КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Детективные романы и повести. Компиляция. Книги 1-20 [Владимир Леонидович Кашин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Владимир Леонидович КАШИН ПРИГОВОР ПРИВЕДЕН В ИСПОЛНЕНИЕ


Авторизованный перевод с украинского А. Тверского

Художник Николай Мольс



1

Итак, все было кончено. Сосновский не замечал, как перед ним отворялись железные двери, как вели его конвоиры по длинному и узкому коридору следственного изолятора. Все то буйство духа, которое до сих пор удерживало его на ногах и с особенной силой проявилось на суде, теперь угасло, исчезло, и Сосновский сник. Казалось, бредет по коридору, механически переставляя ноги, не он, Юрий Николаевич Сосновский, а какая-то опустошенная оболочка человека.

Приговорен к расстрелу!

Мысль об этом парализовала все чувства. В густом тумане, застилавшем все вокруг, вспыхивали и исчезали оранжевые круги, мозг словно перемалывали тяжелые жернова и откуда-то издалека доносились странные звуки, похожие на совиное гуканье…

Опомнился Сосновский лишь тогда, когда провели его мимо общей камеры, где он сидел до сих пор, находясь под следствием, и повели куда-то дальше, в глубину тюрьмы. И тут он понял, что ведут его в помещение, где содержат уже осужденных.

Перед ним отворили дверь и велели войти в камеру. Там никого не было, хотя и стояли три койки.

Сосновский повиновался. Надзиратель снял с него наручники и вышел. Тяжелая, обитая железом дверь плотно затворилась, щелкнул ключ, затем послышался скрежет засова, и все стихло.

Мысль о приговоре навалилась опять, и Сосновский почувствовал, что вот-вот рухнет на пол. Слабеющими, ватными ногами он с трудом сделал два шага, которые отделяли его от койки, и сел.

Казалось, только теперь, в этой пустой камере, он по-настоящему постиг смысл приговора. Его изолировали от всех людей, от мира живых, даже от заключенных, и это заставило его наконец поверить, что все происходящее — не страшный сон, а неумолимая действительность.

Он вскочил и стал ходить по камере. Хотелось закричать, услышать собственный голос, но спазмы сжали горло, и, бросившись в отчаянии к двери, он изо всех сил загромыхал по ней кулаками. Из горла вырвался хриплый вопль.

Дверь оставалась безучастной и глухой; и внезапная мысль, что он оставлен здесь даже без охраны и что увидит живое существо только тогда, когда придут за ним те люди, которые приводят в исполнение приговор, мгновенно парализовала его, и он оцепенел. Даже жернова, перемалывавшие мозг, остановились, а далекая сова умолкла…

Хлопнула заслонка, и Сосновский увидел чей-то глаз, внимательно смотрящий на него через стекло. Этот одинокий человеческий глаз почему-то поразил и напугал его, он попятился и снова покорно опустился на койку.

2

Заместитель начальника отдела уголовного розыска подполковник Коваль, просмотрев за чашкой крепкого кофе вечернюю газету, вышел в сад.

Одноэтажный домик на живописной окраине города, в котором после смерти жены жил Коваль с дочерью, был окружен небольшим садом. Старые развесистые ореховые деревья уже давно не давали плодов, да и узловатые яблони редко цвели, однако Коваль любил свой сад. Он любил эти ветвистые ореховые деревья и яблони, живую изгородь бузины, любил за то, что они, казалось, хоть на какое-то время отгораживали не только от пыли и городского шума, но и от назойливых мелких забот. Именно здесь, а не в служебном кабинете, заставленном шкафами со множеством папок, с допотопным железным сейфом в углу, прогуливаясь по усыпанной песком дорожке или сидя на лавочке, разгадывал он головоломки, которые были не так уж редки в его нелегкой работе.

Коваль не стыдился признаваться в этом товарищам по службе, хотя они и подтрунивали над ним. Он считал, что поиски истины — это творчество, для которого необходима полная сосредоточенность, а атмосфера кабинета с его суетой и телефонными звонками не всегда благоприятствует ей.

Когда Коваль вышел в сад, солнце за зеленой стеной уже догорало. Кроны ореховых деревьев, верхушки яблонь охвачены были алым пламенем, а на траву пали глубокие тени. Присев на скамью, под кустом сирени, Коваль вспомнил подробности недавно законченного дела об убийстве жены управляющего трестом «Артезианстрой» Нины Петровой.

Вчера областной суд приговорил убийцу — художника Сосновского — к высшей мере наказания. Но, как ни странно, ни по окончании следствия, ни после известия о приговоре, которое принес следователь прокуратуры Тищенко, не возникло у Коваля ощущения завершенности дела — то обычное ощущение, которое появлялось после каждого расследования и давало возможность, отодвинув прежние заботы и хлопоты в дальние ящики памяти, отдаться новым.

Коваль искал причину такого необычного для него состояния и найти ее не мог. Собранные оперативными работниками факты и доказательства, наконец, признание самого Сосновского помогли отчетливо воссоздать картину убийства, объяснить мотивы, которые толкнули художника на преступление и дали все основания для обвинения.

Теперь, после приговора, Коваль снова, уже в который раз, перебирал в памяти наиболее яркие моменты этого дела.

Поздно вечером семнадцатого мая дежурному горотдела охраны общественного порядка позвонил управляющий трестом «Артезианстрой» Петров и сообщил, что его жена — Нина Андреевна Петрова, тридцати семи лет, ушла утром из дому, очевидно за продуктами, и до сих пор не вернулась. Никаких предположений по поводу того, что могло случиться с женой, у Петрова не было. Дежурный дал распоряжение о розыске пропавшей женщины всем райотделам милиции, а мужу ее предложил подать письменное заявление о происшедшем.

На следующий день, в половине десятого утра, из пригородного дачного поселка Березовое поступило донесение: в лесу найден труп молодой женщины. Это была Петрова. Убитая лежала неподалеку от своей дачи, куда хозяева переезжали на лето из городской квартиры.

По данным судебно-медицинской экспертизы, смерть наступила накануне, около двух часов дня, от нескольких проломов черепа молотком, обнаруженным под трупом. Перед убийством преступник пытался изнасиловать женщину, о чем свидетельствовали разорванное белье, ссадины и царапины на теле. Однако это ему не удалось, и он, убив свою жертву и вырвав изо рта золотые коронки, исчез.

Зверское убийство Нины Петровой взволновало город. Расследование прокурор области поручил сотруднику прокуратуры Степану Андреевичу Тищенко и подполковнику Ковалю, проводившему оперативный розыск…

И вот перед ними муж Петровой. Даже такому видавшему виды оперативнику, как подполковник Коваль, было тяжело смотреть на него. Перед ними сидел коренастый, с волевыми чертами лица мужчина, весь какой-то осунувшийся, изможденный и ничего не видящими глазами уставился в них. На вопросы отвечал бессвязно и невпопад; то словно терял дар речи, то со слезами на глазах рассказывал, какой милой, доброй была Нина, как они любили друг друга и каким одиноким он остался теперь…

В начале следствия было несколько версий: убийство из ревности, убийство случайным садистом-насильником, убийство с целью ограбления.

Убийство из ревности мог совершить муж. Нина была красива и намного моложе своего супруга. Но эта версия сразу же отпала. И не только потому, что Петровы, по свидетельству знакомых и соседей, жили душа в душу и Нина Андреевна часто откровенно говорила о своей любви к мужу, но прежде всего потому, что в день убийства, с десяти утра, Иван Васильевич Петров был в городе, на работе. С десяти до половины двенадцатого находился на приеме в горсовете. Это подтверждено и удостоверено несколькими свидетелями. А возвратившись из горсовета, с двенадцати до трех проводил совещание у себя в тресте и в три, наскоро перекусив, принимал прорабов. Из конторы, по показаниям секретаря и плановика, которого Петров задержал после окончания рабочего дня, чтобы уточнить план на полугодие, управляющий трестом ушел около шести часов вечера.

Алиби Петрова было полностью доказано. Да и нелепо предполагать, что муж пытался изнасиловать в лесу собственную жену!..

Убийство с целью ограбления? Сняты золотые коронки и похищен ридикюль. Но на руке Петровой остались часы. Не означает ли это, что убийца сорвал коронки и взял ридикюль, чтобы инсценировать ограбление и направить следствие по ложному пути? Или часов он в спешке просто не заметил?

Попытка изнасилования, а затем убийство? Но почему Нина Петрова оказалась одна в лесу? Почему она не сказала мужу, что едет на дачу? Была ли у нее необходимость что-то скрывать от Ивана Васильевича, скажем, встречу с кем-то или что-либо другое?

Жители Березового, вблизи которого находятся дачи Петровых и художника Сосновского, показали, что после первомайского праздника Нина часто появлялась в поселке одна, без мужа, чего раньше они не замечали. Встречалась ли она там с кем-нибудь — этого никто не знал. Приезжала утренним поездом и вскоре возвращалась на станцию — опять-таки одна.

На месте преступления был найден старый, с почерневшей ручкой увесистый молоток со следами крови. Важное, но пока что единственное вещественное доказательство. Больше ничего обнаружено не было.

В тот день, где-то около двух часов, началась гроза, пошел дождь, который затем превратился в ливень, и в лесу на месте убийства не осталось никаких следов — примятая трава после дождя распрямилась.

Молоток — единственная улика, которая могла восстановить истину. И Коваль стал искать его хозяина.

А дальше все пошло просто и легко. Так просто, что следователь Тищенко и подполковник Коваль время от времени отбрасывали версию, которая сама прямо-таки напрашивалась, лезла в руки, и мучительно искали другие возможные варианты. Но все было напрасно. И они снова и снова возвращались к владельцу молотка.

Установить его но составляло труда. Это был холостяк, известный художник Сосновский. Дача его стояла рядом с дачей Петровых. Все остальные дома поселка Березовое находились на изрядном расстоянии от них.

Экспертиза обнаружила на молотке кровь той же группы, что и у Петровой, а кроме того — мельчайшие вкрапления каменного угля, частицы которого были обнаружены и на краях ран. Каменный уголь, оставшийся с зимы во дворе Сосновского, оказался того же сорта. Соседи подтвердили, что художник отапливал дом углем и иногда дробил его молотком. Проломы на черепе убитой соответствовали форме молотка.

Сосновскому предъявили обвинительное заключение и взяли под стражу.

Он признал молоток своим.

На вопрос Коваля, где обычно лежал молоток, Сосновский ответил: во дворе, на куче угля или возле нее.

Брал ли у него кто-нибудь этот молоток?

Нет, не брал.

Не помнит ли гражданин Сосновский точнее, в каком месте лежал молоток семнадцатого мая?

Нет, не помнит. Последний раз он топил печь перед праздником, а потом стало теплее, об угле и молотке он забыл.

Коваль хорошо помнил, какой болью исказилось лицо Сосновского, когда ему было сказано о гибели Нины Петровой.

Сосновский уставился на следователя, замер, потом потер большой белой рукою лоб и едва слышно произнес: «Послушайте, что это вы такое говорите?..»

А когда Тищенко повторил свои слова, художник закрыл лицо ладонями и застонал.

Следователь и подполковник Коваль, сделав паузу, пробовали продолжить разговор, но художник не отвечал и, казалось, не слышал их.

«В каких отношениях вы были с Петровой? — повторил вопрос следователя Коваль. — Отвечайте же, Сосновский!»

«Подите вы к черту! — не отнимая ладоней от лица, зло пробормотал художник. — Все к черту! К черту! — закричал он и, открыв лицо, вперил в подполковника гневный взгляд. — Вы лжете, лжете! Не может этого быть!»

«Успокойтесь. Успокойтесь и отвечайте. Вам сказали правду. Нина Андреевна убита в лесу».

«Ничего не буду отвечать, отстаньте. Что вам от меня нужно?.. Не может быть! — снова застонал художник. — Кто ее убил?! Кто? Почему? Зачем?! Милиция! Вы — милиция, и вы обязаны знать! Почему ее убили, за что? Как это могло случиться, я вас спрашиваю!»

«Именно это мы и выясняем, и вы нам помогайте, а не устраивайте истерику, — спокойно ответил Коваль. — В каких отношениях вы были с Петровой?»

«В каких отношениях? — блуждающий взгляд художника остановился на лице Коваля. — Ни в каких. Я любил ее…»

3

Те люди не приходили. Пришел адвокат — тучный усталый человек с бесцветными глазами, похожий на сома, которого вытащили на сушу.

На суде Сосновский не очень-то внимательно слушал бормотание этого адвоката о снисхождении к подзащитному, его пространные рассуждения о людях искусства, которым, дескать, свойственны вследствие нервного перенапряжения неожиданные импульсивные аффекты и срывы. По мнению адвоката получалось, что художники находятся где-то на промежуточной ступени между нормальными людьми и шизофрениками. Сосновский морщился, как от зубной боли, когда до его сознания доходили слова защитника…

Но так или иначе адвокат исполнял на суде свои обязанности и сейчас, в камере, опять-таки выполняя служебный долг, нудно убеждал Сосновского, что не все еще потеряно и что Верховный суд может смягчить меру наказания.

Разговаривая, адвокат не смотрел в глаза осужденному. И художнику казалось, что думает он о каких-то своих пустяковых делах, а не о его, Сосновского, жизни и смерти.

Появилось чувство жалости к себе — даже с адвокатом не повезло! Потом вспыхнул гнев, но и гнев быстро угас, наступила апатия. Художник согласился с касационной жалобой, и надежда, которая на какое-то мгновение вернулась к нему, заставила по-новому остро и болезненно ощутить себя, каждую клеточку, не желавшую умирать. В это мгновенье все, что связано было с жизнью, стало ему дорого и любо, даже то, что угнетало до сих пор — и эта тюремная камера с ее спертым воздухом, и равнодушный адвокат — единственная нить, связывающая его с людьми на воле.

4

Несколько лет назад Сосновский пережил тяжелую творческую депрессию. Созданные им романтические пейзажи стали казаться ему условными, излишне декоративными. Художник чувствовал, что в его творчестве закончился какой-то период и вот-вот должен начаться новый, но для перехода чего-то не хватает. А вот чего именно — понять не мог. И это не давало покоя.

Целыми неделями просиживал он на своей небольшой даче, которая служила ему и мастерской, и жилищем (в городе квартиры у него не было), не брился, ел черствый хлеб с колбасой и подолгу вглядывался в свою последнюю картину, на которой был изображен вечерний сосновый лес. Она казалась ему то законченной, то незаконченной, и он в отчаянии бросался дописывать ее.

Но никакие новые оттенки света, новые линии не оживляли картину.

Он выходил в лес, в тот самый лес, который так упрямо не оживал под его кистью, и долго бродил в одиночестве, стараясь понять, что же в конце-то концов нужно, чтобы картина заговорила.

И вот однажды, возвращаясь домой, он увидел на опушке стройную молодую женщину. Видимо, думая, что в лесу больше никого нет, она по-детски прыгала, поднимая над головой прозрачный пестрый платок, весело играющий красками в пурпурных лучах заходящего солнца.

Художнику показалось, будто ветви сосен покачиваются в такт ее движениям, а легкое шелестенье листвы — это ее дыхание. Он остановился в оцепенении и едва не вскрикнул: он понял, наконец-то понял, чего не хватает его пейзажу!

Он смотрел и смотрел вслед женщине, а когда исчезла она за оградою соседней дачи, побежал заканчивать картину.

Теперь на опушке медно-зеленого бора, поднявшись на цыпочки с зажатым в руке трепещущим на ветру платком, стояла озаренная пурпурным светом женщина. Лес словно ожил, глядя на нее, и вместе с нею поднимал к солнцу свои руки-ветви и, казалось, как ее пестрый, прозрачный платок, легонько вздрагивал на ветру.

Сосновский был счастлив. Он до того расчувствовался, что готов был плакать, плясать, целовать свои собственные руки, которые все это сотворили…

Теперь он разгадал наконец загадку, над которой бился столько дней: вот чего, вот кого не хватало его пейзажам — человека!

Кто эта незнакомка, которая, не догадываясь ни о чем, столько сделала для него, Сосновский не знал. Всегда поглощенный работой, он и не заметил, как на новой, рядом построенной даче поселились люди. По всей вероятности, это была сама хозяйка.

Теперь он начал присматриваться к соседней даче и вскоре снова увидел свою вдохновительницу. И опять-таки в конце тихого жаркого дня, когда усталое солнце ласкало землю последними нежными лучами. Женщина поливала цветы у забора, и, когда повернулась к Сосновскому лицом, он замер — такой нежной, ласковой, красивой показалась она ему…

5

Поздним вечером, когда в саду стало совсем темно, подполковник Коваль вернулся в дом. Включил свет в своем кабинете, одновременно служившем ему и спальней.

С улицы донеслись веселые молодые голоса. Среди них — и голос его дочери. Потом в гостиной зажегся свет и в дом веселой гурьбой ввалилась целая компания.

Минуту спустя дверь кабинета распахнулась, и на пороге появилась дочь.

— Привет, Пинкертон! Трудишься?

— Добрый вечер, Наташенька. Нет…

— Можно магнитофон? Не помешает?

— Опять танцы?

— Я пригласила ребят на чашку кофе. Купили торт. Будешь с нами? А вообще — ужинал? Я приготовлю что-нибудь.

После смерти матери тринадцатилетней Наташе пришлось стать хозяйкой дома. Первое время вдвоем им было тяжело, но понемногу все выровнялось, сгладилась, утихла боль утраты, и они уже привыкли к тому, что живут вдвоем и должны заботиться друг о друге. Наташа научилась хозяйничать и теперь, уже будучи студенткой, каждое воскресенье, если отец не уезжал в командировку, потчевала его своим обедом. В будни они обедали в столовой, а завтрак и ужин всегда готовили сами.

— Я ужинал, — улыбнулся Коваль. — Спасибо. Иди к друзьям.

Наташа крикнула ребятам: «Заходите!» — а сама, прикрыв дверь, подошла к отцу:

— Настроение на троечку?

— Настроение нормальное.

— По глазам вижу… Опять что-нибудь страшное?.. — Наташа не без иронии взглянула на отца.

— Отвяжись, щучка! — Иногда под настроение он называл ее так. Худощавая, как мать, длинноносенькая, она и на самом деле чем-то напоминала молодую зубастую щучку. — Ты, наверно, сама проголодалась, поесть тебе, как всегда, некогда. Нет, ты уже не щучка даже, а тарань настоящая. Смотри, исхудала-то как!

Коваль шутил, но в глазах его все же сохранялось выражение озабоченности, и поэтому Наташа не сводила с него пристального взгляда.

— Давай, давай, иди, иди! — сердито проговорил Коваль, поймав во взгляде дочери сочувствие.

— Ладно, не сердись. — Наташа выскользнула в гостиную, и, хотя плотно притворила за собою дверь, в кабинете Коваля все равно была слышна веселая джазовая мелодия.

Чем больше взрослела дочь, тем труднее было с нею Ковалю. И не только потому, что она становилась независимой, и если и нуждалась в опеке, то скорее в женской, материнской, а не отцовской. В детстве был он для нее непререкаемым авторитетом, а теперь все чаще замечал с ее стороны какое-то сочувственно-скептическое отношение и к его милицейской работе, и к нему самому. А между тем, что она знала о его жизни и о его труде? Возможно, оказывал на нее влияние кто-нибудь из тех юношей, которые бравируют своим скептическим отношением к милиции, а в минуту опасности первыми кричат: «Спасите!» Но в таком случае он сам виноват, что всегда ограждал дочь от всего, с чем сталкивался, и этим отгораживал ее и от себя, и от своей жизни, и от своих волнений, радостей и тревог.

Правда, несколько раз, в весьма общих чертах, он рассказывал Наташе о каком-нибудь незначительном деле, в котором удалось ему сразу разобраться, и тогда чувствовал, что дочь, естественно восставая против зла, гордится своим отцом. Но это случалось так редко, возможно, еще и потому, что Наташа называла его словами Маяковского — «ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный и призванный…». Какой смысл вкладывала она в слова поэта, Коваль не знал, но почему-то внутренне поеживался, когда дочь так подшучивала над ним. И снова замыкался в себе…

Наташа еще раз заглянула в его кабинет, но уже с чашкой кофе и куском торта на тарелке. Это показалось Ковалю обидным — неужели нельзя пригласить его в гостиную, к молодежи? Впрочем, он ведь сам отказался от этого. Едва Наташа ушла, подполковник отодвинул и кофе и торт на край стола.

Понемногу он успокоился, хотя назойливый горох джаза не только стучал в дверь, но и раскатывался во все стороны по комнате. Раньше эта музыка раздражала его. Однако со временем он привык к ней, и ритмика ее стала восприниматься им как естественная. Вот и сейчас он безропотно покорился легкой мелодии.

Мысли Коваля возвратились к делу Сосновского. Музыка словно сама по себе исчезла, он уже не слышал ни ее, ни хохота и шума, которые царили рядом…

Итак, в деле об убийстве Петровой сразу отпала версия о преступлении на почве ревности. Не было никаких оснований считать эту трагедию следствием случайной встречи Петровой с неизвестным насильником. Оставались загадочными отношения между погибшей и ее соседом по даче холостяком Сосновским.

Сосновский сказал: «Я любил ее…», и после этого признания замкнулся в себе. И как ни старались они с Тищенко расшевелить его, все было напрасно: он упорно молчал.

Муж погибшей, Иван Васильевич Петров, на вопросы о том, какие у них были отношения с соседом и не замечал ли он увлечения Сосновского Ниной Андреевной или ее повышенного интереса к художнику, сперва удивился и даже обиделся. Потом, подумав, сказал, что, возможно, Сосновский и мог быть неравнодушен к его жене, но что касается Нины, то даже смешно об этом и думать.

«Сосновский действительно несколько раз заходил к нам и приглашал нас к себе, — доверительно рассказывал следователю Иван Васильевич. — Просил жену позировать. Говорил, что, случайно увидев ее на опушке леса, понял свою творческую ошибку. Мол, пейзажи его были мертвы потому, что не оживляло их присутствие человека. Помнится, я возражал ему, ссылаясь на Шишкина и Левитана, у которых природа прекрасна и без человека. На это Сосновский отвечал, что у таких великих мастеров человек все равно чувствуется — он незримо присутствует, но, мол, такого таланта, как у классиков, у него нет, и ему трудно без человеческой натуры. Он уговорил Нину, и она несколько раз позировала неподалеку от дачи. Я не возражал, тем более Сосновский сказал, что его картина предназначается для какой-то большой выставки, после которой он подарит ее нам… Она и висит теперь у нас на даче. Можете на нее посмотреть. — Петров пожал плечами и добавил, помрачнев: — А любовь? Какая может быть любовь у такого зверя! — Коваль отлично помнил, как загорелись гневом глаза Петрова. — Его, подлеца, на пушечный выстрел нельзя было подпускать! Ох, как же все это страшно!..»

«А известно ли вам, — спросил Петрова Тищенко, — что накануне того рокового дня ваша жена несколько раз приезжала на дачу одна?»

«Впервые слышу».

«Зачем она могла приезжать, к кому?»

На эти вопросы управляющий трестом ничего ответить не мог.

Уже уходя, Петров вдруг остановился на пороге и, глядя на следователя с подозрением, спросил:

«А почему вы так упорно расспрашиваете меня о Нине и Сосновском? Неужели между ними что-то могло быть?! Это была бы двойная трагедия… — И, горестно покачав головою, закончил: — Как говорится, муж всегда узнает последним…»

Подполковник Коваль и следователь Тищенко немало времени уделили картинам Сосновского. Почти на каждой из них, созданных за последние четыре года, на фоне леса, реки или луга был изображен человек. В большинстве случаев — девушка, в которой угадывались те или иные черты Нины. Образ этой женщины одухотворял полотна Сосновского.

Но особенно поразила подполковника картина, подаренная художником соседям. Нина была изображена на ней крупным планом, лежала на том самом месте, где была найдена убитой, в той же позе, в которой умерла!

А следователя Тищенко полотно «В лесу» буквально ошеломило. Он даже не заметил, как тяжело опустился на стул Иван Васильевич, показывавший ему и Ковалю свою дачу, как всхлипывал, тщетно пытаясь сдержать рыданья.

Тищенко был охвачен неясным чувством, которое подсказывало, что именно в этой работе художника — разгадка преступления. Интуиция — туманная и необъяснимая — редко подводила его. Так, во всяком случае, казалось ему самому. Он верил, что интуиция непременно появляется у ученого, решающего трудную задачу, и внезапно, в какой-то миг озарения, обращает гипотезу в неопровержимую истину. Свойственна она и поэту, которому чудится, что к нему «снизошла» муза. Словом, есть у каждого, кто так или иначе связан с творческим поиском.

Следователю казалось, что в какой-то степени преступление он уже раскрыл. Он чувствовал, что в совпадении сюжета полотна, висевшего на стене, и картиной убийства есть глубокая связь и она приведет к разгадке души, охваченной неистовой страстью.

Эта страсть могла вспыхнуть во время любования женщиной, когда художник ее рисовал, и неожиданно для него самого взорваться насилием. Там же, на том же месте, в той же позе! Навсегда здесь и навеки такой: недосягаемой и в то же время подвластной ему и никому другому, кроме самой смерти!

Почти такое же впечатление произвела картина «В лесу» и на Коваля, который пристально разглядывал ее.

Но вскоре подполковник отогнал эти мысли. Даже в глубочайших уголках самой темной души не может таиться такой утонченный садизм. Разве только душевнобольной может придумать такое. Однако судебная экспертиза, которой был подвергнут Сосновский, признала его совершенно нормальным.

Отбросив страшную догадку, которая в первую минуту могла показаться открытием, подполковник обратил внимание на управляющего трестом, рыдавшего за спиной следователя. Коваль терпеть не мог мужских слез и недовольно сказал хозяину, что, мол, следовало бы держать себя в руках…

Подполковник и Тищенко покинули дачу Петрова и поехали электричкой в город.

Картина Сосновского долго не давала покоя Ковалю. Все время стояла перед глазами, покачивалась в зеркальных окнах вагона. Он не мог согласиться с Тищенко, который считал, что убийца, если это был все-таки Сосновский, сознательно привел Нину Петрову на то самое место, где во время позирования любовался ею, и убил ее в минуту, когда она по его просьбе расположилась как на картине. Но и Коваль допускал, что какая-то связь между полотном «В лесу» и фактом убийства, между Ниной Петровой как жертвой и художником как возможным убийцей — существует…

Задумавшись, Коваль не заметил, что музыка в соседней комнате умолкла и голоса Наташиных друзей доносятся уже с крыльца. Он поднял голову только тогда, когда дверь открылась и Наташа предстала перед ним.

— Пап, я провожу ребят.

Коваль посмотрел на нее отсутствующим взглядом, не понимая, о чем она говорит.

— Я прогуляюсь с друзьями.

За окном тяжело дышала теплая летняя ночь. У подполковника все еще стояла перед глазами картина Сосновского и убитая в лесу Нина Андреевна. Почему-то стало боязно отпускать сейчас Наташу. Взглянул на будильник — начало двенадцатого.

— Долго не задерживайся. Поздно уже.

— Я только до трамвая.

Коваль вышел следом за дочерью на улицу и, прохаживаясь около калитки, прислушивался к молодым голосам, которые, удаляясь, затихали в темноте…

6

Дни и ночи сменялись в камере незаметно для Сосновского. Ему и день теперь казался ночью, потому что мрак, наполнявший его душу, не могли рассеять ни дневной свет, проникавший через забранное решеткой окно, ни электрическая лампочка под потолком, которая тоже была упрятана в «абажур» из толстых железных прутьев.

Он то забывался коротким тяжелым сном, то подолгу сидел на койке, пряча глаза от электрического света, и старался убедить себя, что все это длится одна долгая ночь, что самое страшное свершится не скоро и у него есть еще время все вспомнить и обдумать, чтобы не уйти в небытие, так и не поняв ничего в этом сложном и запутанном мире.

Он горько жалел сейчас, что раньше мало думал над тем, для чего же в конце концов живет на земле человек, что, увязнув в будничной суете, не видел в жизни главного.

Охватывал его не только страх перед насильственной смертью, но и острое желанье еще хоть немного пожить, пожить иначе, чем до сих пор.

Теперь казалось ему ничтожным все, что раньше он боготворил. Даже его картины. Было смешно и горько вспоминать, как рисовал он скопища деревьев, луга, зеркала озер, воображая при этом, что фигура человека где-то на втором плане поможет передать очарование и смысл жизни.

Сейчас так хотелось ему нарисовать человека без какого бы то ни было фона, без камуфляжа. Казалось, только теперь, в этой затхлой камере, понял он суть жизни и самого человека. Если у него спросят о его последнем желании, он потребует холст, краски и кисть и напишет человека. Не благообразного, а жестокого. Некое многорукое существо, которое хватает, душит и пожирает себе подобных. Возможно, это существо будет выглядеть гигантским, как сыщик Коваль, таким же седым, с такими же коварными, по-детски голубыми глазами, или таким же, как прокурор, который с нелепыми обвинениями выступал на суде, но в любом случае у существа этого будет множество цепких и неумолимых рук и алчный, ненасытный рот.

А может быть, нарисует просто две параллельные линии, или треугольник, или круг, а в центре — только один холодный равнодушный глаз, и это самым наилучшим образом передаст эгоизм человека и его жестокость.

Да, если бы у него спросили перед смертью о его последнем желании…

Перед смертью! Сосновский пытался представить себе, как это происходит. И не мог. Конечно, не так, как в давние времена. Ранний рассвет, первые лучи солнца, офицер взмахивает белым платком, солдаты стреляют в осужденного. Красиво и даже романтично… на оперной сцене. А в жизни? А в наши дни? Все, наверно, упрощено до предела…

Как же был он раньше наивен и благодушен! Восхищался гармонией красок и никогда не задумывался о смерти, пока она не приблизилась к нему самому. А ведь в то самое время, когда он беззаботно любовался нежной радугой или солнцем, где-то расстреливали. Нет, теперь, изображая человека, он вместо сердца нарисовал бы туго затянутый мешок, набитый всяким хламом, а взгляд — взгляд единственного хищного глаза направил бы не вовне, а вовнутрь самого человека, туда, где покоится этот мешок мусора!

Ведь и сейчас, когда он, художник Сосновский, сидит в страшной камере, уже почти не человек, а некое жертвенное существо, над которым неумолимо навис предстоящий ритуал смертной казни, тысячи, миллионы людей заняты разными мелочами, радуются, смеются, слушают музыку, наслаждаются, и никто из них даже на какое-то мгновение не задумается о том, что такой же человек, как они, сидит здесь и ждет, когда его уничтожат.

За что лишат его жизни? По какому праву? Все это так абсурдно, так бессмысленно! Может быть, те, кто судили его и обвиняли, уже поняли, что его нельзя убивать, и сейчас откроют дверь, войдут и скажут: «Товарищ Сосновский, вы должны жить!..» Они придут и спасут его талантливые руки, умеющие держать кисть, спасут его душу, в которой столько еще не высказанной красоты!

Нет, никто не спасет его, никто не пожалеет! Спокойно будут заниматься своими делами и очень скоро совсем забудут об этом маленьком и незначительном событии в их жизни. «Лес рубят — щепки летят».

Дикое, бездушное, лицемерное, неблагодарное человечество! Он оставит его без малейшей жалости, и пусть оно сожрет себя самое, потому что лучшей судьбы и не заслуживает…

Такие горькие мысли терзали художника, и, спасаясь от них, он старался вспомнить детство или возобновить в памяти те недолгие, но по-настоящему радостные дни, когда он любил Нину.

Перед его глазами снова вставали берега Ворсклы, узенькие тропинки над рекою, слышался шепот листвы, играли на приспущенных ресницах радужные соцветия от солнечных лучей, как и в те безоблачные дни, когда он, мальчишка, лежал на горячем песке и мечтал о великих свершениях.

Порой грезилась мать. Он видел только лицо ее, нежное, ласковое, с печальными глазами, словно она предчувствовала горькую судьбу сына…

А потом появлялась Нина… Он и теперь не жалел, что встретил на своем пути эту женщину, которая принесла ему столько радости и горя, а погибнув, увлекла за собой и его.

7

При обыске в доме Сосновского был обнаружен инструмент, который никакого отношения не имел к изобразительному искусству, — никелированные зубоврачебные щипцы. На них засохла краска нескольких цветов — по всей вероятности, художник пользовался ими во время работы.

Щипцы эти валялись в углу мастерской, под табуретом. Следователь спросил Сосновского, откуда они. Тот ответил, что щипцы у него давно и уже не помнит, как к нему попали. Иногда он вытаскивал ими гвозди из подрамников.

Помимо щипцов и картин, на которых была изображена Нина Андреевна Петрова, ничего интересного для следствия у Сосновского найдено не было. Коваль взял щипцы, зарисовки и эскизы к картине «В лесу», этюды головы Нины Андреевны. Все это могло быть вещественным доказательством версии: убийца — Сосновский.

Эксперты-медики допускали, что коронки с зубов Петровой были сняты специальным инструментом и опытным человеком, так как зубы не сломаны и нисколько не расшатаны. Однако на вопрос следователя, не могли ли быть использованы для этого обнаруженные у художника щипцы, ответить не смогли. И Тищенко, казалось, потерял к щипцам всякий интерес.

Но как-то на допросе он снова вернулся к ним.

«Скажите, Сосновский, вы не вспомнили, как попали к вам щипцы?»

«Нет. Не мог же я взять их из училища».

«Из какого училища?»

«Из фельдшерского. Я там когда-то учился. Хотел зубным техником стать».

«Почему же вы не написали об этом в своей биографии?»

«Я учился там всего семь месяцев. А разве это так важно?»

«Все важно… Итак, когда это было?»

Постепенно, как в каждом уголовном деле, Тищенко превращался из исследователя, изучающего возможные версии преступления, в следователя, который анализирует факты, уже ставшие уликами, и с их помощью доказывает вину преступника.

На допросах Сосновский все время сбивался, давал противоречивые показания, забывал то, что говорил раньше, и флегматично соглашался со следователем, когда тот напоминал его же предыдущие показания. Все это отражалось в протоколах, и поведение подозреваемого фиксировалось явно не в его пользу.

Особенно путаные объяснения давал Сосновский о том, как провел день, когда совершено было убийство Петровой. Подполковник Коваль и Тищенко скрупулезно устанавливали, где находился и чем занимался художник семнадцатого мая. С того момента, как он утром проснулся, и до самого вечера.

Сосновский вспоминал, что день этот был поначалу солнечным, потом пасмурным. Когда тучи закрыли небо и вокруг потемнело, работать в мастерской стало невозможно. Он позавтракал, просмотрел альбомы репродуций, купленные накануне в городе, и, достав наугад из книжного шкафа томик Чехова, лег на диван. Потом читать ему надоело, он отложил книгу и задремал.

В котором часу это было?

Не помнит.

Хотя пятницу семнадцатого мая он хорошо помнит, потому что это был первый хмурый и дождливый день после двух жарких майских недель, но вот в котором часу уснул, точно сказать не может. Кажется, часов в двенадцать, а может быть, немного позже.

Когда проснулся?

Это он знает. Проснувшись, сразу посмотрел на часы. Было три, начало четвертого, и он даже рассердился на себя, что так долго спал. Шел ливень, и он закрыл окно. Потом принялся готовить обед. И только часов в пять, когда дождь утих и снова выглянуло солнце, вышел на крыльцо. Немного постоял, любуясь нежной, сверкающей под солнцем зеленью. Около шести пошел на станцию. Электричка отправилась в город в шесть ноль пять.

На очной ставке с девушкой-почтальоном, утверждавшей, что, опуская газеты в ящик на двери дачи Сосновского ровно в два часа пятнадцать минут, она слышала, как кто-то возился в сенях, гремел кружкой о ведро, — художник не знал, что ответить. Он только растерянно смотрел на взволнованное лицо девушки, которая упрямо повторяла: «Это было ровно в два часа пятнадцать минут, я хорошо помню, я на часы посмотрела, потому что начинался настоящий ливень, а я собиралась в половине третьего вернуться на почту».

Следователь настойчиво требовал объяснений.

«По данным метеостанции, — заметил Коваль, — ливень продолжался с двух до четырех, а не с трех до пяти».

Художник пожал плечами:

«Возможно, я ошибся… Если девушка так хорошо помнит… И метеостанция… Наверно, я перепутал секундную стрелку с часовой. На моих часах все стрелки похожи. А ведро, кружка — это правда… Проснувшись и собираясь готовить обед, я действительно мыл руки…»

«По данным экспертизы, — произнес Тищенко, не сводя с Сосновского пристального взгляда, — Нина Петрова была убита около двух часов дня. Как раз перед самым дождем».

Сосновский вскочил.

«Нет! Нет! — закричал он. — Вы не имеете права подозревать!»

Девушка, только теперь понявшая, о чем идет речь, стала белая как полотно и испуганно смотрела на художника. Тищенко предложил ей оставить для проверки свои часы.

«Я проверю точность и ее, и ваших часов, — сказал он Сосновскому, — но, мне кажется, лучше будет, если вы обо всем расскажете сами. Это в ваших интересах».

Наступил тот момент следствия, когда кропотливый анализ обстоятельств и фактов уже подготовил почву для логических обобщений и выводов. В это время доказательства начинают убеждать следователя, что перед ним не просто подозреваемый, а преступник, и предположение об этом, состоявшее из отдельных деталей, постепенно становится уверенностью.

Тайная страсть Сосновского к Нине, определенная психологическая допустимость попытки изнасилования, а затем убийство именно на том месте, где художник пережил столько острых и сладостных минут, свободно любуясь недоступной для него женщиной; умелая операция с золотыми коронками бывшего студента фельдшерского училища; попытка скрыть, что в два пятнадцать он был уже дома и отмывал руки, и, главное, орудие убийства — окровавленный молоток художника, найденный под трупом, — все это создавало полную картину преступления.

Страшная догадка, возникшая у Коваля так же, как у Тищенко, когда они впервые рассматривали на даче Петровых картину «В лесу», и тогда отброшенная подполковником, находила подтверждение.

Привыкший иметь дело с преступниками, подполковник Коваль сохранял веру в человека, хорошо понимая, что работает для человека, во имя человека, в том числе — и во имя того, который находится под подозрением. Лишь в отдельных необъяснимых случаях казалось ему, что он эту веру теряет. И тогда ему приходилось прилагать усилия, чтобы восстановить душевное равновесие, и все это время он чувствовал себя больным и опустошенным, словно сам был виноват в том, что в человеке пробудился зверь. Такое именно состояние появилось у Коваля и на этот раз, когда вроде бы начала подтверждаться версия, объясняющая преступление художника утонченным садизмом.

Не хотелось в это верить, но некуда было деваться от фактов. И все же Коваль договорился с Тищенко, что еще раз побывает в Березовом и побеседует с жителями поселка.

Расспрашивая жителей, Коваль обнаружил новую серьезную улику против Сосновского. Два мальчика, пасшие коров рядом с железной дорогой, видели, как художник торопливо вышел из лесу с той стороны, где была найдена убитая. Время от времени он останавливался и оглядывался, словно его кто-то преследовал. Ребята не могли указать точное время, но помнили, что это было как раз перед дождем.

Когда Сосновскому предъявили эти показания, он вконец растерялся и признался, что говорил на допросе неправду, опасаясь, как бы его не обвинили в убийстве. Перед грозой он, как обычно в погожие дни, прогуливался по лесу, а торопился, чтобы успеть вернуться домой, пока не начался дождь.

Эта последняя улика, которую художник пытался утаить от следствия, в значительной мере предрешила его участь.

8

Мысль о неотвратимо надвигающемся расстреле парализовала и чувства, и волю Сосновского. И все же время от времени он с острой болью вспоминал, что Нины больше нет в живых. Эта боль немного смягчалась лишь мистификациями, когда художнику казалось, что он снова в своем Березовом.

В такие минуты он заново переживал волнения своей неудачной любви и в туманных грезах неудержимой фантазии дорисовывал то, чего не смог достичь в реальной жизни.

…До встречи с Ниной художник считал, что в его нескладной жизни любовь все-таки была. Это случилось давно, когда он женился на натурщице Верочке — очаровательном существе, которое прекрасно умело изображать все, что привлекает человека, — дружбу, увлечение, любовь. Впрочем, завлечь Сосновского было совсем несложно. Рассеянный, неловкий и стеснительный, влюбленный в свои пейзажи и нелюдимый, он потянулся к молоденькой женщине, обласкавшей его и безоговорочно признавшей в нем великий талант. Вскоре они зарегистрировали брак, устроили вечеринку, и Сосновский впервые в жизни был по-настоящему пьян от счастья и вина. Потом прожили вместе около года, в течение которого художник, время от времени отрываясь от работы, с радостью вспоминал, что он женат и влюблен. Но однажды, вернувшись из Брянских лесов, куда ездил на натуру, Сосновский увидел на столе записку. Вера сообщала, что ошиблась в своих чувствах и любит не его, а другого человека, с которым и уехала в Сибирь.

Сосновский снова стал одиноким.

Но вот в жизни его появилась Нина, и он понял, что никогда раньше не любил, что только теперь пришла та, настоящая любовь, которая не ищет никакой выгоды для себя и открывает человеку волшебный мир, окружающий его и пребывающий в нем самом.

Сосновский не задумывался над тем, чего же, собственно, он ждет от этой любви. Нина была чужой женой. Но именно этого Сосновский не представлял себе как следует, потому что Нина в его сознании находилась вне сферы обычных человеческих отношений. Так, любуясь пронизанным солнцем облаком, мы не думаем о связи его с ливнем или, скажем, с потоками грязи на дорогах. Нина была для художника светлой мечтой, чем-то не совсемреальным, окутанным таинственной дымкой, а его пылкое воображение дорисовывало все, что хотело.

Человек придумал бога и мог придать ему любые черты, потому что никогда его не видел. Влюбленный потому и влюблен, что ищет и находит у своей избранницы дорогие ему черточки, а те, которых ей недостает, он просто дорисовывает в своем сердце и одаривает ими любимую. И чем сложней или скрытней характер женщины, чем больше в ней неразгаданного и чем недоступнее она, тем проще это получается.

Возможно, чувство восторженной влюбленности вспыхнуло у Сосновского потому, что жизнь его была почти всегда одинокой, без жены и детей, и в нем бурлила нерастраченная мужская и отцовская нежность, требовавшая выхода. И надо же было, чтобы художник встретил Нину именно тогда, когда мучительно искал новые пути творчества, и ему показалось, что открыла их именно она!

Он был счастлив, когда ему удавалось хотя бы издали увидеть эту женщину. Готов был часами простаивать у окна или в саду, не сводя очарованного взгляда с крыльца Петровых, где могла появиться Нина. И когда видел ее, то и зеленый двор, и кирпичная дача — все вокруг словно освещалось ее улыбкой.

Он тут же возвращался в мастерскую и воссоздавал на полотне то неповторимое озарение, которое появлялось в его душе. Мужа Нины художник упорно не замечал. Смотрел на него с изумлением, словно на что-то странное, бессмысленное и неуместное в этой волшебной сказке.

Пейзажи Сосновского, к которым любители живописи до сих пор относились равнодушно, неожиданно нашли поклонников. Совсем недавно его только ругали, а теперь начали хвалить.

Но если брань раздражала и сердила художника, то похвалы оставляли его равнодушным: уж он-то знал, в чем секрет его успеха и кому он этим обязан.

Так прошло первое лето. Осенью Петровы уехали в город, дача и двор их осиротели, и только елочки у крыльца стояли, как всегда, пушистые и зеленые.

В отсутствие Петровых Сосновский часто заходил на их участок, стоял у тех самых елочек, где недавно видел Нину. Иногда поднимался на крыльцо, словно хотел войти в дом и увидеть ее.

Когда его охватывала нестерпимая тоска, он ехал в город и бродил по улицам, надеясь случайно встретить Нину. Но ему не везло. Казалось, Нина была сказочной птицей, которая на зиму улетала в дальние края.

9

— Дик, ты не спишь! Не притворяйся. Я — твоя дочка, и в моей крови тоже есть что-то от сыщика. Я вижу, как у тебя под веками смеются глаза. Или опять думаешь о своем и тебя нельзя трогать?

Коваль открыл глаза и улыбнулся. Наташа стояла рядом. Щеки ее разрумянились после прогулки.

— Есть новости? — спросил он.

— Ничего интересного. Сидела в читалке. Этот старикан Гесиод, был в Древней Греции такой поэт, написал длиннющую вещь «Труды и дни». Знал, наверно, что его книгу нелегко будет прочитать. Между тем что-то есть в этой штуковине. И подумать только — почти две с половиной тысячи лет назад написано! Не читал?

Коваль приподнялся, сел, отрицательно покачал головой.

— Боже, какой ты безграмотный! Хотя, правда, зачем тебе грек Гесиод. Зато ты знаешь римское право, а я о нем и представления не имею, Дик!

— Наташенька, у меня есть имя, человеческое, — поморщился Коваль.

— Простите, многоуважаемый Дмитрий Иванович Коваль, или просто папочка. Но это ведь то же самое. Сокращенно только. И мне так нравится. Дик! Что-то в этом имени есть стремительное. И нашей бурной эпохе соответствующее. Да к тому же — начальные буквы твоего имени, отчества, фамилии — твои инициалы.

— Кличка какая-то. Ты не уважаешь отца.

— Боже, у этих современных родителей — эпидемия гипертрофированной мнительности и болезненной подозрительности! Ты ведь прекрасно знаешь, что дочка тебя уважает и даже немного боится.

Коваль, притянув к себе Наташу, взлохматил ей волосы.

— Не стыдно? Медведь, а не отец. Всю прическу испортил. Вот и люби тебя! И в кого ты такой огромный?

— В деда твоего. А ты вот в кого такая хилая?

— В бабушку, — рассмеялась Наташа. — Ладно, думай дальше о своих преступниках, как их всех под замок упрятать, а я пойду ужин приготовлю.

Ковалю вдруг очень захотелось рассказать Наташе о том, что случилось сегодня…

Утром у двери управления милиции его остановил мужчина.

«Товарищ подполковник, — волнуясь, сказал он. — Хочу вас поблагодарить. Я — Омельченко».

Коваль присмотрелся. Где-то он видел этого человека.

«Я — Омельченко, — повторил он. — Помните, главбух «Автотранса». Два года назад вы посадили меня».

Коваль вспомнил. Один из участников крупной кражи набрал много вещей в кредит по справке «Автотранса». Оказалось, что это главбух Омельченко выдавал приятелям фальшивые справки, по которым они получали ценные вещи в магазинах.

«За что же благодарить?!» — подполковник недружелюбно оглядел бывшего бухгалтера.

«За детей, которых вы не оставили без матери. И жена от всего сердца вас благодарит…»

Подполковник оборвал его:

«Я вас не понимаю. Никаких одолжений ни вам, ни вашей жене я не делал».

Он сердито отстранил с дороги бывшего бухгалтера и вошел в управление.

Уже сидя в своем кабинете, Коваль вспомнил подробности дела Омельченко.

…Главбух «Автотранса», упрямо поблескивая черными цыганскими глазами, брал всю вину за фальшивые справки на себя, хотя круглая печать хранилась в сейфе его жены — секретаря начальника конторы.

Главная задача розыска, так же как и следствия, — служение Истине — этой целомудренной и неподкупной богине, которая иногда оказывается довольно жестокой и которой Дмитрий Коваль отдал и душу свою, и жизнь. Но, помимо истины, на свете, где-то за стенами милицейского кабинета, существовало еще двое малышей, которые и понятия не имели ни о фальшивых справках, ни об уголовном розыске, ни о статьях Уголовного кодекса.

Омельченко утверждал, что печать из оставленного открытым сейфа брал только он один, незаметно для жены, когда та была занята какой-нибудь срочной работой или когда начальник вызывал ее в кабинет.

Это была сказка для детей. И хотя закон предусматривает, что в случае, когда преступниками являются оба родителя, заботу о детях принимает на себя государство, Коваль заставил себя поверить сказке.

Если задача следствия — только лишь установление истины, то, очевидно, на сей раз Коваль своей лепты не внес. Но, возможно, задача сложнее, и одним из ее компонентов является ответ на вопрос: где же истина, в чем она? В том, что секретарь начальника «Автотранса», так же как и ее муж, пробудет какое-то время в исправительно-трудовой колонии, или в том, что малыши останутся с матерью, которая так нужна им в этом нежном возрасте?

Сколько легенд, сказок, лживых уверений и самых сокровенных признаний выслушал за долгие годы Коваль! Он умел отделять плевелы лжи от истины, не боялся правды, какой бы страшной она ни была.

Но на этот раз подполковник видел не только прозрачную одежду, которой дрожащими руками пытался прикрыть правду бухгалтер. Дмитрий Коваль вспомнил, зачем он всю жизнь ищет истину. Не ради же самой истины, в конце-то концов! Наверняка и он, старый милицейский работник, и она, вечно юная и прекрасная, нежная и жестокая, существуют ради чего-то большего, ради какой-то высшей цели. И во имя этой цели, во имя справедливости он каждый раз срывает с нее одежды, и она не стыдится стоять обнаженной ни перед ним, ни перед преступником.

И в тот раз, когда Коваль вел розыск по краже и одновременно по делу бухгалтера, она умоляла его глазами малышей не раздевать ее до конца, и он сделал над собой усилие, чтобы поверить Омельченко. Конечно, права на это он не имел, но иначе поступить не мог.

Бывшего бухгалтера приговорили к трех годам лишения свободы, а мать осталась с детьми.

Поделиться этим Коваль не мог ни с кем. Даже с Наташей. Хотя очень хотелось рассказать ей эту историю.

Когда она позвала его ужинать, Коваль все еще сидел на диване, в той же самой позе, что и раньше, но думал уже о другом: Сосновский вытеснил из головы историю Омельченко.

Он нехотя поднялся с дивана и отправился на кухню.

Ел без аппетита, не видя, что Наташа незаметно подкладывает еду в его тарелку.

…Однажды, когда почти все в деле Сосновского стало ясно и было собрано достаточно неопровержимых улик для обвинения, из следственного изолятора сообщили, что художник потребовал бумагу для заявления и просит следователя вызвать его на допрос. Тищенко поручил Ковалю поехать в тюрьму.

Заявление Сосновского ставило точку над «i». Художник признавался в убийстве Нины Петровой.

Странно, но Коваль, который уже верил, что убийца — Сосновский, прочитав это заявление, заколебался.

Признавая убийство, Сосновский категорически отрицал попытку изнасилования и то, что снял золотые коронки. Он не мог объяснить, почему у Нины Андреевны оказалось разорванным белье, почему на ее теле было много кровоподтеков и ссадин, не очень вразумительно отвечал на вопрос, почему убил Петрову, которую, как заявлял раньше, любил.

Коваль долго беседовал с художником. Подполковник не считал признание обвиняемого достаточным доказательством. В его практике встречались случаи самооговора, когда человек берет на себя ответственность за преступление, совершенное другим.

Мотивы самооговора могут быть самые разные: нежелание раскрыть соучастников, попытка оградить от наказания близкого человека (как в случае с тем же Омельченко), попытка ускорить окончание следствия и передачу дела в суд, пока следователь не обнаружил другое, более тяжкое преступление. Но в данном-то случае — что?! Если Сосновский наговаривает на себя, то зачем, во имя чего?

Коваль потребовал, чтобы Сосновский подробно рассказал, как он совершил преступление. В изложении художника подполковник уловил много неточностей. Сосновский путался, не мог указать время, когда ушел с Ниной Андреевной в лес, не знал, сколько раз ударил ее молотком, не помнил, как женщина была одета. Однако упорно твердил, что убил Нину, а вернувшись домой в два часа десять минут, тщательно отмывал в сенях руки от крови. В заявлении он писал, что убил Петрову в состоянии аффекта, в момент неожиданной вспышки ярости, когда женщина сказала, что никогда не ответит ему взаимностью. Он писал также, что сознает всю тяжесть своего преступления и надеется чистосердечным раскаяньем облегчить свою участь.

Забрав Сосновского из тюрьмы, Коваль повез его в Березовое, чтобы воспроизвести на месте обстановку преступления.

В Березовом подполковник убедился, что показания Сосновского во многом подтверждаются. Но в то же время некоторые детали оказались неточными или необъяснимыми. Еще раз измерив расстояние от места убийства до дачи художника, Коваль удостоверился, что быстрым шагом действительно можно было его преодолеть и за десять минут. И в два часа пятнадцать минут, когда к даче подошла девушка-почтальон, Сосновский уже мог отмывать руки от крови. Можно было допустить и то, что, разъяренный отказом Нины Андреевны, художник несколько раз ударил ее молотком, не считая, конечно, ударов. Точно также не исключено, что в волнении он не обратил внимания и на ее одежду.

Но элементарной логике противоречило заявление Сосновского о том, что, идя в лес, он взял с собою молоток. Он ведь сказал, что не собирался убивать женщину, а только хотел объясниться в любви. Зачем же в таком случае молоток? Если женщина приехала в Березовое на тайное свидание с ним, он мог надеяться на успех и конечно же не стал бы брать с собой орудие убийства. Однако на этот вопрос Коваля художник ничего толком не ответил.

Проведя эксперимент в Березовом и все еще продолжая сомневаться в правдивости заявления Сосновского, Коваль отвез художника обратно в тюрьму, а сам поехал в областную прокуратуру.

Тищенко встретил его вопросом:

— Ну, что Сосновский?

Коваль молча положил на стол следователя заявление художника.

— Ну и слава богу, — обрадовался Тищенко, мельком прочитав его. — А то мне уже звонят. — И следователь указал пальцем на потолок. — Спрашивают, чем вы там занимаетесь? — Он облегченно вздохнул и с выражением удовлетворения на лице откинулся на спинку кресла. — Теперь оформим обвинительное заключение — и в суд. А то мы уж и так затянули это дело, все сроки прошли.

— Но мне сейчас кое-что стало неясно, Степан Андреевич.

— Что же вам неясно, Дмитрий Иванович? — удивился следователь.

— Некоторые детали обретают неожиданное освещение. Мне это заявление Сосновского кажется самооговором.

— Ну, знаете, Дмитрий Иванович! Как-то странно слышать из ваших уст «кажется», «неожиданное освещение». Право же, все ясно как божий день!

— Степан Андреевич, помните, как умолял вас Сосновский дать ему возможность присутствовать на похоронах Петровой? Он ведь просто-напросто в ногах валялся. Трудно представить себе, чтобы так вел себя убийца.

— Истеричный интеллигентик! Мы, к сожалению, не поинтересовались — он, поди, еще и в бога верует, и у своей жертвы хотел прощение вымолить. А то еще, чего доброго, сбежать надеялся.

— Не думаю. Если раньше в его показаниях были незначительные противоречия, которые легко устранялись, то в нынешнем заявлении имеются несоответствия, пока необъяснимые. Слова Сосновского о неожиданной вспышке гнева опровергаются тем, что молоток был прихвачен заранее. А предумышленное, продуманное убийство он категорически отрицает. Так же, как попытку изнасилования и то, что он снял зубные коронки. Кстати, при обыске мы их так и не нашли. И еще — на одежде художника нет никаких следов крови.

— Ох, Дмитрий Иванович, Дмитрий Иванович, а остальные факты, улики, которые, между прочим, вы же сами и обнаружили, — не без раздражения возразил следователь. — Вам ли, опытному оперативнику, это объяснять?! Естественно, что Сосновский выкручивается, юлит, пытается найти смягчающие обстоятельства и ускользнуть от отягчающих. Ведь преступление Сосновского характеризуется изуверством! Вот он и пробует ввести нас в заблуждение, отрицая, что готовилось оно заранее. Ведь именно то, что он взял с собою в лес молоток, и изобличает его до конца! Целиком и полностью! По-моему, улик более чем достаточно, и следствие выполнило свою миссию. Что же касается его одежды, то следов могло и не остаться. Такие случаи не исключаются. К тому же он мог оказаться в тот момент без рубахи, день-то ведь жаркий был, и кто знает, что они там делали. Впрочем, можно будет его еще раз допросить.

Подполковник Коваль молчал. Последнее слово принадлежало следователю прокуратуры.

Степан Андреевич Тищенко был молодой юрист, всего лишь несколько лет назад закончивший институт, но уже успевший высоко подняться по служебной лестнице. Он нравился Ковалю своей прямотой и какой-то неистовой нетерпимостью к преступности. Иной раз и оперативникам доставалось от Степана Андреевича, когда он с чрезмерной запальчивостью пытался сразу, с наскоку решить сложный вопрос и натыкался при этом на сопротивление старых, опытных работников розыска. По своему опыту Коваль знал, что с годами эта категоричность в выводах пройдет и следователь увидит правонарушителя уже не в одном измерении — только извергом, которого надо покарать, а преступление — во всей совокупности причин и обстоятельств, сложившихся в конкретных условиях времени и среды.

Ковалю нечего было возразить следователю прокуратуры. Улики доказывали вину Сосновского достаточно убедительно, и сомнения, которые появились у подполковника, после разговора с Тищенко показались самому Ковалю наивными. Мелькнула мысль: «А может быть, мне просто жалко талантливого художника, и эта жалость мешает правильно оценивать неопровержимые факты?»

— Папа! Ты что — уснул над тарелкой?

Коваль поднял голову. Наташа с сочувствием смотрела на него.

— Много работы? Неприятности? Ты стал рассеянный какой-то, словно сам не свой.

— Нет, — заставил себя улыбнуться Коваль. — Неприятностей нет. Но наверно, я на самом деле малость устал.

10

Весна началась для Сосновского с того дня, когда ожила соседняя дача. С самого утра был он в приподнятом настроении, а к вечеру, тщательно выбрившись и надев новый костюм, отправился к соседям, чтобы наконец-то познакомиться с ними. Чем ближе подходил он к даче Петровых, тем медленнее становились его шаги. У калитки остановился, отер пот со лба. Сдерживая волнение, поймал себя на том, что под наплывом нахлынувших чувств как бы автоматически фетишизирует предметы неживой природы: невысокий забор, калитка, дом в глубине участка — все казалось ему волшебным, одухотворенным присутствием Нины.

Наконец он отворил калитку и, ощутив, как замирает сердце, побрел по тропинке к крыльцу. Толкнул дверь, она оказалась открытой, и без стука вошел в сени. В доме было тихо.

Сосновский робко кашлянул.

— Кто там? — строго спросил мужской голос.

— Прошу прощения. К вам можно?

— Войдите.

Он шагнул в комнату и увидел Петрова. Управляющий трестом «Артезианстрой» сидел в кресле-качалке с газетой в руках.

— Добрый день! Извините, пожалуйста. Я — ваш сосед. Неудобно как-то — второй год рядом живем, а все незнакомы. Моя фамилия Сосновский. Юрий Николаевич.

— Очень приятно, — хозяин встал и протянул руку. — Петров, Иван Васильевич.

Только теперь Сосновский как следует рассмотрел своего счастливого соперника. Глубоко сидящие глаза и тонкие, плотно сжатые губы. Часто это признаки сильного характера. И стоило Петрову улыбнуться, как художник залюбовался им — столько мужской решительности, уверенности было в каждой черточке волевого лица, которое так и просилось на полотно. Они были, пожалуй, одного роста, однако Сосновский почему-то почувствовал себя рядом с управляющим трестом каким-то маленьким, щупленьким интеллигентиком: его сразу покорило обаяние силы, которую словно излучал Петров и которая гипнотизировала художника. Сосновскому стало не по себе: он ощутил, что в сравнении с мужем Нины явно проигрывает.

Повинуясь жесту хозяина, он опустился на диван, а Петров снова сел в кресло.

Несколько секунд управляющий молча и пристально смотрел на Сосновского. Художнику казалось, что этот человек пронзает его взглядом насквозь.

— Чем занимаетесь, Юрий Николаевич? — спросил наконец Петров. И вопрос его прозвучал так, словно Сосновский пришел наниматься на работу.

— Я художник. Пейзажист, — смущенно, словно оправдываясь, ответил он.

В глазах строгого соседа, как показалось Сосновскому, мелькнули добрые искорки.

— О! Так вам только здесь и жить! — одобрительно произнес Петров.

— Я здесь и живу. И летом, и зимой.

В комнату вошла Нина Андреевна. Петров познакомил Сосновского со своей женой. Появление Нины создало атмосферу непринужденности, и Сосновский даже удивился этому: так спокойно воспринял он близкое присутствие женщины, о которой мечтал все последнее время. Скованность и неловкость исчезли, словно Нина взяла его под защиту.

— Я только что приготовила кофе, — сказала она приветливо. — Вы любите черный? Или с молоком?

Они пили кофе, Сосновский рассказывал о своих картинах, сожалел, что уже смеркается и поэтому сегодня нельзя их показать, — ведь при электрическом освещении они не смотрятся. Постепенно художник окончательно акклиматизировался и осмелел. Он не сводил взгляда с Нины Андреевны, а когда Петров снова углубился в газету, неожиданно сказал:

— А я ведь давно знаю вас, Нина Андреевна! Целый год.

— Как же так? — удивилась она. — Вы меня знаете, а я вас — нет? — И в больших ее светлых глазах появилось выражение игривого недоумения.

Сосновский подумал, что если бы он рисовал голубя мира, то нарисовал бы его с такими глазами, как у Нины, — светлыми, бездонными, открытыми.

— Очень просто. Я даже нарисовал вас. — И Сосновский начал рассказывать Нине Андреевне, какую роль она, сама того не ведая, сыграла в его творчестве. Он говорил так увлеченно, что даже не заметил, что Петров отложил газету и тоже внимательно слушает его.

— Как в сказке! — негромко произнесла Нина. — Но не ошибаетесь ли вы, полагая, что вдохновляла вас именно я. Мне кажется, любой человек, которого вы увидели бы тогда в лесу, натолкнул бы вас на то же творческое решение.

— Нет, нет, только вы! — горячо запротестовал Сосновский. — На другого человека я, скорее всего, и внимания бы не обратил. Когда увидите картину, сами поймете!..

— Товарищу художнику виднее, — неожиданно вмешался в разговор Петров. — Не спорь.

Сосновский вздрогнул и сразу низвергнулся с небес на грешную землю: таким иронически-снисходительным тоном произнес управляющий эти слова.

— Возможно, конечно, — забормотал Сосновский, снова становясь в своем представлении маленьким и ничтожным. — Но… но так уж случилось, что в тот день я встретил на опушке именно вас…

Петров встал и холодно взглянул на художника. Тот понял, что пора уходить.

Он долго благодарил за прием, за кофе, хотя Петров все так же холодно смотрел на него, — настойчиво приглашал соседей к себе, в мастерскую.

— Зайдем как-нибудь, зайдем, — говорил Петров, провожая его до калитки. — Мы сюда на все лето переедем.

…Уснуть в ту ночь Сосновский не мог. Ему и легко было на душе, когда вспоминал беседу с Ниной, и в то же время как-то неловко, словно совершил он нечто предосудительное. И если бы не эта ложка дегтя, художник ощущал бы себя самым счастливым человеком на свете.

11

Шел второй тайм футбольного матча. На табло упрямо противостояли друг другу нули. Переполненный стадион, охваченный острыми ситуациями у ворот, замирал и мгновенно взрывался то радостными выкриками, то яростным улюлюканьем и свистом.

И лишь один человек был среди этого моря страстей совершенно спокоен. По крайней мере — внешне. Высокий и широкоплечий, он пристроился в углу у центральной трибуны, и его седеющая голова возвышалась над головами соседей. Лицо его все время сохраняло выражение безразличия.

Но спокойствие этого человека было кажущимся. Он курил одну папиросу за другой, как истинный «цепной курильщик». Внимательно присмотревшись к нему, можно было бы заметить, что, рассеянно поглядывая на поле, где продолжалась упорная борьба, он думает о чем-то своем. Вот достал из бокового кармана обрывок фотографии, на котором была только половина чьего-то лица, и принялся с пристрастием его рассматривать…

Взрыв радостных возгласов потряс стадион. Мужчина поднял голову и взглянул на поле. Из правых ворот вратарь медленно, словно нехотя, выкатывал мяч. Мужчина спрятал фотографию в карман и осмотрелся. Это был подполковник Коваль.

Стадион неистовствовал. На табло вместо одного из нулей мгновенно появилась единица. До конца матча оставалось восемь минут.

По пути на стадион подполковник проходил мимо городской квартиры Петровых и, повинуясь необъяснимому чувству, которое неожиданно возникло у него, заглянул во двор.

Не встретив никого, он хотел было поискать дворника, которого в свое время вызывал по делу об убийстве Нины Андреевны, но потом передумал и несколько раз прошелся по двору, заглядывая во все уголки, осматривая сараи и гаражи.

Как ни странно, было у него такое ощущение, словно не сам он здесь ходил, а кто-то водил его, пока не привел к высокому деревянному забору, за которым начинался ипподром.

И тут его взгляд натолкнулся на грязные конфетные обертки, занесенные ветром под забор. Среди них увидел он какой-то пожелтевший клочок бумаги и поднял его.

Это и был обрывок фотографии. Подполковник стер с него пыль и вздрогнул. На него смотрел одним глазом разорванный пополам управляющий трестом Иван Васильевич Петров.

По формату фотографии нетрудно было догадаться, что изображены на ней были двое. А кто же еще? Весьма вероятно, что это семейное фото и рядом с Иваном Васильевичем зафиксирована была его покойная супруга Нина Андреевна.

Судя по всему, фотография разорвана и выброшена давно… Долго еще рассматривал Коваль разный мусор, но других обрывков фотографии не обнаружил…

Матч закончился. Ликуя по случаю победы «своей» команды, болельщики оживленно обсуждали игру, и их шумная толпа двинулась к выходу.

У левого бокового выхода подполковник увидел Тищенко.

— Дмитрий Иванович! Товарищ Коваль! — тот радостно замахал рукой, пытаясь привлечь его внимание.

Но Коваль сделал вид, что не заметил следователя, и, слившись с толпой, вышел на площадь.

Скрыть от Тищенко свою сегодняшнюю находку он не мог, но и рассказывать о ней сейчас не хотел, и поэтому предпочел уклониться от встречи.

На площади видел подполковник и управляющего трестом Петрова, который садился в ожидавшую его «Волгу».

…Дома Коваль еще долго рассматривал клочок фотографии. Жалел, что нет под рукой какой-нибудь другой фотографии Петрова, чтобы сличить. Впрочем, подполковник хорошо помнил волевое лицо управляющего трестом. Особенно врезались в память сжатые губы и широко поставленные, монгольского типа скулы. На пожелтевшем от времени клочке были видны губы и одна скула… Но почему же все-таки фотография порвана и кто ее порвал? Случайно ли? Ковалю казалось, что маленький обрывок хранит какую-то тайну…

12

На следующее утро, придя в управление, Коваль сразу же заглянул в отдел криминалистики и попросил экспертов сопоставить найденный им клочок фотографии с нынешним изображением Петрова и определить время, когда фотография была разорвана и выброшена.

В полдень, отправив в следственный изолятор допрошенного грабителя, он позвонил экспертам. Они подтвердили то, что и невооруженным глазом заметил сам Коваль. Половина лица на обрывке фото сходна с первой стороной лица Петрова. Но в то же время не исключено, что это все же не он. Фотография выброшена примерно три-четыре месяца назад.

Заключение экспертизы озадачило Коваля.

Кто же, если не Петров, изображен на обрывке?

Эксперты высказали гипотезу — близкий родственник, старший по возрасту.

Но что за родственник? Отец? Старший брат?

У Ивана Васильевича Петрова, как было известно из анкет и документов, родственников нет, а родители умерли еще в тридцать втором году.

Быть может, это просто двойник?

И еще вопрос: когда был сфотографирован человек, половина лица которого сохранилась? Сейчас он выглядит лет на шесть-семь старше Петрова, а когда сделан снимок — неизвестно.

Экспертиза установила время изготовления снимка приблизительно: два-три года назад. Значит, объект изображения старше управляющего трестом лет на восемь — десять и никак не может быть его отцом.

Коваль еще в мае направил частное поручение вятской милиции — уточнить наличие родственников у гражданина Петрова Ивана Васильевича. Ответ подтвердил все данные, изложенные управляющим в анкете и автобиографии, — родственников пет.

Тогда же, в первые дни расследования, Коваль интересовался и почтой Петровых. Оказалось, что управляющий трестом из года в год выписывает «Известия», «Крокодил» и, как ни странно, журнал «Социалистическая законность». Сугубо профессиональный юридический журнал.

Тогда подполковник не обратил на это внимания. Теперь — задумался над этим. В самом деле, к чему строителю колодцев тонкости юриспруденции?

Управляющий трестом «Артезианстрой» все больше и больше вторгался в раздумья Коваля. Это его озадачивало. Собственно говоря, дело об убийстве жены Петрова закончено, убийца осужден, и вроде бы незачем к нему возвращаться. Разве что — этот клочок фотографии. Но такая незначительная, ничего не говорящая деталь вряд ли что-либо добавит к законченному делу.

И все же Коваль не мог избавиться от странного ощущения, что ему обязательно нужно сделать что-то еще… Он решил размножить обрывок найденной фотографии и разослать его в исправительно-трудовые колонии. Кто знает, может быть, этот двойник Петрова был когда-то судим, и таким образом удастся установить его личность!

Коваль позвонил в гараж и вызвал машину.

Вскоре был он уже в Березовом.

Отпустив машину, он пошел по тропинке, которая вела к даче Петровых.

Когда шум газика затих, Ковалю показалось, что он словно погружается в глубокие волны тишины. Солнце не было здесь таким жарким, как в городе: зеленая и кое-где уже пожелтевшая равнина и густые лесонасаждения словно поглощали его лучи. Из-под ног Коваля то и дело выпрыгивали кузнечики, перед глазами мелькали стрекозы.

Где-то далеко прошумела электричка.

В сосновой роще, где была убита Нина Андреевна, тишина казалась еще плотнее и словно отгораживала рощу от всего мира. По всей вероятности, люди и раньше наведывались сюда редко, а после убийства и вовсе обходили это место.

Шелестела листва на одинокой дикой яблоньке, которая стояла посреди небольшой поляны. Скользнула по траве короткая тень тучи, зацепилась за островерхие сосенки, сорвалась и поплыла дальше.

Коваль сел на землю около кустов, окаймлявших поляну. Вслушался в шелест высоких трав, в легкий шум ветра. Но что могли подсказать ему эти травы, этот ветер?

Он заметил несколько сухих стебельков под зеленой травой. Такие желтые стебельки — остатки сломанных и не замеченных при первых осмотрах травинок — можно было обнаружить в разных местах поляны.

Коваль поднялся, прошелся по поляне. Все-таки странно, зачем он приехал сюда, что повлекло его на место убийства? Сейчас, по истечении трех месяцев, от разыгравшейся здесь трагедии едва ли остались какие-либо следы.

Он вышел из посадки и направился к даче, понимая, что и там вряд ли увидит что-нибудь новое: дача-то, по всей вероятности, пустует и заперта, ведь хозяин теперь сюда не заглядывает.

Но вот и он, дом Петрова. Двухэтажный, кирпичный, отгороженный от леса забором. Засохший, невыкопанный огород с сожженной солнцем картофельной ботвой. Под окнами — увядшие цветы.

Напротив — домик Сосновского. Маленький, низенький, особенно в сравнении с дачей Петровых. Окна крест-накрест забиты досками.

От обоих домов веет запустением.

Коваль толкнул калитку и вошел во двор.

Узкая дорожка, по которой ходила Нина Андреевна. Под крыльцом — старая женская тапочка.

Вдруг в доме что-то стукнуло. Словно уронили тяжелый предмет. Подполковник посмотрел на часы. Половина пятого. Управляющий трестом не мог оказаться здесь в рабочее время. Кто же там? Может быть, Петров сдал свою дачу?

Коваль поднялся на крыльцо, дернул дверь. Она оказалась открытой…

В большой комнате, куда вошел подполковник, было душно и полутемно. Окна закрыты, шторы опущены. Тоненькие полоски пыли под солнечными лучами, пробившимися сквозь щели между планками деревянных штор, длинными копьями вонзалась в пол. Ковалю показалось, что эти копья пригвождают к полу чьи-то тени.

В доме тишина. Подполковник огляделся. Картина, подаренная художником Нине Андреевне, висела на своем месте. Та же роща, где он только что был, та же поляна и дикая яблонька. И Нина Андреевна, улыбаясь, полулежит под деревом.

В полутемной комнате картина казалась старым музейным полотном, над которым потрудились столетия и которое хранит какую-то тайну. Коваль многое отдал бы, чтобы ее разгадать. Что же представляет собой эта картина? Подарок мастера избраннице сердца, недостижимой своей мечте? Или же плод патологического рассудка, в котором давно созревало стремление какой угодно ценой удовлетворить болезненную страсть? Что водило кистью художника: чистая любовь или изощренный садизм, проявившийся в дарении своей жертве картины, на которой запечатлено место ее будущей гибели?

Коваль подошел к окну и поднял штору. В комнату хлынул розоватый солнечный свет, и полотно заиграло красками. Казалось, молодая женщина ожила и, едва приподнявшись на локтях, шевельнула губами, делая попытку рассказать Ковалю то, что так интересовало подполковника. Это ощущение было таким сильным, что подполковник невольно сделал шаг к картине, словно для того, чтобы расслышать шепот Нины Андреевны.

— Кто там? — донеслось из соседней комнаты. — Кто там ходит?

Коваль не ответил. Только сейчас ему вдруг показалось все-таки удивительно странным совпадение места убийства и позы убитой с ее положением на картине.

Пожалуй, никакому изощренному садисту, никакому маниакальному психопату не пришло бы в голову после неудачной попытки изнасилования и после зверского убийства располагать и укладывать труп точь-в-точь, как на картине. В воображении своем садист мог, вероятно, предвкушать победу и торжество необузданной страсти. Но ведь торжества-то никакого не было. Было поражение и мертвая, но не покорившаяся женщина. Какая уж там победа!

А сколько света во всей этой картине! Какие живые глаза у Нины Андреевны и какая легкая, нежная полуулыбка! И в глазах — радостное, по-детски искреннее восхищение той красотой, которая царит окрест… По всей вероятности, такие произведения рождаются в минуты истинного вдохновения.

Занимаясь делом Сосновского, подполковник прочел много статей об изобразительном искусстве и знал, что живописец вкладывает в каждую свою вещь и частицу сердца — радостного или печального, доброго или злого. Что бы он ни писал, в конечном счете он так или иначе отображает свою душу, свое настроение, свой характер.

Ковалю вспомнились сломанные, пожелтевшие стебельки на поляне. Выходит, трава даже после дождей поднялась не вся. Это свидетельствовало о борьбе между жертвой и убийцей или о том, что труп волокли по траве. А молоток под трупом? Сама она упала на него или его потом подложили?

А не волокли ли труп к яблоньке, чтобы придать ему именно то положение, как на картине?! Но зачем же, черт возьми? Кому это понадобилось? И для чего?

— Кто вы? — послышалось теперь уже прямо за спиной Коваля.

Подполковник был настолько поглощен своими мыслями, что не слышал, как в комнату вошел хозяин дачи.

— Ах, это вы, товарищ Коваль…

Подполковник скользнул по управляющему отсутствующим взглядом, будто посмотрел сквозь него, как сквозь пустоту…

— Заходите, пожалуйста, — растерянно произнес Петров, хотя Коваль уже и так вошел. — Я вот впервые сегодня вырвался сюда, порядок навести… Раньше не мог… Работа… Спасибо, что навестили… Я не слабонервный, а все-таки жутковато одному.

Подполковник отошел от картины и огляделся. Сейчас, когда солнце из освобожденного от штор окна ворвалось в комнату, запустение в доме стало еще заметнее. Мебель была в пыли, на полу лежало опрокинутое плетеное кресло, на спинке дивана стоял мутный немытый стакан.

Словно поняв, какое впечатление произвела на Коваля комната, Петров сказал:

— Без хозяйки дом — сирота… — И вдруг спохватился, засуетился: — Сейчас, сейчас что-нибудь сообразим. Такой гость… и так неожиданно…

— Ничего не надо, — сказал Коваль.

— Понимаю, понимаю, — закивал Петров. — При исполнении служебных обязанностей, конечно, не полагается… Но теперь-то дело закончено, так помянем же бедную Ниночку…

Ковалю было странно видеть, как суетился этот видный, солидный мужчина.

— Я не пью, — сказал подполковник. — Спасибо, не беспокойтесь.

Петров остановился и с сожалением развел руками.

— Позвольте… — Коваль приоткрыл дверь в соседнюю комнату. Здесь так же, как в гостиной, на всем лежал толстый слой пыли. На диван-кровати была разостлана постель, и в изголовье лежали рядом две подушки. На журнальном столике стояла пустая бутылка из-под коньяка, две рюмки и тарелка с засохшими кружочками колбасы.

В большой пепельнице — гора окурков, некоторые из них — со следами губной помады. Нина Андреевна не курила, да и вообще чувствовалось, что какая-то другая женщина была здесь недавно. Бутылка и рюмки не были покрыты пылью, на наскоро вытертом столике по краям осталась пыль, а посередине он поблескивал лаком. Выходит, Петров солгал, что после убийства появился здесь впервые.

— Душно у вас, жарко, — сказал подполковник и направился к выходу. — Нельзя ли стаканчик воды?

— Сделайте одолженье! Хоть чем-то услужу хорошему человеку! — и Петров побежал на кухню.

Убедившись, что он вышел, Коваль остановился около висевшего на бычьем роге шелкового халата. Еще раньше, осматривая комнату, он заметил этот халат и тоненькую черную полоску в нижней части правого рукава. Подполковник осторожно взял рукав двумя пальцами и присмотрелся. Черная полоска оказалась обыкновенной сажей…

Выпив воды и поблагодарив Петрова, Коваль вместе с ним вышел на веранду. Здесь подполковник сдул пыль с плетеного ивового стула и опустился на него.

Петров сел рядом.

Несколько секунд оба молчали.

Нарушил неловкую паузу Коваль.

— Услышал какой-то стук в вашем доме. Не думал, что вы сейчас можете оказаться здесь. Решил посмотреть — вдруг воры.

— Спасибо, — ответил управляющий. — Я ведь тут не бываю. А когда в доме не живут, всякое может случиться.

Снова помолчали. И опять первым нарушил тишину Коваль.

— Не кажется ли вам, — неожиданно спросил он, глядя на Петрова в упор, — что в истории убийства вашей супруги немало еще белых пятен?

— Не понимаю вас, — медленно проговорил Петров. — По-моему, все ясно. И вам, и прокуратуре, и суду. Я был на процессе и слышал все убедительные уточнения.

— А знаете, — доверительно произнес Коваль, — именно сейчас становится мне кое-что непонятно.

— Что именно?

— Пока еще трудно сказать…

— Простите, но странно слышать это от человека, который вел расследование.

Коваль увидел, как сжались губы у Петрова.

— Да, конечно, странно, — согласился подполковник, — а все же это именно так…

— Могу лишь выразить вам сочувствие.

— Гм, — Коваль невесело усмехнулся. — Мне или нам с вами?

Петров пожал плечами, мол, а мне-то какое дело до этого?

— Скажите, пожалуйста, кто, кроме вас, Нины Андреевны и, конечно, Сосновского, знал эту картину? — спросил Коваль.

Управляющий не сразу нашелся.

— То есть как это «знал»? — переспросил он.

— Кто видел?

— Не знаю, — немного растерянно признался Петров.

— Случайный человек мог видеть?

— Возможно, кто-нибудь из местных жителей и заходил. Не помню сейчас… — И неожиданно Петров исподлобья глянул на подполковника. — Сотни людей ее видели, а то и тысячи! Ведь в прошлом году она на выставке висела! — многозначительно произнес он. — Много народу видело… А почему это вас интересует?..

— Да так… — неопределенно вздохнул Коваль. — Кстати, Нина Андреевна была хорошей хозяйкой?

— Очень!

— Но немного неряшливой?

— Это в каком же смысле?

— В обычном, бытовом, чистота в квартире, уборка, личная опрятность… Есть женщины, которые дома всегда в затрапезном виде, а другие — в шелковых платьях полы моют…

— Такой, как Нина, не было и не будет, — горько вздохнул Петров. — И бережлива была, и аккуратна, в доме каждая вещь сверкала, как новенькая… Это вы, — опять-таки горько усмехнулся он, — потому спрашиваете, что теперь у меня такой беспорядок? Понимаю…

— Да, трудно вам сейчас…

Петров наклонил голову, помолчал, потом спросил:

— Он еще… живой?..

Подполковник не ответил.

— Приговор приведен в исполнение? — повторил свой вопрос Петров.

— Это не сразу делается, — неопределенно заметил Коваль.

— Прошло уже шесть дней после вынесения приговора.

— Сосновский подал кассационную жалобу в Верховный суд. Он имеет на это право.

— Слишком много прав даете убийцам! — воскликнул управляющий.

— Право защищать жизнь, доказывать свою невиновность вплоть до обращения в Президиум Верховного Совета гарантируется законом. Это и вам не мешало бы знать, Иван Васильевич, — сказал Коваль. — Неужели вы не знаете этих юридических азов?

— А зачем они мне? У меня другая специальность.

Коваль подумал: зачем же тогда Петров выписывает юридический журнал?

— Основы законодательства должен знать каждый гражданин, — продолжал подполковник. — Из-за незнания их происходит множество правонарушений. Ну, а вам как руководителю учреждения, наверно, и хорошо бы некоторые нюансы изучить. Особенно по вопросам трудового законодательства.

— Для этого юриста держу на полной ставке.

— Тем не менее, у вас в тресте были нарушения: отмена выходных, незаконные увольнения сотрудников, которых восстанавливал суд.

— Я забочусь об интересах государства, а не частных лиц.

— А государство-то, Иван Васильевич, из этих самых частных лиц и состоит! И вряд ли полезно достижение производственных успехов за счет моральных потерь и нарушений закона… — парировал Коваль. — Что касается кассационных жалоб, то Верховный суд рассматривает их в сжатые сроки. В отношении же Сосновского, по-моему, торопиться не следует. Привести приговор в исполнение никогда не поздно…

— Я не мстителен. Вы должны понять меня, товарищ Коваль, по-человечески. Можно ли спокойно жить, зная, что такой изверг, как Сосновский, дышит тем же воздухом, что и мы с вами!.. Неужели вы можете иначе к этому относиться?!

— Я вас понимаю, — ответил подполковник. Потом, чуть прищурясь, словно желая получше рассмотреть собеседника, неожиданно спросил четко и твердо: — А что, если вашу жену убил не Сосновский?..

13

Петровы долго не выполняли своего обещания побывать в мастерской художника, так долго, что Сосновскому начало казаться, что ничего они и не обещали и все это приснилось ему в приятном сне.

Но однажды в воскресный полдень, работая в мастерской, художник увидел Нину с мужем в своем дворе.

Он растерялся и в первую минуту не знал, что делать: бросился в комнату, к шкафу, чтобы переодеться, потом, сообразив, что не успеет, схватил расческу, чтобы хоть немного привести в порядок свои взлохмаченные волосы.

Петровым картины Сосновского понравились. Нина, не скрывая своего восхищения, переходила от одного полотна к другому, и Сосновский не сводил с нее глаз. Управляющий сперва молча слушал объяснения художника, и по непроницаемому выражению лица трудно было судить о его отношении к творчеству соседа. Но Сосновскому с лихвой хватало восхищения Нины, и у него даже исчезла возникшая в первые минуты неловкость, вызванная тем, что одет он был в мятые и испачканные краской брюки и в такую же рубашку без пуговиц, вместо которых торчали английские булавки.

Картину «На опушке» Сосновский показал в последнюю очередь. Нина зарделась, узнав себя и, быть может, вспомнив тот день, когда гуляла по лесу. Глаза ее блестели. Она подтянулась, выпрямилась, словно и сейчасподнимала над головой трепещущую на ветру косынку.

Сосновский замер от восторга. На мгновенье художнику показалось, что героиня его произведения сошла с полотна и так же, как тогда озарила лес, сейчас одухотворила дом, вещи, весь мир.

Он не заметил пристального взгляда Петрова на него и на Нину. И, когда женщина оторвалась от картины, пылко произнес:

— Нина Андреевна! Позвольте мне написать вас!

Петрова не без кокетства взглянула на художника:

— Вы думаете, я могу послужить искусству?

— Да, да, да! Вы посмотрите на себя в зеркало! Как прекрасно!.. У меня руки сами тянутся к кисти!..

— А что скажет мой муж? — Петрова, улыбаясь, обернулась к супругу.

Сосновский вернулся в реальный мир. Муж!.. И в смятении посмотрел на Петрова.

А тот, словно не замечая Сосновского, пошутил:

— Я всегда считал, что ты у меня самая красивая и с тебя только картины писать, но не знал, что еще кто-то разделяет мое мнение…

— Ваня! — мягко остановила его Нина Андреевна. — Боюсь, что вы, Юрий Николаевич, преувеличиваете, — сказала она Сосновскому. — Вряд ли я смогу служить такой моделью, о которой вы мечтаете.

— О которой я мечтаю… — грустно улыбнулся Сосновский. — Именно та, о которой мечтаю!.. — выпалил он.

— Вам нужна натурщица? — снисходительно поинтересовался Петров.

— Нет, — поморщился Сосновский. — Не просто натурщица и не в том смысле, в каком обычно это понимают… Конечно, художник не пишет без натуры, но в данном случае это нечто другое. Нина Андреевна вдохновляет меня. Хочется писать именно ее. Я смог бы передать очарование природы в сочетании с человеческим обаянием…

— Юрий Николаевич, а что, если нас вместе? — Нина подошла к мужу, встала с ним рядом и обняла его за шею.

У Сосновского сжалось сердце от горькой мужской зависти.

— Я давно вынашиваю этот замысел, — переведя дыхание, сказал он. — Женщина — олицетворение самого прекрасного, что есть в природе. Она ближе, чем мы, мужчины, к матери-природе. В ней таинство жизни, волшебное таинство… Я не могу выразить это словами. Только кистью… Одно лицо, одна фигура женщины — и уже что-то вечное…

Глядя на Петровых, художник невольно подумал о неожиданной композиции, которая предстала сейчас перед его мысленным взором: гибкая лиана обвивает могучий кряжистый дуб, но тут же постарался отогнать от себя это видение.

— А где вы думаете писать эту картину? — полюбопытствовал Петров. — В лесу?

— Не обязательно в лесу. Можно и здесь, где-нибудь рядом с домом. Есть чудесное местечко за вашей дачей. Молодые сосенки, полянка с одинокой яблонькой… Да, да… именно там, под этой дикой яблонькой…

— На это, наверно, потребуется немало времени, — проговорила Нина Андреевна.

— Нет, нет, что вы! — горячо возразил Сосновский. — Пять-шесть сеансов. Максимум — десять… Я работаю быстро. Особенно если картина выношена в душе. В любое время, когда вам будет удобно… Нина Андреевна, не отказывайтесь, пожалуйста, очень прошу вас, очень… Это будет лучшая моя работа, поверьте!

— Ну что ж, Ниночка, — сказал Петров. — Надо помочь товарищу художнику. Во имя искусства, — с дружеской иронией добавил он. — В те дни, когда будем сюда приезжать, Юрий Николаевич сможет часок-другой поработать… Соглашайся…

14

Коваль вышел из дому около пяти часов утра. Солнце еще пряталось за горизонтом, разбрасывая по небу первые блики.

В городе было тихо. Троллейбусы, автобусы и трамваи еще не начали свой марафонский бег по заколдованным кольцам маршрутов; дома, как люди, грезили во сне.

У Коваля был выходной день — впервые за долгое время. И весь город казался ему выходным.

Лучше всего отдыхалось ему с удочкой в руке. На рыбалке забывались тревоги и все чувства успокаивал поплавок, который то спокойно лежал на тихой воде, то неожиданно вздрагивал и оживал.

Впрочем, и в рыбной ловле находил он что-то общее со своей повседневной работой: и там, и тут было нечто, напоминавшее поединок, и на реке подполковник тоже довольно часто испытывал горечь поражения при виде крючка, на котором не то что рыбы, даже и червяка не было.

Но зато какое же ни с чем не сравнимое чувство охватывало его, когда выпадала на его рыбацкую долю удача и выдергивал он из воды полосатого, как тигр, окуня или леща, который перед этим долго и безнаказанно издевался над ним, срывая с крючка наживку.

Коваль прибавил шагу и вышел на центральную улицу. Солнечные лучи уже золотились над крышами. Кое-где появились люди.

Подполковник свернул в переулок, который вел к пристани. Повеяло запахом влаги, рыбы, водорослей.

Внезапно из-за поворота выскочила «Волга», и Коваль услышал резкий скрежет тормозов.

Машина остановилась метрах в двадцати от него. Заднее стекло закрыто было кремовыми занавесками. Несколько секунд машина постояла, потом как-то нерешительно тронулась с места и вдруг снова резко затормозила. На этот раз дверца машины открылась, из машины вышел человек. Коваль узнал в нем управляющего трестом «Артезианстрой» Петрова.

«Опять!» — недовольно подумал Коваль, чувствуя, что эта встреча снова возвращает его к служебным делам. И как только этот Петров узнал его в полотняных брюках и в старой рубашке с выгоревшей вышивкой, в побуревшей от солнца и дождя соломенной шляпе!

Однако профессиональное любопытство, которое всегда жило в душе Коваля, и на этот раз одержало верх. Подполковник подошел к Петрову: куда так рано торопится в воскресенье управляющий трестом?

— День добрый, Дмитрий Иванович! — приветливо поздоровался Петров. — На рыбалку? Не знал, что и вы любитель. Почему же пешком? К первому клеву опоздаете. Видать, у вас в милиции с транспортом не очень… Садитесь, подброшу.

— Спасибо, — ответил Коваль. — Не опоздаю. Моя рыба меня подождет.

— Вы — шутник, — улыбнулся Петров. — Но не будем время терять, — тоном, не допускающим возражений, добавил он. — Давайте удочки. Покажу такое местечко, что вам и не снилось. Окуни по полкило, плотва на полфунта! А можно и на рыбтрестовский пруд. Карпы там — ого-го!..

Коваль помедлил, скорее для виду. Мечтал отдохнуть в одиночестве. Но такой случай для беседы с Петровым еще раз подвернется едва ли… И мысль об этом подтолкнула его в машину.

— Так куда? — спросил Петров.

— На ваше место. Где окуни на полкило, — улыбнулся Коваль.

— Можно, — кивнул управляющий трестом. — На Днепре не всюду рыбалка. У гэсовской плотины, например, рыбы сколько хочешь — кишмя кишит. Не успеваешь червяка насаживать. Там, конечно, запретная зона. Был у меня пропуск. Да неинтересно…

«Волга» спустилась к Днепру и помчалась по набережной.

Петров умолк. В ушах Коваля все еще звучал его голос, особенно те интонации, которые выдавали человека властного, привыкшего к беспрекословному подчинению и в глубине души считающего себя выше многих людей.

— Есть такой анекдот, — Петров обернулся к подполковнику, — о вашем транспорте. Говорят, в двадцатые годы, когда преступник убегал на коне, милиция гналась за ним пешком, потому что коней у нее не было. Когда дали коней, преступник пересел на мотоцикл. Когда же вам, наконец, выдали газики и мотоциклы, преступник обзавелся «Волгой». А в наше время, если надо, и реактивным самолетом пользуется…

Ковалю стало неловко. Анекдот с длинной бородой. Но, к сожалению, попадал не в бровь, а в глаз.

— Ничего. Самолет рано или поздно приземлится, — ответил Коваль. — А мы тут как тут.

— Дмитрий Иванович, как соберетесь на рыбалку — позвоните. Транспорт всегда найдем, — любезно предложил управляющий.

— Спасибо. Привык пешком. Да и некогда рыбачить.

«Волга» сбавила скорость и свернула на узкую мощеную дорогу.

— Через пять минут будем удочки разматывать, — сказал Петров.

Солнце уже выкатилось на окоем. «Волга» еще немного пробежала по мощенке и уткнулась в песок.

Петров открыл дверцу.

— Машину в тенек, под кусты, — приказал он пожилому водителю. — Хворосту собери. Через час будет рыбка на уху.

Коваль глянул на высокий берег. Вдоль него тянулись заросли ивняка, на старых осинах под утренним ветерком дрожала матово-серебристая листва.

Немного подальше виднелись залитые высокой водою кустарники.

Петров оказался партнером любезным и предупредительным. И куда только подевались его манеры значительного человека, точно знающего, что ему положено делать, а что нет. Он сбросил пиджак и рубашку, разулся, закатал брюки и, отыскав у берега вязкую глину и подмешав к ней толченой макухи, слепил несколько шариков и бросил их в реку с таким расчетом, чтобы приманку сносило течением туда, где стоял Коваль.

А подполковник, словно позабыв обо всем на свете, вытаскивал из воды одну за другой серебристо-белых плотвичек и горбатых подлещиков. Потом перебрался к залитым водой кустам, где его вроде бы должны были ждать хваленые окуни.

Конечно же полукилограммовые, как говорится, хвостиком помахали, но ведь истинный рыбак отличается от нерыбака именно тем, что не может точно определить своего улова. И это вовсе не потому, что рыбаки — люди хвастливые. Они просто-напросто принадлежат к числу оптимистов, которые всегда ждут подарка судьбы и испытывают удовлетворение не тогда, когда рыба в ухе, а когда вытаскивают ее из воды — живую, непокорную, тяжелую…

— Ну что, Дмитрий Иванович? — к кустам подошел Петров. — На уху хватит? Каково местечко-то, а?

Коваль оторвал взгляд от поплавка. Водитель разжигал костер. Пойманная Петровым рыба уже лежала в котелке.

Подполковник кивнул на свой садок.

— Сейчас и я почищу.

— Отдайте Косте.

— Нет, нет. Люблю сам.

— А домой не хотите взять? И так хватит.

— Нет, зачем же, — и Коваль вытащил нож. — Все — в котел.

Начало припекать. Завтракали на брезенте, в тени осин. Петров достал из мокрого песка бутылку охлажденной водки, пиво, боржоми.

— Хорошо, что я вас встретил, — говорил Ковалю Петров. — Человек должен быть в коллективе. А в одиночку — и уха не уха, и рюмка не рюмка…

Коваль не спросил, почему же в таком случае Петров отправился на рыбалку один, мог ведь, если бы хотел, пригласить кого-нибудь из друзей. Да, впрочем, есть ли у него друзья-то?

Изучая окружение Петровых, подполковник узнал, что жили они уединенно — в гости не ходили, к себе не звали. Иван Васильевич часто ездил в командировки: в Москву, на свои строительные объекты, в другие республики. Нина Андреевна, по обыкновению, сидела дома одна.

С сотрудниками треста, подчиненными по службе, Петров в нерабочее время не встречался, вышестоящее начальство, по-видимому, не вводило его в свой круг, и жил он в замкнутом кольце: служба — жена — служба.

Кстати, скорее всего, и сегодня хотелось ему побыть наедине с самим собою. И подполковник вспомнил: «Волга» резко тормозит, потом трогается с места и снова останавливается. Машина напоминала человека, который колебался, не зная, как ему поступить…

Костя, похлебав ухи, молча убирал с брезента пластмассовые дорожные рюмки, такие же тарелки, на которых осталось множество рыбьих костей, огрызки яблок и груш, хлеб. Ковалю подумалось, что, наверно, у этого пожилого человека есть семья, дети, может быть, и внуки, с которыми он хотел бы провести воскресенье.

— Иван Васильевич, а вы умеете машину водить?

— Даже права есть. На всякий случай, — ответил тот и вопросительно посмотрел на подполковника. — О Косте беспокоитесь? — усмехнулся Петров. «Как в воду смотрит!» — отметил про себя Коваль. — Ему все равно дома делать нечего. Холостяк. Забивал бы козла в прокуренной комнате, в общежитии. Пусть уж лучше свежим воздухом подышит. Верно, Костя?

Водитель кивнул. На лице его застыло безразличие, и улыбка едва тронула губы.

Подполковник подумал, что они с Тищенко в свое время допустили ошибку, не допросив водителя. Вполне возможно, что Нина Андреевна пользовалась машиной мужа. Какая-нибудь подробность, известная Косте, могла бы дополнить материалы следствия.

— А Нина Андреевна тоже умела? — спросил Коваль.

Петров нахмурился и метнул на собеседника тяжелый взгляд.

— Нет.

Нина Андреевна продолжала занимать мысли подполковника Коваля. Работая уже над раскрытием другого преступления (в центре города неизвестный ограбил квартиру и убил старуху, хозяйку дома), он время от времени неожиданно вспоминал Нину Петровну и все, связанное с ее трагедией.

Ему начинало казаться, что погибшая женщина тенью бродит за ним, требуя возмездия. Он понимал, что тень эта — плод его беспокойства и неудовлетворенности, и скроется только тогда, когда у него самого исчезнут неожиданно появившиеся сомнения.

Сейчас, беседуя с мужем Нины Андреевны, подполковник чувствовал, что между ними существует еще много невыясненного, недоговоренного, какая-то тайна, связанная с судьбой несчастной женщины.

Петров пристально посмотрел на Коваля, словно хотел заглянуть ему в душу. Вместо обычной для него снисходительности в его взгляде появилось настороженное любопытство.

Но что именно стремился узнать от Коваля управляющий, чем заинтересовал его сотрудник уголовного розыска? Пожалуй, скорее всего, волнуют его те слова, которые сказал Коваль на даче: «А что, если вашу жену убил не Сосновский?» Тогда разговор оборвался, и Петров молча проводил его до калитки. Но не мог же управляющий пропустить мимо ушей такое предположение!

Теперь он, естественно, потребует, чтобы подполковник объяснился.

— А ну, посмотрим, как там закидушка, — управляющий медленно поднялся с брезента.

Подошли к берегу.

— Эге-ге! — закричал Петров, вытаскивая удочку. — Есть! И что-то стоящее! — Глаза его полыхнули огнем, какой бывает только у рыбаков, когда они вытаскивают добычу и когда весь мир сосредоточивается на рыбине, которая вот-вот должна показаться из воды.

Улов и на самом деле оказался недурен: громадная щука то раскрывала пасть, то сжимала ее, бросаясь в стороду и пытаясь сорваться с крючка.

— Подсачек! — не оглядываясь, скомандовал Петров. — Подсачек, черт вас возьми! Где вы там, Коваль, Костя!

Коваль схватил подсачек и стал заводить под щуку. Несколько неудачных попыток, и наконец щука забилась в сетке, подполковник испытал непередаваемое ощущение, словно бьется она прямо у него в руках.

Рыбаки возвратились в тень.

— За такой улов, — произнес управляющий, тяжело опускаясь на брезент, — мы с вами, Дмитрий Иванович, вполне заслужили еще по рюмашечке.

— Жарко, — возразил Коваль. — Не стоит.

— Да я и сам не очень-то люблю это зелье… И все-таки ради такого случая… Может быть, хоть пивка? Костя! — крикнул Петров. — Пиво еще есть?

— Есть.

— Давай сюда.

Выпили пива.

— Килограмма четыре потянет, — сказал управляющий. — У, хищница! Зверь, а не рыба. Серый волк подводного царства… Человек тоже хищник. Но другого рода. Хищником не рождается.

— Не вижу связи.

— Хочу сказать, что природа зверя неизменна: каждый тигр — хищник, любая щука пожирает мелкую рыбешку. Человек может стать еще большим хищником. Но только при определенных обстоятельствах. Стоит эти обстоятельства изменить, и он снова возвратится к своему естественному состоянию.

— Обстоятельства, конечно, важны, — согласился Коваль.

— К сожалению, об этом мы забываем. Стоит человеку один-единственный раз оступиться — и на всю жизнь окружен он стеной недоверия.

Коваль не мог взять в толк, куда клонит его собеседник, и терпеливо слушал.

— Поскольку именно вам часто приходится иметь дело с оступившимися, — продолжал управляющий, — надо помнить об этом.

В голосе Петрова прозвучала менторская нотка. И в то же время Ковалю показалось, что управляющий вроде бы призывает его быть гуманным.

«Вот тебе и Петров! — подумал подполковник. — А еще говорят, он — человек крайне суровый, даже безжалостный. Небось подчиненные и не догадываются, что творится в душе их начальника».

Ковалю нравились люди волевые, умеющие сдерживать свои чувства, нравились руководители, которые не ищут у подчиненных легкого авторитета, не стараются угодить всем подряд. И то, что управляющий сегодня ни единым словом не обмолвился о своей трагедии, хотя конечно же все время помнил о ней, не искал сочувствия, тоже свидетельствовало, по мнению Коваля, о твердом характере Петрова. Такой характер и горе не сломит, а укрепит.

— Расскажу вам для ясности краткую историю, — продолжал управляющий трестом. — Когда-то был у меня в Херсонской области на буровой рабочий один. Звали его, кажется, Андреем, фамилии не помню… Человек молчаливый, угрюмый. Много горя хлебнул. В молодости воровал. В колониях с ним возились, воспитывали. В конце концов решил он с такой жизнью покончить. Поступил на работу. Работал хорошо, даже самоотверженно… Но вот случилась в общежитии кража. Вызвали милицию. Ваши коллеги приехали и — сразу к Андрею. Перерыли у него все: рюкзак, постель. Ничего не нашли, но не отстали: «Признавайся, куда дел!» А он, рассказывали, белый как стена и едва не плачет: «Не брал я!» И все-таки увезли его. Несколько дней продержали в милиции. Потом отпустили. Но ведь кровно человека обидели, оскорбили в нем все то человеческое, что он сумел в себе найти и утвердить. В душу плюнули, понимаете? Два дня Андрей на работу не выходил, на третий повесился на электрическом шнуре. Правда, ребята следили за ним — вовремя вытащили из петли. Однако живой-то живой, а душа-то, душа — исковеркана! Теперь уж никакое воспитание ему не поможет… Вот и судите сами: встал человек на верную дорогу, а стражи закона грубо выбили его из колеи…

Петров умолк, налил себе пива.

Подполковник рассматривал, вертя в руке, какую-то веточку. Водитель, подняв капот «Волги», копался в моторе. Его головы и плеч не было видно.

— Конечно, — снова заговорил управляющий трестом, — не сразу люди перевоспитываются. У некоторых этот процесс настолько замедлен, что идет до самой старости. У других быстрее. Но подумайте, Дмитрий Иванович, это ведь трагедия, если, пройдя через все испытания, человек в конце концов спотыкается и возникают обстоятельства, которые снова толкают его на преступление. Теперь ему гораздо труднее нарушить закон. Ведь с того момента, как общество простило его, весь строй мыслей и чувств становится у бывшего преступника совершенно иным. Он уже, как говорят французы, больше роялист, чем сам король, он честнее честного, который никогда не испытывал душевных терзаний. И вот, представьте, неожиданно в его новую, чистую жизнь врывается буря и гонит его назад, в проклятое прошлое. Общество снова лишает его своего доверия, и он вынужден снова браться за оружие…

— Против общества?

— Против невыносимых обстоятельств и, естественно, против общества… Коль скоро оно, это общество, руками своих стражей и хранителей несправедливо обижает человека, как это было с моим рабочим…

— Вы ищете оправдания рецидиву? Ваш Андрей стал рецидивистом?

— Нет. Я хочу, чтобы люди, которым доверены карательные функции, понимали, как это ответственно. Ведь посади они Андрея, на этот раз без вины виноватого, — из колонии вышел бы законченный рецидивист!

Петров разволновался. В голосе его звучала искренность, словно делился он с Ковалем чем-то наболевшим, выстраданным. Таким подполковник видел его впервые. Это был совсем не тот человек, с которым Коваль недавно беседовал в Березовом.

— А может быть, его не Андреем звали? — прищурившись, спросил Коваль и посмотрел в ту сторону, где стояла «Волга».

Петров уловил этот взгляд подполковника.

— Думаете, речь идет о моем водителе? — управляющий натянуто улыбнулся и сказал: — Нет, не Костя… Не ломайте голову. Человека, которого я назвал Андреем, нам с вами не найти. Я потерял его из виду… Кто знает, может быть, он где-то рядом, а может быть, занесло его на край света… Да дело-то не в нем, а в принципе. Представьте себе двоих: один вот такой, как Андрей, по молодости натворил бед, а потом встал на правильный путь, и другой — тихоня, никогда ни в чем не провинившийся, но в душе готовый на подлость или даже на преступление. Поставьте их в условия, способствующие преступлению. Кто его совершит? Тихоня, в душе которого давно созревал гнилой плод да так и остался несорванным… Лично я выбрал бы себе в товарищи раскаявшегося преступника… Да что далеко ходить! Этот растленный тип, этот зверь, всю жизнь игравший роль порядочного человека…

Петров умолк, тяжело опустил голову.

Не нужно было называть имени Сосновского, чтобы Коваль понял, о ком речь.

«Сейчас спросит о моей реплике на даче, — подумал он. — Видимо, к тому и разговор-то завел».

Но вопроса, которого опасался Коваль, Петров так и не задал. И мысли оперативника возвратились к рассказу управляющего.

«А все-таки кто же этот Андрей? — думал Коваль. — И почему Петров так разволновался, вспоминая о нем?»

— Простите, — сказал он. — Но меня все же заинтересовал ваш Андрей. Вы так сердечно говорили о нем… Не ваш ли родственник? Или кто-то из близких вам людей?

— У меня ни родных, ни родственников нет, — сухо ответил управляющий трестом и так посмотрел на собеседника, словно хотел сказать: «Вы же знаете!» Взгляды их встретились. Коваль опустил глаза. Да, он действительно должен был знать, что родственников у Петрова нет.

— Один как перст, — продолжал управляющий. И с горечью добавил: — Тем более теперь… Подчеркну два момента из сказанного. Первый. Зверь, как известно, хищник от природы. Человека делают хищником обстоятельства.

— Это верно, — согласился Коваль. — Человек по природе своей — не преступник… Однако вы непоследовательны, Иван Васильевич. Вспомните ваши слова о тихоне, в душе которого зреет гнилой плод. Откуда же у него этот плод? От природы, от рождения? Или как-то приобретен?

— А вы изучили прошлое этого мерзавца, его воспитание, окружение, все те обстоятельства, которые выработали в нем и привычки, и склонности, и характер? Вот откуда ржавчина-то! А родился… даже этот зверь родился, наверное, как и все дети, с нормальной психикой. Да, да! Представьте себе!

То, что больше всего интересовало Коваля, ради чего он, собственно говоря, и принял приглашение Петрова поехать вместе на рыбалку, замаячило где-то рядом. И хотя Коваль не мог вести следствие в таких необычных условиях, он все же спросил:

— Иван Васильевич, а фотография этого Андрея у вас случайно не сохранилась? Или хотя бы он в группе, на общем фото?

— Андрея? — управляющий удивленно посмотрел на Коваля. — Нет… Я с ним не фотографировался. Он был моим рабочим, а не другом, — назидательно объяснил Петров.

— Я понимаю. Но иногда снимается весь коллектив. По случаю праздника, окончания строительства или по какой-то другой причине.

— У меня такой моды не было! Да что вам дался этот Андрей! — рассмеялся Петров.

— И сам не знаю… Но вы не фотографировались со своим коллективом, надеюсь, не от пренебрежения к рабочим. Мне кажется, вы и вообще не любите сниматься.

— Что верно, то верно. Не люблю.

— Я тоже, — вежливо заметил Коваль. — Но иногда приходится. Все мы смертны. Пускай хоть что-то останется на память…

— Мои сооружения — вот память! Как там у Маяковского? «Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм». Или еще — это уж прямо о нас, артезианцах: «Мой стих трудом громаду лет прорвет и явится весомо, грубо, зримо, как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима…» А дети… Детей нет у меня… Что поделаешь — не повезло. Некому фотографии на память оставлять…

— А ваши родители или, скажем, дядья какие-нибудь тоже не оставили вам на память о себе хоть какой-нибудь визитки?

— Мои родители думали, как бы концы с концами свести, как хлеба досыта поесть, а не о такой, извините, чепухе.

— Но однажды вы, кажется, отступили от своего принципа.

— И не однажды. Приходилось, конечно, и мне позировать перед фотоаппаратом. Для документов… Да в конце концов, Дмитрий Иванович, — шутливо запротестовал Петров, — куда это годится! Вы и на отдыхе без допроса не можете обойтись. На черта вам какие-то фотографии! Лучше дайте мне довести до конца свою мысль.

— Да, да, пожалуйста.

— Так вот, что касается обстоятельств. Причины преступности по преимуществу социальные. Это точно.

— И в нашем обществе тоже? — спросил подполковник, видя, что его попытки обходным путем узнать что-либо о найденной им фотографии ни к чему не приводят. Пожалел, что нет с собой этого фотообрывка. Может быть, стоило показать его Петрову и не терзать себя догадками. Вполне возможно, что никакой тайны в этой фотографии нет и он, Коваль, ломится в открытую дверь.

— И в нашем обществе — тоже, — ответил управляющий. — И может быть, даже больше, чем где бы то ни было. Ведь именно у нас разыгрались самые острые классовые битвы. Вы знаете, конечно, что, скажем, в тридцатые годы, в период массового раскулачивания, порой огульного и несправедливого, бандитизм распространялся как эпидемия. Человек, вырванный из своей привычной среды, произвольно репрессированный, лишенный средств к существованию, превращался в люмпена, в босяка, а в конечном счете — и в преступника… Вот ведь дело-то какое: далеко не всегда виноват сам человек. И доля его вины тем меньше, чем больше подавляют его обстоятельства.

— Так что же, по-вашему, всеобщая амнистия преступникам? — не выдержал Коваль. — Но ведь и в условиях коренных социальных преобразований преступниками становились отдельные, пусть иной раз и несправедливо ущемленные, но отдельные личности. Абсолютное меньшинство. В скобках замечу — враждебное нашему миру. В то же время, в тех же самых условиях многие из совершавших преступления выбирали путь единственно верный — путь возвращения в общество. И не могу не напомнить вам, Иван Васильевич, что революция поднимала к новой жизни миллионы людей…

— Вам, работникам карательных органов, не следует оперировать категориями полководцев и вождей, которые считают людей миллионами, — парировал довод Коваля Петров. — Перед вами конкретная личность — человек, сбившийся с дороги… Так вот, второе, что исключительно важно для вас, — это индивидуальный подход. Только при точной оценке обстоятельств, толкнувших человека на преступление, можно правильно определить социальную опасность личности и меру наказания. Возможно, человек, совершивший преступление, в душе вовсе не преступник, а в данном случае стал жертвой обстоятельств.

— Именно этим и занимается правосудие.

— К сожалению, не всегда. И не в полной мере. Не учитывается, например, сколько времени прошло между преступлением и наказанием. Допустим, Иван Иванович что-то украл. Это стало известно через три года. Судить надо Ивана Ивановича — преступника. Но ведь преступника-то давно уже нет! Сегодня, три года спустя, Иван Иванович — другой человек. И вот судят сегодняшнего, уже честного и раскаявшегося Ивана Ивановича. Справедливо? Нет… Отсюда и ошибки правосудия, не менее опасные, чем само преступление когдатошнего Ивана Ивановича.

— В нашей юриспруденции есть понятие давности, которое все это учитывает.

— На бумаге.

— Законы пишутся на бумаге, а не вилами по воде!

— Я имею в виду формализм в этом вопросе. Знаю, знаю, действительно есть срок давности, после которого вопрос о совершенном преступлении считается исчерпанным. Ну, допустим, для какого-то преступления — десять лет. Прошло десять лет после твоего злодеяния — не попался — все в порядке, помилован. А если не прошло? Если прошло восемь, восемь с половиной, девять лет? Судят. И дают на полную катушку. Но судят-то кого? Опять-таки не того человека, который когда-то совершил преступление, а совсем другого, хотя и носящего ту же фамилию, то же имя. Читал я где-то, что в организме человека в течение семи лет полностью обновляются все клетки. Старые отмирают, а на их месте появляются новые. Это — биология или там физиология. Так ведь и клетки души человеческой тоже не вечны! Сама жизнь перевоспитывает человека. И что в сравнении с этим казенный срок давности? Зато формалистам легко: учли его — и вроде бы правосудие свершилось!

— Вы, Иван Васильевич, не знакомы с юридической практикой. Учитывается не только это, но и многое-многое другое.

Петров скептически махнул рукой.

— Так что же вы предлагаете?

Петров не ответил.

А Коваль продолжал:

— Вот вы говорите: Иван Иванович проворовался. Прошло три года, пока преступление раскрыли. Иван Иванович уже другой человек, перевоспитанный, честный. Судят, так сказать, старого Ивана Ивановича, а приговаривают нового.

— Совершенно верно. Вы меня правильно поняли.

— А вы не заметили, Иван Васильевич, в своей позиции некоторого противоречия? Иван Иванович стал, по-вашему, честным? Но почему же в таком случае он сам не заявил о совершенном им преступлении? Еще до того, как был разоблачен. Где же его честность? Повинную голову меч не сечет. Тех, кто приходят с повинной, общество прощает. Потому что верит: они стали честными, порядочными. А ваш Иван Иванович? Он-то ведь скрывался, молчал!

— Возможно, не был уверен, что его простят. Или боялся моральной травмы, позора, который стал для него страшнее тюрьмы. И это тоже свидетельствует о его перевоспитании. Раньше он плевал на мораль и боялся только решетки… Конечно, Дмитрий Иванович, я не юрист. Может быть, что-то и неточно толкую. Вам виднее.

— Сегодня вы совершенно свободно оперируете юридическими терминами, — заметил подполковник. — В Березовом вы напрасно подчеркивали свою неосведомленность.

— Не было настроения распространяться. А вообще-то я когда-то интересовался этой наукой. Одно время собирался даже пойти на юридический факультет. Журнал специальный выписывал…

Коваль прикрыл глаза, чтобы не выдать себя. Управляющий неожиданно выбил у него из рук козырь, который он берег на всякий случай. Но уже в следующее мгновенье подполковник успокоился, сообразив, что Петров «передернул карту». «Собирался даже пойти на юридический… Журнал специальный выписывал». Из этих слов можно сделать вывод, что все это происходило одновременно. Но ведь журнал-то Петров выписывает последние пять лет, когда ему, уже известному квалифицированному инженеру, переучиваться на юриста не имеет никакого смысла. Да и возраст уже не тот.

Однако ловить управляющего на этом несоответствии подполковник пока не стал. Не задал он и другого вопроса, который так и вертелся на языке: «А где же ваша бескомпромиссность, о которой все говорят? Или у вас для юриспруденции другие критерии, чем, скажем, для производства?»

— Собирался послать в редакцию журнала по этому поводу письмо… — продолжал Петров. — Так и не собрался. Правосудие должно искать новые критерии для квалифицирования преступника и определять меру наказания, исходя из них. — Петров сделал паузу и неожиданно закруглил разговор: — Ох, и болтуны же мы! Бог знает, в какие дебри забрались! А к чему все это? Мы — рыбаки! — Он встал. — Пойдем-ка лучше посмотрим, что там у нас на крючке.

Но на этот раз на крючках не было ничего.

…В город Коваль вернулся вечером рейсовым автобусом.

Поблагодарив управляющего за любезность, он пошел по берегу. Выйдя на луг, уселся над водой и долго сидел среди полной тишины, лишь изредка нарушаемой всплесками рыбы или криком чайки.

Думал о беседе с Петровым в Березовом. Пытался анализировать и систематизировать свои впечатления, вспоминал нюансы разговора с управляющим, но выводы делать не спешил.

Больше всего удивляло подполковника, что Петров так и не вспомнил его прямого вопроса, заданного в Березовом.

Любой человек на месте Петрова конечно же поинтересовался бы. Значит, Петров заставил себя молчать.

Почему? Может быть, ждал, что работник милиции сам что-то скажет. Но, не дождавшись, должен же он был спросить! Иначе — зачем пригласил его в машину? И вообще, зачем затеял эту рыбалку в компании с ним, Ковалем? Неужели он так любит общество работников уголовного розыска, что не может без них и отдыхать?

Коваль пытался дать себе ответ и на еще один важный вопрос: чего он может ждать от Петрова — помощи или противодействия, стоит ли откровенно делиться с ним своими сомнениями или пока молчать?

Он решил в ближайшее время еще раз встретиться с Петровым, но не с пустыми руками, а с фотографией.

15

Состояние возбужденности и протеста, которое время от времени охватывало Сосновского, возникало все реже и в конце концов сменилось полной апатией. Он слабел так, как слабеют при большой потере крови. Чувствовал себя смертельно усталым, и собственная участь стала ему безразлична.

Временами он забывал, где находится и что его ждет. Сидя на койке в состоянии полудремы, он пребывал в плену воспоминаний о своей и словно бы уже не своей, а чьей-то чужой безоблачной жизни.

И ему самому порой трудно было отличить: когда он спал зыбким и неглубоким сном, а когда только погружался в похожие на сон грезы.

16

Сосновский работал над картиной, как и обещал Нине Андреевне, на той лесной поляне, где росла дикая яблоня.

Первые сеансы были не очень удачны. Он нервничал, и это его состояние не могло не передаться женщине, которая и без того испытывала неловкость, что ее рисуют и что приходится принимать предложенную художником довольно-таки фривольную позу, и еще оттого, что Сосновский как-то странно смотрит на нее.

Когда она инстинктивно пыталась натянуть приподнятое немного выше колен платье, Сосновский сердился. Внушал ей, что женщина на картине должна лежать совершенно свободно и непринужденно, так как зашла далеко в лес и не боится, что кто-нибудь ее увидит.

В конце концов художник убедил Нину Андреевну, что от ее непринужденности зависит успех всей работы, и она немного освоилась, старалась унять свою стыдливость и послушно замирала именно в той позе и с той улыбкой, которых добивался художник.

А Сосновский, работавший раньше совершенно спокойно с обнаженными натурщицами и забывавший, что перед ним — женщина, теперь при одном только взгляде на Нину Андреевну, лежавшую на траве в легком цветастом платье, волновался, как мальчишка.

Работа над картиной шла медленно. Временами художник откладывал кисть и подолгу не сводил глаз с Петровой. Ему виделось, как поднимается она с травы, подходит, обнимает своими тонкими и нежными, похожими на детские, руками его шею и говорит: «Юрий Николаевич, я давно знаю, что вы меня любите. Вы замечательный, необыкновенный человек, и я теперь понимаю вашу сложную, трудную, не согретую любовью и лаской жизнь…»

«А как же Петров?» — он находит в себе силы пошевелить губами.

«Петров? — невозмутимо переспрашивает Нина. — Разве вы не заметили, что я не люблю его? У него тяжелый характер. А вы — хороший, добрый».

Дальше все исчезало в сознании Сосновского в таком ярком свете, что он закрывал глаза и его начинало знобить.

Когда удавалось овладеть собой, он открывал глаза и снова видел Нину Андреевну, терпеливо полулежащую под яблонькой, и так же, как раньше, она была далеко от него, даже дальше, чем обычно. Стиснув зубы, он снова брался за кисть.

Были минуты, когда он еле сдерживал себя, ему так хотелось броситься к ней и целовать ее лицо, руки, шею…

Но вот ожили на картине ее ноги, бедра, высокая грудь, обрели естественную упругость мышцы лица, вспыхнули светом прекрасные глаза, заиграли улыбкою и словно зашевелились нежные губы.

И постепенно, по мере того как Нина Андреевна возникала на полотне, женщина, лежавшая едва ли не у ног Сосновского, словно утрачивала свое очарование, отодвигалась все дальше, превращаясь в его детище, в нечто родное, дочернее, художник побеждал в нем влюбленного, и он успокаивался.

Конечно же ему не хватило тех пяти-шести и даже десяти сеансов, о которых он просил Петрову. А поскольку и у Нины Андреевны не всегда было время для позирования, работа над картиной растянулась почти на все лето.

Несколько раз во время сеансов приходил на поляну и Иван Васильевич. Молча, стараясь не мешать художнику, наблюдал за его работой. По спокойному, равнодушному выражению лица Петрова нельзя было понять, нравится ему картина или нет.

Однажды, когда Нина Андреевна спросила его об этом, он улыбнулся и сказал: «Дураку неоконченную работу не показывают. Вот закончит товарищ художник свое дело, тогда и видно будет».

Когда картина была уже почти готова, Петров спросил Сосновского:

— А вы ее и выставлять будете?

— Если вы и Нина Андреевна не возражаете. Это, пожалуй, лучшее из того, что я написал.

— Пожалуйста, работа-то ваша, — сказал Петров.

— Спасибо. Но я ее не продам. Сколько бы ни предложили. Это полотно принадлежит не мне, а Нине Андреевне. Она вдохновила меня. И после выставки я подарю картину ей, то есть вам…

17

У Коваля не было ни возможностей, ни убедительных данных, а главное — официальных прав для того, чтобы теперь, после суда, установившего виновность Сосновского и определившего ему меру наказания, снова возвратиться к делу об убийстве гражданки Петровой. Но после встречи с управляющим на даче и на рыбалке подполковник явственно ощутил: его беспокойство и неудовлетворенность расследованием дела усилились. И причиной этого не могла быть, конечно, одна только жалость к талантливому человеку — художнику Сосновскому.

…Коваль попросил отдел ГАИ под каким-нибудь благовидным предлогом вызвать водителя управляющего трестом «Артезианстрой». И словно случайно заглянул в кабинет автоинспектора именно тогда, когда там находился Костя, который с обычным для него хмурым видом односложно отвечал на вопросы капитана, придирчиво разглядывавшего его права.

Увидев подполковника, Костя встал и поздоровался.

— Здравствуйте, здравствуйте! — дружелюбно отозвался Коваль. — В гости к нам?

На лице водителя появилось удивление: всем известно, что сюда в гости не ходят. Но он промолчал.

Коваль вопросительно посмотрел на инспектора.

— Проверка документов, товарищ подполковник, — объяснил тот. — Ничего особенного.

Капитан быстро просмотрел удостоверение Кости, сверил его с какой-то учетной карточкой и сказал:

— Ну, вот и все. Только к документам аккуратнее относиться надо. А то совсем замусолили.

Коваль присел возле стола. Автоинспектор не спешил возвращать шоферу права.

Подполковник уже знал, что на рыбалке Петров рассказывал не о Косте: биография у Кости совсем другая, чем у того, кого управляющий назвал Андреем.

— Верните товарищу документы, — сказал Коваль капитану.

— Можно идти? — спросил Костя.

— Одну минуточку, — обратился к нему подполковник. — Воспользуюсь случаем. Скажите, пожалуйста, не приходилось ли вам куда-нибудь возить Нину Андреевну одну, без мужа?

Водитель какое-то время сосредоточенно смотрел на Коваля.

— Нет, — ответил он наконец. — Только с Иваном Васильевичем… — Он подумал еще секунду и повторил: — Нет, не припоминаю.

— На дачу, например, в Березовое?

Костя отрицательно покачал головой.

— А по городу? В магазин… На рынок… Ведь домашней работницы у них не было. Нина Андреевна покупала все сама?..

— Да, — кивнул Костя. — Сама. Но рынок-то рядом. Три остановки на трамвае. Трамваем и ездила.

— А оттуда, с полными руками, — тоже?

Костя не ответил.

— Не жалел, значит, Иван Васильевич свою жену? — заметил Коваль.

— Не знаю… Характер у Ивана Васильевича, конечно, не очень-то нежный. Но все тяжелое им домой привозили. Картошку, другие овощи, фрукты, арбузы и прочее. Да и сама Нина Андреевна разъезжать не любила. Не так, как другие жены начальников — только бы целый день машину служебную гонять.

— Понятно, — вздохнул Коваль. Ответы Кости развеяли те догадки, которые внезапно появились у него на рыбалке.

В тот же день, заново просматривая показания свидетеля на начальной стадии расследования, когда, кроме главной, существовали и другие версии убийства, Коваль обратил внимание на заявление, которое тогда, в мае, показалось абсурдным и ему, и Тищенко.

Один из жителей поселка Березовое показывал, что семнадцатого мая после двенадцати часов дня он видел, как из вагона пригородного поезда вышел Петров и направился к своей даче. Свидетель настаивал на своих показаниях, подчеркивая, что он еще удивился, увидев в руке управляющего старую плетеную корзинку, обшитую поверху материей. Видел он Петрова всего несколько секунд, потому что, выйдя из вагона, управляющий затерялся в толпе на платформе.

Подполковник проверил тогда расписание поездов. С пятнадцатого мая по летнему расписанию на полустанок Березовое электричка приходила в двенадцать часов двадцать минут. Но в двенадцать часов двадцать минут семнадцатого мая Иван Васильевич Петров проводил совещание у себя в тресте и там было более тридцати человек!

Алиби Петрова было доказано полностью. Не мог ведь один и тот же человек в одно и то же время проводить совещание в городе и выходить из вагона поезда в Березовом. И заявление свидетеля не было принято во внимание. Возможно, он перепутал дату или просто-напросто обознался и принял за Петрова какого-то другого человека.

Коваль перечитывал это заявление снова и снова. Смешно было подвергать сомнению алиби Петрова, но почему же все-таки свидетель уверенно настаивал на том, что видел его?

Подполковник решил еще раз пригласить к себе свидетеля.

…Сухонький, не по летам подвижной старичок с блестящими черными глазами-пуговками повторил свои показания: видел Петрова на платформе в Березовом тогда-то и во столько-то.

«Черт побери! — подумал подполковник. — Не призрак ли Петрова видел старик? А может быть, действительно человека, похожего на Петрова? Его двойника?»

И чем больше думал об этом Коваль, тем все сильнее начинала овладевать им мысль, что в деле об убийстве Нины Андреевны, кроме Сосновского и Петрова, должно быть еще одно действующее лицо. Кто-то третий!

Но кто же он и какова его роль?

— Каким показался вам в тот день Петров? — спросил подполковник свидетеля.

Старичок не понял вопроса.

— Не показалось ли вам что-нибудь необычным в облике Петрова, кроме старой плетеной корзины?

— Вроде бы нет…

— А может, все-таки это был не Петров?

— Да нет, Петров!

— Он был весел, спокоен или расстроен? Спешил или нет? Как был одет?

— Как одеты, говорите?.. — медленно переспросил старичок. — Так себе, плохо были одеты. Старый черный костюм… темная рубашка… И не расстроены, только вроде бы усталые какие-то… Я ещеподумал: постарели управляющий. Хотя видел-то я их в лицо секунду какую-то…

— Почему же вы уверяете, что это был именно Петров, если видели его в лицо всего секунду?

— Я по походке их знаю. Идут, точно подпрыгивают. Я у дороги живу и люблю на прохожих смотреть. Управляющий, если не машиной подъезжают, то всегда мимо меня идут. У каждого человека походка своя: один уточкой плывет, другой, как журавль, вышагивает, третий бочком или вразвалочку, а управляющий только так — чуть-чуть пританцовывая. — И старичок встал, пытаясь изобразить походку Петрова. — Показалось мне, что постарели они. Давненько не видел. Зимой да весной нету их, до самых майских праздников на даче не показываются. И спина у них вроде бы за зиму ссутулилась. И вот еще, вспомнил! — обрадовался старичок. — На голове-то у них не шляпа была, как всегда, а кепка! И подумал я: начальник-то какой, большой человек, а вот приехали, наверно, своими руками дачу в порядок привести после зимы, подремонтировать…

Отпустив свидетеля, Коваль спрятал документы в сейф и поехал в «Артезианстрой».

Новое здание треста, находившееся почти в центре города, встретило его внушительной вывеской, золотые буквы которой сверкали на солнце и слепили глаза.

Коваль уже бывал здесь, и сейчас, как и в прошлый раз, на него произвела приятное впечатление деловая тишина. Даже арифмометры и пишущие машинки, казалось, стрекотали как-то приглушенно.

И в прошлый раз, и сейчас Коваль не мог избавиться от ощущения, что попал в идеально организованный мир, где царят железный порядок и безукоризненная четкость и где все покоряется единой воле.

В приемной управляющего были посетители. По их одежде и по обрывкам фраз подполковник заключил, что это съехались прорабы, вызванные с объектов. Входили в просторную приемную и работники управления. Говорили здесь вполголоса, почти шепотом.

— Товарищ Петров у себя? — спросил Коваль у девушки-секретарши.

— Вы откуда? — секретарша окинула его оценивающим взглядом. — Иван Васильевич занят.

Не ответив ей, Коваль открыл обитую черным дерматином дверь, потом вторую и увидел в глубине длинного кабинета за массивным столом управляющего трестом. Петров задумчиво смотрел в настежь распахнутое окно.

— К вам можно? — спросил подполковник, идя от двери к столу.

Петров повернул голову, узнав Коваля, поднялся навстречу и любезно произнес:

— Пожалуйста, — и указал Ковалю на кресло. — Какие-нибудь новости? — спросил он, когда подполковник сел.

— Пока нет, — неопределенно ответил Коваль.

В кармане у него лежал найденный им обрывок фотографии, но… «Показать его никогда не будет поздно», — подумал подполковник.

Больше Петров не сказал ничего. Он и Коваль молча глянули друг другу в глаза, и подполковник понял, что управляющий не спросит о цели визита, а Петров увидел по глазам оперативника, что спрашивать не стоит, потому что прямого ответа он все равно не получит.

И между ними состоялся примерно такой безмолвный диалог: «Не понимаю, что вам еще от меня нужно, подполковник».

«Прекрасно понимаете. Хотя дело закончено, я не могу успокоиться».

«Я работаю. А вы мне мешаете. Мало того, что у меня убили жену, что я страдаю, так мне еще не дают забыться!..»

«Вы нервничаете, Петров, хотя и пытаетесь это скрыть. И это мне не нравится. Я тоже человек занятой и пришел сюда не для того, чтобы любоваться вашим кабинетом».

«Вы опоздали, Коваль. Суд вынес приговор, и ваше время истекло. Я могу попросить вас уйти…»

«Никогда вы этого не сделаете. В ваших глазах — страх. Но почему? Ведь вам вроде бы нечего бояться. Ваша личная непричастность к убийству доказана и алиби, и характером преступления. Но вы что-то знаете и не хотите, чтобы узнал об этом я, не хотите помочь нам разобраться в этой запутанной истории. Что же вы утаиваете, Петров?»

«Не злоупотребляйте моим терпением, Коваль. Будете приставать — выгоню! Понятно?»

«Понятно, Петров. Но вы все-таки сперва раскроете мне свою тайну. Может быть, даже тайну вашего двойника. Меня очень заинтересовала одна находка. Но я пока помолчу. Подожду, пока вы сами не расскажете…»

«Ну и сидите, черт с вами! Но скажите мне, хотя бы ради приличия, зачем вы пришли?»

«Мне кажется, вам выгодно прикидываться, будто вы не понимаете, чего я от вас хочу. Если бы я сейчас сказал, что пришел просить вас вырыть колодец на Марсе, вы все равно сделали бы вид, что поверили. Потому что вы все-таки чего-то боитесь. Но чего?!»

А вслух подполковник в это время сказал:

— У вас, кажется, намечено совещание?

— Да, производственное… Вы хотели со мной поговорить? Что-нибудь случилось в моем коллективе?

«Интересно, знает ли он о моем разговоре с Костей?» — подумал Коваль.

— Нет, все в порядке, — усмехнулся он. — Шел мимо, решил заглянуть. Если разрешите, с удовольствием посижу, послушаю. Уже подумываю об отставке. Придется переквалифицироваться. А что, если в бурильщики пойти, а? — он снова улыбнулся. — Вот и поучусь. Трест-то ваш из передовых!

— Что ж, пожалуйста, — суховато ответил Петров. — Послушаете и поймете, как мы мучаемся.

Да, управляющий трестом был сегодня совсем не похож на того Петрова, с которым Коваль рыбачил в воскресенье. Правда, одно дело — отдых, другое — работа. И все-таки…

Управляющий нажал на одну из кнопок на столе. В кабинет впорхнула секретарша.

— Пусть заходят.

По одному, быстро и бесшумно, словно на цыпочках, входили прорабы и служащие треста.

Коваль обратил внимание на то, что каждый из них старается занять место где-нибудь подальше от стола управляющего.

Еле слышно зазвонил телефон.

— Опять жалуются? — проворчал в трубку Петров. — В шею гнать их надо, товарищ Третьяк. Извините, вырвалось… Нервы не выдерживают. Они же сами виноваты. Если ты заказчик, финансируй вовремя. Сроки срываются? Ответственная стройка? А другие объекты у меня не ответственные? Если я переброшу всю технику и рабочую силу им одним… Груб, пишут? Обижаются? Павел Сергеевич, я с ними не в бирюльки играю. Если попросту не понимают… Хорошо, хорошо, учту!

Пока управляющий разговаривал по телефону, подполковник рассматривал лица строителей и вспоминал полученную в начале следствия служебную характеристику на Петрова. За время войны и после нее техник Петров значительно выдвинулся. Работал на оборонных объектах в Средней Азии, потом на Украине. Начал скромным мастером, стал прорабом, а после окончания инженерных курсов сразу занял должность главного инженера треста. Не так давно стал управляющим. Трудовая деятельность Ивана Васильевича Петрова неоднократно отмечалась почетными грамотами и денежными премиями, а за Среднюю Азию он получил медаль. В одной из бесед управляющий доверительно намекнул Ковалю, что после сдачи очередного сооружения ему дадут орден. Характеристика свидетельствовала, что Петров — «хороший организатор, волевой руководитель, умеющий выполнять и перевыполнять плановые задания».

Управляющий кончил разговор по телефону и окинул взглядом кабинет.

— Все здесь? Начнем. Докладывает Бородин.

Это было обычное производственное совещание. Начальники участков, прорабы коротко докладывали о делах на объектах.

Поначалу Петров сдерживался, возможно, из-за присутствия подполковника, и только время от времени перебивал докладчика короткой репликой. Впрочем, Коваль видел, что управляющий вполне мог обойтись и без реплик — достаточно было ему взглянуть на подчиненного, как тот встревоженно замолкал или старался выразить свою мысль короче. Казалось, Иван Васильевич гипнотизировал людей. Даже сам подполковник на какое-то мгновение попал в магнитное поле этой атмосферы.

Но вот управляющий словно забыл о постороннем человеке. Нет, он не раскричался, когда ему не понравилось то, что докладывал немолодой худощавый инженер, весь вид которого выражал покорность судьбе, он и говорил негромко, но в наступившей тишине каждое его слово камнем падало на голову инженера.

— Значит, и в этой декаде план не выполнишь?

— Иван Васильевич, трубы не подвозят. Из-за этого и простои. Я докладывал вам.

— Что ты мне, Лахно, очки втираешь? Лодырь ты. Зачем пришел сегодня ко мне? Хныкать? Убирайся отсюда! Отправляйся на свой участок и не попадайся на глаза, пока сто процентов не будет. Или — или!.. Или сделаешь план, или выгоню.

Инженер вздохнул, взял с подоконника шляпу и, осторожно ступая по ковровой дорожке, направился к двери.

Все молчали.

И в эту минуту напряженного молчания Коваль вспомнил изречение: «Убийца — тот, кто убивает тело, но трижды убийца — кто убивает душу». Где он это вычитал? Кажется, у Ромена Роллана. Мудро сказано. Но если это так, почему законы человеческого общества наказывают главным образом за убийство тела? Не потому ли, что убийство тела — акт единовременный и заметный, а убийство духа растянуто во времени и не поддается точному измерению, ибо не имеет ярко выраженных сиюминутных последствий? Но в таком случае законы несовершенны… Интересно, на самом деле это — Ромен Роллан? Надо будет дома посмотреть.

— Дальше… — Петров снова обвел взглядом присутствующих, выбирая следующего докладчика.

Люди съежились. И те, кто должны были еще отчитаться, и те, кто уже докладывали.

…Закончив совещание и оставшись в кабинете вдвоем с подполковником, управляющий трестом вытер платком лоб.

— Вот так и живем, — сказал он. — Бездельники! Легкой жизни хотят… Они меня до инфаркта доведут…

Инфаркт так не вязался с обликом пышущего здоровьем Петрова, что, несмотря на тяжкое впечатление, которое произвело на Коваля совещание, он мысленно улыбнулся.

— Не мое дело, Иван Васильевич, но вы так оборвали старого инженера…

— Лахно? Патентованный лодырь! Сложа руки трубы ждет. На других участках тоже не хватает, а план вытянули! А он хнычет, няньку ему давай!..

— Как же они выполнили? Без труб артезианский колодец не построишь.

— Сумели. В одном месте сэкономили, в другом — добавили. О неритмичном снабжении я лучше их знаю. И меры принимаю. Но я сам с поставщиками и старшими товарищами переговоры веду. И ты мне не напоминай, за мою спину и за трубы не прячься. Дело руководителя участка — преодолеть трудности. Головой работать надо, на месте выход искать. А если я вожжи ослаблю, на самотек пущу — все на ветер пойдет. Одному спустишь — всех распустишь. А у меня государственный план, народу вода нужна…

Коваль встал, собираясь прощаться. Обрывок фотографии лежал в кармане. Но подполковник так и не достал его оттуда. Что-то мешало откровенно поговорить с Петровым.

Петров тоже поднялся и вместе с подполковником вышел из кабинета. Секретарша, едва завидев управляющего, вскочила и замерла в ожидании распоряжений.

Петров прошел мимо нее как мимо статуи.

В вестибюле управляющий и оперативник снова посмотрели друг другу в глаза, и между ними опять произошел немой диалог:

«Ну что, Коваль, узнали что-нибудь полезное для себя? Или уходите несолоно хлебавши?»

«Этого я вам не скажу, Петров. Я понял: ждать от вас помощи не приходится».

«Не понимаю, что вы тут вынюхиваете?»

«Прекрасно понимаете, но помочь не хотите. Ничего, в конце концов я и сам разберусь».

«В чем?»

«Сам еще не знаю, в чем именно. В том-то и беда!»

А вслух управляющий и оперативник распрощались как друзья. Петров предложил свою машину. Коваль отказался.

Петров так и не поинтересовался, почувствовал ли подполковник, как трудно приходится строителям колодцев и согласен ли он после ухода в отставку работать в системе «Артезианстроя». Не вспомнил и рыбалку, словно и не было ни ее, ни дискуссии на берегу Днепра. Не сердится ли Петров на него, Коваля, за то, что он до сих пор ворошит завершенное дело, тревожа память погибшей? И в самом деле, что ему нужно от человека? Петрову сейчас не до милиции. В конце концов, никакое дополнительное расследование не возвратит к жизни его жену… Он, подполковник Коваль, со своим профессиональным педантизмом и скрупулезностью выглядит, по меньшей мере, занудой или напоминает того врача из старого анекдота, который, узнав, что его пациент умер, все-таки спрашивает, сильно ли он потел перед смертью.

18

Пришла осень. Сад Коваля стал неуютным. Деревья словно расступились, открыв голые провода на столбах, обнажились крыши низеньких домиков, утыканных телевизионными антеннами. От частых холодных дождей поникла поредевшая листва, придавая пейзажу унылый вид.

Дмитрий Иванович теперь не появлялся в саду. Возвратившись с работы, он уединялся в своем кабинете и, покуривая, перелистывал читанные и перечитанные книги. Иногда просматривал снятый наугад с полки том энциклопедии.

Он понимал, что такого рода чтение — это лишь хитрость, с помощью которой он пытается обмануть свой переутомленный мозг. Внушая себе, что читает, он не переставал думать о служебных делах…

Наташи дома не было. Утром она, как обычно, вместе с отцом спешила на работу, а вечером, до его возвращения, отправлялась в университет.

Тишина, нарушаемая только тиканьем будильника, способствовала тому, что некоторые важные «открытия» приходили подполковнику в голову не тогда, когда он бывал в своем служебном кабинете или разговаривал с преступником в тюрьме, а именно дома, в уединении. Здесь, вспоминая во всех подробностях беседу с подозреваемым и словно ведя ее заново, Коваль порой находил новые ходы и решения, которые приводили к успеху.

Так во время домашнего анализа обсуждают отложенную партию шахматисты, трезво изучая промахи противника и свои собственные ошибки.

В тот вечер Коваль много думал о деле Сосновского. На протяжении всего следствия он впервые не мог ответить на главный классический вопрос юриспруденции, который задавался еще и в давние времена: кому это выгодно? Ни прямой, ни косвенной выгоды гибель Нины Андреевны не могла принести ни Сосновскому, ни, тем паче, ее мужу Петрову.

Оставалась третья гипотеза — фатальное стечение обстоятельств, приведшее к случайной встрече Нины Петровой с ее таинственным убийцей. Нужно эту «неизвестную величину» либо найти, либо признать, что ее не существует.

Сегодня подполковник получил информацию, которая наталкивала на версию совершенно новую и неожиданную.

В ответ на запрос Коваля из одной исправительно-трудовой колонии сообщили, что на обрывке фотографии изображен некий Семенов Владимир Матвеевич, 1906 года рождения, уроженец Минской области, служивший в годы войны полицаем, после отбытия наказания избравший постоянным местом жительства город Брянск.

Коваль немедленно направил в Брянск поручение: прислать ему фото Семенова, данные о нем и выяснить, где он находился семнадцатого мая.

Подполковник и сам не знал, что заставило его так заинтересоваться двойником Петрова. Трудно было всерьез поверить, что именно этот человек из Брянска именно семнадцатого мая прогуливался по лесу неподалеку от дачи управляющего трестом, встретил его жену, пытался ее изнасиловать и убил. Все это было настолько нелепо, что любой юрист счел бы, что морочить себе голову этим Семеновым — означает попусту тратить время и силы.

Так в общем-то рассуждал и Коваль. Но каким-то особым чутьем он угадывал, что в данном случае логика нелогична!

Он не мог не искать. Хотя бы для того, чтобы еще раз проверить самого себя и окончательно убедиться, что следствие по делу Сосновского велось правильно. Только тогда можно будет избавиться от гнетущего чувства, будто бы в какой-то момент допущена ошибка.

Догадка, появившаяся сперва в виде неясного неудовлетворения собой, своей работой, постепенно переросла в убеждение и лишила Коваля покоя. В чем же именно заключалась ошибка, на каком этапе оперативной работы или следствия она возникла и как повлекла за собой неправильные выводы — это предстояло разгадать.

Право на ошибку?

Ошибки бывают разные.

Ошибка ревнивых влюбленных, исправленная первым же откровенным разговором, и трагическая ошибка Отелло. Не найденная бухгалтером копейка, которая заставила его просидеть ночь над проверкой отчета, и ошибка проектировщика, из-за которой разрушается новый дом или может рухнуть железнодорожный мост. Просчет курортника, который в последние дни отдыха остался без денег, и просчет экономиста, который не смог верно указать пути развития хозяйства…

Но страшнее всего — ошибки, которые имеют необратимый характер. Например, ошибка хирурга или ошибка следователя, влекущая за собой и ошибку судебную. И хотя страдают от таких ошибок единицы — больной или невинно осужденный, ошибки эти даже на фоне сотен и тысяч блестящих операций и виртуозных расследований не становятся менее трагическими.

Каждый человек — это целый мир. В нем, как радуга в капле воды, — вся гамма человеческих чувств, вся природа с ее законами, и звезды, и космос, — мир не только многообразный, но и неповторимый. Миллиарды людей — это миллиарды миров, очень похожих и вместе с тем совершенно разных, как отпечатки пальцев. Но оттого, что людей миллиарды, жизнь каждого из них не становится менее значительной и драгоценной. И если больной, который мог бы еще жить и жить, умирает под скальпелем или невинного объявляют убийцей и приговаривают к смерти, — разве же это не преступление перед всем человечеством, перед самой природой?

А в деле, которому посвятил всю свою жизнь Дмитрий Иванович Коваль, есть еще высший судия, имя которому Справедливость. Ради торжества справедливости и провел он свои лучшие годы в тесных милицейских кабинетах, в стенах тюрем и следственных изоляторов, оперируя, как хирург, самые темные уголки больных человеческих душ. Крестьянский сын, любивший хозяйствовать и мастерить, мальчишка бурных тридцатых годов и сержант пехоты в Великую Отечественную войну, он не вернулся ни к плугу, ни к станку, а пошел служить справедливости, во имя которой столько было принесено жертв на родной земле.

Разоблачая преступника, Коваль оправдывал свое рвение тем, что справедливость требует от него забыть о жалости к злоумышленнику. Но в то же время высшая справедливость ко всему человечеству требовала от него честности по отношению к любому человеку, и даже к тому, кто совершил преступление. Потому что нет для человека большей трагедии, чем наказание несправедливостью…

Так или примерно так рассуждал подполковник Коваль, машинально перелистывая тяжелый том энциклопедии. Не без удивления заметил, что взял с полки том на букву «О». Что его могло заинтересовать в этом томе? «Ош»? «Ошская область»?.. И, словно возвращаясь по кругу к мысли, которая все время неотступно преследовала его, понял, что ищет слово «ошибка».

Зачем? Разве определение из энциклопедии поможет найти истину? Однако, перелистав страницы и медленно выговаривая каждое слово незнакомым, словно чужим голосом, прочел вслух:

«Ошибка (в уголовном праве) — неправильное представление лица о юридическом значении совершаемого им деяния (юридическая ошибка) или о фактическом свойстве предмета (фактическая ошибка). Ошибка может повлиять на степень общественной опасности содеянного и на определение меры наказания. Так, если лицо, совершившее преступление, ошибочно считало, что в его действиях нет состава преступления, оно подлежит ответственности, но его заблуждение может послужить основанием для смягчения наказания…»

Коваль пожал плечами: все это — об ошибке преступника, и только. Совсем не то, что он ищет. Пробежал глазами статью до конца и с досадой захлопнул том. Ни единого слова об ошибке оперативного работника или следователя! Будто бы это менее важно, чем ошибка преступника, или никогда не встречается на практике!

Допрашивая человека, совершившего преступление, Коваль пытался поставить себя на его место, старался, как говорят артисты, «вжиться в образ», уловить психологическую связь поступков и мыслей подозреваемого. Это была для него процедура не очень-то приятная, потому что приходилось в это время подавлять в себе добрые чувства и проникаться не свойственными нормальному человеку стремлениями.

Но еще никогда подполковник не пробовал ставить себя на место невинно осужденного, тем паче — невинно приговоренного к расстрелу. Просто-напросто не было такого прецедента. И вот теперь, с каждым днем все сильнее, ощутимее казалось Ковалю, будто попал он в камеру Сосновского и вместо него ждет исполнения приговора.

Подполковник ловил себя на том, что на работе неожиданно начинает нервничать, а по ночам плохо спит. Среди бела дня мог рассматривать свои руки — по-крестьянски большие и могучие.

Ему начинало казаться, что не Сосновского, а его самого выводят из камеры на расстрел, и не Сосновский, а он, Коваль, кричит о своей невиновности людям, которые не имеют права рассуждать, а обязаны лишь привести приговор в исполнение. И горькое чувство несправедливости суда человеческого охватывало все его существо так же, как, наверно, охватывает оно теперь Сосновского, если он, Коваль, допустил ошибку в своей работе.

Он перестал ездить в тюрьму, потому что не мог видеть ее мрачные стены.

Между тем все его сомнения были вызваны только подсознательными ощущениями, и ничем определенным в пользу Сосновского он не располагал. Наоборот, были убедительные доказательства вины художника…

Сейчас, просматривая энциклопедию, Дмитрий Иванович опять разволновался и не заметил Наташу, которая давно уже пришла и стояла у двери, испуганно глядя на него.

Подполковник поднял голову, попытался улыбнуться.

— Ну, как дела? — произнес машинально.

— Что с тобой, папа? Ты нездоров?

— Нет, нет, все в порядке, Наташенька, — ответил он, вытирая ладонью лоб.

— Измерь температуру.

— У стариков температуры не бывает, — пошутил Коваль.

— Опять неприятности? Ну и работка у тебя, Дик!

— Что ты знаешь о моей работе, девочка!.. — ответил Коваль, но ответ его прозвучал не так твердо, как обычно.

Он посмотрел на нее и вдруг понял, что наступил момент, который назревал давно и рано или поздно должен был наступить: Наташка стала взрослой и с ней можно поделиться всеми своими сомнениями.

И одновременно возникла мысль о том, что вот и Нина Андреевна была когда-то такой девочкой, и ее душа тоже полна была светлых исканий и надежд, и она тоже не представляла себе, что жизнь человека может оборваться так трагически. Выругал себя за неуместную аналогию, но, кажется, именно она и натолкнула его на вывод о том, что хватит, пожалуй, скрывать от Наташи оборотную сторону жизни.

— А если честно, то ты, доченька, права, — решительно произнес Коваль. — Неприятности на работе имеются.

— Но они, конечно, временные, — нахмурившись, сказала Наташа. — Если ты сделал что-то неудачно, то непременно выправишь дело. Я тебя знаю!

— К сожалению, Наташенька, не все можно исправить.

— Почему? — удивилась девушка. — Человек все может. Тем более — исправить ошибку, которую он осознал.

— Говоришь, все можно исправить? А я, пожалуй, уже не смогу, — признался подполковник. — Впрочем, я тебе кое-что расскажу, чтобы ты сама могла рассудить…

И Коваль рассказал Наташе историю Сосновского, о которой она, как большинство горожан, знала только понаслышке.

— А теперь меня мучает мысль, не допустили ли мы со следователем ошибку, — сказал он, — и не ввели ли в заблуждение судей, которые имели в руках только факты, собранные нами.

— Это ужасно! — прошептала Наташа.

— По всем данным, Сосновский виновен. Но, вопреки логике, вопреки здравому смыслу и фактам, я почему-то не могу сейчас этого утверждать.

— Так что же ты будешь делать, отец?

— Вот именно! Впереди еще Верховный суд… Возможно, в ближайшие дни что-то еще прояснится… Но только факты, только новые доказательства могут спасти человека, если произошла ошибка. А их пока нет. Да и на проверку фактов нужно время. Время, время!.. Ты понимаешь, Наташка, все из рук валится. Только о Сосновском и думаю… И днем, и ночью…

— Кто же еще мог убить, если не художник? — спросила Наташа.

— В том-то и дело!

— А что еще может выясниться?

— Это уже служебная тайна, щучка, — улыбнулся Коваль.

— Нет, не мог он убить, — убежденно произнесла Наташа. — Он ведь ее любил!.. Но почему же тогда он сознался?..

— На суде Сосновский отказался от своих показаний. Однако был приперт к стене показаниями свидетелей и прокурором.

— Но почему же все-таки он сначала признался? — настойчиво повторила Наташа. — Может быть, его заставили? — Глаза дочери смотрели на отца подозрительно и строго.

— Нет, доченька, заставить нельзя, и никто не заставляет, — ответил Коваль. — А почему он так заявил, это пока неизвестно.

19

В камеру вошли дежурный офицер, за ним адвокат и начальник тюрьмы подполковник Чамов.

— Я пришел, чтобы сказать вам, Сосновский… — подавив волнение, начал адвокат. Говорил он тихо и медленно, словно взвешивая каждое слово. Так ведет себя человек, который давно знает нечто страшное и сейчас, по своей служебной обязанности, должен сообщить прискорбное известие осужденному. Поэтому адвокат говорил о случившемся как о чем-то неожиданном для него самого, пытаясь смягчить хотя бы этим удар. — Я пришел сказать вам, Сосновский… — повторил он, — что Верховный суд… оставил приговор в силе…

Сосновский, с тревогой смотревший на адвоката, сразу сник, закачался, будто пьяный. Изможденное лицо его стало белым как бумага. Он вскинул руки, словно защищаясь от чего-то. Глаза его округлились. Он тихо вскрикнул.

— Советую вам подписать прошение о помиловании. Президиум Верховного Совета может заменить высшую меру, — сказал адвокат, расстегивая портфель.

Сосновский, казалось, не слышал его. И вдруг закричал на всю камеру:

— Это вы, вы, вы во всем виноваты! Разве вы защищали мою жизнь?! Что для вас моя жизнь, кому она нужна!..

Адвокат перепугался — таким страшным казался этот исхудавший человек с безумно горящими глазами — и невольно попятился к двери.

— Сосновский! Перестаньте кричать! — потребовал начальник тюрьмы.

В камеру быстро вошел коренастый надзиратель.

Но художник ни на кого не бросился, а так же неожиданно, как и вспыхнул, погас и тяжело опустился на койку. На мертвенно-бледном лбу выступили крупные капли пота. Он тихо заплакал.

— «Помилование»… Помилования просит тот, кто виноват… А я не виновен. Я не убивал…

— Вашу невиновность не удалось доказать, — сказал адвокат. — Сейчас речь идет о спасении жизни…

— Я не убивал, — перестав плакать, упрямо повторил Сосновский.

— По закону вы еще можете обратиться в Президиум Верховного Совета с ходатайством о помиловании. Подумайте, пока не поздно. Я завтра снова приду.

— Кто меня помилует! — снова вскрикнул Сосновский. — Бездушные вы люди, вы сами убийцы, сами, сами, а я не виновен!.. И не приходите! Ни завтра, ни послезавтра, никогда! Вон отсюда! Оставьте меня! Вон! Вон!..

Он вскочил и, размахивая руками, двинулся на адвоката, словно желая вытолкнуть его из камеры.

Надзиратель, глянув на начальника тюрьмы, слегка оттолкнул Сосновского.

— Оставим до утра… Ему надо успокоиться, — сказал подполковник Чамов.

Все четверо вышли из камеры.

Надзиратель задвинул железный засов, а дежурный офицер, звякнув связкой ключей, запер дверь висячим замком.

Начальник тюрьмы и адвокат в сопровождении дежурного офицера пошли по длинному узкому коридору. Адвокат достал носовой платок и вытер им пот со лба.

— Товарищ капитан, — начальник тюрьмы, полуобернувшись, обратился к дежурному офицеру. — Оставайтесь здесь. Наблюдайте за ним внимательно.

— Слушаюсь!

Уже во дворе, прощаясь с начальником тюрьмы, адвокат сказал:

— Вы правы, товарищ Чамов. За ним нужен глаз да глаз. — И, разведя руки в стороны, добавил, словно извиняясь: — Художник! Живет одними чувствами…

20

Сосновский ощутил, что странная качка, охватившая его, когда адвокат произнес первые слова, не прекратилась, а, наоборот, усилилась. Камера с мрачным сводчатым потолком и холодным каменным полом покачивалась из стороны в сторону, словно баркас, подгоняемый волнами. Его подбросило, завертело, закружило… И вдруг увидел он бескрайнее море, низкое серое небо над ним, рыбаков на берегу, белые паруса. Ужас, который душил его, исчез, стало легко, охватило ощущение невесомости, словно он окунулся в теплые, нежные волны…

Упав на койку, он уже не слышал, как вошли дежурный офицер, надзиратель и врач…

…Придя в себя, Сосновский зашагал по камере из угла в угол словно заведенный. Состояние приятного блаженства исчезло — неумолимая действительность снова навалилась на него.

Беспорядочные мысли напомнили ему о прошлом. Не о том, далеком, когда он любил и рисовал Нину, а о более близком, когда его судили как убийцу. Это стало отныне самым главным и самым существенным, а все остальное вместе с Ниной отошло на задний план, в глубокую пучину памяти, как уже ненужная, перечеркнутая страница.

К Сосновскому словно вернулся тот день, когда он попросил принести ему в камеру предварительного заключения бумагу, чтобы написать признание.

На оцепеневшего от двойного горя художника, который целыми днями сидел на нарах, уставившись в одну точку, обратил тогда внимание однорукий парень. Он хитро поблескивал глазами и, казалось, не очень переживал, очутившись в тюрьме. Подсаживаясь то к одному, то к другому соседу по камере, расспрашивал, за что взяли, давал советы, как юрист, и даже подшучивал.

Подследственные старались отделаться от парня, но когда он подсел к Сосновскому, художнику захотелось поговорить с этим неунывающим человеком. И он рассказал свою историю.

— Эге-ге! Плохи твои дела! — заключил однорукий. — Все против тебя от и до. Лично я верю, что ты не виноват, хотя и у меня есть сомнения. Но поверят ли судьи? О тебе можно сказать словами моего покойного друга: финита ля комедия! Это не по-нашему. В вольном переводе звучит приблизительно так: вышка, то бишь высшая мера, обеспечена. Убийство, да еще зверское!.. Неужели ты такой страшный? — И парень, оборвав свой монолог, уставился на Сосновского. — Подумать только! На вид — и комара-то не тронешь! Но страсть… — вздохнул он. — Что может сделать с человеком любовь!.. У меня тоже была одна маруха. Фрайера себе завела, хотел я ее пришить — не успел…

Услышав все это, Сосновский, конечно, пожалел, что открыл душу первому встречному.

— И все-таки есть для тебя спасенье, — неожиданно заявил парень.

— Что, что? — не понял художник.

— Признавайся в убийстве. Бери на себя. Все равно не выкрутишься, а так хоть вышку не дадут.

— Что за чушь! — возмутился Сосновский.

— Очень просто, — ничуть не обидевшись, продолжал однорукий. — Доказательства все налицо — от и до. Не то что на расстрел, а на петлю хватило бы, хорошо еще, что удавка законом не разрешается. Не часто в наше скучное время такое веселое убийство бывает! Можно сказать: убийство века!.. Как можно скорее выходи на суд со смягчающими обстоятельствами. А будешь упираться, следователь и прокурор такую обвинуху состряпают, дай бог! А признаешься — мороки им меньше, они подобреют и скажут: чистосердечное раскаянье, человек сам признался, осознал, в состоянии аффекта, в порыве страсти и прочее такое. В каждом деле рука руку моет. Ты — им, они — тебе. Закон жизни! А на суде можешь от всего отказаться. Смягчающие останутся, а дознание — фу-фу! Так все умные люди делают!

— Нет, это невозможно! Глупости вы говорите!

— На кон жизнь твоя поставлена, гражданин гнилой интеллигент. Карты сданы в последний раз. Требуй карандаш и бумагу и пиши от всего раскаявшегося сердца. А дадут пятнадцать — отсидишь чуток — и жалобу. Дело на пересмотр пойдет. А там, глядишь, и амнистийка какая-нибудь подкатится.

— Но я же не виноват! — воскликнул Сосновский в отчаянии. — Суд разберется!

— Пока солнце взойдет, роса очи выест, — ухмыльнулся однорукий.

И, запуганный рецидивистом, в конце концов художник написал-таки заявление, где признавался в убийстве…

Сейчас Сосновский со злобой обреченного вспоминал все это, полагая, что его спровоцировал следователь, подославший этого мерзавца. А между тем кольцо судьбы вокруг него, Сосновского, сомкнулось.

Незлобивый и нежный по натуре, он посылал запоздалые проклятия в адрес следователя, прокурора, судей и всего человечества, с которым должен был так нелепо и дико расстаться по вине вершителей правосудия.

Когда-то он думал, что живет на свете не зря: он ведь оставит людям свои картины, которые и после смерти будут напоминать о нем. А теперь ему стало все это безразлично, и, если бы он мог, сжег бы свои картины и плясал бы вокруг этого костра, как дикарь.

21

Подполковник Коваль сразу заметил, что Тищенко в хорошем настроении. Хотя настроение человека, облеченного властью, ни в каких документах во внимание не принимается, однако люди — это люди, и настроение часто играет немалую роль даже там, где действия должностных лиц ограничены строгими рамками, из которых они стараются не выходить.

Коварная штука — настроение. Незаметно влияет оно на ход мыслей, на восприятие окружающего, на оценку явлений и поступков — своих и чужих.

Заметив благодушное настроение следователя прокуратуры, Коваль обрадовался и, как ни муторно было на душе, попытался улыбнуться.

Тищенко усадил подполковника в кресло и сообщил, что по области уменьшилось число тяжелых преступлений и что начальство относит это за счет хорошей профилактической работы следственного аппарата. Ожидаются поощрения и даже награды.

Слушая Тищенко, подполковник подумал, что рано обрадовался: надо было узнать сначала, почему у следователя такое хорошее настроение, ведь сейчас придется нанести удар именно по этому радужному его настроению.

— Степан Андреевич, вы знаете, что Сосновский отказался ходатайствовать о помиловании?

В тюрьме в эти дни Коваль не был и быть не мог: по закону он не имел доступа к осужденному. Но, узнав, что Сосновский не захотел просить помилования, заторопился к следователю, несмотря на то что к разговору с ним не был еще готов, — жизнь художника исчислялась теперь несколькими днями и могла оборваться в любую минуту.

— Знаю, знаю, — ответил Тищенко, и Коваль удивился той легкости, с которой произнесены были эти слова. — Он изверг и чувствует, что это ему не поможет.

— Степан Андреевич, — сердце Коваля забилось учащенно, во рту пересохло, — необходимо сегодня же обратиться к прокурору области. Пусть даст телеграмму генеральному.

— Какую еще телеграмму? — насторожился Тищенко.

— Приостановить исполнение приговора в отношении Сосновского.

Следователь посмотрел на Коваля, словно не узнавая его.

— Вы что, товарищ подполковник? — произнес он наконец. — Что за шутки?!

— Я не шучу, Степан Андреевич. Приговор не должен быть приведен в исполнение, — преодолев волнение, твердо произнес Коваль. — Я убежден, что допущена серьезная ошибка. И больше всех повинен в ней я.

В больших и круглых, как у ребенка, глазах Тищенко появилась растерянность. Полные розовые щеки его побледнели.

— Что за бред! — пробормотал он. — Вы в своем уме?

— Да, Степан Андреевич, я здоров. У меня есть основания сомневаться, что убийца — Сосновский.

— Вот как! Но где же были эти ваши основания раньше, когда предъявлялось обвинительное заключение?! — закричал Тищенко, словно забыв, что именно он безапелляционно отбрасывал какие бы то ни было сомнения Коваля.

Подполковник решил для пользы дела не напоминать ему об этом.

— У вас появились новые факты, доказательства? — спросил следователь, не сводя с Коваля неприязненного взгляда. — Выкладывайте!

— Пока еще нет… Прямых доказательств невиновности Сосновского нет…

— Так какого же черта?! — Тищенко вскочил и забегал по кабинету. — Дмитрий Иванович, — умоляюще произнес он, остановившись рядом с Ковалем, — объясните, пожалуйста, что все это значит?

— Степан Андреевич, — спокойно ответил Коваль, — у меня есть некоторые данные. Это еще не доказательства, и нужно время для проверки. Но если Сосновский будет расстрелян, то… вы сами понимаете… Поэтому исполнение приговора необходимо приостановить…

— Есть приговор областного суда, решение Верховного… Не понимаю, чего вы от меня хотите!.. — Тищенко испытующе посмотрел на Коваля. — Дмитрий Иванович, простите, ради бога, но, может быть, вы переутомились?.. Не молодой же вы человек, много работаете… Знаете что, — уже добродушно закончил он, — а не обратиться ли вам к комиссару насчет отпуска? Путевочку возьмите в санаторий. Отдохните. И у вас исчезнут навязчивые идеи.

— В таком случае я сам обращусь к прокурору области или дам телеграмму генеральному от своего имени.

— Вы понимаете, что говорите? — снова вскипел Тищенко. — Думаете о том, чем это кончится прежде всего для вас?

— Да, понимаю. Но лучше признать ошибку, пока ее можно исправить.

— В чем же ошибка?

— Мне кажется, мы связали себя первоначальной обвинительной версией. И пошли по ложному пути.

Коваль не решался пока рассказывать следователю о двойнике Петрова, о своих предположениях, которые еще ничем не подтверждались и смахивали на домысел. Это могло вызвать у Тищенко обратную реакцию.

Следователь застонал, словно от зубной боли.

— Под какой удар, Дмитрий Иванович, вы ставите меня этой своей необоснованной гипотезой! А себя? Имейте в виду, после такого скандала вам дадут отставку без пенсии.

— Я не могу сейчас думать даже об этом. Я думаю о Сосновском. А вы, Степан Андреевич, разве сможете спокойно жить и работать, если выяснится, что мы, а вслед за нами и суд, допустили ошибку, которая стоила человеческой жизни?

Тищенко сел в кресло. Задумался. Зазвенел телефон. Следователь не обратил на него никакого внимания.

— Но кто же тогда убил? — негромко, словно обращаясь к самому себе, произнес он. — Ведь с самого начала было две версии. У мужа — Петрова — полное алиби, да и мотивов никаких. Человек солидный, управляющий крупным трестом. Вторая версия — Сосновский. Кто же теперь?

— По-видимому, кто-то третий.

— Кто же?

— Пока еще не знаю, — вздохнул подполковник. — Но он будет найден. Я в этом глубоко убежден.

Тищенко подумал, что оперативник пока не располагает ничем. Но неожиданное упорство Коваля тоже озадачивало. Убийца, конечно, Сосновский. Но как же, однако, понять странное поведение подполковника? Что за этим кроется?

— Ну хорошо, допустим, мы приняли ваше предположение, и Сосновский оказался невиновным, а истинного убийцу мы не нашли. Значит, преступление осталось нераскрытым? Ведь никаких других доказательств у нас с вами нет. Над этим вы думали, Дмитрий Иванович?

— Наша задача, и прежде всего ваша, Степан Андреевич, как работника прокуратуры, — не только уголовное преследование, но и защита невиновного. Мы должны быть мужественны и признать ошибку, если она произошла.

— Признать ошибку, — повторил Тищенко слова подполковника. — Если она произошла… Но, по-моему, никакой ошибки нет. Так, кстати, считают все инстанции, не только я. Ни у кого нет ни малейших сомнений. Что ж, по-вашему, вся рота идет не в ногу, один старшина в ногу? Вы ссылаетесь на свое внутреннее убеждение. Основывается оно на расплывчатых гипотезах, на зыбкой интуиции, которая иной раз может привести черт знает куда. А я убежден, что убийца — Сосновский. И, повторяю, не только я, а все, кто так или иначе соприкасался с делом. Причем всеобщее, так сказать, коллегиальное это убеждение зиждется не на смутных догадках, а на прочном фундаменте фактов и улик.

Коваль молчал, но по выражению лица подполковника было видно, что следователь его не переубедил.

— Конечно, проще всего обвинить в убийстве Сосновского, — упрямо повторил Коваль после паузы.

Тищенко задумался. Румянец понемногу снова появился на его щеках. В конце концов, просьбу об отсрочке исполнения приговора можно прокурору как-то объяснить. Хуже, если Коваль сам ударит в колокола или будет действовать через свое начальство. Тогда вся эта ненужная и глупая возня приобретет скандальный характер, и ему несдобровать вместе с выжившим из ума Ковалем.

— Ладно, Дмитрий Иванович, — миролюбиво произнес Тищенко, — обратимся к областному. Хотя считаю, что это блажь. В отношении Сосновского законность была полностью соблюдена, процессуальные нормы выдержаны, и, думаю, придется вам в своем заблуждении раскаяться. А пока ставлю условие: докладывать прокурору будете вы. Напишите и объяснительную… Укажите, что именно вы допустили ошибку в расследовании дела Сосновского и теперь именно у вас появились новые данные… И еще раз напоминаю, — добавил Тищенко, — если все это окажется пустой затеей, вам почти наверняка предложат подать в отставку. А у вас ведь семья, Дмитрий Иванович, то есть дочь.

— Хорошо, — вздохнул Коваль. — Я согласен.

— Не думаю, что Сосновский поблагодарит вас за такую проволочку. Для него сейчас чем скорее, тем лучше.

Коваль промолчал.

— Ну, быть по сему, — сказал Тищенко, видя, что переубедить подполковника невозможно. — Завтра пойдем на прием. Правда, Иван Филиппович все еще в больнице, но ничего, поговорим с Компанийцем. Это даже лучше, — оживился Тищенко. — Он ведь выступал на процессе государственным обвинителем и полностью в курсе дела.

— Идемте сегодня.

— За один день ничего не изменится, — возразил Тищенко. — Мне-то ведь тоже надо подумать, подготовиться.

Коваль встал, кивнул на прощанье и вышел.

Оставшись в кабинете один, Тищенко заметил, что дверца сейфа не закрыта, и грохнул ею так, что массивный сейф загудел.

Настроение следователя было окончательно испорчено.

22

Реальный мир для Сосновского перестал существовать. Он больше не думал ни о картинах, ни о своей любви, ни о людях, которые так безжалостно и так несправедливо осудили его на смерть.

Ни до чего ему не было теперь никакого дела. Все расплывалось и таяло, постепенно вовсе исчезая, как исчезают в сумерках сперва отдаленные, а потом близкие предметы.

Уже прошли те три дня, в течение которых он имел право обратиться с прошением о помиловании. Но он этого не сделал, и теперь ему оставалось лишь мучительно ждать конца. Все чувства его притупились, все, кроме слуха, а слух, наоборот, стал таким напряженным и острым, что мог уловить не только раздававшиеся в коридоре шаги, но, какказалось художнику, и дыхание т е х л ю д е й, которые придут за ним.

Утром сообразив, что вчера был третий, то есть последний день для ходатайства о помиловании, он на какое-то мгновенье пожалел, что не воспользовался такой возможностью. Но и это мгновенье ушло, и он снова погрузился в полусон.

И только один образ еще сиял сквозь мглу — лицо давно умершей и забытой матери. Оно то удалялось и становилось еле видимым, то, быстро приближаясь, увеличивалось до невероятных размеров и обретало почему-то розовый цвет. В минуты просветления, когда художник мог еще что-то чувствовать, он ощущал себя все меньшим и меньшим, удивительно маленьким, проколотым и съежившимся воздушным шариком. Казалось, за несколько дней прошел он в обратном порядке весь свой жизненный путь, чтобы возвратиться в те неведомые миры, из которых когда-то пришел к людям.

Когда донесся до него скрежет засова и в камеру вошел дежурный офицер в сопровождении коридорного надзирателя, державшего в руке металлическую тарелку с едой, он с трудом поднялся с койки.

За эти последние дни Сосновский похудел так, что его невозможно было узнать, одежда висела на нем мешком.

— А есть нужно, — сказал капитан, остановив взгляд на кусочках хлеба, которые накопились у Сосновского за несколько дней. — Есть нужно, — повторил он. — Почему вы отказываетесь от еды?

Сосновский никак не реагировал на эти слова. Он смотрел не на вошедших, а куда-то в сторону, и выражение его лица оставалось безразличным, даже каким-то беззаботным, как у спящего.

Но вдруг слова капитана, произнесенные с сочувствием, словно пробудили его. Сосновский повернул голову и посмотрел на офицера так, словно увидел в камере постороннего человека.

— Товарищ капитан… — еле слышно проговорил он.

— Гражданин капитан, — заметил надзиратель.

— Гражданин капитан, — машинально повторил художник. — Дайте мне бумаги…

— Зачем она вам?

— Написать о помиловании.

— Вы же отказались от помилования.

— Да что же это! Что же это такое! — истерично закричал Сосновский. — Уже и о помиловании нельзя? Ничего уже нельзя, да?!

— Тише! — сказал надзиратель, открывая перед капитаном дверь.

— Умоляю! Дайте бумагу! — Сосновский схватил капитана за рукав.

Надзиратель силой оторвал его от офицера.

— Доиграетесь! — пригрозил он Сосновскому.

— Бумагу вы сейчас получите, — сказал капитан и, обращаясь к надзирателю, добавил: — Принесите бумагу и ручку. Я здесь побуду.

На следующее утро, при сдаче дежурства, капитан доложил начальнику тюрьмы о Сосновском и о том, как осужденный не прикасается к пище, только пьет воду. Капитан подчеркнул, что, по его мнению, в поведении осужденного нет ничего демонстративного.

— У меня уже лежат два рапорта надзирателей о Сосновском, — сказал подполковник Чамов. — Попробую доложить о нем комиссару.

23

Чамов встретил начальника управления охраны общественного порядка у главных ворот.

— Здравия желаю, товарищ комиссар! В подразделении все в порядке. Докладывает подполковник Чамов.

— Здравствуйте, Михаил Петрович. Давненько мы с вами не виделись.

— Так вы ведь в отпуске были, товарищ комиссар! И я всего только две недели назад из санатория вернулся. Правда, уже забыл, что отдыхал.

— Выглядите хорошо.

— Последнее время, товарищ комиссар, мотор чего-то барахлил. Теперь немного подремонтировали.

Чамов нажал кнопку звонка.

— Прошу, Виктор Павлович!

Когда комиссар и подполковник вошли во двор, им козырнул надзиратель, охранявший вход в тюрьму.

Комиссар подал ему руку. Надзиратель на мгновенье задержал ее в своей:

— Разрешите поблагодарить вас, товарищ комиссар!

— За что, товарищ сержант?

— Помните, Виктор Павлович, — вмешался Чамов, — мы обращались к вам, чтобы райисполком присоединил освободившуюся комнату к квартире нашего сотрудника? И вы помогли.

— Это вы, товарищ комиссар, обо мне хлопотали, — заулыбался надзиратель. — Большое вам спасибо от меня, от жены и детей.

— Что ж, рад за вас. Сколько лет служите в органах?

— Двадцать, товарищ комиссар. Из них восемнадцать здесь, в тюрьме.

— Рад за вас, — повторил комиссар и повернулся лицом к подполковнику, давая этим понять, что разговор с надзирателем окончен.

— Ко мне зайдем или сразу по корпусам? — спросил подполковник.

— Начнем с корпусов. С больницы.

— Есть. Сержант, откройте дверь.

На тюремном дворе к ним присоединился майор — заместитель Чамова. Поприветствовав комиссара, он шепотом напомнил подполковнику о Сосновском.

— Мы хотели доложить вам о Сосновском, приговоренном к высшей мере, — сказал Чамов комиссару.

— А, это тот самый? Художник?

— Так точно. Верховный суд приговор утвердил.

— Ну и что же?

— Понимаете, Виктор Павлович, ведет он себя как-то странно, необычно. Боюсь даже говорить, но складывается впечатление, что не похож он на убийцу. Мы их тут насмотрелись за годы службы, — вздохнул подполковник. — Мой заместитель такого же мнения.

— Ведет он себя не просто странно, — добавил майор, когда комиссар взглянул на него, — а, пожалуй, как человек невиновный, но попавший в безвыходное положение.

— Ну-ну, интересно…

— Было бы очень хорошо, если бы вы, Виктор Павлович, сами с ним поговорили, — дипломатично вставил начальник тюрьмы.

— Для этого существует прокурорский надзор, — сказал комиссар.

— Само собой, доложим, — заверил Чамов. — Но, товарищ комиссар, пользуясь случаем, что вы у нас…

— Ну что ж… — не спеша, словно еще колеблясь, сказал начальник управления, — если вы так просите…

— Где, Виктор Павлович, в камере или в моем кабинете? — сразу же спросил Чамов, чтобы не откладывать дело.

— Давайте уж у вас, Михаил Петрович. Пока обойдем камеры, пусть художника приведут к вам в кабинет.

— Слушаюсь! Товарищ майор! Распорядитесь!

…Был первый час дня, приближалось время обеда, когда начальник управления вошел в кабинет подполковника:

— Где ваш художник?

— Здесь. Но, может быть, после обеда?

— Какой уж тут обед! Введите.

Он снял фуражку, повесил плащ и сел за стол.

Чамов открыл дверь. В кабинет вошел офицер.

— Здравия желаю, товарищ комиссар! Дежурный — старший лейтенант Сыняк. Разрешите ввести осужденного?

— Здравствуйте. Введите.

— Входи! — крикнул Сыняк в коридор.

Порог переступил изможденный человек с белой головой. Его отяжелевшие, припухшие и красные от бессонницы веки медленно опускались и так же медленно, с трудом, поднимались.

Комиссар видел Сосновского впервые и внимательно осмотрел его с головы до ног.

Художник сделал нетвердый шаг к столу и с трудом произнес:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — ответил комиссар. Затем приказал: — Старший лейтенант! Снимите наручники!

Дежурный офицер бросил недоуменный взгляд на начальника тюрьмы, словно ища у него защиты, — ведь с приговоренного к смертной казни наручники разрешается снимать только в камере! Комиссар понял этот взгляд и повторил:

— Да, да, снимите. Надеюсь, художник ничего нам здесь не нарисует.

Даже при намеке на шутку начальства подчиненные обычно улыбаются, но на этот раз их лица остались серьезными и сосредоточенными. Сосновский тоже не ответил на реплику комиссара, хотя слова начальника касались непосредственно его.

— Садитесь ближе, вот сюда, — указал ему комиссар на стул, стоявший возле стола. — А вы, товарищ Сыняк, можете идти.

На лице старшего лейтенанта снова появилось недоумение — он не имел права отойти от осужденного ни на шаг. Тем не менее, подчиняясь приказу, козырнул и вышел за дверь.

Комиссар взял сигарету и пододвинул раскрытую пачку Сосновскому. Художник отказался. Подполковник Чамов щелкнул зажигалкой и дал комиссару прикурить.

— Как вас зовут? — спросил комиссар Сосновского.

— Юрий Николаевич.

— Администрация тюрьмы кое-что докладывала мне о вас. Хотите поговорить со мною? Вам известно, кто я?

— Нет.

— Начальник областного управления, комиссар милиции, — торопливо подсказал Чамов.

— У меня, Юрий Николаевич, есть желание поговорить с вами.

— Желание? Пожалуйста, — негромко проговорил Сосновский. — Хотя о чем уж теперь говорить…

— Да. Положение у вас нелегкое. Скажите, почему вы раньше отказывались просить помилования, а теперь потребовали бумагу? Впрочем, расскажите, пожалуйста, все по порядку.

— Я не виновен, — сказал Сосновский. — Понимаете — не виновен! Но все обернулось против меня. И я ничего не могу доказать. Я бессилен. Я опутан цепями невероятных событий, и эти цепи уже задушили меня. Я не живу, даже не существую. Я уже не человек…

Постепенно между художником и комиссаром завязался разговор. И хотя это был разговор двух очень неравных по положению людей, но Сосновский в конце концов разговорился. Его не только не одергивали, но внимательно и уважительно слушали, не забрасывали вопросами, не мешали ему высказать то, что он хотел. И он рассказал о своей жизни, о любви к Нине Петровой и о том, как в камере предварительного заключения однорукий рецидивист подсказал ему выход.

Только в половине четвертого закончил Сосновский свою горестную исповедь. На глубоко запавших глазах художника блестели слезы.

Когда Сосновского уводили, комиссар приказал начальнику тюрьмы:

— Наручники не надевать. И еще, товарищ Чамов, распорядитесь, чтобы в камеру осужденного принесли горячий обед и ужин.

24

Из Брянска прислали фото Владимира Матвеевича Семенова и сообщили, что по некоторым сведениям маляр семнадцатого мая на работе не был, хотя в закрытом прорабом наряде он значится, и сам Семенов утверждает, что в этот день на работу выходил.

Взглянув на фото Семенова, подполковник заволновался: на него смотрел управляющий трестом Петров. Правда, постаревший и осунувшийся, с резко обозначенными скулами, подчеркивающими монгольский тип лица.

Управляющий словно был разжалован в рядовые рабочие: темная в белую полоску косоворотка, неглаженый хлопчатобумажный пиджак и видавшая виды кепка.

Присмотревшись внимательнее, Коваль заметил, что и взгляд у маляра Семенова иной. Вместо волевого, уверенного, характерного для управляющего «Артезианстроем» взгляда подполковник увидел застывшие глаза, какие бывают обычно у людей ограниченных и безвольных. Во всем остальном они были похожи, как близнецы.

Запершись в кабинете и не отвечая на телефонные звонки, подполковник Коваль еще долго рассматривал фото. Потом взял лист бумаги и начал писать, пытаясь путем логических выкладок связать в единую цепь свои соображения и отыскать именно те звенья, которых недоставало.

В конце концов появилась сводная таблица с записью столбиками и рядом с некоторыми строками стояли плюсы и минусы, которые имели свой смысл:

СОСНОВСКИЙ

Любил Нину Андреевну +

Попытка изнасилования —

Молоток Бежал из лесу —

Мыл руки —

Знал картину —

Признался —

Просился на похороны +

Не нашли коронок +

Не мог брать молоток, идя на свидание +

На одежде нет следов крови +

На суде отказывался от собственного признания +

Мотивы убийства? +


СЕМЕНОВ

Родственник или двойник?

Был в Березовом?

Показания старика?

Не был в Березовом?

Знаком ли с Петровым?

Знаком ли с Сосновским?

Знал ли Нину Андреевну?

Видел ли картину?

Кто мог рассказать ему о картине: Сосновский? Петров?

Попытка изнасилования?

Мотивы убийства???


ПЕТРОВ

Любил Нину Андреевну?

Окурки на даче со следами губной помады, связь с другой женщиной —

Попытка изнасилования +

Знал картину —

Алиби в момент убийства +

Фото Семенова найдено у него во дворе —

Но родственников у него нет +

Показания старика, жителя Березового —


Дальше шли отдельные фразы:

«Почему Нина Андреевна пошла на поляну с незнакомым человеком?

С чужим человеком не пошла бы.

Если не с Сосновским, то с другим хорошо знакомым человеком.

Но этот человек должен знать картину.

Как попала фотография жителя Брянска Семенова в наш город, во двор, где живет Петров?

Кто разорвал и выбросил ее: Петров? Нина Андреевна?

Кто такой Семенов? Подробнее!

Знала ли его Нина Андреевна?

Где он был семнадцатого мая? Мог ли быть в Березовом?»

Все эти фразы, написанные то по линейкам, то наискосок, были связаны стрелками с другими, менее разборчивыми, которые состояли из нескольких сокращенных слов и множества вопросительных и восклицательных знаков.

Помимо всего этого, Коваль начертил еще и несколько схем, где имена и фамилии лиц, так или иначе соприкасавшихся с делом Сосновского, тасовались, как карты в колоде, то оказываясь рядом друг с другом, то разъединяясь, то снова возвращаясь в исходное положение.

Неожиданно, что-то вспомнив, Коваль схватил телефонную трубку и набрал номер:

— Семен Корнеевич! Комиссар приехал? Меня? Я вроде бы все время на месте. К нему и собираюсь. И вчера искал? Вчера я весь день просидел в прокуратуре. Хорошо, скоро буду.

По дороге в управление Коваль думал, как лучше вести предстоящую беседу с комиссаром. Накануне вместе с Тищенко он был у заместителя областного прокурора Компанийца, который выступал государственным обвинителем по делу Сосновского. Разговором с ним Коваль остался недоволен. Впрочем, подполковник ничего хорошего и не ждал, понимая, как трудно остаться объективным человеку, который обвинял художника в убийстве.

Подполковник решил выложить комиссару все начистоту, в том числе и свое отношение к разговору с Компанийцем. В конце-то концов, он, Коваль, — не частный детектив, а сотрудник управления. Вполне вероятно, что комиссар отчитает его за то, что он обо всем не доложил раньше, но ведь до получения фотографии Семенова из Брянска, то есть до сегодняшнего дня, ничего определенного он доложить и не мог…

Успокаивая себя таким образом, Коваль вошел в приемную комиссара.

— Заходите, заходите! Комиссар ждет! — заторопил адъютант, едва завидя его.

Подполковник одернул китель и открыл дверь в кабинет.

То, что комиссар побывал вчера в тюрьме и разговаривал с Сосновским, было для Коваля неожиданностью. Сперва он даже растерялся, но, услышав о наблюдениях надзирателей за художником, подумал, что комиссар поддержит его.

— По-моему, обращаться к генеральному не стоит, — заметил комиссар, когда Коваль доложил суть дела.

— Виктор Павлович, а как же с приговором? — заволновался Коваль. «Вот тебе и поддержал!» — подумал он.

— Вопрос о Сосновском следует решить на месте. Новые факты дают право просить председателя нашего Верховного суда о доследовании. Прокурор республики может заявить протест. Вопрос о Сосновском приобрел самостоятельность и выделился, так сказать, в отдельное дело.

— Да, вы правы, Виктор Павлович, — согласился Коваль, уловив ход мыслей комиссара. — Так будет лучше: мы получим возможность продолжать следствие.

— Сегодня же отправляйтесь в Брянск. — Комиссар посмотрел на календарь. — Двадцатое. Даю вам месяц на дополнительный розыск. Надеюсь, уложитесь в срок и не подведете. Только будьте очень внимательны, Дмитрий Иванович, не ошибитесь. Не дай бог, повторится с Семеновым та же история! Ступайте. В добрый час! А я позвоню в Брянск, чтобы вам оказали там всемерную помощь и содействие.

Но сразу уйти Ковалю не удалось. Едва он встал, как раздался звонок телефона.

— Иван Филиппович? — услышал подполковник имя прокурора области. — Откуда звонишь? От себя? Ну, я рад! С выздоровлением! Сбежал? Хорош! Как же так? Что же, тебя принудительно лечить будут? Ну, смотри, если здоров, дело другое. Да. Да. Слушаю… — Комиссар сделал Ковалю знак, чтобы он не уходил. — Да, заслуживает внимания. Сперва сомнения, а потом и кое-какие новые факты. Вчера Коваль и Тищенко были у Компанийца, но тот ничего не понял, а возможно, и честь мундира защищал, но какая уж тут честь, если речь идет о человеческой жизни! Нужно во всем до конца убедиться. Расстрелять никогда не поздно. Компаниец, и доложил? Конечно, доложит: ты появился, вот он за твою спину и прячется. Хорошо. Сейчас приедем. Я уж в больницу к тебе собирался.

Комиссар положил трубку и улыбнулся:

— Он уже дал Компанийцу по мозгам. Умный мужик! Голова! Сразу все понял. Возьмите все материалы, и минут через десять поедем.

…На этот раз Коваль возвращался из прокуратуры в отличном настроении. Прокурор области обещал добиться отсрочки по приговору Сосновскому и разрешения на доследование. Тищенко от ведения дела отстранен. На Коваля ложилась теперь еще большая ответственность.

Вечером того же дня московским экспрессом подполковник выехал в Брянск.

Перед отъездом Коваль передал фотографии Петрова и Семенова и обрывок фото, найденный во дворе, в отдел криминалистики. Он просил еще раз выяснить, кто именно был снят на обрывке и как следует толковать удивительное сходство этих людей: как простое совпадение, так сказать, игру природы, или же как неопровержимые признаки родства.

25

Лежа на верхней полке вагона, подполковник вспоминал свою последнюю встречу с Петровым на городском активе.

Случайно или не случайно, но они снова оказались рядом, в одном из задних рядов. Когда кончился доклад и исчезло напряжение первого часа работы, участники совещания несколько расслабились, стали перешептываться между собой.

Коваль тоже наклонился к соседу:

— Иван Васильевич, Верховный суд приговор Сосновскому утвердил. Слышали?

Петров встрепенулся.

— Нет, не слышал. Спасибо за добрую весть. Наконец-то!

— И представьте, он отказался просить помилования.

— Не удивительно.

— А мне это непонятно. Человек редко отказывается от своей последней надежды на жизнь.

— Человек, — да! — назидательно заметил управляющий. — Вы там, в милиции, так привыкли к преступникам, что величаете их людьми. Но это ведь зверь. Невероятно: как в одной душе уживались зверь и все-таки — художник.

— Его считают талантливым мастером. Мне тоже нравятся его картины.

— Пожалуй, можно уже говорить «считали», а «не считают». Или нет? — мрачно улыбнулся Петров. — Когда ж его… в расход?

Коваль пожал плечами.

На этом разговор оборвался: начались прения, и на трибуну поднялся очередной оратор.

— Кажется, и мне пора приготовиться, — сказал управляющий. — Ох и дам я им сегодня жизни! Невзирая на лица. — И он жестко сжал губы.

Оратор заканчивал свое выступление анекдотическим случаем из практики своего предприятия. По залу прокатился веселый смех.

Коваль наклонился к Петрову:

— Иван Васильевич, а не встречали ли вы когда-нибудь своего двойника?

Петров слегка отстранился, словно намереваясь получше разглядеть собеседника:

— Бывает, человеку говорят, что вот, мол, вы похожи на одного моего знакомого. Не исключено, что и у меня есть какой-нибудь двойник. А вы что — встретили человека, похожего на меня?

— Да. Никак вот только не вспомню, где именно. Все стараюсь вспомнить — и не могу. Склероз.

— А это так важно для вас? — снова улыбнулся Петров.

— Очень важно, — подполковник произнес эти слова так тихо, что Петров не расслышал. Он наклонился к Ковалю, надеясь, что тот повторит.

Но подполковник молчал.

— Слово имеет товарищ Петров, управляющий трестом «Артезианстрой», — объявил председательствующий.

Тяжело ступая, Петров направился к трибуне.

Слушая его, подполковник отметил, что Петров нервничает. Нелицеприятной критики, о которой он говорил Ковалю, не было и в помине. Управляющий что-то мямлил о низком качестве буровых наконечников, о нехватке квартир для рабочих, что приводит к текучести кадров. Неприятно было видеть этого представительного человека таким беспомощным на трибуне.

Но зал слушал его внимательно, в полной тишине. И Коваль понял: этим как бы выражается сочувствие человеку, недавно пережившему трагедию.

После выступления управляющего «Артезианстроем» объявили перерыв на обед, а во второй половине дня Коваль получил оперативное задание и на вечернее заседание не явился…

И вот теперь, лежа на вагонной полке, он вспомнил этот разговор с Петровым и выступление управляющего на совещании. И точно снова увидел, как растерялся Петров, услышав вопрос о двойнике.

* * *

Маляр ремонтной конторы РЖУ Семенов произвел на него впечатление странное. Это был крупный мужчина, чуть повыше Петрова ростом, но не такой полный, как тот. Неразговорчивый и хмурый. Семенов довольно подробно рассказал свою биографию, не скрыл и преступлений во время фашистской оккупации. На вопрос подполковника, где он был семнадцатого мая, ответил:

— Дома.

— А на работе были?

— И на работе был.

— Почему же говорите «дома»?

— Я имею в виду — в Брянске.

— А разве кто-нибудь сомневается, что семнадцатого вы были в Брянске?

Маляр умолк, и больше ничего вытянуть из него Коваль не смог.

Подполковник проверил, не мог ли быть Семенов тем Андреем, о котором рассказывал на рыбалке Петров, но оказалось, что на буровой он не работал и в Херсонской области не жил.

Подполковник решил подвергнуть Семенова медицинскому освидетельствованию. На плече, на груди и на шее маляра врачи обнаружили следы небольших ранений, примерно трех-четырехмесячной давности. Медицинская экспертиза дала заключение, что следы эти имеют сходство с укусами человеческих зубов.

— Откуда у вас эти следы? — спросил Коваль.

Прежде чем ответить на тот или иной вопрос, Семенов каждый раз мрачно оглядывал подполковника и после паузы отвечал удивительно спокойным, равнодушным тоном:

— С козел упал.

— Где?

— На работе.

— Что вы тогда делали?

— Стены красил.

— Когда? В каком месяце? Которого числа?

— Не помню.

— Приблизительно?

— Не знаю.

— Наверно, все-таки в мае?

— Может быть, и так.

— Но в майских нарядах не значится покраска стен.

— А я красил! — упрямо повторил Семенов. — Что там прораб в нарядах пишет, не знаю. Его дело.

— Семнадцатого мая тоже красили?

— Может быть, и семнадцатого…

— Ладно. Травмы получили семнадцатого. Но нам точно известно, что семнадцатого вы на работе не были. Где же вы упали?

— На работе.

Коваль внимательно следил за каждым жестом, за движением каждой мышцы на лице маляра.

Пока тот не раскрывал рта, подполковнику казалось, что перед ним его старый знакомый Петров, но стоило маляру заговорить, как это впечатление мгновенно исчезало, и Коваль с удивлением думал о капризе природы, которая дала один и тот же облик таким разным людям.

После нескольких бесплодных бесед с Семеновым подполковник отправился в РЖУ. Прораб, суетливый толстяк, клялся, что у него в нарядах все в полном порядке, и раз написано, что маляр Семенов семнадцатого работал, значит, так оно и было. Потом Коваль расспрашивал рабочих, в бригаде которых числился Семенов. Никто из них не мог определенно ответить, был ли маляр на работе семнадцатого мая. Подполковник убедился, что в бригаде царит анархия и прораб закрывает наряды на глазок, заботясь лишь о том, чтобы по документам набежало сто процентов выполнения плана.

Семнадцатого мая был четверг. Прогулы в бригаде были обычным делом, и поэтому трудно было восстановить в памяти такое незначительное событие, как неявка на работу одного из маляров. Но чтобы кто-нибудь падал с козел?! Нет, этого не было! Это запомнилось бы. Так говорили в бригаде все.

Коваль предъявил показания рабочих Семенову. Тот упрямо повторил, что упал с козел.

— А может быть, вы дома упали? Вспомните. Бывает так, что человек дома что-то делал, упал, а потом забыл, где это случилось.

— На работе.

— Хорошо. Обо что же вы ударились?

— Об угол доски. Кажется, так. Тогда не разглядывал, — невозмутимо ответил Семенов. — Не до того было.

— Но ведь следы повреждений кожи есть у вас и на задней части плеча. Одновременно и спиной, и грудью вы о доску удариться не могли.

— Не знаю. Упал и ударился. Дело житейское. Чего еще? Куда, да как, да что… А бес его знает!

— А то, что у вас не ушибы на плече, а следы зубов? Что вы на это скажете?

— Кто же меня кусать-то станет? — все так же невозмутимо возразил Семенов. — Старуха моя, что ли? Да я бы ей все зубы выбил.

Побыл Коваль у Семенова и на квартире. Жена его подтвердила, что он никуда не выезжал. Другой раз, правда, водкой нальется до бровей и заночует, где упадет, может, и семнадцатого мая такое было, а может, и в другой какой день, — этого она не помнит.

Соседи Семеновых на вопросы подполковника о семнадцатом мая тоже ничего вразумительного ответить не могли.

Коваль уже собирался уехать — срок командировки истекал, — как вдруг явился в милицию один из рабочих и заявил, что семнадцатого мая Семенова в РЖУ не было. Это он хорошо помнит. Семнадцатого у них аванс. Семенов должен ему десять рублей, но в четверг не отдал, потому что на работе не был, и получил деньги в пятницу, восемнадцатого.

Коваль записал показания рабочего и немедленно вызвал Семенова.

Маляр, выслушав подполковника, долго угрюмо молчал. Наконец сказал:

— Я не хотел ему деньги в аванс отдавать, думал, в получку отдам, вот и не пошел семнадцатого получать.

— Но восемнадцатого вы получили и все-таки отдали.

— Пристал он…

Подполковник попросил брянских коллег документально установить: верно ли, что в РЖУ прораб закрывает наряды без точного учета, кто, где и когда работает, и справку об этом срочно выслать ему.

Обдумывая свои успехи и неудачи, Коваль не был склонен к чрезмерному оптимизму. Если он докажет, что двойник Петрова семнадцатого мая не вышел на работу, то нужно будет еще доказать, что он выезжал из Брянска и выезжал именно в Березовое. Но и этого будет недостаточно. Только после этого и начнется самое сложное. В конце-то концов, маляр Семенов мог приехать в Березовое по своим личным делам. Какие же есть основания подозревать его в убийстве?

И Коваль решил привезти Семенова на очную ставку с тем старичком, который показал, что семнадцатого видел в Березовом, на дачной платформе, Петрова.

26

Т е л ю д и, которые должны были прийти за Сосновским и которых в первые дни после суда он с ужасом ждал, все не приходили. Обостренный его слух улавливал в коридоре только знакомые шаги надзирателя в те часы, когда ему приносили пищу.

О н и не приходили, и ожидание стало невыносимым. Сосновский уже смирился со своей участью и теперь хотел только одного: чтобы все поскорее кончилось.

Он даже не заметил, что отношение надзирателей к нему изменилось к лучшему, что они каждый день заботятся, чтобы он вовремя поел, и из камеры выводят его без наручников.

27

Коваль решил провести опознание при понятых.

Среди нескольких человек, одетых точно так же, как привезенный из Брянска Семенов, старичок свидетель должен был узнать мужчину, которого видел семнадцатого мая в Березовом.

Для этого были подобраны мужчины примерно одного роста и возраста с Семеновым и имеющие с ним хотя бы самое отдаленное сходство. Сделать это было не так просто, но троих Коваль все-таки отыскал. Семенов был четвертым.

Все четверо сидели в комнате на скамье, мимо которой дважды прошел старичок. Затем по команде подполковника эти люди один за другим вышли из комнаты в хорошо освещенный коридор и повернулись лицом в сторону свидетеля.

Дав старичку возможность как следует проверить свои впечатления, подполковник Коваль пригласил всех участников следственного эксперимента вместе с понятыми в свой кабинет.

— Третий! — убежденно воскликнул старичок, указывая на Семенова. — Третьим они выходили из комнаты. А сидели от двери вторым. Они, они! Конечно, они! Я узнал. Петров — это он и есть. Только так близко я их никогда не видел, управляющего-то. Больше из своего окна. Оказывается, совсем пожилые они. А жена-то молоденькая была, ягодка. Издали человек, конечное дело, всегда моложе кажется. Особенно старым глазам. У нас глаза-то не те, эх, не те. И костюм тот. Тот самый.

Старичок не знал, конечно, что пиджак и брюки Семенова Коваль еще в Брянске изъял и передал на экспертизу, а сейчас маляра одели в точно такой же костюм, специально заказанный на фабрике.

Подполковник записал результаты опознания, показания свидетеля и, пристально глядя в шустрые глаза старичка, переспросил:

— Значит, вы утверждаете, что видели именно этого человека семнадцатого мая на платформе в Березовом и узнали в нем владельца дачи Петрова Ивана Васильевича?

— Да, да, да! Я же сказал! — заерзал на стуле старичок, отворачиваясь от Семенова. — Узнал я их, а как же! И пританцовывают на ходу. Так только они и ходят.

Коваль и сам уже заметил, что у брянского маляра и управляющего трестом Петрова одинаковая и такая необычная походка — оба ступают так, словно ставят ногу только на носок.

— В таком случае подпишите, — и Коваль протянул старичку протокол.

Свидетель маленькой сухой рукой взял у Коваля ручку и быстро расписался.

— А сейчас я должен сказать вам, — продолжал Коваль, — что фамилия этого человека совсем не Петров. Это — Семенов Владимир Матвеевич из города Брянска.

Старичок раскрыл от удивления рот.

— Как Семенов? — произнес он растерянно и захлопал глазами. — Какой Семенов? — и он вскочил со стула, растерянно глядя на маляра.

Подполковник повторил еще раз:

— Утверждаете ли вы теперь, что видели именно этого человека семнадцатого мая в двенадцать двадцать на платформе в Березовом, независимо от того, как его фамилия — Петров или Семенов?

Еще не успев оправиться от такого неожиданного поворота, старичок, несмотря на это, подтвердил свои прежние показания.

— Видел я их, их видел, вот те крест! — И неожиданно взорвался: — Да что вы мне голову морочите, на самом-то деле! Семенов! Какой же это Семенов! Никакие они не Семенов! — Старичок рассердился не на шутку. — Петров, управляющий, собственной персоной! — и обиженно уставился на подполковника. — Может быть, вам невыгодно, как я говорю, так прямо и скажите! У меня дома забот полон рот, картошка не копана, а я у вас тут целый день торчу…

— Не сердитесь, пожалуйста, — улыбнулся Коваль. — Большое вам спасибо. Ваши показания для нас исключительно ценны. Но надо ведь убедиться, что вы не ошиблись. От этого зависит жизнь человека!

— Я понимаю, — смягчился старичок. — Но только это ни в какие ворота не лезет. Петров — и вдруг не Петров. Я еще в мае все как есть говорил. Следователь не поверил, вы не поверили. А теперь какого-то Семенова придумали.

— Да, Семенов, маляр из Брянска, — повторил Коваль. — И для нас очень важно было установить, что он действительно был в Березовом семнадцатого мая. А то он твердит, что в этот день никуда из Брянска не выезжал.

Старичок пожал плечами.

— Не знаю, не знаю. Но видел я именно их — и все, и от этого даже на Страшном суде не откажусь!

— Дело исключительно сложное, запутанное и очень затянулось, — продолжал Коваль. — Вы уж меня извините, но придется еще раз вас побеспокоить. Завтра утром сможете приехать?

— Ладно уж, приеду.

— Надеюсь, вы не забудете, что разглашать ничего не полагается.

— Помню, помню… — И старичок, так и не успокоившись до конца, ушел.

28

Коваль перевернул листок календаря. Двадцатое! Большие жирные цифры «2» и «0» как будто укоризненно глядели на него черными глазами, требовали ответа. Сегодня заканчивается срок дополнительного розыска, а ничего определенного сказать все еще нельзя.

Увлекшись новой, неожиданно открывшейся версией, главным действующим лицом которой стал брянский маляр Семенов, подполковник сделал все возможное, чтобы или доказать, или опровергнуть ее.

Еще одно опознание — на этот раз Петрова — с помощью того же старичка из Березового ничего не дало. Коваль показал свидетелю настоящего Петрова, потом опять маляра. И хотя старичок, увидев управляющего на близком расстоянии, понял, что Семенов — его двойник, он снова повторил свое прежнее показание. «Похож на того, которого я видел в Березовом, — сказал он о Петрове, — да не он… А который из них управляющий, я уж и сам не пойму… Совсем вы меня тут заморочили…»

Итак, на платформе в Березовом был старший из двойников, то есть, Семенов. Таков был вывод, сделанный Ковалем. Это еще раз подтверждало наличие алиби у Петрова, которое могло быть взято под сомнение после первых показаний старичка из Березового.

Переворачивая листок календаря, Коваль печально усмехнулся: выходит, вся его напряженная работа в течение месяца только еще раз подтвердила уже известную истину — алиби управляющего «Артезианстроем».

А Семенов?

В какой-то момент казалось Ковалю, что он уже нашел т р е т ь е г о. Того самого третьего участника трагедии, разыгравшейся в Березовом, появление которого предчувствовал.

Но тщательнейшая экспертиза старого костюма Семенова, на которую подполковник возлагал большие надежды, ничего не дала. Удалось установить только, что костюм этот несколько раз стиран, а заштопанный на плече рукав в равной мере мог быть порван как зубами человека, так и каким-нибудь другим острым предметом, например гвоздем. Темной же рубахи, в которой Семенов ездил в Березовое и которая могла быть порвана на груди, подполковник не обнаружил и вынужден был довольствоваться объяснением маляра, что, мол, была эта рубаха очень старая и, порвав ее на козлах, он выбросил лохмотья на помойку.

Показания старичка из Березового, ничем не подкрепленные, повисли в воздухе. Если даже считать их полностью достоверными, то появление Семенова в Березовом пока еще никак не увязывалось о убийством Нины Андреевны. И хотя эта нить поначалу казалась прочной, теперь она обрывалась на дачной платформе.

Так и не найдя достаточно улик для обвинения Семенова в убийстве, Коваль вынужден был отпустить маляра домой.

Семенов уехал, а подполковник остался с горьким ощущением невыполненного долга. С несвойственным ему трепетом снимал он при каждом звонке телефонную трубку и внутренне съеживался, боясь услышать голос комиссара или прокурора.

Но ни тот, ни другой его не вызывали. Они словно забыли об истекшем сроке. И, едва дождавшись пяти часов, Коваль с облегчением покинул служебный кабинет.

Но минутное чувство облегчения тут же исчезло — подполковник снова оказался в плену гнетущего недовольства собой и все усиливающейся тревоги не столько за себя, сколько за судьбу художника.

…Возле своего дома подполковник взял себя в руки, вспомнив, что сегодня — пятница — день, когда Наташа выходная. Он не хотел, чтобы дочь видела его расстроенным.

За ужином он улыбался, пытался шутить. И, только оставшись один в своей комнате, перестал насиловать себя, тяжело опустился в кресло и, подперев рукой голову, утомленно прикрыл глаза.

Не помогло. Все равно перед глазами продолжали стоять все те же люди — Сосновский, Нина, Петров, Семенов, комиссар, Тищенко. Он вспомнил о повторном заключении экспертизы по фотографии, которое окончательно запутывало все, возвращая розыск к начальной исходной точке.

Экспертиза установила, что часть лица на обрывке фотографии, найденной Ковалем, совпадает с той же частью лица Семенова. Однако лицо, изображенное на обрывке, — значительно моложе, и это можно отнести либо за счет давности съемки, либо за счет ретуши негатива, которая сглаживает морщины.

Одновременно с этим эксперты заявили, что черты лиц Семенова и Петрова настолько идентичны, что на клочке может быть в равной степени и Семенов и Петров.

О Петрове подполковнику думать не хотелось. Он все время путал карты, неожиданно выныривая там, где Ковалю меньше всего хотелось с ним встретиться. Вот и в версии с Семеновым. Бессмысленно предполагать, что у Петрова дома хранилась фотография двойника, возможного убийцы его жены.

А если на обрывке снят сам Петров и маляр не имеет к нему никакого отношения? Тогда к чему же была вся эта возня с Семеновым? Или, может быть, это не Семенов, а Петров сидел в исправительно-трудовом лагере?

«Что за чертовщина! Совсем зарапортовался! — рассердился на себя Коваль. — Так можно до геркулесовых столпов глупости дойти. Ведь хорошо известно, что в послевоенные годы, когда Семенов находился в лагере, Петров работал на Украине!..»

Заканчивая беседу с маляром, подполковник спросил, не знает ли он кого-нибудь в этом городе, например Петрова Ивана Васильевича, управляющего трестом «Артезианстрой».

Семенов ответил на вопрос отрицательно.

Отпуская маляра, Коваль поручил оперативным работникам взять его под наблюдение. Однако Семенов не вызвал своим поведением никаких подозрений. Получив из рук Коваля справку, железнодорожный билет и деньги на питание в дороге, он отправился прямо на вокзал. Там, в зале ожидания, просидел в углу до отправления поезда, никуда не отлучался, не пытался звонить из автомата. К нему никто не подходил.

Стараясь сейчас отогнать мысли о Петрове, который, как привидение, стоял перед глазами, Коваль поднял голову, и взгляд его упал на стенной календарь. Двадцатое. И здесь, дома, двойка и ноль смотрят укоризненно. Сорвал листок, скомкал, но не выбросил, а разгладил и положил под стекло.

Вошла Наташа.

— Папа, ты не можешь уделить мне немного времени?

— Конечно, могу. — Коваль обрадовался, подумав, что дочь хоть ненадолго избавит его от назойливых мыслей.

— Я сто лет тебя не видела. Ты мне так и не досказал страшную сказку. Или у нее еще нет конца?

— Если бы это была сказка! Я хочу серьезно поговорить с тобой.

— О чем?

— О нас с тобой.

— А как же сказка?

— В ней все дело.

Наташа удивленно подняла брови.

Коваль, позабыв, что хотел оторваться от назойливых мыслей, опять начал рассказывать дочери о Семенове и о своих волнениях и тревогах.

— И вот теперь, Наташенька, — сказал он, — я как добрый молодец стою на распутье, перед тремя дорогами: налево поедешь — коня потеряешь, направо — коня сбережешь, а сам погибнешь, прямо поедешь — и коня погубишь, и погибнешь сам. А я выбрал четвертую дорогу, а вот о тебе не подумал…

— А при чем здесь я?

— Теперь, если комиссар и прокурор не поддержат меня еще раз, не дадут возможности продолжить розыск, будет очень плохо. У них есть все основания не верить мне больше. Хотя версия, что убийца Сосновский, теперь под сомнением, но я ничего другого не выяснил, не нашел, не доказал. И что же? Тищенко окажется прав: Сосновский — убийца. И все будут считать, что подполковник Коваль выжил из ума и пора ему в отставку. Как мы тогда с тобою, щучка, жить-то будем? Все заботы на твои юные плечи, да?

Наташа посмотрела на отца таким взглядом, который означал, что он в своей дочери не ошибся. Открывая для себя очевидное, но от этого не менее приятное, он еще раз почувствовал: Наташа понимает его и на нее можно положиться.

— Поступить, доченька, иначе, чем подсказывает совесть, значит — перечеркнуть все, чем жив человек. Значит, поставить под сомнение все, что делал, чего добивался. Понимаешь? Если здесь мне перестанут доверять, придется самому обратиться к генеральному.

Наташа молча кивнула.

— А как поступила бы ты?

Коваль уже знал, что она ответит на этот вопрос. Но он все-таки решил его задать.

— Точно так же, — ответила Наташа. — Если из-за твоей ошибки погибнет человек, как же ты сможешь тогда жить на свете?

— Ошибка, мне кажется, не только моя…

Наташа почувствовала жестокость своих слов и, чтобы смягчить их, подошла поближе к отцу:

— Так все это ужасно… Бедный Дик!..

— Ничего! Мы еще поборемся! — улыбнулся Коваль, поднимая голову.

— А как же! Ты сильный. Я всегда гордилась тобой, пап, но ты еще и большой хитрец. Вот и сейчас спрашиваешь меня, а сам все уже решил, я тебя знаю!

— Ах ты, моя хорошая!.. — прошептал Коваль, вспоминая, как одинок был он после смерти жены, как тяжко было без друга, с которым всем можно поделиться, и как хорошо, что снова есть у него такой друг — взрослая дочь. — Надо рассчитывать не на лучшее, а на худшее, — сказал он. — И надо быть готовым ко всему. Тогда удача будет казаться подарком судьбы и легче будет перенести неудачу…

— Послушай, пап! — неожиданно перебила его Наташа. — Но не кажется ли тебе, что плохо ты думаешь о людях, о своих товарищах. Неужели один только подполковник Коваль пытается разобраться в этой истории? А другие — против, да? Всем остальным не нужна справедливость?

— Нет, Наташенька, не против, конечно. Наоборот. Но все в этой истории так запуталось, что теперь, пожалуй, только я могу развязать этот узел. Новые сведения, пока еще разрозненные, малоубедительные, разговаривают на языке, понятном только мне. Другому же они могут показаться фантасмагорией, плодом усталого воображения. У нашего брата бывают случаи профессионального заболевания, когда оперативнику или следователю вдруг начинает казаться, что он ошибся. Эта мысль преследует его, он нервничает, паникует, дергает коллег. Неуверенность в себе, которая так же вредна, как и вера в свою непогрешимость, постепенно усугубляется, и тогда человек просто-напросто обязан уйти. Со стороны и я могу так выглядеть.

— Но ты ведь здоров!

— Да, безусловно! И что касается соответствия должности, то и оно целиком и полностью налицо. Но существуют сложные служебные отношения, и иногда они складываются так, что — ты этого пока не поймешь — в любом случае виноватым оказывается один и тот же человек. В данном случае — это я. Если нужно будет наказать кого-то за страдания Сосновского, накажут меня. Если тревога, которую я поднял, окажется ложной, — тоже меня. И — справедливо! Я действительно виноват или буду виноват и в том, и в другом случае. И именно поэтому никакого наказания не боюсь. Но ведь попутно накажут и тебя. Вот в чем все дело!

— Странно слышать, Дик! — рассердилась Наташа. — Что значит какое-то наказание в сравнении с человеческой жизнью! Ты ведь наверняка бросился бы спасать человека из-под колес поезда или тонущего! Так почему же ты сейчас колеблешься?

— Я не колеблюсь, Наташенька.

Коваль зябко передернул плечами.

— Тебе холодно? Но ведь топят уже. — Она подошла к батарее. — У, горячо! Как хорошо,что нам провели отопление! Так надоели эти дрова и уголь! Пыль, грязь. У меня на платьях до сих пор сажа.

«Убийца тот, кто убивает тело, но трижды убийца тот, кто убивает душу» — почему-то снова вспомнилось Ковалю изречение, которое пришло в голову во время совещания в «Артезианстрое». А может ли убийца духа стать обычным убийцей, поднять руку на человека? Нужно посмотреть у Ромена Роллана. Наверно, эта мысль имеет продолжение.

Коваль встал, сделал шаг, чтобы подойти к полке с книгами, и внезапно остановился как вкопанный.

— Как ты сказала, Наташка? — спросил он, повернувшись к дочери. Лицо его приняло при этом странное выражение. — Повтори, что ты сказала… О саже, о платьях…

Наташа недоуменно посмотрела на отца.

— Я сказала… Ну… Сказала: хорошо, что у нас паровое отопление…

— Нет, нет, — бросил подполковник. — Что ты сказала о саже, о своих платьях?

— Ничего особенного. Платья, сказала, пачкались. Бывало, как ни стараешься не прикоснуться к дверце, а все равно — в саже…

Но Коваль уже не слушал ее. Больше того, он ее уже не замечал. Он бросился в сени и надел пальто.

— Куда ты на ночь глядя?

— По срочному делу.

— Но ведь уже начало двенадцатого.

— Вот и хорошо! Замечательно! — ответил Коваль, в спешке не попадая рукою в рукав. — Прекрасно, щучка, великолепно! Ложись спать. Я не скоро вернусь.

Впопыхах напялив кепку, Коваль выбежал на улицу.

Где-то около полуночи он уже звонил в квартиру прокурора области.

Ему долго не открывали, домашняя работница расспрашивала через дверь, кто и зачем, и только потом открыл сам прокурор.

— Что случилось, Дмитрий Иванович? — как показалось Ковалю, недовольно спросил прокурор, застегивая пижаму.

— Сейчас все объясню, Иван Филиппович, — взволнованно произнес Коваль, входя в прихожую. — Нужна санкция на обыск у Петрова. Простите, что так поздно беспокою. Надо спешить, пока не уничтожены доказательства. В любое время может начаться отопительный сезон. Осень, уже холодно.

— Что это значит? При чем тут осень, отопительный сезон?

Прокурор уже окончательно проснулся, голос его звучал строго и требовательно.

— Через несколько часов все встанет на свое место, Иван Филиппович, — ответил Коваль. — И подлинный убийца Петровой будет известен… или я подаю в отставку.

— Что за мелодрама! Объясните, в чем дело.

— Иван Филиппович, сегодня истекает отсрочка по делу Сосновского. Завтра вы спросите, на каком основании я добивался этой отсрочки. Завтра эти основания будут налицо. Я запомнил, Иван Филиппович, что вы сами говорили на совещании!.. Вы подчеркивали, что если Нина Андреевна перед роковым днем несколько раз приезжала на дачу и муж ее об этом не знал, то следует выяснить, зачем она туда ездила. Одна или с кем-то? К кому? Возможно, к Сосновскому. Но не исключено, что был у нее другой любовник, с которым встречалась она на своей даче. Тогда кто он? А если не было никого, то зачем она все-таки ездила в Березовое одна? Потом вы сказали, что не следует сбрасывать со счета показания старика. Установить, не мог ли приезжать в Березовое Семенов. Если так, то, возможно, были какие-то взаимоотношения между Петровой и Семеновым. Не исключено, что Нина Андреевна знала о Семенове что-то плохое и поэтому он расправился с ней. Фото Семенова она сама могла разорвать и выбросить. Ответы на эти вопросы, сказали вы, может дать повторный обыск на даче Петровых. Я не проводил этого обыска, потому что был целиком и полностью занят Семеновым, а кроме того, откровенно говоря, не был уверен, что есть в этом необходимость, а главное, не хотел преждевременно беспокоить управляющего трестом «Артезианстрой». Но сейчас, по моему убеждению, настало время произвести повторный обыск. Он может помочь нам ответить на важные вопросы. Но только в том случае, если мы проведем его немедленно.

— Но следователь-то сейчас в отъезде. Возьмете это на себя?

Коваль утвердительно кивнул.

— Хорошо, — согласился прокурор. — Но смотрите, не наломайте дров! Объясните Петрову, с какой целью проводится обыск в такое время. Подчеркните, что против него самого мы ничего не имеем.

Спустя полчаса Коваль вместе с лейтенантом-оперативником был на квартире Петрова.

Управляющий трестом встретил подполковника в штыки и, не выслушав его как следует, раскричался:

— Безобразие! Поднимаете среди ночи! Я буду жаловаться вашему начальнику управления, до министра дойду! Черт знает что! Возмутительное нарушение законности! После окончания дела искать что-то еще! Чушь какая-то! Ну, ищите, ищите, что вам надо!

Но городская квартира Петрова была Ковалю ни к чему.

— Одевайтесь, поедем в Березовое, — коротко приказал он.

Продолжая огрызаться и угрожать, Петров все же оделся. Непослушными со сна руками с трудом напялил костюм, плащ и, забыв шляпу, спустился вместе с офицерами милиции во двор, где их ждал газик.

Ехали молча до самого Березового. Газик свернул к крайним домам, остановился, и лейтенант отправился звать понятых.

— Вы понимаете, что делаете? — нарушил молчание Петров. — Я вам не пешка какая-нибудь, товарищ подполковник!

— Понимаю, товарищ Петров, — ответил Коваль, — но обыск провести необходимо. Это и в ваших интересах.

На этом разговор оборвался. И опять наступила тишина, слышно было только, как тяжело дышит управляющий «Артезианстроем». Но вот лейтенант вернулся с понятыми — жителями Березового, и газик снова заурчал на дороге.

На даче Коваль прежде всего бросился в гостиную, где не так давно видел халат Нины. Сердце его радостно забилось: халат по-прежнему висел в углу. В гостиной, как и раньше, царил беспорядок, толстый слой пыли все еще лежал на всех вещах, на батареях парового отопления.

— Еще не топили в этом году? — спросил подполковник управляющего.

— Я здесь не живу, — проворчал Петров.

Коваль приподнял рукав халата.

— Это халат Нины Андреевны?

— Да.

Даже при сравнительно слабом электрическом освещении на правом рукаве халата была заметна полоска сажи.

— Дача отапливается паровым котлом?

— Да, «титаном».

— Других печей в доме нет?

— Нет, только в котельной.

— Пойдемте в котельную.

Все двинулись за Петровым, который, отыскав на кухне ключи, вышел во двор.

Дверь котельной, к удивлению самого хозяина, оказалась незапертой. Замок висел на одной только дужке как-то косо и небрежно, словно его набросили впопыхах.

Когда Петров включил свет, все увидели большой «титан» с водяным термометром, тоже покрытый густым слоем пыли. Почерневшая от копоти дверца была полуоткрыта.

Коваль молча снял пальто, закатил рукав пиджака и засунул руку в глубь печи. Несколько секунд он копался там, а затем с торжествующим видом вытащил свернутую в трубку, измазанную сажей тонкую школьную тетрадь.

В полной тишине развернул ее.

«Итак, я живу с убийцей! Я не знаю, что мне делать: хочется куда-то бежать, кричать, но я оцепенела от ужаса!

Я любила его. Я целовала руки, которыми он убивал! Боже, какой ужас!

Нет, я не выдержу этого! Я сейчас закричу на весь белый свет. Он убьет и меня, но теперь мне все равно…»

Коваль быстро пробежал первые строки, написанные неровным почерком, и свернул тетрадь. Нашел взглядом Петрова.

Тот, ничего еще не понимая, но уже предчувствуя беду, пытался сохранить невозмутимость; небрежно прислонившись плечом к дверному косяку, сердито посматривал на подполковника.

И снова встретились их взгляды. Словно скрестились шпаги.

— Гражданин Петров, вы задержаны!

— Да вы что, с ума сошли! Дмитрий Иванович! — вскричал управляющий трестом. — Как вы смеете?

Оттирая тряпкой пальцы от сажи, Коваль приказал лейтенанту:

— Обыщите его!

Понятые испуганно посматривали на Петрова, который стоял с поднятыми вверх руками, пока лейтенант методично обшаривал его одежду.

— Ну, за это вы головой поплатитесь, Коваль, — рассвирепел управляющий. — Я с вас погоны сдеру!

Но подполковник, казалось, уже ничего не слышал. Он молча наблюдал, как лейтенант обыскивал задержанного, и на лице его в эти минуты не было ничего, кроме усталости.

Когда обыск закончился, жестом приказал вывести Петрова из котельной и вернулся в гостиную, чтобы составить протокол.

29

Забыв о сне и вообще обо всем на свете, читал подполковник Коваль испачканную сажей школьную тетрадь.

Шаг за шагом раскрывались перед ним последние дни Нины Андреевны Петровой.

«…Сегодня мир, который казался мне таким прекрасным и незыблемым, в один миг полетел в пропасть. Моя жизнь разбита.

То, что я узнала, не укладывается в голове, мысли путаются, солнце погасло, и воцарился мрак.

Я задыхаюсь. Хочу крикнуть: «Люди, помогите!», но… молчу. Слово, одно только слово будет стоить мне жизни. Впрочем, я все равно уже мертва, и никто не может меня спасти…»

Коваль перевернул страницу.

«Зимой прошлого года в нашем доме появился новый человек. Муж привел его и сказал: «Это мой двоюродный брат Владимир».

Я очень обрадовалась, у меня ведь родственников нет — наше полесское село Криницы фашисты сровняли с землей, и все мои родные погибли. Меня спасло только то, что за день до облавы я ушла с запиской в лес, к партизанам. У мужа тоже никого не было, и мы еще когда-то шутили, что, как Адам и Ева, положим начало новому человеческому роду. Но с детьми нам не повезло. Иван сказал, что не хочет ребенка, я искалечила себя и уже не могу больше быть матерью.

В первую минуту, когда Владимир вошел, я замерла от изумления — так он похож на моего мужа.

Потом рассердилась. «Что же ты скрывал, что у тебя есть брат?» — спросила я Ивана.

Он пробормотал, что потерял с ним связь, считал его погибшим и вот только сейчас разыскал.

Владимир старше Ивана на восемь лет, живет он в Брянске и недавно тяжело заболел. Врачи обнаружили у него опухоль мозга. Нужна сложная операция, которую можно сделать только в нашем городе, в клинике известного нейрохирурга.

Добиться, чтобы оперировал сам профессор, было очень сложно. Даже Иван, несмотря на свои знакомства, не взялся за это. Но угасшие, тусклые глаза Владимира не давали мне покоя. Казалось почему-то, что это не брат Ивана, а сам Иван, постаревший, больной, исхудавший.

Я сама добилась приема у профессора, и он сделал операцию.

Опухоль оказалась небольшой, и Владимир стал быстро поправляться. Мне не понравилось, как кормят в больнице, и я каждый день носила ему обед из дому.

Через полтора месяца Владимира выписали. Но, странное дело, хотя опухоль удалили, взгляд у него остался таким же тусклым, как раньше. Наверно, не опухоль была тому причиной, а просто характер Владимира — замкнутый, угрюмый. Я подумала, что в жизни он кое-что повидал.

В день возвращения Владимира из больницы я устроила настоящий пир, и вскоре он уехал домой.

На майские праздники в этом году он снова приехал. Второго мая мы втроем отправились на дачу. День был солнечный, теплый, и мы расположились на лужайке, в молодой сосновой роще, выпили, закусили. Иван пил мало, а Владимир сильно опьянел.

Вечером того же дня вернулись в город. Иван сразу ушел, сказав, что у него срочное дело.

Мы остались вдвоем с Владимиром. Он бесцеремонно полез в буфет, достал графин с водкой и начал пить рюмку за рюмкой, не закусывая. Я сказала, что это ему повредит, но он на это не обратил внимания. С каждой рюмкой он все больше мрачнел. Глаза его налились кровью. Мне стало жутко.

«Вот пожалуюсь Ивану, что вы много пьете, он вас отругает», — пригрозила я.

«Какому Ивану? Коське? — пьяно ухмыльнулся Владимир. — Я с него еще в детстве шкуру спускал!»

«Какой еще Коська?» — переспросила я, подумав, что Владимир от водки стал уже заговариваться.

«Не Иван он! Константин! Понятно?»

«Нет, непонятно».

«Эх ты, дуреха!» — и Владимир налил себе еще.

Я попыталась забрать у него графин.

«Володя, вы хотя и родственник, но я не разрешаю…»

«Родственник! Двоюродный, — как-то странно хмыкнул Владимир. — Нашему забору двоюродный плетень. Родной брат он мне, понятно? Большой человек твой муж, а кровь у нас одна, — пьяно подмигнул он. — Так что ты, Нинка, золовка мне. И обижать меня не имеешь права».

«Какая же одна кровь, — возразила я, — вы же двоюродные».

«Родные!» — с пьяным упрямством повторил Владимир.

«А почему же тогда у вас фамилии разные? Он — Петров, а вы — Семенов».

«Петров! — оттопырил губы Владимир. — Такой он Петров, как я поп. Одной матери мы, одного отца, то бишь Семенова Матвея. Вот как!»

«Вы пьяны, Владимир, ложитесь спать».

«Я трезвый! — сказал он, пытаясь налить себе еще. — Я ее в войну ведрами глушил. А муж твой не Ванька, а Коська. Случился с ним в молодые годы случай, убил он сдуру бабу одну с пацаном, вот и пришлось шкуру-то сменить. В войну человек копейки не стоит, один чих — и на свете нет, одним больше, одним меньше — все равно. А в мирное время — дело другое».

Я окаменела, еще не все понимая, но уже чувствуя, что Владимир говорит правду.

А он, спохватившись, посмотрел на меня совсем трезвым, но каким-то очень тяжелым взглядом.

«Пьяный я, Нинка, давно водочки вволю не кушал, вот и треплюсь… Ты забудь, не говорил я тебе ничего, понятно?..»

«Нет, нет, — я словно очнулась. — Все говори! Только правду! Не скажешь сейчас — придет Иван, при нем скажешь!»

Владимир растерялся:

«Жена ты ему. И знать должна. Только не велел он тебе говорить».

Но в конце концов, слово за словом, рассказал он мне все. Родом они из Минска. В тридцать втором году отца их, Матвея Семенова, державшего заезжий двор на окраине города, раскулачили, и младший сын Костя подался в Москву. Шатался там по базарам, нашел себе дружков.

Однажды его компания решила ограбить стрелочницу, которая жила с сыном в железнодорожной будке. Стрелочницу и мальчика зарезали, но ничего не взяли, потому что женщина успела закричать и на крик прибежали люди.

Костиных друзей схватили, а он успел в ночной темноте вскочить на ходу в товарный вагон и скрыться.

Поехал в Запорожье. Несколько месяцев прятался там, а потом, подделав в паспорте фамилию и став вместо Семенова Соменовым, перебрался в Одессу. Работал в каменоломнях и все дрожал, что найдут его и там.

«В общежитии подружился с ровесником своим Петровым, — рассказывал Владимир. — Потом оба поехали в Крым. Костя подговорил какого-то урку убить Петрова. Шли ночью, вдоль моря, Костя и Петров. По пути присоединился к ним этот урка и убил Петрова железной трубой, а паспорт его отдал Косте. Так стал он Иваном Петровым. Понятно? Вот — знай да помалкивай! Ты с нами теперь в одной тележке, одной удавкой связана… А он тебе муж и красивую жизнь тебе делает».

Я была ни жива ни мертва. Сперва мысли мои заметались, как раненые птицы, потом все исчезло: и мысли, и чувства. Я даже плакать не могла. Слезы душили меня, но глаза оставались сухими.

Владимир снова стал пить, время от времени бросая на меня хмурые взгляды. Я больше не мешала ему. Молчала, и он тоже умолк.

Но вдруг меня прорвало — я залилась слезами. Никогда так не рыдала, как в тот вечер.

Плакала долго. Когда начала приходить в себя, увидела, что Владимир уже лежит на диване, раскинув руки, и спит.

Прошло сколько-то времени. Наконец около полуночи явился мой муж.

«Мой муж!» — я пишу сейчас эти слова и вспоминаю, сколько радости и счастья вкладывала я в эти слова! Я ведь любила его!

«Ты почему заплаканная? — сразу забеспокоился он. — Кто тебя обидел? Володька?» — и он сердито посмотрел на спящего брата.

Я не могла и слова вымолвить. У меня еще не было сил с ним говорить. Смотрела на него в упор, и мне казалось, что я схожу с ума. Вот ведь он, рядом, мой Ваня! Нет, нет, все это неправда, бред пьяного Владимира.

Я встала и, поколебавшись какое-то мгновенье, обняла мужа за шею обеими руками.

«Ваня, милый… Это ведь ложь! Ты — Ваня Петров, а не какой-то Костя Семенов. Ты — честный человек, ты труженик, и руки твои — чистые руки, нет на них крови, нет!.. Мне было так страшно слушать…»

Муж оттолкнул меня так, что я еле удержалась на ногах. Одним прыжком очутился он возле дивана и поднял Владимира. Потом швырнул его на пол и стал топтать ногами.

Я закричала и бросилась защищать Владимира.

Иван был страшен, глаза его горели безумным огнем, он грязно ругался. И, только поняв, что бьет не столько брата, сколько меня, остановился.

Потом сел на диван и молча смотрел, как я, пошатываясь, поднимаюсь с пола.

Владимир отполз в угол и не осмеливался встать.

Муж дышал тяжело, как астматик, и долго не мог отдышаться.

«Нина, — сказал он наконец. — Раз уж так вышло и я не уберег тебя от этого — слушай. Ты моя жена, я люблю тебя, и ты должна все знать. Ты понимаешь…»

Я села на стул. Руки и ноги у меня дрожали. От волнения я даже не чувствовала боли от побоев.

«Пожалуй, я виноват, что не рассказал тебе раньше», — начал он…»

30

В эту ночь подполковник Коваль не спал. В своем служебном кабинете он появился на час раньше обычного. Все страницы тетради Нины Петровой были пересняты на пленку. А сама тетрадь лежала в ящике его стола.

Подполковник приказал привести Петрова.

— Итак, — сказал он, когда Петров сел напротив него, — повторите, пожалуйста, что было с вами семнадцатого мая.

— Если угодно, тысячу раз могу повторить! — вскинул голову Петров. — Семнадцатого я вернулся домой с работы в восьмом часу вечера. Жены не было. Это показалось мне необычным: по вечерам она всегда бывала дома. И я сразу позвонил в милицию по ноль-два. Потом позвонил в Октябрьскую больницу, которая в тот день дежурила по городу. Мне ответили, что есть два неопознанных женских трупа. Я поехал туда. Мне показали одежду этих женщин. Это была не ее одежда. Потом я звонил в другие больницы, но Нины не оказалось и там. Утром восемнадцатого я пришел в милицию и написал об этом заявление. И только вечером узнал, что Нину нашли убитой…

Не глядя на Петрова, подполковник медленно постукивал пальцами по столу. Потом резко повернулся к нему:

— У вас есть родственники?

Управляющий не торопился с ответом.

— В Запорожье — племянник, Барсуков Николай. Не видел я его лет двадцать.

— А еще? — не сводя с Петрова пристального взгляда, спросил Коваль. — В Брянске?

— В Брянске? — недоуменно переспросил управляющий трестом, и в глазах его промелькнуло некое озарение, будто он неожиданно вспомнил то, что давно забыл. — Да, действительно, есть и в Брянске. Двоюродный брат, Семенов Владимир Матвеевич. Адреса его я не знаю.

Сердце Коваля забилось так, что казалось, слышит его стук и Петров. Подполковника охватило такое состояние, какое бывает у охотника, когда он нападает на след хищного зверя.

— Все время вы утверждали, что родственников у вас нет…

— Я думал, речь идет о родителях, о родных братьях и сестрах. А это ведь — дальние…

— Не очень, — едва сдерживая волнение, заметил подполковник. — Когда вы последний раз встречались со своим братом?

— Последний раз видел его — дайте вспомнить… Ну, лет десять назад. Точно не скажу. Он был проездом, зашел ко мне. А потом больше не звонил, не писал, связи с ним не было никакой.

— Вы, вероятно, были бы не прочь повидаться с братом, с которым потеряли связь? Ну, скажем, сейчас?

Управляющий трестом замер, потом заморгал глазами.

— Я не понимаю вас.

— А мне кажется, я выражаю свои мысли очень ясно: не хотите ли повидаться с братом?

— Странные шутки, — обиженно проворчал Петров.

— Никаких шуток. Но если у вас нет такого желания сейчас, мы можем это свидание отложить. А пока подпишите протокол. Добавить ничего не имеете?

— Нет, — резко ответил управляющий трестом и взял протянутую ему авторучку.

Коваль заволновался еще сильнее. Этого еще не хватало! Столько лет оперативной и следовательской работы, столько дел, столько людей, характеров, трагедий! Казалось, уже навсегда выработались профессиональная выдержка и равновесие, а вот — волнуется, как мальчишка. Подполковник прямо-таки заставил себя спокойно собрать бумаги на столе.

Петров отложил ручку и нетерпеливо заерзал на стуле, как человек, которого задерживают без надобности.

— Теперь скажите же наконец, — обратился он к подполковнику, — на каком основании меня арестовали? В качестве кого допрашиваете? Весной я был потерпевшим, отчасти свидетелем. А теперь?

Коваль ждал этого вопроса. Он достал из ящика стола чистую бумагу.

— Арестовали вас на основании постановления прокурора. А что касается обвинения, то вам предъявят его сегодня. Беседа наша еще не окончена. Итак, скажите, как ваши настоящие фамилия, имя, отчество?

— Петров Иван Васильевич, — невозмутимо ответил управляющий. — По-моему, Дмитрий Иванович, вам это хорошо известно.

— Ну, вот что, хватит нам с вами в прятки играть, Константин Матвеевич Семенов! Расскажите-ка лучше, почему живете под чужим именем?

Управляющий, казалось, задохнулся. Он привстал, снова сел и обалдело вытаращил глаза на Коваля. Протянул руку к графину с водой.

Подполковник наполнил стакан.

— Откуда вам это известно? — залпом выпив воду и не вытирая капель с подбородка, спросил управляющий.

— Нам известно не только это, а все, что нужно, — строго ответил Коваль. — Но я хочу, чтобы вы сами рассказали. Это в ваших интересах.

Петров опустил голову и промычал нечто нечленораздельное. Коваль заметил, как вздулись вены у него на висках и как сжались кулаки. Управляющий боролся с самим собой.

Настала минута, когда следовало положить перед ним обрывок фотографии, найденный во дворе. Чтобы сломить его. Дать ему почувствовать, что известно о нем многое и отпираться не имеет смысла.

— Могу показать вам брата и на фотографии, — сказал Коваль, вытаскивая обрывок из кармана. — Узнаете?

Петров поднял голову.

— Жаль только, что порвали. Зачем вы это сделали?

В голосе подполковника откровенно звучали теперь торжествующие нотки.

— Ладно, — выдавил из себя Петров. — Записывайте…

И он рассказал.

— Настоящее мое имя — Семенов Константин Матвеевич. Родился в Минске, на окраине города, в четырнадцатом году. В тридцать третьем вынужден был сменить фамилию, имя и отчество по следующей причине: в январе тридцать третьего года я поехал в Москву искать работу — в Минске было голодно, и я надеялся устроиться в столице. Но и в Москве долго мотался без дела. В марте познакомился на Белорусском вокзале с двумя мужчинами. Они пригласили выпить. Когда я опьянел, они предложили принять участие в квартирной краже. Часов в десять вечера мы двинулись к Покровским воротам. Там эти двое оставили меня на шухере, а сами вошли в квартиру. Неожиданно появилась милиция. Я испугался и сбежал. Убегая, слышал выстрелы. Кто в кого стрелял — не знаю. На следующий день, повертевшись возле этого дома, я узнал, что одного из этих мужчин убили в перестрелке, а второго взяли. Я боялся, что разыщут и меня, и решил уехать на юг. Денег не было, я продал пальто и задумал сменить фамилию. У какого-то парня на Сухаревском рынке вытащил из кармана документы. Паспорт был на имя Петрова Ивана Васильевича, девятьсот пятнадцатого года рождения. На этот паспорт я наклеил свою фотографию и уехал в Одессу. Там работал в каменоломнях, жил в общежитии. Потом перебрался в Мариуполь, оформился на «Азовсталь». В тридцать пятом был направлен профсоюзом на учебу. Поступил в Донецкий техникум водного хозяйства. Окончил его в июле тридцать девятого. Сперва работал в Николаевской и Одесской областях по водоснабжению. Потом бурил артезианские колодцы в Запорожье и в Херсоне. Во время войны работал на оборонных объектах Средней Азии. В сорок третьем возвратился на Украину, где с тех пор все время и работаю в системе «Артезианстроя». Был сначала прорабом, потом начальником участка, главным инженером треста, в настоящее время — управляющий. Женился сразу после войны на Нине Андреевне Кравченко, двадцать восьмого года рождения. Детей у нас не было. Родственники мои: брат — Семенов Владимир Матвеевич, девятьсот шестого года, живет в Брянске; старшая сестра — Вера Матвеевна, которая жила в Запорожье, умерла. Остался ее сын — Барсуков Николай. Родители мои давно умерли.

Управляющий замолчал.

— Вот и все, — добавил он после паузы. — Вот и все, — повторил он устало. — Всю жизнь трудился на благо родины.

— Где проживали в Москве в тысяча девятьсот тридцать третьем году?

— У своей дальней родственницы Павловой Агафьи Титовны.

— Неизвестные, вместе с которыми вы участвовали в грабеже, знали ваше местонахождение и фамилию?

— Да. Знали.

— А вы знали их имена, адреса?

— Нет, не знал.

— Рассказывали ли вы кому-нибудь из родственников о случившемся?

— Брат мой Владимир был тогда в армии сверхсрочником, а Павловой и ее мужу я все рассказал. Муж ее потом погиб на фронте. Павлова и ее дети тоже погибли во время войны.

— Каким образом вы поддерживали связи с родственниками? Когда встречались со своим братом Владимиром?

— Впервые после войны я встретился с братом Владимиром в пятьдесят третьем году, когда приехал в Брянск в командировку. В прошлом году зимой брат приехал в наш город, здесь ему сделали нейрохирургическую операцию, удалили опухоль. Все время он был в клинике. Ко мне заехал только попрощаться. Следующая наша встреча произошла в этом году, во время майских праздников. Владимир приезжал один, без жены, пробыл неполных два дня и уехал. Я раньше говорил, что никаких связей с родственниками не поддерживал, сейчас уточню: иногда брат звонил мне на квартиру из Брянска; если я в это время был дома, то разговаривал с ним сам, а когда меня не было, разговаривала жена.

— Какие у вас были отношения с женой?

— Прекрасные.

— Знала ли ваша жена, что настоящая фамилия ваша Семенов?

— Да.

— Когда и при каких обстоятельствах она об этом узнала?

— Точно не помню. По-моему, она узнала об этом от моей покойной сестры, которая жила в Запорожье и в пятьдесят первом году приезжала к нам в гости.

— Интересовалась ли Нина Андреевна, почему вы живете под чужой фамилией?

— Я вынужден был рассказать ей историю, связанную с изменением фамилии.

— И как же она реагировала?

— Как реагировал бы на ее месте каждый. Сожалела, что так вышло.

— Ссорились ли вы когда-нибудь?

— Очень редко. Хотя в семье всякое бывает.

— Угрожала ли вам Нина Андреевна разоблачением?

— Да. Однажды мы поссорились с ней на почве ревности. Это было года два назад. Кто-то подбросил анонимку, будто был у меня роман с моей секретаршей Валей. Я ответил, что и мне не нравится, как на нее пялит глаза этот Сосновский. Но жена только рассмеялась в ответ, а потом сказала, что, если я не перестану встречаться с секретаршей, она пойдет в милицию и расскажет о моем прошлом. После этого разговора мне пришлось уволить секретаршу, и наша семейная жизнь наладилась. В конце концов, после долгих колебаний, я решил пойти и сознаться во всем. Но не осуществил своего намерения. Вот почему. Прежде чем идти, я позвонил в городскую прокуратуру и, не называя себя, рассказал, что в тридцать третьем году, будучи мальчишкой, участвовал в квартирной краже, и спросил, куда мне теперь заявить. Прокурор ответил, что за давностью все это уже прощено. «За язык вас никто не тянет, — сказал прокурор. — Живите и работайте, раз вы теперь честно работаете…» — Управляющий перевел дыхание. — Вот почему я и не явился с повинной, — закончил он. — А теперь разрешите мне вас спросить о Сосновском.

— Спрашивайте. — Ковалю вспомнилась рыбалка на Днепре, дискуссия с Петровым о сроках давности. Теперь ему стало понятно, кого имел в виду управляющий, рассказывая об Андрее.

— Здесь, в следственном изоляторе, до меня дошел слух, что приговор приведен в исполнение. Это правда?

Как ни старался управляющий произнести эти слова спокойно, голос его дрожал.

Коваль в глубине души улыбался. Это он позаботился, чтобы такой слух дошел до арестованного. Подполковник не ответил на вопрос, только опустил глаза, всем своим видом показывая, что слух соответствует действительности. Молча дал подписать протокол.

Петров-Семенов подписал и выпрямился. В облике его снова появилось что-то от бывшего управляющего трестом. Он свысока взглянул на конвоира, который по вызову Коваля появился в кабинете.

— Разрешите еще один вопрос?

— Не много ли? — иронически заметил Коваль. — Здесь вопросы задаю я.

— У меня тот вопрос, на который вы обещали ответить. На каком основании меня здесь держат? В чем обвиняют или подозревают? Кража в Москве — дело давнее, а фамилию я могу поменять на свою настоящую…

— Вас подозревают в убийстве Нины Андреевны Петровой, — резко ответил Коваль.

— И в попытке изнасиловать собственную жену? — саркастически отпарировал Петров.

— В попытке инсценировать изнасилование, — в тон ему ответил Коваль и кивнул конвоиру.

— Ты, кажется, спятил, Коваль! — крикнул Петров, остановившись перед открытой конвоиром дверью. — Подумай, что делаешь! А Сосновский?! Что же, выходит, ты невинного расстрелял?!

И Коваль впервые увидел, как смеется управляющий. Это был поистине демонический смех. Петров-Семенов хохотал до слез. Потом внезапно успокоился и произнес:

— Требую бумагу и ручку для заявления прокурору республики!

— Бумагу и ручку вы получите, — невозмутимо ответил Коваль. — Уведите! — приказал он конвоиру.

После того как закрылась дверь, долго еще стоял подполковник посреди комнаты, будто бы все еще видя перед собой Петрова-Семенова и слыша его демонический смех.

31

«…Я не сплю уже несколько ночей. То, что произошло, никак не укладывается у меня в голове. Временами кажется, что я схожу с ума.

Первую ночь после того, как узнала столько страшного, просидела в столовой, ни на секунду не сомкнула глаз.

Смогу ли описать свое состояние? Не знаю.

Я не спала не только потому, что боялась мужа, хотя он и предупредил меня: «Смотри не вздумай донести. За мою жизнь ты заплатишь своей». Я не спала потому, что для меня рухнул весь мир и я стояла над его обломками.

Иван, — впрочем, не знаю, как его теперь называть, — был моей единственной любовью, моим светом в окошке. Я влюбилась в него, как девчонка, раз и навсегда, и теперь, когда думаю: почему? за что? — ответить себе не могу.

Да, сперва он мне тоже показался немного суховатым, даже неприятным человеком. Но после первых свиданий я словно переродилась. Я потеряла власть над собой, мои поступки и мысли стали определяться не моей, а его волей, всем, что было связано с ним. Его лицо, сначала казавшееся грубоватым, приобрело непонятную прелесть, его жесты, манеры, даже своеобразная походка — все, все стало обаятельным, его слова казались самыми разумными, его желания — обязательными. Я как бы растворилась в нем, словно стала маленькой частицей этого сильного человека.

Мы поженились. Он намного старше, но я этого не замечала, а возможно, именно поэтому мне казалось, что Иван — мудр; он словно открывал мне дорогу в жизнь, и мне было легко и радостно идти за ним.

Я узнала, что такое счастье! Я была счастлива! Пусть тот, кто прочтет эти строки, не осудит меня за такие слова. Тем острее сейчас моя боль, тем тяжелее расплата.

Теперь больше нет для меня на свете любви, нет веры, нет человека…

Следующей ночью я не пошла в нашу спальню, а закрылась в кабинете мужа, засунув ножку стула в дверную ручку.

Но снова не могла уснуть. Все разговаривала с ним, с Иваном, который спал в другой комнате, но казался мне стоящим рядом со мной белым призраком. Я все еще расспрашивала его, надеясь, что он откроется мне до конца, и я найду для него хоть какое-то оправдание, что каким-то волшебным образом все, что я узнала, окажется ложью, наговором, нелепой ошибкой.

Лучше была бы я сумасшедшей. Ведь сумасшествие — это только болезнь. Болезнь можно вылечить, а больного — спасти. Но если разум мой не помутился и все это — не бред, а правда, что же тогда может спасти Ивана и меня вместе с ним?

Когда, окончательно обессилев от этих мыслей и от разговоров с призраком, я, сидя на диване, хоть на мгновенье предавалась дреме, призрак становился кроваво-красным, надвигался на меня и, хватая за горло, начинал душить костлявыми руками, и я просыпалась.

Я прокляла свои руки, обнимавшие убийцу, губы, которые его целовали. Свое сердце — за то, что оно любило его. Я терзала и казнила себя.

Я стала себе ненавистна за свою доверчивость и преданность, за искренность и слепоту, я перестала себя уважать. Словом, я создала вокруг себя такую атмосферу, в которой человек не может жить.

Прошло несколько дней нашей жизни врозь. Владимир уехал. Иван все время, впрочем, так же, как всегда, пропадал на работе. Возвращался поздно, усталый, мрачный, и сразу же уходил в спальню.

В конце концов не выдержал и спросил меня через запертую дверь:

«Долго еще все это будет продолжаться?»

Я молчала.

«Нина, нам нужно поговорить».

Я молчала.

«Я готов на любые твои условия. Скажи, что ты хочешь. Пожалей и меня, и себя. Даже закон не был бы ко мне так жесток, как ты. Посторонние люди и те поняли бы…»

И тут я неожиданно вспомнила, что вот уже пять или шесть лет Иван выписывает юридический журнал и тщательно штудирует его. У меня мелькнула мысль. Я не успела ее высказать. Он заговорил первым:

«Ты боишься меня. Я наговорил глупостей. Не бойся…»

«Я не боюсь», — ответила я и выдернула стул из ручки двери.

Он не вошел.

Я толкнула дверь.

Он стоял у порога такой беспомощный и несчастный, что у меня невольно сжалось сердце. Но потом оно снова окаменело.

«Нина, — жалобно произнес он, — так больше невозможно жить. Я тридцать лет мучаюсь, тридцать лет работаю как вол и все надеюсь, что мне простят ошибки молодости, если, не дай бог, все откроется. Но я виноват еще перед тобою, я боюсь потерять тебя, я люблю тебя… Прости меня!» — и он упал на колени.

Я сказала:

«Завтра ты пойдешь и все расскажешь людям. И мы больше никогда не вспомним об этом».

«Это невозможно», — ответил Иван своим обычным решительным тоном и встал.

«Тебе виднее, — холодно сказала я. — Ты образованнее меня. Знаешь законы. Но, кроме уголовных, есть еще законы человеческой совести. Ты должен признаться и начать новую жизнь».

«Это невозможно, Нина, — повторил он. — И, в конце концов, это бессмысленно. Я не могу потерять все из-за твоего каприза».

Он резко захлопнул дверь, так и не войдя в кабинет.

В эту ночь я не заперла дверь и, подкошенная усталостью и бесконечными переживаниями, проспала несколько часов, сидя в кресле…»

32

— Расскажите, что вы знаете о своем младшем брате — Семенове Константине Матвеевиче.

Арестованный в Брянске Владимир Семенов рыскал взглядом по столу и словно не слышал слов Коваля.

— О Константине, Коське, как вы иногда его называете, — повторил Коваль. — Может быть, вас смущает то, что он под другим именем живет? — невозмутимо настаивал подполковник.

Маляр Семенов потупился и принялся сосредоточенно разглядывать стол. Пауза затягивалась.

— Нине Андреевне вы все рассказали. А мне почему-то не хотите? — негромко произнес подполковник. — Правда, тогда вы были не совсем трезвы…

Маляр поднял голову, и во взгляде его Коваль прочел какой-то мистический страх. Губы Семенова непроизвольно шевельнулись.

— Ну, ну, смелее! — подбодрил его Коваль. — Брат вас тогда за правду избил, а здесь вас никто и пальцем не тронет.

— Слушайте, — заговорил вконец растерявшийся маляр. — Коська мне, стало быть, брат родной, то бишь не Петров он, а Семенов Константин Матвеевич. Как Петровым он стал, того не знаю. До одного тысяча девятьсот пятьдесят третьего года я о нем не знал ничего. А в том году сам он ко мне заявился ни с того ни с сего, а так просто, и сказал, что на Украине живет, работает начальником. Я его настоящим именем называл — Коськой, а что он иначе стал называться, того я не знал. Прошлый год, зимой, на операцию сюда я приехал. Познакомился с женой его. Она его, слышь, Иваном кличет, Иваном Васильевичем. Я больной был, не до того было, спрашивать и не стал, что и как. Вот и все. Больше сказать ничего не могу.

— Так уж и не можете, Семенов! — укоризненно произнес подполковник. — Нине-то Андреевне вы больше рассказали. А ну-ка, вспомните, что натворил ваш брат под Одессой, вспомните ночь над морем, а заодно и Ваню Петрова…

Маляр не мог выдержать взгляда подполковника. Губы его задрожали.

— Мне это известно от Нины Андреевны. Из ее показаний, — спокойно продолжал Коваль.

— Нинки? — мистический страх окончательно овладел маляром. — Она же мертвая!

— Откуда знаете, что она мертвая, что убита? Когда убита? — вскочил Коваль.

Маляр молчал. Он не мог справиться со своими руками, и пальцы его дрожали так сильно, что Коваль забеспокоился, видя, как он ухватился за чернильницу.

— Брат мне сказал, что она убита, — с трудом выговорил Семенов.

— Она убита семнадцатого мая. В тот день вы приезжали в Березовое. Зачем?

Маляр не ответил.

— Но вы же знаете, что у нас есть свидетель. Человек, который видел вас семнадцатого мая в Березовом и при понятых вас опознал. Зачем же отпираться? В двенадцать двадцать вы вышли из электрички.

— Да. Было депо.

— Зачем? С какой целью? — быстро спросил подполковник.

— Нинку убить, — повесив голову, прошептал Семенов.

— Ну вот, теперь и расскажите все по порядку, — Коваль сел, откинулся на спинку стула и полузакрыл глаза.

33

Петров-Семенов продолжал упорствовать, ни в чем не желая признаваться. Коваль не торопил.

Словно не замечая бывшего управляющего, который молча сидел перед ним, подполковник не спеша подшивал новые документы в дело об убийстве Нины Петровой.

Он старательно подшил письмо из Министерства охраны общественного порядка Белоруссии, в котором сообщались данные о месте рождения Семеновых, затем протокол допроса их запорожского родственника, справку из архива Московского уголовного розыска, которая подтверждала, что в марте тысяча девятьсот тридцать третьего года были зверски зарезаны стрелочница Дегтярева и ее четырнадцатилетний сын. В справке указывалось, что один из грабителей был убит во время перестрелки, второй — осужден на десять лет и умер в лагере. Третьего участника грабежа — Константина Семенова — долго не удавалось найти, но по донесению из Одессы, перед войной, в тысяча девятьсот сороковом году, в одном из заброшенных шурфов были обнаружены останки человека с паспортом на имя Константина Матвеевича Соменова. Экспертиза установила, что в фамилии «Соменов» первое «о» подделано. Раньше на его месте было «е». Это и послужило основанием для прекращения дальнейших розысков Семенова. Из Вятской области сообщали, что из родственников Петрова Ивана Васильевича не осталось в живых никого, а местонахождение его самого неизвестно.

Некоторые из этих сообщений и справок Коваль перечитывал вслух, словно для себя, но так, чтобы бывший управляющий все слышал и убедился, что карта его бита и своим упорством он ничего не добьется.

— Объясните, каким образом ваш паспорт оказался у неизвестного, труп которого найден в шурфе? — спросил подполковник, прочитав вслух сообщение одесской милиции.

— Почему «мой»? — глухо ответил бывший управляющий вопросом на вопрос. — Может быть, это и был настоящий Семенов?

— А вы кто? Призрак Семенова? Или его двойник? По-моему, то, что вы Семенов, а не Петров, уже установлено. Паспорт у Петрова вы вытащили из кармана в Москве, на Сухаревском рынке? Вы ведь сами так заявили.

Бывший управляющий молчал.

— Я могу вам помочь вспомнить правду, — терпеливо продолжал Коваль. — Слушайте показания вашего родного брата. — И подполковник прочел Петрову-Семенову о том, как он подговорил убийцу и присвоил паспорт убитого Вани Петрова.

Ни один мускул не дрогнул на лице бывшего управляющего, пока звучали эти страшные строки.

— Не вспомнили? — спросил Коваль, откладывая в сторону протокол допроса маляра. — Что ж, в таком случае я прочту вам показания вашей жены. Из той самой тетради, которую я в вашем присутствии нашел в «титане», на даче. Это дневник Нины Андреевны. Ее исповедь. Вы ведь не знали о нем, не так ли?

Подполковник заметил, как пожелтело лицо бывшего управляющего и как в глазах его появилась отчаянная решимость.

— Успокойтесь, — предупредил Коваль, — это всего лишь копия. Оригинал хранится в сейфе. Так что же — читать или вы сами расскажете?

— Да, — словно внезапно очнувшись, сказал бывший управляющий. — Да, — повторил он. — Это была трагическая ошибка юности, которая наложила отпечаток на всю мою жизнь. Представьте себе мое положение. Отца раскулачили. Есть нечего. Работы для меня в Минске нет. Перспектив никаких. Еду в Москву. Но и там не лучше. Живу у дальней родственницы, старухи, которая выжила из ума. Устроиться по-человечески не могу. Отец-то лишенец! А жить хочется. Кругом все бурлит, жизнь бьет ключом, а мне нет в ней достойного места. И все время острая нужда. Нужны деньги, деньги и деньги. Встретился с двумя парнями — Витькой и Николаем. У них знакомая стрелочница на железной дороге. Говорят, барахла у нее много, а живет одна с сыном. Сговорились, взяли водки, пошли к ней. Сначала пили все вместе, а потом Витька подал знак, навалились они вдвоем на стрелочницу — зарезали. Я не убивал, только мальчика держал, чтобы он не мешал. Потом Николай подошел — финкой и ему горло перерезал. Меня стошнило, вырвало. Только связали барахло, начали выносить, а тут свистки — милиция. Я за будку забежал, слышу — товарняк по рельсам стучит. Догнал, вскочил на буфер. Очутился в Запорожье. Два месяца у сестры прятался, потом подделал паспорт — исправил «Семенов» на «Соменов» и двинулся дальше, под Одессу. Пошел работать в карьер, в каменоломни. А покоя не было все равно. Ни днем, ни ночью. Каждого встречного боялся, от малейшего стука вздрагивал. С ума сойти! Рядом со мной в общежитии парень жил из Вятки — Петров. Отец и мать у него умерли, один он на белом свете, как палец. Посмотрел я его паспорт — год подходит, все подходит, свою фотографию приляпай — и живи спокойно хоть сто лет. И вот он говорит как-то раз, мол, осточертело в карьере, в Крым уеду. Я посоветовал ему метрику запросить из своего сельсовета, потому что срок паспорта у него истекал, а уже потом на новое место перебираться. Он так и сделал. А я тем временем с одним уголовником договорился. Запятьсот рублей. Я ему — деньги, он мне — паспорт и метрику Петрова. Рассчитались на карьере, взяли узелки и отправились вечером в Одессу. Дорогой уголовник к нам присоединился, вместе пошли. Я Петрову зубы заговорил, а он железной трубой его по голове. Сам я и пальцем не притронулся…

— Все чужими руками орудуете, — не выдержал Коваль. Он дописал страницу протокола. — По этому эпизоду больше ничего не добавите?

— Разве только то, что труп столкнули в шурф, а перед этим я паспорт свой в карман ему положил… Дальше пошел берегом моря один, став уже Иваном Васильевичем Петровым. С Константином Семеновым, как мне казалось, покончено навсегда.

Подполковник слушал и перелистывал страницы дела. Остановился на большом бланке министерства. Это была характеристика на управляющего трестом «Артезианстрой», присланная еще в мае в ответ на запрос Тищенко. Немногословная, она была похожа на хозяйственный отчет. Сплошные цифры, общие фразы. План выполнял на столько-то процентов, при исполнении служебных обязанностей показал себя волевым организатором.

Коваль перевернул страницу и заглянул в конец дела, где лежала еще не подшитая последняя характеристика, подписанная все тем же заместителем министра.

На этот раз обошлось без фанфар, хотя цифры опять-таки были на первом месте. Выполнение плана, перевыполнение, волевой организатор, выдвижения, поощрения. Но здесь уже было добавлено: по характеру замкнутый, скрытный, неразговорчив, с коллективом сложились нетоварищеские отношения, были жалобы на грубость в отношении подчиненных. Будучи выдвинут на должность управляющего, долгое время не мог обеспечить успешное руководство, допускал серьезные нарушения в подборе кадров, за что подвергался административным взысканиям.

— Как вам удалось так продвинуться по службе? — спросил Коваль.

— Я не продвигался. Меня работа продвигала, Дмитрий Иванович. Покоя не знал, всего себя делу отдавал без остатка. Думал, честным трудом на благо общества прощение заслужу за ошибки молодости. Учился, старался. Из Одессы тогда поехал в Мариуполь, потом в Донбасс. Окончил техникум водного хозяйства. Перед войной прорабом был. Во время войны сперва призвали, потом дали броню — и в Среднюю Азию: обеспечивал водой оборонные стройки. После войны — снова Украина, восстановление народного хозяйства. Сколько колодцев построил, сколько скважин пробурил! И сам работал как черт, и людям филонить не давал. Заметили меня, естественно. Начальником участка назначили. Я не знал слов «нет» и «невозможно», и люди мои их забыли. Любой план выполнял. Потом на инженерные курсы послали. А когда трест был создан — главным инженером назначили. Третий год — управляющим. Все надеялся — рассчитаюсь трудом за прошлое. Что у меня в жизни было? Только работа и Нина. А выходит, грехов не замолил, и вот… Нину потерял… Все в жизни потерял… — Петров-Семенов тяжело вздохнул и умолк. Уголки его рта опустились, лицо приняло печальное выражение, на глаза навернулись слезы. — Эх! — взмахнул он рукою. — Полетела моя жизнь вверх тормашками… А вы вот еще и дело на меня завели за старые проступки. Что такое жизнь? Сумма ошибок, которые человек успевает совершить и из которых потом до самой смерти не может выпутаться.

— Не проступки и ошибки, а уголовные преступления совершены вами в тридцать третьем году. Но уголовное дело за них против вас не будет возбуждено.

— За давностью?

— Вы не зря тратили деньги и время на юридический журнал.

— В таком случае, претензий у вас ко мне больше нет?

— Семенов, не прикидывайтесь дурачком. За старое отвечать не будете. А за убийство жены ответите.

— Я не мог убить. У меня алиби.

— Не своими руками. Этого вы не любите. Ваш метод — чужими.

— Что ж, я, по-вашему, нанял Сосновского?

Подполковник промолчал.

— Послушайте, Коваль, — неожиданно бывший управляющий заговорил самоуверенным тоном. — Опомнитесь, пока не поздно. Подумайте, что вы делаете! Вы ставите под удар не только меня, но и самого себя, и всех, кто занимался делом Сосновского, — и прокурора, и судей. Допустим, вам удастся-таки пришить мне дело. А дальше что? Кто ответит за то, что по ложному обвинению казнен честный человек, известный художник? В первую очередь — вы! Что ж, это ваше личное дело. Но вместе с вами должны будут отвечать и некоторые влиятельные люди. Вот они-то и не дадут вам развернуться, сотрут в порошок. В вашем возрасте это пора уже понимать.

Подполковник внимательно всматривался в Петрова-Семенова, который, распалившись от своих слов и, по всей вероятности, ощущая в них железную логику, сверкнул глазами так, словно был не подследственным, а прокурором.

Коваль не перебивал, давая ему возможность высказаться и полнее раскрыть свою сущность.

— Вы возомнили, что в состоянии повернуть вспять колесо событий, — продолжал бывший управляющий. — Но поймите, пружины служебной иерархии, вся ее зубчатая передача не даст вам этого сделать! Никто не пожелает разделить с вами вашу вину, все от вас отвернутся, и не я погибну, а вы! Безжалостная машина перемолола Сосновского, и горе тому, кто сунет в нее свою голову! Он тоже будет смят и раздавлен!

— Что касается Сосновского, — сказал Коваль, — то его жизнь в безопасности.

— Ха-ха-ха! Вы имеете в виду, что в безопасности находятся все покойники? Это остроумно!

— Сосновский жив.

— Как же так? — вскричал Петров-Семенов. — Вы же говорили!..

— Я вам ничего не говорил. Вы поверили слухам.

Но даже и это не смогло остановить Петрова-Семенова.

— Все равно! — продолжал он. — Скандала вам все равно не избежать. Шутка ли — приговорили к расстрелу! Вы что, хотите доказать, что и в прокуратуре, и в областном, и в Верховном суде сидят неучи, неспособные разобраться в серьезном деле? Поставить под удар всю систему судопроизводства? Кто вам это позволит, Коваль?! — И в глазах бывшего управляющего с новой силой вспыхнула самоуверенность.

— О судопроизводстве не беспокойтесь, — иронически заметил подполковник. — Оно в полном порядке. И именно поэтому выдержит мой «удар». Лично я добиваюсь только одного — справедливости. К вашему сведению, и в прокуратуре, и в судебных органах добиваются того же. И если допущена ошибка, мы найдем силы признать и исправить ее. Так-то, Семенов. Ладно, на сегодня хватит. А завтра послушаете, что рассказывает ваш брат. Кстати, и повидаетесь с ним. Давно ведь не встречались, с мая. И, наверно, соскучились? Все-таки родной человек, готовый для вас своими руками жар загребать…

Подполковник вызвал конвоира.

34

«Почему он сказал «невозможно» в ответ на мое предложение пойти и сознаться? Почему это для него невозможно?

Несколько дней подряд, как только Иван уезжал на работу, я выходила из дому и бродила около юридической консультации, которая помещается в подвале соседнего дома. Войти не решалась. Мне казалось, юрист сразу поймет, что речь идет о моем муже.

Потом я подумала, что лучше обратиться в консультацию где-нибудь подальше от дома. Украдкой, как преступница, подходила я к дверям юридических консультаций на окраинах города. Но в последнюю минуту что-то отталкивало меня от двери и не давало войти.

Однажды, вернувшись домой, я вдруг подумала, что можно спросить обо всем по телефону. Решила звонить во все консультации подряд, пока где-нибудь не дадут справку.

Так и сделала. Сдерживая волнение, спросила: «Скажите, пожалуйста, если человек тридцать лет назад совершил убийство, а теперь сам признается, что будет?»

На другом конце провода молчали всего несколько секунд, а мне показалось — целый час. Потом вежливый мужской голос произнес: «Зайдите пожалуйста, мы вам объясним».

«Нет, нет! — вскрикнула я. — Я вас очень прошу, умоляю! Я зайти не могу…»

Снова пауза.

«Хорошо, — услышала я наконец. — К уголовной ответственности преступник привлекаться не будет в связи с истечением срока давности. Вам понятно?» — на этот раз голос прозвучал официально и строго.

Трубка выскользнула из моей руки и, попискивая, повисла на шнуре.

Так почему же Иван говорит «невозможно»?

И тут я все поняла. Он боится не уголовной ответственности, не суда. Боится потерять свое положение, свою должность, свое место в жизни.

Да, он действительно много работал, всю жизнь знал одни только свои колодцы, буры и трубы. Говорил, что старается для меня, хочет создать материальное благополучие, красивую жизнь.

И я стала вспоминать каждый его шаг по служебной лестнице. И снова увидела всю нашу жизнь, но только другими глазами.

Вот он — мастер, всегда запыленный, всегда в поездках по безводным степям, в неизменном тяжелом плаще и в высоких сапогах. Молчаливый, скрытный, с упрямо сжатыми губами и холодным взглядом.

Потом прораб, начальник участка. Казалось, работа и вовсе поглотила его.

Но вот он окончил инженерные курсы. Стал спокойнее, солиднее, жесты стали такими, как будто он всегда позировал перед фотоаппаратом. Но глаза его остались холодными, разве только появилась во взгляде еще и властность. Улыбался, как и раньше, очень редко.

Как и раньше, как всегда, он был ко мне очень внимателен, старался во всем угодить, не уставал говорить о своей любви.

Шло время. Иван сделался главным инженером треста, потом — управляющим. Уровень нашей жизни резко вырос, и муж уговорил меня бросить работу, обещая взять на воспитание ребенка. Но теперь по вечерам он стал часто исчезать из дому. Порой мне начинало казаться, что он даже перестал замечать меня, что я больше ему не нужна. Иногда, вернувшись домой, он садился к телефону и звонил на свои участки.

У меня сжималось сердце, когда Иван разговаривал со своими подчиненными. Говорил коротко, отрывисто, слова его были железными. Неизменно заканчивал разговор своим любимым выражением «или — или».

Я чувствовала, что люди боятся его, что он подавляет их своей волей. Как-то по пути в Березовое мы свернули на участок. Помню женщину, которая со слезами на глазах что-то говорила ему около конторы. Он не выслушал ее до конца и направился к машине. О чем шла речь, не знаю, но женщина что-то крикнула ему вдогонку отчаянно и зло.

«Что с ней?» — спросила я.

«Лентяйка. Выгнал с работы».

«А ты уверен, что она виновата?»

«Что значит «виновата», «не виновата»? Мне план нужен, а остальное меня не касается». Больше он ничего не сказал, и по его лицу я поняла, что разговаривать с ним бесполезно.

Как-то я сказала:

«Послушай, Иван, не слишком ли ты все-таки жесток с людьми? Разве так можно?»

«Им же на пользу. Материальную базу для народа создаю. Ну, конечно, лес рубят — щепки летят. Недовольных хватает. Да что они мне, — и он поднял кулак. — Все тут. Любого, если понадобится, в бараний рог согну. Не для себя ведь стараюсь».

«Но разве можно строить материальную базу для людей, оскорбляя их окриками, унижая их человеческое достоинство? На этой самой базе человек должен чувствовать себя человеком, иначе и база ни к чему!»

«А они и чувствуют себя людьми, когда премии получают, — захохотал Иван. — Да что ты в этом понимаешь, Нинка!..»

Он боялся потерять то место в жизни, к которому привык и без которого не мог бы и дышать. Признайся — и вся карьера полетит вверх тормашками, снова придется колесить по пустыням и степям, снова обуть кирзовые сапоги, стать маленьким человеком.

Нет, он никогда не признается, он словно зубами вцепился в свое положение.

А я? Я тоже виновата! Перед памятью его жертв, перед своей совестью.

Я не знаю, как его заставить пойти. Может быть, все прямо сказать, что я думаю, а потом взять его за руку и повести, как школьника…

Это нужно не только для меня. Нужно и для него. Тридцать лет он носит камень на сердце.

Теперь этот камень давит нас обоих. Я прожила с человеком семнадцать лет и должна отвечать за все вместе с ним.

А пока… пока я все равно не могу молчать… Я решила написать эту исповедь, рассказать все, что терзает меня, хотя бы немой бумаге… Дома писать я боюсь. И когда становится невыносимо, еду на дачу и вот — пишу, пишу, пишу…»

35

Когда конвоир ввел бывшего управляющего трестом «Артезианстрой» в кабинет прокурора области, Петров-Семенов застыл у порога. У стола сидел брат.

— Что же вы растерялись? — сказал Коваль. — Поздоровайтесь. Входите. Садитесь.

Петров-Семенов пробормотал нечто невнятное, вошел и сел у стены, поодаль от брата.

— Так вот, сегодня мы должны наконец-то установить истину. Готовы ли вы рассказать всю правду? — обратился Коваль к бывшему управляющему.

Петров-Семенов в ответ только тяжело вздохнул.

— Ну, хорошо, — Коваль перевел взгляд на маляра. — Узнаете ли вы, Владимир Матвеевич, человека, который пришел? Как его зовут?

— Узнаю, — ответил маляр. — Брат мой. Младший. Константин Матвеевич Семенов.

— Известно ли вам, под какой фамилией жил он последние годы?

— Петров, Иван Васильевич.

Рядом с Ковалем, за небольшим столиком, ведя протокол, склонился новый следователь прокуратуры. Он участвовал в допросе.

— Вы подтверждаете слова Владимира Матвеевича Семенова? — спросил следователь бывшего управляющего.

Тот кивнул и, низко опустив голову, произнес:

— Да, подтверждаю.

— Расскажите об убийстве жены вашего брата — Нины Андреевны Петровой, — обратился следователь к маляру.

— Я подтверждаю свои прежние показания, — ответил тот, — и могу уточнить, что в одна тысяча девятьсот пятьдесят третьем году ко мне в дом пришел Коська, которого я не видел двадцать лет, и сказал, что работает на Украине на хорошей должности, начальником, а в Брянск приехал в командировку. Он оставил мне свой адрес и номер телефона.

— Вы подтверждаете слова брата?

— Да.

— Владимир Семенов, а почему вы не виделись с братом двадцать лет?

— Как поехал он в одна тысяча девятьсот тридцать третьем году в Москву, так и пропал. До самой войны ничего о нем я не слышал. В войну — тоже. А потом я пятнадцать лет получил. За то, что полицаем был. Вам это известно. В одна тысяча девятьсот пятьдесят третьем по амнистии вышел.

— Вы брату рассказывали, что были во время оккупации полицаем?

— Говорил.

— Вы подтверждаете слова Владимира Семенова?

— Да, но я и без него знал об этом из газет.

Коваль кивнул головой маляру: можете продолжать.

— В прошлом году я тяжело заболел и попал в больницу в Брянске. Моя жена позвонила Коське, то бишь Константину, по телефону и сказала, что я болею. Он разрешил мне приехать, и я познакомился с его женой, то бишь с Нинкой, которая встретила меня хорошо. Устроила в клинику, где мне и сделали операцию. Я слышал, как жена и все люди называют Константина Иваном Васильевичем Петровым. Но я уже знал, в чем дело. Он, когда был в Брянске, по секрету сказал, почему у него другая фамилия. В феврале я выздоровел и поехал домой.

— А когда вы рассказали о прошлом брата Нине Андреевне?

— Второго мая. Спьяну сболтнул.

— Брат, узнав об этом, избил вас?

— Было дело…

— А кто бросился вас защищать?

— Известно кто, Нинка…

— Та самая, которую вы потом зверски убили?..

Бывший управляющий трестом «Артезианстрой» так глянул на брата, словно жалел, что не добил его в тот майский вечер.

Коваль внимательно наблюдал за братьями. Настолько похожие обликом, что легко их перепутать, если бы не разница в годах, сейчас они так разительно отличались друг от друга!

Владимир Семенов время от времени по-собачьи заискивающе заглядывал то в лицо подполковника, то в лицо незнакомых ему людей и, не находя в них ничего для себя утешительного, впадал в тупое безразличие и монотонным голосом покорно отвечал на все вопросы.

Брат его, наоборот, сидел нахохлившись и бросал враждебные взгляды на Коваля, а время от времени принимал такой вид, словно собирается вскочить со стула и наброситься на подполковника.

— А о том, что вы были полицаем и отбывали наказание, Нина Андреевна знала? — спросил Коваль маляра.

— Нет, не говорил.

— Ясно. Продолжайте, Владимир Семенов. Как появилась мысль совершить преступление? Как готовилось убийство?

— Через неделю после праздников, девятого мая, ко мне неожиданно приехал Константин. Он опять стал меня ругать, что я проболтался, говорил, что теперь нет ему из-за меня жизни, потому что она может выдать. Потом сказал, что раз я виноват, значит, я и должен исправить дело, то бишь Нинку убрать.

— Что означало «убрать»?

— Ну, убить…

— Вы подтверждаете слова брата? — спросил следователь Петрова-Семенова.

— Не я предложил «убрать», а он сам. Так и сказал: «Раз я виноват, исправлюсь, уберу ее».

— И вы согласились?

— Я сказал: «Ты лучше поговори с ней, убеди, чтобы меня не выдавала».

— Продолжайте, Владимир Семенов.

— Брехня. Не говорил он такого, — боязливо оглянувшись на брата, произнес маляр.

— Где же истина? — следователь поднял голову и посмотрел на Петрова-Семенова.

— Я настаиваю на своих словах! — ответил тот.

— Хорошо. Так и запишем. Дальше, Владимир Семенов.

— На майские праздники, второго, мы выпивали на поляне, в сосновой роще, недалеко от дачи. Приехав ко мне, Константин сказал: «Вот там, на той поляне, где мы были. Под яблоней. Понял?» Я ответил, что понял. Он говорит: «И положишь так, как она на той картине в зале. Посмотри еще раз, когда будешь, и запомни».

— А вы не поинтересовались, почему именно так, как на картине?

— Спрашивал. Он сказал: «Не твое дело, балда!»

— Константин Семенов, вы подтверждаете слова брата?

— В Брянске я этого не говорил. А на картину посоветовал посмотреть просто так.

— А где вы указали Владимиру Семенову место убийства вашей жены?

— Когда он приехал в наш город, семнадцатого, я встретил его на вокзале. Там я сказал ему о месте встречи с Ниной, а не убийства.

— А почему не дача была местом встречи? Зачем нужно было ориентировать на сосновую рощу? — спросил следователь.

— Там очень хорошо.

— А почему местом встречи не могла быть ваша городская квартира? Почему вы выбрали Березовое?

— Мне казалось, что там Владимиру легче будет ее уговорить. В мое отсутствие.

— А зачем вообще нужна была эта встреча в лесу? Неужели вы действительно полагали, что Владимир Семенов сможет лучше вас повлиять на Нину Андреевну? — задал вопрос до сих пор молчавший прокурор области, все время не сводивший испытующего взгляда с бывшего управляющего.

— Ну, в крайнем случае, он мог и припугнуть ее немного, Иван Филиппович.

— Чем? — резко спросил прокурор.

На этот вопрос Петров-Семенов не ответил.

— Что было дальше, Владимир Семенов? — спросил Коваль.

— На городском вокзале он мне сказал только, что в Березовом, на соседней даче, лежит на куче угля молоток и чтобы я его обязательно взял.

— Значит, уже было решено убить именно этим молотком?

— Вроде бы…

— Константин Семенов, вы подтверждаете эти слова?

— Нет. Ничего не было решено. На вокзале я говорил примерно то же, что раньше.

— Что именно?

— Чтобы там, на поляне, в роще, где мы были в праздничный день, он поговорил с ней, чтобы убедил ее во имя всего хорошего, что было в нашей жизни, не позорить меня.

— То есть ваш брат сам догадался взять молоток во дворе у Сосновского и положить убитую под яблоней именно в той позе, в какой изображена она на картине? Так?

— Не знаю. Может быть, и сам.

— Константин Семенов, вы ведь взрослый человек. Зачем же глупости говорить? — заметил Коваль.

— Я правду говорю! — вскричал бывший управляющий и внезапно вскочил. — А вы не подсказывайте, Коваль! — Огромный, грузный, он сделал несколько шагов к столу и обратился к прокурору области: — Кому вы больше верите — мне или этой фашистской шкуре, полицаю?!

Прокурор не ответил.

— Сядьте, — приказал подполковник.

— Не бойтесь! Не укушу, — зло проворчал Петров-Семенов.

— Сядьте! — еще строже приказал Коваль, и подследственному пришлось подчиниться, но теперь он сел совсем рядом с братом и глянул на него с нескрываемой ненавистью.

Маляр съежился и отодвинулся.

— В эту же ночь, девятого мая, Константин уехал из Брянска домой, — продолжал он. — Сказал, чтобы я был через неделю, утром семнадцатого, и дал мне двадцать пять рублей на дорогу. Обещал встретить на городском вокзале. Я так и приехал.

— Как вы были одеты, что у вас было в руках? — спросил Коваль.

— Одет я был в черный костюм, в синюю с белой полоской рубаху, в руке корзина была.

— А в корзине что?

— Бутылка спирта. И еще ацетон.

— Вы подтверждаете, Константин Семенов?

— Да. Но еще и ручка торчала.

— Какая ручка? От чего?

— Не знаю. Никакой ручки в корзине не было, — возразил маляр. — Две бутылки, больше ничего.

— А зачем ацетон? — спросил Коваль.

— Чтобы пятна крови вывести, если на одежде будут.

— Константин Семенов, вы подтвердили, что видели в корзине эти бутылки, — сказал следователь. — Как вы тогда думали, зачем взял с собою ацетон ваш брат?

— Я не знал, что это ацетон.

— В котором часу вы приехали на городской вокзал? — спросил Коваль маляра.

— В восемь пятьдесят утра. Брат меня встретил. Сказал, чтобы я ехал электричкой в Березовое, там подождал в лесу, а в час дня чтобы на дачу пришел. Туда, мол, он и Нинку пришлет. На этом разговор наш кончился. Константин еще раз напомнил мне про молоток и поехал на работу, а я остался ждать электричку. Приехав в Березовое, я побыл немного в лесу и пошел к даче. Когда проходил мимо соседа ихнего, увидел во дворе кучу угля, а на ней молоток. Я вошел во двор и взял его.

Прокурор открыл сейф и достал оттуда два молотка.

— Какой? — спросил Коваль.

Маляр уставился на один из них — почерневший от угольной пыли и влаги, отшатнулся и издали ткнул пальцем:

— Этот. Справа.

— Константин Семенов, вы подтверждаете встречу с братом на вокзале семнадцатого мая в восемь пятьдесят?

— Да! Да! Да! — закричал бывший управляющий, снова вскакивая со стула. — Подтверждаю, черт возьми! Но только прекратите это! Прекратите! Я не могу больше! Я устал…

— Хорошо, — сказал прокурор, — сделаем перерыв. Сядьте и подпишите протокол.

— Дайте закурить, — попросил Петров-Семенов и, жадно затянувшись сигаретой, принялся читать страницы протокола.

36

«17 мая. Уходя на работу, Иван постучал ко мне и сказал, что сегодня днем приедет его брат. Владимира вроде бы вызывали в Брянске в милицию и расспрашивали о младшем брате. По телефону Владимир не мог рассказать подробности и поэтому приезжает. Но не на квартиру, а прямо на дачу. Иван просил меня поехать туда к часу дня и поговорить с братом. Сам он не может — у него в это время важное совещание, и приедет немного позже.

Я согласилась. Подумала: милиция заинтересовалась — это хорошо. Может быть, это и будет толчком, который заставит Ивана во всем признаться. Да и Владимира попрошу на него повлиять.

Сейчас я сижу на даче у окна и пишу эти строки. Владимира еще нет. Хотя и гадок мне, и страшен теперь Иван, но если бы я верила в бога, то без конца, без устали просила бы: «Господи, помоги спасти его от самого себя, помоги ему смыть кровь со своих рук!»

Но вот на повороте дороги показался Владимир. Он идет с корзинкой в руке. Почему у меня на сердце так тяжело? Это, наверно, тот самый камень, который давит и Ивана, и меня.

Ну, пока все. Оставлю страницу недописанной. Надо еще спрятать тетрадь и переодеться…»

37

— Итак, продолжим, — сказал прокурор, обращаясь к Ковалю и к следователю, занявшему свое место за столиком.

— Подтверждаете ли вы показания, которые дали на предыдущих допросах? — спросил подполковник Семенова-старшего.

— Да, — ответил маляр.

— Мы остановились на том, что ваш брат Константин Семенов возвратился с вокзала в город, а вы уехали в Березовое. Что было дальше? — спросил Коваль.

— Приехавши в Березовое, я посидел немного в лесу, а потом на дачу пошел. Нинка во дворе меня встретила, а затем в дом позвала. Я постоял возле картины, потом ей говорю, мол, пойдем, погуляем, мне для здоровья на свежем воздухе хорошо быть. Нинка согласилась, и мы с ней пошли в лес, то бишь в рощу.

— Нина Андреевна не заметила у вас молотка?

— Нет, я его на дно положил. Она спросила, почему я не оставил корзину на даче и что там в ней. Я сказал: «Спирт, чтобы выпить».

— Дальше!

— Ну, посидели мы на траве. Я выпил спирту и Нинке предложил. Она отказалась. Вскоре тучи стали собираться.

— О чем был разговор?

— Ни о чем. Нинка сказала, что о брате хочет поговорить, спросила, зачем меня в Брянске в милицию вызывали. Я говорю: «Подождем, Коська приедет, тогда все вместе и обсудим».

— Вы действительно думали, что он приедет?

— Нет. Мы договорились, что после всего я вернусь в город, на ипподром, и он там будет меня ждать.

— Константин Семенов, вы подтверждаете это?

— Да, — ответил бывший управляющий, на этот раз вид у него был крайне подавленный и сидел он все время повесив голову.

— Дальше, Владимир Семенов!

Маляр молчал.

Казалось, что в кабинет прокурора вошла тень Нины Петровой.

— Продолжайте, Владимир Семенов! — проговорил подполковник.

Маляр, упершись взглядом в стену, продолжил:

— Я ей сказал: «Приляг, отдохни!» А она не захотела, боялась простудиться. Так мы посидели немного, потом поднялись. Где-то далеко уже гремел гром, налетел ветер, и сразу стало темно. Она наклонилась за ридикюлем. Сверкнула молния. Я выхватил из корзины молоток и ударил ее по голове. Она вскрикнула, но не упала, а выпрямилась. У нее на голове была закручена толстая коса. «Володя, меня молния ударила!» Я набросился на нее, на землю повалил и начал бить молотком. Она отбивалась, царапалась, кусалась, кричала: «За что? За что?» — «Ты — последний свидетель!.. Ты — последний свидетель!.. Иначе нельзя!..» — повторял я. Она просила: «Не убивай меня!», но я уже не мог остановиться…

Маляр умолк. Его старческое худощавое лицо как-то странно скривилось. Может быть, так плачут убийцы…

Когда Семенов закончил свою исповедь, тень Нины выплыла из помещения.

Тяжелое молчание, воцарившееся в кабинете и продолжавшееся несколько минут, прервал подполковник Коваль:

— Два месяца Нина Андреевна выхаживала вас в больнице…

Маляр молчал.

Прокурор, ломая спички, закурил сигарету.

— Подпишите страницу, — сказал следователь.

Владимир Семенов неловко взял ручку и подписал. Подписал и его брат.

Следователь начал новую.

— После убийства вы вырвали у убитой золотые коронки?

— Да. Но сперва узнал, жива она или нет.

— Каким образом?

— Поднял ее ноги и бросил их. Они упали, как падают у мертвых. Потом и коронки снял.

— Каким инструментом?

— Руками, то бишь пальцами.

Все посмотрели на ревматические, но еще сильные руки убийцы.

— Одними пальцами снять коронки невозможно. Зубные техники обычно распиливают их.

— Я в войну научился. Когда немцы расстреливали, меня заставляли коронки снимать.

— Без зубов?

— Да. Иначе потом морока — кость выковыривать.

— Где эти коронки?

— Дома у меня, в Брянске. На кухне, под половицей.

— Дальше.

— Я хотел облить ее спиртом и ацетоном. Но она все равно не сгорела бы, потому что пошел дождь. Тогда я порвал на ней платье, расцарапал ногтями ноги и живот.

— Зачем?

— Так велел Константин.

— Дальше.

— Когда царапал, она еще вздрагивала. Я схватил ее ридикюль и быстро побежал. Уйти надо было, пока земля не намокла, потому что на мокрой земле после дождя могли остаться следы.

— А молоток оставить на месте преступления вам тоже брат посоветовал? — спросил следователь.

— Он.

— Подпишите…

Вызванный прокурором конвоир увел Семенова-старшего.

Подполковник, не обращая внимания на оставшегося в кабинете бывшего управляющего, отвернулся к окну.

Запотевшие стекла подрагивали под ударами ветра. Летела пороша. Пустынная улица виделась Ковалю мертвой женщиной, холодной и безучастной ко всему. На душе у подполковника было тоскливо и гадко. Всего одну минуту стоял он у окна, потом снова сел к столу.

Служба требовала, чтобы он взял себя в руки и до конца выполнил свои обязанности.

— Константин Семенов, вы подтверждаете последние показания брата? — спросил следователь.

— Да, — немного поколебавшись, ответил бывший управляющий.

— Теперь ответьте еще на один вопрос, — сказал прокурор. — Почему вы пошли на убийство своей жены? Ведь Нина Андреевна любила вас и, кажется, была единственным человеком, которого и вы по-своему тоже любили?

— Я боялся, что она меня выдаст и мне не простят прошлое… Это был какой-то дьявольский круг, из которого я никак не мог вырваться. Сколько сил потрачено, сколько страданий! Песок и ветер, холод и зной, и колодцы, колодцы, колодцы… Дни без отдыха, ночи без сна. И все насмарку?! Я — Иван Васильевич Петров, поймите меня, Иван Филиппович, — и вдруг снова — никто и ничто, пустое место!.. Нет, я не пережил бы этого!.. — и бывший управляющий закрыл лицо руками и зарыдал.

38

Наконец о н и пришли.

Через сколько дней?

А может быть, лет?

Сосновский потерял ощущение времени. Но все же, наверно, после приговора много воды утекло, он даже перестал ждать э т и х л ю д е й, и ему казалось, что все уже было и что он давно уже не на белом свете, а мчится в мире потустороннем, частицей чего-то вечного и бесконечного…

Но, услышав в коридоре не в обычное время раздачи пищи, а в неурочный час шаги людей, он внезапно ощутил, что еще жив и что ему придется сейчас пройти через ужасную неизбежность. Охваченный диким страхом, он забегал по камере.

Когда камеру отперли, его обнаружили забившимся в угол, скорчившимся и съежившимся за койкой, словно пытающимся стать маленьким, незаметным.

Несколько секунд надзиратель и дежурный офицер молча смотрели на него. Он тихо постанывал, как пойманный зверек.

— Сосновский, — сказал дежурный офицер, — на выход!

— Нет, нет! — художник распрямился, как пружина. — Нет! — закричал он снова, закрывая руками лицо. — Я не пойду! Не пойду!

Всклокоченный, с белой, поседевшей в камере головой, с вытаращенными глазами, он был похож на умалишенного.

Потом, словно поняв, что сопротивление бесполезно, зажмурил глаза и покорно протянул руки вперед, чтобы можно было надеть на них наручники.

Удивленный тем, что обошлось без наручников, Сосновский раскрыл глаза и испуганно осмотрелся. Словно слепой, ощупывая стены, он послушно вышел в коридор, в сопровождении конвоя прошел через несколько железных дверей и вскоре очутился в тюремном дворе.

Ярко светило солнце. Художник жадно вдохнул свежий воздух, который после долгого пребывания в камере опьянил его, и, пошатнувшись, снова закрыл глаза. Его поддержали чьи-то сильные руки.

Потом началось совсем непонятное. Опомнившись, он увидел, что сидит в машине, в обыкновенной, без решеток на окнах. А рядом с ним — подполковник Коваль и какой-то незнакомый человек.

Машина выехала из тюремного двора и помчалась по улицам. Все происходило совсем не так, как представлял себе Сосновский, в течение долгих дней и ночей пытаясь нарисовать в воспаленном воображении мрачную картину своего последнего часа. Он снова видел улицы, дома, людей, очень много людей. Некоторые из них останавливались и смотрели вслед машине, которая, беспрерывно сигналя, мчалась с огромной скоростью, как на пожар.

Еще окончательно не придя в себя, он очутился в большом светлом кабинете, где увидел прокурора, обвинявшего его на суде, следователя Тищенко, комиссара милиции, человека в белом халате и еще какого-то незнакомца с блестящими черными глазами. Человек этот сидел за большим столом и, когда Сосновский вошел, встал и представился. Это был областной прокурор.

Словно во сне, художник опустился в предложенное ему кресло. Заместитель прокурора Компаниец, обвинявший его на процессе, и следователь Тищенко прятали глаза. Комиссар милиции встретил Сосновского взглядом, в котором художник уловил и доброжелательство, и неловкость.

— Юрий Николаевич, — очень вежливо, пожалуй, даже мягко произнес прокурор области, — мы пригласили вас сюда, чтобы сообщить вам радостную весть. Вы освобождены… — Прокурор сделал паузу, наблюдая за художником, который все еще удивленно и испуганно осматривал и кабинет и находящихся в нем людей. — Вы свободны, — уже тверже повторил прокурор. — Пленум Верховного суда республики снял выдвинутое против вас обвинение и приговор отменил.

Сосновский хотел что-то сказать, но не смог. Ему стало душно. Он облизал языком пересохшие губы и начал судорожно хватать ртом воздух. Бледное лицо его стало красным, потом опять побелело, и он вдруг скорчился от боли, которая внезапно пронизала все его тело.

— Успокойтесь, пожалуйста, — сказал врач, пододвигая ему стакан с водой. — Теперь все хорошо. Очень хорошо. Выпейте…

Художник послушно стал пить воду, стакан дрожал в его руке, зубы стучали о стекло, и вода — почти вся — лилась мимо рта, стекая по подбородку на рубаху.

— Мы приносим вам, Юрий Николаевич, свои извинения, — продолжал прокурор, когда Сосновский поставил стакан на стол, — за причиненное вам горе, за тяжелые страдания. Виновные в этой ошибке будут строго наказаны.

Сосновский не сводил глаз с прокурора, словно все еще не верил собственным ушам. Потом наклонил голову к столу и задышал громко, прерывисто и тяжело.

В кабинете воцарилась гнетущая тишина. Внезапно художник вскочил и спросил:

— Я могу уйти?

— Да, да, вы свободны и можете уйти, — ответил прокурор. — Необходима только еще одна небольшая формальность. Вы должны расписаться в том, что вам объявлено постановление Верховного суда.

— Может быть, отвезти вас на машине в Березовое? — спросил прокурор, когда Сосновский коряво, как первоклассник, вывел на документе свою подпись.

— Нет, нет! — вскричал художник. — Я не поеду туда! Никогда!

— Но ведь в городе у вас нет квартиры… Устроить вас в гостиницу?

Сосновский снова отрицательно покачал головой.

— Гостиница? Коридоры, коридоры… камеры… Нет, нет. У меня есть знакомые. Я устроюсь сам.

— Ну что ж. Вам виднее. Подвезти вас на машине?

— Я хочу пройтись пешком.

— Всего вам хорошего! — прокурор протянул руку художнику.

Сосновский торопливо пожал ее и вышел.

Вслед за Сосновским по знаку прокурора вышел и Коваль. Наблюдая за художником, он увидел, как тот сделал сперва несколько робких шагов, словно пробуя ногами прочность земли, оглянулся, а потом, дойдя до угла, свернул и уверенно зашагал через площадь. Проводив его взглядом, Коваль вернулся в прокуратуру.

39

За окнами маленького домика Коваля лежал снег, забор и кусты казались высокой белой насыпью вокруг двора.

От искрящегося на солнце снега в комнате было как-то особенно светло и уютно. Подполковник, вернувшийся в этот декабрьский день домой очень рано — начался его отпуск, — наслаждался покоем и теплым домашним уютом.

Была пятница — день, когда Наташа бывала дома, — и время от времени Дмитрий Иванович заглядывал в гостиную, где она занималась за большим круглым столом, заваленным книгами и тетрадями.

Он видел ее голову: подстриженную «под мальчика» и склоненную над столом, резко приподнятое левое плечо, и с сожалением думал, что напрасно в раннем детстве не приучил ее сидеть прямо.

В конце концов не выдержал, зашел в гостиную. Наташа продолжала писать.

Он остановился у открытой форточки, с наслаждением вдохнул терпкий морозный воздух.

В саду стучал дятел. Подполковник присмотрелся к заснеженным деревьям и обнаружил пернатого труженика на стволе высокой сосны.

У Коваля было сейчас редкое для него состояние умиротворенности, когда отдыхал он, совершенно отрешившись от тревожных будничных забот.

Думал обо всем и ни о чем. Видел все и не замечал ничего. Внимание его ни на чем подолгу не задерживалось: все, что видели его глаза, не требовало каких-либо конкретных выводов или неотложных решений.

— Папа, — услышал он за спиной, — можно тебя спросить?

Коваль обернулся.

— Пожалуйста! — он смотрел на Наташу, и показалась она ему прозрачным облачком с такими же, как у покойной матери, голубыми глазами.

— Пап, а суд уже был?

— Да.

— Какой приговор?

Коваль вгляделся в облачко, и оно все больше становилось похоже на Наташу.

— Расстрел. Обоим.

Это страшное слово прозвучало в уютном домике подполковника очень просто, буднично, как нечто само собой разумеющееся. Потому что приговор восстанавливал в их душах оскорбленное и поруганное убийцами чувство справедливости.

— Дик! — Наташа отложила в сторону ручку. — А что же тот обрывок фотографии? Ты выяснил, откуда он?

— Конечно. Это было фото старшего Семенова с женой. Он прислал его из Брянска. И когда муж Нины Андреевны решил убить свою жену, фотографию эту он порвал и выбросил.

— Тебе очень помог этот обрывок? Правда?

— В некотором смысле — да, — улыбнулся Коваль. — Без него было бы труднее. Но не будь его, нашлись бы другие улики. Нет преступления, которое не оставляло бы следов. Не было бы фото, я поехал бы на родину настоящего Петрова, в Вятскую область, с фотографией управляющего, и там выяснил бы у местных жителей, что он совсем не Петров. Ведь не может же быть, чтобы кто-нибудь из земляков не помнил Ваню Петрова. Возможно, и через шофера треста вышли бы на брата Петрова. Он заявил, что Нина Андреевна никогда не ездила с ним одна, а теперь известно, что однажды Костя заметил ее на улице и отвез в больницу, где лежал маляр. На рыбалке Петров рассказывал мне о выдуманном им Андрее, говорил, что всегда и во всем виноваты обстоятельства, которые толкают человека на преступление. Стоило нам случайно напасть на еще какую-нибудь, самую мелкую, но точную деталь, и она могла бы подсказать, что в рассказе Петрова, который как-то под настроение вырвался у него, речь шла о нем самом.

— Папа, а почему он так разоткровенничался? Ты ведь мог догадаться!

— Трудно сказать, — ответил Коваль. — Возможно, после осуждения Сосновского он был абсолютно уверен в своей безнаказанности. Или же — наоборот. Иногда преступника тянет на место преступления или даже к людям, которые ведут розыск и следствие. Ему снова и снова хочется убедиться в своей безопасности, успокоиться. И тогда преступник вопреки здравому смыслу ходит по острию ножа. А может быть, у Петрова-Семенова появилась потребность к такому разговору именно с человеком, который раньше представлял для него опасность и которого он ловко одурачил. Захотелось выговориться, но так, чтобы и взгляды свои изложить, и тайну не раскрыть. Проверить мою реакцию. Внутренне восторжествовать надо мной. Все это психологически допустимо. Как видишь, Наташенька, ниточек было достаточно. Беда только — времени не хватало. Я мог докопаться до истины слишком поздно. Вот тут-то обрывок фотографии и сыграл свою роль. Каждая ниточка хороша тем, что помогает распутать клубок, и плоха тем, что часто уводит в сторону и тем самым исключает другие пути. А бывает и так, что совокупность улик создает свою версию, внешне очень убедительную, а на самом деле — ошибочную, ложную. Так вот и получилось с Сосновским.

— Пап, а почему Сосновский бежал из лесу и оглядывался?

— Дождя боялся. Хотел добежать до дому, пока не началась гроза.

Наташа задумалась. Потом, тряхнув головой и виновато улыбнувшись, сказала:

— Пап, меня интересует еще один вопрос. Но может быть, это профессиональная тайна…

— Не хитри, щучка, — прищурился Коваль. — Откуда ты знаешь, что тайна, а что нет?

— Я не могу забыть, как тогда ночью ты вскочил и поехал в Березовое. Помнишь, потом говорил, что нашел тетрадь Нины Петровой и арестовал ее мужа. А как ты сразу догадался, что тетрадь спрятана именно там?

Коваль ласково потрепал дочку по руке.

— Можешь отнести эту находку на свой счет.

— Я не понимаю тебя!

— Ты заговорила об отоплении в нашем доме. О том, что сейчас — хорошее, паровое, а раньше было плохое — платья в саже пачкались. Помнишь?

— Да. Ну и что?

— Так вот, ничего не делается «сразу» и «вдруг». Все, что кажется внезапным, в действительности приходит постепенно. По ассоциации я вспомнил о шелковом халате Нины Андреевны, который висел на даче. И задумался: почему рукав чистого летнего халата в саже? Когда я впервые увидел эту черную полоску, я почувствовал необъяснимое, смутное волнение. Но не понимал, что же именно меня волнует. Спросил управляющего, хорошей ли была хозяйкой его жена, аккуратной ли. Он даже обиделся. Я подумал: значит, она не могла хозяйничать у печи в таком халате. Но дальше этой мысли тогда не пошел. А сам по себе факт мне ничего не давал. Но, очевидно, где-то в подсознании все время жила мысль об этом шелковом халате и черной полоске сажи на нем. Жила и беспокоила меня. И вот во время нашего разговора ты случайно коснулась этой темы. И старая мысль повлекла за собой новые умозаключения. Когда Нина Андреевна могла иметь дело с печью, если учесть, что убита она была семнадцатого мая, уже после отопительного сезона? Может быть, зимой? Но зимой не носят такие легкие халаты. Кроме того, у аккуратной хозяйки халат не висел бы с зимы грязным. Значит, это было в мае. Когда уже не надо было топить. А она зачем-то полезла в печь. И что-то торопливо прятала, понимая, что до осени никто туда не заглянет. Почему торопливо? Потому что иначе, будучи женщиной аккуратной, она не запачкала бы свой халат. А чем вызвана была такая торопливость? Тем, что она нервничала и от кого-то что-то прятала. От кого же? Только от мужа! От кого же еще! А что же именно могла она прятать от мужа? Деньги? Вряд ли. Управляющий трестом не ограничивал ее в деньгах. Тогда, может быть, какую-нибудь записку для Сосновского или для кого-то еще, для какого-то неизвестного нам человека? А если то, что она прятала, связано и с убийством, которое произошло вскоре после этого?! Тогда у меня еще не было доказательств вины мужа Петровой и многое казалось непонятным, но во время нашего с тобой разговора меня осенило, и я понял, что в холодной печи в Березовом — разгадка трагедии, в которой, скорее всего, виноват муж Нины Андреевны.

Наташа не сводила с отца глаз. Когда он кончил, перевела дыхание и сказала:

— Дик, ты очень устал от всего этого, правда? Даже поседел еще больше…

— Пора, доченька, и поседеть, — виновато улыбнулся Коваль.

— Ничего непора, — запротестовала Наташа, — ты совсем молодой, только устал, переутомился. Так ведь, скажи сам? Отдохнешь вот месяц после трудного дела, сил наберешься… — Наташа засмеялась и пододвинула к себе тетрадь.

— Ну, работай, работай, не буду мешать.

Не зная, куда себя девать, подполковник опять подошел к чуть замороженному окну. На этот раз его внимание привлекли красногрудые снегири, прыгавшие по снегу. Потом он заметил, как приоткрылась калитка и женщина-почтальон что-то бросила в почтовый ящик, прибитый с внутренней стороны ворот.

— Почта! — обрадовался Коваль и направился в прихожую, чтобы выйти за газетами.

— Не надо, пап, я сейчас! — Наташа вскочила и, набросив пальто, выбежала во двор.

«Что это она так? — подумал Коваль. — Может быть, письма от кого-то ждет… Подозрительно!» И тут же отругал себя за то, что подозрительность доведена у него до автоматизма и он машинально распространяет ее даже на собственную дочь. Но эта мысль сразу же сменилась другой: его бесконечная занятость в конце концов приведет к тому, что он прозевает-таки то время, когда появится у Наташи своя, самостоятельная жизнь, в которую войдет и в которой займет свое место пока еще не известный человек. И, подумав об этом, невольно ощутил отцовскую тревогу и боль. Каким он будет, каким окажется этот неизвестный человек? Что принесет Наташке? Этого уж, несмотря на всю свою проницательность, Коваль угадать не мог…

Наташа запыхавшись вбежала в гостиную и произнесла разочарованно:

— Только тебе… Письмо.

— От кого?

— Не знаю. Местное. Фамилия отправителя написана неразборчиво.

— Читай.

Наташа разорвала конверт и пробежала глазами небольшой листок.

— Знаешь, от кого, — сказала она, — от художника Сосновского!

— Гм, — удивился Коваль, откладывая газеты и протягивая руку за письмом. — Ну-ка, ну-ка!

— Он пишет, — шутливо изображая испуг, ответила Наташа, — что хочет написать твой портрет.

— Что, что? — не понял подполковник. — Какой портрет?

Коваль взял в руки письмо и быстро пробежал его глазами. Потом прочел вслух:

— «Я понимаю, что Вам, возможно, не очень удобно будет удовлетворить мою просьбу. Я обращался к комиссару, и он рассказал мне о Вас. После того, что произошло, я не мог взяться за кисть. Но теперь, кажется, я смогу преодолеть свое неверие в людей. И я хочу написать портрет настоящего человека, человека долга и справедливости. Это моя художническая и духовная потребность. Помогите мне в этом, пожалуйста, своим согласием».

Коваль положил письмо на стол и задумался.

— Нет, — сказал он после долгого молчания, — не могу я ему в этом помочь.

Он взял газеты и встал.

— Слушай, Дик, — предложила Наташа, — ты почитаешь, я позанимаюсь, а потом давай вместе пойдем в кино!

— Давай!

— На комедию.

— Да. И чтобы она была не только веселой, но и совершенно пустой!

Вместо эпилога

В декабре в Верховный суд республики пришли две кассационные жалобы.

«В Верховный суд УССР

от заключенного Семенова Владимира Матвеевича.

Кассационная жалоба

Граждане судьи!

Меня считают жестоким убийцей. Какой я убийца, если у меня череп сшит после операции и нет половины желудка, посмотрели бы вы на меня. Я не думал ее убивать, когда ехал с нею встречаться. Мне и не снилось, что такое случится. Я думал поговорить с ней, чтобы Константина не выдавала. Но он сказал, чтоб убить. Я не помню, сколько раз ударил. Когда она упала, я испугался и убежал. Коронки я снял, только чтобы подумали, что это грабители убили.

А то, что я у немцев служил, так они меня тоже заставили, и за это я тоже отбыл. Мера наказания — расстрел — слишком тяжелая для меня. Прошу заменить мне меру наказания».

Вторая жалоба была значительно длиннее.

«В Верховный суд УССР

от осужденного по статьям 17, 93 п. «ж» — «з» и 194 ч. УК УССР Семенова Константина Матвеевича, он же — Петров Иван Васильевич.

Кассационная жалоба

Областной суд приговорил меня к смертной казни по обвинению в организации и подготовке убийства моей жены, а также за участие в убийстве в 1933 году Дегтяревых в Москве и Петрова в Одессе.

Эти факты действительно имели место. Я осознал и осознаю свою вину. По всем трем случаям я дал исчерпывающие и искренние показания. Дело о моем участии в убийствах Дегтяревых и Петрова в связи с истечением срока давности согласно ст. 48 УК УССР приостановлено.

Я еще раз подтверждаю, что в полной мере виновен в убийстве своей жены, хотя непосредственно его не осуществлял.

Мое моральное поведение является совершенно не таким, как отражено в приговоре суда. На это преступление толкнули меня сложные обстоятельства, среди которых — поведение жены, которая угрожала меня выдать.

Я еще давно имел намерение покаяться в ошибках молодости. Я устал на протяжении тридцати лет прятаться и жить под страхом. От переживаний уже в двадцать четыре года поседел, и у меня полностью подорвана нервная система. С каждым годом под влиянием нашего советского образа жизни я все больше убеждался, что в 1933 году совершил гнусные преступления, и все больше верил, что наше гуманное общество простит меня за мои старые грехи.

Но я оказался жалким трусом и так и не нашел в себе силы пойти и признаться, в чем теперь горько раскаиваюсь.

Из тридцати лет, которые я прожил под фамилией Петрова, я шесть лет учился (в техникуме и на высших инженерных курсах, которые окончил на «отлично»), двадцать четыре года работал в одной и той же системе. Бурил артезианские колодцы на юге Украины, в Одесской, Николаевской, Запорожской и Херсонской областях, в период войны обеспечивал водоснабжением оборонные строительные объекты в Средней Азии, за что был награжден медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». После войны я продолжал добросовестно трудиться на Украине.

В приговоре суд бросил мне упрек, будто я пробрался на руководящую работу.

По служебной лестнице — от мастера до управляющего трестом — меня выдвигал мой труд, на который, чтобы смыть позор прошлого, я не жалел ни времени, ни сил. Я глубоко осознал свою вину и готов нести заслуженное наказание в свете советских законов, но суд слишком сурово отнесся ко мне.

Я прошу Верховный суд внимательнейшим образом пересмотреть мое дело, отменить смертную казнь, заменив ее лишением свободы на заслуженный срок.

Весь остаток жизни буду честно, как и раньше, трудиться, чем принесу большую пользу нашему народу, нашей Родине».

* * *

А в январе в городской газете появилась краткая заметка «Убийцы наказаны». В ней говорилось о трагедии в Березовом и о судебном процессе над убийцами Нины Петровой. Заканчивалась она словами: «Приговор приведен в исполнение».

Дымер — Киев, 1968 г.

Владимир Леонидович КАШИН ТАЙНА ЗАБЫТОГО ДЕЛА

Роман


Авторизованный перевод с украинского А. Тверского

Художник Николай Мольс



1

Едва подполковник Коваль шагнул из вагона на высокую платформу пригородного вокзала, как сразу очутился в бурлящем людском потоке. Неторопливо выбравшись из толпы, он остановился на краю платформы и внимательно огляделся по сторонам.

Над рельсами низко стояло солнце — круглое и красное, словно огромный глаз светофора. Но электропоезда не обращали внимания на этот сигнал, стремительно набирали скорость и, виртуозно выпутываясь из станционных рельсовых сплетений, исчезали вдали.

Людской поток понемногу редел. Коваль скользил взглядом по лицам, фигурам, портфелям, сумочкам, сверткам, и со стороны могло бы показаться, что он ни на чем не фиксирует своего внимания.

Он любил такое вроде бы бесцельное наблюдение; когда подробности и детали запоминаются без особых усилий и увиденное как бы само по себе откладывается в дальней кладовой памяти, чтобы вынырнуть в самый необходимый, в самый острый момент и помочь решить сложную задачу.

Собственно говоря, поездка в Лесную, из которой он только что возвратился в Киев, была не обязательна — он ведь уже был на месте преступления вместе с лейтенантом Андрейко, и ехать туда вторично вроде бы не было нужды. Но сегодня неожиданно для самого себя, словно повинуясь какому-то внутреннему зову, Коваль встал из-за стола, спрятал бумаги в сейф, запер кабинет и отправился на вокзал.

В вагоне он тоже с кажущимся равнодушием посматривал по сторонам и под мерное постукивание колес предался свободному течению мысли. Был у него и такой метод продумывания запутанных ситуаций — в самой гуще жизни, когда он, Коваль, словно оказывался между двумя электрическими полюсами, одним из которых становилась выработанная годами интуиция, а другим — окружающий мир с его многообразными реалиями. В определенное время между этими полюсами проскакивала искра, и яркая вспышка освещала глубинные тайники человеческой души и скрытые мотивы тех или иных поступков.

Для Дмитрия Ивановича Коваля такого рода мышление было не только важной составной частью его работы, но, помимо того, еще и жизненной потребностью, и чем-то близким к творчеству, которое, как известно, приносит человеку не одни лишь муки, но и наслаждение.

…Он спустился по лестнице на привокзальную площадь.

Был тот суетливый час «пик», когда и на вокзале, и на площади люди роились, как пчелы над ульем. Но даже и торопясь, они приостанавливались перед высоким застекленным щитом у здания вокзала, наскоро просматривали его и бежали дальше.

Коваль тоже остановился у щита. В своем любимом сером костюме был он похож скорее на степенного служащего, на ученого или врача, чем на сотрудника уголовного розыска. Не привлекая к себе внимания, подполковник сделал вид, что так же, как все, заинтересовался обращением городского управления внутренних дел.

«Милиция разыскивает…» Ковалю незачем было читать объявление, написанное им самим. Он еще раз вгляделся в фотографию Андрея Гущака, сделанную за две недели до убийства. Маленькое паспортное фото было увеличено, и Ковалю казалось, что глаза старого репатрианта так широко и открыто смотрят на него, словно хотят что-то ему рассказать.

О, как много отдал бы подполковник, чтобы узнать, что же именно хотел рассказать перед смертью старый Гущак и почему его убили! Не исключено, конечно, что это один из тех несчастных случаев, которые происходят на железной дороге из-за неосторожности или нездоровья престарелого человека.

Ковалю хотелось спросить: о чем же ты думал, человече, глядя в объектив фотоаппарата, что волновало тебя в последние дни, когда возвратился на родину, что привело в Лесную, кого искал ты там и кто нашел тебя, чтобы убить?

Вопросы эти то и дело возникали в голове подполковника, оставаясь без ответа, а он внимательно вглядывался в фотографию старого Гущака, хотя видел это фото не впервые — оно ведь лежало под стеклом на его письменном столе и все время маячило перед глазами.

Коваль вздохнул. Дело опять запутанное и сложное. И главное — не за что ухватиться. Коваль понял это уже в тот момент, когда комиссар поставил перед ним задачу.

— У вас есть вопросы, сомнения, Дмитрий Иванович? — спросил начальник управления, заметив, как по лицу подполковника пробежала тень.

Коваль покачал головой. Разве комиссар не понимает, что после истории с Сосновским ему, Ковалю, нельзя рисковать. Хотел было скептически скаламбурить, что, мол, нет в этом деле вообще ничего, в том числе и сомнений, но сдержался.

— После дела Сосновского и Петрова-Семенова, когда в прокуратуре пытались ответственность за ошибку свалить на нас, хорошо бы кое-кого убедить в наших профессиональных возможностях, — сказал комиссар, не глядя на Коваля.

«Как в книге читает», — подумал подполковник.

А комиссар невозмутимо продолжал:

— Скандал с этим Гущаком. Человек вернулся из длительной эмиграции на родину и — на тебе! — погиб. Что это? Несчастный случай? Или что-то другое? Мы обязаны разобраться. И просто-напросто по-человечески, и потому, что в эмигрантском болоте поднимут вой: дескать, убили мы. У Гущака ведь когда-то были грехи, вот и сыграют на этом. Полагаюсь и надеюсь, Дмитрий Иванович, только на вас. Очевидно, что лейтенант Андрейко, начавший розыск, один с таким делом не справится. Если он вам нужен как помощник, пожалуйста. Если он вам не по душе, берите кого хотите.

Из всего неисчислимого богатства родного языка в распоряжении Коваля оставалось для ответа всего-навсего три слова: «Есть, товарищ комиссар!» Их-то он и произнес.

«Кто видел этого человека десятого июля в электропоезде?» — спрашивалось в объявлении.

…Коваль решил, что оставит Андрейко в своей оперативной группе. Уже после первой беседы с лейтенантом стало ясно, что тот имеет мало опыта, но энергичен и не просто исполнителен, а старается выполнить любое поручение с полной отдачей. А вот с молодым следователем прокуратуры Валентином Субботой работать будет посложнее. Он уже успел наломать дров, поторопившись посадить в камеру предварительного заключения внука Гущака, которого, по мнению подполковника, без достаточных на то оснований подозревает в убийстве с корыстной целью.

Суббота, конечно, прав, ссылаясь на азбучную истину, что преступление почти никогда не совершается без причины. Если старика столкнули под электричку, значит, кому-то это было нужно. Но кому же? У молодого следователя мгновенно готов однозначный ответ: единственному наследнику привезенных из Канады долларов — Василию Гущаку. Но есть и другая азбучная истина: именно однозначные ответы чаще всего и оказываются ошибочными!

Экспертиза, кстати, не сказала еще своего слова. Кровоподтек на голове старого Гущака мог появиться и при жизни убитого, мог возникнуть и от удара о рельс в момент падения…

— Сбежал старик от старухи? — спросил кто-то в толпе.

— Под колеса попал, написано.

— Я и говорю: видела его в вагоне, — уверяла щупленькая старушка, одетая, несмотря на жару, в черный жакет. — А как же! Сидел напротив меня.

— А вы не обознались, бабушка?

— С чего бы это обозналась! Глаза-то у меня видят пока! У окошка сидел, руки на коленях держал. Смирненький такой, аккуратненький. Он самый и есть!

— Так сходите в милицию.

— Еще чего, в милицию! Век там не была, и ходить нечего. — Она на мгновенье умолкла, потом снова заговорила безо всякой связи с предыдущим: — У нас, в Лесной, участковый к моей соседке хаживал. А как пропал у ей поросенок, только рукой махнул: не найти его теперь, где-нибудь заблудился, говорит, или одичал, ты его, поди, плохо кормила, вот он в лес и подался, желудями подкормиться; убежал, сам и воротится…

Люди у щита менялись, а болтливая старуха без умолку распространялась о том да о сем. Коваль все надеялся, что она в конце-то концов выговорится, но, так и не дождавшись, выбрал подходящий момент и отозвал ее в сторону.

Старушка, поняв, что имеет дело с работником милиции, сперва растерялась. А потом выяснилось, что не помнит она ни старика, снятого на фото, ни того, с кем он ехал или разговаривал, ни как он был одет. Вообще ничего не помнит и не знает.

Она виновато моргала, глядя на Коваля подслеповатыми глазами.

— А все-таки вспомните, — настаивал подполковник.

— Правду сказать, — тяжело вздохнула старушка, — ничего я не видела, честное слово. Вы уж меня простите, старую, товарищ начальник. Всякого народу ехало — и молодые, и старые. А тот ли дед аль другой какой, видит бог, не знаю.

— Зачем же говорите?

— Да так, товарищ начальник. Дома-то мне не с кем погутарить. Старик мой неразговорчивый. И день молчит, и два, и месяц целый молчать может. А живем вдвоем, деточек бог не дал. Только и покалякаешь, как сюда на станцию выйдешь. С людьми добрыми поговоришь, и на душе легче. Дома потом и помолчать можно.

Заметив, что «товарищ начальник» улыбнулся, старушка облегченно вздохнула, поклонилась и нырнула в метро.

Коваль направился к остановке троллейбуса. По дороге он еще раз оглянулся на щит, возле которого толпились люди.

2

Следователь Валентин Суббота, не мигая, смотрел на двадцатидвухлетнего задержанного Василия Гущака, который, нахохлившись, сидел напротив него. Следователь и сам-то был ненамного старше задержанного, но ему казалось, что юридическое образование и уже приобретенная, пусть небольшая, практика дадут ему возможность легко добиться признания.

Допрашивал Суббота в свободной комнате офицеров уголовного розыска, где стояло еще два пустых стола. Разговаривать с парнем в прокуратуре, в общей комнате, на глазах у своих коллег, ему не хотелось. В милиции он чувствовал себя более уверенно. А сегодня уверенность была ему особенно нужна. Во время первого разговора с Василием Гущаком он неожиданно вышел из себя и теперь тщательно подготовился к этой новой встрече.

Он еще раз изучил материалы, связанные с загадочной гибелью репатрианта из Канады Андрея Гущака: протоколы осмотра места преступления и трупа, фотографии, заключения судебно-медицинской экспертизы, протокол обыска на квартире Гущака. Вчитывался, пытаясь представить себе всю цепь событий, приведших старика к гибели.

Словно в кино, кадр за кадром, видел он, как идет Василий со своим дедом из дому. Вот поднимаются они вверх по улице Смирнова-Ласточкина, где живет Василий с матерью. Улица старая, вымощена тесаным камнем, по обе стороны, начиная от Художественного института, стоят ветхие домики, красные и желтые, кирпичные стены которых мечены временем и непогодами, а цоколь порос мхом и травою.

Василий Гущак идет с дедом на Львовскую площадь, откуда трамвай повезет их на вокзал. «Канадец», как следователь мысленно называет старика Гущака, несмотря на восьмой десяток, шагает легко, глядя по сторонам. Ему все здесь интересно. Больше сорока лет бродил человек по свету и под конец не выдержал, вернулся. И не с пустыми руками: и валюты привез немало, и всякого добра. Но из близких на родине почти никого уже не застал: жена умерла, сын тоже умер, осталась только невестка — жена сына, которую он никогда и в глаза не видел. Вот только внук — родная кровь.

Старик, пока освоился, тихо прожил несколько дней, и пусть с грехом пополам, но все же снова заговорил на родном языке. Теперь шел он с внуком к трамваю, чтобы добраться до вокзала — надумал съездить в Лесную, небольшую курортную станцию на Брестском направлении. Не без удовольствия посматривал на внука и улыбался: могучая порода, весь в деда, не иначе. И знать не знал, ведать не ведал, что с каждым шагом приближается к смерти. Вот Гущаки — молодой и старый — сели в трамвай и вскоре вышли у вокзала. Молодой побежал в кассу за билетами…

Но здесь лента, которая так свободно мелькала перед глазами следователя, обрывалась, и, чтобы склеить ее, нужны были показания Василия Гущака.

В глазах Василия, сидевшего напротив, не было видно ни малейшего желания что-либо рассказывать. Наоборот, все чаще вспыхивал недобрый огонь упрямства. «Глаза человека, способного на преступление, — думал Суббота. — Конечно, теория итальянца Ламброзо о преступном типе и о наследовании преступных наклонностей сомнительна, но все-таки глаза этого студента-физика и весь его мрачный и агрессивный вид кое о чем говорят». О, если бы, если бы этот вид можно было подшить к делу!

Готовясь к разговору с подозреваемым, следователь Суббота не раз возвращался в мыслях к тому куску ленты, который оборвался на пригородном вокзале и к которому нужно было во что бы то ни стало приклеить продолжение. Что же было дальше? Дальше Василий Гущак, естественно, купил билеты и вместе с дедом сел в электричку…

— Гражданин Гущак, вспомните, вы сидели по ходу поезда или против?

Парень поднял голову и пожал плечами.

— Все-таки вспомните, — настаивал следователь.

Суббота отложил ручку, пока еще ничего не записывая и надеясь этим расположить парня к себе, вызвать у него то самое доверие, которого до сих пор добиться не смог. Помнил еще из университетских лекций, что не следует ставить прямые вопросы и что вопросы, которые кажутся подозреваемому далекими от сути дела и не требуют признаний, в действительности оказываются для него самыми коварными. Беседуя со следователем, подозреваемый охотно отвечает на эти вопросы, которые, как ему кажется, дают ему возможность расслабиться. Тут-то и теряет он бдительность и попадает в ловушку.

— Это легко вспомнить, — говорил Суббота, будто бы желая помочь парню. — Подумайте, что именно вы видели в окне, когда ехали: горизонт набегал на вас или исчезал из виду. — И Суббота многозначительно и пристально посмотрел на Гущака.

— Опять двадцать пять! — взорвался Василий. — Не ездил я с дедушкой в Лесную!

— Хорошо, — миролюбиво улыбнулся Суббота. — Не ездили. Только провожали. До какого места? До касс? Или до перрона?

— До перрона.

— Дождались отхода поезда?

— Нет.

— Электричка уже стояла у перрона, когда вы пришли?

— Стояла.

— А для дедушки место нашлось? — неожиданно спросил старший лейтенант.

— Да. Сел.

— Конец рабочего дня, — заметил следователь. — Народу много…

— Место нашлось.

— А вам пришлось стоять? — сочувственно произнес Суббота. — И долго? До Поста Волынского? Или до самой Лесной?

Все-таки люди очень не похожи друг на друга. У некоторых прямо на лице написана склонность к бурным реакциям и неожиданным поступкам. На первый взгляд они покладисты, спокойны, но у них слабы сдерживающие центры: под воздействием внезапного раздражения или обиды они могут совершить преступление.

Суббота твердо верил в критику теории Ламброзо, хотя с самой теорией подробно ознакомиться не удалось. Но, думал он, кое-кто отрицал и генетику, подвергал разносу вейсманизм-морганизм. Возможно, и Ламброзо сделал реакционные выводы из истинно научных сопоставлений и аналогий, встречающихся в юридической практике.

— Ну, что же вы молчите?

— Я не ездил с дедушкой. Вы знаете.

— Нет, к сожалению, не знаю, — ответил Суббота. — Если бы я был в этом уверен, все выглядело бы иначе.

И он снова склеил в своем воображении разорванную ленту событий, и все пришло в движение, как на экране.

Вагон электрички. Василий Гущак и его дед едут молча. Старик смотрит в окно. Когда-то электричек здесь не было. А железная дорога? Кажется, была и до революции. Но когда-то город кончался вокзалом, а сейчас вырвался за старую окраину и шагнул далеко на запад. Целые поселки выросли по обеим сторонам дороги. А люди? И такие, и совсем не такие, как раньше. Старик потому и молчал, что думал о своем, непонятном такому молодому человеку, как Василий. Но, может быть, раньше Андрей Гущак под Киевом и не бывал, он ведь сам из-под Полтавы, жил в других местах, пока в двадцать первом не уехал за границу.

Лента событий снова оборвалась.

— А зачем ваш дедушка поехал в Лесную? К кому?

— Не знаю!

— Значит, поехал Андрей Иванович Гущак в Лесную один, а вы остались в городе?

Василий молчал.

— В котором часу отошла электричка?

— В восемнадцать двадцать.

— Где вы были после того, как ушли с перрона?

— Я уже говорил.

— Напомните.

— Гулял по городу.

— Встретили кого-нибудь из знакомых?

— Нет.

— Выходит, никто не может это удостоверить? — изображая ироническое сочувствие, спросил Суббота.

— Леся Скорик. Она была на комсомольском собрании в институте. Мы встретились.

— Когда?

— Около одиннадцати.

— Когда отошла электричка с вашим дедушкой?

— В восемнадцать двадцать.

— Вы это хорошо запомнили? Именно в восемнадцать двадцать?

— Дедушка торопился на эту электричку.

— И словом не обмолвился, зачем едет в Лесную, почему спешит?

Василий покачал головой. Всем своим видом он словно говорил: ну какого черта вы снова и снова спрашиваете одно в то же! Ловите меня на слове?

— У вас есть родственники в Лесной?

— Нет.

— А знакомые?

Василий только раздраженно пожал плечами.

— Математику знаете? Отнимите от двадцати трех восемнадцать двадцать. Сколько? Четыре часа сорок минут. Почти пять часов! И вы все это время бродили по городу?

Василий Гущак ниже наклонил голову, и Суббота почувствовал, что именно в этом расчете времени и кроется ключ ко всему делу. У следователя были улики против молодого Гущака, но косвенные. Если бы Василий признался в убийстве старика, то для обвинения хватило бы и этих улик.

Валентин Суббота вспомнил, как на практических занятиях учили будущих юристов накапливать для обвинения не только прямые улики, но и косвенные. «Умейте их замечать, анализировать, сопоставлять. Но не очень полагайтесь на них, — говорил профессор, — потому что из одних косвенных шубу не сошьешь». И напоминал изречение из Достоевского о том, что из сотни кроликов нельзя составить лошадь, как и из сотни подозрений нельзя составить доказательства.

Молодой следователь хорошо помнил, что цепь косвенных улик должна быть замкнутой, иначе она рассыплется. А для этого необходимо признание Гущака-младшего.

Ветерок принес через открытое окно пьянящий запах липы. Суббота прислушался к шуму города, который словно прокатывался по старому зданию управления внутренних дел. Запах липы вызывал какие-то неясные, но приятные ассоциации, однако следователь не стал углубляться в них. Не до этого. Ему впервые доверили серьезное уголовное дело, и он должен во что бы то ни стало добиться успеха. Какие дела были у него до сих пор? Нарушение техники безопасности на производстве, мелкие кражи, в которых повинны несовершеннолетние.

Он добился санкции на арест заподозренного в убийстве Василия Гущака, делая упор на то, что это человек скрытный и склонный к неожиданным вспышкам, способный вследствие внутренней психологической борьбы пойти на что угодно.

Валентин Суббота хорошо знал, что должен быть объективным, и не только потому, что на суде сразу обнаружат предвзятость следствия. И все-таки невольно поддавался гипнозу улик, которые просто-напросто очаровывали его, едва ему удавалось хоть как-то увязать их друг с другом. Весь ход его мыслей постепенно принял направление обвинительное, и любая попытка подозреваемого отойти от этого направления вызывала у Субботы раздражение. Он ведь заведомо считал Василия виновным.

Из памяти молодого следователя еще не выветрились положения о том, что надо быть осторожным при оценке улик, ни в коем случае не горячиться, избирая версию, и не идти слепо за первой попавшейся, не доверяться первому впечатлению и очень настороженно относиться к уликам, которые как бы сами идут в руки. Это были верные правила. Но если не из чего выбирать, если возможна лишь одна-единственная версия?!

Конечно, придумать их можно сколько угодно. По принципу аналогии. Непреднамеренное убийство во время ссоры? Ведь для того, чтобы столкнуть старика под колеса поезда, не требуется больших усилий. Самоубийство, похожее на убийство? Тоже возможно. Прижизненный удар по голове, засвидетельствованный медицинской экспертизой, мог ведь оказаться и следствием несчастного случая: ну, скажем, старик упал, ударился головою о рельс и уже после этого попал под колеса.

Можно было бы поинтересоваться и окружением старого репатрианта. Но если человек уехал за границу в молодости, а возвратился спустя десятки лет, на родине никого не знает и всего-навсего через две недели гибнет при подозрительных обстоятельствах, то здесь речь может идти, пожалуй, лишь о том, что преследовала его канадская мафия, от которой сбежал он в Советский Союз. Может быть, ее «черная рука» настигла его и уничтожила? Вряд ли. Но как бы то ни было — не ехать же, в конце концов, ему, Валентину Субботе, в Канаду, чтобы изучать там окружение эмигранта Гущака! Незачем притягивать за уши и другие версии, которые только отнимут время и запутают дело!

Валентин Суббота не боялся упреков в том, что он, дескать, поленился рассмотреть и проверить разные версии. Упрекают того, кто не раскрыл преступление. А в своем успехе следователь был уверен. Рано или поздно этот студент, припертый к стене по крохам собранными уликами, вынужден будет поднять руки вверх и признаться.

— Молчание — не лучший способ защиты, гражданин Гущак!

Молодой следователь приготовил студенту сюрприз. И весь разговор между ним и Гущаком был, с точки зрения Субботы, лишь подготовкой к решающему моменту.

Он уже заметил, что хитрить парень не умеет, он или отрицает свою вину, или попросту молчит, и когда дело дойдет, как любил говорить преподаватель уголовного права, до упрямых улик, ему некуда будет деваться. Это решающее доказательство ложности показаний молодого Гущака лежало в ящике стола Валентина Субботы, и он только и ждал подходящей минуты, чтобы нанести удар.

Эта минута приближалась, и Суббота почувствовал, что и сам начинает волноваться. Ему стало душно, и он немного ослабил узел галстука. В противоборстве двух сил за плечами следователя стоял закон. Следователь имел преимущество, потому что играл белыми и делал ход первым. Но и подозреваемый тоже имел кое-какие, пока не известные Субботе, ходы.

Да, необходимо свалить противника одним ударом. Оглушить. Затем, не дав опомниться, применить тонкий психологический прием, который полностью его разоружит и выдаст на милость победителя. Все должно произойти молниеносно. Следователь уже давно понял, что Василий Гущак — крепкий орешек. В какую-то минуту он даже показался Субботе похожим на него самого. Но тут же, спохватившись, Суббота подумал, куда же девать в таком случае Ламброзо?..

Снова запахло липой. Суббота включил настольный вентилятор, чтобы отогнать этот дурман. Вентилятор шлепнул резиновыми лепестками, а потом тихо зашелестел, еле слышно присвистывая. Но запах липы не исчез, а по-прежнему кружил голову.

Суббота думал и о липах, и о почти ровеснике своем, Василии Гущаке. Их поколение летает в космос, в Арктику, строит электростанции на сибирских реках. А этот коренастый парень убил своего старого деда, чтобы завладеть долларами и сундуками с импортными тряпками. Все это Субботе было так противно, что он не мог преодолеть в себе отвращение и смотреть на Василия Гущака беспристрастно. Неужели ради каких-то долларов можно пойти на преступление?! Тем более, со временем Василий все равно бы их унаследовал. Субботе не хотелось в это верить, но ведь иначе исчез бы мотив преступления…

Не имея возможности разобраться в этом противоречии, следователь снова мысленно переключился на липы и другие посторонние предметы. Чтобы выдержать затяжную паузу, которую пытался навязать ему подследственный, подумал, что липы под окном посажены давно, быть может, около ста лет назад, когда строился этот каменный дом с широкой железной лестницей, которая так и гудит под ногами, символизируя своим массивным видом незыблемость и силу закона.

Все это издавна имело свой смысл. В то время, как само это здание — угрюмое и мрачное и снаружи и изнутри — как бы напоминало каждому входящему о неотвратимости наказания, липы под окнами не давали узнику, которого вели на прогулку или на допрос, забыть, как прекрасен мир и как ужасно подземелье, от которого он может избавиться, если покорится воле следователя.

— Молчание — не лучший способ защиты, — повторил Суббота, возвращаясь мыслями к реальной действительности.

— А вы сперва докажите мою вину и объясните, на каком основании держите меня здесь как преступника.

«Ого! — с каким-то почти злорадным удовлетворением подумал следователь. — Презумпция невиновности!.. Просвещенный малый!» И ощутил приятный охотничий холодок в сердце — ведь гораздо интереснее иметь дело с сильным противником, особенно если он уверен в своей неуязвимости.

— А если я докажу, что вас не было в городе и что вы ездили вместе с дедом в Лесную? Будете защищаться? Или признаетесь?

Суббота придвинул ближе к себе стопку бумаги, взял ручку и под приятное шелестенье вентилятора начал писать протокол.

— Конечно…

Запал у Василия Гущака исчез. Он устал: и жара, и бессонная ночь, и нервное напряжение — все сразу навалилось на него. Хотелось, чтобы скорее закончился допрос, чтобы этот настырный белобрысый человек с острым и въедливым взглядом наконец понял, что подозревает его ошибочно. Чтобы отпустил домой, где ждет его убитая горем мать. Ее не так печалит гибель свекра — чужого для нее человека, которого раньше она никогда и не видела и который свалился на них как снег на голову и принес беду, — как то, что забрали сына. Василий любит и жалеет ее, но даже и ей не может он все рассказать. А этот наивный следователь пытается его «расколоть».

И зачем он только приехал, этот канадский дед! Что-то темное было в его биографии. Мать говорила, что был он то ли уголовником, то ли воевал против красных и погиб в бою. Василий постеснялся расспрашивать гостя, и тайна так и ушла с ним вместе. Отец, наверно, что-то знал, но умер, когда было Василию пять лет.

— Итак, вы бродили по городу, как человек-невидимка? Вас не видел никто. Пока в одиннадцать не встретили Лесю Скорик.

В голосе следователя слышалась ирония. Василия это не задело. Ему было это безразлично. Его мучила мысль о Лесе. Поймет ли она? Сможет ли простить?

Суббота решил, что настал тот кульминационный момент допроса, когда, предъявив Гущаку вещественное доказательство, он сможет наконец сломить сопротивление студента. Следователь выдвинул ящик и молча положил на стол лист бумаги, к которому был приколот голубоватый прямоугольничек.

Василий смотрел в это время куда-то в сторону, кажется, на сейф, стоявший в углу.

— Что это? — спросил Суббота, привлекая его внимание. — Взгляните!

Василий не сразу понял, что именно показывает ему следователь.

— Билет… — ответил он еле слышно.

Суббота почувствовал, как от волнения кровь прихлынула к лицу. Сейчас, сейчас все будет решено.

— Биле-е-т! — так же тихо, почти шепотом протянул следователь и мелко задрожал, но, взяв себя в руки, добавил: — Железнодорожный…

Ему неожиданно вспомнился следователь Порфирий Петрович из «Преступления и наказания» Достоевского, который говорил Раскольникову:

«— Нет, батюшка Родион Романыч, тут не Миколка! Тут дело фантастическое, мрачное, дело современное, нашего времени случай-с, когда помутилось сердце человеческое; когда цитуется фраза, что кровь «освежает»; когда вся жизнь проповедуется в комфорте. Тут книжные мечты-с, тут теоретически раздраженное сердце; тут видна решимость на первый шаг, но решимость особого рода, — решился, да как с горы упал или с колокольни слетел, да и на преступление-то словно не своими ногами пришел. Дверь за собой забыл притворить, а убил, двух убил, по теории…»

— А билетик-то до Лесной! И дата, кажется, та самая… — сказал Валентин Суббота тоном Порфирия Петровича.

Он следил, как судорожно пытался студент Рущак проглотить застрявший в горле комок. В следующее мгновенье смуглое лицо Гущака покраснело и Василий совсем низко опустил голову.

— Да вы не прячьте глаза, не прячьте! Смотрите сюда! Нам с вами хорошо надо на все посматривать, чтобы не ошибиться. В нашем деле ошибка кровью пахнет… Так, билетик, значит, ваш? Признаете?

И опять мелькнул в памяти Порфирий Петрович, изобличающий Раскольникова: «— Ну, да это, положим, в болезни, а то вот еще: убил, да за честного человека себя почитает, людей презирает, бледным ангелом ходит, — нет, уж какой тут Миколка, голубчик Родион Романыч, тут не Миколка!

Эти последние слова, после всего прежде сказанного и так похожего на отречение, были слишком уж неожиданны. Раскольников весь задрожал, как будто пронзенный».

— Билетик у вас в доме найден, в мусоре… При втором обыске… С понятыми, вот и протокольчик… Волновались вы и разорвали его на мелкие клочки. Эксперты еле собрали, да вот — наклеили. Так что ни к чему ваши детские хитрости. Только сами себе хуже делаете. Сразу раскаялись бы — и отношение к вам было бы другим. А так за преднамеренность преступления отвечать придется, и за попытку следы замести. Впрочем, покаяться и сейчас еще не поздно. Так что же, билетик-то — ваш?

— Возможно, — выдохнул Гущак, успевший немного оправиться от замешательства.

— Нет, не «возможно», а точно!

«— Губка-то опять, как и тогда, вздрагивает, — пробормотал как бы даже с участием Порфирий Петрович. — Вы меня, Родион Романыч, кажется, не так поняли-с, — прибавил он, несколько помолчав, — оттого так и изумились. Я именно пришел с тем, чтоб уже все сказать и дело повести наоткрытую».

— Билет я не рвал, — твердо произнес Гущак.

— Что? Ну, знаете ли, это уже слишком!

Заявление Гущака было таким неожиданным, что Суббота сразу сбился с того внутреннего ритма допроса, благодаря которому он, казалось, шаг за шагом вел Гущака к признанию.

— Ну, зачем ты это сделал?! Зачем дедушку убил? Нужно тебе было его добро… — заговорил Суббота, уже не выдерживая следовательского тона и незаметно для самого себя перейдя на «ты». — Вся жизнь впереди была! А теперь… — Он вздохнул, словно и себя считая виноватым в том, что вот нашелся такой человек…

— Я не убивал. Не надо так говорить, — словно отталкиваясь от следователя и от его беспощадных слов, взмахнул руками Гущак. — А с билетом я объясню, я все объясню вам, — заторопился он. — Понимаете… Взял я один билет, проводил деда до поезда, посадил в вагон…

«— Это не я убил, — прошептал было Раскольников, точно испуганные маленькие дети, когда их захватывают на месте преступления.

— Нет, это вы-с, Родион Романыч, вы-с, и некому больше-с, — строго и убежденно прошептал Порфирий».

— Вы, и больше некому, — невольно вырвалось у следователя, но он тут же спохватился и сказал: — Продолжайте.

— Посадил в вагон, а уже когда вернулся на вокзал, у меня вдруг сердце забилось тревожно. Думаю, не надо было слушать его, куда же это он, на ночь глядя, один!.. Какое-то сомнение закралось.

— Подозрение, — уточнил Суббота.

— Да, подозрение, — согласился Василий. — Бросился я к кассе, взял и себе билет, думаю, поеду в другом вагоне, а назад — уже вместе с ним. Выбежал на платформу, а электричка перед самым носом отошла. Тогда я и вернулся в город.

Следователь не возражал. Он придвинул поближе к себе протокол обыска с наклеенным на бумагу билетом, прижал его локтем и записал показания Василия.

— Так, так. Хорошо. Продолжайте.

Но парень снова умолк.

— Как-то странно у вас получается, — поднял голову от бумаг Суббота. — Одни только запоздалые реакции. Пришло в голову, что нельзя деда одного пускать — но поздно, побежал на электричку — опоздал, на свидание — тоже вовремя не успел.

— Почему же? Мы так и договаривались: на одиннадцать часов, приблизительно к этому времени у нее собрание должно было кончиться. Я даже минут на десять раньше к институту подошел.

— В восемнадцать двадцать освободились, а засвидетельствовать алиби ваша знакомая может только с двадцати трех. Что же вы делали в городе почти пять часов, гражданин невидимка? Андрей Гущак был убит приблизительно в двадцать один пятьдесят. Когда стемнело. Через двадцать минут со станции «Лесная» отошел поезд, которым вы возвратились в город.

Василий молчал. Следователь тоже умолк.

— Разорванный билет, который вы намеревались утаить от следствия, — продолжал он после паузы, — это настолько убедительная косвенная улика, что фактически играет роль прямой. Зачем вы спрятали его, зачем порвали? Чтобы замести следы?

— Я не рвал.

— А кто?

— Не знаю.

— Почему он оказался в ведре для мусора?

— Не знаю.

— А кто знает?

— Я не бросал.

— Наивный вы человек, — укоризненно и с сожалением покачал головою Суббота. — Следы всегда остаются. Если бы вы даже сожгли его, эксперты и пепел прочли бы. И легенда ваша наивна. Ехать по этому билету, кроме вас, некому было. Так? И выбросили его — вы. — Суббота снова повторил твердо и уверенно: — И убить Андрея Гущака больше некому было! — Он замолчал на мгновенье, чтобы произвести на парня большее впечатление. — Отпираться, Василий, не стоит. Для вас же хуже. И так уже натворили достаточно.

Гущак молчал.

Следователь положил протокол обыска с подколотым к нему железнодорожным билетом в папку и спрятал ее в ящик. Демонстративно хлопнул ящиком, закрывая его, потом поднял стопку бумаги, лежавшую перед ним, и, выравнивая, постукал торцом ее по столу, желая всем этим показать, что разговор, собственно, закончен.

— Спрашиваю в последний раз. Признаетесь?

Гущак молчал.

— Признаетесь или нет?

— Я больше ничего не скажу. Зачем говорить, если вы все равно не верите?

Следователь должен быть до конца объективным, беспристрастным. Только факты, факты и доказательства. Соответствующим образом оформленные на бумаге, они уже сами складываются в обвинительное заключение. А если это заключение стало внутренним убеждением следователя не по окончании следствия, а с самого начала? Значит, первые же собранные розыском улики оказались неопровержимыми, и теперь он, Валентин Суббота, не должен отказываться от своего убеждения. Не говоря уже о том, что существует постоянная спутница и провозвестница истины — интуиция. Хотя и советуют не всегда доверяться ей.

Но теория — одно, а практика — совсем другое. Ты от нее, от интуиции, отказываешься, боишься попасть под ее влияние, а она существует — и все! И вот в данном случае не позволяет она верить этому колючему как еж парню.

— Такова уж работа моя, чтобы не верить! — ощутив решительное сопротивление Гущака, сказал Суббота, пробуя перейти на миролюбивый тон.

— Такой работы в нашем обществе нет!

Вместе с совершенно естественным возмущением против убийцы в душе Субботы теплилось сочувствие к этому парню, загубившему и свою жизнь.

— Дурень ты, дурень! Каяться надо. За умышленное убийство без смягчающих обстоятельств можешь высшую меру схлопотать, с жизнью распрощаться…

— А я и не хочу жить среди таких, как вы… И прошу не «тыкать».

— Или всю жизнь за решеткой будешь сидеть.

— Диоген в бочке жил — и то ничего.

— Тебе нравится такая жизнь? Что ты там делать-то будешь?

— Думать.

— О чем же можно думать столько лет?

Прямолинейность и задиристость студента сейчас не вызывали у Субботы раздражения, не злили его. А неожиданный, почти алогичный ход мыслей даже нравился. Он снова вдохнул воздух, настоянный на цветущей липе, и подумал, что внизу, в камере предварительного заключения, этот парень со своим норовом быстро увянет ичерез несколько дней сознается. Именно такие вот горячие быстро и остывают.

— Так о чем же можно думать столько лет?

— О том, откуда берутся такие, как вы.

Суббота сделал вид, что ему захотелось зевнуть.

— Мы с вами не на философской дискуссии, гражданин Гущак. Я хочу от вас только одного. Чтобы вы прямо и честно ответили на вопрос: «Почему раньше скрывали, что ездили с дедом в Лесную, и зачем пытались уничтожить билет?»

Василий молчал. Ему все это надоело. Он почувствовал себя усталым и тоже хотел только одного — чтобы поскорее закончилось это терзание. Суббота решительно подтянул галстук и выключил вентилятор. Стало тихо. Только слышно было, как тяжело дышит Василий.

И Суббота вдруг понял, что беспокоило его все время, в течение всего допроса: казалось, что разговаривает он не с подозреваемым в убийстве студентом Гущаком, а словно перед зеркалом с самим собой. Понял, почему Василий сразу показался ему знакомым, хотя никогда раньше в милиции не бывал. Этот упорный, замкнутый характер чем-то напоминал его собственный.

Суббота подсунул Гущаку протокол. Тот, не читая, подписал каждую страницу.

Когда его уведи, Суббота подошел к открытому окну и, опершись руками о подоконник, предался размеренным дыхательным упражнениям по системе йогов.

3

Подполковник Коваль поехал с Субботой в Лесную не на машине, а электричкой. Обращение управления внутренних дел, расклеенное на пригородном вокзале и на всех станциях той ветки, на которой находилась Лесная, пока не дало никаких результатов, и Ковалю так же, как Субботе, не хотелось расставаться с последней надеждой на неожиданные ассоциации, которые могли возникнуть на пути, проделанном Ардреем Гущаком, или на месте убийства и дать для начала хотя бы новый импульс интуиции.

Известное дело: когда под ногами нет твердой почвы, приходится человеку уповать и на внезапное озарение. Для подполковника Коваля в загадочном убийстве «канадца» было пока еще столько неясностей, что, казалось, восклицательный знак так и не удастся поставить. Ничего конкретного не мог подсказать ему и лейтенант Андрейко, который первым начал розыск.

Для поездки Коваль и Суббота выбрали время, когда заканчивается утренний час «пик», после которого движение поездов часа на два прерывается и станции пустуют. Ведь даже среди людей, спешащих на работу, непременно найдутся зеваки, которые будут ходить по пятам и мешать.

Электричка мягко плыла на северо-запад, оставляя позади заводские корпуса и жилые кварталы. Потом пошли зеленые массивы, в которые поезд влетал, как ракета. Мгновенно проскочив через просеку, он помчался лесом, и замелькали перед глазами высокие деревья. В открытые окна хлынул аромат хвои. В вагоне было много солнца и мало людей. Слева у окна сидела какая-то старушка с корзинкой, накрытой полотняным рушником, в тамбуре, закрываясь газетой, целовались парень и девушка.

Коваль вспомнил свою Наташу, работавшую сейчас пионервожатой в лагере неподалеку от железнодорожной станции, которую они проскочили, и подумал, что обязательно заехал бы к ней хоть на несколько минут, если бы оказался здесь один, без Субботы. И еще подумал о том, смогла ли бы его Наташка вот так же, закрываясь газетой, целоваться с парнем. Ответить на этот вопрос он не мог и поэтому сердито посмотрел на молодого следователя, вызвав у него недоумение своим неожиданно холодным взглядом.

В отличие от подполковника, Суббота все время думал только о деле, ради которого они ехали в Лесную. Ни солнечный день, ни живописные места за широким вагонным окном не радовали его. С того дня, когда ему поручено было дело об убийстве Гущака, не знал он ни минуты покоя. Даже по ночам снились ему Гущаки разного возраста, роста, живые и мертвые, хохочущие и плачущие, и он все путал, кто кого убил. Просыпался, когда ему начинал сниться прокурор, человек, уважительно относящийся к своим подчиненным, но вместе с тем беспощадно требовательный в случае провала следствия. Тот факт, что во главе оперативной группы поставлен теперь Коваль, которому доверяют дела самые сложные и самые запутанные, — признак того, что, во-первых, дело Гущака обрело какое-то новое значение и что, во-вторых, инспектор Андрейко, по мнению милицейского начальства, не справился с заданием, а комиссар милиции, начальник управления внутренних дел, хочет помочь следствию первоклассным, мастерским сыском. Однако подполковник Коваль — это не только помощь, но и контроль, и предупреждение всем, кто в этом деле «задействован», в том числе и ему, Субботе.

Однако, еще раз проанализировав все, что было им сделано, Суббота опять-таки пришел к выводу, что не следует поддаваться никаким фантазиям и иллюзиям и придумывать дополнительные версии, а нужно тщательно разработать ту, которая уже почти привела к успеху. И он успокаивал себя, отгоняя неприятную мысль о том, что со стороны комиссара не исключен элемент сомнения в правильности его, Субботы, действий.

Была и еще одна причина, почему молодой следователь чувствовал себя с Ковалем не совсем уверенно, но причина эта носила характер сугубо личный, и думать о ней Суббота себе не позволял.

Поезд плавно приближался к станции, и следователь впервые увидел в новом ракурсе — из окна электрички — знакомую полосу кустарника, автомобильное шоссе вдоль железной дороги, наконец — место преступления, которое раньше осматривал он, стоя на путях.

Вот и платформа. Коваль и Суббота пошли не вперед, к переходному мосту, а в противоположный конец платформы, туда, где жители восточной части Лесной, не обращая внимания на предостерегающий плакат, спрыгивали на рельсы и что есть духу перебегали через них. Они тоже спрыгнули: Суббота — легко, а Коваль задержался на краю, а потом так неловко приземлился, что ощутил боль в пятках.

Подполковник с горечью подумал, что отяжелел: озабоченный делами, перестал ходить в бассейн, на рыбалку тоже выбраться некогда, даже зарядку стал делать нерегулярно, вот и результат!

Идя вдоль колеи, он второй раз внимательно осматривал местность. Далеко вперед бегут сверкающие под солнцем рельсы. Вырвавшись из станционных сплетений, они выскальзывают на широкий простор. Слева от железной дороги — размякшее под летним солнцем асфальтовое шоссе, справа — мощенка. Шоссе зажато между колеей с поднятыми над землей проводами семафорной сигнализации и ажурными оградами многочисленных домов отдыха, санаториев, пионерских лагерей, утопающих в глубине леса, раскинувшегося на сотни гектаров — до видневшегося едва ли не у самого горизонта большого села.

Метрах в шестидесяти от платформы Суббота остановился и, сказав «здесь», раскрыл папку с бумагами, отыскал план, который набросал во время первого выезда на место преступления.

С того дня, как прокурор вызвал его и велел выехать вместе с лейтенантом Андрейко и медицинским экспертом на дело, казалось, прошла целая вечность. А в действительности — всего неделя, в течение которой Суббота, помня золотое правило — расследовать по горячим следам (время работает на скрывающегося убийцу), — почти не ел, не пил, не спал ночами. И он не может себя упрекнуть — ведь за это короткое время они с лейтенантом вышли на Василия Гущака, и сразу отпали другие предположения и версии, возникшие не из реальных фактов, а из домыслов.

Главное сделано. Создавать теперь новую оперативную группу во главе с подполковником Ковалем просто смешно. Немного утешает мысль, что он как-никак работник прокуратуры, а не подчиненный Коваля, и недоверие свое комиссар высказал, собственно, не ему, а инспектору Андрейко. И следствие доведет до конца он — Валентин Суббота.

На его плане — примитивном, но довольно точном рисунке, изображавшем на линованной бумаге пути, полосу гравия, кусты и тросы семафора, — было помечено место, где нашли труп Гущака, лежавший не на рельсах, а возле них, и отдельно — отрезанная левая рука, отброшенная то ли колесами, то ли потоком воздуха почти к самой платформе.

Рассматривая рисунок, подполковник попросил следователя еще раз рассказать, на что он обратил внимание, по свежим следам ознакомившись с ситуацией, и вообще, каковы были его первые впечатления.

Суббота повторил все, что уже сообщал раньше об осмотре места преступления, о попытках найти сохранившиеся следы на тропинке, идущей вдоль пути, о том, какие предметы были найдены на самом месте и вокруг него: окурки, обгрызенный карандаш, расписание движения электропоездов на летний период.

Лейтенант Андрейко собрал все эти мелочи, но он, Суббота, полагает, что как вещественные доказательства они теперь непригодны, поскольку не увязываются ни с одной из возможных версий, а тем более — с основной и по существу единственно реальной — убийца Василий Гущак.

— А не могли ли принять участие в убийстве несколько человек? — вслух подумал Коваль.

Молодого следователя немного задел бесстрастный тон, которым подполковник задал этот вопрос. Не мог не заметить Суббота и того, как держался Коваль вообще. У него был вид человека, который настолько разомлел от жары, что осматривает место убийства полусонными глазами и думает о чем-то, совершенно не относящемся к делу. Скорее всего — о том, как бы отдохнуть в тени деревьев.

Но Суббота даже и намеком не выдал своих ощущений. В конце-то концов, возглавляет следствие работник прокуратуры, а оперативная группа Коваля — орган всего-навсего вспомогательный.

— Не думаю, товарищ подполковник, — сдержанно возразил он. — Во-первых, старику хватило бы одного толчка такого крепкого парня, как его внук, во-вторых, у «канадца» не было ни знакомых, ни родственников, кроме Василия и его матери, в-третьих, машинист электропоезда номер семьсот три, под колеса которого попал Гущак, видел только двоих мужчин, шедших по тропинке вдоль колеи. Он дал предупреждающий гудок, и оба отошли от рельсов.

— А не мог ли он ошибиться? Что, если шел только один человек?

— Дмитрий Иванович! На первом вагоне электрички — такой мощный прожектор!

— А тени?

— Нет, нет, — покачал головою Суббота, удивляясь, как подполковник не понимает элементарных вещей. — В таком случае он мог ошибиться в противоположную сторону — скажем, вместо двоих увидеть четверых.

— Меня очень удивляет, что кому-то потребовалось убить престарелого человека.

— Смерть причину находит, — сказал Суббота. — Я думаю, Дмитрий Иванович, дело ясное.

— Вы машиниста сами допрашивали?

— Ваш лейтенант Андрейко.

— Не помнит ли он роста этих людей? Молодой Гущак немного выше деда.

— В протоколе так и записано с его слов: один повыше, крепкого телосложения. Но машинист видел их всего лишь несколько секунд.

— Вы не собирались провести следственный эксперимент?

— Какой, Дмитрий Иванович?

— Воссоздать обстановку того вечера, когда было совершено убийство, и показать машинисту несколько пар людей на той же тропинке. В одну из этих пар включить молодого Гущака…

— На такой эксперимент необходимо получить специальное разрешение от железнодорожного начальства. Через десять минут после семьсот третьего здесь проходит пассажирский. Именно тот, машинист которого заметил труп и остановил состав, не доехав до него метров двадцать.

— Что ж, надо такое разрешение получить. — И, проницательно взглянув на молодого следователя, Коваль добавил: — Колесом отхватило только руку, и после того, как наступила смерть. Так считает экспертиза. Она говорит о прижизненной травме Гущака, которая была еще до того, как он попал под колеса. А разве такого рода травма, тот же синяк на голове или кровоподтек на виске, не могут оказаться следствием удара о рельс или о камень? Смотрите, какой здесь крупный и заостренный гравий и щебень, да и большие камни попадаются. — Подполковник толкнул ногой изрядный кусок щебня. — Шел человек, споткнулся, ударился, а тут поезд… Эксперт так и не ответил на вопрос прямо: насильственная смерть или несчастный случай.

— Совершенно ясно, что это убийство, Дмитрий Иванович, — сказал Суббота, а сам подумал: «Словно экзаменует меня!» — Окончательное подтверждение может дать только следствие. У него для этого достаточно аргументов, и экспертиза — главнейший из них.

— А вы попробуйте еще раз запросить экспертизу и потребуйте прямого ответа. В частности, об орудии убийства. Экспертиза ведь обходит это важное обстоятельство.

— Об этом я и сам думал, — вынужден был согласиться Суббота.

Толкнув Коваля и Субботу воздушной волной, рядом с ними проскочила электричка. Подполковник внимательно смотрел вниз, под колеса. Когда пыль, поднятая прошедшим поездом, осела, он принялся ходить вдоль колеи взад и вперед, словно совсем забыв о следователе.

И вдруг резко обернулся.

— Где тут можно напиться, Валентин Николаевич? Жарища-то какая!

«Это, кажется, единственное, что его сейчас волнует», — сердито подумал Суббота, чувствуя, впрочем, что и сам изнемогает от жары, особенно ощутимой вблизи просмоленных, разогретых солнцем шпал, которые слезились черными каплями и источали тяжелый дегтярный дух.

— Наверно, на станции…

— Пойдемте. — И подполковник, повернувшись спиной к месту убийства, неторопливо зашагал к станционным строениям.

Суббота покорно побрел следом за ним.

— А если, вспомнив о соображении по поводу тени человека, которого выхватывает из темноты прожектор, мы все-таки предположим, что Гущак был один, а «вторым» была его тень? Что скажете на это, Валентин Николаевич? — спросил Коваль, оборачиваясь к следователю.

Суббота ответил не сразу. Кажется, подполковник берет под сомнение не только заключение судмедэксперта, но и всю его работу.

— Не думаю, — произнес он наконец. — Можно, конечно, еще раз допросить машиниста. Но вряд ли удастся опровергнуть заключение о прижизненном ударе по голове. Именно — ударе! Кто же ударил старика, если он был «один»? Кто убийца? В таком случае искомая неизвестная величина вообще становится объектом фантастики, а не реальности.

Коваль остановился и бросил на следователя испытующий взгляд:

— А вы пробовали фантазировать? Относительно этой самой искомой неизвестной величины?

Суббота помолчал немного. А потом пробормотал что-то о сроках расследования, известных и подполковнику Ковалю, и о том, что, имея доказательства, которые изобличают молодого Гущака, он не счел нужным отвлекать внимание на произвольные предположения.

То, что говорил Суббота, было правильно с точки зрения учебника криминалистики. Но подполковник только поморщился в ответ.

— Перед нами более широкое поле деятельности, чем одна версия. — Коваль сказал «перед нами», а не «перед вами», чтобы не задевать самолюбия молодого следователя. — Но ведь следствие и сыск — это творчество, а значит, и фантазия.

— Фантастика — это романы, Дмитрий Иванович! Если следствие начнет фантазировать, до чего же оно дойдет?!

— Я сказал «фантазия», а не «фантастика», — спокойно возразил Коваль. — Кстати, знаете, что писал о воображении, то есть о способности фантазировать, Эйнштейн? Что полет человеческого воображения для науки важнее, чем конкретные знания, потому что знания — ограничены, а воображение охватывает все на свете, стимулирует прогресс и является источником его эволюции. Точнее, по его мнению, воображение — это реальный фактор научного исследования. Мне кажется, он прав. Ну, а в нашем случае мы пока что будем исходить из ваших соображений: якобы у старика Гущака в нашей стране не было никого, кроме родственников, к которым он приехал. Ни давних знакомых, ни когдатошних друзей. Тогда и на самом деле останется у нас одна версия. Пусть будет так.

— Не в Канаду же нам ехать по следам старика! Там было у него, конечно, какое-то окружение. Но не думаю, что он бежал сюда от преследования мафии, которая следом за ним проникла к нам, чтобы рассчитаться со своей жертвой!

— Гм… А хотя бы и в Канаду! Да у вас прекрасная фантазия, Валентин Николаевич! — усмехнулся Коваль. — А то я уж, грешным делом, подумал… Ну ладно, — примирительно закончил он. — В Канаду, пожалуй, все-таки не поедем. Вернемтесь-ка сейчас лучше в Киев. Лейтенант Андрейко занят, выполняет ваше задание, и я сам завтра свяжусь с ОВИРом[1], просмотрю документы, касающиеся репатриации Гущака. А сегодня я хотел бы поговорить с его внуком.

Коваль вернул Субботе рисунок, давая этим понять, что заканчивает служебные разговоры, и бодро — куда только девалась усталость! — зашагал к киоску с водой и мороженым, который маячил у стены станционного здания.

4

Василий Гущак вошел в кабинет Коваля, наклонив голову и исподлобья разглядывая обстановку, казенную, но не такую простую, как в комнате, где допрашивал его следователь Суббота. Он увидел широкий, светлого дерева стол, несколько стульев у стены и один — за столом, шкафы с папками. А у стола стояло, по-видимому предназначенное для посетителей, старомодное, но роскошное кожаное кресло.

Единственное, что портило общий вид кабинета и вместе с тем в некотором смысле понравилось Василию (если вообще в милиции что-то может нравиться), это допотопный железный сейф с чернильными кляксами на коричневых стенках и следами пластилина на дверце. Точно такой же сейф Василий видел у следователя, и он словно возвращал парня в уже ставшую для него привычной атмосферу допроса, помогал держаться в постепенно выработавшейся манере поведения.

Их взгляды встретились. И Василий невольно отвернулся — столько было стремительной энергии в немного поблекших глазах хозяина кабинета.

Когда Василий снова взглянул на него, этот человек доброжелательно улыбался.

«Что за игра в кошки-мышки!» — зло подумал парень, решив, что новый следователь, за которого он принял Коваля, пытается искусственно создать непринужденную обстановку, располагающую к откровенности.

Затем он немного успокоился, обратив внимание на погоны Коваля. Подполковничьи звезды на двух просветах и весь облик немолодого офицера с седыми висками вызывали чувство уважения. Василий недавно вернулся из армии и еще не забыл, что такое подполковник. Помнил и то, чем старше начальник, тем проще он держится с солдатом.

— Садитесь, — подполковник указал на кресло.

Подтянув брюки, которые раньше были узковаты, а теперь — без пояса — как это раздражало и унижало Василия! — словно стали шире, молодой Гущак сел. Кресло приняло его в свои ласковые объятия, и Василий подумал, что, наверно, оно стоит здесь специально для того, чтобы размагничивать волю допрашиваемых.

От этой мысли в его сердце снова вспыхнула враждебность, и он отвел взгляд в сторону.

Коваль сел не за стол, а рядом с Василием.

— Познакомимся. Подполковник Коваль.

— Зачем нам знакомиться? С протоколами допросов вы, наверно, знакомы. А больше по этому делу добавить не могу ничего.

— Не надо сразу становиться в позу, — дружелюбно заметил Коваль, не сводя с парня пристального взгляда. — Вы, я вижу, наизусть уже знаете некоторые протокольные формулировки. Но официальный лексикон оставим в стороне. Давайте попросту поговорим.

— Я привык говорить «товарищ подполковник», а «попросту» выходит «гражданин». Так, что ли?

— Когда демобилизовались? — Коваль сделал вид, что не замечает озлобленности парня.

— Прошлой осенью.

— В каких служили войсках?

— В ракетных.

— Стратегического действия?

Василий Гущак поднял голову, и Коваль увидел его нахмуренный лоб, сдвинутые на переносице густые брови, сжатые губы. «Типичный холерик, — подумал подполковник, — вспыльчивый, подозрительный, упрямый, бурно реагирует на малейшую несправедливость, даже кажущуюся. Но за всем этим упрямством и грубостью, возможно, кроется обыкновенная слабохарактерность».

— Ракеты стратегического действия?

— Я присягу принимал.

Коваль улыбнулся.

— Правильно. А дедушке своему тоже не рассказывали?

— Нет.

— И он не интересовался?

— Нет.

— А чем интересовался?

Василий пожал плечами.

— Меня Дмитрием Ивановичем зовут. Дмитрий Иванович Коваль.

Василий понял подполковника. Его мрачное, насупленное лицо немного Посветлело.

— Можете меня так называть — по имени и отчеству. — Подполковник встал, обошел стол, открыл ящик, достал пачку «Беломора». — Курите?

— Нет.

Коваль закурил папиросу и пустил дым вверх, чтобы не «задымить» некурящего Василия Гущака.

— В вашей семье не ждали приезда дедушки Андрея?

— Я даже не знал, что он существует.

— А мать?

— Она мне когда-то говорила, что дедушка еще в молодости уехал за границу. И там вроде бы без вести пропал.

— А зачем уехал? На заработки? Или сбежал?

Василий отвел глаза:

— Какая-то забытая история. Подробностей не знаю.

— И дедушка ничего не рассказывал?

— Нет.

— Не интересовались?

— Спрашивал. Он только отмахнулся: «В другой раз».

Коваль задумчиво стряхнул пепел.

— Но хоть что-то он все-таки рассказывал о своей молодости?

Василий ответил не сразу. Но пауза, которую сам он создал, угнетала его. Любой посторонний звук словно касался его обнаженных нервов. Где-то внизу, под окном негромко заурчал мотор автомобиля. Над городом стоял легкий шум. «А ведь с подполковником, — подумал Василий, — можно разговаривать, не то что с этим Субботой…»

— Дедушка говорил, что жил сначала в Виннипеге.

— В двадцатые годы?

— Наверно.

— Приблизительной даты его выезда за границу не знаете?

— Вскоре после гражданской войны.

— Он принимал в ней участие?

— Об этом не рассказывал. Но тогда ведь мало кого события не коснулись.

— А на чьей стороне?

— Думаю, если бы на нашей, так раньше вернулся бы или совсем бы не уезжал.

Коваль про себя похвалил парня за такой ответ, а вслух сказал:

— Всякое бывало. Рассказывайте дальше.

— Работал он на хозяина-фермера. Влюбился в его дочь. Да фермер не разрешил ей выйти замуж за бродягу, выгнал его. Дедушка нанялся на стройку, освоил несколько профессий, хорошо зарабатывал. В Канаде рабочие руки тогда в цене были. Потом женился на поповне. С детьми не торопились. Сперва хотели хозяйство нажить. Дедушка открыл свою лавку, машину купил, кару по-английски. Однажды поехал с женой в турне по Америке. Дороги там отличные, машины высокого класса, скорость в сто миль не ощущается. И вот на большой скорости не смог он затормозить. В дерево врезался. Жена погибла, он в больницу попал. Год пролежал, разорился, леченье и лекарства там дорогие. На остатки жениного приданого еще одну лавчонку купил. Новую семью завести не решился, так и состарился в одиночестве. Вот и все, что я о нем знаю.

Подполковник Коваль погасил папиросу, постучал пальцами по столу.

— Что вам больше всего запомнилось из рассказов деда? Что произвело впечатление? Какие-нибудь детали…

Василий подумал несколько минут, потом сказал:

— Ну, о церкви…

Глаза Коваля засверкали так, словно его и на самом деле заинтересовало, как там в Канаде с церквами дело обстоит.

— Он верил в бога?

— В молодости не верил. А женившись на поповне, должен был в церковь ходить. Правда, церковь там не только для молений и богослужений. Она там и клуб, и деловая контора, и место отдыха. Строят их модерново, из стекла и бетона, как дворцы. Внизу, в подвале, обязательно кафе.

— Языка родного не забыл?

— Считал, что не забыл. Но говорил не очень понятно. Все время путал наши слова с английскими: «Взял кару, и поехали на тур в Америку». Или жаловался: «В больших городах часто негде кару запарковать», то есть машину негде поставить. А к тому же еще и многие украинские слова у него из диалектов — ведь канадские украинцы по большей части выходцы из Галиции, с Карпат. И очень чувствуется местный акцент.

— А числительные как произносил? Ну, например, сколько, говорил, долларов сюда привез, а сколько оставил там?

— О деньгах я с ним не разговаривал! Меня они не интересовали, — встрепенулся Василий и потупился.

— А все-таки знали о них?

— Знал. Привез десять тысяч долларов. — Василий помолчал, потом продолжил: — Он говорил, что уехал когда-то с Украины гол как сокол, хотя здесь у него миллионы оставались.

Коваль улыбнулся:

— В двадцатые годы миллионерами были все. Коробка спичек несколько миллионов стоила.

— Нет, он говорил, что у него настоящие деньги были.

— Откуда же?

— Не знаю.

— Не спрашивали, почему столько лет там прожил и о миллионах своих не заботился?

— Сначала хотел вернуться, но не было денег на билет в Европу. Билет этот дорого стоил. А потом, когда женился, то и думать об этом перестал. Когда немцы на нас напали, помогал Советской Армии, говорил, что был членом какого-то украинского общества, которое собирало средства на медикаменты для наших госпиталей.

— А знаете ли вы, зачем он вернулся сюда? — неожиданно проговорил Коваль таким тоном, словно сам только и ждал случая, чтобы рассказать об этом Василию.

— Не знаю. Мать все ворчала: черт принес этого бандита на нашу голову.

— Кого, кого?

— Другой раз, как рассердится, так не очень-то выбирает слова. Характер такой. Но что там творилось во время революции или сразу после нее… — Он пожал плечами. — Меня ведь в то время и на свете-то не было.

Коваль внимательно слушал молодого Гущака. И неожиданно почувствовал, что наступает та благословенная минута, минута вдохновения, которая означает, что поворот в ходе мыслей назрел и вот-вот появится идея, которая укажет правильный путь. Это было очень неопределенное, интуитивное чувство. Но Коваль слишком хорошо знал себя и уже заранее радовался. Такое чувство бывает, наверно, у капитана, когда корабль снимается с якоря и, подхваченный дружными волнами, выходит в открытое море.

Подполковник встал, пытаясь поймать эту, пока еще неясную, мысль, которая словно кружилась над ним, то приближаясь и маня своей близостью, то снова удаляясь и исчезая.

— Так что же, он за своими миллионами вернулся, что ли? — вслух подумал Коваль. Но, посмотрев на парня, понял, что его снова надо воодушевить: Василий опять сидел повесив нос.

— За миллионами, которые мы с мамой прятали?!

Коваль сделал вид, что не заметил перемены в настроении парня.

— Неужели дедушка так ничего и не говорил о причине возвращения?

— Говорил, что стосковался по родине. Около сорока лет в Канаде прожил, а все равно — чужбина. Таких тополей, таких верб, такого солнца и воздуха, как на Ворскле или на Днепре, нету нигде. Умереть хотел на родной земле.

Коваль подошел к окну. Он уже не чувствовал себя капитаном, корабль которого вышел в открытое море. Его снова окружали только мели, банки, рифы, а как их обойти, было неизвестно.

— И кто же, по-вашему, мог убить Андрея Гущака? — неожиданно для Василия спросил Коваль, глядя на парня в упор. — Кто?

Василий встрепенулся. Вопроса этого он не боялся. Ждал его все время, с той минуты, когда переступил порог кабинета, даже раньше, — с той минуты, когда повели его на допрос. Он ждал его и нервничал, потому что подполковник всякими посторонними разговорами затушевывал главное — то, ради чего и ведется допрос. Сперва обрадовался было, что благодаря этому можно унять первое волнение, но, когда разговор на свободные темы затянулся, начал беспокоиться, что так и не сможет пожаловаться на следователя Субботу, который явно старается обвинить его в убийстве. С трудом взял себя в руки.

— Я не убивал.

«Наверно, все эти тары-бары о Канаде нужны были только для того, чтобы заговорить мне зубы и заманить в ловушку!» От этой мысли парень испуганно съежился в кресле, бросив на Коваля недобрый взгляд.

— Подумайте вместе с нами, кто мог это совершить.

— Несправедливо подозреваемый будет подозревать весь мир!

— А вы немного меньше возьмите, чем весь мир. В конце концов, это очень важно для вас.

— Иначе мне не выпутаться. Да?

Коваль взглянул в окно. Внизу, на тротуаре, стояла девушка, которую Василий Гущак назвал своей нареченной, девушка, с которой встретился он в тот роковой вечер около института и которая могла засвидетельствовать его алиби только начиная с двадцати трех часов. Эта девушка теперь часто с самого утра стоит около управления внутренних дел, словно ожидая, что вот-вот выведут ее нареченного.

Василий поднял голову.

— Значит, опять в подвал? Я требую, чтобы меня освободили! Это незаконный арест.

— Выпустить вас теперь не так просто, — медленно, словно размышляя, ответил подполковник.

— Посадить, конечно, проще.

Коваль подумал, что среди молодежи встречаются люди, которые решительно ко всему относятся со злой иронией. Это по большей части люди нестойкие, которые за ироническими восклицаниями прячут свою слабость, свои ошибки, а бывает — и преступление. Неужели и этот парень такой слабой закалки, что уже успел разочароваться во всем?

— Вы сами дали следователю материал для этого. Скрывали свою поездку с дедушкой. Когда у вас нашли билет, отрицали, что пытались его уничтожить, что сами разорвали его на кусочки. И, наконец, не хотите помочь установить ваше алиби. Но ведь это же в вашу пользу, а вы ведете себя так, будто бы установление алиби для вас хуже, чем обвинение в убийстве. Ваше собственное поведение и дало основание следователю просить у прокурора санкции на арест. И теперь никто, кроме прокурора, не имеет права его отменить… — Подполковник сделал паузу. — Послушайте, а может быть, это у вас мальчишеское предубеждение: не впутывать друзей, чтобы их не беспокоил следователь?.. Может быть, вы скрываете еще какую-нибудь встречу с товарищами или с девушкой? — Коваль внимательно посмотрел на Василия.

— У меня девушка одна, — нервно проворчал тот. — И вы это знаете. Зовут ее Леся. Я встретился с нею около института в тот проклятый вечер примерно в одиннадцать.

Коваль сжал губы и печально закивал головой. Он уже понял, что этот нахохлившийся парень не пустит ни его, ни кого-то другого в свою жизнь. Не раскроет души. И все-таки сделал еще одну попытку:

— Вспомните хотя бы, по каким улицам вы ходили.

— Не помню.

— Ну как же… Шли, шли… наверно, останавливались, оглядывались, потом шли дальше. Так ведь гуляют все люди. Что привлекло ваше внимание? Вспомните. Это поможет вам восстановить в памяти весь путь.

— Кажется, по бульвару Шевченко шел, потом Владимирская, Крещатик…

— Дальше.

— А дальше не припоминаю.

— И через несколько часов встреча с Лесей. Такой провал памяти, — сочувственно произнес Коваль. — А то, что вы встретились около института именно с Лесей, это правда? Или, может быть, это не Леся была? — Подполковник остановился около стола и потянулся к ящику с таким видом, будто бы там лежали какие-то очень важные документы. — А?

Коваль заметил, что у Василия напряглась и покраснела шея, что парень втянул голову в плечи. Все, связанное с Лесей, и само имя девушки вызывает у него волнение.

Достав новую папиросу, подполковник сказал:

— Можете ее сейчас увидеть. Подойдите к окну.

Глубокое мягкое кресло буквально засосало Василия. Барахтаясь в нем, он еле выбрался.

Коваль наполовину прикрыл спиною окно.

— Не приближайтесь… Она и так стоит здесь как часовой целыми днями.

— А нельзя крикнуть ей? — Горло Василия свело спазмой, и он еле выговорил эти слова.

— Нет, нет! — Коваль полностью закрыл своей широкой спиною окно. — Скажите, почему вы нервничали, придя к Лесе на свидание? Она это заметила. Вы были бледны и очень возбуждены. Только правда, Василий!

Гущак уставился на подполковника.

— Я вас спрашиваю.

— Это ей показалось, — наконец выговорил парень и отошел от окна.

— А если правду?

— Я ничего больше не помню. Я устал.

Он не заметил, как подполковник вызвал конвоира, и вдруг увидел, что милиционер уже стоит у двери, ожидая команды.

— Это ей показалось. Я был абсолютно спокоен, — глухо повторил Василий. И, не оборачиваясь, вышел из кабинета.

5

Лесю Скорик, стоящую около управления внутренних дел, подполковник узнал издали. Она никогда не обращалась к Ковалю, лишь провожала его печальным взглядом, словно приходила сюда только для того, чтобы посмотреть, как идет на работу подполковник милиции.

В это утро, снова заметив девушку, Коваль рассердился. Тревожный взгляд Леси исполнен был упрека. Ему и всему делу, которому он служит. Хорошо: девушка добивается истины. Но как она эту истину толкует? Односторонне. Только как милосердие. Но он ничего ей не может сказать, кроме того, что она уже знает.

Коваль остановился у крыльца, внимательно посмотрел на нее. Леся вспыхнула, подошла, поздоровалась. Он молча кивнул, указывая ей на парадную дверь, куда один за другим входили офицеры.

В кабинете посадил ее в кожаное кресло, в котором она сразу потонула, как накануне ее Василий, сам сел на тот же стул, на котором сидел вчера, разговаривая с Гущаком. Леся прикрыла сумочкой колени и не сводила с подполковника настороженного взгляда. Из глаз ее готовы были и хлынуть слезы, и посыпаться искры радости. Все зависело от того, что скажет Коваль.

— Ну, выкладывайте… Что вы хотите мне сообщить? — спросил он.

Что она хочет сообщить! Леся даже завертелась в кресле от негодования: это говорит он, человек, который решает их с Василием судьбу!

— Зачем же вы ходите сюда? Выстаиваете целыми днями под стенами управления. Это ничего не даст. И откуда у вас столько свободного времени?

— Каникулы…

— Да, — вспомнив Наташу, пробормотал Коваль. На мгновение вообразил, что очутился в пионерском лагере. Зеленый забор, алые полотнища транспарантов и знамен, дорожки, посыпанные песком, шум ветра и солнечные блики на высоких корабельных соснах. А на этом фоне растрепанная легким ветерком короткая мальчишеская прическа Наташки и ее теплые глаза. Как же он по ней соскучился!.. — Да, — повторил он, возвратившись мыслями к Лесе. — Каникулы — это хорошо. Но не надо (хотелось сказать «дочка») проводить время около милицейского подъезда. Уехали бы куда-нибудь, пока все уляжется. В студенческий отряд или в пионерский лагерь.

В глазах Леси появились слезы. «Как можно такое советовать!»

Коваль и сам понимал, что это тот случай, когда логика ничего не стоит, когда чувства изменяют и очертания предметов, и краски и мир становится торжественным, как этюды Шопена, или черным, как грозовая ночь.

Он уважал в человеке такие чувства, хотя и понимал, что они не всегда приводят к счастью. На мгновение увидел на месте Леси свою Наташку и рассердился на себя: идиотское сопоставление.

— У вас есть родители?

— А! — она махнула рукой, ей, мол, сейчас не до них.

И Коваль не без ревности подумал о том, что родители всегда на втором плане — и в радости, и в горе.

— Но ведь он не виноват! — упрямо воскликнула Леся. — Он не мог этого сделать!

— Кто это «он» и чего «не мог сделать»? — строго, официально спросил подполковник.

— Василий!

— Это установит следствие.

— Выпустите его! — В глазах Леси наивная мольба. — Я могу за него поручиться. Он ведь не виноват! И вы сами это знаете… — Она всхлипнула. — Зачем вы мучаете его?

— Не плачьте, пожалуйста, — сказал Коваль, наливая воды в стакан. — И не волнуйтесь. — Он и сам считал, что Суббота погорячился, добиваясь санкции на арест подозреваемого. — Я тоже надеюсь, что Василий скоро будет дома.

К удивлению подполковника, Леся только грустно покачала головой:

— Вам больше некого посадить.

«Ну и ну! — подумалось Ковалю. — Вот тебе и разъяснительная работа среди населения! Сколько людей приходит на беседы с работниками милиции, прокуратуры, суда, а столкнувшись с практикой, такая вот девчонка верит, что милиция «если не найдет преступника, то выдумает его». К тому же для нее все едино — и милиция, и прокуратура, и суд. Одна ошибка, один неосторожный шаг, и у человека на всю жизнь сложились ложные представления, которые, как инфекционное заболевание, передаются другим. И тогда уже ни к чему самая квалифицированная беседа».

Решил не объяснять ничего. Впечатление будет сильнее, когда сама жизнь опровергнет ее ложное убеждение. Сделал вид, что не обратил внимания на ее слова.

— В тот вечер Василий не рассказывал вам об этой трагической истории?

— Как же он мог рассказывать, если сам ничего еще не знал! На вокзале дедушка был еще живой!

— А на следующий день?

— Мы больше не виделись.

— Жаль. Как вы думаете, где он бродил в тот вечер? Перед тем, как встретиться с вами.

Леся пожала плечами.

— А с кем он дружит, кроме вас?

— Не знаю. Мы с Василием недавно дружим, с весны.

— Значит, несколько месяцев?

— Да.

— Вы весь вечер были тогда в институте на собрании?

— Да.

— Это было собрание студентов, которые на лето остались в городе?

Леся подняла на подполковника настороженный взгляд. Посмотрела на разноцветные колодки орденов и медалей, на знаки отличия. К чему он клонит? Она ведь все, что знала, рассказала, когда ее вызывали сюда.

— Повторим задачу, — сказал Коваль. — Василий Гущак в восемнадцать часов поехал со своим дедом на пригородный вокзал. Позже деда нашли в Лесной, на рельсах. По словам Василия, дед поехал в Лесную один, а он, Василий, вернулся в город, где встретился с вами около института в двадцать три часа. Так? Именно в это время закончилось собрание, на котором вы были и с которого не выходили. Он уже ждал вас?

— Сказал, что ждет давно. Даже сердился.

— Минут десять. Дольше?

— Точно не говорил. Но, видно, долго: очень уж нервничал.

Коваль улыбнулся:

— У влюбленных минуты ожидания очень длинные. Особенно если давно не виделись.

Леся наклонила голову, обвитую пышной русой косой.

— Мы и днем виделись, — сказала она. — Утром были на пляже.

— Гм… Он об этом не говорил.

— А разве это имеет значение?

— До которого часа вы были вместе?

— До обеда. Кажется, в третьем часу он поехал домой, а потом встретились уже вечером. Это тоже очень важно?

— К сожалению, не очень. Нам нужно знать, где он был от восемнадцати до двадцати трех часов. Очередной электропоезд прибыл из Лесной в город в двадцать два часа тридцать семь минут. До вашего института от вокзала две остановки троллейбуса. Можно и пешком успеть… Верно?

Леся не знала, что сказать, чувство обреченности охватило ее, и на глаза снова навернулись слезы.

— Поезда в тот вечер шли точно по расписанию, ни один не был отменен, — твердо произнес Коваль. — Что вы можете на это сказать?

Она и в самом деле ничего не могла возразить.

— Его видели с дедом на пригородном вокзале. Однако никто не видел, что он остался на вокзале и возвратился в город. Таких свидетелей у нас нет. Вы читали объявление у вокзала?

Леся кивнула.

— Василий говорит, что, проводив деда в Лесную, он бродил по городу. У него нет алиби, то есть доказательств неприсутствия в Лесной, на месте трагической гибели его деда в то время, когда она произошла, а у следствия есть кое-какие доказательства его вины. Хотя и не прямые. Понимаете? Другое дело, если бы нашелся человек, который видел его в это время в городе. Но он сам говорит, что никого из знакомых не встретил. Хотя это очень странно…

— Поверьте! — начала Леся, умоляюще складывая руки. — Я хорошо знаю Василия…

Коваль спросил:

— Днем на пляже он не говорил, что собирается поехать в Лесную?

— Нет.

— Поведение его было обычным? Может быть, вы что-нибудь заметили?

— Ничего такого.

— В прошлый раз вы говорили, что вечером он пришел к вам на свидание не просто сердитым, а разнервничавшимся. Не точнее ли было бы сказать «сам не свой»?

— Может быть. Не знаю.

— Прошу вас, — проникновенно, от всей души произнес Коваль, — говорите мне только правду. Будьте со мною откровенны. Это необходимо для того, чтобы снять подозрение с вашего Василия. Сам он почему-то не хочет этого сделать и всячески уходит от разговора о тех сомнительных часах в городе.

— Да, он был очень возбужден, говорил невпопад, задумывался, не слушал, что говорю я. Мы чуть не поссорились в тот вечер…

— И гуляли недолго?

— Нет. В двенадцать я уже должна быть дома. Он проводил меня до дома — и все.

— И вы не спросили, почему он такой… скажем, невнимательный?

— Спрашивала, но он ничего не ответил.

— Вот видите, Леся, не все здесь так просто, как кажется. Значит, что-то случилось в тот вечер, что-то необычайное, может быть, даже непоправимое, о чем он не хотел с вами разговаривать. Не будет ведь человек так переживать только потому, что долго ждал свидания с любимой.

— Нет, нет! Он не мог сделать то, что вы думаете! — Девушка прижала ладони к щекам. — Я не верю вам! — Она вскочила с кресла. — Вы хотите его засудить!

— Не торопитесь с такими выводами, — успокоил Лесю подполковник. — Я сейчас просто кое-что уточняю. Для меня, например, важно, что вы вообще встретились в тот вечер. Ведь алиби после одиннадцати ему не нужно было, мог и не прийти на свидание после…

— Не произносите этого слова! — перебила Леся. — Не надо, пожалуйста! Я найду людей, которые его видели…

Коваль взял девушку за руку и снова усадил ее в кресло.

— Наверное, иголку в стоге сена легче найти. Мы ищем, ищем все это время, — добавил он после паузы. — Но пока, к сожалению, безуспешно.

Леся зло посмотрела на него. Неужели он хочет лишить ее последней надежды?

— Вот так, — Коваль сочувственно взглянул на девушку. — Все-таки советую вам поехать куда-нибудь отдохнуть. Каникулы пройдут — пожалеете. А мы тем временем все выясним. — Он поднялся.

— До свиданья, — сухо сказала Леся.

Коваль снял трубку и позвонил часовому, чтобы он пропустил гражданку Скорик, которая сейчас выходит от него.

— И не стойте больше у входа. Если вам нужно будет увидеться со мной, позвоните по внутреннему телефону, который рядом с часовым, и я скажу, чтобы вас пропустили.

Он проводил девушку до двери.

6

Коваль зашел к следователю, когда тот заканчивал разговор с матерью Василия Гущака.

Перед Субботой сидела средних лет худощавая женщина, одетая, несмотря на жару, в темное платье с закрытым воротником. На глазах ее, оттененных глубокими синими кругами, блестели слезы.

По-видимому, Валентин Суббота не очень-то верил ее словам, потому что, когда подполковник открыл дверь, она в отчаянии прижимала руки ко впалой груди.

— Клянусь! — восклицала она сквозь слезы.

— И вы всегда уничтожаетебумажки, которые находите в кармане сына? — не без иронии спросил следователь, бросая короткий взгляд на подполковника.

— Я подумала, что это использованный билет и, конечно, ненужный… — не отнимая рук от груди, объясняла женщина.

— И всегда рвете использованные билеты на такие вот малюсенькие кусочки, что наши криминалисты еле смогли собрать их? — уже с нескрываемой издевкой продолжал Суббота.

Ковалю не понравилось, как разговаривает следователь с матерью Василия. Он молча сел на стул в углу комнаты. Женщина на один только миг обернулась, когда он вошел, и, вероятно, тут же о нем и забыла. Все для нее, как в фокусе, сконцентрировалось сейчас в молодом, стройном следователе, который ненамного старше ее Василия, но в руках которого — их судьба, жизнь и смерть и который казался ей всемогущим и грозным.

— Механически как-то… Сама не знаю…

— На такие клочочки?

Женщина промолчала.

— Вы тревожитесь за судьбу сына… — понимающе произнес Суббота. — Естественно, вы — мать. — И в голосе следователя зазвучало такое искреннее уважение не только к самому понятию «мать», но и к этой вконец напуганной и переволновавшейся женщине, похожей на подстреленную птицу, что Коваль готов был простить ему ту насмешливость и высокомерную снисходительность, которыми он только что ее донимал. — Но не думайте, — интонация голоса Субботы стала назидательной, — что, пытаясь утаить истину, вы этим помогаете сыну… Вы вредите ему! — Здесь Суббота сделал многозначительную паузу. — Истина! Только она может стать единственным неопровержимым доказательством невиновности вашего сына, его непричастности к убийству, в которой вы так глубоко убеждены. Итак, это правда, что именно вы разорвали билет?

Женщина снова прижала руки к груди и закивала.

— А почему вам так захотелось уничтожить этот билет? Чего вы испугались?

Она заплакала. В конце концов, сквозь слезы вырвалось у нее, что какой-то непонятный страх охватил ее и она стала шарить по карманам куртки Василия.

— Той куртки, в которой он ездил в Лесную вместе с Андреем Гущаком?

Она кивнула. Признание было чистосердечно, и Суббота так же, как и подполковник, понял это. Он спросил, уточняя:

— У вас появился страх за сына?

Она вытерла глаза уже влажным носовым платком.

— Конечно, за сына, а за кого же?!

Суббота быстро записывал ее слова.

— Вы боялись, что это он что-то мог сделать деду?

— Нет, нет! — решительно возразила женщина.

— Простите, я неточно выразился. Вы, очевидно, боялись, что о нем могут подумать, якобы это сделал он?

Женщина утвердительно кивнула.

— А почему именно о нем могли подумать?

У матери Василия хватило подсознательной осторожности, чтобы не отвечать на этот вопрос. Следователь не настаивал.

— Хорошо, — сказал он. — Значит, так и запишем: билет разорвали вы, потому что боялись, что, если его найдут, подозрение в убийстве падет на вашего сына? Так?.. А почему именно его должны были заподозрить — на этот вопрос ответить отказались…

Женщина почувствовала, что какие-то невидимые нити начинают опутывать ее и она не может их разорвать.

Суббота торжествующе и вместе с тем вопросительно посмотрел на подполковника. Сначала появление Коваля не вызвало у него никакого энтузиазма — почему-то терялся при нем, а это сбивало с внутренней сосредоточенности, так необходимой следователю во время допроса, но сейчас он не без удовольствия демонстрировал свою профессиональность.

Однако Коваль был мрачен. По его мнению, это был не триумф следователя, а запрещенный удар, нанесенный им не искушенной в юридических тонкостях женщине.

Правда, сегодня все раздражало Коваля и все не нравилось ему. Даже комната офицеров уголовного розыска, в которой расположился со своими папками Суббота. Быть может, именно поэтому казалась она подполковнику неуютной и отдающей казенщиной.

Коваль считал, что милицейские помещения, особенно кабинеты офицеров розыска и следователей, где иногда решаются сложные для человека вопросы, должны иметь строгий, но вместе с тем нарядный вид. Здесь ведь раскрываются души! Он был уверен, что это должно быть именно так, по этому поводу ссорился с хозяйственниками, но начальство денег на кабинеты не ассигновало, а кое-кто из коллег открыто подтрунивал над Ковалем за его «причуды».

— Разрешите мне, Валентин Николаевич, — обратился подполковник к Субботе, оторвав тоскливый взгляд от серых стен.

Лицо следователя не выражало ничего, кроме самодовольства, и он милостиво кивнул.

— Скажите, — обратился Коваль к женщине, — ваш сын и его дед, который так неожиданно появился в вашей семье, жили дружно?

— Они как следует еще и познакомиться не успели, когда же было им ссориться?

— А что вы можете рассказать нам об Андрее Гущаке?

Женщина пожала плечами. Потом оглянулась, не зная, кому отвечать, кто здесь старший и кто ее лучше поймет.

— Наверно, вам больше о нем известно.

— Кое-что, конечно, известно, — подтвердил Коваль. — Известно, например, что вы неприветливо встретили своего родственника, — сказал он, желая этим вызвать женщину на откровенность.

— Какой родственник! — возмутилась она. — Я даже не знала о его существовании. Михаил, мой муж, говорил, что отец его, Андрей Гущак, в двадцатые годы бросил семью и куда-то исчез. Думали, погиб. Тогда ведь неспокойно было на Украине. Да и кто он нам? Чужой человек, свалился как снег на голову. Радоваться нечему было.

— Могли не принимать…

— И не приняла бы ни за что. Да вот Василий. Отца не знал. Ему пять лет было, когда Михаил умер. А тут — дедушка. Настоял, чтоб дала приют.

— Гущак и свой дом мог построить.

— Мы его деньги не считали. Нам они не нужны. Что там у него есть, пусть государство возьмет.

Суббота, решив, что Коваль спрашивает не то, что нужно, и уводит разговор в сторону, попытался взглядом его остановить. Однако подполковник не обратил на это внимания.

— Ваш муж рассказывал что-нибудь о своем отце?

— Он тоже его не помнил. В раннем детстве из виду потерял. Говорил, темные дела за ним какие-то водились. Из-за этого, мол, его и убили.

— А он, значит, сбежал за границу, живой.

— Сбежал. Зачем только вернулся, не знаю.

Женщина разговорилась и, казалось, немного забыла о своих страхах.

— Темные дела, говорите? — продолжал Коваль. — Вспомните, может быть, что-то еще о нем муж ваш рассказывал?

Женщина отрицательно покачала головой.

— Слышала, что бандит. А где, как, почему — этого не знаю.

— От мужа слышали?

— От кого же еще!

— Валентин Николаевич, может быть, запишете в протокол?

Суббота задвигал бумагой по гладкой поверхности стола, как бы устраиваясь поудобнее, взял ручку, но писать не стал.

— Родственники у вашего мужа где-нибудь есть?

— Не знаю, может, где-нибудь и есть. Я с ними связи не имею. Мы с Василием вдвоем живем, никого не знаем.

— И старик вас не расспрашивал о них, их не искал?

— Нет.

— А каких-нибудь знакомых?

— Нет.

Коваль развел руками, что, по всей вероятности, должно было означать, что вопросов у него больше нет и он возвращает эстафету допроса следователю.

И когда женщина стала просить Субботу выпустить ее сына, который и мухи не обидит, подполковник встал и вышел.

7

Леся очень устала, но домой не шла, а продолжала бродить по улицам. Было уже около часу дня, солнце раскалило и размягчило асфальт, но она не замечала этого. Что она искала? Вчерашний день? Нет, не вчерашний, а тот, когда Василий, купив билет на электричку, не поехал в Лесную, а возвратился в город. Он бродил до позднего вечера, ждал ее около института. И они встретились. Встретились, не зная и не ведая, что совсем скоро свалится на них вот такая беда…

Где бродили его ноги? Кого видели его глаза? Где он останавливался, где присаживался? О, если бы взгляды оставляли следы! Но даже и от ног не было на тротуаре никаких следов, и Леся, в десятый раз повторяя воображаемый путь Василия от вокзала до института и дальше по бульвару, заглядывала людям в глаза, все еще надеясь встретить кого-нибудь из знакомых, видевших в тот вечер его…

Она вспоминала слова подполковника Коваля: «Если бы нашелся человек, который видел его в это время в городе…» — и сердилась на подполковника, словно бродила она не по своей воле, а выполняя его приказ.

Была она и на вокзале, стояла на платформе, с которой отходят поезда на Лесную, будто бы ища тот вагон, под колесами которого погиб дед Василия. Словно вагон мог что-нибудь рассказать и засвидетельствовать невиновность любимого.

Но так и не нашла ни одного вагона с красными от крови колесами, ни одного человека, который обратил бы на нее внимание и спросил бы, почему она так присматривается к поездам… Все спешили — озабоченные, чужие, равнодушные. Как оскорбительно людское равнодушие! Леся раньше не задумывалась над этим. Люди казались ей всегда чуткими, внимательными, такими, как нужно, — словом, людьми. А теперь они словно стали другими…

Когда девушка ощутила, что сил больше нет, она в последний раз побрела с вокзала в сторону института. Прошла знакомый серый корпус своего факультета, над которым висела заляпанная известью люлька с двумя малярами. И даже институт показался ей сейчас не таким, как всегда, а чужим и равнодушным. Она миновала его и пошла дальше — куда глаза глядят.

Опомнилась на каком-то просторном дворе, среди белых фигур — воин с винтовкой, девушка с серпом. Не сразу поняла, что это не живые люди, а гипсовые. Оказалось, случайно зашла к скульпторам. В другое время, может быть, и заинтересовалась бы. А сейчас все ей было ни к чему.

Человек в длинном сером халате с молотком в руке, глядя на нее, сказал:

— К нам пожаловала Офелия. Хотите позировать?

Она смотрела на скульптора, не понимая, что он говорит.

— Девушка, позируйте нам, пожалуйста, мы заплатим, — попросил второй скульптор в белом от гипсовой пыли халате.

Лесе показалось, что они смеются над ее горем. Она стояла молча, наклонив голову, опустив руки, и вдруг услышала голос сторожа, который следил за нею с того момента, как она отворила калитку и вошла.

— С ней что-то случилось, — сказал он скульпторам. — Оставьте ее. — И ей: — Ты что, девушка? Ищешь кого-то?

Она подняла глаза, нашла взглядом калитку и тихо вышла на улицу.

Очутившись возле какой-то столовой, вспомнила, что голодна. Она ведь с самого утра ничего не ела. Вошла. Свободных мест нет. Встала в угол, решив подождать, пока освободится место.

Но вот к ней приблизилась официантка, взяла за руку, посадила за столик, где стояла посуда, спросила, что принести.

— Что-нибудь.

— Первое? Второе?

— Пить хочется.

— Бутылочку лимонада и котлеты? Или кофе? Вам нездоровится?

— Спасибо…

Не чувствуя вкуса, что-то съела и снова вышла на улицу. Постояла немного. Куда же теперь? На глаза попалась вывеска: «Юридическая консультация». И как же она раньше не догадалась! Откуда только силы взялись — она не пошла, а побежала через дорогу!

Но адвокат сказал ей то же самое, что и Коваль. Поняв состояние девушки, он после беседы в своей фанерной кабине проводил ее до выхода и еще раз сказал:

— Я вам верю. Но дело не во мне. Бывает и так, что ложные доказательства выглядят убедительнее истинных. К сожалению. Так было и три тысячи лет назад, а может быть, и раньше. Правду тоже надо доказывать. Ищите свои доказательства.

Она машинально кивнула адвокату и неожиданно вздрогнула: вплотную к ней приблизился какой-то молодой парень и, белозубо улыбаясь, произнес:

— Не слушай его! За три тысячи лет кое-что изменилось! В наше время правда сильнее доказательств. Ясно? Ну, вот. Держись! — И, подмигнув ей, убежал.

Нет, она недаром побывала здесь! Ей казалось теперь, что она нашла ответ на свой вопрос: что делать, чем помочь Василию? Правда, ничего нового в консультации ей не сказали. «Ищите доказательства, ищите людей, которые могут засвидетельствовать алиби вашего Василия». Но сказали это как-то иначе, другими словами, или, может быть, обстановка была какая-то другая, и мысли ее пошли по новому руслу. В милиции она боялась — боялась всего: и незнакомых кабинетов, и дежурного у входа, и того, с кем говорила. Боялась не за себя, за Василия. А здесь почувствовала себя свободно и спокойно.

И, выйдя из консультации, она вдруг ощутила, что новая мысль появилась у нее…

— Коля! — неожиданно для самой себя прошептала она.

Конечно, Коля! Как все просто, а она мучилась! Василий ведь говорил ей на пляже, что заглянет к другу, который живет неподалеку от института. Конечно же Коля видел его в тот злосчастный вечер!

Когда Леся выбежала на бульвар Шевченко, солнце медленно садилось, и длинные тени тополей гладили ее плечи. Вот и дом, где живет Коля. Как-то Василий показал ей квартиру своего приятеля, окно его комнаты на втором этаже.

Все окна в доме были открыты, и Леся, не стыдясь никого, закричала:

— Ко-о-ля!

Никто не ответил.

Крикнула еще раз, сильнее. В окно выглянула пожилая женщина, скептически посмотрела на Лесю — ох эти современные девушки, ни стыда, ни совести! — и бросила, как камень:

— Нет дома!

— А где он, когда придет?

— Не знаю, не сказал.

Леся села на скамейку на бульваре, напротив дома. Отсюда ей хорошо был виден Колин подъезд.

Терпеливо ждала.

Золотой шар солнца потонул за дальними крышами. Но было еще светло от зарева, полыхавшего на западе, от тех розовых и розоватых облачков, которые тянулись вдоль всего неба, быстро меняя очертания и цвет, темнея и тая.

Чтобы не прозевать Колю в сумерках, которые неумолимо надвигались на город, она подошла к самому подъезду. Несколько раз прошлась под Колиными окнами. Пристально вглядывалась в прохожих. К своему удивлению, она не ощущала теперь усталости, и, хотя ноги гудели, надежда придала ей силу и бодрость, словно окропила теплым дождем.

Ей вспоминался парень, встреченный у выхода из юридической консультации, его добрая улыбка. «За три тысячи лет кое-что изменилось!» «Кое-что!..» Славный парень! «В наше время правда сильнее доказательств!» Но у нее и доказательства будут! Вот сейчас, скоро… придет Коля… и…

Но тут же она опять помрачнела, вспомнив о Василии. Представила себе, как сидит он в камере, за решеткой, и как сжимается его сердце. Он такой чувствительный, в степень возводит всякую мелочь…

И все-таки Колю она прозевала. Поняла это тогда, когда вспыхнул свет в его окне.

Она крикнула несколько раз, пока он услышал. Выбежав на улицу и узнав Лесю, Коля так обрадовался, что это сразу передалось девушке.

— Коленька! — бросилась она к нему. — Ты знаешь, Васю-то в тюрьму посадили! Подозревают, что это он деда убил. — Она заговорила скороговоркой, что все будет хорошо, что теперь не так, как три тысячи лет назад, все изменилось, и правда сильнее доказательств. Конечно, Васю отпустят. Без доказательств поймут, что это не Вася сделал, но ему-то каково с преступниками сидеть! Нужно только, чтобы он, Коля, засвидетельствовал, что Вася в тот вечер был с ним, а потом пошел на свидание к ней. Это же здесь, рядом. Сперва она забыла, что Вася должен был встретиться со своим другом Колей. — Ну, помнишь, было это в понедельник, десятого, — проводил деда на поезд, а потом к тебе… — Деда нашли в Лесной, под электричкой, а Вася был с ним, с Колей, он ведь его самый лучший друг и собирался в тот день к нему, а как же! Он пойдет в милицию, засвидетельствует это, и Васю сразу выпустят. А она, дура, целый день ходила по городу, переживала и совсем забыла…

Она говорила все это, держа Колю за руку, словно боясь, что он убежит, не дослушав. Потом повела его к Владимирской, откуда шел троллейбус до самого управления внутренних дел. Не знала, что в вечерние часы в управлении только дежурный, который не имеет права допрашивать. Знала лишь одно: у нее есть доказательство… Доказательство и правда. Все необходимое, чтобы Василия освободили. И глаза ее уже видели, как выходит он из тюрьмы побледневший, исхудавший и как они идут куда-то далеко, далеко. Вдвоем…

— Идем же, Коля!

— Куда?

— В милицию… — удивилась она бестолковости парня. — Засвидетельствуешь, что в тот вечер, в понедельник, он был у тебя.

— Он у меня не был, — произнес Коля тихо, словно в чем-то был виноват.

— Как же не был?! Что ты говоришь?! — Она зажала его рот ладонью. Она же знает, что был!

— Он не был в тот вечер у меня, — отстранившись от нее, повторил Коля.

— Ты понимаешь, что говоришь?!

— Я говорю правду.

У Леси не потемнело в глазах, а просто вся улица вздрогнула, заколыхалась, поплыла, слилась в одно пятно.

— Ты понимаешь, нет, ты скажи, ты понимаешь, что говоришь?!

— Правду.

Она снова схватила его за руку и потащила в сквер, туда, где было мало народу, будто боялась, что кто-то посторонний услышит эти его слова.

Сидели молча. В угасшем небе качались черные пики тополей, вспыхнули вдоль бульвара бледные фонари. А Леся все еще не могла прийти в себя.

— Коля, миленький, ты знаешь, что ему грозит… Мне объяснили в консультации…

Снова помолчали.

— Это же неправда. Он не мог убить, но юрист сказал: правду надо доказать!

Но где же он гулял в тот вечер? Коля так искренне говорит, так сочувственно держит ее за руку, успокаивает. Он ведь тоже волнуется за Василия, он ему друг. Друг? А может быть, недруг, тайный враг, и теперь ни за что не скажет правду?

— Коленька, ты знаешь, что ему грозит… — повторила она.

Коля погладил ее руку.

— Я всю жизнь благодарна буду!..

Коля сжал ее пальцы.

— Я не могу, Леся. Его не было…

Василия засудят… А она будет жить… И это называется — жить?! Какой он противный и гадкий, этот Коля! Она выдернула руку, вскочила.

— Я ненавижу тебя! Да, ненавижу!

Он тоже вскочил.

— Но пойми же, Леся! Леся!..

— Уходи!

И он медленно пошел к своему дому, зябко поеживаясь и пригнувшись.

Леся бессильно опустилась на скамейку и зажмурилась от охватившего ее ужаса. Вся ее усталость, скопившаяся за этот день, все волнения навалились на нее разом. И сердце забилось словно в каждом уголке ее тела: в горле, в голове, в кончиках пальцев.

Время шло. Стало совсем темно. Колино окно светилось ярко. Она стояла напротив него и видела, как он ужинал. Нагнулась, нашла где-то около ворот кусок кирпича и швырнула в окно. Я тебе поужинаю!..

Звон разбитого стекла, посыпавшегося на асфальт, привел ее в чувство. Она осмотрелась. Тихо и пустынно было на ночной улице, только звон стекла стоял в ушах и не утихал.

Вдруг она увидела, что кто-то приближается к ней. Милиционер! Не страшно, не побегу. Подумаешь!..

Она стояла, освещенная светом, падавшим из Колиного окна.

— Кто это здесь окна бьет? — спросил милиционер.

Леся молчала. С дрожащих пальцев своих она и не подумала стереть кирпичную пыль. Милиционер пристально посмотрел на нее. Вдруг окно открылось, и последние осколки весело звякнули о тротуар.

— Леся, заходи же… Чего ты испугалась?.. — Коля хорошо видел милиционера, стоявшего рядом с девушкой, и обратился к нему: — Вот хулиганы! Какие-то мальчишки… Побежали вон туда… Леся, заходи, я тебя жду!..

Она бросилась бежать, будто за нею гнались, она бежала быстро, закрыв глаза, словно это могло остановить ее слезы, бежала, сама не зная куда, только бы подальше от всего этого…

Милиционер пожал плечами:

— Стекло уберите.

8

Был один из тех немногих дней, когда Дмитрий Иванович Коваль мог наконец побыть дома, повозиться в саду, походить босиком в своей старенькой выцветшей пижаме, сшитой еще покойной женой, много раз чиненной и латанной Наташкой и такой привычной и удобной, что Коваль предпочитал ее лежавшей в шкафу новой магазинной, которая, как он шутил, напоминает полосатую лагерную робу и носить которую можно разве только в санатории, где человек тоже в некотором смысле лишен свободы.

Всю прошлую неделю собирался он на рыбалку, да так и не собрался, успокаивая себя мыслью о том, что в июле клев никудышный до самого конца месяца. Сад пожирала гусеница, кусты роз были запущены и лишь изредка поливались, гладиолусы — любимые цветы жены, которые Коваль выращивал в память о ней, — уже начали распускаться и тоже требовали ухода…

Работы было много, и Коваль весь окунулся в нее. И когда кто-то позвал его с улицы, он даже не сразу услышал. И, только узнав голос Валентина Субботы, вспомнил, что как-то пригласил его в гости. Но разве же речь шла об этом воскресенье? Особенно после вчерашнего резкого разговора приход Субботы казался даже странным.

Коваль и рад был и не рад неожиданному гостю. Не хотелось расставаться с садом. К тому же вся пижама осыпана листьями и кусочками коры. Отряхнулся и пошел к калитке.

Увидев подполковника босым, Суббота смутился и начал извиняться за вторжение, но, в конце концов, все-таки вошел во двор и сказал, что очень истосковался по природе. Произнес он это так, что Ковалю стало его жалко.

Заметив расстеленный под яблоней брезент, на который подполковник стряхивал гусениц, Суббота сбросил пиджак и по примеру хозяина тоже стал разуваться.

— Валентин Николаевич! — пытался остановить его Коваль.

— Не найдется ли у вас для меня каких-нибудь стареньких брючишек и тапочек? — Разувшись, Суббота с ребячьей радостью на лице прошелся белыми босыми ногами по траве.

По тому, как осторожно, словно боясь помять ее, и в то же время восторженно ступал следователь по траве, Коваль понял, что он и в самом деле редко бывает на природе.

— Я, собственно, и пришел, чтобы взглянуть на ваш сад, — сказал Суббота.

И хотя Коваль не поверил, — наверно, у молодого следователя возникла какая-то закавыка и он не захотел ждать до понедельника, — но простил ему эту дипломатию: так искренне и простодушно обрадовался гость и траве, и саду, и всему, что увидел.

— С удовольствием поработаю с вами, Дмитрий Иванович. Это очень приятно.

— Хорошо, — сказал Коваль, — вот вам галифе. Если не потонете в них, значит, все в порядке. — Он не без иронии взглянул на худосочного Субботу. — А вот с тапками хуже.

— И не надо, обойдусь, я уже привык!

— Так быстро? Ну, посмотрим.

Работали старательно, молча. Казалось, все служебные тревоги и заботы просто-напросто забыты и отныне есть на свете только гусеницы, стряхиваемые с яблонь, земля, которую надо взрыхлить, невыполотые сорняки. Особенно усердствовал Суббота. А подполковник время от времени останавливался, закуривал и просил гостя не торопиться. Суббота раскраснелся и, в самом деле быстро привыкнув к земле, уже смело ходил босиком.

Коваль тайком улыбался, наблюдая за этим возвращением следователя в детство. Ведь и правда, думал он, вот — работаешь на живой земле, прикасаешься к ней каждым нервом, и не одно только наслаждение испытываешь: из глубины души поднимаются забытые ассоциации, которые снова делают тебя юнцом. Ступишь босой ногою на мягкую и упругую мураву — и позабудешь все свои сомнения и терзания, и вспомнишь, как шелестит в высокой траве уж, как сооружает гнездо в камышах дикая утка, как пахнет на току прокаленная солнцем золотая рожь, как тверда сухая глина, как сыпуч песок и как обжигает он пальцы, когда горяч, и как приятна земля к вечеру, когда босой ногою ощущаешь со холодок…

В какое-то мгновение, докуривая папиросу и посматривая на сноровистого Субботу, подполковник почувствовал, что его почему-то беспокоит этот внезапный визит.

После изучения материалов дела Гущака, после бесед с Василием и его матерью Коваль пришел к выводу, что осуществленный следователем предварительный арест студента нужно заменить подпиской о невыезде. Разрешить это может прокурор по представлению следователя.

Но Суббота категорически возражал, считая, что, выйдя на волю, Василий запросто найдет лжесвидетелей, которые подтвердят его алиби, и вся система доказательств, построенная следствием, рухнет. Они долго спорили, но общего языка так и не нашли. Чего же ради Суббота явился в воскресенье?

…Часа через два, когда работа в саду была закончена, Суббота отправился в душ, сооруженный из старой железной бочки. Пока он там роскошествовал, Коваль готовил полдник.

Молодого следователя интересовало все. После душа он осмотрел дом, веранду и даже — через открытые окна — заглянул в комнаты — в гостиную и небольшой домашний кабинет подполковника. Коваль улыбнулся: можно было подумать, что следователь явился не в гости к своему коллеге, а на место преступления.

Подполковник вынес на веранду и поставил на стол картошку с селедкой, яичницу, кофе.

От легкого виноградного вина, которое предложил Коваль, Суббота сперва отказался, потом выпил. Выпил немного и подполковник. Пошел разговор, из которого можно было сделать вывод, что сближение этих разных людей, наметившееся во время совместной работы, вроде бы продолжается. В какие-то минуты казалось Ковалю, что оно может даже перерасти во взаимную симпатию. Но уже за кофе подполковник заметил, что Суббота как-то уходит от охватившей его непосредственности и словно вползает обратно в свою скорлупу.

Сначала появилась на его лице некая озабоченность, потом, облачившись после душа в костюм, Суббота по-новому ощутил босые ноги и почел за благо снова поместить их в мокасины. И наконец на лице его появилось обычное холодноватое выражение, свойственное строгому, деловому человеку.

— Не пора ли вернуться к нашим делам? — предложил Коваль, помогая следователю начать трудный разговор.

— Невзирая на выходной? — улыбнулся гость.

— Выходной у нас с вамп будет после окончания следствия.

— Я тоже думаю, Дмитрий Иванович, что разговор по делу мы не закончили…

— Вот и продолжим.

— Я не могу согласиться с тем, что вы разрушаете все мои построения. И исключительно с негативных позиций.

— «Разрушать» можно только с негативных. С позитивных — строят. Боюсь, Валентин Николаевич, что реальная действительность ваши выводы пересмотрит более основательно, чем я, — Коваль нахмурился. — Разрешите мне вспомнить о трех китах, на которых держится предварительное следствие: всесторонний подход, доскональность, объективность. А у вас? Где доследование всех возможных обстоятельств и предположений? Вы ухватились за одну-единственную версию: убийца — Василий Гущак.

— Дмитрий Иванович, других версий быть не может! Мы уже говорили об этом. Это элементарно!

— Иногда не мешает вспомнить и элементарные правила. Именно потому мы их и нарушаем, что считаем хорошо известными.

— Человеку свойственно выбирать кратчайший путь.

— Согласен. Но торопливость, Валентин Николаевич, недопустима. Очень соблазнительно сказать себе: вот преступление, а вот и преступник, подобрать к этой гипотезе факты, что-то отбросить, что-то подкрепить, нанизывая все, что пригодно для обвинительного заключения, на один шампур. И следствие продвигается вперед, и все дальше от… истины, и ближе к конфузу, когда на суде все рассыплется, словно карточный домик.

— Вы хотите обвинить меня в необъективности, Дмитрий Иванович?

— Об объективности немного позже, хорошо?

— Хорошо. Но ваши мысли, Дмитрий Иванович, о давних связях Андрея Гущака, которые, мол, выявились теперь и привели к трагедии, еще дальше от истины. Какие бы ни были когда-то у старика знакомства, они никак не могли сразу возобновиться. Прошло-то уже сорок лет с гаком! Рассеем внимание, растратим силы на установление давних связей убитого, еще год будем возиться. И скорее всего — безрезультатно. Ваши соображения не конструктивны, Дмитрий Иванович!

— Я, Валентин Николаевич, никаких версий не выдвигаю и ничего категорически не отрицаю. Я просто призываю и себя, и вас ко всестороннему расследованию.

Валентину Субботе вспомнилось дело художника Сосновского, когда Коваль поверил в версию, которая сама шла в руки и вывела этого опытного оперативника, а за ним и следователя на ложный путь. «Теперь он стал чрезмерно осторожным, — подумал Суббота, — потерял уверенность в себе и перестраховывается, дует на холодную воду».

— Но здесь все ясно, Дмитрий Иванович. Вскоре лейтенант Андрейко закончит знакомство с окружением молодого Гущака, и у нас появятся дополнительные доказательства. Я, например, убежден, что убийца — Василий Гущак, и потому выпустить его не могу.

Коваль развел руками.

— Но предварительное следствие не решает вопроса о виновности. Тем паче, если Андрейко не найдет доказательства для обвинения, а, скажем, установит алиби подозреваемого.

— Потому и выпустить его боюсь. Чтобы не состряпал себе фальшивое алиби.

— Ну, знаете… — Коваль начал сердиться. — Вы поспешили и удовольствовались фактами, лежавшими на поверхности. Не выяснено, сколько лиц принимало участие в убийстве: одно или несколько. Ведь какие-то неизвестные могли и подстерегать старика на станции «Лесной». В этом случае присутствие молодого Гущака в городе потеряло бы свое значение. А вы этим не поинтересовались. Наконец, есть белые пятна и в заключениях экспертизы. Не хочу вас учить…

— Почему же, учите, Дмитрий Иванович, учите… Я с удовольствием, — попытался улыбнуться Суббота. — Как там сказано: и чужому обучайтесь, и своего не чурайтесь.

— Шевченко в эти слова иной смысл вкладывал, более глубокий.

— Не имеет значения, Дмитрий Иванович. Хорошее слово в любую песню ложится.

— Ну, коли так, то теперь и об объективности скажу. Вы на меня обиделись, дескать, я вас в предвзятости обвиняю. Но ведь, чего греха таить, случается она и у нашего брата. Иной раз слишком уж много места занимает, как бы это сказать, авторское самолюбие следователя. Или, мягко говоря, — добавил Коваль, заметив, как вспыхнул Суббота, — авторская любовь к выношенной и взлелеянной версии, в которую он поверил. Как у поэта, художника или артиста, создавшего образ. Невольно, незаметно для себя следователь дополняет образ преступника теми чертами, а ход событий — теми эпизодами, которых ему не хватает для обвинительного заключения.

Суббота слушал подполковника, уставив взгляд в некрашеный пол веранды.

— Не принимайте моих замечаний на свой счет, — заметил Коваль. — Но кое-что может касаться и данного дела, в частности авторское самолюбие. Это — человеческая слабость, и с нею трудно бороться.

— Товарищ подполковник, следователям такой субъективизм не свойствен. Мы — не поэты. И было бы нарушением социалистической законности…

— Было или не было… — перебил его Коваль, — но бывает…

Суббота подумал, что подполковник снова вспомнил дело Сосновского, в котором ему неожиданно пришлось выступить в роли защитника осужденного, признав и свою ошибку.

— И оперативник, и следователь иногда отмахиваются от всего, что противоречит уже сложившемуся представлению о происшедшем, — продолжал Коваль.

— Предубеждение для следователя — вещь абсолютно недопустимая!

— Как и всякий человек, он не может быть беспристрастным. У него есть свои взгляды, представления, вкусы и полностью избавиться от них невозможно. Да и не нужно, — уверенно произнес Коваль, немало удивив этим Субботу. — Он ищет истину. А без человеческих эмоций нет и не может быть человеческого искания истины. Надо только научиться контролировать свои эмоции, чтобы они не искажали действительность.

Коваль умолк. Он заметил, что Суббота слушает не его, а прислушивается к тому, что происходит в комнате. Оттуда доносились чьи-то мягкие шаги.

— Ежик, — улыбнулся Коваль. — Днем спит, а ночью охотится. Да вот дочка приучила его просыпаться в обед и лакать молоко. Сейчас она в Буче, в пионерском лагере, а он молоко ищет… Но продолжим наш разговор, если он вам интересен… — И, не дожидаясь ответа, сказал: — В нашей работе очень важна объективность. Ни в коем случае нельзя поддаваться недобрым чувствам к отдельным лицам.

Суббота встрепенулся:

— Мне очень досадно, Дмитрий Иванович, что вы… именно вы… могли так подумать. Я…

— Ну, нельзя же так, Валентин Николаевич. Вы ведь обещали не обижаться. Повторяю, не о вас речь. Общие рассуждения. — Коваль положил свою руку на руку Субботы и, пока тот допивал холодный кофе, медленно разминал папиросу. — Меня, например, больше интересует сейчас не Василий Гущак, а его дед.

— Но дед убит, и мы устанавливаем, кто убийца!

Чем больше недоумевал и горячился молодой следователь, тем меньше оставалось в нем самоуверенности и тем больше нравился он Ковалю.

— Меня волнует проблема жертвы, — продолжал подполковник. — И причина, и обстоятельства преступления полностью выясняются только после всестороннего изучения личности потерпевшего. Жертва является одним из участников события. Без жертвы нет преступления. И жертва не только объект преступления — своим неправильным поведением она может благоприятствовать его совершению. — Он снова замолчал, чтобы проверить, какое впечатление производят его слова. — Например, пешеход, перебегающий улицу при красном светофоре. Бывают случаи, когда жертва просто-напросто создает условия для преступления. Я никогда не разберусь в преступлении, пока не установлю, что из себя представляет или представляла жертва и каковы ее связи с окружающим миром.

— Наш «канадец» не собирался устраивать аварию.

— Убежден, что именно через старика Гущака надо выходить на его убийцу. Любые наши предположения и догадки могут так или иначе связать известные нам факты, но они не заменят фактов и ничего не докажут. Я не могу понять, как прокурор согласился санкционировать предварительный арест Василия Гущака. Признайтесь, здорово вы нажимали…

Суббота молчал.

— Я займусь сейчас «археологией», — Коваль дружески улыбнулся помрачневшему гостю, — окунусь в старину и попробую что-нибудь узнать о жертве трагедии — Андрее Гущаке, о его молодости, о том, кем он был, откуда родом, как жил, что делал, почему эмигрировал, — словом, попытаюсь воскресить его образ.

Следователь смотрел на еще короткие тени домов и деревьев и уныло думал о том, как ему не повезло, что при первом же серьезном расследовании пришлось иметь дело с этим упрямым Ковалем. Придется, в конце концов, с ним все-таки поссориться, хотя очень и очень не хочется.

— Ваш лейтенант Андрейко уже собрал сведения о старом «канадце».

— Знаю, — кивнул подполковник. — Только все эти сведения официальные, поверхностные.

— Человек прожил в стране всего две недели, и ваши усилия бесплодны.

— Две недели тоже кое-что значат, — сказал Коваль. — Но я не отбрасываю и тех тридцати лет, которые прожил Гущак на Украине до эмиграции.

— Все это задержит расследование. Мы не уложимся в сроки. И главное — ни к чему. Завтра студент сознается — и делу конец. Он уже вчера раскрыл было рот, но что-то его удержало.

— Но ведь, возможно, он что-то совсем другое хотел сказать, — иронически усмехнулся Коваль, но, почувствовав, что Суббота снова готов обидеться, перевел разговор на другую тему: — А знаете, Валентин Николаевич, почему я стал оперативником, почему так люблю самый процесс розыска и расследования? — неожиданно спросил он. — Я ведь учился в техническом учебном заведении, должен был механиком стать. Но вот как-то вычитал у Дарвина, что удовлетворение от наблюдения и деятельности мысли несравнимо выше того, которое дает любое техническое умение или спорт…

— Простите, Дмитрий Иванович, — возразил Суббота, — работа механика — это не только техническое умение, но и деятельность мысли. То же самое и в спорте.

— Да, конечно. Но надеюсь, вы не станете спорить, если я скажу, что для механика или спортсмена наблюдение все-таки менее важно, чем для нас. Наша деятельность — это прежде всего наблюдение, затем розыск, расследование, умозаключение, эн плюс единица вариантов и версий, гипотез, предположений, и наконец — внезапный луч света в темном царстве неизвестности.

— Обычная умственная деятельность.

— Обычная? Не совсем. Смею вас заверить: наша работа близка к творческой.

Суббота пожал плечами.

— Вы заметили, — невозмутимо продолжал Коваль, — что я немного перефразировал Добролюбова. Неизвестность для нас действительно темное царство. И мы обязаны озарить его лучом истины. Истина, дорогой Валентин Николаевич, для нас дороже всего на свете. Ничто не может с нею сравниться. Она прекрасна. И именно в этом смысле наш поиск близок к поиску научному, и мы испытываем те же муки, что и художник, который ищет образ в мире прекрасного, то есть муки творчества. Потому что мы тоже стремимся к прекрасному, а это прекрасное в нашем деле, как я уже имел честь вам докладывать, — истина. И только она! И во имя истины мы жертвуем всем, решительно всем, тем паче авторским тщеславием. Что же все это означает в практическом преломлении? А то, что завтра же утром я отправляюсь в Центральный архив Октябрьской революции, — Коваль пристально взглянул на Субботу. — Кое-какие любопытные подробности я уже обнаружил в архиве нашего министерства. — И, заметив, как насторожился следователь, добавил: — Выводы делать пока еще рано. Мой поиск находится сейчас на первой стадии и направлен на изучение жертвы. В начале двадцать третьего года велось следствие по делу некоего Андрея Гущака, участника ограбления банка Внешторга. Не тот ли самый?! Естественно, меня это очень интересует.

Суббота безнадежно махнул рукой.

Сперва он радовался, когда узнал, что комиссар подключил к делу Гущака самого Коваля. Потом у него возникли сомнения: столкнувшись с конкретными рассуждениями подполковника, он заподозрил его в педантизме. А теперь ему стало ясно: Коваль просто-напросто затягивает расследование. Можно подумать, оперативник с луны свалился и не знает, что милиция тоже должна соблюдать известные сроки.

— Спасибо вам, Дмитрий Иванович, за гостеприимство.

— Это вам спасибо за помощь в саду.

Скрипнула калитка. Коваль не заметил, как у Субботы заблестели глаза. Во двор вошла Наташа. В коротеньком цветастом платьице, загорелая, со взлохмаченной прической и пионерским галстуком на груди, она была похожа на школьницу.

— Какими ветрами?! — радостно воскликнул Коваль. — Не знакомы? — Он обернулся к Субботе: — Наташа.

— Я на несколько минут. Приехали за настольными играми. Привет, Валентин Николаевич, — она подала гостю руку. — Мы уже давно знакомы, — бросила отцу.

— Познакомились на теннисе, — объяснил Суббота. — В нашем клубе.

Подробности значения не имели. Тревожное чувство охватило Коваля. Так вот кто этот неизвестный, которого Наташа не показывает и который скоро станет для нее авторитетом большим, чем отец! Все существо подполковника почему-то запротестовало против этого неожиданного выбора дочери. «Дочь прозевал!.. Впрочем, может быть, так только кажется. В конце концов, неплохой парень…»

— А я думал, куда это вы пропали, — говорил тем временем Наташе Суббота.

— На клубный корт выйду в сентябре. А пока приезжайте к нам в лагерь. Там есть где сыграть, — ответила Наташа, направляясь в комнату. — Буду рада, Валентин Николаевич.

— Я пошел, Дмитрий Иванович, — сказал Суббота, провожая взглядом Наташу.

Так и не объяснив Ковалю, что привело его сегодня в гости, следователь вышел в сад, открыл калитку и исчез. Подполковнику все-таки хотелось думать, что приходил Суббота по делу, чтобы, так сказать, проверить себя…

9

Два дня подряд ездил Дмитрий Иванович на бывшую окраину города, где испокон веку находились штабы, военные училища. Район этот стал теперь как бы ближе: город после войны разросся, старые улицы и площади влились в него и стали полноправными кварталами, оснащенными современным транспортом.

Коваля интересовали не военные учреждения — он ездил в модерновое высотное здание из железобетона и стекла, которое было видно далеко-далеко — зеленоватыми огнями светились его окна во всю стену, — в Центральный архив Октябрьской революции.

В материалах Министерства внутренних дед подполковник нашел только упоминание о каком-то Гущаке, одном из мелких атаманчиков, которые расплодились во время гражданской войны, как мыши в урожайный год. Был ли это тот самый Андрей Гущак или какой-нибудь его однофамилец, установить не удалось. И подполковник возлагал теперь надежды на Центральный архив, где хранилась вся документация тех далеких времен.

Надежды его, однако, не оправдывались. Шел второй день работы в архиве. Коваль просмотрел целые горы подшивок, разных бумаг, пожелтевших и уже таких ветхих, что, казалось, вот-вот рассыплются.

От бумаг этих пахло плесенью и пылью. Казалось, с годами они потеряли всякую связь с жизнью. На многих из них уже выцвели чернила из бузины, отдельные слова было почти невозможно прочесть, и Коваль подумал, что недалеко то время, когда придется читать эти документы с помощью экспертизы.

Бумаги эти были чрезвычайно интересны сами по себе, вне связи с делом Гущака. Коваль с увлечением вчитывался в приказы по главмилиции республики, по губмилициям, окружным и уездным, напечатанные или написанные от руки на клочках оберточной бумаги. Они красноречиво рассказывали о времени, когда не хватало не только оружия или хлеба, но и бумаги, а пишущая машинка со сломанными буквами была только в республиканской главмилиции.

Маленькие эти листки свидетельствовали об отчаянной смелости и неколебимой вере в светлое будущее не очень-то образованных, простодушных, кристально честных парней с милицейской повязкой на рукаве домотканой рубахи. «Захватив в плен милиционера, атаман спрашивал свою жертву: «Коммунист?» — читал Коваль. — И, услышав утвердительный ответ, приказывал: «Расстрелять!»

Картину за картиной развертывали перед Ковалем эти бумаги, статьи из старых газет, волнуя его так, словно и сам он был участником исторических событий.

«26 марта трагически погиб один из наиболее энергичных и самоотверженных работников милиции т. В. Я. Дыдыка. В течение двух дней он выслеживал опасного бандита Василия Ящука, который за ряд тяжелых преступлений был приговорен к расстрелу, но сбежал из-под стражи. На второй день т. Дыдыка заметил бандита среди пассажиров трамвая. Не доезжая площади, напротив гостиницы, Ящук выпрыгнул из вагона. За ним бросился и т. Дыдыка. Бандит и помощник начальника милиции района столкнулись лицом к лицу. «Руки вверх!» — приказал т. Дыдыка, наведя на преступника револьвер. Бандит, который держал руки в карманах, якобы выполняя приказ, выхватил руки из карманов. В правой руке у него был маузер. Одновременно раздались два выстрела. И помначрайона, и бандит былитяжело ранены. Товарищ Дыдыка упал. Ящук пытался бежать, но за ним устремился с оружием в руках постовой милиционер. Убедившись, что деваться некуда, бандит пустил себе пулю в висок.

Погибший т. В. Я. Дыдыка — член партии с 1921 года. Во время деникинщины организовал в своем уезде партизанский отряд. Потом был председателем волревкома, а в ряды милиции вступил в 1922 году. Похороны товарища Дыдыки состоятся сегодня, 27 марта 1924 года».

А вот документы за тысяча девятьсот восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый, двадцать первый годы…

Коваль просматривал материал за материалом. Мелькали заголовки:

«Об организации борьбы с бандитизмом».

«Четыре милиционера и семь железнодорожников приняли бой с бандой в пятьсот сабель».

«О борьбе Киевской губернской милиции с бандитизмом с 5 по 20 февраля 1921 года».

«О награждении работников милиции орденом Красного Знамени за мужество и храбрость».

«О ликвидации бандитизма в Одесской губернии».

«Арест шайки «Черная рука».

«Преступное гнездо в подвалах».

«Дело банды Кися».

«О ликвидации банды под Харьковом».

И встали перед глазами подполковника далекие бурные дни…

Черные осенние поля. Глухие хутора на опушках непроходимых лесов. Группа милиционеров, затерянная среди этих полей и лесов, среди похожих на крепости кулацких усадеб с высокими заборами и тесаными воротами, за которыми рвутся с цепей разъяренные псы. Идут молодые ребята — первые красные милиционеры, — идут вылавливать бандитов, взимать с кулаков продналог, хорошо зная, что кто-то из них, а может быть, и все с вырезанной на спине звездой или со вспоротым животом, набитым зерном, навеки останутся в этом жирном черноземе…

Коваль думал о том, какого памятника заслуживают эти скромные, часто неизвестные или просто забытые защитники революционного порядка и закона! Много всяких музеев, а вот такого, который рассказал бы новым поколениям об этих подвижниках, нет. Печать, кино, радио, хотя и пропагандируют деятельность милиции, но эта хроникальная популяризация порой не продумана и вызывает интерес не к милиционеру, а скорее к преступнику. А вот такой музей, с правдивыми, кровью написанными документами, действительно мог бы стать воспитателем молодежи. Подполковник снова и снова просматривал папки с документами.

Когда попадался материал из его родных мест, с зеленой Полтавщины, он чувствовал себя так, словно встретил близкого человека. Даже названия местечек и сел волновали его — ведь слышал он их впервые еще в детстве, на берегах родимой Ворсклы: Белики, Бутенки, Кишеньки, Кобеляки, Маячка, Перегоновка, Вильховатка, Бреусовка, Китайгород… А вот документы двадцатого года об организации на Полтавщине местных ревкомов: Кобелякский уезд, Миргородский, Лубенский, Гадяцкий, Кременчугский, Хорольский… Коваль жадно вчитывался в эти бумаги: что за люди незадолго до него жили на родной земле, чего жаждали, по чьим тропам прошел он своими босыми ногами?..

В архиве министерства фамилия Гущака упоминалась в связи с ограблением банка. Значит, надо заглянуть в реестр, где речь идет об охране социалистической собственности.

«Инструкция по борьбе с кражами соли на промыслах».

«Ограбление магазина Внешторга».

«О приблудном скоте. Постановление Совнаркома».

«Владелец шахты — бандит. Сообщение Донецкого губрозыска».

«Ограбление промбанка в Екатеринославе».

Подполковник Коваль вчитался в это последнее сообщение. Шесть вооруженных бандитов. Захвачено более десяти тысяч долларов, шесть с половиной фунтов стерлингов, семьдесят семь тысяч в советских знаках, облигации хлебного и выигрышного займов…

Разочарованно захлопнул папку. Не то! И фамилии не те, и место действия, время — сентябрь двадцать третьего года, а ему нужен конец двадцать второго и начало двадцать третьего.

И снова папки, подшивки… Но вот — под сообщением об ограблении екатеринославского банка — несколько аккуратных, с сохранившимся золотым обрезом листков довольно плотной бумаги, и на первом из них напечатано прыгающим машинописным шрифтом:

«Дело гр. гр. П. А. Апостолова, Андрея Гущака и других…»

Коваль на мгновенье зажмурил глаза — когда человек чего-то очень хочет, ему может и померещиться — и положил на документы ладонь, словно боясь, что они исчезнут. Потом снова посмотрел на бумаги — пристально, недоверчиво. Нет, не померещилось!

Сообщение об ограблении банка, протоколы допроса жены и дочери председателя правления банка Апостолова, который исчез вместе с ценностями, донесения агентов уголовного розыска, протокол допроса арестованного через некоторое время Апостолова, сообщение командира резервного батальона губмилиции Воронова об уничтожении банды Гущака на хуторе Вербовка…

Дознание вел инспектор губрозыска Решетняк. А постановление о прекращении следствия, поскольку единственный живой участник ограбления Апостолов оказался не в своем уме и был помещен в психбольницу, вынес инспектор Козуб. В левом верхнем углу сохранилась чья-то выцветшая резолюция «Согласен» и неразборчивая подпись.

Коваль пристрастно рассматривал каждый документ, пытаясь найти то, что нужно было ему сейчас из этого забытого дела. Самый достоверный документ не может рассказать больше того, что в нем написано, и все же подполковник должен был увидеть и прочесть нечто, как говорится, между строк.

Он словно родился на свет для того, чтобы видеть больше других. И то, мимо чего люди проходили, не задумываясь, в его памяти непременно оставляло какой-нибудь след. Если представить себе память человеческую как хранилище, где на многочисленных полочках откладывается информация, то в памяти Коваля было таких полочек великое множество. Натренированная годами, она становилась все вместительнее. Ей помогала необычайная наблюдательность и исключительное чутье, которое схватывало и фиксировало именно те подробности, те характерные приметы и особенности вещей и явлений, которые впоследствии оказывались исключительно важными.

Но в деле Гущака одной интуиции было мало. Перечитав документы, подполковник почувствовал, как расширяется круг его поисков. Архивы усложняли следствие, и в какое-то мгновенье Коваль не без горькой самоиронии подумал, что, может быть, в конце концов прав Суббота: не стоит придумывать себе лишнюю работу и рыться в «хронологической пыли». Но это было всего-навсего мгновенье. Оно промелькнуло, и подполковник снова склонился над бумагами.

Несмотря на многолетнюю давность события, он, по своему обыкновению, принялся составлять список участников, или, как он их любил называть, действующих лиц. Первым в этом списке был не Гущак, а председатель правления банка, бывший богач Павел Амвросиевич Апостолов. За ним следовали:

Арсений Лаврик, матрос, часовой, охранявший банк;

Ванда Гороховская, девица;

Апостолова Ефросинья Ивановна, вторая жена Апостолова.

Апостолова Клавдия, его дочь;

и наконец, вожак банды, ограбившей банк, — Андрей Васильевич Гущак.

Что он, подполковник Коваль, знает об этих людях? Немного. Банкир Апостолов сошел с ума, Арсений Лаврик, прозевавший грабителей, расстрелян, Гущак сбежал в Канаду, теперь вернулся и погиб под колесами электрички. А как сложилась судьба остальных? Живы ли они? Ведь с тех пор столько воды утекло и, пожалуй, не меньше — крови…

И внезапно подполковника осенило — словно молния мелькнула в ночи: а почему, собственно, закрыли дело Апостолова — Гущака? Ценности-то так и не были найдены!

И он составил второй список причастных к этому делу людей. Сюда были включены:

Решетняк Алексей Иванович, инспектор губрозыска;

Воронов, командир резервного батальона милиции, полностью уничтожившего банду Гущака на хуторе Вербовка;

Козуб Иван, старший инспектор бригады «Мобиль» Центророзыска…

Иван Козуб… Подполковник Коваль написал эту фамилию и имя на бумаге и вздрогнул… Не тот ли это знаменитый земляк, о котором слышал он еще в детстве?.. Он всмотрелся в подписи на документах. Ну и что? Где они, эти люди, и, если они даже живы и найдутся, что они смогут через столько лет добавить к изложенному в документах? Напрасный труд! Так ничего он и не узнает об окружении атамана Андрея Гущака.

Коваль отодвинул от себя бумаги. В голове воцарился хаос. Только одна мысль оставалась четкой и ясной: почему, почему все-таки закрыли это дело?! Пусть даже погибли грабители, но ведь ценности где-то остались, и колоссальные! Как же можно было их не искать?

Нужно составить схему по своему образцу. Ту самую, над которой кое-кто в управлении подтрунивает, но которая служит отличным подспорьем для интуиции, превосходно выстраивая и дисциплинируя рассуждения и умозаключения.

Схема была такова. Лист бумаги расчерчивался пополам. Левая сторона содержала три графы, правая — две. Первая графа предназначалась для ответов на вопрос: «О чем я узнал?», вторая — «Что это мне дает?», третья — «А на кой черт все это нужно?». Впрочем, третью подполковник только про себя так называл, а на бумаге писал несколько иначе: «Зачем это нужно?» С правой стороны содержались вопросы: «Что мне неизвестно?» и «Почему нужно это знать?».

Заполнялась схема не сразу, а в процессе розыска, и особенно важна была в начальный период. Постепенно появлялись новые вопросы и ответы, и они соединялись стрелками, рядом с ними возникали огромные — красные, синие, черные — вопросительные и восклицательные знаки. А затем, по мере того как разворачивался розыск и план его со всеми разветвлениями закреплялся и укладывался в сознании подполковника, бумажная схема теряла свое значение, и Коваль все меньше заглядывал в нее.

Жизнь сложнее каких бы то ни было предположений. Неведомый воображаемый преступник, воплощаясь во плоть, набирая конкретные приметы, как бы предъявляет свой, достоверный вариант событий и свою схему, которой необходимо придерживаться. И если уже в конце дознания подполковник случайно находил в ящике стола свои первоначальные схематические записи, то часто искренне удивлялся своим предварительным соображениям. Но без этих соображений и гипотез он, пожалуй, так и не встал бы на правильный путь.

Вот и теперь, когда ничего еще неизвестно и не на что опереться, он должен начать со своей привычной схемы. Расчертив ее прямо в архиве, Коваль записал также задания самому себе на ближайшие дни:

1. Выяснить, как сложились судьбы тех, кто были связаны с делом Апостолова — Гущака. С оставшимися в живых — встретиться.

2. Выяснить, как сложились судьбы сотрудников милиции, которые вели это дело либо так или иначе соприкасались с ним. С оставшимися в живых — встретиться.

3. Дать задание каждому члену оперативной группы.

…Едва дописав свой план, он услышал легкое покашливание. Поднял голову. Возле него стояла миловидная худощавая девушка — дежурная по читальному залу. Оказалось, что кроме него в зале никого уже нет.

В окна заглядывал поздний вечер.

— Мы закрываем. Прошу вас сдать документы.

Коваль встал и понес подшивки к столику, с которого их брал. На душе у него стало спокойнее. Ему казалось, что он все-таки нашел уже какую-то ниточку. Так, наверно, чувствует себя альпинист, когда на гладкой скале неожиданно нащупывает ногой еле заметный выступ.

10

— Ах, Дмитрий Иванович, Дмитрий Иванович, дорогой мой земляк, — благодушно говорил юрисконсульт Козуб, подперев подбородок рукой. — Вы не представляете себе обстановки тех лет. Сколько вам было в двадцатые? Школьник. Первоклассник. Пожалуй, не помните даже и пана Кульчицкого? Как его судили за то, что пытался поджечь конфискованный особняк! Потом там Народный дом был. А наш Летний сад? Дощатый «театр» с дырами на потолке — такими огромными, что даже звезды сквозь них были видны и на спектакли публика приходила с зонтиками… — юрисконсульт заразительно рассмеялся.

— Нет, театр я помню, — сказал Коваль. — Через него прошло несколько поколений.

— В мое время это был культурный центр. Летом там бывали лекции, диспуты, всякие собрания. Да и спектакли. Несмотря на голод, даже из Полтавы и из Харькова артисты приезжали.

— И нас, подростков, тянуло туда.

— Этот театр еще до революции построил какой-то предприимчивый купец. Помню, как мы платили за вход горсть фасоли или стакан пшена, чтобы накормить артистов. А потом, в двадцать втором, я уехал в тогдашнюю столицу — Харьков, но и там пробыл недолго — завертело-закрутило — и по всей стране мотаться пошел… Но отчий край, отчий край!.. Разве его позабудешь! Никогда и нигде! Ворскла, стежки-дорожки детства, отрочества, юности… Любопытно, уцелел ли Летний театр после войны? Я там не был… А вы?

Коваль не ответил. Время от времени возникала у него острая потребность поехать на Ворсклу, в родные места. Порой хотелось просто встать, бросить все, сесть в поезд и за несколько часов возвратиться на десятилетия назад — пройтись по улицам и переулкам, которые навеки запечатлелись в памяти; повидать старых знакомых; сидя на высоком берегу Ворсклы, смотреть и смотреть в бескрайние просторы; слушать, как в детстве, шелестенье облаков над головою и думать о смысле жизни — ведь так хорошо это удается на тропах заветных и родимых, от которых веет неповторимым ласковым теплом.

Но так ни разу и не съездил, не повидал ни старых знакомых, ни Ворсклу. Каждый год давал себе слово — и каждый год откладывал эту встречу. Ну конечно, прежде всего потому, что не мог выбраться. Но еще и потому, что жутковато было возвращаться в отчий край, над которым пролетели не только годы, но и бури, где наверняка уже невозможно было отыскать ни многие знакомые улицы и переулки, сожженные войной, ни тропинки, которые хранили следы его ног (наверно, заросли, протоптаны новые), ни встретить знакомые лица… А к тому же не хотелось еще подводить итог жизни. И он все оттягивал это свидание с детством, как из года в год откладывает писатель написание своих мемуаров.

— В тридцатые годы, — продолжал Козуб, не дождавшись ответа Коваля, — жил я в России, работал в суде, некогда было голову поднять. Но время от времени какая-нибудь весточка, газетная строка, место рождения подсудимого или свидетеля напоминали о Ворскле, о Днепре, и становилось на сердце тепло. Я рад, что мы с вами земляки, полтавчане.

Коваль улыбнулся.

— Да, да, — сверкнул глазами Козуб, — наше поколение всего только на одно десятилетие старше вашего, но в наше время история, которая долго ползла, как черепаха, помчалась вперед, как вихрь, и за десять дней перевернула мир. Тогда один год был равен эпохе. Тогда, в двадцатые, я — мальчишка — был не последней спицей в милицейской колеснице. Даже в бригаду «Мобиль» попал, созданную при Центророзыске республики для расследования особо важных преступлений. Вот время было какое! Молодое. Молодежь и революцию делала, и новый правопорядок устанавливала. Гайдар в шестнадцать лет командовал полком Красной Армии. Щорс в девятнадцать — дивизией. Его сверстник Примаков был членом Украинского ЦИКа. А Юрий Коцюбинский, Руднев, Федько, Якир — им тоже только-только двадцать исполнилось… — Козуб перевел дыхание. — И ошибки были сгоряча — как все в молодости.

— И наше время тоже, пожалуй, не уступит вашему. Полярные экспедиции, перелет через Северный полюс в Америку, Днепрогэс, значки ГТО, наши песни — каждый день что-то новое, захватывающее, воодушевляющее.

— Конечно, конечно, — согласился Козуб. — Однако время, о котором вы говорите, было не только вашим, но и нашим. Мы, старшее поколение, переживали его вместе с вами.

Коваль вспоминал, что он слышал мальчиком об Иване Козубе, когда жил в маленьком захолустном местечке, прижавшемся к Ворскле, как ребенок к матери. Подолгу бывало оно отрезанным распутицей от далекой железной дороги, да и от Днепра — полсотней километров. Пришлых людей мало, все свои, друг друга с дедов-прадедов знали. Коваль много раз слыхал о милиционере Иване Козубе, видел его на лихом коне — весь перетянутый ремнями, с револьвером на боку, в желтых, блестящих, с пуговками крагах, — таких больше ни у кого не было, и за них прозвали инспектора милиции «американцем». Все говорили об отчаянной храбрости Козуба и о том, как вздыхали по бравому милиционеру местечковые девушки, а дочь кулака, красавица Оксана Карнаух, из-за него даже приняла яд. Когда грозный инспектор приезжал в родное местечко, ребята ходили за ним по пятам. Коваль улыбнулся: «американец»!.. Помнит ли об этом Козуб? Но не спросил.

— И Решетняк был с вами в бригаде Центророзыска?

— Он работал в губернском. В двадцать третьем, зимой, вычистили его из милиции. Кажется, ошибочно. Впрочем, в конце концов, правильно вышло, — засмеялся Козуб, — профессор из него получился настоящий. А остался бы в милиции — выше старшего опера или следователя не поднялся. Такая она, как вы знаете, наша специфика, Дмитрий Иванович, — для роста простора маловато. Инспектор, следователь… — Козуб запнулся, подумав, что зря, пожалуй, говорит такие вещи человеку, имеющему звание подполковника и занимающему какую-то солидную должность в управлении внутренних дел. Но тут же сообразив, что, несмотря на большие звезды на погонах, Коваль сам пришел к нему и, значит, выполняет обязанности рядового инспектора, успокоился и продолжал: — Взять хотя бы меня — кем только я не был: и оперативником, и следователем, и адвокатом, и юрисконсультом небольшой фабрики. Давно на пенсии. Да вот без дела не могу.

— Долго на нашем милицейском хлебе сидели?

— В те же годы перешел в прокуратуру, вернее — перевели. Как только была она создана. А в милиции… какой же там хлеб? Горе, а не хлеб. Ни дня, ни ночи, и все на голодный желудок. Так вот и маялся, пока тыловой красноармейский паек не дали. А вообще плохо жили стражи порядка… Вспомнишь — волосы дыбом встают. И как только могли мы еще жить, работать, воевать! На одном голом энтузиазме держались: голодные, босые, одна винтовка на пятерых, а на нее — всего-навсего десять патронов. Даже мы, в Центророзыске, развернуться не могли. По полгода без зарплаты сидели, без пайка. Вооружение оперативника и следователя: рулетка и неисправный фотоаппарат на треноге. Бумаги не найдешь, чтобы протокол написать. И законодательства нового, советского, практически не было. Пользовались актами и постановлениями того времени. Суд вершили, главным образом, на основе своего революционного самосознания.

— Первопроходцам всегда нелегко, — понимающе произнес Коваль. — Но, с другой стороны, — он добродушно посмотрел на собеседника, — у вас было четкое классовое размежевание: это — наш, а это — не наш. Сытый, нарядный, образованный, дворянин, буржуй, поп — значит, контра; босой, голодный, бедняк или пролетарий — свой. В каких-то аспектах — трудностей, конечно, тоже хватало — это облегчало задачу, — многозначительно улыбнулся подполковник, и Козуб не понял, шутит он или нет.

— Сейчас вспоминаю наши первые шаги и удивляюсь, — продолжал Козуб. — И тогда как-то расследовали, ловили преступников. А между тем — тысяча миллиардов рублей! — это не государственный бюджет страны или расходы на первую мировую войну, а долг государства по зарплате милиции в двадцать втором году! По шесть-семь месяцев сидели без копейки — кто у жены на шее, а кто просто-напросто голодал. Представляете себе, Дмитрий Иванович? Положение милиции, скажу вам, было очень и очень тяжелым. Помню, Кременчугская милиция получила из Харькова обмундирование, а выкупить вагон на железной дороге не смогла. Тогда нашли такой выход — взяли в долг у какого-то нэпмана сто миллионов рублей и дали ему обязательство отработать эти деньги на разгрузке барж с дровами. А?! — Козуб схватился за голову. — А права? — воскликнул он. — В то время как в центре милицию считали государственным аппаратом, в провинции, в округах и уездах, местная власть относилась к ней не иначе как к собственной охране. Неудивительно, что принимали в милицию практически кого угодно. Не был бы только классовым врагом. Хотя и такие просачивались. А потом чистили, чистили, чистили… Решетняк подкармливался у родителей на селе, а у меня, как вы знаете, родители служащими были.

Слушая юрисконсульта, Коваль рассматривал его кабинет. Все здесь было для него интересным и важным. Ведь обстановка, любимые вещи выражают вкусы, увлечения и характер хозяина.

Каким же щеголеватым, вальяжным, даже пижонистым стал ты, судя по твоим вещам, инспектор рабоче-крестьянской милиции тех далеких лет, железный следователь, а ныне — защитник интересов одного из предприятий! Вот что волнует тебя на склоне лет, в поздний час твоей большой, беспокойной жизни!

Кабинет Козуба представлял собою домашнюю галерею коллекционера, влюбленного в искусство. На двух стенах, освещенных высокими окнами, висели этюды и малоизвестные картины Шишкина, Айвазовского, Рериха, и Коваль, не будучи специалистом, конечно, не мог определить, оригиналы это или великолепные копии. Но, увидев в специальных, с двух сторон застекленных шкафах скульптуры и старинный фарфор, подумал, что картины эти, пожалуй, тоже редкие и что приобретены они, скорее всего, по дешевке в те тяжелые времена, когда хлеб дорожал, а произведения искусства обесценивались.

— А за что Решетняка вычистили из милиции? — спросил Коваль, решив при случае поближе познакомиться с коллекцией Козуба.

— Кажется, за связь с классовым врагом, — ответил юрисконсульт. — Точно не помню. Хотя, подождите, подождите!.. — Он потер лоб ладонью. — Да-да, даже смешно… за моральное разложение вроде бы. Что-то там с проституткой у него было. Влюбился. Или просто интрижка. Только начался нэп, все словно обезумели, деньги снова обрели большую силу. Возродился культ сытости, протекционизма, выгоды, даже роскоши. Это было реакцией обывателя на затянувшуюся гражданскую войну, когда деньги обесценились и ничего не стоили. Многих хороших людей совратил тогда нэпманский змей-искуситель. Кто знает, может быть, и оговорили Решетняка, — задумчиво добавил Козуб. — И такое на нашу долю выпадало.

— Кажется, вы у Решетняка незаконченные дела приняли?

— Да, да. Тот, кто оставался после чисток, должен был завершить розыск и следствие. Не рукавица — с руки не сбросишь. Кому-то надо было доводить до конца.

— А помните ограбление Резервного внешторговского банка бывшего Кредитного общества… банка Апостолова? Дело, которым тогда занимались вы и инспектор Решетняк.

— Апостолова… Апостолова… Было что-то такое, было… Но сколько лет! Подробности, пожалуй, не вспомню… — Козуб задумался и вдруг прищурился и спросил, саркастически взглянув на подполковника: — А почему это вас волнует, земляк?

Вместо ответа Коваль задал новый вопрос:

— В ваших протоколах допросов упоминаются Ванда Гороховская, матрос-черноморец Арсений Лаврик, атаман банды под названием «Комитет «Не горюй!» Гущак.

— Матросика я, Дмитрий Иванович, припоминаю. Жаль его было. Жертва времени. Парень молодой, глупенький. Влюбился, оставил пост ночью и проворонил грабителей. Его трибунал расстрелял за измену революции. А девушку эту… не помню фамилии…

— Гороховская, — повторил Коваль.

— Да, может быть. Ее мы в конце концов выпустили. Она ничего не знала, не видела и никакого отношения к этой истории не имела. Да какого, извините, лешего ворошить вам все это? — засмеялся Козуб. — На пенсию собираетесь, что ли? Историю милиции хотите написать?

— Нет, Иван Платонович, на пенсию не уйду, пока меня «не уйдут». — Проницательный человек мог бы услышать в голосе Коваля оттенок грусти. — Дело в том, Иван Платонович, — медленно, словно раздумывая, говорить или нет, — добавил он, — в том, что вышеупомянутый Гущак снова появился на горизонте. Он не погиб, а сбежал за границу. Жил в Канаде. А сейчас вернулся на родину.

— Гущак — говорите? — Глаза юрисконсульта загорелись, шея вытянулась. — Жив? Инте-ре-сно! Значит, живой… Вон как!.. Сколько же ему сейчас лет? За семьдесят, пожалуй? Ну и ну! Никогда бы не подумал. Теперь понятно, зачем вы старое дело подняли… А с Гущаком и я хотел бы познакомиться. Хоть одним глазком взглянуть. Тогда не удалось, так теперь бы посмотреть на этого неуловимого. Познакомите?

— Не смогу, — Коваль пристально следил за выражением лица юрисконсульта. — К сожалению, не смогу, — повторил он. — Гущака уже нет в живых.

— То есть как?! Вы же сказали — вернулся.

— Вот так и получилось, Иван Платонович. Словно бы вернулся человек, чтобы здесь, на родине, погибнуть. Несколько дней назад под электричку попал.

И Коваль принялся рассматривать стоявшую на столе серебряную статуэтку дискобола, как бы между прочим бросая взгляды на Козуба.

Юрисконсульт сказал после небольшой паузы:

— Да-а… Не повезло старику… Но мне его не жаль… Кто знает, сколько жизней на его совести. А ограбление банка? Нет, значит, родная земля не простила… Зачем он вам? Собственно говоря, даже не он, а его останки? Кому нужен этот обломок старого мира? Да и срок давности, уважаемый Дмитрий Иванович…

Ковалю вспомнились рассуждения Субботы, и он подумал, что, на первый взгляд, и следователь, и Козуб правы.

— Нас не сам Гущак интересует, а то, что было связано с ним. Ценности-то и до сих пор не найдены. А что касается срока давности, то ни одно уголовное дело не считается законченным, пока преступление не раскрыто. И время от времени к нему возвращаются. Это вы должны знать.

— А украденные ценности давным-давно прахом пошли во всяких Канадах.

— Трудно сказать… — задумчиво произнес Коваль. — Это еще требуется доказать.

— Если так, то вам не с архивов следует начинать, а искать знакомых Гущака. К кому он приехал, с кем здесь имел дело? Архивы мало помогут. Даже биографию атамана по старым протоколам не установите. По ним на кого выйдете? — неожиданно засмеялся юрисконсульт. — На меня да на Решетняка, то есть только на работников карательных органов, которые вели дело об ограблении. Командир резервного батальона Воронов, который уничтожил банду Гущака, давно умер. Ну, еще бывшая девица, а ныне старуха Гороховская, если она жива, которая и тогда-то ничего не знала, а сейчас и это позабыла. Об Апостолове еще прочтете, а его тоже давно нет на свете.

— Есть данные, что в решении Гущака вернуться на родину значительную роль сыграла не одна только ностальгия.

— Вам, конечно, виднее. Возможно, он и действительно здесь что-то оставил и теперь вернулся, чтобы забрать, — не мог не согласиться Козуб. — А есть у него здесь какие-нибудь родственники, друзья? Или, может быть, у Апостолова наследники есть, дети, например, и Гущак пожаловал к ним?

— После того, как ограбил их отца?

— Вспоминаю, у меня складывалось впечатление, что это была одна компания, одна банда. Очень, очень возможно, что в этой истории замешаны и наследники Апостолова. Да, да… Но, ей-богу, архивы не помогут, только время потратите. Об окружении атамана «Комитета «Не горюй!» в них тоже ничего не найдете. Банда Гущака была под корень уничтожена на хуторе неподалеку от Полтавы. Кто-то сообщил в милицию, что Гущак находится там, и наши ночью атаковали бандитов. И только потом мы узнали, что именно эта банда ограбила банк и вывезла из него ценности. Но было поздно — все, кто знали, где тайник, погибли. Кстати, вспоминаю, в том бою был ранен и Решетняк.

— А теперь и с Гущаком не сможем поговорить, — вздохнул Коваль. — Вот и приходится, Иван Платонович, обращаться к архивам. Единственный источник, если не считать воспоминаний. Без архивов на нынешних знакомых Гущака не выйти. Я надеюсь с помощью старых документов выяснить, почему человек, который наконец-то вернулся на родину, вдруг, ни с того ни с сего бросается под поезд. И — не остались ли все-таки на нашей земле награбленные ценности? Вряд ли Гущаку удалось их вывезти за границу, — судя по всему, обстановка для этого была совсем не благоприятной.

— Вы полагаете, это самоубийство? Или просто несчастный случай?

— Экспертиза не дала еще окончательного заключения.

— Трудно вам помочь, Дмитрий Иванович. И я бы лично — с дорогой душой, но… — Козуб пожал плечами. — Обратитесь-ка еще к профессору. Я ведь этим делом недолго занимался. Единственный человек, который мог бы что-то рассказать, — Андрей Гущак, а мы уже считали его погибшим, потому-то я розыск и следствие и приостановил. Все ведь думали, что атаман вместе со своими головорезами сгорел в сарае, который они сами подожгли, чтобы не сдаваться в плен. И концы, как говорится, в воду. А Решетняк дольше занимался этим делом, с самого начала. Досконально изучил жизнь Апостолова и его семьи, и, надо думать, так же и Гущака, и его окружения… Постойте, постойте! — неожиданно вскричал Козуб и встал. — Как же я забыл! Вы правы, земляк. Семья Апостолова! Конечно же Решетняк должен кое-что о ней знать: ведь его жена — дочь Апостолова… Не делайте, Дмитрий Иванович, большие глаза. Вспомнил: как раз за это и вычистили его из милиции!

Коваль тоже встал, прошелся по кабинету, с интересом глядя на юрисконсульта, лицо которого даже разрумянилось.

— Мне не очень удобно это рассказывать. Но скажу как коллеге, пусть между нами останется, жена его, то есть дочь Апостолова, в то время сбилась с пути. Ну, понятно: голод, нехватки, такой пассаж после роскошной жизни, психологическая истерия экзальтированной гимназистки, словом, на все махнула рукой. А благородный Решетняк ее из грязи вытащил, потом влюбился и, в конце концов, из-за нее-то и пострадал. Ну, пострадал или нет, а из милиции выгнали, и в деле Апостолова он оставил такой раскардаш, что при всем желании невозможно было разобраться. Потом он на этой Клаве женился.

Жена Решетняка — дочь Апостолова! Совершенно новая ситуация. Множество новых мыслей завертелось в голове у Коваля.

— А теперь, дорогой земляк, если с делами покончено, прошу ознакомиться с моей коллекцией. — И Козуб широким жестом обвел комнату, увешанную картинами и заставленную скульптурами. — А что касается розыска, то имейте в виду: я всегда к вашим услугам.

11

Где бы ни был, что бы ни делал Дмитрий Иванович Коваль, а родную Ворсклу всегда вспоминал с теплотой и нежностью.

Среди бесконечных дел и хлопот воспоминания эти словно ждали своего часа. И когда этот час наступал, достаточно было какой-нибудь малости, чтобы забытые картины сразу всплыли в памяти. Так всплывает на поверхность реки обросшая илом ветка, корень или какая-нибудь щепка, случайно попавшая на дно.

Правда, иногда это происходило в неподходящее время — когда Коваль спешил на место преступления, вел розыск или допрашивал подозреваемого, и он не мог взять в толк, как возникает эта психологическая загадочная связь между такими разными и далекими событиями. Но воспоминания сами выбирали свое время, совершенно не считаясь с желаниями подполковника и руководствуясь чувствами, над которыми не был он властен.

Они могли быть и продолжительными, и мгновенными, целыми лентами и короткими эпизодами или даже одним-единственным словом, звуком, шорохом шагов, внезапным отблеском вечернего солнца в окне или пьянящим запахом сирени. Без какой бы то ни было системы или логической последовательности могли они выстроиться и в обратном хронологическом порядке: сперва, скажем, взволновать весенними тревогами юности, а уж потом вспыхнуть красками детства.

Он не огорчался, если минувшее приходило не тогда, когда надо: прошлое не мешает настоящему, оно даже воодушевляет, неся эмоциональный заряд и возвращая на время потерянный в бурном потоке обстоятельств здравый смысл.

Чаще всего вспоминалась Дмитрию Ивановичу река Ворскла. То широким плесом у мельниц, то прозрачной глубиной у Колодезных круч, то еле слышными всплесками волн на прибрежном песке…

Ворскла… Она всегда была для него не просто рекой, которая веками впадала в Днепр и хранила в глубоких омутах, где ютился старый сом, и на песчаных перекатах, и в густых прибрежных лесах какие-то волшебные тайны. Нет! Из года в год несла она жизнь на истосковавшиеся по влаге сухие земли и с самого раннего детства опекала его, Дмитрия Коваля, ободряя в трудную минуту своей невозмутимостью.

Прошлое замечательно тем, что всегда помогает найти истину в настоящем.

Расследование убийства старика Гущака и встреча с земляком вывели Коваля из состояния полузабытья, и минувшее, словно полноводная Ворскла, прорывалось сквозь запруду памяти. Переполненный этими воспоминаниями, он вернулся домой и до позднего вечера сидел один в своем саду.

Ворскла — не море, как выдолбленная из цельного дерева лодчонка, которую рыбаки называют долбленкой, — не корабль. Но когда юноша мечтает о море, то и три долбленки, болтающиеся у берега, кажутся океанской флотилией. В каждую из них садится гребец, и одна за другой выплывают они на стрежень.

В первой на узком прохладном дне, выложенном камышом, лежит девушка с зеленоватыми глазами, а напротив нее, осторожно, чтобы не перевернуть легонькую лодочку, работая коротким веслом, сидит Митя Коваль. Во второй и третьей — их друзья. Все шестеро дочерна загорели, от их веселых лиц и мускулистых, жилистых тел веет силой и здоровьем. Они хохочут, да так, что вздрагивают, колышутся чуткие долбленки и расходятся по воде концентрические круги.

Девушки плетут из белых лилий венки, а парни закрывают головы от солнца широкими лопухами. Флотилия медленно движется вдоль зеленых берегов…

Никогда не забудет Дмитрий Иванович Коваль, как плавал на долбленке по Ворскле вместе с девушкой, которой, так же как ему, было тогда пятнадцать. Никогда не забудет, что прошла она с ним рядом всю свою жизнь, никогда не забудет Ворсклу, которая всегда была для них с Зиной родной.

Он помнит Ворсклу с младенческих лет. Тогда река была для него неведомым, загадочным миром. Манила вдаль — так хотелось узнать, а что же там, за ее поворотом, а не конец ли белого света? Ведь всему есть конец: столу и скамье, хате и двору, тропинке в саду. А есть ли конец у реки — этого Митя не знал. И что там, в таинственной глубине, которая так и манит, так и зовет, когда плещешься у самого берега? Кто там живет — что за рыбы, что за русалки, что за цареены-лягушки и хвостатые чудища?

Когда подрос, побывал за одним поворотом реки, за другим, за многими, но Ворскла манила и манила все дальше и дальше, и не было конца-края плесам ее и берегам, отмелям и глубинам. Так и не увидел своими глазами ни конца реки, ни начала. Слышал только, что течет она до самого Днепра, а начало берет где-то далеко, в России.

И когда теперь становился в тупик перед какой-нибудь загадкою или ломал голову над сложным заданием, пытаясь уразуметь тайный смысл деяний человеческих — и добрых, и недобрых, — казалось ему, что поднимается он вверх по своей Ворскле сквозь нетронутый девственный лес и ищет, как в детстве, таинственное начало ее: откуда она и откуда все берется в этой жизни — и добро, и зло.

В детские годы мечтал: вырастет, будет у него огромная лодка, поплывет на ней по Ворскле, а дальше — по могучему Днепру — к самому синему морю.

Не сбылась голубая мечта. Ничего не осталось, кроме маленькой долбленки. Но, быть может, это и к лучшему. Ведь долбленка — не мертвая машина вроде речного трамвая или катера, это — живое существо с живою душой.

Вот она быстро и бесшумно скользит по реке. Пристроишься поудобнее и легкими взмахами весла гонишь свой челнок вперед и вперед. Вот ты — на середине реки и словно сливаешься с ней воедино, чуешь волглый запах ее и дыханье широкой груди. Ты здесь свой, не чужой, даже рыба — и та не боится тебя. Замрешь в камышах, а вокруг серебристо поблескивает мелюзга, выпрыгивающая из воды прямо под твой челнок, чтобы не попасться в зубы прожорливой щуке, а подальше — плотвички и красноперки, играют окуньки, и глубже, прямо под тобою, в прозрачной до самого дна реке, копошатся солидные налимы и важный, чопорный сом.

Нет, не забыть Дмитрию Ивановичу Ковалю своего детства! И, отбросив все мелкое, случайное, он вспоминает о невозвратной и неповторимой поре, как о самой светлой, которая, собственно, и помогла ему выбрать дорогу в жизни. А с годами ему даже начинает казаться, что он не удаляется, а снова приближается к детству. И это отнюдь не старческая сентиментальность, а нечто высокое, окрыляющее и праздничное.

Плывет флотилия долбленок вверх по Ворскле, против течения. На Серебряный берег, притаившийся в лесу, держит курс, и остается за нею на воде бриллиантово сверкающая пенная стежка.

По обоим берегам Ворсклы — лес. От местечка до Серебряного берега, до Колодезных круч, и еще дальше, до самой Полтавы; говорят, что и за Полтавой покрыты берега ее густым лесом. На правом, высоком, у самого местечка, — холм, окруженный осиновой рощею, нареченной Колосниковой. Могучие, высоченные, под самые облака уходят осины, пережившие не одно поколение людей, с черными вороньими гнездами в зеленовато-белых кронах, глядят не наглядятся на себя в зеркало вод. Тишина. Только изредка подует ветерок, затрепещет под ним, заиграет листва, обломится веточка, упадет в воду, нарушит всплеском лесную тишину, встревожит рыбу — и снова тихо.

На том же высоком берегу, у дороги, — развалины старинного замка. Кое-где сохранились еще террасы, опоясывающие холм и нисходящие через напоенную сонным шепотом осин рощу едва ли не к самой реке. Никто сюда не приходит, к этим развалинам, разве только ребята, пасшие овец и не боящиеся гадюк, которые водятся в бывшем дворянском гнезде. На противоположном низком берегу лес не такой густой, но за лугами тянется кажущаяся издали синей полоса дремучего бора, раскинувшего на дальних песках бескрайний шатер.

В свое время ходила среди местных жителей молва:

«Будут строить у нас кирпичный завод. Все для этого есть: и песок, и глина, и вода».

«А железная дорога? Далеко!» — возражали маловеры.

«Все равно построят! — уверяли энтузиасты. — Песок как золото, вода — хрусталь, а глина — желток!»

Из года в год все ждали, что будет завод. Молодежи, которая уезжала учиться в большие города, говорили родители: «Окончите ученье — возвращайтесь. Завод будем строить». Но только после войны начали строить этот завод.

А тем временем… Плывут долбленки, завороженные тишиной, к которой и сам лес прислушивается, сдвинув над рекою косматые брови свои, девушки забывают о песнях, а парни стремительно, без плеска гонят челноки. Каждый из них норовит обогнать товарища, вырваться вперед. Чаще других первым бывает Коваль — то ли благодаря своим бицепсам, то ли потому, что лукаво щурится, опершись на локоть и глядя на него глазами-виноградинами, Зина.

Стрелами промчались мимо вишневого сада рыбацкой усадьбы, уперлись в берег, под которым словно и вовсе не было дна и с которого свисали ветвистые руки старого леса. И — запели. Куда только девалась хмурая тишь глухой заводи! Пулей вылетели из гнезд и тревожно взвились над головой перепуганные стрижи. Потом — купанье. Выбрались на берег не скоро. Мокрые, посиневшие от холода, бросились на теплый песок.

И пошли нескончаемые разговоры о мире, который они как можно скорее хотели познать: ведь в их возрасте все прямо и непосредственно касалось каждого. Размышляя о своем месте в жизни, рассуждали, что смогут делать в будущем, потому что еще не знали о нем, а очень хотели знать.

— Я уеду из Кобеляк. В Харьков, — говорил долговязый Саша Хоменко. — Конечно, есть еще и Москва, Ленинград, Киев, но Харьков — он рядом. Только Харьков. Там техникумов — сколько хочешь. А заводы? Паровозный, электромеханический, тракторный построили. Мне хочется тракторы делать.

— Я тоже поеду в большой город, — сказала белокурая девушка. — Так люблю театры, трамваи, общество! Весело, интересно!

— А нашего общества тебе мало? — грубовато спросил Митя Коваль. И поднял голову, чтобы посмотреть в зеленоватые глаза Зины, которых она не сводила с него.

Зина, казалось, только и ждала этого и приветливо улыбнулась. Чудесная девушка эта Зина!

Над Ворсклою, над обрывом, на самом-самом краю, стоит ее маленькая старенькая мазанка. Вокруг нее все словно волшебное, словно из сказки. Пройдешь по околице в конец улочки — и сразу за белой Зининой хаткой откроется взгляду небо над просторной поймой Ворсклы и глубокий яр, такой глубокий, что старые тополя со дна его не дотягиваются вершинами до твоих ног. А за яром, где синей лентою вьется Ворскла и убегает за холмы белая Колесникова роща, небо вроде бы совсем близко, так и кажется: протяни руку — и коснешься шелковистых облаков. А под вечер видно отсюда, как плывут над рекою сотканные из тучек ковры-самолеты, как темнеет вдали полоска соснового бора и как долго падают августовские звезды.

В этом волшебном краю живет девочка из восьмого «А», имеющая обыкновение смотреть Мите Ковалю прямо в глаза и улыбаться при этом так, что у него кружится голова.

А однажды Зина позвала его к себе, чтобы вместе готовиться к экзаменам. Митя подошел к мазанке, постучал. Дубовая дверь отворилась, на пороге стояла Зина. А Мите показалось, что открылась музыкальная шкатулка и послышалась чудесная музыка.

Они говорили о чем угодно, только не о предмете, который предстояло сдавать. Митя рассматривал обстановку в казавшемся ему сказочном жилище, освященном дыханием Зины. Он был счастлив и не заметил, как неожиданно надвинулась гроза. Зина поднялась и сказала, что будет готовиться к экзамену одна.

«Зачем же ты меня звала?» Она только засмеялась в ответ.

Рассердившись на себя за то, что наивно обрадовался приглашению Зины, которая вздумала над ним пошутить, он стремглав выбежал вон, хлопнув дубовою дверью.

В детстве мечтал он о море.

Сколько раз снилось ему, как убегает он из родного дома и становится матросом на настоящем корабле. А потом — обветренный морскими ветрами, в синих расклешенных брюках и полосатой тельняшке, широко расставляя ноги, снова появляется на своей улице, вызывая зависть у ребят и слезы радости у матери, которая давно простила его. Кто из нас не мечтал в свое время о чем-то подобном?!

Или так: он убегает из дому, но капитан не берет его в плаванье. Тогда он тайком пробирается в трюм, совершает героический поступок, например тушит пожар, и возвращается домой опять-таки моряком.

Не знал Митя, что никогда не станет моряком, а всю жизнь будет иметь дело с подводными рифами в море житейском, будет заглядывать в души человеческие, которые гораздо глубже любых морских глубин.

…В тот день друзья долго купались, оглашая берега Ворсклы и луга веселым смехом. И только когда солнце село на лесные вершины, стали собираться обратно.

Возвращались домойусталые, голодные, но теперь уже плыли по течению и вскоре были у Колесниковой рощи.

Вытащив на берег челноки с огромными букетами цветов, пошли по тропинке, которая вела через овраг в родное местечко. И вдруг сверху прямо-таки скатился на них бегущий во весь опор соседский мальчишка. Он остановился перед Митей и, тяжело дыша, уставился на него так, словно увидел впервые.

— Ты что, Гриша?

— Беги скорей домой, Митька! Ой-ё-ёй! — И сразу же помчался назад, словно боясь, как бы не начали его расспрашивать. И только уже издали крикнул: — Твоего батьку трактор переехал! Совсем!

И все кругом для Мити вдруг замерло: и повисшее над головой красное солнце, и листва, и люди с округлившимися глазами и открытыми ртами, словно в немом кино. Потом все закачалось и поплыло.

— Я сам, — сказал Митя, когда друзья бросились к нему.

Даже Зине не позволил к себе прикоснуться.

Сделал несколько неуверенных шагов.

А потом ему снова стало плохо, потемнело в глазах, захотелось опуститься на землю. Мысли словно улетучились из его мигом опустевшей головы. Он посмотрел на друзей и не увидел их, хотя они стояли рядом.

Неожиданно услышал тихий плеск речной волны, шелест высоких крон, многоголосый шум вечерней рощи, и показалось, что остался он здесь один на один с могучей природой, и стало страшно.

Попытался представить себе отца — и не смог.

Его пронзило острое ощущение беспомощности и одиночества, и он почувствовал, что ушло из жизни самое значительное, ушло и не вернется.

Собрал последние силы и побежал.

Так началась взрослая жизнь Дмитрия Коваля.

…Забыть детство? Ворсклу? Это значит забыть самого себя.

От воспоминаний детства оторвал Коваля знакомый звук — скрипнула калитка. Потом легко прошелестели босоножки по утрамбованной тропинке. Наташка! Коваль оглянулся. Только сейчас заметил, что уже полночь, и, потирая онемевшую от долгого сидения на скамье ногу, заковылял в дом.

Воспоминания, словно ветром развеянные тучи после дождя, все еще не покидали его. Подумал о Наташе: а будут ли у нее такие вот минуты возвращения в детство и куда она воротится — к асфальту улиц, бегущих между каменными коробками высотных домов?

Наташа соскучилась по отцу, поцеловала его. От нее повеяло сосною, выгоревшими на солнце волосами, травами. Ну вот, а он почему-то об асфальте…

— Наташенька, хочешь, поедем на Ворсклу? Такого нигде не увидишь. Кстати, там твои родители босиком бегали.

— Ха! — засмеялась девушка. — Это неинтересно, Дик!

— А что ты вспомнишь потом из своего детства?

— Что вспомню? У тебя с мамой была Ворскла, а у меня — прекрасный город, его площади, парки, дворцы, широкие бульвары. А наш садик? А Днепр?!

— Ну ладно, ладно, сдаюсь, — сказал Коваль, поняв, что говорят они с дочерью о разных вещах: она — о красоте как таковой, а он — о душе красоты, о живой душе вербы, о черных глазах терпкого терновника, о щеголихе калине, о влюбленных ежевике и боярышнике, нежный шепот которых слышен только в безлюдных местах…

12

Ивану Платоновичу Козубу тоже не спалось в эту ночь. Встреча с подполковником Ковалем взволновала его. Он тоже вспоминал о своей первой любви.

Словно пал на глаза Ивана Платоновича туман, а когда рассеялся, увидел себя старый юрисконсульт молодым человеком, вчерашним «реалистом», на фуражке которого вместо кокарды появился вырезанный из жести черно-белый знак — череп и кости, а на поясе — самодельная бомба. Увидел и весь анархистский отряд во главе с кудрявым матросом — «полоумным Христом», речи которого состояли из одной-двух фраз о боге и о революции и неизменно сопровождались стрельбой из маузера.

А потом молодой Козуб передумал и пошел работать в ревком, чтобы вылавливать своих бывших друзей.

Вспоминались ему ночные бои, неожиданные налеты, берега Ворсклы и шепот ночного леса. И Ярмарковая площадь, и на полпути до станции — выселок Колония, где жила Марийка, дочь телеграфиста Триверстова.

Эх, Марийка, Марийка! Из далеких туманов являешься ты, чтобы напомнить о себе, о молодости и о любви, о том неповторимом времени. С каждым годом, с каждым десятилетием все больше забываются черты твоего лица, тает блеск твоих глаз, все глуше слышится твой голос, и ты становишься не просто прекрасной девушкой, не просто первой любовью, а символом молодости.

В памяти Козуба встают нарядные деревянные домики, построенные железнодорожной компанией на крутом берегу Ворсклы, прямые дорожки между ними, посыпанные чистым речным песком и окаймленные выбеленными камешками. Жили в этой дачной колонии конечно же не стрелочники и не паровозные кочегары, а железнодорожные чины, долго служившие компании и вышедшие на пенсию. И, кроме них, лишь несколько инвалидов вроде Марийкиного отца, который потерял обе ноги, спасая от аварии поезд.

Попав в водоворот нового времени, молодой Козуб не забывал также о себе. В глубине души был уверен, что революция совершена и для него, чтобы и он, сын сельского фельдшера, мог сполна познать радости жизни. Революция началась в пору его возмужания, и он чуть не плакал от счастья, что все произошло так своевременно. Это чувство не покидало его ни тогда, когда он был с анархистами, ни когда от них сбежал.

И любовь красавицы Марийки тоже была для сына фельдшера одним из подарков судьбы.

Почти каждую ночь бывал он у своей любимой. Бывшие, как он острил, «одночерепники» не могли простить ему предательства. Наголову разгромленные и превратившиеся в кучку бандитов, они боялись сунуться в местечко и грабили окрестные села и хутора. Ревкомовец Козуб хорошо знал, как опасно ему выезжать в Колонию.

Однажды бандиты застали его там. Окружили домик, выбили окна, ворвались в комнаты. Иван Козуб и Марийка спали. Один из налетчиков первым же выстрелом убил Марийку, а сам «полоумный Христос» с маузером на взводе приблизился к Козубу.

— Ну, предатель! Попался. Теперь мы с тобой поговорим! В бога и в революцию!

— Неужели и меня убьешь, Петр? — испуганно пролепетал Козуб.

— В бога и в революцию! Это уж точно! Но сперва ремни из тебя вырежу!

— Так дай же перед смертью хоть перекреститься, — взмолился Козуб и, перекрестившись левой рукой, правую незаметно сунул под подушку.

Один только миг — и он выхватил наган, ударил атамана огнем в лицо и, воспользовавшись минутным замешательством среди бандитов, выпрыгнул в окно. Во дворе вскочил на коня и, как был, голый, помчался наперегонки с пулями в темную ночь.

Эх, Марийка, Марийка! Из далеких туманов являешься ты, чтобы напомнить о себе, о молодости и о любви, о том неповторимом времени. Так короток был твой век, и в одно мгновенье поселилась ты с сердце Ивана Козуба, чтобы потом исчезнуть навеки…

А жизнь между тем не останавливалась, она била ключом, и молодые силы требовали выхода. У Ивана Козуба от нетерпения, от боязни упустить свой звездный час кружилась голова. Он торопился, он спешил. Успел и повоевать, и отличиться — одним из первых ворвался во врангелевские окопы.

Ну, а потом, в мирные дни, пошел бравый кавалерист Козуб служить в рабоче-крестьянскую милицию.

Клубятся туманы времени и то наплывают на события и людей, то рассеиваются. Не спится старому юрисконсульту — слишком много теней выплывает из глубин давности и толпится у его изголовья.

13

Валентин Суббота неосмотрительно сел в кабинете Коваля в манящее кожаное кресло и почувствовал себя неудобно. Кресло искушало прижаться плечами к мягкой спинке, расслабиться, и, сердясь на самого себя, молодой следователь напрягал мышцы, чтобы не утонуть в нем.

— Современное расследование, Валентин Николаевич, — начал Коваль, казавшийся Субботе высоко-высоко возвышающимся над ним, — ведется не только на основе вещественных доказательств. Преступники научились не оставлять следов. Да и по какой-нибудь потерянной преступником пуговице его далеко не всегда найдешь. Многие носят одинаковую модную одежду: если мини — то почти у всех мини, если узкий носок обуви, то опять-таки почти у всех. Вещественные доказательства надо искать не только для того, чтобы добиться признания. Признание, как известно, нельзя принимать на веру. Необходимы еще и другие доказательства, которые его подтвердят или опровергнут.

— Но без вещественных доказательств признания не добьешься. А оно — вершина следствия.

— Ничто не стоит на месте. Юриспруденция тоже. Раньше, добившись признания, следователь считал свое дело сделанным. А теперь надо еще доказать, что подозреваемый по каким-то причинам себя не оговорил. И поэтому не признание — вершина следствия, а доказанность! В этом именно и состоит гуманизм наших поисков истины. Все прочее — не более чем произвольные суждения.

— Ну что ж, Дмитрий Иванович, значит, ваша работа впереди. Вскоре у вас будет признание Гущака, и, если доказательств для обвинительного заключения не хватит, их придется искать. Мы обязаны не только рассуждать, но и делать выводы.

— Но не с предвзятых обвинительных позиций, Валентин Николаевич. Только объективность — с самого начала. И в поступках, и в мыслях. И вера в человека, в то лучшее, что в нем есть.

— При таком прекраснодушии преступника не уличишь и не обнаружишь.

— Но до конца следствия мы не можем знать, кто преступник. Мы ищем. Ищем! Это надо хорошо понять и прочувствовать. Послушаем, что нам сейчас доложит Андрейко. Быть может, что-то и прояснится.

Коваль снял трубку.

Несколько минут спустя в комнату вошел Андрейко — невысокого роста, худощавый, с красивым лицом. Весь вид его, даже шрам через щеку (в детстве упал с яблони), свидетельствовал об энергичности лейтенанта, о его динамической натуре. По-военному подтянутый, в ладно сидящей на нем форме, лейтенант, несмотря на свои тридцать лет, выглядел бы юношей, если бы не напряженная сосредоточенность его пристального взгляда.

— Садитесь, — бросил Коваль. — Начнем оперативку.

Лейтенант Андрейко опустился на край стула, стоявшего у стены, пристроил на коленях темно-коричневую ледериновую папку и положил на нее руки.

— Посмотрим, что у нас есть, что известно и на что надо направить усилия, — с этими словами подполковник достал из ящика стола свою пресловутую схему.

— Схема, значит? — тихонько, как бы про себя, произнес Андрейко.

— Именно она, Остап Владимирович, схема, — строго заметил Коваль, услышав этот полушепот.

— Да я ничего, товарищ подполковник, — занял оборону лейтенант. — Я — за. Абсолютно. — Он улыбнулся, забыв, как обычно, о том, что, когда он улыбается, шрам придает его лицу не добродушное, а, наоборот, сердитое выражение. — Я и сам без схемы не могу.

— Докладывайте. Сперва об окружении Василия Гущака. Что выяснили?

— Пока ничего особенного. Учится хорошо. Дружит с парнем, который живет на бульваре Шевченко, — тоже студент, комсомолец, живет с матерью, характеристика положительная. У Василия Гущака во время службы в армии были дисциплинарные взыскания. Трижды за опоздание в казарму после увольнения в город. Один раз сидел на гауптвахте за самовольную отлучку, второй — за пререкания с командиром.

— Он такой, — вставил Суббота, — ершистый, колючий.

— В основном неприятности были из-за девушек. Влюбившись, ни с чем не считается.

— То-то и оно, — снова не выдержал Суббота. — Шерше ля фам, как говорят французы, то есть во всем ищи женщину. Нужны были деньги для разгульной жизни. — Следователь не заметил, как при этих его словах Коваль поморщился. — Вполне возможная побудительная причина для преступления.

— Его девушка не производит такого впечатления, Валентин Николаевич, — укоризненно заметил Коваль. — Наоборот.

— Имеете в виду эту… как ее… Лесю? Я не о ней говорю. У него, кроме Леси, наверно, не одна еще была…

— Пока среди его окружения других девушек не обнаружено. Не так ли, Остап Владимирович? — обратился Коваль к Андрейко.

— Абсолютно. Но будем стараться.

— Остап Владимирович, учтите: необходимо в первую очередь глубоко и досконально изучить окружение Василия Гущака. Безотлагательно. Сроки поджимают. Не возражаете, Валентин Николаевич? Хорошо.

Суббота хотя и кивнул, но не очень-то полагался на схему Коваля. Он по-прежнему упрямо считал, что главное — это признание Василия, после которого можно будет все поставить на свое место.

— Дальше, — сказал Коваль. — По второму заданию. И затем — что дала ваша, Остап Владимирович, поездка в Лесную?

— Гороховская Ванда Леоновна живет на Красноармейской. В Киеве с тридцать пятого года. Семья состояла из нее и младшего брата. — Андрейко заглянул в бумажку. — Решетняк Алексей Иванович и Решетняк Клавдия Павловна, жена. Переехали вместе с институтом. Козуб Иван Платонович…

Суббота перестал слушать. Адреса, годы рождения, краткие биографии людей, которые его не интересовали, он пропускал мимо ушей. Следователь позволил себе расслабиться и с наслаждением утонул в глубоком кресле. Взгляд его скользнул по окнам — липы уже отцвели и не пахли, но все еще нарядно украшали голубое небо своей зеленой листвою. Он, скорее всего, так и проворонил бы в рапорте Андрейко самое главное, если бы ухо его внезапно не уловило в голосе лейтенанта торжествующие нотки.

Суббота повернул голову, глаза его заблестели, и весь он вытянулся вперед, словно готовясь к прыжку: Андрейко достал завернутую в целлофан медную пуговицу с выбитой на ней эмблемой канадской фирмы. Именно такой пуговицы не хватало на куртке Василия, подаренной ему дедом! Именно этого, последнего доказательства поездки Василия в Лесную не хватало следователю Субботе. О, теперь все сделанное им будет оправдано и одобрено до конца, включая и требование предварительного ареста убийцы. Он резко вскочил и, наклонившись над столом, принялся вместе с Ковалем рассматривать пуговицу.

— Ну, отпечатков пальцев на ней вроде бы и нет, — сказал он, не касаясь пуговицы руками. — Разве что пальцы лейтенанта Андрейко.

— Что вы, товарищ Суббота, я не касался. Как положено, брал лопаточкой.

— Вот вам, Дмитрий Иванович, и пуговица, — засмеялся следователь, — та самая, которой нам недоставало. А вы считаете, что в наше время пуговицы у всех одинаковые и по ним ничего не найдешь.

— Это исключение, Валентин Николаевич. Канада.

— В каждом деле есть, так сказать, своя Канада и своя пуговица. — Узкое лицо Субботы так и светилось от радости. Следователь торжествовал.

— Вы забыли, Валентин Николаевич, что и Андрей Гущак был в тот вечер одет в точно такую же канадскую куртку, как внук.

— Это легко выяснить. Пошлем пуговицу на экспертизу вместе с курткой Василия и узнаем, не от нее ли оторвана. — Суббота присмотрелся к пуговице. — Здесь на дужке даже нитка осталась. По материалу нитки и по разрыву сразу установят.

Он отошел от стола и теперь свободно опустился в кресло. Взгляд его снова заблуждал по стенам, по сосредоточенному, с крупными чертами лицу Коваля, по окнам и верхушкам лип, время от времени победоносно обращаясь к столу, на котором, тускло поблескивая, лежала на кусочке целлофана круглая пуговица.

— Мы еще не дослушали Остапа Владимировича, — сказал Коваль, заметив, что Суббота утратил интерес к оперативному совещанию. — Пожалуйста, дальше, — приказал он лейтенанту. — Где вы нашли эту пуговицу?

— Пуговицу я обнаружил около платформы, за три метра от восточного края. Больше ничего интересного на месте преступления не оказалось.

— Как же вы ее раньше не обнаружили? При первом осмотре места, при втором, — упрекнул Коваль лейтенанта, тут же подумав о том, что и они с Субботой не один раз были в Лесной и тоже не увидели этой пуговицы.

— Пуговица лежала под рельсом, она закатилась в гравий. Во время движения поезда шпалы и рельсы колеблются, камешки перемешиваются, вот они и накатились на пуговицу, засыпали ее. Я шел, носком случайно задел, пуговица блеснула. Вот… — Андрейко положил на стол схематический рисунок места находки.

— Так. Хорошо. Все у вас? — И, не дожидаясь ответа, Коваль обернулся к следователю: — Валентин Николаевич, я, кажется, говорил вам — уже установлено, что атаман банды с веселым названием «Комитет «Не горюй!» Андрей Гущак и репатриант, погибший на станции «Лесная», — одно и то же лицо.

Суббота вяло кивнул.

— Я думаю, следует продолжить изучение людей, которые сталкивались когда-то с этим Гущаком.

— Вам виднее, Дмитрий Иванович, но я остаюсь при своем мнении; сроки подходят, и я буду готовить материалы для обвинительного заключения по Василию Гущаку.

Коваль ничего не ответил, молча кивнул лейтенанту, чтобы он завернул пуговицу в целлофан. Потом встал, потоптался возле стола и сказал, обращаясь к Андрейко:

— Вам еще одно задание. Поинтересуйтесь, не встречался ли кто-нибудь из старых знакомых Андрея Гущака с ним, с Василием или с матерью Василия. И у всех ли у них есть алиби на день убийства.

Лейтенант Андрейко вытянулся:

— Есть! Но разрешите еще доложить, товарищ подполковник, что Решетняки летом живут на своей даче в Лесной, метрах в трехстах — четырехстах от станции. Профессор лишь иногда ездит в город, в институт или на опытную станцию. Но в этом году они были на даче только половину июля. Затем неожиданно вернулись в город.

Теперь заблестели глаза у Коваля.

— Почему же вы молчали? Это ведь очень важно!

— Я не успел… — начал оправдываться Андрейко, но подполковник уже спрашивал взглядом следователя — мол, что вы скажете на это?

— Дача в Лесной? Ну и что? — ответил Суббота на немой вопрос подполковника. — Там сотни дач. — И он пожал плечами. — Если экспертиза установит, что пуговица — с куртки молодого Гущака, никакие дачи нам не потребуются.

14

Декабрьская ночь была лютой. Вечером потеплело, и внезапно пошел дождь — унылый, гнетущий. Но потом завыл ветер, и с черного неба посыпались крупный град и колючий снег. Ветер бешено менял направление — дул со всех сторон, швырял метельные клочья.

Особенно буйствовал ветер у национализированного особняка бывшего Кредитного общества. Здание стояло на холме, и его нещадно захлестывало дождем и заносило снегом. В густой и вьюжной тьме ничего не видно было и за шаг.

Город тревожно спал в полном мраке. Казалось, ничто живое не может находиться в это время на улице.

Но у подъезда особняка, под навесом, стоял совсем молодой матрос в черном промокшем бушлате и ботинках, которые давно развалились бы, если бы матрос не перевязал их проволокой. Он не выпускал из рук винтовки с примкнутым штыком и в минуты, когда ветер стихал, говорил девушке, которая прижималась к нему и которую он пытался защитить от ветра:

— Буржуев не будет, Ванда, понимаешь, ни одного во всем мире.

— А куда же их денут, Арсений?

— На дырявую шаланду — и в море! Все люди равными будут, свободными.

— А любовь будет?

— Любовь? А как же! Свобода. Хочешь — люби, хочешь — нет.

— И ты бросишь меня?

Она погладила холодными пальцами его мокрое лицо.

— Нет, — сказал матрос. — Никогда! Полундра! — внезапно спохватился он. — Чего ластишься? К часовому даже подходить нельзя!

— Господи, весь промок… — не обращая внимания на его слова, вздохнула девушка. — Пойдем в подъезд!

— Нет! Я должен охранять этого буржуя. Контра засела в нашем штабе, не иначе. Надо мировую революцию делать, а они поставили революционного матроса охранять капиталы. Пустил бы толстопузого на дно, да трибунала боюсь. — И матрос крепче сжал винтовку.

— Ну ладно, ладно, — сказала девушка. — Я пойду. Побыла бы до утра, но раз нельзя…

— Никуда не пойдешь, — сердито проворчал матрос. — В такую ночь прикончат в момент. — Он задумался. — Иди в подъезд. Восемнадцать пустых комнат, и никого не вселяют. — Он подошел к тяжелой двери, отпер ее, потом взял свою подругу за руку и повел в здание. — Выспишься, как в раю. Никто не увидит. Буржуи все спят.

Но матрос ошибался, считая, что все в доме спят. Он стоял с Вандой в темной комнате, уговаривая ее чувствовать себя свободно в этом роскошном жилище, а тем временем в противоположном крыле дома, в квартире бывшего хозяина особняка — председателя правления Кредитного банка, а теперь «совслужащего» — специалиста, который не только заявил о своей лояльности, но даже согласился служить новой власти, — не спали. Не спал сам Павел Амвросиевич Апостолов, не спали его тайные гости, которых провели черным ходом, не спала напуганная метелью и недобрыми предчувствиями дочь Апостолова — ровесница Ванды. Не спала и смерть, притаившаяся в непроглядной темени коридоров особняка, смерть, которая уже избрала своей жертвой молодого матроса Арсения Лаврика.

Просторный кабинет Апостолова, где в лучшие времена случалось Павлу Амвросиевичу принимать влиятельных и даже титулованных клиентов, утопал в темноте. В неосвещенном помещении едва белели запорошенные метелью высокие венецианские окна.

Гости сидели в креслах и разговаривали негромко, но как люди, которые чувствуют себя дома в любой обстановке и только не считают нужным афишировать это.

Хозяин, на ногах которого были мягкие туфли, похаживал по комнате, и его силуэт то появлялся у окна, то возникал рядом с кем-нибудь из гостей.

— Как известно, — говорил он, — при переходе к нэпу денежная система была полностью разрушена. В условиях обесцененной валюты и постоянных эмиссий стабилизировать курс рубля невозможно. Но год назад большевики создали свой Госбанк. А в нынешнем году выпустили деньги нового образца, надеясь укрепить свой рубль.

— Господин Апостолов! — послышался резкий голос человека, который сидел у окна. — Оставьте свои панегирики. Мы пришли по делу, а не для того, чтобы слушать то, что нам самим хорошо известно.

— Понимаю, — отозвался хозяин. — И не стану вас задерживать. Хочу только обратить ваше внимание на обстановку и напомнить, что новая власть, учитывая тяжелое положение с финансами, идет на поклон к ею же проклятому частному капиталу. А это очень важно. В Одессе, например, губплан уже дал разрешение на открытие коммунального банка при условии максимального участия частных акционеров и минимуме государственного взноса. Совнарком разрешил открывать ломбарды и ссудные кассы для населения, по существу частные, хотя и под эгидою государства. И, главное, месяц назад объявлен декрет о свободном обращении благородных металлов и драгоценностей. Это вам, по всей вероятности, тоже известно.

— Уповаете, что вам вернут бумаги, золото, бриллианты, вот этот ваш банк?

Апостолов, остановившись у стола, замер в безмолвии.

— Они затем и взяли вас на службу, чтобы вы не теряли надежды, — сказал один из гостей. — Назначили управляющим. Будто бы ничего и не изменилось. И действительно… Ценности лежат там же, где лежали, в ваших сейфах, — как вы их только уберегли при всех сменах власти! И вы, так сказать, при них, вроде бы на старом месте. Но ценности не ваши, — сделав ударение на двух последних словах, заключил гость. — Теперь вы клюете на новую приманку, — видите ли, коммунисты возвращают хозяевам мелкие предприятия, дают в аренду, разрешают обращение золота и драгоценностей. Ничего вам не вернут, уважаемый. Что заграбастали, того из рук не выпустят.

Произнесший эти слова, наверно, и сам не догадывался, что задел в душе Апостолова самые чувствительные струны. Бывший банкир мог жить только рядом со своими ценностями. Собственно говоря, и раньше не все ему здесь принадлежало, а по большей части было положено на сохранение или под залог: и фамильные драгоценности — бриллианты, золотые украшения, и акции, и другие бумаги, часть которых уже обесценилась, и слитки золота, золотые монеты и иностранная валюта. Но он привык видеть все это в своих сейфах, распоряжаться этими сокровищами, и, когда буря революции смела хозяев, он, как это ни странно, уверовал, что все отныне принадлежит ему.

И в самом деле, внешне ничего не изменилось: Апостолов по-прежнему жил с семьею в том же особняке, работал в своем кабинете; внизу, в хранилище, в тех же сейфах, покоились драгоценности. Он сохранял эти богатства, лавируя между калифами на час. Так было и с гетмановцами, и с петлюровцами, и с деникинцами. И даже теперь, когда власть красных стала государственной, Апостолов надеялся на перемены. Пока он возле денег и деньги возле него, не все потеряно. Правда, опускаясь в подвал в сопровождении комиссара — молчаливого чахоточного наборщика, присланного из губисполкома, — он растерянно останавливался у входной двери, ожидая, пока тот откроет ее своим контрольным ключом…

— А нэп — это всего только тактический ход, — продолжал все тот же гость. — Никто этого и не скрывает. Ленин сказал, что отступают для того, чтобы разогнаться и прыгнуть вперед. Хозяин потом и капиталом своим вдохнет жизнь в мертвые машины, и Советы заберут себе тогда уже действующие фабрики. Политика простая. И даже весьма. Только недальновидные люди могут клюнуть на этот крючок. Экспроприация, собственно, уже началась.

— Сколько у вас активов? В наличности? — спросил глуховатый голос из глубины комнаты.

— Около четырехсот тысяч золотых рублей, если считать весь запас. Или двадцать четыре тысячи червонцев.

— Уточните.

Апостолов подумал и ответил:

— Золотой российской монеты — на двести тысяч рублей, золота в слитках — на сто шестьдесят, иностранной монеты — на двадцать три, банкнот английского банка — на двести тысяч фунтов.

— А бриллианты и прочие камешки? — донимал Апостолова все тот же голос.

— Немного, — ответил Апостолов после короткой паузы. — До тысячи каратов. Я их в расчет не принимаю.

— Почему?

Апостолов не ответил.

— Хочу, Павел Амвросиевич, чтобы вы правильно нас поняли. Ценности как таковые нам не нужны. Мы плюем на золото и бриллианты — это продукт развращенного буржуазного общества. У нас к ним интерес сугубо политический. — Человек у окна на мгновение умолк, словно соображая, как лучше растолковать свою мысль. — Вы вчерашние «Известия» видели? Я принес. Жаль, что нельзя зажечь свет. Оставлю вам. Почитайте. Вскоре состоится Всеукраинский съезд Советов. Будут голосовать за создание Союза республик. Понятно? Мы знали, что это готовится. В течение всей осени проходили собрания и митинги, местные съезды Советов. Но мы надеялись, что большевики перегрызутся между собой. К сожалению, пока этого не случилось. Стало быть, нам надо немедленно переходить от слов к делу, действовать надо, Павел Амвросиевич!

— Я вас не понимаю. При чем тут я? Как это связано с банком?

— Прямо и непосредственно. Нам нужно, чтобы крестьяне поверили, что Россия экспроприирует у Украины ее хлеб, ископаемые богатства, банки. И поэтому мы обращаемся к вам, Павел Амвросиевич. Это также и в ваших интересах. Думаете, большевики надолго оставят вас здесь хранителем у вас же награбленного добра?! Так вот: вы передаете нам ценности из хранилищ банка. Спокойно, без шума. Мы их перепрячем. А тем временем пустим слух, что отсюда вывозят ценности. Интеллигенция первой поднимет голос протеста.

— Но это же, простите, провокация! — нервно возразил Апостолов.

— Возможно. Но известно ли вам, что произошло в московском хранилище ценностей, которое на их варварском языке именуется Госхраном? Некий Шелехес с компанией тайно отправил за рубеж несметное количество бриллиантов. В Петрограде Чека раскрыла такое же дело Названова. Начались массовые аресты. Заинтересовалась мировая общественность. Месяц назад Ленин дал интервью корреспонденту английских газет и заявил, что арестовывают в России не просто торговцев, а преступников и контрабандистов, которые вывозят платину, золото и камешки за границу. Таким образом, потери ценностей в России сейчас колоссальные. И это при крайней нищете, при экономической разрухе. Вы знаете, что шахтерам Донбасса нечем заплатить за уголь, бакинцам — за нефть и нынешней зимой страна может замерзнуть. И тогда первой жертвой будет ваш банк, Павел Амвросиевич, поскольку он сейчас не проводит операций, находится в резерве и является, так сказать, всего лишь навсего островом сокровищ.

Человек у окна дал Апостолову возможность осмыслить услышанное. Затем продолжал:

— Они, конечно, могут взять то, что им нужно, и из другого банка. И у нас нет возможности спасти всех. Но банк, возглавляемый вами… Это, разумеется, мера временная. Перепрячем, а когда все успокоится, возвратим.

Голос умолк.

Дико завыл ветер, который не утихал, а крепчал и, швыряя в окна то снег, то град, словно напоминал собравшимся у Апостолова господам, что за толстыми стенами особняка бушует буря и окрыленный революцией трудовой народ не на жизнь, а на смерть борется за свое будущее с теми, кто испокон веков жили за его счет.

— У нас уже печатается листовка о предстоящем вывозе в Москву капиталов вашего банка.

— У кого это «у нас», если не секрет?

— Для вас не секрет. Листовка будет подписана левобережным бюро партии социалистов-революционеров.

— Позвольте, — удивился Апостолов, — эсеры как партия, по-моему, больше не существуют.

— В конце концов, это не имеет значения, — парировал человек у окна, по тону которого чувствовалось, что он — главное действующее лицо.

— Я, грешным делом, подумал сперва, что петлюровцы…

Человек у окна вскочил:

— Знаете что, мальчик с бородой! Не будьте чересчур любопытны! Если уж на то пошло, то сегодня все мы — и эсеры, и анархисты, и даже петлюровцы — на одном вокзале и садимся в один и тот же поезд. Не мешкайте же и вы, Павел Амвросиевич, смотрите, как бы не опоздать к третьему звонку! А коли вы такой уж педант, то считайте, что имеете дело с народно-революционной организацией под романтическим названием «Комитет «Не горюй!».

— Слышал о таком. Но…

— Ну, смелее! Не бойтесь! Слышали как о банде? Да? Но это не банда. Это хотя и небольшая, но решительная и смелая народная организация. Сожалею, что в темноте не имею возможности отрекомендовать вам господина Гущака, который ее представляет.

Из угла комнаты послышалось легкое покашливание, которое должно было удостоверить, что представитель «Комитета» слышит этот разговор и присоединяется к сказанному.

— Мы можем справиться с этим делом и без вашей помощи, — продолжал все тот же голос. — Сил у нас для этого достаточно. Но мы хотели бы провести операцию тихо, чтобы иметь возможность свалить вывоз ценностей на большевиков. Ясно? Им-то зачем грабить? Они здесь и так хозяева. Ну, так что, господин Апостолов? Согласны?

Апостолов молчал.

— Что, все еще не верится, что сокровища принадлежат не вам? Мальчик с бородой! Хи-хи-хи!

— А о семье моей вы подумали? — спросил Апостолов. — Что будет с детьми?

— Вас, детей ваших и вашу жену — она ведь молодая и красивая! — возьмем с собою. На произвол судьбы не оставим. Через некоторое время переправим в Польшу. А оттуда — сто дорог. У вас, кажется, в Берлинском банке кое-что имеется. Не смогли эвакуироваться ни со Скоропадским, ни с немцами, ни с Деникиным. Ныне фортуна дает вам последний шанс. Решайте!

— Вы чрезвычайно информированы, — сухо заметил Апостолов, несколько оправившийся от первого испуга, который был связан с появлением в его кабинете странных незнакомцев. Павел Амвросиевич понял, что они заинтересованы в нем и не посмеют ни ограбить банк, ни убить его самого.

— Такова наша служба.

— Чрезвычайно информированы, — повторил Апостолов, словно не расслышав этих слов, и в голосе его прозвучала ирония. — Однако не совсем точно. Ни с гетманом, ни с Деникиным, ни тем паче с немцами я бежать из своего дома не собирался. Не собираюсь и с вами. Во всяком случае, мне надо еще как следует подумать. Моя цель состоит в том, чтобы сохранить ценности.

— Для большевиков?

— Для своих клиентов.

— Это благородно. Кстати, у вас лежат и бумаги моей супруги. Но вернемся к делу. Какая здесь стража?

— В данный момент небольшая. Только у центрального входа, откуда можно попасть в главный зал и в камеры хранения.

— Ход со двора, которым мы вошли, тоже не охраняется?

— Время от времени часовой осматривает его.

— А со двора можно попасть в подвал?

— Если пройти через мои комнаты до операционного зала. Но на пути — металлическая сетка до самого потолка.

— До потолка… до потолка… — проворчал невидимый собеседник. — У вас ведь ключ есть от сетки. При чем тут «до потолка» или «не до потолка»!

Молчание. Только ветер по-прежнему швыряет в окна снег и град.

— Меня удивляет, что так плохо охраняются ценности.

— Банк, как вы знаете, не работает. Раньше это был небольшой банк Кредитного общества. После национализации не функционировал. А теперь его как будто собираются преобразовать во внешнеторговский. Торговля у нас с другими странами мизерная — экспортируем лес, пряжу, кустарные изделия, деревянные игрушки, керамику. И ввозим тоже всякую мелочь, берем, что дают. Советская власть пытается внешнюю торговлю расширить. Для валютных операций нужен на Украине банк с некоторым золотым запасом. Вот и воюют уполнаркомвнешторг — и не выговоришь, черт возьми! — с Советом народного хозяйства — за право распоряжаться этим банком с его активами.

— Пока хозяева дерутся, кот сало съест, — засмеялся человек у окна. — Ключи от хранилища, надеюсь, у вас?

— У меня. Но контрольные — у комиссара. Своими открыть подвал не могу.

— М-да… Не хотелось бы двери ломать… А от сейфов?

— Сейфы тоже на контроле. Английские замки я открою, а французские — только комиссар.

— Заманить его сюда и… — предложил представитель «Комитета «Не горюй!», названный Гущаком. — Где он живет?

— Нет, — решительно произнес человек у окна. — Никакого шума и никакого насилия!

— Делу можно помочь, — вмешался в разговор глуховатый голос из глубины кабинета.

— Что вы имеете в виду?

— Сидит у меня одна пташка — спец по сейфам, медвежатник. На пятерку тянет даже с учетом амнистии. Организую ему побег и привезу сюда.

— Вот это — дело другое, — одобрил человек у окна. — Следовательно, договорились, Павел Амвросиевич?

— Только если силою заставите, то есть вывезете как заложника или пленного.

— Хорошо. Операция состоится послезавтра в полночь. Ровно в двенадцать мы будем здесь. Полагаю, эта непогодь до тех пор продержится. Смотрите, Павел Амвросиевич, игра у нас честная. Нам, между прочим, и еще кое-что известно. Как, например, появился счет на ваше имя в Берлинском банке. Не за акции ли национализированных заводов юга России, которые вы недорого продали немцам, чтобы они по Брестскому договору предъявили их большевикам как свою собственность и содрали за них баснословные суммы?

— Сейчас, когда Германия отказалась от каких бы то ни было претензий, все это потеряло свое значение.

— Но денежки-то вы тем не менее взяли и положили на свой берлинский счет! Братья Череп-Спиридоновичи по аналогичному делу расстреляны. Всего-навсего государственная измена, милостивый государь!

— Этого никто не может доказать.

— Вам просто повезло, что Чека до вас еще не добралась. Но ведь дело еще не поздно обновить. Имейте в виду: раньше, чем вы донесете или хотя бы подумаете об этом, я буду знать. И куда бы вы ни побежали — все едино наткнетесь на меня или на моих коллег. И тогда сам господь бог вас не спасет.

Матрос остановился, чиркнул зажигалкой, и Ванда увидела огромную, шикарно обставленную комнату. С потолка свешивались упитанные амуры с луками в руках.

На мгновение ей стало страшно, словно она забралась в чужой дом воровать. Матрос понял ее состояние. Не гася зажигалки, он воткнул штык в мягкий диван, чтобы показать девушке, что все здесь теперь принадлежит не господам, а народу.

Она успокоилась.

Заметила на круглом столике серебряную статуэтку дискобола, в мерцающем свете зажигалки казалось, что атлет уже сбросил с себя серебряное оцепенение и толкнул круглый диск в воздух. Ванда залюбовалась статуэткой. Хотела взять себе, но матрос не разрешил.

— Здесь, — объяснил он, — все наше, даже буржуйское золото в подвале. Но брать ничего нельзя. Даже тебе, люба.

Они присели на канапе.

Мокрая одежда стала в комнате тяжелой и липкой.

Матрос дрожащими от нетерпения руками снял с девушки пальто, потом расстегнул кофту…

15

Встретиться с профессором Решетняком было не так-то просто. Только через несколько дней Коваль дозвонился до него по телефону. Член научных обществ, преподаватель института и исследователь, Алексей Иванович Решетняк физически не мог успеть во все места, где его ждали, и поэтому всячески избегал второстепенных дел. В большинстве случаев занимался ими не он сам, а его жена Клавдия Павловна или даже дочь Надя — молодой научный работник.

В городской квартире профессора параллельные телефонные аппараты стояли в трех комнатах из четырех, и звонок одновременно раздавался и в гостиной, и в кабинете Алексея Ивановича, и в спальне, а порой и в комнате Нади, если она переносила к себе аппарат, оснащенный специальной вилкой для переключения.

Сам Решетняк почти никогда трубки не снимал. Сперва брала ее Клавдия Павловна или Надя, которая передавала эстафету разговора матери. Та, в свою очередь, придирчиво расспрашивала, кто и откуда, зачем нужен Алексей Иванович, и чаще всего отвечала, что дома его нет и неизвестно, когда он придет — где-то в институте, в лаборатории или на опытном участке, в поле.

В обычай это вошло давно. Когда-то Решетняк протестовал против чрезмерной опеки, но Клавдия Павловна сумела убедить мужа, что только так можно уберечь его от разбазаривания драгоценного времени и от всяких глупостей. Последние слова имели особый смысл.

Дело в том, что очень давно, когда Решетняк брал еще трубку сам, как-то позвонила одна экзальтированная студентка и провозгласила сразу на три аппарата, что она, так же как и все остальные девушки их курса, влюблена в профессора Решетняка. После этого возражать против контроля жены стало действительно трудно. Решетняк сдался на милость победителя и навсегда был лишен телефонной самостоятельности.

Ковалю пришлось отрекомендоваться все той же Клавдии Павловне. Сперва она не поверила: действительно, какое дело может быть у милиции к ученому Решетняку?! Подполковник напомнил, что свою трудовую деятельность доктор наук начинал с милиции, намекнул, что речь идет о делах давних и что он надеется на помощь уважаемой Клавдии Павловны.

Решетняк спросила, не может ли она заменить Алексея Ивановича, у которого не только работы по горло, но и больное сердце, и его нужно оберегать от лишних волнений. Коваль заверил, что разговор не будет неприятным, просто небольшая консультация, касающаяся старых милицейских дел, а с Клавдией Павловной он непременно встретится, но отдельно и чуть-чуть позже.

Заинтригованная и немного обеспокоенная, профессорша позвала супруга к телефону и, взяв трубку параллельного аппарата в другой комнате, услышала, как подполковник Коваль договорился с ее мужем о встрече на опытной станции.

Едва переступив порог опытной станции, подполковник услышал громовой голос. Пробираясь через две комнаты, забитые мешками с семенами, шкафами с образцами бобовых, ржи и пшеницы, которые стояли не у стен, а загромождали проход, он наконец добрался до двери, обитой запыленным темным дерматином.

Подполковник постучал и, не дождавшись ответа, отворил дверь. Вид кабинета говорил о том, что и это помещение, и те, через которые он прошел, находятся в распоряжении одного и того же хозяина. Здесь царил такой же беспорядок. Письменный стол профессора был завален бумагами, из-под которых высовывались уголки кулечков с семенами. На соседнем столе теснились грязные банки, склянки, пробирки. Стены были увешаны схемами и диаграммами, графиками с надписями: «Почва», «Влажность зерна», «Влияние солнечного света». Коваль мельком взглянул на эти заголовки, а иных прочесть не смог, потому что их наполовину заслоняли другие графики — их на каждом гвозде висело по нескольку штук.

Обстановка кабинета подчеркивала и демонстрировала житейскую несобранность ученого, целиком и полностью сосредоточенного на своих экспериментах и поглощенного наукой. Во всем остальном Решетняк нисколько не был похож на героев романов и фильмов о рассеянных чудаках с учеными степенями. На его нарядный и даже, пожалуй, щеголеватый серый костюм накинут был свежий, тщательно отутюженный халат. Розовощекий, как ухоженный ребенок, хотя и седовласый, с седыми бакенбардами, профессор что-то горячо доказывал молодой женщине в таком же халате. Не обращая внимания на Коваля, остановившегося у двери, он время от времени выхватывал из кучи бумаг, лежащих на столе, какую-нибудь нужную бумажку.

Но вот, резко оборвав себя, он обернулся к посетителю и, наклонив голову, недовольно глянул поверх очков.

— Что угодно?

— Мы, Алексей Иванович, договаривались с вами о встрече. Моя фамилия Коваль.

— А-а, из милиции, — вспомнил Решетняк и засуетился. — Что же вы стоите у двери, как бедный родственник? Садитесь, пожалуйста.

Он жестом дал понять женщине, что разговор с нею закончен, и она, забрав со стола какие-то бумаги и бросив на Коваля любопытный взгляд, вышла из кабинета.

Подполковник плотно прикрыл за нею дверь и только после этого сел на предложенный профессором стул.

— Я слушаю вас, — сказал Решетняк. — Простите, не знаю имени и отчества.

— Дмитрий Иванович.

— Так чем же могу, Дмитрий Иванович, быть полезен?

Это было сказано тепло, даже немного заискивающе, и Ковалю вспомнились его мытарства, пока ему удалось дозвониться до Решетняка.

Для Коваля не было мелочей, если это касалось дела, и он изучал не только биографию, но и привычки, пристрастия, характер человека. Представление, которое сложилось у подполковника о профессоре, совершенно не совпадало с тем Решетняком, который был перед ним. И, быть может, именно это сразу поразило Коваля и задержало его на пороге кабинета.

Разговор получился долгий. Прежде чем расспрашивать о деле, ради которого он пришел, подполковник поинтересовался работой профессора, и тот, сев на своего конька, с увлечением рассказал об искусственной, то есть ускоренной, эволюции растений, о выведенных им и его коллегами новых сортах злаковых, которые дают не только высокий урожай, но и имеют богатое белками зерно. Он говорил, что главной заботой человечества всегда был хлеб насущный, и в наши дни, когда планета переживает демографический взрыв, просто необходимо позаботиться, чтобыземля давала самое высококачественное зерно. И не только земля. Сейчас он проводит опыты по выращиванию злаковых без почвы. Да, да, не огородных культур, не огурцов или помидоров! И если Дмитрий Иванович желает, он покажет теплицы, где пшеница выращивается гидропонным способом. Мечтает добиться, чтобы растение могло получать питательные вещества непосредственно из насыщенного воздуха. Разумеется, с помощью своей корневой системы…

Поглядывая на оживленного собеседника, подполковник думал о том, что годы, которые очень изменяют человека, лишая его силы, юношеского задора и непосредственности, были милостивы к профессору Решетняку.

Постепенно Коваль направил разговор ближе к делу.

— Ах, двадцатые годы! Да, да! — воскликнул ученый, поблескивая глазами какого-то необычного цвета, — Коваль не мог назвать их ни серыми, ни карими, ни голубыми или зелеными, потому что они одновременно были и серые, и карие, и голубые, и зеленые, и совсем не тусклые, как у стариков. — Двадцатые годы! Нелегкие времена. Но какие прекрасные! Голые, босые, по нескольку дней без крошки хлеба — это правда. Но сила духа, Дмитрий Иванович! С двумя патронами против до зубов вооруженной банды. Впятером против сотни! А слова? Слова какие были! Порох! Милиция — красная, рабоче-крестьянская, сознание — пролетарское! Мировая революция! Мировой коммунизм! Да-а-а… Юность революции — юность народа. Как Маркс говорил? Античные греки дороги нам, как наше детство, как рассвет человечества. А у новой эпохи, которая началась выстрелом «Авроры», у нового человечества был свой рассвет. Чем дальше уходим мы от тех событий, тем дороже становятся они. Правнукам нашим семнадцатый год будет казаться таким же далеким и легендарным, как нам баррикады Парижской коммуны.

— Вы романтик, — улыбнулся Коваль.

— Тогда все были романтиками.

— Нет, не все, Алексей Иванович. Обыватель, например. Классовый враг.

Решетняк назидательно поднял палец:

— И там бывали свои «романтики». Да, да! Разочаровавшись в своей любви к России, которую они отождествляли с домом Романовых, кое-кто и под петлюровским трезубцем, и под гетманским шлыком[2] сражался за свою «правду». Брат на брата шел. Вспомните хотя бы «Всадников» Юрия Яновского. А что касается обывателя, то здесь вы, конечно, правы. Обыватель непоколебим в своей «философии» и именно этим особенно опасен. У него — где бы он ни показал свое мурло — в царской России или в фашистской Германии — «романтика» всегда одна и та же — собственное благополучие. Однако мы, кажется, отклонились от темы, — спохватился Решетняк.

— Нет, почему же, — успокоил его Коваль, который давно уже приучил себя терпеливо слушать собеседника — будь то друг, подозреваемый или преступник. — Это очень интересно, Алексей Иванович. А не хочется ли вам по-настоящему помолодеть?

— То есть как? — профессор весело посмотрел на подполковника лучистыми глазами. Мгновение спустя в них вспыхнула и тут же угасла таинственная искра. — Это было бы чудесно! Лет на пять хотя бы. В растениеводстве эта проблема не только не решена, но даже еще и не поставлена в порядок дня. Нам, наоборот, нужны быстрый рост, ускоренное созревание, за которыми неминуемо следуют старение и смерть. А вот биологи, геронтологи — они, полагаю, что-нибудь да придумают.

— Не на пять, а на все сорок пять, Алексей Иванович. Речь идет о том, чтобы вернуться в двадцатые годы, словно на уэллсовской машине времени, и завершить дела, которые остались тогда незавершенными.

— Ничто не останавливается, Дмитрий Иванович. Ничто, как известно, не стоит на месте. Дела, не законченные мною, сделают другие, если только они, эти дела, не потеряли своей актуальности.

— Я имею в виду уголовное дело, над которым когда-то работали вы. Как инспектор уголовного розыска.

— Да, далековато вы забрались. — В глазах Решетняка появилось выражение задумчивости.

— Дело Апостолова — Гущака. Ограбление банка. Помните? Последнее ваше дело.

Ученый облокотился о стол и сжал пальцами лоб.

— Мы возвратимся с вами туда, в двадцатые годы, — сказал Коваль. — Вы снова станете тем Алексеем Решетняком, молодым комбедовцем, который вступил в ряды красной милиции. Конкретные условия нашей сегодняшней задачи несколько иные, чем тогда. Мы как бы изменим ход событий: вас не вычистят из милиции, как это было в действительности, и вы закончите уголовное дело Апостолова — Гущака, доведете его до логического конца. Умозрительно.

— Вряд ли это возможно, — возразил ученый. — Иные времена, иное понимание происходящего, да и сам инспектор милиции — совершенно не тот человек. — Решетняк добродушно улыбнулся Ковалю, глядя на него поверх сдвинутых на кончик носа очков. — А зачем это вам?

— Все расскажу, Алексей Иванович, потерпите немного, прошу вас.

— Дело Апостолова вел после меня инспектор розыска Козуб. Он перешел потом в Центророзыск, перед войной работал где-то прокурором или судьей, а теперь живет в Киеве, кажется, на пенсии.

— Я о нем знаю. Он еще работает. Юрисконсультом.

— Найдите его и поговорите с ним. А у меня, — Решетняк широко развел руки, словно хотел охватить всю комнату с ее мешками, снопами, стендами, банками, диаграммами и бумагами, — а у меня — столько дел! Некогда вздохнуть. Да и далек я от этого всего. Совершенно иное направление мыслей.

— Конечно, не так-то легко от академической уравновешенности возвращаться в то тревожное время, к забытому делу. Но это ведь ваша молодость, Алексей Иванович!

— Это для меня теперь — иная планета.

— Но тот духовный подъем, который сотворил из не очень грамотного комбедовца интуитивно справедливого и умного юриста, надо полагать, еще жив в вашем сердце!

— Еще бы! — улыбнулся Решетняк. — И наука ведь перестает быть наукой, едва появляется в ней, как вы сказали, «уравновешенность». А вы хитрец, товарищ подполковник! — И Решетняк молодо сверкнул глазами.

— Что поделаешь, приходится. Вы когда-то тоже были хитрецом. Вашу супругу зовут Клавдия Павловна? — неожиданно спросил Коваль.

— Да. Вы это знаете.

— А девичья фамилия?

— И это тоже вас интересует? — лицо Решетняка стало серьезным.

— Да так, между прочим, — уклонился от конкретного ответа Коваль. — Нам с вами все-таки придется сесть в машину времени и отправиться в прошлое. Там, в прошлом, вспомните, Алексей Иванович, был человек по фамилии Гущак. Андрей Гущак. Он принимал участие в ограблении банка.

— Да… но…

— Но почему мы возвращаемся к этому сейчас? Это вы хотите спросить?

Профессор кивнул. Теперь он как-то нахохлился, и глаза его потеряли радужный блеск.

— Потому что Андрей Гущак снова появился на горизонте. Приехал из Канады, куда он сбежал в двадцать третьем году.

— Гущак?! Тот самый?! — профессор вытаращил глаза. — Но…

Коваль снова закончил мысль за него:

— Какое это имеет отношение к профессору Решетняку и к его жене? Да? Отвечаю. Бывший инспектор розыска Решетняк поможет нам установить старые связи Гущака.

— Вы снова возбуждаете это забытое дело?

— Нет. Дело появилось новое. Но связано оно со старым.

— А зачем Гущак вернулся?

— Это и меня интересует. — Коваль пристально посмотрел на профессора. — Интересует, кто, кроме него, мог знать, где спрятаны награбленные ценности. Миллионы! И почему дело было закрыто, хотя ценности так и не были найдены. Вы никогда не задумывались над этим?

— Нет… Но если подумать… Дело закрыли потому… Да, потому, что все равно никто ничего не нашел бы. Ведь Гущак тоже считался погибшим. А теперь выясняется, что не погиб, а сбежал за океан. И денежки тоже мог с собою забрать.

— Все осталось на нашей земле.

— Гм… А почему вы спросили о жене?

— Она не могла видеться с Гущаком?

— По-моему, она и не знает, что на свете существует некий Гущак.

— И вы тоже только от меня слышите о его возвращении из-за границы?

— Конечно! Почему вы думаете, что Клавдия Павловна могла знать этого проходимца или даже видеться с ним? — перешел в наступление профессор, наклонив голову так, словно намеревался боднуть Коваля.

— Пожалуй, об этом вы уже сами догадались по моему вопросу о ее девичьей фамилии.

— Ах, вот оно что! — глаза Решетняка вспыхнули гневом. — К ней ограбление банка Апостолова не имело никакого отношения.

— А куда девался сам Апостолов?

Профессор пожал плечами:

— Исчез бесследно. Скорее всего, его убили те же грабители, а возможно, и умер своей смертью. Сколько времени прошло! Ему сейчас за восемьдесят было бы. Нет, мы с Клавдией Павловной как уехали в село, так о нем больше ничего и не слышали.

Решетняк уже понял, что инспектор милиции «прощупывает» его, и обиделся. Между тем Коваль, казалось, не замечал этого.

— Не можете ли вспомнить, Алексей Иванович, где вы были и что делали в прошлый понедельник? От шести до десяти вечера? — без всякого перехода спросил Коваль.

Профессор сперва никак не реагировал на вопрос. Потом проговорил сухо и холодно:

— Никому нет никакого дела до моих личных дел. Надеюсь, наша беседа окончена? — и встал.

Коваль жестом остановил его:

— Нам прощаться рано, уважаемый Алексей Иванович. Кто-кто, а вы-то ведь прекрасно понимаете, что если инспектора милиции что-либо интересует, то это не каприз его и не прихоть.

— Я слушаю вас, — Решетняк покорно сел.

— В понедельник, между шестью и десятью вечера? — напомнил Коваль.

— Не помню.

— А ваша жена?

Решетняк ответил не сразу и словно пересиливая себя:

— Тоже не помню. Не следил. Но, наверно, дома. Или на даче. Мы в те дни еще жили на даче.

Коваль не настаивал на ответе. Он, казалось, остался доволен первым знакомством с профессором. Прощаясь с немного встревоженным и рассерженным Решетняком, он крепко пожал его руку, словно благодарил за беседу.

16

Не было у профессора Решетняка такого уж острого желания путешествовать в прошлое. Но после ухода Коваля долго еще сидел он в своем кабинете один. И вспоминал свою молодость.

Усталый инспектор милиции Решетняк поднимался по улице, которая вела к центру города. Электростанция работала с перебоями, и трамваи ходили несколько часов в сутки — перед началом смены на заводах и в конце рабочего дня. Вагоны то и дело сходили с рельс или ломались; когда показывался на линии ветхий трамваишко, он был со всех сторон так облеплен людьми, что о посадке на него не могло быть и речи.

После двух беспокойных ночей, — все милиционеры во главе с начальником Гусевым проводили очередные облавы на грабителей, дезертиров, спекулянтов, освобождая город от всякой нечисти, — Решетняк еле стоял на ногах. Холодный воздух немного взбадривал, отгонял сон.

На улицах быстро темнело. Единственный фонарь — луна и та все время пряталась за тучи. И только на центральных площадях мерцали настоящие фонари, то раскаляясь добела, то тлея багровыми точками.

В холодной каменной постели ежился и тяжело дышал окоченевший большой город. Оборванный, голодный, полный неудержимого энтузиазма строителей новой жизни и вражеского сопротивления. Суетливый днем, он замирал с наступлением темноты, когда открывались двери тайных явок и притонов и на опустевшие улицы, как тараканы, выползали подонки.

Смутные звуки вечернего города волнами накатывались на Решетняка: кто-то с радостным волнением открывал новый закон в науке, где-то плакали от голода дети, кто-то рассказывал завороженным слушателям о прекрасном будущем и о мировой революции, где-то умирали от неизлечимых болезней.

Издали, с моста, невидимого в темноте, донесся женский визг. Решетняк, несмотря на усталость, хотел было свернуть туда, — ведь в глухих местах часто нападали на прохожих грабители, — как неожиданно вплелись в этот визг игривые нотки, и он только покачал головой. Не обращая внимания на холод и мрак, по площади сновали прохожие. Под одним из фонарей собралась толпа.

Решетняк сделал над собой усилие и пошел туда. Сработало чувство ответственности за все происходящее кругом — чувство, которое чрезвычайно обострилось у него за время работы в милиции.

Опять голоса. Выделялись возмущенные: женские и властный мужской. У фонаря под присмотром двух милиционеров сбились небрежно одетые молодые женщины. Некоторые из них что-то с возмущением выкрикивали, другие — плакали.

Третий милиционер, пожилой, коренастый усач, хватал на улице других женщин и вел под фонарь, поворачивал их лицом к свету, безапелляционно бросал: «Проститутка!» — и, несмотря на слезы и возмущение женщин, передавал их под охрану своих товарищей.

Когда Решетняк приблизился, усач подвел под фонарь очередную жертву — молодую женщину в длинном пальто, сшитом из театральных портьер.

— Как вы смеете! — кричала та, пытаясь вырваться.

Но усач посмотрел на подкрашенные ее губы, перехватил испуганный ее взгляд и, секунду подумав, бросил:

— Не отпускать!

Решетняк назвал себя, спросил, кто разрешил производить эту уличную облаву и вот так позорить людей. Всех женщин приказал отпустить. Милиционер не подчинился. Заявил, что отведет их всех на медицинский осмотр, после чего больных будут лечить, а здоровых отправят на принудительные работы.

— Хватаете всех подряд, — сказал спокойно Решетняк милиционеру. — Есть приказ главмилиции, запрещающий массовые облавы на проституток. Да и вообще разве можно вот так, без разбора!

— У меня на них глаз наметан, — самодовольно ответил усач. — Еще со старого режима. Сразу узнаю. Вы не беспокойтесь, товарищ инспектор, искореним эту буржуйскую заразу.

— Лучше проверять и задерживать тех, кто их соблазняет, — и Решетняк кивком головы указал на сытого мужчину, который стоял поодаль и ждал, пока отпустят хотя бы одну из женщин. — Кто за ломоть нэпманского хлеба потешается над нашими пролетарскими девчатами. А за нарушение приказа главмилиции попадете под трибунал, — пригрозил Решетняк.

Эта угроза, а может быть, и то, что незнакомый инспектор решительно передвинул по ремню кобуру, повлияло на усача. При том дефиците на оружие, который все время ощущала милиция, персональный наган красноречивее любого документа свидетельствовал, что владелец его — высокое начальство.

— Отпустите! — еще раз приказал Решетняк и сказал женщинам: — Тем, кого это касается, советуем покончить с позорным прошлым. Революция дала женщинам равные права с мужчинами. Идите на биржу труда. Ну, а кто не послушается, к тем придется применить принудительные меры. Внизу, в конце площади, — диспансер, где можно пройти медицинский осмотр и получить бесплатную помощь.

Произнося эти слова, Решетняк обратил внимание на молоденькую, окончательно замерзшую девушку, которой старый платок заменял и головной убор, и пальто. Где-то видел он эти большие, широко поставленные глаза, это красивое продолговатое личико. И сразу вспомнил: дочь банкира Апостолова, которую он допрашивал. Девушка очень похудела и осунулась, даже при слабом свете фонаря лицо ев казалось белым и словно прозрачным, а глаза от этого — еще больше и темнее. Как же ее зовут?..

Тем временем женщины, освобожденные из-под стражи, порхнули в разные стороны. Милиционер, считавший себя специалистом по массовым облавам, что-то ворчал, обращаясь к товарищам. Его угнетало чувство невыполненного долга: он так и не понял, почему ему запретили вылавливать проституток.

А Решетняк стоял и все еще пытался вспомнить, как зовут девушку в платке.

Она пробыла в камере одну ночь. На допросе сразу выяснилось, что арестовали ее зря — помочь милиции разобраться в ограблении банка она не могла. И Решетняк отпустил ев домой. Потом, работая над делом Апостолова, несколько раз вспоминал ее. Но для дальнейшего расследования она тоже не понадобилась, и он больше не интересовался, как сложилась ее судьба. Неужели пошла на панель? «Клава!» — вспомнил он наконец.

— Клава! — крикнул он. — Клава, подождите!

Апостолова испуганно обернулась. Толстяк, который терпеливо ждал именно ее и теперь поплелся следом за ней, тоже остановился.

— Что вам угодно? — зло бросила Клава, когда Решетняк приблизился.

— Не узнаете?

— Узнаю, — сказала девушка. — Чека.

— Инспектор милиции, — поправил Решетняк.

Она махнула рукою, и это должно было означать, что ей все равно.

— А это кто с вами? — спросил Решетняк, указывая на толстяка.

— Я сосед их, с детства знаю, — заговорил толстяк. — Могилянский. Рад познакомиться, товарищ инспектор. Вижу, схватили ее милиционеры и не пускают. Думал личность ее удостоверить. А вы правильно сделали. Благородно. Разве можно людей обижать? Хватают на улице честных девушек и куда-то тащат. Как при старом режиме.

— Мне холодно. Пустите. Я пойду, — сказала Клава, не поднимая глаз.

— Она — порядочный человек. Из интеллигентной семьи. Да вы, наверно, знаете, товарищ инспектор, раз по имени называете. Дочь известного в городе человека, сочувствовавшего Советской власти.

— Апостолов — сочувствовал? — внимательнее присмотрелся к толстяку Решетняк. — А что вы о нем знаете?

— Ничего, кроме того, что он отвез Ленину все ценности банка. Плохо только, что детей бросил на произвол судьбы.

— Откуда вы это взяли?

— Слухом земля полнится. Но, извините, товарищ инспектор, дела… Мельницу открываю. Паровую. Ленин сказал, что с голодом надо покончить. А для этого мука нужна, мельницы, экономическая инициатива. До свиданья.

Он еще раз посмотрел на Клаву и свернул за угол.

— Как вы попали в эту историю? — спросил Решетняк, хотя сам все видел. Ему просто хотелось заговорить с этой красивой девушкой неофициально.

Она же поняла его по-своему:

— Как все, так и я! Что вам надо? Может быть, то же, что и всем? Все вы одинаковые… все!.. — она с трудом сдерживала ненависть.

— Успокойтесь, прошу вас, — сказал Решетняк. — Я хочу вам только добра. Расскажите мне, пожалуйста, как вы живете, что делаете. — Он взял девушку за руку, но Клава вырвалась и убежала в темноту.

Решетняк лишь покачал головою, ощущая, как после короткого нервного возбуждения усталость еще сильнее навалилась на него, махнул рукой и, тяжело переступая ногами, пошел своей дорогой.

Он буквально засыпал на ходу. И сквозь эту полудрему был в состоянии подумать только о том, что стоит, пожалуй, еще раз допросить дочь Апостолова и вызвать этого… Могилянского.

Но в одно мгновение все смешалось и потерялось в утомленном мозгу — скорее бы добраться до дома и свалиться в кровать!

17

Василий поднялся с дощатых нар, еще раз измерил шагами узкую камеру. Через глазок в обитой железом двери в который раз увидел темный коридор с единственной тусклой лампочкой, не гаснувшей ни днем, ни ночью. В конце коридора, спиной к нему, сидел дежурный надзиратель в той же позе, что и два часа назад, и что-то быстро писал. Время от времени он разминал пальцы, поднимал голову и поворачивал ее к открытому, забранному решеткой окну, через которое в душный коридор поступало хоть немного свежего воздуха, и смотрел на пронзительно ясное голубое небо, такое желанное и такое недоступное для Василия.

Чего только не передумал Василий за эти несколько страшных дней в камере. Казалось, вторую жизнь прожил на деревянных тюремных нарах «капэзэ» — камеры предварительного заключения, похожих на лобное место, жизнь, которая так не вязалась с прежней, теперь такой далекой и невозвратимой.

Несправедливость и бессмысленность того, что произошло, никак не укладывались в его сознании, и от этого голова шла кругом, и в сердце закрадывался холод, и было жутко, как в кошмарном сне, когда падаешь с головокружительной высоты прямо в зияющую черную бездну.

Леся, наверно, все уже знает. Мысль о ней была самой тяжкой, самой мучительной.

«Что она знает об убийстве? Следователь, этот въедливый и настырный, этот злой человек, наверно, уже вызвал ее и сказал ей, что я — убийца… Какой ужас! Он оперировал «фактами», «доказательствами». Бедная Леся! К тому же следователь — молодой, Леся может ему тоже понравиться, и он приложит все усилия, чтобы убедить ее, что я — вампир в человеческом облике». И от мысли, что он бессилен, что не может защитить себя, Василий заскрипел зубами.

Тем временем в коридоре послышался шум. Он доносился из какой-то камеры. Это был сдавленный волнением хриплый голос человека, который что-то просил, плакал, ругал и укорял себя, кому-то грозил. А потом началась истерика. Дежурный уговаривал его успокоиться.

— Не могу я здесь больше, начальник, — отвечал ему из камеры тот же хриплый голос, — не мог-гу! Выпусти меня! Сдохну я тут! Пусти на улицу, пусти!

— Ты, брат, не шуми, — спокойно повторял, как видно, ко всему привыкший надзиратель. — Сиди тихо, ты здесь не один. Только нервы людям треплешь. Виноват ты или нет — выяснится. Тогда и пойдешь себе или на улицу, или еще куда. Не маленький, понимать должен — я же тебе не суд, выпустить тебя не имею права.

— Пусти! Хоть ненадолго!

— Замолчи!

— Хоть закурить дай, начальник!

— На, и успокойся! Ох, и надоел ты мне!

— А что мне делать! Сколько уже вою здесь, как пес на луну! А ты, вижу, не злой. Может, пустишь хоть по двору погулять? Пусти, а? Пусти-и-и! — снова однотонно, безнадежно завел он. А потом грязно выругался.

— Тьфу! Шаромыжник! — в сердцах сплюнул надзиратель и пошел в свой угол, к окну.

И снова все стихло…

Слово «убийца» состоит из шести букв. Шесть букв, а сколько страданий, когда из этих шести букв слагают слово и бросают его в лицо невинному человеку! А как доказать, что ты не виноват? Ну как? Как? И что из того, что когда-нибудь разберутся и, может быть, посмертно реабилитируют?

Нет, лучше не думать об этом. Не думать и о том, как милиционеры обыскивали, снимали пояс, забирали все, чем можно лишить себя жизни. Лучше думать, что все уладится, что найдут настоящего убийцу, а перед ним, Василием, — черт бы их побрал! — извинятся, вежливо попросят прощения и выпустят — дышать, радоваться, жить, любить…

А Леся? Что думает обо всем этом она? Неужели верит вздору, нелепице, небылице, этому бессмысленному обвинительному заключению, которое, словно ярлык, наклеил на него следователь? Неужели отвернется, не протянет никогда руки? На душе было тоскливо, когда он думал о том, что Леся может, имеет право отречься от него, хотя он ради нее, именно ради нее, даже под угрозою страшного приговора скрывает свое алиби!

Да. У него есть алиби. Два человека, два свидетеля — Люда и ее мать Евгения Михайловна — могут подтвердить, что в тот вечер он был в Киеве. Но если бы Леся узнала, куда и зачем он ходил перед свиданием с нею! Как нелепо, как ужасно все сложилось!

Нет, все уладится и без алиби, успокаивал себя Василий, и Леся ничего не узнает, и представления не будет иметь о том, что целые полгода их знакомства ему приходилось хитрить, обманывать, мучиться, бояться потерять ее — худенькую девочку с доверчивыми глазами, с тонкими длинными пальцами, которые так беспомощно и нежно ложатся на его руку. Он своими силами пытался выпутаться из этой истории и… запутался окончательно.

Лучше было бы сразу рассказать Лесе о Люде. Но не рассказал. Побоялся, что Леся уйдет от него. А потом было уже поздно…

С Людой он познакомился в спортивном лагере университета, куда ездил к своему приятелю. Это было прошлым летом, год назад. Разве мог тогда знать, что вскоре встретит другую девушку, которую зовут Лесей и которая станет для него смыслом жизни, научит его иначе, чем раньше, смотреть на взаимоотношения с девушками! Понимал, что это не оправдывает его даже в собственных глазах, но хватался и за такую соломинку.

К тому времени, когда в его жизни появилась Леся, с Людой дело зашло так далеко, что уже невозможно было все оборвать. Он начал вертеться, лавировать, чувствуя себя негодяем и перед той, и перед другой, делал все, чтобы Люда ничего особенного не заподозрила, но все-таки осторожно, исподволь пытался дать понять, что не может к ней относиться так, как раньше.

Но Люда ничего не замечала или делала вид, что все хорошо. И, хотя эта связь стала тяжелой и обременительной, Василий каждый раз, когда Люда проявляла особенную сердечность и теплоту, трусливо поддавался ей, уступал, уходя от откровенного разговора, не решаясь рубить сплеча, опасаясь слез и истерики. И — доигрался.

В тот вечер, перед свиданием с Лесей, он наконец-то решился. Шел к Люде, чтобы все сказать. Будь что будет! Люда должна понять, должна простить, она ведь вообще-то добрый, хороший человек. Как он презирал себя в душе, даже ненавидел себя, приближаясь к ее дому!

Да, у него есть алиби. Но ведь на суде, спасая себя, он должен будет сослаться на Люду, Леся обо всем узнает, и измены она не простит.

В тот день, купаясь с Лесей в Днепре, он почувствовал в себе решимость: кончить все немедленно! А тут дед. Нужно было проводить его на поезд. Хотя какой он ему, в конце концов, дед — чужой человек! Конечно, жаль старика. И кому только понадобилось его убивать? Но как же приходится мучиться из-за этого убийства ему, Василию! Лучше бы уж не приезжал: и сам бы жив остался, и внука своего в беду бы не втравил!

Василий снова вернулся мыслями к тому тяжелому разговору с Людой. Она встретила его сияя. Была в ночном стеганом халате. С порога бросилась его обнимать. И он сразу почувствовал, как трудно будет сегодня объясняться. Мать Люды тоже вышла из своей комнаты. Она приветливо улыбнулась Василию. «Так, наверно, улыбаются будущим зятьям», — подумал Василий.

Вскоре Евгения Михайловна куда-то ушла, и они остались вдвоем. «Сейчас все скажу. Потом будет труднее», — думал Василий. Но все еще медлил, мысленно называя себя тряпкой и идиотом. Было чертовски жаль и Люду, и Лесю. А Люда, едва только закрылась за матерью дверь, по-родственному чмокнула его в щеку, сказала, что он сегодня «черная тучка», и побежала варить кофе.

Он сидел в комнате и проклинал себя. Потом поднялся и поплелся на кухню.

— Людочка… — начал он вяло, нерешительно.

— Опять какие-нибудь мировые проблемы? Не надо, Вася, мне не хочется мировых проблем. Мне хочется кофе. Сейчас я налью и тебе, в твою персональную чашечку, и что-то такое скажу…

Пили кофе на кухне — там было уютнее, чем в комнатах.

— Васенька, миленький, я тебя огорошу сразу, — лицо Люды так и засветилось, — прикажи казнить или миловать. Ходила я вчера к врачу. Радость какая! Словом, будет у нас ребенок! Потомство, понимаешь куриная ты лапа!

— Кто? — переспросил он пересохшими губами.

— Как это «кто»? Мальчик или девочка, не слон же! Целуй меня скорее! Да ты, я вижу, от счастья совсем очумел и ничего не соображаешь! Мама уже знает. — Она сама наклонилась и крепко поцеловала его в сухие губы. — А ты кого хочешь — мальчика или девочку?

Голос у Люды — ласковый, мелодичный, она разрумянилась и была похожа на школьницу, которая получила пятерку на самом трудном экзамене.

— Поздравляю, — сказал Василий каким-то не своим, официальным голосом, высвобождаясь из Людиных объятий.

Он встал. И сказал все. Все, что накопилось у него на душе, все, что готовил для откровенного разговора. Говорил, а она испуганно слушала, съежившись, словно на нее замахнулись обухом, но не опустили его. Она только часто-часто моргала и вздрагивала.

Да, он сказал ей все, сказал, что сам он — подлец, негодяй, недостойный ее любви, жалкий трус и еще многое другое, но что он не может жить без Леси и заслуживает того, чтобы они обе прогнали его прочь. Но теперь — поздно. Теперь, если она, Люда, хочет, он женится на ней, но она всю жизнь будет носить в сердце обиду, а он — любовь к другой, и дети у них будут обиженные от рожденья, психи, потому что это будут дети не по любви, а по обязанности. И если она считает, что это будет нормальная семья, то сегодня же — даже немедленно! — он пойдет с нею в загс! Если она этого хочет после его исповеди, то, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!

Он понимал, что несправедливо обижает ее, но остановиться не мог. Он все стоял и кричал, кричал, словно она глухая. Потом выдохся, прижался спиной к холодной стене и сказал:

— Я знаю, что перед тобой я скотина. И даже не имею права просить прощения за то, что обидел тебя. Я ведь очень тебя обидел.

— Ты обидел себя. Ты свободен. Убирайся вон! Иди и не приходи больше никогда, слышишь! Не приходи и не звони, не смей!

— А ребенок? Люда, как же теперь быть? Что же нам делать?

— Теперь? Нам? Теперь мое дело. Только мое! Что же ты стоишь? Уходи! — Она заплакала и убежала в комнату.

Как все нехорошо, как гадко получилось! Он постоял еще немного на кухне в каком-то оцепенении, погладил теплый кофейник и ушел, не попрощавшись.

Все! Казалось бы, долгожданная свобода — вот она! И Леся ни о чем не узнает. Не узнает, что он в этот день наплевал в душу хорошему человеку, что этим своим поступком, быть может, убил ребенка. Он таки убийца! Настоящий, отвратительный. Но он — свободен! Свободен от гордой Люды. Какая унизительная победа! Свободен от своих слов, обещаний… А от совести?

Весь вечер было тяжело, тяжело и горько. К Коле идти уже не было сил. Да и желания. Он бродил по паркам, по днепровским откосам. Никак не мог успокоиться, но, стараясь держать себя в руках, отправился на свидание с Лесей.

В тот вечер он сделал все, чтобы Леся не заметила его возбужденного, взвинченного состояния. Но это не очень удавалось.

И вот сейчас, в камере предварительного заключения, у него было достаточно времени, чтобы обдумать все, и от этих воспоминаний становилось на душе еще хуже. Он ощущал себя совсем-совсем одиноким. Один во всем мире. Нет, будь что будет, а он не воспользуется этим алиби. И так все выяснится — не могут же, в конце-то концов, засудить невинного… А если могут? Что тогда? В крайнем случае, впереди еще суд, и он сможет в последнюю минуту все рассказать, суд, на который конечно же придет и Леся. Нет, лучше об этом не думать!

Как бы только Коля не сказал что-нибудь Лесе, стараясь его спасти. Ведь Коля и Яковенко — ближайшие друзья — знают о Люде. Коля часто ругал Василия за его подлую нерешительность и, наверно, догадался теперь, где мог быть он, Василий, в тот трагический вечер. Неужели не пожалеет его с Лесей и расскажет?

Василий снова подошел к глазку. Небо над столом дежурного стало темно-серым. Скоро ночь. Еще одна страшная ночь. Сколько их, таких, впереди?

— Начальник, пусти… — заныл, заканючил голос в соседней камере.

Василий подошел к потемневшим от времени нарам, доски которых были гладко отполированы чьими-то телами, и, упав лицом на скрещенные руки, тихо заплакал, дрожа от жалости и ненависти к себе.

18

Председатель правления банка Павел Амвросиевич Апостолов тяжело переживал безвременную смерть жены. Долго болел. За детьми ухаживала Евфросинья Ивановна — хорошенькая молодая гувернантка из института благородных девиц. Апостолов иногда советовался по хозяйственным и житейским делам с Евфросиньей Ивановной и каждый раз убеждался, что она, помимо всего прочего, еще и весьма неглупа.

Когда пришло известие из Петрограда о том, что там взяли власть большевики, Евфросинья Ивановна обратилась к Апостолову с вопросом:

— Павел Амвросиевич, а как вы с детьми — что собираетесь делать?

Апостолов некоторое время молча смотрел на гувернантку. Он и сам думал, как быть с детьми, но из ее уст вопрос этот прозвучал для него как бы неожиданно.

— Что-нибудь придумаем, — неопределенно ответил он, не желая раскрывать свои планы.

— Думать некогда, — с несвойственной ей твердостью сказала Евфросинья Ивановна. — Необходимо срочно спрятать в надежном месте ваши ценности. Все! — подчеркнула она. — Особенно камни! И надо спасать детей. Им нужна мать.

Апостолов уже не раз ловил себя на том, что ему нравится эта женщина. К тому же действительно — дети, Клава и маленький Арсений, и положение вдовца… Почувствовал, что именно этой женщины ему недостает. Охватило чувство благодарности за желание помочь ему в трудное время, и он поцеловал руку Евфросиньи Ивановны. Та в ответ прижалась к его груди.

Новая волна чувств толкнула Апостолова в объятия красивой гувернантки и решила его судьбу. Неделю спустя отец Илиодор обвенчал председателя правления банка с Евфросиньей Ивановной.

Но не повезло молодой жене банкира. Ценности, все, кроме личных украшений покойной жены Павла Амвросиевича, прибрать к рукам она не успела. Банк был национализирован и взят под охрану революционной властью. А после ограбления банка, когда исчез и сам Апостолов, все пошло вверх дном.

Девушка, подогнув острые колени едва ли не до самого подбородка, спала на полу. Спала тревожно, неглубоким сном, как спят издерганные, голодные люди. И когда послышался легкий стук в дверь, сразу проснулась. Евфросинья Ивановна тоже услышала этот стук, тоже проснулась и, кутаясь в шаль и поеживаясь, пошла к двери босиком.

— Кто там?

Она открыла дверь, и Клава увидела в комнате две тени. Вошедшие казались богатырями. Евфросинъя Ивановна зажгла огарок свечи, и робкий огонек затрепетал, причудливо освещая стены, высокий потолок, сломанные стулья, покосившуюся кровать.

Клава сразу узнала гостей — толстого лавочника Могилянского и с ним — едва не вскрикнула — священника Благовещенской церкви! Какое-то время все трое шептались между собой, потом Клава услышала, как по полу тащат что-то тяжелое. Не удержалась, приоткрыла один глаз и увидела: Могилянский поставил в угол мешок, а мачеха прикрыла его тряпьем.

Она снова закрыла глаз и попыталась заснуть. Евфросинъя Ивановна, кутаясь в шаль, повела гостей в большую гостиную, где было так же холодно и неуютно, как в спальне, спасаясь от зимы, они с мачехой сожгли уже всю мебель.

Спать в эту ночь Клаве больше не пришлось. И не только от холода. Из-за двери доносились голоса гостей и Евфросиньи Ивановны. Вскоре Клава услышала мачехин смех. Это удивило девушку. Ведь в последнее время мачеха только бранилась и ныла. И никогда не улыбалась. А теперь ее смех звучал в ответ на веселый тенорок Могилянского и рокочущий бас отца Илиодора.

Мешал спать и голод, проснувшийся вместе с Клавой.

С огарком в руке в комнату вошла мачеха. Через открытую дверь донесся дурманящий запах, — кажется, пахло колбасой! Мачеха принесла ей кусочек хлеба с ветчиной. Клава все целиком засунула в рот, стала жадно жевать и подавилась.

— Не спеши, не отберу… — мачеха похлопала ее по спине. — Накинь платьице и иди в гостиную. Там много всего. Наешься. И веди себя хорошо. Будь покорна, слушайся господина Могилянского во всем. Если не хочешь умереть с голоду. Мне кормить тебя нечем. — Она дохнула на девушку винным перегаром и ушла в гостиную.

Свою «вторую мать» Клава не любила, хотя и примирилась с ней. Но теперь, когда Евфросинъя Ивановна осталась единственным близким человеком, Клава, не зная, что мачеха терпит ее и Арсения только потому, чтобы не забрали квартиру, стала относиться к ней мягче.

Две свечи в гостиной показались девушке праздничной иллюминацией. Гости и хозяйка уже изрядно выпили. Евфросинья Ивановна прижималась к богатырю батюшке и едва не тонула в его пышной рыжей бороде, казавшейся чудом на его обычном пиджаке. Гладкий, упитанный Могилянский сверлил Клаву черными, как терен, глазами и ласково улыбался.

Все это увидела она мельком, потому что взгляд ее сразу же приковал стол, на котором лежали нарезанная большими ломтями ветчина, колбаса, сало, хлеб. Прямо как при отце. Подсознательный страх, который на мгновение охватил ее, когда она посмотрела на Могилянского, сразу пропал. Словно вернулась она в безмятежное детство. Ей стало легко и приятно. Вспомнила, как исповедываласъ каждый год перед пасхой у отца Илиодора. И как произносил он нараспев: «Отпускаются грехи рабе божией Клавдии…» А какие у нее тогда были грехи? Смешно!

Клава улыбнулась, сделала книксен и сказала:

— Здравствуйте!

Могилянский крякнул от удовольствия и пододвинул Клаве стул. Отец Илиодор налил водки в большие рюмки — единственное, что сумела сохранить мачеха из отцовской посуды, — и изрек:

— Причащается раба божия… Клавдия, если не ошибаюсь… — Потом весело подмигнул Могилянскому. — А губа у вас не дура, Семен Харитонович, не ду-ра!

Клава отклонила руку Могилянского с рюмкой и потянулась к ветчине. Отец Илиодор добродушно пробасил:

— Да не закусывают не пьющие!

— Пей, — сказала мачеха. — Из рук Семена Харитоновича можно. Веди себя как следует, и сыта будешь, и счастлива.

— Мне холодно.

— Вот и хорошо, — сказал Могилянский, — выпьете — и сразу согреетесь. Пейте, Клавдия Павловна, от всей души говорю. Я для вас… — он запнулся на мгновение, не находя слов, — что угодно сделаю!

Почувствовав на себе настойчивый и словно совсем трезвый взгляд мачехи, Клава с отвращением выпила водки и поперхнулась.

— Великолепно! — сказал Могилянский. — Талант! Раз — и нет. Я вас царицей сделаю. Царицей!

Клава закусила ветчиной, и ей стало легче. Только сейчас она заметила, что на глазах ее — слезы.

— Отпускаю… грехи… и ныне, и присно, и во веки веков… Аминь! — басил отец Илиодор, с каждым словом целуя Евфросинью Ивановну прямо в губы, а она при этом каждый раз жеманно повизгивала.

— Я в вас влюбился, когда вы еще совсем маленькой были, — говорил лавочник над ухом Клавы. — Как-то, помнится, приехали вы с папенькой на базар. В роскошной карете, с рысаками. Папенька-то ваш миллионами ворочал! Вышли вы из кареты, мимо меня прошелестели, как сон. Боже мой, сиянье с неба! Облачко белое! Вы меня даже и не заметили, так прошли, словно мимо столба. А я подумал: «Вырастет — королевой будет. Только не для таких простых людей, как я». А за одну ночь блаженства можно ведь и умереть, голову на плаху положить…

— Так Клеопатра поступала, — вмешался отец Илиодор. — Отдавалась кому угодно, только любил бы ее так, что наутро готов был с жизнью проститься. И головы рубила. Сука, прости меня боже!

— А на рождество, помню… — продолжал Могилянский.

Ах, рождество! Перед Клавиными глазами — сияющее виденье рождественской елки. Высокое, до самого потолка, разукрашенное гирляндами и игрушками деревце. В зале уютно, тепло, играет музыка, и от горящих свечей как-то празднично-таинственно. Лапчатые ветви и украшения отбрасывают на стены причудливые тени, в мерцающем свете тени оживают, колышутся, движутся, сменяя друг друга, как в кинематографе.

Малыши, приглашенные в гости к братишке Арсению, взявшись за руки, ведут хоровод вокруг елки под звуки рояля и приятного маминого голоса — мама играет и поет. Отец подпевает, а Евфросинъя Ивановна танцует вместе с девочками в разноцветных платьях и пышных бантах.

Затем появляется Дед Мороз с мешком за плечами. Он комично переступает с ноги на ногу, точно так же, как делает это дворник Михаил, когда зовет его отец, и раздает детям подарки. А потом — праздничный стол, на котором много конфет, печенья, орехов. В этот день всем детям разрешается не спать допоздна.

…Отец Илиодор еще раз смачно поцеловал мачеху в губы и проворчал, перекрестившись:

— Прости, господи, прегрешения мои! Аз есмь в грехе зачатый…

Клаве вдруг стало весело. И потому, что опьяневший священник вел себя так смешно, и потому, что Могилянский как бы перенес ее из безотрадной окружающей действительности в счастливое прошлое: стоит только закрыть глаза — и исчезает, как страшный сон, все, что стряслось с нею и с ев отцом. Толстый Могилянский уже казался ей милым добряком — он ведь напомнил, что в ее жизни было счастье, что прошлое — было, было, было! — а значит, когда-нибудь, бог даст, и возвратится. А может быть, стало ей так хорошо от тепла, которое разливалось по всему телу, и она уже не отталкивала руку Семена Харитоновича, а он все время заботливо, с очень сосредоточенным лицом подливал в ее рюмку водки.

После той ночи Клава долго болела. Целыми днями лежала в спальне с широко раскрытыми немигающими глазами. В доме нечего было есть, но она и не просила, а только пила воду. Мачехе в конце концов надоело носить ей стаканы, и она поставила прямо на пол игрушечное ведерко с водою и тяжелую медную кружку.

По ночам у Клавы бывал жар. Она металась, плакала, что-то выкрикивала, кому-то угрожала, не давала мачехе спать. Евфросинья Ивановна отдала бы ее в психиатрическую больницу, но боялась обращаться к властям, да и больницы в городе не работали, только сыпнотифозные бараки. Выгнала бы из дому, пусть идет, куда хочет, но что скажут соседи, вселенные новой властью в бывшие апартаменты Апостолова. Это были многосемейные рабочие с целой кучей детей, и Евфросинъя Ивановна не только ненавидела их, но и боялась, боялась, что донесут в Чека о тайных сборищах в ее квартире. А без этого невозможно было бы жить.

Семен Харитонович несколько раз приходил к Апостоловым, приносил Клаве гостинцы, но она только отворачивалась к стене и натягивала на голову одеяло. Мачеха сама брала у лавочника хлеб или мешочек пшена и благодарила.

— Ах, Семен Харитонович, все с того вечера. Знаете, мала она еще, глупа, — пыталась Евфросинъя Ивановна сгладить невежливое поведение падчерицы. — Не сердитесь и не удивляйтесь.

— Не сержусь, но удивляюсь, — ворчал гость. — Удивляюсь. Тысячи девушек почли бы за счастье, а она… Гимназистка…

Выздоровев, Клава так и осталась молчаливой, по словам мачехи, «немного не в себе». Никогда не вспоминала о той своей страшной ночи, никогда больше не принимала участия в вечеринках, которые время от времени бывали в большой гостиной, когда в гости приходили Могилянский, отец Илиодор и еще какой-то субъект с вытянутым прямоугольным лицом, которого Клава про себя называла Конем. Когда они появлялись, Клава уходила из дому и бродила где придется. Дома не произносила ни слова. Никогда. Казалось, больше ничто ее не касалось, ничто не тревожило.

— Ты что молчишь? — взорвалась однажды мачеха. — Глаза прячешь! Они у тебя такие, будто зарезать кого-то собираешься.

Клава впервые после болезни улыбнулась.

— Не бойтесь. Не вас…

— Ой, Клавочка! — заохала мачеха. — Не осуждай меня! Боюсь я с голоду умереть. И чтобы ты и Арсенчик умерли, тоже не хочу. Страшнее такой смерти не бывает…

После этого разговора Клава исчезла. Ушла вечером и не вернулась. Не было ее день, два, неделю. Мачеха облегченно вздохнула.

Как-то ночью, когда Евфросинъя Ивановна, оставив гостей за столом, уснула в своей спальне, — теперь, когда падчерица исчезла, она почувствовала себя свободнее и разгулялась вовсю, — в дверь постучали.

Вскочила.Босиком, в сорочке подбежала к двери.

За дверью было тихо.

Потом снова раздался стук.

— Кто там? — не своим голосом спросила Евфросинъя Ивановна.

— Это я, Клава. Отворите.

Она не вошла, а почти вползла в дом. Была похожа на кошку с переломленным хребтом.

— Где ты пропадала?

Клава остановилась у стола и молча, со страдальческим выражением на лице, терла руки. «Отморозила, — сердито подумала мачеха. — Не хватало еще инвалида на мою шею!»

Длинные пальцы Клавы покраснели, а лицо было синеватым, и пугали на нем заостренный нос и впалые щеки.

«Покойница, да и только. Хотя бы уже скорее туда или сюда, прости господи. А то и сама не жилец, и другим обуза. И что в ней только Могилянский нашел! Раньше и впрямь хороша была, но сейчас…»

Словно поняв ее мысли, Клава непослушными пальцами расстегнула пальто, которое когда-то считалось весенним и из которого она давно выросла. Вытащила из-за пазухи полбуханки хлеба и положила на стол.

— Так боялась я за тебя! Так волновалась! — заговорила мачеха. — Хотела искать. А где — сама не знаю. Ну, слава богу, жива! Ложись спать. Ночь ведь. И мне сон перебила. Да не горюй. Такая наша бабья доля… Только ты уж лучше здесь, дома… По улицам не ходи. А то в милицию попадешь. Лучше всего было бы с Могилянским помириться. Приличный человек. Богач. Сейчас комиссары торговцам дали ход, теперь у него все есть, и мясо, и сало. Даже шоколад «Миньон» приносит.

Клава отрицательно покачала головой. Мачеха поняла ее. Конечно, Могилянский мерзавец. В добрые старые времена она ему и руки бы не подала. Но, в конце-то концов, все-таки лучше, чем панель…

— Они и мне, — провела пальцем по горлу, — вот так. Но ведь нужно, Клавочка… Мы должны. Дитя ведь… — И она кивнула на кровать, где, свернувшись калачиком, спал малыш Арсений. — Боже мой, боже… — и заплакала.

Клава упала на кучу тряпья, которая теперь заменяла ей постель, и уснула раньше, чем мачеха вынесла свечу.

19

Актриса была в саду, когда Коваль отворил калитку. Сперва она наблюдала издалека, из-под развесистой яблони, как незнакомый мужчина в сером костюме, оглядываясь, медленно идет от калитки к дому. Потом двинулась навстречу. Взглянув на нее, Коваль понял, что это именно Гороховская. Ее холеное лицо еще хранило следы былой красоты. Да и в каждом ее движении ощущалось умение владеть фигурой, которая в свое время, когда Гороховская не была еще такой полной, делала ее грациозной и привлекательной.

— Добрый день. Вы — Ванда Леоновна?

— Да.

Она не удивилась. Когда-то ее часто навещали незнакомые люди — поклонники ее таланта. Со временем они исчезли, но сейчас старой актрисе показалось, что гость пришел из забытой страны молодости. Она улыбнулась приветливо и снисходительно. Как много воды утекло с тех пор, когда приносили ей роскошные букеты! И теперь ее снисходительность выглядела манерно и жеманно. Коваль сделал вид, что не заметил этого, и лаконично отрекомендовался.

— О, милиция! — удивилась Гороховская. Но игривая улыбка не исчезла при этом с ее накрашенных губ, разве только в карих, не совсем еще поблекших глазах промелькнула настороженность. — Что ж, милости прошу.

Тяжело переставляя ноги, обутые, несмотря на жару, в теплые туфли, она пошла впереди и, медленно поднявшись на крыльцо, отворила дверь. Когда ее массивная фигура вплыла в коридор, вошел туда и Коваль. И сразу споткнулся: под ноги попал какой-то обруч. «Хула-хуп? Неужели старуха еще занимается гимнастикой?»

— Что там? — спросила Гороховская из глубины коридора.

— Все в порядке, — ответил Коваль, осторожно пробираясь дальше, к двери, которую актриса уже успела открыть.

По профессиональной привычке одним взглядом окинул комнату и все в ней увидел: и старенькую мягкую мебель, и засушенные цветы из давних букетов, и пожелтевшие афиши, расклеенные по стенам, и две узенькие металлические кровати под ними.

Гороховской показалось, что взгляд подполковника дольше всего задержался именно на этих кроватях, покрытых одинаковыми розовыми одеялами, которые не гармонировали со старой, истертой и выцветшей, но когда-то пышной мебелью.

«Хорошо еще, что девочки сейчас на лекциях», — подумала Гороховская, — квартирантки жили у нее непрописанными.

Она брала к себе студенток не ради денег, а чтобы хоть немного скрасить свое одиночество. Арсений, которому она заменила мать, имел теперь свою семью, жил в противоположном конце города и с годами все реже проведывал ее.

Гороховская любила рассказ Чехова «Душечка». Не один раз читала его в концертах и всегда думала, как хорошо, когда жена становится тенью своего мужа. У нее самой не было детей, не знала она и семейного счастья. Замуж вышла уже немолодой — за военного, прожила с ним несколько лет, а потом он погиб во время штурма линии Маннергейма.

В прошлом году ее квартирантками были медички, и она разговаривала с ними о больницах, о больных и о болезнях, волновалась за них, когда сдавали они государственные экзамены. Девушки окончили институт и уехали. Теперь она вместе с новыми квартирантками интересуется энергетикой и так же, как они, убеждена, что строить нужно электростанции атомные, потому что, в отличие от тепловых, они не загрязняют атмосферу, воду и почву, то есть окружающую среду.

Она всегда легко сходилась с людьми, умела заражаться их увлечениями. И сейчас с девушками чувствовала себя помолодевшей. Вот только из театрального училища квартиранток никогда не брала, боясь, что возвращение в артистическую молодость станет для нее мучительным из-за ревности к тем, кто пришел ей на смену. Ведь она-то сама не оставила в искусстве заметного следа — словно ушла однажды со сцены за кулисы и не возвратилась.

Подполковник Коваль рассматривал ее комнату, и мысли бывшей актрисы вернулись к нему.

«Странно, если этот седеющий офицер пришел по поводу прописки моих девчушек, — думала Гороховская. — Розовощекий, с непокорными кудрями участковый инспектор часто проходит мимо дома и никогда не проверяет, кто здесь живет. Ладно уж, спорить не буду, уплачу штраф и завтра же отдам паспорта на прописку».

— Вы играли Ларису в «Бесприданнице» Островского, Ванда Леоновна? — спросил Коваль, глядя в афишу, которая висела возле старинного трюмо.

— О! — вздохнула Гороховская. — Это было так давно! — И на мгновение закрыла глаза, чтобы легче было вспомнить, как выходила она на сцену. Это была ее коронная роль. Потом началась в ее творческой жизни депрессия. Постепенно перешла на роли второстепенные. Потому-то и дорога ей эта афиша.

— Я вас, кажется, видел в «Любови Яровой».

— Да, — многозначительно произнесла актриса и, видимо по старой привычке, слегка наклонила голову.

— Какая чудесная пьеса! — сказал Коваль. — Как звучала она в минувшие годы! Да и сейчас…

Ковалю удалось найти с Вандой Леоновной общий язык.

— Последняя ваша роль — в спектакле «Платон Кречет»?

— Да. Но откуда вы все это знаете?

Подполковник пытался вспомнить, не видел ли он ее в детстве на сцене Народного дома над Ворсклою. Не она ли покоряла его душу, когда он, спрятавшись за кулисами и немея от восторга, видел на сцене окрыленную человеческую жизнь? Не ей ли он должен быть благодарен за то, что стоило только заиграть духовому оркестру, который по вечерам созывал публику в Летний сад, и у подростка Мити Коваля возникал зрительский зуд, избавиться от которого можно было только посмотрев спектакль или совершив хороший поступок? Впрочем, благодарить надо, наверно, не одну только актрису, поразившую юношеское воображение и казавшуюся богиней, а всех актеров, приезжавших из Полтавы и Харькова, из Киева и Москвы, несмотря на голодные времена.

Вспомнился разговор с Козубом о театре в Летнем саду. О Летний сад и Летний театр! Просторный дощатый балаган. Вместо кресел — доски, прибитые к низеньким столбикам. Вот уже несколько десятилетий разрушается этот бывший театр, а для поколения Коваля все еще остается он символом высокого искусства и духовного очага.

Митя Коваль смотрел спектакли не только из зала, но и сквозь щели между досками, и тогда грозный контролер дядя Клим — старик с испещренным оспинами лицом — за ухо оттаскивал его от балагана. Но Летний сад навевал и воспоминания не театральные. Ведь все, что происходило в жизни местечковой молодежи, так или иначе связано было с ним.

Здесь, в глубине слабо освещенной аллеи, под звуки расстроенного рояля, аккомпанировавшего немому кино, которое крутили в дощатом театре, Митя Коваль впервые признался в любви своей Зине. Здесь, будучи взрослым, повстречался со своим школьным врагом Петром Ковтюхом, жертвой которого стал еще в третьем классе: Ковтюх был на год старше и у него неожиданно появилась потребность доказать свое превосходство в силе.

После уроков, идя из школы по выгону, Митя должен был класть книжки на землю и принимать бой. Однокашники окружали их и с интересом следили за ходом сражения. В конце концов это превратилось в постоянное развлечение для ребят и в постоянные мучения для Мити, которому перепадало еще и от родителей за разорванную одежду и синяки под глазами. Петр Ковтюх стал для него кошмаром, который не покидал его ни днем, ни ночью: он часто видел своего мучителя даже во сне.

Но больше всего терзали мальчика не каменные кулаки Ковтюха, не побои, а его холодная жестокость и обидное равнодушие одноклассников. Кажется, именно тогда и возненавидел Коваль несправедливость, возненавидел всей душой и на всю жизнь.

В один прекрасный день Митя Коваль почувствовал, что не может больше терпеть. Его охватило непреодолимое желание сломить Ковтюха, смять, разорвать, уничтожить, убить — и он первым бросился на него с кулаками. Оторопевший от неожиданности мучитель пытался бежать. Но Митя вцепился в него и бил до тех пор, пока у того из носу не пошла кровь.

Гладиаторские дуэли на выгоне прекратились, а вскоре Петр вместе с родителями куда-то уехал. Только много лет спустя, уже будучи молодым слесарем, встретил его Митя в Летнем саду.

Они обрадовались друг другу. Сели на скамью в аллее, и Петр рассказал, что живет в Донбассе, работает на шахте и приехал к родным. Вспомнили школу, посмеялись над своими боями. Но Петр неожиданно предложил:

— Давай еще разок схватимся!

Коваль не поверил своим ушам.

— Победителем-то оказался ты, — объяснил свое стремление Петр. — А сильнее все-таки я.

Митя почувствовал, что Ковтюх не шутит, но сама по себе мысль о драке показалась ему теперь дикой. Положение спасла Зина, которая приближалась к ним.

— Что ж, если ты так хочешь… — улыбнулся Коваль, стараясь не выдать своего нежелания. — Только я здесь не один, с девушкой. И вообще, мне кажется, мы вышли уже из этого возраста. До свиданья. — С этими словами он поднялся навстречу Зине и пошел с ней по аллее.

Ох, Летний сад! Сколько воспоминаний ты можешь навеять!.. Но нужно вернуться к делу.

— Откуда вы знаете мою театральную биографию? — повторила Гороховская.

Коваль не ответил. Снова оглядел комнату и этим успокоил женщину. «Сейчас спросит, кто здесь со мной живет», — подумала она.

Он спросил:

— Брат не живет с вами?

Волнение снова охватило ее.

— О, давно, лет двадцать. С того времени, как женился. Но зачем вы об этом спрашиваете? С ним что-нибудь случилось?

— Нет. Мне, например, ничего не известно.

— А я уж перепугалась. Арсений человек мягкий, спокойный, но мало ли что…

Подсознательно Коваль почувствовал, что задел больное место.

— И часто он бывает у вас?

— Далеко ему ездить-то. Да и занят он — работа, семья, двое детей.

Коваль поддакивал ей. Гороховскую это не успокоило, и она не выдержала:

— Вы спрашиваете потому, что обратили внимание на кровати? У меня квартирантки живут, студентки. Я еще не прописала их, но завтра же сделаю это.

— Нужно, нужно, — согласился Коваль и внезапно спросил: — Брат у вас — родной?

— Что?! — вскричала Гороховская. — А как же!

— Мне казалось, что вы у родителей были одни.

— Их давно уже нет на свете.

— Бумаги живут дольше, чем люди, Ванда Леоновна.

Женщина схватилась за сердце.

— Вы были тогда в другом месте… — негромко, словно обращаясь к самому себе, произнес Коваль.

— Что вы имеете в виду?

— Дни вашей молодости.

Неспроста ей стало тревожно, едва начала она разговор с этим человеком. Но что они теперь могут ей сделать? Ничего! Ей недолго уже осталось топтать траву. К чему ворошить минувшее? Неужели кому-то стала известна ее тайна? Но ведь даже Арсений не знает…

— Я уже слишком стара, чтобы хитрить. Скажите прямо, чего вы хотите?

— Ничего особенного, — спокойно ответил Коваль. — Я тоже думаю, что хитрить нам нечего. Хочу, чтобы вы вспомнили свои двадцатые годы. Знакомства того времени, кто вас окружал. Занимаюсь сейчас историей ограбления одного банка. Если память вам не изменяет, помогите, пожалуйста. Быть может, у вас и фотографии тех лет сохранились?

— Банк? Какой банк? Какое ограбление?

— Существовал такой банк Апостолова. Его в двадцатые годы ограбили. Это была политическая акция врагов Советского государства, которые хотели подорвать экономику и без того разоренной, голодающей республики, да и просто поживиться. Вас, Ванда Леоновна, вызывали тогда в милицию, допрашивали. Просматривая архивные материалы, я натолкнулся на вашу фамилию. Но в документах немало пробелов и неясностей.

Актриса засуетилась, припоминая, где лежат фотографии. Но вот достала из шкафа пухлый альбом и положила его на стол.

Она торопливо искала какие-то фото, и на столе воцарился беспорядок. Черные, коричневые, пожелтевшие фотографии молодой и немолодой женщины, то загримированной и одетой в костюм какой-либо героини, то снятой в домашнем одеянии, во весь рост, вполроста, крупным планом — только глаза, нос, подбородок заняли весь стол.

С молчаливого согласия хозяйки подполковник внимательно рассматривал все это и невольно думал о том, что даже большая жизнь старого человека помещается в одном-единственном альбоме. Наконец актриса нашла то, что искала. Отодвинула остальные фотографии, а из пачки, которую держала в руке, стала подавать одну за другой Ковалю.

Вот Арсению восемь — фотография старая, ветхая. Это она держит братишку на руках и нежно прижимает его к груди. А вот они у родителей — на Азовском море: берег, причал, и они с братом вдвоем.

С сожалением сказала, что фотографии, где они изображены всей семьей — она и Арсений с родителями, — потеряны. Говорила возбужденно — от профессионального умения сдерживать себя и следа не осталось. Подполковник не останавливал ее. Спросил только, как бы между прочим, рассматривая фото маленького Арсения:

— Ваш отец погиб на войне, а мать умерла от голода? В двадцать первом?

Гороховская кивнула.

— Фотографии ваших родителей с совсем маленьким Арсением и быть не могло. Но не это меня интересует. Не запомнилось ли вам, Ванда Леоновна, что-нибудь, касающееся той ночи, когда из особняка Апостолова вывозили ценности?

Она все еще не верила, что неожиданного гостя привела в ее дом эта давняя история. Кому это нужно, какие-то забытые преступления, да и при чем тут она? Просто товарищ подполковник, как настоящий милиционер, хитрит, придумывает какие-то сказки, а имеет в виду что-то другое.

Конечно, кое-что ей припоминается. Зима, мокрый снег, метель, и потом среди дождя и снега — уют, тепло и внезапная вспышка пламени. Матрос чиркнул зажигалкой. Зажигалка пылала, как факел, и Ванда боялась, как бы не загорелось все здание.

«Что я могу сказать этому милиционеру? Да и к чему? Какое я имею отношение к тому, что там творилось? Если бы матрос Арсений Лаврик не погиб, быть может, были бы свои дети. А так — только брат нареченный, маленький Сеня. И взяла его потому, что беспризорного мальчика тоже звали Арсением, — в память о любимом».

Но нужно что-то рассказывать подполковнику. И она рассказала о той зиме, о голоде и мраке, о молодом матросе Арсении, который стоял на часах у особняка.

— Когда вы были там, ночью, грабители вывезли золото, ценные бумаги, бриллианты.

— Нас все это не интересовало. Он мне, вспоминаю, даже статуэтку взять не разрешил. Такой, знаете, атлет, бросает диск. Маленькая серебряная фигурка. — Она мечтательно улыбнулась. — У Арсения, помнится, были очень мягкие, шелковистые волосы. А потом взяли его… — Лицо ее стало печальным. — И меня нашли. Арсения расстреляли. А меня выпустили, как видите.

Гороховская умолкла, посмотрела на гостя. На самом ли деле интересует его то, что она рассказывает?

— Не помните ли, как вас допрашивали? Кто вел допрос? О чем спрашивали? Не припоминаются ли какие-нибудь фамилии?

Из далекого тумана выплыли промерзшие глухие стены подвала, где ее держали несколько дней, какие-то лица. Лица эти что-то ей говорят, о чем-то спрашивают, угрожают, она отвечает. Но что именно? И чьи это были лица? Она даже и лица Арсения не помнит уже! А фамилий следователей она, пожалуй, не знала и тогда. Окоченевшая, онемевшая от страха девочка — что она могла знать? Странно даже, что спрашивают ее об этом через столько лет…

Тревога все еще не покидала ее. Скрывая эту тревогу, рассказывала все, что только могла вспомнить. Помнит себя голенастой, длинноногой, в черном фартуке. Работала в типографии, которая помещалась в подвале. Там было очень душно. Она стояла у наборных касс со свинцовыми литерами. В типографию взял ее дядя Войтех, к которому переехала она после гибели отца. Он был наборщиком. Потом дядя ушел на фронт воевать против Деникина, а дядина жена выгнала ее. Она пошла куда глаза глядят, набрела на какую-то воинскую часть, стала петь красноармейцам, ее одели, обули, и комиссар отвез ее в Одессу учиться петь профессионально. Ей долго еще чудился неповторимый запах типографской краски и хлопанье изношенных машин. Потом все это забылось в суматохе театральной жизни.

— А если бы вам довелось встретиться с теми, кто вас допрашивал по делу Апостолова, — перебил ее мысли Коваль, — интересно, могли бы вы узнать этих людей?

— Боюсь, ничем вам не помогу. Памяти нет совсем. Все стерлось, перепуталось, расплылось. А эта история была очень коротким эпизодом в моей жизни.

— Дело Апостолова?

— Да.

— Но ведь с этим делом была связана история вашей любви. Так вы и сами назвали когда-то свое чувство в разговоре со следователем Козубом.

Коваль не был уверен, что разговор со старой актрисой будет полезным. Но, как всегда, не разрешал себе упустить ни единого, пусть даже самого малого шанса. А Гороховская все думала о своем. Неужели подполковник и в самом деле заявился к ней только ради этой давней истории с банком? Он все время спрашивает о ее молодости, ну и что ж, пусть спрашивает, лишь бы только не касался тайны ее воспитанника Арсения. Целые куски жизни были ею забыты и почти никогда не возникали в памяти. Они не были ей нужны. А если все-таки возникали, она не старалась удерживать их в голове.

Так отгоняла она тяжелые воспоминания и о своей первой любви. И даже песню тех далеких лет, которая неизменно влекла за собой образ матроса, тоже не хотелось вспоминать.


За кирпичики и за Сенечку

Полюбила я этот завод…

Он был не Сенечка, а Арсений, и песню эту услышала она после его гибели, но ей казалось, что песня — именно об их горячей любви.

Удивляло только, почему задетое подполковником прошлое на этот раз не отозвалось болью в душе. Неужто годы сделали ее равнодушной? Или тревога за Арсения заслонила все остальное?

— Вы так взволновали меня своим неожиданным визитом, — сказала она Ковалю.

Возбужденность исчезла, и она ощутила слабость. Коваль не мог не заметить, как изменилось лицо старой актрисы, как угасли ее глаза, углубились морщины.

— Спасибо, Ванда Леоновна, за беседу. Может быть, мы еще встретимся. Если что-нибудь еще вспомните, позвоните, пожалуйста.

Гороховская взяла протянутую ей Ковалем бумажку с его координатами и едва кивнула ему. Нет, думала она, то, что она знает, уйдет вместе с нею в небытие. Есть вещи, которые касаются только ее.

Она не поднялась, чтобы проводить подполковника, и, откланявшись, Коваль сам выбрался из коридора на солнечный двор — словно в иной мир. Внимательно осмотрел двор, сад.

Что же все-таки скрывает от него старая актриса?..

20

Инспектор Алексей Решетняк возвратился в свою каменную келью среди ночи промерзший до костей. Захотелось, несмотря на смертельную усталость, выпить горячего чая. Хорошо еще, что выдали керосин. Зажег керосинку, она вспыхнула синеватым пламенем, выхватывая из темноты высокие стены и его фигуру.

Поставив на огонь алюминиевую кружку, Решетняк сел на кровать и начал стаскивать мокрые сапоги. Размотав влажные портянки, растер окоченевшие ноги. Ожидая, пока закипит в кружке вода, сунул ноги под одеяло.

За окном хлобыстал дождь, перемешанный со снегом, от которого у Решетняка все еще горело лицо. Пальцы не отходили, тело пронимала дрожь. Да и как уж тут согреться, если дома было почти так же холодно, как на улице. Но там инспектор был распален выслеживанием вооруженных грабителей, которые, едва только на город опускалась ночь, выползали из своих укрытий, заброшенных подвалов и притонов, словно тараканы из щелей, на притихшие улицы и под дулом револьвера раздевали одиноких прохожих, насиловали женщин.

Сегодня Решетняк принимал участие в преследовании шайки «Черная рука», за короткое время совершившей несколько дерзких квартирных ограблений. Губрозыску удалось установить, что грабители часто бывают на окраине города, в доме бывшей воспитательницы института благородных девиц, и общаются там с проститутками.

Умело организованная облава была внезапной и обошлась без жертв среди милиционеров, хотя грабители были хорошо вооружены. Но Решетняку пришлось долго сидеть в засаде, в сыром подъезде, где безжалостно дули снежные сквозняки.

Вода закипела. Обжигая губы, Решетняк глотнул кипятку. Сразу стало теплее и показалось, будто в комнате посветлело, хотя керосинка по-прежнему высвечивала своим синеватым пламенем одни только силуэты предметов.

Напившись кипятку, инспектор поставил кружку на ночной столик, который неведомо как перекочевал сюда из барской спальни. Согревшись, Решетняк ощутил, что голод стал не таким острым и колючим, как раньше, а неприятности, которые весь день терзали душу, забылись на время.

Инспектор думал о том, что теперь на земле все перевернулось вверх тормашками. Миллионы людей подняла революция на своих могучих крыльях к самому солнцу, подняла их к новой жизни, в то же время сбрасывая на холодную жесткую землю малодушных и растерявшихся. Именно с этими, выбитыми из колеи, озлобленными, потерявшими себя, искалеченными в вихре событий, а часто и просто несчастными людьми, должен был иметь дело инспектор милиции Решетняк. И ему приходилось бороться не только против бандитизма, преступности, несправедливости богатых к бедным, сильных к слабым, на которой раньше держалось общество и которая после революции стала преступлением; его душа восставала и против новых несправедливостей и правонарушений, которые возникали в беспощадной борьбе классов и проявлялись также внутри самого класса — из-за неопытности, излишней экзальтированности, предубежденности или как следствие старых представлений, предрассудков и привычек. Многое еще оставалось в жизни от разрушенного революцией мира, сорной травой прорастало на новом поле, а вчерашний деревенский парень Алексей Решетняк должен был все это понять и осмыслить, во всем разобраться, потому что он представлял Закон.

Долго стояла перед глазами недавняя облава на Нагорном кладбище. Разве можно забыть, что среди проституток и карманных воров, пойманных там, были подростки и даже дети? Вспомнилась и встреча с дочерью Апостолова, когда бестолковые милиционеры, вместо облавы на проституток хватали на улицах всех женщин подряд.

Да и Апостолов с его банком вот уже сколько времени не выходит из головы молодого инспектора. Не было еще у него такого, как с этим делом: только найдет ниточку, а она сразу же выскользнет из рук или оборвется. Ни одного подозреваемого: кто погиб, а кто исчез, и никак не выйти на грабителей. Попробуй, если никаких следов не осталось — опытные работали медвежатники, да и не без помощи самого Апостолова.

И еще одно ощущение, которое не покидает его ни на минуту: все кажется, что кто-то следит за ним, ходит по пятам. Оглянется — нет никого. А на душе все равно неспокойно.

И снова подумал о дочери бывшего банкира. Хотя и к враждебному классу принадлежит эта глазастая и голенастая девушка, но он, Решетняк, жалеет ее всей душой. Враг-то ее отец, а не она. Да, она жила в роскошном доме, училась в гимназии. Но это была не ее вина. Родителей не выбирают. И все богатство, в конце концов, принадлежало отцу, а не ей. А лакеи? Лакеи были! Прислуживали и ей. Она не отказывалась от них.

Решетняк окончательно запутался в своих рассуждениях, и его мысль переключилась на милиционеров, которые вопреки приказу главмилиции проводили запрещенную облаву в центре города. А что если это делалось с провокационной целью? Надо было потребовать у этих милиционеров документы. Бывает, встретишь в милиции и приспособленца, и дезертира, и бывшего полицейского. Пробираются специально для того, чтобы скомпрометировать милицию.

Потом подумал о своем жилье. Пора уже перейти в общежитие губмилиции, которое называют «Комсомольской коммуной». Там веселее, хорошее общество, вместе и питаются. А он — словно барсук в норе. Надо доложить начальству, выбрать подходящую минуту и попроситься в «коммуну».

Вытянув ноги, Решетняк положил голову на подушку. Подумал, что в комнате не так уж холодно — согрелась вода, стало теплее. Вот как-нибудь достанет дрова, натопит буржуйку до белого каления и подсушит стены.

Всплыла в утомленной голове далекая маршевая песня. Гремят тачанки по мощенке, и топает по дороге милицейский полк резерва. Все в новых сапогах, только и слышно: топ-топ, топ-топ!

Что это ему померещилось? Кажется, уже засыпает, согревшись. Надо погасить керосинку. Поднялся на локтях, прикрутил фитиль и дунул на огонь. И в ту же секунду грохнул выстрел.

Пуля просвистела так близко от головы, что опалила волосы. Решетняк бросился на пол, нащупал в кармане галифе наган и подполз к окну, в стекле которого на фоне ночного неба виднелась аккуратная дырочка.

Больше не стреляли.

Прижимаясь к стене, Решетняк осторожно поднялся и глянул на улицу. В темноте ничего невозможно было увидеть. Он выглянул смелее. Никто не стрелял. Было как-то особенно тихо. Чадила погасшая керосинка. А может быть, выстрела никакого и не было? Просто почудилось? Но тогда откуда же дырочка в стекле?

Решетняк накинул шинель, вышел в коридор. Постоял, вдыхая затхлый запах прихожей, загроможденной каким-то хламом, до которого никак руки не доходят, прислушался к мышиной возне и писку под полом. Никого.

Почувствовал, как заледенели босые ноги, вернулся в комнату и тихо, в темноте стащил постель на пол, укрылся шинелью и попробовал заснуть.

Кто же стрелял?..

21

Вот уже почти две недели Василий в тюрьме. А Леся?

Она исхудала, осунулась, как после тяжелой болезни, и казалось, одни только глаза живы на ее изможденном лице. Все бродила и бродила по городу — лишь бы не оставаться дома, где с ума можно сойти в одиночестве.

Девушка исступленно смотрела на раскаленные солнцем дома, размягченный асфальт, на людей, которые целыми потоками спускались к Днепру, устремлялись в парки, чтобы уйти от безжалостной жары в благостную прохладу.

Хотя бы ниточку найти, хоть что-нибудь, что-нибудь такое, что могло бы помочь Василию. Со стороны она была похожа на человека, который потерял веру в себя и в жизнь и опустил руки. На самом деле это было не так. Она ждала. Чего же именно? Чуда!

Да, Леся ждала чуда, потому что ни на что реальное уже не надеялась. Если бы не каникулы, она обязательно пошла бы в университет, где после армии вот уже второй год учится Василий. И нашла бы там человека, который видел его в тот день или хоть сказал бы, с кем он мог встретиться.

Старалась вспомнить имена или фамилии людей, которых Василий когда-нибудь упоминал, кого он встречал на улице, когда бывал вместе с нею. Но все, все вылетело из головы. Как назло. Впрочем… Напрягла память, и судьба неожиданно вознаградила ее — Витя! И в самом деле — Витя Яковенко!.. Но как его найти? Не уехал ли он на лето?

Видела его всего один раз, в апреле, в центральном гастрономе, куда они с Василием пришли за шампанским ко дню ее рождения. Они столкнулись с Виктором в очереди в кассу, и Василий, обрадовавшись, громко приветствовал друга. Когда выбрались из толчеи, он познакомил Лесю с этим высоким черноволосым парнем в замшевом пиджаке и в таких же брюках. Издали казалось, что он зашит в грубый водолазный костюм цвета какао. Втроем гуляли они по Крещатику.

Она вспоминала разговор Василия с приятелем, но так и не могла припомнить что-нибудь такое, что могло бы пригодиться для его спасения. Кажется, Витя жаловался, что надо опять чинить мотоцикл, потому что мотор все время барахлит так же, как прошлым летом, когда он отдыхал в университетском лагере. Василий тогда поехал к нему, и, вместо того чтобы купаться и рыбачить, они две недели возились с этой дурацкой тарахтелкой.

Если Василий ездил к Вите в университетский лагерь, то скорее всего, и Витя учится в университете! Но на каком курсе, на каком факультете?

В университете работала только приемная комиссия. С Лесей разговаривать никто не хотел. От нее отмахивались и, когда она начала настаивать, раздраженно сказали:

— Да вы понимаете, девушка, что вы хотите? Мы по горло завалены работой, вы что — не видите? Это не наше дело, обратитесь в адресный стол. Идите, идите, не стойте здесь, вы мешаете…

В адресном столе она назвала фамилию и имя Виктора. Отчества она не знала, возраст обозначила «на глазок» — двадцать один или двадцать два.

— Милая девушка, мы не можем так искать, по таким неполным данным. Яковенко — фамилия очень распространенная.

— Но поймите, речь идет о спасении человека! — и Леся заплакала от отчаяния.

В конце концов над ней сжалились, дали ей несколько адресов и телефонов и напутствовали словами: «Ищите. Желаем удачи!»

Разменяв двадцать копеек на двухкопеечные монеты, она вбежала в ближайшую телефонную будку и начала звонить. В руках у нее была бумажка с шестью номерами телефонов и десятью адресами. Ничего! Спасение в действии. Под лежачий камень вода не течет. Леся решительно набрала первый номер и с замирающим сердцем попросила Виктора.

— Вити нет дома, — ответили ей, — уехал в Крым. Будет через неделю. Что ему передать?

— Он должен явиться в университет, как только приедет.

— В университет? Но к университету он не имеет никакого отношения.

— Простите. Это квартира Яковенко?

— Да. Но причем здесь университет?

Второй Виктор хотя и был дома, но опять-таки оказался не тем. Он сразу сообщил, что кончает электромеханический техникум и, если она будет настаивать таким приятным голосом, поступит в университет. А кстати, не согласится ли она вечером поговорить с ним на эту волнующую тему не по телефону?

Леся с досадой повесила трубку.

Третий Виктор был… он!.. Сперва Леся даже не поверила, что такое бывает: когда уже ничего не ждешь и действуешь по инерции, наугад, вдруг — чудо! Впрочем, то самое чудо, на которое она только и надеялась.

Витя сказал, что помнит ее, что через три часа будет свободен и они смогут поговорить.

Они встретились около кафе «Красный мак» и пошли по Владимирской горке в лиловатую предвечернюю синь. Тени от деревьев и людей разыгрывали под ногами сказочный спектакль. Этот волшебный театр теней включил в свою труппу и Витю с Лесей, и их тени, совершая причудливые движения, поползли вверх по аллее. Они сели на одну из одиноко стоящих скамеек, подальше от пенсионеров.

Леся рассказала Вите о беде, которая стряслась с Василием, и о своих переживаниях и теперь ждала, замирая от страха, что и Витя откажется помочь. Выслушав Лесю и наморщив лоб, он довольно долго молчал, словно взвешивая то, что услышал.

— Я знаю одну девушку, — выговорил он наконец. — Не уверен, что она видела Василия, но чего на свете не бывает. А вдруг? — «Только почему же Василий сам не скажет об этом, если он был у нее», — подумал Виктор про себя. Но отступать было уже поздно. — Она на моем курсе учится. Люда, — рассеянно закончил Виктор.

Он не знал, что можно и чего нельзя говорить этой сероглазой девушке, которая жадно слушает его, подавшись всем телом вперед. Но понимал, что речь идет не о каких-то личных счетах Леси с подругой Василия, а о жизни товарища. Хотел помочь. Ни словом не обмолвился о взаимоотношениях Василия с Людой.

— Точного адреса ее не знаю. Живет в новом массиве, где-то в Дарнице. Фамилия ее Шпакова. Люда Шпакова.

— Опять, значит, в адресный стол, — почти простонала Леся, — и опять с неточными данными. Да и кто знает, видела ли она Василия в тот день. Скорее всего, нет.

— Дело в том, что встречал я их вместе, и к тому же недавно, — нерешительно произнес Витя. — С ними, правда, еще какие-то парни были, их я не знаю, — поспешно добавил он. — Все-таки Люда, может быть, и могла его видеть. Все уехали на лето, а она, я слышал, в Киеве осталась. У нее и телефон дома есть, жалко, я его не знаю. — И вдруг он воскликнул: — Ну и дурак же я! Костя, мой друг, наверняка ее телефон знает! Живут они рядом и к сессии вместе готовятся! Ты подожди здесь, я сейчас ему позвоню!

И он оставил Лесю одну, а она все думала, что и эта новая знакомая ничего полезного не скажет. И еще думала Леся о том, что многих знакомых девушек называл ей в разговорах Василий, а вот Люды среди них не было. Нет, такого имени не слышала она ни разу. Или она забыла, не обратила внимания? Но зачем гадать? Все, что происходит с нею сейчас, — это лотерея. И нечего думать. Если выиграет ее билет, значит, чудо свершилось! Надо ждать, спокойно ждать.

Минут через десять прибежал запыхавшийся Витя, радостно размахивая бумажкой.

— Вот тебе телефон и адрес Люды! С тебя магарыч, не забудь. Еле дозвонился. Тебе везет. Надо только сначала узнать, дома ли она.

…Трубку сняла Люда.

— Люда, это вы?

— Я. Слушаю.

— Здравствуйте. Вы меня, наверно, не знаете. Меня зовут Леся.

— А… Леся… Ну, здравствуйте, Леся. Что же вы от меня хотите, Лесенька?

Леся была удивлена тоном, которым были произнесены эти слова. Откуда было ей знать, что звонит она женщине, не только знающей ее имя, но и считающей ее своим злейшим врагом. Соперницей, отбившей у нее ее любимого. Заставившей ее целые ночи напролет плакать и рыдать над своей судьбою. К тому же Люда была убеждена, что Леся тоже знает все и смеется над нею, а теперь еще и набралась наглости звонить. Но она ответит ей как следует!

— Почему же вы молчите? Я спрашиваю, что вам еще нужно от меня?

— Еще? Я вас не понимаю. Мне нужно знать только одно: видели ли вы Василия Гущака десятого июля?

— Ах, вот оно что! А вам какое дело? Спросите у него — пусть сам и расскажет. Вы слишком любопытны.

— Люда, это не просто любопытство. Но, извините, я не понимаю, чем заслужила такой тон. Я вас не знаю, вы меня, очевидно, тоже. Может быть, вы меня с кем-то путаете?

— Нет, думаю, что не путаю. Не понимаете, почему такой тон? Странно. А на какой вы рассчитывали? Ну ладно, приезжайте. Если вы этого хотите, я вам все объясню. Адрес дать?

— Адрес у меня есть. Но только, умоляю, одно слово — вы видели Василия в тот день? Вы помните — десятого, в понедельник?

— Этот день я очень хорошо помню. На всю жизнь запомнила. Да. Видела его, отчетливо видела обоими глазами и даже очень хорошо слышала. Но приезжайте, приезжайте… если хотите…

В трубке послышались короткие гудки.

Почему разговор был таким трудным? Словно переговаривались через глухую стену. Но это такая мелочь по сравнению с тем, что было услышано! Леся выскочила из телефонной будки, уткнулась носом в плечо Вити, захныкала — то ли смеясь, то ли плача, но так, как могут хныкать только очень, очень счастливые люди.

— Да ну тебя, Леся! Скажи, что там?

— Видела! Ви-де-ла! Спасибо тебе, Витенька! Ты приносишь счастье.

— В таком случае с тебя, по моим скромным подсчетам, уже два магарыча! — засмеялся Витя.

— Двадцать два! Сорок четыре! Тысяча! Я еду к ней! Хотя она очень странная девушка, сперва вообще со мной разговаривать не хотела. Впрочем, какая разница! Она ви-де-ла, и за это я заранее прощаю все ее чудачества! А Василий, можно считать, уже снова с нами. Я же говорила! Я же знала!

От счастья она захлебывалась словами, ей уже не казалось неимоверным, что все так просто разрешилось, — к счастью быстро привыкают, быстро и легко! — и в ее бурной радости сразу утонули все те слезы, все те мучительные поиски, тяжкие думы, которые так угнетали ее столько дней и ночей. Все как-то сразу переменилось.

— Проводишь меня до метро? — крикнула она Вите, который не поспевал за нею и все время натыкался на встречных прохожих. — А там, от метро, наверно, еще на чем-нибудь ехать надо? Автобусом? Трамваем? Не знаешь? Слушай, у меня осталось только двенадцать копеек, на обратную дорогу может не хватить. Дашь пятак?

— «Где эта улица, где этот дом?» — пропел Витя. — Не представляю. И ты заблудишься. Езжай на такси. На тебе пять рублей. А дорогу обратно найдешь — Крещатик все знают, даже если по ошибке в Африку заедешь. Я бы с тобой поехал, но у меня через полчаса свидание.

— Нет, нет, не надо, доеду одна.

— Но ты позвонишь — что и как? Хорошо? Если сегодня меня допоздна не будет, то обязательно завтра. А к Василию можно туда сходить? Или хоть передать что-нибудь?

— Не пускают. Но уже и не надо. Он завтра будет на свободе.

Пока ловили такси, Леся понемногу собралась с мыслями и успокоилась. У нее появилась уверенность в победе над теми, кто не поверил Василию, кто посмел заподозрить его в страшном преступлении. Она уже заранее торжествовала при одной только мысли о предстоящем разговоре со следователем Субботой и подполковником Ковалем, когда сможет прямо посмотреть им в глаза. Что они тогда скажут?!

Но какой же странный был разговор с Людой! Словно говорили на разных языках. Что она хочет еще объяснить? Но, в конце концов, это не так важно. Главное — Василий теперь спасен, и вскоре они вдвоем будут смеяться над ужасами, которые остались позади и больше никогда не вернутся, или просто-напросто позабудут всю эту нелепую историю, как страшный сон.

Леся вбежала на четвертый этаж, заранее думая, какими словами она выразит свою благодарность Люде.

Люда, однако, открыв ей дверь, всем своим видом дала понять, что собирается разговаривать только официально. Подчеркнуто вежливо, исподлобья рассматривала она Лесю опухшими от слез глазами: вот, мол, какая ты! Но чем же ты лучше меня?! И была похожа на раненого ежика, который во все стороны выставил иголки, предупреждая, что никому не позволит к себе прикоснуться.

Из-за этого Лесины благодарные и теплые слова так и не были произнесены, и, войдя в Людину комнату, она сказала:

— Я — Леся, вы теперь уже знаете. Хотите вы этого или нет, а должны помочь Василию, с которым случилось несчастье. Это в силах сделать только вы. Он не может обойтись без вашей помощи.

— Вот как! А мне помочь уже не может никто, даже вы, Леся. Никто! Да ладно, садитесь уж, раз пришли, поговорим откровенно.

Их беседа была прервана только один раз. Настойчивым телефонным звонком. Звонил Коля. Он тоже хотел узнать, был ли Василий у Люды вечером десятого июля, чтобы как-то помочь другу и следствию, не впутывая в эту историю Лесю.

Люда сказала ему:

— Да. Был у меня. Но не беспокойся за своего друга и за меня. Я все знаю. От кого? От Леси. Не веришь? Она сейчас у меня. Ясно тебе?

Кажется, на другом конце провода не ждали такого поворота событий и растерялись.

— Что же ты молчишь, Коля? — закричала Люда. — Что же ты теперь молчишь?

Коля, видимо, что-то бормотал в ответ, но Люда с силой швырнула трубку.

Леся вышла из дома Люды раздавленной.

Два часа говорили они с Людой. Поплакали. Сколько слез пролила Леся в последнее время, но они не были такими горькими, как эти, самые обидные за всю ее жизнь. Расстались подругами. Люда обещала вместе с матерью прийти в милицию и засвидетельствовать алиби Василия.

А Лесе уже ничего не хотелось. Она добрела до станции метро «Дарница», села в вагон и забыла, куда и зачем едет. Ей было много легче, когда она искала это проклятое алиби, чем теперь, когда она его нашла. В ушах все еще звучали слова Люды: «Я ненавижу его теперь, и люблю еще больше, и терзаюсь этим, презираю себя за это. Но я не хочу и не стану унижаться. Будь что будет…»

— А ребенок? — спросила Леся растерянно, словно и она была виновата перед этим еще не существующим человечком. — Ты его оставишь?

— Лесенька, я его не убью, он будет жить, не пропадет без отца — я сильная. Маму только жалко, совсем извелась за эти дни, но молчит, не вмешивается, хочет, чтобы я сама все решила. Она у меня умница. Меня ведь тоже без отца вырастила, но он умер, когда я уже родилась. А ты будь счастливой, если только сможешь. Ему не говори, что все знаешь. Он тебя любит, я чувствую. Знаешь, как он о тебе говорил, какие у него глаза тогда были!

— Любит? Быть счастливой? Нет! Никогда! Я сделала то, что должна была сделать. Теперь я ему ничего не должна. Теперь — все!

Обе чувствовали себя очень несчастными, одинаково оскорбленными и поэтому близкими друг другу, едва ли не родными.

Леся и не заметила, как доехала до конечной станции. Вышла. Перешла на противоположную платформу и, уже твердо решив, как поступить, поехала назад, в центр.

Над городом стояла тихая ночь. Лишь изредка случайная машина, шум катера на Днепре или торопливые шаги запоздалого прохожего нарушали тишину, но после этого казалась она еще более глубокой.

Леся шла по узенькой аллее мимо магазина головных уборов, мимо серой арки пассажа и освещенного гастронома, машинально срывала мелкие тугие листочки с подстриженного кустарника, сминала их и бросала в рот. Листочки были горькие, и на душе от всего пережитого было тоже горько, но Леся уже не плакала.

22

Клава проснулась днем. Потягиваясь, вспомнила неожиданно оборвавшийся сон: она танцует вальс в очень теплом зале, и легкое платьице веером играет у ног… Когда это было? Когда она танцевала последнийраз?

Еще не совсем прояснившимся взглядом осмотрела комнату. Высокий, с лепными херувимами потолок, влажные стены, прикрытые старыми олиографиями, шаткий круглый столик, потрескавшийся умывальник с разбитой деревянной спинкой, проржавевший эмалированный таз… Вот и все, если не считать широкой, занимающей полкомнаты деревянной кровати, на которой она лежала.

Было холодно. Мадам, как прозвали хозяйку «меблированных комнат», позволяла разжигать печи только перед самым приходом «клиентов». Клава села, натянув на себя видавшее виды ватное одеяло.

За тонкой фанерной перегородкой, отделявшей ее комнату от соседней, пела женщина, которую все называли Коко. Возможно, это была фамилия, давно уже ставшая именем, а скорее всего — прозвище.


Ты сидишь одиноко и смотришь с тоской,

Как печально камин догорает…

Голос у Коко был нежный, и Клава никак не могла понять, как же он сочетается с таким неприятным внешним видом этой всегда пьяной женщины.


Как в нем яркое пламя то вспыхнет порой,

То печально опять угасает…

Коко была уже немолода, «клиенты» ею не интересовались, но, несмотря на это, Мадам не только держала постаревшую красавицу в своих «меблирашках», но и терпела ее бесконечное ворчанье и, казалось, даже побаивалась ее. Они были знакомы давно — еще с того времени, когда Мадам хозяйничала не в бедных «меблированных комнатах», где тайком от власти держала «барышень», а в фешенебельном увеселительном доме, известном всему городу.

Вчера, когда после обеда барышни не знали, куда себя девать, Коко разучивала с ними свой романс, и они с мучительным наслаждением, безжалостно растравляя себе душу, тянули эту печальную мелодию. И, только доведя себя до слез и выплакавшись, немного успокаивались. Так бывает: когда болит зуб, человек согласен лучше испытать мгновенную резкую боль, чем терпеть тягомотную и ноющую.

Как ни куталась Клава в одеяло, теплее не становилось, и вдруг она поняла, что холодно ей не оттого, что остыли за ночь стены, а оттого, что лед у нее на сердце. С того дня, когда изнасиловал ее Могилянский. Потом всплыло воспоминание о минувшей ночи, и по телу пробежала дрожь. Она отогнала это гнетущее воспоминание. Надо думать о чем-то хорошем, светлом.

О чем же? Вот хотя бы о том, как последний раз танцевала вальс «На сопках Маньчжурии», когда была вместе с родителями в гостях.

На весь зал звучала граммофонная музыка, и она танцевала с Антоном. Купалась в волнах счастья. Эти теплые волны исходили от Антона. Странное чувство все время охватывало ее. Это был не просто юноша, а тот самый юнкер, который, встречая ее на улице, целый год провожал взглядом и стыдливо краснел так же, как она. Где он теперь? Вспоминает ли ее?

Какой это был танец! Разве можно забыть! Сердце замирало, она видела только его влюбленные глаза и капельку пота на усиках, которые у него едва пробивались. Потом Антон исчез. Говорили, что юнкеров отправили на фронт, а когда началась революция, его видели в форме офицера белой армии.

Где же он теперь? Вернется ли? А если и вернется, то с презрением пройдет мимо нее.

Клава вытерла слезы уголком пододеяльника. И опять всплыла в памяти минувшая ночь, когда пришел Могилянский.

Мадам не разрешала девушкам капризничать и привередничать, они должны были делать все, что приказывала «кормилица» и что требовали «клиенты». Но до вчерашнего дня Клавы это не касалось. Несколько дней жила она в «меблированных комнатах» и сама не знала, почему хозяйка с ней миндальничает. Тешила себя надеждой, что Мадам даст ей какую-нибудь работу по дому или на кухне. Но вчера явился Могилянский, и Мадам отправила ее в зал…

Клава отодвинула подушку, отвернула угол перины и удостоверилась, что длинный нож, который она незаметно взяла на кухне, сама еще не зная зачем, на месте. Потом бросила взгляд на подоконник, где положила газету, которую вчера подобрала в зале, протянула руку и взяла ее.

Сколько уже времени не видела она ни книг, ни газет! А как любила носить в кабинет ежедневную почту отца: десятки писем и целую пачку газет и журналов!

Читать комиссарскую газету не хотелось — слова какие-то чужие, непонятные. Разве только объявления. Вот они, на последней странице.

«Пятьдесят долларов получит тот, кто сообщит, где находится Алексей Ярош родом из Галиции или что с ним случилось. По слухам, он с 1919 года живет в Подольской губернии, под Винницей. Его разыскивает мать по делу о наследстве».

«Украинский махорочный трест продает курительную и нюхательную махорку».

«Тов. Николаенко, не забывайте о своих обязательствах и пришлите свой адрес. Издательство».

«Красный суд. Дело инженера Дубицкого».

А вот и театральная колонка:

«Укргостеатр» — «Гайдамаки», «Новый театр» — «Поташ и перламутр».

Кино:

«Ампир» — немецкий фильм «Смертельный прыжок».

«Мишель» — «Трагедия любви». Серия вторая (последняя). С участием Миа-Май и В. Гайдарова.

«Миньон» — «Бриллиантовый корабль».

«Маяк» — «Приключения Фортуната».

Кто-то дернул дверь — раз, другой, третий. Вместе с дверью зашаталась вся фанерная перегородка.

— Клава! — это громкий голос Мадам.

Пение в соседней комнате прекратилось.

— Сейчас! — Клава отбросила одеяло, вскочила, подбежала к двери, открыла ее.

Полная хозяйка с трудом вошла в узкую дверь. Она молча осмотрела Клаву, которая еще не успела спрятаться под одеяло, и, видимо, стройная фигурка понравилась ей, толстый слой пудры на щеках шевельнулся, ярко-красные от помады губы растянулись в улыбке.

— Как спала?

— Спасибо.

— У тебя опухли глаза, деточка моя. Умойся холодной водой, и к вечеру пройдет. Опухшие глаза портят даже красивую женщину.

Мадам села на стул. Клава укрылась и молча ждала, что скажет хозяйка. А та высвободила руку из-под шали и протянула Клаве конфеты, которые делали из жженого сахара кондитеры-кустари.

Клава взяла, поблагодарила, но есть конфеты не стала, а положила их на подушку.

— Плакала? Почему? — строго спросила Мадам, и ее бесцветные глаза стали острыми как гвоздики.

Клава молчала.

— Я не хотела бы, чтобы в моем доме были заплаканные женщины. Мужчины любят веселых. А плачут теперь только голодные. Но разве я плохо тебя кормлю?

Клава отрицательно покачала головой.

— Тысячи людей голодают. И взрослые, и дети. — Мадам сделала паузу. — Ты ведь не хочешь оказаться среди них? Не хочешь, я знаю. Ты еще, конечно, не забыла, как умирала, когда Семен Харитонович тебя привел?

Клава вздрогнула.

— Да, да… Именно он. Если бы ты это забыла, то тебя можно было бы назвать неблагодарной. Еще бы! Ты должна всю жизнь молиться за него, потому что эту жизнь вернул тебе он! А? Ты сама-то как думаешь?

Теперь Клава поняла, зачем пожаловала Мадам.

— На первый раз, — глаза Мадам стали строгими, — на первый раз будем считать, что ты не вышла на работу, и сегодня не будем тебя кормить. Но если это повторится…

Клава знала, что Мадам умеет расправляться со своими рабынями. В первое время после революции она притихла, закрыла заведение, но едва начался нэп, снова взялась за свое. С помощью бывшего «клиента», а ныне — компаньона Семена Могилянского, открыла «меблированные комнаты» под видом частной гостиницы. О том, что происходит в ее гостинице, власть пока еще не знала. У ее представителей, чрезвычайно занятых борьбой с бандитизмом, голодом, разрухой, далеко не до всего доходили руки. К тому же Могилянский заверил Мадам, что имеет связи в милиции и поэтому никто ее не тронет.

И действительно не трогали. Но, хотя «живого товара» в голодном городе было сколько угодно, широко разворачивать свою деятельность Мадам не решалась и взяла для начала трех красивых девушек, а недавно Семен Харитонович привел еще и Клаву, заявив, что имеет на нее свои планы.

Вчера он снова пришел, и Клаву чуть не вытошнило от отвращения, когда он касался ее своими короткими и подвижными, как ящерицы, пальцами. Не подпускала к себе, в конце концов укусила его за руку.

— Я поражена его терпением! — отчитывала Клаву Мадам. — Он ведь мог убить тебя, и никто не узнал бы, — добавила она и встала. — Не смей больше так себя вести!

— Нет, нет! — вскочила с кровати Клава. — Я не впущу его! Ни за что! Кого хотите. Я согласна на все. Только не его!

Она стояла босая на холодном полу, в короткой нижней сорочке и вся дрожала от нервного возбуждения.

— Идиотка! — прошипела Мадам. — Посмей только! Сразу вышвырну на улицу!

Теперь она уже не выплыла из комнаты, а словно выпала, и так хлопнула дверью, что чуть не сорвала ее с петель.

* * *

Он все же пришел в эту ночь. Вместе с Мадам. Поставил на столик бутылку вина, развернул бумагу, в которой было два пирожных, и сел. На пальцах его Клава увидела большие коричневые пятна от йода. Мадам, изо всех сил стараясь казаться добродушной, улыбнулась Клаве:

— Если ты голодна… Я не кормила ее сегодня, Семен Харитонович, за вчерашнюю неинтеллигентность. Если хочешь, я скажу, чтобы тебе принесли ужин…

Клава молчала, чувствуя, что ее снова начинает трясти.

— Что вы! — возмутился Могилянский. — Разве можно! Принесите, пожалуйста, все самое лучшее. Чего бы тебе хотелось?

Клава не ответила.

— Конечно, ты виновата, — сказал Могилянский, когда Мадам вышла. — Ты меня очень обидела. Но не кормить — это все-таки свинство.

Клава, одетая в короткое открытое платье, сидела на кровати, не глядя на него. Могилянский умолк и с видом обиженного ребенка уставился на нее своими черными глазками.

Тем временем Мадам сама принесла бокалы, хлеб, две тарелки жареной картошки и сливочное масло.

Лавочник остался этим недоволен.

— Я не вижу ни шоколада, ни вообще чего-нибудь путного. Что вы, Мадам! Я же сказал — для Клавы ничего не жалеть!

Мадам снова вышла, и через несколько минут маленький круглый столик был весь уставлен самыми вкусными вещами. Выполнив волю компаньона, хозяйка улыбнулась Клаве и ушла, плотно прикрыв за собою дверь.

Могилянский встал, запер дверь на крючок, откупорил бутылку, налил в бокалы вина. Пододвинул свой стул поближе к кровати.

— Клава!

Она не шевельнулась. Смотрела на лавочника и снова вспомнила вчерашний вечер. Вчера он пил с друзьями в большом зале. Клава и Коко подавали и убирали со стола. Один из собутыльников Могилянского, тот, которого Клава называла Конем, рассказывал о Торговом кооперативном обществе, разрешенном большевиками, и обещал лавочнику большие прибыли. Другой, железнодорожник, предлагал вагоны. Могилянский убеждал их обоих, что вкладывать деньги в кооперативное дело сейчас рискованно, потому что власть, несмотря на объявленную новую экономическую политику, еще не потеряла вкуса к экспроприациям и остается на стороне не частника, а голодранцев. Она способна одним махом забрать все назад.

— Где бы взять денег? — продолжал Могилянский. — Были бы деньги, я мельницу бы пустил. И занять негде. Когда-то были банки. — Он замолчал и пристально посмотрел на Клаву, сидевшую в углу и не сводившую глаз с железной буржуйки, на раскаленных стенках которой возникали и гасли синие, розовые, золотые змейки.

Гости еще долго спорили, но Клава не прислушивалась. Коко сильным голосом затянула песню, и подвыпившие мужчины подхватили.

В это время Клава, как ей казалось, незаметно выскользнула на кухню. Но Могилянский побежал следом за ней и начал ее обнимать. Она не выдержала, укусила его за руку и убежала в свою комнату. Там заперлась, легла на кровать и сжалась в комок.

Могилянский стучал в дверь, ругался, угрожал, что сорвет крючок. Мадам тоже прибежала на шум, тоже кричала, угрожала выбросить на улицу, но Клава не отвечала. В конце концов от нее отстали.

На этот раз у лавочника было какое-то сдержанное, непривычное для Клавы выражение лица. В глазах его была не одна только похоть.

— Клава, ну что ты? — примирительно сказал он. — Давай выпьем, не сердись. Я ведь у тебя единственный на свете близкий человек. — Он хотел сказать «родной», но не решился. — Матери у тебя нет, отца тоже, а я тебе почти… — Он помолчал, подбирая слово. — Почти муж…

Если бы это не Могилянский сказал, Клава, наверно, только улыбнулась бы, но на него глянула она зло и враждебно.

Коко никак не могла закончить свою песню, и за стеной, словно на испорченной граммофонной пластинке, повторялось:


Ты поверь, что любовь — это тот же камин,

Где сгорают все лучшие грезы,

А погаснет любовь — в сердце холод один,

Впереди же — страданья и слезы…

Могилянский залпом выпил свой бокал, а со вторым подошел к Клаве.

— Я все время думаю о тебе. И тебя, и меня обидели. Мы должны, Клавочка, вместе держаться. А главное — я люблю тебя! Представь себе!..

Он взял бокал в левую руку, а правой обнял ее за плечи. Клава оттолкнула его так, что он выронил бокал. Вино, которое делали тогда из подкрашенного спирта, красными струйками потекло по стене.

— Ну и черт с тобой! — рассердился Могилянский, стряхивая брызги с брюк. — Думал забрать тебя отсюда. Нашли бы квартиру, кормил бы тебя, поступила бы на какие-нибудь курсы, образование-то есть. А там, с богом, и поженились бы. Но ты, я вижу, с ума спятила. Зачем мне такая? — Он обернулся к столику и снова налил себе вина. — Сиди, сиди здесь, у этой Мадам, пока нос не провалится.

— А не вы ли меня сюда привели? — с ненавистью глядя на него, закричала Клава. — В этот сифилис? Не вы? А кто же? Отвечайте!

— Ты с голоду умирала…

— Спаситель! — с презрением бросила она.

— Я привел тебя всего на несколько дней и просил Мадам, чтобы никого к тебе не пускала. Сам не знаю, что со мной творится. Ночами ты мне снишься. И все такою, какой в первый раз тебя увидел, когда приезжала с отцом на ярмарку, когда белым облачком с неба спускалась — из кареты на землю. Сейчас все меняется, большевики людям предприятия возвращают. Может быть, и твой отец объявится. Поженимся тогда. Не беспокойся, все будет законно, как полагается.

Клава вспомнила, как жаловался накануне Могилянский, что негде взять денег на мельницу. «Неужели это правда, неужели и в самом деле все вернется, и дом, и семья? Но ведь он-то, Семен Харитонович, наверно, знает! Неужели правда, неужели возможно?» Она посмотрела на Могилянского уже не отчужденным, мертвым взглядом, а с живой искоркой интереса. Лавочник сразу заметил это и обрадовался.

Но не о нем думала Клава.

«Мне-то, мне-то прошлое уже ни к чему — рассуждала она. — Не будет мне места в том мире, в котором жила беззаботная девочка Клава. Да и самой-то девочки нет больше на свете. Для меня было бы невыносимо, если бы все вернулось. Я переступила такой рубеж, через который назад нет дороги: не возвращаются души мертвых через Стикс. Суждено мне навечно остаться в мрачном царстве Мадам. Так не лучше ли сразу из жизни уйти, умереть, чтобы все исчезло — и что было, и что будет?..»


Ты поверь, что любовь — это тот же камин,

Где сгорают все лучшие грезы…

По щекам ее текли и текли слезы, но она их не ощущала.

Она задумалась, прислушиваясь к печальному пению, и, казалось, утихомирилась. Могилянский решил, что пришло его время. Прикоснулся к безвольно склоненным под платком плечам.

— Отстаньте! — глухо произнесла Клава. — Отойдите, Семен Харитонович!

Он не отступался.

— У меня сифилис! — Она оскалила зубы и стала страшной. — Из-за вас заразилась, подлец!

— Врешь! — набросился на нее Могилянский, перестав притворяться добрым. — Врешь, врешь! — повторял он, сжимая ее в объятиях. — Выдумала! Ты просто ненавидишь меня! — пыхтел он. — Но я заставлю!

«Кричать? — подумала Клава. — Но здесь ведь никто не обращает внимания на женские крики и стоны!» И, словно в ответ на эту отчаянную мысль, из соседней комнаты донесся вопль Коко, которым резко оборвалась песня.

Клава вырвалась, выхватила из-под перины нож и, закрыв глаза, замахнулась на Могилянского. Он успел перехватить ее руку и вывернул ее так, что Клава закричала.

В дверь резко забарабанили. Не обращая на это внимания, взбешенный лавочник продолжал выкручивать Клавину руку, пока, теряя сознание от боли, она не выронила нож и не упала на пол.

Фанерная стена вместе с дверью дрожала, как во время землетрясения, посыпалась штукатурка и полетел на пол сорванный с двери крючок. Дверь распахнулась. Могилянский отпустил Клаву и наступил ногою на нож.

У нее не было сил, чтобы встать. С пола все казалось призрачным, ненастоящим: чьи-то ноги в сапогах и галифе, военная шинель. За сапогами стояла Мадам, как игрушечная матрешке, поставленная вниз головой.

— Что здесь происходит? — строго спросил военный. — Поднимите ее!

Могилянский взял нож, положил на стол, потом помог Клаве подняться.

Теперь она увидела лицо военного. Это был инспектор милиции, который расспрашивал ее об отце. За спиной Решетняка она увидела еще каких-то людей. «Облава!» — и она опустилась на кровать.

— Что здесь происходит? — кивнув в сторону Клавы и Могилянского, еще раз гневно спросил Решетняк.

— Товарищ инспектор… — забормотал Могилянский.

Решетняк отмахнулся от него.

— Снимает комнату… — сказала Мадам. — Кажется, курсистка, приезжая. А зачем мужчина пришел, не знаю. За всеми не уследишь.

— Ах, вот оно что! — презрительно произнес Решетняк. — Девочка! Марш домой! Чтобы ноги твоей здесь не было!

Могилянский тоже хотел уйти: «Помогу ей одеться, она совсем слаба…», но Решетняк остановил его.

— Вы когда-то за ее соседа себя выдавали, — напомнил инспектор. — О ваших соседских делах мы с вами еще поговорим. В милиции. А Клава без вашей помощи обойдется. — И, обернувшись в сторону Мадам и выглядывавших из-за ее спины «клиентов» и «барышень», добавил: — Это и к вам всем тоже относится.

23

Юрисконсульт позвонил Ковалю в конце дня и сказал, что у него есть новость.

Через полчаса подполковник был уже на квартире у Козуба.

— О, вы так оперативны! — приветливо встретил его хозяин. — Заходите, земляк, сюда, пожалуйста, в кабинет.

Он взял из рук Коваля его форменную фуражку и аккуратно пристроил ее на специальной полке в прихожей. Потом засновал по комнате, пододвинул гостю кресло и, сбегав на кухню, вернулся оттуда с большими матовыми фужерами и охлажденным сифоном газированной воды, который в тепле сразу запотел.

— Итак, дорогой подполковник, так вот сразу я вам ничего не скажу. Помучаю немножко. И хочу, чтобы сперва вы поделились своими успехами.

Худощавое лицо юрисконсульта светилось доброжелательством. Казалось, человек радостно предвкушает, как преподнесет гостю сюрприз.

Коваль кивнул и, опустившись в кресло, откинулся на спинку. Он был утомлен жарой и огорчен неприятным разговором с комиссаром.

Собственно говоря, ничего особенного не случилось. Просто начальник управления вызвал его и спросил о результатах розыска убийц Гущака, а он, Коваль, ничего определенного ответить не мог.

Кабинет у комиссара был почти такой же, как у него, только немного больше и лучше обставленный, с селектором; такие же окна на тихую улицу, где стояли развесистые липы и каштаны; та же старая липа, вершина которой виднелась из его окон, шелестела и здесь, и доносилось снизу то же самое урчанье автомобильных моторов и шорох шин по асфальту. Но воздух в этом кабинете был иной — он словно был наэлектризован.

Широкое лицо комиссара не выражало никаких эмоций. Только в глазах его, когда он поднимал голову и смотрел на Коваля, был холод.

Они начинали службу вместе, молодыми офицерами, и Коваль совершенно спокойно относился к тому, что бывший его товарищ опередил его и по службе, и по званию. Комиссар, в свою очередь, уважал Коваля и никогда не позволял себе повысить на него голос, даже под горячую руку, но иногда подполковнику казалось, что начальник управления, как и многие люди, не любит свидетелей своего продвижения и роста. Как-то в дружеской беседе комиссар сказал ему: «Нет, Дмитрий Иванович, начальник управления — это не старший сотрудник, не просто начальство — это уже политический деятель. Он своими действиями и решениями влияет на ход государственных дел. А вам нужно думать о делах практических».

Коваль не мог с этим согласиться, потому что считал, что каждый работник милиции, от рядового и до комиссара, является представителем государства и в силу этого делает политику, но возражать не стал, понимая, что комиссар хочет поставить его на место.

На этот раз снова зашла речь о политике, и начальник управления заметил, что убийством репатрианта интересуется общественность и что уже вроде бы за границей все стало известно, и поэтому от него, Коваля, ждут результатов в кратчайший срок.

Сидя у Козуба, подполковник на несколько секунд смежил веки, как бы отгоняя неприятное воспоминание.

— К сожалению, Иван Платонович, ничего утешительного.

— Тогда, может быть, отложим разговор. Вид у вас утомленный.

Подполковник отрицательно покачал головой.

— Малость подзаправитесь?

— Спасибо, нет. Так что у вас за новость?

— Одну минуточку. Диву даюсь, как только сохранилось… — Козуб принялся рыться в старых папках. — У меня свой архив, персональный — и вдруг… глазам не поверил!.. — И юрисконсульт протянул подполковнику листок папиросной бумаги, на котором расплылись жирные буквы типографского шрифта.

Это была листовка партии социалистов-революционеров, где, в частности, говорилось, что из Резервного банка бывшего Кредитного общества большевики вывезли все ценности.

— М-да-а, — протянул Коваль, прочитав листовку и выбирая глазами место на столе, куда можно было бы ее положить, будто боялся запачкать полированную поверхность. У него даже появилось желание вымыть руки. Он достал носовой платок и обтер им пальцы — словно после прикосновения к трупу.

Юрисконсульт внимательно следил за каждым его движением.

— Время было чрезвычайно сложное, — сказал Козуб. — Без объединения рабочих и крестьян, а также всех республик невозможно было создать надежную экономику, избавиться от разрухи и голода, оградить себя от притязаний мировой буржуазии. Помню популярную тогда притчу об отце, который перед смертью созвал своих сыновей и предложил им сломать веник. Когда никто из них не смог этого сделать, отец посоветовал развязать веник и каждый прутик сломать отдельно. Словом: союз серпа и молота и союз республик. А врагам все это, естественно, не нравилось.

— Как эта листовка у вас сохранилась?

— Можно сказать, чудом. Затесалась между бумагами, попала под скрепку и пролежала столько лет! И так же случайно нашлась. Словно специально ждала своего часа, — улыбнулся Козуб.

— А почему же к делу об ограблении банка ее не приобщили? Это ведь не единственный экземпляр.

— Конечно, не единственный. Таких листовок эсеры напечатали много.

— Странно, странно… — продолжал Коваль. — Этот документ придает делу совершенно иной оборот.

Козуб воспринял эти слова подполковника как обращенный к нему вопрос.

— Почему не приобщили? Мне сейчас трудно сказать — почему. В то время я, наверно, не все еще понимал. Во всяком случае, в большой политике не очень-то разбирался. А сейчас подробностей вспомнить не могу — как и почему. Кажется, какое-то начальство не захотело придавать этой истории такого значения, а решило ограничиться розыском банковских ценностей. Ну, а ценностей, как вы знаете, мы не нашли, потому что либо погибли, либо эмигрировали все участники преступления. Вот и закрыли дело. И сейчас, боюсь, вы ничего не найдете. Во всяком случае, мне лично так кажется. Деньги эти давно уже пущены по ветру во всяких Канадах.

Вечерело, но еще жаркое солнце заглядывало в кабинет, и юрисконсульт пригласил гостя на просторную веранду, заросшую диким виноградом.

Коваля листовка озадачила. Когда новое событие, новый факт или предмет хоть немного изменяют установившийся ход мыслей, к которому человек привык, необходимо какое-то время для переоценки ценностей, и в голове происходит увязка старых и новых представлений. Что-то в этом роде ощутил и Коваль, хотя листовка и не перечеркнула его предыдущих умозаключений, а лишь придала им более определенное и точное направление.

Представил себе свою схему, над которой засиживался вечерами. Листовка не уменьшала число неизвестных. Наоборот. Но она пробуждала новые вопросы, которые могли натолкнуть на решение главной задачи: кто и зачем убил Андрея Гущака.

В голове подполковника вопросы эти выстраивались и систематизировались, и он чувствовал, что разгадка словно витает в воздухе. О чем бы он ни думал: о том, почему так внезапно сошел с ума Апостолов, или почему банда Гущака была уничтожена полностью, кто навел на нее милицию, или о том, почему инспектора Решетняка не отдали под трибунал за связь с врагом — это было бы вполне естественно, время-то было суровое, и такое не прощалось никому, особенно когда речь шла об интересах государства! — ответы, казалось, бабочками порхали перед глазами: только руку протяни — и хоть одну, а непременно поймаешь или она сама, в конце концов, опустится на твою ладонь. Но стоило подполковнику попытаться положить ключ от тайны в карман, как тут же выяснялось, что ключа-то и нет, а есть только мираж, фата-моргана.

Козуб вежливо молчал, давая Ковалю возможность углубиться в себя.

«Но чего-то не хватает, чего же, чего же, чего?..» — думал подполковник.

— Иван Платонович, — заговорил он наконец, — вы хорошо помните год двадцать второй?

— Да.

— Я знаю то время только по литературе и кино.

— В жизни бывают нюансы, которые при отображении теряются. Никакое произведение не передаст полностью аромата времени хотя бы потому, что это всего-навсего произведение. Во всяком, если можно так выразиться, сотворенном творении есть заданность и искусственность. Ни запаха, ни вкуса не пересказать. Помню дух подъема и экзальтации, царивший в те годы. С одной стороны — холод, голод, развалины, сыпняк, смерть; с другой — просветленные лица, вера, благодаря которой черный сухарь кажется белым караваем, а раны, полученные в боях с классовым врагом, почетны, как ордена. Много было создано знаменитых песен: «Варшавянка», «Марсельеза», «Наш паровоз», «Смело, товарищи, в ногу!» — в этой песне есть слова, которые очень точно передают настроение тех лет: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это!» Фанатизм был такой, что даже смерть за идеалы воспринималась как награда. «И как один умрем в борьбе за это!» Для кого же тогда «новый мир строить», если все умрут? Алогично? Но именно в этой алогичности и заключалась вся логика!

— Ограбление банка Апостолова произошло перед Всеукраинским съездом Советов. Листовка распространялась в эти же дни?

— Да.

— А вы во время съезда где были?

— О! Тоже на съезде. Конечно, не делегатом, а в охране. Но имел доступ в зал.

Глаза Коваля говорили о том, что усталости он совсем уже не ощущает. И о чем-то еще. Но Козуб не мог понять, о чем именно.

— Поделитесь, Иван Платонович, своими впечатлениями.

— Гм. — Козуб протянул руку и сорвал виноградный лист. — Молодой, глупый был, Дмитрий Иванович, не понимал, что нахожусь на высоком гребне истории. — Юрисконсульт смял лист и выбросил его за окно. Помолчал. — Зима была неустойчивой — то мороз, то оттепель, то метель. Около театра, где должен был проходить съезд, несмотря на холод, с самого раннего утра толпились люди. Много пришло представителей рабочих собраний, бедняцких союзов. Одни пожимали делегатам руки, другие провожали их восторженными взглядами. Делегаты держались с достоинством, но просто. В зале не было пышных украшений. Обстановка была деловая. Открыл съезд председатель ВУЦИКа Григорий Иванович Петровский. Потом стоя пели делегаты «Интернационал» и «Завещание» Шевченко. Доклад о деятельности правительства УССР сделал Михаил Васильевич Фрунзе. Я стоял за сценой, почти что рядом с президиумом, и хорошо видел его энергичное лицо. Некоторые цифры меня поразили — до сих пор помню: в двадцать первом году голодало на Украине пять губерний, тридцать восемь уездов, а уже в двадцать втором году голод пошел на убыль. Запомнилось из доклада уполномоченного наркомфина, что экономика республики крепнет, в октябре этого года Украина получила от РСФСР помощь в размере двадцати четырех триллионов рублей. А вот в этой гнусной листовке, — он приподнял листок и снова бросил его на стол, — говорилось, что не мы получаем помощь из РСФСР, а наоборот… Вот и все. Больше по этому делу добавить не могу ничего.

— Записано с ваших слов верно, — произнес подполковник фразу, которой обычно заканчивается протокол допроса, и оба рассмеялись.

— Вы все-таки устали, — сказал Козуб, — а я вас политикой пичкаю. Давайте немного отдохнем. Вспомним нечто другое. Я, знаете ли, познакомившись с вами, как-то особенно остро ощутил, что значит землячество. Ночь не спал — все вспоминал и вспоминал. И обидно стало, что так незаметно, уйдя в дела, ни разу не оглянулся на свое детство, на молодость. Сейчас уже нет ничего для меня на Ворскле: родители умерли, в доме нашем чужие люди живут, друзей разбросало по белу свету. Только и всего, что прочтешь родное название где-нибудь в книге или в газете. Ох, и взволновали же вы мою душу, Дмитрий Иванович, — продолжал юрисконсульт, — всколыхнули во мне множество воспоминаний. Даже песни слышатся. Помните: «Ворскла — рiчка невеличка, тече здавна, дуже славна, не водою, а вiїною, де швед полiг головою». — Козуб вздохнул. Помолчав, добавил: — Но все воспоминания обрываются на гражданской войне, на нэпе… Примерно до двадцать шестого я хоть раз в год домой ездил. А с того времени не был совсем. Говорят, немцы сильно разрушили наше местечко, захирело оно.

— Процветает, — возразил Коваль. — Теперь это не только сельскохозяйственный район, но и промышленный. За Ворсклой кирпичный завод построили. Нефть нашли. Новостройки. Вот только Колесникову рощу в войну на дрова порубили. Жаль.

— Вспоминаются некоторые фамилии. Как сквозь сон. Был такой аптекарь Краснокутский. Учителя из бывшего уездного коммерческого училища — Пузыренко, муж и жена, он химию преподавал, а она — язык и литературу. Потом темноволосый, высокий, завшколой, фамилии не помню…

— Терен, — сказал подполковник. — Хотите, расскажу вам о его сыне Ярославе, танкисте?

— Сына не знал. Помню, что жил этот завшколой недалеко от моих родителей, у Красных казарм. А сына не припоминаю.

— Я с ним в одном классе учился, — сказал Коваль. — Это был близкий мой друг.

— Был?

Подполковник Коваль рассказал историю Ярослава Терена, который погиб, освобождая от фашистов родное местечко. Солнце тем временем спряталось за дома, и на веранде сплелись, перепутались тени.

— Дмитрий Иванович, — торжественно произнес Козуб, — уж коли земляки мы с вами и одними тропинками сызмалу ходили, рассчитывайте на меня. Особенно в этом деле. Если что нужно, чем смогу — помогу.

Коваль внимательно посмотрел на него.

— Что ж, спасибо, — сказал он. И, немного подумав, добавил: — Если вы не возражаете, давайте соберем у вас всех причастных к этому делу. И поговорим откровенно. Пожалуй, пришло уже для этого время.

— А потом вырвемся наконец и махнем на Ворсклу. На недельку хотя бы.

Коваль только вздохнул, и это можно было понимать по-разному.

24

Алексей Решетняк возвращался из губернского управления уголовного розыска в хорошем настроении. На прошлой неделе ему посчастливилось поймать атамана банды «Черная рука», которая терроризировала окраины города, а сегодня начальник отделения зачитал перед строем приказ главмилиции об объявлении ему благодарности.

В воздухе висела холодная мгла: и дождь не дождь, и снег не снег, только завеса из мелких капель, смешанных со снегом, похожая на белесый туман. До чего противная изморось — походишь целый день под нею, длинная шинель так намокнет, что висит на плечах пудовым одеялом и сырость пронимает до костей. Но Решетняк словно и не замечал этого — на душе у красного милиционера было солнечно.

В горькую окружающую жизнь вернуло его знакомое зрелище: на крыльце какого-то каменного здания увидел он груду грязных лохмотьев. Когда проходил мимо, лохмотья зашевелились, и выглянуло из-под них замурзанное мальчишечье лицо. Не по-детски печальным взглядом скользнул мальчонка вокруг и снова спрятался в свое тряпье. Беспризорный, один из тех, кого голод лишил родителей и выбросил на улицу.

Радостное настроение исчезло. Подумалось о голоде, душившем молодую республику, о том, что в южных губерниях снова неурожай. Алексей Решетняк и сам хорошо знал вкус голода — по нескольку месяцев не платили зарплату, а пайковой осьмушкой не наешься. И все же сегодня на собрании решили — каждый милиционер пожертвует голодающим свой однодневный паек. Что еще мог сделать он, Алексей Решетняк? Хотя бы для этого одного осиротевшего мальчонки на каменном крыльце? Не говоря уж о сотнях таких же, как он.

Решетняк еще раз посмотрел на кучу лохмотьев и, горько махнув рукою, пошел прочь.

На следующий день под вечер он возвращался домой тем же путем. Уже не висела в воздухе белая мгла. Похолодало. С самого утра шел снег. Седые холодные сумерки сгустились, на улицах стало темно, старая ветхая электростанция задыхалась, как женщина с больным сердцем; не хватало угля, фонари включались редко и на короткое время.

По своему обыкновению, Решетняк смотрел по сторонам, удерживая в сознании все, что замечали глаза и схватывали уши, в том числе молчаливые, наглухо закрытые окна, темные подворотни, прохожих, которые спешили спрятаться в домах, торопливый стук женских каблуков, нервный цокот подков загнанного извозчиком рысака и шелестенье резиновых шин.

Но вот взгляд его остановился на знакомой куче тряпья. Оттуда слышался плач.

— Ты что, здесь и живешь?

— Здесь. — Лицо мальчика высунулось из-под лохмотьев. В полутьме оно было плохо видно. Только тлели, как угольки в пепле, заплаканные глаза.

— Как звать-то?

— Арсений.

— Сколько лет?

— Семь.

— Откуда ты?

— Отсюда.

— А родители есть?

— Мама умерла, а отец пропал.

Мальчик снова заплакал.

— А где живешь?

— Нигде.

— А где жил? С родителями? На какой улице? Ну, чего плачешь?

— Есть хочу.

Инспектор нащупал в кармане краюшку хлеба — паек, который нес Клаве Апостоловой. Но она-то уже большая, а он — пацан.

— На!

Мальчик подумал, что его дразнят, и заплакал громче.

— Да бери же, говорят!

Беспризорный обеими руками схватил хлеб и, всхлипывая и икая, жадно вцепился в него зубами.

— Жуй, не торопись, не глотай кусками. Не гусь! — сдерживал его инспектор. — Весь твой, не отберу.

Подождав немного, Решетняк снова принялся расспрашивать мальчика. Но мальчик не помнил, где он жил раньше, а только рассказал, что была у него сестра, но и она куда-то подевалась. Он уже в трех милициях ночевал. А сегодня утром его отпустили и сказали: «Иди проси, кормить тебя нечем».

Решетняк приказал мальчишке идти с ним рядом. Привел в ближайшее отделение, попросил дежурного, чтобы тот разрешил мальцу переночевать, а утром отвел бы в какой-нибудь детский дом, — может быть, и возьмут.

Возвращался Решетняк домой ночью. Вспомнил о маленьком нищем. Детские дома переполнены, в коллекторах, куда направляет беспризорных милиция, тоже давно уже нет мест. А разве не ради таких детей разрушен старый мир, пролито столько крови? Разве для того взяли в свои руки власть пролетарии и крестьянин-бедняк, чтобы погибали их дети?

У Решетняка кругом шла голова от таких мыслей. Он прошел мост и оказался у входа на самый большой базар города — Благовещенский. Сейчас тут было тихо, и в ночной темноте едва виднелись пустые длинные прилавки. Где-то в глубине базара прячутся по ночам медвежатники, фармазонщики, домушники, урки и всякая прочая нечисть, дерутся и режут друг друга, деля награбленное.

Решетняк глянул в черную пасть базара. Нет, ночью сюда не суйся! Он хоть и ходил один против целой банды, сейчас не отважился бы пройти через базар. Сколько раз устраивала милиция ночные облавы — и всегда натыкалась на вооруженное сопротивление.

Алексей Решетняк остановился, еще раз посмотрел на таинственно настороженную, переполненную дикими страстями базарную площадь. Вспомнилась Клава Апостолова, и, думая о ней, он медленно двинулся дальше. Конечно, она — дочь классового врага и контры. Но сама-то она не враг. Отец — одно, она — другое. Несколько дней назад Решетняк едва спас ее здесь, на базаре, от самосуда.

Он шел утром по базару с двумя патрулями. Вдруг крик, погоня. Впереди, перепрыгивая через препятствия, бежала растрепанная девушка с огромной паляницей в руках. За нею гнались несколько мужиков, а в рядах хохотали, свистали, улюлюкали — забава!

Какой-то мужик побежал наперерез, и воровка, натолкнувшись на него, с разбегу шлепнулась на землю. Паляница выпала из ее рук, покатилась, кто-то мгновенно подхватил ее, а к девушке подбежали преследователи, начали бить ногами. Решетняк сообразил: убьют! Бросился в толпу, засвистал в свисток. С большим трудом он и еще двое милиционеров разогнали озверевших пекарей. Поднял девушку с земли. Лицо было в крови, но он узнал ее: Апостолова! В который раз попадается на его пути эта несчастная дочь бывшего банкира!

Утихомирил мужиков, которые все еще жаждали крови и никак не могли угомониться, и приказал патрулям вести ее в милицию. Свидетелей не взял, потому что вещественного доказательства не было — кто-то где-то уже доедал золотистую паляницу. По дороге сказал милиционерам, что доведет девушку сам, а их отправил обратно на рынок.

Думал зайти на какую-нибудь фабрику, на одну из тех, которые уже начали восстанавливаться, и попросить, чтобы взяли ее на работу. Но кто же ее возьмет в таком виде? Да и вообще берут на работу только через биржу труда, где тысячные очереди, а нарушать порядок ему не к лицу.

— Ну, куда тебя девать? — сказал сердито. — Вечно путаешься под ногами. Иди-ка ты домой!

Она только глянула на него исподлобья и сразу отвела глаза. Но этот короткий взгляд, эти сгустки запекшейся крови на волосках девичьих бровей, это опухшее от голода, грязное, но по-детски нежное лицо и бессильно опущенные худые руки вызвали у него какое-то странное, ему самому непонятное чувство.

— Чего молчишь? — спросил он, чтобы не выдать себя.

— Нет у меня дома, — ответила она, не поднимая головы.

— Мачеха выгнала?

— И мачехи нет. В больнице. Сифилис замучил.

— А квартира пустая осталась?

— Кого-то вселили. Ваших пролетариев.

Из последнего прибежища — «меблированных комнат» — он выгнал ее сам.

— Пошли!

— Куда?

— На кудыкину гору.

Она не тронулась с места.

— Ко мне пойдешь. Временно. Приведешь себя в порядок, найдем тебе работу и жилье.

Зыркнула враждебно и зло:

— Не пойду!

— Дура! Я не трону.

Привел ее домой, показал, где стоит вода, где дрова, чтобы разжечь буржуйку, отыскал немного пшена на кулеш; сказал, чтобы сварила и поела, а сам опять пошел патрулировать.

Вернулся поздно ночью. В лицо ударил теплый и влажный запах выстиранного белья, которое сушилось над буржуйкой. Клава спала. Собрав сухое тряпье, постелила себе на полу. Укрыв ее шинелью, лег, не раздеваясь, на кровать. Что делать? Было жаль девушку. Думал не о том, что это дочь классового врага, который служил контрреволюции, а о том, сколько горя выпало на долю такой молоденькой девушки. Ходил на биржу труда, чтобы записать ее. Но специальности нет, будет ждать работы, пока не поседеет. Теперь ведь и мастера высокого разряда пол готовы мыть. Долго ворочался на кровати и, так ничего и не придумав, заснул.

Прошло несколько дней. И вот сегодня опять не выходит из головы Клава. Отвести домой, в бывший банковский особняк? Но он ведь конфискован, и в него действительно вселились рабочие механического завода с семьями. Вселить ее в одну из этих квартир? В квартиру — можно, но как вселить в семью? Рабочие ведь и сами голодают.

Решетняк не заметил, как подошел к своему дому, где жил в комнате с подслеповатым окном, которая когда-то служила хозяевам кладовкою. Мелькнула чья-то тень. Клава!

Девушка прошмыгнула с ведром в сени, а когда Решетняк переступил порог, в комнате зажегся свет. Он замер на месте. И не потому, что Клава раздобыла где-то огарок свечи. Даже в слабом мигающем свете было видно, какой чистой и приятной стала его запущенная каморка. На стенах и в углах не было больше паутины. Затоптанный черный пол был выскоблен ножом и добела вымыт. Небольшое оконце, впервые освобожденное от пыли, весело поблескивало.

Решетняк улыбнулся и пожалел, что отдал кусочек хлеба мальчику и Клава останется голодной. И вдруг услышал:

— Садитесь ужинать.

— Лапу сосать?

— Кулеш.

— Какой же кулеш, если вчера последнее пшено доели?

— Раздевайтесь, сейчас подам.

— Где взяла? — спросил строго.

— Не бойтесь, не украла. У соседей одолжила.

Он посмотрел в ее вымытое лицо, в ее глаза, которые показались ему детскими и такими же чистыми, как все кругом. И хотя над бровью ее по-прежнему расплывался синяк, неожиданно подумал — или, скорее, не подумал, а почувствовал, — какая красивая девушка! Рассердился на себя за это, проворчал:

— Я сыт. Завтра пойду с тобой на фабрику, как-нибудь устрою, так не годится…

Потом бросил на пол свою шинель:

— А ты ложись на кровать, от земли холодом тянет, простудишься.

«Нужно поскорее отдать эту комнату коммунхозу, а самому к ребятам перейти», — окончательно решил он и, успокоившись, начал прислушиваться к вою ветра в трубе и к отдаленному завыванию голодной собаки.

Он долго ворочался с боку на бок. Перед глазами все еще стояла Клава. Ее большие глаза, бледное лицо и худенькие детские руки. Что-то необыкновенное было в этой совсем молоденькой девушке, и даже не верилось, что жизнь бросала ев в самые глубокие ямы. Казалось, никакая грязь к ней не пристала, и, вопреки всему, осталась она чистой, будто наново родилась.

Всплыло в памяти далекое детство. С трепетом смотрел маленький Алексей из окна хаты, как клонит ветер к земле тоненькую веточку. Вот-вот сломается. Но какая-то неведомая сила оберегала деревце. После каждого порыва ветра оно выпрямлялось и снова становилось стройным и казалось даже выше ростом. «Так и Клава», — думал Решетняк.

Долго спать в эту ночь ему не пришлось. Вскоре загрохотали по улице чьи-то шаги, потом кто-то подбежал к окну и постучал:

— Товарищ Решетняк, тревога!Срочно в управление!

— Бегу!

Он мгновенно оделся, тихонько прикрыл за собою дверь и помчался бегом по улице. Только теперь подумал, что, наверно, надо было разбудить Клаву и сказать ей, что его срочно вызывают. Но полчаса спустя ему удалось мимоходом заехать на свою улицу.

Конь храпел, вставал на дыбы, молотил передними ногами воздух, насквозь пробивал лежавший на мостовой снег и высекал копытами искры. Алексей Решетняк с силой натягивал вожжи.

— Тпру, бандюга!

На крыльцо выбежала Клава, едва различимая в ночной темноте.

— Не беспокойся. Вернусь дня через два.

Хотела крикнуть: «А фабрика?» Но промолчала. Ее охватила тревога за него.

Он словно угадал ее мысли.

— Ничего не поделаешь, Клава. Нужно. Никого не бойся. Жди.

Хотела сказать: «Будьте осторожны, Алексей Иванович!» Но промолчала. Не могла вымолвить ни слова.

Жеребец танцевал под всадником. Решетняк совсем недавно отобрал его у арестованного главаря банды. А где украл необъезженного скакуна бандит — этого Решетняк не знал. Может быть, прямо на племзаводе. Только один Решетняк согласился взять этого коня — остальные милиционеры даже и подойти боялись к нему.

Луч далекой зари упал на морду вздыбленного коня, и девушка увидела сверкающий, злой, вытаращенный глаз. Она еле слышно вскрикнула: ей показалось, будто бы это не конь встал на дыбы и топчет яростными копытами обледенелую улицу, а сама земля поднимается, и взнузданный мир, сопротивляясь могучей силе, которая направляет его на трудный путь, топчет под собою все без разбору — так же, как растоптал жизнь ее семьи.

Она испуганно закрыла лицо руками. Решетняк все-таки укротил жеребца, и тот, покорившись, прыгнул вперед и исчез со своим укротителем в непроглядном мраке. До ее слуха долетело только: «О-а-ай!» «Прощай», — поняла она. Копыта процокали по мостовой, как пулеметная очередь, и снова стало тихо и тревожно.

Огромные, вконец обледеневшие звезды еще ниже опустились над спящим городом.

«Какая сила погнала его в ночь, под пули? Зачем это все? Почему мир такой неугомонный и почему все в нем так страшно изменилось?» Клава не знала, как ответить на эти вопросы. Она плотнее запахнула на себе половик, который накинула на плечи, выбегая из комнаты, постояла минуту недвижимо, все еще прислушиваясь к чему-то и смутно надеясь, что все вдруг преобразится, как в сказке, и она снова услышит цокот копыт и увидит всадника, который на этот раз окончательно вернется домой.

Но было тихо. И она вошла в комнату, где предстояло ей ждать своего нового защитника — инспектора Решетняка.

25

Клавдии Павловне подполковник Коваль назначил встречу на свежем воздухе. Мог, конечно, пригласить ее в управление. Но хотелось поговорить не в серых казенных стенах, а на природе, которая настраивает человека на искренность и откровенность и среди которой любая фальшь особенно заметна.

Профессорша согласилась прийти в парк над Днепром. С момента первого звонка из милиции она потеряла покой. Рассказ мужа о Ковале и о его посещении опытной станции не только не успокоил ее, а еще больше растревожил: кто знает, почему и зачем копается милиция в прошлом ее семьи. К добру это не приведет!

О прошлом Клавдии Павловне вспоминать не хотелось. Она стояла на земле твердо, ее целиком и полностью устраивало настоящее, а прошлое, если и вспоминалось при случае, казалось странным, будто бы и вовсе не относящимся к ней, а известным из какого-то романа или из фильма. И она смотрела на молоденькую Клаву Апостолову как на постороннюю и не очень понятную личность.

В узком кругу Клавдия Павловна не раз говорила, что люди больше всего любят заглядывать в чужую жизнь, и если им этого не позволяют, приходят в уныние. Это, по ее мнению, даже способствует развитию искусства. Кино, театр, как и литература, по убеждению профессорши, дают возможность рассматривать чужую жизнь через допускаемую общественной моралью широкую замочную скважину. И именно поэтому люди так любят их. А что касается такого государственного органа, как милиция, то ей просто-напросто вменено в обязанность копаться в чужой душе, и тут уж ничего не возразишь, с какой бы оскорбительной дотошностью это ни делалось.

Нервничая, как девушка, которая спешит на свидание, Клавдия Павловна отправилась в назначенное место задолго до того утреннего часа, о котором договорилась с Ковалем. Вот и фуникулер над Подолом, а справа от него старинный парк. Днепр, наполовину закрытый деревьями, растущими на склоне, уже весело играл темно-синими блестками, а здесь, вверху, еще царило раннее утро и тени деревьев едва колыхались на легком ветру.

К удивлению Клавдии Павловны, Коваль пришел первым и ждал ее на скамье, которая стояла под развесистым ореховым деревом, недалеко от входа. Знакомая с подполковником только по телефону, Клавдия Павловна с нескрываемым разочарованием рассматривала очень скромно и даже заурядно выглядевшего седоватого мужчину. Почему-то совсем не таким представляла она себе видного сотрудника уголовного розыска.

Коваль, в свою очередь, тоже внимательно посмотрел на нее, улыбнулся одними глазами (впрочем, ей, быть может, это только показалось) и сделал едва заметный жест рукой, приглашая профессоршу сесть рядом. Внутренне съежившись от этого властного жеста, Клавдия Павловна опустилась на скамью, не сводя с подполковника глаз.

— Вы — товарищ Коваль? Здравствуйте!

Он кивнул, и ей показалось, что она не произвела на него сильного впечатления. Во всяком случае, подполковник продолжал молча смотреть в заднепровскую даль, над которой стояли белые кудрявые, как ягнята, облака и которая была окутана утренним маревом.

Возмущенная неучтивостью Коваля и ожидая вопросов, Клавдия Павловна сидела в напряжении и готова была дать резкую отповедь этому невеже милиционеру, если только он посмеет разговаривать с нею бестактно.

А Коваль все еще молчал. Наконец, повернувшись к ней лицом, как-то доверительно и очень задушевно произнес:

— Благодать какая, Клавдия Павловна! Сколько раз все это видел, а ведь каждый раз — новые оттенки, новые краски. Малейшее изменение освещения, цвета листвы или синевы неба — и пейзаж становится неподражаемым и уникально самобытным!

Профессорша растерянно посмотрела на Коваля. Да что он ей голову морочит, в самом-то деле! При чем здесь пейзаж? Но подполковник продолжал как ни в чем не бывало:

— Вот, Клавдия Павловна, воспользовался случаем, посидел здесь немного, и вспомнилась мне другая река, с иными берегами. Но с такими же облачками над нею и с таким же подернутым дымкой тумана горизонтом. Это река моего детства.

Она растерялась окончательно. Не знала, как реагировать на это, как себя вести. Всего ждала, чего угодно, ко всему готовила себя, но только не к разговорам об облаках и берегах. Не для того ведь пришла! Искоса посмотрела на подполковника. Коваль поймал ее взгляд. Действительно, могла ли представить себе профессорша, которой работник милиции казался человеком назойливым, по должности своей обязанным сделать ей и ее мужу какие-то неприятности, что подполковник все утро обдумывал, как говорить с нею о вещах не очень приятных, о прошлой ее жизни, в которой были не одни только взлеты, но и падения; как построить беседу, чтобы не обидеть старую женщину.

— Я вас слушаю, товарищ Коваль, — сухо проговорила она. — У вас, насколько я понимаю, дело ко мне, и неотложное?

Коваль кивнул, еще немного помолчал и вдруг спросил тем же мечтательным тоном:

— А вы, Клавдия Павловна, вспоминаете когда-нибудь свое детство, отрочество, юность?

— Конкретно, что вы хотите?

— Расскажите, пожалуйста, о вашей юности.

— Что именно?

— То, что вы сами чаще всего вспоминаете.

— Я не все хочу вспоминать. Юность у меня была тяжелая. Вам, как я понимаю, это известно.

Коваль наклонил голову.

— И все-таки, — поднял он глаза, — придется, Клавдия Павловна, кое-что вспомнить.

В глазах профессорши темными птицами промелькнули беспокойные мысли.

— Ваша девичья фамилия — Апостолова?

— Да. Объясните, почему вы интересуетесь моим прошлым? Что дает вам право допрашивать меня? В связи с чем?

Коваль пристально взглянул на собеседницу. Одетая в легкое платье из какой-то неизвестной подполковнику красивой ткани, с граненым обручальным кольцом и еще двумя драгоценными перстнями на пальцах, с миниатюрными медальонными часами на шее, морщинистость которой подчеркивала белизну лица, выхоленного в косметических кабинетах, она сидела с высоко поднятой головой, старательно изображая оскорбленное достоинство.

Подполковник понял ее по-своему. Большой опыт давал ему возможность видеть душу человека и ее истинные движения сквозь туман искусственных страстей, притворных чувств, какими бы естественными ни казались они на первый взгляд.

Нет, нельзя было сказать, что профессорша возмутилась неискренне. У нее, жены известного ученого, есть, конечно, достаточно влиятельных знакомых и друзей, она давным-давно забыла, что такое неприятности и беспокойства, и вот сейчас не хочет, не намерена, не желает раскрывать душу перед каким-то там милиционером! А если разобраться, то и на самом деле, что дает ему право повергать ее в эти тяжелые для нее воспоминания? Глаза Клавдии Павловны смотрели гневно, и казалось, из них вот-вот брызнут колючие искорки.

Но подполковник Коваль видел в глубине ее глаз еще и страх. Тщательно спрятанный, сдерживаемый силой воли, но все-таки именно страх. Тот самый, знакомый ему на протяжении многих и многих лет милицейской практики страх, который свидетельствует, что у человека не все в порядке и в глубине души он чего-то боится и что-то попытается скрыть.

Он все должен видеть, все понимать, все учитывать, подполковник Коваль. И то, что профессорша согласилась на это полуофициальное свидание в парке, хотя могла бы и отказаться от него, и то, что она торопилась сюда и нервничала по дороге, а сейчас ковыряет острым концом зонтика твердую, утоптанную землю аллеи, и даже подчеркнутую независимость ее позы, не говоря уже о беспокойстве, которое ей так и не удалось подавить.

Он сказал:

— Семья, в которой вы росли, состояла из отца, матери, вас, младшего брата вашего Арсения. Мать давно умерла, с вами мы сейчас ведем беседу, а как сложилась судьба вашего отца и брата?

— Вы знаете эти времена, — профессорша посмотрела на него прищурившись, словно определяя его возраст, — если не из собственного опыта, вы еще человек молодой, то уж, во всяком случае, по мемуарам и художественной литературе. Голод, холод. Отец исчез вместе с банком. Наверно, грабители увезли его и убили. Я жила с братишкой и с мачехой. Как жили! Не стану об этом говорить. Мачеха спилась, ее забрали в больницу, там она и умерла. А куда девался брат, не знаю. Не одну нашу семью разбило, разбросало. Сейчас даже трудно представить себе, как страшно было тогда.

Коваль сочувственно помолчал. Наблюдал, как начинают укорачиваться тени, как скользит солнце по синим водам Днепра, как плывут белоснежные катера и полнится светом весь парк.

— Когда вы последний раз видели отца?

— Отца? — Клавдия Павловна снова прищурилась. — Не припоминаю. У меня тогда все дни и ночи перепутались в голове.

— Приблизительно.

— Это было зимой. Зимой двадцать второго года. Незадолго до ограбления банка.

— А точнее сказать не можете?

— Нет.

— Та-ак… — Подполковник забарабанил пальцами но скамье, взглянул на недвижимую листву, затем поднял указательный палец, словно пытаясь с его помощью определить направление ветра. — Вы не разрешите мне закурить? — обратился он к профессорше. — Ветер от вас.

— Пожалуйста. Я тоже курю. Конечно, не на улице.

Коваль достал свой «Беломор».

— Последний раз вы виделись с отцом днем или ночью?

Профессорша подняла брови.

— Не помню. Да и какое это имеет значение?

— Вы жили в здании бывшего банка?

— Да.

— До революции этот особняк принадлежал вашему отцу?

— Нет. Кажется, Кредитному обществу. Этому же обществу принадлежал и сам банк. У отца была там казенная квартира, из которой нас с мачехой потом выселили.

— А о брате с того времени у вас никаких вестей?

— Да.

Внимание Коваля привлекла маленькая девочка, которая, вырвавшись из материнских рук, бежала по аллее, чудом держась на неустойчивых ножках. Потом возникли старички в выгоревших дырчатых шляпах. Прогуливаясь, они горячо обсуждали какие-то дела и очень напоминали «пикейные жилеты» из Ильфа и Петрова.

— Вы не пробовали его искать? Никуда не обращались?

Клавдия Павловна пожала плечами. Напрасный труд!

— А вы попробуйте!

Дырчатые шляпы продефилировали мимо них и сели на соседнюю скамью.

— Из протоколов, которые хранятся в архиве, видно, что в ту трагическую ночь вы были дома, спали и ничего не слышали. Теперь, когда прошло столько времени и страсти утихли, скажите, пожалуйста, вы и на самом деле ничего не слышали, не знали?

— Если даже что-то и знала, то давно забыла бы. Сколько лет! Нет, не припоминаю ничего. — Она живо обернулась к нему: — Между прочим, а как вас зовут? Вы не нашли нужным представиться.

— Простите, пожалуйста, Дмитрий Иванович.

Дырчатые шляпы закончили свой разговор и уставились на Коваля и его собеседницу.

— Иной раз на расстоянии лучше видно, чем во время самого события, особенно ошеломляющего. Человек находился в нервном потрясении и не мог собраться с мыслями. А потом, по прошествии времени, вспоминает. Войдите в комнату, где несколько человек оживленно беседуют, остановите их и спросите, о чем они только что разговаривали. Не вспомнят сразу.

— Нет, нет, это вы напрасно, Дмитрий Иванович.

— Ваша дача — в Лесной? — неожиданно спросил Коваль.

— Да, — профессоршу удивил этот внезапный вопрос.

— Близко от станции?

— Метров триста — четыреста.

— Говорят, воздух там необычайно целебный.

— Называют украинским Кисловодском, — впервые довольно улыбнулась жена Решетняка.

Дырчатые шляпы, казалось, слишком уж заинтересовались чужой беседой.

— Может быть, лучше нам немного погулять, Клавдия Павловна? — предложил Коваль и, встав, помог подняться и ей.

Профессорша смотрела на него уже не так сердито, как раньше, даже, пожалуй, благосклонно: в конце-то концов милиционер оказался не таким уж страшным. Они медленно пошли по аллее, и, глядя на них со стороны, можно было подумать, что это супруги, хотя муж и выглядел значительно моложе.

Пустые аллеи простреливались солнцем по всей длине. Лишь одинокие фигуры маячили где-то в глубине парка, казавшегося необычайно просторным. Высоченные деревья как бы упирались прямо в небосвод. Это был час дырчатых шляп, потертых полотняных брюк с широкими манжетами, нянь с малышами и породистых собак на поводках.

— Летом вы постоянно живете на даче?

— Почти постоянно. Я в город не езжу вообще. А Алексей Иванович только по неотложным делам — в лабораторию, на собрание. Но и на даче сиднем не сидит. Все в поле, на опытном участке, который, как вы знаете, находится совсем недалеко от Лесной.

— В этом году вы почему-то раньше обычного вернулись в город. В такую жару.

Клавдия Павловна бросила на подполковника острый взгляд.

— Вас и это интересует?

— Не очень. Больше — тот период, когда вы были еще на даче. Точнее — десятое июля. Вспомните, не ездил ли Алексей Иванович в тот день в город?

— Нет, Дмитрий Иванович, не ездил.

— Вам запомнилась эта дата? Вы так категорически утверждаете. Почему?

— А потому, — нахохлилась профессорша, — что именно об этой дате вы расспрашивали Алексея Ивановича, спрашивали его, где был он десятого. Неужели вы думаете, муж не рассказывает мне о таких событиях, как ваш визит?

— Не думаю, — отделался шуткой Коваль. — Действительно, я спрашивал его об этом, — продолжал он уже серьезно. — Но ответа не получил.

— Он был дома. То есть на даче.

— И вечером? Скажем, от девятнадцати до двадцати одного часа?

— Ну конечно. В девятнадцать он ужинает, и я не помню случая, чтобы он нарушил свой режим. К тому же он плохо себя чувствовал.

Они свернули к высокой металлической беседке со скамейками, поставленной так, что нависала она над Подолом и над поймой Днепра. В беседку, как в старинную часовню, вели ступени.

У перил, спиною к ним, стояла худенькая девушка. Что-то знакомое почувствовал подполковник в согнувшейся, словно под непосильной ношей, спине, в опущенных руках. Девушка обернулась, и Коваль увидел Лесю Скорик. Но она или не узнала его, или ей было не до него — скользнула по нему, затем по его спутнице равнодушным, как бы слепым взглядом, не поздоровалась и снова повернулась лицом к Днепру.

Коваля задело поведение Леси, и он нахмурился. Беда с этой милицейской обидчивостью! Даже он, Коваль, человек, который за долгие годы службы привык ко всему, не мог избавиться от нее. Хотя и в самом деле обидно: когда горе случается — зовут на помощь, а как только все утрясется, даже поздороваться при встрече забывают.

Но на этот раз дело было не только в этом. Вчера Леся пришла к нему, спокойная, строгая, совсем не такая, как обычно. Сесть не захотела. Стоя, назвала людей, которые могут засвидетельствовать алиби Василия Гущака. Все это было уже известно Ковалю от лейтенанта Андрейко, который тоже раскрыл тайну молодого Гущака. Подполковник сказал, что, очевидно, уже завтра Василий будет дома, но она может и сегодня, здесь, повидаться с ним.

Леся сухо поблагодарила, от свидания отказалась и ушла.

Сейчас подполковник решил не травмировать душу девушки, самим своим появлением напоминая ей о новой беде. Молча тронул за локоть Клавдию Павловну и увел ее от беседки.

— Значит, вы с Алексеем Ивановичем в тот вечер были дома, то есть на даче. И никуда не выходили. А к вам приходил кто-нибудь?

— К нам? — сдвинула брови Клавдия Павловна. — К нам? — повторила она. — Нет, никто.

— Может быть, гость, кто-нибудь из соседей?

— К нам не ходит «кто-нибудь». Я не признаю таких гостей, которые от скуки шатаются по чужим квартирам. У нас бывают только по делу.

— Значит, десятого вас никто не навещал, — резюмировал Коваль и спросил: — А известно ли вам, Клавдия Павловна, кто ограбил банк в двадцать втором? Фамилия Гущак ни о чем вам не говорит, не напоминает?

— Впервые слышу.

— И Алексей Иванович ничего никогда о нем не рассказывал?

— Нет.

— Странно. Десятого июля этот человек ездил на станцию Лесная.

— Я не понимаю, Дмитрий Иванович, какую связь имеет поездка в Лесную этого Пущака…

— Гущака.

— Какая разница! Какое отношение имеет все это к нашей семье, к Алексею Ивановичу?

— Видите ли, Гущак — это единственный человек, который мог бы что-то сообщить о судьбе вашего отца, а быть может, и брата. Вот меня и интересует, не встречался ли он с вами или с Алексеем Ивановичем и не рассказывал ли что-нибудь…

— А почему это должно вас интересовать?

— Хотя бы потому, что Гущак — единственный, кто знал не только, куда исчез ваш батюшка, но и куда девались вывезенные из банка ценности. А в частности и в особенности — где они спрятаны.

— О! — Глаза женщины сузились.

— И вы утверждаете, что Алексей Иванович, который в то время работал инспектором уголовного розыска и вел дало об ограблении банка атаманом Гущаком, никогда о нем не вспоминал?

— Ах, атамана, — смущенно улыбнулась женщина, — атамана, конечно, вспоминал, я просто забыла его фамилию. Но Алексей Иванович говорил, что атаман был убит.

— Он сбежал в Канаду и в прошлом месяце вернулся сюда.

— Так его и спросите!

— Его спросить нельзя. Он погиб.

— А-а-а! — Клавдия Павловна сокрушенно покачала головой.

— Десятого июля. Приехав в Лесную.

Профессорша вздрогнула и невольно оперлась на руку Коваля.

— Извините, но я устала. Сядем.

Коваль оглянулся, ища глазами ближайшую скамейку. Заметил, что возле беседки знакомой худенькой фигурки уже нет.

Они сели на скамейку. Профессорша перевела дух.

— Вот что, Клавдия Павловна, — задумчиво проговорил Коваль. — По нашим данным, Алексея Ивановича десятого июля на даче не было. Не ночевал он и на городской квартире. И не только десятого, но и девятого, и одиннадцатого. — Коваль хорошо помнил подробности оперативного донесения лейтенанта Андрейко. — Где он был в эти дни, мы еще не знаем, думали узнать об этом у вас. Надо ведь установить его алиби. Но поскольку вы уверяете, что он был на даче, да еще плохо себя чувствовал, значит, наши сведения ошибочны, и придется кое-кому дать нагоняй.

— Да, плохо себя чувствовал… — эхом откликнулась внезапно побледневшая профессорша, пряча глаза. — А вы что? — ослабевшим голосом спросила она. — В чем-то нас с Алексеем Ивановичем подозреваете?

— Ни в коем случае! — воскликнул Коваль. — Я только прошу помочь в решении задачи, которая стоит передо мной. С приездом Гущака появилась возможность найти сокровища и вернуть их государству. Не успели мы взяться за это дело, как Гущак отправился в Лесную и на этой станции попал под электричку. Была у нас задача с одним неизвестным, а получилась со многими.

— Да, да, — кивнула профессорша. — Я понимаю. Но чем, чем же я могу вам помочь?

— Постарайтесь, уважаемая Клавдия Павловна, вспомнить ту ночь вашей юности, когда гущаковцы орудовали в банке, вынося оттуда золото и деньги. Какая-нибудь подробность, какое-нибудь воспоминание, глядишь, и рассеется туман полувека. О том же самом будем мы просить и Алексея Ивановича. Чем раньше вы с ним что-нибудь вспомните, тем лучше.

Женщина медленно встала. Встал и Коваль.

Профессорша всеми силами старалась держаться спокойно, уравновешенно и даже, по своему обыкновению, с превосходством. Но удавалось ей все это плохо. И жесты, и глаза, и голос свидетельствовали о ее взволнованности, а самой ей казалось, что дрожит у нее каждая жилка. Коваль еще раз бросил взгляд на опустевшую беседку, словно все еще надеялся увидеть Лесину фигурку, и повел Клавдию Павловну к выходу из парка.

Около управления внутренних дел, мимо которого должна была пройти Решетняк по дороге домой, они остановились. Коваль попросил передать привет Алексею Ивановичу и предупредил, что вскоре снова побеспокоит обоих.

Клавдия Павловна была встревожена и перепугана еще сильнее, чем до этой встречи.

26

Проснувшись, Клава сразу посмотрела на пол, словно надеялась, что ей просто приснился страшный сон. Но Решетняка и на самом деле не было.

Долго лежала, вспоминая эту ночь. Потом встала, оделась. Еще совсем недавно считала Решетняка своим врагом, а теперь не знала, что и думать о нем. Не кто-то другой, а именно он спас ее от самосуда. И от Могилянского тоже. А дома грозный инспектор все чаще превращался в мальчишку, особенно когда ворчал на нее или смотрел исподлобья.

Но ведь он же и допрашивал ее в милиции! Обещал устроить на работу, в общежитие, а уже который день где-то пропадает, так и не сделав этого.

Клава не находила себе места, ждала с минуты на минуту возвращения Решетняка, прислушивалась к малейшему шуму на улице. Вспоминала, как впервые увидела его.

Арестовали ее ночью, взяли прямо из теплой постели. Она вырывалась, как дикая кошка. Покусала руки милиционеру, за что назвали ее озверевшим классовым врагом. А утром повели на допрос.

— Кто бывал в вашем доме из чужих людей? Где и у кого бывал отец? — спрашивал ширококостный молодой человек с всклокоченными кудрявыми волосами.

Она только пожимала плечами в ответ.

— Советую отвечать.

Она ненавидела «босяков», как называла новую власть Евфросинья Ивановна, — из-за них все беды и несчастья! — и не желала с ними разговаривать.

— Знаете ли вы, что произошло ночью в вашем особняке?

Она ничего не знала, но, вспоминая подслушанный ночной разговор, могла думать все, что угодно. Боялась за отца. Тяжкий камень лег на сердце…

Клава убрала в комнате, села на кровать. В последние дни у нее снова появилось желание думать. Ведь после того, что стряслось в ее жизни, она на какое-то время потеряла способность размышлять. Это произошло неожиданно и было ужасно. Голову заполнили ощущения голода, страха. Ни о чем, решительно ни о чем не могла и не хотела она думать ни на старой квартире, в особняке, который стал кладбищем ее семьи, ни в городских трущобах, ни в «меблированных комнатах».

А потом пропало и чувство страха, осталось только отвращение ко всему, что видели ее глаза, что ложилось на душу. Улицы стали не теми, по которым она ходила и ездила в детстве, воздух перестал быть чистым и душистым, даже днем казалось не светло, а темно, а люди — люди стали чужими, словно не они жили здесь раньше. Все вокруг казалось холодным, тяжкий камень на сердце все лежал и лежал. И она исступленно смотрела на улыбающихся работниц, которые с удовольствием пели новые песни о «кирпичиках» и «желтых ботиночках», которые «зажгли в душе моей пылающий пожар», удивляясь им, как пришельцам с иной планеты.

А когда попала сюда, в эту подслеповатую комнатенку милиционера, с нее словно спало оцепенение. Начали возвращаться и мысли. Это было мучительно: сердце словно размораживалось, и при этом так же, как когда согреваются замерзшие пальцы, ощущалось покалывание — было приятно, но больно, и именно поэтому она иногда бессильно и, как думал Решетняк, беспричинно плакала.

В том, что снова обрела она способность думать, вспоминать, что увидела теперь яму, в которую столкнула ее жизнь, был повинен Решетняк. Сердилась на него — заботы инспектора вызывали у нее сначала только злобу. Хотела сбежать от него. Но куда? Опять в эту же скользкую яму? Нет, на это она не могла решиться.

Теперь то и дело вставал в памяти тот первый в ее жизни допрос, который вел Решетняк:

— Где вы были в эту ночь?

— Как — «где»? Спала в своей спальне. А потом мучилась здесь, в милиции.

— Так, так. Когда легли?

— Как всегда, в десять.

— Читали ли вы на ночь, не читали?

Пожала плечами. Какое может быть чтение, если керосин выдают только банковской страже, и то не всегда. Несмотря на серьезность обстановки, вопрос инспектора милиции показался ей не только глупым, но и смешным — особенно по интонации, напоминавшей: «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» Впрочем, этот лохматый, наверно, понятия не имеет о Шекспире.

Как же здесь все было ей противно: и слова, и манеры этих людей, и обмотки на их ногах, длинные мешковатые шинели, тяжелый и устоявшийся запах махорки, хриплые голоса и глаза фанатиков.

— Отца вы вечером не видели вчера?

Клава не так зло, как раньше, взглянула на следователя. Он или лишен элементарного слуха и поэтому не чувствует в своих вопросах интонации Отелло, или действительно не знает, кто это такой.

— Вчера вечером? Видела. Приходила к нему, чтобы, как всегда, пожелать ему покойной ночи.

— Что он сказал вам?

— Как всегда, поцеловал и пожелал покойной ночи.

— Вы не заметили ничего необычного в его поведении?

— Нет.

— В одежде?

— На нем была, как всегда, его любимая меховая куртка. У нас ведь всегда теперь, — она подчеркнула это слово, — холодно.

Он не обратил на это внимания.

— Так, так. Значит, ничего особенного не сказал?

— Нет.

— И вы ушли от него сразу в свою спальню? Больше не заходили никуда?

— Нет.

— Где была в это время ваша мачеха?

— Наверно, в своей спальне.

— А брат?

— Он боится спать один. Евфросинья Ивановна берет его к себе.

— Вы не слышали какого-нибудь шума в доме или во дворе, когда лежали в постели?

— Кроме сильного ветра, ничего.

— Сразу уснули?

— Наверно, через полчаса. Лежала и прислушивалась, как воет ветер, как дрожат стекла в окнах под дождем и снегом.

— Среди ночи не просыпались?

Клава побледнела.

— Меня разбудили и вытащили из постели ваши хамы.

У молодого инспектора терпение оказалось завидным.

— А перед тем, как к вам пришли?

— Я сплю одетая. Согрелась и крепко спала.

Так допрашивал ее Решетняк.

А теперь, сама не зная почему, волнуясь, ждала она его, своего врага, одного из тех, кто перевернул и сделал несчастной всю ее жизнь.

Его не было.

Наступил вечер. Сумерки вползли в комнатушку и словно одеялом укрыли лежавшую на кровати с открытыми глазами Клаву. Настала ночь. Решетняка все не было, и Клава уснула, думая, что он появится завтра.

Ночью ей снилось продолжение допроса.

— Ваша спальня далеко от конторы банка и хранилища? Покажите вот здесь, на плане.

— Между нашей квартирой и банком — железная сетка, которая на ночь запирается на ключ.

— И в эту ночь она тоже была заперта?

— Меня это не интересовало.

— А кто обычно ее запирал?

— Наверно, отец. Кто же еще!

— А до национализации?

— Не знаю. Тогда было много служащих, а меня дела отца не касались.

Клава старалась держаться спокойно, но ей это плохо удавалось. Брошенная среди ночи в камеру, она и на мгновение не сомкнула глаз. При мысли, что ей придется пережить еще одну, а может быть, и не одну еще такую ночь, ее начинало трясти. И она с ужасом думала о безжалостном инспекторе. Когда Решетняк умолк и, сдвинув брови, уставился на нее, она опустила ресницы, осмелилась спросить:

— А отец мой здесь? А брат? Он ведь совсем еще ребенок.

— Брат ваш дома. За ним присмотрят. Мачеха у нас. Хотите увидеться с ней?

Клава покачала головой:

— Я спрашиваю об отце. Где он?

— Об этом мы хотели спросить вас.

Она молчала.

— Ваш отец — враг революционного пролетариата и трудового крестьянства. Вместе с неизвестными бандитами он ограбил доверенный ему банк, украл ценности, которые принадлежат народу. И сбежал, оставив на произвол судьбы собственных детей. Но рука красного правосудия…

— Нет, нет! — закричала Клава. — Это неправда!

И потеряла сознание. Когда пришла в себя, увидела в комнате еще несколько милиционеров. Решетняк стоял над нею с кружкой воды.

— Домой сами доберетесь или довезти?

— Дойдет! — услышала она чей-то голос. — Не разводи с ней, Леша, буржуйских антимоний!

Она ухватилась за край стола и встала.

— Где мой отец? — спросила еле слышно.

Решетняк поставил кружку на подоконник, развел руками:

— Ищем. Вы можете нам помочь. Да, да… Все, что услышите или узнаете об ограблении банка, рассказывайте нам. Придете сюда, спросите меня, Решетняка. Понятно?

Она кивнула и вышла на улицу.

…Проснулась Клава под утро от настойчивого стука в окно. Открыла дверь, даже не спросив, кто. Какие-то люди, обвешанные пулеметными лентами, поддерживали под руки Решетняка. На левой ноге его вместо сапога была перевязка.

Ни о чем не спрашивая, она бросилась назад в комнату, сорвала с постели одеяло. Товарищи помогли инспектору снять шинель и лечь.

— Отдыхай, Леша, — сказал один из них. — Приведем к тебе доктора. А пока — не шевелись.

Когда эти люди ушли, Клава внимательно посмотрела на него. Лицо его было белым как мел. Под глазами — глубокие тени. На относительно чистых тряпках, которыми была перевязана нога, все увеличивалось кровавое пятно.

— Что с вами? — прошептала она.

— Ничего страшного, — ответил он, пытаясь улыбнуться. — Пить хочется.

Она бросилась к ведру, набрала полную кружку и протянула Решетняку. Но он только пошевелил пальцами руки, а поднять ее не смог. Клава приподняла ему голову и осторожно напоила. Словно крылом взмахнуло перед глазами прошлое: смерть матери, больной брат, возле которого она сидела день и ночь. Теперь таким же беспомощным казался ей Решетняк. Снова захолонуло сердце — вспомнился юнкер Антон, и она горько расплакалась.

Плач не утихал и постепенно перешел в истерику. Она опустилась на пол. Решетняк не знал, как успокоить ее. Наконец она выплакалась и села на полу.

— Что с тобой, Клава? Не надо. Все пройдет. Через денек-другой снова прыгать буду.

Она отчужденно взглянула из-под опухших век и ничего не ответила. Да разве из-за него она плакала? И сама-то не знала, почему потекли слезы, почему острой болью зашлось сердце и заставило ее рыдать над своей исковерканной судьбой.

Вытерла слезы рукой.

— Простите, Алексей Иванович. Вам очень больно?

Он снова попробовал улыбнуться.

— В ногу ранили. И немного в плечо. Но до свадьбы заживет.

— Кто же это вас так?

— Бандиты, — нахмурился Решетняк.

Хотела спросить какие, но побоялась. Она-то ведь тоже классовый враг, как те, которые ранили его. Впервые в жизни почувствовала себя как бы виноватой в своей классовой принадлежности. Но тут же подумала, что, может быть, Решетняк стрелял в таких юношей, как Антон. От этой мысли словно окаменела, ощутив, как снова вспыхивает ненависть. И только через некоторое время постепенно превозмогла себя и уже опять спокойно посмотрела на раненого.

— Боже мой! — неожиданно всплеснула руками. — У меня ведь еще немножко кулеша осталось! Сейчас подогрею.

Разожгла печку, но, пока возилась, обессиленный Решетняк уснул. Будить его она не решилась.

Он еще спал, когда явились милиционер с врачом. За окном рассвело, и в сером свете лицо раненого показалось Клаве осунувшимся и чужим. Врач попросил согреть воду, а милиционер молча положил на стол мешочек с пшеном, небольшой кусочек сала, сахар, круглый хлеб.

Когда врач коснулся руки Решетняка, чтобы прощупать пульс, тот застонал и открыл глаза. Клава увидела, как сжал он зубы и как на бледном лице его выступили капли пота.

После перевязки врач сказал, что кость пулей не задета, только много потеряно крови, и больному надо лежать, пока рана не затянется. «Покой и питание, — заключил он, обращаясь к Клаве, — и все будет в порядке». Она сперва пожала плечами: мол, почему врач говорит все это ей. Но потом спохватилась и закивала головой.

На следующий день Решетняку стало легче, он даже пробовал шутить, а ночью снова метался в жару, кричал, приказывал стрелять в контру, ругался, и Клава не знала, что делать.

Прошла неделя. Клава самоотверженно ухаживала за раненым. Когда приходили из милиции, она старалась не показываться на глаза, уходила на улицу либо забивалась в угол. Радовалась, если на нее не обращали внимания. Но однажды стройный командир в коротком тулупчике, отороченном по бортам серым каракулем, весь перетянутый ремнями, неожиданно обернулся к ней и пристально заглянул в глаза.

— А ты кто такая? Красотка! Где-то я тебя видел…

Клава растерялась и густо покраснела.

— Отстань от нее, — сказал Решетняк.

Командир помахал ему рукою и ушел.

— Кто это? — ощущая какую-то подсознательную тревогу, спросила Клава. Ей показалось, что она где-то уже слышала этот голос. Не он ли сказал тогда в милиции: «Не разводи с ней, Леша, буржуйских антимоний!»?

— Инспектор Козуб, — ответил Решетняк. — У нас его называют Маратом. За непримиримость к врагам революции. Обиделась на него?

— Да нет… — ответила Клава, а сама подумала: «Не удивительно, что его называют Маратом. У него такой пронизывающий взгляд. Милиция! Все они такие. Разве только Алексей Иванович… Но это вообще странный человек…»

Когда Решетняку становилось легче, она садилась рядом с кроватью и, пока он не засыпал, пересказывала ему прочитанные книги. К удивлению Клавы, инспектор милиции интересовался не только сказками и солдатскими притчами. Его увлекли, например, приключения Одиссея, и он по нескольку раз просил повторять эпизоды, которые ему особенно понравились.

Клава открыла ему незнакомый мир. От нее услышал он о древней Элладе, о семи чудесах света, о бесстрашных амазонках и о Римской империи, о гладиаторах и о восстании рабов. В представлении молодого инспектора все это волшебным образом переплеталось с реальной жизнью, с тем, что сегодня окружало его. Здравый смысл искал аналогий, и бывший крестьянин-бедняк находил объяснение героизма Спартака в своей революции, словно и он сам ходил на белых в когортах Спартака. Изумлялся и радовался, узнав, что борьба за свободу, в которой теперь победили трудящиеся, потрясала всю землю еще тысячелетия назад.

Зачарованно смотрел на Клаву — худую, изможденную, с глазами, которые наполнялись светом, когда говорила она о своих любимых героях. Казалось Решетняку, что есть у нее неисчерпаемый волшебный ларец. Ведь всё новые и новые люди и события оживали в ее рассказах, все новые образы поражали его воображение: и трое друзей-мушкетеров, и граф Монте-Кристо, и князь Андрей, и Платон Каратаев. И он не мог понять, как могла такая умная девушка попасть в болото. Кто в этом виноват? Не раз хотелось спросить об этом ее самое, но он боялся ее растревожить, боялся, что воспримет она такой вопрос как продолжение допроса, и решил подождать, пока она сама пожелает раскрыть ему душу.

А когда Клава рассказывала о Наташе Ростовой, Решетняк не мог избавиться от ощущения, что это не Клава, а Наташа очутилась в омуте вздыбленного войной и революцией мира, который подхватил ее как щепочку и завертел, закрутил, то затягивая на самое дно, то выбрасывая вместе с пеною на поверхность. Не укладывалось в голове, как только после всего пережитого сохранила Клава чистую душу, так и светившуюся в глубине ее глаз.

И внезапно осенило его: ведь и сам-то он с нею рядом становится другим. Не встретил бы ее, прошла бы мимо него изображенная в книгах жизнь далеких народов, незнакомых людей, о существовании которых он и не догадывался, и не подозревал. Ведь его-то в церковноприходской школе еле научили читать и писать. Когда еще добрался бы он до таких книг!

Как-то раз, сидя у окна и ловя последние отблески зимнего солнца, читала Клава книгу, найденную в сенях. Решетняк, притворившись спящим, наблюдал за нею. Он почти совсем уже оправился от ран, вскоре должен был приступить к работе и переселиться в общежитие. Но дал себе слово прежде всего позаботиться об этой несчастной девушке, чтобы и она нашла себе место в новой жизни. И внезапно какое-то незнакомое чувство охватило его. Он не сразу понял, что же это. Любовь? Нет, не может быть. Любви он еще не знал и не представлял себе ее как любовь к женщине. Его любовь была более емкой: преданность революции, трудовому народу, классовой борьбе.

Поглядывая на Клаву, которая склонилась над книгой, на ее локон, что по-детски беззащитно и смешно свисал над тонкой шеей, он неожиданно для самого себя понял это чувство. Оно возникало в нем постепенно. И тогда, когда он впервые допрашивал ее и она потеряла сознание, и когда отправил ее домой во время облавы, и когда вызволил из «меблированных комнат», и, наконец, когда спас от самосуда.

Это было чувство ответственности за девушку, за ее судьбу. Словно и он сам был виноват в ее злоключениях.

На следующий день Клава вызвалась прочесть найденную книгу вслух, сказав, что книга эта не только интересная, но и пойдет ему на пользу.

Это был роман Достоевского «Преступление и наказание». Решетняк слушал затаив дыхание. Он был так потрясен, что, казалось, потерял дар речи.

Особенно поразил его Порфирий Петрович. Он и восхищался им как следователем, и одновременно видел в нем врага, служившего царскому самодержавию. Казалось ему, что Раскольников, который поднял руку на процентщицу, достоин сочувствия, потому что он оспаривал право старой скопидомки сидеть на сундуке с деньгами в то время, когда трудовые люди умирали с голоду. И пытался втолковать это Клаве, которая никак не понимала, что такое классовая борьба и экспроприация экспроприаторов.

Клава же доказывала, что Порфирий Петрович хотя и страшен своей неотвратимой проницательностью, но человек честный и благородный, потому что борется со злом. Ни о какой классовой борьбе слышать она не хотела.

Как-то во время разговора на какую-то отвлеченную тему Решетняку посчастливилось вызвать Клаву на откровенность.

— Расскажи что-нибудь о себе, — попросил он.

Хотя она давно ждала этого вопроса, но прозвучал он все-таки неожиданно. С чего, собственно, начать?

— С детства начни, — сказал Решетняк.

Она закрыла глаза, запрокинула голову, и розовое марево поплыло перед ее глазами: смутные образы, полузабытые эпизоды такого близкого и такого далекого, милого детства. Она глубоко вздохнула и раскрыла глаза.

— Слушайте, — сказала она. — Я вам, Алексей Иванович, все расскажу. И не о детстве. А о том, что вас больше всего интересует. Помните, как вы допрашивали меня в милиции?

Решетняк кивнул.

— Нет, вы не помните, вы не обратили внимания, как стало мне плохо, когда вы спросили, не просыпалась ли я ночью… — Она на миг задержала дыхание, а потом, склонившись над Решетняком, словно боясь, что их кто-нибудь услышит, проговорила: — Я не спала! Я слышала!

— Ну, ну… — ласково ободрил ее Решетняк, делая вид, что теперь это его уже не очень-то волнует.

— Они назвали отца «мальчиком с бородой». Это так меня поразило! Сказать такое моему отцу, который не позволял разговаривать с собою неуважительно даже министрам!

— Успокойся, Клава, — он погладил ее по руке, которой она опиралась о кровать. — Рассказывай все по порядку. Кто? Когда? Кто его так называл?

Она растерянно пожала плечами.

— Это было в ту ночь, когда тебя забрали в милицию?

— Нет. За два-три дня до этого.

— Так, так. Рассказывай!

— Проснулась ночью. Я правду сказала, что обычно крепко спала. Согреюсь под одеялами и засыпаю до утра. А тут проснулась. Темно. За окном воет метель, ветер стучится в окна, словно не ветер, а человек. Мне стало страшно. Раскрыла глаза — чудится, какие-то тени сплетаются на черном окне, плывут по комнате, дышат мне в затылок… Сон пропал совсем. Голова стала ясной, как днем. Подумала, сколько сейчас людей пропадает на холоде, мокнет под дождем, замерзает в снегу. И мое уютное гнездышко показалось таким ненадежным. Вот ударит чуть сильнее — и посыплются стекла со звоном, и злой ветер вместе с черною мглой ворвется ко мне. Может быть, впервые в жизни с особенной нежностью подумала об отце — единственном человеке, который оберегает меня от невзгод. И вдруг стало страшно за него. Не помня себя, вскочила, побежала по коридору к его спальне. У меня было какое-то предчувствие беды. Возможно, оно-то и разбудило меня. Но за дверью спальни было тихо. Я постояла немного, мне стало совсем холодно, и, успокоившись, хотела уже вернуться к себе, когда услышала голос отца. Голос его был приглушен воем ветра, и почудилось мне, что говорит привидение из ночной темноты. Я растерялась и едва не закричала от страха. Потом сообразила: разговаривают не в спальне, а в кабинете, в другой, служебной, половине дома. Почему отец оказалсятам? С кем он разговаривает среди ночи? Чем так взволнован? Голова у меня закружилась. И все-таки на ощупь, опираясь о стену, пошла я в непроглядную темень по коридору, пока не натолкнулась на металлическую сетку. Помните, Алексей Иванович, вы спрашивали, была ли она заперта, и я ответила, что не знаю. Я сказали неправду.

Решетняк улыбнулся.

— Я это чувствовал, Клава. Да, да. Ну ладно, рассказывай дальше.

— Сетка не была заперта, Алексей Иванович! Она даже была немного раздвинута, и я прокралась к двери кабинета. Сердце билось громко и часто, но я не боялась уже темноты — мне было страшно за отца. Мне казалось, что его схватили и мучают, хотят убить. Я готова была ворваться в кабинет, чтобы его защитить. Подумала, что надо бы позвать матроса, который стоит у входа, но тут снова услышала голос отца, уже более спокойный, и немного успокоилась сама. Он говорил что-то о левых эсерах, еще о каких-то националистах. Что именно — этого действительно уже не помню.

Решетняк от волнения приподнялся, оперся на локоть.

— Ну, Клавочка, ты моя хорошая, ну, подумай, вспомни, это ведь очень, очень важно!

Она выпрямилась, беспомощно развела руками.

— Вдруг кто-то, перебив отца, сказал хриплым басом: «Знаете что, мальчик с бородой! Не будьте чересчур любопытны?.. Сегодня все мы — и эсеры, и анархисты… — на одном вокзале и садимся в один и тот же поезд…» Я этой фразы не поняла. Да и некогда было вдумываться, потому что голоса стали приближаться к двери, и я убежала в свою спальню. Слышала только, что кто-то повторил: «Мальчик с бородой! Хи-хи-хи!» Через несколько минут послышались шаги в коридоре, вероятно, отец провожал гостей к квартирной двери. Потом он вернулся, и я, окончательно успокоившись, заснула. На следующее утро, проснувшись, я долго лежала в постели и припоминала то, что было ночью. За дверью слышны были голоса мачехи и брата. Ночное приключение казалось мне теперь страшным сном. Во время завтрака я внимательно наблюдала за отцом. Лицо его, похудевшее и постаревшее, казалось спокойным, хотя все время было сосредоточенным. Он был погружен в свои мысли и рассеян. Вместо ложки взял вилку и опустил ее в тарелку с супом. Днем я хотела выбрать подходящую минуту, чтобы спросить его, что за люди были у него ночью. Но каждый раз, когда я к нему подходила, у него было все то же сосредоточенное и даже строгое лицо, и я так и не решилась спросить. Очень жалею теперь об этом.

Решетняк молчал.

— Ты очень важные подробности рассказала, — произнес он наконец. — Жаль, что мы не знали всего этого раньше. Вот выйду на работу, займусь расследованием вплотную. Хотя, может быть, там уже и без меня все сделали.

— И может быть, мой отец уже нашелся?

— Откуда я знаю! Я ведь не работаю сейчас, а мои товарищи, которые приходят ко мне, о делах ничего не рассказывают. Подожди еще немного, все выяснится.

— Алексей Иванович, — проговорила Клава задумчиво, — тот голос, который хихикал и повторил «мальчик с бородой», где-то я уже слышала. Но где — не вспомню никак…

— Жаль, очень жаль. Это ведь так важно, Клавочка! Постарайся вспомнить.

27

Чувство свободы! Какое оно? Трудно передать его словами. Открываются обитые жестью двери, и сырой и темный прямоугольник, который много дней словно сжимал со всех сторон и душу и тело, остается за спиною и сразу становится нереальным и далеким, как тяжелый утренний сон.

Над городом стояла августовская жара. Василий Гущак сделал несколько неуверенных шагов по мягкому асфальту, оглянулся на небольшую, не очень приметную дверь в массивной стене, на ту самую дверь, из которой только что вышел, и двинулся к синей тени каштана, невольно ускоряя шаг — подальше отсюда!

Теплый ветер обдавал свежестью и словно выдувал из онемевшего тела тяжесть и сырость, гладил, ласкал лицо, успокаивал. Василий улыбался городу и миру. Снова воля, снова жизнь!

Это чувство, как ни странно, было знакомо ему, когда мальчиком после долгой болезни вышел он из двери больницы и побежал, задыхаясь и плача от радостного ощущения простора, воздуха, света, и мама никак не могла его догнать.

Сегодня Василия не встретил никто.

У ларька «Пиво» изнемогала страждущая очередь, автоматы с газированной водой тоже были окружены народом. Стаканов не хватало, хотя пили почти все залпом. Земля в сквере потрескалась. У фонтана с четырьмя разинутыми львиными пастями с криком бегали дети, зачерпывая воду ладонями, чтобы плескать ее друг в друга, подставляя головы под падавшие сверху мелкие брызги.

Всеобщая жажда захватила и Василия. Он встал в конец безнадежно длинной очереди за пивом, посматривая, как впереди счастливчики уже слизывают с кружек холодную и словно звенящую пену.

«Вот смотрят они на меня, — думал он, — и не подозревают, из какого чистилища я вырвался и что там испытал. На первый взгляд я такой же, как все». И эта мысль, что он похож на всех людей и что ничем от них не отличается, переполняла его счастьем.

Понемногу мысли пришли в порядок, стали более уравновешенными, более последовательными. И изо всего хаоса, который царил в его сознании, выделился один главный вопрос: «Куда я иду?»

Направился к Коле. Надо было узнать, что произошло за это время, как Леся, знает ли, что он изменял ей столько времени, и что сейчас она думает о нем?

Коли дома не было. Как всегда! Наверно, на пляже. Домой идти не хотелось. К Лесе, ничего не узнав, соваться нельзя.

Купив сигарет, Гущак сел на скамью, стоявшую прямо на бульваре, напротив Колиной парадной двери, — на ту самую, где недавно горько плакала одинокая Леся, и с наслаждением закурил. Так просидел он довольно долго — может быть, час, а может быть, три, пачка сигарет таяла на глазах. Вставать и нарушать свое сладкое оцепенение не хотелось, не хотелось ни о чем и думать. Но вот он поднял голову и увидел человека, которого хотел видеть больше всего на свете и которого больше всего боялся. Дыхание перехватило.

Снизу по бульвару поднималась Леся. Рядом с нею шел Коля.

Он съежился, не зная, вскочить или прижаться к скамье. Впрочем, ему и не надо было ничего знать. Какая-то неведомая сила, не дожидаясь его согласия, сорвала его с места и понесла навстречу друзьям.

Он мчался, широко улыбаясь и высоко поднимая руки над головой.

У Леси вздрогнули губы и стало пунцовым лицо. В следующее мгновенье она выпрямилась и, овладев собою, пошла дальше. Она смотрела на Василия, но так, словно его не было. Словно он состоял из воздуха и был невидимкой. Быстрым шагом прошла мимо растерявшегося парня и решительным жестом отбросила со щеки непокорную прядь.

Коля переступал с ноги на ногу, не зная, что делать: бежать за Лесей или остаться с Василием. Потом подошел к Василию и протянул ему руку:

— Привет… — Голос у него был какой-то неуверенный, хриплый. Он впервые попал в такое положение и не мог сориентироваться в сложной для него ситуации.

Василий не подал ему руки, а спрятал ее за спину.

— Предатель! Все это ты? — процедил он сквозь зубы. И, не дождавшись ответа, бросился следом за Лесей, которая уходила все дальше.

Коля устало опустился на скамью. Какой же он предатель! Разве такими словами бросаются! А по отношению к нему это более чем несправедливо.

Догнав Лесю, Василий загородил ей путь. Она смотрела себе под ноги.

— Дай пройти, — тихо проговорила она, не поднимая глаз, из которых, казалось, вот-вот брызнут слезы.

— Лесенька, миленькая, что случилось? — говорил он, задыхаясь. — Что с тобой? Почему ты убежала? Скажи! Все ведь хорошо — меня выпустили. О многом нужно поговорить, слышишь? Давай поговорим. Я все тебе объясню. Ну, Лесенька, ну, пожалуйста!

Леся медленно обошла его. Потом, сорвавшись с места, быстро побежала по бульвару, рассыпая дробь изящных каблучков. И — скрылась за поворотом.

— Так… — сказал сам себе Василий. — Все ясно.

Он вернулся к Коле, который сидел на лавочке, угрюмо рассматривая подстриженный куст, и сел рядом.

— Она все знает, — глухо произнес Коля. — Но я не предатель. Она сама нашла Люду через твоих университетских друзей.

— Вот оно что! Ладно… — И Василий с силой хлопнул себя по колену. — Пусть будет так.

— Ты сам виноват. Это подло, — сказал Коля. — Не трогай ее. Она уже все решила.

— Хорошо. Извини меня за «предателя». Я пошел. Пока.

Они встали оба и, не глядя друг на друга, молча разошлись. Но, пройдя несколько шагов, Коля обернулся и крикнул:

— Люду хоть поблагодари, слышишь? За то, что на воле. Она уже две недели подряд только и делает, что плачет все время.

Василий остановился. Потом побрел к метро «Университет». Шел, нехотя переставляя ноги. Через двадцать минут вышел на станции «Дарница».

Леся стояла на балконе и через прозрачную занавеску на окне видела, как бабушка накрывает стол. Внизу, во дворе, несмотря на вечерние сумерки, мальчишки гоняли мяч и какой-то упитанный мужчина в тенниске выбивал висящий на веревке ковер.

— Иди, все уже готово, Леся! — позвала бабушка.

Последняя слезинка упала с балкона.

— Иду, — Леся вошла в светлую комнату, как в новую жизнь.

28

Старший инспектор Центророзыска Козуб медленно поднимался по старой мраморной лестнице в свою двухкомнатную квартиру на третьем этаже. Сегодня был у него день сравнительно легкий, и он возвратился домой пораньше, намереваясь хоть мало-мальски навести у себя порядок.

Каменный дом, в котором он жил, принадлежал когда-то богатому коммерсанту, занимавшему первые два этажа под магазин и жилье, а третий и четвертый сдавая квартирантам. Теперь же этажи коммерсанта, которого сдуло ветром революции, были разделены перегородками на небольшие квартирки для «подвальников», на третьем и четвертом кое-где остались старые жильцы, а в освободившиеся квартиры по ордерам коммунхоза въехали новые.

Инспектор Козуб не очень-то присматривался к своим соседям. Увлеченный работой, днюя и ночуя в милиции, он редко бывал дома. А если и встречался с кем-нибудь на лестнице, равнодушно проходил мимо. Сосед же, в свою очередь, чтобы не мозолить глаза, прижимался к стене, уступая дорогу. Иной раз именно это и привлекало внимание инспектора милиции, и Козуб краем глаза все равно замечал и оценивал такого перепуганного обывателя, считая, что он-то уж наверняка чем-то провинился перед пролетарским законом и советской властью.

Ловя на себе взгляды из-за неплотно прикрытых дверей, из окон, он и сердился и вместе с тем испытывал некое удовлетворение, потому что это было как бы признанием его превосходства над растревоженным человеческим муравейником. Гулко выстукивая самодельными подковками сапог, инспектор Козуб рос в собственных глазах, с удовлетворением ощущая, что теперь все, даже старорежимная лестница, служит опорой новому хозяину.

Проходя мимо квартиры, расположенной как раз под его комнатами, Козуб услышал громкие голоса. Не зная, кто там живет, он тем не менее подумал, что пора устроить облаву и очистить дом от подозрительных элементов.

Едва войдя в свою квартиру, он услышал какой-то грохот от падения тяжелого предмета в квартире над ним. Беспардонность верхнего обывателя, выражавшая неуважение к нему, инспектору, возмутила Козуба.

Он поднялся наверх и постучал. Дверь тут же отворилась, словно его ждали. Не успел и рта раскрыть, как хорошенькая, немного подкрашенная молодая женщина с длинными, почти до самых плеч золотыми серьгами, радостно воскликнула:

— О-о-о! Оч-чень приятно! Пожалуйста, милости прошу! Вы, кажется, мой сосед?

Она грациозно коснулась меховой оторочки на рукаве его тулупчика и игриво увлекла за собой.

«Посмотрим, что за люди», — подумал Козуб, входя.

— А я уж решила, что вы нелюдим, — щебетала тем временем соседка, не давая гостю и слова вымолвить. — Вижу иногда, как возвращаетесь домой — и все один, всегда один.

Глазам Козуба предстала картина Лукуллова, по тем временам, пира: хлеб, селедка, мясо, несколько бутылок.

Что могло хоть в какой-то степени примирить инспектора с этим роскошеством недобитой буржуазии? Разве только то, что еда лежала не на фарфоре, а на каких-то бумажках, обрывках театральных афиш, хлеб красовался прямо на голом столе и что ели руками.

— Жрецы искусства и представители свободной мировой культуры! — отрекомендовала присутствующих соседка.

Перед инспектором сидели и стояли какие-то молодые и не очень молодые мужчины и женщины, хмурые, худые, с бледными лицами и голодными глазами. Кое-кто из «жрецов» перестал есть и нагло уставился на Козуба. Увидев на его ремне наган, все притихли.

— А это, — кивнула женщина на инспектора, — мой сосед, можно сказать, герой нашего времени. Гроза бандитов и рыцарь нового мира. — Она сделала многозначительную паузу.

Воспользовавшись этим, Козуб возразил, что никакой он не рыцарь и не герой, а просто-напросто инспектор милиции Иван Козуб.

Из-за стола поднялся длинноволосый юноша в очках и, вытягивая руки вперед, прогнусавил:


О, загнанный мой конь,

Покрытый шерстью брат мой!

— Я пришел узнать, что у вас здесь за шум, — сказал Козуб, обращаясь к хозяйке. — Прошу ваших гостей вести себя спокойнее.

— Ну что вы! Это все — культурные люди: артисты, поэты, художники. Я рада, что своим шумом они привлекли вас сюда, — обаятельно улыбнулась хозяйка. — Меня зовут Терезия. Мы вас не отпустим. Очень прошу, оставайтесь!

— И верно, чего нам не хватало, так это милиции! — выкрикнул из угла какой-то юнец.

Козуб на всякий случай зафиксировал в памяти остроносое лицо нахала.

— О темпора, о морес![3] — пробасил пожилой человек, одетый в клоунский балахон, по всей вероятности позаимствованный из циркового реквизита, театральным жестом поднимая указательный палец. — Растолкуйте мне, гомо новус[4], — Терезия назвала вас рыцарем, — по какому праву вчера в подъезде ваши коллеги и продотрядовцы конфисковали у трудящихся артистов муку и крупу, которые мы купили во время гастролей для собственного пропитания? У кого забрали? Позор! Мы кто — контра? Мы — мастера искусства, сливки интеллигенции, без которой никакое цивилизованное общество существовать не может. У меня голова идет кругом от таких порядков. — Он снова сделал патетический жест. — Смотрю и боюсь: сам начинаю думать, что нормальная закупка необходимых человеку вещей или продуктов — преступление! С ума сойти можно! Скажите же, о гомо новус, не можете ли вы своей властью возвратить бедным артистам незаконно экспроприированное?

Козуб терпеливо выслушал этот монолог. Он с удовольствием проверил бы сейчас документы у этих «сливок интеллигенции», но приказом начальника главмилиции действовать в одиночку запрещалось. Да и не хотелось нарушать покой соседки, которую он, прожив в этом доме почти полгода, увидел впервые и которая поразила его своей красотой.

— Оставьте, Юпитер, — сказала оратору хозяйка. — Дайте человеку отдохнуть.

Она настойчиво пыталась усадить гостя на свободный стул, но Козуб еще не решил, как вести себя дальше.

Пожилой артист сел и перестал обращать внимание на инспектора.

Козуб почувствовал, что вся эта непонятная богемная компания для него неподходяща. Это унижало его в собственных глазах и вызывало острую враждебность к гостям соседки Терезии, и особенно к насмешливым патлатым юнцам и к их бледным экзальтированным девицам.

В углу, в ободранном до пружин мягком кресле, сидел с подчеркнуто равнодушным видом очень худой юноша. Черные нечесаные волосы его падали на плечи. Он держал в руках инкрустированную перламутром гитару и, небрежно пощипывая струны, напевал нечто очень тоскливое и неразборчивое, напоминающее псалом. «Жизнь человека так крайне мгновенна…» — инспектору удалось понять только эти слова.

Вся эта обстановка напомнила Козубу дела разоблаченных подпольных организаций — эсеровских и петлюровских, связанных с вражеской эмиграцией и иностранными разведками, готовивших восстание против Советской власти. Некоторые из подсудимых тоже называли себя «сливками интеллигенции», кричали о своих революционных заслугах, но под тяжестью улик сознавались в своих неблаговидных деяниях.

Козуб решил воспользоваться приглашением миловидной соседки, как ему казалось, именно для того, чтобы присмотреться к ее гостям. Он сел.

«В жизни все временно…» — пел юноша.

Кто-то передал хозяйке две рюмки, и одну из них она протянула Козубу.

— Нет, нет, спасибо. Я не пью, — сказал инспектор.

— На службе. Но сейчас, у меня в гостях…

— Я всегда на службе.

— Ах, революция! Кровавая красавица! Она забирает себе всех самых лучших мужчин, ничего не оставляя нам, обычным женщинам. Я начинаю ревновать вас к ней, — хозяйка чокнулась с Козубом. — Во имя нашего знакомства и, смею надеяться, будущей дружбы отступите сегодня от ваших правил!

Терезия открыто посмотрела гостю в глаза и так приблизилась к нему, что он ощутил на себе ее теплое дыхание. Козуб для приличия пригубил свою рюмку.

«Слышен звон бубенцов издалека, — запел чистый женский голос, и гитарист, позабыв псалмы, начал аккомпанировать певице. — Это тройки знакомый разбег…»

«Нет, это все-таки артисты, а не заговорщики», — решил Козуб. Ему даже стало смешно, что он мог подумать такое о голодных артистах, которые не оставляют своего искусства и в это трудное время. От этой мысли гости Терезии стали ему даже симпатичны. А после второй рюмки он уже начал им подпевать.

В тот вечер инспектор Козуб потерял голову и с тех пор зачастил к обольстительной соседке, пока однажды ночью не застукали его там сотрудники Чека. Как выяснилось, первое впечатление не обмануло Козуба: прелестная Терезия прятала в ящиках с театральным реквизитом эсеровские листовки, призывавшие к антисоветскому мятежу.

Козуба арестовали вместе с нею. Но на следующий же день выпустили, переведя на домашний арест. А на третий день его вызвал в наркомат внутренних дел один из руководящих работников. Для совершенно неожиданного и, как выяснилось позже, сугубо конфиденциального разговора.

29

Бывать в психиатрической больнице Ковалю не приходилось еще ни разу. И поэтому, подъезжая к ней, он с любопытством воспринимал любую подробность. Приземистое белое здание было огорожено высоким и тоже белым каменным забором, который захватывал довольно значительную часть березовой рощи. Роща, казалось, перепрыгнула через этот забор, и больница надежно укрывалась среди берез, органично вписываясь своими старинными башенками в великолепный лесной пейзаж.

— В истории болезни подлинная фамилия не значится, — докладывал по дороге лейтенант Андрейко, — значится «Апостол», затем «тринадцатый», а рядом — большой вопросительный знак. Он у них самый давний безнадежный больной. Но держат, потому что нет родственников. А вообще старикан, говорят, тихий и мог бы жить в семье. В сопроводительной записке Центророзыска, датированной двадцать третьим годом, сказано, что излечение этого человека имело бы большое значение. В той же записке сообщается, что задержан он был в селе Коломак, под Харьковом. Ходил от дома к дому как юродивый, без шапки, несмотря на лютый мороз. Что-то лепетал и хихикал, как шаловливый ребенок. Больше ничего там нет, кроме всяких рецептов и врачебных пометок. Да вы сами увидите, товарищ подполковник.

— А зачем ездит к нему жена Решетняка? В больнице знают, кто она такая?

— Не знают. Считают, что из человеколюбия. Она ведь покровительствует не только ему, но и еще нескольким одиноким старикам.

Машина остановилась у небольших ворот. Было тихо. Только в ветвях высокого тополя щебетали птицы. Коваля поразило полное отсутствие буйных выкриков, которые, как ему казалось, непременно должны были здесь раздаваться на каждом шагу. К больному Коваль отправился вместе с врачом — молодым человеком, который, видимо, уже научился ничему не удивляться. Лейтенант Андрейко был в форме, и его оставили в кабинете.

Старичка нашли на поляне. Он сидел прямо на земле, около скамьи, рвал траву и разбрасывал ее во все стороны.

— Апостол, — сказал врач, — нельзя рвать траву.

Старичок не обратил на эти слова ни малейшего внимания.

«Одуванчик», — подумал Коваль, рассматривая этого вконец исхудавшего человека. Белолицый, с лысинкой, укрытой кое-где длинными седыми волосами, он и в самом деле был похож на одуванчик.

— Ты который апостол? — спросил врач.

— Тринадцатый, — ответил умалишенный тоненьким голоском.

Коваль почему-то вспомнил, что этот жалкий человечишко был когда-то могущественным финансистом, и у него промелькнула мысль о тщетности и бесплодности богатства. Он внимательнее присмотрелся и заметил у старика точно такую же седловинку на переносице, как у профессорши. Наследственность!

— Скажите, пожалуйста, что мы его знаем, — попросил Коваль врача. — Он не Апостол, а Апостолов, Павел Амвросиевич, бывший председатель правления банка.

Старичок повернулся к ним спиной и принялся снова щипать траву.

— Попробуйте сами с ним поговорить, — врач поднял старика и усадил на скамью.

Но как подойти к душевнобольному? Какого только опыта не было у Коваля, с какими только людьми не приходилось ему беседовать, но с такими — никогда… И вдруг его осенило:

— Вам привет от дочери. От Клавы! Она завтра придет к вам в гости.

— Клава, Клава! — старичок замахал руками, как крыльями, легонько хлопая себя по бедрам. И Ковалю показалось, будто бы в пустых глазах Апостолова промелькнуло нечто живое.

— У вас какие-нибудь стеклышки можно найти? — спросил подполковник врача.

Увидев стеклышки, которые ослепительно играли на солнце, как настоящие драгоценные камни, старик весь затрясся. Бросился к Ковалю с жалобным выражением на лице, стал просить их. Подполковник дал одно.

— Это от Клавы, — сказал он. — Но они фальшивые. А где настоящие? Мы с Клавой никак их не можем отыскать.

— Ах-ах, ох-ох! — горько запричитал Апостолов, оглядываясь по сторонам, словно что-то ища. И внезапно бросил на Коваля, как тому показалось, совершенно осмысленный взгляд. — Нет их, нет… Бог дал, бог взял… Ах-ах, ох-ох! — И, воровски зажав стеклышко в кулаке, он опять принялся хлопать себя по бедрам.

Коваль остановил его.

— Павел Амвросиевич, в двадцать втором году банк, которым вы управляли, был ограблен, — начал он вполне серьезно, словно разговаривая со здоровым человеком и стараясь поймать взгляд Апостолова, который тот упрямо отводил в сторону. — Во время строительства оросительной системы закопанные в землю сокровища были найдены и возвращены государству. Так что каких бы то ни было претензий к вам давно уже нет. Но вот беда: бриллианты в тайнике оказались фальшивыми, и никто не может взять в толк — как же это могло случиться? Куда девались настоящие?

Апостолов, который вроде бы внимательно слушал, вдруг засмеялся и стал подбрасывать стеклышко на ладони.

— Павел Амвросиевич, знаете ли вы, где настоящие бриллианты?

— Я — апостол, ты — апостол, он — апостол, — ткнул он пальцем в сторону врача. — Я — апостол тринадцатый. Са-та-на, — и поднял указательные пальцы обеих рук над головой, как бы наставив себе рога.

Коваль посмотрел на врача. Тот пожал плечами, мол, я ведь говорил вам. Но подполковник достал из кармана еще несколько стеклышек. Апостолов жадно потянулся к ним.

— Где настоящие? Зачем вы хранили в сейфах фальшивые?

— Где настоящие? Где настоящие? — Старик поднял бровь и снова вполне осмысленно посмотрел на Коваля. — Ах, где же настоящие? Ах-ах, ох-ох! — И он сделал попытку выхватить из руки подполковника стеклышки.

Заинтересовавшись разговором, который приобретал все больший смысл, и реакцией больного, которого впервые видел в таком возбужденном состоянии, врач сам взял стеклышки и спросил Апостолова:

— А может быть, это — настоящие?

Бывший банкир сморщил лоб и зашевелил губами, словно хотел что-то сказать, но не находил слов. И казалось, это «что-то» то выразительно вырисовывалось в его слабом сознании, то снова расплывалось. Но вот морщинки на лбу разгладились, и он, загадочно улыбнувшись, покачал головою:

— Фальшь!

— А где настоящие?

— Каждый король имеет своего двойника, — медленно проговорил старик, — стреляют в короля, — он сделал жест, словно прицеливается, — а попадают в двойника. Хи-хи! — И вдруг заговорил скороговоркою, захлебываясь словами, словно его мысль прорвалась наконец сквозь завесу тумана: — У Наполеона был двойник, у римских императоров были двойники… А мои бриллианты разве хуже?.. Ах-ах, ох-ох! Вы не думайте, что бриллиант — это камешек. — Он поучительно провел указательным пальцем перед лицом врача. — Это — живая душа. Только вот говорить не умеет. И каждому имя дано, как и апостолам. Были у меня Иоанн, Матвей, Симеон, Павел, Марк… Ах-ах! — Он опять засмеялся и, повернувшись к Ковалю, подозрительно, исподлобья посмотрел на него. — А вы думали, что это — мертвые камни! Я — тоже апостол. Тоже — бриллиант. Я — живой! У меня и прадеды были апостолами. Все двенадцать. А куда они делись? — Он беспомощно, бессильно оглянулся, и столько было тоски в его взгляде, что у Коваля сжалось сердце. — Нет… нет… Вот тут они… — Больной сделал попытку найти бриллианты в кармане халата, но кармана не оказалось, и он горько заплакал.

Врач посадил его ближе к себе и нащупал пульс.

— Пусть поплачет. Это просто чудо, что делается сегодня с ним. Переворот какой-то. Осмысленная речь! Мы-то ведь не могли догадаться, что потрясение связано у него с ценностями, то есть с бриллиантами.

— Я — тринадцатый апостол. Чертова дюжина. Без сатаны нельзя, — бормотал сквозь слезы старичок.

— Ему надо отдохнуть, — сказал врач. — Приходите завтра.

— Хорошо, приду, — ответил Коваль. — Привезу и его дочь, которая навещает его инкогнито. Возможно, он ей что-нибудь захочет сказать.

— Не возражаю. А сейчас не забирайте у него стеклышко. Пусть успокоится. Заодно проследим, что он будет с ним делать.

Коваль вернулся домой, когда солнце спряталось за высокие дома, которые вплотную примыкали к его небольшому участку.

Прежде всего он отправился в самодельный душ из железной бочки, поставленной между яблонями. Потом взобрался с ногами на широкую скамью под старым ореховым деревом, и, отдыхая, как бы беззаботно наблюдал, как из глухих уголков сада выползают сумерки.

Между тем, только со стороны могло показаться, что подполковник любуется садом. На самом же деле в голове его шла та лихорадочная работа, которая следовала за сделавшей свое интуицией и при которой крайне перегруженный мозг напряженно искал точные данные, могущие либо подтвердить, либо отвергнуть ощущения и предположения, умозаключения и гипотезы.

Так обычно бывало, когда подполковник приближался к разгадке тайны. Подсознательная деятельность мозга, которая начиналась в период изучения нового дела, впоследствии подталкивала его к неотвратимым выводам. Эта невидимая глазу работа не приостанавливалась ни на мгновенье, совершалась и днем и ночью, чем бы Дмитрий Иванович Коваль ни был занят. Словно для нее выделен был специальный участок мозга, который не загружался никакими другими делами. Оплодотворяли этот участок и чувства Коваля, и воспоминания, и фильмы, на которые он случайно попадал в это время, и цвет травы, которую рвал в больнице старик Апостолов, — все, решительно все, что видели его глаза, слышали уши, что приходило на память и ложилось на сердце.

Охватывало при этом такое чувство, какое появляется, наверно, перед извержением вулкана, когда легкие толчки и сотрясения земли только еще напоминают о грозном бурлении лавы, готовой вырваться наружу. Столкновение полярно противоположных мыслей вело к единому выводу, который вот-вот должен был народиться, и подполковника уже волновало его близкое присутствие.

Здесь, под ореховым деревом, в голове оперативника снова возникла известная схема. Все, что держал он в памяти, по его обыкновению, раскладывалось по полочкам, менялось местами в поисках своего единственно и исключительно закономерного, как в периодической системе элементов, места.

Если бы мысли Коваля были бы записаны, то записи имели бы примерно такой вид.

Первое. Ценности найдены. Еще перед войной, во время строительства в Лесной оросительной системы. На поспешно зарытые грабителями железные ящички, ларцы и шкатулки натолкнулись землекопы. Об этом известно тем, кто ведет сейчас следствие — Ковалю, Субботе, Андрейко.

А знают ли об этом другие причастные к делу люди? Клавдия Павловна? Решетняк? Козуб?

Если кто-нибудь из них знает и молчит, — милиция имитирует поиск клада Апостолова — то что же это молчание означает?

Впрочем, в печати о находке не сообщалось. Кто же знает о ней и каким образом узнал?

Второе. Кто, кроме умалишенного Апостолова, может знать, что в раскопанном в Лесной тайнике все бриллианты — фальшивые?

Третье. Куда девались настоящие? В банковском хранилище, надо полагать, не стеклышки лежали! Кто мог их подменить? Когда? Куда дел? А что, если подмена произошла еще в банке?

Четвертое. Как попала серебряная статуэтка из особняка Апостолова в кабинет Козуба? Если, конечно, это та самая статуэтка.

Подполковнику Ковалю казалось, что ответы на эти вопросы автоматически дадут ответ и на главный вопрос: кто убил Андрея Гущака?

Но как найти эти ответы?

Голова подполковника гудела. Он встал и побрел по садовой тропинке, шлепая разношенными домашними туфлями и выделывая странные фортели: то останавливался, резко жестикулируя, то снова двигался, то обламывал с деревьев сухие веточки и жевал их, время от времени выплевывая в измочаленном виде, то присаживался на корточки и что-то чертил на земле, потом стирал свой рисунок ногой и снова возвращался на скамью, которая как бы служила исходной позицией.

Если бы кто-нибудь посмотрел на выражение лица Коваля, да еще знал бы при этом, что подполковник только что был в психиатрической больнице, то наверняка подумал бы, что на него повлияло хотя и краткое, но все же пребывание там. Он все время гримасничал, что-то шептал, усмехался, разговаривая с самим собой, удивленно поднимал брови и кусал губы. Тем временем его напряженная мыслительная работа шла по двум направлениям: наряду с углублением и развитием схемы он как бы составлял своеобразные, в виде вопросов и замет, характеристики на действующих лиц — так называл он участников трагедии, разыгравшейся не на сцене, а в жизни.

Первой шла Клавдия Павловна Апостолова-Решетняк.

Было ли ей что-нибудь известно о выкраденных из банка ценностях? Почему скрывает она не только от общества — это можно понять, — но и от собственного мужа, и от дочери — своего умалишенного отца? Почему пыталась скрыть от следствия, что у профессора нет алиби? Догадывалась ли, где он был десятого июля? Впрочем, для ответа на последний вопрос подполковник уже имел кое-какой материал, полученный с помощью лейтенанта Андрейко.

В тот вечер, десятого июля, так же, как и девятого и одиннадцатого, Алексея Ивановича Решетняка ни на даче в Лесной, ни на городской квартире, ни на работе не было. Профессор загулял! Уважаемый человек — ученый, патер фамилиа[5] — исчез на целых три дня!

Иногда, правда довольно редко, после завершения большой работы, когда переутомленный мозг, нервная система и весь организм ученого жаждали разрядки, он позволял себе неожиданные поступки. Толчком к этому могла стать одна-единственная рюмка водки, которая на непьющего профессора действовала фатально. То есть влекла за собой вторую и третью. После третьей Решетняк не возвращался домой, а начинал скитаться. Чаще всего садился в какой-нибудь пригородный автобус. На конечной остановке выходил и шел куда глаза глядят, охотно знакомился с первыми встречными, где-то развлекался, где-то выпивал, где-то ночевал, целиком и полностью забывая, что он профессор Решетняк, и всюду представляясь просто Алексеем. Не было автобуса — ловил такси или садился в какую-нибудь другую машину, даже в самосвал, и ехал в любом направлении, высаживаясь прямо среди дороги или в глухом селе.

Когда-то Клавдия Павловна сбивалась с ног, разыскивая мужа, звонила его приятелям, потом в институт, в Ботанический сад, в подшефный колхоз, бегала по всему городу, разве только в милицию не заявляла. Потом убедилась, что муж в конце концов всегда сам возвращается домой — тихий, растерянный, виноватый. Он никогда не мог вспомнить, где и с кем был, сколько истратил денег, и покорно ложился в постель с холодным компрессом на голове и валидолом под языком, как малый ребенок, давая обещание, что «больше не будет».

И когда Клавдия Павловна это уразумела, она сочла за благо делать вид, что смирилась и терпеливо ждет его возвращения, беспокоясь только о том, чтобы не попал он в беду. Профессорша, естественно, никому ничего не рассказывала и всем, кто звонил в такие дни по телефону, говорила, что профессор болен.

Все эти сведения собрал лейтенант Андрейко. Но где именно пропадал профессор с девятого по одиннадцатое июля, установить не удалось. Коваль решил, что пошлет лейтенанта к Василию Гущаку с вопросом, был ли его дед дома накануне гибели, девятого числа.

А что же все-таки сама Клавдия Павловна Решетняк? Чего можно ждать от нее, чего следует добиться? И подполковник понял: надо прежде всего выяснить, почему скрывает отца и не догадалась ли, разговаривая с ним, в каких тайниках спрятаны бриллианты? Не могла ли она тайно от мужа связаться с Гущаком? Волевая, решительная женщина. Право же, бывает: ищешь одно — находишь другое.

«Кви продест?» Кому выгодно? Все время возникает в сознании Дмитрия Ивановича Коваля это классическое изречение древней юриспруденции. И стоит вспомнить Клавдию Павловну, как эти слова словно выныривают на поверхность. Неужели в самом деле ей выгодно, именно ей? Нет, пожалуй, если следовать классическим канонам, то наибольшую выгоду принесла смерть Андрея Гущака все-таки его внуку — единственному наследнику. Однако вечные законы дают в наше время осечку — Василий категорически отказался от дедовских долларов.

Не до конца разобрался он, Коваль, и с Вандой Гороховской. Кстати, тут — еще одна незадача. Гороховская, которая когда-то, будучи сама голодной девчушкой, взяла и вырастила беспризорного мальчика, вызывала у подполковника глубокое уважение. Он прекрасно понимал, что Арсений для одинокой и престарелой женщины — единственный близкий человек, и потерять его было бы для нее страшным ударом.

С другой стороны, скрывать от Арсения, что его настоящая фамилия Апостолов и что родная его сестра не Ванда Леоновна, а Клавдия Павловна Решетняк, которая живет в том же городе, подполковник не имел права.

Правда, возможно, что сам Арсений Павлович не придаст этой новости такого уж большого значения. Ведь не та мать, которая родила, а та, которая вырастила. Но есть такое понятие, как «голос крови». Что этот «голос» подскажет Гороховскому-Апостолову, какие слова, какие поступки? Не обидит ли Арсений Павлович человека, посвятившего ему всю свою жизнь?

Инженер Гороховский произвел на Коваля приятное впечатление. Похожий на Клавдию Павловну не только характерной седловинкой на переносице и овалом лица, но и еще чем-то неуловимым, он казался покладистее, мягче, чем его единокровная сестра. Нет, он не обидит, пожалуй, и своей нареченной сестры Ванды, для которой был не только братом, но и, можно сказать, сыном.

А сама Ванда Леоновна? Какой удар для нее!

Коваль остановился под сиреневым кустом и, чтобы отвести душу, с силой тряхнул его. Вверху заколыхались ветви, посыпалась сухая листва.

Сейчас главное для него, конечно, не Арсений Гороховский, а загадка Ванды Леоновны, связанная с этой статуэткой дискобола. Как она оказалась у Козуба?.. Козуб, Козуб, Козуб…

Впервые довелось подполковнику вот так повстречаться с земляками. Ведь и Решетняка тоже может он считать своим земляком, хотя профессор — из Харьковщины. Но на Полтавщине есть районы, которые много дальше от Ворсклы, чем, скажем, харьковская. Зацепиловка или днепропетровская Царичанка. Наверно, надо определять землячество не только по административному делению.

Чего же не хватает Решетняку? В чем чувствует он себя ущемленным, несмотря на интересную работу, ученое звание, материальные блага и всеобщее уважение? Почему вот так время от времени срывается? Что угнетает его? И что кроется за этим?

Вопросы, вопросы, вопросы… Так их много, как пчел в улье. И такие же они назойливые, и так же жалят, как пчелы. Не отмахнуться от них, не уйти!..

С Козубом — ясно. Служака и карьерист. В свое время взлетел высоко, потом сорвался. Знающий, опытный, искушенный в делах юрисконсульт, который, несмотря на годы, не хочет отходить от активного участия в жизни. И страстный коллекционер произведений искусства. Серебряная статуэтка дискобола, которая стоит у него на столе, — пожалуй, самая ничтожная вещь в его богатой коллекции. Но как же все-таки она попала к нему, будучи собственностью Апостолова? Ни по каким документам старого следствия не проходила. А не в ней ли, черт побери, — разгадка всей тайны?!

Ох, земляки дорогие, на кого же вы похожи, кем, в конце концов, окажетесь — такими, как герой-танкист Ярослав Терен, как друзья детства — партизаны Великой Отечественной, или кто-то из вас — убийца? Коваль тряхнул головой, словно надеясь вытряхнуть эту неприятную мысль.

Он снова вспомнил Клавдию Павловну. Эта профессорша, о чем бы он ни думал, не выходила из головы. А как она отнесется к новоявленному брату? Нужен ли он ей, коль скоро спрятала она даже отца? Кажется, не очень-то она горевала без брата, не часто тревожили ее воспоминания о нем. А ведь для того, чтобы иметь близких людей, самому надо быть человеком…

Мысли Коваля прервал голос Наташи, донесшийся с улицы. Коваль только сейчас заметил, что уже темно и что в окнах соседних домов ярко горит электрический свет. Вот так засиделся!

— Пойдем кофе выпьем, — сказала кому-то Наташа.

— Нет, нет, спасибо, в другой раз.

Коваль узнал голос Валентина Субботы и насторожился.

— Отца дома еще нет, — игриво проговорила Наташа. — В наших окнах темно.

Суббота промолчал.

Коваль встал, вошел в дом и включил свет.

Через несколько минут вошла Наташа. Она была в легком цветастом платье, и в косу ее была вплетена темно-красная роза. От нее пахло цветами и сухой травою.

— Я тебя давно не видела, Дмитрий Иванович Коваль! Я соскучилась. А ты опять похудел, осунулся, — сочувственно добавила, всматриваясь в его лицо. — Опять эта работа? Сто тысяч загадок и тайн? — Она улыбнулась и прижалась к нему. — Бедный Дик!

— Самая большая загадка для меня — это ты, щучка!

— Вот как! — и Наташа звонко рассмеялась.

«Как похожа она на мать! — тепло и вместе с тем с легкой печалью подумал Коваль. — Такая же доверчивая, простодушная, непосредственная».

— Ты снова задумался, Дик? Я голодна, и ты, конечно, тоже. Прочь все дела и мысли! На кухню, на кухню! — И, схватив отца за руку, она потащила его за собой.

30

Просторный актовый зал бывшего церковно-епархиального училища был полон людей. Сюда принесли из классов парты, скамьи, которые были привезены для школьников из особняков и кулацких усадеб, но их не хватало, и люди терпеливо толпились в проходах, стояли вдоль стен. Здесь должна была состояться чистка милиции от тех, кто примазался к новой власти. Каждый работник милиции, независимо от должности, представал перед гражданами молодой рабоче-крестьянской республики, перед жителями своего города или односельчанами, чтобы вместе с комиссией по чистке услышать все, что скажут о нем люди.

На чистку пришли и рабочие с городской окраины, и крестьяне-бедняки из ближайших сел, и сочувствующие, и враждебно настроенные обыватели. Немного было только интеллигенции — несколько почтовых служащих и учителя. Под ногами взрослых сновали заразившиеся всеобщим возбуждением малыши, кое-где пристроились за партами старшие школьники, которые восторженно разглядывали вооруженных милиционеров, не очень-то понимая, что же это происходит в их школе. Несмотря на громкие ребячьи голоса, на болтовню кумушек, которые швыряли подсолнечную шелуху прямо под парты, в зале была атмосфера и языческого праздника, и суда, и торжественного зрелища.

На сцене, наскоро сколоченной из горбылей, в отличие от приподнятого настроения зала, царило строгое спокойствие. За столом, накрытым красной скатертью, вполголоса переговаривались, листая бумаги, члены комиссии. Наконец председатель Колодуб, одетый в новую военную гимнастерку, поднялся и, взяв в руку школьный звонок, потряс им над головой. И сразу стало так тихо, словно все почувствовали себя школьниками.

Чистка началась.

Алексей Решетняк сидел в углу, посматривая в зал и на сцену. За себя был он спокоен. Происхождение — бедняцкое, с малых лет батрачил, непьющий. Люди? Люди ничего плохого не скажут. Разве только те, которых брал он к ногтю. Но это ведь или кулаки, или уголовные преступники, классовый враг, который права голоса не имеет. С работой вроде бы справляется. Хотя и не учился почти, а самой жизнью научен разбираться, где красное, а где белое. В облавах, в бою за чужие спины не прятался…

Одно беспокоило: оторвали от работы, когда каждая минута дорога. Не думал, что банда, две недели назад окруженная и целиком уничтоженная в глухой Вербовке, окажется той самой шайкой грабителей, которая долго выскальзывала из рук. Из трех десятков бандитов, которые отчаянно защищались и, не рассчитывая на пощаду, дрались до последнего, не осталось в живых никого, кроме одного, мертвецки пьяного. Он признался, что принимал участие в ограблении банка, но в ту же ночь был убит при попытке к бегству, и концы загадочной истории снова ушли в воду.

Очень уже подозрительным представлялось это полное уничтожение банды, которая все время так ловко скрывалась, и что даже единственного человека, который случайно уцелел и наверняка кое-что знал, — может быть, и место, где спрятаны вывезенные сокровища, тоже не удалось сберечь.

Утром инспектору Решетняку сообщили, что в Коломаке пойман Апостолов, но он вроде бы не совсем в себе: ходит раздетый по селу и поет песенки. При задержании сопротивления не оказал и сегодня будет доставлен в город. А тут — «чистка»!

Решетняк с надеждой посмотрел на соседа, как всегда щеголеватого и подтянутого инспектора Козуба. Теполмесяца, пока Решетняк лежал раненый, товарищ занимался делом ограбления банка, разыскивал Апостолова и бандитов. Не терпелось поскорее самому вернуться к этому делу. И хотя Решетняк следил за тем, что присходило на сцене, хотя и слышал, что рассказывали о себе проходившие чистку, но мысленно он уже вел допрос Апостолова, обдумывая ключевые вопросы.

Тем временем перед комиссией предстал милиционер, которого журили за пристрастие к спиртному. Это была колоритная фигура: в широких галифе, похожих на шаровары, в расстегнутой на груди косоворотке, подпоясанный витым поясом с кистями, длинноусый, он немного покачивался, хотя ноги его были широко расставлены, и почему-то напоминал всадника, привязавшего своего скакуна к коновязи и как бы между прочим, на одну минуту забредшего на сцену.

— Значит, выпиваете? — строго спросил председатель комиссии. — А разве к лицу представителю рабоче-крестьянской милиции пьяным ходить? Ваша задача бороться с этим злом, которое осталось от капитализма. Кулаки спаивают самогоном бедняков, чтобы потом пьяных продавать мировой буржуазии. А сколько пудов хлеба, сколько картофеля, свеклы, сахару уходит на сивуху!

— Да разве я пью? Раз в год. Да и не самогон, одну монопольку, — оправдывался милиционер.

— Не имеет значения! — выкрикнула перетянутая ремнями бывшая политкаторжанка, член комиссии от губпарткома, Леонтьева.

— Как так «не имеет значения»? — искренне возмутился милиционер. — А доход государству? На оборону! Против всяких Антантов! Вы не пьете, я не куплю, дохода не будет. А зачем же ее тогда выпускают? Я не жалею своей пролетарской копейки.

В зале засмеялись.

Решетняк подумал, что если он докажет участие Апостолова в ограблении, то, скорее всего, удастся узнать и где спрятаны ценности. А ведь там — золото, твердая валюта. Сколько голодающих можно будет спасти от смерти, сколько детей! Из подпольной листовки известно, что это не просто грабеж, а провокация, направленная на подрыв доверия советских народов друг к другу и осуществленная совместно эсерами и украинскими националистами. И надо, чтобы это стало известно людям. Со слов Клавы он знает, как начиналась эта акция, знает о тайной ночной встрече в банке.

Клава! Он все время думает о ней и хотя и ненавидит бывшего банкира, но, когда будет его допрашивать, небось не раз вспомнит, что это Клавин отец. Если бы сама Клава помогла добиться от преступника правды!.. Решетняк вздохнул. Он так глубоко задумался, что не услышал, как назвали его фамилию.

— Заснул на чистке? — толкнул его в бок Козуб. — Тебя вызывают!

Слегка опираясь на палку, Решетняк поднялся на сцену, обвел взглядом зал. Странно, как он раньше не заметил: в первых рядах сидело несколько бывших подследственных и их родственники. Вот — Журбило, отбывший год в тюрьме за конокрадство, рядом — спекулянт Карамушкин, чудом спасшийся от суда, а подальше — брат нэпмана Могилянского, того самого, которого Решетняк разоблачил как хозяина «меблированных комнат», тайного гнезда разврата, и который тоже получил срок. Ну, в конце концов, чистка открытая, кто угодно может прийти.

Он начал рассказывать свою биографию. Теперь вылетели из головы и Апостолов, и Клава, и все, о чем он только что так сосредоточенно думал. Теперь он словно остался наедине с самим собою, заглянул в себя. На самом деле, все ли в нем правильно, по-рабочекрестьянски, по-революционному? Наверно, чистка для того и бывает, чтобы повнимательнее посмотрели на тебя товарищи. Со стороны-то виднее. Говорил неторопливо, каждое слово взвешивал. Хоть и успокаивал себя — все равно волновался.

О работе, о служебных делах председатель комиссии Колодуб не спрашивал — работа милицейская не такова, чтобы в нее на людях вдаваться. Только поинтересовался:

— А дело, которым сейчас занимаетесь, до конца доведете?

— Обязательно, — твердо ответил Решетняк. — Как известно, это не только грабеж, а акция классового врага. Имею новые данные, которые позволят найти конкретных участников преступления. — Колодуб одобрительно кивнул.

Члены комиссии — женщина из губпарткома и начальник милиции Гусев — тоже интересовались не столько работой, сколько биографией, более подробно, чем он рассказал, поведением в быту и заявлениями присутствующих. И неудивительно: начальник-то о работе Решетняка знал сам, а Леонтьева, весь чахоточный вид и лихорадочный блеск глаз которой свидетельствовали о том, что она, как факел, сама горит в пламени событий, сидела прямо, строго, как неумолимая Фемида, и, по всей вероятности, думала только об одном — о преданности революции.

Все шло хорошо. Нервное напряжение у Решетняка спадало, и он уже готов был вернуться на свое место, когда неожиданно из передних рядов спросили:

— А ты расскажи, как печенки в пролетарской милиции отбиваешь!

Слова эти повисли в воздухе над самой головою Решетняка, в тишине, которая, как показалось ему, сразу сгустилась. Успел глянуть на того, кто спрашивал, и отметить про себя: «Журбило…», выкрик все еще висел над головою, как дамоклов меч.

— Это правда, — поднялся с места Карамушкин, — есть жертвы, есть свидетели.

Мгновенное оцепенение зала исчезло. Кругом зашумели, закричали. Кое-кто с любопытством уставился на Решетняка.

Звонок в руке председателя ножом рассек шум.

— Тише! — И, обращаясь к Журбиле, председатель попросил: — Расскажите комиссии все, что знаете.

Худой светлоглазый парень с медленными движениями и тихим голосом — вроде бы и не похожий на конокрада — поднялся и, стыдливо озираясь в зал, произнес:

— Бил. Когда поймали. И на следствии. Не так скажешь, как ему хочется, — сразу в ухо. Или в печень. Если пролетарий, беззащитный, значит, и отлупить можно. Как при старом режиме.

Журбило и сейчас чего-то боялся, это было видно по тому, как бросал трусливые взгляды то в зал, то на сцену, а на Решетняка не смотрел.

А у того горло свело. Ложь, злые козни, особенно когда сваливаются они на человека как снег на голову, имеют в первую минуту такую силу, что и богатыря с ног свалят. Хотел Решетняк крикнуть на весь зал, что не только Журбилу, а и вообще никого и никогда пальцем не тронул, а этот — конокрад, отсидел год, а теперь мстит. Но не смог не то что крикнуть, а и сказать-то громко не сумел, только едва пошевелил губами:

— Неправда.

Его услышали.

— Ох и брехун этот Володька Журбило! — закричал кто-то из зала.

— У меня свидетели есть. И справка. До сих пор печень болит, — завозился Журбило, ища бумажку.

— Да не слушайте его, товарищи комиссия! — поднялся пожилой человек. — Ему печенку еще при царе за конокрадство люди отбили.

— Мы обязаны принимать во внимание заявление каждого, кто не является классовым врагом. А там разберемся, — ответил Колодуб и спросил: — Есть ли еще заявления, вопросы?

— Спросите представителя художественного класса, как над ним Решетняк издевался. Об этом даже газета писала! — подлил масла в огонь Карамушкин. — Вот он, здесь, пролетарский художник Иващенко!

Решетняк почувствовал, как лицо его покраснело. Иващенко вскочил сразу, — теперь был он не в сандалиях и римской тоге, которая когда-то сбила Решетняка с панталыку, а в обычном костюме, сшитом из материи, похожей на брезент.

— Безобразие! — закричал Иващенко. — У меня нет никаких претензий к гражданину Решетняку. Это провокация!

Его успокоили. Решетняк знал, что и на самом деле газета писала, как он задержал полураздетого художника, изображавшего древнего римлянина. Но имелась в виду всего только анекдотичность этого случая.

— Есть вопрос, — поднялся с передней скамьи брат Могилянского.

Решетняк смотрел в зал и уже не мог различить отдельные лица. Все подернулось зыбкой пеленой, которая покачивалась перед глазами, то отступая от какого-нибудь лица или фигуры, то снова застилая весь зал. Наверно, сказалась большая потеря крови, которую нелегко было компенсировать голодным пайком, да еще разделенным на двоих.

— Пусть скажет, сколько у его отца, Ивана Решетняка, батраков, за что его отца голоса лишили и как он сам в милицию пролез.

Это был запрещенный удар. Решетняк поднял руку, пытаясь сдержать шум. Он все понял: на него организована атака. Атака внезапная и стремительная. Но он ответит ударом на удар.

И вдруг он снова увидел всех. Увидел лица. Лицо брата Могилянского, которое, казалось, уже торжествовало победу. И почувствовал, как становится сильнее, как напрягается все его тело. Словно перед боем.

— Это атака классового врага, — бросил он в зал громко и четко. — Но враги не выбьют меня из седла. — И обращаясь к комиссии: — У нас полсела — Решетняки. И само село тоже Решетняки называется. Иванов Решетняков — пятеро. Но мы не родственники, а чужие. Есть и лишенец Иван Решетняк, он мельницу имет, батраков. Он — Иван Фомич, а моего деда Николаем звали, отец мой — Иван Николаевич. Это проверить очень легко…

— Как вы попали на милицейскую службу? — спросил председатель комиссии.

Решетняк рассказал, что сначала в самообороне села был назначенный комбедом его отец, а потом на собрании и его самого выбрали. После ликвидации выборной милиции пошел служить в уезд.

Кто-то с места начал хвалить Решетняка, вспомнил о его смелости и решительности в бою, о ранениях, но Леонтъева, сверкнув глазами, остановила оратора:

— Здесь не ангельские крылышки раздают, а чистят!

— А что касается заявления товарища Решетняка об атаке классового врага, — поднялся председатель комиссии, — то мы разберемся, кто классовый врага, а кто нет, кто служит врагу по несознательности, а кто просто-напросто примазался к рабоче-крестьянскому делу. В этом наша задача.

— По-моему, нэпманов Могилянских и так видать, разбираться тут нечего, — не удержался Решетняк.

— А мы сейчас не Могилянских чистим, а вас, — строго заметил председатель.

Решетняк умолк, чувствуя, как обида застилает туманом глаза, как снова дурманится голова и исчезает зал. И вдруг сквозь белую мглу, сквозь круговращение лиц услышал:

— Не будьте мальчиком с бородой!

Он встрепенулся. Кто это сказал? Или ему послышалось, показалось? С трудом сдержал дрожь в руке, которой опирался на палку, — теперь уже не легко, а тяжело, напрягая зрение, обвел полупрояснившимся взглядом зал, словно высматривая нужного человека, потом оглянулся на комиссию.

Ближе всех к нему сидела Леонтъева. Нет, голос был мужской. Потом — Колодуб, который уже сел и что-то отмечал в списке. И наконец — худощавый, с запавшими от постоянного недосыпания и недоедания щеками, нервозный начальник милиции, Гусев.

В зале снова начался шум, и Решетняк, хромая, сошел со сцены.

Инспектора Решетняка из милиции вычистили. То ли потому, что Журбило представил медицинскую справку о своей «отбитой» печени, то ли из-за поступившей на Решетняка анонимки об аморальном поведении и связи с дочерью классового врага, подследственного Апостолова, хотя он, Решетняк, жил уже в коммуне, оставив Клаве свою комнатушку (кстати, и это тоже было поставлено ему в вину), но как бы то ни было — вычистили.

Он еще два дня ходил на работу, передавая дела инспектору Козубу, рассказал ему, что знал от Клавы, поделился своими подозрениями, а потом уехал в село, к родителям.

31

Это была странная встреча. В кабинет Козуба, где благодаря беспорядочно собранным произведениям искусства царило хаотическое смешение имен, стилей и эпох, явилась в этот вечер еще одна эпоха — эпоха революции и классовой борьбы. Она входила вместе с людьми, которые переступали порог, и с каждым новым человеком атмосфера все больше насыщалась дыханием того неповторимого времени.

Актриса Гороховская, которую Коваль привез на машине, приютилась в углу кабинета, стараясь как можно глубже утонуть в глубинах старинного кресла и как можно меньше привлекать к себе внимание. Из этого своего укрытия рассматривала она застекленные полки и стеллажи с книгами, картины, фарфор в специальных шкафах, время от времени бросая косые взгляды то на хозяина кабинета — лысого мужчину с продолговатым и хотя морщинистым, но не по-старчески энергичным лицом, пытаясь представить его молодым инспектором милиции, который много лет назад допрашивал ее, или останавливала взгляд на молодом человеке, почти юноше, с гладко причесанными волосами и пробором, которого подполковник назвал следователем.

Чета Решетняков опаздывала. В ожидании их мужчины оживленно беседовали о чем-то своем, а Ванде Леоновне вскоре стало скучно и оттого вроде бы спокойнее на душе.

Но вот зазвенел мелодичный звонок. Козуб вскочил, чтобы открыть, однако Коваль, стоявший ближе к двери, опередил его. Из передней послышались голоса, и вот все увидели супругов.

Невысокий, коренастый, с седою шевелюрой, с розовыми — то ли от постоянного пребывания на свежем воздухе, то ли от склеротичности сосудов — щеками и с седыми бакенбардами, изящно контрастировавшими с этими щеками, профессор вошел в комнату как-то бочком и наклонив голову.

Клавдия Павловна вплыла в кабинет медленно, настороженно оглядываясь по сторонам, как лисица, остерегающаяся капкана.

Решетняк и Козуб сразу узнали друг друга: «Вижу бравого инспектора — грозу бандитов и мировой буржуазии!», поохали, повздыхали, что время-де неумолимо, обменялись комплиментами: «а все-таки…», «да и ты почти не изменился, это точно…», «если бы не твоя седина», «и не моя лысина»…

Клавдия Павловна несколько жеманно познакомилась с Субботой и Гороховской. Козуба не узнала. А он поцеловал профессорше руку и едва не расшаркался перед нею, как перед старой знакомой.

— Как же, как же, помню вас прекрасно! — сказал он, чем сразу же вызвал ее неудовольствие: она, видимо, боялась, что помнит он то, что не надо. — Впервые видел вас на допросе, а потом на квартире красного милиционера Решетняка, когда он раненый лежал после Вербовки. Вспоминаю, славная такая, голенастая девчушечка была. Он вас сначала арестовал, а потом решил, что лучше жениться на вас.

Козуб хихикнул, а Клавдия Павловна молча подняла бровь и села на мягкий диванчик. Того, о чем говорил Козуб, она вспоминать не хотела. Делала вид, что ничего такого не помнит. Начался общий разговор, натянутый, вынужденный, и хватило его всего на несколько минут.

Коваль внимательно следил, как прощупывают друг друга острыми взглядами участники встречи. Могло показаться, что он смакует напряженность, которая воцарилась в кабинете, слагаясь из откровенной настороженности женщин и подчеркнутой оживленности мужчин. Но вот, как по команде, все умолкли и повернулись к нему.

Подполковник ждал этой минуты.

— С вашего разрешения, — произнес он, окинув взглядом своеобразное общество, — я буду сегодня тамадой.

Юрисконсульт встал и вышел из кабинета. Спустя мгновение вкатил небольшой столик на колесиках — такой, на котором в ресторанах развозят мороженое и сигареты, — на столике стояли откупоренная бутылка вина, блюдечко с кружочками лимона, конфеты, фрукты. Видно было, что Козуб заранее приготовился к встрече.

— Простите, что так скромно. Обо всем самому приходится заботиться.

— Мы с гостеприимным хозяином этого дома, — продолжал Коваль, — решили пригласить сегодня вас, людей, которые так или иначе и хоть немного были связаны с делом Апостолова — Гущака. Надеюсь, никто из вас не откажется помочь дознанию.

— Господи! — прошептала Клавдия Павловна.

— Прежде всего, уважаемые друзья, — продолжал Коваль, по-своему поняв вздох профессорши, — позволю себе обратить ваше внимание на одно обстоятельство. Незаконченных дел не бывает. Все, что происходит, рано или поздно находит свою развязку. То, чего не заканчивают люди, довершает время. То, что мы бросаем на полпути, совершенно независимо от нас обретает свое завершение, которое может быть спокойным и незаметным, но и может оказаться бурным и трагическим. Перед нами — дело Андрея Гущака. На первый взгляд кажется оно законченным и, возможно, именно поэтому когда-то было закрыто. Действительно, все участники ограбления погибли, место, где спрятаны сокровища, неизвестно, не исключено даже, что их вывезли за границу. А сейчас выясняется, что один из главных персонажей — сам Гущак — все эти годы жил да поживал в Канаде. Стало быть, мои предшественники и коллеги несколько поторопились закрыть дело…

— У нас иного выхода не было, — сказал Козуб, разливая по бокалам вино.

— Я читал протокол, подписанный вами, — ответил на его реплику Коваль. — Юридически грамотно. Заключение как будто мотивированное, а на поверку — ошибочное. Как же так — махнуть рукой на колоссальные ценности, признать их «без вести пропавшими»?! Дело закрывать не следовало. Ведь можно и нужно было день за днем, месяц за месяцем разыскивать, искать и не сдаваться. Какая-нибудь деталь, подробность, случай, еще что-то, глядишь, и ухватились бы за ниточку.

— Не было для этого аппарата такого, как сейчас. И денег. Горячие дела, по свежим следам, не успевали распутывать. Кто хоть половину преступлений раскрывал, считался милицейским асом, а подразделение такое на руках носили. Ну, а кое-что приходилось и закрывать, так и не найдя того, кто виновен.

— Я говорил с каждым из вас в отдельности, — сказал Коваль, на этот раз почему-то оставив замечание юрисконсульта без ответа. — А теперь проделаем такой эксперимент. Пусть каждый представит себя инспектором розыска и выскажет свои соображения, какими бы странными они ни казались. Потом обменяемся мнениями. Я уверен в успехе, тем паче, что среди нас не только бывшие инспекторы розыска, — он кивнул в сторону Решетняка, — но Иван Платонович — ныне практикующий юрист. Прошу простить меня за многословие. Не повезло вам сегодня с тамадой.

— Так провозгласите же какой-нибудь тост — за здравие или за упокой! — улыбнулся Козуб.

Однако предложение его повисло в воздухе. Никто не притронулся к бокалам.

— Еще древние говорили, — добавил подполковник, — что надо искать, «кви продест?» — кому выгодно? Вот и нам сегодня необходимо выяснить главное — кому нужна была смерть старика Гущака.

— Как так «нужна»? — спросил Козуб. — Установлено ведь, что это несчастный случай. А коли так, не было, значит, насилия, не было и «корпус деликти» — состава преступления.

Взгляды присутствующих скрестились на Ковале. Но он не спешил с ответом.

Словно выставив вперед любопытный, с характерной седловинкой нос и сохраняя высокомерно-недовольный вид, воззрилась на него Клавдия Павловна. Надулся Решетняк, которому, судя по всему, история эта совсем не по вкусу. Утомлена и напугана Гороховская. Удивлен Козуб.

— Н-да, — заговорил наконец подполковник, — до сих пор мы с Валентином Николаевичем, — он кивнул в сторону Субботы, который сидел рядом с актрисой и тоже внимательно наблюдал за лицами, — действительно считали, что с Гущаком произошел несчастный случай. Но теперь экспертиза окончательно установила, что это — убийство. Гущак был оглушен нанесенным ему ударом по голове и после этого брошен под поезд.

Коваль заметил, как побледнела Гороховская, как судорожно вдохнула воздух открытым ртом.

— Нам нужно найти людей, которые знали Гущака и с которыми имел он какие-либо контакты, отношения, общения, связи после приезда. Хотелось бы послушать и ваши соображения. Это поможет найти убийцу, а быть может, и ответить на вопрос о местонахождении сокровищ.

Каждый из присутствующих посмотрел на остальных. И у каждого, вероятно, возникли какие-то свои чувства и мысли, которые пока не решался высказать.

— Я думаю, — нарушил тишину Козуб, — что стоит начать с рассказа уважаемой Клавдии Павловны. Я не ошибся — Павловны? — повернулся он к профессорше.

— Почему это с меня? — возмутилась Решетняк, всем своим видом показывая, что не позволит над собой издеваться.

— Вам, Клавдия Павловна, это дело было когда-то ближе, чем кому бы то ни было, — объяснил свою точку зрения юрисконсульт, — так сказать, по семейным соображениям. Ведь часть ценностей, хранившихся в банке, принадлежала вашему отцу, господину Апостолову, который оставался председателем правления банка и при Советской власти. А по закону наследования после смерти отца все его имущество должно было бы перейти в собственность именно вашу, Клавдия Павловна Апостолова-Решетняк. Если бы, конечно, не было экспроприировано революцией.

— Так и не о чем говорить! — сердито бросил Решетняк. — Какое там наследство!

— Я осталась тогда голой и босой, — сказала Клавдия Павловна. Но вдруг улыбнулась Козубу, и в глазах ее появилось нечто вроде алчного любопытства. — Простите, Иван Платонович, — с неожиданной предупредительностью обратилась она к юрисконсульту, — хочу вас спросить: неужели, если бы ценности нашлись, я считалась бы законной наследницей?

Профессор укоризненно посмотрел на жену.

— Конечно, нет, — ответил юрисконсульт. — С момента национализации ценности уже не принадлежали ни вашему отцу, ни акционерам, ни бывшим вкладчикам. Оставлены могли быть только личные украшения, ну, скажем, обручальные кольца, серьги, какие-нибудь камеи, колье.

Клавдия Павловна снова насупилась и бросила на Козуба уничтожающий взгляд.

— Я же сказал «если бы не было экспроприировано», — как бы извиняясь, развел руками Козуб.

— Клавдия Павловна, — вмешался Коваль, — а давайте и в самом деле порассуждаем не с позиций нашего законодательства, — он заговорщически подмигнул Козубу, — а с точки зрения репатрианта Гущака. Наши моральные критерии, наше право вряд ли представлялись ему безупречными. И он мог, например, считать революционную экспроприацию незаконной, а единственной законной наследницей считать вас, Клавдия Павловна.

— Приехав, он решил открыть дочери Апостолова местонахождение тайника, — торопливо вставил Козуб. — И, разыскивая вас, угодил в Лесную, где вы живете летом.

Заметив, что профессорша готова, как разъяренная кошка, выцарапать Козубу глаза, подполковник сразу же успокоил ее, сказав:

— Клавдия Павловна, вы не волнуйтесь, пожалуйста, и не возмущайтесь. К такому заключению никто не пришел и не придет. Мы просто немножко фантазируем. Делаем прикидку — и так и сяк… Все наши рассуждения как бы предваряем словом «допустим». Так вот, допустим, что у Гущака и действительно были такие намерения. Хотя он, конечно же, должен был понимать, что на нашей земле действуют только советские законы и что он тоже подпадает под советскую юрисдикцию.

— А что для Гущака законы? — заметил Козуб. — Мог вбить себе в голову, что раскроет тайник наследнице, за которую он принимал Клавдию Павловну, и никто ему не воспрепятствует.

— А мотивы? — наконец не выдержал профессор. — Да, да! Зачем ему все это?

— Возможно, хотел искупить свой грех.

— Перед кем?!

— Ну уж… — вздохнул Козуб, — перед кем! Столько лет, прожив в Канаде, он почти наверняка стал набожным. Особенно под старость.

— Почему «стал»? — спросил юрисконсульта Коваль. — А раньше, в молодости, разве не был он верующим?

Козуб замялся. Потом улыбнулся.

— Откуда мне знать, каким был он в молодости? Сами посудите, Дмитрий Иванович! Но полагаю — вряд ли был верующим, если верховодил в банде. А что касается передачи клада по своему выбору, то это для Гущака вполне логично и с моральной точки зрения, и с практической.

— Вы так рассуждаете, словно я вообще не человек! — не могла успокоиться Клавдия Павловна. — Кто посмеет утверждать, что я приняла бы от Гущака такой подарок? Эти ценности я не считаю своими!

— Гущак не знал ваших взглядов, — возразил подполковник.

Клавдия Павловна пожала плечами, мол, какие же у нее еще могут быть взгляды?

— Гущак не встречался с вами, не разговаривал?

— Нет, конечно.

— А то, какой он вас помнил, — поспешил на помощь Ковалю юрисконсульт, — давало ему повод надеяться. — И, увидев, что профессорша окончательно взбешена, немного отступил: — Имею в виду ваше происхождение, богатых родителей, гимназическое прошлое. Все это позволяло Гущаку думать, что вы примете наследство, а заодно и поможете перепрятать его долю. По крайней мере, не обидитесь и не выдадите его.

— А на вас вот обижаюсь! — выкрикнула Клавдия Павловна.

— Что вы, ну что вы! — очень уважительно и как бы защищаясь, произнес Козуб. — Вы совершенно неправильно меня понимаете. Я так же, как подполковник, всего-навсего пытаюсь рассуждать, так сказать, с позиций бывшего атамана.

— Нет, Иван Платонович, мы все-таки не по-джентльменски поступаем. И в самом деле, напали на бедную женщину со всех сторон, — заступился за профессоршу Коваль. — А кстати, у вас, Клавдия Павловна, был брат Арсений. Мы его тоже разыскиваем. Интересно, знал ли о его существовании Гущак? — Коваль сделал паузу и снова посмотрел на каждого из присутствующих. — Итак, Клавдия Павловна, что бы вы еще хотели рассказать?

— Ничего. Вам все известно, товарищ подполковник, — профессорша жеманно повела бровью, и Коваль констатировал, что смутилась она при этом мало, хотя он фактически уличил ее во лжи.

— Ну что ж, — тоже не давая воли эмоциям, сказал он, — в таком случае послушаем людей, которые непосредственно занимались этим делом. Кто первый? Вы, Иван Платонович? Алексей Иванович?

— А почему, собственно, мы связываем возвращение Гущака и его гибель с забытым уголовным делом? Может быть, здесь все гораздо проще? — неожиданно спросил Коваля профессор.

— И верно, — подхватил Козуб. — А был ли Иван Иванович? Помните, у Назыма Хикмета пьеса есть с таким названием?

Все вопросительно посмотрели на Коваля.

— Нас интересует любая версия. Верно? — обратился подполковник к Субботе, и тот в знак согласия наклонил голову.

— Тогда разрешите мне, — сказал юрисконсульт. — Относительно гибели Гущака. Это было обыкновенное ограбление хорошо одетого старика. — Козуб по глазам Субботы понял, что эта версия следователю по душе, и повторил: — Обыкновенное ограбление. И поэтому, мне кажется, «дела давно минувших дней» следует оставить в покое.

— А откуда вы знаете, что Гущак был хорошо одет? — поинтересовался Суббота.

— Ну… — юрисконсульт на мгновенье запнулся, но тут же ответил: — Приехал человек из Канады. Значит, и одежда соответствующая. Всякие этикетки, молнии, никелированные пуговицы — все то, что производит магическое впечатление на некоторых нестойких юнцов. Могли предположить, что и в карманах не пусто. Вот и соблазнились. А старичок-то оказался крепким, или что-то помешало, одежду снять не успели, вытряхнули карманы — и под поезд!

Козуб закончил и перевел взгляд на Коваля.

— Версия вполне вероятная, Иван Платонович, — сказал тот после краткого размышления. — Но все-таки нет, не ограбление. В карманах все цело. Даже бумажник. Очень красивый, новенький, кожаный, с целой системой застежек и с довольно внушительным содержимым.

— Другой раз преступление не имеет видимых мотивов. Они есть, но скрыты, не выражены, — продолжал юрисконсульт. — Могло иметь место банальное хулиганство, приведшее к непредвиденным последствиям — к смерти старика. И тогда его сунули под поезд.

— И тут — банальное? Даже хулиганство бывает банальное? — не к месту вставила профессорша, которая уже немного успокоилась, и все сделали вид, что не расслышали ее слов.

— Вы не согласны с такой версией? — обратился Козуб одновременно к Ковалю и Субботе.

— Мы разрабатывали много версий, — уклончиво ответил следователь.

— Эта — самая вероятная, — еще раз заверил хозяин кабинета. — И какие тут могут быть связи с той старой историей, притянутой, простите, за уши? Кстати, у Гущака какие-то родственники здесь оставались. Их-то проверили?

— Валентин Николаевич сказал, что разрабатывалось много версий. Была и такая. Не подтвердилась.

При упоминании о родственниках старого репатрианта Суббота поморщился. За необоснованное содержание Василия Гущака в тюрьме его ожидали неприятности.

Не зная, чем вызвана гримаса молодого следователя, Козуб не развивал больше подобных соображений.

— Простите, что допытываюсь. Я понимаю, не все можно рассказывать. Но примите во внимание мои слова. Как убит Гущак? Если не секрет. Ножом, финкой, кастетом или каким-нибудь другим оружием такого рода? Если да, то это исключительно хулиганы или грабители.

— Ах, не говорите, пожалуйста, о таких вещах! — запротестовала Гороховская, которая до этой минуты молчала и слушала или не слушала разговоры, но внимательно присматривалась к присутствующим, особенно к профессору Решетняку: не тот ли это человек, который арестовал ее ночью вместе с матросом и допрашивал в милиции? Она тогда возненавидела его, считая виновником гибели Арсения. А теперь никак не могла представить себе седовласого и почтенного ученого в роли неумолимого милиционера.

— В конце концов, это не имеет значения, — ответил подполковник Козубу. — Так сказать, хулиганская версия тоже не подтвердилась. Все-таки убийство совершено либо по политическим мотивам, либо из корыстных побуждений. И я убежден, что оно несомненно связано со старой историей.

— Я нашел и отдал вам, Дмитрий Иванович, эсеровскую листовку, — сказал Козуб. — Но я далек от мысли о прямой связи между ограблением банка в те годы и гибелью Гущака в наши дни. Ограбление банка действительно было акцией политической, а гибель старика, скорее всего, происшествие случайное. Здесь могли сыграть трагическую роль разве что деньги в его карманах, на которые позарились грабители; кстати, вполне возможно, что у него, кроме бумажника, были и еще какие-нибудь ценности, и бумажник умышленно оставили, чтобы имитировать несчастный случай. Экспертизе трудно установить — толкнули старика под колеса или сам он упал. Если бы его ударили ножом, дело другое. Травма заметная, происхождение известное…

— Простите, Иван Платонович, — перебил его Коваль. — О характере прижизненного ранения Гущака я не говорил. Почему вы считаете, что там не было удара ножом?

— Вы не сказали прямо, но из ваших слов я сделал такой вывод.

— Несколько поторопились… Ну ладно… Один вопрос присутствующим. Начнем с Клавдии Павловны. Вы с Гущаком не встречались теперь и раньше никогда не виделись? Да?

— Ни раньше, ни теперь.

— А что говорят об этой трагедии жители Лесной?

— Не знаю. К чужим разговорам не прислушиваюсь.

— А вы, Алексей Иванович? Вы тоже с ним никогда не виделись? Тогда от следствия он сбежал. А теперь?

— Я уже говорил вам обо всем на опытном участке.

— Там мы разговаривали вдвоем, а здесь беседа общая. Так что, Алексей Иванович, кое-что приходится и повторить, чтобы довести сегодня до логического конца то, чего вы не сделали в двадцатые годы.

— Не по своей вине, кстати, — проворчал Решетняк.

— Вас вычистили из милиции, и вы передали дело Ивану Платоновичу. Знаю.

— Верно говорят, нет худа без добра, — засмеялся юрисконсульт. — Иначе не было бы у нас такого замечательного ученого. И розыски Гущака были бы бесплодны, и ученого не было бы.

— Это уже софистика, — усмехнулся Коваль и снова обратился к Решетняку: — Когда мы с вами разговаривали на опытном участке, я поинтересовался, какие еще люди имели отношение к этому делу. Вспомнили кого-нибудь? Ведь перед чисткой вы были близки к раскрытию тайны.

— Я вспоминал, да, да, пытался вспомнить, — ответил профессор. — Но ни фамилий, ни фактов… — Он посмотрел на жену. — Разве только вот… Я возлагал надежды на одну фразу, которую Клава услышала в ночь перед ограблением. За два-три дня… Кто-то из тайно приходивших к Апостолову во время разговора в кабинете назвал его «мальчиком с бородой». Казалось, что это — ниточка к розыску. Во всяком случае, я догадался, что ограбление банка было делом не только банды Гущака, а более широкого круга людей. И вот почему. Во-первых, голос этот Клаве показался знакомым. Во-вторых, эту же фразу, произнесенную, скорее всего, этим самым человеком, я услышал и во время чистки. И — растерялся. Мне показалось, что это сказал кто-то из членов комиссии. Оглядываясь теперь на прошлое и связывая это преступление с провокациями эсеров и украинских националистов, я могу делать далеко идущие выводы… Но тогда… тогда я просто растерялся…

— И больше ничего не узнали?

— Нет. Уехал в свое село.

— Оставшись в милиции, Алексей Иванович тоже ничего не раскрыл бы, — сказал юрисконсульт. — Ниточка слишком тонка. Кстати, если бы рассказал мне тогда хотя бы то, что рассказывает сейчас, я дела не закрыл бы. Почему же, Алексей Иванович, вы утаили от меня такую подробность?

Клавдия Павловна хотела что-то сказать, но профессор остановил ее:

— Мне кажется, я вам что-то такое говорил, Иван Платонович. Да, да!

— Хе-е! — засмеялся юрисконсульт. — Если бы! Склероз у вас, дорогой. Забыли. Вы были обозлены и расстроены. После чистки бросили эту апостоловскую папку, и делай что хочешь. А сами уехали. Но, Дмитрий Иванович, — обратился он к Ковалю, — зачем травмировать наши и без того склеротические сосуды? Вас, очевидно, интересует главное: кто убил Гущака. Замечу: если он действительно убит. Не могло ли это произойти не на самой станции, а рядом с ней, в лесу? А? Как вы, Алексей Иванович, думаете?

— Вполне возможно, — согласился профессор. — Ведь на станции-то у нас почти всегда люди.

— Но ведь донести его на плечах потом было бы, наверно, нелегко, — усомнился Козуб.

— Да разве он такой тяжелый, Иван Платонович? — с невинным видом спросил подполковник, вспоминая найденные в вещах убитого фотографии Гущака — невысокого, худенького старичка.

— Я его не видел и не взвешивал. Но труп всегда тяжелее живого человека…

— Ох! — Гороховская всплеснула ладонями и закрыла глаза.

— Но как Гущак мог оказаться в лесу? Что он искал? Вообще зачем туда попал?

Юрисконсульт пожал плечами. Откуда ему знать!

— Хотел погулять, подышать воздухом.

— Для этого не обязательно ехать в Лесную.

— А может быть, там клад зарыт, — засмеялся Козуб.

— Станция наша хорошо освещена, рядом шоссе, — сказал Решетняк. — Тащить человека из лесу на станцию? Маловероятно.

— Если не в лесу, так в пристанционном парке, — не сдавался Козуб. — Там его оглушили, а потом бросили под поезд. Деревья и кустарники близко подходят к полотну железной дороги.

Ведя этот довольно-таки динамичный разговор, все позабыли о Гороховской. Актриса молча сидела в кресле и только время от времени охала или ахала, когда речь заходила о смерти, трудах и крови.

Но вдруг Коваль почувствовал, что со старой женщиной творится что-то неладное. Его настороженное ухо уловило прерывистое дыхание Ванды Леоновны. Подполковник взглянул на нее и заметил, что взгляд ее прикован к стоящей на столе фигурке дискобола — небольшой статуэтки из серебра, которая потемнела от времени и обрела благородный вид старинной вещи. С этой минуты незаметно для остальных участников разговора Коваль включился в непрерывное наблюдение за актрисой. Она тоже этого не замечала, она вообще ничего не видела сейчас, кроме статуэтки.

Козуб, который во время разговора взял статуэтку в руки и машинально вертел ее во все стороны, и не догадывался, что каждым вращением ее, сопровождающимся тусклым блеском старого серебра, вызывает у старой женщины что-то похожее на еле слышный стон. Коваль не знал, что именно привлекло ее внимание, но по тому, как судорожно сжимала женщина подлокотники кресла, понял, что она сильно взволнована.

— Ванда Леоновна, — обратился он к актрисе, — скажите, пожалуйста, что думаете об этой истории вы? Что-нибудь вспоминаете интересное?

В ответ Гороховская закашлялась, отрицательно закачала головой. Подполковник сразу же оставил ее в покое, и актриса снова перенеслась в далекую молодость, из которой так неудачно попытался вырвать ее Коваль.

…Она снова стояла рядом с любимым, прижимаясь к его холодному, набрякшему дождевой и снежной влагою бушлату, и разъяренная вьюга нещадно хлестала и хлестала их своими ледяными хлыстами. Но за нависшими непроглядными тучами они видели звезды. Эти звезды горели в них самих, вспыхивая и угасая и снова вспыхивая, и сами они тоже словно становились звездами, поднимаясь в невыразимо чарующую бесконечность. И верили, что так будет вечно, пока существует мир.

А потом одна звезда внезапно погасла.

Она никак не могла прийти в себя и опомниться. Ее водили на допросы, и она молчала, как испуганный зверек. И в конце концов ей поверили, что она ничего не знает, ничего не видела, не слышала и никак не причастна к грабежу и к пропаже того буржуйского золота, которое охранял ее Арсений.

Здесь, в кабинете юрисконсульта, она все-таки распознала понемногу в благообразном профессоре с седыми бакенбардами того всемогущего милиционера, который ее допрашивал и которого она боялась и ненавидела. Припомнила постепенно и Козуба. Ведь после первых допросов инспектор Решетняк куда-то исчез и кто-то другой (теперь она знает: этот самый Козуб) похлопал ее по плечу, выпуская на волю.

Кажется, она еще где-то видела этого человека с продолговатым лицом и широко расставленными глазами. А не тот ли это милиционер, который ходил к актрисе Терезии, взявшей ее в свою гастрольную труппу?

Когда она вышла из тюрьмы, Арсения не было уже в живых. Взошла ее собственная одинокая звезда, печально озирая тоскливую землю. Долго бродила по темному небу и, так и не найдя себе пары, угасла. И лишь изредка возгоралась в одних только воспоминаниях да в тревожных снах. С годами все реже и реже. А со временем стало казаться, что ничего в жизни и не было, что все это пригрезилось или чем-то навеяно. А у нее и был и есть только один Арсений, Сеня — исхудавшее от голода беспризорное дитя, которого нашла она в подъезде и который взволновал ее изболевшееся сердце.

Она назвалась сестрою, хотя мальчик и говорил, что есть у него другая сестра, взяла его к себе, и постепенно маленький Арсений стал для нее смыслом жизни, вытеснив полузабытый и поблекший образ своего тезки.

И вот сейчас подполковник милиции задался целью ворошить ее прошлое и вытащить его на люди, а попутно вынуждает ее все пережить заново. А зачем это ей? Право же, нет ей никакого дела до какого-то старика, убитого на какой-то станции!

Когда подполковник явился к ней и начал задавать «наводящие» вопросы, ей показалось, что она снова очутилась в холодном подвале и что снова продолжается то давнее следствие. Слушая Коваля, пыталась вспомнить и те разговоры, и те обстоятельства, и тех людей, но память отказывалась служить ей. И только сейчас, увидев серебряного дискобола…

Так было и тогда. Фигурка дискобола, освещенная вздрагивающим пламенем матросской зажигалки, казалась в ее руках ожившей. Статуэтка поразила ее тогда красотою мускулистого тела атлета, который, играя недюжинной силой, посылал диск в полет. Она хотела спрятать статуэтку в карман своего пальто, но Арсений взял ее и поставил обратно на стол.

«Здесь, — строго сказал он, — все наше, даже буржуйское золото в подвале. Но брать ничего нельзя. Даже тебе, люба».

И такое это было теплое слово «люба», что и сейчас, в кабинете бывшего следователя, потеплело старое, утомленное сердце, рассеялся туман далеких лет и звезда, заветная звезда любви, внезапно вспыхнула и возгорелась, да так ярко, так зримо, что встал перед глазами уже не дискобол, а сам революционный матрос Арсений Лаврик с винтовкой в руке.

Подполковник Коваль догадался о том, что взволновало старую актрису. И, сделав вид, что ему надоело сидеть на одном месте, встал, выпрямился и, продолжая разговор, зашагал по комнате. Вот он остановился у стола, взял в руки статуэтку, которую хозяин поставил на место. Тоже повертел ее, рассматривая, и в какой-то момент свет так упал на дискобола, что диск словно вырвался из его руки и сверкнул в воздухе, как молния перед дождем. Коваль перевел взгляд на Гороховскую и быстро поставил статуэтку на стол.

Ванда Леоновна полулежала в кресле, отбросив голову назад. Коваль налил воды и подал ей стакан. Она открыла глаза.

— Что с вами?

— Сама не пойму. — Она попыталась улыбнуться, но только печально изогнулись ее губы.

— Ничего, ничего, — успокоил актрису Коваль. — Сейчас вылечим.

Юрисконсульт торопливо накапал в рюмку валерьянки. Актриса выпила, улыбнулась, поблагодарила. И тогда Коваль сказал, обращаясь ко всем:

— Кажется, мы переутомили прекрасную половину человечества. — Посмотрел на Клавдию Павловну. Та величественно наклонила голову. — Отдохнем!

— И немножко подкрепимся, — напомнил Козуб и снова взялся за бокалы.

— Нет, нет, что вы! — Клавдия Павловна решительно отказывалась от угощения. — Нас с Алексеем Ивановичем во внимание не принимайте. У нас — режим. — И она забрала у профессора бокал и поставила обратно на столик.

— Ну, а фрукты, виноград — это можно? Яблочко, например, из собственного сада?

— Я вас провожу домой, не беспокойтесь, — говорил Коваль актрисе, которая пришла в себя и прятала глаза.

Некоторое время в кабинете Козуба шел общий разговор, и Коваль попросил присутствующих собраться еще раз, пообещав через несколько дней назвать убийцу.

Угощение так и осталось нетронутым. На душе у всех было муторно — у каждого по-своему.

Коваль и Суббота провожали старую актрису пешком: ехать на милицейской машине Ванда Леоновна отказалась. Тем более, что до ее дома было недалеко. Свежий вечерний ветерок, неспособный рассеять духоту, едва овевал лицо. Каменный город еще дышал дневным жаром. Шли медленно.

Молчание нарушил Коваль:

— Ванда Леоновна, скажите, пожалуйста, что так взволновало вас сегодня? Вам что-нибудь напомнила статуэтка?

— Нет. Очень душно было в комнате.

Она ничего не желала рассказывать. У нее снова появилось ощущение тяжести, когда руки и ноги, все тело наливалось теплым свинцом и клонило ко сну, и она погружалась в полудрему. Мысли тоже становились при этом сонными, убаюкивающими. Бескрайний мир, исполненный страстей и борьбы, мир шумных улиц и тихих лесов, весь пестрый мир давно уже стал для нее суживаться и, в конце концов, ограничился домашним кругом. Она принадлежала теперь Арсению, его семье, отчасти — временным квартиранткам. Ничто иное больше не интересовало ее и не беспокоило, тем паче — давние грабежи и убийства, а вместе с ними эта статуэтка…

Она ничего не желала рассказывать. Ей было тяжко и физически, и морально.

— А мы, Ванда Леоновна, нашли брата профессорши, Арсения Апостолова, — как бы между прочим проговорил Коваль. — Вы знаете, о ком речь? О вашемнареченном…

Гороховская остановилась и, хотя до ее дома оставалось всего несколько шагов, села на скамью.

— Прежде чем объявить об этом, советуемся с вами. Итак, расскажите, как вы взяли к себе Арсения, когда он был беспризорным мальчиком. И о сегодняшней статуэтке — тоже. Она похожа на ту, которую вы когда-то видели в особняке?

И старая актриса, собравшись с силами, рассказала обо всем, что скрывала и знала, и даже о том, о чем только догадывалась…

Уже было поздно — на небе появились первые августовские звезды, когда Коваль и Суббота простились с Гороховской, пообещав, что дадут возможность ей самой открыть тайну Арсению.

Когда Коваль и Суббота остались вдвоем, подполковник сказал:

— Я всегда считал, Валентин Николаевич, что расследование чем-то напоминает хирургическое вмешательство. Неприятно, больно, но необходимо.

Следователь понимающе покачал головой.

— Надо, Дмитрий Иванович, — задумчиво произнес он, — взяться за Козуба. Как попала к нему эта статуэтка из особняка Апостолова? Скорее всего, не без помощи Гущака. Мне это ясно…

Суббота хотел этими словами не только высказать то, что действительно думал, но и подчеркнуть мастерство Коваля, которое тоже стало для него очевидным.

Но Коваль — всегда Коваль.

— А мне ничего не ясно, Валентин Николаевич, — отрезал он.

— Неужели и статуэтка вас не убеждает?

— Нет. Пока не доказано, что это та самая. Эмоции и соображения Гороховской — это еще не доказательства. Возможно, у Козуба такая же. Мы не можем утверждать, что дискобол был создан в единственном числе. Хотя, вообще говоря, тут есть, конечно, над чем поломать голову.

— А впрочем… — заколебался Суббота. — Бывший работник милиции и суда. Правда, его уволили за какие-то там ошибки… Нет, все равно не могу понять…

32

На вторую встречу у юрисконсульта Коваль пришел не с Субботой, а с лейтенантом Андрейко. То, что он не пригласил Субботу, а взял с собой лейтенанта, одетого в форму, входило в план задуманной им психологической атаки.

Уже перед самым концом рабочего дня он отпустил Клавдию Павловну, которая просидела в управлении около двух часов, сначала презрительно фыркая, а потом, когда он припер ее к стенке фактами и вынудил во всем признаться, умоляюще поглядывая на него.

По дороге к Козубу подполковник вспоминал этот разговор.

— Так почему вы скрывали своего отца? Помимо того, что стыдились его болезни?

— Из-за мужа. Боялась испортить ему карьеру. Алексей Иванович — способный научный работник. И именно тогда, когда он рос буквально на глазах, когда написал первую диссертацию, я узнала, что отец мой жив и находится в психиатрической больнице. А в анкетах аспирант Решетняк по моему совету никогда не писал, что у него есть родственник — бывший банкир. Собственно, какой он ему родственник?

— Гм, как-никак это же ваш отец!

— Поэтому и переехали сюда. Чтобы порвать все связи с прошлым.

— А как относился к этому ваш муж?

— Я от него скрыла.

— Почему?

— Со своим характером он сразу побежал бы в институт, в партбюро.

— Выходит, Алексей Иванович не знал причины переезда?

— Нет. Просто я настаивала. Институт переезжал, но он хотел остаться в филиале.

— А как ваш отец оказался в здешней больнице?

— Мне удалось добиться перевода с помощью знакомого врача.

— Нелогично. Сначала вы убегали от отца, а потом перетащили его поближе к себе.

«Интересно, — думал Коваль, вспоминая бледное, словно сразу постаревшее лицо этой женщины, — придет она на встречу или нет?»

Как он и рассчитывал, все уже собрались, когда они с лейтенантом вошли в квартиру юрисконсульта. Пришла и профессорша. Подкрашенная и нарумяненная, она все же не могла скрыть своего смущения.

Да и не она одна — и Решетняк, и юрисконсульт были какие-то осунувшиеся. Казалось, в самом воздухе висит нечто приводящее каждого из них в смятение. Только у Гороховской, которая еле передвигалась, полыхали глаза, и видно было, что она готова вступить в бой.

Коваль представил присутствующим лейтенанта Андрейко, назвав его своим талантливым помощником, отчего тот прямо-таки по-девичьи зарделся.

Сделав над собой усилие, подполковник заставил себя забыть об усталости и, окидывая взглядом комнату и всех присутствующих, дружелюбно улыбнулся. Сегодня ему нужно было быть уверенным, бодрым и приветливым, ни в коем случае не выдавая того внутреннего напряжения, которое им владело. Он думал только о том, выдержит ли то, что предстоит, старая актриса. Гороховская была возбуждена, и это произвело на Коваля глубокое впечатление. Вот что делает с человеком материнская любовь! Надеясь заслужить благодарность подполковника и уговорить его, чтобы он не открывал Арсению тайну, она словно помолодела.

Но с разговором о статуэтке Коваль не спешил. Он поудобнее уселся в кресло, стоявшее у двери на веранду, и достал свой неизменный «Беломор».

— Если дамы разрешат…

— Может быть, нам лучше расположиться на веранде? — предложил хозяин, который на этот раз забыл выкатить столик-самобранку.

Заранее продуманный план Коваля мог провалиться. Ведь статуэтка дискобола, которая стоит в кабинете, должна была сыграть главную роль. Мозг подполковника лихорадочно работал. Пряча под опущенными веками блеск глаз, Коваль спокойно произнес:

— Хорошее предложение, Иван Платонович. Но не хотелось бы, чтобы наш разговор стал достоянием улицы.

— Что ж, — развел руками юрисконсульт. — Как угодно.

Все смотрели на Коваля, ожидая от него первого слова.

— Сегодня, — начал он наконец, — у нас будет немного иной разговор, чем предполагалось. Дело в том, что ценности, которые много лет назад спрятала банда Гущака, найдены.

Как и рассчитывал Коваль, это оказалось новостью для одной только Гороховской. Правда, и юрисконсульт тоже так искренне удивлялся, что подполковнику пришлось повторить свое сообщение.

— Но, — добавил он, — произошло это не сегодня и не вчера, а перед войной. — И он рассказал историю отыскания клада, которую Клавдия Павловна уже знала из его уст. — Таким образом, вроде бы отпадают наши предварительные соображения и классическое «кви продест?» — кому выгодно?

— М-да, — сказал Козуб. — Что же тогда остается?

— Остается одно, — неожиданно резко и твердо произнес подполковник, — поскольку Гущак убит, предъявить счет убийце.

— А ценности найдены все? — поинтересовался Козуб.

Коваль не спешил с ответом.

— Да… — бросил он после паузы.

— Ох, ошибаетесь, уважаемый Дмитрий Иванович, — улыбнулся юрисконсульт. — Не все. Но не огорчайтесь. Криминалисты с мировым именем — и те ошибаются.

— Что вы хотите сказать?

— А то, что одна ценная вещь Апостолова у меня. — И Козуб коснулся пальцами статуэтки дискобола. — Серебро высокой пробы. — Он взял статуэтку в руки, погладил ее. — Она мне очень дорога. Она, собственно, и положила начало всей антикварной коллекции. — И он широким жестом обвел комнату.

Коваль понял, что хитроумный план его провалился. Вскользь глянул на Гороховскую — не предупредила ли Козуба? Актриса сидела ни жива ни мертва, вытаращив глаза на юрисконсульта и сжав губы, словно боялась выдать себя каким-нибудь невольным восклицанием.

Козуб предвосхитил вопрос Коваля:

— Как эта великолепная вещица попала ко мне? Расскажу. — Он положил фигурку себе на колени. — Производили обыск у Апостолова. Вы помните этот обыск, Алексей Иванович? Вы ведь тоже принимали в нем участие. — Решетняк пожал плечами. Он не помнил. — Так вот. Статуэтка валялась на полу, под столом, в столовой. Поскольку она серебряная, я подумал, что ее потеряли грабители, и решил приобщить к делу как вещественное доказательство. Ну, а потом, когда вещественным доказательством ее не признали, положил ее в ящик стола. Там она провалялась какое-то время, я о ней забыл. Как-то наткнулся на нее случайно. Кому отдать? Некому. Так и осталась у меня. Конечно, Дмитрий Иванович, это с моей стороны преступление, — улыбнулся Козуб подполковнику. — Могу и статью назвать. Но, надеюсь, не арестуете. Срок давности.

Он еще раз улыбнулся и, встав, преподнес статуэтку профессорше.

— Мне остается только просить прощения, Клавдия Павловна. Но сейчас я с величайшим наслаждением возвращаю эту чудесную статуэтку ее истинной владелице. Прошу принять во внимание смягчающие обстоятельства: я хранил это произведение искусства в течение многих лет, возил его во время войны в эвакуацию.

Клавдия Павловна скользнула взглядом по статуэтке, потом внимательно посмотрела на Козуба.

— Нет, нет, благодарю. Она принадлежит вам. Вы и действительно заслужили ее, храня столько лет. Кстати, еще неизвестно, в самом ли деле была она собственностью отца.

— Я тоже видела ее в особняке, — тихо сказала Гороховская.

Пришла очередь удивляться Козубу и Решетнякам. Они вообще не могли понять, зачем подполковник пригласил на их беседы женщину, которая никакого отношения к делу Гущака не имеет.

— Как же это вы видели? — спросила профессорша.

Ванда Леоновна покраснела:

— Зайдя в комнату.

— Но это ведь было ночью, — с недоверием произнесла Клавдия Павловна. — Как же вы могли что-нибудь видеть в полной темноте?

— А у Арсения, — ответила актриса дрожащим голосом, — была зажигалка. Разрешите мне на минутку, — обратилась она к юрисконсульту, протягивая вперед обе руки.

Козуб дал ей статуэтку, и старая женщина несколько секунд ощупывала и гладила ее пальцами так, как делают это слепые.

— Ну, если уж Клавдия Павловна отказывается, — сказал Козуб, — то с ее разрешения, а также с разрешения всего уважаемого общества во главе с Дмитрием Ивановичем я подарю эту статуэтку товарищу Гороховской. В знак уважения к ее таланту и в память о молодости.

Все одобрительно улыбнулись. А Коваля этот жест юрисконсульта насторожил. Ни оперативный работник, ни следователь не имеют права поддаваться симпатиям или антипатиям к тому или иному человеку, судьба которого зависит от результатов расследования, и, взяв себя в руки, он подавил в себе это чувство.

— Разрешите мне продолжить, — сказал он после того, как возбуждение улеглось. — Должен проинформировать: выяснив, что ценности давным-давно найдены и что в связи с этим гибель репатрианта Гущака приобретает иной характер, мы уже смогли кое-что установить. — Коваль сделал многозначительную паузу и медленно произнес: — Например, что среди присутствующих в этой комнате есть человек, причастный к убийству.

Коваль произнес эти слова совсем тихо, но они произвели впечатление разорвавшейся бомбы.

— То есть как вас понимать? — после длительной паузы выдавил из себя Решетняк, который, как и на прошлой встрече, был молчалив, сосредоточен и выглядел так, словно все время что-то вспоминал или обдумывал. — Да, да! Как вас понимать? — гневно повторил он, не дождавшись ответа подполковника.

— Понимать, как сказано, — заметил Коваль. — Убийца среди нас.

Каждый невольно оглянулся и по-новому посмотрел на лейтенанта милиции со шрамом на щеке, который недвижимо сидел в углу, словно ожидая приказа, и по-новому оценил его присутствие на встрече. Первой мыслью у каждого, конечно же кроме преступника, было: «Это не я». Эту мысль каждый охотно высказал бы, если бы не считал такую реакцию преждевременной и бестактной.

Следующей мыслью было: «А кто же?» Но на это пока никто еще не осмелился бы дать ответ. Все были поражены и молчали, бросая взгляды то на Коваля и лейтенанта, то друг на друга. Актриса дышала тяжело, словно поднималась в гору.

— Вы что же — всех подозреваете? — снова загремел Решетняк.

— Если говорить серьезно, дорогой Дмитрий Иванович, то это незаконно. Вы, конечно, пошутили, — произнес юрисконсульт доброжелательным тоном, с некоторым оттенком превосходства по отношению к своему явно заблуждающемуся коллеге по профессии и усмехнулся сразу всеми своими многочисленными и глубокими морщинами и морщинками. — Но не стоит так шутить.

— Упаси боже, я подозреваю не всех, — ответил Коваль. — Только одного-единственного человека. Хорошо помню и о презумпции невиновности[6]. Официальное обвинение будет выдвинуто позже и только против истинного убийцы.

Произнося эти слова, Коваль внимательно наблюдал за своими собеседниками. Подполковник пребывал сейчас в несколько нервозном состоянии, но радовался этому: обычно он именно так чувствовал себя перед самым разоблачением преступника. Из многолетнего опыта знал, что, когда у него от какого-то подсознательного упоения, словно на морозе, немеют кончики пальцев и внезапно покалывает сердце, значит, развязка близка.

После первой встречи в кабинете юрисконсульта, когда Коваль почувствовал легкое волнение и его мозг как бы начал обмениваться магнитными импульсами с кем-то из присутствующих, прошло несколько дней. Но теперь это чувство усилилось — теперь передавалось ему уже не волнение, а тревога убийцы. И, прощупывая взглядом всех, он в то же время мысленно обращался и к нему:

«Скрывайся, скрывайся, далеко не уйдешь. Я буду преследовать тебя, пока не настигну. Мы с тобой оба имеем дело с истиной. Только ты пытаешься утаить ее, а я ищу, чтобы все уразуметь, то есть разоблачить тебя. Каждый человек — искатель и творец: художник ищет и создает красоту, изобретатель — новые приспособления, старатель — золото, а я — преступников. И я настроен на тебя, как миноискатель на мину. Моя голова, мое сердце — все во мне настроено на тебя. Конечно, не очень-то приятно копаться в грязи. Но ведь кто-то же должен и этим заниматься. И я доведу свое дело до конца!»

А вслух подполковник Коваль сказал:

— Мне осталось уже немного, чтобы все доказать. Надеюсь, у этого человека хватит мужества признаться.

— Что же это получается, черт побери! — Вконец разгневанный профессор Решетняк вскочил и забегал по комнате мелкими шажками. — Убийца среди нас! Вы думаете, уважаемый, что говорите?! Да за такое можно и к ответственности привлечь! — Он остановился напротив Коваля, напряженно наклонив голову. — Мы и сами когда-то работали и знаем эти милицейские штучки-дрючки! Да, да! Кто же, по-вашему, убийца — Козуб или я? Больше некому. Или, может быть, вы с лейтенантом?!

— Вы еще не приняли во внимание двух дам, Алексей Иванович, — натужно улыбаясь, вставил юрисконсульт. — Клавдию Павловну и Ванду Леоновну.

Коваль поднял руки.

— Успокойтесь, пожалуйста. Я повторяю: убийца среди нас, но официального обвинения пока не выдвигаю. И тем, кто не виноват, обижаться не следует. Андрей Гущак оказал убийце сопротивление. Найдена пуговица с его куртки, вырванная «с мясом». Значит, убийца в этой борьбе тоже оставил на месте преступления какое-нибудь вещественное доказательство. Мне остается найти этот предмет, и тогда сразу все встанет на свое место.

От внимательного взгляда Коваля не ускользнуло, как юрисконсульт невольно провел рукою по борту своего белого полотняного пиджака, словно проверяя, все ли пуговицы на месте.

— Но ловлю вас на слове, Дмитрий Иванович, — спокойно, во всяком случае по сравнению с Решетняком, сказал Козуб. — В разговоре со мной и с Алексеем Ивановичем вы совершенно справедливо заметили, что в наши дни, в отличие от прошлого, не одни только вещественные доказательства разоблачают преступника. Очень важным является изучение его психологии, окружения, образа жизни. По оторванной пуговице преступника не найдешь. А вы, судя по вашему заявлению, только на нее и надеетесь!

Коваль чуть не заулыбался, несмотря на напряженность обстановки. Его предположение подтверждалось, о чем никто из присутствующих, в том числе и Андрейко, не догадывался.

— Совершенно верно, — ответил он юрисконсульту, — по одной только пуговице ничего не найдешь. Но если пришить эту пуговицу к психологии?! А? — Подполковник был очень доволен разговором. — Учтите, у репатрианта Гущака пуговицы были нестандартные. Канадские. — И Коваль, чувствуя, как все нарастают в нем импульсы, напоминающие о присутствии убийцы, вдруг ощутил легкий толчок, как от электрического разряда, — створки захлопнулись, охотник поймал опасного зверя. До предела возбужденные нервы могли не выдержать, и, чтобы дать себе разрядку, подполковник засмеялся — очень громко и неестественно. Этот его смех произвел неприятное впечатление на всех, даже на лейтенанта Андрейко, который все еще сидел с каменным лицом.

— Простите, — сказал Коваль, оборвав себя. — Такая чепуха: человек не может понять, что наши и заграничные пуговицы неодинаковы. Вот я и не выдержал.

— Ничего смешного, — пробормотал Козуб.

Профессорша вдруг оживилась и с надеждой в голосе спросила Коваля:

— Дмитрий Иванович, вы, наверно, все время шутили?

— К сожалению, нет, — вздохнул Коваль. — Ну ладно, — сказал он поднимаясь. — Сегодняшнюю свою задачу я выполнил. Фамилию убийцы вы узнаете из материалов суда. Благодарю за помощь, — закончил он, ни к кому персонально не обращаясь. — До свиданья.

— И всем можно идти? — робко спросила профессорша, искоса поглядывая на лейтенанта Андрейко.

— Конечно, можно.

Коваль вместе со всеми приглашенными вышел на улицу. На душе было необычайно легко. Он смотрел на все новыми глазами, не узнавая домов, улицы, потемневшего небосвода, лиловых сумерек.

— Товарищ подполковник, — произнес Андрейко, когда они остались вдвоем. — Вы считаете…

— Я не считаю, а знаю, — перебил его Коваль.

Лейтенант не осмелился спросить, кого он имеет в виду.

— Может быть, нужно наблюдение?

— Он никуда не убежит, — не по-начальницки весело, даже озорно ответил подполковник. — Он никуда не убежит, друг мой. От самого себя не убежишь. Завтра первым утренним поездом едем в Лесную.

Лейтенант Андрейко не отрываясь смотрел на Коваля. Невозможно было молчать под этим испытующим взглядом.

— Я начал его выкуривать. Тебе не приходилось в детстве выкуривать из нор сусликов? А тарантулов? А мне приходилось. Мы привязывали на нитку шарик воска и опускали его в глубокую норку. Ядовитый тарантул в ярости бросался на него и увязал всеми лапами. Тут-то мы его и вытаскивали. — Коваль улыбнулся. — В эту ночь он не сомкнет глаз, а едва только забрезжит рассвет, появится на станции. Чтобы найти потерянное во время схватки с Гущаком «вещественное доказательство». Сейчас, почуяв опасность, он боится, что именно оно его и уличит. Не знает ведь, что мы с тобою все уже нашли.

33

Коваль и лейтенант Андрейко приехали в Лесную ранним утром, оба в штатском. На территории дома отдыха нашли беседку, из которой хорошо видна была станция, и особенно та часть железнодорожного полотна, где погиб Андрей Гущак. Немного посидели вместе, внимательно вглядываясь в людской поток, возникавший на платформе после прибытия каждой электрички из города, а потом Коваль послал лейтенанта на станцию чтобы там, пристроившись в укромном месте, Андрейко незаметно встречал поезда, находясь рядом.

Лейтенант ушел. Подполковник остался один в беседке, заросшей диким виноградом и плющом.

Дом отдыха начал понемногу просыпаться. Заиграло радио. Шесть часов. Из расположенной неподалеку от беседки кухни послышались женские голоса и звон посуды.

Когда человек надолго остается наедине с самим собой, в голову лезет всякое — и толковое, и бестолковое. Подполковник вспомнил сперва рассказ Клавдии Павловны о вьюжной зимней ночи перед ограблением банка, о странном разговоре, подслушанном ею у двери отцовского кабинета. Это заставило его снова копаться в архивах, и он нашел материал о замаскировавшемся эсере Колодубе, который в двадцатые годы возглавлял комиссию по чистке милиции…

Время шло. Ничего интересного на станции не происходило, и подполковник стал думать об удивительном сне, который видел минувшей ночью. После этого сна проснулся Дмитрий Иванович внезапно, будто от толчка. Так случалось обычно, когда ночевал он в управлении или бывал в командировке, а сегодня толкнуло его дома, на старом диване, где привык он спать с тех пор, как умерла жена.

Раскрыл глаза и не сразу понял, где он: едва заметные в предрассветной мгле предметы имели очертания причудливые и вроде бы незнакомые. Но вот различил он книжные полки, контуры письменного стола, кресло, а в прямоугольнике окна, словно картину в раме, — старое ореховое дерево.

Душа его еще не освободилась от совсем иного, от какого-то волшебного мира, где побывал он во сне. Что же снилось ему? Напрягая память, Коваль четко и ясно представил себе какую-то очень знакомую мощеную улицу, а на ней — дом, прижавшийся к холму, крыльцо, сложенное из двух плоских камней. Откуда же он так хорошо знает этот дом, эту улицу и каждый камень на ней? Он ведь не был здесь никогда.

Только во снах, которые повторяются время от времени, ходил он по этой улице как хозяин, отворял двери в дом и, самое удивительное, встречал людей, которые, как это неизменно оказывалось, хорошо знали его и которых он тоже знал, хотя никогда в жизни не видел! Эти люди ждали его, будто бы всего несколько минут назад был он в их обществе…

Говорят, что сон — зеркало реальной жизни, темное, зыбкое отображение человеческих мыслей, ежедневных волнений, чувств, настроений. Говорят еще, что сон — это прошлое. И не только прошлое. А еще и провозвестник грядущего.

Но это только научные и фантастические гипотезы, а кроме того — просто-напросто суеверный туман. Во сне можно необычайно и непредсказуемо чувствовать, знать, понимать, переживать: запросто терпеть нестерпимую боль, видеть то, что скрыто от глаз, слышать, как разговаривают травы и цветы, наблюдать, как меняют свои свойства обычные вещи; сражаться с чудовищами; превратиться в йога, в чародея или даже обернуться птицей и рыбой.

Впрочем, кто не видит снов? Снов, в которых отражено и прошлое, и настоящее? Но самым большим чудом этого иррационального мира были для Коваля все-таки не зыбкие картины и феерические ощущения, а вот эти знакомые незнакомцы. Он встречался с ними как с давними друзьями и каждый раз делал немалые усилия, чтобы вспомнить, где же видел их раньше, кто они, как их зовут; точно так же, как пытался постигнуть, откуда он знает этот дом с крыльцом из каменных плит, эту мебель, эти вещи в комнате.

Возможно, это переплетение далеких первых впечатлений, которые идут из раннего детства, когда человек многое видит, но мало осознает.

Первые впечатления! У каждого человека свои: у одного — печь, разрисованная синими и красными цветами и петушками, у другого — живой петух, красавец, гордо вышагивающий по двору, у третьего — лес подсолнечников, вишневый садик за хатою, шмель в бархатном камзоле, длинные отцовские усы или теплое прикосновение материнской руки.

На Митю Коваля самое первое яркое впечатление произвела родная улица. Длинная, пестрая, с домами, словно нарисованными на фоне голубого неба, улица поразила, еще не окрепшую, крайне впечатлительную детскую душу и навсегда врезалась в память. Может быть, именно тогда и увидел он где-то на этой улице домик с крыльцом из каменных плит, который теперь вот видит во сне? И правда — самая большая в местечке улица действительно была вымощена.

«Удивительно все-таки, что сон так взволновал и запомнился, — думал подполковник. — А не приходит ли он тогда, когда я переутомлен, когда нервы напряжены и организм требует отдыха?» Потом, пощипывая сорванный листок, Коваль подумал о «щучке» Наташе, но, когда рядом с ней появился в его мыслях и Валентин Суббота, он сразу же предпочел вернуться к делу, к расследованию, к атаману Гущаку и его убийце.

Коваль был уверен, что убийца все равно придет, должен прийти и… «финита ля комедиа»[7]. Он, подполковник Коваль, как всегда в конце розыска, ощутит непреодолимую усталость и, когда все будет кончено, с разрешения комиссара два-три дня не будет появляться в управлении, а уедет на рыбалку или возьмется за садовые дела…

Но почему же убийца не идет?

Утреннее солнце поднялось еще выше, в беседке стало тепло. В доме отдыха закончился завтрак, и отдыхающие шумно играли в волейбол.

Убийцы все не было.

Коваль пытался представить себе его ощущения. Не иначе, как пребывает он в шоковом состоянии, и у него, как у загнанного зверя, действует только один инстинкт самосохранения. Покорясь этому инстинкту, он, вопреки логике, будет кружить вблизи места убийства. Не успокоится, пока не найдет потерянную вещь, которая может явиться уликой против него. Он должен, должен появиться!

Но он не появлялся. Сомнения начали закрадываться в душу Коваля. Он вышел из беседки и отправился на станцию.

Приехать раньше, чем они с Андрейко, преступник не мог: ему ведь необходим дневной свет. А что, если он отложил свой приезд на завтра? Или все-таки побывал здесь ночью с фонарем? Нет, все это из области фантастики. Он придет, он должен прийти!

И все-таки его не было. Неужели в расчет Коваля вкралась ошибка? Сперва лейтенант Андрейко нашел возле рельса пуговицу, вырванную «с мясом», как выяснилось — с куртки Гущака. Это свидетельствовало о борьбе убийцы с жертвой. После этого появилось убеждение, что и от убийцы на месте преступления тоже что-то должно было остаться. И Андрейко снова искал, осматривал все кустики и ямки возле дороги, пока не нашел горлышко от бутылки со следами крови и волос убитого…

Нет, он придет, он не может не прийти!

На станции Коваль отпустил лейтенанта поесть в маленький, почти игрушечный ресторанчик, а сам ограничился стаканом газированной воды. Он позвонил в управление и попросил отвечать по телефону, что находится на совещании.

Потом снова дежурили. До обеда. Невыспавшиеся, изнемогающие от жары, по очереди пообедали. В том же ресторанчике. Коваль прочел по лицу лейтенанта, что тот считает: пора убираться отсюда, все равно ничего не высидим.

— Он придет, — уверял подполковник своего молодого помощника, — непременно придет, Остап Владимирович. И обязательно сегодня, пока светло.

Но он не приходил.

Уже солнце зашло за высокие кроны сосен, когда Коваль увидел, как вдоль железной дороги идут два человека. Сердце почувствовало толчок, словно что-то ударило в грудь. Но их было двое, а не один! Решетняк и Козуб! Они прошли мимо станции, немного постояли на тропинке, пожали друг другу руки, и Решетняк пересек шоссе. Вскоре его невысокая фигура исчезла за оградой санатория.

Козуб постоял несколько секунд, а потом оглянулся и быстрым шагом пошел вдоль колеи. Он прошел немного, остановился и принялся раздвигать высокую траву, кусты, отделявшие железную дорогу от поселка.

У Коваля застучала в висках кровь. Может быть, после целого дня изнурительного дежурства повысилось давление. Он внутренне напрягся, словно перед прыжком, и не спеша пошел вдоль колеи туда, где находился юрисконсульт.

Лейтенант Андрейко, который тоже заметил Козуба, следил за подполковником и, когда тот махнул ему рукой, последовал за ним.

Коваль почти вплотную приблизился к лихорадочно суетившемуся и шарившему руками по земле юрисконсульту. Тот внезапно обернулся и замер.

— Ищем? — спросил Коваль.

— Ищем, — автоматически ответил юрисконсульт.

— Не стоит, — сказал подполковник. — Мы уже все нашли.

Козуб тяжело перевел дыхание и сердито спросил:

— Чего вам от меня нужно?

— Небольшого вознаграждения за терпеливость, мы ведь целый день ожидаем вас. Ответьте на один только вопрос.

Юрисконсульт все еще не мог опомниться.

— Зачем вы это сделали?

Козуб побледнел и опустил голову. Потом поднял на подполковника полный ненависти взгляд, и глубокие морщины на его лице словно углубились и стали похожи на шрамы.

— Я не убивал.

— Зачем вы его убили? — спросил Коваль.

Юрисконсульт, заметив лейтенанта Андрейко, проворчал:

— Нельзя ли без свидетелей?

Коваль отошел с ним на несколько шагов.

— Этот старик, когда увидел, что тайник раскопан, совсем обезумел, — сказал Козуб. — Я объяснил, что это случилось давно, случайно, когда копали оросительные траншеи. Но он и слушать не хотел, орал, что это моя работа, как будто я знал, где закопан клад. Он бросился на меня, вцепился в горло, я еле его оторвал. А тут электричка. Старик плохо держался на ногах в упал. Воздушной волной затянуло его под колеса.

Подполковник вздохнул.

— И все-таки: за что вы его убили?

— Слушайте, Коваль, на кой черт вам вся эта морока, вы ведь все равно ничего доказать не сможете.

34

Человек, напротив которого сидел за столом инспектор Козуб, был без знаков отличия, хотя занимал высокое положение в наркомате внутренних дел. По всему было видно, что привык он приказывать, распоряжаться. Козуб пожирал его глазами. А тот не смотрел на Козуба, и инспектор уголовного розыска, хотя и сидел в удобном кресле, чувствовал себя стоящим навытяжку.

— Ваше анархистское прошлое не внушает доверия, — сказал начальник.

— Какое там прошлое, — попытался оправдаться Козуб. — Без году неделя. Мальчишкой был.

— Все равно. Это ставит под сомнение ваше заявление, что вы оказались на эсеровской квартире случайно. — Начальник перешел на шепот. — За участие в эсеровской боевой группе, хранение и распространение контрреволюционных листовок вы, бывший анархист, пробравшийся в органы милиции, под трибунал пойдете, и высшая мера революционной защиты вам обеспечена.

— Но ведь… — Инспектор никак не мог справиться с пересохшим языком. — Это неправда!

Начальник словно пронзил Козуба своим немигающим взглядом.

— Я верю документам, которые лежат передо мной! — он кивнул на красную папку.

В этом немигающем взгляде инспектор прочел свой приговор, и у него похолодела, казалось, вся кровь, словно был он уже неживой.

Нет, смерти Иван Козуб не боялся: той боли, которой сопровождается уход человека из жизни. Слишком часто он видел, как быстро и просто это происходит.

Беспокоило другое. То, что его жизнь, жизнь Ивана Козуба, так глупо обрывается, что он еще не надышался воздухом, не налюбовался солнцем, не насытился любовью, не насладился гордостью, что все его усилия, вся неутоленная жажда выбиться в люди оказались мышиной возней. И жизнь так вот легко обрывается из-за дурацкого стечения обстоятельств.

— Но, наверно, вы родились в рубашке, — неожиданно заявил начальник.

Козуб встрепенулся.

— Запомните, — многозначительно произнес человек, державший в руках его судьбу, — никакой облавы у вашей соседки не было, и ничего у нее не нашли. В архивах об этом не останется никакого следа, и эти бумаги, — он опять кивнул на красную папку, — будут уничтожены. Вы случайно, как кур в ощип, попали в дело, в которое не имели права совать свой нос. В таких случаях, как правило, бесследно исчезают. Но вы, повторяю, родились в рубашке. Ваша задача пока что будет простой и легкой — тоже обо всем забыть. Ясно?

Под холодным оценивающим взглядом начальника Козуб съежился, затем вскочил. Нет, он не откажется от своего шанса! Он еще выбьется в люди! Тем более что от него так мало требуют. Забыть! Забыть, не знать всегда легче, чем вспоминать, знать и действовать.

Хозяин кабинета и судьбы Козуба внимательно следил за выражением его лица и разгадал его душу.

— Я знаю, — сказал он, — вы не трус и заслуживаете большего, чем достигли. Вы меня поняли? Вы еще понадобитесь. Даруем вам жизнь не за красивые глаза. Домашний арест ваш закончился. Собственно, его и не было. Будем считать его недоразумением. Вы выполняли особое задание и потому не являлись в Центророзыск. Я туда позвоню. Можете идти.

Козуб нерешительно кашлянул.

— Что еще?

— Я хотел спросить о своей соседке… — начал было инспектор и тут впервые увидел, как появилась на губах начальника, зазмеиласъ насмешливая улыбка.

— Вы о Терезии? О ней не беспокойтесь. Это она побеспокоилась о вас.

35

Юрисконсульт Иван Козуб был уверен, что Ковалю при всей его дотошности никогда не удастся узнать об этом давнем разговоре. А также и о том, кто стрелял в инспектора Решетняка через окно и в бою под Вербовкой. Эта мысль успокаивала даже сейчас. Хорошо, что бывают тайны, которые известны одному или двум человекам и которые вместе с ними уходят в могилу.

А Коваль, в свою очередь, думал о том, что многого никогда не узнает преступник. В частности, что выйти на него помог бывший милицейский инспектор Решетняк, который только накануне так рьяно нападал на Коваля в кабинете юрисконсульта.

— Вы, наверно, помните Колодуба, — сказал подполковник. — Он принадлежал к числу тех эсеров, которые неразоружились до самого конца. И даже был одним из вожаков.

— Колодуб работал в наркомате внутренних дел.

— И больше ни о чем не говорит вам эта фамилия?

Козуб пожал плечами. Взгляд его все еще скользил вдоль рельсов, по кустам, словно он и до сих пор не потерял надежду найти то, что потерял.

— Колодуб был председателем комиссии по чистке милиции в двадцать третьем году?

— Какая вам разница! — вырвалось у юрисконсульта.

— Вы тоже проходили у него чистку. И остались. А куда он девался потом?

— Я не биограф этого Колодуба.

— Ладно. Не будем спорить. Скажите, кто, кроме вас и Гущака, присутствовал на ночном совещании в кабинете председателя правления банка Апостолова?

Козуб только глазами сверкнул.

— В декабре двадцать второго года, накануне ограбления, — уточнил подполковник.

Юрисконсульт сник.

— Тот же Колодуб?

Длинные тени от Коваля и Козуба падали на рельсы. По этим теням, взревев сиреной, промчалась электричка.

Подождали, пока стихнет грохот. Когда поезд прошел, Коваль снова спросил:

— Так зачем вы убили Гущака?

— Старые счеты… как вам теперь известно… — очень тихо ответил Козуб.

— А точнее?

— Он не имел права приезжать. Я уже не тот Козуб, который наделал когда-то ошибок. Я не хотел их повторять.

— А он принуждал? — Коваль не смог скрыть иронию.

— Ему не надо было приезжать, — упрямо повторил Козуб.

— Вы его боялись?

— Бояться не боялся.

— Он много знал?

— Не очень.

— Достаточно, чтобы разоблачить вас. Знал все перипетии этой истории. Пока он жил в Канаде, вы здесь хитрили, прикидывались честным человеком, сделали карьеру. В конце концов, вас раскусили, выгнали из партии, но о вашем участии в ограблении банка никто не знал, и вам удалось притаиться юрисконсультом на маленькой фабрике. Теперь репатриант Гущак мог и эту вашу тихую заводь разорить. Наверно, пригрозил, что расскажет, как по заданию эсеров вы прикрыли дело и помогли ему бежать за границу.

— Это был бандит, — жалобно проговорил Козуб. — На его совести не одна человеческая жизнь. И если этот палач получил по заслугам…

— Вы знаете, что не имели права чинить суд и расправу.

— Он приехал, чтобы раскрыть тайник и получить от Советской власти отпущение грехов. Но когда увидел, что он давно разрыт, буквально взбесился, набросился на меня, будто бы это я виноват. Жалко, не обратился тогда к врачу — такие синяки были! А тут — поезд, ну и затянуло его. А может быть, и сам бросился — уже стемнело, я не присматривался, не до того мне было — руки и ноги дрожали. Зачем он только приехал сюда, где столько крови пролил, столько вреда причинил!

— Раскопанный тайник Гущак увидел за четыре километра отсюда, а взбесился и вцепился в ваше горло здесь, на станции? — усмехнулся подполковник. — Долго же раскачивался!

— Французы говорят: «Кто справедлив, тот жесток». Я не убивал. Это несчастный случай. Поверьте мне как земляку, как человеку, который в детстве одну воду с вами пил, своими ногами стежки-дорожки вам протаптывал!

— Да, — вздохнул Коваль. — Ваше детство тоже будет судить вас, Козуб. Оно всегда с нами, оберегает нас и судит от имени нашего поколения. Оно постоянно спрашивает, зачем, для чего ты родился на свет. Наше детство и отчий край. Мне очень досадно, что вы мой земляк. Хотя земля и хлеб родит и сорную траву.

— Боже мой, какие сантименты! Какая пустопорожняя болтовня в устах матерого милицейского волка! Я все время слушал ваши тары-бары и удивлялся. Думаю так, гражданин Коваль, — с неожиданной твердостью заговорил юрисконсульт, — раз уж мы не договорились, разойдемся и будем считать, что корпус деликти не установлен. Доказать противоположное все равно не сможете.

— Где вы стояли с Гущаком?

— Ну, скажем, вот здесь, где сейчас стоим.

— Проведем следственный эксперимент на этом месте, проверим, может ли воздушная волна втянуть под колеса трезвого взрослого человека.

— Никакие эксперименты вам не помогут.

Подполковник обернулся. Уже стемнело, и станционные постройки едва угадывались в свинцовом полумраке. Даже лицо лейтенанта Андрейко, прогуливавшегося в нескольких шагах от них, расплывалось бледным пятном.

— Вы задержаны, гражданин Козуб, — сказал Коваль.

В нем все уже перегорело, улеглось, определилось, позади остались и волнения, и боль, и он видел сейчас перед собой только преступника, которого должен доставить в управление.

— Вы не смеете! — вскричал юрисконсульт.

— Не кричите, — утомленно произнес подполковник. — Пожалуйста. Мне противно и тяжко вас слушать. Лейтенант Андрейко нашел здесь осколки бутылки, которой вы ударили Гущака. На ее горлышке были отпечатки пальцев. Мы долго не могли догадаться, где искать этого человека. Но сейчас остается только взять отпечатки пальцев у вас…

Где-то вдали, меж лесистых холмов, нарастал шум электрички. А здесь, рядом со станцией, еле слышно зазвенели рельсы.

— Вы сильно сжимали бутылку. После того как ударили Гущака, в вашей руке осталось горлышко, и вы забросили его в кусты. У вас действительно дрожали руки и ноги, и вы помчались отсюда без оглядки, совсем позабыв о разбитой бутылке.

Козуб стоял, закрыв глаза и покачиваясь.

А рельсы звенели все сильнее и сильнее. Рокот нарастал, приближался, заглушая этот звон. И вот из-за поворота выскочила невидимая в темноте электричка — словно вспыхнула в черном небе новая заря. Потом могучий прожектор золотым языком лизнул рельсы у ног Коваля и Козуба и сразу разукрасил все небо и всю землю ослепительным, неправдоподобным светом.

Тени Коваля и Козуба, сначала едва обозначенные, стали четкими и длинными, легли на рельсы, а потом сразу укоротились и метнулись в сторону. Машинист электропоезда заметил людей вблизи колеи и дал предупредительную сирену.

При свете прожектора Коваль взглянул на часы.

— Это та самая электричка — девять пятьдесят, — сказал он юрисконсульту, — под которую вы столкнули оглушенного вами Гущака. Идемте.

Козуб закрыл лицо руками. Плечи его вдруг сгорбились и затряслись, и респектабельный юрисконсульт, словно в волшебной сказке, превратился в жалкого гнома.

Коваль смотрел на этого человечишку, над которым сам он стоял как неумолимая судьба, и ему стало так нехорошо, словно нечаянно наступил на скользкую жабу и раздавил ее.

Козуб отнял руки от лица, и глаза его в свете прожектора сверкнули каким-то нечеловеческим огнем.

Электропоезд надвигался на них.

Козуб что-то выкрикнул, но подполковник услышал только: «Экспериментов не будет!»

Козуб рывком натянул на голову пиджак и, опустившись на колени, нырнул под колеса электрички.

Вагоны легко, словно пританцовывая, промелькнули мимо Коваля и Андрейко. Последний качнул красными огнями, и снова воцарилась темнота, едва рассеиваемая светом станции.

— Экспериментов не будет, — произнес Коваль непонятную лейтенанту фразу. — Бегите, Андрейко, на станцию, возьмите сержанта, пусть организует охрану трупа и позвоните в управление. Придется на время остановить движение поездов.

Киев, 1971–1972 гг.

Владимир Леонидович КАШИН ТЕНИ НАД ЛАТОРИЦЕЙ

Роман

Авторизованный перевод с украинского А. Тверского

Художник Николай Мольс

I В ночь на шестнадцатое июля

1

Павел вспоминает все так отчетливо, словно это было вчера…

Вот идут они по улице. Апрель. Таня одета в светлый комбинированный плащ из искусственной кожи. А на его куртке неисправна «молния», и он, проклиная все на свете, который раз с трудом и подолгу застегивает ее, а она снова и снова расползается в одно мгновение. В конце концов приходится бросить это безнадежное занятие. Куртка нараспашку — и бог с ней, так даже приятнее: весенний холодок охватывает его, и от этого становится весело и озорно.

Таня без умолку рассказывает какие-то смешные истории, перепрыгивая через лужи и все время поглядывая по сторонам. Конечно же ей хочется знать, нравится ли прохожим ее плащ.

«А он такой лохматый, физиономия сизая от бритья, и сопит, сопит. Представляешь, жалобно так говорит: «У меня аденоиды, совсем дышать не могу». А я ему на полном серьезе: «Вы горящую спичку засуньте в ноздрю, все волоски сгорят — и сразу легче станет!»

Да, с нею не соскучишься! На весь вечер хватит.

— Рядовой Онищенко!

…Павел тряхнул головой, очнулся от воспоминаний. Голос сержанта Пименова был негромким, но в нем звучали сердитые нотки.

Онищенко невольно вперил взор в ночную мглу и сжал автомат.

Однако окрест не было никаких признаков чепе. Дышала истомою теплая украинская ночь. Над Тиссой дремали кусты и деревья, увитые и опутанные диким виноградом и поэтому похожие на богатырские шапки или головы. Акации, клены и грабы даже днем едва виднелись из-под густой виноградной листвы, а сейчас и вовсе утонули в сплошной черноте леса.

Глядя на эти живые курганы, на причудливые тени, которые отбрасывали они при лунном свете, Павел вспомнил пушкинского Руслана, сражавшегося с огромной головой богатыря.

— Спишь на ходу? — спросил сержант.

Павел промолчал.

— Гляди в оба! — сказал Пименов, кивая на увитые виноградом деревья. — Здесь для нарушителя лафа!

Пименов, который все время шел впереди и как старший наряда особенно внимательно рассматривал взрыхленную контрольно-следовую полосу и чутко вслушивался в равномерные всплески воды у берега, и представления не имел о том, что терзает душу рядового Онищенко.

Молодой пограничник подумал: «Руслан дрался с одной головой, а здесь их десятки. Но легче управиться с сотней сказочных чудовищ, чем разобраться с одной Таней. Своенравная девушка, способная на неожиданныепоступки и на всякие выдумки…»

«А когда мы выходили с ним из самолета…»

«Таня, — сказал он ей тогда, — все, что слушаю вот уже три часа, очень оригинально и интересно. Но извини, пожалуйста, нет ли у тебя другой записи? Более содержательной?»

Нет, не надо было ему это говорить. Она надулась.

«Если месье настроен вести в такую погоду умные разговоры, я посоветовала бы ему отправиться в клуб, там он найдет для себя сколько угодно духовной пищи. Впрочем, надеюсь, он еще не окончательно потерял веру в мои скромные силы… Смотри, вон там, впереди — белая линия. Вон там, на асфальте, видишь, очерчено мелом?..»

«Вижу… Тань, я не хотел тебя обидеть, но у меня от смеха уже челюсти болят. Дай им отдохнуть».

«Мужчина, не перебивай!.. Так вот, как только я пересеку эту линию, стану другой — хочешь эксперимент? Не спорь — хочешь! Итак, — произнесла она торжественно, — метаморфоза двадцатого века! Смертельный номер. До черты осталось шагов пятнадцать… четырнадцать… пять… три… Гаснет свет, грохочут барабаны, дети теряют сознание…»

Они уже стояли у самой черты. Павел пожал плечами, засмеялся и вошел в «зону».

Таня шагнула следом за ним. Лицо ее в одно мгновение стало серьезным, даже печальным. Павел с удивлением заметил, что между бровями появилась у нее морщинка. Переход был такой резкий и неожиданный, что у него перехватило дыхание. Перед ним стояла другая, какая-то постаревшая, чужая Таня. Он словно впервые увидел ее.

«Павел, — произнесла она ласково, словно боясь обидеть его, — я прошу простить меня за все цирковые номера — те, что были, и те, что будут. Мне иногда трудно объяснить свои поступки. Возможно, просто хочется быть легкой в обществе и вообще казаться проще, чем на самом деле. Я не знаю, что именно тебе нужно…»

«Ты мне нужна такая, — уверенно начал Павел, — такая, как ты есть… А ты…»

«Хорошо. Если так — скажу тебе все. Жалко, времени мало — у перехода я выйду из «зоны».

«Тогда лучше постоим».

«Нет, я долго не могу… — Голос ее вдруг стал жестким, злым. — Я с детства завидую людям, которые умеют молчать, умеют терпеть рядом с собой людей более заметных, умеют не терять достоинства и уверенности в себе, одеваясь просто и немодно, — я завидую их силе духа. Завидую, но быть на их месте не хочу. Я требую внимания. Внимания — любой ценой! Я презираю тех, кто не требует внимания к себе. И восхищаюсь ими. За то, что они могут не нападать первыми. Пока все. Впрочем, я еще успею прочесть тебе строки, которые люблю, и мы больше никогда не вернемся к этому разговору».

Она прочла неизвестные Павлу стихи. Потом они спустились в подземный переход. Молча перешли на противоположную сторону улицы.

«Мне пора, — с веселостью, которая опять-таки была неожиданной, сказала Таня. — А ты иди и ешь свои антрекоты». Павел не успел опомниться, как она была уже на подножке троллейбуса. Странно: собирались ведь поехать еще в Гидропарк…

Видел, как прошла вперед по салону, даже не повернув голову к окну.

Троллейбус гулко хлопнул створками двери и покатил вперед.

Целую неделю после этого он не мог ее найти. Где она была все это время, не знает Павел до сих пор.

…Так было. А сегодня он, молодой воин, впервые заступил на пост, впервые встал на охрану государственной границы. Наряды на самой заставе — уборка помещений, работа в подсобном хозяйстве — все это осталось позади, и он вздохнул с облегчением, когда осознал себя настоящим пограничником. И, отправляясь в свой первый ночной дозор, почувствовал, что военная служба началась для него по-настоящему и ничто не изменится в его жизни на протяжении двух лет.

Понимая, что служба в армии — необходимая и естественная обязанность каждого юноши, он все же внутренне запротестовал, когда сам оказался в жестко регламентированной обстановке пограничной заставы.

И надо же! — произошло это как раз в то время, когда они с Таней приблизились к разрешению самой главной проблемы. Хотя, по правде говоря, все казалось им тогда самым главным. И кто знает, когда смогли бы они разобраться во всем до конца…

Первые дни службы для любого новичка — не пряники с медом. Но если ты еще думаешь, что судьба не вовремя одела тебя в шинель, тогда и вся служба — два года — покажется нескончаемо длинной.

Перед глазами Павла все время проплывали разные картины, главными героями которых были они с Таней. Эпизоды их жизни, в которых все было известно наперед, несмотря на это, казались интересными.

Таня теперь всегда была с ним: на спортивной площадке оценивала его ловкость, в тире маячила рядом с мишенями, и вряд ли это помогало ему метко стрелять. Наверно, только на кухне не мешало ее присутствие, а ему частенько выпадал такой наряд. Чистить картошку или мыть бачки — разве найдется более женское дело! Делал его Павел механически, предаваясь воспоминаниям, пока старший по наряду или повар не кричал ему в самое ухо: «Онищенко, не бросай кожуру в котел!»

В любую минуту он мог подумать: «А что сейчас делает Таня? Где она? С кем? Сколько парней около нее увивается? Одного отвадит, другого, а третьего… А может быть, третий сам будет холоден с ней?..»

Он скучал не только по ней, но и по друзьям, и по своему двору, который казался ему когда-то несуразным, неприветливым, а теперь — милым и уютным. А родное метро! Вдыхая чистый и душистый лесной воздух, он мечтал снова захлебнуться скипидарным запахом подземных станций.

— Онищенко! — опять сержант. На этот раз свистящий шепот. — Смотри на контрольно-следовую полосу!

Павел оторвался от воспоминаний, посмотрел на темную с редкими прогалинами стену кустарника, мимо которой шли они — два пограничника, на остроконечные тени высокого камыша, пиками перечеркнувшие контрольную полосу.

Рядовой Онищенко недолюбливал Пименова.

Как всякого новичка, в первые дни службы тянуло Павла к бывалым солдатам. Он искал друга, который был бы и духовно сильнее и умнее его, чтобы можно было бы посоветоваться и получить поддержку в трудную минуту. Заметив, что особым уважением пользуется Пименов как человек прямой и справедливый, порой даже во вред себе, Онищенко потянулся к нему.

Однажды, когда на душе было очень тоскливо, он решил поговорить с сержантом откровенно, рассказать о Тане, о том, как трудно ему на заставе… Но, выбрав подходящую минуту, когда Пименов был в казарме один, неожиданно растерялся, подумав, что с сержантом делятся своими незадачами все и, наверно, рассказывают ему о своих подругах такими же словами, какими он сейчас собирается говорить о Тане. Нет, ему очень не хотелось, чтобы Таня в глазах сержанта, даже в мелочах, была похожа на других. Это удержало его, к Пименову он не подошел. И как ни странно, а с тех пор невзлюбил сержанта именно за то, что не осмелился открыть ему душу. Понимал, что это несправедливо — ведь Пименов-то ни в чем не виноват! — но неприязни своей побороть так и не смог.

Когда-то в Киеве он иногда сердился на свою Таню… И теперь, среди лесной тишины, всплывали в памяти обрывки их разговоров. Охватывали сомнения, был ли он к ней справедлив, понимал ли всю сложность ее характера, помог ли ей хоть раз расслабиться, отдохнуть от самой себя? «Эх, — думал он, — невесело живется ей, хоть и красива она, и хороша…» Было с нею и легко, и весело, и одновременно очень тяжело!

Вспомнилось, как привел ее впервые к себе домой. Бабушка принялась рассматривать девушку: такая уж привычка у старушки — всех разглядывать.

Таня молча встала со стула и, не попрощавшись, ушла.

Павел был в это время в другой комнате — искал свои детские рисунки, чтобы показать их Тане. Когда вернулся, ее уже не было, а бабушка, позевывая, грустно качала головой.

Таня больше никогда, как Павел ее ни уговаривал, не соглашалась переступить порог его дома…

— Это след, Онищенко, — услышал Павел слова сержанта, который, наклонившись, высвечивал фонариком ямки на разрыхленной земле «каэспэ». — Чей след?

Павел ничего не ответил. Ямки на полосе не были похожи на след человека.

— Корова, — сказал Павел, хотя вовсе не был в этом уверен. — Сейчас и хозяйка за ней прибежит.

— Корова? Нет, эти следы меньше коровьих.

«Ох, до лампочки мне сейчас зоология!» — подумал Павел не без досады.

— Отпечатки раздвоенных копыт. Глубокие.

— Теленок?

— Дикий кабан, Онищенко! Сетку не задел, поэтому на заставе сигнала не было.

— Как же он мог пройти, не задев сетку?

— Он вернулся назад… Ты что — слепой? — рассердился сержант. — Не видишь, что ли: вот ведь, рядом вторая цепочка следов, в обратном направлении. — И Пименов высоко поднял фонарик, осветив целый квадрат «каэспэ».

Сержанту тоже не очень нравился вялый и беспомощный, несмотря на высокий рост и силу, новичок. Услышав, что вместе с ним в наряд идет Онищенко, Пименов поморщился.

— Кому, как не вам, Пименов, выводить в люди молодого солдата. Пора уже ему научиться служить на полную катушку, — сказал замполит Арутюнов, от которого не ускользнула мимолетная гримаса сержанта. — От того, как пройдет первая ночь на границе, часто зависит вся дальнейшая служба человека.

И, наверно, именно эти слова замполита вспоминал сержант, время от времени останавливаясь и прислушиваясь к дыханию летней ночи. И хотя его натренированное ухо не слышало вокруг ничего тревожного, — тени деревьев на контрольно-следовой полосе и путь вдоль нее были спокойны и знакомы, как черты собственного лица, — он не только сам проявлял настороженную бдительность и зоркость, но пытался вызвать это чувство и у подчиненного.

А у подчиненного и без того было тревожно на душе. Но не темная ночь, не стена камыша, готовая хранить тайну недруга, не темные шатры деревьев, за которыми могла прятаться смертельная опасность, наполняли его сердце тревогой. Пугало другое. То, что творилось в нем самом.

Еще ведь только первые дни, а он уже подсчитывает, когда закончатся все эти семьсот тридцать, которые он должен пробыть на заставе.

До этой ночи Павел надеялся, что, когда начнется настоящая служба — дозоры, патрулирование, погоня за нарушителями границы, — он с головою окунется в новые заботы и все забудется. А вот, оказывается, его тоска по Тане, по прежней жизни не исчезает даже в дозоре и мешает сосредоточиться, превращая его в человека равнодушного ко всему окружающему.

Особенно донимает мысль, что он, Павел Онищенко, не очень-то и нужен в этом пограничном полувенгерском селе, что здесь и без него могли бы обойтись. Накануне он внимательно слушал рассказ замполита Арутюнова о дружбе социалистических стран, о славных венгерских ребятах, которые несут службу по ту сторону границы, и мирной политике Советского правительства и о смягчении международного климата. Да и солдаты, которые заканчивали службу, рассказывали, что на заставе давно уже не было серьезных нарушений границы. Разве только заблудится какой-нибудь пьянчужка из чужого села, или попытается кум сходить к куме на венгерскую сторону, или какая-нибудь обнаглевшая спекулянтка задумает пробраться к соседям за знаменитой колбасой «салями».

Сам Павел не смог бы толком объяснить, почему так нелегко началась его служба и вообще что с ним происходит. А вот сержант Пименов, который успевал следить не только за обстановкой на границе, но и за своим товарищем, уже понял, в чем его беда: не возникло еще у молодого солдата чувства ответственности, не появилось еще то высокое, вдохновляющее состояние души, то облагораживающее настроение, которое возникает при мысли, что за твоей спиной — Родина и тебе, именно тебе, а не кому-то другому доверено ее спокойствие, ее мирная жизнь. Это чувство, свойственное всем воинам Советской Армии, особенно сильно и остро у пограничников.

Какая-то большая птица сорвалась с дерева и, чуть не задев голову Павла, медленно и тяжело пролетела над ним в темноту. Павел испуганно отшатнулся, едва не нажав на спусковой крючок автомата.

— Фазан, — тихо произнес Пименов. — Тебя ведь инструктировали. Развелось их видимо-невидимо. Как в заповеднике. Да и собак еще полно. Диких. Когда окончилась война и восстановили границу, по лесам много собак бегало. Здесь, рядом, Тисса, в нескольких километрах отсюда и Латорица. Как раз на стыке границ и расходятся две реки: Тисса — в Венгрию, Латорица — в Чехословакию. Так вот эти бездомные собаки между двумя границами и застряли, постепенно одичали, размножились — это уже не первое поколение. За дичью охотятся, сусликов ловят, мышей. А неподалеку свалка мясокомбината. Ночами там собаки бродячие между собой грызутся. Засядешь в секрет, а они как начнут на тебя из кустов лаять — беда…

— Беда, — согласился Павел, думая о своем: «Понадобилось же судьбе-злодейке загнать меня на целых два года в этот заповедник с непугаными птицами, нетоптаными травами и одичавшими собаками!..» И неожиданно для самого себя он громко рассмеялся.

Смех среди ночной тишины, в дозоре, так удивил сержанта, да и самого Павла, что оба остановились и посмотрели друг на друга.

— Ты что?! — опомнившись, проворчал Пименов. Он даже хотел было дабавить: «Нашел время и место хохотать!», но, взглянув в освещенное луной, зачарованное лицо Онищенко, почему-то вспомнил свой собственный первый выход на границу, первое свое ночное дежурство и вдруг отметил про себя, что у этого вяловатого солдата симпатичное лицо.

— Ну ладно… В конце концов, это лучше, чем все время тосковать.

Сержант посмотрел на часы со светящимся циферблатом — по местному времени был час ночи, и они двинулись дальше по тропинке, проложенной рядом с контрольной полосой: сержант Пименов — впереди, рядовой Онищенко — за ним.

…В ближайшем селе часы показали четверть второго, а на заставе — два часа.

Было тихо. Было спокойно. Казалось, в такой тишине не может произойти ничего плохого. Но это только казалось…

2

Группа венгерских туристов состояла из семнадцати человек. Пока для них готовили номера, туристы ужинали в ресторане на первом этаже.

В зале, отведенном для иностранных гостей, посетителей было мало. За третьим от входа столиком сидел щеголевато одетый пожилой мужчина с усталым лицом. Он ничего не ел.

За тем же столиком женщина из туристической группы как бы нехотя ковыряла жареную картошку, безо всякого аппетита жевала ее, запивая минеральной водой, и рассматривала зал.

— Как хорошо, что нет этой оглушительной музыки, — сказала она соседу. — И не слишком яркий свет.

Мужчина промолчал.

— Что с вами, Имре? — спросила женщина. — До сих пор болят зубы?

— Невыносимо, — проворчал тот. — Я, пожалуй, пойду к себе. Извините, Тереза, но меня все сейчас раздражает.

Шумно отодвинув кресло, он поднялся и подошел к переводчику. Что-то тихо сказал ему, взял ключ от номера и вышел.

Утром следующего дня ровно в девять туристы должны были по заранее предусмотренному маршруту уехать в Киев.

Девушка негодовала:

— Какое безобразие! Всего-то одиннадцать часов… Неужели ты не мог договориться с этой коридорной? Хоть бы часок еще дала посидеть. Весь вечер испортила. Что за порядки в этих гостиницах!..

Высокий парень в шелковой тенниске, в пиджаке нараспашку и модных полосатых брюках, к которому обращалась девушка, пожал плечами.

— Давай провожу тебя. Где живет твоя подруга? Конечно, обидно, но что поделаешь…

Остановились на мосту через Уж. На реке появились мели, и лишь небольшие озерца воды поблескивали под луной. За мостом в густой темноте спал древний город.

Это было в Ужгороде в ту самую ночь, когда рядовой Павел Онищенко впервые заступил на пост по охране государственной границы.

— Удивительная река, — сказал парень. — Сухо — и курица вброд перейдет, а едва только пройдет в горах дождь — и катятся мутные волны, как на море. К утру, поди, опять разольется. Пока слабый дождик прошел, а в горах сейчас, может быть, ливень…

— «Они были вдвоем, и им хотелось плакать», — проговорила угрюмо девушка.

Парень не сразу понял ее — ведь только что шла речь о неспокойном норове реки.

— Нет, я не уйду! — воскликнула она. — Принципиально не уйду! Я не привыкла, чтобы со мной так обращались. Я им не щенок, которого можно вышвырнуть!

Асфальт был блестящим после дождя, и в нем, как в зеркале, отражались фары поздних машин и фонари.

— У меня утренняя репетиция только в одиннадцать, — сказал парень. — Прекрасно успею выспаться. Давай еще куда-нибудь сходим, если уж так получилось! Мне не хотелось бы в первый же вечер вот так глупо расстаться.

— Нет! — девушка упрямо тряхнула головой. — Я так не уйду. Они должны считаться и с моим достоинством…

— Ну что поделаешь, головой стену не прошибешь. В гостиницах свои порядки — в одиннадцать гости должны уходить.

— Но ведь мы ничего плохого не делали! — чуть не плача твердила девушка. — Знаешь, что я придумала? — сказала она, — Где твое окно? Я сейчас же вернусь в номер.

— Да ты что, Таня?! Не сходи с ума! Я не могу себя компрометировать. Если ты отколешь какой-нибудь номер, я попаду в ужасное положение перед администрацией гостиницы и Москонцертом. Завтра вечером начало гастролей.

— Ах, вот как! Так ты, оказывается, трус! Очень приятно! Вот и познакомились! Ну что ж, если и ты такой же учтивый, как коридорная, я уйду…

— Ты придешь на концерт?

— Не исключено. Хотя нет, я все-таки вернусь в гостиницу. Меня оскорбили, и я должна взять реванш. Где твое окно?

— Окно? Сейчас соображу. На третьем этаже, это ты знаешь, и, кажется, шестое слева… Да, шестое.

Они вернулись к гостинице и зашли за угол, остановившись у не освещенной с улицы стены.

— Пожарная лестница высоко… — сказала Таня. — А что это за труба проходит по стене?

Парень рассмеялся.

— Ну ты и отчаянная! Но если хочешь, попробуй. Будет о чем вспомнить. Тебя подсадить на трубу? Нет? Ну, как знаешь. Я буду ждать в номере. Свет не зажгу. А может, все-таки не стоит, Таня? А? Подумай. Я серьезно.

— Иди и жди. Я не шучу.

Перед тем как свернуть за угол здания, он остановился и еще раз оглянулся. Потом исчез.

«Хорошо, что я в брюках», — подумала девушка.

Постояв минут пять — чтобы парень успел дойти до своего номера, — она подпрыгнула, обхватила руками холодную трубу и взобралась на нее…

В номер туриста постучали. Это был переводчик.

— Разрешите, товарищ Хорват? Я привел вам зубного врача.

И переводчик пропустил вперед полную женщину в белом халате.

— Ах, зубного!.. Да, да, весьма признателен, — Имре болезненно поморщился.

— Попробую чем-нибудь помочь, — сказала женщина.

Переводчик одобрительно закивал:

— Разумеется! Надо же как-то спасать вас от этой боли, — обратился он к Имре Хорвату. — Ведь со вчерашнего утра мучаетесь. А вам следует отдохнуть. — Он обернулся к врачу. — Завтра нам долго ехать автобусом.

Хорват развязал шарф, которым была обмотана шея.

— Хорошо, что нет флюса, — успокоила больного врач.

Хорват сдвинул два кресла и, поставив поближе лампу, тяжело опустился в одно из них.

— Ну что ж, посмотрите, но зуб запломбирован, и мне не хотелось бы начинать лечение в дороге. Дома есть у меня свой врач, и, когда вернусь, я серьезно возьмусь за это дело. А сейчас я хотел бы ограничиться чем-нибудь болеутоляющим.

Осмотрев зубы Хорвата, врач сказала:

— Кариеса нет. Что ж, самое простое и самое действенное средство — анальгин. Примите таблетку на ночь. Можно еще и снотворное. Будем надеяться, завтра станет легче.

— Да, не повезло вам, Имре, — сочувственно вздохнул переводчик. — Сейчас принесу снотворное.

— Принесите, пожалуйста, буду вам очень благодарен.

Когда переводчик принес таблетку, Хорват поблагодарил его еще раз и попросил передать Лайошу Сабо, что играть с ним в шашки сегодня не сможем, потому что сейчас же ляжет спать. И пусть Лайош не стучит…

Ухватившись за подоконник, Таня подтянулась на руках и прыгнула в темноту комнаты.

— Виталий, это я, — весело сказала она.

Ей никто не ответил.

«Неужели он еще не вернулся в номер?»

Приступ озорства прошел, и она подумала, что второй раз уже не смогла бы по трубе подняться на третий этаж.

«А что, если я попала в чужой номер? Вот это номер!..» Она почувствовала себя так, словно ее окатили холодной водой. Теперь ей уже казалось невозможным снова встать на карниз и спуститься по той самой трубе, по которой она забралась сюда.

Что же делать? Она уже не рада была своей бессмысленной выходке. В номере царила тишина.

Таня решила выйти через дверь — номер Виталия, вероятно, где-то рядом. Если наткнется на коридорную, скажет, что забыла в номере какую-то вещь. Она подошла к двери — дверь была заперта. Чтобы не блуждать в темноте, включила свет.

Номер действительно оказался пустым. В углу стоял аккуратный импортный чемодан из мягкой, коричневого цвета кожи.

«А что, если сейчас вернется хозяин?!» — с ужасом подумала девушка.

Ключа нигде не было. Она погасила свет и снова подошла к окну.

«Надо уйти, — лихорадочно промелькнуло в голове, — если застанут здесь, мало ли что могут подумать!»

Таня легла на подоконник, потом поднялась, держась за косяк рамы и дрожащей ногой нащупывая карниз: только бы не поскользнуться! Она потеряла ориентацию и не знала, в какую сторону двигаться. Думала она теперь лишь об одном: как бы благополучно выпутаться из этой истории.

Страх, как известно, плохой помощник. Нащупывая каждый каменный бугорок, она начала продвигаться вправо вдоль стены, но внезапно замерла, вцепившись вытянутой рукой в раму соседнего окна и не имея сил пошевельнуться. Она уже готова была влезть в любое открытое окно и просить о помощи.

В этот момент ее заметили снизу. Какой-то старик, проходя по двору гостиницы, остановился, присмотрелся и вдруг завопил так громко и пронзительно, что водитель продуктового фургона, стоявшего перед складом ресторана, выскочил из кабины; в многочисленных окнах гостиницы вмиг появились любопытные головы и завертелись во все стороны, еще не зная, куда надо смотреть. Старик тут же скорректировал их внимание.

— Ты что там делаешь? Чего там лазишь? — прокричал он, доставляя удовольствие любопытной публике. — Я сейчас милицию позову.

Таня растерялась и крикнула в ответ первое, что пришло ей в голову, не ощущая бессмыслицы своих слов:

— Я в триста седьмой…

Сверху, наверно с четвертого этажа, — она не видела, потому что боялась шевельнуться, — донесся чей-то смех. От обиды и напряжения кровь ударила ей в лицо.

Из окна, за раму которого она держалась, высунулось перепуганное — белое даже в сумерках — лицо Виталия.

— Давай сюда! — прошипел он.

— Не могу…

— Воровка! — продолжал кричать снизу старик.

— Я не воровка! — не сдержалась Таня. У нее запершило в горле, и она заплакала — громко, открыто, понимая, в какое нелепое положение попала из-за своего легкомыслия.

Виталий оторвал ее одеревеневшую руку от рамы и буквально втащил девушку в свой номер, в дверь которого уже тарабанили дежурный администратор и коридорная.

…Минут через десять внизу, в холле, совсем юный милиционер расспрашивал свидетелей. Молоденькая коридорная плакала: она недавно здесь работает, и вот сразу такая неприятность.

— Я ведь сказала ей, что нужно уйти из гостиницы, что уже поздно. И она ушла. Откуда я могла знать, что она вернется через окно…

Виталий стоял взъерошенный, растерянный, с умоляющим лицом.

— Я не хотел… Я не думал, что она это сделает… Собственно, у меня завтра концерт. Я здесь на гастролях с Москонцертом… Я, честное слово, не знал… Очень прошу, не сообщайте дирекции!

— Вы давно знакомы? — спросил Виталия милиционер.

Таня, уже опомнившись, предупредила ответ:

— Это мой друг детства. Мы здесь случайно встретились. Мы хотели посидеть вечером, заказали ужин в номер… Разве нельзя?! Вдруг мне приказали выйти. Мне — приказали, понимаете? Я не привыкла, чтоб меня выгоняли. Я просто из принципа хотела вернуться! — Девушка торопилась, захлебываясь слезами, накручивая на палец измятый, испачканный тушью от ресниц платочек. — Из принципа!.. Через час я все равно ушла бы отсюда…

Прическа у нее вконец растрепалась, плечи были напряженно подняты, она не знала, что еще добавить, чтобы ее поняли, чтобы ей поверили и чтобы поскорее окончился весь этот кошмар.

В холле толпились любопытные. Старик, первым заметивший Таню на стене и очень этим гордившийся, громко возмущался:

— Вот она, молодежь, по окнам лазит! Видали мы таких! Ишь какая — гастролерша!..

Милиционер проверил Танин паспорт.

— Почему вы сейчас в Ужгороде, если прописаны в Киеве, Красовская? Что здесь делаете? — спросил он девушку.

— Я проездом…

— Я же говорил — гастролерша! — хмыкнул старик. — От таких все беды и несчастья! Не верю я ей. И вы не верьте, товарищ милиционер! Видите, какая расфуфыренная да размалеванная! А как нагло смотрит — на все ей начхать! Нахалка!

— А вы не оскорбляйте! — возмутилась Таня. — Никто вам не давал права меня оскорблять!

Милиционер подошел к телефону и вызвал машину.

— Придется проехать со мной в отделение, — сказал он Тане. — И вам, молодой человек, и вам, — обернулся он к старику.

— Я не поеду, — содрогнулась девушка.

— Это уже от вас не зависит, — нахмурился милиционер. — Поедете туда, куда надо. Если документы ваши в порядке, то вас, возможно, и отпустят. Но думаю, что придется заплатить штраф за нарушение общественного порядка. Это в лучшем случае. В худшем — можете получить пятнадцать суток…

— А я зачем должен ехать? — запротестовал Виталий. — Я ж не виноват!

— Гражданка Красовская была в вашем номере… И когда ее выпроводили, снова пробралась к вам. Так что вы в первую очередь причастны к этому делу, — объяснил милиционер. — В отделении все выясним.

Старик, счастливый тем, что задержал преступницу — а он был уверен, что Таня преступница, — с радостью согласился прокатиться в милицейской машине. Он был полон энтузиазма, чувство выполненного долга так и распирало его.

Виталий сразу сник. Тем временем женщина — дежурный администратор — совсем разволновалась:

— Такое у меня впервые! Двадцать три года работаю, а такого еще не было. Какой позор! Девушка — и в окно! И надо же чтоб в мое дежурство… На третий этаж!.. — Было заметно, что именно мысль о третьем этаже поразила ее больше всего.

Когда задержанные и свидетель садились в милицейский фургончик, у входа в гостиницу уже собралась толпа. Девушку провожали репликами:

— Хорошенькая!..

— Из-за таких хорошеньких знаете что бывает!..

— Говорят, через окна чемоданы вытаскивала. Смелая!

— И много ей дадут? — поинтересовался кто-то.

— Да уж дадут, не беспокойтесь!

— А этот стиляга подавал ей чемоданы. Целая шайка.

— Иностранцы смотрят. Туристы. Позор-то какой! — убивалась администраторша, заметив в толпе нескольких венгров.

Когда двери милицейского фургона с решеткой на окошке закрылись, Таня по-настоящему перепугалась. Но она не плакала, потому что напротив нее сидел этот старик, которого она ненавидела сейчас больше всех на свете. А возле него — милиционер.

Виталий, забившись в угол, сначала молчал, потом хрипло произнес:

— Я же говорил. Боже, я же говорил… Что ты натворила!

— Я натворила, я и отвечу, — сказала Таня. — А что, собственно, я натворила?

3

Еще мгновение назад здесь, за несколько сот метров от дома вдовы Каталин Иллеш, было тихо и спокойно. Только насекомые, эти ночные невидимки, изредка шуршали в траве. Где-то пискнула мышь, где-то треснула кора, упал жук вместе с листом, на котором сидел. Все звуки таяли в густой зелени, сливавшейся и с землей, и с небом. Всего только мгновение назад…

И вдруг… этот крик, такой неожиданный в глухой тишине двора.

— Думаешь, я старая дура и ничего не понимаю? Я все вижу и все понимаю — я еще не выжила из ума!.. — вырвалось из раскрытого окна дома Эрнста Шефера — родного брата вдовы Каталин Иллеш.

Еще до того, как этот крик поглотили ветви соседского сада, проснулся старый Коповски, который чутко дремал в своем дворе, под акацией.

Старик открыл глаза. Поднялся с раскладушки, окунул ноги во влажную от ночной росы траву и пошарил ими, нащупывая тапочки. Затем встал и направился к заборчику, разделявшему два двора.

Однообразная собственная жизнь ему давно уже надоела и он не отказывался от малейшей возможности сунуть нос в чужую. Любопытство его было беззлобным, похожим на любопытство ребенка, наблюдающего за недоступной ему игрой.

Летом старик частенько ночевал в саду. Приятно было просыпаться сизым утром от птичьих голосов и начинать день среди зелени, а не среди скучных стен, — он где-то слыхал, что зеленый цвет укрепляет нервы, и был с этим совершенно согласен.

Крик в доме Шефера не повторился.

Коповски потоптался у заборчика, который был чуть выше его головы, отодвинул доску, державшуюся на одном гвозде, как бы заранее смакуя события, которые вот-вот могли разыграться.

Но в соседнем доме, казалось, все затихло.

Коповски еще раз глянул на единственное открытое окно, задернутое матерчатой шторой, и уже хотел было вернуться на свою продавленную раскладушку, как голос жены Эрнста, толстухи Агнессы Шефер, снова взлетел над домом. Отчетливо, с нарастающей силой устремился этот голос в кромешную тьму, вонзаясь в заборы, каменные ограды, деревья, сараи…

Завертелся в конуре пес, но голос звучал свой, хозяйский, и он решил не вмешиваться.

— Ты не пойдешь! Никуда не пойдешь! Если твоя нога еще раз переступит ее порог, ты пожалеешь: я тебя тогда знать не знаю!.. А эту стерву я насквозь вижу. Я сама пойду к ней… — кричала старая Агнесса, от гнева путая немецкие слова с венгерскими и украинскими. Она словно забыла про поздний час, забыла, что ее могут услышать чужие люди.

— Тише, Агнесса. Заткни глотку. Окно открыто. Клянусь — плохо тебе будет! — пытался успокоить ее муж, мясник Шефер.

Затем старый Коповски с сожалением увидел, как захлопнулось окно.

«О ком это Агнесса говорила? — размышлял он. — Не о сестре ли мужа, Каталин? Никак не остынет, никак не простит ей наследства… И мужа все время подстрекает против нее. Э-э, дура баба. Сестра — это сестра. Сколько лет прошло, а все никак не успокоится. Дался ей этот участок — свой не хуже. Ну, Каталин, ясное дело, обделила братца. Хитрая баба, жила… Но, по правде сказать, все они такие — Шеферы. Что братец, что сестрица… Ни свое, ни чужое из рук не выпустят. Эрнст не отдал бы сестре и ломаного гроша, если б не муж Каталин — жандарм Карл Локкер. Его даже Эрнст боялся. А уж как повесили Карла, так Шеферам стало не до отцовского наследства… Хороша была в молодости Каталин — все мужчины заглядывались! Да и сейчас…»

Старик покачал головой, причмокнул губами и побрел назад под свою акацию.

«А как взял ее Локкер, как стал он тержерместером,[8] всю свою жадность показала. Людей, правда, не обижала, как ее муженек, но и от награбленного жандармом не отказывалась…»

Лечь Коповски так и не удалось. Громкий стук оборвал его мысли и заставил опять шмыгнуть к забору. У Шеферов стукнула дверь. Снова отодвинув доску в заборе, старик Коповски жадно впился в темноту.

Эрнст Шефер быстро сбежал с крыльца.

Внезапно снова распахнулось окно, отбросив широкую полосу света во двор и на забор, заставив Коповски шагнуть в сторону.

В окне появилась Агнесса.

— Ты этого не сделаешь, Эрнст! — уже умоляла она. — Ты пожалеешь меня и детей. Ведь правда, ты не сделаешь этого?..

Шефер направлялся к калитке. Огибая сарай, он на мгновение остановился и мотнул, как норовистый конь, головой. У Коповски заблестели глаза: не так уж часто ссорятся эти скрытные Шеферы.

Стараясь запомнить все подробности, он увидел, как сосед яростно толкнул калитку и решительно зашагал по улице. Потом Коповски добежал до своей калитки, приоткрыл ее и провожал Шефера взглядом до тех пор, пока мог видеть его тяжелую, тучную фигуру.

Взволнованная Агнесса отошла от подоконника и исчезла за шторой. Очевидно, ей было страшно оставаться одной в темноте, и женщина не выключила свет.

Слишком возбужденный, чтобы сразу заснуть, старик Коповски побрел в дом, разыскал в сенях кувшин и выпил холодного молока. Немного потоптался на крыльце, погладил кота, который проснулся и терся о его ногу, и поплелся обратно в сад.

Еще раз на всякий случай заглянув по пути в соседний двор, он пришел к выводу, что дальше наблюдать не имеет смысла, и снова заскрипел своей многострадальной раскладушкой, терзаясь мыслью: куда это Эрнст подался среди ночи?!

Понемногу успокоившись, старик снова заснул…

4

…Последнее, что еще ощущала Каталин Иллеш, была не боль. Ощущение боли в горле, сжатом безжалостным ремнем, заглушало невыносимое удушье — вены, голова, все тело налились горячим свинцом, мозг затуманился, и казалось, кто-то рвет ее на куски.

Каталин боролась, упиралась, весь ее крепкий организм сопротивлялся смерти. Одеревеневшими руками женщина никак не могла ухватить убийцу — это был профессионал, и, стоя позади жертвы и затягивая на ее шее тонкий кожаный ремень, он ловко увертывался от ее слабеющих рук. Она судорожно хваталась за ремень, пытаясь хоть немного оттянуть его, но и на это сил уже не хватало.

Перед ее глазами мелькали в темноте расплывчатые и легкие, как воздушные шарики, разноцветные звезды. Они все расплывались, кружились, сходились и расходились, сплетались и расплетались, становясь похожими то на причудливые лилии, то на мохнатых жаб, душивших ее, Каталин, своими отвратительными лапами. В ушах появился тонкий непрерывный свист, который все усиливался и усиливался.

Все, о чем думала она в эту ночь, все, что волновало ее до сих пор, ушло навсегда. Ночь, которая не предвещала никаких катастроф, внезапно остановила свое спокойное течение, замерла, а потом ударила, оглушила смертельным страхом и нечеловеческой болью.

«Избавиться от этой ужасной боли, от этого свиста, от которого разламывается голова, дохнуть полной грудью, жить, жить!..» Только это, и больше ничего! Ни о чем другом не могла она и думать, ни о чем не могла вспоминать. Словно и в самом деле не о чем было думать, будто бы не было ее девочек Евы и Илоны, которые спали в соседней комнате, не было ни радостей, ни страданий, не было двух мужей — Карла и Андора…

Неправда, что в последнюю минуту перед насильственной смертью глазам суждено увидеть всю прожитую жизнь. Это придумали беллетристы. Душа Каталин уже обессилела, и только тело ее еще боролось, только тело подсознательно жаждало: жить, жить, жить!..

С первым своим мужем Карлом Локкером она прожила недолго — перед самой войной вышла за него совсем еще девочкой. Во время войны Карл Локкер быстро дослужился до тержерместера и командовал жандармским участком. Был очень жесток с людьми, даже она, жена, боялась его тяжелого взгляда. А в конце войны, когда советские войска пришли в Закарпатье и они с Карлом и маленькой Евой собрались бежать на Запад, где жили родственники, Карла не стало…

Сознание то возвращалось к Каталин, то снова покидало ее. Из каких-то неведомых глубин возникали силы, чтобы бороться за жизнь, но их становилось все меньше и меньше…

Она осталась с ребенком на руках, и, возможно, только ради маленькой Евы ее не выслали отсюда, как этого требовали обиженные Карлом люди. А может, заступился и дядя Вальтер, который был коммунистом и которого Карл загнал когда-то в штрафной батальон. Вдова Каталин была молода и красива, вскоре посватался к ней венгр Андор Иллеш. С ним прожила тоже недолго, через пять лет он уехал на родину, в Будапешт, и только изредка напоминал о себе, присылая деньги и посылки для своей маленькой Илоны. Каталин пошла работать на лыжную фабрику. Специальности не было — научили, много лет подряд, пока росли и учились в школе Ева и Илона, она покрывала лыжи лаком.

Единственной радостью, единственным утешением и надеждой были девочки. Расцвели, словно розы. Белокурая Ева уже окончила школу и работала вместе с матерью. Темноволосая Илона — дочь Андора Иллеша — ходила в девятый класс. Каталин мечтала, чтобы жизнь ее дочурок сложилась не так, как у нее самой. Конечно, она не раздетая, не босая, не бедствует — кое-что получила в наследство от родителей, кое-что припрятала во время войны. Андор тоже умел делать деньги. Но сколько боли, сколько страха натерпелась она за свою жизнь!

А сегодня и не услышала, как внезапная смерть подкралась к ее одинокому дому на краю улицы…

Тугой ремень все крепче стягивал ей горло, последними ослепительными огнями вспыхивали в мозгу отрывочные проблески сознания. И вот уж Каталин сползла на пол и словно растворилась в ночной темноте так же, как расплылись и померкли в ее мозгу эти последние лучи света…

Она уже не узнала, что Илона и Ева были убиты в постелях — тем самым ножом, который она взяла на кухне, чтобы нарезать хлеб.

Когда старинные часы, отобранные когда-то Карлом у богатого еврея Бергера, пробили час ночи, дверь во двор тихо приоткрылась.

В доме Каталин Иллеш, в полной темноте, еще долго звучал отголосок этого гулкого удара часов. Потом наступила мертвая тишина.

5

Сразу бросался в глаза барьер, разделяющий помещение на две половины. За ним стоял стол с телефонами. Сержант с красной повязкой на рукаве — помощник дежурного — разговаривал за барьером с дружинником, словно не замечая, как нервничает сидящий на скамье бородатый парень, как то и дело одергивает он пиджак и поправляет указательным пальцем роговые очки, как растерянно поглядывает на своих друзей, пришедших его выручать, — двух парией и маленькую, хрупкую девушку в брючном костюме.

Молодой милиционер, приведший Таню и Виталия, подошел к столу и положил на него два паспорта.

«Хорошо, что хоть паспорт оказался с собой», — подумала Таня. Она подошла к самому барьеру и, в упор глядя на сержанта, стала ждать, пока он освободится.

— Ну, что у тебя, Анатолий? — спустя несколько минут спросил сержант милиционера.

— Гостиница.

— А-а… Подожди, я вот с этим волосатым сперва разберусь. — Он мельком глянул на Таню, — по-видимому, ему не понравилось, как нетерпеливо она смотрит. — Ну что, допрыгалась, подружка?

— Я вам не подружка, — резко ответила Таня.

— Ишь какая бойкая! Ну, посиди, посиди там, в коридорчике. А эти, — крикнул сержант на Виталия и старика, — с нею? Пускай тоже посидят. Я сейчас закончу.

Коридор был узкий и короткий и вел в тупик — в конце его виднелась деревянная перегородка. И все-таки помещались в нем три распахнутых двери и ряд из шести стоявших рядом столов. Барьер через открытую дверь не был виден — его заслонили спины двух парней, таких же длинноволосых, как их задержанный приятель.

— Так что будем делать, а? — послышался голос сержанта. — Наказать тебя как следует? Сообщить в институт? Оштрафовать?

— Не надо, — жалобно пробормотал бородач.

— Не надо? А что надо? Пятнадцать суток? Могу по знакомству и об этом похлопотать. А?

— Я прошу прощения у товарища дружинника. Я не хотел его задевать. Просто он под горячую руку попался.

— Под горячую руку?! А ты его оттолкнул. Что же ты молчишь? Было или не было?

— Было, — хмуро признался бородач. — Отпустите меня, товарищ сержант, честное слово, больше не буду! Честное слово! Ну, простите меня, пожалуйста, прощения прошу. Ну, пожалуйста!

И вдруг Таня услышала всхлипывания — бородач заплакал!

«Боже мой, как противно! — с отвращением подумала она, на миг позабыв о своих неприятностях. — Разве можно так унижаться!»

Двое друзей и девушка начали просить сержанта и дружинника, чтобы они простили бородача, никуда не сообщали, поверили его честному слову.

— Знаете, товарищ сержант, это на него что-то нашло. Вообще-то он хороший, тихий парень. Никогда не ругается — просто у него сегодня в институте случилось кое-что. А теперь еще и это. Он по глупости, по молодости.

— Ничего себе по молодости! Совершенно взрослый, за поступки свои должен отвечать.

— Товарищ сержант! Он на самом деле хороший человек. Семья интеллигентная. Первый раз с ним такое. И — последний! Отпустите его. Мы за него ручаемся. Так нехорошо получилось.

— Хорошие у тебя друзья, Клумак. Ничего не скажешь. Даже девушка тебя, грубияна, защищает. А постричься все-таки надо. Нечего людей стращать — до самых глаз зарос.

— Так он ведь поэт! — с благоговением сказала девушка.

— Поэт? — удивился сержант. — Как же он пишет, если так разговаривает на улице? Что он может сказать людям? Что у него за душой?

— Зачем вы так говорите, вы же не читали его стихов! — обиженно ответила девушка. — Правда, он еще молодой, но будет, будет печататься. Вот увидите.

— Гм, — вздохнул сержант. — А постричься все-таки придется.

— Я постригусь, — захныкал бородач. — И побреюсь.

— Хорошо. Приведите себя в порядок и завтра зайдете ко мне в человеческом виде. Тогда и поговорим. Идите.

— Спасибо! Большое вам спасибо! Я обязательно постригусь! Спасибо большое!

Таня видела, как бородач вместе с друзьями едва ли не бегом направился к выходу. Он все еще сутулился, не успев расправить плечи, но глаза его уже усмехались, как будто бы это вовсе не он минуту назад так постыдно ныл и канючил.

— И не ругайся больше никогда, — бросил ему вдогонку сержант. — Еще раз попадешься — пощады не жди!

— Все понятно. До свиданья!

Дружинник вышел следом за ними.

— Ну, Анатолий, давай сюда свою гостиницу. Слышал, вчера Юрку во время задержания чуть не зарезали хулиганы? Ох и дадут им теперь — на полную катушку!

Когда Таня, Виталий и старик снова очутились в комнате дежурного, у барьера, сержант встал, закурил и устало потер лоб.

— И что же в гостинице случилось? — он развернул паспорта и взглянул на Виталия и Таню, сверяя фотографии. Потом остановил взгляд на старике, который начал уже ворчать, что ему давно пора домой. — А это кто, свидетель?

Милиционер кивнул.

— Не понимаю, — быстро заговорил Виталий. — При чем тут я?! Я посидел с ней вечером, и все. У меня утром репетиция, а потом концерт в Муздрамтеатре. Я должен выспаться. Я здесь с Москонцертом. Отдайте мне паспорт и отпустите.

— Тише, тише… Не шумите… Сейчас все выясним.

Таню внезапно охватило безразличие. Даже сама удивилась, до чего ей стало скучно ибезразлично, как дальше будут развиваться события.

— И вообще какое я имею отношение к этой ненормальной? — не унимался Виталий. — Если бы я знал, что она на такое способна, я бы ни за что с ней не связывался. Я ведь и знаю-то, знаю ее всего несколько часов. Это, конечно, было легкомысленно с моей стороны — приглашать ее в номер, но мы ничего плохого не делали — только поужинать хотели. В одиннадцать она ушла… А теперь мне и правда нужно идти спать, у меня завтра рабочий день.

«Ну и трус. И предатель», — почти спокойно констатировала про себя Таня.

— Девушка говорила, что вы — друг ее детства, а вы заявляете, что познакомились сегодня, вернее, вчера, — заметил милиционер, глянув на часы. — Что вы на это скажете, Красовская?

— Ничего не скажу. Он говорит правду, — и она презрительно посмотрела на Виталия, который сразу же отвел глаза.

— Что вы делаете в Ужгороде? — спросил милиционер.

— Я уже говорила. Проездом.

— Где остановились?

— У подруги.

— Чем занимается ваша подруга? Кто она? Адрес.

— Она студентка. И не нужно ее трогать. Она ни при чем. Я виновата — со мной и разбирайтесь!

— Куда едете?

— В Мукачево.

— Зачем?

— По личному делу.

— По какому такому личному?

— Это касается только меня.

— А все-таки?

— У меня там жених.

— Где он работает? Адрес.

— Он служит — пограничник… — ответила Таня. — И больше не будем об этом говорить.

— Где вы работаете?

Тане показалось, что голос сержанта зазвучал насмешливо.

— Художница.

— Хорошо. А что вы делали на карнизе гостиницы? — усмехнулся сержант.

— Я уже тысячу раз объясняла…

— Воровка она, — не выдержал старик. — Что же еще! Ишь что надумала — по окнам лазить! Все это она врет, что к нему шла. Я сам видел, как она из одного окна вылезла, а в другое лезла…

Усилием воли Таня отключилась: рассматривала пол, стол, стену, старалась не думать ни о чем другом, чтобы не слышать, что плетет этот старик. Ощутила, как горькая волна раздражения и презрения прокатывается по сердцу. А старик все говорил, говорил, говорил…

Наконец сержант остановил этот поток слов, обратившись к Тане:

— Вы были и в других номерах гостиницы?

— Да. В одном. Случайно попала не в то окно. Там никого не было, но я сразу же вылезла оттуда. Тогда меня и заметил этот… — она пренебрежительно кивнула в сторону свидетеля.

Старик вскинул голову, но сержант не дал ему говорить, сказав, что и так уже все ясно, и выпроводил. Тот направился к выходу, глубоко неудовлетворенный тем, что его не выслушали до конца.

Виталий попросил разрешения закурить и отошел в угол.

Сержант коротко записал суть происшествия в книгу.

— Итак, красавица, шатаетесь с малознакомыми мужчинами по гостиницам, лазите к ним в окна. Прекрасная характеристика! — сказал сержант, закончив запись и, видимо, считая своим долгом провести воспитательную работу. — М-да… И жених, говорите. Пограничник. Это же надо — придумать такое! У наших пограничников, красотка, таких невест не бывает… — И он с издевкой во взгляде уставился девушке в лицо.

Этот взгляд словно хлестнул ее плетью по глазам.

— Вы — тупица и дурак, хоть и в форме, — тихо, но выразительно сказала она.

От неожиданности сержант вздрогнул, растерялся и, не зная, что сказать, ляпнул:

— А ты… Знаешь, кто ты? Ты — настоящая шлюха! Вот!

Теперь замерли все: и Виталий в углу, и молодой милиционер с открытым от удивления ртом, и сам сержант. Наступила такая гнетущая тишина, что было слышно, как под досками пола шуршит мышь.

И среди этой тишины Таня перегнулась через барьер и влепила сержанту звонкую оплеуху.

— Ну теперь вы точно сядете! — воскликнул молодой милиционер, побагровев.

После этого с Таней случилась истерика, а сержант забегал по комнате, не находя от возмущения слов. Пока милиционер отпаивал девушку водой, он повторял как заведенный: «При исполнении служебных обязанностей… При исполнении…»

Но Таню охватило уже полное безразличие ко всему.

Она понимала: утром ее отведут к народному судье, и тот, не задумываясь, влепит ей пятнадцать суток. Потом ее отправят назад, в Киев, и она так и не увидит своего Павлика.

6

Задержавшись на работе до поздней ночи, подполковник милиции Коваль вызвал из министерского гаража машину. Убрал со стола разбухшие папки и спрятал их в сейф. Потер покрасневшие веки — страшно хотелось спать.

Коваль вздохнул: наверно, и в эту ночь сразу заснуть не удастся. Только ляжет, закроет глаза — замелькают столбики, линейки граф. Они так растравляют душу, эти бесконечные столбики, что он встает, включает свет и хватает первую попавшуюся книгу — только бы уйти от наваждения.

Такое с ним случалось и раньше. Даже во время отдыха. Однажды удалось ему вырваться на Десну, два дня просидел он с удочкой, не отрывая глаз от красно-белого поплавка. Рыбы привез не очень-то много, но неделю после этого спать не мог — так все время и стоял перед глазами этот поплавок.

Не спалось ему и в те трудные дни, когда спасал он ошибочно осужденного художника Сосновского и когда выпало на его долю нелегкое расследование дела его земляка Ивана Козуба. Но тогда бессонница была вызвана другими, более серьезными причинами. А теперь такое творится с ним каждую ночь и выматывает нервы больше, чем вся дневная работа.

Коваль сел в машину, опустил стекло на дверце и, когда «Волга» тронулась с места, почувствовал, как ночной ветерок холодной ладонью погладил его исхудавшее лицо. Подумал, что сейчас увидит Наташку — войдет в ее комнату на цыпочках и посмотрит, как «щучка» спит. А спит она всегда «бубликом», с детства привыкла обнимать руками колени. Отцовские чувства переполнили сердце подполковника. С тех пор как перевели его в министерство, он еще реже стал видеть дочь, — только записки читает, которые оставляет она на кухонном столе.

Черная «Волга» неслышно плыла под каштанами, схватывая и отбрасывая зеркальными боками ночные огни. Была ночь на шестнадцатое июля.

Многое произошло в эту ночь на земле. Много хорошего и много плохого. Многое не осуществилось из того, что могло и должно было осуществиться. Так уж устроен мир, и еще не дошли руки до того, чтобы раз и навсегда изменить его к лучшему. Тем паче, что людей тоже так много, но не все стремятся к одному и тому же. Бывает, одни руки разрушают то, что усердным и тяжким трудом создали другие.

В эту ночь миллионы людей, выключив телевизоры, легли спать перед завтрашней сменой, а другие миллионы встали на их места. В эту ночь, думал Коваль, в эту самую минуту, когда едет он по темным улицам и переулкам древнего города, где-то происходят непоправимые катастрофы — где-то далеко, а быть может, и совсем близко, рядом, за каким-нибудь погасшим окном.

Но ведь в эту минуту, рассуждал подполковник, происходят и счастливые встречи, о которых на долгие годы останутся у людей приятные воспоминания.

— Простите, Дмитрий Иванович, — перебил его мысли водитель, — курево забыл в гараже. Нельзя ли у вас? Трудно ночью без этого чертова дыма.

Коваль протянул ему пачку «Беломора». Водитель взял папиросу.

— Возьмите все. У меня дома еще есть.

— Спасибо. Хватит одной. Я курю сигареты. Вот довезу вас, заеду на вокзал, там куплю. И в гараже несколько штук осталось.

Водитель умолк, прикурил, затянулся, и Коваль снова погрузился в свои мысли.

Люди, думал он, и одни, и другие, и пятые, и десятые, — все, даже те, которые не видят дальше собственного носа, своими личными проблемами не ограждены, не изолированы от проблем общественных. Разбросанные по необозримым пространствам, они так или иначе связаны единой для всех сегодняшней жизнью. Приходят и уходят поколения, и тех, кто живут в одно и то же время, неспроста называют современниками. И если случается что-то в темном или светлом углу этой жизни, каждый в известной мере к этому причастен и за это ответствен. Потяни простыню за угол — все ее точки и морщинки, пусть незаметно для глаза, а сдвинутся, отзовутся.

«Ну, поехал! Расфилософствовался на ночь глядя!» — оборвал себя Коваль, пытаясь иронией заглушить неотступное, почти болезненное ощущение ответственности за все, что происходит на земле.

Переведенный с беспокойной, но живой интересной оперативной работы в министерство, где угнетали его ворохи бумаг, Коваль изнемогал, как птица в клетке.

«Хотя, честно говоря, какая уж там из меня птица! — рассердился на себя подполковник. — Просто хорошая ищейка, и все. Зачем мне это повышение по службе, я ведь практик, черт побери! Честное слово, лучше трястись в старом газике, чем разъезжать в этой убаюкивающей «Волге».

Машина остановилась. На старой улице было совсем темно. Частные домики, зажатые железобетонными челюстями новых массивов, доживали здесь свой век.

— Спасибо, Петр Васильевич, — сказал подполковник, тяжело выбираясь из машины. — До свиданья.

Мягко захлопнулась дверца, «Волга» развернулась и скрылась в темноте, а Дмитрий Иванович вошел в свой сад и по хрустящему гравию дорожки пошел к дому.

Из одного окна падал свет, и на его фоне покачивались тяжелые гроздья сирени, которую когда-то давно посадил он вместе с маленькой Наташкой.

Свет этот и обеспокоил Коваля (почему Наташка так поздно не спит?), и обрадовал (хоть несколько минут можно будет с ней поговорить: этим летом она не поехала, как обычно, в пионерский лагерь, а осталась после сессии в городе, но все равно пропадает целыми днями то на пляже, то у друзей в Дарнице).

Коваль не сердился, что она так редко бывает дома, только временами становилось ему одиноко и беспокойно, и тогда он слонялся из комнаты в комнату, включал и выключал телевизор, радиолу, разговаривал сам с собой.

Войдя в сени, он услышал Наташин голос, — взволнованный, неестественно напряженный.

«С кем так поздно? А-а, по телефону! — Подполковник посмотрел на часы. — Начало второго!»

— Не знаю, что ты подумал, — говорила Наташа. — Нет, на пляж не пойду. Да, обиделась. Надо быть скромнее и выбирать выражения. Конечно, твой язык! Можешь наказать его — оставить без сладкого! — Наташа рассмеялась. Как показалось Ковалю, слишком громко. — Ну, ладно, не прибедняйся! Целуешь трубку? Вот чудак! Ты, ты… — Только теперь Наташа заметила вошедшего отца. Она умолкла на полуслове, потом прыснула в трубку и закончила разговор сугубо официально: — Всего хорошего! Звоните! Всегда вам рады!

Не дождавшись ответа, бросила трубку на рычаг, подбежала к отцу и спрятала свой хитрый носик в мягких отворотах его штатского пиджака.

— Застукали на месте преступления, гражданин начальник! Как я рада тебя видеть, Дик! Я так соскучилась по вас, дорогой Дмитрий Иванович Ко… Если бы ты знал! Сегодня я полдня звонила тебе, но все напрасно.

— Я тоже рад тебя видеть, щучка. Чем угощать будешь, полуночница?

— Могу предложить коктейль.

— Коктейль?!

— Да. Компоненты: чистый кипяток типа «белая роза» плюс чай «цейлонский» из первых рук, по первому требованию и специально для вас!

— И сахар-рафинад, наверно? Или песок?

— Боже, какой же вы догадливый! К чаю, — пирожки с мясом под кодовым наименованием «ухо-горло-нос». И вишни. Но на ночь наедаться вредно.

Коваль взял домашние туфли и направился в гостиную, к старому зеркальному шкафу. Переодевшись, сел на диван и стал смотреть, как Наташа быстро и ловко ставит на стол стаканы, разливает заварку, кладет на тарелку пирожки, которые, судя по их виду, только что шипели в масле.

— Послушай, товарищ Коваль, у тебя притупилась бдительность. Деградация профессионала? — трещала Наташа, вертясь вокруг стола.

— Боюсь, ты права. Чувствую, скоро притупится. А что, опять чего-то не заметил? У тебя новое платье?

— Не угадал. Ты дома, наверно, расслабляешься. Это платье я ношу второй год.

— Так что же? — Дмитрий Иванович сел за стол, с наслаждением отхлебнул горячего чая. — Признавайся.

— Новые портьеры! Эх ты, Мегрэ! Сегодня купила. Здорово?

Она села напротив него, веселая, светлоглазая, так похожая на мать. Только четкие очертания губ и цвет коротко подстриженных волос унаследовала от него.

Подполковник думал о том, как все-таки трудно воспитывать девушку, у которой нет матери. Он нередко попадал в сложное положение, не зная, может ли он спрашивать о том, о чем должна была бы спросить мать, в данном случае — с кем она так любезно разговаривала по телефону в начале второго часа ночи и какие у нее отношения с этим человеком.

По беспокойному взгляду отца Наташа догадалась, что его волнует, и сама пришла на выручку:

— Это мой хороший приятель. Заслужил нахлобучку, но я сегодня добренькая. Не переживай. Это не очень серьезно.

— А Валентин Суббота? — решился спросить Коваль, раз уж она сама разговорилась. — Вы поссорились?

— А что Суббота, — схитрила Наташа, — после субботы, как известно, бывает воскресенье… и так далее… А если по правде, то твой Суббота слишком прямолинейный человек. И сухой. Не просто следователь, а крючкотвор. Мне даже кажется, что он карьерист. Впрочем, не знаю, тебе виднее, конечно. Но я в нем разочаровалась. Да в конце концов, чего ты волнуешься, Дик? Замуж я пока не собираюсь. И «коктейлем» по вечерам долго еще буду тебя обеспечивать. Хотя, честно говоря, не знаю, сколько еще времени он тебе самому будет нужен. — И она лукаво взглянула на отца.

— Что? — только и смог вымолвить Коваль.

— А ничего! Вот звонила тебе тут некая особа. Голосок такой ласковый и очень милый. Пропела: «Дмитрий Иванович дома?» И дальше: «Простите, не знаю его нового служебного телефона, не можете ли вы мне его дать?» Я дала. Она тебе дозвонилась?

— Нет.

— А кто это?

— Пока еще не знаю, — уклонился от ответа Коваль, хотя сразу догадался, о ком речь.

Ружена долго была в геологической экспедиции, поэтому и не знала его нового телефона. Он никогда не приглашал ее домой, никогда не говорил о ней Наташе, боясь оскорбить память Зины.

Познакомился он с Руженой в прошлом году, когда ее муж, тоже геолог, попал в автомобильную катастрофу и погиб. Дознание проводил следователь из автоинспекции, а Коваль только помог несчастной женщине в трудную минуту. С мужем Ружена жила плохо. Он изменял ей, пил. И теперь, неожиданно почувствовав дружескую поддержку незнакомого подполковника милиции, она откровенно рассказала ему о своей жизни, о детском доме, в котором выросла.

Виделись они редко, сначала просто как хорошие знакомые. Потом эти встречи стали более частыми и необходимыми обоим. Но во что это выльется, не знали ни он, ни она.

— Ты изменился, отец, — сказала Наташа. — Неужели и на новой работе тоже какие-то неприятности?

— Нет, на работе — все в порядке. Правда, твой папаша понемногу превращается в канцелярскую крысу. Наверно, именно это и бросается в глаза?

— Конечно. Что-то мышиное уже вырисовывается, — засмеялась Наташа. — Неужели тебе не нравится новая служба? Такие широкие возможности открываются — целая республика. Или слишком много работы?

— Я привык делать дело своими руками. Предвидеть и упреждать события, влиять на них. А здесь… Здесь я чиновник, и это мне, щучка, не по нутру. Мне действовать хочется — оперативно принимать неотложные решения, зная, что от этого зависят не только судьбы людей, но иногда и их жизни. А здесь людей я не вижу — ни их лиц, ни чувств, не слышу их слов — одни только бумаги и запах копирки. Сижу, что называется, на теплом месте. И кое-кто, ты понимаешь, щучка, даже завидует. И трудно другой раз объяснить, чем меня это теплое место тяготит.

— А почему бы тебе в таком случае не вернуться на старое. Ну хотя бы обыкновенным инспектором? — она вздохнула. — Я-то думала, что здесь тебе легче, спокойнее. Как ни крути, а ворошить бумаги — это не за убийцами гоняться. — Наташа сморщила нос, чтобы смешной гримасой смягчить некоторую бестактность своих слов. Она ведь довольно прозрачно напомнила отцу о годах, которые, хочет он того или нет, ограничивают его возможности. В самом деле, не может же он теперь резвиться, как молодой сыщик.

— Налей мне, пожалуйста, еще, — попросил он. — Я и сам над этим задумываюсь. Хотя, боюсь, из управления — прямая дорога на пенсию. Правда, сотрудники нашего отдела тоже ездят в командировки. Но редко. Да хватит об этом, не пора ли на боковую? Завтра с девяти у меня такой же, как сегодня, бумажный денек.

Неожиданно осенила его новая мысль: дело, в конце концов, не в бумагах. И в областном управлении он тоже не был избавлен от них, но это не мешало ему принимать участие в розыске. Дело, наверно, в другом. Когда-то самым главным казалась ему оперативная реакция на преступление: погоня, расследование и конечно же — неотвратимость наказания. Он и теперь по-прежнему считал эту деятельность милиции очень важной. Но с каждым днем азарт охотника, который преследует опасного зверя, все больше вытеснялся в его сознании чувством неудовлетворенности тем, что трагедия все-таки разыгралась, что какой-то человек стал жертвой убийцы, а он и его коллеги не сумели преградить путь оголтелому преступнику.

Это неодолимое желание предотвратить то, чего могло бы и не случиться, это стремление, которое стоит во главе угла всей деятельности милиции, особенно остро ощутил он, когда стало известно ему все, что происходит на территории республики в течение суток.

Все больше стала донимать мысль, что, пока он знакомится в своем кабинете со сводками, анализирует правонарушения, совершенные в той или иной области, он начисто лишен возможности оперативно включиться в события, броситься по горячим следам и, спасая чью-то жизнь, схватить преступника.

Наташа заметила, что отец, задумавшись, забыл о чае, который она поставила перед ним.

— Остынет!

— Ах, да… — спохватился подполковник. — Спасибо, больше не хочу.

— Но ты же просил!

— Нет, спать, спать! — Он взглянул на часы. — Скоро два ночи! Мы с ума сошли. Сейчас же ложись. Со стола завтра уберешь.

Когда Дмитрий Иванович лег на свой диван в кабинете и, надев очки, углубился в том Геродота, чтобы перед сном хоть немного пройтись по улицам древнего Вавилона, часы в гостиной гулко пробили два.

В это время далеко за Карпатскими горами по местному времени был только еще час ночи. В небольшом городке, в конце Староминаевской улицы, неподалеку от советско-венгерской границы, погибла Каталин Иллеш и истекали кровью ее дочери Илона и Ева.

Миллионы людей никогда не узнают ни о Каталин, ни о Илоне и Еве, а их соседи и другие жители городка с ужасом подумают о том, что убийцы могли бы в эту ночь нагрянуть не в дом Иллеш, а, скажем, в их собственный. И трагедия только таким образом слегка затронет их души.

Но нескольких человек событие это коснется непосредственно, хотя они были в это время далеко от пограничного городка и раньше не имели о нем ни малейшего представления.

Среди этих людей — подполковник милиции Дмитрий Иванович Коваль и его дочь Наташа.

II Шестнадцатое июля

1

Отблеск утреннего солнца лег на потемневшую от времени обложку книги происшествий. Докладывая начальнику милиции майору Романюку о своем дежурстве, лейтенант Габор книгу даже не раскрыл: происшествий ни в минувшую ночь, ни в остальное время суток в этом тихом закарпатском городке не было никаких.

Романюк почувствовал, как хорошее настроение, появившееся у него с самого утра, все сильнее охватывает его. Улыбаясь, он не без удовольствия посмотрел на стройного лейтенанта — недавнего выпускника школы милиции, положил руку на книгу. Тисненная под кожу обложка приятно ласкала ладонь.

Лучи солнца тем временем ворвались в кабинет, заглянули в шкаф, где стояли под стеклом развернутые папки с грамотами и благодарностями, с поздравлениями по случаю годовщины милиции, Первого мая и Дня Победы. И даже то, что на полированной поверхности шкафа стал виден тонкий слой пыли, не испортило майору настроение.

Отпустив дежурного, Романюк позвонил в исполком, чтобы узнать, появился ли председатель, которому он каждое утро докладывал обстановку.

Шагая в райсовет, майор любовался аккуратно подметенными улицами. Он хорошо знал свой небольшой городок и в свободное время часто думал о том, что эти улицы были свидетелями многих исторических событий: от набегов половцев, борьбы против униатов, венгерских и чешских феодалов — до воссоединения Закарпатья со всей Советской Украиной. И сейчас тешила его взгляд чистенькая брусчатка мостовой, которая знавала некогда и кровь, и розы. Вспоминал, как был напуган, впервые приехав сюда мальчишкой из далекого горного села, как потом здесь учился и как ходил по этим улицам с красным знаменем.

Мимо него, здороваясь, быстро шли люди — кто на работу, кто в магазин или на рынок. Все знали начальника милиции, кое-кто даже с мальчишеских лет.

В кабинете председателя исполкома, несмотря на раннее время, царило оживление. Звонили телефоны. Приходили и уходили люди. Взяв трубку, председатель передал ее начальнику милиции:

— Тебя.

— Романюк слушает.

И сразу же на волевое, загорелое лицо майора упала тень, казалось даже, что оно почернело. Большой нос заострился, губы сжались, а ямочка на подбородке словно стала глубже.

— Да, да, — ответил он, переводя дыхание. — Вызывайте судмедэксперта и эксперта-криминалиста. Охрану пока что обеспечит участковый. Мне — машину.

Положил трубку и несколько секунд сидел молча, не отвечая на немой вопрос председателя.

— Вот так, Иван Андреевич, — наконец произнес он. — На Староминаевской убита вдова и две ее дочери. В двести десятом доме. Это у леса. Больше пока ничего не известно. Пойду.

Прошло еще несколько минут, в течение которых Романюк словно обдумывал трагическое сообщение, потом встал и быстро вышел из райсовета. Вскоре милицейский газик на большой скорости мчался по тем улицам, которые только что казались ему прекрасными.

Теперь все изменилось в представлении Романюка. Утренний воздух уже не был напоен запахом земли и цветов, солнце словно исчезло — все вокруг потемнело. У майора появилось такое чувство, как у человека, который блестяще отвечал на экзамене и неожиданно споткнулся на простом вопросе. Растерянно и удивленно смотрит этот человек на свой провал. И в областном управлении внутренних дел, и в министерстве майор Романюк всегда был на самом хорошем счету: способный и очень толковый, несмотря на свою молодость, руководитель отдела милиции. И вот тебе на!

Газик проскочил мимо церкви и выехал на длинную улицу. Майор попытался представить себе место преступления. Номер дома Иллеш ни о чем не говорил. Все дома на Староминаевской были похожи друг на друга: украшенный резьбою фасад, выходящий на улицу, длинные боковые стены, затененные садовыми деревьями или увитые виноградом. Построены добротно, на века. Некоторые — старые, другие — совсем новые, но все имеют одинаковый вид.

Где же он, двести десятый? Романюк с нетерпением посмотрел на водителя. Пожилой старшина служил последние дни. Поняв начальника с одного взгляда, он прибавил газу, выжав из машины все, на что она была способна. И вот уже майор увидел толпу. Конечно же собралась она у дома Иллеш. Мальчишки залезли на забор и оттуда заглядывали в сад. Там уже был прокурор вместе с судмедэкспертом Мигашем и участковым инспектором.

Выезжая на Староминаевскую, Романюк уже из машины по рации поднял на ноги всех работников уголовного розыска и дал указание как можно быстрее собрать подробные сведения о родственниках Иллеш.

Милиционеры и дружинники следили за реакцией толпы возле дома Иллеш, прислушиваясь к репликам и суждениям, которыми обменивались люди, часто противоположными, — о том, кто бы это мог убить вдову с детьми, с кем она была близка, и тому подобное; расспрашивали соседей о жизни, привычках, знакомствах вдовы и ее дочек, выясняли, не слышал ли кто-нибудь из них крика среди ночи, не видел ли поблизости каких-либо знакомых или незнакомых людей…

Толпа росла. На окрики милиционеров: «Граждане, разойдитесь!.. Ничего интересного тут нет!..» — не очень-то обращали внимание.

Давно уж не было в городке такого трагического происшествия, пожалуй, с тех пор, как установилась здесь Советская власть. Люди привыкли к размеренной, спокойной жизни, и только мелкие бытовые раздоры иногда нарушали ее налаженный ритм. Убийство словно всколыхнуло в душах давние страхи, и тени прошлого ожили перед глазами людей.

Вместе с начальником уголовного розыска капитаном Вегером, судмедэкспертом Мигашем и двумя понятыми Романюк вошел в дом. Следом за ним вошел и районный прокурор Стрелец.

В комнатах было темно. Утренний свет почти не пробивался сквозь ставни, и только широкая полоса света из прихожей выхватывала из полумрака часть гостиной, распахнутые дверцы шкафа, в центре комнаты — круглый стол, накрытый на две персоны, и на полу — труп Каталин, над которым уже склонился врач.

В коридоре и комнатах стоял гнетущий запах. Его не развеивал слабый поток воздуха из прихожей — он только шевелил пух, которым усыпан был весь пол. Романюк приказал сиять ставни, и свет хлынул в гостиную, безжалостно вырисовывая подробности зверского убийства.

После того как мертвая Каталин была сфотографирована, эксперт Мигаш снял с ее шеи узкий кожаный ремень и сделал снимок синей странгуляционной борозды на шее.

С тяжелым сердцем вошел Романюк в спальню. Ставни сняли и здесь, и от того, что он увидел, стало жутко даже ему — человеку, привыкшему вроде бы ко всему. У младшей девочки — Илоны (она полуприкрыта была искромсанной ножом периной) — зияла в спине широкая рана. Старшая, Ева, лежала поперек кровати, свесившись головой вниз. Ее расплетенная коса, пол и постель были забрызганы кровью.

За время своей милицейской службы, особенно когда работал в Прикарпатье и вылавливал бандеровцев, Романюк насмотрелся всяческих страхов. Но сейчас, глядя на это изуверство, почувствовал, что его начинает поташнивать, и вышел во двор.

Прокурор Стрелец, выйдя следом за ним, попробовал завести разговор, но Романюк, насупившись, молчал. Ведь в этой трагедии была и их вина: не сумели заметить беду, которая наверняка не один день кружилась вокруг дома вдовы, не смогли предупредить несчастье, преградить ему путь. Романюк понимал, что это чувство вины еще долго будет над ним висеть. Он осмотрел двор, сарай, где Каталин Иллеш с вечера заперла корову, следы сапог и ботинок. Работники уголовного розыска высказали соображение, что ночью тут побывал не один человек.

Когда эксперт Мигаш с инспектором Козаком и понятыми закончили свою работу и трупы убитых были отправлены в морг, майор приказал организовать охрану дома, пригласил в машину прокурора и уехал.

Вскоре в длинном просторном кабинете Романюка на втором этаже старого здания милиции собрались офицеры, которые должны были войти в оперативно-следственную группу по розыску убийц Каталин, Илоны и Евы Иллеш.

2

Солнце появилось над древним Ужгородом внезапно — словно скатилось с дальних перевалов. Вот высветило оно высокие дома студенческих общежитий на левом берегу Ужа, затем, перебравшись через мост, заиграло в зеркальных окнах интуристовской гостиницы, по праву считавшейся украшением города.

У подъезда гостиницы, несмотря на ранний час, уже толпились туристы. Под широким козырьком у входа были сложены их вещи, рядом стоял пустой «Икарус». В ожидании посадки туристы из Венгрии радостно улыбались солнцу. А переводчик бегал тем временем по гостинице в поисках водителя.

Лайош Сабо, Имре Хорват и Тереза Чекан стояли немного в стороне от остальных. Так получилось, что они одновременно получали заграничные паспорта и с тех пор держались вместе. В Венгрии они не были знакомы, и только эта поездка в Советский Союз случайно сдружила их, совсем разных по характеру, кратковременной путевой дружбой, и они быстро привыкли держаться вместе, делиться впечатлениями…

— Ну, Имре, как ваш зуб? — спросила Тереза, щеголяя в новом дорожном брючном костюме. — Болит?

— Да так, — Имре изобразил на лице улыбку. — Кажется, впервые за двое суток выспался.

— Это крайне неосмотрительно — отправляться в дорогу с больным зубом, — затараторила Тереза. — Вы, Имре, отчаянный человек… Я, кстати, тоже чувствую себя лучше, чем вчера… Так сказать, акклиматизировалась.

— Здесь акклиматизироваться нетрудно. По всему бассейну Тиссы, до самого предгорья Карпат, климат приблизительно одинаковый, — заметил долговязый Лайош.

— Тереза имела в виду не географический климат, — скептически ухмыльнулся Хорват. — Правда, Тери?.. А то, что эта местность не что иное, как часть Великой Венгерской равнины, которая после войны отошла к Советскому Союзу…

— Ну, если уж речь зашла об истории, — сказал Лайош, — то нельзя забывать, что еще в одиннадцатом веке земли эти принадлежали славянам.

— Ах, Лайош, Лайош, — укоризненно покачал головой Хорват. — Смешно слышать такое из уст мадьяра.

Заметив, что Хорват начинает сердиться, Тереза поспешила перевести разговор на другую тему:

— Скажите, Имре, кто вам помог — врач?

— Не «кто», а «что», — ответил Хорват. — Снотворное. Я давно так крепко не спал.

— И не слышали, какой был ночью скандал? На вашем этаже.

— Какой скандал? — заинтересовался Имре Хорват. — Я ничего не слышал.

— Воровку поймали. Хорошенькая такая девчушка, а лазила по окнам, — объяснил Сабо. — Могла и к вам забраться.

— Слушайте, Лайош. Вы меня и на самом деле считаете дураком? — снова рассердился Имре. — Как это можно лазить по стенам так высоко?!

Пока Лайош и Тереза пересказывали подробности ночного происшествия, переводчик наконец привел водителя. Туристы начали укладывать вещи в багажник и усаживаться на свои места.

У Имре Хорвата был совсем небольшой чемодан, он взял его с собой в салон, а в багажник поставил чемодан Терезы. Тереза и Имре сели рядом. Сабо — впереди них.

Имре высказал сожаление, что прозевал интересное ночное происшествие.

— А не скрываете ли вы, Имре, что девушка эта была у вас в номере? А? — Лайош обернулся к Хорвату и насмешливо посмотрел на него. — Что-то очень уж встревоженный у вас вид.

Хорват промолчал, но бросил на Сабо такой сердитый взгляд, что тот смутился.

— Оставьте человека в покое! — сказала Тереза. — После таких мучений даже и сон не восстанавливает силы, особенно если наглотаешься всякой химии. Право же, было Имре не до девушек.

— Я ведь пошутил, — улыбнулся Сабо.

— Шутить надо так, чтобы не было обидно.

— Да, да, вы правы, Тереза. Я восхищен вашей гуманностью. И молю бога, чтобы он и мне ниспослал хоть немного зубной боли. Она ведь не только изводит, но и вызывает сочувствие.

Тереза не ответила. Имре сидел, наклонив голову, и вроде бы оставался равнодушным к этому легкомысленному разговору.

— У вас, Имре, все-таки болезненный вид, — сказала Тереза. — После снотворного у человека всегда голова тяжелая… Как-никак — а яд. Не знаю, чем вам и помочь.

— Господи, дался же я вам! — Хорват отвернулся от соседки и стал рыться в своих карманах. — Из-за этого зуба даже газеты вчера не прочел, — бормотал он. — Хоть теперь посмотрю.

— Имре, что вы ищете? — неожиданно спросила Тереза.

— Очки. Не забыл ли я их в номере?

— Они у вас на носу, Имре! — рассмеялась Тереза.

Хорват молча развернул газету и углубился в нее.

— Лайош, — Тереза демонстративно отвернулась от Хорвата, — мы позавтракаем в дороге или будем голодать до самого Львова?

— Здесь должны были нас накормить, — ответил Лайош.

— В такую рань? Нет, мы еще сонные. Но, честно говоря, я скоро уже захочу есть.

— До Львова далеко, — Сабо достал из папки маленькую карту. — Вот. Часов пять езды. Эти места я знаю. Во время войны здесь побывал. Поедем вдоль польской границы, через Ужицкий перевал. Очень красивые места. Перечни, Березный, Кострина, Ставное.

— И сегодня же двинемся дальше?

— Наверно. Во Львове пообедаем, отдохнем и — в Киев.

— Но где же мы все-таки будем завтракать, Лайош? — капризно произнесла Тереза. — Ну, кто знает? — Она вытянула шею, ища взглядом переводчика, и вдруг уставилась на Хорвата. — Имре, милый, — прыснула она, — что вы там вычитали в своей газете?

— А что?

— А то, что вы держите ее вверх ногами! — И она расхохоталась.

Хорват вскочил, сложил газету и вышел из автобуса.

Тереза перестала смеяться.

— Неужели обиделся? — растерянно спросила она Лайоша.

Седой, но подвижный и энергичный бухгалтер из Будапешта ей сразу понравился. А когда Тереза узнала, что семья Имре Хорвата погибла в фашистском концентрационном лагере, она окончательно решила, что именно он заслуживает ее внимания.

И сейчас она была крайне взволнована его уходом и нервно смотрела в окно автобуса, не зная, как быть: пойти за Имре или ждать его возвращения. Сабо, поняв, что Терезе сейчас не до него, заговорил со своим соседом по креслу.

Но вот водитель сел за руль и переводчик, простившись с сотрудником экскурсионного бюро «Интуриста», тоже поднялся в салон. Послышалось негромкое мурлыканье мотора.

Последним вошел в автобус Хорват. Он сел на свое место, и Тереза Чекан — немолодая, но стройная, подтянутая женщина — посмотрела на него влажными, преданными глазами.

3

— Очень уж не типичная картина ограбления, — медленно произнес начальник уголовного розыска капитан Вегер, венгр с седыми висками и добродушно-хитроватым округлым лицом. — В шкафу лежало сто рублей, десять красных десяток. Деньги были под бельем, можно сказать, на глазах. Белье выброшено на пол, а деньги не взяты.

— Могли в темноте не заметить, — возразил районный прокурор Стрелец. — Вообще мы не знаем, сколько было у Иллеш денег и сколько взято.

— Может, искали что-то подороже? — подумал вслух участковый инспектор Козак.

— Дороже, чем деньги? — блеснул зеленоватыми глазами капитан Вегер.

— Для них — дороже.

— На журнальном столике, — продолжал капитан, — в пепельнице мы обнаружили золотые женские часы. А под диваном найден большой мужской серебряный перстень с сапфиром. В спальне были настежь открыты дверцы книжного шкафа, выброшено несколько книг. Шкаф с верхней одеждой тоже был открыт, но из него, похоже, ничего не взято: ведь он прямо-таки до отказа забит одеждой. Разорена постель Каталин и распорота ножом верхняя перина.

Капитан Вегер явно был против версии ограбления и пытался убедить в этом оперативно-следственную группу, собравшуюся в кабинете начальника милиции на первое свое совещание. Напротив Вегера сидели и районный прокурор Стрелец, и майор Романюк, за столом которого, откинувшись на спинку кресла, удобно устроился следователь из области Иван Афанасьевич Тур.

За распахнутыми окнами играл веселый солнечный день. Древний закарпатский городок жил своей будничной жизнью. В полдень над улицами и дворами повисло марево горячего влажного воздуха, в котором и люди, и дома, и деревья словно струились, причудливо изменяя свои очертания. Акация под окнами кабинета Романюка отцвела и уже покачивала бахромой тонких ярко-зеленых стручков. Зато расцвела липа, и ее густой и сладкий аромат повис и во дворе, и в строгих комнатах милиции.

— К тому же, — продолжал капитан Вегер, — с вечера была накормлена корова и собака заперта в сарай. Ясно, что хозяйка кого-то ждала, причем из числа людей знакомых, которых не боялась.

— А может быть, она заперла собаку еще днем, а на ночь забыла выпустить?

— Днем на Староминаевской собак не запирают, а, наоборот, выпускают, чтобы они бегали вдоль проволоки: хозяева-то днем или на работе, или отлучаются куда-нибудь еще, — ответил за капитана участковый Козак.

— Корова накормлена, — повторил Вегер. — Занавеска на окне одной из комнат приоткрыта. Тоже признак того, что кого-то ждали, выглядывали из окна: идет — не идет.

— Отпечатки пальцев на рюмках сняты?

— Да, — ответил Вегер. — На одной. Вторая упала и разбилась. Отпечатки на уцелевшей рюмке принадлежат не Каталин. Вероятно, это отпечатки пальцев ночного гостя.

— У меня есть вопрос к эксперту, — сказал Романюк. — С какой силой нанесены ножевые удары?

Невысокий, с широким, плоским лицом судмедэксперт Мигаш привстал:

— С большой.

— Значит, убийца был человеком сильным, наверно, молодым, — констатировал майор.

Мигаш пожал плечами.

— В состоянии аффекта или стресса сильный удар может быть нанесен человеком физически слабым. Убийство — зверское, совершено с дикой яростью. И опытной рукой, — добавил эксперт. — Единственная рана Илоны — смертельна.

— Если это грабитель, — заметил майор, — то оснований для зверства у него не было. И вообще убийство во время банального ограбления? Вряд ли. Не похоже. Тут надо думать.

— Что мы и делаем, Петр Иванович, — усмехнулся следователь Тур.

— Грабитель мог быть охвачен страхом, — добавил судмедэксперт. — Не помнить себя. И, как известно, убийца звереет от пролитой им крови. Так что вполне возможна и эта версия.

— Конечно, убийца — человек дюжий, — сказал Вегер. — Задушить Каталин Иллеш, крепкую женщину сорока шести лет, было не просто…

— Я хотел бы обратить ваше внимание и на то, — продолжал Мигаш, — что из четырех ран Евы только две смертельны, две же другие — на руке и на лице. Очевидно, девушка проснулась и оказала убийце сопротивление. В темноте он, несмотря на всю свою преступную сноровку, не смог сразу ударить ее ножом…

— Ева, наверно, закричала, — заметил Романюк. — И он растерялся.

— А почему мы все время говорим об убийце в единственном числе? — спросил районный прокурор, он отошел от стола и, остановившись у раскрытого окна, глубоко вдохнул свежий воздух. У него было скверное настроение и свой личный счет к преступникам, которые сорвали ему (это было уже ясно) отпуск, впервые за много лет полученный летом, когда можно было отправиться со всей семьей на юг, к морю.

— Ну, — после короткой паузы ответил Вегер, — хотя бы потому, что стол был накрыт на двоих: две рюмки, две тарелки, две вилки…

— Установлено, когда они ужинали?

— Приблизительно за час до убийства, которое произошло между двенадцатью и часом ночи, — ответил Мигаш.

— Допустим, что ужинали только гости, — не сдавался Стрелец. — Могло ведь быть и так.

— Конечно, — согласился Романюк. — Девочки спали, а Каталин…

— Товарищ майор, — сказал Мигаш, — зачем гадать? Уже есть данные экспертизы. Перед самой смертью Каталин Иллеш ела и пила вино.

— А разве не мог кто-нибудь побывать у нее в гостях и уйти себе, пожелав спокойной ночи. А потом…

Последние слова Стрельца прозвучали для всех как-то странно.

— Все, конечно, бывает, — поморщился Тур. — Один поужинал, а другой убил. — Молодой способный юрист Тур уже вкусил успеха на служебной ниве, и это делало его несколько самоуверенным и чересчур категоричным. — Все возможно, Сидор Карпович. Но пока только в нашем воображении. Ничто не дает оснований строить такую… — он запнулся на секунду, — двухэтажную версию. — Тур коротко и резко взмахнул рукой, словно отсекая возможные противопоставления. Снова сделал паузу и, как видно, обрадовавшись неожиданно найденному эпитету, закончил довольным тоном: — Чтобы не блуждать вслепую, давайте подытожим наши данные о личностях погибших.

— Докладывайте, товарищ Вегер, — сказал начальник милиции.

Начальник уголовного розыска пододвинул к себе раскрытую папку и встал. Несмотря на солидный возраст, это был человек еще крепкий, полный сил. В его внешней неторопливости и степенности было что-то от крестьянина, который делает свое дело в милиции так же основательно и рассудительно, как на земле. Он и в самом деле был отчасти крестьянином. И не только по деду и прадеду, но и сам: до сих пор держал корову, откармливал свиней и имел виноградник, чтобы, как почти все местные жители, делать для своей семьи домашнее вино.

— Что касается вопроса о том, кто был в доме Иллеш этой ночью, — начал Вегер, — то я, Иван Афанасьевич, тоже допускаю наличие двух человек. У ворот, у калитки и во дворе следы двоих: резиновые сапоги и кеды. Также имеет определенное значение и тот факт, что смерть всех троих убитых наступила одновременно…

Начальник уголовного розыска прочитал анкетные данные Каталин, Евы и Илоны Иллеш и после короткой паузы продолжил:

— Ничем особенным эта семья от иных жителей Староминаевской улицы не отличалась… Немка по происхождению, Катарин (таково ее подлинное имя) Шефер перед захватом Закарпатья венгерскими гонведами вышла замуж за торговца мясом Карла Локкера и носила фамилию мужа. Когда в городке появились чехи, Карл Локкер стал известен скандальным поведением, не раз сидел в полиции. Он и его отец, Йоганн Локкер, придерживались провенгерской ориентации, подстрекали население против чехов. Осенью тридцать восьмого года, когда Закарпатье оккупировали хортисты, будущий муж Каталин стал жандармом, вскоре получил чин тержерместера, отличался изощренной жестокостью, был тайным агентом гестапо. За несколько дней до прихода советских войск его нашли в лесу повешенным. Каталин, видимо, для того, чтобы избежать выселения из Закарпатья, грозившего ей как жене военного преступника, поспешно вышла замуж за пожилого венгра Андора Иллеша, работника небольшой фабрики. Тот удочерил Еву — дал ей свою фамилию. Потом у них родилась Илона. Катарин стали называть Каталин — на венгерский лад. Только Андор Иллеш недолго жил с нею. Через пять лет он подал на развод и вскоре уехал к сестрам в Будапешт. Правда, — перевел дыхание капитан, — бывшей своей семьи он не забывал и время от времени присылал посылки. У Каталин был хороший дом — мы видели его, — а также корова, ценные вещи, добротная и красивая одежда, деньги. Начальник жандармского участка тержерместер Локкер в свое время немало натаскал. Да и Андор Иллеш, второй ее муж, кое-что оставил. Молва о зажиточности и стяжательстве Андора не умолкала. Он не только сам имел всегда два-три теленка на мясо, но не брезговал и краденым скотом, за что привлекался к уголовной ответственности. Сама Каталин работала на лыжной фабрике лакировщицей. И старшая дочь ее после окончания школы устроилась туда же. Словом, жили Иллеши зажиточно. И этого не скрывали.

— Это как раз и подтверждает возможностьограбления, версию, которая вам не нравится, — вставил Тур.

— Отметать такую версию, конечно, нельзя, Иван Афанасьевич, — сдержанно ответил Вегер. — Я ее и не отметаю. Но многое против нее. Вот пусть инспектор Козак дополнит меня. Ему как участковому известно об Иллеш непосредственно от ее соседей, знакомых, разных людей.

— От соседей не очень-то много узнаешь, — сказал пожилой лейтенант, медленно поднимаясь со стула и тут же, после того как Романюк разрешил ему сидеть, снова опустившись на стул. — На Староминаевской дома не стоят впритык. Больше того, дом Иллеш — крайний, напротив него — пастбище, за ним — лес, на запад от участка — канал, холмы, на восток — железная дорога, вокзал. Все это создает известные трудности.

— А все-таки что люди-то говорят?

Козак пожал плечами.

— Молчат. Спрашиваю: слышали, что кто-нибудь ходил ночью поблизости? Молчат. Ну, а крик слышали? Опять молчат.

— А кто все это унаследует? — спросил прокурор.

— По закону, — ответил Вегер, — право наследования в первую очередь принадлежит отцу Илоны — Андору Иллешу. Но, уезжая в Венгрию, он оставил официальное заявление о том, что никаких материальных претензий к бывшей жене не имеет и от всех своих прав отказывается. Таким образом, главный наследник — родной брат Каталин — Эрнст Шефер. Сейчас устанавливаем и других родственников. Но главный — именно он.

— Где он был этой ночью?

— Еще не уточнили… Но известно, что Шефер пытался судиться с сестрой. Участок земли, на котором стоит дом Каталин, принадлежал их отцу. Во время войны Шефер смертельно боялся своего шурина, тержерместера Карла Локкера. Он не только не предъявил претензий на отцовское наследство, но даже помог Каталин строить новый дом. Хотя, правда, жаловался знакомым, что сестра не заплатила ему за работу, что она скряга и жадина. Советская власть частное право на землю упразднила. Как-то, опьянев, Эрнст говорил в кафе: «Убить мало такую стерву, как Катарин: родного брата обокрала!..»

— Это очень важно! — воскликнул начальник милиции. — Скорее всего, убийство совершил человек или группа людей, которые хорошо знали Каталин и которых она тоже знала… Не то что в дом — во двор не впустила бы она вечером постороннего.

— Возможна и еще одна версия, — сказал прокурор Стрелец. — Месть… Ведь стольких людей ограбил ее муж Карл Локкер, стольких отправил в концлагерь.

— Все это сделал жандарм Локкер, а не Каталин, — возразил майор Романюк. — А при чем тут Ева и особенно Илона? Дети не виноваты… И потом, кто же это откладывает месть на столько лет?

— Месть, честно говоря, такая вещь, — поучительно заметил Тур, — что не ржавеет. Раньше, возможно, боялись…

— Но зачем мстить Каталин? Она в те тяжелые времена вела себя совсем не так, как ее муж, — возразил Вегер.

— Разрешите, — попросил слова Козак. — Говорят, Каталин сама боялась мужа как огня. Он сделал ее своей женой, несмотря на ее сопротивление, и держал ее едва ли не под замком.

— А что, если она знала какую-нибудь тайну?

— Конечно, и эту версию можно разрабатывать. Пока она не отпадет или не выкристаллизуется… — Стрелец побарабанил пальцами по стеклу на столе.

— Стоит ли так уж распылять силы? — сказал Вегер.

— Для начала всех мобилизуем в ваше, Василий Иванович, распоряжение, — успокоил его начальник милиции.

В этот момент зазвонил стоявший на тумбочке телефон прямой связи. Романюк вскочил к взял трубку.

— Майор Романюк слушает. Здравия желаю, товарищ генерал. Да. Проводим оперативку. Пока еще — ничего. Немедленно сообщу. Есть. Кто? Так. От вас? Есть. До свиданья, товарищ генерал.

Начальник милиции положил трубку и на минуту задумался. Затем сел и, словно обращаясь к одному Туру, сказал:

— Едет оперативная группа из министерства. Нам в помощь. Во главе с подполковником Ковалем.

— О, — произнес Тур. — Коваль — это хорошо. Слыхал о нем.

Районный прокурор Стрелец тоже обрадовался новости — прибытие оперативной группы Коваля облегчало задачу местных работников.

— Такое подкрепление! — сказал он. — Я думаю, это даст возможность пересмотреть состав нашей собственной группы. И у Романюка, и у нас в прокуратуре работа есть.

— Когда они приезжают? — спросил майора Тур.

— Уже выехали. Поездом. Встречать будем завтра.

— Мы, Петр Иванович, разумеется, не станем ждать, а приступим к делу немедленно. Коваль приедет — подключится.

— Уже приступили, Иван Афанасьевич. Товарищ капитан, — обратился Романюк к Вегеру, — давайте-ка план.

— План составлен отдельно по своим, местным жителям, отдельно — по возможным «гастролерам». И по каждой из выдвигавшихся здесь версий, — начал капитан.

— Василий Иванович, вы — и длинное предисловие? — перебил его начальник милиции.

— Ясно, Петр Иванович, — в глазах Вегера угасли искорки, и он характерным движением откинул голову назад. — Итак, конкретно. Версия первая. Убийство с целью ограбления. Возможны такие варианты. «А» — местные жители; «Б» — «гастролеры» с наводчиками из местных; об имуществе Иллеш приезжие знать не могли… Сейчас полным ходом идет проверка лиц, ранее судимых: как они живут, чем занимались в последние дни, где были вчера. Уже созданы группы из наших работников, которые направлены в общественные места: на танцплощадки, в рестораны, скверы и парки. И не только в нашем городке, но и в Ужгороде, Рахове, Берегове… Также и на базары, на толкучки, где, возможно, будут продавать вещи Каталины или ее дочерей. Дальше. По «гастролерам». Началась проверка мест, куда они могли прибыть: гостиницы, дома приезжих, подозрительные квартиры, находящиеся поблизости цыганские таборы. Таковы меры, которые уже приняты. Опрашиваем также таксистов и некоторых владельцев частных машин, не возили ли они каких-нибудь незнакомых. Городок у нас небольшой, таксисты людей в лицо знают… Пока все.

Романюк дочертил на листике бумаги какую-то завитушку и сказал:

— Есть дополнения. Во-первых, ищем только тех, кто приехал. А те, что выехали? Преступление могли совершить местные жители и затем сбежать. Так же, как и «гастролеры».

— Это точно, — поспешил согласиться Вегер, занося замечание в план.

— Во-вторых. Необходимо проверить вокзалы: железнодорожный, автобусный, аэропорт, — диктовал Романюк. — Поговорить с кассирами, носильщиками. Уточнить, кто приезжал и кто выезжал ночью из города. Организовать круглосуточный контроль объектов.

Вегер тяжело вздохнул. Круглосуточное дежурство! Майор понял его.

— Людей мало? Будем опираться на комсомольцев и дружинников. Оперативные пятиминутки созывать по мере надобности. Время работает против нас, Василий Иванович. То, что трудно найти сегодня, завтра будет труднее втрое, послезавтра — в десять раз. Все нужно делать четко и быстро.

Майор прекрасно знал, что Вегера не надо ни подгонять, ни воодушевлять: он и сам торпедой устремляется к цели. И если Романюк произнес эти слова, то вовсе не для Вегера, а для следователя из Ужгорода: он-то ведь видит Вегера впервые.

— Вам, товарищ Козак, — майор бросил взгляд на участкового инспектора, — следует уточнить, кто постоянно ходит по Староминаевской приблизительно в это время. В ноль часов тридцать минут по местному времени, как известно, прибывает поезд, идущий из Солотвино на Львов. Расспросите людей, которые ездят на нем. Поговорите также с работниками в ночных сменах, с врачами «скорой помощи». Ну, это уже ваше дело — организовать, Василий Иванович, — снова обратился он к начальнику уголовного розыска. — Побеседуем и с комсомольскими организациями города. Сегодня вечером я выступлю по радио. Иван Афанасьевич, а как насчет телевидения в Ужгороде?

Тур развел руками, и начальник милиции понял, что эта мера кажется следователю преждевременной.

— Хорошо. А что будем делать с родственниками? — вновь обратился Романюк к прокурору Стрельцу. — По-моему, следует немедленно произвести обыск у Шефера.

— Нужна санкция?

Майор кивнул.

— А основания? Есть основания для подозрения?

— Недовольство сестрой, угрозы в ее адрес и «кви продест», — пока что он единственный наследник.

— Маловато для обыска и ареста.

— Для ареста даст основания сам обыск.

— А если не даст? — Стрелец помолчал. — Будут основания, и я немедленно дам санкцию… Но не раньше. А как у него с алиби?

— Не установлено.

— Вот видите! Возможно, он дома ночевал, а вы к нему с обыском… Так, что у вас еще? — обратился он к Вегеру.

— Дальше, по второй версии: не является ли мотивом убийства месть. По этой версии мы можем только изучать официальные материалы…

— Ну что ж, одобрим план? — обратился Романюк к прокурору Стрельцу. — А там жизнь сама подскажет. У вас нет замечаний, Иван Афанасьевич? — спросил он Тура.

Оставшись с обоими работниками прокуратуры, Романюк молча прошелся по кабинету, приблизился к окну и выглянул на солнечную улицу. Потом вернулся к своему столу и набрал номер райкома комсомола.

— Какое зверское убийство, — покачал головой Стрелец. — Даже не верится, что в человеке сидит такой зверь. По-моему, эдакое пробуждение зверя и есть психическое отклонение от нормы.

— Психическое отклонение? — переспросил Тур. — Хотите подвести убийц под невменяемость? Им ведь это на руку — закон не смог бы наказать их.

— Это отклонение создает в себе сам человек, это не осложнение после какой-то болезни.

Тур поднялся, освобождая начальнику милиции его рабочее место.

— Не будем вам мешать, Петр Иванович. Сейчас главное — ваша милицейская работа.

— И то правда, — кивнул Романюк. — Следствие следствием, прокуратура прокуратурой, а черновая работа — наша, Иван Афанасьевич. Вы-то уж на готовенькое.

— Ну, ну, не преувеличивайте! — строго заметил Стрелец. — Я поехал. Появится что-нибудь новое — сразу же звоните, — и районный прокурор вместе с Туром вышли из кабинета Романюка.

После райкома комсомола майор связался по телефону с соседними районами…

4

…Вот он перепрыгивает через забор и сразу же наступает на жабу. Присмотрелся — а жаба красная. «Красная!» — удивляется он. Жаба смеется и растет, растет… Какая она огромная! Она протягивает к нему отвратительные, мокрые, мохнатые лапы…

Откуда этот хрип? Кого душат?.. Так это же его самого, Клоуна, душат. Это красная жаба его душит! Какие липкие, холодные щупальца! Вырваться невозможно. Это он сам, сам хрипит. Хочется крикнуть: «Мама!» — но голоса нет и нет сил. Он извивается, пытается вывернуться, кусает эту отвратительную жабу, прокусывает ее насквозь!.. Во рту привкус бифштекса и резины. Со свистом вырывается воздух. Жаба отпускает его, съеживается, сморщивается, словно и вправду резиновая, покачивает головой. Снова становится маленькой, хохочет, прыгает в канаву — и исчезает…

Ему становится страшно! Он хочет бежать — и не может.

В высоченном доме мигают окна: зеленые, красные, фиолетовые, белые… Это — забор! Ох, рубашка зацепилась за доску, и забор держит, не отпускает. А Кукушка стоит рядом и смотрит.

«Хочешь выпить, Клоун? — ласково говорит ему Кукушка. — Налью, сколько скажешь…»

«Хочешь, девочку подарю? — продолжает Кукушка. — Свою собственную. Нежная, целует страстно, тело горячее, как огонь…»

«А ты, — приказывает Кукушка, — убей! Убей Длинного, убей жабу… Чего молчишь, падло?! Должок за ним! — сердится Кукушка. — Должок и за вами, пан-барон! — вдруг ласково повторяет он. — Отдайте, пожалуйста, должок! Иначе — умрете…»

А забор держит. Не смоешься.

И вдруг видит: Длинный на доме. Залез на крышу и трубу грызет. Труба хрустит под зубами, как кость. А может, и правда — кость?

А в желтом окне — второй Длинный и девчонка голая у него на руках. Ей стыдно, и она закрывает лицо.

«Ешь ее! — кричит Кукушка. — Только должок верни-и-и-и!»

«А-а-а… — тихо выдыхает девочка на руках у Длинного и так же тихо смеется: — Хочешь выпить? Портвейн есть. И сухое. А водки нет. Водка стоит тысячу рублей!»

Она что-то бросает вниз.

Тысяча рублей!.. Сыплется дождь из копеек. Жадно ловит их ртом. Полный рот копеек! Он их глотает, глотает… Бесконечно долго. Тяжело в желудке, но надо глотать. Нельзя, чтобы они падали на землю, нельзя! Какая боль в желудке!.. Копейки острые, полный рот острых копеек. Он — большая копилка! Да, копилка, да!

«Глотай, Клоун!» — кричат из окна Длинный и девочка.

«Глотай, морда, убью!» — шипит Кукушка — в руках у него острый нож.

А копейки в горле застряли.

«Разве ж это я убил? — хрипит он. — Я не убивал ее…»

«И-и-и! — визжит девочка. — Какой у него большой нос!»

«Нос, нос, нос!» — произносит кто-то за спиной.

Кукушка хватает его за нос и отрезает.

«Должок», — хохочет Кукушка…

…Клоун вскрикнул и проснулся. Прислушался.

Мерный перестук колес. Болит голова, и отяжелевший желудок — точно камней в него накидали. Не стоило так много есть и пить на ночь. Да и вино было дрянное… Он сполз с верхней полки и вышел в освещенный коридор вагона.

Пронизывал холод. С тех пор как сели в вагон и поезд тронулся, Клоуна начало лихорадить. Понял — от страха. Раньше надеялся, что если посчастливится выехать из городка, страх исчезнет и он согреется. Но вот уже и ночь, а его все не покидает дрожь.

Клоун взглянул на часы, потом на расписание движения поезда, висевшее на стенке. Скоро станция. Карпаты — впереди или позади? Впереди… Потоптался у темных окон, пританцовывая на шатком полу вагона.

«А может, выйти на какой-нибудь неизвестной станции, податься в горы и исчезнуть? Чтоб никто, даже Длинный, не смог найти. Никогда! Никогда! И Кукушка не найдет, чтоб потребовать долг. Никто!»

Клоун вернулся в купе за сигаретами. Когда отодвинул дверь, на Длинного упала полоса света, и он заворочался, что-то бормоча во сне.

«А что ему снится?» — подумал Клоун. Взял со столика пачку «Примы» и вышел, плотно прикрыв за собою дверь.

Поезд замедлил ход. Остановился. Беленький вокзал, освещенный изнутри, стоял посреди ночи, словно свеча. За ним таились чужие дома, чужие люди.

Через минуту поезд мягко тронулся, и вокзал отплыл в неизвестность, в прошлое. Клоун на станции не вышел…

Докурив сигарету, он еще какое-то время не отходил от окна. Ему казалось, что поезд идет слишком медленно или совсем уже остановился — такой одинаковый глянцевый мрак заглядывал в окна. И только ритмичное покачивание вагона и перестук колес успокаивали. Не терпелось, чтобы высокие Карпаты поскорее стали стеной между ним и всем тем ужасом, от которого бежали они, как черт от ладана.

Мог бы спросить у сонного проводника, который еще не спрятался в служебное купе, скоро ли перевал. Но проводник, завозившийся в коридорчике, время от времени так внимательно посматривал на него, что Клоун не решился открыть рот.

Он вернулся в купе и залез на свою полку. Подоткнул под голову подушку и попытался заснуть. Напрасно. Дрожь не покидала его.

Скорей бы кончилась эта ночь. Днем страх рассеется. Клоун это знает. Утром они уже будут по ту сторону гор; потом поезд быстро довезет их до Киева, до Москвы.

До Москвы! Москва большая, от нее дороги во все концы. Там легко спрятаться, не найдут. В Москве они с Длинным пересядут на самолет… А пока что…

Клоуна снова охватила волна страха. Купе показалось единственным убежищем, пусть кратковременным; пока вагон в пути, ничего плохого с ним случиться не может…

Клоун еще раз поправил подушку и прикрыл глаза. Из Москвы за несколько часов они улетят черт знает куда. Спрячутся в глуши, и пусть тогда ловят ветра в поле, а их — в дикой тайге! Только бы успеть добраться, зарыться в землю, забиться в нору! Он согласен жить и под землей — живут же крот и барсук.

Он все сделает, чтобы его не нашли! И никто не найдет, не найдет, не найдет…

Вагон понемногу убаюкивал. Так хорошо качала его только мама в детстве. А когда это было? Не помнит Клоун. И мамы не помнит… Жизнь его словно и началась, и закончилась вчера, когда пошли с Длинным на дело, к этой вдове…

А кто это снова хрипит? Снова Длинный? Или та женщина, что спит на нижней полке? Может, она тоже вдова и тоже богатая?..

Нет, теперь ему уже ничего не надо. Кукушке долг отдаст. Отдаст деньгами, а не своей кровью. Не выпросит Кукушка у него крови. Кровь — не деньги, за нее ничего не купишь, даже бутылки «Плодово-ягодного». А он, Клоун, не скупой, будьте любезны, бутылку крови за бутылку вина. Только вино тоже должно быть красное… С хрипом…

Колеса выстукивали что-то невнятное, вагон тихо поскрипывал. Страх как будто бы перестал трясти Клоуна, затих, замер, притаился. В тяжелой голове клубились расплывчатые мысли, всяческие химеры, вопросы.

Зачем она поднялась, эта женщина с нижней полки? Растет между полками, надувается и головой пробивает крышу вагона. Она тоже красная, как жаба. Только без лап. Почему без лап? За лапы крепко держит ее Длинный…

Клоун вздохнул, повернулся на другой бок и, причмокнув губами, снова заснул неспокойным сном.

5

— Вон уже горы видны! — ликовала Наташа, выглядывая в окно. — Из-за своего журнала все прозеваешь!

Коваль оторвался от журнала, пробормотав «сейчас, сейчас», и снова углубился в него, так и не взглянув на горы.

Наташа никогда еще не ездила с отцом. Когда была совсем маленькой, ездила с матерью на дачу. После ее смерти Коваль каждое лето отправлял дочурку в пионерский лагерь. Со временем, когда Наташа подросла, она стала ездить в лагерь уже вожатой, а одно лето была со строительным отрядом на целине.

На этот раз Коваль решил взять Наташу с собой, рассчитывая устроить ее в какой-нибудь пансионат или на турбазу, чтобы не мешала. Ведь побывать в Закарпатье девушке будет интересно. Кстати, и сам он тоже окажется там впервые в жизни.

Выехали из Киева втроем: кроме них, еще старший инспектор управления уголовного розыска майор Бублейников.

Майор, едва проснувшись, взялся решать шахматные задачи. Коваль, выпив стакан чая, читал захваченный из дому журнал, а Наташа сразу же прилипла к окну.

Поезд шел по предгорьям Карпат. Чем выше он поднимался, беря крутые подъемы и проскакивая ущелья, тем труднее становилось ему преодолевать километры пути. После каждой скалистой стены, неожиданно нависавшей над вагоном, после каждого поворота открывались перед взором Наташи новые холмы, покрытые зеленой и синей щетиной елей, развесистыми дубами, величественными буками. По белым камням бежали ручьи, в которых виднелось веселое звонкое утреннее небо, словно развешанное на остроконечных вершинах, над пестрыми лугами и полонинами,[9] над далекими — серыми, синими, черными — шапками гор.

В конце концов Наташа все же оторвала отца от чтения. Впрочем, это только казалось, что Коваль внимательно читает. На самом деле мысли его и чувства поглощены были делом, которое и влекло его в путь. Вся деятельность подполковника снова была подчинена единой цели: найти убийцу, который во что бы то ни стало должен предстать перед лицом закона.

И чтение журнала было для него всего-навсего прикрытием, ширмой, за которой мог он спокойно размышлять о том, что с некоторых пор волновало его больше всего, анализировать отдельные подробности сообщения, полученного министерством из Ужгорода.

Подполковник был рад этой командировке. Ехал не для какой-нибудь инспекции, не для подготовки документов на коллегию министерства, а для практической работы, без которой всё еще не мог чувствовать себя нужным человеком.

«Ограничится ли убийца одним преступлением? — рассуждал Коваль, переворачивая страницу журнала. — Он сейчас напуган, притаился в норе и будет отсиживаться, — убеждал подполковник самого себя. — Отсиживаться? Нет, не усидит он на месте, постарается уйти подальше от городка, где пролил кровь. Чепуха! Бежать — это значит ехать поездом, лететь самолетом, мчаться на машине, значит, быть среди людей, на глазах. А он теперь боится людей. И все-таки ему безудержно хочется втереться в толпу, чтобы в ней затеряться. Кажется ему, что так превратится он в песчинку, незаметную среди миллиардов других. А магическая тяга убийцы к месту преступления? Непреодолимое желание знать, что делается там, что задумали его враги, словно это поможет перехитрить их и уйти от возмездия. Сколько было случаев, когда убийца шел в толпе за гробом своей жертвы. Это вы во внимание не принимаете, Дмитрий Иванович? Сомнительно, что убийца отважится бежать, когда все дороги перекрыты, когда все поднято на ноги…»

— Смотри, смотри! — закричала Наташа и за рукав вытащила отца в коридор.

Майор Бублейников поднял голову от шахматной доски и тоже вышел из купе.

Поезд круто поворачивал, и открывалась живописная картина, при взгляде на которую невольно вспоминалось: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Это было такое зрелище, которое даже Коваля отвлекло от его тревожных мыслей. Среди такой красоты не хотелось думать о смерти и о крови, об убийстве и убийце, словно всего этого и не было.

Сердце Коваля сжалось. А ведь все-таки убийца бродит где-то здесь. И кто знает, может быть, именно сегодня ночью он еще кого-нибудь лишит жизни. Где же он, где он прячется, кто он и что делает, что замышляет?

Гибкой змеею выгнулся поезд и пополз по невысокому мосту над речушкой — такой прозрачной, что Наташе почудилось, что она увидела на дне камешки и спинки рыбешек, застывших перед водопадом.

А подполковнику неожиданно показалось, что он уже видел эти горы и ленты дорог, эти вершины и стремнины. Но где и когда? Наверно, в дни войны, когда наши войска перемахнули через Восточные Карпаты и ворвались в Румынию.

Майор Бублейников посмотрел на часы.

— А не позавтракать ли нам, Дмитрий Иванович? Вы-то хоть чай пили, а мы с Наташей натощак природой любуемся.

Бублейников — косая сажень в плечах, от его фигуры веяло здоровьем и силой. Всего несколько дней назад вернулся он из отпуска, и бритая голова его, так же как лицо, была медного цвета, словно закалили ее в огне. Это был оперативник, отчаянный, выполнявший свои обязанности не задумываясь, без лишних рассуждений. Две бандитские пули удалили когда-то хирурги из его тела, а третью мог он ждать при каждой новой стычке, но это не оказывало решительно никакого влияния на его постоянную готовность в любую минуту лезть в самую опасную перепалку. Коваль часто думал о том, что майору тоже тесновато в полированном кабинете, среди бумаг.

— Ты взяла что-нибудь с собой? — спросил он Наташу.

— Естественно, — она оторвалась от окна. — Сейчас накрою стол, господин инспектор.

— Дмитрий Иванович, а ресторан?! Здесь рядом, через вагон, — посоветовал Бублейников. — Зачем же всухомятку?

— Ресторан с двенадцати.

— Обеды с двенадцати. А завтрак дадут и сейчас. Беру это на себя. Переодевайтесь. — И он отправился к проводнику за ключом, чтобы запереть купе.

Навстречу поездам, которые поднимались в горы, спускался с перевала такой же пассажирский состав, на большинстве вагонов которого были надписи не только по-русски, но и на иностранных языках.

В последнем вагоне, не выходя из купе, молча сидели Клоун и Длинный. За окном сменялись картины — одна прекраснее другой, но им было не до них.

Поезд замедлил ход. Он спускался вниз осторожно, словно нащупывал дорогу, как слепой человек. Сворачивал то влево, то вправо, взбирался на мосты, пересекал глубокие ущелья, на дне которых пенились стремительные потоки. Высокие стены буковых и еловых лесов обступали полотно, пестрые полонины коврами стелились под колеса. Внизу в утренних лучах солнца, уже поднявшегося над вершинами гор, мелькали небольшие села и хутора, тянулась аккуратная полоса шоссе.

К Клоуну и Длинному обратилась соседка по купе. Они не поддержали разговора. Женщина не могла понять, почему в купе неожиданно возникла гнетущая атмосфера. Как на похоронах. Думала, у парней какая-то беда, потому и попыталась расспросить их, разговорить, если надо — утешить. Но потом, почувствовав себя с ними неловко, вышла в коридор.

Клоун вздохнул с облегчением. Не мог смотреть на эту женщину.

Когда наступило утро и исчезли ночные кошмары, ему стало легче. Но все еще болела голова. Соседка по купе, которая долго лежала, закрыв глаза, казалась ему мертвой, даже разрезанной на куски. Стоит дотронуться — и она рассыплется.

— Черт побери, — тихо произнес Длинный, как бы отвечая своим мыслям. — Лучше, наверно, через границу махнуть. Теперь там спокойно, не очень-то шухарят, можно в Румынию смотаться или в Венгрию.

— Ты что! — проворчал Клоун. — Там нас в момент возьмут, голенькими, и назад отправят.

— Кто знает, — вздохнул Длинный. — А здесь, если поймают, того и гляди, вышку дадут. Так лучше смыться. Пока не поздно. А?

— Тебе хорошо, ты здешний. И по-венгерски знаешь, и по-румынски. А я что?

Женщина, стоявшая в коридоре, повернула голову к ним, и оба умолкли. Клоун поднялся. На нем была просторная клетчатая рубашка, потертые джинсы, дешевые босоножки. Ноги он расставлял широко, как моряк или профессиональный всадник. Вообще был он какой-то невзрачный — длинный нос, узкие плечи, почти безбровое лицо. Большие серые глаза его никак не гармонировали со всем видом и казались на этом лице чужими, случайными.

У Длинного не было особых примет. Незаметный угрюмый парнище, долговязый, с массивными, похожими, на лопаты кистями рук, выглядел обыкновенным работягой.

Клоун был моложе Длинного лет на семь — ему только что минуло двадцать.

Проводник принес чай. Клоун к чаю не притронулся. Длинный пригубил и поморщился, отодвинул стакан. На душе у него было не легче, чем у Клоуна. А может быть, и еще тяжелее: он ведь недавно отбывал срок в колонии строгого режима и сам видел таких, которых только помилование избавило от высшей меры.

В купе внезапно потемнело. Поезд вошел в туннель. Клоун испугался темноты и удивился самому себе: кого же ему здесь на самом-то деле бояться? Соседки? Смешно! Длинного? Да ну! Только темноты. Темно — как в могиле.

Прошло несколько тяжелых минут. Постепенно забрезжило за окнами, начало светать, потом сразу хлынуло солнце, заиграло в купе, заблистало, засмеялось.

— Остановка, — сказал Клоун, прислушиваясь к замедленному стуку колес. И вышел из купе.

За окном — неповторимый карпатский пейзаж. Поезд подошел к небольшой станции, где стоял встречный состав.

Клоун увидел, как проводник вышел в тамбур и двинулся за ним. Проводник открыл дверь, поднял крышку над ступеньками и спустился на землю. Клоун остался в тамбуре, опасливо осматривая перрон.

Из вагона, остановившегося напротив, донесся смех: «Мокрая курица!» Какая-то девушка показывала пальцем на него. Клоун отвернулся. Но вот поезда отсалютовали друг другу гудками, вагоны вздрогнули и, медленно набирая скорость, покатились. Колеса застучали все четче и чаще, окна встречных вагонов замелькали, и составы разошлись своими дорогами: один — на восток, другой — на запад.

III После шестнадцатого июля

1

Как всегда, Лайош Сабо, Имре Хорват и Тереза Чекан были вместе. Приехав в Киев, они позавтракали за одним столиком и снова сели рядом в экскурсионном автобусе. Втроем ходили по залам музея Шевченко, по грандиозным павильонам Выставки народного хозяйства, то отставая от своей группы, то обгоняя ее.

Добродушная Тереза, почти не слушая экскурсовода, щебетала без умолку — она умела удивляться и радоваться с детской непосредственностью. Лайош Сабо, как обычно, был внимателен и сосредоточен; он не пропускал ни одной детали и подробности, давая Имре возможность подтрунивать над собой, «тот, кто непременно желает осмотреть все, тот не успевает увидеть ничего». В то же время Сабо умудрялся быть и галантным кавалером, отвечая на множество вопросов Терезы. Поскольку он один из них троих уже бывал в Советском Союзе, Тереза не давала ему передышки, да и Хорват иногда расспрашивал о знакомых Лайошу местах, мимо которых они проезжали.

К Имре вроде бы вернулась присущая ему уравновешенность. Зубная боль прошла, и Тереза в его обществе снова почувствовала себя очень хорошо.

После обеда группа отдыхала. Туристы разошлись по номерам уютной гостиницы «Украина», лишь некоторые из них, самые выносливые и непоседливые, бросились в адское полуденное пекло покупать сувениры. Около пяти часов всех их снова собрали в холле и повезли в знаменитую Киево-Печерскую лавру.

Ни один турист, хоть раз побывавший в Киеве, не мог пройти мимо этого великолепного памятника истории Руси, где изысканная экзотика старины навевает манящую таинственность. Осмотрев строения на территории Лавры, послушав нежный перезвон лаврских часов, обсудив с экскурсоводом архитектурные особенности колокольни, туристская группа по гулким каменным ступеням бокового выхода начала спускаться в так называемые пещеры, которые неизменно вызывали у всех непередаваемое восхищение.

— Говорят, там высохшие мумии. Святые мощи. Брр!

— Самые настоящие человеческие мощи, черепа. Вам не страшно, Тереза? — саркастически спросил Хорват.

— Страшно?! — переспросила женщина. — Не знаю… А все-таки любопытно.

— Тереза — смелый человек. Верно? И в трудную минуту вы поддержите нас с Имре, правда? К тому же вы, пожалуй, неверующая.

— Уже нет, — печально улыбнулась женщина.

— «Уже»? Значит, раньше…

— Да, раньше, — перебила Лайоша Тереза, — до смерти сына… Не будем об этом. Хорошо? Посмотрите, какое сегодня голубое небо, какое солнце! — неожиданно произнесла она, стараясь показаться веселой, но в голосе ее слышалась грусть.

— А по-моему, сегодня невыносимая жарища и пылища — просто нечем дышать, — проворчал Имре Хорват.

— Имре, не будьте пессимистом. Это признак…

— Старости! — глухо отозвался Имре. — Да, старости… — И он так ускорил шаг, что Терезе и Лайошу стало трудно за ним поспевать.

— У меня есть программа омоложения, — сказала Тереза уже в спину ему. — Предлагаю молодеть всем вместе. Для этого прежде всего нужно всегда радоваться. Даже когда радоваться нечему. Имре, подождите! Куда же он? — Женщина обернулась к Лайошу: — Обиделся? Опять? Но я ведь ничего такого не сказала.

— Хороший спринтер!.. — покачал головою Сабо. — Никуда не денется, небось к переводчику побежал. Вон как мы отстали от всех. Заболтались… А ну, давайте-ка догоним группу!

И они почти бегом бросились по покрытому брусчаткой спуску догонять свою группу. А Имре, опередив туристов, неожиданно свернул за угол старинного здания и исчез.

Хорвата не было долго. Во всяком случае, так показалось Терезе. Когда же он наконец появился, она заметила, что этот человек со странностями как будто бы повеселел.

— Имре, почему вы так стремительно умчались от нас? Обиделись?

— Ну что вы, Тереза! Я просто пошел спросить экскурсовода, далеко ли до пещер. А по пути еще раз взглянул на Лавру.

— Но мы ведь только что ее видели! — удивилась Тереза.

— А я решил посмотреть на нее со своей «точки». Не люблю делать все по плану экскурсовода. У каждого человека есть свой взгляд на вещи, свой, индивидуальный подход. То, что интересует меня, оставляет совершенно равнодушным другого. Одно больше, другое меньше. Из-за того, что туристов гоняют группами, как стадо, я обычно всегда отказывался от таких поездок. Не хотел быть похожим на тех несчастных, которые после всех вояжей привозят домой всякий сувенирный хлам и весьма неопределенное впечатление о странах и народах.

— Вам и на этот раз не посчастливилось, Имре? Привезете домой только «неопределенные впечатления»? — спросила Тереза.

— Что вы, Тереза! — улыбнулся ей Хорват. — На этот раз впечатления у меня очень яркие и очень необычные, — он галантно поклонился. — А чтобы вы не считали меня сухарем, приглашаю вас и Лайоша вечером к себе в номер на коктейль и блюз. Надеюсь, вы не откажетесь потанцевать со мной?

— В таком случае придется сегодня обойтись без шашек! — напомнил Сабо.

— Ну что ж, — произнес Хорват, думая о чем-то своем. — Без жертв нельзя. Сегодня пожертвуем шашками. — Он тяжело вздохнул. — А вот наконец и эти пещеры!

…Совсем неказистый деревянный вход. Потом — длинный спуск под таким же деревянным сводом. Куда-то вниз, в глубину. Но и это еще не пещеры. Снова солнце, двор. Во дворе — очередь перед входом. У двери — стол с открытками. Туристы торопились занять очередь, чтобы купить на память виды Киева и Лавры.

— Это рефлекс! Тут уж бессилен и я! — словно оправдываясь, сказал спутникам Лайош Сабо и тоже устремился к столу.

Но посреди двора он неожиданно остановился и вперился взглядом в какого-то длинноволосого старика, разговаривающего с одной из туристок. Судя по всему, это был лаврский монах, оставленный здесь экскурсоводом или кем-то еще. Во внешности и в поведении его не было решительно ничего особенного. Он спокойно и уважительно отвечал на вопросы женщины. Так почему же он заинтересовал Сабо? Так заинтересовал, что венгр сразу же забыл об открытках?

Бывший монах закончил беседу и, ни на кого не глядя, вошёл в дверь, ведущую в пещеры.

С этой минуты Лайоша Сабо словно подменили. Даже когда группу впустили в пещеры и туристы во главе с экскурсоводом, затаив дыхание, шли по узким, низким и полутемным лабиринтам, Лайош все еще пребывал в состоянии странной задумчивости. И все время посматривал по сторонам, заглядывал в тупики, надеясь снова увидеть монаха.

Он оторвался от Терезы и Имре; группа прошла мимо него, и он смешался с другими посетителями, которые шли позади. Словно забыл, зачем пришел сюда, забыл, что нужно рассматривать эти черепа в нишах, иссохшие темно-коричневые руки мумий, лежащих в застекленных ящиках, восторгаться таинственным блеском их украшений. Все это уже не волновало его и не интересовало.

Одна только мысль беспокоила теперь, поражала и тревожила. Кто он? Почему таким знакомым кажется его лицо? Этот молочно-белый лоб, эти желтые, словно восковые глаза, этот строгий, прямой нос. Откуда он, Лайош, знает длинноволосого старика?

Подталкиваемый плечами и локтями туристов, венгр понемногу продвигался вперед и все искал глазами монаха. Где же, где он все-таки видел его раньше?..

Спокойное лицо бывшего монаха навевало ассоциации далекие, тяжкие и — неясные. Но само по себе несоответствие между кротким и смиренным видом старца и неприятным смутным воспоминанием не на шутку растревожило Лайоша Сабо.

Нет, нет, это не наваждение, не блажь… Но откуда же, откуда он знает этого человека? Где могли они встречаться? В Венгрии? В Советском Союзе? Сабо был здесь в конце войны, не в Киеве, а в Закарпатье. Стоп!..

Однако же как расплывчаты его мысли, как мгновенно рассеиваются они и улетучиваются, не давая сосредоточиться на какой-то одной!

Странная, очень странная встреча ждала его сегодня в Лавре с ее монастырскими пещерами, темными переходами и какими-то чересчур уж тихими служителями — бывшими монахами… В тихом омуте… Монастырь, монахи, Закарпатье… И вдруг словно яркий солнечный свет хлынул в подземелье. Лайош попытался представить себе старого монаха молодым и едва не вскрикнул от неожиданного открытия. Когда голос экскурсовода, шедшего где-то впереди, объявил: «Трапезная», а переводчик так же громко перевел, Лайош Сабо вспомнил все.

Это было в конце войны, точнее, осенью сорок четвертого года. Лейтенант Лайош Саба служил тогда переводчиком при штабе одной из советских частей, освобождавших Закарпатье. Кстати, как раз в тех местах, где проходит теперешний их маршрут, недалеко от Ужгорода.

В небольшом, окруженном садами городке на берегу Латорицы и вокруг него, в долине этой маленькой, извилистой, бурной реки, население было пестрым. Кроме украинцев и венгров, жили здесь румыны и болгары, немцы и евреи, а чуть подальше — чехи и словаки. Лайош хорошо помнит, сколько хлопот доставляла командованию эта многонациональность, на которой играли в свое время и чешские богатеи, и венгерские фашисты, и румынские националисты, и нацисты-гитлеровцы, всячески сеявшие и культивировавшие национальную рознь и вражду. Не стояла в стороне от этого черного дела и религия. Бастионами мракобесия маячили по всему Закарпатью церкви и монастыри.

Перед приходом советских войск из монастыря над Латорицей исчезли некоторые монахи. Те, что во время оккупации содействовали укреплению в городке фашистского режима. Словно унесли их быстрые воды Латорицы. А этот монах? Нет, этот не исчез. Почему же он так засел в памяти?

Сабо машинально передвигал ноги, медленно пробираясь вперед вместе со всем потоком туристов, а мысли его тем временем с неимоверной быстротой проносились в голове и, молниеносно сменяя друг друга, кинокадрами мелькали воспоминания, картины, эпизоды.

Да, да, да! Конечно! Сомнений больше не было. Это он! Именно он, этот монах, прятал в своей келье оружие, ожидая возвращения нацистов, и — именно он! — скрывал в подвале монастыря не успевшего сбежать офицера СС. Потому и оставался вместе с ним, надеясь впоследствии заслужить благодарность фашистских властей. Помнится, после разоблачения его должны были судить и расстрелять. Почему же он жив?

Лайош лихорадочно напрягал память, — ему сейчас было просто-напросто необходимо вспомнить все, решительно все, до самых малых подробностей. Впрочем, он не понимал еще зачем…

Вот уже замерцал где-то вдалеке слабый, показавшийся призрачным свет — конец лабиринта, выход из пещер, а он не все еще вспомнил. Сейчас он выйдет отсюда, и тогда нить памяти оборвется. Он ощутил это четко и ясно. Так скорее, скорее! Кажется, звали монаха «брат Симеон», да, точно! Симеон! Как хорошо все это восстанавливается в памяти!.. Но почему же он все-таки жив? Почему его не казнили? Он ведь военный преступник!

Лайош остановился.

— Товарищ, проходите. Вы мешаете, — услышал он женский голос и ощутил легкий толчок в спину.

Вернуться в пещеры и там разыскать монаха? Нет, это невозможно: поток посетителей движется в одном направлении.

Лайош отступил в сторону, насколько позволил узкий коридор, прижался к прохладной каменной стене и пропустил нетерпеливую женщину и еще несколько человек. Внезапно в проеме, разделенном перегородкой, он увидел начало пути в лабиринт, который, делая круг, снова возвращался к тому же месту у входа с узкими каменными ступеньками.

Перешагнуть через барьерчик и пройти в новый круг по пещерам нельзя. Его начнут разыскивать. Группа наверняка уже собралась там, вверху, и переводчик будет сердиться… Ну и пусть! Монах — важнее… И Сабо прошел вдоль решеток, проскользнул мимо заграждения в проеме и влился в новый поток посетителей.

…Брата Симеона не расстреляли потому, что он сбежал в горы, в леса. Лайош Сабо все вспомнил. Монах исчез тогда самым таинственным образом, он избежал правосудия и словно растаял в напоенном победой воздухе — в то время было не до какого-то там беглого монаха. И вот теперь он здесь — тихий служитель Лаврских пещер… Надо рассказать обо всем этом, заявить переводчику, что здесь скрывается военный преступник. Немедленно!..

Но теперь до выхода дальше, чем до входа, — придется идти против течения. И Сабо стал проталкиваться сквозь публику.

— Извините, товарищи! Пропустите, пожалуйста. Дайте пройти. Я потерял своих. Прошу прощения. Разрешите.

Он выбрался под яркое июльское солнце, когда переводчик, разволновавшись, уже собирался броситься его искать: шутка ли сказать — потерять в пещерах интуриста! Едва Лайош предстал перед ним, он набросился на него с упреками:

— Что ж это вы, Сабо! Мы вас уже полчаса ждем!

— Неужели полчаса?! — удивился Лайош. — Ну и летит же время! А я, извините, заблудился. Отстал — и заблудился… — Он не мог сейчас рассказать о своем сенсационном открытии: все сердито смотрели на него — не та обстановка.

— Слава богу, что вы уже здесь, — с облегчением перевел дух переводчик. Затем обратился к группе: — Идем дальше. Все в порядке!

— Ах, Лайош, Лайош, как вы нас напугали! — Тереза укоризненно улыбнулась, покачала головой. — Ну как вам понравились пещеры? Я в восторге. И совсем не страшно. А эти руки! Эти черные сухие руки, обтянутые кожей… — Она не замечала, что Лайош не слушает ее. — Интересно, когда жили эти люди?

— Не знаю… — отчужденно ответил Сабо.

— А мумии детей видели? Правда, поразительно, как они сохранились! Лайош, что же вы молчите! Вам что — не понравилось или вы испугались? — засмеялась Тереза.

— Там есть еще черепа за решеткой. Вы бы видели, как молодецки, поддавшись общему настроению, бросала туда монеты «на счастье» Тереза… А вы бросили? — спросил Имре. — Я — да. Хотя денег нам выдали мало, но «на счастье» не жалко.

— Давайте догоним нашего шефа — мне необходимо с ним поговорить с глазу на глаз, — неожиданно сказал Лайош. — Я должен сделать важное заявление.

— Заявление? — встрепенулась Тереза. — О чем?.. Если о пещерах, то я заявляю, что больше мы вас туда не отпустим, — снова засмеялась она. — Даже если вы забыли бросить монетку «на счастье». С нас довольно и одной вашей прогулки.

— Я задержался потому, что увидел здесь… Вы заметили старика во дворе? Еще до того, как мы вошли в пещеру, он стоял посреди двора и разговаривал с женщиной. Длинноволосый такой. Бывший монах. Вы видели, Имре?

— Ну и что? — пожал плечами Хорват. — Здесь, наверно, работают бывшие монахи.

— Я знаю его… Это — беглый военный преступник… Его в конце войны должны были судить, но он скрылся. И вот он здесь, понимаете?!

— Тише, Лайош, не кричите, пожалуйста, — Хорват поморщился так, словно у него снова заболел зуб. — Не надо шуметь. — Он помолчал, опустил глаза, потом произнес уверенно и твердо: — Этого не может быть!

— Но ведь…

— А вы уверены, что это действительно тот самый человек? Может быть, он просто похож. Ведь столько лет прошло.

— Почти уверен. Он был монахом в монастыре, в Закарпатье. Звали его брат Симеон. Этот старик — вылитый Симеон.

— Обвинение серьезное… Если вы уверены… Это, конечно, могут проверить. Говорите, братом Симеоном звали?.. — Хорват задумался. — Странно. Очень странно.

— Военный преступник? — воскликнула Тереза, молчавшая до сих пор. — Но ведь уже больше двадцати лет прошло. Наверняка, Лайош, вам это показалось! Правда, Имре?

— Может быть, Лайош все-таки ошибся и бросает тень на человека, который ни в чем не виноват? Просто похож он на кого-то другого. Что скажете,Лаиош? Возможно это или нет? — дружески спросил Хорват. — Как бы то ни было, спешить с выводами не стоит. Любая ошибка непростительна, но ошибиться в таком деле — преступление.

— А кто его знает, — заколебался Сабо. — Неужели это не он? Взглянуть бы на него еще разок. В самом деле, чертовщина какая-то!

— Лайош, — кокетливо произнесла Тереза, — вы забываете, что с вами женщина.

— А вы сперва сами с ним поговорите, — посоветовал Хорват, — подойдите и поговорите. И все выяснится. Проще простого.

— Я потому и задержался, что искал его, — беспомощно развел руками Лайош. — Но так и не нашел.

Сабо и сам уже начал сомневаться, а Хорват окончательно сбил его с толку. Ведь обвинить невинного — это величайшая несправедливость. Даже если потом выяснится, что это ошибка, и честное имя будет восстановлено. Обида, нанесенная необоснованным подозрением, причиняет ни с чем не сравнимую душевную боль, и от нее на сердце надолго шрам остается…

Лайош на мгновение представил себя на месте невинно обвиненного, и ему стало неловко. Первый порыв прошел, и Сабо передумал догонять переводчика, ушедшего с группой вперед.

Имре Хорват словно подслушал его мысли.

— Не переживайте, Лайош, — сказал он. — Заявить никогда не поздно. Попытайтесь еще раз увидеть этого человека и спросите прямо у него. Главное в таком деле — не суетиться, не спешить. А монах никуда не денется, если он уже тридцать лет здесь живет.

Лайош кивнул. Он был благодарен Имре за то, что тот снял с его души камень своим советом.

2

Коваль поздоровался и опустился на теплый от солнца стул.

— Ну как? Заключения экспертизы готовы? — спросил он начальника уголовного розыска.

Капитан Вегер озадаченно потер лоб:

— Готовы, товарищ подполковник. Но дело такое запутанное…

— Посмотрим, что нам пишут уважаемые эксперты…

— Вот, пожалуйста, — Вегер достал из сейфа синюю папку и раскрыл ее. — На осколках разбитой рюмки — отпечатки пальцев Каталин Иллеш, на целой — неизвестного лица. Значит, выпивали вдвоем…

— Это и так ясно, — заметил Коваль.

— Эти же отпечатки найдены и на других предметах в гостиной, а также на внутренней ручке входной двери… Вот еще об убийстве Иллеш и ее дочерей. Каталин была задушена кожаным ремнем и лежала на полу в гостиной. О смерти младшей дочери Илоны сказано, что удар ножа был метким — прямо в сердце. Удар нанесен опытной рукой, так сказать, не дилетантом. Установлено, что смерть наступила мгновенно, во сне.

Коваль кивнул. Вспомнилось: у младшей девочки при осмотре трупа в морге было спокойное, умиротворенное выражение лица — ни один мускул дрогнуть не успел. Воспоминание было неприятным, и подполковник нахмурился.

Капитан Вегер не понял, почему Коваль помрачнел, и вопросительно посмотрел на него. Тот махнул рукой: мол, продолжайте!

— А старшая, Ева, по-видимому, проснулась и оказала сопротивление. У нее порезана рука, лицо. Два ножевых удара — в сердце. Смертельные.

— Нож! — вздохнул Коваль. — Найти бы этот нож.

— Ищем, Дмитрий Иванович.

— А как вы считаете — убийца был один?

— Пока что все данные за это.

— Да, нож, — задумчиво повторил Коваль. — Если он кустарный, то изучение его помогло бы нам выйти на того, кто его изготовил.

— Точно, кустарный. Экспертиза отмечает: сделан из немецкого штыка, имеются данные о том, что принадлежал он Каталин и ее второй муж Андор Иллеш резал им свиней. Во всяком случае, скотобойный нож Иллеша пока еще не обнаружен.

Коваль взял в руки акт экспертизы:

— Этот нож сейчас важнее всего.

— Мы всю прилегающую местность вокруг обшарили, до самой Латорицы, в соседних дворах побывали. В канале, что рядом с усадьбой Иллеш, на сто метров влево и вправо по дну прошли. Нашли кеды. Отправили на экспертизу. А ножа нет.

— Полагаете, убийца оставил нож где-нибудь поблизости?

— А зачем он ему — это ведь вещественное доказательство.

— Вы правы, Василий Иванович. Убийца часто старается избавиться от всего того, что связано с его преступлением, особенно от орудия убийства: от ножа, пистолета или чего-нибудь другого. Психологически это легко объяснимо. Выбросив нож, одежду, в которой совершено преступление, он словно открещивается от своего черного дела и говорит самому себе: я — не я и хата не моя, и ничего не случилось, все это приснилось мне в страшном сне, который забыт навсегда. Только, Василий Иванович, нож он, наверно, выбросил не рядом с местом убийства, а уж где-нибудь подальше.

— Возможно, Дмитрий Иванович, но хочется надеяться, что нож все-таки где-нибудь здесь и что мы его отыщем. Отпечатки пальцев на рукоятке дадут ответ: тот ли убийца, кто пил с Каталин. На первой оперативке прокурор Стрелец высказал мнение, что в дом могли войти раньше, до появления убийц. Но Тур с ним не согласился.

— Все может быть, Василий Иванович. Пока ничего отметать не стоит. Любую фантазию, даже то, что бессмыслицей кажется с первого взгляда. Возможно и такое: отдельно гость, отдельно убийство и ограбление. Не будем все валить в одну кучу. Нужно, обязательно нужно найти нож… А вдруг повезет. Василий Иванович, а вдруг… Ну, а как со следами? Хорошо, что земля в ту ночь влажной была после дождя.

— Следов более чем достаточно. Последние по времени — наиболее заметны: две пары ведут от забора к крыльцу и назад. Те же самые следы обнаружены и у забора, там же — свежий окурок «Примы». Значит — лезли через забор. Калитка почему-то не устраивала.

Коваль кивнул.

— Что еще можно сказать о следах? — продолжал Вегер. — Следы резиновых сапог сорок четвертого размера, значит, человек высокого роста. Каблуки стоптаны. Вторая пара следов — китайские кеды, тоже стоптанные, сорокового размера, передняя часть подошвы стерта. На улице перед забором неизвестные топтались на месте. Под забором во дворе следы их чуть глубже — от прыжка.

— А другие следы? — спросил Коваль, листая бумаги, сложенные в папку.

— Третья пара мужских следов ведет уже от калитки и крыльцу, рядом с ними — следы туфель самой Каталин Иллеш, вот что интересно.

— Эти следы могли быть оставлены намного раньше.

— Я тоже об этом подумал, — признался Вегер. — Эти же самые следы, — он ткнул пальцем в рисованную схему двора Иллеш, на которой были обозначены следы, — ведут потом от крыльца назад, к калитке. Назад неизвестный возвращался один, но это еще ни о чем не говорит. О его обуви сказано только, что это полуботинки сорок третьего размера и почти новые — подошва и каблук не стоптаны, походка — с каблука на носок… Может быть, в первую очередь надо поинтересоваться сапогами и кедами этих заборных акробатов?

— Конечно, — согласился Коваль. — Но не следует забывать и об отпечатках пальцев на рюмке, и о полуботинках сорок третьего размера, вошедших во двор через калитку. Вы проверяли обувь брата Каталин? Еще нет? Поинтересуйтесь прежде всего, какой размер он носит. Не забывайте, что в доме ждали гостя, своего человека: запертая в сарае собака и заранее накормленная корова — чтобы не мычала! Дело действительно запутанное, но мы себе дел не выбираем, их нам сама жизнь подбрасывает… Вы уже были на вокзале?

— Еще не был.

— Тогда я сам пойду. Междугородные автобусы что-нибудь дали? — спросил Коваль, возвращая Вегеру папку.

Капитан отрицательно покачал головой.

— В аэропорту были? В Ужгороде?

— Поехал лейтенант Габор. Еще не звонил.

— Значит, пока ничего нового. Хуже нет, когда не за что ухватиться. В таких случаях даже ошибочные версии могут помочь. — Коваль достал «Беломор», прикурил и закашлялся. — Почти пачку до обеда выкурил. Легкие не выдерживают. А бросить не могу. Силы воли не хватает. Врачи запрещают, но, знаете, пока гром не грянет… Выгонят на пенсию — брошу… Так вот, даже ошибочные версии в таких случаях полезны. Не надо только увлекаться ими и тратить на них много времени. Но вначале они свою роль сыграют. Проверяя, отбрасывая лишнее, иной раз случайно наткнешься на истину. Ведь, в конце-то концов, все на свете так или иначе связано, и главное со второстепенным — тоже. Плохо только, что на это второстепенное времени не дают!

Коваль налил себе воды из высокого графина.

— Ах ты, теплая. И в водопроводе, наверно, такая же?

— Сейчас принесу холодной, — Вегер взял графин со стола.

— Спасибо, — остановил его подполковник. — По дороге на вокзал газировки выпью. Вы лучше шторы задерните. Солнце бьет, как из пушки. Как вы только терпите — так ведь и мозг расплавиться может.

Коваль встал. Пока Вегер дергал штору, с которой при каждом движении, играя блестками в ярких лучах, осыпалась пыль, подполковник шагал из угла в угол по тесному кабинету начальника розыска. Наконец сказал:

— У вас есть, конечно, фотографии местных рецидивистов. Распорядитесь, пожалуйста, чтобы мне их принесли. Сейчас.

Спустя несколько минут фотографии эти уже лежали в портфеле подполковника.

— Я скоро вернусь. Вы будете здесь?

— Да, Дмитрий Иванович.

— Поговорим тогда о других версиях. Приготовьте, в частности, справку на брата Каталин Иллеш — Эрнста Шефера, а также сведения о ее мужьях.

Капитан позвонил в картотеку, а Коваль не без отвращения все-таки выпил теплой воды. Внимательно посмотрев на Вегера, он заметил, что у капитана за два дня, в течение которых они знакомы, опухли веки. «Плохо спит», — подумал Коваль.

3

Вызванный подполковником в кабинет начальника станции сутулый и стеснительный молодой человек долго рассматривал пачку фотографий. Начальник станции сказал:

— Ночью дежурил другой кассир — Клавдия Павловна. А утром шестнадцатого заступил Иван Семенович.

Иван Семенович напрягал память, нервничал, боясь ошибиться или сказать что-нибудь не так, как нужно. Он снова и снова разглядывал фотографии, перебирая их и кладя на стол. Коваль терпеливо ждал.

— Вот этот, по-моему, брал шестнадцатого два билета до Киева, — наконец проговорил кассир. — На поезд Белград — Москва. — Кассир протянул Ковалю одну из фотографий.

— Именно этот? Посмотрите еще раз. Внимательно.

— Не ошибитесь, я вас очень прошу, Иван Семенович. Это ведь для милиции, для дела очень важно, — склонился над фотографиями и начальник станции. — Внимательно смотрите, не обманите нас.

Стеснительный кассир совсем растерялся.

— Зачем же я буду обманывать? — удивился он. — Остальных я не видел. Только вот этого. Худощавого. Он еще спросил, когда поезд прибывает в Киев. Взял два купейных. Я помню. На этот поезд народу немного бывает…

— Ясно, — резюмировал Коваль. — И два билета? — Подполковник сам не заметил, что удовлетворенно улыбнулся.

— Два.

— Оба до Киева?

— Оба. — Кассир заморгал глазами, словно собираясь заплакать, если ему не поверят. — Честное слово!

— Ну хорошо. А в котором часу он приходил за билетами?

— Утром… То есть не совсем утром — пожалуй, в полдень.

— А поезд отправляется когда?

— Белград — Москва — под вечер, — спешно ответил начальник станции, немного обидевшись, что обращаются не к нему, и непременно желая хоть чем-нибудь быть полезным. — В девятнадцать по нашему, железнодорожному, времени, а по местному — в восемнадцать.

— Вы ничего особенного не заметили в его поведении? — кивнув на фотографию, снова обратился Коваль к кассиру. — Вел себя нормально?

— Я не обратил внимания, — сказал кассир, словно извиняясь, — не думал, что это понадобится.

— Ну ничего, — успокоил его Коваль. — Вы и так нам помогли.

— Кажется, этот человек высокого роста, он вроде бы наклонялся к окошку. Но точно сказать не могу.

— Высокого роста? Так… — Подполковник задумался. — А скажите, пожалуйста, сколько всего билетов продали вы в тот день?

— Не помню. Много.

— Это можно уточнить, — вмешался начальник станции.

— А на этот поезд?

— Четыре… Нет — пять. Конечно, пять! Еще один перед самым отходом. Вылетело из головы.

— Если нужно, я сейчас проверю, сколько было продано билетов в тот день, — сказал начальник станции. — А вам, Иван Семенович, следует быть точным. Ведь вы — свидетель. — И он принялся листать журнал.

— А другие пассажиры, купившие билеты на этот поезд, местные? — продолжал спрашивать Ивана Семеновича подполковник. — Вы их знаете?

Кассир молчал.

— Ну, Иван Семенович? — не выдержал начальник станции.

— Припоминаю их, но не точно, — произнес наконец кассир.

— Вот что, Иван Семенович, — улыбнулся Коваль. — Подумайте, вспомните. И приходите в милицию. Спросите меня, подполковника Коваля, или капитана Вегера… Вы его знаете?

Оба железнодорожника закивали головами.

— А пока спасибо вам, — Коваль пожал обоим руки и, положив фотографию худощавого пассажира отдельно, в пустое отделение портфеля, вышел из здания станции на безлюдный перрон.

«Значит, этот», — сказал он самому себе.

…С вокзала Коваль отправился обратно в милицию, куда должен был вернуться и капитан Вегер после обхода нескольких подозрительных квартир. Фотография рецидивиста, опознанного кассиром, лежала в его портфеле и словно подгоняла его. Он ускорил шаг.

Дмитрий Иванович волновался. Впрочем, волнение всегда охватывало его в начале розыска и не покидало до самого завершения. Сколько лет занимался он оперативной работой, да так вот и не научился быть в деле спокойным, хладнокровным. А в отдельные моменты он остро ощущал это свое волнение. Так было с ним и сейчас.

Если рецидивист и его сообщник шестнадцатого июля действительно уехали из городка, то очень уж это похоже на бегство. Подполковник прекрасно помнил, что через забор на участок Каталин Иллеш перелезли двое.

В кабинете Вегера Коваль положил фотографию на стол.

— Ну вот, капитан! — сказал он начальнику уголовного розыска. — Кто это такой? Что за персона? Как она у вас значится? Выехал с кем-то вдвоем шестнадцатого поездом Белград — Москва. Билеты взял до Киева.

— А-а, — протянул Вегер, мельком глянув на фотографию. — Знаю. Это — Кравцов. Снова, значит, взялся за старое! Ясно.

— Пока еще ничего не ясно, — заметил Коваль. — За что сидел?

— Сидел он дважды. Первый раз за кражу — год. Второй — пять, в колонии строгого режима. По сто сорок первой: ограбление с покушением на жизнь. Кличка — «Длинный». И в самом деле — рост такой, что баскетболист позавидует! Гм… Тут и обувь сорок четвертого размера возможна!..

— А кто мог быть с ним?

— Кассир больше никого не узнал? — спросил капитан, тасуя, словно карты, портреты местных «прожигателей жизни» и останавливая взгляд то на одном лице, то на другом.

— Нет, никого. Займитесь, Василий Иванович, установлением личности спутника этого «Длинного»-Кравцова. Кассир не видел его, билеты брал Кравцов. Кстати, кассир Иван Семенович постарается вспомнить, кто еще сел в этот поезд одновременно с нашими подопечными. Надо бы выйти на второго. Поговорите с кассиром. Непременно выясните мотивы и обстоятельства выезда Кравцова. Может быть, это простое стечение обстоятельств, а не бегство? И тогда мы здесь промахнемся. Впрочем, ученого учить… Во всем, что касается этого эпизода, вам, Василий Иванович, предоставляется полная свобода действий. Карт бланш. Вы ведь здесь все и всех знаете.

Вегер вызвал инспектора Козака и приказал ему установить обстоятельства выезда Кравцова, выяснить, с кем он встречался в последнее время и остались ли эти люди в городке. Когда лейтенант Козак ушел, Коваль поделился с капитаном кое-какими своими сомнениями, задал ему несколько вопросов, особенно интересуясь братом погибшей — Эрнстом Шефером, ее соседями.

Перед уходом из уголовного розыска Дмитрий Иванович попросил Вегера все время держать его в курсе событий и, как только поступят какие-либо сведения о Кравцове или его спутнике, позвонить в гостиницу. Разумеется, он посвятил капитана далеко не во все свои соображения. Сначала сам должен был разобраться в хаосе мыслей, соединить логическими линиями все вехи. Он еще не составил знаменитой «схемы Коваля» и потому не хотел раньше времени открывать карты.

Но план уже созревал. Коваль предчувствовал удачу и торопился засесть за работу — сегодня же, сейчас же.

Путь от милиции до гостиницы «Звезда», где он поселился вместе с Наташей, каких-то два квартала, подполковник преодолел так быстро, словно не шел, а бежал. Его не покидала надежда, что Наташки в номере не окажется, — ему ведь необходимо побыть в одиночестве.

Можно было бы, конечно, посидеть и в скверике, который тянулся вдоль центральной улицы Мира, или, скажем, пройтись по живописному парку с его развесистыми деревьями и экзотическими растениями, подумать и порассуждать среди зелени. Но ведь и там, и тут будут отвлекать прохожие, а к тому же не исключены встречи с людьми, которые его уже знают. В маленьком городке тайна остается тайной недолго. Тем паче такая, как расследование загадочного убийства. Нет, нет, сейчас, в начале своего излюбленного логического анализа (как он ждал этого момента!) лучше сидеть за столом и иметь под рукой бумагу и цветные карандаши.

«Только бы Наташки не было в номере», — думал он, поднимаясь по лестнице.

Наташи действительно не было. Но дежурная по этажу сообщила Ковалю, что его ждет какой-то человек. Это был старик, полудремавший в одном из потертых зеленых кресел, стоявших в коридоре, у самой двери номера. Едва завидев подполковника, он встрепенулся, вскочил.

— Здравствуйте, извините, пожалуйста… — заговорил он. — Я вас давно уже жду… Вы — товарищ Коваль? Из Киева, из министерства, да?

Подполковник кивнул.

— Здравствуйте, товарищ Коваль, — повторил старик. — Я вас жду.

— Добрый день. А почему вы ждете меня здесь?

— Спасибо вашей доченьке! Какая милая, красивая какая девушка и вежливая. Это она мне посоветовала дождаться вас здесь, а то в холле, говорит, сквозняк… И журнальчик вот дала. Я, правда, без очков читать не могу, а вот картинки посмотрел с удовольствием…

— Давно ушла? — недовольно спросил Коваль, отпирая дверь. — Заходите, — не очень приветливо проворчал он.

На спинке Наташкиной кровати висел легкий сарафанчик, разукрашенный цветными бабочками, зонтиками, рыбками. «Наверно, в джинсы опять нарядилась и — на турбазу. Ну, пусть только придет, дам нагоняй. Оставила мне этого деда под дверью, не могла в милицию направить. Теперь не выслушать — неудобно…»

Коваль так рассердился на дочь, что забыл о старике.

— Я не заметил, когда ушла, — напомнил тот о себе. — Замечтался, задремал. Пожилого человека в уютном месте всегда в сон клонит…

«Что он плетет?! — еще больше рассердился подполковник. — Поработать не даст, все настроение испортит. Сиди с ним тут теперь, слушай, наверно, жалобу принес об украденной в прошлом году и до сих пор не найденной курице».

Старик стоял посреди комнаты. Коваль предложил ему кресло, а сам опустился на затененный шторой стул.

— Так что у вас? — опять-таки не очень любезно спросил он, ослабив узел галстука. — Чем могу служить?

— Я к вам по такому делу… — Старик поморщился, словно проглотил что-то кислое.

«Точно! Сейчас начнет жаловаться на местную власть и просить поддержки представителя «из центра»…»

— Прошу прощения, товарищ Коваль… Имени-отчества вашего не знаю…

— Дмитрий Иванович.

— А я — Тибор Коповски. Тибор Балтазарович. Сосед я брата убитой Каталин Иллеш — Эрнста Шефера. Вчера по радио объявляли… Мне заявление сделать нужно.

Коваль замер от неожиданности. Мысленно отругал себя: как же это он не заметил нечто неуловимое в поведении старика? Неужели интуиция начала изменять? Это никуда не годится. Ведь, может быть, именно этот старик поможет раскрыть загадочное убийство! Коваль ощутил, как нервы его напряглись.

— Извините, перебью вас, Тибор Балтазарович, — как можно спокойнее, боясь выказать свое волнение и напугать старика, произнес Коваль. — Один вопрос: если вы с заявлением по делу Иллеш, то почему же не пришли в милицию? Ну, скажем, в уголовный розыск, к капитану Вегеру?

Старик замялся.

— Я не хотел официально… Не хочу, чтобы в городе знали, что я заявил. Вы не знаете, здесь такие люди… И вас прошу, пусть мой приход останется тайной.

— Хорошо, слушаю вас, — сдерживая нетерпение, сказал Коваль.

Старик выпрямился и торжественно произнес:

— Дело в том, что Эрнст Шефер в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля дома не ночевал…

4

Когда Коповски ушел, Коваль закрыл за ним дверь и, словно желая отгородиться от всего окружающего, даже запер ее. Некоторое время не отходил от двери, согревая рукой холодную пластмассовую ручку. Затем вошел в ванную, остановился перед овальным зеркалом и взглянул на свое бледное от жары и духоты лицо. Повернул фарфоровую звездочку, подождал, пока остынет упругая струя, и, не снимая гимнастерки, подставил голову под кран, от водяного фейерверка мгновенно возникла на полу огромная лужа.

— Вот так-то лучше! — сказал, обращаясь к мокрому и всклокоченному Ковалю в зеркале. — Так что мы имеем на сегодняшний день, уважаемый Дмитрий Иванович? А кое-что имеем, имеем кое-что. Ну и вид у вас! Не эстетично, не эстетично, гражданин всезнайка! Глазенапы под старость становятся рачьими. Ужас!

Но что это в голову лезет? Какая-то чушь?

Раздевшись, он вошел в комнату, натянул свежую прохладную майку, спортивные брюки и, предвкушая приятное волнение, сказал себе: «Начнем, пожалуй!»

На первом листе синим карандашом написал: «Ограбление», задумался и подошел к тумбочке с телефоном, чтобы позвонить Вегеру.

— А я, Дмитрий Иванович, только что сам собирался вас побеспокоить.

По тону капитана Коваль понял, что новость есть. Подполковнику стало как-то неловко за свой неслужебный вид, но, поняв бессмысленность этого своего соображения (Вегер-то не видит его!), он усмехнулся.

— Есть что-нибудь? С повинной кто-нибудь явился?

— О если бы, Дмитрий Иванович! Но могу доложить: Длинный, то есть Кравцов, действительно выехал шестнадцатого июля, так срочно, что даже не рассчитался со своими долгами. Мои ребята оперативно поработали — сразу в точку попали. Нашли его приятеля по кличке «Кукушка» (им займемся своим чередом), — так вот, этот приятель шестнадцатого вечером заходил к Кравцову — должок получить. Но квартира уже была пустой. Хозяйка дома, где проживал Кравцов, засвидетельствовала, что шестнадцатого тот куда-то подался со спортивной сумкой и до сих пор не возвратился. Впрочем, он и раньше пропадал по нескольку дней, и поэтому она отнеслась к его отсутствию спокойно.

— А второй, второй?

— Второй, очевидно, некий Самсонов, хозяйка знает его, часто видела у Кравцова. Говорит, чудной какой-то, не то чтобы пьяница, а так, пьянчужка, Кравцов называл его Клоуном. Накануне они были вдвоем на танцплощадке, их там видели до десяти вечера. Словесный портрет этого Самсонова-Клоуна готов.

— Раньше они никому не говорили, что собираются уехать? Может быть, хозяйке Кравцов что-нибудь говорил?

— Нет, уехал внезапно, Самсонов тоже исчез неожиданно. Вероятно, вместе с ним.

— Они работали?

— Кравцов на «Водоканале» слесарем, по аварийному ремонту. Но дисциплины там никакой, и никто толком не знает, когда он был на работе, когда не был. Кажется, вообще оформился там только для того, чтобы не привлекать к себе нашего внимания. А шестнадцатого ни с того ни с сего взял расчет. Что касается Самсонова, то сейчас уточняем, работал ли… Его видели в мастерской «Водоканала». Он приходил в гости к Кравцову. Есть данные, что они там делали себе ножи.

— Обыск произвели?

— Да, товарищ подполковник. И это — самое главное. На чердаке дома обнаружено две пары обуви. Одна — резиновые сапоги сорок четвертого размера, на которых своеобразный узор и стертость подошвы и каблуков полностью совпадают с рисунком следов у забора и во дворе Иллеш. Вторая пара — китайские кеды, те самые. Вот оно как! Бросили они свою обувь. А в кладовке валялся пиджак зеленого цвета с бурыми пятнами, очень похожими на засохшую кровь. Все эти вещи передали экспертам.

— Что ж, Василий Иванович, объявим розыск? Всесоюзный. Как думаете?

— Так же, как вы. Овчинка выделки стоит.

— Хорошо. Только надо с товарищами посоветоваться. Давайте решим это завтра утром на оперативном совещании. А перед совещанием обсудим вдвоем то новенькое, что, возможно, появится за ночь. Я буду в милиции к семи.

Они попрощались, и Коваль вернулся к столу. Прочитав на листке написанное им слово «Ограбление», он вывел чуть ниже: «Кравцов и Самсонов». Потом зачеркнул и написал: «Длинный и Клоун». Он обозначил именно клички, а не фамилии, потому что они точнее характеризовали этих людей, а кроме того, своей экзотичностью пробуждали фантазию и давали возможность легче представить себе противника.

И, чего греха таить, так было просто-напросто интереснее. А это тоже имело значение для солидного, седого подполковника Коваля, человека целеустремленного и строгого, но в душе оставшегося (в этом он и себе самому никогда не признался бы) юнцом, влюбленным в тайны и приключения. Несмотря на то, что они усложняли его жизнь. Это помогало ему искренне считать свою бесконечно сложную и трудную работу любимым делом, которое не только притягивает как магнит, но и гипнотизирует.

Коваль поудобнее устроился в кресле и с головою ушел в свою схему.

Шло время. Постепенно лист бумаги покрывался черными и цветными пометками и надписями, жирными вопросительными и восклицательными знаками, рамками и стрелками.

Наконец определились колонки. И получилось так:

ОГРАБЛЕНИЕ

Длинный и Клоун

1. Через забор перелезли двое.

2. Неожиданный отъезд в день после убийства (показание кассира; два билета до Киева;

показания хозяйки квартиры).

3. Две судимости Длинного.

4. Неизвестный источник существования (Длинный и Клоун — одна компания). Клоун — пьянчужка.

+

1. Нет прямых доказательств.

?

1. Кому принадлежат китайские кеды?

2. 44-й размер резиновых сапог (следы). Сапоги Длинного?


В этой не до конца заполненной схеме все, что было против Кравцова и его приятеля, вписывалось в колонку со знаком «-», все, что было за них, против их участия в ограблении и убийстве семьи Иллеш, фиксировалось в колонке со знаком «+». А то, что вызывало сомнение, требовало проверки или уточнения, отмечалось вопросительным знаком. Восклицательные знаки в окончательном, чистовом варианте Коваль убрал.

В тот момент, когда Дмитрий Иванович заполнял последнюю графу, снова позвонил капитан Вегер и сообщил, что найдены свидетели. Парень и девушка, стоявшие той ночью на углу Староминаевской и Безымянного переулка, заявили, что видели каких-то людей в конце улицы около часа ночи. Одного высокого, другого — значительно ниже ростом.

— В показаниях есть расхождения, — сказал капитан. — Девушка видела двоих, а парень уверяет, что мимо них в конец Староминаевской прошмыгнул один прохожий. Девушка объясняет это тем, что ее спутник стоял спиной к улице и обернулся, когда один из прохожих исчез. Объяснение это представляется логичным, хотя и не совсем доскональным. — После разговора с капитаном Коваль дополнил свою схему, записав эти сведения в колонку со знаком «минус».

«Ну, вот и все, — решил он, — пока в этот столбец писать больше нечего…»

Он задумался. Как хорошо было бы узнать, где они сейчас — Длинный и Клоун. Что делают? Не тешат ли себя мыслью, что все сойдет им безнаказанно? Не готовят ли новое преступление, новое убийство? Куда лежит их путь, с чьим путем он пересечется на горе ничего не подозревающего человека? И подполковник Коваль вспомнил слова Ленина о том, что главное в борьбе с преступностью — это не суровость наказания, а неотвратимость его, неизбежность. Сознание этого и есть высшая форма профилактики, самый гуманный метод искоренения правонарушений. Понимая неизбежность разоблачения и наказания, Длинный и Клоун не подняли бы руку на свои жертвы. Их все время не оставляла надежда — пусть самая мизерная! — что они смогут правосудия избежать. Но…

Коваль оборвал свои размышления. У него не было права думать об этих Кравцове и Самсонове как об убийцах! Пока есть у него только подозрения. Не более того. Эта версия рассыпается, как карточный домик, если, например, Длинный и Клоун в ту ночь пьянствовали где-то в соседнем селе. А их отъезд? Они могли уехать по тысяче других причин. Интуитивно Коваль догадывался, что Длинный и Клоун причастны к трагедии на Староминаевской. Но от интуиции до доказательства выложен путь острыми камнями сомнений!

По версии «Ограбление» — все. Совсем не разработанной остается версия «Наследство». Единственные наследники — Шеферы, брат Каталин Иллеш — Эрнст Шефер и его жена Агнесса.

Агнесса уверяет, что муж ее в ночь на шестнадцатое июля был дома. Старый Коповски утверждает противоположное. Стало быть, алиби у брата Каталин шаткое. А Коповски? Судя по тому, что он сам рассказал, у него свой неоплаченный счет к Карлу Локкеру, а после казни тержерместера партизанами — к его семье. И алиби у Коповски тоже нет. Не оговаривает ли он соседа, чтобы отвести подозрение от себя? Мол, был ночью дома, видел, как Шефер бежал со двора. Но неужели Коповски выдумал эту фразу Агнессы Шефер: «Ты этого не сделаешь, Эрнст! Ты пожалеешь меня и детей».

Старик сказал, что ночной скандал в доме Шефер разразился из-за какой-то женщины. Из-за какой именно, он не понял. А не вдова ли Иллеш стала яблоком раздора между супругами? Ведь Шеферы не скрывали своего плохого отношения к родственнице, вызванного тем, что Каталин обделила их, заграбастав все отцовское наследство. Эрнст, как известно, не раз говорил при людях: «Сволочь, убить ее мало!»

А старик Коповски? Вообще появление этого Коповски выглядит очень странно. Что было целью его появления? Насолить соседу? Но ведь к самому-то Эрнсту Шеферу нет у него претензий. С какой же стати будет он ломать его алиби? Может быть, старик просто-напросто хотел помочь милиции? Многие ведь бескорыстно помогают бороться с преступностью. Но это ведь люди сознательные, ставящие общественные интересы выше личных. А Коповски? Таков ли он?

Романюк и Вегер говорили, что старожилы, перенесшие и чешскую, и венгерскую оккупацию, как правило, отличаются замкнутостью и по собственной инициативе в милицию не пойдут. Даже если их ограбят. Почему же пришел Коповски? У него более чем достаточно причин ненавидеть семью бывшего тержерместера. То, что болтливый старик рассказал сегодня о Шефере, о первом муже Каталин Иллеш — жандарме Карле Локкере, бросает тень и на него самого. Коповски не подумал об этом, разболтался, вспоминая молодость, как это часто случается с престарелыми людьми.

А может ли быть, что убийство Каталин Иллеш — это месть? Пусть запоздалая, но все-таки месть? Теоретически — да, практически — маловероятно. Да и кто мог ей мстить? Жертвы ее первого мужа, начальника жандармского участка, — по большей части рабочие городка, жители окрестных сел, интеллигенты. Вряд ли кто-нибудь из них способен на такое зверство. Но учесть надо и эту, пусть слабую, версию. Продумать. Продумать и взвесить все «про» и «контра». Хотя бы для того, чтобы потом отбросить.

Итак, есть еще две версии: «Наследство» и «Месть». Стоит покопаться в старых связях обоих мужей Каталин! Установить, с кем из местных жителей были у вдовы Иллеш какие-либо контакты в последние годы. Голова кругом идет — столько работы!

А почему Каталин называют вдовой? И он тоже вместе со всеми. Ведь после смерти Карла Локкера она снова вышла замуж, и второй ее муж Андор Иллиш, фамилию которого она носит, — жив. Странно. Очень странно.

Взяв чистый лист бумаги, подполковник Коваль написал сверху красным карандашом: «Месть». И задумался, вспоминая рассказ Тибора Коповски.

Старик сказал, что давным-давно знает семью первого мужа Каталин. Отец Карла, Йоганн Локкер, принимал участие в первой мировой войне в составе австро-венгерской армии, где заслужил две серебряные медали — большую и малую. За это в Венгрии полагалось звание «витязя» и земельный надел. Но после первой мировой войны Закарпатье было оккупировано буржуазной Чехией, и чешское правительство за заслуги перед Австро-Венгрией могло наградить только резиновой жандармской дубинкой. Поэтому мясник Локкер, омадьярившийся немец, и его сын Карл ненавидели чехов и стали активистами венгерской националистической партии.

«Я тоже имел свою мясную лавку, — рассказывал Коповски, — точнее, небольшой ларек. Иногда покупал мясо у Локкеров. В тридцать третьем году получил патент на настоящую лавку. Ездил по базарам, приценивался к скоту, часто видел там Карла, который занимался скупкой скота, особенно дойных коров и беконных свиней. Он платил дороже, чем разрешалось, и всегда перехватывал самое лучшее».

У Коповски блестят глаза. Воспоминания словно сделали его моложе. Все сильнее пылают высохшие щеки. Но вот он помрачнел. Кажется, осенило его не очень-то приятное воспоминание.

«В тридцать седьмом году этот наглый парень сказал своему приятелю Эрнсту Шеферу, тоже торговавшему скотом, что не успокоится, пока не соблазнит или не возьмет силой мою жену Розалию. Она была очень хороша собой, — вздыхает Коповски, и глаза его влажнеют. — Правда, и я тоже не был в то время таким старьем!» — снова вздыхает он и выпячивает грудь.

Коваль не перебивал его, хотя казалось, что рассказ не имеет прямого отношения к алиби Шефера.

«На этой почве мы поссорились. Когда встречались на базаре или на улице, Карл каждый раз грозил зарезать меня.

Седьмого мая тридцать восьмого года ко мне в лавку пришел Эрнст Шефер и сказал: Карл, выпивая с ним в ресторане «Звездочка», передал, что гроб для меня готов и сегодня же он меня убьет. Я спросил, есть ли у Локкера пистолет, но этого Шефер не знал и посоветовал мне как-нибудь помириться с Карлом. Тогда я решил, что больше все это терпеть нельзя, и пошел в полицию. Карл Локкер был человек вспыльчивый и опасный. Незадолго до этого, на пасху, опьянев, схватил он топор и выгнал со двора всю свою семью. А скольким людям он пробил кастетом череп, сколько девушек изнасиловал! «Давно пора взять его в руки», — сказал старший полицейский, которому я все это рассказал, и пообещал к концу дня прислать в мою лавку охрану. Из этого я понял, что и полиция им недовольна, а главное, полиция-то была чешская, а Локкер открыто высказывался в пользу свято-стефанского, как говорили венгры, королевства и выступал против чехов. Я вернулся в лавку и снова начал торговать. Тем временем Карл подъехал на велосипеде и сел на улице напротив меня на скамейку. Через открытую дверь я видел, что он не сводит с прилавка глаз, и не мог взвешивать мясо — у меня дрожали руки. Потом к лавке подъехали на велосипедах Шефер и Краснаи Юлий и предложили мне купить свинью. А может быть, все это обо мне и Локкере не надо рассказывать, неинтересно? — неожиданно спросил Коповски. — Но имейте в виду, что это связано с братом Каталин…»

Подслеповатые, бесцветные глаза старика горели молодым огнем. «Рассказывайте, рассказывайте, мне интересно», — успокоил его Коваль. Коповски забыл, на чем остановился, и несколько секунд сидел молча, сморщив лоб.

«Вы попросили Шефера и Краснаи защитить вас от Локкера», — напомнил подполковник.

«Верно, верно, — оживился гость. — Попросил их не уходить из лавки. А Эрнст сказал, чтобы я подошел к Карлу и попробовал помириться. Я взял большой нож и в сопровождении Шефера и Краснаи подошел к скамейке, на которой с угрожающим видом сидел Локкер. «Что ты хочешь от меня?!» — спросил я Карла. В ответ на это Локкер вскочил и замахнулся на меня бутылкой. Я успел отскочить в сторону, и в этот момент появился полицейский, который и забрал Локкера в участок. Но вскоре его выпустили, и мы с Розалией опять, выходя на улицу, дрожали от страха: он ведь и ей сказал, что убьет, если она не будет его. Так прошло несколько дней. Потом молодой Локкер неожиданно исчез. Говорили, что сбежал в Венгрию. В феврале того же тридцать восьмого года венгерские гонведы оккупировали Закарпатье. С ними вернулся в наш городок и Карл Локкер — теперь уже сакасвезет — солдат венгерской королевской жандармерии. О нас с Розалией он вроде бы забыл, женился на хорошенькой сестре своего компаньона Шефера — Катарин, которая тогда жида с родителями в селе Верхний Коропец. Но нам только казалось, что забыл. Став тержерместером, начальником участка, Локкер схватил нашего мальчика Эдварда за то, что он не ходил на принудительные занятия левентов — военизированной молодежи. Он держал его в глубоком подвале и истязал. — Глаза Коповски полыхнули огнем ненависти. — Мы с Розалией валялись у него в ногах, отдали все, что у нас было, разорились, обнищали, но он так и не выпустил мальчика, а отправил его в какой-то лагерь под Будапештом. Больше мы нашего Эдварда не видели…»

Коповски умолк. Коваль не нарушил тяжелого молчания.

«И Шефера просили помочь, но он ведь сам стал родственником Карла, — сказал Коповски, вытирая платком лицо, — и жену его, эту самую Катарин, земля ей пухом, которую теперь кто-то убил. Все было напрасно. Моя Розалия, — мрачно добавил он, — с ума сошла. И я вот здесь. Не знаю, почему Катарин не выселили из нашего городка, где муж ее причинил столько горя людям, — сказал старик после паузы. — Конечно, сама она не виновата, но те, кто пострадали, все равно видеть ее не могут. Наверно, потому не выселили, что родной дядя ее, Вальтер, был в Народном Совете, а потом работал в райисполкоме. Когда-то Карл арестовал его за антиправительственную пропаганду и отправил в штрафной батальон. Вальтер из штрафного сбежал, перешел линию фронта, стал коммунистом и попал в школу, где обучались советские разведчики. Его в сорок третьем сбросили сюда на парашюте, и он партизанил в нашей округе. Допускаю, что именно он или его ребята и повесили Карла в лесу».

«Это очень интересно», — подумал Коваль, решив непременно встретиться с Вальтером. Но Коповски, словно угадав мысль подполковника, покачал головой: «Он уже умер, в прошлом году».

«А кто, по-вашему, из жертв Локкера или из их родственников мог отомстить Каталин?» — спросил Коваль старика. Коповски пожал плечами: «Кто знает. Таких, думаю, много. Весь наш городок и все окрестные села».

«А конкретно?»

«Конкретно никого не могу назвать, не знаю».

Подполковник оторвался от воспоминаний и оглянулся. Уже темнело. Он дернул шнурок настольной лампы. Желтый круг света упал из-под низкого абажура на слово «Месть», вырвал из темноты руку Коваля и его склоненную голову.

Дмитрий Иванович снова взял ручку и дописал внизу: «Старик Коповски», поставил свои пометы, минус, плюс, вопросительный знак. Через несколько минут схема «Месть» обрела такой вид:

1. Ненависть Коповски к первому мужу Каталин жива и поныне.

2. У него свой счет. Муж Каталин, отец Евы, погубил жену Коповски и его единственного сына.

3. Илона зарезана (в темной спальне) опытной рукой — прямой удар в сердце.

Коповски в молодости был скотобоем.

4. Тем более не стал бы мстить Илоне — дочери Андора Иллеша.

+

1. Он, Коповски, вряд ли мог задушить Каталин ремнем: она была еще сильной женщиной, много моложе его.

2. Запоздалая месть — четверть века (мог бы отомстить и раньше).

3. Объект мести несоответствующий… Сама Каталин не виновата в гибели Розалии и Эдварда.

?

1. Алиби Коповски?

2. Не инсценировано ли частичное ограбление?


Дверная ручка шевельнулась, потом кто-то тихонько постучал. Так обычно скребется Наташка! Послышался ее голос: «Дик, ты дома? Открой!»

Коваль сделал над собой усилие, чтобы оторваться от схемы, отворил дверь и снова углубился в свои бумаги.

— Ты зачем запираешься? Спишь? — Девушка посмотрела на стол и на переполненную пепельницу, из которой уже вываливались окурки. — А-а! Работаешь! Муки творчества!

— Угу, — пробормотал Коваль, все еще находясь в плену своих мыслей.

— Тут какой-то старикашечка приходил. Он тебя дождался?

— Угу. — Эта фраза Наташи наконец дошла до сознания подполковника, и он сердито спросил: — А ты не могла его направить в милицию?

Потом подумал, что встреча с Коповски была очень полезной, и вряд ли так искренне разговорился бы он в официальной обстановке. Сказал уже мягче:

— Ну ладно. Но в следующий раз пусть ищут меня там.

— А ты обедал? — Когда отец сердился, спасти положение могла только нежность. — Слышишь, пап? — Она не назвала его Диком, знала, что сейчас нельзя.

— При чем тут обед? — не остыл еще Дмитрий Иванович. — Ну, обедал, обедал.

— А что ты ел, папа? — не отступала и Наташа.

— Яблоки, — проворчал Коваль. — Целое кило.

— Ага, яблоки на обед. Прекрасно! Фигуру бережешь? — «Щучка» перешла в наступление. — А я — молодец, сегодня уже три раза ела, — улыбнулась она. — Сам себя не похвалишь — никто не похвалит. Сейчас сбегаю в буфет и возьму что-нибудь для тебя. Ты что хочешь? Бутерброды, яйца, кефир, сок?

— Давай, давай. Все равно.

Бутерброды были с ветчиной. Сперва Коваль надеялся просмотреть за ужином вечернюю газету, но едва принялся за бутерброды, ощутил, что чертовски голоден. Он жадно ел, сдерживая себя, чтобы не глотать непрожеванные куски. О газете он забыл начисто. Наташа, глядя на него, с сочувствием улыбалась. Откупорив бутылку айвового сока, она наполнила два стакана — себе и отцу.

— Вообще, папа, так дальше не пойдет. Что я должна, как нянька, следить за тобой? Бутерброды — это ужин. А днем обязательно нужна горячая пища. Сегодня уже поздно, а завтра — пожалуйста, будь добр, — спустись вниз, в ресторан, и пообедай. Или где-нибудь в столовую забеги. Возле самой милиции, совсем рядышком, есть очень приличная столовая. Я серьезно говорю, главное — суп или борщ, а то язву желудка заработаешь, курильщик! При таком умственном напряжении обжорой надо быть. Что, я не права?

Коваль не ответил. Пожалуй, даже не слышал, что говорит Наташа. Он все еще рассуждал о Коповски и его визите.

— У тебя плохое настроение? И все из-за меня? Ну, извини, папа, я учту. Может быть, я слишком рано пришла? Ты хочешь побыть один? Поработать? Тогда я в кино сбегаю. Здесь, напротив гостиницы. Молчишь? Значит, согласен?

— Иди. — Коваль обрадовался возможности побыть часокили два в одиночестве. — Только после сеанса сразу обратно. Не разгуливай в полночь.

— Слушаюсь, товарищ подполковник!

У двери она замешкалась, обернулась к нему:

— Пап, ты на меня больше не сердишься?

— Ты еще здесь?

— Дик, я хочу тебя рассмешить. У меня на турбазе новые друзья появились. Они, оказывается, знают, кто мой отец, ну, что ты, одним словом, сыщик. И вот мы все вместе — как соавторы — написали детектив — на одну страничку с продолжением. Ну, пародию, шарж. — Наташа порылась в сумочке и достала тетрадный листок. — Я так спешила, чтобы тебе показать, а ты сразу вылил на меня ушат холодной воды.

Наташа положила листок на угол стола и уже из коридора сказала:

— Почитай, когда освободишься. Мои друзья увлекаются научной фантастикой, и поэтому у нас гибрид получился, путаница, но — весело! Благодарю за внимание! Меня нет. Главное, не ищи никакого смысла — его нет и не должно быть. И не обижайся, пожалуйста. Это ведь шутка.

Оставшись один, Коваль краем глаза взглянул на листок: «Сей опус посвящается великому криминалисту не менее великой и фантастической нашей эпохи».

Взял листок в руки и положил на освещенное место. Прочел:

«НА ПУТИ К НИРИАПУСУ»

Запутанное дело.

ЧАСТЬ 1

От трупа пахло винным перегаром.

— Это — «Мартель», — сказал детектив Гопкинс, нюхая бледный нос покойника.

— Это не «Мартель», — возразила собака, лежавшая в кресле, и лениво свернулась калачиком.

— «Мартель»! — заметил покойник. — «Мартель».

В окно врывался аспароголовый ветер. Небо испуганно трепетало кусками белья убийцы. Пахло мятой — непорочный запах смерти исходил от покойника и легкой дымкой окутывал присутствующих.

В это время Гопкинс ощутил острую боль в желудке. А левое ухо его помощника аскаридозно зачесалось.

— Атмосфера отравлена! — догадалась собака.

По комнате все плыли и плыли куда-то нечеткие гидронические волны.

Помощник и «третья рука» Гопкинса — Поня Хлюстович (серб по национальности, американец по происхождению, космополит по убеждениям) вытащил из кармана обломок летающей тарелки.

— Это — о н и! — с несравненным волжским оканьем произнес Поня, задрав голову вверх, и вздрогнул при этом ущемленным седалищным нервом.

— Они никак не могли этого сделать, потому что они не могли этого сделать никак! — с раздражением, достойным его авторитета, заявил Гопкинс. — Но…

Однако фразу он не закончил, потому что концентрированные телепатические поля вынесли его через окно в вечернее суперпространство.

Дело прояснялось.

Стало ясно, что очень…

ЧАСТЬ 2

Нежные морские волны ласкали ялтинское побережье.

Полковник уголовного розыска Водопьянский утомленно почесал затылок.

Продолжение следует (во 2-м томе)».

— Ну и нагородили! — рассмеялся Коваль. — Ну и зайцы! Однако, как говорят в таких случаях французы, вернемся к нашим баранам.

Итак, версия «Наследство». Коваль спрятал пародию в ящик стола, достал оттуда черный фломастер и принялся расчерчивать новые графы схемы.

Написал: «Брат Каталин Иллеш Эрнст Шефер и его жена Агнесса».

Третий листок получился таким:

1. Прямые наследники (единственные)!

2. Ненавидели Каталин (слова Эрнста Шефера: «Сволочь, убить ее мало!»).

3. Скандал в ночь на 16 июля. Фраза Агнессы: «Ты не сделаешь этого!» (Чего?)

4. Тем более не стал бы мстить Илоне — дочери Андора Иллеша.

+

1. Нет прямых доказательств.

?

1. Достоверность алиби Эрнста Шефера?


Заполнив колонки, Коваль отодвинул лист и снова задумался. Много было у него вопросов без ответов, много было такого, что еще не стало конкретной версией, но требовало размышлений, сопоставлений.

Кого ждала вдова Иллеш в гости? Приходили ли эти гости? То, что Каталин готовилась к встрече гостей, ясно. Что он, Коваль, может сказать по этому поводу? Что он уже знает о самой Иллеш?

Нужно досконально установить старые связи. Уже известно, что первый муж Каталин был жандармом, принадлежал к фольксбунду — союзу прогитлеровских немцев в Венгрии. Второй ее муж, Андор Иллеш, — венгр, фамилию которого она носила и дочь которого тоже была убита шестнадцатого июля, — живет в Венгрии. Проверено, что он находится в Будапеште, откуда уже много лет не выезжал, имеет другую жену и двоих детей от нее. И к тому же — разве может человек убить, да еще так зверски, собственную дочь?! Время от времени Андор присылал Илоне посылки…

Первый муж — тержерместер Карл Локкер — тоже отпадает: в конце войны его нашли в лесу повешенным на дереве… А все-таки почему ее все называют вдовой? Не оттого ли, что не Андора Иллеша, а именно Карла Локкера, которого нет в живых, люди считали ее настоящим, законным мужем?

А где орудие убийства? Где нож?! Ведь он до сих пор не найден… Коваль схватил синий карандаш и написал внизу через весь лист схемы: «Где нож?»

С улицы послышались голоса, шум. Коваль взглянул на распахнутое окно. «Закончился сеанс в кино», — понял подполковник. Он почувствовал, что ему очень хочется походить, размяться, подышать свежим воздухом. Немедленно! Да и Наташку встретит.

Он решительно выключил свет и вышел из номера.

* * *

— Да, я имел свою лавку.

— Мясную?

— Торговал мясом.

— При чехах?

— При чехах.

— А после тридцать восьмого года, когда пришли гонведы?

— Тоже.

— Имели лавку?

— Да.

— Венгерское правительство вас не обижало?

— Нет.

— Потому, что ваш шурин служил в жандармерии?

— Фольксдойчей не трогали. А с Карлом Локкером я ничего общего не имел. Это был бандит.

— И все-таки в молодости дружили. Даже сестру за него выдали.

— Я не выдавал. И Катарин не хотела. Он запугал ее.

— Сейчас где работаете?

— Кооперативная торговля мясом.

— На пенсию не собираетесь?

— Да, уже скоро.

С Эрнстом Шефером подполковник разговаривал в кабинете Вегера. Все, о чем Коваль спрашивал мясника, было ему уже известно от начальника уголовного розыска, но он хотел услышать ответы Шефера непосредственно из первых уст, а главное — присмотреться к этому человеку. Разговор шел через переводчика, — стараясь выиграть время, Шефер делал вид, что иначе он не понял бы ничего, хотя Вегер предупредил Коваля: Шефер отлично владеет и русским, и украинским.

Маленький кабинет начальника розыска на втором этаже едва ли не весь заполнен был сидящим в нем тучным Шефером, поредевшие черные волосы которого были уже слегка тронуты сединой. Он не был похож на человека, убитого горем, хотя, впрочем, не казался и счастливым наследником, который из приличия всячески сдерживает радость и прячет блеск глаз, чтобы лицо его казалось скорбным.

— От своего шурина одно только горе имел, — говорил он. — Это был грабитель и садист, какого свет не видал. Он и меня все время грабил.

— И сестра не могла защитить?

— Сестра? — Шефер сморщил нос, видимо стараясь сориентироваться, как лучше ответить.

Коваль с интересом наблюдал за ним.

— С Катарин мы не очень дружили.

— С родной сестрой? Вас ведь у родителей и было-то всего двое.

— У нее был тяжелый характер.

— В чем это выражалось?

— Ну… — замялся Шефер. — Возможно, под влиянием своего мужа. Все-таки это моя сестра. О мертвых говорят только хорошее.

— Если речь не идет об убийстве. Сейчас нужно говорить и о живых, и о мертвых только правду.

— Катарин с детства любила брать себе все, что видела. Лучшую игрушку, самое большое и самое красивое яблоко, а если конфеты или орехи — так полную горсть, так что даже удержать не могла и на пол сыпалось. Своего не упускала! Такой и выросла.

— Почему вы называете ее «Катарин», а не «Каталин»?

— Мама называла ее «Катарин». По-немецки «Катарин», а не «Каталин».

— Значит, вы не любили сестру?

Старый мясник пожал плечами:

— Я этого не сказал.

— Люди слышали, как вы ей угрожали.

— Я должен был судиться с нею за землю и часть дома, но пришли советские, и земля стала государственной.

— Расскажите подробнее.

— Участок, на котором Катарин поставила свой дом, принадлежал родителям. Но они с Карлом захватили всю землю. Я ничего не мог сделать. Вы же понимаете, с Карлом тягаться было все равно что в петлю лезть.

— Вы жаловались, что сестра не расплатилась с вами за работу. Вы ведь помогали ей строиться?

— Да, обещала и не заплатила.

— И вы боялись с ней и с шурином ссориться по той же причине?

Допрос Шефера проходил вяло. Коваль задавал вопросы, вроде бы касающиеся посторонних вещей, а на самом деле — по существу, и смотрел в окно, терпеливо ожидая, когда, инспектор уголовного розыска, симпатичный веснушчатый Габор, переведет вопрос и ответ. Пока еще не надеясь услышать от мясника что-нибудь важное, позволил себе вспоминать детали дела, словно просматривая страницу за страницей.

Его не покидало тревожное чувство: что делает сейчас убийца, если это не Эрнст Шефер, который сидит перед ним? Где он? За тысячи километров или рядом — протяни руку и возьми?..

Молодой лейтенант все время смотрел на Коваля, как на кинозвезду, ловя каждое движение и каждое слово знаменитого сыщика, и хотя не понимал, почему подполковник ведет себя так, а не иначе, напускал на себя глубокомысленный вид. Коваль же тем временем размышлял над тем, почему ни этому молодому офицеру, ни участковому инспектору Козаку до сих пор ничего не удалось разузнать.

Козак с ног сбился, рыская по Староминаевской и прилегающим улицам, расспрашивая жителей. Никто из соседей Иллеш не видел никаких пришлых людей, не слышал не только шума на улице, но даже и предсмертного крика Евы. И все это в небольшом городке, где люди, как правило, все знают друг о друге. Странно!

Что же касается Эрнста Шефера, который держится сейчас как нейтральный свидетель, то для него приготовлено нечто неожиданное. И как бы ни затягивал он признание, все равно молчанием ему не отделаться.

Заранее предчувствуя растерянность подозреваемого, Коваль спросил внезапно и строго:

— Где вы были в ночь на шестнадцатое?

От его пристального взгляда не ускользнуло, что у Шефера шевельнулись руки с грубым обручальным кольцом и черным агатовым перстнем на толстых и коротких, словно обрубленных, пальцах, вздрогнули полуопущенные веки. О, Шефер отлично понял его и без переводчика!

Пока инспектор Габор переводил вопрос, мясник овладел собой.

— Как — где? Дома. Я всегда ночую дома.

Лейтенант повторил эти слова. Шефер смотрел на Коваля не мигая.

— Кто может подтвердить?

— Капитан Вегер уже разговаривал с моей женой, она подтвердила.

— Больше никто?

Шефер пожал плечами: мол, а кто же еще может знать, где он ночует.

Всем своим видом старик разыгрывал человека, ни в чем не повинного и даже оскорбленного тем, что его допрашивают в то время, когда ему так тяжело: какой бы плохой ни была Катарин, а все-таки она его сестра. А бедные племянницы!..

Подполковник смотрел на него и думал: если вина Шефера не подтвердится, то через полгода мясник и его жена станут владельцами дома и всего имущества, на которое уже давно зарятся.

Дмитрию Ивановичу Ковалю, всю жизнь свою посвятившему установлению истины и восстановлению справедливости, было бы досадно, если бы Эрнст, который враждовал с сестрой, воспользовался ее добром. Но это было бы законно, потому что симпатий и антипатий закон во внимание не принимает. И коль скоро по закону Шеферы являются единственными наследниками дома и имущества Иллеш, — значит, это и есть справедливость. Но если это не игра своенравной судьбы, если Каталин и ее наследниц лишила жизни жилистая рука мясника, то смысл существования Коваля на данном отрезке его жизни и состоит в том, чтобы изобличить убийцу. Вот в этом-то и будет наивысшая Справедливость.

И подполковник внезапно спросил:

— Кто ваши соседи?

— Мои соседи?

— Ближайшие?

— Доктор Ивасюк и пенсионер Коповски. Участок мой граничит также с участком инженера лыжной фабрики Макогонова, но от дома моего это далековато.

— Ивасюк сейчас дома или в отъезде?

— Скоро месяц, как всей семьей уехали они в отпуск, к морю.

— А Коповски?

— Почти каждый день его вижу.

— В каких вы с ним отношениях?

Мясник на мгновенье задумался.

— В нормальных.

— Мимо чьих домов проходите, когда идете к Староминаевской?

Шефер пожал плечами, сморщил лоб, стараясь припомнить соседей в той последовательности, в какой он проходит мимо них. Коваль не требовал такого перечисления. Поэтому уточнил свой вопрос:

— Кто из них мог вас видеть на улице в ночь на шестнадцатое?

Шефер удивленно молчал.

— Послушайте, Шефер, давайте говорить откровенно — куда вы шли из дому в ту ночь?

Веки мясника остались спокойными. «Сюрприз» Коваля не оказался для него неожиданностью. О чем это свидетельствовало? О его вине? О том, что Шефер подготовил себя к ответу на такой вопрос? Или наоборот — о его невиновности, которая не боится никаких «ходов» сотрудника угрозыска.

— Нам известно, — медленно продолжал Коваль, — что в ночь на шестнадцатое, в двадцать три часа, вы ушли из дому и вернулись только под утро.

Шефер помолчал минутку, думая о чем-то своем, потом его грузная фигура выпрямилась, плечи поднялись, и он что-то резко бросил лейтенанту Габору. Тот перевел:

— Я уже сказал, что ночевал дома. У меня есть свидетель!

Ковалю не хотелось втягивать в разговор Коповски, он ведь обещал старику сберечь его инкогнито, но тут подумал, что без очной ставки не обойтись. Поведение Шефера было не в его пользу. Действительно, зачем скрывать, что поссорился с женой и — лишь бы ей насолить — бродил по ночным улицам? Но почему Агнесса умоляла: «Ты этого не сделаешь, Эрнст! Ты пожалеешь меня и детей!»? Видимо, речь шла о чем-то плохом, о каком-то темном деле, и жена пыталась его удержать.

Что же это могло быть среди ночи, как не хождение к сестре с небезопасным намерением? Иначе зачем и самому Шеферу, и Агнессе скрывать этот эпизод?

— Ваших детей шестнадцатого не было дома? — спросил Коваль, чтобы не делать в разговоре слишком больших пауз. Он знал, что и холостой сын Шефера, и его замужняя дочь, которая гостила у родителей, за два дня до этого уехали во Львов. И сын вернулся домой только двадцатого июля.

— Да. Не было. Вы это знаете, — спокойно ответил Шефер.

«У него крепкие нервы, — подумал подполковник, поворачиваясь всем корпусом к небольшому железному сейфу, стоявшему в углу, за его спиной. — Показать ему перстень?»

Он открыл грубую дверцу сейфа и достал оттуда небольшой предмет в розовой промокашке из школьной тетради. Медленно развернув бумагу, положил на стол массивный серебряный перстень с большим, в форме полумесяца сапфиром, мерцавшим синеватым пламенем. Казалось, внутри этого прозрачного камня скрыта миниатюрная лампочка.

Эрнст Шефер побледнел, втянул голову в плечи. Завороженный таинственным блеском камня, не мог отвести от перстня испуганного взгляда.

Наступила длительная пауза. Лейтенант Габор тоже загляделся на это чудо и не услышал вопроса Коваля.

— Вам знакома эта вещь? — подполковник вынужден был повторить. — Переведите, Габор!

Подполковник, конечно, заметил растерянность Шефера — здесь не нужен был и его опыт, чтобы сделать вывод, что с перстнем у мясника связаны не очень-то приятные воспоминания. И Коваля, как это часто бывало в работе, охватило чувство, что нежданно-негаданно найдена архимедова точка, на которую можно опереться. Словно священнодействуя, поворачивал подполковник перстень, рассматривая его и лихорадочно думая, как лучше использовать эту с неба упавшую удачу.

— Ваш перстень? — спросил он Шефера в упор.

Мясник поднял на него мутный взгляд.

— Унмёглих,[10] — прошептал он по-немецки. — Это невозможно… — вырвалось у него по-русски. — Как попал он сюда?

— Перстень ваш? — Ковалю пришлось повторить вопрос.

Кровь постепенно прилила к щекам Шефера. Взгляд его стал осмысленным, но страх, как и раньше, еще гнездился в глазах.

— Как он попал к вам?

— Вы не ответили на мой вопрос, — напомнил подполковник.

Шефер уже полностью овладел собой.

— Унмёглих, — снова прошептал он еле слышно. — Разрешите взглянуть.

Коваль протянул ему перстень.

Наблюдая, как осторожно берет его мясник, как пристально рассматривает, примеривая на свой палец, Коваль убедился, что на этот раз интуиция ему не изменяет.

— Не подделка, — с легкой иронией заметил он.

— Это привидение! — тяжело вздохнул Шефер. — Страшно, когда привидения оживают.

— Разве это возможно? Действительно оживают? — с напускной наивностью спросил Коваль. — По-моему, нет.

— До этой минуты и я так думал, — снова вздохнул мясник, продолжая вертеть перстень в руках и рассматривая его так и эдак.

— А теперь?

Шефер промолчал.

— Все-таки вы не ответили на вопрос — это ваша вещь?

Шефер отрицательно покачал головой.

— Но вы и раньше видели этот перстень?

Мясник кивнул.

— У кого?

— Где вы взяли его? — опять спросил Шефер.

— В доме вашей сестры. Где же еще?

— Так, — произнес Шефер после паузы и сжал губы. Потом подумал и добавил: — Конечно же не в тайнике.

— Почему вы так уверены в этом?

— Я так и думал, — отвечая каким-то своим догадкам, сказал Шефер.

Коваль не перебивал. Ждал, чтобы подозреваемый сам разговорился. Так он больше расскажет, чем отвечая на вопросы.

Постепенно создалась более доверительная атмосфера, чем в начале допроса, и Шефер заговорил на ломаном русском языке:

— Это мой перстень. Он был моим. Но… Это — наша фамильная реликвия, которая передавалась по мужской линии. Его носил на руке мой дед, потом отец. Должен был носить я. Но после смерти отца, который жил вместе с Катарин и зятем, сестра сказала, что перстень пропал. Да простит меня господь, — вздохнул мясник, — сама она была очень жадная, а тут еще и муж у власти. Поэтому я так удивился, увидев его в ваших руках. Я ведь тогда поверил сестре.

Объяснения Шефера представлялись правдоподобными. После заявления Коповски об отсутствии алиби у единственного наследника (ох это вечное «кви продест»!), Коваль надеялся, что вышел на прямую тропу. Но, видно, долго еще придется плутать окольными стежками.

— Ваша фамильная драгоценность? — произнес подполковник. — Так, так. А почему вы решили, что мы взяли ее не из тайника? Какой тайник вы имели в виду?

Эрнст Шефер прикрыл глаза. Губы его зашевелились, словно искал он нужные слова, едва сдерживая случайные, рискованные, которые могли бы сорваться с языка. Морщины на переносице сошлись.

Коваль терпеливо ждал.

— Ну, так просто, — наконец нарушив молчание, сказал Шефер. — Вырвалось. Нашли, и все. Ясно, что в доме. А где Катарин раньше прятала, не знаю. Если бы знал, может быть, давно забрал бы. — Мясник снова сделал небольшую паузу, потом добавил: — Разрешите все-таки спросить, где именно вы его взяли?

Коваль колебался. Из опыта он знал, что информация — самое главное, чего не хватает преступнику, чтобы запутать следствие. Преступнику известно все о преступлении и почти ничего из того, что происходило на месте преступления потом, какие собраны доказательства, как ведется розыск и расследование. А следователь или оперативник, собственно, для того и ведет расследование, чтобы воссоздать неизвестную картину преступления, выяснить его мотивы и установить личность преступника.

Таким образом, давая информацию Шеферу, можно навредить делу.

— Перстень найден в гостиной, — сказал подполковник, решив, что преступнику такая информация ничего не даст.

— Убийца мог выронить из рук перстень в темноте, — заметил мясник.

Коваль не сказал, что перстень нашли под диваном. Догадка Шефера кое о чем свидетельствовала. Мясник говорил или как человек, который хорошо знает событие, или как способный на озарение.

— Возможно, убийца не заметил сгоряча, что это дорогая вещь. Впопыхах.

Шефер опустил голову и смежил веки.

Когда мясник снова поднял голову, Коваль спросил:

— Почему вас интересует, где именно найден перстень?

— Этот перстень… — тяжело вздохнул Шефер, — этот перстень… — повторил он. — Только теперь ясно понимаю, как она меня обокрала. Милая сестрица! Этот перстень стоит хороших денег. А сказала, что его нет.

— Может быть, хотела подарить своему мужу, Карлу.

— Не знаю.

Отвечая на вопрос, мясник с волнением наблюдал, как Коваль заворачивает перстень в промокашку, чтобы спрятать в сейф.

— Лучше бы в замшу.

— Промокательная бумага тоже годится, — сказал Коваль, запирая сейф.

Шефер только вздохнул и развел руками: мол, к сожалению, он пока еще не хозяин этого перстня.

— Вернемся к делу, гражданин Шефер, — сказал Коваль. — Не вспомнили, где были в ночь на шестнадцатое июля?

Опять пауза.

— У вашей сестры был нож, которым Андор Иллеш резал свиней?

— Наверно, был.

— Никому не подарила она его, не продала, когда Иллеш ушел от нее?

Шефер пожал плечами:

— Мне, во всяком случае, ничего не дарила.

Молчание. Подполковник и мясник смотрели друг на друга. И каждый думал о своем.

— Хотите что-нибудь добавить по делу убийства Каталин Иллеш и ее дочерей?

— Нет.

— Ну что ж, — кивнул Коваль. — Тогда на сегодня все. Советую к следующей встрече припомнить, где же вы все-таки были в ту ночь. Чтобы обойтись без очных ставок. А сейчас вы свободны. Лейтенант, — обратился он к инспектору Габору, — проводите гражданина Шефера.

Уже на пороге мясник обернулся и спросил:

— Когда все кончится, перстень мне отдадут?

— Отдадут тому, кому он принадлежит, — ответил Коваль. — А пока он побудет у нас. Как вещественное доказательство.

Когда дверь за Шефером и лейтенантом закрылась, подполковник снова достал перстень.

Прекрасное творение искусного западного мастера таило в себе тайну. По всему поведению Шефера было видно, что тайна эта ему известна. Но сколько еще нужно поработать, чтобы старый мясник захотел ею поделиться! К тому же, может выясниться, что все это не имеет никакого отношения к убийству на Староминаевской. А время идет, непойманный зверь в человеческом обличье ходит по земле, и он, Коваль, должен обезвредить его как можно скорее.

Рассматривая перстень, любуясь мерцающим синеватым пламенем, которое излучал сапфир, подполковник заметил на широкой дужке след от припая. «Придется отправить на экспертизу, — решил он. — Интересно все же, что это за штука?»

IV После шестнадцатого июля

1

Пока в кабинете Романюка собиралась оперативно-следственная группа, подполковник Коваль с интересом рассматривал красочный путеводитель по Закарпатью. Глубокими корнями связана жизнь человека с родимой землею, с бытом и обычаями отчего края. Закарпатье, веками оторванное от своей праматери, естественно, отличалось неповторимым колоритом. И без знания местной специфики невозможно было разобраться в причудах и сложностях здешнего характера.

Небольшой населенный пункт, куда волею судеб попал Дмитрий Иванович, навевал полузабытые впечатления военного времени. И в первый день Коваль прямо-таки растерялся: таким знакомым, таким похожим на города и веси Трансильвании показался ему этот уютный городок.

И не только потому, что снова увидел он островерхие готические домики с красными черепичными крышами и разукрашенными фасадами, узенькие, вымощенные брусчаткою улочки, металлические решетки для велосипедов возле магазинчиков и кафе, а еще и потому, что мгновенно воскресли перед его очарованным взором горы — те самые Карпаты, те смертоносные вершины, которые вместе со своими боевыми товарищами штурмом брал он, карабкаясь по каменистым уступам и тропам с автоматом в руках. Тогда, в сорок четвертом, сержант стрелкового полка Дмитрий Коваль впервые преодолел Карпаты. В маленьком румынском городке Меркуря-Чукулуй окончил войну и, вернувшись домой, пожалуй, только во сне вспоминал этот мир — чужой и далекий.

Теперь он снова за Карпатами, в центре Европы, обозначенном многозначительным столбом неподалеку от города Рахова, и ходит по таким же старинным улицам, как когда-то в Меркуря-Чукулуй, и так же, как там, слышит наряду с украинской и русской речью — румынскую и венгерскую.

Но окружающий мир уже не кажется ему чужим, непонятным — этот мир стал для него своим. Угрюмы средневековые замки. Однако ведь даже и они, сохранившиеся после многих баталий и войн, — памятники не только тяжелого прошлого, но и героической истории народной.

Думая об этом, подполковник убеждался, что специфические трудности, о которых рассказали ему Вегер и Романюк, — всего лишь пережитки старины в психологии местных жителей, чьи предки вели жестокую борьбу за существование, и что с течением времени трудности эти исчезнут бесследно и навсегда.

Больше всего тронуло и взволновало подполковника то, что, несмотря на девятисотлетнюю оккупацию, во время которой славянские земли за Карпатами переходили из рук в руки всевозможных феодалов и королей, титулованных и нетитулованных захватчиков, не утратили люди родного языка. Каждую свободную минуту использовал Коваль, чтобы поближе познакомиться с этими новыми для него местными людьми.

Кабинет Романюка понемногу заполнялся.

Уже пришел неуклюжий на вид Вегер, в котором Коваль с профессиональной проницательностью сразу угадал добросовестного крестьянина. Бравый Романюк, нравившийся Ковалю своим милицейским рвением, сопровождал сейчас следователя из областной прокуратуры Ивана Афанасьевича Тура, всем своим видом демонстрируя готовность к немедленным действиям. Районный прокурор Стрелец уехал в Ужгород, но зато явились инспекторы — участковый Козак и лейтенант Габор. Кворум был достаточным, и можно было начинать совещание.

— Начнем, Дмитрий Иванович? — сказал Тур, садясь за стол Романюка. — Что милицией уже сделано, и что будем делать дальше? Доложит Вегер.

Начальник уголовного розыска был лаконичен:

— По первой версии: убийство с целью ограбления. Проведен ряд мероприятий. Проверены базары-толкучки, где торгуют ношеными вещами. Результатов никаких. Группы наших работников и дружинников направлены в общественные места для выявления подозрительных лиц. Проверены гостиницы, учреждения гостиничного типа. Сотрудники автоинспекции беседовали с таксистами и владельцами частных машин.

Вегер замолчал и потянулся за графином. Романюк пододвинул капитану стакан и налил воды.

— А куда девались Кравцов и Самсонов? — спросил Тур.

Начальник розыска поставил пустой стакан на стол.

— Уже установлено, Иван Афанасьевич. Уехали в направлении Тюмени…

— М-да… — хмыкнул Тур. — Не очень-то складно у вас получается. Слоняется этот Самсонов без определенных занятий и, наверняка, не месяц, не два, а милиция, как тот мужик — пока гром не грянет, не перекрестится… — Следователь с укором глянул на майора Романюка.

— Они в нашем городе недавно. Сперва заявился Кравцов, сразу же устроился на работу, претензий к нему не было никаких. А Самсонов, так сказать, к приятелю приехал, и всего два месяца назад.

— Это ничего не меняет, — Тур положил руку на стол. Он был мрачен. Так же, как день за открытыми окнами. Туман, который пал на город ночью, не рассеивался и стоял под самыми готическими крышами, так, что оставались видны только их верхушки, похожие на горные пики.

Коваль не вмешивался. Прежде чем делать выводы и давать советы, ему первым долгом нужно было разобраться в людях, которые работают рядом. Он считал, что в местных условиях здешние работники разберутся лучше него, и он ни в коем случае не должен поучать их и понукать. Им надо не мешать. И спокойно ждать того решающего момента, когда потребуется его опыт. А пока он сам — ученик. И все-таки, невольно подумал он, в его время молодые следователи не разговаривали таким безапелляционно-менторским тоном.

Романюк молча проглотил нравоучение работника прокуратуры.

— Так какое решение будет относительно Кравцова и Самсонова? — спросил Вегер.

— Откомандируем двух работников в Тюменскую область, — сказал Романюк. — Пусть допросят беглецов, а в случае надобности — доставят их сюда. Если не будет возражений, — майор вопросительно посмотрел на Коваля.

Следователь тоже ждал его слова.

— Дмитрий Иванович… — обратился он к подполковнику.

— У меня возражений нет, — сказал Коваль, — но давайте-ка раньше послушаем, какие еще данные имеются по версии «Ограбление». Пожалуйста, Василий Иванович.

Капитан откашлялся.

— По свидетельству одного из таксистов, в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля из Ужгорода ехал какой-то цыган и очень нервничал. Имя и фамилия цыгана установлены — Маркел Казанок. Два дня перед убийством он проживал в ужгородской гостинице «Киев». Приехав ночью из Ужгорода к нам, он заплатил точно по счетчику, копейка в копейку, чем очень удивил таксиста, который хорошо знает из опыта, что цыгане больше всего на свете любят шиковать и обычно, как правило, переплачивают. Это тем более удивительно, что на следующий день после убийства, то есть шестнадцатого, в ресторане ужгородского аэропорта тот же самый Казанок дал официанту «на чай» двадцать пять рублей. После этого взял билет до Орла и улетел ближайшим рейсом.

Вегер сделал паузу, давая присутствующим возможность обдумать свое сообщение.

— А что он представляет собой, этот цыган? — загорелся майор Бублейников.

— Раньше жил в таборе под Мукачевом, потом по причине каких-то неурядиц, о которых в таборе предпочитают отмалчиваться, уехал. Вроде бы женат, в настоящее время оседло проживает в Орле, лет ему около сорока. Имеет судимость.

— Я полагаю, следует поехать в Орел и допросить его, произвести обыск, — решительно заявил Бублейников.

Романюк вздохнул:

— Товарищ майор, у меня людей не хватит.

— Люди — не проблема, — заметил следователь. — Надо так надо. По этой версии есть что-нибудь еще?

— Больше ничего, — ответил Романюк.

— Есть предложение подвести итоги, — сказал Тур. — Стало быть, надлежит заняться не только Кравцовым и Самсоновым, но и цыганом, как его…

— Казанок, — подсказал Вегер.

— Казанком. Что скажет Дмитрий Иванович?

— Дам ориентировку орловской милиции, пусть Казанка проверят на месте, — отозвался Коваль. — А здесь пусть Вегер поищет, к кому, кроме Иллеш, мог он заехать.

— А за Длинным и Клоуном направим людей, — поспешил согласиться Романюк, обрадовавшись, что отпала необходимость посылать сотрудников отдела еще и в Орел.

— В таком случае переходим к версии «Наследство». Что у вас, Василий Иванович, по этому вопросу?

Вегер достал из папки листок.

— Установлено, — сказал он, — что единственным наследником является продавец комиссионного магазина сельпо Эрнст Шефер — родной брат погибшей. Других родственников — ни близких, ни дальних — нет. Кроме того, есть данные, что Эрнст Шефер в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля дома не ночевал, ушел после ссоры с женой поздним вечером, около одиннадцати по местному времени, и вернулся только под утро. Алиби Шефера подтверждает только его жена Агнесса. Заявляет, что с мужем не ссорилась и ночевал он дома. Шефер допрошен. Дважды. Разговаривал с ним и товарищ подполковник. — Вегер кивнул в сторону Коваля. — Но Шефер все отрицает, не признается, где был в ночь на шестнадцатое. Если учесть, что Шефер ненавидел сестру (правда, сейчас он пытается объяснить это тем, что Каталин была женой фашиста), оснований для подозрений более чем достаточно.

— Что вы планируете? — спросил Тур.

Капитан Вегер заглянул в свои бумаги, словно не знал на память все, что подготовлено в отделе:

— Обыск у Шефера.

— Обыск необходим! — воскликнул Бублейников. — И так время работает на Шефера, преступник может успеть и, возможно, уже успел спрятать концы в воду!

— Обыск теперь все равно ничего не даст… — вздохнул Романюк.

— Я тоже думаю — с обыском стоит подождать, — высказал свое суждение Коваль. — Он напуган, этот человек, и, кажется, что-то знает. Лучше провести очную ставку Шефера с его соседом, который отрицает алиби Шефера. Чувствуется, что Шефер в конце концов скажет правду. А это даст нам больше, чем обыск.

— Позвольте, Дмитрий Иванович, — не выдержал Бублейников. — Конечно, обыск теперь, скорее всего, ничего не даст. Но есть хоть какая-то надежда, какой-то шанс. А позже он будет совсем ни к чему.

Это был выпад против Коваля. Как младший по служебному положению, Бублейников должен был бы согласиться с мнением подполковника, но как участник оперативно-следственной группы он хотел напомнить, что с самого начала, в отличие от Коваля, был сторонником активных действий против Шефера. Милиция — это милиция, а не дипломатическая комиссия, милиция — это инициатива, оперативность, молниеносные действия, особенно когда речь идет о зверском убийстве…

В управлении уголовного розыска министерства Бублейников работал давно, а подполковник — «без году неделю», и майор считал, что опыта у него не меньше, чем у Коваля. А подполковник подумал, что дай Бублейникову развернуться, он много дров наломает.

— Вернемся к этому вопросу несколько позже, — решил Тур. — В первую очередь следует заняться Казанком, Кравцовым, Самсоновым. Ключ раскрытия преступления — здесь. Интересен для нас, естественно, и Шефер. Его я допрошу сам, и с вашей, Дмитрий Иванович, помощью проведем очную ставку. В том случае, если алиби установлено не будет, за ордером на обыск дело не станет.

Коваль понял, что Тур дает возможность работникам уголовного розыска пока что самим разобраться во всем. Это была, по мнению Коваля, тактика правильная. Ведь ничто так не мешает и не связывает руки оперативнику, как мелочное вмешательство следователя в его работу, особенно в начале розыска.

— Что у нас по третьей версии? — продолжал Тур. — Как мы ее назвали — «Старые связи» или «Месть»? Есть что-нибудь новенькое, Василий Иванович?

— Есть заявление рабочего, который возвращался поздно ночью домой со второй смены. В конце Староминаевской, возле дома Иллеш, он слышал, как кто-то тихо звал ее: «Катарин, Катарин!..» После того как Андор Иллеш оставил Каталин, у нее появился любовник — немец из села Кучава. Но он несколько лет назад уехал на Дальний Восток и с тех пор больше не появлялся. Вот и все, — закончил капитан Вегер.

Коваль слушал краем уха. Данные, доложенные Вегером, были ему известны, и слова капитана доходили до сознания словно сквозь вату.

«Катарин», «Катарин», то есть Екатерина. Красивое имя, — думал подполковник. — А «Ружена» разве не красивее? Откуда это имя происходит? Наверно, от «роза». И вспомнилось: стоял у ее дома, как мальчишка, и тоже еле слышно звал ее: «Ружена, Ружена!..» У нее не работал тогда телефон, заходить в квартиру не хотелось, и, стоя под невысоким балконом, он шептал ее имя, не отрывая взгляда от освещенных окон.

— В дальнейшем планируем продолжить разработку всех трех версий. — Начальник уголовного розыска еще раз оглядел присутствующих, словно желая понять, какое впечатление произвели его слова, а потом закрыл папку с материалами дела.

Коваль отогнал воспоминания о Ружене. Заговорил в тишине негромко, словно размышляя:

— Кроме Орла и Тюмени, подключим уголовный розыск Дальнего Востока. Необходимо также установить личность любовника Каталин и выяснить, есть ли алиби у него. Я хотел бы обратить ваше внимание, товарищи, и на некоторые, казалось бы, мелкие подробности. Мне, например, до сих пор не ясно, кого ждала в гости Иллеш. Затем. Пришли эти гости или нет? Для нас очень важным становится вопрос: с кем дружила погибшая, кто имел доступ в ее дом? Все ли тут установлено? Товарищ лейтенант, — обратился он к инспектору Козаку, — этим вы занимаетесь?

— Так точно, товарищ подполковник! — вскочил участковый. — Она ни с кем не водилась. Затворницей жила. Ни в кино, ни в гости не ходила. И к себе не звала.

— А дочери?

— Ева тоже нелюдимой была, хмурая девушка, молчаливая. Знала только работу и дом. На ней словно печать роковая стояла. Может, отцовские грехи. Младшая веселее жила. Все-таки школа, подруги. Эта и в кино могла сбегать. А дома у них телевизор стоял.

— Меня всегда волнует, — сказал Коваль, когда Козак закончил, — роль жертвы. Причины и обстоятельства преступления полностью выявляются только после детального изучения жизни потерпевших. Жертва является одним из участников происшествия. Она не только объект преступления, но своим неправильным поведением может сама способствовать трагедии. Я не смогу раскрыть преступление, пока не изучу всех связей жертвы с окружающим миром. Именно с этого и надо начинать. Поэтому я хочу знать, кого ждала в гости Каталин Иллеш в ту ночь?

Коваль заметил, как Бублейников чуть пожал плечами и опустил голову.

— В доме вместе с Каталин ужинал один человек, а во дворе найдены следы двоих, — пояснил свою мысль подполковник, продолжая смотреть на майора Бублейникова, который сидел в позе разочарованного ребенка. — И кардинальный вопрос, где орудие преступления, где нож?

Услышав эти слова, Бублейников ожил, встрепенулся, и Коваль нарочно сделал паузу, давая майору возможность воспользоваться ею. Но, несмотря на это, Бублейников все же не осмелился его перебить.

— У вас другие соображения, Семен Андреевич? — обратился к нему подполковник.

— Я думаю, Дмитрий Иванович, этот нож мы все-таки найдем у «братца», если Шефер еще не забросил его в Латорицу.

— У меня сложилось иное впечатление. Версия «Убийца — наследник», — самая слабая. Все в ней на поверхности. Зверское убийство ради наследства, можно сказать, на глазах у жителей городка, знающих о вражде между братом и сестрой? Нет! Наследство — это такая вещь, которую захватывают, чтобы ею пользоваться. А как Шеферу пользоваться домом, вещами Каталин у всех на глазах? Думаю, даже тогда, когда все законно перейдет к нему, он еще долго не будет касаться имущества сестры. — Коваль опять взглянул на Бублейникова. — Но пока что у нас мало данных и за, и против этой версии, так что обойдемся без дискуссий. Сейчас они беспредметны. Что же касается орудия убийства, то здесь новые данные есть. До сих пор мы ориентировались на нож, принадлежащий Иллеш. Сегодня знаем, что и Кравцов с Самсоновым изготовляли ножи в мастерской. Что это были за ножи и где они? Это раздвигает границы нашего розыска…

Подполковник умолк.

«…Концентрированные телепатические поля вынесли его через окно в вечернее суперпространство, — всплыли в памяти слова Наташкиной пародии, и он со скрытой иронией посмотрел на надутого Бублейникова. — Дело прояснялось…» Уж не майора ли имела в виду эта егоза? Не отца же своего, в конце-то концов!»

Собираясь с мыслями, глянул в окно. Солнце еще не выбралось из тумана, но уже виднелись очертания и крыш, и стен домов на противоположной стороне.

— Самое важное сейчас, мне кажется, изолировать подозреваемых, чтобы не могли появиться новые жертвы, — продолжал Коваль. — Тут каждая минута дорога, и немедленная командировка в Тюмень — решение правильное. Что же касается Шефера, то он опасности не представляет. Даже если он и убил сестру, что маловероятно, то претензий к людям, оставшимся в живых, не имеет: от них наследства ему не причитается.

Подполковник встал и подошел к окну. Островерхие черепичные крыши снова напомнили ему далекую молодость, войну, трансильванский городок Меркуря-Чукулуй.

«Почему он мешает по-настоящему взяться за Шефера?! — удивлялся тем временем Бублейников. — Я из этого гладкого немца нож вытряхнул бы, как из пустого мешка! А он все время выводит его из-под удара. Ничего не понимаю! Не иначе в детство впал на склоне лет! На пенсию человеку пора, а он здесь разглагольствует».

После Коваля слово взял Тур.

Оперативно-следственное совещание продолжалось.

2

Открывая дверь бани, младший лейтенант Прокопчук еще не решил, с чего начнет разговор о Маркеле Казанке. Возлагал надежду на экспромт, который часто выручал его в сложных ситуациях.

Разговор должен завязаться ненароком, естественно, сам по себе, хотя направлять его все же придется. Тем паче что буфетчицу Розу Гей он хорошо знает, — работая участковым инспектором, едва ли не каждый день заглядывает к ней, чтобы выпить холодного пенистого пивка.

Народу в зале было немного. Несколько распаренных физиономий с наслаждением опорожняли свои кружки. Алебастровая стойка была заставлена грязной посудой.

Став в очередь, Прокопчук принялся внимательно, словно впервые увидел, разглядывать Розу — маленькую, подвижную цыганочку, которая, расплескивая пиво по стойке, ловко наполняла тяжелые кружки и одновременно перебрасывалась с постоянными клиентами острым словцом.

Роза сразу заметила его.

— Что, Мишуня, пивка? С сушкой? — выкрикнула через головы стоявших в очереди.

— И пивка тоже. Отпускай. Я подожду.

— Тоже? А еще что?

— Страшная тайна, — улыбнулся участковый. У него уже появилась интересная идея.

Очередь подошла. Расплатившись и взяв свою кружку, Прокопчук не отошел от стойки, а остался возле нее, хитро поглядывая на Розу.

— Что за тайна такая? — игриво спросила цыганка. — Служебная небось?

— Вопрос личный, но секретный, — шепнул ей Прокопчук, наклонившись над прилавком. — Минутка найдется?

— О чем речь! — Роза вытерла руки о фартук. — Подождите, граждане, у меня дело! — бросила двум парням, стоявшим за младшим лейтенантом. — Не видите, что ли, — участковый пришел.

Роза и Прокопчук зашли в подсобку. Сели на табуретки у столика. Прихлебывая из кружки и слизывая пену с губ, участковый смущенно молчал.

— Ну, давай выкладывай, что нужно? — решительно спросила буфетчица. — Воблы на базе достать? Не стесняйся.

— Да нет, Роза. Тут совсем другое. Личное. Понимаешь… Короче говоря, жениться хочу. А она — ни тпру ни ну! Ноль внимания. Не знаю, как быть. Так что извини меня, можешь мне погадать? — выпалил наконец младший лейтенант. — Чтобы все ясно было. Ты ведь умеешь, правда? Не в службу, а в дружбу.

— О-о! Да ты разве веришь в гаданье? — Веселые чертики заиграли в глазах цыганки. —Новость! Видать, и в самом деле влюбился, если за этим пришел. Но у меня и карт с собой нету. Заходи вечером ко мне домой, погадаю. И чайком угощу.

— Жалко, — опустил голову участковый. — Мне — вот как нужно! — Он провел ребром ладони по горлу. — Сейчас. Я к ней как раз иду. С предложением. Так чтобы знать…

— А кто она? — прищурилась цыганка.

— А это уже служебная тайна, — весело вывернулся Прокопчук. — Скажу тебе, а узнают все. Да и сглазить можно — даст от ворот поворот.

— Ох, темнишь, пан участковый! Ну, и не говори, не надо. Сама узнаю. Что же делать с тобой? Посиди-ка минутку. Я вот этих хлопцев отпущу и к гардеробщикам сбегаю — они часто в карты режутся.

И она выпорхнула из подсобки. Младший лейтенант был доволен. Карты и невесту — это он здорово придумал! Найден нужный, интимный тон разговора. Теперь он должен, не спугнув буфетчицу, сделать свое дело: выяснить, знает ли она Маркела Казанка и не видела ли его накануне шестнадцатого или в ночь убийства.

Роза принесла карты и велела Прокопчуку сесть на колоду, потому что они, мол, только что были в ходу и нужно сбить с них кривду, чтобы правду сказали. Все это она произнесла очень серьезно, как опытная гадалка.

Сидя на колоде карт, Прокопчук, вроде бы между прочим, спросил:

— А ты, Роза? Когда тебя-то замуж выдам?

— А зачем? Разве я уже старею? — лукаво улыбнулась цыганка. — Спешить пора?

— Вроде бы нет. Куда тебе спешить. Просто охота выпить на чьей-нибудь свадьбе. — И младший лейтенант весело рассмеялся.

— Выпьешь, Мишуня. У меня на свадьбе! На всю железку, на весь белый свет, по-цыгански! Может быть, и ждать уже недолго…

— Ишь ты! — искренне удивился Прокопчук. — Кто же этот счастливчик? Из наших ребят? Или это тоже служебная тайна?

— Э-э, не такая я скрытная, как ты, Мишуня. Цыган он. Нашего роду-племени. Из города Орла и сам орел.

— Ну, если орел, то я молчу. Куда нам тягаться! Подумал, что из наших тебе кто-то по сердцу пришелся. Но пока еще ни разу не видел, чтобы ты с кем-нибудь гуляла — все одна да одна. Не весело тебе, наверно: он — там, ты — тут.

— Приезжал он ко мне недавно. Прозевал ты — милиция! Вот скоро вернется — познакомлю.

— Обязательно познакомь! Интересно посмотреть, кто нашу Розу приворожил. А звать-то его как, по-нашему или с цыганским уклоном?

— Ну ладно, давай карты — слезай! А то сейчас мои клиенты скандал устроят… А звать его, моего-то — Маркелом.

— Маркел, — уважительно произнес Прокопчук. — Хорошее имя. Звучное… Ага, карты! Сейчас! — Он вытащил колоду из-под себя. — А то я себя уже наседкой почувствовал, и вставать не хочется.

Роза рассмеялась. Ей льстило, что сам участковый инспектор милиции так запросто и дружески с ней разговаривает, да еще просит ее о помощи.

— Роза! Розочка! — звали ее жаждущие клиенты. — Розочка, где ты? Ждем!

— «Красную розочку, красную розочку я тебе дарю!» — запел кто-то у стойки хриплым голосом.

— Я занята! У меня милиция! Проверка! Можете подождать! — Роза на мгновение высунула голову из подсобки и, обернувшись, подмигнула Прокопчуку. — Страдальцы… Так на кого гадать? Масть какая — блондинка, брюнетка? А может, рыженькая, а? Думай про нее, когда гадать начну.

— Блондинка, — наобум брякнул младший лейтенант, никого не имея в виду. Вообще-то нравились ему шатенки. Но еще больше нравилась сейчас собственная смекалка и то, как виртуозно справился он с заданием и вышел на цыгана Маркела. Оставалось выяснить только один вопрос, правда, самый главный, но участковый уже не сомневался в успехе.

— Блондинка, — говорила тем временем Роза. — Бубновая дама, значит. Что за вкус у мужиков! Брюнетки лучше. Брюнетки — они горячие, жгучие, — вздохнула Роза. — Давай снимай, левой, левой рукой!

— Говоришь, недавно приезжал твой Маркел… А какого числа, не помнишь?

— Счастливые о числах не думают! — засмеялась Роза.

— Наверно, пятнадцатого или шестнадцатого? — решил помочь ей младший лейтенант.

Карты замерли в руках цыганки. Потом она снова начала раскладывать колоду. Но медленнее, как бы машинально.

Прокопчук понял, что совершил грубую ошибку.

— Ошибаетесь, начальник, не пятнадцатого и не шестнадцатого, а совсем другого числа, другого месяца, другого года. — Она не сводила теперь с офицера подозрительного взгляда. — А с чего бы это милиция интересуется Маркелом? Что-то натворил?

— Да я так просто, — пытался вывернуться Прокопчук, не глядя в злые глаза цыганки. — Что в голову пришло, то и спросил.

— С такой головой и венчаться ни к чему! — Роза вскочила и раздраженно швырнула карты на стол.

— Ну, ну! — только и смог проговорить младший лейтенант. — Не забывай, я при исполнении!

— Знаю: служебная тайна, служебная тайна! — напомнила Роза участковому его слова. — Не выпадает тебе нареченной, начальник! Свадьбу карты не показывают! — Она не могла себе простить, что оказалась в дураках, попавшись на удочку милиционера. — В другой раз погадаю. — Цыганка смахнула карты со стола и сунула в карман фартука. — Меня вон люди ждут.

И, оставив инспектора в растерянности, метнулась к стойке.

3

Комсомольское бюро собралось не на втором этаже, а в кабинете замполита. Во-первых, нескольким человекам удобнее разговаривать в небольшой комнате, а не в пустом зале. Во-вторых, замполит Арутюнов оказался в это время единственным оставшимся на заставе офицером, и ему в любое время могли позвонить.

Но Павел Онищенко расценил это по-своему: решил, что замполит взял заседание под непосредственный контроль, чтобы члены бюро были требовательны к нему, Онищенко. Ведь первым вопросом повестки дня стояло его персональное дело.

Павел сидел на стуле в углу, который он мысленно назвал «стулом подсудимых»; на кожаном диване уселись члены бюро. Комсомольский секретарь ефрейтор Конкин, широкоплечий и неуклюжий белокурый парень, у которого даже ресницы были белые, выбирал себе место, колеблясь: то ли сесть у стола замполита, то ли напротив дивана перед членами бюро. Наконец сел рядом с ребятами.

Ждали лейтенанта Арутюнова.

Онищенко смотрел на большую стриженую голову секретаря, который углубился в папку с протоколами, и размышлял: что же задумало сделать с ним комсомольское, как он говорил, «начальство»? Был уверен, что Конкин заранее посоветовался с Арутюновым, и судьба его, рядового Онищенко, давно решена, а бюро собрали только для того, чтобы объявить ему выговор, не нарушая устава.

Павел одним взглядом охватил кабинет замполита: портреты Ленина и Дзержинского, аккуратный полированный письменный стол, за ним, у окна, — полка с книгами, железный сейф. Сержант Пименов что-то говорит угрюмому Стасюку. «Ну, эти проштампуют мне не просто выговор, а строгий». Онищенко знал, как обычно выступает Стасюк на комсомольских собраниях, когда «прорабатывают» нарушителей дисциплины. Будто бы не словами донимает, а огнеметом выжигает. А на сержанта Павлу и вовсе нечего было надеяться: только глянет на него, и к горлу от обиды комок подкатывается. Ведь именно из-за Пименова вынужден сегодня глазами хлопать.

Рядовой Онищенко понемногу начал привыкать к армейской службе, к пограничному климату, и только придирчивость товарищей, как ему казалось, мешала жить на свете. Так вот горько размышляя, Павел едва не прозевал лейтенанта, который быстро вошел в комнату.

Все вскочили.

— Разрешите начать бюро? — спросил Конкин.

«Начать снимать стружку с человека по фамилии Онищенко», — мысленно прокомментировал Павел слова секретаря.

Ох, как долго и нудно докладывает этот Конкин! Стоять Онищенко неприятно и тяжело: все, что скажет ефрейтор, он знает наперед. И зачем толочь воду в ступе? Всем на заставе и так все это известно. «Ну, было! Взял в наряд книжку почитать. Не знаю, как кому, а мне на вышке стоять — нож в сердце. Стоишь как столб, все кругом известно наизусть: каждое деревце, каждый кустик, каждый клочок контрольно-следовой полосы, каждая клеточка оградительной сетки. И ты, Конкин, тоже знаешь, что никто, кроме зайца или бездомной собаки, не нарушит границу. Знаешь прекрасно! Но, выслуживаясь перед замполитом, стараешься показать себя принципиальным. Плохо чищу автомат? Мелочи собираешь, чтобы меня «пригвоздить»? Ну, погоди! Скоро перевыборы и, если к тому времени меня куда-нибудь не переведут, обязательно проголосую против тебя».

Павел старался не слушать того, что говорил Конкин, пропускать все это мимо ушей. Он разглядывал стены, какие-то пятнышки на полу, сапоги сидевших на диване членов бюро. Потом и это надоело, и он предался приятным воспоминаниям о Тане, мечтам о встрече с ней, хотя встреча эта могла состояться только через два года. Вспомнил, как познакомился с этой необыкновенной, покорившей его сердце девушкой.

Привел ее Вадик. Сперва была она похожа на замороженную птицу, долго дышала на руки в ванной, отходила, прихорашивалась, а потом появилась — прекрасная, очаровательная! С вызовом на лице и во всей фигуре вошла в комнату, где ее никто не знал, прошла мимо пустого кресла и опустилась на коврик, лежавший в противоположном от двери углу. Опершись спиной о стену, вытянула на полу длинные, журавлиные ноги и с независимым видом посмотрела на всех.

В комнате стало тихо. Никто ведь не знал ее, кроме Вадика. А тот схитрил — сразу же вышел с Лесем в кухню, дав понять, что умывает руки.

Первое оцепенение прошло. Федор, который на мгновение растерялся под взглядом незнакомки, снова начал бренчать (только немного тише) на расстроенном пианино, а он, Павел… Он не вышел из этого оцепенения и до сих пор…

Все это происходило в двухкомнатной квартире Светланы, с которой Павел дружил еще с девятого класса. С тех пор и считалось, что Светлана — «его девушка». Он знал, что Светлана влюблена в него по уши, знал, что если она собирает компанию, то прежде всего ради того, чтобы пришел он.

Павел был со Светланой ласков, уважителен — такой у него характер, — ему казалось, что и сам он в нее влюблен, и никак уж не думал, что способен обидеть ее, быть с ней резким, грубым. Но один этот вечер изменил его привычки, его поведение и его самого. Наверно, никакое стихийное бедствие не смогло бы так молниеносно, с такой силою вывернуть его душу, сломать весь ритм его жизни, как сделала это, не прилагая каких бы то ни было усилий, незнакомка в углу.

На следующий день должна была вернуться из командировки Светланина мама, потому что следующий день — это день рождения Светланы, на который непременно придут бабушки и тетушки с домашними тортами и печеньями, пирогами и пирожками. И завтра, в день совершеннолетия, ей будет скучно, а сегодня… Сегодня собрались с в о и, на общественных началах «скинулись», кто сколько мог, в складчину купили вина и конфет. Сегодня был не день рождения, а просто хорошая встреча старых друзей.

Но когда она, эта незнакомка, так вот запросто села на пол, Павел забыл обо всем: и о Светлане, и о ее восемнадцатилетии, и о компании, и даже о Вадике, который ее привел. Вадик вообще во внимание не принимался. Он ведь только с нею пришел, не больше.

Незнакомка казалась старше Павла. Ей было лет двадцать. Она произвела на него неизгладимое впечатление сразу, и он поспешил подойти к ней первым. Взял со стола самую лучшую конфету и решительно направился в угол. Лариса, девушка Федора, попыталась как бы шутя отобрать у него конфету, но он словно и не заметил этого.

И вот он уже стоит около коврика. Садится рядом. Протягивает конфету незнакомке. Она берет, ест и молчит. «Боже, откуда она такая! — в упоении думает Павел. — Жар-птица среди воробьев».

Вдруг увидел, как Светлана зашла в комнату и сразу же вышла: у него было настолько п о н я т н о е выражение лица! Но в ту минуту ему было совершенно все равно, что подумает Светлана, десять, сто таких Светлан!

— Кто ты? — спросил он незнакомку.

— А ты?

— Я — Павел.

— Вот что, Павел, в этом доме нет кактусов?

— Кактусов? — удивился он. — Сейчас спрошу.

Он встал и пошел искать Светлану. Она варила на кухне кофе.

— Свет, у тебя нет кактусов?

— Нет, — ответила девушка. — А зачем?

Он и сам не знал зачем.

— Так. Нужно. Для одного дела.

— У меня есть герань. В маминой комнате, на окне. Герань для этого дела не подойдет?

— Сейчас узнаю. — И Павел поспешил обратно в комнату.

А Светлана после его ухода вздохнула, задумалась и прозевала момент, когда кофе запузырился по краям джезве. Брючный костюм ее был испорчен темными пятнами. Еще больше расстроившись, она отправилась в ванную, чтобы поскорее его простирнуть.

Павел в это время сидел на корточках перед незнакомкой.

— Есть герань. Но если необходим именно кактус, я сбегаю домой, здесь недалеко, всего два квартала.

Он готов был сделать для нее все, даже невозможное, и, если понадобится, привезти кактус из самых дальних теплых стран.

— Нет, не надо, — сказала девушка. — Вы не беспокойтесь. Если нет кактуса, обойдусь и геранью.

Он был крайне заинтригован и принес ей глиняный горшочек с геранью. Незнакомка пододвинула цветок ближе к коврику и впервые благосклонно улыбнулась Павлу. Он не выдержал и наконец спросил:

— А теперь можешь сказать, зачем тебе это нужно?

От волнения голос у него был хриплый и необычайно тихий, словно чужой.

— Есть две причины: во-первых, я хотела произвести на тебя впечатление, во-вторых, мне к лицу зеленый цвет, на зеленом фоне я лучше выгляжу.

Такая откровенность едва не свалила Павла с ног. Он буквально физически почувствовал, как вытягивается его лицо. Светлана на такое неспособна!

— А зачем нужно было производить на меня впечатление? — спросил он минуту спустя.

— Ты очень нравишься девушке, которая сейчас на кухне. Я заметила, как она посмотрела на нас. Я — злая. Кстати, я Таня. Я люблю дразнить. Видишь, как все просто.

Он ощутил такое волнение, что некоторое время и слова вымолвить не мог.

— А тебе ее не жалко? — спросил, когда немного опомнился. И сразу понял, что задавая этот вопрос совершил подлость по отношению к Светлане.

— А ей меня жалко? — серьезно ответила Таня вопросом на вопрос.

Он тогда так и не уразумел, почему тихая и незаметная Светлана должна жалеть такую королеву.

…Все это промелькнуло в голове Павла так быстро — Конкин еще не успел перечислить все его грехи.

— Последний проступок рядового Онищенко, — услышал Павел строгий голос секретаря комсомольского бюро, — явился результатом безответственного отношения к служебным обязанностям по охране границы. — И Конкин начал подробно рассказывать о происшествии: — Вчера ночью, находясь в наряде, Онищенко, как всегда, был невнимателен и не заметил следов нарушителя. Прошел в двух шагах от следа и не обратил на него внимания. Я бы сказал, не хотел обратить…

«Ну, чего ты антимонию разводишь!» — подумал Павел. Ему хотелось снова спрятаться за пеленой воспоминаний, но Таня уже исчезла, и он, казалось, остался совершенно беззащитным перед холодным взглядом и язвительными словами Конкина.

— За Онищенко все время наблюдается халатное отношение к службе. Он будто не на заставе находится, а в какой-то другой галактике.

— Он — из антиматерии, — тихонько произнес кто-то из ребят.

Павел не уловил, кто именно, но видел, как мимолетная улыбка заиграла на всех лицах.

— Антиматерия находится по ту сторону земного шара, — строго ответил на реплику Конкин. — И если он из потусторонних…

Ефрейтор заметил, как поморщился замполит Арутюнов, и сразу оговорился:

— Никто не сомневается, что комсомолец Онищенко — наш человек, советский воин и что со временем вырастет из него настоящий пограничник, но пока… Для того мы и собрались, чтобы ему помочь. Так вот, мало того, что пропустил нарушителя, он еще и оскорбил своего начальника, сержанта, старшего наряда.

«Но этот сержант совершил по отношению к рядовому Онищенко подлость! — мысленно оправдывался Павел. — Донес начальству. «Боевая дружба»! «Сам погибай, а товарища выручай»! Вот тебе и выручка! Как же теперь с ним в наряд ходить?»

— Сержант Пименов доложил о нерадивости рядового Онищенко, — продолжал Конкин, словно читая мысли Павла. — Он поступил правильно, честно.

Павел вздохнул и переступил с ноги на ногу. Чувствовал, что барьер непонимания, возникший между ним и товарищами, не разрушается, а крепнет. Они все воспринимают иначе, чем он. Зачем раздувать из мухи слона? В конце-то концов, след был учебный. И даже если бы прошел настоящий нарушитель границы, никакой трагедии не было бы. Его все равно взяли бы, ну, если не рядом с «каэспэ», то в какой-нибудь ближайшей деревне.

Онищенко рассердился, и ему снова удалось поймать радиолокатором своей памяти первый вечер с Таней. Не сделал ли ему Пименов такую же подлость, как он сам когда-то — своей Светлане?

…Потом они пошли в Таней танцевать. Пленка в кассете магнитофона все время рвалась. Вадик склеивал и чертыхался. Таня смеялась или таинственно молчала. Все, что она делала, было прекрасно, несмотря на то что в манерах ее чувствовалась какая-то искусственность. Это было похоже на игру. Увлекшись этой игрой, Павел не замечал, как сердито перешептываются в коридоре девчата, как Светлана то входит в гостиную, то безо всякой надобности бросается в пустую комнату матери.

Потом Вадик побежал в магазин сдавать пустые бутылки и принес еще одну с вином. Сняв пальто, он вызвал Павла в коридор «на несколько слов» и, растирая окоченевшие на морозе руки, сказал:

— Знаешь, старик, я на твоем месте завязал бы, пока не поздно. Так поступать со Светланой, да еще в ее доме, прости, не очень этично. Это — мягко говоря. Я жалею, что привел сюда Таню. Часть вины, пойми меня правильно, ложится и на меня. Ты того… подошел бы сейчас к Светлане и потанцевал бы с ней, объяснил бы ей как-нибудь все это. Ну, мол, пошутил или что-нибудь в этом роде, разыграл, например.

— Подожди, Вадик, ты ничего не понял. Это не шутка и не розыгрыш. Со Светланой и на самом деле получилось нехорошо. Но я не умею хитрить. И поэтому я сейчас возьму Таню и уйду. Только скажи, где ты ее выкопал?

«И точно, я не умею хитрить. — Павел радостно ухватился за эту мысль и сейчас, на бюро. — Потому и сержанту сказал правду в глаза. Все, что про него думаю. Если бы я мог рассказать им про Таню! Но разве они поймут!»

Барьер взаимного непонимания не исчезал, на мгновение Павел закрыл глаза и снова возвратился в дорогое для него воспоминание…

— Где я ее выкопал? — переспросил Вадик. — В прошлом году я работал в киностудии ассистентом оператора. Ты знаешь, они давали мне характеристику для института. Там тогда работала и Таня, ассистентом художника по костюмам. В одной съемочной группе со мной. Оттуда я ее и знаю. Шел сюда — случайно встретил. Была свободна, я ее пригласил, а теперь очень жалею об этом.

— Она художница?

— Да нет. Училась в художественном институте два месяца. Бросила. Сама не знает, что хочет. А рисует хорошо. Вообще личность очень своеобразная, даже чудаковатая. Никогда не имел с ней никаких дел — от нее можно ждать чего угодно, только не покоя, а я человек мирный и люблю, чтобы рядом со мной были люди нормальные. Короче, не советую. Осторожно, старик! С нею ты можешь потерять собственную индивидуальность, — рассмеялся Вадик. — Ты ей не подойдешь, не обижайся. Тебе не по зубам. Лучше поговорить со Светланой и все уладить.

— А ты о моей индивидуальности не беспокойся. Я слишком тихих не люблю, и это как раз то, что мне нужно. Ладно, сейчас мы уходим. С ней вдвоем.

…Павел слушал секретаря бюро и говорил себе, что согласен с любыми упреками, примет самое строгое наказание, но никогда не примирится с коварством, хитростями, уловками. Конечно, сержант Пименов еще раз показал начальству свое служебное рвение. Но самоутверждение на костях товарищей он, Павел Онищенко, считает подлостью.

После Конкина выступил сержант Пименов. Павлу так не хотелось слушать его, что он даже отвернулся лицом к стене. Потом подумал: «Что же это я, как нашкодивший котенок!» — и уставился на сержанта немигающим взглядом. Между ними стояла незримая, но высокая, глухая стена. Из-за нее Павел не слышал слов Пименова, только видел, как шевелятся его губы. Как в немом кино.

Но неожиданно Онищенко почувствовал, что стена начинает рушиться. Собственно, не так уж неожиданно — Павел предчувствовал такой финал и боялся его. Началось это, когда слово взял член комсомольского бюро рядовой Стасюк.

— Если бы от меня зависело, — сказал он, — я бы Онищенко исключил из комсомола. Это не значит исключить из жизни общества. Он гражданин и свои обязанности должен выполнить до конца. Но в комсомоле ему не место. Он не такой, каким должен быть комсомолец, не такой, как сержант Пименов, не такой, как Конкин. Он — другой!

Черноглазый и худощавый Стасюк сел, не сводя с Онищенко пылающих угольков своих глаз. На Стасюка Павел не обижался. Парень этот был из Закарпатья, и после войны бандеровцы замучили его старшую сестру за то, что была она комсомолка. Он тогда еще не родился, знал об этом от родителей.

На душе Онищенко во время выступления Стасюка стало нехорошо. «В конце концов, нечего делать сопоставления, то было одно время, одни комсомольцы, а сейчас время другое…» — думал он. Но стена непонимания, он это чувствовал, уже сильно осыпалась и начала рушиться.

Наконец слово дали ему. Говорить не хотелось. Стоял насупленный, словно немой. Думал: «Вот бы меня таким увидела Таня! Какой ужас!» Словно заглянул на мгновение в пропасть, над которой стоял. От этого закружилась голова. Все-таки нашел в себе силы, чтобы сказать:

— Я понимаю. Виноват.

Замполит вышел из-за стола, встал напротив Павла.

— Скажите, Онищенко, что с вами? — спросил он прямо.

Павел ощутил желание открыться, но не здесь, не при всех. Однако это желание исчезло так же быстро, как появилось. Видимо, он не был еще готов к такому разговору.

— Может быть, дома что-то не в порядке?

Замполиты умеют угадывать, как в воду смотрят.

— Нет, нет, дома все в порядке, товарищ лейтенант.

— Придется все-таки поинтересоваться, — сказал Арутюнов, и Павел только пожал плечами. Ведь дома — у отца с матерью — и в самом деле все в порядке. А про Таню как они узнают?

…Из комсомола рядового Онищенко не исключили. Стасюк, конечно, погорячился. Но в какие-то минуты Павел чувствовал себя очень неприятно, словно почва уходила из-под ног. Его внезапно поразила мысль, что все они служат в одинаковых условиях — и он, и члены комсомольского бюро, — и не только у него есть своя Таня. Но ведь никто не изводит себя так, как он. Наверное, тоже скучают, тоскуют, только умеют держать себя в руках, не распускают нюни.

От этой мысли бросило его в жар гораздо сильнее, чем от выговора, за который единогласно проголосовали все члены бюро.

Бюро закончилось как раз перед свободным «личным» часом. Павел решил написать родителям, чтобы опередить официальное письмо с заставы. Сидел в ленинской комнате и ковырял ручкой несчастный листок бумаги. Письма не получалось. Летняя жара окутывала теплым одеялом. Паста в шариковой ручке засыхала, и ручка не писала. И почему так тяжело ему с этой Таней?

Павел вышел во двор и сел на скамейку в своем любимом месте под буком, за спортивной площадкой.

Первый вечер их знакомства с Таней все еще стоял перед глазами. Может быть, в этом вечере и кроется разгадка смятения его чувств, его неприкаянности в армейской жизни, неумения идти в ногу со всеми.

…А что было потом? Когда Вадик прочел ему мораль, Павел сказал, что сейчас уйдет с Таней вместе. Вернувшись в комнату, чтобы забрать ее, он заметил странное оживление. В центре внимания оказалась Таня. Светлана стояла рядом. Атмосфера была наэлектризована.

Павел испугался, что сейчас случится что-то непоправимое. Но Светлана неплохо держала себя в руках, только глаза ее бегали. Павел заметил, что девушка напряжена и готова, если придется, защитить свою честь перед этой «самозванкой».

— Павел сказал, что скоро будете делать ремонт, — делая вид, что ничего не произошло, кивнула Таня на оборванные обои.

— Да, — ответила Светлана, которая не имела опыта «светских» бесед и в любую секунду готова была броситься в бой с открытым забралом и сорваться на крик. — Через две недели. А что?

Таня была спокойна. Неужели она все это делала только ради спортивного интереса? Он собирался потом спросить ее об этом.

— Если не возражаете, — продолжала Таня, — я оставлю добрую память. Могу на этих обоях, раз вы их все равно будете менять, нарисовать что-нибудь веселое.

Девушки зашептались между собой.

— Ну и нахалка! — осуждающе прошептала одна из них. Это был лагерь Светланы.

— Рисуйте что хотите, — медленно ответила Светлана, лихорадочно подыскивая подходящие слова для достойного ответа. — Но в таком случае я сделаю ремонт гораздо раньше.

Это был первый камень Светланы. И последний. Сколько сил она вложила, чтобы попасть им в цель! На второй ее не хватило. Она вышла из комнаты.

— А это уж ваше дело, — ласково сказала Таня ей вслед. И подошла к стене.

«Надо уходить, — думал Павел. — Как можно скорее! Но как же сделать это тихо и безболезненно? Какая же я все-таки сволочь сегодня! Я должен сейчас же все откровенно сказать Светлане». Но разговаривать со Светланой очень уж не хотелось. Он летел в бездну, и это было приятно.

Он не знал, что Светлана, запершись в ванной, плачет. Поняла, что «самозванка» сильнее, смелее, чем она, что Павел потерян для нее навсегда. Такая соперница — всегда победитель. А она что? «Светка», и только!

Тем временем Таня достала из сумочки черный фломастер, в буквально в течение нескольких минут вся стена была размалевана черными физиономиями, щенятами, лошадьми, слонами, пальмами.

Умывшись, Светлана вышла из ванной. Слезы словно очистили ее, придали новых сил. Она смогла с достоинством войти в комнату и почти язвительно сказать:

— С вашего разрешения, я поставлю герань на место.

Таня кивнула и вышла в переднюю.

— Ты не хочешь подышать воздухом, Тань? Пойдем отсюда, — побежал за нею Павел и вдруг почувствовал, что за спиной стоит Светлана. Он обернулся.

— Света, я тебе потом все объясню. Прости меня. Не сердись, я скотина, но не могу иначе, это выше меня.

Наверно, так всегда говорят в подобных случаях, подумал он, закончив свою тираду. Светлана стояла, как привидение, с широко открытыми глазами. В коридор влетел Вадик. Таня потянулась за своей дубленкой.

— Павлик, — сказала Светлана, — единственное, о чем я тебя прошу, это поскорее уйти. Взять Таню и уйти.

— Хорошо, хорошо, мы уже уходим.

Он помог Тане надеть дубленку, украшенную вышивкой. Таня взяла сумочку.

— Света, Павел сейчас останется, а я уйду. Это была шутка. У меня просто плохой характер, против вас я ничего не имею. Не сердитесь. Павел мне ни к чему.

Онищенко видел, что даже сейчас, извиняясь перед Светланой, она все равно поднималась над нею так, что у него кружилась голова. Он ей ни к чему?! Но ведь она говорит это просто так, чтобы было легче Светлане. Он уверен, что «к чему», и очень даже «к чему»!

Таня вышла на площадку и вызвала лифт.

— Тебя проводить? — высунулся из двери Вадик, хватая свою шапку. Он был рад, что обошлось без большого скандала.

— Проводи, если хочешь, — ответила Таня.

Павел, неожиданно рассердившись, схватил Вадика за плечо и повернул к себе:

— Я провожу! Я провожу! Я!

— Но ты же слышал, что ты — ни к чему! — в свою очередь рассердился и Вадик. — Ей, по-моему, все ни к чему!

— К чему или ни к чему — сам разберусь.

Он схватил в охапку свое пальто, шапку, кашне и выбежал на площадку. Автоматические дверцы лифта уже сходились, но он сумел раздвинуть их и влезть в кабину.

В кабине он быстро оделся.

— Ты меня что, за идиота принимаешь? — Таким сердитым, как в эту минуту, он не помнил себя никогда. — Ни к чему, так какого же черта? Ты из спортивного интереса, да? Знаешь, кто ты после этого? Говори, из спортивного?

Лифт остановился.

— Не знаю. Я сама ничего не знаю. Но ты — хороший и честный, ты мне даже вроде бы и нравишься. Но я не знаю точно, честное слово, не знаю…

Домой он вернулся в четыре часа утра.

Они бродили вдвоем по ночным улицам. Был сильный мороз, и, когда они коченели от холода, входили в первый попавшийся подъезд, грелись у батарей, чтобы потом двинуться дальше, без цели и направления. Замерзнув, она снова становилась похожа на птицу, но какой же милой и славной могла быть, когда хотела! О чем только не пустословили они тогда, какие только тары-бары не разводили! Но какую бы околесицу ни несли, какой бы ни плели вздор, какие бы лясы ни точили, он думал только о ней, смотрел только на нее, и до малейших подробностей запомнилось ему каждое ее движение, каждое слово и каждый ее взгляд в этот безумный вечер и в эту блаженную ночь, когда они, как это ни странно, ни разу не поцеловались!

Даже и сейчас, во дворе заставы, показалось Павлу, что чувствует он на себе ее взгляд, слышит ее голос — словно стоит она рядом, в морозном тумане. Наваждение какое-то!

Онищенко встал, прошелся вдоль спортивной площадки. Прислушался, как приятно хрустит под ногами гравий. Нет, он не успокоится, пока не поймет, почему с ней так трудно, так тяжело. А что, если бы он остался на гражданке? Ладили бы они с Таней или нет? С ее характером совладать не просто. В любую минуту может она вспылить и поссориться. А так ведь недолго и до полного разрыва. Какая все-таки чушь в голову лезет!..

Павел оборвал свои размышления о Тане и пошел дальше, отчаянно вминая сапогами гравий. Не давали покоя и мысли о заседании комсомольского бюро. Понимал: долго не сможет смотреть ребятам в глаза. Все еще не мог избавиться от чувства, что Пименов и Конкин действовали предвзято, но в искренность Стасюка и замполита верил.

А как он сам вел бы себя на их месте? И вдруг подумал, что здесь он не просто Павел Онищенко, а пограничник Онищенко, солдат. Почувствовал, как твердо стоит на ногах, как уверенно шагает, как ладно сидит на его сильном теле военная форма, как придает ему бодрости туго затянутый на талии широкий кожаный ремень.

На месте Конкина, Стасюка, замполита? Как бы он вел себя? Наверно, так же. И действовал бы, и говорил бы, и стружку снимал бы с какого-нибудь разгильдяя. В конце концов, он тоже имеет право спрашивать с них. Пусть тот же Конкин только попробует нарушить дисциплину!.. От этой мысли Онищенко повеселел. Все стало ясно, просто и справедливо. Черт возьми, неужели Таня лишила его мужества и превратила в какого-то хлюпика!

Он подошел к турнику, подпрыгнул и несколько раз подтянулся на руках. Спрыгнув на землю, посмотрел на часы. Свободный час кончился. Скоро ужин и — снова в наряд.

«Если бы хоть раз, один только разочек на нее взглянуть!» Вздохнул, шагая к казарме. Хорошо знал, что отпуск домой — такая награда, которая не для него. И, конечно, никак не могло ему прийти в голову, что Таня — совсем недалеко, всего-навсего в нескольких десятках километров от него, в камере предварительного заключения ужгородской милиции. И не догадывался Павел, что замполит Арутюнов через открытое окно кабинета все время наблюдает за ним и, кажется, остался доволен поведением солдата после бюро.

4

Коваль потянулся в постели и заставил себя открыть глаза. Поперек одеяла лежала солнечная полоса. Седьмой час — надо вставать!

Порой, когда не было срочных дел, любил он, как в детстве, полежать несколько минут, нежась и разглядывая сквозь прищуренные веки утренний свет. Сегодня он мог бы позволить себе возвращение в беззаботное детство, если бы в деле, которым занимался, кончился определенный логический этап и перед тем, как перейти к следующему, надо было бы немножко расслабиться, спокойно порассуждать.

Каталин Иллеш, ее дочери, неизвестные убийцы, Шефер не выходили из головы, чем бы он ни занимался. И даже ночью не оставляли его в покое. Мало того, во сне присоединялись к ним еще и капитан Вегер, Романюк, Бублейников, следователь Тур, Наташка и Ружена — и все вертелось и кружилось, как в калейдоскопе, и от этого почти каждое утро просыпался он с тяжелой головой.

Но, в конце концов, он все же мог бы дать себе несколько минут утреннего покоя, если бы не цыган. Позавчера было получено сообщение, что Маркел Казанок проживает в Орле со своей законной женою Бэллой. На первом допросе он категорически отрицал поездку в Закарпатье. Это становилось для уголовного розыска интересным, и Казанка должны были доставить сегодня.

Веки не очень-то слушались Дмитрия Ивановича, слипались. Подполковник потянулся к ночному столику за папиросами, но вместо пачки натолкнулся на стакан. Ага, опять молоко. Значит, Наташки уже нет. И когда она только успела выскользнуть!

С трудом открыл глаза и осмотрел комнату. В противоположном углу небольшого номера стояла аккуратно убранная Наташкина кровать. «Опять махнула к приятелям на турбазу! Спокойно жить не может. Вся в отца, — не без гордости подумал Коваль. — А может, убегает от меня?»

Очень хотелось курить. Наташка не давала закуривать натощак, прятала папиросы и подсовывала молоко или чай. Ее забота трогала, и одновременно брала досада — терялось наслаждение от первой полусонной затяжки.

Подполковник сел на кровати. Покорно глотнул из стакана молока, словно Наташка и сейчас была рядом с ним, и сразу бросился искать свой «Беломор». Пачка оказалась за портьерой, под кипой прочитанных газет. Неужели не понимает, что отец — опытная ищейка, знает, куда и что можно спрятать?! Во всем номере не больше пяти-шести таких вот «потайных» мест.

Эта мысль успокоила его, он вытащил из пачки папиросу, закурил и жадно затянулся. Первую любил выкурить спокойно — ни о чем не думая: смотрел, как плывут и расплываются над головой голубоватые кольца. Потом лениво сделал несколько движений утренней гимнастики, постоял под душем и не спеша принялся за бритье. Уже кончая бриться, услышал телефонный звонок.

— Дмитрий Иванович? Доброе утро! Встали? Это — Вегер.

Капитан мог бы и не называть себя. Кто хоть раз слышал его мягкий, вкрадчивый и неторопливый голос, тот невольно обращал внимание на выговор капитана с выразительным венгерским акцентом, на манеру едва заметно растягивать слова, и легко узнавал его.

Продолжая бриться, Коваль внимательно выслушал Вегера.

— Иду, иду, Василий Иванович. Без меня не начинайте. Да, минут через пятнадцать. Что? Так у вас же прекрасные новости! Иду!

Подполковник словно позабыл, что всего несколько минут назад находился еще в том обычном утреннем состоянии, когда сон уходит не сразу, а как бы постепенно, по частям.

Шагал по улице быстрым и уверенным шагом, ничего не замечая вокруг и перебирая в памяти все, что слышал о Маркеле Казанке на оперативном совещании. Оставаясь верным своей старой привычке, выработанной за долгие годы оперативной работы, — систематизировать собранные данные, словно раскладывая их по полочкам, он и сейчас автоматически выполнял такую же работу.

Первое. У подозреваемого гражданина Казанка до приезда денег было немного.

а) Как известно, расплачиваясь с таксистом, он заплатил точно по счетчику.

б) Как уже выяснено, жил до этого в Ужгороде, в гостинице «Киев», в дешевом номере, питался не в ресторане, а в студенческой столовой.

Второе. Шестнадцатого утром, вернувшись в Ужгород и завтракая там в ресторане аэропорта, дал официанту двадцать пять рублей «на чай».

Только что капитан Вегер сообщил, что обыск в Орле на квартире Казанка и его супруги Бэллы дал блестящие результаты. Эти новые сведения присоединяем к старым, и тогда «второе» будет звучать так: «Казанок внезапно разбогател в Закарпатье».

У него найдены ценные вещи: новая, еще не распакованная стиральная машина и женская шуба стоимостью четыреста сорок рублей с магазинным чеком в кармане. Чек датирован семнадцатым июля! В пиджаке Маркела — сто двадцать рублей разными купюрами. Если учесть стоимость билета на самолет до Орла и деньги, которыми он сорил по дороге, получается сумма немалая.

Откуда у него появились такие деньги — после убийства семьи Иллеш?!

Третье. Почему он и в Орле, и здесь отказывается дать объяснение этому факту и отрицает поездку в Закарпатье?

И наконец, четвертое. Обувь сорок третьего размера!

Коваль уже приготовился к разговору с цыганом, представляя, как своими вопросами загонит Маркела в угол и заставит отвечать честно и правдиво. Мысли выстраивались в четкую цепочку допроса: вопрос — ответ, вопрос — ответ. Ну, ну, будет Казанку не до шуток! Особенно если он и дальше будет отрицать, что был в Закарпатье.

То, что сейчас сообщил Вегер, не оставляло сомнений. Молодец капитан, уже успел провести опознание, и таксист подтвердил, что Казанок — тот самый цыган, которого он вез вечером пятнадцатого июля из Ужгорода.

Собранных сведений и вопросов, которые возникали из нелогичного поведения цыгана, для Коваля было более чем достаточно, чтобы вырвать истину и не у такого противника, как этот Казанок. Впрочем, загадывать не стоит. У подполковника не появилось еще то интуитивное чувство, которое подсказывало бы, что он — на верном пути. И он рассчитывал на предстоящий допрос. Потому что никогда не знал заранее, что именно послужит толчком к находкам и открытиям.

А если подозрение окажется ошибочным? Коваль не хотел спешить с обвинительным заключением, пока сам не убедится в его справедливости.

Вегер с нетерпением ждал подполковника в своем кабинете. Едва Коваль переступил порог, позвонил, чтобы привели арестованного. Рассудительный капитан и на этот раз сдерживал себя, но возбуждение прорывалось у него зелеными блестками в глазах.

— Сам идет в руки Казанок! Сам, Дмитрий Иванович, — сказал он радостно и свойственным ему энергичным жестом отбросил голову назад.

Когда ввели Маркела, прежде всего бросились в глаза Ковалю роскошные ботинки. Казанок одет был кое-как, но ботинки! Необычайной красоты — черный лак, как зеркало, отражал предметы, солнечные отблески играли на носках, новенькая тонкая подошва словно скользила по полу. Узкие концертные ботинки, они будто бы существовали самостоятельно, отдельно от своего владельца, и как бы вошли в комнату сами по себе.

С разрешения Коваля Казанок сел и, вытянув ноги, тоже засмотрелся на свои ботинки. Подполковника удивило олимпийское спокойствие подозреваемого, и в голове его, как в сложнейшем компьютере, сразу пришли в работу новые данные, начали формулироваться новые вопросы.

— Дорогие? — спросил Коваль.

Маркел, как завороженный, не отрывал взгляда от своих ботинок и, неожиданно наклонившись, вытер носки рукавом пиджака.

— Сколько заплатили?

— Сто двадцать, как одна копейка, — миролюбиво ответил Маркел.

Коваль мысленно прибавил эти деньги к общей сумме.

— А деньги где взял? — спросил капитан Вегер.

— Не украл.

— Но до шестнадцатого июля у вас не было таких денег, правда? — спросил Коваль.

— Это мое личное дело. Я уже сказал. И вообще не понимаю, зачем меня сюда привели, допрашивают, — помрачнел Маркел. — Обыскивали…

— Могу объяснить, но, думаю, будет лучше, если сами честно расскажете, что делали в городе в ночь на шестнадцатое.

— Не был я в вашем городе. Не был, понятно?

— Был, — вставил Вегер, ведший протокол допроса. — Таксист, который вез тебя из Ужгорода, опознал.

Казанок умолк.

— Хочешь еще одну очную ставку — с официантом, которому дал двадцать пять рублей в Ужгороде, шестнадцатого утром? — строго спросил капитан, отложив в сторону ручку.

Маркел только глазами сверкнул.

— Два года назад ты жил в таборе под Мукачевом, а потом старик Сабо тебя выгнал. Так, Маркел?

Казанок вздохнул.

— Ты, наверно, и про меня слыхал? В таборе все меня знали.

Маркел кивнул.

— Так зачем же ты мне лжешь, Маркел? И вот — начальнику, — Вегер указал глазами на Коваля. В голосе его появились добродушные нотки. — Подполковник из самого Киева приехал, чтобы на тебя посмотреть, твою правду послушать. Ох, Маркел, Маркел! Все равно докопаюсь. Не веришь — спроси у своих, они тебе то же самое скажут!

— Чтобы у меня глаза так видели, если лгу, — тяжело проговорил Маркел и зажмурился.

Наступила короткая пауза.

— Ты почему же не до конца зажмурился? — неожиданно засмеялся начальник уголовного розыска и, приставив ладонь ко лбу, словно вглядываясь в даль, посмотрел на Маркела. — Все-таки малость видишь, все-таки малость лжешь.

Маркел не выдержал и тоже растерянно улыбнулся.

— Ну, был я в городе вашем… Ну и что? — проворчал он.

— А почему до сих пор отрицали? Чего боялись? — спросил Коваль.

Казанок неожиданно взорвался:

— Ну, а это, гражданин начальник, мое дело.

— Судимость имели?

— Ну и что? Имел. Давно. Забыл уже. А сейчас ничего не сделал.

— Вас трижды судили. Дважды за спекуляцию крадеными лошадьми. Тогда вы получили два и три года. Вышли по амнистии?

Маркел, проглотив слюну, кивнул.

— Третий раз, — продолжал Коваль, — были приговорены к двум годам за мошенничество, — продавали позолоченные вещи, выдавая их за золотые.

— Такими делами больше не занимаюсь.

— М-да, пестрая у вас биография. Вам сколько лет?

— Тридцать семь. Какое это имеет значение? Что вы от меня хотите? Ну, был я здесь. Приезжал. Что из того? А что это вы меня в камеру упекли? За что? Деньги? Это мои деньги, я никому ничего плохого не сделал, не обокрал, не ограбил!

— Именно это нам и надо выяснить, — сказал Вегер. — Так что, Маркел, не горячись, а отвечай на вопросы.

— Итак, откуда у вас появились деньги шестнадцатого июля? — терпеливо повторил свой вопрос Коваль.

— Я никого не обокрал! Это мои деньги! — повторил и Маркел.

Вегер строго посмотрел на него:

— Топчемся с тобой на одном месте, Маркел. Если ты ни в чем не виноват, какой же смысл тебе выкручиваться?

— Ну, долг мне отдали!

— Вот видите, как все просто. — Коваль закурил и протянул пачку «Беломора» Маркелу. Тот отрицательно покачал головой. — Теперь остается назвать имя человека, который вернул вам долг, а нам — ваше показание проверить.

Маркел молчал, сдвинув брови.

— Ох и трудно же с тобой разговаривать, Маркел! Сам ставишь себя в трудное положение, — сказал Вегер. — Да ладно уж, помогу тебе. Ты был в ту ночь на Староминаевской?

— Что?! — содрогнулся цыган. — Вы мне чужое дело не шейте! Небыл я ни на какой Минаевской!

— Какое чужое дело? — спросил Коваль. Такой перекрестный допрос сразу двумя или даже тремя работниками он считал действенным. — И что произошло на Староминаевской в ту ночь? Откуда вы знаете?

Казанок побледнел, затем лицо его стало пепельным.

— Я ничего не знаю и нигде не был, — испуганно выдавил он из себя.

— Ну, как же не знаешь! — уверенно заявил начальник уголовного розыска. — Знаешь ведь, что там совершено убийство и грабеж. — Вегер впился взглядом в Казанка.

— Я никого не убивал! — заорал Маркел на всю комнату, выкатив налитые кровью глаза. — Не пришьете! Я на эти липкие дела не клеюсь, понятно? Ну, сидел, так что?! — И он начал выкрикивать что-то по-цыгански.

Капитан, который знал цыганский язык, цыкнул на него, и Маркел умолк, тяжело и часто дыша.

— Вас пока никто не обвиняет, — мягко объяснил Коваль. — Мы только хотим, чтобы вы честно рассказали, где провели ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля, кто дал вам такие большие деньги? Если у вас есть алиби, то странно, что вы не желаете им воспользоваться.

— Ладно, — понемногу успокоившись, сказал Маркел. — Скажу. Дайте закурить. — И он взял из протянутой Ковалем пачки папиросу. — Спасибо. — Прикурил. — Я был у Розы, — сказал он наконец, выпустив густой клубок дыма.

— Кто такая Роза? Как ее фамилия? — спросил капитан, хотя уже знал об этой женщине от инспектора Прокопчука. — Где она живет?

— Улица Духновича, шесть. Гей ее фамилия. Роза Гей.

Действительно, Роза Гей жила именно там. У нее был собственный дом. Младший лейтенант Прокопчук установил, что здесь ее считают зажиточной. Хорошенькая. И нет ничего удивительного в том, что понравилась она Маркелу Казанку.

— Почему раньше молчали? В Орле. Надо было вас сюда тащить, чтобы признались. Тратить деньги, время, — рассердился Коваль.

— Бэлла моя ревнивая очень, гражданин начальник. Не надо ей знать, что я здесь гулял. Не дай бог!

— Ну, а деньги откуда?

— Она и дала, Роза, а что? — встрепенулся Маркел. — Я же сказал — личное дело.

— Хорошо! — кивнул подполковник. — Проверим ваши слова. Вызовем Розу и, если это не сказка, не легенда, а действительно алиби, выпустим. Вы были у нее всю ночь до утра или куда-нибудь отлучались?

— Никуда. Утром, в шесть, сел в машину и уехал в Ужгород.

— Хватит. На сегодня все, — сказал Коваль, откинувшись на спинку стула. Казалось, он потерял к Маркелу интерес.

А тот уже снова посматривал на свои роскошные ботинки, и, видимо, блеск их успокаивал его и умиротворял.

— Когда же отпустите? — спросил, оторвавшись от них. — Мне в Орел надо. И как теперь я Бэлле все объясню?

— Сказано, вызовем Розу, подтвердит — выпустим. Не раньше, — ответил Вегер.

— Так вы ее сейчас позовите. Это же здесь, близко.

— Вызовем, когда надо будет. А пока что подпиши протокол, гражданин Казанок.

Маркел подписал.

Коваль и Вегер остались одни.

— Ну, как вам нравится этот тип? — спросил капитан после паузы. — Вполне возможно, что он и в самом деле ночевал у Розы, она ведь Прокопчуку сама призналась, что имеет нареченного Маркела.

— Нареченного! — покачал головой Коваль. — Обольститель!

— Вот он и темнит. Никак ему не хочется очной ставки с Розой. Цыганки, Дмитрий Иванович, знаете, какой горячий народ! Он их обеих боится. Вызовем Розу?

— Давайте. С Маркелом надо кончать. Не будем тянуть время. Меня только интересует, почему она дала ему такие деньги. Долг? Сомневаюсь.

На допросе Роза сперва была мрачна и не желала отвечать на вопросы. Но постепенно Вегер проложил тропинку к ее душе, заверив, что хочет и ей, и Маркелу только добра и что только откровенностью может она спасти своего друга от серьезного подозрения. И Роза призналась: была любовницей Маркела, когда жил он в здешнем таборе. Потом Казанок уехал отсюда, но изредка наведывался к ней. Сказала, что ночь на шестнадцатое июля провел он с нею и ушел рано утром, пока не проснулись соседи.

Заметив, что разговоры с цыганами лучше получаются у Вегера, который знает их язык и их обычаи, Коваль не вмешивался. Он сидел у полузанавешенного окна, закрыв глаза, и могло показаться, что он дремлет. Между тем, Вегер знал, что подполковник все слышит и все видит, а если будет нужно — вмешается в разговор.

А подполковника осаждали горькие мысли. Переживал, что соблазнился иллюзией виновности Маркела Казанка. Теперь самоустранился от беседы с буфетчицей, пожалуй, не только потому, что не знал языка. Главное — опасался, что своим вмешательством испортит дело и Роза замкнется в себе. Это плохо. Ведь если оперативник перестает верить в собственные силы… Он не хотел больше думать об этом, потому что дальше начались бы мрачные раздумья о возрасте, о старости и о выходе на пенсию.

— Вы дали деньги Маркелу? — спросил тем временем начальник уголовного розыска, который тоже понял, что вроде бы так логично построенная несколько дней назад версия относительно Маркела неожиданно рушится.

Роза засмущалась, замялась.

— Какие деньги? При чем тут деньги? — наивно спросила она. — Разве такая женщина, как я, должна любовь покупать? — И она вызывающе посмотрела на офицеров.

— «Какие» и «при чем» — это будет после того, когда дадите ответ на вопрос, — заметил капитан. — И, пожалуйста, без этих штучек и хитростей, — предупредил он буфетчицу. — Не надо мудрить. Если давали деньги — скажите. Вот и все. А за любовь или за ненависть — это ваше дело.

— Ну, дала ему немного денег. Что ж тут такого? Не чужой он мне. — И Роза, повеселев, лукаво посмотрела на Коваля, с самого начала признав в нем «главного начальника».

— Сколько же это «немного»? Два рубля? Сто тысяч?

— Зачем сто тысяч? Откуда у меня тысячи? — проворчала цыганка, не зная, как вести себя дальше. Ей было непонятно, откуда милиция может знать о деньгах. — Я такие деньги в руках никогда не держала и в глаза не видела.

— Роза! — с упреком в голосе сказал капитан, снова переходя на неофициальный тон. — Ты ведь умная девушка, дочь Мариулы. Если мы спрашиваем, значит, уже знаем. Только уточнить хотим. Ох, Роза, Роза, — Вегер развел руками и откинул голову, словно для того, чтобы сверху получше разглядеть красивую цыганочку. — Морока с тобой. Жаль, нет в живых матери твоей, она бы сказала тебе, что капитана нельзя дурачить. Я никогда не обижал цыган.

— Так сколько же вы дали Маркелу денег? — вмешался «главный начальник».

Роза посмотрела Ковалю в глаза, встретила взгляд не злой, даже, пожалуй, сочувствующий, и решила сказать правду.

— Не помню точно, около тысячи.

— Зачем дали эти деньги, если не секрет?

— Какой же секрет, на развод с женою дала, он-то меня сватает! — И она игриво поправила черный локон, выбившийся из-под пестрого полушалка.

— Тысячу рублей на развод? — искренне удивился Коваль.

— Подумай хорошенько, ты что-то путаешь, Роза, — поддержал его Вегер.

— Ничего я не путаю! — гордо ответила Роза. — На развод! Ну, и на отступные жене, чтобы не мешала. Да это уж наше с ним дело. Но что с ним случилось, с Маркелом, что вы так меня допрашиваете? — вдруг испугалась буфетчица. — Три дня назад и участковый допытывался: когда приезжал, зачем приезжал? — Черные глаза Розы округлились, и лицо ее словно сразу осунулось.

— Значит, это был не долг? — добивался своего Вегер.

— Какой долг! Я никому ни копейки не должна! — возмутилась Роза. — Скажите пожалуйста, долг! Я у него денег не брала. Я сама давала. Или он что-то против меня сказал? — внезапно осенило ее, и, вспыхнув, она крепко сжала кулачки. — Ну, доберусь я до него, под землей найду!

— Далеко искать не надо, он у нас, — сказал Вегер. — И, возможно, сейчас вам очную ставку устроим.

— У вас, здесь? Что-то натворил? Попал в историю? — И кулачки Розы мгновенно разжались, а на лице ее гнев сменился на милость и сочувствие.

«Любит она его, этого подонка! — с горечью и словно испытав личное оскорбление, подумал Коваль. — А он ее деньги по ветру развеял да еще подарки жене на них купил. Дать бы ему по сто сорок третьей, как за мошенничество! — Подполковника всегда мучило столкновение с несправедливостью, ложью, и он от всего сердца наказал бы Маркела. — Но ведь любит же она его, негодяя, — рассуждал он, наблюдая, как переживает Роза. — Не станет она ему иск предъявлять. Ее за это и свои затюкают. Ладно уж, пусть разбираются сами», — решил он.

— За что его посадили?

Вегер вопросительно посмотрел на Коваля.

— Сегодня выпустим. Вы нам очень помогли, спасибо. Можете идти, — сказал подполковник.

Но Роза не хотела уходить.

— Ты что, Роза? — спросил Вегер.

— А он?

— Ну, тебе же сказано. Вы-пус-тим! Будь здорова. Иди, открывай свой буфет, там уже очередь стоит.

После ухода Розы капитан Вегер расстроился. «Сколько времени истрачено на этого Маркела! А убийца спокойно разгуливает, дышит полной грудью и, кто знает, может статься, готовит новое покушение на чью-то жизнь». От ощущения собственного бессилия у капитана голова шла кругом.

— Ну что же, — нарушил молчание подполковник. — У него алиби.

— Такая неудача! Такая бессмыслица! — сокрушался Вегер.

Коваль еще не видел начальника уголовного розыска таким огорченным.

— Почему же неудача, наоборот, Василий Иванович, — успокаивал он капитана. — На версию, связанную с ним, не очень-то мы и рассчитывали, а теперь, отбросив ее, выйдем на истинных убийц. У нас остается Эрнст Шефер и, главное, Кравцов и Самсонов, которых, как вы знаете, уже взяли и вот-вот привезут. Один подозреваемый исключает другого. В данный момент исключенным оказался Маркел Казанок. Всякое случается, Василий Иванович. Бывают в нашей жизни такие моменты, когда начинаешь жалеть, что ты не бухгалтер, например, или не инженер. Зато бывают и минуты, когда ты счастлив, что ты не бухгалтер и не инженер. Разве не так?

Вегер кисло улыбнулся.

Коваль продолжал успокаивать капитана, к которому относился с искренней симпатией, хотя сам переживал неудачу не меньше, чем он.

— Давайте, Василий Иванович, пока что в кафе заглянем.

— Простите, Дмитрий Иванович, но мне сейчас не до кафе. Надо кое-что по Кравцову уточнить.

— Ну что ж. Действуйте.

Коваль попрощался с капитаном и ушел. Ему необходимо было развеяться, и он решил погулять по городку. Центральная улица, улица Мира, привлекала длинным уютным зеленым сквером, и он выбрал ее. Прошел мимо лотков с мелкой галантереей, мимо промтоварных магазинов и увидел небольшое кафе, откуда доносился ароматный запах кофе.

Хотелось посидеть среди людей, послушать их разговоры, подышать воздухом здешней жизни, чтобы лучше понять и почувствовать то, чего не найдешь в анкетах, протоколах и других официальных бумагах.

Кофе был чудесный. Сидя за столиком, подполковник смаковал густой напиток, размышляя о самых разных, вроде бы и не связанных между собой вещах: о том, что здесь без кофе не мыслят и дня прожить, что кафе — на каждом шагу, а в Ужгороде к «Золотому ключику» спешат сотни людей, для которых хождение в кафе стало своеобразным ритуалом, а еще — о том, что такой чудесный кофе последний раз пил он в самом конце войны в румынском городке Меркуря-Чукулуй.

5

На следующий день утром подполковник Коваль, гладко выбритый, подтянутый, спешил в уголовный розыск, куда уже доставили Кравцова и Самсонова. Он умел не терять формы даже после бессонной ночи, а эта ночь была не только без сна — она была крайне беспокойной, полной напряженных раздумий над головоломками, которые подполковник задавал себе сам. То начинало казаться, что он нащупал верный путь, то озарения и догадки лопались как мыльные пузыри, а смелые гипотезы разбивались — одна за другой — о глухую стену неизвестности. Но холодный душ и чашка крепкого кофе, как всегда, взбодрили Коваля, снова привели его в состояние боевой готовности.

Идя по улицам, он снова продолжил свои размышления. Получалось, что хотя факты — против Длинного и Клоуна, но прямых доказательств нет и приходится уповать лишь на то, что преступники признаются под давлением косвенных. Правда, и это окончательно не докажет их виновности. Но… Стоит ли забегать вперед?..

Кравцова и Самсонова разыскали в Тюменской области, на нефтепромысле вблизи Сургута. Приятели уже и к работе приступили, но с пропиской не торопились: во-первых, они не были выписаны с предыдущего места жительства, а во-вторых, боялись, что их сразу же обнаружат. На работу же их взяли и без прописки — «на нефти» рабочие руки нужны всегда.

В Сибирь Длинный и Клоун ехали кружным путем — петляя и, как говорится, заметая следы, а назад дорога была короткой: арестованных доставили самолетом.

Уже в самолете, как доложили конвоиры, Самсонов расплакался, но под презрительным взглядом своего сообщника испуганно затих. Кравцов же весь путь — от сибирского промысла до камеры предварительного заключения в родном городке — мрачно молчал, затравленно косясь на конвоиров. И не трудно было догадаться, о чем он думал в эти бесконечно длинные для него минуты…

В коридоре милиции Коваля встретил Вегер с пустым графином в руке.

— Здравия желаю, товарищ подполковник! — приветствовал его начальник уголовного розыска. — И майор Бублейников уже здесь. Я сейчас, вот только воды холодной налью.

Коваль вошел в небольшой и, несмотря на распахнутое настежь окно, душный кабинет. Навстречу поднялся Бублейников.

— Давно ждете? — спросил, пожимая ему руку, Коваль.

На столе перед Бублейниковым лежал чистый лист бумаги, продырявленный в нескольких местах. Внешне спокойный майор с непроницаемым лицом в минуты напряженных размышлений протыкал попавшую под руку бумагу авторучкой или карандашом. Иногда по рассеянности прокалывал даже документы и имел за это неприятности.

Казанком Бублейников почти не занимался, считая версию, связанную с ним, пустым делом. Коваль не мог теперь не отдать должное интуиции своего коллеги. А вот Длинный и Клоун заинтересовали майора не на шутку и, едва их привезли, он первым примчался в милицию.

Полное медно-красное лицо Бублейникова лоснилось от пота.

— Дикая жара, Дмитрий Иванович! — пожаловался Бублейников, утираясь платком. — Дышать нечем. Баня. Африка.

Коваль отметил про себя, что вырядился майор в плотный форменный китель.

— В камерах, поди, прохладней, — усмехнулся Коваль. — А вы воротничок расстегните.

— Ну, этим двоим, которые в камере, не завидую! — воскликнул майор, пропустив разрешение подполковника мимо ушей. — Им, думаю, там жарче, чем нам здесь. Вегер сейчас холодной водички принесет, — добавил он.

Коваль сел у окна, опершись локтем о шаткую тумбочку. За стол садиться не хотел: во время допроса любил походить, посмотреть на улицу, на машины и на людей, на дома и крыши, на меняющиеся цвета неба. Это благоприятствовало свободному полету мысли, помогало неясным, расплывчатым рассуждениям приобретать четкие очертания, пробуждало неожиданные ассоциации. К тому же официальный стол настораживал тех, с кем приходилось беседовать, мешал непосредственному контакту.

Вошел Вегер с графином.

— Ну вот, — сказал он, поставив графин на стол, — вода есть. Разрешите, Дмитрий Иванович, приступить? — обратился он к Ковалю. — Я уже распорядился привести Самсонова.

Подполковник кивнул. Он понял выбор Вегера: Клоун был духовно слабее Длинного.

— Спектакль сейчас будет. Кеды я ему приготовил. Те, в которых он прыгал. Я этих акробатов посадил, разумеется, в разные камеры, чтоб не слишком складно врали, — засмеялся капитан.

…И вот уже сам Клоун стоят перед ними, неповоротливый, узкоплечий, на безбровом лице — большой нос и испуганные серые глаза.

Коваль отослал конвоира и предложил подозреваемому сесть. Самсонов уставился на заиндевевший графин.

Угрюмо отвечая на канонические вопросы (имя? фамилия? год и место рождения? судимости?), он не отводил взгляда от графина.

— Пить хотите, Самсонов? — спросил Коваль.

Парень кивнул. Коваль налил ему стакан воды.

— Ну, а теперь, что интересного вы нам расскажете? — не по форме начал допрос подполковник, забирая пустой стакан.

Клоун удивленно уставился на него. Такого вопроса не ожидал.

— Ну хорошо, — сказал Коваль, когда молчание ему надоело. — Ничего интересного нет. Тогда попробуем иначе. Что вы делали в ночь на шестнадцатое июля, где были, с кем?

Самсонов словно окаменел. Только глаза его, полные страха, свидетельствовали, что перед офицерами — живое существо.

— Ну, вспомнили? В ночь накануне вашего с Кравцовым, или, как вы его называете, Длинным, бегства из городка?

Самсонов тупо смотрел на графин.

— Еще воды?

Он отрицательно мотнул головой.

— Что ты молчишь, когда тебя спрашивают? — прикрикнул на него Бублейников. — Язык проглотил?

Коваль жестом остановил майора.

— Ладно. Староминаевскую улицу знаете?

Самсонов кивнул.

— Ну вот, — удовлетворенно произнес подполковник. — Были вы там в ночь на шестнадцатое?

Парень вздрогнул и чуть слышно прошептал:

— Нет!

Такой ответ не был самым разумным, но Самсонов этого, видимо, не почувствовал.

— Громче, — попросил Коваль, давая ему возможность подумать. — Были или нет?

— Нет, — более уверенно повторил Самсонов. И вдруг, словно хватаясь за соломинку, закричал: — Не был я, не был!

— Не кричи, — сказал ему Вегер. — То молчишь, будто бы удавился, то вопишь на всю Ивановскую. — И, взглянув на подполковника, капитан открыл сейф, достал оттуда китайские кеды. — Твои?

Самсонов смотрел на кеды округлившимися глазами. О чем он думал в этот момент, что сказали ему эти старые, со стертыми носками кеды?.. Он непроизвольно подобрал ноги, обутые в дешевые босоножки. Казалось, погружается парень в тяжелый сон. И так же, как во сне, где действуют силы, перед которыми ты бессилен, стоптанная обувь на столе капитана словно превратилась в страшное чудовище.

— Помнишь, где их выбросил? Нет? Зачем же было их так глубоко прятать, на дне канала? Думал, не найдем? — спрашивал тем временем Вегер. — А вот ведь нашли. И людей нашли, которые видели эти кеды на тебе, хозяйку квартиры Фаркашеву, например. Не стоит нас обманывать, Самсонов. Ну, так что скажешь?

Клоун закивал головой — раз, потом еще раз, в третий раз — как заводной болванчик.

— А следы этих твоих кед остались во дворе Иллеш. Когда прыгнул с забора. Хорошие следы, очень четкие. Выдали тебя кеды, — продолжал Вегер.

— Двор Каталин Иллеш на Староминаевской улице? Так ведь, Самсонов? — спросил Коваль.

Голова Клоуна остановилась.

— Я не убивал, — тихо и хрипло, но отчетливо произнес парень.

— Вот как! — саркастически воскликнул Бублейников. — Кого же это ты не убивал?.. — и он впился в Самсонова взглядом.

Возможно, до сознания Клоуна дошло, что, растерявшись, он уже признался в том, в чем больше всего боялся признаться. Глаза его наполнились слезами, и он громко зарыдал, сползая со стула и тыкаясь головой в стену.

— Самсонов! — прикрикнул на него Вегер. — Перестань!

Но остановить истерику было уже трудно.

Придя в чувство, мокрый от слез и воды, которой обрызгал его капитан Вегер, Самсонов упрямо молчал, словно онемел, и Коваль распорядился отправить его в камеру и привести Кравцова.

Кравцов производил совершенно другое впечатление, чем его напарник. Старше возрастом, высокий, достаточно крепкий, он окатил Коваля недобрым взглядом из-под тяжелых надбровных дуг, прикрыл глаза. Сжатые губы, резко очерченные углы рта, глубокие морщины, угасшие глаза говорили о том, что Длинный кое-что в жизни повидал. Для Коваля, который умел читать человеческие характеры по лицам, по жестам, по мимолетным взглядам, Кравцов не был загадкой. Подполковник сразу понял, что имеет дело с человеком решительным и отчаянным. Такие люди очень опасны. Злые и упрямые, они, даже понимая неминуемое поражение, идут напролом.

— Староминаевскую улицу знаете?

— А как же. Кто ее не знает.

— Где вы были в ночь на шестнадцатое?

— Дома. Готовился в дорогу.

— И уехали?

— Как видите.

— А почему так поспешно?

— Давно надумал податься отсюда.

— Почему?

— Надоело в «Водоканале» ишачить.

— Зачем же счастья искать так далеко — в Тюменской области?

— А где же еще теперь заработаешь? Только на нефти.

Кравцов отвечал коротко, не поднимая взгляда.

— Скажите лучше, зачем арестовали?

— Не догадываетесь?

— Нет. Я ничего не сделал.

— Ишь ты! — Майор Бублейников не выдержал и с размаху ткнул авторучкой в лист бумаги. — И глазом не моргнет!

Коваль укоризненно посмотрел на него.

— Ну так как же, Кравцов, задавать вопросы или сами расскажете?

— Что рассказывать?

— Где вы были в ночь на шестнадцатое июля и что делали?

— Я уже сказал.

— У вас есть свидетели?

— Зачем мне свидетели?

— Для алиби.

— Я не преступник.

— Что ж вы делали в ночь на шестнадцатое июля?

— Собирался в дорогу.

— Где?

— Дома, конечно.

— С которого часа?

— Точно не помню. Вечером.

— И долго?

— Может, в два или три часа лег спать.

— С вами еще кто-то был?

— Клоун.

— То есть Самсонов?

— Да. Он может подтвердить мое алиби.

Было, как говорится, не до смеха. И все-таки Бублейников саркастически хмыкнул. «Ворон ворону глаза не выклюет», — проворчал он, словно про себя. Коваль и Вегер, не отводя взгляда, пристально смотрели на Кравцова.

— И долго с вами был Самсонов?

— Пока не собрались.

— До двух или трех часов ночи?

— Да.

— А когда вернулись домой?

Кравцов был начеку. Весь превратился в слух. Лишнего слова не проронил ни разу. Только глазами, как голубыми лезвиями, посверкивал. И Ковалю казалось, что от напряжения и злобы даже уши Длинного прижались к голове.

— Я никуда из дому не выходил. Не темните, гражданин начальник.

— Весь вечер?

— Да.

Капитан Вегер по знаку подполковника подошел к сейфу и открыл его.

— Зачем же было так торопиться в дорогу? — спросил Коваль. — Собирай потом после вас брошенные вещи!

Кравцов молча пожал плечами.

— Так спешили, Кравцов, — продолжал подполковник, — что и сапоги забыли. А они ведь там, на нефти, пригодились бы.

Вегер извлек из сейфа сапоги.

— Ваши? — спросил Коваль.

Кравцов мельком взглянул на них.

— Не знаю. У меня таких вроде бы не было.

— Как же это не было, гражданин Кравцов? — укоризненно покачал головою Коваль. — Вы вспомните. Люди-то вас именно в этих резиновых сапогах видели, и хозяйка квартирная Фаркашева подтверждает…

— Резиновые сапоги нынче у каждого есть. И почти все одной фабрики.

— Но эти-то ваши!

— Может, и мои. Они все одинаковые.

— Нет, не все. Именно эти оставили следы на чужом дворе. Догадываетесь, на каком?

Кравцов пожал плечами.

— Вы знали Каталин Иллеш? — прямо спросил подполковник.

Кравцов на какое-то мгновение съежился, полоснул Коваля лезвиями глаз, но тут же, демонстративно расслабившись, ответил спокойно:

— Знал.

— Вы были у нее в ночь на шестнадцатое?

— В ночь? Ночью мне там делать нечего.

— А сапоги ваши там были. Может, вы их кому-то одалживали?

Кравцов криво усмехнулся.

— Что ж тут такого? Наниматься ходили. Она искала пастуха — корову пасти. От Евы узнал. Самсонов без дела шатался, я и его привел.

— Нет, не сходятся концы, — заметил Вегер. — Правду говори, Кравцов. Сам говоришь — в Сибирь собирались, так зачем же было наниматься?

— Потому и уехали, что не взяла нас вдова.

— Кравцов, вы подозреваетесь в убийстве Каталин Иллеш и ее дочерей, — сказал подполковник Коваль.

— Я?! — выкрикнул Длинный и сразу осекся. — Если человек судимость имеет, значит, ему все можно присобачить? Да?! — И, подняв голову, он уничтожающе глянул на подполковника.

— Вы были той ночью с Самсоновым у Иллеш, во дворе остались следы вот этих ваших сапог. Вам нет смысла отрицать свою вину.

— Это вы сперва докажите!

— Правильно, — сказал Коваль, — над этим мы и работаем.

— А вот допросим сейчас твоего напарника — он все скажет. Ты ведь его натуру знаешь, Кравцов, — добавил Вегер. — И тогда у тебя даже смягчающих не будет. Советую признать свою вину.

— Конечно, печенки отобьете — Клоун все скажет, что захотите.

— Тебе когда-нибудь отбивали?

— Из меня все равно ничего не выбили бы, — Длинный уверенно махнул тяжелой рукой.

— Итак, вы были там ночью?

— Днем, а не ночью.

— В котором часу?

— В два часа дня. Хозяйка прибегала с работы корову доить.

— Через забор нанимались? — не удержался от колкости Бублейников.

Кравцов замолчал. На лбу у него выступил пот.

— Через забор, спрашиваю? — повторил майор. — Как вы попали во двор?

Кравцов молчал.

— Следы во дворе у забора глубокие. Экспертиза свидетельствует, что от прыжка, — сказал Коваль. — Земля после дождя влажная была, мягкая. На сухой земле такие следы не остались бы. А дождь шел только вечером. Ну, так как же, Кравцов? Как вы все это объясните?

Кравцов снова промолчал.

— Молчание — не лучшее доказательство, — заметил подполковник и обратился к Вегеру: — Василий Иванович, свяжитесь с метеостанцией, пусть дадут точную справку, в котором часу пятнадцатого начался дождь. Ну, Кравцов? Что скажете?

Кравцов опустил голову:

— Я преступления никакого не совершил, — пробормотал он.

— А где ножи, которые с Самсоновым изготовляли в мастерской, а?

— Ножи? — как будто искренне удивился Кравцов. — Никаких ножей я не делал. Не такой я дурак. Двести двадцать вторую статью наизусть помню.

— Юри-и-ст, — сердито протянул Бублейников. — На тюремных харчах здорово выучился! Только главного не понял, что жить на свете надо честным трудом, что шилом патоки не ухватишь!

— Вам мои судимости поперек горла стали? — вскипел Кравцов. — Так я и знал! Вам бы хоть к чему-нибудь прицепиться, а там уж и дело пришить — раз плюнуть, это вы умеете, — он затравленно переводил взгляд с одного на другого. — Вот назвали убийцей — и амба! Вам что? Лишь бы дело закрыть.

— Ну, ну, Кравцов, полегче на поворотах! Судимости-то у тебя какие? Не простые. Не только за кражу по сто сороковой отбывал, а и по сто сорок первой, за грабеж, — подчеркнул майор.

— Я давно завязал…

— Может быть, может быть, — заметил начальник уголовного розыска. — А потом снова развязал.

И Вегер прищурился, словно хотел получше рассмотреть Кравцова.

— Ходить не умеешь — не побежишь, — мрачно вставил Бублейников.

— Я больше ничего не знаю, — сказал Кравцов упавшим голосом. — Больше ничего говорить не буду. Все. Я устал. — И он опустил плечи.

Когда Кравцова вывели, майор Бублейников пододвинул к себе целый ворох продырявленных бумажек.

— По-моему, вопрос ясен, — убежденно сказал он. — Установим, где их ножи, и можно обоих передавать следователю.

— Клоун все расскажет, — вслух подумал Вегер.

— Жаль только, что они имели время сговориться. — Бублейников вздохнул. — Попали бы они ко мне в то утро, совсем другой был бы разговор.

— И все-таки нет у нас прямых доказательств, — заметил подполковник Коваль.

— Будут! — уверенно произнес Бублейников и раздраженно швырнул скомканные бумажки в корзину у стола, так что часть их угодила на пол. — Я убежден! Вы руки, руки его видели, Дмитрий Иванович? Обратили внимание? Такие руки медведя запросто задушат. А он ими так и поигрывает, так и играет, как будто даже и на нас с вами броситься готов!

— Руки — да, но ведь не руками, а ремнем задушена была Каталин Иллеш! — напомнил Коваль.

— Нет, действительно, не все с ним ясно, — поддержал Коваля капитан Вегер.

— Пожалуй, да, — согласился майор. — Но если хотите, я еще один довод выставлю против них. Скажите, пожалуйста, на какие такие шиши катались они по всей стране, до самой Тюмени? А?! Откуда деньги взяли?! — и майор машинально схватил еще один лист бумаги и яростно проткнул его авторучкой.

V После шестнадцатого июля

1

Второй допрос Самсонова начался с того самого вопроса, от которого в прошлый раз подозреваемый впал в истерику.

— В прошлый раз, — медленно начал Коваль, — мы остановились… — В своем штатском летнем костюме с неярким, но красивым галстуком подполковник был похож теперь на старого учителя, ведущего урок. — Мы остановились, — продолжил он, обращаясь к Самсонову, — на вашем заявлении: «Я не убивал». — Коваль взглянул на капитана Вегера, писавшего протокол. — Василий Иванович, так в протоколе?

Вегер перевернул страницу:

— Так точно, товарищ подполковник.

— Хорошо. Так кого же это вы не убивали?

— Как — кого? Вдову и дочек ее.

Хотя Клоун ерзал на стуле, но выглядел теперь не напуганным, как на первом допросе, а покорным. Казалось, что, все обдумав, он решил сдаться на милость правосудия, чтобы хоть немного облегчить свою участь.

— А почему это вы решили, что они убиты? — спросил Коваль.

— Приснилось, наверно? Сон вещий видел, а? — поднял голову от протокола Вегер.

— Слышал. Слышал, что их убили. Все слышали, и я.

— Слышал, значит, — хмыкнул, по своему обыкновению, Бублейников, который стоял, прислонясь к дверному косяку, и с высоты своего роста брезгливо рассматривал тщедушного белобрысого парня в грязных потертых джинсах и давно не стиранной футболке. — Когда слышал-то?

Самсонов повернулся к нему.

— Тогда же… Ну, утром, тогда же… На следующий день после того…

— После чего? — спросил Коваль.

Самсонов снова повернулся к подполковнику:

— Ну, после того, как их убили!

— А скрылись почему так стремительно, если ни в чем не виноваты? Зачем забрались в такую даль? Не иначе как прятались? От кого?

— Потому и прятались. Я не хотел — Длинный велел. Сказал, на нас могут подумать, — с готовностью ответил Клоун.

— Странно получается, Самсонов: отчего ж это именно о вас должны были подумать, а не о ком-нибудь другом?

— Не знаю, — проворчал Клоун. — Я правду говорю.

Бублейников насмешливо повел бровью:

— Свежо предание, да верится с трудом!

Клоун сморщил белый лоб, пытаясь понять, при чем тут какое-то предание.

— И все-таки, почему же собрались по тревоге? — строго спросил Коваль.

— Длинный уже сидел. Два раза. Вот и испугался.

— Но вы-то, Самсонов, судимости не имеете. Вам-то нечего бояться. Почему же скрылись вместе с Кравцовым?

Клоун только вздохнул.

— И вообще, почему в таком случае другие люди, тоже раньше судимые, не тронулись с места?

Клоун пожал плечами. Наступила долгая пауза.

— Чего ты дурачком прикидываешься? — не выдержав, взорвался Бублейников. — Отвечай, когда спрашивают! Вот уже и шапка на тебе горит!

Парень невольно коснулся своей нечесаной головы.

— Приятель твой все рассказал, — заметил капитан Вегер, нацелив ручку прямо в грудь Клоуна. — Сознался, что ходили к вдове Иллеш. Он умнее тебя.

Клоун в полной растерянности глянул на офицеров. Он не знал, как ему быть. Казалось, он сейчас запищит, как загнанный охотниками заяц.

— Мы хотели переждать, пока найдут убийцу. Я не убивал, — жалобно промямлил он. — Боялись, что засудят.

— Ты не убивал? — быстро спросил Бублейников. — Ладно. А кто же? Кравцов?

Клоун покачал головой.

— С вами еще кто-то был? — спросил Коваль.

— Нет.

— Так кто же убил? Святой дух?

— Не знаю.

— Ну что ж, начнем сначала, — спокойно произнес Коваль. — Расскажите о той ночи на шестнадцатое, все по порядку. — Он заметил жадный взгляд, брошенный парнем на зажженную папиросу. — Хотите курить?

— Если можно.

Коваль протянул ему «Беломор».

— Ну, были там, во дворе вдовы, — вздохнул Клоун, взяв папиросу. — Так что из того? Ну, зашли…

— Днем, через калитку?

— Нет, — Клоун опустил голову, — через забор. Ночью.

— Зачем же ночью да еще и через забор?

Клоун опустил голову еще ниже, так, что его нечесаные вихры совсем закрыли лицо.

— Ну что же ты глаза прячешь? — сказал Бублейников.

— Разрешите, я папиросу выкурю, — выпрямился Клоун. — Я вас прошу, — умоляюще взглянул он на Коваля, поняв, что именно он тут старший. — Я вам все скажу, только пусть они, — и Клоун со страхом покосился на Бублейникова, — меня не перебивают.

— Курите, курите, — разрешил Коваль.

Пока Клоун жадно глотал дым, капитан Вегер просматривал исписанные листы протоколов, а Бублейников куда-то вышел, демонстративно оставив двери полуоткрытыми, чтобы проветрить кабинет, где уже, как говорится, топор можно было повесить.

— А теперь, — сказал Коваль, когда майор вернулся, — кончайте, Самсонов, курить. А то уже и «фабрика» горит. Так зачем же вы пошли ночью к Иллеш?

— Я не убивал, — снова повторил Клоун. — Честно. Можете мне верить. — И он провел ногтем большого пальца по оскаленным зубам — это должно было означать, что он клянется. — И Длинный тоже не убивал. Мы хотели войти, а там уже кто-то был. В доме. Ну, мы и рванули оттуда. Больше ничего. Утром слышим — убийство. Мы перепугались, что на нас подумают, решили уехать. Переждать.

— А зачем вы ходили к Иллеш? Зачем?! — снова сорвался Бублейников. — С вами нечеловеческое терпение нужно иметь!

— И нужно-таки, — негромко заметил Коваль.

— Ладно, скажу, — вздохнул парень. — Вдову потрясти хотели.

— Вот так бы давно, Самсонов, — с облегчением вздохнул Бублейников. — Стало быть, признаетесь, что пошли грабить.

— Но мы ничего не сделали. Даже в дом не вошли. Я пальцем никого не тронул — клянусь! А утром Длинный говорит…

— Называйте подлинную фамилию, — перебил Клоуна капитан Вегер, уже дважды по ошибке вписавший в протокол кличку.

— А утром, — повторил Клоун, — Длинный, то есть Кравцов, говорит: «Давай сматываться — вдову укокошили!» Я ее не душил, не резал, зачем же мне отвечать?!

— Расскажите по порядку.

— Что говорить? С чего начинать?

— Начните с вечера.

— Были мы у Длинного, то есть, извините, у Жеки Кравцова, в карты играли, в очко. Потом пошли. Мы еще раньше договорились, что пойдем к вдове.

— В котором часу вы там были, у ее дома?

— Точно не скажу. Что-то около часа ночи. Пошли, значит, пришли…

Клоун говорил теперь, не останавливаясь, и капитан Вегер едва успевал записывать показания.

— Никого не встретили по дороге?

— Какая-то парочка на углу стояла. Под деревом, недалеко от дома. А может, еще кто-то был. Не присматривался.

— Дальше.

— Перелезли через забор.

— Ничего вас там не удивило, во дворе?

— Нет, — пожал плечами Самсонов.

— Как же вас собака не покусала? У Иллеш волк — не собака.

— А собака в сарае была заперта, оттуда и лаяла. Да так глухо, как из-под земли. Мы удивились с Длинным, а потом обрадовались. Можно еще папироску? Два дня не курил — уши опухли.

— Берите, — сказал Коваль, — и рассказывайте.

Клоун разговорился, оживился, выпрямился — словно с каждым словом сбрасывал камень с души.

— Ну, подошли тихонько к двери, — продолжал он. — А за дверью возня какая-то, кто-то шороху дает, а кто-то хрипит, словно душат его.

— Отчетливо слышали хрипение? — с сомнением переспросил Вегер, перестав писать.

— Сначала подумали, что показалось. Нервы все-таки. А потом слышим — еще и еще! Да так страшно, что мы — назад. И смотались.

— Ах ты, какие пугливые, боже ты мой! — проворчал майор Бублейников. — Перепугались, бедные, — и концы в воду.

— Когда назад лезли — я как раз на заборе был, — там кто-то закричал, да так, что у меня мурашки по телу забегали. Даже сейчас, как вспомню, — съежился Клоун, — плохо делается.

— Так сразу и бросились назад? — переспросил Коваль.

Клоун кивнул.

— И не заинтересовались, что там делается, в доме?

— Длинный сказал: «Тут мокрое дело…» Кто-то нас опередил.

— А вы тоже были готовы на «мокрое»?

Клоун испуганно вытаращил глаза:

— Мы по мокрому не работаем.

— Зачем же ножи прихватили? — спросил майор Бублейников.

— У меня не было ножа.

— А у Кравцова?

— Не знаю. Может, и был.

— А ему зачем?

— Может, замки ломать…

— А где выбросили эти ножи?

Клоун снова начал твердить: у него ножа никакого не было.

— А где тот, что вы вместе с Кравцовым сделали в мастерской?

— Я никаких ножей не делал.

Для предстоящей беседы с Кравцовым, которого Коваль справедливо считал главной фигурой в этой небольшой компании, было достаточно уже и того, что рассказал Самсонов, и подполковник решил пока оставить его в покое и отправить в камеру.

— Самсонов, вы рассказали немного правды, это хорошо. Это в вашу пользу. Но скажите вот еще что: вы вдвоем ходили к вдове Иллеш или втроем?

— Вдвоем! — И на лице Клоуна появилось такое выражение, будто бы он готов был землю есть, чтобы подтвердить свои слова. — Только вдвоем, только вдвоем, — повторил он.

— А кто такой Кукушка? — поинтересовался капитан Вегер.

Клоун словно поперхнулся и, глядя куда-то в сторону, пробормотал:

— Не знаю.

— Он не был с вами в ту ночь?

Чуть не сказал: «Нет, не был», — но своевременно сдержался. Однако подполковник Коваль так же, как Бублейников и Вегер, прекрасно видели растерянность Клоуна.

— Разрешите, Дмитрий Иванович, у меня еще кое-что есть, — обратился Бублейников к Ковалю, хотя тот уже вызвал конвоира.

Коваль кивнул.

— На что ты жил здесь три месяца? — спросил Бублейников парня. — На какие деньги?

— Два с половиной…

— Хорошо, два с половиной.

— Случайные заработки. На вокзале вещи носил. Курортникам. Чемоданы всякие, корзины.

— И тебе доверяли?

— Дрова пилил и колол.

— В мае и в июне?! Не мели чепуху!

— Есть такие, что в мае дровами запасаются.

— А скотину пасти не нанимался?

— Пробовал.

— К кому?

— На улице Духновича, на Лесной. Фамилий не знаю. Меня Длинный водил. Да не взяли.

— А к Иллеш?

— К убитой? Нет, не нанимался.

Бублейников выдержал паузу, многозначительно взглянул на коллег и сказал Клоуну:

— На этот раз ты, кажется, не врешь… Понял, что у палки два конца. А на какие деньги вы с Кравцовым разъезжали?

— Билеты он покупал. Я не знаю, на какие. Значит, были деньги. Он на «Водоканале» работал…

— Знаем мы его работу, — двусмысленно произнес Бублейников.

Вошел конвоир.

Клоун, не читая, подписал протокол, вернул его капитану Вегеру и, оглядываясь на неумолимо строгого майора и вытирая рукавом футболки потное лицо, вышел с конвоиром.

После короткого перерыва Коваль распорядился привести Кравцова.

— Ну что ж, — сказал подполковник, когда Кравцов по его разрешению опустился на стул и вытянул свои длинные ноги. — Все произошло так, как и предполагалось. Ваш приятель Самсонов признался, что ходили вы к Иллеш ночью, грабить ходили.

На неподвижном лице подозреваемого это сообщение не отразилось, разве только еле заметно шевельнулись полуопущенные веки и углубились уголки сжатых губ.

— Что вы на это скажете, гражданин Кравцов?

Кравцов ответил не сразу. Положив свои огромные руки на колени, он задумался, потом спросил:

— Долго вы его били?

— А вас бьют?

— Меня? Нет.

— Но ведь и вы сейчас признаетесь. Под давлением неопровержимых фактов.

Подозреваемый упрямо, как норовистый конь, мотнул головой и сверкнул холодными голубыми глазами.

— Самсонов показал, что вы лазили ночью через забор, что грабеж этот был задуман вами давно.

— Это не доказательство. Клоун берет на себя — его дело, а я при чем? Может, он и ходил грабить, и лазил через забор.

— Есть и объективные данные. Метеостанция дала официальную справку, что дождя днем не было, только вечером, — подполковник пододвинул поближе к Кравцову документ, но тот даже не взглянул на него.

— И наниматься к Иллеш ты с Самсоновым не ходил — все это записано в протоколе, — указал на стопку исписанной бумаги капитан Вегер. — А самое главное: есть свидетельство местного жителя — ты его знаешь, и я могу его назвать, — которого ты расспрашивал, много ли добра у Каталин Иллеш и зачем ей столько денег. Это тоже прямое доказательство…

Кравцов тяжело дышал, глядя в сторону.

— Как видишь: и прямые есть доказательства, и косвенные, и признание напарника. И — лучше поздно, чем никогда — сознаться самому, тогда и смягчающие тебе найдут, и высшей меры не получишь. Зачем она тебе, хоть ты ее полностью заслужил? — Произнеся эту тираду, майор Бублейников умолк, и вид у него был такой, словно он до конца выполнил свою миссию.

Длинный взглянул на майора, на Коваля, посмотрел на авторучку в руках капитана Вегера, готового записывать его показания, еще несколько секунд подумал и, громко вздохнув, сказал:

— Пишите.

И начал рассказывать о ночи на шестнадцатое июля…

Вегер быстро писал. Но вдруг его перо словно споткнулось, и он остановился: Кравцов слово в слово повторил то, что говорил Самсонов.

— То, что вы сказали до сих пор, не вызывает сомнений, — заметил Коваль. — Отправились с Самсоновым ночью грабить вдову Иллеш, перелезли через забор. А дальше путаете.

— Ничего я не путаю.

— Вы ведь не вернулись назад, — строго сказал майор Бублейников. — Как же это у вас получается — шли, шли и никуда не пришли?

— Я уже сказал: там кто-то был. Я на мокрое дело не пойду.

— С чего вы взяли, что там «мокрое» дело?

— Догадался.

— А уходили, говоришь, опять через забор?

— Да.

— Не ври! Можно было и через калитку выйти. Задвижка-то на ней изнутри, со двора. Зачем же рвать штаны на заборе?!

Кравцов не ответил.

— Ну так что же?

— Не знаю, — наконец выдавил из себя Кравцов.

— Ну ладно, — сказал Коваль. — Перелезли через забор, очутились на улице. Это они с перепугу, Семен Андреевич, — усмехнулся подполковник. — Но зачем же все-таки из города бежать, да еще так далеко?

— К вам в руки попадать не хотелось.

— Но ты же твердишь, что ни в чем не виноват! — воскликнул Бублейников.

— А попробуй докажи тут, в камере, что ты не верблюд. Знаем мы вас. Судимых сразу схватите. А мы там были, во дворе. И следы оставили. Кто нам поверит? Да еще с таким, как Клоун. Его прижми маленько, он сразу запищит. Так и получилось. У вас такая манера. Знаю. Вам лишь бы в срокиуложиться и дело закрыть. Я переждать хотел, пока вы тут настоящего убийцу найдете. А потом и вернулся бы.

— Хорошего вы мнения о милиции, нечего сказать, — заметил Коваль.

— Полжизни с нею дело имею.

— Я больше.

— Сравнили! — возмутился Длинный. — Шкура у меня одна, и справедливость вашу я на ней проверять не намерен.

Бублейников отвернулся, чтобы не выдать своих чувств. Где это видано — вот так разговаривать с убийцей, как делает это Коваль, который разрешает мерзавцу грубить, насмехаться! Так вот с преступником манежиться! Скоро, пожалуй, дойдет до того, что будут милиционера посылать за мороженым для арестованных. Как в оперетте! Дали бы ему с этим Длинным с глазу на глаз потолковать — всю спесь сбил бы сразу!

— Ну хорошо, — прервал дискуссию Коваль. — Придет время, поймете. А сейчас нас интересует, кто еще, кроме Самсонова, был с вами в ту ночь во дворе Иллеш? Подумайте, Кравцов, хорошенько. На этот вопрос нужно ответить. Правда и точность в ваших интересах.

— Если не было третьего, значит, убили вы с Самсоновым, — зло добавил майор. — А теперь отпираетесь.

Когда Длинного увели, Бублейников повторил свою мысль:

— Ишь как ловко у них получается: во дворе были, грабить шли, а в дом не вошли. Я не я, и лошадь не моя. Дело ясное — сговорились. И поют, как по нотам.

— Если и сговорились, то, разумеется, не обо всем, — заметил капитан Вегер, складывая листки протокола.

— Ну, это детали… О том, нанимались ли к Иллеш и тому подобное. Но в главном — показания одинаковы. Не верю им ни на грош. По мне, самое время Туру их передать. Пусть предварительное следствие ведет. Наше дело сделано — искать больше нечего.

— Надо искать, Семен Андреевич, — не согласился Коваль. — Не вам объяснять, что когда в доме имеются отпечатки следов третьего лица, то его тоже необходимо найти.

— Конечно, Дмитрий Иванович, — кивнул майор. — Но ведь это не исключает участия этих двоих. Больше того — только через них и можно выйти на третьего участника шайки. А виновность Кравцова и Самсонова, по-моему, доказана.

— Василий Иванович, — обратился подполковник к Вегеру. — А кто такой таинственный Кукушка по вашей картотеке?

— О нем рассказал карманный вор, задержанный на вокзале. Кажется, опасный тип. Мы сейчас им занимаемся.

— Странная история, — размышляет вслух Коваль. — Сначала отпирались от всего, не хотели отвечать, все отрицали, путались, а потом оба так разговорились. Да и деньги не все взяли, за которыми шли.

— Конечно, у них было время все обдумать и обо всем договориться, — сказал Бублейников. — Меня не удивляют мелкие расхождения в их показаниях. Меня поражает, как одинаково они говорят — опытные преступники, махровые рецидивисты.

— У вас сегодня крайне обвинительное настроение, Семен Андреевич, — улыбнулся Коваль.

Бублейникову, которому очень понравилась собственная мысль о мороженом для арестованных, хотелось сейчас высказать ее. Но он взял себя в руки и только пробормотал:

— Адвоката для таких негодяев из меня, Дмитрий Иванович, не выйдет.

И все трое поспешили к начальнику милиции Романюку на очередную оперативку.

2

И все-таки пришлось снова разбираться с таксистами. Водителей такси и автобусов расспрашивали перед разговором с Маркелом Казанком, но и после того, как версия, связанная с ним, отпала, они не перестали быть объектом размышлений Дмитрия Ивановича. Большую надежду возлагал он на таксистов, полагая, что убийцы не осмелятся пользоваться городским транспортом, где их скорее могут заметить. Но тогда и он, и капитан Вегер увлеклись цыганом и не очень тщательно занимались остальными пассажирами такси, пользовавшимися этим «лучшим видом транспорта» в ту фатальную для семьи Иллеш ночь.

До двух часов ночи, кроме Дмитриевского, который вез Казанка, приехало в городок еще четверо таксистов: Косенко из Хуста, Поляков из Рахова, Ткачук и Дыба из Ужгорода. Коваль вызвал всех четверых.

Первым явился Косенко. Он пришел даже раньше самого Коваля. Идя узким коридором первого этажа, Дмитрий Иванович увидел, как он нетерпеливо топчется перед дверью кабинета, который Романюк отвел прибывшему из министерства подполковнику для временного пользования.

— Рановато приехали, еще сорок минут, — сказал он, отвечая на приветствие таксиста. — Ну ладно, заходите. — Он отпер дверь, пропустил водителя вперед и предложил стул. Потом позвонил автоинспектору Самопалову. — Немножко подождем, если не возражаете, — сказал таксисту.

По неспокойному виду Косенко, по тому, как он поеживался и озирался по сторонам, чувствовалось, что идти в милицию ему очень не хотелось и он спешит поскорее покончить с этим неприятным для него делом.

— Но ведь я, товарищ подполковник, уже давал показания. Все рассказал, как было, а теперь опять, — таксист обиженно заерзал на стуле.

— Ну, ничего страшного, еще раз повторите. Вам сколько лет, забыл?

— Двадцать два, а что? — Длинное угреватое лицо Косенко вытянулось — может быть, его самого ждет какая-нибудь беда?

— Да ничего. Недавно из армии? В каких войсках служили?

— В десантных. Только я все тогда рассказал, товарищ подполковник, больше не знаю ничего. Привез его сюда, в самый центр, а потом махнул назад, в Хуст.

В дверь заглянул сержант с красной повязкой на рукаве — помощник дежурного.

— Здравия желаю, товарищ подполковник! Капитана Вегера здесь нет? Его начальник разыскивает.

— Как видите, — развел руками Коваль. — В Ужгород поехал. Скоро вернется. Кстати, сержант. Не в службу, а в дружбу, скажите, пожалуйста, уборщице, чтобы убрала в кабинете — пыли на целый палец.

Дверь закрылась и сразу открылась снова — вошел лейтенант Самопалов.

— Разрешите, товарищ подполковник.

— Прошу, ждем вас. Садитесь. Вот таксист Косенко Петр Васильевич из Хустского парка.

Коваль достал из сейфа разбухшую синюю папку с наклеенной на нее красной бумажкой с надписью: «Дело об убийстве семьи Иллеш», раскрыл ее и начал просматривать.

— Это повторный вызов, я вам рассказывал. Петр Васильевич, повторите, пожалуйста, ваши показания. Может быть, что-нибудь новое вспомнилось, какие-нибудь подробности.

Парень откашлялся, провел ладонью по выгоревшим волосам.

— Я в тот раз все сказал. Пассажира этого не знаю. Не хустовский он. В светлом костюме был, помню. Лет под сорок. На вид человек простой. Дорогой рассказывал, что сам с Урала, слесарь. Ну, еще — что имеет двоих детей. А сам, мол, в Хуст ездил к сестре, заболела она. И все.

— А фамилию сестры не назвал?

— Может, и назвал, только я мимо ушей пропустил. У меня — дорога.

— А почему ночью едет — не говорил?

— Я не допытывался. Не люблю пассажиру в душу лезть. Если клиенту скучно и поговорить охота — пусть поговорит, послушаю для его удовольствия. Другой раз — пятое через десятое. Хаос от этих всех разговоров в голове, товарищ подполковник. Почти все болтают, когда едут. Боюсь перепутать, кто что сказал. Этот, с Урала, говорил, кажется, про какого-то друга. Врал или нет — не знаю, не могу за него отвечать, если врал.

— Почему обязательно «врал»? — удивился Коваль. — Он вызывал у вас подозрение?

— Да нет, — замялся Косенко.

— Что же он о своем друге говорил? Где этот друг?

— Где-то здесь. Десять лет его не видел. А теперь вот решил встретиться перед отъездом. Врал, наверно.

— А вдруг правду говорил, а? — Коваль не мог сдержать укоризненной усмешки. — Почему это вы такой недоверчивый к людям, Петр Васильевич? В ваши-то годы?

Водитель нахмурился.

— Люди всякие есть. Вот этот, например, что-то натворил, наверно, раз вы расспрашиваете. Как же верить!

— Ох уж, простите меня, и философия! — покачал головою Коваль. — Товарищ Самопалов, — обратился он к лейтенанту, — у вас есть вопросы к водителю?

— Права и техпаспорт на машину, — сказал инспектор.

— Пожалуйста, — таксист протянул свои документы.

— Пока лейтенант занят вашими документами, расскажите, Петр Васильевич, еще раз, как и когда выехали из Хуста, как вернулись назад.

— Выехал что-то около десяти вечера.

— По местному времени или по московскому?

— Мы по местному ездим, как люди привыкли. Только когда в аэропорт везем или к поезду, тогда уточняем.

— Дальше.

— Довез этого клиента, высадил, потом думаю, зачем зря терять целую ночь. Подъехал к гостинице — желающих ехать в Хуст не нашел. Там еще один мотор ждал — до самого Рахова. Вернулся домой порожняком, чего ж стоять. Вот вроде бы и все.

Лейтенант вернул Косенко документы.

— В дороге поломок не было?

— Никаких поломок. «Волга» новенькая.

— Хорошо, товарищ Косенко. Можете возвращаться в Хуст. Давайте отмечу вашу повестку.

Коваль окинул взглядом водителя, который, выходя из кабинета, не сдержался и пробормотал себе под нос: «Таскают человека почем зря. Вроде бы нам делать нечего!»

В коридоре больше никого не было. Круглые электрические часы на здании почты и телеграфа показывали без семи минут шестнадцать.

— Что ж, подождем, товарищ лейтенант. Когда уже кончится эта жара? Надо внести предложение: в каждом кабинете оборудовать холодный душ, — пошутил Коваль. — Неплохо бы, а?

— И в камере предварительного заключения — тоже, — сказал инспектор, и оба засмеялись.

— Сейчас бы в Днепр, головою вниз.

— А вы на Латорицу сходите. Какой у нас пляж! Неделю не было дождя — вода чистая, прозрачная, течение не очень быстрое.

— Речка хорошая. Но нашему Славутичу — не пара. В Киеве бывали?

— Бывал. Красота всюду своя. Где человек вырос, то место ему дороже всех и та красота ближе сердцу.

— С этим согласен. Кстати, на Днепре тоже редко бываю. Один или два раза в год. Хотя рыбку ловить очень люблю. Ровно шестнадцать ноль-ноль, — отметил Коваль, взглянув в окно и увидев приближавшегося к зданию милиции водителя Дыбу.

Ужгородского таксиста Алексея Федоровича Дыбу подполковник узнал сразу. Когда Коваль вызывал его первый раз и он переступил порог кабинета, подполковник подумал: «Бывают же такие необыкновенные люди, ну и постаралась матушка-природа!» И еще: «Один раз увидишь — через сто лет узнаешь».

Голова у Дыбы вся была седая, до единого волоса. А брови — широкие, кустистые и черные, словно сажей нарисованные или чужие, приклеенные. Это тем больше впечатляло, что годами был Дыба не стар — моложавое лицо его и могучая фигура свидетельствовали, что этому седому богатырю не больше сорока пяти — пятидесяти.

Дмитрий Иванович сказал Самопалову:

— Сейчас войдет человек. Подумайте, как он помещается в машине за рулем. Я этого представить себе не могу.

Дыба вежливо постучал.

— Можно? Здравствуйте.

— А, Дыба! — сказал Самопалов. — Так мы его знаем. Он наш общественный инспектор.

— Прекрасно! — обрадовался Коваль. — Садитесь, Алексей Федорович!

— Спасибо.

У такого богатыря, как Дыба, вроде бы должен быть густой бас, а у него голос обыкновенный, даже немного высоковатый.

— Алексей Федорович, мы уже вызывали вас, — начал Коваль. — Вы помогли нам. Но хотелось бы еще раз послушать историю той вашей поездки из Ужгорода. В ночь на шестнадцатое июля. Может быть, вы что-нибудь еще вспомнили за это время.

Дыба, видимо, почувствовал некоторую неловкость, грубым пальцем потер щеку, как провинившийся школьник.

— Могу повторить, — торопливо заговорил он. — Значит, так, тогда я работал в ночь, до шести утра. Около одиннадцати вечера стоял около гостиницы «Ужгород». Сел мужчина, как я уже говорил, в годах, интеллигентный с виду, хорошо одетый, в темном костюме. Говорит: «Вези меня в направлении Мукачева». Я спросил, куда точнее, адрес. А он отвечает: «Там посмотрим». Хоть и не близкий свет, и пассажир, вижу, с причудами, — то ли его в Мукачево везти, то ли дальше поедет, куда-нибудь в Сваляву или в Хуст, например, но отказаться не могу. Повез, значит.

Щеки у Дыбы разрумянились.

— Вы спокойно рассказывайте, — мягко сказал ему Коваль. — Не волнуйтесь, не торопитесь.

Постучав, заглянул в кабинет еще один ужгородский таксист — Ткачук.

— Подождите, пожалуйста, — сказал ему Коваль. — Вас вызовут.

— Значит, так, — снова заговорил Дыба. — Довез я его сюда, до гостиницы «Звезда», как он попросил, уже будучи в городке. И все.

— Он вошел в гостиницу?

— Нет, махнул куда-то в сторону. Наверно, недалеко, раз не попросил подвезти. Или за угол свернул — гостиница-то на углу. Как в тумане растаял. Хотя я за ним не следил, мне ведь ни к чему было.

— В дороге что-нибудь рассказывал? К кому едет? Зачем?

— Нет. Молчаливый человек. Только один раз сказал, что медленно едем, хотя у меня на спидометре сто километров было. Больше — ни слова.

— Вас, Алексей Федорович, в его поведении ничто не удивило?

— Нет. Пассажир как пассажир. Только вот угрюмый какой-то, все время сидел. И все присматривался, будто что-то высмотреть хотел на дороге. Да ведь темно, ночь. Что там увидишь?

— Нервничал?

— Может быть. Я не очень-то на него смотрел, гнал себе, даже с превышением скорости, пусть меня автоинспекция простит. — Дыба бросил виноватый взгляд на лейтенанта Самопалова. — Пассажир просит, дорога свободна, машина в порядке.

— Особых примет у него не было?

— Да нет. Немного седой, крепкий еще мужчина, хотя и пожилой. Аккуратненький, видать, городской.

— Как расплачивался? Точно по счетчику?

Дыба смущенно молчал.

— Ну ладно, — поморщился автоинспектор. — Знаем мы вас, таксистов. Говори, как было.

— В норме: — Несмотря на разрешение, Дыба все-таки беспокойно косился на Самопалова, но солгать в милиции было, как видно, выше его сил. — Рублевку накинул, конечно, это нормально, дорога дальняя, да еще ночь.

— А обратно в Ужгород возвращаться не собирался? Не просил подождать?

— Ничего такого не было. Я же говорю, молчал как рыба, один только раз сказал: «Дай газу!»

— Спешил, выходит?

— Да как сказать, в такси все спешат.

— У гостиницы были еще машины?

— Стоял один из Раховского парка. Часа два уже ждал — не хотел порожняком ехать. Мы поговорили, перекурили. Потом, когда я уже тронулся, подошел наш мотор, ужгородский — тот парень был, который сейчас заглядывал. — Дыба кивнул на дверь. — Я взял пассажира и уехал.

— Кого взяли?

— Бабу с мешком и с какой-то сумой переметной. На базар торопилась, хотела до рассвета успеть. Орехи везла. Целый мешок.

— Вы того пассажира узнали бы, Алексей Федорович?

— Узнал бы, — серьезно ответил таксист. — А как же.

— Хорошо. У вас, товарищ лейтенант, вопросы будут?

Самопалов и на этот раз ограничился только проверкой прав и техпаспорта на машину.

Коваль отметил Дыбе повестку и отпустил его.

— Еще будете вызывать, товарищ подполковник? — спросил Дыба.

— Посмотрим. А что, еще что-нибудь хотели добавить?

— Нет.

— Попросите войти Ткачука.

Вошел третий таксист.

Показания его дали Ковалю немного.

— Возил деда с мальчиком лет пятнадцати. Домой они возвращались. В Ужгороде были на похоронах дедовой дочери, тетки этого подростка, — так дед сказал. А больше ничего интересного.

— Спасибо, товарищ Ткачук. — Коваль прочел первые показания таксиста — то же самое. Нет, его пассажиры никакого отношения к следствию явно не имели. — А назад, значит, утром уехали?

— Утром. Ночью на Ужгород никто не сел. В шесть утра только. Две пассажирки. По разговору, надо думать, жены офицеров.

Коваль снова обратился к автоинспектору, теперь уже автоматически. Но подполковнику пришлось искренне удивиться: на этот раз Самопалова словно прорвало.

«Почему именно Ткачук разбудил его автоинспекторское самолюбие?» — думал Коваль, слушая, с каким пристрастием допытывался тот, проверяли ли у Ткачука путевой лист по дороге из Ужгорода, как часто ездит он по этой трассе, давно ли работает на такси. И уже с легкой иронией подумал: «Быть может, лейтенант решил показать мне, что не зря здесь сидел?»

Таксист из Рахова в тот день не приехал. Оказалось — заболел.

Коваль не очень переживал по этому поводу. Вызов Полякова носил чисто формальный характер. В его предварительных показаниях ничего интересного для дела не было: вез семью — отца, мать и двоих детей. Пассажиров на обратную дорогу не нашел. Заночевал на вокзале. Утром взял с поезда и отвез в Синяк трех женщин, а потом порожняком катил до самого Рахова.

Заинтересовали Дмитрия Ивановича пассажиры Косенко и Дыбы. Хустовский пассажир имел хоть какую-то мотивировку ночной поездки, а у приезжего из Ужгорода не было и этого. Да и вел себя ужгородский пассажир странновато. Нервничал, все время присматривался к местности, хотя было темно, упорно молчал. Все это не могло не привлечь профессионального интереса подполковника Коваля.

3

Душным вечером, когда усталый Коваль вернулся в гостиницу, внезапно позвонил майор Романюк.

— Дмитрий Иванович, хотите посмотреть на вечерний город? — спросил начальник милиции. — Съездим на «Красную горку», отдохнете. Да и Наташе будет интересно, — добавил он. — Если не возражаете, я приглашу и одного нашего товарища, из пограничников.

Коваль, узнав голос майора, с которым недавно виделся, в первый момент подумал, что появились новые данные по делу Иллеш, и теперь, слушая Романюка, только пожал плечами: какие там прогулки! Но, взглянув на Наташу, неожиданно согласился.

Он взял с собою дочь не только для того, чтобы показать ей Закарпатье. Понимал, что будет очень занят, не увидит ни дня, ни ночи, и Наташа будет предоставлена самой себе. Но все же совместная поездка как-то сблизит их. В последнее время в Киеве они хоть и жили под одной крышей, но как будто в разных квартирах.

Дмитрий Иванович все больше задумывался над этим, укорял себя за то, что, с головой уходя в работу, часто забывал о дочурке, в прошлом бывал с нею слишком строг, хотя строгость эта шла от опасений, что без жены не сможет он справиться с воспитанием девочки.

— Опять в милицию, — вздохнула Наташа, почувствовав на себе взгляд отца. Она сидела в плетеном кресле и, опустив на колени раскрытую книгу, наблюдала за ним.

— Нет, — ответил подполковник, извлекая из шкафа штатский костюм. — Поедем ужинать на свежий воздух. На «Красную горку». Сейчас за нами заедут. Переоденься.

— Ой!.. — Наташа повеселела и вскочила с кресла. — А переодеваться — зачем?

— А что, поедешь в этих протертых штанах? — сердито проворчал Коваль и тут же спохватился, — опять разговаривает с дочерью не так, как нужно.

— Это не штаны, а джинсы, — возразила Наташа. — Кто-кто, а ты должен знать, — добавила с укором. — В джинсах даже в театр ходят. Ужасно отстаешь от жизни, Дик!

— Надеюсь, не в таких протертых! — не сдавался Коваль.

— Опять проявляешь некомпетентность, — не отступала и Наташа. — Джинсы — чем больше терты, тем моднее.

— Выходит, самое модное — ходить в лохмотьях? В конце концов, ты человек взрослый, одевайся, как тебе нравится, но если идешь со мной…

— Могу и не пойти, — тихо сказала Наташа, и глаза ее погасли.

Коваль понял, что проиграл, и, расстроившись, отправился в ванную. Уже оттуда донесся его голос:

— Ты меня не так поняла. Беспокоюсь, чтобы тебе самой неудобно не было.

— Майора позвать? — спросила Наташа, чтобы перевести разговор на другую тему.

— Майора?

Коваль на мгновение задумался. Знал, что Бублейников, который жил этажом ниже, не одобрял того, что он взял с собой в служебную командировку Наташу. Не исключено, что при случае это будет доведено до сведения начальства. Однако…

— Майору позвони. Когда подойдет, передашь мне трубку.

Бублейникова в номере не оказалось, вероятно, майор до сих пор задержался в милиции — ему не хватало рабочего дня: одновременно с ведением дела Иллеш Бублейников проверял работу отдела уголовного розыска. После повторных безрезультатных допросов Длинного и Клоуна он, очевидно, снова рылся в архивах.

— Ладно, — сказал подполковник. — Все равно сейчас приедут.

Он не успел закончить фразу, как в дверь постучали.

«Красная горка» оказалась очень уютным местом. Проехав улицами оживленного под вечер городка, Романюк, Коваль и Наташа попали в сад, раскинувшийся на пологом зеленом холме. Они уселись на вкопанные в землю скамьи, за простой деревянный стол. Романюк заказал «по деце»[11] «Розы Закарпатья» и неожиданно встал, широким жестом приглашая к столу коренастого полковника в пограничной форме, возникшего как из-под земли.

Пограничник приблизился к столу, но не сел, а остановился напротив Коваля, добродушно и с мягкой иронией глядя в лицо подполковника. Наташа посмотрела на этого русого офицера с чуть скуластым и широким лицом, потом — на отца, который, поднявшись, тоже удивленно вглядывался в него. Но вот, словно по команде, оба бросились друг другу в объятия.

Заметив улыбку Романюка, Наташа догадалась, что он эту встречу подстроил.

— Ну и Антонов, ну и рядовой Антонов! — только и смог вымолвить Дмитрий Иванович. — Медведь, а не человек! И кто тебе разрешил ребра ломать?! Ладно, садись уж.

Антонов сел. И у него, и у Коваля повлажнели глаза.

— А нарушители границы у нас ничего лучшего и не заслуживают, товарищ старший сержант Коваль, — смеялся Антонов. — Приехать в Закарпатье тайком! Если б не случай и не Петр Иванович…

— Откуда же мне было знать, — оправдывался Коваль, потирая ладонью грудь, — что ты — здесь, да еще и пограничник…

— Как это откуда? Давно мог разыскать. За четверть века можно найти. Это же твоя специальность — искать. Черт знает, как только такого неповоротливого в милиции держат!

— Моя специальность — искать преступников.

— Слишком узко мыслишь. А кто находит потерянных детей, воссоединяет разбросанные войной семьи, потерявших друг друга однополчан? Верно, Петр Иванович?

— Гуманистическая миссия милиции, — подтвердил Романюк. — Я, например, именно этим и занимаюсь.

— Я ведь в уголовном розыске! Что ты, товарищ Антонов, понимаешь? Ты совсем по другому отделу проходишь…

Старые друзья долго еще подтрунивали друг над другом: «Солидный стал!» — «Да и ты вроде весу набрал, раздался! Виски серебряные!» — «У меня — вторая молодость…»

— Это, доченька, фронтовой мой друг, вместе воевали, — сказал Коваль Наташе.

— О, дочурка! — радостно воскликнул полковник, протягивая Наташе загорелую руку. — Антонов, Виталий Иванович… А у меня двое сыновей — орлы! Да чего тут сидеть! — вскочил он. — Поехали к нам! Капитолина Сергеевна не такими пельменями угостит! И вообще… Она о тебе, Дмитрий Иванович, столько уж наслушалась!

— Э, нет, товарищ полковник, — решительно возразил Романюк. — Я его на свежий воздух вытащил. А вы снова — в хату. Уж посидим тут, а дальше видно будет. Как, Дмитрий Иванович? А за встречу можно еще по одной деце.

— Где же ты был столько лет, Виталий Иванович, товарищ Антонов? Давай, брат, рассказывай!

— Где был? Лучше спроси, где не был. На севере? Был. На востоке? Был. На юге? Тоже. На западе — сейчас. Дослужил в нашем батальоне, потом учился, военно-политическое кончил. А с пятьдесят первого — граница: Карелия, Мурманск, заставы в снегу. В пятьдесят седьмом — высшая школа, а там попросился на Дальний Восток: Чукотка, Камчатка, Сахалин, несколько лет — на Курилах, далеко на юге, край света, можно сказать.

— Ну и ну! — покачал головой Коваль. — Значит, найти тебя было бы не легко.

Наташа с наслаждением ела только что выловленную и приготовленную «царскую рыбу» форель и с неменьшим удовольствием слушала разговор.

— А ты, доченька, знаешь, что такое Курилы? — обратился к ней Антонов.

— Только по учебнику географии.

Коваль в нескольких словах рассказал о себе, а затем оба офицера снова ушли в воспоминания о годах войны.

Где-то впереди забрезжил мягкий, едва уловимый на небе свет. Наташа видела, как подсвечивало далекую черную линию гор, и ей казалось, что плывет она по темному вечернему небу, как по морю, в то жуткое царство крови и огня, где побывал отец еще до появления ее на свет.

Задумавшись, она забыла об ужине. Не заметила, как все встали уже из-за стола. Полковник Антонов взял ее за руку:

— Поехали, поехали!

До ее сознания дошло: все-таки решили ехать к Антонову. Ей уходить не хотелось: она чувствовала себя здесь, в саду-ресторане, уютно, хорошо. Но ничего не поделаешь. Встала и пошла со всеми к «Москвичу»…

Это был сказочный вечер. Быстрая езда по незнакомому городку, новые люди, новая обстановка, интересная беседа. По дороге заехали в милицию, но Бублейникова не застали.

У Антоновых засиделись до глухой ночи. Дмитрий Иванович и полковник снова предались воспоминаниям. Жена Антонова, Капитолина Сергеевна, такая же русая, как полковник, поразила Коваля какой-то материнской нежностью к мужу. Она сидела, подперев щеку ладонью, и увлеченно слушала.

Майор Романюк начал было развлекать Наташу разными милицейскими историями. Вспомнил и случай в гостинице, происшедший с киевлянкой, которая забралась в чужой номер, подняла руку на милиционеров и схлопотала пятнадцать суток. Но Наташа осталась равнодушной к этой экстравагантной землячке, ее интересовал разговор отца с Антоновым, и, почувствовав это, майор оставил ее в покое.

— Значит, не забыл Сибиу, Клуж, Одорхей, Сиргу-Муреш? А наш маленький Меркуря-Чукулуй?!

— Да разве забудешь! — сверкнул глазами Антонов. — За десять тысяч километров, на крайних точках земли, у самой солнечной колыбели — и то помнил! Это ведь не только освобожденная нами земля — это молодость наша! А молодость кто же может забыть!

Да, были они сейчас недалеко от тех самых мест, где когда-то сражались с врагом. И, казалось, снова очутились на театре военных действий. Вместе воевали они не долго. Это было, когда Коваль после госпиталя попал в батальон противовоздушной обороны, охранявший от вражеской авиации расположенные в предгорьях железнодорожные пути, мосты и туннели, города и автострады Трансильвании.

— Подумать только, он меня сразу узнавать не хотел, — добродушно жаловался жене полковник.

— А как же узнаешь? — защищался Коваль. — Ты ведь в то время мальчишкой был. Гимнастерочка на тебе, как и на всех новобранцах тех лет, как на вешалке висела, из воротника длинная тонкая шея торчала. А теперь… Да и глаза вроде были другие. Светлее.

— А как питались тогда в тылу? Так что же ты хочешь?

— По сравнению с нашими девушками-зенитчицами, — объяснял подполковник Капитолине Сергеевне, — которые с боями прошли от Сталинграда до Румынии, новобранцы эти совсем детишками выглядели. Видели бы вы, как опекали их девушки. Лучший кусочек подсовывали, подворотнички стирали, пришивали. Я убедился тогда, что самое сильное чувство у женщин — материнское.

— Аксиома, — заметила Капитолина Сергеевна. — А кто тебе, Виталий Иванович, подворотнички пришивал? — обратилась она к мужу. — Что-то ты мне ничего такого не рассказывал!

— Да что там рассказывать! — смутился Антонов. — Кому это интересно?

— Вспоминаю, — продолжал Коваль, — приехали мы с лейтенантом на пост около Тиргу-Муреша, заходим в землянку, а там девушки своего юного подшефного охорашивают. Одна ему голову стрижет (и где только машинку достали!), другая гимнастерку стирает.

— Боже ты мой! — вздохнула Антонова. — Наверно, братишек младших вспоминали. Или подумали о том, что скоро демобилизация, а там, может быть, появится и своя семья.

— Это уж как кому повезло, — заметил Романюк.

— Как же ждали мы тогда конца войны! — добавила Капитолина Сергеевна. — Жили-то ведь все время по боевой тревоге.

Наташе хотелось гордиться своим отцом. Чувство это было неожиданным и удивительным.

— А мы с товарищем подполковником, — сказал Романюк, — и сейчас так живем.

— Бывало, что и в самый последний день войны погибали, — вздохнул Антонов. — Помнишь, Дмитрий Иванович, Земляченко, сержанта Куценко, Раю Лубенскую с поста номер девять? Мы ведь даже и в апреле сорок пятого бандитов вылавливали. А женский монастырь? Капитолина моя Сергеевна эту историю уже тысячу раз слышала. Про облаву, во время которой спас мне жизнь Дмитрий Коваль.

— На войне, — сказал Коваль, — один за всех, а все за одного.

— А как, как это было? Пап, расскажи, расскажи! — встрепенулась Наташа.

Капитолина Сергеевна задержала на девушке взгляд. Судя по выражению лица Антоновой, она не осуждала Наташу за невыдержанность. Коваль заметил это. Что-то Наташка сегодня так возбуждена. Ресторан? Вино? Но она ведь не пила. Не может сразу воспринять такое множество новых впечатлений? Но в таких случаях обычно замыкаются в себе.

Жена полковника понравилась Ковалю. Она создавала вокруг себя атмосферу доброжелательности, даже когда не улыбалась. Дмитрий Иванович никому не завидовал. Не зарился ни на служебную карьеру, ни на дачу или машину. Но, оставшись вдовцом, будучи лишенным семейного тепла, он особенно остро ощущал привлекательность такого дома, как дом Антоновых. Промелькнула мысль: «А какою будет Ружена?»

— Я уже был на мушке, — рассказывал Антонов, — когда старший сержант Коваль метким выстрелом снял фашиста со скалы. Сам-то я этого снайпера не заметил и полз прямо на него. А уже светало, и судьба начала отсчитывать мои последние секунды.

— За это полагается. Обязательно, — вставил начальник милиции, который все время радовался тому, что посодействовал встрече друзей, не видевших друг друга столько лет. Он налил в фужеры красное как кровь, сладковатое вино. — «Роза Закарпатья» есть и у нас!

Все встали. Даже Наташа держала в руке пустой бокал. Сегодня по-новому увидела она все: и всех людей, и своего собственного отца. Поняла, что мало знает его. И что вот неожиданно открылась не известная ей страница его жизни.

Родители для детей всегда не до конца познанный мир. Может быть, потому, что дети мерят жизнь на свой аршин, не догадываясь о том, что у отцов есть свои мерки, свой счет, свои критерии. И дети тоже — часто неведомый мир для отцов, а отсюда — пустые разговоры об извечных конфликтах поколений.

Поездка в Закарпатье была для Наташи путешествием в сказку. Чудесный край произвел на нее неизгладимое впечатление своими горами и дремучими лесами, бурными реками и полонинами, живописными селами и городами. А теперь оказалось, что он невидимыми нитями связан с жизнью ее отца, с его молодостью. Многое из того, что Наташа, как ей казалось, хорошо знала раньше, открылось ей теперь по-другому, — и война, о которой она читала в книгах, которую не раз видела в кино и которая, откровенно говоря, ей уже надоела.

— Я не умею рассказывать, — сказал полковник Антонов, когда все опять сели за стол.

— Политработник — а не умеешь! — усомнился Коваль.

— Да он шутит, — заступилась за мужа Капитолина Сергеевна.

— О себе не могу. Ты, Дмитрий Иванович, и по званию был старше, и по возрасту. И больше знал. Вот ты и расскажи.

— Послушайте, три Ивановича, хватит вам дипломатничать, — сказала Капитолина Сергеевна. — Давайте, Дмитрий Иванович, я этих знаю, — кивнула она на мужа и Романюка. — От них не дождешься.

— Мы на работе выговариваемся, — оправдывался Романюк.

— Как-то в начале апреля прибежала в батальон мать-игуменья, — начал Коваль. — Женский монастырь стоял на холме, возвышаясь над городом, как невеста в белом подвенечном платье. И дороги вели к нему тоже белые, извиваясь между лесистыми буграми, зелеными косогорами и ущельями, на дне которых струились ручьи. На фоне дальних гор с высокими буками и пихтами казался он белым облаком, повисшим в небе.

— Да вы ведь поэт, Дмитрий Иванович! — улыбнулась Капитолина Сергеевна, когда подполковник сделал паузу.

— Первый поэт среди милиционеров! И — последний, — засмеялась Наташа.

«И в самом деле, какой-то необыкновенный стал он, — подумала она об отце. — Но что же так повлияло на него: неожиданное возвращение в молодость или…» — Наташа вспомнила, что накануне, когда пришла она из кино, он разговаривал по телефону. Слышала, как сказал: «Я тоже соскучился, аистенок! Тоже очень, очень. До свидания! До встречи!» Так отец очень редко разговаривал даже с ней самой.

Положив трубку, он обернулся к ней и посмотрел на нее так, словно не мог узнать. Только спустя несколько секунд сказал:

«А-а… Это ты… Где же ты была?!» — Голос у него был чужой.

Зазвонил телефон. Отец снова взял трубку: «Да. С Киевом. Девять минут. Хорошо, сейчас рассчитаюсь».

И ушел, так и не дождавшись ответа на свой вопрос.

«Наверно, разговаривал с той самой женщиной, которая и домой ему звонила, — подумала Наташа. — «Аистенок…» — и ревность охватила ее.

— Мать-игуменья примчалась к нам чуть свет, — продолжал тем временем Коваль. — Глаза горят, на сухом лице красные пятна. «Ночью в монастырь ворвались ваши солдаты, — кричала она, — и ограбили его! Я уже звонила в Бухарест. Сегодня же узнает об этом весь мир!» В радиусе нескольких десятков километров, кроме вас, не было в горах советских солдат, и командир роты капитан Подопригора приказал немедленно выстроить весь личный состав. Немного успокоившись, мать-игуменья с двумя монахами, которые ее сопровождали, прошла мимо строя, состоявшего по преимуществу из девушек — как в то время почти в каждой роте противовоздушной обороны, — и в конце концов беспомощно развела руками. А мы уже знали, кто такие эти налетчики. Близлежащие леса кишмя кишели дезертирами из немецкой и венгерской армий, диверсантами, оставленными противником при отступлении, всякого рода кулацкими элементами. Они нападали на крестьян, отбирали у них скот, грабили магазины, налетали другой раз даже и на наши посты, обычно — на солдат, которые выходили в лес на линии связи. Но мать-игуменья уверяла, что грабители были в советской форме. «Значит, и форму где-то раздобыли», — сделал вывод командир роты. Мы мобилизовали в помощь себе местную румынскую милицию и ночью выехали на облаву. Ну, а дальше вы знаете.

— Ничего не знаем! — рассердилась Наташа, внимательно слушавшая отца.

— Дальше я спасаю жизнь рядовому Антонову, — засмеялся Коваль. — Но сам об этом не догадываюсь. И впервые слышу об этом столько лет спустя.

— А диверсантов поймали?

— Дорогой ценой, — нахмурился подполковник.

Уже выпили кофе, приготовленный Капитолиной Сергеевной по-турецки, а воспоминаниям все еще не было конца.

— Ну что ж, — поднялся наконец Коваль. — Завтра день рабочий. Даже не завтра, а уже сегодня.

Хозяева запротестовали. Но подполковник был неумолим.

— Надеюсь, еще увидимся, — сказала Антонова, подавая Ковалю руку. — И не так экспромтом… Для хозяйки важно заранее знать…

— Непременно, — широко улыбнулся Коваль. — Но и экспромтом у вас получилось отлично. Спасибо.

— Приходите в воскресенье на пельмени, на настоящие сибирские. С доченькой, — она ласково взглянула на Наташу. — Придете? Смотрите. И вы, — обернулась к начальнику милиции, — Петр Иванович. А то вы ведь всегда, как ясное солнышко в хмурый день, — на мгновенье покажетесь и снова прячетесь надолго. И супругу прихватите.

— Работа… — развел руками майор. — Такая работа, что жену свою и сам не вижу.

4

Это был хороший день. Во-первых, прошел дождь и смыл с улиц горячую пыль. После дождя думать стало легче. Во-вторых, и это было главным, подполковник Коваль получил важные сведения — интересный для размышлений материал.

Установление убийц семьи Иллеш затягивалось, и Дмитрий Иванович нервничал, чувствуя, что все его раздражает и что становится он нетерпимым даже к самому себе. Множество ниточек, вроде бы ведущих к истине, держал он в руках, но стоило только потянуть за одну из них, как она тотчас обрывалась.

Свежие данные частично зачеркивали уже проделанную работу, выдвигали новые вопросы. И, естественно, не было никакой гарантии, что при изучении всех этих сведений появится и та ниточка, которая тянется из клубка. Но надежда появилась снова.

Закрывшись в номере, подполковник решил как следует поработать. Первые его схемы устарели, и нужны были новые.

Начал он не с версии «Ограбление», как прежде, а со «Старых связей». Розыски в этом направлении неожиданно увенчались успехом. Нашли местного старожила, какого-то Ховаша. Он заявил, что приблизительно недели за три до убийства, кажется двадцать шестого или двадцать седьмого июня, видел в городке у вокзала монаха. Ховаш знал этого монаха в лицо. Звали его брат Симеон. Со времени освобождения в городке он не появлялся.

Монах был в обыкновенном коричневом костюме. Но редкие седые волосы были у брата Симеона такие же длинные, как и в дни его молодости, во время пребывания в монастыре.

Увидев «брата Симеона», Ховаш несколько раз продефилировал мимо него, чтобы убедиться, не ошибся ли. Потом проследовал за бывшим монахом в здание вокзала, видел, как тот выпил в буфете стакан чая и как затем вышел на перрон. Больше околачиваться на вокзале Ховаш не мог — торопился домой. Да и, собственно, какое ему было дело до бывшего монаха, хотелось только удовлетворить любопытство. И только когда произошло убийство, Ховаш вспомнил, что брат Симеон был когда-то приятелем первого мужа Каталин Иллеш, и сообщил об этой встрече в милицию.

Подполковник Коваль уже выяснил, что в то время, когда Ховаш видел монаха на вокзале, должен был отойти поезд на Киев.

Кто он, этот бывший монах? Действительно ли тот, с которым дружил жандарм Карл Локкер? К кому он приезжал? Может быть, к Каталин?

У подполковника Коваля были основания думать именно так.

Из архивных документов о жандармских участках в ближайших селах и о полицейской дирекции в городке Дмитрий Иванович знал, что Карл Локкер имел дела с местными монахами, активно поддерживавшими и хортистов, и немецко-фашистскую власть в Закарпатье.

Ховаш, который жил в то время недалеко от Локкеров, рассказал, что монах был частым гостем у них в доме. Увидев его много лет спустя и едва узнав, Ховаш очень удивился, так как считал, что монах погиб в конце войны.

Сведения эти были очень важны. Мысли Коваля снова возвращались к отметенной всеми, кроме Вегера и Коваля, версии, которую называли по-разному — и «Месть», и «Старые связи». Подполковник любил говорить в таких случаях, что всегда находит в голове место не только для общего приговора, но и для частных определений, касающихся обстоятельств, которые способствовали совершению преступления.

Коваль снова вызвал брата Каталин.

Эрнст Шефер подтвердил, что Карл Локкер имел какие-то дела с монастырем, особенно с монахом по имени Симеон. В конце войны этот монах куда-то исчез. Больше ничего от Шефера подполковник не добился — тот заверял, что не интересовался связями своего шурина, потому что всячески избегал «страшного Карла».

Дмитрий Иванович уже ознакомился с архивами монастыря, выяснил, что настоящее имя и фамилия брата Симеона — Семен Гострюк, и распорядился объявить розыск.

Он составил новую схему под названием «Монах»:

-

1. Старожил Ховаш утверждает, что видел монаха 26 июня и узнал его.

2. Во время войны монах брат Симеон помогал оккупантам — венгерским и немецким фашистам.

3. Был связан с первым мужем Каталин — Карлом Локкером.

4. В конце войны исчез! До 26 июня этого года его здесь не видели.

5. Приехал инкогнито.

+

1. Нет ни прямых, ни косвенных доказательств.

?

1. К кому приезжал монах 26 июня? Не к Иллеш ли?

2. Не приезжал ли он вторично в ночь убийства с 15 на 16 июля?

3. Не его ли ждала в гости Иллеш?

4. Какое может иметь отношение монах к найденному перстню?

5. Не ошибся ли Ховаш? Действительно ли это монах брат Симеон? Если нет — кто он?

6. Родственники первого мужа, проживающие в Венгрии, не посылали Каталин Иллеш посылок. От кого же, кроме Андора, получала она посылки?


Еще не дописав последний вопрос, подполковник уже недовольно сжал губы. Что-то не нравилось ему в этой схеме. Откинувшись на стуле, немного прищурив глаз, словно прицеливаясь, он перечитал все сначала.

Пятый вопрос: «Не ошибся ли Ховаш? Действительно ли это монах брат Симеон? Если нет — кто он?» Почему он пятый? С него и надо начинать! А отсюда и все остальные вопросы или приобретут вес, или, если Ховаш ошибся, отпадут.

И подполковник Коваль вместо цифры «5» поставил перед этим вопросом единицу, обвел его синим карандашом и с помощью стрелки переместил его вверх, соответственно перенумеровав остальные.

Но и это не удовлетворило его.

Что из того, что приезжал какой-то бывший монах, который общался с первым мужем Каталин? Здесь полгородка в той или иной мере «общались» с тержерместером Карлом Локкером, некоторые как его приятели, большинство — как жертвы.

Чем отличается от всех этот бывший монах? Круг снова замкнулся. А может, стоит вернуться к старой схеме?

Задумавшись, подполковник не услышал тихого стука в дверь. Опомнился только, когда вовсю загрохотали. Дмитрий Иванович понял, что это Наташа, которая пришла, как всегда, не вовремя. Он открыл дверь и вернулся к столу, проворчав: «Не мешай».

— Ну и надымил! Надо проветрить, — сказала Наташа, оставив дверь открытой.

Ветер ворвался в комнату, зашелестели на столе Коваля его бумаги, и он торопливо накрыл их ладонями.

— Закрой дверь!

— Как ты сидишь в таком дыму? Голова одна только видна.

И верно: клубы дыма, пронизанные солнцем, окутывали Коваля, словно облака горную вершину.

Подполковник тяжело вздохнул: ну уж теперь не даст поработать! Надо было оставаться в милиции.

Хотя в служебном кабинете ему не так думалось, как в гостинице, — ежеминутно мог кто-нибудь заглянуть, войти, и шаги гулко доносились из коридора, и телефон все время отрывал от дела.

В Киеве работалось ему лучше всего в собственном садике, на свежем воздухе. В гостинице, конечно, не то, что дома, но все-таки более спокойно, чем среди хмурых стен уже обветшавшего здания милиции.

— Дик! — неожиданно воскликнула Наташа. — Смотри: драка! Иди сюда! Оторвись на минутку. Веселая какая драчка! — Наташа стояла у настежь раскрытого окна и казалась розовой в вечерних лучах солнца. — Она за ним бежит и кричит. Он остановится, обернется, ударит ее и дальше идет. А она опять его догоняет и опять что-то кричит.Вот дурочка — он ведь так ее изобьет. И где только твоя милиция ходит? Да иди же скорее! Это, кажется, цыгане.

Коваль поставил на бумаги тяжелую пепельницу и с недовольным выражением на лице подошел к окну.

По скверу с легким чемоданчиком в руке шла хорошо знакомая ему личность — освобожденный из камеры предварительного заключения Маркел Казанок. По всей вероятности, шествовал он на автобусную станцию или на вокзал. Его догоняла растрепанная и крайне возбужденная буфетчица Роза Гей, весь вид которой свидетельствовал о непримиримости. Шелковый ее платок сбился на спину.

Коваль все понял и поморщился. Ничего иного, кроме неприятного ощущения, напоминающего оскомину, Казанок у него не вызывал.

Догоняя неверного любовника, Роза забегала ему наперерез, разъяренно размахивая маленькими кулачками, беспрерывно что-то выкрикивала на своем языке и подпрыгивала, словно пытаясь укусить Маркела за нос. Здоровенный Казанок протестовал против ее выпадов как-то лениво и пренебрежительно: он сталкивал ее с дороги, отмахивался от нее, как от назойливой мухи, и молча, не оправдываясь, шел дальше.

Выкрики Розы долетали до окон гостиницы немного приглушенными расстоянием и высокими деревьями. Время от времени среди потока цыганских слов слышалось «подлец», «деньги» или еще что-нибудь в этом роде.

Повсюду останавливались любопытные прохожие, кое-кто из них шел следом за цыганской парой, и толпа зевак росла.

Вдруг Казанок оттолкнул Розу, пригнул голову и побежал, словно измученный пикадорами бык. Роскошные лакированные туфли его ослепительно замелькали на солнце.

— Смотри, убегает! Такой здоровенный!

— А-а-а! — завопила Роза и бросилась за ним.

Мальчишки помчались следом. К ним присоединился откуда-то появившийся милиционер. И вся эта длинная процессия за несколько секунд скрылась за деревьями.

Коваль только головой покачал:

— Так ему, Казанку, и надо!

— Ты его знаешь? — поинтересовалась Наташа.

— Он у нас по делу проходил.

— Ой, расскажи! Дик, расскажи! — загорелась Наташа.

— Это пока еще не для рассказов, — строго заметил подполковник. — И вообще дай мне спокойно поработать. Какие у тебя планы на сегодня?

— А никаких! — фыркнула Наташа. — Но если родной отец из дома гонит, то я, конечно, уйду.

— Ну, не дуйся, — уже мягче сказал подполковник. — Понимаешь, нужно немножко подумать, сосредоточиться. А ты вот пришла, подняла кутерьму… — он подошел к Наташе и привычным жестом взъерошил ее мальчишескую прическу.

— Послушай, Дик, — серьезно сказала девушка. — Уж не сердишься ли ты на меня? — Она заглянула отцу в глаза. — Может быть, за тот опус о Нириапусе?

Как-то так получилось, что раньше они не касались этой темы.

— Но это ведь была шутка, Дик! Ты сам говорил, что человек, который не понимает шуток…

— Нет, нет, — перебил ее Коваль. — И не думай. В нем даже что-то интересное есть, в этом опусе. Я думаю, если умеешь подмечать смешное, значит, можешь и серьезно отнестись к делу. И вообще написано не бездарно.

— Я не одна писала. Вместе с друзьями. Это наше коллективное произведение.

— А не хочешь ли ты сама стать детективом?

Наташа засмеялась и отрицательно закачала головой, замахала руками.

— Меня, между прочим, Капитолина Сергеевна в кино сегодня приглашала, — вспомнила она. — И тебя — тоже.

— Вот и прекрасно, — обрадовался Коваль. — Иди с ними и извинись за меня, скажи: занят по самые уши… Там, кажется, и сын их, студент, на каникулы приехал, — добавил он лукаво.

Наташа сперва сердито взглянула на отца, потом улыбнулась и плотно закрыла за собой дверь.

Подполковник вернулся к столу. Отпер ящик и достал первую свою схему, испещренную многочисленными исправлениями и разноцветными пометками.

Расчертил и заполнил чистый лист.

«ОГРАБЛЕНИЕ»

Длинный и Клоун


1. Будучи доставлены из Тюменской области признались, что в ночь с 15 на 16 июля были во дворе Иллеш, к которой пришли, чтобы ограбить ее.

+

1. Отрицают свое участие в убийстве.

2. Оба твердят, что слышали в доме предсмертный хрип, побоялись войти и убежали.

?

1. Правдивость показаний Клоуна и Длинного.

2. Знают ли они что-нибудь о перстне?

3. Где их ножи?


«НАСЛЕДСТВО»

Эрнст Шефер и его жена Агнесса


1. Нет алиби.

2. Коповски настаивает в своих показаниях на подозрительности поведения Шефера.

+

1. Старик Коповски опознал перстень. Видел его на руке отца Каталин. Перстень фамильный, унаследован по старшенству Эрнстом Шефером, а носил его зять — жандарм Карл Локкер.

?

1. Фраза жены Шефера Агнессы: «Ты этого не сделаешь, Эрнст! Ты пожалеешь меня и детей!» — до сих пор не расшифрована.

2. Агнесса Шефер отказывается от этих слов, создавая алиби мужу.


«МЕСТЬ»

Старик Тибор Коповски


1. У самого Коповски алиби нет.

+

1. Ненависть к семье Локкеров — Иллеш с годами притупилась, стала вялой. Больной старик думает о своем спокойствии.

2. Чересчур запоздалое проявление мести (мог бы и раньше).

?

1. Не хочет ли прикрыться Эрнстом Шефером?


На этом Коваль остановился и размашисто написал синим карандашом: «Коповски отпадает».

Дальше снова шли «Старые связи. Монах» — та самая версия, которая теперь больше всего интересовала его. Он чувствовал, что за появлением монаха в городке кроется нечто большее, чем посещение родных мест.

Дмитрий Иванович перенес в схему все, что написал на отдельном листке о монахе, и задумался. Время от времени он отрывался от своих размышлений и снова и снова просматривал схему с заголовком: «Старые связи. Монах».

Монах, монах, монах!.. Увидеть бы его, расспросить. И в самом-то деле, это не просто запутанное дело, а какой-то «Путь к Нириапусу».

Прежде всего следует найти ответы на вопросы, возникшие сегодня: кто такой «брат Симеон», что он делал в городке 26 июня, какие у него были взаимоотношения с семьей Иллеш? Как только найдут этого «брата», Семена Гострюка, он…

А пока что нельзя забывать и о других, не до конца проработанных версиях. Надо думать и над тем, например, можно ли верить Длинному и Клоуну. Какое странное стечение обстоятельств: нагрянули в чужой двор, чтобы войти в дом и ограбить человека, а там, оказывается, уже кто-то грабит. Даже убивает. Невероятно! Не исключено, что Бублейников в чем-то прав, сомневаясь в правдивости показаний Кравцова и Самсонова.

А что делать с господином наследником, с этим Шефером? Почему все-таки и он сам, и его жена скрывают свою ссору в ночь на шестнадцатое июля? Следует еще раз допросить их. Лучше поручить это Вегеру. Местные жители знают капитана давно и, возможно, будут с ним откровеннее.

А перстень? Что если Каталин прятала его где-то в шкафу и он выпал вместе с вышвырнутым бельем?

Может быть, убийца специально искал его? Вряд ли. Кто, кроме Эрнста, мог знать, что у Каталин есть этот перстень?

Коваль встал и, по своему обыкновению, зашагал по комнате, останавливаясь в задумчивости то возле кровати, то у двери, то возвращаясь обратно к столу и постукивая по нему пальцами.

Но вот он склонился над схемой и, стоя, дописал внизу: «ОТПАЛИ». 1. Версия «Убийца — Маркел Казанок». 2…»

Сделал неуверенный шаг от стола, потом снова углубился в схему и большими буквами написал: «Где же орудие убийства? Где нож?!» И, резко подчеркнув эти слова красным карандашом, пробормотал: «Черт побери!»

Еще немного потоптавшись возле стола, вспомнил о свидетеле рабочем, который, идя со второй смены мимо дома вдовы Иллеш, слышал, как кто-то во дворе позвал ее на немецкий лад: «Катарин!» Не ошибся ли этот рабочий? «Катарин» — «Каталин» — разница только в одном звуке. Во всяком случае, на этом пока ничего нельзя базировать. Но и забывать это тоже не следует.

И подполковник вписал в свою схему показания рабочего.

Закончив работу со схемой, Коваль почувствовал, что ему душно в номере даже у раскрытого настежь окна. Только сейчас заметил, что на улице поздний вечер и что на столе горит лампа, которую он машинально включил. Захотелось размяться, походить, подышать воздухом и поразмыслить над тем, что еще не оформилось в конкретную версию, но уже побуждало думать и сопоставлять.

Погасив лампу, закрыв комнату и отдав ключ дежурной, он вышел из гостиницы. С освещенной главной улицы городка подполковник свернул в тихий переулок. Сначала шагал быстро, потом побрел, бесцельно посматривая по сторонам.

Сейчас, в темноте, городок еще больше, чем днем, напоминал Меркуря-Чукулуй. Подумалось о такой приятной неожиданности, как встреча с Антоновым, возвращение в далекую молодость, вспомнилась и теплая апрельская ночь в горах, когда ловили диверсантов.

Коваль добрел до какого-то перекрестка и очутился у входа в парк. Он прошел в глубину аллеи и опустился на скамейку.

Через две скамьи от него сидели влюбленные.

— Ну, пусти, ну, не надо… — кокетливо произнесла девушка, высвобождаясь из объятий парня.

Дмитрий Иванович машинально взглянул в их сторону, но тут же снова окунулся в свои мысли. О Ружене думать ему не хотелось. Не ревнует ли он? Но к кому? С кем она могла бы вот так сидеть на скамейке или прогуливаться по парку? Нет, плохо думать о ней он просто-напросто не имеет права. Если и ревновать ее, то разве только к звездному небу над Киевом, к плеску днепровской волны, к свежему ветру над городом…

Нет, о Ружене потом. Кончится командировка, разоблачен будет убийца вдовы Иллеш, и он вернется домой. Тогда и даст волю своим чувствам, мечтам и надеждам. А пока…

Так почему же все-таки все называют Каталин Иллеш вдовой? Ведь второй ее муж Андор — жив. Вдовой стала она после смерти Карла, а после того, как вышла за Андора, вдовою быть перестала. А вот так уж повелось — вдова и вдова. И даже когда сменила фамилию, осталась для всех вдовой Карла Локкера. Интересно!

Сколько все-таки белых пятен в его схемах! Все еще неизвестно, кого ждала в гости Иллеш. Кто был у нее?

«Кто был у нее? Кто был у нее? Кто был? Кто?» — без конца повторял Коваль и неожиданно подумал: «Может быть, все-таки «брат Симеон»!» От этой мысли напряглись нервы. Неужели это и есть верный путь?

В детстве он с товарищами играл в такую игру: кого-нибудь назначали «шпионом», и когда «разведчик», который выходил из другой комнаты, приближался к «шпиону», все хором кричали «тепло», когда удалялся от него — «холодно», а когда оказывался рядом — «жарко!». И так — пока «разведчик» не угадывал.

Сейчас подполковнику стало «тепло».

В случае, если был монах, то и нож, конечно, не здесь надо искать, а у «брата Симеона». Впрочем, зачем бывшему монаху, столько лет спустя, убивать семью Иллеш?

Темное прошлое у семьи Локкеров-Иллеш… А посылки?! Андор посылал их из Будапешта… А что за люди присылали ей посылки из других городов Венгрии? Кто же мог делать ей такие подарки? И почему? Придется обратиться за помощью к венгерской милиции. Может быть, у нее еще какая-то родня объявится?

Но снова и снова мысленно возвращался он к монаху. Как стрелка компаса — всегда на север!

Подполковник встал, прошел мимо влюбленных, которые уже нашли общий язык и мирно целовались, ничего и никого не замечая вокруг, и свернул в аллею, где тихо и таинственно шелестела листва.

Думать больше не хотелось ни о чем. Голова была тяжелой от усталости и волнений, и это мешало даже любоваться природой. К сожалению, в запутанном деле Иллеш, вопреки оптимизму Бублейникова и Тура, пока все еще гораздо больше вопросов, чем ответов.

«Дело прояснялось, — с горькой иронией вспомнил Коваль строку из Наташкиного детектива. — Стало ясно, что очень…»

VI После шестнадцатого июля

1

Все, кто занимались расследованием убийства семьи Иллеш, встречались не только на оперативных совещаниях — все время обменивались мнениями, делились новостями. А когда надо было выработать кардинальное решение, собиралась оперативно-следственная группа во главе с Иваном Афанасьевичем Туром и подполковником Ковалем.

Почти через две недели после шестнадцатого июля состоялось совещание узкого круга людей, которые держали в своих руках все нити дела Иллеш и могли быть между собой откровенными до конца: Тур, Коваль, Бублейников, Вегер. На этом совещании шпаги скрестились на версии «Убийцы — Кравцов и Самсонов».

По мнению Тура и майора Бублейникова, все было ясно и понятно. И даже то, то подозреваемые в один голос и почти в тех же выражениях твердили, что, мол, собрались и пошли грабить, но не грабили и не убивали, Тур и Бублейников считали говорящим не в их пользу.

— Сказки! Глупости! — с легким оттенком пренебрежения в голосе восклицал майор Бублейников. — Здесь не может быть двух мнений. И вся эта их околесица, что боялись быть ошибочно привлеченными к ответственности, не стоит выеденного яйца. До чего только не додумаются, чтобы выйти сухими из воды!

Но все карты спутал Коваль.

— А знаете, я мог бы понять их, Кравцова и Самсонова, — сказал он. — И мне их объяснения не кажутся неправдоподобными. Особенно, если принять во внимание печальный опыт Кравцова. Разве у него не могло возникнуть сомнение в нашей объективности?

Майор Бублейников знал, что следователь Тур, человек молодой и решительный, разделяет его взгляды, и эта поддержка вдохновляла его.

— Так что же, по-вашему, Дмитрий Иванович, — спросил он Коваля, иронически улыбаясь, — Кравцов сидел не за свои преступления, а из-за ошибок милиции и следствия?

Коваль не ответил.

Тур, который с помощью Бублейникова уже начал официальное следствие по Кравцову и Самсонову, сказал:

— Ну, в нашей милиции иной раз и в самом деле зеленые лошади бегают! Не защищайте уж, Семен Андреевич, честь мундира! — Тур произнес эти слова твердо и для вящей убедительности даже положил ладонь на стол. — Но вы знаете, Дмитрий Иванович, — продолжал он, обращаясь к Ковалю, — Самсонов, этот самый Клоун, не далее как вчера заявил на допросе, что во дворе они с Кравцовым разошлись, и теперь он не уверен, что тот не заходил в дом.

Бублейников поспешил прикрыть глаза, чтобы спрятать торжествующие искорки.

— То есть как это «не уверен»? — удивился Коваль, который уже передал подозреваемых Туру и больше не присутствовал на допросах. — А сколько времени действовали они поодиночке? И что значит — Самсонов «уверен» или «не уверен»? Он-то ведь все равно был рядом.

— Говорит, так испугался, что не понял, что делается возле дома и куда девался Кравцов.

— Все это похоже на выдумки, — заметил Коваль.

— А мы с Иваном Афанасьевичем думаем, что в конце концов Самсонов все расскажет, — сказал Бублейников, делая ударение на слове «мы». — Завтра скажет, что Кравцов был в доме, но не знает, что он там делал. Послезавтра — что Кравцов заставил его пойти на грабеж. А еще через день — засвидетельствует, что тот убил всех троих, а он, Самсонов, молчал, потому что Кравцов его запугал. Тогда, на очной ставке, признается и сам Кравцов. И, наверно, расскажет, как Самсонов участвовал в убийстве. Долго ждать не придется, четыре-пять дней максимум. Вы ведь знаете, Дмитрий Иванович, что когда один из участников преступной группы начинает говорить что-нибудь «от себя», то это щель, пользуясь которой можно расшатать и разрушить всю их нехитрую композицию, все их вранье. И мы это сделаем.

— Мне так не кажется, — покачал головой подполковник. — Но не будем терять и этой надежды, помня о необходимости всестороннего расследования и доследования всех возможных обстоятельств и предположений. Кстати, имея в виду именно это, я взял у прокурора санкцию на арест Семена Гострюка.

— Прокурор-то дал, — снисходительно кивнул Тур. — Но я до сих пор не уверен, что стоит терять наше драгоценное время. Меня, правда, удивляет, — добавил следователь, — как это вы, Дмитрий Иванович, непримиримый противник строгих мер, все-таки прибегли именно к таковым.

— Надеюсь, что это как раз тот самый третий, которого не хватает. Косвенные улики дают основание так думать. Во всяком случае, скорее всего, этот монах прямо или косвенно причастен к убийству.

Вегер, который сидел не за своим столом, а в углу, не вмешивался в разговор. Он тоже не очень-то верил в этого «брата Симеона», хотя и не разделял уверенности Бублейникова и Тура в причастности к убийству Кравцова и Самсонова. Их он не считал способными на кровавое преступление.

— И меня монах что-то не вдохновляет, — заметил Бублейников, проделав карандашом дырку в сложенном вчетверо листке бумаги. — Какое он может иметь отношение к этим босякам — Длинному и Клоуну? Никакого. Здесь третьим может оказаться Кукушка — Самсонов уже начал «раскалываться» по этому поводу. Видите, — он неожиданно бросил сердитый взгляд на капитана Вегера, — у вас целая банда под носом ходила, а вы и не знали. А поп — он не из нашей оперы!

— Третий не обязательно должен быть из их компании. Они могли даже друг друга и не знать.

— Значит, вы, Дмитрий Иванович, склоняетесь к мысли, что Длинный и Клоун правду говорят? — едва не рассмеялся майор. — Что в доме уже был кто-то еще и этот кто-то — убийца?

— Не будем загадывать наперед, — сказал Коваль. — Подождем бывшего монаха. Вернемся к этому разговору после беседы с ним. Надеюсь, тогда кое-что прояснится.

«Прояснится… Прояснится…» — эхом повторилось в его сознании, и снова вспомнились фразы из Наташкиной пародии: «Дело прояснялось. Стало ясно, что очень…»

Дмитрий Иванович не любил общих рассуждений, но что можно было поделать, если в этом запутанном деле он до сих пор не мог сказать своего определенного слова.

Он составил план ближайших действий, но обсуждать его на совещании было слишком рано.

Подполковник решил:

во-первых, найти «брата Симеона» и разобраться с ним;

во-вторых, еще раз допросить Эрнста Шефера, выяснив наконец все, что связано с перстнем;

в-третьих, продолжить поиски орудий убийства, ножа, возможно, того, который остался у Каталин от ее второго мужа — мясника Андора Иллеша;

в-четвертых, продолжить розыск ножей, изготовленных Кравцовым и Самсоновым;

в-пятых, поинтересоваться происшествиями, зафиксированными в отделениях милиции области в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля…

Впрочем, это, пожалуй, не «в-пятых», а «во-первых». Надо было провести такую работу сразу по приезде, но, вместе со всеми увлекшись версиями, которые сами шли в руки, он счел это мелочью.

Что же, зато теперь, когда Кравцов и Самсонов полностью перешли в компетенцию следователя прокуратуры, можно внимательнее присмотреться к окружающему.

— А хотите, товарищи, — обращаясь ко всем, сказал Бублейников, — я вам сейчас нарисую полную картину? Значит, так: сначала в дом вошел Кравцов. Каталин еще не спала. От нее незадолго до этого ушел какой-то гость, она подумала, что он вернулся, поэтому и не закричала.

— Кто был этот гость? — перебил Коваль.

— Это, Дмитрий Иванович, сейчас не имеет решающего значения. Но, разумеется, и его найдем… Так вот, пока Кравцов душил Каталин, Самсонов бросился в спальню к девочкам. Убийцы хорошо изучили расположение комнат. Илону Самсонов убил одним ударом ножа.

— Этот щупленький Самсонов?! — не выдержав, вмешался капитан Вегер. Несмотря на всю свою умеренность в суждениях, он уже решил открыто стать на сторону Коваля.

— Да, Василий Иванович, — повторил Бублейников. — Этот самый Самсонов. В практике известны случаи, когда у человека слабого, но находящегося в стрессовом состоянии, появляется гигантская, чудовищная сила. И не надо забывать, что Самсонов — трус. Стало быть, все время дрожал как заяц и от страха в конце концов озверел.

— Вам бы, Семен Андреевич, детективы писать, — иронически усмехнулся Коваль и снова невольно впомнил Наташин «Путь к Нириапусу».

Оперативное совещание приближалось к концу. Ничего нового оно не дало, разве только уточнило взгляды участников и окончательно разделило их на два лагеря: Тур и Бублейников, Коваль и Вегер.

2

За время пребывания в командировке Коваль уже привык по дороге в милицию заходить в маленькое кафе на улице Мира. А если удавалось, то и после работы любил здесь спокойно посидеть, подумать, как бы между прочим выхватывая из множества обуревавших его мыслей одну и смакуя ее вместе с чудесным кофе, таким, которого не было, пожалуй, нигде, кроме этого городка.

Однажды вечером он уютно устроился за столиком, стоявшим в глубине зала, и предался своему излюбленному ассоциативному мышлению. Ведь неожиданные, а порой и алогичные ассоциации часто подсказывали и неожиданное и именно этим ценное решение.

Подполковник не заметил, как выпил то ли три, то ли четыре чашечки кофе, и автоматически, как «цепной» курильщик, заказал следующую, но тут же спохватился и подумал: «Как хорошо, что Наташка не видит, сколько я пью этого черного зелья, — иначе не избежать бы семейного скандала… Поскорее бы взяли монаха. От этого многое зависит. Конечно, лучше было бы допросить его самому — Бублейников слишком уж горячится. Нетерпение и непримиримость майора вполне понятны, но они могут повредить делу. Да и как скажешь об этом человеку с характером! И так уже обижается, сердится… Надо будет показать этому «брату Симеону» перстень — интересно, как он будет реагировать на него? Да, перстень. Перстень, перстень… Что сможет сказать монах об этом фамильном перстне Локкеров? А кто еще мог видеть этот перстень? Не тогда, а теперь? Теперь! И почему же раньше не возник у меня этот совершенно естественный вопрос?!»

Коваль поднялся, торопливо рассчитался и почти выбежал на улицу. До здания милиции было недалеко, и через несколько минут он уже прошел мимо дежурного, с которым всего-навсего полчаса назад попрощался. Перепрыгивая через две-три ступеньки, он взлетел на второй этаж и открыл дверь кабинета Вегера. Капитан в этот момент складывал в сейф бумаги.

Вегер даже не успел удивиться внезапному появлению подполковника, как тот выпалил:

— Телефон у него есть?

— Какой телефон? У кого?

— У хустовского таксиста! И у Дыбы из Ужгорода. Служебный, домашний — все равно!

— Сейчас дам команду, чтоб позвонили в автопарки и выяснили, — Вегер умел не удивляться и не расспрашивать. Он спокойно взглянул на Коваля, тяжело опустившегося на стул, подошел к аппарату и коротко распорядился.

— Ох, меньше надо курить, одышка появилась, особенно когда спешу. И как это я мог упустить? Склероз, не иначе. Годы, годы свое берут. Раньше такого не бывало. Забыть такую важную вещь!

Капитан Вегер вежливо выслушал причитания Коваля, но от вопросов и на этот раз воздержался. Доложил:

— У нас хорошая новость, Дмитрий Иванович. Монах обнаружен. В Киеве, в пещерах. — И капитан торжественно положил на стол сообщение по всесоюзному розыску гражданина Гострюка Семена Игнатьевича. — Хорошо, что фамилию не изменил. Зарылся в эти пещеры и сидел.

— Какие еще пещеры? — не сразу сообразил Коваль.

— Киево-Печерская лавра. Он, видите ли, там работает. Мало того… Приезжал сюда за три недели до гибели Иллеш!

— Как установили?

— Брал на работе отгул на три дня — с двадцать четвертого по двадцать седьмое июня! А видели его здесь двадцать шестого. А потом он, возможно, приехал вторично и… был тем самым ночным гостем Каталин. У вас есть какие-нибудь сомнения, Дмитрий Иванович? — спросил капитан, натолкнувшись на спокойный взгляд Коваля. — Хотя какие же тут могут быть сомнения? Если не Длинный и Клоун, значит, его работа…

— Все это хорошо. Хорошо, что установили факт его приезда. Но этого мало. Вы не поинтересовались: в те дни, когда произошло убийство, он отгула не брал?

— А как же, Дмитрий Иванович. Разговаривал с Киевом. Там проверили все документы. Нет, отгула он не брал. Но это ведь только на бумаге. Мог схитрить, попросить кого-нибудь за себя поработать, да так, чтоб никто не узнал.

— Доставим его сюда. Побеседуем. Пока это единственное, что мы можем сделать. Но вообще нам с вами нужно быть поосторожней с выводами. А как там Длинный и Клоун — что говорят?

— Тур допрашивал. Вместе с майором. Все то же самое твердят. Повторяются.

— Ладно. А ваши что же так долго, Василий Иванович? Дозвонились в автопарки?

В кабинет Вегера заглянул сержант.

— Товарищ подполковник, минут двадцать назад вам звонили, к нам в комнату попали. Вот номер телефона оставили. Просили срочно позвонить. Я уже и в гостинице вас разыскивал.

— Кто звонил? Откуда?

— Из Ужгорода. Фамилия — Дыба.

— Великолепно! Давайте телефон. Смотри как вовремя! А говорят, нет телепатии. Значит, из Ужгорода? Спасибо.

Сержант вышел.

Капитан Вегер по-прежнему сдерживал свое любопытство.

Коваль тем временем быстро набрал номер:

— Занято, черт побери!

— Значит, что-то серьезное, — как бы в сторону произнес капитан, — если вы уже… — Он не хотел сказать «чертыхаетесь» и не сказал, но подполковник понял его.

— Перстень, вот что! Был ли у пассажира перстень?.. О, наконец, — перевел дыхание Коваль, услышав в трубке длинные гудки.

У телефона был Дыба.

— Это подполковник Коваль. Алексей Федорович, вы меня искали? Что вы хотели мне сказать?

— Дмитрий Иванович, здравствуйте! Извините за беспокойство, но я подумал, может быть, важно, а приехать не выходит. Еще два дня не вырвусь — семейные обстоятельства. Я вспомнил ту поездку…

— Ясно. Что же именно вы вспомнили? — Коваль нетерпеливо забарабанил пальцами по столу.

— На руке у того пассажира были часы, наверно, швейцарские, ромбические. Он в машине время по радио сверял… Я тогда еще подумал: хорошие часы. А потом забыл — теперь только вспомнил… Не знаю, нужно ли это вам…

— Все нужно. А перстня у него не было? С большим сапфиром. Синим камешком… Вспомните, пожалуйста, это очень важно.

— Сейчас, сейчас… вспомню… — В трубке стало тихо, только слышалось далекое дыхание взволнованного таксиста. Через полминуты Дыба сказал: — Кажется, был какой-то перстень, на правой руке… Но боюсь ошибиться: у этого пассажира или у другого… Если бы взглянуть на этот перстенек, думаю, вспомнил бы…

— Вы когда освободитесь? Через два дня? Сразу же приезжайте. Выписываю вам повестку. Жду.

Коваль положил трубку на рычаг. Вегер уже все понял.

— Время, значит, сверял… — задумчиво повторил Коваль.

— Монаха должны доставить завтра. А если привезут сегодня поздно вечером, будем допрашивать?

— Немедленно! В любое время. А теперь давайте позвоним в Хуст, Косенко.

…Поднимаясь по гостиничной лестнице на второй этаж, Коваль задумчиво позвякивал ключом о металлическую бляху, на которой был выбит номер комнаты.

Косенко твердо заявил, что у его пассажира, приехавшего с Урала, было только обручальное кольцо.

3

— Значит, не приезжал в Закарпатье двадцать шестого июня?

— Нет, — ответил бывший монах.

Был он худощав и высок. Лицо его изображало смирение и, может быть, мягкость. Светлые, как у младенца, глаза «брата Симеона» человеку не наблюдательному показались бы усталыми и погасшими. Они даже не взглянули на милицейский кабинет, на майора Бублейникова и капитана Вегера, сидевших за широким столом, на стоявшего у окна Коваля, а, как в некую точку опоры, вперились в ножку стула, стоявшего в противоположном углу.

Но бесстрастный этот взгляд был притворным — «брат», вроде бы и не глядя, видел решительно все.

Молчание продолжалось недолго.

«Зачем ему скрывать свой приезд, если ничего плохого не делал?! Какие у него на это причины?» — думал подполковник, внимательно изучая монаха, словно вражескую крепость перед атакой: темный мешковатый пиджак, перхоть на воротнике, редкие седые волосы, тонкий длинный нос глиняного цвета, мешки под глазами.

— Ну, зачем вы темните, гражданин Гострюк?! — вскочил Бублейников, не выдержав молчания. Он не заметил, как поморщился при этом Коваль. Подполковник не выносил нервозности и спешки во время дознания и считал, что волнение следователя, особенно если оно заметно, всегда на руку преступнику. — Зачем темните?! Отгул на работе в конце июня брали? Брали! Вас здесь в эти дни видели? Видели! К чему же эти выкрутасы?

— Отгул на работе брал, ваша правда. Ездил домой, в Ивано-Франковск. Здесь — здесь делать мне нечего, — ответил бывший монах, так и не подняв взгляда на майора.

«Ох, не с той стороны заходит! Стену лбом не прошибешь, — сокрушался Коваль. — Прекрасно ведь знает, что Гострюк — крепкий орешек!» После освобождения Закарпатья монаха должны были судить за сотрудничество с хортистами и с немецко-фашистскими оккупантами, но он сбежал. Потом появился в Киеве, где жил незаметно, словно полностью порвал с прошлым. Его арестовали, судили, но из-за отсутствия свидетелей (кто уехал за границу, а кто умер) суд ограничился условной мерой наказания.

У Бублейникова был свой метод допросов — он загонял подозреваемого в угол, не давая опомниться, запугивал, ловил на слове и порой добивался своего — конечно, в тех случаях, когда у человека была слабая нервная система. Оказавшись со временем в солидном, тихом кабинете управления, где шелестели бумаги и лишь изредка раздавались телефонные звонки, Бублейников уже никого не допрашивал. Но стоило ему «спуститься» в какой-нибудь районный или городской отдел милиции, как он сразу же прибегал к своему «методу».

Коваль такого «базара» не терпел. Тем более что монах не из тех, кого можно взять горлом. С Гострюком, как полагал Коваль, нужно было разговаривать осторожно. Вспоминая, словно случайно, нужные факты, уточняя детали, задавая, казалось бы, ничего не значащие вопросы, надо было заставить «брата» нервничать, а самому при этом оставаться спокойным и неумолимым судьей его слов и поведения. Наконец, двумя-тремя точными штрихами закончить допрос, давая подозреваемому возможность признаться самому, добровольно. Коваль не любил «давить» на подозреваемого и этим напоминал талантливого хирурга, который умеет «оперировать» без ножа.

«Пусть не сегодня расскажет правду, — рассуждал в таких случаях подполковник, — пусть еще подумает и покается на следующем допросе».

Но как трудно работать с майором! Честный и решительный, он, не задумываясь, подставит грудь, чтобы защитить человека от бандита, но едва только дело доходит до тонкого разговора… Не нужно быть психологом, чтобы понимать, что к разным людям и подход должен быть разный. Одно дело — Клоун или Длинный, иное — «брат Симеон». Хотя и к Самсонову, и к Кравцову надо подходить индивидуально. А Семен Андреевич никак не может освободиться от своих устаревших привычек.

Надо было немедленно исправить положение. Да так, чтобы Гострюк не заметил у следователей разногласий. Уже больше часа бьются они над этим «братом», а с места практически не сдвинулись: бывший монах категорически отрицает свой приезд.

Бублейников тем временем удивлялся, почему это подполковник не хочет сразу же вызвать свидетелей — старожила Ховаша и Надежду Павловну — вокзального кассира, которые видели подозреваемого и сейчас сидят в соседней комнате, готовые дать показания.

— Одну минуточку, Семен Андреевич. — Заметив, что майор готов вот-вот взорваться и наломать дров, Коваль предостерег его от очередной грозной тирады. — Займемся, пожалуй, другим вопросом.

Если бы не присутствие подполковника, майор давно дал бы волю своему норову, а тут ничего не остается, как еще раз проколоть карандашом несчастный листок, уже и без того похожий на перфокарту.

Коваль сделал паузу и прямо спросил Гострюка:

— Вы знаете вдову Иллеш? — Глагол он нарочно употребил в настоящем времени.

Но монах на это никак не отреагировал.

— Какую вдову? — переспросил он совершенно спокойно.

— Иллеш. Бывшую жену Карла Локкера?

Гострюк наморщил лоб, словно пытался сообразить, о ком идет речь. В конце концов этот трудный мыслительный процесс завершился опять-таки молчанием.

— Во время оккупации вы находились здесь?

Бывший монах вздохнул.

— В монастыре, — подсказал Вегер.

Когда допрашивал Бублейников, капитан не находил щелочки, чтобы принять участие в разговоре. Да и было это не вполне безопасно — майор позволял перебивать себя только Ковалю.

— Да, — ответил Гострюк.

И так внимательно посмотрел на Вегера, что тот подумал даже: а не знал ли этот монах его до войны? Хотя перед войной Василий Вегер был еще подростком и не мог обратить на себя внимание такого важного человека, как «брат Симеон».

— Вы дружили с Карлом Локкером? — спросил подполковник.

Гострюк промолчал.

— Во всяком случае, хорошо знали его?

— Его здесь знали все.

— Но вы-то не просто знали, вы были приятелями, — уже не спрашивал, а утверждал Коваль.

— Все люди братья, учит господь.

— Братьями вашими во Христе были, кажется, именно такие, как Локкер. Вы сотрудничали с салашистами, с немецкими оккупантами. Так ведь?

— В мирские дела старался не вмешиваться.

— А зачем же тогда бежали из Закарпатья в ноябре сорок четвертого года? Как только пришли советские войска. За что вас судили?

— Судили, да выпустили. Вина не доказана.

— Уверены, что ее нельзя доказать?

Гострюк на этот вопрос не ответил, но Коваль видел, как весь он напрягся, как налились кровью его восковые глаза. Дмитрию Ивановичу подумалось, что если бы «брат Симеон» владел искусством телекинеза, то даже стул — и тот развалился бы под его взглядом.

Он специально передвинул стул, который все время рассматривал Гострюк, и сел на него.

— Получается не очень утешительная картина. Вы — человек, которого условно оставили на свободе, и сейчас говорите неправду. Почему боитесь подтвердить свой приезд двадцать шестого июня?

— Что касается прошлого… так это было и быльем поросло. Во время войны был молод, ошибался, наделал глупостей, но теперь живу смиренно, никого не обидел — какие ко мне претензии? А за старые грехи на божьем суду ответ дам.

— Да. Это было давно, — согласился Коваль. — И не это главное в нашем разговоре, я просто напомнил вам кое-что, гражданин Гострюк. Чтобы вы не разыгрывали невинно оскорбленного и униженного. Двадцать шестого июня вы здесь были. Это установлено. Сейчас пригласим людей, которые видели вас.

Коваль кивнул на дверь, и капитан Вегер, отложив ручку, поднялся из-за стола.

Но бывший монах опередил его — неожиданно вскочил и сказал:

— Не надо свидетелей. Я приезжал сюда двадцать шестого.

— Не надо так не надо, — с деланным равнодушием согласился Коваль и даже отвернулся к окну и принялся неторопливо рассматривать почту, телеграф, магазин, столовую, серые от пыли акации, липы… — Так зачем вы сюда приезжали? По какому делу? К кому?

— Ну и что, что приезжал? Приезжал и приезжал, — пытался избежать прямого ответа Гострюк. — Жил когда-то здесь. В молодости. Вот и приезжал. По личным делам.

Бублейникова этот ответ едва не заставил вскочить — как будто бы под ним взорвалась бомба.

Коваль видел, что «брат Симеон» уже лишился своей точки опоры. Бывший монах терялся в догадках, не зная, зачем его привезли и допрашивают: то ли что-то случилось двадцать шестого июня, то ли раскрыты его старые злодеяния.

Подполковник чувствовал: нельзя давать ему новой точки опоры, необходимо, не мешкая, развивать целенаправленное наступление. Он очень медленно, нарочито медленно подошел к сейфу. «Брат Симеон» искоса наблюдал за ним.

— Я хотел бы, чтобы вы опознали одну безделушку. Она вам должна быть знакома…

Мгновение спустя на ладони Дмитрия Ивановича лежал перстень, найденный в доме Каталин Иллеш после убийства.

Бывший монах долго смотрел на ладонь подполковника, на перстень, — по выражению его лица нельзя было понять, что творится в его душе.

— Можете не торопиться, подумайте, — сказал Коваль.

Наступила напряженная тишина.

«Можете не торопиться! — когда, наоборот, нужно не давать опомниться, чтобы не успел чертов чернец что-нибудь придумать!» — Бублейников рьяно протыкал бумагу, и только шумные «тычки» нарушали тишину.

— Так чей это перстень?

— Я боюсь ошибиться, — наконец выдохнул Гострюк, и его бесцветные глаза как-то странно блеснули.

— Вспомнили? — от Коваля не скрылся этот блеск.

— Мне приходилось видеть за свою жизнь много перстней и колец, — «брат Симеон» все еще не мог понять, откуда ветер дует и как себя вести.

— С сапфиром?

— С разными камнями.

— Вы себе можете повредить, гражданин Гострюк. Мы-то ведь знаем, чей это перстень. Секретов вы нам не раскроете. Сейчас важна ваша искренность.

— Я боюсь ошибиться, — повторил Гострюк. — Кажется, видел сей перстень в доме у Локкеров. Карл Локкер носил его. Когда был жив.

— Ну вот, — подытожил Коваль, — значит, вспомнили и Карла Локкера, и, очевидно, его жену. Хорошо ее знали?

— Катарин? Теперь вспомнил. Верующая была. Богобоязненная, смиренная, ближних любила, как самое себя, заповедей не нарушала.

Коваля словно что-то толкнуло, когда услышал он ответ бывшего монаха: Гострюк назвал убитую «Катарин», так, как, по свидетельству прохожего, кто-то звал ее, стоя у калитки в ту роковую ночь.

— Так зачем вы приезжали двадцать шестого июня? Ведь с самой войны вас здесь не видели. Неужели ностальгия только теперь разыгралась?

— Раньше не мог. Не имел права. Не заслужил. Душа не пускала.

— Ну, допустим. Но вот в этот приезд, двадцать шестого, виделись с Каталин, или, как вы ее называете, Катарин Иллеш?

— Иллеш? — переспросил монах. — Какая Иллеш?

— Не знаете, что Катарин Локкер после смерти своего Карла вторично вышла замуж и сменила фамилию на Иллеш?

Глаза Гострюка погасли и снова уставились в одну точку, на этот раз на стене.

— Катарин — правильно, немка была, — проворчал он, чтобы хоть что-нибудь ответить на вопрос.

— Но ведь с этой семьей у вас были старые связи. Неужели, находясь в этих краях, не зашли проведать?

— Не понимаю, о чем вы говорите?

— Потом поймете… Ну, а еще раз не приезжали сюда, Латорицей полюбоваться?

— Когда же еще? Приехал разок, побродил по родимым местам, земле поклонился и в Киев вернулся, на работу.

— Кого же конкретно вы здесь повидали? С кем говорили?

— Ни с кем. Никого уже нет. Горам, Латорице, земле, на которой грешил, поклонился.

«Дурачками нас считает!» — подумал Бублейников и громко произнес:

— Вы нам, гражданин Гострюк, грехами и горами зубы не заговаривайте! Лучше скажите, зачем приезжали сюда второй раз? Тоже горам кланяться?

— Я был здесь только двадцать шестого июня.

— К Каталин Иллеш заходили?

— Когда?

— Какой бестолковый, а?! — проапеллировал майор к Ковалю. — Когда, спрашивает! Значит, еще раз были?! А может, и не один раз?

— Нет, второго раза не было, — упрямо стоял на своем бывший монах.

Он взглянул на разъяренного майора, заметил укоризненный взгляд Коваля и неожиданно бросил в застывшую, как клей, тягучую тишину:

— Ладно. Заходил к Катарин. Допустим.

Капитан Вегер перевел дыхание и снова склонился над протоколом. Выпад Бублейникова возымел действие.

Коваль почувствовал, как гулко застучало его сердце. Все шло как по писаному. Значит, это он, этот «брат», звал Каталин! Но разве этот старый седой человек, сидящий сейчас на стуле посреди комнаты с невинным выражением на лице и погасшими глазами, мог зверски убить двух девочек? В конце концов, Каталин — это одно, а дочь его бывшего приятеля — совсем другое. А юная Илона? Да и Каталин задушена опытным убийцей. Не так-то легко было это сделать.

— Ну, допустим, навестил, раз уж приехал, — повторил монах. — Зашел. Минут на пять — десять. Не вижу в этом никакого криминала. И незачем допрашивать меня в милиции!

«А как же тогда Длинный и Клоун? Не мог же этот бывший монах общаться с ними и быть третьим в их компании. А если он сам по себе, независимо… Значит, правду говорят парни на допросах!»

Коваль заволновался и, опасаясь, что его волнение заметит Гострюк, опустил глаза и, стараясь сохранить твердость в голосе, переспросил:

— На пять — десять минут, говорите? Это в первый приезд?

— Так я же только раз приезжал! — наконец потерял спокойствие Гострюк. — Один раз, понимаете?! Боже мой, боже!

Бывший монах произнес эти слова с такой искренностью, что Коваль засомневался в своих выводах.

— Скажите, а зачем вы заходили к Каталин Иллеш? По какому делу?

— Какие там дела! Просто вспомнил ее, дай, думаю, загляну, узнаю, как живет.

— В котором часу вы были у нее?

— В котором? Точно не скажу — где-то перед поездом, днем.

— А не вечером?

Гострюк покачал головой.

— И не ночью?

— Днем, говорю, перед поездом на Киев.

Коваль вспомнил, что и Ховаш свидетельствовал о встрече с Гострюком на вокзале перед отходом киевского поезда.

— Ну, если все так, как вы утверждаете, зачем же тогда битый час отрицали свой приезд? Почему сразу не сказали: был, приезжал, походил по улицам, навестил знакомых?

— Я приезжал не для того, чтобы кого-то навещать. К Катарин зашел случайно.

— Еще к кому-нибудь заходили? К старым друзьям?

— Здесь нет у меня друзей.

— У него здесь только старые враги, — заметил Бублейников и взглянул на капитана Вегера, ожидая поддержки. — Удивительно еще, что не побоялся нос сюда сунуть.

— Это верно, — согласился Вегер. — В свое время навредил здесь людям немало.

— Значит, просто так зашли, — продолжил допрос Коваль, — поболтать с вдовой. И, кстати, даже не поинтересовались ее новой фамилией. Она что — скрыла от вас, что вторично замужем была?

— Не интересовался, — согласился Гострюк. — Суета сует.

— Так зачем же все-таки скрывали свою поездку? Вы не ответили на мой вопрос, — напомнил подполковник.

— Боялся. Зачем, думаю, привезли и расспрашивают? Я человек потерпевший, во всем осторожный. Не знаю, что вы от меня хотите.

«Ловко выкручивается. Вот все и объяснил», — Коваль на мгновение задумался.

А Бублейников внезапно спросил Гострюка:

— Вы в шахматы не играете?

«Коваль подумает, что я свихнулся», — мелькнуло у него в голове, когда увидел, как подполковник улыбается.

— Не умею.

— А с нами вот как будто в шахматы играете. Занялиоборонительную позицию. И ни с места. Но сейчас мой ход. Вдовы Иллеш больше нет!

— Как это — нет?

— Нет в живых.

— Почила в бозе? — едва не вскрикнул Гострюк и, поняв, что это так, смутился. — Мир праху ее. На все воля божья.

— Да нет, не умерла.

— Как же так? — выдавил из себя бывший монах. — Нет в живых — и «не умерла»? Загадки какие-то. Или шутите? В таких делах шутить нельзя даже вам, безбожникам, — поучительно заметил он. — Грех великий!

Коваль почувствовал, что пришло время отправить Гострюка для размышлений в камеру предварительного заключения. Для первого допроса достаточно. Бывший монах получил часть информации в нужном для Коваля объеме и должен убедиться, — если он в самом деле виновен, — что следствие располагает достаточным материалом и неопровержимыми уликами для обвинения. Пусть теперь обдумает свое положение, и если даже не сразу поймет бесполезность сопротивления, то, во всяком случае, на следующем допросе позиции его будут слабее.

Но Семен Андреевич Бублейников был, к сожалению, иного мнения. Он считал, что уже настала та минута, когда нужно засучив рукава броситься в бой.

— Грех, говоришь?! Сколько времени тут райские песни поешь! — Бублейников со стуком положил карандаш на стол и поднялся во весь рост. — А беззащитную женщину убивать, вдову, и девочек ее — не грех?! Не грех, отвечай? А перстенек чей, кто его потерял? И откуда он был у тебя, этот перстень, — не подарок ли фашиста Карла за особые заслуги?!

— Вдову? Убивать? Подарок Карла? Да что вы! — У бывшего монаха побледнели губы, он затряс головой, потянулся к тумбочке, не спрашивая разрешения, схватил графин с водой и жадно глотнул прямо из горлышка, облив себе грудь.

Коваль готов был локти кусать от досады. Он ведь не хотел открывать подозреваемому карты, пока не соберет прямых доказательств.

Поставив графин, Семен Гострюк поднялся со стула и, не обращая внимания ни на Бублейникова, ни на других офицеров, направился к двери. Голова его склонилась набок так, словно он был смертельно болен и только теперь понял это.

— Проводите, — приказал Коваль конвоиру, ожидавшему за дверью. — А вы, Василий Иванович, — обратился он к Вегеру, — отпустите, пожалуйста, свидетелей — они до сих пор ждут.

— Ну и фрукт! Ну и брат во Христе! Ишь какой — грех, говорит. Это он нам о грехах толкует! — Майор не мог успокоиться даже тогда, когда шаги в коридоре уже не были слышны. — Зря вы его сейчас отпустили, товарищ подполковник! Он бы мне все выложил, на блюдечке с голубой каемочкой!

Коваль едва сдержался от резкой отповеди Бублейникову. Позволил себе только сделать ему замечание:

— Не стоило кричать, Семен Андреевич, называть его на «ты».

— А что же я, по-вашему, с эдакой дрянью цацкаться должен?

— Семен Андреевич, я не хочу конфликтовать, не хочу разговаривать приказами. Это ни мне, ни вам не поможет. У нас и без того хватает хлопот. Я просто хотел бы, чтобы вы не горячились.

— Слушаюсь, товарищ подполковник, — обиженно ответил Бублейников.

— Вот и хорошо, — сказал Коваль, не обращая внимания на тон майора. — А как там поживают Длинный и Клоун?

— «Поживают»! Как бараны уперлись — и ни тпру ни ну. С места не сдвинешь. Уже их Тур и так и сяк допрашивал. И я помогал — все напрасно. Может быть, еще раз сами поговорите? — спросил Бублейников, и Коваль мог поклясться, что майор не сдержался и вложил в свой вопрос едкую иронию.

— Вот с Гострюком разберемся — и поговорим. Василий Иванович, — обратился подполковник к возвратившемуся в кабинет капитану Вегеру. — Не забудьте снять отпечатки обуви, которую носит монах, и той, которую нашли у него дома. И отпечатки пальцев — не они ли на второй рюмке?

— Уже, Дмитрий Иванович, — ответил капитан. — Все уже на экспертизе.

— Хорошо, — сказал подполковник. — Ну что ж, на сегодня, наверно, хватит. Пошли, Семен Андреевич?

Они вышли в коридор, и Коваль примирительно добавил:

— И давайте не будем ссориться, Семен Андреевич, ведь цель-то у нас одна.

Будь его воля, сказал бы сейчас майору все, что думает. Но сейчас нельзя. Впереди еще много общей работы. Хотя, впрочем, именно ради этой работы и стоило бы…

Из кабинета Романюка Коваль позвонил в Ужгород следователю Туру, уехавшему туда на совещание, и сообщил, что располагает новыми данными. Тур ответил, что вернется на следующий день.

4

Второй допрос бывшего монаха Коваль решил провести сам, пока не вернулся Тур. Даже рискуя вызвать недовольство следователя, который, хотя и оставался верен концепции: убийцы — Кравцов и Самсонов, все же изъявил желание допросить и Гострюка, потому что считал, что оперативные работники после краткого дознания обязаны передавать всех подозреваемых следствию. Кроме того, Коваль хотел избавиться и от участия в допросе майора Бублейникова, которого невозможно было удержать от выпадов, в большинстве случаев «стрелявших» мимо цели.

Не дожидаясь капитана Вегера, с утра отлучившегося в район, подполковник распорядился привести Гострюка.

За два дня бывший монах осунулся. Когда он переступил порог кабинета, Коваль почувствовал, что разговор предстоит серьезный и, возможно, начистоту: «брат Симеон» не прятал взгляда — смотрел прямо в лицо.

На что он решился? Какие показания даст?

— Садитесь.

Стульев было несколько, но монах сел на тот, что стоял поближе к столу, напротив Коваля, словно подчеркивая этим готовность к откровенному разговору. И действительно, на этот раз Гострюк не стал ждать традиционных вопросов. Он заговорил первым.

— Выходит, вдову убили? Я правильно понял?

— Да, Каталин Иллеш убили. Мало того, убиты и ее дочери — Ева и Илона. Для вас это новость?

Гострюк перекрестился и беззвучно пошевелил губами. Коваль терпеливо ждал. «Если уж сам начал, пусть сам и продолжает», — решил он.

— Как я понимаю, на меня пало подозрение. Мой внезапный приезд сюда в июне, мое прошлое… Можно я задам вам один вопрос?

Коваль кивнул.

— Когда произошло убийство? Которого числа?

Коваль не торопился с ответом. Не хочет ли Гострюк этим вопросом отвести от себя подозрение? Глупо. Впрочем, если он — убийца, то дата преступления для него не секрет, а если непричастен, то какое это имеет значение — десятого, пятнадцатого или двадцатого?

— В ночь на шестнадцатое июля, — Коваль сделал паузу. — А почему это вас интересует?

Бывший монах тоже не спешил с ответом.

— Я решил все рассказать. Одним словом, я не хочу отвечать за чужие грехи. К этому делу я, возможно, и имею отношение, но весьма и весьма косвенное.

Коваль приготовился записывать его показания.

— Но перед тем, как рассказывать, разрешите мне еще один вопрос. Очень важный.

Коваль не возражал.

— Где вы взяли этот перстень?

«Эрнст Шефер допытывался, как попал в милицию этот перстень. А теперь и Гострюк». Подполковник провел ладонью по лбу, собираясь с мыслями.

— А какое это имеет значение? — спросил он наконец.

— Очень большое. Если перстень найден в доме Катарин и если это действительно перстень Карла, значит, и Карл был там.

«Наваждение какое-то! — удивленно подумал Коваль. — Как же догадался, где найден перстень?»

— Из чего вы сделали такой вывод?

— Об этом потом, — ответил Гострюк.

«Хочет меня сбить с толку! — подумал подполковник. — Ишь, стреляный воробей! Но какой хитрый ход, какая игра! Неужели он надеется, что я поверю, будто бы вдову убил покойник? Сейчас заговорит еще о духе Карла, который воротился с того света, чтобы расправиться с неверной женой. Новоявленный Командор, карающий свою жену. Ну, погоди, святоша, сейчас я тебе покажу!»

Коваль согласился.

— Хорошо. У вас, гражданин Гострюк, есть алиби? Имею в виду дату преступления. Давайте, в таком случае, с этого и начнем.

— Не только на пятнадцатое, но и на шестнадцатое есть. Пятнадцатого я чинил инвентарь во дворе.

— До которого часа?

— Вышел из Лавры, помню, в восемь вечера. Били часы. А во дворе меня видело много людей. И гости, и сотрудники.

— Вы так четко помните все, что происходит каждый день? Или только то, что пятнадцатого?

— Большей частью помню. А пятнадцатого обратил внимание на бой часов. Сам не знаю почему. Озарение господне.

— Что вы делали дальше? Куда направились, когда вышли из ворот Лавры?

— Спустился пешком по улице Кирова до гастронома, который на углу. Меня там знают — я там постоянный покупатель. Потом был дома. Спать лег поздно.

— Угу, — вздохнул Коваль. — Значит, алиби.

Бывший монах энергично кивнул.

— А каким образом отпечатки ваших пальцев появились в доме Каталин? В этой самой гостиной?!

Длинный нос «брата Симеона» пожелтел.

— Я скажу, — выдавил он из себя. — Именно это я и собирался сегодня рассказать. Вы этого не знаете. Я сниму с себя подозрение. У меня есть что сказать, я знаю много важного.

— Знаете, кто убил вдову и ее дочерей?

— Догадываюсь. Я знаю, кто мог у нее быть. Я не сказал бы вам этого, если бы не случилась такая беда. Катарин, очевидно, посетил ее первый муж. Карл Локкер.

— Карла Локкера повесили в конце войны. И похоронен он здесь.

— Карл Локкер — жив.

Коваль уставился на бывшего монаха. Не сошел ли старик с ума в камере предварительного заключения?

— Есть могила, есть люди, которые хоронили.

— Это не его могила. Карл сбежал. Он сам «повесил» себя. То есть не себя, а труп другого человека, видимо замученного в жандармерии. Лицо было изуродовано до неузнаваемости. В мундире Карла, с его документами этот несчастный человек и сошел за тержерместера. Тогда было не до расследований — время суетное, да и смерть такая для жандарма казалась вполне естественной в глазах людей. Так сказать, ожидаемой и логичной.

Коваль расстегнул тугой воротничок кителя. Он буквально задыхался. То, что он сейчас услышал, было невероятным, фантастическим!

— Откуда вы это знаете?

— После похорон его видел в лесу один человек.

— Кто?

— Этого человека уже нет. Он умер. Но есть и другие доказательства, что Локкер жив. Я скажу.

— Почему вы думаете, что именно он мог быть здесь и убить Каталин?

— Во-первых, перстень, который вы нашли. Карл никогда с ним не расставался. Кроме того, он, по-видимому, собирался сюда приехать. Разумеется, к ней.

«Корова накормлена, собака закрыта в сарае!» — мелькнуло в голове подполковника.

— Я получил письмо, — продолжал Гострюк. — Письмо от него для Катарин. И записку, в которой Карл просил меня съездить сюда и передать письмо ей в руки.

— И вы передали его?

— Да. Двадцать шестого июня, когда меня здесь видели. С тех пор, возможно, в доме и остались отпечатки моих пальцев. Она ведь меня угощала. Я пил кофе. Да мало ли за что мог взяться руками?

— Но задушить жену, пусть и бывшую, зверски убить ножом собственную дочь! — возразил Коваль. — Даже для жандарма это слишком!

— Вы не знали Карла, — спокойно заметил Гострюк. — Значит, был какой-то конфликт. А Карл Локкер способен на все.

Коваль отложил ручку, встал и подошел к окну. Он долго смотрел на прохожих, на открытую дверь магазина, на автомобили, которые, поднимая пыль, мчались по улице. Потом снова вернулся к подозреваемому.

— Как вы получили это письмо?

«Сам «брат Симеон», наверно, способен на все!» — подумал подполковник, внимательно вглядываясь в Гострюка, который сидел, замерев в выжидательной позе.

— Мне привезли его.

— Кто?

— Какой-то венгр. Наверно, из Будапешта.

— Почему «из Будапешта», почему — «наверно»?

— Карл сбежал в Западную Германию через Венгрию. Возможно, теперь вернулся в Венгрию, потому что тот человек был из Будапешта.

— Очень туманно, гражданин Гострюк, — строго заметил Коваль, чувствуя, что монах что-то утаивает. — Переписываетесь с ним, с Карлом Локкером? Если верить вам, что он — жив.

— Нет. Это была первая весть. И первая просьба. Я-то думал: что плохого, если передам Катарин письмо от мужа. Не знал ведь, что такая беда случится.

— Как тот венгр вас нашел?

— Был в группе туристов, которые осматривали наши пещеры.

— На конверте, переданном вам, был обратный адрес?

— Нет, что вы!

— Как он подписал записку?

— Одним именем — «Карл».

— А как же ему стало известно, что вас нужно разыскивать в Киевской лавре?

— Н-не знаю… — Гострюк отвел взгляд в сторону.

Коваль понял, что у «брата Симеона» получилась осечка. Четко выстроенная стена показаний дала трещину.

Бывший монах помолчал, подумал и тихо сказал:

— Думаю, кто-нибудь рассказал.

— Кто же, например? У вас остались общие знакомые?

— Да нет.

— А этот венгр, как вы говорите, из Будапешта?

— Я видел его впервые.

— Как же он узнал вас?

— Не знаю.

— Каков он на вид?

— Обыкновенный человек, немолодой, брюнет.

— И как его зовут, вы, конечно, тоже не знаете?

— Нет, — покачал головой бывший монах. — Не знаю.

— Слушайте, Гострюк, — сердито сказал подполковник. — Если до сих пор я почти верил вашим сногсшибательным объяснениям, то теперь верить перестану. — Ему захотелось даже повторить любимое бублейниковское: «Что вы мне вранье решетом носите?»

«Брат Симеон» почесал нос и тяжело вздохнул.

— Не хотел я впутывать лишнего человека. Я его не знаю, этого венгра, и он никакой роли не играет. Только и всего, что передал письмо от Карла. К нам, в Лавру, много туристов приезжает. Один из них и разыскал меня, подошел и спрашивает по-немецки: «Брат Симеон?» — «Да», — говорю. «Вам письмо из Будапешта. Вас давно уже ищут». Сунул мне это письмо и сразу отошел к своей группе.

— Спросил по-немецки?

— Да.

— Так почему вы считаете, что это был венгр?

— Он был в группе венгерских туристов. Да и похож он на венгра.

— Когда это было? Число?

— Двадцать третьего июня.

— И вы на следующий же день взяли отгул?

— Да.

— Так, так, — задумчиво произнес Коваль. — А у вас сохранилась эта записка Карла?

— Я сжег ее.

— Жаль.

— Я понимаю, она была бы сейчас в мою пользу. Если бы я знал. Но я вам чистую правду говорю, как перед богом! Все правда. Я не господь, чтоб за чужие грехи крест нести.

«Ну вот, даже в боги зачислил, — рассеянно подумал Коваль. Бывший монах своими показаниями совершил в голове подполковника такой переворот, что он никак не мог прийти в себя. — А что, если все это и в самом деле правда? А что, если показания эти подтвердятся? Тогда можно считать…»

И Коваля охватила жажда деятельности, при которой возникает острое желание ездить, искать, допрашивать, звонить, сопоставлять, проверять, сводить концы с концами, воссоздавая неразрывную логическую цепь событий и выявляя тайные пружины человеческих поступков.

— Ясно, — сказал он Гострюку. — Больше ничего не хотите добавить?.. — Минуту спустя добавил сам: — Ну хорошо. Пока достаточно. Проверим ваши показания, а потом встретимся снова.

— Как же вы проверите? И зачем я только сжег эту записку! Знаете ли, пугливым стал.

— Ничего, проверим. Подпишите протокол допроса. Прочтите, все ли верно записано с ваших слов.

— Какой же это допрос?! Я же сам, безо всякого допроса, дал показания. Добровольно.

— Это будет учтено, — пообещал Коваль, вспоминая, что никакого письма от Локкера в доме Каталин Иллеш при обыске не обнаружено.

После того как конвоир увел Гострюка, подполковник не мог найти себе места. Он звонил в район, разыскивал Вегера, послал дежурного за Эрнстом Шефером и приказал вызвать из Ужгорода таксиста Дыбу.

К тому времени, когда в кабинете появился капитан Вегер в запыленных сапогах, у подполковника уже был намечен конкретный план оперативных действий:

1. Допросить Эрнста Шефера, который мог бы догадаться, что Каталин навестил его бывший шурин. Выяснить его мнение по поводу такой возможности.

2. Еще раз допросить таксиста Дыбу о ночном пассажире, попросить его составить словесный портрет.

3. Установить место захоронения тержерместера Карла Локкера и произвести эксгумацию его останков.

4. Проверить, какие иностранные туристские группы проезжали через Закарпатье с двадцатого по двадцать пятое июня, а также пятнадцатого — шестнадцатого июля.

5. Произвести дополнительный обыск в доме Иллеш (цель — письмо от Карла Локкера).

Своим появлением капитан Вегер прервал составление плана, и они приступили к практическому осуществлению неотложных мер.

5

Уже через полчаса после того, как Коваль допросил бывшего монаха, на ноги был поставлен весь уголовный розыск, судебная экспертиза и в помощь врачу Мигашу был вызван судмедэксперт из Ужгорода.

Капитан Вегер и майор Бублейников устанавливали место погребения Карла Локкера, разыскивали людей, близко знавших начальника жандармского участка, врачей, которые могли запомнить его особые приметы, в частности повреждения костей.

Пока капитан и майор выполняли задания Коваля, сам Дмитрий Иванович, что называется, с пристрастием допрашивал Эрнста Шефера, Тибора Коповски и опять-таки «брата Симеона». На этот раз интересовался только Карлом Локкером.

С Эрнстом Шефером состоялся длинный разговор, в результате которого подозрение, что он — возможный убийца сестры, отпало. Почувствовав опасность, мясник откровенно рассказал о семейной неурядице: оказалось, что он собирался оставить жену и уйти к другой женщине, но гибель Катарин так ошеломила его, что они с Агнессой забыли о раздорах. Женщина, у которой с пятнадцатого на шестнадцатое июля ночевал Шефер, подтвердила его алиби, и вокруг этой троицы все успокоилось, как успокаивается стоячая вода вскоре после того, как в нее бросили камень.

Теперь Эрнст Шефер охотно отвечал на все вопросы Коваля и даже заговорил по-украински, хотя отдельных слов не знал и заменял их то венгерскими, то немецкими.

— У моего бывшего шурина было два перелома костей, — вспоминал он. — В молодости, в драке, кто-то сломал ему переносицу. А в конце сорок второго или в начале сорок третьего года зимой пьяный сержант из дивизии СС, поссорившись с ним в баре, запустил в него стулом и сломал ребро. Я сидел рядом — фольксдойчи имели право посещать те бары, где бывали и «чистые» немцы. Тем более вместе с тержерместером Локкером. И тогда я понял, что полноправные хозяева здесь гитлеровские солдаты, а не свято-стефанское государство. Этот сержант, заметьте — не средний офицер, а простой сержант из обоза — сказал Карлу, чтобы тот поехал на винный склад, открыл его и налил несколько цистерн лучшего вина для солдат дивизии. Карл ответил, что не может этого сделать — нужно разрешение. Тогда сержант вскочил и ударил его стулом. Карл упал. А сержант схватил пистолет, он был совсем пьян, и заорал: «Жалеешь вина для немецкой армии?! Я убью тебя, мадьярская свинья!» Карл тоже что-то крикнул в ответ, но я не слышал что — все вскочили с мест, женщины завизжали, и сержант спрятал пистолет. Через несколько секунд он исчез из бара. Не знаю точно, но ходили слухи, что Карл был тайным агентом гестапо.

— Кто еще, кроме вас, знает об этих переломах костей? — перебил воспоминания Шефера подполковник. — Особенно о случае в баре?

— Тогда все знали. И были довольны. Лично я тоже радовался, что этого пса проучили в его же стае.

— Ну, кто — «все»? Конкретно. Есть сейчас в городе люди, которые могли бы подтвердить ваши слова?

— Есть, наверно. Хотя многие уехали. Да и событий в те годы хватало. И более важных. Ну, спросите моего соседа Коповски.

— А кто его лечил? Какой врач? Он жив?

— Был здесь хирург. Работал при соляном управлении и в суде. Может, и жив. Хотя ему и тогда было за пятьдесят. Не знаю. Я давно его не видел.

— Фамилия?

— Фамилии не помню.

На этом разговор мог бы и закончиться, поскольку Коваль весь был поглощен дальнейшими розысками людей, знавших Карла Локкера, людей, которые могли бы идентифицировать его останки, но старый мясник все еще топтался у порога и не уходил.

— Так вы думаете, что это мог сделать Карл? — вдруг спросил он подполковника. — Что он жив?

Эрнст Шефер с непонятной Ковалю тревогой ждал ответа.

Что мог сказать подполковник? Только то, что розыски и следствие продолжаются, и как только закончатся, он, Эрнст Шефер, узнает результаты.

— А если жив, то может прятаться где-то близко? — все с той же тревогой в голосе продолжал Шефер. — И кто знает, что ему взбредет в голову. Бешеный пес без разбору кусает.

— Вы сегодня сказали, что Каталин сама похоронила мужа, — заметил подполковник. — Как же он может оказаться живым? Из мертвых не воскресают… Или у вас на этот счет есть другие соображения?

Шефер не ответил.

— Кто, кроме Каталин, хоронил его?

— Какие-то могильщики. Каталин нанимала.

— Итак, вашего шурина положили в гроб, засыпали землей, а вы теперь сомневаетесь. Странно!

— Но ведь и вы начали сомневаться. Расспрашиваете, разыскиваете…

— Хотите, я вам открою секрет? Мы это делаем, чтобы убедиться, что мертвые не воскресают.

Подполковник при всей серьезности положения чуть не рассмеялся, увидев, с каким недоуменно-встревоженным лицом мясник попрощался, как осторожно, словно во время тихого часа в больнице, прикрыл за собою дверь.

Тибор Балтазарович Коповски повторил почти то же самое, что Коваль слышал от Шефера. Нужно было срочно найти старого хирурга.

Капитан Вегер и майор Бублейников превзошли самих себя: вскоре перед Ковалем стоял бритоголовый сморщенный старичок.

Начальник уголовного розыска уже успел ознакомить подполковника с прошлым этого человека — бывший частный врач, во время войны — хирург местного госпиталя, судебный эксперт и, наконец, сторож в морге, откуда его уволили, считая душевнобольным: однажды, до белой горячки упившись сливовицей, он целую ночь напролет играл в карты с приподнятыми над столами покойниками и бранил их на всю катушку, когда ему начинало казаться, что кто-то из них мошенничает.

Однако ответы старика свидетельствовали, что он совершенно нормален. Бывший медик долго чесал затылок, что-то припоминал и наконец прошамкал:

— Ребро помню. А вот переносицу… Вы бы что-нибудь полегче спросили — столько времени прошло! А с ребром было, по-моему, иначе. Не было у него перелома. Только трещина… Да, да, трещина. Это когда его какой-то военный обработал. Тогда трещина была, но приличная. Кажется, шестого ребра… Да, именно шестого.

— Шурин его говорил, что перелом. Но, возможно, он ошибся.

— Откуда ему знать?! Что он в этом понимает?! Глупости! Раззвонили по всему городку, что ребро, и все, как попугаи, повторяли. Что они знают! Это только мы, врачи, знаем. Был у меня случай: девушку оперировал — аппендицит. А сорока на хвосте принесла — аборт. Жених бросил, родители отреклись. Мало что люди говорят, вы не слушайте. У этого Локкера была трещина — точно. А что касается переносицы, я не лечил, но, кажется, была и такая травма… Так ему и надо, зверь был, а не человек. Я ему полотенцем ребро стягиваю, чтобы трещина заросла, а он зубами скрежещет и кулаком грозит. А вот был у меня больной с раздробленным тазом, так тот…

Старичок, вероятно, долго бы рассказывал разные истории из своей практики, но Ковалю некогда было это слушать.

Бывший врач поклонился по-стариковски медленно и низко и, продолжая что-то бормотать, собрался уходить. Но Коваль его задержал — взял в машину, в которой ждали Романюк и судмедэксперт из Ужгорода. Капитан Вегер, Бублейников и Тур уже уехали на кладбище, где должны были эксгумировать останки Карла Локкера.

Вскоре стали известны результаты экспертизы: у похороненного под именем Карла Локкера человека были раздроблены при жизни руки и ноги, вероятно, во время допросов в жандармерии, сломаны шейные позвонки. Но кость переносья оказалась целой, ребра тоже…

Теперь у Коваля не оставалось сомнений. Нужно было немедленно переключиться на розыск бывшего жандарма Локкера, который неожиданно «ожил» через столько лет…

А догадывалась ли Каталин, что хоронит чужого человека и первый ее муж — Карл Локкер — жив? Или узнала об этом позже? Ведь, вторично выйдя замуж за Андора Иллеша, Каталин так быстро с ним развелась, а потом она, хорошенькая вдовушка с внушительным приданым, не желала и думать о ком-нибудь другом! Не подал ли ей весть о себе зловещий Карл?

А братец ее, Эрнст Шефер, — знал ли он, что Каталин похоронила не шурина, а одну из его жертв? И не потому ли он побледнел и растерялся на допросе, увидев перстень Карла Локкера? Может быть, сразу понял, кто убийца, и с этой минуты не столько боялся следствия, сколько появления Карла, всегда нагонявшего на него страх и ужас?

Но какие претензии мог иметь к нему Карл Локкер? Разве что как к будущему наследнику сестриного и собственного добра? А что известно об их старых взаимоотношениях — Эрнста Шефера и Карла Локкера?

Если бы Коваль взялся сейчас составлять новую схему, он записал бы десятки вопросов, которые красными светофорами выстраивались на пути расследования и отбрасывали его назад, к нулевому циклу. Казалось, все начинается сначала.

Но некогда заниматься писаниной. Главное — разыскать этого, пока еще условно воскресшего, Карла Локкера. А где и как его искать?

«Нет, — подумалось Ковалю, — чепуха какая-то! Не может отец зверски убить собственную дочь, каким бы он зверем ни был! — Подполковник даже оцепенел от этой мысли. — И зачем, какого черта Локкеру через столько лет понадобилось убивать свою жену, дочь и еще одну девочку?! Невероятно!»

После вскрытия могилы Коваль попросил Бублейникова и Вегера проверить все мелкие происшествия, зарегистрированные в милициях Закарпатья в течение суток с пятнадцатого на шестнадцатое июля. Майор сразу же взялся за дело. Вообще его словно подменили. Получив конкретное задание, он проявлял кипучую энергию.

«По существу, хороший человек, — думал о нем Коваль. — Оперативный, энергичный. Хотя и не без недостатков. Впрочем, у кого из нас их нет? Пожалуй, и ему осточертели бумажки. Именно поэтому, дорвавшись до живого дела, он так горячится…»

После обеда Коваль получил нужные ему сведения.

Бублейников и Вегер лично проверяли каждое происшествие, но ничего интересного не обнаружили: пьяницы, подобранные на улицах и отправленные в вытрезвители, мелкие кражи, хулиганство, семейные скандалы — все это не имело никакого отношения к трагедии семьи Иллеш.

Но, просматривая список, поданный Бублейниковым, подполковник обратил внимание на случай в гостинице «Ужгород», где останавливались венгерские туристы, и начал расспрашивать о нем майора.

— Ничего интересного, — ответил тот. — Гражданка из Киева, некая Татьяна Красовская, двадцати лет, пыталась пробраться в гостиницу через окно, по стене. Была задержана. Доставлена в отделение милиции, нанесла оскорбление действием сержанту — помощнику дежурного. Получила свои пятнадцать суток и завтра будет освобождена.

— А зачем она лазила в гостиницу?

— Дурная голова ногам покоя не дает. Что-то вроде пари, из принципа. Парень там у нее был, артист какой-то. Ее задержали на том самом, третьем этаже, где венгерские туристы ночевали.

— Привезите ее сюда. Времени у нас мало, но с ней все-таки поговорю.

6

— Как ваше имя?

— Таня. Таня Красовская.

— Скажите, пожалуйста, как вы оказались в Ужгороде пятнадцатого июля?

— Меня спрашивали об этом миллион раз. Проездом.

— Надолго останавливались?

— На три дня.

— Где жили?

— У подруги.

— Подруга может это подтвердить?

— Может, но не подтвердит.

— Почему?

— Потому что я не собираюсь давать вам ее адрес. Если я виновата, с меня и спрашивайте. Целиком и полностью отвечаю за свои поступки, а ее нечего дергать.

— Вот как! Засекреченная, значит, у вас подруга. А куда вы направлялись через Ужгород? Это тоже секрет?

— Почему секрет? Я ехала сюда. На границу.

— А зачем вам граница?

— «Зачем, зачем»… Парень у меня тут служит. Знакомый.

— Жених?

— Не знаю. Видно будет. А вам какое дело? Вот еще сегодня отсижу здесь, а потом поеду куда захочу. Хоть к черту на кулички.

Ковалю трудно было разговаривать с этой девушкой, допрашивать ее, Наташкину ровесницу. И почему она такая колючая? Что за глаза? От мелкой обиды таких глаз не бывает. Скорее в них — устоявшаяся неудовлетворенность собой и окружающими. Девушка молодая, обаятельная, а такая озлобленная, недоверчивая, и это — в каждом взгляде, жесте, движении. Почему? Нет, дело здесь конечно же не в тех пятнадцати сутках, которые она вполне заслужила.

И при всем том надо было вызвать ее на откровенность с человеком, который ее допрашивает.

— Скажите мне, Таня, честно, почему вы ударили сержанта?

— Он оскорбил меня.

— И вы не побоялись поднять руку на представителя власти?

— Я не побоялась ударить плохого человека. Человек, который оскорбляет женщину, не имеет права быть представителем власти. Мне стало обидно и больно даже не оттого, что он сказал мне грязные слова: минутой раньше он учил вежливости какого-то хулигана и тут же нашел возможным оскорбить меня. Неужели я такая, что меня можно всякими словами обзывать? Это ведь и про меня сказано, что человек звучит гордо!

Ковалю понравился Танин ответ. Честный и откровенный!

— Что касается поведения сержанта, мы разберемся. Звание работника милиции, представителя власти, обязывает каждого из нас, от сержанта до генерала, быть сугубо справедливым и интеллигентным. Несмотря на специфику нашей работы. А теперь, Таня, не смогли бы вы рассказать — обстоятельно и точно — о том, что же все-таки случилось в тот вечер. Для меня это очень, вы понимаете, очень важно. Прошу вас, постарайтесь, пожалуйста, вспомнить решительно все — до мельчайших подробностей.

— Я уже рассказывала много раз. Но повторить не трудно, — сказала она уже спокойнее. Видимо, ей понравилось, что подполковник не разговаривает с ней сухим, официальным тоном, а вежливо просит. — В тот день я познакомилась с одним человеком. Зовут его Виталий, он из Москонцерта, на гастроли приехал. Ну, бродили по городу, ели мороженое. Вы, наверно, думаете: вот вертихвостка, парень в армии, а она с артистами развлекается. Нет, это не так. Мне этот Виталий ни к чему. Просто было в тот день как-то тоскливо на душе, а тут хороший человек подвернулся.

«А подруга?» — хотел спросить Коваль, но сдержался, понимая, что нарушит этим свободное течение разговора. Да и не это было сейчас главным.

— Виталий тоже никого в Ужгороде не знал, — говорила тем временем девушка. — Вместе нам было веселее. Но он мне, честно говоря, совсем не нравился. Вечером Виталий пригласил меня к себе в гостиницу. Ужин заказал в номере.

— И вы не побоялись пойти с малознакомым мужчиной в гостиницу?

— А чего мне бояться! Я себя всегда могу защитить! К тому же Виталий был какой-то застенчивый, я даже удивилась, когда узнала, что он — артист, думала, артисты смелее, даже немного нахальные. Правда, потом он оказался не только застенчивым, но еще и трусом и даже предателем. — Коваль уже читал показания Виталия, в которых тот открещивается от Тани, и еле заметно усмехнулся: девушка нравилась ему все больше. — Ну, может быть, он за свою карьеру боялся, — примирительно заметила Таня. — Потом пытался мне туда, в милицию, передачу протолкнуть, но я отказалась. Одним словом, пришли мы в гостиницу поздно, около десяти. Ужин тоже долго не несли. А когда принесли, явилась коридорная и не очень-то вежливо попросила меня убраться. Я не люблю, чтобы со мной разговаривали таким тоном. Просто я ей чем-то не понравилась. Мы с Виталием вышли на улицу. Ну, а дальше вы знаете.

— Знаю. Вы решили вернуться в гостиницу через окно. Назло врагам.

— Назло этой дуре! — Заметив, что подполковник поморщился от такого эпитета, Таня добавила: — Я проголодалась, а там на столе остывал вкусный ужин. Ну и захотелось еще немного посидеть с Виталием. Он интересный собеседник. А по улицам слоняться уже надоело, да и ноги устали.

— Но вы должны были знать, что гостиничные правила обязательны для всех. В одиннадцать нужно уходить, даже если вы в гостях у папы римского.

— Я раньше в гостиницах никогда не бывала и этого не знала.

— Виталий должен был вас предупредить. Он-то уж знал, раз на гастроли ездит.

— Кроме правил, есть еще люди. И я хочу, чтобы меня уважали те, которые требуют, чтобы я уважала их правила. Логично? По-моему, вполне. — Таня умолкла, собираясь с мыслями, бросила на подполковника Коваля пристальный взгляд, и в глазах ее отразилось удивление, словно она неожиданно спросила себя: «А что это я, собственно, откровенничаю с этим милиционером?» Но тут же она взяла себя в руки.

— Так на чем я остановилась?

— На том, что вы решили вернуться.

— Я отправила Виталия вперед и сказала, чтобы он ждал меня в номере. Виталий отговаривал — и он ни в чем не виноват. Разве только в том, что трус.

— Почему же «трус»? Просто умный человек. Я бы на его месте тоже не советовал бы вам лезть в окно.

— Ну, допустим. Значит, я неумная. Я полезла, и меня сняла милиция — какой-то психованный дед снизу заметил и начал вопить как резаный.

— С какого этажа вас сняли?

— С третьего. Вернее, не сняли — сам Виталий втащил меня в окно. Иначе я бы разбилась. Сначала я ошиблась окном, потом растерялась и перепугалась насмерть.

— Ошиблись окном? Вы заглядывали и в другие окна?

— Только в одно. Оно было открыто настежь. А в номере никого не было.

— Это рядом с номером вашего Виталия?

— Да.

— Вы не дошли, так сказать, до своего приятеля или, наоборот, проскочили его окно?

— Не дошла. Это окно ближе к трубе и пожарной лестнице. Как я ошиблась, не пойму! Снизу точно рассчитала, а наверху потеряла ориентацию. Темно было. И в этом окне тоже было темно. Влезла, смотрю — нет никого. Хотела выйти — дверь заперта. Одна дорога — снова на карниз.

— Значит, в номере никого не было?

— Нет, там только чемодан стоял.

— Вы знали, что на этом этаже живут иностранные туристы?

— Нет.

— Ну хорошо, а какой номер был у вашего Виталия? Помните?

— До гроба не забуду! Триста седьмой.

— Как фамилия вашего знакомого?

— Не спросила… Но это можно узнать в гостинице или в милиции… — Таня смущенно улыбнулась: нашла кому советовать, где выяснить фамилию Виталия, — подполковник, наверно, и сам все уже давно знает. Только непонятно, зачем расспрашивает ее?

От этой мысли волна враждебности нахлынула на нее. И чего этому человеку от нее надо, черт возьми?! Допытывается, допытывается, делает вид, что сочувствует, а сам себе на уме. Может быть, Виталий что-то натворил? Хотя, в конце концов, какое ей дело до этого Виталия! И подполковник поболтает и уйдет домой, а она должна еще до завтра здесь торчать. Он ведь ее не выпустит…

— В котором часу это произошло?

Разговаривать не хотелось, но и молчать не смогла. Ответила сухо, едва разжимая губы:

— Что-то около половины двенадцатого.

— Значит, от пожарной лестницы… Так, — Коваль задумался. — Вы не заметили, какой чемодан стоял в номере? Цвет, форма?

— Большой… Импортный, по-моему. Коричневый… Я не очень присматривалась, не до этого было…

— Семен Андреевич, вам небольшое задание. — Отправив Таню, Коваль позвонил в отдел уголовного розыска. — Красовская утверждает, что в номере, куда она по ошибке попала, никого не было. Окно было открыто. Именно это крыло гостиницы занимали иностранцы. Поинтересуйтесь, кто жил в те сутки в номере, который рядом с триста седьмым, — имею в виду номер, что ближе к углу дома, к пожарной лестнице, — выясните, где тот мужчина или женщина находился в половине двенадцатого ночи? Его имя… И еще: какие туристские группы из Венгрии и ФРГ останавливались в гостинице с двадцатых чисел июня до шестнадцатого июля.

— Есть, товарищ подполковник, сделаем в лучшем виде… — ответил Бублейников.

— Вегер вам поможет.

— Капитан имеет для вас новые сведения. Передаю трубку.

— Дмитрий Иванович, только что меня вызывал Ужгород. Очень интересные вещи. Один турист из венгерской группы, что сейчас возвращается домой, сделал заявление о мужчине, в котором узнал беглого военного преступника. Фамилии он не помнит, но по описанию этот мужчина смахивает на «брата Симеона», того самого, что сейчас у нас. Он его тоже называет «Симеоном», а видел его в Киевской лавре.

— Ого-го! — только и смог произнести Коваль. — Все становится на свои места! Иду к вам, Василий Иванович!

VII После шестнадцатого июля

1

Вернувшись из Ужгорода, Коваль сразу же отправился на Латорицу. Река катилась среди высоких грабов и дубов, над самыми кронами которых пылал закат. Подполковник глянул вниз, и показалось ему, что струится Латорица прямо под ногами, подмывая тяжело нависающий берег. Окрест стояла такая тишина, что слышалось, как плещется быстрая вода.

На спортивной базе «Динамо» не было никого, кроме сторожа Пишты. Старый венгр знал всего несколько украинских слов и никогда не мешал Ковалю. А сейчас он к тому же был увлечен рыбной ловлей.

По врезанным в берег ступеням подполковник спустился к самой воде и, забравшись в лодку, качавшуюся на волнах и привязанную цепью к огромному пню, сел на борт, закурил свой «Беломор» и задумался.

В последние дни испытывал он некое душевное томление, какую-то неясную тревогу. И сегодня, удивив всех, он неожиданно сбежал сюда, чтобы собраться с мыслями. Майор Бублейников не знал, как отнестись к этой «фантазии». Он, правда, уже немного привык к неожиданностям, которыми щедро одаривал его Коваль, но все-таки не мог понять, как можно бросить все в самом разгаре. Тур, узнав, что Коваль махнул на спортивную базу, только и сказал: «Что ж, оттуда — прямая дорога на пенсию!» Но больше, чем они, смущен был Вегер. Если покидает поле боя командир, что остается делать солдатам?

Отправляясь на реку, Дмитрий Иванович не рассчитывал на то, что его волнения рассеются среди шелеста листвы и плеска волн. Ему просто-напросто необходимо было побыть в одиночестве, как он говорил, «замкнуться на себя». Потому что пробил час. И даже Наташку не взял с собой, как она ни просила его об этом.

Вспомнив о дочери, Коваль снова возвратился к мыслям, от которых он не раз пытался отмахнуться, — о семье, о Ружене. Наташка все время говорит, что ему надо жениться. Добродушно улыбается, рассказывая о звонках Ружены. Наверно, потому что пока воспринимает все это как блажь старого отца, к которой можно относиться спокойно. Но что она скажет, если Ружена появится в их доме?

Время шло. От неустанного бега реки, которая, казалось, куда-то несла и его вместе с лодкой, ему становилось легче на душе. Сдержанное течение Латорицы снимало усталость и восстанавливало силы.

Впрочем, кратковременная депрессия не очень беспокоила подполковника. Он уже узнавал знакомые признаки этой душевной усталости и верил, что она преходяща. И главное, такая отрешенность от мелких конкретных дел — от собирания вещественных доказательств, от разговоров с подозреваемыми и свидетелями — появлялась у Коваля только тогда, когда назревала разгадка тайны. Так надоело копаться в деле, присовокуплять одну подробность к другой, что уже хотелось все это забыть, и манила природа — то ли свой садик, то ли речка, то ли лес, — он ощущал: вот-вот молнией озарения блеснет ответ на все вопросы.

Хотя Длинный с Клоуном, монах Симеон и Эрнст Шефер словно отошли, отодвинулись куда-то, но мозг подполковника продолжал напряженно и мучительно работать над тем, что не удалось понять и решить сразу. Быть может, затем и ушел он от внешних раздражителей, чтобы оградить себя от все возникающих новых вопросов, пока не будет найден ответ на уже поставленные.

Полноводная Латорица все гнала и мчала свои воды вперед и вперед. В этом вечном движении было что-то окрыляюще величественное. И Коваля все сильнее охватывало чувство душевного спокойствия. Он ощутил, что убийство семьи Иллеш вот-вот будет раскрыто, его отношения с Руженой стабилизируются и все треволнения канут в прошлое. В конце концов, время целительно, и что там значат будничная суета, все мелкие заботы по сравнению с этим неугомонным движением, с таким вот победоносным течением бессмертной реки, которая столько повидала на своем веку и могла бы многое рассказать об исконной борьбе добра и зла на землях и просторах, по которым гуляет она, позванивая голубыми волнами, с незапамятных времен.

Глядя на Латорицу, вспомнил Коваль и Ворсклу — реку своего детства, отрочества и юности. Нимало не похожие — спокойная в обрамлении золотых песков и зеленых лесов Ворскла и своевольная, быстрая и илистая Латорица, — они все же казались ему сестрами.

Дмитрий Иванович вспомнил свою жену, и ему вдруг почудилось, что Зина не умерла, не исчезла бесследно, а душа ее стала душою Ворсклы, на берегах которой они оба выросли, — ласковой и теплой в затонах, искрящейся на плесах, голубою под небом, или, может быть, обернулась белой березкою в роще или зеленой веткой над водой, красной калиной или шелковой муравушкой.

Ах, как же далеко родная Ворскла и как далеко его Зина — не вернешь, не догонишь!

Прошло с полчаса, а подполковник все сидел и сидел над рекою. Солнце спряталось за лесом, и уже не только крутой правый берег, но и луг подернуло сумеречной сенью.

Дмитрий Иванович ощутил на себе чей-то взгляд. Поднял глаза и увидел: стоит у самой воды человек.

— Коваль-бачи! Здравствуй!

Подполковник узнал сторожа.

— Здравствуй, Пишта! Хорошо, что ты здесь.

— Коваль-бачи! — Венгр блеснул не по возрасту белоснежными зубами. — Рыба!

Подполковник подтянул лодку к берегу и поднялся по обрыву наверх. Взял у Пишты узенькую капроновую сетку с маленькими ячейками.

— Разве можно ловить такой сеткой!

— Нем ту дом,[12] — покачал головою венгр.

Коваль как мог пытался объяснить, что такая сетка истребляет мальков. Пишта тоже жестикулировал — разводил руки, показывал на луг, где тускло мерцали мелкие, поросшие травой озерца. И Коваль понял, что старик собирался ловить этой сеткой живца.

Затем, несмотря на поздний час, Пишта вытащил из кармана колоду карт, вопросительно посмотрел на подполковника.

— Ту дом, ту дом![13] — кивнул Коваль. — Ладно. Два-трикона, — показал он на пальцах. — Не больше.

Беда с этими картами! Когда кто-нибудь из сослуживцев узнавал, что Коваль ни с того ни с сего может засесть за карты и играть в «подкидного», это вызывало недоумение. Ведь даже не преферанс, кинг или какая-нибудь другая более или менее интеллектуальная игра, а самый что ни на есть обыкновенный «дурак», в которого режутся замусоленными картами в электричках, на пляжах. Шерлок Холмс играл на скрипке, инспектор Мегрэ коллекционировал трубки, Эркиль Пуаро…

Ну хорошо, если уж не игра на скрипке, то хотя бы шахматы или собирание спичечных этикеток или почтовых марок, а то — «дурак»!

«Кто-то придумал, что я великий мудрец, — улыбаясь, отвечал на это Коваль. — Вот и хочется иной раз побыть хоть немного дураком. Для равновесия».

— Ладно, Пишта, — повторил Коваль. — Сыграем.

— Ту дом! — засмеялся довольный сторож, еще раз обнажив свои белые зубы, и они пошли по дорожке, посыпанной кирпичной крошкой, к домику, стоявшему в каких-то пятидесяти шагах от берега.

Коваль проигрывал. Пишта, поблескивая глазами, ловко орудовал картами, вынуждая подполковника держать в руках едва ли не полколоды.

А тот меньше всего думал об игре. Мысли Коваля бурлили словно воды Латорицы, то набегая друг на друга, то перепрыгивая с пятого на десятое.

Как там Наташка? Уехала ли она на турбазу? Ее туда сейчас, кажется, уже не тянет. Потому и просилась на Латорицу. Девушки, с которыми она дружит, уже уехали.

Славный парень у Антоновых — Геннадий. И имя хорошее. А она к нему равнодушна. Она вообще равнодушна к парням. Хорошо это или плохо?

А что же у них получилось с Валентином Субботой? Уж не поссорились ли? Он — тоже парень неплохой. Правда, немного суховат и начетчик. А как Суббота держится в обществе сверстников? Неужели и там не обходится без прокурорских интонаций?

Ковалю вспомнилось, как объяснял он молодому следователю Субботе, когда работали над делом об убийстве репатрианта из Канады, свою «теорию жертвы».

Да, да… Жертва — тоже соучастник. Не только объект действия. И от человека, который стал жертвой, тоже многое зависит. Иногда своим поведением жертва провоцирует преступление.

А как нахмурился следователь Тур, когда он высказал эту мысль здесь! Туру, так же как Субботе, наверно, кажется, что право на теоретические рассуждения имеют только следователи, а оперативные работники — это сыщики, исполнители, чернорабочие, которые существуют только для того, чтобы держать на своих плечах величественный храм следствия.

Они чем-то похожи, Суббота и этот Тур. Только Суббота моложе и не такой самоуверенный. Но и Суббота никак не мог понять, что порой жертва сама создает условия для преступления, благоприятствуя и содействуя нависающей над ней трагедии.

Конечно, нельзя осуждать женщину за то, что она в летнюю жару не закрыла на ночь окно, через которое пробрался в дом убийца. Дело милиции оберегать ее покой, пусть человек и ночью дышит свежим воздухом.

Но вот Каталин Иллеш узнала от «брата Симеона» (если верить монаху), что первый ее муж, военный преступник Локкер, способный на все, жив, и не сообщила об этом властям. Получила от Карла письмо и спрятала его, даже сожгла. Оперативные работники и эксперты только пепел нашли в печи, к тому же перемешанный палкой.

Что же было в этом письме и зачем она его сожгла? Да… зачем, зачем, зачем?.. А не может ли быть, что она и раньше знала, что Карл жив? Но почему она должна была бежать в милицию? И почему это должно быть поставлено ей в упрек? Какая здесь связь с убийством? Никакой!.. Никакой, никакой…

Даже по его, Коваля, «теории жертвы». Впрочем, это не только его теория. Теперь криминологи специально изучают личность потерпевшего. Даже новая отрасль юридической науки создана — виктимология, изучающая психологию человека, который своим поведением содействовал преступлению.

Да и разве Каталин погибла потому, что спрятала письмо своего первого мужа? Разве от этого можно погибнуть?

Мысли Коваля затерялись в причудливых лабиринтах ассоциаций, переплелись, перепутались. Возникали и улетучивались странные сопоставления, парадоксальные аналогии.

Рассуждать об убийстве больше не хотелось. Подполковник отогнал назойливые как мухи, вопросы и попытался сосредоточиться на картах.

— Пишта, вы воевали? — неожиданно для самого себя спросил он партнера.

Старик понял его, насторожился, зажал карты в кулаке.

— Нет, — ответил он после паузы. — Не успел, Коваль-бачи. Загнали меня в левенты, учили стрелять, но потом отставку дали. — Он перевел взгляд на скрюченные пальцы левой руки. — Покалечился.

По ассоциации вспомнился Ковалю старший сержант милиции Дмитрий Пичкарь, во время войны — разведчик-радист, по прозвищу Икар, о котором легенды рассказывают в Закарпатье. Этот горный край производил глубокое впечатление многими неожиданными особенностями. Соседствовало здесь старое и новое, традиции и старинные обычаи уживались с архисовременными; устоявшиеся взгляды уступали место понятиям совершенно иным, исчезла национальная вражда, раздувавшаяся когда-то всякими господами и их прихвостнями. И лишь кое-где старое внезапно ощеривалось из глубокого подполья.

Ковалю снова вспомнились и брат Каталин, Эрнст Шефер, и цыган Казанок, и арестованные Длинный и Клоун, и само убийство вдовы Иллеш и ее дочерей, которое тоже было звериным оскалом прошлого. А почему ему так кажется? Какова связь сегодняшней трагедии с далеким прошлым этого края?

Почему? Да потому, что он вспомнил о войне, о разведчике-радисте Пичкаре, вспомнил историю этого многострадального уголка украинской земли и о том, как хозяйничали здесь не только такие, как граф Шенборн или швейцарско-французская фирма «Латорица» вкупе с венгерскими и итальянскими банками, но и господа средней руки, вроде всяких там Локкеров или Шеферов.

Потому вспомнил, что искал убийцу. А убийцу не найти, не изучив жизни самой жертвы и тех, кто ее окружал. И не только в день убийства, а много раньше: такая трагедия не разыгрывается случайно, она созревает долго, и корни ее нужно искать глубоко.

Подполковнику вдруг показалось, что он уже ухватил жар-птицу, на которую накинул сеть, и что он уже знает то, до чего докапывался столько времени! Но нет… Коваль обвел взглядом комнату и словно впервые увидел Пишту. Сторож заметил, что подполковник задумался, забыл о картах, и поэтому сидел тихо, не перебивая его мыслей.

— Ну, Пишта, что же это мы? — улыбнулся Коваль. — Давай. Твой ход.

Они снова вошли в игру, Дмитрий Иванович играл совсем вяло, делая ошибку за ошибкой.

Хорошо, что у него такие помощники, как Романюк, Вегер. Без местных работников не обойтись. Разве смог бы он разобраться в личности Шефера, если бы не Василий Иванович! А его разговоры с Маркелом Казанком!

Коваль посмотрел на Пишту, который принялся снова сдавать карты, и подумал, что на этой земле рядом жили разрозненные, разделенные войной люди: если бы не инвалидность, этот симпатичный венгр был бы солдатом и как гонвед, возможно, охотился бы за своим братом Дмитрием Пичкарем.

— Да, — сказал подполковник, беря карты. — Были у вас тут дела…

И опять невольно всплыла мысль о Каталин. Вот он осуждает ее. А разве это гуманно — обвинять потерпевшего, в данном случае погибшего человека?

Вполне гуманно, потому что, пропагандируя это обвинение, можно предупредить других. Чтобы они остерегались, берегли себя и не оставляли преступнику лишних шансов.

Правда, в данном случае эти его рассуждения справедливы, только если верить словам «брата Симеона». Если верить заявлению монаха, что он привез Каталин письмо от Карла.

А если этого не было? Не найдены ведь ни письмо к Каталин, ни записка, адресованная монаху.

И кто же этот турист, передавший в Лавре письмо Гострюку? Не Имре ли Хорват, в номер которого случайно попала Таня Красовская?

Коваль вспомнил утренний телефонный разговор с переводчиком туристской группы.

«Пятнадцатого июля по дороге на Киев вы разместили людей в этой гостинице?» — «Да». — «В номере триста девять ночевал Имре Хорват?» — «Да». — «А не могли бы вы припомнить, где он был приблизительно в половине двенадцатого ночи?» — «В своем номере». — «Вы это знаете точно?» — «Абсолютно точно. В десять или одиннадцать лег спать. У него болел зуб, и я дал ему снотворное». — «Спасибо, — сказал Коваль. — Разговор этот пусть останется между нами».

«Говорит, что у Хорвата болели зубы. Он принял снотворное и просил не беспокоить его до утра», — объяснил Коваль Вегеру и положил трубку.

«Как же он мог незаметно выйти из гостиницы?»

«А труба, пожарная лестница и открытое окно? Это путь не только для экзальтированных девушек…»

«Тьфу, какая чепуха в голову лезет! — встрепенулся Коваль, когда ему показалось, что черный трефовый король на карте насмешливо ему подмигнул. — Этот Имре Хорват совершенно ни при чем. Даже если он где-то шатался всю ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля. Ведь неизвестный турист из Венгрии привез «брату Симеону» письмо от Карла на три недели раньше — двадцать третьего июня!»

И мысли Коваля возвратились к исходной точке, чтобы начать новый круг.

Он снова вспомнил жертву преступления, погибшую Каталин, ее дочерей, и снова потянулись вереницей все те же самые вопросы.

Почему Каталин скрывала то, что Карл Локкер жив и объявился? Зачем сожгла письмо?

Но почему, собственно, она должна была сообщать?

Какое это имеет отношение к факту убийства?

Никакого!

Трефовый король нагло усмехнулся прямо в лицо подполковнику.

И вдруг Коваля словно током ударило, он вздрогнул всем телом, пальцы похолодели: о н у ж е з н а л, о н у ж е в с е з н а л! И кто ехал из Ужгорода с таксистом Дыбой, и кто ушел ночью из своего номера в гостинице, и кто такой Имре Хорват!

«Что за чертовщина!» — Дмитрий Иванович поднял изумленный взгляд на Пишту. У Коваля было такое ощущение, будто бы кто-то нашептывает ему все это прямо в ухо.

Нет, Пишта ничего не мог сказать, он только уставился на уважаемого подполковника милиции, по лицу которого словно пробежал луч прожектора и в глазах которого сразу засветились и радость, и сомнение, и растерянность.

Сторож смотрел в самую душу, и Коваль на мгновение прикрыл веки. Ему все еще казалось, что он явственно слышит чей-то голос, к тому же очень знакомый. Очень похожий на его собственный.

Когда он снова открыл глаза, Пишта увидел, что растерянности в них уже нет.

Резким движением швырнув карты на стол, Коваль бросился в коридор. Минуту спустя вернулся обратно и вырос над Пиштой.

— Телефон не работает, черт возьми! Ту дом? Где здесь поблизости есть телефон? Скорее! — И, пытаясь объясниться со стариком, Коваль повертел указательным пальцем возле уха.

«Черт меня дернул забраться сюда! А тут еще и телефон! Одно к одному!»

Сторож испуганно смотрел на подполковника, не понимая, что случилось и почему он так неожиданно вскочил. Наконец Ковалю удалось с большим трудом растолковать ему, что нужно.

— Телефон! — Пишта закивал головой. — Надо ехать в Геевцы или на Добронь. Километров семь-восемь. Там почта, телефон.

— А ближе? Сельсовет, правление колхоза?

Сторож не знал, как объяснить подполковнику, что в правлении колхоза, которое находится в маленьком селе (отсюда километра четыре) сейчас никого не найти. Да и вообще, не зная венгерского языка, Коваль-бачи вряд ли чего-нибудь добьется.

Подполковник нетерпеливо взглянул на часы. Через пятьдесят минут поезд с туристами пересечет границу…

— У тебя есть велосипед, Пишта?

— О, велосипед! Да. Велосипед есть.

Они вышли во двор, и Пишта, наскоро подкачав камеры на стареньком, чиненом-перечиненом велосипеде, подвел его к Ковалю, как доброго коня былинному молодцу. Коваль положил руку на седло и усомнился, выдержит ли его такая «антилопа-гну». Да и не разучился ли он ездить ночью, да еще полевыми дорогами?

Все-таки вывел велосипед из рощи. В поле было немного виднее от пробившегося сквозь тучи лунного света.

Пишта показал рукою на косогор, по которому тянулась насыпь. Как мог рассказал, что ехать надо вдоль насыпи, лугом, потом пересечь ее и свернуть налево, на полевую дорогу между табачными плантациями: она-то и выведет к правлению колхоза.

Ковалю было достаточно того, что уловил он из жестов венгра. Отчаянно нажимая на педали, он помчался в ночь.

Дорога стала едва видна. Насыпь, вдоль которой шла луговая тропинка, нависала черной громадой. Тропинка то устремлялась вверх, то исчезала в оврагах, вынуждая подполковника судорожно сжимать руль. Жалкий велосипедишко поскрипывал под ним. Коваль быстро преодолел крутой подъем и очутился на широкой — кочковатой и ухабистой — дороге.

То, что было неожиданным озарением во время игры в карты с Пиштой, теперь, после того, как ум воспринял интуитивную догадку, проанализировал ее и одобрил, стало твердым убеждением. Коваль поставил это убеждение на место недостающего звена, и цепь расследования замкнулась. Теперь оставалось одно: успеть задержать убийцу!

А ехать становилось все труднее. Давало себя знать отсутствие тренировки. Когда он ездил на велосипеде? Охо-хо! Еще мальчишкой! На тяжелом «Харькове», выпрошенном у товарища. Тогда быстро гонял над Ворсклою и казался себе птицей, взлетающей в небо. А теперь и ноги уже не те, и сердце…

Велосипед трясло на неровной дороге как в лихорадке. Переднее колесо то проваливалось в выбоину, то наезжало на бугорок, и тогда Ковалю приходилось делать отчаянные усилия, чтобы удержаться в седле. В конце концов, он наскочил на камень, и камера переднего колеса лопнула.

Некоторое время, пока позволяло сердце, он бежал, спотыкаясь и тяжело дыша, но вскоре вынужден был замедлить шаг. Ноги устали. Но он шел и шел под темным небом, шел упрямо, время от времени все еще делая попытки снова перейти на бег, пока далекие огоньки не превратились в электрические фонари.

Он очутился перед высоким домом, освещенным снаружи. По вывеске над дверью удостоверился, что это правление колхоза. С трудом нашел и разбудил сторожа, который-крепко спал, закутавшись в овчину.

Номера коммутатора погранзаставы Коваль не знал. Позвонил Антонову на квартиру.

— Виталий, — быстро проговорил он, когда Антонов подошел к телефону. — В любую минуту он может уйти через границу.

Полковник Антонов, у которого за время его пограничной службы выработалась способность мгновенно, даже спросонья реагировать на боевую тревогу, сразу понял Коваля.

Он только спросил:

— Наш или чужой?

— Чужой, — ответил подполковник. — Турист.

— Ясно.

— Не знаю, — добавил Коваль, — как он пойдет: с визой через контрольно-пропускной или нарушит границу… — И, уже переведя дыхание, закончил: — У него чуть приплюснутый нос, имеет документы на имя венгра Имре Хорвата.

— Сейчас объявим боевую тревогу, — коротко резюмировал Антонов.

После этого Дмитрий Иванович позвонил дежурному по управлению внутренних дел и попросил немедленно прислать за ним машину.

2

Имре Хорват открыл дверь вагона. Теплый ветерок ворвался в тамбур. Но все равно воздуха ему не хватало. Наверно, от волнения.

Во время ужина он поймал на себе внимательный взгляд переводчика. У того нос не дорос, чтобы такого матерого волка, как он, обвести вокруг пальца. Слишком долгим был взгляд. Имре понял, что им заинтересовались…

А как резко ответил ему Лайош, когда он посоветовал и в Ужгороде не заявлять о сотруднике Лавры: «Гуманизм? Гуманизм как раз и требует покарать военных преступников!» И, поговорив с переводчиком, Лайош позвонил в милицию.

За «брата Симеона» Хорват не боялся. Монах помогал гонведам «витязя» Салаши и, кроме того, прятал офицеров СС, когда пришли красные, но все это так и не было доказано на суде. Да и вообще, какое ему, в конце концов, дело до какого-то монаха! Но если милиция возьмется за старика, то исчезнет выдуманный Имре Хорват и снова появится Карл Локкер, жандармский фельдфебель, деятель фольксбунда — союза венгерских фольксдойчей, с которым у местных венгров, а особенно украинцев — старые счеты.

Вот в чем беда…

Хорват жадно вдохнул свежий воздух, вперил взгляд в темноту. Сердце охватил холодок — знакомое ощущение, когда надо немедленно действовать.

Нет, он еще не стар!

Всегда умел чувствовать опасность и своевременно выскальзывать из вражеских рук. Разве не ушел он отсюда, когда советские бойцы были уже в Хусте, Долгом, Сваляве, а партизаны подошли к Мукачеву? В последний день золотого октября волчьими тропами бежал он в Венгрию. И новая граница надолго отрезала его от семьи.

От семьи? Семьи нет. А значит, и не было!..

Далеко впереди, за поворотом, засветилась, зарделась земля. Значит, скоро станция. Поезд замедлил ход, вагон мягко закачало.

Имре увидел голову поезда, цепочку освещенных вагонов, в которых пассажиры укладывались спать, представил себе, как ждут его красные жандармы на станции Чоп, как радостно предвкушают его арест. Подчиняясь внезапному внутреннему приказу, спустился на нижнюю ступеньку вагона…

Он упал на твердые комья земли, вспаханной вдоль полотна железой дороги. Вагоны вместе с пассажирами проплыли над ним, стегая его батогами света.

Где-то там сидит этот кретин Лайош Сабо, из-за которого он должен теперь волком пробираться через границу. Встретился бы он ему сейчас в поле или в горах!

В том же купе остался и его чемодан, плащ, пиджак с документами на имя Имре Хорвата. Да, Имре Хорвата уже нет, Имре кончился, теперь он снова стал самим собой — Карлом Локкером.

Когда Карл Локкер поднялся на ноги, поезд уже исчез в темноте. Ныло ушибленное колено, но это была мелочь, — ускоряя шаг, бывший тержерместер двинулся прочь от железной дороги, подальше от села, мерцавшего огнями вдали, в ту сторону, где царил мрак, лишь кое-где рассеивавшийся слабым сиянием луны.

Несмотря на темноту, Карл хорошо ориентировался на местности. Не пропала у него способность видеть ночью, выработанная еще когда охотился он на коммунистов и на всех тех, кого считал врагами свято-стефанского государства и немецкого национал-социализма.

Да и всю эту землю над Латорицей знал он как свои пять пальцев. Он любил ее, и она снилась ему в изгнании тысячу раз. Но снилась как хозяину, а не как жалкому пришельцу, затравленному волку, который прячется и спасается бегством.

Вот сейчас пересечет он поле, пройдет через лесок, а дальше — Латорица, которую нужно переплыть, чтобы выйти к Тиссе, на границу.

Локкер оглянулся на огни далекого села. Они стали меньше и уже почти растаяли во мраке.

И тогда он вспомнил другое село над Латорицей. Село, где находился его жандармский участок. Наверно, оно и сейчас светится по ночам, а когда-то не играло яркими огнями — только в казарме не гасили света, горел огонек в доме нотариуса да у священника… Да еще, правда, в усадьбе богатого коммерсанта Бергера.

Бывший тержерместер отчетливо представил себе толстенького Карла Бергера и его сухую как жердь Эстер. Ну что ему сейчас до того еврея, отправленного в концлагерь?!

Локкер шел, спотыкаясь, и никак не мог попасть в лесок, за которым должна была показаться Латорица. Глаза его напряженно всматривались в темную даль, но не видели ничего, кроме стены мрака.

Первый лихорадочный порыв рассеялся. Он, Карл, сбежал из поезда, как будто именно в поезде была наибольшая опасность, и теперь, по прошествии какого-то времени, чувствовал такую усталость, что вынужден был опуститься на землю.

Острая стерня колола ноги, но беглец не обращал на это внимания. Он устал, чертовски устал, и больше всего оттого, что должен был столько дней улыбаться Терезе, разговаривать с Лайошем, то есть иметь дело с ненавистными ему людьми.

Когда он оставался наедине с самим собой, хотелось волком выть. Уйти далеко в горы или в поле и завыть горько, скорбно, протяжно, проклиная свою судьбу, которая столько лет манила и звала, а теперь, на старости лет, выгнала на этот луг и на эти кочки. Карл ощутил себя опустошенным, и ему до слез стало жаль самого себя.

Но он не имел права долго сидеть, время работало не на него. Снова вскочил и побрел в ночь. Нет, поймать себя он не даст. Сердце его сжала холодная злость, голова прояснилась. Никому не позволит он торжествовать над собой. Даже смерти. Он сам привык торжествовать над жизнями и смертями людей. Сколько было таких вдохновенных минут, когда ощущал он себя равным едва ли не самому господу богу!.. И здесь, в Закарпатье, и когда сбежал в Венгрию!

И снова вспомнил он Бергера.

…Было ясное и теплое апрельское утро. Цвела вишня и красная японская черешня — сакура. Воздух был напоен медом, и дышалось удивительно легко.

Он — главный старшина жандармского участка Карл Локкер — вместе с унтером СС быстро шел селом.

В тот день жандармерия, полиция и расквартированные в округе войска СС вывозили евреев, чье недвижимое имущество по закону тридцать девятого года давно было описано и оценено: каждый хольд земли, каждое дерево в лесу, все промышленные и торговые строения. Дошла очередь и до подвалов с бочками домашнего вина, всякого рода пристроек, скота и домашних вещей.

Война уже подкатывалась к Карпатам, советские войска стояли за горными хребтами. Гитлер прогнал немощного Хорти, и власть захватил решительный Салаши. В Фельвидейк, в Прикарпатье, пришли наконец эсэсовские войска…

В то далекое утро село купалось в ярком солнце. Над горами еще клубились туманы, а в долине был уже высвечен каждый лепесток. Было тихо. Чисто убранные к пасхе пустые улицы просматривались из конца в конец. На всех перекрестках стояли жандармы и солдаты с пулеметами — евреям было запрещено покидать дома.

Унтер СС пошел к посту, находившемуся в центре села, а Карл Локкер отправился в усадьбу Бергера.

Старик сидел в гостиной, и лицо его было черней земли. Он только глянул на гостя и опустил голову. Тержерместер сел напротив него и какое-то мгновение молчал. В комнату бесшумно, словно тень, вплыла госпожа Эстер. Локкеру припомнилось, как при чехах богатый Бергер скупо дарил ему взгляд.

Весной тридцать восьмого года отец Карла, Йоганн Локкер, тайно послал сына через границу в Венгрию, чтобы он вступил там в отряд собадчопатошей — вольных стрелков, которые намеревались отобрать у чехов и отдать свято-стефанскому государству Карпатскую Русь.

Чехов семья Локкеров ненавидела больше всех на свете. Если бы на Карпатской Руси хозяйничали венгерские помещики, Локкеры имели бы и землю, и положение в обществе. Недаром ведь старый Йоганн в первую мировую войну хорошо воевал против русских в составе австро-венгерской армии и был награжден большой и малой серебряными медалями, дававшими звание «витязя» и землю.

Но для чехов все его заслуги не стоили и кроны, и ему оставалось только проклинать Трианонский договор, по которому пришло на Карпатскую Русь чешское правление.

В Будапеште Карл задержался недолго. Вместе с несколькими — такими же, как он сам, террористами — тайными посланцами венгерского министра Козми, одетый в специальный комбинезон и баскскую шапку, которая делала собадчопатошей похожими на горных медведей, ночью вернулся через границу обратно.

В лесу между Мукачевом и Береговым чешские войска разгромили их отряды, и Карлу пришлось отсиживаться в схронах, довольствуясь мелкими диверсиями. Но еще не опала с буков и дубов горячая листва, как Гитлер помог венгерским фашистам оккупировать Карпатскую Русь.

Старый Локкер получил полсотни хольдов плодородной земли, а Карл вышел из лесу и сменил медвежью шапку и истрепанный комбинезон на кивер с петушиными перьями и зеленый жандармский мундир.

После тридцать девятого года, когда еще Хорти издал закон против евреев, самые богатые из них стали брать себе «штроуманов» — компаньонов, которые могли бы дать предприятию венгерское имя и, таким образом, спасти его от конфискации. Карл Бергер нашел общий язык с Йоганном Локкером, и оптовый склад смешанных товаров обрел полуфиктивного венгерского владельца. Тогда Бергер не только стал отвечать на приветствия сына своего компаньона, но даже первым ему кланяться.

Тем временем, благодаря своему жандармскому рвению и отцовским связям, Карлу удалось добиться звания тержерместера.

После тридцать девятого года Бергер окончательно потерял свой высокомерный вид. И в то апрельское утро, когда тержерместер Локкер зашел на его усадьбу, он совсем уже не был похож на Бергера.

«У вас есть только один способ спастись, — сказал ему тержерместер. — Откупиться. У богатых людей всегда остается лишний шанс». Старый Бергер молчал. Локкер добавил: «И всего несколько минут на размышление…»

Бергер продолжал молчать. Карл решительно поднялся:

«Только потому, что мой отец был вашим компаньоном, я готов спасти вас. Я очень рискую, но если вы сейчас отдадите мне золото и ценности из ваших тайников, в Мукачево вас с Эстер посадят не в спецэшелон, а в обычный поезд и вручат заграничные паспорта».

Карл Бергер молчал как мертвый, а костлявая Эстер не сводила с него страшных черных глаз. Тержерместеру пришлось продолжить свой монолог:

«Мы знаем, что у вас есть золото и ценности, через час мы перевернем здесь все вверх ногами и найдем».

С каким наслаждением Карл Локкер дал бы волю рукам! Но он не мог поднимать шума, иначе ценности Бергера, на которые он уже давно точил зубы, заберут эсэсовцы. Нет, надо было взять золото тихо. Это был для него единственный шанс сразу разбогатеть.

«У вас нет другого выхода, господин Бергер, потому что перед посадкой золото, включая перстни и часы, реквизируется. Впрочем, перстни и часы можете взять с собой», — Локкер подумал, что будет подозрительно, если у старого коммерсанта не окажется ничего.

В конце концов Бергер открыл рот…

…Вдруг бывший тержерместер вдрогнул и инстинктивно прыгнул в сторону. Заяц, которого он, видимо, разбудил, выскочил из-под куста и мгновенно исчез в темноте, а Карл еще несколько секунд стоял, словно одеревеневший. Потом сплюнул в сердцах и двинулся дальше по ночному полю…

О золоте Бергера пронюхали в Ужгороде, и начальник жандармерии приказал провести следствие. Старого Бергера допрашивали в лагере. С Карлом Локкером дважды беседовал чин из следственного отдела, и тержерместер торжественно клялся, что впервые слышит об этом проклятом золоте.

Начальнику участка угрожала как минимум отправка на фронт, в полевую жандармерию. Но фронт тем временем приближался. Тогда, не ожидая конца расследования своего дела в ужгородской жандармерии, он внезапно исчез из Закарпатья, словно испарился.

Перед этим он до смерти избил в лесу какого-то венгра и, изуродовав ему лицо, повесил труп в своем мундире. Так исчез тержерместер Карл Локкер, а в Венгрии после военной неразберихи появился скромный служащий Имре Хорват. Для всех и даже для собственной жены, которая одна знала, где было спрятано золото Бергера…

Катарин! Бедная Катарин! Куда она девалась — его прежняя Катарин! Эта, что отреклась от него и ограбила его, была чужой. Где же та, настоящая?..

Карлу Локкеру не хотелось вспоминать недавнее, но оно само вставало перед глазами.

Молодой, привлекательной Катарин (к такой он стремился, рискуя быть узнанным) уже не было. А эту старую женщину, которой накинул на шею петлю, он видел впервые в жизни, и лица ее он не запомнил.

Боль, пронзившая сердце, когда Катарин сказала, что дочь не знает и не хочет его знать, что она выросла, как все здешние дети, и никуда с ним не поедет, была острее, чем от удара ножа. Он понял, что все в жизни проиграно, и только смог спросить:

«А тайник, Като? Ты давно была в лесу? Ты сберегла наше золото?»

Нет, она не была, ничего не знает и не хочет знать об этом чужом золоте.

И когда Карл потребовал, чтобы она взяла лопату и пошла с ним в лес, потому что он уже точно не помнит, где выкопал ту яму, она отказалась, так же, как за минуту до этого отказалась от него самого.

И Карл почувствовал, как нарастает в нем гнев — тот подсознательный гнев, когда кажется, что в глубине души появилась туча, и она все увеличивается, распирает грудь и душит. И когда уже нет сил ее сдерживать, когда захлебываешься черным туманом, тогда уже ломаешь, крушишь, уничтожаешь все, что вызвало этот твой гнев.

Он крикнул ей в лицо: «Ты украла мой клад! Дядьке своему отдала, чтобы задобрить коммунистов, чтобы простили тебе меня!»

Даже не слышал, что ответила Катарин. Последняя надежда рассеялась, и вспыхнула ненависть к этой старой ведьме, в которую превратилась его Катарин, вспыхнула, разгорелась и заслонила весь свет. Пронеслось в голове: «Она ведь и милицию может позвать!»

И, уже не владея собой, отодвинув тарелку с ветчиной и домашней колбасой, встал и зашагал по комнате. Оказавшись за спиной Катарин, мгновенно схватил с подоконника кожаный пояс, накинул жене на шею и локтем сбросил лампу со стола.

Нет, не он это был и не он это сделал! Что-то сильнее его придало рукам железную хватку и огромную силу, потом толкнуло с ножом в спальню…

Он знал это чувство…

…Карательную команду, в которой он был, доставили к месту расстрела, когда первая уже устала. Над яром, где были вырыты ямы, стоял душераздирающий плач и стон — кричали раздетые женщины и дети. Их поливали свинцом из автоматов. Детей живыми бросали в ямы…

Даже его потрясла эта картина. Но беззащитность жертв, запах человеческой крови, всеобщее озверение — все это мгновенно затуманило сознание.

Ощутив, как черная туча окутывает мозг, он вскинул автомат и, уперев его в живот, тоже яростно застрочил, не разбирая, в кого стреляет — в женщин, в детей — все равно!..

Так было и этой ночью. Только потом понял, что убил свою Еву.

Хотя в тот момент ему некогда было разбираться, нужно было бежать! Им овладел безраздельно инстинкт самосохранения. Полминуты порывшись в шкафу, где лежали деньги и ценности, он выскользнул из дома. Помчался к дороге на Ужгород, чтобы попутной машиной вернуться в гостиницу…

Ева… А какой она была, его Ева?.. Он ведь оставил ее младенцем, а теперь Катарин только на какое-то мгновение пустила его в спальню и при слабом свете ночника показала девушку, что спала, раскинув руки: это — Ева.

На второй кровати под одеялом спала младшая, и он понял: Илона.

Ева! Она подняла такой крик, такой шум! Ему показалось, что уже сбегаются люди!

Зачем же она закричала?!

Он ударил ножом дитя, которое встало на его пути.

Но зачем было Еве кричать?! Он ведь не собирался ее трогать. Нет, нет, не собирался!..

Если бы она не проснулась! Он все делал так тихо и аккуратно! Но Ева все-таки вскочила с кровати и, судорожно замахав руками, закричала…

И тогда он ножом прервал этот крик.

Локкеру чудилось, что и сейчас в поле какая-то огромная фигура размахивает руками, словно мельница. Он даже начал было отбиваться. Но фигура оказалась мягкой, и его нож свободно пронзал ее, а она по-прежнему витает перед ним, неуловимая, как призрачное сияние наполовину укрытой тучами луны.

Неожиданно для себя он побежал, размахивая руками. Вскоре наткнулся на железный столб с гудящими вверху проводами и больно ударился об него. Он не стал размышлять, что это — его поразила мысль, что он уже ничего не знает на этой земле, на которой пролил столько крови, что все здесь изменилось и стало непонятным, враждебным. Кард Локкер ощутил на лице слезы. Он опустился на землю у бетонного подножия столба и вытер глаза рукавом.

То напряжение, которое держало его на ногах в течение всей туристической поездки, уже прошло. Ему ничего не хотелось — только бы не двигаться, не думать, не вспоминать. Он свое сделал и теперь имеет право отдохнуть, никуда не бежать. В конце концов, какое это имеет значение — проживет он еще несколько лет или его схватят сейчас.

Время шло. Прошла и эта слабость, и беглец снова стал Карлом Локкером, который умел цепко держаться за жизнь. Нет, он не желает быть покорной скотиной, которую ведут на убой, — он может еще за себя постоять!

Бывший тержерместер вскочил и пошел, быстро, почти бегом, снова спотыкаясь о кочки и комья твердой земли, не обращая внимания на боль в ноге, которую так ушиб, прыгая с поезда.

Вскоре выбрался он на широкую полевую дорогу. Далеко впереди мелькнул огонек. Один, другой… Нет, это не село, это какое-то отдельное строение. Чтобы обойти его, Локкер сошел с дороги и побежал по полю.

Не сразу понял, что попал на табачную плантацию. Бежать по ней было трудно. Большие, как лопухи, листья били его по ногам и мешали.

Неожиданно он наткнулся на велосипед, лежавший прямо среди листьев. У велосипеда была спущена камера. Да и на кой черт ему велосипед! В воздухе уже был ощутим запах влаги, тины: близко Латорица.

Кажется, в последние дни дождей в горах не было, а значит, Латорица не разлилась, и перебраться через нее нетрудно.

Преодолев насыпь, Локкер попал в густые заросли ивняка. Рубаха его мгновенно порвалась, он исцарапал руки и лицо, но не почувствовал этого: за ивняком была Латорица, а за ней граница, спасение, жизнь.

3

На границе было тихо и мирно, если не считать далеких гудков бессонной станции Чоп. Ущербная луна то и дело пряталась за тучи, и черное небо казалось совсем близким: протяни руку — и достанешь.

Рядовой Павел Онищенко занял свое место над рекой. Спрятался под молодым буком, увитым диким виноградом, и слился с ночью. Обзор отсюда был не очень хороший, но ведь все равно в темноте ничего не увидишь, и Павел больше полагался на слух, который у него за недолгое время пограничной службы значительно обострился.

Появление пограничников сперва встревожило лесных жителей. Но вот все успокоилось. И снова стало так тихо, что слышалось, как набегают на берег Тиссы легкие волны.

Вскоре над головой Павла тяжело пролетел фазан. Потом где-то совсем недалеко запищала мышь.

«Лисица охотится», — подумал он.

Павел уже отлично знал азбуку пограничной жизни, научился ориентироваться в звуках, распознавать скрытое от глаз поведение ночных птиц и зверей.

— Пойду позвоню на заставу, что прибыли на место и ведем наблюдение, — тихо сказал старший наряда Пименов и исчез в темноте, направляясь к старому дубу, в дупле которого стояла розетка.

То, что сержант спокойно пошел докладывать обстановку, означало, по мнению Павла, что готовность номер один снова объявлена с учебной целью.

И, как всегда, Павел мысленно перенесся в Киев, к Тане. И, вероятно, все свое дежурство думал бы о ней, если бы внезапно не уловило его ухо странный звук. Собственно, даже не звук, а нечто невыразимое, словно над ним кто-то тихо зевнул.

Павел поднял голову и не увидел неба — его заслонил едва очерченный силуэт человека…

Потом, вспоминая это первое мгновение, он признавался себе, что не сразу почуял опасность. Просто удивился, что силуэт не похож на сержанта Пименова с автоматом. Но уже секунду спустя в воздухе запахло опасностью. Он вдохнул этот воздух, как нашатырный спирт, и, едва не задохнувшись, вскочил на ноги.

Это был первый нарушитель в его жизни!

— Стой! — Он думал, что крикнул, а у самого горло перехватило, и вырвался из него только грозный шепот: — Кто такой?

Неизвестный также негромко ответил:

— Заблудился. Местный.

Он говорил по-украински плохо, с акцентом, в самом деле так, как некоторые местные жители.

— Ложись! — прошептал Онищенко. — Руки в стороны! Стрелять буду!

Неизвестный покорно упал на землю, раскинув руки.

— Солдат, меня никто здесь не знает. Обеспечу тебя на всю жизнь. Пропусти. Ящерицей проскользну. А ты вернешься домой богатым человеком.

Павел все еще дышал острым воздухом тревоги, словно втягивал в легкие иголки, и от них немела вся грудь.

— У меня в кармане деньги, дорогие вещи. Не теряй свой шанс. Такое раз в жизни бывает. Вот оно, золото, — нарушитель потянулся к карману.

И вдруг Павел почувствовал, как гаснет в нем волнение, возвращается голос. Он набрал в грудь чистого воздуха и гаркнул на весь лес:

— Лежи, стрелять буду!

Голос его эхом разнесся над скалами, поросшими лесом, над крутым берегом реки и покатился по водной глади, по долине: «И-и… ять-уду!..»

Ночь застыла, замерла, притаилась.

— Все забирай, мне уже ничего не надо! — Неизвестный молниеносно подкатился Павлу под ноги, и выстрел, громом прогремевший в ночи, не задел нарушителя.

…Они катались по земле. Автомат Павла отлетел в густую траву, и, ошарашенный коварством, пограничник задыхался под тяжелым телом коренастого мужчины, который сильными руками, словно клещами, сдавил ему горло. Павел все-таки оторвал эти руки от горла и, отводя их все дальше и дальше, сумел вывернуться и подмять нападающего под себя. В голове его, в висках, в сердце, в крови, во всем его существе билось только одно слово: «Сволочь!»

«Сволочь! Сволочь! Сволочь!..» — повторял он беззвучно — это слово никак не могло сорваться с губ… Им одним выражал он свою ненависть к врагу и оправдывался перед собой за секундную растерянность.

Нарушитель боролся тоже молча, сцепив зубы. Один только раз с каким-то звериным хрипом вырвалась из его горла немецкая брань.

Для Павла Онищенко это была первая в жизни схватка. Для Карла Локкера — последняя. Бывший тержерместер понимал это и вкладывал в битву за жизнь весь свой палаческий опыт, все коварство и жандармскую сноровку — все, решительно все силы, которые у него еще оставались.

Резким движением Локкеру удалось вырвать руку и ребром ладони ударить пограничника по шее там, где проходит сонная артерия. Павел на какой-то миг потерял сознание. Но вот он снова вцепился в нарушителя, ужом скользнувшего к берегу. Они опять покатились по траве, и Павел почувствовал, как враг толкает его к крутому обрыву над водой.

«Все равно не уйдешь! Нет, нет, не уйдешь! Ах, сволочь, какая сволочь!» — не переставая, пульсировало в его тяжелой голове. Он вцепился в Локкера, всеми силами стараясь придавить его к земле.

Вдруг Павел ощутил, что правая рука перестала ему повиноваться, обмякла, весь правый бок онемел и нарушитель выскальзывает из его рук.

И в это время он услышал твердый голос сержанта Пименова:

— Лежать!

Высоко в черном небе вспыхнула тревожная ракета.

Павел, конечно, понял, что это «Лежать!» касается не его, а того, другого, и, опираясь на левую руку, начал подниматься.

Растревоженная ночь шумела волною у берега, откликалась испуганным бормотанием фазанов, далеким лаем диких собак. Осветив фонариком землю, Павел увидел е г о — распластанного, покорного, и, отвернувшись, принялся искать в траве свой автомат.

От возбуждения он сперва не почувствовал боли, и только теперь рука и весь правый бок напомнили ему о себе нестерпимым огнем, намокшая майка прилипла к телу.

Последнее, что Павел успел увидеть и услышать в эту ночь, был резкий свет фонарей усиленного наряда, который примчался по тревоге на место происшествия, лай Рекса и слова Пименова:

— Что с тобой, Павел? Ты ранен?

Затем все угасло.

VIII После шестнадцатого июля

1

Коваль еще видел тревожные сны, когда в его номере зазвонил телефон. Он вскочил, как от выстрела, схватил трубку, посмотрел на Наташу: не разбудили ли и ее.

За окном стоял седой предрассветный туман.

— Слушаю.

— Дмитрий Иванович, едем.

— Через пять минут буду готов, — ответил Коваль и, положив трубку, начал одеваться.

Вдруг он остановился и обернулся. На него внимательно смотрели открытые и совсем не сонные Наташины глаза.

— Спи, спи, еще рано, — проворчал он.

— Ты куда?

— Спи. На заставу.

Коваль отвечал коротко и машинально — голова его уже лихорадочно работала, обдумывая первый разговор с Карлом Локкером. Впрочем, Локкер ли это? Может быть, кто-то другой? Однако чутье подсказывало Дмитрию Ивановичу, что он не ошибся.

Когда он снова обернулся, Наташа уже была одета.

— Я поеду с вами, — попросила она, когда в номере появился полковник Антонов. — Я никогда не видела заставы. — Она перевела взгляд с отца на Антонова и снова — на отца.

— Тебе там делать нечего, — буркнул Коваль. — Посторонних не пускают.

Она умоляюще смотрела в глаза полковника Антонова, пока отец застегивал китель. И Антонов сказал:

— Для своих людей застава открыта. Шефы приезжают, самодеятельность, лекторы, писатели… Едем, Наташа!

— Она не писательница и не лектор.

— Зато в самодеятельности пою!

— На заставе некогда будет с тобою возиться, — бросил Коваль на прощание. — Позавтракай здесь. Поехали, Виталий Иванович!

Антонов понял его и все-таки сказал:

— Не будет она тебе мешать! Не повышай голос, отец! — и подтолкнул Наташу к двери. — Поехали, дочурка!

…Просторный двор заставы был огорожен мелкой металлической сеткой. Наташа прогуливалась по спортивной площадке, куда выходили окна комнаты дежурного, кабинетов начальника заставы и замполита, медицинского изолятора. Утренний туман уже рассеялся, и вдали, за лесом, начинавшимся прямо за сеткой, виднелись серо-зеленые холмы.

У решетчатых металлических ворот, которые отворились, когда они приехали, стоял часовой — молодой пограничник с новеньким вороненым автоматом в руках. Он изредка делал два-три шага вдоль ворот и снова застывал как вкопанный.

Наташу строгий часовой словно не замечал, и она не знала, где ей можно ходить, а где нет, и поэтому чувствовала себя не в своей тарелке. В конце концов, села на лавочку и принялась рассматривать лес.

Где-то в здании заставы отец и полковник Антонов допрашивали пойманного убийцу семьи Иллеш, — Наташа догадалась об этом из реплик, которыми они обменивались по дороге. Сюда, во двор, из открытых окон первого этажа доносился голос дежурного (он разговаривал с «березками» и «ромашками») и голоса из другой комнаты, а среди них — голос отца.

Карла Локкера допрашивали в кабинете начальника заставы.

Попытки скрыть подлинное имя, еще раз выдать себя за Имре Хорвата, бухгалтера из Будапешта, отставшего от туристского поезда, были сразу же разоблачены подполковником Ковалем. И теперь бывший начальник жандармского участка, тержерместер стоял перед ним, Антоновым и еще несколькими пограничниками, и лицо его выражало покорность и готовность сдаться на милость победителя.

Но Коваль видел: Локкер пытается выиграть время — хочетпронюхать, что именно известно о нем милиции и пограничникам. Конечно же бывший жандарм имел и другое лицо, но пока оно было спрятано за выцветшими глазами и за притворной кротостью, — так иногда за ветхой, осыпавшейся штукатуркой таится жесткое крепление балок.

Однако стоило Ковалю своими вопросами о ночи с пятнадцатого на шестнадцатое июля, о пустом номере в гостинице, о поездке с таксистом Дыбой раскрыть карты, как это спрятанное лицо проступило у Карла Локкера, как проказа. Так, словно в одно мгновение, сбросил он надоевшую, мешавшую ему карнавальную маску.

Дмитрий Иванович почти физически почувствовал, как полыхнули его глаза, до сих пор смиренные, даже угасшие, а теперь напитые кровью и полные ненависти и злобы.

Бывший жандарм бросил свой испепеляющий взгляд на стол, куда положили острый нож. Тот самый, который схватил он в доме Катарин и которым убил Еву и Илону, а потом ранил рядового Онищенко, — нож, найденный пограничниками в воде, у берега Тиссы.

Нож этот лежал на столе не просто как вещественное доказательство, а как страшное орудие, в материальность которого не хотелось верить. Карл Локкер, лишь мельком глянув, как начальник заставы достал нож из сейфа, почувствовал свою обреченность и понял, что дальше таиться нечего.

— Я ненавижу вас! — произнес он тихо, отчетливо, и лицо его исказилось от ненависти, как от боли. — Я вас уничтожал и буду уничтожать, где только смогу!

Это было бы смешно — ведь все, включая и самого Локкера, понимали, что такой возможности судьба больше ему не даст, — если бы за его словами не струилась река человеческой крови.

— Вы давно переступили границу человеческой совести, — не своим голосом сказал Коваль. — Пролили кровь даже собственной дочери, и теперь ваши эмоции ни к чему. Его, — подполковник кивнул на нож, — вам больше никогда не удастся взять в руки!

Локкер, казалось, готов был броситься на Коваля.

— И все-таки, — он обвел всех опухшими от бессонницы глазами, — я скажу, я все равно скажу. Я приехал, чтобы забрать их отсюда. Чтобы не оставались с вами. У меня не было нормальной жизни, но я знал, что где-то есть у меня семья и на старости будет свой дом, свой сад, свои цветы. Много лет это было моей последней надеждой…

Локкер разволновался, начал глотать слова, акцент его усилился, и стало почти невозможно понять, что он говорит.

Коваль посмотрел на добродушного в повседневной жизни, а сейчас неумолимого полковника Антонова, и вспомнился ему Меркуря-Чукулуй, ночь в горах, тревожный рассвет во время облавы на диверсантов-«вервольфовцев», которые и в самом-то деле стали оборотнями, окончательно потеряв человеческий облик.

И так же, как много лет назад, бывшие солдаты были рядом и вели все тот же бой с тем же врагом. Нет, для них война не кончится до тех пор, пока есть на свете хотя бы один такой вот зверь.

Локкер стоял посреди комнаты, покачиваясь, как маятник, и руки его, схваченные стальными наручниками, то поднимались, то отпускались.

— Они должны были поехать в Венгрию, а оттуда я переправил бы их через Австрию в Мюнхен. Но они не захотели, они не захотели! Я вас ненавижу всех! — закричал он снова. — Вы все поломали! Вы отобрали у меня семью! Что вы сделали из моей Евы?! Учили ее в вашей школе, вывернули ей мозги наизнанку, и она чуралась своего отца. Даже Катарин стала чужой, не захотела ни золота, ничего!

Локкер кричал, но ни Коваль, ни Антонов не останавливали его.

— Они уже не имели права жить, они никому не были нужны!

— Взбесившийся фашист! — воскликнул подполковник, который только теперь до конца поверил в страшную гибель Евы от руки отца и вспомнил, как уничтожали в бункере своих детей Геббельсы. Всегда выдержанный, Дмитрий Иванович сейчас был вне себя от гнева. — Зверь, фашист, да и только! Проклятый фашист!

— Я этим горжусь! Я убил их, чтобы они не оставались с вами!

Крик Локкера разносился по всей заставе. Дежурный радист перестал вызывать «березки» и «ромашки», откуда-то, словно по тревоге, прибежали солдаты, и только часовой у входа стоял по-прежнему как вкопанный.

Наташа не смогла бы объяснить, что произошло в ее душе, когда кричал убийца. Она услышала еще, как Локкер что-то прохрипел. Потом из раскрытого окна донеслись звуки, похожие на всхлипывание. И — голос отца, который она едва узнала: такой он был строгий и необычный.

Но вот убийца замолчал. Наташа догадалась, что выкричался и теперь будет молчать долго. Она читала, слышала, знала, кто такие фашисты, но только теперь осознала это совсем по-иному.

…Как ни приглашали гостеприимные пограничники позавтракать у них, Наташа и Дмитрий Иванович отказались: было не до еды. Полковника Антонова задерживали на заставе дела, и Коваль с дочерью на том же газике, который доставил их сюда на рассвете, вернулись в городок.

По дороге не перекинулись ни словом, хотя оба думали об одном и том же. Сгоряча подполковнику хотелось сказать дочери: «И надо же было тебе ехать!» Но, подумав, сам себе ответил: «Надо было!» Он не знал, что вскоре, вспоминая поездку на заставу, еще раз подтвердит этот свой вывод.

У здания милиции Дмитрий Иванович вышел, а Наташа попросила водителя довезти ее до турбазы, где хотела попрощаться с новыми друзьями. Она понимала, что теперь уже скоро уедет отсюда.

2

Рядовой Павел Онищенко лежал в изоляторе и глядел в белоснежный потолок. На плацу, под окном, старший сержант Вирный проводил строевые занятия. До Павла доносились его команды и эхо ладных ударов солдатских сапог по зацементированной площадке.

— Напра-а-во! — громко выдыхал старший сержант.

«Топ! Топ! Топ!» — дружно топали солдатские сапоги с железными подковками.

— Кру-у-гом! — четко командовал Вирный.

И снова мгновенно отвечали на команду солдатские сапоги.

Единство с заставой, со всеми ее людьми и вообще со всем тем, что здесь есть — со спортивной площадкой, с ленинской комнатой, даже с этим пустым изолятором, — ощутил он внезапно, когда врач решил отправить его в госпиталь.

«Товарищ майор, разрешите остаться», — попросил Павел.

Врач поначалу не соглашался, хотя на этот раз Карл Локкер промахнулся и рана была не тяжелая. Но тут вмешался Арутюнов, от которого Павел меньше всего ожидал помощи.

— Если положение не угрожающее и нужно только лежать, то лучше оставьте парня на заставе. Питание у нас отличное: свежее молоко, сливки, сметана, овощи — свое хозяйство. А потом — здесь товарищи. Тоже лечебный фактор…

— Ша-а-агом арш! — гремело за окном.

«Топ! Топ! Топ!..» — дружно отвечали сапоги.

— Стой.

Павел лежит неподвижно. Его посещают врачи. Ребята дали кровь для переливания, говорят, со многими породнился. Времени у него хоть отбавляй, можно думать и размышлять сколько угодно. И неожиданно пришло в голову, что он на заставе уже старожил, что дни бегут быстро и что служба стала привычной и даже нетрудной.

Все то, что раньше мучило, понемногу прошло. Даже тревожные мысли о Тане, болезненные воспоминания о кратковременной с нею дружбе. Горечь осталась за рубежом, который словно разделял жизнь на две части: на то, что было, и то, что есть.

Теперь вспоминал он девушку как взрослый мужчина, а не как мальчик, чувствующий себя беспомощным и реагирующий на всякую мелочь с острой, безысходной тоской. Его охватила радость открытия: он — силен, он способен защитить то, что ему дорого.

Вчера он слышал, как вопил пойманный им фашист. Он сам никак не мог поверить, что одолел такого зверя. На душе было хорошо — как у человека, который кого-то спас от беды.

И неожиданно избавился он от гипноза Таниного превосходства, ее какого-то непонятного перевеса над ним. Снова вспомнил первый вечер, но уже не экстравагантные шутки, а тот сумасшедший и вместе с тем прекрасный разговор, когда морозной ночью бродили они по Киеву без цели и направления, сбивая рукавицами с заборов нетронутый снег, болтали обо всем на свете и даже забыли, что в теплых парадных можно было и поцеловаться.

Единственное, что беспокоило его сейчас, — это посещение подполковника милиции из Киева, который назвался Дмитрием Ивановичем Ковалем. Коваль недолго пробыл в изоляторе. Поблагодарил Павла за задержание опасного преступника и пообещал похлопотать о награждении.

Уже прощаясь, словно между прочим, спросил:

— Вы знаете Таню Красовскую?

— Да, — ответил Павел, чувствуя, как замерло сердце. — С ней что-нибудь случилось?

— Сейчас все в порядке. Но я думаю, ей будет приятно узнать, что вы хорошо выполнили свой долг.

— Ага, — сказал Павел, ничего не понимая, и теплая кровь снова прилила к его лицу. — Откуда вы о ней знаете?

— Служба у меня такая, — усмехнулся подполковник. — Не исключено, что она приедет сюда.

Перед ним словно и сейчас стоял пожилой офицер в милицейской форме и доброжелательно поглядывал на него умными внимательными глазами. Не может быть, чтобы он шутил. Хотя Павел всегда говорил о милиции не иначе как в ироническом тоне, — этот офицер невольно вызывал к себе уважение. Нет, такой попусту говорить не будет. Но как Таня попадет сюда? И все-таки откуда он знает ее и, главное, о их знакомстве и дружбе?

За окном послышалась команда: «Разойдись!»

Много отдал бы сейчас Онищенко, чтобы повернуться на бок и выглянуть во двор, где ребята отдыхают после занятий.

Он услышал шаги под окном, где-то совсем близко, потом — негромкие голоса.

— Заглянем? — Павел узнал голос Стасюка.

— А если спит?

— Все равно время обеда.

— Стасюк, не лезь в окно! Когда ты научишься входить в дом, как нормальный человек, — через дверь? — это сказал Пименов.

Павлу хотелось крикнуть, что он не спит и не собирается спать и что можно войти в дверь или влезть в окно — все равно он будет очень и очень рад. Но передумал. Пускай идут обедать. Потом, в свободный час, зайдут и, если захотят, весь час смогут просидеть.

Не оставляла одна мысль: откуда подполковник Коваль знает о нем и Тане? И Павел решил попросить кого-нибудь из ребят написать Тане под его диктовку письмо. Но кому можно доверить свои чувства? И неожиданно для самого себя он понял, что выбор его падает на сержанта Пименова.

3

— Таня?

Дмитрий Иванович увидел ее на скамейке, за кустарником. Девушка сидела спиной к аллее, но он сразу узнал ее по высоко поднятым плечам и по тому, как она держала голову — слегка набок.

Дело об убийстве семьи Иллеш милиция уже полностью передала прокуратуре, которая проводила предсудебное следствие, и подполковник Коваль мог возвращаться в Киев. Закончив работу, он пошел погулять в парк, где после пропитанных табачным дымом, удушливых вечеров за письменным столом часто мечтал о Ружене.

На этот раз приятные мысли не появлялись. Из сознания медленно уходили все эти клоуны, длинные, маркелы, «братья симеоны», шеферы и локкеры, и Коваль чувствовал себя крайне утомленным.

Таня резко обернулась на его голос и посмотрела на него с удивлением:

— Вы?

— Можно с вами посидеть?

Она кивнула.

Коваль тяжело опустился на скамью.

— Хорошо здесь. Прохладно. — Он умолк, задумался, а затем спросил: — Вы впервые в этих местах?

— Впервые.

— Я тоже. Ну что, видели своего героя?

— Только что с заставы. Утром лечу домой.

— Мы с дочкой тоже завтра едем. Поездом. А вы зачем самолетом? Еще разок взглянули бы на горы. Вы ведь художница.

— В поезде жарко, а главное — скорее хочется домой. Не могу я здесь больше.

— Жара и в самом деле ужасная.

— Мне всегда жаль тех, кто летом сидит в закрытом помещении.

— Но вы ведь тоже работали в закрытом помещении. Как мне помнится, художником-декоратором.

— Я не обязана была высиживать восемь часов. И в театре прохладно, сквозняки. Послезавтра, — вздохнула Таня, — заканчивается отпуск. И провела я его, горько подумать, как граф Монте-Кристо — за решеткой. Надеялась еще в Прибалтику съездить, на Рижское взморье. А теперь уже времени не осталось. Скажите, пожалуйста, Павла действительно могут наградить за то, что он кого-то там поймал?

— Вполне возможно. И отпуск дадут недели на две, а то и больше.

— Правда? Вот было бы чудесно! Он по Киеву соскучился.

— А знаете, кого он поймал?

— Откуда мне знать? Сказал, какого-то бандита.

— Он задержал иностранца, в номер которого вы ошибочно попали. Да, да… В тот самый вечер, в половине двенадцатого. Там должен был находиться турист Имре Хорват, который якобы принял снотворное, потому что у него болел зуб. На самом же деле ничего у него не болело. Ему нужно было незаметно выскользнуть из гостиницы, приехать из Ужгорода сюда и успеть до утра возвратиться назад. Вы, естественно, ничего этого не знали, и он тоже не мог себе представить, что кто-то залезет к нему в окно. Ваше показание о пустом номере туриста помогло мне связать концы разных нитей в один узел.

— Значит, помощницей вашей стала? Вот уж не думала!

— Вы помогли установить имя, под которым этот «турист» пожаловал к нам и вообще скрывался. Конечно, его бы все равно задержали на границе. Но если бы мы не знали его имени, все было бы значительно сложнее. Получилось так, что вы со своим приятелем Павлом оказались, как говорится, по одну сторону баррикады.

— Что же он натворил, этот «турист»? Почему вы его разыскивали? Секрет?

— Нет. Этот человек… Впрочем, человеком его назвать нельзя… Это, Таня, длинная история. Одним словом, он военный преступник, который, как я уже говорил, приехал в нашу страну под чужим именем. У него остались здесь жена и дочь. И в то самое время, когда вы стояли на подоконнике его номера в ужгородской гостинице, он задушил свою бывшую жену, убил ножом дочь. Да и еще одну девочку, школьницу. Тяжело даже рассказывать такое.

— Скажите, пожалуйста, а почему вы со мной заговорили? Зачем сели около меня? Ведь свободных скамеек сколько угодно. Я, конечно, не против, но все-таки…

— Во-первых, вы моя помощница. Хотя и случайная, — шутливо ответил Коваль. — Во-вторых, моей Наташке тоже двадцать. С нею часто сидим вот так же и разговариваем.

Коваль умолк, что-то вспомнив, и сорвал ланцетовидный лист вербы.

— Но, смотрю, — продолжал он, — очень уж вы разные. Наташка веселая, бойкая. Вы, может быть, тоже бойкая, только не очень веселая. А это странно — в двадцать лет не быть веселой. Мне кажется, что вы если и радуетесь чему-нибудь, то тоже как-то печально. И ненадолго. Я не ошибся?

Таня молчала.

— Хорошо, не отвечайте. И простите, что задаю вам такой интимный вопрос.

— Нет, пожалуйста. Вы человек для меня чужой. Можете спрашивать то, что близким людям не разрешается спрашивать. Интересно, как выглядит ваша дочь? Может быть, я ее знаю. В Киеве у меня много знакомых.

— Как выглядит? Она, пожалуй, не такая красивая, как вы, но, простите, ласковее и проще, а потому — привлекательнее. Вы уже словно утомлены в свои двадцать лет, а в ней бурлит и бушует сама жизнь. Может быть, вы пережили какую-то трагедию? Она вот мать потеряла, но постепенно выровнялась, не сломалась. Я рад, что Наташка растет хорошим человеком.

— У меня родители живы-здоровы, — сказала Таня. — А вы никогда со своей дочкой не ссоритесь?

— Всякое бывает. Но в большинстве случаев виноват я и мои привычки. И вот эта разница между вами и ею заставляет меня задуматься. Очень хочу понять, в чем тут дело.

— Я в школе тоже пыталась понять, почему люди одного возраста видят окружающий мир с разной высоты. Мне, по глупости, казалось, что у них должна быть одинаковая точка зрения на жизнь. Когда впервые обула туфли на высоком каблуке, решила, что и у меня появится другой, может быть, исполненный превосходства, взгляд, другие мысли — ведь земля стала от меня дальше, а небо ближе. Но ничто, ничто не изменилось. Кроме походки.

— Вы удивительная девушка. — Коваль внимательно смотрел на нее.

— А еще раньше, — ободренная его репликой, продолжала Таня, — а еще раньше я думала, что люди с разным цветом глаз видят по-разному. Говорят ведь, что один смотрит на мир через розовые очки, а другой — через черные. Вот я и решила, что цвет глаз тоже влияет на отношение к миру. Долго носилась с этим. В шестом классе даже пробовала написать на эту тему «научный трактат». Меня не поняли и высмеяли. Но не исключено все же, что я была права. Вот у вас глаза серые, они светлее, чем мои, карие, — и у вас должно быть светлее в глазах. Беда, не могу сравнить свою «видимость» с вашей и потому считаю, что вижу не менее ясно, чем вы. Нет, все это, наверно, чушь, ребячество. — И она впервые за все время разговора рассмеялась.

— Таня, — сказал Коваль, — неудовлетворенность у вас наносная, все это пройдет. А мир люди видят по-разному в зависимости не от цвета глаз, а скорее — от цвета души.

— Интересно!

— И душу, в отличие от глаз, можно всполоснуть и даже отмыть. Тогда и в глазах становится светлее.

— Вы хороший человек, Дмитрий Иванович, — неожиданно сказала Таня. — Никогда не думала, что в милиции есть такие люди. Хотите, я вам скажу, что я сама о себе думаю. Откровенность за откровенность. Я давно себя проанализировала. Все свои поступки, желания, все-все. Старалась быть объективной, по возможности. Я все это сделала потому, что люблю себя, и жалею, и хочу понять. И знаете, к какому выводу пришла? — Таня посмотрела на Коваля, который задумчиво скручивал пальцами зеленый лист вербы.

— К какому?

— Однажды я поняла, что всегда нападаю. Даже тогда, когда меня и не думают обижать. Я почувствовала, что лицо у меня всегда напряженное, фразы готовые, тон — тоже. Зачем? Почему это во мне? Что мешает мне жить, как все люди, что мешает чувствовать себя свободной, раскованной, счастливой? Кого я всегда боюсь? Ведь некого мне бояться — все кругом совсем не страшные люди. Потом поняла, что эта болезнь у меня уже давно, раньше я просто не вникала в нее. Возможно, поэтому я и в милиции так себя вела. — Таня перевела дыхание, потом продолжила: — Впрочем, зачем я все это рассказываю? Вам ведь безразлично, что творится у меня в душе, вам нужно спешить к своей дочери.

Она вскочила. Коваль тоже встал.

— Вот вы и на меня напали. Рассказывали по своей воле, а теперь нападаете. Ну что ж, будьте здоровы!

— Простите, если обидела, — совсем другим тоном произнесла Таня. — Мне, знаете… Как гляну на вас… Мне просто ваша форма мешает, даже пугает. Глупо, конечно. Еще раз простите, пожалуйста. Вам куда? Направо? И мне туда. Разрешите с вами, Дмитрий Иванович?

— А кроме формы, вам ничего не мешает? Мой возраст, например, — другое, мол, поколение, выжившие из ума, прямолинейные старики?

— Нет, что вы! Я просто не привыкла быть рядом с человеком в форме, — улыбнулась девушка.

— Это пройдет, — миролюбиво сказал Коваль. — Это у вас до сих пор обида на сержанта. А вот если, не дай бог, как говорится, попадете в беду, будете искать, будете во все глаза смотреть, нет ли поблизости этой самой формы. Чтобы вас защитила.

— Я сама себя могу защитить!

— Гм, — усмехнулся Коваль. — Это неплохо. Ну что ж, пойдемте.

Уже стемнело, зажглись фонари.

— Они были черствыми, эти дети, — рассказывала Таня. — Меня не спасало и то, что переходила из школы в школу. В каждой находились такие. Они нутром чуяли, едва я появлялась в классе, что лучшего козла отпущения им не найти. Может быть, на лице у меня был постоянно написан страх. Знали, что я их боюсь, и это нравилось. А еще нравилось, как я плачу. У меня слезы были наготове, только тронь — и потекут. Вот так. Наверно, с того времени, с самого детства, и кажется мне, что все должны меня обижать. Если бы я тогда не обращала внимания на их выходки — теперь я уверена в этом, — они сразу от меня отстали бы. Неинтересно ведь мучить человека, который не умеет мучиться.

— И долго все это продолжалось? Я смотрю, сейчас вас не очень-то обидишь. Или точнее: обидеть вас нетрудно, но вы не будете плакать. Только вот гордость у вас болезненная какая-то. Что ж, теперь понятна мне ваша реакция на слова сержанта. Кстати, он тоже наказан, за грубость.

— Все изменилось в шестом классе, — увлекшись воспоминаниями, продолжала Таня. — Была у нас девочка, на которую буквально молились. Первая гимнастка школы, куда там! Одним словом, божество. Я при ней боялась даже разговаривать, а в душе страшно переживала, что такая трусиха. Если бы она сказала: «Прыгай перед дверью учительской!» — я умерла бы, но выполнила бы ее приказ, потому что даже учителей боялась меньше, чем ее. Я презирала себя за трусость, мне казалось, что я — самая худшая, самая ничтожная из всех людей, что это у меня от неполноценности. Но душа не мирилась с этим, и иногда я срывалась на страшную грубость, лишь бы доказать всем и себе, что я тоже человек. Это были вопли отчаяния, и они не помогали найти почву под ногами, а только вызывали новые издевательства и в школе, и во дворе. — Таня задумалась.

— Вы хотели рассказать, как все изменилось в вашей жизни, — напомнил Коваль.

— Как-то в шестом классе эта первая наша гимнастка играла с девочками в настольный теннис. В спортзале все становились в очередь, чтобы с нею сразиться. Мне тоже хотелось поиграть, но я боялась, что опять начнут дергать и насмехаться. Так уж повелось. Я села в угол и с завистью следила за игрой, старалась не попадаться никому на глаза.

— Неужели не нашлось в вашем классе настоящих товарищей, хороших друзей? — перебил ее Коваль.

— Были, и их было много, — вздохнула девушка. — Но не они определяли ход моей жизни. Они были сами по себе, а я сама по себе. Больше того, мои преследователи с другими не были жестоки. Просто я сама поставила себя в такое положение.

Ковалю вспомнились рассуждения о способности некоторых людей провоцировать своим поведением преступление. Один человек легко выходит из сложных ситуаций, другой — их усугубляет и в конечном счете становится жертвой. У Тани такие черты характера, очевидно, проявились в детстве.

— Но выслушайте меня! Так вот, сижу в углу и еле сдерживаюсь, чтобы не зареветь от желания поиграть, а все никак не могу избавиться от своего страха. И вдруг одна из девочек, Валя Левко, начинает спорить с нашей знаменитой гимнасткой — чья очередь играть. Я даже глаза зажмурила: что сейчас будет! Думала — гром и молния! — наша «королева» мигом сотрет Валю с лица земли. Где там! Валя схватила ракетку, оттолкнула «королеву», обозвала ее дурой и стала играть. А «королева» сразу скисла и ушла из зала. Потом я видела, как плакала она в уборной. И я поняла, что даже с такими, как она, можно бороться. С недосягаемыми. Главное — не бояться. Главное — первой напасть и выстоять до конца. Во что бы то ни стало! Любой ценой! С того момента все изменилось. Меня сперва просто узнать не могли. Потом начали побаиваться, уступать дорогу. Никто больше не приставал, не смеялся, потому что я сразу же, не задумываясь, бросалась в бой — первой! Когда стала старше, поняла, что так нельзя. И начала себя укрощать. И вот до сих пор живут во мне лютые враги. «Утверди себя, любого сбей с ног, покажи, на что ты способна!» — это говорит одна Таня. А другая сдерживает ее: «Не надо, отступись, отойди. Ты ведь боишься». Вот мы и пришли, — неожиданно оборвала она себя. — Ваша гостиница. Прощайте, Дмитрий Иванович!

— Таня, видите третье окно на втором этаже? — спросил Коваль. — Наташка ждет. Хотите зайти к нам?

— Третье окно… Второй этаж… — грустно улыбнулась девушка. — А там было шестое, третий этаж. В окно, гражданин подполковник? — Она шутливо помахала рукой и покачала головой. — Теперь ни за какие коврижки!

— Познакомитесь с Наташкой.

— Не надо, Дмитрий Иванович, — твердо сказала Таня. — Не надо знакомиться. Надеюсь, больше не встретимся. Я ведь слишком много рассказала о себе. Всего наилучшего. Прощайте!

Таня протянула маленькую руку. И через секунду уже шла по тихой улице куда-то в темноту.

— Таня! — встрепенулся Коваль. — Куда же вы? Где будете ночевать? Вы где остановились?

Подполковник не мог оставаться равнодушным к этой девушке. Она взволновала и растрогала его своей искренностью, в он беспокоился о ней так, словно это была еще одна его Наташка.

Таня обернулась на голос Коваля. Ничего не ответила. Только помахала рукою и пошла дальше.

Он с грустью подумал, что ее уже не остановишь.

4

Поезд преодолел перевал и спускался по восточному склону Бескид в сине-зеленую долину. Вдали виднелись полонины, межгорья, испещренные словно игрушечными речушками и ручьями, а внизу — живописные, тоже игрушечные, села, пристроившиеся на стыке неба и земли.

В купе мягкого вагона возвращались в Киев Дмитрий Иванович с Наташей и майор Бублейников. Все тревоги и волнения остались позади. Коваль с Бублейниковым выполнили свой долг, а Наташа будто снова родилась. Ведь с каждой новой дорогой, с каждым приездом и отъездом уходит в прошлое какой-то отрезок нашей жизни и обогащается следующий.

Наташа высунулась в открытое окно. Ей казалось, что она не в поезде едет, а летит над землей, словно птица.

На какое-то время осталась она в купе наедине с отцом: Бублейников ушел к соседям играть в шахматы. Подполковник тоже посматривал в окно — через тот уголок, который оставила ему Наташа. Он был задумчив.

Из опыта знал: пока не захватит новое дело, так и будут преследовать недавние волнения. И как он ни старался забыть омерзительного Локкера, тупого циника Кравцова, перепуганного Самсонова, скрытного «брата Симеона», их фигуры никак не могли выветриться из его сознания. Он покидал край, который впервые открылся ему и словно стал для него родным. И думал о том, что, наверно, в каждом краю, даже самом прекрасном, есть свои привидения. И чем древнее этот край, чем больше бурь пролетело над ним, тем больше бродит по нему теней прошлого.

Латорица катила свои воды далеко внизу, и сверкало в ней утреннее солнце, прогнавшее ночные черные тени.

Наташа отошла от окна, села рядом с отцом.

— Капитолина Сергеевна — замечательный человек! Такие розы! — И она полной грудью вдохнула аромат пышных роз, стоявших на столике. — Но главное — не цветы, а внимание. Ну кто я для нее — девчонка! А вот привезла на вокзал такую радость. Какие люди есть на свете! Только не всех их мы знаем.

Коваль подумал о Тане — невыдержанной, растерянной, вспомнил ее исповедь, произведшую на него глубокое впечатление.

Он не стал рассказывать Наташе о Тане. Он думал о Таниных одноклассниках, хороших и плохих, о том, что человек с детства должен уметь постоять за себя. О том, что если на помощь ребенку вовремя не приходят взрослые, не учат его делать людям добро, сочувствовать чужому горю, то у него может появиться неосознанная жестокость. По отношению к слабым, к меньшим, к беззащитным. А потом и безудержный эгоизм, и противопоставление себя обществу.

Таню никто не приучил жить в коллективе, и болезненная девочка растерялась среди своих же сверстников.

Коваль ощутил на себе Наташин взгляд.

— Я тебе что-то скажу, Дик. Ты возьмись рукой за поручень. На всякий случай.

— Новый «Нириапус»?

— Отец, — подчеркнуто твердо сказала Наташа, — а что, если я переведусь с филологического… на юридический?

Произнеся эти слова, вся она, как говорят спортсмены, «сгруппировалась», словно готовясь к схватке, а подполковник снова невольно вспомнил Таню. «Может быть, много еще беды от неумения юности спокойно отстаивать свои идеалы? Впрочем, такое умение вырабатывается с годами, с появлением жизненного опыта и глубоких убеждений. Все это молодости сразу не дается. Правда, молодость — это недостаток, который с годами проходит».

— Что это ты вдруг? — спросил Коваль, хотя обо всем уже догадался.

Сталкиваясь по долгу службы с «трудными» молодыми людьми, он давно сделал вывод, что не следует пеленать подростков в розовые пеленки, скрывать от них за стеной идеальных характеров из классической литературы реальную жизнь с ее трудностями, неустроенностью и борьбой. Иначе потом, когда перед юношей или девушкой раскроется вся сложность жизни, в элегически настроенной душе может возникнуть тягостная дисгармония. Именно поэтому он и позволял себе иногда рассказывать Наташе о трагедиях, в которые вникал едва ли не всю свою жизнь.

И вот сейчас, глядя на сосредоточенную Наташу, он понял, что даже и легкомысленный «Путь к Нириапусу», в котором она вместе с друзьями высмеивает детективную литературу, как это ни странно, скрывает за ироническими фразами ее серьезную заинтересованность, ее новое увлечение.

Что же явилось последним толчком? Может быть, то, что увидела она своими глазами? Пожалуй. Ведь даже и его самого ошеломило злодеяние старого нациста, и он уже в который раз (человек до последнего вздоха утверждает себя!) убедился, что правильно поступил, выбрав когда-то милицейскую профессию.

И сейчас он подумал, как тогда, в газике, возвращаясь с Наташей с заставы, что сделал доброе дело, взяв ее с собой.

Наташа между тем так и не ответила на его вопрос: «Что это ты вдруг?» — и он задал ей новый:

— А характер у тебя есть? Ты над этим думала?

Этот вопрос попал в точку. Наташа не могла догадаться, что отец вспомнил сейчас о девушке с трудным характером по имени Таня. Она немного растерялась.

— Юристу нужен твердый характер.

— А может быть, я и не собираюсь ловить преступников, быть прокурором или судьей. Может, я адвокатом стану.

— Адвокатом? Тем более.

Коваль не успел закончить свою мысль. В купе вошел сияющий Бублейников. Вероятно, выиграл очередную партию. По выражению лица Наташи подполковник понял, что она не хочет продолжать разговор при майоре. Это было их дело — и только их.

— Что-то я проголодался, — сообщил Бублейников, засовывая под подушку дорожные шахматы. — А как вы, Наташа?

— Давно пора.

— Так не заглянуть ли нам в ресторан?

— Зачем нам ресторан, Семен Андреевич? — сказала Наташа. — У нас харчей более чем достаточно: с турбазы девушки привезли и Капитолина Сергеевна пакет вручила. Да и для вас с отцом, — лукаво добавила она, — провожающие кое-что под столик поставили.

— А все-таки лучше ресторан.

— Первого там все равно нет, — заметил Коваль.

— Дмитрий Иванович, — укоризненно развел руками майор. — После таких трудов да не посидеть в ресторане!

— Но ведь ресторан с двенадцати, — все еще пробовал сопротивляться Коваль.

— Это я беру на себя. — И майор широко раскрыл дверь купе, приглашая Наташу и Дмитрия Ивановича к завтраку.

Ужгород — Киев. 1973–1974 гг.

Владимир Леонидович КАШИН ЧУЖОЕ ОРУЖИЕ


Перевод с украинского автора



Роман



ИНТРОДУКЦИЯ

…Еще недавно Мария не выдержала бы такого удара. Но после вчерашней ночи в душе ее все потускнело и потеряло значение. Она словно вкопанная застыла посреди двора.

— Пришел наш час, — долетел сквозь распахнутое окно возбужденный голос продавщицы сельмага Кульбачки. — Помнишь, говорил: вот скоро, Ганя, перестанем таиться, пойдем рядом, открыто перед всем миром, как люди… Теперь оно пришло, наше время…

— Не сразу же сегодня… — буркнул немолодой, сидевший в хате за столом лысый мужчина, его тень по-медвежьи наползала на стену.

— Терпение мое кончилось, Петро… Ты говорил — терпи. Я терпела. Ты сказал — жди. Я ждала. Жила с нелюбимым; все утешалась: заживем с тобой по-людски. И в ларьке ради тебя сидела — мне от этих пьяниц душу воротит. Уже год, как Сергея похоронила, царство ему небесное, — невысокая худенькая женщина широко перекрестилась, — может, и пожил бы еще… А у нас с тобой все тайком да по-воровски, не родные и не чужие, а так — случайные знакомые…

— Мы с тобой брат и сестра во Христе, — тихо сказал мужчина. — Нам ссориться нельзя, сестра Ганя. Не божье это дело. Подожди немного, любимая. Рано еще перед людьми открываться… Да и дела у меня…

— Знаю я их. Мария — вот твои дела. Думаешь, не вижу, не понимаю? Задурил Маруське голову. Хватит, по горло сыта! — с угрозой выпалила Ганна. — Ой, Петро! Смотри! Беда будет вам обоим…

Высокий, костлявый Петро Лагута поднялся, тень его сразу выросла, стала тоньше.

— Не дури, Ганя, — сказал сердито. — Не люблю я этого. И непослушания не прощаю.

— Может, убьешь? — простонала Кульбачка. — Чтобы на дороге вашей не стояла… Это ты умеешь. Пойду и людям все открою… Все расскажу…

— Не расскажешь, — уверенно ответил Лагута, тень его грозно качнулась на стене и потолке.

— Убивай, ирод! — Ганна грохнулась на колени, запрокинула назад голову. — Бери мою душу! На!..

Мария притаилась за окном, впилась глазами в освещенное лампой лицо Лагуты. Никогда не видела она его таким страшным.

— Встань! — коротко приказал он Ганне. — И терпи. Как господь велел… Мария — овца блудная. Господь не слышит ее молитв, и мне она, калека, не нужна… Я тебя люблю, Ганя. За глаза твои светлые, за руки ласковые, за тело горячее, за веру и силу твою духовную…

Голос Лагуты стал нежным. Он приблизился к Ганне и, обняв, поднял ее с пола.

— Не в Марии дело… Мне Иван ее нужен был… А она только о ребенке думала и бога молила… Прошлой же ночью пошла на блуд с братом Михайлом. Испоганила себя, опозорила всех нас! Не будет ей дитя. Ничего не будет: ни семьи, ни любви, одно смятение души и черный адов огонь. Не привела Ивана под мое благословение, не захотел он мне и Христу служить — уничтожу обоих, развею, как песок в пустыне.

— Страшный ты человек, Петро…

— Мне отомщение и аз воздам! Ненавижу и радуюсь их горю. Всю жизнь хоронюсь, ничего не мило из-за них — и хлеб горький, и солнце не греет, и ветер прохладу не дает. Всех бы уничтожил, будь на то моя воля… А теперь иди! — властным голосом приказал после паузы Лагута. — Чтобы никто не видел… И о своем грехе не забывай… Когда язык почесать захочется…

— Не накликай беды!

Ганна Кульбачка тенью выскользнула из сеней, и ночь сразу поглотила ее.

Мария едва дышала от того черного тумана, который окутал ее и сдавил горло. Вся ее гордость, с детства униженная увечьем, растоптанная прошлой ночью, восстала сейчас в ней.

Не помня себя, прохрипела в гневе в открытое окно:

— Выйди!..

— Кто там? — удивленно спросил Лагута, выглянув в темный двор.

Она стояла немая, оцепеневшая.

— А-а, Маричка, — узнал он. — Что тебе?

Она молчала. Мягко плескалась Рось у берега, ночной ветерок шуршал в саду, ласкал листья, ожившие после жаркого дня.

Лагута вышел на крыльцо и спустился к Марии.

— Ну, что тебе? Чего пришла? — спросил строго.

Поднявшаяся луна протянула от них по траве через весь двор длинные тени.

Лагута не видел соседки со вчерашней ночи и не хотел видеть. Но должен был что-то предпринять.

— Что с тобой, сестра моя? — Он решительно шагнул к ней.

Гулкий выстрел разорвал ночь и, грохоча, покатился между холмами…

Прогремел второй выстрел, и ночь снова заохала в берегах, застонала, заголосила…

Потом на землю свалилась нестерпимая тишина…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Сидевший за рулем милицейской «Волги» пожилой, дослуживавший до пенсии водитель повернул руль, и машина закачалась на мягкой грунтовой дороге.

Подполковник милиции Коваль рассеянно смотрел на красочный пейзаж. С высокого нагорья по сосновому бору и дубняку дорога спускалась в глубокую долину, где протекала Рось. Речку за холмами не было видно, но по извивам леса — вплоть до размытого горизонта — Коваль угадывал ее, вилявшую в крутых берегах.

В открытые окна машины врывался теплый ветерок, от долины, разрисованной сине-зелеными полосами леса, веяло глубоким спокойствием, мешавшим думать об убийстве, крови, страданиях и слезах. Отрешенное настроение у подполковника усиливалось тем, что о трагедии над Росью он знал очень мало, а скупые сведения оперативной сводки начальнику областного управления почти ничего не добавляли к загадочному происшествию.

Ему казалось, что он все еще в просторном кабинете полковника Непийводы: длинные ряды стульев у стен, широкий полированный стол, блестевший на солнце, тяжелый сейф в углу — старый и порыжевший.

Полковник вызвал сразу после обеда.

— Как с отдыхом, Дмитрий Иванович? В какой санаторий собираетесь?

По лицу Непийводы Коваль понял: тот звонил в медслужбу и знает, что ни в какой санаторий он не едет.

— Куда-нибудь на речку, Василий Иосипович. В село. Где, как писал поэт, — «садок вишневый коло хати, хрущi над вишнями гудуть…».

— Пора майских жуков прошла, Дмитрий Иванович… А сад у вас и в Киеве есть…

— В отпуск хочется подальше от города, Василий Иосипович.

— Не на Ворсклу ли? — улыбнулся полковник.

Разговор служебный и вроде бы товарищеский. Но Дмитрий Иванович понимал, что за этим дружеским тоном начальника отдела скрывалась какая-то недоговоренность.

— Значит, на Ворсклу… — погладил ладонью стол Нелийвода.

Коваль кивнул и развел руками, будто оправдываясь.

— Наконец выбрался…

— Да… — согласился полковник. — Все возвращается на круги своя… Чем дальше мы от молодости, тем больше вспоминаем родной край и тянемся туда… Я бы сам тоже, — вздохнул он, — где-нибудь под тихими вербами на песочке… Да селезенки-печенки по курортам гоняют… Давно, значит, не были на родине?

— Лет пятнадцать.

— Давненько. — Непийвода покачал головой, и лицо его посуровело.

Коваль промолчал. И близким-то людям не расскажешь, как гнетет этот зов. Долгое время откладывал он встречу с юностью, в глубине души испытывал даже страх: ведь мира детства там уже нет, жизненные бури вымели оттуда сверстников. Обрести смелость встретиться с прошлым помогала теперь Ружена, с которой, кажется, нигде не будешь чувствовать себя одиноким.

— В нашем деле, наверное, и на Ворсклу будет вам командировка. — Полковник сделал паузу, и Коваль понял, что внеслужебные разговоры кончились. — А пока придется отпуск отложить. Одна-две недели не имеют значения, если откладывали пятнадцать лет.

Последнюю фразу полковник произнес так, будто закрыл за собой дверь.

Прошлогодняя командировка в Закарпатье, где Коваль раскрыл убийцу венгерки Каталин Иллеш и ее дочерей, еще больше подняла его авторитет в министерстве.

Товарищи помнили заслуги Дмитрия Ивановича и в оправдании ошибочно осужденного художника Сосновского.

Непийвода тоже относился с благосклонностью к подполковнику, но проявлял и сдержанность — от Коваля всегда можно было ждать сюрприза.

— Поедете, Дмитрий Иванович, на Рось, — сказал полковник. — Срочное задание, — добавил он. — Возглавите оперативную группу. Черкасчане никак не разберутся с подозреваемым в убийстве неким Чепиковым, который не признается в своем преступлении. Алиби у него нет, но и прямых доказательств у нас мало. Одним словом, запутанное дело.

— Есть, товарищ полковник, — выдавил Коваль и поднялся.

Он внезапно поймал себя на мысли, что ему до чертиков надоели все эти убийства и розыски. Был миг не только душевной, но и физической усталости. Но сразу же пересилил себя, подумал: вот так и надвигаегся старость…

— Поедете утром.

Коваль кивнул. Непийвода нажал на кнопку коммутатора, вызвал отдел кадров…

Машина медленно, словно боясь перевернуться, съехала с бугра и очутилась в лесу. Только здесь по-настоящему воспринималась мощь вековых дубов, причудливо скрученных грабов, будто воткнутых в небо сосен, все то величие мира природы, которое сверху казалось однообразным кустарником.

Было влажно, пахло тиной, в непросыхающих после затяжных дождей рытвинах лесной дороги зеленела вода. Несмотря на яркий солнечный день, здесь царил полумрак.

Лесная тишина не успокоила Коваля. Перед глазами все время стояли картины вчерашних событий, одна другой болезненней.

…Еще не смолк звонок, как Ружена открыла уже дверь, будто все время стояла за нею. Отступила, улыбаясь, пропустила Коваля в коридор и сразу прижалась к нему, обняла.

Снимая запыленные туфли, Коваль машинально с порога окинул взглядом комнату. Мебель скромная: шкаф, стол, четыре мягких стула, удобный для отдыха, но вышедший из моды диван «лира», полевые цветы в вазах. Небольшой яркий коврик у порога говорил об аккуратности хозяйки, и вообще вся комната была наполнена какими-то чистыми запахами. Истосковавшись в экспедициях по домашнему уюту, Ружена сейчас наслаждалась им.

Посреди комнаты лежал раскрытый желтый чемодан с уложенными вещами.

Ружена не очень-то следила за модой, но ей хотелось, чтобы Дмитрий Иванович увидел, с какой любовью она готовится к их поездке…

Прошла вперед, улыбаясь, остановилась над чемоданом. Стройная, чернявая, глаза — две спелые вишенки, чуть подкрашенные губы, и впрямь — роза!

У Коваля защемило сердце оттого, что должен сказать слова, которые огорчат ее.

Ружена завязала под подбородком тесемки легкой плетеной шляпки, отсвечивавшей на лице розовым светом, и, отступив от зеркала, счастливая, обернулась к Ковалю.

Он нежно обнял ее — неуклюжий, смешной в мундире и тапочках — и, сдвинув шляпку, уткнулся лицом в пышную прическу. Запах душистых волос пьянил.

С горечью подумал:

«Все эти внезапные ночные выезды, погони, иногда и смертельная опасность делают тревожной жизнь не только оперативников, но и их жен, которые в ожидании мужей замирают по ночам от страха и неведенья. Имею ли я право предлагать Ружене разделить со мной такую жизнь?»

Поднял голову.

Ружена перехватила его взгляд.

— Я тебе не нравлюсь?

Как все объяснить? Вчера она посмеялась, когда он сказал, что для него работа — это его жизнь. «Значит, ни дня без преступника?» — спросила она.

— Ой, Дима, мне, должно быть, уже ничего не идет, — продолжала поглядывать в зеркало Ружена. — Огрубела я в экспедициях…

— Ну, что ты, — механически произнес Коваль, думая о своем. — Тебе все к лицу… И шляпка, и…

— Что с тобой? У тебя неприятности?.. — Она взяла Коваля за руки, заглянула в глаза. — Ты взял билеты?..

— Неожиданное задание, Руженочка. Отпуск немного откладывается… Завтра в командировку.

У нее опустились руки.

— Как же так?

Коваль привлек Ружену к себе. Его снова опьянил дурманящий запах ее волос…

…Какой-то Чепиков… застрелил жену и любовника… Из трофейного парабеллума. Во дворе, над Росью… В то время, как он, Коваль, отважился нановую жизнь, которую так нелегко начинать в его годы…

Ружена легонько оттолкнула его.

— Правда? — Она еще не до конца верила в то, что сказал Коваль.

— Служебная необходимость, милая… — Он не привык быть в роли виноватого и нахмурился.

«Служебная необходимость». Она уже слышала эти слова. Однажды его вызвали прямо из театра… Тогда он тоже сказал: «Служебная необходимость», — и она поняла. Но теперь? Когда они наконец собрались, можно сказать, в свадебное путешествие…

Дмитрий Иванович уже видел на фотографиях убитых — худенькую молодую жену Чепикова и плотника Лагуту. Сам Чепиков — пожилой, морщинистый человек — сидел понурый. Коваль не верил фотографиям. Они не передают ни цвета глаз, ни настроения, ни характера. Фотография запечатляет лишь мгновение, и оно не может по-настоящему характеризовать личность.

Обнимая Ружену, Дмитрий Иванович чувствовал, что должен безотлагательно увидеть этого Чепикова, услышать его голос. Какое безумство толкнуло человека на такое преступление?!

— Разве, кроме тебя, некого послать?

Это голос Ружены. Он дошел до сознания Дмитрия Ивановича словно из другого мира.

Через неделю Управление уголовного розыска должны слушать на коллегии министерства, и поэтому Непийводу беспокоит отсутствие доказательств по делу Чепикова…

— Может, и было. Начальству виднее.

— Ты еще шутишь! — Голос Ружены задрожал. На глазах появились слезы.

— Приказы не обсуждают.

Она с надеждой посмотрела на Дмитрия Ивановича, но на его лице не было и намека на шутку. Расстроенная, подошла к столу, схватила новенький цветастый купальник.

— Всего недели на две, не больше, — оправдывался Коваль. — Давай подождем, — попросил он как можно мягче.

— Я уже и отпускные получила, — буркнула Ружена, бессильно опускаясь на диван. — Думала, впервые за последние годы отдохну летом…

Коваль поймал себя на горькой мысли: «Что же это за жизнь будет? Она — в экспедициях, у меня — командировки, розыски. Снова одиночество, только «одиночество вдвоем». Еще тяжелее, чем раньше».

Заметив в руках купальник, Ружена отложила его в сторону и решительно сказала:

— Я поеду в санаторий!

— Подожди, не торопись, — попросил Коваль. Он топтался по комнате в тапочках, не зная, как убедить Ружену. До чего же сложно строить жизнь немолодым людям, с чувствами, далекими от юношеских страстей!.. А может, эти чувства куда глубже, крепче и более проверенные?

И тут же мысли его возвратились к убийству на Роси. Там убитый Лагута и подозреваемый Чепиков тоже люди немолодые, его ровесники, но какие страсти бурлили в них, если уж дело дошло до убийства!

— А чего ждать, — сказала тем временем Ружена. — Что у тебя изменится? — В глазах ее вспыхнуло упрямство. — Все ясно, Дмитрий. Я не хотела верить предчувствию…

«Видишь, уже «Дмитрий», — отметил про себя Коваль. Но не обиделся, словно все, что окружало его, поневоле отступило, а вместо этого — лишь беспокойные мысли о предстоящем деле, о незнакомых ему людях… Это становилось сейчас самым важным.

— Я поеду на Кавказ, а ты, когда освободишься, если захочешь — приедешь…

Ружена подошла к телефону. Полистала записную книжечку, набрала номер.

— Андрей Борисович? — сказала она в трубку. — Извините, что беспокою дома. Это — Станкевич. Путевку еще никому не отдали?.. Утром зайду. Спасибо…

Коваль тихо приоткрыл дверь в коридор. Он уже не видел, как Ружена обернулась, как несколько секунд глазами искала его и, опустившись на диван, разрыдалась…

«Волга» вырвалась из лесу на солнечный простор и помчалась вдоль серебристо-синей, усеянной блестками реки. Впереди вырастали на глазах облитые утренними лучами домики городка.

Вскоре машина подъехала к старому двухэтажному зданию милиции, стоявшему над Росью.

Дмитрия Ивановича ждали. Не успела «Волга» затормозить, как на крыльцо вышел лейтенант с красной повязкой дежурного на рукаве кителя.

II

Просидев около часа над материалами уголовного дела об убийстве Петра Лагуты и Марии Чепиковой, Коваль пригласил к себе сотрудников райотдела милиции.

Началось первое оперативное совещание.

Начальник милиции Литвин, тесноватый мундир которого свидетельствовал, что полнеет майор быстрей, нежели получает новое обмундирование, начал сообщение о происшествии на хуторе Вербивка словами:

— В прошлом году раскрытие преступлений в районе было стопроцентным. За первое полугодие количество социально опасных действий уменьшилось. Дальше, надеялись, еще лучше будет, а тут — убийство… — Он насупился, посмотрел на листок, который достал из папки, и, не доверяя своей памяти, прочел: — «Вечером восьмого июля в двадцать два часа сорок пять минут на хуторе Вербивка, который расположен на берегу Роси, во дворе гражданина Лагуты Петра Петровича раздались два выстрела. В двадцать два часа пятьдесят минут прибежал сосед Лагуты — гражданин Федирко М. М., за ним через две-три минуты Толочко С. А. и Григорук П. Т. Они обнаружили трупы двоих убитых: гражданина Лагуты П. П., тысяча девятьсот двадцать первого года рождения, плотника-надомника, и гражданки Чепиковой Марии Андреевны, тысяча девятьсот тридцать восьмого года рождения, жены гражданина Чепикова Ивана Тимофеевича.

Граждане Федирко М. М., Толочко С. А. заметили человека, бежавшего к лесу. При задержании выяснилось, что это гражданин Чепиков Иван Тимофеевич, тысяча девятьсот девятнадцатого года рождения.

При задержании Чепиков И. Т. сопротивления не оказывал.

В двадцать три часа тридцать минут на место происшествия прибыла оперативная группа райотдела в составе начальника уголовного розыска капитана Бреуса Ю. И., участкового инспектора лейтенанта Биляка О. И. и судмедэксперта Гриценко Б. В. Вместе с оперативной группой милиции на место происшествия прибыл и следователь прокуратуры Гримайло Т. И. Экспертиза установила, что смерть гражданина Лагуты П. П. и гражданки Чепиковой М. А. произошла в результате прямых выстрелов с близкого расстояния из пистолета системы «парабеллум». Протокол медэкспертизы прилагается…»

Подполковник Коваль все это уже прочел в тех же бумагах и сейчас разглядывал присутствующих в кабинете: невысокого, спортивной выправки капитана Бреуса, немолодого лейтенанта Биляка, долговязого и поэтому немного сутулого, словно все время к чему-то принюхивающегося медицинского эксперта Гриценко.

Подполковник казался майору Литвину мрачным и чем-то недовольным. Подумал, что ему не нравится чтение протокола. Поэтому отложил листок и обратился к Ковалю:

— А дальше, товарищ подполковник, скажу своими словами.

Киевские дела, события личной жизни отодвинулись от Коваля и уже не мешали ему. Знакомые слова, бумаги, вопросы. Обстановка изучения уголовного дела создавала ту рабочую атмосферу, которая помогала забыть все прочее.

Уже не было одинокого пожилого мужчины Дмитрия Ивановича Коваля, влюбленного в молодую женщину по имени Ружена, не было их вчерашнего разговора и обидной размолвки, утихла боль оттого, что Ружена не захотела понять его.

Все изнывали от жары. Второй этаж, где находился кабинет начальника милиции, был возведен над старым одноэтажным каменным домом, и летнее солнце за день нещадно накаляло железную крышу.

Дмитрий Иванович расстегнул верхнюю пуговичку рубашки, давая понять, что из-за такой жары можно и не придерживаться положенного этикета.

Тем временем майор Литвин стоя докладывал:

— В убийстве жены и соседа Лагуты заподозрен муж Марии Чепиковой — Иван Тимофеевич, который сейчас находится в камере предварительного заключения… Петро Лагута жил уединенно, холостяком. После осмотра его дом опечатан. В доме Чепиковых на своей половине живет мать Марии — гражданка Клименко Степанида Яковлевна. Другая половина, которая принадлежит семье Чепиковых, опечатана… Что дало нам основание подозревать в убийстве гражданина Чепикова и применить к нему такую меру, как взятие под стражу? Во-первых. Закон разрешает задерживать подозреваемого, если его застали на месте преступления. Ивана Чепикова задержали около двора Лагуты сразу после того, как он стрелял, — разница во времени составляет несколько минут.

Брови Коваля удивленно поднялись в ответ на столь категорическое заявление майора.

— Во-вторых. Подозреваемый Чепиков пытался убежать с места преступления, был задержан очевидцами — гражданами Федирко и Толочко… В-третьих. Экспертизой установлено, что пятна крови на его рубашке той же группы, что и у убитой Марии Чепиковой, а кровь на руках идентична группе крови второй жертвы — Петра Лагуты. В-четвертых. Внешний вид Ивана Чепикова в момент задержания свидетельствовал о большом возбуждении — состояние, при котором человек способен на неконтролируемые поступки. Все это дало право на законном основании взять под стражу гражданина Чепикова как подозреваемого в убийстве.

Изложив свои соображения, майор Литвин жадно глотнул теплой газированной воды из стакана.

Коваль понемногу осваивался с обстановкой и людьми, обратил внимание на простой, не очень удобный стул за столом начальника милиции и понял, что тот не любит рассиживаться в кабинете.

За окном расстилался пейзаж, похожий на тот, какой видел Коваль, подъезжая к городку: зеленые холмы, лес на горизонте, Рось, старая мельница на ней.

— Кроме того, Дмитрий Иванович, — словно расставляя вехи на дороге, продолжал майор Литвин, — установлено, что с некоторых пор Чепиков запил и из-за этого в семье часто возникали ссоры. У Ивана Чепикова хранился пистолет системы «парабеллум». Есть сведения, что месяц тому назад ночью в лесу он стрелял из этого пистолета. Мы провели следственный эксперимент на месте преступления в присутствии подозреваемого. Некоторые детали его сбивчивого рассказа подтверждаются. Но большинство доказательств как бы обвиняют Чепикова в преступлении, в умышленном убийстве. У меня пока что все, — закончил майор, внимательно, как и раньше, наблюдая за реакцией инспектора.

— Что ж, доказательств против Чепикова — целый мешок… — медленно произнес Коваль и, не закончив мысли, принялся шарить по карманам в поисках папирос.

Солнце, долго висевшее в сизо-голубом небе, заглянуло в кабинет Литвина — засияло на лакированных ножках стола, вспыхнуло на тяжелой стеклянной чернильнице, которой вместе с календарем украшал свой стол начальник милиции, засверкало на пуговицах его кителя.

Коваль наконец нашел свой «Беломор» и закончил мысль:

— …Но, может, это просто стечение обстоятельств?

— Такого стечения не бывает, товарищ подполковник, — осторожно возразил Литвин. И снова начал пересчитывать: — Застали на месте преступления. Вся одежда в крови. Пытался убежать. Хранил парабеллум. В нетрезвом виде ревновал жену к соседу. Других версий нет, — твердо суммировал майор, — и быть не может!

Коваль невольно подумал: как нелегко бывает противостоять очевидному. Однако он привык все подвергать сомнению, даже факты.

— Конечно, единственная версия часто оказывается и совершенно правильной. Но пока все доказательства против Чепикова — косвенные, а они — вещь сомнительная.

— Нам и косвенных достаточно, — сердито махнул рукой Литвин. — Когда столько косвенных — да еще таких! — то они начинают становиться прямыми.

— В этом их опасность, — как бы между прочим заметил Коваль, почувствовав, что майор обижен появлением инспектора из министерства. Будто они не могли и сами разобраться в этом несложном деле. Трагическое происшествие на хуторе явно вывело его из равновесия, словно перечеркнуло работу, которую он, местный человек, проводил в своем районе, воспитывая мелких правонарушителей и удовлетворяясь сознанием, что его деятельность приносит плоды, что он, преданный своей нелегкой и не всегда приятной работе, нужен людям.

Неожиданное преступление в Вербивке отодвигало отдел на одно из последних мест в области. И Чепиков воспринимался майором сейчас не только врагом общества, но и личным противником. Очевидно, поэтому доклад начальника милиции был таким обвинительным.

В какую-то минуту и Ковалю подумалось, что местные товарищи и в самом деле смогли бы справиться. Хорошо, что командировка недолгая. Срок дознания — десять дней, за это время вполне можно собрать доказательства. И тогда он, Коваль, возвратится в Киев и поедет в отпуск. Но, конечно, не к Ружене. Она даже адреса ему не оставила…

На мельницу сел аист. «Смотри-ка, где гнездо свили», — мелькнула отвлекающая мысль.

— А как вы установили, что выстрелы сделаны из парабеллума Чепикова? — спросил Коваль, ни к кому не обращаясь. — Это ничем не подтверждается. Орудие преступления не найдено.

— Как раз этим и занимаемся, Дмитрий Иванович, — сказал майор. — Планировали сегодня с капитаном Бреусом осмотреть участок леса, где, по нашим данным, в прошлом месяце стрелял Чепиков. Будем искать гильзы и пули…

— А сам Чепиков признаёт, что стрелял в лесу?

— Он очень угнетен. Все молчит. И пистолет отрицает. Стрелял в лесу, очевидно, с пьяных глаз.

— С пьяных глаз? Нам такое объяснение не подходит, — заметил Коваль.

— Разрешите, товарищ подполковник, — поднялся капитан Бреус, который до сих пор молчал, давая возможность высказаться начальству. Он был невысок, крепкого сложения, со скуластым загорелым лицом и узким, восточным разрезом глаз. — Сведения о том, что Чепиков стрелял в лесу, у нас точные. Есть показания граждан. Что касается пистолета, то имеется свидетельство продавщицы ларька гражданки Кульбачки. Она видела, как пьяный Чепиков уронил в дубках парабеллум. Но сразу подобрал его и снова спрятал под пиджак… А почему Чепикову вдруг захотелось стрелять в лесу — тоже установим.

Ковалю понравился энергичный тон бравого капитана. Улыбнувшись, он спросил:

— А разбирается в пистолетах эта гражданка…

— Кульбачка, — подсказал Литвин.

— Установлено, товарищ подполковник, — подтвердил капитан Бреус. — Великая битва проходила в этих местах, корсунь-шевченковский котел…

— Знаю, знаю, — остановил капитана Коваль.

— Здесь этими пистолетами и патронами поля были усеяны, — сказал майор Литвин. — А сколько несчастных случаев, особенно с ребятишками! Конечно, мы принимали меры по изъятию оружия. Но разные люди есть, кто-то и утаивает… Бывали и комические случаи. В прошлом году увидели у одной древней бабуси исправный парабеллум, она рукояткой орехи колола…

— А подозреваемый Чепиков, значит, пистолет отрицает?

— Да, товарищ подполковник… Отрицает даже очевидные вещи: что стрелял в жену и соседа, что убегал, не знает, как кровь потерпевших на одежду попала. Я, говорит, не помню, почему она там оказалась… Это, конечно, абсурд. Как можно отрицать, что удирал с места преступления, когда люди видели и задержали. Несся, как затравленный зверь по кругу. Когда схватили, был вне себя, дрожал и сразу начал кричать, что не виновен.

Коваль внимательно слушал майора, думая о «панике бегства», которая обычно охватывает убийцу после преступления. В этот момент он способен бежать очертя голову.

— Чепиков только одно не отрицает, — продолжал начальник милиции, — что ненавидел Лагуту и готов был его убить. А пистолет, я думаю, он еще с войны принес… Есть магнитофонная запись первого допроса, по горячим следам. — И, поняв по жесту Коваля, что тот готов послушать, Литвин кивнул капитану.

…Начальник уголовного розыска перекрутил ленту в кассете, нажал на другую кнопку.

Послышался треск, потом прозвучал измененный голос майора Литвина: «Вы, Чепиков, неоднократно угрожали убить своего соседа гражданина Лагуту…»

Несколько секунд слышались только шорохи, и вдруг в кабинет ворвался крик: «И убил бы! Точно, убил бы эту мразь! — задыхаясь, повторил глухой и словно надтреснутый мужской голос. — Жаль, не моя рука свершила расплату!..»

«Если не вы, тогда кто же?» — спрашивал майор.

«А Марию кто убил?! Он! Он! За что?..» — И такое отчаяние прозвучало в голосе Чепикова, что казалось, магнитофон умолк не оттого, что его выключили, а потому что оборвалась лента, не выдержав этого.

Наступила пауза.

Коваль глядел в окно. Застывший, залитый солнцем и словно бы прозрачный лес над Росью, огромный гранитный валун возле плотины, спокойная гладь воды и старая водяная мельница с неподвижным щербатым колесом и аистом на крыше, живое переливающееся серебро реки — все это как-то не вязалось с трагедией, разыгравшейся в этом тихом живописном уголке.

— Ну, хорошо, с Лагутой ясно. А Мария? Если стрелял Чепиков, то какие, по-вашему, были мотивы убийства? — спросил Коваль.

— Ревность проклятая, — ответил майор. — Что же еще?

— Расскажите о каждом, кто в какой-то мере причастен к делу, — попросил Коваль. — Без протокола.

Майор прокашлялся, не зная, с чего начать; повторяться не хотел, а добавить нового было нечего. Бреус, придерживаясь субординации, молчал.

— Наследники у Лагуты есть?

— Нет, — словно обрадовавшись, что может что-то утверждать уверенно, поспешил ответить Литвин. — Жил один, родственников тоже нет. Через полгода дом и все имущество пойдет с аукциона.

— Местный?

— Из соседнего Богуславского района. Родители давно умерли, осел на хуторе после войны.

— Как характеризовался?

— Неплохой плотник. Нигде постоянно не работал. Считался инвалидом. Иногда подрабатывал. Во время оккупации жил в землянке, псалмы пел, как юродивый. Его и не трогали. После войны подлечился.

— Есть подозрение, что прикидывался или штундой был, товарищ подполковник, — заметил начальник уголовного розыска.

Коваль пристально посмотрел на молодцеватого капитана, который все больше ему нравился.

— Жил нелюдимо, — продолжал майор Литвин. — Старушки хуторские наведывались, помогали по хозяйству. По слухам, молились. И соседи — мать Марии, Степанида Клименко, и сама Мария…

— Мария… — задумчиво произнес Коваль. Убитая женщина интересовала его больше других действующих лиц трагедии.

— Бедняжке всю жизнь не везло, — вздохнул майор. — С детства хроменькая, тихая, лицом пригожая была… Чепиков старше ее почти на двадцать лет, воевал, контуженый был. Но чтобы такое зверство… — Литвин покачал головой.

— Так что же Мария?

— Сначала жили вроде хорошо, потом повадилась к Лагуте ходить… Говорят, он ее в свою веру обратил. Да кто же знает, что там у нее с Лагутой было… Только Чепиков пить начал…

— Из-за чего конкретно?

— Трудно сказать. Может, из-за этих семейных неурядиц. Другой, гляди, сразу точку поставил бы, а этот терпел, переживал. Мужества не хватило, вот и стал причащаться, пока не допился до преступления…

— Мария, возможно, и не изменяла, — заметил Бреус. — Лагута тоже не первой молодости дядька. Да и видик у него был…

— Известное дело, — согласился майор. — Но ревность не столько на фактах держится, сколько на подозрениях. Почудится человеку, вот и начинает верить в свою же выдумку. Тогда уже песчинка глыбой кажется…

Коваль неторопливо стал перечитывать план розыска, разработанный в отделе. Присутствующие терпеливо ждали его решения.

— Выходит, сорвал я вам сегодня осмотр леса, — покачал головой подполковник. — А может, еще успеем? — Он глянул на часы, потом на улицу, где начали удлиняться тени.

Рось уже не поблескивала, — будто успокоенная, тихо несла свои вечерние воды. На мельнице виднелись теперь силуэты двух аистов. «Семья», — подумал Дмитрий Иванович.

— Лучше завтра с утра, — казалось, откуда-то издалека донесся голос. — Пока доедем, в лесу начнет смеркаться… Вы с дороги, устали, наверное…

— Ну что ж, согласен, — встряхнулся Коваль. — Тогда давайте сюда вашего Чепикова. Почему это мы все решаем без главного заинтересованного лица?

Майор быстро поднял трубку и приказал дежурному привести арестованного. Через несколько минут в кабинет ввели высокого, немного сутулого мужчину в ватнике, из-под которого выглядывала помятая серая рубашка, на ногах разбитые засохшие ботинки без шнурков. Лицо Чепикова, изрезанное глубокими морщинами, с мягко очерченным подбородком и большим носом, было бы даже приятным, если бы не его хмурый, отрешенный взгляд, который ни на ком не останавливался.

Дойдя до середины комнаты, арестованный мрачно уставился в пол.

— Садитесь, — приказал Литвин.

Словно не понимая, что обращаются к нему, Чепиков поднял пустые глаза. Однако посмотрел не на майора, а куда-то мимо него.

— Садитесь!

Только теперь Чепиков закивал и покорно опустился на стул, пододвинутый конвоиром.

Ковалю не раз приходилось наблюдать людей, подавленных уже тем, что их содержат в камере, изолировав от остального мира. Видел он и убийц после того, как оказывались под арестом, когда затихали необузданные страсти, толкнувшие их на преступление. После нескольких недель в камере временного задержания или в следственном изоляторе они приобретали одинаково мрачный отчужденный вид. Однако опытный глаз Коваля различал их по еле заметному душевному движению. Среди них были люди, совершившие убийство в состоянии аффекта — эти ужасались своего поступка и проклинали себя, были готовы не только искупить вину, но и желали наказания, чтобы хотя бы так обрести покой. На таких были похожи и те, что совершили преступление по неосторожности, они так же ничего не прощали себе. Но встречались и злобные личности, которые не контролировали свои чувства и, убив умышленно, метались по камере, словно попавшие в западню звери.

Человек, которого привели в кабинет начальника милиции, чем-то отличался от знакомых Ковалю преступников, и он сразу не мог понять, чем же.

— Гражданин Чепиков, — строго обратился к нему майор Литвин. — Напоминаю, что правдивые показания засвидетельствуют ваше раскаяние и будут учтены судом при определении наказания. А сейчас с вами будет говорить инспектор министерства подполковник Коваль.

Чепиков метнул на Дмитрия Ивановича из-под густых бровей настороженный взгляд.

— Расскажите, — попросил Коваль арестованного, — что вы знаете об убийстве вашей жены и Петра Лагуты.

Чепиков хмуро отвел глаза и промолчал.

— Ну, Иван Тимофеевич! — требовательно стал подбадривать его майор Литвин.

— Я все сказал, — глухо, не поднимая головы, проговорил Чепиков. — И все записано.

— Будете говорить, пока правду не скажете, — предупредил начальник милиции.

— Правда у меня одна, другой нет.

Чепиков уставился невидящими глазами в Коваля.

Постепенно до его угнетенного мозга дошло неожиданно спокойное обращение подполковника. Это были не те слова, которыми каждый раз начинался допрос: «Расскажите, почему вы убили жену и Лагуту?», и не та интонация. И Чепиков вдруг сказал:

— Ну, спал я… Не помню, когда пришел и заснул… Под вечер уже Маруси дома не было… Да я и не искал ее… — Чепиков опять уставился в одну точку. — Гром приснился. Потом война… Выстрелы… Бабахнуло будто над ухом… Разом проснулся… Понял, что не гром это. Выскочил во двор… Заметался. Перемахнул заборчик… И увидел на земле обоих…

— Кого?

— Ясно кого: Марусю и Лагуту.

— А дальше… — торопил Литвин.

Но Чепиков будто не слышал.

— Почему у вас одежда и руки оказались в крови? — спросил Коваль.

— Не знаю. Я к Марусе кинулся, думал — живая.

— Кто же их мог убить? — вслух подумал Коваль.

Чепиков пожал плечами.

— Если бы знать! — В голосе его послышалась такая тоска, что Ковалю захотелось поверить Чепикову.

Майора Литвина бесил такой разговор. Не допрос, а черт знает что.

— Куда вы дели свой парабеллум? — строго спросил он.

— Не было у меня никакого парабеллума! — зло отрезал Чепиков.

— Допустим, — продолжал Коваль, словно и не слышал сказанного, — что вы прибежали на место происшествия, как говорите, после выстрелов. Вы заметили там еще кого-нибудь?

— Не… Темно было…

— После второго выстрела, — прервал капитан Бреус, — когда выбежали во двор и, по вашим словам, перемахнули заборчик, и до момента, когда увидели убитых, прошло не больше минуты… Мы провели следственный эксперимент, — обратился он к Ковалю. — По времени это занимает сорок секунд. И если во дворе или поблизости еще кто-нибудь находился, Чепиков должен был его увидеть… Тем более что люди, прибежавшие на выстрелы, тоже никого, кроме Чепикова, не увидели.

— Почему вы убегали? — спросил Коваль.

— Я не убегал… Я вдогонку бросился…

— За кем?

— Не знаю… Но кто-то стрелял… И убил… — Чепиков задумался. — Тень вроде белая в саду мелькнула… Не знаю. Наверно, за людьми побежал.

— Но бежали в другую сторону…

Чепиков на это ничего не ответил. Лишь поплотнее запахнулся в ватник.

— Кто еще кроме вас был в доме? — спокойно спросил Коваль.

— Никого не было.

— А теща ваша, Степанида Клименко?

— Мы с ней на разных половинах. Вроде на ферме была.

— Признавайтесь, Чепиков, куда вы дели пистолет? — опять настойчиво потребовал майор. — Где вы его спрятали? Может, забросили?

— Не было пистолета! Сказал ведь.

Коваль понял, что уголовный розыск собрал мало веских доводов, чтобы доказать подозрение. Дальше допрашивать Чепикова — пустое дело. И он приказал отвести задержанного в камеру.

— Так что же, товарищи? — спросил Коваль после того, как за Чепиковым и конвоиром со стуком закрылась дверь. — Прошло три дня, кроме осмотра двора Лагуты, двух экспертиз и показаний людей, которые прибежали на выстрелы, у вас ничего нет. Есть, правда, еще путаное свидетельство продавщицы Кульбачки. Не Чепиков должен доказывать свою невиновность, это мы, если подозреваем, обязаны доказать его вину… Вполне возможно, что все произошло именно так, как он и рассказал. Спал. Услышал выстрелы. Выбежал на соседский двор, бросился к жене. Потом, не помня себя, побежал прочь от страшного места… Кстати, в протоколе зафиксировано, что сопротивления при задержании Чепиков не оказывал. А если выяснится, что убийца — не Чепиков? Тогда как? — Дмитрий Иванович замолчал. Никто ему не ответил, и он закончил: — Не следует забывать о правах подозреваемого…

Майор Литвин грустно кивнул. Он и сам не был уверен в своей версии, а с той минуты, как узнал о приезде Коваля, ничего утешительного для себя не ждал.

— Ревнивцы — люди предусмотрительные, — по инерции убеждал начальник милиции. — Такой сто раз все наперед представит и обмозгует, пока отважится на месть… Комар носа не подточит…

— А не было на месте преступления еще чьих-нибудь следов, кроме убитых и Чепикова? — спросил Коваль.

— К сожалению, до нас туда сбежались хуторяне и все затоптали, — ответил за майора Бреус. — Правда, на обочине возле леса были обнаружены следы женских туфель и мужских сапог. Но место там глухое, туда часто на рыбалку ходят; возможно, что и влюбленные искали уединения…

— Н-да… — протянул Коваль. — Остановимся пока на вашей версии. Нужно точно установить, имелся ли у Чепикова пистолет. Для этого прежде всего — найти гильзы, а также пули в лесу, где, как показывают, стрелял Чепиков. Установить их идентичность с теми, что найдены во дворе Лагуты, и с пулей из тела Чепиковой. Отыскать пулю, которой был убит Лагута. Дальше. Уточнить, кто еще находился поблизости от места происшествия. Это вам, — кивнул Коваль капитану. — Третье. Подробно выяснить взаимоотношения между подозреваемым и его соседом Петром Лагутой. Уточнить, как относились к Лагуте жители Вербивки. Какие были отношения у Марии со своей матерью и другими вербивчанами. Завтра в семь утра выедем на хутор. Все.

Начальник милиции и капитан Бреус оторвались от своих блокнотов. Литвин вышел из-за стола и, разминая ноги и вытирая платком лоб и шею, сказал:

— Изжарились мы тут.

Несмотря на то что солнце зашло, духота в кабинете не уменьшалась. Раскаленная крыша еще не остыла.

— Наверное, проголодались, товарищ подполковник? — спросил майор и пошутил: — Предлагаю не дожидаться окончания расследования и поесть. Если будем ждать, пока все распутаем, то можно и отощать. Обед сегодня, кажется, пропустили. — И уже серьезно: — Так что поедемте сейчас ко мне, устроимся, поужинаем. У меня для вас и свободная комната есть. Хата большая, милости просим.

— Разве у вас нет гостиницы?

— Новую не планируют. А старенькая…

— Телефон в «старенькой» есть?

— В коридоре.

— Обойдусь.

Капитан Бреус и судмедэксперт, попросив разрешения, вышли из кабинета.

— А что касается ужина — это можно, — согласился Коваль, чувствуя, что обидел Литвина, отказавшись у него поселиться.

— Прекрасно, — обрадовался майор. — Мы еще и Бреуса позовем. У него жена к родителям уехала, борщ никто не варит. Правда, он такой, что и голодным может за преступниками гоняться. — И, открыв дверь в коридор, крикнул: — Юрий Иванович, подождите!

III

На следующее утро Коваль вместе с оперативной группой выехал в лес. Уточнив по показаниям свидетелей участок, где мог стрелять Чепиков, он с понятыми принялся обследовать местность. Вскоре бригада Бреуса нашла в траве гильзы от парабеллума. Их было три, уже подернутые ржавчиной. Определив возможную траекторию полета пуль, Коваль после долгих поисков заметил в стволе старого дуба выщербленную кору. По его приказу выпилили кусок дерева — в нем обнаружили две пули.

Третьей найти не смогли. Пришлось согласиться, что она улетела невесть куда. Впрочем, и этих двух было достаточно для сравнения их с пулей в теле Марии Чепиковой. И гильзы помогут выяснить, из одного и того ли пистолета стреляли в лесу и на хуторе.

Перед обедом, когда закончили поиски и подписали протокол, эксперт-криминалист повез материалы в райотдел, а Коваль с Литвиным и Бреусом отправились на хутор.

Здесь все хранило следы недавней трагедии. Хата Лагуты была забита досками и опечатана. Тихо было и у Степаниды Яковлевны. Она старалась не ночевать на своей половине. Задерживалась на ферме и спала где угодно, только не дома. Лишь сегодня впервые наведалась к себе, и Коваль решил зайти к ней.

Спокойно огибает Рось дворы Чепиковых и Лагуты, за которыми начинаются выходы гранита. Большие серые глыбины, казалось, были раскиданы рукой великана, лежали грубые и мрачные.

Калитка во двор Чепиковых была открыта, но все направились сперва к дому Лагуты.

Немного покатый и заросший спорышом двор удивлял необжитостью, словно это была лесная поляна. Высокое строение, не похожее на обычную сельскую хату, с ровными, будто возведенными из готовых блоков стенами в два человеческих роста, было покрыто черепицей и обращено крыльцом к речке. Чуть сбоку и впереди зеленел небольшой сад, который вместе с домом прижимался к могучим дубам и грабам.

Впечатление, что усадьба Лагуты слилась с лесом, усиливалось еще и оттого, что вокруг не было ни забора, ни тына, границы участка обозначались холмом, валунами, речкой. И только с одного боку стоял невысокий штакетник, разделявший соседей. Да и то поставлен был не Лагутой и не Степанидой Клименко, а Чепиковым, в тот год, когда он женился на Марии.

Коваль и его спутники обошли дом Лагуты, осмотрели сад и смежный с ним участок леса и вернулись назад.

Подполковник уселся на небольшой валун и начал изучать схему двора. На простом рисунке, сделанном по горячим следам, были обозначены дом, сад, лес, речка, раскидистая ива на берегу, валун, на котором сидел сейчас Коваль, штакетник, разделявший два двора, и главное — положение лежавших тел.

Схема не удовлетворила Коваля, он попросил у капитана фотографии и долго разглядывал их. Потом присел в центре двора на корточки и принялся что-то рассматривать. Примятая несколько дней тому назад, густая, лежавшая ковром трава уже не сохраняла следов.

Сверяясь с фотографией, Коваль долго изучал сплетенные стебельки и маленькие жесткие листики, кое-где покрытые порыжевшими пятнами крови. Затем достал из кармана обыкновенный портновский сантиметр и, ничего не объясняя, начал измерять не очень заметный на траве кругообразный след засохшей крови.

Закончив эту работу, Коваль возвратил Бреусу фото.

— Снимите с экспертом заново следы крови. Вот здесь, — Коваль обвел рукой центр двора и, уставившись под ноги, направился к невысокому заборчику. Тяжело перепрыгнул через него. Бреус сделал то же самое.

Майор Литвин потоптался на месте, подумал и двинулся в обход.

Во дворе Чепиковых все, казалось, говорило о внезапно остановленной жизни. Лежал напильник на верстаке, в тисках была зажата медная пластинка. У порога, на крыльце, валялась метла, стояло ведро с водой, которая уже подернулась зеленой пленкой, Перед самой дверью лежал кусок коричневого, потрескавшегося на солнце мыла.

Степанида Яковлевна встретила непрошеных гостей холодно, даже враждебно. Коваля это не удивило. Перед тем как прийти сюда, он с Бреусом побывал в нескольких хатах и разговаривал с хуторянами. И хотя новые детали были незначительными, о людях этого уголка, в частности о Степаниде и Лагуте, они узнали многое.

Степанида сидела на лавке, насторожившись, словно встревоженная птица. Старые, чисто побеленные стены немного осели, отчего оба окна, выходившие во двор, перекосились. В комнате, не похожей на покои зажиточных соседей, не было ни полированной мебели, ни телевизора. На окнах линялые чистые ситцевые занавески, на давно не крашенном полу истоптанные самодельные коврики, от двери тянулась длинная дорожка, возле стен чернели старые дубовые лавки. Коваль подумал о заработке хозяйки — могла обзавестись и лучшей обстановкой. Стоял тяжелый запах горелого воска, хотя нигде не было ни икон, ни лампадки.

— Степанида, — начал Литвин, когда все уселись, — расскажи… что знаешь… — Майор на секунду запнулся. — В общем, об убийстве… Инспектор Коваль приехал из Киева. Он поможет найти убийцу.

Чернявая, сухонькая, с погасшими глазами женщина, по виду гораздо старше своих лет, никак не реагировала на слова начальника милиции.

— Я тебя спрашиваю, Степанида! — строго сказал майор, положив на стол фуражку и вытирая платком лоб.

— Да что говорить… И искать тоже… Слугу сатаны, прости, господи, грехи мои, и так знаете.

— А ты говори, что сама видела и слышала.

— Если бы видела и слышала, то и сказать было бы что.

— Где вы находились вечером в пятницу? — спросил Коваль. — Восьмого июля. В десять вечера, — уточнил он.

— Известное дело, на ферме. В ночь заступила. Когда прибежали за мной, господь уже взял их к себе. Не знаю, как домой попала, ничего не видела — заслонил господь бог мои глаза.

— Далеко отсюда до фермы? — спросил Коваль майора.

— Километра три будет.

— Расскажите о своей дочери, о зяте…

— Каком зяте? — пробормотала Степанида. — И дочери нет, взял ее господь к себе, и теперь она рядом с ним…

Наступила тишина.

— Степанида Яковлевна, — снова негромко начал Коваль, — мы понимаем ваше горе. Но убийцу нужно найти, и мы должны все знать.

— Что же тут знать? Пришел слуга сатаны и убил. Но господь услышал их молитвы и взял их к себе. По-новому они народятся… Нет их теперь с нами, возле бога они…

— Тетка Степанида, — нетерпеливо встал капитан Бреус, — так мы никогда не разберемся. Ты нам ясно говори, без этих слуг сатаны и всякого прочего.

Энергичное скуластое лицо начальника уголовного розыска было таким строгим, что Степанида испуганно замолчала.

— Рассказывай об Иване Чепикове, — по-прежнему жестко подсказал Литвин.

Коваль недовольно поморщился, видя, как разговаривают с пожилой женщиной. Все же слова Литвина подействовали.

— Прибился он к нам на хутор, — медленно заговорила Степанида. — Лет пять назад это было. Не знаю, какая сатанинская сила привела его, говорит, воевал тут, раненый был… Приняла его на постой, тихий такой, все молчком. Теперь-то знаю — оборотень он. А тогда говорил: жена ушла, один как перст на свете, голову приклонить негде. Вот и пожалела. В хозяйстве, думаю, поможет. А тут, смотрю, взялся с моей Марийкой вечерами у речки посиживать. Не любила она на люди показываться, стыдилась хромоты своей. Тихой овечкой росла… Молодых-то у нас откуда взять, кто в районе школу кончил, тот дальше куда подался… Не с кем ей было и перемолвиться.

А этот слуга сатаны все вокруг нее ворожил. О городах, о войне и о всяком другом рассказывал. Думаю, вот тебе тихоня и молчун. Вижу, не сводит овечка моя глаз с Ивана, и впрямь околдовал. И глаза у него, как у волка, светятся. Нет, не с господом богом он к нам пришел. Уже и слухи пошли-побежали. Поначалу-то, когда взяла его на проживание, обо мне сплетни пускали.

Взяла и сказала: «Вот что, мил человек, проси в колхозе помощь, строй себе хату, а от нас уходи. Год прожил как у бога за пазухой. И довольно. У меня дочка на выданье». А он в ответ: «Вот и выдавайте, Степанида Яковлевна, Марусю за меня. Одинокий я. Люблю ее, и она любит». Говорит, а сам весь дрожит, и глаза — как жар.

«Сдурел, — говорю, — совсем ума лишился! Ты же ей в отцы годен! Срам-то какой! Грешный ты, говорю, человек, Иван, очень грешный!» А он как не в себе: отдайте да отдайте. Люблю — и все!

Тут и она, овечка моя, вошла в хату, не иначе — за дверью стояла, и тоже просить: «Отдайте, мама, за Ивана, люблю я его и без него жить не могу…»

Не поняла я, что не Марийка это говорит, а люцифер своего слугу наслал за грехи наши… Вот и взял сатана силу над нами. Сгубил мою Марийку… — Степанида отвела глаза в сторону и замолчала.

Коваль вслушивался и удивлялся, что материнское горе у Степаниды такое покорное, в голосе ее звучали обреченность и даже какое-то удовлетворение, будто со смертью Марии свершилось некое высшее предначертание. Подумал об изуверских обычаях у древних племен, приносивших в жертву божеству детей. И вдруг он понял, что его больше всего удивило в этой хате — отсутствие какого-либо траура, даже черной повязки вокруг головы не было у Степаниды.

Коваль не перебивал Степаниду, зато Литвин со свойственной ему прямотой спросил:

— Ты, Степанида, говоришь так, вроде не жаль тебе дочери.

— Ее господь пожалел. Она теперь не моя, а богова… А то, что Ивану, слуге сатаны, я при жизни Марийку отдала, — это мой грех. Не ухватило сердце козней сатаны, не сошел на меня святой дух, не шепнул, что делать. Сама решила: кто же возьмет хроменькую? А как одной бедовать без мужа — кто знает. Вот и пошла против бога, о мирском, не о вечном порадела…

— А все-таки почему Чепиков стрелял? — спросил Литвин. — Ссорилась твоя Мария с мужем? Дрались они?

— Когда сатана опять овладел Иваном, он дни и ночи пропадал возле Ганки, овечка моя не знала, что и делать… Ко мне ночевать прибегала. Вместе господу молились, чтобы дух его сошел на нас…

— А Лагута при чем? В него-то зачем стрелять было?

Степанида промолчала.

Коваль думал о найденных в лесу гильзах и пулях от парабеллума. Удивляло, что Чепиков возле самого хутора, считай, на глазах у людей, открыл стрельбу. Мог бы, наконец, подобрать гильзы и уничтожить вещественные доказательства. Бывший солдат, он должен был понимать! А не означает ли это, что если Чепиков и совершил преступление, то не умышленно, а в состоянии аффекта — внезапного гнева, отчаяния?..

— Вы у Ивана Тимофеевича пистолет видели? — неожиданно спросил Коваль.

Степанида стиснула губы, и все заметили ее внезапную растерянность.

— Самой не приходилось, — выдавила она после паузы.

— А кто видел? — допытывался Бреус.

— Мне откуда знать?

— Может, в хате прятал? — предположил Литвин.

Степанида пожала плечами.

— А на хуторе или поблизости раньше кто-нибудь стрелял?

Степанида развела руками.

— Чепиков, например?

И этот вопрос остался без ответа.

— Хорошо. — Коваль решил подойти с другой стороны. — Что за человек Лагута? Почему его убили вместе о вашей дочерью?

— Пророк божий, — твердо сказала Степанида. — Хороший был человек брат Петро. Хороший, — повторила она. — Никого не обижал, никому доброты своей не жалел. Он и Ивана хотел от сатаны избавить…

— Мария дружила с Лагутой?

— Он ее молитвой утешал, смирению учил. С малых лет за родного отца был. Тяжко мне в войну пришлось с хворым дитем. Если бы не брат Петро, не подняла бы Марийку. Она, горлица моя, все болела. А Петро когда крупицы принесет, когда дровец; даром что в лесу жили, немцы и хворост брать не дозволяли… Брат Петро богом избранный, его даже супостаты пальцем не тронули, ходил себе по хуторам да псалмы пел. Хоть какой мороз лютый, а он по снегу босой, без кожушка, без шапки, и болезнь его не брала. В лес ночью с молитвой шел — ни человеку, ни зверю обидеть его не дано было. После войны хату рядом с моим двором поставил. Как брат родной. Его бог берег…

— Берег, да не сберег чего-то, — негромко вставил Бреус.

Степанида укоризненно покачала головой, поправила платок, из-под которого выбились седые волосы.

— А на то, значит, воля божья была, — строго сказала она.

— Скажите, вы часто ходили к Лагуте? — спросил Коваль.

— А как же. По-соседски мы. С ним легко молилось. Бог его любил.

— А к вам он приходил?

— После того как Марийка замуж вышла — совсем редко. Слуга сатаны, прости меня, господи, божьего духа не терпел.

— Оставьте вы этого слугу сатаны! — не сдержался Литвин. — Сколько раз повторять: имя называть нужно.

Бреусу казалось, что Коваль влезает в ненужные для розыска дебри. Если убийца Чепиков, то какое имеет значение, хорошим человеком был Лагута или нет. Как старый анекдот: потел больной перед смертью или не потел.

Мысли Бреуса словно передались подполковнику, который уже понял, что они сегодня от Клименко ничего не добьются.

— Он и есть слуга сатаны… А имя вам и без меня ведомо… — И хозяйка дома поднялась со скамьи, давая понять, что разговор закончен.

— Странно ведет себя эта Степанида, — заметил Коваль, когда они вышли из хаты.

— Хитрит, — буркнул Литвин.

— Может, сектантка?

— Такой заразы у нас в районе пока не было, — поспешил заверить майор.

— Что же нам дала эта беседа?

— Да ничего нового, — развел руками начальник милиции.

— Она почему-то не хочет говорить.

— Точно, — подхватил капитан Бреус. — Чужие люди видели пистолет, а она — нет. Есть свидетельства, что в последнее время Чепиков не расставался с ним, в кармане носил или за поясом.

— Но вот о Лагуте она говорила как-то особенно, — продолжалсвою мысль подполковник. — Юрий Иванович, надо глубже изучить все, что связано с погибшим, его взаимоотношения с семьей Чепиковых, другие возможные связи.

— Дмитрий Иванович, — не согласился с Ковалем Литвин. — Лагута — жертва. А нас интересует преступник. Его мы, я думаю, уже нашли.

— Будь у нас полная уверенность, товарищ майор, — возразил Коваль, — нам оставалось бы передать дело в прокуратуру. Прямых доказательств нет.

Дмитрий Иванович решил, что майор в глубине души не уверен в своей правоте, просто стремится быстрее закончить расследование, избавиться от этого неприятного груза.

Они миновали двор Лагуты и вышли к лесной дороге, на которой их ожидал газик.

— Да, Лагута — жертва, — согласился Коваль, — но без достаточных знаний о потерпевшем мы, Сидор Тихонович, можем и не выйти на преступника… Вы, конечно, знаете о виктимности, способности жертвы провоцировать преступление. Между преступником и его жертвой почти всегда существует взаимосвязь. Без жертвы нет противоправного деяния, и порой бывает нелегко определить, что является причиной, а что — следствием.

Эти мысли подполковника о возможности отдельных людей своим неправильным поведением создавать благоприятную для преступления обстановку были хорошо известны оперативным работникам и следователям Киева. Кое-кто, правда, считал все это ненужным для оперативного розыска. Но с тех пор как проблема эта серьезно заинтересовала юристов, никто уже не подтрунивал над Ковалем.

— Сейчас особое внимание уделяют предупреждению преступления, — продолжал Дмитрий Иванович. — Профилактику часто понимают как воспитание людей, которые способны на преступление. Но думать надо и о тех, кто будто притягивает беду. Мы до сих пор обращали внимание только на то, что преступник и жертва находятся на разных полюсах события…

— Какая уж тут профилактика, когда убил! — не выдержал майор Литвин. — И если сроки подгоняют…

— Я тоже за сроки отвечаю, Сидор Тихонович, — сказал твердо Коваль. — Но истина дороже. Вот и надо разобраться, кто такая Мария Чепикова, какую жизнь вела — интересы, горе, радости, друзья… Ее последние минуты. Начинать, думаю, следует с Лагуты. Мертвые умеют молчать. Наша с вами задача, чтобы заговорили живые… И не только люди… Даже эти камни… — И Коваль показал рукой на валуны.

IV

…Чепиков все собирался поговорить об усадьбе. Разговор однажды уже был, когда решил строиться. Хотел приладить к Степанидиной хате свою половину, чтобы меньше земли занимать. Шесть соток земли, которые числились за тещей, она давно отдала соседу. Правда, кое-что из урожая Лагута выделял Степаниде, за что та была благодарна — работала на ферме и не успевала заниматься огородом. Дочка росла болезненной, к земле не приученной.

Потом, когда Марийка подросла, они уже привыкли, что земля принадлежит не им. Никому и в голову не приходило изменить этот порядок. С годами, когда труд на ферме стал полегче, Степанида и Мария даже помогали соседу обрабатывать огород.

Все это удивляло и сердило Чепикова. Поинтересовался, почему это Лагута хозяйничает в чужой усадьбе. Степанида не ответила, и он больше не спрашивал. Какое ему, квартиранту, до этого дело! Но, прожив год с Марией в комнатке, которую отвела теща, и решив сделать пристройку, он выложил напрямик:

— Поставлю со стороны огорода.

На это теща отрезала:

— К реке строй, на другую землю не пущу.

Пришлось Чепикову строиться на склоне, придвинув свою половину хаты чуть ли не впритык к штакетнику, которым он когда-то отделился от соседа.

По весне, едва начинала дышать теплая, влажная земля, Чепикову не терпелось взять лопату и вскопать бывший Степанидин огород, но теща всякий раз обрывала его:

— Копайся в своей огородной бригаде.

Мария не перечила матери. Не поддержала мужа и после того, как Лагута перестал давать им овощи, сказав, что коли Мария вышла замуж за огородника, то теперь у них должно быть всякого овоща вдоволь…

Был теплый апрельский вечер, когда Чепиков решил поговорить с соседом о земле. Сидел на крыльце и долго наблюдал, как Лагута за штакетником сгребает прошлогоднюю траву и листья.

Собрался было окликнуть Лагуту, но передумал, перелез через заборчик и сам направился к нему.

— Доброго здоровьечка, сосед!

Тот буркнул что-то вроде: «Подавай тебе бог!» — склонив желтую, как дыня, лысую голову, и, насупившись, исподлобья оглядел Чепикова. Потом широким жестом указал на лавочку напротив хаты. Сели, подставив лица теплому солнышку, догорающему в курчавых красных тучках, словно в локонах.

Чепиков повел издалека, начал с погоды, что снега в этот год напоили землю и, судя по весне, быть урожаю.

Лагута понимал, что не ради беседы о погоде заглянул к нему нечастый гость, и поэтому промолчал.

— Петро Петрович, — простодушно, без зла продолжал Чепиков, — а не пора ли возвращать землю?

Лагута побагровел. Знал — сосед недолюбливает его, и давно ждал от него неприятностей. Но чтобы вот так, напрямик! Он лихорадочно старался угадать, пришел Чепиков по своей воле или Степанида послала. Решил, что нет, не могла она пойти против него.

— А зачем она вам, земля эта? — спросил он неопределенно. — Кто возиться-то будет? Не понимаю вас…

— И понимать нечего, — спокойно ответил Чепиков.

— Земля эта богу служит. Где вдове, где сироте помогу. А вам бы, Иван, не о земле — о душе своей подумать время. Новое рождение от господа просить и жизнь вечную заслужить.

— Тогда вот что, — поднялся Чепиков, не обращая внимания на слова Лагуты, — в этом году огород я сажаю…

— А что же это Степанида Яковлевна постеснялась прийти? Участок, поди, ейный. И я эту землю потом полил. Каждый камешек выбрал, каждую горсточку пересеял. И удобрение с осени завез…

— Пустой разговор, — твердо заявил Чепиков. — Я свое исполню. Худого не желаю, но если что — беду накличете… — не то угрожая, не то предупреждая сказал он и не спеша направился на свой двор.

На другой день, когда Иван Тимофеевич пришел с работы усталый, грязный — готовили к посеву влажный грунт, — Мария набросилась на него с упреками. Он растерянно смотрел на нее и не мог ничего понять — всегда мягкую, кроткую, какую-то осторожную в словах и движениях, ее словно подменили.

— Как ты посмел обидеть нашего соседа?

— Маруся, — защищался Чепиков, — это он вас с матерью обижает, забрал ваш огород.

— Не нужна нам эта земля. Петро ею людям помогает, ему так бог велит!

— Каким людям? Какой бог? Себе в карман кладет. Задурил вам голову…

— Он нас тоже от голода спасал. Свое отдавал, — не отступала Мария. — А потом, это не твоя земля, а моей матери.

Чепиков никогда не видел жену в таком гневе, и, хотя она не кричала, говорила, как всегда, тихо, он испугался за нее.

— Маруся, Марусенька, — успокаивал он жену и пытался приласкать, но она оттолкнула его. — Что до земли, — в свою очередь вскипел Чепиков, — то она государственная вовсе, и никто не имеет права дарить или продавать ее. Сколько кому на душу положено, столько и отведено… Я, между прочим, эту землю и кровью полил… Не то что твой Лагута. Подожди, я еще докопаюсь, чем он тут при немцах занимался, люди всякое говорят.

Мария резко повернулась и вышла из комнаты…

Наскоро умывшись и переодевшись, Чепиков направился к Степаниде.

Теща хлопотала возле печи. Вкусно пахло жареной картошкой и мясом, и Чепиков вдруг почувствовал, что он голоден.

Марии здесь не было. Теща едва кивнула в ответ на приветствие и не пригласила сесть.

— Степанида Яковлевна, — начал Иван, — я об огороде. Пусть Петро вернет его. У нас семья, самим нужно.

Маленькая сухонькая Степанида опустилась на уголок лавки и вытерла о передник руки.

— Вы с Лагутой уже давно за все рассчитались, — продолжал Иван.

— С ним, может, и рассчиталась, а перед богом вечно в долгу.

— Да при чем тут бог? — рассердился Чепиков. — Обманывает он вас, Степанида Яковлевна, этот Лагута со своим богом. Не возьмете сами — пойду в сельсовет…

Теперь вскипела Степанида. Вскочила, угрожающе выставила вперед небольшое, круглое, похожее на желтую падалицу лицо.

— В сельсовет, говоришь? Какой грамотный! Иди и проси, чтобы тебе участок дали, и строй там свою хату. А здесь я хозяйка. Взяла в примаки — так и моли бога, в ноги кланяйся! Пришел к нам яко наг, яко благ… — И вернулась к печке, не желая больше разговаривать с зятем.

Тот еще какую-то секунду постоял посреди комнаты и словно ошпаренный выскочил из хаты.

Через несколько дней Лагута с помощью Степаниды и Марии вскопал и засадил участок.

То была первая размолвка между Марией и мужем. Ссора вскоре улеглась, и все вроде пошло по-прежнему. Но незаметная трещинка осталась. И время от времени она, как запущенная болячка, напоминала о себе. Казалось, Иван и Мария взглянули на мир и друг на друга с какой-то новой стороны и уже не могли воспринимать окружающее по-старому…

V

Вызывать в райотдел Ганну Кульбачку не пришлось. Она сама позвонила и попросила у Коваля встречи.

Подполковник беседовал с ней в комнате, которую отвели ему рядом с кабинетом начальника милиции. Усевшись удобно в старом кресле и не перебивая, он слушал разговорчивую посетительницу. Голос ее переливался, перекатывался, словно рядом журчал ручеек. Тихий, воркующий грудной голос усыплял собеседника. И вся она — невысокая, с приятным, хотя и бледным лицом, с мягкими движениями — светилась покорностью.

Коваль подумал, что такими, наверное, перед утомленными путешественниками возникали мифические сирены.

— Да, конечно, — ворковала тем временем Ганна, — правильно говорите, товарищ начальник. Не люди для нас, а мы для них. Вот уже скоро двадцать лет, как ночей недосыпаю, с петухами встаю. Чтобы человек получил желанное. Только у меня на хуторе можно необходимое купить… На базах горло деру, чтобы для своих покупателей товар выхватить… Без денег пришел человек — я его все равно выручу. Для меня нет случайного покупателя, как в городе: тут кто сосед, кто знакомый, всегда друг дружке навстречу идем, с дедов-прадедов так ведется, свет божий на этом стоит… — Ганна передохнула и вдруг еще жалостнее добавила: — А мне за добро мое — одно горе, одни шишки. Кому-то, может, и не угодила. Сразу жалобы. Делать людям нечего, зависть гложет… Есть тут одна такая вредюга… От жалоб вся беда. Пишут, что мужиков спаиваю, в долг даю. Чистая жалость это. У человека душа горит. А у меня сердце разрывается. Потому и выручаю. Я не только водку с вином, я и сигареты в долг давала, и мыло, и сахар. Свои деньги вносила, чтобы недостачи не было. План выполняла. Грамот наполучала — хоть стены заклеивай вместо обоев. От райпотребсоюза, от облсоюза… Оговорили меня завистники. Приехала ваша милиция, спрашивает: почему в долг водку продаю, людей спаиваю. Я им и говорю: если холодильники с телевизорами в рассрочку можно продавать, то почему водку нельзя? Не продай страдающему вина, разве он остановится? Будет бедненький мыкаться, пока не вынюхает самогон и не умакнется в него. Лучше уж пусть выпьет у меня и домой спать идет. Сказали мне: «Пиши объяснение, почему нарушала правила торговли». Протокол составили. Ладно, думаю, напишу я вам ваше объяснение. А они тетрадь долговую забрали, еще и пригрозили, что совсем ларек закроют. Закрыть легко. А о людях подумали? За куском мыла и коробкой спичек двадцать километров в район таскаться! Я для общества усадьбу свою не пожалела, забор покалечила, дырку для прилавка прорезала. Со двора будку пристроила. И все на свои кровные. Мне копейки за аренду платят. Сейчас вам пишут на меня бабы по-пустому, а потом вы других жалоб не оберетесь, когда люди ничего у себя купить не смогут, потому что вы Ганку Кульбачку закроете…

Все это она произнесла без задержки, словно выдохнула.

Коваль приметил только, как время от времени темнеют ее светлые, даже блеклые глаза.

— И прошу возвратить мне тетрадь, товарищ начальник. Мне долги собирать надо. Думала в Черкассы или Киев жаловаться, а тут вы приехали, — покосилась она на погоны Коваля.

Слушая Кульбачку, Коваль раздумывал: «Зачем она пришла сюда? Если составлен протокол о нарушении правил торговли и долговая тетрадь стала вещественным доказательством, ее никто не возвратит. Неужели такая опытная торговка не понимает этого? Пугает, что людям негде будет хлеб купить. Но ведь ларек еще никто не закрывает. Значит, боится чего-то? Небось чтобы не потребовали увольнения с работы?»

Чутьем угадывал, что тут скрывается какой-то расчет, но разобраться не мог. И от сознания этого ему было досадно, будто он, старый волк, уже настолько утратил нюх, что всяк может замести перед ним следы.

Пытался представить себе эту, казалось бы, безликую женщину в других жизненных ситуациях — в радости, в гневе, в печали — и понял, что голос ее может быть не только ласковым.

И все-таки почему она сама поспешила явиться к нему?

— Хорошо, — сказал Коваль, — что касается тетради и способа вашей торговли — разберемся. Расскажите, пожалуйста, о ваших односельчанах, о Лагуте, например, о Чепиковых…

У Ганны чуть вздрогнули веки.

— А что рассказать?.. — осторожно спросила она.

— Заглядывал к вам в ларек Чепиков?

— Как и все.

— Странного ничего не замечали?

— Да как сказать, товарищ начальник…

«Откуда у нее это «товарищ начальник»? — подумал Коваль. Того и гляди еще «гражданином начальником» назовет, хотя вроде ни в колонии, ни под судом не была…»

— Да, немного странный он был в последнее время, — медленно проговорила Кульбачка. — Придет, бывало, на колоду сядет и молчит. И час, и другой… Как только его из бригады не погнали!.. Работал, говорят, хорошо… Пока не сморила проклятущая горилка… Но не буянил и песен не пел, один лишь раз помню, когда Микола — шофер наш — сказал что-то о Марии, Иван бросился на него с бутылкой.

— А что этот Микола сказал о Марии? — заинтересовался Коваль.

— Уже и не припомню толком хорошо… В начале лета, перед сенокосом это было… Пришел, значит, и уселся на дубки. А тут Микола с дружком на мотоцикле подкатили, выпивать стали. Иван сидел, сидел и вдруг как сорвется с места — и ко мне. «Наливай!» — кричит. Выпил стакан, еще требует. Я ему: «Ты же непьющий, жара, долго ли до греха». А он свое: «Наливай, я деньги плачу». Что мне деньги, я и без его рублей план выполняю. Но вижу, горе у человека. Взяла грех на душу. Налила еще стакан. Немного и времени прошло, как слышу — шум, крик. Выглянула: Микола с Иваном — как петухи.

— Как фамилия Миколы?

— Да Гоглюватый же, шофер наш.

— А дружок его?

— Карасик Андрей. Ни богу свечка, ни черту кочерга.

— А что дальше было?

— Да ничего такого. «Врешь! — кричит Иван. — Убью!» — кричит. А Микола ему: «Дурак ты старый. Говорю, сам не видел, врать не буду, слух идет. И вообще плевал я на твою Маруську с Лагутой и на тебя тоже!» Тут Карасик вступился. «Все брехня, — говорит. — Лагута тоже старый, лысый, на черта он ей». А Микола сдуру возьми и скажи: «Может, Маруська подтоптанных любит!» После этих слов Карасик уже не знал, как их и растащить. С того дня Иван и повадился гостить у моего ларька и все Лагуту клял… Любил он Марию, ничего не скажешь. Пускай калека, а все же на двадцать годков моложе. С лица хоть воду пей, и тихая, и кроткая.

— А Лагута что же?

— Человек божий. И я в муки Христовы верю, да не так твердо. Мирскими делами не гнушаюсь. Живу, как все трудящиеся. И грехи у меня есть, — вздохнула Ганна. — Прости меня, боже! А брат Петро был один на всю Вербивку. Да что там наша Вербивка! Есть ли где еще другой такой праведный человек! Бывает, слушаешь его и диву даешься: вера такая, что словно и не по земле он с ней ступает, а над нами парит. Потому и ремесло себе Христово взял — плотником был…

— Значит, безгрешный?

Кульбачка только руками развела.

— А вы грешница? — улыбнулся Коваль.

В глазах Ганны мелькнуло удивление — неужели подполковник заигрывает с ней? Она опустила глаза, но Коваль мог поклясться, что в последнее мгновение в них блеснуло и обычное лукавство.

— И чего это убили Лагуту? — как бы размышляя вслух, произнес Коваль.

— Понятно, из-за ревностей сатанинских.

— Ревновать к такому святому человеку? Да и не молодой он был…

— С пьяных глаз и по дурости всякое бывает, — нашлась Кульбачка. — Иван, он ведь контуженый. Кто знает, что ему в голову взбрело. Люди, возможно, и набрехали на Марию. Вот и на меня разное говорят, жалобы пишут…

— Хорошо, — перебил ее Коваль. — Вы говорили участковому, что видели, как Чепиков в нетрезвом состоянии уронил возле дубков пистолет, а потом поднял и скова спрятал его за пояс.

Кульбачка кивнула.

— Может, он уронил какую-нибудь другую вещь, кошелек, например?

— Какой кошелек? Для денег у людей карманы есть. — Она свысока посмотрела на Коваля: надо же, не знает таких пустяков! — Револьвер, говорю, обронил. Парабел.

— Вы знаете системы оружия?

— Парабелов этих немцы здесь как мусор набросали.

— У вас хорошее зрение?

— Нитку в иголку вдеваю.

— Где вы стояли, когда Чепиков уронил пистолет?

— За прилавком.

— А расстояние какое до дубков?

— Да рядом. Через дорогу.

Коваль решил, что нужно будет поручить Бреусу провести эксперимент. Кульбачка его больше не интересовала.

— Хорошо. Можете идти. Когда понадобитесь — вызовем.

Он поднялся, подошел к открытому окну и невольно потянулся. Высокого роста, он чуть не касался головой потолка. Обернувшись, увидел, что Кульбачка все еще стоит посреди комнаты.

— Тетрадь, товарищ подполковник? — жалобно произнесла она. — Как же я без нее долги соберу?.. Деньги не мои — государственные. Люди потребсоюзу задолжали, — выложила она свой последний козырь.

Коваль еле сдержался, чтобы не улыбнуться.

— Боюсь, что это вы задолжали людям. Разберемся.

Кульбачка, недовольная, направилась к двери.

VI

На правом берегу Роси громоздились скалы, виднелись поросшие лесом холмы. За ними открывалась широкая волнистая долина с пожелтевшей стерней. Кое-где уже начали поднимать зябь, и к горизонту тянулись черные широкие полосы вспаханной земли. Бежавшая в сторону Вербивки серая лента щебенистой дороги через десяток километров снова метнулась к Роси.

Мотор гудел ровно, мощный газик не то чтобы резво, но как-то весело взбегал на взгорки и скатывался вниз, и дорога немного укачивала.

«Так гибнут семьи… Так гибнут семьи…» — эта странная мысль, словно въедливая муха, не давала покоя Ковалю. Он должен был вспомнить, где слышал эту фразу. И вспомнил, что читал у Геродота. В его «Истории». Впрочем, там сказано о государствах. «Так гибнут государства». А семья? Ячейка государства. Его самая маленькая клеточка. Как в живом организме…

Мимо проносились поля, островки деревьев, они оставались позади, исчезали из виду.

А все же как строить эту семью, чтобы она не погибла?.. Ружена не знает его адреса, но она могла позвонить Наталке. Раньше звонила… Но при чем здесь Ружена? Главное сейчас: кто стрелял? Если Чепиков, то почему он стрелял?

Коваль обманывал себя, решив не думать о Ружене. Даже для него это оказалось не под силу. И, как любой человек, не желая признавать неудачу, он выдумывал себе разные объяснения и оправдания.

Миновали небольшой лесок, который спускался прямо к речке, и глазам открылось селение. Невысокие хаты, выглядывавшие из-за густых садов, сбегали по зеленому косогору к воде, и Ковалю невольно вспомнилась родная Ворскла, ее отвесные берега за старой Колесниковой рощей, которая так же вплотную подступала к людскому жилью. Поодаль, будто жуки, по желтеющим хлебам ползли игрушечные комбайны. Рядом с ними — несколько человеческих фигурок. Шофер, длинноусый младший сержант милиции, которого в райотделе звали запросто Андреем, вопросительно глянул на Коваля.

«Загонял Литвин парня, — подумал Коваль, обратив впервые внимание на распахнутый ворот рубашки Андрея и на его бледную грудь. — Некогда и позагорать».

— Сперва на стан.

Они съехали со щебенки на грунтовую дорогу, потянув за собой длинный густой рыжий хвост пыли. Машина, обминув центр села, покатила по окраинной улице, за которой сразу начинались поля.

— Что-то с Ганкой не того, — с ухмылкой кивнул Андрей на длинное, прорезанное в глухом заборе окно. — Закрыт «ресторан» «Дубки»…

Коваль успел заметить вытертые, поблескивающие под солнцем колоды, развесистую иву у дороги и угол высокого забора.

— Такого еще не бывало, — добавил Андрей, — чтобы Ганкино окошко было закрыто. Она и ночью торгует.

Коваль представил себе за прилавком продавщицу Кульбачку с ее светлыми глазами, которые то тускнели, то вновь вспыхивали белым огнем.

«Видно, в район махнула, — решил он. — Жаловаться будет…»

Село осталось позади. Ковалю вдруг захотелось повнимательнее разглядеть этот знаменитый «ресторан».

«Нет, неспроста приходила вчера эта Ганка», — решил он и почему-то подумал, что она знает о трагедии на хуторе что-то очень важное. Эта была неожиданная, ничем не подкрепленная мысль, и Коваль попытался ее отвести. И не смог. Больше того, она полностью вытеснила думы о Ружене…

Председатель райисполкома Отрощенко оказался невысоким плотным человеком с загорелым лицом. Знакомясь, блеснул белозубой улыбкой и кивнул на гудевшие неподалеку комбайны. Коваль понял, что ему было наивно надеяться во время жатвы застать этого быстрого, как ртуть, человека в кабинете.

— Всю ночь работают, — сказал председатель исполкома о комбайнерах. — Сейчас сделаем перерыв, вручим передовикам грамоты, потом с вами побеседуем…

Коваль отошел к своему газику и уселся на пригорке рядом с младшим сержантом.

Вокруг Отрощенко и председателя колхоза уже собрались комбайнеры и шоферы.

— Дорогие товарищи, — начал Отрощенко, — разговор у нас большой, но не долгий. Успеете и пополудничать… Наш район вчера вышел на четвертое место в области. В этом и ваша заслуга, товарищи. Так что от имени райкома партии и райисполкома благодарю за ударный труд…

— Галушко Вера. — Председатель райисполкома стал зачитывать грамоту, которую подал ему стоявший рядом мужчина.

Коваль обратил внимание, что среди запыленных комбайнеров с надвинутыми на глаза фуражками и соломенными брылями стоит повязанная платком по самые брови хорошенькая женщина — глаза решительные, чуть вздернутый носик… Есть что-то общее с Руженой… «Что за наваждение? — подумал Коваль. — При чем здесь Ружена?..»

Когда снова заурчали моторы и комбайны двинулись по полю, Отрощенко извинился, сказал, что спешит в соседнюю бригаду и приглашает товарища подполковника с собой, по дороге и поговорят.

Вездеход председателя исполкома и милицейский газик прямо по стерне выехали на полевую дорогу, которая тянулась вдоль Роси.

Машина Отрощенко, сделав несколько неожиданных крутых поворотов между деревьями, остановилась у самой воды. Младшему сержанту милиции пришлось показать все свое мастерство, чтобы не отстать от вездехода.

В тени старых дубов Коваль повел разговор издалека, о Вербивке и ее людях, но Отрощенко остановил его:

— Вы, Дмитрий Иванович, говорите прямо, спрашивайте что нужно. Не то сами начнем спрашивать. — Он скользнул взглядом в сторону председателя колхоза Бутко, давая понять, что «сами» касается и его. — Установили, кто убийца? Чепиков?

— К сожалению, ничего определенного. Мы еще не можем назвать убийцу, есть только подозреваемый.

— Тянете, товарищ подполковник, — вставил Бутко. — В сроки не укладываетесь…

— Истина дороже, — отделался шуткой Коваль.

— А сами как считаете? — настойчиво допытывался председатель колхоза. — Люди думают, что Чепиков. Он один.

— Это уже форменный мне допрос, — снова пошутил Коваль. — Нужно серьезно. Мы ничего не считаем и права не имеем. Мы только собираем доказательства. Обвинять будет прокуратура, а кто преступник — установит суд.

— Это азы закона, товарищ подполковник.

— А вот меня всерьез интересует, что вы думаете о Чепикове, — обратился Коваль к Бутко. — Я читал характеристику, которую вы подписали, очень общая, а ведь он не первый год колхозник.

— Ничего другого о Чепикове и не скажешь. От работы не отлынивал. Я, конечно, лично с ним не соприкасался. Но в последнее время, говорят, пить начал, на работу не выходил. Все как-то руки не доходили… С воспитанием у нас еще есть заботы.

— Ну, а вы, Семен Павлович, — спросил Коваль у председателя райисполкома, — раньше о Чепикове слышали?

— Где уж там, — отмахнулся Отрощенко. — Это он сейчас на всю округу прогремел; так сказать, обрел лавры Герострата.

— Зато Ганку, наверное, знаете, — усмехнулся Коваль.

— Продавщица здешняя, Семен Павлович, — подсказал Бутко. — Ларек у дороги. По фамилии Кульбачка.

Отрощенко вдруг что-то вспомнил, поманил пальцем своего водителя. Тот направился было к нему, но, поняв, в чем дело, подошел к воде и вытащил оттуда металлическую сетку с пивом и минеральной водой.

— Прошу, — предложил Отрощенко, — отменное. Может, не успело охладиться. А я лично только «Лужанскую». Жестокий гастрит.

Пиво и впрямь было тепловатое. Но Коваль не подал виду.

— Собственно, не только в продавщице дело. Как могли районные организации, и руководство колхоза в первую очередь, допустить, чтобы здесь хозяйничала такая Ганка, спаивала людей. И Чепикова споила. Думается, что в эту трагедию и она свою лепту внесла. Может, немалую…

— Да откуда? — удивился Бутко.

— Кульбачка изнутри разлагает людей. Как в прошлые времена шинкарка. У нее каждый мог полакомиться зельем. В любое время — днем и ночью. Сколько жалоб написали бабы! Ребятишек в район, в интернат отправляли из-за пьянства отцов. Этой торговой точкой занимались и детская комната милиции, и отдел борьбы с хищениями. Кто-то слишком опекает эту Кульбачку.

— Она первая на весь район план выполняет, — сказал тихо председатель колхоза. — Хотя и на отшибе торгует…

— Знаете, Сергей Сергеевич, нам такой ценой планы не нужны, — сердито бросил Отрощенко.

— Тут дело не только в моральных потерях, — продолжал Коваль. — А сколько экономического вреда, который виден даже невооруженным глазом, причиняет пьянство! Трактор «Сельхозтехники» и бульдозер разбили кто? Клиенты вашей Ганки. Шестьдесят процентов аварий по району совершено водителями в нетрезвом состоянии. Около Ганкиного «ресторана» гульбища с драками устраивали…

— Ну, шестьдесят процентов — это по всему району, — возразил Бутко.

— Однако в большинстве протоколов сказано, что заправлялись «горючим» эти водители у Ганки, в Вербивке. Она когда хочешь откроет и в долг не откажет. Пьяницы чуть ли не с другого конца района приезжали…

— Возможно, Дмитрий Иванович, мы кое-что проглядели, — согласился Отрощенко. — Но обобщать тоже нельзя… Для района это нетипично. Людей вы сегодня видели, прекрасные труженики…

— Люди у вас хорошие. Но и пьяниц многовато развелось.

— С Ганкой в основном бабы воевали, — вздохнул председатель колхоза. — Особенно Галушко Вера. Та, что грамоту получила.

— Майор Литвин представление в райисполком делал, — вставил Коваль.

— Да, помню, — согласился опять Отрощенко. — Но райпотребсоюз так защищал свою торговую точку в Вербивке… Не ходить же людям в райцентр за каждым пустяком.

— Большая проблема — продавца заменить?

— Не идет молодежь в продавцы, Дмитрий Иванович, — пояснил Бутко. — Райпотребсоюз арендует у Кульбачки и помещение.

Коваль улыбнулся, вспомнив слова Ганки о том, что без нее вербивчане будут бедствовать. Он даже головой покачал: так совпадали мысли Бутко и Отрощенко со словами Кульбачки. Здорово же эта лукавая женщина повернула себе на пользу создавшуюся ситуацию.

— А если уголовное дело заведут на Кульбачку? — спросил Коваль. — К тому идет. Тогда что?

— Тогда придется потребсоюзу выездную точку организовать, — ответил Отрощенко. — Или временную палатку ставить… Конечно, без вина и водки в кредит.

— Может, магазин построить?

— Вербивка неперспективная. Двадцать семь дворов. Остались почти одни пенсионеры. Дома пустуют… Решено со временем переселить всех в Журавли. Там Сергей Сергеич, — Отрощенко кивнул в сторону председателя колхоза, — добротные дома строит. Водопровод, клуб, баню, больницу, полная электрификация… Нелегкое у него это строительство.

— Если бы только оно, Семен Павлович, — пожаловался Бутко. — Переселяться люди не хотят. Ставим человеку каменный дом, а он из своей мазанки уходить не хочет, говорит — сердце к родному углу прикипело. Отсталый народ есть.

— Отсталый? — Коваль улыбнулся. — Я бы, наверное, и сам отсюда не ушел… А кто же самый отсталый?

— Да хотя бы Лагута!.. О мертвых, правда, чего уж говорить…

— Нам приходится, — сказал Коваль. — Да и хата у Лагуты вовсе не мазанка.

— И то верно, не такой замшелый был этот Лагута, — согласился Бутко. — Хотя чудаковатый. В колхозную мастерскую никогда не приходил, а дома попросишь — какую угодно работу по дереву исполнит.

— А как относились к нему вербивчане? Дружил с кем? Ссорился?

— Отшельником жил. По слухам — человек набожный. Но веры какой — неведомо. В церковь не ходил, праздников не справлял.

— Может, сектант?

— Трудно сказать.

— Под боком у вас — и не знали?

Бутко только руками развел.

— Ну что ж, Дмитрий Иванович, — поднялся Отрощенко. — Познакомились, поговорили. Загляните вечером в исполком, я там бываю допоздна…

Машины, петляя между деревьями, выехали под палящее июльское солнце и направились в разные стороны.

Коваль поехал в Вербивку. У него было ощущение, что он блуждает в темноте и каждое новое знакомство, каждая новая беседа отдаляют его от цели, а дело об убийстве обрастает вопросами без ответов.

Однако неполнота сведений в начале розыска и дознания не пугала Дмитрия Ивановича. Это было естественным. Даже радовало: если после всех сомнений он возвратится к первой версии, значит, она на самом деле единственно правильная.

ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Капитан Бреус буквально влетел в кабинет начальника милиции, словно гнался за кем-то.

— Товарищ подполковник! Товарищ майор! В Вербивке чрезвычайное происшествие!.. — скороговоркой выпалил он.

— Убийство? — встревожился майор Литвин.

— Кто-то пробрался в дом Лагуты, — мрачно сообщил Бреус. — Через окошко в боковой комнате.

Доложив начальству о происшествии, он, казалось, сбросил с себя тяжесть ответственности.

— Но ведь окна забиты досками, — сказал Коваль.

— В том-то и дело, что в боковушке осталось незаколоченным, — покачал головой капитан. — Наш недосмотр.

Коваль подумал: как же это он не обратил внимание на такую деталь.

— Окошко высокое, в два человеческих роста, — продолжал объяснять Бреус. — Не дом, а церковь. Вроде все было изнутри закрыто. Преступник явно знал эту хату, подтащил к стене козлы…

— Нужно ехать! — поднялся из-за стола майор Литвин. Он взглянул на Коваля и, поняв, что тот согласен с его решением, взял телефонную трубку. — Герасименко! Машину! — Затем к Бреусу: — Сумку не забудьте, отпечатки следов надо снять.

Во дворе шофер с роскошными казацкими усами уже сидел за рулем газика.

— В Вербивку! — бросил на ходу Литвин.

Водитель подождал, пока все усядутся, слегка посигналил, словно давая машине прокашляться перед дорогой, и направил ее к открытым воротам.

…Две стоявшие на отшибе, у леса, усадьбы встретили приехавших настороженной тишиной.

— Мрачное место, — поежился майор Литвин, когда все вышли из машины и направились к дому Лагуты. — Даже в ясный день.

— Специально для Лагуты создано, — поддержал Бреус.

— Почему? — поинтересовался Коваль.

— Потому что отшельником жил. При немцах в лесу в яме отлеживался. И в наше время — к лесу поближе. Одно слово — лесовик.

«Лесовик», — повторил про себя Коваль. Так называли в западных областях Украины после войны бандитов-бандеровцев. Но Лагута жил здесь и вроде ни в каких бандах не участвовал. А вдруг Бреус и впрямь угадал — «лесовик»? С этими сомнениями Коваль вместе со всеми начал осматривать дом.

Ни замок, ни сургучная печать на двери повреждены не были. Окна забиты крест-накрест досками, и после недавнего дождя на шляпках гвоздей появился уже буроватый налет ржавчины. Обращенное к лесу окошечко действительно находилось очень высоко. Оно было настолько маленькое, что трудно даже представить, как в него пролез взрослый человек.

Всматриваясь, Коваль увидел, что окошко прикрыто неплотно. Злоумышленник явно торопился. И козлы не отставил. На них виднелись довольно ясные следы от туфель. Были они и на кучке желтой глины, которую неизвестный, очевидно, в темноте не заметил и растаскал по земле.

Удивило, что следы оказались женскими. Коваль знал случаи, когда грабитель, чтобы сбить с толку следователей, надевал то ли женские туфли, то ли богатырские сапоги. А что же здесь?.. Следы были маленького размера.

Капитана Бреуса это порядком обескуражило. Раскрыв свою служебную сумку, он достал приспособления и принялся снимать отпечатки туфель. При этом все покачивал головой:

— Черт возьми, баба! Кто бы мог подумать?

Его терзала одна мысль: утром, после ночной трагедии, он буквально облазил на коленках и двор Лагуты, и опушку, и грунтовую дорогу, что уходила в лес. На опушке он тогда и обнаружил следы небольших женских туфель, потом увидел их уже рядом с мужскими следами. Он измерил их, сделал снимки. Но поскольку следы находились в стороне от дороги и могли принадлежать случайным прохожим, то к делу об убийстве он их не приобщил. А вдруг в дом пробралась та же самая особа, которая ходила возле усадьбы в ту роковую ночь?

Всех интересовало: кто забрался в дом убитого, зачем, что там искал? По пустякам бы не рисковал.

Коваль подумал, что сперва необходимо ответить на вопрос «зачем?», тогда, может, и «кто?» прояснится.

— Товарищ майор! — обратился Бреус к своему непосредственному начальнику. — Не исключено, что и Степанида. Живет рядом, одна. Решила взять что-нибудь. Больше других знает, где что у Лагуты лежит.

— Брось, Юрий Иванович! — возразил Литвин. — Ты о ее душевном состоянии подумал? Ведь так, Дмитрий Иванович?

— Никого, Сидор Тихонович, пока нельзя исключать.

— Проверим, конечно, — согласился Литвин. — Не верю, чтобы Степанида…

«Зачем, зачем?» — проносилось в голове Коваля. И тут же: кто? Кто мог пролезть в такое окошечко? Подросток? Хотя если женщина худенькая, то свободно! Грабительница? Очень возможно. Лагуту считали богатым.

Но воры, если на самом деле это были они, явно опоздали. Золото, ценности, деньги — все это было изъято во время обыска.

Что же могло привлечь сюда?

Коваль поспешил за Литвиным и Бреусом, которые уже сняли печать и замок с входной двери.

Во всех комнатах царил неимоверный кавардак. Пробивавшиеся в окна скрещенные, будто сабли, лучи света падали на пол, на мебель, на разбросанные всюду вещи, вырисовывая неутешительную для глаза картину. Матрацы и подушки были вспороты, и от малейшего движения поднимался пух. Вещи из шкафа — белье, рубашки, какие-то коробки — валялись на полу. Такой же погром был учинен и в боковушке: банки с крупой, солью и сахаром, пучки высушенных трав — все было разбросано, рассыпано и перемешано. Поиски явно велись лихорадочно и с ненавистью. Пододвинутый к стене высокий кухонный столик указывал на то, каким путем грабительница выбиралась из дома. На это указывали и засохшие комочки глины, и следы туфель на столике.

Капитан Бреус снял отпечатки обуви неизвестной злоумышленницы, а также следы рук на стене и на створках. Потом закрыл окошечко. При этом опять пожалел, что не приобщил к делу об убийстве материалы об отпечатках женских туфель на опушке.

Во дворе Бреус нашел две доски, несколько гвоздей и, поднявшись на козлы, надежно заколотил злополучное окошко.

Неожиданное проникновение в дом Лагуты неизвестной женщины лишь убедило Коваля в необходимости глубже вникнуть в жизнь Вербивки. Было очевидно, что не так все просто, как излагает убийство Марии Чепиковой и Петра Лагуты официальная версия сотрудников местной милиции. Разгадка нового загадочного происшествия могла вскрыть неожиданные связи. Многолетняя практика Дмитрия Ивановича говорила о том, что каждая трагедия — это как вершина айсберга. И горе тому капитану, который забудет о скрытой подводной глыбине.

* * *

После возвращения из Вербивки Коваль решил поговорить с Чепиковым. Зашел к нему в камеру. И ничего не добился. Чепиков на вопросы не отвечал, сидел опустив голову. А если и поднимал глаза, то смотрел куда-то в сторону, и Коваль, следя за ним, сам невольно осматривал небеленые шероховатые стены камеры, освещенные слабым рассеянным солнцем, пробивавшимся сквозь зарешеченное окошко.

Наконец Чепиков, которому, видно, надоела настойчивость подполковника, выкрикнул:

— Катитесь вы с этим пистолетом ко всем чертям! Мало мне горя? Еще и убийцей хотите сделать!

Коваль оставался спокойным. Понимал, что такая реакция Чепикова вполне объяснима.

Он поднялся в отведенный ему кабинет. Открыл окно. Устроившись поудобнее в старом кожаном кресле, принялся перечитывать рапорты и протоколы дела об убийстве, стараясь найти ответ на возникшие вопросы.

Узенькая комната, в которой до приезда Коваля работал начальник отдела по борьбе с хищением социалистической собственности, находилась под самой крышей. Летом здесь нечем было дышать. Майор Литвин, правда, принес настольный вентилятор. Но он лишь лениво месил густой нагретый воздух, не давая прохлады. Коваль приоткрыл дверь. И почти сразу услышал возбужденный шепот.

— Ведь с самого утра… — умоляла какая-то женщина. — Посмотри на себя, одни кости… Совсем отощал, пока меня не было.

В ответ донесся недовольный мужской басок:

— Да не голодный я…

— Но, Юрочка… Хотя бы котлеты.

— Да пойми ты наконец, что здесь милиция, а не автобаза!..

Коваль узнал голос капитана Бреуса.

Юрий Иванович уже несколько лет был женат на милой женщине, у которой не сложилась жизнь с первым мужем — каким-то работником автобазы.

Коваль улыбнулся. В райотделе подтрунивали над капитаном, которому всегда не хватало времени пообедать, и жена поэтому буквально гонялась за ним с едой в термосах. Но сейчас Бреус допустил бестактность, сказав об автобазе. Ковалю показалось, что слышит всхлипывания.

Подполковник распахнул дверь. И увидел в коридоре невысокую стройную женщину, которая вскинула на него голубые округлые и оттого будто испуганные глаза.

— Это вы, капитан? — сказал Коваль и еще раз удивился странной способности этого сурового на вид офицера краснеть, как девушка. — Что же вы не знакомите меня с вашей супругой?

— Она только сегодня приехала, — растерялся Бреус. — Сына к моим родителям отвозила.

От шутливого тона подполковника неловкость у супругов исчезла. Коваль обратил внимание, что жена Бреуса продолжает крепко прижимать к себе модную тоненькую сумочку с термосом и еще какой-то посудиной.

Он представился и, обращаясь к Бреусу, добавил:

— Счастливый, жена рядом! Завидую. Очень рад был с вами познакомиться, Зоя Анатольевна.

Говоря это, он невольно окинул взглядом ее нарядное платье, красивую высокую прическу и туфли на тонких, не для сельских немощеных улиц каблуках.

— Придется отучить Юрия Ивановича не слушаться жену. Откомандируем его куда-нибудь на полгода.

— Что вы! — испуганно воскликнула Зоя Анатольевна.

Коваль заметил, что она исподволь оглядывает его. Ему не в новинку был такой интерес к себе. И хотя это его не всегда тешило, он вынужден был с этим мириться. Подумал, что, наверное, капитан успел нарассказать жене всяких небылиц о его приключениях.

Бреус начал всерьез успокаивать жену: мол, подполковник шутит, таких длительных командировок не бывает, разве что учиться пошлют, но Высшую школу милиции он уже закончил, а дальше грызть науку уже стар.

Наказав капитану пообедать, Коваль снова уселся за бумаги. И долго не мог сосредоточиться. Из головы не шла Ружена.

II

Неожиданно Чепиков остановился и огляделся. Справа дорога спускалась в красновато-желтую долину, которая в ожидании жнецов медно высвечивала под солнцем; слева, вплотную к речке, спускалась их Вербивка. Почти у дороги, среди первого ряда хат, ярким зеленым пятном выделялся высокий длинный забор «тетки» Кульбачки с темной рамочкой прорезанного в нем окошечка. Напротив ларька, под старой развесистой ивой, лежали вытертые до блеска бревна, и Чепикову вдруг показалось, что он понял цель своего прихода сюда — посидеть в тени на этих колодах. Бревна были сложены тут невесть когда. Чьи они были, никто не знал. Одни считали — что колхозные, другие — что собственность Кулъбачки. Гладенькие, с утрамбованной вокруг землей, они стали заманчивым местом для Ганкиных клиентов, тем более что поблизости ни одной лавочки, как обычно на сельских улицах около калиток, ни пенечка, ни камешка не было. И кто знает, как осиротела бы околица без этих бревен под единственной здесь старой развесистой ивой, которая укрывала и в жару, и в дождь…

— А-а, — протянула Ганка Кульбачка, увидев около ларька неожиданного гостя. — Пожаловал наконец…

Чепиков поднял голову. За прилавком стояла не очень молодая женщина, которую вербивчане называли просто Ганкой и лишь завсегдатаи этой торговой точки уважительно величали Ганной Митрофановной и даже Ганнусей.

Чепиков отошел от ларька и посмотрел на дорогу, где в пыли «купались» чьи-то помеченные зеленкой куры. «Будет дождь», — подумал он.

И вдруг увидел, что на улицу вышла Ганка. Окинув взглядом небо, она села рядом на колоды и тоже уставилась на кур.

— Чего средь бела дня бродишь, Иван? Или дело ко мне есть?

Чепиков затряс головой: нет никакого дела. И тут же, словно опомнившись, сказал:

— Ситра бы… холодненького.

Ганка вздохнула:

— Сама бы рада… — И строго добавила: — Нет ситра, миленький, не завезли… — И уже ласковее: — А может, яблочного? Лучше ситра любого… Есть у меня и водочка особенная. Только для такого редкогогостя экспортная припрятана. Сто граммов налью… А больше — ни-ни, в жару нельзя. В голову ударит — до греха недолго!

Чепиков промолчал.

— Да, когда душе тяжко… — не договорив, сочувственно вздохнула Ганка. — Киш, проклятущие!.. — вдруг закричала на кур, которые стали клевать присохшее к ее тапочкам повидло. — Или горе у тебя какое?

Из облака густой пыли, которое, увеличиваясь в размерах и расползаясь, накатывалось по долине, выскочил мотоцикл и, пробежав по улочке, замер у ларька. Рыжий хвост пыли медленно наполз и стал оседать. Лицо Ганки просветлело: видно, гости ей были приятны. Но поднялась она с бревен не торопясь, наставительно сказала:

— А ты, Иван, грех свой не таи в себе, открывай богу сердце! — И с видом человека, который исполняет нелегкий свой долг, направилась к калитке.

Ларек прижимался прилавком к забору. Добротная хата Ганки в глубине двора была незаметна постороннему глазу. Только когда продавщица заходила в свою пристройку и на миг открывала дверь, можно было увидеть угол белой стены и кусок крыши, покрытой оцинкованной жестью. Такое расположение ларька было удобным как для Кульбачки, так и для ее покупателей. Хозяйка всегда пребывала и на работе, и дома — могла закрыть окно в заборе и взяться за стирку или обед, а завсегдатаи знали, что «их ларек» в любое время и в любую погоду работает. Стоит постучать посильнее в калитку, как душевная тетка Ганка мгновенно появится возле прилавка…

Пока Кульбачка входила со двора в свой ларек, заставленный ящиками с водкой, вином, сигаретами, спичками, консервами, мылом, конфетами, печеньем и разными другими напитками и продуктами, двое мужиков слезли с мотоцикла и стали на ходу вынимать из карманов огурцы и хлеб.

Чепиков узнал их.

Один — крепкий мужчина, работал слесарем в «Сельхозтехнике», другой — шофер райпотребсоюза Микола.

Микола тоже узнал Чепикова и кивнул ему. Слесарь посмотрел на бревна осоловелыми от жары глазами, стащил с головы шлем и широким движением вытер пот с красного лба.

— Чепиков, — сказал приятелю Микола. — Огородник. Не знаешь?

Слесарь более внимательно посмотрел на Чепикова, словно решая, подходит ли тот третьим в их компанию.

Микола отрицательно покачал головой:

— Непьющий он…

Слесарь кисло улыбнулся:

— Не пьет только курица, потому как стакан держать не может.

Чепиков оставался безразличным к разговору, словно бы и не о нем шла речь.

Тем временем стукнуло, открываясь, окошко.

— Ну так что, милые страдальцы вы мои? — засияла в окне улыбкой Ганна, расставляя на прилавке стаканы. — С собой или тут?

— И тут, и с собой, — ответил слесарь.

— Давай, Андрюха, — засуетился Микола, — сначала по баночке беленькой, а уже потом портвейнчику! Отполируем… Чепиков! — позвал он сидевшего на бревнах Ивана. — Плеснуть тебе? Ради встречи.

Тот ничего не ответил.

— Не трогайте его, греховодники! — строго сказала Ганка, наливая водку в стакан. — Человеку, может, не до вас…

Дружки осушили стаканы, потом сгребли их с прилавка, взяли бутылку портвейна и отправились на бревна. Там, аппетитно хрустя молодыми огурчиками, наперебой стали что-то друг другу доказывать. Чепиков не прислушивался.

Кульбачка снова появилась в окне и поманила его пальцем.

Чепиков тяжело поднялся.

— Да что с тобой, господи? — заглядывая ему в глаза, ласково, тихим грудным голосом спросила она. — Или беда какая стряслась? Ходишь как ночь… Может, болячка прицепилась? — Кульбачка сочувственно покачала головой. — Вот что я тебе скажу, милый! — Сказала так, будто уже догадалась о его беде. — Даже когда невмоготу, верь, что есть на свете сила высшая и господь нас всегда любит… Греха в душе не таи…

Чепиков вдруг полез в карман.

— Налей и мне… Чего-нибудь, — добавил он в ответ на ее немой вопрос. — Крепкого.

— Горе залить надумал?.. Его не зальешь, — жалостливо сказала Ганка, но все же достала из-под прилавка бутылку водки. — С горем нужно к Иисусу идти, а не в кабак… — Быстрым привычным движением она откупорила бутылку и наполнила почти доверху граненый стакан. — Норма. Тебе, Иван, как непьющему высшая доза в такую жару.

Налив Чепикову, Кульбачка высунулась в окно и оглядела пировавших дружков.

— Вам, милые, ничего больше не потребуется?

— Пока что нет… А это все, — с набитым ртом пробубнил Микола и показал рукой на стаканы с вином и бутылку, — запиши.

— Ну что ж, — вздохнула Кульбачка, кладя на прилавок синюю клеенчатую тетрадь, — писать так писать… Только ты уже многовато написался, Микола. Тридцать два рубля девятнадцать копеек.

— Ничего, тетка Таня, скоро все перечеркну.

— И когда же это «скоро» будет?

— Да хоть завтра, тетечка Ганя, — успокоил он.

Слова Миколы, видно, пришлись ей по душе. Сказала мягче:

— Ты завтра принесешь, а ко мне, может, сегодня ревизия наскочит. И меня же за мою доброту — в тюрьму… Я тебе добро, а ты меня — в кутузку. Справедливо это?

— Да что вы, — удивился Микола. — Завтра, честное слово, отдам… Из-за меня еще никто в тюрьму не садился и не сядет…

— Это ты хорошо говоришь, голуба, — совсем уже подобрела Ганка. — Какие там счеты! Я тебе верю — отказа для тебя нет.

— Вот видишь, — хмелея, похвастался дружку Микола, — какая она у меня! Побурчит, но без зла. Как мать родная. Даже лучше…

Чепиков залпом выпил водку, взял с прилавка конфетку и сдачу, положенную Ганкой, и рывком, расправив плечи, двинулся прочь от ларька.

— Ты приходи, Иван, — услышал он вслед. — Будет надоба, приходи. Пути праведного не найдешь, значит, ходить тебе только сюда, — засмеялась Кульбачка.

Вскоре Чепикова обогнал на мотоцикле Микола: он сидел за рулем, мотоцикл свирепо рычал на всю улицу и бросался из стороны в сторону, словно злая собака…

Иван Тимофеевич добрался до своего дома, поднялся на крыльцо и какое-то мгновение нерешительно стоял перед дверью. Потом со злостью взялся за ручку и потянул на себя.

Дом встретил его пустотой. После яркого уличного света тут все представилось ему слишком мрачным. Пошатываясь на непослушных ногах, он уставился на знакомые стены, потом оглядел стол с оставленной вареной холодной картошкой, диван с примятым покрывалом, на котором этой ночью устроил себе постель.

— Маруся, — хрипло позвал он, хотя знал, что никто не отзовется.

Постояв еще немного, словно надеясь, что жена все же появится из другой комнаты, где она провела прошлую ночь, Чепиков вдруг шагнул вперед — ему показалось, что он не один здесь, — и долго, напряженно всматривался в зеркало на дверце шкафа, пока не понял, что видит в нем самого себя.

— У-у… — разочарованно протянул Чепиков и попробовал погрозить своему отражению в зеркале, но никак не мог сжать в кулак непослушные пальцы.

Опустился на диван и заплакал. Перед глазами встала прожитая с Марией жизнь; вспомнилась и первая жена Татьяна, которая подло предала его.

Как бывает с непривычным к водке человеком, хмель быстро одолел Чепикова, и воспоминания его были хаотичны и расплывчаты…

* * *

…Уже смеркалось, когда он весенним днем сошел в Вербивке с попутной машины. Почему потянуло в эти края через двадцать лет, он и сам не знал. В сорок четвертом он прошел этот путь от Шендеривки до Вербивки под артиллерийским огнем, по снегу, и ему казалось, что каждый клочок этой земли истоптан его ногами, измерен его коленями и локтями и знаком как собственная ладонь.

Но теперь он ничего не узнавал. И холмы, окружавшие Вербивку, и берега Роси, и сама деревня — все показалось ему незнакомым. Подумал: воевал здесь зимой, в январские холода, была метель, а сейчас весна и все расцвело. А может, это оттого, что за два десятилетия многое стерлось в памяти.

И деревни-то, собственно, в том январе не было. За валунами, около самого берега, уцелели две или три хатки, к одной из них он, раненный, и дополз по снегу. А сейчас над Росью поднялись десятки домов, и Чепиков никак не мог представить, в какой хате его спасли, на каком пороге его подобрали люди.

Ни хаты той, ни хозяев он не нашел. Но решил остаться в Вербивке, ему здесь нравилось, да и чувство странное появилось: будто его пролитая над Росъю кровь взрастила тут что-то доброе.

На улице встретилась доярка Степанида Клименко. Попросился переночевать, а потом, сняв боковую комнатку в ее хате, остался в Вербивке навсегда…

Не думал Иван Тимофеевич, что сможет еще раз кого-то полюбить, — столько горечи влила в его душу бывшая жена Татьяна, отказавшись принять его после войны.

Даже не понял сначала, любовь это в нем проснулась к хроменькой дочери Степаниды или жалость. Возможно, его чувство было вызвано желанием уйти от одиночества, которым щедро наградила его судьба. Нет, не только страх перед будущим породил эту привязанность. Мария немного прихрамывала, но была красивой. Несмотря на свои двадцать пять лет, поражала наивностью и какой-то душевной чистотой. У нее были большие, в печали, серые глаза, мягким светом озарявшие ее неяркое, с нежным овалом лицо.

Впервые Иван Тимофеевич осознал свое чувство, когда Мария заболела, — внезапно и день померк, и мир опустел. Вместе со Степанидой повез ее в больницу и ежедневно после работы отшагивал двадцать километров, хотя в палату его и не пускали.

И сейчас ему видится пыльная, среди хлебов, проселочная дорога и луг над Росью, по которому он шел в город. Там он собирал цветы, которые возрождали улыбку на Мариином лице.

Навсегда запомнилось ощущение какой-то неловкости и одновременно ребячьей радости, когда он, уже немолодой человек, нес через весь город полевые цветы.

Записок ей не передавал, в теплое время, пока не заклеили в больнице рамы, тайком переговаривался, подтягиваясь к подоконнику.

Потом пришла осень… Мария все еще была в больнице. Операция ничего не дала. Хирург разводил руками и избегал Чепикова, который молча выстаивал перед дверью ординаторской. В конце концов пообещал через два-три года повторить операцию, хотя никаких гарантий не давал, оперировать Марию нужно было еще в детстве…

…Стоял сырой, холодный день. Конец октября. Освещенный увядающим солнцем, Чепиков углубился в лес, то и дело останавливаясь и прислушиваясь к редким птичьим голосам. И лес, и низкое блеклое небо, и, казалось, даже птицы — все насквозь пропиталось влагой.

Иван Тимофеевич высматривал нужное деревцо. Поглядывал кругом и придирчиво примерялся. Чепиков надумал выстругать для Марии ладный костылек, чтобы могла после больницы на него опираться.

Под ногами шелестела побуревшая листва. Не радостно было в лесу, но Чепиков был сейчас охвачен настолько светлыми надеждами, что даже это явное увядание природы не навеивало на него печальных мыслей.

Наконец присмотрел невысокую тоненькую березку и решил: это как раз то, что надо. Долго стоял возле нее, но рубить не стал.

«Они как сестрички», — подумал о березке и о Марии, понимая, что становится сентиментальным, и радуясь этому удивительному для себя неожиданному состоянию.

…Марию выписали домой, когда выпал первый снег. Она очень изменилась — уже не куталась в свой неизменный бабий платок, стала неожиданно прекрасной, словно освещенная внутренним светом, даже прихрамывала меньше.

Чепиков сначала испугался такой резкой в ней перемене; безуспешно отыскивал для объяснения этого всяческие причины, не смея думать и все же надеясь, что именно он, Иван Чепиков, немолодой, усталый человек, является тому причиной.

О любви между ними не было сказано еще ни одного слова. Но Мария казалась ему лучшей из всех женщин, встречавшихся когда-либо. И Чепиков уже не видел ее физического недостатка, а если иногда и замечал, то ему думалось, что прихрамывает она не очень сильно и даже как-то мило. И понял, что жить без Марии уже не сможет.

Он женился, достроил хату… Но вскоре совместная жизнь потекла нелегко, особенно после того, когда у Марии родился мертвый ребенок.

С того времени и началась беда. Мария часто без причины плакала, нервничала. Не один раз, возвратившись вечером домой, видел, как она стоит на коленях и молится…

Когда это случилось впервые, он сделал ошибочный шаг, последствия которого не мог предвидеть. В тот раз, увидев ее на коленях, он ничего не спросил, не рассердился даже, а просто рассмеялся. Мария замолчала, сжав губы, повернулась к нему и смерила гневным, презрительным взглядом.

Потом между ними встал Лагута. Собственно, Лагута всегда был рядом. Теща, Степанида Яковлевна, наведывалась к нему и не переставала повторять, что в тяжелое время сосед не отказывал в помощи. С каждым днем Чепиков все больше чувствовал, что Мария отдаляется от него и замыкается в себе…

Лента воспоминаний оборвалась. Чепиков понемногу трезвел и, решив, что должен во что бы то ни стало найти жену, тяжело поднялся с дивана и вышел из дома.

III

После некоторого колебания прокурор дал санкцию на обыск у продавщицы сельмага Ганны Кульбачки. Поскольку начальник отдела борьбы с хищением социалистической собственности майор Кузнецов заболел, с оперативной группой поехал капитан Бреус.

Обыск у Кульбачки длился уже свыше двух часов, но ни крупных сумм, ни золота, ни других драгоценностей обнаружено не было. Подтвердилось только то, что Ганна торгует самогоном и разведенным спиртом: в подвале нашли несколько бутылей этого зелья да канистру спирта и спиртометр, с помощью которого она измеряла крепость разведенного спирта. Кроме того, нашли пять овечьих шкур — товар, который Ганна скупала в селах и время от времени отвозила в город на продажу.

Хотя обыск происходил без лишнего шума, весть о нем сразу облетела Вербивку, и не успели сотрудники отдела борьбы с хищением социалистической собственности закончить свою работу, как во дворе собрались люди. Больше всех здесь было женщин, которые смело давали советы и бросали в адрес Кульбачки въедливые реплики. И как ни старался милиционер выпроводить всех за ворота, некоторые все равно пробирались под самые окна.

— Доигралась Ганка, доторговалась!

— Отольются ей детские слезы…

— Тетрадь заветную ищут!

— Пьяницы обрадуются такой пропаже… Есть такие, что на целую корову в нее записались…

— Тетрадку у нее давно забрали, — подсказал кто-то, лучше осведомленный. — Теперь, верно, золото ищут.

Сидя посредине комнаты и наблюдая, как инспектор отдела изучает старые накладные, капитан Бреус заинтересовался ящичком, который вытащили из шкафа и в котором было много всякой мелочи.

Ганка скорбно сидела в углу и, казалось, не поднимала глаз; на самом же деле она настороженно следила за ходом обыска. А тут будто прикипела взглядом к капитану, который с удивлением доставал из ящичка жестянки из-под халвы, монисто, связки ключей.

— Чего только у вас тут нет, гражданка Кульбачка, — покачал головой Бреус.

— Все мое, — сухо сказала Ганка. — Богатство не земное копила, а сокровище небесное. Оно в сердце человека и вам не откроется.

— Уж кто-кто, а я вас немножко знаю! Псалмами не отговоритесь…

Они и впрямь знали друг друга и давно были словно два противоборствующих лагеря. Ганка помнила Бреуса еще молодым лейтенантом, участковым в Вербивке. Не раз они схватывались тогда, и Кульбачка хорошо изучила вспыльчивый характер этого, как она говорила, «турка», которого нельзя было умаслить ни дорогой водочкой, ни комплиментом, ни притворной покорностью. Много хлопот доставляла ему она со своими постоянными клиентами. Только ведь и Бреус их не жаловал.

Конечно, если бы с Кульбачкой случилась беда и кто-нибудь угрожал бы ее жизни или позарился на ее имущество, то он, Бреус, по служебному долгу, не жалея ни сил, ни здоровья и даже самой жизни, встал бы на защиту пострадавшей. Но поскольку, по его мнению, сама Кульбачка была сейчас источником повышенной опасности для общества, постоянным нарушителем закона или, во всяком случае, личностью, которая способствовала правонарушению, он считал ее своим противником и готов был решительно бороться с ней.

— Все откроется, — иронически продолжал капитан. — Думаю, что найдем здесь и земные неправедные богатства.

— Уже нашли, — горько проговорила Ганка, — забрали мою долговую тетрадь, теперь ищи-свищи ветра в поле. Но ведь деньги не мои — казенные. Людям добро делала! — вздохнула она. — Сказано: не делай добра — не принесешь себе зла. Один только спаситель за добро благо дает…

Во двор, где толпились люди, Ганка не смотрела. Возможно, даже не слышала реплик, которые бросали односельчане, словно ей уже все было безразличным. Сидела безвольная, будто покорившаяся, и, казалось, готова была помочь обыскивающим заглянуть в самые тайные уголочки своего дома.

Хатой, сараем и погребом под сенями милиционеры не ограничились. Потребовали, чтобы Кульбачка открыла также ларек, который прилепился к забору.

И здесь капитан Бреус увидел черные туфли в углу, почти под прилавком. Они почему-то заинтересовали его. Хозяйка ими, очевидно, не очень дорожила: засохшая глина прилепилась на носках, рантах и каблучках. Небрежно сброшенные, они так и валялись.

Внимательно оглядывая полки, тонкие дощатые стены, деревянный настил пола, капитан снова и снова наталкивался на эти черные туфли.

— Ваши? — вдруг спросил он Кульбачку.

— Мои. А чьи же? — невозмутимо ответила Ганка.

Бреус поднял туфли и начал рассматривать.

— Они же старые, подарок еще покойного мужа, — сказала Кульбачка. — Зачем вам это богатство? — не удержалась Ганка от иронии.

Бреус повертел в руках туфли, словно решая, чем же они могли его заинтересовать. Из своей практики знал, что ценности иногда прячут в выдолбленных каблуках. У этих туфель каблуки были широкие и плоские — такие любят в селах, где приходится ходить по грунтовым дорогам. Это только его Зоя модничает в высоких с острыми, как гвоздь, каблуками туфельках. Да и то лишь в райцентре, а когда приезжает к матери в Вербивку, то надевает такую же обувь.

Каблуки были целые. Бреус отколупнул ногтем комочки глины в том месте, где соединяется набойка с подошвой. Потом, словно взвешивая, немного подержал туфли на руке — один, второй. И вес не подтвердил подозрения.

С безразличным видом поставил туфли на прежнее место. И интуиция может подвести! То, что до сих пор не нашли у Кульбачки никаких ценностей, удивляло и вызывало повышенную бдительность: кто-кто, а капитан Бреус знал, что не ради блага хуторян эта жадная женщина днем и ночью толчется за прилавком.

И все-таки ни золота, ни денег у Ганки не обнаружили. Но и того, что нашли, было достаточно, чтобы задержать Кульбачку и провести дознание.

После составления протокола Бреус сказал:

— Собирайтесь, гражданка Кульбачка.

— Арестовываете? — вскинулась Ганка.

— Задерживаем, — уточнил капитан. — Поедете с нами.

Когда окна были взяты на засовы, Бреус Ганкиными ключами запер дом и опечатал дверь. Потом так же опечатал и ларек. Положив ключи в карман, он отпустил понятых, попрощался с участковым, а сам со старшиной и сержантом, помогавшими при обыске, и Ганкой Кульбачкой направился к машине.

Казалось, что к газику будет невозможно пройти — чуть не вся Вербивка столпилась возле дома Кульбачки. Но стоило ей в сопровождении милиционеров показаться в калитке, как разговоры утихли и толпа расступилась.

Ни возмущения, ни сочувствия. Примолкли женщины, чьих мужей она спаивала, чьи семьи разрушала. Молчали те, кто ненавидел Ганку и открыто говорил все, что о ней думал; притаились и те, кто всегда боялся Ганку за ее мстительность.

Она брела сейчас мимо людей, которые молчали, но в душе радовались тому, что пришла Ганке расплата…

* * *

— У вас нет самогонного аппарата, гражданка Кульбачка, — сказал майор Литвин. — Выходит, сами вы продукты не переводите. Это хорошо. Однако торгуете самогоном и разведенным спиртом, а это уже плохо. Очень! Но если скажете, у кого покупали спирт, кто гнал для вас самогон, ваша вина уменьшится.

— Да не торговала я самогоном, миленький. Будь он проклят, прости, господи, за горькое слово. Люди на свадьбу для себя гонят, на крестины там или поминки. У кого аппарат, тот дома держать самогон боится, — быстро журчал мягкий голос Ганны. — Ведь вы придете, не только все заберете, еще и оштрафуете. Вот и попросили люди взять на сохранение. У меня погреб большой, места много, чего же добро не сделать людям! А кто вместо самогона канистру спирта в погреб поставил — не знаю. Ей-богу, не знаю!

— Хороша добродетель! — не выдержал капитан. — Самогон прятать!

— Ну ладно, поверим, что не знаете, кто именно из ваших клиентов вместо самогона поставил канистру спирта, — миролюбиво согласился Литвин. — Назовите всех, кто у вас это добро хранит, и мы выясним, чей спирт.

— Не буду я на людей говорить, — твердо ответила Кульбачка.

— Значит, не им, а вам придется отвечать.

Коваль внимательно изучал Ганку. Сейчас это была словно и не та Кульбачка, какой она предстала при их первой встрече. Правда, она и теперь говорила мягким, елейным голосом, который не очень подходил к обстановке. Но испуганной тоже не была, хотя и старалась выглядеть именно такой. Подумал, что, может, Ганка уже бывала в подобных ситуациях. Вспомнились случаи, когда подозреваемый спешил получить меньшее наказание, чтобы следствие не раскрыло его более тяжкого преступления. Кульбачка знала, какое наказание ей грозит за нарушение правил торговли, и, очевидно, уже определила, как ей нужно держаться, чтобы дело ограничилось только этой виной.

— Так кто же принес вам на сохранение эти бутыли с самогоном? — продолжал допытываться майор Литвин.

— Грех мне большой будет, если на людей укажу. Так Иуда Христа продал.

— А откуда у вас эти пять овчин?

— Купила, кожушок себе сшить.

— Кожушок у вас есть, добротный, — заметил Бреус. — Он внесен в опись имущества.

— Еще один хотела, новый.

— Это из пяти овчин? — строго спросил Литвин. — Не смешите!

— А если мы вам назовем свидетелей, которые покупали у вас самогон? — спросил капитан. — И очную ставку устроим.

Кульбачка промолчала.

— Мы тут не в жмурки играем! Честное признание для вас же лучше.

— Ну купила овчины, ну лежали, не торговала же я ими.

— А в Василькове, Умани, в Черкассах и Киеве?

— Не торговала я нигде овчинами, милый, — упрямо стояла на своем Кульбачка. — Ей-богу! Старый кожух надоел… Ведь женщина я, люблю хорошо одеваться…

При этих словах Бреусу вновь вспомнились туфли в ларьке. Чем же эта старая обувь привлекла внимание? Может, тем, что туфли были небрежно брошены под прилавок? Выходит, не очень дорожила ими Ганка, обувала только в грязь. Да… Она здесь липкая, чернозем… Но ведь на туфлях была желтая глина…

И капитан Бреус мысленно снова взял туфли в руки.

— А незаконную торговлю самогоном признаете? — спросил Коваль.

— Признаю, — быстро выдохнула Ганна. — Как не признать… Если есть свидетели…

Коваль почувствовал, что не ошибся в своих подозрениях. Значит, и впрямь хочет провести за нос, признать торговлю самогоном и на этом покончить дела с милицией. Он понял, что попал в точку, и едва не улыбнулся. Его не удивило, что Кульбачка не перепрятала самогон. Протокол о нарушении правил торговли и изъятие незаконной долговой тетради — это был первый звоночек. И не так глупа Ганка, чтобы надеяться, что милиция больше не придет к ней…

— Дайте, пожалуйста, показания свидетелей, — обратился он к Бреусу.

Кульбачка наклонила голову, — казалось, покорилась судьбе. Мельком глянула на протоколы и сразу же отвернулась, будто куснула кислицы. Бреус вдруг спросил:

— Гражданка Кульбачка, какая у вас нога? То есть какой вы размер обуви носите?

Вопрос вызвал удивление не только у Кульбачки. Но ни Коваль, ни Литвин ничем не показали этого.

— Тридцать шестой, — ответила Ганка и повторила: — Да, тридцать шестой.

Всем своим видом она словно бы говорила: «Ну что с него возьмешь! Милиционер! Нога ему моя нужна!»

Коваль понял, что капитан Бреус, видимо, неожиданно напал на новые данные, которые свидетельствуют против Кульбачки. Решил не расспрашивать, пока сам капитан не найдет нужным доложить свои соображения. Дмитрий Иванович никогда не связывал своим авторитетом инициативы подчиненных и достигал этим хороших результатов.

А капитан Бреус в это время думал о том, что старые туфли, которые он видел в лавке, придется изъять и послать на экспертизу. Тем более что следы тридцать шестого размера туфель оставлены неизвестной женщиной во дворе и в доме Лагуты. И если будут обнаружены все звенья этой новой неожиданной цепочки, тогда… О дальнейшем капитан не стал размышлять, ибо фантазирование в его работе, не подтвержденное точными доказательствами, может привести к очень неприятным последствиям…

IV

— Ну вот, — недовольно протянул начальник милиции Литвин, пробуя вставить в замок ключ, изъятый во время обыска у Ганны Кульбачки. — Не подходит.

Майор сердился, ключ не входил в щель большого, аккуратно сработанного, с толстой дужкой висячего замка, каким Лагута закрывал свой дом.

— Это, Юрий Иванович, из области фантастики или детективных романов, — сказал майор, обращаясь к капитану. — Даже если ключ и открыл бы замок, это вовсе не означает, что он от этого замка, а не от подобного ему.

— Замок с секретом, товарищ майор, — сказал Бреус, наблюдая, как начальник горячится. — Разрешите.

Он взял из рук Литвина замок, прижал сбоку неприметную с виду пластинку. Теперь ключ свободно вошел в замок. Капитан легко дважды повернул влево и вправо. Мягко пощелкивая, язычок то отпускал, то прихватывал толстую дужку.

— Вот так, — сказал Бреус, положив замок и ключи на стол. В голосе начальника уголовного розыска прозвучало удовлетворение, которое он не смог приглушить.

— Ну хорошо. Но ведь замок и ключ кустарные, и не исключено, что у других людей есть такие же, — не сдавался майор. — Какой-то умелец изготавливает на продажу, и явно не в одном экземпляре.

— Замок сугубо индивидуальный, такого в Вербивке больше ни у кого нет, — сказал Бреус. — У Кульбачки тоже есть только вот этот ключ… Он привлек мое внимание тем, что похож на тот, который мы нашли в кармане убитого Лагуты.

Майор Литвин пододвинул ключ Лагуты к ключу в связке Кульбачки.

— Как две капли воды, — сказал Бреус. Он приложил ключи друг к другу. — Абсолютно одинаковые.

— И что это нам дает?

Бреус и Литвин делали паузы, предоставляя возможность подполковнику Ковалю принять участие в их разговоре. Однако Дмитрий Иванович не спешил.

— А дает то, — сказал после некоторого времени начальник уголовного розыска, — что свидетельствует о близких отношениях гражданки Кульбачки с убитым. Люди подтверждают, что она тайком бегала к нему, пробиралась ночью через лесок. Я сначала не придавал этому значения… Но тут ключ к замку Лагуты! Это уже другое дело. Не может быть, чтобы ключ у нее спроста оказался. Лагута был человеком осторожным, нелюдимым, блаженного из себя строил, а вон сколько у него денег и ценностей изъяли. Не мог он в таком случае ключ от своего дома чужому человеку доверить. Кульбачка ему не жена и не родня… — Бреус горячился, глаза его задорно блестели, на скуластом лице появился румянец.

— Хорошо, Юрий Иванович. Установили, что этот ключ от замка Лагуты. Допустим, бегала она к нему и даже любовницей была. Но это нам ничего не добавляет к делу, которое мы завели на Кульбачку за ее спекуляцию, за торговлю самогоном и водкой, изготовленной из краденого спирта. Тем более это не объясняет убийства Чепиковой и Лагуты. Разные события, разные вещи, — твердо сказал майор.

В кабинете воцарилось молчание. Его нарушил Коваль:

— А если окажется, что цепь одна, Сидор Тихонович?

Начальник милиции уставился на Коваля. Скажи это не подполковник, а кто-нибудь другой, Литвин сразу же бросил бы: «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Сейчас он только пробурчал:

— А почему она с этим ключом не вошла в дверь к Лагуте, а полезла в окно? Не простое это дело, особенно для женщины, да еще ночью.

— Хотела, наверное, отвести нам глаза. Чтобы подумали — обычная попытка ограбления, — допустил Бреус. Глаза его снова заблестели, и он удовлетворенно добавил: — А может, и в самом деле одна цепь? — выжидающе глянул на Коваля, словно у того уже был готов ответ на вопросы, которые несколько дней мучили их. — Кульбачку нужно допросить не только о преступной торговле, но и об убийстве.

— Что же вы хотите сказать, Юрий Иванович? — пожал плечами Литвин, считая более удобным возражать не Ковалю, а своему подчиненному. — Чтобы отбросить версию убийства на почве ревности? Отрицаете, что убийца — Чепиков, который уже почти сознался, подтвердив наши хотя и косвенные, но объективные доказательства?

Вопрос был поставлен ребром. Коваль с симпатией посмотрел на Бреуса. Нужно было иметь мужество, чтобы противостоять очевидному. Да еще если на стороне очевидного непосредственное начальство.

Выручая капитана, Дмитрий Иванович сказал:

— Допросим еще раз Кульбачку.

* * *

— Это ваши ключи? — спросил Литвин Кульбачку, доставая из ящика связку ключей и кладя их на стол.

Ковалю показалось, что Ганна вроде бы замерла и съежилась. Но тут же она решительно выпрямилась.

— Мои.

— Хорошо, — похвалил майор, перебирая ключи, как четки. — И этот, конечно?

Продавщица посмотрела на ключ, который показывал Литвин, и, насколько это ей удалось, беззаботно переспросила:

— Разве мой?

— Ваш…

— В протоколе, который вы подписали, говорится о связке ключей в количестве восьми штук, — напомнил капитан Бреус. — Здесь их как раз восемь. Все на месте.

Он взял со стола протокол и протянул его Ганке… Она даже не посмотрела в его сторону.

— Если мой, значит, мой, — ответила Литвину.

— А замок где висит?

— Потерялся замок… Давно купила в Черкассах… Да, — уже тверже повторила Ганна. — Потом где-то пропал. А ключ как висел на связке, так и остался. Это что же, преступление — иметь ключи? — Она с вызовом обвела взглядом присутствующих. — У меня в доме подороже вещи имеются, а вы к этому старому ключу прицепились.

— Иметь ключи, конечно, не преступление, — улыбнулся одними глазами Коваль. Он кивнул майору, и тот достал из ящика большой замок. — Говорите, потерялся замок? А мы его нашли…

Литвин пододвинул к Ганне через весь стол ключи и замок.

— Возьмите в руки.

Кульбачка не знала, что делать: то краснела, то белела, то протягивала руку к замку, то отдергивала ее, словно боялась обжечься. А глаза так и сверкали.

— Не мой замок, — наконец тяжело выдохнула она. — Нет. И без того вижу.

— А чей?

— Не знаю.

— Как же это получается: ключ ваш, а замок чужой?

— Я замок купила на базаре. Наверно, мастер сделал еще кому-то такой.

— А если я вам скажу, где мы его взяли?

Ганка подняла глаза — белые, прозрачные, пустые.

— На дверях хаты покойного Лагуты.

Ничего другого Кульбачка и не ожидала, потому и ни один мускул на ее лице не дрогнул.

— Значит, и Лагута у того же мастера в Черкассах купил, — сказала она.

У капитана Бреуса не было фактов, которые он мог бы противопоставить словам продавщицы. Его предположения, так же как и довод Кульбачки, на весах истины имели одинаковый вес: ни одного прямого доказательства! Но поскольку правосудие требует, чтобы не подозреваемый защищал свою невиновность, а обвинитель доказал преступление, сейчас поединок выигрывала смекалистая Ганна.

— Ну что ж, гражданка Кульбачка, — вздохнул Коваль. — У нас нет оснований не верить вашему объяснению. Больше ничего не хотите сказать?

Она отрицательно покачала головой.

После того как конвоир вывел ее, Коваль заметил начальнику уголовного розыска:

— Не следует, Юрий Иванович, увлекаться непроверенными гипотезами. Их может быть сотни, но только обоснованная становится нашим оружием. Иначе оружие, как видите, оказывается не в наших руках…

Майор Литвин с удовлетворением слушал Коваля…

V

Микола Гоглюватый был одним из немногих жителей Вербивки, который не ночевал дома с восьмого на девятое июля. Благодаря старательности участкового инспектора, лейтенанта Биляка, который превзошел самого себя, добывая нужные Ковалю данные, благодаря его дружеским отношениям с жителями деревни удалось обнаружить трех человек, не ночевавших в ту ночь дома. Двоих из них — пожилую колхозницу, которая с вечера поехала со свежими овощами на рынок в Белую Церковь, и парня, загулявшего с девушкой, — допросил Коваль. С третьим разговаривал капитан Бреус.

Перед начальником уголовного розыска, осторожно подобрав ноги, сидел, казалось, на самом краешке стула смуглый худощавый мужчина лет тридцати с беспокойными и одновременно наглыми зеленоватыми глазами.

Он заметно нервничал, не зная, зачем его вызвали в милицию. Ерзая на стуле, Гоглюватый словно готовился по первому же знаку капитана сорваться с места и бежать из кабинета.

Бреус хорошо знал этого шофера райпотребсоюза и, опытным глазом определив его душевное состояние, решил, что Гоглюватый вполне «созрел» для откровенной беседы.

— Итак, Микола Павлович, — начал капитан, — расскажите подробно, где вы ночевали с восьмого на девятое июля…

— Почему на девятое? Я всегда дома ночую, и седьмого, и восьмого, и девятого ночевал. Ну, не обязательно в хате, можно и на сеновале, еще холостякую… — попробовал пошутить он. — Бывает, так наишачишься, что к вечеру ни согнуться, ни разогнуться, где стою — там и упаду. Ночь теплая, земля мягкая.

Отчаянная попытка Гоглюватого заговорить Бреуса успеха не имела.

— Припомните точнее. Я вас спрашиваю о прошедшей неделе. Вы тогда несколько дней на ремонте стояли.

— Да, да, стоял. Кольца на поршнях менял.

— Ну, так где вы были в ту ночь, на девятое июля?

Гоглюватый замолчал и тяжело сморщил лоб.

— В ночь, когда были убиты ваши односельчане Чепикова и Лагута, — уточнил Бреус.

Микола поднял на капитана растерянный взгляд. Теперь он по-настоящему испугался. Неужели его в чем-то подозревают? Известно ведь, кто убил, — Чепиков. Зачем же его, Миколу Гоглюватого, допрашивать.

— Не помню, — притихшим голосом сказал он. — Признаться, под вечер выпил… потом добавил, согрелся и заснул. А где, хоть убей, не помню. На лугу, наверно.

— Может, на берегу Роси? Около усадьбы Лагуты или Чепиковых?

— Там-то уж точно, что нет! У воды не очень заснешь.

— Но вы же сами говорите, что хорошо согрелись! А с кем выпивали?

— Ни с кем.

— То-то и оно.

— Не было компании. Друга моего Андрея жена не пустила, тогда я сам выпил, погулял, потом еще принял и заснул.

— Собутыльника не было — и алиби нет. Никто подтвердить ваших слов не может.

Микола Гоглюватый удивленно посмотрел на капитана.

— Если во время убийства вас не было на месте происшествия, значит, у вас есть алиби. Но мы в этом пока не уверены… Выстрелы слышали?

— Это слышал. Думал, ребята балуются. У нас тут еще не все патроны из земли выбрали. Сами знаете. Я на другом конце Вербивки был, когда стреляли. Да, — оживился Микола. — Возле черкасской дороги. У меня даже свидетель есть! — почти выкрикнул он, что-то вспомнив.

— Свидетель? Это хорошо. Кто же такой?

— А Ганка, продавщица, — радостно сообщил Гоглюватый.

Дверь кабинета открылась, и вошел подполковник Коваль.

Капитан вскочил, но Коваль жестом попросил его сесть.

Микола снова насторожился. Появление незнакомого подполковника словно бы разрушало понимание, которое, как думал Гоглюватый, начало возникать в разговоре с начальником уголовного розыска.

— Продолжайте, — сказал Коваль.

— Значит, у вас есть свидетель — Ганна Кульбачка, — обратился к шоферу Бреус.

— Да.

Гоглюватый заметил, как при этом капитан бросил выразительный взгляд в сторону подполковника.

— Но каким образом она оказалась вашим свидетелем ночью?

— Дело вот как было, — торопливо начал Микола. — Значит, распили мы с Андреем на «дубках» бутылочку яблочного, захотелось чего-нибудь покрепче, а тут как с неба свалилась его Палашка. Да вы ее знаете, товарищ капитан. Не баба, тигра настоящая! Значит, повела она его домой, да еще с Ганкой поругалась. Кричала: «Чтоб под тебя и твою водку кто-нибудь бомбу подложил!» Мне что — пошел искать компанию, а уже стемнело, никого не встретил. Я снова — к Ганке. Она всегда выпить даст. Есть деньги — за деньги, нет — в тетрадку запишет. А тут ее где-то черти носили. Дождался все же, отоварился и ушел. Мне тогда пить можно было — на ремонте стоял, вы же знаете! А за рулем я ни за какие деньги. Ганку десятой дорогой объеду. За это не беспокойтесь…

— О выстрелах расскажите, — напомнил капитан.

— Да, да, — спохватился Микола, — именно тогда я и услышал выстрелы от речки. Это в другом месте, около Роси. Эхо по реке далеко пошло… Ганка и есть мой свидетель, где я был, когда стреляли. Я ее на «дубках» около ларька ожидал!..

Вдруг понял, что проговорился. Вспомнив, как Ганка просила не рассказывать о встрече с ней, опять заерзал на стуле.


…Он сидел на «дубках», укрытый ночной тенью ивы, под которую не пробивался свет луны, и был совсем не виден. Ганка по-настоящему испугалась, когда он встал перед ней на дороге.

— Свят, свят! — замахала она руками и перекрестилась.

— Это я, Ганя, не бойся, я, Микола, — сказал Гоглюватый. — Мне бутылочку…

— Бродишь тут ночами… — узнав его, недовольно пробурчала Кульбачка. — И так еле на ногах стоишь.

— Трезвый как стеклышко, Ганя, — начал канючить он. — И писать не нужно. Вот деньги.

— Подожди… — шепнула она и шмыгнула в калитку.

— «Московской», — бросил он вдогонку.

— У меня, милый, из-за этого одни неприятности, — пробурчала она, вынося бутылку. — Я подписку давала, что после семи водкой торговать не буду. Запомни. Ты меня этой ночью не видел, и я тебя не видала.

— Вот те крест святой! — перекрестился Микола в темноте.

— Смотри, если сболтнешь…


Почему она так просила молчать, ей за эту бутылку ничего особенного не сделают. А вот ему нужно это самое алиби, иначе бог знает что пришьют. Вспомнил, что у Кульбачки под мышкой был какой-то сверток. Может, все из-за этого? Да что там сверток? Ну, не скажет о нем — и не будет ей никакой беды…

Капитан Бреус, выслушав ответ Гоглюватого, насторожился.

— Так в какое время раздались выстрелы? — спросил он. — Когда гражданки Кульбачки не было дома или когда вы уже встретились?

— Да нет, ее вроде еще не было, — медленно проговорил Микола, лихорадочно соображая, какую еще ловушку ему приготовили в милиции.

— А где она была в это время? В хате?

— В какой хате? Я же сказал: ждал на «дубках», а она прибежала, — удивился непонятливости капитана Гоглюватый.

— Ясно! Она пришла потом, — подытожил Бреус. — Значит, после. А сколько времени прошло между выстрелами и появлением Кульбачки? Много или мало?

Гоглюватый не сразу ответил.

— Хотя бы приблизительно, — настаивал Бреус. — Иначе какое же у вас алиби?

— Не враз она прибежала, это точно, — наконец произнес Микола, вспомнив, как ему не терпелось получить желанную бутылку, и одновременно надеясь, что таким ответом он избавит себя от новых вопросов.

— Ну полчаса или больше?

— Не припомню, ей-богу!

— Минут пятнадцать — двадцать?

— Вполне. А может, и меньше.

— А с какой стороны она появилась? — продолжал допрос капитан, поглядывая на молчавшего Коваля.

Гоглюватый пожал плечами:

— Не углядел.

— Может, от речки?

— Чего не знаю, того не знаю, — упрямо ответил Микола.

— Что же она вам дала?

— Водку, чего же еще?

— Не самогон?

— Говорю же, «Московскую»…

— И вы ушли, а Кульбачка осталась дома?

— Точно, осталась.

— И этой ночью вы больше ее не видели?

— Нет. Я пошел к Андрею, хотел его на улицу вытащить…

Дальнейшие приключения Гоглюватого с бутылкой, которую он выпил, после чего свалился на землю, Коваля и Бреуса не интересовали.

— Что вы знаете об убийстве Марии Чепиковой и Петра Лагуты? — спросил подполковник.

Микола опять пожал плечами:

— Не помню, как и заснул. Проспал до утра как мертвый. Откуда мне знать?

— Скажите, Микола Павлович, — продолжал Коваль, — вы слышали один или два выстрела?

— Дважды стрельнуло.

— Какой же был интервал между ними?

— Кто ж его знает, — почесал затылок Микола.

— А все же?

— Не очень долго. Может, минута, а может, две…

— Значит, не сразу, один за другим?

— Вроде не сразу… Я еще подумал, когда первый раз бахнуло: «Кто-то рыбу глушит!» Пока сообразил, что это из пистолета или винтовки стреляют, а тут и второй раздался…

— Хорошо, вы свободны, — сказал Коваль.

Микола вскочил, даже не вскочил, а будто слетел со стула и, довольный, что его отпустили и что он не рассказал о подозрительном свертке под мышкой у Ганны, мигом исчез из кабинета.

Когда дверь закрылась, капитан Бреус медленно произнес:

— Видите, что получается, товарищ подполковник: одно к другому — и ключ, и следы туфель в хате у Лагуты, и алиби у нее сомнительное, и все другое. Удивительное, очень удивительное стечение…

— Возможно, вы правы, — ответил Коваль.

Для других версий, кроме признанной в райотделе, ни у кого еще не было достаточных оснований.

Единственная версия: убийца — ревнивый муж Иван Чепиков, имела много доводов, и Коваль мог вполне с ней согласиться. Было соблазнительно считать ее окончательной: есть и упрямые факты, неопровержимые доказательства, и нет каких-либо других, в такой же мере правдоподобных версий, а тут еще стремление побыстрее выполнить задание.

Но Коваль не был бы Ковалем, поддайся он соблазну и откажись от возможности еще и еще раз проверить имеющиеся предположения и догадки в таком деле, как убийство. Он не был до конца уверен, что существующая версия единственно возможная, и допускал ее ошибочность. Как и то, что любая новая, на первый взгляд ошибочная, версия может внезапно отбросить все предшествующие и стать истинной.

Коваль любил соревнование версий. Таков был его метод, помогавший, когда доказательства еще скрыты, но он уже чувствовал, что они существуют и что он уже подошел к ним вплотную.

Знал он также и то, что стоит неожиданнонатолкнуться хотя бы на одно звено в цепи подлинного события, вытащить на свет хотя бы одно доказательство действительной версии, как тут же откроется целая россыпь подтверждений — и и с т и н а не заставит себя ждать.

Так, правда, случалось редко, лишь когда ему, словно золотоискателю, удавалось угодить на настоящую жилу. Бывало, что за случайным проблеском не появлялось ни второго, ни третьего доказательства, и единственная крупица золота вела его к пустой породе. И тогда приходилось снова искать, запасаясь терпением.

VI

Коваль разрешил конвоиру идти, потом кивнул Ганне Кульбачке:

— Садитесь.

Она присела на стул; весь ее вид — опущенные плечи, застывшие на коленях руки, отсутствующий взгляд — свидетельствовал, что покорилась судьбе и готова нести свой крест.

Какое-то время молчали.

Дмитрий Иванович любил начинать допрос с такой паузы. Что ни говори, а это был не пустой разговор, шло сложное противоборство, в котором Ковалю нужно было находить зерна истины, в то время как подозреваемый все больше старался припрятать их. Подполковник использовал слабые места в обороне противника. Наибольшее воздействие на подозреваемого оказывало неожиданное, непонятное ему поведение допрашивающего.

Если у допрашиваемого был довольно ограниченный и хорошо известный Ковалю набор стереотипов поведения, завершавшийся молчанием, то молчание дознавателя для подследственного уже было неожиданностью. Таким способом Дмитрий Иванович вызывал смятение в душе подозреваемого, увеличивал тревогу, ослаблял сопротивление.

Сейчас, не глядя на Кульбачку, словно ее и не было в комнате, он сидел неподвижно, как бы размышляя о чем-то своем, и, когда на какую-то секунду обращал на нее свой взгляд, лицо его мрачнело и морщины на лбу становились глубже. Ему как будто было неприятно и тяжело допрашивать эту женщину.

Потом он долго готовил бумагу для протокола, заправлял ручку чернилами. Ганна напряженно следила за каждым его движением.

Но очень затягивать начало допроса Коваль не мог и, почувствовав тот момент, когда растерянность и тревога в душе женщины достигли вершины, спросил:

— Ну как, Ганна Митрофановна, поговорим начистоту?

Кульбачка кивнула и даже попробовала улыбнуться.

— Что же тут говорить, милый. Все нами переговорено и пересказано. Все я рассказала, все признала. Виновата, каюсь, любому-всякому закажу не иметь дело с самогоном. Истинно сказано: зелье сатанинское, — перекрестилась она, не сводя глаз с подполковника.

— А я не о самогоне, — мягко остановил ее Коваль.

— О чем же? — казалось, искренне удивилась Ганна.

Подполковник не сразу ответил, он еще раз использовал паузу, чтобы растопить броню, за которой укрывалась подозреваемая. Вышел из-за стола, шире распахнул окно и, внимательно изучая лицо Ганны, на котором, несмотря на все ее усилия, обозначалась тревога, глядя ей прямо в глаза, сказал:

— Я об убийстве спрашиваю.

Ресницы у Ганки предательски дрогнули.

— А я тут при чем? — как можно спокойнее спросила она. Подумав, добавила. — Царство ей небесное, Марии. Не дал ей господь счастья на земле. Позвал к себе. — Ганка подняла глаза. — Они с Петром и на земле слугами божьими были… А об убийце, об этом Иване, нечего и говорить. Допился до беды, сатана ему в руки и сунул оружие.

— А что вы скажете о Лагуте? — спросил Коваль, когда Ганна замолчала. — Какие лично у вас с ним были отношения?

— Отношения? — чуть не вскрикнула Кульбачка. — Какие отношения? Говорила же, человек он божий. Иногда за молитвой к нему ходила, ведь и я в господа нашего Иисуса Христа верю. — Ганна снова перекрестилась. — А что же еще? Плохого ничего не было. И года нет, как мужа похоронила, царствие ему небесное…

— А почему в дом к нему ночью лазили? — тихо спросил Коваль, так, словно спрашивал между прочим, о чем-то не очень существенном.

На этот раз Кульбачка даже не вздрогнула, смотрела застывшими зрачками, и Ковалю показалось, что она вдруг одеревенела.

«Большой клубок придется разматывать», — подумал он.

— Вы слышите меня, Ганна Митрофановна? — переспросил подполковник, потому что она никак не реагировала на его слова. — Почему, спрашиваю, пробрались ночью в дом убитого гражданина Лагуты и как вы это сделали?

Ганка наконец заговорила:

— Не пойму, гражданин подполковник, о чем вы? Никуда я не пробиралась.

— Ганна Митрофановна, ой, Ганна Митрофановна, — укоризненно покачал головой Коваль. — А все-таки пробирались. Это установлено. Следы ваши найдены. И туфли, в которых вы на козлы становились и по хате ходили, уже изъяты и приобщены к делу. Имеется заключение экспертизы.

Кульбачка никак не могла полностью взять себя в руки. Ее всегда бледное лицо еще больше побледнело, покрылось пятнами. Казалось, она даже помолодела от волнения.

— В глине испачкали туфельки, в той, что у стены за домом Лагуты лежала, — прокомментировал он вывод экспертизы.

— Да разве только там глина? — наконец сообразила, что ответить, Кульбачка. — Ее во многих дворах набросано. Жатва кончится, хаты будут мазать и ремонтировать.

— Но там кроме глины был еще мел на козлах, и вы его разнесли по всему дому. Нет, ночью по комнатам Лагуты ваши туфельки ступали. И ваши руки брались за подоконник и раму окошка, через которое пробрались в дом. Это установлено, и ваше признание не обязательно. Объясните только, зачем вы туда пробирались, что искали и что нашли?

Что могла ответить на это Кульбачка? Тут уже никакая выдумка не спасала. Ганна молчала. А может, нервный спазм сдавил ей горло, лишил голоса. В конце концов она поступила так, как обычно в безвыходном положении поступают женщины: она расплакалась.

Коваль поднял трубку телефона, набрал номер.

— Сидор Тихонович, зайдите ко мне. И Бреуса позовите.

Кульбачка продолжала плакать. Коваль не мешал ей. Она плакала и тогда, когда вошел Литвин с капитаном, — откуда только брались слезы! Но Коваль видел, что они искренние, — Ганне и в самом деле было тяжело.

Наконец она перестала плакать и только всхлипывала.

— Все? — резко спросил Коваль. — Выплакались? Теперь рассказывайте. — И он повторил свой вопрос: — Зачем вы проникли в дом Лагуты после его убийства?

— Я там не была… — упорствовала Ганка и обтерла платочком мокрое лицо.

И без того не очень большие глаза капитана Бреуса стали еще меньше.

— Разрешите, товарищ подполковник? — обратился он к Ковалю.

Дмитрий Иванович кивнул.

— А где вы находились восьмого июля между десятью и одиннадцатью часами вчера, когда произошло убийство?

Ганка растерянно заморгала.

— Дома вас в это время не было. Вернулись вы уже после того, как Лагута и Чепикова были убиты, — сухо проговорил капитан. — Где вы находились в это время? Можете объяснить?

— Дома была, — прошептала Ганка белыми губами, понимая, что ей предъявляют обвинение, перед которым и торговля самогоном, и спекуляция овчинами, да и все другое становятся мелочью.

— Неправду говорите, — твердо заявил капитан. — Вот свидетельство, товарищ подполковник. — Бреус расстегнул планшет и вынул оттуда исписанные листки. Один за другим он положил их на стол перед подполковником.

— Ясно, — сказал Коваль, мельком глянув на протокол. — Но вернемся все же к нашим баранам, — не обошелся он без своей любимой поговорки. — Итак, — проговорил он сурово, — гражданка Кульбачка, зачем вы проникли в дом Лагуты?

— Я искала там свои письма, — вдруг выпалила Кульбачка. — Это было во вторник, двенадцатого июля, а восьмого вечером я была дома. Вы меня свидетелями не пугайте, — повернувшись к Бреусу, неожиданно дерзко сказала она. — Знаем мы ваших свидетелей. И у меня есть свидетели, которым я в это время отпускала водку.

— Ночью? — удивился Литвин.

— Почему ночью? В половине одиннадцатого или в одиннадцать. Когда убийство было… Вот и судите меня за то, что я после семи водкой торговала. Скажите на милость! — И она истерически рассмеялась. — Может, вы меня и в убийстве подозревать будете? Странный вы человек, Юрий Иванович, — вскинула она глаза на Бреуса. — Как у той свекрухи, у которой всегда невестка виновата. Пусть человека в хате и не было, лишь бы его кожушок там висел. Знаю, давно вы на меня зуб точите.

Глаза у капитана Бреуса заблестели. Что-то его развеселило в словах Кульбачки.

— Давайте по порядку, — произнес Коваль. — Какие письма вы искали ночью двенадцатого июля в доме убитого гражданина Петра Лагуты?

— Личные.

— Почему хотели их забрать?

— Это были такие письма, гражданин подполковник, что милиции к ним дела нет.

— Любовные? — снова позволил себе вмешаться капитан.

— Может, и любовные! — с вызовом ответила Ганка. — Это уже мое дело. И никому отчитываться не обязана.

Она зло смерила взглядом Бреуса с ног до головы. Ей казалось, что сейчас это для нее самый непримиримый противник.

— И вы нашли их? — спросил Коваль.

— Нет. Где уж там после вашего обыска! — Она махнула рукой.

— Никаких писем мы не изымали, — заявил Бреус.

— А может, там никаких писем и не было? — заметил начальник милиции. — Может, вы, гражданка Кульбачка, искали что-то другое?

Ганка ответила не сразу, пробурчала после паузы:

— Что же мне было там искать?

— Вы заявили, гражданка Кульбачка, что есть свидетели, которые подтвердят ваше алиби. Назовите их, — сказал Коваль.

— Ну, хотя бы Микола. Шофер наш из потребсоюза, — торопливо выпалила Кульбачка. — Как сейчас помню: я ему бутылку «Московской» отпустила, очень просил. Я и пожалела его.

— Микола? — переспросил Коваль. — А фамилия?

— На деревне его Гоглюватым называют… А мы у себя в райпотребсоюзе — Микола да Микола… Юрий Иванович его хорошо знает.

— Правильно, Гоглюватый его фамилия, — согласился Бреус. — Есть такой.

— А еще кто у вас свидетель?

Ганка буркнула что-то вроде того, что, мол, разве одного недостаточно.

Обращаясь к Бреусу, который внутренне торжествовал, Коваль попросил:

— Позовите свидетеля.

Кульбачка не поверила своим глазам, когда Гоглюватый переступил порог кабинета.

— Садитесь, — пригласил его Коваль. — И расскажите, что вы знаете о вечере восьмого июля, где были, с кем встречались…

Микола повторил свои, записанные капитаном, показания. Чем дольше он рассказывал, тем сильнее хмурилась Ганка. Память у Гоглюватого оказалась цепкой. Несмотря на то, что, ожидая тогда продавщицу, он был выпивши, все подробности помнил.

— Значит, вы утверждаете, гражданин Гоглюватый, что долго ждали гражданку Кульбачку? И прибежала она уже после выстрелов. Как долго вы ее ждали?

— Точно не знаю, врать не стану! Но не сразу пришла. Долгонько ее не было, — сказал Микола.

— Как «долгонько»? Как «долгонько»? — не выдержала Ганна. — Я же в своей хате была, когда Чепиков стрелял. А потом выбежала. Залил ты себе, Микола, глаза и болтаешь.

— А где вы были перед этим? — спросил ее Коваль.

— Перед чем? Из дома весь вечер никуда не выходила.

— Как же это никуда не ходили, тетка Ганна? — искренне возмутился Гоглюватый. — А почему я вас столько ждал? Стучался. И темно было в вашей хате. И прибежали вы запыханные. Еще и испугались меня, когда я из-за дерева вышел. «Свят, свят!» — закричали. — Гоглюватый рассердился на продавщицу и решил не щадить ее. — И просили еще никому не рассказывать…

— А что не рассказывать? — спросил Коваль.

— Откуда я знаю.

— Ясно, — резюмировал Бреус. — Не рассказывать, когда она прибежала.

Коваль отпустил Гоглюватого, который, не глядя на Ганну, вышел из кабинета. Все какую-то минуту молчали, словно подытоживая услышанное.

Потом подполковник сказал:

— Есть свидетели, гражданка Кульбачка, которые видели вас около двадцати трех часов восьмого июля, когда вы спешили к своему дому. Остается уточнить: было это до выстрелов или после них. Придется провести очную ставку с этими свидетелями… Или, может, вы сами расскажете? Так для вас будет лучше.

— Я все сказала, как было. Мне скрывать нечего… — решительно заявила Ганка и сжала губы, как бы говоря, что больше ничего от нее не добьются.

VII

— Расскажите, как к вам попал пистолет? И где вы его прятали?

— Не знаю никакого пистолета, — Чепиков даже протянул руки, словно показывая, что у него ничего нет.

Коваль обратил внимание на большие руки Чепикова с заскорузлыми пальцами и твердыми желтыми мозолями на ладонях, расцарапанных, с въевшейся в кожу чернотой.

Руки всегда производили впечатление на Дмитрия Ивановича. Они могли рассказать не только о том, как совершалось преступление, но и о том, как жил человек и даже почему произошло его падение. Целую гамму чувств, картину душевного состояния, биографию подозреваемого мог прочитать подполковник по рукам. Не как хиромант — по линиям ладони и не как криминалист-дактилоскоп — по отпечаткам пальцев, а просто как человек с большим жизненным опытом.

Вот и сейчас руки не только Чепикова видел он. В памяти всплыли массивные, лопатоподобные руки Кравцива — закарпатского воришки, который никак не мог уместить их на своих коленях; вспомнил уверенные вельможные руки управляющего «Артезианстроя» Петрова-Семенова, считавшего, что сумеет избежать наказания; тонкие нервные пальцы художника Сосновского; ревматические, с утолщенными суставами пальцы старого эсера Козуба, усилием воли сдерживавшего их дрожь… Нет, ни одни из этих рук не были похожи на руки Чепикова.

Кого они напоминали? Не интенданта ли?.. Как же его фамилия?.. Тогда Коваль был еще младшим лейтенантом. Сколько времени прошло! Неудивительно, что фамилия забылась… А вот руки его, наверное, до смерти помнить будет… Интендант прибежал чуть свет в милицию растрепанный, перепуганный. Руки дрожат. «Ночью, — говорит, — выехал по тревоге в лагерь, а когда вернулся, квартира — разграблена, жена задушена, лежит в коридоре…»

Коваль с оперативной группой немедленно выехал на место происшествия, на окраину Киева.

Во дворе у интенданта жутко выла огромная овчарка.

Коваль попросил взять собаку на цепь.

Хозяин поймал пса…

Подполковник вдруг вспомнил его фамилию — Бойцов.

Интендант, вцепившись в собаку, начал застегивать ошейник. Пес упирался и рычал, казалось, не только на чужих, но и на хозяина. Это, видимо, удивило и самого Бойцова. Все же он справился с овчаркой и защелкнул замок ошейника. Молодой инспектор милиции Коваль обратил внимание, как хозяин держит вырывавшуюся собаку, как сжимают его сильные пальцы ее шею, как дрожат от напряжения руки, и его словно током ударило. Пригляделся внимательнее к Бойцову. Говорит, приехал из лагеря, с песков, а у самого даже сапоги не запылены!.. Осмотрев труп женщины, Коваль подозвал товарищей и тоном, не допускавшим возражений, приказал интенданту:

«А теперь, Бойцов, расскажите, как вы задушили жену?..»

И убийца сознался.

Руки Чепикова… Нет, они не похожи на руки того интенданта. У Бойцова были будто из дерева вытесаны… А у Чепикова обычные, рабочие, живые человеческие руки. Только сейчас они словно измученные, будто каждая мозоль и царапина жалуются на неласковую судьбу.

— Так как же, Иван Тимофеевич? Пистолет у вас был системы «парабеллум». — Как всегда на допросе, Коваль не торопился, считая, что время работает на него, а не на подозреваемого. — Вы носили его с собой. Есть свидетели. Приблизительно за месяц до убийства даже уронили его на землю возле ларька. Вы еще оглянулись, не видел ли это кто-нибудь. И в лесу недавно забавлялись этим оружием.

— Выдумки все это, — поднял голову Чепиков. — Никакого пистолета у меня не было. Ни в каком лесу я не стрелял. И ничего у ларька не ронял. Кто мог видеть? А в лес ходил, когда людей не было. Мне со своей бедой ни с кем не хотелось делиться.

Сегодня он был не таким агрессивным, как в прошлый раз: начинали сказываться дни, проведенные в камере, да и все сильнее давили на него доказательства, собранные уголовным розыском. Конечно, не последнюю роль сыграло и то, что нервное потрясение, особенно ощутимое в первые дни, уже притупилось. Чепиков весь словно охладел, поник.

Коваль выдвинул ящик стола и достал папку с материалами дела.

— Вот, — сказал он, найдя нужный лист. — Показания гражданки Кульбачки. Она видела из своего ларька.

— Кульбачка? Гапка, значит. Подлая она, гражданин подполковник…

— Нам все или почти все известно, — продолжал Коваль, — и отказываться не стоит. В прошлый раз вы считали возможным отмалчиваться, даже грубить. Но теперь должны изменить свое поведение.

Чепиков оставался глухим к словам Коваля.

— Обстоятельства против меня, — тихо произнес он. — Не могу объяснить и доказать, что не виновен. Тогда уж лучше молчать.

Подполковник почувствовал, что складывается ситуация, когда подозреваемый не хочет говорить, а следователь не может вызвать его на откровенность. Нечто похожее на психологический пат. Выбраться из такого тупика непросто. Есть путь прямой к истине и есть извилистый, сквозь глухие закоулки, выбравшись из которых в конечном счете тоже приходят к истине, но это уже увеличивает вину подследственного. Выбор пути, к сожалению, зависит не только от следователя, но и от подозреваемого. И сейчас Коваль с сожалением видел, что Чепиков идет по неправильному, опасному для себя пути.

Решив дать ему возможность еще раз подумать, подполковник не торопил.

Он надорвал пачку «Беломора», выбил щелчком папиросу себе и подвинул пачку к Чепикову:

— Курите?

Чепиков отрицательно покачал головой.

Коваль закурил и поднялся из-за стола. Сделал несколько шагов вперед и назад мимо открытого окна и остановился перед допрашиваемым, который продолжал рассматривать свои разбитые, без шнурков ботинки.

— Я вырос на Ворскле, на Полтавщине, — негромко произнес он, словно говорил сам с собой.

В глазах Чепикова, который поднял голову, промелькнуло искреннее удивление: «К чему это?»

— Когда знакомился с вашим делом, — продолжал подполковник, — я узнал, что дивизия, в которой вы воевали, первой вышла к Ворскле и освобождала мой родной городок.

Коваль снова отошел к окну и, пуская в него дым, задумчиво добавил:

— Я воевал на другом фронте… Знаете, Чепиков, мне всегда хотелось встретить человека, который сражался за мой городок… Мои личные воспоминания, может быть, и не ко времени. Но не думал, что придется встретиться вот так… — Коваль отвернулся и, казалось, надолго засмотрелся на плотину, реку, старую мельницу с большим неподвижным деревянным колесом. В то же время краем глаза он видел и уголок стола, и поникшего Чепикова на стуле. Ему представилось, как этот самый Чепиков лежит на берегу Ворсклы, прижимается к мокрому осеннему песку, как прячется перед атакой в побитом осколками ивняке.

Эти обрывистые берега над Ворсклой, крутые дорожки к воде были его землей, по которой он ходил босиком. Под смертельным огнем немцев именно он, Коваль, должен был ползти по обрывистым и скользким глиняным откосам, освобождая край своего детства. Но вместо него тем нелегким путем шел солдат Иван Чепиков.

— Вы и ранены были на Ворскле? — отвернулся от окна подполковник.

Чепиков кивнул. И уточнил:

— Легко, в ногу.

— Перешли речку около разрушенного Днепропетровского моста?

— Да, — сказал, оживившись, Чепиков, и печальные глаза его заблестели; казалось, что и морщины, изрезавшие лицо, немного разгладились. — Мы вышли на крутой правый берег, к Ярмарковой площади. Брали в лоб.

— Запомнили название?

— Да уж не забылось.

Коваль внимательно всмотрелся в его лицо, оживленное воспоминаниями, и, подождав немного, сказал:

— Вы не были трусом, Иван Тимофеевич. А теперь вам не хватает смелости.

Глаза Чепикова потускнели, будто погашенная одним дуновением свеча.

— Смелости говорить правду, — уточнил подполковник. Он заметил, как допрашиваемый напрягся и руки его, большие и заскорузлые, немного приподнялись над коленями, словно хотел ими защититься.

— Взять на себя чужую вину?.. — У Чепикова перехватило дыхание. — Могу взять… Мне теперь все равно. Но убийцу вы тогда не найдете.

— Нет, и вам не все равно, — возразил Коваль. — И нам тоже.

Чепиков никак не реагировал на замечание подполковника.

— Я ждал от вас других слов, — с сожалением, тихо и, медленно проговорил Коваль.

— Вам нужны такие слова, чтобы меня в убийстве обвинить? Судить хотите? Поздно. Я сам себя сужу. И вашего суда не боюсь. — Чепиков поднял на Коваля взгляд — уже не такой упрямый и напряженный, как раньше. — О пистолете допытываетесь? — Голос Чепикова стал твердый. — Да, был у меня парабеллум. Еще с фронта. У немца взял. Но я никого не убивал.

— Вы носили пистолет с собой?

— Недели две, как потерял.

— До восьмого июля?

— Да.

— Где потеряли?

— Если бы я знал…

— А почему носили его с собой?

Чепиков пожал плечами.

— Вы угрожали Лагуте?

Чепиков вздохнул и отвел взгляд:

— Я хотел убить его.

У Коваля дернулась бровь.

— Почему хотели убить?

Чепиков не ответил.

— Вы ревновали жену?

— Нет.

— Почему же тогда хотели убить?

— Душу он ей изничтожил.

— Как это понимать?

Чепиков только рукой махнул.

Подполковник переждал минуту и продолжил допрос:

— Так как же он изничтожил душу Марии?

Чепиков покачал головой:

— Следствию это ничего не даст.

— Как знать, — ответил Коваль. — Один факт мы с вами сегодня все же выяснили: пистолет у вас был, тот самый, что видела Кульбачка. Надеюсь, вы не станете отрицать и второй факт, что стреляли из него в лесу?

Огромные руки Чепикова безнадежно распластались на коленях.

— Ну, стрелял, — согласился он.

— Сколько раз?

— Всего один.

— Когда это было? Число?

— Не припомню. В конце прошлого месяца.

— В котором часу?

— Да уже стемнело.

— Сколько сделали выстрелов?

— Кажется, три.

— Правильно, три, — согласился Коваль, думая о том, что нужно не откладывая выехать в Вербивку и на месте события закрепить признание объективной проверкой. Ему казалось, что, выкладывая неопровержимые доказательства, уже собранные розыском, он заставит Чепикова признаться во всем. И вместе с тем ему хотелось — жило затаенное желание, — чтобы человек, сидевший перед ним и уже вызвавший в нем нечто похожее на симпатию, не оказался убийцей. — Сейчас вы говорите правду, — удовлетворенно продолжал Коваль. — А теперь давайте установим самое главное. Мы нашли две пули, застрявшие в стволе дерева. И пустые гильзы. Экспертиза установила, что пули выстрелены из того же пистолета, из которого были убиты ваша жена и Лагута. Как вы это объясните?

Чепиков молча зыркнул на Коваля.

— Здесь уже молчать не следует, Иван Тимофеевич, — заметил подполковник, когда пауза затянулась. — Выводы экспертизы нужно объяснить.

— А мне объяснять нечего, — буркнул Чепиков, чувствуя, как кольцо доказательств сжимается вокруг него. — Это ваше дело — разобраться…

— Если мы с вами не сможем иначе объяснить стечение обстоятельств, — сказал Коваль, — остается один вывод, и он не в вашу пользу… — Подполковник сделал паузу. — Надеюсь, вы меня понимаете. То, что убийство совершено пистолетом, который вы хранили, становится одним из решающих доказательств вашей причастности к преступлению…

— И, значит, вы думаете, что я убил Марусю? — вспыхнул Чепиков. Он весь напрягся, полный желания вскочить, но властный взгляд Коваля приковал его к стулу, и Чепиков обмяк. — Я вам ничего больше не скажу, — пробормотал он. — Делайте что хотите.

— Хорошо, — согласился подполковник. — Вам надо подумать. Вы не трус, Иван Тимофеевич. Прошли войну честно. Не повезло с первой семьей… И теперь… тоже. Вы производите впечатление человека, который растерялся в жизни. Не бойтесь, Иван Тимофеевич, правосудия, не бойтесь власти, за которую воевали. Вам при допросах, очевидно, называют сороковую статью. Давайте заглянем в нее.

С этими словами подполковник взял со стола «Уголовный кодекс», открыл его и стал читать вслух. Впрочем, читать — не совсем точно: Дмитрий Иванович знал кодекс, что называется, назубок и сейчас только время от времени заглядывал в него.

— «Статья сороковая. Обстоятельства, смягчающие ответственность, — прочитал он. — При определении наказания обстоятельствами, смягчающими ответственность, являются…» Первый пункт… Это не для нашего случая… Второй… «Совершение преступления вследствие стечения тяжелых личных или семейных обстоятельств…» Третий… Пропустим… Четвертый… «Совершение преступления под воздействием большого душевного волнения, вызванного неправомерными действиями потерпевшего…» Пятый… Шестой… Седьмой… Эти вас не касаются… А вот восьмой пункт, самый важный… «Искреннее раскаяние или явка с повинной, а также содействие раскрытию преступления…»

За все время, пока Коваль читал, Чепиков не шевельнулся. Словно окаменевший, отведя взгляд от подполковника, он сидел, уставившись в одну точку на стене.

— Ну как, Иван Тимофеевич? Сейчас все расскажете или будем и дальше ломать голову?

Чепиков только пожал плечами. Говорить он не хотел.

Коваль вызвал конвоира.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

Чепиков никакого участия в поисках пистолета не принимал. Капитан Бреус усадил его на высоком камне подальше от воды и поручил присматривать молодому белесому милиционеру, который не сводил глаз с подследственного, чтобы тот ненароком чего-нибудь не выкинул.

Коваль прохаживался берегом, наблюдая за поисками, которые вел капитан вместе с добровольными помощниками-дружинниками.

Раздевшись, в одних плавках, они прощупывали ногами у берега каждый сантиметр дна, вытаскивали из воды камешки, палочки. Уверенности, что пистолет был заброшен в речку, не было. Но поскольку поиски во дворах Лагуты и Чепиковых и поблизости от них, в радиусе сотни метров, результатов не дали, логично, было допустить, что убийца выбросил его в Рось.

Подозреваемый своим поведением укреплял такое предположение. Его упрямое молчание свидетельствовало больше, чем слова.

Поиски пистолета в речке в присутствии Чепикова подполковник начал еще и для того, чтобы проследить за его реакцией.

Дружинники самоотверженно толклись в воде и лишь на какую-то минутку выходили на берег, чтобы погреться. Добровольцы были упорны и верили, что найдут парабеллум, о котором рассказал капитан Бреус. Помня его наставления, они легонько водили ногой, едва касаясь заиленного дна вытянутыми пальцами, и, только удостоверившись, что дно чистое, становились на всю ступню. Нащупав что-нибудь, осторожно лезли в воду рукой и вытаскивали то камень, то банку из-под консервов или еще какой-то предмет. Обследовав дно у берега, начали отдаляться от него, и кое-кому уже приходилось нырять за очередной находкой.

Впереди изнывала под солнцем спокойная Рось. В этом месте она была довольно глубока, и лишь немногие доставали дна на середине реки.

Вылезая погреться, все внимательно разглядывали Чепикова: кто гневно, кто с интересом, — возможно, усиленным его упрямым молчанием, — словно это был не свой вербивчанин, с которым тысячи раз встречались и который раньше ничем не привлекал внимания, а какое-то неведомое существо, у которого все, вплоть до разбитых ботинок, было не такое, как у обычных людей.

Чепиков ни на что не реагировал. Как сел на валуне, опустив голову, так и сидел, уставившись в землю. И лишь когда кто-нибудь проявлял излишнюю назойливость, отворачивался и смотрел над Росью, поверх холмов и лесов.

Капитан Бреус нащупал стальную немецкую каску — ее бы давно затянуло песком и илом, если бы не оголенные корни старой ивы, где она застряла. Потом кто-то из парней торжественно поднял над водой проеденную ржавчиной гильзу крупнокалиберного снаряда…

Подполковник Коваль мрачно курил. Сначала он без конца ходил взад и вперед. Потом опустился на скамейку, которую когда-то поставил у воды хозяйственный Лагута.

Постепенно и добровольцы устали, уже не так рьяно искали, дольше оставались на берегу, греясь на солнце. Весь берег напротив усадьбы Лагуты был обыскан; казалось, каждый сантиметр прощупали, оставалась лишь глубина, но кто знает, действительно ли пистолет выкинут в воду, как сказал капитан.

Уже не так интересовались и Чепиковым, к которому, очевидно, привыкли, как привыкают ко всему, — больше поглядывали на подполковника и капитана Бреуса, от которых зависело остановить бесплодные поиски. На Чепикова если и смотрели, то с нескрываемой неприязнью — мог бы уж сказать, куда выбросил, а то сидит как колода. Кто-то даже крикнул: «Слушай, Иван, давай не таи! Куда ты его швырнул?..» Чепиков лишь глаза отвел.

Скоро уже и сам Бреус, который вместе с дружинниками искал парабеллум, начал вопросительно поглядывать на подполковника, словно ждал от него приказа.

Коваль отмалчивался.

Солнце сошло с зенита, и в воздухе будто повеяло унынием и усталостью.

И вдруг, вынырнув из глубины, Бреус быстро набрал воздуха и снова ушел под воду. Через несколько секунд он показался на поверхности, держа в руках какой-то черный предмет.

— Товарищ подполковник!

По лицу капитана стекала вода, вид его был довольный, и Коваль понял, что Бреус что-то нашел. Еще издали увидел, что это пистолет.

Высоко поднимая колени, капитан вышел из воды навстречу Ковалю. Мокрые плавки обвисали на посиневших от холода ногах. Губы у него тоже были синие, но он улыбался.

Парабеллум, найденный Бреусом, от многолетнего пребывания под водой был покрыт черной слизью. И без экспертизы было ясно, что это не то.

Коваль заметил, как напряглись мышцы на лице Чепикова, когда он увидел, что начальник уголовного розыска несет на берег пистолет.

Казалось, догадки Коваля были обоснованными. И все же люди не могли излазить Рось на многие километры, сил не хватит.

Коваль положил пистолет на лавочку и подошел к Чепикову.

— Иван Тимофеевич… Не заставляйте нас обыскивать всю Рось. Пожалеем ребят. Вспомните, в какое место вы его бросили.

Чепиков в ответ лишь глубже втянул голову в плечи.

В конце концов Коваль приказал остановить поиски. Белесый милиционер, облегченно вздохнув, повел Чепикова к фургону. Дружинники начали одеваться, и все, казалось, повеселели, кроме Коваля и Бреуса.

* * *

Неудача с поисками пистолета угнетала Коваля. Неужели ему при его профессиональном опыте начинает изменять интуиция?

Необъяснимое тяжкое настроение появлялось у подполковника редко и не сразу. Оно, как лавина, накапливалось незаметно, в течение длительного времени, подмывая душевное равновесие, и неожиданно, от незначительного толчка, наваливалось всей тяжестью — в горах так бывает, когда от задувшего ветерка внезапно срывается снежный комок, начинает сползать снег, все приходит в движение, и вот уже катится грозная лавина.

В этот раз таким незначительным эпизодом, ставшим последней каплей, переполнившей чашу недовольства Коваля самим собой, была неудача на Роси.

Вернувшись в район, подполковник не захотел сидеть в кабинете и вышел прогуляться.

По обе стороны тихой улицы, словно солдаты в строю, застыли высокие тополя, за ними прятались белые хатки, дворовые строения. Желтовато-белые пушинки катились по узеньким запыленным тротуарам. Кружились они и в воздухе, и Коваль все время снимал их с кителя.

Без всякой цели он спустился к притихшей реке. Вода была темная и таинственная. Перегороженная высокой плотиной, Рось разлилась у городка в такую ширь, что противоположный берег едва виднелся в лиловых вечерних сумерках. Зажатая высокими берегами, она не имела обычных для рек лесостепной полосы песчаных наносов и билась волной в каменные валуны и скалы.

Из задумчивости Коваля вывели мальчишки, которые остановились рядом, рассматривая незнакомого офицера милиции.

— Здравствуйте, дядя! — отважился старший.

Коваль оглянулся.

— Потеряли чего? Может, нырнуть? — добавил смельчак.

Лица ребятишек были опалены солнцем; на носах, где слезла кожа, ярко краснели пятнышки.

— Рыбалка, смотрю, не очень удачная, — улыбнулся в ответ Коваль; на куканах у ребят болталось всего несколько уснувших окуньков и подлещиков.

— Пропала рыба в Роси, — тоном взрослого пожаловался курносый малыш.

— У него клюнул, бо-оолынущий, леску оборвал, так с крючком и ушел, — азартно выпалил товарищ. — Наверно, сом.

— У всех срывается какой-нибудь сом, — снисходительно согласился Коваль, думая о своем.

— Не верите, дядя? — обиделся курносенький. — Во, клянусь! — И он лихо чиркнул ногтем по зубам.

— Теперь верю! — поднял вверх руки Коваль. Эта встреча с ребятишками вдруг наполнила его сердце щемящей болью. И ему бы уже пора иметь такого внука. Только Наталка, кажется, не торопится его дедом сделать. Одному отказала, другому… Рыцаря ждет на белом коне… Как она там, в Киеве?..

А сам он разве не ждет?..

И Коваль оглянулся, словно надеялся увидеть в сумерках Ружену. В последнее время как-то даже не думал о ней. Появись сейчас, родись из пены на берегу Роси или выплыви из вечернего фиолетового тумана — бросился бы навстречу…

— Так вы ничего не ищете? — оторвал Коваля от мыслей старший мальчишка и добавил с жалостью в голосе: — Я могу сто секунд под водой пробыть…

Коваль только руками развел.

— Это вы приехали, потому что в Вербивке людей постреляли, да?

«Вот тебе и «сельское радио», — подумал подполковник.

— Кто вам такое сказал?

— А знаем, — задиристо бросил старший.

— Ну-у, — серьезно протянул Коваль, — если уж знаете и по сто секунд под водой можете, тогда придется к вам за помощью обращаться…

— А вы не смейтесь.

— Я и не смеюсь. Понадобитесь — позовем.

— Вы же нашего адреса не знаете и как звать — тоже!

— Милиция, если будет нужно, найдет, — улыбнулся Коваль. Детишки развеселили его. — Ну, давайте знакомиться…

Поманив за собой ребят, Дмитрий Иванович двинулся вверх по дороге.

Сумерки быстро съедали улицу, дома, деревья… Напротив райотдела Коваль увидел худенькую женщину. Становясь на носки, она пыталась заглянуть в освещенные окна милиции. Он узнал жену Бреуса.

— Зоя Анатольевна! Мужа ждете?

— Да, да, — растерялась она и, словно оправдываясь, добавила: — На рассвете как ушел, так и до сих пор… Ох и работа у вас, Дмитрий Иванович!

— Это еще ничего, Зоя Анатольевна, бывает хуже…

Из ярко освещенной двери милиции на крыльцо выскочил Бреус. Зоя Анатольевна замахала ему рукой.

— Дмитрий Иванович?! — удивился почему-то Бреус.

— Мы вас ждем, — сказал Коваль. — Ужинать пора.

— Правда, Дмитрий Иванович, — осмелела Зоя Анатольевна, — идемте к нам. У меня на ужин жареный карп. В сметане. Ой, идемте! А то капитан никак не отважится пригласить. А я человек простой, — пошутила она. — Что думаю, то и говорю. Вы же здесь один-одинешенек…

— Почему одинешенек? Я с молодой гвардией. — Коваль оглянулся на свою «гвардию». Но ребятишки уже куда-то исчезли, и причины отказаться, не обидев хозяйку, не было. Да ему и самому вдруг захотелось посидеть за ярко освещенным домашним столом.

Бреусы жили в двухкомнатной квартире, меньшая комната была спальней. Гостиная же походила на морской музей: грациозные макеты парусников, огромные раковины, скелеты удивительных рыб, африканские маски из скорлупы кокосовых орехов. На стене висела высушенная морская звезда. На серванте, чуть не до потолка, поднимались две огромные ветки белого коралла. Дмитрий Иванович знал, что капитан Бреус срочную служил на флоте и потом два года плавал на китобое. Пока жена хозяйничала, Юрий Иванович показывал Ковалю китовый ус, высушенных крабов и другие экспонаты своего домашнего музея…

— Ветер прошлых путешествий, — немного грустно сказал Коваль, окидывая взглядом гостиную. — И какими ветрами вас, Юрий Иванович, выбросило на берег?

— Миллион и один ветер, — засмеялся Бреус, не очень желая вдаваться в подробности. — Но везде есть своя романтика…

Коваль согласно кивнул. Сказал:

— Когда-то и я мечтал о море и корабле. В далеком детстве, на родной Ворскле…

Тем временем Зоя Анатольевна накрыла стол, и все уселись под низко опущенным розовым абажуром. Беседа за ужином, как огонек свечки, то вспыхивала, то пригасала, и разговор как-то незаметно перешел на волновавшее всех убийство в Вербивке.

Коваль не любил разговаривать дома о служебных делах. Его работа носила такой характер, что о ней посторонние, даже члены семьи, не должны были знать.

Но сейчас он немного расслабился, да и Зоя Анатольевна так деликатно повела разговор, что Дмитрий Иванович и не заметил, как втянула его и своего мужа в небольшую дискуссию.

Подполковник понимал, что в каждой семье, куда дошел слух о трагедии в Вербивке, высказывались свои догадки и предположения. И каждый шаг милиции — в той мере, в какой о нем знали люди, — оценивался, одобрялся или критиковался. Это было неизбежно.

Сначала разговор шел вообще. Зоя Анатольевна, со свойственной женщинам впечатлительностью, ужасалась зверскому убийству на хуторе, и достаточно было только сочувственно поддакивать ей. Но потом она задела мужа за живое, неожиданно заявив, что они с Литвиным посадили невиновного человека. При этом посмотрела на Коваля так, словно апеллировала к нему. Но он сделал вид, что не понял ее.

Капитан Бреус возмутился:

— Нельзя судить, Зоя, о том, чего не знаешь!

— Чего там знать! Я сердцем чувствую. Как он любил свою Марусю!.. Такая любовь — мечта каждой женщины, — в ее голосе послышался легкий укор.

— И чтобы так ревновал? — прищурившись, спросил капитан.

— И чтобы так ревновал! — вызывающе подтвердила она, потом совсем другим тоном, как бы стесняясь своего внезапного порыва, тихо добавила: — И все-таки я думаю, что Чепиков невиновен.

Коваль попросил разрешения закурить. Хозяева предложили курить за столом, но он подошел к окну, из которого веяло ветерком. Его трогало то, как принимала к сердцу Зоя Анатольевна чужую беду. Что ей Чепиков, которого сейчас чуть ли не со слезами на глазах она защищает…

— Зоя, это голословно, это не подтверждает ни один факт! — Бреус даже отодвинул от себя тарелку. Ему было не по себе, что жена завела такой разговор при Ковале. Подполковник еще подумает, что он — начальник уголовного розыска — обсуждает дома с женой служебные дела.

— Фактов у меня нет. Но есть интуиция.

— О, это великая сила! — доброжелательно сказал Коваль, словно подбадривая хозяйку. — Особенно женская… Но интуиция, догадка должны рождаться из знаний, из опыта…

Капитану Бреусу стало немного легче на душе. Кажется, подполковник не очень сердится за этот разговор.

— Ну ладно, поговорим о другом!

Но Зою Анатольевну было трудно удержать.

— Мне жалко Чепикова, — продолжала она, — сперва дома довели человека… А теперь еще и вы…

Щеки ее покрылись румянцем, глаза заблестели, рука нервно что-то вычерчивала вилкой на скатерти.

— Мы не можем пользоваться такими понятиями, как «жалко» или «не жалко», — сказал Коваль. — Мы устанавливаем факты и собираем доказательства. Наше ремесло, Зоя Анатольевна, — поиски истины. Мы с Юрием Ивановичем не только преступника ловим — мы этим утверждаем справедливость. И во имя этой справедливости не можем жалеть всех подряд. Верно, Юрий Иванович? — обратился он к капитану. — Некоторые понимают нашу работу весьма узко и примитивно: нашел след, пошел по нему, поймал виновного и поставил перед светлые очи правосудия. Нет, нам тоже следует разбираться, кого жалеть, а кого — карать… По нашей работе люди судят о справедливости государственных законов. Тут все серьезнее личных чувств и субъективных соображений.

— Зоечка, ты обещала угостить кофе, — взглянул умоляюще на жену капитан.

Она кивнула и легко, словно в танце, выпорхнула из комнаты.

Коваль весь вечер с интересом присматривался к жене начальника уголовного розыска. В коротеньком цветастом платье, которое ладно сидело на ее стройной фигурке, в модных туфельках на высоких каблучках, немного подкрашенная, она напоминала яркую бабочку. И он невольно сравнил ее с женой Литвина — добродушной, дородной Дариной Григорьевной, у которой весь дом, и огород, и сад аккуратно ухожены, как и должно быть у человека, который живет с незапамятных времен на одном месте. И независимо от того, где муж работает — в поле, в мастерской, в конторе или в милиции, — в доме все ведется по-хозяйски: и наквашено, и насолено, и насушено… А борщи варит и вареники лепит начальница такие, каких не попробуешь в самом лучшем столичном ресторане! Дарина Григорьевна намного старше Зои Анатольевны, и все она делает неторопливо, солидно, как и полагается в ее возрасте, при ее дородности и положении в районном масштабе.

Пока мужчины пили кофе, Зоя Анатольевна выпорхнула на кухню помыть посуду.

— Сердечный человек ваша супруга, — сказал Бреусу Коваль.

— Очень душевная, — радостно заверил капитан. — Нервная только. Первый муж — пьяница — всю душу ей вымотал… Потом подался куда-то за длинным рублем. Сегодня моя Анатольевна почему-то слишком уж накалилась… — старался оправдать жену Бреус. — А ведь она тоже из Вербивки, всех знает. Мать у нее и сейчас там.

— Женское сердце жалостливое…

— По совести, Дмитрий Иванович, и мне Чепикова жалко. Был бы рад, если окажется, что мы ошиблись.

— За такую ошибку коржей с маком не дадут.

— Пока факты против него. Но психологически здесь картина ясна. Чепиков встал за свой дом… Он человек неуравновешенный, на фронте раненный. С первой семьей не сложилось — подленькая бабенка не приняла после войны. Вот он и прибился сюда, на хутор. Полюбил Марию, женился — одна надежда и счастье, другого уже не будет. А тут — Лагута!.. — Бреус передохнул и залпом выпил остывший кофе. — Я понимаю Чепикова, Дмитрий Иванович. И сочувствую. — У капитана на щеках заходили желваки, и глаза опять сузились. — Я бы на его месте и сам… Теперь подозрение падает и на Кульбачку… Но если выяснится, что Чепиков действительно стрелял, у него все равно есть смягчающие обстоятельства: он защищал свою честь, свою любовь!.. Я все больше начинаю думать, что, добиваясь постановления на егоарест, мы поторопились…

— Все возможно, — неопределенно сказал Коваль.

— Удивляюсь, почему в законе не предусмотрено право на оборону от морального нападения. Если бы Лагута набросился на Чепикова с палкой или топором, последний имел бы право на оборону. Тогда действия Чепикова квалифицировались бы необходимой обороной, а не преступлением. А вот когда Лагута совершал свое подлое дело тихо, исподволь, незаметно для глаза, то Чепиков, выходит, мог обороняться только словами?..

— А была ли эта крайняя необходимость, Юрий Иванович?.. В частности, убивать свою жену? Но не скрою — в действиях Чепикова имеются смягчающие обстоятельства…

— Этим можно и объяснить убийство жены под горячую руку, в состоянии, так сказать, аффекта. Впрочем, — помедлил Бреус, — не в Кульбачке ли тут дело?.. По-моему, ее портрет вырисовывается все отчетливее…

Коваль не ответил на вопрос, и Бреус понял, что подполковник пока еще не хочет делиться своими мыслями по этому поводу.

— Дмитрий Иванович, — решился Бреус, — разрешите еще одно соображение в защиту Чепикова.

Коваль кивнул.

— Вы говорили о способности потерпевшего провоцировать преступление, о том, что между преступником и жертвой существует причинная связь… Действительно, Мария и Лагута словно накликали себе беду. Выходит, они сами виноваты, что их убили? Нонсенс! Очевидно, здесь нужно разграничить…

— Правильно, капитан, — улыбнулся Коваль. — Вина преступника и потерпевшего различна. Вина потерпевшего по большей части морального характера. Говорят: «Сам виноват!.. Не нужно было…» — и тому подобное. Я потому обращаю внимание на роль жертвы в событии, что изучение ее помогает не только найти преступника, но и выяснить обстоятельства трагедии. Ибо раньше если и интересовались потерпевшим, то больше личностью его, а не ролью во всем происшествии… Именно для полноты и объективности нашего розыска необходимо полной мерой интересоваться как преступником, так и его жертвой… И это еще не все. Кроме последнего акта трагедии были еще предыдущие, которых мы не видим. Вспоминая Отелло и Дездемону, часто забываем о Яго. А без него не было бы трагедии. Таким образом, третий фактор — обстановка, среда, люди, окружавшие главных персонажей события, их жизнь, взаимоотношения, даже господина случая нужно принимать во внимание. Об этом третьем, невидимом, участнике события мы в практической работе почти не думаем. Изучение жертвы — это шаг вперед в криминологии. Но делать надо и второй шаг: нужно глубоко знать социальную и бытовую обстановку конкретного преступления. Иначе будем действовать наобум и наделаем глупостей…

— Дмитрий Иванович, — не выдержал капитан, — но это уже прерогатива следствия и суда!

— Не только, Юрий Иванович, — возразил Коваль. — Хотя мы с вами, так сказать, чернорабочие правосудия, но должны мыслить как его высокие вершители. Иначе мы не соберем тот черновой материал, который помогает правосудию определить истину… Мы обязаны не только хватать за ворот преступника…

В столовую вошла Зоя Анатольевна, неся свежесваренный кофе. Разговор оборвался.

— Еще кофе, Дмитрий Иванович, — предложила Бреусова.

— Я уже и так не буду спать до утра, — пошутил Коваль.

— А я варила… — тоном обиженного ребенка протянула хозяйка.

Он не разрешил себя провожать, поблагодарил и вышел из дома на теплую вечернюю улицу, освещенную мягким светом луны…

II

— Да что это вы, товарищ капитан! — чуть не подскочил на стуле начальник милиции. — Новая версия? Она же ни в какие ворота не лезет! Зачем Кульбачке убивать людей? Не способна Ганка на такое. Мало ли что алиби не установлено! Глупости все это. И где бы она пистолет взяла?

Капитан Бреус давно не видел своего начальника таким возбужденным. Даже присутствие Коваля не удержало майора, и он продолжал возмущаться.

— Вместо того чтобы быстрее закончить это дело, уложиться в сроки, вы ищете себе работу там, где не нужно, и стараетесь всех запутать.

Смуглое лицо капитана побледнело. Между тем Бреус отличался среди сотрудников не только выдержкой, но и упрямым характером. Если считал себя правым, то повлиять на него и заставить действовать иначе мог только строгий приказ.

В данном случае о приказе не могло быть и речи, каждому участнику оперативной группы разрешалось иметь свою точку зрения до тех пор, пока под действием фактов и доказательств не вырабатывалось окончательное мнение, — и капитан Бреус не сдавался.

Они совещались в кабинете начальника милиции втроем: майор Литвин, Бреус и подполковник Коваль. Оперативка в узком составе должна была подытожить некоторые выводы в деле об убийстве.

Начальник милиции, собирая совещание, считал, что пора решить вопрос о передаче дела следственным органам прокуратуры. По его мнению, доказательств прямых и косвенных, которые свидетельствуют, что преступником является муж убитой — Иван Чепиков, — собрано достаточно. Сколько уже бились над тем, чтобы Чепиков дополнил эти доказательства своим признанием. Но он упирается. В конце концов не это решает судьбу обвинительного заключения. Если бы от признания зависело привлечение преступника к судебной ответственности, то сколько бы из них избежало законного наказания!

Капитан Бреус тоже был согласен: доказательств против Чепикова собрано немало, да и собирал их он сам. Начальник уголовного розыска не зачеркивал свою работу, но давал возможность сохраниться в глубине души и сомнению. Когда его спрашивали, на сто ли процентов он убежден, что убийцей является Иван Чепиков и другие версии исключаются, он отвечал отрицательно. После того как нашел у Ганны Кульбачки искусно выпиленный ключ от замка Лагуты, все и завертелось: ночной взлом, глина на туфлях, полупризнание Кульбачки. Можно ли с этим не считаться?

А сегодня капитан получил протокол экспертизы следов около крыльца Лагуты, отпечатки которых он снял сразу после убийства. В протоколе черным по белому было написано, что это следы туфель, в которых Ганна Кульбачка на четвертый день после случившегося лазила в дом убитого и которые Бреус обнаружил в ларьке.

В ответ на возмущение начальника милиции Бреус повторил вслух свою мысль:

— Можно ли так просто отбросить Кульбачку, у которой нашли ключ Лагуты? Отбросить ее ночное проникновение в дом убитого, отсутствие алиби, забыть о ее странных отношениях с Лагутой? Возможно, здесь была ревность, такая же, как у Ивана Чепикова. И наконец, следы во дворе Лагуты. Они могли быть оставлены в тот вечер, когда произошло убийство?

Говоря это, Бреус время от времени посматривал на Коваля, который одинаково внимательно слушал обоих. Дмитрий Иванович умел слушать не перебивая.

— И еще один вопрос волнует меня со времени обыска, — добавил капитан, — полное отсутствие денег и ценностей у Кульбачки. В течение многих лет она работала нечестно, нарушала правила торговли, спекулировала и, естественно, обогащалась. Ее не раз наказывали, но она находила покровителей, и только теперь удалось привлечь ее к ответственности. А деньги где?

— Ну, знаете! — вскинулся майор Литвин. — Нас это сейчас не интересует, потому что никакого отношения к делу об убийстве не имеет. А то, что следы Кульбачки обнаружены во дворе Лагуты, так она чуть ли не каждую ночь к нему бегала. Следы ничего не доказывают.

— А деньги? — не желая спорить с майором о следах, продолжал капитан. — Таинственное исчезновение их? Уже выяснено, что у Ганки с Лагутой была любовь. И они собирались после смерти Ганкиного мужа отсюда уехать. Лагута доверил ей ключ от дома, а он был не из тех, чтобы каждому встречному ключи отдавать. Вполне допускаю, что деньги и золото, которые мы изъяли при обыске у Лагуты, принадлежали не ему, а Кульбачке, и она, естественно, хотела вернуть их себе…

— На огороде бузина, а в Киеве дядька… — бросил майор. — И Лагута был не из бедных, — добавил уже тише, вспомнив о присутствии Коваля.

— Но такая крупная сумма! — не сдавался Бреус. — Откуда? Разве что ограбил кого? Работал мало, больше баклуши бил. Конечно, допустима и ваша мысль, но как тогда объяснить, зачем Кульбачка ночью полезла в чужую хату? Я думаю, что ей не просто было решиться на такой шаг. Надеялась, что мы не нашли тайник с ценностями. Только это подогревало ее, а не любовные письма, в чем она старается убедить нас.

При последних словах Бреуса Коваль оживился и кивнул, то ли одобряя слова капитана, то ли отвечая каким-то своим мыслям.

— Мое дело было доложить, — скромно закончил начальник уголовного розыска.

Он не сказал, но и без слов угадывалось, что подразумевалось под этим: мол, думайте сами, на то вы и старшие товарищи.

Бреус не курил и не мог, как другие, заполнить паузу крепкой затяжкой дыма. Он успокаивался, легонько постукивая тупым концом карандаша по столу, рассматривал старую подставку для бумаги на столе майора, пуговицы на форменном кителе подполковника, грани карандаша.

Дмитрий Иванович Коваль не вступал сейчас в дискуссию, но и он не меньше Литвина или Бреуса желал скорее размотать этот клубок, который вдруг начал еще больше запутываться. Уже дважды звонил из Киева полковник Непийвода, интересовался, как идут дела. Звонили из областного управления, напоминали, возможно деликатнее, чем начальнику райотдела, о сроках. Торопила и прокуратура. Но он все равно считал, что спешить нельзя, ведь если резко потянуть за обрывок нитки, который начал выпутываться из клубка, он тут же оборвется.

— А вы не интересовались, какие были отношения между Ганной Кульбачкой и Марией? — вдруг спросил Коваль.

— Нет, — капитан отложил карандаш. — И без того ясно, что между ними, кроме вражды, ничего быть не могло. Слух о том, что Мария была любовницей Лагуты, как я установил, пустила Кульбачка. И, думаю, неспроста. Явно подыгрывала нам: мол, водила Мария с соседом шашни, муж дознался и застрелил обоих, вот и судите ревнивца. Концы в воду. Кто при этом вспомнит про Ганку? Товарищ майор прав… Всяких видел, но такую хитрющую бабу не встречал… Как змей. Возможно, именно Чепиков стрелял, но я должен разобраться, какая во всем этом роль Кульбачки. Очень уж много против нее фактов собирается.

— Придется еще раз допросить Кульбачку, — сказал Коваль.

Начальник уголовного розыска, который уже решил, что подполковник согласился с его новой версией, неожиданно услышал:

— Но ключ к разгадке, видимо, все же не в этом… Мы идентифицировали пули, извлеченные из ствола дуба, в который стрелял Чепиков. Сравнили с пулей, которой убита Чепикова. Установили, что они выстрелены из одного и того же парабеллума. Но мы до сих пор не нашли сам пистолет. Нужно, Юрий Иванович, сделать все, чтобы найти оружие. И выяснить три момента: где мог потерять свой пистолет Чепиков? Кто его мог найти?.. — Коваль сделал многозначительную паузу. — И на самом ли деле он его потерял? Ведь и это еще не доказано…

— Совершенно верно, — поддержал Коваля майор Литвин. — Тут, как говорят, нечего ходить вокруг да около. Найдем орудие убийства, и можно передавать дело в прокуратуру.

Подполковник вздохнул, всем своим видом показывая, что он не закончил свою мысль. Когда Литвин умолк, Коваль добавил:

— Очень важно не только установить участников трагедии, но и нарисовать себе точную картину событий.

Чепиков или Кульбачка… Он не назвал фамилий, не желал своим авторитетом оказывать давление на коллег.

Коваль поднялся, посмотрел в окно на знакомый пейзаж: Рось, лес, мельница, отрезок улицы, — над всем этим, протягивая тени, начало подниматься солнце, — и сказал:

— Едем в Вербивку.

III

В процессе изучения дела изучают участников трагедии, знакомятся с обстоятельствами и условиями, которые способствовали преступлению. Большое значение имеет обмен мнениями и исследование документов. Постепенно у каждого оперативного и следственного работника появляется свой взгляд на происшествие и его причины. И хотя этот взгляд основывается у всех на одних и тех же материалах и фактах, он все равно отчасти субъективен, ибо сказываются индивидуальные знания и опыт, глубокое или, наоборот, формальное отношение к своим обязанностям. Безусловно, и интуиция, которая также формируется под влиянием личных качеств человека, играет роль.

В процессе розыска и дознания новые факты и детали выявляются постепенно, они иногда придают событиям неожиданное освещение, могут даже опровергать первые выводы. Недаром говорится, что первое впечатление бывает обманчивым.

Задача состоит в том, чтобы с наименьшими потерями обнаружить истину, и потому Коваль не делал сгоряча выводов, не соблазнялся версиями, которые, казалось, сами просились в обвинительный акт.

Не спеша собирал он сведения, не отбрасывая и самых невероятных до того, пока не подходил момент обобщения.

Вот и в деле об убийстве Марии Чепиковой и Петра Лагуты подполковник, казалось бы, не брал на себя главную роль ни в оперативных совещаниях, ни в поиске доказательств. Не отказываясь от самой первой версии о том, что убийца — ревнивый муж, он оставлял в своем сознании место и для других предположений.

Именно ошибочные версии, отпадая, выявляли истинность той, которую уже невозможно было отвергнуть. Так решаются задачи «от противного». Поэтому отсутствие дополнительных версий всегда настораживало Дмитрия Ивановича.

Прежде чем дать свое толкование событиям и отбросить ошибочные версии, он должен был сопоставить их, столкнуть одну с другой. Удобнее всего это было делать на бумаге. И в определенный момент розыска и дознания Дмитрий Иванович садился за стол и вычерчивал всевозможные замысловатые графики. В них стрелочками обозначались связи людей, которые его интересовали, и противоречия между ними, обстоятельства, которые окружали этих людей. Постепенно добавлялись новые сведения, и напряженная кривая событий поднималась к кульминационному узлу — трагедии.

В деле Чепикова все пока что начиналось со скромных записей:

ЧЕПИКОВ


1. Незаконное хранение пистолета.

2. Убегал с места убийства.

3. Следы крови жены и Лагуты на одежде и руках.

4. Постоянные ссоры с Марией и пьянство.

5. Открытая ненависть к Лагуте.

+

1. Честно воевал — всю войну на передовой.

2. Служебные характеристики: работящий, выдержанный.

3. До этого года не пил, хороший семьянин, любил жену.

4. Положительные отзывы вербивчан.

?

1. Настоящие причины разлада в семье?

2. Почему запил?

3. Ревность — как мотив преступления?

4. Где потерял пистолет?

5. Да и потерял ли?


ГАННА


1. Спаивала Чепикова.

2. Подпольная торговля самогоном и краденым.

3. Сомнительное алиби. Следы, оставленные во дворе Лагуты вечером восьмого июля.

4. Тайное посещение ночью дома убитого.

+

?

1. Почему все-таки у нее ключ от дома Лагуты?

2. В какой степени это связано с убийством?

3. Что объединяло Ганну Кульбачку с Петром Лагутой?

4. Не могла ли возникнуть у них восьмого июля ссора? На почве чего?

5. Какой у нее характер? Не ревнива ли?

6. Какие были отношения с Марией Чепиковой?


Написав это, Коваль задумался. Собственно, ничего нового тут не было. Были плюсы и минусы, касающиеся личности и поведения Чепикова, были вопросы, какие он собирался уточнить, беседуя с Ганной и вербивчанами. Ответа же на главный вопрос записи, однако, не давали и поэтому Коваля не удовлетворили.

Дмитрий Иванович понимал, что, изучая трагедию в Вербивке, нельзя ограничиться собиранием вещественных доказательств. Дело куда сложнее, кровь двух людей пролилась не случайно, и вполне возможно, что тяжкое преступление было кульминацией каких-то глубинных страстей, которые долго кипели в душах людей.

А как изучить эти страсти, когда главных действующих лиц, не считая Чепикова и Кульбачки, уже нет?

И тогда Коваль подумал, что ему придется говорить с Марией Чепиковой и с Лагутой как с живыми, надеясь, что они подскажут ему скрытые их гибелью тайны.

Он взял новый лист, расчертил его и размашисто написал:

ЛАГУТА


?

1. Что за человек Лагута? О нем по-разному говорят Чепиков, Степанида Клименко и Ганна Кульбачка. Еще раз расспросить вербивчан.

2. Почему Лагута приваживает к себе Марию?

3. Какие у него с ней взаимоотношения? Как развиваются?

4. Почему он такой нелюдимый? Почему не имеет семьи?

5. Что связывает Лагуту с Ганной Кульбачкой?


МАРИЯ


?

1. Почему Мария тянется к Лагуте?

2. Были ли основания у Ивана Чепикова ревновать ее?

3. Какую роль сыграла Степанида Яковлевна в связях дочери с соседом?

4. Какие были взаимоотношения Марии с Ганной Кульбачкой?


Коваль еще раз пересмотрел свои записи: Лагута, Мария… Заполнена только колонка со знаком вопроса.

Коваль пытался представить себе Марию — мягкую, ласковую, немного неловкую в движениях, с хорошеньким бледным лицом, на котором светились большие серые глаза.

Дмитрий Иванович отодвинул исписанные листки и поднялся со стула. Постояв возле стола, начал широкими шагами мерить гостиничную комнатку, едва не наталкиваясь на стены.

Так он ходил долго, в тяжелых раздумьях, шепотом разговаривая с собой, рассматривая свои руки, словно на них были написаны ответы.

Мария не вставала перед его мысленным взором. Вместо нее возникала невысокая, не бросающаяся в глаза, скромная, похожая на невзрачную птичку Ганна Кульбачка.

«Неужели, — говорил сам себе Коваль, — все-таки Ганна Кульбачка?.. Капитан крепко взялся за нее, и последнее доказательство у него довольно веское…»

«Черт возьми, Юрий Иванович во многом прав!» — была следующая мысль подполковника.

«Кульбачка встречалась с Лагутой, была любовницей, замуж за него собиралась».

«Почему не вышла? После смерти мужа Ганна стала свободной и могла оформить свои отношения с Лагутой законным путем. Что помешало? А может, кто помешал?»

«Итак, во-первых…» — повторил Коваль задумчиво. Он подошел к стене, провел по ней пальцами, вытер с них побелку и, казалось, вдруг нашел удовлетворительный ответ.

«Не прошло года после смерти мужа. Естественно, траур… Ведь они люди верующие или, может, только делают вид, что такие…»

«Может, Лагута не захотел? А почему бы ему не хотеть?»

«Партия для Лагуты была подходящая, да и привык он к Ганне — сколько лет хозяйничала в доме, хотя и тайком от людей. И деньги у него прятала. У Бреуса есть основание утверждать, что изъятые у Лагуты ценности и деньги принадлежат Ганне. Капитан вообще как человек местный хорошо знает здесь каждого».

«Лагута и Кульбачка вместе и богу молились, и дела творили… Петро Лагута был ей, очевидно, не меньше нужен и дорог, чем Ивану Чепикову Мария».

«Так кто же помешал Ганне Кульбачке окончательно сойтись с Лагутой? Уж не Мария ли?.. А впрочем…»

Упрямо меряя шагами комнатку и продолжая вытирать с пальцев остатки мела, подполковник напряженно думал.

«Почему считаем, что Иван Чепиков мог застрелить свою жену и Петра Лагуту из ревности, и почему не можем допустить, что так же вероятна и ревность Ганны Кульбачки? Разве она не могла убить своего фактического мужа Лагуту и его любовницу Марию, которая встала на ее пути?..»

Категоричность этого вывода поразила Коваля. Он остановился среди комнаты и пробормотал: «Честное слово, в этом что-то есть!»

Потом подошел к открытому окну, которое выходило в маленький гостиничный дворик, лишенный зелени и раскаленный за день солнцем, прижался лбом к теплой деревянной раме.

«В этом что-то есть, что-то есть…» — повторил он негромко.

Усилием воли удерживал в себе эту мысль, чтобы обдумать ее со всех сторон.

Он возвратился к столу, налил из графина воды и залпом выпил.

Во дворе загоготали испуганные кем-то гуси.

«Почему не допустить, что это так же правдоподобно, как и версия о Чепикове?»

Он выглянул в окно, но ничего интересного не увидел. Нужно было дать укрепиться этой мысли, и Коваль стал размышлять дальше.

«Если сравнить обе версии… Первая: убийца — Чепиков, выстроенная на ряде косвенных доказательств, часть из которых могут восприниматься как прямые: на одежде и руках — кровь убитых, пойман на месте преступления, нет алиби. Но Кульбачка тоже не имеет алиби. Чтобы выстрелить в человека, не обязательно подходить к жертве и пачкать свою одежду ее кровью. Кстати, это соображение работает и в пользу Чепикова».

«Чепиков признался в незаконном хранении парабеллума, из которого сделаны роковые выстрелы. Но утверждает, что потерял его. Предположим, что уронил пистолет возле Ганкиного ларька. Когда там никого не было. А Кульбачка подняла и спрятала. Однажды она уже видела, как пьяный Чепиков ронял свой парабеллум».

«И снова алиби… Нет, не Ганны Кульбачки. Алиби Ивана Чепикова…»

— Если хотите знать, — произнес вслух Коваль, словно убеждал неизвестного оппонента, — у Чепикова оно есть скорее, чем у Кульбачки. Почему? Да очень просто…

«Здесь психологическая неувязка поступков: застрелить из ревности жену и ее любовника и тут же броситься к ним… Если бы стрелял в гневе, то, осознав содеянное, мог бы и себя застрелить. Отказать ему в способности это сделать, учитывая его взрывной характер, нельзя».

«У Кульбачки твердого алиби нет. Была вечером у Лагуты? Возможно. Даже наверное. Хотя по отпечаткам следов это трудно определить с точностью до часа. Микола Гоглюватый свидетельствует, что Кульбачка прибежала к своему дому после выстрелов. Правда, шофер был тогда выпивший, а в таком состоянии у человека чувство времени может смещаться. Однако следственный эксперимент показал, что Кульбачка могла добежать от Лагуты к своему дому и за несколько минут. Учитывая к тому же состояние после преступления, когда гонит страх. Нет, не верю я в алиби Кульбачки, не верю…»

«А способна ли Ганна Кульбачка поднять руку на человека? Не каждый может стать убийцей даже в состоянии аффекта».

Мел со стены ясно обозначил характерные линии на подушечках пальцев. Коваль вынул платок и подумал: «Если найдем парабеллум, то это все решит. Ведь на нем остались отпечатки пальцев убийцы».

Мысли его снова вернулись к Кульбачке. Представил ее лицо, которое он постоянно изучал во время допросов: неспокойное, подвижное, мягкое и ласковое при хорошем настроении, а то вдруг каменное, упрямое, то с еле заметной хитрецой в улыбке; вспомнил ее взгляд — потухший, словно собиралась обессиленно закрыть глаза, то неожиданно пронзительный, поблескивающий из-под дрожащих ресниц.

Вербивчане рассказывали, как Ганка лаской обхаживала своих клиентов и как могла грубо оборвать женщину, не желавшую отдавать за мужа «пьяный долг» или просившую не давать ему водки.

«Так способна или нет?»

На этот вопрос он еще не мог ответить однозначно. Снова перебрал в памяти все, что знал о Кульбачке, и в конце концов решил, что нужно глубже изучить эту сложную, скрытную натуру. Коваль давно убедился, что от себя человек никуда не убежит, и, несмотря ни на какие уловки, при самом большом желании показаться другим, он остается самим собой. Задача дознавателя и следователя в том, чтобы поставить обвиняемого в такие рамки, в которых поневоле проявится его настоящая суть.

Вспомнился рассказ Эдгара По, в котором Дюпен уверяет, что для разгадки чужой души необходимо полностью отождествиться с интеллектом противника. Мол, только так можно понять и изобличить преступника. Он даже подсказывал способ отождествления. Устами мальчика, который в спорах всегда побеждает своих сверстников, Дюпен советует придавать своему лицу такое же, как у противника, выражение — тогда мысли и чувства у обоих станут-де одинаковыми и все тайны будут раскрыты…

Дмитрий Иванович снисходительно улыбнулся этому наивному совету.

Версию «убийца — ревнивая Ганна Кульбачка» подполковник, после новых фактов капитана Бреуса, не только имел право допустить, но и должен был со всей скрупулезностью проверить. Эта версия становилась такой же значимой, как и первая, где в роли убийцы выступал Чепиков.

Молодой, энергичный капитан Бреус вызывал у Коваля доверие: наблюдательный, умный и настойчивый, он был из тех людей, которые не отступают от своей цели, не идут на компромисс и имеют достаточно сил, решительности и огня, чтобы нести свою нелегкую службу. Ныне оперативному сотруднику уже мало быть просто самоотверженным, идти под пули или на нож преступника. Ему надлежит быть еще и умнее, и проницательнее противника. Капитан Бреус имел и эту черту характера. Был всесторонне развитый и однажды удивил Коваля тем, что в разговоре о психологии начал называть работы таких ученых, как Выготский, Ярошевский, Леви…

Теперь Бреус разрабатывает версию о причастности Ганны Кульбачки к убийству. Впрочем, любая совокупность фактов, установленных во время розыска, еще не есть доказательство. То, что капитан — местный житель, конечно, облегчает ему изучение здешних условий преступления и людей, причастных к нему. Но, с другой стороны, невольно накладывает отпечаток субъективности: влияют симпатии и антипатии, давно сложившиеся мнения о том или ином человеке. Таким образом, и капитан, как бы он ни старался оставаться независимым и объективным, не застрахован от ошибок. Говорят же: конь на четырех ногах и тот спотыкается.

Хотя, кажется, на этот раз спотыкается не капитан Бреус, а сам подполковник Коваль.

В последнее время Дмитрий Иванович особенно болезненно отмечал, как взрослеет молодежь, которая идет на смену старым работникам. Она оказалась более начитанной и сноровистой, нежели думалось.

Приезжаешь в глухое село, знакомишься с молодым инспектором или участковым, а тот не только Лермонтова и Бориса Олейника наизусть цитирует, но и таких криминалистов читал, о которых Коваль даже не слышал. И тогда старому оперативному волку становится и радостно за свою смену, и немного больно, что собственная молодость прошла в тяжелые годы борьбы, когда ни на что другое ни сил, ни времени уже недоставало.

Коваль почувствовал, что заблудился в трех соснах. Неуверенность всегда сопутствует началу розыска и дознания, но сейчас ему показалось, что он утратил свою, когда-то обостренную, интуицию.

«Семпер тиро»,[14] — сердито подумал он, имея в виду себя. Значит, должен каждый раз наново доказывать свое умение отыскивать истину, будто ты не поседевший подполковник, а юноша с лейтенантскими погонами!

В самом деле. Любое происшествие не похоже на другое, во всяком преступлении свои нюансы, и, несмотря на опыт, Дмитрий Иванович, начиная розыск, всегда страдал от своего видимого бессилия; за каждой новой трагедией со своими страстями, болями, надеждами стояли живые люди, которые ждали от него открытия истины.

Вот и сейчас — время идет, все требуют торжества справедливости, в камере продолжает сидеть подозреваемый Чепиков, а в деле об убийстве еще столько белых пятен, и оперативная группа блуждает между версиями и догадками и впрямь как в трех соснах…

Походив по комнате, Коваль опустился на стул и стал снова просматривать свои записи.

Оставалось много вопросов, которые ни в какие графики не вмещались, и все же работа с карандашом подталкивала мысль, ему уже начало казаться, что он выходит к разгадке…

Потом мысли его незаметно перешли к Марии. Эта болезненная женщина, у которой на нежном лице навсегда застыло выражение скорби, интересовала его не меньше Кульбачки.

«Мария, Мария… — Коваль постукивал тихо пальцами по столу. — Слабая, экзальтированная, склонная к истерии и самопожертвованию. У таких обычно ослаблен инстинкт самосохранения. Когда-то такие затачивали себя в монастырь… Личностей, подобных Марии, притягивает все таинственное, сверхчеловеческое, проникнутое дыханием смерти. С замиранием сердца они смотрят на быстрые колеса трамвая или поезда, представляют себя лежащими на острых блестящих рельсах, их словно магнитом тянет под колеса движущегося вагона или на обрыв отвесной скалы; в одиночестве они с болезненным наслаждением пробуют пальцами лезвие ножа и замирают от ужасающе сладкого ощущения тяжести заряженного пистолета…»

Последняя мысль как бы поставила точку в размышлениях подполковника. Он взял ручку и дописал против имени «Мария»: «Личность, склонная к самоубийству».

Потом дважды подчеркнул эту фразу и вдруг подумал: «Не ключик ли это ко всему?.. Нашла пистолет и в тяжелую минуту решила уйти из жизни. Но для этого у нее должны быть серьезные причины, — тут же возразил себе Коваль. — А Лагуту кто тогда застрелил? Концы с концами не сходятся… Вот тебе и третья сосна в моем лесу!» — подумал он.

Посидев еще какое-то время над бумагами, Коваль сложил их в папку, завязал тесемочки и поднялся.

Продолжая думать о не разгаданных еще сторонах происшествия, он стал механически отряхивать испачканные мелом брюки. Потом сунул под мышку папку, запер комнату и вышел на крыльцо гостиницы.

Несколько секунд постоял, словно решая, куда ему идти, спустился на мостовую и направился в райотдел.

IV

В то время, когда подполковник в гостиничном номере чертил свои графики и раздумывал над ролью продавщицы в вербивчанской трагедии, Юрий Иванович, закрывшись в душном кабинетике на втором этаже райотдела, тоже ломал голову над версией: убийца — Ганна Кульбачка.

Капитан пошел дальше Коваля. Новые данные о том, что вечером восьмого июля Кульбачка тайком ходила к Лагуте, давали простор самым смелым предположениям. Версия, над которой сначала чуть ли не иронизировал Литвин, вставала на твердую почву фактов, и капитан торжествовал.

Подобно Ковалю, капитан Бреус также любил размышлять с карандашом в руках. Задумавшись, он рисовал на бумаге маленькие парабеллумы — с коротким стволом и толстой ручкой. Рисовать начальник уголовного розыска не очень умел, и пистолеты у него получались какие-то кривобокие. Но вскоре они стали выходить вполне сносными.

Неожиданно для самого себя он пририсовал к последнему пистолету женскую фигурку. В воображении начальника уголовного розыска уже вырисовывалась полная картина преступления.

…Душный июльский вечер над Росью. Ганна Кульбачка дождалась первых звезд и, завернув в тряпицу парабеллум, вышла из хаты. Пистолет, потерянный Чепиковым, она нашла возле ларька и спрятала на всякий случай в подвале.

Но угрожающая обстановка, создавшаяся в последнее время из-за Веры Галушко, которая писала во все концы письма и собирала подписи, будто хотела свести ее со света или — самое малое — выжить из Вербивки, заставила подумать о том, чтобы избавиться от находки. После таких писем и жалоб всякое могло случиться. Милиция давно точит на нее зубы. Вдруг явится с обыском, и пистолет тогда будет совсем ни к чему.

Решения выбросить парабеллум в речку она не исполнила. В последнюю минуту ей почему-то расхотелось лишаться этого матово поблескивавшего грозного оружия. Так бывает: человек бережет ненужную вещь, не надеясь ею пользоваться, но и расстаться не может.

Решила спрятать пистолет у Лагуты, где уже хранила свои ценности, — была уверена, что ни обыски, ни конфискации плотнику не угрожают.

На улице было темно. На противоположном краю деревни лаяли собаки. Дневная пыль давно улеглась, и опустевшая дорога ровной сероватой лентой тянулась по невысокому, сбегавшему к реке пригорку.

Кульбачке нужно было попасть к Лагуте, не встретив никого из односельчан, и она пошла не по этой красивой дороге, а огородами и задворками, к грабовому лесу, который спускался к Роси за усадьбой ее возлюбленного.

Пробежала знакомой тропкой и вышла на опушку, за которой начиналась усадьба. Лагута не отгородился забором от леса — словно подчеркивал, что никого не боится, живет честно и нет у него ни тайн от людей, ни страха перед богом. Перед тем как войти в сад, постояла, прислушиваясь к ночи. Вокруг было тихо. Еле слышно плескалась речка, в затоке квакали жабы, да еще где-то далеко нестройно затягивали песню.

Вдруг поблизости скрипуче вскрикнул дергач. Ганка вздрогнула. Потом из дома Лагуты долетели голос Петра и еще чей-то женский, взволнованный. Не поверила: «В такое время?!»

Шмыгнула через сад и крадучись начала приближаться к хате.

Слух не изменил Кульбачке. В хате в самом деле разговаривали Петро и… Мария. Ганна успокоилась. Но разговор был далеко не благочестивый, не о душе и боге, не та беседа, ради которой соседка с недавних пор стала приходить к Петру…

Кульбачка и без того приметила — что-то неладное творится с Марией. Понятно, что с детства была не такая, как другие девки; людей избегала и все о чем-то мечтала, ходила как лунатик. А потом вышла за примака — за старого Ивана. Детей, правда, нет. Богу стала молиться, кроткая, к Петру за божьим утешением бегает. Еще одна, приобщенная к Христу. А теперь вишь какое «приобщение» получается!

Ганна стояла под открытым окном и слышала все, что происходило в доме. Дрожала от ненависти.

Когда они вышли во двор и Петро, провожая Марию, не стесняясь говорил ласковые слова, которые должны были принадлежать только ей, Кульбачке, она почувствовала, как горечь подступила к горлу.

Мелькнула мысль о деньгах и ценностях, столь неправедно и трудно скопленных для их с Петром вымечтанной красивой жизни. Но сейчас и это было не так важно, были разрушены иллюзии, растоптаны лучшие женские чувства.

Ганна подошла к любовникам. Уже не пряталась. Увидев ее, Петро и Мария замерли. Трудно сейчас дознаться, в кого первого она выстрелила. Да и не в этом дело. Бросив пистолет, который жег ей руки, Кульбачка, не помня себя, метнулась через сад и лес назад домой.

Когда прибежал Чепиков, Кульбачки во дворе уже не было. Он бросился к жене, а потом, заметив свой парабеллум, испугался и, подчиняясь инстинкту самосохранения, кинул его в речку…

Не потому ли Микола Гоглюватый, хотя и пьяный был, отметил, что Ганка прибежала взволнованная? Время между выстрелами и появлением Кульбачки он не запомнил, но на ее необычное поведение внимание обратил, что еще раз подтверждает правильность догадки…

Версия выстраивалась будто бы логично, и хотя капитан Бреус многое домысливал в ней, она все-таки основывалась на ряде точных фактов и на таких ситуациях, какие хотя и не совсем доказаны, но вполне могут быть достоверными.

Словно утверждая свою мысль, капитан удовлетворенно хлопнул ладонью по столу и рывком поднялся. Пусть теперь майор, даже сам Коваль попробуют возразить ему! Единственное, что неприятно точило, — это мысль о чьих-то неустановленных следах на дороге за усадьбой Лагуты… И хотя сейчас это было не столь важно, он, для очистки совести, дал себе слово разгадать и эту загадку…

V

После обеда Коваль пошел в небольшой парк; собственно, даже не парк, ибо разбивать его в зеленом городке на берегу Роси нужды не было, — скорее, это был глухой уголок, к которому сходились две-три улочки. Здесь под тихими ивами и липами стояли несколько почерневших от дождя и солнца простых скамеек, закопанных на столбиках в землю. На одной из них и устроился подполковник Коваль.

Прелесть этого уголка была не только в его зелени, а прежде всего в тишине, которая теперь не всегда сохраняется даже на сельских улицах, с их автомобилями, мотоциклами, оглушительным воем транзисторов и магнитофонов.

У Коваля в работе наступил такой момент, когда ему не то что хотелось запереться в служебном кабинете или гостиничной комнатке, а просто требовалось побыть в одиночестве в таком месте — лучше всего на природе, где его внимание не отвлекали бы обычные предметы и где он мог словно бы раствориться в окружающей тишине, предоставляя мозгу свободно находить решение.

Он чувствовал этот момент, который обычно возникал в конце розыска и дознания, когда начинала срабатывать интуиция.

Так было в нашумевшем деле Петрова-Семенова, которое он разгадал, блуждая по дорожкам своего сада на окраине Киева и принимаясь то и дело чертить палочкой на земле разные линии, крестики, кружочки, треугольники… Так было и в Закарпатье, когда он, сидя в стоявшей у берега лодке на Латорице и наблюдая за стремительным течением пограничной речки, вдруг понял, кто убил Каталин Иллеш и где прячется убийца.

Так было и сейчас. Дмитрий Иванович поднял сухую веточку и принялся задумчиво чертить на песке какие-то странные знаки. Постепенно они образовали простенький детский рисунок: хату с трубой, из которой поднимался дым. Потом он нарисовал над хатой похожее на подсолнух солнце… И вдруг надвинулась туча…

Откуда она взялась, подполковник не сразу понял. На какую-то секунду он словно бы растерялся, но тут же догадался, что вовсе это не туча, а чья-то тень…

Он медленно поднял голову. Перед ним стояла молодая женщина в легком светлом цветастом платье.

— Добрый день, — сказала она, — извините…

Он посмотрел на ее руки, по-мужски широкие, загрубевшие, глянул в лицо. Миловидное, с вздернутым носиком, оно показалось ему знакомым.

— Вы товарищ Коваль, — то ли спросила, то ли утвердила женщина.

Чтобы не привлекать к себе внимания, подполковник нередко надевал свой любимый, не очень новый серый гражданский костюм.

— Да, я Коваль, — ответил он и, еще не отрешившись от своих мыслей и плохо понимая, что нужно от него этой женщине, повторил: — Да, я Коваль.

— А я — Галушко, — произнесла женщина тоном, который свидетельствовал об уверенности, что Коваль не может ее не знать, и смело опустилась на край скамейки. — Вера.

— Вера Галушко? — переспросил подполковник, стараясь вспомнить, откуда он знает эту женщину.

— Вы меня видели, — подсказала она, — три дня назад на жатве. — И, сделав короткую паузу, продолжила: — Мне нужно с вами поговорить. Приехала в район, звонила в милицию. Сказали, что вас нет. И вот случайно нашла, — довольная, закончила она.

— Гм, — не очень-то радуясь тому, что его нашли, произнес Дмитрий Иванович. Но, имея привычку выслушивать людей в любых обстоятельствах, спросил: — Что же там у вас стряслось?

Он снова внимательно оглядел женщину и вдруг понял, что, несмотря на вздернутый носик, излишнюю круглолицость, она красива потому, что неправильные черты ее лица хорошо гармонируют.

— Я из Вербивки, — считая, что этот ответ все объясняет, сказала Галушко.

— Ну и что? — переспросил Коваль, вспомнив, что и в самом деле видел эту женщину возле комбайна.

— Как что? — удивилась она. — У нас там теперь все вверх тормашками. Ганку посадили, ларек закрыли, а потребсоюзовский фургон приезжает когда вздумает. А то и совсем не объявляется.

Ковалю вспомнились слова Кульбачки. Она ведь предупреждала, что такое может произойти. Случайно это или?..

— Так вы что, выручать пришли Кульбачку? — прищурив глаз, спросил подполковник.

— Пусть ее черт выручает! — вспыхнула Галушко. — Что же это выходит? Частная лавочка была у нее, а не государственный ларек? Хозяйку посадили — и точку закрыли.

— Открывать ларьки — дело торговых организаций, — сказал Коваль. — Нужно, чтобы ваши люди обратились в райпотребсоюз.

— Я как раз оттуда. Ходила к председателю, так он и разговаривать не хочет. «Благодарите, — говорит, — что фургон посылаю». Я ему: «Фургон — не магазин. Там нет холодильника — масла, молока детям не привозят. Нужен ларек, и не в Ганкиной хате…» А он мне: «Помещения другого нет. И строить не собираемся, экономически невыгодно. Переселять будут вас. Неперспективна ваша Вербивка». Тогда я ему говорю: «Ах, вам строить невыгодно? Вербивка наша неперспективная? Значит, мы тоже неперспективные? Тоже невыгодные? Получается, что нам выгодно в район за двадцать километров за коробкой спичек бегать? Что же до переселения — то пока солнце взойдет, роса глаза выест. Вы хотя бы палатку поставили, а то получается, что Ганка у вас незаменимой была». И знаете, что он мне сказал: «Шумели, чтобы Ганку снять, вот и добились!» Не вытерпела я и говорю: «Так вы что, с ней заодно?» После этих слов он меня и турнул из кабинета. Я ведь и раньше к нему ходила, и не одна, с вербивчанками. Правда, другим бабам трудно было с Ганкой сладить. У меня-то муж непьющий. Ганка на него влиять не могла. А с некоторыми как бывало? Придет к ларьку мужик, бутылку в долг просит. Ганка не дает. «Твоя, — говорит, — старуха ругается». Вот он и вертается домой лютый как зверь. Представляете, что эта бедная жена тогда выносит? Поэтому женщины чаще всего ее между собой кляли. Я, конечно, в глаза все говорила. Но ей-то что? «Можешь жаловаться, если делать больше нечего. Надоест — бросишь». И все. Я и председателю потребсоюза тогда говорила, а он знай свое: «План Кульбачка выполняет, недостачи нет, побольше бы таких продавцов. А то, что в долг отпускает, так сама и ответит. За недостачу с нее проверка спросит. Пока оснований увольнять не вижу». Вот и сегодня, ушла я от этого председателя, чтобы вас найти, а сама думаю: «Что же это такое, всюду Ганкин верх? Не будь убийства да не посадили бы ее, так она бы и до скончания века хозяйничала в Вербивке?»

— Почему вы думаете, что ее арестовали в связи с убийством? — спросил Коваль, уже заинтересованно слушая Веру Галушко.

— Но по нашим-то жалобам ее до сих пор не трогали. В деревне люди так и говорят: если бы не убийство, никто бы до этой Ганки не добрался.

— А какое отношение к убийству имеет Кульбачка? Происшествие случилось не у нее во дворе, оружия она не имела, с Марией Чепиковой не водилась.

— То-то и оно, что водилась. Вы Гоглюватого Миколу спросите, шофера из потребсоюза, он их в Черкассы двоих частенько возил, и с Лагутой у Ганки тайная любовь была. Как ни прятались, а люди все знали, и вообще она такой человек, что… — Галушко запнулась.

— Какой? — насторожился Коваль.

— Не могу говорить точно, но слухи всякие были. Что не только чужих мужей спаивала и семьи рушила, она, клятая, и своего не пожалела.

— Споила?

— Да нет, грибочками он у нее отравился… И, думаю, неспроста…

— И ее не привлекли к ответственности? — с наивным удивлением спросил подполковник.

— Свидетелей в этом деле не было, — вздохнула Вера Галушко. — Но люди говорят…

— Ну, если только разговоры, их повторять не следует, — заметил Коваль. — А что касается гражданки Кульбачки, то ее арестовали не в связи с убийством. В этом я вас могу заверить. И ваши письма и жалобы тоже помогли нам.

— Правда? — оживилась Вера Галушко. — Это хорошо. Значит, не напрасны наши хлопоты. А я вас искала, чтобы рассказать обо всем. Может, вы нам поможете с этим потребсоюзом, раз уж за них взялись… Не думайте, товарищ подполковник, что у нас в Вербивке плохие люди, одни пьянчужки. Нет, люди хорошие, работящие. Живут зажиточно, достаток и в хате, и в каморе. Одна беда — хлопцы в город подаются: кто учиться, кто на заводы, а других матери сами из села выпроваживают, чтобы не спились на Ганкиных «дубках». Вот и нет молодежи в Вербивке. Может, и Мария другую судьбу нашла бы, если бы хлопцы тут оставались… Пускай не за убийство вы Ганку посадили, но и ее вина в этом деле есть. Мария разве не просила, чтобы водки Ивану не давала. Только Ганка всегда отвечала, что отказывать покупателю не имеет законного права, а чтобы не пил и не грешил, об этом жена должна заботиться… Люди все знали, от них ничего не скроешь…

Вера Галушко, извинившись за долгий разговор, ушла. Коваль остался сидеть в задумчивости на скамейке. Через некоторое время он снова принялся чертить палочкой по земле.

Вон ведь как оборачивается дело с продавщицей Кульбачкой! В самом деле, если она и не стреляла сама, то всеми действиями способствовала преступлению, создавала в деревне такую обстановку, в которой могли вызревать любые трагедии. Конечно, не одна Кульбачка влияла на атмосферу Вербивки, но она, ее дружки и покровители как раз и были тем третьим отдаленным и незаметным участником трагедии, которого в ряде случаев не берут во внимание криминалисты.

Дмитрий Иванович отбросил в сторону палочку, по привычке стер ногой рисунок на песке и поднялся со скамейки. Обобщения и мысли требовалось подкреплять практическими действиями…

* * *

В милицейской жизни Дмитрия Ивановича бывали разные неожиданности. Случались и провокации, и выстрелы из-за угла, нападения в темноте, и угрозы, и анонимки. Имело место, как он говорил в кругу близких друзей, «давление» и снизу, и сверху. Но на этот раз было нечто другое.

Возвратившись вечером из райотдела и включив в комнате свет, он увидел письмо: обычный конверт с красочной маркой, но не надписанный и без почтовых штемпелей. Письмо лежало на самом краю стола, и Ковалю не нужно было экспертизы, чтобы представить себе траекторию, по которой оно пролетело через открытую форточку.

После короткого колебания, понимая, что письмо явно адресовано ему, Коваль распечатал конверт. Осторожно вытряхнул оттуда белый листок, на который были наклеены вырезанные из газеты буквы. Очевидно, с помощью пинцета. Строка была неровной, буквы словно бы подпрыгивали.

«Их было только двое. Очевидец».

Такого странного письма Коваль никогда не получал.

Он еще раз пробежал глазами эту короткую строчку и невольно бросился к окну, будто надеялся кого-то увидеть. Осмотрев оконную раму, резким движением распахнул обе створки.

Сделал это скорее машинально, чем осознанно; было наивно ожидать, что под окном обнаружатся следы анонимного адресата — пыльный асфальт на людной площади подходил почти к самой стене гостиницы и был истоптан множеством ног.

Коваль улыбнулся своему ребячьему порыву и задумался.

Кто автор письма? И о чем он спешит сообщить?

Чтобы не стереть возможных отпечатков пальцев на листке бумаги и на конверте, Коваль обернул письмо носовым платком. Вопросы вставали один за другим. Ясно, что говорилось об убийстве в Вербивке.

Что означает фраза: «Их было только двое»? Как ее понимать? Кто эти двое? Преступники или жертвы? Нужна большая натяжка, чтобы отнести ее к преступникам. Слово «только» мешает такому пониманию.

Но то, что жертв было двое, тоже всем известно, и сообщать об этом нет никакой надобности.

Коваль снова и снова возвращался мыслями к подписи. «Очевидец»! К чему пытается толкнуть его анонимный автор?

Неопределенность фразы, незаконченность мысли делала анонимку шарадой, и у Коваля от разных предположений голова шла кругом.

На самом ли деле очевидец? Может, просто хотят сбить с толку, запутать дознание? Кому же это могло быть на руку?

А если это вообще глупая шутка какого-нибудь местного балбеса?

Впрочем, вряд ли…

Нужно быть довольно решительным и ловким человеком, чтобы средь бела дня или под вечер, когда возле гостиницы загорается яркий, как прожектор, фонарь, незаметно подобраться к окну и вбросить в узкую форточку письмо. Чего ради так рисковать? Тем более что нужно было знать, что его, Коваля, в этот момент нет в номере. Иначе легко попасться.

Кто мог знать, где он находится?

Так и не найдя ответа ни на один из этих вопросов и решив пока никому не рассказывать о письме, Коваль положил платочек с конвертом в карман и вышел из номера.

Он постучался в комнатку, где жила немолодая тихая женщина, которая выполняла одновременно обязанности и администратора, и уборщицы.

— Скажите, — обратился к ней подполковник, когда она вышла в коридор, — ко мне никто не приходил?

Та покачала головой.

— И по телефону не спрашивали, где я, когда приду?

Коваль допускал, что анонимный автор, прежде чем направиться к гостинице, мог поинтересоваться этим.

— Не спрашивали… — сочувственно и даже с жалостью, что не может утвердительно ответить такому солидному человеку, проговорила гостиничная хозяйка.

— Может, под окнами кто-нибудь шатался?

— Боже упаси! — всплеснула руками женщина. — Да я бы шваброй… У вас что-то пропало? — забеспокоилась она.

— Нет, нет. Я на всякий случай спрашиваю. Вы тут присматривайте, пожалуйста, — ответил Коваль и вышел на улицу.

Вечер уже накрыл своим ласковым темно-синим крылом не только площадь перед гостиницей и длинную улицу над Росью, ближайшие сады, но и далекие лесистые холмы, подбирался к розовеющему горизонту.

Коваль не замечал красоты угасающего вечера. Мысли о письме не оставляли его.

«Для начала, — сказал он себе, — я должен выяснить, не продаются ли конверты с такой маркой в местном почтовом отделении…»

* * *

Что бы ни делал в тот вечер Коваль — странное письмо не шло из головы. Это было как наваждение. Вернувшись в гостиницу, он снова взялся за свои графики. Долго сидел в задумчивости, отчаянно дымя папиросой, крутил карандаш, то крепко сжимал, словно собирался что-то писать, то принимался вертеть его в пальцах, — вверх-вниз — словно игрался. Взгляд, то сосредоточенный, то неспокойный, блуждая, скользил по стенам, окнам.

Вопросы, которые долго были расплывчатыми, начали обретать четкий смысл, и он уже мог их сформулировать.

Почему следы крови на траве остались не только там, где лежали трупы, а были по всему двору? Будто обозначили большой круг? Не шла ли там борьба? И нет ли тут какого-нибудь ключика к разгадке преступления?

И чья это кровь разбрызгалась веером так, будто жертва кружилась в агонии по двору?

Чепиковой или Лагуты?

Кто из них погиб первый?

Кто умер сразу, а кто еще жил какую-то минуту после смертельного ранения?

Какой был интервал между выстрелами? Большой или маленький?

Стрелял убийца хладнокровно и быстро? Или ему было тяжело поднимать руку на вторую жертву, и он колебался?

Итак, кто был первой жертвой и почему?

Коваль вынул из папки схему следов крови, начерченную им на скорую руку во дворе Лагуты, и стал перерисовывать на чистый лист.

Потом еще долго рассматривал ее, нарисовал под ней какого-то чертика и вдруг, повинуясь внутреннему толчку, схватил еще один чистый лист и начал писать так быстро, что карандаш, казалось, летал над бумагой.

«Дополнительные вопросы к судебно-медицинской экспертизе.

1. Установить, одновременно ли наступила смерть у Марии Чепиковой и Петра Лагуты.

2. Если нет, то кто умер раньше и на сколько?

3. Чья кровь разбрызгана на дворе?

4. Следы крови Марии Чепиковой на одежде Ивана Чепикова по форме — брызги или пятна? Как они могли появиться?

5. Расстояние, с которого стреляли в Марию Чепикову?

6. Расстояние, с которого был убит Петро Лагута?»

Коваль еще раз прочитал эти вопросы. Некоторые из них отнюдь не легкие, подумал он. Но так или иначе, а ответы на них эксперты обязаны будут дать…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

Прошлое представало сейчас в камере Чепикову в новом свете. Главные события неожиданно отступили, а детали, которые раньше казались не стоящими внимания, внезапно обрели значимость и заслонили собой все другое. Обострившаяся память высветила их.


…Мария возвращалась из Черкасс всегда какая-то угнетенная и чужая. Особенно поражали ее глаза. Они не были погасшими. В них что-то светилось, но столь приглушенно и отчужденно, будто исходил искусственный холодный свет, который все вокруг, даже лицо живое, делал мертвенным.

День-другой после возвращения Мария, замкнувшись, жила с непроницаемой душой в мире, где не было ни Чепикова, никого, даже матери. Передвигалась будто лунатик, механически исполняла обычную работу, зачастую оставляла ее на половине, застывала на месте и о чем-то думала, все у нее валилось из рук. И приходилось всякий раз окликать, чтобы вернуть ее к действительности.

Он относил это за счет дорожной усталости, хождения по врачам, ожидания в очередях.

Утром и вечером она запиралась в спальне и молилась — Чепиков уже знал. Приложив ухо к двери, он слышал ее бормотание, какие-то странные обращенные к богу слова. Собственно, замок в дверь спальни он врезал сам, уступив просьбе жены после очередной поездки в город. Оживлялась Мария лишь при виде соседа Петра. Лагута умел успокаивать, говорить хотя и бессмысленные, по мнению Чепикова, но складные, красивые слова, сулил рай земной, и делал он это от имени бога, уверенно, твердо, будто он сам, Петро Лагута, был всевышний.

Чепиков старался понять жену и терпел ее чудачества. Мария была болезненной, а после рождения мертвого ребенка и вовсе измучилась не только телом, но и сникла духом. Он видел, что поездки в Черкассы, посещение врачей, безрезультатные процедуры все больше изнуряют и угнетают ее. Но отговаривать Марию, лишать ее последней надежды не решался. Тем более что через день-другой жена приходила в себя, снова возвращалась к жизни, и вплоть до следующего раза он забывал свою неясную тревогу.

Со временем, однако, Чепиков почувствовал себя в замкнутом круге, из которого не знал, как вырваться. Человек немолодой, проживший нелегкую жизнь, не раз смотревший смерти в глаза, Иван Тимофеевич был способен и на твердые решения, и на активные действия. Но каждый раз его сдерживала мысль, что своим резким поступком может причинить боль дорогому человеку.

После долгих бесед и уговоров он наконец понял, что слова не достигают цели, и надумал по-своему развеять жену. Предложил ей поехать в Киев, в Москву, Ленинград, рассказывал о красоте Павловска и Пушкино. Мария вроде бы и соглашалась с ним, но, когда наступало время ехать, находила предлог и отказывалась: то нездоровится, то неотложные домашние дела, то работа в артели. Чепиков был уверен, что и тут не обходилось без влияния соседа, который любил повторять, что человек должен искать радости в самом себе, общаясь с богом, и не растрачивать душу на мирскую суету.

Однажды, когда Чепиков наблюдал за сборами жены, его охватило не то чтобы подозрение, а какое-то беспокойство: как там врачи лечат, что это за люди, у которых, задержавшись иной раз в Черкассах, она ночует? Решил разобраться и принять меры. Он отпросился в бригаде и сказал Марии, что поедет вместе с ней.

Жена не возражала. Даже, казалось, обрадовалась: давно бы так!

Тряслись на старой потребсоюзовской полуторке вместе с Ганной Кульбачкой, которая ехала на областную базу.

Мария была подчеркнуто ласкова. Чепиков давно не замечал у нее такого теплого, ясного взгляда. Диво, да и только!

В кабину с шофером Миколой сесть отказалась, хотя лезть в кузов с больной ногой Марии было нелегко — Чепикову пришлось буквально втаскивать ее за руки.

Они сидели вдвоем на доске, крепко обнявшись и прислонившись спинами к подпрыгивающей кабине. Ивану Тимофеевичу казалось, что остающаяся позади дорога уносит с собой и все их невзгоды, тревоги, отчуждение.

Возле поликлиники Иван Тимофеевич помог Марии слезть. Потом она о чем-то пошепталась с Кульбачкой.

Несмотря на очереди в длинных коридорах, Мария быстро зашла в нужный ей кабинет. Чепикову показалось, что она здесь легко ориентируется, медсестры называли ее по имени, встречали как старую знакомую. Даже некоторые больные, видимо постоянные посетители, здоровались с ней.

Иван Тимофеевич не посмотрел на часы, когда они вошли в поликлинику, но примерно за час Мария успела побывать в двух кабинетах и пройти процедуры. Чепиков давно собирался поговорить с врачами о болезни жены, сколько продлится лечение и нужно ли оно. Лекарствами хромоту ведь не излечишь, а ребенка у Марии все равно больше не будет, уже сказали. Зачем же ей сюда ездить, мучиться, тратить время и деньги? Каждый раз Мария накладывала целый узелок подарков для своих, как она говорила, спасителей. И сегодня привезла с собой увесистую кошелку!

Но к врачам Мария его не допустила. И Чепиков не стал ссориться с женой. Когда Мария закончила свои обходы, он обратил внимание, что кошелка с подарками все это время оставалась под стулом.

— Ты забыла одарить своих спасителей, — напомнил Чепиков.

Мария глянула на кошелку.

— Это для других, — твердо сказала она, — которые душу спасают.

Чепиков не стал допытываться, взял кошелку и пошел следом за женой на улицу.

— А теперь куда? — спросил он, щурясь на ослепительное солнце. У него осталось ощущение, что Мария как-то бегом обошла врачей.

— Ты же хотел с людьми познакомиться, у которых я бываю, — удивилась она.

«И то верно», — подумал он, глянув на сосредоточенное лицо жены, и ему вдруг захотелось сделать ей что-то приятное.

— Может, походим по магазинам, купим тебе туфли… А то каблуки совсем сбились.

Мария покачала головой.

— Устала я. Пойдем отдохнем, а там видно будет.

Они долго шли по улице, на которой рядом с новыми высокими домами соседствовали старые одноэтажные хаты, прятавшиеся в густой зелени садов, среди усыпанных плодами деревьев.

Почти в самом конце ровной улицы, там, где, свернув с мощенки, она уткнулась в сосновый бор, Мария остановилась возле высокого забора. Лишь приподнявшись на носки, Чепиков разглядел среди густой зелени угол свежевыкрашенной железной крыши.

Мария уверенно нажала на еле заметную кнопку звонка, вделанную на месте сучка и покрашенную зеленой краской под цвет калитки и забора. Где-то в глубине двора затренькал звонок.

Через некоторое время послышались шаги и чье-то тяжелое дыхание.

— Кто здесь? — спросил женский голос.

— Сестра Мария.

Иван Тимофеевич едва узнал голос жены — так нежно и ласково он прозвучал.

Калитка открылась, и Чепиков увидел невысокую полную женщину лет под шестьдесят с угловатым мрачным лицом. Не поднимая глаз, она сурово спросила:

— Кто такой?

— В миру муж мой, сестра Федора, — смиренно ответила Мария, — к благодати его веду, пусть и он удостоится.

У Чепикова все оборвалось. То, что Мария в последнее время стала слишком набожной, часто и подолгу молится, это он знал. Но чтобы и тут, в чужом городе, она «удостаивалась благодати»?.. Какой «благодати», черт возьми! В нем вспыхнул гнев, но он сдержался и опустил глаза.

— А наставник Михайло разрешил? — так же сурово спросила мрачная женщина.

— С братом Михайлом я говорила… и с братом Петром тоже. Господу угодно растить свое воинство во спасение души.

Сестра Федора, поколебавшись, наконец широко открыла калитку и отступила в сторону, пропуская гостей.

Чепиков решительно вошел во двор. Это был снова бой — за Марию, за себя, — и он, бывший солдат, не имел права от него уклоняться…

…Они были одеты в белые, длинные до пят полотняные рубахи, и внешне все было как будто пристойно.

Ужаснувшись, Иван Тимофеевич увидел, что и Мария одела такую же белую рубаху. У нее он никогда такой не замечал. Наверное, возвращаясь в Вербивку, она оставляла это одеяние здесь.

И Чепикову пришлось натянуть на себя тесный белый балахон, который властно протянул ему пресвитер Михайло, но надел он его поверх своей одежды. Единственное, что уступил, так это то, что сбросил полуботинки и теперь стоял босой, ощущая под ногами приятную прохладу гладкого крашеного деревянного пола.

Сначала брат Михайло прочитал что-то похожее на короткую проповедь. В ней говорилось о том, что у человека в жизни мало радости, он лишь винтик бездушной машины, которая, высосав из него все силы, выбрасывает бренные останки в могилу. Только на том свете настоящая жизнь, к этой истинной жизни и следует готовить себя, изо дня в день просить милости всевышнего, каяться в грехах и ждать ниспосланной благодати. Ибо духовную жизнь, в отличие от физической, которую дает человеку грешная плоть, он может получить только от бога.

Чепиков наблюдал, с каким вниманием и благоговением слушают одетые в белое люди своего духовного пастыря, и думал о той силе, которая заставляет их покорно следовать за этим дюжим дядькой, явно не пренебрегающим земными радостями.

Он уже знал от Марии, что в миру брат Михайло служит экспедитором спиртоводочного завода, и хотя пускает в свой дом для тайных встреч верующих, сам редко участвует в молениях. Познакомившись сегодня с Чепиковым, пресвитер сказал, что сестра Мария и брат Петро давно говорят о нем как о человеке честном, достойном войти в их братство, никакой другой цели, кроме духовного усовершенствования и преданности богу, не имеющим. Ибо господь всегда с ними и нисходит на них.

Прислушиваясь к хриплому голосу брата Михайла, Чепиков подумал: почему это Мария и, особенно, Лагута так хотят обратить его в свою веру.

После проповеди началось пение. Пели нестройно что-то о благодати, о любви к богу, о чудесном мире, который ожидает их по ту сторону короткой и бессмысленной земной жизни.

Сойдя с невысокого помоста, брат Михайло нажал на незаметную для глаз кнопку, и со всех сторон в комнату полились тихие мелодичные звуки молитвенной музыки. Пресвитер мельком глянул на Чепикова, вид которого говорил, что тот не чувствует необходимого для веры благоговения, и присоединился к поющим.

Постепенно голоса молящихся зазвучали сильнее, и скоро уже в благостное пение ворвались разрозненные выкрики.

Чепиков не сводил глаз с жены. Мария пела тонким приятным голосом, и ее красивое в профиль лицо, побледневшее от духоты, казалось необыкновенно возвышенным, незнакомым, словно он впервые видел его. Это чувство пугало…

В просторной комнате, где пребывало около десяти человек, дышать становилось все тяжелее — горели свечи, окна были наглухо закрыты тяжелыми ставнями, чтобы наружу не пробивались ни звуки, ни свет. То ли от копоти свечей, то ли от усиливающейся духоты у Чепикова закружилась голова, и все перед глазами поплыло. Усилием воли он встряхнул себя.

Обратил внимание на Ганну, которая стояла между Марией и братом Михайлом, и ему показалось — а может, это тоже была только игра света и теней, — что Кульбачка с еле заметной иронией рассматривает молящихся. Когда ее взгляд остановился на Чепикове, который не пел, а лишь беззвучно открывал рот, она насупилась.

Он и сам чувствовал, что у него сейчас довольно растерянный и глупый вид: был похож на вытянутую из воды рыбу.

Как хотелось Ивану Тимофеевичу, чтобы вместе с ним этот пренебрежительный Ганкин взгляд увидела и поняла также Мария. Может, тогда ему удалось бы увести ее отсюда, подальше от этого сумасшествия.

Он уже было протянул руку, но она замерла на полпути — Мария никого и ничего не замечала: ни Ганны, ни мужа, ни даже пресвитера. И Чепиков вдруг с болью понял, что причиной ее отчужденности была вовсе не болезнь, как он до сих пор думал. Все было намного глубже и опаснее, просто люди, которые стояли сейчас вокруг Марии и пели вместе с ней, давно уже стали ей ближе и дороже своей семьи.

Охваченный этими тяжелыми мыслями, Чепиков не заметил, как пресвитер Михайло подал знак и все начали опускаться на колени.

Закрыв глаза, эти белые тени людей воздевали над головой скрещенные руки, словно собирались дотянуться до своего бога и прикоснуться к нему.

Иван Тимофеевич не знал, как ему вести себя, и стоял одиноко в сторонке. Ему не хотелось участвовать в этом лицедействе, и одновременно он боялся вызвать гнев пресвитера, который в любую минуту мог выпроводить его отсюда, разъединить с женой, — власть брата Михайла и его паствы над Марией была сильнее всего. Поймав на себе суровый взгляд пресвитера, он и на самом деле вдруг почувствовал, что ему тяжело стоять, что у него ноют ноги и что его тоже тянет опуститься на колени и что-то бормотать, выкрикивать.

Он преодолел эту странную слабость и, прислонившись спиной к стене, сжав зубы, и дальше наблюдал за тем, что происходило в комнате.

Молящиеся уже были на ногах. Раскинув руки, словно крылья, они кружили по комнате, наталкиваясь друг на друга. Каждый что-то бормотал, исступленно выкрикивал мольбы и жалобы; каждый сейчас был бесконечно одиноким в своем темном мрачном мире, где перед его мысленным взором являлся бог, с которым он вел свой разговор.

Эти выкрики, бормотания, всхлипывания сливались в сплошной гул, который все нарастал. Руки и все тело у молящихся начали дергаться. Одни подскакивали, другие падали на пол и вставали на колени. Некоторые плакали. Молоденькая девушка в противоположном от Чепикова углу вдруг стала биться головой о пол и, рыдая, пыталась разорвать на себе рубашку. Иван Тимофеевич не мог оторвать взгляда от Марии, которая стояла на коленях, опустив голову, и дрожала всем телом. Даже в этом сплошном гуле Чепиков различал ее голос, которым она монотонно и самозабвенно повторяла одну только фразу: «Господи, прости душу мою!» И снова: «Господи, прости душу мою!» Больше ничего разобрать он не смог, ему стало дурно — снова поплыла перед глазами комната с мелькающими в полутьме белыми тенями. Иван Тимофеевич с ужасом почувствовал, будто какая-то страшная сила тянет его по черной быстрой речке и затягивает в глубокий омут.

Раздался визг, и послышались странные выкрики. Чепиков разобрал несколько раз повторяемое: «Абукар, лампидос, обтуту!» Ему показалось, что он попал в сумасшедший дом и сам начинает терять разум.

— Дух свят! Дух свят! Накатил, накатил! — завизжала какая-то женщина.

Иван Тимофеевич снова увидел Марию, которая все еще дергалась и тихо плакала. Он подобрался к ней и протянул руку, чтобы увести ее от этих обезумевших людей. Она не узнала его, посмотрела покрасневшими круглыми глазами и вдруг испуганно закричала:

— Сатана, сатана, сатана!

Поняв свое бессилие, Чепиков нащупал дверь и вывалился в коридор. Добрался до комнатки, которую отвели ему с Марией, и, повалившись на узенькую кровать, долго не мог прийти в себя.

Сколько прошло времени, когда появилась Мария, он не помнил. Ее привели под руки Ганна и Федора и положили на соседнюю кровать. Когда они ушли, Чепиков наклонился над женой. Она была белая как стена, холодный пот покрывал ее лоб и щеки. Он погладил расплетенные светлые косы, коснулся плеча:

— Марусенька, Марусенька… поедем домой!

Мария приоткрыла глаза, подняла тяжелые набрякшие веки. Она не узнавала мужа, обводила его безумным взглядом, который затем наполнился ужасом.

— Изыди, изыди, сатана! — И, обессиленная, отбросилась на подушку…

В Вербивку возвратились среди ночи. Чепикову пришлось побегать, прежде чем он нашел машину и умолил шофера отвезти его и жену, которая, как он объяснил, внезапно заболела, домой. И зарекся, что никогда больше не пустит Марию в город…

II

В райотделе произошло чрезвычайное происшествие — подследственный Чепиков пытался покончить самоубийством.

Коваля подняли среди ночи, и когда он пришел, в кабинете Литвина уже было полно людей.

Майор сидел за столом какой-то подавленный и взъерошенный. Увидев Коваля, он негромко и, как показалось подполковнику, утомленно проговорил:

— Полюбуйтесь! — Чепиков сидел возле стены, глаза закрыты, голова откинута назад. — Сердцем чуял, что с ним не оберешься беды…

Литвин уже вылил гнев на дежурного по райотделу, который не устерег Чепикова в камере, — снял его с поста, пообещал строго наказать. И теперь несколько отошел.

— Вздумал! — горько продолжал Литвин. — Вешаться ему, видишь ли, захотелось!.. Разорвал белье, сплел веревку — и за решетку… Ну, скажите на милость, Дмитрий Иванович, какой набитый дурак!..

В присутствии представителя министерства случившееся приобретало некую особую масштабность, и это больше всего беспокоило Литвина.

— Я его спрашиваю: чего вздумал, дурень, вешаться? Как об стенку горохом!

Коваль внимательно присматривался к Чепикову, который уже раскрыл глаза и безразлично поглядывал на происходящее. Лицо его понемногу приобретало свое обычное хмурое и упрямое выражение.

Возле Чепикова стоял судмедэксперт Гриценко и держал его за руку, считал пульс. Видимо, он только что оказал заключенному первую помощь — рядом на стуле стояла железная коробочка с шприцем и лежала вата.

Чепиков потер свободной рукой шею, словно убеждаясь, что на ней уже нет петли, и мутным взглядом обвел кабинет.

Коваль, чтобы оттянуть время, закурил.

* * *

Дмитрий Иванович решил поговорить с Чепиковым без посторонних. И вот они сидят друг против друга и молчат. Чепиков — осунувшийся за эту ночь больше, чем за неделю пребывания в камере предварительного заключения, с сжатыми губами и потухшим взглядом. Коваль — строгий, но не навязчивый. Говорить сейчас с подследственным о его ночной попытке самоубийства, интересоваться чувствами человека, почти переступившего черту, за которой обрывается человеческая жизнь, было бы жестоко и бесполезно. И Коваль ничего не спрашивал, словно все дознание должно было состоять вот в таком молчаливом сидении.

Время шло.

И о чем бы они оба ни думали, мысли возвращались к одному и тому же. Между ними происходил немой диалог, каждый из них вел с противником внутренний спор, пока не настала минута, когда потребовалось высказать мысли вслух.

И тогда у них наконец начался разговор как у людей, которые о многом уже переговорили, многое для себя выяснили, поняли друг друга и которым только и осталось, что подвести черту.

— Да, — неопределенно протянул Коваль, постучав пальцами по столу. — Да, Иван Тимофеевич…

Чепиков вздохнул.

— Я ее больше жизни любил, — вдруг сказал он.

Коваль хотел спросить: «Почему же тогда убили?» — но что-то остановило его.

Снова воцарилось молчание.

— Вы не верите мне, — грустно и одновременно безразлично произнес Чепиков. — Но я не убивал их.

Подполковник промолчал. Стараясь не разглядывать подозреваемого в упор, он все же тайком изучал его: лицо, руки, взгляд…

— И Лагуту?

— Лагуту? — хмуро переспросил Чепиков. — Он сам убийца. Это он застрелил Марусю, я уверен.

— А его кто?

«А что, если в этом и впрямь зацепка?»

— Он свое заработал… — выплеснул Чепиков, и его, казалось, погасшие глаза вспыхнули злыми огоньками. — А без Маруси мне какая жизнь? — продолжал он прежним ослабевшим голосом. — Я все равно уже мертвый, — опережая вопрос, который давно назревал, добавил Чепиков.

— Ну хорошо, Иван Тимофеевич, — проговорил Коваль, поняв, что этими словами Чепиков хочет объяснить попытку самоубийства, которая после неудачи вызывает у того, кто посягнул на себя, не только чувство опустошенности, но и неловкости перед людьми, словно неудача произошла от недостаточного рвения и желания уйти из жизни, от страха и нерешительности. — В жизни вашей было много хорошего. И воевали вы честно, врага не страшились. Чего же сейчас правды боитесь?.. А теперь еще эта попытка покончить с собой. Будто испугались неопровержимых улик.

— Ничего я не испугался, — зло ответил Чепиков. — Что говорить, если не верите. Вы же меня с ходу в убийцы записали. Сейчас только для порядка спрашиваете… А мне теперь все едино. И не поймете вы этого!

— Что-то понимаю, — тихо ответил Коваль, — только не до конца. Пытаюсь разобраться.

— Ну как же я мог застрелить ее? — словно очнувшись, горячо заговорил Чепиков. — Марусеньку мою… До нее у меня все никак не складывалось, я уже и верить в себя перестал. Ни радости, ни надежды. И вдруг — она!.. Дом достраивал — радовался, ребенка ждали — сплошной праздник. А как в больницу Маруся попала, думал — жить не буду, только бы она жила. Как же я мог стрелять в нее, и как вы можете такое говорить?! — У Чепикова перехватило горло, он закашлялся, хватаясь руками за рот. Сдержав кашель, продолжал с той же страстью: — Не убивал я никого, и дело не в пистолете… — Он внезапно замолчал.

— А в чем?

Коваль специально неторопливо пододвинул к себе стопку чистой бумаги. Не хотел показывать поспешность перед Чепиковым, чтобы не испугать его. Подозреваемый, по мнению подполковника, находился в таком состоянии, когда ему самому нужно было излить душу, чтобы полностью выговориться.

На пороге кабинета появился капитан Бреус, взглядом спрашивая разрешения войти. Коваль подал знак — не мешать!

— Да, парабеллум мой, и я первый прибежал на выстрел, — путано начал Чепиков, не отвечая на последний вопрос подполковника. — Я с самого начала правду сказал… Мне и бежать далеко не нужно было. Дворы ведь рядом. Я не сразу понял, что стряслось… Не вмиг протрезвел. Когда бабахнуло один, потом другой раз, я подхватился и, еще ничего не соображая, выскочил во двор…

Дмитрий Иванович кивал и быстро записывал.

— Во дворе было тихо и почему-то страшно. Я оглянулся, окликнул: «Маруся!», потом: «Степанида!» Но никто не ответил. А тут слышу — вроде стон. Такой тихий, будто и не стон вовсе, а кто-то тяжело дышит во дворе Лагуты. Я мигом перемахнул заборчик. Наткнулся на Марию, показалось, что жива. Но она уже не дышала. А хрипел Лагута, который лежал немного дальше. Когда я подошел к нему, и он затих. Не знаю, что со мной делалось. Опомнился, когда услышал голоса людей, бежавших на выстрелы. Испугался я. Вдруг под ногами оказался мой парабеллум, схватил его и бросился вдоль берега к лесу.

Иван Тимофеевич умолк. Коваль, продолжая писать, спросил:

— А пистолет где?

Чепиков наморщил лоб, — казалось, в голове его со скрежетом поворачивались тяжелые жернова.

— Пистолет?

— Да, парабеллум?

Он взглянул на Коваля. Словно взвешивал, что еще сказать и способен ли сидящий перед ним человек понять его.

— Не помню. Куда-то бросил…

По выражению лица Коваля трудно было представить, поверил он словам Чепикова или нет.

— Почему бросили?

— Откуда мне знать!.. Испугался и швырнул. Видать, боялся, чтобы не узнали, что убили из моего пистолета. Я его потерял и не ведал где. А тут вижу — мой, испугался, схватил и бросился бежать.

— Почему же все-таки убегали?

— Не знаю, будто какая-то сила понесла…

Коваль подумал: «Если был не в себе, то не стал бы заботиться, чтобы спрятать орудие преступления». Но потом припомнились случаи, когда у человека подсознательно срабатывает инстинкт самосохранения и он механически выполняет определенные действия в свою защиту. Так, споткнувшись, мгновенно выбрасывают руки вперед, а при неожиданном нападении защищают руками голову.

— А как вы в темноте смогли узнать, что это ваш пистолет?

— Я его на ощупь знаю. У него левая щечка отколота.

— Где вы наступили на пистолет? В каком месте? — спросил Коваль, когда Чепиков замолчал. — Далеко от… — Он хотел сказать — «трупов», но удержался: — От убитых?

— Не помню, — снова помрачнел Чепиков. — Кажись, недалеко.

— Возле Лагуты или около вашей жены?

— Ближе к Лагуте.

Коваль достал из папки схему двора, умело начерченную капитаном Бреусом, на которой было обозначено расположение тел убитых, и пододвинул ее Чепикову.

— Покажите место.

Тот не захотел и взглянуть на лист, отвернулся от подполковника и уставился взглядом куда-то в окно, за которым начало уже светать.

— Я же сказал: ближе к Лагуте. А точнее не помню.

— А в каком месте бросили вы пистолет, запомнили?

— Не до этого было.

— Может, в Рось?

— Может.

— Около берега? Или дальше? Постарайтесь все-таки припомнить, это в ваших интересах. — Коваль уже решил утром продолжить поиски в речке. — А какой был интервал между выстрелами?

Подозреваемый и этого не знал. Но тут подполковник проявил особую настойчивость.

— Хотя бы приблизительно — они прозвучали один за другим или с интервалом?

— Вроде не сразу. А может, показалось. Не соображал я в тот момент.

— Вы ясно слышали оба выстрела?

— Нет. От первого я проснулся, а второй бабахнул будто над ухом.

— Вы потеряли пистолет с обоймой?

— Да.

— Сколько там было патронов?

— Неполная обойма: пять или шесть.

Коваль отложил ручку, поднялся из-за стола и по своей многолетней привычке — ходить в наиболее напряженные минуты допроса — начал мерить шагами кабинет.

Он тоже волновался. Не все еще укладывалось в его сознании, возникали сомнения, была неуверенность в правильности своих предположений, но уже в полную силу работала интуиция, которая своим неразгаданным путем не дает ошибиться в главном. Она рождалась не сразу. Появлялась, когда вырисовывалась своя концепция относительно определенных событий и явлений. В каждом новом деле Дмитрий Иванович сначала находился как бы в роли ассистента, который получал готовые мысли, версии. Чем глубже он вникал в обстоятельства, чем ближе знакомился с людьми, тем скорее созревало свое решение.

Так было с художником Сосновским и во время розыска убийцы Каталин Иллеш…

В деле Марии Чепиковой и Лагуты он до сих пор оставался чуть ли не сторонним наблюдателем, который все еще изучает материалы. Но теперь, после попытки самоубийства Ивана Чепикова, ему вдруг открылись многие моменты, которые предшествовали трагическому событию.

Коваль засмотрелся на очертания деревьев, что вырисовывались в серой утренней мгле, словно проявляясь на фотобумаге. Повернувшись к Чепикову, спросил:

— Вы ревновали свою жену к Лагуте?

— Не знаю.

— Как это не знаете? — удивился Коваль.

Чепиков лишь рукой махнул.

— Вы говорили, что ненавидите его.

— То была не ревность, — пробормотал он наконец, и серые предутренние тени легли на его лицо. — Я не знаю, как это называется. Я хотел убить Лагуту и, наверно, убил бы… За Марию и за все, все!.. Но это сделал кто-то другой. Не понимаю, почему их убили обоих?..

— Объясните, почему вы хотели убить Лагуту, если не ревновали? — спросил Коваль.

Он снова потянулся за авторучкой. Вспомнилась когда-то прочитанная статья, в которой доказывалось, что шекспировский мавр задушил Дездемону не от ревности, а из-за нестерпимого чувства оскорбления, задушил во имя господствовавшего в тогдашнем обществе морального закона, который требовал смерти изменнице. Образуясь из оскорбления, растоптанного достоинства, стыда перед людьми, подогретая чувством собственника, ревность и сейчас дает неожиданные вспышки, и тогда замирает в человеке разум, черный огонь безумства пожирает его.

— Лагута погубил ее душу, — твердо сказал Чепиков. — Он разрушил нашу семью, и делал это хитро, божьими словами. Маруся меня любила, и я всегда ей верил. У меня к ней не просто любовь — благодарность была, что не оттолкнула, что поняла и полюбила. Ради Маруси я готов был на все. Но потом беда случилась. Родился мертвый ребенок… С тех пор все и перевернулось. Маруся сама не своя стала. Одно — по больницам да по больницам, и все без толку… Потом Степанида вмешалась, стала к Лагуте посылать. Дескать, он слово заветное знает, вера у него какая-то особая и сам чуть ли не господь бог. Мол, поклонитесь ему — и сбудутся надежды… Я, конечно, отказывался. Какой там бог и какие надежды! Мне врачи все по науке объяснили. Но Маруся тайком взялась бегать к соседу. Вижу, книжечки всякие с молитвами и песнями приносит и читает. Странная стала, дом забросила, к работе руки не лежат, ходит неприкаянная. Пропадает моя Марусенька… Пытался говорить с Петром — не лезь ты в нашу жизнь, не рушь семью. А он такой скользкий, гладенький и мягонький, что и не ухватишь… «Я, — говорит, — добра вам желаю, приходите, помолимся вместе, выздоровеет твоя Мария, и бог даст вам дитя». Мария тоже стала тянуть меня с собой. «Без твоей, — говорит, — молитвы бог не поможет, вдвоем молиться надо». Я уже и так и сяк убеждал, и Лагуту снова не раз просил: оставь ты в покое наш дом. Правду сказать, злость подогревала, пристрелить его хотел, даже пистолет с собой носил. И не мог. Не война, как на человека руку поднимешь! Но ведь должен себя и семью свою защищать. За Марусю страшно переживал. Казалось мне, что попал я в тупик и нет у меня никакого выхода. Выпьешь — вроде и выход находишь, а протрезвеешь — и снова нет его… И Маруся — как неживая, тенью ходила. Замучилась вконец. Что бы я ни делал, как ни говорил — ничего не помогало. И с матерью пытался найти общий язык. Но где там! Она в этого Лагуту до беспамятства верила… Святым его называла… Червяк он гадкий! Всю войну просидел на хуторе. Больным прикидывался, юродивым, а фактически — дезертир. Сама Степанида говорила. Он в войну и после неспроста ей помогал… И бога себе выдумал, чтобы к нему, как к дурачку, за прошлое не цеплялись… Он не пистолета боялся, а чтобы не начал я докапываться. Другом даже прикидывался…

— Дезертир? — задумавшись, спросил Коваль. — А конкретно?

— Спросите Степаниду. Я в Вербивке у них всего несколько дней раненый лежал, а они все время здесь при немцах жили.

— А кроме Степаниды кто еще об этом знает?

— Наверное, никто. Деревню немцы сожгли. Две-три хаты осталось… Людей тех уже нет…

— Хорошо, продолжайте, — сказал Коваль.

— Значит, узнал я, что Маруся в Черкассы не только к врачам ездит. А еще в какой-то молитвенный дом ходит. И тоже Лагута втянул. Я, конечно, ей запретил. Но как в стенку горохом. Тогда сам поехал в Черкассы, зашел в милицию и об этом доме рассказал. Что какой-то пророк Михайло и другие молящиеся там очень подозрительные люди и все другое такое… В милиции сначала отмахнулись. Дежурный сказал: «Молятся — и пускай себе молятся. Конституцией это не запрещается…» Да они там, — говорю, — разные безобразия творят! Я настаивал. Тогда он говорит: «Хорошо, пиши заявление, все, что знаешь, на имя начальника городского отдела». Написал я заявление, отдал. Знал бы, чем это для меня кончится! — тяжело вздохнул Чепиков. — Лучше бы себе правую руку тогда отрубил. Понял, да поздно! Видите, как банда эта, Христовы братья, отомстили. Вот и выходит, что сам я, своей дурьей башкой, накликал беду. Да, в гибели Маруси и я виновен. Еще как виновен!..

— Говорите, отомстили вам? С помощью вашего же парабеллума? Как же он к ним попал?.. Неувязочка получается, Иван Тимофеевич, неувязочка.

— В том-то и дело! В том-то и дело! — Чепиков даже вскочил со стула.

Коваль приказал ему сесть и, подождав, пока подозреваемый немного успокоится, с иронией в голосе произнес:

— А Лагуту почему убили? Выходит, и ему мстили братья?

— Если бы я знал, — устало пожал плечами Чепиков.

— Расскажите подробней о том доме в Черкассах, куда ваша жена ездила.

— Не могу сейчас, — выдохнул в ответ Чепиков. — Устал я, гражданин подполковник. Отправьте назад в камеру.

Коваль посмотрел на Чепикова и понял, что он действительно ничего нового не скажет, будет в лучшем случае повторяться.

— Что вы еще хотите заявить по делу? — На самого Коваля произвела неприятное впечатление его официальная фраза, которая подчеркнуто сухо прозвучала после пылкой исповеди Чепикова. Но он исполнял служебный долг, который требовал придерживаться узаконенной формы допроса.

— Ничего.

— Тогда прочитайте и распишитесь. — Он придвинул Чепикову исписанные страницы. — Я вас еще вызову. Но если что-нибудь вспомните и захотите сказать, сообщите, я приду.

Провожая взглядом Чепикова, которого конвоир выводил из кабинета, Коваль почему-то вспомнил о Ружене и с удовлетворением подумал, что у этой женщины, которую он любит, твердые убеждения и сильная воля.

III

Она лежала, наслаждаясь ласковым теплом утреннего солнца, и лениво рассматривала светлый горизонт. Синяя чаша моря казалась ей выпуклой, и, как в детстве, ее поражало, что море не выливается, удивляла эта выпуклость земли, подтверждаемая любым выплывающим из-за горизонта корабликом.

Разглядывая бесконечное голое море, она, скучая, загадывала, через сколько минут появится из-за горизонта мачта или труба корабля. И все время проигрывала, пока откуда-то сбоку наконец не выплыл крохотный ослепительно белый пароходик.

Было тоскливо. На лежаках около самой воды загорали отдыхающие. Кто-то судачил о женщинах, рядом трое мужчин играли в карты. Когда Ружена закрывала глаза, до нее сквозь шум моря долетали обрывки фраз, выкрики игроков. Но она ни к чему не прислушивалась, никого не хотела видеть.

Ружена давно почувствовала, что спокойного отдыха не будет. Вот уже несколько дней греется она под этим благодатным солнцем, плавает в мягких, ласковых волнах, но настоящего покоя нет. Все не может войти в ритм курортной жизни с ее радостями новых знакомств, человеческого общения, никак не приобретет тот особенный душевный настрой, какой появляется у человека раз в году, когда он разрешает себе радоваться непритязательным сувенирам, случайной беседе, вовремя добытому деревянному лежаку на пляже или экскурсии.

Ружена объехала почти всю страну. Но на Кавказском побережье оказалась впервые. Так бывает, что пути-дороги человека обходят какую-то заветную точку на земле; и кружит тогда он, иногда пролетает над этим местом, но оно словно заколдованное для него.

После тихих Карпат, спокойных невысоких Уральских гор Кавказ поражал своими рафинадными вершинами и какой-то, как Ружене казалось, сладкой красотой вечнозеленых горячих прибрежных долин. Все здесь было для нее чересчур контрастным, резким, иона не воспринимала этой красоты, даже уставала от нее.

Одним словом, Ружене тут не нравилось.

Ей мешали отдыхать неясная тревога и недовольство собой, которые поселились в ней с тех пор, как она уселась в кресло самолета.

И уже признавалась себе, что поступила опрометчиво, обидела Дмитрия Ивановича и теперь ей тяжело, просто невозможно без него. Старалась понять, как это все случилось, была готова исправить свою ошибку (если бы можно было возвратить тот день!) и снова оказаться в Киеве.

Но какое-то чувство женской независимости и самоутверждения, не позволявшее сделать первый шаг, не давало ей исполнить свое желание. И, сойдя в Адлере с самолета, она села в электричку, которая с каждой минутой удаляла ее от Коваля.

В доме отдыха Ружена попыталась еще раз преодолеть недовольство собой и в первый же вечер отправилась с соседкой по комнате в кино. Но картина ее не заинтересовала, и с половины сеанса она ушла.

Ружена боролась с собой и тогда, когда ей до крика в душе хотелось позвонить в Киев, чтобы узнать хотя бы у Наталки, где отец. Но и этого не сделала, а когда стало уж совсем невыносимо, села и написала длиннющее письмо, которое — она знала это наперед — все равно порвет.

Потом начала убеждать себя, что никакой любви у них с Дмитрием Ивановичем нет, что жениться он не собирается и вообще это ей ни к чему: быть оседлой женой подполковника милиции, потерять интересную работу и распрощаться с самостоятельностью и независимостью.

Думая о Ковале, Ружена сделала неожиданное для себя открытие, которое удивило ее: с первым мужем — таким же, как она, геологом — у нее не было ничего общего — каждый интересовался только своими делами, даже в экспедиции ездили отдельно. А сейчас вдруг ощутила, что розыски убийцы в какой-то Вербивке стали и ее личной заботой.

Снова и снова она пыталась разобраться в том хаосе, который царил в ее мыслях и чувствах. Утомившись, старалась забыться, читая взятый из библиотеки непритязательный детектив. Но странная вещь: страницы романа, вроде и не претендовавшего на изображение любви, снова вызвали чувства, от которых хотелось бежать.

В этом приключенческом примитивном романе, где пограничники с собакой ловили в зарослях туркменских тугаев диверсанта, она натолкнулась на рассказ о самоотверженной жене начальника заставы.

Ружена закрыла книгу, сунула ее под голову, собираясь подремать, когда услышала, что ее зовут.

Около лежака стоял сосед по столу, высокий, еще не старый мужчина в модных шортах и пестрой кепке.

— Вы записались в пещеры?

Ружена приподнялась на локте, покачала головой.

— Быть на Кавказе и не увидеть знаменитых на весь мир Афонских пещер?! — искренне удивился мужчина. — Это чудо природы! Люди на месяц вперед записываются. Нашему дому отдыха повезло.

И Ружена вдруг решила, что именно пещеры — спасение для ее растревоженной души.

— Пещеры так пещеры! — вскочила она.

— Кажется, есть еще места, — улыбнулся мужчина. — Идите одевайтесь потеплее, там, говорят, холодно… А я запишу вас и сам оденусь. Выезд через полчаса.

Ружена быстро, почти лихорадочно оделась и побежала напрямик через парк. Она по-настоящему поверила, что увидеть Афонские пещеры для нее сейчас самое главное, и, наверное, была бы в отчаянии, если бы опоздала.

Большой желтый автобус уже стоял около центрального корпуса. Рядом суетился сухощавый фотограф. Экскурсанты всё подходили, но дверцы автобуса были закрыты, и ловкий фотограф собирал всех в одну группу, то и дело примеряясь снимать.

— Становитесь, становитесь, — без конца повторял он. — Сейчас будем фотографироваться. Так и назовем: «Поездка в пещеры».

Ружена поискала глазами пеструю кепочку, но сосед уже сам приближался.

— Все в порядке!

— Большое спасибо, — ответила Ружена, вспомнив вдруг, что не знает до сих пор, как зовут этого мужчину. За столом они обменивались лишь незначительными фразами: «Передайте, будьте любезны, соль», «Сегодня приличный обед», и конечно: «Приятного аппетита!» И не знакомились.

У мужчины хватило такта не приглашать Ружену в шумную толпу отдыхающих, которые радостно заглядывали в объектив фотоаппарата, и была благодарна за это.

Приглядевшись к нему, она решила, что сосед по столу — человек интеллигентный и в своем элегантном сером костюме выглядит хорошо, общество его может быть интересным…

Вход в пещеры оказался обыкновенной дырой в горе. В дыру была вделана дверь. Проход напоминал узкий коридорчик, похожий на боковой выход в провинциальном кинотеатре. В конце коридорчика посетителей усадили в открытые вагонетки и со страшным грохотом потянули куда-то в глубину горы.

Вскоре они оказались в огромной карстовой пещере, освещенной целой системой прожекторов, свет их растворялся в глухих, зияющих мраком провалах и в высоких, прятавшихся где-то вверху сводах.

Посетители двигались один за другим по длинной узкой эстакаде, которая переходила из пещеры в пещеру. Цепочка людей тянулась мимо подземных озер, рядом с причудливыми сочетаниями сталактитов и сталагмитов, напоминавших то тяжелые бархатные портьеры, то грозные копья древних воинов. Экскурсанты то исчезали во мраке, то выходили под яркий свет прожекторов, спрятанных за каменными глыбами. Игра света и тени создавала фантастическое, сказочное зрелище.

Хотя для Ружены пещеры не были новинкой, но от мысли, что в течение тысячелетий под этими высокими звучными сводами, в провалах, над холодными подземными озерами, существовали только насекомые и вряд ли ступала нога человека, ее охватывало суеверное чувство; казалось, что переступила порог вечности и коснулась ее глубинных тайн. Она всматривалась в непроницаемые уголки грандиозных пещер, за которыми тянулись еще даже спелеологами не пройденные подземные ходы, будто надеялась увидеть какого-нибудь динозавра. Не отводила взгляда от подсвеченных рассеянным светом холодных мертвенных озер, словно оттуда внезапно мог появиться некий доисторический ящер.

Сосед по столу шел рядом, и тень его покачивалась вместе с тенью Ружены. Несколько раз в тех местах, где можно было споткнуться, он предупредительно поддерживал ее под локоть.

Ружене было приятно это вежливое внимание. Но когда они очутились в каменном зале, где откуда-то из стен лилась музыка и тихие звуки ее, благодаря своеобразной акустике помещения, словно обволакивали людей мягкими волнами, она снова возвратилась к своим грустным мыслям. Ей стало горько и обидно, что рядом нет Дмитрия…

…На другой день сосед по столу не пришел завтракать. Занятая собой, Ружена не обратила на это внимания. И только на пляже услышала, что у Матушкина — так она узнала фамилию этого мужчины — случился сердечный приступ и «скорая помощь» отвезла его в больницу.

Она оделась и пошла узнать, что же случилось с ее знакомым.

…Ружена сидела возле кровати Матушкина и сочувственно всматривалась в бледное, обескровленное лицо. Больной был взволнован такой ее сердечностью.

— Андрей Всеволодович, — спросила Ружена, — что случилось? Получили неприятное известие?

— Все хорошо, — едва слышно проговорил Матушкин.

— Может, дать телеграмму, вызвать кого-нибудь из домашних? Наверное, придется полежать здесь, одному не следует уезжать. Сердце — вещь коварная. Видимо, вам нельзя было ехать в такую жару на Кавказ.

— Нет, нет, что вы! — запротестовал Матушкин. — И в доме отдыха скажите, чтобы не вздумали заботиться!.. — Он помолчал немного. — Впрочем, и вызывать некого. Вот уже скоро два года, как некого.

От этих слов Ружена почувствовала себя неловко.

В палату вошла сестра и протянула больному термометр. Ружена откланялась.

…Море было ласковое и спокойное. Но Ружене почему-то не хотелось плавать. Из головы не шел Матушкин. Впрочем, не только Матушкин, но и Дмитрий Иванович, и даже ее бывший муж, о котором она сейчас вспомнила без обычного неудовольствия. И удивилась этому. Потом поняла, что вспоминается не то плохое, что он доставил ей в течение их совместной жизни, а бывшее светлое между ними, которое потом рассеялось в водовороте споров и вражды. Когда с мужем стряслась беда, забыв обиды, она тоже немедленно бросилась ему на помощь. Хотя было уже поздно.

Но почему она сейчас поступает иначе с Дмитрием Ивановичем — оставила одного, обидела своим отъездом? Ведь он всегда в бою, полном неожиданностей и опасностей. Если заболеет, она даже не знает, где его искать. Неужели не любит? Или вторая любовь всегда слабее первой?

Ружена почувствовала, что не сможет больше валяться под солнцем, беззаботно купаться в теплом море, рассматривать жирно-зеленые пальмы, облезлые эвкалипты, ядовитые олеандры и магнолии. Она ушла с пляжа, долго сидела в душной комнате, перебирая в памяти последнюю встречу с Дмитрием Ивановичем, укоряла себя и с каждой минутой убеждалась, что поступила неразумно и неблагородно, словно какая-то капризная девчонка. Все меньше и меньше находила себе оправдания и страдала, наверное, уже не столько от уверенности, что нужна Дмитрию Ивановичу, сколько от сознания, что сама не сможет дольше быть без него.

Чувство стыда охватило ее, и она с болью представила себе минуту, когда посмотрит в глаза Дмитрию. Надеялась, что не придется просить прощения, что все само собой образуется, и от этого еще острей чувствовала неловкость.

Ружена заставила себя пообедать, ела без аппетита. На ужин не пошла, бродила дотемна в раздумьях возле моря.

Ночью совсем не спала. А рано утром, терзаясь головной болью, заявила директору дома отдыха, что в связи с семейными обстоятельствами вынуждена немедленно уехать. Попросила соседа, жившего в одной комнате с Матушкиным, проведать его и передать пожелание скорее выздороветь. Потом сложила вещи в чемодан и покинула дом отдыха с такой поспешностью, словно за ней гнались.

Автобус в аэропорт отходил от игрушечно изящной железнодорожной платформы «Павильон» через час. Так долго ждать у Ружены не было сил. Ей вдруг все надоело, даже опротивело — и эта пышная зелень, и голубое море, и жирная черная-черная лента шоссе, по которому никто не хотел отвезти ее в Адлер, — и она уже готова была сбросить босоножки и пешком идти в аэропорт.

В конце концов ей повезло. Она остановила такси, и добродушный абхазец, увидев перед собой взволнованную женщину, согласился ехать в Адлер.

Было, конечно, наивным надеяться, что в июле, без предварительного заказа, можно попасть на самолет.

Но Ружена сделала невозможное, и сам начальник аэропорта посадил ее всеми правдами и неправдами в первый же вылетавший на Киев самолет.

IV

И в этот раз Степаниду Клименко застали возле печи.

Она вытерла руки и села на край лавки, бросая недовольные взгляды на непрошеных гостей в милицейской форме.

— Оторвали вас от работы, Степанида Яковлевна, — как бы извиняясь, сказал Коваль.

— Э-э, — махнула рукой на дипломатию подполковника Степанида. — Чего уж там.

Коваль и Бреус сели на другую лавку, возле стола.

— Скажите, Степанида Яковлевна, почему Лагуту называют дезертиром? — сразу поинтересовался Коваль.

Пожилая женщина искоса глянула на подполковника.

— Какой еще дезертир?

— Воевать не хотел, Степанида Яковлевна. Родину защищать. Из армии убежал.

— Ему было грех стрелять, — поучительно сказала она. — Даже винтовку в руках держать.

— А вот говорят… при немцах…

— Что там говорят… Кто может плохое о нем сказать? — Степанида сердито уставилась на Коваля. — Люди, — она показала рукой куда-то за стены, — построились здесь после войны. При немцах две хаты всего и осталось: моя да бабы Христи Калиниченко. Но Христя уже в могиле.

— Поэтому и спрашиваю вас, — сказал Коваль.

Степанида Яковлевна помолчала, как бы решая, стоит ли дальше вести разговор. Поправила передник на коленях, выровняла уголочек, пригладила его и снова скрестила руки — загорелые, обтянутые сухой кожей, потрескавшейся.

— Я уже говорила, брат Петро вреда людям не делал. Он в царстве небесном новое рождение получил… И не вам судить его… Он теперь сам судья.

— Вы не поняли меня, Степанида Яковлевна, — мягко заметил Коваль. — Я спрашиваю о вашем соседе не потому, что хочу осквернить память о нем. Нам нужно узнать, кто и почему его убил.

— Сказано: слуга сатаны, прости господи, глаза свои залил и руку на божьих людей поднял. И будет он господом нашим судим, не только вами… — Глаза Степаниды злобно блеснули.

Чтобы успокоить ее, Коваль заговорил о ферме, о закрепленных за Степанидой коровах, о заработках. И, только заметив, что она смотрит уже не так сердито, снова спросил о Лагуте:

— Петро Петрович всегда здесь жил? С какого времени вы его знаете?

— Родственники у него в деревне были, но померли. А он после войны построился.

— Проживал один?

— Как перст.

— А когда он здесь впервые появился? — поинтересовался Коваль.

— Не помню. Не оскверню уста неправдой.

— Как немцы пришли, так он сразу и объявился? — спросил Коваль.

— Может, и сразу, — недовольно согласилась Степанида.

— А потом, когда наши Вербивку освободили, он куда девался?

— Он тогда в лесу жил, в тайности… У него от зверства человеческого разум помутился. Из леса почитай что не выходил, все богу молился. А когда после войны к людям возвернулся, просил за них господа. И бог ему открылся, разум вернул, и стал Петро еще больше богу молиться и нас к нему звать…

— Чепиков знал, что Лагута сбежал из армии и всю войну здесь пересидел?

— Сбежал не сбежал, — передразнила Степанида, — это лишь богу одному ведомо. Меня об этом не пытайте и хулы напрасной на брата Петра не валите. Если и впал в какой грех, то не по своей, а по святой воле.

В ожидании новых вопросов она затаилась, зажав в руке уголок фартука.

— Ладно, — согласился Коваль. — Скажите, какие отношения были у вашей Марии с Лагутой? Обоснованно Чепиков ревновал ее?

— Опять за свое! — пробурчала Степанида. — Да, любила она слугу сатаны, мужа своего. Это уже потом между ними разрыв-трава выросла… А брату Петру она сестрой назвалась, греха у них не было.

— Чего же она тогда и днем и ночью к Лагуте бегала? — как бы удивляясь, воскликнул Коваль.

— Горе свалилось. Дите мертвое родила, в больнице сказали — больше не родит… Она и затужила. Я ее к брату Петру послала. Говорю: «Иди как к господу богу. Чего люди не могут, на то господь способен». Брат Петро сказал: «Ивана тоже приведите, пускай оставит гордыню, ибо молитвы одной Марии господь не примет, нужно, чтобы и муж рядом стоял, чтобы и он получил безгрешное рождение от бога, такое же, как и муж святой Марии, которая нам Иисуса Христа родила». Только Иван не захотел вместе с ней у бога дитя просить, отговаривать стал, брата Петра ругал. Ему сатана глаза вином заливал, и не захотел он прийти к богу…

Коваль затронул больное место Степаниды, и она разговорилась.

Вытерла рот темной ладонью и добавила:

— Какие же ревности могли быть? Сатана толкнул его руку…

— Значит, не в ревности дело, — подытожил Коваль, будто соглашаясь со Степанидой.

— Брат Петро святой человек был. Помогать себе в хозяйстве допускал только одну сестру во Христе, у которой муж умер. Вот и приходила она к нему молиться, хотя за мертвых этих и не положено, они у бога новую жизнь получают.

— А кто же она? — поинтересовался капитан Бреус, хотя и знал, о ком идет речь.

— Ну кто… — замялась Степанида.

— Впрочем, можете не говорить.

— Невелика тайна, — решилась все же Степанида. — Ганна. Продавщица наша.

— Правильно, — согласился Бреус. — И часто вы ее здесь видели?

— Не очень чтобы…

— Значит, тайно прибегала…

— От людской молвы. Да и когда ей было — целый день и вечер в ларьке торгует. Если и прибежит, то ночью, поубирает, еду сварит и снова домой бежит…

— В прошлый раз, — переменил разговор Коваль, — вы сказали, что пистолета у Ивана Чепикова не видели. А знали, что зять потерял пистолет недели за две до убийства?

— Он и голову мог потерять.

— Вы не находили оружие в хате или во дворе?

Степанида только плечами пожала.

— А Мария или Лагута?

— Не знаю и не слышала.

— А может, он никакого пистолета и не терял?

— Может, и не терял, — равнодушно согласилась Степанида.

— Ну что ж, — поднялся Коваль, — так и будем считать…

На дворе полыхал июль. Солнце плыло в небе, как раскаленный масленый блин, горячий воздух пропекал через одежду, заманчиво играла мелкой волной синяя река. Горьковато пахла нагретая солнцем лоза, и запах этот напомнил Ковалю детство.

— С этой Клименчихой ногу сломаешь, — словно извиняясь за ее несговорчивость, сказал Бреус. — Ядовитая баба. И не поймешь, в бога она верит или в черта. Мать все же, но и слезинки не уронила. Будто и в самом деле верит, что Мария прямиком в рай отправилась…

— Оставьте, капитан, — недовольно остановил его Коваль. — О некоторых вещах не следует говорить таким тоном. — И, чтобы смягчить свои слова, дружелюбно добавил: — А не искупаться ли нам, Юрий Иванович? Глядишь, и пистолет ненароком в речке найдем. Бывает, неизвестно по каким причинам и за какие заслуги нам помогает господин случай.

Начальник уголовного розыска, который давно изнемогал в своем мундире, с радостью согласился.

Они разделись в лозняке напротив двора Лагуты.

Остывая, перед тем как лезть в воду, они расположились в редкой тени молодых ив, на небольшом камне, утопавшем в высокой траве. Обсудив добытые сведения, оба пришли к выводу, что конечно же Лагута был дезертиром и, прикидываясь юродивым, избежал разоблачения и наказания.

— Об этом нужно допросить еще Кульбачку, — сказал подполковник. — Она была все же самым близким ему человеком… И Чепиков мог кое-что знать о своем соседе…

— А какое отношение к убийству, товарищ подполковник, — разрешил себе спросить Бреус, — имеет то, знал Чепиков о дезертирстве Лагуты или нет?

Дмитрий Иванович не сразу отозвался. Бреус видел, что подполковник задумался о чем-то своем, и замолчал.

Коваль медленно поднялся с камня, вошел в прохладную воду. Уже из речки выкрикнул капитану, задержавшемуся на берегу:

— Смелее, Юрий Иванович! Вода чудесная!.. А что касается вашего вопроса, скажу: именно это и есть для меня самое важное…

V

…Чепиков смотрел в одну точку, на носки своих ботинок, и в который раз повторял:

— Да пойми, Петро! Прошу по-человечески. Нет мне жизни без Маруси. Обоих губишь: и ее, и меня.

Лагута сидел на лавке ровно, прислонившись к стене. Он будто и не замечал Чепикова, а думал о чем-то далеком. Стакан с водкой стоял перед ним полный. Не притронулся он и к колбасе, торопливо нарезанной хозяином дома большими кусками.

Иван Тимофеевич все сказал и теперь уставился на невозмутимого соседа. Молчание становилось для него невыносимым.

— Да выпей ты со мной, хоть пригуби, — быстро заговорил он, чтобы оборвать эту слишком затянувшуюся тяжелую паузу. — По-хорошему прошу.

— Не употребляю я этого зелья, Иван. И Марию твою к себе не зову. Сама идет, спасается.

— Да пойми же ты! Ничего в жизни, кроме нее, не осталось. Чего хочешь ради нее отдам… Не могу смотреть на тоску в ее глазах. Ну нет детей — так что из того? Лишь бы она была рядом, как раньше… И не молчала, не смотрела на меня такими глазами, будто я во всем виноват. Хоть нож в сердце, чтобы не видеть такого! Как выпью, только легче и становится… — И Чепиков, словно подтверждая сказанное, схватил со стола свой стакан и выпил его одним духом. — Ну выпей, Петро, — еще раз попросил он Лагуту, который и дальше молча и будто свысока наблюдал за ним.

— Червяк ты, Иван, червяк ползающий, — наконец проговорил он. — Зло не само по себе появляется, оно из нас самих растет. Ты в себя вглядись.

— Я зла никому не делал, и мне не надо…

— Делал. На войне в человека стрелял, руки в крови у тебя.

— Я врагов стрелял, фашистов.

— Враг ты себе сам. Убил на войне человека — значит, и детей его убил, и внуков, и правнуков, и всех, кто уже не родится от него. Ты весь его род истребил и оборвал… Вот господь тебе и воздал. И у тебя нет детей, и твой род оборвется… А Мария спасения ищет. И за тебя, и за себя молится. Господь, он и твою душу зовет, он и с тобой говорить хочет, тебе открыться. Иисус Христос родился для тебя и родится в тебе, если не будешь от него отворачиваться. Почему бы тебе, Иван, не допустить его в свое сердце? Прими с верой, и он устроит твою жизнь… Не ропщи, иди к нему.

Чепиков терпеливо слушал, потом вдруг вскочил и принялся быстро ходить по комнате.

— Род, говоришь, фашистский оборвал? Когда убивают гада, о его роде не спрашивают.

— И змий — божья тварь, Иван. А я о людях говорю.

— А двадцать миллионов, что фашист убил, изувечил, уничтожил на нашей земле, они разве не человеческие души? Или наших ты и за людей не считаешь?! Слушай, Петро, — остановившись возле Лагуты, сказал Чепиков неожиданно твердым и трезвым голосом, — последний раз говорю: отстань от Маруси, не приваживай, не задуривай. Не смей тянуть в свое кубло. Плохо ей, Лагута, от твоих молитв и радений. Она уже людей не видит. Сама не своя ходит. Если с ней беда случится, я из тебя душу вытрясу!

— Не угрожай, Иван, ибо ты не мне грозишь, а самому господу Иисусу Христу. А он и наказать способен.

— Меня? За что? Это не я, а ты здесь при немцах царствовал! — Чепиков вдруг, схватив Лагуту за рубашку, стащил с лавки.

— Так вот ты для чего позвал меня, брат мой! — пытаясь освободиться из цепких Ивановых рук и едва выговаривая слова, прохрипел Лагута. — Свят-свят! Глаза у тебя аки сатанинские! Вот так зло из тебя и выпирает, Иван. — Он дернулся, вырвался наконец из рук Чепикова, попятился и выскочил за дверь.

Чепиков еще минуту покрутился по комнате, потом тяжело опустился на табурет… Когда поднял голову, увидел в дверях Марию.

— Зачем так, Иван? — тихо произнесла она, войдя в хату. — Обидел человека! Он за нас богу молится. Он и тебе добро сделает. Пойди к нему. Бог простит. Покайся, пока не поздно, за плохие мысли твои. — И она заплакала.

— Марусенька, любимая, — протянул он к жене руки, — не нужно к нему ходить, никогда. Все это вранье собачье. Слышишь меня? Вранье это.

— Господь захочет — и у нас дитя будет. Покайся! — твердила свое Мария.

— Ну, не будет — горе небольшое. Лишь бы ты была со мной. Пропаду я без тебя, Марусенька… Ну иди же ко мне!

Мария вырвалась из его объятий.

— Вот видишь, — горько покачала она головой, — ты только о себе да о грехе думаешь. А брат Петро без греха — о всех нас.

Иван Тимофеевич снова попытался было привлечь жену к себе, но она не сдвинулась, стояла словно каменный столб, чуть отклонившись назад.

— Да иди же ко мне, милая, повезу тебя снова в Киев. Хочешь, к московским врачам? А Лагута твой — мошенник и негодяй! Всю жизнь он такой!..

— Да ты пьяный! — отшатнулась Мария, вскрикнула: — Мама! — И выбежала из хаты…

…Еще долго после этого Чепиков ходил по комнате, нервно сжимая кулаки. Потом решительно направился в сени и принялся шарить в темноте на одной из верхних полок.

Наконец достал какой-то завернутый в тряпку предмет. Развернул, бросил тряпку под ноги… В слабом комнатном отсвете матово блеснула черная сталь пистолета.

Несколько секунд Чепиков держал парабеллум на ладони, словно взвешивая его, потом нырнул из сеней в темноту ночи. На него дохнуло густыми запахами трав и речной влагой.

Тихо. Небо мерцало звездами. Можно было различить крышу дома, заборчик внизу. Чепиков глянул на прямоугольник Степанидиного окошка — оно уже не светилось, и он не мог понять, то ли Мария с матерью легли спать, то ли куда-то ушли. А впереди, сливаясь с непроглядно черной стеной леса, возвышалась хата Лагуты, тоже с погасшими окнами.

Чепиков постоял на крыльце, всматриваясь в темноту и прислушиваясь к ночной тишине. Потом сошел на землю, перепрыгнул через заборчик и неслышно двинулся двором, заросшим спорышом, к соседнему дому.

Подкрался к окну, под которым — он это знал — стояла широкая кровать Лагуты. Сжимая пистолет, легонько коснулся левой рукой стекла. Оно зазвенело под пальцами.

Казалось, зазвенело и в сердце, в жилах, во всем теле. В комнате над белой занавеской показался силуэт Лагуты. Чепиков представил себе, как пуля пролетит сквозь стекло, оставив небольшую аккуратную дырочку, и человек в белой рубашке осядет вниз или упадет на пол и, уже мертвый, ударится головой о доски.

Узнав Чепикова, Лагута распахнул створки окна.

— Ну, чего тебе, Иван? — мягко спросил он.

— Петро, — угрожающе произнес Чепиков. — Я тебя предупреждал… — От нервной дрожи он даже не смог поднять высоко пистолет.

Увидев в руках Чепикова оружие и поняв его намерение, Лагута мигом бросился на пол…

Чепиков не сразу сдвинулся с места. Постоял, облизал пересохшие губы. Потом ступил слабыми ногами раз, второй и поплелся прочь от окна, но не к своей хате, а в противоположную сторону, в лес, который словно тайком следил за ним.

Тишина снова сковала мир, лес закрыл звезды, тянул к Чепикову острые сухие ветви. Он шел наобум, спотыкаясь, не выбирая дороги… Через какое-то время, остановившись на небольшой поляне, стал целиться из пистолета в фантастически очерченное, высокое, как Лагута, дерево. Его терзала неудовлетворенная потребность нажать на спусковой крючок. Резкий выстрел разорвал ночь, разбудил лес и забухал, застонал над Росью. Над самой головой Чепикова тревожно ухнул сыч, зашумели разбуженные птицы. Высокое темное дерево не только не упало, а, казалось, двинулось на него, и он выстрелил снова и снова…

После этого напряжение сразу спало, Чепиков опомнился и бросился к дому.

Вскоре он выбежал из леса прямо к своему двору. Вокруг стояла та же сонная тишина. Ни в его хате, ни у Степаниды, ни у Лагуты, как и раньше, света не было. Мерцавшие звезды так же мирно смотрели из черной бездны, где-то привычно проскрипел дергач, неподалеку била в берег Рось.

У Чепикова будто камень упал с души.

Постоял, присматриваясь к дому соседа, к тому окну, за которым стоял Лагута, в кого он хотел выстрелить, и почувствовал такую усталость, словно проделал неимоверно тяжкую работу…

На полу в сенях Чепиков нашел тряпку, завернул в нее парабеллум и положил его назад в тайник.

Уснул он в эту ночь неожиданно быстро…

VI

Коваль еще не ложился спать, когда Макаровна постучала и сказала: «Вас к телефону».

Дмитрий Иванович как сидел за столом в форменных брюках, в тапочках и майке, так и вышел в коридор.

— Товарищ подполковник, — послышалось в трубке. — Докладывает помощник дежурного по райотделу старший сержант Буряк… Вас тут гражданочка из Киева разыскивает.

— Какая гражданочка? — не мог понять Коваль. И вдруг… ему даже не поверилось, но оттого, как забилось сердце, прилила к лицу кровь, сразу обо всем догадался. Так должно было случиться, иначе и быть не могло. Этот телефонный звонок он давно ждал.

— Товарищ подполковник, — снова послышался мужской голос. — Фамилия, говорит…

— Дайте ей трубку! — не дослушав сержанта, крикнул Коваль. — Да побыстрей!

А потом они молчали. Молчание длилось, кажется, целую минуту, длинную как жизнь.

Она прошептала едва слышно, не своим от волнения голосом:

— Дмитрий Иванович…

«Почему не «Дмитрий»? Ну, ясно… — Он представил себе строгую официальную обстановку комнаты дежурного по райотделу. — Ведь рядом стоит сержант».

— Я сейчас буду… Подожди меня. Как ты меня нашла? — И тут же добавил: — Дай трубку дежурному… Пусть побудет у вас, — сказал Коваль, не подумав, что для сержанта это могло прозвучать как приказ задержать женщину.

Он был охвачен радостным чувством праздника, которого ожидают давно и который пришел, вдруг сделав эти минуты самыми прекрасными в его жизни. Бросился в комнату, мигом оделся и, застегивая на ходу пуговицы, выбежал на улицу.

Ружена услышала торопливые шаги Коваля, которые раздавались на тихой ночной улице, и вышла на крыльцо.

Они стояли, выхваченные из ночной темноты ярким светом, бившим из окон комнаты дежурного, прильнув друг к другу, и молчали.

— Ну вот… — выговорил наконец Коваль.

— Да, — словно бы все объяснила этим Ружена. Могла многое рассказать Дмитрию Ивановичу — о том, как трудно было ей лететь на курорт без него, об Афонских пещерах, об одиноком Матушкине и еще многое другое. Но в эту минуту ничего не хотелось говорить. Как будто боялась словами развеять необъяснимое чувство легкости и покоя, которое охватило ее. Понимала, что приехала на Рось не только потому, что с Дмитрием Ивановичем может что-то случиться, — больше всего потому, что они должны быть вместе, всегда вместе.

Они сошли с освещенного крыльца и, казалось, нырнули в мягкую ночь.

Коваль осторожно взял Ружену под руку, чтобы не оступилась на незнакомой дороге, будто это не она лазила по скалам в своих экспедициях. Шли молча, прижимаясь друг к другу. И только возле гостиницы он заговорил:

— Здесь гостиница. Думаю, и для тебя найдется комнатка…

ГЛАВА ПЯТАЯ

I

Чепикову передачи никто не приносил. Ганне Кульбачке тоже. Впрочем, и некому было носить. У Чепикова никого из родных здесь не было, теща — та ни за что бы не принесла. Что же до одинокой Ганны Кульбачки, то она ни с кем на хуторе не дружила, а уж клиенты ее вряд ли додумались бы побеспокоиться о своей радетельнице. Они всегда десятой дорогой обходили старый двухэтажный дом в конце улицы, где помещалась милиция.

В этот день опытный глаз дежурного по райотделу приметил пожилую женщину в темном платье, в растоптанных туфлях, повязанную до бровей черным платком. Она сидела на скамье напротив милиции, зажав в ногах кошелку и внимательно осматривая людей, которые входили в это помещение и выходили из него. Казалось, кого-то высматривала. Наконец поднялась и о чем-то спросила женщину, проходившую мимо. Та пожала плечами и махнула рукой в сторону милиции. Старая женщина снова опустилась на скамью. Но через несколько секунд решительно поднялась и, не оглядываясь, быстро пошла прочь.

Занятый своими делами, дежурный сразу же забыл о ней, но, к его удивлению, через некоторое время снова увидел ее на том же месте.

Посидев несколько минут, женщина встала и медленно приблизилась к райотделу, затем нерешительно поднялась на крыльцо. Отважившись, осторожно приоткрыла дверь в дежурную комнату и, увидев в ней милиционеров, отступила назад.

Дежурный уже хотел было выйти и поинтересоваться, кого она здесь ищет, но женщина сама бочком протиснулась в дверь и, ни на кого не глядя, спросила:

— Тюрьма тут?

— Здесь не тюрьма, гражданочка, а милиция, — ответил дежурный.

Все, кто был в комнате, с интересом посмотрели на посетительницу.

Старуха беспомощно развела руками и уже собиралась было уйти, но дежурный спросил:

— Вы, собственно, кого ищете, гражданка? По какому вопросу? Да вы не волнуйтесь, — добавил он. — Может, вам нужна помощь? Говорите.

Женщина поставила кошелку у ног, прижала ее к барьеру, разделявшему комнату, и, по-прежнему не поднимая взгляда, сказала:

— Мне бы Ганну Кульбачку увидеть. Которую забрали. Из Вербивки. Тут она?

— Вы из Вербивки? — поинтересовался дежурный.

— Я из Черкасс приехала.

— А кто ей будете?

— Сестра во Христе. Поесть ей принесла. Слышала, в тюрьме она. — И женщина мигом вытянула из кошелки узелок и положила на барьер.

— Что в нем? — спросил дежурный.

— Хлеб милосердный. Чем богата…

— Развяжите.

Старуха поспешно стала развязывать узелок.

Убедившись, что в передаче, кроме хлеба, и в самом деле ничего нет, дежурный после короткого раздумья поднял трубку телефона и стал куда-то звонить.

— Если начальство разрешит… — сказал он старухе и добавил: — А хлеб у нас дают, и приварок тоже…

Доложив майору Литвину о просьбе посетительницы, он молча взял со стола лист бумаги и протянул ей.

— Свидание не разрешается. А передачу примем. Пишите заявление. Начальнику райотдела. От кого — фамилия, имя, отчество, адрес. Паспорт есть?

— Нет, — ответила женщина, отводя рукой от себя лист. — Неграмотная я. А звать Федорой.

— Ну, хорошо, — согласился дежурный, уже решив, как ему следует действовать. — Напишу за вас. Значит, Федора. По отчеству как? Фамилия? Адрес?..

Записав данные, которые сообщила о себе посетительница, он взял узелок и положил на свой стол.

Федора низко поклонилась ему. Когда она закрыла за собой дверь, дежурный тут же доложил майору, что посетительница ушла. Проверять указанные ею сведения при необходимости уже должен был уголовный розыск.

* * *

Утром следующего дня капитану Бреусу так и не удалось найти Коваля. Дважды был в гостинице; не застав там Дмитрия Ивановича, попросил Макаровну, как только он появится, позвонить ему.

Теряясь в догадках, Бреус возвратился в райотдел и вместе с майором стал прикидывать, куда же мог исчезнуть, никого не предупредив, Коваль? Звонили в райисполком, в райпотребсоюз, к прокурору — нигде его не было. Тогда капитан решил съездить на Виграевы дачи, — возможно, Коваль отлучился на базу отдыха, куда на несколько дней поселилась Ружена Станкевич. Но и она со вчерашнего дня не видела Дмитрия Ивановича и, конечно, ничего не могла подсказать капитану.

Все объяснилось само собой. Когда Литвин уже решил было направить Бреуса в Вербивку (возможно, Дмитрий Иванович в лесу или у Степаниды Клименко), зазвонил телефон прямой связи с Черкассами, и начальник райотдела услышал голос Коваля:

— Я в областном управлении. Вернусь завтра. Пусть Бреус пока выполняет мое поручение…

Литвин не успел даже спросить, почему он так неожиданно покинул район.

На другом конце линии, в кабинете начальника областного отдела по борьбе с хищениями социалистической собственности и спекуляцией подполковника милиции Криворучко, Коваль, положив трубку, продолжил прерванную беседу.

— Иван Кондратьевич, меня интересуют связи ваших расхитителей именно с сельской клиентурой. С теми, кому они могли сбывать спирт. Из ваших материалов видно, что эти хищники поставляли спирт в несколько торговых точек в самом городе, где его разбавляли и продавали вместо водки. Но есть неувязка. Количество разворованного на заводе спирта намного превышает торговые возможности нескольких выявленных вами точек. Не выливали же они спирт в Днепр, чтобы собирать опьяневшую рыбу, — засмеялся Коваль.

Подполковник Криворучко тоже сдержанно улыбнулся.

— Куда же подевался остальной спирт?

— Да-а, — почесал затылок Криворучко. — Большой гвоздь вы нам забиваете, Дмитрий Иванович, но такой гвоздь у меня тут давно торчит. — И он похлопал себя по затылку.

Коваль поднялся со стула и по своей любимой привычке подошел к раскрытому окну. За ним ничего интересного не было: залитый асфальтом двор, где стояли два милицейских газика и темно-вишневая «Волга» генерала — начальника управления. Около раскрытых дверей водители — один в форме, второй в гражданском — о чем-то лениво разговаривали; третий, присев на корточки, возился со спущенной шиной.

Коваль вернулся к столу.

— Вы допускаете, Иван Кондратьевич, что клиенты у ваших расхитителей могли быть и за пределами Черкасс?

— Данных об этом нет… — ответил Криворучко. — Воры, они ведь тоже голову на плечах имеют, — продолжал он. — Пускай не туда, куда следует, повернутую, но все равно какую-то голову. Понимают, что без нужды втягивать людей в группу не следует. Каждый лишний участник хищения — это дополнительный шанс для нас и еще одна возможность провалиться для них. Ну, конечно, и статья уже другая. Если в другие города или села возить — нужен транспорт, машины, водители… и снова же — берегись ГАИ… А здесь все под боком. Прямо под заводскими воротами или через улицу… Забросили в ларек или магазин канистру-другую со спиртом — и концы в воду.

При этих словах подполковнику Ковалю вдруг вспомнился инспектор министерства майор Бублейников, с которым он ездил в Закарпатье разыскивать убийцу венгерки Каталин Иллеш. Правда, худощавый, длинноносый, чем-то напоминающий большую мудрую птицу, подполковник Криворучко внешне отличался от крупнолицего инспектора министерства, да и любитель пословиц майор Бублейников всегда по-своему переиначивал их: «Палка имеет два колеса», «Сделал дело — и хвост в воду», но интонация, с которой подполковник Криворучко произнес сейчас «и концы в воду», напоминала категорическую манеру Бублейникова.

— Да-а, в Киев возить или, скажем, в Житомир, даже в Умань или в Белую Церковь небезопасно. А Смелу, которая рядом, мы под контроль взяли, там ничего не было…

— А если по области, в ближние села?

— В села? — скривился Криворучко. — Нет, Дмитрий Иванович, не тот масштаб. Сколько туда завезешь? Сбыт не тот. Будут там со спиртом морочиться… Разбавлять до кондиции, чтобы не узнать, водка это или разведенный спирт… Нужно иметь специально спиртометр для контроля. Аппарат он хоть и не сложный, но достать нелегко. Да и проще обычным самогоном из-под полы торговать. Мороки меньше, а прибыли больше.

— Да, — согласился Коваль, — у преступного мира дорог много, а у нас с вами одна. Но, по-моему, не следует отводить и такой вариант. Значит, вы уже работаете над этим делом?

— Широким фронтом, — ответил Криворучко.

— С разрешения генерала, — сказал Дмитрий Иванович, — я приму участие в операции, которую вы запланировали. В свою очередь познакомлю вас с событиями в Вербивке, где произошло убийство. Думаю, что сегодняшняя операция поможет и нашей группе завершить розыски, тем более что заявление Чепикова дало дополнительные выходы.

Ковалю не очень хотелось рассказывать Криворучко о выводах, появившихся у него в результате длительных раздумий над связью вербивчанских и черкасских событий. Все это пока еще было неопределенно, хотя сам он был убежден, что существует тесная связь между убийством Чепиковой и Лагуты и деятельностью шайки воров, которая далеко от Вербивки разворовывала на заводе спирт.

Криворучко тоже избегал вводить в курс всех своих дел въедливого инспектора из Киева, тем более что Коваль принадлежал к другому управлению, ничем особенным помочь ему не мог и своим вмешательством только сковывал бы его действия.

Но было общее дело, был приказ генерала, и Криворучко, хочешь не хочешь, пришлось поделиться с подполковником Ковалем своими планами.

Когда они заканчивали беседу, на внутреннем дворе областного управления внутренних дел пролегли приятные прохладные тени, и куда-то исчезли лимонно-синие, раскаленные солнцем юркие газики.

— Сегодня ночью я пойду с вашими людьми, — подытожил разговор Коваль, поднимаясь и с наслаждением разминая ноги.

— Хорошо, — согласился Криворучко. Он собрал бумаги и положил папку в сейф. — А сейчас, если хотите, поедем на этот завод, а потом — ко мне, ужинать…

II

Ночь была по-южному темная. Выехав вместе с оперативной группой милиции на окраину когда-то тихого, ставшего теперь областным центром городка, Коваль оставил машину возле огороженного высоким забором двора. Сразу за забором начинался сад, и в звездном небе угадывались маковки яблонь и груш. Звук мотора разбудил в околице собак, и они лениво полаивали, но во дворе, перед которым остановились милиционеры, было тихо, только пели наперебой сверчки. После шума мотора, шороха шин по асфальту казалось, что большая, наглухо отгороженная от улицы усадьба полна таинственной, неестественной тишины. Пахло липой, сладкой как мед, и Дмитрию Ивановичу вспомнились строки Пушкина: «Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут. Своей дремоты превозмочь не хочет воздух…»

За молчаливым садом прятался дом одного из экспедиторов спиртоводочного завода. По данным отдела по борьбе с хищением социалистической собственности, при помощи этого человека с завода вытекал ручей спирта. Но Коваля воровские дела экспедитора интересовали меньше, чем его связи с Вербивкой…

Калитка оказалась запертой. Сержант, фамилия которого была тоже Коваль, по-кошачьи легко взобрался на забор и спрыгнул на землю. Тихо, без шума, отодвинул задвижку и раскрыл калитку. Милиционеры тут же вошли во двор. Сержант Коваль и младший лейтенант направились через сад справа и слева вокруг дома, белая стена которого блеснула из-за деревьев.

Криворучко вместе с подполковником Ковалем быстро шли дорожкой к крыльцу. У Дмитрия Ивановича появилось приятное чувство настороженности и легкого волнения, как всегда во время ночных операций.

Приблизившись к дому, услышали странные, похожие на пенье и плач, звуки. Остановились. Криворучко, очевидно, не сразу понял, откуда они исходят и что означают. Дмитрий Иванович улыбнулся про себя: он словно бы уже видел перед собой противника, знал, что звуки долетают из-за глухих ставен, таких грубых и плотных, что свет не находил щелочек между ладно пригнанными досками.

Коваль и Криворучко немного постояли, прислушиваясь к тому, что делается внутри дома.

— Моление, — прошептал Коваль.

Шум в доме становился все более странным. Звуки то обрывались, то вновь нарастали. Можно было распознать отдельные выкрики, вслед за которыми наступала тишина, потом снова шли вскрики, топот, невыразительный плач.

Дверь была заперта. Криворучко решительно постучал. В тихой ночи этот стук показался очень гулким. В соседних дворах снова всполошились собаки.

Голоса в доме затихли. Но дверь не открывалась. Казалось, к ней даже не подходили.

Вместе с лейтенантом милиции во дворе появились заспанные понятые — соседи экспедитора.

Криворучко постучал еще. Наконец из дома раздался глухой мужской голос:

— Кто там?

— Милиция!

За дверью наступила тишина.

— Открывайте! — нетерпеливо приказал Криворучко. — Здесь понятые, ваши соседи: Хомиченко и Хижняк.

Коваль подозвал понятых.

Один из них, высокий, сутулый, подошел вплотную к двери и выкрикнул:

— Михайло Гнатович! Ты меня слышишь? Я Хижняк Павло. Милиция тут.

Прошло не меньше минуты, пока что-то щелкнуло за дверью и она начала медленно открываться.

В проеме, в белой рубашке до пят, стоял коренастый, широкоплечий мужчина, на которого падал тусклый свет мерцавших вглубине комнаты свечей. Руки у него странно подергивались, и весь он дрожал, казалось, вот-вот упадет.

— Радение у нас святое… Суд божий идет… — с полузакрытыми глазами пробормотал он. — Нельзя… чужим входить… грех вносить… Уходите отсюда, Христа ради!

— Вы — гражданин Савенко Михайло Гнатович? — спросил Криворучко, вынимая из папки бумагу. — Вот постановление на обыск.

Мужчина в рубашке распростер руки, закрывая проход в коридор.

— Нет такого закона, чтобы святое радение перебивать… Нельзя мешать, когда господь с нами говорит… Советская власть не разрешает издеваться над верующими.

Экспедитор уже перестал дрожать и полностью раскрыл глаза. В голосе его прозвучала угроза. Но, увидев на погонах Коваля и Криворучко по две большие звезды, растерялся.

— Нет такого закона, чтобы мешать, — повторил он, утрачивая решительность. — У нас свобода веровать.

— Вере вашей мы не мешаем, — ответил Коваль, отстраняя Савенко с дороги.

Милиционеры быстро прошли в большую комнату, где мерцали дымящие свечи.

Пять или шесть мужчин и женщин, одетых в длинные белые рубахи, сидели на лавке вдоль стены, и не все еще, видимо, поняли, что происходит. Какой-то мужчина пытался поднять с пола молящуюся, у которой от долгого стояния на коленях одеревенели ноги и она не могла самостоятельно встать. На полу валялась веревка, и Коваль предположил, что молящаяся была связана ею.

Тем временем Криворучко нащупал скрытый выключатель, и комнату залил яркий свет. Он, словно моментальная фотография, выхватил из полутьмы и зафиксировал необычайное выражение на лицах молящихся: у одних — тупое, отсутствующее, у других — уже с тенью первого осознания и оттого растерянное и испуганное.

Дядька, поднимавший с колен молящуюся, замер с ней на руках, и она, застонав, сползла на пол.

— Что здесь происходит? — сурово спросил Коваль, обращаясь и к молящимся, и к хозяину, которого сержант вежливо направлял из коридора в комнату.

— Суд божий, гражданин начальник, над грешницей, и вы права не имеете вмешиваться. У нас один судья — господь бог Иисус Христос. — Савенко высоко воздел руки и запрокинул назад голову. За ним, словно по команде, повторили этот жест все и среди них — грешница, которую только что судили.

— Где же это вы бога обрели, Михайло Гнатович? — укоризненно произнес Коваль. — Не в колонии ли?

Подполковник успел уже ознакомиться подробно с биографией экспедитора и его судимостями.

— Не имеет значения, где человек благодати удостаивается. Господь Иисус наш везде приходит и ко всем убогим и страждущим спускается… А вы мне ордерок предъявите… От прокурора. Нарушаете законы. Обижаете верующих… — закончил он, оглядев своих собратьев, которые жались на лавке и растерянно моргали при ярком свете.

— Постановление на обыск мы уже вам предъявили.

— А я не рассмотрел, темно в сенях…

— Откройте окна, — приказал Коваль сержанту, — задохнуться можно, так начадили.

Пока Савенко рассматривал постановление прокурора, сержант отвинтил ставни и настежь раскрыл окна, выходившие в сад. Прохладный пахучий воздух дохнул в комнату.

Подполковник Криворучко попросил всех молившихся сесть на одну длинную лавку, и оперативная группа начала обыск.

Вскоре на столике, который внесли в большую комнату, где, кроме лавок, ничего не было, появились туго перевязанные пачки денег, дорогие украшения, золотые и серебряные портсигары, кольца, браслеты, коробка из-под фотопластинок, в которой аккуратно, сложенные одна к одной, лежали золотые монеты.

Коваль искоса следил, какое впечатление производит на собратьев такое богатство их духовного наставника. Одни из них тупо молчали и отворачивались от Савенко, другие, особенно «судимая грешница», смотрели на своего пресвитера явно недобрыми глазами. В их измученных взглядах, переходивших с брата Михайла на столик с кучей добра и обратно, медленно проступала ненависть.

Но Савенко на это никак не реагировал. За плечами у него была уже долгая жизнь, и немалую часть ее он провел в заключении, в последний раз — за тяжкие побои, которые нанес жене. Он с напускным безразличием ходил следом за оперативными работниками, производившими обыск.

Подполковнику Криворучко впервые пришлось встретиться с вором, который хитро замаскировался под верующего. Савенко это почувствовал и сразу пошел в наступление.

— Зря выгребаете, гражданин начальник. Не мое оно — общественное добро, всех их. Правильно? — обратился он к сидевшим на лавке верующим.

Кое-кто согласно закивал.

— Значит, групповое дело? — уточнил Криворучко.

— Не шейте, гражданин начальник, — не растерялся Савенко. — Я говорю — общественное, общины, значит, народное, а народное — это господнее. Разница большая.

— Зачем же вам, если такие верующие, копить этот греховный металл? — кивнул Криворучко на стол.

— В греховном мире живем, с грешниками дело имеем, вот и держим, чтобы не мешали нам господа нашего прославлять. Для защиты от вас, гражданин начальник, ибо вы веру нашу не чтите, все только золото ищете.

Коваля не удивило, что из тайников земляного подвала вытащили несколько канистр со спиртом.

Закончив обыск и составив протокол изъятия, подполковник Криворучко отпустил верующих домой, а Савенко увез в камеру предварительного заключения.

В управлении подполковника Коваля, возвратившегося вместе с оперативной группой, ждало тяжелое известие.

Из Виграево передали, что поздно вечером в районе Лесной дачи грузовик сбил гражданку Станкевич. Потерпевшую отправили в районную больницу. Ведется розыск.

III

Дмитрию Ивановичу казалось, что никогда еще «Волга», за рулем которой сидел классный водитель областного управления внутренних дел, не ползла так медленно. На самом же деле машина, нарушая все правила, летела по дороге со скоростью, которая разрешается только во время гонки за опасным преступником.

«Только бы жива! Только бы жива! — билось в голове Коваля. — Как это случилось? Почему?»

Самым главным сейчас было — увидеть Ружену, услышать ее голос, посмотреть в глаза. Обычная в таких случаях горечь обиды наполняла его. «Почему это должно было произойти с ней, с его женой?» Если бы его спросили: «А когда Ружена Станкевич успела стать вашей женой?» — искренне удивился бы, потому что для него это было уже решенным делом.

«Волга» шумно промчалась по тихим улицам городка и с резким визгом притормозила возле больницы. Коваль выпрыгнул из машины, взбежал на крыльцо и толкнул парадную дверь. Испуганная видом подполковника милиции, навстречу ему вышла полусонная дежурная сестра.

— Где Ружена? Станкевич! В какой палате? — выпалил Коваль. — Что, что с ней? — Он хотел быть, как всегда, сдержанным, но сейчас это ему не удалось.

— Во второй палате, второй этаж, — сказала дежурная. Коваль бросился к лестнице. — Подождите, наденьте халат! — крикнула она ему вслед.

Перепрыгивая через ступеньки, Коваль мигом взбежал на второй этаж.

Полутьма и тишина ночного больничного коридора привели его в себя. Он огляделся, стараясь отыскать нужную палату. Как можно тише ступая, подошел к белой двери с цифрой «2». Успевшая подойти дежурная сестра прерывистым шепотом сказала:

— Спят, товарищ подполковник.

— Жена тоже? — шепнул он.

— Я дам халат, подождите.

Она направилась к столику, сняла с вешалки халат и накинула на Коваля.

— Подождите, — она еще раз остановила его и исчезла за дверью.

Коваль проскользнул следом. В слабом свете ночника сразу увидел Ружену, над которой склонилась медсестра: голова не забинтована, руки лежат поверх одеяла. На него глянули большие черные глаза, и в ту же секунду он оказался возле кровати. Уже не замечая, куда исчезла сестра, не зная, как поместиться в узком проходе между кроватями, он опустился на задрожавшие от волнения колени. Боясь обнять Ружену, чтобы не причинить ей боль, лишь касаясь пересохшими губами ее руки, тихо зашептал:

— Очень больно? Все будет хорошо, не волнуйся!.. Что случилось? Почему?! Как?!

— Ничего страшного, Дима, просто упала, — прошептала в свою очередь Ружена.

— Почему? — повторил Коваль.

— Ты без допроса не можешь, — старалась она отделаться шуткой.

— Ружена! — упрекнул Коваль.

Она была счастлива, что видела своего Дмитрия, что он рядом и все обошлось.

— Все было просто и случайно. Гуляла в лесу, темнело. Ты же знаешь, дорог там нет. Я вышла на проселок между деревьями и кустами. Даже не заметила, как это произошло. Машины не слышала — они же там едут по траве тихо, особенно с горы к речке. Я задумалась. Потом вдруг меня что-то сильно ударило, и я полетела в сторону. Отошла от боли и сразу же радостно подумала: «Я жива!» Услышала шум удаляющейся машины. Вот и все. Еле поднялась, пронзала тупая боль, сама не знаю, как доплелась к дому отдыха. Оттуда меня привезли в больницу. — Ружена тихо погладила руку Коваля. — К счастью, ничего страшного, сильный ушиб. И никакого следствия проводить не нужно. Не только шофер, но и я виновата.

— Ты первый раз вышла прогуляться в сумерках?

— Нет. Я уже дважды гуляла там после ужина.

— И ты смогла бы по шуму мотора определить, какая это машина — грузовая или легковая?

— Грузовая. Меня уже расспрашивал об этом лейтенант. Даже протокол составил.

— Ну хорошо, — сказал Коваль.

На соседней койке шевельнулась больная.

— Иди, Дмитрий, — попросила Ружена, отводя от себя голову Коваля. — Завтра поговорим. Я сейчас тоже усну…

— Тебе очень больно? — еще раз спросил Дмитрий Иванович.

— Нет, не очень… Иди…

Коваль поднялся и на цыпочках направился к двери. Прикрывая ее за собой, он повернулся, и ему показалось, что увидел счастливое лицо Ружены. Даже не верилось, что в таком состоянии человек может улыбаться.

Коваль прикрыл дверь. Навстречу ему шел дежурный врач.

* * *

Приехав в райотдел, Дмитрий Иванович обнаружил в своем кабинете еще одну анонимку.

На этот раз письмо было подсунуто под дверь, и он чуть не наступил на него.

Подняв конверт, который оставил на запыленном полу заметный прямоугольник, Коваль подумал, что пролежал он тут не меньше суток.

Вынул белый листочек с наклеенными снова пинцетом буквами из газеты и прочитал: «Их было двое! Чепиков не виновен! О ч е в и д е ц».

Та же манера клеить буквы, то же самое, казалось, содержание, что и в первой анонимке, те же неровные буквы и, наконец, тот же стиль. Но сейчас было и новое, и, возможно, наиболее значительное: автор пояснял, кого именно имел в виду в первом своем послании, когда написал: «Их было только двое». Утверждая, что подозреваемый Чепиков не виновен, он давал возможность под словом «двое» понимать убитых: Марию Чепикову и Петра Лагуту. Да и тон анонимки был сейчас несколько иной — настойчивый, даже категоричный. Были наклеены даже знаки восклицания.

Но как это Чепикова и Лагута могли быть только вдвоем?

И почему в таком случае оба убиты?

Не самоубийство же это?

И почему таинственный «очевидец» решил оставаться анонимным?

Впрочем, следует ли ему вообще верить, даже брать во внимание его письма?

Подполковник подумал о том, что анонимный корреспондент знал, когда он, Коваль, не бывает в гостинице, и на этот раз подсунул письмо в удобный момент. И куда? Уже не в гостиничный номер, а в служебный кабинет, в помещение милиции!

Было чему удивляться Ковалю!

Кто мог знать, что он поехал в Черкассы? Кто следит за его действиями?

И вдруг мысль, острая и быстрая, сверкнула в голове…

А не связан ли и наезд на Ружену с его отсутствием? В лесу тогда еще не совсем стемнело, и водитель мог видеть, что перед машиной появился человек. Не умышленный ли это наезд?

Правда, в своем заявлении, переданном утром следователю ГАИ, Ружена писала, что считает происшествие несчастным случаем и просит не наказывать водителя. Сама тоже виновата: замечталась, не прислушивалась, неожиданно вышла из-за деревьев на лесную дорогу. В сумерках непросто было заметить человека.

Коваль начал анализировать подробности происшествия. Автоинспекция еще не нашла виновника. Пока только установили, что ехала старая полуторка, шедшая со скоростью тридцать километров в час, что, видимо, по счастливой случайности, машина ударила Ружену только бортом и отбросила в кусты. Водитель же не оказал потерпевшей помощи и скрылся в направлении городка.

Впрочем, что за несусветица! Какое отношение имеет Ружена к расследованию убийства в Вербивке и к подполковнику Ковалю?! Хотя к нему-то она имеет прямое отношение. Самое близкое! И это было замечено…

Убийство Марии Чепиковой и Петра Лагуты, разоблачение группы расхитителей в Черкассах, странные подметные письма и несчастный случай с Руженой — есть ли у всех этих, казалось бы, разных событий причинная связь?

Изучая письмо, вертя листок, Коваль подошел к открытому окну. Буквы как буквы. И клей как клей…

Но, глянув на свет, Дмитрий Иванович заметил под буквой «о» какую-то чернинку, словно под наклеенным квадратиком газетной бумаги была лишняя черточка или точка. Это его заинтересовало.

Он достал электрокипятильник, налил в стакан воду и включил прибор. Когда вода закипела, Коваль подержал письмо над паром и осторожно отклеил букву «о». Так и есть! Под ней, словно заноза, застряло крохотное инородное тело. Не требовалось и экспертизы, чтобы разгадать находку. Это была плоская чешуйка ярко-розового перламутра. Маникюрный лак!

Итак — женщина! Воистину — неожиданность!

Очевидец — женщина?! Ганна Кульбачка отпадает. Во-первых, потому, что давно уже находится в камере предварительного заключения, а во-вторых… Впрочем, это уже и неважно. Руки у нее неухоженные, да и вообще вряд ли знали маникюр. Женщина… Женщина…

Почему сама не приходит эта неизвестная женщина, почему посылает письма таким таинственным путем? Может, боится чего-то?

Множество мыслей проносилось в голове Коваля, вытесняя одна другую, и он никак не мог сосредоточиться…

* * *

В полдень майор Литвин заглянул в кабинет Коваля и сказал, что ГАИ нашла водителя, совершившего наезд на гражданку Станкевич. Сейчас его допрашивает следователь.

Вместе с Литвиным Коваль быстро пересек двор и вошел в автоинспекцию.

Напротив лейтенанта сидел мужчина средних лет, лысоватый, с грустными глазами, и мял в руках засаленный синий берет без «хвостика». Шофер обуховской рембазы. Вчера вечером он действительно проезжал мимо Виграевых дач. Но упрямо возражал, что совершил наезд и бросил потерпевшую в лесу. Кажется, не понимал, что обнаруженные на борту его машины ниточки с платья Ружены Станкевич являются достаточным основанием для обвинения.

Страх у него был сильнее какой-либо логики, и он истерически все отрицал.

— Вы Александр Петрович Карпов? — обратился к нему Коваль, прочитав имя и фамилию в протоколе допроса.

Подозреваемый кивнул.

— Ну, хоть это не отрицаете, — иронически проговорил подполковник. — И то, что проезжали лесом около двадцати одного часа мимо Виграевых дач, тоже признаете?

— Да, — твердо ответил на этот раз Карпов.

— И то, что, несмотря на сумерки в лесу, вы ехали, не включив фар?

— Аккумулятор у меня сел, я его берег, потому что корни, ухабы, дороги какие, заглохнет мотор — не заведешь.

— Ну и, наконец, — продолжал Коваль, — хотя вы и отрицаете, что в темноте наехали на человека, надеюсь, признаете, что какой-то наезд у вас все же был? Пусть на куст или на пень какой-нибудь?

— Кустов и пней было много… Мог и наехать… — сдавленно признал шофер. Он еще не понимал, к чему ведет подполковник, но страх все сильнее сжимал его сердце, и на бледном лице выступили капельки пота.

Коваль с чувством презрения посмотрел на Карпова. И не только потому, что пострадала Ружена, — он с утра наведался в больницу и убедился, что ее состояние не вызывает тревоги. Он просто не терпел трусов. Трусость Карпова, который даже не поинтересовался состоянием сбитой им женщины и поспешил удрать с места происшествия, казалась ему патологической.

Нет, не ради Ружены пришел он сюда, в отделение ГАИ. Его сейчас интересовало другое, и он начал спрашивать шофера: «Кого вы знаете в этом районе? А на хуторе Вербивка? Вы никогда не останавливались возле ларька Ганны Кульбачки? Даже не знаете такой? А с Петром Лагутой знакомы? В Черкассах часто бываете? В этом месяце ездили? А в прошлом? Вообще в этом году не были?..»

На все эти вопросы Карпов отвечал коротким «нет» или водил отрицательно головой.

— Ну, а в бога, Карпов, вы верите? — вдруг спросил подполковник.

Вопрос был таким неожиданным, его никогда не слышали в милиции, — что не только Карпов, но и лейтенант из ГАИ и майор Литвин удивленно взглянули на Коваля.

— В бога? — переспросил шофер, хлопая глазами, не зная, как ответить.

— Да, да, в бога! — повторил Коваль. — Или в черта… Продолжайте, — бросил он следователю и вышел во двор.

Карпов больше его не интересовал. Если во время тревожной ночной гонки из Черкасс и в течение всего утра он еще раздумывал, не умышленный ли это наезд на Ружену, о которой, хочешь не хочешь, все говорили как о жене подполковника, то сейчас такие подозрения исчезли. Никакого отношения этот Карпов не имел ни к Кульбачке, ни к Лагуте, ни к Савенко и всей его компании.

IV

Мария тихонько открыла дверь и медленно переступила порог. Заходила осторожно, оглядываясь, словно в чужой дом. Постепенно все тут и впрямь становилось ей чужим. Пока жили с Иваном душа в душу, дом радовал, а теперь и стены, возведенные его руками, и вещи в комнатах стали не только постылыми, но и враждебными.

Раньше тревожилась, если Иван долго не возвращался с поля, тосковала, боялась, чтобы не пошел на «дубки», просила Ганку не давать ему вина. А теперь даже радовалась, если не заставала мужа дома.

Не зажигая свет, Мария прошла в комнату. Иван оказался дома и, как частенько в последнее время, спал на диване в передней. Дышал тяжело, со свистом, от его дыхания в комнате стоял легкий запах перегара, к которому Мария не могла привыкнуть.

В спальне она включила свет и огляделась. Но и здесь все ей казалось чужим.

Мария подумала, что следует взяться за работу, которую получила в ателье. Она вернулась в переднюю, освещенную отблесками, падавшими из спальни, посмотрела на открытую швейную машину с брошенным на нее недошитым платьем, включила настольную лампу и, опустившись на стул, взяла шитье в руки. Так и сидела какое-то время. Работать не хотелось.

За спиной продолжал посвистывать носом Иван.

Отложив платье, Мария глянула на мужа. Тот лежал навзничь, без подушки, и правая рука его свисала с дивана, касаясь пальцами пола. Глаза были закрыты.

Неужели это тот человек, за которого она выходила замуж с такими надеждами? Она еще раз внимательно осмотрела мужа с ног до головы, словно пыталась найти хоть какие-то дорогие и родные ей черточки.

Иван продолжал храпеть. Ему, возможно, снились ужасы, он вдруг застонал и что-то пробормотал, при этом рука его немного поднялась с пола и снова упала, ударившись о доску.

Мария подошла к дивану, чтобы повернуть спящего мужа, и вдруг увидела у него под боком пистолет, который, очевидно, выпал из пиджака.

Замерла: «Откуда? Где он его взял?! Зачем?»

Потом испугалась еще сильней: «На кого это он держит? Неужели на Петра? Да кто знает, в кого пульнет с пьяных глаз?!»

Неумело и осторожно взяла пистолет за ствол. Парабеллум оттягивал руку холодным тяжелым весом.

Чепиков люто заскрежетал зубами. Мария вздрогнула. Удушливая волна обиды захлестнула ее: за что ей такая судьба — и хромота, и муж старый, пьяница, и без материнского счастья… Словно кем-то проклята ее жизнь!..

Неожиданно пришла мысль: выстрелить и покончить сразу со всем. Господь уже давно ждет ее… Но все же она осторожно опустила руку с пистолетом, подумала: «Выбросить в реку?» И снова сомнение: «Проснется Иван, увидит, что нет пистолета… Беды не оберешься!»

Завернув парабеллум в платочек, она огляделась. Посмотрела на старый сундук, в который складывала разное тряпье, подошла к нему, подняла крышку и засунула пистолет на самое дно.

Постояла какое-то время неподвижно, не закрывая сундука и краем глаза следя за мужем. Чепиков продолжал тяжело сопеть. Тогда она опустила крышку и быстро отошла от сундука.

Вернулась к своей машинке, снова села за нее, взяла платье и начала вытягивать наметку.

Все валилось из рук, и Мария поняла, что сегодня платье не дошьет. Пистолет был спрятан, но у нее все равно бегали по спине мурашки…

Прошло еще какое-то время. Чепиков задышал ровнее, — видимо, кошмары перестали терзать его, и он заснул спокойнее; глубокие морщины на лице немного разгладились, и оно стало умиротворенным. Страх у Марии проходил, и теперь ей стало жалко мужа. И мысли обрели другое, нежели до сих пор, направление.

Вспомнилось, каким был Иван несколько лет тому назад: подтянутый и быстрый; казалось, совсем не чувствовал ни своих лет, ни ранений. Словно выплывшая белая лилия, возникло из глуби воспоминаний влюбленное лицо Ивана, взгляд, всегда устремленный к ней.

В ту пору, когда она почувствовала к нему влечение, ей очень хотелось быть красивой. С отчаянием всматривалась в большое поцарапанное зеркало в шкафу, изучая свою немного перекошенную от постоянной хромоты фигуру. Ее всегда печальные серые глаза постепенно стали радостно блестеть и приятно украшали неяркое продолговатое лицо. Возникла даже злость на мать, которая запустила болезнь, не лечила дочку. Со временем, правда, поняла, что в этом была повинна война. Но и после войны жилось нелегко.

Была благодарна Чепикову за его любовь, понимала, что чувства его не от жалости, а настоящие. Вспомнились первые дни их семейной жизни — как Иван носил ей цветы в больницу, как любил разговаривать с ней, как берег, не разрешал делать тяжелую работу.

Мария встала, осторожно подняла руку Ивана, которая снова упала на пол, уложила ее удобнее на диван.

Чепиков повернулся, что-то пробормотал. Ей даже показалось, что он улыбнулся, — наверное, снился хороший сон.

Мария подумала, что судьба и обошла ее, и приголубила: и калекой сделала, и замуж за хорошего человека отдала. Тогда она считала, что ей посчастливилось: хоть и не за молодого пошла, но достался человек, который ее любит и которого она полюбила. Сколько жила с ним, ни разу не укорил хромотой, стала даже забывать о своей беде… Может, и сама виновата, что быстро миновали в их жизни светлые дни.

Мария опустилась на диван у ног мужа, продолжая перебирать в памяти свою жизнь и стараясь понять, с чего повелись нелады в семье.

Шаг за шагом припоминала: мертвый ребенок, врачи, утраченные надежды и наново обретенная вера.

Эту веру дал ей брат во Христе Петро. Научил молиться, открыл ей глаза и душу для бога. Брат Петро пожелал очистить от зла и душу Ивана, но тот отказался от благодати.

Марии вспомнилось, как она приносила домой разные книжечки, которые давал ей брат Петро. Но муж не только не хотел читать, но и смеялся над ними, и выбрасывал вон. И пошли ссоры.

Долго не верилось, что они становятся чужими. Еще надеялась, что стычки мужа с ней и с матерью, враждебность Ивана к брату Петру, весь тот ужас, среди которого жила, — тяжелый сон. Так больше всего казалось ей по утрам, когда после ночного забытья не сразу приходила в себя. Но потом она словно просыпалась вторично, и это возвращение к действительности было тяжелее обычной физической слабости не отдохнувшего за ночь тела…

В чем ее вина, что так у них вышло с Иваном? Нет ее вины, и отречется она от скотской близости, будет жить с ним теперь названой сестрой, а не женой.

Мария глянула на сундук в углу комнаты и помрачнела. Словно желая проверить, не приснилась ли ей вся эта история с пистолетом, она подошла, подняла крышку. Пальцы натолкнулись на холодный металл. Мария тут же отдернула руку и опустила крышку.

Что ей делать теперь? Куда девать эту страшную вещь? Отнести брату Петру? Выбросить? Прятать от мужа и всех людей?

Не зная, на что решиться, Мария тяжело вздохнула и, опустившись на стул возле швейной машинки, скрестив на коленях руки, тихо заплакала… Это были слезы беспомощности, но они облегчали душу — лились легко и обильно, без боли…

V

На этот раз Коваль решил допросить Чепикова в камере. Спустился в комнату дежурного райотдела, откуда вела окованная железом дверь с небольшим зарешеченным окошком в две изолированные камеры. В одной уже больше недели пребывал Иван Чепиков, в другой находилась Ганна Кульбачка. Мелких нарушителей общественного порядка, задержанных во время патрулирования на улицах райцентра, теперь отправляли к дежурному, где, сидя за барьером, они все время были на виду.

Дежурный доложил, что подследственный всю ночь не спал, метался по камере, стучал в дверь, но ничего не просил.

…Перебирая в памяти прошлое, Чепиков впервые начал понимать то, что раньше казалось ему необъяснимым. Его всегда удивляло, почему Лагута, втянув в свои сети Марию, пытается стать еще и наставником ее мужа. Если влюбился, то зачем он ему нужен? С какой стати так упрямо обхаживает его, так покорно терпит его выходки, сдерживая и успокаивая ласковыми, елейными словами?

Только ли огород был тому причиной? Одно время он даже хотел вернуть его Степаниде.

А не потому ли Лагута обхаживает его, что он, Иван, был в Вербивке во время боев и люди, тогда еще жившие здесь, рассказывали ему о темных делах этого божьего человека?

Чепиков вслушивался в звонкую тишину камеры, и его вдруг осенило: Лагута просто боялся его! И не Маруся нужна была ему, а прежде всего — он, Иван Чепиков, бывший фронтовик, который и во время войны мог покарать своей рукой, и теперь может разоблачить и поставить его перед лицом закона. Именно поэтому пресвитер и хотел сделать его братом во Христе и послушным рабом.

Кривая улыбка скользнула на тонких губах Чепикова. Страшиться-то Лагуте было нечего. Ведь у него нет никаких прямых доказательств преступлений соседа, мог разве что пересказать слухи. Кто же все-таки свершил суд над ним? И почему вместе с Лагутой погибла Маруся?

Возвращаясь к этим мыслям, Чепиков без конца спрашивал себя: «Неужели в милиции никто не понимает истинной правды — ни Литвин, ни Бреус, ни даже Коваль?»

В его распаленном мозгу вспыхнула новая догадка: а не «Христовы ли братья» все это сделали?! Покарали его за то, что боролся за Марусю и не принял их лжи?.. Но почему тогда подняли руку и на своего «брата во Христе»? И как попал к ним пистолет? Уж не Маруся ли сама отнесла?

От этого подозрения стало так больно, что он вскочил с нар и принялся стучать кулаком в дверь.

Когда на шум прибежал помощник дежурного, Чепиков уже сидел, закрыв глаза, обхватив руками опущенную голову. Он ничего не говорил, только постанывал, и сержант, пожав плечами, снова запер дверь.

…Войдя сейчас в камеру, подполковник Коваль одним взглядом охватил и серые стены, и толстую решетку на высоком окошке, и стол с табуретом, наглухо прикрепленные к полу, и бледное лицо заключенного.

Чепиков встретил Коваля тяжелым и, как показалось ему, испуганным взглядом. До сих пор глаза подозреваемого наполнялись только отчужденностью и тоской.

«Чего же он стал бояться? — подумал Коваль. — Наказания? Так ведь следствие и суд еще впереди…»

Дмитрий Иванович предположил, что Чепиков лишь спустя время осмыслил случившееся. Сразу после ареста он был вне себя и только позже, словно оглянувшись и ужаснувшись, решился на самоубийство.

— Ну, вот что, Чепиков, — произнес Коваль, опускаясь на табурет и жестом разрешая дежурному идти. — Время милицейского дознания ограничено. Но я хочу еще раз побеседовать с вами. — Всматриваясь в лицо Чепикова, он добавил: — Собранных доказательств достаточно, чтобы обвинить вас в совершении преступления. Но если вы считаете себя невиновным, помогите мне, дайте возможность в этом убедиться…

Слова подполковника звучали искренне, и Чепикова внезапно охватило чувство благодарности. У майора Литвина, да, впрочем, и у остальных сотрудников райотдела задержанный симпатии, конечно, не вызывал. Особенно после попытки покончить с собой. И, наверное, только Коваля отчаянный шаг Чепикова заставил еще внимательнее присмотреться к подозреваемому…

Но чем он, Чепиков, может помочь? Не смеется ли подполковник над ним?

Чепиков осмотрелся, словно еще раз хотел убедиться, что находится в камере, из которой уже ушло солнце, оставив после себя лишь мрачный серый камень.

— Ответьте еще на несколько вопросов, Иван Тимофеевич, — продолжал Коваль. — Только правдиво и точно.

— Я уже все сказал… Я устал… А вы вцепились в меня и настоящего убийцу не ищете, — с горечью ответил Чепиков.

— Какой был интервал между выстрелами? — спросил подполковник.

— Интервал? Время, что ли?

Чепиков наморщил лоб. Ну вот, им нужны еще такие пустяковины.

— Вроде бы один за другим.

— А точнее? — с легкой настойчивостью сказал Коваль.

— Ну, может, полминуты, не знаю… На второй выстрел я уже выбежал из хаты. А первый меня только разбудил. Но я сразу вскочил… — Вновь переживая ту страшную ночь, Чепиков взмахнул рукой. — Ах, какое это имеет значение! — Он зло уставился на Коваля. — Ни к чему эти расспросы. Я уже сто раз одно и то же повторяю… Если у вас все уже доказано… — Чепиков закрыл лицо руками.

— Но всей правды вы не говорите, Иван Тимофеевич. А она необходима нам, — буркнул Коваль. — Вам, кстати, больше всех.

Пальцы Чепикова задергались; казалось, его опять начинала бить дрожь, как во время прошлого допроса.

— У Лагуты было оружие?

Чепиков оторвал руки от лица.

— Не знаю! Не видел, не знаю! — В голосе его прозвучали истерические нотки.

— Успокойтесь! — строго произнес Коваль. — Скажите, Лагута мог найти ваш пистолет? Вспомните, где вы его потеряли?

— Что Лагута? Зачем мне ваш Лагута?! Вы скажите, кто убил Марусю? — Чепиков снова сжал ладонями виски. — У нее врагов не было. Никому она зла не сделала. Я все это время думаю — кто?! Почему? Я здесь у вас с ума сойду!.. — Чепиков снова оглянулся на стены и, казалось, без всякой последовательности, не ответив на вопрос Коваля, продолжал: — Я каждый день понемногу терял ее. Она уходила от меня, как уходит вода меж пальцев. Я знал, что все это плохо кончится, но не мог ничего поделать. Где вам понять это…

Из-за волнения Чепиков начал заикаться.

Коваль не перебивал. Нервная дрожь Чепикова — не страх преступника перед неизбежным наказанием, такое в своей жизни он наблюдал частенько, — а боль глубоко страдающего человека. И это было понятно, особенно если он сам в порыве ревности, в отчаянии выстрелил в жену.

— Я столько просил их… И Марусю, и Степаниду… а они в одну дуду: «Иди к Петру, поклонись, он помолится, чтобы все как у людей, чтобы и у нас было дите…» Это мне-то — к Петру! Вместо него к Ганке повадился… Мне бы еще разок с Марусей поговорить, может, и втолковал бы что. Только теперь соображаю… Виноват я… Понимаете?.. Чепуха какая и этот клок земли, и Степанидино бурчанье, да и сам Петро с его богом Иисусом… Нет мне без Маруси жизни, что я без нее…

Чепиков за последние несколько дней очень осунулся. Морщины на его лице стали еще глубже, уголки рта, казалось, навсегда скорбно опустились, и сидел он неестественно сутулясь, свесив свои крупные, еще сильные руки.

Допрос шел как-то странно. Незаметно для самого себя мысли Коваля то и дело обращались к Ружене, и, слушая рассказ Чепикова о Марии, он думал о своем. Войдя в его одинокую жизнь, Ружена тоже словно бы размягчила душу, сделала ее более чуткой. И, возможно, поэтому подполковник допрашивал сегодня Чепикова не так, как обычно, внутренне сопротивляясь тем фактам, которые свидетельствовали против подозреваемого. Чувствовал, что радовался бы, если сидящий сейчас перед ним взъерошенный мужчина оказался бы невиновным. Подумал: пока все собирали материалы, которые обвиняли Чепикова, и никто не искал фактов оправдывающих.

А Чепиков вдруг, словно забыв, где и с кем разговаривает, повел речь о своей жене, о том, как благодаря ей появились у него новые силы, как сначала легко и быстро все делалось: и дом строился, и совместная жизнь складывалась…

Все, что при жизни не успел сказать Марии и только здесь, в камере, почувствовал и понял, он рассказывал сейчас чужому человеку…

— Любить — конечно, прекрасно, но надо, чтобы и тебя любили, — горячо говорил Чепиков. — Мне повезло… Пошла за меня по любви, девушкой была. Вот сейчас думаю и гадаю, за что мне такое счастье было, чем я заслужил и почему не оправдал?! Как же я мог стрелять в нее, в мою Марусю? Говорят, ревновал! — продолжал он с горьким сарказмом. — Да не ревновал я ее! Совсем другое было… Отреклась от меня Маруся, от людей, от самой своей жизни — вот чего я не мог видеть… Не понимал я раньше ее нужды в ребенке. Появилось это чувство у нее в родильном доме и так охватило, что на плаху пошла бы… А тут еще и мать, Лагута со своими обещаниями. Втянули в дурацкую веру, да так, что погодя и о будущем ребенке перестала мечтать, обезумела в своем набожье и сгорала как свеча. Степанида меня пустотой души укоряла, мол, без бога живу, но ведь позволь я Лагуте заарканить и себя, он вмиг бы всех сожрал…

Серые стены камеры в райотделе милиции, наверное, никогда не слышали таких страстных слов о любви, таких признаний, какие сейчас звучали в устах этого поверженного человека. Ковалю они не показались странными, он все больше убеждался, что не мог Чепиков стрелять в жену, что в этом случае произошло нечто такое, что не укладывается в обычные мерки и в статьи Уголовного кодекса.

Дмитрию Ивановичу ничего другого не оставалось, как продолжать искать, сопоставлять факты, самые мельчайшие, чтобы увидеть действительную картину событий и обнаружить такую необходимую всем истину.

— Вы говорили, что Лагута вмешивался в вашу семейную жизнь. Почему? Зачем это ему нужно было?

— Мстил он мне.

— За что?

— Да за все. За счастье мое. И за то, что презирал его и открыто говорил. Как вспомню войну, погибших здесь друзей, убить готов был этого слизняка. Отсиделся с немцами, пятки им лизал, а пришли мы — прикинулся дурачком, юродивым, в яме жил, корни жрал, зверюга… А потом вон какую храмину отгрохал рядом с нашей хатой и людей с толку сбивать начал. Я видел, что тянет и Марусю в пропасть, понимал, что погубит ее, а сделать ничего не мог. От бессилия своего с ума сходил. Однажды схватил пистолет — он у меня в тайнике лежал, — а выстрелить в подлюгу не смог. Не война же!.. Зайца или птицу и то убить сейчас не могу, — добавил Чепиков. — А тут хотя и вражина, но все же человек.

— Давно у вас с Лагутой начались такие отношения?

— Как пришел на хутор и поселился у Степаниды. Он мне сразу не понравился. Да и я ему, наверное, тоже.

— Ваша теща всегда дружила с Лагутой?

— После освобождения Вербивки Лагута еще долго сидел в своем лесном прибежище. Пока совсем война не кончилась. На хуторе не показывался. Долгое время власти о нем не знали. По-моему, Степапида тогда его и подкармливала, и обстирывала.

— А вы сами почему не сообщили о нем властям? — строго спросил Коваль. — Пришли бы в милицию…

— Не было у меня точных фактов и подтверждений. Свидетели — кто на войне погиб, кто потом умер. А Степанида — какой она свидетель! Она против Лагуты слова не скажет. Да и у меня самого временами сомнения появлялись. И такое было.

— Хорошо, проверим, — сказал Коваль. — Но кто все-таки убил и его, и вашу жену? Факты свидетельствуют против вас. И будут обвинять, пока мы не найдем пистолет. Он или докажет подозрение, или оправдает вас. Где он может быть, Иван Тимофеевич?

Чепиков сник.

— Я столько раз говорил, — тихо произнес он, — не знаю. Все время думаю, а припомнить не могу…

Ковалю показалось, что подозреваемый говорит правду.

— Если не в Роси, то где еще?

— Ивняк там… — медленно припоминал Чепиков. — Ива была… Я бежал и натолкнулся на нее… По лицу хлестнула лозина… Может, там… Но тогда пистолета уже не было у меня.

— А от реки вы снова бросились к лесу?

— Этого я совсем не помню… — сказал Чепиков и даже головой встряхнул.

— Ну что ж, Иван Тимофеевич, — недовольно подытожил подполковник. — Еще раз съездим на Рось и в лес…

После разговора с Чепиковым Коваль на несколько минут заглянул в камеру к Ганне Кульбачке. И задал ей ряд вопросов:

— Какой интервал был между выстрелами, первым и вторым?

— Да никакого, — мрачно ответила женщина.

— А если точнее?

— Ну, может, минута прошла, не больше… Не смотрела я на часы, не знала, что поинтересуетесь.

Взъерошенная, тоже осунувшаяся и словно постаревшая, она была готова к самому худшему и, казалось, примирилась с судьбой.

Коваль понимал, что депрессия у Кульбачки временная и пройдет, как только исчезнет неизвестность положения. После суда она отойдет и приживется, как сорная трава, даже в исправительно-трудовой колонии. И там найдет для себя теплое местечко.

— Возвращаясь от Лагуты в тот вечер, восьмого июля, вы никого не заметили во дворе?

Кульбачка покачала головой.

— А у Чепиковых?.. Ведь штакетник там низкий, все видно…

— Вроде никого не было.

— Ни Ивана, значит, ни Марии?

— Я не приглядывалась.

Ответы Кульбачки не удовлетворили Коваля. Но ничего больше спрашивать не стал.

На улице неистовствовало солнце. После слабо освещенных камер и прохлады полуподвала человек попадал словно в другой мир. Спасаясь от июльской жары, Коваль торопливо пересек двор и поднялся к майору Литвину.

Он уже нашел ответ на свой главный вопрос. Если при первом знакомстве с трагедией в Вербивке люди и события виделись ему нечетко, будто в глубине замутненной реки, то теперь он все яснее различал очертания трагедии и ее участников.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

I

Коваль сидел в кабинете, задумавшись над выводами эксперта о частице, обнаруженной в клее на анонимном письме, когда в коридоре послышались шаги Зои Анатольевны.

Он уже узнавал ее легкую и в то же время четкую походку.

Внутренне улыбнулся, поняв, что капитану сегодня явно опять некогда было пообедать, и представил себе сцену, которая сейчас разыграется у начальника уголовного розыска.

Каблучки Зои Анатольевны процокали в кабинет Бреуса, и Коваль снова уткнулся в выводы экспертизы.

Частица, как он и предвидел, оказалась чешуйкой засохшего лака для ногтей производства польской фирмы «Поллена». Отпечатки пальцев на конверте и на самом письме подтверждали, что они побывали в женских руках.

Коваль просил проверить, когда продавался в районе лак этой фирмы, и ему доложили, что такого лака ни в галантерейных магазинах, ни в аптеках не было уже больше года. Розыск автора анонимки как будто заходил в тупик. Оставалось опять положиться на свою интуицию, свой инстинкт. Если бы Коваля спросили, как появляется эта самая догадка, он только пожал бы плечами. Просто когда оказывался в тупике, испытывал огромное волнение, которое потом неожиданно, иногда в совсем неподходящей обстановке, разряжалось догадкой, словно молнией в набухшей грозой ночи — сначала далекой, неопределенной, потом ослепительно яркой.

Сейчас, размышляя о природе женщин, о их любви к косметике, он с удовольствием подумал о том, что его Ружена совсем не подкрашивается. Вспомнил и жену капитана Бреуса, и то, как старательно она ухаживает за своими руками. Услышав, что Зоя Анатольевна вышла из кабинета мужа, Коваль неожиданно для себя вскочил и быстро открыл дверь. Поздоровавшись, взял Зою Анатольевну под руку и завел в свой кабинет.

— Ну как, накормили «ребенка»?

Зоя Анатольевна смущенно улыбнулась.

Коваль предложил стул, сел на свое место, достал папиросу и, спросив разрешения, закурил. Он еще не знал, зачем пригласил сюда жену капитана. Все произошло как-то машинально. И она ничего не понимала, выжидательно смотрела на Коваля.

— У вас очень красивые руки, — произнес Коваль, тактично выпуская дым в сторону. — Много времени уходит на них?

Теперь в глазах Зои Анатольевны промелькнула растерянность. Всем своим видом она словно спрашивала: к чему этот вопрос, уж не собирается ли подполковник ухаживать за ней?

— Где вы достаете такой прекрасный лак? — продолжал интересоваться Коваль. — Кажется, польский, «Поллена»?

— Да, — кивнула Зоя Анатольевна.

— Даже у нас в Киеве он не всегда бывает… Я хотел для Ружены достать.

Зоя Анатольевна, насторожившаяся было, успокоилась.

— К сожалению, у меня только один флакон и уже кончается. Мне приятельница из Польши привезла.

— Ничего, обойдемся… — медленно произнес Коваль. — А «Поллена» — фирма отличная, ее продукцию не спутаешь с другой… — Теперь он уже понимал, почему его заинтересовала Зоя Анатольевна. Не спеша вынул из ящика стола оба анонимных письма и положил их перед женой Бреуса, лицо которой сразу же покраснело. — Объясните мне все это, Зоя Анатольевна, — строго произнес Коваль. — Есть выводы экспертизы с исследованием прилипшей к бумаге чешуйки лака фирмы «Поллена».

К удивлению Коваля, Зоя Анатольевна внезапно совершенно успокоилась.

— Хорошо, — ответила она. — Расскажу. Очевидно, многое вам уже и без меня ясно. Но не все… Я не собираюсь ничего скрывать, Дмитрий Иванович. Вы, возможно, удивитесь, что я не пришла и не рассказала все сразу. Но у меня на это есть свои причины. Надеюсь, разговор останется между нами.

Коваль кивнул.

Зоя Анатольевна продолжала:

— Получилось так, что я оказалась очевидцем убийства в Вербивке… Конечно, я могла не подбрасывать вам писем. Не утруждать вас и моего Юрия лишней работой, экспертизами и тому подобным. Но выслушайте внимательно, и вы меня поймете. Дело намного сложнее. Это касается только событий личного плана, моей семьи. И я не хочу приносить лишних волнений своим близким. Вы уже знате, что Юрий Иванович — не первый мой муж, что я родом из Вербивки, у меня там и сейчас живет мать. У бабушки каждое лето гостит мой Андрейка. О его отце, моем первом муже, я ничего не знала, где он, что делает. Вот уже скоро шесть лет, как мы расстались. Сынишка родился, когда он уже оставил меня. Я не разыскивала его. А через год он заявился. Знали бы, Дмитрий Иванович, что было пережитомною, появление моего бывшего мужа вызвало во мне целую бурю. Я считала, что сын не должен знать такого отца. Возможно, я была не права, но в то время мне жилось нелегко, и мое озлобление понятно. Мы оформили официально развод, я подала на алименты, но денег так и не видела… Со временем вышла замуж за Юрия Ивановича, и у Андрейки появился отец. Я счастлива, у меня хорошая семья, прекрасный муж…

Коваль не перебивал женщину, давал выговориться, хотя не очень понимал, какое отношение имеет ее исповедь к анонимным письмам и преступлению в Вербивке.

— Вторично, — продолжила Зоя Анатольевна, — мой бывший муж появился года три тому назад, когда я уже была замужем. У него, видимо, не сложилась жизнь с другой женщиной, и он начал просить, чтобы снова сошлась с ним. Я испугалась этого, за Андрейку боялась, и все рассказала Юрию. Он воспринял все очень болезненно и даже предложил уехать отсюда. К счастью, обошлось… Прошло еще почти три года. Казалось, все успокоилось. Но вечером восьмого июля прибегает моя сестренка Наталка и говорит, что опять объявился мой бывший муж и хочет видеть меня и сына. Приехал прямо в Вербивку, к моей матери. Можете представить мое состояние! Ничего не сказав Юрию, я села с Наталкой на попутную машину и вскоре была уже на месте. Разговор был долгий и тяжелый. К счастью, Андрейка допоздна заигрался с детьми. И я постаралась увести бывшего мужа из дому. Мы пошли по берегу Роси в направлении леса. Договориться ни о чем не смогли. Он угрожал забрать сына. Уже стемнело, а я все умоляла оставить нас в покое, не трогать ребенка. И только когда пригрозила, что подам в суд как на злостного неплательщика и потребую алименты за все эти годы, в течение которых я ни копейки не получила, он отступил. В конце концов обещал уехать и никогда не возвращаться сюда, а я дала слово, что никогда не буду требовать с него алиментов. Он направился к шоссе, чтобы сесть на попутную машину. Я же, в беспокойстве за Андрейку, побежала к матери напрямик через лес… Когда очутилась на опушке, вдруг услышала выстрел и увидела в сумерках две фигуры во дворе Лагуты. Один человек упал, второй остался стоять на месте. Не прошло и минуты, как бахнуло вторично…

Зоя Анатольевна волновалась, жестом попросила налить ей воды. Выпив, она некоторое время молчала, собираясь с мыслями.

— В тот же вечер я увезла Андрейку из Вербивки. Не верила своему бывшему мужу и боялась его нового визита, вот и решила отвезти сынишку к родителям Юрия. Объяснила тем, что моя мама болеет и не может присматривать за внуком. Вернулась через несколько дней и тут узнала, что убиты Мария Чепикова и Петро Лагута и что арестован Иван Чепиков, который подозревается в убийстве… Я стала припоминать подробности того вечера и все больше приходила к выводу, что Чепиков не виноват, потому что я видела только две человеческие фигуры… Мне, конечно, надо было сразу сказать Юрию. Но, зная его характер, я побоялась признаться, что оказалась неподалеку от места события… да еще с кем… Из-за своего бывшего мужа я не хотела впутываться в эту историю. Радовалась, что избавилась от его преследований и спасла сына. Но тут меня начала мучить мысль, что Юрий арестовал невиновного человека, а я единственный человек, который может внести ясность в эту историю… Я понимала, что мой долг — помочь расследованию, мучилась, вот и придумала, чтобы остаться неузнанной, написать вам эти письма. В первом только намекнула, а во втором, немного растерявшись, что вы не обратили внимания на первое сообщение, сказала прямо, что Чепикова в момент происшествия не было там.

Она умолкла.

— И вы уверены в своих выводах?

— Конечно! — твердо ответила Зоя Анатольевна.

— Кто же, в таком случае, убил их? Не самоубийством же они покончили?

— Третьего там не было.

— Вы были взволнованы разговором с бывшим мужем, события во дворе Лагуты происходили в темноте, и вы могли не заметить третьего, — продолжал Коваль.

— Третьего не было! — упрямо настаивала Зоя Анатольевна.

— Ну что ж, проверим, насколько ваши наблюдения могли быть точными. Проведем небольшой следственный эксперимент.

Она испуганно взглянула на Коваля:

— Но ведь вы обещали…

— А мы неофициально. Без следователя и понятых. И, конечно, без капитана Бреуса, — улыбнулся Коваль, — так сказать, в неполном семейном составе.

Через несколько минут газик уже выезжал со двора милиции. Дмитрий Иванович сказал начальнику уголовного розыска, что съездит на хутор и заодно подвезет Зою Анатольевну, которая хочет навестить мать.

* * *

Подворье Лагуты встретило их тишиной поистине мертвой. Поздний вечер укрыл реку, лес, хаты и прибрежные холмы легкой пеленой, сквозь которую, то высвечиваясь, то пригасая, светила щербатая луна.

— Зоя Анатольевна, — обратился Коваль к своей спутнице, перед тем как попросить водителя остановиться, — не составите ли вы мне компанию на несколько минут, я хочу глянуть, как выглядит вечером место происшествия. А потом мы подбросим вас прямо к дому.

Она поняла, что эти слова были обращены в основном к водителю.

— Конечно, конечно, — поспешила согласиться. — У вас прежде всего — служба…

…Подполковник Коваль и его спутница стояли рядом в густом подлеске возле проселочной дороги. Зоя Анатольевна еще раз, в деталях, рассказывала о событиях того страшного вечера.

Коваль слушал и не перебивал. Он уже и сам убедился, что от того места, где они сейчас стоят и где вечером восьмого июля находилась Зоя Анатольевна, нельзя было не заметить людей во дворе Лагуты.

— Значит, второй выстрел раздался через минуту? — вдруг спросил Коваль. Он знал, что точность воспоминания часто зависит от того, где пытаются восстановить в памяти событие, и что лучше всего это удается на том же самом месте и в тех же или похожих условиях.

— Приблизительно. После первого выстрела я бросилась бежать. Испугалась, не в меня ли стреляют. Второй выстрел услышала, когда уже была на дороге…

— Итак, Зоя Анатольевна, подытожим, — сказал Коваль. — Ясное дело, что вы должны были сразу все рассказать если не мужу, то хотя бы майору Литвину… Хотя ваши наблюдения не очень убедительны и мало доказательны. Но! Возможно, вы и правы… Скажу по секрету, я тоже так думаю. — Он наклонился к ней, словно их могли подслушать, и доверительно добавил: — Я тоже думаю, что их было только двое.

Несколько секунд они молчали. Пролетела какая-то птица. В глубине леса вскрикнул сыч. От Роси веяло прохладой. Зоя Анатольевна зябко повела плечами.

— Я столько из-за этого пережила, так изнервничалась! — вздохнула она.

— Андрей Васильевич! — крикнул в темноту шоферу Коваль. — Пройдите к нам через двор. Нанемного остановитесь там. А вы, Зоя Анатольевна, — тихо обратился он к ней, — следите за ним.

Водитель, еле различимый в слабом лунном свете, быстро прошел по двору Лагуты.

— Заметили, Зоя Анатольевна, Андрея в тот момент, когда он остановился возле хаты Чепиковых?

— Нет, — покачала она головой.

— Ну вот, — заключил Коваль. — Там мог стоять третий, убийца…

— Но Юрий говорил, что стреляли с близкого расстояния… И тогда светила полная луна. Падал свет из окна. Я бы увидела.

— Свет из окна далеко не падал. У Лагуты была только керосиновая лампа…

Вместе с шофером они вернулись к машине. Через несколько минут подъехали к дому матери Зои Анатольевны на противоположном конце хутора.

II

…Сейчас Марии было особенно тяжко. На душе накопилось столько горечи и обид на мужа, который не понимал ее и все больше отдалялся. И в Черкассы она поехала, несмотря на его запрет. Отправилась тайком, неправдой, да простится ей, ибо это во спасение. Теперь у нее одна надежда — господь бог, и она раскрывала ему свое сердце.

…Охваченная общим возбуждением, одуревшая от воплей вокруг и собственного крика, Мария стояла на коленях с высоко поднятыми скрещенными руками и ощущала себя летящей над черной бездной. Белые язычки свечей виделись ей яркими звездами далеких миров, мимо которых она парила — невесомая, широко раскинув свои гигантские крылья. Ветер свистит в ушах, вертит ее во мраке, но вот звезды расступились, и в светлом сиянии перед ней предстал всевышний. Она говорила с ним, захлебываясь словами и криком, изливая ему свою боль, высказывая горькие жалобы. И когда выплеснулась, освободилась от душившей ее тяжести, господь благословил ее своей улыбкой — солнечным сиянием…

Молящихся, которые постепенно приходили в себя после такой экзальтированной «беседы с самим богом», Федора и брат Михайло одного за другим выпроваживали из дома.

Только Мария никак не могла прийти в себя после нервного потрясения. Она долго лежала, уткнувшись лицом в пол, ее потное тело продолжало вздрагивать, белая длинная рубашка вздернулась.

Брат Михайло и Федора подняли Марию и отнесли в ту самую комнатку, где она когда-то останавливалась с мужем.

Мария никак не могла понять, где она, когда вдруг проснулась в полутьме на чужой кровати.

Сначала показалось, что вознеслась в мир, где «несть ни радостей, ни печали», и обрадовалась этому. Потом удивилась кровати с такими же железными прутьями и чуть поблескивающими никелированными колпачками на спинке, с такой же периной, одеялом и подушками, как на грешной земле, откуда ее вознес к себе всемогущий и всеблагий.

Она поднялась, ступила босыми ногами на холодный пол, ударилась об угол шкафа и, ощутив боль, разочарованно подумала, что находится в прежнем мире, где единственным спасением от греха является ее искренняя вера и служение богу.

Услышала вдруг доносившийся откуда-то приглушенный говор и узнала низкий, хрипловатый голос брата Михайла. Значит, она все еще в его доме?..

Неслышно ступая босыми ногами, скользнула по коридору и чуть-чуть приоткрыла дверь в комнату. Увиденное заставило ее замереть на месте. За широким столом, с едой и вином, пировали двое. Воздух в комнате был насыщен водочным перегаром.

Мария не сразу поняла, что происходит. Удивилась: откуда взялся здесь брат Петро? Ведь на молении его не было. Но эта случайная мысль тут же потонула в море других.

Они пьяны! Духовный наставник и божий человек! Разве это возможно? Почему они пьют сатанинское зелье — брат Михайло и брат Петро?

Мария зажмурилась, надеясь, что через миг страшное видение исчезнет. Ведь брат Михайло вместе со всеми только что говорил с Иисусом Христом. Как же господь допустил такой грех? А что твердили ей брат Михайло и брат Петро? «Презирай земные радости, очищайся от вечного греха, иди к святой жизни, непрестанно обращайся к всевышнему!»

Она считала их непорочными, святыми, чуть ли не богами! Так кого же она сегодня видела, с богом ли говорила?

Открыла глаза. Всегда краснощекий, брат Михайло от вина и духоты раскраснелся еще сильнее, его круглое лицо плыло перед глазами Марии большим кровавым пятном.

Брат Петро пил мало, зато старательно подливал хозяину дома. Он сидел боком к дверям, и Мария видела только благообразный аскетический профиль, лысину и большое ухо, которое шевелилось, когда Лагута жевал.

Мария застыла возле двери, не решаясь ни открыть ее полностью, ни закрыть.

— Разгоню я всех этих блаженных, — услышала она голос брата Михайла. — Осточертели они мне, Петро… Накличут беду, наведут милицию.

— Наоборот, — убеждал Лагута, продолжая жевать. — Твои блаженные — настоящая крыша. Милиция не очень любит вмешиваться в дела верующих. А если что-нибудь… Можно поднять такой шум, что и в Москве услышат. И не только в Москве… Они нам одно — спекуляция, воровство, а мы им на весь мир — страдаем за веру, за свободу совести!..

Уже крепко подвыпившему брату Михайлу понравились последние слова Лагуты, и Мария увидела, как широко он улыбнулся.

— Конечно, за свободу совести, именно… — с удовлетворением проговорил он. — Я только за свободу. И чтоб по совести… А не задаром… А вот ты меня обижаешь, Петро. Обещал молодку, а где она?.. Я тут как сторожевой пес: передачи для тебя принимаю, прячу и перепрятываю. За них знаешь что может быть — строгий режим до скончания века… Это разве по совести?

— Дом тебе кто купил? Я купил! Такое в твоей жизни часто бывало? Забыл, как без копейки в кармане торговал булочками в порту?

— То была временная зона…

— Так что благодари бога нашего…

— А зачем ты мужа той дурноватой сюда прислал? Продаст он, вот увидишь.

— Иван Чепиков — моя забота. Прислал, значит, нужно. И не продаст он, не до этого ему сейчас…

В сознание Марии слова доходили медленно. Голова кружилась. Когда услышала имя мужа, у нее чуть ноги не подкосились, и она невольно распахнула дверь.

Хозяин дома и его гость замерли от удивления, когда на пороге в белом одеянии возникла Мария. Придя в себя, позвали ее. Она не слышала, не понимала их слов.

Тогда брат Михайло поднялся, взял ее за плечо и повел к столу. Она не сопротивлялась, шла безвольно, еле передвигая ноги.

Лагута отодвинул скамью и помог Михайле усадить Марию.

— Господь простит нам этот грех, сестра Мария, — сказал пресвитер, оказавшийся справа от нее. — Мы наново рожденные святым духом и больше не принадлежим этому миру. Мы уже стали божьими людьми, и он — наш господин. Нам теперь не может быть никакого осуждения в этом мире. Будь с нами, Мария! Господь и тебе даст прощение греха, и ты тоже придешь в новую жизнь, найдешь новое рождение…

— Испытаешь обряд огненного крещения, — добавил Лагута, наливая в рюмку разбавленного спирта. — Коль ты уже явилась сюда, значит, бог направлял твои стопы и ты тоже выделена из стада.

Мария отодвинула поставленную перед ней рюмку. Но Лагута упрямо возвратил ее на место.

— Исполняй божью волю во всем, — произнес он уже непослушным языком. — А волю его скажем. Мы с ним сейчас говорили, и ты будешь с ним говорить… — И вдруг, повернувшись к Савенко, воскликнул: — А как хороша, брат Михайло, наша Мария, как роза господняя! Хотя и хромуля…

Мария попыталась встать из-за стола, но брат Михайло взял ее за голову и, сжимая пальцами щеки, попробовал силой открыть рот. Вырываясь, Мария повернулась к Лагуте и простонала:

— Брат Петро, что же это? Что же это?..

Но Лагута промолчал. Только продолговатые лисьи глаза еще больше сузились. Наконец она услышала его голос. Но не в свою защиту.

— По воле святого духа…

— Не простится это вам! — успела крикнуть Мария и поперхнулась — жгучая горечь перехватила дыхание. Она тяжело закашлялась, еле передохнула и, ничего не соображая, конвульсивно хватала ртом воздух. Слезы брызнули из глаз.

Сильные руки брата Михайла расслабились и отпустили ее.

Мария опьянела, стало нестерпимо жарко, неприятно кружилась голова, перед глазами плыли стол, бутылки, тарелки…

Она еще раз попробовала подняться и, хотя уже никто ее не держал, не смогла.

— Вот так будет лучше, — услышала над собой чей-то голос и не поняла, кому из двух «братьев» он принадлежит. — Отныне мужу своему ты будешь не женой во браке, а сестрой, без греха… Христова любовь подымет тебя до бога. Иисус Христос сошел на меня и сказал: «Чадо божье не от крови, не от желания плоти, не от желания мужа, но от бога рождается…» Будет и тебе дитя не греховное, а божье…

Мария, уже не владея собой, пьяно улыбнулась.

— Иисус, сойдя, сказал, — продолжал Лагута, опустив сильную руку ей на плечо, — грехом грех уничтожьте, и ты должна сейчас подчиниться брату Михайлу, ибо он в грех впадет не по своей воле, не по желанию плоти, а по воле святого духа…

При этих словах брат Михайло навалился на Марию и начал целовать ей лицо и плечи…

Последнее, что она как в бреду почувствовала, было то, что ее подымают со скамьи, стягивают рубашку… Потом стало душно, и она тяжело провалилась в бездну, влетела в черную звездную ночь, туда, где сегодня уже говорила с господом. И показалось ей, что на этот раз она по-настоящему навсегда оставила грешную землю…

Когда Мария проснулась, в доме никого не было, кроме Федоры. Старуха молча, сжав губы, помогла ей одеться и вывела на улицу. Остановив какую-то машину, ткнула шоферу деньги и попросила отвезти больную женщину в Вербивку.

III

Их было четверо. Три сотрудника милиции и рецидивист-расхититель Михайло Савенко. Уже битый час продолжался бесплодный допрос. Савенко притворялся божьим агнцем. Лишь после того как подполковник Криворучко напомнил об уголовном прошлом «божьего наставника», тот начал сдаваться и признавать за собой грешки, за которые большого наказания не полагалось.

Выяснилось, что брат Михайло вовсе не Савенко, а Савченко, который уже дважды привлекался к ответственности за хулиганство и воровство и отсидел в исправительно-трудовых колониях в общей сложности больше восьми лет.

Сначала все шло довольно однообразно: подполковник Криворучко задавал вопросы, на которые Савенко-Савченко большей частью бросал лаконичное: «Не знаю».

Ответы допрашиваемого быстро печатались на машинке, за которой сидела молоденькая белокурая женщина, инспектор отдела борьбы с хищением социалистической собственности.

— Каким образом у вас дома оказалось такое количество спирта? — в третий раз повторил свой вопрос подполковник Криворучко.

— Не знаю, — так же в третий раз коротко ответил Савченко. — Чужой он. Я разрешал своей пастве эту малость в моем погребе держать.

Подполковник Коваль едва не засмеялся: точно так отвечала на допросе припертая фактами к стене Ганна Кульбачка.

— Но спирт не в бутылках был, а в канистрах и в землю закопан. Тут уж без хозяина не обошлось, — заметил Криворучко, тоже удивляясь, какую неразумную позицию избрал Савченко. — Как бы ни очутился в погребе этот спирт, он все равно ворованный, потому что в магазинах не продается. Интересно, как потом ваша паства разбирается, где чье лежит…

Подозреваемый и сам понял, что его объяснения звучат наивно, но ничего другого придумать не мог и горбился на стуле — мрачный, обрюзгший, весь какой-то осевший, словно остывшая квашня.

— Кто хранил у вас спирт?

— Многим разрешал.

— Если подтвердят, у вас появятся смягчающие обстоятельства. В ваших интересах назвать этих людей.

Савченко, глянув исподлобья на пишущую машинку, ничего не ответил.

— Так зачем все-таки приносили к вам краденый спирт?

— Каждый вносил свою долю, — вдруг нашелся Савченко.

— Поговорим без протокола, если он вас смущает, — включился в допрос Коваль, заметив взгляд подозреваемого.

Начальник отдела не возражал и кивнул.

— Будем записывать только то, что вы сами пожелаете.

Белокурая инспектор сняла руки с клавишей машинки, открыла сумочку и мельком глянула в лежавшее там зеркальце.

— Объясните, как это у вас соединялось: вера, пуританские строгости и деятельность… — Коваль сделал паузу, — экспедитора спиртзавода и по совместительству — расхитителя?

— Вера требуется каждому человеку.

— Но ведь не каждый верующий собирает десятки литров такого зелья, как спирт…

— Благодать на истинно верующего нисходит независимо от того, чем занимается он на грешной земле…

— Насколько мне известно, — заметил Коваль, — вы отрицаете земную жизнь и ее радости, хотя очень любите деньги, стремитесь к богатству. Идете даже на преступления, чтобы удовлетворить свои плотские страсти. В Полтаве вас судили за обычное воровство, перед этим вы отсидели два года за злостное хулиганство…

— Были грехи, каюсь… Я тогда еще не сподобился бога, не обрел духовной жизни.

— Ну, а теперь, уже «сподобившись», все равно нарушаете законы?

— Духовная жизнь, она вне законов, придуманных людьми. Преследования, которым я подвергался, — опустил глаза Савченко, — естественны и закономерны, святым писанием предусмотренные. Истинные сыновья божьи всегда страдают и преследуются во имя господа. Он терпел и нам велел…

— Вы не только законы общества и государства, но и свои заповеди нарушаете, — сказал Коваль. — «Не убий», «не возжелай», «не укради», а вы и возжелаете, и крадете… Вот и начальник ОБХСС подтвердит, — с легкой улыбкой обратился Коваль к подполковнику Криворучко. — Верно, Иван Кондратьевич?

— Мы не боимся пострадать за Христа, — вздохнул Савченко, — это не тяжелая ноша, а радость. Когда вы свои глыбы каменные обрушиваете на нас, мы это принимаем безропотно. Сказано у апостола Павла, что закон духа жизни в Иисусе Христе освобождает нас от закона греха и смерти.

— А Петро Лагута и Мария Чепикова тоже за Христа пострадали, преступив закон жизни и смерти? — вдруг спросил Коваль и с удовлетворением заметил, что при этом вопросе Савченко испуганно стрельнул глазами на машинистку.

— Теперь будем ваши ответы записывать, — сказал Коваль.

— О брате Петре и сестре Марии знаю, но мы им не судии, они теперь вечную жизнь получили и отвечают только перед богом.

— Они-то перед богом отвечают, — вздохнул Коваль, — но кому-то и здесь нужно ответить.

— Об этом нам ничего не ведомо.

— Расскажите, какие у вас были отношения с Марией Чепиковой и Петром Лагутой?

— Никаких. Мария иногда приезжала в Черкассы к врачам, медицина не помогла, вот она к богу и обратилась. Молилась с нами…

— Когда была в последний раз?

— Точно не припомню.

— Накануне своей гибели, седьмого июля, — подсказал Коваль.

Савченко, испуганный тем, что милиции известна дата последнего посещения Марией его дома, закашлялся, стараясь выиграть время и обдумать ответ. Впрочем, если милиция знает дату, то она взята не с потолка. Савченко это знал из своего предыдущего опыта.

— Возможно, и седьмого… Да, кажется, так…

— С кем она была у вас?

— Несколько человек молились.

— А Лагута?

Пальцы Савченко задрожали, и он не знал, куда девать руки. Правое веко, как всегда при волнении, начало предательски подергиваться.

— Не было его на молении.

— А мужа Марии?

— И мужа не было.

— Он что, вообще у вас не бывал?

Савченко подумал: «Не от Чепикова ли у милиции все эти сведения?» И решил, что абсолютно все отрицать нельзя.

— Однажды Мария приводила, но душа у него не раскрылась, не услышал он голос божий.

— А Ганна Кульбачка?

— Седьмого не приезжала.

— Сколько вы продали спирта Кульбачке и по какой цене? — спросил подполковник Криворучко.

— Я ей спирт не продавал.

— Она часто приезжала к вам?

— Веру нашу соблюдала. Вместе со всеми молиться хотела.

— Значит, спирт, который изъяли у нее во время обыска, не с вашего завода?

— Откуда мне знать, что вы у нее нашли! Я ей ничего не продавал.

— Ну что ж, — сказал Криворучко, — проведем очную ставку. Мы располагаем другими сведениями.

— Значит, седьмого июля Мария Чепикова осталась у вас ночевать? — снова перехватил инициативу Коваль.

— Слабенькая она. Устала… — растерялся Савченко. — С богом говорила душевно, все свои силы истратила… Отлежалась и уехала…

— Так, — медленно произнес Дмитрий Иванович, — значит, уехала?.. А в котором часу?

— Не знаю. Спал я.

— А кто еще в ту ночь был в вашем доме?

— Ну, Федора, понятно.

— Может, она знает?

— Да ничего она не знает. Что она может знать!

— Проверим, — произнес Коваль и нажал на кнопку звонка.

Двери открылись, и вошла Федора, одетая в темное платье. Если бы появились живые Мария или Петро Лагута, Савченко, наверное, был бы меньше потрясен.

Увидев брата Михайла, Федора в свою очередь бросила на него испуганный взгляд.

— Ваши фамилия, имя, отчество? — спросил Коваль, предложив Федоре подойти к столу.

— Гнатюк я, Федора Ивановна…

— Вы знаете этого человека? — показал он на Савченко.

— Как не знать…

— Назовите.

— Михайло Гнатович.

Белокурая машинистка-инспектор быстро отстукивала вопросы и ответы.

— В каких вы с ним отношениях? Может, родственник ваш?

— Да ни в каких! И не родственник он мне. Хозяин мой. Служила у них.

— Федора Ивановна, — продолжал Коваль, — вы помните ту ночь, когда у вас последний раз ночевала Мария Чепикова?

Федора тяжко вздохнула и, не подымая глаз, кивнула.

— Какого это было числа? — Коваль заметил, что старуха снова бросила исподлобья какой-то растерянный и виноватый взгляд на Савченко, который в свою очередь зло глядел на нее.

— Да не бойтесь, Федора Ивановна, он уже не страшен, ничего вам не сделает.

— Да, — произнесла она, — помню. Было это с субботы на воскресенье…

— Седьмого июля?

— Седьмого, — кивнула Федора.

— Кто кроме вас находился в доме в ту ночь?

— Мария, хроменькая, прими господь ее душу. И вот они, — указала на Савченко.

— Когда уехала?

— Раненько утром. Я по их приказу, — снова взглянула на Савченко, — посадила ее на машину и отправила.

— А кто еще ночевал в доме в ту ночь?

— Брат Петро.

— Как фамилия?

— Фамилии не знаю.

— И что у вас произошло в ту ночь?

Федора опять тяжело вздохнула и некоторое время молчала, грузно опираясь руками на спинку стула, возле которого стояла.

— Да вы садитесь, Федора Ивановна, — предложил ей Коваль.

Она словно не слышала его слов и продолжала стоять. Только крепче вцепилась пальцами в стул.

— Грех там был большой…

— Я понимаю, вам тяжело говорить об этом, — сочувственно произнес Коваль. — Но необходимо. Ради истины…

Федора продолжала молчать, уставившись в носки своих истоптанных ботинок.

Дмитрий Иванович был готов к тому, что ответы из старушки придется клещами вытягивать. Это была полуграмотная, забитая женщина, потерявшая в войну всех своих близких. Одинокая, без крыши над головой, она нанималась в домработницы. Несколько лет тому назад Федора попала к Савченко и преданно служила ему, не вникая в то, чем занимается хозяин, и не рассуждая, хорошо или плохо все, что он делает. Она исполняла его распоряжения, по-хозяйски смотрела за домом, готовила еду и стирала. Была истинно верующей и фанатично молилась перед своими иконами, висевшими в ее комнатке.

Но как ни старалась она не вникать в дела хозяина, все же происходившее в доме вызывало у нее внутренний протест. Когда начинались, как говорила себе Федора, «бесовские игрища», она запиралась в комнатке и молилась, пока хозяин не выпроваживал гостей.

Она не осуждала хозяина, следуя заповеди «Не судите, да не судимы будете», но старалась держаться от него подальше, как от зачумленного. Даже белье его стирала, предварительно осенив корыто крестным знамением, словно изгоняя оттуда скверну.

Субботняя же ночь потрясла ее. Федора ничем не могла помочь Марии, спряталась у себя, молилась и плакала. Утром, проводив измученную сестру во Христе в Вербивку, старуха твердо решила уйти от Савченко. Но пока собиралась, произошли события, в результате которых она и оказалась в милиции, где допрашивали ее бывшего хозяина.

И все-таки вера и сейчас не позволяла ей вершить суд над Савченко. Давая показания, она выговаривала слова скупо. Возможно, и совсем бы не раскрыла рта, но еще до очной ставки с Савченко Дмитрий Иванович дважды беседовал с ней и смог кое-что выяснить о событиях субботней ночи.

Увидев своего бывшего хозяина, сидевшего, подобно раскаявшемуся грешнику, она не смогла так уверенно, как раньше, выразить свое отношение к событиям в доме, где служила. Было очевидным, что Савченко до сих пор подавлял ее волю.

— Вы говорили нам, — сказал Коваль, обращаясь к Федоре и подвигая к себе протокол прошлой беседы, — что среди ночи услышали крик. Кто это кричал?

— Мария кричала…

— Почему?

Федора отвернулась от Коваля.

— Что происходило в доме?

Старуха, казалось, вот-вот осядет в бессилии на пол. На лбу ее, окаймленном черным платком, выступили крупные капли пота.

— Я уже все сказала, — наконец произнесла она непослушными губами.

— Гражданин Савченко, — обратился Коваль к подозреваемому. — Расскажите тогда вы, что произошло в вашем доме в ту субботнюю ночь.

— Да ничего особенного, гражданин начальник… Ну выпили, погуляли… Без женщины, конечно, не обошлось. Она ко мне давно липла, эта Мария. Муж у нее старый, немощный. Дело такое… обычное… житейское…

Коваль заметил, как вдруг блеснули глаза Федоры.

— Неправду говорите, Михайло Гнатович! — неожиданно сказала старуха. — Она христом-богом вас просила, плакала! А вы говорите — липла! Плохой вы человек, Михайло Гнатович, ох плохой! А Мария несчастная была… Ее обижать — все равно что дитя!.. Она из-за вас, Михайло Гнатович, возможно, и с жизнью рассталась.

— Так где же, Савченко, правда? — строго спросил Коваль.

— Да что вы, гражданин начальник, мне все статьи клеите! И что с женщиной позабавился… Беда в этом небольшая. Государству ущерба нет… И преступления тоже. Если по обоюдному согласию, — вяло закончил Савченко.

Наступила пауза.

Подполковник Криворучко недовольно засопел. Его явно интересовали другие дела, а Коваль все больше уводил допрос в сторону.

— Скажите, гражданка Гнатюк, кто привозил Савченко спирт? И сколько?

— Не считала я. Возили. И сам приезжал с канистрами, и ему привозили…

— Что вы ее терзаете?! — не выдержал Савченко. — «Возили… Привозили…» — передразнил он Федору. — Что она понимает?! Знала свою кухню да корыто с бельем… А в остальном — дуб дубом, с рубля сдачи не посчитает. Бывало, за день слова из нее не вытянешь, а тут разговорилась. — И для пущей убедительности бывший экспедитор постучал себя кулаком по лбу, а потом по столу и указал на Федору. — Она не то что канистры — людей рядом не видела, ходила как лунатик.

С Савченко слетело напускное безразличие, и он начал говорить своим обычным голосом. Коваль понял, что только теперь начнется настоящий разговор.

Федора подняла возмущенный взгляд.

— А что ты знаешь, хозяин?! Разве видел, как умирают дети, как хоронят мужей, знаешь горе?! Водкой глаза заливал… Люди у тебя как овцы: «Иди!» — идут! «Беги!» — бегут. В страхе держал, пугал, обманывал, измывался. И Марию погубил. Ирод, ирод, нет тебе другого слова…

— А оружия в доме не видели? — спросил Коваль, когда Федора в гневе умолкла. — Пистолет, например…

— Нет, — твердо ответила она. — Чего нет, того нет. Да и пистолеты зачем ему? Он и без них мог человека загубить!

— А кому продавал спирт? — спросил Криворучко. — Вы этих людей знаете?

— Всякие приходили. Вот и Ганка, та, что приводила Марию. Ей тоже спирт давал, а деньги себе забирал. Ганя одна душевной была, добрая, ласковая, только от нее одной и слышала слово хорошее. Когда вы бедняжку посадили в тюрьму, он сразу отрекся, как Иуда от Христа. Хлеб милосердный отнести запретил…

— Глупая ты, Федора, и милосердие твое глупое, — пробурчал Савченко, уже знавший, что Федора, несмотря на запрет, тайком ездила к Кульбачке. Но в его сердитом, презрительном бурчании Коваль с удивлением обнаружил и сочувственные нотки.

— А кроме Кульбачки кто еще спирт у вашего хозяина брал? — продолжал Криворучко.

— Имен их не знаю. — Федора упорно стояла, уцепившись в стул. — Грицько кривой, из портового магазина, приходил. И другие тоже.

— Вишь, какая ты, Федора! Тихая да темная… — обиженно заговорил Савченко. — Пригрел гадюку… Ладно! — стукнул он кулаком по столу. — Пустые все это разговоры. Заберите отсюда эту дуру, сам все расскажу.

Когда Федора выходила, Савченко бросил ей вслед:

— Пропадет, бестолочь, без меня. — И, обратившись к Ковалю, добавил: — Вы ее хоть в дом престарелых пристройте…

IV

Они говорили долго. Уже темнело, зажглись вечерние звезды, и в комнату вливался слабый, какой-то фиолетовый свет.

Электричества Коваль не включал. Трудно сказать, что именно подействовало на Кульбачку: растерялась от неопровержимых улик ее мошенничества, тщательно собранных капитаном Бреусом, или испугалась обвинений в убийстве, а может, просто смерть Петра Лагуты, разрушив все планы и надежды, окончательно выбила ее из колеи, но, так или иначе, она вдруг стала откровенной.

— Что моя жизнь, гражданин подполковник, — грустно произнесла Ганна. — Не было счастья смолоду, нет его и теперь. Но я не ропщу. Такая, знать, судьба моя… Сижу в вашей камере, времени хватает припомнить и переворошить всю мою горькую жизнь. И как замуж пошла за нелюба, и как жизнь с ним промаялась, и как Петра встретила и полюбила… Работа у меня была выгодная, деньги не переводились. Все складывала на будущую нашу с Петром жизнь. Не знаю, какая в нем сила таилась, откуда она бралась, может, и впрямь господь одарил, была у него своя вера, не такая, как в церкви и книжках. Только не могла я его не слушаться и волю его исполняла, как самого бога. Откуда мне знать, есть там где-то за тучами господь или нет, но когда с Петром молилась, камень с души скатывался, все грехи мне прощались, и светлой я становилась, словно голубка белая. А грехов у меня, чего таить, хватало: и спаивала, и обвешивала, и обсчитывала…

Коваль слушал, не перебивая, ничего не записывая. Он думал о том, как жажда наживы до сих пор отравляет людей. Сколько горя доставила та же Кульбачка своим односельчанам, причиной скольких семейных трагедий она была, соблазняя мужиков «бесплатной» с виду выпивкой… Сколько не поддающейся учету беды принесла людям эта вроде бы ласковая, терпеливая, приятная на вид, но такая страшная и циничная женщина… Вот говорит она, что не в жадности дело, что деньги копила во имя любви к Лагуте… Но какая же это любовь, если влечет за собой страдания других? Ее проклинали даже те, кто в похмелье низко кланялся, она рисковала постоянно — каждый день ее могли отдать под суд. И все равно шла за Лагутой как завороженная, ради денег готова была потерять свободу и все, что имела…

— И сейчас бы еще торговала, — продолжала Кульбачка, — если бы не комбайнерка эта, Верка Галушко. Ну прямо войной пошла. До сих пор не пойму, что ей надо было. Муж непьющий, за сынов-подростков тоже бояться нечего… Была бы депутатка еще, а то ведь простая баба. А такую кутерьму подняла, всех настроила против меня… Дальше сами знаете… Кукую вот теперь…

Воспользовавшись паузой, Коваль спросил:

— Откуда пошел слух о любовных связях Марии и Лагуты?

— О Петре чего говорить… Мужик он мужик и есть. Хотя и божьего духа. Я к нему только по вечерам бегала, да и то не часто, тайком. Еще года нет, как своего Сергея похоронила. А Мария всегда у него под рукой была, рядом. Молодая, лицом пригожая. Хоть и хроменькая, а мужикам приятная… И все-то у Петра на виду была, молиться бегала к нему, веру его приняла. Хотя свое, наверное, в уме держала. Видела, что не нищий — и дом, и в доме полно всего, и деньги есть. А денежки-то мои! Все в его дом я принесла. Не для нее, а для нас с Петром! Вот и довела Марусечка своего муженька до горькой. Он после войны, раненый, в Вербивке осел, немолодой, а она баба в соку… Дитя иметь хотела, а его все нет и нет. Мать, Степанида, уверила, что молитвами только и можно дело поправить. А молитвы, они вон чем кончились… — вздохнула Ганна. — Когда приметила я, что Мария к соседу зачастила, а Чепиков на мои «дубки» повадился, то сказала Петру: «Нечего ей к тебе шастать, Ивана на ревность наводить». А он в ответ: «Мария в молитвах радеет». — «Смотри, — говорю, — домолится до греха». А он свое: «Неисповедимы пути господни…» Думаю, Петро даже обрадовался, когда Чепиков запил. Испугалась я, что на любовь мою туча надвигается, что все труды и добро накопленное прахом пойдут. Ум помутился. Если так, говорю, и сама жить не буду и им не дам…

— Нашли пистолет, — предположил Коваль, — и пришли вечером к любовнику…

— Нет, нет! — спохватилась Кульбачка. — Что вы!.. Это так, ради красного словца… Не способна я на страшное дело!..

— Значит, Лагута обрадовался, когда узнал, что Чепиков запил? — Коваль решил сделать вид, что меняет направление беседы. — Он очень не любил своего соседа?

— Избегал его, хотя и пробовал приохотить на свою сторону. Когда Мария впала в молитвы, он стал говорить ей, чтобы она и мужа своего причастила к богу. Но Чепиков не поддался, и Петро очень сердился, из себя выходил, когда при нем по-хорошему скажешь о соседе. Ненавидел его и даже боялся. Думаю, желал, чтобы Иван спился насмерть и не мешал якшаться с его женой… А как все кончилось, сами видите… Может, это господь покарал Петра рукой Чепикова. Заслужил он, прости меня, боже… Мы с ним должны были сойтись и уехать отсюда, да он все откладывал. Ясное дело, что Мария тому причиной была…

Кульбачка умолкла. Коваль потянулся к новой пачке «Беломора».

— Почему Лагута боялся Чепикова? Может быть, тот угрожал разоблачить его как изменника?

Кульбачка не знала, что ответить.

— Петро не воевал. А был он дезертиром или нет, не моего ума дело. Хотя все возможно… — Ганка, видимо, решила, что теперь любовнику ничем ни помочь, ни навредить нельзя, а искренними ответами, глядишь, и в доверие подполковника войдет.

— А что знаете о его связях с оккупантами?

— Откуда мне знать… Я поселилась в Вербивке после войны.

— А его дальнейшие связи, последних лет?

— Он себе Иисуса придумал, не такого, как в церкви, а своего, и сам в него поверил. Говорил, что в него сошел господь… И Марию этим заворожил…

— Я спрашиваю о других связях, о тайных встречах с какими-нибудь приезжими людьми.

Ганна Кульбачка уже пожалела о своем решении быть откровенной.

— С какими это приезжими? — удивилась она, и Коваль подумал, что Лагута, наверное, и от любовницы многое скрывал.

— Он хотел уехать отсюда?

— Да.

— Почему?

— Я настаивала.

— Только поэтому?

Кульбачка лишь руками развела: мол, откуда ей знать.

— Значит, капитан Бреус был прав, когда сказал, что вы в доме Лагуты искали свои деньги?

— Какие они мои! — горько вздохнула Кульбачка. — Теперь все ваше…

— Скажите, у кого в Вербивке кроме Чепикова было оружие?

Ганка растерялась от такого неожиданного поворота допроса.

— Мальчишки в лесу оружием игрались. У нас тут после войны добра этого хватало. Но у взрослых не видела.

— А сами не находили?

Коваль поднялся, щелкнул выключателем. Ровный яркий свет залил комнату, и Кульбачка прикрыла ладонью глаза.

— Не находили, значит, оружия? — повторил свой вопрос подполковник, возвращаясь к столу. Он пододвинул к себе стопку бумаги и взял авторучку. — Или оно было у вас?

Кульбачка пристально посмотрела на него. При ярком освещении глаза ее показались ему темными и глубокими.

— Зачем мне оружие? — тихо, словно с укоризной сказала Ганка. — Я никогда ничего такого в руках не держала. Неужто и вправду подозреваете?..

— Когда вы в последний раз видели Лагуту?

— В последний раз?.. Дней так за несколько до смерти.

— А точнее?

— Во вторник или в среду на той неделе. Я же говорю, за несколько дней… — повторила Ганна.

— Не сходятся дни. Вы были у Лагуты в тот же вечер и в то же время, когда произошло убийство. Это установлено, — спокойно произнес Коваль. — Что тогда произошло между вами?

Кульбачка, казалось, окаменела на стуле.

— Я жду, — напомнил подполковник.

Несколько секунд в комнате еще царила такая тишина, что слышно было, как в соседнем кабинете майор Литвин отчитывает кого-то из подчиненных, а во дворе моют машины.

— Да, я была там, — наконец выдавила Кульбачка.

…Она долго рассказывала о последнем вечере с Лагутой. Он был ласков, уверял в любви, но слова его были неискренними, и она чувствовала себя на краю пропасти. Поняла, что стала ему в тягость. После того тяжелого разговора крадучись, как обычно, пошла домой. Выстрелы услышала, когда уже подбегала к своей хате. Вначале не поняла, где стреляют, но каким-то внутренним чутьем угадала, что беда обрушилась на Петра, случилось что-то ужасное.

Охватил страх, тянуло вернуться назад, но побоялась, тем более что увидела возле своих ворот Миколу Гоглюватого.

Допрос закончился, когда у Коваля сложилось полное представление о роли Кульбачки в вербивской трагедии.

Спросил еще, не заметила ли она тогда кого-нибудь во дворе Лагуты или по дороге, и, получив отрицательный ответ, вызвал конвоира.

Когда милиционер выводил Кульбачку из кабинета, Коваль уже знал, что в деле об убийстве Чепиковой и Лагуты она ему больше не понадобится.

V

Розыски участников хищений на спиртоводочном заводе, установление и опрос свидетелей, изучение документов и, наконец, дознание велись активно. Уже дали показания продавцы, которые получали от Савченко ворованный спирт, среди них и Ганна Кульбачка, переведенная в следственный изолятор в Черкассы. Подготовив документы для прокуратуры, проведя необходимые очные ставки Михаила Савченко с соучастниками преступлений и свидетелями, подполковник Криворучко решил еще раз допросить бывшего экспедитора. Сознаваясь в мелких хищениях, он категорически отрицал, что является организатором воровской шайки.

Но допрос начался не совсем так, как предполагал начальник отдела борьбы с хищением социалистической собственности, потому что его повел Коваль.

— Вот что, гражданин Савченко, — сказал Дмитрий Иванович, едва конвоир ввел подозреваемого в кабинет. — Ваша роль в группе расхитителей установлена, и сейчас это подтвердится окончательно. — Он посмотрел на Криворучко, который, готовясь к допросу, раскрыл толстую папку с документами. — А пока я вас спрошу о другом. Что вас так тесно связывало с Лагутой?

Коваль впервые увидел в глазах Савченко страх.

— Лагуту, или черт его знает, как он там по-настоящему, я боялся, — честно признался Савченко. — Связался с дьяволом на свою голову!.. Хотя это он меня по рукам и ногам связал. Думаете, тихий да божий был? Маскарад! Дьявол в людском обличье! Чужими руками жар загребал. Мне его молитвы ни к чему были — какой из меня святой?! Принудил белую робу натягивать и божьим ослом прикидываться. Попервах на деньги позарился. Дурак был! Мне и своих бы хватало… А потом запугал…

— Лагута знал о ваших махинациях со спиртом? — спросил Криворучко. На обрюзгшем лице Савченко Коваль увидел нечто похожее на улыбку.

— Вот тут я его обскакал. Хоть в этом верх взял, гражданин начальник. У него были свои дела, у меня — свои. — И спохватился. — Только какие там у меня особенные махинации? Мелочишка. Возьмешь иногда поллитра на заводе… И все дело…

— Вы уверены? — прищурившись, спросил Коваль.

— Точно. Думаете, монеты мои во всёвкладывались? Черта бы с два я держал на свои эту гусыню Федору! На деньги Лагуты и дом купил, и клоунские игрища по его указу устраивал, и книжечки всякие припрятывал. Когда запутал, угрожать стал, да так, что я даже боялся, как бы его психи молельщики не поколотили меня. Сам он им не очень показывался, все через меня командовал. Был для них вроде бога на земле. — У Савченко к горлу подкатил ком. — Зачем ему это нужно было, я сперва не думал, а когда смекать начал, волосы дыбом встали. Вот так и жил… Хуже, чем в колонии. Куда хуже!

— О чем же вы «смекать» начали?

Савченко замялся. На его лицо с маленькими хитрыми глазами набежала тень.

— А бог его знает… Всякое такое… Иногда покажется одно, потом — другое… Дел у Петра бывало много. То в Киев, то еще куда… У меня всегда бывал проездом, наскоро. Ночью приедет и ночью же уедет…

— Встречался Лагута с кем-нибудь у вас в доме? Со знакомыми или незнакомыми вам людьми?

— Несколько раз приезжал к нему один. Но меня всегда Петро удалял на это время. Считайте, что я того человека и не видел.

— Ну, ладно, — согласился Коваль. — По этому вопросу с вами займутся другие товарищи. Скажите: вы бывали в доме убитого, в Вербивке?

— И близко не показывался, будь он проклят вместе со своим домом!

— Выходит, смерть Лагуты пошла вам на пользу?

— Туда ему и дорога…

— Я вас правильно понял, что в Вербивке вы никогда не были?

— Вы мне чужое клеите! — упавшим голосом проговорил Савченко, и Коваль почувствовал, что растерянность его искренняя. — Мне тут и своего хватит! Вот так! — Он провел ребром ладони по шее.

— Это верно, — согласился Коваль. — Своего хватит.

Коваль взглянул на подполковника Криворучко, который нетерпеливо ждал, когда он закончит допрашивать Савченко.

— У меня больше нет вопросов, Иван Кондратьевич. Я сейчас к генералу. До отъезда еще увидимся…

Он кивнул Криворучко и вышел в коридор, направляясь по лестнице наверх…

VI

Высоченный, с загорелым лицом крестьянина, участковый инспектор Биляк следом за худенькой женщиной переступил порог кабинета Бреуса.

— Возле Лагутиной могилы застал… — объяснил он, кивнув в сторону женщины, и оттого, что сутулился, казалось, что он с особым пристрастием разглядывает ее. — Конечно, тут ничего такого нет, каждый имеет право… Но шел в Вербивку — стоит, иду через час назад — все на том же месте… Спросил, кто такая; говорит: дочка его… А фамилия другая… — Докладывая, инспектор смотрел то на Бреуса, то на подполковника, пытаясь по реакции начальства определить, правильно он поступил, приведя женщину, или нет.

Женщина с мрачным видом стояла посреди кабинета. Крепко сжатые сухие губы свидетельствовали о необщительности. Удлиненное лицо и продолговатые лисьи глаза действительно чем-то напоминали Лагуту, хотя Ковалю и не пришлось видеть его живым, только в морге и на небольшой паспортной фотографии.

Коваль жестом попросил женщину сесть.

— До сих пор о детях Лагуты мы ничего не знали, — словно оправдываясь, сказал капитан Бреус.

— Об этом никто не знал, — глухо проговорила женщина. — Мать, умирая, призналась мне и все о нем рассказала.

— Как ваша фамилия? Имя? — спросил Коваль.

— Пойда. Катерина.

— Фамилия девичья?

— Материна. Есть церковная запись. По ней и паспорт получала.

— Чем вы можете подтвердить, что Петро Лагута ваш отец?

— А ничем. — Она вздохнула. — На улице до сих пор байстрючкой называют. Меня это не трогает.

— На наследство претендуете? — спросил Бреус.

— Своя хата есть.

— Где и когда вы родились? — спросил Коваль.

— Под Богуславом, в Хохитве. В сорок первом…

— Там и записаны?

— Только попа того уже нет.

— А теперь где живете?

— В Корсунь-Шевченковском.

— Мать давно умерла?

— Шесть лет тому назад.

— Вы с Петром Лагутой часто виделись?

— Нет.

— В последний раз когда?

— Прошел уже год.

— В Вербивке?

— Сюда я никогда не приходила.

— Он приезжал к вам?

— Когда бывал в Корсуне, я пряталась… Но случалось, что находил.

— Так, так, — несколько иронически протянул Коваль, — не жил вместе с вами, не помогал, отказался, обидел мать… И вы за это его невзлюбили…

— Он не отказался, — резко ответила она. — Мать сама уехала от него в Корсунь. А меня он все же любил… Если вообще кого-то мог любить…

Катерина Пойда говорила просто и спокойно, удивительно ровным, усталым голосом.

— Почему же вы избегали его? — осторожно спросил Коваль.

Женщина тяжело вздохнула.

— Кровь на его руках. — Она сделала паузу. Возможно, ей было нелегко продолжать. Но вдруг быстро сказала: — Он вместе с немцами убивал детей, которые закопаны в яру возле Днепра… — И словно сбросила с себя камень, который долгие годы несла на плечах.

В кабинете стало так тихо, что, казалось, зазвенел, задребезжал душный воздух. Участковый Биляк крякнул и стал вытирать большим носовым платком пот с лица.

— Это там, где стоит памятник жертвам фашизма, по дороге на Днепр? — спросил Бреус.

— Там только расстрелянным, а детей не стреляли… Их отравили.

— Каких детей? — негромко осведомился Коваль.

— Из больницы…

— Чего же вы до сих пор молчали?! — взорвался возмущенный Бреус. — И цветы, значит, ему на могилу!..

— Цветов я не приносила, — развела руками женщина. — И не в этом дело… Правосудие свершилось, и счеты сведены. У меня осталась только отцовская могила…

У капитана Бреуса вдруг мелькнула неожиданная догадка о следах женских туфель на лесной дороге неподалеку от усадьбы Лагуты. Уж не она ли, эта не по годам увядшая женщина, явилась орудием правосудия?!

— Он и меня тогда отравил, не только чужих детей. И отрава эта навсегда останется во мне, — тихо добавила Катерина Пойда.

Догадка все сильнее захватывала Бреуса. Капитан пристально присматривался к разношенным туфлям женщины.

— Какой у вас размер обуви?

«Вот сейчас, — думал он, — я, кажется, сделаю открытие, которое хотя и перечеркнет всю предыдущую работу, но выведет наконец розыск на верную дорогу».

— Тридцать седьмой?! — уверенно подсказал Бреус.

— Нет, — возразила женщина. — Тридцать шестой… Даже тридцать шесть с половиной.

Бреусу стало жарко. Глянув на Коваля, он расстегнул под галстуком верхнюю пуговицу рубашки.

— А где вы были восьмого вечером?

— Дома.

— Кто может подтвердить?

— Наверное, соседи.

«Значит, тридцать шесть с половиной. Почти тридцать семь», — крутилась в голове капитана навязчивая мысль.

— Расскажите о вашем отце. Все, что знаете, — попросил Коваль.

— Знаю очень мало… Пока жила мать, он встречался с ней, совал ей деньги. Она терпела; думаю, боялась его. У меня он тоже вызывал страх. Хотя и называл дочкой, но я считала его чужим дядей. И только при смерти мать сказала, что он мой отец. Когда я выложила ему, что знаю о его прошлом преступлении, он плакал и клялся, что его заставили и что теперь он замаливает грехи, помогает сиротам и инвалидам. Поверил в бога и взывает людей к вере, потому что это единственный способ заслужить прощение греха…

— У бога, — пробурчал Бреус, — а у людей?

— Обещал пойти с повинной и покаяться перед властью, если я потребую. Убеждал, что живет на свете только ради меня, ибо я — его кровинка и след на земле. Твердил, что служил немцам из-за страха, чтобы я не осталась сиротой… Я не могла простить. Сказала, что у меня жизнь все равно погублена, что я проклинаю и его, и свою кровь и не хочу никогда его видеть… Но выдать властям и послать отца на смерть своими руками тоже не могла. А теперь?.. Ну что теперь… Судите, воля ваша… — Последние слова она произнесла, обращаясь к одному Бреусу.

Коваль позвонил майору Литвину и попросил зайти. Катерина Пойда кратко повторила свою горькую исповедь, и начальник милиции условился по телефону с прокурором и председателем исполкома Отрощенко об эксгумации детских трупов в яру.

Майор вместе с лейтенантом Биляком повезли Катерину Пойду в прокуратуру, а Коваль и Бреус еще какое-то время молча сидели в кабинете, находясь под впечатлением истории этой женщины, которая, рассказывая, ни разу не заплакала, словно была каменная. Потом капитан вдруг заторопился и, не спрашивая разрешения, стремглав выскочил из кабинета. Вернулся через несколько минут с большими фотографиями в руках.

VII

На фотографиях были хорошо видны контрастированные специальным порошком отпечатки женских туфель.

Бреус доложил, что девятого утром снял эти следы невдалеке от дома Лагуты, на обочине лесной дороги, но посчитал, что они принадлежат случайной прохожей. Теперь, когда дознание зашло в тупик и его предположение о Ганке Кульбачке как убийце отпало и версия про Чепикова не находит полного подтверждения, а тут еще эта Пойда появилась, вот он и решил представить на рассмотрение эти фотографии.

— Да, товарищ капитан, — строго заметил Коваль, выслушав признание начальника уголовного розыска. — Проступок серьезный: вас ли учить, что нельзя пренебрегать даже малейшей деталью. Ведь со временем любая может стать доказательством…

— Но женщина находилась все же далековато от усадьбы и двигалась по лесной дороге. Я проследил ее путь… Он уходил в сторону от дома Лагуты и на самом дворе не встречался, — сказал Бреус в свое оправдание.

— Она могла быть не участником событий, а свидетелем. А это важно.

Капитан опустил голову:

— Я понимаю.

— Что вы думаете теперь с ними делать? — указывая на фотографии, спросил Коваль.

— Если это не Катерина Пойда наследила, то путем исключения определю женщин, которые носят такую обувь, — быстро ответил капитан.

— Туфли тридцать седьмого размера?

— Да. Будем суживать круг…

— Колоссальная трата сил и времени. И главное — бесполезно.

Коваль удивил капитана.

— Очень популярный номер обуви, Юрий Иванович, — объяснил свою мысль подполковник. — Каждая третья женщина — тридцать семь или тридцать шесть с половиной… Стандартный размер… Вот у вашей Зои Анатольевны, например, какая нога? — поинтересовался он.

— Тридцать семь, — ответил обескураженный Бреус. — Но ведь…

— Видите, у жены самого начальника угро… — Бреусу показалось, что губы подполковника тронула легкая улыбка… — Вот почему эти отпечатки могут только сбить нас с толку… Давайте их сюда. — Коваль сложил снимки и сунул их в ящик стола. — Они нам теперь ни к чему…

— Как ни к чему?! — вспыхнул Бреус.

— Человек, который оставил эти следы, никакого отношения к убийству не имеет, — твердо сказал подполковник. — Женщина действительно была далековато от места событий и не могла что-либо увидеть во дворе Лагуты… Так что вы, капитан, большой беды не принесли, не показав нам эти фотографии. Хотя, повторяю, должны были с самого начала представить их оперативной группе… Ладно, забудем этот неприятный факт, — помедлив, добавил Коваль. — Пусть все останется между нами.

Бреус мог бы поклясться, что при последних словах в глазах подполковника снова запрыгали лукавые искорки. Машинально кивнул в ответ. Он был обескуражен настолько, что не мог больше протестовать. Упрямство на его лице сменилось выражением, которое можно было передать словами: «Ну что ж, вам виднее. На то вы начальство!.. Но я все равно докопаюсь, кто эта женщина и почему она в ночь, когда было совершено убийство, блуждала над Росью, возле дома Лагуты…»

— Товарищ подполковник, — поднялся Бреус. — В десять будем выкачивать воду из колодца Лагуты. Вы поедете?

Коваль покачал отрицательно головой.

— Если пистолет в колодце, вы его найдете.

— А с этой Пойдой?.. Ее алиби нужно проверить.

— Поручим Биляку.

— Какая странная история!..

— Трагическая, Юрий Иванович… По-человечески мне жалко эту женщину.

— Если она говорила правду, многое объясняется.

— Да, — задумчиво согласился Коваль.

Когда Бреус вышел, он вынул из ящика фотографии с опечатками туфель Зои Анатольевны. Несколько секунд рассматривал их, потом, улыбнувшись, одну за другой порвал и сунул обрывки себе в карман.

«Если бы Юрий Иванович хоть на миг представил, чьи следы обнаружил и снял! — добродушно подумал он. — Наверное, это тот случай, когда муж узнает последним… Или совсем не узнает! Даже если он детектив».

Со двора доносились знакомые звуки. Стукнули дверцы газика, и загудел мотор.

Коваль выглянул в окно. Машина словно бы выпрыгнула на улицу. Сидящих в ней подполковник не видел, но знал: капитан Бреус поехал в Вербивку. Об этом можно было догадаться и по громкому стуку дверцы, и по тому, как с ходу взревел мотор и почти одновременно газик рванулся с места. Машина будто знала характер начальника уголовного розыска, особенно когда тот пребывал не в настроении.

Коваль отошел от окна. У него настроение было хорошее. Считал, что поступил разумно и справедливо, навеки скрыв от запальчивого Бреуса маленькую тайну его жены.

* * *

Из Вербивки капитан вернулся к вечеру. Он весь сиял. Как иногда бывает, казавшееся очень сложным задание словно бы выполнилось само собой.

Когда начальник уголовного розыска пулей влетел на второй этаж, Коваль находился у майора Литвина.

Бреус, откозыряв, хотя это было совсем не обязательно, тем более что в повседневной жизни не придерживались этих формальных правил, и не сказав ни слова, торжественно положил на стол майора какой-то увесистый предмет, завернутый в белый платок.

Ни Ковалю, ни Литвину не нужно было объяснять, что это такое. Еще до того как Бреус развернул платок, они поняли, что наконец-то найден парабеллум Чепикова.

Пистолет лежал черной тяжелой массой с налипшими на нем песчинками и крохотными щепочками, травинками, хвостиками листьев, и только ствол таинственно поблескивал нестареющей сталью.

В руки парабеллум не брали, чтобы не стереть ничьих отпечатков и не оставить своих.

— Он весь в крови, — сказал Литвин, низко наклонившись над пистолетом, — и отпечатки четкие, невооруженным глазом видны. Кровь засохла, следы закрепились.

— Вы его, Юрий Иванович, конечно, не из колодца достали, — заметил Коваль, рассматривая рукоятку с отбитой пластинкой, о которой говорил на допросе Чепиков. — Вода, даже стоячая, размыла бы следы.

— Где же вы нашли, Юрий Иванович? Подробнее, — попросил Литвин, опускаясь на стул.

— В лесу. Почти рядом с домом. В восьмидесяти пяти шагах. Сам не знаю, как на глаза попал!.. Вышел прямо на него! — Радостное возбуждение еще не оставило капитана, и он изъяснялся отрывочными фразами. — Словно ждал меня. Лежит, миленький, под старым грабом! В развилке корня. Лишь слегка прикрыт травой и молодой порослью! Иду себе… Гляжу — парабеллум! Даже зажмурился: не сон ли?! Раскрыл глаза — лежит! Тогда расстелил на земле платок и палочками осторожно перенес его. Завязал, значит, платок…

— А в колодце искали?

— Все обшарили, каждый сантиметр дна прощупали — и, конечно, ничего… Знаете, когда в колодце искали, у меня было чувство, что даром стараемся… Решил побродить по лесу. Почему — и сам не знаю. Чтобы нервы успокоить… А в лесу вдруг чувствую, что я его, — Бреус кивнул на пистолет, — сегодня обязательно найду… И вот иду, иду, никуда не сворачивая, — и пожалуйста!..

— Значит, интуиция, — согласился майор. — Но и случаю поклониться стоит… Как же это мы его раньше не нашли?! Вроде все кругом обшарили.

— Это в сторону реки, Сидор Тихонович… Может, Чепиков добежал туда, споткнулся об этот самый корень и выронил пистолет, а потом, не помня себя, побежал назад, к дому, где его и схватили…

— Знаете, бывает, — перебил Бреуса Коваль, — смотришь на вещь и не видишь. Тем более что пистолет упал в траву, под дерево.

— Но какое у меня было предчувствие, вы себе не представляете! — не мог успокоиться Бреус.

Дмитрий Иванович улыбнулся.

— Некоторые считают, что с развитием криминалистической техники роль интуиции уменьшится. Но я не согласен. Техника никогда не заменит полностью человека. Потому что не только наука и техника развиваются. Меняется и сам человек, он становится интеллектуальнее. Исчезает атавистическая острота предчувствий, но чувства, развиваясь, становятся тоньше и осмысленнее, так как это развитие основывается на более высоком и более богатом интеллекте и знании…

Рассуждения Коваля показались майору очень сложными и не к месту. Но вслух этого не высказал.

— Проведем опознание Чепиковым своего оружия, а потом пошлем парабеллум на исследование. Интуиция вещь хорошая, но ее, к сожалению, к документам не подошьешь, — сказал Литвин, ни к кому не обращаясь, — а вот экспертиза на все даст ответ…

VIII

— Ну вот, — удовлетворенно произнес Литвин, вынимая из большого конверта только что полученные фотографии следов на парабеллуме и заполненные бланки экспертизы, — наконец имеем прямое доказательство, завершающее нашу работу. — Он разложил снимки на столе в несколько рядов, как раскладывают карточный пасьянс, всем своим видом приглашая Коваля и капитана Бреуса начать последнее оперативное совещание. — Прямо гора с плеч. Я, как видите, не ошибся в отношении Чепикова.

Все трое, склонившись, рассматривали увеличенные фотографии парабеллума и отпечатки пальцев на нем.

— Пистолет почти весь в засохшей крови Лагуты, как свидетельствует экспертиза, и следы пальцев Чепикова отчетливо видны… — продолжал Литвин. — Нам повезло, что не пошли дожди.

— Да, — вздохнув, согласился капитан Бреус. Сегодня у него уже не было того торжествующего вида, как тогда, когда он привез парабеллум. Доказательства свидетельствовали против Чепикова, и ему почему-то это было неприятно.

— Интересно, каким образом на пистолете оказалась кровь Лагуты? — осторожно заметил Коваль.

— Чепиков испачкался в его крови. Очевидно, не только выстрелил, но еще и набросился, — допустил майор.

— Кровь Лагуты попала на пистолет уже после выстрела. О чем это говорит? — Коваль помолчал, давая возможность собеседникам самим сделать вывод.

В глазах Бреуса зажглись удивленные огоньки.

— Нельзя утверждать, — продолжал свою мысль Коваль, — что Чепиков сперва выстрелил, а потом испачкался в крови. В таком случае эта кровь смазала бы отпечатки его пальцев. Наличие четкого рисунка на металле и дереве окровавленной рукоятки свидетельствует, что пистолет очутился в руках Чепикова уже после того, как пролилась кровь Лагуты. То есть после убийства.

— Он мог держать его и до и после, — не отступал майор.

— Вполне возможно, тем более что раньше он сотни раз брал в руки этот парабеллум.

Начальник милиции старался понять, к чему клонит Коваль.

— Я хочу сказать, что эти отпечатки еще нам ничего не доказывают: есть они или не было бы их — все равно. Для нас важны и доказательны только те, которые образовались до, точнее — во время выстрела…

Литвин подумал, что в словах подполковника есть смысл.

— Поинтересуемся другими следами, — Дмитрий Иванович взял со стола два снимка. — Правда, они еле заметные, поэтому эксперты сфотографировали пистолет при боковом освещении, делающим снимок более рельефным… Всех, кто держал в руках этот парабеллум, теперь трудно установить, поскольку рукоятка, как и некоторые другие части, испачкана кровью. Но вот на затворе и на стволе остались чуть различимые следы. Как определяет экспертиза, пистолет за ствол держала Мария.

— Могла схватиться за него, когда Чепиков целился, — согласился майор.

— Но вполне допустимо, согласно экспертизе, Сидор Тихонович, что при выстреле Мария могла держаться и за рукоятку, — возразил Коваль.

— То есть как?! Она же не стреляла!

— А вот на затворе, — невозмутимо продолжал подполковник, показывая фотоснимок и словно бы не слыша реплики Литвина, — тоже обнаружены отпечатки ее пальцев и… Петра Лагуты… Выходит, что парабеллум держали в руках все трое! В таком случае… пока невозможно определить, кто же из троих нажимал на спусковой крючок. И данные экспертизы не только не обвиняют конкретно Чепикова, а, наоборот, могут трактоваться как доказательство его невиновности… Но… кто же все-таки нажал на спуск?.. Если брать все в совокупности, то, на мой взгляд, вырисовывается следующая картина: есть, по крайней мере, три варианта или три версии событий. — Он взял из своей папки блокнот, в котором были вычерчены его последние графики.

Капитан Бреус слушал как завороженный. Только Литвин хмурился, опасаясь, что подполковник снова заведет дознание в тупик.

— Отбросим на минуту первую, уже принятую нами версию: стрелял Чепиков, стрелял в обоих, потому что, повторяю, следы, оставленные на окровавленной рукоятке пистолета, не являются еще доказательством инкриминированного ему деяния. Мы знаем, что и до убийства на пистолете были отпечатки его пальцев. Так что следы пальцев Чепикова, обнаруженные сейчас, после использования парабеллума как орудия преступления, еще ничего не доказывают… Порассуждаем иначе. А нельзя ли допустить, что пистолет Чепикова каким-то образом очутился у Лагуты? Вполне. Но допустим, что Лагута убил Марию, а потом его самого застрелил Чепиков, который после первого выстрела выскочил во двор. Очень условно. Ибо, держа в руках пистолет, Лагута мог бы сразу застрелить и Чепикова. Однако этого, как видим, не произошло. Будем помнить: обе жертвы убиты из одного и того же пистолета. Предположим другое… Пистолет нашла Мария и по той или иной причине, под влиянием тех или иных обстоятельств застрелила Лагуту. Тогда кто же ее убил? Как видим, отпечатки пальцев на парабеллуме дают возможность строить не только три, а множество версий. Буду основываться на данных, позволяющих сделать однозначный вывод… Обратим внимание, — продолжал Коваль, — на характер ран у обоих погибших. На минуту допустим, что участников событий было двое, только двое!

При этих словах Литвин разочарованно уставился на подполковника:

— Что же они, Дмитрий Иванович, друг друга постреляли? Как на дуэли?

Капитан Бреус внутренне улыбнулся — он понимал, как нелегко сейчас майору сдерживаться.

— Дуэль? Хорошо. На минутку допустим и это, — согласился Коваль. — Итак, раны. Медэкспертиза засвидетельствовала, что пуля попала в сердце Марии и смерть наступила мгновенно. Скажите, могла ли она, если первый выстрел был направлен в нее, в свою очередь стрелять в Лагуту? Мгновенно умершая женщина… — Коваль взял папиросу и нарочно долго прикуривал, посматривая в окно, за которым опускалось красневшее солнце. Он словно давал возможность собеседникам освоиться с его мыслью и подготовить возражения.

— Ясно, не могла! — вырвалось у Бреуса.

— Правильно, — согласился Коваль. — А вот Лагута, которому пуля пробила легкое, некоторое время после выстрела еще жил — экспертиза это допускает. И мог вполне потом выстрелить. Такой вывод подкрепляет и кровавый след на земле. Кровь Марии натекла большим пятном возле трупа — так бывает, когда сраженный пулей человек падает на месте. А кровь, разбрызганная по двору, — это кровь Лагуты. Значит, смерть наступила не сразу, он еще двигался и сделал свой выстрел — в Марию. Право на этот вывод мне дает и такое соображение: первый неточный выстрел — это выстрел слабой женщины, никогда не державшей в руках оружие, а второй — в сердце — это выстрел сильного человека, который не промахнулся, даже агонизируя…

Коваль стоял у окна и смотрел, как солнце разрисовало потухающий небосвод багряными и красно-золотыми полосами. «Быть завтра ветру», — подумал он.

— Мои предположения, — продолжал подполковник, — вызывают много новых вопросов. Но на каждый можно ответить фактами, экспертными выводами, а также логикой событий и характеров… Например: в чьих руках оказался парабеллум, потерянный Чепиковым? У Марии или у Лагуты? Кто пришел с ним во двор? Сам Чепиков, как мы знаем, не помнит, где он потерял пистолет. Ясно, что с Лагутой он встречался меньше, чем с женой, и на его дворе бывал реже, чем на своем. Отсюда вывод: скорее всего Чепиков потерял оружие дома. Правда, он мог выронить его и на «дубках», где хозяйничала Ганна Кульбачка. Наконец Мария, найдя дома пистолет, могла выбросить эту страшную для нее вещь или отнести ее своему духовному поводырю… Но логика подсказывает, что парабеллум оставался все-таки в доме у Марии… Я представляю события так, — уверенно говорил Коваль, — первой, очевидно, с близкого расстояния стреляла Мария. Это подтверждается экспертизой сорочки Лагуты, опаленной выстрелом, и частицами пороха в его коже, что бывает, когда стреляют в упор, например при самоубийстве. Но цепкий Лагута был не из тех, кто так просто уходит из жизни… Не умея стрелять, Мария Чепикова попала ему в легкое; он, свалившись, некоторое время еще жил… Ошеломленная своим поступком, Мария уронила пистолет и стояла в оцепенении, не в силах двинуться с места. Тем временем Лагута еще боролся со смертью, его крепкий организм не сдавался. Схватив упавший возле него парабеллум, он нашел в себе силы прицелиться и выстрелить. Пуля угодила в сердце. Мария упала, смерть наступила мгновенно. А Лагута еще какое-то время ползал по траве, словно пытался уйти от своей смерти. Он протащился несколько метров по кругу, где на него и наткнулся Чепиков…

Дмитрий Иванович умолк. Литвин и Бреус по-своему воспринимали то, что сказал подполковник. На полном лице начальника милиции отражалась целая гамма противоречивых чувств. Капитан, наоборот, с самого начала признал железную логику в рассуждениях Коваля и смотрел на него с восхищением.

Подполковник в последний раз бросил взгляд на потемневшую в сумерках Рось, на мельницу и тихий уголок улицы и снова обратился к своим коллегам:

— Эти мои соображения подтверждаются выводами и медицинской, и баллистической экспертизы. Пуля пробила легкое Лагуты почти под прямым углом; значит, в него стреляли стоя, а у Марии Чепиковой рана под острым — в двадцать градусов — углом. Пуля вошла в сердце снизу, пробив левый желудочек, и прошла через верхнюю полую вену. Значит, в Марию стреляли снизу, очевидно — с земли. Можно только удивляться тому, сколько злой силы нашел в себе Лагута, чтобы так точно прицелиться… Итак, двое действующих лиц этой трагедии — Петро Лагута и Мария Чепикова — были одновременно и преступниками, и жертвами преступления. — Коваль пригасил окурок в пепельнице… — Пистолет Мария, очевидно, нашла случайно и спрятала от мужа, опасаясь, чтобы тот под пьяную руку не наделал беды. В ту горькую ночь, в состоянии стресса, потеряв веру во все, чем жила, обесчещенная, она взяла оружие и, видимо, хотела покончить с жизнью. Но во дворе увидела Лагуту, который разрушил ее семью, подло обманывал, а потом еще надсмеялся, отдав на поругание Савченко, и выстрелила не в себя, а в него… Таким образом, — заключил подполковник, — по статье девяносто четвертой или девяносто пятой — за умышленное убийство — нам сегодня передавать прокуратуре некого… А Иван Чепиков должен отвечать только по двести двадцать второй статье за незаконное хранение оружия…

— Слишком много случайностей, — сокрушенно заметил майор Литвин. — И пистолет Мария нашла, и Савченко ее изнасиловал, и ночью с Лагутой она встретилась, хотя собиралась стреляться…

— Случайность часто воспринимается как явление незакономерное и неправдоподобное только потому, что мы не смогли ее вовремя предвидеть. Чем реже происходит неожиданное, тем больше оно кажется невероятным… В этой истории случайности вполне закономерны, Сидор Тихонович… С Чепиковой и Лагутой для меня все ясно. Сейчас меня беспокоит только одно: есть данные, что Сергей Кульбачка, муж Ганны, умер не по болезни, а был отравлен собственной женой… И тут, по-моему, существует какая-то еще не совсем понятная связь с убийством Петра Лагуты и Марии Чепиковой…

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

…Еще недавно Мария не выдержала бы такого удара. Но после вчерашней ночи в душе ее все потускнело и потеряло значение. Она словно вкопанная застыла посреди двора.

— Пришел наш час, — долетел сквозь распахнутое окно возбужденный голос продавщицы сельмага Кульбачки. — Помнишь, говорил: вот скоро, Ганя, перестанем таиться, пойдем рядом, открыто перед всем миром, как люди… Теперь оно пришло, наше время…

— Не сразу же сегодня… — буркнул немолодой, сидевший в хате за столом лысый мужчина, его тень по-медвежьи наползала на стену.

— Терпение мое кончилось, Петро… Ты говорил — терпи. Я терпела. Ты сказал — жди. Я ждала. Жила с нелюбимым, все утешалась: заживем с тобой по-людски. И в ларьке ради тебя сидела — мне от этих пьяниц душу воротит. Уже год, как Сергея похоронила, царство ему небесное, — невысокая худенькая женщина широко перекрестилась, — может, и пожил бы еще… А у нас с тобой все тайком да по-воровски, не родные и не чужие, а так — случайные знакомые…

— Мы с тобой брат и сестра во Христе, — тихо сказал мужчина. — Нам ссориться нельзя, сестра Ганя. Не божье это дело. Подожди немного, любимая. Рано еще перед людьми открываться… Да и дела у меня…

— Знаю я их. Мария — вот твои дела. Думаешь, не вижу, не понимаю? Задурил Маруське голову. Хватит, по горло сыта! — с угрозой выпалила Ганна. — Ой, Петро! Смотри! Беда будет вам обоим…

Высокий, костлявый Петро Лагута поднялся, тень его сразу выросла, стала тоньше.

— Не дури, Ганя, — сказал сердито. — Не люблю я этого. И непослушания не прощаю.

— Может, убьешь? — простонала Кульбачка. — Чтобы на дороге вашей не стояла… Это ты умеешь. Пойду и людям все открою… Все расскажу…

— Не расскажешь, — уверенно ответил Лагута, тень его грозно качнулась на стене и потолке.

— Убивай, ирод! — Ганна грохнулась на колени, запрокинула назад голову. — Бери мою душу! На!..

Мария притаилась за окном, впилась глазами в освещенное лампой лицо Лагуты. Никогда не видела она его таким страшным.

— Встань! — коротко приказал он Ганне. — И терпи. Как господь велел… Мария — овца блудная. Господь не слышит ее молитв, и мне она, калека, не нужна… Я тебя люблю, Ганя. За глаза твои светлые, за руки ласковые, за тело горячее, за веру и силу твою духовную…

Голос Лагуты стал нежным. Он приблизился к Ганне и, обняв, поднял ее с пола.

— Не в Марии дело… Мне Иван ее нужен был… А она только о ребенке думала и бога молила… Прошлой же ночью пошла на блуд с братом Михаилом. Испоганила себя, опозорила всех нас! Не будет ей дитя. Ничего не будет: ни семьи, ни любви, только смятение души и черный адов огонь. Не привела Ивана под мое благословение, не захотел он мне и Христу служить — уничтожу обоих, развею, как песок в пустыне.

— Страшный ты человек, Петро…

— Мне отомщение и аз воздам! Ненавижу и радуюсь их горю. Всю жизнь хоронюсь, ничего не мило из-за них — и хлеб горький, и солнце не греет, и ветер прохладу не дает. Всех бы уничтожил, будь на то моя воля… А теперь иди! — властным голосом приказал после паузы Лагута. — Чтобы никто не видел… И о своем грехе не забывай… Когда язык почесать захочется…

— Не накликай беды!

Ганна Кульбачка тенью выскользнула из сеней, и ночь сразу поглотила ее.

Мария едва дышала от того черного тумана, который окутал ее и сдавил горло. Вся ее гордость, с детства униженная увечьем, растоптанная прошлой ночью, восстала сейчас в ней.

Не помня себя, прохрипела в гневе в открытое окно.

— Выйди!..

— Кто там? — удивленно спросил Лагута, выглянув в темный двор.

Она стояла немая, оцепеневшая.

— А-а, Маричка, — узнал он. — Что тебе?

Она молчала. Мягко плескалась Рось у берега, ночной ветерок шуршал в саду, ласкал листья, ожившие после жаркого дня.

Лагута вышел на крыльцо и спустился к Марии.

— Ну, что тебе? Чего пришла? — спросил строго.

Поднявшаяся луна протянула от них по траве через весь двор длинные тени.

Лагута не видел соседки со вчерашней ночи и не хотел видеть. Но должен был что-то предпринять.

— Что с тобой, сестра моя? — Он решительно шагнул к ней.

Она испуганно начала отступать.

— Да что с тобой? — уже ласково повторил Лагута.

Вдруг страх сковал его движения и лишил голоса.

Гулкий выстрел разорвал ночь и, грохоча, покатился между холмами…

Лагута зашатался и, хватая руками воздух, начал оседать на землю.

Из рук Марии выпал тяжелый парабеллум, и она, ослепленная, оглохшая, окаменело застыла посредине двора.

Лагута ужом полз по траве, истекая кровью.

Пересиливая боль, схватил лежавший на земле пистолет.

Мария все еще стояла как столб.

Прогремел второй выстрел, и ночь снова заохала в берегах, застонала, заголосила…

Иван Чепиков выскочил из дома и бросился во двор Лагуты…

* * *

В Киев возвращались «ракетой». Гул двигателя мешал разговору. Коваль не убирал от Ружены свою крупную жилистую руку, делая вид, что не замечает ее нежного прикосновения и тоже любуется зелеными берегами могучей реки, обласканной утренним солнцем, ее золотыми песчаными косами. Голова его отдыхала от длительного напряжения. Он думал о том, что все в его жизни складывается хорошо, сейчас даже лучше, чем это было две недели тому назад, когда они вместе с Руженой собирались отправиться в отпуск.

Потом пошли мысли о том, что уже пришло время подведения итогов, когда одиночество особенно тяжело, что Ружена для него не только привлекательная женщина. Теперь рядом есть человек, с которым можно поделиться всем, зная, что тебя услышат и поймут…

Он решил, что скажет ей об этом дома, а сейчас только крепче сжал ее теплую руку.

Киев — Черкассы

1975–1976

Владимир Леонидович КАШИН ПО ТУ СТОРОНУ ДОБРА


Перевод с украинского автора


Роман



ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Утро родилось чистое, словно умытое. Еще до солнца всюду была разлита ослепительная голубизна. Минули уже июнь и июль — с дневной духотой и ночными грозами. Их сменили сухие безоблачные августовские дни, когда, казалось, не только небо, но и земля излучала зной.

Едва выглянув, солнце враз обежало Левобережье, его белые высотные дома, заводские трубы, заскользило по спокойному утреннему Днепру, уткнулось в кудрявый, изумрудно-золотой правый берег и пронзило его лучами, обожгло купола Выдубецкого монастыря и Лавры, охватило пламенем окна гостиницы «Киев».

Пришел новый день.

Радости и печали.

В котором прощались с жизнью и рождали жизнь.

День побед и потерь, человеческих трагедий и неотвратимой расплаты…

Вспыхнуло солнце и на пригородных дачах — Русановских садах, и на новом красивом здании райотдела милиции на Левобережье.

Подполковник Коваль, налюбовавшись солнечным буйством, поднял глаза на молодого инспектора уголовного розыска Струця, который терпеливо ожидал, пока на него обратят внимание. Посмотрел так, словно впервые видел его.

Впрочем, терпение лейтенанта было внешним. В душе Струць считал, что «старшие товарищи», которые приезжают набегом из управления, не столько помогают сотрудникам райотдела, сколько связывают их действия, зато в своих рапортах приписывают себе успехи рядовых исполнителей. С подполковником Ковалем Струцю, правда, не приходилось работать — был недавно переведен в Киев с юга республики и о Ковале ничего не слышал. Поэтому и докладывал вяло, словно бы с ленцой.

Дмитрий Иванович тоже вроде бы не торопился. Переспросил:

— Когда, говорите, Залищука похоронили?

— Четыре дня тому назад, — повторил лейтенант.

— И почему возбудили дело?

— Так разговоры пошли, товарищ подполковник. Что отравил сосед Крапивцев. Залищук на него писал, разоблачал, открыто спекулянтом называл… Одним словом — критиковал… А когда такой слух пошел…

— Значит, отомстил за критику?

— Да, товарищ подполковник, — разрешил себе улыбнуться инспектор. — Исключительно жадный человек — не дай бог, если кто мешал ему делать деньги… Жена Залищука сказала, что часа за два до смерти муж выпивал у Крапивцева на его даче.

— Не понимаю, — поднялся Коваль и зашагал по кабинету. — Говорите, враждовал — и вдруг: вместе выпивал?

— Пьянчужки. То ссорятся, то мирятся, — махнул рукой лейтенант.

— Крапивцев тоже пьянчужка?

— Не думаю. Но Залищука всегда угощал. Не иначе — заискивал перед ним, чтобы не цеплялся.

Подполковник взял со стола заключение судмедэкспертизы.

Целая вечность пронеслась, пока он держал перед глазами этот листок, сотни лиц промелькнули перед ним, десятки историй вспомнились, чем-то схожих и не схожих с трагедией в Русановских садах.

Лейтенант Струць стоял среди кабинета.

— Да вы садитесь, Виктор Кириллович, — разрешил Коваль, не отрываясь от бумаг. — Будем вести это дело вместе. Можете называть меня Дмитрием Ивановичем, — добавил он, считая, что такое уравнение в правах лишь поможет их творческому сотрудничеству.

Молодой лейтенант послушно опустился на стул.

А подполковник с бумагами в руках снова принялся ходить по просторному кабинету начальника уголовного розыска, которого на время отпуска замещал Струць. Остановившись около лейтенанта, подполковник оторвался от бумаг:

— Тут, как говорится, деваться некуда: отравление. И желудок пострадал, и в крови яд… Как же это врач дал разрешение на погребение?

— Пришел к выводу, что перепил этот Залищук. — Струць хотел было подняться, но Коваль жестом разрешил сидеть. — Любил выпить, бедняга. А сердце слабое, вот эксперт и ошибся. Все за счет больного сердца списал.

— При таких отравлениях сердце страдает меньше, чем другие органы, — заметил подполковник. — Вот если мышьяк, он действительно, кроме всего прочего, приводит к упадку сердечной деятельности. Но тут никакого мышьяка не найдено… Удивляет, что эксперты не дают ответа на вопрос, что это за яд, — продолжал размышлять Коваль. — Пишут, что с широким спектром действия, влияет на нервную систему, на сосуды. «В организме обнаружен дигиталис, валерьянка…» — читал дальше Коваль вслух. — Но все это лекарства, какие принимал погибший. — Коваль задумчиво постучал пальцами по столу. — Эксперты говорят о сердечных гликозидах, но возникает вопрос: а почему тогда у Залищука так разъедена слизистая желудка? Очевидно, яд действовал на желудок в первую очередь… И никакого ответа…

— Да. О язве желудка эксперт ничего не говорит.

— Чертова загадка!.. В начале расследования все окутано тайной, все загадочно: и каждый подозреваемый человек, и каждая вещь, и все события, которые хотя бы чуточку связаны с преступлением. Какой-то философ сказал, что движущей силой прогресса является любопытство. Но любознательность имеет очень широкий диапазон: от научных открытий до подглядывания в замочную скважину. Любознательность оперативника и следователя особенная: она обостренна и выборочна, эти люди умеют всматриваться в то, что является существенным, и отбрасывать лишнее. По обе стороны ее всегда две сестры: с одной — наука и опыт, с другой — интуиция…

Лейтенант Струць смотрел на Коваля снизу вверх. Почему этот седоватый человек ломится в открытые двери и задает ему вопросы, на которые уже искали ответы на оперативном совещании у начальника райотдела?

Вдруг заметил, что подполковник словно бы изучает его.

Родинка над верхнею губою лейтенанта чуть вздрогнула. Ох уж эта родинка! И чего только подполковник уставился на нее своим острым пронзительным взглядом!..

Инспектор Струць иногда старался напустить на себя строгость. Прятал таким образом неловкость, когда чувствовал, что внимание собеседника привлекла родинка. Он ненавидел этот кругленький коричневый пупырышек, который столь мило примостился над его верхней губой. Товарищи по службе дразнили лейтенанта за это «девицей-красавицей», и если бы не предупреждение врачей, что трогать родинку опасно, давно бы сорвал или срезал ее.

Казалось, что и подполковник, присматриваясь сейчас к своему помощнику, любуется этой родинкой. На самом деле Дмитрий Иванович думал вовсе не о ней. Прикидывал, окажется ли Струць творческим человеком. Коваль не любил офицеров, ограничивающихся лишь исполнением конкретного задания, хотя это могли быть и старательные, исполнительные работники. Ему нужны были такие помощники, с которыми он мог бы поделиться и своим сомнениями, люди, которые имеют свое собственное мнение, а не ограничиваются выводами «старшего товарища».

Их ждала общая работа, и он должен был знать лейтенанта не хуже, чем проходящих по делу людей, которых требовалось досконально изучить.

— Сейчас поедем осмотрим место происшествия, — распорядился Коваль.

* * *

— Вот тут его нашла жена, Таисия, — показал лейтенант на заросшую бурьяном полоску земли под длинным, почерневшим от дождей деревянным заборчиком.

Коваль отметил про себя, что пожелтевшие стебельки были здесь примяты и сломаны.

Утреннее солнце уже палило, сжигая прохладу и свежесть. Подполковник представил, как повалился ночью, подминая траву, пожилой человек, как он корчился от боли, не в силах ни подняться, ни позвать на помощь, как холодно смотрели на его муки далекие звезды, как налетел дождь и хлестал, как нашла его тут, уже неживого, жена, — и глубоко вздохнул. Сколько прожил на свете, чего только не перевидел, каких трагедий, какой крови, а к внезапной преждевременной смерти никак не мог привыкнуть. Все в нем поднималось и протестовало против такого конца человека.

Коваль наклонился, рассматривая смятую траву и свежую ямочку.

— Здесь брали землю на экспертизу, — объяснил Струць. — Залищук лежал головой на запад, вот так… — Он показал, хотя Коваль уже видел фото, которое зафиксировало положение трупа. — Была агония, человека вырвало, — говорил дальше молодой оперативник… — Степан Андреевич распорядился…

При этих словах подполковник хмыкнул и невольно поморщился. Степан Андреевич — следователь прокуратуры Тищенко, с которым Ковалю уже приходилось сталкиваться, и новая встреча с этим юристом была не самым лучшим подарком для него. «Дети не выбирают себе родителей, а оперативные работники — следователей, — с горькой усмешкой подумал Дмитрий Иванович. — Ничего, стерпим».

Не поняв гримасы Коваля, лейтенант несколько смутился, но не подал виду.

— Потоптались туткрепенько, — пробурчал подполковник.

— Мы не охраняли это место, так как не думали о преступлении. Просто умер человек — и все… В ту ночь еще и дождь шел… Нелегко пришлось, когда потом взялись за экспертизу…

Ничего интересного для розыска на месте смерти Залищука Коваль не увидел и подумал, что помимо материальных следов преступления, так называемых «немых свидетелей», надо искать отражение самого события в сознании людей, в связях и образе жизни всех тех, кто окружал жертву. Понимал, что из-за недостатка начальной информации вынужден будет делать множество предположений. Придется наблюдать, анализировать, сопоставлять и отбрасывать лишнее. Принять на веру единственную версию: отравил Крапивцев — он пока не может.

Дмитрий Иванович скользнул взглядом вдоль улицы. Одни покрашенные, другие почерневшие — заборчики тянулись длинной линией к реке. На противоположной стороне узкого проезда такой же ряд заборчиков: улица не улица, дорога не дорога, а так себе проселок на одну телегу, и колею он уже давно приметил…

Местность была холмистая, поросшая старым ивняком, Днепра видно не было.

— А внешних повреждений на теле погибшего экспертиза не отметила? — не то спросил, не то подумал Коваль.

— Нет! — сказал Струць, недоумевая, чего это подполковник снова ломится в открытую дверь.

— Так, так, — отвечая себе, проговорил Коваль.

Он думал о том, что преступление незримо изменяет окружающую обстановку, взаимоотношения людей, причастных и не причастных к нему. Как брошенный в чистую спокойную воду камень, оно взбаламучивает и нарушает нормальное течение жизни.

Конечно, когда есть следы конкретного преступника, его найти легче, нежели устанавливать взаимосвязи многих людей, обстоятельно, шаг за шагом, изучать их жизнь, чтобы отыскать нужную ниточку. Но что поделаешь — такие уж обязанности…

Коваль достал из кармана «Беломор», взял папиросу и протянул пачку лейтенанту. Тот покачал головой.

— Спасибо, не курю…

— А дача Залищука отсюда далеко?

— Нет, метров сто…

— Очень хорошо.

Лейтенант не понял, к чему относится это «очень хорошо»: то ли к тому, что он, Струць, не курит, или что дача Залищука близко.

— Каких-то сто метров не дошел, — покачал головою Коваль.

«А какая разница, где упал отравленный Залищук — ближе на несколько метров к своему дому, куда, очевидно, возвращался от Крапивцева, или чуть дальше? — в свою очередь размышлял лейтенант. — Хоть круть-верть, хоть верть-круть. С этим седоватым, длинноногим, крепко сколоченным, хотя и полноватым подполковником придется, наверное, несладко».

Чем больше он приглядывался к Ковалю, тем сильнее тот напоминал ему отца — отставного полковника, который всю жизнь отдал армии и мыслил только нормами военного устава. «Такой же придирчивый и, видать, такой же прямолинейный, как любой другой, живущий по стандартным меркам, раз и навсегда поделивший мир и все на свете на белое и черное».

— А дача Крапивцева?

— Тоже близко. Участки смежные. За угол завернуть…

— Ну что ж, — решил Коваль. — Заглянем к Залищукам.

И лейтенант Струць повел его к реке вдоль «линии», как назывались тут узенькие переулки.

Дачу Залищуков от переулка отделяли две высокие вербы и одинокий старый двор. Деревянный домик стоял в неприметной ложбинке, за которой начинался песчаный берег Днепра. Невысокий старенький заборчик зарос кустарником. Коваль обратил внимание на отцветшие жасмин и сирень с уже порыжевшими семенниками. Окруженный соседними садами, участок Залищуков был затенен даже в самые жаркие солнечные дни.

Калитка держалась на крючке. Коваль и Струць постояли перед ней, всматриваясь в молчаливое строение. Лейтенант позвал хозяйку и, когда никто не ответил, нагнулся над заборчиком и изнутри сбросил крючок.

Всякий раз, впервые переступая порог чужого жилища, где произошла трагедия, входя во двор, откуда неожиданная смерть унесла хозяина, Коваль, казалось, слышал его голос. Пока вел розыск, не только присматривался, но и прислушивался невольно, словно среди молчаливых стен еще пролетал вздох человека, доносился последний стон или крик, раздавалось последнее слово.

Несмотря на профессиональную привычку, на место каждой новой трагедии он приходил с чувством собственной утраты и боли, будто от него зависело предупредить беду, не допустить ее. Чувство ответственности за все доброе и ненависть к злу — преступник становился как бы его собственным врагом — придавали силы, обостряли интуицию, помогали проникнуть в тайну трагических событий…

Какое-то время Коваль осматривал двор, откуда виделся и соседний участок Крапивцева. Если от дачи Залищука, с ее стареньким, запущенным, давно не крашенным домиком с одной комнаткой наверху, с верандой и кухней на первом этаже, веяло неустроенностью, то дом Крапивцевых удивлял солидностью, а участок — ухоженностью. У Залищуков только на одной грядке около самого дома росли георгины и астры. Вся остальная земля поросла высокой травой, среди которой кое-где выглядывали одичавшие цветы. В глубине участка стояло несколько сливовых деревьев, под которыми также рос бурьян…

А у Крапивцева ровными рядами зеленел окученный картофель, красным огнем полыхали крупные помидоры, над ними уже наливались соком увесистые гроздья винограда. Молодые яблони, окопанные и побеленные, старательно подрезанные, уже украсились сочными плодами, такими тяжелыми, что пришлось подставлять под ветви подпорки. Контраст был разительный — Коваль только покачал головой.

— Да, — одобрительно промолвил он, не отводя взгляда от участка Крапивцева. — Хозяин…

— Торгаш, — заметил лейтенант.

Дмитрий Иванович промолчал. Еще раз прошелся по двору, оттолкнул носком ботинка ржавую консервную банку, что валялась около кучи битых бутылок.

— Поминать собирается?

О ком речь, лейтенанту было ясно, — о жене Бориса Сергеевича Залищука Таисии Притыке. Впрочем, с ней сплошная морока. Столько лет прожила с Залищуком, а брак так и не оформили. Теперь думай, жена она или просто так себе… Юридически — чужой Залищуку человек… И откуда ему, Струцю, знать, будет справлять поминки Таисия или нет?

— Тут такое дело, товарищ подполковник. Двенадцать лет прожили, а брак не оформили. Выходит, не жена она ему. И дачку не унаследует.

— Двенадцать лет вместе? — удивился Коваль. — Как это не жена, если одним домом жили?.. Вполне может свои права через суд защитить. А других наследников нет?

— У Бориса Сергеевича есть сын. Но прав своих пока не предъявлял.

— После смерти мужа приходила сюда?

— Приходила, — отозвался лейтенант. — Ненадолго. Мне соседи о каждом ее шаге докладывают. Тут все друг дружку хорошо видят и запоминают. А Залищуки особенный интерес вызывали. А теперь, после загадочной смерти Бориса Сергеевича, и того больше. До этого они жили на даче с апреля по ноябрь, до самых заморозков. У них в городе только одна комнатушка. Сейчас Таисия Григорьевна, правда, все больше в городе находится. К ней сестра из Англии приехала, с дочерью, в гостинице «Днипро» остановилась. Во время войны ее в Германию вывезли, потом она в Лондоне очутилась и вот теперь разыскала…

— Вот как… — медленно произнес Коваль, задумчиво оглядывая зеленые заросли, за которыми, словно рыбья чешуя, сверкала под утренними лучами солнца вода. — Любопытно…

Папироса во рту у него потухла, и по ее легким движениям можно было догадаться, что губы Коваля чуть-чуть шевелятся, как это бывает, когда человек, задумавшись, сам с собой разговаривает.

Что напомнили ему эти ивовые кусты, отбрасывающие на землю легкие узорчатые тени? Детство, жаркое дыхание раскаленного песка, берег родной Ворсклы, когда, продираясь сквозь ракитник, с разбега прыгал в реку, или первый ужас, первую встречу с насильственной смертью, когда мальчишкой натолкнулся в кустах на труп задушенной девушки, — с тех пор память навсегда сохранила остекленевшие глаза убитой и запомнилось незнакомое страшное слово «маньяк», которое услышал, когда взрослые обсуждали трагическое событие. Или, возможно, вспомнилась терпкая, нагретая солнцем и горько пахнувшая лоза на берегу Роси, во дворе застреленного Петра Лагуты…

Последние отголоски жизни Залищука, казалось, еще не утихли в опустевшей даче, и подполковнику пришлось собрать всю волю, чтобы сосредоточиться. На какой-то миг он даже закрыл глаза, чтобы уловить то невыразительное, нечеткое, что неожиданно взволновало его. Словно, осматривая ведущую на второй этаж лестницу, запертые фанерные двери и небольшую веранду, зашторенную изнутри марлевыми занавесками, он почувствовал какой-то толчок.

Собственно, ничего интересного. Лесенка как лесенка в таких дачных домиках… Деревянная, давно не крашенная, истоптанная. И, конечно, никаких следов преступления — ни зловещего пятна от пролитой отравы, ни разбитого стакана, ни рюмки… Да и не искал он здесь каких-то следов Залищука и его отравителя.

— Мда, любопытно, — произнес подполковник.

Не зная, что имеет в виду Коваль, лейтенант промолчал.

— А посторонние в эти дни появлялись?

— Когда хоронили Залищука, много людей толклось. А потом только жена с сестрой-англичанкой и ее дочерью приезжали…

— Что думаете вы, Виктор Кириллович, об этой трагедии? Если это преступление, то где будем искать преступников?

— Наличие признаков преступления есть, товарищ подполковник, — ответил Струць, снова удивляясь Ковалю. — Поэтому и возбудили уголовное дело. А конкретный виновник… Факты против Крапивцева. Других версий нет.

— Самое главное для нас сейчас, очевидно, не это, — сказал Коваль. Он, казалось, стремился окончательно разочаровать молодого оперативника.

— А что же?

— Самое главное для нас, Виктор Кириллович, — мягко продолжал Коваль, — понять мотивы преступления, если таковые есть. А тем временем узнать, чем был отравлен Залищук. Ведь экспертиза до сих пор топчется на месте. Время не терпит, как знать — вдруг эта отрава найдет новую дорогу к человеку?.. Ладно. Сходим к Крапивцеву. Пока нет санкции прокурора на обыск, хотя бы издали глянем на его обитель, пройдем последним путем бедняги Залищука, — закончил Коваль и широкими шагами направился в конец переулка, откуда тропинка вела на параллельную «линию» дач.

Струць послушно двинулся за ним.

2

Это совещание проводилось в узком, так сказать, рабочем составе оперативно-следственной группы: подполковник Коваль, лейтенант Струць и два эксперта — щупленький белесый молодой человек с узкими соломенно-светлыми усиками и строгими глазами, недавний выпускник мединститута Забродский. И другой, старше его и солиднее, одетый в поношенный полотняный костюм, химик Павлов.

Ждали Степана Андреевича Тищенко. Расследование такого тяжкого преступления, как убийство, относилось к компетенции прокуратуры, и поэтому предварительное следствие должен был вести не сотрудник милиции, а следователь прокуратуры. Оперативным работникам милиции предназначалась в таком случае роль исполнителей по выявлению доказательств, розыску и задержанию преступника.

Дмитрий Иванович по привычке мерил неширокими шагами комнату. Лейтенант Струць сидел в углу и, держа на коленях планшет, рассматривал какие-то бумаги; эксперты разместились на стульях около стола и тоже терпеливо ждали, Забродский все время курил, и сигаретный дым раздражал подполковника.

В комнате, несмотря на открытые настежь окна, было душно. Коваль перестал ходить и засмотрелся в окно, которое выходило на Днепр.

Земля изнывала от зноя. Над городом стояло неподвижное марево. Пахло горячей пылью, раскаленным асфальтом. Небо поблекло, как будто к его голубизне подмешали серой краски. Где-то далеко гремела гроза, но и тут, над Днепром, темными причудливыми башнями, все время меняя свои очертания и пока еще медленно и лениво, словно бы обессиленные зноем, угрожающе наплывали и росли разрозненные тучи.

Снижалось атмосферное давление, и это, очевидно, отражалось на настроении Коваля. Его все раздражало. Бегающий взгляд эксперта-химика, его подвижные, не находящие себе места руки. И помятый костюм, который свидетельствовал, что старший лейтенант не женат и ведет безалаберную жизнь немолодого одинокого человека, а если и женат, то ссорится с женой, и она не хочет гладить ему этот белый костюм, который он не уберег от реактивов. Денег на новый костюм у эксперта не хватает, хотя получает приличную зарплату. Явно имеет какие-то «непредвиденные» расходы.

И молодой инспектор уголовного розыска с девичьей родинкой на верхней губе, и медик, придумавший себе вычурные усы, которые делали его похожим на сонного сома, раздражали сейчас Дмитрия Ивановича.

С утра усилилась боль в травмированной ноге. Пододвинув стул поближе к окну, подполковник опустился на него. Нога ныла все сильнее… «Облитерирующий эндартериит», — вспомнился ему диагноз, поставленный врачами. Повреждение сосудов, которое однажды может привести к гангрене и ампутации ноги. Впрочем, не исключено, что это обыкновенный возрастной склероз сосудов. К черту эту медицину! Ничего умнее не придумали, как советовать бросить курить. А как здесь бросишь, если только папироса и спасает от стресса. Да и все вокруг смалят. Он сердито глянул на Забродского, который вытащил из пачки новую сигарету. Наука доказывает, что вдыхание чужого табачного дыма, так называемое пассивное курение, не менее вредно, чем активное! Подполковник еще раз зыркнул на эксперта. Медик, а какой пример подает!

Коваль чувствовал, что должен немедленно достать свой «Беломор», чтобы не задохнуться от беспричинного недовольства, охватившего его. Он не успел еще взять в рот папиросу, как Забродский уже стрельнул зажигалкой и поднес огонь. Этот жест и затяжка дыма вроде бы сняли нервное напряжение. Поуспокоившись, он подумал, что всему виной, наверное, приближающаяся буря. Недавно, меряя давление, терапевт сказал ему: «Словом, как у юноши — сто двадцать на восемьдесят!» Только врач ведомственной поликлиники и сам он хорошо знают, что давление у него пониженное и потому перед непогодой наступает слабость, появляются раздражение и апатия. Спасибо, что добродушный толстяк Анисим Каленникович перед каждой очередной медкомиссией подлечивает его, чтобы потом с полным правом начертить на его карточке большими круглыми буквами: «Практически здоров».

Собственно, дело, которым ему предстояло заняться, казалось довольно простым. Экспертиза в конце концов установит, чем отравился Залищук, и, если не сам отравился, он, Коваль, будет искать виновника… В последнее время тяжелых происшествий становится все меньше. Это радовало. После каждого такого случая Дмитрий Иванович в душе надеялся, что это была последняя насильственная смерть, с которой ему пришлось столкнуться, и как собственное поражение воспринимал каждый раз новое известие о такой трагедии.

— Сколько можно ждать, — пробурчал лейтенант Струць, и Коваль, догадавшись, что это сказано в адрес следователя, вдруг понял, что не приближающаяся буря является причиной его плохого настроения, а именно Тищенко. Начинать совещание без следователя нельзя было, а тот, словно нарочно, где-то задерживался. Коваль не любил неточностей и опозданий, считая, что служебная неорганизованность — свидетельство неуважения к людям, и никому этого не прощал.

И все равно главное было не в том, что следователь опаздывал. Никогда не забудет Коваль историю осуждения художника Сосновского, когда следствие вел Тищенко, который потом старался скрыть свою ошибку, чтобы не испортить карьеру. Тогда ему, Дмитрию Ивановичу Ковалю, пришлось самому пробиваться в высшие инстанции, чтобы спасти невиновного человека.

Вспоминая сейчас об этом, Дмитрий Иванович как бы заново переживал те минуты, когда переступил порог кабинета Тищенко. Высокий потолок, длинная зеленая ковровая дорожка под ногами, а в конце ее — письменный стол, за которым сидит молодой розовощекий человек.

«Вам известно, Степан Андреевич, что Сосновский не захотел хлопотать о помиловании?»

«Знаю, — безразлично ответил Тищенко. — Он не дурак, понимает, что бесполезно…»

Коваль и сейчас — через столько лет! — чувствует, как сохнет во рту от волнения. «Разлаживается моя машина, когда волнуюсь, много адреналина выделяется. Под пулями и то волновался меньше, чем в кабинете Тищенко».

«Степан Андреевич, — еле ворочая языком, сказал он ему, — нужно немедленно сообщить прокурору об этом. Задержать исполнение приговора Сосновскому… Возможно, что все ошиблись. И мы с вами прежде всего… У меня появились новые факты, которые заставляют усомниться в предыдущих доказательствах против Сосновского».

«Что за ересь! — не понял Тищенко. — Какие факты? Вы в своем уме, Дмитрий Иванович?.. Представляете, что говорите?! Сосновского приговорили, его дело окончено…»

«Все понимаю! Важно признать ошибку, пока еще можно ее исправить».

«Подумали, чем это обернется для вас? За такой скандал подчистую выгонят! А меня под какой удар подставляете?!»

«Я не о себе сейчас. Я думаю о Сосновском. А вы сможете спокойно жить, Степан Андреевич, если окажется, что мы с вами ошиблись и невиновный человек будет из-за нас расстрелян?..»

Тогда в дело вмешался областной прокурор, и Сосновский был оправдан. Тищенко уволили из прокуратуры. Коваль знал, что тот устроился в юридическую консультацию. С тех пор как перешел работать в министерство, Дмитрий Иванович ничего больше о Тищенко не слышал. И для него было неожиданным, что он снова на следственной работе. Случай, который иногда определяет человеческую судьбу, неожиданно снова свел их в единой оперативно-следственной группе, и это обещало Ковалю длительное душевное беспокойство.

Быстрые шаги в коридоре заставили всех присутствующих взглянуть на дверь. Через мгновение она распахнулась, и в комнату правым плечом вперед — словно раздвигая невидимую преграду — вошел невысокий полный мужчина. На хорошо выбритом лице блуждала виноватая улыбка. Он поприветствовал общим кивком, словно не заметив Коваля, и пробормотал, что просит извинения за опоздание. Сел не к столу, а сбоку, на стул, который отодвинул от стенки, словно не хотел подчеркивать, что является главным лицом следствия.

Коваль внимательно разглядывал Степана Андреевича. Розовые щеки следователя не потеряли прежней округленности, хотя посерели, с них исчез детский румянец. Тищенко потучнел, и на лице уже не сияло былое довольство, оно выглядело утомленным; в больших глазах прятался страх, который Коваль не раз замечал у людей, неуверенных в прочности своего положения и постоянно ждущих неприятностей, не зная, откуда на них может свалиться беда.

— Начнем, — сказал Тищенко, открывая портфель и выкладывая на стол бумаги.

Донеслись непонятные звуки. Коваль насторожился. Небо за окном было сплошь серым, как будто заволоклось туманом. Во дворе, обсаженном вдоль забора кустами роз и молодыми деревьями, послышался шорох листьев. Ветер усиливался и вот уже погнал по земле пыль, бумажки и разный мусор.

Струць вскочил, чтобы закрыть окно — уже зазвенели стекла, — но Дмитрий Иванович жестом остановил лейтенанта: с детства он любил эту вакханалию природы; мальчишкой выбегал босым под первый теплый дождь, ловил ртом капли и прыгал, охваченный необъяснимой дерзкой радостью.

Вот-вот должен был брызнуть дождь.

Судмедэксперт докладывал о результатах вскрытия трупа Залищука. Коваль не слушал его. Все, что говорил Забродский, было ему известно, и ничего нового к изложенному в официальном заключении экспертизы молодой человек добавить не мог. Коваль невольно прислушивался к рождавшимся за окном звукам. Они успокаивали и не мешали думать о своем.

Вдруг ветер приутих, и упали первые большие капли. В природе все происходило закономерно и точно, по раз и навсегда заведенному порядку.

Он принялся считать капли: одна, вторая, третья… Знал что сейчас они зачастят и в мгновение с неба сорвется обильный дождь, дохнет озоном, присмиревшая земля оживет и умоется…

Задумал: если в течение минуты хлынет дождь, то все будет хорошо. И найдутся силы стерпеть этого Тищенко. Начал мысленно считать: раз, два, три, четыре… Если рассказать — никто бы не поверил, что молчаливый строгий подполковник Коваль, повидавший на своем веку столько человеческих трагедий, может быть еще по-детски суеверным. Но так оно было!

Не досчитал и до двадцати, как зашумел дождь, в окно дохнуло свежестью. На душе сразу стало спокойнее. Дмитрий Иванович глубоко вдохнул, голова уже не была такой тяжелой, вокруг все посветлело и словно стало приятнее.

Когда Забродский кончил, Коваль сказал:

— Медицинские выводы нам ясны: сейчас самое главное — установить химический состав яда, где его производят, как хранят и как он мог попасть в руки Залищука…

— Или преступника, — добавил Тищенко, который терпеливо выслушал Коваля.

— Пока не все еще ясно, Степан Андреевич, — подчеркнул подполковник. Ему очень хотелось, чтобы это не было преступлением.

— Вот вашим заданием, Дмитрий Иванович, и будет все установить на основании имеющихся данных.

— Мы установили только факт гибели Залищука от неизвестного яда. Но произошло преступление или это просто несчастный случай, самоотравление…

— Дмитрий Иванович!.. — с мольбою в голосе перебил Коваля Тищенко. — Есть постановление прокурора о проведении предварительного следствия… Я тоже за то, чтобы не искать преступления там, где его нет… Прокуратура не стремится увеличивать в мире количество горя, — внушительно добавил он. — Меня вполне устроит, если окажется, что Залищук случайно отравился каким-то зельем, что ничьей злой воли здесь не было…

«Прекраснодушный товарищ!» Коваль поднял глаза на Тищенко. Взгляды их встретились, и Дмитрий Иванович понял, что тому сейчас явно припомнилась история Сосновского. Когда растерянный, но решительный Коваль ворвался в кабинет, Тищенко был в хорошем настроении. Известие, принесенное им, было как гром с ясного неба. Тищенко так растерялся, что не сразу сообразил, как себя вести. Ведь обвинительное заключение писал он. И старался не замечать детали, которые не укладывались в стройную схему: убийца Сосновский. Да разве только он поддерживал эту версию!

«Послушайте, Коваль! — крикнул тогда он. — О какой ошибке вы говорите?! Есть приговор областного суда, решение Верховного… Глупости, нонсенс!..»

Говорил быстро, словно хотел не Коваля, а себя убедить; а в голове, наверное, билась страшная мысль: «А что, если неугомонный Коваль докажет ошибку! Ему тоже придется солоно! Но в самом худшем положении окажется он, следователь, который вел дело…»

Сейчас Коваль видел — забегали глаза у Тищенко. «Вспомнил, все вспомнил!»

Дождь хлестал все сильнее, брызги уже долетали до Коваля, который пододвинул стул к раскрытому окну. Дмитрию Ивановичу вдруг захотелось подставить голову под свежие пахучие струи, которые, сливаясь, казалось, очищали небо, землю и даже людей.

«А может, — мелькнуло в его сознании, — Тищенко изменился, стал лучше. Ведь жизнь, окружение, среда, наконец, время воспитывают и не таких, как он».

Вспомнился убийца Петров-Семенов, который в молодости совершил свое первое тяжкое преступление и не был разоблачен. Через много лет он доказывал, что, согласно научным данным, каждые семь лет происходит обновление живого организма. «Старые клетки отмирают и заменяются новыми. Это биология или физиология, но и душа человеческая обновляется! Со временем человек перевоспитывается. И через много лет вы будете судить фактически не того человека, который совершил преступление, а только его внешнее подобие, воспроизведенное по генетическому коду…»

Петрову-Семенову не удалось, конечно, заслониться этой своей философией… Но кое в чем он был прав. Именно поэтому и устанавливается срок давности уголовного преследования, в зависимости от характера правонарушения для всех, кроме военных преступников-фашистов, карателей…

Коваль еще раз внимательно посмотрел на Тищенко. Он как будто все время ждал от подполковника, казавшегося ему камнем с острыми гранями, какой-то каверзы. В круглых глазах его прятался страх.

Коваль притушил окурок в пепельнице.

— А что скажет нам уважаемый химик? Неужели никак не определить, что за яд попал в организм Залищука?

— Дело в том, — прокашлявшись, начал Павлов, не сводя глаз со спасительной бумажки экспертизы, — что в практике нашей криминалистической лаборатории еще не встречалось такого химического соединения. Выделены гликозид дигилен, наперстянка, валерьянка, то есть составные части обычных сердечных медикаментов. Правда, в больших дозах и наперстянка может стать для человека ядом, вызвать остановку сердца. При повторном анализе доза наперстянки у Залищука оказалась нормальной. — Павлов сделал паузу. — Все дело в том, что в организме погибшего нашли следы и сугубо ядовитого вещества. Это яд широкого действия, и есть в нем компоненты, нам неизвестные. Вещество растительного происхождения… Но какого именно растения, пока установить не удалось… Во всяком случае, такого, которое не встречается в Европе и европейской части Азии…

— С Марса подбросили… — пробурчал Тищенко.

— Ничего удивительного, что эксперт, первым осматривавший труп, ошибся и разрешил похоронить Залищука, — продолжал Павлов. — Он обратил внимание на гипертрофические изменения сосудов и сердца, обнаружил валерьянку, наперстянку и решил, что смерть Залищука вполне естественна — от сердечной недостаточности. У человека больное сердце, выпил лишку — вот и результат…

— В протоколе медицинского вскрытия сказано о поражении слизистой, — обратился Коваль к судмедэксперту Забродскому. — Объясните, почему? Если у Залищука не было язвы или какого-нибудь другого поражения желудка…

Тот только пожал плечами.

— Это и для нас загадка, Дмитрий Иванович. Но мы ищем причину…

Усики Забродского растерянно вытянулись, образовав клинышек. Коваль недовольно поморщился: выдумывают себе мушкетерские украшения! Д'Артаньяны какие, смотри, начнут и татуировку делать!..

«Как же он сказал тогда? — в свою очередь не мог успокоиться Тищенко, все время вспоминая давнюю историю с художником Сосновским. — «Вы сможете спокойно жить, Степан Андреевич, если окажется, что мы с вами ошиблись и невиновный человек будет из-за нас расстрелян?» Каким прокурорским тоном он говорил тогда с ним!..

В конце концов это был только случай в его, Тищенко, жизни, и незачем об этом сейчас вспоминать!

Коваль, конечно, стал еще более упрямым и неконтактным. Высунулся в окно, жмурится, как ребенок, под каплями, которые падают на лицо… Старый милицейский волк, у которого уже стерлись зубы! В конце концов, что ему до характера Коваля. Подполковник должен сейчас выполнять конкретные задания по розыску доказательств преступления, возможно, и самого преступника. И все. «От» и «до»… Командовать парадом, как и полагается по закону, будет он, Степан Андреевич Тищенко… Коваль опытный оперативник, и это хорошо, что именно он поведет розыск. Кто-кто, а уж Коваль точно установит — преступление это или случайное самоотравление. Хуже иметь дело с бездарным оперативником, тогда все бремя дознания ложится на следователя.

— Что ж, подозревать преступление некоторые основания у нас есть, — словно отвечая мыслям Тищенко, произнес Коваль, и тот почувствовал, что Дмитрий Иванович недоговаривает. Это его задело — перед ним нечего играть в прятки!

— Хорошо! — сказал Тищенко. — Поскольку уголовное дело об отравлении Залищука заведено, давайте составим план работы и наметим оперативные задачи. Эксперты должны дать точный аргументированный ответ о причине смерти Залищука и определить состав яда. Сейчас главная работа у милиции… Возможно, Дмитрий Иванович, вам придется осуществить и отдельные следственные действия. Но конкретное поручение я дам позже. Какие у вас соображения?

Коваль отодвинулся от окна, кивнул Струцю. Тот подал ему листок бумаги.

— Прежде всего определим круг людей, с которыми встречался в тот трагический день Борис Сергеевич Залищук. — Дмитрий Иванович сделал паузу. — Выясним, кто имел реальную возможность совершить преступление. И у кого были причины желать гибели Залищука, кому это было нужно… Возникает еще ряд вопросов, на которые должен ответить розыск, но это уже потом. А пока придется изучить многих людей, их жизнь, прошлое и настоящее, характеры, надежды, мечты… — Коваль снова помолчал. — В тот вечер на даче у Залищука были и иностранцы, английские подданные, — сестра жены Залищука с дочерью… Это несколько усложняет задачу…

— По закону имеем право допросить их как свидетелей и даже как подозреваемых, — вставил Тищенко. — Нормы нашего уголовного кодекса, как известно, распространяются и на иностранцев, которые находятся на нашей территории… Если, конечно, это не дипломатические представители…

— Не в этом дело. — Но в чем оно, Коваль так и не сказал.

— Надеюсь, вы не думаете, что они приехали из далекой Англии, чтобы отравить какого-то пьянчужку Залищука? — Тищенко улыбнулся. — Нонсенс!

— Почему пьянчужку? — возразил Коваль, которому не понравилось пренебрежительное отношение к погибшему человеку. — Конечно, это не гости совершили… что им Борис Сергеевич… Здесь надо копнуть глубже.

— Дел у вас полные руки, — согласился Тищенко и пошутил: — Ваши милицейские работники говорят, что когда известна жертва, то это уже полдела.

— Да, — кивнул Коваль. — Но в данном случае, мне кажется, и первая половина дела будет нелегкой…

— Как это?! — глаза Тищенко округлились. — Жертва известна.

— Только одна… — пробормотал Коваль.

— Вы что, ждете новых жертв?! — Лицо Тищенко от удивления и возмущения вытянулось так, что утратило свои пухлые, детские очертания.

— Я еще ничего не знаю и ни о чем не могу говорить определенно, Степан Андреевич, — уклончиво ответил подполковник.

— Значит, и намекать не нужно. А то мне уже показалось, что вы хотите создать нам дополнительные хлопоты, — натянуто улыбнулся Тищенко и обвел взглядом присутствующих, словно хотел сказать: видите, каков этот ваш Коваль.

Эксперты и Струць ничем не проявили своего отношения к спору следователя и подполковника милиции. Павлов листал бумаги, словно хотел найти в них ответ на вопрос, что же это за таинственное растение, от которого погиб Залищук; медик рассматривал свои пальцы, а лейтенант Струць уставился в окно.

Дождь понемногу утихал. И так же разом, в какую-то минуту даже быстрее, чем налетел, он окончился, и только отдельные капли его, не успевшие скатиться с крыши и сорваться с листвы, падали на асфальт в тишине, особенно остро ощутимой после размеренного шума.

Однако Коваль уже полностью окунулся в работу, забыл о дожде, о давнем конфликте с Тищенко, и ничто его больше не интересовало, кроме Залищука, отравления и возможных версий.

Оперативное совещание продолжалось.

Когда все было обсуждено, был составлен оперативный план и каждый участник группы получил задание, Тищенко поднялся, сложил свою папку и, обращаясь к Ковалю, подчеркнуто любезно произнес:

— Мы сейчас вместе, Дмитрий Иванович, должны решать общую задачу. У вас есть десять дней на розыск и дознание. Пока первое слово принадлежит вам, вашему опыту…

После того как следователь, попрощавшись, вышел из кабинета, ушли и эксперты. Коваль еще долго сидел в задумчивости. Лейтенант Струць не вставал, боясь прервать мысли подполковника, и ждал от него заданий.

3

Городская комната Таисии Притыки была маленькая и настолько заставленная, что Коваль невольно остановился на пороге. С удивлением подумал, что высокой, крупной Таисии Григорьевне тут непросто хозяйничать. И как только они вдвоем с Залищуком здесь умещались?.. Наверное, поэтому до самых заморозков и оставались на даче…

Коваль глянул на стену, где над тахтой была наклеена театральная афиша и висел портрет Марии Заньковецкой под красочным рушником. Единственное окошко, вышитые крестиком красивые петушки на занавесках, смятые подушки и в спешке небрежно накрытая одеялом постель, на которой хозяйка явно только что лежала. Да и двери в квартиру открыла соседка. Таисия Григорьевна вышла в коридор, на ходу поправляя взлохмаченные волосы, когда Дмитрий Иванович уже направлялся к ее комнатке.

О теперешней жизни вдовы говорили пустые бутылки из-под дешевого портвейна, сгрудившиеся под окном возле отопительного радиатора.

Наибольшее впечатление произвело огромное зеркало напротив тахты. Оно было вмонтировано в стенку так, что, казалось, само служило прозрачной стеною, делало комнатку светлее, просторнее и словно наполняло ее воздухом. Дмитрий Иванович подумал, что экзальтированный человек мог днем поверять ему свои надежды, а в сумерках видеть в нем тени, казалось, уже осуществленных мечтаний. Остро пахло валерьянкой, пролитым вином и какими-то неизвестными травами.

Коваль представился и осторожно втиснулся в старенькое кресло в углу, которое, когда он сел, казалось, готово было развалиться.

Таисия Григорьевна — высокая, со следами былой красоты женщина, с опухшим от слез лицом — опустилась на тахту. Голубые глаза ее были полуприкрыты покрасневшими веками, густо покрашенные губы выглядели налепленными. Толстая, впопыхах закрученная коса сидела гнездом на макушке, выбиваясь из-под черной кружевной наколки.

Разговаривать с Ковалем Таисия Григорьевна не желала. Безразличная ко всему, она словно отупела и оглохла, смотрела на подполковника бессмысленным взглядом.

Направляясь к ней, Дмитрий Иванович понимал, что женщина в трауре и нужной беседы может не получиться. Но он искал ответа хотя бы на несколько вопросов, без чего не мог вести дальше свой розыск.

Сейчас решил ничего не записывать, не доставать ручку и блокнот и сочувственно ждал, пока хозяйка придет в себя и привыкнет к его присутствию.

На коммунальной кухне загремели посудой, и вскоре к комнатным запахам, к которым Коваль уже адаптировался, примешались запахи подгоревшего мяса.

— У меня к вам, Таисия Григорьевна, несколько вопросов, — осторожно начал Коваль, считая, что паузу выдержал вполне достаточную.

Таисия Григорьевна посмотрела на незваного гостя уже осмысленным взглядом, который неожиданно приобрел какое-то заискивающее выражение, очевидно, как подумалось Ковалю, усвоенное за годы неудач и на сцене, и в жизни.

Взгляд этот обжег его. Дмитрий Иванович видел в своей жизни глаза разные — счастливые и грустные, глаза обреченных и спасенных, — поэтому понял, что беседа, которая была ему нужна, сейчас и впрямь не получится. Собственно, формальный допрос он и не собирался проводить.

У него вдруг появилось странное ощущение: он видел сразу двух одинаковых женщин — одну перед собой, вторую — сбоку, в зеркале, на двух постелях, словно в двух комнатах. Видел и себя как бы в голографическом изображении: свой профиль и то, как шевелятся у него губы, когда он говорит. Это было новым: видеть себя со стороны во время работы.

Чтобы разрядить обстановку, осторожно повернулся в кресле и спросил с шутливой интонацией:

— А оно подо мной не развалится?

В ответ Таисия Григорьевна разрыдалась.

— Это было его любимое кресло. Боже мой, как я теперь жить буду!

Подполковнику Ковалю было нетрудно представить себе жизнь этой женщины и ту пропасть, перед которой ее поставила смерть Залищука, аналитически расчленить в своем представлении на составные части черты ее характера.

— Успокойтесь и перестаньте плакать! — сказал строго, решив, что только так остановит слезы. — У нас серьезный разговор.

Таисия Григорьевна и вправду перестала всхлипывать. Пошарив под подушкой, достала скомканный носовой платочек. В больших голубых глазах блеснул прежний подобострастный огонек, который так не понравился Ковалю.

— Вы Таисия Григорьевна Притыка?

Она кивнула.

— Почему у вас с мужем были разные фамилии?

— Мы не расписывались… Жили на веру… Кто мог знать… — Она готова была снова заплакать, но Коваль вовремя остановил ее.

— Расскажите о последнем вечере на даче. Кто у вас был?

Таисия Григорьевна, словно слепая, опять пошарила по одеялу и, нащупав платочек, собралась с силами:

— Сестра приехала, Катя, с дочкой. Они в Англии живут… Еще земляк наш, врач Андрей Гаврилович. Больше никого.

— Расскажите о них.

И она кое-как пересказала историю сестры, которую во время войны фашисты угнали в Германию, рассказала о земляке-враче, сумевшем избежать такой же участи… Понемногу приходила в себя и уже не мяла судорожно платочек, превратившийся в ее руках в мокрый комок.

Подполковник Коваль пошевелил в зеркале губами, повернулся к себе спиной.

— Вы, наверное, репетировали свои роли дома? — спросил он, заметив, что Таисия Григорьевна тоже взглянула в зеркальную стену и поправила на голове черную наколку.

— Все было, — она скорбно кивнула. — Но я не потеряла надежды вернуться на сцену, — сказала вдруг довольно твердым голосом.

«Есть, — мысленно отметил Коваль, — ключик найден».

И действительно, забыв о слезах, Таисия Григорьевна начала рассказывать о своей сценической карьере. На кухне дожарили мясо, и горелый запах начал уже развеиваться, а она все рассказывала, как девчонкой пришла на сцену, какие серьезные роли играла в областном театре, как попала в Киев, где ее «съели» бездарности и завистники.

Коваль терпеливо слушал, рассматривая в зеркале свое большое правое ухо и клок на затылке, который уже начал закручиваться, — давно пора постричься! И удивился: прожил жизнь и не знал, что на затылке у него кудрявятся волосы. Какой у него глупый вид в зеркале! Старый толстый мужчина в немодном мешковатом костюме расселся в кресле. Кто бы мог подумать, что это известный инспектор уголовного розыска! И сразу рассердился сам на себя: он пришел сюда не кудри свои рассматривать.

Таисия Григорьевна тем временем увлеклась воспоминаниями о своей театральной жизни, говорила о своем таланте, который не нашел признания, и Ковалю невольно вспомнилась давняя беседа в Закарпатье со своим коллегой майором Бублейниковым, который возмущался тем, что поэты повсюду тычут свое «я».

«Ну, пусть бы, — соглашался майор, — великие какие, Пушкин там или Лермонтов. «Я памятник воздвиг себе нерукотворный…» Это понятно. Этот достоин, имеет право… Но когда какой-нибудь юнец, успевший написать три стихотворения, присваивает себе такое право — это уже нескромно. А если он к тому же комсомолец — то еще и не самокритично… И противно слушать…»

Коваль смеялся так, что майор обиделся. Пришлось объяснять:

«Каждый поэт, каждый художник, Семен Андреевич, должен верить, что он и только он откроет людям неизведанное, принесет им новый Прометеев огонь, иначе у него не будет крыльев и не взлетит он в высокий мир искусства».

Чванливый Бублейников решил, что они не поймут друг друга, и прекратил спор.

Сейчас, в этой маленькой обители Дмитрий Иванович понял, что Таисия Григорьевна истинно верила в свое призвание, в то, что может нести людям огонь. Видя, как собственный рассказ понемногу успокаивает ее, Коваль, улучив момент, сказал:

— Давайте поговорим о том вечере. — И — без перехода: — Кто-нибудь выходил из комнаты, когда вы сидели за столом?

Таисия Григорьевна все еще не могла отрешиться от своих театральных воспоминаний.

— Ах… да. Гости? Нет…

— И никто не приходил?

— Нет, — повторила она и вдруг вспомнила: — Ой, Боренька ходил за вином, — и судорожно сжала мокрый платочек.

— Долго отсутствовал?

— У нас магазин близко. Минут двадцать — тридцать.

— А не мог он где-нибудь выпить, забежать, скажем, к приятелю?

— Что вы! Мы ведь ждали… А для него было делом чести принести бутылку, чтобы не только гости ставили. Особенно от Катерины ничего не хотел брать…

— А в магазине… Вы имеете в виду ларек по дороге к метро? Там ведь продают в розлив. И он мог пропустить стаканчик…

— Что вы! У Бореньки было денег ровно на бутылку портвейна. И ни копейки больше.

— Но его могли угостить.

— Нас тут никто не угощал. Не те люди живут… Только бандит Крапивцев… угостил его навек!..

Глаза Таисии Григорьевны снова наполнились слезами.

— Успокойтесь, — попросил Коваль. — Лучше расскажите о том вечере по порядку. Когда пришли гости, как уселись за стол, что пили, ели… Значит, приехала сестра с дочерью и земляк Андрей Гаврилович…

— Да, — кивнула Таисия Григорьевна. — Только Катруся приехала сначала без Джейн, с Андреем Гавриловичем.

— Ваш муж, Борис Сергеевич, в это время был дома?

— Да. Потом вдруг появилась Джейн.

— Искала мать?

— Нет. Прибежала напиться, с пляжа. А когда увидела мать, то обрадовалась. Спросила: «Тебе лучше?»

— Значит, беседовали, выпивали. Кто-нибудь еще заходил?

— Больше никого не было.

— А долго вы сидели?

— Порядком.

— Кроме Бориса Сергеевича, никто не выходил?

— Нет. Потом мы все вышли на свежий воздух… в сад.

— И муж тоже?

— Боренька? — Таисия Григорьевна задумалась. — Боренька? — спрашивала она себя. — А как же! Вот, правда, в саду не припоминаю… Но, наверное, был…

— А Крапивцев в тот день не приходил к вам?

— Нет.

— Возможно, когда вы были в саду, сосед зашел к Борису Сергеевичу?

— Крапивцев у нас вообще редко показывался. Раза три-четыре всего…

Коваль пока еще вслепую пробирался к цели. Лишь отдельные незначительные детали вызывали у него вспышку озарения.

— О чем вы беседовали за столом?

— Больше всего об Англии. Катя рассказывала.

— Ссоры никакой не было?

— Что вы! — Она замахала на Коваля руками. В зеркале, казалось, пробовала взлететь тяжелая нескладная птица. — Правда, Боря немного критиковал врача. Это он умел…

— Бутылки, которые принесла ваша сестра и земляк, были запечатаны?

— Конечно.

— Сколько их было?

— Две.

— А та, что принес Борис Сергеевич?

— Тоже.

— Вы уверены, что он взял ее в ларьке?

— Где же еще!

Коваль ничем не проявлял своего нетерпения, снова и снова возвращался к тому вечеру, который так трагически закончился на даче. Хозяйка комнатки все чаще посматривала в зеркало, и Коваль решил, чтоее можно расспрашивать обо всем.

— Когда Борис Сергеевич пошел к Крапивцеву?

— Это когда Катруся с Андреем Гавриловичем поехали в город, а мы с Джейн отправились на Днепр.

— На дворе было еще светло?

— Да. Мы пошли на вечерний клев.

— В котором часу?

— У меня нет часов, — Таисия Григорьевна развела виновато руками.

— Хотя бы приблизительно…

— Кажется, в восьмом.

— Клев уже давно начался, — заметил Коваль.

— Мы опоздали немного… Зато посидели на берегу.

— А Борис Сергеевич?

— Он не пошел с нами. Отправился к Крапивцеву.

— Откуда вы знаете, что именно к Крапивцеву, а не к кому-нибудь другому?

— Он сам сказал: «Зайду к жмоту, чего он за межу лезет!» Крапивцев навозил земли под проволоку, которая разделяет наши участки, посадил там помидоры, у самого края, и окучил их так, что растут они на его стороне, а земляная насыпь наполовину на нашей земле. Так с полметра шириной по всей меже и забрал. Там у нас была узенькая тропинка вдоль проволоки, простите, к туалету, а теперь она засыпана… пришлось новую прокладывать…

— Настроение у вашего мужа было воинственное?

— Как всегда, когда выпьет.

— Много выпил?

— Больше всех. Но ему в последнее время и стакана хватало.

— Расскажите, как вы его нашли.

Таисия Григорьевна тяжело вздохнула и опустила голову. После длительной паузы продолжала, уже не глядя ни на подполковника, ни в зеркало:

— Он долго не возвращался, и я забеспокоилась. Уже стемнело, ветер сорвался, стало накрапывать. Сперва подумала, что засиделся и пережидает дождь, но когда вспомнила, с каким настроением пошел к соседу, мне стало страшно. Будто чуяла беду… — Она начала ломать свои пальцы.

— Продолжайте, пожалуйста, — поторопил Коваль, не давая ей уйти в свое горе.

— Когда дождь перестал, он был недолгим, я набросила платок и побежала на улицу. Никогда не забуду этой ночи! Все было наполнено тревогой! Ветер срывал с низкого черного неба последние капли дождя, набросал в наш узкий переулок мокрых листьев. Я спотыкалась в темноте, хваталась за деревянные заборчики, шла, не зная, где искать мужа. Боялась, что он поскользнулся и упал, разбился. Завернула за угол к Крапивцевым: может, он еще у них. Сердце в страхе сжималось, в темноте рисовались всякие видения, столбики ворот казались человеческими фигурами, всякий кустик под забором — Боренькой… Шла, выставив вперед руки, боялась удариться…

Казалось, что она и сейчас еще шла в ночи, сопротивляясь порывам ветра. Не сидела с подполковником милиции в комнатке перед громадным зеркалом, а пробиралась по холодному мокрому переулку на Русановских дачах. Повсюду черный ветер, черные разметанные тучи и черный страх в сердце.

Ковалю представилось, что он идет рядом с ней и собственными глазами видит в темноте испуганную, дрожащую женщину.

— И вдруг я натолкнулась на него! — почти вскрикнула Таисия Григорьевна. — Нет, сперва увидела — и глазами, и сердцем. Бросилась к нему. Он лежал, бедненький, на земле, привалился к вросшему в землю заборчику… Заговорила с ним, расстегнула мокрую рубашку, целовала его, звала, но он молчал… — Таисия Григорьевна не выдержала, и обильные слезы потекли по щекам… — Животик у него еще был тепленький… Если бы кто довел домой, он бы жил. Я спасла бы его, дала бы травок попить… Один, брошенный, корчился на мокрой земле…

Коваль переждал, когда она выплачется, поднялся.

— Простите, что потревожил вас, Таисия Григорьевна. Этот разговор был нужен для установления истины.

— Это он отравил его, он!

— Кто?

— Крапивцев! Потом стал заботиться о похоронах… Я была не в себе… Ничего не видела, я не разрешила бы…

— Разве это похоже на то, что он отравил?..

— Я не знаю, я ничего не знаю… освободите меня от этого! — вдруг нервно вскрикнула Таисия Григорьевна.

— И еще одно: вы не запомнили время, когда нашли Бориса Сергеевича?

— Это было сразу после двенадцати… Когда шла, я слышала, как бьют куранты… Из уличного репродуктора…

С тяжелым сердцем оставлял Коваль комнатку бывшей актрисы.

4

Двери в пивнушку были настежь открыты, и Коваль переступил порог, не привлекая к себе ничьего внимания. В небольшой фанерной пристройке с высокими столиками, за которыми можно было стоя выпить кружку пива или стакан вина, пожевать сардельку с булочкой и запить чашечкой сомнительного кофе, толпились люди. В отдаленном углу примостились трое немолодых мужчин, одетых почти одинаково — в темных, давно не знавших утюга штанах и в рубашках; у двоих рубашки были невыразительно голубого, почти серого цвета, у третьего — темно-зеленая.

Обладатель темно-зеленой рубашки, военной выправки мужчина позвал к стойке буфетчицу, которая где-то задержалась, и по его тону Коваль понял, что это здешние завсегдатаи. Пышная чернявая молодица вернулась к стойке и быстро наполнила высокой белой пеной принесенные кружки.

Коваль тоже подошел к стойке. Очереди за пивом не было, несмотря на жаркий день. Подумал, что это из-за отдаленности пивнушки от станции метро и магистральных дорог. Вот и он заглянул сюда по пути на дачу Залищука. Посещали ее, очевидно, постоянные клиенты, жители ближайших одноэтажных домиков и дачники с Русановских садов. «Через год-два, когда на Левобережье развернется строительство, к этой пивнушке, если ее не снесут, не протолкнешься…»

Шаркая по неровному цементному полу разношенными сандалиями, мужчина в темно-зеленой рубашке отнес на столик сначала две кружки, потом вернулся за третьей.

— Кружку пива, — сказал Коваль, доставая деньги. Он ощущал только жажду. В пивной смешались затхлые запахи вина, пива, вареного мяса и еще чего-то неопределенного, присущего столовым и буфетам. Неожиданно для самого себя добавил: — И две сардельки.

Подумал, что мог мог бы съесть и третью — такими сочными, аппетитными они показались ему в кипящей кастрюле.

С кружкой и тарелочкой в руках он высмотрел себе место около двери, где за столиком лениво потягивал пиво пожилой человек в белом костюме старого покроя.

Дмитрий Иванович отпил прохладного приятного пива и кольнул сардельку вилкой. Толстая шкурка не прокалывалась, пришлось нажать сильнее; сарделька вдруг зашипела, потом брызнула жиром и, выпуская пар, сжалась, словно лопнувший шарик. Коваль только покачал головой, сдирая горячую шкурку с подозрительно разваренного мяса.

Сосед за столиком скептически улыбнулся. Его лицо, узкое и продолговатое, как на экране неисправного телевизора, немного расплылось, небольшой подбородок округлился, и весь он стал похожим на Мефистофеля.

— Наша Мотря специально их долго варит, чтобы больше воды набрали, — кивнул он в сторону стойки. — Да и сами сардельки не те, что прежде… Один крахмал.

— Дети редко пишут? — вдруг тихо спросил Коваль.

— Редко, — растерялся мужчина. — Особенно Оксана. А вы откуда знаете о моих детях, что они редко пишут? Разве мы где-то знакомились?

— Я вашего соседа знал. Залищука.

— Борис Сергеевич — не сосед. Он жил на третьей линии, а я живу на девятой.

— Почти рядом… — махнул рукой Коваль. — Я имею в виду не только дачи. Вы же встречались тут…

— В таком случае — конечно, — согласился мужчина. — Хороший был человек… Говорите, знали Бориса Сергеевича?

— Не очень чтобы…

— А говорите «знал»! — Мужчина свысока посмотрел на Коваля. — Несчастливый он был. Неудачник. Но человек честный и прямой. Ни на какие сделки не шел. Поэтому и в жизни не везло. Вот так… — И он допил свою кружку.

Коваль решил, что разговор стоит продолжить. Собственно, он хотел поговорить с продавщицей местного ларька о том вечере, когда погиб Залищук. Но ларек был закрыт на обеденный перерыв, и у Дмитрия Ивановича было достаточно времени, чтобы выслушать этого человека. Непринужденная беседа с теми, кто своими глазами наблюдал событие или хотя бы слышал о нем из первых уст, часто давала больше, чем самый усердный допрос или розыск. Во всяком случае, могла дать дополнительную информацию. Поэтому, поручив лейтенанту Струцю заняться Крапивцевым, сам Дмитрий Иванович, как он выразился, пошел «в народ».

— Меня зовут Дмитрий Иванович, — сказал Коваль. Предусмотрительно не назвал фамилию, ибо уже стал «жертвой» нескольких очерков в «Вечерке», которую читают все — от пенсионеров до милиционеров. — Вот беседуем, а…

— Петр Емельянович, — поспешил отрекомендоваться дачник. — Может, еще по одной? Жара какая!

— Именно это я и хотел предложить, — засмеялся Коваль, беря со столика кружки.

— Нет, нет, — возразил сосед. — Я предложил первый. Ваша в правой, свою — смотрите — держу в левой.

Коваль улыбнулся и разрешающе махнул рукой.

Возле буфетной стойки уже образовалась небольшая очередь, и пока Петр Емельянович стоял там, Коваль рассматривал новых посетителей. Это были строители, судя по их запачканной мелом, цементом и кирпичным крошевом одежде. На левом берегу Днепра начиналось большое строительство, и машины с цементом, арматурой, кирпичом, готовыми блоками, поднимая серую пыль, грохотали по короткой улочке, которая вела от станции метро к Русановским садам. Шаг за шагом белые многоэтажные великаны приближались к дачам. Уже были оставлены хозяевами обреченные на слом домики бывшей Никольской слободки. Наспех забитые досками, они мертво смотрели друг на друга пустыми окнами.

Петр Емельянович принес пиво, поставил перед Ковалем кружку и с таким заискивающим видом сказал при этом: «Ваша в правой руке», что подполковник заподозрил, уж не догадался ли тот, кто перед ним.

Постепенно Коваль снова перевел беседу на интересующую его тему.

— Вы ничего не знаете, — таинственным шепотом заговорил Петр Емельянович. — Борис не просто умер. Его отравили. — Он умолк и огляделся, словно боялся, что его подслушают. Потом придвинулся к Ковалю. — Вы мне симпатичны… Я вам скажу. О Борисе только я догадался…

— Да? — засомневался Коваль. Он понял, что про эксгумацию трупа Залищука здесь все уже знают.

— Истинно говорю. А потом и милиция догадалась и выкопала, чтобы проверить.

— И что же?

— Подтвердилось. Скажу вам, Дмитрий…

— Иванович, — подсказал Коваль.

— Так вот, Дмитрий Иванович, подтвердилось. А кто отравил — загадка.

— Безусловно, — согласился Коваль.

— Вы тоже слышали? — удивился собеседник.

— Краем уха.

— И кто же, по-вашему?

— Если бы я знал, — искренне вздохнул Дмитрий Иванович.

Петр Емельянович еще ниже склонился к Ковалю и прошептал:

— Я и об этом догадываюсь.

Дмитрий Иванович развел руки и посмотрел на собеседника с таким почтением, что тот еще больше заважничал.

— Сосед его, Крапивцев.

— Да ну? — удивился Коваль. — Сосед? Как же так?

— Тяжелый человек.

— А милиция?

— Не догадывается… Да что ей… Не напиши люди, закопали бы навечно беднягу Бориса… Милиция старается побыстрей все закрыть. Чтобы мороки было меньше.

Дачник засмеялся, и подбородок его опять округлился.

Коваль вынужден был тоже улыбнуться…

— А зачем это ему, соседу?

— Крапивцеву?.. Там тонкое дело… Давайте еще по одной? А?

— Теперь я беру. — Коваль, взяв кружки и подражая соседу, сказал: — Правая — ваша, левая — моя.

В пивной прибавилось посетителей, исчезли запыленные цементом и мелом комбинезоны: окончился обеденный перерыв. Новые люди не интересовали Коваля. Не ради них он приехал сюда.

— Крапивцев, — распалялся собеседник Коваля, — это такой… Ему все земли мало… Как только его приняли в наш садовый кооператив! Одни деньги волнуют. С каждого сантиметра сдирает… Вот и задумал прикупить участок Бориса Сергеевича. У того все запущено… Трава, сорняки. Лето, весну и осень живут, но рук не прикладывают. Оно, конечно, так неправильно, но спину гнуть и семью губить на этой земле, как делает Крапивцев, тоже не по-людски. Жадность человека съедает. По-моему, не мог смотреть, что у соседа земля гуляет. Спать не мог, дышать не мог, жить не мог… — Петр Емельянович отпил из кружки и, облизав губы, важно добавил: — Инфляция души произошла…

— Но чтобы убить за это человека… — недоверчиво произнес Коваль.

— Можете себе представить… Я читал, кажется, у Эдгара По, — я сам экономист, сейчас на заслуженном отдыхе, пенсия приличная, время есть, читаю… Так вот, Дмитрий Иванович, там один человек не мог терпеть соседа только потому, что у того было круглое лицо. Как полная луна. И вот не выдержал, выстрелил из ружья в соседа. Психологический рассказ. Произошла инфляция души — и все!.. — Петр Емельянович, которого Коваль мысленно называл Мефистофелем, замолчал и припал к кружке. Затем, отставив ее и вытерев губы, многозначительно заметил: — А тут дело посерьезнее, чем какая-то физиономия. Еще Толстой писал о власти земли над крестьянином. Все классики разве не об этом писали? Почитайте Ольгу Кобылянскую, ее «Землю». Брат на брата шел…

— Классики писали, — согласился Коваль. — А Крапивцев родом из села?

— Куркуль…

— Трудно поверить вашим словам, — нарочито резко возразил Коваль. — Ерунда это!

— Вы не понимаете простой вещи, — завелся Петр Емельянович. — Теперь ему легче участок к рукам прибрать.

— Не понимаю. Каким образом?

— Очень просто. Таиска хотела когда-то продать дачу Крапивцеву. Беднота же! Обрабатывать не могут. С соседями скандалы. А Борис — ни в какую… А теперь зачем она ей, эта дача. Тут еще сестра приехала из капстраны. Вдруг заберет с собой. А Крапивцев — первый покупатель…

— Не продаст она ему, — возразил Коваль. — Если отравил мужа.

— А это не доказано… Он и похороны взял на себя. Таисия без памяти лежала. И поминки устроил — они же вроде бы друзьями были. Хотя и ругались, но Борис частенько у соседа выпивал. На могиле Крапивцев слово сказал и слезу пустил… Нет, она только ему продаст.

— А как он на себя оформит?

— Зачем на себя? — удивился непонятливости Коваля Петр Емельянович. — Если на себя не сможет, то есть у него дочка и зять. Другая фамилия, другая семья. Вот и соединят участки…

— Нет, не продаст Таисия Григорьевна, — все еще возражал Коваль. — Если милиция установит, что отравил Крапивцев, то не то что землю прикупать — хватит ему и территории колонии, а может, и тюремной камеры. А то и…

— Милиция установит? Вы наивный человек, Дмитрий Иванович! Что милиция сделает? Это же не просто — доказать. Никто не будет с этим морочиться…

— Вы так говорите, будто знаете, чем занимается милиция.

— А вот и знаю, — похвастался Петр Емельянович. — В этом или в другом, им важно вовремя дело закрыть, чтобы процент был хороший. Я им не судья, они такие же люди, как все. А где вы видели человека, чтобы себе на плечи лишние мешки взваливал… Разве только когда из колхозной кладовой в свою хату несет. — И он засмеялся, довольный своей придумкой.

— Нужно быть очень жестоким, чтоб отравить ради какой-то выгоды.

— Крапивцев и есть жестокий. Он даже свою собаку отравил за то, что курей гоняла… А думаете, кто моего кота убил? Его рук дело, никого больше… Борис ему в глаза говорил, что он торгаш, и на собрании выступил, мол, есть такие, что наживаются на садовых участках. И как пример привел Крапивцева. Даже куркулем назвал и требовал исключить из кооператива. Правда, и Крапивцев на него писал. Чтобы Бориса лишили земли, мол, так запустил участок, так гусениц расплодил, что они лезут на соседние сады…

— Какой это куркуль, на шести сотках, — подначивал Коваль, интересуясь, что еще скажет его собеседник о Крапивцеве.

— А такой, что и «Жигули» покупает.

— Так ведь работают… Своим трудом…

— Правильно. Но еще лучше, если бы они не драли шкуру с людей на Бессарабском рынке.

— А вы, простите, Петр Емельянович, что делаете на своих сотках? — полюбопытствовал Коваль.

— У меня земля тоже не гуляет. Есть грядочки — помидорчики, огурчики, пять яблонь, но для себя, не на продажу, и чтобы руки не скучали…

На дворе свирепствовал август. Солнце заливало окна пивной, подгоняя людей ближе к стойке, за которой колдовала над бочкой с пивом Мотря.

Коваль решил, что ничего дельного сосед не скажет, и, взглянув на часы, кивнул на прощанье. Нужно было еще расспросить продавщицу ларька, в котором часу приходил в тот вечер за бутылкой вина ее постоянный клиент Борис Залищук.

Обескураженный Петр Емельянович остался в одиночестве и сердито посматривал на пустые кружки перед собой.

5

От экспертов лейтенант Струць возвращался в хорошем настроении. Черт возьми, как здорово получилось: он, молодой сотрудник уголовного розыска, самостоятельно вышел на короткую прямую, которая приведет к раскрытию преступления, — нашел во дворе Залищука граненый стакан со следами отравы. Все-таки недаром окончил Высшую школу милиции! А то всегда… «старые кадры, старые кадры…». Конечно, опыт у стариков большой, но опыт — вопрос времени. А вот когда опыт приплюсовывается к знаниям, тогда все великолепно!

Из курса следственной практики он хорошо помнил, что самым главным в успешном проведении розыскных действий является своевременное обнаружение доказательств, которые могут быть утеряны. На выпускном экзамене он как раз и докладывал о первоочередных элементах розыска и этот раздел курса запомнил прочно. «Прозеваешь день, потом придется расплачиваться месяцами, — говорил преподаватель. — Время все сглаживает, и больше всего — следы преступления». И при этом напоминал слова знаменитого французского криминалиста Эдмонда Локара о том, что первые часы розыска самые ценные, ибо быстротечное время уносит с собой истину…

«Таким образом, прежде всего — обнаружение доказательств, которые из-за промедления могут быть потеряны, — мысленно повторял молодой инспектор по дороге от экспертного бюро до кабинета Коваля. — Стакан этот мог быть случайно раздавлен ногой, разбит камнем на осколки или вообще остаться незамеченным в густой траве. Когда осматривали место, где нашли труп Залищука, то на дачу не обратили внимания. Тогда все прозевали первые самые дорогие минуты для осмотра дачи. Хорошо, что теперь его, лейтенанта Струця, бдительность спасла положение».

Ему припомнилось описанное в учебнике происшествие. На опушке старого соснового бора был обнаружен труп местного лесника с пробитой головой. Жители хутора слышали, как кто-то ругался с лесником, не разрешавшим рубить деревья, и угрожал ему. Во дворе хуторян — отца и сына, которые ездили в лес, — милиция нашла спрятанный в телеге окровавленный топор. На нем оказалась кровь лесника.

Обоих подозреваемых арестовали и, несмотря на то что они не признались в убийстве, приговорили к высшей мере. Других версий преступления не было и, казалось, не могло быть. Розыски на опушке человеческих следов ничего не дали. На толстом слое старой опавшей хвои отпечатков не обнаружили.

А через несколько месяцев, когда осужденные уже ожидали расстрела, в милицию обратился смертельно больной человек с хутора и признался в убийстве. Рассказал, что вернулся из больницы домой, потому что обречен на смерть от рака… Но в тот день, когда его соседи отправились в лес, он еще не знал о своей страшной болезни, чувствовал себя хорошо и смолил на реке, протекавшей недалеко от бора, лодку.

Услышав крики за несколько сот метров от берега, он подобрался незаметно к месту ссоры и взял с телеги топор. После того как отец с сыном отправились домой, он догнал лесничего, с которым давно враждовал, и ударил его по голове топором. Потом задами прокрался на хутор; никем не замеченный, шмыгнул во двор соседей, которые в это время ужинали, и сунул топор назад в телегу.

Только неизлечимая болезнь убийцы, которому уже нечего было терять, спасла от смерти приговоренных по ошибке людей.

Оперативный сотрудник милиции и следователь прокуратуры, которые вели розыск и следствие, были строго наказаны: если бы они не ограничились поверхностным осмотром места происшествия, а глубже изучили обстановку, то увидели бы на глинистой тропинке, идущей от реки, свежие следы человека. Мало того, удовлетворившись отпечатками пальцев хозяев на рукоятке топора, они не обратили внимания на небольшой маслянистый след на той же рукоятке, оказавшийся пятнышком от кусочка свежей смолы. Она прилипла к брезентовым рукавицам, которые натянул убийца, чтобы не оставить на топорище следов. А ведь это пятно могло вывести следствие на верную дорогу.

Осмотрев дачу Залищука, лейтенант Струць исполнил и второе условие быстрого и внимательного розыска: нашел вещественное доказательство. Стакан — это основание для обвинения и изоляции теперь уже известного ему преступника — Поликарпа Васильевича Крапивцева…

Как хитро придумано: забросить посудину в высокий густой бурьян на старый мусорник, где никто не обратит на нее внимание, а уж непогода и дожди смоют следы преступления!

Но не на такого напал этот Крапивцев! Инспектора Струця ему не провести! Лейтенант хорошо уяснил второй раздел курса криминалистики — обыск. Существует простой и одновременно ловкий способ надежно спрятать разыскиваемую вещь — совсем ее не прятать. Бросить в угол, небрежно завернув в тряпку, оставить в сенях, среди хлама, или вообще положить открыто — и, глядишь, никакой следователь и милиционер не обратят на нее внимания. Разве так не бывает с человеком, ищущим нужную вещь, которая лежит перед глазами, а он не замечает ее… Вещь становится как бы невидимой, потому что все внимание направлено на самые изощренные тайники и укрытия.

Молодому инспектору вспомнился поучительный пример, когда разыскиваемая по всем углам и щелям в комнате, в книжках, среди бумаг записка преступника спокойно лежала на столе, у всех на виду, и никто не обращал на нее внимания.

Когда-то, еще курсантом, и сам Струць оказался в такой ситуации. Во время облавы на самогонщиц зашли в одну хату, в которой стоял удушливо-кислый запах. Женщина божилась и клялась, что не гонит дьявольского зелья. Обыскали хату, пристройку, сарай — нигде ничего: ни бака, ни самогона, ни барды. Вынуждены были извиниться и уходить. И тут курсанту Струцю захотелось пить. Он зачерпнул в сенях жестяной кружкой, которая стояла на фанерной крышке, из ведра воды… Глотнул и чуть не задохнулся — первач!..

Конечно, Крапивцев не изучал криминалистики, но интуитивно догадался, что правильнее всего выбросить вещественное доказательство на мусорник жертвы…

Струць поднялся на третий этаж, где находилось управление уголовного розыска, и приоткрыл дверь кабинета Коваля.

— Разрешите, товарищ подполковник?

Коваль понял по торжествующему выражению лица лейтенанта, что тот празднует победу, и подумал, как много еще придется поработать молодому оперативнику, пока он убедится, что радоваться надо только в конце розыска.

— Что у вас, Виктор Кириллович?

— Товарищ подполковник, я обнаружил во дворе Залищука в высокой траве пустой стакан. Это почти на меже с садом Крапивцева. Меня заинтересовало, кто мог выбросить целехонький стакан. Изъял его в присутствии понятых и отправил на экспертизу. Попросил установить, что в нем было. — Отдавая заполненный бланк Ковалю, лейтенант не выдержал и громко добавил: — Как я и думал — отрава! То же самое соединение, которое обнаружили в крови Залищука.

Коваль повертел в руках заключение экспертизы.

— Садитесь… — сказал он после короткой паузы. — О чем это говорит, лейтенант?

— Как о чем? — Большие карие глаза Струця удивленно округлились. — Отрава! — повторил он четко, словно старался вбить в непонятливую голову Коваля это слово.

— Да, следы того самого ядовитого соединения: дигитоксин, брионин…

— Ясно: орудие преступления.

— Стакан — это, конечно, интересно, — примирительно согласился подполковник. — Если он действительно орудие преступления.

— Я думаю, — существенное доказательство против убийцы.

— В том случае, когда мы его обнаружим, этого отравителя. А разве исключено, что посудина принадлежала самому Залищуку?

— Такие, как он, выбросят что угодно, только не стакан, — уверенно сказал Струць. — Для пьянчужек стакан и бутылка — самые понятные и дорогие предметы вещественного мира, — с улыбкой закончил он, довольный, что сумел научно объяснить Ковалю свою мысль.

Но тот, казалось, не оценил глубины проникновения лейтенанта в человеческую психологию и строго спросил:

— Как вы представляете себе картину преступления, Виктор Кириллович?

— Думаю, товарищ подполковник, что после того, как Залищук выпил подсунутую ему отраву, Крапивцев выбросил стакан на соседний двор. Конечно, он сделал это позже, после ухода Залищука…

— «И лучше выдумать не мог…» — кивнул Коваль. — Неужели, по-вашему, Крапивцев такой дурачок? Почему не выбросить вещественное доказательство куда подальше, скажем — в туалет или в Днепр?

— Я думаю, он очень хитрый, — продолжал защищаться лейтенант, правда уже не столь уверенно. — Может быть, он поступил так нарочно, рассчитывая на то, что, даже обнаружив посудину с отравой, мы на него не подумаем. Ведь известно, что лучший способ спрятать — это не прятать.

— Известно, конечно, — согласился подполковник. — А отпечатки пальцев на стакане чьи? В справке экспертизы об этом нет ни слова.

Лейтенанта словно холодной водой обдали.

— Я спрашивал… Эксперты сказали, что следов никаких нет, и поэтому я письменных заключений не требовал… Да и какие тут следы, после преступления шел дождь, и все смылось.

— Как знать, — засомневался Коваль, — могли и сохраниться, и это установить необходимо прежде всего. Во всяком случае, официально поставить перед экспертами вопрос и получить их документальное заключение. Вот если они подтвердят отсутствие следов, значит, стакан пролежал не одну или две ночи. Один дождь, даже вчерашний ливень, не мог смыть все следы. Ведь стакан лежал в высокой траве?

— Да, — кивнул Струць.

— А как лежал, на боку, донышком вниз или вверх?

— На боку.

— Вот-вот, — стоял на своем подполковник, — следы могли вполне сохраниться на той стороне, которая прилегала к земле. Так же, как и остатки яда.

— Возможно, он брал его не голой рукой.

— Кто?

— Крапивцев.

— А когда ставил стакан на стол и угощал соседа, перчатки натягивал?

Струць промолчал.

— В таком случае могли остаться отпечатки пальцев Залищука, ведь он ничего не подозревал и, конечно, брал стакан голой рукой. — В голосе подполковника послышалась легкая ирония.

Струць только вздохнул, соглашаясь с логикой Коваля.

— Еще, — Дмитрий Иванович помолчал, словно подыскивал для выражения своей мысли точные слова, — или стакан пролежал в траве очень долго, попав на мусорник значительно раньше, чем погиб Залищук, и никакого отношения к его смерти не имеет… Против этого, правда, сохранившиеся следы яда… — Коваль будто рассуждал вслух. — Или эксперты оказались недостаточно внимательными. Если не нашли никаких отпечатков на стакане, то хотя бы ответили, сколько он пролежал на дворе…

Лейтенант Струць был разочарован. «Вот бесова душа, — подумал он о Ковале. — Как же я сразу не сообразил, что подполковник будет прежде всего интересоваться следами? Элементарно!» И, размышляя о том, что с помощью школьных правил всех задач не решишь, он услышал, как Коваль негромко сказал:

— Еще раз потребуем от экспертов точных ответов на все наши вопросы, а сейчас съездим на место происшествия. Надеюсь, кое в чем нам удастся разобраться и без них.

На даче Бориса Сергеевича Залищука, как и во время первого приезда Коваля, было тихо и пустынно. Лейтенант Струць открыл вновь изнутри калитку. Они вошли во двор, и молодой инспектор повел подполковника к заросшему бурьяном, крапивою и кустами одичавшей малины углу двора, где утром нашел стакан.

У Дмитрия Ивановича была привычка скрупулезно изучать все, что хотя бы отдаленно было связано с трагическим событием. Во время розыска и дознания он не раз возвращался на место происшествия, как бы надеясь найти там что-то забытое или неувиденное. Если бы находился при первом осмотре переулка, где жена обнаружила Залищука, то, наверное, не миновал бы и их дачи.

Показывая заросли сорняка в углу двора, где остались чуть примятые стаканом стебельки травы, лейтенант обиженно подумал, что Коваль крайне недоверчив и даже в мелочах не хочет положиться на него, инспектора райотдела. «Типичный старый ворчун. И все-таки я, а не он нашел, возможно, самое важное вещественное доказательство».

— Значит, по вашей версии, — сказал тем временем Коваль, осматривая место находки и весь запущенный угол двора, — стакан был брошен из сада Крапивцева?

— Безусловно, — подтвердил Струць. — Ночь, темень, надвигается буря. Залищук ушел на заплетающихся ногах, как обычно при перепое, не догадываясь, что он отравлен. Тогда Крапивцев взял со стола стакан, вышел во двор и двинулся к соседу через сад. В конце своего участка прислушался, не увидел ли кто-нибудь его, и швырнул ядовитую посудину сюда.

— Ночь, темень, приближается гроза, — в тон лейтенанту повторил Коваль, — блеснул среди ночи светлый проем дверей, кто-то вышел из домика Залищуков, подошел к заброшенному мусорнику и бросил стакан. А если это было так, Виктор Кириллович? Ведь в обоих случаях — гадание на кофейной гуще…

Лейтенант огорошенно смотрел на подполковника.

— По-вашему, сама Таисия Григорьевна поднесла мужу отраву? — растерялся Струць. — Больше ведь некому!

Подполковник ничего не ответил.

— Это нелогично, Дмитрий Иванович, — осмелился добавить лейтенант.

— В жизни на первый взгляд много нелогичных поступков, — сказал наконец Коваль. — Или нелогичного понимания их. Например, стакан могли выбросить на мусорник две недели тому назад, еще до того как погиб Залищук; допустим, травили крыс, и эта посудина потом стала ненужной. Все эти логические и нелогические, как вы считаете, варианты событий нужно проверять и уточнять.

«Ну, кажется, попал я в переплет с этим подполковником, — грустно вздохнул инспектор райотдела. — Так мы никогда не сдвинемся с места. Впрочем, — успокаивал он себя, — не я прежде всего отвечаю, а он…»

6

Председатель садового кооператива оказался долговязым пожилым человеком с острым птичьим носом и непропорционально длинными руками, которые, казалось, пригибали его к земле.

Заметив, что незнакомый человек оглядывает садовый участок: аккуратно подстриженные деревья, ряды яблонь, усеянные крутобокими налитыми плодами, под которыми сгибались подпертые ветви, а также крепкий двухэтажный, на столбах, домик, — он быстро направился к низенькой калитке навстречу незваному гостю и сердито спросил:

— Вы к кому?

— К вам. Здравствуйте. Вы председатель кооператива Задорожный?

— Да.

— Подполковник милиции Коваль, — представился Дмитрий Иванович. И, уже не оглядываясь на хозяина, выражение лица которого сразу изменилось, прошел в глубину двора.

Председатель кооператива двинулся следом, больше ничего не расспрашивал и терпеливо ждал, что скажет подполковник.

— Хочу познакомиться с вашей документацией.

— Пожалуйста, пожалуйста! — как можно приветливее сказал Задорожный. — А что именно вас интересует, если не секрет?

— Не секрет, — не спеша ответил подполковник. — Протоколы правления, заявления… С вами хочу побеседовать. Ведь вы несменяемый председатель этого садового кооператива со дня его основания и всех здесь хорошо знаете.

— Вроде бы так, — согласился Задорожный. — А кто конкретно вас интересует?

— Крапивцев и его погибший сосед.

— А-а-а, — понимающе закивал председатель кооператива. — Всякие слухи ходят. Болтают, отравил Крапивцев Залищука… Но я в это не верю. Не решится на такое. Характер не тот. Хитрец, себе на уме, прижимистый, деньги любит, но и трудиться не ленится. От зари до зари, как жук-навозник, в земле роется… — Задорожный умолк, как будто что-то припоминая. — Ох и надоел он мне! Да и покойный Борис Сергеевич, земля ему пухом, тоже. Оба замучили. Заявлений друг на друга кучу написали. А нам здесь, на правлении, разбирай их ссоры, будто нет других дел. Но чтобы отравить? Не поверю…

— А заявления и жалобы их сохранились?

— Это есть. Что-что, а бумажки храню. Теперь, известное дело, вокруг бумажки весь мир крутится. — При этих словах он полез в карман, будто все эти бумаги у него там лежали, хотя прекрасно знал, что, кроме коробки спичек и перочинного ножа, в кармане ничего нет. — Честно говоря, мы не всегда и рассматривали эти кляузы. Но сохраняю.

— Давайте посмотрим их, — предложил Коваль, когда председатель кооператива закончил свою тираду.

— Пожалуйста, пожалуйста, — засуетился тот, размахивая руками. Он направился к домику, приглашая подполковника следовать за ним. Там, в небольшой уютной комнатке, хранились бумаги кооператива.

Посадив Коваля возле открытого окна, Задорожный полез в старый рассохшийся шкафчик и выложил на стол целую гору папок.

— Здесь заявления, просьбы, жалобы, — он взял одну из них. — А это — прием в кооператив.

— Хорошо, — сказал Коваль. — Не буду отрывать вас от дела, я сам разберусь.

— Пожалуйста, пожалуйста. Если хотите, устраивайтесь на воздухе.

Коваль подумал, что без «Беломора» ему не обойтись, и, собрав папки, вышел на небольшую открытую веранду.

С настороженным интересом разбирал Дмитрий Иванович пыльные бумажки. Разноцветные, разноформатные, некоторые — просто листки из школьных тетрадей, был даже обрывок обоев; все они, за редким исключением, были написаны небрежно, на скорую руку. Что он здесь ищет, что найдет? Больших надежд на какие-то открытия Коваль не возлагал. И все же не исключал ни одного источника, который мог пролить свет на отношения русановских садоводов. Да и сердце подсказывало, что здесь не обойдешься без интересных сюрпризов.

Изучая заявления, Дмитрий Иванович услышал, что к председателю пришел какой-то посетитель.

— Мне нужна справка, Иван Иванович, что я член кооператива, — требовательно изложил свою просьбу невысокий кругленький человечек в майке и залатанных полотняных брюках, с бородкой колдуна-чародея. В руках он держал садовые ножницы. — Хочу в субботу повезти помидоры в Прибалтику. У меня в Риге сестра живет. Есть где остановиться.

Задорожный ушел в свою комнатку и через несколько минут вынес справку. Краем глаза Коваль увидел, что она была написана тоже на листочке, вырванном из школьной тетради.

— Иван Иванович, — обратился подполковник к председателю кооператива, когда мужичок с бородкой колдуна-чародея ушел. — Жалоб Крапивцева на Залищука я не обнаружил. Вот Залищук на Крапивцева действительно много писал. — Коваль показал на несколько бумажек, вынутых им из папки. — Чуть не каждый месяц.

— Как же так?! — забеспокоился Задорожный. — Должны быть. — На его птичьем лице отразилось искреннее изумление. — У меня ничего не теряется. Ах, да! Ну конечно… — Глаза Ивана Ивановича осветились радостной улыбкой, и он хлопнул себя по бедрам. — Так ведь не от Крапивцева эти заявления! Самийленко их подписывал, зятек его… Тут дело такое, товарищ подполковник, что Крапивцев-то не мог вступить в наш кооператив. У него и прописки киевской долго не было. Членом кооператива является его зять — Самийленко. Он все и подписывает. А фактически хозяйствует, конечно, старый Крапивцев. Это нам известно. Но мы не вмешиваемся. Дело ихнее, внутреннее, так сказать, семейное, нас оно не касается. Сам Крапивцев давно хочет купить участок, но никак не находит подходящего. На их линии все занято, а обзаводиться землей где-то за километр-два ему не с руки.

— Вот оно что, — протянул Коваль, вспомнил беседу в пивной с «Мефистофелем». Кажется, интуиция и на этот раз его не подвела. — Самийленко, говорите? Посмотрим. — И Дмитрий Иванович снова углубился в бумаги.

Через несколько минут он действительно нашел два листика: один — из школьной тетрадки, другой — половинка пожелтевшей странички писчей бумаги, на которой подробно и четко излагалось возмутительное поведение Бориса Сергеевича Залищука, участок которого стал рассадником садовых и огородных вредителей.

— Мы неоднократно беседовали с ним, — сказал Задорожный в ответ на вопросительный взгляд Коваля. — И на правление вызывали, корили, грозили исключить, но Бориса Сергеевича, земля ему пухом, нелегко было в чем-то убедить или напугать. Он сразу сам в атаку шел. Хотя и давал обещания ухаживать за землей, но никогда их не выполнял. А нам обижать его тоже не хотелось. Человек он был больной, со странностями. Предлагали продать домик, тем более что в последнее время очень бедствовал человек. Даже покупателей ему находили. Да где там! Жена вроде была согласна, а он ни в какую!

— А Крапивцев не пытался у него купить?

— Не один он! Я же говорю, покупателей было хоть отбавляй.

Коваль возвратил Задорожному папку с документами. Заявлений Самийленко он не изъял. Пока ему было достаточно познакомиться с ними и узнать, что участок, на котором хозяйничает Крапивцев, оформлен на чужое имя.

— Вы сохраните эти бумаги, — на всякий случай попросил Коваль. — И заявления Залищука. Возможно, понадобятся… Но почему они написаны рукой пожилого человека, а не молодого? — спросил он, проверяя свои наблюдения.

— Говорю же — писал их Крапивцев, а подписывал зять.

— Разве Самийленко неграмотный?

Задорожный только плечами пожал.

Попрощавшись с председателем кооператива, Коваль отправился в прокуратуру за постановлением на обыск у Крапивцева. Изучение заявлений и жалоб обоих соседей еще раз подтверждало единственную пока версию.

7

Вооружившись санкцией прокурора, Коваль снова отправился в Русановку. Мощный газик — на «Волге» проехать по песчаным дорогам было невозможно — быстро отвез Дмитрия Ивановича вместе с лейтенантом Струцем и экспертом-химиком Павловым на место. Остановившись возле высокого деревянного забора, отгораживавшего участок Крапивцева от переулка, Коваль послал Струця пригласить понятых.

Пока лейтенант ходил по ближайшим дачам, Коваль осматривал забор — зубцы его резко вырисовывались на фоне голубевшего неба. Уже во время первого осмотра Дмитрий Иванович отметил про себя, что Крапивцев беспардонно нарушает правила коллективного садоводства, по которым высоким забором отгораживать участки запрещалось.

Вскоре явился Струць с понятыми, и все двинулись по узенькой дорожке между словно бы по ниточке высаженными и аккуратно подвязанными виноградными лозами. Коваль обратил внимание, что высокий домик в глубине сада был построен тоже против устава: из кирпича, на два этажа.

— Дворец, да и только, — неодобрительно сказал лейтенант Струць, заметив, что Коваль, оглядывая особнячок, покачал головой.

Поликарп Васильевич Крапивцев явно не ждал непрошеных гостей. Да и кому приятно появление оперативной группы милиции?

По тому, как дрожала санкция прокурора в руках Крапивцева, Коваль понял, что хозяин дома в большой тревоге. Растерянный неожиданным визитом, Крапивцев жестом пригласил всех сесть на длинный, стоящий под стеной диван.

— Мы не в гости, — буркнул лейтенант Струць.

Коваль разделил группу по объектам обыска.

Вскоре в большой комнате на стол легли пачки денег, сберегательные книжки. Подполковника они особо не интересовали. Только заметил с иронией: «И все это дал огород?» Увидев, как испуганно кивнул в ответ Крапивцев, понял, что именно этого боялся хозяин.

Коваль искал следы убийства, следы еще не разгаданного экспертами яда. Лейтенант Струць и Павлов также искали это ядовитое вещество. Но если Коваль начинал обыск со сложным чувством, то у лейтенанта Струця оно было откровенное и прямое: он нашел стакан со следами отравы, сам вышел на преступника и теперь явился сюда, чтобы довести дело до конца. Бросая строгие взгляды на одетого в серую полосатую пижаму Крапивцева, он уже видел его в колонии.

И яд был найден. Его действительно не очень прятали: почти открыто стоял в сенях в литровой банке с обычной пластмассовой крышкой.

Лейтенант Струць с выражением особого удовлетворения поставил эту банку с темно-красной, почти бордовой жидкостью на стол перед Ковалем.

Дмитрию Ивановичу ретивость Струця не понравилась. Подумал, что лейтенанта еще надо воспитывать, чтобы одновременно с естественным удовлетворением при обнаружении доказательств, подтверждающих избранную им версию, у него не пропало и чувство горечи от того, что преступление произошло, что совершил его человек, по внешним данным такой же, как и все люди, как и сам он, лейтенант Струць.

Несколько граненых стаканов, находившихся в доме Крапивцева, оказались той же формы и размера, что и найденный лейтенантом в траве.

Их было четыре.

— Где остальные? — допытывался Струць.

— Там, — Крапивцев показал на красивые, из тонкого стекла стаканы в небольшом буфете.

— Нет, такие, как эти. Граненые!

Крапивцев недоуменно пожал плечами и кивнул на стол, на котором были выставлены в ряд найденные стаканы.

— Вы что, только четыре купили?

— Брали больше. Один был с настойкой от радикулита… — Крапивцев указал на банку с подозрительным зельем. При этих словах Струць насторожился, словно гончая, учуявшая зайца. — Другой разбился…

— Когда?

— Не помню. Наверное, давно.

— А тот, что с лекарством был?

— Выбросил.

— Куда, не помните?

— Нет.

— И вы не знаете? — обратился лейтенант к жене Крапивцева.

Полная, немолодая, но еще крепкая, до черноты загоревшая женщина сидела в углу на диване не шевелясь, с застывшим испуганным взглядом.

Когда Струць обратился к ней, она тупо посмотрела на него и затрясла головой.

— Не к Залищуку во двор подбросили?

На лице Крапивцева уже после первых вопросов лейтенанта появилось удивленное выражение: почему милиция интересуется какими-то стаканами, зачем поставили на стол пыльную, обернутую тряпкой банку с настоем?

Но когда Павлов освободил банку от тряпья, снял крышку и начал принюхиваться к содержимому, как кот к горячей каше, Крапивцев побледнел.

— Вы с банкой поосторожнее, — глухо проговорил он. — Лекарство кусачее, только поясница терпит. А в рот занесете, не дай бог, — беды не оберетесь…

— Что это за настой? — строгоспросил Коваль.

При этих словах подполковника Струць снова воспрял духом.

Понятые напряженно следили за Ковалем и Крапивцевым.

— Да говорю же, от радикулита, поясницу натираю, когда болит. Побьешь целый день поклоны на грядке — разогнуться не можешь.

— На чем настаиваете? — спросил Павлов.

— У людей покупал. Разные корни и травы: и обвойник греческий, и крестовник, и еще какая-то пакость, не знаю точно, но жжет здорово…

— А то, что держите в доме смертельную отраву, это знаете хорошо? — строго спросил Коваль.

— Так я же ее прячу!

Подполковник еще больше напугал Крапивцева, когда спросил, где он хранит домашнее вино, в какой посуде, не в похожей ли, и не стоит ли оно у него в сенях, рядом с ядовитым настоем…

Эти вопросы удивили Струця. Он подумал, что подполковник дает Крапивцеву возможность избежать обвинения в предумышленном убийстве и объяснить отравление Залищука как несчастный случай, который произошел по неосторожности.

Однако Крапивцев или не понимал, или не хотел воспользоваться подсказкой. Упрямо твердил, что вино хранит не в таких банках, а в больших бутылях, которые никогда не держит в сенцах. Для вина, сказал он, имеется маленький, но удобный погребок под кухней, и он повел Коваля в подвал, чтобы подтвердить свои слова.

Поручив лейтенанту допросить дочь и зятя Крапивцева, которые сидели в другой комнатке, подполковник двинулся за хозяином.

Пока Струць строго расспрашивал молодых людей о стаканах и настое, в соседнюю комнату вернулся Коваль и повел дальше допрос Крапивцева. Но интересовался он вещами, казалось, далекими от конкретного дела. Разглядывая хозяина, загорелого, напоминавшего своими крепкими руками с узловатыми, почерневшими от земли пальцами большую корягу, Коваль не спешил.

Неторопливость подполковника нервировала Крапивцева, и его глубоко посаженные глаза все время испуганно поблескивали. Он молчал. Наконец, внимательно осмотрев небольшую комнатку, обставленную по-городскому, с красивым ковром на всю стену, Коваль сказал:

— Я обязан допросить вас, гражданин Крапивцев Поликарп Васильевич, в связи с отравлением гражданина Залищука Бориса Сергеевича.

Крапивцев, давясь, сглотнул подступивший ком и вцепился в столешницу.

— Да вы что! — Он растерянно посмотрел на жену, словно ища у нее поддержку и защиту, потом вскочил, тут же сел. — Да вы что?! Это я — Бориса?

— В тот вечер, возвращаясь домой после вашего угощения, гражданин Залищук упал и умер. Причиной смерти было отравление… Об этом вы знаете?

— Слышал, — еле ворочая языком, произнес Крапивцев. — Чтобы я?.. Как можно такое говорить!.. — Он даже перекрестился.

Жена Крапивцева тихо ойкнула и заплакала, сжавшись в углу дивана. Мельком глянув на нее, Коваль продолжал:

— Давайте последовательно. Расскажите о ваших взаимоотношениях с погибшим.

Крапивцев тяжело дышал, грудь ходила ходуном.

— А что сказать…

— Как вы узнали о смерти Залищука?

— Жена его, Таисия, среди ночи подняла крик, сбежались люди. Мы с соседом Миколой Галаганом понесли его в хату… Потом побежали к метро, вызвали «скорую», но было поздно…

Крапивцев все еще тяжело дышал, словно только что бежал к телефону.

— В каких вы с Борисом Сергеевичем были отношениях?

— Нормальных, — поежился Крапивцев. — Не целовались, но и не дрались.

— Ссорились?

— Это как сказать… — Крапивцев понемногу успокаивался, и голос его стал уверенней. — Я с ним не ссорился, нечего было нам делить… Правда, если хватит лишнего, любил поругать меня за то, что я на рынке торгую. Но я на это не обижался — пьяный… как голый, что с них возьмешь! Случалось, и в гости приходил, как в тот вечер… Я угощал, не скрываю, чего уж тут…

— Несмотря на то что он везде выступал против вас?

— А это он делал не от большого ума, а может, из зависти! Сейчас государство поддерживает людей, которые имеют подсобное хозяйство. Даже постановление есть. Если все двести семьдесят миллионов навалятся на государственные магазины, то и прилавки разнесут…

— Что-то я ни в одном универмаге не видел разбитых прилавков, висят себе костюмы, пальто и другие товары…

— Я о продовольственных говорю, — мрачно сказал Крапивцев. — Стыдно смотреть, когда из села едут в город не только за хлебом, потому что забыли, как его выпекать, но даже за луком, буряком, капустой… Грядку ленятся вскопать, чтоб вырастить себе эту несчастную луковичку или редиску… А на того, кто руки к земле прикладывает, поливает ее своим потом, волком смотрят, будто он вор какой… Вот и я не могу без земли, без того, чтобы в руках не подержать, комочек не размять… Сколько можно было бы на днепровских поймах и на озерах уток выращивать, а на дачах кроликов держать, поросенка завести… Так ведь запрещали… Устав садоводов, говорили, не разрешает. Дыши воздухом и цветочками, а земля пускай гуляет… Вот и покойный, пусть ему земля будет пухом, этого не понимал. И не один он. Это большая беда, что таких людей, как Залищук, от земли отлучили, лодырями сделали…

— Против ваших рассуждений возражений нет. Что землю любите, это прекрасно. Но и Залищук, как мне кажется, выступал не против хозяйствования, а против спекуляции и наживы на земле. Плохо, когда человек на земле только рубли видит…

— А кто же даром будет горб гнуть? Всякий труд должен свою оплату иметь.

— Именно свою. А не спекулятивную.

— Это с какой стороны посмотреть. Если, простите, с асфальта Крещатика, то конечно. Мне одна дамочка так и сказала: «Ваши дары полей и садов сами из земли лезут, божьей милостью, а вы такие деньги дерете!» Хотел бы я видеть, что у нее, с ее маникюром, само из земли полезет, — и Крапивцев невольно протянул свои похожие на грабли руки, потряс ими перед Ковалем. — На овощи и фрукты, простите, никто цены не ограничил, сам рынок их диктует… А у меня не просто овощи — огурцы элитного сорта «росинка», помидор «пионерский», лук-порей, в котором больше всего витаминов… А вы были на участке Залищука? — вдруг метнул из-под бровей взглядом Крапивцев. — Видели, что у него там растет? Сорняк отборный… Я не торгаш, не спекулянт, чужой труд не пользую, а Борису Сергеевичу мои грядочки и яблоньки глаза выели… Зависть — и все… Я вот думаю, что…

— Ну, хорошо, — перебил его Коваль, — вернемся к нашим баранам. Расскажите о последней встрече с Залищуком.

Крапивцев поперхнулся на полуслове.

— О каких баранах говорить?

— Это такая пословица, — пояснил Коваль. — Означает, что вернемся к нашим делам. Меня интересует тот вечер…

— Ага. Притащился Борис уже под мухой… Я знаю, что, когда он подвыпьет, от него не просто отвязаться. Ну, поставил вино, закуску.

— А вино, которое пили, осталось?

— Из графинчика наливаю.

— Где он?

Крапивцев поднялся и достал из буфета простенький графинчик. Коваль посмотрел содержимое на свет: на дне виднелся красный осадок.

— Возьмем на анализ, — сказал подполковник. — Вы тоже с ним пили?

— Пустяк, чтобы скандала не было.

— Только вдвоем выпивали?

— Зятя к вину не допускаю, а жена, — он кивнул в сторону дивана, где сидела перепуганная женщина, — в рот не берет.

— Больше ничего не пили?

— Только это. Самодельное… В магазине не покупаю.

— Борис Сергеевич много выпил?

— Да нет, он уже и так был тепленький…

— Зачем же вы его угощали?

— Иначе не отвяжешься… Пускай, думаю, беда спит.

— Вот и заснул… Навсегда. — Коваль потер бровь, которая вдруг зачесалась. — Так сколько же выпил у вас Залищук?

— Один или два стакана. Точно не помню…

— Как он себя чувствовал, когда уходил?

— Для него нормально.

— То есть как «нормально»?

— На ногах держался, хотя и не твердо…

— Почему не проводили?

— Я сам чуть выпил. Да и сколько тут идти… Рядом, можно сказать.

— Могли бы до межи проводить…

— А он пошел кругом, переулком, спьяну через проволоку не переволокся бы… Да я и не пустил бы его топтаться по грядкам… — И вдруг в глазах Крапивцева загорелась надежда. — А может, он еще где-то побывал после меня?.. Друзей по рюмке у него хватает.

— Когда он ушел от вас?

— Я на часы не смотрел. Таисия не скоро крик подняла. Не иначе блуждал где-нибудь…

Коваль вспомнил выводы экспертизы о времени смерти Залищука и решил допросить членов семьи Крапивцева, чтобы уточнить это.

Лейтенант Струць, так ничего толком и не добившись у молодых людей, пришел в комнату, где Коваль допрашивал Крапивцева, и уселся на диван рядом с женой хозяина.

Обыск и допросы кончились тем, что были изъяты банка с настойкой и графинчик со стаканами. Требовалось провести экспертизы и установить, идентичен ли найденный во дворе Залищука стакан с остальными.

У Крапивцева Коваль взял подписку о невыезде, хотя Струць считал, что следовало бы арестовать подозреваемого. Он даже намекнул об этом Ковалю, когда они вышли во двор: мол, Крапивцев может скрыться.

— Арест, — сказал Коваль, — мера самая строгая. Тут необходимо особенно скрупулезно придерживаться законности, Виктор Кириллович, и без крайней нужды не прибегать к задержанию. Никуда Крапивцев не убежит… Из большой тучи хотя бы малая капля, — добавил он, словно подытоживая сегодняшнюю операцию. В душе Коваль остался доволен допросом Крапивцева, о чем лейтенанту Струцю пока знать было необязательно.

8

Изучая людей, которые встречались с Борисом Залищуком в тот трагический вечер, Коваль предложил допросить и гостей Таисии Григорьевны — миссис Томсон и ее дочь Джейн. Следователь Тищенко, не любивший усложнять себе жизнь, предпочел, чтобы эту «приятную миссию» взял на себя подполковник. Прямого отношения к событию в семье Залищуков англичанки вроде не имели — приехали недавно, Таисию нашли не сразу, а Бориса Сергеевича и вовсе не знали. Главное, не были связаны с этой семьей теми нитями каждодневного быта, который определяет всю гамму людских взаимоотношений — от любви до всепоглощающей ненависти. Но поскольку они в тот вечер гостили на даче, Коваль, по поручению прокурора, должен был допросить и их…

Миссис Томсон встретила Дмитрия Ивановича испуганно и недоброжелательно. Открыв дверь, она едва кивнула в ответ на приветствие Коваля, не пригласила войти и стояла перед ним — неподвижная, высокомерная.

— Мне нужно с вами поговорить, миссис Томсон, — спокойно сказал Дмитрий Иванович, предъявляя свое служебное удостоверение. — Подполковник милиции Коваль.

— Какое дело у полиции ко мне? — сердито спросила миссис Томсон. — Я не нарушила ваших законов. — Но глаза у нее так и бегали.

— Милиция, а не полиция, — поправил ее Коваль. — А дело к вам есть.

Миссис Томсон недовольно пожала плечами, но все же пропустила его в номер, указала на кресло.

Давая миссис Томсон возможность собраться с мыслями, Дмитрий Иванович по привычке оглядел большую гостиничную комнату: два широких окна и полуоткрытую дверь на балкон, через которую вливался приглушенный шум города, большие, в тяжелых рамах, картины на стенах и толстый ковер на весь пол…

— Мне необходимо, миссис Томсон, знать все о том вечере, когда умер Борис Сергеевич Залищук. Есть подозрение, что произошло убийство. Я вынужден допросить вас в качестве свидетеля…

— Допрашивать? Меня? — Глаза ее были полны недоумения. Когда-то голубые, а теперь поблекшие, молочно-светлые, окаймленные не по годам длинными черными ресницами, они на миг словно остекленели. И Коваль никак не мог понять: наклеенные у нее ресницы или нет. — Но я же гость! Подданная ее величества королевы Великобритании! — растерянно крикнула миссис Томсон и тоже опустилась в кресло.

Ковалю почему-то захотелось бросить язвительную реплику, но он сдержался и только кивнул:

— Это нам известно. Согласно статье третьей уголовно-процессуального кодекса нашей республики, действия его распространяются и на иностранных граждан… Мы не пригласили переводчика на английский, поскольку ваш родной язык — украинский. Но имеете право потребовать…

— Не буду причинять вам лишние хлопоты, — махнула она рукой. — Украинский и правда мой родной язык.

Коваль подумал, что он сейчас держится с этой бывшей девушкой с Киевщины как дипломат. Ему нужно было, чтобы приобретенные с годами чужие манеры в далеком краю, предрассудки слетели бы с нее как шелуха и она заговорила бы с ним открыто и сердечно. Понимал, что добиться этого будет нелегко, но иначе ему не на что надеяться.

— Убийство? — побледнела миссис Томсон. — Какой ужас!.. Но я-то какое имею к этому отношение?

Ковалю показалось, что миссис Томсон успокоилась, когда узнала, что милицию к ней привела лишь смерть мужа сестры. Он раскрыл свою папку, потемневшую в тех местах, где держал ее руками, вынул бумагу и ручку и начал заполнять бланк протокола допроса.

— Как по паспорту сейчас ваше имя? Когда-то вы были Катериною, Катериной Григорьевной. А теперь?

Миссис Томсон почувствовала в тоне подполковника нотки упрека, но не показала этого. Она нерешительно поднялась, направилась в другую комнату, долго копалась там, пока наконец не вернулась с сумочкой. Открыла ее и положила перед Ковалем развернутый паспорт.

— Муж мой, Вильям Томсон, звал меня Кэтрин, Кэт. Так и осталась. А в Германии… Вам, наверно, известно, что меня туда насильно вывезли во время войны… — Миссис Томсон настороженно посмотрела на Коваля, и тот понял, что она все время боялась, уж не по этому ли поводу явился подполковник милиции. — В Германии меня перекрестили в Катарин.

Посмотрев в паспорт, Коваль записал анкетные данные миссис Томсон, в девичестве Катерины Притыки.

Пока Коваль писал, миссис Томсон молча сидела в кресле, поджав губы. Было неприятно чувствовать себя в роли допрашиваемой. И правда, какое она имеет отношение к этой ужасной истории? В конце концов, это их дело. А может, подполковник милиции все-таки имеет в виду что-то другое? И только для отвода глаз начал разговор о смерти мужа Таисии? Нет, бояться ей нечего. Она не совершила никакого преступления на этой земле перед тем, как ее угнали немцы… А то, что ее вывезли на Запад и она вышла замуж за Томсона, — можно ли за это винить?..

Подполковник окончил писать и сухо сказал:

— Германия меня не интересует. — Он заметил, как при этих словах миссис Томсон ободрилась. — Если позволите, я буду называть вас Катериной Григорьевной?

Ему хотелось добавить, что никто не собирается ее преследовать за то, что она в свое время не вернулась на родину, но промолчал.

Миссис Томсон, чей покой был неожиданно нарушен приходом Коваля, уже несколько поутратила свой горделиво-неприступный вид и согласно кивнула.

— Так вот, Катерина Григорьевна, расскажите подробно все, что вы помните о том вечере на даче.

Не торопясь с ответом — в таких случаях всегда тяжело начинать разговор, — она сказала:

— Наверное, вы уже знаете, я приехала сюда разыскать свою сестру. И безмерно счастлива, что нашла: кроме нее, у меня нет ни одного родного человека: родители умерли, а братьев и сестер, кроме Таисии, не было.

— А дочка и сын? — осторожно напомнил Коваль.

— Ну, дети — само собой, — ответила миссис Томсон. — Но это не родственники, это моя семья. Когда нашла Таисию, очень обрадовалась. Несколько раз мы с Джейн были у нее на квартире. И дважды, нет, трижды — на даче. Дача, правда, на курьих ножках, из досок и фанеры сколочена. Но сестра и ее покойный муж, земля ему пухом, — миссис Томсон перекрестилась и набожно подняла глаза вверх, — так ее любили, что жили там с весны до глубокой осени. И действительно, милый дикий уголок природы.

— И вот вы приехали второго августа в гости к сестре на эту дачу, — направил Коваль беседу.

— И вот я приехала второго августа на дачу, — повторила миссис Томсон.

— Одна?

— Нет. Но без Джейн. В тот день мы не собирались к Таисии. Дочь вообще не испытывает симпатии к «нашим дорогим родственникам», как она говорит, и поехала на пляж. А мне чуточку нездоровилось.

— Дочь оставила вас одну, больную?

— Ничего страшного. Я была не так больна, чтобы требовалась сиделка. Я ведь немного полежала в вашей больнице. К слову, я восхищена высоким уровнем здешней медицины. Совсем не то, что видела девчонкой в своих Криницах. — Коваль понимал, что это было утонченное, чисто английское умение польстить. — Да и девочке хотелось доставить удовольствие. Она любит поплавать. При жизни Вильяма мы позволяли себе раз в году — хотя и не в «бархатный» сезон, когда очень дорого, — отдыхать на юге Франции или в Италии. В наших реках купаться нельзя. Темза куда грязнее и холоднее Днепра…

Коваль покачал головой:

— Но вы, говорят, вызвали дочь из Лондона, так как заболели, делали операцию и нуждались в уходе.

Миссис Томсон сначала сделала вид, что не расслышала замечание Коваля. Потом сказала:

— Просто соскучилась. И хотела показать ей свою родину… Когда Джейн в тот вечер отправилась на пляж, я неожиданно почувствовала себя лучше, и мне стало грустно одной. А тут заглянул наш земляк, доктор Андрей Воловик. Он уговорил меня погулять. Мы зашли в магазин, купили вино, конфеты, сели в такси и поехали к Таисии.

— А сестра к вам в гостиницу приезжала?

— Несколько раз. И сама, и с Борисом Сергеевичем, — миссис Томсон снова перекрестилась. — Но в тот день мы не думали встречаться… Я даже пожалела, что поехала, на даче мне снова стало нехорошо. Но со мной был врач, и все обошлось.

— Так, — сказал Коваль. — Значит, купили вино, конфеты и поехали на дачу. Что было дальше?..

— Таисия с мужем были дома. Сестра очень обрадовалась мне.

— А Борис Сергеевич? — поинтересовался Коваль.

Миссис Томсон на миг задумалась, закрыла глаза, словно припоминая подробности.

— Борис Сергеевич, кажется, тоже обрадовался, но не столько мне, сколько бутылкам вина, которые я достала из сумки.

— Он относился к вам недоброжелательно?

— Гм… А, собственно, чему там радоваться? Я для него человек чужой, и мое вторжение было неожиданным и не очень для него приятным. Таисия обо мне ничего не знала, так же как и я о ней, и примирилась с мыслью, что я погибла в Германии, не вспоминала меня. А тут сначала я, а потом и Джейн, как снег на голову, нарушили их привычный ритм жизни… Я говорю о Германии, но вы же не знаете моей истории.

— Кое-что слышал от вашей сестры.

— Ах, какое это имеет значение! Борис Сергеевич даже ревновал Таисию ко мне. Ведь он ничего ей не дал в жизни. Боюсь утверждать, но из-за него она погубила свою карьеру, он стал ее злой судьбой… А тут приехала я. И сестра потянулась ко мне, как к спасательному кругу…

Миссис Томсон разговорилась, и с нее, как чешуя под скребком, стала слетать напускная горделивость и приобретенная английская сдержанность. Этому способствовало и то, что уравновешенный, с первой проседью в поредевших волосах подполковник, в далеко не новом коричневом костюме, не был назойливым, как английские полицейские, не спрашивал о прошлом и не укорял за то, что в свое время она не вернулась на родину. Миссис Томсон сама не узнавала себя: откуда слова брались! Но сдержаться уже не могла.

Коваль понимал ее состояние. Первый страх прошел. Так бывает, когда вдруг ослабевает тревога, натянутые нервы резко расслабляются и лишь активность — все равно какая — способна снять душевный стресс… Появляются чрезмерная болтливость и излишняя суетливость…

— Не могу смириться с тем, что сестра опустилась, — горячо говорила миссис Томсон. — Жизнь, конечно, не баловала их, и была у них общая обида на несложившуюся судьбу, у каждого — свою… И эта общая обида равняла их и притягивала. Они дорожили таким отношением, укрывались от нелегких жизненных проблем в одну скорлупу. Они жаловались на своих недругов, и враги одного становились врагами другого. Понимали и сочувствовали друг другу, как никто… Быт у них был, как вы могли видеть, не самый лучший. Из рассказа Таисии и собственных немногих наблюдений я поняла, что она заботилась о своем Борисе, как о малом ребенке, и он принимал это за должное. Целыми днями от нечего делать перебирали свои воспоминания, которые становились особенно яркими после выпитого вина. Они никому не мешали, и им никто не мешал. Жили тихо, и, возможно, в глубине души у каждого теплилась надежда на чудо, которое возвратит Таисию на сцену и Борису Сергеевичу поднесет какой-нибудь подарок…

У Коваля вскинулись брови: «никому не мешали?!» Хотя откуда миссис Томсон могла знать о неспокойной душе Бориса Залищука, о его борьбе за справедливость: такую, какой, по его мнению, она должна быть; о его колючем, нетерпимом характере, благодаря которому Залищук «заливал сало за шкуру» соседям по даче, и больше всех — Крапивцеву.

— Да, да, надежда всегда живет в человеке, — повторила миссис Томсон, не поняв иронии на лице Коваля. — Другое дело, что они лишь мечтали о подарке судьбы. В глубине же своей души каждый из них понимал, что Таисия уже никогда не выйдет на сцену, а Борис Сергеевич, отвыкший от служебных обязанностей, никогда не пойдет ни на какую работу. А тут появилась я, потом Джейн, словно инопланетяне, которые нарушили мир и спокойствие в их земном доме… И пошли круги… Так бывает, когда в тихую заводь падает камень… Мне кажется, что Бориса Сергеевича мое появление не обрадовало, и поэтому он сразу невзлюбил меня.

Отдавая должное ее проницательности — миссис Томсон более или менее правильно охарактеризовала Залищуков, — Коваль все же ждал конкретного рассказа о вечере второго августа. Заметив его недовольство, она поспешила продолжить:

— Потом неожиданно появилась Джейн. Я удивилась.

— Значит, «дорогие родственники» были не такие уж нелюбимые, — заметил Коваль, что-то записывая в протокол. — Я слушаю…

— Таисия сказала Джейн: «Смешай воду с вином, это хорошо утоляет жажду». «Коктейль! — засмеялась Джейн. — Они-то меня и вспоили. А не молоко!..» Сумасшедшая девчонка!.. Выпили две бутылки вина, принесенные мной с доктором. Борис Сергеевич сбегал еще за одной бутылкой.

— О чем вы говорили?

— Обо всем и, кажется, ни о чем. — Миссис Томсон стала припоминать. — Я рассказывала о жизни в Англии, обещала пригласить в гости сестру…

— И как отнеслась к этому Таисия Григорьевна?

— А как можно отнестись к такому приглашению? — вопросом на вопрос ответила миссис Томсон. — Не поехать к сестре, не увидеть мир и не обрадоваться, что теперь не забуду ее! И знать, что стану заботиться о ней…

— А Залищук?

— Я ведь сказала — странный он человек. — Миссис Томсон на миг задумалась, ее молочно-светлые глаза потемнели. — Борис Сергеевич неожиданно разгневался. Заявил, что никогда не отпустит Таисию, а говорить, мол, о деньгах и завещании вообще нехорошо при живых людях. Бурчал, что на Западе негодные порядки, когда ждут смерти близкого человека, чтобы получить наследство.

— Почему он так разгневался?

— По-моему, все очень просто. Борис Сергеевич незаконный муж Таисии, и пригласить его вместе с ней в Англию я не смогла бы, даже если бы и хотела. А сестра, получи она деньги, наверное, сразу бы рассталась с ним, потому что деньги открыли бы ей дорогу на сцену…

Коваль иначе понял слова Бориса Сергеевича, и его чувство симпатии к погибшему еще больше возросло.

— Вы совсем забыли нашу жизнь, — вздохнул подполковник. — Не деньги дают человеку путевку в искусство…

— Вы меня неправильно поняли, — начала оправдываться миссис Томсон. — Я имела в виду, что Таисия стала бы лучше питаться, хорошо одеваться, вид другой был бы… Она еще не старая… Если не широкий путь, то хотя бы тропиночка ей открылась…

— Впрочем, вернемся к нашим баранам, — не удержался от своей любимой присказки Коваль. — О чем еще беседовали в тот вечер на даче?

— Кажется, больше ни о чем.

— Залищук принес бутылку вина…

— Ее тоже распили. Правда, я лишь пригубила. После нескольких капель меня стала мучить изжога, бог знает, сколько воды выпила, пока избавилась от нее. Джейн и Андрей Гаврилович тоже только пригубили. Остальное выпил Борис Сергеевич, и Таисия немного…

— Бутылка была запечатана? Не помните?

— Я еще удивилась, как ловко он вытащил пластмассовую пробку.

— А что было на столе, какие продукты?

— Только конфеты и шоколад…

«Это верно, — мысленно согласился Коваль. — В желудке Залищука эксперты обнаружили только остатки шоколада…»

— Значит, никто ничего не ел… — подытожил он. — А что было потом?

— Потом Джейн захотелось пойти снова к реке. Знаете, Таисия ловит рыбу лучше любого мужика. Часами может сидеть с удочкой. Она и Джейн мою научила… Я устала от поездки в застолья, вышла со всеми на улицу и попросила Андрея Гавриловича отвезти меня в город. Вскоре он поймал такси, и мы уехали.

— А Борис Сергеевич?

— Остался на даче… Больше я его в живых не видела. — Миссис Томсон подняла вверх глаза, словно собиралась кого-то увидеть на потолке.

— Посторонних людей в этот вечер у Залищуков не было?

— Если не считать посторонним нашего земляка-доктора… то никого.

— Даже на минутку никто не заглядывал?

— Нет.

— Когда Джейн вернулась в гостиницу?

— Не помню, но поздновато.

— А как она отнеслась к вашему плану пригласить Таисию Григорьевну в гости?

— Никак… Джейн всегда говорит, что у меня от слов к делу — большое расстояние.

— Хорошо, — Коваль закончил писать. — Если что вспомните — позвоните, пожалуйста, мне. — Он положил перед миссис Томсон небольшой бумажный квадратик с номером своего служебного телефона.

— Ах, — махнула она рукой и поднялась, давая понять, что все рассказала. — Я уже устала от этой истории. И надо же было приехать в такое время! Тридцать лет собиралась и вот выбралась… Слава богу, скоро все кончится.

Коваль тоже поднялся и стоя пододвинул листы протокола:

— Подпишите.

Подождав, пока миссис Томсон подпишет, он спросил:

— Значит, вы собираетесь домой?

— Да, пора.

— К сожалению, должен огорчить вас. Я бы очень просил вас на некоторое время задержаться.

— Почему? — глаза миссис Томсон округлились так же, как при неожиданном появлении в ее номере подполковника, и так же остекленели. — Почему? — повторила она упавшим голосом.

— Потому, Катерина Григорьевна, — Коваль старался придать своему голосу самые доброжелательные оттенки, — что вы — свидетель и, пока не закончится расследование, должны быть здесь.

— Но я ведь больше ничего не знаю! Я все сказала! — возмущенно вскрикнула она. — Я буду жаловаться… У меня дома дела, мастерская, у Джейн — помолвка!.. И сколько этот произвол может продолжаться? — уже тише спросила миссис Томсон.

— Это не произвол, Катерина Григорьевна. Сейчас я не могу сказать, когда окончится расследование. Тем более что до вашего предполагаемого отъезда еще есть время. Наберитесь терпения. В определенной степени сроки расследования зависят и от вас… От вашего стремления помочь нам… Постарайтесь припомнить все, даже самые незначительные детали вашего посещения дачи в тот вечер… Мы со своей стороны тоже будем стараться выяснить все как можно быстрее.

Миссис Томсон прижала ладони ко лбу, словно у нее вдруг появилась мигрень.

— Я должен поговорить еще с вашей дочерью, — добавил Коваль. — Жаль, что ее сейчас нет.

— Хотя бы ребенка пожалели! Зачем ее допрашивать?! Что она знает? Допрос будет травмировать ее.

— Это необходимо для установления истины, — подчеркнуто сказал Коваль. — Нам не обойтись без беседы с вашей дочерью.

— Что устанавливать? Таисия сказала, что все известно: Бориса Сергеевича отравил их сосед, из мести.

— Возможно, ваша сестра и знает, кто преступник, но мы этого не знаем, — иронически заметил Коваль. — Кстати, вы познакомились с этим соседом, с Крапивцевым?

— Близко — нет. Видела его на похоронах и даже поговорила. Подошел ко мне, представился. Такой плотный, коренастый дядька, мечет взглядом исподлобья. Все суетился, командовал на похоронах на правах друга семьи… Таисия была не в себе… А я… что могла я тут сделать… Я ведь ничего не знаю… ни порядков, ни людей… Крапивцев не понравился мне: слишком вкрадчивый и назойливый… Извините! — вдруг оборвала она себя на полуслове. — Мне что-то нехорошо. Я пойду лягу.

Коваль сложил бумаги в папку и уже направился к двери, как в комнату вдруг быстро вошла Джейн, держа в вытянутой руке конверт.

Увидев незнакомого человека, она сдержала восклицание, которое, казалось, уже было у нее на устах, и медленно опустила письмо в полотняную, размалеванную какими-то химерами торбочку.

— Это моя Джейн, — поспешно сказала миссис Томсон. — А наш гость, — она повернулась к дочери, которая подошла к окну, — Коваль Дмитрий Иванович, инспектор из милиции… Он хочет с тобой поговорить.

— О! Оригинально! Гости из полиции! — воскликнула Джейн, удивленно взглянув на Коваля, на его старый коричневый костюм в полоску, и, тут же, казалось, забыв о нем, снова обратилась к матери: — Получила письмо от Генри. Он требует, чтобы я немедленно возвращалась…

— Джейн, мы не можем этого сделать, — сказала миссис Томсон и посмотрела на Коваля.

Дмитрий Иванович тем временем с интересом разглядывал худощавую, довольно милую, с правильными чертами матово-смуглого лица девушку, с короткой, как у матери, прической «под бэби» и темными, чуть продолговатыми глазами, которые приятно контрастировали с крашеными белыми кудрями. Она не была похожа на мать, и Коваль подумал, что ее отец, Вильям Томсон, явно унаследовал от своих предков во времена владычества английской короны в Индии и других странах примесь азиатской крови.

— Как это не можем?! — Джейн непонимающе переводила взгляд с матери на Коваля и обратно.

— Вы, мисс Томсон, свидетель в деле по отравлению гражданина Залищука, — спокойно произнес Коваль. — Я веду дознание, и пока оно не кончится, ваше присутствие здесь необходимо. И вашей мамы тоже.

— Это безобразие! — Джейн даже притопнула ногой. — Какое мы имеем отношение ко всем вашим историям, к этим Залищукам! Разбирайтесь, сколько хотите, а мы должны ехать!

— Успокойся, Джейн. — Миссис Томсон подошла к дочери и обняла ее за плечи. — Все будет хорошо. У нас еще есть время до отъезда согласно визе. И будем надеяться, что… — Она на миг замялась, не зная, как назвать подполковника, — что мистер Коваль быстро справится с этим делом. Для этого он и пришел сегодня.

— Думаю, что вы поможете мне во всем разобраться, — негромко, но твердым тоном сказал Дмитрий Иванович, — и тогда спокойно уедете домой. Неужели вам безразлично, кто обездолил вашу родственницу?

— Абсолютно! — возмущенно вскрикнула девушка. — У тебя, возможно, есть время интересоваться этим, — сердито повернулась она к матери. — А у меня нет! Меня зовет Генри, и я должна ехать. — Она сунула матери письмо. — Читай! Да и мистер Гемп не простит мне долгого отсутствия.

— Ну, мистер Гемп может и подождать. Там ведь тебя заменяют.

— Он привык диктовать только мне.

Подчиняясь вежливому жесту Коваля, девушка опустилась в кресло.

— Мы немного побеседуем, — сказал он, — и все выясним. — Дмитрий Иванович снова сел за журнальный столик, спросив, не желает ли мисс Томсон пригласить переводчика. Нет, переводчик не требуется — мать научила ее языку своего детства.

— Но что я, по-вашему, преступница?! — Джейн чуть ли не вскакивала из кресла.

— Нет, вы не преступница. Я побеседую с вами, как с человеком, который находился в обществе погибшего перед его смертью, то есть свидетелем.

Миссис Томсон, собиравшаяся было уйти в спальню, осталась в гостиной. Она только попросила Джейн дать ей воды и выпила лекарство. В комнате резко запахло валерьянкой.

Записав анкетные данные Джейн Томсон, Коваль спросил:

— Когда вы второго августа уехали от Залищуков? В котором часу?

— Какого августа? — лицо девушки все еще сохраняло раздраженное выражение.

— Второго.

— Разве я помню?

— В тот вечер, когда умер Борис Сергеевич Залищук.

— Я не знаю, когда он умер: я там не присутствовала.

— Разве от вас это скрыли? — Коваль с легкой иронией посмотрел на девушку.

— Я на часы не смотрела. Какое это имеет значение?!

— А что вы делали до этого? — невозмутимо продолжал Коваль, будто и не замечая раздраженности Джейн.

— До чего «до этого»?

— До того, как возвратились в город.

— Купалась. Потом ловила рыбу! Пошла с Таисией Григорьевной, когда мама поехала в гостиницу. Сколько еще будете меня допрашивать?! — глаза у Джейн зло засверкали, и вся она стала похожа на разъяренную кошку.

— Отвечай, Джейн, — снова попросила миссис Томсон, — тебе нечего бояться. Так нужно. — Она понимала, что не следует противиться закону, и не хотела усложнять отношения с настойчивым инспектором милиции. — Я прошу тебя… — повторила миссис Томсон, касаясь плеча дочери. — Тебе следует ответить на все вопросы подполковника… Она у нас такая нервная и впечатлительная, — обратилась миссис Томсон к Ковалю. — Дитя войны, а тут еще Генри зовет, любовь… — Она уже успела пробежать глазами письмо. — Молодежь пошла такая нетерпеливая, чуть что — уже мировая катастрофа.

Дмитрий Иванович приметил первые следы будущих «гусиных лапок» вокруг глаз девушки. Хорошенькая, грациозная, на вид младше своих тридцати лет, она уже страдала от затянувшегося девичества, и помолвка с Генри казалась ей сейчас спасением. Подарком судьбы. И всякому, осмелившемуся ей помешать, готова была перегрызть горло.

Просьба матери и твердость Коваля в конце концов подействовали. Джейн напоминала чем-то мяч, из которого понемногу выпускали воздух. Утонув в кресле, она вдруг тихо и миролюбиво, слабым голосом произнесла:

— Ну, пожалуйста, спрашивайте, спрашивайте…

— Что вы делали на даче Залищуков после того, как ваша мать поехала в гостиницу?

— Я уже сказала, рыбу ловила, вместе… — Джейн никак не могла произнести слово «тетка», — вместе с маминой сестрой.

— И много поймали?

— Пять или шесть окуньков.

— А ваша тетка? То есть мамина сестра?

— О, она настоящий рыболов! Полный полиэтиленовый мешочек.

— Потом вы поехали в город? Или заходили на дачу?

— Заходила.

— Кого вы там видели?

— Кроме Таисии Григорьевны — никого.

— Бориса Сергеевича не было?

— Нет.

— А может, вы плохо рассмотрели?

— Правда, уже темнело, когда я вернулась. Я надела босоножки, костюм и сразу поехала.

— В котором часу?

— Кажется, около десяти.

— На Днепр вы пошли вместе с вашей теткой Таисией Григорьевной?

— Ну конечно.

— И возвратились вместе с ней?

— Да.

— Все время рыбачили, никуда не отлучались?

— Нет.

— И ваша тетка тоже все время была рядом?

— Она один раз ходила домой.

— Надолго вас оставляла?

— Нет, ненадолго.

— Как же вы отпустили мать одну в город, ведь знали, что она неважно себя чувствует?

Джейн промолчала. Миссис Томсон умоляюще посмотрела на Коваля:

— Нам сразу попалось такси, со мной поехал доктор Воловик, он проводил меня до гостиницы. Так что я обошлась без Джейн.

Будто не услышав этих слов, Коваль пробурчал:

— Я думаю, дочке следует ухаживать за больной матерью, а не перепоручать это чужим людям… В тот вечер вы явно не спешили, если вернулись поздно.

— Разве в санкции вашего прокурора сказано, что вы имеете право читать мораль? — ехидно спросила Джейн.

— Это позволяет мой возраст, — ответил Коваль. — Значит, когда вернулись с Таисией Григорьевной на дачу, Залищука там не было?

— Говорю же — не было.

— А когда ваша тетка отлучалась на дачу, он там был?

— Откуда мне знать? Наверное, был, потому что, вернувшись, она сказала: «Ох, этот Борис! Всю душу вымотал!» Видно, поссорились. Но я не стала расспрашивать. Мне до этого нет дела!

Коваль закончил писать протокол, дал прочесть и подписать его Джейн.

— Теперь мы сможем уехать? — снова раздраженно спросила Джейн. — Я все рассказала. И мама тоже. — Она подождала, пока мать кивнет. — Что еще?

— Пока только одно: оставаться в Киеве до конца следствия.

— Скажите хотя бы, через сколько дней все это кончится?

— Этого и я не знаю. До свидания! — И Коваль направился к двери.

9

Солнце пекло, и Дмитрий Иванович пожалел, что надел гражданский костюм с непременным галстуком, который сдавливал шею. Автобус шел из заводского района и был битком набит. И хотя Коваль сел на конечной остановке и занял место в свободном углу, его все равно толкали.

От Святошино автобус, постанывая мотором, тащился по раскаленному асфальту, время от времени покачиваясь, как усталый человек, который еле ступает тяжелыми, набрякшими ногами…

Дмитрий Иванович расстегнул верхнюю пуговку рубашки и немного отпустил галстук. Стало легче, мысли вновь возвратились к делу, ради которого он приезжал на завод, где работал когда-то Залищук. Перед глазами вставала жизнь человека, которого в быту называют «неудачником».

Чуть ли не полдня провел Коваль на небольшом заводе металлоизделий, где начальником ОТК долгое время был Залищук. Его здесь хорошо знали и помнили. Многие из бывших сотрудников провожали Бориса Сергеевича в последний путь. Местком выделил денежную помощь на похороны… И все же…

В обеденный перерыв Коваль заглянул в цех.

— Съели человека, — мрачно сказал пожилой мастер с такими же топорщившимися бровями, какие подполковник видел на фотографии Бориса Сергеевича. — Сорвался с колес…

— Никто ему не виноват, — вмешался в разговор какой-то рабочий, дожевывая бутерброд и запивая кефиром. — Что значит «съели»?! А ты не давайся!

— Уж как Борис не давался! Он и кусал первым, только зубы у Кныша были острее.

Мрачно посмеявшись, люди стали проявлять повышенный интерес к своим сверткам с едою.

Коваль понял, что речь идет о директоре завода, с которым постоянно воевал Залищук.

— Кто знает, что там у них с Кнышем было, какая коса на какой камень нашла, — сказал молодой рабочий. — Залищук был хорошим человеком, иногда набросится, выругает, но за дело. Если неправ, подойдет потом и буркнет: «Ты не очень сердись, знаешь, бывает».

Мужчины один за другим поднимались и возвращались к своим рабочим местам. И вот уже в цеху стал нарастать шум моторов, который постепенно перешел в ровный плавный гул.

Коваль отправился в заводское управление. Конечно, он был далек от мысли, что директор завода чем-то воздействовал на трагическое событие, происшедшее в Русановских садах. Однако в каждой трагедии есть факторы, которые зарождаются задолго до нее, ведут свое начало от забытых мелочей и только со временем дают горькие плоды. Так маленькая царапина спустя время может вызвать тяжелую болезнь. Вспоминая историю управляющего трестом Петрова-Семенова, который почти тридцать лет жил по чужому паспорту, являясь на самом деле убийцей, Коваль не хотел оставлять сейчас что-либо без внимания в жизни Залищука.

Директор завода Кныш и впрямь чем-то напомнил Петрова-Семенова. Нет, не внешностью: он был невысок, черняв — как говорится, если и хлебный кныш, то довольно подгорелый! — с худощавым, вытянутым лицом. Однако разговаривал он столь же категорично, как и тот управляющий трестом, не задумываясь делал выводы и объявлял их непререкаемым тоном. По поводу Залищука сказал несколько сочувственных слов, посожалел, что хороший в принципе инженер не ужился в коллективе и в конце концов спился. И напрямик спросил, что еще нужно от него милиции. Он спешил закончить неприятный разговор и не скрывал этого.

Поинтересовавшись, не было ли у Залищука на заводе открытых врагов и не приходил ли он сюда после увольнения, Коваль увидел, что откровенной беседы с директором не получается, и вскоре покинул его просторный кабинет, затененный от солнца старомодными тяжелыми портьерами.

История конфликта Бориса Сергеевича с директором завода и его окружением понемногу все же прояснилась. Хороший знаток технологии производства, Залищук совершенно не задумывался над технологией человеческих взаимоотношений и действовал резко, будто нарочно напрашиваясь на беду.

Конфликт вспыхнул, когда начальник ОТК инженер Залищук задержал большую партию бракованных шестерен.

Доложили Кнышу. Был конец квартала, план «горел». Директор позвонил в отдел техконтроля и потребовал, чтобы шестерни пропустили.

Залищук не согласился.

Директор вызвал его к себе и с металлом в голосе сказал:

«Вот что, Борис Сергеевич, так мы с тобой не сработаемся».

Залищук уперся.

Рабочим сказали: «Виновник того, что завод не выполнил план и вы не получили премию, начальник ОТК».

Залищук написал в министерство письмо об очковтирательстве, приписках на заводе.

Директорские подхалимы начали травить инженера. И это при взрывном характере Бориса Сергеевича! Теперь Залищук ходил в «кляузниках». На него посыпались взыскания.

В ответ он еще больше усилил технический контроль за качеством продукции. Никаких скидок! Может, в порыве и переборщил. Написал разоблачительное письмо в народный контроль.

Председатель профкома пригласил инженера Залищука и от имени директора завода потребовал дать обязательство не писать больше «кляуз». Иначе профком даст согласие на увольнение. Борис Сергеевич вспыхнул, нагрубил и хлопнул дверью.

Через несколько минут в отдел позвонил главный инженер завода:

«Борис Сергеевич, мне сказали, что вы на работе пьяный и скандалите».

Залищук сначала растерялся.

«Кто сказал?!» — наконец спросил он.

«Директор».

Едва сдерживая гнев, набрал телефон Кныша. Спросил, до каких пор тот будет издеваться.

В ответ получил категорическую рекомендацию пройти обследование в поликлинике для определения степени опьянения.

Сцепив зубы, пошел «дуть в трубку». Получив справку, что опьянения не обнаружено, Залищук помчался в дирекцию.

Секретарша не пускала его к Кнышу, но он оттолкнул ее и ворвался в кабинет.

Швырнув справку, он так припечатал ее кулаком, что на столе треснуло толстое стекло.

На крик директора в кабинет сбежались люди, схватили Залищука за руки, и Кныш попросил вызвать милицию.

Угрожая уголовным преследованием за хулиганство, инженера вынудили подать заявление об увольнении.

Имея небольшую военную пенсию, Борис Сергеевич уединилсяна своей даче, стал заливать обиду дешевеньким вином. Если бы не встреча с Таисией Григорьевной, которая внесла определенное равновесие в его жизнь, он, наверное, спился бы в обществе подобных ему неудачников…

Поговорив с людьми, Коваль понял, как Залищука доведи до отчаяния. Было нелегко сознавать это, но, поскольку бывшие взаимоотношения директора завода с инженером видимой связи с преступлением на Русановских садах не имели, он мог только, как говорят, принять это к сведению…

Автобус после площади Победы тяжело преодолевал подъем бульвара Шевченко. Коваль оторвался от своих мыслей и засмотрелся на темно-зеленые тополя. От ласкавшей взор зелени, казалось, и в салоне становилось прохладнее. Подумал, что и музыка обладает цветовой гаммой, а разные цвета в свою очередь вызывают разные ощущения.

Водитель автобуса резко затормозил. Стайка девушек перебегала дорогу. Студентки университета. Коваль вгляделся. Наталки среди этой веселой компании не увидел. Задала же она ему загадку, которую он будет всю жизнь разгадывать. После прошлогодней поездки в Закарпатье, где он разыскал убийцу венгерки Каталин Иллеш и ее дочерей, Наталка вдруг попросила разрешения перейти с филологического факультета на юридический. Он обрадовался, надеясь, что дочери станет ближе его работа, мысли, дела. Однако все получилось наоборот, дочь стала более скрытной и неразговорчивой. Он даже как-то пошутил: «Ты уже загодя вырабатываешь в себе профессиональную сдержанность, — а вдруг станешь не следователем, а адвокатом, которому как раз нужно умение говорить».

Почему-то вспомнились религиозные войны, кровавая Варфоломеевская ночь во Франции, когда католики и протестанты свирепствовали друг против друга куда сильнее, чем во время крестовых походов, и он подумал, что иногда мелкие расхождения близких людей разводят их дальше в стороны, нежели великое противостояние. Эти странные думы захватили его и, наверное, еще долго не отпускали бы, но автобус подъехал к последней остановке, пассажиры стали выходить, и мысли подполковника вновь вернулись к служебным делам.

Сейчас он перейдет по подземному переходу Бессарабскую площадь и подъедет маршрутным такси к министерству.

* * *

Вечером в райотделе состоялось небольшое совещание. После него Коваль и Струць вместе подошли к трамвайной остановке.

И вдруг Коваль спросил:

— Как ваш английский?

— Учу… — Струць не ожидал такого вопроса и ответил не сразу.

— Вроде бы разговариваете?

— Слабовато, — признался Струць. — Словарь бедный. Да и разговорной практики нет. Только на уроке.

— А ведь есть возможность! — укорил Коваль. В его глазах вспыхнули такие огоньки, которых, казалось, и ожидать нельзя было у этого озабоченного человека. — Займитесь Джейн. Попросите попрактиковаться в английском, уделить вам свободное время, а его у нее — уйма. Она рвется домой, к жениху, ей нудно тут, но, думаю, не откажется от вашего общества… Если, конечно, вы сможете хотя бы немного скрасить дни ее вынужденной задержки… — И снова лукавые огоньки на миг блеснули в глазах подполковника.

Лейтенанта подмывало спросить: «Это задание?» Подумал: «Может, Дмитрий Иванович просто шутит?»

Но огоньки уже погасли, да и невозможно было спросить — мимо ехал трамвай, и грохот его заглушал человеческий голос.

Когда трамвай остановился, Коваль объяснил:

— Может, она запомнила больше, чем ее мать. Джейн оставалась на даче после того, как миссис Томсон и доктор уехали в город. Вместе с Таисией Григорьевной они были одними из последних, кто видел Залищука живым…

ГЛАВА ВТОРАЯ Взгляд в прошлое

1

Возле станции метро продать цветы не удалось. Таисия Григорьевна с несколькими розочками в руках терпеливо стояла у входа рядом со старушками, державшими букеты ярких пионов, красных и белых гвоздик в целлофановых обертках. Старухи постоянно выносили к метро цветы, хотя торговать здесь не разрешалось. Настороженно оглядываясь, нет ли поблизости милиционера, они, время от времени обгоняя друг друга, устремлялись навстречу людскому потоку, тянувшемуся к метро, и предлагали свои букеты.

Таисия Григорьевна не выбегала вперед. Надвинув легкую газовую косынку почти на глаза, не отходила от высокого деревянного забора, ограждавшего строительство новой гостиницы. Когда прохожие обращали внимание на ее розочки, негромко называла цену, а в ответ на предложения продать дешевле покачивала отрицательно головой. Не могла уступить ни единой копейки потому, что суммы, которую хотела получить за цветы, как раз хватило бы на бутылку дешевого вина, называемого в обиходе «чернилами». У нее, так же как и у Бориса Сергеевича, с утра болела голова, и снять эту боль могло только вино, пусть и самое плохое.

Милиционеров, штрафовавших за торговлю в неположенном месте, Таисия Григорьевна не боялась. В нескольких шагах от нее стоял муж и внимательно следил, чтобы никто не обидел ее — ни конкурентки-торговки, ни покупатели, — и вовремя предупреждал о любой опасности. Невысокий, коренастый, с большой взлохмаченной головой, со скуластым лицом, на котором выделялись густые, кустистые, с проседью брови, весь словно взъерошенный, он ежеминутно был готов ринуться в бой.

У Залищука голова болела невыносимо. Спасти его мог только глоток вина, и все зависело от удачи жены. Время от времени он нетерпеливо и сердито посматривал на ее дебелую фигуру у забора, на небольшие розочки, которые в ее крупной руке казались особенно мизерными.

Снова и снова в мыслях подсчитывал, сколько дней осталось до выплаты пенсии. Пять дней. Сейчас пять дней казались ему таким отдаленным будущим, такими непостижимыми, как пять тысяч дней, как сама неизмеримая вечность.

Борис Сергеевич немного отвлекся этими тяжкими мыслями, потом, щуря наболевшие от солнца глаза, снова с надеждой взглянул на жену. Но она все так же понуро стояла под забором, чуть сзади прытких старушек, неловко держа перед собой букет. «Черт возьми, — подумал со злостью Залищук. — Воображает себя талантливой актрисой, а стоит словно забитая сельская баба, растерявшаяся в большом городе!..»

И вдруг ему стало горько и обидно за нее, и не только за нее, но и за себя. Заметив, что поток людей, спешивших к метро, стал иссякать, и поняв, что тем, кто идет на работу, цветы понадобятся лишь на обратном пути, он направился к жене.

— Ты же знаешь, — укоризненно сказал, — здесь покупают цветы только к вечеру. Поедем в центр.

Таисия Григорьевна виновато взглянула на него. Солнце, поднимаясь, припекало через тоненькую косынку, и ей, так же как и мужу, до слез хотелось похмелиться. Но ехать с цветами в центр!

— Не бойся, никто тебя там не увидит! Никому ты теперь не нужна, — насупив лохматые брови, сказал сердито. — Станешь в подземном переходе на Крещатике.

— Нет, нет, Боря… Не хочу… Лучше уж на Бессарабке.

— На рынке хватает цветов. Получше твоих.

— Я стану возле входа в рынок.

— Ах, — сверкнул глазами Борис Сергеевич, — какая ты стыдливая стала… Великая примадонна!

Таисия Григорьевна молча проглотила оскорбление. Голова болела все сильнее.

— А деньги на метро у тебя есть?

Он вытащил из кармана несколько медяков.

— Хватит.

…Они сидели рядом в полупустом после часа «пик» вагоне, Таисия Григорьевна нежно держала на коленях букетик роз. Этой парой можно было залюбоваться, так сочувственно посматривали они друг на дружку.

Поезд прыгнул на мост над рекой, открыл глазам немногочисленных пассажиров прекрасную картину: могучие воды Днепра, кипевшие внизу, снующие катера и баржи, песчаные косы, пляжи Левобережья и высоченные, ослепительно зеленые в лучах утреннего солнца склоны гористого правого берега, к которому они приближались.

Вышли на Крещатике и направились к крытому рынку. Борис Сергеевич оставил Таисию Григорьевну возле входа в рынок, а сам отошел чуть в сторону, откуда было удобно за ней наблюдать.

Роз у Таисии не покупали. Люди проходили мимо, словно не замечая их. Срезанные ранним утром на даче, они возле метро «Левобережная» еще сохраняли свежий вид, но после жаркого вагона, после солнца нежные лепестки начали увядать.

Борис Сергеевич осмотрелся, разыскивая глазами автомат с водой. Массивный железный шкаф со стаканами увидел на противоположной стороне площади, лавируя среди машин, перебежал к нему. Нащупав в кармане копейку и бросив ее в щель автомата, терпеливо стал ждать, пока наполнится надтреснутый стакан. Потом двинулся с ним назад.

Когда снова пересек площадь, увидел, как жена вдруг отвернулась лицом к стене и, пряча перед собой цветы, делает вид, что рассматривает витрину.

Что же напугало ее?!

И вдруг Борис Сергеевич остановился как вкопанный: к Таисии приближалась бывшая подруга, хористка театра Лиля. Он увидел, как закачалась возле жены высокая прическа хористки — маленькая, низенькая, похожая на колобок, Лиля ходила на высоченных каблуках и выкладывала на голове целую башню из искусственных волос.

Таисия повернулась к Лиле, и Борис Сергеевич понял, что жена, несмотря на все ухищрения, попалась. Издалека он, конечно, не мог разглядеть улыбки на ее лице, но догадался об этом и словно физически ощутил, как тяжело Таисии сейчас улыбаться. Он представил себе, как переживает она, что эта «безголосая и бесталанная Лилька», которая тем не менее продолжала работать в театре, увидела ее с цветами у рынка. «Как же она выкрутится, бедная Тася?!» — подумал с болью.

Он словно услышал охи и ахи, вопросы, которыми Лиля засыпает Таисию: «Как живешь? Наш театр совсем забыла? Или думаешь возвратиться? Что это за розочки? Ах, какие прекрасные цветы! Зачем тебе розы, ведь у тебя на даче есть свои? Боже, какая прелесть, какая нежность!»

Борис Сергеевич хотел уже подойти и увести от Лили жену, когда вдруг увидел, что Таисия протянула букет хористке. Он представил себе, как это происходит.

«Да ты что, Тасенька!» — «Бери, бери!» — «Ты же себе купила!» — «У меня в саду, есть. Это мы с Борисом ехали погулять в центр, а ты знаешь он какой, до сих пор влюблен, как мальчишка! Купил мне букет… Только что отошел, воды выпить…» — «Так это же тебе подарок!» — «Ничего, ничего, бери!» — «Ну что ж, спасибо, Тасенъка. Ах какие прекрасные розы! Ты все же заглядывай в театр».

Борис Сергеевич осторожно поставил стакан с водой на пустой ящик под кирпичной стеной рынка.

— А вот и мой Боря!

Лиля кивнула Борису Сергеевичу, который приближался, игриво взмахнула рукой, и через секунду ее пышная прическа закачалась в толпе. Хористка не любила и всегда избегала острого на слово Таисиного мужа.

— Ты что же сделала? Отдала этой вертихвостке!..

Еще когда жена вручала букет Лиле, Борис Сергеевич снова мысленно обшарил каморку на даче, где складывал пустые бутылки. Там хоть шаром покати.

Голова разваливалась, была чугунно-тяжелой.

— Знаешь, — тихо произнесла Таисия Григорьевна, — поедем к Моте. Неужели не даст?

— В долг не даст! — вздохнул Борис Сергеевич. Он уже пробовал как-то подлизаться к продавщице, но безуспешно. Она узнавала его только, когда приносил наличные. — Лучше заглянем к Андрею, здесь недалеко. Займу десятку до пенсии. Не застану дома, у его Аллы попрошу. — Борис Сергеевич снова вздохнул: — Хотя так не хочется к ним идти!

Они стали проталкиваться среди толпы покупателей, оглушенные базарным гулом, ослепленные яркими красками летних прилавков.

Справа висели громадные мясные туши, возле которых в белых, запачканных кровью халатах орудовали продавцы; впереди, куда только проникал глаз, красовались горы свежих огурцов, помидоров, венички петрушки и укропа, золотые россыпи молодой картошки, последние, еще прошлогоднего урожая, яблоки, поражавшие прозрачной желтизной, словно вылепленные из воска для бутафорской витрины, и рядом — первые зеленые скороспелки. Слева за ними — неуступчивые смуглые торговцы с орехами, инжиром, привялыми мандаринами и лимонами с далекого Кавказа. Но все это богатство бледнело в сиянии радуги, пылавшей в глубине рынка: гвоздики всех цветов, розы, первые георгины и остроконечные гладиолусы, которые красным, желтым, белым пламенем вспыхивали над прилавками и в проходах между ними.

Вдруг Борис Сергеевич увидел Крапивцева. Сосед стоял в белом халате, закрытый чуть ли не до груди горками тугих помидоров и ярко-зеленых, покрытых твердыми пупырышками огурцов. Рядом на весах лежали краснобокие яблоки.

Залищук не утерпел, чтобы не подойти. Крапивцев переговаривался с покупательницей и не сразу заметил его. Борис Сергеевич, стоя в стороне, прислушивался к этой обычной базарной перепалке. Женщина, чуть не плача, просила продать яблоки подешевле.

— Три, — упрямо повторял Крапивцев.

— Да мне несколько штук. Для больного.

— Три рубля за килограмм. Мне все равно для кого, — не уступал Крапивцев.

Борису Сергеевичу надоело ждать окончания этого торга, и в разноголосый шум рынка вплелся и его зычный голос:

— И не просите, гражданочка, не отдаст он дешевле, я знаю.

Загоревшее лицо Крапивцева вытянулось. Глубоко посаженные глаза, казалось, спрятались под надвинутый козырек фуражки.

— А-а-а! Привет!

— Эх, вы, — с упреком произнесла женщина, обращаясь почему-то к Борису Сергеевичу, словно он был причиной ее неудачи, — совести у вас нет. — Бросив еще раз взгляд на яблоки Крапивцева, она отошла к другому продавцу.

Залищук пожал плечами.

— Слышал, Поликарп, это тебя касается.

К ним приблизилась Таисия Григорьевна. Крапивцев заулыбался, и глаза его как будто снова вынырнули на свет.

— Привет, соседушка. Поторговали?

В вопросе была спрятана глубокая ирония, и Залищук испугался, как бы Таисия, не поняв ее и приняв добродушный тон Крапивцева за чистую монету, не вздумала вдруг занимать у него деньги.

Но жена — Борис Сергеевич сейчас гордился ею — так беззаботно улыбнулась, словно в ее кошельке было полно денег.

— Да нет, Поликарп Васильевич, — весело ответила она. — Мы так, мимоходом…

Крапивцев удивленно поднял брови: мол, что же делать на рынке, если не торговать и не покупать? Ведь это не бульвар для прогулок! Впрочем, через секунду он снова заулыбался:

— Яблочек? Угощайтесь.

Таисия Григорьевна покачала головой:

— Спасибо.

— Прогуливаетесь, выходит? Место что-то не очень подходящее…

— Идем, — Борис Сергеевич коснулся руки жены. — Поликарпу этого не понять. Для него ярмарка — чтобы деньгу драть!..

— За свой труд, между прочим, — спокойно ответил Крапивцев. — Именно за то имеем, что на боку не лежим.

— За свой труд… Шкуру с людей драть не надо. А по-человечески…

— Цена!! Дорогой Борис… — менторским тоном медленно произнес Крапивцев, словно смакуя слова. — Не мной установлена, кстати сказать, а всем обществом. — Он легким жестом обвел рукой ряды. — Коллективом, понятно?

Таисия Григорьевна потянула мужа за рукав. Она поняла, что он сейчас злой на весь мир, и боялась, что этот разговор может окончиться скандалом.

— Что ты меня за рукав дергаешь? — огрызнулся Залищук. — Я неправду этому кулачью говорю? Да?!

Но, постояв какую-то минуту молча возле прилавка, ощетинившись и думая о чем-то своем, очевидно, о чем-то очень наболевшем, он вдруг сорвался с места и, наталкиваясь на людей, решительно двинулся между рядами к выходу.

— С самого утра пьяный, — пробурчал ему вслед Крапивцев.

Таисия Григорьевна ничего на это не ответила и поспешила за мужем.

Очутившись на улице, Борис Сергеевич бросил:

— Поехали на дачу.

— А к Андрею?

— Да ну их всех к чертовой матери! — со злостью пробормотал он. — Едем домой. А там видно будет…

2

Появление миссис Томсон было для Таисии Григорьевны таким же дивом, как если бы она увидела марсианку.

Раздался нерешительный звонок, Таисия Григорьевна открыла входную дверь. На лестничной площадке стояла незнакомая женщина, которая сдавленным голосом спросила:

— Тут живут Притыки?

Слова выговаривала старательно, с каким-то странным акцентом, и Таисия Григорьевна подумала, что явно какая-то иностранная туристка, изучавшая украинский язык по учебникам.

«Но откуда она знает мою фамилию?»

Таисия Григорьевна недоуменно смотрела на худощавую немолодую женщину, коротко подстриженную и немного подкрашенную, одетую в тонкую блузку и джинсы, с ниткой коралловых бус на шее и с плоской сумкой через плечо.

Словно отвечая на ее недоумение, женщина сказала:

— Я — Катерина Притыка. В девичестве. Теперь — Томсон… — Она, казалось, сверлила взглядом хозяйку квартиры.

«Катерина Притыка? Катруся?!» Таисия Григорьевна еще больше растерялась. Перед мысленным взором мгновенно возникла толстушка Катруся с ее голубыми, как небо, глазами, в любимом платьице в горошек, с длинной косой. Неумолимое время выветрило из памяти все другое, даже лицо, а вот крупные васильковые глаза и — подумать только! — платьице в горошек сохранило навсегда! Какой еще удар уготовила ей судьба? Что за человек явился, что ему нужно? Сестра Катруся пропала в войну — скоро уже тридцать лет…

Но у незнакомки были светлые, с легкой голубизной, как у всех криничанских Притык, немного выцветшие глаза и какая-то особенная манера разговаривать, чуть склонив набок голову, как у самой Таисии Григорьевны.

Они стояли друг против друга, миссис Томсон продолжала пристально рассматривать почему-то испуганную ее появлением крупную белокурую женщину с вышитой косынкой на голове, совсем не похожую на Тасю, которую в начале войны отвезли к тетке под Харьков. Кэтрин пришла сюда по адресу справочного бюро и была не уверена, что и в самом деле нашла свою сестру.

Перед глазами каждой пролетели картины детства, сначала светлые, розовые, а потом — черные как ночь; у одной — чужестранная неволя, у другой — потеря близких, сиротство. У каждой свое: у старшей — Англия, семья, дети, новая, непохожая на прошлую жизнь, у Таисии Григорьевны — театральное училище, сцена, Борис Сергеевич…

Прошла минута-другая, и будто притягивающая искра проскочила между ними: незнакомка нерешительно, неуклюже бросилась через порог, и они обнялись тут же, в коридоре.

— А я Тася! Тасюня, Тася! — почему-то повторяла одно и то же Таисия Григорьевна, точно убеждая в этом не только сестру, но и саму себя. — Не может быть, не может быть! — растерянно приговаривала она, ведя сестру за собой в комнату и садясь с нею на тахту. Плача и смеясь, они ойкали и охали и все еще осматривали друг дружку, отыскивая родные черточки, заглядывая в глаза — те ли они самые, что смеялись в далеком детстве, светились лаской, — искали в них себя, свое близкое, родное.

Кэтрин Томсон была для Таисии Григорьевны существом новым, ранее неведомым. Воспринимала ее больше разумом, чем сердцем, не могла побороть чувства неуверенности, какое вызвали у нее измененные годами черты лица, говор и тот неимоверный факт, что Катруся жива и сидит рядом.

Первое, что осмысленно проговорила Таисия Григорьевна, был вопрос:

— Где мама, Катруся?

— Мама? — выдохнула миссис Томсон. — Я думала, что она тут, на Украине. Когда немцы гнали нас из Криниц, на какой-то станции — я уже забыла — молодых женщин и подростков отделили от старых людей и увезли в Германию. А что с мамой, не знаю… Я думала, ты…

— Откуда мне знать! Я же была у тетки Христины, — горько произнесла Таисия. — Тетя недавно умерла… Мы с ней сколько раз ездили в наши Криницы… Никого из прежних криничан не нашли. Пришлые люди построились, восстановили село… Слух был, что немцы всех криничан убили… Думала, что и тебя с мамой… — Таисия Григорьевна умолкла. И снова кинулась обнимать и целовать сестру.

— Я так виновата перед тобой, Тася, — в свою очередь говорила Кэтрин Томсон. — Должна была раньше приехать… Я живу в Англии, в Лондоне, у меня хорошая семья: сын, дочь…

— Подумать только! — всплеснула руками Таисия Григорьевна. — В самом Лондоне!

Кэтрин сняла с плеча сумку и достала большое цветное фото, на котором были представлены все Томсоны.

— Это мой муж Вильям Томсон, — указала Кэтрин на высокого лысоватого мистера, одетого в серый костюм. — А это Робин, рядом Джейн. Ты ее скоро сама увидишь… Потом я тебе все-все расскажу. А сейчас поедем ко мне. — Она небрежно окинула взглядом комнату Таисии. — Я остановилась в гостинице «Днипро»… Вильям раньше не пускал меня к вам… А в прошлом году он умер… Все боялся, что не вернусь, говорил: сошлют в Сибирь за то, что поехала в Англию. Честно говоря, я тоже боялась, всякие разговоры ходили… Вильям говорил, что ни тебя, ни мамы нет в живых. И все равно я виновата перед тобой. Мне нужно было раньше приехать. — Миссис Томсон тяжело вздохнула. — Наконец приехала, заболела… В больницу попала…

— Ой! — снова всплеснула руками Таисия Григорьевна.

— Мне даже операцию сделали. Аппендикс вырезали.

Таисия Григорьевна встревоженно смотрела на сестру.

— Ничего страшного. У вас прекрасные хирурги. Я уже забыла об операции. Немного боялась за сердце. Оно у меня слабое. Столько пережито!..

— У тебя усталый вид.

— Я была в Ленинграде, в Москве… Но разве я могла вернуться в Англию, не побывав в родных краях? В глубине души надеялась найти тебя… И, видишь, не ошиблась. Если бы не операция, я бы тебя отыскала раньше… — Миссис Томсон нежно погладила руку сестры. — Но, знаешь, не сразу узнала.

Они все еще присматривались друг к другу, словно не верили себе.

— Сколько лет, сколько лет! Что делает неумолимое время, особенно с нами, с женщинами… — закусив губу, горестно покачала головой Кэтрин.

Она вскочила с тахты.

— Идем же… Я побоялась возвращаться в Англию одна — в дороге всякое бывает, и мне разрешили вызвать сюда дочку. Джейн прилетает завтра. Она прекрасная девушка и тебе понравится. Я уверена в этом, — сказала миссис Томсон, разглядывая себя в зеркале, которое когда-то служило Таисии Григорьевне для домашних репетиций. — О, какое у тебя большое зеркало. Это прекрасно!

Таисия Григорьевна заперла комнату, и они вышли на улицу.

— Ты замужем? — спросила миссис Томсон.

— Да, — ответила Таисия Григорьевна, в душе радуясь, что Бориса нет дома: она знала характер мужа и понимала, что его надо подготовить к тому, что объявилась сестра…

* * *

Кэтрин Томсон сидела в кресле напротив сестры и задумчиво теребила пальцами концы накинутой на плечи белой шали. Из открытых дверей балкона веяла вечерняя прохлада, и миссис Томсон ежилась даже под этой накидкой из гагачьего пуха. Таисия Григорьевна, напротив, расстегнула воротничок блузки, сидела раскрасневшаяся от выпитого вина и, главное, от возбужденности, не покидавшей ее с момента появления Катерины, которая еще больше усилилась в богатом номере гостиницы.

В беседе с сестрой в памяти Кэтрин воскресали не только лица друзей, криничанская улица, материнская хата, двор со старой сливой и яблоней-кислицей, завалинка, на которой она играла совсем маленькой девочкой, место на печи, где пряталась от сердитой бабки, но и давно забытые эпизоды, казалось, из чужой жизни, судьбы какой-то незнакомой девчонки. Она удивлялась своей памяти, которая порой не сохраняла вчерашние события, зато картины далекого детства вызывала сейчас с такой неожиданной щемящей яркостью.

После первых эмоциональных возгласов волнение немного улеглось и беседа то загоралась, то угасала.

Сидя в глубоких мягких креслах, словно в изолированных гнездах, сестры говорили о каких-то несущественных мелочах, все еще привыкая, прощупывая друг дружку взглядами, сравнивая виденное с тем, что сохранила память.

Миссис Томсон, чувствуя волнение и смятение сестры, как могла, помогала ей своей лаской. Касалась ее плеча, успокаивала. В какую-то минуту даже подошла и обняла Таисию.

— А помнишь, — с какой-то детской обидой в голосе и смехом сказала Таисия Григорьевна, — как тебе сшили новое платье, а мне — нет, я убежала в сад, спряталась и плакала. Едва отыскали. Я всегда донашивала твое и очень сердилась за это на тебя и обижалась на маму…

Воспоминания о родителях, детстве, о школьных друзьях чередовались с рассказами о Германии, Англии, о покойном Вильяме Томсоне и Борисе Сергеевиче, о режиссере, который привез Таисию Григорьевну из Ровно в Киев и который потом «съел» ее здесь. Перескакивали в разговоре с одного на другое, будто жизнь каждой была какой-то торбой, куда беспорядочно запиханы разные события.

Но среди всех полузабытых картин перед Кэтрин то и дело вставал образ паренька, всегда волновавший ее юную душу, пока его не заслонили наслоения беспощадного времени. И вот сейчас он снова всплыл в ее сознании, и Кэтрин захотелось поговорить об этом юноше.

Таисия Григорьевна словно прочитала мысли сестры.

— А знаешь, кого я встретила в Киеве? Андрея! Помнишь соседей, Воловиков? Ты даже когда-то дружила с ним. — И глаза Таисии Григорьевны засветились лукавством.

Сердце у миссис Томсон вздрогнуло.

— Какого Андрея?! — удивилась она. — Его давно нет в живых.

— Честное слово, видела! Несколько раз, — поклялась Таисия Григорьевна. — Правда, фамилия у него другая.

— Ну, вот. Просто похожий человек, — уверенно проговорила миссис Томсон. — Можно съездить в Криницы, на его могилу. Он умер в ночь, когда немцы выгоняли нас из села.

— А кого же я тогда встретила? Неужели ошиблась? — Таисия Григорьевна растерянно замолчала. — Земля ему пухом, если так. — Вскоре она вновь повеселела. — Признаюсь теперь, я, девчонкой, всегда за вами подглядывала, а один раз видела, как вы целовались в саду, за дикой яблоней. Но мне стало стыдно, и я сразу убежала, пока вы не заметили. И запомнила это на всю жизнь…

— Уши тебе оторвать нужно было, — неожиданно по-девичьи застыдившись, упрекнула миссис Томсон сестру, чувствуя, как ее вдруг обдало жаром.

Стараясь спрятать волнение, спросила:

— И давно ты его видела?

— Кого?

— Того, похожего на Андрея?

«Какая глупость! Из могил не встают!» — в то же время подумала Кэтрин. Но не спросить не могла.

— Не очень, — ответила Таисия Григорьевна. — Он тут, в Киеве, теперь живет. Врач… Но, правда твоя, может, и не наш криничанин. Он меня не признал. Как-то поздоровалась, хотела заговорить, но он и головой не кивнул — отвернулся и прошел мимо. Я решила: бог с тобой! Но потом рассердилась на себя: подумать только — за все время одного-единственного криничанина встретила и не смогла поговорить. Я его узнала, а он нет. Конечно, я очень изменилась… Когда встретила вторично, набралась духу и решительно подошла к нему. «Извините, — сказала, — я из Криниц. Таисия Притыка. А вы не Андрей Воловик?» Он посмотрел на меня испуганно. «Нет, нет, — проговорил быстро. — Вы ошиблись. Я не знаю никаких Криниц, никаких Воловиков. Я совсем другой человек». Но глаза у него, Катруся, так и бегали. Мне не оставалось ничего другого, как снова извиниться. Впрочем, я даже этого не успела сделать, потому что он заспешил, чуть ли не бегом бросился от меня… Все это показалось очень странным, и я решила при случае проследить за ним. А в прошлом году, когда я еще работала, заболел отоларинголог, который обслуживал наш хор, и в театр пришел новый врач. Это был тот самый, похожий на Андрея Воловика, мужчина. У него дрожали руки, когда осматривал мое горло, и я еще раз подумала, что это, наверное, наш Андрей. Но почему он от меня прячется? Потом узнала, что фамилия у него совсем другая — Найда… Вскоре я ушла из театра, больше с ним не встречалась, и все это осталось для меня загадкой.

Миссис Томсон откинулась на спинку кресла.

— Отец Андрея Воловика был полицаем в Криницах, — задумчиво проговорила она.

— Вот как… Полицаем…

— Да. Только каким-то странным… Во всяком случае, он погиб от немецкой пули.

Кэтрин посмотрела на часы, поднялась и подошла к чайному столику, на котором стояли небольшой электрический самоварчик и хорошенький сервиз — приятный сюрприз администрации гостиницы для иностранных гостей, — и воткнула штепсель в розетку в стене.

— С трех до пяти часов у нас в Англии непременно чай. В любую пору года. Это старая традиция. Попробую и в этих условиях заварить по-нашему. Тебе понравится.

Сестры пили чай. Кэтрин Томсон угощала Таисию сладостями и рассказывала о своей жизни за границей, а мысли ее все время возвращались к похожему на Андрея человеку. Наконец она не выдержала.

— Тася, сестричка, — немного запинаясь, с натянутой улыбкой, будто шутя, проговорила, — а ты не могла бы… узнать его телефон?.. Ну, этого человека, похожего на Андрея.

Таисии Григорьевне не нужно было объяснять причину.

— Узнаю, узнаю, Катрусенька, — заговорщицки проговорила она. — Ой, — вскрикнула вдруг, — мы это и сейчас можем сделать! Знаем фамилию. Имя, отчество, если это он, наверное, остались у него те же — Андрей Гаврилович.

Она мгновенно пересела на круглый пуфик около телефонного столика и набрала «09».

— Будьте любезны, Найда Андрей Гаврилович… Да, Андрей Гаврилович… Адрес? Не знаю, девушка. Я вас очень прошу. Мы приезжие, издалека, тридцать лет не виделись…

Таисия Григорьевна уговорила телефонистку и через каких-то полминуты начала записывать на уголке газеты:

— Сорок девять… тридцать один… Так… И такие же инициалы? Будьте любезны, второй… Пятьдесят семь… так… тринадцать… так… Спасибо, спасибо… Двое людей с одинаковыми фамилиями и инициалами, — объяснила, положив трубку. — Но это немного… В Киеве свыше двух миллионов жителей, легко сказать… Один из номеров его… Можно и сейчас позвонить.

Миссис Томсон вяло усмехнулась и покачала головой.

— Не нужно. В другой раз… Я утомилась, Тася. Столько впечатлений, столько волнений, хотя и радостных…

— Тебе нехорошо? — испугалась Таисия Григорьевна.

— Ничего, ничего. Налей мне, будь любезна, валерьянки, там в спальне на туалетном столике.

Выпив лекарство, миссис Томсон сказала:

— А теперь я отдохну, Тася…

— Я еще посижу около тебя. Вызвать врача?

— Нет, нет, не нужно. Сейчас станет легче… А ты приходи завтра… Сможешь утром?

— Конечно, смогу.

— Вот и хорошо… Завтра, я говорила, прилетает Джейн… И знаешь… Ей ничего об истории с этим врачом не рассказывай…

— Конечно, конечно. Это ей ни к чему…

* * *

После того как Таисия Григорьевна ушла, миссис Томсон долго сидела расслабленно в кресле, и призабытые картины вставали перед ее глазами.

…Всех подняли затемно. Она не сразу поняла, что скоро уже рассвет. «Шнель, шнель, шнель! Собирайся, выходи!» Немецкие солдаты и полицаи не давали даже оглядеться, люди спросонья не могли ничего найти в хате. «Выходи! Выходи! Шнель! Шнель!» Кто задерживался, того прикладом или просто кулаком в плечи! Вещей никаких не разрешали брать, только еду на дорогу. «Скоро возвратитесь в свои Криницы. Все будет целое — немцам ваше тряпье ни к чему!»

Когда рассвело, криничане были уже за селом. Утро серым светом обливало голые ветки, пожухлые мокрые листья под кленами вдоль дороги. Пронизывающий ветер трепал желтую траву на выгоне, два года не топтанную ни людьми, ни скотом, проникал под одежду, заставляя теплое после сна тело дрожать как в лихорадке.

Людей выстроили в одну колонну. Спереди, по краям и сзади — солдаты и полицаи.

Катруся пробежала глазами по колонне. Андрея нигде не видно. Ах да, он где-то в хвосте, на телеге… Ведь старосте и полицаям комендант разрешил везти свои семьи на телегах и забрать награбленное добро.

Да будет она его искать! Немецкие холуи!.. Все росла тревога: куда это гонят целое село? Что с ними сделают? От фашистов можно всего ждать. По колонне поползли слухи, что гонят в Германию на работы. Со стариками и детьми? Это что-то другое… Но что именно? Мать пыталась подбодрить ее: «Как-то будет?.. Как с людьми, так и с нами…» Младшую сестричку Таисию весной отвезли к тетке на Харьковщину, и что там сейчас делается, никто не знает. Прошли слухи, что Харьков уже снова советский, фронт подошел к Днепру и вот-вот будет тут. Рассказывали, что из каких-то сел людей тоже повыгоняли и об их судьбе ничего не известно.

Но вот прозвучали команды. Полицаи, словно борзые, забегали вдоль колонны — выстраивали, ровняли. Но попробуй наведи порядок среди мальчишек, бабусь да малых детей! На грузовике, затянутом сверху брезентом, подъехал комендант, вылез из кабины — сытый, мордастый, если проколоть, наверно, не кровь полилась бы, а сало, — встал на подножку, что-то прокричал.

Староста начал переводить. Никто не услышал его голоса — шум, плач… Комендант снова влез в кабину, и грузовик, подняв за собой пыль, помчался по дороге и вскоре исчез за поворотом. Люди жались друг к другу: что сказал комендант, куда их гонят, зачем, надолго ли, когда отпустят?

Полицаи ругались, кричали. Кто-то из немцев вдруг пустил автоматную очередь вдогонку подростку, который, воспользовавшись суматохой, бросился через огороды к реке. Он остановился, выделяясь на фоне серого утреннего неба, потом взмахнул руками и упал на землю. Он шел с дедом, и старик, еле поднимая тяжелые ноги, трусцой побежал к внуку. Прогремела вторая очередь. Дед, не сделав и десяти шагов, боком осел на землю, словно мешок, сброшенный с плеч. И тут все, даже полицаи, притихли, все стало понятным, и уже не так важно было, что сказал комендант, важным было то, что сделал солдат, — он претворил в жизнь слова офицера автоматной очередью.

Прозвучала еще какая-то команда, полицаи снова ожили и еще свирепее накинулись на людей. Колонна медленно поползла по дороге.

От одного к другому передавали: здесь будет линия обороны, их ведут в город, оттуда молодежь повезут в Германию, а стариков и детей отпустят. За попытку убежать — расстрел.

Потом к Катрусе докатилась страшная весть: сын Воловиков Андрей вчера умер, и отец похоронил его во дворе этой ночью, даже не отпев. Да и что ждать от полицая, немецкого холуя? Воловику люди больше, чем другим, не могли простить, что тот стал полицаем. Пусть уж сельские разбойники, такие, как Ярема, который из тюрьмы не вылезал. Или Степанидин Архип, что, говорят, родную мать задушил, чтобы деньги забрать. Но Воловик, который был тихим, спокойным человеком…

Катруся не могла поверить в страшную весть. Как это умер? Отчего? Она собственными глазами видела его около своего двора вечером. Выдумают такое… Где-то прячется сзади на отцовской телеге!..

И все же будто черная гадюка обвила ее и без того встревоженную душу. Шепнула матери, что немного отстанет; в ответ на испуганный взгляд поклялась, что не сбежит, немного побудет сзади, а потом снова догонит ее.

Незаметно от охранников начала отставать. Андрея нигде не было. Мать его, Надежда Павловна, ехала на телеге одинокая — на голове черный платок — в своей скорби. Куда и девался ветер, который до сих пор пронизывал Катрусю! Трясло уже от жара, что палил все тело. И тогда впервые поняла: какой бы ни был отец Андрея, сын за отца не отвечает. Это был ее Андрей, ее Андрейка, единственный на всем свете…

Люди шли и шли, гонимые в неизвестность; покачивались на слабых ногах деды и бабуси, тихо шагали дети, забыв о шалостях. Навстречу гремели машины с немецкими солдатами, и криничане свернули на грунтовую дорогу.

Мать смогла подойти к ней только во время короткого привала. Она еле ответила на ее вопросы, есть не захотела. Мать, наверное, догадалась о ее беде и не настаивала. Сказала: «Ты бы поплакала, Катя». Она вскинула на нее гневные глаза: «Чего бы это я плакала?!» На том разговор и закончился, потому что немцы и полицаи уже приказывали строиться.

И снова узкая торная дорога. Где-то сбоку грохочут немецкие машины, танки, пушки. Ей казалось, что вся эта страшная сила движется на их Криницы, от которых теперь ничего не останется, точно так же как и от ее Андрея.

Было холодно, сыро и ветрено; медленно тянулись в безысходность люди. Конвоиры все время подгоняли их — к ночи должны быть в городе.

Еще до наступления сумерек куда-то исчезла мать Андрея. Сколько она ни искала ее глазами, нигде не увидела. Удивлялась, куда же она делась? Может, убежала, когда шли рядом с лесом? Но почему же тогда немцы не заметили и не стреляли? Да и муж ее, отец Андрея, здесь. Странно…

Когда начало смеркаться, внезапно раздалось несколько коротких автоматных очередей. В фиолетовых осенних сумерках на фоне угасающего неба она увидела, как за сараи, что стояли у дороги, шмыгнул человек. Кто именно, не разобрала, но в руках у него, показалось, был карабин. Двое солдат погнались за ним. Где-то недалеко вспыхнула стрельба. Вскоре солдаты вернулись к колонне.

Только позже она узнала, что это убегал и стрелял Воловик и что немцы убили его. Ее это удивило. Ведь он полицай…

Один солдат был ранен, его положили на телегу, и немцы совсем обезумели.

Поздно вечером добрались до города. Их загнали в длинный холодный барак около железнодорожной станции. Люди не спали. Дети, забывшись в тревожном сне, то и дело просыпались, плакали и кричали. Мать обнимала Катрусю, грела своим телом. Она прицепила себе на грудь лоскуток черной материи, но мать сделала вид, будто не замечает этого. Да и мысли ее были заняты совсем другим. Кто-кто, а полицай знал, куда людей гонят и что их ждет. И если уж он решился бежать, то добра не жди.

А она думала об Андрее. Ругала себя за напускное безразличие и холодность к нему. Сердце кровью обливалось, когда вспоминала, как отворачивалась при встрече, как пряталась в хате, заметив, что он из своего двора следит за ней…

Целую ночь тревога не покидала людей. Прислушивались к малейшему шороху за дощатыми стенами барака. Гудки паровозов, гул моторов, шаги часовых… Утром огромные двери раздвинулись, вошли немцы.

Всех быстро разделили на две группы: девушек и юношей — в одну, стариков и детей — в другую. Один из немцев сказал на ломаном русском языке, что молодых людей отправляют работать в Германию.

Мать бросилась к ней, чтобы вытащить из толпы невольников, но ее грубо обругали и оттолкнули. Среди шума, плача, который поднялся, она кричала матери что-то успокоительное, просила беречь себя, обещала вернуться. Если бы не смерть Андрея, если бы не этот неожиданный удар, может, она и не приняла бы так покорно свою судьбу. И вдруг подумала: а что теперь немцы сделают со старыми людьми? Стало страшно за мать, выбежала к ней, обняла, начала целовать.

Солдат оторвал ее от матери, схватил за плечо, толкнул назад, в небольшую колонну, которая уже двигалась к выходу. В дверях еще раз оглянулась.

Больше матери она никогда не видела…

3

Миссис Томсон сняла телефонную трубку и еще раз посмотрела на уголок газеты, где были записаны цифры. Они показались ей огромными и нечеткими. Неожиданно для себя почувствовала, что не может попасть пальцем в отверстие телефонного диска и что трубка дрожит в руке. Положила ее назад на рычаг — пусть руки успокоятся. Протяжный звук зуммера оборвался.

Какое-то время сидела около телефона неподвижно, словно прислушивалась к шагам в коридоре гостиницы.

В голове не укладывалась мысль, что Андрей может быть живым. Он же похоронен в своем дворе. Его мать сидела тогда на телеге в трауре. Нет, конечно, Андрей умер. Она поедет в Криницы и засыплет цветами его могилу… Но этому человеку, который так похож на ее Андрея и даже имеет такое же имя, она все же позвонит.

Понимала, что это прихоть, которая не к лицу такой серьезной женщине, как она, что снова становится девчонкой, — и не могла от этого отказаться. Звонить нужно именно сегодня, сейчас, пока Джейн не приехала. Почему не хотела, чтобы дочь узнала о ее затее, и сама не знала.

Снова сняла трубку. Услышав гудок, быстро начала набирать номер. Торопясь, миссис Томсон не дотянула диск с последней цифрой — диск вырвался из-под пальца, вызов не состоялся. Взяла себя в руки и еще раз, теперь медленно, начала крутить диск — цифру за цифрой.

На звонок никто не отвечал. Она уже собиралась положить трубку — даже обрадовалась, что никто не ответил, — когда вдруг услышала густой мужской голос. Голос так поразил ее знакомыми, хотя и подзабытыми нотками, что она растерянно бросила трубку.

Кэтрин поднялась с кресла и отошла от телефона. Боялась его сейчас, как живого существа. Прошлась по комнате раз, другой, очутилась в спальне, где стоял еще один аппарат, и села прямо на кровать, чего никогда раньше не сделала бы.

…Вечер над Тетеревом. Опьяняющие запахи скошенных трав. Тот же голос, только звонче и взволнованней. Они лежат на сене под высокой копной, и Андрей клянется в вечной любви. И хотя соловьи уже отпели свою свадебную песню и только где-то в заливе отчаянно квакают жабы, им обоим кажется, что все вокруг поет. Андрей целует ее пальцы, и в кончиках покалывают иголки, как зимой от холода; он целует руку, плечо, шею, и иголки покалывают сердце; она немеет, словно в обмороке, с холода попадает в зной, в жар, в огонь адский, в сладкий огонь, в котором вся сгорает и белым облачком поднимается в небо…

Кто знал, что через несколько дней начнется война, которая так изменит их судьбы! Сейчас, через много лет, это ей увиделось так выразительно, так ярко, словно произошло вчера. Очевидно, это была настоящая любовь. Она и в немецком плену, и в Англии не раз молилась за душу Андрея.

Миссис Томсон посмотрела на часы и решительно взяла телефонную трубку, совсем спокойно набрала нужный номер, но когда в трубке ответили, из памяти выпали слова, какими хотела начать разговор.

— Да чего вы, ей-богу, голову морочите, — раздался сердитый мужской голос.

Миссис Томсон осторожно положила трубку.

* * *

Разговор состоялся глубокой ночью. Миссис Томсон сказала:

— Мне нужен Андрей Гаврилович.

— Я вас слушаю, — ответил сонный, с недовольными нотками голос.

— Если разбудила, извините. Но у меня неотложное дело.

На том конце провода терпеливо ждали, только легкий шум дыхания долетал до слуха Кэтрин.

Пауза затянулась, кажется, слишком долго, потому что в трубке послышалось сердитое сопение. Миссис Томсон испугалась, что Андрей Гаврилович догадается, что это она целый вечер звонила, дергала его, и бросит трубку.

— Меня зовут Кэт Томсон. Я приехала сюда в гости из Англии… Правда, это имя вам ничего не скажет, но, может, вы помните другое — Катерина Притыка…

— Вы ошиблись номером.

— Не кладите трубку, — поспешно сказала Кэтрин. — Я хочу поговорить с вами. Надеюсь, не откажетесьвстретиться с женщиной, которая хочет этой встречи, даже если вы не тот, за кого она вас принимает.

— Я не встречаюсь с незнакомыми женщинами.

— Вы не джентльмен.

— Я уже вышел из кавалерского возраста.

— Настоящий джентльмен остается джентльменом до последнего вздоха.

На противоположном конце провода, казалось, снова хотели положить трубку.

Если бы не рассказ Таисии, Кэтрин и сама оборвала бы разговор, который свидетельствовал, что она по ошибке побеспокоила чужого человека. Но тут ее охватило упрямство, и она пустила в ход последний козырь:

— Я думаю, вы все-таки встретитесь со мной… Если вы на самом деле Андрей Воловик.

— Почему такая уверенность?

— Потому что я и только я смогу рассказать о последних минутах вашего отца…

Мужчина молчал.

— Я не помню своих родителей, — наконец глухо произнес он.

Кэтрин сдержанно ответила:

— Возможно. Я имею в виду Андрея Воловика и его отца. Если ошиблась, еще раз прошу, извините. — Ей стало больно за свою обманутую надежду, и она сама уже хотела положить трубку. — Отец Андрея Воловика погиб в перестрелке с немцами. Я хотела, чтобы сын знал, что он не был настоящим полицаем, — она глубоко передохнула. — Вторично в жизни у Андрея Воловика не будет возможности со мной увидеться. Скоро возвращаюсь домой. Ну, хорошо, — закончила твердым голосом, — я живу в гостинице «Днипро», второй этаж…

Мужчина молчал.

Потом Кэтрин услышала его измененный голос:

— А что вам дает основание так думать?

— Что именно?

— Что отец Андрея Воловика не был полицаем…

В грудь Кэтрин ударила такая сильная и горячая волна, что она чуть не упала в обморок. Убедилась, что это не ошибка, что разговаривает со своим Андреем. Прошло некоторое время, пока нашла силы сказать:

— Подробности при встрече… Гостиница…

Он не дал ей закончить.

— В гостиницу я не приду.

— Тогда давайте встретимся… давайте… — Она не могла быстро сообразить, где лучше назначить свидание.

— В парке Шевченко, — подсказал голос на противоположном конце провода, — напротив университета… Там есть скамейки… Я буду в белом костюме…

— Надеюсь, я узнаю вас… тебя… — сказала Кэтрин. — А может, и ты меня.

— В котором часу? — деловито спросил мужчина.

— Утром. В одиннадцать…

— Но я в это время на работе. Лучше вечером.

— Я не смогу. Прилетает моя дочь.

— Тогда послезавтра.

— Не знаю. Не обещаю.

— Но вы все-таки ошибаетесь и принимаете меня за другого человека, — еще пытался сопротивляться мужчина.

— Ох, Андрей, Андрей… Теперь я уверена… — Она произнесла его имя нежно и тепло. — Боже мой, боже! Неужели возможно такое в жизни?! Боже мой, боже!..

Казалось, она вот-вот зарыдает в трубку.

— Ну, хорошо, — сдался мужчина. — Попробую договориться на работе…

* * *

Немолодой, с взлохмаченной прической мужчина, возбужденный неожиданным телефонным разговором, сидел на расстеленной на диване постели и не мог собраться с мыслями.

Беседа с Катериной выбила его из равновесия…

Воспоминания детства, воспоминания о первой любви отступили перед воспоминанием об отце, который своей службой в полиции погубил и свою, и его жизнь, заставил прятаться под подложным именем, сторониться людей, жить отщепенцем.

Андрей Гаврилович обвел глазами свое холостяцкое жилье, освещенное рассеянным светом голубой ночной лампочки. Взгляд скользнул по высоким застекленным книжным шкафам, где змеиным блеском отливали тисненные золотом корешки, по ковру от потолка до пола, по музыкальному комбайну и цветному телевизору, который был похож на коричневого бизона и занимал целый угол комнаты. Нет, он, конечно, неплохо живет. Если бы только не эта тревога, что всегда сидит в его душе…

Знал, что всех криничан немцы или уничтожили, или увезли неизвестно куда, и иногда в его душе шевелилась подленькая мыслишка, что спокойнее было бы жить, если бы точно знать, что никого из его детства уже нет на свете и нет на земле даже такого села, которое называется Криницы и которое он объезжает десятой дорогой.

Тревога поселилась в его душе с тех пор, как встретил Таисию Притыку и понял, что она узнала его. Даже отказался от обслуживания театра, когда увидел ее там.

От Таисии Притыки мысли понеслись далеко, к той страшной ночи, когда немцы выгоняли людей из села.

…Отец пришел домой поздно. Они с матерью уже привыкли, что он днем и ночью пропадает в полиции. Андрей слышал, как во дворе отец направился не к хате, а в сарай. Долго возился там и лишь потом переступил порог дома. Поставил карабин под иконы, не раздевался. Минуту молчал, потом позвал мать, сел с ней к столу и стал о чем-то тихо говорить. Лежа на печи, Андрей слышал, как падают его слова, будто где-то далеко приглушенно бухает молот, но разобрать, о чем идет разговор, не мог. Лица его не видел, потому что лампадки не зажигали, и только луна, выплывшая из-за туч, вырисовывала на фоне окна очертания его головы.

Отец в чем-то долго убеждал мать.

Она плакала. Ее Андрей совсем не видел, только угадывал, что сидит она спиной к печи — против окна казалась копенкой сена, набросанного на стул.

— Тише, Надя! Не плачь! — сказал отец. — Андрей проснется.

— Господи, что же это ты придумал, Гаврил, — еле слышно всхлипнула мать. — Живого человека! Не дам! Не дам! — вскочила она со стула.

— Цыть! — гаркнул отец. И негромко позвал: — Андрейка! — Потом подошел к печи, потряс его за плечо. — Слезай, Андрейка.

Он мигом спустился на пол.

— Иди к сараю, вот держи, — нащупав его ладонь, положил на нее тяжелые ключи. — Вынеси во двор лопаты. Будем копать яму… Да смотри не звякни железом, — бросил вдогонку. — И не свети.

Андрей не отважился поинтересоваться, какую яму, зачем, почему не светить. Два года немецкой оккупации научили сдерживаться и не расспрашивать.

Он очень любил отца, но после того как отец стал полицаем, нацепил на рукав повязку, получил карабин, Андрей начал его бояться. Он возмужал в пятнадцать лет и постепенно становился таким же неразговорчивым и хмурым, как и отец.

Друзей у Андрея теперь не было. В селе осталась только четырехклассная школа, теснившаяся в хате уничтоженной еврейской семьи, а старшеклассников и учителей война размела словно вихрь. Андрей вместе с матерью ходил работать в бывший колхоз, теперь «общинное» хозяйство, и болезненно переживал то, что происходило вокруг. Особенно тяжело стало, когда отец пошел в полицию. Замечая на себе враждебные взгляды односельчан, Андрей хотел убежать в лес, однако намерения своего не осуществил. Да и разве приняли бы партизаны к себе сына полицая, доверили бы ему оружие? Надумал украсть у отца карабин и с ним двинуться в отряд — и не смог. И отца было жалко — ведь немцы за такое расстреливают, — и за себя боялся.

Но больше всего страдал из-за Катруси.

Хата их стояла на возвышенности, на краю села, и ближайшими соседями были Притыки. Фамилия эта для Андрея звучала как песня, а имя Катруся казалось самым красивым в мире. Где бы ни был, что бы ни делал, перед глазами всегда маячила хата Притык. Он и ночью, во сне, не отводил глаз со двора соседей, где на какое-то мгновение могла появиться Катруся. Перед войной ее маленькую сестричку Тасю отвезли к тетке. Дома с матерью осталась одна Катруся, пятнадцатилетняя девочка.

Небо над хатой Притык было голубее, нежели над другими, и молодая травка во дворе зеленее, и стежка, что вела к калитке, и сам забор, за которым жила одноклассница, были будто освещены светом ее глаз.

Пришли немцы. Катруся старалась не показываться на улице. Андрей с нетерпением ждал вечера, когда, завязанная платком по самые глаза, будто старая баба, девочка выходила к калитке, чтобы постоять с ним.

Они как-то сразу повзрослели в те дни, когда мир, казалось, перевернулся. Общая беда еще сильнее объединила их, и только ей Андрей признался: если услышит о партизанах, сразу бросится в лес.

Но вот случилось непоправимое. Однажды отец пришел еще более мрачным, чем всегда. На рукаве телогрейки повязка полицая. Не выпуская из рук карабина, сел к столу.

Мать, увидев оружие, ойкнула. Андрей ничего не спросил, отвел глаза.

Отец долго молчал. Потом поставил карабин в угол у печи, буркнул:

— Ты его и пальцем не трогай! — Повернулся к столу, не снимая телогрейки, будто в доме было холодно. — Заставили. Пошел ради вашего спасения.

Андрей раскрыл было рот, чтобы запротестовать, но отец оборвал его.

— Выйди на улицу, подыши! — сказал тоном, не допускавшим возражений.

Он выбежал из дома, не накинув ничего на плечи, хотя на дворе стояла зима. Все смешалось в его голове: значит, мир окончательно полетел в пропасть, если уж и отец пошел служить немцам. Что же ему теперь делать? А Катруся? Что она скажет?..

Он долго стоял под стеной хаты, не чувствуя холодного ветра, который рвал его пиджачок, теребил золотой, как солома, чуб. Вышла мать, накричала, что выбежал без кожушка, приказала идти в хату.

С тех пор Катрусю почти не видел. Она избегала встреч. Однажды посчастливилось заговорить, хотел рассказать, как он сам переживает, но девушка оборвала его на полуслове.

Все это промелькнуло в голове Андрея, когда шел в сарай за лопатами.

«Зачем ему лопаты? — думал об отце. — Да еще и втихаря, ночью…» Чувствовал, что отец надумал что-то страшное, но что именно — не догадывался.

В сарае споткнулся о какое-то железо, нащупал трубу. Откуда она взялась! Не было у них тут трубы. Взял в углу две лопаты, вынес их и осторожно, чтобы не звякнули, поставил к стене.

Вокруг было темно и тихо. Даже собаки не лаяли. Только посвистывал в поле ветер, гоняя над землей тяжелые, набрякшие дождем тучи. В небе — ни звездочки, давно не беленные хаты не отражали ни одного лучика, только далеко, в центре села, рыжим пятном расползались в темноте огни комендатуры и домика, в котором жил герр комендант.

Из хаты вышел отец. Отмерив несколько шагов посреди двора, сказал:

— Копай, сын!

Это ласковое «сын» развязало язык Андрею.

— Зачем вам яма, батя?

— Скажу позже. А покамест копай, и побыстрее.

Андрей вяло вывернул пласт земли. «И правда, зачем яма отцу, не клад ли прятать хочет? А может, кого-то, а не что-то. — От этой мысли ему стало не по себе. — Убил человека и прячет концы в воду. Но чего полицаю бояться? Если убил кого-то, скажет — партизан или еврей. Это у них просто. А может, своего какого-нибудь холуя или немца случайно подстрелил и боится кары?.. Но почему мать вскрикнула: «Живого человека?» Вот бы спросить у нее…»

— Пойду воды напьюсь, — сказал отцу, который сильными движениями вгонял лопату в землю и выворачивал огромные глыбы. Он этого не видел, но догадывался, слыша, как тяжело дышит отец, как летят комья из-под его лопаты.

— Селедки сегодня вроде бы не ел, — сказал отец. — Копай! Воды я вынесу.

У Андрея побежали по спине мурашки. «Что же все-таки задумал отец?»

Молча работал дальше. Копали долго. Андрею казалось — всю ночь. Он уже еле двигал руками, нестерпимо ныла поясница. Но вот отец наклонился над ямой и проговорил: «Хватит… Идем в хату, возьмем тряпье…»

Мать, охая, подала им не только тряпье — свернутую дорожку, ковер…

Вымостив яму, словно птичье гнездо, отец позвал Андрея в хату и посадил возле себя за стол. Рядом стояла мать.

— Вот что, сын, — сказал отец. — Наши близко, завтра немцы будут удирать. Утром они выгонят людей из села. Молодых — в Германию, а что со старыми да малыми сделают, не знаю… Возможно, как и в Долинном, поставят перед окопами, чтобы наши не стреляли…

«Наши», «наши», какие «наши»?» — билось в голове Андрея.

— «Наши» — это кто?

— Как кто? Красные!

У Андрея голова пошла кругом.

Отец положил тяжелую руку на его плечо.

— Мы с матерью пойдем со всеми. Мне еще и выгонять людей придется.

Андрею показалось, что отец горько усмехнулся.

— Что сделаешь — служба. А тебя… — он на минуту замолк. — Тебя, сынок, придется тем временем спрятать…

— Ой! — застонала мать.

— Цыть, глупая! — рассердился отец. — Я принес крест из труб, чтобы воздух проходил, сейчас и поставим.

— Ну как можно, Гаврил, живого человека в землю класть?.. Сынок мой! — Она прижалась к Андрею, и он почувствовал на щеке мокрые от слез губы.

— Это единственный способ ему спастись! — решительно сказал отец. — Я дам возможность тебе, Надя, убежать, и ты вернешься, откопаешь его. Наши солдаты придут сюда через день или два. А нет — махнете вдвоем в лес. А потом и я присоединюсь. Не будем тратить время, положим в яму еду, поставим крест и закроем ее. На рассвете, когда эсэсы окружат село, — отец повернулся к Андрею, — скажу, что ты лазил на Колодяжные кручи, поскользнулся на глине, упал и разбился. Немцам докапываться некогда будет, глянут на свежую могилу да и уйдут. А ты, — снова обратился к матери, — надень черный платок — пусть все видят, что в трауре.

Отец поднялся и вышел из хаты. Теперь Андрей все понял… Андрея не страх мучил, а мысль о Катрусе: как же она, ее тоже мать не пускала, ласкала, целовала, словно навеки прощалась… погонят аж в Германию?! И он никогда не увидит ее? Нет, на такое он не согласен. Пусть уж их обоих гонят в Германию. Друг другу будут помогать и не пропадут! Он будет охранять и защищать любимую от всякой беды. Даже отдаст жизнь за нее, если понадобится! Вот сейчас скажет отцу: если не спасет Катрусю, то и он не хочет прятаться в яме. Но как сказать такое? Да и Катя не согласится… Его словно огнем обожгло, когда на мгновение представил ее рядом с собой в тесной яме. Нет, пускай не он, а Катерина ляжет в это убежище.

Вышел во двор. Хата Притык чуть виднелась в темноте и казалась живым существом, притаившимся под жестокими порывами ветра, который к ночи все усиливался. Там, за темными стенами, спала беззащитная Катерина, его Катруся, и он был бессилен спасти ее… Сердце Андрея разрывалось от боли.

— Батя, а может, я с вами? А сюда кого-то из более слабых…

— Что-что? — не понял отец.

— Кого-нибудь из девочек.

— Иди разбуди все село!

— Можно Катерину Притыку… — слова застревали у Андрея в горле. — Их хата вот близехонько… Я сбегаю…

— Лезь молча и не дури! — грозно прикрикнул отец. — Скоро рассвет.

Мать обливалась слезами, словно и правда хоронила. Отец похлопал Андрея тяжелой рукой по плечу и подтолкнул к яме.

Поняв, что против отцовской воли ничего не сделаешь, он покорно полез в страшный схорон.

Свист ветра прекратился. В яме было тихо и тепло. Слышал только шорох земли, которую отец кидал на перекрытие. Потом и эти звуки исчезли… Все исчезло, остался лишь страх. Удушливый страх…

…Андрей Гаврилович напился воды и вернулся на диван. Ночную лампочку выключил, комнату освещали только отблески уличных фонарей. Такие же сумерки господствовали сейчас и в его душе.

И внезапно его словно током ударило. «А что, если это провокация?! А что, если звонила не Катруся Притыка, а бог знает какая женщина?! Но с какой целью?! По чьему заданию?!»

Этой ночью ему не помогли уснуть и успокоительные таблетки.

4

Миссис Томсон тоже не могла уснуть. Стоило закрыть глаза, как перед ней вставало прошлое: и детство, и Германия, и жизнь в далекой Англии, которая стала для нее второй родиной. Жалела ли она о прошлом, сжималось ли сердце под наплывом щемящих позабытых картин, как это всегда бывает с человеком, когда он после долгой разлуки попадает в родные места и как будто возвращается в свою юность? Кто знает… Но так или иначе — что-то задело ее за живое, что-то затрепетало в душе, заныло.

Разговор с Андреем нелегко дался ей, разволновал. Чего только не передумала, как только не взвешивала сейчас каждый свой поступок, каждый день жизни после того, как заполненный невольниками эшелон повез ее в далекий чужой край.

…В неволе Катруся долго не могла прийти в себя. Согнанные из разных стран девушки работали на фабрике какой-то немецкой фирмы. Работали со щетиной, делали большие, маленькие, длинные, прямоугольные, круглые щетки и щеточки. Жили тут же, на территории фабрики, за колючей проволокой. Поднимали их ночью, в пять часов загоняли в цех, и, сонные, с поколотыми щетиной руками, они начинали безрадостный день. На обед шли строем, жадно пили брюквенный суп из металлических мисочек, и снова — работа. Поздно вечером их отводили назад в барак, и они долго не могли уснуть, дуя на покалеченные, опухшие пальцы и устраиваясь на соломе так, чтобы, ни к чему ими не прикоснуться.

Миссис Томсон механически пошевелила руками — теперь они были белые, холеные, с немного утолщенными в суставах длинными пальцами, с тонкой ухоженной суховатой кожей. Нервно нажала на кнопку возле двери, над которой была нарисована девушка с подносом в руках. Невольно посмотрела на часы. В такое позднее время дома она ничего не ела и не пила. Но ей вдруг так захотелось есть, как когда-то юной Катрусе, и она решила раз в жизни сделать исключение.

— Стакан манго и сандвич… один, — нерешительно сказала официантке ресторана, вошедшей в номер.

Сейчас могла бы съесть кто знает сколько этих сандвичей!

Девушка-официантка молча кивнула. Миссис Томсон проводила ее задумчивым взглядом. И эта молодая стройная девушка как будто тоже пришла из ее молодости, как и чувство голода, внезапно охватившее ее.

…Англичане почти каждую ночь бомбили район, где была фабрика щеток. Одна бомба упала на цех, и от него осталась куча битого кирпича и стекла. К счастью, девушки в это время были в бараках — сырья не хватало, и ночную смену немцы отменили.

Потом щетину совсем не стали подвозить. Хозяин фабрики, живший где-то в Ростоке, закрыл производство. Невольниц начали раздавать окружающим бауэрам…

Она попала в семью аптекаря в небольшой городок Рогендорф, что по-немецки означает Ржаное село.

Словно сейчас видит миссис Томсон, как заходит утром девочка Катруся в незнакомый двор. Идет боком, придерживая левой рукой разорванную внизу юбку, — зашивать нечем, ниток нет. Стыдясь, осматривается вокруг, видит ровненькие аллейки во дворе, дорожки, посыпанные желтым песком, протянувшиеся через весь двор до крыльца цветы, которые раскрылись к солнечным лучам, сарай и высокую пристройку около него, большие стеклянные бутыли, аккуратно поставленные под стеной.

Это длилось лишь один миг. Миг прошел, и староста, который привел ее, буркнул: «Шнель! Я не имею времени с тобой возиться!»

…Официантка принесла бокал густого желтого сока и бутерброд с сыром.

Миссис Томсон уже расхотелось есть, выпила только сок. Удобнее устроилась на диване.

Воспоминания продолжались.

Первое впечатление о новых хозяевах было необычным. Хозяйка — старенькая, невысокая, кругленькая как колобок женщина с очень сморщенным лицом и выцветшими глазами — спросила, как звать, и приветливо похлопала по плечу. Заметила, что юбка у Катруси порвалась.

— Нитки — это сейчас большая проблема, — сказала она, — но найдем, не печалься.

Потом в комнату, куда завели Катрусю, зашел сухопарый дедок, остатки седых волос пушистым ореолом обрамляли голову; он был в белом халате, весь какой-то белый, и Катруся подумала, что он похож на немецкого рождественского Николауса.

Дедок передвинул очки с носа на лоб, придерживая их рукой, исподлобья посмотрел на Катрусю, сказал «гут» и, повернувшись, хотел идти, но староста его задержал.

— Герр Винкман, — сказал он, — вам дали эту девушку, потому что в вашей семье нет молодых людей и самим вам тяжело работать. Но имейте в виду, продовольственной карточки на нее пока нет, и придется выделять из своего пайка. Как говорят, где есть картошка, там должны быть и очистки.

Старики постояли молча несколько секунд, уставившись на Катрусю, потом оба, как по команде, закивали в знак согласия.

…Новые хозяева ее и правда оказались необычными немцами. Катрусе даже не верилось, что в жестокой Германии могут быть такие хорошие люди. До сих пор немцы вызывали у нее только страх и ненависть, ненависть и страх. А тут, у аптекаря…

Хозяйка приказала сбросить лохмотья и выкинуть их в печь, стоявшую во дворе. После того как Катруся помылась, принесла чистенькую, почти новую юбку и блузочку. Одежда была большая на плечах худенькой, истощенной девочки, но это все же лучше, чем тряпье, в которое превратилось ее платье в Германии и из которого она, несмотря на голод, выросла. Хозяйка сказала, что это одежда невестки, которую забрали служить в зенитные войска в Бремен.

Но на этом чудеса не закончились. Во время первого же завтрака за стол посадили и ее. Перед хозяевами стояли чашки с кофе и лежало по одному сдобному коржу, который тут называли вайсплец. Перед Катрусей тоже поставили чашку. Пустую. Потом дедок отлил немного кофе из своей в ее, старуха сделала то же самое, и во всех трех чашках стало поровну. Затем старик взял свой войсплец и отломил третью часть Катрусе, хозяйка тоже положила перед ней кусочек своего коржа.

Катруся почувствовала, как спазм сдавил горло. Ей бы радоваться, но она так отвыкла от доброты, что доброта стала сейчас для ее израненной души неожиданным ударом. Она сдержала слезы, наклонила голову и с болью подумала: «А такие ли вы были раньше, когда вас еще не бомбили?» Эта мысль, хотя была, возможно, и несправедлива по отношению к ее новым хозяевам, возвратила ей душевное равновесие.

И началась у невольницы новая жизнь. Она убирала в аптеке, стирала халаты и белье, мыла банки, бутылки, пузырьки из-под лекарств…

А скоро в Рогендорфе появились англичане. По всему городку они развесили свои объявления и приказы. Среди них — обращение к бывшим невольникам и их хозяевам-немцам на нескольких языках: русском, польском, чешском, английском, французском и немецком. В обращении говорилось, что отныне ауслендеры, то есть батраки-иностранцы, — люди свободные, хозяева должны кормить их, одевать и не принуждать работать, что немцы головой отвечают за жизнь своих бывших невольников.

Прошло несколько дней с тех пор, как появились английские солдаты, городок понемногу ожил, начали работать магазины, новые учреждения…

Невольники стали разбегаться от своих бывших хозяев, и на окраине Рогендорфа, где раньше был немецкий арбайтс-лагерь, англичане устроили лагерь для перемещенных лиц. В этом лагере люди жили вроде бы и свободно, но за проволочной оградой, вдоль которой постоянно ходили часовые. Ограда осталась та же, что была и при немцах, и те же бараки, и та же проходная будка. Только в ней теперь сидел не немецкий, а английский комендант и возле входа стояли солдаты не в зеленой лягушачьей или черной немецкой форме, а в френчах цвета хаки, обутые не в сапоги, а в прочные высокие ботинки на толстой резиновой подошве с двумя пряжками.

Англичане объясняли, что вынуждены охранять лагерь, чтобы вервольфы не отомстили бывшим своим невольникам, не совершили какой-нибудь диверсии. Для этого, мол, и существует проходная, через которую на территорию лагеря посторонний не пройдет ни под видом местного жителя, ни под видом новоприбывшего ауслендера.

Правда, в бараки привезли матрацы, подушки и одеяла, и питались бывшие невольники в той же столовой, что и солдаты, — англичане хохотали над их аппетитом и фотографировали тех, кто, опорожнив миску, вторично становился в очередь.

Катруся в лагерь не пошла. За те дни, что прожила в семье аптекаря, привыкла к ощущению воли и будто оттаяла сердцем. Она сочувствовала старым Винкманам, которые не могли сами справиться и в аптеке, и по хозяйству.

Однажды встретила на улице девчат с фабрики. Они теперь жили в лагере.

Девчата сказали, что англичане обещают отправить их на родину…

Миссис Томсон и до сих пор помнит, как екнуло у нее тогда сердце от этой вести. Она не знала, что сталось с мамой и сестрой, но верила, что они живы. А тут еще и внезапный страх: «Все поедут, а я останусь!» Нужно было держаться людей.

В тот день она сказала Винкманам, что переходит жить в лагерь, но будет навещать их, помогать им…

Миссис Томсон так отчетливо видела сейчас картины того времени: седые, добрые Винкманы, аптека с железной змеей и чашей над входом и зеркальные окна, на которых слово «Apotheke» было нарисовано большими буквами, узенькие мощеные улочки, одноэтажные остроконечные домики…

А потом еще и лагерные картины: проходная, в комнатке всегда сидел сэр комендант — толстый офицер с немного выпяченной нижней губой, отчего казалось, что он пренебрежительно относится ко всему: и к пище, и к людям — русским, немцам и даже к своим соотечественникам. Вместе с ним неотступно находился переводчик — бравый сержант, который кое-как знал польский язык, еле-еле русский и совсем не знал украинский. Звали его Вильям Томсон… Но о Вильяме потом, о нем вспоминать — и ночи будет мало…

Миссис Томсон решила принять душ. Ей казалось, что после холодного обтирания она быстро и легко уснет.

Поднялась и направилась в ванную. Не знала, что в эту ночь воспоминания все равно не дадут ей уснуть до самого утра…

5

Андрей Гаврилович на свидание в парк не пришел.

Миссис Томсон ждала его долго, рассматривая детей, катавшихся возле нее на маленьких велосипедиках, молодых матерей с колясками, высокие кроны старых деревьев и красные стены университета, по преданию, покрашенные так по приказу царя — как наказание за вольнодумство студентов.

Хотя это был уютный уголок в центре города, со своим микроклиматом, где легко дышалось, где отдыхали и глаза, и душа, ожидать было неприятно. Кэтрин нервничала, ее охватывало нетерпение, любопытство и необычное волнение, словно она снова девочкой ждет свидания на лугу или у верб под Тетеревом.

Молодость не возвращалась, Андрей не появлялся.

Кэтрин взглянула на миниатюрные ромбические часики-кулон, висевшие на золотой цепочке на груди, и поднялась со скамьи. Времени у нее было достаточно, но столько ждать! Она почувствовала себя обиженной. Это было похоже на измену.

Однако какая измена?! Какие претензии она может предъявить человеку, когда-то близкому, а теперь совсем чужому?! А ей разве он не может предъявить свои?..

Она съежилась от этой мысли.

И все же ей во что бы то ни стало необходимо встретиться с ним, хотя бы посмотреть — и все; наконец, удовлетворить свой интерес — умер, а теперь, слава богу, живой и под другой фамилией. Хиромантия какая-то!..

Поднявшись со скамьи, она не сразу ушла из парка. Постояла перед величественным памятником Шевченко, вспоминая стихи, которые учила и любила в детстве. Обрадовалась, что смогла вспомнить некоторые из них, ибо, когда смотрела в суровое и мудрое лицо поэта, чувствовала себя виноватой перед ним. Снова и снова поднимала глаза, и выражение лица поэта казалось ей все более суровым, осуждающим. Чувствуя в глубине души справедливость его осуждения, не могла больше находиться в парке и направилась к своей гостинице.

Андрей Гаврилович сам позвонил через два дня. Голос у него теперь был звонкий, как в молодости. Он просил прощения и разрешения встретиться. Сказал, что провел эти дни в архиве Партизанской комиссии и выяснил, что отец его и в самом деле служил в полиции по заданию партизан. Он благодарен ей на всю жизнь за принесенную весть.

Кэтрин согласилась на свидание. В этот раз Андрей Гаврилович не возражал против гостиницы, и они договорились встретиться вечером в вестибюле.

* * *

…Миссис Томсон сидела в кресле в холле гостиницы и старалась не смотреть на входную дверь. Заставляла себя разглядывать большие темно-коричневые, из искусственной кожи кресла, стоявшие под стеклянной стеной, декоративные растения в замаскированных бочечках, маленькую стрельчатую пальму. Потом перевела взгляд на длинный высокий барьер, за которым сидели несколько сотрудниц гостиничной администрации и толпились люди, ожидая свободных мест. Она утопала в глубоком кожаном кресле, и ей казалось, что, когда нужно будет, не сможет сразу выбраться из его толстого засасывающего чрева.

Она и желала, и одновременно не хотела видеть Андрея таким, каким он стал теперь; боялась, что разрушится образ, отложившийся в памяти. А в глубине души — и в этом она не хотела признаться себе — прятался страх: какой покажется ему она и, самое главное, сможет ли оправдать то, что произошло в их жизни, объяснить, что ее вины в этом нет.

Миссис Томсон то и дело поправляла рукой коротко подстриженные волосы, осматривала себя, теребила кулончик на груди и лихорадочно обдумывала то одну, то другую фразу, которую произнесет при встрече…

Андрей Гаврилович явился неожиданно. Кэтрин уже перестала бороться с собой и не сводила глаз с входной двери.

И все же прозевала его. Заметила лишь тогда, когда врач, держа в руке свежую розу, остановился перед креслом. Широкий в плечах, седой, с изрезанным морщинами лицом. Нет, не Андрей. Хотя глаза у него блестели по-юному, Андреем назвать его не могла, только Андреем Гавриловичем, потому что того, кого ждала, он напоминал очень приблизительно.

Доктор несколько секунд вглядывался в нее, словно узнавая и не узнавая свою бывшую Катрусю. И она под этим его пытливым взглядом вдруг остро почувствовала, что тоже очень постарела, и в первое мгновение даже пожалела об этой встрече, будто развеяла ею какую-то очень дорогую для обоих, теперь бесповоротно утраченную мечту.

Андрей Гаврилович поклонился. Потом, набрав в грудь воздуха, глухо произнес:

— Здравствуй…

Миссис Томсон еле поднялась к нему из кресла. И вдруг что-то очень знакомое, живое, задиристое промелькнуло в глазах этого пожилого человека. Вскрикнув: «Катруся!» — так, что на них обернулись, бросил розу на освободившееся кресло и неуклюже, по-медвежьи обнял ее.

— Жива, выходит, жива! А я все не верил, когда позвонила!.. Все не верил, пока вот сам не увидел, — скороговоркой бормотал он. — Ну, слава богу. Это же самое главное! Это же просто чудесно, что жива!..

Разочарование Кэтрин стало будто не таким острым, как в первый миг. Почувствовала, что ей не придется много объяснять Андрею, что он, в конце концов, тот самый, которого когда-то любила. У нее тоже был свой камень на душе, и Андрей — единственный человек, кто мог все понять, все ей простить и снять этот камень.

— Но ведь и ты, слава богу, жив! — будто в чем-то обвиняя, сказала она, и на глазах у нее выступили слезы.

…Они разговаривали стоя около кресла, на котором лежала забытая роза, перескакивая с одного воспоминания на другое, Андрей Гаврилович вдруг предложил.

— Да чего мы тут стоим, Катруся?! Идем куда-нибудь.

Миссис Томсон побоялась пригласить его в гостиничный номер, потому что в любое время могла вернуться дочь, которая пошла куда-то со знакомыми туристами.

— А не пойти ли нам в ресторан? Ты ужинала?

Кэтрин кивнула: то ли в знак согласия, то ли подтверждая, что ужинала, — но он уже тянул ее за руку, словно не солидный мужчина, а счастливый юноша. Глаза его блестели, с лица не сходила улыбка.

Ресторан встретил их шумом оркестра, топаньем танцующих, и Андрей Гаврилович пробурчал:

— Эге, поговоришь тут, под такой грохот… Все наслаждение пропадает от ресторана, когда гремит над головой. — Он словно извинялся перед Катериной за неразумных музыкантов. — У вас в Англии тоже такое в ресторанах делается?

— Бывает всякое, — усмехнулась миссис Томсон. — Такое, что вам тут и не снится! — добавила, не вдаваясь в подробности.

Метрдотель пригласил их за свободный столик возле окна, прислал молоденькую официантку в красивой вышитой блузочке. Та быстро приняла заказ и пошла его выполнять. Впрочем, и Кэтрин, и Андрею Гавриловичу было не до ужина, и они заказали только шампанское и фрукты.

До прихода официантки сидели, обмениваясь короткими незначительными фразами, не имея сил сосредоточиться на чем-либо одном, отобрать в веренице воспоминаний самое важное, самое главное.

Бокал шампанского не мог опьянить; однако, выпив, они начали разговаривать беспорядочно, временами излишне экзальтированно, не обращая уже внимания на то, что делается вокруг.

Опытный метрдотель, поняв, что за столиком происходит какая-то необычная встреча, никого к ним не подсаживал.

Наконец они заговорили о том, с чего нужно было начинать и что было для доктора самым главным: Кэтрин стала рассказывать о расправах немцев над криничанами.

Андрей Гаврилович ловил каждое слово, переспрашивал, иногда просил повторить ту или иную деталь. Когда миссис Томсон закончила, он сказал:

— Я уже уточнил. Я потому не пришел к тебе в парк, что решил сначала все выяснить. Ты вернула меня к жизни! Теперь я твой вечный должник. — Он немного приподнялся и, перегнувшись через столик, поцеловал Кэтрин руку. — Я все уточнил. Отец не успел сообщить партизанам о том, что людей выгоняют из села, должен был предупредить их по дороге. Но это ему не удалось, и он погиб. — Андрей Гаврилович тяжело вздохнул. — А мама пропала без вести, как и все криничане… Меня нашли наши солдаты. Даже в могилу долетали звуки пушечной канонады. Я лежал там, пока все стихло, а потом стал выбираться. И не смог. Очень ослаб за три дня; наверное, от недостатка воздуха. Отец поставил крест из трубы, чтобы воздух свободно поступал, но все равно его было недостаточно. Одним словом, сам я выбраться не мог. Я очень испугался, чуть с ума не сошел. Артиллеристы, которые стояли в нашем дворе, заметили, как шатается крест на могиле. Удивленные, они сняли его и откопали меня, уже почти без сознания. От испуга я потерял память и речь, меня отправили в госпиталь, где записали под фамилией Найда… Вылечившись, я не пожелал восстанавливать свою фамилию: кому хочется признаваться, что ты сын полицая… А что отец выполнял партизанское поручение, мне и в голову не приходило, хотя он намекнул мне об этом в ту страшную ночь…

— Если бы я знала, что ты не по-настоящему похоронен, — вздохнула миссис Томсон, — может, и моя жизнь сложилась бы иначе.

— Я теперь вторично родился на свет… Благодаря тебе.

В ресторане становилось все более людно и шумно. Все чаще взрывался громом литавр и барабанов оркестр. Даже в узкий проход между столиками то и дело ввинчивались танцоры. Но Кэтрин и Андрей Гаврилович ничего не видели, ничто им не мешало.

И вдруг миссис Томсон услышала имя дочери, произнесенное по-английски:

— О'кей, Джейн!

Это вернуло ее к окружающей действительности. Мигом оглянулась и увидела за соседним столиком высокого рыжего юнца, восторженно аплодировавшего. Проследив за его взглядом, увидела и Джейн, которая экзальтированно дрыгала ногами, выделывая какие-то немыслимые па.

Миссис Томсон догадалась, что дочь пришла в ресторан с новым знакомым, и, узнав в нем англичанина, недовольно поморщилась: уж больно быстро находит она себе поклонников. Может, из-за этого ей до сих пор не посчастливилось выйти замуж. Впрочем, Джейн раньше и не спешила с замужеством. Она считала официальный брак предрассудком и предпочитала вести свободную жизнь в обществе друзей, а не жарить бифштексы законному мужу. Теперь появился Генри — один из последних ее избранников. Генри, возможно, и не был бы последним, если бы не завещание отца, по которому он оставлял дочери свою небольшую ремонтную мастерскую. Условием наследования было замужество. Генри отличался мелочностью, капризностью и безразличием ко всему, кроме денег. Ему повезло с Джейн — он имел такую же механическую мастерскую по ремонту фото— и киноаппаратов и полностью подходил на роль хозяина обоих заведений: англичане чрезвычайно уважительно, даже почтительно относятся к собственности. И Джейн, и Генри восторгались мыслью, что, объединив две небольшие мастерские, станут настоящими предпринимателями.

Когда джаз затих и танцующие разошлись к своим столикам, Джейн подбежала к матери. Она уже давно была в ресторане, давно заметила мать, удивилась, что та сидит с незнакомым мужчиной и не сводит с него глаз. Потом к удивлению примешалось чувство обиды, она приревновала мать к этому чужаку, который сразу ей не понравился; обиделась не за себя, а за покойного отца, и решила не обращать на нее внимания, будто ее здесь нет. Но теперь, когда мать сама бросила на нее вопросительный взгляд, ей ничего не оставалось, как подойти к столику и еле заметным кивком приветствовать ее и собеседника.

— Моя дочь, — сказала Кэтрин доктору, в голосе звучала гордость. — Джейн Томсон. Она прилетела два дня назад, чтобы приглядеть за мной и отвезти домой. Она хорошо владеет украинским. Я сама ее учила, с пеленок.

Джейн еще раз удивилась: всегда сдержанная мать сообщает такие подробности чужому человеку, но не показала этого и снова наклонила голову.

— Какая красавица! — не сдержал своего восхищения врач. Перед ним и в самом деле стояла разгоряченная танцами в душном зале ресторана красивая, стройная, длинноногая девушка в коротком платье спортивного стиля. Правильные черты продолговатого матового лица, короткая мальчишеская стрижка делали ее очень милой, несмотря на немного дерзкий взгляд карих глаз.

— Друг моего детства и юности, — кивнула миссис Томсон в сторону Андрея Гавриловича, который никак не мог оторвать от девушки взгляда. — Я тогда была… как ты, — добавила она, обращаясь к дочери. — Да, да, такая, как ты…

— Вы похожи на мать, — поддержал доктор Кэтрин, решив, что если сейчас схожесть и очень сомнительная, то это за счет разницы в возрасте. Впрочем, Катруся в его воспоминаниях была такой же красавицей, и ему хотелось сказать девушке что-то приятное. — Ваша мама, мисс Джейн, — Андрей Гаврилович был доволен, что не забыл приставить к имени девушки слово «мисс», — ваша мама была такой же живой, энергичной, я сказал бы, даже экспансивной и так же прекрасно танцевала… Вы, может, и сейчас не разучились? — не посмел он обратиться к Кэтрин на «ты» в присутствии дочери.

— Да нет, — вздохнула миссис Томсон. — Давно не танцую… С тех пор, как умер муж… — Она нерешительно отодвинула от стола свободный стул и сказала Джейн: — Садись с нами, милая. Может, выпьешь шампанского?

— Извини, мама… Но меня ждут… — Джейн скосила глаза на соседний столик. — Да и вам буду мешать, — и, не допуская возражений, быстро кивнула доктору на прощанье.

Кэтрин облегченно вздохнула. Да, дочь сейчас была лишней. Разговор миссис Томсон и Андрея Гавриловича продолжался, но что-то уже изменилось в нем, словно с появлением Джейн пролетел в воздухе холодный ветерок, и той откровенной, щемяще ласковой беседы, какая была до сих пор, у них уже не получалось.

6

В какую-то секунду миссис Томсон показалось, что она уснула, сидя в кресле. Но это был не сон, а химерные видения прошлых лет. Мать, эшелон, везущий ее в Германию… Она будто раздвоилась в этих видениях: вот она в середине грязного товарного вагона, набитого до отказа замученными, голодными девушками-невольницами, и в то же самое время будто видит, как тянется этот страшный эшелон просторами Рейнской долины, усеянной красивыми чистенькими селами с домиками под цветными черепичными крышами и высокими колокольнями кирх. Она смотрела вслед поезду, и ей грезилось, что это поплыли вдаль не вагоны, а ее пропащие годы, ее искалеченная войной молодость.

После встречи с Андреем у нее разболелось сердце, и она приняла успокаивающие пилюли, которые и поставили ее на грань между сном и явью. Такое легкое забытье восстанавливает силы… Спасибо Роберту — он готовит для нее в своей лаборатории лекарства, каких не купишь ни в одной аптеке. Что бы она делала, если бы не сын! Хоть много задал он ей хлопот и тревог, пока вырос, но вот имеет сатисфакцию от него… Да, кто знает, как сложилась бы у нее жизнь, если бы не встреча с Вильямом Томсоном. Не было бы у нее ни Роберта, ни Джейн…

Кэтрин почувствовала, что у нее затекла нога, удобнее умостилась в кресле. Она снова закрыла глаза, и мысли ее полетели далеко-далеко…

…В тот вечер Катруся не вернулась из Рогендорфа в лагерь. Фрау Винкман стало плохо с сердцем, аптекарь спасал жену лекарствами, и помощь Катруси не нужна была. Но старуха очень просила не бросать ее, и Катруся осталась ночевать, тем более это была последняя их встреча. Сегодня она пришла попрощаться.

Несколько дней назад лагерь посетили советские офицеры, и первая партия девушек выезжала на родину… Винкманы понимали Катрусю, радостно кивали, когда она с сияющими глазами говорила, что скоро будет дома. Конечно, либер гаймат[15] — это очень дорого человеку…

Утром Катруся, как всегда, выпила кофе с Винкманами и собралась идти. Старый аптекарь попросил подождать. Он исчез в спальне и вскоре вышел оттуда с каким-то предметом в руках, поставил на стол. Небольшие настольные часы. Но какие же красивые! Они были вмонтированы в черную оправу, на которой сияли позолоченные амуры с луками и стрелами.

Винкман торжественно завел их, подвел стрелки, и в комнате поплыла бодрая мелодия старинной немецкой песенки «Ах, майн либер Августин».

На глазах стариков заблестели слезы.

— Эти часы еще от моих родителей и дедов, — сказал аптекарь, когда растаял последний звук. — Наша семейная реликвия… Мы дарим их тебе, чтобы никогда нас не забывала и думала о нас хорошо.

Катруся тоже чуть не расплакалась.

…Когда подходила к лагерю, вспомнила, что осталась на ночь в Рогендорфе без разрешения коменданта. Но предстоящее наказание ее не испугало. Ее тревожило другое.

Внести что-нибудь в лагерь днем через проходную было невозможно: англичане строго следили, чтобы ауслендеры «не обижали» бывших хозяев. А тот, кто в потемках пробовал перелезть через проволоку, рисковал головой, потому что ночью солдаты стреляли без предупреждения. Комендант объяснял этот приказ тем, что будто бы хочет уберечь лагерь от немецких диверсантов, хотя в то же время разрешил немцам держать охотничьи ружья — они были чуть ли не у каждого бауэра…

Как же пронести подарок Винкманов? В тех случаях, когда ауслендер утверждал, что принес подарок, комендант сажал его в машину, спрашивал адрес и фамилию бывшего хозяина и ехал проверять.

Ну что ж, решила Катруся, если комендант не поверит, пусть едет.

Вот и узкая рыжая дверь проходной. Возле нее стоит молодой чернявый, наверное уроженец Индии, охранник с ярко-желтой шелковой косыночкой на шее — такие косынки носили неженатые солдаты. Катруся открыла дверь и пошла коридором вдоль стеклянной загородки, за которой краем глаза видела жирного коменданта и его переводчика Вильяма. Они о чем-тобеседовали. Катруся уже открыла ту дверь, что вела во двор, когда услышала сзади:

— Стенд стил![16]

Остановилась. Комендант, блеснув массивными перстнями, поманил пальцем.

Она зашла в комнату спокойная, уверенная.

— Где ночевала?

— У аптекаря Винкмана. Я работала раньше у них. Фрау Винкман чувствовала себя плохо…

— Ты разве врач?

— Нет, но фрау просила не оставлять ее.

— А что у тебя под мышкой?

— Часы, сэр комендант.

— Где взяла?

— Подарок Винкманов.

— Покажи.

Катруся развернула пакет и поставила часы на стол. Крылышки золотых амуров засверкали в утренних солнечных лучах.

Комендант крякнул, взял в руки часы, начал рассматривать со всех сторон.

— Они еще и играют, — похвалилась она. И завела часы. Комнату заполнил мелодичный звон, зазвучала веселая песенка.

Серые глаза коменданта сузились.

— Не может быть, чтобы тебе подарили такую ценную вещь.

— Как это не может быть! — возмутилась Катруся.

— Немцы не такие щедрые на подарки, — засмеялся комендант. — Да еще и своим ауслендерам!.. Ты что, немцев не знаешь?! Вот вызову машину, поедем и проверим… И если окажется…

— Можете вызывать. — Глаза Катруси наполнились слезами.

— Проверим, — повторил комендант. — А пока что пусть тут побудут.

— Когда же вы проверите, сэр комендант? — сквозь слезы спросила Катруся.

— Когда будет время! — гаркнул на нее офицер.

Она умоляюще посмотрела на Вильяма, который, запинаясь, кое-как перевел слова коменданта. Видно было, что он сочувствует ей, но ничем помочь не может.

— Ну чего стоишь? — вызверился комендант. — Иди и благодари бога, что не наказываю за самовольную ночевку. Впрочем, я и это проверю, где ты ночевала и что делала. Смотри у меня, — погрозил пальцем. — А часы твои, если это на самом деле подарок, не пропадут. Тут безопаснее, нежели в бараке, где их у тебя могут украсть…

Катруся, не различая дороги, вышла во двор. Плача, плелась к своему бараку… Плакала не из-за часов. Обидно было, что ее так оскорбили…

…Дверь открылась, и в комнату вошла Джейн. Возвратилась из ресторана; щеки ее пылали, походка была неровной.

— Ты не спишь? — Она шумно опустилась в кресло. — Ох, мамочка… — Глаза у Джейн заблестели, потом будто затянулись дымкой, погасли. — Сначала было очень весело. Я танцевала до упаду… А потом… — Что она потом делала, так и не сказала. — Тот рыжий Фрэнк великий нахал!.. Он из Портсмута… Там все такие. — Джейн зевнула. — Я хочу спать…

Она направилась в ванную. Миссис Томсон подумала, как это хорошо, что Джейн не пришлось пережить того, что испытала она в свои пятнадцать лет.

Дочка долго принимала душ. Кэтрин снова возвратилась в далекое прошлое.

…В тот же день Вильям Томсон нашел ее в бараке. Она уже успокоилась и, когда переводчик сказал, что попробует забрать у жирного кабана часы, только рукой махнула: пусть он подавится, этот комендант!

Переводчик был необычным человеком. Он не насмехался над обшарпанными невольниками, как другие солдаты, и когда переводил речь коменданта, густо пересыпанную бранью, всячески смягчал выражения.

Катруся давно заметила, что Вильям не сводит с нее глаз и в свободные минуты слоняется около барака, надеясь встретить ее и угостить шоколадом, конфеткой или апельсином… Худощавый, стройный, с продолговатым приятным лицом, он тоже ей нравился. Однако она не собиралась с ним флиртовать, как это делали другие девчата с солдатами. Хотя он и освободил ее от немцев, все равно был для нее чужаком. К тому же в ее семнадцать лет двадцатипятилетний Вильям казался ей очень старым дядькой. А самое главное, она со дня на день ожидала отправки домой, и все прочее ее не интересовало…

Миссис Томсон усмехнулась. И правда, в семнадцать лет и двадцатипятилетние кажутся немолодыми…

Находясь в лагере, Катруся видела, что англичане не торопятся отправлять людей на родину. В лагере шлялись всякие коммивояжеры, вербовали девчат и ребят в Канаду, Южную Америку и даже Африку. Обещали большие заработки, запугивали наказанием, которое будто бы ждет в Советском Союзе всех, кто возвратится. Однако мало кого удавалось завербовать.

Катруся, поняв, что какое-то время еще придется побыть в Рогендорфе, снова начала ходить к Винкманам — помогала старикам.

Но все же пришла минута, когда первая партия бывших невольников должна была отправиться домой. В Европе царила весна. Весна в расцветающей природе и в душах людей. Вильям сказал, что Катруся попадет в первую группу. Он сказал это так печально, словно отъезд девушки причинял ему огромную боль. Но Катруся не придала этому значения, она расцвела словно цветок, раскрывшийся под теплыми солнечными лучами, не ходила, а летала по лагерю.

А потом случилась беда. В день отправки оказалось, что из списков первой партии Катрусина фамилия исчезла. Кто вычеркнул, почему, зачем? Бросилась к Вильяму, но он ничем не мог помочь, сказал, что должна пройти еще какую-то проверку. Прощаясь с подругами, проплакала целый день. Переводчик несколько раз приходил в барак, успокаивал, сказал, что следующую группу отправят через несколько недель…

Теперь Кэтрин знала, что Вильям обманывал ее, что это он заменил ее в списках другой девушкой… Миссис Томсон вздохнула: интересно, как бы сложилась ее жизнь, если бы не эта хитрость влюбленного Вильяма…

Джейн вышла из ванной в халате. Она протрезвела и посвежела от купания. Кэтрин невольно залюбовалась дочерью. Нет, Джейн совсем не похожа на нее — чуть продолговатое лицо, как у отца, а не круглое, как у Притык, но тоже милая и женственная. Кэтрин вдруг вспомнила, как, умывшись у Винкманов, она впервые за долгое время увидела свое изображение не в стекле, не в бочке с гнилой водой, стоявшей на фабричном дворе, а в настоящем зеркале, и ужаснулась: оттуда смотрела незнакомая, намного старше ее девушка с печальными строгими глазами. И только когда заставила свои губы сложиться в горькую улыбку, узнала себя…

— Мамочка, — сказала Джейн, потягиваясь, — я ложусь спать… А ты почему не идешь в спальню? Все мечтаешь?.. — Она подошла к ней, обняла. Миссис Томсон подставила щеку для поцелуя. — Спокойной ночи.

…А вот другая картина встала перед глазами. Грустный, какой-то будто посеревший Вильям, глотая слезы, переводит ей страшное письмо из Англии. Собственно, не из дома, а из детского приюта, потому что дома у него уже не было. Во время одного из последних немецких налетов в здание, где жила его семья, попала бомба. Мать Вильяма, отец и молодая жена погибли под развалинами. Чудом уцелела только его маленькая дочка Джейн, которую мать прикрыла своим телом.

Письмо из детского приюта, поскольку там не знали точного адреса Вильяма Томсона, блуждало несколько месяцев по разным военным почтам. Теперь сержант должен быстро демобилизоваться и возвратиться в Англию…

Катруся переживала за него. Как могла, утешала своего нового друга, чувствуя, что и ей станет намного тяжелев в лагере, когда он уедет…

На второй день вечером он снова пришел к ней. Кэтрин до смерти не забудет того разговора. Они сидели около барака на скамейке, и Вильям держал ее руки в своих. Был теплый, уже не весенний, а по-настоящему летний вечер. В чистом черном небе, будто свечки, белым пламенем горели зори. Целуя ее руки, Вильям сделал предложение. Кэтрин почему-то больше всего запомнились их нечеткие тени на вытоптанной земле. Она не поднимала глаз на Вильяма, лишь смотрела на его тень, которая льнула к ней.

— Как же это, Вильям… Я хочу домой. У меня там мама и сестра…

— Мы их разыщем, — пообещал сержант. — Непременно. Сейчас тебе нельзя возвращаться… А со временем поедем вдвоем. Я тоже хочу увидеть твою маму, познакомиться с родными…

— А маленькая Джейн?

— Я ее еще и сам не видел, она родилась, когда меня забрали в армию. Скоро ей будет годик. Ты станешь ей матерью, и она будет тебе хорошей дочкой…

Свадьбу не справляли. У Томсона еще был траур. Их тихо обвенчал полковой священник в оборудованной для солдат церкви. Комендант удостоверил брак, даже подарил Катрусе… часы Винкманов, которые раньше отобрал…

Вильям под всякими предлогами откладывал поездку на Украину. Сначала читал ей книжечки, в которых писалось, что Советское правительство преследует бывших пленников, запугивал, потом ссылался на дела, наконец — на болезнь…

Время шло. Она полюбила Вильяма, который заботился о ней, полюбила маленькую Джейн, которая считала ее родной матерью, — Вильям добился в мэрии, чтобы новой жене разрешили удочерить ребенка. Только в церковных документах была записана родная мать Джейн — миссис Клерк Мэри Томсон.

У нее родился Роберт. Понемногу тоска по родине стихала в ее сердце. Но после смерти Вильяма вспыхнула с новой силой. Джейн вот-вот должна выйти замуж. У Роберта тоже своя жизнь, свои друзья, и мать была ему нужна, лишь когда не хватало денег на прихоти. Что ж, парень есть парень…

…Джейн возилась в спальне. «Кладет на лицо ночной крем, — поняла Кэтрин. — В моей молодости этого не знали… Но сейчас ведь другие времена, другие условия жизни, да и Джейн засиделась в девках, и ей нужно особенно следить за своим видом… Как хорошо, что она до сих пор не догадывается о своем происхождении!» Миссис Томсон и Вильям долго скрывали эту тайну от всех. Но как-то Роберт узнал о ней и начал свысока относиться к девочке. Он и раньше не отличался любовью к сестре, а после того как узнал, что они с Джейн родные только по отцу, совсем перестал считаться с нею, и Кэтрин временами нелегко было поддерживать лад в семье. После смерти Вильяма Роберт стал шантажировать мать, пугая, что откроет Джейн тайну. До сих пор миссис Томсон удавалось уговорить сына не делать этого. Не за «спасибо», конечно, оплачивала какие-нибудь его долги.

Но теперь… Теперь она уже не Роберта боялась — со страхом ждала свадьбы Джейн. Ведь когда придется обратиться к церковным записям, девушка обо всем узнает.

Какими глазами посмотрит она на нее? Примет ли во внимание все, что сделала для нее? То, что любит ее и была настоящей матерью? Простит ли ей обман, не прорастет ли в ее душе горькое зерно отчужденности?.. Это было бы для Кэтрин тяжелым ударом…

Джейн потушила свет в спальне и затихла.

В конце концов, она, Кэтрин Томсон, станет скоро очень одинокой в своем доме. Вильяма нет. Джейн выйдет замуж и будет иметь свою семью, свои хлопоты. Роберт давно отдалился. Выходит, самый близкий родной человек ей — сестра Таисия.

У Кэтрин промелькнула новая мысль: а что, если забрать с собой в Англию ее? Это вполне возможно. Ведь для воссоединения семей никто не чинит препятствий. Но Бориса Сергеевича она не сможет забрать — это ей не под силу. Впрочем, тот и сам не поехал бы, даже и за Таисией, — чересчур прямолинейный, привык к здешней жизни, хотя она его и не очень балует. Да он и не будет для сестры помехой — Таисия сказала, что брак у них не официальный, живут на веру.

А вот Андрей…

Что Андрей?

Мыслями она все время возвращается к нему! Сколько ей теперь осталось той жизни и сможет ли она найти потерянное? Конечно, если бы не Джейн и Роберт, ей было бы проще все решить. Джейн — это дочь Томсона, часть его… Но и частица ее — она отдала ей лучшие годы… Но захочет ли сам Андрей? Ведь она ему теперь чужая, совсем чужая…

Миссис Томсон всматривалась в чуть очерченное в ночных сумерках, подсвеченное далеким уличным фонарем большое прямоугольное окно. За ним ничего не вырисовывалось. Закрыла глаза, сон наплывал на нее волнами морского прибоя сильнее и сильнее, и она устала с ним бороться. Не было сил подняться из мягкого кресла, она откинула голову на высокую спинку, а затем отдалась волне, которая понесла ее в открытое море, в пучину сна…

7

— Я не знаю, для чего ты сюда вообще ехала! — сердито сказала Джейн, гася сигарету. — При твоем здоровье эти волнения тебя погубят.

— Ах, ты не понимаешь, Джейн… Как жаль, что нет у тебя сестры. Но есть брат, и ты его любишь… Я в большом долгу перед Таисией. И, если хочешь знать, перед собой тоже… Ведь могла найти ее раньше, не через тридцать лет. Правда, в этом деле отец наш приложил руки. Он был своеобразным человеком и не разрешал мне поехать в Советский Союз. Не знаю, или боялся, что я останусь тут, или, возможно, не хотел, чтобы волновалась, узнав о судьбе родных, а какая ждала их судьба во время оккупации, он хорошо понимал. Так или иначе, но при его жизни мне поехать не удалось. А когда господь позвал его к себе, я не могла надолго бросить мастерскую… После войны писала сюда письма и не получала ответа… Как теперь узнала, наша мама, выгнанная немцами из родного дома, где-то погибла. Это большое горе, и сердце мое разрывается от жалости…

Джейн подумала, что мать не все рассказывает. Ей не верилось, что родственные чувства могут вспыхнуть так внезапно, если они молчали столько лет. Подозревала: в том, что мать за короткое время пребывания на родине так изменилась, есть какие-то скрытые причины.

— Это слишком сентиментально, — пренебрежительно сказала она, упав на диван и положив голову на спинку. — Я не узнаю тебя, мама, ты всегда была деловой и рациональной.

— Ах, Джейн, Джейн… — Кэтрин поднялась из кресла, подошла к дочке и погладила ее по голове. — Это что-то другое, совсем другое. Я сама не думала, что эта встреча так меня потрясет.

— Теперь ясно, почему ты здесь заболела и вызвала меня. Для твоего сердца даже радости, если они внезапные, не очень полезны…

— Я не потому заболела.

— Ладно, ладно, — снисходительно улыбнулась Джейн. — Ведь я приехала. Теперь, слава богу, ты уже увиделась с сестрой и можно возвращаться домой. Генри пишет, что очень тоскует, что нужно готовиться к помолвке. Я обещала, что скоро буду с тобой дома.

Миссис Томсон, слегка кивая в такт словам дочери, подсела к ней.

— Нам нужно посоветоваться, доченька, об одном деле. Только не думай ничего плохого. Я не хочу обидеть вас, своих детей, — ни тебя, ни Роберта… У нас и правда небольшие доходы. Поэтому и советуюсь сейчас с тобой…

— Извини, мама, но, откровенно говоря, меня не очень тешит эта родня… И почему это ты так кошелек перед Таисией раскрываешь? Сама говоришь — мы не такие богатые…

— Но это же моя сестра. Я должна была бы привезти ей какой-нибудь подарок. Я ничего не купила, ибо не знала, найду ли ее… А теперь, когда нашла, хочется подарить что-то хорошее…

— Это в тебе вспыхнула твоя славянская натура: и душа, и кошелек настежь… Атавизм, мамуся.

— Славянская или не славянская, — уже рассердилась Кэтрин, — что ты в этом понимаешь?! Между прочим, что я такое Таисии купила? Шапку и рукавички!.. — И она отвернулась от дочери, давая понять, что разговор на эту тему закончен. — Ты жестокая! — На глазах у миссис Томсон выступили слезы.

— Я не жестокая, а справедливая! — Джейн стремительно вскочила с дивана, взяла со столика свою сумочку. — И лучше открыто высказывать свои мысли, нежели таить в себе… Мы собираемся на выставку. Ты не поедешь с нами?

— Кто это «мы»? — вытирая слезы, спросила Кэтрин.

— Ребята и девушки из Портсмута и Брайтона. Этот рыжий Фрэнк и его друзья. Они завтра уезжают дальше, в Ленинград.

— Нет, — сказала миссис Томсон, — я не поеду… Выходит, ты против того, чтобы я хотя бы немножко помогла твоей тетке?..

Джейн сердито повела плечами:

— В конце концов, это твои деньги и твое дело. И я тебе не советчик…

Она постояла посреди комнаты еще несколько секунд — вспоминала, не забыла ли что-нибудь нужное, — и, повернувшись, пошла к двери. Уже открыв ее, вернулась, поцеловала мать в щеку:

— Не волнуйся. Главное, береги здоровье… — Помахала рукой и скрылась за дверью.

* * *

Таисия Григорьевна вместе с Кэтрин вышла на крылечко дачи. Обвела взглядом кусты крыжовника, сарай, на стену которого опирался поваленный забор, старые сливы, кроны их тонули в потемневшем небе. Бориса нигде не было. Поняла: муж ушел, чтобы не прощаться с Кэтрин. Ей стало неудобно перед ней, и она громко крикнула в глубь двора:

— Борис!

Никакого ответа. Только ветер, казалось, сильней зашумел на пустом дворе, в сливах.

— Боря! — позвала еще раз и, не ожидая ответа, повернулась к сестре: — Ну и человек! Уже куда-то смылся!

Миссис Томсон невозмутимо молчала. Подумала, что Таисии и в этом не посчастливилось. Муж попался с норовом. Но ничего не сказала.

Сестры спустились с крылечка. Вышли на дачный проселок. Кэтрин несла букет цветов, который Таисия нарвала по дороге к калитке.

Бориса Сергеевича и на улице не было.

— Куда он мог запропаститься? — удивленно пожала плечами Таисия, хотя уже догадалась, что муж поплелся к ларьку.

Женщины пошли бережком, заросшим кустами лозы, за которыми был узенький дачный пляж и причал для катеров. На пляже миссис Томсон отыскала дочку, и они направились к речному трамваю.

Таисия Григорьевна долго, пока не исчез катер в сумерках, махала ему вслед рукой.

…Борис ждал ее на даче. Она не ошиблась. Он ходил в ларек и принес «Бiле мiцне». Ожидая ее, разлил вино в стаканы и, кажется, успел уже выпить.

— Боренька, куда ты исчез? — ласково спросила Таисия Григорьевна. — Так неудобно было перед сестрой Катрусей.

Он нахмурил косматые, седые, торчавшие во все стороны брови, сердито сверкнул глазами.

— Не Катруся, а Кэт. По-немецки — кошка! И не сестра! Она давно тебе чужая, эта миссис Томсон… Пани Томсон… Скажите пожалуйста — пани из голой деревни…

— Ну, чего ты действительно, Боренька, — мягко произнесла Таисия Григорьевна, беря стакан. — Ведь родная сестра! Пойми, родная…

— Которая объявилась только через тридцать лет!

— И все-таки родная. А как мы ее принимаем?..

— Она же этого не пьет… — покосился он на свой стакан. — Чем же ее угощать?

— Стыд, да и только. И живем с тобой на смех людям. Джейн и заходить не хочет.

— По-моему, я живу лучше, чем эта миссис. Плевать я хотел на ее деньги!.. А ну покажи, — вдруг кивнул он на ее руку, — что там у тебя?

Вздохнув, Таисия Григорьевна подняла из-под стола руку и молча сняла с пальца красивый перстень с камнем. Борис Сергеевич положил его на свою ладонь.

— Руку протягиваем за милостыней! Сначала меховую шапку и перчаточки, теперь перстень… А что дальше? — Голос его то усиливался, приобретая металлические нотки, то спадал до шепота. — Вот это и есть стыд и позор!

— Боренька, да что ты! — еле слышно прошептала Таисия Григорьевна. — Ведь не чужая подарила, родная… Поможет дачку отремонтировать, в квартире ремонт сделаем и не будем стоять с цветами и сливами возле метро…

— Это не позор, что цветы продаем. Не спекулируем, как Поликарп Крапивцев. Позор — вот это. — Он поднялся и, крепко зажав перстень, направился к открытому окну, словно собираясь забросить его в кусты.

Таисия Григорьевна вскочила.

Борис Сергеевич сжал пальцы в кулак, чтобы жена не смогла выхватить перстень.

— А ты подумала, — закричал он гневно и затопал ногами, — ты подумала, откуда у нее деньги?! Ты подумала, где и как они нажиты или награблены? Не хочу! И не дам, не позволю! Не надо мне! Нам вполне хватает того, что имеем. Жили и будем жить! Не смей!..

Таисия Григорьевна заплакала.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Олесь Залищук пришел на дачу, когда у Таисии Григорьевны была в гостях Кэтрин. Сестры сидели на лавочке около домика. Миссис Томсон что-то вязала и старалась развлечь сестру рассказами о своих путешествиях. Хозяйка дачи смотрела вокруг с таким выражением на обрюзгшем лице, что казалось, тронь ее — и польются слезы. Она и раньше была слезливая, особенно когда вспоминала свою неудавшуюся театральную карьеру. А теперь, после смерти Бориса Сергеевича, досыта наплакавшись, стала одутловатой, медлительной и неповоротливой. Ничего не хотела, ничего не просила, ничего не ждала, кроме сочувствия, и если заговаривала, то лишь затем, чтобы сказать, какая она теперь, без Бориса Сергеевича, одинокая. Но и это не договаривала до конца, потому что из глаз начинали капать слезы. Могла целый день не есть, и если бы не Кэтрин, которая каждое утро или приезжала к ней на дачу, или приводила ее к себе в гостиницу, кто знает, что с ней было бы…

Солнце, разгораясь, пробивало лучами-стрелами кроны старой липы и высокой усохшей вербы около калитки; в запущенном саду повеселело.

Подняв голову, миссис Томсон увидела молодого человека, который заглядывал во двор. За оградой стояла женщина с ребенком на руках. Они, очевидно, не отваживались войти.

— Тася, — сказала Кэтрин, — к тебе, кажется, гости.

Таисия Григорьевна взглянула в сторону переулка и не поверила своим глазам.

— О! — вырвалось у нее.

Люди по ту сторону калитки как будто ждали приглашения.

— Тася, — повторила миссис Томсон, и в голосе ее прозвучало удивление.

— Олесь, сын Бориса… — Таисия Григорьевна произнесла это безразличным тоном, лицо осталось, как и до этого, невозмутимым.

— Бориса Сергеевича?

Теперь Кэтрин с интересом посмотрела на незнакомцев.

— А почему они не заходят?

Таисия Григорьевна пожала плечами, ничем не проявляя желания подняться навстречу.

Не останавливая вязания, миссис Томсон внимательно следила за калиткой. Она скрипнула — мужчина и женщина решительно вошли во двор. Впереди шел сын Бориса Сергеевича — невысокий, крепко сколоченный молодой человек с густым чубом, который при каждом шаге падал на глаза. От него не отставала белокурая женщина с мальчиком лет трех на руках.

Они приблизились и хором сказали: «Добрый день».

Миссис Томсон кивнула в ответ.

Таисия Григорьевна продолжала невозмутимо смотреть на гостей, будто не видя их. Только после минуты молчанья глухо произнесла: «Здравствуйте».

— Вот что, — начал Олесь, движением головы отбросив с глаз волосы. Он поставил ногу на ступеньку лестницы, ведущей на второй этаж. — Я о даче. — Обвел взглядом вокруг, словно говоря, о какой даче идет речь. — Вы знаете, что после смерти отца она принадлежит мне?..

Таисия Григорьевна продолжала молчать.

Ребенок вырывался из рук матери, она не пускала его на землю, успокаивала.

— Согласно закону, через шесть месяцев я становлюсь здесь хозяином, — продолжал молодой Залищук.

Эти слова наконец дошли до сознания Таисии Григорьевны.

— Как это можно?! — вскрикнула она. — Я тут двенадцать лет живу… Это все, что у меня осталось! Так нельзя, Олесь Борисович…

— Дачу отец построил, когда вас еще и в помине не было…

— Я была женой вашего отца, — слезы набежали на печальные глаза Таисии Григорьевны.

— Женой была моя мать, — ответил Олесь. — Она с ним и наживала эту дачу. Если бы она не умерла, то и унаследовала бы ее. А раз ее нет, единственный наследник я.

— И вот он тоже наследник, — решительно добавила молодая женщина, показывая на мальчика.

— Конечно. И наш Степанко, когда-нибудь… Как говорят, наследственность поколений. — Олесь положил руку на головку ребенка.

— Давайте хотя бы поделим ее… Если вы претендуете… Я так привыкла здесь. И я все-таки была женой вашего отца, заботилась о нем, ухаживала, мне хотя бы половина дачи тоже принадлежит… — Таисия Григорьевна тихо заплакала.

— А что тут делить, — буркнул молодой Залищук. — Вы для нас человек посторонний. Жить вместе на этой даче нам не подходит.

— Чужой человек, — подчеркнула молодая женщина.

— Тогда, может, я вам верну половину ее стоимости. Вы только подождите немного. У меня есть друзья в театре, и завод Бориса Сергеевича поможет… Завод и похоронил его за свой счет…

— Дача и нам нужна.

— Вот маленький ребенок не имеет свежего воздуха, — поддержала жена мужа, опуская на землю мальчика, который все время крутился у нее на руках.

— Да помолчи, Нина! — прикрикнул на жену Олесь. — Я вас не гоню, — обратился он к Таисии Григорьевне. — Живите пока что… Мы же люди, понимаем… Но пришли, чтобы напомнить о наших правах и чтобы вы готовились переехать на свою городскую квартиру.

— В таком случае вы мне половину стоимости ее выплатите, — нашлась Таисия Григорьевна. — Нужно памятник Борису Сергеевичу поставить.

— Памятник мы и сами поставим. Не беспокойтесь, — снова вмешалась Олесева жена.

Таисия Григорьевна встала, демонстративно повернулась спиной к непрошеным гостям. Молодой Залищук отошел в сторону, и она начала подниматься вверх, в комнату.

Тем временем Степанко побежал в сад, за ним бросилась мать. Олесь тоже направился в глубь двора.

Сестры поднялись на второй этаж и из окна спальни следили, как Залищуки ходят от дерева к дереву, осматривая их.

— Твоему Борису нужно было написать завещание, — заметила Кэтрин, когда молодые люди вышли со двора и исчезли с глаз.

— Ах, — махнула рукой Таисия, — мы ни о чем таком с ним не думали.

— А нужно было, — укоризненно сказала миссис Томсон. — Человек не вечен. Я не знаю, какой тут закон наследования. Может, Борис и не имел права тебе завещать. Значит, нужно было идти в загс. Мы с Вильямом тоже ничего плохого не думали, но завещание он сделал вскоре после того, как родился Роб. Теперь я отдаю в приданое Джейн мастерскую, чтобы девочка могла объединить ее с мастерской жениха. Он — механик по пишущим машинкам. Так им легче будет бороться с конкурентами. У нас больше всего прогорают мелкие заведения. Были с Вильямом не раз на грани краха, только находчивость его и кредиты друзей по армии спасали нас.

— А что же ты оставишь сыну?

— Роб более или менее обеспечен. Он учился в Кембридже и имеет хорошую работу в каком-то военном заведении. Сейчас его специальность — химия — в цене. После моей смерти получит кое-какие наши с Вильямом сбережения. А пока что пусть немного еще подождет… — Кэтрин засмеялась. — Он, правда, сердится, что я отдаю мастерскую не ему, а Джейн. Но он ее быстро промотал бы со своими друзьями. — Миссис Томсон подошла к сестре, сидевшей на кровати, стала гладить ее по спине. — Не переживай, Тася. В конце концов, проживешь и без этой дачи… А хочешь, поехали ко мне?.. Тебя здесь больше ничего не держит. А там бы немного пришла в себя.

— Как не держит? — повернула голову к сестре Таисия Григорьевна. — А могила Бориса? — У нее сошлись над переносицей брови и углубились морщины на лбу. Она думала о чем-то своем. — А как же с театром?.. Я встретила подругу из хора, она говорила с новым режиссером, и тот пообещал устроить меня в областной. Я пошла бы даже статисткой…

— Это все мечты, Тася. Как жить одной?

— А что на это скажет Джейн и твой сын?

Напоминание о детях протрезвило Кэтрин. Конечно, о таком сначала нужно посоветоваться с ними. Хотя бы с Джейн, которая здесь. Думая о детях, миссис Томсон наперед догадывалась, какой будет их ответ. Мысленно представила, как происходил бы такой разговор, например, с Джейн:

«Джейн, я пригласила тетю Тасю к нам в гости. — Миссис Томсон будто увидела, как поползли вверх тонкие брови дочери. — У нас она немного придет в себя, забудет свое горе. Новая обстановка, новые люди…»

Джейн молчит.

«И надолго?» — наконец спрашивает.

«Нет, нет», — уверяет она дочь.

«А что скажет Роб? — новый вопрос Джейн. — А все наши друзья и знакомые? А не поднимут ли нас на смех?»

Дочь поступает нечестно, это запрещенный удар: Джейн намекает на то, что когда-то и саму Кэтрин не хотели принять в свое общество приятели семьи Томсонов. А теперь, когда она привезет с собой сестру… Кэтрин сердится на Джейн за намек, но он все же производит на нее впечатление.

«Но ведь у тети Таси такое горе, она очень одинока, к тому же ей не на что жить! Сама видишь… Я думаю, что для нас лишний бифштекс на столе не такие уж и расходы».

«Ах, вот оно что! — вскрикивает Джейн. — Так ты прямо сказала бы, что хочешь ее совсем забрать, а приглашение в гости — только предлог. Интересно, где же она будет жить?»

«Если бы и в самом деле мы ее забрали, то со мной, конечно. Ведь после свадьбы ты переедешь к Генри, и твоя комната освободится?»

«А что скажет Роб? Ты с ним совсем не считаешься?»

«Если бы ты согласилась, то вдвоем мы бы его убедили».

«Да? — она видит, как Джейн оттопыривает губу; такая гримаса у нее появляется всегда, когда речь заходит о брате. — Ты думаешь, он будет разговаривать с нами на эту тему?.. — И, словно угадывая ее мысли, добавляет: — А того мужчину, друга своего детства, ты, случайно, не собираешься пригласить?.. Он, кажется, тоже одинокий…»

Этим вопросом Джейн переступает всякие границы, и миссис Томсон прекращает разговор. Хотя эта беседа с Джейн состоялась лишь в мыслях, у нее болезненно сжалось сердце. Она уже поняла, что поступила сейчас неосторожно, приглашая сестру, и обрадовалась, что та не проявила большого восторга.

А с Джейн, подумала она, происходит что-то непонятное. Здесь она стала просто невыносимой. Нервничает, что задержалась, и Генри торопит ее, это верно… Но, может, что-то еще угнетает ее душу?

— Возможно, ты права, Тася, — осторожно начала отступать миссис Томсон. — Дома и стены помогают, а на чужбине… Это я на собственной шкуре испытала… Да и разрешат ли тебе выехать с родины… Но во всяком случае, — добавила она пылко, — погостить ты приедешь! Хотя бы на какой-то месяц…

2

Дмитрий Иванович Коваль бродил рано утром по Русановским садам. Разгуливал по глухим переулкам, словно какой-нибудь пенсионер. То вдоль одной линии домиков не спеша пройдет, то вдоль другой. А то и на дорогу, ведущую в город, выйдет. Сядет на лавочку под чьим-нибудь забором, дышит свежим воздухом, запоминая все, что видят глаза: вот проехали белые «Жигули» с приделанной на кузове решеткой для багажа, на ней корзины с овощами и фруктами; а вон женщины понесли в ведрах гладиолусы, розы, аккуратно укрытые влажной марлей; к остановке автобуса, который доезжает почти до садов, тянутся служащие, летом они живут на дачах и встают на час раньше, чем в городе, чтобы успеть на работу.

Давно, когда еще начинал свою милицейскую службу младшим инспектором, Дмитрий Иванович привык толкаться на месте преступления. Побродит среди людей — глядишь, и пополнятся его знания о происшедшем новыми деталями, которые иногда оказываются очень существенными. Или спрячется где-то поблизости, когда вокруг еще никого нет, и в уединении, не торопясь, старается зримо представить картину преступления, чтобы стояла перед ним как нарисованная.

Сегодня к десяти часам утра он вызвал повестками в райотдел сына Бориса Сергеевича Залищука, Олеся, и врача-отоларинголога Андрея Гавриловича Найду. До беседы с ними решил еще раз побродить около дачи Залищука.

Здесь, в тихих с утра переулочках, мог и представить как следует картину преступления и, дыша воздухом событий, понять тайные страсти людей, окружавших Бориса Сергеевича.

Подполковнику повезло. Вдруг увидел своего недавнего товарища по кружке пива. Петр Емельянович в неизменных белых брюках и старенькой застиранной тенниске шагал по дороге.

Коваль усмехнулся, разглядывая его разбитые босоножки и плохонькую одежду: «Кажется, и «Мефистофель» терпит «инфляцию», которую он усматривает у всех и во всем».

«Мефистофель» шел к автобусной остановке, но не спешил, с выражением философской задумчивости рассматривал все вокруг как человек, у которого впереди вечность.

Коваль поднялся навстречу.

Дачник не сразу узнал Дмитрия Ивановича, долго смотрел на него пытливым взглядом, и только когда Коваль раскрыл рот, чтобы напомнить о их совместном питье, Петр Емельянович прогудел:

— Хо, хо! Так это вы, дружище?! Очень рад, очень рад.

— Начинает печь, — сказал Коваль, подняв взгляд на раскаленное с самого утра небо.

— А у Моти еще закрыто, — жалобно произнес «Мефистофель», по-своему поняв Дмитрия Ивановича. — С двенадцати откроет. Да и неизвестно, привезут ли пиво. Вчера не было.

— Куда это вы?

— К метро.

— И мне туда же.

— В центр?

— Нет, в Дарницу. А до метро нам по дороге… если не спешите, — добавил подполковник. — Я имею время и радуюсь свежему утреннему воздуху. — Он, конечно, схитрил, чтобы подольше побеседовать с этим дачником, хотя сам видел, что тот не торопится.

— Нет, нет, и у меня есть время, — заверил его Петр Емельянович.

— Что интересного в мире? — Коваль хотел спросить о дочери, получил ли от нее письмо или, как и раньше, она не вспоминает отца, но передумал: затронь эту больную тему — больше ни о чем поговорить не удастся.

Петр Емельянович нудно пересказывал газетные новости о международных событиях, перемешивая их с разными предположениями. Коваль слушал краем уха, думая о своих делах.

— Петр Емельянович, а что там слышно о ваших соседях? Нашли, кто отравил Залищука, о котором вы рассказывали?

— Ха, нашли! Они найдут!.. Жди… — оживился «Мефистофель». — Все затихло. Сделали обыск у Крапивцева. Не знаю, нашли что-нибудь или нет, а только Крапивцев до сих пор на воле, будто и не было ничего. Но знаете, что я вам скажу, — перешел Петр Емельянович на шепот, хотя поблизости никого не было, — может, то и не Крапивцев… — Он сделал паузу и значительно посмотрел на Коваля. — Там, говорят, наследника Залищука видели около дачи в тот вечер. Есть у него непутевый сынок — Олесь. С отцом враждовал, не ходил к нему, а в тот последний вечер внезапно прибежал. И главное, люди видели, как он тихонько, словно вор, чуть ли не на цыпочках чуханул с дачи.

Воистину — на ловца и зверь бежит! Это давало новый толчок мыслям подполковника.

— Кто видел? — спросил он.

— Какая разница? — подозрительно взглянул на него «Мефистофель». — Люди рассказывают, а кто и как — не знаю…

Метромост и станция уже были недалеко. Коваль подумал, что при необходимости он легко установит то, что недоговорил сейчас дачник, и перевел разговор на другую тему. А сам стал размышлять над неудачной семейной жизнью Бориса Сергеевича с первой женой. Что представляет собой его сын Олесь, с которым скоро будет разговаривать? Какая самая большая страсть в жизни этого молодого человека? Коваль начал вспоминать все, что узнал об Олесе по его заданию Струць.

Мальчишка учился плохо. Еле закончил восемь классов, профтехучилище. Работает на небольшом заводе слесарем. Работу любит, не пьет, но характер эгоистичный, несдержанный, упрямый. Когда добивается своего, ни с кем и ни с чем не считается. Физически сильный, быстрый на расправу. Деньги любит, но в то же самое время не алчный. Поделится с другом последним.

Отца не слушался, хотя гордился, что тот инженер. Мать, которая его безумно любила, совсем не уважал. Наверное, потому, что все готова была терпеть, все прощала ему. Как всякий духовно слабый человек, боялся унижений, насмешек и очень любил, когда его хвалили. Утверждал себя и хорошей работой в мастерской, и верной дружбой, но иногда с такими людьми, какие этого не были достойны. Готов был для приятеля сделать все, но одновременно должен был над ним верховодить. Утверждался и тем, что «ради компании» пошел на преступление и отсидел два года, и тем, что измывался над слабыми.

Борис Сергеевич ничего не прощал сыну, и Олесь все время сердился на него. Как-то он потребовал, чтобы отец вернулся к матери. Залищук был приятно удивлен такой неожиданной заботой Олеся о матери, но попросил не вмешиваться в его дела.

С того времени сын не проведывал отца и к себе в гости не приглашал.

3

Через час Коваль разговаривал с Олесем Залищуком. О нем подполковник уже почти все знал. Единственное, что его интересовало, — это когда Олесь в последний раз видел отца, где они встретились и чем закончилась их встреча.

Когда дверь кабинета открылась и на пороге появился плотный, как и Борис Сергеевич, чем-то неуловимо похожий на него молодой мужчина, Коваль интуитивно почувствовал, что разговор будет прямой и короткий. Залищук держался свободно, отвечал лаконично, но сердитые нотки звучали в каждом его слове. Из опыта подполковник знал, что так отвечает в милиции человек, который не чувствует себя виноватым или уверен, что его вину не докажут.

— Второго августа вы не встречались с отцом, Олесь Борисович?

— Нет, — твердо ответил молодой Залищук, — я его давно не видел, может, с год.

— Меня интересует только вечер, когда он погиб.

Олесь промолчал, всем своим видом будто говоря: «Я сказал все и повторяться не хочу».

Коваль предложил папиросу.

Залищук поблагодарил и вытащил свои сигареты. Когда прикуривал, Коваль понял, чем он похож на отца, фотографии которого подполковник внимательно изучил: голова посажена на короткой шее, словно сидит на широкой груди. Но нос, наверное, матери — хрящеватый с горбинкой, и тонкие нервные ноздри, которые то и дело раздувались.

— Перескажите весь свой день второго августа.

— Разве все упомнишь!

— Будем вспоминать. Вместе.

Когда дошли до вечерних событий, Олесь сказал:

— Жена была во вторую смену. Я остался со Степанком, сыном. Ребенок уснул, и я лег.

— В котором часу?

— Приблизительно в девять, а может, позднее.

— Всегда так рано ложитесь?

— Мне вставать на рассвете.

— Это не ответ.

— Ну, не всегда… Но день был утомительный… Я же рассказывал вам, что ремонтировал ванну…

— Ваш адрес — улица Строителей, это здесь же, в Дарнице?

Олесь кивнул.

— В девять на улице темнеет?

— Еще видно.

— Ну, а до девяти, Олесь Борисович, не решились ли вы вдруг проведать отца?

— Нет, я отца не видел в тот вечер. Я уже сказал.

За много лет службы Коваль часто слышал вранье, он почувствовал фальшь в словах Олеся. Но одновременно тон ответа свидетельствовал, что парень просто что-то недоговаривает.

— А кого вы в тот вечер видели на Русановских садах?

По тому, как раздулись ноздри Олеся, Коваль сделал вывод, что сведения, полученные Струцем, имели под собой какое-то основание.

Пауза длилась долго. Наконец Олесь сказал:

— Никого не видел. — И сразу понял, что проговорился, что теперь так просто от настырного подполковника ему не отделаться. И он решительно добавил: — Я знаю, что вам нужно! Не ходил ли я к отцу, не подсыпал ли ему яд… — Он вскочил со стула. — Есть ли у вас совесть такое катить на меня!?

Коваль жестом приказал сесть. Олесь не послушался. Лицо его стало упрямым, ноздри то и дело раздувались.

— Если хотите, скажу, хотя вы можете не верить… Я уже давно хотел помириться с отцом, но Нинка, жена, к нему не пускала… В тот вечер она была на второй смене, и я, когда Степанко уснул, попросил соседку посмотреть за ребенком, а сам махнул на Сады. Когда пришел на дачу, увидел, что в домике люди, услышал чьи-то голоса. Мой разговор с отцом должен был происходить с глазу на глаз… Неожиданные гости спутали мои карты. Я потихоньку поднялся по лестнице. В комнате сидели отец, Таисия и еще какие-то незнакомые. Засомневался, заходить или нет. А тут Таисия взглянула в мою сторону и поднялась из-за стола. Она направлялась к двери, и я, не знаю почему, быстренько сбежал по ступенькам и шмыгнул в переулок.

— Думаете, она не увидела вас?

— Не знаю. Может, и увидела.

— А что еще вы заметили на даче?

— Ничего. Я возвратился домой, решив отложить свой разговор с отцом. — Олесь сел и, казалось, немного успокоился.

— Вы еще постояли немного около калитки. А ведь можно было спрятаться в тени деревьев, переждать, пока разойдутся гости.

— Я ушел оттуда сразу. Некогда было ждать. Дома ребенок, жена скоро вернется с работы, устроит прочухан.

— Жаль, — заметил Коваль, посасывая папиросу, которая погасла. — Только вы убежали, гости вышли в сад, отец ваш остался один, могли бы поговорить, и, гляди, все иначе обернулось бы…

Коваль умышленно обратил внимание Олеся на эту деталь, хотел посмотреть, какое выражение появится на лице у собеседника.

Молодой Залищук с жалостью покачал головой, причмокнул губами.

— Да, жаль, очень жаль! Если бы я знал… — развел он руками. — Но, поверьте, я никак не причастен к смерти отца. Хотел бы знать, кто отравил! Я бы с ним быстро посчитался. — Олесь так сжал кулаки, лицо его стало таким жестоким, что Коваль понял — дело не закончилось бы одними словами.

— Вы, наверное, не ссориться приходили?

Олесь вздохнул.

— Хотел помириться. Давно собирался.

— Нужно было встретиться, — может, и обстановка сложилась бы иначе… Ведь каждая трагедия — определенное стечение обстоятельств, причин, условий. Достаточно было выпасть из этой трагической цепи хотя бы одному звену, и вся она распалась бы…

— Так вы все-таки считаете меня хоть побочно, но причастным к смерти отца?.. Хотите, чтобы мне камень лег на душу?

— Нет. Это мои соображения, за которые вы не отвечаете, Олесь Борисович.

Подполковник пригласил в кабинет доктора Найду.

Когда тот вошел, опрятно одетый, в белой рубашке с красивым галстуком, словно собрался в театр, Коваль кивнул на Олеся:

— Вы нигде не встречали этого человека?

Доктор внимательно присмотрелся к молодому Залищуку и покачал головой:

— Нет.

— А на даче Залищуков, когда вы там ужинали? Второго августа…

Доктор снова покачал головой. Коваль взял повестку Олеся, чтобы подписать, взглянул на часы и тут же вспомнил, что он не в своем кабинете в министерстве, а в райотделе, где вход и выход граждан свободный.

— Можете идти, Олесь Борисович, — протянул ему повестку. — А вы, Андрей Гаврилович, садитесь, — показал на стул.

Олесь вышел не попрощавшись, что-то сердито бормоча себе под нос.

С Найдой разговор был долгий. Доктор подробно рассказал Ковалю свою историю и то, как Катерина Притыка, теперь Кэтрин Томсон, помогла ему узнать правду об отце.

— Был в Партизанской комиссии, подняли архивы… Теперь не знаю, перейду на свою настоящую фамилию или сделаю двойную — Найда-Воловик. В загсе говорят, что отцовскую можно возвратить через суд…

Коваль с интересом рассматривал доктора. Долгие годы неопределенности своего положения в обществе наложили на него отпечаток. И хотя временами, увлеченный работой, которую любил, Андрей Гаврилович забывал о своей тайне, однако она постоянной тревогой жила в нем, тупая, словно глухая зубная боль.

Особенно охватила его тревога, когда впервые встретился с Таисией Притыкой. Не сразу узнал ее, но когда та назвала себя, испугался и еле убежал от нее. Вторично убежать не удалось: тогда, в театре, когда осматривал артистов хора и вкресло перед ним села Таисия, понял, что рано или поздно она разоблачит его. Вынужден был даже отказаться от дополнительной работы, лишь бы избежать новых встреч с ней… Вся его жизнь после войны была наполнена страхом. Хотя сам не совершил преступления, но, встав на путь обмана, сделав первый шаг на этом пути, уже шел до конца…

Подполковник видел, что неуверенность, страх разоблачения крепко поселились в сердце Андрея Гавриловича. Возможно, потому он не решился и жениться.

— Расскажите о вечере второго августа. Когда вы гостили на даче у Залищука…

Доктор не знал, что его об атом будут спрашивать, и немного растерялся.

— Начинайте сначала, — пошутил Коваль, чтобы разрядить обстановку и создать атмосферу непринужденной беседы. — Вот вы приехали на дачу… С кем приехали?

— С Катериной… не знаю, как теперь называть… Историю ее вы, наверное, знаете?

— Сейчас она для нас миссис Томсон, — сказал подполковник, припоминая, что и для него сначала легче было называть ее Катериной Григорьевной.

Коваль засыпал врача вопросами, ответы на которые он знал наперед и хотел лишь убедиться, что показания свидетелей совпадают: «Кто еще был на даче?», «Что вы привезли?», «Где покупали вино?», «Что пили кроме вина, привезенного вами?», «Была ли бутылка закрыта?», «Чем закусывали?», «Сколько выпил Борис Сергеевич?»

— А теперь спрошу вас как врача, — сказал Коваль под конец. — Вы не заметили у Бориса Сергеевича каких-либо отклонений в поведении? Как он держался, когда выпил?

— Был взволнован. Подозреваю, что он всегда такой неуравновешенный. Нервная система слабая и травмированная. Я не невропатолог, но это видно и неквалифицированному глазу.

— А стычек не было?

— Ну как вам сказать… Борис Сергеевич разговаривал и с женой, и с Кэтрин в повышенном тоне. Но, думаю, этот тон свойствен ему.

— А с вами?

— Нападал и на меня, — виновато усмехнувшись, признался доктор, и перед глазами его выразительно встала неприятная беседа в тот вечер.

«А-а, полицейское семя! — закричал, встопорщив брови, хозяин дачи, когда Таисия представила Андрея Гавриловича. Он не подал ему руки. — Слышал, слышал о вас…»

Доктору и сейчас, в милиции, стало жарко, как тогда, когда Залищук так «приятно» поприветствовал его.

«Что ты, Боря, — бросилась в защиту Таисия. — Ведь говорила, то была ошибка — отец Андрея Гавриловича помогал партизанам и служил в полиции по поручению подполья. Просто этого никто не знал, даже Андрей. И погиб от фашистской пули».

«Тебя там не было, ты у тетки жила».

«Андрей все проверил в Партизанской комиссии и даже справку взял, чтобы вернуть свою фамилию. Она честная и славная».

Залищук пожал плечами. «Ну что ж, извините», — сказал и замкнулся в себе…

Настроение у Андрея Гавриловича уже было испорчено, хотя пытался держаться, как будто ничего не произошло. Кэтрин тоже сурово упрекнула Бориса Сергеевича: «Говорите, что Таисия там не была, а я вот была и видела, как старый Воловик стрелял по конвою и как сам погиб».

Залищук метнул острый взгляд на миссис Томсон и махнул рукой: кто бы говорил! Пробурчал: «Сначала отрекаются от родного отца, а потом — «папочка, папочка»! Возвращают себе фамилию!..»

Он притих и, сидя за столом, интересовался больше всего своим стаканом. И только после того как сбегал в ларек еще за одной бутылкой, снова вцепился в доктора.

«Все правильно, — начал он, как бы отвечая каким-то своим мыслям. — Отец оказался порядочным человеком, и все прекрасно… Но почему вы, — обратился прямо к Андрею Гавриловичу, — прятались от своей родной власти? Если бы не такой поворот событий, вы до сих пор обманывали бы всех нас. Значит, никому вы не доверяете: обманывали и тех солдат, которые из могилы вас выкопали, и товарищей в институте, когда втерлись под придуманной фамилией…»

«Но ведь сын за отца не отвечает», — попытался отбиться Андрей Гаврилович.

«А за себя? Я не об отце спрашиваю, а о вас. Вот вы врач, а жили нечестно… Больной идет к вам с доверием, а оказывается, что доверять вам ни в чем нельзя…»

В конце концов Андрей Гаврилович не выдержал, и они поссорились. Когда все вышли во двор, Залищук не захотел с гостями идти и остался в домике.

И еще одно запомнилось Найде: реакция Джейн. Девушка не сводила с него глаз. Это было для нее что-то новое, захватывающее, покрытое тайной…

— И что же? — ждал ответа Коваль.

— Укорял меня за отца, обвинял в нечестности… — вынужден был признаться доктор.

— И вы поссорились… — закончил за него подполковник.

— Да, — признался Андрей Гаврилович, — поссорились, и я еле дождался, когда Катерина Григорьевна поедет к себе, в центр.

— Никаких признаков отравления не наблюдали у Залищука?

— Нет. Никаких симптомов, ни тошноты, ни рвоты, даже не побледнел за весь вечер. Не заметил, чтобы и пот вытирал со лба, как это делает человек при отравлении. Держался развязно. Пил, по сути, один, если не считать Таисию Григорьевну… — Доктор замолчал. Потом после долгой паузы внезапно встрепенулся и радостно сказал: — Ах, товарищ подполковник, я так благодарен судьбе, что привела сюда Катерину! Ведь какой камень сняла она с моей души!

Коваль ничего не ответил. Он думал свое: мог ли Найда из-за такой мелочи, как случайная перебранка, отравить Залищука? Особенно теперь, когда узнал правду об отце…

Дверь в кабинет открылась. На пороге стоял лейтенант Струць.

— Виктор Кириллович, — позвал Коваль, — заходите. Вы мне нужны…

После того как Найда ушел, Коваль пересказал весь разговор с ним Струцю и сделал вывод, что доктора, очевидно, придется исключить из круга подозреваемых, который все сужается, хотя в середине ничего нет.

— Как бы у нас не осталась дырка от бублика! — пошутил он.

4

Сидя в халате в домашнем кабинете за старым столом, на котором давно потрескался лак, Дмитрий Иванович листал только что полученный одиннадцатый номер альманаха «Прометей». Когда выпадала свободная минута от ежедневных хлопот, от розыска, рапортов, справок начальству, отдавал ее историческим и научно-популярным книгам. Любил произведения древних и вот такие сборники, как «Прометей», где можно было прочесть неожиданные исследования.

Правда, в эти дни у Коваля не было свободной минуты — до сих пор топтался на месте в деле убийства Залищука. Но всегда, когда попадал в тупик, намеренно занимался чем-нибудь посторонним. Тогда возбужденный мозг, будто протестуя против внезапного переключения, начинал работать над неразгаданной задачей исподволь, незаметно и наконец открывал перед ним то, что он до сих пор безуспешно искал.

Из опыта Дмитрий Иванович знал, что свободный, раскованный полет мысли рано или поздно выведет его на правильный путь. Жаль только, что не имел времени ждать такого озарения — ему был дан для розыска четкий срок.

Его внимание привлекла статья о старом русском учителе Федорове, который утверждал, что в будущем человек станет бессмертным, так как научится воссоздавать себя снова и снова и этим продлевать свою жизнь.

Коваль не дочитал статью до конца. Хотелось поразмышлять над главной гипотезой, освоиться с неожиданной, как вспышка света в темноте, мыслью о том, что смерть — самое большое зло в мире — не вечна, что она будет побеждена на новом этапе развития материи… Ему очень понравилась эта мысль, даже усмехнулся: действительно, в каждом человеке живет тяжкое сознание неизбежности смерти.

Он закрыл книгу и отложил: все-таки нужно думать не над глобальным злом, а над конкретным преступлением.

Заметив, что механически подтягивает к себе чистый лист и крутит в пальцах карандаш, понял: все же не обойтись без привычных графиков. Вздохнул: если на протяжении стольких лет пользовался ими, то теперь, когда память может и подвести, нужно тем более все записывать.

Но чертить начал не сразу. Засмотрелся в открытое окно на вечерний сад. После того как на запад от его домика возвели многоэтажный гигант, солнце, заходя, не высвечивало кусты, не обсыпало, как раньше, кроны старого ореха, верхушки яблонь красными огнями — проникало в садик только ласковым, рассеянным светом, в котором сначала было немного розовой краски, которая быстро темнела, снимая румянец с лица вечера, и все вокруг становилось серым, сливаясь с темнотой глухих уголков. Коваль опечаленно подумал, что и сад за последнее время будто совсем постарел: ветви разросшейся под стеной бузины лезли в окно; у яблоньки, что стоит под забором, одна ветка усохла, и ее нужно отрезать; кусты роз заросли, переплелись — надо пересаживать. Кажется, он такой же «заботливый» хозяин, каким был и Залищук. Ему не хотелось сейчас тянуть дальше нить этой мысли. В конце концов, у него еще есть Наталка и Ружена, и нужно в первую очередь найти время для них. События, которые разворачивались в его семье, требовали от него каких-то новых решений; может, даже придется отказаться от этого дома, полного теней прошлого, этого сада, словно отрезать от себя дорогой кусок жизни.

Несмотря на свой жизненный опыт, когда дело коснулось его самого, Коваль, создавая новую семью, многое не предусмотрел. Человек, умевший связать в аналитичном уме результаты следствия с причинами, события прошлого с сегодняшними событиями, аргументировать тонкие скрытые чувства, которые вызывают внезапные на первый взгляд, необъяснимые вспышки эмоций, детектив, который мог предвидеть будущие поступки других людей, не догадывался, что ожидает его самого при резкой перемене жизни. Так при обыске, когда все внимание направлено на главное, взгляд человека минует что-то очень важное, которое находится близко, около него, перед самым его носом.

Дом, дорогой ему дом, вдруг оказался словно живым существом, и тень умершей жены будто вышла из его стен и поплыла по всем комнатам, подсказывая памяти, казалось, стертые временем события, картины, слова, жесты, рисуя перед глазами улыбку Зины.

Самый большой, неожиданный удар нанесла дочь. Как он ошибался, когда думал, что Наталка одобряет его брак. Она мило подтрунивала над его запоздалым увлечением, но в конце концов не возражала против желания жениться: «Слава богу, будешь устроенный, и мне хлопот меньше». И при этом снисходительно улыбалась — так, как умела делать и ее мать…

Какое-то время он жил у Ружены. Из загса поехали к ней, где две приятельницы жены, такие же одиночки, как когда-то и Ружена, приготовили свадебный обед. Наталка тоже обедала с ними, поздравила его и его новую жену и вскоре ушла. За столом она держалась мужественно, даже пыталась быть веселой, и он в душе благодарил ее за это.

Но стоило Ружене переступить порог их дома, как Наталка, щуря продолговатые, такие же, как у матери, глаза, однажды слишком весело сказала:

— Дик, как ты смотришь на то, чтобы я ушла от вас?

Он удивленно взглянул на дочь.

— В университете чудесное общежитие, — добавила она, опустив под его взглядом глаза.

Он проглотил комок, подступивший к горлу.

— А как же я… как мы без тебя?..

— Ну, вы уже совсем взрослые, — отшутилась Наталка. Потом порывисто обняла его и совсем по-детски прижалась. — Не сердись, — прошептала, — так будет лучше. И мне… и вам… Я не смогу, если она будет тут вместо мамы…

— А может, ты поживешь в квартире Ружены?.. — спросил он ослабевшим голосом. — Отдельная однокомнатная квартира, сама себе хозяйка, со временем на тебя перепишем… — сказал и сразу понял, что брякнул глупость. Ведь дело не в том, где будет жить Наталка, а в том, что Ружена перейдет сюда.

Наталка сильнее прижалась к нему и разрыдалась.

— Уже совсем гонишь?..

Он повел дочку к своему старому дивану, усадил на него. Гладил ее волосы, как когда-то в детстве, пытался взлохматить прическу, но Наталка не приняла игру.

Наконец сделала над собой усилие, вытерла платочком глаза.

— Прости меня, Дик, — тихо прошептала, — мне всегда было тяжело без нашей мамы… Но рядом был ты… А теперь показалось, что ты… что ты… — она никак не могла успокоиться, — что я становлюсь тебе чужой, ненужной. Это ужасно…

— Наталочка, как ты можешь так думать…

— Я все понимаю, папа… Я глупая, наверное: понимаю одно, а чувствую другое… Что мне делать?

Он долго как мог успокаивал дочку.

Наталка все-таки согласилась остаться в доме, хотя не удержалась, чтобы не сказать:

— Я знаю, тебе без меня тоже будет нелегко… Но сейчас ты просил не ради меня, а ради Ружены, чтобы я не оскорбила ее своим побегом.

— Ах ты моя глупенькая ревнючка, — только и мог ответить он, хорошо понимая, что дочь права.

Догадывалась или не догадывалась Ружена о чувствах, кипевших в душе Наталки, но она и сама не хотела переезжать в его гнездо, а тянула в свою уютную однокомнатную квартиру. В дни, когда они решили пожениться, не думали, как сложится жизнь всех троих — все казалось легко и просто, — а потом у каждого вдруг нашлись свои стремления, желания, мотивы, которые не согласовывались с стремлениями, желаниями, мотивами остальных.

Так пока и жили, избегая разговоров на больную тему: каждый ждал, что этот разговор начнет другой.

Наталка после минутной откровенности с ним замкнулась в себе, словно не понимала его терзаний. Внешне казалось, ее вполне устраивает сложившийся быт: ведь она, как и раньше, оставалась с ним в своем доме…

Ружена прибегала с работы к нему сварить обед, убрать в доме, потому что Наталка с утра до вечера пропадала в университете. Женщина старалась управиться до ее прихода и ждала его, если он не задерживался на службе. Избегала встречи с Наталкой с глазу на глаз, боялась, чтобы не началась у них откровенная и резкая беседа, которая назревала…

Он перебирал в мыслях разные варианты семейного устройства: то обменивал квартиры, то получал новую в ведомственном доме, то строил Наталке кооперативную или переселял дочку в квартиру Ружены. Последний вариант был самый легкий и самый приемлемый.

Однако настаивать на своих проектах он не отваживался. Замотанный служебными делами, положился на время, которое как-то все устроит.

…Оторвавшись от окна, Дмитрий Иванович нарисовал на бумаге большой знак вопроса. Несколько раз обвел его черным фломастером, от чего знак стал пузатым, как буржуй на старой карикатуре. Написал под ним слово — «версии». Провел три вертикальные линии, поставил три знака: «-», «+» и «?». В столбике со знаком «минус» написал: «Крапивцев», под знаком вопроса: «Жена. Таисия», ниже: «Сын. Олесь».

Он посидел немного, задумавшись над этими короткими записями. Потом взял из стопки бумаги новый лист и написал в центре его — «Залищук», обвел жирным траурным кольцом. В одном уголке листа написал — «Крапивцев», в другом — «Таисия Григорьевна», в третьем — «Олесь». Четвертый оставался свободным.

Провел фломастером три линии из углов к центру, к кольцу «Залищук»: от «Крапивцева» — черным, от «Таисии Григорьевны» и «Олеся» — зеленым и коричневым. Все линии, словно стрелы, уперлись в слово «Залищук». Хотел написать в четвертом уголке «Найда-Воловик», но воздержался. Доктор — отдельный разговор.

С версией «Крапивцев» все будто было ясно. Если экспертиза установит: у Крапивцева в банке находился тот самый яд, от которого погиб Борис Сергеевич, и подтвердит идентичность всех пяти стаканов, можно будет брать у прокурора постановление на арест. А если нет?.. Почему химики так долго возятся с анализом? На все его звонки лаборатория отвечала: «Подождите, очень сложный анализ. Одновременно с ядовитыми есть и лечебные сердечные гликозиды». Такой прогресс химической науки, такие опытные лаборанты и эксперты работают, кое-кто даже научные степени имеет, а никак не управятся!

Подполковник стал внимательно приглядываться к другой стреле, нацеленной в сердце Залищука, — стреле, идущей от «Таисии Григорьевны».

Таисия Притыка. Жена Залищука. Театральная жизнь у нее не сложилась. Молодая, хорошенькая, после училища работала в народном театре, потом — в областном. На гастролях познакомилась с режиссером из Киева, который влюбился в нее и забрал в столичный театр. Первые шаги на академической сцене были успешными, Таисии поручали хотя и небольшие, но самостоятельные роли. Уже мечтала о большом амплуа. И вдруг все изменилось. Одна, вторая творческая неудача. Тем временем и влюбленный режиссер охладел к ней… Речь уже шла не о замужестве, а о том, чтобы не лишиться хотя бы его внимания. А он становился все придирчивей. И однажды на репетиции так накричал на нее… «Бездарность! Бездарность!» — звенели в ушах слова режиссера, когда возвращалась из театра, задыхаясь от обиды. Очередная банальная, как мир, история — в отчаянии Таисия начала забываться в вине. Затуманивая мозг, вино подкармливало иллюзии, помогало хотя бы в воображении становиться сильной, верить в свой талант, в который рано или поздно поверят все.

Таисия Григорьевна имела неплохой голос, и ее перевели в хор. Может, в театре надеялись, что перестанет пить, ибо что-что, а голос хористке нужно беречь. Между тем Притыка считала свое пребывание в хоре временным и дома проигрывала роли, которые ей не давали на сцене. Вся жизнь ее теперь делилась на три фазы: хор, винный магазин и большое, чуть ли не на всю стену, зеркало в комнатке на улице Чкалова, зеркало, которое верило ей, вселяло надежды, вдохновляло.

Потом неожиданно в ее жизни появился Борис Сергеевич Залищук. Решительный, прямодушный, даже резкий, с характерным, четко очерченным лицом, на котором из-под густых косматых бровей сверкали светлые глаза. Он вскоре перешел жить к ней.

Таисия Григорьевна не заметила, как это случилось.

Познакомились они в магазине, куда актриса забегала перед спектаклем за бутылкой портвейна. Борис Сергеевич, выпивший уже стакан вина, взглянул на нее и вышел следом. Догнав на улице, с присущей ему прямотой отрекомендовался. Она не прогнала его.

Залищук стал приходить в гости. Таисия Григорьевна уже не стеснялась его и, подкрепив себя рюмкой, была с ним, словно наедине с зеркалом, то леди Макбет, то Катериной, то Офелией…

Борис Сергеевич сидел в уголке тихо, как мышка, только глаза восхищенно блестели. Когда актриса, тяжело дыша, возвращалась в реальный мир, он чуть не стонал от возмущения: «Боже, какой талант! Какой талант! Как они этого не видят!.. Да я сейчас пойду к ним… Я морду набью твоему режиссеру! Своим небось дает роли, а настоящий талант затирает… Знаю, как это делается… Я до министра дойду!»

«Ах! — безнадежно вздыхала Таисия Григорьевна. — Не делайте, Борис, глупостей».

В конце концов он успокаивался…

Залищук был одинокий: жена его внезапно умерла, сын Олесь жил отдельно и к отцу не наведывался. У него часто болело сердце, особенно когда одолевали мысли, что жизнь прошла напрасно, что потратил годы на неблагодарную семью и на склоне лет остался один как перст. Понимал, что оглянулся поздно и теперь ничего исправить и изменить не может, и от этого еще больше нервничал.

Уже живя с Таисией Григорьевной, Залищук однажды, хорошо выпив, пошел все же в театр. Какой там состоялся разговор с режиссером, можно догадаться по тому, что из театра Залищука, угрожая милицией, выпроводили.

Вскоре артистку хора Таисию Притыку уволили «в связи с потерей голоса». Против формулировки приказа Таисия Григорьевна не возражала, голос она и в самом деле потеряла, но она же не певица, а актриса драматическая! Обращение в министерство ничего не дало. Борис Сергеевич не раз собирался идти к министру, но Таисия Григорьевна не пускала. В то время ему и самому было нелегко на работе. Поругавшись с начальством, он везде кричал, что его преследуют за справедливость, но от этого было не легче.

Таисия Григорьевна не стала искать другой работы. Ходила в гости к бывшим приятельницам, приглашала их на дачу, куда переехала с Борисом Сергеевичем, но понемногу эти связи обрывались, у подруг были свои заботы, и только низенькая, кругленькая, как мячик, певица Лиля поддерживала с Притыкой какие-то контакты.

Таисия Григорьевна всем говорила, что подлечится и вернется в театр, пусть не на академическую, но непременно на сцену. Борис Сергеевич не возражал против этого, и они жили тихо и незаметно для посторонних, заботясь друг о друге, довольствуясь зарплатой Залищука. Однако вскоре Борис Сергеевич ушел с работы. Пенсия была небольшой, и супругам пришлось сократить свои расходы. Но ни она, ни он не роптали и с апреля до ноября жили на даче. Постепенно Таисия Григорьевна начала понимать, что надежды на сцену все больше теряют под собой почву, но не хотела верить в это. Борис Сергеевич, как и раньше, поддакивал, и ей уже достаточно было одних мечтаний, которые заменяли реальную жизнь, достаточно было веры в чудо, которое вдруг произойдет и возвратит ей здоровье, красоту и сцену.

Это было все, что знал подполковник Коваль о супругах Залищуках. Много или мало было этого, чтобы выяснить, кто отравил Бориса Сергеевича?

Подполковник пристально смотрел на стрелу, направленную от «Таисии Григорьевны» в сердце «Залищука». Черная жирная черта расплывалась в сумерках, вползавших из сада в кабинет.

Коваль поднялся, зажег свет. Теперь стрела стала будто острее. Но что из того? Зачем Таисии Григорьевне травить мужа? Что выигрывала она в жизни, теряя своего Бориса?

Подполковник пожал плечами. В конце концов, нельзя думать о людях только плохое, даже когда разыскиваешь убийцу.

Все это так. Но розыски загадочного убийцы Залищука заставляют его, Коваля, строить в своем воображении самые фантастические версии, на какое-то время подозревать и невиновных людей. Он будет радоваться, когда убедится в невиновности того или иного подозреваемого, и с облегченным сердцем отбросит еще одну версию. Он мог найти убийцу с помощью только одной правильной догадки, но бывало, что ради торжества истины и справедливости на время допускал и невероятное.

И все-таки как найти истину? Коваль наклонил голову, потер лоб. А если определить главную страсть человека? Ведь у каждого есть своя страсть, которая в сложную минуту жизни толкает его на неожиданный поступок.

Что у Таисии? Любовь к богатству? Стремление стать самостоятельной хозяйкой дачи?

Нет. Только любовь к сцене, к своему призванию.

Но как удовлетворяет это стремление гибель Бориса Сергеевича?

Вот здесь уже можно и о даче подумать. Борис Сергеевич не хотел продавать ее Крапивцеву. А Таисия была согласна. И Крапивцев тоже к этому стремился. Препятствием был Залищук.

Но смерть хозяина дачи перепутала все карты. Теперь продать дачу без согласия сына Бориса Сергеевича Таисия не могла. Олесь — прямой наследник, а ей еще нужно через суд доказать свои права.

Да и разве деньги — это путь в искусство? Тем более что Таисия Григорьевна уже, кажется, и сама не очень верит своей мечте, лишь успокаивает ею сердце.

Ковалю вспомнилось, что она сказала о даче: «Продам, подлечусь, поправлюсь, косметический кабинет, процедуры — и снова буду добиваться роли. Театр любит молодых и свежих».

Неужели ей кто-то пообещал возвращение на сцену за деньги, за взятку? Вряд ли. Сцена открыта людским глазам, на ней не обманешь, если нет таланта.

А в самом ли деле у Таисии Григорьевны есть талант?

Ковалю вспомнилось ее одутловатое от слез, округлое лицо, высокая дебелая фигура. Он не был достаточно подготовлен, чтобы ответить себе на этот вопрос.

Допустить, что к ней возвратился тот режиссер? Вспыхнула старая любовь, и Борис Сергеевич явился помехой? Вряд ли. Такие люди по старым тропинкам не ходят. Но нужно увидеться с ним.

А что он вообще знает о прошлом Таисии Притыки, о ее юности, детстве? Может, оттуда тянутся какие-то нити?

И Дмитрий Иванович под стрелой «Таисия Григорьевна» — «Залищук» — написал:

«1. Познакомиться с режиссером.

2. Глубже поинтересоваться прошлыми связями Таисии Притыки».

Таисия Григорьевна и Залищук. Они любили друг друга. Но в последние дни начали ссориться. Что послужило причиной этому?

Ответа Коваль не имел. Хорошо, подойдем с другой стороны.

Что изменилось в жизни Таисии Притыки в последнее время?

Ничего, кроме неожиданного приезда сестры из Англии — миссис Томсон. Но как это могло повлиять на взаимоотношения Таисии с Борисом Сергеевичем? Чем он стал ей мешать? В конце концов, они жили на веру, и Залищук ни в чем не мог ей помешать.

Мысли Коваля вернулись к треугольнику: Борис Сергеевич, Таисия, Олесь.

Таисию Григорьевну Олесь сразу возненавидел. Почему, за что — не мог понять. Возможно, потому, что стала она для Бориса Сергеевича самым дорогим человеком. В глубине души парень, наверное, по-своему любил отца и не терпел соперничества.

Мог ли этот Олесь отравить его?

Почему?

Ради наследства, дачи?

Но разрешило бы ему так поступить это самое скрытое чувство к отцу?

Да, Олесь имеет характер нетерпимый, вспыльчивый, легко обижается. Но поднять руку на отца?..

Струць, изучавший Олеся, доложил, что молодой Залищук несколько лет назад бросился в Днепр и спас человека, по работе характеризуется положительно… Стало быть, он парень не злой и способный только на внезапные вспышки. Ярость, словно огонь, сразу охватывает его и так же быстро гаснет. А тут нужно было приготовить отраву, долго искать удобного момента, чтобы подлить ее…

Парень всю жизнь пытался доказать отцу, что он, его сын, не такой уж плохой человек, не такой бесталанный, как тот считает. Но парадокс: притягивал внимание отца не хорошими поступками, а, наоборот, делал назло, словно мстил за недоверие к себе и этим утверждал свою независимость и самостоятельность. Это соображение более всего оправдывало младшего Залищука в глазах Коваля. Подполковник считал, что не мог Олесь уничтожить того, перед кем всю жизнь старался утвердиться, даже «от противного». Это означало бы уничтожить самого себя, лишиться смысла своей жизни…

Размышляя, Коваль механически черкал фломастером по линии «Олесь» — «Залищук», и она стала толстой, жирной и неровной, словно змея, ползущая от сына к отцу…

Так же механически написал в свободном уголке листка: «Доктор Найда». Вдумался в свою надпись лишь тогда, когда начал тянуть от этих слов красную стрелу к кругу: «Залищук».

А не ошибся ли, отдав последний свободный уголок, последнюю стрелу доктору?

Найда-Воловик и на самом деле человек сложный, и о нем они со Струцем еще мало знают.

Но о Борисе Залищуке доктор раньше даже и не слышал, никаких связей и общих интересов у этих людей, кажется, не было.

Струць сказал: «Если бы Андрей Найда был не отоларингологом, а, скажем, химиком или фармацевтом, то все было бы ясно».

«Если бы, если бы… Тогда все еще больше запуталось бы», — пробурчал он в ответ. Сейчас, вспоминая этот разговор, подполковник усмехнулся. Молодой инспектор все больше нравился ему своей предприимчивостью и настойчивостью, а суетливость и торопливость — это недостатки молодости, которые вместе с ней пройдут.

Так какие могли быть общие интересы у Залищука и доктора Найды?

Никаких.

А какие противоречия, причины для вражды?

Коваль задумался.

Решил снова последовательно ответить на основные вопросы розыска. Может, так лучше поймет и этого доктора с двойной фамилией?

Кто из людей, которые встречались в тот трагический вечер с Борисом Залищуком, имел реальную возможность осуществить преступление, то есть бросить яд в стакан с вином?

И Крапивцев, и Таисия Григорьевна, и доктор Найда, и, наконец, Олесь, который, как стало известно, тихонько пробрался к отцовской даче. Ужинали с Борисом Сергеевичем еще Кэтрин Томсон и ее дочь Джейн… Но их, очевидно, нужно совсем исключить из этого списка, ибо дальше ставится вопрос: кто из этих людей имел для такого преступления достаточную причину?

Это самый трудный вопрос. Ведь выявить глубоко спрятанные корни преступления, которые из неизвестного семени прорастают в душе человека, чрезвычайно сложно. Собственно, весь розыск и предварительное дознание, которое он ведет вместе со своим молодым помощником и экспертами, являются поисками ответа на этот вопрос. Остальное — кто мог иметь такой яд, чем можно доказать, что именно владелец отравы пустил ее в ход, — это дело оперативной техники и опыта милицейских работников.

Итак, кто имел достаточную причину, мотивы для преступления? Хотя никакая причина с точки зрения закона и гуманности не может быть здесь достаточной, но если убийство уже произошло, значит, с точки зрения преступника ее хватило, и его точка зрения, к сожалению, в таком случае была решающей.

Крапивцев?

Таисия Григорьевна?

Олесь?

Доктор Найда?

Томсоны?

Томсоны отпадают первыми.

Коваль вытащил из кожаной папки цветное фото Томсонов, которое попросил на несколько дней у Таисии Григорьевны.

Фотография была четкой. Правильное освещение делало лица рельефными, чуть ли не объемными и передавало живой блеск глаз.

Подполковник не мог сказать, под влиянием какого интуитивного толчка он взял эту фотографию и передал в оперативно-технический отдел. Ему показалось странным, что Джейн, хотя и очень похожая на отца — типичного англичанина, — имеет и индийские черты лица. Возможно, дед или прадед мистера Томсона служил в колониях, там женился, и в жилах его наследников течет кровь местных жителей, которая напомнила о себе и у Джейн.

Какое это имело отношение к делу Залищука, подполковник не думал. Может, только мальчишеская любознательность ко всему, что всегда дремала в его душе, толкнула на этот шаг.

Эксперт, которого Коваль попросил провести по фотографии отождествления всех членов семьи Томсонов, сделал неожиданный вывод: Джейн Томсон и в самом деле дочь Вильяма Томсона, но с миссис Кэтрин Томсон не имеет общих черт.

Чертовщина какая-то!

Можно быть похожей на отца, а не на мать, но как это эксперт совсем не нашел общих черт?!

Дмитрий Иванович знал, что отождествить личность по внешним признакам современная наука вполне способна. Каждый человек имеет только ему присущую совокупность признаков, которые унаследуются. Последовательно сопоставляя и сравнивая на фото черты лица, их общие точки, можно установить кровных родственников: отца и детей, матери и ее детей…

Нет, эксперт, очевидно, не ошибся. Но что это дает ему, Ковалю, кроме того, что он проник в какую-то семейную тайну Томсонов? Ему это ни к чему…

Да, Томсоны отпадают первыми. Потом он исключил бы Таисию Григорьевну. А Найда?..

И снова: кто из участников вечера мог иметь эту растительную отраву из эндемов[17] Кавказа?

После такого вопроса все подозреваемые, кроме Крапивцева, отпали.

Поэтому он, подполковник Коваль, и особенно лейтенант Струць так упорно ищут мотивы преступления у соседа Залищуков. Ведь именно Крапивцеву было проще всех использовать отраву: в то время, когда угощал у себя на даче подвыпившего Бориса Сергеевича.

Найда, Найда, Найда… Почему личность доктора так притягивает его? Почему то и дело он в мыслях возвращается к нему?..

Одинокий человек, который не женился потому, что был не уверен в своем общественном положении. А не возвратились ли к нему забытые чувства к девочке Катрусе Притыке и не захотелось ли ему заграничной жизни?

Конечно нет. Другое дело, если бы он не узнал правду об отце. У него могло укорениться подспудное чувство собственной неполноценности, будто он исключен из нормального общества из-за бывшей отцовской вины. Тогда, стараясь подвести черту под прошлым, он искал бы возможности стряхнуть пыль Родины со своих ног. Но сейчас, впервые за много лет, успокоился, оглянулся вокруг и по-новому увидел жизнь. Нет, такой человек ни за что не способен на преступление… И его былые чувства к Катерине Притыке не имеют никакого отношения к смерти Бориса Залищука.

Подполковник начал обобщать свои мысли. Новые поколения людей более спокойные и уравновешенные. Понемногу исчезают, уменьшаются страшные вспышки человеческой жестокости, и свои споры молодые люди в состоянии аффекта решают теперь в крайнем случае ударом кулака, а не коварным шекспировским отравлением.

«Да, да, — произнес вполголоса Коваль и подумал об Олесе. — Это и его касается».

Со двора долетел голос Наталки. Она с кем-то разговаривала возле калитки. Коваль представил, как дочь сейчас зайдет в дом. Она не вбежит вприпрыжку, как когда-то, не бросится к нему в кабинет. Войдет в свою комнату, положит сумку с конспектами, потом так же медленно выйдет на кухню, сухо поздоровается с Руженой, которая сейчас, наверно, там готовит ужин, потому что в кабинет доносятся аппетитные запахи. Потом так же солидно, даже по-старушечьи, пойдет умываться в ванную. Кроме «здравствуйте», она ничего Ружене не скажет, и он знает, что мягкая улыбка не появится на устах дочери.

«Почему Наталка так невзлюбила Ружену? Что ей не нравится в этом человеке? — горько подумал Коваль. — Как сделать, чтобы они подружились, эти двое дорогих мне людей? Неужели не понимают, что от их вражды больше всего страдаю я, тот, кого они любят?..»

На эти вопросы Дмитрий Иванович тоже не находил ответа. Его ждал ужин, во время которого он терпеливо будет сидеть между двух огней. А после ужина сбросит халат и домашние тапочки, наденет костюм и пойдет провожать Ружену…

5

Джейн нравилась лейтенанту Струню. Да и кому не понравится грациозная милая девушка с невинными кокетливыми глазами и такой улыбкой, которая проникает в самую душу, кружит голову и путает мысли.

Лейтенант Струць был с мисс Томсон сдержанным и деловым. Иногда даже чересчур строгим, нежели следовало, ибо не забывал о своем служебном положении.

Сначала он обрадовался поручению подружиться с девушкой и в непринужденной беседе дознаться о том, что не смогли или не захотели вспомнить другие свидетели. Даже короткое общение с жительницей Лондона помогло бы лейтенанту услышать настоящую английскую речь.

Но после двух встреч, во время которых Виктор Кириллович, подбирая слова, заикаясь, словно школьник, складывал английские фразы, чем вызывал ироническую улыбку Джейн, девушка прекратила эту игру.

…Они встретились под вечер, в пять часов, и Джейн захотелось осмотреть окраины города. Вчера они ездили катером по Днепру и ближайшим заливам. Это путешествие запомнилось лейтенанту. Джейн стояла на самом носу лодки, держась рукой за борт. Встречный ветер трепал ее короткую прическу, и Виктору девушка казалась волшебной птицей, которая вот-вот взлетит над водой.

Он чувствовал себя все неудобнее в роли ищейки — расспрашивать девушку о преступлении, к которому она не имела никакого отношения, выискивать в дружеской болтовне нужные следствию детали…

Сегодня Джейн сама начала разговор о трагедии на Русановских садах.

— Господи! — взяв лейтенанта под руку, простонала она. — Хотя бы вы, Виктор, успокоили меня. Скажите, скоро закончится это ваше следствие, чтобы мы с мамой могли уехать? Вы знаете, меня ждет помолвка, а маме, я замечаю, тоже опасно здесь задерживаться. Воспоминания все сильнее растравляют ее душу, и я боюсь, что она снова сляжет.

— Как только установим личность преступника, так и закончится, — неопределенно ответил Струць.

— Но уже установили. Ведь отравил сосед — Крапивцев. Что же тут еще устанавливать? У него ведь и отраву нашли! Странная у вас милиция! Лондонская полиция давно бы вытряхнула из этого Крапивцева всю правду и отправила бы за решетку.

— Даже если Крапивцев был бы невиновен? Наша милиция так не делает, Джейн. Вытряхивать признания — противозаконно.

— Но ведь вы сами, Виктор, считаете, что Залищука отравил сосед!

— Считал, а теперь думаю иначе…

— Почему же? — в глазах Джейн вспыхнули огоньки любопытства.

— Это только одна из версий…

— А какая же может быть другая?

— Вы уже сами как следователь, — засмеялся Струць. — О ней никто не догадывается, об этой версии, кроме меня. Возможно, бедолаге Залищуку отраву подсыпали еще на даче… — Лейтенант и сам не понимал, почему такое сорвалось у него с уст. Брякнул глупость!

— Я хочу в Лондон, — капризно захныкала Джейн. — Дорогой лейтенант, так это ваш глупейший домысел не пускает девушку к жениху!.. В какой степени он может касаться меня?

«Ни в какой», — хотел сказать Струць, но не сказал.

— Служебная тайна, — шутливо ответил он, уже поняв, что только тщеславное желание позадаваться толкнуло на эту выдумку с новой версией.

— Остаемся тогда я или мама? Или сама Таисия Григорьевна?.. Ах да, — вдруг вспомнила Джейн, — еще врач, друг юности мамы…

— Для нас самих это еще загадка, — уклончиво ответил Виктор.

— Ах, мама, мама! — снова захныкала Джейн. — А если бы мы не приехали в тот вечер на дачу, наверное, нас бы сразу отпустили домой?

— Наверное.

— Ну, мама как мама… Но чего меня понесло туда? Мне все там противно…

В этот раз они гуляли в лесу неподалеку от железнодорожной станции.

Джейн, хотя и без большого желания, поправляла английское произношение лейтенанта, и в душе он был ей благодарен. Кто знает, может, его знания помогут когда-нибудь перейти на гражданскую службу и побывать за границей.

В лесу было прекрасно. Приятно пахло нагретыми в течение дня листьями и травой, среди высоких дубов и грабов в такт с ветром, шелестевшим в кронах, вытанцовывало солнце, выбегало на лесные дорожки. Было еще тепло, но где-то близко уже дышала осень: воздух становился прозрачным, желтели березы и краснели дубы, дуновение ветерка казалось не горячим, а мягким и нежным.

— А теперь, Виктор, побеседуем о другом. Я устала от наших полицейских разговоров, — с очаровательной непосредственностью произнесла Джейн. — Мне, например, очень нравятся ваши парки. У нас в Англии они страшно прилизаны, а у вас естественнее, настоящий лес.

— Вам нравится наша природа?

Джейн кивнула.

— Это у вас от матери, — улыбнулся лейтенант. — Ведь она выросла тут… И ей здесь все мило.

— Но у нас живут иначе… Я здесь очень скучаю… — Джейн лукаво взглянула на лейтенанта и смело взяла его под руку. — В Лондоне очень популярна поп-музыка. Мои друзья, и Генри, и я в восторге от нее. Она вызывает из глубины души скрытые эмоции, возбуждает, возвращает человека в его естественное состояние, искалеченное сейчас цивилизацией. Побывали бы вы на концерте, увидели бы!.. Когда играет поп-оркестр, весь зал бурлит!.. Вы тоже, мистер лейтенант, не удержались бы! — Джейн еще раз бросила лукавый, словно оценивающий взгляд, на Струця. — Неужели вы, Виктор, не любите танцевать?

— Почему же. Наоборот.

— Вы мне кажетесь вполне достойным партнером, — засмеялась Джейн, — и я не отказалась бы очутиться с вами в нашей компании… — Она легонько повернула лейтенанта к себе, как бы в танце, и замурлыкала ритмическую песенку. — Вы действительно милый, а родинка ваша — прелесть!

Струць осторожно, но решительно высвободился из ее рук.

— Вы пуританин, — оскорбленно сказала Джейн. — И всего боитесь. А наши развлечения и естественны, и в то же время интеллектуальны.

— Если считать интеллектуальными развлечениями ночные кабаре, стриптиз и тому подобное…

Джейн бросила на него иронический взгляд.

— И кабаре, и стриптиз… Нельзя быть таким монахом молодому человеку! — Она нервно рассмеялась. — А что такого, мистер лейтенант, если и стриптиз?.. Ведь у вас не отрицают красоту человеческого тела! Картины Рембрандта, например… Стриптиз — это только красота, и его нечего бояться…

Джейн вдруг остановилась между двумя высокими старыми вязами и расстегнула сзади пуговицу блузочки.

— Боже, какая жара! — произнесла она. Потом, не оглядываясь, словно не боясь, что еще кто-нибудь кроме Виктора увидит ее, сняла с себя тоненькую блузочку. Ее загорелые груди теперь ничто не прикрывало. Испуганно сверкнул маленький золотой крестик на тоненькой цепочке. — Какая жара! — повторила Джейн. — Душно!.. И воды поблизости нет…

Струць невольно оглянулся, словно испугался, что на полуобнаженную девушку кто-то смотрит. Ему стало жарко.

Джейн засмеялась, в глазах ее запрыгали веселые огоньки.

— Это же не страшно, правда? И на пляже так можно ходить… И танцевать так гораздо приятней… Но это же еще не полный стриптиз, Виктор… — Она грациозным движением взялась за юбку, как будто и ее собиралась снять.

— Джейн! Перестаньте.

— Я знаю, вас приставил ко мне тот хмурый начальник, полицейский философ, чтобы вы следили за мной. А английское произношение — это только зацепка. Но что вы у меня выпытаете, если я о преступлении ничего не знаю. А если знала, то не скрыла бы — ведь в моих интересах помочь вашей милиции, чтобы быстрей закончить с этой историей и уехать домой. Как вы этого не понимаете?!

— Джейн! Оденьтесь!

— Мистер Струць испугался? Или, может, вы из вайссквод?[18] Как это перевести на украинский… Полиция моральности… У вас есть такая полиция, что следит за поведением, особенно девушек? Смотрите, Виктор, у меня еще молодое красивое тело. — Держа руки на затылке, Джейн начала медленно поворачиваться. — Но мне уже тридцать…

Перед глазами лейтенанта все закружилось: и матовые, цвета топленого молока, груди девушки, и листья грабов, и далекая лесная дорожка внизу, и голубое небо над ней. Все это то обретало четкие очертания, то расплывалось перед глазами, словно в неотрегулированном бинокле или на экране испорченного телевизора. Джейн продолжала поворачиваться перед ним.

— Виктор, я еще молода и хороша… Смотрите, смотрите… Но скоро я постарею, и Генри последняя моя надежда… Меня нельзя задерживать. Я рискую, что он не дождется… Виктор! — вскрикнула она и, подойдя к лейтенанту, вдруг обвила руками его шею. — Пожалейте меня. Будьте другом, помогите…

Ее тугие груди жгли Струця сквозь рубашку, и он боялся пошевелиться.

— Уговорите вашего подполковника, чтобы отпустил меня. Зачем я вам? Тут останется мама. Это все равно что я…

— Джейн, это не зависит от меня и даже от Коваля. — Лейтенант крепко взял девушку за талию и оторвал от себя.

Деревья перестали кружиться перед глазами, листья, лесная дорожка утратили свои расплывчатые очертания.

Какое-то мгновение Джейн стояла перед ним с опущенными плечами. И вдруг гордо подняла голову и презрительно усмехнулась.

Лейтенанту она стала невыносимо гадкой.

Мисс Томсон подняла с земли блузочку и, повернувшись спиной к Струцю, начала одеваться. Лейтенанта поразила такаярезкая трансформация: на его глазах прекрасная девушка превратилась в фурию.

— Идемте, мисс Томсон, отсюда, — негромко произнес он.

Джейн не ответила.

Лейтенант не торопил.

Наконец, так и не повернувшись к Струцю лицом, она твердо сказала:

— Я не пойду с вами! Идите прочь! Я сама доберусь в город!

— Но вы не знаете дороги.

— Я прекрасно знаю и приеду электричкой или автобусом. Или возьму такси. В конце концов, вас это не касается.

— Я привез вас сюда. И должен отвезти домой.

— Разве я арестована? Мне не нужен конвоир.

— Я забочусь о вас.

— А я не хочу вас больше видеть.

Так закончилась эта встреча. Струць направился к остановке автобуса. По дороге несколько раз оглядывался и издали следил за Джейн. Успокоился, только когда она приблизилась к платформе, откуда электропоезда шли к пригородному вокзалу. Теперь его мучила новая проблема: рассказать об этой истории Ковалю или нет? Конечно, должен бы рассказать. Но как рассказать о таком?!

6

И надо же было такому случиться — Коваль постучал в номер Томсон вечером, именно тогда, когда был нужен. Возле дверей ему показалось, что в комнате громко хохочет Джейн, а миссис Томсон что-то возмущенно выкрикивает.

Женщины не услышали легкого стука, и только когда подполковник постучал сильнее, в номере наступила тишина.

— Разрешите? — спросил Коваль, чуть приоткрыв дверь.

— Кам ин![19] — громко выкрикнула Кэтрин. — Кам ин! Это вы, подполковник?

Не успел Дмитрий Иванович закрыть за собой дверь, как миссис Томсон набросилась на него. Ничего не поняв из ее рассказа, в котором, волнуясь, женщина путала украинские слова с английскими, Коваль попросил ее успокоиться и толком пояснить, что случилось. Кэтрин в ответ упала в кресло и, обхватив голову руками, заголосила: «Инпосибл! Инпосибл![20] Какой ужас!»

Коваль, видя, что от Кэтрин ничего не добьешься, обратился к Джейн, которая стояла, прислонясь к косяку балкона.

Когда подполковник назвал ее имя, девушка повернулась к нему лицом, и он увидел, что она плачет. Слезы ручьем текли у нее по щекам.

«Две истерички одновременно. Многовато».

Взял Джейн за руку и повел к свободному креслу. Девушка покорно села.

— Так что же у вас тут случилось, Джейн?

— Это он, он… ваш Струць, — произнесла, задыхаясь, девушка. Грудь ее поднималась и опускалась рывками, и она не могла спокойно говорить.

— Что Струць?

— Ваш офицер Струць!.. — Джейн опять заплакала.

Коваль рассердился:

— Говорите толком!

И вдруг, чего-то испугавшись, неспокойно взглянул на девушку. «Черт возьми, что мог такое выкинуть лейтенант, от чего обе женщины вне себя?» Набравшись терпения, подошел к столику, на котором стояли бутылки с минеральной водой, наполнил стакан и поднес его Джейн. Девушка отмахнулась, но миссис Томсон протянула руку, и Коваль отдал стакан ей. Выпив воды, Кэтрин наконец сказала:

— Ваш лейтенант оскорбил Джейн. Очень тяжело. Будем жаловаться послу. — Глаза миссис Томсон полыхали гневом.

Коваль не привык пугаться. В каких только переплетах он не был и на фронте, и в этой послевоенной, так называемой «мирной» жизни милиции, где всегда есть «местные бои». Однако никогда не испытывал чувства, при котором холодеет кровь в жилах. Сейчас это чувство было для него неожиданным и оскорбительным; он растерялся, что случалось с ним очень редко, и прошла чуть ли не целая минута, пока взял себя в руки и смог говорить своим обычным, ровным голосом:

— Что же такое сделал лейтенант Струць? Чем обидел Джейн? Насколько мне известно, он с большой симпатией и уважением относится к вашей дочери. Радовался, что, разговаривая с ней, имеет возможность усовершенствоваться в английском языке.

Произнося этот долгий в данной ситуации монолог, Дмитрий Иванович вспомнил, как предупреждал Струця, чтобы тот не очень увлекался девушкой, ибо понимал, что «филологическое задание» для лейтенанта было счастливым подарком судьбы в не всегда приятной сыщицкой службе. Подполковник почувствовал, как у него нарастает гнев. «Не выйдет из Струця оперативник! И вообще, наверное, придется распрощаться с ним!»

— И как же обидел лейтенант вашу Джейн? — повторил Коваль.

— Как обидел?! — закричала Кэтрин. — Он заманил ее в лес и набросился как дикий козел, сделал ей больно, разорвал юбку… Я не знаю, что еще там было… Джейн только что привела в гостиницу какая-то железнодорожница… Ребенок не в себе. Хотела покончить с жизнью. У нас в Англии за такое безжалостно судят, безжалостно карают!..

Миссис Томсон вскочила с кресла, будто собиралась куда-то бежать, глаза ее пылали ненавистью. Представив себе после слов обезумевшей матери весь ужас того, что, очевидно, случилось, Коваль чуть не задохнулся от гнева на Струця, который запятнал честь мундира. Если подтвердятся слова Кэтрин, Струця ждет не только увольнение из органов, а и суровый приговор суда, который на много лет изолирует его от нормального человеческого общества.

Коваль старался ничем не выдать своего волнения. Спокойно попросил Джейн рассказать о происшествии в лесу.

Девушка взяла лекарство матери, поднялась с кресла и, бросив: «Умоляю вас, не терзайте меня. Я такая несчастная, такая измученная», — пошла в спальню и, упав там ничком на постель, уткнулась в подушку.

Коваль понимал душевное состояние Джейн и не настаивал на беседе с ней. Успокоив миссис Томсон, которой дочь перед его появлением успела рассказать о происшествии, начал расспрашивать ее.

— Да, да, — вздохнула Кэтрин, — он пригласил мою Джейн на прогулку в лес. Обещал показать ей окрестности Киева. В лесу завел дочь в какие-то дебри и набросился на нее, порвал на ней одежду. Мой бедненький ягненочек до смерти испугался и начал кричать. Тогда он ударил ее, обозвал скверными словами и сказал, что убьет, если не послушается, или сделает так, что ее посадят в тюрьму.

— В тюрьму Джейн? За что? — не выдержал Коваль.

— Не знаю, за что, но он так угрожал… Бедная девочка совсем потеряла рассудок и побежала куда глаза глядят. Оказалась у железной дороги. С насыпи увидела приближающийся поезд, хотела броситься под него, но какая-то железнодорожница удержала ее. Потом эта сердечная женщина привезла Джейн сюда…

Дмитрий Иванович слушал миссис Томсон опустив голову. История была не просто удивительной, а и невероятной.

— Он разорвал на ней юбку… Господи, я и сейчас вся дрожу. Если бы не эта женщина, этот ангел-хранитель, Джейн могла погибнуть!.. А что теперь будет с ее свадьбой? Что скажет Генри, когда узнает об этой истории? — покачала головой миссис Томсон. — Она и мне не хочет все рассказывать… Я понимаю, даже меня стыдится, словно сама в этом виновата. Бедное дитя!.. Но мы с вами люди взрослые и можем обо всем говорить откровенно. Утром я поведу ее к врачу, и если окажется… — Что именно «окажется», миссис Томсон не договорила, но и так было ясно, что она имеет в виду. — У вас тут есть частные врачи?

— Частных врачей у нас нет, — сердито буркнул подполковник. — И вести ее к каким-то врачам нет необходимости. И не завтра, а сегодня ее осмотрит судебно-медицинский эксперт. А пока что я хотел бы увидеть эту юбку.

— Джейн! — крикнула миссис Томсон в спальню. — Принеси сюда юбку… Мы уже собирались звонить в милицию, — она повернулась снова к Ковалю, — но вы сами пришли.

— Да, да, — механически проговорил подполковник. — За такие преступления у нас строго наказывают… А если преступление совершил работник милиции, который должен быть рыцарем чести и справедливости, то наказывают самым суровым образом.

Джейн наконец вышла из спальни, держа в руках помятую, запачканную землей и позеленевшую от травы юбку.

Коваль развернул ее. Она и в самом деле была разорвана сбоку. Но его удивило, что разрыв шел по шву. Впрочем, нитки на шве всегда легче рвутся, нежели крепкая фактура ткани.

— Пишите, Джейн, заявление о том, что случилось, и собирайтесь, поедем на экспертизу, — сказал Коваль. — Вашу юбку исследуют специалисты, а вы пройдете медицинский осмотр. Куда он вас ударил?

— Куда? — растерянно переспросила девушка. — Не помню. Я только помню, что ударил. Несколько раз. — Джейн уже не плакала, но веки у нее были красные и набрякшие.

— В заявлении детально опишите происшествие. Ваш обидчик будет наказан. После следствия его ждет суд.

— Я его убила бы и без суда! — негодующе стиснула кулачки Джейн, и ее красивое нежное лицо скривила гримаса ненависти.

— Убивать его не будут, но, если случилось непоправимое, — Коваль пронзительно взглянул на девушку — она до сих пор не сказала, какая, собственно, беда случилась, — он может получить до восьми лет тюрьмы… А то и больше.

— Восемь лет, — сердито сказала Джейн. — Очень хорошо! — И вдруг ужаснулась. — Но ведь и меня здесь будут держать, пока его осудят! Боже мой, еще одно следствие! Это не закончилось, другое начнется… Генри сойдет с ума, ожидая меня!.. Мама! Генри писал, если не вернусь вовремя, обручение не состоится. Я не хочу никаких задержек! — крикнула она Ковалю. — Никаких новых следствий! Я не напишу никаких заявлений! Не хочу никаких экспертиз! Я хочу домой! — И Джейн затопала ногами.

Коваля внезапно будто что-то подтолкнуло, какая-то еще невыразительная мысль возникла у него — словно перед глазами появилось привидение. Шаткое, туманное привидение. И сразу растаяло, оставив в душе подполковника непонятную раздвоенность.

— Можете сами и не писать заявления, — сказал он Джейн. — На основании ваших слов я напишу его, а вы только подпишете. В таких случаях, как ваш, и этого достаточно. Если правда то, что вы сказали, Струця немедленно арестуют.

— Но, боже мой, восемь лет! — вдруг жалостливо проговорила Кэтрин, поддерживая дочь. — Это же вся молодость. Мы не знали, что у вас так сурово карают.

— Сколько ему лет дадут — дело не наше, — заметил Коваль, поднимаясь со стула, — а суда. Конечно, за такое наказывают сурово. Статья сто семнадцатая предусматривает и пятнадцать, и даже смертную казнь. Правда, если было только посягательство на честь девушки, закон и это учтет. В конце концов, все сейчас установит экспертиза, и вам не нужно будет беспокоить посла. Я сам допрошу и Струця, и свидетеля — женщину, которая привела Джейн в гостиницу.

— Дмитрий Иванович, — вдруг умоляющим голосом обратилась к подполковнику Джейн, которая, слушая его тираду, менялась в лице — оно уже покрылось красными пятнами. — Я вот что предложу: я ничего не говорила, мы с мамой не будем поднимать шум. Бог с ним, с вашим лейтенантом, — от этого мир не пострадает. А вы за это помогите мне завтра же вылететь к жениху. Пусть ваша милиция немедленно оформит мне разрешение на выезд.

Призрак сомнения, который на мгновение предстал перед Ковалем, начал приобретать более четкие очертания. Неужели это ему только показалось, что девушка истерически хохотала перед его появлением в номере?

— Кстати, — обратился он к Джейн, — должен предупредить вас, мисс Томсон, что ложный донос по нашим законам тоже карается…

* * *

Итак, официального заявления Джейн не написала, от устного тоже отказалась, и все равно Коваль покидал гостиницу с тупой душевной болью, словно ему плюнули в лицо.

Первой естественной реакцией на все услышанное от Джейн и ее матери были гнев и потребность действовать.

Подполковник пересек подземным переходом площадь Ленинского комсомола и направился вверх через Владимирскую горку узенькой и крутой улочкой Героев революции, которая выводила на Советскую площадь, к старинному дому, где помещалось Управление внутренних дел.

«Как мог лейтенант Струць дойти до такой подлости?!»

«Откуда он взялся в милиции, этот вертопрах?! Как попал в Высшую школу Министерства внутренних дел?!»

Коваль не отвез Джейн на экспертизу не только потому, что пожалел девушку. Хотя в ее состоянии это было бы жестоко. Главное, она отказалась от заявления. Экспертизу, наконец, не поздно провести и завтра. С утра допросит и железнодорожницу, и самого Струця.

Мысли метались словно грозовые тучи, гонимые ветром. «Если экспертиза подтвердит насилие, сто семнадцатая ему обеспечена». Коваль, может, впервые в жизни почувствовал, насколько точно определяет закон суровое наказание за надругательство над женщиной.

«Мало того, что совершил тяжелейшее преступление, он еще обесчестил мундир сотрудника советской милиции! Да, продажные писаки, когда пронюхают об этой истории, поднимут крик на весь мир!»

На скупо освещаемой улице Коваль несколько раз споткнулся. Он не замечал домов, мимо которых шагал, встречных прохожих. Вдруг почувствовал, что задохнулся от быстрой ходьбы, и остановился, чтобы перевести дыхание.

Это не был возрастной недуг, которого он боялся, как и все люди, находящиеся на службе, где необходимо отличное здоровье. Такое же горькое чувство своего бессилия он уже познал однажды в молодости.

Из глубин памяти выплыла картина, казалось навеки забытая.

…Это случилось сразу после войны в приморском городе, где он начинал милицейскую службу. Ночью случайно напал на след банды, которая занималась в городе грабежами и насилием. Он прошел суровую школу войны, но в милиции был новичком и еще толком не знал, что в отличие от фронтового боя, где с врагом чаще всего встречаешься грудь в грудь, тут нужно быть в сотни раз осторожнее. Тут враг мог оказаться не только впереди, но и на флангах, и в тылу, и среди случайных знакомых, и среди давно известных людей; здесь приходилось пользоваться тем же набором неожиданностей, ловушек, тем же арсеналом хитростей, уловок, которые без ограничения применяет преступник.

…Той глухой ночью, уставший после нелегкого суточного дежурства, он шел узкими переулками на окраине города, направляясь к центру, где находилось общежитие милиции. И вдруг услышал крик: «Помогите!»

Бросился к дому, из которого раздался крик.

Из-за двери доносилось женское рыдание. Постучал. Дверь сразу приоткрылась, словно его ждали. Вынув на всякий случай пистолет, переступил порог. И тут же на него обрушилось что-то тяжелое. Через несколько минут отчаянной борьбы его, обезоруженного, со связанными руками, втолкнули в большую, освещенную керосиновыми лампами комнату, где гуляли с портовыми девицами подвыпившие преступники.

Он понял, что очутился в логове давно разыскиваемых бандитов, что живым уйти отсюда ему не удастся и что, обезоруженный, не сможет даже дорого отдать свою жизнь. Его пистолет держал пьяный атаман банды по прозвищу Сифон. Ковалю ничего не оставалось, как умереть с честью.

Никто не плакал, никого не обижали; наоборот, все хохотали — и бандиты, и их девицы. Оказывается, его поймали на очень простую приманку. От этой мысли ему стало так больно. Горечь обиды и бессилия — как легко, по-глупому попался! — заглушила в нем естественное чувство страха.

Сифон, мордатый мужик из бывших полицаев с красным рубцом на подбородке, — по этой примете, указанной в ориентировке уголовного розыска, Коваль и узнал его, — перестал хохотать, и все тоже притихли.

«Что же это такое получается, — писклявым голосом, скоморошничая, проговорил он, — разный мусор к нам в гости начал жаловать. Ну, если заглянул, то садись за стол… И фуражечку синенькую за столом сбрасывай, как подобает у православных… Раздражает она что-то меня…»

Коваль стоял как вкопанный, ни один мускул на лице не дрогнул.

«Подведите его ко мне, — прогундосил Сифон, разваливаясь в каком-то старом, обитом кожей кресле, — он плохо слышит».

Двое бандитов, хихикая, подскочили к Ковалю и подтолкнули ближе к столу.

«Слушай, Сифон, — спокойно произнес Коваль, — тебе уже недолго осталось жить и людей мордовать, и не думай, что спасешься… За мою голову свою шкуру отдашь».

«Я попросил тебя снять фуражку, — кривляясь, просительным тоном заканючил атаман. — Сделай одолжение… Ах да, у тебя руки связаны. Развяжите!»

Один из бандитов чиркнул по веревке острой финкой.

«А теперь прочистите ему уши, братцы», — с теми же просительными, жалостливыми интонациями в голосе обратился Сифон к своим приспешникам.

Сильный удар в голову чуть не сбил Коваля с ног. Упала фуражка. Он наклонился, поднял ее, рукавом кителя стряхнул пыль с загрязненного верха и снова надел. Он должен выстоять, выстоять любой ценой! Шесть вооруженных бандитов, на чьей совести не одно убийство, — что он мог с ними сделать?!

Сифон встал, вышел из-за стола и приблизился к Ковалю. Он был намного ниже ростом молодого лейтенанта.

«Ах ты, сявка! — прошипел бандит и, став на цыпочки, плюнул в лицо Коваля. — Получай мою заразную блямбу!» — крикнул Сифон и отскочил на безопасное расстояние.

Коваль вытер рукавом лицо. Выстоять, выстоять, выстоять!.. Не сорваться!.. Голова кружилась. Сердце сжимала такая тупая боль, какой раньше никогда не знал.

Сифон вернулся к столу, взял пистолет, вытащил обойму с патронами и бросил его к ногам Коваля.

«Бери и убирайся прочь! И не попадайся больше на глаза!»

Коваль повернулся и медленно двинулся к двери, каждую секунду ожидая удара ножом в спину.

Он не побежал. Лишь боль, горькая, ни с чем не сравнимая боль, охватила уже, казалось, не только сердце, а и руки, ноги, голову…

«И не вздумай меня искать со своими мусорами. Вторично так легко не отделаешься!» — бросил вдогонку Сифон.

Коваль не понимал, почему вдруг бандит отпустил его. Испугался еще одного «мокрого» дела? Нет, у него столько убийств, что одним больше, одним меньше уже не имело никакого значения. Испугался, что милиция, узнав об убийстве сотрудника, начнет его разыскивать еще старательней? Нет, он и так находился уже на краю гибели — был окружен, словно волк в загоне. Чем-то понравился ему молодой инспектор милиции? Тоже нет. В чем же дело? Ведь знает, что он, Коваль, сразу бросится в райотдел за помощью. А может, они хотят привлечь все внимание милиции к этому дому, чтобы беспрепятственно совершить грабеж тем временем в другом месте?..

Той же ночью Коваль убедился, что его размышления имели основания: банда Сифона пыталась ограбить сберкассу в другом конце города…

…Вскоре подполковник поднялся на гору, миновал студенческое общежитие. Прохладный ветерок с Днепра подул в его разгоряченное лицо. Наконец около старого четырехэтажного дома, расположенного на площади — в нем помещалось Управление внутренних дел, суд и другие административные учреждения города — у Коваля все четче стали определяться вопросы, на которые он пока еще не находил ответа.

Почему Джейн так упрямо не хотела писать заявление? Почему отказалась ехать на экспертизу? Конечно, следы насилия можно установить и завтра. Они не исчезнут за одну ночь.

Но почему?

Пожалела в последнюю минуту этого красавчика? Жалеть негодяя, преступника?! Если бы его пожалел он, Коваль, это еще можно понять. Но Джейн… Ее жалость кажется странной.

Дмитрий Иванович пошел медленнее. Задумался о психологии девушки из чужого мира, которая привыкла к легкой жизни, привыкла удовлетворять все свои прихоти.

Подполковник перенесся мысленно в далекий Лондон — он представлял его только по книгам и кинофильмам — и словно увидел там Джейн, которая прогуливается вместе со своим женихом Генри в зеленом благоустроенном парке, каких так много в английской столице. Генри представился ему худощавым англичанином в добротном костюме, с лакированной тростью в руке. Лицо продолговатое, немного бледное, серые глаза уверенно осматривают встречных, нос с горбинкой и ямочка на подбородке подчеркивают твердость характера. Джейн рядом с ним похожа на розовую куколку. Такой, подумал Коваль, действительно не будет долго ждать невесту. Потом Дмитрий Иванович прошелся вместе с ними в магазин к ювелиру, где Генри купил Джейн украшения, — он видел на шее у девушки колье — подарок жениха.

Подполковник привык изучать всех людей, так или иначе связанных с расследуемым им событием. Не только самих людей, а и среду, в которой они живут, их связи… Однако в случае с Томсонами он был лишен такой возможности, и это усложняло расследование. Правда, к главному событию, которым он занимался, сын туманного Альбиона Генри никакого отношения не имел… Вот только эта беда с Джейн! Кажется, преступление Струця отодвинет на второй план отравление Залищука…

«Нет, такая, как Джейн, не сможет во имя какой-то абстрактной жалости простить преступнику, растоптавшему ее честь… В таком случае почему же она отказалась писать… Мы толком и не знаем, в чем преступление лейтенанта. Изнасилование? Или только попытка? Нападение с преступной целью?.. Ни одно, ни другое еще не установлено. Даже потерпевшая не говорит прямо об этом… Допустим, что ей неудобно было о таком рассказывать мне, естественная девичья стыдливость. Но ведь и заявления не захотела написать…»

С такими противоречивыми мыслями Дмитрий Иванович подошел к подъезду Управления внутренних дел. Заметив его, часовой у входа козырнул. Подполковник механически поднес руку к голове и, вспомнив, что не в форме, опустил. Остановился. Несколько секунд постоял так, лицом к лицу с часовым, и вдруг вместо того, чтобы подняться по ступенькам и войти в здание, направился через дорогу в небольшой скверик, который находился между Управлением и жилыми домами. Сел там на массивную каменную скамью и задумался.

«Действительно, очень странно… Наверное, я погорячился, — упрекнул себя Коваль. — Меня так ошеломила эта история с лейтенантом. Погорячился и забыл об элементарных вещах. Все же не откладывая нужно было установить: «А был ли Иван Иванович?» — Подполковнику припомнилась пьеса Назыма Хикмета под таким названием. — Установить наличие преступления и допросить лейтенанта… В этот раз я сделаю иначе. Сначала поговорю со Струцем, а потом займусь экспертизами. Во-первых, он еще, естественно, не обвиняемый и, во-вторых, никто пока не лишил его звания лейтенанта милиции. Но не сейчас же, уже позднее время… Потерплю до утра, когда Струць появится в райотделе. Лейтенант никуда не исчезнет, и применять к нему такую предупредительную меру, как задержание, нет нужды…»

Коваль поднялся со скамьи и направился к остановке троллейбуса. Вокруг гасли фонари. Будто возвращая ночи ее естественные контуры и краски, вырисовался в небе полный месяц и залил землю бледным светом.

Заснуть этой ночью Коваль долго не мог.

Чтобы не мешать Ружене, взял подушку и отправился в свой кабинет, где по старой холостяцкой привычке улегся на диван…

7

Перед Ковалем сидела женщина в коротком вылинявшем платье, едва прикрывавшем колени. Сначала сухо, а потом, разговорившись, уже более живо отвечала на вопросы.

Мысль о том, что девушка хочет броситься под поезд, появилась у нее, стрелочницы, когда увидела, как та, взлохмаченная, расхристанная, нервно ходила вдоль насыпи.

— Вы можете указать время? — спросил Коваль, записывая ее слова.

— А как же! — обрадовалась стрелочница подвернувшемуся случаю помочь милиции. — Пять минут десятого, двадцать один ноль пять, ну в крайнем случае ноль шесть.

— Вы так точно заметили время?

— А как же! В двадцать один тринадцать проходит электричка. И девушка, вероятно, собиралась броситься под нее.

— Она знала расписание электричек на вашем участке?

— Конечно нет. Это я сама так соображаю. Миновав незнакомку, я сделала еще несколько шагов и оглянулась. Оглянулась и она. Это мне не понравилось. И с этого момента я не спускала с нее глаз. Двинулась следом на некотором расстоянии, потом спряталась за деревом. Девушка села на насыпь и, плача, стала поправлять на себе одежду.

— Еще было видно?

— А как же! Смеркалось. Но рассмотреть можно было… Поняв, что я за ней слежу, девушка накричала на меня. Я догадалась, что она иностранка, так как путала наши слова с какими-то непонятными. Не обращая внимания на ругань, я подошла и стала ее утешать. В ответ девушка вдруг расхохоталась как ненормальная. А когда донесся шум электрички, вскрикнула и бросилась вниз по насыпи. — Женщина вздохнула и на секунду умолкла. — По шуму вагонов я поняла, что электричка вот-вот появится из-за поворота. Тогда и я сбежала на полотно, чтобы сигналами остановить ее, потому что та дуреха уже была на рельсах. Машинист меня заметил, тормознул, аж рельсы заскрипели. Несчастье случилось бы, если бы я не оттолкнула ее в сторону. Машинист все время давал гудки, но мы уже были не на полотне, и электричка миновала нас. Пока электричка приближалась, девушка вырывалась из моих рук. — Женщина потерла левое плечо. — До сих пор болит, так она меня ударила! А потом, когда электричка прошла и я ее отпустила, побежала по направлению к городу… Какой-то сукин сын довел девку до беды и удрал…

— Как вы узнали об этом?

— Она же через несколько минут возвратилась к моей будке: или снова надумала под поезд, или, может, заблудилась, потому что стемнело. Я ее на путях и встретила.

— Одну?

— А как же! Одну. Привела на пост, дала воды, отряхнула с нее пыль и землю.

— Как вы узнали, что «какой-то сукин сын довел девку до беды и удрал»? — Коваль специально повторил дословно выражение стрелочницы.

— А она сама рассказала.

— Вы ее расспрашивали?

— Нет. Она сначала ничего не говорила. Но когда я хотела позвонить в милицию, чтобы за ней приехали, стала умолять отпустить ее к матери в гостиницу. Сказала, что она из Англии и что у нее будут крупные неприятности, если в эту историю вмешается милиция. Она тогда долго не сможет вернуться домой, где ее ждет жених. И еще сказала, что у нее больная мать, которой врачи запретили волноваться. Я была очень сердита. И не только потому, что, бросившись под поезд возле моего поста, она и мне причинила бы большие неприятности. Меня возмутило и другое: молодая красивая девушка и не дорожит жизнью! Но она так просила пожалеть ее, пожалеть мать, так просила! И в конце концов я уступила.

Раздался гудок дистанционного телефона. Женщина поднялась с табурета, взяла трубку, взглянула на часы.

— Пост номер восемь слушает… Пятьсот семнадцатый проходит… — повторила она слова диспетчера. — Сейчас поезд, — объяснила Ковалю, беря в руки сигнальные флажки.

Подполковник тоже поднялся. Из-за поворота показалась красная грудь электровоза. Рельсы тянулись внизу, между холмами, словно в каньоне, и Коваль подумал: если бы не стрелочница, Джейн, скатившись на рельсы, непременно погибла бы.

Женщина, свернув желтый флажок, возвратилась в помещение. Подполковник вошел следом за ней. Она устало опустилась на скамью, сняла оранжевую куртку. И, видимо, все еще находясь под впечатлением воспоминаний, сама, не ожидая вопросов Коваля, продолжила рассказ:

— Когда она сказала, что ее то ли изнасиловали, то ли хотели изнасиловать, я накричала на нее: «Скажешь правду и дашь слово, что больше не будешь делать глупостей, отпущу домой». Знаете, мне вообще-то не очень хотелось впутываться в эту историю. Пойдут всякие вызовы, расспросы, не один день потеряешь, а у меня семья, дети, муж больной, своей беды по горло… Да вот не удалось… Девушка снова начала плакать, клясться, что не бросится под поезд, хотя ее оскорбили. Она, мол, и не собиралась бросаться, просто убегала от какого-то нахала… и решила попугать его.

— Вы его видели, этого «нахала»?

— Нет, может, он где-то в кустах прятался, но я не видела.

Эти слова успокоили Коваля.

— Набросила ей на плечи свой ватник, так трясло глупую, словно в лихорадке. Тем временем совсем стемнело. А тут пришла моя напарница Надя, и я попросила ее остаться за меня, потому что боялась отпустить девушку одну.

— Так что же все-таки с ней произошло? — словно сам себя спросил Коваль.

— Что произошло? — повторила его слова стрелочница. — Знаете, товарищ подполковник, она мне говорила как-то туманно, но я все поняла, как бы сказать, сердцем. Оскорбил ее тот баламут. А как же! Сначала пригласил погулять. Она понимает по-украински, хотя выросла в Англии. А он будто бы английский учит и хотел с ней по-ихнему поговорить… А потом… Какие там разговоры! Набросился на нее!..

Женщина умолкла и опустила глаза.

— Значит, набросился?

— А как же!

— Ну и что же?

— Что? — стрелочница снова опустила глаза. — Дальше ничего не знаю… Да оно и так понятно, товарищ подполковник. Чего еще, если девка под поезд бросается. Не верю, что она кого-то там пугала. Это ей стыдно было признаться. От простого поцелуя еще никто на рельсы не ложился.

— А не от простого? — Коваль слегка улыбнулся и этим смутил женщину. — Итак, ничего конкретного о самом происшествии вы не знаете. Сами ничего не видели… Ну, а кто же этот кавалер? — спросил опять Коваль будто самого себя.

Стрелочницу, очевидно, не только удивил, но и задел спокойный, даже с нотками удовлетворения тон Коваля.

— Какой кавалер?! — выкрикнула она гневно. — Бандит, а не кавалер! А как же!

— Чтобы судить, нужно знать; чтобы осудить, нужно поймать, — ответил все так же спокойно Коваль. — А чтобы поймать, нужны приметы. Девушка не говорила, кто он, где работает, как его звать?

Женщина покачала головой:

— Нет, не сказала… Да неужели вы, милиция, не найдете? Говорят, что и таких находите, которые кто знает где прячутся.

— Только с помощью людей, — заметил подполковник.

— А вы у нее спросите. Почему же она вам не рассказала?

Коваль не успел ответить. Снова прозвучал густой низкий звонок дистанционного телефона, и женщина схватила трубку. На подходе был новый состав.

Коваль уже знал, что Джейн не хочет предавать большой огласке имя своего обидчика. Выходит, только троим — самой Джейн, миссис Томсон и ему, Ковалю, — известно, что это был лейтенант Струць. Но почему Джейн скрывает, что, собственно, произошло у нее с лейтенантом? Если Струць так тяжко ее обидел, что решила броситься даже под поезд, то какое для нее имеет значение, узнает об этом милиция или не узнает? В таком случае она сама должна бы отложить отъезд и свадьбу… Да, здесь как-то не сходятся у нее концы с концами…

Когда стрелочница вернулась в будку и положила свои флажки, Коваль снова спросил:

— Значит, никаких примет не назвала?

— Этого мерзавца?.. Нет. Спросила ее, как она отважилась с незнакомым парнем идти под вечер в лес. Дурочка, говорит, поверила, что он хороший. Какой-то начальник…

— Умгу, — промычал Коваль. Впрочем, подумал, в глазах Джейн и лейтенант мог показаться начальником. — Ну, а дальше? Как вы попали в гостиницу?

— Дальше? — медленно произнесла, словно собиралась с мыслями, женщина. — Я вышла с ней на дорогу, остановила такси и отвезла ее к матери. А как же! Она всю дорогу дрожала, даже под ватником.

— А как ее зовут, эту девушку?

Женщина молчала.

— Забыли?

— Да нет, — растерянно ответила. — Она не назвалась. А я не спросила. Не до этого было.

— Хорошо. — Коваль встал. — Теперь пойдемте к месту происшествия.

Он попросил стрелочницу показать, где бросилась на рельсы Джейн, где находилась в это время электричка. Потом снял часы — старенький «Луч», — дал женщине, а сам, поддерживаясь на руках, опустился на рельсы и попросил засечь, за сколько секунд он поднимется и отбежит от путей…

8

Как ни ждал сегодня Дмитрий Иванович появления лейтенанта Струця, как ни готовился к встрече с ним, но, когда тот открыл дверь, весь напрягся.

— Здравия желаю, товарищ подполковник! — бодро приветствовал его инспектор.

Не поднимая головы от бумаг на столе, за которым сидел, Коваль пробурчал в ответ что-то неразборчивое.

Лейтенанта не смутил холодный прием. Начальство, иронически подумал он, как и все люди, тоже имеет право на плохое настроение. Впрочем, люди такого возраста все сварливые, он убедился в этом, наблюдая за своим отцом, полковником в отставке, — а теперь вот и Коваль уверенно приближается к критическому этапу и полковничьему званию. И тут же с удовлетворением отметил, что ему, лейтенанту, до этого возраста, как и до высокого звания, еще очень далеко. На его устах появилась довольная улыбка.

Очевидно, эта улыбка и была последней каплей, переполнившей чашу терпения Коваля.

— Я с самого утра побывал у Крапивцева… — начал Струць.

Подполковник жестом оборвал его, поднялся из-за стола и, как всегда, когда волновался, стал мерить шагами комнату. Струця, который удивленно следил за ним, он будто не замечал.

Так прошло несколько минут. Вдруг Коваль резко остановился и внимательно посмотрел на лейтенанта, словно впервые увидел: черные туфли, брюки с тоненьким красным кантом, форменная серо-голубая рубашка, молодое, теперь уже растерянное лицо, карие глаза и чертова девичья родинка над губой…

— Вы лучше расскажите, что делали вчера вечером!

Коваль, пожалуй, впервые в жизни повысил голос на подчиненного. Кто-то открыл дверь в кабинет и тут же закрыл.

— Дмитрий Иванович… товарищ подполковник… — Струць не понимал, почему вдруг налетела такая гроза. На лице его была уже не только растерянность, но появился и страх за Коваля, которого он успел узнать как человека выдержанного. — Товарищ подполковник, я ничего не понимаю. — И внезапно лейтенанта охватила злость. Какое имеет право Коваль кричать на него, офицера, как на мальчишку?! — Почему вы кричите на меня?!

Подполковник взглянул в лицо Струця и осекся. Через несколько секунд, овладев собой, спросил:

— Так где вы были вчера вечером, лейтенант? С кем? Что делали?

— Объясните, пожалуйста, товарищ подполковник, что случилось? — твердым голосом произнес Струць.

Коваль видел, как возмущение все больше охватывало молодого офицера.

— Я жду вашего ответа, лейтенант. Что вы делали вчера вечером?

— У меня было свободное от службы время…

— Мы с вами всегда на службе, — перебил его Коваль. — Особенно когда ведем розыск. Были вы вчера в лесу с Джейн Томсон?

— Был.

— Что между вами произошло?

Струць растерялся. Неужели подполковник узнал о той глупой выходке Джейн? Не хиромант же он, в конце концов. И не верится, чтобы вслед за ними посылал какую-нибудь ищейку. Или сама Джейн наболтала? Впрочем, от нее всего можно ожидать…

— Ничего особенного, — наконец произнес Струць. Не будет же он рассказывать Ковалю о том, как Джейн раздевалась, как закружилась голова, когда девушка прижалась к нему.

— Тренировались в разговорном английском? — язвительно спросил Коваль.

— Да, разговаривали.

— По моему заданию?

— Да.

— И что же нового выяснили в деле Залищука? Что дали нам эти ваши разговоры? Садитесь и рассказывайте подробно.

Струць опустился на стул и, наклонив голову, какое-то время молчал.

Коваль терпеливо ждал. Нервная вспышка, которая была следствием бессонной ночи, уже прошла, к нему возвращалось выработанное годами равновесие. Успокаиваясь, он посмотрел в окно, на укорачивающиеся тени деревьев и строений, на кусок голубого неба…

Эта ночь для Дмитрия Ивановича была не только бессонной. Она будто перечеркнула все его прежние находки и размышления. Впервые, пожалуй, он усомнился в своем опыте и способности предвидеть события. Среди ночи ему позвонил администратор гостиницы и сообщил, что Джейн Томсон забрала «скорая помощь» с признаками тяжелого отравления.

Дмитрий Иванович тут же оделся, подумал: как хорошо, что лег спать в кабинете — не потревожит Ружену, и помчался в больницу, куда отвезли Джейн.

Девушке уже промыли желудок, дали противоядие и поместили в палату. Врачи «скорой помощи» заверили Коваля, что жизни мисс Томсон ничего не угрожает, но поговорить с ней не разрешили: ей нужен покой.

«Неужели после неудачной попытки броситься под поезд Джейн решила отравиться?! — начал размышлять Коваль. — Что это за яд? Где она взяла его? Эксперты пока ничего уверенно не могут сказать, но врачи «скорой» подозревают, что в желудок попал растительный яд, который причиняет сильную боль. Джейн, рассказывали, кричала от этой боли, пока ее везли в больницу…»

Ему вспомнились слова Таисии: «Животик у него еще был тепленький… Один, брошенный, корчился на мокрой земле…».

Подполковник подумал с горечью: его опасения, что яд ходит по рукам, что после Бориса Сергеевича будут новые жертвы, начинают сбываться… И он не помешал этому!

Чувствовал себя так, словно попал в лабиринт и не может из него выйти. События накатывались лавиной, он не успевал всюду и не мог поймать преступника, который, возможно, выбирает сейчас себе новую жертву.

Борис Сергеевич и мисс Томсон — двое потерпевших. Но какие это разные люди! Разве они могут стоять в одном ряду, то есть представлять одинаковый интерес для преступника? Но оба ли они жертвы? Это тоже нужно еще выяснить. А может, Залищука погубили по ошибке и яд с самого начала предназначался Джейн? Возможно, это случайное стечение обстоятельств, что вино выпил Борис Сергеевич?..

Коваль признавал существование случайностей, которые являются результатом объективного стечения обстоятельств. Но поскольку такое совпадение случается редко и не может быть своевременно предвиденным, его считают незакономерным и не принимают во внимание.

Черт возьми, кажется, в своем розыске он возвращается к исходной точке! Кому же предназначалась отрава, если не хозяину дачи? Ее пустили в ход в тот вечер, когда Томсоны и врач Найда были в гостях у Залищуков. Если не Борису Сергеевичу, то кому же из четырех присутствующих? Таисии?.. Абсурд! Врачу Найде?.. А кому Найда мешает? Он не связан ни с кем из участников… А может, Кэтрин не все рассказала о нем, может, за доктором есть какие-то грешки и он боялся, что женщина разболтает?.. Выходит, удар был направлен им на Кэтрин, на бывшую свою любовь?..

Что-то протестовало в душе Коваля против такого завершения светлой юношеской любви, которая претерпела не менее тяжкие удары судьбы, чем любовь Ромео и Джульетты.

А кому нужна была смерть Джейн? И не по ошибке ли она выпила отраву? Нет, чепуха! Другое дело — мать Джейн. Даже у Бориса Сергеевича могли быть серьезные претензии к Кэтрин, ведь она собиралась забрать от него Таисию в Англию.

И в самом деле все перепуталось. Он действительно возвратился к исходной точке, и все труды и его, и лейтенанта, который сидит сейчас перед ним потупившись, и исследования экспертов — все идет прахом.

А что все-таки делать с этим Струцем? Вчера ночью он подумал, что, возможно, вся эта история с лейтенантом вымысел Джейн. Потому она и сказала: «Мы с мамой не будем поднимать шум… А вы за это помогите мне завтра же вылететь к жениху…»

Шантаж? Очень похоже. Но слезы, истерика, порванная юбка? И почему не захотела поехать на медицинский осмотр? Выкручивалась как только могла.

Разговор со стрелочницей подкреплял сомнения в отношении рассказа Джейн. Уже и на нее падало какое-то подозрение…

Вполне возможно, что это была только имитация попытки самоубийства. Спектакль, который Джейн талантливо сыграла для единственного зрителя — стрелочницы. И плакала в тот момент по какой-то другой причине: при малейшей неудаче женщины могут горько обливаться слезами, что является естественным проявлением обычной женской слабости. Да и бросилась она на рельсы так, чтобы остались шансы на спасение.

Эксперимент, который провел Коваль, свидетельствовал, что и он, не такой уж и быстроногий, успел бы убежать от электрички. По подсчетам подполковника, электричка, даже не притормаживая, наехала бы на Джейн не раньше чем через минуту после того, как появилась из-за поворота. За это время Джейн могла бы спокойно встать с рельсов и уйти. И стрелочнице она поддалась лишь тогда, когда почувствовала, что электричка близко и вырываться ни к чему.

Конечно, до сих пор и на Джейн могло падать подозрение в отравлении Залищука. Но внезапное отравление ее самой вроде бы снимало подозрение и снова перепутывало все карты.

Так что же у Джейн? Самоубийство? Ни в коем случае! Ни один спасенный самоубийца не повторит попытки покончить с собой. Ладно, находясь теперь в больнице, она пройдет полный медицинский осмотр, и все прояснится.

Лейтенант Струць наконец поднял голову:

— Ничего особенного у нас не произошло. Гуляли в парке потом забрели в лес.

— В каком настроении была Джейн?

— В хорошем. Она бегала между деревьев, рвала цветы на полянах. Я пытался разговаривать с ней по-английски, хотя это вызывало у нее смех, расспрашивал названия цветов.

— В котором часу вы встретились?

— В пять вечера возле метро «Крещатик».

— А когда распрощались?

— Где-то в половине восьмого.

— Вы проводили ее до гостиницы?

— Она попросила меня оставить ее одну.

— Почему?

Лейтенант замялся. Коваль понял, что попал в точку.

— Я не придал этому значения, — понуро сказал Струць. — Она заявила, что хочет побыть одна. Тогда я сел в автобус и поехал.

— И вы оставили ее? Это не по-джентльменски, лейтенант, — язвительно заметил Коваль. — Вы ее привезли в лес и должны были доставить домой… Кто-кто, а вы знаете, как опасно бросать под вечер в лесу девушку одну-одинешеньку. Так что у вас произошло?

— Она не захотела, чтобы я ее проводил…

— Почему не захотела?.. Неужели мне из вас, лейтенант, нужно вытягивать правду, словно из какого-нибудь подследственного…

— Я не подследственный, — возмутился Струць. — Если хотите, то Джейн не осталась в лесу.

— О-ля-ля! — Коваль прошелся по кабинету. — Значит, не осталась?

— Нет. Она сказала: «Мне не нужен конвоир».

— То бежала на свидания с вами, а то вдруг не захотела. Странно. Не догадываетесь, почему?

— Понятия не имею…

— Вы, конечно, были в гражданском?

— Да… Но, товарищ подполковник, Джейн не осталась в лесу. Я видел, как она шла на электричку.

— И видели, как села в вагон?

Струць на секунду задумался.

— Нет, — сказал после паузы, уже поняв свою ошибку, — видел только, как вышла на платформу. Мой автобус двинулся раньше, нежели прибыла электричка.

— Эх, лейтенант, — покачал головой Коваль. — Это самое маленькое, что вы должны были сделать.

У него снова промелькнула мысль, что, возможно, Джейн обидел не лейтенант, а кто-то другой, но она теперь хочет использовать эту свою беду для шантажа.

— Вспомните точнее, когда вы распрощались.

— Приблизительно в половине восьмого, самое позднее — без двадцати… Это можно уточнить по расписанию электричек.

Остановившись напротивлейтенанта, Коваль согласно кивнул.

«С полвосьмого до начала десятого, когда пыталась броситься под поезд, чем она занималась? Где была эти полтора часа? С кем?»

— А теперь докладывайте подробно о вашем разговоре. Только не о цветочках.

— Ну, говорила об Англии, об их обычаях, о своей поездке в Венецию и Рим. Потом я сам составлял английские фразы, большей частью такие, какие встречаются в учебниках и разговорниках…

— Об отравлении Залищука ничего не спрашивала? Своих соображений не высказывала?

— Единственное, чего все время добивалась: когда сможет вернуться домой. Во всем обвиняла Крапивцева… Я, правда, ей сказал, что вина его не доказана и что теперь возникает новая версия. — Струць опустил слова «у меня», что в данной ситуации было самым главным. — Тогда она словно взбесилась.

— То есть как?

— А так… — неопределенно ответил Струць. — Ну, начала дуреть, смеяться…

— Шутить?

— Нечто похожее…

«Шутить! Очутился бы этот старый ворчун на моем месте! Но, в конце концов, это не имеет существенного значения для дела».

— Ну, а дальше?

Лейтенант пожал плечами:

— Это и все. Дальше вы знаете… Попросила оставить ее.

Коваль сел за стол, повернулся к окну.

Тени во дворе становились все короче, время летит, а у него сегодня еще миллион дел, и все неотложные: нужно ехать к экспертам, — возможно, уже установлен химический состав яда, который приняла девушка; потом — больница, непременно надо поговорить с Джейн до появления Тищенко, ему тоже сообщено об отравлении англичанки, и он обязательно приедет в больницу. Джейн расскажет ему о происшествии в лесу, и следователь вцепится в молодого лейтенанта, хотя вина того еще не доказана.

Если бы у Коваля не появились сомнения в правдивости слов Джейн, он не так разговаривал бы с этим парнем. Немедленно поставил бы вопрос о привлечении его к уголовной ответственности.

С горечью подумал, сколько еще таких случаев, когда девушка, чтобы избежать осуждения родителей и будущего мужа, сваливает всю вину на парня, не считаясь с тем, как дорого он заплатит за оговор. Как скрупулезно нужно изучать эти дела, чтобы не сломать жизнь невиновному молодому человеку!..

Но пока что, хотя и очень нужен помощник, он отстранит лейтенанта от работы над этим делом. Отстранит так, чтобы Струць ни о чем не догадался. Тяжелейший грех — обидеть честного человека. Поэтому нужно спешить в больницу, пока Джейн не встретилась с Тищенко.

По дороге в больницу нужно еще заглянуть к миссис Томсон и успокоить ее, у женщины слабое сердце, и все может случиться.

— Лейтенант, — сказал обычным деловым тоном Коваль. — Оформляйте командировку и немедленно вылетайте в Краснодар. Через два дня чтобы возвратились со всеми данными о Крапивцеве и его тамошних делах. Всё!

Струцю ничего не оставалось, как откозырять и выйти. Через несколько секунд услышал за спиной, как подполковник замыкает дверь кабинета.

Коваль опередил в коридоре лейтенанта, и когда Струць вышел во двор, его уже нигде не было видно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Дмитрий Иванович не вызвал машину — до Октябрьской больницы, где находилась Джейн, от министерства — через сад — рукой подать. Спустившись по крутому склону среди деревьев и кустарников, подполковник вскоре очутился возле терапевтического корпуса, где, как ему было известно, в отдельной палате лежала Джейн. С минуту постоял возле входа, осматриваясь; затем зашел в коридор и, никого не встретив, поднялся на второй этаж.

Возле столика дежурной сидели две женщины в белых халатах. Одна что-то сосредоточенно писала в толстом журнале.

— В какой палате лежит Джейн Томсон? — тихо спросил подполковник. — Отравление.

— К ней нельзя, — строго ответила женщина, заполнявшая журнал. Она, очевидно, была старшей по должности и говорила безапелляционным тоном, свойственным врачам, когда они видят в своем царстве посторонних. — А кто вы будете?

— Уголовный розыск, — сказал Дмитрий Иванович, вынимая удостоверение. — Подполковник Коваль.

— Тем более нельзя, — упрямо повторила врач, недовольно посмотрев на него. Чем-то не понравился ей этот высокий угловатый мужчина с колючим взглядом. — Больной нельзя волноваться, даже разговаривать. Дня через два-три, когда ей станет лучше, приходите. И то в случае острой необходимости.

— Такая необходимость есть сейчас.

Женщина развела руками.

— К сожалению… Для нас главное — здоровье пациентки. Мы отвечаем, — она сделала ударение на слове «мы», — тем более что это иностранка.

Коваль понял, что опоздал: уже был звонок от Тищенко.

— А завотделением я могу увидеть? — Эту фразу он невольно произнес иронически.

Врач царственным жестом показала в конец коридора.

— Имейте в виду, и он вам не разрешит… Валя, — обратилась она к соседке, — проводи товарища подполковника.

Коваль открыл дверь в кабинет. Стоявший у окна человек в белом халате повернулся, и не успел подполковник поздороваться, как он воскликнул:

— Товарищ Коваль!

Медсестра, поняв, что объяснять заведующему, как появился в отделении настойчивый посетитель, нет необходимости, выпорхнула из кабинета.

Подполковник не сразу вспомнил, где он встречал этого человека с характерными дугообразными черными бровями. Это произошло лет десять назад. Тогда врач был еще студентом. В селе случилось убийство, в котором ошибочно обвинили его дядю. Коваль сумел найти действительного убийцу и спас от незаслуженной кары невиновного человека.

— Ваша фамилия Гулий?

— Нет, не Гулий. Это мой дядя по матери — Гулий, тот самый, которого по ошибке обвиняли. А меня зовут Рябошапка Иван Архипович, — сказал врач, довольный тем, что Коваль вспомнил его.

— Рябошапка… да… да…

— Вы, очевидно, интересуетесь англичанкой? — спросил заведующий отделением, жестом приглашая Коваля сесть на стул возле своего столика. — Если не изменяет память, Дмитрий…

— Иванович, — подсказал подполковник. — А вас уже предупредили, чтобы никого не допускали к ней? — Коваль продолжал стоять, будто не поняв приглашения.

Заведующий отделением кивнул.

— Следователь Тищенко?

— Да, — подтвердил врач, и густые брови его сошлись над переносицей. — Звонили из прокуратуры.

«Удивительно, почему Степан Андреевич так вцепился в Джейн? — задумался Коваль. — Может, мать или она сама еще вчера, до отравления, успели нажаловаться на лейтенанта? Решили, что с помощью прокуратуры смогут быстрее получить визы? Иначе чем объяснить, что Тищенко, который поручил ему дознание в отношении англичанок, вдруг так заинтересовался Джейн? В таком случае все приобретает новое освещение…»

— Даже милицию?!

На минуту воцарилось молчание.

Как быстро преуспел в карьере этот недавний студент, отметил Коваль, каких-то восемь — десять лет — и уже заведующий отделением центральной больницы города, должность профессора или, по крайней мере, доцента.

— Очень строго предупредил: «Никого, ни единого человека, пока не допрошу». Но я думаю, вас, Дмитрий Иванович, это не касается…

Подполковник усмехнулся.

— Вы, товарищ Коваль, для меня самый главный, и я готов ответить…

— Отвечать не будете, — успокоил подполковник врача. — Проводите меня к больной. Разговаривать она может?

— Да, температура упала. Рвоты прекратились, боль в полости живота утихла.

— Ваш диагноз подтвердился?

— Да. Отравление. Яд высокотоксичный, но в мизерном количестве. Наша лаборатория еще не смогла установить, какой именно. Но уже ясно: растительного происхождения, типа адамова корня, как его называют в народе, или переступеня. По симптомам очень похоже. Эти растения — эндемы Кавказа.

— Гм, — буркнул Коваль. — Кавказа… — Он вспомнил о радикулите Крапивцева. «Хорошо, что отправил Струця в командировку на юг…»

— Кроме того, хирург установил легкие телесные повреждения…

— А гинеколог?

— От гинеколога категорически отказалась.

— При радикулите эти травы помогают?

— Да, конечно, — подумав, что подполковник страдает болями в пояснице, и радуясь возможности помочь ему, поспешил подтвердить Рябошапка. — И при радикулите, и при ревматизме. Натираются сырым корнем или делают настойки, мазь… В этих растениях есть сильно действующее ядовитое вещество, называемое брионином… Поэтому их можно применять только как наружное. В пище девушки лаборанты обнаружили еще какой-то опасный гликозид. Но какой именно, пока не определили. Я думаю, ваши эксперты лучше разбираются в ядах, чем мы. Возможно, они уже все установили.

Коваль покачал головой. Он успел побывать у экспертов и узнал лишь об одном, но важном: яд, от которого погиб Залищук и пострадала Джейн, один и тот же.

— Исследования продолжаются, — уклончиво ответил подполковник.

Когда проходили мимо столика дежурного врача, Коваль почувствовал на себе пристальный взгляд женщины, которая не хотела допустить его к Джейн. Теперь она сидела одна. По знаку Рябошапки сняла с вешалки халат, подала Ковалю.

Подошли к двери, ведущей в палату.

— Вы ненадолго? — обеспокоенно спросил заведующий отделением. — Она еще очень слаба.

— Ненадолго, — ответил Коваль, открывая дверь. Он догадался, что Рябошапка боится, вдруг появится Тищенко и застанет здесь подполковника.

Завотделением, поколебавшись, вошел вслед за Ковалем в палату.

Джейн была укрыта простыней, обессиленные руки ее лежали на груди. Коваль понял, что она действительно очень слаба. На открытом правом предплечье матово отливал большой синяк.

Джейн узнала Коваля, улыбнулась. Он поздоровался и, придвинув к кровати табурет, сел так, чтобы хорошо видеть ее лицо.

Рябошапка тоже опустился на свободный табурет в углу палаты, всем своим видом подчеркивая, что содержание беседы подполковника с Джейн его не интересует, но что он не может оставлять больную одну.

Девушка тем временем смежила веки.

— Джейн! — окликнул ее Коваль. — Вы в силах со мной разговаривать?

Она открыла глаза.

— Могу.

— Как вы думаете, где вы отравились?

— Я ничего не знаю, — прошептала Джейн так тихо, что подполковнику пришлось наклониться над ней.

— Что вы ели и пили вчера? Где обедали, ужинали? С кем?

— Обедали в ресторане, в «Днипре». А ужинали… Нет, я не ужинала…

— А обедали — вы, мама и кто еще?

— Этот мамин земляк, врач.

— Андрей Гаврилович, — уточнил Коваль. — Блюда, которые вы заказывали, взяты на анализ. Но назовите их снова.

— Сначала икра. Красная…

— Раз, — загнул палец Коваль. — Дальше…

— Салат. Мясным у вас называется…

— Два.

— Котлеты… «а-ля Полтава»… и, конечно, кофе.

— Пирожных не ели?

— Что вы! Я и так у вас растолстела. Генри меня не узнает. Разве что вот за эту ночь похудела.

— А пили?

— Врач взял вино натурель, а я пила минеральную — боржоми.

Подполковник знал, что бутылку недопитого «Цинандали», которую заказывал врач, так и не удалось обнаружить. Либо официант сам допил вино где-то на кухне, либо вылил в фужеры и поставил другим посетителям. Пришлось взять на анализ все открытые в тот день бутылки из-под «Цинандали». Ничего подозрительного не обнаружили, кроме разве того, что в некоторых из них было не грузинское «Цинандали», а более дешевое кислое вино. Но уголовный розыск махинациями в ресторанах не занимался. Джейн действительно только пригубила свой фужер, наполненный доктором Найдой. Пустых бутылок из-под боржоми в тот день тоже много собралось, однако капли, которые остались на их дне, никаких следов отравы не содержали. Значит, пришел к выводу Коваль, отравилась Джейн в другом месте.

— А когда встретились со Струцем, он ничем не угощал? Вином, мороженым, фруктовыми напитками?

Джейн не хотела отвечать на этот вопрос и отвернулась к стене. Дмитрий Иванович заметил, как шевельнулся Рябошапка. «Сейчас поднимется, — с опаской подумал он, — и скажет, что разговор пора заканчивать».

— Джейн, — произнес Коваль как можно теплее, — Джейн, так не годится… Если будете молчать, всем навредите: и себе, и матери, и лейтенанту.

Она повернулась, раскинула руки.

— Мне душно.

Солнце поднялось уже высоко, прострелив лучами кроны деревьев, которые окружали корпус больницы, оно заливало светом палату. Подполковник толкнул раму окна — в помещение ворвались теплые запахи травы, листьев и отцветшей уже липы.

Рябошапка встал, Коваль взглянул на него: не нарушил ли он каких-нибудь врачебных правил?

— Мерси бьен! — поблагодарила тем временем Джейн по-французски подполковника.

— Ну, как наши дела? — спросил завотделением, приблизившись к Джейн. — Все хорошо?

Она ничего не ответила.

Подполковнику показалось, что врач сейчас начнет расспрашивать Джейн о ее состоянии, потом захочет осмотреть, и тогда ему, Ковалю, придется ретироваться.

— Ей необходимо спокойствие. Она устала, — сказал Рябошапка.

— Иван Архипович! — в голосе Коваля было что-то такое, что заставило завотделением отступить.

— Ну, хорошо, хорошо, Дмитрий Иванович. Еще пять минут. — Врач снова отошел в противоположный угол палаты к своему табурету.

— А что вы пили или ели с лейтенантом? — повернулся к Джейн Коваль.

— Абсолютно ничего.

— Даже водой не угостил?

Джейн покачала головой.

— Надо же, — с легкой иронией произнес подполковник, довольный ответом Джейн. — Итак, ничего не ели и не пили в тот вечер?

— Да.

— Ну, а что все-таки между вами произошло, — Коваль говорил тихо, стараясь, чтобы не расслышал Рябошапка, — вчера в лесу? Он, правда, напал на вас?

— Я не хочу об этом вспоминать! — сердито произнесла Джейн.

— Но вы, наверное, не захотите, чтобы осудили невиновного человека. У меня появилось сомнение: все ли было так, как вы рассказали. Даже есть доказательства…

Джейн тихо заплакала. Коваль заметил, как снова шевельнулся в своем углу Рябошапка, но не прекратил беседы.

— Вы знаете, что за ложный донос у нас судят? Вчера я об этом предупреждал. В нашем уголовном кодексе есть специальная статья. Человек за ложный донос наказывается заключением сроком до пяти лет. Кажется, и ваш английский суд очень строго относится к лжесвидетельству…

Джейн побледнела и закрыла глаза.

— Ну, ну, успокойтесь, — мягко сказал подполковник. — Еще все поправимо. Достаточно вам рассказать правду.

Джейн перестала плакать.

— Я не совсем верно говорила… — наконец произнесла она. — Возможно, я сама виновата… Нет, нет, — быстро добавила, заметив, что Коваль что-то хочет сказать. — Виктор действительно не нападал на меня. Ваш лейтенант настоящий джентльмен и совсем не похож на полицейского… И вообще между нами ничего не было… Просто я… я… я…

Ковалю до боли захотелось выкрикнуть в лицо Джейн: «Какого же черта вы тогда наговорили на человека?!» Он покраснел, сдерживая гнев. Прошло несколько секунд, и Коваль уже обычным, ровным голосом спросил:

— Кому кроме меня жаловались на лейтенанта?

— Никому.

— А ваша мама?

— Тоже.

Подполковник облегченно вздохнул.

— А теперь расскажите, как вы попали в город в тот вечер.

— Меня привезла женщина-железнодорожница.

— Но вы же собирались ехать одна, электричкой.

Джейн молчала. На ее лице появились и страх, и злость и раскаяние.

Коваль не торопил.

— Я не села в электричку, — наконец сквозь зубы процедила Джейн.

— Кого вы встретили, когда лейтенант Струць уехал автобусом?

Подполковник говорил так уверенно, словно сам стоял тогда рядом на платформе. Глаза Джейн округлились. Да, этот полицейский — колдун, он может остановить время и прокрутить события назад…

…Рыжий Фрэнк словно из воздуха возник перед ней.

«Хелло, Дже-е! — закричал он, стремительно выпрыгнув из вагона электрички. — Как ты здесь оказалась?! Я тебя из окна увидел. В Киев? Сели!.. Быстрее!» Фрэнк схватил ее за руку.

Она начала упираться.

«Что с тобой, ты злая?..»

«На весь мир!»

«Как всегда, наверное, — присвистнул Фрэнк, и голубые глаза его заблестели. — Это мне нравится. Лучшего мир не заслуживает, и я не люблю добрячек. Настоящая женщина — это огонь и лед в одном горшке». Он спокойно посмотрел, как закрываются двери электрички.

«А где Эмма, Дан и все другие?» — спросила она, лишь бы не молчать.

«Мы вчера возвратились из Москвы, нам пообещали здесь редкие сувениры. А утром — самолетом домой. — Фрэнк не ответил на ее вопрос. — Я не напрасно ездил, — он открыл «дипломат» и показал маленькую, почерневшую от времени иконку. — Восемнадцатое столетие! Здешние варвары забросили ее на чердак… Но, вижу, ты действительно не в настроении. Давай, Дже, прогуляемся среди природы…»

«Ах, — вздохнула она, — я уже нагулялась».

В конце концов Фрэнк все-таки потянул ее в тот самый лесок, откуда она только что пришла…

— Он вас ничем не угощал? — спросил колдун-подполковник, и Джейн вздрогнула. — Тот, которого вы встретили, — уточнил свой вопрос Коваль, чтобы она не сомневалась, о ком идет речь.

Джейн покачала головой.

— Как его зовут?

— Фрэнк… — покорно ответила Джейн. Она не в силах была противостоять натиску подполковника, закрыла глаза. — Фрэнк… рыжий бродяга… — произнесла словно в забытьи.

— Он турист? Ваш земляк? Как его фамилия?

— Он уже дома, в Англии. Мне нехорошо… Оставьте меня, наконец… — процедила Джейн со злостью.

— Дорогой Дмитрий Иванович, так нельзя! Я ведь предупреждал, — сердито произнес Рябошапка. Он позвал сестру и попросил Коваля покинуть палату.

— Сколько она еще пробудет у вас? — поинтересовался подполковник.

— Дня два или три.

Подполковник и Рябошапка встретили Тищенко возле входа в корпус.

Взглянув на Коваля, следователь понял, что его опередили. Он насупился и не нашелся сразу что сказать.

Наблюдая за Степаном Андреевичем, подполковник не торжествовал. Тищенко он не считал достойным противником. Еще когда вел с ним дело художника Сосновского, понял, что он в органах юстиции человек случайный. Его удивляло, как могло случиться, что молодой следователь перенял не новое, лучшее, чем жила даже такая строгая крепость закона, как прокуратура, а все старое, консервативное, узкопрофессиональное, что отходило в область предания.

Заведующий отделением переступал с ноги на ногу, брови его сурово сдвинулись к переносице.

— Я беседовал с Джейн Томсон, Степан Андреевич, — доложил подполковник. — К сожалению, это ничего не дало. Ни малейшего лучика. Она, правда, еще очень слаба… Верно, доктор?

Рябошапка, обрадовавшись, что Коваль вывел неожиданную встречу из тупика, поспешно подтвердил:

— Да, да, товарищ следователь, очень слаба… Но через пару дней станет на ноги.

— Я тоже хотел бы ее видеть… Кто знает… возможно, мне повезет больше.

— Хорошо, Степан Андреевич, — согласился заведующий отделением. — Только придется чуточку подождать, — виновато добавил он, — у нее сейчас процедуры.

— Теперь уже не имеет значения — часом раньше, часом позже, — пробурчал Тищенко, и Коваль понял, что значит это «теперь».

— Разрешите откланяться, — Рябошапка обратился одновременно к обоим уважаемым посетителям. — Должен идти к больным.

— Конечно, конечно, — ответил Тищенко. — Заеду часа через два… Вас подвезти, Дмитрий Иванович? — любезно предложил Ковалю.

— Спасибо, — ответил подполковник. — Я — в министерство, здесь напрямик близко.

Они разошлись в разные стороны: следователь — к своей машине, а Коваль зашагал тропинкой, ведущей к улице Богомольца. Опасность, нависшая было над Струцем, оказалась иллюзорной. Теперь подполковника больше всего тревожило: кто станет следующей жертвой маньяка отравителя, как его найти, схватить за руку…

Он должен был действовать немедленно, чтобы предупредить новую трагедию. Но что именно нужно предпринять, как действовать, еще не знал.

О своих опасениях он решил пока не докладывать начальству — его давно считают фантазером, хотя почти всегда оказывалось, что его фантазии имеют под собой реальную почву. Вышел из сада и направился в конец улицы, где находилось здание министерства.

2

В течение последней недели Ковалю было совсем не до кино или театра. Да разве только в течение этой недели? Стыдно признаться, но ни в кино, ни в театре они с Руженою не были уже несколько месяцев. Вздыхая каждый раз, когда дело касалось развлечений, Коваль покаянно думал: да, усложнил он жизнь бедняжке Ружене. Что у нее теперь в жизни: служба и две квартиры — только успевай поворачиваться! Если будет так продолжаться и дальше — пусть лучше отправляется в экспедицию. Но эти покаянные мысли быстро вытеснялись служебными хлопотами, и все шло по-старому.

Сейчас на его плечи кроме неоконченного дела Залищука свалились и новые заботы — в городе появился насильник и убийца.

И вот именно в это тяжелое для Дмитрия Ивановича время Ружена взяла билеты в кино. Она надеялась, что музыкальный фильм немного развеет мужа, даст отдых его нервам. Уже несколько дней подряд он возвращается домой поздно ночью, мрачный, и ничто его не радует. Ружена понимала, что причиной такого настроения могли быть только служебные неурядицы. И хотя Дмитрий Иванович не любил распространяться дома о делах, в общих чертах Ружена знала их, знала и то, что милиция никак не может раскрыть убийство на Русановских дачах. А два дня тому назад муж предупредил ее, что в городе появился насильник-маньяк.

Уголовный розыск города не мог его поймать, несмотря на решительные меры. Проводили ночные рейды, переодевали женщин — офицеров милиции в гражданскую одежду, и они блуждали по самым глухим окраинам, вызывая огонь на себя. Однако он каждую ночь появлялся там, где его не ждали, и оставался неуловимым. Ковалю пришлось одновременно с русановским делом заняться и этим преступником…

Дмитрий Иванович поморщился, слушая по телефону Ружену. Но когда на противоположном конце линии воцарилось молчание, он представил себе большие, темные, как спелые вишни, глаза жены и словно увидел, сколько чувств светится в глубине их: и надежда, и тревога, и любовь; морщинки на его лице разгладились. Он подумал: картина идет в кинотеатре повторного фильма «Днепр», который находится в центре города, билеты на последний сеанс — успеет еще поприсутствовать на оперативке в горотделе и после разъезда ночных патрулей и оперативных групп сможет отлучиться на полтора-два часа.

— Хорошо, Ружена, — тихо произнес в трубку. — Встретимся возле входа.

Услышал какой-то короткий плотный звук, и ему показалось, что жена в ответ поцеловала воздух у самой трубки. Хотя на душе потеплело от этой мысли, Дмитрий Иванович нахмурился: никак не мог привыкнуть к такому экзальтированному проявлению чувств.

…Полтора часа, которые провели в кинотеатре, не принесли радости ни ему, ни Ружене. Фильм был лирический, овеянный теплым, чуть минорным юмором, — смотрели уже виденную ранее ленту «Мимино». Дмитрий Иванович сидел мрачный, сопел, вздыхал, ворочался в кресле. Ружена чувствовала малейшее его движение и ругала себя, что оторвала мужа от дел, которыми он и здесь терзается. Где-то в середине картины, когда подполковник особенно громко вздохнул, так, что зрители из переднего ряда оглянулись, она предложила уйти. Однако Дмитрий Иванович нашел в темноте ее руку, погладил и решительно прошептал:

— Ни в коем случае! Досмотрим.

Сидевшие впереди зрители снова оглянулись.

— Нас сейчас выведут как хулиганов, — растроганная нежностью мужа, улыбнулась в темноте Ружена. — Сиди тихонько.

Сжатые со всех сторон людьми, они вышли из кинотеатра. После душного помещения ночной воздух парка показался особенно свежим и душистым. Кинотеатр стоял на крутом днепровском берегу — от реки веял ласковый ветерок. Ружена и Коваль медленно шли вдоль невысокой ограды. Внизу гирляндой огоньков обозначился пешеходный мост на Труханов остров. Слабо освещенный этими огоньками, он ажурно висел в воздухе. Над полосой черной воды дрожали звезды, казавшиеся отсюда очень близкими.

— Прости, Руженка, — сказал Дмитрий Иванович. — Я не могу далеко тебя проводить. Посажу в троллейбус, а дальше сама доберешься. Надеюсь, ты не будешь бояться?

Ружена сникла. Она была готова к тому, что муж оставит ее сразу после сеанса, но ей так хотелось хоть немного побыть еще с ним. На ее долю теперь редко выпадали минуты, когда они оставались вдвоем. Наигранно бодро ответила:

— Бояться?! Ты забываешь, Дима, что я геолог. Пока, правда, мне не приходилось встречаться с медведем, но в глухой тайге я отмерила своими ногами не один десяток километров. К тому же у меня спортивный разряд. Ты забыл об этом?

— По плаванию, — улыбнулся Коваль. — Ну, ладно. Идем побыстрее.

Парк пустел. Толпа из кинотеатра потянулась к главной аллее, где был спуск на городскую площадь, и вскоре рассеялась, растворилась в темноте, шум голосов слился со слабым гулом отходящего ко сну города.

По склонам холмов бежали узкие извилистые аллейки к Днепру. Они тонули в темноте; только проходя мимо, можно было заметить среди кустов зияющую черноту прохода.

Вдруг Коваль остановился. Впереди в черном провале боковой аллейки обозначился чей-то высокий силуэт. Далекий фонарь вырисовывал фигуру худощавого молодого человека. Подполковник наметанным глазом определил, что на мужчине курточка спортивного покроя. Что-то в поведении одинокого гуляки насторожило его. Ориентировку на преступника он хорошо помнил: высокий, худощавый, ходит, несмотря на теплую погоду, в спортивной куртке, слегка сутулится.

Человек в курточке стал оглядываться. Коваль увлек Ружену за толстое дерево, и незнакомец не заметил их. Он вышел на главную аллею и медленно двинулся по ней.

— Ты чего? — спросила Ружена.

— Кажется, он, — тихо произнес Коваль.

Ружена сразу все поняла.

Человек в курточке приближался к ним.

— Ты оставайся здесь, а я пройдусь за ним. Если через несколько минут не вернусь, иди вниз к площади и езжай домой.

— Нет, — произнесла Ружена и схватила мужа за руку.

— Если он попробует напасть на какую-нибудь женщину, я его возьму на месте преступления.

— Нет, — твердо повторила Ружена, — ты оставайся, а я выйду вперед.

Вся эта перепалка заняла несколько секунд, и не успел Коваль возразить, как жена вышла из-за дерева и неторопливо, будто прогуливаясь, пошла впереди мужчины в курточке. Пройдя немного, Ружена свернула в боковую аллейку.

Заметив стройную женщину, прогуливающуюся в одиночестве, незнакомец ускорил шаги — он быстро догонял Ружену. Оглянувшись и никого не увидев, нырнул следом за ней в боковую аллейку.

Дмитрий Иванович тихо пробирался среди кустов. Двигаясь параллельно аллейке, на которой еле угадывался силуэт жены, он готов был в любой момент броситься ей на помощь.

Мужчина в курточке догнал Ружену — она не оглядывалась, словно ее не беспокоило, что в темной аллее кто-то торопливо идет следом за ней. Когда ее спрашивали потом, что она в это время думала, что чувствовала, не могла вспомнить. Шла, будто охваченная огнем, горя желанием во что бы то ни стало победить врага, и страх исчез в том отчаянном огне. Преступник, так же разгоряченный преследованием жертвы, не слышал за собой погони. Он приблизился к Ружене, поднял над головой молоток. Коваль, выскочив из-за куста, перехватил его руку и резким движением заломил за спину.

Крепкий мужчина отчаянно боролся с немолодым Ковалем. Но тот все сильнее заламывал ему руку, и в конце концов преступник, скорчившись от боли, обмяк и покорно побрел впереди Коваля.

Ружена подняла молоток и пошла следом за ними, готовая в любую секунду обрушить этот молоток на голову мерзавцу, если тот вырвется из рук мужа.

Возле кинотеатра Ружена сбегала к автомату и позвонила в милицию.

После того как преступника отвезли в горотдел, составили протокол, допросили, Дмитрий Иванович поехал с женой домой. Только теперь он заметил, как бледна Ружена, какой у нее измученный вид.

— У меня очень болит голова, — сказала она.

— А спортивный разряд? — улыбнулся Коваль. Насильник и убийца пойман, с плеч подполковника свалился огромный камень, и у него было хорошее настроение.

— Только по плаванию, — улыбнулась Ружена.

— Теперь ты полностью почувствовала, что значит быть женой милиционера.

— Почему женой, а не самим милиционером? — шуткой на шутку ответила Ружена.

3

На Русановские дачи Коваль отправился рано утром прямо из дому.

Солнце еще только выглянуло из-за горизонта и заливало землю мягким, но таким ярким после ночи светом, что Дмитрию Ивановичу пришлось надеть защитные очки. Недаром этот год называли «годом активного солнца». Тени деревьев, дачных домиков, даже кустов были неправдоподобно длинные.

Несмотря на рань, дачи уже проснулись, люди копались на огородах, упаковывали корзины на рынок. Днепр тоже проснулся: тихие рыбаки, стоявшие ночью на своих лодках под обрывами, над омутами, возвращались к берегу, а первые пассажирские катера уже рокотали над рекой.

С высоких круч правого берега, смешиваясь с гудением моторок, волнами наплывал гул просыпавшегося города.

У Коваля сегодня было много дел, он не мог ждать, пока Таисия выспится, и решительно поднялся почерневшими от времени и непогоды шаткими ступеньками на второй этаж дачного домика.

Осторожно постучал в дверь. Она не была заперта. Придерживая за скобу, чтобы сама не распахнулась, постучал еще раз и в ответ услышал голос хозяйки.

Таисия Григорьевна не спала. Застеснялась, попросила извинить за наряд — была в брюках и кофточке, пошитых из очень тонкой, словно крашеной марли, материи. Коваль заметил, что колени на брюках у женщины запылены, в тонкой ткани застряли пылинки, мелкие щепочки, покрывавшие неподметенный пол.

«Молилась», — догадался подполковник, увидев небольшую иконку над диваном, которой раньше там не было.

В последнее время Таисия Григорьевна очень изменилась.

Правда, к ее обескровленному и какому-то пожухлому, словно осенний лист, лицу уже начал возвращаться естественный цвет. В глазах снова появилось осмысленное выражение, и только необычная одутловатость и мешки под глазами напоминали о слезах и бессонных ночах. Женщина покорилась горькой судьбе, отреклась от своей мечты. И вот на стене над диваном появилась иконка.

От кофе Коваль отказался. Пока Таисия Григорьевна выпила стакан черной и густой, как смола, жидкости, подполковник огляделся в домике. С разрешения хозяйки осмотрел узенький коридорчик на втором этаже и спустился вниз, где находилась кухня. Постоял во дворе, понаблюдал, как хлопочут на своем участке Крапивцев с женой и зятем. Старик осторожно ступал резиновыми сапогами между рядами помидорных кустов и щедро поливал их из длинного шланга с разбрызгивателем на конце.

Возвратившись наверх, Коваль увидел в руках Таисии Григорьевны, успевшей набросить на плечи черную шаль, сигарету. Вдова, значит, стала не только набожной, но и начала курить.

«Вот и пойми женщин», — иронически подумал он и вспомнил своих Ружену и Наташку. Их он тоже временами не мог понять: прежде доброжелательные друг к другу, после его женитьбы они очень изменились, терзали его своей враждой, которая вспыхивала каждый раз неожиданно и, казалось, беспричинно. Как исследователь жизни с богатым опытом, Дмитрий Иванович допускал возможность алогичных поступков человека под влиянием тех или иных причин и обстоятельств. Но как муж и отец удивлялся такому повороту событий в своей семье. Это было для него неожиданным, он оказался к этому неподготовленным, и все попытки сблизить дорогих ему людей давали обратный эффект.

Солнце заглянуло в распахнутое окно, луч упал на иконку, и темный лик богоматери засветился. Таисия Григорьевна украдкой перекрестилась.

Коваль сделал вид, что не заметил этого, опустился на стул у окна, с наслаждением вдыхая еще прохладный воздух, наплывавший от Днепра.

— Как прекрасно здесь… Всю жизнь мечтал о даче… Да чтобы у воды, — вздохнул он. — Но… — и тут же оборвал себя. Вдруг женщина увидит в его лице еще одного покупателя дачи. — Я, Таисия Григорьевна, конечно, не воздухом дышать приехал… Разрешите, и я закурю, — он вынул свой «Беломор», и седой дым уже двумя струйками поплыл к окну. — Крапивцев приходил к вам в эти дни?

— Приходил. И жена его приходила. — Таисия Григорьевна плотнее закуталась в шаль, словно хотела спрятаться в ней от неприятных соседей. — Он тут, рассказывают, крокодильи слезы проливал, когда хоронили Бореньку. Потом приплелся с женой… сочувствовать… Почему вы его до сих пор не посадили?.. Мало было ему Бориса, так он и Бонифация нашего отравил. Он все живое травит. Ни кошки, ни собаки в округе не осталось. Всех уничтожил этот палач.

— Его вина в гибели Бориса Сергеевича не доказана, — мягко объяснил Коваль.

Сигарета мелко дрожала в руке Таисии Григорьевны, осыпаясь пеплом на шаль и колени, и Коваль боялся, что женщина вот-вот расплачется.

— Прошли огородами, — продолжала она, — стали на пороге. «Я хочу, соседка, — сказал, — помочь вам». Меня душили слезы, только и смогла произнести: «Вон, убийца!..» Он молча перекрестился и, повернувшись, ушел вместе с женой.

— Когда отравили вашего кота?

— Нашла утром… Точно не помню, кажется, на третий день после смерти Бориса Сергеевича.

— А не на следующий день?

— Что вы — на следующий день я света божьего не видела!

— Вы его разыскивали?

— Нет… Думала, загулял. Кот есть кот. Я случайно наткнулась…

— Где?

— Во дворе, за железной бочкой…

— Пройдемте, покажете.

Коваль помог женщине сойти вниз по ступенькам. В десяти метрах от домика находился небольшой деревянный сарайчик, почерневший от времени и непогоды. Одичавший виноград заполз на его невысокую крышу и зелеными космами свисал с боков.

В сарайчике были только пустая полочка для инструмента и старенький насос, которым Залищук после долгой возни мог накачать воду в ржавую железную бочку, стоявшую во дворе. К ней через вырезанную в стене сарайчика дыру тянулся резиновый шланг. Сейчас на дне бочки Коваль увидел лишь немного заплесневевшей рыжей воды.

— Где лежал кот?

— Вот здесь, где мокро.

— У вас всегда здесь лужа?

— Когда Боря качал, наливалось вокруг бочки, шланг старый, растрескавшийся. Да и сама она с дырочками, вода вытекает и стоит в ямке.

— Вы уверены, что Бонифаций сдох от яда?

— Ах, Дмитрий Иванович, не сдох, а умер… Он имел душу и был словно ребенок.

— Может быть, просто заболел? — не стал спорить Коваль о формулировке.

— Не знаю… В тот последний вечер игрался, прыгал мне на колени, даже на стол пытался влезть. Когда возвратились из сада, я прогнала его, потому что он все же забрался на стол и перевернул стакан.

— Не помните, чей?

— Нет, слава богу, пустой… Я сначала подумала: возможно, какой-то зверь его задушил. У нас бегают ласки, и лисицу видели… Глядите, как истоптана трава под яблонькой. Не дрались ли они здесь?

— А может, катался ваш Бонифаций от боли… На нем были раны?

— Не смотрела… Он уже начал пахнуть, когда нашла. Жара-то какая. Попросила похоронить его.

— И где закопали?

— На огороде.

Они прошли по заросшему сорняками огороду, и женщина показала на расчищенный под забором пятачок, на котором возвышался свежий холмик песчаной земли.

— А что решили с дачей?

— Не знаю. Возможно, продам.

— Покупатели есть?

— Найдутся… Но еще должна судиться с Олесем.

Коваль прокашлялся, закрывая рот ладонью. Проклятый «Беломор» все чаще напоминает — пора избавиться от плохой привычки. Но при мысли, что когда-нибудь все-таки придется отказаться от курева, почему-то еще сильнее хочется вдохнуть дым, и Коваль торопливо полез в карман.

Кто знает, видел ли в эту минуту подполковник Таисию Григорьевну, сад, гладиолусы — весь окружающий мир. Какая-то новая, еще не очерченная достаточно мысль осветила его напряженное лицо. Механически вынул из пачки папиросу и сунул ее в рот не мундштуком, а табаком. Выплюнул табак.

— Что? — переспросил.

— Еще придется судиться с Олесем, — вздохнув, повторила Таисия Григорьевна.

— Претендует?

— Приходил, ругался. Сказал: через полгода, когда войдет в законные права, выдворит меня отсюда.

— Это еще надо продумать, — ответил Коваль, лишь бы не молчать — он ломал голову над новой догадкой.

— Да, в конце концов, без Бори зачем она мне, — женщина тяжело вздохнула. — Комната у меня есть… А там, кто знает, может, и ее брошу…

— А где жить? — Подполковник потер пальцами лоб, словно ловя ускользающую мысль.

— Пока еще не знаю, ничего не знаю, Дмитрий Иванович. Возможно, к Катеньке поеду…

Коваль чуть не присвистнул. И вдруг спросил:

— Бонифаций ваш выпивохой был?

Таисия Григорьевна не поняла его.

— Что вы спросили?

— Любил вино Бонифаций? Может, Борис Сергеевич приучил?

— Нет, нет, что вы!

— А чего он так на стол карабкался, даже стакан перевернул? Мясных и рыбных блюд на столе не было?

— Нет. Только сладости, которые привезли Катенька и Андрей Гаврилович.

— Вашей сестре, кажется, стало нехорошо в тот вечер?

— Да. У нее разболелось сердце. Когда Боря отчитывал Андрея Гавриловича, она нервничала.

— Ей нужна была помощь?

— Андрей Гаврилович сам врач. Он и занялся ею. И дочь тоже…

— Она что-нибудь принимала? Какие-нибудь лекарства?

— Не припомню…

— А валерьянки вы ей не давали?

— Ой, давала! Точно! Нашла ей валерьянку.

— В рюмку накапали?

— Рюмки у нас давно поразбивались, — грустно улыбнулась Таисия Григорьевна.

— Возможно, пролили на стол или осталось на стакане… Коты дуреют от запаха валерьянки… А тот пузырек сохранился?

— Есть. Если не всю выпила. Сейчас посмотрю.

Таисия Григорьевна поднялась на второй этаж. Коваль, не отставая, шел за ней. Они почти одновременно оказались в комнате, и подполковник, сдерживая нетерпение, наблюдал, как хозяйка шарит в тумбочке возле кровати.

Она нашла закупоренный пузырек, на дне которого было немного лекарства. Подняв его в руке, оглянулась, высматривая стакан. Коваль ее понял.

— Не нужно.

Женщина протянула ему пузырек. Подполковник открыл и понюхал. Потом снова крепко закупорил и положил себе в карман.

— Не возражаете, Таисия Григорьевна?

— Пожалуйста.

— Я вам свежую валерьянку пришлю.

Коваль быстро спустился по ступенькам.

4

Лейтенант Струць нашел подполковника в лаборатории научно-технического отдела. Струць приехал в министерство прямо с аэродрома, и поэтому его обычно щеголеватый костюм и «дипломат» еще хранили на себе следы песчаной бури, пролетевшей над Краснодаром, когда он садился в самолет.

Подполковник и судмедэксперт Забродский беседовали с симпатичной женщиной — начальницей лаборатории. Увидев на пороге Струця, Коваль приветливо кивнул ему и показал на свободный табурет.

Забродский объяснил подполковнику, что настойка, которой пользовался для лечения Крапивцев, действительно помогает при радикулите и ревматизме. В ее составе ряд компонентов растительного происхождения, известных своей ядовитостью, — таких, как чемерица, мачок желтый. Есть также и адамов корень, как называет его местное население Кавказа. Жидкость эта сильного действия, может вызвать ожог кожи, поэтому пользуются ею очень осторожно.

Струць внимательно прислушивался к разговору, одновременно осматриваясь вокруг: белые шкафы с многочисленными ящичками вдоль стен, высокие и такие же белые лабораторные столы, заставленные стеклянными колбами, разными банками, фарфоровыми чашами, пробирками, в которых даже при дневном свете флюоресцировали жидкости разных цветовых оттенков — от соломенно-желтого до густо-фиолетового. В углу стояли почерневшие электроплиты, напоминавшие задымленные жаровни алхимиков, а дальше за ними — неизвестные Струцю какие-то сложные приборы. Все это невольно вызывало чуть ли не мистическое почтение к сотрудникам лаборатории. Ведь здесь, еще до суда, сами вещи — свидетели и участники преступления — объявляли приговор.

Коваль взял у Забродского заключение медэкспертизы.

— Значит, настойка, изъятая у Крапивцева и отправленная на экспертизу, и была тем ядом, от которого погиб Залищук? В вашем письменном выводе прямого ответа на это нет, — сердито проговорил подполковник.

— Видите ли, Дмитрий Иванович, это не исключено. Но в составе отравы, обнаруженной у Залищука, есть еще и не совсем выясненные компоненты… Я даже сказал бы, что он отравился, глотнув слишком большую порцию сердечных лекарств. Известно, что одно и то же вещество в малых дозах является лечебным, а в больших может стать причиной смерти.

— Мне необходим точный вывод, а не домыслы.

— Вполне резонно, — поддержала Коваля начальник лаборатории. — Мы подтверждаем и уточняем наш предварительный вывод. В лаборатории уже определили эти компоненты, Дмитрий Иванович. Кроме следов очень ядовитого переступеня белого, брионина у Залищука обнаружена большая доза дигитоксина, наперстянки, входящей в состав сердечных медикаментов.

— Вот почему наш эксперт и ошибся вначале, — добавил Забродский. — Он обнаружил в крови погибшего дигитоксин, обычную наперстянку. И этого ему было достаточно. Тем более что при алкогольном опьянении лекарства могут действовать как яд.

— Адамов корень также имеет брионин, Евгения Григорьевна? — спросил Коваль.

— Да. Имеет вещество, похожее на брионин. Химически это растение еще не до конца исследовано.

— А как брионин действует на организм?

— Вызывает отравление с рвотой, боль в брюшной полости, судороги. Боль такая сильная, что наступает шок, который в свою очередь ведет к параличу и остановке сердца.

— Так… так… — задумчиво проговорил Коваль.

— Переступень также мало изучен, брионин в алопатической медицине почти не используется. Только гомеопаты применяют его в очень мизерных дозах при изготовлении лекарств против ревматизма, воспаления легких и тому подобное, — объясняла тем временем начальник лаборатории.

«Животик у него еще был тепленький… — вспомнилисьподполковнику слова Таисии Притыки. — Один, брошенный, корчился на мокрой земле…». Выходит, смерть Залищука наступила от брионина… А у Джейн тоже… рвоты, боли в желудке…

— Евгения Григорьевна, а переступень растет на Кавказе, как и адамов корень? — поинтересовался Коваль.

— Да, Дмитрий Иванович, на Кавказе. На базарах южных городов часто продают его корни, желтоватые сверху и белые на изломе. Их покупают, чтобы натирать поясницу при ревматизме… Но не только на Кавказе. Растет еще в Средней Азии и за границей — в Скандинавии, например…

С ума можно сойти с этими экспертами, подумал Струць. Ему не терпелось узнать: имеет ли найденный им стакан следы той же настойки, которая была у Крапивцева, и в конце концов он решился вмешаться в разговор.

— Товарищ подполковник, разрешите, — и повернул голову к Евгении Григорьевне: — А стакан, обнаруженный во дворе? Он что-нибудь прояснил?

— В нем сохранились следы той же настойки, — ответила женщина, — которую изъяли у Крапивцева. Плюс дигиталис. Мы уже сообщили об этом своем выводе, — она кивнула в сторону Коваля. — Ареал растений, из которых приготовил свою жидкость Крапивцев, — эндемы Кавказа. Заросли крестовника встречаются только высоко в горах, чемерица растет на горных пастбищах и на Кубани, мачок желтый распространен на Западном Кавказе и частично в Крыму, вдоль моря, на каменистых обрывах…

— То-то и оно! — удовлетворенно произнес Струць и победно взглянул на Коваля.

— Значит, собрать все это зелье можно только там, — задумчиво сказал подполковник, постукивая пальцами по столу.

— Или самому собрать, или купить на местном рынке, — ответила женщина.

— Скажите, а наперстянки в настойке Крапивцева нет?

— Нет.

— А на стенках найденного стакана?

— Есть, Дмитрий Иванович.

— А валерьянка, которую я вам принес?

— Самая обычная. Никаких примесей.

— Ясно, — вздохнул подполковник, хотя по выражению его лица было видно, что ему не все еще ясно.

Закончив беседу в аналитической лаборатории, Дмитрий Иванович вместе со Струцем вышли из министерства.

Молодой инспектор спешил в райотдел, где хотел как следует отряхнуть дорожную пыль и спокойно написать рапорт о командировке. Надеялся, что поедут с Ковалем машиной, и обежал взглядом несколько черных «Волг», стоявших возле подъезда, угадывая, какая принадлежит уголовному розыску. Однако подполковник спокойно миновал их, прошел и мимо вездехода, скромно прижавшегося к кромке пешеходной дорожки, и направился к выходу со двора.

Следуя за Ковалем, лейтенант еще надеялся, что машина ждет их за воротами. Тщетность своих надежд понял, как только выглянул на улицу, — здесь не было ни одного автомобиля.

Занятый своими мыслями, Дмитрий Иванович шагал по улице, не замечая разочарования лейтенанта. Шагал так широко, что Струць еле успевал за ним; он старался держаться рядом и был готов в любую минуту ответить на его вопросы.

— Одинаковая отрава, одинаковые симптомы, — бормотал тем временем подполковник. — Но зачем убийце Залищука травить еще и Джейн? Чем выгодна, скажем, Крапивцеву смерть этой девушки? Нет, тут что-то не то… Виктор Кириллович! — обратился неожиданно к лейтенанту, словно только сейчас заметил его. — Ну, а вы что привезли? Какие сведения?

— Что привез? — немного растерялся Струць: он все-таки надеялся, что докладывать не придется на ходу, среди улицы.

Прежде чем ответить, огляделся вокруг. Тихая, спокойная улица старого района города, некогда фешенебельного уголка богачей, называвшегося Липками и не сохранившего деревьев, которые дали ему это название, сейчас, утром, была пустынной. Из одинокой книжной будочки, мимо которой шли, грустно высматривала покупателей киоскерша. Далеко впереди, в скверике, стояли лавочки, отшлифованные пенсионерами и нянями. На одной из них, оторвавшись от книги и следя за внуком, сидела старушка.

— Так что удалось выяснить о Крапивцеве, лейтенант? — повторил Коваль.

Струць вздохнул.

— В Краснодаре он прожил только два года. Ничем особенным не отличился… Перелетал с одной работы на другую. Одну зиму был сторожем и печником в детском саду, несколько месяцев работал в санатории, потом на биостанций, на туристической базе — старшим, куда пошлют: и завхоз, и сторож, и шофер. Жил тихо, приводов в милицию не было…

— По приводам характер человека не определишь.

— Я только докладываю факты, товарищ подполковник.

— Дальше.

— Удивительное дело, Дмитрий Иванович. Крапивцев купил там дом, забрал в Краснодар из Одесской области семью и вдруг, буквально через несколько месяцев, продал этот дом себе в убыток и махнул с семьей в Киев.

— Для этого у него, кажется, была веская причина: дочь вышла замуж за киевлянина… Дом дорогой?

— Купил за шестнадцать тысяч, продал за четырнадцать, это по документам нотариата. Возникает вопрос: откуда у него такие деньги? — оживился лейтенант. — Из Одессы получаю сведения: веники! Обычные веники, каждый ценой в один рубль. Выращивал сорго и изготовлял веники… И как хитро все обставил! Устроился стрелочником на железной дороге и в течение нескольких лет засевал чуть ли не гектар вдоль железнодорожного полотна. Полоса отчуждения, принадлежащая дороге. Выращивал исключительно сорго. Аппетит появляется во время еды… Вскоре ему и на гектаре стало тесно. Втерся в доверие к местным руководителям, прихватил еще два гектара колхозной земли… будто бы для селекционных опытов…

— Гм, — произнес Коваль. — Это становится интересным.

— Ему даже трактор давали вспахать эти два гектара, сеялку, чтобы засеять! — разошелся Струць. — Своя семья уже не могла справиться с вязанием веников, так он людей нанимал…

Подошли к метро «Арсенальная». Но вестибюль станции Коваль обошел. Узкой и крутой тропинкой, наверное не всем известной, стал спускаться к Днепру. Удивленный Струць двинулся за ним. Говорить в спину было неудобно, и лейтенант умолк.

Когда проходили возле Аскольдовой могилы, Коваль спросил:

— А почему он переехал из Одесской области в Краснодар?

— Там в конце концов разобрались, что это за птица, и пришлось господину Крапивцеву убираться восвояси.

— И это ему удалось, — с горечью констатировал Коваль. — Хотя противозаконных деяний целый воз.

— Местный ОБХСС занимался, но дела так и не возбудили.

— Ну, а из Краснодара почему сорвался? Купил дом, перевез семью и вдруг — на тебе!

— Этого не смог установить, — признался лейтенант. — Глубоко копнуть времени не хватило… Да и, думаю, для нашего розыска это не очень важно. — Хотел добавить, что вообще не стоило ездить в Краснодар, чтобы разузнавать о Крапивцеве, когда все и так понятно, но промолчал.

— Кто знает, кто знает… — покачал головой Коваль.

— В Краснодаре у него что-то не получилось с парниковым хозяйством на местной биостанции. Это было последнее место работы… Итак, с Крапивцевым все ясно, — подытожил после секундной паузы Струць.

— Что же вам ясно, Виктор Кириллович?

— Все вещественные доказательства против него.

— Всех доказательств мы еще не имеем.

— Но ведь это та же самая отрава, товарищ подполковник, тот же брионин, переступень. И в желудке Залищука обнаружили, и у Крапивцева изъяли, и следы на стенках стакана…

— А наперстянки, которую нашли в организме погибшего, в настойке Крапивцева нет. И снова — Джейн? Ее тоже хотел отравить Крапивцев?

Подошли к метромосту и направились по нему через Днепр. Даже еще не напоенный осенними дождями, Днепр казался очень широким.

Поднятая плотиной Каневской ГЭС, вода немного замедляла здесь свой бег и, плененная одетой в гранит набережной, рвалась, чтобы разлиться за городом широким голубым плесом.

На середине моста Коваль остановился и, положив руки на теплый каменный барьер, загляделся на реку. Солнце било в глаза, он щурился, но с удовольствием подставлял лицо под его лучи.

Внизу один за другим проплывали катера, буксиры толкали вверх против течения тяжелые баржи, груженные щебнем, песком, чугунными болванками. В небе появился коршун, сделал круг и исчез за Гидропарком.

Струць понимал, что мысли подполковника сейчас далеки от Днепра, от живописного пейзажа, от коршуна, который снова появился в небе.

Лейтенанта удивляло странное, вроде бы спокойное поведение Коваля. Часы, дни бежали безудержно. Опасность отравления преступником новых людей должна была, по его мнению, встревожить подполковника. Однако он параллельно занимался и другими делами, не имевшими никакого отношения к смерти Залищука, и сейчас, казалось, не обратил должного внимания на его, лейтенанта, сообщение. Конечно, ему нелегко, на его плечах целое отделение в министерстве. Но почему он не хочет окончательно остановиться на единственной версии: убийца Крапивцев… Ведь больше ничего у них нет и, очевидно, быть не может…

Над головами прогремел поезд метро; когда он исчез за поворотом, лейтенант услышал, как Коваль произнес задумчиво: «Да… да… конечно… да…»

Возле станции «Гидропарк» подполковник вдруг заторопился. Они быстро вошли в метро и вскоре уже были в райотделе.

5

— О, Джейн, Робин! — воскликнула миссис Томсон, поворачиваясь к подполковнику. — Дети самая большая, единственная моя радость…

— Как для каждой матери, — кивнул Коваль.

— Возможно, даже больше, чем для иной, потому что достались мне очень нелегко… Да и сейчас с Робином не так просто. Но знаете, Дмитрий Иванович, вероятно, это закон: чем тяжелее достаются дети, тем больше их любишь, или, как еще говорят у нас, чем больше вкладываешь в дело, тем оно дороже…

— Проценты с капитала, — не удержался от иронии подполковник.

— Я имею в виду духовный капитал. — Тон Коваля задел Кэтрин. — Духовный капитал для людей верующих не менее важен, чем денежный. И это одинаково и у вас, и у нас.

Ковалю обидно было слышать из уст человека, который родился на Украине, «у вас», а когда имелся в виду чуждый ему мир — «у нас».

— Вы, наверное, меня осуждаете, — вздохнула она, словно прочитав его мысли. — Уверяю вас, отсюда, с родины, я ни в какую Англию не поехала бы. Но тогда… в Германии, измученная в неволе, дезинформированная, среди чужих людей, без поддержки… Слабенькая девчонка, я словно висела в воздухе.

— Мы отклонились от темы, — заметил подполковник, размышляя о том, как задать главный вопрос, ради которого и пришел на Русановские дачи.

Они прогуливались тропинкой вдоль залива, неподалеку от небольшой пристани. Время было тихое, послеобеденное, когда пассажирские катера увеличили интервалы между рейсами, а рыболовы оставили до вечернего клева насиженные места и только неугомонная детвора копошилась в горячем песке.

— Да, дети, дети… Они меня также очень любят. После кончины Вильяма стали особенно внимательны. — Миссис Томсон не была сейчас искренней — она давно уже почувствовала, что именно после смерти мужа между ней и детьми пролегла странная полоса отчуждения, которую не могла сама объяснить. Но зачем об этом знать подполковнику. — Не пускали меня в этот вояж, боялись, что захвораю. Но я все-таки вырвалась… Очень хотелось увидеть родные места. Думала, может, найду могилу матери, ничего не знала о ней после того, как немцы разлучили нас на станции… И, наконец, надеялась хотя бы что-нибудь узнать о сестренке Таечке, ибо на все мои запросы получала трафаретный ответ: «Адрес не установлен…» Приехала и заболела. И только дала телеграмму детям, как Джейн все бросила и прилетела… Робин тоже хотел приехать, но его не отпустили на работе, у них там что-то связано с армией, и поэтому большие строгости…

— Неудивительно, что прилетела. Ведь вас положили на операцию.

— Да. У меня еще сердечная недостаточность. Не столько прожито, сколько пережито, Дмитрий Иванович.

Они дошли по влажному песку до кромки воды и повернули назад. Теперь перед глазами была уже не ровная, переливающаяся под солнцем речная гладь, словно усыпанная блестками вдали, а желтели песчаные холмики, то тут, то там поросшие редким ивняком, — пейзаж однообразный и неласковый даже в ярком солнечном свете.

— Ваши дети одинаково относятся к вам? — полушутя спросил Коваль. — И вы к ним?

— Джейн мне ближе, чем Робин. Да это и понятно — девочка всегда тянется к матери… А для матери все дети одинаковы, какой палец ни порежь — все равно больно.

— Даже неродные?

Миссис Томсон подняла на Коваля удивленный взгляд.

— Почему вы это спрашиваете?

Подполковник не ответил. И его молчание было для Кэтрин неожиданным и многозначительным.

— В жизни и так бывает, — быстро заговорила она, — что неродные становятся родными и наоборот. Ведь не та мать, что родила, а та, что вырастила.

— Согласен, согласен, — закивал Коваль. — Родные дети частенько принимают родительскую любовь как нечто принадлежащее по праву рождения, как естественный долг старших, исполняемый ими независимо от их воли и желания. — Дмитрий Иванович вдруг подумал при этом о своей Наталке. — А дети неродные видят в заботе усыновителей проявление доброй воли и любящей души. Поэтому у них и вспыхивают в ответ глубокие чувства благодарной преданности, часто более сильные, чем у детей родных.

— Боже, как прекрасно вы сказали! — произнесла Кэтрин, останавливаясь и закрывая на миг ладонями лицо. Когда она опустила руки, Коваль заметил в уголках глаз слезинки.

— Ну, вот Джейн, — продолжал он. — У нее именно такое чувство. И она вас очень любит. Разве не так?

— Да, — быстро выдохнула миссис Томсон, — очень любит, но…

— Я знаю, у вас есть тайна, — словно о чем-то незначительном, как бы между прочим, сказал подполковник и, наклонившись, отломал с кустика прутик.

— Мои тайны — это мои тайны! — вспыхнула миссис Томсон. — И вашей милиции они не касаются.

Коваль вздохнул.

— Всегда должен знать больше, чем потом использую в материалах расследования. И не беспокойтесь, Катерина Григорьевна. Без крайней необходимости я не проливаю свет на личные тайны. В данном случае никто не собирается срывать покров с ваших…

— А я этого и не разрешу! — твердо произнесла миссис Томсон.

— Конечно. Если боитесь, что об этом узнает Джейн…

Теперь в глазах Кэтрин сверкнули молнии.

— Вы меня шантажируете, господин Коваль. Я буду жаловаться!

— Не советую, Катерина Григорьевна… Моя задача — не только обнаружить убийцу Бориса Сергеевича, но и защитить других людей от опасности. Возможно, в том числе и вас…

— Меня? От кого? От какой опасности? — Кэтрин надменно взглянула на подполковника.

Он горько улыбнулся, подумав, что бывшая Катерина таки сумела за время, прожитое за границей, набраться истинно английского гонора.

— Ваша тайна, миссис Томсон, уже секрет Полишинеля. Во всяком случае, для Джейн.

Кэтрин, быстро зашагавшая при последних своих словах, резко остановилась.

— Какой секрет? — переспросила, задыхаясь. Дышала часто, и подполковник испугался, что ей станет плохо. Но он должен был поставить точку над «и».

— Джейн знает, что она вам неродная…

Несколько секунд Кэтрин смотрела на Коваля бессмысленным взглядом. Потом, тихо застонав, опустилась на песок и закрыла лицо руками.

Подполковник не трогал ее: пусть успокоится. Тихий ветер шевелил поседевшие локоны женщины.

Коваль терпеливо ждал, слушая легкие всплески речной волны, монотонный скрип железных канатов понтонного причала, покачивавшегося у берега, визг детворы в воде.

— Я пришел к такому выводу, изучая фото, которое вы подарили сестре.

— И эту неправду вы сказали ребенку?

— Джейн сама знала и только подтвердила. Ее, конечно, удивило, как я об этом проведал, и она решила, что тайну раскрыли вы.

— Вы ее шантажировали?

— Ничего подобного. Поверьте мне.

Миссис Томсон бессильно кивнула и протянула руку, чтобы Коваль помог ей подняться.

— Молчите, — попросила, заметив, что подполковник собирается что-то добавить. — Ничего больше не хочу от вас слышать… Но где Джейн? Где моя девочка? — Миссис Томсон беспокойно осмотрела берег вплоть до белой косы пляжа.

Следом за ней и Коваль засмотрелся на далекий пляж, на гладкий плес могучей реки, которая, не сдерживаемая здесь высокими берегами, разлила свои воды почти до горизонта.

— Джейн еще не совсем здорова, — покачала головой Кэтрин. — С утра выпила стакан чая с сухарями и так ходит целый день… Помогите мне дойти до дачи.

Коваль взял женщину под руку и медленно повел по узкому переулку, между веселых зеленых заборчиков и домиков, утопающих в садах.

…На даче Дмитрий Иванович разрешил Кэтрин выпить только валерьянку, привезенную им Таисии Григорьевне, и ей стало легче. Полежав на диване на открытой веранде второго этажа, Кэтрин спустилась вниз, где, сидя в единственном рассохшемся кресле, Коваль просматривал купленную по дороге свежую газету.

— Я все расскажу, Дмитрий Иванович, — твердым голосом произнесла Кэтрин, устраиваясь в кресле, из которого Коваль пересел на скамью. — С надеждой, что имею дело с порядочным человеком и моя исповедь не будет использована во вред детям. Коль это уже перестало быть тайной, которую я собиралась унести с собой в могилу…

Коваль молча кивнул.

— Да, Джейн действительно мне неродная… Тяжело произносить эти слова. Я всю жизнь старалась забыть об этом и забывала, не чувствовала никакой разницы между нею и Робином…

Коваль и Кэтрин были сейчас одни на даче. Таисия ушла к метро продавать цветы и до сих пор не возвратилась, а Джейн, приехавшая утром сюда вместе с матерью, ушла купаться. И все равно, рассказывая, женщина все время оглядывалась, словно боялась, что их подслушают.

— Джейн родилась вскоре после того, как Вильям ушел в армию. Он считал, что родители смогут окружить заботой его молодую жену. Ребенку не исполнилось и года, когда во время одного из последних налетов на Лондон бомба разрушила дом Томсонов. Вся семья погибла. Маленькую Джейн нашли среди обломков. Падая, мать прикрыла ее своим телом, и она осталась живой. Солдаты, которые раскапывали развалины, отнесли малютку в приют, не зная, что отец находится в Германии. Вильям, не получая долгое время писем из дому, забеспокоился, забил тревогу. Ответ из Лондона попал в его руки уже после победы, когда Вильям служил в охране лагеря репатриантов. Это было в Северо-Западной Германии, в местечке Рогендорф… В этом лагере находилась и я…

Кэтрин сделала паузу и попросила воды.

Подполковник принес стакан и занялся ручным насосом. После длительной возни из шланга побежала свежая вода.

— Спасибо, — поблагодарила Кэтрин и, собравшись с духом, продолжила: — Не знаю, влюбилась ли я тогда в Вильяма или мое положение очень угнетало, да и родных считала погибшими — так оно на беду и случилось с мамой! А первая моя девичья любовь — Андрей, как я знала, лежал в могиле… Так или иначе, но я обвенчалась с Вильямом Томсоном и уехала с ним. Впрочем, эти детали для вас, Дмитрий Иванович, очевидно, не существенны…

Коваль в ответ только улыбнулся.

— А возможно, подумала и о беззащитной малютке, которой необходима мать. Материнское чувство у нас пробуждается еще в девичестве… Документы на Джейн удалось получить в приюте такие, какие мы хотели. В них матерью была названа я… Конечно, церковную запись мы не могли исправить, но надеялись, что для мэрии достаточно будет справки из приюта. Поэтому, — Кэтрин вздохнула, — я всю жизнь жила под дамокловым мечом. Ведь я полюбила Джейн всей душой, и девочка отвечала мне тем же… Теперь вы открыли мне глаза: Джейн все знает… Никак не могу опомниться… Когда же она узнала, где, каким образом? Не пойму… Тем дороже становится сейчас мне ее любовь… А может, это Робин проболтался? Вы знаете это, Дмитрий Иванович? — миссис Томсон умоляюще взглянула на подполковника. — Как только он докопался! Он очень ловкий парень, пройдоха и хитрец. Пронюхав об этом — как именно, понятия не имею! — он иногда пугал меня, что расскажет Джейн, и я готова была простить ему любые фокусы. Чаще всего он устраивал мне сцены, когда ему необходимы были деньги… Долги какие-нибудь и тому подобное… Вильям, очевидно, это предвидел, потому что в завещании отдельно обусловил не только долю наследства Джейн после выхода замуж, но и после моей смерти. В любом случае Джейн получает сейчас в приданое мастерскую, а когда меня не будет — еще и часть сбережений. Роберт занимается совсем другим делом, и наша мастерская ему ни к чему…

— После вас и Джейн единственный наследник Роберт?

— Естественно. Но дети почти ровесники, и лишь господь знает, кто кого переживет.

Кэтрин умолкла, глядя куда-то над кронами деревьев. Коваль не мешал ей сосредоточиться.

— Вы меня ошеломили своим сообщением, Дмитрий Иванович, — наконец произнесла Кэтрин. — Да, ошеломили, — повторила она. — Получается, что Робин рассказал ей… Но девочка ни разу не дала мне это почувствовать… Милая моя!.. Теперь она мне еще дороже. — Кэтрин приложила платочек к глазам. — И пусть он попробует еще раз вымогать у меня деньги! — Сквозь слезы она улыбнулась, и Коваль понял, кого она имеет в виду.

— Екатерина Григорьевна, мастерская ваша не очень прибыльная?

— Да. Но Генри — механик, имеет свою. Они объединятся, и им легче будет бороться с конкурентами.

— В Англии начинается новая волна инфляции. Вы думаете, они выстоят, объединившись?

— Надеемся. Но гарантий, конечно, нет.

— Деньги Джейн сможет получить только после вашей смерти?

— Это уже недолго, — грустно произнесла женщина.

— Я сейчас начну говорить вам комплименты, — шутливо пригрозил подполковник.

Кэтрин улыбнулась в ответ.

— А Роберт знает?

— О чем?

— Что мастерскую получит Джейн.

— Конечно. Кроме тайны, которая вам уже известна, у меня нет секретов от детей.

— И он не сердится?

— Кто, Робин?

— Да.

— Почему он должен сердиться… При всем своем эгоизме он любит сестру. А мастерская ему, повторяю, ни к чему. И ни в каком случае принадлежать ему не будет.

— Он давно узнал, что Джейн сестра только по отцу?

— Какое это имеет значение?

— Дети часто ревнуют к родителям, — уклонился от ответа Коваль.

— Ах, Дмитрий Иванович, это такие дебри, такие дебри! — Женщина утомленно провела рукой по лбу. — Не рассказывайте Джейн о нашем разговоре, прошу вас.

— Хорошо.

— Пусть и впредь думает, что я ничего не знаю… Я не хотела бы, чтобы дети ссорились из-за денег. Робин, конечно, парень непростой. Рано начал выпивать — сначала пиво, потом вино, пристрастился к картам. К какому-либо делу пристроить его было невозможно. Об отцовской профессии, например, и слышать не хотел. Во всем были виноваты его дружки, дети из более обеспеченных семей, он к ним тянулся. Да и мы с Вильямом что-то прозевали. Считали его невинным шалунишкой и все прощали… Робин родился в тяжелые годы послевоенной инфляции, и Вильяму некогда было им заниматься. Мальчику нужен был наставник-мужчина, а отец днем и ночью пропадал в мастерской.

— У вас большая мастерская?

— Да нет, что вы! Это мастерская по ремонту фотоаппаратов и пишущих машинок, в ней только трое мастеровых, четвертым садился за рабочий стол мой муж. А во время инфляции, когда приходилось увольнять одного или двух работников, трудился больше всех. После войны ему, простому механику, нелегко было выбиться в люди. К тому же он упрямо не хотел вступать в профсоюз, и поэтому нам было тяжелей других. А я занималась хозяйством и воспитывала детей. Джейн, например, научила нашему родному языку. Она, как видите, довольно прилично разговаривает. Благодаря этим занятиям я и сама ничего не забыла. Иногда у нас с Джейн бывали украинские вечера, во время которых не разрешала ей ни слова произносить на английском. Вильям посмеивался, считал это капризом, но, поняв, что таким образом я утоляю свою тоску по родине, махнул рукой. Мы с Джейн могли вполголоса секретничать в присутствии Вильяма и Робина. Это очень нас сближало. А вот Робин ни за что не хотел учить украинский. Он вообще учиться не хотел. И только когда Вильям пригрозил, что лишит его всего, взялся за ум, выучился на химика-фармацевта и при помощи своих влиятельных друзей устроился в какую-то лабораторию.

— Если не секрет, в какую?

— Понятия не имею, Дмитрий Иванович, что-то военное, секретное… Да, нелегко мне пришлось с сыном, особенно после смерти Вильяма. Совсем было от рук отбился. Я понимала — смерть отца потрясла его. Отец был для нас всем… Между прочим, и меня не сразу приняли в Англии друзья мужа. Для них я была чужой: то ли немка, то ли русская, — разницы они почему-то не видели, тем более что Вильям привез меня из Германии. Его брак никто не одобрял. Если бы привез няню для ребенка, который остался без матери, — это они поняли бы. Но жену — какую-то пленницу, рабыню… Это шокировало чванливых приятелей семейства Томсонов… Долгое время я находилась словно в вакууме, как будто укутанная в вату: вокруг тишина, ни звука, ни до кого не дотянуться — от всего и всех отгораживает какая-то всеобщая отчужденность. Все подчеркнуто вежливы со мной и подчеркнуто холодны. О, — покачала головой миссис Томсон, — что я пережила, пока меня признали, пока начали забывать, откуда я, как попала в Англию, пока стала для всех просто Кэтрин! Немало усилий приложил Вильям. Но решающую роль сыграло рождение сына — уже англичанина, несмотря на значительную примесь не англосаксонской крови. Возможно, поэтому Робину я была благодарна в душе и прощала больше, чем Джейн…

Скрипнула калитка, и во двор вбежала Джейн.

— Мама! — закричала она, бросила плетеную сумочку на траву, обняла Кэтрин. — Почему ты не пришла на пляж? Я тебя ждала.

Джейн была в ярко-красном купальном костюме, поверх которого на шлейках болталась легкая пелеринка также красного цвета, и в огромном соломенном брыле.

— У тебя ничего не болит, доченька? Как ты себя чувствуешь?

— Все ол райт! Здравствуйте! — бросила Джейн Ковалю. — Я не знала, что у нас гости, — обратилась к матери, словно считала необходимым оправдать свою экзальтированность в присутствии постороннего человека.

Пытливо взглянула на подполковника: старалась догадаться о причине его появления. Потом опустилась на траву.

— Джейн, — покачала головой Кэтрин, — ты ведешь себя как девчонка. Пойди переоденься.

— Если мой костюм не нравится, я его, конечно, заменю.

Она вскочила и мигом взлетела по ступенькам на второй этаж дачного домика.

Во дворе появилась Таисия Григорьевна. Лицо грустное, в руках две сумки, наполненные продуктами.

— Завтра девятый день после смерти Бориса Сергеевича, — кивнула Кэтрин на сестру, которая опускала сумки в погребок под полом открытой кухни. — Поминки хочет сделать.

Джейн уже в цветастом халатике подошла к Ковалю.

— Вы принесли какие-то новости? Скоро отпустите домой?

«С нее все как с гуся вода, — возмущенно подумал подполковник. — Как будто это не она оболгала хорошего хлопца, как будто это не она чуть не умерла… Но почему все-таки наговорила на лейтенанта?»

— Надеюсь, скоро, — сухо ответил Коваль. — Но сможете ли вы ехать?

— Я абсолютно здорова. И что значит ваше «скоро»? Вы всегда говорите «скоро»… Что, уже нашли убийцу Бориса Сергеевича? О своем отравлении я не спрашиваю. Это вообще какая-то непонятная история.

— Скоро найдем.

— Опять это «скоро»! — возмутилась Джейн. — В вашем языке другого слова нет?

— В данном случае это можно понимать и как «завтра».

— И кто же? — с откровенным любопытством спросила Джейн.

— Завтра все будет известно.

— Так долго ждать! Я уже совсем измучилась!

— Итак, до завтра. — Коваль кивком попрощался со всеми и направился к калитке.

6

Миссис Томсон осторожно переступила через порог, словно боялась споткнуться. Андрей Гаврилович включил в передней свет и только тогда закрыл за собой дверь. Кэтрин обвела взглядом небольшой тесный коридорчик с овальным зеркалом возле вешалки, подставку с бронзовым антикварным бюстом Мефистофеля.

Воловик снял с нее пыльник и повесил на вешалку. Пока Кэтрин поправляла перед зеркалом прическу, он словно мальчишка суетился по квартире. Миссис Томсон вошла в комнату, начала рассматривать книжные полки, разные безделушки, украшавшие жилище врача-холостяка. Андрей Гаврилович, попросив прощения, бросился на кухню.

— Кофе или чай?

— Чай, только чай. В это время у нас пьют только чай. Давай я приготовлю.

Кэтрин настояла, чтобы пили чай на кухне. Единственное, что она разрешила врачу, это принести чашки какого-то старинного сервиза.

Беседа во время чая не вязалась. Андрей Гаврилович продолжал и далее суетиться, не зная, что сделать, чтобы Катерине Григорьевне у него понравилось. Его беспокойство передавалось женщине, и она тоже сидела как на иголках, хотя скрывала свое состояние лучше, чем хозяин.

Эта встреча мало была похожа на ту, первую, которая состоялась в гостинице.

Миссис Томсон никак не могла разобраться в сумятице чувств, охватившей ее тут, в квартире ее бывшего Андрея. Даже мелькнула мысль: «Зачем я пришла?» После приезда на Украину она потянулась к сестре, ко всему, давно забытому, но родному, к языку, к людям. Чувство языка возвращалось к ней постепенно. Сначала с трудом, но потом все свободнее разговаривала она с земляками и наслаждалась языком, с раздражением воспринимая ошибки в произношении Джейн. Не прожив здесь и месяца, она незаметно для себя так вошла в атмосферу родного края, что казалось, никогда отсюда не уезжала, и жизнь в Англии начинала тускнеть в ее глазах, терять свою четкость, словно расплываться, как это бывает с отражением в потревоженной зыбкой воде.

Среди прочего вспомнились «среды» у миссис Бивер, постоянное стремление быть достойной в глазах этой чванливой дамы, кузины Вильяма. Кэтрин всегда угнетало то, что, несмотря на внешнее ласковое отношение, родственники мужа все же давали почувствовать, что между ними и ею существует дистанция. Если она, с точки зрения миссис Бивер, ошибалась в одежде, что-нибудь делала не так, как это принято в Англии, они пожимали плечами или отводили взгляд: мол, что с нее, этой простушки, возьмешь. И хотя она хорошо уже владела английским и прикладывала невероятные усилия, чтобы ничем не отличаться от англичанок, все равно постоянно чувствовала, что люди, знающие историю ее появления на островах, никогда не забывают об этом.

Теперь, после смерти Вильяма, она стала совсем одинокой в своем маленьком коттеджике с милым зеленым лужком перед ним. Кэтрин еще раз представила себе родственников мужа и единственную приятельницу, миссис Ричардсон, которая каждую пятницу навещала ее. Но когда из-за инфляции Вильям вынужден был закрыть свою мастерскую, миссис Ричардсон перестала ее навещать и приглашать к себе на чашку чая, даже на улице не узнавала.

Да, теперь она обречена на одиночество. У Джейн и Роберта свои хлопоты, появятся свои семьи. Джейн уйдет к Генри. И хорошо, если они хотя бы в праздник пришлют открыточку. А Роберт? Сын, даже если и не женится, не найдет, как всегда, времени для матери.

А если остаться здесь?.. Кэтрин почувствовала, как у нее сильно застучало сердце. Что ее здесь ждет?..

Резкий телефонный звонок испугал так, что она чуть не уронила чайную ложечку.

Андрей Гаврилович, наоборот, обрадовался этому неожиданному звонку, нарушившему напряженную тишину в квартире. Бросился в комнату к телефону.

— Да, да! — услышала Кэтрин его голос. — Но я сейчас не могу, дорогой, не могу, Михаил Владимирович, у меня гости. Я вам дам совет. Примите тридцать капель лекарства, которое я прописал, потом на затылок горчичники…

Возвратившись на кухню, немного успокоенный деловым разговором, Андрей Гаврилович предложил Кэтрин долить горячего чая. С улыбкой начал рассказывать о приятеле, который только что звонил:

— Такой же бурлак, как и я, Катруся. Верит только мне. Иногда до смешного. У него, например, болит зуб — он тоже меня зовет, хотя я отоларинголог и зубы не лечу… Исцелитель всех болезней. Как когда-то чеховский фельдшер.

Рассказывая, Андрей Гаврилович любовался Кэтрин, удобно усевшейся на мягком стуле, и ему казалось странным, как это до сих пор он жил в этой квартире один, без нее, милой Катруси с голубыми глазами. Словно позади не было стольких нелегких лет и их никто не разлучал той страшной военной ночью в Криницах — так естественной кажется склеенная кинолента, из которой незаметно вырезали и выбросили несколько десятков метров. Теперь, когда освободился от тяжелого груза чужого имени, он не представлял себе будущей жизни без Катруси. Давнее детское чувство вспыхнуло в нем с новой силой. В душе смешались и восхищение красивой женщиной, и радость, что не забыла его, и благодарность за возвращение его в общество, и застарелая холостяцкая тоска по семейному теплу. Сейчас войны не было, и ему не верилось, что Катруся снова может исчезнуть, как тогда, в те далекие годы.

Андрей Гаврилович не знал, как начать этот разговор, и его все сильнее охватывало волнение. Ведь именно для такого признания он и пригласил к себе Екатерину Григорьевну, и то, что она не колеблясь согласилась прийти, внушило ему надежду.

А Кэтрин тем временем, возможно под натиском сентиментальных воспоминаний, вдруг показалось, что годы, прожитые с Вильямом, отодвигаются в густой лондонский туман, в котором сначала расплываются, а потом и совсем исчезают очертания людей, деревьев, домов…

Если бы доктор Воловик сейчас предложил Кэтрин остаться с ним, кто знает, как под влиянием минутной слабости отнеслась бы к этому одинокая женщина. Но Андрей Гаврилович не был готов для решительного разговора, он еще словно побаивался миссис Томсон.

Вдруг снова раздался резкий телефонный звонок.

— Еще кто-нибудь захворал, — пробурчал Воловик. — Извини, Катруся.

Это был не новый больной, а тот же самый сосед Михаил Владимирович, которому стало совсем плохо.

— Ну что я могу сделать? — пожал плечами Воловик у телефона. — Вызови «скорую»… Ну ладно, ладно, сейчас. — Положив трубку, он виновато произнес: — Катруся, это в нашем доме, двумя этажами ниже. В пять минут уложусь… Очень прошу меня понять, сделаю инъекцию, и все. Посмотри пока альбом. Вон в комнате, на столике.

Кэтрин кивнула, и Воловик, схватив докторский чемоданчик, исчез за дверью.

Женщина поднялась и начала ходить по квартире. Подержала в руках альбом и, не раскрыв, положила на столик. Подошла к окну, засмотрелась на потемневшую улицу, на дома, освещенные высокими фонарями, на троллейбусы, искрившие металлическими штангами по проволоке.

…Сделав укол, Андрей Гаврилович должен был несколько минут побыть возле больного.

Михаил Владимирович, плотный мужчина с лысой головой, лежал на таком же диване, как и у доктора. Да и все в этой квартире напоминало квартиру Воловика: и мебель, и расположение ее. Андрей Гаврилович, проведывая приятеля, иногда забывал, что он находится не у себя.

Михаил Владимирович заметил, что доктор нервничает.

— Кто там у вас?

— Катерина.

— О! — Он знал о приезде в Киев Катерины Притыки, о ее роли в жизни своего соседа и считал, что встреча эта быстротекуща и вскоре, когда она уедет, все возвратится на круги своя. — И что вы думаете?

— Буду говорить с ней, — вздохнул Воловик. — Может быть, согласится.

— О чем говорить? С кем? На что согласится? — Михаил Владимирович покачал головой. — Это, конечно, не мое дело, но как друг скажу. Что это вы себе надумали, дорогой Андрей Гаврилович? Пустая это затея… Чего же она молодой не возвратилась на родину, как тысячи других девушек? А?! А теперь, видишь, умер муж, так она к вам… Впрочем, не уверен, действительно ли она согласится ради вас остаться тут. У нее душа уже искалечена… А может, вы собираетесь туда, дорогой Андрей Гаврилович, — он подозрительно оглядел приятеля, словно впервые его увидел, — тогда скатертью дорожка. Мало вы в жизни горя хлебнули, еще хлебнете. Но… думаю…

— Успокойтесь, — перебил его Воловик. — Успокойтесь. Вам волноваться вредно.

— А я и не волнуюсь. Это вы волнуетесь.

Слова Михаила Владимировича не отбили у него желания сделать предложение Катерине Григорьевне; наоборот, будто подтолкнули немедленно высказать ей все. А там будь что будет!

Он еще раз посчитал пульс больного и, попрощавшись, перепрыгивая через ступеньку, побежал к себе.

Еще в двери крикнул: «Катя!» — словно боялся, что ее уже нет, что она ушла.

— Я хочу тебе сказать… Нет, попросить тебя, чтобы ты осталась тут, со мной. Я не знаю, какие у тебя планы на будущее, но я прошу: оставайся на родине… — Он выпалил все это одним духом, еще не отдышавшись от бега по ступенькам.

Кэтрин отвернулась от окна и пристально посмотрела на него.

Он приблизился, взял ее руки в свои.

Сердце у нее застучало сильнее.

— Как это возможно, Андрейка… — тихо произнесла. — У меня дети… Мы свое прожили, теперь принадлежим не себе, а им.

Она не была искренна в эту минуту. Найденная сестра, родной язык, который через столько лет снова звучал повсюду, доброжелательные люди — все это создавало до боли знакомую, близкую сердцу атмосферу далекого детства, восстанавливало забытые на чужбине чувства, словно после летаргического сна она вдруг проснулась в своей хатке, в забытых Криницах. Она помолодела тут душою, и это помогало воспринимать Андрея Гавриловича так, будто он тот же юный Андрейка, в которого когда-то влюбилась и которого столько времени носила в сердце.

Увидев, как сник доктор, пожалела, что отказала так резко.

— Дети… да… дети. Это очень существенно, — сказал Андрей Гаврилович, отпустив руки Кэтрин. — Возможно, я не знаю, что такое дети. Я их не имел… Вот мы были детьми… Впрочем, было ли у нас детство… Оно быстро оборвалось… А твои уже взрослые… Они и без тебя стоят на ногах…

— Для матери дети всегда маленькие.

— Как же нам быть теперь? — грустно и растерянно спросил Андрей Гаврилович. — Неужели снова разлучимся, уже навсегда?

Кэтрин ничего не ответила, только вздохнула.

Так и стояли некоторое время молча друг против друга.

— Я не знаю, Андрейка, — наконец жалобно произнесла Кэтрин и прикоснулась рукой к его седеющим кудрям.

На кухне зашипел газ — выкипал чайник.

— Проводи меня, — попросила Кэтрин.

Пока он бегал на кухню, она надела свои пыльник.

…К гостинице добирались молча. Возле входа в вестибюль Андрей Гаврилович поцеловал ей руку. Горло у него сжало так, что не смог вымолвить и слова…

7

Через несколько дней после происшествия в парке Коваль возвращался от Ружены не в настроении. Наталка догадалась об этом, еще когда отец только приближался по дорожке к дому: она по шагам всегда узнавала, что у него на душе.

Отложила книгу, настороженно прислушалась. Она нервничала. С каждым днем ей все тяжелее было жить в атмосфере неопределенности, которая воцарилась в родном доме. У нее было такое чувство, словно все они втроем находятся в невесомости и никак не могут опуститься на твердую почву. Конечно, появление Ружены сняло с ее плеч заботу об отце, беготню по магазинам, приготовление завтраков и ужинов — обедал Коваль в министерской столовой или где придется. Но все это Наташа воспринимала без особой радости, даже с каким-то ревнивым чувством. Теперь ей уже казалось, что приготовить для отца еду никогда не было тяжелым делом, что это не отрывало ее от учебы. Да и сможет ли Ружена испечь такие блины, как она…

Когда-то у нее с отцом были вечера откровенности. Садились рядышком на диване в кабинете и открывали друг другу душу, как две закадычные подружки.

Такие вечера откровенности не были регулярными, все зависело от свободного времени отца, да и от настроения самой Наташи.

Теперь же эти доверительные беседы совсем прекратились…

Отец прошел на кухню. Наталка услышала, как полилась там вода. Догадалась: моет руки. Но кто накормит его ужином? Поднялась со стула и, преодолевая внутреннее сопротивление, вышла из своей комнаты и направилась тоже на кухню.

Отец сидел за столом на табурете напротив окна и, казалось, следил, как распластывает свои крылья вечер. На столе перед ним ничего не стояло: возможно, поужинал у Ружены.

— Будешь пить чай? Или покушаешь? — по привычке все же спросила Наталка.

— Нет. Я уже ел.

Он не повернул голову к дочери, продолжал задумчиво смотреть на потемневший шатер неба, на котором вот-вот должны были вспыхнуть звезды.

Наталка взяла второй табурет и села рядом.

У отца был усталый вид, морщинки на лице углубились.

Щемящая боль сжала сердце девушки. Ей стало жаль его: может, это по ее вине он так плохо выглядит…

Коваль словно угадал ее мысли, положил большую грубоватую руку на пальцы дочери, погладил их.

— Дик, — проглотив комок в горле, произнесла Наталка, — нам нужно поговорить откровенно. Мы давно с тобой не поверяли друг другу…

Коваль улыбнулся.

— Кажется, так… Действительно, давненько. — Он еще раз погладил руку дочери. — Очевидно, не было необходимости… Или желания… — добавил после паузы. — Я теперь совсем не знаю, как идут твои дела, как учеба…

— Я не об этом.

Воцарилось молчание. Его нарушила Наталка:

— Ты не боялся за нее, когда она пошла навстречу тому негодяю?

Дмитрий Иванович ответил не сразу. Он понимал, почему дочь спрашивает о том вечере.

— Да, боялся.

— Я так и думала, — с легким оттенком зависти в голосе произнесла Наташа. — Она смелая, и ей посчастливилось… Ведь ты ее любишь… Так, папа?..

— Да, — чуть улыбнулся Коваль. — Ты хочешь от меня полной исповеди?

— Нет, я просто констатирую.

— Да, — повторил Коваль, и Наташа поняла, что это подтверждение относится в равной степени и к тому, что Ружена смелая, и к тому, что он ее любит.

— И она тебя?

— Кажется. — Дмитрий Иванович снова улыбнулся, радуясь этим наивным, по-детски непосредственным вопросам уже взрослой дочери.

— Ну что ж, — вздохнула Наташа и как-то странно взглянула на отца. — Знаешь, я думаю… что так не годится…

— Ты имеешь в виду…

— Не годится, чтобы она по ночам ходила одна… Ведь ты не всегда можешь проводить ее домой…

Глаза Дмитрия Ивановича радостно заблестели. Он уже понял, к чему клонит разговор дочь.

— В конце концов, нужно что-нибудьпридумать. Ты — тут, она — там… Разве это жизнь? И какой ты рыцарь, мужчина, если не можешь найти выход из положения? Я за такого замуж не пошла бы!

Коваль надеялся, что сейчас дочь предложит свое решение наболевшей проблемы.

Но Наталка вдруг поднялась, поцеловала его в щеку и со словами: «Доброй ночи. Я еще немного почитаю и тоже лягу», — направилась в свою комнату.

* * *

В воскресенье обедали вместе. Ружена, как всегда, когда за столом собиралась вся их небольшая семья, на правах хозяйки с удовольствием ухаживала за мужем и Наталкой, не позволяя девушке подниматься и бегать на кухню.

Воскресный стол украшала бутылка мартини и хрустальные бокалы. За награду, полученную Руженой от министра внутренних дел, уже выпили. Когда Дмитрий Иванович наполнил бокалы вторично, Наталка неожиданно сказала:

— А теперь выпьем за мое будущее новоселье!.. Я хочу поменяться с вами, Ружена, и переехать в вашу квартиру… Если, конечно, вы не против… А вы — сюда…

Коваль взглянул на жену. Теперь все зависело от нее.

Ружена молча подняла свой бокал. Дмитрий Иванович понял ее и без слов: она согласна с предложением Наташи и очень довольна, что девушка сама сказала об этом. Для всех троих такой вариант был самым приемлемым, но до сих пор никто первым не решался его предложить.

— Вот за это мы, безусловно, с удовольствием выпьем, — произнес Коваль, чокаясь с дочерью.

8

Домой Дмитрий Иванович приехал троллейбусом. От остановки идти было каких-нибудь триста — четыреста метров.

Сегодня подполковник не торопился. Медленно миновал девятиэтажный дом и через заасфальтированный двор вышел к домику, который словно улитка прятался между высокими новостройками.

Дмитрий Иванович постоял немного на улице. Почти все окна нового дома были раскрыты, свежий ветерок колыхал гардины. В одной из квартир отмечали какое-то событие, и разноголосая песня тревожила улицу.

Подполковник не захотел проходить в свой двор через калитку: хруст гравия под подошвами привлечет внимание Ружены и Наташи, а он сейчас не был готов к встрече с ними. Остановился возле забора, отгораживавшего его двор от соседнего, нащупал трухлявую от времени и непогоды доску, которая еле держалась на одном-единственном гвозде — все не находил времени прибить, — и, отодвинув ее в сторону, оглядевшись, словно вор, пролез в свой сад. Вышел на дорожку и сел на любимую скамейку. Вокруг было тихо. Пение из высокого дома доносилось, сюда приглушенным: в саду были слышны даже трели сверчков.

В окнах его небольшого домика горел свет: в кабинете и в спальне. Кто сидит в его кабинете: Ружена или Наталка? Наверное, Наталка. Дочь никогда не переступала порог спальни. Эта комната была запретной столько лет, и теперь, когда Ружена переезжает сюда, комнату придется долго проветривать, сушить, возможно, надо будет переклеить и отсыревшие обои.

Мысли его перенеслись к семье Томсон. Да, русановская трагедия не оставляет его ни на миг. Но почему в последнее время он особенно много думает о Кэтрин и ее дочери? Ведь они только свидетели, на свою беду случайно оказавшиеся на месте происшествия. Возможно, мысли о своей семье по какой-то ассоциации напоминали о другой, о сестрах Притык, которых война разбросала в разные стороны и сделала чуть ли не чужими.

Дмитрий Иванович обвел взглядом сад. От освещенных деревьев ползли крученые узловатые тени. На дорожках, там, где обрывались светлые полосы окон, господствовали лунные отблески, и Коваль засмотрелся на борьбу электрического света с золотым лунным сиянием. Когда луна пряталась за тучку, тени укорачивались, сплетались в клубки и исчезали. Но едва отступала темень, на земле, словно на проявляемой фотобумаге, появлялись снова очертания веточек, кустов, деревьев…

Деревья напоминали Ковалю почему-то людей, и ему подумалось, что он наблюдает сейчас вечную борьбу света и тени, добра и зла, которая среди людей иногда приобретает очень жесткие формы. Он всю жизнь восставал против зла и несправедливости. И не только по долгу службы. Бывало, уставал от многоликой несправедливости — только справится с ней в одном месте, как она показывается в другом, прикинется твоей благородной сестрой, да так, что не сразу поймешь, где правда, а где ложь. Но он хорошо знал, что правда, когда ищет дорогу к людям, сама становится материальной силой. И это укрепляло его веру в победу добра над злом.

Свет в спальне погас. «Вот и легла, — подумал подполковник о жене, — не дождалась». Но ведь он сам просил не ждать его с работы — бывает, возвращается среди ночи, даже на рассвете. Дмитрий Иванович посмотрел на часы. И вдруг увидел — в спальне снова зажегся свет. Он поднял глаза от часов, которые показывали полдвенадцатого, и приятная теплота окутала сердце: все-таки Ружена решила дождаться.

Ружена вошла в его жизнь спокойно, тихо — так вливается одна полноводная река в другую. У нее были удлиненные, полные какого-то волшебного огня глаза, красиво очерченные губы, коричневая родинка на щеке, которая, казалось, улыбалась вместе с глазами. В последнее время, молчаливый дома — вечерние беседы с Наталкой становились все короче, — он ежедневно спешил к Ружене и скоро вошел в курс всех ее дел, кое-что из своих ежедневных хлопот и ей поверял, ценя ее тактичность: она могла сдерживать излишнее женское любопытство.

Вскоре он уже не мог обойтись без Ружены. Молодел рядом с ней, временами удивляясь, что хорошего нашла эта красивая, умная женщина в нем, старом одиноком чурбаке. Он видел в ней свой последний душевный приют, возвращался при ее помощи к настоящей жизни, не ограниченной, как это было раньше, только службой.

Но сейчас он не торопился. Все сильнее освещаемые луной деревья обступали его, словно люди, ждущие его приговора. Старая корявая липа напоминала Крапивцева, яблоньки — Таисию, ее сестру Кэтрин, единственная стройная елочка во всем саду — это Джейн. Он обращался в мыслях к ним, разговаривал с ними — искал ответы на свои вопросы. И вдруг понял, почему не идет в дом, почему хочет еще какое-то время побыть наедине с собой.

Не найдя главной ниточки, которая могла раскрутить весь клубок, не решив, кому же была выгодна смерть отставного инженера, он допускал, что убийца не ограничится одной жертвой, и был готов ко всяким неожиданностям. Это самое неприятное, когда сталкиваешься с безмотивным преступлением. Ведь безмотивность обычно потом оказывается ширмой, за которой прятались дикие страсти. Расследовать такие, казалось бы абсурдные, преступления было очень сложно… Не за что зацепиться…

Хотя…

Почему Олесь так и не поговорил с отцом в тот вечер? Если шел с целью помириться, мог не бояться посторонних. В конце концов, вызвал бы его во двор.

И тут же отбросил возникшее подозрение. Нести с собой отраву для отца? Нет, так Олесь не поступил бы… И тем более не пришел бы через несколько дней после похорон заявлять свои права на дачу.

Гм… Но ведь именно ему и только ему принадлежала она по праву наследства. Вот вам и куи продест![21]

Впрочем, выгода может выступать не только в виде денег, имущества. Да и сколько этого имущества было у старого Залищука, если не считать дачи… Ровным счетом ничего.

Предположить, что кому-то нужно было избавиться от Бориса Сергеевича как от свидетеля… Или месть?..

А отрава, обнаруженная на даче Крапивцева?..

Но в настойке Крапивцева не оказалось сердечных лекарств наперстянки и валерьянки. Допустить, что он влил еще и валерьянку в стакан, из которого угощал Бориса Сергеевича? Чепуха!

В тот же вечер сдох и кот Таисии Григорьевны. Экспертиза установила, что в его организме произошли такие же изменения, как и в организме Залищука, что свидетельствует об идентичности отравления.

Но кому нужно было отравлять кота? Какая уж тут куи продест!

Не исключено, что кот, почувствовав валерьянку в стакане с отравой, тоже лизнул ее…

Коваль знал: пока не обнаружен убийца, нельзя быть уверенным, что трагедия не повторится и не появится новая жертва в этой семье. Коль нет мотивов для преступления, убийцей может быть только маньяк, человек психически ненормальный. Кто же из них, членов семьи или их близких, этот маньяк?

Так и не найдя ответа на свои вопросы, подполковник поднялся и, тяжело ступая, направился к двери. В высоком доме уже не пели. Гравий громко хрустел под ногами, но это теперь не имело значения.

Дмитрий Иванович открыл дверь своим ключом. Ружена услышала шорох в коридоре, вышла и включила свет, чтобы ему было видно.

Коваль обнял жену, с наслаждением вдыхая запах ее волос, который по какой-то ассоциации навеял ему невыразительные, расплывчатые, словно размазанные в вечерних сумерках легкие тучки, воспоминания из далекого детства. Может, так пахли волосы матери, а возможно, Зины? Тень первой жены до сих пор сопровождала в доме не только его, но и Ружену. Тень была слабая. Ружена закрывала, поглощала ее собой. Прошлое, считал Дмитрий Иванович, не должно довлеть над человеком.

Возможно, и Ружена предчувствовала, что в доме мужа ее долго будет преследовать тень его бывшей жены. Поэтому так колебалась, пока согласилась переехать. Да и то в первое время взяла с собой только крайне необходимое — платье и разные мелочи, словно ехала на месяц в дом отдыха.

Коваль выпустил жену из объятий, прошел в гостиную. Встретив его вопросительный взгляд, Ружена кивнула в сторону кабинета:

— Что-то читает…

У Дмитрия Ивановича была большая библиотека. Он собирал ее не систематически — время от времени покупал книги, которые его интересовали. Книги стояли на полках и в шкафах тоже без всякой системы. Вперед протискивались еще не прочитанные по истории, мемуарная литература, которой Коваль увлекался больше всего.

Он вошел в кабинет. Ружена осталась в гостиной.

Наталка читала его любимого Геродота, раскрытый том большого формата лежал перед ней будто каменная плита.

У Коваля появилась неожиданная мысль: «А вот Джейн осталась без отца», — и сам не заметил, как с уст сорвалось:

— Геродотом увлеклась, Джейн?

Наталка удивленно взглянула на него:

— С кем ты говоришь?

Дмитрий Иванович спохватился, улыбнулся.

— Это имя одной англичанки, которая приехала сюда с матерью. Проходит по делу.

— А, — понимающе кивнула Наталка. — Ты все время о ней думаешь… А я действительно увлеклась историей. Очевидно, у меня хорошая наследственность, — она засмеялась и, поднявшись, вышла из кабинета с томом Геродота.

Дмитрий Иванович опустился в кресло, еще сохранявшее тепло дочери. Мозг его напряженно работал.

Борис Сергеевич, кот пострадали от отравы. Крапивцев здесь ни при чем. Потому что в его настойке нет сердечных лекарств. Тем более что с Джейн, которая также пострадала, он не встречался.

Значит, отрава с наперстянкой не выходила из круга: дача Залищуков — гостиница. Ведь Джейн, кроме ресторана, в тот день нигде ничего не пила и не ела.

Дмитрий Иванович вынул из ящика стола учебник для вузов «Лекарственные растения», который взял в библиотеке министерства, и начал листать его. Нашел страницы, посвященные растительности Кавказа. Так, переступень, адамов корень, мачок и чемерица, обнаруженные в настойке Крапивцева, принадлежат к очень ядовитым растениям, хотя в небольших дозах могут использоваться для изготовления лекарств. Но что из этого? Да и растут они не только на Кавказе, а чуть ли не по всей Европе… Конечно, Крапивцев не привез их из-за границы… Но ведь нет в его отраве сердечного компонента — дигитоксина, наперстянки. А в крови Залищука и Джейн дигитоксин обнаружен, в крови сдохшего кота и на стенках стакана тоже был…

Коваль полистал книгу — начал читать о наперстянке.

«…В 1650 году наперстянка пурпуровая была включена в английскую фармакопею. Ввиду частых случаев отравления из-за отсутствия методов исследования и неправильной дозировки наперстянка была исключена из английской фармакопеи в 1746 году и забыта врачами. Однако в конце XVIII века английский врач Уайзеринг нашел у умершей знахарки рецепт настойки наперстянки и после 10-летнего научного испытания ввел ее снова в медицинскую практику. С тех пор она приобрела мировое значение. В России по приказу Петра I ее стали культивировать… вместе с другими иноземными лекарственными растениями в Полтавской губернии. В XIX веке листья наперстянки импортировались, так как старинные культуры на Полтавщине заглохли…»

«Наперстянка, наперстянка, — произнес подполковник, постукивая по привычке пальцами по столу. — Сердечное лекарство, которое при неправильной дозировке становится смертельным». Чувствовал, что это какая-то ниточка к истине… Но как ее потянуть, чтобы размотать весь клубок…

Отложил учебник в сторону, вскочил с кресла и возбужденно зашагал по тесноватому для него кабинету. Что из того, что наперстянка распространена в английской медицинской практике?

В розыске были обнаружены только материальные следы преступления, которые сами по себе еще не давали ответ на главный вопрос: кто преступник и почему?

Дмитрий Иванович снова подумал, что он не найдет ответа, если будет исследовать только материальные следы преступления; ему до конца нужно проследить духовные обстоятельства события, отражение преступления в сознании людей, в связях и взаимоотношениях в обществе и в самой малой его ячейке — в семье.

Взгляд упал на томик «Прометея», который лежал на краешке стола.

Напряженный мозг подполковника продолжал работать импульсивно. Дмитрий Иванович уже достиг той степени организованности своего ума, когда даже случайные, казалось, посторонние мысли и наблюдения обязательно устремлялись в следственном направлении. И если какая-нибудь из мыслей не укладывалась в это русло, она немедленно выветривалась из памяти. Если бы он был не профессиональным детективом, а инженером, агрономом, слесарем — все равно природная его одаренность проявила бы себя в любой деятельности. То, что постороннему человеку могло показаться открытием, гениальной прозорливостью Коваля, в действительности было лишь логическим завершением длительной напряженной работы его организованного мозга.

Подполковник еще раз подумал, кто из людей, которыми он занимается, захотел бы вернуть к жизни своих родителей…

Олесь?

Да. Унаследование дачи — это не главное в его жизни.

Найда-Воловик?

Безусловно!

Коваль был уверен, что врач много отдал бы, чтобы обнять живого отца, рассказать ему, как страдал и как неожиданно судьба улыбнулась ему.

«А моя Наталка? Захотела бы она моей вечной жизни?» — вдруг появилась у подполковника нелепая мысль, и он улыбнулся: никаких сомнений на этот счет у него не было.

«А женщина из другого мира — Джейн?» Если бы Вильям Томсон возродился, Джейн не получила бы в приданое мастерскую, а значит, Генри не женился бы на ней…

Коваль хорошо знал, что значит для англичанина собственность! И как цепко там держатся за свои деньги.

В мыслях его все крепче начали связываться звенья: сердечное лекарство наперстянка, валерьянка — Борис Сергеевич — попытка отравления Джейн — гибель кота. Место действия: в первом случае — дача… в третьем — та же Русановская дача… А вот Джейн? Тоже дача… или гостиница…

— Или гостиница, — повторил он вслух задумчиво. — В тот вечер, когда ее привезла железнодорожница из лесу…

Дмитрий Иванович почувствовал, что разгадка близка, словно витает над головой, вот-вот ухватит ее, трепетную, прозрачную, светлую…

Дверь в кабинет тихо приоткрылась.

— Дима, будешь с нами чаевничать?

Ружена сразу поняла, что появилась не вовремя.

Он поднял на нее невидящие глаза.

— Я говорю… чай… — слова застревали у Ружены в горле.

— Потом! — крикнул Коваль. — Я занят! — Понимал, что ответил грубо, но не мог сдержаться: легкая, эфемерная, как мечта, разгадка уже вспорхнула, отлетела и растаяла.

Ружена молча притворила дверь…

Эту ночь Дмитрий Иванович снова провел на своем стареньком диване…

9

— Я вам заказал билет… А вот разрешение на выезд.

Коваль спокойно наблюдал, как Джейн вцепилась в документы. Она чуть ли не вырвала их.

— Итак, следствие закончилось? — радостно блеснули ее карие глаза. — И мама может ехать?

— Пока еще нет, — ответил Коваль, — но вы как свидетель уже не нужны.

— Большое спасибо, — произнесла Кэтрин, подойдя к подполковнику, — что вызволили мою бедную девочку из этой кошмарной истории. У нее такое чувствительное сердце, и она так болезненно на все реагирует… Я уж тут как-нибудь сама, если нужно, побуду.

Коваль еле сдержался, чтобы не напомнить миссис Томсон о том, как ее чувствительная девочка хотела лишить честного парня многих лет свободы. Но у него сейчас были причины, чтобы промолчать.

В этот раз Дмитрий Иванович шел в гостиницу с нелегким сердцем. Возможно, его терзали сомнения, вправе ли он так действовать, как задумал. А может, ему стало вдруг жалко Джейн. Так или иначе, но что-то беспокоило его, вызывало боль в душе, несмотря на уверенность, что выводы безошибочны и что идет он исполнять свой служебный и человеческий долг.

Кажется, никогда еще Дмитрию Ивановичу не было так тяжело идти задерживать подозреваемого. Когда ловил вооруженного бандита и пули свистели над головой, было легче. Сегодня же на оживленных, по-летнему прекрасных улицах Киева он то и дело замедлял шаг, вынуждал себя то разглядывать щебечущую детвору у станции метро, то поток автомобилей, несущихся по широкому Крещатику, то вывески магазинов, и несколько кварталов до гостиницы «Днипро», где его ожидал лейтенант Струць, казалось, протянулись на многие километры.

…Джейн торопливо собиралась, уже не обращая внимания на Коваля. Она положила на пол посреди комнаты большой кожаный чемодан и начала набрасывать в него платья, именно набрасывать, комкая их, а не складывая. Хорошенькое личико ее сияло, глаза блестели, на пушке верхней губы бисеринками выступили капельки пота. Прическа разлохматилась, и волосы по-детски смешно болтались во все стороны. Она спешила.

Угнетенное в течение длительного времени настроение ее резко сменилось необычной оживленностью и веселостью. Она то швыряла в чемодан какую-нибудь вещь, то выхватывала ее назад и бросала другую, то вдруг останавливалась, растерянно улыбалась и, вспомнив, что еще нужно взять, бежала к шкафу или туалетному столику.

Но подполковник улавливал в ее глазах еще какие-то лихорадочные огоньки. Из глаз Джейн до сих пор не исчез страх, и этот страх понять мог только Коваль. Возможно, она не до конца еще верила своей удаче, боялась, что в последнюю минуту фортуна вдруг изменит ей и задержит в этой чужой непонятной и неприятной стране. А может, боялась, что без матери не состоится долгожданная помолвка, или беспокоилась о ней, оставляя ее одну, еще не полностью выздоровевшую. Впрочем, о матери разговор отдельный…

Коваль без приглашения сел в кресло — в другой раз он себе этого не позволил бы, боясь, как бы Кэтрин не назвала его мысленно «полицейским хамом», но сейчас ему было не до миссис Томсон, которая опустилась на диван и наблюдала радостно-взволнованную суету дочери, готовая в любой миг броситься на помощь.

Да, она, Кэтрин, вполне обойдется без Джейн, тем более что рядом Таисия и — где-то в глубине души на это надеялась — Андрей. У нее уже не так часто болит сердце, операционный шов зажил, она быстро окрепнет и даже успеет на помолвку. К тому же теперь у нее тут появились и свои личные дела, которыми лучше заниматься без дочери.

Внешне Дмитрий Иванович был спокоен, хотя в душе волновался и злился на Тищенко, который, чувствуя бесперспективность расследования и спасая свое реноме, почти полностью устранился от дела. В случае успеха он сумеет перехватить пироги, а при неудаче отойдет в сторону, и шишки достанутся уголовному розыску. Дмитрий Иванович не хотел пирогов от начальства, но и обидно было подставлять себя под незаслуженные удары, досадовал, что всегда берет на себя большую ответственность, чем положено, временами исполняя работу не только свою, но и следователя.

Посматривая на мать и дочь, подполковник горько думал о том, что сейчас разрушит этот их внешне счастливый мир. Ему было грустно и обидно.

Сколько бы ни видел трагедий Дмитрий Иванович, сколько бы ни открывала жизнь перед его глазами тяжких, кровавых сцен, он не терял веры в человека. Иногда, потрясенный увиденным, он чувствовал, что эта его вера вот-вот рухнет.

Но через некоторое время горечь рассасывалась, таяла, всемогущая жизнь, словно набежавшая чистая волна, омывала душу, и к нему опять возвращалась его неколебимая вера в человека.

Сейчас он обязан был исполнить служебный долг и с какой-то внутренней тревогой, которая омрачала удовлетворение победой, омрачала торжество справедливости, ждал этой минуты.

Не сводя глаз с суетящейся Джейн, сказал:

— Не спешите, мисс Томсон. Успеете. — Это было произнесено с какими-то необычными нотками в голосе, но Джейн не обратила внимания. Она была поглощена своими заботами.

— Да, да, — ответила механически. — А когда самолет?

— Рейс через два часа.

— Ах, мы не заказали такси! — Джейн какую-то секунду растерянно стояла посреди комнаты, потом бросилась к телефону.

Кэтрин поднялась с дивана.

— Ты собирайся. Я закажу сама.

— Не нужно, — остановил ее Коваль. — Я отвезу мисс Томсон на своей машине.

Джейн благодарно улыбнулась. Карие глаза ее пылали таким ясным огнем, что если бы подполковник верил в бога, то подумал бы, что видит перед собой ангельский лик. Но в бога он не верил, а черта мог увидеть в любую минуту. Ему было сейчас известно то, чего не знал никто в мире, — он знал скрытое от двух женщин их будущее, и от этого ему было нелегко.

Ковалю вспомнилось, как утром, проснувшись и собираясь в гостиницу, с болью размышлял о судьбе молодежи «по ту сторону». Мир, в котором выросла Джейн и который впитала в себя, это мир, где деньги — все, а человек — ничто.

Деньги есть деньги. В них и святой человеческий труд, и человеческое зло, все зависит от того, какой стороной их к себе повернуть. Вспомнилось, как маленькая Наталочка спросила: «А почему они круглые?» — «Чтобы быстро катились», — отшутился он тогда.

Дмитрий Иванович за долгую жизнь пришел к выводу, что человека к агрессии подталкивают определенные социальные условия, что агрессивность не запрограммирована от рождения. Люди по природе своей не агрессивны и не миролюбивы, считал он, все зависит от обстоятельств, которые могут изменяться, вызывая те или иные реакции. Воспитывать человека надо с самого раннего детства. И воспитание — это не только внешние влияния на личность. Человек сам должен себя делать человеком и нести за себя полную ответственность. В этом — главное…

Через несколько минут Джейн была готова.

— Ты ничего не забыла? И сразу же дай телеграмму. — Кэтрин ходила по комнате, нервничала, как это бывает в последние минуты перед разлукой с близкими.

Вдруг что-то вспомнив, бросилась в спальню и возвратилась со своей сумочкой. Сев за стол, вынула ручку и чековую книжку.

— А сама вот забыла, — смущенно промолвила, обращаясь больше к Ковалю, чем к Джейн. — Девочка оказалась бы в Лондоне без копейки.

«Там ведь родной брат!» — хотел было сказать подполковник, но сдержался.

— Да ничего, я как-нибудь устроилась бы. — Джейн взяла чек, внимательно прочла и, довольная, прижалась к щеке матери.

Наконец наступила минута прощания. Кэтрин обняла дочь, всхлипнула. Джейн наклонилась к ней как-то боком, словно хотела боднуть головой, и казалось, что она прячет слезы, но Коваль был уверен, что глаза у Джейн сейчас сухие и колючие.

— Я тоже вскоре приеду. Возможно, через неделю. Во всяком случае успею к помолвке… Правда, Дмитрий Иванович? — Миссис Томсон, вытирая платочком глаза, с надеждой взглянула на Коваля. — Обо всем распорядись сама. По-хозяйски! Ты все взяла?..

Зазвонил телефон. Коваль снял трубку.

— Да. Я слушаю. Ждите у подъезда… Моя машина приехала, — объяснил женщинам, отойдя от телефонного столика. — У нас обычай — молча посидеть перед дорогой. Спокойно подумать, не забыли ли что-нибудь. Верно, Катерина Григорьевна? Припоминаете?

Миссис Томсон кивнула. Села рядом с дочерью на диване. Коваль опустился в кресло.

Через несколько секунд Джейн вскочила.

Подполковник не спешил подниматься. Он словно чего-то еще ожидал, еще одного эпизода драмы, ожидал внешне спокойно, только напряженный взгляд говорил, что он волнуется.

Капкан на зверя поставлен, зверь подошел к нему и должен был сейчас всунуть лапу. Но и при самой твердой уверенности в душе остается место для червячка сомнения.

— У вас, кажется, существует еще один обычай: рюмка на посошок, — сказала Джейн.

— О, вы уже успели изучить наши привычки? — изобразил на лице удивление Коваль.

Увидев, как зверь сам лезет в капкан, он потерял последнюю надежду на то, что ошибся в своей сыщицкой догадке.

— У нас тоже есть нечто похожее, — сказала Джейн спокойно.

Однако это было наигранное спокойствие — в глубине души Джейн все же нервничала, и это чувствовалось в поспешных, резких движениях, словно она стремилась побыстрее покончить с делом, которое ее ожидало.

— А время? — произнесла миссис Томсон, взглянув на миниатюрные часики-кулон.

— Мы по-быстрому. У нас есть бутылка шампанского, которое ты так любишь, мама. А вы с нами не откажетесь? — спросила Джейн Коваля. — За мои счастливые взлет и посадку. Или это вам не разрешается по службе?

— Вообще-то не разрешается. Но ради компании, ради вас, Джейн, нарушим правило. С большим удовольствием. — Коваль вздохнул: все шло, как и предвидел, и от этого на душе было не радостно, а, наоборот, грустно и тяжко.

Джейн, поставив шампанское на стол, направилась к буфету за фужерами. Миссис Томсон хотела помочь, но она замахала руками:

— Я сама, ты посиди… В последний раз угощу.

Взяла три фужера, расставила их на круглом столике и попросила Коваля откупорить бутылку.

Когда пробка с громким хлопком вылетела и шампанское, шипя, начало выбегать из бутылки, Джейн схватила фужеры:

— Наливайте!

— Нет, нет, — запротестовал Коваль. — Мое дело — откупорить, а угощать — ваше. Не имею права лишить вас удовольствия «в последний раз», как вы сказали, угостить маму.

Джейн молча взяла из его рук бутылку и начала разливать вино по фужерам.

Коваль следил за ней краем глаза — так смотрят на синичку, которая в холодную зимнюю пору села на открытую форточку, боясь испугать ее и в то же время стараясь не потерять из вида. На какой-то миг Джейн закрыла собой стол и сразу же отошла в сторону.

Все взяли фужеры. Кэтрин уже раскрыла рот, чтобы произнести достойный случаю тост, но Коваль вдруг приказал ей:

— Миссис Томсон, поставьте свой фужер!

Удивленная женщина послушалась.

— Что же это вы, Джейн, подсунули матери самый плохой фужер, с щербинкой? Смотрите, у нас с вами целые, а у матери — надколотый. Хорошо же вы ее угощаете в последний раз! Поменяйтесь…

— Боже мой, какая разница! — махнула рукой Кэтрин.

— Тогда попросим новый бокал у дежурной. Это плохая примета — пить из щербатой посуды.

Миссис Томсон не успела возразить Ковалю, как он сделал два быстрых шага к двери, возле которой на стене были размещены кнопки.

Джейн, ища глазами, куда бы вылить вино, взяла со стола фужер матери. Коваль, все время следивший за ней, бросился назад и успел схватить ее за руку.

— Поставьте фужер!

Джейн старалась вырвать свою руку:

— Кто дал вам право?!

Шампанское выплескивалось на пол. Кэтрин, ничего не понимая, испуганно наблюдала эту сцену.

Дверь отворилась, в номер без стука вошли лейтенант Струць в милицейской форме, дежурная по этажу и еще какая-то женщина.

Джейн совсем обезумела, в глазах ее было что-то жестокое, дикарское. Подполковник свободной рукой отобрал у нее фужер с остатками шампанского.

— Товарищи, — обратился он к Струцю и понятым, — в этом фужере, который подала миссис Томсон ее названая дочь Джейн Томсон, вместе с шампанским содержится отрава. Сейчас мы отправим вино на экспертизу, а вы, лейтенант Струць, тем временем составьте протокол… Первая попытка отравить миссис Томсон на даче, — добавил Коваль, — не удалась — умер Залищук, по жадности выпивший чужое вино… Миссис Томсон не мать Джейн. Джейн это знала и таила в себе, хотя Катерина Григорьевна, то есть Кэтрин Томсон, воспитывала ее и любила как родную… — Коваль перевел дыхание. — Она, — кивнул на Джейн, забившуюся в угол дивана и смотревшую оттуда глазами затравленного зверя, — не могла уехать, не попытавшись еще раз осуществить свой замысел… К счастью, мы вовремя об этом догадались… Отведите, Виктор Кириллович, ее в мою машину… Я обещал Джейн отвезти ее… Отрава действует медленно, и преступница успела бы вылететь домой. А с Англией конвенции о выдаче уголовных преступников у нас нет, — закончил Коваль. — Итак, расследовать ее преступление будем здесь.

— Нет, нет! — отчаянно закричала Джейн. — Я бросила только сердечную таблетку!.. Мама очень волновалась, и я… я…

Миссис Кэтрин упала в кресло, потеряв сознание.

Коваль бросился к телефону, чтобы вызвать «скорую помощь»…

10

Вскоре Дмитрий Иванович разговаривал с Джейн Томсон в своем кабинете в министерстве.

Через несколько часов подполковник должен был встретиться с новым следователем прокуратуры и доложить ему все детали дела. Тищенко освободили от дальнейшего расследования отравления Залищука Бориса Сергеевича и поручили закончить эту работу следователю по особо важным делам прокуратуры республики Спиваку. Так было решено не только из-за неспособности Тищенко разобраться в преступлении и довести дело до логического конца, а еще и потому, что это дело приобрело большое значение.

Дмитрий Иванович знал, что согласно закону его функции — оперативного работника и дознавателя — заканчиваются. Отныне он полностью передает все материалы следователю, а сам займется какими-то другими правонарушителями. Но он не мог не увидеться еще раз с Джейн, не поговорить с ней с глазу на глаз до того, как Спивак возьмет следствие в свои руки.

Синичка, которая неосторожно влетела с мороза в теплый дом и села на форточку, запуталась в сетях, наброшенных им: в аналитической лаборатории эксперты-химики уже получили данные о наличии ядовитого гликозида брионина вместе со смертельной дозой наперстянки в том фужере вина, который Джейн поднесла миссис Томсон, и в изъятых во время обыска сердечных таблетках. Но в ушах подполковника еще стоял отчаянный писк синички; рука, которая держала ее, еще помнила трепещущие крылышки и чувствовала остренькие, хотя и слабые коготки. Все это почему-то тревожило душу, и Коваль хотел лишний раз увериться в своей правоте.

Перед Дмитрием Ивановичем теперь сидела в кабинете не энергичная, самоуверенная девушка, хорошо умевшая скрывать возраст, а осунувшаяся женщина старше своих лет. Джейн словно вся съежилась, сгорбилась, глаза потускнели, на щеках пятнами горел нездоровый румянец. Что-то новое, резкое появилось в ее жестах и взгляде за последний час. Она словно не замечала Коваля и, нахохлившись, отвернулась к окну.

— Джейн, — сказал подполковник, — теперь, когда все карты открыты, я хочу откровенно поговорить с вами.

Она вздрогнула, услышав его голос, но голову не повернула.

— Джейн, вы меня слышите? Ну как хотите… Это для вас последняя возможность… Дальше вами займется следователь.

Джейн повернулась к Ковалю, и погасшие глаза ее вспыхнули злым огнем.

— Ни с вами и ни с каким следователем я не буду говорить без представителя посольства. Я требую немедленного приезда посла или кого-нибудь от него! Я не разрешу издеваться надо мной… — На глазах у нее показались слезы.

— Если вы думаете, что мне очень приятно беседовать с вами, то ошибаетесь, — сердито пробурчал Коваль. — Но я должен еще раз поговорить. И это, кстати, не столько в моих, сколько в ваших интересах… А посольство мы уже известили, и их представитель прибудет… Джейн, вам не хочется спросить, что с мамой… то есть с миссис Томсон? Она жива, только в больнице. Вас, наверное, беспокоит ее здоровье? — не удержался от злой иронии.

— Да! Беспокоит! — закричала Джейн, вскочила, затопала ногами. — Да! Это моя мама, и я ее люблю! И вы не имеете права подозревать меня в гнусном преступлении! Как вам не стыдно!.. — Она разрыдалась, упала на стул.

Коваль понимал, что Джейн нужно выплакаться, и не трогал ее. Она плакала, прижавшись лбом к стеклу на столе, а подполковник терпеливо вышагивал по кабинету.

Когда Джейн успокоилась, Коваль сел напротив и пристально взглянул в ее покрасневшие глаза.

— Должен поставить вас в известность, — нарочито официальным тоном произнес он, — что в вине, которое вы подали матери, была та же отрава, от которой погиб Борис Сергеевич Залищук. Это уже установлено. Таким образом, мы не только подозреваем…

— Я бросила в фужер сердечную таблетку!

— Такую же самую, которую растворили в вине, выпитом в тот трагический вечер на даче?

Джейн кивнула.

— У мамы заболело сердце, а старые таблетки кончились.

— И мама не выпила то вино?

— Я не помню. Я не следила.

— Тот стакан выпил Залищук, когда все вышли в сад. В таблетке, растворенной вами в вине на даче, как и в остальных, была отрава. А в гостинице вы попытались бросить такую таблетку незаметно.

— Пряталась от мамы. Чтобы она не догадалась, что я боюсь за ее сердце. Вы думаете, ей легко отправлять меня одну. Она только вида не подавала! Но вы еще не сказали, как она себя чувствует.

— Более-менее. Возле нее врач. Надеюсь, перенесет этот удар потому, что рядом с ней еще и давний друг — Андрей Воловик… Теперь скажите, где вы купили эти сердечные таблетки, в какой аптеке, по чьему рецепту?

— Ни в какой аптеке, ни по какому рецепту. Я их не покупала. Таблетки мне дал Роберт, когда я летела сюда.

— Ваш брат? Гм…

Джейн умолкла.

Коваль тоже молчал. Они оба словно ухватились за одну и ту же нить, что-то общее появилось в их мыслях.

Еще тогда, на даче, когда, рассказывая о своих детях, миссис Томсон заметила, что Роберт работает в военной химической лаборатории, у Коваля промелькнула мысль: а не имеют ли отношение к смерти Залищука чужеземные гости? Мысль показалась нелепой, и подполковник сразу ее отбросил: что этим англичанам до какого-то пенсионера Залищука, жившего от них за тысячи километров, которого они раньше и в глаза не видели и о существовании которого не подозревали.

Но мысль эта полностью не исчезла и подспудно прорастала в нем, как зерно в ухоженной почве: если Джейн действительно не имела никакого отношения к Залищуку, то этого нельзя сказать о миссис Томсон. Ведь Борис Сергеевич был мужем ее родной сестры. Тут создавались какие-то причинно-следственные связи: Кэтрин — Таисия — Залищук. В этой цепочке все время появлялись новые звенья. Так происходит, когда тянут ведро из колодца: цепь выбирается постепенно, и на свет с каждым рывком показываются новые крепкие соединения.

И опять же — нелепая мысль о далеком Роберте. Молодой англичанин не имел как будто никакого отношения к Залищуку. Но, выходя замуж, Джейн забирала не только половину наследства, а еще и мастерскую, принадлежавшую теперь матери. И поэтому Роберт также включался в цепочку. Теперь здесь появились звенья, которые накрепко сплетались друг с другом: «Роберт — Джейн — Генри», «Джейн — Генри — Роберт», «Роберт — миссис Томсон — Генри» и «миссис Томсон — Роберт — Джейн». И, наконец, прямая связь: «Роберт — Джейн — миссис Томсон — Таисия Григорьевна Притыка — Борис Сергеевич Залищук». Белинский говорил, что вдохновение — это внезапное проникновение в истину. Очевидно, так и произошло в этот раз с подполковником Ковалем.

— А почему Роберт дал таблетки? Где он их взял?

— Его таблетки всегда помогали маме лучше, чем другие… Делал он их сам, в своей лаборатории. Наши фармацевты все жулики и продают под видом лечебных таблеток что попало. Роберт не раз ловил их на этом. Кроме того, аптечные лекарства дорогие, а он приносил свои бесплатно… Но чтобы в них попала отрава?! — Джейн уставилась в Коваля. — Робин… отрава… — начала повторять она все тише и тише, словно взвешивая каждое слово. — Когда я ехала на аэродром, он дал мне эти таблетки, сказав: «Возьми для мамы — ей, наверное, не хватит старой коробки, которую взяла с собой… Я вложил их в фабричную упаковку, чтобы не прицепились на таможне…» Как же в них попала отрава?..

— А может, отраву сам Роберт добавил, — предположил Коваль и, увидев, как при этих словах у Джейн гневом вспыхнули глаза, добавил: — Сознательно или несознательно…

— Нет, нет! — закричала Джейн и стукнула кулачком по столу. — Что вы придумали! Не может быть, чтобы Роб маме… А может, случайно попала?.. — Она на миг задумалась. — Да, да… Ведь он работает в химической лаборатории, и там уйма всяких отрав…

— Как Роберт относится к вашему браку с Генри? — спросил Коваль.

— Нормально. Это ведь он познакомил меня с Генри, своим одноклубником. Правда… потом подшучивал над Генри, говорил, что тот мог сделать лучший выбор… Хотя и Генри не очень молод и не богат… Да и не красавец… Но мне вот-вот тридцать, сколько можно ждать принца?..

— А как Роберт отнесся к поездке миссис Томсон в Советский Союз?

— Сначала отрицательно.

— А к вашей?

— О, тут он почему-то обрадовался… — Джейн вдруг замерла с открытым ртом и округлившимися глазами, словно увидела за спиной Коваля привидение. — Он сказ… ал… — Джейн зарыдала, — пре… красно, повезешь маме лекарство…

— Таблетки, которые дал Роберт, похожи на те, которые прежде были у миссис Томсон? Как он раньше приносил? В упаковке?

— В стек… лянной баночке…

— А вы сами никогда не пользовались этими таблетками?

Джейн перестала плакать.

— Я… я… не знала, что они… ядовиты… и тоже приняла…

— В Англии или здесь?

— Здесь, — прикрыв глаза и держа голову словно лунатик, идущий по обрывистому карнизу крыши, вспомнила Джейн. — Но я ведь не умерла! — вдруг вскрикнула на всю комнату.

— Не в тот ли вечер, когда вернулись из лесу?

— Да. Именно в тот. Я была очень взволнована, у меня разболелось сердце, и я решила принять лекарство. Но я только кусочек отломила… может, третью часть таблетки…

— Поэтому и остались живы и все обошлось промыванием желудка.

— А от целой я могла умереть?

— Точно так же, как бедняга Борис Сергеевич.

— Боже, какой мерзавец этот Роберт, какой бандит!.. — закричала Джейн, словно только сейчас все поняла. — Я давно знала, что он негодяй, знала, что якшается со всякой падалью, но Кэт всегда покрывала его, своего любимчика… А он, видите, хотел и меня отравить! Какой бандит!

Коваль отметил про себя, что Джейн впервые назвала миссис Томсон не мамой, а по имени.

— Я его сейчас своими руками задушила бы! — Гримаса ненависти исказила хорошенькое, мокрое от слез лицо Джейн. — Своими руками! — Не имея сил сдержать чувства, бушевавшие в ней, Джейн так сжала кулачки, что острые крашеные ноготки, наверное, впились в ладони. — Негодяй, какой негодяй!..

Коваль взглянул на часы. До встречи со Спиваком оставался час. Главное он уже для себя выяснил. К сожалению, в беседе с Джейн не освободил душу от тяжести. Наоборот, тот камень, казалось, стал еще тяжелее. Но в конце концов решать, умышленными или неумышленными были действия мисс Джейн Томсон и заслуживает ли она наказания, будут прокуратура и суд. Он, Коваль, свое сделал.

— Джейн, скажите еще одно, — произнес подполковник, — вы не жалеете, что чуть не посадили Виктора на много лет в тюрьму?

Джейн не сразу ответила. Ей было не до Струця.

— Я хотела вырваться домой! — наконец бросила Ковалю, лишь бы тот отстал от нее. — Ах, какой мерзавец, какой бандит! — продолжала проклинать Роберта.

— И надеялись, что шантаж вам поможет? В начале нашей беседы вы мне бросили фразу: «Как вам не стыдно!» Теперь возвращаю эти слова вам. Как бы ни закончились ваши дела в суде, но мне всегда будет стыдно за вас, Джейн, за то, что по земле ходят такие люди, как вы и ваш брат.

Коваль вызвал машину, чтобы отвезти Джейн в гостиницу, а сам собрался в прокуратуру. Какую меру пресечения следует применить к мисс Томсон, должны были решить следователь и прокурор.

* * *

В прокуратуре Дмитрий Иванович пробыл недолго. Новый следователь с самого утра забрал у Тищенко подшивку с материалами дела о смерти Залищука и к тому времени, когда подполковник появился, внимательно с ними ознакомился.

Раньше работать со Спиваком Ковалю не приходилось, но он много слышал о нем как о человеке принципиальном, преданном своей нелегкой работе. Теперь, приглядываясь к этому высокому худощавому молодому человеку, Дмитрий Иванович понял, что следователь привлекает своей скромностью и интеллигентностью, и не удивился, когда у того оказался тихий, мягкий голос, казалось лишенный категорических интонаций.

После того как подполковник дополнил документы своим рассказом, Спивак поднялся из-за стола и сказал:

— Ну что ж, Дмитрий Иванович, благодарю. Теперь пора и лично познакомиться с этой Джейн Томсон. Вас не подбросить по дороге?

Коваль согласился. Трудовой день заканчивался, и хотя у оперативного сотрудника служба не определяется часами, сегодня Дмитрий Иванович мог разрешить себе ровно в шесть сбросить с плеч груз ответственности. На улице разыгрался ветер, угрожая бурей, и воспользоваться машиной прокуратуры было удобно.

Спивак сел рядом с Ковалем на заднее сиденье служебной «Волги».

— Дмитрий Иванович, — сказал он, — мне еще такая деталь непонятна: на даче миссис Томсон стало плохо, Джейн опустила сердечную таблетку в стакан с вином, которое выпил вместо ее матери покойный Залищук. А миссис Томсон что же, обошлась без лекарства? Или Джейн дала ей еще одну таблетку? И почему надо было растворять ее, а не принимать, как обычно, запивая?

— Меня это тоже заинтересовало в свое время, Петр Яковлевич. Беседовал по этому поводу с Таисией Притыкой. «Да, — ответила она мне, — Катенька пригубила вино. Из какого стакана, не знаю». — «Ей стало лучше?» — спрашивал дальше. «Нет… Тогда я дала ей валерьянку и сказала: «Что там ваши лекарства!Выпей моей простой валерьянки». Она выпила, и сердце отпустило. Одним помогают одни лекарства, другим — другие…» Этот пузырек валерьянки я забрал у Притыки и отправил на анализ. Обычное патентованное лекарство. Экспертное заключение в подшивке.

— Не видел.

— Возможно, Степан Андреевич посчитал его несущественным и не подшил. Тем более что эта экспертиза не была обязательной. Я ее потребовал на свой страх и риск. Проверить валерьянку натолкнул факт гибели в тот же вечер кота Бонифация. Кошки, Петр Яковлевич, как известно, дуреют, услышав запах валерьянки, и заберутся за ней куда угодно. А в стакане, выпитом Залищуком, оставались какие-то капли вина с легким запахом валерьянки, достаточным, очевидно, чтобы заинтересовать этого Бонифация. Кот прыгнул на стол, опрокинул стакан и вылизал пролитые капельки. Для него и этого хватило.

Коваль умолк.

Проехав почти через весь старый город, прокурорская «Волга» проскочила в зеленый гористый район Киева, который когда-то назывался Лукьяновкой.

— Я вас к дому подвезу, — любезно предложил Спивак. Его, очевидно, еще что-то мучило, какие-то невыясненные вопросы, сомнения, и он делал приличный крюк, оттягивая минуту расставания с подполковником.

Возле большого парка, где проходила детская железная дорога, недалеко от домика Коваля, машина остановилась. Когда подполковник вышел, «Волга» не двинулась дальше. Следом за Дмитрием Ивановичем из машины выбрался и Спивак. Он подошел к подполковнику, взял его под руку.

— Дмитрий Иванович, если не спешите, походим еще несколько минут.

Коваль понял коллегу. У того, как у каждого творческого человека, размышления о деле рождали все новые идеи и вопросы, и ему хотелось их проверить.

Они прохаживались по узкой асфальтированной дорожке, убегавшей мимо высоких тополей в густую зелень кустов, пустынную даже днем, и негромко беседовали.

— Квалификация? — переспросил Коваль. — О, здесь нашим юристам будет над чем поломать голову!

— По отношению к Залищуку все просто, — сказал Спивак. — Неумышленное убийство.

— Но ведь не в его стакан бросила Джейн отраву. Можно квалифицировать и как несчастный случай.

— А стаканы ведь не именные были. Каждый мог выпить из любого.

— Нет, у каждого был свой стакан.

— Но посягательство на жизнь вы, Дмитрий Иванович, отрицать не будете. Со стороны Джейн Томсон. Тут уже действует определенная закономерность. Когда яд растворен в стакане или в другой посудине, он убивает. Если не мать, то другого человека, в данном случае Залищука. Пусть по отношению к Залищуку это неумышленное преступление, но касательно матери — посягательство на жизнь, не состоявшееся по причинам, независимым от посягавшего. Ведь покушение было повторено в гостинице, и преступление не свершилось снова только благодаря тому, что вы помешали.

— А если это не умышленное действие, Петр Яковлевич? Если окажется, что Джейн действительно не знала, что таблетки, которые передал ей Роберт, ядовиты? В таком случае она только неосознанное орудие преступления… На таком же основании можно предъявить обвинение ножу за то, что его всадили в сердце человека…

— Э, нет, Дмитрий Иванович… — начал было следователь и умолк.

Ветер крепчал, прорываясь сквозь стену деревьев, легко лохматил поредевшие волосы подполковника, запутывался в густой черной шевелюре Спивака. Гудел листвой под ударами ветра старый парк, где-то за зеленой стеной пролетали с шумом машины.

— А как это можно установить, Дмитрий Иванович? — уже менее решительно спросил Спивак. — Чем подозреваемая может доказать, что виновата не она, а ее брат Роберт?

— Мы сами должны доказать вину подозреваемой, а не требовать этого от нее. Ведь бремя доказательства всегда лежит на нас.

— Это уже доказано, Дмитрий Иванович, и именно вами.

— У меня есть возражения, — заметил Коваль. — Я не считаю, что все доказано.

— Какие же у вас возражения?

— Их еще необходимо продумать, — уклончиво ответил подполковник. Ему почему-то не хотелось сразу раскрывать все карты. Дело Залищука было его делом; в течение нескольких дней, полных волнения, он выносил его под сердцем, как мать ребенка, и хотя полностью доверял Спиваку, но так же, как мать, отдающая ребенка в садик, в душе не разлучается с ним, так и он не мог еще расстаться с этим делом.

Спивак вздохнул так, что подполковнику стало неудобно.

— Прежде всего то, — сказал Коваль, — что сама Джейн чуть не отравилась. Это первый факт в ее пользу.

— Она приняла настолько мизерную дозу, что это могло быть хитрейшей маскировкой на случай провала. Неужели вы, Дмитрий Иванович, извините, клюнули на эту приманку? — улыбнулся Спивак.

— Нет, Петр Яковлевич, — покачал головой Коваль. — Имею в виду другое, хотя и это, как говорится, пойдет в борщ. Здесь мог иметь место истинно дьявольский замысел, который созрел в голове Роберта… Сейчас «по ту сторону» среди определенной части молодых людей очень распространился вандализм. Некоторые данные о Роберте свидетельствуют, что ему не чужды такие влияния… Я, Петр Яковлевич, сегодня снова побывал в аналитической лаборатории. Как вам уже известно, в таблетках кроме брионина и валерьянки обнаружили наперстянку, дигиталис. Наперстянка принадлежит к интракардиальным сердечным лекарствам. Ее препараты применяются при недостаточности сердечно-сосудистой системы у человека. Но она имеет одну особенность: при правильном дозировании помогает, при слишком большой дозе разрушает сердце. Особенно поражает человека, страдающего гипертонией, стенокардией. Эта болезнь была у Бориса Сергеевича, она терзает сейчас и Кэтрин Томсон. Таким образом, для отравления матери Роберту достаточно было увеличить в таблетках дозу наперстянки, и никакой эксперт не обнаружил бы преступления. В судебной практике очень редко встречаются такие убийства. Известен только случай врача-гомеопата Ля Поммера, который в 1863 году в Париже отравил дигиталисом женщину с целью завладеть ее богатством… Нет, и это не все, — продолжал Коваль, — преступник в таком случае не достиг бы своей цели… Допустим, отравилась бы и умерла Кэтрин Томсон. Что из этого? Джейн поплакала бы, похоронила мать и возвратилась бы в Англию. Половину наследства Роберту все равно пришлось бы отдавать сестре… Теперь я начинаю склоняться к мысли, что преступнику нужно было убрать их обеих, и он, повторяю, с дьявольской хитростью использовал поездку Джейн сюда, к матери. Рассуждал, думаю, очень просто и довольно точно. Смерть матери потрясет Джейн. У нее, конечно, разболится сердце, и она примет таблетку брата — самую лучшую! — которая, кстати, будет под рукой.

— Ну, а если Джейн не приняла бы таблетку, не умерла бы?

— Рассчитал, что все равно за отравление Кэтрин ее здесь будут судить…

— А для чего добавил еще и брионин? Ведь достаточно было, как вы говорите, одной наперстянки.

— Специально. Чтобы эксперты не ошиблись и сразу обнаружили преступное отравление и мы не выпустили бы Джейн. Он понимал, что смерть Кэтрин не пройдет незамеченной, и решил, так сказать, «помочь» нашему правосудию найти убийцу. Вот для этого и добавил в таблетки лишний ядовитый компонент — брионин, переступень.

— Да-а, — задумчиво произнес следователь. — Интересно настолько, что хочется еще раз изучить эту версию.

— Петр Яковлевич, это пока не доказано, это только мои логические выкладки. Вы с ними можете считаться или не считаться, но знать их должны.

— Благодарю, большое спасибо, Дмитрий Иванович. И еще такая мысль: брионин, переступень в сердечных таблетках ведь разоблачает его, этого Роберта. Как же он не побоялся?

— А чего ему бояться? Согласно традиционным правилам юриспруденции, в частности принципа территориальности, как вы знаете, преступник должен быть судим и отбывать наказание в государстве, в котором совершил преступление, если, конечно, он не успел удрать на свою родину. С Англией у нас нет конвенции о передаче уголовных преступников для расследования и наказания, так называемой экстрадиции. Таким образом, заниматься им мы не смогли бы. А в Англии его судить никто не будет… Играя на смерти матери и сестры, этот негодяй еще и политический скандал поднял бы. Вместе со своими друзьями, кажется весьма правых настроений, кричал бы: мол, поехала в гости через тридцать лет уроженка Украины, бывшая немецкая пленница, которая не возвратилась домой после войны, так ей теперь, подданной королевы Великобритании, коммунисты отомстили, отравили вместе с дочерью и тому подобное. И проливал бы крокодильи слезы… Он все это предусмотрел!.. Очень не просто, — вздохнул Коваль, — доказать, что Роберт дал сестре ядовитые таблетки и она не догадывалась об этом. В таком случае, оставаясь преступницей, пусть даже действуя без умысла, она и сама становится жертвой предумышленного преступления Роберта…

— Да, тут действительно есть над чем голову поломать… — согласился следователь. Он крепко пожал руку подполковнику. — Еще раз спасибо за помощь. При необходимости, я надеюсь, не откажете и в будущем… Хотя свои обязанности вы уже выполнили…

Коваль кивнул. Он вдруг почувствовал себя таким уставшим, словно воз дров нарубил. Не мог и шага сделать. Придерживая рукой взлохмаченные волосы, глядел вслед «Волге», пока она не исчезла за поворотом.

Уже второй день над городом собиралась гроза. Голубое в начале дня, небо постепенно покрывалось тучками и тучами, которые росли, чернели и становились все грознее. Ветер, с утра слабый, после полудня усиливался, расшвыривал тучи, и тогда небо снова испепеляло землю нестерпимым зноем.

Но сегодня дождь наконец должен был прорваться и освежить задыхающийся город.

Дмитрию Ивановичу тоже было душно, и он с нетерпением ждал этого дождя. Сейчас, преодолев минутную слабость, он медленно, словно человек после болезни, направился по асфальтированной дорожке вдоль ограды. Плечи, с которых сбросил груз, еще не привыкли к облегчению. Всю свою сознательную жизнь он занимался чужими проблемами, которые постепенно становились его собственными, успокаивал чужую боль, которая потом еще долго отдавалась в его сердце.

На углу одиноко скрипел под ветром старый ясень.

Коваль с удовольствием подумал, что ему сегодня уже не нужно никуда бежать, никого ловить и допрашивать, что он сейчас придет домой, наденет пижаму и сможет хотя бы на время забыть о всяких трагедиях, превратиться в обыкновенного служащего, который после рабочего дня любит почитать газеты и отдохнуть у телевизора…

Ирпень — Киев

1978–1979

Владимир Леонидович КАШИН СЛЕДЫ НА ВОДЕ


Перевод с украинского автора



Роман



1

Ветер не стихал, волны на мелководном лимане, короткие и частые, набегали и бились о лодку Юрася. Как бывает на юге, быстро потемнело, низкие тучи почернели и почти слились с черной водой. Хлынул дождь.

Юрась Комышан никак не мог пристать на своей «казанке» к берегу. Волны то подхватывали лодку, то отбрасывали ее назад.

Улучив момент, Юрась прыгнул в воду и успел подтолкнуть лодку, которую волна снова пыталась утащить в лиман. Он барахтался в прибое, пока его не подхватила новая волна и не вынесла к берегу. Забежав вперед, парень вытащил лодку на песок и быстро захлестнул цепь вокруг вкопанной стальной рейки.

Но волны все равно мотали лодку, которая повернулась и стала биться бортом о берег. Юрась отцепил «казанку» от рейки и, проваливаясь каблуками в мокрую гальку и спотыкаясь, медленно поволок лодку дальше, куда не доставали волны.

Брезентовая роба с капюшоном намокла, стала тяжелой и холодной, резиновые сапоги, полные воды, скользили по камешкам. Наконец Юрась повалился на землю и, тяжело переводя дух, привязал лодку за вкопанный под бугром столбик.

«Казанка» была спасена. Буря не унималась и бушевала еще сильней. Со склона, под которым находились причал и кладовая рыбколхоза, а также пост рыбинспекции и прижалось несколько мазанок, уже бежали ручьи, которые несли в залив размытую глину и всякий мусор.

Стало совсем темно. Сквозь дождь не пробивался свет фонаря. Юрась стащил с ног тяжелые рыбацкие сапоги, вылил из них воду, снова натянул, с трудом поднялся и с алюминиевым, веслом и удочками в руках, еле угадывая в коротких вспышках молнии след извилистой тропинки, начал лезть наверх.

Глиняный обрыв над заливом размяк. Можно было добраться и в обход по мощеной дороге, что вела мимо кладовой рыбколхоза в центр Лиманского, к его величественному мемориалу погибшим воинам, к конторе совхоза «Прибрежный» и к уютной двухэтажной гостинице. Именно сюда, к улочке, на которой жил Юрась Комышан, вились крутые козьи стежки. Ими пользовались все, кто спешил с верхней части села к заливу или от него, и жившие летом в гостинице приезжие, которые не могли побороть соблазна искупаться в голубом лимане. Это в хорошую погоду. Однако во время дождей глинистые склоны становились очень опасными. Но Юрасю ли было бояться родных тропок, на которых он вырос и на которые сызмала взбирался в любую погоду!

Сейчас он мечтал — поскорей оказаться в хате и сбросить с себя тяжелую мокрую одежду. Поскальзываясь, Юрась хотя и медленно, но упрямо карабкался дальше. Несколько раз пришлось становиться на четвереньки, чтобы удержаться на крутом склоне.

Подбираясь к краю обрыва, над которым в белых вспышках молний на мгновение появлялись и тут же вновь проваливались в темноту очертания гостиницы, Юрась вдруг уловил среди шума воды что-то похожее на стон.

Поперек тропки лежал человек.

— Кто здесь? — крикнул парень.

— Помогите!

Женщина беспомощно цеплялась за землю и мокрые кустики травы, сползала прямо на Юрася.

«Какой черт ее занес сюда!» — ругнулся он про себя.

— Помогите! — повторила женщина и ухватилась за Юрася.

Молния осветила ее испуганное лицо, облепленное мокрыми спутанными волосами. Несмотря на жалкий вид женщины, Юрась успел заметить, что она была недурна собой.

Он стал помогать ей подняться на ноги.

— Не могу! — жалобно вскрикнула она. — Наверное, сломала ногу. — Женщина наваливалась на него так, что Юрась чуть не упал. — Я не могу, не могу! — закричала она, словно это он, Юрась, был виновен в ее беде. И вдруг расплакалась.

«Только этого не хватало!» — подумал Комышан, свирепея от мысли, что придется тащить ее на себе.

Он велел ей ухватиться за ремень и отталкиваться здоровой ногой. Хотя Юрась Комышан был крепкого роду, только-только из армии, но через минуту понял, что таким образом не сможет вытащить больную наверх по скользкому склону.

Тогда он воткнул в размокшую землю весло, положил около него удочки и, присев, подхватил незнакомку на спину.

Она обхватила его за шею, прижалась лицом к щеке. Юрась чувствовал ее дыхание, длинные мокрые волосы упрямо лезли ему в глаза.

Было тяжело, но среди всей гаммы чувств четко обозначилось одно: ее теплое дыхание было приятно — это мешало и раздражало.

Наконец они выбрались на ровное. Осторожно опустив женщину на землю, Юрась, отдышавшись, недовольно спросил:

— Какого черта вы потащились под кручу?

— Как вы разговариваете со мной?! — в свою очередь возмутилась незнакомка. — Кто вам дал право?!

У измученного Юрася на языке вертелось еще много чертыханий, но он сдержался. Только буркнул:

— Какая разница!

— Гуляла и не заметила, как надвинулась туча, — переведя дыхание, уже спокойнее сказала она. — Думала, успею добраться до гостиницы, а тут полил дождь, стало скользко, и я упала…

— Что с ногой?

— Боюсь, перелом. Ужасно болит.

Рассеянный свет из окон гостиницы пробивался сквозь пелену дождя, и Юрась лучше рассмотрел женщину: стройная, хрупкая, в коротком платьице.

«Не местная, дачница, наверное», — подумал Юрась.

Они сидели на мокрой земле под дождем, который хлестал их и от которого сами стали скользкими и холодными.

— Как вас зовут?

— Не допрашивайте, — сердито отозвалась женщина, — а помогите…

— Ну хорошо, тогда попрыгаем к вашей гостинице.

Он помог ей приподняться. Когда, вскрикивая, она ухватилась за него, Юрась поднял ее на руки. Широко ступая и ощупывая ногами землю, он двигался со своей ношей к гостинице.

— Так, так, — подбадривая словно бы незнакомку, а на самом деле самого себя, говорил Юрась. — Еще шаг, еще!.. Уже недалеко…

Хозяйка гостиницы, худощавая и моложавая Даниловна, со следами былой красоты на лице, увидев, как Юрась, переступив порог, внес женщину в прихожую и усадил ее на лавку возле стены, испуганно всплеснула руками.

Пострадавшая невольным жестом поправила спутанные волосы, с которых так же, как с платья, стекала на пол вода. Боль снова исказила ее лицо. Но что-то неожиданно прекрасное было в его овале и затуманенных болью диковатых, словно бы желтых глазах, и злость у Юрася прошла.

Даниловна бросилась к телефону, чтобы позвонить в больницу.

— Спасибо вам, большое спасибо, — ласково сказала женщина Юрасю и просто, без всякой жеманности добавила: — Меня зовут Лиза. А вас?

— Юрась.

«Ах ты, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это», — вспомнились ему слова старой солдатской песенки — мотив прицепился и уже не оставлял его.

— Моя нога, моя бедная нога!.. — снова расстоналась Лиза. — Что же я буду делать, как я теперь?!

Даниловна вернулась не одна. Со второго этажа спустился немолодой, крепкого сложения, немного полноватый мужчина. Дмитрий Иванович Коваль был уже на пенсии и, воспользовавшись приглашением бывшего коллеги, приехал на несколько дней отдохнуть в Лиманском.

— «Скорая помощь» сломалась, — снова всплеснула руками Даниловна. — Что делать?!

— Прежде всего рентген, — посоветовал Коваль. — Отвезти на любой машине. Позвоните в совхоз, там что-нибудь найдется… А пока холодный компресс…

Даниловна снова побежала к телефону. Коваль вернулся в свой номер. Юрась стоял в прихожей посреди лужи, которая натекла с его робы, не зная куда себя деть.

Ливень не утихал. Время от времени гремел гром, и когда неподалеку вспыхивала молния, сразу становилось светлей.

Юрась чувствовал себя неловко, Лиза уже с любопытством поглядывала на него. Не мог понять, почему она смотрит так. Он открыл уличную дверь, всматриваясь в дождевую, словно бы затянутую черным ночь, выбирал миг, чтобы побежать домой.

— Подождите, — попросила Лиза. — Как же я без вас…

Юрась кивнул: ладно, он подождет.

Пришла Даниловна и объявила, что диспетчер совхоза даст машину только утром, раньше не может. Вместе с Юрасем они отвели пострадавшую в ее комнату. Даниловна обещала позвонить еще директору совхоза, вдруг тот поможет.

Юрась наскоро попрощался и ринулся из гостиницы под дождь, который хлестал, казалось, еще сильней…

2

Коваль проснулся и прислушался. Кто же там ходит, в коридоре? На втором этаже, кроме него, никого но было. Люди, которые проводили здесь свой отпуск, уже уехали. Новые постояльцы еще не появились. Лишь на первом этаже в одной комнате жили три механика, откомандированные налаживать работу комбайнов, а в другой — Лиза.

Дмитрий Иванович вышел на балкон. Отсюда открывалась широкая панорама Днепровского залива, который где-то вдали переходил в открытое море.

Под утро дождь прекратился. Снова, словно умытое, ярко засияло солнце и заголубел, заискрился лиман; отсюда, от села, виднелись далекие маяки, башенки которых поднимались над линией горизонта. Зазеленела трава, пыльные еще вчера склоны прихорошились: вытоптанный глинистый серпантин дорожек из серого стал ярко-желтым. Возле причала и кладовой, куда рыбаки уже сдали ночной улов, толпились люди. Фелюги ровными рядами снова замерли на своем рыбачьем рейде; все тут — и роившиеся возле причала люди, и хатки, и парусники у берега — обновилось, помолодело.

Коваль не сводил глаз с фелюг, казалось нарисованных художником на голубом полотне. Странное чувство охватило его. Он не был теперь на службе и хотел воспринимать окружающее как человек, который не очень остро реагирует на то, что происходит. Но сколько бы он ни твердил себе, что находится на заслуженном отдыхе, все равно невольно присматривался к людям, фиксировал в памяти их поведение, видимое только его натренированному глазу, и делал свои выводы.

Скоро уже год, как Дмитрий Иванович находился на пенсии, или, как он говорил, пребывал «не у дел», но никак не мог привыкнуть к своему новому положению. Общественные дела, обязанности члена совета ветеранов милиции, в которые он окунулся с головой, не заменили ему прежней работы. Все началось с того, что во время разбора в управлении очередного происшествия у Коваля возник конфликт со своим начальником. Дмитрий Иванович сгоряча подал рапорт об отставке. Уговаривать его полковник Непийвода не стал. Наоборот. Воспользовавшись случаем, решил расстаться со своим настырным помощником, который временами, при его авторитете, становился излишне независимым. Рапорт был подписан, и проситься назад Коваль уже не мог.

Проводили его на пенсию в полковничьем звании, торжественно, с подарками и наградами. Товарищи сердечно говорили о нем как о чутком, благородном человеке, у которого учились не только профессиональному мастерству, но и правдивости, вере в добро. Но все это не унимало горечи.

Отдав всего себя борьбе за справедливость, он чувствовал, что его обидели. В конце концов сделал вывод, что несправедливость проявлена не столько к нему, полковнику Ковалю, как к тому делу, которому еще мог служить.

Было такое чувство, будто оставляет кого-то осиротевшим после своей отставки. Не преступников, конечно. И не своих друзей, коллег и подчиненных. Может, тех неизвестных ему людей, кому придется столкнуться с несправедливостью и которым он не сможет помочь? Но думать так было бы зазнайством, да и не думал он так, убежденный, что является только одним из многочисленных воинов правопорядка.

Дома Коваль постеснялся рассказать об отставке сразу — в тот торжественно-горький день подарки оставил в своем, теперь уже бывшем, кабинете в министерстве. Ружена узнала об этом только через месяц…

Из переулка появился парень, которого Коваль видел ночью в гостинице возле молодой женщины.

Сейчас он был в военной форме, правда без погон, с многочисленными значками на выстиранной, добела сношенной гимнастерке. Не замечая Коваля, юноша настороженно оглянулся и повернул к гостинице.

Дмитрий Иванович еще раз посмотрел на чудесную панораму залива и, вздохнув, возвратился к себе в комнату. Хотя сегодня, после грозы, следовало ожидать хорошего клева, он никуда не собирался.

Коваль случайно оказался в этом селе. Раньше, когда у него было по горло работы и он падал с ног от усталости, кресло перед телевизором казалось ему самым привлекательным местом на земле. Но теперь появилось слишком много свободного времени, и он возненавидел это кресло. Стараясь избавиться от него, он вспомнил о своем хорошем знакомом и бывшем подчиненном майоре Келеберде из Херсонского управления внутренних дел. Келеберда договорился с директором совхоза из Лиманского, и вот он в уютной, на несколько комнат, сельской гостинице с единственной хозяйкой Даниловной, которая была здесь и за директора, и за уборщицу, и за повариху.

В плавни Дмитрий Иванович еще не ездил. Келеберда обещал в воскресенье вместе с ним выбраться на рыбалку. Ожидая его, Коваль несколько дней предавался самому банальному отдыху: спал сколько хотел, вытравливал из головы всякие уголовные дела, оконченные и неоконченные, которые все еще волновали и которыми теперь занимались его бывшие коллеги; правда, дважды съездил с местным рыбаком, дедом Махтеем, на бычков.

И ему стало нудно в этой благословенной голубой тишине, за которой кипела жизнь, где обходились без него, словно его уже и на свете не было. Больше всего мучило, что осталось незаконченное дело. Хотя он уже нащупал следы убийцы, но, как вначале бывает, доводы не были подкреплены вескими доказательствами, и подполковник Бублейников, которому передали дело, отказался от его версии.

Вчера вечером, истомившись в одиночестве, Коваль выключил телевизор и свалился навзничь на диван; пошли мысли о том, как же это его занесло сюда, в устье Днепра, в плавни, так далеко от дома. И не находил ответа. Решение поехать порыбачить пришло неожиданно. Будто его толкнули и сказали: «Поезжай!» Ружена собиралась в командировку в Карпаты, а он сложил чемоданчик, собрал удочки и, даже не позвонив Наталке, которая теперь жила отдельно, отправился на вокзал.

Сейчас удивлялся своему поступку. Но теперь ничего другого не оставалось, кроме как ожидать Келеберду, чтобы поехать в плавни, а пока — ловить бычков.

Впрочем, сегодня он, наверное, и на бычков не пойдет.

Дмитрий Иванович с грустью посмотрел на указательный палец левой руки. Надо же! Красный, набрякший — казалось, болела вся рука, — он не давал покоя. На второй день по приезде Коваль, наловив с полдесятка приличных бычков, вытащил небольшую рыбку, которой не остерегся, несмотря на предупреждающий окрик деда — игла плавника вонзилась в палец. Палец словно огнем ожгло, Коваль едва не закричал. Потом боль немного утихла; склонившись через борт, он держал руку в воде, а дед принялся грести к берегу. После всевозможных примочек, которые делала Даниловна, боль унялась, но палец все равно оставался опухшим и давал знать, когда приходилось двигать рукой…

Где-то близко зафырчала машина. Коваль вышел в коридор и спустился на первый этаж. К гостинице подъехал грузовик, в кабине Дмитрий Иванович увидел вчерашнюю женщину с первого этажа.

Парень в старенькой гимнастерке открыл дверцы и стал помогать женщине выбираться из кабины. Она обхватила его шею, и он осторожно взял ее на руки и поставил на землю. Подал костыль, и женщина, опираясь на него и плечо парня, поковыляла к гостинице.

— Ничего страшного, — успокаивающе говорила Лиза. — Маленькая трещинка, и связки еще… Обулась в гипсовый ботиночек. Говорят, недели две — и все будет хорошо. Напрасно я паниковала…

Парень почему-то заинтересовал Коваля, но почему, он еще не знал.

Взяв на кухне чайник с кипятком, Дмитрий Иванович пошел к себе. Через открытую дверь услышал, как зазвонил телефон в коридоре и Даниловна сказала кому-то:

— Да, Андрей Степанович… Ничего страшного, велен покой… Не волнуйтесь… Зайдете? Понимаю, понимаю… Ах, ко мне в хату? Можно. Сейчас там никого нет. Дачники вчера выехали, как раз перед грозой. И Лиля моя уехала на занятия. Конечно, на ровном месте ей будет лучше. Никаких ступенек, рядом вода… Генерал — тот только у меня и останавливается… Завтра и заберу ее, Андрей Степанович… Хотите поговорить с ней сейчас? Внизу есть аппарат, параллельный… На кухне… Только он не очень исправный… Хорошо, попробую, если сможет подойти…

Даниловна положила трубку и заторопилась вниз. На ходу легонько постучала в дверь Коваля.

— Дмитрий Иванович, завтракать! Я вам яичницу приготовлю. Или, может, картошки поджарить?

— Все равно, — ответил из комнаты Коваль.

— Я сюда принесу.

Позавтракав, Коваль взял книгу академика Дубинина о генетике, вынес на балкон мягкое кресло и умостился в нем. Солнце еще не поднялось высоко и на балкон не заглядывало, пронизывая белые с голубизной тучки. Горизонт скрадывал таинственную даль, фелюги в лимане казались ненастоящими, а люди на берегу словно бы жили в игрушечном, выдуманном мире, и все вокруг было прекрасным до нереальности.

Вскоре внимание Дмитрия Ивановича привлекли чьи-то голоса. Из-за угла дома, опираясь на плечо Юрася и налегая на костыль, вышла Лиза. Парень подвел ее к бревнам, лежавшим на краю обрыва, осторожно усадил и подал книгу, потом принес деревянный ящик из-под овощей. Подставил его под больную Лизину ногу, издали похожую на куклу.

Гостиница стояла неподалеку от обрыва, длинные, толстые бревна лежали как раз напротив балкона, где, не замеченный молодыми людьми, сидел Коваль.

Он проследил, как осторожно устраивает Юрась на ящике Лизину ногу, и невольно прислушался к беседе.

Парень спросил:

— Что-нибудь еще нужно?

— Нет, спасибо, — ответила Лиза. — Вы и так со мной слишком возитесь, такое благородство проявили. Надеюсь когда-нибудь отблагодарить.

Разговор, казалось, был закончен, но Юрась не уходил.

— И надо же было этому случиться именно сейчас! — не выдержала, пожаловалась Лиза.

Юрась вопросительно уставился на нее.

— Называется отметила день рождения!

— Вчера?

— Нет, послезавтра, да все равно, — грустно проговорила Лиза. — Хотя танцевать не собиралась. Но теперь и купаться не смогу.

В Лизином голосе слышалось нескрываемое огорчение. Та женская печаль, которая вызывает у мужчины вечное, как мир, желание броситься на помощь.

Юрась сочувственно смотрел на эту удивительную женщину. Он еще никогда не встречал таких, как у нее, глаз — больших, с желтизной. В их глубине светилась нежность и одновременно прятался страх, как у провинившегося котенка. Глаза и пугали, и взывали, и манили. Им в этой игре помогали капризные губы.

Но вот Лизин взгляд посуровел, и без всякого перехода тоном экзаменатора она спросила:

— Ваша фамилия Комышан?

— Да, — немного растерянно подтвердил Юрась. — А вы откуда знаете?

— Я знахарка! — Она опустила на миг глаза. — Андрей Степанович ваш брат?

Юрась еще больше удивился.

— Об этом нетрудно догадаться, — улыбнулась Лиза. — Вы очень похожи. Такие же черные брови, горбинка на носу, но вы красивее… Вас тут по-уличному черкесами называют. За черные брови и черные усы? Как в песне…

— Не знаю.

— А за что?

— Может, за характер, — пожал плечами Юрась.

— У брата вашего характер — ого! — согласилась Лиза.

— Вы моего брата так хорошо знаете?

Лиза уклонилась от ответа, пробормотала что-то невнятное.

— Вы из рыбинспекции? — спросил Юрась.

— Нет. С фабрики, из Херсона.

— У вас с Андреем дела какие-то?

— Для вас неинтересные, — засмеялась Лиза. Она шевельнула ногой и сразу же скривилась от боли. — Может, я люблю икрой полакомиться… Вы у Андрея Степановича спросите…

Юрась, словно завороженный, не сводил глаз с Лизиного лица — оно то кривилось от боли, то озарялось светлой улыбкой, от которой в сердце разливалось приятное щемящее чувство. «Как она хороша!» — думал Юрась. Лиза теперь казалась ему старой знакомой. Где же он видел ее? И не мог вспомнить. Может, во сне? Под конец службы ему часто снились девчата, знакомые и незнакомые. Раньше он был безразличен к девушкам, поэтому в армии ни от кого не получал заветных писем. Возвратившись в Лиманское, тоже не бегал в клуб на танцы. Теперь же его, едва ли не впервые в жизни, что-то сковывало в разговоре с женщиной, лишало речи.

Лиза не могла надеть спортивные брюки, поэтому набросила поверх купальника коротенький халатик, оставлявший на виду не только в гипсе толстую, словно кукла, травмированную ногу, но и другую — стройную, соблазнительную, немного загоревшую ножку. Да и вся она в этом легком халатике была чрезвычайно женственная, какая-то очень милая.

Она никак не могла пристроиться на бревнах, крутилась и кривилась, и Юрась то и дело поправлял ящик, на котором лежала больная нога.

— Знаете что… — вдруг нахмурилась Лиза, и глаза ее сразу стали как желтки. — Оставьте меня… Теперь я сама управлюсь со своей бедой.

Юрасю показалось, что при этих словах на продолговатое Лизино лицо упала тень, потом эта тень и ему заслонила мир: потемнела трава, почернел за Лизиной спиной голубой залив.

— А если бы я захотел вас видеть? Часто. Каждый день.

В этом вопросе было и утверждение, и надежда.

Лиза внимательно посмотрела на Юрася.

— Ты это серьезно? — Она внезапно перешла на «ты», словно перед ней был мальчишка.

Юрась кивнул. Он побледнел.

— Зачем это тебе, Юрась? — ласково произнесла она. — Ты еще юноша и у тебя все в будущем.

— А что, разве нельзя дружить? И в будущем?

— Как дружить? — усмехнулась Лиза. — Не замужем я, а в женихи ты не годишься мне.

Обиженному Юрасю так и хотелось спросить: «Почему?» Он сдержался, но Лиза все поняла.

— Молодой еще! — мягко проговорила она.

— Грех небольшой, — только и смог ответить он. Через силу пошутил: — Недостаток, который проходит с годами. Но разве я говорил о свадьбе? — грубо, пряча смущение, рубанул он.

«Да-а, — подумал Коваль, услышав эту словесную дуэль. — Парень, кажется, того, готов…»

Человеческие чувства не признают ограничений и могут вспыхнуть неожиданно, вопреки любым привычным нормам. Пожилые мужчины находят себе молодых жен, юноши берут в жены женщин старше себя. Временами возраст перестает играть свою решающую роль, и неуправляемые чувства становятся сильней каких-либо соображений, побуждают человека к подвигу, на любые жертвы или толкают на преступление.

— Вы еще и грубиян! — вдруг рассердилась Лиза.

Юрась процедил: «До свидания!» — повернулся и неторопливым шагом, с поднятой головой, направился в переулок.

«И в самом деле — характер», — с доброй улыбкой подумал о нем Коваль.

3

Ловилось хорошо. В садке у Дмитрия Ивановича уже плескались три небольших тарани и подлещик. Но привычного азарта не было, и он все чаще отрывался от поплавков, то посматривал на солнце, которое медленно выкатывалось из-за необозримого лимана и высвечивало верхний слой воды, то бросал взгляд на зеленую стену камышей, становившуюся все ярче.

Сначала объяснял свое состояние болью в пораненном пальце, но потом понял, в чем дело, и удивился: куда подевалась его былая страсть, когда он с удочкой в руке забывал обо всем на свете?

И Дмитрия Ивановича снова охватили мысли, которые в последнее время не покидали его: о своем теперешнем месте в жизни. В течение минувшего пенсионного года с ним происходили странные вещи. То, что раньше, из-за занятости на работе, не было достижимым, а теперь стало доступным, внезапно утратило всякую прелесть. Декоративный садик на своем участке в Киеве он привел в порядок, выкорчевал засохшие кусты роз и посадил другие, наново проложил дорожки и посыпал их песком, но делал это не от душевной потребности, а чтобы скоротать время, которого вдруг оказалось чрезмерно много. И вот даже самое большое увлечение остыло в нем. И где?! В знаменитых плавнях, куда не каждый может попасть, в волшебно зеленом рыбьем царстве, о котором столько слышал и мечтал.

Словно проверяя себя, Коваль вынул из воды садок, посмотрел на рыбу, которая барахталась в железной клетке, и, удивленный, снова опустил ее в воду.

Тем временем поплавок одной из удочек потянуло влево. Коваль прозевал момент подсечки и по клеву понял, что упустил приличного карася. Было обидно. Но сердце его не вздрогнуло той горьковато-сладкой дрожью, которая пронизывает заядлого рыбака, когда тот видит, как поплавок вдруг клонится набок, а потом резко уходит под воду.

Черт возьми, с ним что-то происходит! Может, он просто захворал? Той страшной болезнью пожилого человека, когда, выбитый из стремительного течения жизни, он начинает чувствовать свои хвори и его неожиданно сваливает инфаркт. Особенно часто это случается с военными, которым после напряженной службы очень тяжело привыкнуть к новой, гражданской жизни.

Но нет! Есть еще порох в пороховнице! Может, именно поэтому и тяжело, что лишился возможности выплескивать нерастраченную энергию. Ему теперь все чаще снились сны, в которых он ловил преступников, устраивал им хитроумные ловушки, вел дознание, раскрывал всю сложность человеческих взаимоотношений и борения страстей. Впрочем, никто ему не мешал и наяву раздумывать о таких делах и даже философствовать. Но он не мог рассуждать вообще, не имея перед собой конкретного дела, конкретной человеческой судьбы, не соприкасаясь с людьми, о мыслях, поступках и чувствах которых, явных и скрытых, размышлял бы и делал выводы. Он привык вмешиваться в чужую жизнь не из любопытства, а для того, чтобы найти истину и защитить справедливость, возвратить человеку честное имя или успеть преградить путь злу.

Удивительная вещь! Когда он работал, ему редко снились сны, связанные со службой. А когда вышел на пенсию, на него по ночам стали сваливаться целые криминальные истории, которые он распутывал. Случалось, просыпался от ужаса в холодном поту из-за того, что не мог найти истину.

Сначала думал, что это от переутомления — весь минувший год очень много работал, — потом решил, что его терзает последнее, незаконченное дело. В первые дни после отставки, проснувшись рано утром, он схватывался бежать на работу, но, поняв, что спешить некуда, горько успокаивался. Работать же в тихой обители какого-нибудь учреждения, в отделе кадров, чтобы добавлять к своей пенсии какую-то сотню рублей, он не мог. Это было не для него. Копить деньги на собственную машину, становиться автолюбителем, как некоторые коллеги, он тоже не хотел. Его вполне устраивали обычные автобусы или троллейбусы. Наконец решил начать по-настоящему отдыхать. Пенсионер — значит, пенсионер!

В управление он не ходил. Ему было достаточно один раз переступить порог своего отдела на восьмом этаже и увидеть, как бывшие коллеги, радостно поприветствовав его, не торопились при нем обсуждать дела, чтобы ощутить себя лишним и уйти с таким чувством, которое не разрешало повторять посещение.

Он был вынесен из потока активной жизни. Жизнь, с ее противоречиями и свершениями, текла мимо. Будто выпал неожиданно за борт, и пароход с каждой минутой удаляется, а он барахтается одиноко в необозримом океане.

Теперь в его жизни были только книги, заседания в клубе министерства, встречи с пионерами, воспоминания и рыбная ловля.

Было неловко перед Руженой, которая не знала минуты покоя: служба, магазины, домашние дела. Он любил ее и хотел взять на себя часть забот. Начал привыкать терпеливо выстаивать в очередях, убирать комнаты.

Это было нетрудно. Удручало, что он словно бы утратил себя. Смотрел в зеркало и видел незнакомое, безразличное ко всему лицо с чужими потухшими глазами.

Казалось, в один миг прожил десятки лет и постарел душой так, как не стареют за все прожитые годы. И его все сильней охватывал страх, что изменения эти станут необратимыми…

Коваль огляделся. Лодка, черпак, жестянка с червями, горшочек с приманкой — каша и жмых — все это, освещенное ярким утренним солнцем, показалось ему сейчас серым, неинтересным, даже постылым. Он вытащил папиросы, закурил и жадно затянулся. Выйдя на пенсию, он мобилизовал волю и бросил курить. Но эти несколько месяцев полной бездеятельности доконали его. И в один прекрасный день, махнув на все рукой, пренебрегая упреками Ружены, снова закурил свой любимый «Беломор». Почувствовав легкое головокружение после первой затяжки, казалось, успокоился.

Докурив сейчас папиросу, Дмитрий Иванович взял удочки, смотал лески, потом вытащил якорьки и, не замечая прекрасного утра, начал грести к берегу.

Наверное, это была глупая затея — ехать сюда, за тридевять земель, ради нескольких таранок. Решил, что сегодня же позвонит в Херсон и попросит Келеберду заказать ему билет на Киев. Смешно было в его годы становиться в позу и обижаться на кого-то. Кажется, возьмет и подаст рапорт самому министру с просьбой вернуться на службу…

4

Из Херсона Юрась возвратился раньше, чем думал. Солнце еще ослепительно светило, душный покой окутывал тихие хаты, пыльные акации. Хождение по городским отделам кадров оказалось бесполезным: то, что предлагали, его не устраивало.

Вечером Юрась собрался проведать Лизу. Он уже оделся в новый костюм и туго затягивал галстук на белоснежной рубашке, когда вошел Андрей. В открытые на миг двери раскаленным угольком вкатилось заходящее солнце.

— Ну как, нашел в Херсоне что-нибудь подходящее?

— Пока нет. Правда, еще в порту не был.

— А чего вернулся рано? — Андрей недовольно оглядел брата, который улыбался себе в зеркале.

— В кино спешил. Говорят, фильм хороший.

— В клуб ходят после работы, когда дела сделаны, — сурово проговорил старший Комышан. Он был выше Юрася, плотнее, с резкими чертами красивого цыганского лица, которому придавали суровость густые черные волосы.

Андрей опустился в мягкое кресло, открыл пачку сигарет, вытащил одну и медленно размял ее.

— Ну и вырядился! Как на танцы… — он на миг запнулся, — или в загс.

— Можно и на танцы! В галстуке после гимнастерки очень даже приятно.

— Но не в такую жару, — сказал Андрей.

В зеркале Юрась видел, что брат задумался. Но вот складки в уголках губ разгладились, лицо посветлело.

— Вот что… Нечего тебе в Херсоне слоняться, и здесь, в Лиманском, есть работа. У нас место освободилось… Парень ты крепкий. Подучишься. Я помогу. Думаю, возьмут… Оберегать природу — дело почетное… А если всей семьей… Глядишь, и в газете напечатают… Могу поехать в Херсон, поговорить с начальником.

— А если ты вдруг рыбку в город повезешь? Со мной такое не пройдет. Я и родного брата не пощажу. — Юрась с улыбкой вновь посмотрел в зеркало на Андрея. — Так что прикинь…

Старший Комышан поморщился.

— Дурной ты еще, братец. Жизни не знаешь… Какая там рыбка! Но нам в инспекции такие нужны.

— Глупые?

— Настырные. К нам трус или лодырь не пойдет, а если и придет, то не задержится. Оттого и текучесть… Начальник у нас хороший. Требовательный, правда. Возьмет человека, даст ему осмотреться, привыкнуть к работе… Но если кто пришел поспать, отдохнуть на свежем воздухе, поездить по Днепру на государственном бензине да еще рыбки взять, то вызовет, поговорит по душам, разъяснит, что к чему. Бывает, что и выгонять не надо — сразу заявление по собственному желанию… А ты наш парень, лиманский, к воде с пеленок привычный… Так похлопотать?.. Хоть ты и собираешься разоблачать меня…

— Я тебя буду перевоспитывать, если споткнешься, — все еще не отходя от зеркала и уже в который раз перевязывая узел непокорного галстука, засмеялся Юрась.

Наконец завязал узел, как хотел. Настроение у него было прекрасное. В конце концов, чего ему нужно от Лизы? Когда она прогоняла его, то была права. К чему дурная слава! Особенно такой нежной и стыдливой? Она и не подозревает, что он, Юрась, может пойти на все, даже жениться!.. Еще никогда в жизни он не встречал такой, как Лиза. Ни здесь, в Лиманском, ни в Средней Азии, где служил.Правда, до сих пор вообще не очень обращал внимание на девушек. Немного завидовал тем, кто получал от подруг письма. Ему самому писали мало: мама плохо видела, а Андрею было некогда. И только на вторую весну армейской службы сердце растревожилось, ночами снились русалки, танцовщицы, акробатки в купальных костюмах… А теперь вот Лиза — внезапно, будто иголкой кольнуло в сердце, и боль эта была ему нестерпимо сладкой, желанной, как глоток воды в жару.

Лиза со своими желтыми зовущими глазищами, длинными руками, гибкая, как ласочка, виделась ему слабой и нежной, такой, которая ждала мужской защиты и готова была пойти за настоящим мужчиной. И это волновало сильней, чем любая холодная красота. Вот выздоровеет она, и пройдется он с ней по Лиманскому, чтобы все увидели, какие у нее глаза, коса, какая она необыкновенная. И он рядом с ней будет уже не просто Юрась, а самый счастливый в мире парень. А то, что она старше его на какие-то два-три года, — ерунда… Какое это имеет значение! Им только нужно объясниться, и сегодня же. Потому и сказал брату неправду, что собрался в кино. Нужно ему это кино! Придет время, все расскажет! А сейчас не к спеху.

Юрась отвернулся от зеркала.

— Ну как, Андрей?

Тот неопределенно покачал головой.

Юрась подошел, с напускным превосходством похлопал его по плечу: «Бывай!» — и направился к двери…

* * *

К Лизе в тот вечер Юрась не попал. Потратившись на новый костюм, он остался на бобах. А без подарка появиться не мог. Хотя Лиза и не приглашала, даже гнала его от себя, но коль скоро проговорилась, он все равно собирался пойти. Только где взять денег? Одалживать у Андрея не хотел. А к матери обращаться было стыдно. Следовало ей давать, а не у нее выпрашивать. Да и как занимать у родной матери, она все дает насовсем. Брать у нее нелегкие, мозолистыми руками заработанные деньги и покупать на них кому-то подарок? Нет!

От этих мыслей настроение у Юрася испортилось, и, вместо того чтобы идти к Лизе, предстать перед ней в новом костюме, он начал бродить по улицам, напряженно соображая, где бы раздобыть деньги…

Темнело быстро. Сумерки скоро выползали из закоулков. В этот вечер все вокруг было прекрасно; небо над заливом казалось густо-синим, в воздухе пахло чебрецом и полынью, не горько, а сладко. Неподалеку от Дома культуры Юрась заметил Андрея. Брат направлялся к автобусной остановке.

«Чего это он на ночь глядя едет в Херсон?» — удивился Юрась, и внезапно его словно обожгло. Мысль была такой неожиданной, что он даже на секунду остановился, а потом чуть не побежал, будто убегал от нее. Выход найден. Пока нет Андрея, он возьмет лодку и поедет в плавни. Отыщет какие-нибудь браконьерские сети или верши, выберет их, рыбу продаст — вот тебе и готовые деньги. Может, на ондатровый капкан наткнется, зверюшку возьмет. На воде освежует, а шкурку спрячет. Есть такие пройды, которые по пять шкурок в каждый резиновый сапог запихивают, чтобы инспектор не нашел. Но ему и одной хватит, чтобы купить Лизе подарок.

И все же по спине пробегали холодные мурашки… Какой поднимет крик Андрей за то, что взял мотор! А может, и не узнает?.. В конце концов, скажет, что ездил практиковаться в будущей инспекторской службе.

От этой мысли Юрась улыбнулся. Как-то оно будет?

Он решительно двинулся к дому. Быстро переоделся. Потом пробрался в спальню и, незаметно для матери и Насти, взял Андреево ружье и ключ от лодки. Без оружия ехать ночью в плавни нечего и думать. Наскочишь на браконьеров — эти люди без жалости утопят. Сколько уже топили и подстреливали. Да и между собой не раз схватывались: друг у друга сети очищали или из капкана зверюшек забирали. Плавни на такие трагедии богаты, и не одну из них навеки спрятала вода.

Уже совсем стемнело, когда он вышел с ружьем, на ощупь, не светя, отыскал в сарае мотор. На крыльце дома появилась мать, спросила, что он делает там ночью. Юрась буркнул в ответ что-то неразборчивое, успокаивающее. Спрятав ружье в сарае, поднял мотор на плечи и медленно побрел к обрыву.

Хоть и крепкий парень был, имел спортивный разряд, но под тяжелым мотором все равно гнулся, чуть ли не падал на крутой дорожке. Андрей, старше и посильнее, никогда не носил мотор напрямик, а вез его по дороге на мотоцикле. Споткнувшись на обрыве, можно свернуть шею. Но Юрася сейчас ничто не останавливало. Все, что делал, было ради Лизы. А для нее ничего тяжелого или не исполнимого не было.

Отыскал на причале лодку брата, приладил мотор. Потом сбегал за ружьем…

Тихонько отгреб на глубину. Уже когда рванул на себя заводной тросик и мотор заревел, разрывая тишину, из помещения рыбинспекции выбежала сонная сторожиха Нюрка. Тем временем Юрась успел нырнуть с лодкой в ночь, и Нюрка, решив, что это Андрей Комышан — он еще с вечера расписался в журнале о дежурстве, — спокойно пошла досматривать сны.

Юрась плыл по тусклой, словно свинцовой воде. Темнота окружала его, присасывалась как пиявка. Над заливом царила ночь, и когда он выключил мотор, стало слышно, как за черной завесой тяжело дышит далекое море, а у борта плещет волна, мягко поднимая на своей груди лодку.

Ритмично, на выходе в море, мигал длинным острым оком маяк, притягивая за мгновенной вспышкой еще большую темень.

Вскоре завеса ночи словно бы раздвинулась, и Юрась вспомнил про этот известный оптический обман: он подъехал к плавням, и высокая стена камышей отразила слабый свет далеких звезд.

Юрась почувствовал знакомый запах детства, который и в армии, далеко отсюда, не забывался. У берегов лимана уже «зацветала» вода. Пахло зеленью, соленым и еще чем-то непостижимым, но таким волнующим, что дышалось легко и хотелось дышать поглубже, побольше вбирать в себя этот пьянящий аромат.

Взлетела испуганная шумом дикая утка, забарахталось что-то в камышах.

Юрась осмотрелся в серой мгле, старался определить, где могут стоять капканы. Он заехал на сильное течение. Убедившись, что без света ничего не найдет, включил электрический фонарик. Свет ослепил глаза. Одной рукой подгонял лодку легкой правилкой, держась у камышей, второй подсвечивал. Внезапно увидел вершу — над ней торчал поплавок.

Юрась вытащил снасть; в ней бился килограммовый осетр. «Не нагулялся, дружище. Что поделаешь, такова доля твоя», — сочувственно подумал Юрась, все же бросая его в лодку. Не оставлять же добычу на произвол судьбы!

Осетрик проблемы не решал — в Лиманском им никого не удивишь. Нужна была хотя бы одна ондатра. Да разве заметишь в такой темноте чужие капканы — здесь и хозяину не просто их найти. Одна надежда — подстрелить. Но он уже наделал столько шума здесь, что перепугал все зверье.

Он снова затаился, выключил свет и предоставил лодку течению, которое между стенами камыша несло ее в темный пролив. Потом зацепился за камышину, вытащил весло и тихо положил его на дно лодки, придерживая на коленях ружье со взведенным курком.

Немного мучила совесть: «Будущий защитник природы!» В конце концов, один раз можно. Если и подстрелит какую-нибудь зверюшку, то эту небольшую утрату потом возместит безжалостной борьбой с губителями природы — спасет, быть может, тысячи ондатр.

Обманываться было нетрудно. Мысль о Лизином дне рождения, о подарке для нее помогала одолевать сомнения.

Шло время. Замершие было плавни понемногу оживали. Заскулила в камышах лисица. Недалеко от лодки взбурлил воду большущий лещ. Через несколько минут по воде ударил хвостом карп. Юрась услышал, как вышла кормиться ондатра и начала грызть молодые побеги камыша. Зашевелился и «хозяин» зарослей — дикий кабан. Юрась догадался, что темная масса, которая раздвинула камыши, отчего качнулись и замерли на фоне неба высокие пирамидальные метелки, — и есть вепрь. Через несколько минут его догадка подтвердилась — зверь подошел к воде, настороженно постоял, хрюкнул и снова ушел в камыши.

Над головой пролетели чирки.

Ноги замлели, палец на спусковом крючке онемел. Вдруг тишину прорезал трубный зов оленя. Юрась невольно подумал, что тому явно не терпится дождаться осени, уже ищет подругу.

Почему-то захотелось разорвать тишину ревом мотора и вернуться в Лиманское, ничего не ловить, никого не убивать среди этого праздника жизни…

Но, подчиняясь запрограммированности задуманного, Юрась лишь тихо отпустил камышину, за которую держался, и разрешил течению подхватить лодку.

За лодкой вдруг поплыл бобер. Заметив, что по воде движется какой-то предмет, и не очень быстро, он явно полюбопытствовал: что же это такое?

Юрась знал, что бобров тут водится много. Но охотиться на них настрого запрещалось, невозможно было и шкурку продать.

Бобер долго сопровождал лодку, подплывал все ближе и ближе; вдруг испугавшись, почувствовав присутствие человека, сильно ударил хвостом и ушел под воду. Эхо покатилось от этого удара по всему лиману и долго не затихало.

Но вот недалеко от лодки зажурчала, словно бы запела вода. Как ни тихо плыла ондатра, но Юрась расслышал. Он медленно поднял ружье и, целясь по едва заметному темному следу на воде, нажал на крючок.

Выстрел расколол мир. Юрась мигом бросил ружье на дно лодки, нащупал подсаку и подхватил зверька, который еще бился в агонии. Не успел он положить добычу в лодку, как неподалеку взревел мотор. «Инспектор в засаде или браконьер», — мелькнула мысль, и Юрась стремительно рванул заводной тросик. «Если инспектор — может, выкручусь; хуже, если браконьер, в чью вершу залез. С ним шутки плохи. Такой без разбору жахнет…»

Юрась дал газ и вскоре вылетел на свободную воду. Лодка, которая мчалась к нему, не успела развернуться и проскочила в пролив.

Нарушитель начал отдаляться от преследователя. И сразу, словно подтверждая худшие опасения, бабахнул выстрел.

Юрась полностью выжал ручку газа, потом схватил ружье и, не целясь, выстрелил вверх, предупреждая, что и он вооружен и легко не дастся в руки.

Ревел мотор, растревоженная вода пенилась, брызги залетали в лодку, окатывая Юрася с ног до головы. Черный маяк бешено летел ему навстречу. Но у того, кто гнался, мотор был, видимо, сильней или просто преследователь был более сноровистый — Юрась чувствовал, что его догоняют. Бросился в сторону, снова к камышам, надеясь спрятаться в них. Тогда преследователь начал обходить Юрася, преграждая дорогу в плавни.

И вдруг Юрась чуть не вылетел за борт: мотор заглох, и лодка резко затормозила. Юрась лихорадочно дернул трос раз… другой… Рывком поднял винт — так и есть: намоталась трава.

Пока освобождал винт, преследователь подплыл и притерся бортом, освещая его лодку мощным фонарем. Белый луч скользнул по Юрасю, заплясал по лицу.

— А-а-а, малой черкес! — вырвалось у преследователя, и по силуэту и голосу Юрась узнал инспектора Козака-Сирого, которого в Лиманском называли Сирый Козак, или просто Сирый, и который был самым непримиримым к браконьерам чуть ли не во всем бассейне Нижнего Днепра. — Ого!.. Андреева лодка!..

В голосе Козака-Сирого, казалось, прозвучали нотки разочарования, и Юрась обрадовался, что преследователем оказался инспектор, который работает вместе с его старшим братом.

Луч света забегал по дну лодки, нащупал убитую ондатру, осетра, задержался на ружье.

— Дядька Михайло… — начал было Юрась, но Сирый не дал ему договорить.

— Цепляйся! — сурово приказал, бросая конец веревки. — Давай сюда ружье! — скомандовал, когда Юрась послушно затянул на носу лодки узел. — Прикладом вперед.

Юрась подал.

Козак-Сирый прибавил газ, и лодка его рванула вперед. Черная вода расступилась, словно раскрывая перед Юрасем его печальное будущее. Он сидел на корме, думал не о брате и нагоняе от него, не о штрафе и позоре, а только о том, что не отметит Лизин день рождения.

Не знал, как помочь своей беде. На Андрея надежды мало, и Сирого не уговоришь. Тот был неумолим, и об этом в Лиманском знали все. Несколько лет тому назад рассказывали о случившемся с ним происшествии. Браконьеры выследили инспектора ночью в глухих плавнях, где он сидел в засаде, ударили веслом по голове и, решив, что забили насмерть, бросили в воду. Какой-то дачник-рыболов, прятавшийся с лодкой в камышах, оказался невольным свидетелем этой трагедии и, как только браконьеры отъехали, сумел вытащить инспектора из воды, оказал ему первую помощь и повез в медпункт. Придя в себя, залитый кровью Козак-Сирый увидел на дне лодки у своего спасителя несколько мелких осетриков, ловить которых категорически было запрещено. На берегу инспектор поблагодарил дачника за спасение, но протокол о нарушении им правил рыбной ловли составил и соответственно оштрафовал…

Горькие мысли осаждали не только Юрася. Козак-Сирый тоже был разочарован и обескуражен. И не потому, что нарушителем оказался брат коллеги, а потому, что выслеживал неизвестного злостного браконьера, который уже несколько сезонов ускользал из его рук, и думал, что наконец-то схватил его на горячем. И вот те на!

Сегодня Козак-Сирый должен был ехать на дежурство с Андреем Комышаном. Но тот, расписавшись в журнале, куда-то исчез. А братец воспользовался этим и взял лодку…

Инспектор остановил мотор, и его лодка мягко ткнулась в берег. Лодка Юрася едва не наскочила на корму. Козак-Сирый вылез — высокий, длинноногий, как цапля, жилистый; он легко вытащил одну за другой обе лодки.

— Вылазь, расселся как пан! — прикрикнул на Юрася.

— Дядька Михайло, — помогая привязать лодку и не очень надеясь на успех, еще раз жалобно попросил Юрась. — Дядька Михайло, ей-богу, больше не буду. Стыдно, только из армии, а тут такое…

Сирый лишь буркнул:

— То-то вижу, и армия из тебя человека не сделала!..

На берегу в рыбинспекции никого не было, кроме Нюрки-сторожихи.

Нюрка была заметной особой в Лиманском. Еще молодая, крепкая женщина, она ни за что не хотела работать в совхозе. Убиралась на базаре, летом сдавала дачникам хату, зимой вязала, а главное — сторожила в рыбинспекции. Да еще с утра толклась возле кладовой рыбколхоза, куда с фелюг сдавали ночной улов. Хата ее стояла возле самой кладовой, если что перепадало, то и нести было недалеко. Теперь Нюрка уже несколько лет не принимала дачников, а сдавала квартиру медсестре Вале. Та была пришлой в Лиманском — длинная как жердь, мрачная и нелюдимая — и своей хаты не имела.

Увидев, кого задержал Козак-Сирый, Нюрка только хмыкнула: уже и черкесы шалят!

Пока Козак-Сирый составлял протокол, а Юрась понурившись сидел на скамье, Нюрка успела поставить на электроплитку чайник, чтобы напоить инспектора, который снова собирался на лиман.

Закончив, Козак-Сирый сунул бумагу Юрасю, и тому ничего не оставалось, кроме как расписаться. Потом инспектор попросил также Нюрку как понятую подписать протокол, и Юрась заметил, с каким удовольствием, косясь на него, сторожиха черкнула ручкой. Что же он такое сделал ей, этой Нюрке, что она словно бы радуется, горько подумал Юрась.

Козак-Сирый забрал у Юрася патроны, бросил их в ящик стола, а ружье поставил в угол.

— И кто же едет на ондатру с такими патронами! — пробурчал инспектор, посматривая на убитого зверька. — Всю шкурку побил.

Козак-Сирый понимал, что не злостного браконьера поймал, — те бьют ондатру из мелкокалиберки. Прилаживают электролампочку с батарейкой, чтобы видеть ночью мушку, и попадают только в голову.

— Можешь идти, черкес, — сказал Козак-Сирый, — и ищи деньги на штраф.

Юрась тяжело вздохнул: «Пошел по шерсть, а пришел стриженый». Деньги! Где он их возьмет? Но ничего не сказал, молча вышел из помещения под своды теплой ночи.

Козак-Сирый от чая отказался, поправил кобуру с пистолетом и быстро двинулся следом за парнем. Не терпелось отправиться на воду. Кто знает, может, именно этой ночью ему наконец посчастливится поймать браконьера, который столько времени промышляет и уходит из-под носа…

5

Несмотря на ночную неприятность, на скандал, который учинил ему Андрей, — если бы не вмешалась мать, кто знает, чем бы все это кончилось, — все равно с самого утра Юрася не покидало чувство ожидаемой радости. Тешился мыслью о встрече с Лизой. Так выразительно, как бывает только во сне, рисовалась эта сцена: вот он переступает порог Лизиной комнатки, не замечая, какое это убогое помещение — с низким потолком, неровными и темными стенами. На душе у него озарение. Лиза улыбаясь спешит навстречу и говорит: «Извини, Юрась, я невежливо разговаривала с тобой в прошлый раз». И он извиняет ее, радостно протягивает подарок… Но здесь его мечты обрываются. Где он, тот подарок? Впрочем, есть еще «военная находчивость», которой он не лишен.

Дождавшись вечера, Юрась долго кружил возле Дома культуры, где на цветочной клумбе росли розы, и, наконец улучив минуту, срезал три пышноголовых цветка. Потом, рискуя свернуть себе шею, сбежал вниз по крутой дорожке к хате Даниловны.

В Лизиной комнатке светилось окно. Теплая волна обдала сердце: хоть и гнала от себя, но день рождения назвала и теперь ожидает его. Кого же еще!

Дальше все было почти так, как думал. Постучал, услышал: «Да, пожалуйста!» — и несмело переступил порог. Лиза, правда, не бросилась навстречу, но и не прогнала. Однако на ее лице появилось удивление, которое сразу же сменилось настороженностью.

— Это ты, Юрась!.. — произнесла она. — Ну, проходи. — Обращалась к нему на «ты», хотя он говорил ей «вы», словно старшей по возрасту. Смелый, крепкий, как и все Комышаны, Юрась терялся при ней.

Смущаясь, положил на край стола розы.

— С днем рождения вас, Лиза. Желаю здоровья и счастья. Личного, имею в виду…

Она пожала плечами. Выражение настороженности не покидало ее лицо.

— Конечно, не коллективного… — Казалось, еще не знала, как отнестись к нежданному гостю. Наконец улыбнулась и подставила щеку для поцелуя. — Какие прекрасные розы! Спасибо!

Юрась нежно коснулся губами ее щеки.

Охваченная внезапным замешательством, Лиза прошептала:

— Садись… Если уж пришел, будем праздновать.

Юрась обозлился на себя за свой несмелый поцелуй. «Как ребенок: в щечку!» Словно никогда в жизни не целовал девушку. Ему хотелось схватить Лизу в объятья и прильнуть к ее красивым губам. Вместо этого лишь перевел дыхание и осторожно опустился на краешек стула.

— Как ты узнал, что сегодня мой день рождения?

— Да вы же сами…

— Сказала? Разве?

— Позавчера, возле гостиницы… Уже и забыли? Отмечаете в одиночестве?

— Вот так и отмечаю. Когда стареет женщина…

— Лиза! — восхищенно воскликнул Юрась. — Вы такая молодая.

— Хочется верить, — громко засмеялась она.

Юрась почувствовал в ее голосе грустные нотки и снова подумал, что он, сильный, очень нужен ей — слабой и одинокой…

Лиза поставила цветы в воду, выкатила из-под кровати арбуз, обтерла его полотенцем, положила на стол.

— Режь, — и подала нож и тарелку.

Она уже смирилась с неожиданным визитом. Этот стеснительный чернявый парень, от которого так и струились нерастраченная сила и искренность, не мог не нравиться. После того как познакомилась с ним, она вдруг почувствовала себя такой же, как раньше, когда еще была девушкой. Жизнь ее сложилась неудачно: как-то быстро, не насладившись девичеством, неожиданно стала женщиной, неся на душе горький осадок. Не суждено было ей в белой фате переступить порог загса, и сейчас Юрась пробуждал в ней чувства, которые уже гасли. Она громко засмеялась, чтобы скрыть боль, которая внезапно охватила ее. Потом овладела собой: не имела права на любовь этого парня.

— Да режь! — приказала нетерпеливо. — Ну чего ты, в самом деле!..

Юрась продолжал сидеть на краешке стула, он словно завороженный неотрывно смотрел на Лизу. Все при ней становилось красивее, и его влекла к этой молодой женщине впервые ощущенная непреодолимая сила.

Лиза взяла с полки одну тарелочку, вторую… Какие у нее женственные руки, какие плавные движения, как ловко хозяйничает в тесной комнатушке, несмотря на больную ногу!

Смотря влюбленными глазами на Лизу, охваченный удивительным порывом, который вдруг поднял его со стула, Юрась, не отдавая себе отчета, схватил ее в объятия. Ловил неподатливый рот, вдыхал запах волос и кожи, без памяти целовал щеки, глаза.

Когда Лиза вырвалась, Юрась еще какое-то время стоял одурманенный посреди комнаты, широко расставив ноги. Голова шла кругом.

— Не надо, Юрась, — тяжело переводя дух, проговорила Лиза, лихорадочно пытаясь отыскать непослушными пальцами на блузке оторванную пуговичку; заметив, что он снова готов обнять ее, крикнула: — Иди, милый, домой, иди!

В Лизином голосе, сердитом и каком-то печальном, послышались такие нотки, которые сразу протрезвили Юрася. Он постоял несколько секунд и, буркнув «Извините!» — выбежал из хаты…

Лиза обессиленно опустилась на кровать.

«Пришел с цветами», — подумала она, взглянув на розы. Было приятно, что не бутылку принес. Чувствовала, как льстит женскому самолюбию то, что ее полюбил такой чистый паренек. И как хорошо, что решительно выпроводила его! Это следовало сделать. Ради него же…

Угодив из светлой комнаты в непроглядную ночь, Юрась на миг зажмурился. Открыв глаза, заметил под низенькими сливами, которые росли во дворе, скамейку. Подошел и сел. Он весь еще оставался возле Лизы. Губы горели, в пальцах, казалось, струилось ее тепло.

Жалел, что не сказал о своих чувствах, обо всем, что переполняло его.

Юрасю не хотелось уходить. Хата скрывала его Лизу. Раскрытое окно в ее комнатке ослепительно улыбалось в темноте, и в воздухе сладко пахло Лизиными локонами.

После пережитого волнения он глубоко вдыхал запахи лимана, прислушивался к мягкому плеску воды у берега. Невдалеке угадывались очертания причала, кладовой и здания правления рыбколхоза. Сейчас там было тихо. Сверху, от села, доносились голоса, и Юрась понял, что это выходят из Дома культуры после кино люди.

Он видел звезды. Они были большие и золотые, как Лизины глаза. Он не чувствовал темноты, кругом все светилось. И все было достижимо. Думал о том времени, когда сможет видеть Лизу каждый день, встречать с работы и спешить домой, где его ждут; будет ходить с ней в кино, в гости, а главное — будет касаться ее рук, ее губ, дышать запахом ее кос, ежеминутно, всегда, до самой смерти…

Настоящая любовь — это не только озарение души, это и самопожертвование, — и хотя не такими словами, но именно так думал Юрась и был готов на подвиги…

Долго сидел неподвижно. Потом услышал, как в шепот лимана вплелись посторонние звуки. Наверное, какой-то пьянчужка заблудился на берегу и не может попасть в свою хату. Но нет. Это был не ночной гуляка. Шаги приближались и становились четче, хотя человек старался ступать мягко, как бы крадучись.

Юрасю вдруг захотелось, чтобы кто-нибудь напал на Лизу, а он бы защитил ее и доказал свою преданность!

Но тут Юрась понял, что неизвестный и в самом деле направляется к Лизиной хате. Он весь напрягся, словно приготовился к бою, отодвинулся на край лавочки, глубже в темноту, чтобы его не заметили сразу.

Человек нес довольно большой сверток, и мысль, что это злодей, была отброшена: вор несет вещи из хаты, а не в хату!

Неожиданно Юрась увидел что-то знакомое в фигуре этого человека, в его походке, заметил характерный жест правой руки, которая словно бы рубила воздух.

Андрей?!

Юрася будто приковало к лавке. Съежившись, он растерянно следил за тем, как брат на цыпочках приподнялся к приоткрытому освещенному окошку и тихо позвал:

— Лиза!..

Десятки горьких вопросов зароились в голове бедолашного парня.

До него долетел неразборчивый шепот, потом окошко закрылось, и Андрей двинулся к двери. Едва слышно брякнула щеколда, и брат исчез в сенях.

Юрась продолжал неподвижно сидеть на краю лавки, ошалело всматриваясь в закрытую дверь, не веря своим глазам и надеясь на чудо: сейчас все возвратится в начальное положение, словно бы прокрутят пленку назад, — дверь откроется, в проеме снова покажется Андрей со свертком под мышкой и, пятясь, уйдет к лиману.

Но дверь оставалась закрытой.

В душе боролись противоречивые чувства: и удивление, и подозрение, и сомнения, и надежда. Но так продолжалось недолго, логика становилась все более упрямой, и когда в маленькой Лизиной комнатке, где еще недавно сидел он, вдруг погас свет, страшная, черная ревность и горькая обида, которую не в силах снести, подступили к горлу, заполнили все существо Юрася.

Мир зашатался. Небо обрушилось, золотые звезды пригвоздили его к лавке, и не было сил подняться, земля раскрутилась, начала убегать из-под ног…

Позже Юрась уже не мог вспомнить, как он выполз из-под камней, в которые превратился разрушенный мир, как поднялся с лавки и нетвердым шагом побрел из садика, как очутился у воды, не понимая, куда и зачем идет.

Он не сердился на Лизу, не возненавидел Андрея — боль, сильнее гнева и ненависти, боль, заслонившая все другие чувства, словно бы повергла его в черную бездну…

6

Коваль проснулся рано, сделал зарядку, и все равно никак не мог прийти в себя.

Спал плохо. Снова мучили кошмары. Незаконченное дело, последнее, которым он занимался, не давало покоя, и в снах часто являлся убийца рыбака на Днестре, судя по фотографии, молодой парень, который исчез еще до того, как оперативники вышли на него. Водолазы нашли только ружье. Объявленный всесоюзный розыск тоже не дал результатов. Единственное, что выяснилось на основании показаний односельчан, — подозреваемый давно собирался выехать на восток и, наверное, затерялся в неоглядных сибирских просторах. Фамилию его — Чемодуров — Коваль запомнил, казалось, на всю жизнь, а этой ночью даже разговаривал с ним во сне. Уговаривая его добровольно отдать себя в руки правосудия, Дмитрий Иванович внезапно проснулся, словно от толчка. Казалось, что разговаривает с Чемодуровым наяву… И Коваль со страхом подумал, что хваленая интуиция, выручавшая его раньше, уже изменяет ему, заводит в тупик. Да, стоило бы вернуться на службу, хотя бы затем, чтобы закончить дело об убийстве на Днестре. Кто знает, что еще может натворить этот Чемодуров, если его вовремя не поймать. Он изучал предыдущую жизнь подозреваемого и пришел к выводу, что это человек жестокий, с неожиданными вспышками неуправляемых эмоций.

Коваль собирался уже было позвонить Келеберде о билете в Киев, когда в дверь постучали. В комнату буквально влетела Даниловна, словно ей было не за сорок, а всего двадцать. Полтора десятка лет проработала она в поле, и хотя годы состарили когда-то красивое лицо, но не лишили молодого задора и веселости. Теперь как в награду директор назначил ее хозяйничать в совхозной гостинице, и Даниловна служила старательно, пытаясь всем угодить.

— Извините, задержалась, — сказала она, ставя на стол тарелки с завтраком. — Бегала вниз, домой, покормить поросят. А там на берегу такая беда! — Даниловна всплеснула руками. — Ночью волнами выбросило мертвого дядьку. Людей собралось, милиция!

— Да? — удивился Коваль. — И милиция… А что за человек?

— Никто не знает, может, браконьер какой или инспектор. Их тоже убивают… Вроде чужой, не лиманский… Завтракайте, пожалуйста…

— Интересно глянуть, что же там такое, — вслух подумал Коваль.

— Успеется… Раньше поесть надо. Еда остынет… Да и зачем оно вам!

Если бы Даниловна знала, с кем разговаривает! Она усадила Дмитрия Ивановича за стол и побежала на кухню за чаем.

Коваль с удовольствием подчинился этой энергичной женщине. И в самом деле, куда спешить. Трупы, убийства — это уже не его заботы. Хотя, впрочем, ему «везет» на преступников, он словно притягивает их своей особой. Даже теперь, когда на пенсии! Дмитрий Иванович вздохнул. Он не был суеверен, но вдруг вспомнил историю, случившуюся когда-то с его земляком, молодым писателем. Приехал тот в гости к родителям в родное село, проведал школу, где когда-то учился. Писателю приятно было встретиться со своими учителями, тем более что и сам после института должен был работать в школе. Он задумал написать пьесу про советского учителя. Сюжет выбрал несложный. Главная героиня — учительница, у которой утонул на рыбалке сын. Тяжело переживая его смерть, происшедшую, как считала мать, и по вине товарища, который, струсив, не оказал помощи, она находит в себе силы и продолжает учить этого парня.

Однажды молодой писатель целый вечер расспрашивал соседку-учительницу, как бы она поступила в такой ситуации, не возненавидела бы ученика, который по той или другой причине не помог ее сыну, и смогла бы она и дальше быть его учительницей. Он просил сказать о чувствах, которые могли бы родиться в ее душе…

А через два дня услышал страшную весть: сын этой учительницы пошел на Ворсклу с товарищем и не вернулся.

Земляк Дмитрия Ивановича, не попрощавшись ни с кем, тихонько выбрался из отцовской хаты и пешком махнул за четырнадцать километров на железнодорожную станцию. Хотя он не был виновен в трагедии и не накликивал беду учительнице, но в ее материнские глаза он уже не мог смотреть…

Позавтракав, Коваль вышел на площадку перед гостиницей.

Внизу на голубом просторе залива, как всегда, нарисованными игрушками застыли щеголеватые фелюги. Ветер под утро поутих и теперь ласково трепал белые паруса спортивных яхт. На берегу, левее причала, сновали люди, и Коваль понял, что они толпятся возле утопленника.

Коваля так и подмывало пойти туда.

Но нет! Через несколько дней он возвратится в Киев. А сейчас — отдых, отдых и отдых! За долгие годы службы он и без того устал от розысков, всевозможных подозрений и даже так называемых творческих открытий, когда благодаря его разоблачению оказывалось, что порядочный с виду человек на самом деле является преступником. Это всегда стоило ему нервов, и он не понимал тех коллег, которые, выполняя свою, порой неприятную, но нужную работу своеобразных ассенизаторов, получали при этом некое удовольствие, хватая за ворот преступников.

Итак — отдыхать, отдыхать! В конце концов, это убийство его совсем не касается. Да и официального права вмешиваться он уже не имеет.

Коваль отвел взгляд от берега и подошел к длинным бревнам возле гостиницы, где всегда вечерами любовался звездным небом.

И невольно снова оказался лицом к толпе, черневшей внизу. Смотрел безразлично. Он не любил бездельников, разных уличных гуляк, обывателей, которые мгновенно слетаются на происшествие, словно вороны, и судят о событии так и сяк, давая пищу сплетням.

Опытный детектив, понятно, иногда может уловить в таких пересудах зернышко истины, получить толчок мысли, который окажется полезным. Но Дмитрий Иванович считал, что ориентироваться на подслушанные разговоры следует осторожно, чтобы не завести розыск в непроходимые дебри.

Вот с лимана примчался какой-то катер и пристал к небольшому причалу рыбинспекции. Отошла от берега фелюга. Солнце поднялось уже высоко, и лиман все ярче голубел под его лучами.

Коваль следил за тем, как причаливал катер. Люди из него тоже поспешили к толпе на берегу.

«Впрочем, посмотреть — еще не значит вмешаться. Гляну и пойду… И своих соображений никому не стану навязывать, — подумал Дмитрий Иванович. — Впервые посмотрю как посторонний человек…»

Коваль решительно поднялся — приобретенная профессиональная привычка победила — и двинулся вниз по крутой тропинке. Вскоре он подошел к толпе. Он не любил рассматривать то, что его интересовало, из-за чужих спин и протиснулся вперед.

Труп неизвестного человека, вынесенный на берег, особенно простреленную голову и побитое дробью лицо, обсели мухи. Сержант милиции, молодой парень в форме и фуражке набекрень, поставленный здесь участковым для охраны до приезда оперативно-следственной группы, отгонял любопытных.

— Да ты его, идол, хоть прикрой чем-нибудь! — крикнула из толпы какая-то бабуся и перекрестилась. — Смотреть страшно.

— Нет такого приказа, — отвечает сержант и отворачивается.

— А чем он его накроет? — становится на защиту сержанта сочувствующий рыбак. — Принеси рядно, он и накроет.

— Нельзя накрывать. Может, кто опознает.

— Узнаешь! Все лицо разбито. Не лиманский он, ясно. Из Кизимыса или Белозерки, а может, из Херсона.

— Вчера нашли в плавнях перевернутую «южанку» без хозяина, — рассуждал мужчина, только что приехавший на моторке. — Утонул. Видать, прибило волной…

— Не просто же он утонул. Не видишь — голова прострелена! — сердито оборачивается к мужчине рыбак в резиновых сапогах, который привез улов на фелюге и тоже подошел к толпе. — Лицо разнесено. Стреляли сблизи.

— Граждане, никто не знает этого человека? — снова обращается к присутствующим сержант. Поскольку все молчат, он добавляет: — Тогда расходитесь. Ничего интересного здесь нет.

Он расставляет руки и немного отодвигает людей подальше. Ему помогает парень в спортивных брюках и майке, с повязкой дружинника на черной от загара руке.

— Не волнуйся, сержант, — бросает кто-то из толпы. — Припечет солнце — сами разбегутся…

Милиционер ничего не отвечает, только сдвигает фуражку назад и нетерпеливо посматривает на дорогу, вьющуюся на гору мимо кладовой рыбколхоза, где должна появиться машина из райотдела.

Коваль обошел вокруг покойника и присел на корточки возле головы, в которой зияла рана.

— Гражданин! — прикрикнул сержант. — Отойдите!

— Я только посмотреть, — поднялся Дмитрий Иванович.

— Все смотрят, подходить близко нельзя. Мертвый — он и есть мертвый, что тут разглядывать?..

— Не просто мертвый, товарищ сержант, — мягко возразил Коваль. — А убитый.

— Вот-вот, — подхватывает сержант. — Затопчете следы, попробуй тогда найти убийцу.

— Какие следы? — не сдается Коваль. — Труп выбросил шторм. А убийство произошло не здесь и не сейчас. Это на месте преступления важно сохранить следы…

— Какие там следы на воде! — усмехается милиционер. — Вода все смывает.

— Остаются, — пробурчал Коваль. — Даже на воде! — И подумал: «Так же, как доброе дело!»

Даже в мыслях Дмитрий Иванович не обходился без того, чтобы сразу не противопоставить злу добро. Если зло всегда оставляет свои следы, то и добро не проходит бесследно. Каждое действие, каждый поступок человека, вызывая ответную реакцию, тянет за собой другие, обусловленные им поступки и события и тоже оставляет свой не всегда видимый сразу след в потоке жизни.

Этих соображений он, конечно, не высказал, только повторил:

— Даже на воде, сержант… Все в жизни оставляет свои следы.

— На воде еще никто ничего не находил.

Люди прислушивались к их разговору.

— Откуда вы такой умник? — не выдержал милиционер. — Сказано — не лезьте, если не знаете убитого! Вы кто такой? Что-то я вас раньше в Лиманском не видел…

— Отдыхаю…

— Ну и отдыхайте на здоровье! Документы есть?

— В гостинице.

— А то я вас быстро отсюда спроважу!

— Куда?

— Найду куда!

— По какому праву?

— И право будет. Отойдите, говорю!

Как тяжело было чувствовать себя посторонним в такой ситуации! После стольких лет работы, когда подчиненные ловили каждое его слово! Ковалю захотелось назвать себя и отчитать сержанта, но он сдержался и, вздохнув, отошел. Конечно, нервы у парня тоже не железные, и стоять здесь не мед, но сколько еще нужно сил, чтобы научить культуре поведения таких молодых сотрудников.

В конце концов, все правильно, смирился Коваль, он всего лишь дачник из совхозной гостиницы.

Тем временем из-за холма выскочил желто-синий газик. Заметив его, Дмитрий Иванович отошел от толпы и побрел к гостинице. Не хотелось, чтобы кто-то из знакомых узнал его здесь. Они бы, конечно, обрадовались ему. Сработает инерция, ведь привыкли к тому, что он начальство, может, и совета попросят. Но что он может посоветовать? Местные работники намного лучше знают здешних жителей, их привычки, страсти. А ему пришлось бы начинать с нуля — изучать людей, условия жизни и тому подобное… Хуже того, вдруг начнут проявлять сочувствие пенсионеру. Коваль никогда еще не оказывался в таком сомнительном, неопределенном положении, и это его очень раздражало.

«Зачем это мне?! — ругал он себя. — Помочь еще одного преступника поставить перед лицом правосудия? Но я имею право на заслуженный отдых, как любой рабочий или служащий! Ведь завидовал раньше, когда шел зимой по мосту через Днепр и видел на льду рыболовов, которые целыми днями дышат свежим воздухом и которых лишь одно волнует: клюнет или нет! А теперь меня не касаются дела других людей, живу спокойно в своем домике на тихой Лукьяновке, а когда дом снесут, то получу комфортабельную квартиру. И ничто не должно волновать меня. Единственная забота — следить за программами телепередач…»

Так рассуждал Коваль, торопливо направляясь к гостинице, в глубине души чувствуя, что размышляет примитивно, что никогда не удовлетворится амебным существованием мещанина, не перестанет интересоваться судьбой людей и волноваться за них.

Сам не заметил, как сработала привычка и в мыслях уже вырисовывались какие-то контуры трагического события и возникали версии загадочного убийства.

7

Как и предполагал Коваль, в Лиманское приехал майор Келеберда. Он появился в гостинице вскоре после того, как вместе со следователем прокуратуры осмотрели погибшего и фотограф с судмедэкспертом сделали свое дело. Следователь с помощниками повезли утопленника в морг в Белозерку, а майор задержался в Лиманском, чтобы проведать Дмитрия Ивановича.

Прошло уже несколько дней, как Келеберда, с которым Коваль когда-то учился на курсах при Высшей школе милиции, устроил его в этом селе. Сначала у Коваля были другие планы на лето: думал поехать с Руженой на родину, на Ворсклу, потом в санаторий. Ружена тоже хотела побывать в родных краях мужа, о которых он часто вспоминал, и они готовились к поездке, как вдруг Дмитрий Иванович все передумал.

— Поедем, Руженочка, на Херсонщину, — предложил он. — Давно мечтаю о настоящей рыбалке. Надоели эти мелкие окуньки и подлещики. А там тарань на полкило, лещи — как кабаны…

— Ты давно мечтал побывать в своих Кобеляках, — напомнила жена.

— Поеду позже, столько не был — немного потерпится. Все равно рыбы настоящей в Ворскле нет, вырубили леса по берегам, теперь река заиливается, повсюду мели… Какая уж там рыбалка, какой отдых! Обидно, да и только… Знаешь, Ружа, — доверительно добавил он, — боюсь, нервов будет стоить, когда увижу это. Словно время и люди уничтожили мое детство… Говорят, нет ни мельниц под горой, ни Колесниковой рощи, которая была украшением городка и спасала Ворсклу от песков. Ее тоже на дрова извели… Поеду зимой. Не так больно будет…

Он словно чувствовал, что встреча с детством не состоится, что дважды по одним и тем же дорожкам в жизни не пройти.

Коваль не все сказал тогда Ружене. Он любил жену, но не представлял, как он будет ходить с ней там, где прогуливался когда-то с Зиной, где впервые зародилась их любовь.

— Тогда поезжай сам в свои плавни, а уже в Кисловодск поедем вдвоем.

И Ружена отправилась в командировку в Карпаты…

Коваль через балкон увидел майора, еще когда тот шел к гостинице. Собственно, не всего Келеберду, а только его кудрявую голову, на макушке которой светилась небольшая лысина. Остальное заслоняла решетка — Дмитрий Иванович не хотел выходить на балкон: еще подумает майор, что отставник высматривает его.

Келеберда постучал в дверь и тут же открыл ее. Несколько полноватый для своих сорока лет, держа в руке фуражку, он встал на пороге.

— Заходите, Леонид Семенович.

— Здравия вам, Дмитрий Иванович! — пробасил майор. — Вот собрался проведать.

Коваль понял хитрость майора и решил не признаваться, что в курсе сельских новостей.

— Как вам тут отдыхается? — спросил Келеберда, усаживаясь на стуле. — Не жалеете, что приехали?

— Нормально. — Не хотелось жаловаться, что-то неожиданно удержало его и от просьбы заказать билет на Киев.

— Никак не вырваться, оперативная обстановка напряженная, в Береславе нападение на таксиста, ищем преступников, в Гопри — ограбление…

И в самом деле Келеберда крутился как ошпаренный, и его планы об отдыхе в плавнях вместе с полковником летели вверх тормашками. Хотя он и любил шутить: «Всех преступников не переловишь, да я и не стремлюсь к тому», — но, как говорится, не спал и не ел, пока не вытягивал за ушко да на солнышко того, кто нарушил закон; понимал, что преступник может повторять и множить трагедии, если вовремя его не изолировать. Планировать свое личное время сотруднику милиции не дано — работа его полна неожиданностей, и жизнь временами подбрасывает такие каверзы, которых вовсе не ждешь.

Коваль это знал по себе и поэтому не очень-то надеялся на приезд майора. Хорошо, что тот хоть договорился с директором совхоза, который поселил его здесь.

Теперь жизнь подбросила Келеберде происшествие в Лиманском, будто специально для того, чтобы он увиделся с полковником. Леонид Семенович надеялся, что Коваль не откажет ему в совете во время розыска и расследования преступления.

Майор посмотрел на книги, лежавшие на столе:

— Рыбачить не ездили?

— По-настоящему — нет. Так, бычками балуюсь.

— Я говорил с председателем рыбколхоза Татарком и с ребятами из рыбинспекции. В воскресенье вас отвезут на Красную хату. Это полуостров в плавнях. Там главная база рыбинспекции и лаборатория рыбзавода. Лодочка будет и все соответственно…

— Спасибо, — поблагодарил Коваль, — до вашей Красной хаты и впрямь далековато. Плавни есть и поближе, но все равно нужна моторка, на веслах не доедешь. А тут еще и палец поранил.

— Как? — Келеберда, конечно, сразу заметил, что палец левой руки у полковника завязан, но тактично смолчал.

— Дракон уколол. Но уже проходит. Я все эти дни нажимал на литературу, — кивнул Коваль на книги.

— Художественная? — взял одну из них майор.

— Разная, и научная…

— В Лиманском-то происшествие. Как с неба свалилось, — почесав затылок, осторожно начал майор.

Коваль прикинулся, будто впервые об этом слышит. Хотя ему не терпелось узнать поподробнее, но и проявлять любопытство не хотел.

— Как же так, — будто бы искренне удивился майор. — Чуть не под вашими окнами труп выбросило. Вон там, — Келеберда кивнул в сторону балкона, за которым виднелся синий плес залива. — Под обрывом.

— Да неужто? А я тут книжками увлекся, ничего не замечаю, — продолжал хитрить Коваль. — Про экстрасенсов читаю. Интересная загадка человеческой природы. Пишут, что некоторым людям присущи загадочные свойства, — добавил Коваль, не дождавшись ответа. — Так называемое биополе. Протянет руку экстрасенс, скажем, кбольному — и пожалуйста, биополе лечит… Ученые спорят: одни отрицают, другие признают это новооткрытой энергией вселенной; говорят, что все живые существа обладают этим физическим полем, природу которого еще не раскрыла наука. Излучают его будто бы и люди, и животные — одни больше, другие меньше… Какой-то ученый установил, что даже растения и цветы реагируют на человеческие эмоции. Когда человек агрессивный, то растение в его биополе угнетается. Вспышку агрессивности человека растение безошибочно фиксирует, и потом, если, например, привести преступника на место происшествия и приблизить к этому растению, то оно отклонится… Вот бы, Леонид Семенович, поставить это на службу криминалистики — не один бы преступник никуда не скрылся.

Келеберда, выслушав этот нарочито затянувшийся монолог полковника, улыбнулся:

— Если бы, Дмитрий Иванович… А пока…

С этими словами он повел Коваля на балкон.

Трупа уже не было. Толпа расходилась.

— Ночью выбросило штормом. Устанавливаем личность погибшего, — рассказывал майор. — Кажется, из Белозерки. Два дня тому назад в плавнях, недалеко от острова Янушева, нашли «южанку». По номеру установили владельца лодки. Какой-то Чайкун Петр, из райцентра, рабочий местного комбината. Жена всполошилась, рыдает, но никаких показаний не дает, говорит — он часто ездил в плавни, по два-три дня дома не бывал, когда выходные или отгул. И на этот раз не беспокоилась… Ее сейчас привезут опознавать. Одна женщина уже прибегала, плакала, говорит — родственник ее Петро Чайкун. Если и жена узнает, тогда все ясно…

— Так, так, — побарабанил пальцами здоровой руки по столу Коваль. — Что это? Ограбление?

— Сомнительно. Лодка целая, и мотор на месте. Слухи были, что Чайкун ходит на ондатру, ставит капканы и продает шкурки. Возможно, залез в чужую ловушку или к нему залезли, произошла драка — и все. Здешние браконьеры народ жестокий, за ондатру, за рыбу могут и убить… Когда установим связи погибшего, тогда и выясним, кому выгодна была его смерть.

— Да, — кивнул Коваль. — Только думаю, что даже знаменитое римское право не охватывает всех возможных мотивов и побуждений… Существует еще случайная встреча, случайный конфликт, как вы сами понимаете.

— Конечно, все возьмем во внимание. Изучим окружение Чайкуна, его семью, взаимоотношения с друзьями…

— Поинтересуйтесь, не выступал ли убитый против кого-нибудь свидетелем в суде. Месть тоже не следует исключать. Очень жестокое убийство. Дважды стреляли, — сказал Коваль и подумал: «Вот я и влез в дело! Не выдержал. Теперь буду ломать голову!» Но вопреки этому все же добавил, обращаясь к Келеберде: — Когда уточните время и место происшествия, поинтересуйтесь прилегающим районом. Что это — поле или хутор… Кто там живет или работает, кто мог там быть в то время… В конце концов, вы понимаете, что едва ли не самое главное — найти ружье, из которого стреляли…

Келеберда вздохнул.

— Знаем, Дмитрий Иванович, а как же… Видите, что получается: рассчитывал в воскресенье приехать к вам на целый день, а тут такая неприятность. Не до рыбы теперь… Ловить должен не тарань…

Коваль, соглашаясь с ним, только развел руками.

— И ловить немедленно. Место, где обнаружили труп, знаем, — рассуждал он. — Но преступление все же совершилось не под моим балконом. Нужна карта акватории места убийства. Учитывая скорость течения и время нахождения трупа в воде, это место приблизительно вычислите. Не исключаю и район, где найдена лодка. Конечно, если убитый в самом деле Чайкун и лодка принадлежит ему. Тогда водолазы обследуют дно и поищут ружье погибшего или убийцы. Возможен и самострел, несчастный случай. В первую очередь надо проверить, у кого из местных жителей есть ружья такого калибра, из которого был убит этот человек, и выяснить, кто был в ту ночь на воде, в каком месте лимана, вплоть до рыбинспекторов и егерей общества охотников и рыболовов включительно.

Келеберда согласно покачивал головой.

— Да, в конце концов, вы и сами это хорошо знаете, Леонид Семенович. Не мне вас учить…

8

Три дня Юрась не видел Лизы. Это были дни отчаянной борьбы с собой, душевных мук, когда он, то подчиняясь какой-то властной силе, направлялся к хате Даниловны, а потом, спохватившись, поспешно лез обратно в гору, то вдруг, не отдавая себе отчета, оказывался там, где могла появиться Лиза.

Закончилось все это так же неожиданно, как и началось. Юрась увидел Лизу на базаре, где она, опираясь на костыль, покупала у какой-то бабы творог.

Сердце у парня упало, он притаился, не спуская с Лизы глаз. Базар, который до этой минуты гудел и галдел, где мельтешили знакомые и незнакомые люди, словно бы провалился, и осталась только Лиза.

Чувство горькой обиды, не покидавшее его после той драматической ночи в сливовом саду, сейчас перехлестнулось острой жалостью к Лизе: как же это она с больной ногой выбралась на базар — ведь окружной дорогой сюда больше километра.

«А что ей, бедняжке, делать? — кольнула другая мысль. — Я отрекся от нее, Андрей в рыбинспекции на Красной хате, а Даниловне и без Лизы хлопот полон рот».

И он вдруг подумал, что, возможно, брат приходил тогда не по любовному делу и приносил не подарок на день рождения, а может, икру или осетрину на продажу. А что, если Андрей, пока его, Юрася, не было дома, стал нечестным и сам возле рыбы руки греет, отвозит ее ночью в Херсон, где Лиза продает? Тогда брат вышел от Лизы так незаметно, что он, Юрась, растерянный и очумевший, даже и не увидел его. Да и какой грех мог быть между ними, когда Лиза такая больная!

Ему очень хотелось верить в это, чтобы снять с души камень, и он все время убеждал себя, что все просто померещилось.

Даже с костылем Лиза казалась ему прекрасной, еще лучше, чем до сих пор; чувства его стали горькими и терпкими, но от этого и более острыми. Его тянуло к ней все сильнее, и он кружил у прилавка с творогом, где толпились дачники, словно птица возле разоренного гнезда.

Лиза тоже заметила его и весело помахала рукой. Юрась притворился, будто не увидел ее жеста, помрачнел и отвернулся.

Он постоял так несколько секунд, но, испугавшись, что потеряет из виду Лизу, обернулся и увидел, что она, тяжело ковыляя, направляется к нему. Хотел было гордо уйти, но продолжал стоять на месте: пусть не думает, что он боится Андрея. Жалость к больной, которой было трудно ходить, заставила его броситься навстречу.

— Куда ты пропал, Юрасик? — весело спросила Лиза. — Я уже соскучилась по тебе.

Юрась молчал. Уставился себе под ноги. Сердце бешено колотилось, дыхание перехватывало, и он не знал, что ответить.

— Разве некому было побеспокоиться?.. Хотя бы… — Имя Андрея застряло на языке. — Той же Даниловне, — наконец вывернулся он.

— Она заботится, — ответила Лиза. — Только у нее помимо меня хватает забот. А я уже сама выхожу…

— Даже сюда, на базар?

— Сюда меня подвезли на машине. И назад к кому-нибудь попрошусь… Тошно все время в хате сидеть.

Юрась вдруг подумал: «Уж не Андрей ли?»

«А кто же все-таки вас сюда подвез?» — вертелось у него на языке.

— Почему такой мрачный?..

— Еще… спрашиваете! — Зло блеснув глазами, он повернулся и быстро пошел прочь.

Лиза удивленно пожала плечами: «Сдурел парень! Какая муха его укусила?.. Уж не влюбился ли он в меня по уши?! Только этого не хватало!»

Она не хотела себе признаться, что и сама к Юрасю потянулась, невольно увлеченная его несмелым ухаживанием. Ведь первые дни только и скрашивал ее общество в этой глуши, куда сбежала от городской суеты, фабрики и тоски. Думала пробыть здесь недельку, устроилась в гостинице с помощью Андрея Комышана, который, правда, отговаривал, чтобы не ехала в Лиманское, — и вот застряла здесь. Да и интерес возник у нее нежданно-негаданно такой, которого она и не представляла себе. Конечно, сначала ей было приятно внимание Юрася. Это приподнимало ее в собственных глазах. Как-то по-новому посмотрела на себя.

Потом, после более близкого знакомства с Юрасем, Лиза вдруг почувствовала, что жизнь, какую она ведет, ее уже не удовлетворяет; до сих пор она тешила себя иллюзией счастья, счастья не заменишь краденой любовью. Юрась вызвал у нее острую потребность стать достойной его, и одновременно она понимала, что ее связь с Андреем, о чем она не могла рассказать, возводила между ними непреодолимую стену. Это ее угнетало, она доходила до отчаяния, измотанная противоречивыми чувствами.

«Бог с ним, с этим мальчиком», — подумала отреченно Лиза и оглянулась: не видел ли кто этой сцены? Осторожно держа узелок с творогом, она поковыляла к гостинице проведать Даниловну.

9

Совхозный диспетчер Иван Васильевич Чайкун заглянул к Комышанам поздно вечером и никого, кроме старой Комышанихи и Насти, не застал. Андрей отправился на дежурство, а Юрась куда-то запропастился еще после обеда. Впрочем, Ивану Васильевичу только Настя и нужна была, хотя сразу он этого не сказал. В расстегнутом пиджаке, который не сходился на животе, насупленный, он сидел в светлице и оглядывался, словно впервые здесь очутился. Когда Порфирия Авксентьевна вышла на подворье, он еще какое-то время молчал, уставясь на свои запыленные ботинки, разглядывая над столом семейные фотографии Комышанов, наклеенные на большой картон.

— Дядька Иван, — проговорила Настя, которой надоела эта игра в молчанку. Она сидела на диване и зашивала мужу куртку. — Андрей не скоро будет. Поехал на ночь.

— Знаю, — наконец заговорил гость. — У меня к тебе разговор, а не к Андрею.

— Так говорите. — Настя положила куртку возле себя и скрестила руки на груди.

— Пошла бы помогла Ирке… Завтра разрешат похоронить Петра…

— Я уже была у нее…

— Мы на тебя зла не копим, хотя ты и за этим Комышаном, — начал издалека Чайкун.

— Дядька Иван!.. — Настины глаза сердито блеснули. — Снова за рыбу гроши! Сколько лет толчете!

Она хорошо помнила, как отец ни за что не хотел отдавать ее за Андрея. «Комышаны голодранцы, бродяги, цыгане!» — кричал он на дочку. Даже из дому не выпускал, когда поблизости похаживал стройный чернявый Андрей. Только и Настин характер был под стать отцовскому — упрямый. А главное — Андрей! При мысли о нем начинало колотиться сердце, от поцелуев кружилась голова и подкашивались ноги. Кончилось все тем, что однажды, когда отец был в поле, Андрей позвал ее, посадил в машину и отвез в Белозерку в загс. В родной дом она больше не вернулась. Только после смерти отца Чайкуны снова понемногу признали ее.

— Хорошо хоть своих не забываешь. И мы тебя родней считаем…

Иван умолк, и Настя терпеливо ждала, когда он опять заговорит, она догадывалась, о чем пойдет разговор.

— Теперь у Ирки двое сирот, — вздохнул Иван Васильевич. — До ума не доведет. Она тебе все же сестра, мало ли что двоюродная…

— Горе ты, горе… — покачала головой Настя.

— Андрей все время гонялся за ним… И в ту ночь был на воде… с ружьем, — добавил он. — Вот так, дорогая племянница. Посчитался твой Андрей с ним.

— Не был тогда Андрей на воде.

— А где?

— Где?! — Настины мысли заметались, разбежались. А в самом деле, где? Говорил, что ездил в Херсон и там начальник послал его на ночь в Гопри. Вдруг наврал? Она запнулась на мгновение.

Ивану Васильевичу это показалось подозрительным, и он уже тверже повторил:

— А где?

— Да вы что! — вспыхнула Настя. — Окститесь! Милиция Андрея не трогает. С ружьем ездил Юрась…

Чайкун скривился.

— Ну что ж, одна кровь, комышанская. Только Юрась в такие дела не влезает. А вот Андрей давно грозил Петру. С тех пор как тот ему нос перебил. Потому к Андрею и сходится…

— Глупости говорите! — процедила Настя. — Дурацкая ваша мысль. Это Петро предлагал Андрею по двести рублей каждый месяц, чтобы только не трогал его в плавнях. А когда Андрей не взял, пригрозил: «Подумай, не то не жить тебе!» Хорошо, что муж у меня не из пугливых…

— Мы в милицию на Андрея не скажем, сами разберемся… Но если это его беда или малого черкеса, худо вам будет… Ирка сама детей на ноги не поставит, придется Комышанам давать свою часть…

Настя поднялась, заходила по хате. По тому, как перекладывала вещи, хваталась то за одно, то за другое, было видно, что сдерживает гнев.

— Ну вот что, дядька Иван, — наконец сказала она, — если только с этим ко мне пришли, то будьте здоровы. Следствие скажет, с кого спрашивать за Петра… Если такое Андрей сделал, то я ему первая не прощу. А пока нечего языком болтать!..

— Ты, Настя, не того… — пробурчал Иван Васильевич. — Милиция не разберется. Ночь темная, камыши глухие, а на воде следов не бывает. — Он поднялся и, не попрощавшись, вышел из хаты.

Настя еще долго не находила себе места. За работу уже не бралась, и куртка Андрея сиротливо лежала на диване, свесившись пустым рукавом.

Порфирия Авксентьевна, вернувшись в хату, заметила, что у Насти покраснели глаза. Удивилась: невестка была не из слезливых. И вдруг почувствовала, что над ними всеми сгустились тучи.

10

В воскресенье утром Даниловна — она больше находилась в гостинице, чем в своей мазанке, — зашла к Ковалю.

— Звонил директор. Сказал, что приедет.

Дмитрий Иванович отложил книгу.

— Приготовлю курочек, сварю картошку… С ним и председатель рыбколхоза.

— Уже воскресенье? — улыбнулся Коваль.

— Оно самое, — подтвердила Даниловна, и на ее чуть подкрашенных губах появилась довольная улыбка. — Их и в воскресенье не увидишь, все в поле да в поле.

Она метнулась в продолговатую нишу, где стоял диван и журнальный столик, схватила с подоконника тряпку, мигом провела ею по столешнице и сразу исчезла.

Директор совхоза «Прибрежный» Самченко уже несколько дней собирался приехать и познакомиться с Ковалем. Только ему одному рассказал Келеберда, кто такой Дмитрий Иванович.

Не успел Коваль закрыть дверь за Даниловной, как зазвонил телефон и она снова взбежала на второй этаж. Полковник услышал ее взволнованный голос.

— Владимир Павлович, как же так! — жалостно произнесла она. — Я же цыплят поджарила, картошки сварю…

Коваль понял, что в планы директора не входил завтрак в гостинице. Прикрыв поплотнее дверь, он вернулся на балкон и загляделся на утренний лиман. От уже хорошо знакомого Дмитрию Ивановичу живописного пейзажа веяло покоем и ленивой умиротворенностью. Словно белые лебеди, застыли в заливе фелюги рыбколхоза. Чуть ближе к берегу так же неподвижно стояли на тихой воде несколько лодочек — деды-рыбаки, казалось, вытаскивали бычков прямо у себя из-под ног.

Среди этой тишины и благодати вроде и не было места черной ненависти, и не могла здесь пролиться человеческая кровь. Только полковник Коваль по своему горькому опыту знал, насколько подобная благодать временами бывает обманчива и коварна. Он верил в доброе начало в человеке, но всегда был настороже, и это мешало ему жить легко и благодушно.

Теперь, когда лиманские воды выбросили на берег убитого человека, этот красочный пейзаж словно бы померк. Где-то за далеким ясным горизонтом, а возможно, рядом по берегу ходит зло в человеческом облике, и не будет никому покоя, пока его не обнаружат…

Директор совхоза появился через несколько минут после телефонного звонка. Поднялся на второй этаж вместе с молодым человеком, которого отрекомендовал как председателя рыбколхоза. Владимир Павлович — высокий, несуетливый, задумчивый, даже печальный — сразу понравился Ковалю.

— Наконец выбрался, — сказал он. — Хозяйство. Глаз да глаз нужен… Но сегодня все бросил… Впервые за весну и лето. Покажем вам наши голубые нивы…

Коваль согласно кивнул, подумав при этом, что директор не все сказал. Очевидно, людей в селе взволновала случившаяся трагедия, и Самченко интересно было узнать его мнение.

Моторка перевезла их на фелюгу. На палубе возле кубрика Дмитрий Иванович увидел казан, в котором дымилась уха, а рядом, на импровизированном столике, — большие миски с вареной таранью и красными раками.

— Первым делом — это позавтракать, — сказал голубоглазый бригадир в нейлоновой куртке и высоких сапогах, коренастый, с обветренным загоревшим лицом. Он принялся открывать бутылки. Подошли еще три рыбака и уселись возле казана.

— На меня не очень рассчитывайте, — улыбнулся Коваль, кивнув на батарею бутылок.

— Да и я такой же, — поддержал его Самченко.

— Но вырваться один раз в год в плавни и не пропустить по рюмочке — вас просто не поймут, Владимир Павлович, — заметил председатель рыбколхоза.

Беседа шла неторопливо: про уловы, урожаи да про сельские дела — не так часто встречаются рыбаки с совхозным начальством, и в конце концов само собой перешли к событиям, которые всколыхнули Лиманское.

Коваль изучал собеседников.

Самченко и председатель рыбколхоза Татарко в свою очередь присматривались к знаменитому детективу. Наверное, искали в нем какие-то особенные черты, не догадываясь, что полковник был во всем, кроме разве что своей проницательности, самым обыкновенным человеком.

После завтрака, когда председатель все же, не выдержав, отправился на моторке к колхозным фелюгам, а рыбаки вернулись к своим делам, Самченко и Коваль остались вдвоем на палубе.

Смущенно улыбнувшись, директор отважился спросить:

— Может, и неудобно, но что вы думаете об этом убийстве, Дмитрий Иванович?

Коваль ответил не сразу.

— Келеберда, наверное, уже что-то знает, — словно объясняя свое любопытство, добавил директор совхоза. — Но и нам бы знать не мешало.

— А мне откуда знать, Владимир Павлович? — ответил полковник. — Знания исходят из фактов. А у меня их нет. К тому же я, как вам известно, пенсионер. — И добавил с едва уловимой горечью: — Уголовный розыск, если и напал на след, распространяться не имеет права. В херсонской милиции ребята чудесные и вскоре разберутся… А относительно предположений, то, наверное, и у вас они есть. Вы лучше других знаете местных жителей.

— Я не криминалист.

— Для этого им и не нужно быть. Личность убитого установлена: Петр Чайкун. И об этом людям известно. Жил в Белозерке, а раньше в Лиманском. Возможно, и вы его знали.

— Чайкунов у нас в Лиманском несколько семей. Живут дружно, по-родственному. Да-а, — протянул директор, — знал я убитого.

— Ну вот. А зная людей, можно разобраться и в происшествии… Расскажите… Глядишь, и преступника найдем…

Директор совхоза улыбнулся:

— Надеялся у вас кое-что узнать, а теперь приходится самому рассказывать… Про Чайкунов известно многое… Род свой ведут издавна, люди хозяйственные, работящие, но падкие на деньги… До революции владели собственной фелюгой, магазинчик был, батраков имели, женились только на имущих девушках и сами хорошее приданое давали. В тридцатых годах кое-кого из них раскулачили… А когда лет пятнадцать тому назад из четырех слабеньких колхозов организовывали наш совхоз, оказалось, что в одном из этих колхозов председателем был Иван Чайкун… Помню первое собрание. Я перед этим работал директором соседнего совхоза и давно уже забыл о таком беспорядке, какой увидел здесь. Часть людей пришли пьяные, уселись сзади и вели свое собрание. Время от времени из тех полупотемок — а тогда здесь были еще керосиновые лампы — в мой адрес долетали выкрики: «Знаем! Не хотим! Не нужен нам чужак!» Уже было известно, что директором новосозданного совхоза назначили меня.

Пока секретарь райкома рассказывал, что государство хочет людям помочь, строит оросительную систему, дает кредиты, что совхоз, как организация государственная, более прогрессивна, все сидели тихо, даже крикуны молчали. А когда пошел разговор о руководстве, поднялся базар… Еще по дороге, в машине, секретарь сказал, что Иван Чайкун, который сам претендует на должность директора, может создать оппозицию. Но в конце концов порядок навели и огласили приказ о моем назначении. Я в свою очередь назначил Ивана Чайкуна заместителем и оставил на своих местах всех, кто раньше был бригадиром, звеньевым или кладовщиком. На какое-то время «оппозиция» успокоилась. И все же бывшее колхозное руководство работало спустя рукава, без чувства ответственности. Задождил ноябрь, кукуруза не собрана, овощи в поле, давно время вспахать зябь, а бригадиры и звеньевые просиживают в чайной. Нужно было искать новых людей, добросовестных специалистов…

Однажды вечером, когда я сидел в конторе совхоза один, заходит покойный капитан в отставке Комышан Степан Андреевич, отец нынешнего рыбинспектора, и прямо говорит:

«У нас в колхозе не было толку, и при совхозе не будет порядка, если будем доверять и давать власть Чайкунам, Сидоренкам, Манькивским…»

«Почему так считаете?» — спрашиваю.

«Они раньше колхозом правили, как хотели, и нечистые на руку были. Умеют перед начальством выступить, а сами за пазухой камень держат…»

«А вы кем работаете?» — спрашиваю. Я еще тогда не всех людей знал.

«На разных работах. Теперь сеяльщик», — отвечает.

«Хотите должность повыше?»

«Я, — говорит, — не за должностью пришел, горько смотреть, что эта компания выделывает…»

Поблагодарил я фронтовика. Он мне потом помог во многом разобраться… Но вас, Дмитрий Иванович, интересует, конечно, Чайкун, — задумался директор. — Петро в начале нашего хозяйничания жил и работал здесь, в Лиманском. Именно в то время, о котором я рассказываю, где-то вскоре после визита Комышана, приходит ко мне скотник Христенко и говорит:

«Телки недосчитались. Милиция животину ищет, но не найдет, потому что завфермой Петро Чайкун договорился с двумя скотниками, отвели ее в Софиевку и продали за триста рублей».

Я решил обойтись без милиции. Вызвал Чайкуна, говорю:

«Ну вот что. Свидетелей тут нет. Телку, которую по вашему распоряжению продали в Софиевку, чтобы к вечеру вернули. И мне доложите».

Лицо его покрылось пятнами.

«Не приведете, отдам под суд».

На другой день утром заходит Петро Чайкун и говорит:

«Телка на месте».

Я, наивный, еще не зная взаимоотношений между местными жителями, рассказал по секрету эту историю бухгалтерше, которая, оказывается, дружила с кем-то из Комышанов.

В конце концов узнал участковый инспектор, и делу дали законный ход. Петро Чайкун получил три года и, отбыв наказание, переехал в Белозерку…

Директор прервал рассказ. Подъехал председатель рыбколхоза, и фелюга взяла курс на Красную хату.

Дмитрию Ивановичу сразу понравился прелестный уголок нетронутой природы в плавнях, куда его привезли. Он не скрывал этого, и ему предложили пожить здесь денек-другой. Лодочка, тишина зеленого царства, уловистые места, где клюют краснопер и тарань, — все было к его услугам.

Коваль понимал, что это Келеберда попросил в Херсоне начальника рыбинспекции проявить гостеприимство. Рыбинспектора окружили его искренней доброжелательностью, присущей этим людям, общество которых ограничено и редко обновляется.

Коваль проводил взглядом фелюгу с Самченко и Татарко. Судно уменьшалось на глазах, расплывалось в первых сумерках. Постоял еще немного на причале, всматриваясь в свинцовую воду лимана.

Плавни затихли. Наступили мгновения, когда на воду ложится последний отблеск дня и уплывает, сливаясь с рекой. Из кустов несмело, крадучись выползли тени. Было тихо, как обычно в момент, когда в природе устанавливается равновесие между прожитым сегодняшним и неизбежным завтрашним, когда день и ночь устают в своем противоборстве и на миг переводят дух. Дневная жизнь еще не уснула в плавнях, а ночная, с ее буйством страстей, пока еще таилась, выжидая полной темноты.

Коваль понимал, что остался здесь не ради красот плавней и чистого воздуха, — почему-то захотелось поближе познакомиться со здешними людьми и всей местной обстановкой. По профессиональной привычке, которая давно стала его второй натурой, он допускал, что убийца Петра Чайкуна мог оказаться и среди инспекторов, живших тут и в соседних селах — Софиевке, Станиславе, Кизимысе.

Конечно это было не больше чем предположение. Толчок для размышлений и поисков истины, к которой приходят, отрицая случайные и ошибочные версии. Вспомнилось, что великий Ньютон был принципиальным противником не подкрепленных фактами гипотез, даже в начале работы… А разве криминальный поиск не подобен поиску научной истины? Умозрительная гипотеза в науке ведет к другой, такой же неопределенной… И в расследовании преступления всякая начальная ошибочная мысль, если не подходить к ней критически, может потянуть за собой столь же ошибочную оценку обнаруженных позже фактов.

Размышляя об этом, Дмитрий Иванович представил себе сортировочную горку, откуда спускают вагоны и где формируют составы. Стоит составителям поездов ошибиться, пустить вагон не на тот путь, как, прицепленный к чужому эшелону, он отправится в ложном направлении. И чем дольше он станет двигаться, тем больше будет отдаляться от пункта назначения. Так же и самое малое отклонение от подлинной версии будет постепенно уводить от истины.

Однако в начале дознания, когда бывает еще слишком мало фактов и доказательств, Коваль допускал дерзновенность инспекторской и следовательской фантазии. Обычно истину находит тот, кто не боится рисковать и выдвигать версии, которые лишь на первый взгляд кажутся фантастическими.

Что же касается этих гостеприимных рыбинспекторов, то Дмитрий Иванович не то чтобы собирался кого-то из них обвинять, скорее хотел вычеркнуть их из любых своих версий.

Прислушиваясь к тихо плескавшейся в камышах воде, уже окутанной серой теменью, Коваль задумчиво постукивал пальцем по металлической загородке. И наконец отбросил все свои сомнения. Он не мог оставаться в стороне, пока зло оставалось ненаказанным. Нейтральной полосы для него никогда не существовало.

Дмитрий Иванович медленно двинулся с причала. В небольшом заливчике стояли лодки инспекторов, под акациями полыхал костер, освещая неровным светом людей и заросли. Браться за удочку было уже поздно, и Коваль не пошел за ней к нарядному двухэтажному домику лаборатории, куда его поселили в отдельной комнатке.

Кое-кого из тех, кто пристроился возле костра, Коваль уже знал. Районный инспектор Козак-Сирый стоял, подперев плечом акацию. Андрей Комышан сидел на бревне и длинным охотничьим ножом стругал палочку. Незнакомый Ковалю мужчина — по виду старше всех — в свете костра заканчивал собирать мотор. Еще один, в теплом авиаторском комбинезоне, так хорошо согревавшем в холодные ночи на воде, держал тоненький прутик, кончик которого шипел в костре, и задумчиво смотрел на огонь. Коренастый мужчина в поношенном костюме и в свитере что-то взволнованно рассказывал. В окружавшей тишине голос его гудел по всему островку, но Коваль улавливал лишь отдельные слова… Видимо, рассказывалось что-то интересное, все слушали внимательно, даже собиравший мотор рыбинспектор прислушивался и время от времени кивал рассказчику.

Дмитрий Иванович тоже подошел к компании. Андрей Комышан подвинулся на бревне, давая место. Рассказчик на секунду примолк и окинул Коваля взглядом, словно взвешивая, следует ли говорить дальше, и, решив, что можно, продолжал:

— Значит, поехал я со своим приятелем Семеном — техником из завода стеклотары — на вечерний клев. Не очень ловилось, опоздали, и решили заночевать на воде, чтобы на рассвете снова порыбачить. Стали на якорь метрах в десяти от берега и уснули. Около полуночи вдруг проснулись от сильного удара по лодке. Вскочили, очухались, но никого поблизости не было, только волна отходила от борта. Не могли понять, что случилось. Потом сообразили, что, видно, большущая рыба ударила хвостом по днищу. Успокоились и снова уснули…

Но это мелочь. Теперь слушайте, что было дальше. Рано утром, до восхода солнца, видим — идет самоходная баржа «Актюбинск». Радио на весь Днепр заливается. Эхо разносится, будто земля и небо поют. Вы же знаете, как хорошо и приятно у нас тут в июле и августе. Смотрим — баржа прет вроде бы прямо на лодку. Потом немного отворачивает к островку, где вечером отдыхали речники. Ну, думаем, или забыли что, или едут похмеляться. И уже на эту баржу и внимания особо не обращаем. Ловим рыбу.

Потом будто что-то меня толкнуло. Оглядываюсь. Самоходка уже в метрах сорока — пятидесяти. И вдруг выворачивают лево руля и — прямо на нас. А со мной пожилой приятель. Он как закричит: «Леня, я же плавать не умею!»

Я, правда, не очень испугался. Рядом на лавочке лежал острый нож. Мы им хлеб для приманки резали. Схватил и рубанул по веревке, на которой держался кормовой якорь. Баржа ткнулась в нашу лодку. Я подпрыгнул, вцепился за борт — есть там такое обрамление. Смотрю — мой напарник руками и ногами отталкивается от баржи, и мы благополучно проходим под ее бортом. Капитан или дежурный механик — не знаю, кто там был наверху, — стоит себе за рулем, смеется, аж зубами сверкает, рад, что напугал нас. Ну, вижу, с Семеном все в порядке, лодка наша цела, и с высоты прыгаю в нее. Нас уже подтянуло под корму самоходки, немного лбом стукнулся, но все более или менее обошлось. Ну что за люди на свете! Этот капитан или дежурный, не знаю, кто он там, даже хода не убавил. До сих пор помню, как он ехидно скалил зубы. А когда назад оттянуло нас, то уже не видел его рожи. Он даже не обернулся, чтобы посмотреть, живы мы или нет… Ну что за люди бывают! — повторил рассказчик.

— Какие они бывают, Леня, по-моему, нам говорить не нужно, — заметил Козак-Сирый.

— А как тебя, Андрей, мотоциклом давили, помнишь?

— Ну, так работа наша такая. Тогда браконьер удирал, — развел руками Андрей Комышан, крепкий, лет под тридцать мужик. — А эти же рыбы не брали. Над людьми куражились…

— А я и не слышал, что тебя мотоциклом… — подал голос мужчина, который до сих пор молча шевелил в огне прутиком. — Расскажи.

Комышан начал было отнекиваться, но, увидев, что и Коваль заинтересовался, неторопливо стал рассказывать:

— В Цюрупинске, в заповедном нерестовом хозяйстве… — он повернулся в сторону гостя, словно только ему и рассказывал. — Там одна дорога, чтобы въехать или выехать. По обе стороны канавы. Ни вправо ступить, ни влево. В одно село въезжаешь, а через другое выезжаешь. Как ловить браконьера — понятно. Посадишь людей в одном селе и в другом, и некуда браконьеру деться. А если ты один? Стою я, значит, однажды ночью на дороге. Смотрю, едет мотоцикл с двумя браконьерами. Набили сетками и рыбой коляску. Дорога узкая, мотоцикл прет прямо на меня. Ждал до последней секунды, думал — остановятся. Пришлось прыгать в канаву, потому что иначе собьют. Так меня несколько раз загоняли в воду, — улыбнулся Комышан, — пока не догадался перегородить дорогу сушняком — там растут маслины, они очень колючие. Отошел от этой баррикады назад, метров на сто, притаился. Уж теперь-то я их не упущу…

Так и случилось. Доехали сучьи дети до маслин, а дальше ни тпру ни ну. Я туда такую кучу наносил, что глаза повыкалывали бы. Положение безвыходное: повернут направо — в канаву угодят, влево — камыши, в болоте завязнут. Подошел спокойно и взял тепленьких… Так что пришлось, считай, и под колесами побывать… Таких баек, Дмитрий Иванович, — обратился он уже прямо к Ковалю, — мы можем дюжинами рассказывать. У нас что ни день, что ни ночь — в каждый выезд свои чудеса случаются.

— А когда это произошло… с «Актюбинском», — спросил Коваль, обращаясь к предыдущему рассказчику, — не в субботу ли?

Его интересовала та ночь, когда был убит Петро Чайкун… Прямо спрашивать об этом Коваль не хотел.

— Когда? — переспросил Леня. — Да говорю же, в прошлое воскресенье.

Дмитрий Иванович удовлетворился ответом: по данным экспертизы убийство произошло на сутки раньше.

Козак-Сирый поправил на боку кобуру с пистолетом и сказал:

— Что ж, пора и на воду!

При этих словах Комышан вместе с Леней, который, как потом узнал Коваль, был общественным помощником у рыбинспекторов и, продежурив на своей работе в Херсоне неделю, все отгулы проводил на Красной хате, — пошли к лодке, привязанной в заливе.

Тем временем механик включил движок небольшой электростанции, и островок с домами и причалом озарился ярким светом. На миг Коваль позавидовал этим крепким молодым ребятам, которые сейчас, в ночь, отправятся на свою мужественную работу. Ему же ничего другого не останется, кроме как пойти в уютную комнату на втором этаже и улечься в кровать с книжкой в руках. С ума сойти можно от такой перспективы!

11

Майор Келеберда не заставил себя долго ждать. Через три дня он снова появился у Коваля. Приехал посоветоваться. Им владели противоречивые чувства. С одной стороны, очень не хотел надоедать полковнику и подчеркивать свою несамостоятельность, когда мог и сам разобраться в деле с убийством Чайкуна. С другой — боялся, что Дмитрий Иванович обидится — подумает, будто он уже никому не нужен и его советы тоже. Успокаивало одно: изучив дело и убедившись, что оно не из легких, Дмитрий Иванович сам к нему охладеет и не будет наседать. Все останется за ним, майором Келебердой. «Смерть королю! Да здравствует король!»

Он застал полковника лежащим на диване в полосатой, давно вышедшей из моды пижаме. Вид у Дмитрия Ивановича был какой-то угнетенный. Келеберда понял, что Коваль томится, — наверное, и не замечает даже, что ему дают на завтрак и обед, — и вся эта рыбная ловля, ради которой он приехал сюда, лишь на время увлекла его. Майор знал людей, которые, казалось, искренне и горячо болеют рыбалкой или охотой, говорят об этом и мечтают целый год, а на самом деле выдерживают лишь несколько дней.

Словно подтверждая мысли Келеберды, Дмитрий Иванович сразу же вскочил с дивана и, чувствуя неловкость за свой наряд, засуетился.

— Заходите, Леонид Семенович, садитесь. Я сейчас переоденусь.

«Какая разница», — хотел было сказать Келеберда, но Коваль уже стал переодеваться. И тут майор подумал, что отставному полковнику нужен был сейчас повод, чтобы сбросить с себя пижаму, которая расслабляет, лишает энергии и противопоказана таким людям, как Коваль. Дмитрий Иванович облачился в строгий спортивный костюм, который плотно облегал его фигуру. Глаза весело заблестели.

— Ну так что у вас, Леонид Семенович, с этим убийством, если не секрет?

— Многое установлено, Дмитрий Иванович! В частности то, что Петро Чайкун, житель Белозерки, и впрямь браконьер. Охотился на ондатру, хотя и рыбой не брезговал. Действовал он в одиночку. В лодке убитого нашли весло, портфель светло-желтого цвета из кожзаменителя, три бака для бензина: два — прямоугольной формы, один — овальной. В баке овальной формы — тайник, в котором были спрятаны пять ловушек на ондатру. Имеется план акватории района убийства… Могу показать. — С этими словами, чуть поколебавшись, Келеберда достал папку и разложил на столе схему устья Днепра, где были помечены плавни и место убийства Чайкуна.

Дмитрий Иванович почувствовал мгновенное колебание майора перед тем, как тот раскрыл папку, и усмехнулся: он уже привык, что ему не все тайны раскрывают.

— Я думаю, Леонид Семенович, что меня сейчас как инспектора министерства, хотя и внештатного, вы можете кое во что посвящать. И это не будет нарушением закона.

Келеберда смутился.

— Что вы, Дмитрий Иванович! Какой разговор! Для меня вы всегда в штате, всегда учитель.

Коваль наклонился над схемой. Майор продолжал:

— Водолазы обследовали дно. Нашли ружье Чайкуна. Экспертиза установила, что Петро Чайкун был убит выстрелом из ружья двенадцатого калибра, а у погибшего — шестнадцатый. Так что версия несчастного случая, самострела исключается.

— Так, так, — задумался Коваль. — Шкурок много было?

— Ни одной. В лодке обнаружены только рыжие ворсинки с ондатры.

— Не было добычи или убийца обшарил лодку и все забрал?

Келеберда пожал плечами.

— Вы уже, наверное, установили людей, которые в это время находились в плавнях, включая рыбинспекторов? — спросил Коваль.

— Работу начали, но, сами понимаете, это непросто…

— А не проходил Чайкун свидетелем по каким-нибудь уголовным делам? Может, была все-таки месть? Не интересовались связями с местными браконьерами и особами, ведущими сомнительный образ жизни?

— Наша опергруппа этим сейчас занимается. Приобщили местных дружинников. И версия мести разрабатывается. Чайкун сам находился в заключении. За кражу. В колонию послали запрос о его тамошних связях.

Коваль вспомнил рассказ директора совхоза о борьбе кланов в Лиманском. Может, кто-то из Комышанов вывел тогда Петра Чайкуна на чистую воду? Нет, Самченко называл другую фамилию — Христенко.

— Изучаем также взаимоотношения Чайкуна с родственниками, соседями, — словно угадывая мысли Коваля, сказал майор. — Имеется в виду время, когда он жил в Лиманском и позднее — в Белозерке. Проверили также, у кого из местных жителей есть ружья двенадцатого калибра, выявляем всех, кто незаконно хранит оружие, имеет лодки и промышляет в плавнях. Работы — непочатый край.

— Вот что я посоветую вам, Леонид Семенович: браконьеров, которые ловят и бьют ондатру, легче установить через лиц, что выделывают шкурки или шьют из них шапки. Уж они-то лучше всех знают. Установите с ними хорошие отношения, люди вас поймут и поддержат. Убийство для всех противоестественно и омерзительно; и даже те подпольные кустари, которые за копейку готовы поступиться совестью, будут вам помогать. Хотя бы потому, что и им самим необходимо исключить из своего общества людей, способных на убийство… — Подумав, Коваль спросил: — А место, которое прилегает к району убийства, проверили? Чьи это земли, кто живет, есть ли там туристы в палатках или с машинами и так далее?

— С этой стороны — сёла Кизимыс, Софиевка, а вдоль левого берега, на юг, — заповедник и земли совхоза. В заповеднике только одна палатка поставлена. С разрешения дирекции. Отдыхает молодой инженер, с ним жена и ребенок, работает на хлопчатобумажном комбинате в Херсоне. Ружья не имеет. Он рассказал, что в ночь на восемнадцатое слышал выстрелы — два или три, а потом еще два. В том районе, на бахче, живет также сторож. Тридцатилетний сезонник. Бригада арендует в колхозе землю, выращивает арбузы, вывозит их на рынки и имеет хорошую прибыль. Официально такая деятельность по договору с колхозом не запрещается. Хотя все-таки это обычные шабашники, среди которых, на удивление, двое с высшим образованием. Бригада уже отправилась с арбузами на север, а он сидит в шалаше и охраняет остатки урожая… Боевого оружия нет. Только ракетница…

— И давно этот шабашник пребывает здесь, на Херсонщине?

— Третий год.

— Да… — протянул Коваль. — Откуда он приехал, где у него постоянная прописка?

— Одессит.

— Так… — стал что-то припоминать Коваль и вдруг прикусил губу. — Одессит, говорите?.. Документы проверяли?

— Ну конечно.

— Покопайтесь поглубже, Леонид Семенович.

— Паспорт на имя Лукьяненко Андрея Фотиевича.

— И еще… Запросите из Киева дело об убийстве на Днестре Михайла Гуцу. На день-два. Для ориентировки в аналогичном происшествии… А выстрелы этот Лукьяненко слышал?

— Говорит, что спал крепко. Конечно, до лимана от него далековато.

— Ну, а лиц, которые пользуются оружием официально, я имею в виду рыболовных и охотничьих инспекторов, проверили?

— Возникает одно подозрение. Больших оснований пока еще нет, но поговаривают, что в июне прошлого года Петро Чайкун с товарищами избили какого-то рыбинспектора. Кого именно, еще не установили. Сейчас разыскиваем приятелей Чайкуна, чтобы узнать, кто же это был. Но установили другое: у лиманского инспектора Андрея Комышана есть ружье двенадцатого калибра, и с этим ружьем в ночь на восемнадцатое выезжал на дежурство сам Андрей Комышан, но в плавнях также оказался и его младший брат Юрась, недавно демобилизованный из армии. Дежурный рыбинспектор Козак-Сирый задержал его с ружьем брата и подстреленной ондатрой.

Келеберда вопросительно смотрел на Коваля, ожидая, что тот сейчас воскликнет: «Почему же вы с самого начала об этом не сказали?» Но Коваль лишь буркнул коротко: «Интересно». Он не старался уточнять, хотя догадывался, что майор сказал не все.

— Так вот, — прокашлявшись, добавил Келеберда, — Юрась Комышан отправился в лиман на лодке брата, а выезжал ли сам Андрей вместе с ним и когда именно, пока не ясно. Ни у кого из этих троих нет алиби. Ружье, пуля и патроны сейчас находятся на баллистической экспертизе. Комышанов и Козака-Сирого будем допрашивать как свидетелей.

— А вы допросите их здесь, в этой гостиничке, рядом есть свободный номер, — кивнул на стену Коваль. — И не только их, а всех, кто заходил в ту ночь в помещение рыбинспекции. Не стоит никого из них возить в райотдел, тут можно сразу обменяться мнениями… если не нарушим, конечно, этим закона, — добавил улыбаясь Дмитрий Иванович.

12

Такой рыбалки Коваль не помнил. Добровольный помощник рыбинспекторов Леня, по паспорту Левко, прижившись на Красной хате, выполнял разные поручения инспекторов, иногда выезжал с ними на дежурство. Когда Дмитрий Иванович вторично появился в плавнях, он предложил ему поехать в пойму и отвести душу на ловле краснопера.

Коваль поблагодарил. Невысокий, коренастый, со спокойными серыми глазами, Леня даже немного смутился от внимательного взгляда Коваля.

— Черви есть… Макуха… — сказал он. — Вот только заправлю горючим… И поплавчанки найдем. Мы, правда, ими не балуемся…

— У меня свои, — успокоил его Коваль.

На этот раз Дмитрий Иванович почувствовал, как у него вновь пробуждается интерес ко всему, чем он жил раньше. Словно проснулся от какого-то летаргического сна.

Дело Петра Чайкуна, которым он невольно заинтересовался, словно бы вернуло его к прежним тревогам за людей. Снова на его глазах была оборвана человеческая жизнь. Правда, немного сдерживало то, что никто не уполномачивал его вмешиваться в розыск, устанавливать свою «ковальскую» справедливость. Это раньше он имел такое право, потому что забота о справедливости была его служебным долгом, его ремеслом.

В свое время Дмитрий Иванович не успел разоблачить преступника Чемодурова, который затаился где-то. Воспоминания об этом не давали Ковалю покоя. Кто знает, где и когда мог появиться этот беглец и что сотворить. Поэтому и после отставки Дмитрий Иванович не переставал интересоваться трагическими происшествиями в республике, пытаясь по почерку преступника выйти на Чемодурова, найти его, если он не утонул.

Леня уже приготовил лодку. Предложил Ковалю брезентовый плащ. На воде и летом прохладно, особенновечером, когда будут возвращаться, может прохватить ветром. Дмитрий Иванович устроился поудобнее, и «южанка» тихо выплыла из зарослей.

Они пересекли широкий рукав Днепра, пронеслись между высокими камышами, и вдруг Леня резко развернул лодку — Дмитрию Ивановичу показалось, что они сейчас влетят в зеленую стену; но камыши расступились и пропустили их в очень узенький коридорчик — склонившиеся метелки били по лицу, заставляя заслоняться руками.

За несколько минут проскочили этот укрытый от постороннего глаза проход и очутились в тихой заводи, такой тихой после ветреного Днепровского плеса, что всегда сдержанный Коваль невольно ахнул.

Вокруг, до противоположного берега, тоже заросшего камышом, сплошь стелились густо-зеленые круглые листья кувшинок, над которыми кое-где, белым огнем, пылали водяные лилии; край заводи затянуло тиной, роголистником, но поблизости между кувшинками темнела глубокая вода, скрывавшая рыбьи тайны.

Леня заглушил мотор и веслом ловко подогнал лодку к просвету между листьями кувшинок. На якорь не нужно было становиться. Вода, чистая, не болотная, была совершенно неподвижной. Леня сыпнул в просвет между кувшинками горстку толченой макухи, размотал удочку. Дмитрий Иванович еще раз оглянулся. Суматоха, которую они создали своим приездом, быстро улеглась, и вокруг опять воцарилась звенящая тишина. Казалось, она давила на уши. Белая цапля, повернувшая было к ним голову, снова замерла на одной ноге.

Так еще Коваль никогда не ловил. Большая красноперая чернуха и плотва хватали наживку с ходу, едва крючок опускался в воду. Словно рыбы соревновались, кто первая схватит наживку, и одна за другой после короткой борьбы с рыболовом вылетали из воды, на миг вспыхивали темно-красными плавниками в воздухе и, казалось, сами ныряли в ведро на дне лодки.

Коваль вновь ощутил былой азарт и только через какое-то время обратил внимание, что Леня положил удочку и читает книгу.

Собственно, и ему стало вскоре неинтересно столь легко таскать из воды рыбу — нет, это не волнующая охота, это — помешивание половником готовой ухи.

— Леня, а вы что?

— Не обращайте на меня внимания, — оторвался от книжки тот. — Я небольшой любитель ловли на поплавок, да еще чернуху. Мелочь. Да и мясо горьковатое. Раньше я карпами увлекался, то есть — сазанами, это мы их здесь карпами называем. Вот это рыба! Бывало, пудовых вытягивал. Карп у меня хорошо ловился, потому что брал я его на черно-зеленого червяка и на пиявку. В наших плавнях есть такой червяк. В камышах водится. Называем мы его просто черным. Сантиметров двадцать длиной. А бывает еще длинней, растянешь — так чуть ли не в треть метра. И толстенный. Миллиметров восемь, как палец. Но главное, живучий, черт! Всего проколешь, а ему хоть бы хны! По нескольку раз надевай на крючок, все равно в воде шевелится. Рыба, она живого червяка любит. Дохлый ей ни к чему. Если простого нацепишь — дела не будет, он через две-три минуты сдыхает, а черно-зеленый по три-четыре часа на крючке живет. У нас земляные, — он показал на коробку с червями. — Завтра на Хате покажу вам черного… И все же карпа, Дмитрий Иванович, я не уважаю. И сейчас им не увлекаюсь. Бывало, за ночь по шесть-семь штук цепляются, а вытащишь, на худой конец, одного. Тянешь его, тянешь, а он возле самой лодки крутанется, перережет спинным плавником леску — у него там такое перо, как пила, — будьте здоровы!.. Рыба с виду глупая, но обманывала меня куда больше, чем я ее. Не люблю, чтобы меня обманывали. Не только люди, но и рыба… — засмеялся Леня. — Сейчас я сомами увлекся. Это дело вернее. Я сома тоже на черного червяка ловлю, еще на пиявку, на гусеницу он идет и на медведку огородную; бывает, на воробья жареного, на лягушку… Он когда ухватится, то хотя и потягает тебя, особо если крупный, но в конце концов устанет и будет твой. Сом с наживкой расставаться никогда не желает. Взял — значит, все. Следует его немного на месте придержать с натянутой леской или к лодке приторочить, и он готов… Что такое сом, я вам сейчас расскажу… Был у меня случай… — Разговорчивый, эмоциональный, не похожий на обычных рыбаков, которые любят молчать, Леня, наоборот, обрадовался хорошему слушателю. — В прошлую, значит, субботу.

Коваль насторожился. Петро Чайкун был убит именно в ночь на субботу.

— Так, так, — сказал он, подбадривая рассказчика. — Вы точно помните, что в субботу? Не тогда, когда на вас «Актюбинск» наехал?

— Да нет, «Актюбинск» давил нас с Семеном в воскресенье. А это я был один на воде… Выехал на сомов за час-полтора до заката солнца… На Днепре имеются глубокие ямины… Стал я метров за двадцать ниже, на перекате. Клюнул сомик килограмма на четыре — у меня все крючки большие и наживка большая, малые сомики не проглотят, — и все, тишина. Солнце уже к горизонту подошло. Решил сняться с якоря, потому как делать нечего. Под вечер сом выходит из своей ямы, а возвращается обратно только на рассвете, уже сытый, и, конечно, ловиться не будет. Он целую ночь охотился, и утром ему ни червя, ни воробья не нужно. С вечера — другое дело — он голодный, все подряд хватает. Так что не поймал его до захода солнца, значит, поворачивай домой…

Начало темнеть. Снялся я с якоря, переехал к другой яме. Поменял наживку, еще раз забросил — так, наугад, вдруг какой запоздал с выходом. Ничего! Ну, думаю, все, закончилась моя ловля! Но с якоря не снимаюсь. Будто что останавливает. Фонари сигнальные, красные, задний и передний, у меня горят — пароход не наедет. Борюсь с дремотой, сижу. Посидел так, а когда глянул на часы — три часа ночи. Летом в четыре уже совсем рассветает. Начал собираться. И вдруг смотрю на сторожок, что прицепил к леске, с крючком и наживкой — миллиметровая леска натянулась, сторожок поднялся.

Схватил я, потянул — ничего! Видно, зацепились мои крючки за что-то там на дне и ни с места! Глянул опять на часы — пятнадцать минут четвертого. Думаю, вот станет посветлей, смотаю другие удочки — у меня их всегда несколько заброшено, — снимусь с якоря и попробую спасти крючок у той удочки, что зацепилась, — большие крючки у нас дефицит, мы сами делаем. Через две-три минуты, гляжу, сторожок снова медленно наклонился и поднялся. Еще раз потянул леску, как и в первый раз, — а ничегошеньки! Зацепилось! Но почему это, думаю, сторожок дважды наклонялся и поднимался? Может, траву теченьем несет по дну, и она цепляет леску? Снова попробовал потянуть — зацепилось намертво. Поставил я сторожок на место, начал сматывать другие удочки. Смотрю, мой сторожок опять зашевелился! Что за черт! Тяну, хоть бы что — зацепилась намертво и ни с места. Но что-то мне подсказывает, что там на крючке не коряга. Сажусь тогда на среднюю лавочку в лодке и начинаю дергать леску то вправо, то влево — туда-сюда, туда-сюда. Через несколько минут после такой физкультуры, чувствую, шевельнулось что-то. Я быстро беру дощечку, на которую намотано пятьдесят метров лески, связываю с той, на которой что-то сидит, и снова начинаю дергать, вожу туда-сюда.

Наконец чертяке надоело, и она тоже потянула. И пошло. Леска звенит как струна: вот-вот оборвется или, того гляди, крючок сломается, и я быстро отпускаю ее еще на пятьдесят метров. Рыба уходит дальше, на всю выпущенную длину. Несколько раз удавалось остановить ее, но ненадолго. Вдруг как рванула — почти пятьдесят метров лески ушло под воду.

Начал снова подтягивать. Вроде бы перестала упираться, и, наверное, те же пятьдесят метров я вытянул обратно, когда она снова рванула. Да так быстро и сильно, что леска обпекла мне руку, чуть не порезала, успел перехватить полой кожушка и таким способом то отпускал, то придерживал понемногу. И снова начал вести рыбу к лодке. После десятка таких попыток мне удалось подтянуть ее и выбрать из воды чуть ли не всю леску. Но что дальше делать — ума не приложу. Поднять ее не могу. Уходит на дно, и такая она тяжеленная, словно тяну огромнейшую заиленную корягу. Я уже и сам обессилел.

Все-таки оторвал ее от дна. Еще раза четыре заставляла она отпускать леску, но чувствую — начинает сдаваться, удалось наконец подтянуть к лодке. Глянул я на ее усатую морду и даже испугался — из сомов сомище, больше меня. И так мне стало что-то нехорошо, будто я человека тянул…

Еще немного поборолся с этим зверем, пока хвост не оказался в моей подсаке, только хвост, вся рыбина в нее не влезала. Не знаю, как я осилил и в лодку затащил. Легонько оглушил веслом, чтобы, чего доброго, не разгулялась и не утопила меня.

Сидел отдыхал и не сводил с сома глаз. И повез к причалу. Привязал подальше от людей, потому что любопытные будут таращиться, как в зоопарке, и дергать за веревку, на которую я сома посадил. Надо было найти транспорт, чтобы отвезти и сдать улов на базу.

Сторож на боне спрашивает:

«Кого ты там поймал?»

«Да так, — говорю, — малыша одного».

«А почему веревка такая толстая?»

«Так другой же не было».

Наклонился он, значит, встал на коленки и потянул веревку из-под бона.

«А почему так тяжело?» — спрашивает.

«Так, может, зацепилась».

Поднатужился мужик, стал подтягивать. А когда сомище дернулся и чуть было не стащил его в воду, как закричит на меня: «Что ты за крокодила тут привез?!»

Ну, нашел я мотоциклиста, погрузили мы этого «крокодила» в коляску и отвезли на пункт, — закончил свой рассказ Леня и почему-то вздохнул.

Ковалю даже расхотелось ловить несчастных чернух, и он отложил удочку. Тем более уже завоевал доверие спутника и мог теперь расспрашивать его обо всем, что интересовало. Увлекшийся человек расскажет и такое, о чем в других условиях промолчит.

— Да-а!.. — добродушно улыбнулся Коваль. — Вот это рыбалка! Завидки берут.

— Хотите, поедем на сомов?

Какую-то минуту они оба мечтательно улыбались: Леня — вспоминая своего «малыша», а Дмитрий Иванович — представляя себе такую же будущую ловлю.

— А ничего особенного не произошло на воде в ту ночь?

— Как ничего особенного? — не понял Леня. — Сомище какой еще особенный! Когда взвесили — сорок один кило семьсот грамм потянул.

— Ого! — искренне удивился Коваль. — Целый кабан.

— То-то же… — Глаза Лени довольно блеснули.

— Выстрелов на воде не слышали?

— Выстрелов? Да разве это особенное!.. Такое у нас часто бывает. То ондатру бьют, то еще что-нибудь…

— Где-то между одиннадцатью часами вечера и часом ночи?

— Слышал.

— А сколько раз стреляли: два, три или больше?

— Вроде бы три.

— В одном месте?

— Да. За три выстрела ручаюсь. Они мне сон перебили, и я в уме посчитал… Потом еще стреляли… Но уже позднее, это перед тем как сом уцепился…

Коваль почувствовал внутреннее напряжение. Кажется, он попал на верный путь. Келеберда рассказывал, что инженер, который отдыхает на острове, тоже уверял, что сперва было несколько выстрелов, а потом еще два, через час примерно… Но, впрочем, что из того?

Козак-Сирый и Юрась Комышан в один голос свидетельствуют, что они стреляли только трижды: дважды Юрась и один раз — инспектор. Кто же сделал четвертый и пятый выстрелы и когда? Значит, в ту ночь в этом районе на воде был еще кто-то. Может, и Андрей Комышан, алиби которого пока еще сомнительное, или же… если ружье было только в руках Юрася и Козака-Сирого, то и те выстрелы сделал кто-то из них.

Все эти соображения промелькнули в голове Коваля в одно мгновение.

— А кто тут на левом берегу лимана арбузы выращивает? Какие-то шабашники?

Леня, казалось, пребывал еще в своих мечтах.

— Какие арбузы?.. А-а… Так то ж Лапорела.

— Как-как?

— Лапорелой называют, хотя и мужик, а не девка. А как по паспорту, кто его знает. Парень — жох. Говорят, все перебрал: и в милиции служил, и собачником с будкой ездил, и в рыбаках ходил, даже цветами торговал, теперь вот за арбузы взялся. Но тут выгода большая. Их там в артели пять или шесть человек, в Архангельск и в Мурманск арбузы возят, по восемь — десять тысяч за сезон каждый имеет… А сколько там работы: вспахали, посеяли, поливай и сторожи, чтобы не украли. Потом с колхозом за землю и воду рассчитались, денег полные карманы, всю зиму гуляй — не хочу. Лафа!

— И давно он здесь подвизается, ваш Лапорела?

— Точно не скажу. Года три или четыре будет, раньше его не было. Не местный, нет.

— Чтобы охранять баштан, без ружья не обойтись. У него, наверное, есть?

— А вы что, по арбузы собираетесь? — засмеялся Леня.

— Да как сказать… — ушел от ответа Коваль.

— Он такой, что и кулаками отобьется. Дядька крепкий. Еще и волкодава держит. Так что близко к бахче не подходи.

— А какой из себя этот Лапорела? Белявый, чернявый?

Леня пожал плечами:

— Кто его знает. Я в лицо не видел. От людей слышал. Назвал его какой-то дачник Лапорелой — так весь колхоз смеялся.

— А-а… — протянул Коваль. — А что говорят люди об убийстве Чайкуна?

— Да всякое болтают. Язык — он ведь без костей. — Лене явно не хотелось об этом говорить.

— Вот и я слышал всякое.

— Милиция разберется. Хотя на моей памяти два инспектора в одну ночь как в воду канули, до сих пор никто ничего не знает. А прошло чуть ли не десять лет.

Коваль вспомнил, что и в самом деле, когда он работал еще в областном управлении внутренних дел, было сообщение о таком происшествии на Днепре. Кого-то из уголовного розыска даже с работы сняли тогда за поверхностное расследование.

— Тринадцать лет прошло.

— Может, и тринадцать, — согласился Леня.

— А с вашими инспекторами были у него стычки?

— У кого?

— У Чайкуна.

— Еще какие!

— Ловили его?

— Штрафовали.

— А кто именно? Козак-Сирый или Комышан?

— И тот, и другой… Андрея он даже избил со своими дружками.

— Такого спортсмена? Разрядника? — Коваль взялся за удочку.

— Первый разряд по борьбе, — гордо произнес Леня, словно это не Комышан, а он был известным спортсменом. — А избил его Чайкун с компанией. С одним бы Андрей легко справился. Комышан тогда отдыхал с семьей и случайно угодил на Чайкуна, который ловил раков… Андрей две недели пролежал в больнице…

— Когда это было?

— Прошлым летом.

— А Чайкуна судили?

— Да нет… Андрей простил ему. Из-за жены. Его Настя приходится родственницей Чайкуну…

Коваль представил себе Настю, видел ее на базаре, кто-то уже показывал. И вдруг почувствовал, как люди Лиманского и их жизнь становятся и его жизнью.

Сидя сейчас в лодке среди сказочных зарослей кувшинок и посматривая на одинокую печальную цаплю, которая как изваяние продолжала стоять на одной ноге на фоне почерневшего под вечер камыша, Коваль подумал, что в течение последнего года его мучило не увольнение со службы, а отстранение от судеб человеческих. Он словно бы очутился в глухом, безлюдном мире, который сейчас начал понемногу оживать…

13

Андрей Комышан приехал утром с дежурства взвинченный и какой-то взъерошенный. Такое случалось с ним в последнее время часто, и Настя тогда старалась не попадаться ему под руку, хотя и знала, что, если захочет, все равно справится с ним и настоит на своем.

— Чего тебе? — буркнул он устало, когда Настя подошла к нему.

— Иван приходил.

— Ну и что? — Андрей сердито глянул на жену. Она стояла перед ним — красивая, гордая, мягкий овал ее лица удивлял неожиданной упрямой ямочкой на подбородке, аккуратно заплетенная большая русая коса, за которую он в хорошую минуту называл ее русалкой, лежала на груди. Но сейчас Комышана не взволновал ни приятный овал лица, ни чудесная Настина коса. Глаза ее, большие, голубые, которые могли неожиданно стать темными, как вода в лимане перед штормом, сейчас голубели, и Андрей успокоился, хотя и пробурчал недовольно, с нарочитостью: — Ну приходил. Чего ему?!

— Петра завтра хоронят… О сиротах поговорить нужно, собраться всем…

— А что говорить? Или обеднели Чайкуны? У Ирки добра полная хата, машина… Петро постарался… На похороны помогу, как же, родственник…

Андрей отвернулся и начал раздеваться, собираясь поспать после ночного дежурства.

— Милиция шастает по всему Лиманскому, — сказала Настя и тоже села на расстеленную кровать. — Слышал?

— Ну и дурная! При чем тут Лиманское? Петра сюда водой принесло. Пускай в Белозерке поищут.

— Он рыбачил в наших плавнях… В него стреляли в субботу, в ночь, когда ты ездил в Херсон.

— Ага, — подтвердил Андрей. — Мне это известно.

— Ты в Херсоне был, а Юрась ходил в плавни на твоей лодке и с твоим ружьем. А из него убит Петро. Так говорят…

— Какие глупости! По-твоему, Юрась в него стрелял? Привет! — разозлился Андрей. — Ему-то зачем? Все выдумки родичей. Откуда они знают, из какого ружья выстрелили? Прослышали, что Юрась ездил с моим ружьем, узнали, что в мое дежурство в журнале не записано, что в ту ночь я выполнял поручение начальника в Херсоне, вот и пустили слух. А брехня не ходит пешком, на крыльях летает.

— Но говорят, милиция уже установила, что из твоего ружья.

— Никто не установил. Услышали, что милиция взяла на экспертизу, вот и плетут невесть что. Мне никто ничего не сказал.

Комышан снял сапоги, докурил сигарету и сел рядом с женой.

— Подрался твой Петро с кем-нибудь, водился со всякими подонками. Полез в чужие сети и ловушки. Вот его и подстрелили. Больше, чем он, никто в чужие капканы не лазил.

Настя терпеливо слушала мужа. По выражению ее неподвижного лица нельзя было понять, согласна она или нет. Думала свое. В глубине души допускала, что Андрей мог убить в сердцах. Давно враждовал с Чайкунами, и только неотвратимая судьба свела его с нею, Настей. На селе думали, что их брак помирит враждовавшие семьи. Но уже на свадьбе, когда Чайкуны и Комышаны расселись по разным углам, Настя поняла, что нечего и думать о мире и дружбе, и облегченно вздохнула, когда Чайкуны, выпив и не учинив драки, демонстративно покинули гулянье.

Да, Настя знала, что у мужа с Петром были свои старые счеты…

— А чего тебе приспичило ехать в Херсон?

— Сказал же… начальник просил гостей встретить и устроить на отдых в Гопри… Они ночью приехали на машине…

— Твое счастье, а то бы и тебя таскали.

— Как раз собирался дежурить, но когда позвонили, Сирый без меня поехал.

— А Иван говорит, что ты был на воде…

— Дурной твой Иван, так ему и скажи! Дурак, да и только!

— Ну, если люди, которых ты устраивал в Гопри, подтвердят, что был с ними, тогда хорошо.

При этих словах Настя внимательно посмотрела на мужа.

Он понял, что жена не очень верит его словам. Начал раздеваться, устало зевая и показывая, что ему не до разговоров.

— Бедный Юрась, — сказала Настя. Андрей заметил, как ее потемневшие глаза снова заголубели. — Только из армии — и сразу такое…

— Я заплатил за него штраф, чего ты волнуешься! Если бы не Сирый, могло обойтись. Я тоже никого не милую, но различаю, где злостно, а где случайно, впервые человек оступился. Всех стричь под одну гребенку нельзя… А вот Сирый ничего не хочет знать. Свинья! Хотя бы ради нашего служебного авторитета не поднимал скандала! Теперь вишь как чешут языками. Я-то хотел Юрася в инспекцию устроить… Уже договорился…

Андрей залез под одеяло.

В это время скрипнула дверь в сенях. Кто-то вошел в переднюю.

— Это ты, Юрасик? — спросила Настя. — Зайди к нам.

Юрась задержался на пороге. Был в старенькой одежде, — видно, собрался на лиман.

— Присядь на минутку, — ласково попросила Настя. — Тебя в милицию не вызывали?

Юрась пожал плечами.

У него не было страха перед милицией. Когда-то сам хотел пойти в милиционеры. Нравилась форма и фуражка с гербом, мальчишеское воображение рисовало отчаянные подвиги, задержание преступников. Но в милицию, как ему сказали, брали только тех, кто отслужил в армии. Понемногу в его воображении романтические картины поблекли, а когда в часть пришло письмо и он прочел, что видели в Белозерке в милицейской форме бывшего одноклассника, рохлю Ваську, эти мечты и вовсе развеялись. Уж не Васька ли теперь будет допрашивать его о ночном происшествии на лимане?

— Кое-кого уже вызывали, думала — тебя тоже, — сказала Настя.

— Еще спросят, — буркнул Андрей. — Не понимаю, зачем было переться ночью в плавни и нарушать закон? А хотел еще в рыбинспекторы идти. Опозорил и себя, и меня.

Юрась ничего не ответил. Этот упрек он уже слышал.

— Тебе что, деньги были нужны? — поинтересовалась Настя. — Неужели не понимал, что могут поймать? Где бы ты что продал…

— Другие находят, где продавать, вот и я нашел бы. Всего один раз, — сказал Юрась.

— Ну, ты оставь других… Ты за себя отвечай, — сердито буркнул старший Комышан.

— Мог бы мне сказать или Андрею, — кивнула Настя на мужа. — Выручили бы… Поди дома живешь, не у чужих… Зачем тебе были эти хлопоты, Юрась, эти деньги? А?

Юрась молчал.

— Я же гадалка, все знаю, — улыбнулась Настя, и ее голубые глаза потеплели. — Девушке на подарок?

Настя заметила, что при этих словах Андрей как-то особенно пристально посмотрел на брата, а Юрась, будто конь норовистый, упрямо дернул головой. В комнате вдруг словно потемнело. Насте показалось, что между братьями проскочила какая-то недобрая искра, причина которой ведома только им.

— Мне здесь некому подарки носить, — медленно произнес Юрась.

— Сколько раз ты стрелял? — вдруг тихо спросил Андрей, и в голосе его послышалось какое-то напряжение; он, казалось, боялся ответа.

— Сколько? — переспросил Юрась. — Один, когда ондатру подстрелил, другой — в воздух, когда Сирый погнался…

В памяти Юрася вновь встала злополучная ночь: темнота словно поглотила мир, лодка с выключенным мотором тихо покачивалась на воде, в камышах шла своя суетная жизнь, потом едва слышимое движение ондатры… и выстрел, который гулко разорвал тишину и на миг ослепил… И бешеный побег от Сирого, рев моторов, удары лодки о волны, бьющие в лицо брызги; еще один выстрел — и внезапно заглохший мотор, когда чуть не выбросило за борт…

Андрею же представилась несколько иная картина: ночь, темень, камыши. Юрась хотя и облазил до армии плавни, но, видно, забыл, что в них можно натолкнуться не только на вепря, но и на преступника — браконьера. Очистил чужую вершу — откуда же тот осетрик! — а может, и на ловушку чью-то набрел. В него могли выстрелить, но не попали, а он в ответ пальнул…

Убить не хотел, выстрелил просто со страха, но слепая пуля нашла свою жертву — Петра Чайкуна. За выстрелом Юрась мог и не услышать, как тот упал в воду…

Подумал, какие страшные схватки иногда происходят в плавнях, особенно по весне, когда идет рыба. Три года тому назад исчез милиционер Тимченко. Труп случайно нашли через много месяцев водолазы; собственно, не труп — обглоданный раками да рыбами скелет. Браконьеры обмотали беднягу сетью, наложили камней и бросили в залив, поэтому и не всплыл… А еще раньше бесследно исчезли в плавнях два молодых рыбинспектора — будто их и не было на свете. Вода все скрыла. В прошлом году в этом глухом закоулке на острове произошла целая битва: одни браконьеры пытались ограбить других…

— А третий и четвертый раз в кого стрелял? — уверенно спросил Андрей Степанович.

— Я стрелял два раза, — стоял на своем Юрась.

У него перед глазами были две ночи. И более четкой была та — под окном Лизиной комнаты, — которая, казалось, перевернула его жизнь.

— Меня, брат, не проведешь, — сказал старший Комышан, — использовано четыре патрона… Да ты не бойся, — добавил он, заметив, что Юрась побледнел. — Мы с Настей тебя не выдадим… Думаем, как помочь.

Андрей не мог и допустить, что Юрась побледнел не от страха, а от вспыхнувшей в нем ненависти. После той ночи Юрась старался избегать брата и не разговаривать с ним. И сейчас ему было противно видеть разобранную постель и брата с обнаженной волосатой грудью.

— А я не прошу помогать! — сердито бросил он. — Не ел чеснока и не воняю…

— Не горячись! — оборвал его Андрей. — Когда посадят, запоешь по-другому.

— Ну вот, сразу в тюрьму! — вмешалась Настя, увидев, что у братьев уже искры сыплются из глаз.

— А чего же, — резко махнул рукой Андрей. — Проще простого: из ружья сделано четыре выстрела, стрелял один человек — Юрась Комышан. Пуля угодила в гражданина Петра Чайкуна. Все ясно… Слушай, братик, это может быть просто несчастным случаем, как иногда бывает на охоте. Представляешь, ночь, темно. Ты пальнул в ондатру, а пуля попала в Чайкуна, который притаился в камышах…

— Второй раз я стрелял вверх.

— А третий и четвертый?

— Да отцепись ты со своим третьим и четвертым. Говорю, стрелял два раза!

— Слышали и другие выстрелы, — словно обдумывая что-то, сказал Андрей. — Еще Сирый бахнул из пистолета. А когда он забрал мое ружье, случаем, не стрелял из него?

— Нет, он положил его к себе в лодку и потащил меня в Лиманское…

— А не заметил, потом он пошел на воду без ружья?

— Я за ним не следил, но когда написал протокол, ружье поставил в угол, а сам снова помчался на дежурство.

— Плохи твои дела, Юрась, — покачал головой старший Комышан.

— Да ну тебя! — вскипел Юрась. Он хотел еще что-то бросить, но, глянув на Настю, сдержался. — Если у вас все, я пойду. Убийством пусть милиция занимается. Я никого не убивал и ничего не боюсь. — Он крутнулся по комнате, словно искал чего-то, но, так и не найдя, выскочил вон.

Андрей проводил его долгим тяжелым взглядом.

14

В своих рассуждениях Коваль всегда шел от общего, начинал с осмотра места происшествия и выяснения связей, существовавших между жертвой и преступником или между ними и окружением. Это давало возможность представить движущие силы событий, настоящие мотивы преступления.

Картина, возникшая в воображении Коваля, пока была еще иллюзорной. Чтобы стать доказательными, предположения должны были обрасти проверенными фактами. Только подтвержденная находками, внимательно проанализированными деталями, общая картина становилась определенной и достоверной.

После того как майор Келеберда рассказал о следах пальцев рыбинспекторов на ружье, из которого был убит Петр Чайкун, Коваль решил, что преступника следует искать не в Белозерке, а среди тех, кто живет в Лиманском и бывает в плавнях. Ему захотелось познакомиться с работой рыбинспекторов. Обычно человек наиболее полно проявляется именно в профессиональной деятельности. Дмитрий Иванович еще не сделал определенного вывода и потому не отбрасывал ни одной версии, не отказывался ни от одной детали или доказательства, найденных Келебердой. Все возможно в этом мире, рассуждал Коваль в самом начале розыска, когда у него еще не сложилось определенное мнение.

Но как ему поехать с Козаком-Сирым и Комышаном в плавни? Попросить, чтобы Келеберда договорился? Это вызовет подозрение, а ему в любом случае хотелось оставаться дачником, почетным киевским гостем у своих сельских друзей.

Самому поддобриться к инспекторам? Но ведь они не имеют права брать постороннего человека на дежурство, где по ночам, бывает, идет настоящий бой с преступником, порой даже кровавый.

И тогда Коваль задумал проявить инициативу и присоединиться к Андрею Комышану, когда тот будет патрулировать на берегу, возле села, рядом с которым, как ему уже рассказывали, браконьеры частенько ночью тащат рыбу. А завоюет у инспектора авторитет, можно будет попроситься и на воду.

Не прошло и двух дней, как замысел Дмитрия Ивановича удался. Коваль зашел на инспекторский пост в тот момент, когда Комышан приказывал Нюрке, чтобы вечером была у причала: есть сигнал, он пойдет на браконьеров с берега.

— Андрей Степанович, вы с дружинниками пойдете? — спросил Коваль.

— Да, — отозвался Комышан, — один не управлюсь. Козак-Сирый сегодня в плавнях, возьму хлопцев.

— А меня возьмете?

— Вас? — удивился Комышан, оглядывая Коваля, словно впервые видел его. Еще не старый, крепкого сложения, Дмитрий Иванович производил впечатление сильного человека.

— Но ведь… — начал было инспектор, но Коваль не дал ему договорить.

— Я когда-то был дружинником, ходил вечерами по улицам, задерживал хулиганов.

— Наши хулиганы пострашнее, — сказал Комышан. — Но если так уж хочется глянуть со стороны… — Он на миг задумался, что-то прикидывая в уме. — Ладно. Подозрения вы ни у кого не вызовете, если и увидят… Приходите на третий километр от Лиманского, вверх по течению, там правый берег очень крутой, но есть дорога к воде. Когда стемнеет, я вас найду…

* * *

Они лежали на краю обрыва, большие южные звезды висели прямо над головой. Пахло чебрецом, горько-терпкой полынью. Исступленно верещали сверчки. Внизу шептал небольшой волной невидимый глазу ночной лиман. Но среди этого разноголосья опытное ухо инспектора выделило и посторонние звуки.

— Тянут, — прошептал он Ковалю, лежавшему рядом на подмятой полыни и типчаке. — Значит, так. — Комышан обращался уже к двум дружинникам, молодым здоровым парням, которые тоже лежали на земле, — мы втроем с Васьком и товарищем Ковалем спускаемся вниз, а ты, Кость, — сказал он второму дружиннику, — останешься наверху и будешь ждать возле дороги. Она здесь единственный путь наверх, и если кто-нибудь из этих ворюг будет убегать, задержишь. По-моему, они уже вытащили рыбу на берег. Самое время с ними поздороваться, — Комышан начал осматривать большим, военного образца биноклем скрытый темнотой лиман.

Дмитрий Иванович удивился: что он там сейчас видит?

Угадав мысли Коваля, Андрей подал ему бинокль:

— Посмотрите, Дмитрий Иванович, все как на ладони.

Коваль взглянул в бинокль. В самом деле, перед его глазами ожил берег, выделился прибой и возле него — силуэты мельтешивших людей.

— На семьсот — девятьсот метров в любой темноте — и на суше, и на воде — увижу человека и все, что он делает, — тихо объяснил Комышан. — Бинокль — наше самое главное оружие, если не считать пистолета, — похлопав по кобуре, продолжал он. — Ну что ж, пойдем…

Тихонько спустившись вниз, они притаились под крутым берегом и наблюдали за браконьерами в бинокль. Те уже успели наложить два мешка рыбы, один уволокли в кусты ивняка, потом притащили туда и второй.

— В машину не кладут, осторожные, — шепотом пояснил Комышан. — Если сейчас подойти и в машине не будет рыбы, никто их не сможет ни в чем обвинить.

Когда браконьеры снова пошли к воде, Комышан вместе со своими помощниками отыскали эти мешки. Васю инспектор оставил в засаде возле машины, а сам с Дмитрием Ивановичем притаился около мешков.

Шло время.

Примерно в половине второго браконьеры закончили свой промысел. Трое с бреднем и рыбой направились к машине, а один пошел к спрятанным мешкам.

— Сейчас будем задерживать, — прошептал Комышан.

Когда браконьер взялся за мешок, он поднялся и навалился на него сзади. Тот даже не успел ойкнуть.

— Сиди тихо! — сурово приказал Комышан. — Не то будет хуже и тебе, и твоим дружкам!

Тем временем подходил еще один браконьер.

Комышан подал знак Ковалю, и Дмитрий Иванович, неожиданно появившись, заломил ему руку.

Возившиеся возле машины браконьеры тоже направились к мешкам. Мужчина, которого держал Коваль, вдруг крикнул:

— Хлопцы, тут инспектора!

Увидев Комышана, один из них бросился на него с кляшником, которым тянут бредень. Андрей отскочил, выхватил пистолет и выстрелил вверх.

— Стой, застрелю! И отвечать не буду! Я на службе, при исполнении, а ты преступник!

Те бросились бежать.

— Куда? — закричал им вдогонку Комышан. — Там же обрыв! Наверх не попадете!

Метрах в шестистах была дорога, по которой они, очевидно, приехали. Заметив, что беглецы на миг остановились, выбирая направление, Комышан крикнул:

— А на дороге вас ждут инспектора, поприветствуют, так что бегите, далеко не уйдете!

Браконьеры поняли безвыходность своего положения и покорно возвратились к мешкам. Комышан крикнул Василю, чтобы тот подогнал машину, а сам начал составлять протокол. Нарушители — все здоровяки — оказались мясниками из Николаева.

В свете фонариков прикинули, сколько наловлено рыбы; получилось, что браконьерам она обошлась почти в тысячу рублей штрафа.

Пока Комышан, опустившись на колено, составлял протокол, Дмитрий Иванович думал о том, как нелегко работать рыбинспекторам. Правда, им не нужно создавать хитроумных версий, они не терзаются сомнениями, ибо всегда пребывают, так сказать, на конечном этапе борьбы. В то время как инспектору уголовного розыска нужно хорошенько помозговать, пока он проведет розыск и дознание, у рыбного или охотничьего инспектора преступление словно лежит на ладони. Очевидно, у них и возможности профилактики больше, думал Коваль и удивлялся, почему это Комышан не сразу задержал браконьеров, а спокойно наблюдал, пока они еще наловят рыбы и причинят природе больший урон. Чтобы квалифицировать преступление, достаточно было и двух мешков, возле которых они сидели в засаде.

Мысли Коваля вдруг перебил один из мясников:

— Может, посидим, граждане, выпьем, закусим…

— Пока составляю протокол, никаких разговоров! — строго прикрикнул на него Комышан. — Вот подпишем, тогда и поговорим. Только пить с вами не будем! А закусить — пожалуйста. Ребята у меня голодные — с шести вечера сидим, все вас ждем!

Когда протокол был подписан, самый большой здоровяк из браконьеров добродушно обратился к Комышану:

— Слушай, инспектор, давай так: если я тебя поборю, поставим крест на протоколе, а нет — никаких претензий, — платим до копейки!

— Ну платить вы все равно заплатите, по закону, его нарушать я тоже не имею права, а побороть — поборю!

Комышан отдал папку дружиннику Василю, бросил пояс с пистолетом подошедшему Косте, и среди ночи на берегу лимана состоялось «соревнование». Минут через двадцать верзила мясник запыхался и прохрипел:

— Все, сдаюсь! Хлопцы, мы проиграли!.. Открывайте багажник… — И к Комышану: — Ваша взяла. Врагами не будем!..

Возвращаясь в Лиманское, Дмитрий Иванович снова думал о рыбинспекторской службе и о том, что у ее работников непростые отношения с местным населением. Успешно работать они могут только в том случае, если самые строгие их меры в глубине души даже нарушители будут признавать справедливыми и законными. Ковалю рассказывали, как иногда трудно приходится семьям инспекторов, которые, так сказать, залили кому-то сала за шкуру, как запугивали их жен, обижали детей, поджигали хаты. Может, поэтому Комышан и соглашался на такие, казалось бы, странные предложения, как эта борьба среди ночи на берегу.

Ловить нарушителей, охранять от них природу — работа инспектора, его обязанность и право, и все, даже злостные браконьеры, это понимали.

Каждый делал свое: браконьер зарился на поживу, рыбинспектор от имени государства становился на его пути.

С сетями на воде или с бреднем на берегу нарушитель всячески избегал встречи с инспектором. Если это удавалось, значит, ему повезло. Когда же его ловили на месте преступления — везло инспектору и всем, кому дорога природа. И тогда браконьер прятал как можно дальше свою злобу и ненависть.

Но пока не произошло нарушение, инспектор и браконьер встречались на улице, в магазине, в кино как равноправные соседи, никаких претензий друг другу не предъявляя.

Коваль подумал, что неписаные правила сложной, временами смертельной игры между этими противостоящими друг другу людьми в чем-то схожи с нелегкими взаимоотношениями милиции с уголовным миром. И хотя браконьеры, особенно заезжие, не всегда считались с установившимися правилами, рыбинспектора свято придерживались их.

Они не имели таких прав и полномочий, как работники милиции, и поэтому бороться с нарушителями закона им было значительно труднее…

15

Настя оделась скромно, но, как всегда, красиво, когда шла на улицу. Сейчас она решила проскочить к Лизе не хоженой дорогой, а оврагом, чтобы не встречаться с односельчанами. Ей казалось, что люди могут догадаться, к кому и зачем она идет.

Нелегко было гонористой, уважаемой в селе женщине отважиться на откровенный разговор с Лизой. Скрепя сердце она быстро набросила на золотистые волосы платок и торопливо вышла из хаты, словно боялась, что передумает.

Она кралась по-над лиманом, над оврагом, куда жившие в окраинных хатах сельчане сбрасывали разный хлам и мусор. Вдали, под кручей, синел лиман; как всегда, стояли неподвижно фелюги, казавшиеся отсюда такими маленькими. Все было хорошо знакомое Насте. Она и в свободное время не особенно засматривалась на окружающий пейзаж, а сейчас и подавно.

Спешила с одной мыслью: найти силы поговорить с этой «стервой», не сорваться, не наделать шума, чтобы не навредить Андрею.

Еще тлела надежда, что она ошибается, что Лизка никакая не любовница мужа, а только знакомая, которая иногда помогала сбывать рыбу. Но почему же тогда Андрей запретил ей, жене, ездить в Херсон? Наверное, боялся, что она застанет его у Лизки. От этой мысли Настю бросало в жар. Знала уже, что ни в какой Херсон или Гопри Андрей в ту ночь не ездил, никого не встречал и не устраивал.

Даже если Лиза на этот раз ни в чем и не виновата, она все равно попросит ее сказать в милиции, что в ту ночь Андрей был у нее. Похлопают они с мужем глазами перед людьми, посмеются над ней, законной женой, сельчане, особенно родственники, весь род Чайкунов, зато спасет Андрея от тюрьмы, сохранит семью.

О Лизиной чести Настя не очень пеклась. Что ей, девке этой! Слава богу, не лиманская, уедет в Херсон — как в воду канет. Еще и подарок получит.

И все же Насте не удалось избежать людей: кое-кто возился на огородах и провожал ее любопытными взглядами. Представлялось, что все шепчутся, увидев ее; потом встретилась знакомая продавщица из сельмага, доброжелательно кивнула — Настя, казалось, видела презрение в ее улыбке. Неподалеку от гостиницы остановилась.

Этот двухэтажный дом миновать она никак не могла. Именно от него шел спуск к хаткам на берегу лимана. Почему-то больше всего боялась встречи с Даниловной. И не подумала о том, что идет ведь к ее хате и Даниловна может оказаться дома. После того как совхоз построил гостиницу и Даниловна прикипела к ней, все как-то забыли, что у нее есть и своя хата.

За несколько десятков шагов до гостиницы Настя снова заколебалась. Однако оттуда никто не выходил, на бревнах тоже — никого. Наконец отважилась. Чуть пригнувшись, обошла гостиницу, прошмыгнула мимо бревен и стала спускаться по склону. Ей казалось, что никто ее не видит. И не заметила, что на балконе второго этажа стоит в пижаме немолодой седоватый мужчина и наблюдает за ней. Это был полковник в отставке Коваль.

Настя с горечью вспоминала свое знакомство с Лизой. Встретились случайно на пароходе. Потом как-то зашла к Лизе в гости — отдельная квартира понравилась ей, подумала, что в ванной можно хранить рыбу, если привезти в город для продажи. Когда станет туго с деньгами, купит в колхозе десяток килограммов — и в Херсон. Там за них хорошую цену можно взять.

Несколько раз так и делала. К Лизе приходили соседи и забирали рыбу. Потом Андрей это запретил.

Настя знала, что на отдых в Лиманское Лизу устроил Андрей… Боже, какую совершила глупость! Какая была доверчивая! Своими руками такое наделала!

Раньше Настя и впрямь ничего не подозревала, хотя ее беспокоили частые ночные отлучки мужа в Херсон. Женщина умная и волевая, она никогда не забывала, что у них с Андреем нет детей, и ей приходилось, сберегая семью, лавировать среди житейских скал.

Любила Андрея пылко и страстно; может, именно поэтому умела многое не замечать, сдерживать ревность, считая, что это лучше всяких ссор.

Настя уже проведывала Лизу, когда та подвернула ногу и жила еще в гостинице. Тогда принесла ей вишен из своего сада, поохали вместе; сказала, если что нужно, пусть передаст через Даниловну. Лиза не обращалась к ней, — видно, побаивалась. Да и Настя никогда никакой особенной дружбы с ней не водила.

Шла сейчас, будто ступала босиком по колкой стерне.

Вот и хатка Даниловны — маленькая, с черной, словно бы вспотевшей толевой крышей, которая оплывала каждое лето под горячим солнцем и понемногу сползала, будто немерная шляпа. И хатка тоже, казалось, иронически поглядывала на взволнованную молодую женщину. Настя шмыгнула из-под крутогора во дворик, и поэтому только одно подслеповатое окошко в боковой стене углядело ее.

Лиза читала книжку — лежала навзничь, держа забинтованную ногу на невысокой спинке кровати. У Насти кольнуло сердце, когда увидела соперницу в такой непринужденной позе.

— Добрый день, Лиза! А не рано сняли гипс?

— Он ослабел, стал как расхлябанный ботинок, я его снимаю и надеваю. Чтобы нога отдыхала.

Лиза поднялась, села на кровати, и коротенький халатик, распахнувшись, оголил длинные стройные ноги.

— И как… вам здесь? — Настя окинула взглядом неровные стены мазанки, нависший потолок, маленькие окошки, искала следы пребывания здесь Андрея. Потом, успокоившись, не слушая, что ответила Лиза, спросила: — Андрей не проведывал?.. Какой невнимательный… — И наигранно засмеялась.

Чувства ее были очень возбуждены. Нервы — натянуты. Лихорадочно думала о том, как же это случилось, что Андрей разлюбил ее и завел шашни с этой молодицей. Сравнивала себя с ней, ставила рядом и смотрела со стороны: она — высокая статная женщина с роскошной косой, со светлыми голубыми глазами, и Лиза — худая, с широкими, как у парня, плечами, длинными ногами и желтыми глазищами…

Что нашел в ней Андрей? Что ему не хватает, чего ищет в других женщинах?

Чувствовала себя оскорбленной. Кажется, не так было бы обидно, будь эта Лизка лучше ее. Разве что моложе…

Но и она, Настя, не старая. Бывает, нарядится, когда едет в Херсон или Белозерку, — не один мужчина засматривается…

Лишь Андрей, казалось, не замечает ее.

Были бы дети! Но ведь не ее вина. Сначала он не хотел, обращалась при нужде не к врачам, а к доморощенным спасителям. Они и наделали беду. Теперь и Андрей хочет ребенка… только…

— Андрей Степанович как-то заглянул, в первый или второй день, когда беда случилась, — Лиза показала рукой на ногу, оторвав Настю от ее горьких мыслей.

— Как с продуктами?

— Спасибо, Даниловна заботится.

И вдруг без всякого перехода Настя сказала:

— Андрея милиция допрашивала. Где был в субботу ночью… Он ездил в Херсон встречать каких-то людей. Но теперь не может их найти, чтобы они подтвердили. — Настя следила за реакцией Лизы. — Если никто не подтвердит, будут подозревать в убийстве. В журнале отмечено, что был на дежурстве.

— Ну, это можно установить, раз не дежурил.

— Где же тогда был целую ночь?

Лиза пожала плечами. Она продолжала сидеть, отставивбольную ногу и опираясь на спинку кровати.

— Почему подозревать, если его там в ту ночь не было?! — сказала Лиза уверенно, и Настя почувствовала, что у Лизы есть основание так утверждать, она знает больше, чем говорит. — А когда… застрелили, в начале ночи или под утро?

Настя едва удержалась, чтобы не спросить: «А когда он в твоей постели вылеживался? — и сказать: — Вот тогда и убили Петра». Ничего не сказала, лишь голубые глаза ее потемнели, словно туча набежала: теперь она все знала!

Отчаяние охватило ее: хотелось плакать, драться, вцепиться в подлую голенастую Лизку, которая бесстыдно выставила ноги, выцарапать глазищи, и в то же время вынуждена была сдерживаться, потому что Андрей и все они теперь зависят от этой выдры. Муж все равно остается для нее дорогим и любимым, и она готова подчиниться судьбе — не первая и не последняя! — все понять, простить, со всем смириться, только миновала бы их эта беда и сняли бы обвинение, которое нависло над Андреем.

Настя с самого начала не верила ему, когда он заверял, что возил ночью гостей в Гопри; уж лучше, чтобы ночевал у этой шлюхи, чем стрелял бы в дядьку Петра…

Уняла свою женскую гордость, проглотила горькую обиду…

В глубине души Настя представляла это подвигом любви, даже гордилась, что так любит мужа и способна на такую жертву ради него, и жалела, что не могла похвалиться перед ним своей преданностью, еще поймет ее слабинку, и тогда не будет ему удержу.

Она пошевелила губами, собралась с силами и тихо произнесла:

— Разве я знаю точно, когда застрелили…

Тон ее был покорный, смиренный. Смотрела на Лизу и не видела ее. Кажется, даже не гневалась, и уже не раздражал ее коротенький халатик, оголявший ноги. Может, и в самом деле в этой Лизке их спасение!

Все отступало перед главным — спасти Андрея. Испугалась, что чуть не наделала глупостей. Что из того, если бы сцепилась с Лизкой? Защитила бы этим свою семью? От этой девки, которая сидит перед ней, развалившись на кровати, зависит очень много. Она разрушает их семью, но она и только она может спасти Андрея, если он действительно был на дежурстве в ту субботнюю ночь, не спал же он с ней с вечера до утра!..

Пересиливая себя, Настя пыталась улыбнуться.

Чувствовала, что больше не может оставаться в этой комнатке с неровными стенами и подслеповатыми окошками. Не хватало воздуха. Вскочила и резким движением распахнула ближнее к ней окошко. Чуть стекла не повылетали.

Этой внезапной вспышкой Настя облегчила сердце и, глубоко вздохнув, сказала:

— Ну хорошо, Лизонька. Только помни, что Андрея в ту ночь на воде не было. Когда спросят, так и скажешь. Признаешься. Я не требую от тебя неправды. Я-то знаю, где он был той ночью!.. И не возражай! — Властным жестом остановила соперницу, которая порывалась что-то сказать. Казалось, жестом этим возмещала боль от пребывания в этой хате. — А между собой мы с ним потом разберемся… Разберемся, будь уверена!..

Сказала это так решительно, что Лиза только и смогла прошептать:

— Вы ошибаетесь, Настя…

Настино лицо стало невозмутимым, каменным. Лишь на миг глянула с гневом и презрением.

Лиза почему-то подумала, что с таким лицом подписывают смертные приговоры. Нет, она не боялась ни Настиного гнева, ни приговора ее, не мучила и совесть. И стало ей не страшно, а грустно. Если бы эта женщина знала, что не нужен ей больше Андрей… Правда, он когда-то увлек ее, но теперь уже надоел своей настырностью. Она неожиданно познала совсем другое, светлое чувство. И невдомек Насте, что Лизу интересует только то, что происходит сейчас в ней самой, и это совсем не связано с Андреем. Произошла какая-то перемена, будто после дождливой погоды солнце начало ласкать умытую землю. Ей хотелось бросить в лицо Насте: «Не бойтесь, не заберу я вашего Андрея!» Но только повторила:

— Вы ошибаетесь… — На этот раз уже тверже, думая про свое: с Андреем она уже никогда не будет вместе.

Настя не обратила внимания на новые интонации в Лизином голосе и, не попрощавшись, вышла из хаты.

Настороженно оглянувшись во дворе, вдруг увидела Юрася. И остановилась как вкопанная. Больно кольнула мысль: «Неужели и Юрко сюда же?!»

Парень держал топор и делал вид, будто внимательно осматривает старый, поваленный свиньями заборчик, который кое-как отгораживал двор Даниловны. Видно, толкнулся в хату, а тут она, и не успел спрятаться. Настя это поняла по тому, как неестественно напряженно наклонился Юрась, разглядывая валявшуюся доску.

Сначала хотела было уйти отсюда как можно скорей задворками, но потом подумала, что если Юрась и не увидел ее в хате, то все равно заметит, когда она будет подниматься вверх по тропке. И решительно направилась к жиденькому сливовому садику, возле которого стоял младший Комышан.

— Ты чего здесь?

— А-а-а, — стушевался Юрась, делая вид, что только сейчас заметил жену брата.

— Что ты здесь делаешь?

— Да вот… — Он нарочно не спешил с ответом, мол, чего объяснять, и так все понятно: в руках топор. — Марина Даниловна просила забор поправить.

— Зарабатываешь?.. Это хорошо.

— Какие тут заработки… У одинокой женщины… Так, пока время есть.

— А-а, значит, для Лилиной матери… бывшей твоей одноклассницы…

— Ну да, — торопливо подтвердил Юрась, и по тому, как он обрадовался подсказке, Настя поняла, что Лилю он и в мыслях не держал.

«Неужто Лизка! — Ее вновь словно холодной водой окатило. — Ну как ему объяснить? Как отвадить отсюда?..» Бездетная Настя питала к парню, который вырос у нее на глазах, своеобразную материнскую нежность.

— Вот что, Юрасик, — сказала она строго, — ты брось… этот ремонт… Не ходи сюда… — Ей было тяжело говорить. — Не надо… Пускай Даниловна попросит Владимира Павловича, он ей из плотницкой бригады кого-нибудь пришлет… Они мастера, сделают лучше тебя… А ты отдыхай.

— Мастера… — пожал плечами Юрась. — Велико умение — доску прибить… Отдыхать мне уже надоело. Хоть какую-то пользу принесу.

— Если такое дело, я тебе сама дома работу найду. Канавку надо прокопать, чтобы после дождей лужа во дворе не стояла… Андрею все некогда.

— Дожди! — усмехнулся Юрась. — Они у нас редко бывают. Не стоит двор ковырять… Но если хочешь, то вот поправлю забор — прокопаю канавку.

— Да нет, идем, Юрась. — Она почти тянула его за рукав. — Ну и хитрюга Даниловна, все норовит на дармовщину!

— Оставь, Настя, — рассердился Юрась. — Пообещал починить, значит, сделаю! — Он отвернулся, достал из кармана гвоздь и, приладив доску, сильным ударом обушка загнал его в столбик.

Насте ничего не оставалось, как уйти. Гостиницу обходить не стала. Увидев у порога Даниловну, поздоровалась и сказала как бы между прочим:

— Была внизу. Юрась там с вашим заборчиком возится… Хороший парень. Попроси его, так он за милую душу.

— А я вовсе и не просила, — поджала губы Даниловна. — Сам напросился. Мне-то чего… Они с моей Лилей в одном классе учились… Теперь моя, правда, уже на пятом курсе…

«Лиля, Лиля… При чем тут твоя Лиля!» — раздраженно подумала Настя.

16

Солнце садилось уже за селом, когда Андрей Комышан возвратился с соседнего участка, куда его посылали на помощь местным рыбинспекторам.

Он вошел в хату, поздоровался с матерью, обрадовался, увидев Настю, и устало улыбнулся:

— Наконец-то дома…

— Двое суток пропадал, — сердито сказала Настя, беря у него потертый портфель; все же лицо ее расплылось в довольной улыбке, на щечках появились две милые ямочки. — Я уже думала, сбежал от жены…

— От тебя убежишь! — добродушно бросил Андрей. — Под землей найдешь.

— То-то же! — согласилась Настя. — И не забывай…

— Не забуду. Может, спросишь, не проголодался ли с дороги…

— Чего спрашивать? Умывайся и садись к столу, борщ еще горячий, вареников мать налепила с последней вишней…

Он помыл руки под умывальником и сел к столу.

— Хотя бы переоделся!

— Когда пообедаю…

Поев, Андрей еще долго сидел за столом, откинувшись на спинку стула. На мужественном лице разлилась умиротворенность, которая смягчила его строгие черты, он даже сомкнул веки, словно собирался заснуть.

После длительной поездки, утомительных дежурств на чужом участке, ласковая Настина улыбка, вкусный обед — не наспех где-то на траве или в лодке, — весь этот мирный домашний уют, которого он в большей части был лишен, размагничивал, и Андрей почувствовал, как тает постоянное напряжение.

— Разделся бы да лег отдохнуть, — посоветовала Настя, прибирая со стола.

— Сейчас… — Андрей оттягивал минуту, когда нужно было подняться.

В дверь постучали.

— Заходите! — крикнула Настя.

Дверь распахнулась, и в нее просунулась сторожиха Нюрка.

Она повела носом, словно вынюхивая что-то, искоса глянула на Комышана.

— Начальник зовет к телефону. Сказал, если дома, пускай собирается на дежурство.

— Куда?! — возмутилась Настя, глаза ее сердито заблестели.

— Разве я знаю… — безразлично ответила Нюрка.

— А Сирый где?

— Бегала к нему. Нету. Начальник сказал: или Сирый, или Андрей.

— Да что же это такое! — разгневалась Настя, бросаясь то к Нюрке, то к мужу. — Только в хату — и снова…

Андрей заметил, что жена подозрительно оглядывает сторожиху.

— Я его два дня не видела! И снова куда-то!

— Не в гости ездил! — строго сказал Андрей и поднялся. — Сама видишь, устал как черт…

— А сейчас куда?!

— Разве не слышишь? Начальник гонит. Где-то, видно, объявились браконьеры. Служба, Настенька. Да и куда я денусь? — пошутил он. — Кто меня примет такого грязного, с воды? Хочешь, пойдем с нами?..

— Еще чего! Смолоду за тобой не гонялась и теперь не буду. Иди, если нужно.

…Андрей крепко прижимал к уху телефонную трубку.

— Козака-Сирого нигде нет.

В трубке слышался требовательный, приглушенный расстоянием голос.

— Тогда давай сам бегом. Бери в напарники дружинника и поезжай в район Конки. Звонили, что возле дач, где спортсмены тренируются, собираются тянуть рыбу… Все ясно?

— Ясно, — ответил Комышан и положил трубку.

Он вышел на крыльцо, соображая, к кому из дружинников послать Нюрку, кто из них дома: сторожиха тоже с характером, разок сбегает, а потом и от скамьи не оторвешь.

Солнце уже закатилось, и лиман притих, помрачнел.

И тут Андрей увидел Коваля, который прогуливался по берегу. Загадочный пенсионер! Никто о нем ничего не знает, кроме того, что его опекают директор совхоза и начальник инспекции. Однажды он вместе с ним уже ловил браконьеров-мясников из Николаева и проникся к нему уважением.

А что, если рискнуть? Вспомнилась поговорка: «Кто не рискует, тот и шампанского не пьет». Все равно надежда только на себя. Тут он спокоен — справится с любым нарушителем.

— Дмитрий Иванович! — позвал Коваля Андрей. — Хотите на воду? Помню, просились. Есть возможность: надо срочно выезжать, а ребят под рукой никого.

— Я готов, — ответил Коваль.

— Только предупреждаю, не исключена критическая ситуация.

— Я к ним привык, Андрей Степанович, — лукаво улыбнулся полковник.

…Они сидели в лодке, притаившись в камышах. Молчали. Каждый думал о своем. Коваль наблюдал, как надвигалась ночь, как река словно наполнялась похожей на свинец водой, как она все чернела и наконец слилась с темным небом; он прислушивался к шуршанию воды в камышах, к звукам пробуждавшейся ночной жизни. Вспомнил о случаях убийства рыбинспекторов на Днестре. Такие же густые южные ночи, такие же заросли, плеск волн, засады, схватки с озверелым от страха и ненависти браконьером, который стреляет почти в упор.

Подумал, что рыбинспекторам следовало бы предоставить такие же законные права, как и сотрудникам милиции. И это было бы справедливо.

Потом мысли его возвратились к своему, наболевшему.

…Чемодуров Валентин Иванович. Двадцатитрехлетний парень, человек несдержанный, жестокий. Коваль многое узнал о нем, но, к сожалению…

Позже нашелся свидетель, который утром после убийства на Днестре Михайла Гуцу выбрался из камышей. Вид у него был плачевный, весь в грязи, — наверное, проваливался между кочками, — он лежал у дороги, и его подобрала случайная машина. Этот человек собственными глазами видел убийцу — высокого молодого блондина… А Чемодуров исчез той ночью, будто в воду канул. Следствию остались его лодка, личные вещи и маленькая, старого образца фотокарточка из паспортного стола. Обследовав дно реки, где произошло убийство, водолазы нашли только ружье Чемодурова…

Коваль вновь и вновь перебирал в памяти происшествие на Днестре. За время своего пока еще недолгого пенсионства он уже сотни раз обдумывал его, доискивался, где и в чем допустил ошибку, которая дала возможность преступнику избежать правосудия. И всегда от этих размышлений становилось горько; этот долг перед людьми так и остается неоплаченным.

Подумал: если бы раньше знал жизнь рыбаков и инспекторов, хотя бы как сейчас, то быстрей сориентировался бы в тех событиях и по горячим следам нашел бы преступника…

Тихо шептались под летним ветерком камыши, покачивая на фоне звездного неба метелками…

Настороженный, как всегда в засаде, Андрей Комышан тоже невольно ушел в свои невеселые мысли. Все сплелось сейчас в его жизни в тугой узел. Не знал, как быть с Лизой. Когда сблизился с ней, то словно бы ожегся. Раньше казалось, что любит только Настю, а теперь всегда рядом была Лиза: ходила тенью, неслышно разговаривала с ним, смотрела на него своими глазищами, не отпускала ни на берегу, ни на воде.

Сначала их устраивали короткие встречи в Херсоне, иногда краденые ночи здесь, в Лиманском. Ни он, ни она не задумывались о будущем. Но с тех пор как из армии пришел Юрась, мир словно перевернулся. Ухаживание брата, казалось, открыло в Лизе такие качества, о которых он, Андрей, лишь догадывался. Она стала ему еще дороже, и он уже ни на кого не обращал внимания: ни на Настю, ни на мать, ни на Юрася… Особенно терзало душу то, что в Лизу влюбился родной брат. Если бы не убийство Петра Чайкуна, забрал бы ее и уехал в Херсон или еще куда-нибудь. Но пока вынужден был вести себя тихо. И Лизу не мог одну отпустить из Лиманского. Так все переплелось, что невозможно и развязать…

Коваль кашлянул, оборвав мысли инспектора.

Тот оглянулся, прислушался. Мирно сияли в черном небе звезды, шептались камыши. Ни одного подозрительного звука. Почему-то стало неудобно перед Ковалем. Почувствовал, как снова наваливается усталость, словно только и ждала, когда спадет нервное напряжение.

— Бывают и фальшивые сигналы, — начал оправдываться Комышан. — И такое случается, Дмитрий Иванович. Вызовут браконьеры инспекцию в одно место, а сами шуруют в другом. Давайте снимемся с якоря, и пусть нас понемногу несет вниз…

Андрей отцепился от камыша, и их медленно потащило по течению. На поворотах прибивало ближе к берегу, и тогда Андрей брал в руки небольшое весло и легкими движениями направлял лодку снова на стремнину.

Прошло с полчаса. Выплыли из зарослей. Впереди на фоне высокого берега что-то замаячило. Коваль присмотрелся. Это стоял с потухшими огнями большой катер, так называемый пассажирский трамвай. До него было еще далеко.

Тем временем лодку тянуло все ближе к берегу и к катеру. Андрей взял бинокль и долго всматривался в темный силуэт внешне безлюдной посудины. Потом передал бинокль Ковалю.

Дмитрий Иванович обнаружил, что катер приблизился и яснее обрисовался. Что-то белело в дверях, которые выходили на корму. Чем ближе подходила лодка к судну, тем четче вырисовывалась голова человека. Уже можно было различить лицо.

Коваль догадался: кто-то следит за ними. Понимал это и Комышан. Недаром, передавая бинокль, он легонько подтолкнул Дмитрия Ивановича и кивнул: мол, смотрите внимательно.

Коваль оглядел и берег, под которым стояло судно; увидел домик в плавнях, небольшую баню возле него и длинный мостик, который доходил чуть ли не до катера. Наверное, там собираются люди, нашли себе хорошенькое местечко у самой воды. Передавая бинокль инспектору, подумал: почему это такой большой пассажирский катер стоит ночью не на причале или в затоне, а вот здесь.

Домик оказался не простой. Его охраняли два свирепых пса. Почуяв чужих, они надрывались от лая.

Комышан, подгребая к берегу, нарочно громко выкрикивал: «Цыц, чертяки, разошлись!» — лишь бы посильней раздразнить собак, на катер вроде бы и внимания не обращал. И одновременно изо всех сил действуя веслом, подгонял лодку ближе к судну.

Течение пронесло их чуть ли не под самым катером, но Андрей не остановился, не завел мотор. Их отнесло метров на шестьдесят. Комышан обернулся, посмотрел в бинокль, вздохнул и снова передал его Ковалю. Дмитрий Иванович увидел, что человек перебежал с кормы на нос и снова наблюдает за ними. Так же, как и раньше, лицо его белело в темноте. Им с Комышаном хорошо было видно все, а он, конечно, людей в лодке не различал, только видел, что какая-то посудина плывет по течению.

— Что-то подозрительное, — шепнул Андрей. — Может, проверить, чей катер и чего он тут, на Днепре, ночью с погашенными огнями? Как вы считаете, Дмитрий Иванович? — Спросил для приличия, мысленно он уже составил план действий.

— На вашем месте непременно проверил бы, — согласился полковник. Глянул на часы. Стрелки фосфорически светились в темноте. Они сошлись на цифре «12».

Комышан завел мотор. Треск покатился над Днепром, и, словно в ответ, ожил пассажирский катер и начал метаться: полный вперед и полный назад, снова — полный вперед и полный назад…

— Прохладно, прогревают двигатель!.. — сквозь шум прокричал Комышан. — Пойдем за ними! Где остановятся, там и проверим!

Коваль продолжал смотреть в бинокль. Вдоль берега тянулись частные дачи, мостики, которые строят любители рыбной ловли.

Тем временем пассажирский катер, по-прежнему без огней, развернулся, и тут же что-то случилось с его дизелем. Послышался металлический скрежет.

— Видно, лопнула какая-то трубка, — предположил Комышан.

Пока команда возилась с двигателем, налетел сильный ветер. Катер словно бы сдувало с реки. Его прибивало к берегу, он ломал уже мосточки, смял чьи-то причаленные лодочки, наконец его вынесло на мель.

Комышан подрулил к катеру и взобрался на него. Коваль остался в лодке.

— Добрый вечер! Мне капитана.

— Пожалуйста, я капитан.

— Что вы делаете? Почему в такое время ходите без огней? Вон что натворили!

Коваль стоял в лодке с подветренной стороны и слышал весь разговор. Пока они были только свидетели, на глазах которых катер причинил людям ущерб. Не будь свидетелей, нарушители удерут, ищи тогда, как говорят, ветра в поле, а катера в море.

— Разрешите осмотреть ваше судно.

— А вы кто такой?

— Инспектор государственной рыбинспекции Андрей Комышан.

— Не имеете права осматривать катера!

— Молодой человек, — сурово произнес Комышан, — я не имею права осматривать вашу квартиру, произвести обыск без санкции прокурора, но государственное имущество, транспорт — всегда, когда нужно, проверяем. Допускают. А тут катер не проверю!

Говоря это, он шарил взглядом по палубе.

— Ну, если не разрешаете, тогда я без разрешения…

Сделав несколько шагов, рывком открыл дверцу носового кубрика, посветил фонариком: мешок рыбы.

— А теперь позволишь? — перейдя на «ты», твердо сказал капитану. — Рыбы у тебя полно, браконьер.

Комышан выволок мешок и бросил в лодку.

— Присмотрите! — крикнул Ковалю. — Тут такие друзья, зазеваешься — сразу все в воду выбросят.

Инспектор оставил открытой дверцу носового кубрика и направился к просторному пассажирскому салону. Дверь была заперта.

— Откройте, ребята!

— Не откроем!

Уже весь экипаж собрался возле салона — пятеро молодых здоровенных речников. Судя по поведению, достаточно решительных. Что же там может быть, в пассажирском салоне с его мягкими сиденьями?

— Еще раз говорю: откройте! — приказал Комышан, расстегивая кобуру пистолета. Его фигура грозно покачивалась на палубе. — Двумя выстрелами собью замок, дел немного. Нарушения уже есть; значит, и в пассажирском салоне тоже что-то спрятано, если не открываете. Сопротивление оказываете? А ведь я при исполнении… Оружие у меня не только для того, чтобы на боку висеть… В конце концов, могу и не стрелять. Поедем в Херсон, в рыбинспекцию. Там и откроете…

Но, наверное, и сами браконьеры для чего-то хотели зайти в салон, который они поспешно заперли перед тем, как Комышан поднялся на борт. Один из них молча достал ключ, вставил его в замок и повернул. Комышан ногой распахнул дверь настежь, осветил темное чрево салона фонариком. Луч выхватил несколько высоких куч мокрой рыбы, на полу между сиденьями лежали сети, из которых еще не выбрали добычу.

Комышан не бросился в салон, а отошел к борту.

— Дмитрий Иванович! — крикнул он. — Переставьте лодку на корму и стойте там. Возьмите ракетницу — под скамейкой. При необходимости подайте сигнал. А вам, капитан, предлагаю идти в Херсон в рыбинспекцию.

Коваль посмотрел на часы: два часа ночи.

— Товарищ инспектор, — умоляюще произнес капитан. Он стоял перед Комышаном уже не столь гордый и решительный, а какой-то покорно-предупредительный. — Есть у нас двести рублей. Отпустите, просим. Больше никогда не будем. Честное слово, не будем…

Комышан засмеялся гортанным смехом победителя.

— Дмитрий Иванович! Слышите? Двести рублей предлагают… Я думаю, на двоих нам маловато. Вот если бы тысячу!

— Нет у нас больше, — жалобно сказал кто-то из команды, которая столпилась рядом и мрачно прислушивалась к разговору капитана с инспектором.

— Вот запишу эти двести рублей в протокол, — уже сурово прикрикнул на капитана Комышан, — хуже будет! Давай не крути, двигай в инспекцию. Там переберете рыбу, составим протокол, посчитаем по таксе, сколько вы должны возместить государству за свое браконьерство. У вас тут, вижу, приблизительно килограммов шестьсот будет… Тогда посмотрим, что с вами дальше делать… Помимо всего, вы еще и государственный транспорт использовали. Разберемся, кто вы такие, посмотрим на ваше поведение… Если аккуратно переберете рыбу, глядишь, на уху заработаете.

Тем временем моторист обнаружил поломку и починил дизель. Матросы пошептались между собой и разошлись, на палубе остались только двое: капитан и юный матрос.

Судно двинулось с места. Коваль, привязав лодку у кормы, тоже взобрался на палубу.

Теперь они, следя за браконьерами, стояли возле обоих выходов из пассажирского салона.

— Ребята, не хитрите! — вдруг заявил Комышан, заметив, что катер, развернувшись, на полном ходу направился в Цюрупинск.

Капитан молчал.

Потом появилось еще двое матросов и заметались по палубе то туда, то сюда. Один из них, держа что-то тяжелое в руке, словно случайно все ближе подходил к инспектору.

Комышан вытащил пистолет.

— Не подходи! Еще шаг — и буду стрелять по ногам! Здесь шесть центнеров рыбы, дело тюрьмой пахнет. Я не знаю, с какой целью ты ко мне идешь. Пистолет непременно пущу в ход. Стой!

Но тот продолжал надвигаться на инспектора. Комышан нажал на курок и выстрелил в воду.

Это, очевидно, произвело впечатление. Матрос остановился.

Катер продолжал полным ходом мчаться на Цюрупинск.

Пока инспектор занимался этим браконьером, который отвлекал внимание, второй незаметно проскользнул в салон.

Он выдавил стекло и начал выбрасывать за борт сети с таранью и лещом.

Полковник Коваль, услышав звук разбитого стекла, выстрелил из ракетницы и вскочил в салон с кормы. Уцепился в сеть, которая наполовину уже была за бортом, и, преодолевая сопротивление матроса, начал втаскивать ее назад. Когда Комышан вбежал в салон, матросу на помощь бросился все тот же рассвирепевший браконьер, который наступал на инспектора на палубе. В руке у него был молоток.

Андрею вновь пришлось поднять пистолет.

Браконьер отступил, но руки с молотком не опускал, выбирая удобную минуту для нападения.

— Ну чего ты лезешь, — спокойно увещевал его Комышан. — Видишь — у меня оружие. Убивать не буду, но покалечу. Ничего другого не остается. И на всю жизнь ты инвалид…

— Не стреляйте! — крикнул Коваль. — А вы отойдите! Вон из салона! — тоном, не допускавшим возражений, приказал он матросам. Было в его голосе такое, что заставило браконьеров хоть и медленно, но все же отойти и сбиться под лестницей.

— А теперь наверх! — потребовал дальше Дмитрий Иванович. Как ему хотелось сейчас помочь инспектору, пресечь сопротивление браконьеров, заявив, что на борту — полковник милиции, и этим повлиять на ход событий. Но сдержался. У него была другая задача, и он боялся спугнуть вместе с браконьерами и Комышана.

Наконец матросы вышли на палубу. За ними поднялись и Андрей с Ковалем. Но капитан еще не сдавался. Неосвещенный катер привидением рыскал по широким протокам Днепра. Не дойдя до Цюрупинска, повернул на Голую Пристань. Потом двинулся в Херсон и, развернувшись на траверсе речного порта, снова вышел на простор реки. Уже было три часа ночи.

Комышан и полковник вынуждены были ждать утра. Когда выходили на фарватер, заметили в порту иностранное судно.

— Капитан, — еще раз обратился инспектор к упрямому нарушителю, который все время стоял неподалеку, словно охранял его и Коваля, — давайте в инспекцию. Не делайте себе хуже. Лучше по-хорошему.

Капитан не отозвался. Наверное, браконьеры еще надеялись как-то выпутаться из этой истории.

— Я их не очень боюсь, — тихо сказал Ковалю Комышан, — но будем держаться вместе. Их пятеро, а нас только двое, и шестьсот килограммов рыбы — это не шутка, всякое может случиться.

— Ничего, — так же тихо ответил Коваль. — Выстоим.

— Да я больше за вас беспокоюсь. Втянул в переплет.

Комышан не увидел в темноте легкой улыбки полковника.

Тем временем катер проходил вдоль иностранного судна, стоявшего на причале.

— Куда они нас везут, черт бы их взял! — выругался Комышан. — Давайте ракету прямо на судно, это английское или французское. Милиция и пограничники заинтересуются, почему в этом районе ракеты пускают.

Коваль возразил:

— Обойдемся.

Катер носился по Днепру до рассвета. Когда уже рассвело и Комышан с Ковалем разглядели своих ночных противников, тем ничего другого не оставалось, как сдаться. В конце концов, куда они могли деться со своим пассажирским катером, в салоне которого было полно рыбы.

Тихо, словно еще колеблясь, но уже покорно подплывал катер к причалу рыбинспекции…

Унялось нервное напряжение, которое не отпускало Комышана и полковника всю ночь. Инспектор едва держался на ногах. Коваль чувствовал, что нелегкая тревожная ночь дала и ему знать о себе…

Начальник рыбинспекции, приехав вместе с милицией, не скрывал своего удовлетворения. Знакомясь, он крепко пожал руку Ковалю и поблагодарил за помощь. Зная от Келеберды, кто такой Дмитрий Иванович, он с любопытством рассматривал его.

Полковник делал вид, что не замечает этого. В какой-то момент с горькой иронией подумал: не пойти ли ему в рыбинспекцию, если не разрешат вернуться на прежнюю службу…

В «Волге», которую предложил начальник инспекции, чтобы доехать до Лиманского, Андрей Комышан как ни боролся со сном, но, убаюканный спокойным ходом машины по асфальту, вскоре задремал, привалившись к плечу Коваля.

Время от времени усилием воли он раскрывал глаза, дико озирался и, заметив, что валится на соседа, снова отодвигался в угол.

Дмитрий Иванович старался разобраться в своих впечатлениях об этом человеке. Уже с первого знакомства Андрей Комышан казался ему не способным на убийство, хотя не в меру вспыльчивый характер инспектора говорил не в его пользу.

Коваль смотрел на скошенные, желтые от стерни поля, вдоль которых бежала «Волга», и думал о том, как бы вызвать Комышана на откровенность, заохотить его, рассказать о своих взаимоотношениях с Петром Чайкуном. Слухи о стычках погибшего с Комышаном еще не давали оснований для каких-либо определенных выводов. Не имея права на официальный допрос, Дмитрию Ивановичу приходилось искать обходные пути.

17

— Юрась!

Брат замер, словно по команде.

— Чего тебе? — недовольно спросил он. — Некогда мне… О рыбинспекции я подумал. Не пойду. Не хочется воевать со всякой дрянью. Да и люди скажут: «Семейное дело. Брат тянет брата…» Рыбаки не очень-то любят инспекторов. А тут еще-всякие Чайкуны, Манькивськие… После этой истории с ондатрой — пропади она пропадом! — говорить нечего. Если бы и захотел, все равно не возьмут…

— Я не о работе, — перебил Андрей. — О другом…

— Вернусь — скажешь. — В последнее время Юрась упрямо избегал брата.

— Садись! — уже сердито приказал Андрей.

Совсем не послушаться старшего брата, кормильца семьи, Юрась не посмел. Как ни сопротивлялся внутренне, все же присел на краешек стула, готовый каждую минуту бежать.

Внизу, в заливе, басовито прогудели встречные баржи. Одна входила в Днепр, другая уходила в море. Они разминулись, а в воздухе еще долго разносились их голоса. Эти трубные, густые и мягкие звуки, приходившие словно бы из детства, — вспоминались и в армии, служить-то пришлось далеко от моря, — были ласковые, подобно материнскому голосу, и подчеркивали тишину и покой теплого предвечерья.

— Дело вот какое… — медленно начал Андрей, очевидно подбирая слова. Загасил окурок в пепельнице и, ничего не придумав, отвел взгляд, потом вдруг сказал, будто резанул: — Поговаривают, что ты к Лизке стал захаживать…

Сердце у Юрася прыгнуло и заколотилось. Перевел дыхание.

— Какой Лизке?

— Какой? — прищурив глаз, переспросил Андрей. — К той, которая ногу подвернула…

— А-а-а…

— Ты девку оставь, не липни!

Воцарилась тяжелая тишина, лишь гулко падали из умывальника в таз капли, — Юрасю казалось, что они долбят его темя. Взглянул в окно — уже садилось, остывая, солнце, — потом на Андрея и ничего не увидел: в глазах на миг потемнело.

— Так-то, брат, — снова заговорил Андрей, слова его падали будто камни.

— Не понимаю, — стараясь выиграть время и собраться с мыслями, наконец отозвался Юрась и уставился на запачканные пеплом пальцы Андрея, который все еще тыкал в пепельницу давно погасший окурок. — А тебе-то что?

— И понимать нечего! — буркнул старший Комышан. — Ну помог девке, когда ногу подвернула, — вот и все ваше знакомство… Заруби себе на носу, и чтобы разговоров больше не было…

— В конце концов, — вскинулся Юрась, — мои дела только меня касаются. Даже тебе не позволю вмешиваться.

— Знай, дурачок, — уже немного мягче произнес Андрей, — что у нашей семьи с ней дела поважнее твоих фиглей-миглей… Рыбой мы связаны. И нечего лезть со своими нежностями. Мало тебе юбок в селе, тех же одноклассниц! Молодых, хорошеньких… Добра этого — как бычков в заливе… Тебе жениться пора, а не кобельничать.

— Какие это у вас рыбные дела?

— Придет время — узнаешь! — неожиданно вскипел старший Комышан. Черные глаза его вспыхнули огнем. — Сказано, не лезь к ней — и конец!

Юрась еле сдерживался, чтобы не бросить в лицо брату, что знает, какая у них с Лизой «рыба»! Что он все видел собственными глазами и вовек не забудет той страшной ночи под окном у нее. Как вытянулось бы лицо Андрея, как бы он растерялся! Уже не кричал бы на него, а начал выкручиваться…

Но ничего не сказал. Противоречивые чувства раздирали его. Он стыдился Андрея: больно было за него и за себя, за то, что, зная все, не может проклясть любовницу брата. Рушилось уважение к старшим — видел, как гибнет семья. «Как еще Настя переживет!» Злился и на Лизку. «Ведь знает — Андрей женат!» Ненавидел за то, что посмела сойтись с его братом, — будто могла знать, что скоро на жизненных перекрестках встретится он, Юрась.

В конце концов, что они ему — и Лизка эта, и Андрей? Пускай себе любятся, как хотят, если они такие…

Он старался уверить себя, что охладеет к этой подлой, коварной Лизке, которая вдруг перевернула всю его жизнь. В течение всех этих дней, где бы ни был, чувствовал на себе ее взгляд, слышал ее голос и словно дышал одним с ней воздухом.

Он тоже был отчаянный. Недаром их, Комышанов, зовут черкесами. Если бы не знал об отношениях Лизы с Андреем, давно бы отважился на что-нибудь дерзкое. Завез бы ее на край света. Выкрал же Андрей когда-то Настю. Но чистое чувство удерживало его от безумных поступков, хотя в минуты душевной ярости готов был на все, лишь бы Лиза оставалась с ним. Эти вспышки бурной страсти чередовались с тяжелым унынием, чувством беспомощности и отчаяния, которое наполняло сейчас его жизнь. И хотя это была любовь к недостойной женщине, она приподнимала его, делала сильней, уверенней в себе, словно превращала из юноши в мужчину.

Но признаться брату, что он обо всем знает и все равно продолжает мечтать о Лизе… Нет, этого он не сделает. От одной только мысли об этом ему становилось стыдно, гадко на душе.

Он ничего не сказал брату, только не сводил с него глаз и тяжело дышал, сдерживая удары растревоженного сердца.

Дверь открылась. В хату вошла мать, следом за ней скрипнула дверью Настя. Мать любовно посмотрела на своего последыша, одарила ласковым взглядом. Настя, заметив, что братья ссорятся, решила не вмешиваться и ушла в другую комнату.

Юрась чуть ли не со слезами на глазах бросился к двери и выскочил во двор.

18

В этот раз Келеберда зашел к Ковалю с таким видом, что Дмитрий Иванович сразу догадался: ничего утешительного.

— Версия с рыбинспекторами подтверждается, — бодро начал майор. — Экспертиза установила, что Петра Чайкуна убили из ружья, которое принадлежит Андрею Комышану…

— Так, — кивнул Коваль. — Понятно… — И замолчал, ожидая продолжения.

Однако Келеберда не спешил. Помолчав, он сказал:

— Теперь Комышана и Козака-Сирого будем допрашивать подробно. От работы на время следствия их отстранили и служебное оружие изъяли.

Коваль снова кивнул. Майор понял: Дмитрию Ивановичу ясно, что он оттягивает время неприятного сообщения. Это его привело в замешательство, и он подумал, что присутствие Коваля в Лиманском — не только счастливая случайность и помощь, но еще и ненужный свидетель его, Келеберды, просчетов и ошибок.

— Что еще установила экспертиза?

Майор все еще чувствовал себя неловко. В голове пронеслись совсем посторонние мысли: ему никогда не подняться по служебной лестнице до положения Коваля — хотя бы потому, что не обладает такой проницательностью. На его счету, конечно, тоже не одно раскрытое преступление, но какими усилиями это достигалось! А у Коваля все выходит как-то само собой просто. Майор вспомнил когда-то услышанное, совсем далекое от его забот: великие писатели пишут хорошие книги тоже нелегко, но читатель этого не замечает. Талант творца в том и заключается, чтобы скрыть пролитый пот и чтобы людям казалось, что все написано легко, просто, естественно, как дыхание… Размышления эти заняли всего мгновение. Келеберда ответил:

— Повторная экспертиза установила, что на ружье Комышана есть отпечатки пальцев не только подозреваемых. Оружие, очевидно, побывало в руках многих. Есть следы и меньшие по размеру, возможно — женские. И еще, — он тяжело вздохнул, — ружье кто-то вытирал, стараясь уничтожить следы. Экспертам пришлось нелегко. Слава богу, преступник вытирал ружье наспех и не все уничтожил. У нас есть лейтенант Головань — ас дактилоскопии: на воде и то следы обнаружит!

— Гм! — В глазах Коваля вспыхнули острые огоньки. — Когда изъяли ружье?

— Два дня тому назад… Как только выяснили, кто выезжал на воду в ночь на восемнадцатое.

— А сегодня двадцать четвертое. Таким образом, в течение четырех дней после убийства оружие было у подозреваемых. Удивляюсь, как оно вообще уцелело.

Келеберда молчал.

— Где находилось ружье все это время?

— Два дня на рыбинспекторском посту. Его забрал у Юрася Комышана Козак-Сирый. Потом Андрей Комышан с разрешения начальника инспекции отнес ружье домой.

— Выходит, два дня стояло в помещении поста?

— Да, в углу.

— Следует установить всех, кто имел доступ в это помещение, в том числе и случайных посетителей.

— Мы это уже делаем, Дмитрий Иванович…

— Теперь относительно выстрелов… Известно точно, сколько раз стреляли той ночью. Нашли людей, которые слышали эти выстрелы. Хотя это, Леонид Семенович, лишь тоненькая ниточка, но для розыска и следствия она важна. Если четвертый и пятый выстрелы были позднее, когда Козак-Сирый с Юрасем уже пребывали на берегу, то самое пристальное внимание нужно обратить на эти поздние выстрелы. И искать еще кого-то кроме троих: братьев Комышан и Козака-Сирого…

— Не согласен с вами, Дмитрий Иванович, — возразил Келеберда. — Мало ли кто стреляет по ночам в плавнях и на лимане. Отправным пунктом должны быть не выстрелы — они нас собьют с толку, — а ружье и следы на нем.

— Вы говорите, их уничтожали и не все сохранились.

— Но и тех, что остались, хватит для подтверждения наивероятнейшей версии — убийца кто-то из этих троих.

— Смотрите, чтобы не заблудиться в трех соснах, — засмеялся Коваль, стараясь свое замечание, которое, забывшись на миг, он произнес безапелляционным тоном начальника, перевести в шутку и не затронуть самолюбие майора.

— Да уж постараемся, — в свою очередь улыбнулся Келеберда. — С вашей помощью, Дмитрий Иванович… Неудобно, правда, беспокоить человека на отдыхе, но коль уж вы здесь…

— Честно сказать, я и сам понемногу влезаю в это дело.

— На это и надеялись, — уже искренне признался майор. — Разве могли вы остаться в стороне?

— Да-а, — согласился Коваль. — Для нас, Леонид Семенович, нейтральных полос и спокойной жизни не бывает… Это уже до последнего дыхания… Я вот о чем думаю, — добавил он после паузы. — Не следует вам больше ко мне приходить… Преступник, возможно, здесь, в Лиманском, он насторожен, и не хотелось бы, чтобы обратили внимание на ваши посещения… Для всех я — дачник, и только… Появится надобность — свяжемся по телефону и встретимся где-нибудь за селом…

* * *

Этот разговор с Келебердой Дмитрий Иванович вспоминал, прохаживаясь берегом лимана между причалом рыбколхоза и инспекторским постом. Солнце еще не склонилось, припекало, и наехавшие в Лиманское дачники подставляли ему свои бока. Блестел перед глазами залив, и фелюги отсюда, с близкого расстояния, казались на высокой воде уже не игрушечными, а огромными кораблями.

Прогуливаясь в спортивных брюках и пижамной куртке, Коваль внимательно разглядывал отдыхающих. Они интересовали его только с одной стороны: не мог ли кто-то из них быть участником неожиданных событий в рыбинспекторской дежурке? Тот факт, что, как говорится, под самым носом у всех уничтожали следы на ружье, — свидетельствовал, что гибель Чайкуна не случайная трагедия и убийца или убийцы — люди активные и будут мешать расследованию. Есть, считал Дмитрий Иванович, два типа преступников: одни после преступления, случайного или умышленного, забиваются в нору и сидят там тихо, молясь, чтобы пронесло; другие активно вступают в борьбу с теми, кто ведет розыск и следствие, всячески затрудняя его, и, когда наконец их разоблачают, оказывают прямое сопротивление.

Коваль предпочитал встречаться с активным противником — загнанный в угол, он непременно допускал ошибки и разоблачал себя.

То, что противник был, очевидно, решительный и отчаянный, даже подогревало самолюбие Коваля. Активное противодействие преступника словно бы лично затрагивало его. Убийца, конечно, не мог догадаться, что за пенсионер отдыхает в Лиманском. Коваль понимал это, и все же эмоции, бывает, оказываются сильнее логики.

Осматривая пляж, Коваль отметил про себя, что многих дачников и лиманцев он уже знает в лицо: вот Лиза, хоть и в гипсе нога, но допрыгивает на костылях к пляжу — с помощью Даниловны или молодого Комышана, — ложится на раскладушку и жарится на солнце; вот мамаша с девочкой (Даниловна рассказывала, что у ребенка больные легкие и ему полезен лиманский воздух); вот два пенсионера в одинаковых парусиновых брюках и майках, загоревшие до черноты, накрыв головы фуражечками, играют в шахматы. Молодых людей, которые стайкой блуждают по пляжу и плещутся в воде, Дмитрий Иванович видит сегодня впервые. Местные ребятишки, когда идут купаться, непременно проходят мимо его окна в гостинице и скатываются с обрыва в залив словно сухие камешки.

Прошла размашистой твердой походкой медсестра Валентина — крашеное пугало: даже в самую большую жару кутается в платок, только нос торчит да глаза блестят. Но сейчас она его не интересует, на пляже он видит ее впервые; вообще местные люди заняты работой и на этом беззаботном клочке песка не бывают…

Невдалеке от колхозного причала маячила невысокая фигура старенькой женщины. Коваль ее тоже знал. Неизменно в своем заношенном сером платье — видно, другого у нее нет, — в разбитых башмаках, подвязанная белым платочком, старушка уже несколько раз встречалась ему на улицах Лиманского или на берегу. Тихо кланялась, как старому знакомому, и молча проходила.

По словам Даниловны, бабуся эта не имела в селе ни своей крыши над головой, ни родственников и все же не уходила отсюда. Хата ее сгорела во время войны, теперь живет где придется, почти никто из старожилов не отказывал ей в приюте и куске хлеба.

Старушка тоже ищет следы на воде, следы своей сестры. Родители почти одновременно умерли, когда девочки еще только становились на ноги. Старшая вырастила младшенькую и не выходила замуж.

Когда началась война, младшую взяли в армию, старшей по состоянию здоровья отказали. И пропала без вести на войне сестричка.

Ежедневно вот уже несколько лет высматривает ее с моря старушка. Ходит на причал, откуда когда-то отошел катер с солдатами-новобранцами, и часами вглядывается в далекий горизонт…

Дмитрий Иванович подошел к рыбинспекторскому причалу, к которому прижались три моторных лодки, в песок уткнулась еще одна — весельная.

Возле двери на лавочке сидела сторожиха Нюрка и что-то вязала. С балкона гостиницы Коваль не раз наблюдал за ней, видел, как она бегает к колхозной кладовой и возвращается оттуда вовсе не с пустыми руками. Когда Коваль спросил у Даниловны, что это за особа, та презрительно ответила: «Щука», — даже не объяснив, почему так прозвали в селе сторожиху. Сказала лишь, что в совхозе работать не хочет, ей выгоднее возле рыбаков околачиваться, а то, что тащит рыбу из кладовой, так не даром же ей при рыбинспекции состоять.

Ковальпрохаживался возле лодок. Они интересовали его как «транспортные средства», которыми мог воспользоваться убийца. Он уже мимоходом осмотрел моторки рыбколхоза — больших фелюг пока что не брал во внимание, — охватил взглядом несколько стоявших у берега частных лодок. Хотел осмотреть еще парусники молодежного яхт-клуба, два из которых грациозно покачивались невдалеке и поворачивали под легким морским бризом то в одну, то в другую сторону свои белые крылья. Но больше всего его сейчас интересовали лодки рыбинспекции.

Коваль поздоровался со сторожихой и попросил разрешения присесть. Она подняла на него глаза, сделала вид, что только сейчас увидела. Хотя он уже давно заметил, что Нюрка тайком следит за ним. Когда она подняла голову, Дмитрий Иванович понял, почему эту крепкую тетку прозвали в селе «щукой». Была пучеглазой, с неожиданно длинным острым носом.

«В самом деле, — подумал Коваль. — Такая крепкая еще молодая женщина могла бы найти себе работу и в совхозе…»

Он присел и начал с того, что пожаловался на жару, которая досаждала уже несколько дней и могла смениться, как обычно, грозовыми дождями. А это задержало бы уборку позднего урожая. Нюрка в ответ только кивнула. Не спросила, что нужно возле рыбинспекции этому немолодому, немного мешковатому мужчине с поседевшими, выбивавшимися из-под белой «капитанки» волосами. Нюрка особенно интересовала его — ведь именно в ее дежурство в ту трагическую ночь восемнадцатого августа, судя по записи в журнале, находились на воде инспекторы Комышан и Козак-Сирый. Именно в ту ночь Козак-Сирый задержал Юрася Комышана с ружьем, которое принадлежало его старшему брату и из которого был убит Петро Чайкун.

Правда, вызывало сомнение, что в ту субботнюю ночь на дежурство выезжали оба инспектора. Комышан не допустил бы, чтобы коллега задержал его родного брата, конфисковав при этом его собственное ружье. Конечно, инспектора могли выехать и не вместе. К тому же лодкой брата воспользовался Юрась. И все же…

Знать бы, какие в действительности взаимоотношения между этими двумя инспекторами? Дружат? Просто товарищи? Враждуют?..

Ответ могла дать эта пучеглазая женщина… Но он не имеет права ее спрашивать, а если и спросит, то она, чего доброго, возьмет и прогонит… Подержать бы в руках журнал дежурств… Но… Покамест будет собирать отдельные кирпичики фактов, чтобы потом восстановить все здание событий…

Чтобы не вызывать лишних подозрений, Дмитрий Иванович попросил весельную лодочку, привязанную к колышку почти у самых Нюркиных ног. Свое желание высказал так несмело, даже жалобно, что если бы услышали его бывшие коллеги, то не поверили бы, что это он. Чего только не приходится делать ради поисков истины!

— Это частная, — кивнула на лодку Нюрка и недовольно уставилась на Коваля. Она еще не полностью освободилась от неприязни, которую вызывал у нее этот дачник.

Дмитрий Иванович вздохнул.

— Я бы и с моторкой справился. — В своей игре он зашел так далеко, что того и гляди предложил бы сторожихе деньги, лишь бы разрешила.

— Ха… Ему еще и моторку! Сказано: на лиман посторонним без разрешения выходить нельзя. — И лишь теперь решительно спросила: — А кто вы такой?..

— Да никто, — кротко ответил Коваль. — Отдыхаю, живу в гостинице… с разрешения директора совхоза. А вообще я пенсионер…

Нюрка смерила полковника критическим взглядом, словно зацепила крючком.

— Для пенсионера вы еще молодой…

— Я по военной линии, — нашелся Коваль.

— Может быть, — согласилась Нюрка. — Вам, слышала, пенсию дают не по возрасту, а сколько лет прослужили. — И она уже спокойнее, с любопытством посмотрела на Коваля. — Вы, может, полковник какой-нибудь?

— Вполне возможно, — улыбнулся Коваль.

— К нам и генерал ездит.

— Ну, генералу я неровня.

«Человека, — подумал Дмитрий Иванович, — больше всего настораживает неизвестность или то, что не укладывается в стандартные рамки». Теперь, когда он обрел усвоенный Нюркой стереотип дачника, первый шаг к нужному разговору был сделан.

И вдруг полковник увидел, что к берегу подходит утлая лодчонка деда Махтея. Коваль чем-то понравился этому дедку с широкой, белой, словно бы подпаленной снизу бородой, как у завзятого ресторанного швейцара; в бороде часто застревали рыбья чешуя, крошки самосада, из которого Махтей сворачивал самокрутки.

Дед подозвал Коваля, и тому пришлось подойти к воде.

— Дмитрий Иванович! — крикнул дедок, показывая на ведро в лодке. — Бычками хочу вас угостить, полведра надергал.

— Спасибо! — замахал руками Коваль. — Не надо.

— А вы что-то долгонько отсутствуете, — не сдавался дед. — Думал, заболели… Бычки по вас скучают. — Махтей причалил к берегу, явно намереваясь похвалиться уловом.

Впрочем, это было на руку Дмитрию Ивановичу, и он, подтянув лодку, хотел было помочь деду сойти.

Но где там! В подкатанных до колен штанах, оголявших худые синие жилистые ноги, дедок ловко и легко ступил в воду.

— Здравствуйте. И берите себе эти бычки. — Он поставил ведро с рыбой к ногам Коваля.

— Вы лучше Даниловну угостите или вот Нюру, — показал Коваль на сторожиху.

— Фю-ю, — сквозь щербатые зубы присвистнул дедок. — У Нюрки знаете сколько рыбы — во! — Махтей провел ладонью выше своей головы. — Да и ваша Даниловна дорожку к рыбинспекторской кладовой знает. Что ей бычки!

— Разве в кладовой всем рыбу раздают? — улыбнулся Коваль.

— Э-э, не всем, — хитро прищурился Махтей. — По дорученции от начальства.

Формула, высказанная дедом, казалось, удовлетворила Коваля, а может, его внимание привлекла частная лодка с намалеванным на боку номером, мотор с которой был снят.

— Видно, кто-то весло потерял, — сказал Коваль, заметив, что в лодке правилка была не металлическая, как обычно, а старая, деревянная.

— Может, к хахалю ездила, а он ее прогнал, — захихикал дед. — Вот она на нем свое весло и поломала — девка крепкая. А это деревянное у меня стояло, выпросила.

— Кто? — поинтересовался Коваль.

— Да Валька, медсестра наша.

— А, медсестра, — сказал Дмитрий Иванович. — Я видел, такая высокая девушка. Так это ее лодка?

Даниловна как-то рассказывала про Нюркину хату — целый дом на четыре комнаты. Но с тех пор как у нее поселилась медсестра, больше никого к себе не пускает…

«Хорошие деньги эта Валька платит», — сказала тогда Даниловна.

«Откуда у медсестры деньги, — не согласился с ней Коваль. — Ставки у среднего медперсонала невысокие».

«Так она еще и портниха чудесная. Такие лифчики шьет, и в Париже, может, лучших не делают. К ней даже из Херсона приезжают. Вот и не хотят чужих людей у себя селить: у одной — рыба, у другой — лифчики…»

— Какому хахалю! — вспыхнула между тем Нюрка, ее опаленное южным солнцем лицо налилось кровью. — Забирай свое весло и иди отсюда, старый босяк! — озлобилась она на деда. — Уже землей порос, а такое мелешь!

— Ну и щука ты! Я же просто так, — отступился Махтей и, смущенный, побрел к лодке.

Коваль понял: разговора со сторожихой не получится, и направился к парусникам, как раз подходившим к причалу.

19

— У нас на всю область одна оперативная группа, — рассказывал Андрей Комышан, сидя перед Ковалем в гостиничном номере и теребя мягкую медную проволочку, которая кто знает откуда оказалась на столе.

Пришел Комышан с гостинцами — несколькими свеженькими, чуть привяленными тараньками и пивом. Стаканы были наполнены янтарным напитком, и собеседники неторопливо, глоток за глотком, казалось, запивали разговор. Велся он и впрямь не очень живо. Хотя после того ночного дежурства, когда они с Дмитрием Ивановичем задержали браконьеров на катере, Андрей и проникся к полковнику дружеским расположением и всячески это подчеркивал, однако чувствовал себя немного неловко с ним, словно от того исходила какая-то сковывавшая сила. Бутылка-другая пива, конечно, не могла его расшевелить. Поэтому он сидел за столом прямо, строго и крутил грубыми, со следами порезов и ранок пальцами злополучную проволочку.

— В оперативной группе людей немного, — объяснял он. — Всего четыре человека: районный инспектор и трое рядовых… — Комышан рассказывал почти машинально, думая при этом о всякой всячине, которая лезла в голову, о том, почему его так тянет к этому немолодому человеку, словно приворожил его чем, хотя с виду обыкновенный дачник, каких здесь каждое лето навалом — не сеют, не поливают, сами вырастают. Спросить бы, где работал до пенсии, да неудобно. — Остальные инспектора обслуживают участки. У нас четыре поста. Вот эти участковые инспектора и ловят браконьеров. Оперативная группа действует в исключительных случаях. Там, где начинают учащаться нарушения, возникают особые обстоятельства, появляются крайне нахальные вооруженные браконьеры, с которыми участковый не в силах справиться, туда и выезжает оперативная группа. Рассматривает заявления местных жителей, сигналы о нарушителях, жалобы на инспекторов. Работы у нас хватает, сами видели. Помогает общественность, дружинники. Сами не управились бы…

Комышан рассказывал и удивлялся, почему Дмитрия Ивановича так интересуют подробности их работы. Уж не собирается ли он пойти в рыбохрану? Поседевшая голова Коваля не позволяла делать такие предположения. Комышан, правда, уже убедился, что его новый знакомый — человек крепкий, но он понимал, что возраст, который щедро посеребрил волосы, не разрешит Дмитрию Ивановичу проситься на их и для молодого нелегкую и опасную работу.

Смакуя пиво и свежую тарань, Коваль понемногу перевел разговор на последние события, на пересуды об убийстве, которые все еще не улеглись. Окружающая тишина, спокойный лиман, который в последние дни синим ковром смиренно разлегся под высокими кручами, словно бы отодвинули в прошлое недавнее трагическое происшествие. Но по селу ходила в черном платке желтая как воск Ирка Чайкун, кричала про несправедливость судьбы и требовала кары неведомому убийце. И даже этот приход Андрея Комышана был связан с тем, что Келеберда взял у него, а также у Юрася и Козака-Сирого подписку о невыезде и отобрал пистолеты, без которых инспектора не рисковали идти на дежурство. Поэтому у Комышана и появилось свободное время.

— Леня как-то сказал, что у вас с покойным был конфликт? — прямо спросил Коваль.

— Конфликт? — вскинул бровь Комышан. — А как же, бывало, — произнес он с нескрываемой грустью в голосе. — И не раз. С браконьерами каждую весну, как только нерест, начинаются конфликты, и еще зимой, когда рыба собирается в зимовальных ямах, а они драчами калечат ее.

— Да, да, — соглашаясь, кивнул Коваль. — Я о том случае, когда он вас избил.

— А-а, раки… — вспомнил Комышан. — Было дело… — Он замолчал, задумался, будто спрашивал себя, стоит ли вспоминать и рассказывать это чужому человеку. Но выражение лица Дмитрия Ивановича успокоило, и Комышан, преодолевая внутреннее сопротивление, глухо произнес: — Да-а, в прошлом году… Уже и забылось… Как-то в мае у меня выпало два дня отгулов. Отправился с друзьями на дачу. Там встретил еще одного знакомого, механика из управления милиции, который приехал отдохнуть с семьей. Пока женщины готовили еду, мы решили выехать на лиман. Взяли в лодку и в катер обрадованных ребятишек и подались мимо Красной хаты. Вскоре налетел сильный ветер, солнце закрыли высокие тучи. Мы пристали к берегу, помню, поиграли в волейбол, дети нарвали цветов, в мае их много на островках. Время было возвращаться обедать. Трое моих товарищей столкнули «южанку» в воду, сели и рванули себе. А мы вчетвером, не считая ребятишек, — я, значит, механик из милиции и хозяин катера, мой друг Сашко с женой, — еще долго возились с тяжелой посудиной, пока стащили ее на воду. Наконец, завели и стали медленно отводить катер от берега, где было много водорослей, ряски.

Только свернули за мыс, смотрю — чьи-то ноги торчат впереди из воды. Кричу Сашку: «Глуши мотор!» Если бы наш катер продолжал идти, рубанул бы винтом по ногам нырнувшего человека. В камышах заметил еще чей-то катер. И в нем Петра Чайкуна, который сгребал в мешок раков. У нас запрещено собирать в норках раков, потому что таким способом выбирают всех, даже мелюзгу. Можно ловить только раколовками. Тут вынырнул тот человек, на которого мы чуть не наехали, в руках с десяток раков.

«Что ты делаешь? — говорю ему. — Ты же всех истребишь».

А Чайкун кричит мне: «Не трогай людей!..»

Нас волной как раз подогнало к их катеру, стали бортом к борту. Глубина небольшая. Тем временем из воды выбрались еще два раколова, здоровенные мордатые парни, как потом выяснилось — рецидивисты, отсидевшие не один срок за кражу золота. Четвертый из этой компании куда-то сиганул, явно понял, что наскочила инспекция. Мне даже показалось, что это был не парень, а девка — такая высокая, длинноногая. Но так быстро скрылась в густых камышах, что я и не рассмотрел. Не до нее было. Только чего бы это девка оказалась в такой компании!

Чайкун мне и говорит: «Знаешь что, Андрей, мотай отсюда, пока не поздно. Ради Насти советую. Давно ты у меня в печенках сидишь!»

Ну, думаю, тут дело серьезное. Но еще не было случая, чтобы я перед браконьером пасовал. Хоть и в трусах был, так сказать, не по форме, но инспектор — он всегда инспектор. Перепрыгнул в браконьерский катер, а там полно раков, ползают всюду. Я быстренько стал считать их, чтобы определить сумму штрафа — по рублю за каждого, — и выбрасывать в воду, как это мы всегда делаем. Вдруг еще один браконьер влез на катер — и ко мне:

«Ты кто такой?!»

«Инспектор!» — разъярился Петро, увидев помощь, и неожиданно ударил меня кулаком в переносицу. Видите, Дмитрий Иванович, вот тут.

Комышан приблизил лицо к Ковалю, чтобы тот получше разглядел белую полоску на носу, которая выделялась на его загорелой до черноты коже.

Коваль сочувственно кивнул. Он слушал внимательно Комышана, даже отодвинул стакан с пивом, хотя после тарани появилась жажда. Боялся нарушить атмосферу искренности, в которой протекала беседа, и ту доверительность, которая овладела Комышаном и которую можно было нарушить неосторожным движением или неожиданным словом. Андрей Степанович заново переживал давние события и, казалось забыв о собеседнике, увлекшись, рассказывал самому себе.

— На ногах устоял и бросился на Петра, — хриплым голосом продолжал Комышан. — Он не удержался и полетел за борт… Тут же второй браконьер хватил меня по голове молотком… И я тоже свалился в воду… Услышал только крик Сашка: «Гады, что вы делаете!»

Потом, когда очнулся в воде, вижу: Сашка схватили, Чайкун и еще один за руки держат, а третий бандит по голове молотит. Жена Сашка кричит, дети визжат со страха… Бедняге потом сложную операцию в больнице делали, пластинку вставили. Мерзавцы ему в четырех местах голову проломили. К счастью, друзья, уехавшие на «южанке», спохватились, что нас нет, и повернули назад.

Я стаскиваю с катера того, который бил Сашка, и мы с ним в воде продолжаем бороться. Я весь в крови, хотя вода и смывает ее… Подъехали товарищи. Бандиты им кричат: «Мы сейчас и вас обработаем!» Но, видно, все же испугались и дали деру. Мы не стали их догонять, знали — никуда они не денутся.

Сашка вытащили из воды без сознания и повезли в Херсон. Катер вел уже я. Приехали на водную станцию. Милиция вызвала по телефону «скорую помощь» и следователя из прокуратуры. Следователь сразу стал требовать от всех нас: «А ну дыхните!» Я был абсолютно трезвый, и все мои друзья тоже — ведь мы еще не обедали. А вот с Сашком вышла чепуха. Когда мы его везли, он был без сознания, в крови. Жена вытащила из багажника флакончик со спиртом и обтерла ему голову. На этом основании, как мы ни переубеждали, следователь сделал вывод: «Легкое опьянение, установленное по запаху…»

Бандитов этих поймали. Милиция охотилась за ними четверо суток. Какой-то Семеняка, второй — по фамилии Крутых. Пока, правда, не судили, все никак дело не закончат…

— И Чайкун скрывался?

— Тоже в плавнях прятался… Меня больше всего удивило, где он с теми рецидивистами связался и чего их из Сибири принесло сюда, на Херсонщину, мало им других мест на земле!

— Ваш край богатый! — улыбнулся Коваль. — Тут и рыба, и зверь, и деньги у людей есть…

— Это верно, у нас — Клондайк. Днепр — золотая жила, — подтвердил Комышан, показывая, что и он, как говорится, не из глины леплен и кое-что читал в своей жизни.

— А кто же все-таки был четвертый? — поинтересовался Коваль. — Вы говорите, женщина…

— Вот с четвертым просто диво какое-то, — развел руками Комышан. — Все в один голос твердят, что их было только трое.

— Вы видели кого-нибудь из них после драки? Встречались?

— С Чайкуном встречался… Э-э!.. — вдруг спохватился Комышан. — А ведь пиво наше греется!..

Он залпом выпил стакан и снова наполнил его.

— Потом они приезжали ко мне в больницу — я там пролежал три недели, — предлагали деньги, чтобы дело прикрыть.

— И Чайкун?

— Нет, только эти двое.

Комышан подумал, что не стоит рассказывать, как Петро пытался передать через Настю кожанку в подарок, но она не взяла.

Коваль заметил, что инспектор запнулся на миг.

— Я им сказал, — продолжал далее Андрей Степанович: — «Хлопцы, мне ваших денег не нужно и ничего от вас не хочу. Встретимся когда-нибудь, тогда и разберемся, кто кому что должен».

— Они могли это понять как угрозу.

— Я не хотел с ними никаких дел иметь. А Сашко пролежал в больнице два с половиной месяца, после чего поехал в санаторий. Оказывается, они дали ему тысячу рублей, чтобы он долечился…

Коваль внимательно вглядывался в худощавое лицо Комышана, который сминал проволочку и в конце концов скрутил ее так, что она стала маленьким шариком. Дмитрий Иванович старался понять: способен ли человек, сидящий перед ним, на убийство? Он соединял в одну цепь имевшиеся у него факты, анализировал характерные черты Комышана: упорство, вспыльчивость, даже жестокость, но не видел у него явной злобной мести. Комышан быстро вспыхивал и так же быстро успокаивался. А потом глаза — суровые во время рассказа о браконьерах, они одновременно таили в себе и едва заметные иронические искорки; инспектор словно бы и не злился на этих губителей природы, не проявлял к ним ненависти и, привыкнув воевать с ними, в глубине души признавал как неизбежность сам факт их существования. Бороться с браконьерами — это была его работа, и он должен был выполнять ее хорошо, как любую работу.

— Это не я с ними встречался, а они со мной, — продолжал Комышан, отложив в сторону скатанную в шарик проволочку. — Когда в больницу приехали. А на воде с ними снова столкнулся уже в конце года. Если вам интересно… — Комышан заметил проницательный взгляд Коваля и почувствовал неловкость. — Я вам как на духу, как на следствии, — неожиданно сказал он, не догадываясь, как близок был к истине. — Давайте лучше допьем пиво… Сегодня в Доме культуры кино… Я, наверно, полгода там не был. Дома — телевизор. Цветной. Настя обрадовалась, что не пошел на дежурство, — может, хоть в клуб с ней загляну. Мы-то смотрим телевизор на Красной хате, в свободное от работы время. Чтобы не отрываться от культуры и не одичать, — улыбнулся он.

Коваль поддерживал атмосферу взаимного расположения, установившуюся в разговоре. Хорошо понимал, что благосклонность к нему Комышана вызвана не только тем, что он ходил с ним на дежурство. Немного загадочная личность дачника, о котором печется сам начальник областной инспекции, разрешив ему жить на Красной хате и даже поездить с инспекторами, заинтересовала их всех. И если Коваль, пригласив к себе Комышана, имел свою цель, то и Андрей пришел в гостиницу, тоже надеясь, что дружба с приятелем начальника инспекции может пригодиться и ему.

— Ну что же. В кино так в кино. В вашем Доме культуры я еще не бывал… А все же интересно, как вы снова встретились с ними?

— Где-то в начале декабря в инспекцию пришла жалоба, что объявились какие-то браконьеры. Из письма получалось, что орудуют все те же Семеняка и Крутых. А они парни лихие — за два-три часа ночью берут триста — четыреста килограммов рыбы, всякой: и сазана, и сома, и осетра, а попорют, поранят — и того больше. Зимой, скажем, в низовье Днепра рыба на ямах стоит. Семеняка и Крутых хоть и не здешние, но с ними всегда кто-то из наших, которые хорошо знают места, где собирается рыба. Опускают фару на четыре-пять метров и, когда большая рыба вокруг света соберется, колют ее баграми.

Получили мы задание из Херсона от начальника и вместе с Козаком-Сирым выехали на лиман. Место, где самые свирепые браконьеры бьют рыбу, мы знали, у нас его называют «корыто»… Значит, приехали к маяку, в залив, побыли там часа два. Вдруг смотрим — из-под Станислава идут три лодки. В каждой по человеку. Все лодки на быстром ходу, рвутся вперед в направлении села Геройского, как раз туда, где есть зимовальные ямы. Мы с Сирым сразу поняли, что это за люди…

Уже начало смеркаться. Лиман стал свинцовый, и лодки сливались с водой и небом. Сначала думали пойти следом за браконьерами и подкрасться к ним, зайти с двух сторон. Однако, поразмыслив, отказались от этого плана, — подкрадываться нужно было на тихом ходу со скоростью три-четыре километра в час, почти как на веслах, иначе спугнешь и не задержишь. Лодки-то у них особые… Обычно моторы работают на семьдесят втором или семьдесят шестом бензине. Но эти варвары что-то в них переделывают и гоняют на девяносто третьем. На таком горючем ходит лодка быстрей, не догонишь. Правда, моторы свои они сжигают за два-три месяца, и потом продают за бесценок, покупают новые. Но не жалеют, затраты легко покрывают рыбой.

Поразмыслив, мы решили вернуться, взять еще две лодки с инспекторами или дружинниками. Так и сделали. Приехали на Красную хату, поужинали, посмотрели кинофильм, а около двенадцати двинулись назад, на «корыто». Понимали, что, пока ужинаем и развлекаемся, они там бьют рыбу, сердце у нас болело, но что поделаешь — должны были поймать на месте преступления, чтобы конфисковать, согласно закону, лодки, оштрафовать и отбить охоту лезть в зимовальные ямы. Да и весной, когда рыба пойдет на нерест, чтобы не совались на воду. Если не поймаешь на горячем, не будет достаточных доказательств, никакой суд тебя не поддержит, и выскользнут они из рук правосудия как угри.

Когда подъехали ближе к ямам, на воду уже лег туман. Я заглушил мотор, за мной — и остальные инспектора. В тумане ничего не видно было, только слышим, как разрывается лиман от грохота. Это они уже понабивали мешки рыбой и убегают. Браконьеры опытные и домой с рыбой, где их может ожидать засада, не поедут. Знал, что свезут добычу куда-нибудь в глухой уголок плавней, откуда и заберут позже.

Туман, конечно, помешал. Мы двинулись на шум моторов, проехали немного, остановились, а их лодки ревут уже где-то сзади. Снова гонимся. Словно по кругу ходим, не поймешь, где чей грохот, но все же выскакиваем прямо на них. Однако они дали газу и опять скрылись в тумане. Вполне могли удрать, но туман и их сбивал с толку. Наконец мне посчастливилось догнать одного. Чуть было не ушел. Крутит лодкой то туда, то сюда. Бросился наперерез ему. Ударил носом в мотор. Моя лодка на дыбы встала, его — воды черпанула. Чуть не перевернулись посередине лимана. Моторы заглохли. Гляжу: да это же Чайкун, который летом меня едва не убил. Кричу в сердцах: «Вот теперь я с тобой расквитаюсь!»

Коваль обратил внимание на то, как сжались при этом у Комышана губы. Но одновременно оценил искренность инспектора: эти свои слова он мог бы и опустить, учитывая то, какое подозрение висит над его головой.

— Вижу, сидит мокрый с головы до ног, тихий такой, как мышь. Говорю ему: «Я не такой, как ты, Петро. Мы с тобой рассчитываться будем совсем в другом месте, как по закону положено. А сейчас я тебя задерживаю как браконьера». Лодка у него была вся в крови. От поколотых рыбин. Рыбу он из лодки на ходу выбрасывал, полетел в воду даже аккумулятор. Но два мешка добычи все же не успел выбросить.

Тут подъехали наши, я зацепил его «казанку» и потащил на Красную хату, в инспекцию. Там составили протокол, оштрафовали, лодку и мотор конфисковали как транспортное средство незаконной ловли рыбы, сам я и сдал их на склад… После того с Чайкуном на воде не встречался…

— А компаньонов его тоже поймали?

— А как же! И Семеняку, и Крутых… Да что им сделаешь? Ну оштрафовали, лодки позабирали, так они новые купят, денег у них навалом. Как только пойдет рыба, снова где-нибудь появятся.

— Как вы думаете, Андрей Степанович, кто все-таки мог убить Чайкуна? — вдруг спросил Коваль.

Комышан вопреки ожиданиям очень спокойно реагировал на этот вопрос. Лишь пожал плечами: мол, кто его знает. Ни один мускул не шевельнулся на лице.

— Не его ли дружки из Сибири?

— И такое бывает. Браконьеры — народ жадный, ненасытный, гребут тысячи, а за копейку могут голову друг другу проломить, особенно когда дележ идет… Но Семеняку и Крутых вроде не подозревают… А вот меня милиция таскает. Конечно, я с Петром схватывался, уж больно много он нам насолил, да разве он один… Но я с ним по закону, по службе боролся… А так он мне ни к чему… Если всех браконьеров, с которыми воюем, начнем стрелять, нужно большую могилу копать… Да и как это человека убить?.. Одно дело — наказать, как того закон требует, но чтобы убивать… Нет, человеческая кровь — не рыбья, хоть и она тоже красная… — Комышан примолк и вдруг как-то грустно продолжил: — Вот мы воюем, воюем со всякими нарушителями… Поймаю какого-нибудь любителя с лишними крючками на спиннинге или с несколькими килограммами рыбы сверх положенного, оштрафую его, потом думаю: «Вот спасаем тонны рыбы от браконьеров… Но рыбы становится меньше и по другой причине… Изменяются к худшему природные условия, места нереста; бывает, напрочь исчезает целый биологический вид… Той рыбе, которая любит чистую воду, у нас уже непросто выжить…»

Коваль согласно кивнул.

— Я слышал, что и на брата вашего, Юрася, подозрение падает? — без всякого перехода спросил он.

— Да, — вздохнул Комышан, — Юрась в ту ночь был на воде. С моим ружьем…

Ковалю показалось, что Комышан слишком спокойно произнес эти слова. Спокойней и уверенней, нежели полагалось бы говорить в таком случае брату. Не подозревает ли он сам Юрася?..

Решил убедиться в справедливости своего впечатления.

— Он что, тоже браконьерничал в ту ночь?

— Да, — нисколько не колеблясь, кивнул Комышан. — Было дело. Его Козак-Сирый задержал… А я еще думал устроить инспектором…

— А вы разве в ту ночь не выезжали на дежурство?

— Нет. Козак-Сирый один дежурил.

— А вдруг Сирый… по случайности… — предположил Коваль и не договорил.

— Нет, — возразил Комышан. — Человек он решительный и ярый, но чтобы убить… нет… непохоже… Настоящий инспектор. Непримиримый до крайности. Бывает, до анекдота доходит. — Он снисходительно улыбнулся. — Тут с ним целая история. После случаев вооруженного нападения браконьеров начальник нашей бассейновой рыбинспекции запретил выезжать ночью поодиночке. Только парным патрулем или с дружинниками. Но Сирый частенько пренебрегает этим приказом… Все ловит и никак не может поймать какого-то заколдованного браконьера, который ставит сети на рыбу и ловушки на ондатру как раз той ночью, когда Козак-Сирый дома или дежурит в другом месте. Ну прямо с нечистой силой якшается, а как же иначе: всегда ему известно, когда и где будут патрулировать инспектора. А ведь Сирый знает всех потенциальных нарушителей в Лиманском и окружающих селах. Правда, несколько раз гонялся за ним в темноте, но не только не поймал, даже не догнал и не разглядел как следует… В прошлом году начальник инспекции предложил Сирому хорошую работу в Херсоне, но он отказался, потому что дал себе слово никуда не уезжать, пока не поймает своего врага… А я думаю, что никакого такого мифического браконьера, который водит за нос Сирого, на свете нет…

— Тогда остается только Юрась, — развел руками Коваль. — Вас, говорите, на воде тогда не было. Алиби… На Козака-Сирого и подумать нельзя… Жалко в таком случае вашего брата. А где вы сами тогда были? Дома?

Комышан настороженно посмотрел на Коваля.

— Вы допрашиваете как следователь, — попробовал улыбнуться Комышан. — Пусть милиция разбирается, Юрась или не Юрась.

— Какой из меня следователь, — возразил Коваль. — Просто интересно. А почему это чужаки выбрали из местных именно Чайкуна? Может, родственником приходился кому?

— Нет. Семеняка, правда, из Николаевщины, а Крутых — сибиряк. Петро Чайкун тоже когда-то в колонии был, за кражу сидел. Может, там и подружились. Вот мне он приходился родственником. Через Настю.

Комышан умолк и задумался. Взгляд его на миг остановился, и он словно отключился от разговора, от Коваля, гостиницы и всего на свете.

Дорого заплатил бы Дмитрий Иванович, если бы в это мгновение смог проникнуть в мысли Комышана. Коваль еще не решил, ориентировать ли Келеберду на этих браконьеров, дружков погибшего… Очевидно, не следует с ходу отбрасывать и эту версию. Ведь на ружье, из которого был убит Чайкун, есть отпечатки пальцев не только братьев Комышан и Козака-Сирого. Его переставляла на посту из одного угла в другой сторожиха Нюрка. Но есть и еще какие-то до сих пор не идентифицированные следы…

20

Со странным чувством заходил сегодня Дмитрий Иванович в светло-серое здание Управления внутренних дел, стоявшее на узенькой улице, напротив сквера. Раньше, когда приезжал для проверок и помощи уголовному розыску, он не обращал особенного внимания на здание, а теперь присматривался, словно впервые переступал его порог: скользнул взглядом по фасаду и уточнил для себя, что дом довольно модерный, не так давно построенный, что такой формы и размера окна вошли в моду лишь в последние годы.

Он прошел мимо дежурного старшины, предварительно показав новую красную книжечку внештатного инспектора министерства, которая давала право свободного входа в помещение управления. И это было тоже новое в его жизни, раньше он заходил сюда в сопровождении офицера, который встречал его на вокзале или аэродроме, и никаких удостоверений не требовалось; дежурный вытягивался, а он лишь отвечал на приветствие, поднося руку к фуражке, и, занятый своими мыслями, почти не замечал его.

Сейчас Коваль остро почувствовал, что бурная жизнь, которая кипит в этом доме, уже не касается его, потому что он гость, а не участник событий. И это было непривычно и больно.

Он быстро поднялся на третий этаж в знакомый кабинет Келеберды — спешил, потому что не хотел встречаться с другими сотрудниками управления. Запыхавшись и вытирая платочком шею, опустился в предложенное ему кресло.

— Ну и духотища! — пожаловался сразу, едва взглянув на озабоченное лицо майора.

Тот грустно кивнул в ответ, подумав при этом об атмосфере служебных страстей вокруг незавершенных уголовных дел.

Ковалю ни к чему было задавать банальные вопросы вроде «как дела, коллега?». Он хорошо знал, что такое рабочее напряжение. Келеберда тут же открыл сейф и положил на стол перед Ковалем серую папку дела. Чемодурова с наклеенной бумажкой:

«Начато…

Закончено…»

От этой папки с порыжевшей от времени наклейкой повеяло чем-то очень близким и даже родным. Графа «Закончено» была не заполнена.

— Сегодня пришла, — кивнул на папку Келеберда. — Едва вырвали в Киеве. Все «почему» да «зачем».

— Говорил же вам, что я телепат, — пошутил Коваль. — Знал, когда приехать. А то, что не хотели присылать, понимаю. Дело повисло у них на шее.

Келеберда горько усмехнулся. Он уже не верил, что Дмитрий Иванович сможет помочь в розыске убийцы Чайкуна. А начальство тем временем торопило, напоминая о закончившихся сроках. То, что Коваль заинтересовался незавершенным делом об убийстве на Днестре и другими схожими историями из архива управления, свидетельствовало, по мнению Келеберды, что он отходит от розысков убийцы Чайкуна.

— Читайте, Дмитрий Иванович, — без всякого энтузиазма сказал майор, — а я к начальству. На ковер зовет. — Он вздохнул и, взяв со стола бумаги, вышел из кабинета.

Коваль принялся листать знакомые странички с наклеенными фотографиями места убийства, трупа застреленного мужчины, протоколы допроса свидетелей. Часть их была написана его рукой. Эти записи он знал почти на память. Но тянуло еще раз вчитаться в происшествие на Днестре, в чем-то схожее с историей убийства Чайкуна в днепровских плавнях. Вдруг что-то упустил. Может, взглянув по-новому на прошлое трагическое событие, найдет ключ и к сегодняшней трагедии. Есть много общего: ружье — как орудие преступления, глухие плавни — как место событий, отсутствие видимых мотивов преступления. И главное то, что убийца и там, и тут словно сквозь землю проваливается. Как говорится, прячет концы в воду. На Днестре, правда, нашли на дне пролива ружье Чемодурова, а тут оружие, из которого убили человека, спокойненько стояло в помещении рыбинспекции. А ружье Чайкуна в воде найдено.

Коваль листал дело. Дошел до страничек, озаглавленных «Обстоятельства события».

«17 октября около 14.00 в камышах в районе отделения совхоза «Днестровский» в лодке типа «южанка» обнаружен труп гражданина Гуцу Михайла — водолаза спасательной станции — с огнестрельной раной в голове и обезображенным картечью лицом…»

«…Обстоятельства преступления и осмотр трупа дают основание выдвинуть по делу следующие версии о мотивах убийства и личностях, совершивших правонарушение:

а) убийство произошло с целью мести, во время ссоры;

б) с целью ограбления;

в) в момент неправомочных действий потерпевшего (выбирание рыбы из чужих сетей, кражи ондатры из ловушек и т. п.).

Убить могли:

а) браконьеры;

б) рыбаки и охотники;

в) рыболовные и охотничьи инспектора.

С целью проверки выдвинутых версий необходимо осуществить такие оперативно-розыскные меры…»

Дмитрия Ивановича интересовало прежде всего то, куда делся после преступления предполагаемый убийца Чемодуров? На это он обращал внимание, когда работал над делом. И теперь, раздумывая в Лиманском об убийстве Петра Чайкуна, почувствовал необходимость еще раз перечитать протокол допроса свидетеля Адаменко, который последним видел преступника. Нашел нужную страницу и углубился в чтение. Не услышал, как вернулся Келеберда. Только когда майор заговорил по телефону, поднял на миг на него задумчивый взгляд и снова уставился в пожелтевшие странички. Адаменко свидетельствовал: «…Пятнадцатого октября в три часа дня, по дороге в магазин за хлебом, я встретил Марусяка. Он предложил мне поехать ловить ондатру. Я сначала не хотел, но он сказал, что я ничего делать не буду, только за компанию побуду.

Мы возвратились домой. Я оделся и пришел к Марусяку. Он взял мотор, и мы спустились к лодке. Дорогой я спросил: «А чем будем ловить?» Он ответил коротко: «Не беспокойся, все уже готово».

Потом установил мотор, мы сели в лодку и поехали вниз по направлению залива. Когда пересекли рукав Днестра, то шли вдоль берега. Скоро подъехали к камышам, но ловить ничего не стали, а двинулись дальше, в глухие плавни. Навстречу нам попалась какая-то рыбацкая лодка. На речке было еще несколько лодок: рыбаки там, может, сети ставили, может, выбирали, не знаю, было далековато, не очень видно. Но и тут мы с Марусяком ничего не делали. Он сказал, что рыбаки могут подумать, будто мы хотим потрясти их сети, и мы снова поехали дальше. Возле островка нам встретилась еще одна лодка, она кружила в протоках между камышами. Видать, хозяин не желал при нас показывать свое уловное место. На хозяина лодки я не обратил внимания, он сидел к нам боком. Был он в новой черной телогрейке, и на голове у него торчала меховая шапка.

Мы пристали к камышам. Пробрались на сухой холм, перенесли сети и ловушки на более глухую сторону, и Марусяк установил их там. Потом он двинулся к лодке, я за ним. В это время на берег пролива вышли два милиционера. Марусяк крикнул: «Милиция!» — и бросился наутек. Побежал и я, но в другую сторону, через поросший ивняком холм, и спрятался в камышах.

Прошел, может, час. Было тихо, но очень сыро и холодно, я скоро замерз, не выдержал и снова выбрался на сушу. Ни Марусяка, ни милиции нигде не было видно. Я слышал, как он заводил мотор, — наверное, и милиционеры поехали с ним.

По осени солнце садится быстро. Больше в зарослях сидеть было невмоготу. И тут снова увидел ту же лодку, которая раньше кружила в протоках. Теперь она стояла на месте, и хозяин ее вытряхивал из верши рыбу. К нему приближалась еще одна моторка.

Я вышел на открытое место и помахал рукой, чтобы меня заметили и забрали из камышей. Браконьерам, видать, было не до меня. Еще издали человек, который приближался, кричал другому, чтобы тот не двигался с места. Но мужик в телогрейке быстро завел мотор и стал удаляться. Преследователь выстрелил вверх. Тогда убегавший тоже схватил ружье и выстрелил в воздух. И тут лодку его повернуло и кинуло в камыши. Преследователь подплыл ближе. Это был высокий белокурый парень лет двадцати пяти, в спортивной шапочке и кожушке. Он приблизился к лодке на пять — семь метров и, наставив ружье на человека в телогрейке, стал что-то кричать ему. Слов я не слышал, но хорошо видел этих людей, потому что они находились напротив того места, где я прятался. И в страхе наблюдал, что будет дальше.

Человек в телогрейке и с двустволкой в руках внезапно выстрелил в белокурого. Но то ли торопился, то ли лодка качнулась — промахнулся. Я даже слышал, как дробь зашипела в воде прямо возле меня. Он стал лихорадочно перезаряжать ружье. В это время белокурый спокойно прицелился и разрядил оба ствола ему в лицо. Тот зашатался и свалился в лодку.

Я весь дрожал от страха. Если белокурый видел, как я махал рукой, то убьет, чтобы избавиться от свидетеля. С испугу я упал на землю и пополз в обход холма. Потом услышал, как убийца завел мотор и отъехал. Шел он тихо, — наверно, боялся привлечь к себе внимание, — а потом рванул во всю мочь и скрылся где-то на Днестре.

Меня он, конечно, не заметил, но я все равно еще целый час прятался в камышах, боялся нос высунуть. Блуждал по пойме, среди бесчисленных рукавов, которые здесь создает река, то выходил на сушу, то снова брел по колено в тине. Не представлял, куда идти, как выбраться на дорогу. Сколько бродил, не знаю; в часы попала вода, и они остановились. Уже стемнело, я выбился из сил и решил дожидаться рассвета.

Это была страшная ночь. Как я выжил, сам не знаю. С первым рассветом снова потащился от островка к островку. Когда поднялось солнце, я увидел вдалеке за проливом хаты и дорогу, по которой пробежала похожая на «скорую помощь» машина. Из последних сил стал выбираться из камышей.

…Водитель самосвала, который затормозил возле меня, потому что я свалился у дороги, сначала подумал, что я пьяный. Но когда пригляделся, в каком я состоянии, только ахнул и помог залезть в кабину…

Марусяка я встретил дня через два, он сказал, что его вызывали в милицию…»

Коваль оторвался от протокола. Ничего нового он для себя не нашел. Подробности того, как Адаменко пролежал два дня в больнице, его не интересовали. Это сотрудники Беляевского уголовного розыска, допросив Марусяка, вышли на Адаменко. Но больше про убийцу Михайла Гуцу тот ничего не знал. Видел этого белокурого парня впервые и с перепугу как следует не запомнил его. Еле-еле помог составить словесный портрет подозреваемого.

То обстоятельство, что из Беляевки бесследно исчез Чемодуров, по некоторым данным похожий на убийцу, дало основание подозревать его в совершении преступления и объявить всесоюзный розыск…

Коваль вдруг поймал себя на мысли, что думает о каком-то Лапореле, который тоже представлялся ему высоким и белокурым парнем.

«Лапорела, Лапорела, Лапорела… — как лейтмотив какой-то песенки закрутилось в голове. — Чего он прилип, этот Лапорела!.. И откуда у человека такое странное прозвище?..»

Вспомнил пушкинского «Каменного гостя», шельму и проныру Лепорелло. Что-то похожее было у Стефана Цвейга (теперь у Дмитрия Ивановича появилось время на книжки). Кажется, даже название рассказа — «Лепорелла». Но у Цвейга там была женщина. Почему же такое прозвище приклеилось к мужчине, да еще в глухих херсонских песках? И кто это сделал?

Коваль перелистал еще несколько страниц. А вот и фото подозреваемого, на которого объявлен розыск, — Валентина Ивановича Чемодурова. Полковник смотрел на приобщенную к розыскному делу маленькую паспортную фотографию из милицейского архива, всматривался в изображенного на ней парня с обычным, без особых примет, невыразительным лицом и снова подумал о Лапореле. Пожалел, что, когда был на Красной хате, не попросил инспекторов переправить его на левый берег лимана, где в своей сторожке на бахче пребывал этот странный человек… Но тогда он еще не интересовался Лапорелой и не мог предвидеть, что тот когда-нибудь понадобится ему.

Коваль еще какое-то время листал дело, будто что-то забыл там, и не мог вспомнить, что именно, и поэтому перебрасывал страницы то в одну, то в другую сторону.

Он еще раз прочел выводы баллистической экспертизы, которая свидетельствовала, что Гуцу был убит выстрелом из ружья двенадцатого калибра, и подумал, что это ничего не дает. Петро Чайкун погиб от картечи другого ружья такого же калибра.

Дмитрий Иванович продолжал задумчиво листать страницы. Лапорела не давал ему покоя. Хотя знал, что в деле нет дактилограммы Чемодурова, он все же словно бы надеялся обнаружить ее. Но чудес на свете не бывает, и снова Коваль, к своему огорчению, в этом убедился. Да и откуда было взяться отпечаткам пальцев Чемодурова!

Он закрыл папку, связал тесемки. Келеберды, который то заходил в кабинет, то выходил, звонил и тоже копался в каких-то бумагах, на месте не было. Посмотрел на часы. Без десяти час. Сейчас начнется обеденный перерыв. Коваль вспомнил, что даже не завтракал, хотя за время своего вынужденного безделья уже привык к определенному режиму.

Дверь в кабинет мягко открылась. Вошел Келеберда и вопросительно посмотрел на Дмитрия Ивановича.

— Все, — Коваль пододвинул папку ближе к краю стола. — Спасибо, Леонид Семенович, больше не понадобится.

В глазах майора появилось удивление.

— Новое прочтение, — улыбнулся Дмитрий Иванович, поднялся, размял занемевшие ноги. — Новые мысли, новые думы. Как говорят в юриспруденции, «по новым обстоятельствам, которые открылись…». Хочу, Леонид Семенович, поехать в Гопри, а оттуда на бахчу к Лапореле, взглянуть на него… Допускаю, что это не Чемодуров, но чего на свете небывает… Проверить нелишне.

— Дмитрий Иванович, — неторопливо начал майор, — это не так сложно, съездим завтра или послезавтра. Хотя, думаю, этот Лапорела к делу Чайкуна отношения не имеет. Как у него могло оказаться ружье Комышана? Абсолютно исключено…

Коваль подумал: «Можно бы и сегодня поехать. Но, видно, у майора в городе что-то неотложное».

— И дался вам этот Чемодуров, — негромко продолжал Келеберда. — Я понимаю, — снисходительно добавил он, — что, пока не поймали, сердце не успокоится… Но, знаете, Дмитрий Иванович, всех преступников вы не переловите, — пошутил майор. — Нужно и преемникам нашим работы оставить.

Коваль ничего не ответил и, пока Келеберда клал папку в сейф, только барабанил слегка пальцами по столу. Сейчас майор уже мог шутить с грозным некогда Ковалем, раньше он бы на такое не отважился…

21

В дверь осторожно постучали. Конечно, Даниловна. На подносе, который она несла, стояли тарелки с яичницей и жареной рыбой — неизменные блюда, которые, честно говоря, уже поднадоели Дмитрию Ивановичу.

— Пожалуйста… Может, конечно, и приелось что, — будто угадав мысли Коваля, вздохнула Даниловна, ставя поднос на стол. — С кладовщицей нашей просто беда. Говорю, и мясо выписано, и овощи, а она все свое: нет и нет. А я вижу, что есть… — Даниловна следила за реакцией Коваля: может, согласится поговорить с директором совхоза. Не найдя поддержки, замолчала.

— Зачем беспокоитесь? — заметил Коваль. — Я бы и сам зашел на кухню. Там и поужинал бы.

— Ну, нет, — возразила Даниловна. — Принести нетрудно. Было бы что нести.

Расставив тарелки, она быстро побежала за чаем.

Есть не хотелось. Коваль поднялся и вышел на балкон. Небо над лиманом уже потемнело, наступал тот тихий час, когда последние отблески солнца еще не давали опуститься темной вечерней дымке. Вот-вот должны были высыпать звезды. Дмитрий Иванович, подняв голову, высматривал их.

Даниловна принесла чайник и, заглянув через балконную дверь на улицу, вдруг засмеялась.

— Ваша любовь уже пришла.

— Какая любовь?

— Да Валька же, — ответила Даниловна. — Ишь ты, свиданькаться идет, а все равно в платки свои кутается…

Медсестра действительно сидела на бревнах — с той стороны, где она постоянно занимала место, подальше от Дмитрия Ивановича. Раньше сюда приходила, прихрамывая и опираясь на костыли, и Лиза. Иногда ее сопровождал Юрась. Теперь Лиза больше не приходит, и на бревнах посиживали только двое: он, полковник в отставке, и медсестра Валентина.

Дмитрия Ивановича давно интересовало, чего, собственно, медсестра бегает сюда. Могла бы отдохнуть, подышать свежим воздухом и возле своей хаты, на берегу. Ходила бы лучше в кино или в клуб, где собирается молодежь на танцы. Впрочем, похожая на длинноногую птицу, с резкими неуклюжими движениями и развалистой походкой, свойственной местным рыбакам, всегда закутанная, только нос торчит, Валентина вряд ли нашла бы себе — и Коваль это понимал — подходящего кавалера. Ее одиночество вынужденное. Но почему она выбрала именно эти бревна?

А почему он сам ходит сюда? Ему близко, бревна возле гостиницы. Где бы он мог посидеть еще на свежем воздухе? Разве что на балконе. Но что ее тянет сюда? Это было загадочно. А поскольку Коваль любил разгадывать загадки, то тайком следил за своей соседкой. Она ничем себя не проявляла: сидела тихо, и даже когда Коваль однажды спросил ее, который час, ничего не ответила. Словно немая или глухая. Иногда, посидев полчаса или того меньше, вдруг срывалась с места и быстро шла вниз. Другой раз сидела дольше.

— Странный она человек! — вызывая на откровенность Даниловну, сказал Коваль. — Сидит целый вечер словно сыч.

— А вы попробуйте разговорить ее, — молодо блеснула глазами Даниловна. — Учить вас нужно! — Ковалю послышались в ее голосе нотки обиды.

«С чего бы это?» — подумал он.

— Да нет, учить не нужно! Но разве с ней поговоришь? Всегда сердитая или грустная. Может, больная? И чего бегает сюда, на бревна?

— Звезды считать, — ответила Даниловна. — Все же гостиница, смотришь, кто-нибудь и подсядет… А может, она вас поджидает.

— Ну, нет, — покачал он головой. — Она девушка молодая, зачем ей такой дед, как я. К вам сюда всякие люди приезжают. Больше молодые.

— Приезжают, а как же. Вот недавно механики были, ремонтировали машины… А вы разве старый?! Грех такое на себя наговаривать. — Даниловна игриво улыбнулась, и Коваль вдруг подумал, что и она еще не старуха.

— Долго жили тут механики?

— Недели две. Позавчера уехали.

«А не могли механики быть причастными к трагедии в Лиманском?»

— Валентина раньше тоже на бревна бегала? — вернулся к своему Коваль.

— Она всегда сюда бегает. Придет вечерком, посидит, посидит, потом вдруг сорвется — и нет ее… Кто знает, чего хочет, кого ищет.

— Молодые механики не заигрывали с ней?

— Один попробовал было подкатиться, но она так гаркнула на него! Крестился и открещивался после.

— А может, она стихи сочиняет, — пошутил Коваль, — о привольном лимане, где луна выстилает золотую дорожку… А когда строки сложатся, то бежит домой, чтобы записать. Такое бывает…

— Стихи… — прыснула Даниловна. — Какие там, к черту, стихи! Даже своей работы толком не знает. Перевязать палец не умеет… Да вы ешьте, остынет! — забеспокоилась Даниловна. — И чай пейте. Не торопитесь, она еще посидит.

— Да, да, — закивал Коваль, оторвавшись от какой-то захватившей его мысли. — Ужинать так ужинать!.. Кстати, хлопцы те, механики, ночью на лиман не ходили?

Мысль эта еще не имела точных очертаний, она будто расплывалась, таяла.

— Куда им! Возвращались с поля такие уставшие, с трудом ужинали… Может, вам еще чего-нибудь принести? Картошки хотите?

— Нет, нет. Вы лучше посидите… Поужинаем вместе.

— Спасибо, я уже сытая.

— Тогда просто так посидите… Поговорим.

— Это можно. Только сбегаю на кухню, у меня там плита…

Минут через десять, когда Дмитрий Иванович поужинал, Даниловна снова постучалась в дверь. Коваль заметил происшедшую перемену: припудрилась, подкрасила губы. «И вправду, когда-то красивая была», — подумал он.

Даниловна быстро и как-то весело собрала посуду, унесла ее.

Коваль включил в комнате верхний свет — темнота на дворе от этого еще больше погустела. Уселся в кресло. Даниловна пришла и послушно опустилась на диван. В гостинице, кроме них, сейчас никого не было, и такими вечерами каждый из них был одинок и нуждался в человеческом общении.

— У меня дочь живет в Киеве. В политехническом учится, — просто сказала Даниловна.

— О! — похвально откликнулся Коваль. — На каком курсе?

— Уже на пятом…

— А живет где?

— В общежитии… Скоро закончит, — мечтательно добавила она. — Может, в Киеве останется, учится на одни пятерки.

Коваль еще раз одобрительно кивнул.

— Глядишь, когда-нибудь и меня к себе заберет…

Мелькнула мысль: уж не потому ли Даниловна в свободное время прихорашивалась «под городскую», одевалась по моде, которую высматривала на экране телевизора или в кино, и делала себе причудливые прически.

— Я вас не задерживаю? — вдруг спросила Даниловна. — Вы собирались погулять, — намекая на вечерние посиделки Коваля, кивнула она в сторону балкона.

— Да нет, — улыбнулся Коваль. — Мне интереснее с вами. Расскажите лучше о себе…

Из своей практики Дмитрий Иванович знал, что работники гостиниц, ресторанов, базаров, соприкасаясь со множеством людей, являются хорошими психологами, замечают незначительные для другого глаза детали и могут рассказать много интересного. Кто знает, вдруг Даниловна случайно даст ему зацепку.

Ободренная вниманием этого симпатичного, совсем еще не старого жильца, о котором приказал заботиться сам директор совхоза, Даниловна разговорилась.

Попала в Лиманское — привлекло ее сюда море, тепло и, не в последнюю очередь, красивое название, — устроилась в «Сельхозтехнику». Специальности не имела. Закончила курсы дезинфекторов. Опрыскивала виноградники, работала в поле. Была молодая, сильная, хотелось приобрести хорошие вещи, трудилась за двоих, хоть работа и была вредной для здоровья. Потом вышла замуж за местного парня. Построили хату, родилась дочка; казалось, жизнь улыбнулась ей. Но вскоре муж начал пить, и они разошлись. Ей с дочкой присудили полхаты. Но жить в ней уже не смогла, продала свою половину и купила старенькую мазанку на берегу, под самым обрывом. Немного подремонтировала и поселилась там.

Работать с химикатами становилось все трудней, и по совету врачей пришлось уйти из «Сельхозтехники». Совхоз в это время построил гостиницу, вот она и устроилась здесь. Дочка закончила школу, поехала учиться в Киев…

— Почему замуж не выходите? — спросил Коваль.

Даниловна вздохнула:

— За пьянчужку не хочу. Намучилась с одним, сыта по горло. А порядочных, да чтобы свободных, в Лиманском нет. Что и говорить, немолодая уже. Мне бы к паре мужчина, — она бросила быстрый взгляд на Коваля, — ваших приблизительно лет… А таких свободных не бывает, разве что вдовец. А если парубок вечный, то он или алкоголик, или еще какое-нибудь несчастье… Да и такого, сказать по правде, здесь не сыщешь. Жила бы в большом городе, может, кто и встретился бы, а в селе… — Она безнадежно махнула рукой. — Вот пусть Лиля закончит, глядишь, и переберусь отсюда, — сказала Даниловна, и Коваль понял, что это ее самая большая надежда.

Постепенно всей душой прикипела к гостинице, потому что эта работа не только кормила ее, но и давала возможность знакомиться с новыми людьми, заботиться о них, даже позволяла пококетничать с теми, у кого в паспорте не было запрещающего штампа… Работала добросовестно: чистила, мыла, стирала, куховарила, — все здесь и впрямь блестело. Когда директор совхоза принимал гостей, она устраивала прием, как настоящая хозяйка.

В свою хатку под обрывом не особо спешила. Если бы не поросята и кролики, которые содержались на маленьком дворике, — грех не кормить, когда столько отходов на кухне! — неделями бы не заглядывала туда. А сейчас приходилось ежедневно бегать вниз, утром и вечером, с полными ведрами. Хата ее прижималась задней стеной к глинистому обрыву, окнами смотрела на пляж, который был под боком, и это привлекало дачников. Даниловна сдавала свой домик на все лето и осень, сейчас там жила Лиза…

Коваль слушал рассказ, и ему становилось жаль Даниловну. О чем мечтает эта расторопная, игривая, светлоглазая женщина? О друге в жизни, о семейном уюте — для создания его, не пожалела бы сил. Поглядывая на Даниловну, которая под конец своей исповеди и сама растрогалась, он вспомнил жену. Появилась странная мысль: хорошо, что его Ружена не знает такого одиночества; он рад, что создал ей семью, и жена должна быть за это благодарна… Мысль была необычной, и Дмитрий Иванович рассердился на себя: почему это жена должна быть… благодарна, а почему не он? Ружена также может ждать благодарности за то, что обогатила ему жизнь! Какой мужской эгоизм! И как могло такое прийти в голову?! Когда люди любят друг друга, они не подсчитывают чувств.

Ему вдруг захотелось увидеть жену. Но она была далеко, он даже точно не знал, где именно. В Закарпатье… Мукачево, Свалява, Межгорье, озеро Синевир… Где-то на склонах Карпат. Сейчас там тоже вечер. Солнце в горах садится быстро, и на небо уже высыпали те же, что и здесь, над лиманом, звезды.

Вспомнил, как пять лет назад звонил ей из Мукачева: «Моя журавка!..» Дочка Наталка иронизировала: «Влюбился, Дик!» Какие это были счастливые времена, насыщенные работой, новыми чувствами! Дни летели быстро, и нужно было успевать за всем: он падал с ног от усталости, но это была настоящая жизнь…

Перед глазами Дмитрия Ивановича зримо встала небольшая гостиница в Мукачеве, где он останавливался с Наталкой, буфетчица Роза и цыган Маркел Казанок, «Нириапус» — пародия Наталки на детективы, его закарпатские коллеги, капитан Вегер, майоры Романюк и Бублейников, с которыми часто скрещивал копья, а теперь вспоминает с теплотой. А главное, неожиданная встреча с фронтовым побратимом полковником погранвойск Антоновым. Казалось, все еще слышит укоризненный голос его жены, которая, узнав, что Коваль холост, сказала: «Мужчина не должен быть один…» Теперь он не один, но почему-то все складывается не так, как думалось. Вот и он не поехал с Руженой. Как-то все изменилось быстро и неожиданно. Дочка Наталка отдалилась, замкнулась, и он уже толком не знает, чем живет его некогда милая «щучка», о чем мечтает, кто с ней рядом. Прибежит порой, чмокнет в щеку: «Здравствуй, Дик! Как дела? Чувствуешь себя как?» — и, не дослушав ответ, снова исчезает. Ружена дружит с ней, но дружба у них какая-то вымученная: жена опекает Наталку ради него, а дочь поддерживает добрые отношения с мачехой словно в благодарность за ее заботу об отце. Выходит, что обе стараются для него, а он вот такой неблагодарный…

Мысли Коваля снова перекинулись в Закарпатье. Интересно, где сейчас геологическая партия Ружены: в селе или в горах, в палатках? Сейчас и в горах тепло и хорошо. Осень там — наилучшая пора: в долинах собирают хлеб, и золотом играет стерня, краснеют сочные плоды на деревьях, а на виноградных лозах свисают тяжелые гроздья. Тучи не клубятся над вершинами, и солнце беспрепятственно ласкает землю.

Дмитрий Иванович смотрел на Даниловну и не видел ее. Будто сидел на корточках возле костра вместе с Руженой, подбрасывал хворост под казанок на треноге, и отблеск пламени играл на милом родном лице… Впрочем, это не он сидит в этот миг со своей Руженой возле костра и любуется вечерними горами. Кто-то другой, коллеги из геологической партии видят ее, слышат ее голос, советуются с ней. Он тоже мог бы поехать, но в какой роли: муж геолога или муж начальника геологической партии? И это он, Коваль, о котором в Закарпатье легенды ходят, где помнят как он разоблачил на Латорице бывшего жандарма, кровавого Карла Локкера! Дмитрий Иванович вдруг ужаснулся мысли, что, копаясь здесь, в Лиманском, в своих чувствах, он все эти дни вовсе не скучал по жене, и она тоже не прислала, как обещала, своего адреса…

Даниловна, заметив, что Коваль не слушает ее, замолчала.

— Так я пойду. Извините, насказала тут всякого, — жалостно произнесла она. — Только и облегчишь душу, когда встретишь хорошего человека…

— Что вы! — возразил Коваль. — Мне очень приятно с вами. Кстати, как ваше имя, а то неудобно — все «Даниловна», «Даниловна»…

— Марина, — тихо произнесла Даниловна и почему-то покраснела так, что заметно стало даже при электрическом свете. — Марина! — твердо повторила она, и Коваль понял, что по паспорту она Мария, а Марина — это от лукавого. — Но я уже привыкла к «Даниловне»… Может, вам еще чего-нибудь? Забыла арбуз принести…

— На ночь опасно, — пошутил Коваль, — на завтрак разве… — Он повернулся к балкону и взглянул сквозь открытую дверь на небо, которое уже усеялось звездами, на светлячки сигнальных огней на далеких фелюгах в лимане, на бревна перед гостиницей, на которых до сих пор сидела медсестра.

— И что в ней, в этой Вальке, чем приваживает людей? — недоумевала Даниловна, заметив, куда смотрит Дмитрий Иванович. — Взять ту же Нюрку — сторожиху из инспекции. Когда-то мы с ней дружили, а как приехала эта приблуда и поселилась у нее, словно подменили человека. Все обхаживает Вальку, угождает, как болячке… Людей избегают, только вдвоем и ходят… Какая-то подозрительная у них дружба, со скандалами и ревностью. Нюрка сердится, когда Валька берется кому-то лифчик пошить или еще что-то сделать. А иногда чуть ли не целуются… Противно смотреть. Я же по соседству, вижу, как они окна завешивают…

— Ого! — удивился Коваль. — В жизни, правда, всякое бывает. — Ему вспомнилось, как Нюрка окрысилась на деда Махтея за свою квартирантку, когда тот пошутил, что, мол, ездила к хахалю, подралась с ним и весло обломала.

Весло это почему-то запомнилось Ковалю. Когда прогуливался по берегу, он не раз заглядывал в причаленные лодки. Примечал, что деревянные правилки встречаются редко, больше легонькие металлические. Но что ему эти весла? Не понимал своего любопытства и все же не мог отделаться от него.

— Пойду подышу воздухом…

— Вижу, что и вы без Вальки не можете. — Даниловна старалась улыбнуться, но улыбка получилась кислая.

— Ах ты, Валя, Валя, Валентина, — в тон хозяйке гостиницы пошутил Коваль. — Приворожила нашего брата.

И вдруг, уже без всяких шуток, почувствовал, что его и в самом деле чем-то заинтересовала медсестра, хотя была ему крайне неприятной: при встрече с ней Дмитрий Иванович чувствовал какое-то странное беспокойство. И в то же время казалось, что она ему нужна. Словно должна была рассказать что-то очень важное.

— Может, мы вместе с вами посидим на бревнах? — неожиданно предложил Дмитрий Иванович. — Не то и в самом деле прилепят Валю, скажут, только с ней и гуляю по вечерам… А так…

Даниловна поняла, что это было сказано для видимости.

— А так, — подхватила она, — и про нас пойдет сплетня. — Глаза ее заискрились, надеялась, что он попросит настойчивее.

— Да мы и сплетню выдержим, — засмеялся Коваль, но приглашения не повторил.

Даниловна поднялась.

— Некогда мне рассиживаться! — буркнула она уже в дверях. — Работы полные руки.

Коваль надел спортивную куртку и вышел во двор.

Сидя на бревнах, наслаждаясь чистым, наплывавшим с лимана воздухом, Коваль однако все время пребывал в напряжении. Уходили дни, а он ни на шаг не приближался к разгадке убийства Чайкуна. Вот и сегодня просидел целый вечер с Даниловной, выслушал ее жизнь, которая вовсе не касалась того, что интересовало его. Успокаивал себя тем, что в работе настоящего детектива куда меньше сногсшибательных приключений, чем в фильмах и романах. Приключении меньше, но больше ожидания, наблюдений и аналитических выводов.

Итак, терпение и снова терпение. И тогда все то, что сегодня как будто не очень важно, существенно, даже излишне для розыска убийцы, — все эти разговоры на посторонние темы с жителями Лиманского, с «дикарями» дачниками, инспекторами, рыбаками колхоза, с Самченко и Даниловной, изучение жизни людей на заброшенной в плавнях Красной хате или на бахче в Гопри, — вдруг по-новому сгруппируется, высветится, он все поймет и увидит саму истину…

22

Коваль проснулся среди ночи. То ли что-то примерещилось ему, то ли выработанная годами настороженность заставила очнуться, но только сон отлетел.

Прислушался. Где-то внизу скреблась мышка. Как быстро они селятся в новых зданиях! За раскрытой настежь дверью балкона мягко дышал лиман. Очень далеко, едва слышно даже среди ночной тишины стрекотала моторка: видимо, рыбинспектор.

Но почему он все же проснулся? Старался припомнить. Сон был путаный и в памяти не задержался. Такое бывает часто. И вдруг вспомнил: он бежал по берегу мимо домика рыбинспекции. За кем-то гнался. Но куда бежал и кого ловил, припомнить не мог. Может, браконьеров? Ведь чуть было сам не стал рыбинспектором. Осталось ощущение: бежал изо всех сил, задыхаясь, захлебываясь воздухом, горько переживая, что не в состоянии догнать кого-то, взять что-то очень нужное, все время выскальзывающее из рук. Усилием воли, шаг за шагом восстанавливал сон — даже прилег на подушку, закрыл глаза, стараясь связать прерванную пробуждением ленту событий. Начал вспоминать, о чем же думал, укладываясь спать.

Ничего не получалось. В ночной тишине все представало контрастнее, но одновременно и зыбче, как отражение в сколыхнутой воде. Коваль поднялся, сел на кровати.

Впрочем, ему снился не какой-то химерный, а совершенно реальный домик рыбинспекции. Почему именно он, это понятно — ведь все время в мыслях была случившаяся здесь трагедия, связанные с ней картины: труп Чайкуна, лиман, берег и все, что на берегу, — пляж с хилыми деревцами, кладовая и причал рыбколхоза, домик инспекции… Но за кем он гнался?

И вдруг все вспомнил.

Снился ему бедный искатель кладов Легран из рассказа Эдгара По «Золотой жук». Коваль удивленно покачал головой. Какая чепуха! Рассказами этого писателя он, правда, увлекался давно, еще до работы в милиции, однако с тех пор реальные трагедии и преступления, с которыми приходилось сталкиваться, целиком заслонили литературные страсти художественных произведений.

И все же… Ему снилось, что под вечер на берегу он преследовал золотого жука, который ожил и сбежал от Леграна. Когда поймал, то оказалось, что это вовсе де золотой жук, а тарантул, к тому же черный, — наверное, всплыли из глубины памяти картины детства, когда он с ребятами заливал норки пауков водой или спускал туда на нитке шарик воска: тарантул непременно хватал его и оказывался на поверхности…

Сон уже совсем отошел. Мозг был в напряжении. Да, да, он видел во сне, что поймал черного тарантула, который в вечерних лучах солнца тоже золотился, подобно жуку Леграна. Он принес его к гостинице, сел на бревна и попробовал, как в рассказе Эдгара По, держа тарантула на нитке перед глазами, провести воображаемую прямую линию вниз, до берега. Но у него ничего толком не получалось. У Леграна опущенный на шнурке с дерева через глазную впадину черепа золотой жук показал место, где пираты закопали клад. У Коваля тарантул, качаясь на нитке, дрыгал лапками и только заслонял берег. Но для чего ему этот берег: полоска песка, задворки да крыши нескольких домишек…

На берегу возле Лиманского пираты не закапывали сундуков с золотом и бриллиантами, он не искатель кладов, и на беса ему какие-то линии, когда днем отсюда и так весь берег как на ладони!..

Коваль посмотрел на высокий прямоугольник двери, который вырисовывался на фоне неба. Поднялся и направился на балкон. Звездная ночь спокойно дышала. Свежий ветерок с лимана легко забирался под пижаму. Коваль вглядывался в берег и ничего не видел, все пряталось в густой тени обрыва, даже свет звезд не пробивался под крутые склоны. В немногих хатках, что были расположены внизу, — ни одного огонька, люди спали.

Дмитрий Иванович посмотрел на часы. Зеленые фосфорические стрелочки показывали «три». До рассвета далеко. Вздохнул — должен был подчиниться обстоятельствам, решив удовлетворить свое любопытство днем.

Лег, накрылся одеялом и снова попытался заснуть. Сон не приходил, мозг продолжал бодрствовать.

…Едва забрезжило, как Дмитрий Иванович вскочил с кровати, оделся и вышел во двор.

Было удивительно тихо. Утро рождалось несмело, все вокруг было наполнено ровным призрачным светом, воздух холодный, промозглый; не верилось, что когда-нибудь он станет прозрачным, вспыхнет яркими лучами.

В лимане, как всегда, стояли фелюги, сейчас серые, словно прикованные навсегда к неподвижной тяжелой воде. Где-то в селе прогромыхала машина.

Коваль поежился. Ему не терпелось пойти на бревна, хотя под рукой не было ни золотого жука, ни даже черного тарантула, ни черепа, сквозь глазницу которого он мог бы, подобно слуге Леграна, опустить отвес и провести воображаемую линию…

«Куда? — подумал Дмитрий Иванович, когда приблизился к бревнам. — И зачем?!»

Вытертые постояльцами гостиницы бревна были влажные от росы и холодные, и Коваль возвратился в свою комнату.

* * *

Дмитрий Иванович не был поэтом, но когда сидел по вечерам над лиманом и наблюдал, как отражаются звезды в темной воде, его охватывало чувство тихой приподнятости, внутренней умиротворенности, будто все на свете уже сделано, все устроилось, сложилось так, как нужно людям, и нет больше ни зла, ни преступления, ни горя и слез. Когда работал, некогда было восхищаться красотой природы; разве что, вырвавшись на рыбалку, любовался водой, лесом, лугами, задумывался и забывался, словно вновь оказывался в щемящем детстве, возвращался в тот юный мир, когда он верил, что добро всегда побеждает, где все казалось гармоничным, — и сердце снова вздрагивало от красоты, от нежности, от звенящей тишины природы, в которой открываются ее тайны.

Вот так замечтавшись в тот вечер Коваль не сразу заметил, как появилась его постоянная соседка по бревнам. Тихо подошла. Словно тень наплыла. Пристроилась на противоположном от него конце самого толстого горбыля и замерла, уставившись в темноту.

Дмитрий Иванович то и дело посматривал вниз. И вдруг увидел, как под горой вспыхнул и погас огонек, потом загорелся еще раз. Он искоса глянул на соседку.

Медсестра подождала немного, встала и быстро пошла по тропинке вниз. Через минуту исчезла с глаз. Вскоре на берегу затарахтел мотор. Коваль определил, что это на причале рыбинспекции. Лодка развернулась и понеслась в лиман.

«Ну и ну, — удивился Коваль. — Уж не охотится ли медсестра на ондатру? Лодка есть, сил хватает».

Дмитрий Иванович спустился на берег. Лодки Валентины возле причала рыбинспекции не было. Он хотел было подождать, пока медсестра вернется. Но не пришлось бы ему тогда прогуливаться здесь до утра? В конце концов, он не рыбинспектор. У него своих дел больше чем достаточно.

* * *

Утром, когда солнце осветило самые глубокие уголки под кручей, Коваль попытался визуально отыскать место, где вспыхивает заметный лишь с бревен огонек.

Поиски начал снизу. Спустился на берег и долго ходил по пляжу. Отсюда, если провести воображаемую линию к гостинице, видна лишь стена с балконами. Под горой — домик рыбинспекции да несколько хаток, прижатых лиманом к желтовато-серой стене обрыва. Но видны ли они сверху?

Он рассматривал палисаднички перед хатками, небольшие сливовые и вишневые садики. Левее был причал, кладовая и контора рыбколхоза, правее — рыбинспекторский пост, а прямо перед ним — только эти домики, среди которых выделялся один — с высокими стенами и черепичной крышей.

Коваль начал медленно подниматься по тропинке, фиксируя в памяти все, что видит. Чем выше он поднимался, тем больше исчезали с глаз дворики, упиравшиеся в глинистый обрыв, потом исчезли и сами хатки. Поднялся на гору и глянул вниз. Отсюда, если смотреть от бревен, лежавших на краю обрыва, рыболовецкий колхоз с его строениями был справа, а впереди раскинулся лиман и возвышался далекий маяк, указывающий выход в море. Хатки почти все спрятались под обрывом. Перед глазами оставались только стена рыбинспекторского домика с подслеповатым окошком да несколько задних глинобитных стенок.

Проверяя себя, Дмитрий Иванович отходил от бревен на несколько шагов левее и правее — и каждый раз из виду исчезала стена рыбинспекции, а стоило шагнуть к гостинице, как все внизу сразу пряталось под обрывом. Даже с балкона, на котором Коваль частенько сидел, был виден лишь край берега, небо и далекий горизонт.

Задние стенки двух видимых сверху хаток были глухими. В склон упиралось лишь окошко домика инспекции. Именно оно виднелось с единственного места — с бревен, на которых вечерами сидели Коваль и медсестра.

Дмитрий Иванович решил дождаться вечера, чтобы убедиться, не подают ли сигнал именно отсюда.

Но что это за сигнал? Кто подает? Зачем?

Одна загадка рождала другую, еще более сложную.

* * *

Вечером, когда Валентина снова пришла, Дмитрий Иванович, убедившись, что сигналят и в самом деле из окошка рыбинспекции, уже не задержался на бревнах. Стоило медсестре уйти, как и он, стараясь ступать тихо, направился следом.

Не доходя до рыбинспекции, спрятался в лунной тени невысокой дикой абрикосины, откуда было видно, что делается возле причала.

Медсестра направилась прямо к своей лодке, стащила ее в воду, оттолкнулась веслом от берега, и через минуту в вечернюю тишину ворвалось звонкое завывание мотора.

«С собой не берет ни ружья, ни сетей — вскочила в пустую лодку… А зачем ей сети и ружье? В камышах стоят ловушки, вот она и выбирает их с вечера или утром. Хотя с вечера что выбирать, за день ничего не поймаешь. Выходит, с вечера только ставит. А где же тогда орудие ловли? Впрочем, сети могут быть спрятаны в лодке…» — размышлял Коваль, все больше убеждаясь, что и медсестра браконьерствует.

Значит, существует связь между таинственными ночными поездками Валентины и светом в окошке. Любопытно, кто сигналит? И где это маленькое окошко? Не в кладовушке ли? Был уверен, что в помещении осталась только сторожиха Нюрка, у которой квартировала медсестра: перед тем как началось мигание, одна за другой от причала отъехали лодки дежурных инспекторов.

Коваль миновал домик инспекции, вернулся, постоял перед дверью. Зайти не отважился. Как он объяснит Нюрке свое ночное появление?

Вспомнился рассказ Андрея Комышана о том, что Козак-Сирый не может поймать какого-то таинственного браконьера. Вот будет обескуражен, когда узнает, кто его обманывает! Девица!

Уведомить о своем открытии рыбинспекторов? Нет, пока этого не следует делать. Дмитрию Ивановичу почему-то не хотелось спешить с новостью. Прежде всего он поделится своими наблюдениями с Келебердой.

Но как удивительно исполняются иногда сны, как связываются старые, забытые ассоциации!

23

Не только Дмитрию Ивановичу не спалось в эту ночь. Не спала и Настя, все ворошила свою жизнь, то и дело возвращаясь к тому дню, когда переступила порог загса. Платье на ней было белое как снег. Это запомнилось навсегда. Выкрав из родительского дома, Андрей несколько дней прятал ее у своих друзей в Белозерке и, только раздобыв платье и фату, повел в загс…

Задремала лишь перед рассветом. Закрыла на какой-то миг глаза, тут же проснулась и испугалась, что опоздает к автобусу на Белозерку.

Во сне время проходит и медленно, и быстро. Ночью тени удлиняются, полутонов нет — только черное да белое, и в тех контрастах рисовались она и он: она — белая Настя, он — черный Андрей, в том же черном костюме, в котором вел ее под венец.

Стоило ей сомкнуть веки, как Андрей начинал смотреть на нее с такой любовью, таким нежным взглядом, что она млела от счастья. Этот взгляд согревал сладким теплом, размягчал душу и тело, делал ее невесомой, и она словно таяла от своего счастья, становилась белым-белым облачком и плыла в ясном небе… И тут же в следующий миг сердце ее сжималось от боли, потому что взгляд у Андрея уже был такой лютый, что ее пробирал мороз.

А еще ей снилась Лизка, растрепанная как ведьма. Она протягивала к ней свои костлявые руки, слепила желтыми глазищами и, вцепившись в горло, душила…

Свой сон Настя вспомнила, остановившись на минуту перед высоким светло-серым зданием Управления внутренних дел. И не только этот сон, но и утренний разговор с мужем, после которого решила поехать в Херсон.

Она не знала, как подступиться к Андрею со своей горькой обидой. Скрепя сердце хотела добиться только одного: спасти мужа от тюрьмы. Старалась избежать скандала и все решить тихо. Хотя в душе в последнее время все перевернулось; думала, что никогда не вернется к ней чувство покоя и умиротворения: Андрей стал постылым. Но решила все перетерпеть. Не верила, что он умышленно убил дядьку Петра, хотя и не исключала несчастного случая. Главное, считала, обстоятельства могут сложиться так, что, зацепив человека своими шестернями за краешек полы, затянут его целиком. Безжалостные шестерни, как думала Настя, уже тащили Андрея.

Спросила прямо:

«Ты был в ту ночь на воде?»

Его версия о поездке субботней ночью в Гопри с гостями начальника уже давно отпала.

«Дежурил. А почему ты спрашиваешь?»

«Значит, ты убил дядьку Петра?»

«Я не убивал».

«Но подозревают тебя».

«Это еще пусть докажут».

«И докажут. Ты не был в плавнях, а только расписался в журнале. Это я знаю. Но им ты ничего не докажешь…»

«Я дежурил».

Он избегал ее решительного взгляда, прятал глаза и не хотел продолжения разговора.

«Я все знаю. Ты давно меня обманывал с этой Лизкой… — Настя едва сдержалась, чтобы не назвать ее так, как того просила душа. — Но если уж так, то пойди признайся. Это тебя спасет».

«Мне признаваться не в чем».

«Ты ночевал у нее, и она это подтвердит».

Настя помнит, как оцепенел Андрей.

Добавила:

«Я была у нее…»

Андрей молчал. Не возражал и не подтверждал.

И еще сказала:

«Твое единственное спасение: Лизка подтвердит, что ты был у нее всю ночь — с вечера до утра. Хотя, может, и не до утра…»

«Я не убивал».

«Что говорить… После разберемся. Не знаю, буду жить с тобой или нет. Но пока мы под одной крышей, Лизку оставь. И катится пусть из Лиманского!..»

Настя невольно задумалась. Не замечала, что стоит посреди улицы. Резкий гудок и громкая брань водителя заставили вздрогнуть. Она оглянулась и испуганно кинулась к дверям Управления внутренних дел.

Старшина у входа подозрительно посмотрел на нее. Настя передохнула и решительно поправила на голове газовую косыночку. Неожиданный испуг словно бы уничтожил все сомнения.

Вынула из модной сумочки паспорт.

— Мне к товарищу Келеберде.

Старшина показал на окошко дежурного:

— Возьмите пропуск. Он вас вызывал?

— Нет. У меня к нему дело.

— Тогда позвоните по телефону. — Старшина назвал номер. — Вам закажут пропуск.

…Келеберда встретил гостью приветливо и дал возможность осмотреться в кабинете. Когда увидел, что она успокоилась, сказал, приглашая к разговору:

— Я вас слушаю, Анастасия Васильевна.

Настя набрала полную грудь воздуха и заговорила быстро, решительно:

— Товарищ полковник…

— Майор, — тихо поправил Келеберда.

— Мне стыдно об этом рассказывать, но скажу правду: моего Андрея не было в ту ночь на дежурстве, когда убили Петра Чайкуна.

Келеберда сделал вид, будто очень удивлен таким заявлением:

— Как это — не было? И почему стыдно?

— В журнале он записал, что выехал на дежурство… А сам…

С языка никак не могло сорваться липкое слово.

— Зачем же тогда записал дежурство?..

— Тут, понимаете… — Настя запнулась.

— Ночевал дома, в мягкой постели?.. — улыбнулся Келеберда.

Настя покачала головой. Сделала вид, что засмотрелась в окно, на словно бы нарисованный художником-формалистом двор, голубые клочки неба, рыжее пятно стены напротив и черные прямоугольники окон.

— Нет, не дома. — Сказала и почувствовала, как сдавило горло.

Келеберда ничем не показал своего удивления, уже догадываясь, что она скажет дальше.

— У любовницы! — жестко бросила Настя. — Лизки!

Келеберда увидел в ее глазах металлический блеск. Кивнул в знак того, что понимает и содержание слов, и душевное состояние.

— Устроил ее отдыхать у нас в Лиманском. Она из Херсона… — выдохнула Настя. Наткнувшись на пытливый взгляд майора, умолкла.

Кедеберда почувствовал, что она чего-то недоговаривает.

— А почему ваш муж сам не заявил о своем алиби?

— Думал, что я ничего не знаю. Теперь он скажет. Я ему глаза промыла. Обманывал меня, как девчонку… То начальник в Херсон вызывает, то на дежурство едет… а сам к этой…

Настя почувствовала, как снова подкатывает к горлу ком, как в окне расплываются клочки неба и рыжее пятно стены. Лихорадочно порылась в сумочке, вытащила платочек и вытерла глаза.

Келеберда потянулся к графину, стоявшему за его спиной, на тумбочке. Но Настя отрицательно покачала головой. Она уже овладела собой. Медленно поднялась, считая, что разговор закончен. Но Келеберда жестом остановил ее. Взял паспорт с вложенным в него белым листком пропуска и как бы между прочим будничным тоном спросил:

— Так кто же, Анастасия Васильевна, мог убить вашего дядю?

Настя пожала плечами. Откуда ей знать! Знает только, что горе да беда пришли в дом Чайкунов, что тень упала и на их семью, что все село гудит словно встревоженный рой и все всё «знают», и никто ничего не знает. Не сельские же сплетни пересказывать в милиции…

— Вы знакомы с людьми по фамилии Крутых и Семеняка? — спросил Келеберда.

— Слышала о них.

— От кого?

— От Андрея.

— Он с ними после драки встречался?

— Не знаю. По-моему, когда лежал в больнице, они к нему приезжали, совали деньги, чтобы не поднимал шума.

— И ваш муж взял?

— Нет, отказался!

— Гм… — Келеберда почесал затылок. — Но шума он и в самом деле не затевал.

Настя промолчала.

— Значит, больше не встречался с ними?

— Не знаю. Может, в Херсоне. Но к нам они не приходили.

— А какие были отношения у вас и вашего мужа с Петром Чайкуном до и после ссоры?

Настя вскинула на майора удивленные глаза: снова о том же. Разве мало, что растоптала свое достоинство, рассказала чужому человеку, милиционеру, страшную тайну своей семьи?

— Андрей не был в ту ночь на дежурстве, я же сказала. Можете проверить. — Она обиженно поджала губы.

— Мы все проверяем. А может, он не всю ночь был там…

— Свечку не держала, — насупилась Настя. — И не хочу больше об этом. А Петро жил в Белозерке. Мы в гости к нему не ездили, не роднились, да и он к нам не заглядывал.

Настя умолчала, что дядько Петро частенько заходил к ней в аптеку за спиртом и просил повлиять на мужа, чтобы не караулил его в лимане, обещал немалые деньги… Андрей только ругался, когда она рассказывала об этом. А после того случая, когда Андрей лежал в больнице, к нему приходили только два браконьера. Дядько Петро не пошел с ними, а приехал в тот вечер в Лиманское, привез красивую кожаную куртку для Андрея. Она выгнала его из хаты и куртку бросила вслед.

— А Юрась? Он-то ведь выезжал и три или четыре раза стрелял из ружья вашего мужа…

— Юрась очень хороший парень! — пылко возразила Настя. — Порядочный и честный. С дядькой Петром у него никаких счетов не было. Они, может, раз или два в году и виделись-то, перед тем как Юрась в армию пошел. Когда Петро Васильевич жил в Лиманском, Юрась еще ребенком был… Не мог он такое сделать!

— Тогда кто же, по-вашему, убийца? Складывается так, что кто-то из Комышанов: старший или младший. Третьего нет. А что парень хороший, согласен, но бывают случаи, когда и хорошие спотыкаются…

Настя была подавлена. Молчала.

Келеберда тоже молча подписал пропуск и вернул вместе с паспортом. Потом поднялся.

— Спасибо. Мы учтем ваше заявление. Появится что-нибудь новое об этом трагическом происшествии, заходите… Но пока, повторяю, подозрение падает на Комышанов.

При последних его словах Настя рывком вскочила со стула. Как в тумане спустилась по лестнице и очутилась на улице.

В рейсовом автобусе, который шел от Херсона через Белозерку в Лиманское, совершенно не чувствовала, как немилосердно трясет в старенькой машине, пригодной разве что на слом, не видела, где едет, и в конце концов чуть не проехала свою остановку. Всю дорогу вспоминала разговор с Келебердой, снова переворачивала странички своей жизни с Андреем, то признавала, что его все же следует посадить в тюрьму, и если не за убийство, то хотя бы за его подлое поведение и любовницу; то примирялась с мыслью, что нужно как-то жить, что Андрей ее муж и она должна бороться за него.

В одном не признавалась себе до конца: что любит его и готова все простить…

24

Дмитрий Иванович позвонил майору Келеберде и попросил встретиться с ним. Не в Лиманском, а за селом, на пятом километре, где ложбинка переходит в берег. Келеберда предложил прислать машину, но Коваль отказался — на это могли обратить внимание. Сказал, что доберется самостоятельно. Потом позвонил директору совхоза и спросил, не даст ли он ему на несколько часов газик.

Самченко предложил «Волгу» и своего водителя.

— Нет, нет, Владимир Павлович, — отказался Коваль. — Шофера не нужно. И не «Волгу», а именно газик.

Под вечер к гостинице подъехал сам директор. Он не расспрашивал, зачем Ковалю машина и скоро ли дознаются про убийство Чайкуна, хотя догадывался, что отставной полковник милиции тоже не остался в стороне от расследования. Поинтересовался лишь, как живется в их маленькой гостинице и нет ли каких-то пожеланий; пожаловался, что совсем замотался, даже ночует не дома, а в поле; что не хватает рабочих рук, чтобы собрать богатый урожай и закончить осенние полевые работы.

Коваль, поблагодарив директора за внимание, обрадовался, когда тот попрощался и ушел. Дмитрий Иванович как был в спортивном костюме, так и сел в газик. Повозившись с рычагами, выехал на асфальтированную центральную улицу Лиманского, которая переходила в ровную и широкую ленту шоссе. Он быстро промчался мимо добротных сельских домов. Спрятавшись за кирпичные ограды, некоторые из них были похожи на настоящие коттеджи. Лиманское — село богатое: хорошие урожаи там, где земля не очень засолилась, Днепр с его дарами, виноделие для собственных нужд, а иногда и на продажу — все это создавало достаток местных жителей.

За селом газик помчался по вечернему шоссе, то опускавшемуся в долину, то выбегавшему на невысокие холмы. Широкие скошенные поля уже не золотились, а отсвечивали мягким светом, наплывавшим от доступного всем ветрам необозримого лимана.

А вот и назначенное место. Свернув с шоссе и резко сбавив скорость, Дмитрий Иванович через несколько минут оказался в долинке. Майор Келеберда уже поджидал его, не выходя из коричневых «Жигулей» с открытыми дверцами.

…Разговаривая, подошли к воде. Стали прохаживаться у еле заметного прибоя, шелест волн им не мешал. То опускаясь над водой, то вдруг взмывая у самого берега, — казалось, над самыми головами Коваля и его спутника, — жалобно вскрикивали две чайки.

— Особых новостей пока нет, Дмитрий Иванович. Дело подвигается медленно. И чем дальше, тем больше загадок… — Келеберда не спешил выкладывать свои соображения, а ожидал новостей от Коваля. Ведь не для прогулки над лиманом он его позвал.

Но и Дмитрий Иванович при желании умел молчать. Он понимал, что розыск далеко не продвинулся, и не стал настаивать на подробностях. Келеберда, подождав, все же пожаловался:

— Рассыпается под руками. Вроде имеешь твердые доказательства, кажется — кремень, а возьмешься покрепче — гниль, туфта, пыль. Как с этими отпечатками на ружье. Теперь известно, что пять человек держали его в руках — четыре мужика и одна женщина. Как установлено — сторожиха рыбинспекции Ангелина Гресь. Теперь пойдем дальше: из четырех мужчин трое известны: братья Комышаны и инспектор Козак-Сирый. Четвертый — пока большой икс… Его следы настолько размыты, что даже наш лейтенант Головань не смог их идентифицировать. На допросах Андрей Комышан засвидетельствовал, что своего ружья никому в руки не давал. Тогда кто? Если не брать во внимание вашего Лапорелу… — Келеберда сделал паузу, остановился и начал зачем-то выгребать носком туфли из серой мокрой гальки какой-то камешек, который, высыхая, тут же терял свой блеск. — А может, он и есть тот, кого мы ищем?..

— Жалею, что я до сих пор не встретился с этим Лапорелой, — заметил Дмитрий Иванович, не напоминая майору прямо, что тот обещал отвезти его в Голопристанский район. Мелькнула мысль, что не нужно было полагаться на Келеберду, взял бы машину у директора Самченко, хотя до бахчи не пять — десять километров, а кругом через Херсон — вся сотня. Можно было бы попросить и Комышана, чтобы подбросил моторкой через лиман. Тем более что сейчас он не занят работой…

Майор не дал Ковалю обдумать эту идею до конца.

— Ваш Лапорела, по паспорту Лукьяненко, — сказал он, — неожиданно выехал в Харьков с последними арбузами. В Беляевке, по его заявлению, никогда не жил. На всякий случай мы поручили проверить это…

— Итак, четвертый, — задумчиво произнес Коваль. — Если сторожиха отпадает… А как с теми тремя, которых подозреваете?

— Еще один отпадает. У инспектора Андрея Комышана есть алиби.

— Установлено?

— Да. Сперва были показания брата Юрася, который уверял, что Андрей в ночь на восемнадцатое ездил в Херсон. Мол, сам видел, как тот пошел на автобусную остановку. Вот и отважился взять без разрешения его ружье и лодку… Потом инспектор Козак-Сирый подтвердил, что Андрей Комышан в ту ночь на дежурство не выезжал, хотя и расписался в журнале. Правда, сторожиха Гресь отказалась говорить что-то определенное, бурчала, что не караулит инспекторов и не знает, кто когда выезжает и как отмечается. Журнал лежит в сейфе, инспектора берут и расписываются как хотят.

— Ну, а сам Андрей Степанович?

— Во время первого допроса, как вы знаете, заявил, что ездил в Херсон и запись в журнале ошибочная. Когда установили, что в Херсоне Комышан не появлялся, то ничем этот факт объяснить не мог. Позавчера все выяснилось…

Келеберда, казалось, интриговал Коваля. Они постояли и повернули назад. Уже стемнело, и только край воды легкой пеной очерчивал на гальке извилистую белую линию. На небе вырисовался рожок молодой луны. Он был еще слабенький и не мог проложить заметной дорожки через лиман. Машины, оставленные в ложбине, окутала темнота.

— Позавчера в управление заглянула жена Андрея Комышана, — направляясь к машинам, заговорил Келеберда. — Шерше ля фам! Так вроде по-французски? Оказывается, Андрей Комышан спал в ту ночь у своей возлюбленной, какой-то Лизаветы, которая отдыхает сейчас в Лиманском.

— Так, так! — удивленно протянул Коваль. — У Лизы? — Он уже знал, что ее в Лиманское пригласил Андрей Комышан. В воображении встала картина: промокший, забрызганный грязью Юрась и девушка с поврежденной ногой в коридоре гостиницы. Потом они не раз сидели на бревнах под его балконом. И Дмитрию Ивановичу стало жалко влюбленного парня.

— Вы ее знаете? — спросил Келеберда.

— Она жила в гостинице, пока не подвернула ногу. Теперь снимает комнату у Даниловны.

— Так вот, приехала жена Комышана и все рассказала. Сильная женщина, волевая… И красивая. Можно только посочувствовать ей…

— А с Лизой разговаривали? — спросил Коваль.

— Подтвердила… Теперь остаются только двое: Юрась Комышан и Козак-Сирый, инспектор. Подозревать Козака-Сирого у нас оснований нет. Юрась показал, что инспектор как положил ружье брата на дно лодки, так больше и не брал в руки, пока не вернулись на пост в Лиманское. Там он поставил ружье в угол, а сам снова поехал на дежурство.

— А сторожиху по этому эпизоду допросили?

— Она все крутит: не видела, не знаю. Во время очной ставки с Козаком-Сирым, правда, показала, что в ту ночь он на пост больше не возвращался и ружья не брал.

— О, Леонид Семенович, вы хорошо поработали!

— У вас учимся, Дмитрий Иванович, хотя в сроки покамест не укладываемся, — подчеркнул майор. — Остается Юрась Комышан. Подозрение падает на него… Даже брат полностью не отрицает. Хотя и оправдывает неопытностью, неосторожностью: мол, ночью в камышах возможен несчастный случай. Сколько бывает подстреленных на охоте! Даже днем, при свете, а в камышах, да еще ночью, где, как говорят, хоть глаз коли… Чуть раньше нажал на спусковой крючок, и уже не вверх пошло, а ниже; глядишь, и в человека, притаившегося в камышах, попал…

Коваль снова вспомнил, как Юрась ухаживал за Лизой. Неужели между братьями вспыхнула лютая вражда?

— Почему это неопытность, неосторожность? — возразил он майору. — Юрась только что из армии, с оружием обращаться умеет… Если бы не алиби старшего Комышана, которое, как вы говорите, установлено, я подумал бы, что Андрей Степанович от себя подозрение отводит… Каким странным образом…

— Нет, он ничего определенного не утверждает. Так сказать, гипотеза. Мог быть несчастный случай. Ведь никаких конфликтов между парнем, который только вернулся в село, и Петром Чайкуном не было — это совсем другая статья. Вовсе не то, что умышленное убийство. Андрей Степанович как раз искал обстоятельства, которые смягчали бы возможную вину брата.

— Я еще не уверен, — раздумывая, произнес Коваль, — что показания Насти Комышан и этой Лизы правдоподобны. Можно ли на них полагаться?

— Что вы, Дмитрий Иванович, одна могла на мужа наговорить, чтобы спасти от тюрьмы. Но какая женщина будет возводить на себя напраслину! Я имею в виду Лизу. Она не производит впечатление безнадежно испорченного человека. Последняя шлюха и та не возьмет на себя такое. Нужно отдать должное нашему следователю Петру Потаповичу — сумел-таки разговорить эту молодую женщину и получить признание.

— Ну что ж, возможно, — наконец согласился Коваль. — Но больше, чем Юрась Комышан, меня интересует неизвестный, который оставил следы на ружье.

— Из головы не выпускаю, — заявил Келеберда. — Только он пока еще призрак. А Юрась Комышан — реальность. Придется забрать его к нам, в Херсон.

— Не рановато ли? Достаточно ли у вас оснований?

— Да, Дмитрий Иванович. Парень молодой, может наделать глупостей — исчезнуть или сдуру что-нибудь причинить себе. Особенно теперь, когда сам увидит, что круг смыкается. Я, наоборот, хочу спасти его. От самого себя.

Они подошли к машинам, и Келеберда, открыв дверцы «Жигулей», пригласил Коваля посидеть.

— Я думаю, — сказал Коваль, — что у Юрася Комышана не было мотивов для убийства Чайкуна. Что могло толкнуть на это молодого парня, перед которым только еще открывается жизнь? Да, реально он мог совершить преступление: был ночью на месте трагедии, имел под рукой ружье; но вовсе не доказано, что он воспользовался им и убил…

— Не доказано пока. — Келеберда сделал ударение на слове «пока». — Но беда наша, Дмитрий Иванович, что иногда совершаются немотивированные преступления, проявляется какой-то атавистический вандализм. Вот недавно убили в Бориславе таксиста. Не ограбили, машину не забрали, ничего… Просто воткнули нож между лопатками, зачем-то перетащили труп на заднее сиденье, заперли дверцы… Два парня… Когда допрашивали о причинах такого зверства, ничего толком не могли сказать. Да что я вам рассказываю, Дмитрий Иванович! Вы это лучше меня знаете…

— Думаю, что данный пример, Леонид Семенович, не имеет отношения к Юрасю Комышану… — не согласился Коваль. — Кстати, у меня появились некоторые дополнительные наблюдения. Возможно, и для вас они окажутся полезными. Козак-Снрый, рассказывают, не первый год гоняется за неуловимым браконьером… Так вот, этот губитель природы, очевидно, не кто другой, как медсестра Валентина, которую инспектор чуть ли не ежедневно видит в Лиманском и к которой иногда сам обращается за помощью. Он выслеживает неведомого, наглого дядьку, а браконьер — тихая девица.

— Интересно! — удивился майор. — И как же это вы, Дмитрий Иванович, установили? — В тоне Келеберды Коваль почувствовал недовольство, и его «интересно» прозвучало не совсем искренне.

— Вместе со сторожихой рыбинспекпии, — продолжал Коваль, — она придумала сигнализацию. Нюрка светом предупреждает приятельницу, куда поехали инспектора. А Валентина тем временем отправляется в противоположный конец лимана или плавней и там спокойно орудует. Явно, поделили весь район на несколько квадратов, и сторожиха включает свет — в зависимости от номера — один или несколько раз.

— Но это, наверное, видит не только медсестра?

— В том-то и дело, что нет. Мигание можно увидеть только сверху, с бревен, которые лежат над обрывом. Что-то там Самченко строить собирается, кажется лестницу к пляжу. Сторожиха сигналит из кладовушки в углу помещения, единственное окошечко оттуда смотрит на крутой склон, и потому свет виден лишь из одного места… Для меня долго оставалось загадкой, почему эта медсестра, как только стемнеет, взбирается на бревна, а потом вдруг подхватывается и шагает к воде…

Коваль заколебался: рассказать или нет Келеберде о странном сне, о черном тарантуле, и промолчал, — вдруг тот поймет его неправильно и посмеется в душе над «старческими странностями» отставного полковника.

— Пошел за ней и убедился… Да и объявилась эта медсестра в Лиманском, по словам Даниловны, всего три года тому назад, устроил какой-то родственник-медик. А инспектора три года как раз и ловят злоумышленника… И долго ловить будут, — засмеялся Коваль, — ветра в поле, щуку в море…

— Мда-а, — удивился майор. — Девка — бой! Придется подсказать рыбинспекции…

— А не могла она ночью на восемнадцатое выезжать в лиман и что-то видеть и слышать? Допросите.

— Какой резон? Сами говорите, что она всегда направляется в противоположный конец лимана или плавней. Но вызовем, спросим…

Келеберда явно был недоволен беседой. Вместо помощи Коваль увлекается какими-то пустяками. Да и то верно — пенсионер, дачник, сроки розыска и дознания над ним не висят дамокловым мечом. Тут осталось всего два дня, а конца-края делу не видно. Придется снова идти «на ковер» к начальству!

…Две машины, прощупывая дорогу ближним светом, медленно выехали на шоссе. Постояли какую-то минуту рядом, мигая огоньками подфарников, и, прорезав темноту длинными белыми ножами, разъехались — каждая в свою сторону.

25

Дмитрий Иванович сидел за столом возле балкона и, как всегда, оказавшись в тупике, «размышлял» на бумаге. Новых решений пока еще не было. Пульсировало, как жилка на виске, только одно слово — «четвертый». Он ставил к нему знаки вопросов, проводил линии; казалось, освещал прожектором то с одной, то с другой стороны. Вопросы, вопросы, вопросы! Нарисовал несколько ружей. И вдруг заметил, что уже рисует гуцульские топорики. Третий, четвертый… При чем тут топорики? Сам не знал. Это был хаос, который только со временем мог обрести какой-то смысл.

Шло время. Немало резонных соображений приходило в голову, но каждое из них было одновременно и возможным, и невозможным, правдоподобным и невероятным, в большинстве случаев они исключали друг друга. Нужна была единственная правильная догадка, которая оживила бы имевшиеся факты. Верная версия — она словно любимая женщина, возле которой нет места другим. Такой версии у него не было, и он довольствовался противоречивыми выводами. Однако внутренняя уверенность, что рано или поздно он выйдет на прямой путь, не покидала Дмитрия Ивановича.

Вспомнив вечерний разговор с Келебердой, даже подумал с юмором, что, находясь в отставке, имеет свое преимущество. Не нужно, по крайней мере, укладываться в ограниченные сроки розыска, как того требует закон. И он сейчас в лучшем положении, чем майор Келеберда.

Не имея веских доказательств, Дмитрий Иванович вновь полагался на интуицию. Знал, что нужно дождаться часа, когда под натиском логики факты оживут, как в мультфильме, начнут группироваться и создадут вдруг правдивую картину событий. Так уже случалось в его богатой практике: в защите ошибочно обвиненного в убийстве художника Сосновского и в Мукачеве, и в Корсунь-Шевченковском, на Роси… Сейчас его успокаивало еще и то, что в последнее время он почувствовал приближение истины, и чувство это томительно жило в нем, в каждой клеточке мозга. Истина еще не родилась, но уже пробивалась, искала выхода.

Исполненный противоречивых мыслей, не замечая ненужного ему, хотя и лежащего на виду, и вместе с тем схватывая острым взглядом мельчайшие подробности существенного для него, Коваль прогуливался по берегу лимана, вдоль пляжа с его низкорослыми деревцами, то приближаясь к домику рыбинспекции и подножию обрыва, то возвращаясь к мазанкам, причалу рыбколхоза и крутой, шедшей вверх, в село, дороге.

Ходил долго, пока не понял, что его все время тянет к домику рыбинспекции, словно он там что-то забыл и обязан непременно взять. Дел никаких у него там не было, да и жара днем стояла приличная. Рыбинспектора днем здесь редкие гости, тем более что пока Андрей Комышан и Козак-Сирый находятся под следствием, на их место прислали новых людей. «Разве что по Нюрке-сторожихе соскучился?» — усмехнулся про себя Коваль.

«А может, именно в этой ловкой тетке и кроется ключ к разгадке?» — неожиданно подумал он. Нюрка со своим длинным облупившимся носом уже не казалась сейчас такой грубой и неприятной, как раньше, — наоборот, женщина как женщина, даже в чем-то привлекательная. И ему вдруг захотелось поговорить с ней, будто лишь она могла освободить его от тяжести, которую он носит в сердце.

Приближаясь к домику инспекции, Дмитрий Иванович почувствовал, как его охватывает нетерпение и волнение. Мотивы убийства Чайкуна до сих пор не были установлены. Вполне возможно, что ссора между ним и убийцей произошла из-за какой-то добычи. Соперничество и ненасытность местных речных пиратов известны. Вспомнились Джек Лондон и его рассказы о «золотой лихорадке», Клондайк. И что не говори, а природа хищников всегда и всюду одинакова: жадность, жестокость…

Но в холодной Аляске было золото, от которого люди с ума сходили, вцеплялись друг другу в горло. Здесь, на благословенной земле Херсонщины, золота вроде бы нет. Впрочем, рыба и пушнина — тоже богатство! Так что же стало причиной схватки Петра Чайкуна и его убийцы?.. Рыба?

Но в лодке погибшего не было чешуек, на бортах — лишь следы человеческой крови. Нашли, правда, несколько ондатровых волосинок… Возможно, один из противников обчистил чужие ловушки, которые браконьеры ставят ночью на зверьков?.. Но куда подевались тогда шкурки?..

В памяти всплыла трагедия, которая произошла на Раховщине, неподалеку от Говерлы. Какой-то турист заблудился в лесных дебрях. Там на него набрел лесник и, соблазнившись перстнем и золотыми часами, убил. Тело спрятал в такой глухой чащобе, что найти было бы невозможно. Помогла разоблачить преступника его жадность. У туриста был топорик из каленой стали, с ручкой из бука, инкрустированной медью и бисером. Им лесник и совершил убийство. Потом хорошо помыл топорик в быстром ручье и спрятал дома — жаль было выбрасывать… Впоследствии у него этот топорик нашли, взяли на экспертизу и обнаружили на нем следы человеческой крови…

«В самом деле, — мелькнула мысль, — не бросит жадный убийца шкурок. Чтобы добро пропадало?! Да ни за что! Только где их искать?..»

Открытие — всегда озарение. Сам не свой подошел Коваль к домику рыбинспекции. То, что мучило его, нашло выход. Осмотрелся только возле порога, медленно возвращаясь к реальности.

Теперь он понимал, почему его тянуло сюда. Кто-кто, а Нюрка знает, у кого можно купить шкурки. Найти бы чайкуновские, которые побывали также в руках убийцы!

И тут же засомневался, поджал губы: «Попробуй найди! Все равно что иголку в сене искать. Не станет убийца сразу шкурки продавать. Хотя… как сказать… От краденых вещей стараются как можно скорее избавиться. Держать при себе явное доказательство преступления?! Ну, нет! Подальше его… Хотя шкурки эти некраденые. Вещи, которые принадлежали кому-то и были в употреблении, — это одно, а шкурки, только что содранные со зверька, по мысли преступника, еще никому не принадлежали. Не мог же он предположить, что Дмитрий Иванович Коваль или кто-то другой заинтересуется ими вовсе не как материалом на хорошую меховую шапку. Андрей Комышан рассказывал однажды, что браконьеры, добыв ондатру, сразу свежуют ее и засовывают мягонькие шкурки за голенища своих резиновых сапог. А взять их оттуда инспектору нельзя: не имеет права без постановления прокурора на личный обыск».

Из домика долетали голоса. Нюркин, визгливый и возбужденный, Коваль узнал сразу, другой — грубый — был ему незнаком.

— И забери отсюда к чертовой матери свое весло! Я с пеной у рта кричу этому Леньке, что не твое. А он упрямый как бык: «Сам видел у нее, она потеряла, это волной к Красной хате пригнало и в камыши забило». Ой, будет тебе беда, Валя! Чует мое сердце!

— Не каркай!

Нюрка еще что-то крикнула, Коваль не разобрал.

— Хватит меня грызть за ту ночь! — донеслось в ответ.

Коваль понял, что это отголосок какого-то спора, который, наверное, возникал уже не раз.

— Нужно было договориться! — злилась Нюрка.

— Чтобы на крючке держал всю жизнь! От него не откупишься.

— Ну, а чего ты липнешь теперь к этой лахудре, к Лизке! — не успокаивалась сторожиха. — Она тебя продаст!

— Она хорошо платит, — ответил примирительно второй голос.

— Я сама заплачу!

— В конце концов, не твое это дело… Ну хорошо, два лифчика ей сошью, и все. На том и кончится. Не бойся. И замолчи!

— Не смей ей шить!

— Это я решаю, шить или не шить! — послышался разгневанный голос.

— Смотри, Валя, беду себе накличешь! — повторила сторожиха.

— Угрожаешь? Может, и ты продашь?!

Теперь Коваль догадался, с кем бранится сторожиха. Даниловна как-то рассказывала, что медсестра очень хорошо шьет бюстгальтеры — заказчицы даже из Херсона приезжают. «Такие шьет, такие шьет, что импортным не уступят! Дважды ее штрафовал фининспектор, а она все равно патент не хочет брать, потому что шьет редко и то по выбору».

— Ой! — раздался вдруг испуганный крик Нюрки. — Ой!

На пороге стоял Дмитрий Иванович. Обе женщины, взъерошенные, красные, кажется, готовы были вцепиться друг в друга.

В первый момент его не заметили, и медсестра продолжала наступать на сторожиху, которая, отходя в угол комнаты, зацепилась за лавку и едва не упала. Дмитрий Иванович еще никогда не видел Валентину такой. Это была совсем не та, похожая на монашку женщина, которая часто вечерами сидела на бревнах возле гостиницы.

— Что за гром! На пляже слышно! — произнес с добродушной улыбкой Коваль, стягивая с головы мягкую белую фуражечку. — Здравствуйте!

Медсестра замерла, сторожиха медленно выпрямилась. Стало тихо. Все было как при замедленной киносъемке. Валентина поправила платок на голове и направилась к двери. Когда она приблизилась к выходу, кинолента вдруг рванулась — Валентина шмыгнула в дверь так, что Дмитрий Иванович едва успел отшатнуться.

— Что у вас тут произошло?

Нюрка не сразу опомнилась, а потом ее будто прорвало:

— А вам что?! Чего лезете?! Это служебное помещение!

— Я ничего, — притворяясь растерянным, сказал Коваль. — Я только хотел…

Он уже решил про себя, что не будет спрашивать о шкурках у сторожихи. Во всяком случае, сегодня. Поищет их через вторые руки, возможно, через Даниловну, которая любит угождать гостям, особенно тем, кому симпатизирует. Дмитрий Иванович постоял на пороге, словно что-то припоминая. Только что, когда рядом пробежала разгневанная, разгоряченная медсестра, его будто холодом обдало. С чего бы это? Уж не открылся ли в нем экстрасенс? Даже покачал головой от такой смехотворной мысли… Однако людей, владеющих неразгаданным даром природы — активным биополем, становится все больше. Наверное, те несчастные, которых в средневековье называли ведьмами и нечистой силой и сжигали на кострах или топили в проруби, тоже были экстрасенсами… Непонятное, непостижимое вызывает у разумных людей углубленный интерес, у невежд — испуг и ненависть.

Ученые пытаются объяснить это необычное явление. В одной из статей Коваль читал, что каждый человек имеет свое биополе. Только у экстрасенсов оно сильней, выразительней, влияние заметнее.

Еще мальчишкой Дмитрий Иванович делил всех людей на теплых и холодных. От матери всегда исходило тепло. А возле соседки, тетки Люды, хотя та и улыбалась ему ласково, по коже ползли мурашки… Он боялся и удирал от нее…

Сторожиха не сводила с Коваля злых глаз.

— Идите себе…

— Да я о лодочке, Ангелина Ивановна. Вы же обещали… — как можно покорнее и жалостливее сказал Коваль.

— Нет у меня лодки! Ступайте! — нетерпеливо ответила Нюрка.

Дмитрий Иванович натянул фуражечку, потоптался еще несколько секунд на пороге, с интересом глянул на погнутое алюминиевое весельце в углу и вышел из комнаты.

Состояние, которое охватило Коваля, когда он прогуливался по берегу, и толкнуло к рыбинспекторскому посту, не оставляло его. Чувство близкого озарения росло, искало выхода. О чем бы ни думал он, все равно, будто по кругу, возвращался к мыслям о шкурках, которые невесть куда делись. Сомнение вызывало только то, что, возможно, ворсинки появились на бортах лодки не в ночь убийства, а раньше.

26

Узнав от Лизы, что она собирается в Херсон, чтобы повезти Юрасю передачу, Андрей запротестовал:

— Кто ты ему — сестра, жена, любовница?.. Что о тебе подумают: то со старшим милуется, то младшему передачи возит! Тебе от нас теперь нужно подальше быть…

— Ну, если подальше, прежде всего от тебя.

Разговор этот состоялся на пляже, недалеко от поста рыбинспекции. Лиза пришла искупаться и, случайно встретив Андрея, перебросилась с ним несколькими фразами.

Сентябрьское солнце, такое горячее на юге, будто еще в разгаре лето, жгло через сорочку, пекло Андрею голову, хотя и прикрытую поверх буйных кудрей старенькой фуражкой. Было страшно душно; казалось, что и от Лизы и ее слов веет нестерпимым жаром.

— Да пойми же ты, у него есть кому передачу везти. Настя собиралась. Да и сам я завтра еду в Херсон к адвокату. Юрасю нанял самого лучшего — Белкина, может, слышала? Вот и отвезу продукты… Если хочешь, передай со мной… От тебя, кстати, и передачи не примут, берут только от родных…

— Вот и поедем вместе, — настаивала Лиза.

— Да пойми же ты! — в сердцах говорил Андрей. — Нельзя нам вместе показываться.

Он переживал из-за того, что позор брата бросал и на него тень, — в Лиманском к этому относились строго. А если еще поедет в Херсон с Лизой, то общественный приговор будет тяжким. Да и Насти надо опасаться.

— Тебе брата не жалко!

— Жалко, конечно. Но я уверен, что он не виноват. В милиции разберутся и выпустят.

«Кто она ему и кто он ей? — не мог успокоиться Андрей. — Чужие люди, еще две недели тому назад не знавшие о существовании друг друга. Какие там у них отношения?! А если я чего-то не знаю? Может, у них уже далеко зашло?!»

Мучила ревность: ну что Лиза нашла в этом молокососе, чего липнет к нему и как смеет это делать, зная, что Юрась его брат!

Но, несмотря на все логические соображения и опасения, Андрей знал, что поедет с Лизой, если та будет настаивать, поедет потому, что не пустит ее одну, да и начал побаиваться ее решительности.

На следующее утро Андрей вышел к первому автобусу. Лиза уже была на остановке. Никакой скамьи поблизости не было, и она стояла, опираясь на палку. Андрей почувствовал, как в нем снова закипает злость. Его раздражало все: и то, что любимая женщина, которая без палки не может и шагу ступить, так самоотверженно рвется в далекую и нелегкую для нее поездку; и то, что в руках у нее красивая, модная и большая сумка с продуктами и сладостями для Юрася; и что она подкрасила губы… будто на свидание собралась, а не в тюрьму…

На секунду представил себя на месте Юрася и готов был поменяться с ним ролями: хотя бы ради того, чтобы убедиться, повезла бы Лиза ему передачу или нет. Только зачем проверять, — раньше, еще недавно, повезла бы, но теперь кто знает… В свое время она потянулась к нему словно бы с горя: слишком много в городе незамужних девушек, и у них на фабрике, и на других предприятиях. Потом заманил ее подарками, привозил рыбу… Мысли эти иглами кололи сердце.

— Здравствуй, Лиза!

Она кивнула.

— Давай сумку, ишь какая огромная!

Ему очень не хотелось этого делать при людях. Но деваться было некуда: вдруг возьмет и сама сунет свою ношу ему в руки. Тогда будет еще хуже, на такой жест все обратят внимание, а тут подумают, что он из простой учтивости помог больному человеку. Отдавая сумку и, возможно, догадываясь о мыслях, которые охватили Андрея, она чуть прищурилась. Ох уж эта ее привычка играть глазами так, что, казалось, из-под ресниц начинает бить ослепительный, с лукавинкой, свет! Андрею хорошо было знакомо это.

— Давно ждешь?

— Не очень.

— Наш Серега всегда просыпает начало рейса, а потом в дороге гонит…

Лиза знала, что рейсовый автобус останавливается на ночь в соседнем селе, у моря, где живет водитель, и оттуда начинает свой путь.

Понемногу подходили люди — кто с кошелкой или корзиночкой, укрытой белой как снег тряпицей, кто с сеткой или мешком. Подошли сестры-близняшки Москаленко, одноклассницы Юрася. Они учились в сельхозинституте и после практики в совхозе возвращались в Херсон… «Вот бы с кем ему дружить, а не с Лизкой…» — пронеслось в голове Андрея.

— Пойдем отсюда? — предложил он. — Довезу тебя на мотоцикле. Иди вперед, я догоню — и поедем…

— Трудно ходить, Андрей. Нога еще болит…

Наконец, ревя мотором и грохоча всеми своими ревматическими суставами, к остановке подкатил автобус. Андрей помог Лизе войти через переднюю дверь.

— На год наготовила, — ставя сумку на пол и усаживаясь возле Лизы, попытался пошутить он.

— Бедный Юрась, — только и вздохнула она. — Не могу поверить, чтобы он убил человека.

— Все выяснится, Лизонька. И на волю выйдет. И не нужно будет тебе готовить ему такие сумки. — Андрей хотел было еще поиронизировать, но сдержался.

— А я и не готовила. Даниловне спасибо…

Эти слова принесли ему некоторое облегчение. Лицо посветлело, и он словно нечаянно подвинулся к Лизиной руке, а когда автобус качнуло, коснулся ее горячих пальцев. Он чувствовал ее тепло лишь какой-то миг. Она рывком отдернула руку. Андрей оторопел…

* * *

В узком коридоре следственного изолятора, который помещался в старом приземистом здании, Лиза вместе с Андреем встали в небольшую грустную очередь. Когда они наконец приблизились к окошку и Лиза поставила сумку на подоконник, оказалось, что сначала нужно получить от начальника изолятора разрешение на передачу.

Андрей направился было за разрешением, но Лиза остановила его, написала заявление и сама пошла к начальнику. Андрей остался ждать в коридоре. Через несколько минут она вышла из кабинета возмущенная.

— Ну и порядочки! Ты правду сказал: только от жены и близких родственников принимают. Какая разница? А если у человека нет родственников?! Иди сам…

Лиза говорила громко, обращая на себя внимание людей, которые стояли в коридоре и чутко прислушивались ко всему, что происходило вокруг.

— Да-а, здесь порядки свои, — тяжело вздохнула какая-то молодица из очереди.

…Когда они вышли из приемной следственного изолятора, Андрей предложил Лизе зайти к ней домой. Но она отказалась. После посещения изолятора Лиза словно обмякла, была угнетена.

Андрей настаивал: надо посмотреть, что там с квартирой. Все же долго отсутствовала. Всякое могло случиться: не ровен час, трубы лопнули или верхние жильцы залили, да мало ли что бывает… Лиза отрицательно покачала головой.

Тогда Андрей начал бормотать, что соскучился, хочет побыть с ней вдвоем, что должен серьезно поговорить о их будущей жизни. Этот высокий мужественный человек был сейчас не похож на себя. Лиза оставалась непреклонной.

В Лиманское возвращалась такой же грустной. В автобусе молчала, только один раз пожаловалась на головную боль.

Андрею вдруг стало по-настоящему жалко ее. И это острое чувство жалости сдерживало его недовольство тем, что пришлось поехать в Херсон, что Лиза не ответила на его чувства, хотя ради нее был готов на все. Теперь он уже не боялся нести ее сумку, из которой в изоляторе, даже когда сам написал заявление, не все разрешили передать.

В Лиманском Андрей подумал, что хоть здесь она пригласит зайти в хату. Но Лиза остановила его на пороге, взяла сумку и закрыла за собой дверь.

27

Утром Дмитрий Иванович не спеша спустился по крутому склону к хатке Даниловны. Решил посмотреть, как она живет. Сейчас это было самым удобным — не пойдет же он в гости, когда там одна Лиза.

Даниловна уже накормила поросят и возилась в доме. Небольшой коридорчик отделял маленькую кухню от двух комнаток, в дверных проемах которых висели просвечивающиеся марлевые занавески. Коваль удивился: если в гостинице Даниловна всячески старалась показать, что она женщина с изысканным вкусом, придерживается моды, то здесь у нее было все старенькое, такое, что теперь уже нигде — ни в селе, ни в городе — не увидишь. В первой комнате, которую, очевидно, занимала Лиза, — вытертый диван, застланный скатертью сундук и желтый в трещинах буфетик; в другой, где никто, собственно, не жил, потому что Даниловна и дневала, и ночевала в гостинице, было темновато от завешенных маленьких окошечек и стояли две железные кровати, заправленные, как понял Коваль, гостиничным бельем. На стенах в обеих комнатках — под вышитыми рушниками фотографии в рамках.

— Есть в хате душа живая? — громко спросил Коваль.

— Есть, есть, — подала голос Даниловна и выглянула в коридорчик. Глаза ее широко раскрылись, когда увидела Коваля.

— Ой, боже ж мой! — вскрикнула она. — У меня и не убрано!

— Да ничего, порядок, — успокоил он. — Шел мимо, думаю, дай загляну к Марине Даниловне, как она тут.

— Если бы я знала раньше!.. — Даниловна зачем-то начала снимать передник. — Садитесь отдохните, у меня не жарко. Какая бы жара на улице ни была, а здесь одно наслаждение…

— Пока на улице тоже приятно. — Он понял, что Даниловна явно растерялась, говоря в такое мягкое утро о жаре.

— Мою хату дачники любят, — продолжала хозяйка. — Земляк здешний, из Херсона родом, известный генерал, каждое лето приезжает с женой, и только ко мне. Поживет день-другой в гостинице — и сюда. Чем же вас угостить? — снова забеспокоилась она. — Такой гость…

— Да ничего не нужно, — остановил ее Коваль. — Посижу немного и дальше пойду.

Он взглянул в окно. По дороге, которая отделяла эти несколько хат от пляжа, шла с мешком травы Нюрка.

Даниловна проследила за взглядом Коваля.

— Кроликам понесла, квартирантка где-то уже накосила. Валька ей все делает… — завистливо сказала Даниловна.

Тем временем сторожиха завернула на соседний двор.

— Ее хата? — спросил Коваль, показывая на выделявшийся среди невысоких мазанок большой дом под черепицей с просторным для этой прибрежной полоски подворьем.

— А чья же! — буркнула Даниловна. — Купила… За хатой у нее еще парники есть. С деньгами и дурак устроится…

— Откуда у нее деньги!.. — нарочно возразил Коваль. — Сколько там сторож получает!..

— Она еще и на базаре убирает. А там приварок большой.

— Какие здесь базары, Марина Даниловна!.. — снова засомневался Коваль.

— Не скажите, Дмитрий Иванович. Живут у нас учителя и служащие, у которых нет участков, есть приезжие, а больше всего дачников. Пойдите посмотрите. Там всего полно: арбузы, дыни… И молоко, и сыр, и цыплята… Э, нет, базар у нас хороший!

Коваль слушал и думал, как бы завести разговор об ондатрах, но так, чтобы у Даниловны не возникло подозрения, какие именно шкурки его интересуют. В то же время не переставал поглядывать в окошко.

Вот Нюрка скрылась в сараюшке, через минуту-другую вышла оттуда с пустым мешком и принялась по дороге сворачивать его. Прошла снова мимо хаты Даниловны, направляясь к колхозной кладовой, куда с фелюг сдавали ночной улов. Там уже стояли несколько женщин.

Вскоре Коваль увидел, что сторожиха возвращается с тем же мешком, но уже не пустым и, судя по всему, довольно увесистым.

— Вот видите, — не выдержала Даниловна. — Уже рыбы набрала! Теперь будет на базаре продавать. Этой нахалке все можно, никто не задержит… А попробуй мне это сделать, так все село будет гудеть!

Она обиженно замолчала. Ее неприязнь к сторожихе рыбинспекции была настолько откровенной, что позволяла Ковалю надеяться все разузнать о соседке, которую она знает лучше других, потому что когда-то дружила с ней.

— Марина Даниловна, у меня к вам просьба, хочу посоветоваться. Вот придет зима, а у меня приличной шапки нет. Слышал, что в ваших краях можно шкурки купить. Говорят, хлопцы бьют здесь ондатру и продают шкурки.

— Ну, это не просто, — задумалась Даниловна. — Нужно найти человека, который продает. Браконьеры не сразу торгуют. Пока вычинят, растянут, время проходит. Своих постоянных клиентов имеют. Посторонним не очень продают.

— Вот-вот, — подхватил Коваль. — Вы же не посторонняя. Вас здесь все знают. А я понятия не имею, у кого спросить. Вам и скажут, и продадут. Не купите ли для меня?

— Не знаю, не знаю, — задумалась Даниловна. — Разве что… Так ведь дорогие они, Дмитрий Иванович, кусаются… Вы думаете, эти шкуродеры дешево их отдают? Не только с ондатры — и с человека шкуру дерут.

— Сколько приблизительно? — поинтересовался Коваль.

— Да по-разному… Рублей сто или сто двадцать, если на шапку. Вам их, наверно, штук шесть или семь пойдет.

— Да не меньше. Заплачу, сколько скажут. Сто двадцать так сто двадцать. И больше не пожалеешь, если нужно и взять негде.

— Такой солидный человек, — покачала головой Даниловна, — и не можете у себя в Киеве купить?

— Выходит, что нет. Больно голова нестандартная. Остается только пошить…

— Сейчас не сезон. Их ловят и бьют под зиму, когда подшерсток вырастает. Но кое-кто и с лета промышляет, быстренько жир гипсом снимет, подсушит, подержит немного в квасцах или уксусе — и готово. Если из таких шкурок пошить шапку, то она потом в руках трещит, как будто ее из бумаги сделали.

— Да ничего, — согласился Коваль.

Была надежда, что вдруг убийца Чайкуна продаст шкурки, взятые в лодке своей жертвы, именно через Нюрку. Профессиональное чутье подсказывало, что сторожиха чем-то связана с трагическим происшествием в плавнях или, по крайней мере, знает о многом.

Конечно, на свежих шкурках никаких отпечатков не будет. Иначе все было бы очень просто. Следы остаются на обезжиренных предметах: стекле, дереве, ткани и тому подобных. Правда, криминалистическая наука тоже не стоит на месте. Коваль знал, что в научно-исследовательском институте милиции разработан новый метод вакуумного напыления слабых следов, что дает возможность выявить отпечатки пальцев даже на крупнозернистом кирпиче.

Может, удастся найти того, кто даст эти шкурки сторожихе. Но и это не все. На бортах лодки Чайкуна остались ворсинки убитых ондатр. Возможно, что эти ворсинки окажутся от тех шкурок, которые он достанет, и это посчастливится установить.

Такие соображения подбадривали Коваля. Должен был использовать малейшую зацепку. «Если не пригодятся для доказательства, то хоть шапка будет», — утешил он себя.

— У кого же спросить? — вслух подумала Даниловна.

— А может, у Нюрки? — подсказал Коваль.

— О-о! Нюрка-то знает, где взять… Только не хочется кланяться ей.

— Марина Даниловна, святое дело сделаете! — умоляюще попросил Дмитрий Иванович.

Он был уверен, что шкурки, которые его интересуют, пройдут через Нюркины руки, — не станет рыбинспектор, если он добыл ондатру, сам продавать, удобней всего через сторожиху. Она и покупателя найдет, и тайну сохранит. Наверное, и другие браконьеры не обходят Нюрку.

— Только для вас, Дмитрий Иванович! — вздохнула Даниловна. — Глаза бы мои не видели этой заразы!

— Чего вы так? — насторожился Коваль.

— Нечестный она человек! — взорвалась Даниловна. — Подлая!

Он не стал расспрашивать. Чего доброго, еще откажется от обещания. Нужно было изменить тему разговора.

— А почему ее квартирантка Валентина всегда в чулках ходит? — спросил он. — В самую жару…

Даниловна недоуменно глянула на Коваля. Она только что собиралась выместить на пакостной Нюрке свою злость, а он ее будто на бегу остановил.

— Валька? Да у нее ноги волосатые! Разве не видно? Людей стыдится.

— Вот оно что! — вскинул брови Коваль и задумался. — Знаете, Марина Даниловна, раз такое трудное дело, то поспрашивайте у других. Или обойдусь уже и без новой шапки. Похожу в старой.

— Нет, — возразила Даниловна, — если обещала, спрошу. Ради вас, Дмитрий Иванович. Шкурки сейчас, наверно, кроме нее, никто и не найдет… А если невыделанные попадутся?

— Можно и невыделанные.

— Тогда это проще, — обрадовалась Даниловна.

— Знаю в Киеве скорняка. Такие мягонькие делает, любо-дорого смотреть. Пусть будут сырые, недавно снятые. Даже лучше. Я их отошлю, и мне вычинят. Только не говорите, что для меня. Придумайте что-нибудь… Хотите кому-то послать или еще что-нибудь… Может, в Киев, дочке…

— Хорошо, — кивнула Даниловна. — Нарядим вас в шапку, Дмитрий Иванович.

28

Наконец-то! Коваль взял у Даниловны сверток и, положив на стол, осторожно развернул. В старой газете лежали шкурки ондатры. Уселся и, перекладывая одну за другой, стал рассматривать.

Даниловна все еще стояла возле порога.

— Да вы проходите, садитесь, — не отрываясь от своего занятия, сказал Коваль.

Конечно, невооруженным глазом на шкурках ничего не увидишь, разве только то, что они невыделанные и с внутренней стороны покрыты довольно толстым, посыпанным солью слоем жира. На нем же, как известно, следов от прикосновения рук не остается. Это когда шкурка пройдет выделку, разве что тогда на ней могут обозначиться отпечатки. Да и то уже того, кто вычинял. А это может быть совсем не тот человек, который подстрелил или поймал зверька. Определить, кто свежевал, можно «по почерку», но не всегда. Почти все снимают шкурку «чулком». Правда, один снимает с головкой, другой — без нее, по-разному обрезают шкурку и на лапках, но вариантов немного, и выводы признаются вероятными, а не доказательными.

А ворсинки из лодки Чайкуна? Может, с ними повезет? Как говорят, поймал не поймал, а погнаться можно…

— Сколько платить, Марина Даниловна?

— Восемьдесят рублей.

— Не так уж дорого.

— Но их еще нужно вычинить, Дмитрий Иванович! Выделанные дороже.

Коваль вытащил бумажник, отсчитал деньги. Подумал, что придется отправить Наталке телеграмму — пускай пришлет рублей сто. За свою жизнь он скопил немного — всего несколько сотен лежало у него на сберегательной книжке. Последнюю пенсию на всякий случай оставил у себя в столе.

Когда Даниловна ушла, Коваль продолжал задумчиво разглядывать эти еще грубые, необработанные шкурки. Старался представить их путь от лодки убитого Чайкуна сюда, в гостиницу. Выглядело примерно так.

После того как Чайкун упал в воду, убийца подъехал к его лодке, посветил фонариком, который обычно берут с собой те, что выезжают ночью. Увидев шкурки, не устоял от искушения. Дома не очень рассматривал, посыпал густо солью, чтобы не протухли. Когда все поутихнет, можно будет сбыть через вторые руки. Отдавая шкурки Нюрке, убийца, наверное, не думал, что она продаст их кому-нибудь из своего села. Лиманцы на ондатровые шкурки не зарятся и предпочитают, если нужно, добывать сами, чем отдавать за них бешеные деньги… Очевидно, сторожиху устраивало, что Даниловна купила шкурки для пересылки в Киев.

Коваль улыбнулся и подумал, что они поедут-таки в Киев, только не той дорогой и не по тому адресу, как считают Даниловна и, конечно, сторожиха Гресь.

Только удастся ли по ворсинкам, которые остались в лодке Чайкуна, определить, что это именно те шкурки, которые взял убийца? По одной волосинке с головы можно идентифицировать и отыскать человека. А по ворсинке — зверюшку?

Еще и еще осматривая шкурки, Коваль увидел на одной из них, с краю, маленькую, явно от дробинки, дырочку. По ней вряд ли можно было определить, кто стрелял. И он принялся еще внимательнее рассматривать шкурки, надеясь найти еще какие-нибудь следы. «Эдак и на шапку не наберешь», — пронеслось в сознании. Хотя не шапка волновала его сейчас. Шуткой словно бы оправдывался перед собой, что ищет напрасно.

Он разглядывал шкурки против света, растягивал, прощупывая взглядом каждый сантиметр. Повреждений больше не было. И вдруг заметил! Два темных пятнышка в той же самой шкурке с дырочкой. В грубой утолщенной мездре увязли два кусочка металла. Расстелив газету на столе, он осторожно выковырял их. Это были свинцовые дробинки.

Если их конфигурация не претерпела изменений, то экспертиза попробует установить тождество с теми дробинками, которые извлекли из трупа Чайкуна, но если они ударились о металлический борт «южанки» и срикошетили, то характерную особенность утратили…

Особо не раздумывая, Дмитрий Иванович вырвал из тетради чистый листок, завернул в него кусочки металла и, взглянув на часы, стал быстро одеваться — хотел успеть на очередной рейс херсонского автобуса.

…«Ас дактилоскопии», лейтенант Головань, оказался приятным и спокойным человеком. При этом — твердым и категоричным в своих выводах, что было свойственно, как заметил Коваль, молодому пополнению милиции последних лет, бескомпромиссность и уверенность которого основываются на знаниях и общей культуре.

Худощавый, с тонкими чертами лица, он рядом с коренастым Ковалем казался лозинкой возле крепкого дуба. Это впечатление усиливалось еще и тем, что голова лейтенанта была побрита и на ней выделялись следы больших залысин, неожиданных в таком молодом возрасте.

Внимательно выслушав Коваля, которого привел к нему в лабораторию майор Келеберда, и осмотрев привезенные шкурки, Головань сказал:

— Если бы они были сухие и выделанные, то новым методом напыления следов можно было бы усилить и выявить папиллярные отпечатки… А так… — Он развел руками и посмотрел на Коваля, словно желая сказать: «Неужели не знали?»

— Да, знаю, — согласился Коваль. — В нашем научно-исследовательском институте этот метод уже внедряется.

Лейтенант покачал головой.

— Пока еще только во Львовском филиале Киевского института судебной экспертизы. Но нам это не пригодится.

— А как вы считаете, можно доказать, что ворсинки, найденные в лодке Чайкуна, именно из этих шкурок?

Лейтенант потер ладонью лоб. Коваль с интересом следил, как размышляет молодой эксперт-криминалист, как блестят его глаза, то светлея, то будто бы снова затягиваясь дымкой.

— Ксожалению, — сказал он, — доказательно устанавливается лишь одинаковая групповая принадлежность найденных отдельных ворсинок и меха на этих шкурках. То есть подтверждается, что в одном и в другом случае это ворсинки ондатры, определенного возраста, определенного ареала… Но вывод наш может относиться ко всем особям ондатры, а не только к этому конкретному зверьку. — Возвращая шкурки, Головань рассудительно добавил: — Конечно, можно определить, что ворсинки там и тут идентичны, но доказать, что эти шкурки взяты в лодке погибшего, невозможно, вывод наш будет не доказательный, а вероятный. Для суда этого мало.

— Я не о суде думаю. Это требуется для оперативно-розыскной работы, для ориентации.

— Ну, если для ориентации… — задумчиво произнес лейтенант, и Коваль снова встретился с его пытливым взглядом.

— Говорят, что экспертиза наша идет все время вперед, а она оказывается бессильной в таких простых вещах, — поддел лейтенанта Коваль.

— Как это бессильной! — вскинулся «ас дактилоскопии». — Как это бессильной! Вы знаете, какие мы тайны расшифровываем! И вообще экспертная наука сейчас вышла на новые высоты. Взять хотя бы метод вакуумного напыления следов. А в научно-исследовательском институте милиции при помощи математического расчета частоты повторения папиллярных узоров могут определенно сказать, кому принадлежат следы: мужчине или женщине. А раньше это было абсолютно невозможно. Есть сведения, что японцы снимают отпечатки, оставшиеся после прикосновения преступника к коже своей жертвы. Вы понимаете: кожа к коже! Англичане применили в дактилоскопии лазер, он определяет отпечатки пальцев на ткани, резине, штукатурке — материалах, где их плохо видно. С помощью лазера можно увидеть следы папиллярных узоров, оставленных даже несколько лет тому назад!

— Так то же японцы и англичане! — Ковалю нравилась горячность симпатичного молодого эксперта, влюбленного в свое дело, и он не удержался от того, чтобы не распалить его еще сильней.

— Ну и что! У нас, например, до недавнего времени беда была со следами на песке, на тающем снегу — как на материалах, которые испытывают быстрые и необратимые изменения. А теперь — пожалуйста, следы и на песке, и на снегу идентифицируем.

— А вот отпечатки четвертого подозреваемого на ружье Комышана вы не определили… И поэтому мне пришлось еще кое-чем заняться…

— Товарищ полковник, — умоляюще произнес Головань, — они же совсем размыты. И в вакууме пробовали, и облучали. Дело не только в том, что преступник тряпкой вытер ружье. Еле заметные следы, которые остались, наложились на другие, такие же размытые, линии переместились… Здесь что-нибудь определить — все равно что увидеть следы на воде…

— Гм, — буркнул Коваль.

Обежав глазами небольшую комнату лаборатории, заставленную аппаратами и колбами с химическими реактивами, он увидел небольшой, покрытый белым пластиком свободный столик, возле которого были такие же белые табуретки, и направился к нему.

— А как у нас теперь с баллистической экспертизой, трассологией? — спросил Дмитрий Иванович, опускаясь на табурет. — Тоже есть прогресс?

Головань посмотрел на Коваля так, словно хотел спросить: «Вы что же, товарищ полковник в отставке, экзамен мне устраиваете?» Но хорошее воспитание и выдержка не изменили ему, и он принялся спокойно объяснять:

— Прекрасно, товарищ полковник. Научно-технический прогресс не обошел и трассологию. До недавнего времени пользовались выводами, сделанными экспертами при помощи обычного микроскопа; наверное, и сами заглядывали в него, чтобы убедиться в тождественности следов на пулях, выстреленных из одного и того же ствола. Но этот прибор имел свои недостатки. Сейчас для исследования применяются новые специальные приборы высокой точности — профилографы. Алмазная иголка этого прибора, двигаясь по поверхности предмета, фиксирует неимоверно малую неровность. На ленте профилографа можно получить профиль поверхности, увеличенный в двести тысяч раз! В двести тысяч раз! — повторил лейтенант, будто только сейчас осознал, что это значит. — Такое даже электронный микроскоп не может. Профилографы фиксируют не только ровную поверхность предмета, но и шаровидную, цилиндрическую, и это решило все проблемы экспертизы пуль, гильз и тому подобное…

— Да ну! — деланно удивился Коваль. — Тогда я вам еще кое-что покажу, чем мне пришлось заняться. А вы садитесь! — уже тоном приказа добавил он, и лейтенант опустился на свободную табуретку.

Дробинки Коваль умышленно оставил на конец беседы. Если бы он сразу показал их эксперту, тот вряд ли с такой горячностью говорил о напылении следов или о ворсинках из лодки, а Дмитрию Ивановичу нужен был собеседник, чтобы еще раз проверить свои соображения.

— Вот дробинки из шкурки. — Коваль нашел нужную ему шкурку и распластал ее на столе. — Смотрите, лейтенант, откуда я их выковырял.

— Редкий случай.

— Я и сам не ожидал. Наверное, хозяин не присматривался, сыпанул солью, свернул и спрятал… А потом, не разворачивая, отдал перекупщице, у которой их взяла моя знакомая.

Внимание эксперта больше всего привлекли неровные кусочки металла, очевидно кустарным способом изготовленная дробь. Он внимательно изучал их.

— Если мы установим, что это дробь, которой было заряжено ружье Комышана, то нетрудно будет найти хозяина шкурок — убийцу Чайкуна, — сказал Коваль.

— Думаю, что идентичность дроби мы установим. И не по конфигурации кусочков металла. Они, наверное, угодили в шкурку рикошетом и поэтому не пробили насквозь. Установим по химическому составу свинца, из которого вылил дробь ваш Комышан… Анализ проведем здесь. Но перед этим пошлем дробинки вместе со шкурками в Киев. Профилографа в нашем управлении еще нет. Возможно, обнаружится то, чего мы не видим. И ворсинки, найденные в лодке, пускай сопоставят. Там, конечно, и специалисты опытнее нашего…

— Ну, ну, — услышав последние слова лейтенанта, сказал вошедший в лабораторию майор Келеберда, — не прибедняйтесь, Головань… А предложение ваше поддерживаю. Не так ли, Дмитрий Иванович?

Коваль согласно кивнул, наблюдая, как эксперт упаковывает дробинки и шкурки в специальные пакеты.

— Вы сразу обратно или побудете в Херсоне?

— Домой, домой! — нетерпеливо произнес Коваль. Его уже тянуло в Лиманское.

— На чем вы приехали, Дмитрий Иванович? — лишь сейчас поинтересовался Келеберда.

— Автобусом.

— Моя машина свободна. Пожалуйста.

Коваль мог бы автобусом и вернуться в Лиманское, не изменяя своей привычке находиться как можно больше среди людей. Но в последнее время, отлучаясь, чувствовал какое-то беспокойство. Ему начинало казаться, что в его отсутствие может произойти непоправимое. И хотя понимал, что такие опасения не имеют достаточных оснований, все равно старался побыстрее возвращаться на место ожидаемых событий, которые, как ему казалось, назревая незаметно, могут в любую минуту прорваться наружу.

Ч е т в е р т ы й не давал покоя.

29

Солнце садилось за волнистой равниной, которая простерлась за Лиманским. Его косые лучи высвечивали воду в заливе. У берега она уже «зацветала», затягивалась мелкой ряской, но солнце делало ее прозрачной, словно изумрудной.

Дмитрий Иванович задумчиво прохаживался возле гостиницы, то и дело бросая взгляд на лиман. Никаких солнечных переливов он не замечал.

Время шло, а ответ из научно-технической лаборатории министерства все не приходил. Вообще после разговора с экспертом-криминалистом Голованем у Дмитрия Ивановича уже не было уверенности, что какие-то следы на шкурках будут выявлены и помогут изобличить Ч е т в е р т о г о.

Вышагивая от гостиницы к бревнам и обрыву, Коваль последовательно вспоминал все связанное с убийством Чайкуна. Вчера, когда вычерчивал свои графики и размышлял о Юрасе Комышане, он неожиданно спросил себя: а в самом ли деле Чайкун был убит в ночь на восемнадцатое? Ведь труп лежал в воде, и эксперты могли ошибиться, устанавливая время смерти. Если трагедия произошла, скажем, вечером семнадцатого или утром восемнадцатого, картина меняется.

Коваль понимал: пока только это довольно сомнительное предположение на пользу Юрасю Комышану. Но, с другой стороны, Келеберда и следователь еще должны доказать вину парня, и они знают о презумпции невиновности…

В последние дни, видимо из-за нестерпимой жары и духоты, у Дмитрия Ивановича к вечеру начинала болеть голова. Остановившись на краю обрыва, он с надеждой глянул на небо. С запада на восток тянулись узенькие розоватые полоски легких облачков, даже не облачков, а какой-то медленно тающей пены небесной, похожей на след, оставляемый реактивным самолетом. Дождя не предвиделось. С утра снова будет жарить солнце, превращая воздух в раскаленный свинец.

Коваль устроился на бревне и начал задумчиво ковырять его ногтем. Шершавая кора легко разрушалась и отдиралась от ствола. Так же рушились и отпадали возникавшие в его сознании версии. Сейчас его интересовал только Ч е т в е р т ы й, который оставил на ружье нераспознанные следы. Он надеялся, что и на шкурках, посланных в научно-техническую лабораторию, окажутся пусть слабые, но те же отпечатки пальцев. Но Киев молчал.

В глубине души Дмитрий Иванович понимал, что находится на правильном пути. Какие бы факты ни попадали в поле его зрения, какие бы версии ни выдвигал Келеберда, он упрямо искал таинственного Ч е т в е р т о г о. Лапорела-Лукьяненко после проведенной в Беляевке, Одессе и Харькове проверки полностью отпал — это был не беглец Чемодуров, как когда-то предполагал Коваль. У Андрея Комышана установлено неопровержимое алиби. В то, что преступление совершили Юрась или Козак-Сирый, Коваль не верил. Отпало подозрение и на дружков Чайкуна. Оставался лишь Ч е т в е р т ы й и в какой-то мере сторожиха Гресь, если, конечно, окажется, что шкурки ей передал убийца Чайкуна. Во всяком случае, он был убежден, что убийца так или иначе связан с рыбинспекторским постом. Но с кем именно и как?

Майор Келеберда проверил, кто заходил в помещение поста в течение тех двух дней, пока там находилось ружье Комышана. Посторонних он не обнаружил. На пост заезжали только инспектора; браконьеры же, которых они приводили, не задерживались в помещении дольше времени, необходимого, чтобы составить протокол. Единственный человек, который иногда забегал к сторожихе, — медсестра, но она не заинтересовала Келеберду.

Дмитрий Иванович чувствовал, как его охватывает состояние творческого вдохновения, которое как бы подгоняет мысль, заостряет зрение и вдруг освещает самые далекие уголки неизвестного. Складывалась достаточно четкая, хотя и фантастическая на первый взгляд, картина событий: следы на ружье, браконьерство медицинской сестры, подслушанная ссора между ней и сторожихой, шкурки ондатры, которые Нюрка продала Даниловне… Составлялась цепочка событий — вероятных и неимоверных.

И вдруг Дмитрий Иванович вскочил, быстро зашагал над обрывом. Странная догадка сначала озарила его, потом показалась крайне бессмысленной, отступила и вновь, словно приливная волна, нахлынула на него.

Теперь Коваль знал, что ему делать. Он поверил в свою догадку. Впереди ждало самое трудное: требовалось доказать справедливость своего интуитивного прозрения. Ведь без доказательств нельзя обвинить подозреваемого. Истина должна опираться на объективные факты, которых у Коваля пока еще не было. Нужно было найти способ изобличить преступника — создать такие условия, чтобы он сам себя обнаружил.

Дмитрий Иванович знал, как это делается: из тупика можно выйти только решительным поступком; самое простое, хотя и не самое легкое, — это вызвать огонь на себя.

В мыслях уже составился план. Хотя Коваль был не так молод и силен, чтобы выдержать поединок с решительным, прижатым к стенке противником, но нетерпение и азарт, которые охватили его, стали сейчас сильней обычной рассудительности. Он не мог больше сидеть сложа руки, ждать, пока прибудут известия из Киева. Правда не должна быть пассивной, она утверждает себя только в борьбе.

Это был тот случай, когда эмоции берут верх над логикой…

* * *

Коваль возвратился в гостиницу и поднялся в свою комнату. Переоделся в легкий спортивный костюм, накинул на плечи теплую куртку, от которой при надобности можно было освободиться в любую минуту, надел простенькие, без задников тапочки, которые тоже легко сбрасывались с ноги. По-мальчишески улыбнулся и, выкатив из-под кровати большой арбуз, который принесла заботливая Даниловна, положил его в сетку. Взял две короткие удочки без поплавков, банку с червями и вышел во двор.

Уже совсем стемнело. Проходя мимо бревен, Дмитрий Иванович посмотрел вниз. Светились окошки нескольких хаток под обрывом. Горели огни на фелюгах, сияя в черной воде длинными, перевернутыми свечами, создавая фантастически красивую картину.

Медсестры Вали на бревнах не было. Уже несколько дней, как она перестала ходить на это насиженное место и не выезжала в лиман. Дмитрий Иванович допускал, что его любопытство не осталось незамеченным сторожихой и самой медсестрой, и они решили на какое-то время притаиться. В конечном итоге и это сейчас было ему на руку.

Дмитрий Иванович спустился вниз и вскоре подошел к рыбинспекторскому посту. Дверь была открыта. Проход завешен марлей, сквозь которую просачивался в темноту ночи свет. Положил у порога арбуз и удочки. Помещение рыбинспекции, если не считать боковушки, имело одну большую комнату. В ней был лишь стол с двумя лавками да поржавевший железный ящик, который когда-то важно назывался сейфом, а теперь даже не запирался. Имелся, правда, еще старый диван, на котором иногда отдыхали инспектора или Нюрка.

Сторожиха сидела за столом, листала какой-то журнал. Она вытаращилась на вошедшего Коваля. Дмитрий Иванович понял, что он тут гость самый нежданный. Но именно это его и устраивало. Он придал своему лицу виноватое выражение, вежливо поздоровался и застыл в почтительной позе.

— Ангелина Ивановна, я возьму лодочку дедову. Может, бычков надергаю…

— Днем некогда было? — спросила нахмурившись Нюрка, внимательно оглядывая его.

— Посижу до зорьки, до утреннего клева. Вот и зеленого червя достал. — Коваль поднял банку и вдруг подумал, что этой ночью он сам будет приманкой.

— А если дед придет на заре? — покачала головой Нюрка. — Я лодке не хозяйка. — Но тон ее был уступчивый, не соответствующий словам, и Коваль понял, что она готова согласиться, лишь бы избавиться от него.

Дмитрий Иванович поставил банку с червями на лавку и уселся напротив Нюрки. Она смотрела искоса, и в глазах ее светилась неприязнь.

— Ангелина Ивановна, а почему Валентина наша перестала в лиман ходить? — добродушно спросил Коваль.

В глазах сторожихи мелькнул страх.

— А вам какое дело? И откуда она ваша?

— А дело такое… — Он решил играть в открытую. — Шкурки, которые у вас купила Даниловна, я у нее выпросил.

— Ну, получит она от меня! — вспыхнула Нюрка.

— Так мне нужно еще одну.

— А где я вам возьму! Я ондатру не бью! Купила случайно на базаре, деньги понадобились, вот и продала. — Сторожиха не спускала глаз с Коваля, который по-настоящему поверг ее в страх. Он видел, как она старается подавить его.

— Вон как? — в свою очередь притворился удивленным Коваль. — А я думал, это Валины шкурки… Хотел попросить, чтобы еще одну поймала или подстрелила… На замену. Она что, всегда их бьет из ружья? Вы меня извините, Ангелина Ивановна, но одна шкурка попорчена дробью. И, кажется, дробинки из ружья Комышана. — Коваль решил немного слукавить, сказав о ружье Комышана. Почему-то ему казалось, что экспертиза подтвердит его догадку. — Наверно, дали ей ружье, когда оно здесь стояло? А Валя не очень умеет стрелять, вот и испортила шкурку…

Сторожиха не выдержала, вскинулась:

— Что вы такое мелете! Идите отсюда! Сказала — купила на базаре. При чем здесь Валя? Я вам не продавала и знать вас не желаю!

Коваль медленно поднялся.

— Вы не гневайтесь, Ангелина Ивановна. Я деньги платил и хочу обменять шкурку, чтобы без дефекта…

Он взял баночку с червями, возле двери обернулся. Нюрка стояла в грозной позе.

— Так как же, Ангелина Ивановна, с лодочкой? — прикидываясь, что не понимает ее волнения, уважительно произнес Коваль. — Мне дед Махтей разрешает брать, когда самому не нужно. Мог бы и не спрашивать, но это было бы нехорошо…

— Если разрешает, тогда берите! — Нюрка метнулась в угол и схватила небольшие весла деда Махтея. — Езжайте! Езжайте! — выкрикнула она, словно гнала его в шею.

— Я тут близко, — беря весла, которые Нюрка в сердцах совала ему в руки, сказал Коваль. — Стану в заливе, над каменной грядой, там бычки хорошо берут…

Через минуту она услышала, как брякнула цепь на причале.

…Дмитрий Иванович уложил удочки и медленно погреб в темноту лимана. Он свое дело сделал, и теперь оставалось ждать результата.

Утлая лодчонка, истинная душегубка для неопытного рыбака, мягко рассекала воду, которая тихо плескалась о низенькие борта. Далеко отъезжать не стал. Когда от рыбинспекции уже нельзя было заметить маленькую лодочку, он положил весла и стал всматриваться в освещенный берег.

Ожидания Коваля оправдались. Вскоре в дверях рыбинспекторского поста показалась фигура Нюрки и исчезла в темноте.

«Ну, все в порядке. Побежала предупредить».

И сразу стал удивительно спокойным. Неприятный холодок в сердце, предчувствие опасности уступили место чуткой настороженности.

Почему-то подумал о письме, которое получил сегодня от Ружены. Будто вновь прочитал милые строки. Она писала, что очень соскучилась, скоро вернется в Киев и будет с нетерпением ждать его. Мелькнула виноватая мысль: а что хорошего она с ним видела?! Ни дня, ни ночи покоя. И даже в последний год, когда уже на пенсии, все еще копается в собственных переживаниях и так мало уделяет ей внимания.

Наталка, та давно не нуждается в отцовской заботе, а вот жена!.. Он дал себе слово: если все сегодня обойдется, искупит вину перед ней… Ну, а если… Значит, выполнит свой долг, которому служил всю жизнь.

Легкими взмахами весел Дмитрий Иванович погнал лодочку к тому месту, где жадные бычки, что называется, ловились без наживки. Дед Махтей, тот даже удочки не брал. Накрутив на палец леску с несколькими крючками, каждую минуту вытаскивал по пять-шесть рыбешек. На том месте, о котором сказал сторожихе, он и будет ожидать противника.

Остановившись под каменной грядой, Коваль положил весла и задумался. Ловить не хотелось, и удочки спокойно лежали у ног. Он даже высыпал в воду червей: все равно не понадобятся.

Вокруг было тихо, слышалось только мягкое равномерное дыхание лимана, который легонько покачивал лодочку.

Но вот от берега долетел треск мотора. Коваль насторожился. Сколько времени он просидел так?

Шум приближался, нарастал, казалось заполняя собой весь черный простор, словно бы рождался из него.

Дмитрий Иванович напрягся. Теперь он уже не сомневался, кто мчится на него. Схватил весло, чтобы сманеврировать и уменьшить силу удара.

Успел увидеть, как над ним из непроглядной тьмы поднялся нос моторки. Потом ощутил резкий удар. Какая-то могучая сила подняла его и бросила. Когда летел, увидел силуэт человека. От удивления чуть не вскрикнул: за рулем моторки была вовсе не медсестра, которую он ждал, а сидел какой-то парень. Один только миг он видел эту фигуру и затем пошел под воду.

Вынырнув, Коваль увидел рядом свою перевернутую долбленку, которая покачивалась на растревоженных волнах. Неподалеку плавал арбуз, похожий в темноте на человеческую голову. Отдалившаяся моторка снова приближалась, как будто подтверждая, что наезд был не случайный. Коваль поднырнул под лодку. Мгновенно перевернутая, она сохранила под собой немного воздуха.

Моторка проутюжила воду вокруг лодочки и, натужно взревев, исчезла.

Дмитрий Иванович выбрался из-под долбленки и огляделся. Арбуза нигде не было. Представил, как разлетелся он под днищем моторки.

Перед глазами Коваля все еще стояла выхваченная на фоне неба и, казалось, запечатленная навеки картина: высокий нос молниеносно надвинувшейся лодки и парень за рулем. Наверное, померещилось в темноте, подумал он, потому что, кроме медсестры Вальки и сторожихи Нюрки, некому было охотиться за ним!

Вокруг была тьма, черная вода и тишина. Моторка уже затихла. Берег, очерченный светлыми пятнами окошек в хатках под обрывом в крайних домиках села на горе, и в гостинице, отсюда выглядел далеким, еще выше, чем на самом деле, и словно бы висел в небе.

До манящих огней фелюг, стоящих в стороне, в лимане, было ближе, нежели до берега. Но Коваль боялся запутаться в рыбацких сетях. Возле рыбинспекторского поста тоже выходить нельзя. Поэтому решил плыть к колхозному причалу и оттуда добраться до ближайшего телефона.

Растревоженная вода тем временем постепенно улеглась, и Коваль стал возиться с лодкой; она была тяжелая и ни за что не хотела переворачиваться.

Только теперь Дмитрий Иванович ощутил, что такое годы. Если он истратит на лодку все силы, то не сможет добраться до берега. Вынужден был бросить долбленку, надеясь, что ее не отнесет до рассвета в море, рыбаки увидят и выловят.

Им еще владел охотничий азарт, он не чувствовал холода и быстро поплыл. В спортивном костюме без куртки, без тапочек, он легко продвигался вперед.

Когда-то Дмитрий Иванович слыл отличным пловцом, даже был перворазрядником. Ему казалось, что и теперь бы не уступил спортсмену. Но скоро понял, что плыть быстро не может. Он стал отдыхать, ложился на спину или плыл на боку, очень медленно, двигаясь вдоль берега.

Через каких-то полчаса, уже различая светлую полоску причала, почувствовал себя совершенно обессиленным.

После пережитого волнения и такого долгого заплыва руки и ноги налились свинцом, дыхание стало коротким, частым, он не успевал набирать в легкие воздух, старался все время держать голову над водой.

Звезды стали расплываться перед глазами, он словно бы опускался с ними в волны. Снова лег на спину и снова бессильно покачивался на воде, не в состоянии перевернуться вниз лицом. К счастью, минутное обморочное состояние прошло, и Дмитрий Иванович, собрав силы, начал медленно продвигаться вперед.

До берега, казалось, рукой подать. Еще немного — и причал окажется рядом. Дмитрий Иванович делал неимоверные усилия, но мостик почему-то не приближался.

Наконец все-таки ухватился за металлическую рейку. Отдышался и попробовал выбраться на доски. Как же тяжело было подтянуться вверх…

Держась за край мосточка, загоняя в пальцы занозы от невыструганных досок, он дотащился до берега и выполз на твердую землю. Свалился и несколько минут лежал на гальке. Отдышавшись, вскочил: так ему показалось, хотя на самом деле еле поднялся. Мокрый и ослабевший, едва переставляя ноги, побрел по ночному берегу, оглянулся — не заметил ли кто его. Вроде бы нет. У подножия склона опустился на землю. Только теперь почувствовал, как болит бедро, — видно, ударило бортом долбленки.

Посидев с минуту, заставил себя подняться. В голове билось только одно: выбраться наверх, добраться до телефона! Через каждые два-три шага Коваль останавливался, с трудом удерживая равновесие, и снова шел дальше. На половине склона, там, где тропинка начала круто уходить вверх, он уже не мог идти и, опустившись на поросшую колючками землю, пополз.

…Открыв дверь и увидев Дмитрия Ивановича, Даниловна испугалась, оцепенела.

— Телефон! — крикнул Коваль. — Вызывайте Херсон… Милицию!

Пока, держась за перила, Коваль поднялся на второй этаж, Даниловна уже успела через Белозерку вызвать область. Он услышал сонный голос Келеберды.

— Леонид Семенович! Это Коваль. Немедленно группу задержания в Лиманское!

— Что случилось?

— Можно будет два дела закрыть. — Коваль ничего больше не сказал, так как рядом стояла Даниловна и не сводила с него растерянного взгляда.

— Не пойму!

— Нападение. Умышленная попытка убийства. Нельзя давать преступнику возможности уйти вторично. — Он надеялся, что это поможет Келеберде догадаться, о ком идет речь.

— О чем вы?

— Приедете — объясню. Только быстрей. Лучше с Белозерки, это ближе. А впрочем, вам видней. Примите во внимание, преступник опасный. Возможно, вооружен. Я жду в гостинице… Марина Даниловна! — положив трубку, обернулся к хозяйке. — Закройте дверь, никого из постояльцев до приезда милиции не выпускайте и сами не выходите… А я пойду переоденусь. — И, тяжело ступая, направился к своей комнате…

30

— Все получилось неожиданно. Вначале я не был до конца убежден в верности своего подозрения, — докладывал Коваль о своем поединке на воде майору Келеберде. — Боялся, что преступник, почувствовав неладное, может скрыться.

— Вы думаете, у этой вашей Валентины есть оружие? — спросил майор, спускаясь с Ковалем вниз, где их ждали лейтенант с сержантом и Даниловна, которую попросили пойти как понятую.

— Допускаю, ружье.

— Вряд ли она воспользуется им.

— Если есть оружие, то будет стрелять, — уверенно сказал Коваль. Он до последней минуты не хотел раскрывать перед майором свою догадку. Келеберда был удивлен, что полковник без явной, как ему казалось, необходимости поднял на ноги среди ночи оперативную группу. В конце концов, можно было и утром задержать хулиганку-медсестру. И это недовольство чувствовалось в его голосе.

При свете уличного фонаря Коваль узнал сержанта, который когда-то охранял на берегу выброшенный штормом труп Петра Чайкуна. У того тоже была хорошая зрительная память, но он безразлично смотрел на этого дачника, который, как он решил, оказался тут в роли понятого.

— Полковник Коваль, — коротко представил его присутствующим майор Келеберда. Сержант, наверное, слышал о знаменитом детективе какую-то легенду или, может, звание «полковник» потрясло его, но когда Дмитрий Иванович теперь снова посмотрел на него, то понял, что, вспоминая перебранку на берегу, сержант готов был сейчас провалиться сквозь землю.

Все оперативники и Коваль вслед за Даниловной двинулись тропинкой вниз.

Ночь была удивительно спокойной. Тихий лиман спал, словно утомленный трудяга. Поднявшийся месяц уже проложил на воде светлую дорожку и, отбрасывая длинные тени, холодно освещал белые мазанки.

Милиционеры подошли к большой хате, на которую показала Даниловна.

— Разрешите мне? — попросил Коваль, когда сержант и лейтенант встали возле окон, а Келеберда двинулся к двери.

Он постучал. Из хаты никто не откликнулся. Коваль постучал сильней.

— Кто там?

— Милиция! Открывайте!

— Какая там милиция ночью! Только попробуйте! — долетел сонный голос Нюрки.

Коваль подозвал Даниловну:

— Назовитесь.

— Нюра, это я! — крикнула Даниловна. — Здесь и правда милиция.

Через несколько минут тяжелая дверь открылась. Коваль быстро вошел. За ним поспешил майор.

В хате был полумрак. Возле единственного разложенного дивана, который служил кроватью, горела небольшая лампа.

— Включите свет! — приказал Келеберда, и Нюрка нехотя подчинилась.

Сонная сторожиха, расхристанная, растрепанная, в ночной сорочке, стояла возле стены. Медсестра Валя, наоборот, словно и не спала, была в юбке и кофте и, как всегда, несмотря на ночное время, повязана платком.

Обе — и хозяйка дома, и квартирантка — уставились на Коваля, словно увидели пришельца с того света. Сержант и лейтенант, приблизившись, на всякий случай опекали их.

— Сейчас увидите кое-что интересное, — вполголоса произнес Коваль и, обратившись к медсестре, приказал: — Снимите платок!

Валентина стояла неподвижно. Казалось, остолбенела.

— Может, вам помочь?

Сторожиха бросилась к ней, заслонила собой:

— Не позволю!

Медсестра, быстро оглянувшись на милиционеров и поняв, что слова Коваля не пустая угроза, отстранила Нюрку, медленно стащила с головы платок. Взору открылись словно бы коростой покрытые щеки и подбородок, с которых постоянно пытались вытравливать щетину.

— Ну вот, гражданин Чемодуров, мы и встретились, — негромко произнес Коваль и, повернувшись к майору Келеберде, добавил: — Чемодуров Валентин Иванович, убийца Михайла Гуцу и Петра Чайкуна.

И сразу почувствовал себя так, будто с плеч свалилась гора. Подумал о том, как обрадуются Лиза и Настя, каждая по-своему, когда домой возвратится Юрась Комышан, как удивится все Лиманское, когда узнает, кто прятался под личиной медсестры, и как придется Нюрке прятать от людей глаза, как прекратят Чайкуны обвинять Комышанов в убийстве Петра и, возможно, помирятся, поверят в торжество справедливости, так же как и потерявшие веру родственники Гуцу в Беляевке, и все, кто знал об этих трагических событиях. А это для него было самым существенным.

Когда нервное напряжение улеглось, Дмитрий Иванович почувствовал страшную усталость. Он взглянул еще раз на Чемодурова, которому майор приказал переодеться, повернулся и, медленно миновав все еще не пришедшую в себя Даниловну, вышел из хаты на свежий воздух.

* * *

— Я вам, товарищ полковник, не успел доложить, — виновато сказал майор Келеберда, когда, отправив Чемодурова в сопровождении лейтенанта и сержанта в Херсон, дошел с Ковалем до гостиницы. — Вчера разговаривал с Киевом, с управлением. Наш начальник уже… как говорят… в связи с переходом на другую работу… А на его место назначен новый. Так вот он интересовался вами. Просил позвонить. Кажется, укрепляет кадры…

— Кто такой? — спросил Коваль.

Келеберда назвал фамилию заместителя начальника одного из областных управлений. Перед глазами Дмитрия Ивановича предстал молодой, ясноглазый, стройный полковник, один из самых талантливых сотрудников уголовного розыска в республике.

— О! — довольный откликнулся он. — Сегодня же позвоню.

От усталости в голове Дмитрия Ивановича гудело, будто где-то далеко били в большие колокола. Они гудели густо, настойчиво, не затихая.

Но он теперь верил: звонят еще не по нем, дела его наладятся и он снова окажется в гуще жизни, — ведь пока человек жив, все у него может повернуться к лучшему…

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Майор Келеберда уже целый час допрашивал Чемодурова, когда появился Коваль.

Под утро майор выехал из Лиманского в Херсон, а Дмитрий Иванович разрешил себе немного подремать, не раздеваясь, на диване и в город добрался первым автобусом.

Когда вошел в кабинет и кивнул майору, Чемодуров только чуть повернул опущенную голову, искоса глянул на него и отвернулся с таким безразличием, будто видел впервые.

В этом понуренном парне, который покорно сидел перед майором и держал, как пложено, руки на коленях, было трудно узнать бывшую лиманскую «медсестру».

— Полковник милиции Коваль, — назвал Дмитрия Ивановича Келеберда.

Однако Чемодуров на эти слова тоже никак не отреагировал.

Коваль примостился на кожаном коричневом диване, чтобы видеть и допрашиваемого, и майора.

Келеберда подал Дмитрию Ивановичу первую страницу протокола с анкетными данными Чемодурова. Увидев в уголовном деле свою фотографию, Чемодуров не стал отрицать уже известные милиции данные своей биографии. Понимал, что это бессмысленно. Хотя для дознания это становилось первым шагом к истине.

Коваль, пробежав глазами страницу, вернул ее майору. Потом подтянул через стол знакомую папку с уголовным делом Чемодурова и еще раз всмотрелся в фотографию. Не так уж много времени прошло с тех пор, когда был сделан этот снимок, но как изменился за это время человек! Сейчас не верилось, что подозреваемый тот самый юноша, который несколько лет тому назад спокойно сидел перед объективом.

Дмитрий Иванович пристально рассматривал его продолговатое блеклое лицо с обожженными от постоянных попыток вытравить волосы запавшими щеками. На нем отражалась целая гамма чувств — от животного страха до наглой самоуверенности и отчаянной надежды, что все еще как-то обойдется.

Длинные прямые волосы Чемодурова, всегда раньше спрятанные под платком, были на вид жесткие, как проволока, и спадали на плечи. Серые тусклые глаза казались затянутыми пленкой.

То, что Дмитрий Иванович знал о Чемодурове, давало ему возможность сделать вывод о его импульсивном характере. Такой человек вспыхивает неожиданно; не помня себя, совершает преступление, а потом, скрываясь от возмездия, так до конца и не осознает свой поступок. Не может представить себя на месте пострадавшего, ощутить чужую боль. И чем дальше во времени отодвигается страшное событие, особенно если удалось избежать разоблачения, тем все больше ему начинает казаться, что происшествия никакого и не было, что все причудилось в кошмарном бреду. Лишенный чувства сопереживания, он боится признаться в содеянном даже себе, взглянуть в пропасть, которая разверзлась у него под ногами. Когда же неумолимая судьба все же поворачивает его лицом к совершенному преступлению, он искренно удивляется, ибо уже успел убедить себя, что ничего особенного не случилось. Своего рода защитное самовнушение, в которое человек прячется, словно в скорлупу.

Подобные люди оценивают свои поступки лишь тем, удовлетворяют ли они их желаниям и прихоти. У них достаточно ловкости и хитрости, чтобы устроиться в жизни, забыть неприятное. Вот и Чемодуров проявил незаурядную изобретательность, решив преобразиться в женщину. Кто надоумил его? Или сам придумал? И как только выдерживал? Всегда в напряжении, всегда настороже. Расслаблялся дома, лишь перед Июркой становился самим собой. Явно, очень серьезные причины толкнули его на это.

Теперь Коваль понимал, почему его всегда настораживал странный вид «медсестры», почему всякий раз при встрече с ней у него появлялось какое-то беспокойство. И почему Даниловна и другие лиманцы обращали внимание на чудачества этой особы. Но если он, опытный сыщик, не сразу понял, что к чему, где уж было догадаться остальным!

Конечно, Чемодуров кроме всего не лишен и актерских способностей.

Сейчас Коваль с особенным интересом изучал подозреваемого. В его долгой практике, изобиловавшей тяжкими трагедиями и всяческими неожиданностями, исчезновение с переодеванием еще не встречалось.

Брюки и рубашку Чемодурова нашли в сундуке Нюрки. Ничего женского во внешнем виде подозреваемого теперь не было. Пожалуй, только длинные волосы. Но он уже так вошел в роль — страх вынуждал его быть старательным учеником, — что она выработала в нем женские манеры и жесты, от которых он не сразу мог избавиться.

Вот и сейчас, забывшись, он то и дело хватался за брюки на коленях, словно одергивал на себе короткую юбку. Или вдруг тянулся к голове — поправить отсутствующий, но, как ему казалось, сбившийся платок. Или внезапным, каким-то очень мягким, игривым движением отбрасывал за ухо прядь волос.

Коваль подумал, что, наверное, следовало бы направить подследственного на медицинскую экспертизу — не произошло ли за эти годы у него психических или, не ровен час, физиологических изменений. Медицине такие случаи известны.

Однако, поразмыслив, Дмитрий Иванович решил, что Чемодурову это не угрожает: ведь в доме Нюрки, запершись, он возвращался к своей истинной мужской сути, — недаром сторожиха так стояла за него, что пошла даже на преступление.

— Так где же вы были тогда, пятнадцатого октября? — продолжал Келеберда прерванный появлением Коваля допрос.

Губы Чемодурова еле заметно искривились.

— А вы можете припомнить, что делали пятнадцатого октября три года тому назад? — спросил он. — Я не могу.

— Это был для вас исключительный день и должен был запомниться.

— Кажется, жил уже в Лиманском, — хмыкнул Чемодуров.

— А если точнее? — подал голос Коваль.

— Можете считать, что так.

— Вы сами в этом не уверены?

— Теперь вспомнил точно. Пятнадцатого октября я уже был в Лиманском, а не в Беляевке.

— Выходит, можно припомнить все и через три года, — не удержался Келеберда.

Коваль знал, что в результате нерадивости тогдашнего участкового инспектора установить, в какой день прибыла в Лиманское «медсестра Валя», теперь очень сложно — Чемодуров жил у Нюрки непрописанным. Оставалось разыскать документ, если таковой существует, о назначении его на работу и сверить даты. Столько набегает сразу вопросов: где паспорт Чемодурова, кто назначил его «медсестрой» в глухой сельский медпункт… Но все это не главное, все это потом… Нельзя топтаться на одном месте…

— Почему вы вдруг оставили Беляевку, уехали сюда и затеяли весь этот маскарад? У вас для этого были серьезные причины? — строго спросил Коваль.

Чемодуров покосился на него и глянул на Келеберду.

— Я должен ему отвечать?

— Да, — подтвердил тот. — Полковник Коваль все эти годы разыскивал вас.

Они решили с Дмитрием Ивановичем пока не касаться ночного нападения Чемодурова в лимане. Этот эпизод в конце концов не имел решающего значения, а протокол лишил бы Коваля, как пострадавшего, возможности принимать участие в дознании. Пусть Чемодуров не подозревает, что Коваль его признал, и теряется в догадках, почему милиция пришла в дом сторожихи.

— А-а-а, — Чемодуров, казалось, только теперь по-настоящему обратил внимание на Коваля. — Жалко, жалко, — протянул он, пристально вглядываясь в полковника, который был до сих пор для него лишь пенсионером-дачником. — Жалко, — повторил он, не объясняя смысла. Явно пожалел, что не утопил его в лимане.

В кабинете становилось все жарче. И не только от южного солнца, которое поднималось все выше и било в глаза.

Чемодуров морщил лоб. Словно обдумывал, как лучше отвязаться от настырных милиционеров. Коваль и Келеберда терпеливо ждали, будто предоставляя время для обдумывания ответа.

— Причины были. И серьезные, — наконец не выдержал молчания Чемодуров. — Но это мое личное дело.

— А вы поделитесь, и мы увидим, насколько они серьезные, — с легкой иронией в голосе предложил Коваль.

— Это мое личное дело, — повторил подозреваемый.

— В таком случае придется нам самим сказать. И молчание будет не в вашу пользу.

— Если все известно, — вздохнул Чемодуров, — чего же спрашивать… Понимаю… Это она… И здесь меня нашла…

— Кто «она»?

— Гулял с одной. Познакомился, когда учился в медицинском училище. Осенью сказала, ребенка ждет… жениться требовала… — Чемодуров выдавливал из себя слова, будто вспоминал забытые подробности. — Но у нее были и другие любовники. Я не дурак… Вообще, — вдруг оживился он, — по нынешним несправедливым законам мы женщинам выданы с головой… И я решил удрать, пока все перемелется…

— Как ее фамилия? Адрес? — спросил майор, записывая показания.

— Этого я вам не скажу. И не требуйте, если для вас что-нибудь значит женская честь.

«Он ко всему еще и большой нахал!» — подумал Коваль. И, увидев в глазах майора неприкрытое возмущение, улыбнулся: если для Келеберды похотливость подозреваемого была новинкой, то Коваль знал об этом, еще когда работал над беляевским делом Гуцу. Беседовал и с той девушкой, с которой встречался Чемодуров. Она не предъявляла никаких претензий и вскоре вышла замуж.

— Значит, в Беляевке растет ваш ребенок? — строго спросил Коваль.

— Не мой, не мой! — горячо возразил парень. — Я же говорил. Может, и не родился.

— Чего же было удирать, переходить на такое тяжелое, можно сказать, нелегальное положение?

— Родит… не родит, мой или не мой! Докажи, что ты не верблюд. Суд поверит ей, а не мне, — и плати восемнадцать лет. Я бы повесился от такой несправедливости!

— Да, несправедливость самая тяжкая обида для человека, — согласился Коваль и неожиданно спросил: — Куда вы, Чемодуров, дели свое ружье?

Огорошенный неожиданным вопросом, он вытаращился. Потом сухо сглотнул слюну, словно ему вдруг свело судорогой горло, и после паузы прохрипел:

— Какое еще ружье?

— Ваше… Из которого вы застрелили на Днестре Михайла Гуцу.

— Пятнадцатого октября днем, — вставил майор.

Чемодуров все еще не мог опомниться.

— Какого Гуцу? — наморщил он лоб и пожевал губами, как будто разговаривал сам с собой.

— Вы не знали такого в Беляевке?

— Впервые слышу…

— То, что ружье зарегистрировано на ваше имя, установлено, — сказал Коваль. — Баллистическая экспертиза подтвердила, что Гуцу убит именно из этого ружья. Картечь, хранившаяся у вас дома, идентична той, которая изъята из трупа. Все зафиксировано в документах этой папки. — Дмитрий Иванович подвинул к себе дело Чемодурова и положил на папку руку. — После того, как нашли ваше ружье. На дне протоки.

Чемодуров низко наклонил голову. Руки, которые до сих пор сравнительно спокойно лежали на коленях, соскользнули и повисли. Он сразу весь сник. Вспоминая преступления, вменявшиеся этому человеку, и его ночное нападение, которое до сих пор отдавалось болью во всем теле, Коваль не проявлял к нему, казалось бы, вполне оправданной злости. Сказывалась профессиональная привычка прятать глубоко собственные настроения, чтобы не утратить необходимой объективности и беспристрастности.

— У нас есть свидетель — гражданин Адаменко, который в тот день видел ваше преступление. Мы его сейчас вызвали на очную ставку.

…После того как Коваль показал Чемодурову фотографию его ружья, найденного в воде, особенно же после очной ставки с Адаменко, тот понял, что выкручиваться бесполезно.

— Он первый стрелял в меня, прицельно, — прошептал Чемодуров. — Вот и свидетель Адаменко подтверждает… Я сначала только в воздух выстрелил. Да, да… А потом, у меня это была необходимая оборона, — вдруг сообразил он и даже ободрился. — Второй раз я, конечно, стрельнул в его сторону. В ответ… А вы что хотели, чтобы он меня убил? Я не знаю, попал или нет, бросился удирать… Боялся, что прицелится как следует и будет мне хана… Но я не хотел убивать, честное слово! — Он смотрел умоляюще то на Келеберду, то на Коваля.

— Почему Гуцу стрелял в вас? — спросил Коваль.

— Гуцу забрал мои сети, а я требовал, чтобы он отдал назад, — захлебывался словами Чемодуров. — И начал стрелять… Я не стерпел и тоже выстрелил.

Кое-чему из слов Чемодурова, зная его импульсивный, своевольный характер, Коваль мог поверить.

— В котором часу произошла у вас стычка с Гуцу?

— Где-то около пяти…

— Экспертиза свидетельствует, что Гуцу жил еще несколько часов после вашего выстрела. Его можно было спасти…

— Я испугался, когда увидел, что он упал…

— А говорите, не знали, попали илинет.

— Я был сам не свой… Признаю, что стрелял, признаю, но…

— Не будем повторяться, гражданин Чемодуров, — перебил его майор Келеберда. — Давайте лучше запишем признание… — И он пододвинул к себе бумагу…

Дело о розыске убийцы Михайла Гуцу милиция наконец могла полностью передать прокуратуре.

* * *

На второй день Дмитрий Иванович Коваль беседовал со сторожихой рыбинспекторского поста Нюркой — гражданкой Гресь Ангелиной Ивановной.

Признавшись в убийстве Гуцу, Чемодуров категорически отрицал, будто через три года, в плавнях, уже на Днепре, он стрелял и в Чайкуна, отрицал с такой горячностью, которая могла вызвать только подозрение. Теперь же у Коваля были не только подозрения. Но и то, что он знал или о чем догадывался, нужно было еще доказать всем… Доказать, что Чемодуров в ночь на восемнадцатое августа выезжал в лиман с чужим ружьем, из которого был убит Чайкун.

Но ведь Комышан не давал своего ружья Чемодурову. Оно было конфисковано рыбинспектором Козаком-Сирым и стояло под охраной на посту. Как же это оружие очутилось в руках «медсестры Вали»?

Нужно было еще выяснить мотивы убийства Чайкуна и, наконец, доказать, что именно он, Чемодуров, совершил преступление.

Доказать, доказать, доказать… Невероятное сделать очевидным и доказательным или убедиться, что во втором преступлении Чемодурова подозревают ошибочно.

Коваль понимал, что человеком, который может помочь распутать этот клубок, является сторожиха Нюрка — женщина жадная, ненасытная, обуреваемая страстями, которые не находили выхода в маленьком Лиманском, где каждый на виду, пока не прибился к ее порогу Валентин Чемодуров.

Сейчас Нюрка сидела перед Ковалем в маленькой комнатке, отведенной ему Келебердой для беседы со сторожихой, проходившей по делу как свидетель.

Он смотрел на нее и не узнавал. За несколько дней она осунулась, была не похожа на ту ловкую, решительную Нюрку, которая хозяйничала на рыбинспекторском посту и наводила порядок на рынке. Словно разом постарела и выглядела на все пятьдесят, хотя по паспорту ей было всего сорок два года.

Майор Келеберда в ту ночь, когда задержали Чемодурова, не имел оснований брать в камеру предварительного заключения и Ангелину Гресь. Он удовлетворился тем, что взял у нее подписку о невыезде из Лиманского. Несколько дней, пока не вызвали в Херсон, она просидела, прячась от людей, в своей хате, решаясь выйти на улицу только ночью, когда село спало.

На вопросы Коваля Нюрка отвечала скупо. Никак не могла опомниться, что ее допрашивает не кто иной, как прикидывавшийся пенсионером дачник, которого она гнала от лодок и который оказался в действительности грозным полковником милиции. Если бы с ней разговаривал незнакомый человек, было бы легче. А этот, видно, все пронюхал в Лиманском, и не так просто будет выкрутиться.

Однако расспрашивать он начал о вещах, казалось бы, совсем посторонних. Если для Келеберды существенным было только установление фактов, собирание доказательств, то Коваль события в Лиманском понимал шире — как человеческую трагедию, которая чем-то затрагивала и его.

— Где вы родились, Ангелина Ивановна?

— В Гопре.

— Родители кто?

— Отец на заводе работал, мать — дома.

— Образование среднее?

— С девятого класса пошла работать.

— Куда?

— На завод, к отцу.

— А сколько лет живете в Лиманском?

— Скоро десять. Как разошлась с мужем, переехала в Лиманское и купила хату.

— Дом у вас крепкий.

— Продала в Гопре отцовскую хату, вот и купила.

— А родители где?

— Умерли. Сначала мать.

— Где проживает бывший муж?

— В Донбассе.

— Женился?

— Не знаю. Шляется, наверное.

— Почему купили дом именно в Лиманском?

— Случай подвернулся. Мне тогда было все равно, куда переехать… Забралась под обрыв, — сказала она вдруг жалостливо, — а теперь из этой ямы выбраться не могу.

— У вас есть друзья в Лиманском?

— Нет.

— Почему?

Нюрка развела руками.

— А Даниловна?

— Знакомая. Таких много. Все приятели, пока им выгодно.

— Родственники есть? Братья, сестры?

— Нет.

— А дети?

— Была девочка. Умерла в четыре годика…

— Как вы познакомились с Чемодуровым? — неожиданно спросил Коваль.

Она на миг оторопела — вот оно, начинается!

— Его мне рекомендовал врач. Из Белозерки.

— Как его фамилия?

— Самсонов.

— Откуда вы его знали?

— Он по женским болезням. Я у него лечилась. В Белозерке.

Коваль подумал, что Самсонов тоже должен будет ответить за пособничество.

— Вас предупредили, что «медсестра» — переодетый Чемодуров?

Нюрка не сразу нашлась что ответить. В голове проносились горькие слова: «А что мне было, вековать одной?!» Перевела дух, словно после быстрого бега, и сказала:

— Сперва не догадывалась… У нее, то есть у него, была отдельная комната. При мне не раздевался.

Коваль не поверил. Но в конечном счете не это его больше всего интересовало. Ему даже стало жалко эту одинокую некрасивую женщину с плоским лицом и длинным носом, которая, не находя себе пары, обрадовалась возможности иметь рядом мужчину, да еще и намного моложе. Он, Коваль, разрушил ее маленький призрачный мирок, ее непрочное ворованное женское счастье, и Нюрка поэтому не только боялась, ненавидела его. Дмитрий Иванович это понимал и не обижался.

— Но потом узнали?

«Что ему нужно от меня?» — зло думала Нюрка. Воспоминание о том, как Коваль выпрашивал у нее лодочку, вернуло ей на какое-то время прежнее чувство превосходства. Мучила только мысль: догадывается ли он о ее роли в ночном нападении?

— На такой вопрос я не буду отвечать, — твердо сказала она. — В конце концов, ничего такого не совершала. — То, что делалось в ее доме, только стены знали. И это не преступление. За любовь не судят.

— Хорошо, — согласился Коваль. — А почему он прятался и за женщину себя выдавал? Подумали об этом, когда стало известно, что ваш квартирант мужчина?

— От алиментов удрал.

— Это он так сказал?

— И Валентин, и дядька его, Самсонов.

— Поэтому и согласилась взять на квартиру?

— Конечно! — обрадовалась Нюрка, не увидев ловушки, которую приготовил для нее Коваль. — Если бы что похуже за ним было, ни за что не пустила бы! Зачем все это мне! Алименты — дело житейское. Не один он от них бегает.

— Значит, вы знали, что «медсестра» — мужчина? А раньше отрицали это. — Коваль перевернул листок протокола. — Вот записано. Как вас понимать?

— За его алименты я отвечать не буду.

— Вы поверили, что Чемодуров прячется от алиментов. А говорите, алименты — мелочь. Стоило ему, бедняге, из-за такой мелочи страдать в лифчиках и в юбке? Вам это на ум не приходило?

— Какое же это страдание — носить лифчики? — пожала плечами Нюрка. — Сам он их и шил.

«И то верно, — подумал Коваль, — когда человек хочет обмануться, когда ему удобно или выгодно это, он отбрасывает сомнения и разрешает себе обманывать».

— И долго вы собирались прятать его у себя?

— Говорил, еще года два. А когда милиция перестанет разыскивать, сбросит юбку и уедем вместе куда-нибудь далеко, может, на Север или в Казахстан. Там у него тоже родственники есть.

Коваль подумал, что Чемодурову сейчас даже легче стало — не нужно прятаться. Ведь в каком нервном напряжении жил все время, ожидая разоблачения!

— Вы сказали: «Если бы что похуже за ним было, ни за что не пустила бы». Что вы имели в виду?

Она промолчала.

— И два года его не спасли бы, — продолжал Коваль. — Он не от алиментов прятался у вас, Ангелина Ивановна, и вы это знали.

— Ничего не знала.

— Он скрывался от наказания за убийство, которое совершил на Днестре, — подчеркнуто четко, выделяя каждое слово, произнес Коваль, наблюдая при этом за реакцией Нюрки. — Он уже сам в этом признался. Теперь мы с вами можем говорить как с человеком, который прятал преступника, знал об этом и не сообщил органам правосудия. Кроме того вы должны будете отвечать и за пособничество в совершении другого преступления.

— Я никогда не была на Днестре! — вскрикнула она.

— Я говорю, Ангелина Ивановна, про убийство на Днепре, в ваших плавнях, Петра Чайкуна…

Нюрка прикусила губу, а когда отпустила, Коваль увидел на ней капельку крови.

— Единственный для вас выход — честно отвечать на вопросы и этим помочь нам. Хитрить не стоит. Это вам во вред. Советую осознать свою вину. Есть в уголовном кодексе сороковая статья. В ней сказано, что искреннее раскаяние или явка с повинной, а также содействие раскрытию преступления являются обстоятельствами, смягчающими ответственность. Воспользуйтесь, Ангелина Ивановна, этой гуманной статьей… Преступление, правда, раскрыто без вашей помощи, а вот искреннее раскаяние — за вами…

— Что вам от меня нужно? — растерянно произнесла Нюрка.

— Ничего, кроме правды… — Коваль снова взялся за авторучку. — Петра Чайкуна убили из ружья инспектора Комышана в ночь на восемнадцатое августа. Ружье находилось под вашей охраной на посту. В котором часу вы дали его Чемодурову?

Нюрка почувствовала, как у нее онемело все тело. «Они знают, что Валентин взял ружье. Значит, он признался? Чего тогда мне молчать?!» И все же попыталась откреститься.

— Я никому ничего не давала.

— Предварительные версии, что убийцей могли быть Андрей Комышан или Козак-Сирый, — отпали. Кроме них ружье побывало также в ваших руках. Отпечатки пальцев на нем зафиксированы. Выходит, вы не только имеете отношение к преступлению, но и сами могли его совершить.

— Думать можете, ваше дело.

— Как же все-таки вы объясните этот факт?

— Ну, брала, переставляла… Вот вам и следы… Но мог и другой брать…

— Без вашего разрешения? Кто же заходил к вам на пост той ночью?

— Я не видела. Может, когда выходила.

— Значит, оставляли пост?

— Домой не бегала. Это не считается — оставлять…

— Надолго выходили?

— Нет, конечно. Но ружье выкрасть — дело нехитрое.

— А в тот момент, когда преступник, совершив убийство, принес и поставил ружье на место, вы тоже выходили? Чтобы ваши глаза это не видели. Так, что ли? — Коваль сделал вид, что его не оставляет какая-то важная мысль. — А может, вы сами махнули с ружьем в лиман? И застрелили Чайкуна! — Он произносил слова медленно, будто вслушиваясь в них. — Тут вам и следы ваших пальчиков на ружье, и оставленный на время пост… Потом вытирали ружье, чтобы замести следы… Правда, в спешке очень небрежно…

— Да бог с вами! — замахала руками Нюрка. — Это все он, он!.. Он и вытирал. А я никуда не выходила! — Она поняла, что деваться ей некуда. — Когда Козак-Сирый отъехал, а Юрась ушел домой, зашла Валя… Валентин…

— Чемодуров?

— Да.

— Он говорил, зачем ему ружье?

— Хотел добыть ондатру.

— Долго пробыл на воде?

— Часа два.

— И вы ничего не узнали о происшедшем в плавнях?

— Привез шкурки, всего делов…

— Да-а, — протянул Коваль. — Не хотите вы, Ангелина Ивановна, облегчить свою судьбу…

Нюрка только вздохнула.

— В таком случае напомню один эпизод, — продолжал Коваль.

Он решил обрисовать Нюрке картину событий, как представлял ее себе, надеясь, что это произведет на нее впечатление и вызовет на откровенность.

— Допустим, что ружье Чемодуров действительно взял для того, чтобы добыть ондатру…

И у Коваля снова возник вопрос, который давно вертелся в голове, то возникая, то исчезая, и на который у него не было ответа: почему Чемодуров именно восемнадцатого августа застрелил Чайкуна? Три года жил в Лиманском тише воды ниже травы, боясь разоблачения, — и вдруг еще одно убийство! Если он с этим белозерским браконьером и раньше встречался в плавнях, если они враждовали, то мог бы давно выследить и убить его, необязательно в ту ночь, когда это произошло. Какая черная кошка пробежала между лиманской «медсестрой» и этим Чайкуном? Что они не поделили?

У Дмитрия Ивановича появилась еще нечеткая, все время ускользающая мысль: преступление произошло в результате какого-то стечения обстоятельств. Именно Гресь может помочь их выяснить. Перестрелка на Днестре, в которой погиб Гуцу, также закончилась убийством, в определенной степени неумышленным, во время ссоры. Два случайных убийства подряд? Не слишком ли много, даже учитывая взрывчатый характер подозреваемого?

— Допустим, — продолжал Коваль, — что Чемодуров не собирался убивать Чайкуна. Даже не знал, что встретится с ним на воде. Но как объяснить в таком случае вот этот диалог между вами, Ангелина Ивановна. «Хватит меня грызть за ту ночь!» — сердился ваш квартирант. «Нужно было договориться!» — упрекали вы. «Чтобы на крючке держал всю жизнь! От него не откупишься…» — твердил он.

Нюрка вытаращилась на Коваля. Чертов ведьмак! Она не помнила, когда они пререкались, хотя ссорились с Валентином не раз. Но как это стало известно милиции? В такой точности?..

— Молчите? Тогда я вам скажу. — Дмитрий Иванович чувствовал тот внутренний подъем, который помогал ему становиться прозорливым. — Речь шла об убийстве. Вы упрекали Чемодурова за его преступление. А он доказывал, что Чайкун увидел его раздетым, когда Валентин купался в укромном местечке плавней. И ваш квартирант решил избавиться от свидетеля… Вот как было дело, Ангелина Ивановна.

Она опять тяжело вздохнула.

В воображении Коваля проносились одна за другой неожиданные сцены: плавни — ясный солнечный день — жара — Чемодуров сбрасывает одежду — вдруг из камышей выплывает на лодке Чайкун. Ссора… Дмитрий Иванович, казалось, собственными глазами видел, как «медсестра» пытается ударить неожиданного свидетеля… Весло! То самое, которое, удирая, потерял в камышах Чемодуров.

— А что вы в таком случае скажете о погнутом от удара весле вашего квартиранта? Дед Махтей показал, что «медсестра» потеряла его в тот день, когда погиб Чайкун. Весло потом нашел рыбак Леня…

Нюрка не знала, что ответить. Коваль ждал. Наконец она произнесла:

— Так весло он днем потерял, а ружье брал ночью…

— Правильно, — согласился Коваль. — Днем была ссора, которая ничем, кроме потери весла, не закончилась. А ночью Чемодуров увидел у вас на посту ружье. Вы сказали, что оно Андрея Комышана. Валентин был возбужден, все мысли вертелись вокруг одного: как избежать разоблачения. Знал, где стоят капканы Чайкуна на ондатру. Вот и решил подстеречь того и убить. Днем весло не помогло, а ружье — оружие надежнее… Да и темная ночь все следы спрячет. Но вы не одобряли его поступка. Я это знаю, Ангелина Ивановна. И о браконьерстве вашего квартиранта, которому вы содействовали, знаю, и о вашей световой сигнализации. Потому-то Чемодурова, словно он какое-то привидение, инспекторы не могли поймать, и Козак-Сирый сходил из-за этого с ума… Я давно за вами слежу, Ангелина Ивановна. Браконьерство браконьерством, но убийство Чайкуна, повторяю, вы не одобряли. Это я могу заявить и в суде.

Думая о сторожихе рыбинспекции, о ее характере, страстях, мотивах поступков, Коваль сравнивал ее с Чемодуровым. «Медсестра» была проще и понятней. Да и с Чемодуровым было все ясно: эгоизм, распущенность, привычка к вседозволенности, возможно заложенная еще в детстве, и трусость, страх перед разоблачением и наказанием. Одно преступление тянуло за собой другое. Теперь, после свидетельств Нюрки, вина Чемодурова будет доказана, и ему не уйти от правосудия…

Ангелина Ивановна кивнула. Дмитрию Ивановичу этого было достаточно, чтобы убедиться в своей прозорливости. Словно камень свалился с души. Ведь до сих пор его выводы по большей части строились на предположениях. Он вынул носовой платок и вытер вспотевший лоб. Добавил уже спокойнее, будто между прочим:

— И не позволяли ему шить лифчики для Лизы. Еще и ревновали, наверное…

— Я боялась за него, — глухо сказала она. — Не за себя.

О том, как она побежала ночью сказать Чемодурову, что подозрительный дачник сует нос в их дела и знает о шкурках Чайкуна, чем толкнула любовника на новое преступление, Коваль не напоминал. Все и так было понятно. Связанные порукой, они спасались от правосудия как могли. Он не собирался сводить счеты.

— Коль уж дали правдивые показания, Ангелина Ивановна, вас, видимо, не следует пока задерживать.

— Я не хочу возвращаться в Лиманское, — вдруг сказала она. — Лучше уж в камеру.

— Почему?

— Ноги моей там больше не будет.

— А дом?

— Хату я заперла… Если не приговорят, продам. А посадят — пускай попустует…

Коваль подумал, что преступления Чемодурова и Ангелины Гресь заключаются не только в действиях, обусловленных уголовным кодексом. Они вызвали грязную волну, задевшую многих людей, как это бывает, когда в узком канале проносится катер и взбудораженная вода подымает со дна ил, обдает им берега. Это предотвратить он, конечно, не мог.

Несколько утешала надежда, что сидящая перед ним женщина со временем возвратится к людям, хотя дорога эта будет у нее нелегкой — через суд и, очевидно, исправительно-трудовую колонию. В какой-то мере возвращение ее в общество другим человеком будет и его, полковника Коваля, заслугой…

А теперь, он знал, на сцену выйдут новые действующие лица: следователь прокуратуры и судьи. Но это его уже не касалось — свою лепту в торжество справедливости он внес полностью…

* * *

Рыбинспектор Андрей Комышан сидел в углу по-утреннему пустой чайной и тяжелым взглядом обводил глухие стены, свободные столики. До сих пор он избегал это «популярное» в Лиманском заведение. Но сегодня вломился сюда прямо с дежурства, едва успела буфетчица снять замок с двери, прямо как был в бушлате и резиновых сапогах, и теперь в одиночестве пил водку и не хмелел.

Буфетчица, которую удивило странное поведение редкого гостя, не отказала Комышану и во второй бутылке, она все время поглядывала в его сторону. Потом решилась по собственной инициативе поставить ему на стол блюдце с кислой капустой. Андрей Степанович отмахнулся от нее, как от мухи. Молча поднялся и довольно твердым шагом прошел к двери.

Потоптавшись на крыльце, принял какое-то решение и рванулся к автобусной остановке. Но вдруг словно что-то преградило ему дорогу, он остановился, огляделся и… двинулся к своему дому. Теперь не бежал, шел медленно, чуть пошатываясь, механически переставляя отяжелевшие ноги. Время от времени осматривался; казалось, не узнавал улицу, дома и брезгливо отворачивался, будто ему сразу все опостылело: и люди, и Лиманское, и служба, которой в душе всегда гордился.

Надо было бы сейчас кинуться в Херсон, найти Лизу, забрать и уехать с ней на край света… Только край этот теперь обрывался в Херсоне…

Андрей Степанович подошел к бетонному фонарному столбу, остановился, зло ударил кулаком по его шероховатой поверхности и, не почувствовав боли, поплелся дальше.

До своего дома Комышан добрался сравнительно бодро. Однако перед дверью силы его оставили, то ли нервное напряжение спало, то ли алкоголь взял верх, но, прислонившись к косяку, он начал сползать вниз.

Дверь тут же открылась, будто Андрея ждали, и на пороге появилась Настя. Она молча помогла мужу подняться. Отстранив ее, он сам шагнул в дом, рывком прошел во вторую комнату и, не стащив с себя бушлата и грязных сапог, упал на кровать.

Настя безмолвно стояла над ним, горестно смотрела на него, на запачканный кровью рукав.

И ни слова.

Ни вопроса. Никакого упрека.

Ни звука.

Андрею казалось, что он провалился куда-то. Он молчал. Да и что мог сказать жене? Что Лиза подло удрала с Юрасем, что даже не захотела попрощаться, что он, Андрей, все же нашел в себе силы не броситься вдогонку…

Возможно, Настя уже и сама все знает от Даниловны. Или, вернувшись в Лиманское, Юрась заглянул домой. Ах, пусть!..

Нет, он не злился на брата. Тот для него сейчас ничего не значил, как будто стал призраком. Но Лиза… Променять его! Какая подлость!.. Удрали чуть свет, когда он еще был в лимане!.. И чем же он ей не угодил?! Разве не любил или отказывал в чем? Или не жалел, как малого ребенка?! Мог бы и жениться. А чего? Детей нет, запросто развели бы с Настей… Юрась — он ведь пацан, сопляк… И как же ехидно улыбалась Даниловна, когда он, едва ступив на берег, услышал такую новость!..

В сознании Андрея все смешалось. Забыв, что сегодня воскресенье, он вдруг удивился, почему Настя не в Белозерке, на работе, а дома… Потом попытался что-то сказать, но в конце концов, потеряв надежду поймать ускользающую нить сбивчивых мыслей глубже уткнулся лицом в подушки и, засопев, как обиженный ребенок, вдруг мирно уснул.

Настя села рядом. Смотрела на мужа без злости, даже с какой-то жалостью. Она верила, что Андрей образумится, жизнь возьмет свое и все возвратится на круги своя…

Херсон — Киев

1980–1981

Кашин Владимир Готовится убийство

В мире есть две вещи, изумляющие тем больше, чем больше о них думаешь, это — небо над нами, полное звезд, и моральный закон внутри нас.

Иммануил Кант
Ворскла рiчка невеличка, береги ламає.

Украинская народная присказка

1

По случаю приезда в Выселки Коваля ужин Пидпригорщуки накрывали рано, на воздухе, на деревянном столике под старой ветвистой акацией. С этого двора начинался обрывистый спуск к Ворскле и открывался прекрасный вид: желто-зеленая долина, простиравшаяся до горизонта, где ее пересекала темная гребенчатая полоска бора; белые облака над ней — отсюда, сверху — казались рядышком — рукой дотянуться; и бескрайнее, еще хранящее румяные отблески солнца небо.

После дневной жары здесь можно было прийти в себя: от заречной долины веяло легкой прохладой. Дмитрий Иванович с горечью подумал, как задыхаются сейчас его друзья киевляне среди нагретых каменных зданий, испарений асфальта.

Он осматривался. Большой одноэтажный дом Пидпригорщуков стоял на просторном дворе, на взгорье, испещренном тропинками, которые вели вниз к реке. На холмистых склонах приткнулось еще несколько домов на довольно большом расстоянии друг от друга, окруженных садами и огородами.

В доме Пидпригорщуков, который делился на равные половины, имевшие отдельные входы, жили два брата со своими семьями: старший — Василь и младший — Петро. Сейчас их жены хлопотали, накрывая стол, и полковник Коваль с интересом наблюдал за ними. Быстрая, порывистая в движениях чернявая Лида, жена младшего Пидпригорщука — Петра, быстро расставляла тарелки, гремела вилками и ножами, и Дмитрию Ивановичу казалось, что вилки и ножи чем-то рассержены. В это же время миловидная толстушка, жена Василя, — Оля, которая приезжала к полковнику в Киев и позвала в гости, переваливаясь как уточка, сновала между хатой и столом и каждый раз что-нибудь приносила из хаты: то тарелку с нарезанным хлебом, то помидоры и огурцы, то холодец или курятину… Когда полковнику надоедало наблюдать за женщинами, он отводил от них взгляд и снова любовался приятным пейзажем, открывавшимся со взгорка.

Он чувствовал себя немного неловко из-за того, что вся эта суета вызвана его приездом.

Ждали с работы мужчин. Они вот-вот должны были приехать, но все не появлялись, и с каждой минутой у Дмитрия Ивановича это чувство неловкости нарастало, он думал: так ли необходимо здесь его присутствие, может, зря поспешил в Выселки?

Несколько дней тому назад в его квартиру позвонили. Ружены не было дома, и он сам пошел открывать дверь. На пороге стояли миловидная женщина и невысокий коренастый мужчина лет тридцати пяти, темные от загара, с выгоревшими на солнце бровями.

Убедившись, что они ищут именно его, Коваль пригласил их в квартиру.

В гостиной посетители назвались Пидпригорщуками, сказали, что они из деревни Выселки, из-под Кобеляк, и что привело их к полковнику неотложное дело. Мужчина вынул из кармана тетрадный листок, на котором косо, задираясь в правый угол, были наклеены буковки, вырезанные, очевидно, из какого-то журнала, и протянул его полковнику.

Коваль прочитал:

«Убирайся отсюда навсегда, иначе тебя ждет смерть!»

«Подбросили прямо в дом, — произнес мужчина, и уголки его губ обиженно поджались. — Не мне, — ответил он на вопросительный взгляд Коваля. — Нас двое братьев Пидпригорщуков, — объяснял он, пока полковник рассматривал листок, — я — Петро и старший — Василь, а это Оля — жена Василя, а мою зовут Лидой. Живем двумя семьями в отцовском доме, у каждого своя половина. У меня с Лидой двое детишек: Верунька и младший — Мишка, у Оли, — кивнул на женщину, — тоже двое: Андрейка и Парасочка. Живем дружно… И вот такая напасть… Оля нашла у себя, на своей половине, кто-то подбросил — ясно, что Василю, у него врагов хватает, а он смеется, дешевка, говорит, чепуха, и в милицию заявить отказался… Мы и к вам тайно поехали. Он ничего не знает… Но Оля сама не решилась, упросила меня…»

На глазах женщины выступили слезы. Губы ее что-то прошептали. Коваль догадался — просила прощения за беспокойство.

«Заходил в тот день в дом кто-нибудь чужой?» — спросил Олю.

Женщина смахнула с ресниц слезы. «Не знаю. Не видела. Мы, когда на работу уходим, двери только на защелку закрываем, да и детишки целыми днями по двору носятся. И я в тот день на работу поздно ушла. С утра постирушкой занялась».

«Конечно, заходил, — уверенно сказал Петро Пидпригорщук, — когда тебя дома не было. Иначе как это можно подбросить… Вот без замков теперь живем, товарищ Коваль, хотя слава о наших Выселках когда-то худая была, бандитским селом называли и даже девчат наших замуж не брали, хотя какие раскрасавицы! Вы это, наверное, тоже помните, ведь земляк наш… Но выходит, не исчезли у нас еще всякие пережитки да недожитки!» — горько закончил он.

Пидпригорщук говорил правду.

Когда-то, еще до революции, на холмах, у широкой наезженной дороги, которая вела от уездного городка к железнодорожной станции Лещиновка, поселились два цыгана, слепили с грехом пополам неказистые мазанки, потом возле них построились еще несколько пришлых, уже не цыган, людей без роду-племени, которых пригнало в эти теплые края несчастье. Сюда, на плодородные черноземные просторы над Ворсклой, приходили горемыки и споткнувшиеся в жизни удальцы, энергичные и смелые ловкачи. Люди считали, что высельчане потому и облюбовали место возле большого Полтавского шляха, по которому на ярмарку со всей губернии ездят, чтобы грабить проезжих купцов. Да и до станции тут дорога — каких-то двенадцать верст. С того времени и повелось: когда речь шла о каком-нибудь наглеце, прохвосте или невежде, говаривали, что он, наверное, из Выселок.

Дмитрию Ивановичу вспомнилось детство, как пугали этими Выселками: не будешь слушаться, отдадим в Выселки, а там одни разбойники да цыгане, там, если ослушаешься, церемониться не будут: или убьют, или ноги вывернут назад, глаза выколют да и посадят на базаре милостыню просить. И дети утихали, услышав такую угрозу. Коваль и сам, когда мальчишкой ходил на станцию мимо Выселок, оглядывался настороженно и старался побыстрей миновать это страшное место, знаменитое резней, убийствами и безумной гульбой.

Однако не все отрекались от Выселок. Вскоре после войны, будучи еще не женатым, Дмитрий Коваль встретил в Харькове земляка — молодого художника, который поспешил жениться и взял девушку из этих самых Выселок. Удивленно переспросил: «Из Выселок?» А тот улыбнулся в ответ: «Только там теперь чистую девушку и найдешь. Они ведь гордые, берегут себя!»

Все эти воспоминания промелькнули в голове полковника, и ему приятно было услышать от гостя: «Теперь без замков живем».

«Очень просим вас, Дмитрий Иванович, приезжайте к нам и разберитесь! Какой это мерзавец Василю угрожает? Ведь действительно может пролиться кровь… Я его расспрашивал, кого он подозревает, а он только отмахивается, глупости, говорит, все это, некогда над этим голову ломать». — Пидпригорщук сомкнул губы уголками вниз.

Женщина снова вытерла глаза.

«А «итальянец»? — говорю ему, — Которого ты весной дважды поймал с ворованными кормами. А сынок его, Грицько? — спрашиваю дальше. — Да разве только они. Вспомни, сколько самогонных аппаратов ты позабирал?!»

«Василя, конечно, это тоже беспокоит, но вида не подает, — вставила женщина. — Мы приехали к вам без его ведома… Конечно, влетит мне по первое число, ну да пусть…» — с отчаянием в голосе произнесла она.

«Я не могу этим заняться, — отказывался Коваль, продолжая вспоминать, что он знает о Выселках, расположенных всего в трех-четырех километрах от его родных Кобеляк. Недобрая слава разбойницкого гнезда шла о хуторе еще некоторое время после революции, а в тридцатые годы там образовался колхоз и школьников уже не пугали Выселками, а посылали туда собирать овощи. Сейчас от рассказа земляков на Дмитрия Ивановича словно повеяло ветром родины. — Я уже на пенсии, отставник», — продолжал, однако, он отказываться.

«Вот, вот, — ухватился младший Пидпригорщук за его слова, — значит, со временем у вас, проще да и можно без всяких официальностей. Просто погостите у нас по-земляцки, не спеша разберетесь. Знаем, слышали о вас… И именно как земляка осмелились побеспокоить. Увидите, наши Выселки уже совсем не те, какими вы их помните. Это только один такой бандит, — кивнул Пидпригорщук на бумажку, лежавшую перед ними на столике, — сохранился, пережиток какой-то… Ну да вы с ним справитесь!.. Знаем и о том, Дмитрий Иванович, что вы рыбалку любите. Здесь, в Днепре, я думаю, пока он не очистился от всяких стронциев, не очень-то половишь, а наша Ворскла чистехонькая, и рыба тоже, вода как слеза. Поживете у нас, в нашей хате. Места хватит. Так, Оля? — обратился он к женщине. — У нас с ними дом большой. Половина их, половина — моя. А дети в пионерлагерь собираются, совсем свободно станет, у вас будет отдельная комната… А о Василе, — вздохнул он, — мы очень беспокоимся… Он у нас старший, значит, за отца…»

«Вам следует обратиться в милицию. Покажите это, — Коваль снова взял тетрадный листок в руки, — вашему участковому».

«В том-то и дело, что не хочет Василь связываться с милицией. Он и сам немножко милиционер… То есть командир сельской дружины, и ему неловко обращаться за помощью… И вообще, Дмитрий Иванович, кто будет с этим возиться?! Кому нужно?! Положат под сукно, или, если шум поднимут, этот, — Пидпригорщук кивнул на бумажку, — сначала притихнет, а потом, когда все забудется, отомстит Василю… Или хуже того — найти не найдут, а люди Василя обсмеют, с нашими выселчанами держи ухо востро!» Он замолчал, но привычке обиженно сжав губы уголками вниз.

«Василь не обратится в милицию, — подтвердила женщина. — Очень просим вас, Дмитрий Иванович, приезжайте, помогите… Вы же наших людей знаете, сами на Ворскле выросли, быстро разберетесь… Отец мой, Порохня Андрей, с вами в одном классе учился, в первой школе. Не помните?»

«Почему же, Порохню помню. Да и всех наших. Как он?»

«Погиб на фронте», — вздохнула Оля.

Несколько секунд помолчали. Дмитрий Иванович из семнадцати соучеников предвоенного выпуска нашел только пятерых.

«Да ведь в милиции вашей люди тоже местные, обстановку знают, найдут этого автора».

«Дмитрий Иванович! — Оля, казалось, готова была разрыдаться. — Дмитрий Иванович!..»

Петро Пидпригорщук, уже потеряв надежду привезти полковника в Выселки, сидел молча.

«Чем занимается в колхозе ваш брат?» — вдруг спросил его Коваль.

«Механизатор. Передовик соцсоревнования… Но не в этом дело. Он во все нос сует. Любит правду-матку в глаза резать. А бывает, и меры принимает… Ну конечно, добровольная дружина, так что многим залил за воротник горячего… Вот и боимся за него… Хотя народ у нас уже не тот, что раньше, но, видите, находятся еще выродки… Может, от какой-то яблони яблоко недалеко откатилось…»

«Значит, такой правдолюбец ваш брат не по служебным обязанностям?»

«На общественных началах, — подтвердил Пидпригорщук. — По совести… И вы, Дмитрий Иванович, тоже ведь на общественных началах могли бы помочь, — вдруг, обрадовавшись своей изобретательности, заблестел глазами гость. — Тем более что вся эта беда у Василя из-за того, что он ваш помощник, то есть я имею в виду милицию».

«О, вы хитрец», — улыбнулся Коваль.

Пидпригорщук, чувствуя, что полковник заколебался, заговорил быстро, взволнованно:

«И я вас, Дмитрий Иванович, не как полковника, а просто как дорогого земляка приглашаю погостить… Наверное, давненько на родине не бывали… В райцентре, на том месте, где ваша хата стояла, на горе, теперь гостиница, но все равно люди говорят не «там, где гостиница», а «там, где Ковали жили».

С того пригорка, самого высокого в местечке, малому Митюхе когда-то открывался мир, необъятный и необозримый, как мощеная улица, которая вела в долину и казалась ему бесконечной. Там был дивный мир — в нем пыхканье молотилки было дыханием невидимого дракона, а за горизонтом, в который упиралась улица, жили таинственные сказочные чудовища. Интересно, какой увидится сейчас ему, поседевшему, потрепанному жизнью, эта долина, где каждую осень стучала молотилка, вызывая в нем безудержное стремление проникнуть в неизвестный и, может быть, опасный, но такой привлекательный взрослый мир. Или навсегда исчез для него тот дивный загадочный мир, который окружал его в детстве, исчезло очарование родного края?

Оставив беспокойную службу, Коваль терзался безделием. Мерил широкими шагами новую квартиру или часами сидел на балконе: перед ним вдалеке синел могучий Днепр и расстилались заднепровские дали. Когда работал, не находил времени посидеть за книгой, читал урывками. Теперь времени было с лихвой, а к книгам не тянуло. Все вспоминались ему прежние розыскные дела, снова переживал их перипетии, а иногда по-новому осмысливал их, делал, как шахматист, новые ходы, радуясь, что и они ведут, как и раньше, к тем же выводам.

В душе он обрадовался этому неожиданному случаю, позволяющему ему еще раз встретиться с тайной и погрузиться в исследование глубинных человеческих страстей. В конце концов он не имеет права прятаться со своим опытом. Понимал справедливость слов Пидпригорщука о том, что в районе не будут заниматься такой мелочью, как этот подброшенный листок. Разговор в милиции о профилактике правонарушений, предупреждении трагедий много, но все равно продолжают жить по пословице «пока гром не грянет…». И шевелятся обычно, когда предупреждать уже становится поздно… Поэтому, если говорить честно… А там видно будет, следует ли обращаться в официальном порядке, поставить в известность райотдел милиции… Впрочем, это он уже сам начал уговаривать себя принять предложение Пидпригорщуков.

Но вот издали послышался все усиливающийся треск. Во двор вкатился мотоцикл с коляской, за рулем которого сидел Василь Пидпригорщук, а в коляске — его брат.

Дети гурьбой побежали им навстречу. Лида воскликнула:

— Наконец-то! Умывайтесь быстрее, голубцы остывают!

Василь Пидпригорщук подошел к Ковалю знакомиться. Поприветствовал, протянул крепкую руку:

— Василь Кириллович.

Полковник одним взглядом охватил его фигуру, словно сделал моментальный снимок. Перед ним, обнимая прильнувших детей и неловко улыбаясь, стоял коренастый мужчина лет под сорок. Коваль подумал: «Как он похож на брата!» От старшего Пидпригорщука веяло здоровьем и каким-то теплом, которое будто окутывало собеседника. «Удивительно, — подумал дальше полковник, — чтобы кто-нибудь желал смерти такому славному человеку».

Женщины позвали к столу. Василь бросился к рукомойничку, прибитому к отвесной доске в углу двора, потом, вытирая руки и приглашая вперед себя Коваля, направился с ним к столу.

Стол был богатый: жареная рыба, холодец, сало, голубцы с кашей и мясом, куры. Оля сварила картошку, посыпала ее укропчиком. Посредине стола красовались твердые соленые и свежие огурцы, тугие помидоры. Дмитрию Ивановичу вдруг вспомнились голодные годы в этих краях. О двадцать первом он знал из рассказов родителей, а вот зиму тридцать второго — тридцать третьего, когда из-за неурожая и преступлений начался голод, когда отец и мать опухли и еле выжили, он вовек не забудет. Не забудет и следующую весну. Он с меньшим братиком, презрев все страхи, ходил в совхоз возле Выселок прорывать свеклу за мучную затируху, которой там кормили полольщиков. Бывали и счастливые дни, когда кухарка, сочувствуя ребятам, наливала в банку еще и второй черпак и они несли его домой.

Как богато стали жить сейчас! Но почему так получилось, что хлеб на столе, благосостояние в доме не смирило у людей злых порывов, а, наоборот, словно усилило их?! Может, потому, что, заботясь о хлебе, забывали о душе?

От водки Дмитрий Иванович отказался, выпил стакан холодного пива и теперь ругал себя, что не удержался и не поберег горло, в котором частенько поселялась ангина. Но целодневная жара, пока добирался сюда из Киева, так изнурила его, что страшно хотелось чего-нибудь холодного. То, что Коваль отказался от водки, сдерживало и хозяев — они тоже ограничились пивом, хотя запотевшая бутылка «Столичной», поставленная на стол «для порядка», все время притягивала взор младшего Пидпригорщука — Петра, который, поглядывая на нее, сглатывал слюну.

Беседовали за столом главным образом о новой экономической политике, о семейном подряде в сельских условиях. Коваль узнал, что Петро Кириллович со своим огородным звеном в прошлом году на Выставке народного хозяйства получил медаль и в этом году также готовит экспонаты, что жена Василя Оля вместе с ним трудится в звене овощеводов, а Лида — в бухгалтерии колхоза, что Василь Кириллович — депутат сельсовета и только его, командира добровольной дружины, побаиваются выселчанские нарушители порядка.

Эти разговоры мало интересовали Олю. Она не отводила взгляда от полковника, каждую минуту ожидая, что он заговорит о деле, ради которого приехал. Однако Коваль пока не затрагивал эту тему.

— Дмитрий Иванович, что же нам делать? — наконец не выдержала она. — Василю прямо хоть из дома не выходи… А он еще рейдует в поле по ночам, ловит воришек! Да когда он и дома, все равно на душе неспокойно. Я теперь и сплю чутко, все прислушиваюсь: мышь зашуршит под полом — просыпаюсь, ветер в окно стукнет — мне чудится, будто кто-то лезет в хату. Пока вы не узнаете, кто это грозится Василю, мне покоя не будет».

— Ой, Оля, Оля, не знал я, что ты у меня такая трусиха, — белозубо засмеялся муж. — Очень хорошо, что вы приехали к нам, своим землякам, — обратился он к полковнику. — Мы рады вам и гордимся, что именно у нас остановились, — продолжал он несколько велеречиво и, наверное, пряча при помощи этого тона свою неловкость, — но та бумажка — Олин перепуг — просто глупая шутка, не больше, подбросил кто-то, чтобы посмеяться надо мной, не обращайте на это внимания, отдыхайте у нас, купайтесь, рыбачьте, подышите чистым родным воздухом. Вот на днях откроется сезон, поедем на уток… Я даже рад, что подбросили эту дурость, иначе разве увидели бы вас здесь, — улыбнулся он.

— Нет, нет, Василь! — вспыхнула Оля. — Это нешуточное дело. Так и товарищ полковник считает, раз согласился приехать. Так ведь, Дмитрий Иванович? — умоляюще взглянула женщина на Коваля.

Тот молча кивнул, не вмешиваясь в беседу и давая возможность всем высказаться.

— Я тоже так думаю, — решительно поддержала Лида жену Василя. — Это не шутки, Василек, — обратилась она к деверю. — Врагов у тебя достаточно. — Она нежной грустно взглянула на него, словно уже хоронила. — Берегись, Василь… Подумай хотя бы о Ковтуне, об «итальянце», и его Грицьке. Они на все способны! А Бондарь, у которого мать осудили за самогон тоже не без твоей помощи? А Барсуки? Ты у них дважды отбирал незарегистрированные ружья, а они еще где-нибудь раздобудут… А воровство в поле?.. Переехал бы ты лучше в другое село. Как говорится, дальше очи — дальше сердце… А то, гляди, действительно подстрелят! — Она вдруг засмеялась, совсем не к месту, чем удивила Коваля. — Зовут же тебя в «Завет Ильича», дом обещают поставить, что тебе еще нужно?! — Голос женщины снова стал жалобным, Лида словно умоляла деверя не рисковать жизнью. Дмитрию Ивановичу подумалось, как прекрасно, когда близкие люди так любят и тревожатся друг за друга. — Нам однажды уже пробовали красного петуха подпустить, — объяснила Лидия Антоновна Ковалю. — Угол до сих пор стоит обгоревший, некогда побелить. Только счастливый случай спас, а то ведь и хата сгорела бы, и мы с ней. Ты, Василек, таки хочешь дождаться, когда еще раз подпалят? — снова с осуждением в голосе обратилась женщина к деверю.

— Я никого не боюсь! — вспыхнул Василь Кириллович. — И вам не советую. Глупости все это! И новой хаты в «Завете» не хочу, мне и половины нашей достаточно. А поджигателя я найду, раньше или позже…

При этих словах мужа Оля только вздохнула. Она привыкла подчиняться его воле, и решительный ответ его не оставлял надежд, что с бедой, которая вдруг свалилась на их семью, будет покончено. Лида тоже словно увяла, услышав ответ деверя.

«Вот еще одна проблема, — подумалось Дмитрию Ивановичу, — отцовский дом. Не земля, не груша на меже, а дом. В двадцатом столетии крыша над головой стала основной проблемой… Действительно, братьям тесновато на своих половинах когда-то просторного отчего дома. — Коваль уже знал, что на долю каждого из них приходится по две комнаты с боковушкой. — Пока детишки были маленькими, обе семьи это вполне устраивало, но время идет, дети растут… Впрочем, — рассуждал далее полковник, — вряд ли это обстоятельство имеет какое-либо отношение к угрожающей записке».

— Все же хорошо, Дмитрий Иванович, что вы приехали, — задумчиво произнесла Лида. — Это таки не шутка… Может, хоть вы спасете этого упрямца. — Она почти ничего не ела и, как и все, время от времени с интересом поглядывала на Коваля. Да и неудивительно. Кого не заинтересует личность известного на всю страну сыщика, к тому же земляка? — Ведь и вы так считаете, как и Оля, если приехали… Но, честно говоря, — вдруг оживилась женщина и почему-то улыбнулась, — не представляю, как можно найти виноватого?

— Не очень сложно, — так же улыбнулся в ответ полковник. — Все обычно устанавливается либо по почерку подозреваемого, либо по отпечаткам пальцев. Да и другие есть возможности: по идентичности бумаги, чернил, клея и тому подобное. Существуют различные криминалистические экспертизы, при помощи которых не трудно раскрыть любую тайну.

— А-а а, — протянула Лида, — выходит, у вас под рукамицелая наука… Я слышала, что вы действительно распутывали очень таинственные дела. Конечно, наука плюс ваш личный талант, — подлизывалась женщина. — А тут еще и доказательство есть — записка… Кстати, где она сейчас? У кого? — Лида обвела всех взглядом. — Дайте посмотреть, если можно, — это она уже обращалась к Ковалю, — а то говорим, говорим, а я ее еще и в глаза не видела.

Полковник вынул из нагрудного кармана белой чесучовой куртки небольшой бумажник, раскрыл его и протянул женщине сложенный вчетверо тетрадный листок.

Та взяла его осторожно, будто боялась запачкаться или того, что он выстрелит.

— Здесь не написано, а печатные буквы наклеены! — воскликнула она. — По почерку не докопаться!

— Для розыска это не составит трудности, — успокоил ее полковник. — Я уже объяснял.

Петра Пидпригорщука листок совсем не интересовал. Говорил он за столом мало, словно полностью выговорился в Киеве, когда убеждал Коваля приехать в Выселки, бросил лишь несколько фраз, поджимая после каждой губы, от чего уголки рта обиженно опускались. Если бы Петро Кириллович не добивался бы так приезда Коваля, можно было бы заподозрить, что он чем-то недоволен.

— Я уже видел, — буркнул Лиде, протянувшей ему гадкий листок, еще раз печально взглянул на бутылку водки, которая отпотела, и, вздохнув, принялся снова ковырять вилкой в тарелке.

Хотелось, чтобы каждый из вас подробно рассказал об односельчанах, — попросил Коваль. — Что за люди живут рядом, какие у вас взаимоотношения, особенно у Василя Кирилловича, — кивнул на старшего Пидпригорщука. — Вот вы, Лидия Антоновна, какого-то «итальянца» вспомнили. Что за личность? И кого еще есть основание подозревать?.. Да и вы сами, Василь Кириллович, не должны отмахиваться, если хотим установить истину… Кого, например, вы подозреваете?

Пидпригорщук пожал плечами.

— А бог его знает! Ой, Оля, Оля, — покачал он головой, посмотрев на жену, — подняла ты бучу!

— Тебе всегда все безразлично! — рассердилась женщина. — А о детях ты подумал?

Лида еще некоторое время повертела в руках тетрадный листок и, видя, что Петро совершенно не интересуется им, а Оля отмахивается от него, словно от гадюки, вдруг испуганно оглянулась, потом бросила тревожный взгляд на Василя, будто кто-то уже изготовился стрелять в него, неожиданно негромко вскрикнула, швырнула бумажку с угрозой на стол, вскочила и, всхлипнув, бросилась к дому.

Все посмотрели ей вслед.

— Что с ней? — спросил Коваль.

— Нервы, — буркнул Петро. — Не в порядке… Не обращайте внимания, это у нее бывает: то смеется, то плачет. Извините, я сейчас.

Он не спеша поднялся и пошел за женой. За столом воцарилась тишина.

— Это она, бедняжка, за Василя переживает… — вставила Оля.

— Мы уж ее лечили. Из райбольницы не вылезала, — сокрушенно сказал старший Пидпригорщук. — Петро собирается в Полтаву, к профессору. Есть в Полтаве такой. Знаменитый невропатолог. Тоже, кстати, земляк. Правда, к нему не просто попасть. В райбольнице обещали дать направление. Да все руки у нас с Петром не доходят, жатва, работы по горло, скоро и зябь поднимать, вот проведем обжинки… тогда уже…

— Он, Третьяк, вроде тоже с моим отцом учился в одной школе и с вами, Дмитрий Иванович, — сказала Оля.

— Какой это Третьяк?

— Андрей Семенович, теперь профессор.

— Если это тот самый Андрей, то мы с ним договоримся, — пообещал Коваль.

Вскоре возвратились к столу Петро и Лида. У Лиды были красные заплаканные глаза, но она, казалось, полностью успокоилась и даже пробовала улыбаться.

— Извините, — обратилась она к Ковалю, — мне почему-то вдруг стало страшно, очень страшно! — Женщина передернула плечами, словно озябла. — Но уже все в порядке.

Она снова села за стол и начала задорно смеяться, будто хотела подчеркнутой веселостью возместить свою истерику.

— Я могу вам, Дмитрий Иванович, обо всех рассказать. Потому что Петро мой — молчун, а милая Оля, кроме мужа, детей да своих овощей, мало что знает… А я целый день в конторе, все толкутся. Байки и выселчанские сплетни мимо меня не проходят.

Оля, обидевшись на Лидины слова, занялась детьми, позвав их к столу ужинать, а Дмитрий Иванович устроился с Лидой на скамейке у спуска к реке и, посматривая то на чернявую собеседницу, то на реку, поблекшую долину за ней и низкое седеющее небо, внимательно слушал рассказ о сегодняшних Выселках и взаимоотношениях выселчан. Лидия Антоновна нравилась ему какой-то воинственной женственностью — во время беседы черные цыганские глаза ее то и дело поблескивали — и тем, как интересно рассказывала об односельчанах, которых характеризовала образно, с многочисленными подробностями.

Слушая Лиду, Коваль поймал себя на мысли: «Что этой женщине нужно в жизни? Что недостает ей, чтобы быть уравновешенной и здоровой? Но человеку, — думал он дальше, — всегда чего-то не хватает, на то он и человек… И так должно быть. Очевидно, и этой чернявой, с несколькими коричневыми родинками на лице, экспансивной женщине чего-то не хватает в жизни. Но, с другой стороны, что ей еще желать: крепкая семья, любящий муж, милые детишки? Возможно, работа не удовлетворяет или мучает какая-то тайна, о которой знает только она?»

Ответа на этот вопрос Дмитрий Иванович не имел, да в конце концов и не собирался его искать…

2

Старый Ковтун — «итальянец», как его дразнили в Выселках, — жил недалеко от Пидпригорщуков, на соседнем холме, ближе к Полтавской дороге.

Дмитрий Иванович решил с ним познакомиться и, поразмыслив, нашел для этого предлог. Коровы у Пидпригорщуков не было — молоко для детей брали в колхозе, и Коваль подумал, что проще всего пойти к Ковтунам за молоком, ведь дачники, которые селились с детьми вблизи Ворсклы, покупали именно у них. Да и правду сказать, Дмитрий Иванович любил перед сном выпить стакан свежего молока, которого последнее время был лишен. Несмотря на заверения газет, что в Киеве и теперь, спустя год после чернобыльской трагедии, молоко проверяют и в магазин попадает только чистое, годное к употреблению, Ружена не покупала его.

До дома Ковтунов добраться было не просто. Идти вокруг далековато, а напрямик, по пригорку, который круто обрывался у реки, миновав небольшой овражек, можно было сразу вскарабкаться к подворью и зайти, так сказать, с тыла. С трех сторон от асфальтированного большака и соседей старый Ковтун отгородился высоким забором, и калитка открывалась не сразу. Сначала чужак должен нажать кнопку на косяке. Тогда в хате хозяев слышался звон и Иван Ковтун не спеша выходил во двор и, с подозрением посматривая на свою же калитку, гадая, кто же там стоит, крадучись шел к ней.

Полковник преодолел овражек и вдруг обнаружил, что от реки Ковтун тоже отгородился. Пожалев досок на четвертую сторону двора, он натянул над самой кромкой обрыва, на двух столбцах, не сразу заметную глазу проволоку и насадил кусты колючего боярышника. «Настоящая крепость!» — подумалось Дмитрию Ивановичу.

Ковалю пришлось возвратиться и идти к калитке вдоль забора по нетоптаному, достигавшему пояса бурьяну.

Старый Ковтун встретил его неприветливо, бросил из-под бровей настороженный взгляд: кто такой? и что нужно? Но не успел это сказать, так как полковник молча поднял бидончик. Жест был достаточно выразительным. Взгляд хозяина немного смягчился.

— Мне бы молочка, — произнес Дмитрий Иванович.

Весь вид немолодого, седовласого добродушного мужчины, одетого в старенькие вельветовые брюки, с которых Коваль еще не собрал весь чертополох, нацепившийся по дороге, успокаивал, и покрытое морщинами лицо Ковтуна прояснилось.

— Да не знаю, — сказал дед, поглаживая затылок, — у меня люди все забирают… А вы кто будете? Тоже дачник?

— Как сказать, — доверительно улыбаясь, ответил Коваль. — Можно и так считать. Решил пожить здесь у вас: чистый воздух, река близехонько… В нашем с вами возрасте ох как он необходим — чистый воздух.

— «Близехонько»! — хмыкнул Ковтун. — По таким обрывам спускаться! И у кого же вы остановились? — допрашивал он, все еще не расставаясь со своей подозрительностью.

Полковник помедлил с ответом. Он разглядывал старого Ковтуна, у которого был очень неряшливый вид: расстегнутая, давно не стиранная, черная от грязи рубашка тряпкой висела на его плечах, голые, тоже черные, ноги виднелись из-под коротких измятых штанов, державшихся на теле при помощи старого скрученного пояска. Дмитрий Иванович понял, что «итальянец» не просто экономный, а крайне жадный человек. Разглядывая Ковтуна, полковник словно примерялся к нему: способен ли этот человек на такой агрессивный поступок, как убийство. Положительный ответ он пока дать не мог.

Впрочем, здесь больше всего его интересовал сын Ивана Ковтуна — Грицько, который работал шофером в Кобеляках и домой приезжал не ежедневно. Больше всего потому, что именно он, как рассказала Оля, не только частенько угрожал Василю, а даже пытался побить. Перед тем как нашли в хате Пидпригорщуков угрожающее послание, Василь поймал обоих Ковтунов с ворованным на току зерном. Это было вечером, когда уже совсем стемнело. Ковтуны везли на тачке два мешка с зерном. На дороге, кроме них, никого не было, и, пользуясь тем, что свидетелей нет, Грицько набросился на Пидпригорщука. Наверное, раскроил бы палкой голову, если бы тот вовремя не отклонился…

Сына Ковтуна на дворе не было, и Коваль не решился спросить о нем, боясь вызвать подозрение. Пока приходилось довольствоваться беседой со стариком, придумывая, как раздобыть оттиски пальцев на бидончике не только отца, но и сына.

— Вы здесь один живете? — все-таки не удержался полковник. — Жены нет?

Дмитрий Иванович задал этот вопрос, чтобы как-то продолжить разговор — нестираная одежда хозяина была для него и так достаточным свидетельством отсутствия в доме женской руки.

— Да, жены нет. Живем вдвоем с сыном… Так вы у кого поселились? — повторил свой вопрос «итальянец».

«Настоящий допрос!» — улыбнулся про себя Коваль и решил ничего не скрывать.

— У Пидпригорщуков, — махнул рукой вбок, куда-то к направлении реки.

— У этих чертовых мафиози?! — глаза Ковтуна вспыхнули огнем, лицо скривилось. — Друзья они ваши или родственнички? Нет, нет, — он отпрянул от Коваля, — я с ними дела не имею.

— Но не им же молоко, а мне, — запротестовал полковник. — И не родственники они мне. Ни то, ни другое. Просто снял комнатку, искал поближе к реке.

— Так вы у Петра или у того вредного карабинера Василя?

— У Петра Кирилловича. А что это вы их так не любите, своих соседей? — поинтересовался Коваль.

— Да Петро еще так-сяк, но Василь! — Ковтун аж скрипнул зубами. — Жестокий человек, жандарм настоящий, карабинер!

Но ответ полковника, казалось, немного успокоил деда.

— Люди обычно здесь, возле меня, селятся, на пригорке, — буркнул он, — а не над обрывом.

— Шумно здесь, у дороги, а я тишину люблю. Живу в Киеве. Грохот уши набил.

— Да и ходить вам за молоком ко мне не очень удобно, нужно карабкаться через овражек, — отговаривал Ковтун.

Коваль только вздохнул.

— Ну да ладно, — наконец смилостивился «итальянец». — Веди по рублю, то как-нибудь литр найду. Будете брать вечернее. Молоко у меня жирное, постоит — сливок полбанки будет, — добавил он и, когда полковник в знак согласия кивнул: «Мне больше и не нужно», отошел от калитки, открывая гостю дорогу во двор. Там он наконец забрал из рук неожиданного посетителя алюминиевый бидончик и, указав Ковалю на скамейку, поставленную под ивой, направился к хате.

Дмитрий Иванович внимательно осматривался. Подворье было по-хозяйски обустроено. В глубине его виднелся частокол, за которым стояли два бычка, где-то за хатой, в хлеву, хрюкала свинья, копались в пыли куры. Цепной пес, все время неспокойно бегавший по длинной проволоке вдоль хаты, стоило хозяину скрыться в ней, снова начал рычать и бесноваться, как и в те первые минуты, когда полковник только подошел к калитке.

— Доброе у вас хозяйство, — сказал Коваль Ковтуну, вынесшему ему бидончик с молоком.

— Стараемся, а как же, — обрадовался старик похвале столичного гостя, — теперь выполняем продовольственную программу. Взяли с сыном бычков на откорм, имеем коровку, свинку. Оно выгодно и нам, и колхозу. Только вот с кормами беда, животину людям раздали, а корма — ищите сами. Где их искать-то? На асфальте не лежат. Хорошо, что сын в районе, на колесах… Может достать…

— Ну, сейчас, летом, очевидно, нет проблем, — заметил Коваль, забирая бидончик и подавая хозяину новенький металлический рубль.

«Итальянец», схватив рубль, протер его рукавом рубашки, словно хотел, чтобы он заблестел еще больше, потом быстро спрятал в карман штанов, пощупал их, будто проверяя, надежно ли лег рубль и не вылетит ли через какую-нибудь дыру.

— В этом году трава высокая была, — подчеркнул полковник.

— Говорят, от радиации…

— Ну, у вас на Полтавщине ее упало, кажется, меньше всего.

— Возможно. Но ведь и сушь была. Так что на одной траве скотина не выгуляется. А привесы давай… Да и сколько тех выпасов на наших пригорках и склонах, — еще жаловался Ковтун. — С одной стороны асфальт, за ним колхозные поля, нельзя, пасем на этих склонах да в оврагах, — махнул рукой в сторону Ворсклы. — Либо сам ногу сломаешь, либо животину покалечишь. Раздали людям — выкармливайте, а сами руки умыли…

Дмитрий Иванович затронул наболевшее, и старый Ковтун разговорился.

Уже выходя со двора и напомнив, что завтра вечером обязательно придет за своим литром молока, полковник вдруг спросил:

— Охотников в Выселках много? Вот-вот начнется сезон на уток.

— Есть у нас, хватает… — ответил «итальянец». — Сейчас за утками, зимой за зайцем гоняются.

— Вы тоже охотитесь?

Вопрос насторожил собеседника.

— Было бы ружье, может, когда-нибудь и подстрелил бы чирка. Да никак не обзаведусь. Хлопот с ним много: разрешение проси, а потом всякие регистрации да перерегистрации. А украдут — с милицией неприятности.

— Жалко, — доверительно произнес полковник, — а то попросил бы у вас посидеть на вечерней тяге…

— Нет, — развел руками «итальянец». — Да зачем вам, — вдруг оживился он, — далеко ходить? У того разбойника, Василя, где вы остановились, есть…

— Спасибо, — искренне поблагодарил Дмитрий Иванович. — Ведь немного умею стрелять, а тут как раз и сезон. Почему бы не пальнуть…

Из рассказов Оли и Лиды Пидпригорщук он уже знал, что Ивана Ковтуна в Выселках называют «итальянцем». Во время войны их односельчанин попал в плен к итальянцам. Случилось так, что в лагерь его не упрятали, а какой-то офицер отправил с солдатом к себе домой. Так Иван Ковтун из Выселок очутился в Калабрии, где до конца войны трудился в хозяйстве этого офицера. Возвратившись домой, Ковтун рассказывал землякам всякую всячину о далекой Италии, о том, что живут люди не такие, как тут, а черноватые, но не очень, особенно хихикал по поводу того, что едят они улиток, которых называют устрицами, а бывает — и жабок, хвалился, что знает много их слов и даже может чуть-чуть разговаривать. Выселчане подтрунивали над ним, называли «итальянцем» и «жабоедом». На «жабоеда» он очень обижался, а к «итальянцу» привык и откликался.

— Да и я попал бы, если бы стрелял, — похвалился старик.

— А вы, очевидно, тоже фронтовик? — спросил Коваль.

— О! — обрадовался Ковтун догадливости гостя и даже выпятил грудь, — Пришлось повоевать и всякой беды узнать, но, аве Мария, как говорят итальянцы, возвратился живой, с руками-ногами… Я и в плену побывал. Правда, не у немцев, а у итальянцев. Меня ихние солдаты схватили под Ростовом — обстановочка была хуже некуда! — и загнали чуть ли не на край света, в свою Калабрию. Там и хозяева жилы тянули, и карабинеры, бывало, лупцевали, и в тюрьме ихней сидел. Зато насмотрелся всякой всячины. Особенно море там красивое, синее-синее, словно в нем всю синьку развели, глаза слепли… Эти здесь, — презрительно кивнул в сторону села, — и представить себе такое не могут… Да-а, попал наш век в эпоху…

Об охоте Коваль заговорил, надеясь узнать, у кого в селе есть огнестрельное оружие, и прежде всего есть ли оно у Ковтунов. Хотя охотничье ружье за Ковтунами не числилось, как сказал ему Пидпригорщук, но из практики полковник знал, что не все обладатели оружия регистрируют его и что чаще всего стреляет в людей именно незарегистрированное, ибо рождает у убийцы обманчивую надежду на то, что его не смогут изобличить. Огнестрельным оружием в селе Коваль интересовался, так как понимал: злоумышленник не бросится на Пидпригорщука с ножом — Василь Кириллович крепкий мужчина и скрутит любого противника, яд преступник также не подсыплет, а вот притаиться ночью с ружьем или обрезом где-нибудь в поле, в хлебах, кукурузе или ивняке у Ворсклы вполне может. А то, что командир добровольной дружины часто рейдует ночью в поле и домой возвращается поздно, это все знали.

И Дмитрий Иванович решил не откладывая выяснить в сельсовете, у кого в Выселках есть огнестрельное оружие. Уже прошло несколько дней, как он находился в Выселках, и его все сильнее беспокоило, что время идет, приближается роковой для Василя Пидпригорщука час, а он ни на йоту не приблизился к разгадке тайны и события все больше становятся неуправляемыми. Эта ежедневная, ежеминутная тревога лишала его удовольствия от рыбной ловли, от купания в Ворскле. Он начал думать, что ест задаром чужой хлеб, что переоценил свои силы, терзался, что уступил просьбам Пидпригорщуков, взялся за это дело, а не настоял, чтобы они известили об угрозе участкового инспектора милиции или обратились бы прямо в райотдел.

Но всему есть свое объяснение, и Коваль понимал, почему уступил землякам. Он истосковался по работе и, когда приехали Пидпригорщуки и рассказали о своей беде, так четко представил себе свои действия, пути раскрытия тайны, так загорелся, что не мог отказать. Мозг его автоматически включился в работу и, как мозг шахматиста во время игры или, скажем, писателя, который пишет детектив, начал варьировать ходы, продумывать версии.

Теперь поздно было отказываться от своего обещания. Он полностью вошел в дело, ожил после длительной бездеятельности, даже вроде помолодел, ибо уже не пенсионером-отставником чувствовал себя, а солдатом справедливости, с полным набором обязанностей и полной ответственностью за жизнь человека, который ему доверился.

«Что за беспокойная у меня была профессия, — подумалось Дмитрию Ивановичу. — И не в том смысле, что не имел спокойных ни дня, ни ночи, подчиняя свою жизнь всевозможным неожиданностям, предвиденным и непредвиденным обстоятельствам, а в том, что всегда за кого-нибудь тревожился, кого-нибудь оберегал, предчувствуя беду, надвигавшуюся на очередную жертву преступника». Это чувство тревоги за годы службы так въелось в душу Коваля, что он и теперь, в отставке, не мог от него освободиться, да еще при такой явной угрозе Василю Пидпригорщуку.

Они еще какое-то время постояли у калитки, нервируя хозяйского пса, пока Ковтун, который разговорился о Калабрии, не спохватился, вспомнив о делах.

От Ковтунов, механически сжимая ручку бидончика с молоком, Дмитрий Иванович направился домой уже не по крутой тропинке через овражек, а в обход, по улице. Небольшая хитрость полковника — дать Ковтуну бидончик, чтобы иметь отпечатки его пальцев — вполне удалась, и он был доволен. Сейчас размышлял только о том, каким образом получить отпечатки пальцев молодого Ковтуна, Грицька, который, очевидно, более агрессивен, чем отец.

Вечерело. Багровое солнце уходило за Полтавский шлях, кроваво-красные лучи подкрасили землю. Дмитрий Иванович обеспокоенно подумал: «А где сейчас Василь Кириллович? Пойдет ли сегодня в ночной рейд?» Теперь старший Пидпригорщук не оставлял его мыслей, Коваль словно ходил за ним как тень, как охранник, который всегда настороже, чтобы в любой момент предотвратить трагедию.

3

Когда полуденная жара спала, Дмитрий Иванович пошел в сельсовет познакомиться с председателем. Хотел, не раскрывая своих карт, выведать, кто из жителей села имеет огнестрельное оружие. Он не знал, что за человек выселчанский председатель сельсовета Полищук и как с ним придется разговаривать, но полагался на свое умение находить общий язык с разными людьми. И в данном случае ему было достаточно того, что немолодого председателя, хотя тот и был человеком пришлым, Пидпригорщуки в один голос хвалили.

В дверях невысокого аккуратного домика, обсаженного молодыми липками, Коваля чуть не сбил с ног шарообразный раскрасневшийся толстяк. Глаза его горели.

— Одна компания! — закричал он, огибая Коваля, чтобы не столкнуться. — Одна шайка-лейка! Кого хотят — судят, а кого хотят — милуют! Но я выведу их на чистую воду! Запомнят меня, ох как запомнят! — И вдруг, поняв, что апеллирует к чужому, незнакомому человеку, оборвал свои угрозы и бросился на улицу.

Дмитрий Иванович проводил его взглядом и вошел в здание. Увидев в коридоре дверь с табличкой «Председатель сельсовета», постучал.

За полированным столом сидел пожилой — Ковалю показалось, еще более седой, чем он, — мужчина. Он тер ладонью лоб — очевидно, не пришел в себя после бурного разговора с толстяком.

Увидев незнакомого человека, председатель убрал руку со лба и кивнул на стул.

Федор Афанасьевич Полищук, как отрекомендовался выселковский председатель, не знал Дмитрия Ивановича. Однако об инспекторе Ковале он слышал и теперь не мог поверить, что перед ним сидит знаменитый сыщик, о котором среди земляков ходили легенды. Он то с одной стороны, то с другой рассматривал гостя, не решаясь попросить документы. Казалось, он готов был пощупать полковника, чтобы убедиться, что тот действительно находится в его кабинете.

Сначала было встревожился — какое происшествие привело полковника в Выселки, но Коваль сразу заверил, что отдыхает у знакомых и, насколько ему известно, серьезных правонарушений в Выселках не произошло.

— Конечно, — успокоенно подтвердил Полищук. — Но кое-какие нарушения случаются. Еще не покончено с мелким воровством в поле, на фермах, но мы с этим активно боремся. Аппараты тоже обнаруживаем, принимаем воспитательные и административные меры. Самогоноварение почти полностью ликвидировали. На сходе приняли решение объявить Выселки безалкогольными. Запретили продажу водки и вин в сельпо. Более восьми десятков аппаратов люди добровольно принесли в сельсовет и тут же принародно уничтожили.

— А сколько дворов сейчас в Выселках?

— Сто семнадцать. В большинстве из них гулял зеленый змий, — вздохнул Полищук. — Никак не могли с ним справиться… Но когда появился закон, стало легче бороться. Никто не хочет с законом ссориться. Хотя, правда, нашлось несколько нарушителей, самогонные аппараты умудрялись прятать там, где никогда не додумались бы искать. Да наших дружинников не обведешь вокруг пальца. И в лесу, в копанке, найдут. Механизатор Василь Пидпригорщук, есть такой боевой парень у нас, командует ими. Впрочем, не парень, а мужик солидный, — тут председатель недовольно поморщился и замялся, — но, бывает, перегибает.

— И сам нарушает?

— Да нет! Он не пьет. Но… вот сейчас перед вами прибегал один человек, Бондарь его фамилия, — расстроенно произнес Полищук и на секунду умолк, словно раздумывая, стоит ли занимать внимание такого человека, как полковник Коваль, всякими мелочами. — Мать у него злостная самогонщица. Варила для продажи. Оштрафовали раз, другой, а потом судили, два года дали — правда, без конфискации. Именно командир нашей дружины больше всех их допек. Они было, как и все, принесли аппарат, сдали, а потом Пидпригорщук у них и второй нашел, в подполе мать варила. Сам Бондарь выкрутился, он, мол, знать не знал, в доме мать хозяйничала. Вот баба и загремела… — Полищук на несколько секунд умолк, стянув густые кустистые брови над переносицей. — А теперь этот Бондарь прибежал ко мне с заявлением: мол, этой ночью, когда дежурил Пидпригорщук, он пришел в сельсовет и сказал, что соседка его Фекла Галушко выгнала самогон. Василь Кириллович взял понятых и отправился к той женщине. Не нашли ничего, ни аппарата, ни самогона… Так Бондарь сегодня примчался, кричит, что бабка Фекла дала Пидпригорщуку взятку, потому что он, Бондарь, точно знает, что у нее есть самогон. Не очень мне в это верится, — покачал головой Полищук. — Понятно, Бондари ненавидят командира дружины и ищут как бы отомстить, но мы проверить заявление обязаны, — вздохнул председатель сельсовета. — Я ему сказал, что проверим, но заметил, что мне уже надоели его постоянные жалобы и доносы на Пидпригорщука, и если окажется, что он снова соврал, то придется заняться не Пидпригорщуком, а им…

— Поэтому Бондарь выбежал от вас как ошпаренный, — улыбнулся полковник. — Чуть с ног меня не сбил.

Председатель засмеялся.

— Я этому правдолюбцу напомнил и про второй аппарат, который у них нашли, и о том, что он с матерью не только Выселки спаивал, но и к поездам на станцию Лещиновка возил свою отраву. Мать посадили, а он вылез только потому, что она его выгородила, все взяла на себя.

— Лютые враги, значит, есть у командира вашей дружины, — подытожил Коваль. — А что же участковый инспектор?

— У него территория — Люксембург плюс Лихтенштейн да еще в придачу княжество Монако — за день не объедешь. За Выселки он спокоен, дружина у нас крепкая… Ну а у командира ее, естественно, враги имеются. Но друзей больше, тех, которые ему помогают. Василю Кирилловичу, понимаем, нелегко, ведь общественную деятельность он совмещает с основной работой. И когда он только успевает? Передовой механизатор, с вымпелом не разлучается… Люди за ним идут, депутатом сельсовета избрали… Ничего, наведем полный порядок. Тяжелее всего с теми, кто на склонах, над Ворсклой, отчужденно живет, словно в крепостях.

— Такие, как Ковтун? — спросил полковник.

— Вы уже и нашего «итальянца» знаете? — удивился Полищук.

— Кое-что слышал. А кстати, как у вас с кормами?

— Колхоз более-менее обеспечен.

— А набеги людей на поля?

— Бывает, — вздохнул председатель сельсовета. — Недоработали этот вопрос. Постановление вышло о раздаче колхозникам молодняка на откорм и одновременно об обеспечении кормами, в том числе комбинированными… Но как колхоз может обеспечить? Ему самому еле хватит до будущей весны. Вот так получилось, что одну часть постановления выполнили, а вторую упустили. Ножницы!

— Воруют и из кормоцеха, и с ноля, — заметил Коваль.

— Тащут, тащут, Дмитрий Иванович, — грустно согласился Полищук. — С одной стороны — преступление, а если вдуматься… Конечно, и наш просчет, колхоза да и сельсовета. Воспитываем плохо, больше на административные меры налегаем. Да и что против правды скажешь. Обращаюсь к людям, объясняю, мол, трудности, объективные причины, очень сухое лето, комбикормов мало дали, а они мне: «Федор Афанасьевич, если бы вы лично откармливали животину, то голодной держали бы?» — «Не брался бы за это дело… Во всяком случае, колхозное не тянул бы себе во двор». — «Да вам бы и так дали!.. И мы не брались бы, если бы знали… Но вы же, Федор Афанасьевич, постановление читали, чтобы люди брали молодняк? И сами агитировали… Вот и получается по поговорке: хоть круть-верть, хоть верть-круть». Ну что на это скажешь», — развел руками Полищук. — Мы и в район обращались, а нам в ответ: «У вас не хуже с кормами, чем в целом по району».

Стали свои меры принимать. Незасеянные клочки земли, неудобья на холмах, на склонах Ворсклы пустили под выпасы, разрешили людям выкашивать. Это с одной стороны. Вынуждены искать и ждем каких-то резервов, — продолжал председатель сельсовета, — и с хищениями боремся… Но с другой стороны, не обеспечивать выполнение постановления — тоже преступление. Статьи только такой в кодексе нет. Кстати, — произнес довольный знакомством со знаменитым Ковалем Полищук, — я также юрист, Дмитрий Иванович. Бывший, — вздохнул он. — Было дело… — Он помолчал, подумал о чем-то своем, вспоминая далекие события своей жизни и, возможно, решая, стоит ли ворошить прошлое, но, очевидно, Дмитрий Иванович показался ему человеком, который поймет его, и, поглядывая на Коваля, терпеливо ждавшего продолжения разговора, повторил: — Да, Дмитрий Иванович, юрист…

Он снова сделал паузу. Потом добавил:

— Окончил юридический техникум. Тогда, после войны, кадров не хватало — выбрали судьей… Горько вспоминать… Случилось это в одном селе Ивано-Франковщины, тогда — Станиславщины… Время было послевоенное, голодное, жестокое. За малейшую провинность карали строго. За горсть колосков с колхозного поля давали восемь лет… Вышел закон в июне сорок седьмого года. Вы, конечно, его знаете. Указ об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества…

— Да, помню, — кивнул Коваль, — он недолго продержался. В пятидесятых годах им уже реже руководствовались, а в начале шестидесятых — кажется, в шестьдесят первом — его отменили.

— А это было в самом начале. В июне закон вышел, а уже в июле я должен был вести процесс.

И вот я — молодой парень, можно сказать мальчишка, исполняю высокую государственную миссию. Подсудимая — немолодая, изможденная женщина, мать троих детей, отец которых погиб на фронте. Ночью она собрала на уже пустом колхозном поле торбочку оставленных колосков. Ее и поймали…

Это был один из первых в моей судебной практике самостоятельных процессов. Начальство требовало, чтобы он стал показательным. Господи, как я волновался! Мой ум, мои чувства протестовали против того, чтобы осудить эту женщину и сделать сиротами ее детей. Помню, чуть не заболел, готовясь к этому процессу. Не знаю, как и высидел его, был словно в тумане… Теперь, Дмитрий Иванович, признаюсь вам как коллеге, вы меня поймете, все же поступился я тогда собственной совестью. Но закон есть закон, вы это тоже хорошо знаете. Каким бы он ни был, пока не отменили, обязан был руководствоваться им… Чувство, психологическое убеждение — это, конечно, тоже серьезный элемент правосудия. Когда выносишь приговор… Но на первом месте все же закон, каким бы он ни был. Особенно если иметь в виду то нелегкое послевоенное время… — Полищук умолк, на каких-то пару секунд прикрыл рукой свое лицо, испещренное глубокими морщинами, потом продолжил: — И приговорил я эту мать на длительный срок, а малышей отправил в детский дом. Какая это была мука видеть, как отрывают детей от матери!

Вскоре я понял, что не получится из меня судья, и ушел с работы. До сих пор стоит у меня перед глазами вцепившаяся руками в барьер, повязанная темным платком эта скорбная женщина. Я уже не помню ее облик, тогда мне казалось, что, перечеркнутая барьером, она вся состоит только из громадного белого лица, которое расплывается на весь зал, и горького взгляда, прожигающего насквозь…

До техникума я учился в ФЗУ, умел слесарить и пошел в МТС ремонтировать тракторы… Мне еще повезло, могли расценить мой поступок как политическую демонстрацию, и не миновать бы мне далеких лагерей, но в результате нервного стресса после этого судебного заседания я попал в больницу, и от меня отцепились. Правда, еще долго присматривались, но в конце концов все сошло с рук…

Дмитрий Иванович понимал, почему разоткровенничался Полищук. Настало время, когда люди переосмысливают свою жизнь, свои действия, поступки, чувства, дают им новые оценки, словно очищая свою душу, время, когда уже не могут жить дальше без этого переосмысления и без того, чтобы не поделиться своим духовным обновлением с другими людьми, не сказать об этом открыто. Гласность, оказалось, это не только возможность честно, не боясь преследования, открыть свои мысли, но и внутренняя потребность это сделать.

Более удобный случай побеседовать с известным полковником Ковалем вряд ли представился бы Полищуку. И говори он так откровенно не столько для того, чтобы исповедоваться перед умным и честным человеком, сколько для самого себя, для своего успокоения, чтобы утвердиться в своей правде.

Да и Дмитрий Иванович в свою очередь мог бы многое поведать Полищуку из своей практики. И не о такой давности, как послевоенные перегибы, а о более близких временах, когда, защищая справедливость, он сам восставал против своего начальства или прокурорских работников. Практика свидетельствовала, и Коваль убедился в этом, что тюрьма или лагерь больше портят, чем воспитывают человека, особенно молодого. Коваль очень тонко чувствовал грань, которая отделяет в человеке преступника от непреступника, и в каждом случае, когда, карая, можно было обойтись без лишения свободы, старался этого добиться.

— Я понимаю вас, Федор Афанасьевич, закон не должен быть местью человеку, как в той истории, которую вы рассказали, а только торжеством справедливости.

— Конечно, я мог тогда либо отказаться от процесса, либо оправдать многодетную мать. Но прокуратура все равно опротестовала бы… И не я, так другой, более сговорчивый судья… все равно… тяжкий приговор был ей запрограммирован. Ведь судья в то время был только механическим исполнителем… Единственно, что было в моих силах, — это проявить заботу об осиротевших после моего приговора детишек, — продолжал Полищук. — Так я и поступил: ездил к ним в детдом, помогал, чем мог… Когда мать отбыла срок — она хорошо работала, и срок ей сократили по амнистии — и забрала детей к себе, я стал инкогнито, без обратного адреса, посылать ей денежные переводы. Может, немного, сколько позволяла моя зарплата. Я долго не женился, и мне нетрудно было выкроить немного из своего бюджета для этих детей. Посылал, пока они не подросли и не встали на ноги… Я постоянно интересовался этой семьей, знал, какие у них доходы, чего им не хватает…

— Это благородно, — сказал полковник. — Хотя все-таки отдает донкихотством, Федор Афанасьевич. Помогли одной семье, а пострадавших и обездоленных из-за излишней жестокости закона много. Маркс говорил, что и историей, и умом в одинаковой мере подтверждается тот факт, что жестокость, которая не считается ни с какими различиями людей, делает наказание абсолютно безрезультатным.

— Да, да, — механически кивал Полищук, находясь еще в плену своих воспоминаний. — Она, наверное, знала или, во всяком случае, догадывалась, кто заботится о ее детях — я ведь не раз наведывался к ним в детдом. Возможно, и вспомнила меня и даже простила… Не знаю. В конце концов это для меня было неважно, я исполнял свой долг… А то, что вы говорите — излишняя жестокость закона приносит только вред, это верно. Ох как верно, Дмитрий Иванович!

— Я думаю, сейчас много статей пересмотрят. А вероятно, и весь уголовный кодекс. Этого требует время. Новая поступь нашего общества к самому высокому человеческому закону — справедливости — требует пересмотреть и устаревшие законы, и точнее определить правомерные и неправомерные поступки человека без лишней предубежденности и жестокости.

Дмитрий Иванович позавидовал сейчас Полищуку. Сам он не был героем, бросившим вызов жестокости, хотя не однажды задумывался над парадоксами жизни, над противоречиями провозглашаемых в обществе лозунгов и ежедневной практикой. Но не разрешал своим мыслям ринуться в омут сомнений, разувериться во всем. Это лишило бы его возможности бороться с несправедливостью на своем пусть ограниченном, но для кого-то из людей жизненно важном поле. В отличие от Полищука он мог поддержать оступившегося и защитить невинного.

Коваль долго сидел у председателя сельсовета. Ему правился этот умный, честный человек. Захотелось даже рассказать о деле, которое привело его в Выселки, но сдержался: не было у него на это права. Тайна не его, а Пидпригорщуков.

Уже совсем стемнело, когда он вышел из сельсовета. По его просьбе Полищук назвал людей, которые имеют зарегистрированные ружья. Держит ли кто-нибудь в селе огнестрельное оружие незаконно, председатель не знал. Ибо если бы знал, то давно изъял бы… Кроме того, Дмитрий Иванович выяснил, что большинство собственников ружей, среди них и Василь Пидпригорщук, хранят их в сельсовете, под замком, а патроны в сейфе, и, довольный, сердечно попрощался со своим новым знакомым.

Осторожно спускаясь по тропинке, ведущей к подворью Пидпригорщуков, Дмитрий Иванович обдумывал свои дальнейшие действия. Следовало снять отпечатки пальцев с тетрадного листка с угрожающей фразой, а также с вещей, к которым прикасались подозреваемые: бидончика, побывавшего в руках у Ковтуна, а теперь вот и с заявления — его принес в сельсовет Бондарь. В беседе с Полищуком Коваль поинтересовался, ограничился Бондарь устным обвинением командира дружины или оставил письменный донос, и когда председатель сельсовета показал листок, написанный Бондарем, решил, что позже попросит его для экспертизы. Надо еще как-то получить отпечатки пальцев младшего Ковтуна и тогда уже съездить в Полтаву, в областное управление, за следственным чемоданчиком, необходимым для идентификации следов, которого у Коваля здесь не было.

Полковник остановился и залюбовался прозрачным августовским вечером. Звезды, большие и золотые, уже зависли над головой. После второго укоса трав резко пахло свежим сеном и детством. Было тихо, только неистовствовали сверчки. У Дмитрия Ивановича вдруг защемило сердце. Показалось, что время, как в фантастической машине, открутилось назад, мигом отлетело полстолетия, что живы еще отец и мать и он снова мальчишкой стоит на высоком отцовском подворье возле кобелякской соборной церкви и, испытывая трепет, пробует осмыслить, что же там, за далекими зорями, и что такое неизмеримая вечность, перед которой все в мире — ничто…

На душе было светло, и Дмитрий Иванович еще четче, чем до сих пор, понял, почему так легко согласился в Киеве на предложение Пидпригорщуков.

4

— Вол, а не человек, — сжав уголки губ, сказал Петро Пидпригорщук о старом Ковтуне в ответ на вопрос Коваля. Он в последний раз затянулся, бросил окурок на землю и затер его ногой. — Работать умеет. Поскитался по свету, научился хозяйничать, но вредина, упрямый и цепкий. А скупой — второго такого не найдешь, за копейку повесится!

Они беседовали втроем за столиком под акацией: Коваль и братья Пидпригорщуки, только что возвратившиеся с поля. Лида еще не пришла из своей конторы, а Оля хозяйничала в доме, собирая детей в пионерлагерь. К Петру Кирилловичу подбежала старшенькая, Верунька, прижалась к нему, пожаловалась, что не хочет ехать в лагерь, ей и дома хорошо, а там будет скучать.

— Но ведь ты не одна будешь, а с Мишей, Андрейкой, Парасочкой… А дома что делать? Бегать по двору как одичавшая коза? Меня целый день нет, мамы тоже…

Верунька влезла на колени к отцу, захныкала.

— Любимица отцовская, — улыбнулся Василь Кириллович. — Мои разбойники с радостью едут.

Полковник Коваль делал вид, что не замечает немого вопроса Пидпригорщуков, который все время будто висел в воздухе: появились ли какие-нибудь сведения об авторе угрожающего послания?

У Дмитрия Ивановича ответа не было. Пока он ограничивался изучением окружения Пидпригорщуков.

— Этого «итальянца» и его Грицька люди стороной обходят. А они, Ковтуны, единственно кого боятся, так это нашего Василя. Правда, на днях он от них добрую шишку на голове заработал.

Василь Кириллович утомленно, словно виновато, улыбнулся:

— Да ну, Петь…

— Мы должны все рассказать Дмитрию Ивановичу без утайки, иначе как же разобраться, кто еще мечтает стать твоим «крестным отцом», — вдруг рассмеялся младший Пидпригорщук — так ему понравилось это «крестным отцом» — и как всегда сжал в паузе уголки рта. — Старый Ковтун, — продолжал он, — какое-то время работал скотником. Исчезли четыре телки. Две обнаружили в «Заповити», а еще двоих словно ветром унесло… Крутили-вертели, дело завели, но доказать не доказали. Решили наказать «итальянца»: перевели в кормоцех. И тогда он вовсе распоясался. Узнал как-то Василь, что Грицько пригонит ночью машину за кормами, взял дружинников и поймал с поличным, когда сбрасывали ворованное на свое подворье. Расскажи, Василь, все как было!

— Да чего говорить, дело известное, — нехотя отозвался тот. — Ну, сказал им: «Тюрьма по вас плачет. На этот раз уж не отвертитесь, будет обоим мир в клеточку». И все же снова отделались товарищеским судом и штрафом… А вот недавно, — продолжил Василь, — поймал их с колхозным зерном — насыпали ночью на току два мешка пшеницы, погрузили на тачку и тянут домой. Перекрыл им дорогу, приказал назад везти. И тогда этот дурной Грицько — в темноте я не заметил, как он подкрался с палкой, — набросился на меня… Скрутил ему руки, отобрал палку, но, вражья душа, успел-таки задеть по голове, — нащупывая ушибленное место, признался Пидпригорщук. — Да ничего, как говорят, до свадьбы заживет… Еле удержался, чтобы ему не накостылять, подумал: ударю — богу душу отдаст, явное превышение необходимой обороны. Тюрьма тогда не ему, а мне светит. Взял только его за шиворот, аж рубаха треснула, поднял и швырнул на землю.

Ковтуны больше всех интересовали полковника.

— И снова угрозы? — спросил, имея в виду их.

— Естественно, — засмеялся механизатор. — И угрозы, и брань. Если бы собирал их всех — большая бы куча получилась. Но, Дмитрий Иванович, не ломайте голову, если обращать внимание на угрозы, то я уже должен был сто раз погибнуть: и подстреленный, и утопленный, и избитый…

— Вот какие, оказывается, ваши выселчане! А рассказывали другое.

— Таких немного — может, трое или пятеро на все село, но канители с ними как с сотней. Ну еще и самогонщики. Сколько аппаратов сами принесли в сельсовет, сколько мы потом еще нашли, а все равно гонят. То в одной хате накроешь, то в другой. А одни додумались в лесу, на той стороне, — Василь показал рукой за реку. — Старый окоп под землянку приспособили и там по очереди гнали. Вот это настоящая беда! И с кормами у нас неважно. В июне — июле сушь была, травы сгорели, да и яровые не успели хорошо подняться, влагу набрать. Стебель короткий — гляди, и соломы не будет. Кукуруза, правда, более или менее. Выстояла. Так ее еще молочную губят. Ломают бессовестно… Приходится каждую ночь в рейд выходить. Сядешь в ней, притаишься и вскоре слышишь: то где-то дальше, то совсем рядом, справа или слева зашуршало. Ломают! Крикнешь: «Что там делаете?!» — притихнут, а двинешься в кукурузу — выпрыгивают и бежать! Даже мешки с початками бросают. А бывает еще хуже: испугаешь — удирают не по дороге, где видно всех, а через поле. Сколько поломают ее, затопчут! Ещебольший урон… Да что, Дмитрий Иванович, на всех оглядываться! Не дело. А угроза — это пустяк. Я их немало уже слышал!..

— Но эта последняя — документальная, — с легкой иронией произнес Петро. — Должен учесть.

— Если устные не действуют, что остается делать моим недоброжелателям? Но думаю, эта в том же плане: чтобы напугать. Чтобы глаза закрывал на всякие трюки. Ничего они угрозами не добьются. Моя Оля и особенно его Лида, — кивнул на Петра Кирилловича, — тоже меня предостерегают, Дмитрий Иванович, удирай, мол, от всей этой банды, от врагов своих. Но это же глупость: бросать свое село, удирать от каких-то злодеев! Пусть они от меня удирают. — Василь глубоко затянулся, выпустил дым и сплюнул на землю. — Ох и горька! На работе в суматохе кажется слаще, а насосешься за целый день, придешь домой — гадость!.. Так что не забивайте себе голову, Дмитрий Иванович, нашими делами, — повторил Пидпригорщук. — Пойду, наверное, отдыхать. Сегодня ночью мне снова в рейд, — вздохнул командир дружины. — Кого-нибудь и поймаем. Председатель ему нагоняй даст либо оштрафует или товарищеский суд устроит… А завтра тот тип снова ночью в поле, в кукурузе, или стожок расшивает… Да и ловишь нарушителя, а сам думаешь: что же ему, бедняге, делать без кормов?! Где их достать или купить? Я и сам взял бы бычка-другого на откорм, вырастили бы с Олей, и детям веселее было бы возле животины… Но ведь на колхозном поле нельзя гайдамачить, тем более мне…

— Вот угайдамачат тебя когда-нибудь в той же кукурузе, не заметишь в темноте и кто, — поджал губы младший брат.

— Не бойся, Петро. Все они, — продолжал Василь о ночных полевых гостях, — трусы. Взять того же «итальянца». Горластый, по всякому поводу криком берет, пугает, угрожает. А все это потому, что труслив как заяц, он криком сам себя подбадривает, мол, глядите, как я страшен, бойтесь меня, люди!

— А что там произошло у вас с Бондарем? — спросил полковник.

— Вам и это известно? — удивился Пидпригорщук.

— Жаловался на вас Бондарь.

— Кому?

— Полищуку.

— Ах, гнида! — вспыхнул мужчина. — Знаете, Дмитрий Иванович, есть люди, которые не только соседу, но и всему селу хаты готовы поджечь. Такая у них вся семья. Отец, правда, уже помер. Остались вдвоем с матерью. Самогонщики на все Выселки. Это они придумали в старом окопе винокурню устроить. Там, где люди насмерть стояли! Теперь он немного притих, мать в колонии, но и по нему колония плачет… Вчера ночью, когда я дежурил в сельсовете, вдруг вкатился ко мне этот коротышка. Говорит: «Товарищ дежурный, идите к Галушке, она самогон держит для продажи. Вот вы на одних нападаете, а других под носом не видите. Но я человек справедливый, теперь все осознал и, видите, помогаю вам», — и так довольно улыбается, словно уже всех вокруг пальца обвел. Мне сразу не поверилось, что это правда; знаю, что соседка Бондаря, Фекла Галушка, женщина тихая, скромная, самогоном никогда не занималась. Жизнь у нее сложилась нелегкая: отец погиб на фронте, муж — пьяница, сбежал неизвестно куда, а с того времени, как в прошлом году сын погиб в аварии, совсем сникла, сама не своя стала. Не старая женщина, а по виду глубокая старуха. Еще бы, столько бед на нее сразу свалилось.

Спрашиваю этого Бондаря: «А не врешь?» — отвечает: «Заявляю официально!»

Делать нечего, заявление есть, должны проверить. Взял я понятых и — к Галушке. Искали, искали — ничего нет, ни аппарата, ни самогона. С тем и должны были уйти, ну, думаю, коротышка, я с тобой еще разберусь за эту ложную тревогу! Понятые вышли из хаты, закурили во дворе, а я задержался, пить захотелось, взял в сенях кружку на ведре с водой, поднял фанерку, которая прикрывала его. Смотрю, а там, в воде, стоит бутылка… Заглянул я в грустные, покорные глаза женщины, и такая злоба меня охватила и на нее, на ее беззащитность, и на Бондаря за то, что он оказался прав. Галушка стоит ни жива ни мертва.

Спрашиваю: «Выгнала? Где аппарат?»

Она что-то бормочет, еле расслышал:

«Нет, — говорит, — у меня аппарата… Завтра мне уголь со станции привезут на зиму, а без угощения, сказали, ничего не будет. Должна была доставать».

«Где аппарат?» — снова спрашиваю, а сам думаю: «Откуда у нее аппарат! Если бы гнала, дух из хаты еще не выветрился бы, да и не бутылку наварила бы».

Молчит.

«Купила?»

Молчит.

И тут меня осенило. Как ловко рассчитал все коротышка! Нет, думаю, не будет по его.

«У Бондаря?» — говорю.

Молчит.

Слышу, мои понятые, не дождавшись меня, возвращаются.

Накрыл фанеркой ведро.

«Говори быстрей! Иначе сейчас протокол составим. Бондарь?»

Кивнула она наконец, и я вышел из сеней, сказал понятым: «Действительно ничего нет. Ложная тревога».

Утром, после дежурства, пришел к бабке Фекле, сам вылил эту сивуху в выгребную яму, хорошенько поругал хозяйку и объяснил, что ей, как одинокой дочери погибшего на фронте, и без бутылки привезут топливо. Сам позабочусь. Но чтобы никому ни звука об этой бутылке и чтобы никогда больше не держала это зелье в доме… Такое вот дело…

Конечно, это было нарушение с моей стороны: без санкции произвести обыск. Но прокурор далеко в районе, да и даст ли санкцию, а мне очень хотелось уличить Бондаря во вранье! — закончил Пидпригорщук. — Судите, как хотите, а так вышло… И пускай Бондарь жалуется сколько хочет!..

Во время рассказа дядьки Василя маленькая Верунька уснула на отцовской груди. Свет небольшой электрической лампочки над столом, мерцающий и тусклый от мириад ночных букашек и мотыльков, которые облачком вились вокруг этого искусственного солнышка, выхватывал из темноты лица собеседников.

Пришла из конторы Лида — задержалась: отчет, — хотела забрать у отца сонную Веруньку и отнести в дом, Петро не дал: «Тебе будет тяжело, Лидочка», — поднялся и сам понес ребенка. Лида пошла за ним.

— Бедная женщина, — сказал о ней Василь, — никто не догадывается, как нелегко ей живется… С той поры как Петро привел ее в наш дом, она болеет, и дальше — больше. Стала неуравновешенной, иной раз в глаза заглядывает, добрая, нежная, а бывает, как с цепи сорвется — ругается, плачет… Беда, да и только… Не знаю, что с ней делать…

Коваля несколько удивило, что Василь говорил так, словно болезнь невестки касалась только его: не в множественном числе сказал: «не знаем, что с ней делать», а в единственном: «не знаю».

— Может, все это — хата? — осторожно спросил полковник.

— То есть почему «хата»? — не понял Пидпригорщук.

— Все-таки тесновата для двух семей.

— Лида нашу хату возненавидела, как только пришла сюда. Не нужна она ей. Она, наоборот, рвется отсюда.

— Брат ваш мог бы отдельно построиться. Сам не потянул бы, вы, очевидно, помогли бы.

— Конечно. Но он как раз и не хочет уходить из отцовской. И в конце концов, не так уж нам и тесно. На моей половине две комнаты, у Петра — тоже. И еще у каждого по боковушке… — Василь Кириллович словно что-то не договорил, только тяжело вздохнул, и полковник понял, что ему очень жалко невестку, но помочь ей ничем не может. На миг Дмитрию Ивановичу показалось, что старший Пидпригорщук прячет какую-то тайну, но он сразу же отказался от такого подозрения. От него прятать, Коваля, который приехал устранить смертельную опасность?!

Тем временем к столу возвратился Петр Кириллович. Услышав, что речь идет о его жене, обиженно поджал губы и покачал головой.

— Больная она у меня, Дмитрий Иванович, — наконец произнес он. — И никто не знает, в чем причина, будто кто сглазил. Лежала в райбольнице, одни говорят — печень, другие — сердце, сколько из нее, бедняжки, крови высосали на всякие анализы! Боялись — рак, потому что очень стала худеть, слава богу — не он… Наконец решили: нервы! Нервы — и только. Нервы, конечно, у каждого человека есть. А как лечить? Глотала всякие таблетки. Потом посоветовали: спокойствие — и все пройдет. Да разве у нее не спокойная жизнь? Взял ей путевку в санаторий. Побыла там несколько дней, все бросила, возвратилась. Соскучилась, сказала, по детям, по дому. И все же ей за эту неделю в санатории легче стало. Повеселела.

Ну а потом снова то же самое… Этой весной хотел еще раз купить ей путевку. Отказалась. К знахаркам зачастила, зелье варила, травы какие-то пила — не помогло. Теперь одна надежда на Третьяка — профессора из Полтавы.

— А может, ей действительно полезно было бы переменить место, — заметил Коваль. — Я вот говорю Василю Кирилловичу, тесновато у вас. Так не построиться ли все-таки вам, Петр Кириллович? Новый дом, новая обстановка, новые хлопоты, в чем-то — новая жизнь… Я это по себе хорошо знаю, — улыбнулся он, — недавно из дома, где прошла почти вся жизнь, пришлось переселяться в новую квартиру… Вот от вашего брата слышал, что Лидии Антоновне с первых дней не хотелось здесь жить.

— Не знаю, чем Лидочке наш дом не подошел. Как говорят, хата глиной пахнет, — сокрушенно произнес младший Пидпригорщук. — Когда познакомился — такой веселой, живой была… А женился, привез ее сюда — словно нечистая сила в нее вселилась. Вскоре сникла, начала ныть: не хочу здесь жить да не хочу! «Идем к моей матери!» А у ее матери на том углу, что к станции поближе, не хата, а курятник под соломенной крышей. Ей любо, а мне-то как?.. Не согласился я. Тогда говорит: «Строимся возле матери!» А у меня денег кот наплакал — только окончил агрошколу. И зачем удирать из большого отцовского дома? Детей не было, свободно, хоть в футбол гоняй! Да и то: когда замуж выходила, никаких условий не выдвигала, а как женой стала — сразу капризы! — губы Петра обиженно сжались. Он немного помолчал, словно обида захлестнула его. — Но увидела, — продолжил, — что привередничать со мной дело пустое — я знаю, с первых дней жене поддашься, всю жизнь на голове сидеть будет, — и притихла! А как Верунька родилась, казалось, совсем успокоилась, только болеть начала… А может, действительно новый дом нужен, — через минуту раздумчиво добавил младший Пидпригорщук, — может, в этом действительно нечистая сила живет? — Он потер лоб. — Говорят же люди, что бывает такое. К нам с Василем она привыкла, мы здесь родились, а вот пришлых мучает… Хотя, впрочем, с его Олей, — кивнул на брата, — как будто бы все нормально…

Василь Кириллович промолчал.

Разговор о доме, о нечистой силе не внес ясности в дело, которое интересовало Коваля. Братья жили в отцовском доме дружно, дружили и их жены, дети. «А Лидии Антоновне, все же, наверное, хочется большей самостоятельности, отдельного хозяйства, — решил он, — потому и стремится отделиться от семьи старшего брата».

Коваль собирался в Полтаву за следственным чемоданчиком. Дедуктивный метод психологического исследования характеров, которого придерживался в своей сыщицкой практике Дмитрий Иванович, в этот раз без дополнения его конкретными деталями не оправдывал надежд. Опираясь только на психологическое изучение окружения Пидпригорщуков, он должен был прожить в Выселках длительное время, которое ему не давало ежедневно ожидаемое трагическое событие. Одним махом понять все переплетения взаимоотношений сельчан, вылущить из этих взаимоотношений те, что могли быть связаны с угрозой Василю Пидпригорщуку, было нелегко. Поэтому придется исходить не только из дедуктивных размышлений, но также и из материально-оперативных деталей, которые будут подпирать эти размышления, в данном случае отталкиваться от отпечатков пальцев на угрожающем послании. В Кобелякский райотдел обращаться за чемоданчиком Коваль не хотел, хотя это было рядом: не знали его там молодые сотрудники, в то время как в областном управлении уголовного розыска еще есть люди, с которыми он раньше работал.

— Поеду завтра в Полтаву, — сказал Коваль Петру Кирилловичу. — Если этот профессор тот самый Андрей Третьяк, с которым я учился, — он собирался-таки после школы в мединститут, — то проблемы нет, — напомнил о своем обещании полковник.

— Только покамест Лидочке не нужно об этом знать, — попросил Петр Кириллович. — Не любит она, когда о ее болезни распространяются… Да еще, простите, при постороннем человеке…

Коваль кивнул:

— Я понимаю.

Оля позвала со двора мужа. Все поднялись со скамеек и направились в дом.

5

Когда Дмитрий Иванович, постучав, решительно вошел в кабинет невропатолога, тот поднял из-под очков удивленный и одновременно сердитый взгляд на посетителя. Время было неприемное, и профессор читал какие-то бумаги. Появление Коваля перебило его мысли, и врач был обескуражен беспардонным вторжением в его крепость незнакомого человека.

— Вам что? — спросил, стянув брови над переносицей. Еще секунда-две — и он попросил бы Коваля выйти.

Дмитрий Иванович в свою очередь не сразу узнал в полном пожилом человеке с обрюзглым лицом, в белом как снег, отглаженном халате и такой же шапочке бывшего отличника их класса стройного Андрея Третьяка. Цепким взглядом окинул профессора. Черные как терн глаза врача, мешки под глазами — почечная болезнь терзала Третьяка смолоду — и еще некоторые мелкие детали: манера сердито вскидывать голову, жесты, — убедили Коваля, что перед ним тот самый Андрей, которого он ищет.

— Вам кого? — повысил голос хозяин кабинета.

— Вас, товарищ Третьяк.

— Ясно, что меня. Кто вы?

— Присмотритесь внимательней.

Профессор все еще с недовольным выражением лица всмотрелся в посетителя. Видно, что-то знакомое угадывалось ему в чертах Дмитрия Ивановича, взгляд его смягчился. Однако ассоциации, которые вели бы его в далекое детство, еще не появились. Возможно, он узнавал в нем бывшего пациента из числа тех уважаемых людей, которые свободно переступают порог любых кабинетов.

— Не понимаю вас.

— Моя фамилия Коваль.

— Коваль… Коваль… — повторил врач распространенную на Украине фамилию. — Какой Коваль?.. О боже мой! — Лицо его посветлело, он вытаращил глаза, подхватился с кресла. — Димка? — словно еще не веря своим глазам, воскликнул он.

— «Какой», «какой», — передразнил его полковник. — Тот самый Димка, который не раз тебе уши драл. Заважничали вы, товарищ Третьяк. Это и неудивительно: еще в школе вы отличались высокомерием, особенно когда лучше всех отвечали по биологии или когда у вас просили переписать задачку… Ну, здравствуй, профессор, — протянул руку Коваль. — Вспомнил наконец? Полностью?.. А то еще выгонишь из кабинета.

— О боже! — еще раз вскрикнул профессор, и бывшие одноклассники обнялись.

— Ты так удивился моему появлению, — засмеялся Коваль, освобождаясь из объятий профессора, — будто увидел перед собой привидение. Надеюсь, похоронку тебе на меня не присылали?

— Не говори глупости! Я кое-что слышал о тебе, даже интересовался. Знаю, что стал милиционером…

— И еще каким! — шутя задрал нос Коваль.

— Да, да… Ты, рассказывали, кого-то ловко поймал, вспоминаю — что-то очень интересное…

— То ли я ловил, то ли меня поймали. Вижу, ты очень интересовался! Так глубоко интересовался, что узнать никак не мог.

— Прости, но столько лет, столько лет!

— Я неузнаваемо изменился?

— Нет, — отмахнулся Третьяк. — Просто неожиданно…

— А я считал, что невропатологи тренированные люди и не теряются при неожиданностях.

Посмеялись, пошутили, все время присматриваясь друг к другу, словно каждый привыкал к новому облику товарища. Долго вспоминали школьные годы, одноклассников — всех их война или растоптала, или разбросала по свету.

Тем временем начало темнеть, и Дмитрий Иванович перешел к делу, которое привело его в кабинет Третьяка.

— Отдыхаю сейчас в Выселках. Помнишь их? Разбойничье гнездо, как когда-то говорили в Кобеляках. А теперь прекрасное село, богатый колхоз… Прошу тебя, помоги одной нашей землячке, она из Выселок. У нее плохо с нервами. Посмотри ее, возможно, следует положить в больницу. Муж ее очень переживает. Она шастает по всяким знахаркам и гадалкам, детям все меньше внимания уделяет, семья может распасться.

— Из Выселок, говоришь… Врачей игнорирует, только знахарки да гадалки? А как фамилия нашей землячки?

— Пидпригорщук Лидия Антоновна.

— Знакома мне эта фамилия, знакома, — пробормотал Третьяк после небольшой паузы. — Знаю эту женщину. Консультировал. Уже обращалась ко мне… — Профессор пытливо взглянул на Коваля и вдруг замолчал.

В кабинете воцарилась тишина.

Дмитрий Иванович вспомнил сегодняшний день в Полтаве.

В город он приехал, чтобы попросить в отделе уголовного розыска следственный чемоданчик и заодно встретиться, как обещал, с профессором Третьяком.

Перед встречей с ним блуждал по городу, узнавая и не узнавая его. Радовался, что он снова в Полтаве, в той самой Полтаве, которая хотя и показала себя мачехой в страшную зиму тридцать третьего года, но все-таки была частичкой его детства, Полтаве, где скитался мальчишкой пусть и голодным, но жаждущим познать мир, чувствовавшим в себе неосознанную силу жизни.

Работая в министерстве, Коваль не однажды приезжал в возрожденный после войны город, но, всегда занятый оперативными делами, ограниченный во времени, он не имел ни малейшей возможности оглядеться и предаться воспоминаниям.

Направляясь к профессору, Дмитрий Иванович забрел на улицу, ведущую к городскому саду. И здесь воспоминания о недолгой учебе в Полтаве охватили его.

В тот тридцать третий год, когда больная мать опухла от голода в Кобеляках, его отправили к знакомым в Полтаву, где он поступил в техникум механизации и электрификации сельского хозяйства. Техникум вместе со строительным институтом находился за городским садом в высоком белоколонном здании дореволюционного Института благородных девиц, стоявшем над обрывом, с которого была видна пойма Ворсклы и железнодорожная станция Полтава-Южная.

Идя знакомой дорогой — она словно уводила его в прошлое, — Коваль вспоминал, как пробегал здесь, спеша на занятия, как продавал на рынке, возле тюрьмы, свой студенческий паек хлеба — сто пятьдесят граммов за полтора рубля, потому что за эти деньги мог трижды поесть без хлеба в техникумской столовой горячий рассольник сплошь из гнилых огурцов. Вспоминал, как, живя у знакомой старушки, на всю ночь ставил в горячую печь горшок с кипятком, чтобы в нем к утру хоть немного размягчился плоский квадратик ребристой, как черепица, макухи, спрессованной вместе с шерстью в твердый камушек.

Не раз в течение жизни вспоминалось ему это время. Из полтавчан в их группе учились сын городского прокурора по фамилии Арнаутов и дочь директора мясокомбината Таня Пащенко. Арнаутова ненавидели. Откормленный, с пухлыми румяными щеками, он в перерыве садился верхом на парту, вынимал из портфеля пачку белого печенья с маслом и уписывал его у всех на глазах. Ребята отворачивались или выходили из класса. Помнил он и толстяка Сриблянского — подростка с маленькими живыми глазками, юного ростовщика, который предлагал изголодавшемуся товарищу свой хлебный паек сегодня, с тем чтобы позже должник отдал два. У него всегда водились деньги, и он охотно давал их взаймы сокурсникам, но не «за так», а за проценты.

Интересно, думалось Ковалю, как сложилась судьба этих двух подростков потом, когда война высветила все спрятанное в людях. Именно такие, как Арнаутов и Сриблянский, становились клевретами фашистов и на оккупированных территориях. Бывало, во время расследования дел о стяжательстве, грабеже, убийстве перед ним иногда вдруг тенями проплывали эти личности. И тогда ошарашивал преступника неожиданными вопросами о его детстве.

Из полтавчан на его курсе была еще девочка Таня Пащенко — стройная, миленькая, манящая. По вечерам она приглашала к себе домой готовить уроки то одного, то другого сокурсника или сокурсницу, зная, что мать обязательно накормит голодного гостя ужином. Дмитрий Коваль от Таниных приглашений отказывался. Она была его первым увлечением, а может, и неосознанной любовью, гордой и неприступной…

Таня, чтобы ничем не выделяться среди товарищей, так же как и все, брала паек — кусочек черного хлеба. Большинство студентов, в том числе и Дмитрий Коваль, не получали стипендию и несли хлеб на рынок, надеясь продержаться на обедах в студенческой столовой. Но что такое сто пятьдесят граммов в тот тридцать третий год! Небольшой мякиш непропеченного суррогатного хлеба, который прилипал к рукам и сам тянулся ко рту. Он не имел товарного вида и, пока несли его до рынка, казалось, уменьшался в теплых ладошках голодных подростков. Поэтому студенты обменивались хлебными карточками. Кто-нибудь один брал на семь карточек (шесть чужих и одну свою) сразу кило пятьдесят граммов, довесок съедал сам, а кило — целый килограмм! — нес на рынок, где легко менял его на десятку. Потом всю неделю по его карточке хлеб получали другие.

Тане не было нужды нести на рынок свой паек, но она из чувства товарищества тоже принимала участие в этой горькой игре, в большинстве случаев не требуя взамен чужой карточки.

Весной получилось так: когда Дмитрий Коваль в свою очередь забрал хлеб по Таниной карточке, техникум внезапно расформировали. Третий и четвертый курс перевели в Киев, а студентов первого, на котором он учился, а также и второго отпустили домой. Он не получил больше хлебную карточку и остался должником Тани.

Прошло много лет, отгремела война. Дмитрий Иванович забыл уже об этом эпизоде своей жизни, но сегодня, пройдя по знакомым дорожкам, вдруг вспомнил. До боли в сердце захотелось найти Таню. Да и причина есть — старый должок отдать. Впрочем, где его нынче добыть, черный как земля, клейкий как замазка, хлеб тридцать третьего года! А отдавать сегодняшний, пышный, настоящий хлеб неинтересно. Тот, наполовину с мякиной, был и вкуснее, и дороже. Тому хлебу и цены не было. Его ценой была сама жизнь. Видно, долг этот он, Коваль, уже никогда не отдаст. Да и где ее найдешь сейчас, Таню Пащенко? Кто знает, жива ли, как сложилась ее судьба? И фамилию она, наверное, сменила, не будешь же объявлять всесоюзный розыск!..

Воспоминания промелькнули быстро. Их вытеснила неотвязная мысль: «Как там в Выселках? Не прогремел ли во время моего отсутствия роковой выстрел, не пролилась ли кровь?»

Нет, полковник не считал, что угрожающее предупреждение — шутка. Так не шутят. Рассматривая наклеенные на листок из школьной тетради буковки, он обратил внимание на то, как неровно они наклеены, как танцуют эти бумажные буковки и налезают друг на друга строки. Дмитрий Иванович понимал, что тот, кто клеил их, находился в состоянии крайнего нервного возбуждения. У Коваля был большой опыт, и он хорошо знал, что происходит с человеком, когда у него взрываются страсти и он становится способным на поступки неуправляемые…

— Так что же ты хочешь, Дмитрий? — нарушил молчание профессор.

Голос Третьяка вывел полковника из задумчивости.

— Что с ней?

— Действительно нервы не в порядке, — сказал Третьяк. — Боюсь, что в ее случае медицина бессильна.

Коваль, в удивлении поднял брови.

— То есть как? Так страшно?

— Да нет, — врач чуть улыбнулся. — Просто нервное расстройство.

— А все-таки? На какой почве? — уже настойчиво начал расспрашивать Дмитрий Иванович. Может быть, он так и не заинтересовался бы этим недугом, если бы лицо Третьяка не приняло странное таинственное выражение.

— Понимаешь, Дима, — замялся тот, и полные губы его снова растянулись в неловкой улыбке. — Профессиональная тайна. Не разглашается.

— Ну, ну! — сердито произнес Коваль, на миг забыв, что он хотя и полковник милиции, но в отставке.

— Только по требованию следствия или суда.

— А-а… да, да, — возвратился на землю Дмитрий Иванович. — Действительно, я уже не имею права официально… Да и за Лидией Антоновной никакого криминала не значится… так что следствие в данном случае ни к чему… Просто, пользуясь нашей давней дружбой, хочу помочь человеку. Поэтому и интересуюсь. Ведь женщина буквально на глазах погибает.

— К сожалению, случай у нее тяжелый, редкий… И я бессилен…

— Я не знал, что она уже обращалась к тебе. Кажется, и близкие об этом не знают…

— Вполне возможно, — согласился Третьяк. — Это ее тайна… — И, посмотрев на полковника, который с обиженным выражением лица скользил рассеянным взглядом по кабинету, добавил: — Человек, надев белый халат, обязывается держать в тайне все, что знает о больном. Так же как и ты, когда работал, держал при себе свои профессиональные секреты.

— Ты прав, — согласился Коваль. — Но я сейчас так расспрашиваю про болезнь Лидии Антоновны потому, что это может оказаться связанным с одним серьезным событием, — на ходу выдумал полковник, чтобы расшевелить профессора.

— Ты серьезно?

— Нет, не подумай, она не замешана ни в каком преступлении и никакого расследования не ведется… Но… — Коваль помолчал. — Но мне нужно знать… Антр ну[22].

— Да ты, Дмитрий, тоже что-то скрываешь, какой-то секрет. В таком случае выкладывай! — строго произнес врач.

— Да нет же, — засмеялся полковник, — с профессиональными секретами у меня покончено… — развел он руками.

— Но, понимаешь, белый халат…

— Что ты мне все время «халат» да «халат»! Сбрось его в конце концов к черту! — рассердился Коваль. — Ты не на приеме, и я не больной.

— Ну ладно, — вздохнул Третьяк, снимая белую шапочку, которая открыла гладкую как колено голову, и стягивая халат. — Главное, чтобы муж ее не знал. Но все-таки зачем тебе это?.. Болезнь неизлечимая.

— Рак? Опухоль?

— Да нет, — поморщился Третьяк. — Хотя и так можно сказать… Опухоль сердца. Так что зря ты ходатайствуешь.

Коваль уставился на профессора, ожидая объяснений.

— Любовь! — наконец выдохнул из себя Третьяк. — «Амур», как говорили древние… Эту болезнь излечивает только время, и то не всегда… Я эту Лидию Антоновну и гипнозом лечить пробовал…

— Постой, постой! — Дмитрий Иванович был ошеломлен. — Какая еще любовь?! — Он растерянно замолчал и только через несколько секунд снова заговорил. — Разве это болезнь? — наконец собрался с силами спросить.

— Любые чувства, доведенные до предела, не найдя естественного выхода, становятся болезнью. Это когда они предосудительные, сдерживаемые силой воли…

Новость никак не укладывалась в голове Коваля. Лидия Антоновна? Обычная женщина; казалось, совсем не романтическая, заботливая жена и мать, занятая на работе и дома! С мужем живут ладно, мирно. Предосудительная любовь! Из-за кого же она так страдает?! И неужели в современном мире еще сохранились такие романтические души, как в древних песнях и легендах? Или, может, это какое-то нечеловеческое увлечение?

Профессор словно прочел мысли Коваля:

— Действительно редкий случай. Подробности я не знаю, в частности — кто «объект». Не сказала. Не открылась. Хотя просила, молила помочь освободиться от мучившего ее чувства. Я провел несколько сеансов. Но безрезультатно. Мое влияние натолкнулось на ее подсознательное внутреннее сопротивление. Она, так сказать, «не разоружилась» передо мной, не назвала свою пассию, то есть объект страсти, и я был бессилен. Объяснял ей, что если не буду знать, кто «он», кто вызвал такую бурю в ее душе, не смогу излечить. Однако не сказала. Не открылась. С тем и ушла.

— Значит, твой гипноз не спасение?

— Это первый случай в моей практике. Но имей в виду, дело вовсе не во мне, не в моем таланте или бесталанности. Гипноз не может вылечить человека ни от любви, ни от ненависти, если эти чувства глубокие, рожденные суммой других чувств, таких, как уважение, радость от другого человека, или, наоборот, — неуважение, страх, возмущение, и не в последнюю очередь половое влечение или половое отвращение.

Мы не можем, Дима, — продолжал врач, — при помощи гипноза сломать в психике такой стереотип, не можем нашему больному — назовем его так условно — вместо уважения внушить неуважение к другому человеку, вместо радости от любимого человека заставить чувствовать боль, лишить человека его самых сильных, самых глубоких страстей. Ведь все эти чувства неуправляемы, так сказать, сверху — это сама сущность влюбленного или влюбленной.

Да и зачем это делать? — развел руками Третьяк. — Кто дал право постороннему человеку, в данном случае врачу, соваться в интимные чувства «больного», даже когда этот «больной» обращается с просьбой спасти от тяжкой для него страсти?!

Мы, Дима, можем только помочь человеку мобилизовать свои внутренние силы, если он этого искренне желает. При помощи внушения, бесед, аутотренинга стремимся вызвать у человека веру в себя, в свои силы, привести его в такое состояние, чтобы он сам мог контролировать свои действия и выстоять против болезненного тяготения. Это, правда, не во всех случаях удается. В конечном счете, повторяю, любовь является чувством, которое рождается глубинными движениями души, и если оно сплетено из естественных, присущих тому или иному человеку особенностей психики, характера, какое право мы имеем насильственным путем уничтожать его? Я тебя спрашиваю.

— Даже спасая человека, скажем, от самоубийства? Ведь и такое случается при отвергнутой любви.

Третьяк помолчал.

— Для этого существуют телефоны доверия, — произнес после паузы. — Что касается конкретно Пидпригорщук, то ее хорошо помню: среднего роста, худощавая женщина. Сначала держалась стыдливо — оно и понятно, — даже всплакнула, но потом проявила характер твердый, запальчивый… О таких древние говаривали: «Кавэ амантен!» Ты, наверное, не очень силен в латыни, — улыбнулся профессор, — это значит: «Берегись любимой!» Я хотел узнать, от кого ее предостеречь или, наоборот, кого от нее, но она не призналась.

Коваль кивнул:

— Да, я действительно не очень силен в древней латыни, я весь во времени настоящем, но, думаю, древних можно трактовать и иначе. Берегись не той, которую ты любишь, а той, которая в тебя влюблена, тебя полюбила, то есть «Берегись полюбившей!». Древние римляне были мудрыми людьми…

Третьяк засмеялся:

— Ну, допустимо и так.

Дмитрий Иванович беседовал с врачом, а в голове все время вертелось: «Кто же этот неизвестный, по которому сохнет Лидия Антоновна? Не чернявый ли красавец Грицько Ковтун?

Он хоть и в Кобеляках работает, но живет в Выселках, по соседству, и частенько топчется недалеко от подворья Пидпригорщуков. Или, может, неженатый, энергичный и статный председатель колхоза? С ним женщина часто видится в конторе, а бывает, и задерживается там допоздна?»

Коваль терялся в догадках. Он понимал, что Лидия Антоновна уже дошла, как говорят, «до ручки», если побежала со своей бедой к врачу. Верно, перед этим ей пришлось испить полную чашу горечи, раз решилась спастись от нестерпимого чувства.

Впрочем, любовные страсти Пидпригорщук не его забота. Просьбу Петра Кирилловича он исполнил, обратился к профессору, а больше что мог сделать? Да и как объяснить мужу, что за болезнь у его жены? Абсолютно невозможно. Да и зачем ему знать!

— Я просто передам мужу, что был у тебя, но частной практикой ты не занимаешься, — сказал полковник Третьяку, — и если Лидия Антоновна хочет, пусть возьмет направление в райбольнице и записывается в очередь.

— Думаю, у меня она больше не появится, — ответил врач. — Однако, кажется, я тебе лишнего наговорил и нарушил врачебную этику, но, учитывая твое профессиональное умение держать язык за…

— Не волнуйся, — перебил, но дослушав, Коваль. — История Лидии Антоновны никак не стыкуется с теми делами, что держат меня в деревне.

От ужина, на который Третьяк пригласил Дмитрия Ивановича, полковник отказался, пообещав еще раз приехать. Он спешил на последний автобус, идущий из Полтавы мимо Выселок.

6

В Выселки Коваль возвратился поздним вечером. В окнах домов вдоль дороги еще горел свет, да и путь от автобусной остановки до сельсовета и правления колхоза освещали одиночные, уцелевшие от мальчишеских рогаток, фонари. Дальше холмы и дорога сливались с небом. Воздух был прозрачным, небо усыпано звездами. Полковник, несмотря на то что целый день провел в Полтаве на ногах, с следственным чемоданчиком в руках шел бодро, с наслаждением вдыхая запах остывающей после жаркого дня земли. Было тихо, лишь то с одного, то с другого подворья слышалось глухое собачье рычанье или тревожный лай.

С того времени, как Коваль ушел от профессора Третьяка, его не оставляли мысли о Лидии Антоновне. Ему никак не удавалось отвязаться от них. Новая загадка возникла перед Дмитрием Ивановичем — загадка Лиды, — и поскольку она не мешала его главному делу, он уделил и ей внимание. Это, конечно, было не простое мужское любопытство, скорее профессиональная привычка не пропускать ничего мимо своего внимания. Он перебирал в мыслях все, что знал об этой скромной, симпатичной женщине, которая, однако, отличалась странной нервозностью, неуравновешенностью, внезапными изменениями настроения. Больше ничего он не мог бы о ней сказать, разве только то, что с первой встречи каким-то внутренним чувством ощущал к себе ее настороженность и непонятную холодность. «А почему? — задавал себе вопрос полковник. — Ведь не ей пришлось потесниться с мужем, и детьми, отдав ему отдельную комнату». Коваль жил на половине Василя Кирилловича, и заботилась о нем Оля Пидпригорщук. Детей уже отвезли в пионерлагерь, и теперь на обеих половинах дома было просторно — и на одной, и на другой по две комнаты с боковушкой. Так что особенных неудобств Лидии Антоновне он не доставлял. Но, сталкиваясь с ним на общем дворе, женщина избегала его взгляда, а если была застигнута врасплох, неловко улыбалась. Теперь он вроде понял ее. Коваль допускал, что Лида боится: как бы знаменитый сыщик, разыскивая того, кто угрожает деверю, невольно не раскрыл бы и ее любовную тайну.

«Все же кто так растревожил душу еще молодой, казалось серьезной, женщины?»

Размышляя, Дмитрий Иванович подошел ко двору Пидпригорщуков.

Светилась только половина Лиды и Петра, вторая погрузилась в темноту, и Коваль решил, что Василь дежурит в сельсовете или ушел с дружинниками в поле, а Оля, не дождавшись постояльца, легла спать. Не будет он ее беспокоить своей возней и отпечатки пальцев на тетрадном листке снимет завтра утром.

Дмитрий Иванович подошел к скамейке на краю обрыва и опустился на нее. Только сейчас почувствовал, как гудят ноги. Однако не хотелось прятаться в душную комнату, и он еще долго сидел над обрывом, словно вровень со звездами, хрустально мерцавшими в небе. Небо было таким невесомым, словно его вовсе не было, и звезды держались кто знает на чем. Сильно пахло скошенной травой и луговыми цветами. Дышалось и думалось легко…

Утром, когда Пидпригорщуки разошлись на работу, Дмитрий Иванович решил приступить к делу. Он раскрыл свой «дипломат» и вдруг остолбенел: тетрадного листка с угрозой не было! Полковник еще раз просмотрел содержимое «дипломата»: чистая тенниска, майки, трусы, носовые платки… Он хорошо помнил, что положил листок в свободное отделение…

Кто же мог его взять?! Да здесь, оказывается, не все так просто! Не рядовая сельская вражда, здесь все глубже и сложнее, и, наверное, в этой истории запутаны и сами Пидпригорщуки, ибо кто, кроме них, имеет доступ в дом, кто, кроме них, мог раскрыть его «дипломат» и украсть вещественное доказательство? Это его «прокол»: как же он так оплошал со своим опытом, почему не взял из Киева ключи от «дипломата», чтобы при необходимости запереть его?.. «А впрочем, — подумал Коваль через минуту, — это, возможно, и к лучшему». Конечно, теперь ему не удастся пойти прямым путем: сняв отпечатки пальцев с листа, сравнить их с отпечатками пальцев нескольких подозреваемых. Таким образом он мог сразу установить виновника, если, разумеется, он правильно очертил круг подозреваемых. Но нет худа без добра. Это неожиданное событие в свою очередь работает на него. Оно сужает круг поисков. Теперь, во всяком случае, он знает, что далеко ходить не надо, разгадка здесь, в самом доме Пидпригорщуков.

С самого начала он мог действовать иначе, мог бы и не ездить за следственным чемоданчиком и не выпрашивать его. Мог бы отвезти на экспертизу сам листок с угрозой. Но в таком случае ему для идентификации отпечатков пришлось бы везти в Полтаву и бидончик из-под молока, с которым ходил к «итальянцу», просить у Полищука заявление Бондаря не на пять минут, а на день-два и таким образом волей-неволей открыть тайну Пидпригорщуков. А этого ему не хотелось. Да и отпечатков пальцев Грицька Ковтуна у него еще до сих пор не было, а здесь, на месте, он уже как-нибудь ухитрился бы раздобыть и их. А главное — чтобы сдать все в научно-криминалистическую лабораторию, должен был бы придать этой истории официальный ход, что Пидпригорщуки просили его не делать.

Коваль все время чувствовал себя в Выселках неловко. И не только потому, что жил у чужих людей, хотя и по их просьбе, и они принимали его со всей сердечностью. Он просто не привык вести розыск неофициально, точно какой-нибудь частный детектив. На душе у него иногда становилось неуютно, так, будто он сам нарушил закон.

Дмитрий Иванович еще раз заглянул в «дипломат», словно не верил своим глазам. Так и не увидев в нем злосчастного листка, застегнул его, положил на старое место, на диван, и вышел из дома. Полковнику вспомнилось где-то прочитанное выражение — кажется, Стендаля: «Чтобы двигаться, необходимо испытывать сопротивление». Теперь он его ощутил.

Во дворе царила тишина, так же тихо было и на соседних подворьях — заканчивалась уборка урожая и люди находились в поле от зари до зари. Косые лучи утреннего солнца вызеленили и позолотили холмы, подкрадывались к ивняку над Ворсклой, к ее серебряной воде. Дмитрий Иванович, размышляя, по привычке ходил по двору. Подумал, что и на этот раз, наверное, не обойдется без своего графика: обычно он расписывает на бумаге все «за» и «против», очерчивает круг действующих лиц. Но пока он выстраивал этот график в голове, решив, что, если так не поможет, тогда уже сядет с бумагой и карандашом в руке. Сейчас он более детально рассматривал факт общего владения обоими Пидпригорщуками отцовского дома — в нем двум разросшимся семьям действительно стало тесновато, раздумывал о возможности скрытого конфликта из-за этого наследства, в результате которого младшие Пидпригорщуки «выталкивали» старших. Но почему в таком случае к нему в Киев приезжала не только испуганная насмерть жена Василя Пидпригорщука, но и Петро? Да и дружеские отношения между родственниками, которые он наблюдал, не давали основания подозревать конфликт. Разве только то, что Лида почему-то избегает деверя, хотя с его женой Олей живет душа в душу.

Дмитрий Иванович возвратился в дом, открыл следственный чемоданчик и начал посыпать порошком следы прикосновений на своем «дипломате». Старался понять «куи продэст», как сказано в праве, то есть «кому это выгодно». Ясно, что тетрадный лист выкрал человек, боявшийся разоблачения: Коваль не скрыл от Пидпригорщуков цели своей поездки в Полтаву. Человек, который клеил записку, оставил на ней отпечатки своих пальцев и, естественно, испугался…

Кто же это может быть?

Жена Василя Оля?

Ни в коем случае! Ведь это она, испугавшись за мужа, умоляла его приехать и найти того, кто угрожает ее Василю. Начитавшись книжек о сыщике Ковале, она уговорила и Петра съездить с ней в Киев и найти его.

Брат Василя Петро? Но он так же, как и Оля, забеспокоился и бросился на помощь… Впрочем, возможно, вдруг изменились какие-то обстоятельства и Петро… Дальше Коваль не развивал своего подозрения — у него на это не было никакого основания.

Но все-таки «куи продэст», все же кому выгодно было, чтобы Василь Пидпригорщук уехал из Выселок? Такого не может быть, чтобы никто не извлекал из этого выгоды, пусть не прямой, материальной, а, скажем, моральной…

Коваль закончил снимать отпечатки пальцев с «дипломата», закрыл следственный чемоданчик и снова вышел во двор. Он опустился на скамейку и, механически оглядывая прекрасный пейзаж, Ворсклу, далекую заречную даль с песками, лугом и сосновым бором, ясное, словно невесомое, прозрачное небо над ней, которого как будто и не было вокруг, вытащил из кармана «Беломор» и закурил, продолжая разгадывать головоломку.

Подойдем, сказал себе, к проблеме еще раз со всех сторон: кому он таки мешает здесь, в Выселках, этот Василь Пидпригорщук?

Ну конечно, местным пьяницам, хулиганам и ворам. Он вырос на этих выселчанских холмах, всех знает, его не обманешь, к тому же человек решительный, упорный, от него не отвертишься, не откупишься… Он, Коваль, уже более-менее полно определил круг наиболее «пострадавших» от командира сельской дружины и, казалось, был близок к разгадке тайны тетрадного листка, но неожиданное похищение его смешало ему все карты. Теперь нужно было искать какие-то обходные пути, чтобы найти автора угрожающего послания.

С Грицьком Ковтуном он еще не беседовал, только видел его на улице. Шли мимо Ковтунов, и вдруг Оля с ненавистью взглянула на чернявого, красивого хлопца, который как-то особенно лихо садился в свои «Жигули», словно по-молодецки вскакивал на коня.

«У-у…» — прошипела всегда сдержанная Оля.

«Кто такой?» — спросил Дмитрий Иванович, хотя уже догадался, ибо «Жигули» стояли возле ворот «итальянца».

«Он самый, — тихо ответила женщина. — Бандит. Ковтун».

Дмитрий Иванович понял, что именно в этом парне Оля видит наибольшую угрозу для мужа.

«Я его уже несколько дней замечаю возле нашего двора, видно, высматривает Василя, какую-то новую пакость придумал», — добавила Оля, тяжелым взглядом провожая коричневую машину, которая, будто насмехаясь, пыхнула на них седым дымком, моргнула красным глазом и побежала по дороге…

Мысли Коваля текли по кругу и, естественно, то и дело возвращались на круги своя. От воспоминания о Грицьке Ковтуне он снова перешел к Пидпригорщукам. Кто-то чужой вряд ли знал, почему Коваль приехал в Выселки. Опять, значит, получается: только свои! «Очуметь можно от этого, — сокрушался Дмитрий Иванович. — Кто же этот «свой»? Кому Василь мешает в своем доме?!»

Младший брат Петро как будто исключается из списка подозреваемых, так же как и жена Василя Оля. Кто же остается? Одна Лида? Только Лида. Ею и заканчивается короткий список обитателей дома на краю обрыва над Ворсклой… Но какие претензии есть у этой женщины к брату мужа? Да еще такие, которые подтолкнули ее к страшной угрозе? Может, Лида на самом деле хочет выжить Василя и его семью из родового дома? С двумя детьми и мужем ей и вправду тесновато в двух комнатах… Другой причины для вражды он не видит. Но действовать таким образом?!

Перед мысленным взором полковникапоявилась, словно выплыла из кудрявой туманной дали, смуглая женщина с длинной косой, уложенной вокруг головы пышным гнездом, темные глаза ее были подернуты грустью, время от времени в них мелькала то боязнь, то вдруг решительность. О, теперь Дмитрий Иванович знал, чем объясняется нервозность Лидии Антоновны. Муки неразделенной любви, постоянные терзания совести и неистовство неосуществленных желаний, порывов, мечтаний. Самое тяжелое для человека — жить надеждой, а потом тонуть в безнадежности и безысходности, находиться между верой, сладкими мечтаниями и отчаянием, стремиться сбросить тяжкие оковы безответной любви и жадно желать не потерять их, бросаться от любви к ненависти. Может ли сердце такое выдержать?!

Но все же какое отношение имеют эти терзания Лидии Антоновны к делу Василя Пидпригорщука? Абсолютно никакого.

Дмитрий Иванович пожал плечами, сам удивляясь, куда занесло его в мыслях.

«Слушай, — вдруг обратился он сам к себе, — а не Василь ли, которому надоела возня вокруг его особы, тихонько забрал записку?»

Эта мысль сначала показалась нелепой. Тогда напрасен розыск подозреваемых, поездка в Полтаву за следственным чемоданчиком, все хлопоты с дактилоскопией, беспокойство об этом неблагодарном человеке.

Подозрение в неблагодарности падало на того, кого оберегает и к кому привязался, и причинило Дмитрию Ивановичу боль. Значит, нечего ему больше делать в этих Выселках!

Но полковник Коваль не был бы Ковалем, если бы легко отрекался от задуманного. Преграды только разжигали его энергию. Успокоил себя мыслью, что находится здесь, в конце концов, не только ради Пидпригорщука, но и прежде всего во имя справедливости, отвоевывать которую является его долгом, все равно каким: служебным или просто человеческим.

…В этот день за обеденным столом собрались все Пидпригорщуки. Василь Кириллович теперь работал не в поле, а в мастерской, Лиде от конторы колхоза до дома было близехонько, а огородники Оля и Петр Кириллович нашли свободную минутку, чтобы забежать домой.

Все знали, что ночью Коваль возвратился из Полтавы, куда ездил по их делу, и привез с собой туго набитый таинственный чемоданчик. Поэтому, смущенно объясняя друг другу и одновременно Ковалю, почему они оказались днем дома, каждый нашел свою причину.

Дмитрий Иванович понимал их любопытство, и оно его вполне устраивало.

Обед, хотя и собранный на скорую руку на деревянном столике под акацией, оказался неплохим. У Оли нашелся в холодильнике борщ, Лида мигом пожарила на сале яичницу и поставила на стол компот из свежих ягод.

— Как съездили, Дмитрий Иванович? — первым поинтересовался Василь Пидпригорщук, когда уселись за стол. — Все тайны раскрыли? — Он улыбнулся, давая понять, что, как и раньше, возня, которую затеяла Оля вокруг подброшенной записки, его не касается.

Полковнику захотелось в этот миг спросить Василя при всех, не он ли забрал из «дипломата» тетрадный листок, но какое-то внутреннее чувство остановило его от прямого разговора.

Сделал вид, что очень занят не зажаренной как следует яичницей, которая никак не подбирается вилкой, и не спешил с ответом. Нет, он не намерен откровенничать о своем просчете и рассказывать об исчезновении вещественного доказательства.

Не торопясь отложил вилку, зачем-то осмотрелся, словно хотел кого-то увидеть.

— Это не так просто, Василь Кириллович, — заметил. — Но скоро все выяснится. Скоро, скоро, — повторил он, мгновенно оглядев присутствующих: кто как реагирует на его слова?

Оля облегченно вздохнула и еле слышно прошептала: «Слава богу!» Голодный Петро хлебал борщ, не поднимая головы, только Лида вопросительно посмотрела на него — очевидно, ее удивил такой категоричный ответ Коваля. Дмитрий Иванович перехватил этот взгляд. Он и раньше замечал, что его появление в Выселках радости у этой женщины почему-то не вызвало, поэтому и настороженный ее взгляд сейчас не показался неожиданным.

— И на кого же вы думаете? — спросил Петро, отрываясь от тарелки.

— Привет! — буркнула Лида мужу. — Сразу тебе так и скажут, чтобы под рюмку всему свету разболтал.

Задетый ее словами и тоном, Петро вяло огрызнулся:

— Уже и спросить нельзя?

— Конечно, можно, — успокоил его полковник. — Но дело в том, Петро Кириллович, что я и сам пока не знаю.

— Значит, все-таки «долго» еще, а не «скоро, скоро», — вспыхнула Оля, и на лицо ее набежала тучка.

— Нет, не долго, — заверил Коваль. — Не долго… Сегодня не знаю, а завтра, глядишь, и буду знать…

Лида хмыкнула.

— Да не ломайте себе голову, Дмитрий Иванович, — взмолился старший Пидпригорщук. — Ей-богу, мне просто неудобно, что такое закрутилось… А ведь чепуха!

— А если не чепуха? — с вызовом спросила Лидия Антоновна.

— Все равно я никого не боюсь, Лида, — подчеркнуто резко ответил деверь. — А вы, Дмитрий Иванович, отдыхайте, пожалуйста, прошу вас. Хватит с этим розыском, для нас большая честь, что вы остановились у нас… В Выселках, — улыбнулся он, — как-то уже пронюхали, какого знаменитого гостя принимаем… Пошел слух, что забираете меня в милицию работать на высокую должность… Смех и грех!..

Коваль тоже улыбнулся.

— А чего же!..

— Так что отдыхайте, и все. Вот в субботу открывается охота на уток, я уже вам обещал — попрошу у кого-нибудь, кто не пойдет ночью, ружьишко — и набьем уток… Это дело веселее, чем какие-то дурацкие записки.

— Значит, будете индентен… тьфу! Язык сломать можно! То есть следы искать вот той штукой, что привезли? — Петро кивнул на дом, имея в виду следственный чемоданчик.

— Да, — подтвердил полковник. — Это дело несложное. Сравним отпечатки пальцев на записке с отпечатками тех, кого подозреваем… Это называется идентификацией, а наука — дактилоскопией. На кончиках пальцев, подушечках, у каждого человека есть рисунок рельефных линий, присущий только ему.

— Это известно, — сказала Лида. — И очень просто, если бы вы знали, кого подозревать. А вы говорите, что до сих пор не ведаете… Разве что все Выселки проверять будете… А этого, наверное, делать нельзя…

— Конечно, не будем беспокоить все Выселки, нас интересуют всего несколько человек, — ответил Коваль. — Да и отпечатки их уже есть.

Лида недоверчиво хмыкнула.

— Скажите, сюда, к вам, никто не приходил, какие-нибудь знакомые, по делу или просто так? — обращаясь ко всем, спросил полковник.

— Вроде бы никто, — пожала плечами Лидия Антоновна.

— Как «никто»?! — вскрикнула Оля. — Что ты говоришь, Лида! Ты была в правлении, на работе, и ничего не знаешь. К Василю пожаловал тот разбойник, Грицько Ковтун.

— Ковтун? — Дмитрий Иванович насторожился. Кажется, без постороннего человека дело не обошлось. Он снова представил себе того хваткого чернявого хозяина коричневых «Жигулей». — А зачем приходил? — спросил Пидпригорщука.

— Э! — махнул рукой Василь. — Умолял простить, не передавать участковому протокол о хищении зерна. Извинялся, что ударил…

— Ну а вы?

— Что я? Я, Дмитрий Иванович, не однажды жалел его… А он своих привычек не оставляет… Честно говоря, и на этот раз его жалко стало. Думаю, молодой, угодит за решетку, свяжется с рецидивистами — и пропал парень. Так он мне начал десятки совать. Покупать. «Возьми» да «возьми»! «На дружбу»! Тут я и взвился. Чуть не дал ему в ухо!..

— А я бы дал! — буркнул Петро, — Да так, чтобы надолго запомнил. Это был бы ему и суд и право.

— Он и так с улицы кричал Василю: «Ну подожди!» — защищала мужа Оля, видно было, что молодого Ковтуна она больше всех боялась.

— Когда это случилось? — спросил полковник. — В котором часу?

— Где-то перед обедом. Я была выходная, хозяйничала дома, а он приплелся: дай ему Василя, и все!

— Пьяный?

— Под газом, — подтвердил Пидпригорщук.

— Объясняю: «Василя нет, на работе», — продолжала Оля. — А ему хоть роди. Уселся вот здесь, на скамье, и не уходит. «Я, — говорит, — подожду».

«Да он, — твержу, — не скоро придет».

«А обедать?»

«На обед он не приходит».

Может, тот разбойник посидел бы, посидел да и ушел, а тут — Василь. Почти никогда домой в обед не появляется, а тут как назло! Сначала разговаривали вроде бы тихо, мирно, а потом сцепились…

— Хватит, Оля, — произнес Пидпригорщук, — хватит об этом. — Он поднялся. — Работа ждет.

— А в дом он не заходил, этот Ковтун? — поинтересовался Коваль. — Он долго ждал?

— Нет, недолго. И в дом не заходил, сидел вот здесь на скамейке и что-то бубнил себе под нос.

— Что вы делали тогда?

— Стирала.

— В доме? — «Дипломат», естественно, стоял в комнате старших Пидпригорщуков», — подумал Коваль.

— Почему в доме? Во дворе. Там, — показала Оля в конец двора.

— А грязную воду где выливали?

Удивленная женщина пробормотала:

— С обрыва. Не среди двора же!

Не вбежал ли Ковтун в дом, когда Оля с ведрами ушла к косогору? Так. Но откуда он мог узнать, что записка находится в «дипломате»?

Все новые загадки теснились в голове Коваля.

Василь Пидпригорщук зажег сигарету и медленно двинулся к дому. Лида проводила его долгим взглядом. От наблюдательного Дмитрия Ивановича не укрылось, что это был странный взгляд: страстный огонь в нем смешивался с горячим злым пламенем. Радостные вспышки и искры ненависти в едином костре! Каждый миг этот взгляд менялся, то казался теплым, ласковым, то взрывался пожаром! Глаза женщины вспыхнули еще раз, второй и вдруг погасли. Лида поднялась и с опущенным взглядом начала собирать посуду.

Все отошли от стола. Куры, которые копошились у ног, словно по команде, одичало попрыгали на скамейки и стол, склевывая крошки.

Петро, улучив минуту, когда возле Коваля никого не было, быстро подошел и тихо спросил:

— Дмитрий Иванович, ну что там, в Полтаве? Виделись с профессором?

Полковник кивнул.

— Он вылечит Лидочку? Я никаких денег не пожалею.

— Дело не в деньгах, — заметил Коваль. — Не знаю, поможет его лечение или нет, но он попробует…

Дмитрий Иванович не хотел, чтобы Пидпригорщук узнал, какая «хворь» одолела его жену и что Лида уже побывала у Третьяка.

— Большое вам спасибо, Дмитрий Иванович, — с чувством произнес Петро, ища руку Коваля, чтобы пожать ее. — Очень большое… Для меня Лидуся — вся жизнь… А когда? Когда приехать?

— Со временем, — уклончиво ответил полковник, соображая, как выйти из сложившегося положения. — Он сам известит… Однако Лидии Антоновне пока ничего не говорите. Вы были правы. То, что я посетил Третьяка, ей действительно не следует знать. По крайней мере пока.

— Конечно, — ответил Пидпригорщук. — Я не хочу заранее ее волновать, неизвестно, как она к этому отнесется…

7

Данные экспертизы ошеломили Дмитрия Ивановича: «дипломат» его открывала… Лида, дактилоскопия показала, что кроме него к «дипломату» прикасалась только ее рука. Вот те и на! Почему Лидия Антоновна? Зачем ей было воровать этот листок? Для кого? Во имя чего? Что-что, а такого поворота событий он никак не ожидал.

Теперь все, что он до сих пор делал в Выселках, как будто теряло всякий смысл: не могла же Лидия Антоновна спасать какого-то самогонщика Бондаря или Ковтунов!

Некоторое время Дмитрий Иванович ходил сам не свой, мысли были беспорядочными, часто обрывались, не имея логического продолжения. Версии рождались одна другой головоломнее, они быстро появлялись и так же молниеносно исчезали.

Вдруг вспыхнула догадка: безумно влюбленная в Грицька Ковтуна, Лида помогала ему выжить Василя Пидпригорщука из Выселок. Это для своего любимого украла она записку, боясь, что полковник обнаружит следы его пальцев на бумаге и наклеенных буквах. Затем и прибегал к ним Ковтун будто бы просить извинения у Василя за свой поступок. Лидия Антоновна отдала ему украденную записку, и таким образом они спрятали концы в воду…

Очень хорошо складывалась у Коваля эта версия, но внезапно рассыпалась от единственного вопроса: «Зачем было Ковтуну прибегать к Пидпригорщукам за своей запиской?» Ведь Лида, взяв ее утром тайком, когда дома не было ни Оли, ни Василя, а он, Коваль, уехал в Полтаву, отдала бы по дороге на работу или в правлении колхоза, куда мог заглянуть Грицько… Или просто уничтожила бы!.. Хотя где доказательства, что женщина влюблена именно в молодого Ковтуна? Это его, Коваля, произвольные размышления… Доказательств пока нет никаких…

Дмитрий Иванович очень разволновался от всей этой каши в мыслях. Оказывается, что в ожидаемое преступление замешаны еще и интимные дела, в которые постороннему человеку, возможно, и не положено соваться…

Но как бы там ни было, полковник должен во всем разобраться. Придется ему еще пристальней приглядеться ко всем Пидпригорщукам, особенно к Лидии Антоновне, познакомиться также с молодым Ковтуном, и, смотри, какая-нибудь капля, какая-то крохотная деталь подтолкнет его интуицию, как это случалось и раньше, и прольет свет на все. Из многолетней своей практики и ряда наблюдений он убедился, что заранее никто не знает, когда сработает интуиция и вспыхнет в сознании открытие, ибо никаких определенных правил проявления интуиции у человека нет. Вся информация зависит от отдельных деталей, незначительных на первый взгляд событий, случайных ассоциаций.

Прошло еще несколько дней. В доме Пидпригорщуков все было как и раньше: работали, встречались вечером, беседовали о том о сем, и все словно забыли, для чего приехал в Выселки полковник Коваль. Да и он никого ни о чем больше не спрашивал, держался как обыкновенный дачник: ходил на Ворсклу, купался на рассвете или вечером, иногда просиживал на берегу с удочкой по нескольку часов, и никто не знал, о чем думалось ему в такие часы.

То, что записка исчезла и что ее забрала Лидия Антоновна, знал лишь он. Женщина в свою очередь держалась так, будто ничего не произошло, и, конечно, не догадывалась, что Коваль снял со своего «дипломата» отпечатки ее пальцев. Как и прежде, была раздражительна, может, даже больше, чем всегда, особенно когда сталкивалась с Василем. С мужем почти не разговаривала, только «да» или «нет». Но вдруг на короткое время резко менялась: начинала ласкаться к своему Петру, словно стремилась загладить постоянную холодность, подходила и неожиданно при всех, не стесняясь ни Василя, ни даже постороннего человека — Дмитрия Ивановича, принималась целовать его.

Стояли жаркие августовские дни. Днем из-за жары все ходили одуревшие, в воздухе было разлито какое-то дурманящее изнеможение, и лишь вечером люди немного приходили в себя. Каждый день ждали, что соберется гроза, но солнце садилось, легкие облачка тонули в небе, гроза не налетала, и землю снова окутывал теплый вечер, который не только не успокаивал, а, пропитанный какой-то неопределенностью, ожиданием, тревогой, казалось, еще больше взвинчивал людей. Достаточно было неосторожного слова, чтобы вспыхнула ссора.

Вот в такой день, когда раскаленное солнце еще полностью не опустилось за асфальтовое шоссе, Василь возвратился с работы пораньше и принес ружье.

— Дмитрий Иванович, — сказал он Ковалю, разводя руками, — извините, но ничего у меня не вышло. Думал, кто-нибудь не пойдет, поленится в ночь, на зорьку, но, видно, жара всех гонит к воде… Так и не нашлось свободного ружья… Но вот мое, хотите — идите, я вам прекрасное место покажу.

Коваль замахал руками:

— Не надо! Не надо! Признаюсь, Василь Кириллович, я никогда не охотился, хотя стрелять вроде бы умею, — он улыбнулся. — Я только рыбак, чистый рыбак, это — мое… А охота… Нет, нет…

Василь не настаивал.

— Мы установили правило для охотников: ружья хранить в сельсовете, под замком, патроны набиваем дома, а ружья берем только на охоту… Думал, возможно, кто-нибудь сегодня не возьмет, — повторил он, еще раз виновато улыбнувшись.

— Ничего, ничего, — успокоил его Коваль. — Все хорошо. Я на рассвете пойду рыбачить… Если уток не будет, — пошутил, — то хотя бы уху сварим.

— Что же? Соревнование? — спросил Пидпригорщук.

— Пусть и так.

— Однако, Дмитрий Иванович, не советовал бы вам идти на рассвете на Ворсклу, — заметил Василь.

— Почему?

— Всякое случается, — медленно произнес механизатор. — Сезон открывается, на перелете такая стрельба начнется, как на войне. В потемках плохо видно, да еще и азарт, в прошлом году у нас нечаянно учителя подстрелили…

— Да я не очень смахиваю на утку, — засмеялся Коваль и уже строже добавил: — Думаю, вы в большей опасности… — Он имел в виду висевшую над Василем угрозу, и Пидпригорщук его понял. — Не так ли?

— Пустяки! — как всегда махнул тот рукой.

Вдруг полковник заметил, что за ними следят. Невдалеке стояла Лидия Антоновна и, казалось, прислушивалась к их беседе.

Между тем Пидпригорщук понес ружье в дом. Женщина проводила его взглядом, в котором, как и в тот раз, во время обеда, Дмитрий Иванович заметил безумный огонь. Огонь вспыхнул и сразу погас, снова озадачив Коваля.

Подкрадывались сумерки. Занятый своими мыслями, полковник несколько минут послонялся по двору, опустился на любимую скамейку у обрыва. Посидел, закурил свой «Беломор».

Появился Петро, он еле держался на ногах. Не замечая Коваля, метнулся в дом, потом вышел и, увидев полковника, придирчиво спросил:

— Где Лидка? Где она?

Удивленный его тоном, Коваль в ответ молча пожал плечами. Петро снова ринулся в дом, и Дмитрий Иванович понял, что младший Пидпригорщук пьян.

Выбросив окурок и вдохнув посвежевшего к вечеру воздуха, Дмитрий Иванович решил лечь пораньше, чтобы подняться чуть свет на рыбную ловлю. Он думал, что и Василь Пидпригорщук, который собрался на зорьку, уже спит, но двери второй комнаты и боковушки были открыты и помещения пусты.

Дмитрий Иванович обратил внимание на то, что ружья в доме нет.

«Неужели Василь Кириллович не выдержал, до официального открытия охоты побежал на Ворсклу? — промелькнула мысль. Он улыбнулся: вот что значит охотничий азарт! — А может, отправился купаться? Где же, в таком случае, ружье?»

Коваль вышел во двор. Нигде никого. А вдруг он у брата? Дмитрий Иванович постучался к младшим Пидпригорщукам и, не услышав ответа, толкнул дверь.

Пьяного Петра дома не было, Василя и Лиды тоже… Где же все-таки ружье? Эта мысль тревожила Коваля. Оружие есть оружие!

И тут Дмитрия Ивановича как током ударило. Ему вспомнился взгляд, которым Лидия Антоновна проводила Василя с ружьем. В этот раз в глазах женщины была не растерянность, а отчаянная решительность. Вмиг связались в сознании полковника рассказ Третьяка о болезненной влюбленности Лиды, этот затравленный, отчаянный взгляд и заметка в газете, оказавшая ему помощь при раскрытии преступления Варвары Павленко. Он мог процитировать ее на память:

«В какие-то минуты мы ненавидим тех, кого любим. Эти, к счастью, редкие мгновенья пугают нас, мучают и неприятно изумляют, оставаясь загадкой души. «Нет ничего ненормального в том, что мы иногда ненавидим тех, кого больше всех любим, — уверенно заявляет профессор Кеннет. — В этом виноват только механизм человеческой психики, когда мгновенный эмоциональный всплеск опережает умственный процесс. Но не следует пугаться этой нервной вспышки. В конце концов осознанная любовь победит минутное раздражение».

Нет, Дмитрий Иванович не хотел поверить себе, своей новой догадке. Это было невероятным! Ведь Василь — брат ее мужа! Но поступки влюбленных непостижимы!

Все смешалось в голове Коваля. В миг озарения он понял, что Лида может наделать беды. Он бросился по склону к реке. Где-то на полпути он увидел Лиду. Женщина стояла на крутом берегу, над водой, одетая, освещенная неярким вечерним светом. Длинная тень ее лежала на воде. Василя поблизости не было, и она не держала в руках ружья. Дмитрий Иванович замедлил шаг.

Но вдруг он остолбенел. Оказывается, не Лида взяла ружье, а Петро. Младший Пидпригорщук стоял, пошатываясь, среди кустов ивняка, и ружье, направленное на жену, покачивалось в его руках.

Лида тоже увидела мужа, но не убежала, а, гордо подняв голову, подтягивая за собой свою тень, медленно пошла прямо на него. В этот миг она показалась Ковалю выше ростом и какой-то торжественной…

Предвидя трагедию, он буквально скатился вниз. Задыхаясь, полковник гаркнул на Пидпригорщука и успел толкнуть ствол ружья вверх.

Выстрел прогремел над его головой, заахало эхо над рекой. Дмитрий Иванович увидел, что Лида продолжает стоять — Петро не попал, и Коваль вырвал ружье из его рук. Тогда Пидпригорщук выдернул из-за пазухи какую-то тоненькую тетрадь, швырнул на землю и стал топтать, выкрикивая в бешенстве: «Как она посмела к моему брату! К родному брату! Стерва проклятая! Шлюха!»

Коваль выхватил из-под его ног истерзанную, всю в песке тетрадь. Пидпригорщук упал и, пьяно рыдая, начал биться головой о песок. Дмитрий Иванович еле поднял его. Петро вырвался и снова упал. Вид у него был страшный: шевелюра, полная песка, торчала во все стороны, к мокрому от слез лицу тоже прилип песок, сквозь разодранную рубашку виднелась испачканная грудь. В конце концов, дав Пидпригорщуку хорошенького тумака, полковник заставил его опомниться и погнал впереди себя в гору, к дому.

Навстречу им бежал Василь — он направлялся в сельсовет, но услышал выстрел возле реки.

Дмитрий Иванович отдал Василю ружье, промолчав, почему Петро стрелял над Ворсклой, ибо сам еще не пришел в себя, не мог сообразить, что же в самом деле произошло в семьях Пидпригорщуков.

Вдвоем с Василем они довели Петра, который плакал пьяными слезами, матюгался и все время рвался из их рук, до его комнаты, и он, не раздеваясь, упал на постель.

Лидия Антоновна куда-то исчезла. Василь бросился искать ее, а Дмитрий Иванович, не теряя из виду всхлипывающего и елозившего по кровати Петра, листал исписанную круглым, в ряде мест неровным, женским почерком тоненькую школьную тетрадку, которая случайно оказалась в его руках.

Время от времени он сдувал со страниц песок, разглаживал их и снова читал.

Это была трагическая исповедь о непозволительной любви, в заголовке ее стояло только одно слово: «Ты…»

8

ТЫ…
Когда я выходила замуж, не думала, что твоя жизнь острым клином войдет в мою. Я рада была войти в тихую гавань семейной жизни с добрым, спокойным и милым мужем.

Но не суждено было этому сбыться!

В нашем небольшом, красивом зеленом поселке над Ворсклой, где все знают друг друга, я никогда не встречала и не видела тебя… Хотя мы жили неподалеку, судьба не предоставила нам возможность встретиться. Если бы это случилось раньше, то жизнь моя потекла бы по другому руслу, а может, впрочем, все осталось бы так, как оно есть: кто ведает о том, кроме самой судьбы?

Впервые я увидела тебя, когда мой будущий муж привел меня в свой родной дом для знакомства с твоей семьей. Тогда еще никакие чувства не проснулись в моей душе: ты был братом моего будущего мужа, всего-навсего его старшим братом. Внешне — очень похожим на него, духовно — я не могла сразу понять твою душу, твою натуру.

Прошел год, как мы поженились. И вдруг я обратила внимание на тебя. На тебя, на старшего брата моего мужа, как на человека, который духовно нравится мне больше, нежели муж. Сначала я думала, что это забава, но чем дальше, тем больше ты мне нравился, мои мысли все чаще и чаще возвращались к тебе.

Прошло еще какое-то время, и я наконец поняла, что это любовь.

Я старалась в зародыше убить в себе это недозволенное чувство, но не смогла. Пробовала любить своего мужа, словно тебя, — ведь вы так похожи лицом, я боролась за то, чтобы в моей семье был мир и покой, был лад. Сколько раз ходила я по селу, разыскивала своего мужа, когда он, забыв обо всем на свете, выпивал в кругу друзей, уводила его домой, просила, плакала, чтобы он больше так не поступал. Семейные дрязги, особенно когда он являлся выпивши, оставляли в моей душе горькие капли разочарования, они копились годами, мелкие обиды собирались в большой ком отчуждения, и еще много чего я не могла простить мужу, хотя столько раз, ради семьи, ради ребенка, который вскоре появился, я пробовала забыть все и жила с ним дальше.

Мои мысли, мой любимый, все чаще и чаще возвращались к тебе, я невольно сравнивала вас, и пришел тот роковой час, когда чаша весов склонилась в твою сторону, и я пропала, ибо поняла, что уже не в состоянии владеть своими чувствами, что я люблю тебя, а не своего мужа.

Я боялась этого, я не хотела этого, борьба долго продолжалась в моей душе, но это было сильнее меня. О, только мысли о долге, о женской чести и порядочности сдерживали меня!

Годами я боролась с собой… и годами хотела тебя, жаждала тебя с каждым днем все мучительней, все более неудержимо, хотя не имела на это ни малейшего права. Право было у другой — у твоей жены Оли.

Вспомни, любимый, как однажды ты повез меня на мотоцикле в пионерлагерь к моей Веруньке. Когда мы приехали, был тихий час, дети спали, и мы тем временем решили искупаться в реке. В воде ты, шутя, сделал попытку обнять меня, но я отпрянула, и уже через миг пожалела об этом. Однако больше попыток с твоей стороны не было, а я не решилась сделать первый шаг к сближению. И потом, где бы мы ни сталкивались с тобой, при попытке обнять меня я уклонялась и каждый раз ругала себя, потому что очень хотела твоих пусть и случайных, но таких желанных объятий, хотела тебя всего. Останавливал долг…

Каждую минуту я думала о тебе, хотела тебя страстно, жгуче. Я не могла глядеть на тебя без боли в душе, зная, что ты не мой, что не дано мне такого права — права любить тебя.

А я любила…

Каждая встреча с тобой, где бы она ни происходила, в нашем ли доме, на улице или в гостях, куда мы хаживали семьями, приводила мою душу в страшное смятение, волновала мою кровь. Глаза мои смотрели только на тебя, каждое твое вымолвленное слово я ловила, малейшее твое движение запоминала. О, нужно быть великой артисткой, чтобы этого никто не заметил: ни твоя жена Оля, к которой я чувствую уважение и зависть, ибо она — твоя, ни мой Петро, который очень вспыльчив и несдержан, когда говорится об увлечении женщин чужими мужьями — при малейшем подозрении он наделал бы глупостей, — ни посторонние люди, которые — о! — обычно замечают, даже тогда, когда ближние наши не видят ничего. Я думала о последствиях, что могло произойти, если бы я бросилась в омут своей любви; нет, я знаю, чем это кончается! А у тебя и у меня дети, они не должны расплачиваться за грехи своих родителей.

Каждый раз, услышав вечером треск твоего мотоцикла, я выбегаю во двор встречать тебя. Выбегаю, забыв обо всем на свете, словно меня кто-то гонит. Если ты днем бываешь дома, я придумываю разные причины, чтобы зайти на твою половину взглянуть на тебя, услышать твой голос. И какая это невыносимая мука смотреть на тебя, быть рядом и не сметь даже прикоснуться! Как же мне до исступления хочется прижаться к тебе, почувствовать твое тело, твои объятия! Но этого желать — как солнце с неба достать! Когда тебя обнимает жена, целует, совсем не стесняясь меня (ведь родственница же!), я едва не теряю сознание. В душе моей все начинает дрожать, закрываю глаза, чтобы не видеть этого (забила бы ватой и уши, чтобы ничего не слышать!), и вся, как огнем, охваченная завистью и ревностью, замираю. Я, которая никогда не понимала, что такое ревность, ощущаю в эту минуту, как в моей душе поднимается не изведанное до сих пор завистливое черное чувство. Знаю, что не имею права будить в себе низкие, мерзкие чувства к твоей доброй, хорошей жене. Но ведь ты не мой… ее, и в такие минуты я не могу владеть собой. Должна крепко стиснуть зубы, чтобы не закричать от зависти, от простой физической боли, которая возникает где-то глубоко внутри потому, что не я тебя обнимаю и целую.

Где-то я слышала или, быть может, читала фразу: «Все дороги ведут в Вавилон». Так и мои пути-дороги все ведут к тебе. Где бы я ни была, что бы ни делала, думаю о тебе и каждый удобный случай использую, чтобы забежать на вашу половину, будто бы по «родственным» делам. Лишь бы хоть краешком глаза увидеть тебя. И тогда в моей душе воцаряется покой… А дома опять мысли и мысли, которые будоражат все мое естество, и жгучие желания снова просыпаются во мне, и снова не нахожу себе ни места, ни покоя.

А годы идут. Пролетело двенадцать лет моей глупой, непозволительной любви к тебе. За эти годы выросли и твои и мои дети, домашние хлопоты и болезни все больше одолевают нас, но мои чувства к тебе, мой любимый, не угасают. Твое прикосновение ко мне, даже случайное, бьет меня, как током. По ночам ты снишься мне, волнуя кровь.

А еще нужно смотреть в глаза твоей жене и изображать из себя целомудренную порядочную родственницу. О, если бы она знала, как я люблю тебя! Люблю много лет!.. И как трудно мне жить!..

Две женщины любят тебя: одна открыто, ибо является твоей законной женой, вторая — тайно, ибо не имеет права, не дано ей судьбой такое право!

Сколько раз твоя Оля откровенно признавалась мне: «Как я люблю его! Сказали бы мне: «Умри — и ему будет хорошо» — умерла бы не задумываясь». Мне в эти минуты хотелось кричать: «Я тоже люблю его, не меньше, чем ты!» — да не имела права… Она ведь не виновата, что и я люблю тебя… Только ее любовь измеряется чем-то большим, какими-то более высокими мерками, нежели моя, потому что я не могу так открыто, во весь голос сказать, что я умру ради тебя… Просто я люблю… страдаю и люблю… и все…

В последнее время я дома часто плачу. Даже мой Петро понимает: со мной что-то происходит. Допрашивает, как средневековый инквизитор, что со мной, почему я так изменилась, отчего часто плачу. Да разве я могу открыть ему свою «причину»…

Нередко думаю: ну какая разница между тобой и моим мужем? Кровь и плоть одна, и похожи вы друг на друга как близнецы, а такие разные… такие разные. И почему к своему мужу я так охладела, потеряла всякий интерес, так в нем разочаровалась, а к тебе тянет каждый час, каждую минуту? Достаточно только подумать о тебе — меня бросает в жар и я вся дрожу!

Сравнивая вас, я не нахожу у тебя ни единой отрицательной черты. Или, может быть, я ослеплена?

Твоя доброта, которая унаследована, очевидно, от матери, чуткость и честность, все человеческие достоинства, собравшиеся в тебе в единый лучезарный лик, давно уже покорили меня. Не хочу сказать, что мой муж полная противоположность тебе, что он соткан из одних только отрицательных черт. Совсем нет. Есть достоинства и у него. В общем, он тоже неплохой человек. Любит меня, любит Веруньку и Мишу, помогает мне по хозяйству, заботится о семье, но… но вот не способен иногда устоять перед рюмкой, что для меня самое страшное — тогда он становится отвратительным, не помнит себя, как всякий пьяный, пристает, сыплет грязными ругательствами. Потом, когда отрезвеет, снова становится самим собой, но что из этого: душа уже заплевана.

В конце концов все можно было бы перетерпеть, смириться с этим, как это часто бывает в семьях, но я почему-то не в силах — постылый он мне.

Для людей моя любовь к тебе, чужому мужу, очень тяжкий грех, который ничем нельзя ни оправдать, ни искупить. Никто во всем мире не поймет меня, как тяжко и одновременно сладко носить этот грех в себе, жить ради него, ибо в глубине души я не думаю, что это — грех, а лишь любовь вне закона, не нашедшая выхода. Постороннему глазу моя жизнь с Петром видится хорошо налаженной. Если кому-нибудь станет известно о моей любви, о моих муках, скажут: «И что ей нужно было!»

Вспомни, мой любимый, когда мы оба лежали в больнице — я с воспалением легких, ты с язвой на ноге — страшной, незаживающей болячкой, которая принесла много страданий и твоей жене, и мне, потому что твоя боль — моя боль (я уже не говорю о твоей Оле, сколько слез она пролила!).

Я приходила в хирургию, в твою палату. Я не задерживалась у тебя долго, ибо следовало считаться с правилами приличия (медсестры уже и так косились на меня), но эти короткие минуты моего гостевания были очень счастливыми. Рядом не было твоей жены, я не видела, как она ласкает тебя, и мне чудилось, что ты — мой. Я могла, словно нечаянно, погладить тебя или взять за руку, и мое сердце тогда замирало от счастья.

Однажды ты показал мне на спине следы от банок, которые мы тебе ставили еще дома, вдвоем с Олей, когда у тебя болела спина, и попросил посчитать, сколько их там. Я начала считать, а потом бросила, потому что почувствовала: еще миг — и, не обращая внимания на соседей по палате, припаду к этим следам и буду целовать, целовать, бешено, исступленно… Ты тогда ничегошеньки не понял.

Много думаю о тебе, думаю везде, где бы ни находилась, что бы ни делала. Думаю о смысле жизни, о быстротечности времени, о том, что моя любовь так и остается не целованной тобой.

Сколько раз, еще на старой работе, я бегала в обеденный перерыв к мастерским, высматривая тебя, высчитывая, в какую ты сегодня выйдешь смену. Как хотелось перемолвиться словом, услышать твой голос. Но я сдерживала себя. Когда же выпадало счастье увидеть, то только здоровалась, желала доброго дня и пробегала мимо, словно девчонка. А если ты останавливал каким-нибудь вопросом, что-то отвечала тебе, лепетала, ничего не соображая. А ты, наверное, удивлялся. Или это мне только казалось, что удивлялся! После такой встречи с тобой меня колотило, как в лихорадке, и целый день я была сама не своя. О доля моя! Словно семнадцать лет мне!

А годы идут, годы бегут! Сейчас мне тридцать пять… Гей, гей, летят годы, а буду ли я все-таки твоей? Смогу ли отдаться тебе когда-нибудь, взять из твоего естества радость слияния?! Иногда я падаю на колени и молю бога, чтобы подарил мне такую минуту, но он молчит — нет ему дела до меня и моих терзаний.

Наверно, и ты неравнодушен ко мне, потому что когда я забегаю на твою половину хаты, ты даже при жене шутя обнимаешь меня — а как же: родственница пришла! Я уже не уклоняюсь от твоих рук. Мне хорошо в твоих объятиях! А ты смеешься и обещаешь, что когда-нибудь так обнимешь, что и кости затрещат. Эй, эй, когда же это будет? Скорее всего никогда…

После твоих невинных, кратких объятий меня неделями лихорадит, ночами не могу уснуть, а если и усну, то снишься мне ты, такой же желанный, как и наяву, но и такой же далекий, недостижимый.

Готова забыть все на свете, чтобы только стать твоей, хоть на миг, но глаза Оли останавливают меня. Прикидываюсь добродетельной, порядочной женщиной, хотя каждая клеточка моего существа трепещет при греховной мысли о тебе. О, какая это мука быть рядом с тобой и но иметь на тебя права! Страдаю, терзаюсь, но не каюсь…

Ты в своей жизни никогда не знал другой женщины, кроме Оли. Твоя любовь к жене размеренная, рассудительная, тепло-ласковая, спокойная, как широкая река. И хотя я нравлюсь тебе, прости, я это знаю, чувствую, ты такой рациональный, хладнокровный в своих чувствах, что никакая сила не столкнет тебя с привычного, благоразумного жизненного пути. Из-за своей холодности и рассудительности ты никогда не имел и не будешь иметь другой, вернее — чужой, женщины, не познаешь горячей, безумной любви, из-за которой все на свете забываешь. Если судьба и подтолкнет тебя к другой женщине, то ты возьмешь ее не с горячим чувством, а так себе, из любопытства, и то перед этим еще будешь раздумывать, стоит ли это делать. О твоя холодность и рассудительность! Даже меня она останавливает, не дает первой сделать шаг к тебе… к моему грехопадению.

А годы идут и идут, разрушают тело и душу. Мне — тридцать пять, тебе — сорок, мои философские раздумья о смысле жизни, о праве на чужую любовь, приглушают буйный трепет моей души, замедляют бег крови. Ох, чует мое сердце, что не придет та минута, о которой мечтаю годами. О несчастная мечтательница!

Любимый мой! Я хочу в своей исповеди найти объяснение моей неразумной недозволенной любви. Хочу понять: на какой почве, почему родилась она, такая безрассудная, такая жгучая? Тяжело найти истину, ибо, живя с мужем, я все-таки не решилась переступить ту грань, которая называется изменой. Да и в том, что я раскрыла перед тобой свое сердце, нет и капли ее.

Не могу найти ответ, что заставило меня любить тебя без малейшей надежды. Любить такого, какой ты есть: немного неуклюжего, угловатого, некрасивого, иногда ворчливого, а в последние годы болезненного и постаревшего. Неужели только твои душевные достоинства так всколыхнули мое сердце? Но ведь и мой муж не лишен доброго. А я все-таки ни на миг не забываю тебя, мой любимый! Только изредка домашние заботы приглушают мысли о тебе, словно отдаляют тебя от меня, но потом эти мысли снова одолевают, особенно когда, лежа в постели и исполняя свой супружеский долг, мечтаю: «О, если бы рядом был ты, а не мой муж!» Муж, к которому я охладела и которого должна терпеть ради детей, даже ради его самого, чтобы не причинить ему боль. Пусть я одна страдаю… Одного тебя я желаю в минуты близости с мужем, вижу перед собой твои глаза, твои губы, которые могли бы меня целовать, чувствую твои руки… Куда бы и подевалась тогда та грань, которая названа изменой! Но не судьба нам побыть вместе в жизни… ибо долг перед семьей не позволяет тебе сделать и шага ко мне, ну а меня, ты знаешь, сдерживает твоя рассудочность.

В моей жизни не существует других мужчин, кроме Петра и тебя. Годами принадлежу мужу, годами мечтаю о тебе. Чтобы забыть тебя, должна была бы заинтересоваться кем-нибудь другим. Но никто не привлекает моего внимания, никого так не уважаю, ни в ком не вижу того хорошего, что в тебе. Не хотела и не хочу никого, кроме тебя!.. А до тебя ой как далеко! И рукой можно коснуться, а все равно далеко. Ослепленная тобой, своей любовью, живу будто в тумане. Ничего меня не интересует, ничего не вижу, не слышу, да и не желаю. Домашние хлопоты проходят сквозь меня как сквозь прозрачную призму. Никакие жизненные проблемы не волнуют, не могут вывести из этого сомнамбулического состояния. Мысли мои кружатся и кружатся вокруг тебя. Окончательно зашла в тупик. В таком состоянии появляется желание, чтобы третья из Парок оборвала мою нить жизни… Все же беру себя в руки, отгоняю эти мысли, потому что нужно жить ради детей. Из-за неразделенной любви еще в Римской империи влюбленные кончали жизнь самоубийством или убивали друг друга, а что же мне делать? Не имею права любить тебя — но люблю, не имею права лишить себя жизни, но… Как же это, зачем?! Тебя это не заденет, болеть мною твоя душа не будет, а дети мои пострадают из-за неразумного поступка матери…

Осень моей жизни — тридцать пять лет. А я еще не жила, не пригубила из чаши любви и капли счастья. И все-таки в моем сердце теплится огонек надежды… Уповаю на милосердный миг, лелею надежду без надежды.

Одна знакомая женщина в беседе о мужчинах сказала, что уважает их до тех пор, пока они не переступают границы товарищеских отношений. Если у них становятся масленые, плотоядные глаза, она перестает уважать их. О матерь божья! Какие же у меня глаза, когда я смотрю на тебя, мой милый! Неужели масленые и плотоядные? О, как это неприятно!

Слушая рассуждения женщин о тех, кто изменяет мужьям, слыша, какие недобрые, злые слова говорят в их адрес, я задумываюсь: а что толкнуло этих женщин на измену? И можно ли сравнивать мою нечеловеческую любовь к тебе с их увлечениями? Стою я на ступень выше их или на одном уровне с ними? А может, еще ниже?

Мне — тридцать пять… Годы разрушают лицо и тело, а я все жду и жду, когда ты первый шагнешь ко мне.

Вспоминая все эти годы, короткие, родственные встречи, жалею, что не решилась овладеть тобой, ибо знаю: никакой мужчина не устоит перед женщиной, если она хоть немного ему нравится. А то, что нравлюсь, это чувствую. Каюсь, что в пору нашей молодости, когда поняла свое сердце, не бросилась очертя голову в безумный омут любви. Возможно, уже давно пришло бы разочарование и перестала бы тебя обожествлять, моя жизнь вошла бы в берега ежедневных забот и в душе воцарился бы покой.

Нанизывая годы на нить воспоминаний, всегда вижу, что моя любовь напрасна для меня. Какой смысл приобрела моя жизнь от того, что так люблю тебя все эти годы, все эти годы надеюсь на нечто нереальное, несбыточное? Невыносимая мука! Так можно и с ума сойти. И кто меня поймет, кто?! Косые взгляды, злые языки…

Не чувствую вины перед твоей женой: мы обе любим тебя. Не собираюсь отбирать тебя ни у нее, ни у твоих детей. Лучшей жены, чем Оля, тебе не найти. Ну а любить тебя она не в силах мне запретить! Я сама в течение многих лет душу это непозволительное, неразумное чувство и ничего не могу с собой поделать. И к цыганкам бегала, и к знахаркам, чтобы отшептали, оттолкнули от меня мою любовь, успокоили, разную гадость пила, и к медикам обращалась, и все впустую… никому не удается меня спасти, не уходишь ты из моего сердца…

Мы уже в летах, мой милый. Седые стрелы пробиваются в твоих казацких усах, поредела когда-то буйная чуприна, а ты для меня все равно самый милый, самый желанный, любимый мой, неизведанный мой. Молю: о судьба моя, дай же мне минуту радости, минуту единения, минуту счастья! Чтобы потом и умереть можно было, не жалея ни о чем и ни о ком, разве только детей пожалеть, у которых такая неумная, нерассудительная мать!

Но вот нашлась наконец из многих лет ожидания такая минута, когда, забыв обо всем на свете: о женской чести, порядочности, даже о семье, призналась тебе в любви. Сказала, что готова на все, лишь бы почувствовать твои объятия, твои поцелуи, ощутить всего тебя…

Но ты отказал мне… О матерь божья, какой страшный удар!

В глазах у меня потемнело от стыда, в ушах перезвон, в висках бухает, словно молотом бьет, вот-вот упаду… Да нет, не нужно падать… не нужно. Нужно выстоять, найти в себе силы и понять тебя… Так вот какая ты, моя вершина грез, вершина вымечтанного годами счастья! Доля моя горькая!..

Но я хорошо знаю, что нравлюсь тебе, ты также мечтаешь обо мне, иначе я не решилась бы на этот шаг.

Однако ты отказал.

О твоя рассудительность! О твое благоразумие, сильная воля! Любимый мой, надаю на колени перед твоей духовной силой, чувством семейного долга, целую землю под твоими ногами… Горько плачу и горько смеюсь над собой…

Развеялся мираж. Тридцать пять лет… Годы мои, годы! Нет сил больше терпеть вас, мои крылатые… Нет сил терпеть дальше жизнь свою, ни себя, ни тебя, мой любимый… Я теряю рассудок и…» — дальше половина страницы была оторвана и страстный рассказ женщины обрывался.

9

Коваль, обхватив голову, читал исповедь Лидии Антоновны, и его душу наполняло щемящее чувство: испытал ли он в своей жизни такую любовь? Зина, Ружена — все это так. Но и так ли?..

Несчастный Петро уже не бормотал что-то несуразное, а спал тяжелым, пьяным сном, храпя и дергаясь на постели.

Дмитрий Иванович с жалостью поглядел на него.Подумал, что Пидпригорщук так и будет спать, как убитый, до самого утра, а ему, Ковалю, пора идти на свою половину… Лиды еще не было. Понятно, что она не спешит домой, где снова встретится с мужем. Испугавшись розысков полковника, Лидия Антоновна чуть ли не ежедневно перепрятывала свою тетрадку. Как кошка котенка, переносила ее из угла в угол, из одного тайника в другой, казавшийся ей в тот момент более надежным. Нервничая и спеша, женщина в конце концов спрятала тетрадь неудачно, и Петро случайно наткнулся на нее.

У реки, увидев в руках мужа ружье, направленное на нее, Лида все поняла…

Возможно, она совсем не придет этой ночью, подумалось Ковалю, переспит где-нибудь у соседей, у матери, а скорее всего, в своей бухгалтерии.

Дмитрий Иванович не мог себе простить, что не разобрался вовремя в обстановке, не предупредил события. Но как бы он поступил, если бы и догадался, что исступленная страсть Лидии Антоновны обращена на ее деверя?! Что бы сделал? Абсолютно ничего. Он спасал бы Василя от нее, а теперь выяснилось, что ее саму нужно спасать от мужа, и больше всего — от самой себя… Да и имел ли он моральное право впутываться в их интимные дела?

Коваль еще полистал страницы тетради. Теперь он обратил внимание, что она в клеточку, как и листок, подброшенный Василю Пидпригорщуку. Одна страничка, из тех, что оставались в тетради чистыми, была вырвана неровно, линия обрыва ее очень напоминала очертание листка с угрозой.

Все встало на свое место, все объяснилось само собой, и Дмитрий Иванович решил, что пора завершать свое пребывание в Выселках.

Вместо эпилога

Ни в ту ночь, ни на следующий день Лидия Антоновна домой не возвратилась. Два дня искали ее в Ворскле — интимнейшая ее тайна была раскрыта, думали — утопилась. Не нашли.

Петра Пидпригорщука судили за покушение на убийство, но, учитывая, что находился он в состоянии аффекта и что на его руках остались малые дети, — свободы не лишили. Он запил еще больше, держался день-два только тогда, когда Верунька и Миша целовали его и, плача, просили больше не нить. Но потом пьянствовал еще сильнее. В конце концов детей забрали к себе Оля и Василь.

Лидины вещи Петро берег — возможно, наделся на ее возвращение. Иногда часами сидел над Ворсклой, на том месте, где в последний раз видел жену, и кто знает о чем думал, всматриваясь в заворсклянскую даль.

С бригадиров его сняли, и он теперь редко появлялся на работе; неожиданно сдружился со старым Ковтуном, «итальянцем», который рассказывал, что и в Калабрии женщины вертихвостки, мужья у них только для отвода глаз или чтобы деньги давали, а каждая имеет еще и любовника.

Василь Пидпригорщук старался заботиться о брате, но тот все больше сторонился его, словно Василь в чем-то провинился перед ним. И старший Пидпригорщук, без вины виноватый, как будто самим своим существованием накликавший беду, тоже чувствовал себя перед братом неловко и не настаивал на сближении…

А в остальном в Выселках все было как и прежде: люди жили, работали, выращивали хлеб, картошку, подсолнечник и свеклу, каждый со своими заботами, радостями и бедами, девчата и парни влюблялись, играли свадьбы, рожали детей, росла высокая трава на взгорье, где стояла хата Пидпригорщуков, а у его подножия мирно несла свои тихие воды тысячелетняя Ворскла, словно не на ее берегах вспыхнула неизмеримой силы страсть человеческого духа…

А Лидина тетрадь?

Она стала обычным вещественным доказательством, когда судили Петра Пидпригорщука, а потом покрылась пылью среди документов дела, навек спрятанного в архивном шкафу суда, и это ее касалась бы древняя мудрость: сик транзит глориа мунди!..[23]


Свалява — Киев,

август 1987

Владимир Кашин И никаких версий Роман




…неизменным, решающим фактором… был и остается человек, его интеллектуальный, нравственный облик…


1

Труп уже увезли в морг. Следователь Спивак, судмедэксперт и эксперт-криминалист уехали из этого дома по бульвару Давыдова. А полковник Коваль все не уходил из квартиры погибшего. Чего-то ему не хватало, не давало полностью погрузиться в решение задачи, которая возникла перед ним. Не было нужных данных в условии, точки отсчета, какого-то толчка, чтобы напряженно заработал его мозг.

Вопрос пока был очень общим: что в этой квартире произошло? Несчастный случай, самоубийство или преступление?

Перед ним на широкой тахте, расчерченной мелом по контуру тела умершего, словно еще лежал задохнувшийся от газа молодой мужчина со светлыми кудрями и лубочно-красивым лицом, черты которого даже, смерть не смогла исказить — казалось, уснул и вот-вот проснется и спросит: а что вы здесь делаете, граждане? Только глубоко запавшие глаза, тени под ними, побледневшая кожа да начавший заостряться нос свидетельствовали, что это — увы! — не сон.

Чем же вызвана трагедия?

В чем настоящая причина смерти этого красивого парня?

Почти опорожненная бутылка коньяка, разбросанные по столу конфеты, пирожки из «Кулинарии», один из которых был надкусан, тарелки с нарезанной подсохшей с жирными глазками колбасой и кружочками лимона, рюмки да две чистые чашечки из кофейного сервиза, стоявшие у тарелок, давали простор любым предположениям.

Дмитрию Ивановичу хотелось еще некоторое время побыть на месте события, чтобы вглядеться в обстановку, окружавшую погибшего. Опустившись в кресло, полковник внимательно осматривал комнату, в которой, как обычно после обыска, царил беспорядок: выдвинуты ящики серванта, сложены на двух стульях и подоконнике бумаги хозяина.

Однокомнатная квартира была довольно богато и со вкусом убрана; по обеим сторонам широкого окна и стеклянной балконной двери висели тяжелые портьеры, две картины в толстых рамах на стенах, изображавшие каких-то ночных химер, были явно оригиналами, у широкой низкой тахты из чешского гарнитура стоял модный торшер-бар. И ковровое покрытие пола, и шторы на окнах, и картины, и торшер — все было выдержано в темных приглушенных тонах. Над круглым низким столиком, возле которого уселся в кресло-вертушку Коваль, свисал абажур-шар на регулируемом шнуре. Одна стена была занята лакированными стеллажами, заполненными книгами. И только белая гипсовая ножка в изящной туфельке на высокой деревянной резной подставке в углу да большая в простенке фотография обнаженной девицы были неожиданными и нарушали строгость убранства.

Коваль поднялся с кресла и, неслышно ступая по мягкому покрытию, подошел к окну, стекла которого были разрисованы подтаявшими узорами. Несмотря на то что окно долгое время держали открытым, из квартиры еще не выветрился тяжелый, кисловатый дух: смесь запахов спиртного, газа и еще чего-то удушливого.

Полковник снова открыл его. Теперь с высоты девятого этажа ему хорошо видны строгие одинаковые как близнецы здания, которые были возведены в шестидесятых — семидесятых годах, когда застраивался этот частично намытый днепровским песком микрорайон, имевший официальное название Русановка и неофициальное «Киевская Венеция», так как представлял собой остров, окруженный каналом. Взгляд Коваля скользнул по верхушкам замерзших тополей, выстроившихся вдоль широкого, длиной с километр, круто поворачивающего вдали к Березнякам, чуть покрытого сейчас слежавшимся снегом бульвара Давыдова; ходили слухи, что и бульвар Давыдова по проекту должен был превратиться в канал, и тогда на Русановке главным видом сообщения, как в настоящей Венеции, стали бы гондолы с гондольерами. Но это стоило бы больших денег, городской бюджет не мог такого позволить, и по бульвару, так же как по улицам вдоль канала и Днепра, побежали по кольцу обычные светло-коричневые «Икарусы». И только прогулочные разрисованные лодочные пристани, которые в летний период пришвартовывались на канале по обе стороны Русановки, давали право на голубое название «Венеция», столь полюбившееся жителям микрорайона и экскурсоводам.

Некоторое время Дмитрий Иванович разглядывал одинокие людские фигурки, сновавшие по улице, небольшую группку людей у подъезда, очевидно жильцов, обсуждавших событие в их доме. Потом из-за поворота появился подъемный кран. Покачивая стрелой как хоботом, похожий на слона, он медленно катился по бульвару.

«Русановка сплошь застроена, — подумалось Ковалю, — куда же он движется?»

Однако это только казалось, что здесь уже негде строить. Прекрасная застройка микрорайона оставила много свободной площади между домами, много простора и воздуха. Со временем, когда города перестанут разрастаться вширь, здесь, в больших дворах-садах между домами, конечно, поставят еще дома, и Русановка потеряет свою прелесть. Быть может, одинокий кран, как отбившийся от стада слон, уже сейчас ищет себе пристанища, свою площадку, въехав на которую он подымет хобот и трубным гласом возвестит об эре мегаполисов…

Мысли эти были случайными, Коваль еще не полностью «погрузился», как он выражался, «в дело». Пока он продолжал существовать вне этого события. Каждодневные заботы отвлекали его. В голове чередовались вопросы, связанные с задачей установления причины смерти владельца этой маленькой квартиры, и рядовые мысли о всякой всячине, еще не оставившие его: о дочери Наташе, которой где-то надо купить зимние сапожки, о том, что Ружена снова надумала ехать весной в экспедицию, «в поле», как она говорила, и о том, что нужно поздравить молодого коллегу Струця с присвоением очередного звания старшего лейтенанта, и о многом, многом другом.

Откуда-то в комнату проникали звуки шлягеров, и над головой кто-то топал в танце. Это казалось нелепым в рабочее время, днем. И тоже мешало сосредоточиться на мыслях о случившемся.

Однако он уже давно привык к тому, что главное в его жизни — служба — состоит из неожиданностей, и научился приспосабливаться к ним, привык к тому, что дела следовали одно за другим, как морские волны на берег — не успела откатиться одна, как его накрывала следующая. Отправляясь утром в министерство, тревожился: что его там ждет, какие события произошли в течение ночи. В особо сложных случаях, когда появлялась необходимость его присутствия, вызывали немедленно, даже поднимали с постели. С обычными же происшествиями оперативники райотделов вполне справлялись без него, и сегодняшняя трагедия на Русановке, о которой сразу трудно было составить определенное доказательное мнение, стала известна ему — консультанту Управления уголовного розыска, — когда группа во главе со следователем прокуратуры Спиваком уже отправилась на Русановку.

Мысли полковника постепенно возвратились к трагическому событию, и он снова принялся изучать квартиру покойного.

У него еще не определилась система осмотра, он еще не знал, на что обратить особое внимание, где прячется та ниточка, которая ему нужна. И нужна ли она вообще?.. Но так было в начале каждого розыска и дознания — неприятное ощущение пустоты вокруг, как и у новичка, не уверенного в своих силах. Но разумом он понимал, что раньше или позже ему помогут опыт и знания, а где и интуиция, когда, казалось, он все начинал чувствовать кожей, — и истина будет обнаружена.

Рассматривая приколотые над тахтой цветные фотографии стройного парня и на лыжах в горах, и в бассейне перед прыжком в воду, он как личное оскорбление воспринимал то, что эта молодая жизнь так нелепо оборвалась. Чем больше он знакомился с обстановкой, тем глубже входил в чужую жизнь и, как это бывало в каждом новом деле, волнения, радости и горести вчера еще незнакомых людей становились его собственными, а жизнь этих людей — частью его жизни.

В нем и сейчас постепенно рождалось чувство сопричастности, словно беда настигла не чужого, а близкого ему человека, сына или брата. Да, судьба не пощадила и его родного брата — десантника Северного флота, погибшего в первый год войны, в атаке на реке Лица. Но то была война, а в мирное время… И Дмитрий Иванович понял, что не успокоится до тех пор, пока не установит с абсолютной точностью, «что» или «кто» оборвал эту жизнь! Несчастный случай или чья-то злая воля…

По мере того как он все глубже будет вникать в дело и все больше незнакомых людей будет распределяться по противоположным полюсам, для одних он тоже сделается человеком своим, близким, даже дорогим, для других — страшным и ненавистным.

Так происходило всегда, и он знал, что так будет и на этот раз. Важно, чтобы новые персонажи новой человеческой трагедии, или, может быть, трагикомедии, побыстрее и без ошибки потянулись при его помощи к этим — каждый к своему — полюсам. В первое время придется, конечно, собрать их в своем представлении всех вместе и познакомиться поближе. Как и в искусстве, сперва для него недостаточно будет двух красок: черной и белой. Сначала люди предстанут перед ним в многогранном обличье, но в отличие от художника потом он расставит всех в зависимости от их поступков на точно определенные законом места — черные или светлые, чтобы каждый получил свое.

Расхаживая по комнате и размышляя над возможными вариантами трагического события, Дмитрий Иванович вдруг заметил тень, мелькнувшую за его спиной.

Он обернулся. Это было длинное узкое зеркало, искусно вделанное в простенок между окном и балконной дверью, на которое он сразу не обратил внимание. Из зеркала на него глядело серьезное неузнаваемое лицо. Лицо это пополнело, огрубело, волосы над лбом стали реже, намечая будущие залысины, под правым ухом появился какой-то бугорок — полковник ощупал его пальцами — кажется, небольшой жировичок, от глаз тянулись гусиные лапки. Только сосредоточенный взгляд, свидетельствующий о напряженной работе мысли, был, как всегда, его, Коваля.

Время, время!.. Да ладно, он ведь не женщина, чтобы тревожиться о приближающейся осени жизни…

Полковник вздохнул и еще раз посмотрелся в зеркало.

Из своей многолетней практики Дмитрий Иванович вынес убеждение, что любое занятие никогда не мешает углубленной работе мысли, что подсознание не знает перерывов и постоянно напряженно трудится, что бы ни делали в это время руки, на что бы ни смотрели глаза, что бы ни воспринимал слух. Иногда, наоборот, даже помогает работе мысли, по невидимым каналам ассоциаций связывая внешние признаки предметов с их внутренними, еще не осознанными им отражениями, определяя, казалось бы, незаметное глазу подобие вещей и событий или подчеркивая их различие…

Подойдя к книжным полкам, Коваль пробежал взглядом по корешкам. Большинство книг были техническими справочниками и учебниками, трудами но машиностроению. Художественной литературы — всего несколько разрозненных книг да две-три многотомные подписки классиков, которые, учитывая трудности подписки, вряд ли определяли истинные вкусы хозяина.

Коваль наугад вытянул одну из книг. На титульной странице стоял экслибрис хозяина: «Журавель А. И.» Да, погибшего звали Антон Иванович Журавель. Штриховой рисунок экслибриса показался занимательным. Внизу были нарисованы какая-то машина, линейка и кронциркуль. А вверху, в высоком, покрытом облаками небе, диссонируя с этими техническими аксессуарами, красовалась изящная женская туфелька, над которой, широко раскинув крылья, летел журавлик. Коваль полистал книгу и поставил ее назад на полку.

Среди других внесенных в протокол осмотра вещей погибшего была и пухленькая записная книжка. В красном, под кожу, переплете, оставленная следователем по просьбе Коваля, она кровавым пятном лежала сейчас на столе.

Закончив беглый осмотр комнаты, Дмитрий Иванович взял записную книжку и, возвратившись в удобное кресло, стал ее рассматривать. Страницы пестрели телефонными номерами, большей частью учрежденческими, непонятными формулами, маленькими, наспех набросанными чертежиками, в которых Коваль с трудом разбирался, и многочисленными рисунками женских ножек в изящных туфельках и сапожках. Были и стихи, и какие-то записи, которые в будущем еще следовало изучить.

Точные науки не были для Дмитрия Ивановича темным лесом, но взлет научно-технической революции был столь стремителен, что знаний, полученных в юности, уже не хватало. Поэтому, когда он сталкивался со сложной технической загадкой, обращался к специалистам-экспертам. Рассматривая сейчас записную книжку, Дмитрий Иванович подумал, что и на этот раз не обойдется без консультаций с опытными инженерами.

Недавно он был буквально ошарашен, прочитав в газете, что ученые сумели найти алгебраическое решение задач по распознаванию, сумели смоделировать при помощи математики такие функции мозга, как способность находить сходство, действовать на основе интуиции и тому подобное.

Коваль знал, что человеческий мозг ежечасно, ежеминутно, ежесекундно что-то сопоставляет, выбирает, отбрасывает из того, что человек видит, слышит, чувствует. И все это происходит подспудно.

В значительной мере, и всегда неосознанно, эта способность мозга и интуиция помогают и ему в его профессиональной деятельности: увидеть, сравнить, выстроить логическую линию и разоблачить преступника. Однако для полковника было обидным открытие, что интуицией, как проявлением особой способности человеческого мозга, стала обладать и машина, что создано целое направление в науке, развивающее эту способность машины при помощи эффективных математических алгоритмов.

Ему представлялось, что этим заканчивается эра чисто человеческого интеллекта, и его полностью заменит машина, и возможно, он будет последним из могикан, кто по старинке обходится без машины и использует только свой опыт и интуицию.

Нет, он еще не мог осознать это и передать свои человеческие функции, свой опыт, свою интуицию машине и принимать ее решение как неопровержимое доказательство. Да и математика, наверное, пока не готова принять от него эстафету классификации человеческих поступков, распознавания их и, отсюда, решения человеческой судьбы… Его мозг еще долго будет служить людям!..

Оторвавшись от этих мыслей, Коваль стал дальше изучать красную книжечку.

Напротив многих телефонных номеров стояли женские имена. Мужских было всего три. Дважды повторялось и было подчеркнуто «Келя». Повторялось и имя «Нина». Потом полковника заинтересовала странная запись «Кель-Потоцкий — 300». «Келя» и «Кель». Возможно, «Потоцкий» — это фамилия какого-то «Келя» или «Коли» — запись была неразборчивой — но Ковалю подумалось, что Потоцкий — печально известная на Украине фамилия бывшего польского магната. «Кель»? «Кель», «Кель»? Полковник напрягал память. Почему ему знакомо это слово? Да, так, кажется, называется Кельнская футбольная команда в ФРГ — «Köln». Странная ассоциация! Не туда ли ведет ниточка?

Следующая запись еще больше удивила полковника. Ниже было написано:

«Должок пана! Позвонить в Одессу. Напомнить и Келе, дружба дружбой, табачок врозь!»

Значит, Келя — это женское имя?!

Дмитрий Иванович сделал для себя выписки телефонов наиболее часто повторяющихся фамилий, решив прежде всего встретиться и побеседовать с этими людьми.

Коваль сидел в шинели и не замечал, что в комнате очень холодно, и только когда замерзли пальцы, отложил записную книжку, потер руки и поднялся, чтобы закрыть окно. Из комнаты он прошел в кухню, чтобы и там закрыть такое же большое двойное окно, распахнутое настежь еще его коллегами из опергруппы.

Покончив с этим делом, Дмитрий Иванович облегченно вздохнул: шлягеры звучали теперь тихо, приглушенно, даже топот над головой вроде бы прекратился…

Полковник еще раз обвел взглядом небольшую, казалось, обычную кухоньку. Однако кухня была не совсем обычной.

Никакой занавеси в проеме для двери между ней и комнатой не было. Квартира была той давней постройки, когда по упрощенному сверхэкономичному проекту дверь в этом месте не предусматривалась. Некоторые хозяева находили «шабашников» и навешивали двери, другие закрывали проем цветными вьетнамскими занавесями из бамбуковых палочек. Хозяин этой квартиры почему-то оставил проем открытым, и из кухни просматривалась вся комната, а из комнаты — часть кухни с плитой и высоким голубым пеналом. К стенке пенала была приколота большая цветная реклама какой-то заграничной фирмы: изящные модели женских туфель и сапожек, закрытые, открытые, лодочки с маленькими каблучками и на высоких «шпильках», сапожки со змейками и без них, отороченные мехом, зимние, и тоненькие — летние.

Большую часть кухни занимали низкий столик, похожий на табурет, сапожный стульчик, перетянутый ремнями на сиденье, полочка с баночками белого клея, цветным воском, шилами и ножиками, воткнутыми в ременные пазы. В углу возле небольшой старой швейной машинки «Зингер» стояли и лежали рашпили, металлические супинаторы, клещи, шпандер для снятия колодок и еще какие-то инструменты, назначений и названия которых Коваль не знал. Рядом валялось несколько кусков цветной кожи. Дмитрий Иванович открыл баночку с белым клеем, в нос ударил острый запах ацетона. Потом полковник взял в углу изящной формы незаконченный женский сапожок и, повертев в руках, снова поставил на место. Было ясно, что хозяин приспособил свою кухню под сапожную мастерскую, и стоило Ковалю закрыть окно, как в ней резко запахло ацетоном и кожей.

Это удивляло, так как, кроме погибшего, никто в этой квартире не жил, а по специальности Журавель был вовсе не сапожник, а младший сотрудник научно-исследовательского института.

Рассматривая рекламу и по-прежнему удивляясь странному совмещению занятий хозяина, Дмитрий Иванович понял то чувство, которое у него появилось при осмотре квартиры и которое он не сразу распознал: какое-то несоответствие было в ней, то ли чего-то не хватало, то ли было лишним. В комнате это чувство вызывало соседство дорогого двухкассетного японского магнитофона «Шарп», импортного цветного телевизора с приставкой со старинным граммофоном, увенчанным огромной раскрашенной трубой, соседство мрачных ночных химер на картинах с белой гипсовой женской ножкой. А во всей комфортабельной квартире — изысканно обставленная комната и сапожная мастерская на кухне.

Тем временем за дверью, на лестничной площадке, послышалось какое-то движение. Кто-то поднялся на этаж и сбивал с обуви снег.

Коваль подошел к двери: возможно, человек хочет войти в квартиру Журавля!

Но нет — неизвестный ковырял ключом в замке другой квартиры. Поняв эту возню, полковник решил, что возвратился сосед Журавля. Ковалю нужно было установить причину гибели молодого ученого: несчастный случай, самоубийство или, может, преступление, убийство. Начинать розыск следовало прежде всего с соседей. Кто, как не они, лучше остальных могли знать погибшего. По вызову одного из них, старика-инвалида, приехали газовщики, а потом и милиция.

Впрочем, едва ли здесь имело место убийство. Предварительно осмотрев труп, судмедэксперт не обнаружил следов насилия. Открытая конфорка газовой плиты и почти полный чайник воды на ней, сильный запах газа, буквально ударивший в нос, как только аварийная бригада «Киевгаза» отворила дверь, давали основание предполагать, что произошло случайное отравление газом: на поддоне плиты стояла вода, выхлюпнувшаяся из чайника и залившая огонь, погибший, очевидно, уснул в состоянии опьянения, забыв о чайнике и не закрыв кран.

Да и никаких следов убийцы! Какое же это преступление, когда нет признаков насилия и следов преступника? Непременно в таком случае должны быть характерные признаки преступного деяния — прямого, непосредственного, или непрямого, но создавшего условия для гибели человека, или, наконец, заведомо преступного бездействия, которое может привести к смерти.

Но ни первого, ни второго, ни третьего Коваль здесь не усматривал. И поэтому пока не мог построить никакой версии происшествия.

«Впрочем, — думал полковник, — впереди еще подробное заключение экспертизы, более детальное и точное, чем предварительное. Поживем — увидим…»

Возня у соседней двери прекратилась, и Коваль понял, что человек замешкался, перед тем как открыть свою дверь и войти в квартиру.

Прошло с полминуты. Неизвестный все еще стоял на площадке. Видимо, узнав у столпившихся у подъезда людей о трагическом происшествии и приезде милиции, он интересовался тем, что сейчас делается в квартире Журавля, но заглянуть не решался… Наконец, скрипнув дверью, сосед вошел в свое помещение…

2

Когда Коваль постучал в соседнюю дверь, на пороге появилась чернявая женщина выше среднего роста. Дмитрий Иванович одним взглядом окинул ее ладную крепкую фигуру в дешевом клетчатом, совсем не зимнем, пальто. Черные как смоль волосы ее были гладко зачесаны назад и тщательно затянуты тесемкой, оставляя на свободе недлинную косу. Четко очерченное лицо со сдвинутыми черными бровями и строгим ртом казалось одновременно и красивым и волевым, если бы не слезы, еще не высохшие на глазах. Коваль догадался, что у подъезда ей уже рассказали о трагедии, случившейся в доме.

Женщина растерянно посмотрела на незнакомого человека.

— Я вас слушаю.

— Полковник Коваль, — представился Дмитрий Иванович. Он понял, что шаги на лестничной площадке, которые он слышал, принадлежали этой женщине.

— Павленко Варвара Алексеевна, — в свою очередь назвалась она. Лицо женщины приняло отрешенное, жесткое выражение.

— Разрешите, — произнес Коваль и, следуя за хозяйкой, отступившей в глубь квартиры, вошел в комнату. Он обратил внимание, что женщина еще не успела раздеться с улицы. Следы ее растерянности — покупки: хлеб, пакеты молока, картофель в сеточке — она не отнесла на кухню, а бросила здесь же, в первой комнате, на единственно новую вещь — плюшевый диван — подтверждали догадку Дмитрия Ивановича о том, что люди на улице уже проинформировали ее о трагедии.

Состояние хозяйки заставило Коваля повременить с расспросами. Женщина, не глядя на него, заявила, что мужа дома нет, что он в командировке, а она так потрясена случившимся, что не может прийти в себя. Потом вдруг расплакалась, да так сильно, что Коваль испугался истерики.

Однако Дмитрий Иванович не ушел. Извинившись за беспокойство, попросил женщину собраться с силами и ответить на несколько вопросов. С трудом сдерживая рыдания, от которых ее трясло как в лихорадке, Варвара Алексеевна наконец вытерла платочком лицо и подняла на полковника глаза, в расширенных зрачках их стоял ужас. Дмитрию Ивановичу подумалось, что так переживают смерть человека более близкого, а не просто соседа.

В конце концов женщина справилась с собой, сняла пальто и унесла покупки на кухню.

Коваль тем временем рассматривал ее жилище. Ему нужно было делать свое дело, и ничто в этом доме не должно пройти мимо его внимания. По привычке в глубине его сознания невольно фиксировалось все, что видел глаз.

Квартира Павленко выглядела не просто бедно, а как-то убого. Дмитрию Ивановичу даже пришлось порыться в своей памяти, пока не извлек оттуда это точное слово — «убого». Такое впечатление создавалось не потому, что мебели было мало — диван да невысокая старенькая стенка, которая несмело теснилась напротив окон, да явно не хватало обычного стола и стульев. Ощущение убогости придавали помещению прежде всего застиранные занавески, исшарканный паркет, только по углам комнаты сохранивший следы мастики, и небольшой устаревший черно-белый телевизор типа «Весна». Казалось, и застоявшийся воздух в непроветренной комнате пах бедностью. И первая комната, и вторая, видневшаяся через приоткрытую дверь, были чрезмерно вытянутыми и производили впечатление маленьких и неуютных.

Вскоре Варвара Алексеевна возвратилась в комнату. Коваль усадил ее на диван и сел рядом.

Женщина отвечала на его вопросы неохотно и односложно. Слова выговаривала медленно, запинаясь. Как будто, прежде чем произнести любое из них, она взвешивала его, решая, следует ли произносить, и только после этого выговаривала, словно прочитывала записанное. Так поступает человек, плохо знающий язык, на котором вынужден разговаривать, или почему-то неуверенный в себе. Варвара Алексеевна была явно несобранной, время от времени принималась плакать и всячески старалась побыстрей окончить неприятный разговор, отделаться от непрошеного гостя. Понимая ее состояние, Коваль стал расспрашивать сначала о вещах, далеких от трагического события в доме. Узнав, что Варвара Алексеевна работает бухгалтером в тресте зеленых насаждений, поинтересовался, чем занимается трест в зимнее время, удовлетворена ли она работой, и только потом постепенно перешел на вопросы о соседях по дому, о муже. Всем своим поведением Дмитрий Иванович старался подчеркнуть, что расспрашивает больше для проформы, по служебной обязанности — мол, дело уж у него такое сложное и гибель Антона Журавля, их соседа, одно из тех происшествий, которые, к сожалению, еще случаются в жизни и происходят в большинстве случаев не по злой воле людей, а из-за случайных, трагических совпадений.

И вот, мол, теперь ему приходится заниматься этим скучным делом и задавать Варваре Алексеевне вопросы, отнимая и у нее, и у себя время.

Коваль, казалось, был не очень-то и внимателен к ответам женщины, будто слушал ее вполуха, иногда переспрашивал, хотя кроме «да» или «нет» Варвара Алексеевна мало что произносила, и продолжал рассматривать комнату, словно старая стеночка да жухлые занавески его интересовали больше, чем эти ответы. Выяснилось, что муж Варвары Алексеевны — Вячеслав Адамович Павленко — был не только соседом, но и коллегой погибшего. Вместе работали в одном научно-исследовательском институте младшими научными сотрудниками.

Дмитрий Иванович еще многое не знал и не понимал в случившейся трагедии. Он не знал, что за люди сам погибший и его соседи, люди, которые внезапно вторглись в круг его обязанностей и судьбой которых он вынужден теперь интересоваться. Он пока еще не представлял себе того мира, в котором жил Антон Журавель, и должен был не просто представить мир этого белокурого парня, так внезапно расставшегося с жизнью, представить хотя бы в общих чертах, но и узнать о нем и его окружении все до мельчайших подробностей, ни в каких документах не регистрируемых.

Поэтому сейчас, волею случая начиная свой первый разговор о событии не с самым близким Журавлю, как оказалось, человеком — его сотрудником Павленко, который находился в командировке, а с его женой, полковник мог задавать вопросы только общего характера, еще сам не зная, что больше всего его заинтересует. Он словно блуждал во мраке, не имея чем осветить его и надеясь только на удачную случайность, на тот лучик, который вдруг ворвется в окружающий мрак.

Шлягеры и топанье ног проникали и в квартиру Павленко и раздражали Коваля.

Он посмотрел на потолок и спросил Варвару Алексеевну:

— И часто так? Среди белого дня.

— Невозможные люди. Девчонка бездельница, ученица в парикмахерской, когда не на смене, сразу за магнитофон. И компанию собирает. Голова трещит от них…

Ненавязчивая манера беседы Коваля, по-видимому, успокоила женщину, и она стала отвечать не так односложно и неприязненно, как вначале. Взгляд ее хотя и оставался настороженным, но был уже не таким недобрым.

Она бы уклонилась от всякого разговора с этим неприятным ей человеком с холодными, как она назвала про себя «рыбьими», глазами. Но этот человек словно между прочим сказал, что зашел сейчас потому, что не хотел приглашать ее в милицию ради нескольких деталей, которые его интересуют, и она согласилась, что так, конечно, лучше.

Помогая Варваре Алексеевне наводящими вопросами, Ковалю кое-что все-таки удалось узнать об этом кооперативном доме и о соседях Журавля.

Об одном из них, о старике-инвалиде Анатолии Трофимовиче Коляде, недавно похоронившем жену, Коваль, правда, уже немного знал со слов участкового инспектора и составленного им протокола.

Утром внимание Коляды привлекло необычное поведение собаки, когда-то подобранной на улице с перебитой лапой и прижившейся у него. Пес, прозванный им Лапой, тоже был не молод и теперь составлял все общество одинокого пенсионера. Лапа в эту ночь спал неспокойно, с рассветом разбудил Анатолия Трофимовича и, как показалось хозяину, просился во двор. Но тому очень не хотелось выходить спозаранку на мороз, тем более что перед сном он, как всегда, выводил Лапу и тот побегал достаточно. Когда совсем рассвело, Лапе стало невмоготу — он уже скулил под дверью и начал лаять на нее.

В конце концов Анатолий Трофимович, ворча, слез с кровати, оделся и отворил дверь. Собака выбежала в коридор, оглянулась на хозяина, словно приглашая его следовать за ней, а затем набросилась на дверь, ведущую в квартиру Журавля.

Анатолий Трофимович, подойдя к соседней двери, и сам почувствовал неприятный запах. Ему сразу вспомнилось, как в прошлом году Лапа так же лаял, когда у них на кухне сочился газ из неисправной плиты.

Он постучал в дверь. Журавель не отозвался.

Пес не успокаивался. Коляда постучал сильнее.

Сосед не вышел.

Тогда старик, забрав собаку, возвратился к себе и позвонил в аварийную «Киевгаза». Газовщики, приехав, обнаружили, что из квартиры идет газ. Они и вызвали милицию…

Сейчас Варвара Алексеевна упомянула, что Коляда после смерти жены стал очень странным. Старик не принимал помощи ни от кого, дичился людей и разговаривал только со своим Лапой, как с человеком. С шофером и его женой, которые, отправив детей в деревню, завербовались на Север, Варвара Алексеевна по-соседски дружила, хотя дружба эта ограничивалась небольшими взаимными одолжениями. С новыми временными жильцами из трехкомнатной квартиры, офицером и его женой, они с мужем, Вячеславом Адамовичем, только раскланивались. Другое дело — Антон Журавель.

— Мой Слава, — все еще глотая слезы, говорила Павленко, — частенько сиживал у него. Им института не хватало. И домой придут — никак не разойдутся…

— Так, так, — поддакивал полковник. — Значит, и дома вместе. И о чем же беседы или споры-разговоры?

— Журавель к нам почти никогда не заходил. Все больше Вячеслав к нему. Так что разговоры их не слышала. Да, конечно, о чем же?! О своих делах, о науке, об институте…

Женщина замолчала. Потом, отвечая на вопрос Коваля, сказала, что муж в командировку вроде бы и не собирался. Утром, как всегда, ушел в институт. Но вдруг позвонил ей на работу и сообщил, что срочно улетает в Армению. Не взял даже чемоданчика со сменой белья и другими необходимыми вещами.

— Он еще не знает, что Антона Ивановича нет в живых, — вздохнула Варвара Алексеевна, грустно покачав головой, — приедет, а тут… Удар-то какой! Как перенесет? — снова вздохнула она.

Холостяцкого образа жизни Журавля, к которому «вечно шлялись девки», Варвара Алексеевна не одобряла. Недовольна была и застольями, на которые сосед звал и ее мужа. Но терпела. Потому что расторопный Журавель помогал Вячеславу в научной работе. Утирая слезы, Варвара Алексеевна призналась, что теперь ее Славику труднее будет написать кандидатскую, и, по-видимому, от этой мысли ей становилось еще горше.

— Значит, вы поддерживали эту дружбу?

— Честно сказать, не до конца. Боялась, что и мой приучится пить… Но, бог миловал, не спился… Благо я тут рядом. А насчет женщин… — отвечая на немой вопрос полковника, пожала плечами собеседница, — я была спокойна. Он у меня однолюб… Другой раз выговаривала Антону Ивановичу, но не пускать Славу неудобно было. Мой, хоть и головастый, да, к сожалению, увалень, пробиться сам не может. Да и, кроме того, им нужно было общаться. Над одними и теми же темами работали… А покойный… — Варвара Алексеевна остановилась, словно снова вспомнив о том, что Журавель погиб, закашлялась и потянулась за носовым платком, — пробивной человек был, земля ему пухом. В институте ценили и уважали… Что ж тут разводить их в разные стороны? Да и не удалось бы мне это.

Варвара Алексеевна не расспрашивала полковника о подробностях гибели соседа, как все это случилось, — казалось, ей было достаточно того, что узнала у подъезда. Это сначала удивляло Коваля, потом он решил, что у Варвары Алексеевны, как и у любой другой женщины, боязнь страшных подробностей подавляла естественное любопытство.

— А Вячеслав Адамович как относился к своему коллеге?

— Прекрасно… Иногда, правда, жаловался, что вот придумает что-нибудь, скажет Антону, тот сначала высмеет, а потом, глядь, сам уцепится за идею и пошел-поехал по институту продавать ее. Извините, ну не продавать, пропагандировать. Да уже как свою. И все пироги и пышки Журавлю, — вздохнула женщина. — Обидно. Мой тютя переживает, да стесняется приятелю замечание сделать. Говорил, неудобно, я же так, в общем, высказался, а он все оформил, да и кое-что своего добавил, переделал.

Однажды из-за этого между ними черная кошка чуть не пробежала… Но потом все снова наладилось.

Научная среда для Коваля была незнакомой, и он хотел поближе ее узнать. Конечно, Варвара Алексеевна не принадлежала к ней, не могла быть достаточным источником такого изучения. Но все-таки, думалось Ковалю, работа мужа, его интересы так или иначе обсуждались в семье, кое-чем Павленко, вероятно, делился с женой, о каких-то институтских событиях рассказывал.

— Над чем сейчас работает ваш муж? Я думаю, он делился с вами.

— Не особенно. В начале года, помнится, пришел вечером довольный, обнял меня и воскликнул: «Эврика!», что-то придумал, я не поняла, какой-то способ шлифовки металла…. Я в этом не очень разбираюсь. Да и Слава больше не вспоминал… Видно, не захватило его… А когда поинтересовалась, он сказал: «Отцепись!» Он потом еще что-то придумывал… А чем конкретно сейчас занят, не скажу, не знаю…

— А Журавель?

— Понятия не имею. Знаю только, что оба они машиностроители, специалисты по обработке металлов… То есть уже не оба, — спохватилась женщина. — Какой ужас, какой ужас! Подумать только! — она закрыла глаза и встряхнула головой, словно отгоняя видение.

Варваре Алексеевне было явно не по себе, ее тошнило, смыкались веки, будто она плыла на корабле по бурному морю, то падая в бездну, то взлетая на гребень волны. Во время беседы человек, сидевший рядом, то и дело расплывался в каком-то зыбком свете, и пока, как из морского тумана, он показывался снова, Павленко успевала увидеть своего мужа, услышать его робкий, с нотками детской обиды голос. Детей у них не было, и у нее к Славе кроме женской любви было еще и материнское чувство, как к малому беззащитному ребенку.

В этом году с мужем что-то произошло, ей показалось, что он потерпел в чем-то неудачу, переживает ее, сломался и замкнулся в себе. И душной летней ночью, когда они лежали порознь на супружеской постели, и в эти зимние ночи, когда в спальне становилось холодно и Вячеслав во сне прижимался к ней, он спал неспокойно, часто вздрагивая и бормоча, и щемящее чувство жалости к мужу не раз охватывало ее.

В последнее время все чаще Вячеслав поднимался среди ночи, садился на кровати и подолгу вглядывался в темный квадрат окна. Она тоже просыпалась, словно связанная с ним ниточкой, спрашивала: «Что с тобой?» — и, не дождавшись ответа, целовала и снова засыпала.

Он был молчун по натуре. Но иногда и у него наступала минута откровенности. Тогда прорывались жалобы на судьбу, на то, что невезучий, что и в институте с ним не считаются, и перспектив у него будто бы нет. Она успокаивала, говорила, что он способный, даже талантливый, но следует быть смелее, порасторопней, как, к примеру, их сосед Антон Журавель.

Но муж только вздыхал в ответ и признавался, что до Антона ему далеко, тот может любую его мысль так украсить и расцветить, даже он, Вячеслав, не верит, что вначале это была его идея, а не Антона…

В конце концов выговорившись, облегчив душу, муж засыпал, а она еще долго лежала возле него с открытыми глазами, и горькая боль сжимала ее сердце. Она была готова вместе с ним драться за его судьбу, защитить от обидчиков, от превратностей жизни, любой ценой помочь, но как это сделать, не знала…

Как ни странно, но сейчас, во время беседы с полковником, она вдруг обнаружила, что обычное чувство жалости к мужу куда-то исчезло. Она вспомнила о нем с какой-то неприязнью и обидой. Его жалобы, его душевная слабость, непростительная для мужчины, заставлявшая брать на себя непосильную нагрузку, сейчас вдруг возмутили и ужаснули ее. Столько лет жить с ним, любить, верить в него, в его звезду, надеяться устроить с ним яркую достойную жизнь! Ей ведь, как всякой женщине, так хотелось иметь рядом мужское плечо, на которое можно опереться!.. А что получилось?! Вот и теперь он неожиданно уехал в командировку, оставив ее наедине с милиционером, вызывавшим у нее тяжкое чувство…

На образ мужа накладывались воспоминания о Журавле — то идущего ей навстречу где-то во дворе, то стоящего рядом с мужем, то лежащего на тахте в своей квартире…

— Журавель еще успевал и сапожничать, — словно издалека услышала она голос Коваля. — Много к нему заказчиц ходило?

Она открывала глаза, и снова вырисовывался перед ней полковник милиции, сосредоточенно глядевший на нее.

— Да, он шил. По-моему, немного. Вячеслав говорил, что только своим подружкам. Как-то видела у него туфельки, просто очарование, обещал и мне, да не собрался, — добавила женщина. — Бог с ними, с туфельками…

— Вы знаете кого-нибудь из его заказчиц?

— Пожалуй, нет, — произнесла, подумав, Варвара Алексеевна. — Портниха одна к нему частенько наведывалась, а больше так, прибегали-убегали. Мне не было дела их выслеживать… Но чаще всего Вячеслав говорил о машинистке из института, Нине. Вообще муж не одобрял такой калейдоскоп приятельниц, какой был у соседа. Придет, бывало, от него и возмущается, мол, черт знает что творит Антон! И бабенок этих, в общем, не жаловал. Разве что машинистку жалел. Очень, говорил, милая и очень несчастная. Ко всем бедам ей надо было еще и в Антона влюбиться… А тот только голову морочит… Я ее тоже встречала здесь, довольно миленькая на вид…

На вопрос полковника, не знает ли она, кто был вчера у Журавля в гостях, Варвара Алексеевна молча взялась за голову. Ссылаясь на невыносимую головную боль, женщина поднялась с дивана и сказала, что не может больше разговаривать. Коваль видел, как на ее лице действительно все сильнее проступали красные пятна, понимал ее состояние и согласился продолжить беседу в другой раз. Кое-какую первоначальную информацию он все-таки сумел получить.

Если бы его спросили, какоевпечатление произвела на него Варвара Алексеевна, он сказал бы, что женщина она впечатлительная, во время беседы была крайне угнетена, хотя старалась не показывать этого. Но когда ей это не удавалось, она вздрагивала, с ужасом оглядывалась на дверь, словно оттуда вот-вот должно было появиться нечто страшное.

Впрочем, и неудивительно: о смерти в суматохе будней обычно не думают, но если она входит пусть даже не в твою дверь, а к соседу, то все равно бросает черную тень на все вокруг, оглушает, и от чувства, что она незримо присутствует рядом с тобой, не сразу удается освободиться.

3

Провожая полковника, Варвара Алексеевна выглянула на лестничную площадку. Коваль заметил, как вдруг загорелись ее глаза. «Вот одна, — пробормотала Павленко. — Эта самая Нина».

Дмитрий Иванович увидел худощавую женщину в пальто с дешевым, из искусственного меха, воротничком, вышедшую из лифта. Варвара Алексеевна, очевидно не желая встречаться с ней, буркнула полковнику: «До свидания», — и прикрыла за ним дверь. Дмитрий Иванович был уверен, что она осталась стоять в прихожей, прислушиваясь к тому, что происходит на лестничной площадке.

Молодая женщина подняла взгляд на незнакомого мужчину и остановилась. Лифт тем временем, загудев, ушел.

Коваль, сделав вид, что не обращает на нее внимания, не стал вызывать лифт, а начал спускаться по ступенькам. Увидев, что незнакомец уходит, Нина приблизилась к квартире Журавля и нажала на кнопку звонка.

В этот момент Коваль, словно что-то вспомнив, пошел обратно.

Женщина обернулась, потом взгляд ее заметался по двери, которая не открывалась. И, вдруг заметив, что дверь опечатана, она замерла в испуге.

— Полковник милиции Коваль, — представился Дмитрий Иванович. — Вы к кому?

Столбняк, охвативший женщину, прошел не сразу. Наконец она нашлась.

— Это Антона Ивановича Журавля… — показала на папку, которую держала в руках, пытаясь раскрыть ее непослушными пальцами, — его работа… Я машинистка из института. А что случилось?

Все слова она произнесла как-то робко, не глядя на Коваля, и легкая краска тронула ее молодое приятное лицо. Да и спросила она так тихо, словно не была уверена, имеет ли она на это право.

— Ваш сотрудник Журавель этой ночью погиб, — сказал Коваль.

— Что-о-о? — казалось, не расслышала женщина. — Погиб? Вы сказали: «Умер»? Как это?! Что вы такое говорите?!

Побелев, как снег, принесенный на сапожках, закрыв глаза, не пытаясь удержать выскользнувшую из рук полиэтиленовую панку, она прислонилась к стене и простонала:

— Не может быть! Почему?! Как?

Испугавшись, что женщина грохнется на пол, Коваль приготовился было подхватить ее, но она собралась с силами и, тяжело дыша, открыла глаза. Ее светлые, миндалевидные глаза стали какими-то странными, совсем бесцветными. Она уставилась этими пустыми глазами в полковника, потом почему-то кивнула, словно смиряясь со страшной новостью, механически взяла из рук Коваля поднятую им папку и с каменным лицом отошла от двери, направляясь вниз.

— Подождите, — остановил ее Коваль. — Как ваша фамилия?

— Барвинок.

— Нина?

Она кивнула.

— Институт машиностроения?

— Да. НИИ. А… — Женщина испуганно обернулась на опечатанную дверь, будто оттуда могла выползти смерть, и вдруг залилась слезами.

— Боже мой, боже мой, Антон, Антон Иванович… Антон Иванович, — повторяла она, уцепившись руками за перила. Усилием воли стараясь сдержать слезы, которые непроизвольно катились из ее глаз, глотая эти слезы, спросила: — Где же он?

Коваль пожал плечами: уже в морге.

— Да, да, — согласилась женщина. — Я понимаю. Ах, боже мой! Как же это случилось? Когда? Почему? Кто его убил?

Она была вне себя, как в полуобмороке. Топталась на первой ступеньке, словно не зная, на что решиться: идти дальше вниз или возвращаться назад.

Полковник внимательно наблюдал за ней.

— Хотите мне что-то сказать?

— Нет, нет, что вы?! — в глазах женщины появилось осмысленное выражение. — Я пойду?.. Да, да, я пойду, — сказала она, не ожидая ответа на свой вопрос.

— Хорошо, — согласился Коваль, — мы с вами побеседуем позже.

Машинистка, забыв о лифте, медленно спускалась по лестнице. Когда она скрылась на нижнем марше, Дмитрий Иванович, выждав минуту, посмотрел через застекленные рамы на лестнице вниз на бульвар, который начинал растворяться в лиловом зимнем свете. Ему еще раз захотелось увидеть Нину. Некоторое время она не появлялась в поле его зрения, а когда наконец полковник увидел сверху ее маленькую, будто согнутую от удара фигурку, с трудом признал в ней ту стройную, молодую женщину, с которой только что беседовал на лестнице.

Дмитрий Иванович обвел взглядом двери, выходившие на площадку, решая, кем же следующим из соседей Журавля нужно будет заняться оперативной группе.

В этом кооперативном доме, построенном еще во времена, когда жилищная кооперация на песчаной Русановке только разворачивалась, на каждом этаже находилось четыре квартиры: однокомнатная, две двухкомнатные и трехкомнатная.

Лучше всех в проекте была одинарка, в ней и жил Журавель — двадцатиметровая комната с балконом, небольшая, но уютная кухонька. Двухкомнатные были не намного больше по площади и казались одной большой комнатой, почему-то разделенной тонкой перегородкой. И наконец, трехкомнатная представляла собой «распашонку», где большая комната, от которой в обе стороны отходили две крохотульки, выглядела просторным холлом перед спаленками…

Полковник знал со слов Варвары Алексеевны, что во второй двухкомнатной живет старик пенсионер, недавно потерявший жену. Он редко выходит из дома из-за болезни ног, и исполком уже много лет обещает ему предоставить квартиру на первом этаже. Хозяева трехкомнатной завербовались на Крайний Север и, заперев в боковушках свои вещи, сдали на три года большую комнату офицеру с супругой.

Коваль подумал, что прежде всего следует познакомиться поближе со стариком пенсионером. По его вызову приехала аварийная газа. Да, старики, как показывает практика, обычно наиболее наблюдательны и внимательны к жизни других людей.

Однако сам Коваль сейчас к Коляде не зашел. Решив поручить собрать нужные сведения в этом доме старшему лейтенанту Струцю, Дмитрий Иванович стал спускаться по лестнице, на бульваре его должна была ждать машина.

* * *
Тем временем Нина Барвинок, пошатываясь и останавливаясь, словно пьяная, брела по замерзшему бульвару. Мысли ее путались. Она еще не могла осознать до конца происшедшее. Ведь утром, как всегда опаздывая, прибежала запыхавшись в институт и только плюхнулась на свое рабочее место, за машинку в маленькой комнатке машбюро, — к ней подошел Павленко и попросил срочно отпечатать командировочное удостоверение. Пока она заполняла бланк, Вячеслав Адамович нетерпеливо переминался с ноги на ногу и вдруг спросил, здесь ли у нее второй экземпляр работы Журавля и допечатала ли она конец.

Нина сначала удивилась вопросу, так как Антон Иванович просил пока никому не показывать рукопись и не рассказывать о ней. Поведение Журавля в этот раз она нашла тоже странным — в институте не было в обычае прятаться со своими открытиями. Наоборот, даже если открытие или изобретение было незначительным или не особо оригинальным, автор шумел на весь институт. Поступали так иногда и в начале работы, когда хотели застолбить заявку на открытие и спешили утвердить свой приоритет.

Впрочем, подумала потом она, Вячеслава Адамовича этот запрет Журавля не касается. Ведь вчера вечером Антон уже рассказывал ему о своей разработке.

«Нет, конец еще не допечатала. Только пришла. Но осталось немного. К обеду, между делом, закончу, — ответила она. — А второй экземпляр есть».

«Дайте на секунду, — попросил Павленко. — Мне Антон показывал, но еще хочу взглянуть».

Когда Нина дала ему отпечатанные страницы, Павленко стал быстро рыться в них. Руки у него дрожали, папка выскользнула, и листки веером легли на пол. Нина бросилась их подбирать, а Павленко схватил со столика уже отпечатанное командировочное удостоверение и побежал к начальству подписывать. Больше в этот день она его не видела…

Но ведь что ей сказал этот полковник?! Что-то несуразное! Антон погиб?! Какая-то нелепость! Журавель, ее милый белокурый Антон, возник перед глазами живым, радостным, веселым, как всегда. Таким он был и вчера, когда она принесла ему часть перепечатанной работы. Почему же сегодня ей сказали, что его нет в живых? Этого не может быть!

Нелепость, нелепость, нелепость! И Павленко сегодня, уезжая в командировку, ничего не сказал.

Ведь он должен был бы знать, если не дай бог… Да, когда же это могло случиться?! Когда? Вчера вечером они все вместе сидели… В волнении Нина никак не могла понять, когда было «вчера» и что такое «сегодня». Нет, это неправда! — окончательно решила она… Но солидный человек, полковник милиции! Зачем ему врать? Почему?! Может, просто арестовали бедного Антона? За что же? За то, что шьет сапоги?

Павленко сегодня, конечно, был расстроен, суматошен, но он такой всегда. Нервничал, спешил. Наверное, ему влетело от руководства, что откладывает поездки на завод. Да и вообще этого Вячеслава Адамовича, этого «поймите меня правильно», никогда не поймешь! Но как он мог не сообщить ей об Антоне, если не дай бог… Пожалел ее?

Ей вспомнился разговор с Павленко несколько дней тому назад на этом же бульваре Давыдова.

…Они шли вдвоем по уже затихающему в опускавшихся сумерках бульвару. Нина сосредоточенно смотрела под ноги, словно боялась споткнуться о что-то невидимое на слегка запорошенном снегом асфальте. Она шагала размеренно, чуть покачиваясь, не глядя на своего спутника. Худенькая, высокая, в легоньком пальто, она казалась топольком, который убежал от высоких заиндевевших деревьев, застывших в шеренге вдоль бульвара, и двинулся рядом с человеком.

Павленко нервничал. Он шел подпрыгивающей походкой, то чуть отставал от спутницы, то вырывался вперед, пытаясь увидеть ее глаза, убедиться, что она его слышит, и заячий треух на его голове при этом жалко вздрагивал в такт неровному шагу.

«Поймите меня правильно, Ниночка, — спешил высказаться Вячеслав Адамович, зная, что время его ограничено: еще квартал — и покажутся Березняки, дом, в котором живет машинистка и возле которого ему придется раскланяться. — Поймите меня правильно, Ниночка. Я ваш друг».

Нина молчала, уткнувшись носиком в поднятый воротничок пальто.

«Я хочу вам добра. Я вам очень сочувствую. Знаю и о вашей нелегкой жизни. Все знаю… А человек вы чудесный, милый, добрый… достойны лучшей участи. Если бы вам хоть немножко в жизни повезло! И если бы от меня это зависело!.. Я готов себя убить за то, что не могу сделать вас счастливой».

«Что вы знаете о моей жизни? — высвободила рот из воротничка Нина. — Моя жизнь касается только меня, Вячеслав Адамович».

«Да, да, конечно, — спешил согласиться Павленко. — Поймите меня правильно, я лишь хотел как-то помочь вам, ну как бы сказать, оградить вас…»

«От чего?»

«Ну, — замялся Павленко, — скажем, от новых бед, которые могут свалиться на вашу голову…»

«Каких еще бед?» — женщина уставилась на собеседника.

«Ну, может, не совсем так… просто предупредить, чтобы вы не обманывались… Поймите меня правильно, я не в силах видеть, как вы преданы Антону и какой неблагодарностью он платит. Мне трудно это говорить, но я ваш друг, Ниночка, настоящий друг, я к вам всей душой. Вы мне даже напоминаете Неточку Незванову из Достоевского… Гляжу на вас и словно перечитываю роман. Впрочем, нет, не перечитываю… а вижу все наяву, вижу ваше нелегкое будущее…»

«Что же вы видите? Какое будущее?»

«Антон хороший парень, красив, умен, талантлив… Но ведь он ничего не сделает для вас, семью вашу разрушит, а сам не женится. Я его знаю. Он человек порыва, минуты, в порыве пообещал, а вы и поверили, понадеялись… И теперь на моих глазах повторяется вечная, как мир, история…»

Павленко, очевидно, все труднее было говорить, он начал заикаться и, пытаясь скрыть это, вынужден был делать паузы.

«Поймите меня правильно, — передохнув, продолжал он, — я ваш друг и не могу скрывать то, что знаю».

«А Антону Ивановичу вы тоже друг?»

«Видит бог — друг, — ответил Павленко, прижимая руку к груди, — и именно поэтому хочу вас предупредить, чтобы вы не лелеяли розовые мечты. Вы уже, кажется, готовы уйти из дома и подать на развод. Но куда вы денетесь? Да еще с ребенком… Вы пока удобны ему, как и многие другие до вас… Он, наверное, вообще никогда не женится… Мне вас обоих жаль…»

Нина, несмотря на холод, замедлила шаг и подняла голову. Страшная догадка змеей вползла ей в душу, но от нее замерзшую женщину бросило в жар. Небо, до сих пор розовато-серое, приобрело сиреневатый оттенок, фиолетовым стал и снег, вдруг и дома, и небо показались ей черными, словно она ослепла.

Женщина остановилась, закрыла лицо руками. Павленко поддержал ее за локоть.

Нина отвела его руку.

«Это Антон поручил вам поговорить со мной?»

«Упаси бог. Антон ничего не знает, и умоляю вас, не передавайте ему… Он неплохой парень, это безусловно. Но серьезно к женщинам относиться не может, даже к вам, вы ведь и сами чувствуете… — говорил Павленко. — И я думаю, он будет доволен, когда узел развяжется».

«Что же вы предлагаете, Вячеслав Адамович?» — наконец нашлась Нина, когда чернота отступила от нее. Она подняла грустные глаза на собеседника…

Павленко внезапно закашлялся, да так, что не завязанный тесемками треух чуть не слетел с головы.

«Да ничего, Нина Васильевна, — тоже грустно ответил он. — Увы, пока ничего… Вы только поймите меня правильно. Я не нахожу слов, чтобы все выразить. Нет таких слов у меня. И в языке их нет. Во всем нашем великом языке! Не придумали их люди. Поймете ли вы меня, если скажу, что в юности больше всего запала в душу одна книга: „Неточка Незванова“. Я по-детски плакал, читая ее, и дал себе слово, когда встречу похожую на нее юную душу, сделаю ее счастливой.

Но время сейчас другое, я понял, что Неточки уже нет и быть не может… Мечта, с которой я жил годы, понемногу потускнела, поблекла, растаяла…

И вдруг появились вы… Еще до того, как вы впервые пришли к Антону, еще на работе, в институте, я обратил на вас внимание… Дальше — больше. Интересуясь вами, все больше и больше узнавал в вас Неточку Незванову… Но… — Павленко развел руками, — вы появились в моей жизни слишком поздно. Видит бог…»

«Мне холодно, Вячеслав Адамович, — перебила его Нина. — До свидания, я побегу».

«Нет, нет, — схватил ее Павленко за рукав пальто, — так нельзя. Я слишком долго носил все это в себе, чтобы не высказаться до конца, коль уж начал… Я вас не отпущу. Потерпите. — Он взглянул на тоненькие нитяные перчатки женщины. — Давайте я согрею ваши руки, пальчики, наверное, замерзли».

«Не надо! Для этого вы пошли меня провожать! Чтобы наговорить на другого!» Нина пресекла попытки Павленко взять ее руки в свои и пошла быстрым шагом.

Павленко догнал ее.

«Не наговорить, а… Неужели вы так безжалостны ко мне, Нина?»

«Что же вы хотите от меня, Вячеслав Адамович?»

«Единственное. Чтобы вы не надеялись на Антона, вас ждет глубокое разочарование… Поймите меня правильно, я давно люблю вас, и видеть, что Антон обращается с вами как с игрушкой, невыносимо… Мало того что у вас дома и муж — не подарок… У меня сердце кровью обливается. Я, конечно, живу, так сказать, „под колпаком“, вы же знаете мою Варвару, но сердце мое все чувствует, и ради вас я готов, Нина Васильевна, на…»

Он не успел закончить фразу.

«Я люблю Антона, а не вас! — почти выкрикнула женщина. — Не провожайте меня дальше! Не смейте!» И она почти бегом бросилась по мостику, ведущему через канал с Русановки к Березнякам.

Она не то чтобы была возмущена, — какая женщина будет возмущаться, когда ей признаются в любви! — у нее появилось ощущение, будто взяла в руки что-то мокрое и скользкое…

Возвращаясь в мыслях к сегодняшней встрече с Павленко в институте, она все еще не понимала, почему Вячеслав Адамович не сказал ей о гибели Антона, если это действительно произошло. Не знал об этом? Конечно, если беда случилась утром, когда уже ушел из дому, мог и не знать. Но он ведь не только ей сказал бы. Он поднял бы на ноги весь институт. Все сотрудники так любили Антона! Но почему она думает об Антоне в прошедшем времени? Неужели поверила, что его нет?! Да когда же это могло случиться?!

Да если бы случилось, не дай бог, такое горе, ни в какие командировки Вячеслав Адамович не уехал бы! Не уехал бы, пока не проводил друга в последний путь.

Да нет! Все это неправда! Неправда, неправда, неправда!

Мысли в голове Нины смешались еще больше. Женщина остановилась. Сделала несколько шагов обратно, в направлении дома Журавля. Потом снова остановилась в растерянности: полковник, наверное, уже ушел.

Коваль был на улице и направлялся к поджидавшей его «Волге».

Да, да! Она должна еще раз спросить, не ошибся ли он, этот полковник, может, не Антон погиб, а кто-то другой из его дома.

Она пошла быстро, побежала, собралась закричать, чтобы привлечь внимание полковника. Она его спросит: кому же в таком случае отдать концовку работы?

Нина опоздала. Полковник уже сел в машину, которая сразу же рванулась с места.

Женщина остановилась и долго смотрела ей вслед. Выстроившиеся вдоль бульвара, замершие, голые, покрытые только белым инеем тополя вдруг показались ей человеческими скелетами, и она содрогнулась. Тем временем «Волга» подъехала к каналу и, мягко повернув на улицу Энтузиастов, исчезла из вида.

Нина лишь сейчас почувствовала, какой лютый мороз на дворе, как кусает ее нос, щеки, на которых замерзли слезы, как холод проникает под ее тоненькое пальто и сквозь старенькие перчатки колет в пальцы. Но, несмотря на холод, она побрела но бульвару медленно, не имея сил ускорить шаг. Слава богу, ее дом находится не так уж далеко…

4

Старое высокое здание в центре города, на улице Ленина, было хорошо знакомо Ковалю. Если идти к нему от Пушкинской, по пути будет зоомагазин, большие прозрачные витрины которого привлекали чучелами дикого кабана, лани, сидящих на жердочке птиц. По обе стороны дома были царства искусства и сладостей: салон художественных изделий, выставляющий красивые поделки народных мастеров, вышивки, картины, и кондитерский магазин, торговавший конфетами, шоколадом, собиравший во дворе каждый четверг очередь любителей фирменных тортов «Киевский».

Дмитрий Иванович в свое время изучал этот район. Чуть выше по улице, не доходя до гостиницы «Интурист», стоял когда-то небольшой уютный домик с ювелирным магазином, в котором, как ему помнилось по делу об отравлении Залищука, покупала подарки сестре гостья из Англии Кетрин Томсон. Теперь на этом месте высилась многоэтажная громадина проектного института, полностью лишившая уголок очарования.

Полковник открыл тяжелую дверь парадного и по ступенькам направился в полуподвал, к лифту. Старый — наверное, с дореволюционных лет, — но еще крепкий, открытый лифт опускался глубоко вниз. С его нижней площадки лестничный марш вел еще дальше вниз, в какие-то запутанные подвалы, в анфиладу низкосводчатых нежилых, без окон, помещений, в которых валялись куски труб и всякий хлам.

Когда Дмитрий Иванович впервые попал в этот дом, он понял, что глубокий разветвленный подвал — удобное место для сборища выпивох и других личностей, не любящих появляться на улице в дневное время. Да и человека, ограбленного ночью у лифта, не стоило труда бросить вниз.

Сколько пришлось тогда повоевать с жилуправлением, чтобы вход в подвалы загородила запиравшаяся на ключ металлическая решетка!

Сейчас, спускаясь к лифту, полковник с удовлетворением отметил, что решетка сохранилась, заперта на замок и через нее видно, что в освещенном электролампочкой подвале наведен порядок.

Но не этим подвалом и решеткой помнился Дмитрию Ивановичу старый дом. Воспоминания, цепляясь одно за другое, вытягивали из глубин памяти давнишнюю историю, отправленное в архив дело, вызвавшее у него чувство неудовлетворения.

Несколько лет тому назад в этом доме, где жило много музыкантов и актеров, произошло трагическое происшествие. В ванной, в своей квартире, на седьмом этаже, захлебнулась молодая женщина. «Скорая помощь», вызванная по телефону испуганным мужем, возвратить ее к жизни не смогла.

Потом разбирательством занялись уголовный розыск и прокуратура. Судмедэксперт установил, что смерть произошла из-за кровоизлияния в легких. Следов насилия, внешних повреждений на теле не оказалось.

Из бесед с соседями Коваль узнал подробности жизни погибшей — актрисы по имени Адель, любимицы публики, которая прожила полтора десятка лет со своим мужем, профессором одного из киевских институтов. Несмотря на то что муж был значительно старше, супруги, как свидетельствовали соседи и знакомые, жили душа в душу. Дом был полная чаша, и счастью этой семьи все окружающие по-доброму завидовали. Но вот случилась беда — профессор неожиданно скончался.

Через некоторое время после траура Адель, возвратившись в театр, гастролировала на юге. Там она познакомилась с горячим поклонником ее таланта, немного моложе ее, пригласила в гости в Киев и вскоре вышла за него замуж. С этим мужем Адель прожила несколько лет так же счастливо, как и с первым. Молодой супруг нежно ухаживал за ней, не забывал по вечерам встречать у театра с цветами, и соседи видели, как, провожая жену до парадного, он, не стесняясь людей, целовал ее.

И вдруг… Адель утонула в собственной ванне. Поскольку никаких других версий не было, прокуратура признала происшествие несчастным случаем и дело закрыла. Коваль вынужден был с этим согласиться, хотя сомнения по поводу такого заключения у него остались.

Теперь, направляясь в этот дом к некой Килине Христофоровой, телефон которой нашел в красной записной книжке, чтобы расспросить ее о Журавле, Дмитрий Иванович подумал, что не мешало бы поинтересоваться и дальнейшей судьбой бывшего мужа Адель.

Старый лифт, покряхтев, медленно поднял полковника на восьмой этаж.

Выбрав из нескольких оставшихся от многочисленных в прошлом соседей по квартире разной формы и расцветок кнопок у двери ту, ближе к которой была приклеена бумажка «Христофорова К. С.», Коваль позвонил.

После второго продолжительного звонка из глубины квартиры послышались шаги и женский голос за дверью спросил: «Кто там?»

Коваль ответил, но дверь не спешили открывать, и полковник с улыбкой подумал, как плохо жить без величайшего изобретения человеческого ума — дверного глазка, при помощи которого можно удостовериться, кто стоит с другой стороны.

Наконец массивная дверь скрипнула и в проеме показалась старуха, не выпускавшая, однако, из рук металлическую цепочку. Она взглянула на посетителя и уже не так строго сказала:

— Христофоровой дома нет. — И вдруг, узнав Коваля, почему-то удивилась и, потеплев взглядом, произнесла: — Никак товарищ Коваль?

— Он самый, — улыбнулся полковник, в свою очередь вспомнив женщину, которая, по-видимому, знала все, что происходит в этом многонаселенном доме, и в свое время много рассказала ему о жизни Адель, хотя жила с ней на разных этажах. — Да и я вас узнал, — продолжал Коваль, не называя женщину по имени-отчеству, так как запамятовал и не хотел в этом признаться.

— Милости просим, — старуха шире открыла дверь, поправляя на себе теплый вязаный платок. — Только у нас вроде никаких происшествий нет. Все спокойно. Люди живут хорошие. Все старые жильцы, отставники да пенсионеры. Некоторые получили квартиры и переехали, а новеньких почти нет.

— Никаких происшествий, — успокоил ее Коваль, проходя в длинный коридор, с одной стороны которого шли рядком четыре двери. — Мне нужна Христофорова.

— Да, да, — поспешила с ответом старуха. — Так вы к ней? Понятно. — Что «понятно» ни старуха, ни Коваль не могли бы объяснить. — А ее нет дома. Она частенько уезжает. Обычно в Одессу. Фигаро тут, Фигаро там. То тут, то в Одессе… Но сейчас, кажется, во Львов собиралась… Да заходите, пожалуйста, чего мы в коридоре застряли… Не смею спрашивать, какое дело к ней… Может, я чем помогу… Конечно, милиция без дела не ходит.

— Надолго она уехала?

— Если в Одессу, то на два-три дня исчезает, редко на недельку. Дочка у нее там, в институте учится… А зачем во Львов и когда вернется — не знаю.

— Я ей повестку выпишу. Как приедет — тотчас передадите.

— Обязательно! Я ведь теперь на пенсии, все время дома. Когда вы у нас были в прошлый раз — сколько лет, а будто вчера! — я еще работала…

Коваль не забыл, как энергичная, словоохотливая женщина старалась помочь ему разобраться с трагическими событиями в их доме.

— Кажется, — вдруг продолжила она, — вас поздравить можно, вы тогда, помнится, подполковником были. Так, бог даст, и до генерала дослужитесь.

— Вряд ли, — улыбнулся Коваль. — Бог не даст. У меня с ним сложные отношения. Да и пора об отдыхе подумать.

— Да, время, время, — грустно покачала головой старуха, открывая перед Ковалем дверь в свою комнату. — Я ничего не спрашиваю про Келю, — повторила она, хотя любопытство ее распирало. — Садитесь, пожалуйста, — предложила полковнику стул. — Меня это не касается. Но женщина она, скажу вам, приличная, труженица. Я в людях разбираюсь… Не то что мой второй сосед, парень вроде образованный, а шалый какой-то. Сейчас уехал в отпуск, так тишина, одно удовольствие…

В этом старом доме когда-то большие четырехкомнатные квартиры с просторной кухней и черной лестницей были после войны разгорожены и каждая комната получила свою дверь в коридор и своего хозяина. Это давало возможность селить в одной квартире по нескольку семей.

Как узнал Коваль, Христофорова сначала жила в одной комнате, но потом, когда выехала жилица, занимавшая комнатку рядом, сумела добиться разрешения присоединить и вторую. Теперь во всей этой большой квартире жили трое: портниха, молодой зубной врач и старуха, которая сидела сейчас напротив полковника и рассказывала новости их дома.

Коваль напрягал намять, пытаясь вспомнить имя, отчество этой женщины. В уме он называл ее «старухой», хотя это не совсем справедливо, потому что она была еще не по возрасту бодра и энергична.

Склероз, склероз! В последнее время Дмитрий Иванович со все большей тревогой замечал у себя признаки надвигающейся старости. Появившаяся одышка при беге во время физических тренировок, усталость в когда-то железных мышцах не так пугали его, как случаи, когда не мог вспомнить нужную цифру, имя человека или еще что-нибудь. Он считал, что для сыщика цепкая намять, помогавшая установить ассоциации, логически выстроить мысли, важнее, нежели крепкие бицепсы. Стал тайком от Ружены пить йодные препараты, укреплявшие намять, брал толстенную телефонную книгу и, тренируя память, запоминал десятки номеров, как школьник пересказывал по памяти отрывки художественных произведений, хотя и не был уверен, даст ли все это результаты.

Непонятно, в связи с чем он подумал сейчас о Наташе, которая на школьных вечерах часто декламировала стихи, и как он гордился этим. Судьба дочери всегда волновала его. Конечно, Наталка еще не переросток, но если и дальше будет свысока относиться к молодым людям, то рискует остаться старой девой. И вдруг Коваль испугался: «А может, я не все знаю о ее жизни, в последнее время она как-то отстранилась».

Вспоминая о своих домашних проблемах, Дмитрий Иванович, однако, не забывал о деле, приведшем его в этот старый дом. По профессиональной привычке он механически, опуская ненужные подробности, вылавливал из болтовни старухи сведения, которые его интересовали.

— А кроме заказчиц, — спрашивал Коваль, — кто к ней приходит? Молодые люди бывают?

— Редко. Как зовут — не знаю, слышала, как Келя называла «паном» одного. Очень удивилась: «Пан»! Но и такая фамилия может быть, верно?

Полковник теперь не жалел, что задержался у словоохотливой старухи. Имя или кличка «пан» записаны в книжке Антона Журавля.

— Верно, может быть, — согласился Коваль. — А что вы о нем еще знаете, об этом «пане»?

— Ничего, — покачала головой собеседница. — Да и видела его разок или два.

— Какой он собой? Блондин, высокий? — Дмитрий Иванович подумал, может, это сам Журавель был.

— Высокий, но не блондин. А наоборот, чернявый… Я его не очень разглядывала. В коридоре при нашей лампочке вряд ли что увидишь. Вот только когда дверь на площадку откроешь… Ему раз и открывала-то…

Коваль согласно кивнул. Он еще в прежние посещения обратил внимание, что на просторных площадках верхних этажей светлее, чем внизу. Сверху, через большую стеклянную часть крыши в этом не стандартной постройки доме лился дневной свет.

— Одним словом, — закончила старуха, — обычный молодой человек…

Женщина, очевидно, говорила правду, и Коваль удовлетворился ее ответом. Да, этот «пан», как и другие посетители Христофоровой, да и сама портниха, вряд ли могли стать «ниточкой» к происшествию в доме Журавля.

— Ну а тот жилец, у которого жена-актриса утонула в ванне? — поинтересовался он между прочим. — Как он? К Христофоровой не заходит?

— Да нет! — воскликнула женщина. — Исчез. Разве вы не знаете? Примерно через полгода собрал вещи — у бедняжки Адели добра много было — кое-что продал, квартиру сдал и куда-то уехал. Вроде бы на Север. Ох, товарищ полковник. Нечисто было дело. До сих пор душа болит, как вспомню. Адель очень жалко! — вздохнула рассказчица. — Какая красавица была, добрая!.. Он мне сразу не понравился, этот ее молодой муж, хотя мало сталкивалась, все-таки разные этажи… Уж слишком на людях любовь показывал. Так вился вокруг нее, как птичка у гнезда! А ваша милиция не разобралась, утонула ли Аделечка или он сам утопил.

Коваль подумал, что люди редко ошибаются в своих догадках, хотя объяснить их, а тем более доказать не в состоянии. И не только соседи, наблюдавшие жизнь этой пары, и он тогда не был свободен от подозрений в отношении мужа Адель. Но обвинять без доказательств — хуже, чем упустить виновного…

Дмитрию Ивановичу не удалось в этот день встретиться с Христофоровой, но в конечном счете он остался доволен посещением старого дома.

5

Женщина вошла в кабинет Коваля стремительно. Громко, еще от двери, поздоровалась и, уверенными шагами подступив к столу, решительно положила на него повестку с паспортом.

Полковник, не поднимая головы, по звуку шагов определил, что посетительница — человек уверенный в себе, какими обычно бывают люди, считающие, что успех в жизни им предначертан и фортуна никогда не изменит своего доброго отношения к ним.

Коваль не ошибся. Перед ним стояла женщина лет тридцати пяти — тридцати шести в элегантном зимнем пальто с узеньким норковым воротничком и в такой же темной меховой шапочке, из-под которой выбивались пряди светлых, подкрашенных в легкий фиолет, волос. На скуластеньком, ухоженном лице посетительницы с неправильными, но тем не менее приятными чертами отражалось не волнение, которое обычно присуще людям, вызванным повесткой в милицию, а уверенность, что ее потревожили понапрасну. В зеленоватых глазах женщины гнездилось возмущение: мол, что случилось, зачем я нужна?!

Дмитрий Иванович уважал энергичных, самостоятельных женщин, когда их уверенность рождалась из понимания своей полезности и необходимости обществу, когда женщина стояла на ногах благодаря самой себе: своему труду или исполняла святой, вечный долг женщины-матери, дающей жизнь роду человеческому.

Правда, излишняя самоуверенность осложняет отношения даже с близкими людьми, подумалось Ковалю. Куда уж больше самостоятельности, чем у его Ружены, которая хотя и любит, но держится как киплинговская кошка, что ходила сама по себе. Это его раздражает, вносит разлад в их семью. Особенно когда Ружена неожиданно уезжает в экспедицию, не считаясь с тем, что после длительных служебных командировок общество жены так необходимо ему и, как он надеялся, и ей. Да и Наталка, еще ничего не сделав в жизни, уже выработала в себе усиленную молодежным максимализмом уверенность в своем нраве на независимость. Но что поделаешь! У Наталки все впереди, а что касается Ружены, то иного ему и не следовало ожидать. Человек многоопытный, он, женясь, должен был понимать, что женщина, которая привыкла быть самостоятельной, не сможет стать приложением к мужу. В их возрасте, когда каждый в течение жизни выработал свои привычки и взгляды, это исключено… Эй, эй, он, кажется, становится старым ворчуном! Кто знает, уважал бы он так Ружену, если бы она была лишь нежной хранительницей домашнего очага!

— Садитесь, пожалуйста, Христофорова, — мягко пригласил Дмитрий Иванович, заглянув в ее паспорт. — Полковник Коваль. Дмитрий Иванович, — представился он, внимательно разглядывая посетительницу. — Я вызвал вас повесткой, так как не застал дома.

— Да, я подолгу бываю в отъезде, — подтвердила женщина, все еще нахохлившись.

— Итак, Килина Сергеевна, — начал Коваль, когда женщина опустилась в кресло, — знакомо вам имя — Журавель Антон Иванович?

— Да. Это мой приятель. А почему это вас интересует?

— Разрешите мне не отвечать, Килина Сергеевна. Отвечать — ваша задача. Расскажите подробно об отношениях с Журавлем.

— Надеюсь, милицию не интересуют наши сердечные дела, — с вызовом заявила женщина, сузив глаза. — Кстати, меня обычно называют Келя Сергеевна.

Дмитрию Ивановичу показалось, что Христофорова сейчас выгнет спину, как раздраженная дикая кошка, и бросит ему в лицо — «фр… фр!».

Он про себя усмехнулся, вспомнив, как, рассматривая записную книжку Журавля, сначала не мог понять, кто такой «Кель», и подумал, что погибший молодой человек заядлый футбольный болельщик, а это записано по-русски и не совсем точно название команды из ФРГ «Köln. Fortuna».

— Нет, конечно, — ответил Коваль, — дела сердечные милицию не интересуют, если они не связаны с правонарушением. — Он еще хотел добавить, что об отношениях свидетельницы с погибшим он и так догадывается и уточнений ему не нужно. — Ну, и какие же у вас с ним были дела, Килина Сергеевна?

То, что полковник не обратил внимание на ее замечание и продолжает называть ее по паспорту, не понравилось женщине, но она смирилась: милиция — это все-таки милиция!

— Почему «были»? Мы и сейчас поддерживаем дружеские отношения.

— Когда это «сейчас»?

Килина Сергеевна уставилась на Коваля.

— Когда вы встречались последний раз? Вчера, позавчера?

— Может быть, месяц назад.

— Заказывали обувь?

Килина Сергеевна на миг задержала дыхание. Так вот оно что! В мягком сером свете, лившемся из окна, ее строгое лицо казалось изваянным.

— Я ношу импорт. — Женщина пошевелила под столом ногой и посмотрела вниз, словно предлагая и Ковалю посмотреть на ее сапожки.

— С кем вы встречались в его квартире?

— Его друзей я мало знаю. Впрочем, по именам могу кое-кого назвать. Например, Нина. Это машинистка из института. Она ему частным порядком печатает, иногда приходит помочь по дому… — Христофорова умолкла, потом добавила: — Хотя вас и не интересуют личные отношения, скажу — это его пассия. Она в Журавля по уши влюблена… Кто еще? Разные люди: встречала у него какую-то актрису, преподавательницу, Галей, кажется, звали… детский врач Оля. Вот и все, кого видела… Вернее, кого запомнила…

— Это все заказчицы? Туфельки или сапожки?

Женщина пожала плечами:

— Дверь у него всегда открыта… Заходят просто «на огонек»… А почему вы говорите «заказчицы»? — спохватилась Христофорова. — Он ведь не сапожник, а ученый, молодой ученый… — Пристальный, чуть иронический взгляд полковника привел Килину Сергеевну в замешательство. — Ну конечно, он и шить умеет. Золотые руки. Может, и подарил кому-нибудь туфельки… не знаю. Его хобби меня мало интересует…

— Ладно, — с недовольным видом согласился Коваль. — К женщинам и туфелькам мы еще вернемся. — Килина Сергеевна чем-то неуловимым все больше напоминала ему жену, и он сердился, так как в настоящую минуту это мешало ему работать. — А мужчины? Бывали в этой компании мужчины?

— Вы знаете, нет. Один только вечно торчит. Ну, это, правда, сотрудник и сосед — Павленко. Человек неглупый, способный, тоже научный сотрудник… Немного странноватый. Женат, однако вечно к чужим юбкам цепляется…

Дмитрий Иванович вопросительно взглянул на Христофорову.

— Нет, не к моей, — поняв его взгляд, фыркнула женщина, — к той же самой Нинке, например, машинистке.

— А враги у Журавля были?

— Враги? Не думаю… Человек он доброжелательный, есть в нем что-то очень симпатичное, подкупающее… С ним приятно общаться… А впрочем, у кого врагов нет… — вздохнула портниха. — А почему все-таки Журавель вас интересует? И почему вы все время о нем в прошедшем времени говорите?

— Я уже сказал, что мне вопросы задавать не следует, — напомнил Коваль. — Однако на этот отвечу: Журавель погиб.

— Как погиб? — наморщила лобик Килина Сергеевна. — Что значит «погиб»? Как понимать это? Умер? Убили? Когда? Кто?! — Она выпрямилась в кресле, будто собиралась подхватиться и бежать, искать преступника.

— Да, — подтвердил Коваль, наблюдая за реакцией женщины. — Умер.

— Не может быть! От чего?

— Отравился газом.

— Вот те на! — закусила губку собеседница Коваля. — Нет, нет! — выкрикнула она через секунду. — Вы что-то путаете. — Она выдернула из модной сумочки носовой платочек и только тогда, словно поверив полковнику, разрешила себе заплакать.

Коваль не мешал ей, и она быстро взяла себя в руки.

— Расскажите, как вы познакомились с Журавлем? Что еще о нем знаете? Выли ли обстоятельства, которые могли толкнуть его на самоубийство?

— Самоубийство? — Христофорова подумала немного, потом спрятала платочек в сумочку. — Исключено, — заявила решительно. — Уж очень он жизнь любил, и жуир был хороший. И когда же это случилось?

— Двенадцатого. Где вы были в тот день?

— Во Львове.

— Вы постоянно живете в Киеве?

— Да.

— Одна?

— Я — в разводе.

— А в Одессе? Дочь с отцом?

— Нет, без отца. Вита в этом году окончила школу, сейчас работает и вечером учится.

— Живет в общежитии?

— Нет, что вы! У нее своя квартира. Отец уехал в другой город, квартира осталась ей и бабушке, моей матери. Но мама летом умерла.

— Насколько мне известно, вы числитесь закройщицей в ателье фабрики «Индпошив». Однако больше в разъездах, чем на работе.

— Дело в том, — без тени смущения ответила женщина, — что я специалист высокого класса. Поэтому работаю без бригады. Сама крою и сама исполняю. У меня по-настоящему «Индпошив» и соответствующие заказчицы, жены известных ученых, художников, даже министров… впрочем, и сама я художница. Художник-модельер… Часть работ беру с собой в Одессу и там исполняю… Вы же понимаете, хотя девочка у меня вполне самостоятельная, но после смерти бабушки контроль и присмотр необходим… все теперь легло на мои плечи…

Коваль понимал это. Но он также понимал, что ателье «Индпошива» служило для Килины Сергеевны только ширмой. Фактически она была частной портнихой, ловко ускользавшей от финансовых органов. Он был почти уверен, что зарплату ее в ателье кто-то кладет себе в карман. Но Килине Сергеевне главное — где-то числиться, чтобы не терять трудовой стаж. То, что клиентки ее — жены влиятельных людей, стремившиеся поддерживать с ней добрые, а порой и дружеские отношения из-за нехватки талантливых мастериц и желания одеваться изысканнее и красивее других, рождало в портнихе некоторое чванство.

Однако сейчас взаимоотношения Христофоровой с ателье, заказчиками и финотделом полковника не интересовали, и он не стал углубляться в эту тему.

— Итак, недругов у Журавля не было, говорите, и самоубийство также исключается? — возвратился к своему Коваль.

— Я так думаю, — снова погрустнев и снова вынув из сумочки платочек, подтвердила женщина. — Ах, какая трагедия! Такой красивый душевный человек погиб! И какой талантливый! Он бы до академика дошел… Ему все завидовали… — Килина Сергеевна вдруг сама прервала свои ламентации, словно озаренная новой мыслью. — Да, да, ему везде и всегда завидовали, и еще как! В том же институте, например… Если бы вы сказали, что ему какую-то пакость сделали, например, подсыпали мышьяк в вино, я бы не удивилась… Но отравиться газом! Кстати, как это произошло?.. Это не секрет?

Коваль промолчал, решив, что подробности гибели Журавля Христофоровой пока не следует знать.

Зеленоватые глаза женщины вспыхнули огнем. После некоторой паузы она заговорила снова.

— Если бы мышьяк, то могла бы подумать и на какую-нибудь подружку. Меня из этого списка, я надеюсь, вы исключите. — Полковник не прореагировал на эту реплику, и женщина продолжала: — Да, да. У Антона была уйма любовниц, и с ними он обращался не лучшим образом. Надоест — вышвыривал, как собачонку. А многие были от него просто без ума… Например… Например… Да недалеко ходить, эта самая машинистка институтская, Нина. Я уже говорила, влюблена как кошка. Подозреваю, страшно хотела, чтобы он забрал к себе, женился. У нее в семье ад. Муж какой-то садист, старше ее, бьет, отец отдал за него в семнадцать лет. Она все это скрывает, но я знаю! Антон жалостливый, а может, и понравилась, она, в общем-то, ничего, ну и приманил. Правда, она как на чей вкус. Слишком уж смирная, терпеливая, услужливая, я бы сказала, безответная какая-то… Ты ее ногой, а она к тебе душой. Даже противно! Но мужикам такие нравятся. Особенно которым женщины трудно доставались или которые под колпаком у какой-нибудь мегеры сидят. А вот почему — Антону?.. — Вспомнив вдруг, что полковник тоже мужчина, Килина Сергеевна неловко улыбнулась и виновато взглянула на Коваля. — Я не люблю таких. Они теряют достоинство женщины. Нинка ему служила верой и правдой, капризы молча сносила, это, видно, не шло в сравнение с домашним адом. Да у любимого, известно, и кулак сладкий… Нет, нет, это к Антону Ивановичу не относится… Так, пословица… Журавель одно время обещал ей жениться… Ну, обещал, обещал, обнадеживал. А в действительности за нос водил. Да это и понятно. Не ровня ему… Без образования, если надолго — то, в общем, неинтересная, однообразная, в одном платье может полгода ходить… Хотя аккуратная: в старом, застиранном, немодном, но чистом. Если мышьяк, я бы поверила… Знаете, от любви до ненависти один шаг… Не хочу напраслину на человека возводить, но могла, могла бы Ниночка! Допек, значит,ее! Прийти и газ ему открыть… Один раз эта тихоня такой взгляд на меня бросила — мороз по коже пошел… В тихом омуте, как известно, черти водятся…

Килина Сергеевна умолчала, что это произошло, когда Журавель при Нине обнял ее на диване.

Ковалю вспомнилась газетная статья, в которой ученый-психолог писал, что бывают минуты, когда человек ненавидит того, кого любит. Такое случается редко и продолжается, к счастью, недолго. И виноват в этом механизм человеческой психики: мгновенный эмоциональный всплеск обиды опережает все остальные чувства. Хорошо, что в конце концов осознанное чувство любви побеждает кратковременное раздражение…

Побеждает… Но что может произойти в течение минутного всплеска ненависти, когда человек плохо контролирует свои действия?!

— Вот теперь бедняжки Антона не стало, и она спокойно уживется с мужем, — продолжала женщина. — Да и зачем было Антону сейчас жениться? Связывать себя. Это только помешало бы ему. Он был человек науки, а не детских пеленок… Ему нужна была просто хорошая, умная подруга.

Ковалю подумалось, что именно себя Килина Сергеевна метила в такие подруги Журавлю — без всяких официальных обязательств, связывающих личную свободу.

— А уже к седым волосам, когда многое достигнуто, дело другое, — можно и жениться. Впрочем, что теперь говорить… бедный Антон, — горько закончила портниха. — Вот тебе и наука, вот тебе и карьера!..

Черт возьми, эта Христофорова, вероятно, взялась сегодня его подковыривать! Ведь и он вторично женился, когда уже виски побелели.

Однако Дмитрий Иванович и вида не подал, что замечание задело его.

Умение терпеливо слушать всегда помогало ему. И в этот раз он был терпелив. Дождавшись, когда женщина умолкла, он спросил:

— Так где вы были, Килина Сергеевна, вечером в среду, двенадцатого декабря?

— Я же сказала: во Львове, — удивленно ответила женщина.

— А точнее?.. Припомните.

6

В институте были потрясены сообщением о смерти младшего научного сотрудника Журавля. При не очень строгом режиме дня ученые не просиживали здесь в кабинетах. Большей частью они работали на производстве, внедряя свои решения, особенно в последнее время, когда от института потребовали практических результатов исследований. Существовал еще так называемый «библиотечный день», и сотруднику раз в неделю разрешалось вовсе не являться в институт. Считалось, что в этот день он знакомится в академической библиотеке с необходимой по теме литературой, предоставить которую в полном объеме небольшая институтская библиотека не могла.

Поэтому никто не поинтересовался младшим научным сотрудником Журавлем, хотя он два дня не показывался. Тем более Антон Иванович отличался недисциплинированностью, за что даже при таком сравнительно свободном режиме успел получить за год два выговора от директора.

Поднявшись на третий этаж большого, с несколькими ответвлениями здания, в котором сосуществовало несколько институтов, Коваль попал в царство тишины и безлюдия. В длиннющем коридоре два сотрудника, покуривая сигареты, вели у окна тихий неспешный разговор.

Полковник направился к ним, но по пути на первой двери заметил скромную табличку с надписью «Приемная» и, открыв ее, очутился в небольшой комнате. За столом с пишущей машинкой сидела молодая женщина с густо накрашенными ресницами. Это была не Нина Барвинок, работавшая, как позже узнал Коваль, в отдельной комнатке машбюро.

— Иван Андреевич у себя? — спросил Коваль, заранее узнав имя и отчество директора и по телефону договорившись о встрече.

— Да.

— Доложите, пожалуйста: полковник Коваль.

Секретарь спросила имя, отчество посетителя, записала на квадратике бумаги и впорхнула с ним в кабинет. Через минуту она возвратилась и широко открыла дверь:

— Заходите!

Маленький щуплый человечек за огромным столом как-то не вязался с тем, каким представлял себе Коваль маститого академика. После известия о неожиданной смерти сотрудника директор с минуту не мог прийти в себя и таращился на полковника, словно тот сообщил о чем-то крайне нелепом и невозможном — во всяком случае, в их институте.

Но после обычных ахов да охов, отвечая на вопросы, он в общих словах дал высокую оценку безвременно ушедшему из жизни Журавлю, как ученому, сказал, что молодого человека ждала блестящая карьера в науке.

На этом разговор оборвался. Больше ничего о Журавле директор сказать не мог, так как сталкивался с ним редко. Но поскольку его поразил сам факт неожиданной смерти сотрудника, Иван Андреевич постарался, характеризуя его, подобрать самые лестные слова. Узнав, что у Журавля нет никого в Киеве, а мать-инвалид — единственный родной человек — приезжает завтра из отдаленного волынского села, пообещал организовать похороны за счет института.

На вопросы о Павленко и о других сотрудниках, близко сталкивавшихся с погибшим, Иван Андреевич конкретно не ответил и попросил секретаря выяснить, где заведующий лабораторией, в которой работал Журавель.

Крупный, плечистый, уже немного обрюзгший, с рыжей бородой мужчина, появившийся через пару минут в кабинете, оказался руководителем этой лаборатории.

— Василий Ферапонтович Дейнека, — сказал директор, — познакомьтесь. Полковник милиции Коваль. У нас трагическое происшествие, Василий Ферапонтович. Погиб Журавель, из вашей лаборатории. Такое несчастье!!! — Директор сделал приличествующую паузу и со вздохом добавил: — Полковник побеседует с вами. Ответьте, пожалуйста, на все вопросы, касающиеся научной работы умершего… И расскажите обо всем, что будет интересовать товарища Коваля.

И, облегченно вздохнув, Иван Андреевич поднялся из-за стола и пожал на прощанье руку Ковалю, тот в его взгляде заметил вдруг появившееся недоумение: а зачем, собственно говоря, приходил в институт этот немолодой полковник? Неужели только для того, чтобы сообщить о гибели сотрудника? Ведь весь разговор, если разложить на элементы, состоял из общих фраз, из краткой информации сотрудника милиции о трагедии и такой же его, директора, краткой характеристики Журавля, характеристики, которую легко получить у кадровика. Не задевает ли неприятная история с Журавлем каким-то боком институт?

Недоумение в глазах ученого оставалось еще несколько секунд после того, как за Дмитрием Ивановичем и заведующим лабораторией закрылась дверь кабинета. Иван Андреевич пожал плечами и, снова опускаясь в кресло, пожевал губами, будто разговаривал сам с собой. Впрочем, какое отношение имеет институт к несчастному случаю с сотрудником, подумалось ему дальше. Прискорбное событие произошло не в стенах учреждения, не в лаборатории при каком-нибудь эксперименте, а дома, но признанию полковника, в состоянии опьянения. Упрекать их смогут разве только в том, что с покойным плохо проводилась воспитательная работа по поводу алкоголизма. Но научно-исследовательский институт не детский сад и не школа для переростков…

Эти соображения полностью успокоили директора, и он со спокойным сердцем, хотя и исполненный естественной человеческой грусти по поводу нелепой гибели молодого человека, углубился в бумаги, от которых его оторвал визит Коваля.

Тем временем полковник зашел с Василием Ферапонтовичем в небольшую комнату, где в тесноте, впритык, стояло четыре однотумбовых стола, и только лавируя между двумя ближними, можно было пробраться к другим, занявшим место у единственного окна.

— Мое хозяйство, — развел руками ученый. — Теснота, — словно извиняясь, добавил он. — Да, впрочем, мы в основном работаем в библиотеке и на производстве.

Они уселись друг против друга за первые два стола и после того, как Дмитрий Иванович сообщил некоторые подробности смерти Журавля, немного помолчали.

Молчание было и грустным, и сочувственным.

— Есть ли какие-то конкретные задачи у каждого научного сотрудника? — прервал молчание Коваль. — И кто их определяет? Или он сам решает, над чем работать?

— А как же! — живо ответил Дейнека. — План. Плановое научное задание. По определенной теме. Сотрудник обязан вовремя сдать свою работу. Это может быть и самостоятельная тема, и часть групповой. По-всякому. У нас широкий и сравнительно свободный выбор исследовательских задач. Главное сейчас — результативность. Не общие теоретические разработки, а теоретическое обоснование новшества и практическое его внедрение в серию, в производство.

— А кто определяет тему работы того или иного сотрудника?

— Исходим из научного плана всего института, отдела, лаборатории.

— А если ученый имеет свою тему?

Василий Ферапонтович переспросил:

— Как это «свою»? Вы хотите сказать, внеплановую? У нас называют «инициативную».

— Хотя бы так.

— Ради бога! Пожалуйста! Но прежде всего план. Как и во всех звеньях социалистического хозяйства.

Эти слова Дейнека произнес таким менторским тоном, что полковник еле удержался, чтобы не взглянуть иронически на собеседника.

— Ну, правильно. План прежде всего. А если неожиданное открытие ученого никак не укладывается в рамки, внутри которых разрабатывает свои плановые идеи отдел, лаборатория?

— Наука — творчество, — тем же назидательным тоном с нотками удивления в голосе, что вот, мол, приходится объяснять элементарные вещи, продолжал заведующий лабораторией. — Поэтому творчество мы всячески приветствуем и поддерживаем. Но плановую работу ученый все-таки должен сдать. И вовремя. Инициативная работа так же может войти в план. Если представляет несомненный научный интерес и будет утверждена на ученом совете. Конечно, на этой почве возможны всяческие конфликты. Скажем, если инициатива не вписывается в планы института или ни один отдел не берет ее, она становится беспризорной.

— В вашей лаборатории бывали такие случаи?

— Какие?

— Инициативные разработки.

— Да. У нас два кандидата и два младших научных сотрудника, еще не защищенных. Теперь уже один, — поправился, смутившись, Дейнека. — Антон Иванович, земля ему пухом, много мог дать науке. Как раз на днях он готовился сделать сообщение об изобретении, которое имеет большое практическое значение. Именно предложить инициативную разработку, почти готовую. А теперь… Вы не скажете, когда похороны? Мы ведь тоже хотим проводить товарища…

— Похороны послезавтра. Приезжает мать… Ваш директор даст указание, как все организовать… Ну а другие работники вашей лаборатории, кроме Журавля, — спросил после паузы Коваль, — как у них с творчеством, открытиями? Бывают?

Василий Ферапонтович вопросительно уставился на полковника.

— Например, Павленко, — уточнил Коваль. — Тоже младший и пока, как вы говорите, «не защищенный»… Так ведь?

— Вячеслав Павленко? Способный человек. Я бы сказал, даже талантливый. Иногда брякнет, думаешь — ересь, а потом глядишь — мысль. Но тут же гаснет, как искра. Очень медлительный, какой-то несобранный. Характер у него замкнутый, и вечно он чем-то недоволен. А чем — не понять! Все вроде складывается у него ладно. И дома нормально, и в институте к нему хорошо относятся… Сейчас Вячеславу Адамовичу будет трудновато. Пожалуй, он больше всех потерял с гибелью Журавля. Вместе, в паре, работали над плановой темой. Антон Иванович не давал угаснуть вспыхивавшему в нем огоньку, тормошил его. Журавель всегда стремился все сделать быстрее, довести дело до конца, внедрить, вечно торчал на заводе, ссорился, если работа затягивалась. Любимое выражение его было: «Пока вы, извините, в носу ковыряете, поезд уходит».

Ну и ему попадало, когда тащил в охапке вместе с интересной разработкой что-нибудь не то.

Вообще у меня сложилось впечатление, что для кипучей натуры Журавля не хватало простора… Одно время поговаривал, что уйдет на завод, хотя и у нас были для него все условия, — Василий Ферапонтович выделил последние слова, как будто боялся: вдруг появятся сомнения в добром отношении к погибшему. — В этом содружестве Павленко чаще всего был, так сказать, «головой», индуктором идей, Антон Иванович же, как у нас говорят, «ноги». «Ноги» везде ходят, пробивают дорогу идее, всеми правдами и неправдами прорываются через ведомственные преграды в Комитет но науке и технике или отраслевое министерство, которые могут заинтересоваться разработкой. Именно «ноги» дают наверх концепцию — проще сказать, объяснения и рекомендации тем или иным органам по поводу значения и использования открытия.

Всякое внедрение новшества, новой технологии требует немало усилий и нервов. И тут главную роль играют «ноги». Журавель — такие «ноги», которые были способны получить одобрение работы не только на земле, но и в космосе, если нужна была бы космическая виза. Он был лидером по натуре. Сам Павленко со всеми своими идеями никогда не пробился бы, ибо «голова», хотя и правильно мыслила, но действовала очень медленно и вяло. Мы всегда поддерживали это содружество, считая, что в наше время ускоренного развития и научная мысль не должна отставать. И надеялись на этих ребят, особенно на Журавля… Казалось, не ошибались… И вот пожалуйста! Боюсь, что теперь и диссертация Вячеслава Адамовича задержится. Антон бы ему в два счета пробил.

— А что же Журавель сам не защищался?..

Василий Ферапонтович пожал плечами.

— Кто знает. Наверное, считал, что для него это не главное, еще успеет… Вот и «успел», — горько добавил он. — И свое изобретение до конца не довел. Путь от открытия до его практического внедрения самое сложное для нас, Дмитрий Иванович. Найти, сообразить, открыть — это даже не полдела, а четверть, или и того меньше, — объяснял Дейнека. — Сталкивается столько интересов, появляется столько проблем! Иной раз вопрос так запутывается, что вроде все «за», а дело с места не трогается… И не поймешь почему… В большинстве же случаев все объясняется просто: производству, имеющему свой стабильный план, отлаженному, неинтересно, с точки зрения сиюминутной выгоды, заниматься нововведением, внедряемым вначале в малой серии, перестраиваться для этого. Хотя позже нововведение и даст значительный эффект, но рисковать текущим планом никто не хочет, считая, что «пока солнце взойдет, роса очи выест» или: «лучше синица в руке, чем журавель в небе».

Василий Ферапонтович заметил, что вместо пословицы у него получился неудачный каламбур, смутился и умолк.

— Ах, Антон, Антон! — воскликнул он через несколько секунд. — Просто не верится, что его нет. Имелись и у него, конечно, грешки, как у всякого человека, тут и прогульчики, и опоздания с работами, но все искупалось его жизненной активностью, его доброжелательностью, готовностью прийти на помощь коллективу! Да, нам его всегда будет не хватать!..

— А не было у него причин для самоубийства?

— Да что вы, товарищ полковник! Я же говорю, это был веселый, жизнерадостный человек, с доброй такой сумасшедчинкой.

— Какой-нибудь стресс?

— Нет, нет!.. А впрочем, — подумав, добавил Василий Ферапонтович, — чужая душа — потемки… Может, что-то личное? Но нет, не думаю… В институте, например, у него все было ол-райт!

— У вас дружная лаборатория?

— Конечно!

— А вот Журавель и Павленко… не спорили между собой?

— Мы все спорим! В споре, как известно, рождается истина. В науке — соревнование идей, столкновение мнений, споры — главный двигатель. Как же без споров?!

— Я имею в виду другое, — мягко уточнил Коваль. — Не замечали ли вы между ними столкновений, так сказать, характеров? Ну, например, самолюбий, амбиций. Не было ли обид?

— Нет, что вы! — возмутился Дейнека. — Павленко никогда не обижался на замечания Антона, даже когда тот подсмеивался над ним, шутя называя мыслящей улиткой. Мне кажется, Вячеслав Адамович просто стремится жить не напрягаясь. Наука для него, возможно, представляется таким оазисом: сначала мэнээс, потом кандидат или даже доктор, потихоньку, полегоньку, не спеша. Тем более что голова у него, как говорится, «варит» и он надеется на себя. И наука стала для него так притягательна, как белый халат для некоторых молодых людей, рвущихся без всяких данных в медицинский! И все же — это было почти идеальное содружество. Да и соседями они были. Оба молодые… А несходство натур не мешало им, наоборот, притягивало друг к другу, как плюс и минус. А почему это вас интересует, Дмитрий Иванович? — вдруг спросил ученый. — Это, наверное, не столь существенно…

— Я хотел бы понять жизнь института, взаимоотношения людей, двигающих человеческую мысль, прогресс. Я ведь в науке, особенно технической, к сожалению, профан…

Полковник заметил, что его самоунижение польстило заведующему лабораторией.

— Хотите, покажу вам нашу опытную мастерскую, где работал и Журавель, — любезно предложил он.

— Конечно, — с готовностью согласился Коваль, — но сначала покажите стол Журавля.

— Вы за ним сидите, — сказал Дейнека.

Дмитрий Иванович открыл тумбу стола и стал выдвигать ящики, один за другим, просматривая находящиеся в них бумаги. Заведующий лабораторией терпеливо ждал.

— Вы можете, Василий Ферапонтович, популярно объяснить суть технической проблемы, над которой работал Журавель? — спросил полковник, роясь в ящиках.

— Попробую, — почесал в затылке Дейнека. — Проблема номер один в машиностроении, — начал он, собираясь с мыслями, — долговечность, износостойкость машин. Износостойкость зависит от трущихся элементов, трущихся пар. Это понятно?

— Абсолютно, — подтвердил Коваль.

— А от чего зависит в свою очередь износостойкость самих трущихся пар? От многих факторов. Например, материала, из которого они сделаны, а также от заключительной, финишной, обработки при их изготовлении.

Заведующий лабораторией, видя, как внимательно слушает полковник, вошел в роль лектора и с удовольствием продолжал:

— И вот мы подошли к главному. При абразивной обработке поверхностей трущихся деталей во время их изготовления, скажем, наждаком, частички твердого абразива, то есть наждака, неизбежно внедряются в обрабатываемую поверхность. Предотвратить это невозможно. При машинном притирании поверхностей создается повышенное давление в каждой точке соприкасания, металл перегревается, «пригорает», и мельчайшие частицы абразива втираются в обрабатываемую поверхность, ставшую мягкой, как бы вдавливаются. И остаются в ней…

Коваль отложил бумаги и сосредоточенно слушал. То, что рассказывал заведующий лабораторией, было элементарно и, кто знает, могло ли относиться к делу, приведшему его в институт, но он заинтересовался на первый взгляд, казалось, простой технической проблемой, о которой шла речь.

— Эти вдавленные, незаметные глазу мельчайшие частицы абразива в процессе трения, при эксплуатации машины, — объяснял Дейнека, — выпадают, и на трущейся поверхности образуются пустоты, через которые вытекает, скажем, масло. — Василий Ферапонтович схватил чистый лист бумаги, лежавший на столе, и быстрыми движениями начертил две прижатые друг к другу плоскости, в месте прилегания наставил точки, обозначающие мельчайшие вкрапления абразива. — Чтобы избежать течи, шлифовку трущихся элементов проводили не сразу, грубо, а многократно, постепенно уменьшая размер зерна, пасты, вплоть до финишной полировки, то есть старались создать идеально гладкую поверхность, которой можно добиться только при ручной обработке.

И все же, Дмитрий Иванович, течи, например, сальника в автомобиле избежать не удается, и вы об этом, конечно, знаете. Но я хочу подчеркнуть, что это уже вопрос второй, вытекающий из общей проблемы. Этим особенно мучаются эксплуатационники… А дальше, — заведующий лабораторией сделал многозначительную паузу, — на сцену выходит младший научный сотрудник нашего института Антон Журавель, земля ему пухом, который вас интересует.

Все гениальное, как известно, просто. Никому в голову не пришло, а его вдруг осенило!.. Вот как бывает! — с нотками зависти в голосе проговорил Дейнека. — У нас все его называли «счастливчик Антон», или «Антей». Ах, да что я говорю, какой же он «счастливчик»! — вздохнул Василий Ферапонтович. — Я не полностью знаком с разработкой Антона Ивановича, — перешел снова на деловой тон завлаб, — так как он не успел представить свою работу, а только сообщил о принципе изобретения. А принцип, повторяю, прост до гениальности. В общих чертах дело обстоит так: Антон Иванович решил изменить движение абразивного инструмента при шлифовке — исключить повторное попадание алмазного зерна в одну и ту же борозду, в ту же ячейку. Скажем, как попадает иголка патефона в бороздку на пластинке, которую постепенно углубляет и крошит. Абразив, по замыслу Журавля, должен делать не однообразные, а сложные, разнообразные движения но поверхности, шлифуя ее не только круговыми, но и поперечными движениями, и по косым направлениям… — Дейнека закружил руками над столом, задвигал ими во все стороны. — Получается хаотическое движение и, таким образом, частица абразива, не попадая все время в одну точку, уже не внедряется, не забивается в обрабатываемый материал, и позже, при эксплуатации изделия, естественно, ничего не выпадает, так как выпадать-то нечему, пустот в поверхности трущихся деталей не образуется, и плоскости идеально прилегают друг к другу. Так можно устранить, скажем, течь сальника.

Этим изобретением Журавель уже заинтересовал предприятия Минавтопрома… Он как будто даже договорился о разработке и внедрении…

Лицо заведующего лабораторией, окаймленное рыжей бородой и показавшееся Ковалю сначала не очень симпатичным — ему почему-то не нравились бороды, особенно рыжие, — теперь приятно озарялось искренней увлеченностью.

— Так пойдемте, Дмитрий Иванович, в нашу макетную мастерскую? — напомнил он после паузы.

Когда они спускались по ступенькам в полуподвал, Коваль спросил:

— Василий Ферапонтович, а в этой инициативной работе, о которой вы рассказывали, «головой» тоже был Павленко? Или сам Журавель? Идея-то чья? Может, тоже Вячеслава Адамовича?

Дейнека на несколько секунд остановился.

— Павленко?.. Честное слово, не знаю… Кажется, это был случай, когда и «голова» и «ноги» соединились в одном лице… Павленко никогда не смог бы заменить Журавля, а у Антона Ивановича это иногда получалось. Не имея терпения дожидаться от Вячеслава нужного решения, он сам искал его. Однако утверждать не могу… Журавель собирался заключить хоздоговор с заводом. От своего ли имени или вместе с Павленко — мне неизвестно… Все это было еще в стадии оформления. Впрочем, должен знать Павленко, но он сейчас в командировке. Если вам нужно будет, мы его отзовем…

— И кто же теперь закончит работу и внедрит изобретение?

— Решит дирекция. Естественно, поручат нашей лаборатории… Возможно, и Павленко. Дело интересное, и тянуть с ним нельзя. Рукопись Журавель отдал печатать нашей машинистке, но ее сегодня нет.

В течение всего пребывания в институте, во время беседы с директором, объяснений Василия Ферапонтовича Коваля не оставляла мысль: два дня, как умер сотрудник, а в институте никто об этом не знал. Почему?

Ну, допустим, соседка, Варвара Алексеевна, не позвонила в институт. В конце концов не ее это дело… Интересно, сообщила ли она об этом мужу? Павленко, безусловно, прервал бы командировку, чтобы проводить в последний путь своего друга. Значит, или он не знает о смерти Журавля, или по каким-то причинам не может приехать.

А вот Нина Барвинок, машинистка! Она ведь еще позавчера узнала от него о том, что Журавель погиб. Почему не сообщила никому?

Перед тем как проститься с заведующим лабораторией, полковник попросил показать комнату машбюро. По дороге спросил Дейнеку:

— А было какое-нибудь увлечение, хобби у Журавля?

Василий Ферапонтович в ответ развел руками:

— Не ведаю. Наверное, не одно. Он был разносторонне развитой человек.

— И еще вопрос, — интересовался полковник, — велико ли могло быть вознаграждение Журавлю, если бы изобретение пошло в производство?

— О! — воскликнул заведующий лабораторией слегка писклявым от волнения голосом. — Сколько получил бы? Много, очень много! Изобретение нашло бы широкое применение в машиностроении, в частности в станкостроении. Одним словом, везде, где есть трущиеся части и нужно идеальное прилегание… В деньгах? — Он развел руками. — Не подсчитать. Ни экономический эффект в масштабах страны, ни вознаграждения изобретателю… Это ведь из тех новшеств, которые сейчас поощряются в связи с ускорением технического прогресса…

Машбюро оказалось маленькой комнаткой, в которой стояло два столика с пишущими машинками. Одна из них была закрыта грубо сшитым дерматиновым чехлом неопределенного цвета. За вторым таким же столиком сосредоточенно стучала миловидная женщина, ее Коваль в мыслях сразу окрестил «каштановой». На ней было хорошо сшитое светло-коричневое платье, а голову венчала пышная корона каштановых волос.

Полковник поздоровался, женщина перестала стучать и подняла глаза. Они были блестящие и тоже каштановые.

— Мне нужна Нина Барвинок. Она здесь работает?

Машинистка с любопытством смотрела на Коваля.

— Да, здесь, — женщина кивнула в сторону закрытой машинки. — Но ее сегодня нет.

— Почему? — спросил Коваль.

— Очевидно, заболела, — ответила машинистка. — Она часто болеет. То одно, то другое. Слабенькая. — И тут же глаза ее снова зажглись любопытством: — Вы принесли работу?

— Нет, — сказал Коваль.

— Что-то передать ей?

— Нет, — повторил полковник. — Передавать ничего не нужно. — Он открыл ящик столика Барвинок и, не обнаружив ничего, кроме копирок, понял, что допустил просчет, не забрав у Нины панку, в которой, очевидно, было окончание рукописи Журавля.

И он решил поручить Струцю съездить сегодня в Березняки, домой к машинистке, чтобы проверить, правду ли говорили о тяжелой обстановке в ее семье и, главное, забрать конец работы.

Он думал о том, что материалы Журавля должны быть приобщены к делу, и подыскивал доводы, чтобы, не нарушая закона, возвратить их институту, не задерживать внедрение в производство ценного изобретения.

7

Коваль заглянул в кабинет Струця, беседовавшего с Ниной Барвинок, когда старший лейтенант дошел до белого каления.

Худенькая миловидная женщина, сидевшая напротив него, в которой Дмитрий Иванович узнал машинистку, на вопросы отвечала грустно краткими «да», «нет» или «не знаю» и покорно соглашалась, когда старший лейтенант указывал ей на противоречия. Она была совсем убита свалившейся бедой, и вызов в милицию стал для нее тяжким испытанием.

— В конце концов, чем вы докажете, что ушли первой и сказали, что чайник скоро закипит и кофе пусть заваривают сами? — уже повышенным тоном спрашивал Струць, когда вошел полковник.

Машинистка пожала плечами, мол, чем я могу доказать?! Увидев Коваля, она еще больше сжалась на стуле и ниже опустила голову.

Дмитрий Иванович уселся в углу, так как кабинетик Струця был тесноват для трех человек. Он укоризненно посмотрел на его хозяина. Кому-кому, а старшему лейтенанту хорошо известно, что бремя доказывания лежит на дознавателе и следователе и этого нельзя требовать от подозреваемой. Но он ничего не сказал, не желая ставить старшего лейтенанта в неловкое положение. Да и взглянув на Струця, полковник понял, что тот сам не рад своей промашке, но не решается ее исправить, чтобы не акцентировать на этом внимание.

— А Журавель или Павленко слышали ваши слова? — уже тише спросил Струць.

— Не знаю, — коротко ответила машинистка.

— Скажите, Нина Васильевна, в котором часу вы ушли в тот вечер из квартиры Журавля? — поинтересовался Коваль. — Имейте в виду, вам не нужно оправдываться и доказывать. Просто обрисуйте нам обстановку того вечера, — добавил он, покосившись на старшего лейтенанта.

Машинистка не скрывала, что в последний вечер Журавля у него в гостях были она и Павленко: кто ушел первым, а кто оставался с хозяином, стало ключевым вопросом дознания, и Коваль, видя, что Струцю это трудно выяснить, решил подойти к решению задачи с другой стороны.

Машинистка на секунду подняла голову и, не заметив во взгляде Коваля сердитых искорок, которыми только что осыпал ее усатый старший лейтенант, приободрилась и расслабилась.

— До минуты не помню, — ответила женщина. — Домой пришла около девяти, но по дороге заходила в продуктовый магазин на левом берегу, потом в гастрономе стояла за яблоками. Диме моему нужны фрукты, а яблоки были недорогие. Стояла, наверное, с полчаса.

Струць с удивлением смотрел на женщину, которая до сих пор отвечала одним-двумя словами, а тут вдруг разговорилась.

— Значит, — рассуждал вслух Коваль, — если отбросить от времени прихода домой, так сказать, магазинное время?.. Кроме продуктовых магазинов, вы никуда не заходили?

Нина покачала головой.

— Магазины в общей сложности у вас сколько заняли?

— Около часа.

— Часть покупок делали на левом берегу? А яблоки?

— Яблоки недалеко от дома, в гастрономе «Славутич».

— А время на дорогу? — подсказал Струць. — Вы пешком шли?

Дмитрий Иванович знал, что путь от Русановки, где жил Журавель, до Березняков не должен занять много времени.

— Пешком, конечно, — отвечала машинистка. — Я ушла от Антона Ивановича около восьми. Точнее не знаю, — словно оправдываясь, женщина вытянула левую руку, — часов у меня нет. Мои испортились, никак не отремонтирую… А у Антона Ивановича я не посмотрела…

Вспомнив о Журавле, Нина Васильевна снова погрустнела, казалось, вот-вот всплакнет.

Старший лейтенант тем временем подсчитывал на листке бумаги минуты, затраченные женщиной на дорогу в магазины, на покупки и возвращение домой.

Видя, что Струць занялся арифметикой, полковник подумал, что, наверное, не цифры смогут дать ответ на главные вопросы. Плюс-минус несколько минут в этой истории не решали дела. Важно было установить, действительно ли Барвинок ушла первой, оставив Журавля и Павленко вдвоем. Не хватало свидетельств людей, видевших, когда вышли из квартиры Журавля в тот вечер Барвинок и Павленко. Вместе ли или по очереди? И кто первый? В котором часу? А где взять таких свидетелей? Ведь никто специально не наблюдал за квартирой Журавля. Только соседи по дому могли случайно это заметить. И задача розыска сейчас — опросить людей. А пока… поскольку необходимых сведений не было, главным подспорьем являлась не арифметика, а психология. Нужно было вникнуть в отношения действующих лиц, понять их характеры. Другого пути, пока не установлены факты, нет, считал Коваль.

— Ну хорошо, скажите: почему вы вдруг ушли, собирались ужинать, хозяйничали, а потом, когда мужчинам захотелось кофе, вспомнили о доме, не дождались, пока закипит чайник? — спросил Коваль.

Машинистка послушно кивнула:

— Да, да, вспомнила и ушла.

— И ничего не произошло?

— Где?

— В комнате, где ужинали наши друзья. Между вами и ими?

Нина Васильевна пожала плечами.

— Вы не поссорились с Антоном Ивановичем?

— Нет, что вы, — глаза женщины сразу наполнились слезами. — С Антоном Ивановичем? Нет, нет, — покачала она головой. — Разве с ним можно ссориться! — Она говорила гнусаво, ибо все время терзала платочком нос.

— И он вас ничем не обидел в тот вечер?

Женщина не ответила. Слезы начали душить ее. Она пыталась их сдержать и в конце концов сильно раскашлялась. Когда кашель прошел, подняла на Коваля мокрые глаза и укоризненно произнесла:

— Такое говорите!

— Вы любили его?

— Да.

— Собирались уйти к нему?

— Да…

— Это решение было обоюдным?

— Да.

— Но оно никак не осуществлялось?

Женщина тяжело вздохнула.

— Почему, если не секрет? Антон Иванович передумал?

— Это благороднейший человек, человек слова, это, это… — Барвинок, не в силах произнести слово «был», вот-вот могла снова залиться слезами.

— Так по чьей же вине не состоялась ваша новая семейная жизнь? Муж? Отец? Вмешалось общественное мнение?

— По моей, — тихо произнесла Нина Васильевна. — Только по моей. И это я себе никогда не прощу! — От слез ее нос, все лицо, казалось, распухло, светлые миндалевидные глаза покраснели.

— Не плачьте, Нина Васильевна, — попросил полковник. — Увы, Антону Ивановичу уже не поможешь. — Дмитрию Ивановичу было неприятно видеть Барвинок в таком неприглядном виде.

Посматривая на Нину Васильевну, Коваль перебирал в памяти все, что узнал об этой женщине. Родилась она в селе, под Киевом, в счастливой семье, где была единственным ребенком. Росла тихой девочкой, унаследовав от матери не только миловидность, но и мягкий, покладистый характер. Отец — колхозный механик Василий Козак — и мать — счетовод сельпо Ганна Григорьевна — души в ней не чаяли. Ниночка помогала по хозяйству, не водила ни с кем знакомств, не убегала с подружками на луг, тянувшийся до самого Днепра, где в высокой траве можно было играть в прятки. Одним словом, не доставляла родителям никаких хлопот…

Но однажды летом, когда Ниночка перешла в седьмой класс, случилось несчастье. Пьяный тракторист в сумерках наехал на Ганну Григорьевну, возвращавшуюся с работы домой.

Отец Нины, не в силах перенести смерть жены, пытался повеситься в сарае, и его буквально вынули из петли.

С тех пор жизнь Нины пошла кувырком. Василий Козак запил и вскоре потерял должность механика. Он не мог больше оставаться в селе и подался в Киев… Там он устроился рабочим по ремонту мостовых. Нина еще два года ходила в школу, но, не видя перспектив после окончания десятилетки, из девятого класса ушла и поступила на курсы машинописи. Когда ей исполнилось восемнадцать, посватался приятель отца — бригадир каменщиков Гнат Барвинок. Старше Нины на десять лет, буйный во хмелю, он был несимпатичен ей. Но у отца, которого Барвинок постоянно поддерживал на работе и спаивал дома, было другое мнение, и Нина покорилась отцовской воле.

Первое время после скромной свадьбы в доме было спокойно. Но с тех пор как отцу совсем отказали руки и вся забота о семье легла на плечи Гната, тот распоясался. Нина старалась угождать обоим: и отцу, и мужу, но у нее плохо получалось. Потом родился сын, и женщина полностью замкнулась на ребенке…

— Мы просим вас, Нина Васильевна, — снова заговорил Коваль, — помочь разобраться в печальной истории гибели Антона Ивановича… Скажите, вы не ушли жить к Журавлю потому, что не хотели оставить мужа, лишить ребенка отца? Так? Если так, то я вас понимаю…

— Нет, не так, — решительно ответила женщина, отвернувшись от старшего лейтенанта, теперь ее лицо видно было только Ковалю. — Мужа я ненавижу… Ребенок? Митя? Разве ему такой отец нужен?

— Почему вы так говорите о своем муже?

— Для вас это не имеет никакого значения, — женщина снова мельком взглянула на Струця, и Дмитрий Иванович понял, что она стесняется старшего лейтенанта. Но не мог же Коваль попросить хозяина кабинета уйти. Тем более что прямо такое желание опрашиваемая не выразила.

— Кроме того, я боюсь мужа. Нетрезвый он очень опасен. Не раз угрожал мне ножом. Он способен на все… И я боялась подвергнуть опасности и себя, и, главным образом, Антона Ивановича.

— И отца?

— Ну и отца… — раздумчиво протянула женщина, — хотя его, может, и не тронул бы… Они ведь не разлей друзья по бутылочке… Впрочем, отца мне жалко: он столько пережил, очень несчастный, больной и по-своему любит меня. Вероятно, пьет еще и потому, что чувствует себя виноватым, хотя плохого он мне не хотел…

Жили мы очень бедно, а Гнат хорошо зарабатывал. Конечно, отец не думал, что моя жизнь так сложится. Сначала ругался с Гнатом, защищал меня, а потом еще больше выпивать стал. Если я ушла бы, совсем спился бы. И Гнат его из хаты вышвырнул бы. В общем, со мной было как в пословице: горько есть и жалко бросить.

— И как относился Антон Иванович к такой вашей нерешительности?

Нина Васильевна задумалась, стянув брови над переносицей.

— Как? Сначала сердился, говорил, чтобы я не боялась, он защитит… Но потом махнул рукой: ну, смотри сама, я подожду, мой дом — твой дом, и Митьку заберем… Да только не раздумывай долго, а то, гляди, опоздаешь… — Нина Васильевна немного помолчала. — Скажу правду, — наконец произнесла она, — у меня иногда появлялось такое чувство, что он предлагал мне это не столько из любви, сколько, зная мою нелегкую жизнь, по доброте своей, из жалости. И когда видел, что я не решаюсь, это не то чтобы радовало его, но как-то устраивало, словно успокаивало. Мол, он свой долг выполнил, предложил, а что я тяну — баба с воза, коням легче… Он не настаивал категорически, не ругался, не стукнул, как говорят, кулаком по столу… А я все ждала: возьмет однажды да и не пустит домой… Увы!.. И такое спокойное его поведение тоже сдерживало меня от решительного шага…

Ковалю вспомнились слова Килины Сергеевны о том, что теперь, после смерти Журавля, Нина помирится с мужем и успокоится.

— А может, вы не решались на этот шаг еще и потому, что Антон Иванович был человек хотя и добрый, но импульсивный? — спросил полковник.

— Да, очень добрый, — кивнула Барвинок. — Но при чем тут «импульсивный»?

— Опора не твердая. И не однолюб по складу характера.

Нина Васильевна уже не теребила нос и разговаривала с Ковалем, казалось, совсем спокойно, но на это замечание не ответила, только возмущенно посмотрела.

— Вполне понятно, — продолжал свое полковник, — если вы боялись разрушить одно и не построить другое. Круг интересов у вас с ним разный. Да и не были уверены, состоится ли новая семья, как уживутся новый муж и ваш сын. А вы ведь, как и всякая женщина, в первую очередь — мать.

При этих словах покорно отвечавшая до сих пор на вопросы Коваля машинистка запротестовала:

— Я не могу продолжать разговор о наших чувствах и взаимоотношениях с Антоном Ивановичем. Мне тяжело.

— Что ж, — мягко произнес Коваль. — Перейдем к другому. Антон Иванович одновременно с научной работой сапожничал?

Машинистка инстинктивно спрятала ноги под стул. Дмитрий Иванович заметил это непроизвольное движение.

— Не нужно, Нина Васильевна, прятать, я уже обратил внимание на ваши красивые сапожки и знаю, что пошил их Журавель… Ничего в этом плохого нет. Скажите, у него много было заказчиц?

— Не было никаких заказчиц! — быстро заговорила женщина. — Он деньги не брал. И шил, может, одну-две пары в год друзьям. Он был художником, любил рисовать, у меня есть его пейзаж. Он говорил: «Когда я делаю что-нибудь красивое, то руки у меня заняты, а мысли свободны и легки, и мне лучше думается…» А еще сказал, что и Лев Толстой в свободное время любил тачать сапоги… Какое же это преступление?!

— Я не сказал — преступление, Нина Васильевна! — с ударением на слове «преступление» заметил полковник. — Почему вы считаете, что мы здесь с Виктором Гавриловичем только о преступлениях говорим, все к преступлению сводим? Художник — это прекрасно. И я вам скажу, Нина Васильевна, — продолжал Коваль, наклонившись к женщине, словно сообщал ей это по секрету. — что талантливый модельер обуви не меньший художник, чем портретист или пейзажист. Но, впрочем, оставим Толстого и высокое искусство в покое и вернемся, как говорится в пословице, «к нашим баранам», то есть к прозе жизни. Значит, Антон Иванович денег не брал с друзей или подружек. Мужчинам он, кажется, не шил, только изящные женские туфельки или сапожки… Так откуда у него были деньги? На зарплату младшего научного сотрудника не разгуляешься. Вон по соседству такой же молодой ученый Павленко… И жена работает. Детей нет. Однако живет труднее. Или у Антона Ивановича богатые родители, родственники, ему кто-то помогал?

Лицо машинистки приняло удивленное выражение:

— Вы что! Никто. У него мама где-то на Ровенщине или Волыни, он сам ей посылал…

— И еще такой вопрос, Нина Васильевна. Вы сказали, что Журавель шил одну-две пары в год приятельницам… — Ковалю хотелось добавить: «Как вы относились к такому альтруизму, собираясь за него замуж?» — но воздержался. Женщина могла ответить, что еще не имела на Антона прав и что это ее личное дело, и вообще заявить, что больше она не собирается раскрывать тут душу. Но главным образом ему не позволял задать этот вопрос такт, хотя ответ его очень интересовал, так как высветил бы истинные отношения между нею и Журавлем. Правда, Коваль надеялся, что это ему удастся выяснить позже, не прямо «в лоб». — Однако в Киеве, — продолжал полковник, — сапожки такой оригинальной модели встречаются на улицах не у двух или трех модниц, а значительно чаще. И это в таком огромном городе, как наш! Я вам, конечно, верю! — поспешил добавить Коваль. — Но мне не все здесь понятно… Противоречие! Как объяснить? Убедиться в том, что таких сапожек намного больше, чем вы говорите, не трудно и без вычислительной техники.

Нина Васильевна ничего не смогла или не захотела объяснить, и Коваль решил пока оставить вопрос открытым.

Они еще долго разговаривали в кабинете Струця. Старший лейтенант интересовался времяпровождением Журавля, и машинистка рассказывала, что иногда к нему заходили знакомые, в основном женщины, и чаще всего портниха Христофорова. У Антона Журавля дом был открыт для друзей — Нина нашла нужное слово «дружелюбный» — в баре всегда стояло какое-нибудь хорошее вино, но больших застолий хозяин не любил. Если появлялся кто-нибудь, хлебосольный Журавель предлагал стакан вина, легкую закуску. Разговоры шли обычно об институтских делах, иногда о фильмах, артистах, летних отпусках, о всякой всячине, как бывает, когда нет постоянного общества и единых интересов. Бывало, собиралось сразу несколько человек, тогда могли и в карты сыграть. Сама Нина, если не возилась на кухне — надо же было помочь Антону Ивановичу по хозяйству, — тоже принимала участие в беседе молодых людей.

Частенько ставили музыкальные записи. Случалось, Антон просил, чтобы она спела. С такой просьбой он обращался редко, и она не отказывалась, хотя голос у нее был слабенький, Антон говорил — «комнатный».

Приходила она в этот дом часто.

— У меня своей машинки нет, — объясняла женщина, — и почти каждый вечер я оставалась в институте, чтобы сделать кое-что для себя, в общем, частную работу. Соскучившись по Антону, я бросала все и бежала к нему. Это была для меня единственная отдушина, отрада, без которой не знаю как теперь жить буду…

Коваля интересовало, как относится Нина Васильевна к Христофоровой и чете Павленко.

К удивлению Дмитрия Ивановича, о Христофоровой она ничего плохого не говорила.

— Что же, — отвечая на вопрос о портнихе, впервые за все время беседы улыбнуласьНина Барвинок, — женщина она энергичная, интересная, богатая, да Антону Ивановичу не так уж и нужная… Она всегда старалась показать, что я, мол, не пара Антону, не ко двору, но я на нее за это зла не держала, все равно он не на ней, а на мне хотел жениться. Да какая из нее жена — кукушка она! Дочку в Одессе бросила, своего дома не знает. Только и того что портниха модная да денег полные карманы. А Антону Ивановичу не деньги нужны были. У него своих хватало. Он мне так и сказал: люблю тебя, Нина, за мягкость, душевность, а в этой Келе ни того, ни другого…

— Вот я и думаю, Нина Васильевна, — продолжал допытываться Коваль. — Не от сапожного ли ремесла у Журавля появлялись деньги? Иначе откуда же?

Однако и на этот раз женщина только пожала плечами.

Рассказ машинистки постоянно прерывался грустными вздохами, и, если бы не умение Коваля вовремя менять тему, вся их беседа была бы скомкана и залита слезами.

Расспрашивая Нину Васильевну о том, что она слышала о соседях Журавля, полковник с удивлением отметил, что больше всего она почему-то симпатизировала Варваре Алексеевне, говорила о ней лишь хорошее, хотя знала ее только со слов Павленко да Антона Ивановича и видела в квартире Журавля всего один или два раза.

— Она, наверное, добрая женщина. Вы подумайте, товарищ полковник, какая жена будет разрешать мужу целыми вечерами торчать у соседа-холостяка, к которому заглядывают женщины? Он, правда, жаловался, что «под колпаком» у нее. Но какой же это «колпак», если ему такие вольности разрешают?! Может, потому считал себя «под колпаком», что она его, мямлю, вечно толкала в спину. Да если бы не жена, этот Вячеслав ничего в жизни не достиг бы…

— Не любит, наверное, безразличен он ей, поэтому и не ревнует, — забросил удочку Коваль.

— Кто это знает, — ответила машинистка, — но, по-моему, любит, и очень, несмотря ни на что. А он это не ценит и не понимает. Хотя лично я удивляюсь: любить Вячеслава? Он такой скучный, занудный, да еще ко всем юбкам цепляется.

Он и ко мне приставал! Но вы же понимаете, товарищ полковник, — стыдливо опустила глаза собеседница, — смешно говорить! Нынешней зимой дошел до такой наглости, что стал объясняться и наговаривать на Антона. Называется друг. Да и подходил к этому гаденько, хитренько. Сначала вокруг да около: «Поймите меня правильно» да «поймите меня правильно». Это у него любимые словечки. А потом прямо заявил: «Не верьте Антону, не женится на вас… А я вас люблю, Нина Васильевна, и готов на все». Нужен он мне! Я его как шуганула!

— Вы, конечно, не рассказали об этом Антону Ивановичу?

— Нет конечно. Мне было стыдно за Вячеслава и за себя тоже — Антон мог подумать, что я дала повод, если даже такой трус, как Вячеслав, решился на объяснение. А еще потому не рассказала, что заранее знала его ответ. Засмеялся бы, как это бывало и раньше, и сказал бы: «Не обращай внимания, Вячеслав — талантливый, а все талантливые люди чуть-чуть психи».

Я часто думала, почему это Антон, который кое-что все-таки и сам замечал, не перестает якшаться с Вячеславом, не гонит его. Мне было непонятно. Потом решила: потому, что работают в одной лаборатории.

Жаль, Антон не видел, что Вячеслав совсем не друг ему, всегда завидует. И не боялся этого.

— Ну почему же бояться? — не то возразил, не то удивился полковник. — Зависть очень нехорошее, даже мерзкое чувство. Но от него страдает не тот, кому завидуют, а тот, кто завидует. Оно точит душу завистника, как ржавчина железо. Вот зависть и ее родную дочь — клевету — больше всего ненавижу! — сердито произнес Коваль и вдруг неожиданно улыбнулся. — Сам было чуть не пострадал от них. А вы замечали проявления зависти у Павленко? — пытливо посмотрел на женщину полковник.

Перед глазами Нины Васильевны калейдоскопически пролетели знакомые картины: вот Вячеслав Адамович с мрачным видом смотрит, как они танцуют с Антоном. Комната небольшая, и они не столько танцуют, сколько обнимаются. Наконец Павленко не выдерживает. «Я пошел», — бросает он и поднимается. «Ты куда?» — спрашивает Антон. «Не буду вам мешать», — мрачно, скороговоркой произносит тот и скрывается за дверью.

А вот Вячеслав Адамович пытается потанцевать с ней, но, перехватив насмешливый взгляд Антона, отказывается от своего намерения и отходит! А недавнее объяснение в любви на лютом морозе… Но Нине не хотелось сейчас об этом рассказывать… Неприлично говорить чужому человеку, что Павленко завидовал любви Антона, да и полковник, очевидно, имеет в виду другую зависть.

Женщина промолчала.

— Да вам, наверное, все это показалось, — вызывая машинистку на откровенность, произнес Коваль. — Нечему завидовать-то: оба молодые ученые, способные, даже талантливые, перспективные. Ну допустим, у Журавля ковер на полу помягче, мебель подороже, для таких людей, как они, все это не предметы зависти… Мне кажется, наоборот, покойный Журавель мог чуточку завидовать уму, оригинальным идеям, творческим задумкам и находкам Вячеслава Павленко. И, если хотите, даже его уравновешенной, семейной жизни.

Нина Васильевна была обескуражена таким поворотом разговора и не знала, что ответить. Слова Коваля поколебали привычные представления женщины, и откровенного разговора не получилось.

— Вспомните еще раз, о чем беседовали друзья в тот вечер.

— Я уже говорила, — устало напомнила Нина Васильевна, — о рукописи. Я ее печатала, но, как обычно, механически, не вдумываясь в текст. Если начнешь вчитываться, ничего не успеешь сделать. Там что-то о способе шлифовки, изобретение Антона Ивановича.

— Друзья не спорили между собой по этому поводу?

— Да нет же!

— А настроение?

Нина Васильевна немного подумала.

— Антон как всегда был весел, радовался, не знал, бедняжка, что его ждет… Выпил много, Павленко тоже выпил и затянул свое обычное, занудное, мол, «пойми меня правильно…», и с каждой рюмкой мрачнел все больше. А потом сказал: «Нина, свари кофе мне и нашему будущему миллионеру, черт его побери! Мы опьянели». И снова со своим вечным: «Антоша, милый, пойми меня правильно, не обижай», — полез целоваться.

У Коваля в ушах пропищал вдруг восторженный возглас заведующего лабораторией: «Сколько получил бы? Много, очень много!.. В деньгах? Не подсчитать!»

Дмитрий Иванович на секунду отключился от всего, что окружало его. Глаза его в это мгновение ничего не видели, а в ушах звучал голос Василия Ферапонтовича, который от волнения сорвался и стал похожим на писк комара:

«Сколько получил бы? Много, очень много!.. В деньгах?.. Не подсчитать!»

И тут же Коваль подумал: «А кто теперь это вознаграждение получит? Изобретатель умер. Работа сделана, и внедрит ее уже институт, как изобретение всего коллектива. Во всяком случае, получит не один Павленко. Надо поинтересоваться, что пишет Журавель в этой рукописи, упоминает ли соучастие Павленко или нет. Естественно, нет, — ответил сам себе полковник. — Ведь в заглавии значится только один автор: Журавель А. И.».

— Значит, вы наполнили чайник, поставили на плиту, — продолжал интересоваться событиями трагического вечера Коваль, — включили газ… и зажгли его… Зажгли? — переспросил женщину.

Каждую фразу полковника Нина Барвинок сопровождала кивком.

— Зажгла.

— Чем?

— Спичкой. Есть электрозажигалка, но люблю спичкой.

— А потом возвратились в комнату и вдруг решили немедленно идти домой. Вы не любите кофе?

— Нет, почему? Люблю.

— Почему же на этот раз отказались? Дома у вас есть кофе?

— Не всегда.

— Так почему же вы неожиданно ушли?

Нина Васильевна с ответом замешкалась.

— Вы заранее взяли из серванта не три, а две чашечки и поставили на стол. — Не дождавшись ответа, Коваль продолжал: — А почему для двух маленьких чашечек чайник наполнили доверху?

— Я всегда наливаю полный… Как каждая хозяйка.

— Каждая?

— Я так привыкла. У нас на кухне колонка, и лишние стаканы кипятка никогда не помешают.

Ковалю стало казаться подозрительным, что женщина не спрашивает, как погиб Журавель, такой близкий ей человек. И Варвара Алексеевна не интересовалась, и эта не спрашивает. Может, старший лейтенант проговорился в его отсутствие и она уже все знает? Вряд ли… А возможно, на Русановку бегала. Но и на Русановке подробностей не знают. И держалась бы Барвинок, если бы знала, не так спокойно. И он решил поговорить в открытую.

— Вы не спрашиваете, как погиб ваш друг. Разве вас это не интересует?

— Какая разница… — печально вздохнула женщина. — Его не вернешь.

Но теперь на душе у Нины стало тревожно, и с каждой минутой эта пока неясная ей тревога росла. Она пристальней всматривалась в Коваля, даже огляделась вокруг, стараясь разобраться, что же ее беспокоит.

— Я понимаю вас, — согласился полковник. — Но для нас все имеет значение… Антон Иванович Журавель отравился газом, — произнес он после небольшой паузы. — Вода из переполненного чайника, который вы поставили на плиту, при кипячении залила огонь. Газ, не сгорая, заполнил комнату. Никто не догадался перекрыть его… Что вы можете на это сказать?

Упади небо на ее голову, женщина не была бы так потрясена. Она побелела как бумага, закрыла глаза и, казалось, потеряла сознание. Коваль кивнул на графин, стоявший на столе, и старший лейтенант Струць бросился наливать воду в стакан.

Но машинистка уже пришла в себя.

— Господи, зачем я тогда спешила?! — пробормотала она. — Зачем! Ведь могла еще побыть! Напоила бы кофе. А с яблоками да магазинами успелось бы! Теперь всю жизнь буду казниться… Какой грех на душе! Это я виновата, я! Ах, боже мой, старая дура!

Если бы не трагичность события, было бы смешно, как молоденькая женщина клеймит себя «старой дурой».

— Успокойтесь, Нина Васильевна, — остановил ее причитания Коваль. — Вас мы ни в чем не обвиняем.

При этих словах женщина бросила на полковника возмущенный взгляд. При чем здесь ваше «обвинение»?! Она сама обвиняет себя, сама казнится!..

— Нина Васильевна, вы знали, что и Павленко участвовал в изобретении? — спросил Коваль. — В вашем институте сказали, что идею, в общем-то, возможно, подал Вячеслав Адамович. А Журавель только разработал. Вам ничего об этом не известно? Если так, то Павленко тоже стал бы если не миллионером, то полумиллионером, а может, и полным хозяином изобретения… Что вы на это скажете, Нина Васильевна?.. Он и тогда показался бы вам таким ничтожным, как сейчас?

В ушах Коваля продолжал звучать писклявый голос Василия Ферапонтовича.

Машинистка молчала. Говорить она была не в силах…

8

— Эксперты пока не дают нам никаких данных, Петр Яковлевич, — сказал Коваль следователю Спиваку, задумчиво поглаживая свою начинающую лысеть голову. — Я уже прикидывал и так и сяк. Никаких версий, кроме несчастного случая. Выходит, и состава преступления нет. А человека, конечно, жалко, многообещающий ученый, все говорят — талантливый, да и просто жить ему бы еще и жить.

Итак, скорее всего несчастный случай, от которого никто не застрахован, — повторил полковник после краткой паузы. — Журавель, безусловно, и сам виноват — так сказать, вызвал джинна из бутылки. В самом прямом смысле слова. — Коваль положил перед Спиваком листок с выводом экспертизы. — Вот читайте: «Находился в состоянии сильного опьянения». Не пил бы — не уснул, снял бы чайник с плиты и выключил газ… Так что обвинение вроде бы остается предъявить только бутылке.

Полковник говорил медленно, с паузами, словно еще раз проверял себя и одновременно давал возможность следователю возразить по ходу рассуждения.

— И просить суд приговорить ее к пожизненному заключению! — вздохнул Спивак. — Так что, Дмитрий Иванович, по-вашему, можно закрывать дело? — вопросительно посмотрел он на полковника, так же не спеша со своими выводами.

— И все-таки закрывать, думаю, рано, Петр Яковлевич. Смущают некоторые непонятные мне обстоятельства, — откровенно признался Коваль.

Излагая свои соображения следователю, Дмитрий Иванович сам себя спрашивал, почему он сомневается, что это несчастный случай. Ведь все говорит за это. Правда, случай очень нелепый, но чего в жизни не бывает! Но полковник пока еще не понимал, почему произошел этот случай, какие обстоятельства его спровоцировали, и это его тяготило. Допрашивая соседей Журавля, пытаясь ощупью обнаружить путеводную нить к истине, сам себе казался слепым котенком. Этого он тоже не любил. В таких трагических событиях, как смерть человека, по его мнению, все должно быть предельно ясно.

Уже после первого знакомства с обстановкой квартиры погибшего, с окружением, соседями, институтом он почувствовал, что в этой печальной истории не обошлось без вспышки чьих-то страстей. Срабатывала развитая интуиция, хотя Коваль и умел сдерживать воображение и не спешить с выводами, так как понимал, что в силу специфичности своей профессии в сомнительном случае он, не желая, все-таки может настроить себя на то, что это преступление.

Он не хотел искать преступление там, где его нет. Это было бы пустой тратой времени и сил и, самое главное, подрывало бы веру в то, что в жизни больше добра, чем зла. Поэтому сейчас, у следователя, словно проверяя себя, не настаивал на поисках в этом происшествии следов злого умысла.

Он также не признался Спиваку, что трагедия до сих пор неизвестного ему Журавля взволновала его и он не сможет забыть о ней, пока не отбросит полностью свои сомнения. В официальной обстановке было смешно ссылаться на личные эмоции, и он умолчал об этом.

Ему вдруг вспомнился темный лес, в котором заблудился ребенком. Сколько ему было лет? Пять? Шесть? Этого он не знал. Сейчас, словно сквозь пелену, отгораживающую от детства, он снова увидел размытую временем картину: огромные стволы старых осин и берез, толстыми скрюченными корнями уходящие в землю, высокие колючие кусты шиповника, ощетинившийся ветвями подлесок и темный шатер листвы, под него он входит и попадает в таинственный мир. Дело было в конце дня, не стесненный мелочной опекой матери, которая куда-то ушла со двора, заигравшись, он оказался на опушке старой Колесниковой рощи. Лес манил неизведанной глубиной, сказкой. Он шел и шел, сумерки в лесу быстро густели, его охватывало какое-то неясное беспокойство, но его тянуло дальше, и он не мог сопротивляться этой силе. И только когда из-за старого трухлявого пня выглянуло кряжистое чудовище с огненными глазами, он испугался, закричал и бросился назад.

Лес не сразу отпустил его, и только выбежав на берег Ворсклы, на простор, над которым еще играли последние розовые лучи света, он сообразил, как найти дорогу домой.

Через много лет понял, что наткнулся тогда в роще на целую семью светлячков-гнилушек, только и всего!

На всю жизнь у него сохранилась любовь к лесу, в глубине которого всегда пряталась тайна, сохранилась тяга к неизвестному и то легкое беспокойство, что охватывало его, когда входил под темный свод ветвей, где его далекий предок — охотник — настороженно ждал встречи с опасностью…

Человеческие отношения намного таинственней, чем Колесниковая роща в далеком детстве, и, разгадывая их, Дмитрий Иванович стремился заглянуть в самые дальние уголки души и только тогда успокаивался, когда тайное становилось явным и он, как когда-то в детстве, снова выходил на простор.

— До того как уснуть, — после долгой паузы продолжал свое сообщение полковник, — Журавель был не один. У него находились гости, о чем свидетельствуют остатки угощения на столе в комнате.

Были опрошены некоторые лица, телефоны которых взяли из записной книжки погибшего, а также, и прежде всего, молодая женщина, машинистка института Нина Барвинок — любовница Журавля. Встречались и с соседями погибшего, и с коллегами по институту. Беседовали еще с некой Килиной Христофоровой, портнихой, тоже приятельницей Журавля. Установили, что в тот вечер у Журавля гостили Нина Барвинок и Вячеслав Павленко.

Особое внимание мы с Виктором Кирилловичем, — кивнул Коваль в сторону молодого офицера милиции, который сидел на стуле и был третьим участником этого небольшого совещания следственно-оперативной группы, — естественно, уделили Нине Барвинок.

Струць, до сих пор ничем не привлекая к себе внимания, следил за суждениями полковника и следователя, готовый включиться в беседу, если обратятся к нему. Но это объяснялось не застенчивостью, от которой старший лейтенант страдал в начале службы, тогда, когда занимался с Дмитрием Ивановичем делом об отравлении пенсионера Залищука, а служебной этичностью. Теперь Струць работал инспектором уголовного розыска в городском управлении, самостоятельно выполнял отдельные задания. Его уже не смущала, как прежде, круглая коричневая родинка над верхней губой, похожая на искусственную мушку. Забывал о ней, так как коллеги перестали подтрунивать, называть его то «красной девицей», то «панночкой Струць», и вспоминал только, когда брился, боясь потревожить. Он отрастил усы, надеясь со временем полностью скрыть ее. Лицо его стало мужественнее и приобрело не напускную, а естественную солидность. Сейчас в ответ на жест полковника он наклонил голову в знак подтверждения его слов.

— Барвинок — женщина с нелегкой личной судьбой, — говорил Коваль, — очень мягкая по натуре. Была по уши влюблена в Журавля и собиралась ради него оставить мужа. Она призналась, что находилась в тот вечер у Журавля, который ужинал в обществе соседа, накрыла на стол, но вскоре ушла, так как спешила домой. Призналась, что сама поставила чайник на плиту, молодые люди хотели кофе.

По ее словам, ничего особенного в тот вечер не произошло. Журавель, правда, был в ударе. Он рассказывал, как удалось ему дать жизнь своей научной идее. Перепечатанную рукопись его работы она как раз и принесла тогда. Но не полностью. На следующее утро допечатала ее и прибежала в обеденный перерыв, но Журавля уже не было в живых. Я приобщил эту рукопись к делу. — Коваль кивнул на папку, лежавшую на столе у следователя. — Однако, думаю, надо будет возвратить ее институту, так как в этой работе содержится нечто полезное для промышленности. Сам я, признаться, Петр Яковлевич, в машиностроении слабоват, мышление не техническое, хотя немного учился. Но тут и зайцу ясно, что изобретение Журавля следует побыстрее внедрять в производство. Заведующий лабораторией НИИ, с которым я беседовал, считает, что это серьезное новшество даст промышленности немалый экономический эффект. Я тоже так думаю.

— Ну, это не только ваша беда, Дмитрий Иванович, — улыбнулся Спивак, — «не техническое мышление». — И чтобы полковник не подумал, что говорит о себе, добавил: — Я разберусь. Я ведь до юридического два года в политехническом учился. И тогда решим, что делать с рукописью. В крайнем случае копию снимем для института.

— Так вот, Петр Яковлевич, повторяю, — сказал Коваль, — по словам Нины Барвинок, ничего существенного в тот вечер не произошло. Если не считать, что Журавель на радостях пил больше обычного.

— По причине этого самого изобретения?

— В институте мне сказали, что он ездил в Тольятти, на автозавод. Наверное, договорился о внедрении своего детища. Можно запросить Тольятти, но думаю, это сейчас не столь важно.

— А Павленко?

— О Вячеславе Адамовиче Нина мало рассказывала. Ограничилась несколькими фразами. Мол, как обычно молчал. Выпил, но не закусывал, листал рукопись Журавля. Если раскрывал рот, произносил только: «Поймите меня правильно», а потом снова замолкал или бурчал что-то себе под нос. Его и в институте так называют — «Поймите меня правильно», говорила машинистка. «А я его вообще не замечаю. Он для меня пустое место». Однако призналась, что Павленко за ней пытался ухаживать, хотя и безуспешно.

Когда Павленко ушел от Журавля, мы еще не знаем, так как не беседовали с ним. Утром следующего дня он уехал в командировку в Ереван и возвратится лишь через неделю. Не считая допрос срочным, я не давал отдельного поручения ереванцам. Сам хочу с ним побеседовать. Для полноты дознания… Чтобы если уж закрывать дело, то с полной уверенностью, с полным основанием. — Коваль на несколько секунд умолк. — Понадобится, вызову его раньше. Он, как и Барвинок, для нас важнейший свидетель.

Во всем еще надо хорошенько разобраться, — продолжал Дмитрий Иванович. — Кстати. Их было трое за столом в тот вечер. Журавель, Нина Барвинок, Павленко. При вскрытии квартиры на столе стояли почти пустая бутылка из-под коньяка, рюмки, тарелки с едой, кофейные чашки. Все это, Петр Яковлевич, вы знаете… Стояли три рюмки, три тарелочки, но только две чашки для кофе, обе чистые. Нина Барвинок признает, что кофе только собирались пить.

Почему три, три и… две? Значит, сначала и она ужинала, но потом, когда ждали кофе, точнее кипятка, внезапно ушла… Что же произошло после того, как женщина поставила чайник на плиту, — почему заторопилась домой? Может, обиделась на Журавля — он ведь, судя по рассказам, умел обидеть неожиданной выходкой. Или ее бегство не было внезапным? Не вдруг… А преднамеренно?

— Да, да, это интересно, Дмитрий Иванович, — оживился Спивак. — Деталь существенная. Все там, очевидно, складывалось не просто. Вечный треугольник. Возможно, что-то между мужчинами произошло. А она скрывает. И очень хорошо, что вы обратили внимание на такое обстоятельство, как отсутствие третьей чашки для кофе. Значит, не вдруг заторопилась машинистка домой, а заранее замыслила улизнуть. Наверное, от этого и надо нам танцевать. Гляди, окажется — главная ниточка…

В голосе следователя Ковалю послышались назидательные нотки. Не хватало еще, чтобы он сказал «молодчина».

— Деталь — это важно. Но не в деталях дело в конечном счете. — Коваль пристально посмотрел на Спивака. У него в прошлом были сложные отношения с прокурорскими работниками. Еще не забылась в городе история, как Дмитрий Иванович воевал со следователем Тищенко, карьеристом и бюрократом, и добился его увольнения из прокуратуры. Коваль считал, что никто не должен пренебрегать правдой, что справедливость должна соблюдаться прежде всего представителями права, иначе нарушается сам принцип ее. Нашлись и «хранители чести прокурорского мундира», которые упрекали Коваля в том, что он преследует молодого специалиста, и если не прямо, то косвенно пытались в свою очередь рассчитаться с подполковником. Как известно, это кончилось тем, что Дмитрий Иванович подал рапорт об отставке.

Но потом все образовалось, и уже не подполковник, а полковник милиции Коваль стал работать в своем управлении консультантом. Однако обида не проходила и иногда заставляла подозревать, что прокуратура привлекает его к делам не просто сложным, когда не могут справиться молодые работники, а к заведомо неперспективным, которые рано или поздно все равно придется сдать в архив.

Вот и сейчас у Дмитрия Ивановича мелькнула мысль: а не смотрит ли на него и Спивак, тоже сравнительно молодой следователь прокуратуры, как на человека хотя и уважаемого в правоохранительных органах и пока действующего, но, как ни крути-верти, место которого в почетном строю пенсионеров.

Полковник Коваль ошибался, что по-человечески можно понять, зная, какие подножки в свое время подставляли ему завистники. Следователь Спивак не принадлежал к их числу. И хотя работать с Ковалем ему пришлось только на завершающей стадии расследования дела об отравлении Залищука, он уже тогда проникся к Дмитрию Ивановичу доверием и уважением.

С тех пор Спивак изменился лишь внешне — вернее, другой вид худощавому лицу придали большие очки в роговой оправе, которых следователь раньше не носил, несмотря на предписание врачей. Но глаза его так же дружелюбно, как и раньше, смотрели из-за стекол.

— То, что Барвинок сказала, еще не доказательно, — снова заговорил Коваль. — Вот протокол беседы с другой приятельницей Журавля — портнихой Христофоровой. — Полковник пододвинул к Спиваку бумаги. — Хотя полностью доверять ее словам тоже не следует. Но, скажем, ее толкование отношений Нины Барвинок с Журавлем кажется верным: сначала — служебные, а потом — дружба, дальше близость, надежда молодой женщины изменить свою жизнь. Дома у нее действительно ад, а в обществе Журавля, его знакомых Нина преображалась: исчезала подавленность, робость. Она много читает, у нее еще совсем детские представления о жизни. Несколько романтическая, какая-то послушно-терпеливая, она по настоянию отца очень рано вышла замуж за человека духовно бедного. Хорошей жизни не получилось, и когда Журавель воскресил в ней романтические надежды, слепо доверилась ему. Но… Но покойный все оттягивал женитьбу — свидетельствует портниха, крах взлелеянных надежд оказался для молодой женщины тяжелее всех прежних невзгод. Хотя, замечу, Барвинок утверждает, что сама не решалась бросить семью и уйти к Журавлю. Но в это не очень верится. Как известно, от любви до ненависти один шаг. Да еще у таких экзальтированно-романтических натур, как эта совсем молодая женщина. У них нет полутонов, одни крайности. И о других судят по крайним меркам. Для них тот или иной человек: или — или. Или — великий, благородный, или — негодяй, подонок. Как считает Христофорова, Нина постепенно возненавидела Журавля. Продолжала ходить к нему, но, возможно, только для того, чтобы при случае отомстить. Портниха не исключает, что Барвинок, уходя, специально открыла газ, чтобы уснувший пьяный любовник погиб…

— Гм, — поднялся и, положив очки на стол, прошелся по кабинету высокий и худой, как жердь, Спивак. — И поэтому убрала свою чашку, — проговорил он. — Или, заранее готовясь к преступлению, вовсе не поставила третью на стол? И в этом ее промах? Будучи натурой нервной, пугливой, она поспешила удрать с места преступления. Допускаем это, Дмитрий Иванович?

— Если у Барвинок, предположим, любовь переросла в ненависть к Журавлю и женщина жаждала мести, она в то же время не могла не понимать, что ставит под угрозу жизнь и не виноватого перед ней человека — Павленко, — заметил Коваль.

— А может, у нее и с Павленко были свои счеты? А?.. Или, наоборот, они действовали вместе?

— Женщина — демон, — засмеялся Коваль. — У меня тоже было мелькнула такая мысль, но я ее потом отбросил. На Нину Барвинок не похоже. Не такой характер. Между прочим, Петр Яковлевич, кофе так и не пили.

— Могли передумать. Но в таком случае кто-то должен был снять чайник и выключить газ. Например, сам Журавель. А уж потом лечь спать.

— Экспертиза установила, — напомнил Коваль, кивнув на папку с документами, — что Журавель был в состоянии сильного опьянения.

— И второй человек, оставшийся в квартире, мог выключить. Верно?

— Второй человек оставался, очевидно, недолго. Иначе он почувствовал бы запах газа или сам угорел бы.

Спивак молчал. Коваль ждал, когда следователь выскажется более определенно.

— Очень важно установить, уснул Журавель, когда в квартире еще были гости или уже когда они ушли, — размышлял вслух следователь, посматривая то на Коваля, то на Струця.

— Думается, прилег на диван еще при гостях. Во-первых, он был настолько пьян, что вряд ли смог бы пойти закрыть за ними дверь. А сразу ли уснул, — Коваль развел руками, — трудно сказать.

— Замок в двери какой?

— Самозахлопывающийся. Гостей можно не провожать.

— Придется попросить у этой Барвинок отпечатки… И у Павленко, когда возвратится. Хотя отпечатки вряд ли прояснят картину.

— Дактилоскопию уже сделали, Петр Яковлевич, — сказал Коваль, — Виктор Кириллович, — обратился он к старшему лейтенанту, — где выводы?

Инспектор Струць раскрыл папку, вынул оттуда листки и положил их на стол перед следователем.

— На ручках плиты пальцы только самого хозяина — Журавля — и Нины Барвинок. Других нет, — прокомментировал Струць.

— Да она ведь, эта Барвинок, не отрицает, что зажигала газ, — сказал полковник.

Спивак рассматривал снимки.

— А где еще, — спросил он, — эти отпечатки?

— Машинистки и самого Журавля везде. А на входной двери есть и другие — целый букет. Сейчас уточняем, кому принадлежат.

— Возникает еще один вопрос, — словно раздумывая, произнес следователь. — Почему мы все-таки исходим из того, что первой ушла Барвинок? Только из ее показаний? Вы же сами считаете, Дмитрий Иванович, что они не доказательны. А если первым ушел Павленко? Тогда дело принимает совсем другой оборот.

— Установим. Пока же условно, в качестве рабочей гипотезы, допустим, что все было так, как говорит Барвинок: ушла первой, оставив друзей вдвоем.

— И не предупредила остающихся, что чайник на плите?

Коваль пожал плечами:

— Говорит, что предупреждала.

— Как женщина, хозяйка, она должна была знать, сколько времени нужно для кипячения чайника, и могла воды поменьше налить или уж подождать несколько минут. Кстати, кран, как мы уже знаем, был открыт на большой огонь. Значит, имеем основание предполагать, что в тот промежуток времени, когда эта Нина, поставив чайник на огонь, направилась к серванту за чашками и когда неожиданно решила уйти, что-то произошло, что-то вынудило ее покинуть компанию… И об этом она упорно умалчивает. Ведь так, Дмитрий Иванович? Я бы не отбрасывал априори также показания портнихи… этой, как ее…

— Христофоровой, — подсказал Струць.

— Да, Христофоровой, — продолжал следователь. — В них что-то есть, хоть какие-то факты. Да и соображения логичны. Вы же согласны, Дмитрий Иванович, что во имя любви иная женщина, не всякая, конечно, способна на все: и на подвиг, и на самое страшное преступление… А Нина Барвинок, как вы сами говорите, женщина романтическая и экзальтированная, со спрятанными в глубине характера немалыми страстями.

Коваль молча кивал, ибо ни подтверждать, ни опровергать слова следователя у него пока не было оснований. Чтобы не бросаться от одной версии к другой, предпочитал сейчас не иметь никакой.

— Еще один интересный момент. Петр Яковлевич, — сказал он, когда Спивак закончил свой монолог. — Вы обратили внимание на сапожок в передней, сапожные принадлежности в кухне, заготовки? Если бы не знал, что Журавель научный сотрудник, подумал бы — профессионал сапожник.

— Да, странные бывают хобби у людей, — задумчиво проговорил следователь, остановившись у окна, за которым кружила мелким снегом метель.

Полковник это движение отметил, он ведь и сам любил, размышляя, поглядывать в окно, на не ограниченный стенами служебного кабинета мир, ему казалось, что так лучше думается.

— У людей умственного труда бывают, — бросил Струць, поглаживая короткий ус.

Коваль улыбнулся: старший лейтенант, наверное, не считает себя работником умственного труда.

— В институте об этих его занятиях знали?

— Догадывались.

— Хобби не хобби, — сказал, оторвавшись от окна, Спивак, — а иметь в виду это следует. Но пока у нас с вами, Дмитрий Иванович, только догадки, а не факты, — вздохнул он. — Судя по тому, что мы имеем, мы ничего не имеем, — скаламбурил он. — Никаких доказательств, что в этой трагической истории есть злой умысел, что совершено преступление, что это, наконец, печальный бытовой случай, происшедший по неосторожности и при стечении неблагоприятных обстоятельств. Однако надо еще проверить: не было ли в плите технической неисправности. Возможно, ручка болтается и прокручивается. Могло показаться, что газ перекрыли, а в действительности — нет. Плита-то ведь не новая. Так?

— Да, не новая, Петр Яковлевич, проверим ее. Но газ незачем было закрывать, если чайник еще не закипел. Ведь когда мы вскрыли квартиру, стрелка краника указывала на «открыто» и газ шел.

— А вам известно, что чайник не закипел?

— Наоборот, закипел, в этом все дело, Петр Яковлевич! Вы же сами видели, что в поддоне собралась вода, которая при активном бурлении в чайнике выплеснулась на конфорку, потушила огонь, а затем стекла на поддон… Товарищ Струць, — повернулся к старшему лейтенанту Коваль. — Свяжитесь с газовщиками, пусть повнимательнее осмотрят плиту. Я думаю, — продолжал Коваль, снова обращаясь к следователю, — ничего, что фактов у нас пока нет, здесь дело не в конкретных фактах. Я тоже не стараюсь искать то, чего нет. Я только хочу подчеркнуть, Петр Яковлевич, что случай здесь исключительный, редкий, происшествие, не укладывающееся в обычные рамки… Кроме правды фактов есть еще правда характеров… И именно она нам должна помочь.

— Плохой характер это не преступление — во всяком случае, не доказательство. Если мы будем преследовать за характер…

— Я всегда был против преследования без оснований. Но характер, хотя и не доказательство, тоже объективный факт, который может привести к доказательству. Надеюсь, вы меня понимаете, Петр Яковлевич?

— Только при наличии того или иного противоправного деяния обладателя характера, если мы такое установим и докажем.

— Конечно. При наличии преступного действия или бездействия.

— А этого нет в данном случае? Или есть, Дмитрий Иванович?

— Именно это мы с вами и пытаемся установить, Петр Яковлевич, и изучение характеров лиц, окружавших Журавля, очень важный момент.

— Но не решающий. Вот вы, Дмитрий Иванович, упираете на «характер». Характер, говорите, это тоже — «факт», из которого можно извлечь доказательство. Вы сейчас, допустим, изучили характер Нины Барвинок. Вы установили, что характер у нее мягкий, спокойный, что она не способна на резкие, грубые и, конечно, противоправные действия. Активного сопротивления в сложных жизненных ситуациях эта женщина в силу своего характера, как вы считаете, оказать не может. На активные и даже преступные действия решится только в состоянии крайнего отчаяния. Значит, подозревать ее вроде бы нелогично… И в то же время вы себе противоречите, не оставляя все-таки мысль о возможности ее противоправных действий. На активные действия, говорите, не способна. А на пассивные? — спрошу я. Просто не снять с плиты чайник и уйти, зная, что может произойти беда, что при бурном кипении вода может залить огонь и в помещение пойдет газ.

Поставить на плиту чайник — это не преступное действие, а вот уйти, не погасив огонь, не сняв полный чайник, не предупредив об этом опьяневших людей, — это уже преступление, совершенное не действием, а бездействием, которое, с умыслом оно или без умысла, так же карается законом. Способен на такое преступное бездействие названный вами мягкий характер, а, Дмитрий Иванович?.. Молчите? Значит, дело не в характере. Разве только что Барвинок просто растяпа, но это тоже не снимает с нее вины… И вообще — изучение характеров это парафия скорее следствия, чем розыска.

— Ну, вы что-то мудрствуете, Петр Яковлевич, — обиделся Коваль. — Мне даже показалось, что хотите возвратить нас от признанной и проверенной дедукции к совсем древним, еще дошерлокхолмовским, временам — к отвергнутой индукции как метода.

— Все-таки, Дмитрий Иванович, нужно искать факты, доказательства и танцевать только от них, — убеждал Спивак. — И Шерлок Холмс тут ни при чем!

— Конечно, поищем, — согласился Коваль, — но не будем забывать о характерах, о побудительных мотивах… Думаю, что розыск с этим справится. Иначе мы ничего не найдем, не докажем.

— Так не будем пока закрывать дело? — примирительно спросил следователь, остановившись перед Ковалем.

— Подождем, — ответил полковник. — Я все-таки хочу выяснить все обстоятельства того застолья и роль каждого его участника.

— Я тоже хочу этого, — заметил Спивак.

— И вообще мне очень не нравится этот ужин, — продолжал Коваль. — Но начинать приходится издали. Виктор Кириллович, вы со мной согласны?

Старший лейтенант Струць развел руками, мол, ничего не поделаешь, раз надо — значит, выясним, и поднялся, поняв, что совещание окончено.

— А самоубийство вы полностью исключаете?

— Да, Петр Яковлевич. Я интересовался в институте: неприятностей, бед, которые могут довести человека до отчаяния, у Журавля не было. Наоборот, все в его служебной и творческой жизни складывалось как нельзя лучше… В личной — тоже. Виктор Кириллович просмотрел в поликлинике его карточку. Никаких тайных болезней или психических отклонений не обнаружено. Проверка на венболезни также дала отрицательные результаты.

— Ладно. Решено. Коль сомневаемся в том, что гибель Журавля несчастный случай, продолжим нашу работу, — закончил совещание Спивак. — Ведите розыск дальше. Ваше время еще не вышло. И прежде всего установите, кто все-таки последним ушел от Журавля. И почему на столе было три тарелки, а кофе собирались пить только двое… Не было ли здесь определенного умысла у третьего: сделать свое черное дело… и побыстрей смыться?!

9

Утром в квартире Килины Христофоровой прожужжал телефонный звонок.

Хозяйка оторвалась от стола — склонившись над ним, она чертила силуэты платьев и блузочек, готовясь к будущему весеннему сезону и моделируя фасоны, которые должны были понравиться ее постоянным клиенткам.

Сняв трубку аппарата, стоявшего на резной деревянной подставке, исполненной в виде большого цветка, она услышала густой мужской голос.

Голос она сразу узнала. Звонил ее одесский приятель Григорий, которого друзья называли «паном», возможно потому, что фамилия у него была как у печально известного когда-то на Украине польского магната Потоцкого, но скорее всего из-за того, что Григорий, несмотря на свою молодость и скромную должность в каком-то управлении, был человеком с деньгами, самоуверенным и брал на себя роль лидера в любых делах.

Постоянно жил в Одессе, но в Киеве бывал часто. А знакомство их состоялось, когда Килина Сергеевна еще жила в солнечном приморском городе вместе с мужем и дочерью. Григорий некоторое время обхаживал молодую портниху, даже добился взаимности, но забрать ее у мужа не решился — уж очень она была независима — и, видя, как легко управляется она со своим мужем, побоялся занять его место. Это Килину Сергеевну не обидело, и они остались добрыми друзьями. Позже дружба окрепла на деловой основе: Григорий был всемогущ. Он мог достать все — от красивой ткани и дефицитной фурнитуры до цемента и труб, которые Христофоровой хотя и не были нужны, зато свидетельствовали о всесилии ее друга.

Позже Килина Сергеевна рассталась с мужем и, разменяв квартиру по междугородному обмену, получила большую комнату в центре Киева. Бывший муж перебрался в Кишинев, а дочь Вита осталась с бабушкой в частном домике неподалеку от знаменитого одесского Привоза.

Потоцкий негромко сказал в трубку:

— Мне нужно тебя видеть. Прогуляйся сейчас к почтамту.

К своему удивлению, Килина Сергеевна впервые услышала в его обычно уверенном голосе тревожные нотки.

Она всполошилась: что-нибудь случилось с дочерью? И буквально закричала в трубку:

— Что-то случилось? С Витой что-нибудь?

— С твоей Витой все ол-райт! Передавала привет.

У Килины Сергеевны отлегло от сердца.

— Так в чем же дело? — успокаиваясь, спросила женщина. — Зачем к почтамту? Заходи ко мне.

— Нет, к тебе не смогу. Нет времени.

— Только приехал и уже уезжаешь? Но время есть, ведь поезд вечером.

— Я машиной. Но не в этом дело, Келечка. Так нужно. Необходимо!

Христофорова еще не оправилась после трагедии с Журавлем и была подавлена, однако заставляла себя работать, так как это помогало отвлечься от мрачных дум. Да и время поджимало: пролетит месяц-другой, начнется весенний сезон — и самые состоятельные ее заказчицы потребуют новые платья модных фасонов.

— Пойми, я работаю. Очень занята.

— Нет. Встретимся у почтамта.

— Но зачем? — Килина Сергеевна уже начала сердиться. — Что за фокусы?! Да и погода мерзкая. Чего мне бежать на улицу?

— Погода нормальная, а «чего», объясню при встрече.

— Ладно, — наконец согласилась портниха, понимая, что «пан» не будет так настаивать без причины, но главное — потому, что была заинтригована необычным его поведением. Оправдывая эту уступку Григорию, она говорила себе, что одновременно узнает о дочери, которую две недели не видела и к которой Григорий должен был зайти.

Килина Сергеевна надела элегантное зимнее пальто, сшитое ею самой по своим же выкройкам, украсила голову кокетливой норковой шапкой, составлявшей вместе с таким же темным воротничком приятный ансамбль, и, с сожалением бросив взгляд на рисунки, разбросанные по столу, от которых ей так не хотелось сейчас отрываться, закрыла за собой дверь.

Григорий встретил ее по дороге, когда она еще не дошла до почтамта. Высокий, в длинной дубленке, он как-то сбоку внезапно надвинулся, притерся к ней, и Христофорова от неожиданности испуганно отпрянула в сторону.

— Ты что? — узнав его, возмутилась женщина.

Впрочем, возмущаться она начала еще на пороге своего дома, так как «пан Потоцкий» не только оторвал ее от работы, но и бессовестно обманул, сказав, что на дворе хорошая погода. Дул сильный и какой-то жесткий ветер, гнал поземку, и улицы лежали в тусклом, наводящем тоску свете.

Тоскливо ей было сегодня уже с того момента, как проснулась при сером рассвете и лежала в постели, пытаясь понять, почему ей не хочется подниматься, отчего у нее угнетенное настроение. Видимых причин не было, даже сон не могла вспомнить, и она заставила себя встать и взяться за работу, которая поможет отвлечься от непонятных тяжких предчувствий.

Выйдя на улицу и уткнувшись носом в меховой воротничок, она не спеша направилась к Крещатику, хотя Григорий, наверное, нетерпеливо ждал ее. На бесцеремонность этого Потоцкого она раньше не обращала внимания, но с некоторых пор она стала ее раздражать. Однако она терпела «пана», так как это был единственный человек, к которому после смерти бабушки могла обратиться Вита, как к соседу и старому другу семьи. А когда сама она задерживалась в Киеве, то Григорий регулярно сообщал все, что происходило у дочери.

Сейчас, идя но Крещатику, она чувствовала, что стоило оторваться от работы, как на нее снова навалилась утренняя тяжесть и не выходил из головы Антон Журавель. И тусклая серая улица под таким же серым низким небом как-то увязывалась в ее подсознании со смертью Антона Ивановича, с мыслями о неизбежности смерти, о никчемности житейской суеты, о прескверно устроенной жизни. Такое состояние у нее бывало очень редко, и она буквально ненавидела себя, когда наваливалась хандра.

— Ты что! — возмущенно повторила женщина, когда Григорий неожиданно и грубо вывел ее из состояния задумчивости. Она сердито посмотрела на этого обычно спокойного делового человека и вдруг заметила на его круглом, упитанном лице смятение. — Так что же случилось?

— Да ничего особенного, — ответил «пан», идя рядом с ней. — Если несчитать, что мной интересуются в милиции.

Килина Сергеевна подняла брови:

— В какой милиции?

— Тебя это удивляет? — язвительно произнес Потоцкий. — Тебе важно в какой? Не в вашей, киевской, а, допустим, в одесской. Это меняет дело?

— А что? — вопросом на вопрос ответила женщина, отворачиваясь от пронзительного ветра, который-задул ей в лицо. — Почему милиция?

— Вот и меня интересует: почему? И самое главное: почему в Одессе меня расспрашивали о твоем приятеле Журавле, который живет в Киеве?

Килине Сергеевне хотелось его поправить: не «живет», а «жил», но она сдержалась.

— А-а? — еще больше удивилась Христофорова. — Тебя? О Журавле?

— Да. Все вокруг да около ходили: где познакомился, сколько должен ему, за что, когда виделись, был ли в Киеве двенадцатого числа, и тому подобное. Я им сказал, что когда-то познакомился с ним в баре, но отношения не поддерживал. Ничего не должен, дел с ним не имел, а двенадцатого был в Одессе… Но вот вопрос: откуда им известно, что мы с Антоном знакомы? — уставился Потоцкий на портниху. — Они мне на такой вопрос не ответили бы. Да я их об этом и не спрашивал.

— Почему же меня спрашиваешь?

— Да потому, что цепочка ведет к тебе. Кроме тебя, об этом никто не знал. Ты меня с ним познакомила, и ты все нам устроила.

— Ну и что?

— А то, что милиция стала захаживать к тебе на квартиру, как я уже выяснил. И ты к ним бегаешь. Вот меня и интересует, что за новая дружба у тебя! — зло закончил Григорий.

— Дурак, — произнесла женщина, лихорадочно соображая: «Откуда все это известно Потоцкому?» — и вдруг вспомнила, что вечером, после того как с ней беседовал Коваль, звонила Вите и попросила, если придут из милиции, пусть скажет, что в Одессе она не шьет. — Дурак ты, Григорий, — повторила она. — Так поэтому и зайти ко мне побоялся? — грустно улыбнулась, словно смягчая свою грубость. — Журавель умер… И вообще, что за разговор на ветру, давай хоть за угол спрячемся.

— Да, Антон Иванович умер, — вздохнула портниха, когда зашла в подъезд радиокомитета вместе с оторопевшим Потоцким, покорно последовавшим за ней. — Несчастный случай, отравление газом. Но возможно и убийство. Любовничка у него была, Нинка, ты ее не знаешь, машинистка из института. Дурил ей голову, обнадеживал, а потом разочаровался. Вот и отомстила…

«Пан Потоцкий» не сразу собрался с мыслями.

— Значит, умер, — наконец произнес он голосом, из которого исчезли тревожные нотки. Видимо, его устраивал такой поворот событий. — Значит, в связи с этим вызывали, следствие ведут… — Григорий полной грудью вдохнул холодный воздух и неожиданно закашлялся, — Мне ведь ничего не сказали, — продолжал он через несколько секунд, — и я было подумал… В таком случае все ол-райт! И слава богу, — весело заключил он. — Баба с воза — кобыле легче!..

— Да как ты смеешь! — возмутилась женщина. — Как ты смеешь так! Циник! Он в сто раз благородней тебя был.

Она рванулась было от Потоцкого, но тот силой удержал ее.

— Подожди. Хочу все до конца выяснить. Ты-то, Келя, при чем в таком случае? Почему в милиции тобой заинтересовались? Ты, что ли, его отравила или как? Ведь и ты на него ставку делала.

— Меня он вполне устраивал холостяком.

— Чего же тебя тягают?

— Наверное, допрашивают всех, кто знал Антона.

— Но как они меня вычислили? Откуда взяли, что и я его знал? Я ему писем не писал, он мне тоже. В дом не ходил. Меня там никто не видел. Значит, все-таки ты информатор. От тебя все идет, милая! А я, пожалуй, единственный твой истинный друг, и ты это знаешь. Для меня ты, твоя семья вот уже сколько лет — и моя семья. Ведь другой пока не обзавелся… Я забочусь, когда ты просишь, о твоей Вите как о родной дочери, и ты можешь спокойно жить здесь, устраивать свои дела… А ты затеяла тут какую-то нечестную игру и из-за своей бабской болтливости можешь погубить многих людей…

Всю эту тираду Григорий произнес с болью в голосе.

Килина Сергеевна смотрела на его замерзшее лицо со снежинками на ресницах и думала о том, что за много лет знакомства она так и не узнала этого человека.

— Скажи прямо, Келечка, о модели для сапожек случайно не ляпнула?

— Потоцкий, ты совсем ошалел от страха.

— Ошалеешь с вами! Я не только за себя, я за людей переживаю. Так объясни все же, каким образом у них появился мой адрес и телефон? Как в милиции узнали, что я знаком с Журавлем? Сам же он не мог им этого сказать! В морге!

— Не знаю.

— А то, что мы с тобой, Келя, знакомы, они знают?

Портниха ничего не ответила, только пожала плечами.

Она не хотела ссориться с Потоцким, слишком многое у нее было с ним связано и в прошлом, и в настоящем, и она действительно ничего не сказала в милиции, когда ее расспрашивал полковник. Она не могла понять, откуда Коваль узнал о существовании «пана Потоцкого». Но тогда решила, что, кроме фамилии и клички «пан», полковнику ничего не известно и, конечно, он не догадывается о главном. Поэтому-то и спросил о Григории вскользь.

— Ну вот что, милая Келечка, забудь, что я существую, что есть такой «пан Потоцкий». Не интересуйся мной, не звони… И из записной книжки вымарай… А что касается Журавлевой моделечки, то этого не было и быть не могло… Один раз вообще не считается. Ты поняла?.. Сейчас тебя об этом не спрашивали, а завтра могут и поинтересоваться… Хорошо усекла? Иначе это тебе дорого обойдется! — уже с угрозой в голосе произнес Потоцкий и вдруг, не ожидая ответа, словно отлепился от Килины Сергеевны и исчез среди людей, спешивших по Крещатику.

Расстроенная, не успев расспросить Потоцкого о дочери и волнуясь не за себя, а за нее, портниха глубже спрятала в воротник подбородок и пошла назад, к своим недорисованным модным силуэтам…

Теперь ветер показался ей еще злее, и недобрые предчувствия снова охватили ее.

10

Килина Сергеевна была, как известно, женщиной решительной, но в этот субботний день, постучав в дверь Павленко, она не чувствовала себя уверенно. После странного разговора с Григорием на Крещатике она не могла сосредоточиться на силуэтах мод, работа не клеилась, и Христофорова поехала на Русановку. Стремясь утвердиться в своем подозрении, что в тот вечер у Антона была Нина Барвинок, портниха решила расспросить соседей: а вдруг кто-то подтвердит, что видел ее там.

Только что она вышла от Коляды, который после смерти жены стал совершенно нелюдимым, Килина Сергеевна все-таки сумела расположить его к себе, и старик сообщил ей нечто такое, что вывело ее из равновесия, так как ставило под сомнение подозрение, что в гибели Антона Журавля то ли по преступной халатности, то ли по злому умыслу виновата Барвинок, и направило ее мысли совсем в другое русло.

Коляда рассказал, что в тот вечер, в среду, когда случилось несчастье с Журавлем, ходил в аптеку за лекарством.

Килина Сергеевна, иногда посещавшая этот дом на Русановке, ни разу не видела старика на улице днем. Антон Иванович говорил, что Коляда выходит из дому в сумерках. С вывороченными после давнего ранения ступнями, в громадных протезных ботинках, он при помощи палки неуклюже передвигается мелкими шажками. Боясь, что мальчишки, постоянно бегающие по двору на коньках, гоняющие без оглядки шайбу, собьют его с ног, да и вообще не желая напоминать людям о своем увечье, вызывать жалость, он до сумерек старался не выходить на улицу.

В тот вечер, возвращаясь из аптеки, он столкнулся у парадного с Ниной Барвинок, которая спешила из их дома.

— Стоп, — обрадовалась Килина Сергеевна. Ее подозрение, что в тот вечер у Журавля была машинистка Нина, подтвердилось. — Когда это было? В котором часу?

— Где-то в восемь, может, в начале девятого.

— Вы что, Анатолий Трофимович, смотрели на часы? — удовлетворенно взглянула на старика Килина Сергеевна.

— Нет, — ответил тот. — Да и часы у меня только дома. На руке не ношу. Вот, — он показал на большой круглый будильник, стоявший на старинном «боженковском» буфете, купленном, видно, еще в дни молодости. — Просто лекарство было обещано на семь часов, но я повременил, пошел позже, чтобы, если не готово, не ждать в аптеке, мотаться взад-вперед мне тяжело. Двинулся где-то в половине восьмого, пока доплелся, пока получил, пока вернулся… Я эту дорожку в аптеку теперь часто меряю, знаю, сколько времени надо, чтобы дойти. Так и считайте, минут пятнадцать туда да столько же назад, хожу я медленно. Да минут пять в очереди постоял…

Килина Сергеевна повторила:

— Восемь, начало девятого… А вы не ошиблись, Анатолий Трофимович? Ведь темно уже было на улице. Может, обознались, показалось, что она.

— Нет, нет, та самая женщина Антона, слышал, машинистка. Я ее в лицо хорошо знаю. Потому что часто видел, как она к нему заходила или шла от него к лифту… У меня в двери глазок есть, как загремит лифт, я и гляжу… авось, думаю, ко мне кто пожаловал… Да все не ко мне… Некому, да и нечего… Только раз в месяц пенсию приносят, но я свой день знаю. И не темно было. У парадного лампочка горит. У Журавля тогда еще сосед, Вячеслав, сидел…

— Павленко? И он, значит, в это время был?! — огорченно произнесла портниха. Это разрушало ее предположение, которое несколько минут назад, казалось, подтверждалось, что преступление совершила машинистка. — Откуда вы это знаете, Анатолий Трофимович? — чуть ли не умоляюще, еще надеясь, что старик напутал, спросила она.

— А я отдыхаю на своей площадке. Спешить уже некуда, — грустно произнес он. — Разве что к моей… Стоял и слышал голос Вячеслава. Он что-то выкрикивал, было слышно и в коридоре, а голос его я хорошо знаю…

Коляда еще что-то говорил, что-то о том, какой особый голос у Павленко, поэтому его всегда отличишь, но Килина Сергеевна уже не слушала. Голова ее шла кругом. Если Нина ушла раньше, а в квартире Антона оставался Вячеслав Адамович, то она ошибается и даром грешит на Барвинок. Ох как ей не хотелось встречаться с машинисткой и расспрашивать ее. Уж лучше спросить самого Вячеслава Адамовича. И тогда она решилась поговорить с ним, благо живет рядом! Он-то и сможет ей все объяснить.

И, попрощавшись с больным стариком, Килина Сергеевна покрутилась несколько минут на лестничной площадке, раздумывая, не слишком ли глубоко влезает в чужие дела и не следует ли остановиться. Но желание разобраться во всем и неистребимая неприязнь к машинистке, в свое время нарушившей их свободный союз с Антоном, победили.

Дверь ей открыл не Вячеслав Адамович, а его жена, которую Христофорова раз или два видела у Антона, когда та заходила забрать мужа домой, и знала о ней со слов Журавля, как о женщине скрытной и не очень любезной.

— Меня зовут Келя Сергеевна, — представилась портниха. — Здравствуйте! Вы меня знаете?

Варвара Алексеевна, подумав, кивнула. Она даже попыталась изобразить на лице доброжелательность, но мешал пустой взгляд ночной птицы, которая днем ничего не видит.

— Вы извините, я хотела побеседовать с вашим мужем, — произнесла портниха, к своему удивлению, не в обычной решительной манере, а тихо, совсем не напористо.

Наступила короткая пауза. Варвара Алексеевна продолжала стоять молча, словно приглядываясь и не до конца узнавая посетительницу.

— Его нет, — наконец проговорила она.

— Как это «нет»? — удивилась Килина Сергеевна, вспомнив о том, что суббота — выходной и люди обычно дома.

— Он в командировке.

— В командировке? — «Вот почему не пришел хоронить приятеля», — подумалось портнихе. — А когда вернется?

Варвара Алексеевна развела руками.

— Тогда я должна с вами побеседовать. — К Килине Сергеевне вдруг вернулась ее обычная решительность, и, наступая на хозяйку, она буквально втиснулась в квартиру. Мигом оглядевшись, не ожидая приглашения, уселась на диван. — Вопрос важный, и нам следует поговорить.

Варвара Алексеевна продолжала стоять рядом, словно ожидая, что непрошеная гостья все-таки уйдет.

— Это касается вашего мужа… и связано с гибелью Антона Ивановича.

Услышав это, Варвара Алексеевна тоже опустилась на краешек дивана. Глаза ее уже не были похожи на глаза слепой птицы, в них зажегся сердитый огонек.

— Что за чепуха!

— Один вопрос: когда ваш муж возвратился от Антона Ивановича в среду, вечером, в котором часу? Не говорил ли он, что там, в квартире, осталась Нина, машинистка из института?

— А вам какое до этого дело?! — вспыхнула Варвара Алексеевна. По выражению ее лица с черными, сдвинутыми, как крылья, бровями можно было предположить, что она сейчас поднимется и вышвырнет из квартиры наглую посетительницу.

Но она этого не сделала и, сдержавшись, изобразила на своем лице удивление.

Помявшись, подыскивая слова, чтобы как-то помягче выразить свою мысль, и не найдя их, портниха ляпнула:

— Все дело в том, что Антон Иванович не случайно угорел. Там, по-моему, произошло убийство.

Павленко вытаращила на портниху глаза и изменившимся вдруг, обессиленным голосом произнесла:

— Ну что вы такое говорите! Помилуйте! Это же чепуха! Как вам такое в голову пришло?!

— Понимаете, — уже свободней, горячо заговорила Килина Сергеевна, почувствовав, что заинтересовала Павленко. — Это не случайно Антон Иванович угорел… Я дала себе слово перед его памятью все выяснить…

— Вы кто? Следователь? Прокурор? — снова возмутилась Варвара Алексеевна и потрясла головой так, что ее распущенная коса упала на плечи. — Милиция здесь уже была. Установили, что несчастный случай. Так оно и было. Погубила человека водка… А вам что надо?! И кто вы ему — жена, мать или кто? Ну — любовница, так у него их… не вы были одна, и разве это дает право врываться к посторонним людям и плести всякую чепуху?! Оставьте меня, пожалуйста!.. Упился человек, да и уснул, не выключив газ. Сколько таких несчастных случаев бывает. В прошлом году парочка в гараже угорела в машине, задремали, забыв мотор заглушить, вот и уснули навеки…

Килина Сергеевна не обиделась ни на тон, ни на слова Павленко. Вкрадчиво, словно делясь своими соображениями с соучастницей, она тихо сказала:

— Я думаю все-таки, что это убийство. Я сначала грешила на машинистку, эту самую Нинку. Вы ее знаете. Ваш муж, может, и не рассказывал, но ведь сами видели, она сюда часто шмыгала. Одно время Антон обещал жениться, у нее дома дела плохи, а тут молодой ученый, талантливый, интересный. Работая в институте, она вынюхала, что у него большое будущее, и так далее. Вот и прилипла. А когда Антон Иванович данного обещания не выполнил, когда поняла, что надежды рухнули, решила отомстить. А тут и случай подвернулся. Да такой, что не подкопаешься: нарочно не выключила газ или просто забыла… Сама возилась у плиты или хозяин тоже… Никакая милиция не докажет… Мы с вами женщины — знаем, какой страшной бывает оскорбленная любовница…

Варвара Алексеевна как завороженная слушала портниху. Она уже не порывалась встать с дивана и выпроводить ее.

— Но вот какое дело, — продолжала делиться своими соображениями Христофорова, — я сейчас в растерянности. Беседовала с вашим соседом Анатолием Трофимовичем, стариком с искалеченными ногами. Так он утверждает, что видел, как Нинка ушла из вашего дома в восемь часов вечера тогда, в среду. И вроде бы был у Антона еще и ваш муж. Когда поднялся на лифте, слышал голос его. Это когда Нинка уже ушла. Вот и хотела я с ним повидаться, спросить, действительно ли это так? Как все там было? Когда он ушел от Журавля? Иначе что же получается? — развела руками портниха.

— А вы уверены, что мой Слава был в тот вечер у Антона? Выжившего из ума деда я в расчет не беру, — строго спросила Варвара Алексеевна. — Или вы там тоже гуляли?

— Я-то не была. А Вячеслав Адамович, выходит, был. Но не волнуйтесь, на вашего мужа подозрение не падает. Ваш и Антон Иванович очень дружили, хотя Журавель иногда и подсмеивался над ним, называя его «размазней» или «гениальным тюфяком». Но, если серьезно, то он всегда говорил, что Вячеслав Адамович талантливый ученый, что у него большое будущее, если преодолеет свою застенчивость и станет более решительным. Они ведь вместе и работали, но это вы, наверное, лучше меня знаете. Мне только иногда казалось, что ваш Вячеслав немного завидует Антону Ивановичу: расторопности и широким жестам, общительному нраву, а главное тому, что все влюблены в него, особенно женщины. Одно время, раскрою вам секрет, Вячеслав Адамович тоже на Нинку глаз положил. Ей, в свою очередь, это нравилось. Эта женщина, забывая, что она лишь машинисточка, старалась форсить — королева общества! Ваш иногда глаз с нее не сводил, так что не заметить нельзя было. А однажды Антон Иванович, подкравшись, надвинул ему шляпу на глаза — мол, не заглядывайся на чужое… Но так или иначе, Антон Иванович очень дорожил вашим мужем, и тот, в свою очередь, старался быть достойным этой дружбы…

— Да, да, конечно, — тяжело вздохнула Варвара Алексеевна. — Ему без друга теперь не сладко будет. Бедняга на следующее утро уехал в командировку и до сих пор не знает о трагедии. Я просила не отзывать его и даже не сообщать о смерти Журавля. Очень будет жалеть, что не смог проводить друга в последний путь… Но что поделаешь. Мне еще предстоит сообщить ему это по возвращении… Ну да ладно… О чем сейчас говорить… Не о чем… А что касается какой-то машинистки, глупости все это. Я за своего Славу спокойна… Он однолюб.

Произносила Варвара Алексеевна фразы с какой-то неохотой, словно каждое слово выталкивала из себя. По тому, как она прятала сердитые огоньки в глазах, ерзала на краешке дивана, видно было, что беседа с непрошеной гостьей ей крайне неприятна и тяжела, и она сдерживает себя из последних сил.

Несколько секунд обе женщины молчали. Послышались чьи-то шаги на лестничной площадке, приглушенный звонок.

— Кто это? — спросила Христофорова.

— Наверное, сосед, офицер, — раздраженно махнула рукой Варвара Алексеевна. Затем раздался скрип двери и радостный женский вскрик, — Вечно по командировкам мотается, недавно возвратился, вот и радуется, когда дома, — буркнула она, имея в виду жену офицера.

Потом дверь еще раз скрипнула — и воцарилась тишина. Снова стало слышно, как внизу перед домом пробегают по бульвару автомобили, их ворчание вместе с морозным воздухом проникало через открытую форточку. Варвара Алексеевна поднялась и, продолжая молчать, заходила по комнате под вопросительным взглядом портнихи.

— Все ваши подозрения, уважаемая, — наконец с трудом заговорила она, — чепуха. Ваша фантазия. Я понимаю, вы тоже удручены гибелью Антона Ивановича, но зачем эта игра в преступление? Погиб человек по глупости своей, по пьянке, я же сказала, что именно это установила милиция. Так зачем ваши домыслы? И без вас тошно. У меня от ваших разговоров, знаете, разболелась голова. — Варвара Алексеевна обеими руками сжала голову. — Извините, но коли вам и вправду нечего делать, то вот вернется Вячеслав, я ему расскажу о вашем посещении. Если у него найдется желание и силы говорить с вами о смерти друга…

Христофорова во время этого монолога Варвары Алексеевны тоже поднялась с дивана, но стояла среди комнаты в нерешительности, словно еще надеялась получить ответ на свои вопросы.

— Вы бы видели, какой он лежал в гробу, наш бедный Антон! Как живой! Только что глаза закрыты… Я поклялась у гроба…

Варвара Алексеевна не дала ей договорить:

— Ну что вам еще, что вы хотите?! Хватит о смерти! О мертвецах! Я не могу больше…

Продолжая держаться за голову, выставив вперед локти, она двигалась на портниху.

— Но вот старик, ваш сосед, мне сказал, — отступая, но не сдаваясь, продолжала Килина Сергеевна, — что слышал с площадки, за дверью Журавля… Но я не собираюсь идти в милицию, впутываться в эту историю, так что не кричите. У меня своих проблем хватает…

— Что «старик»?! Опять «старик»! Этот полоумный калека?! Да что вы тут сплетни собираете?! — окончательно взорвалась Варвара Алексеевна. — Что вы меня пугаете?! Уходите! — закричала она срывающимся на визг голосом. — Вон! — В темных глазах Павленко появилась такая злость, что у Килины Сергеевны побежали мурашки по спине, и она попятилась к двери…

11

Старший лейтенант Струць был на задании, и Коваль, приехав в городское управление внутренних дел, куда он распорядился вызвать Варвару Алексеевну Павленко, намеревался занять его кабинет.

Женщина уже ждала, когда он появился в длинном коридоре старого здания управления.

Дмитрий Иванович обычно старался без нужды не вызывать свидетелей повестками и, не жалея ног, предпочитал приходить сам к необходимым ему людям.

Он быстро вникал в окружающую обстановку подследственных, так как сам прожил на свете немало лет и, хотя поднялся но служебной лестнице до довольно высокого звания в милиции, оставался таким же скромным трудягой, каким был бы, занимаясь любым другим делом. Только, возможно, более, чем кто другой, благодаря своей профессии, был умудрен знанием людей, их интересов, стремлений, мотивов их поступков, не только добрых, но и злых.

Коваль приходил в каждый дом как к себе, и люди быстро признавали его своим человеком. Немолодой полковник, который, несмотря на высокое звание, умел по-простецки потолковать о жизни, о работе, о ценах, посочувствовать по поводу бытовой неустроенности или личных переживаний, незаметно делал свое дело. Расположив к себе, он быстро добивался чего хотел.

Но иногда Дмитрий Иванович считал посещение милиции для опрашиваемых обязательным. Он, конечно, понимал, что беседа в этих строгих кабинетах не очень приятна вызванным, среди которых большинство было свидетелей — непричастных к преступлению людей. Но тем не менее, как показывали факты, такая практика давала хорошие результаты. По поведению того или иного человека в стенах милиции Коваль почти безошибочно определял его состояние: искреннее волнение невиновного или напряженные попытки преступника оставаться спокойным.

Дмитрий Иванович пропустил вперед себя Павленко. И когда та села на предложенный стул, пригладила привычным жестом и без того гладенькую прическу, он, подобравшись, протиснулся между столом и вторым стулом.

Варвара Алексеевна, положив повестку на стол, молча глядела на полковника невидящими глазами ночной птицы.

Коваль долго рылся в ящике, где должны были лежать отпечатанные типографским способом бланки допроса, и никак не находил их. Но он не спешил. Роясь в ящике, он то вздыхал, то поднимал голову и обводил взглядом кабинет, словно чуть ли не на стенах могли оказаться куда-то запропастившиеся бланки. На несколько секунд его взгляд задержался на аккуратной, отливающей синевой вороньего крыла прическе Варвары Алексеевны, терпеливо ожидавшей разговора, на ее ничего не выражавшем сейчас лице. Ему нравились такие строгие прически у женщин, хотя у Ружены были пышно взбитые волосы, а у Наташи на голове вообще какое-то птичье гнездо, что очень возмущало его.

Наконец затерявшиеся среди чистых листов бланки были найдены. Коваль ощупал свои карманы и, обнаружив в одном из них ручку, обратился со стандартной фразой к Павленко:

— Я допрашиваю вас в качестве свидетеля по поводу гибели вашего соседа Антона Ивановича Журавля. Ваши фамилия, имя, отчество?

— Павленко Варвара Алексеевна…

Записав анкетные данные женщины, Дмитрий Иванович на несколько секунд задумался.

Эти данные полковнику давно были известны, и спрашивал о них по формальной необходимости. Знал же он о Варваре Алексеевне, как и о других людях, проходящих по делу, значительно больше, чем могла вместить любая анкета.

Он представил себе сейчас маленькую чернявую девчушку, бегающую босиком в драном коротеньком платьице по пыльным закоулкам Подола, по своей горбатой «Мышеловке», пробраться на которую можно только между тесно сгрудившихся вдоль Нижнего Вала развалюх. С их задворок и начиналась подольская Мышеловка. Название это было неофициальное, так как Мышеловкой уже именовали небольшой район в другом конце города. Но подоляне кусочек холмистой земли, начинавшийся от Нижнего Вала, иначе не называли. И это было оправданно: приземистые глинобитные и деревянные, редко каменные, почерневшие от времени и непогоды домишки лепились как попало, без всякой планировки, налезали друг на друга, и порой невозможно было определить, к какой улочке или переулку относятся. К тому же это прибазарное скопище развалюх привлекало массу крыс и мышей, из-за них, вероятно, и окрестили так забытый богом уголок. У детворы послевоенной подольской Мышеловки, ставшей анахронизмом в большом прекрасном городе, единственным развлечением была игра в прятки на покрытых хилой растительностью холмистых пустырях да козьих ярах, а зимой — снежки да самодельные санки. Здесь и выросла Варя.

Дмитрий Иванович не поленился и съездил на Подол, побродил среди развалюх Мышеловки. Некоторые уже стояли без окон и ждали экскаватора, отчего и они сами, и дворы их, чуть присыпанные снегом, представляли собой весьма неприглядное зрелище. Коваль впитывал атмосферу этого заброшенного уголка и убеждался, что он не все видел, не все знает в своем городе, в котором прожил большую часть жизни и излазил, как ему раньше казалось, самые глухие места…

Из коридора донесся какой-то шум, громкие голоса. Полковник сделал вид, что прислушивается к ним. В действительности же он прислушивался к другому, уже порядком надоевшему ему писклявому голосу, который время от времени, часто в совсем неподходящий момент, напоминал о себе.

Вот и сейчас в ушах пропищало: «Сколько получил бы? В деньгах? Много, очень много!.. Не подсчитать!»

Самое неприятное, в чем Коваль не хотел и себе признаться, было то, что, вживаясь в окружающую трагическое событие обстановку, представляя себя в роли то Журавля, то Павленко, то Василия Ферапонтовича, он однажды подумал, что тоже не прочь оказаться на месте изобретателя этого нового метода шлифовки.

Ну конечно, слава, сознание, что принес пользу государству. Но ведь он человек скромный, славы не ищет. Тогда что же? А тем временем писклявый голос нашептывал ответ: «Деньги!»

«Сколько получил бы? В деньгах? Много, очень много!.. Не подсчитать!»

Значит, все же деньги?! Но что бы он делал с такими деньгами, если бы вдруг получил? Коваль даже растерялся от этого странного для него вопроса. У него вроде все есть и лишние деньги ни к чему… Вот разве в связи с переездом на новую квартиру? Ружена купила бы не самую простенькую мебель, а резную, под старину, тысяч за восемь, от которой в Доме мебели она сразу отвернулась, чтобы не расстраиваться. И конечно, выбросили бы Наташину старую «Лиру», а приобрели бы ей что-нибудь красивое и современное… Ну а еще что? Куда еще можно потратить кучу денег? Машину? Дачу? Ему достаточно было и служебного транспорта, а с дачей возиться некогда. Хватило бы времени управиться с розысками и дознаниями! А когда уйдет на пенсию, найдется где отдохнуть и порыбачить… Да, безусловно, еще купил бы Ружене роскошную дубленку! Ведь зимнее пальто у нее совсем прохудилось, а надевать в городе старый кожух, в котором ездит в «поле», она, естественно, не хочет… Нет, не одну дубленку, а сразу две! Ей и Наташе…

Дальше дубленок мечты Дмитрия Ивановича не простирались. Он не понимал, зачем некоторые люди, рискуя свободой, так рвутся к большим деньгам. Золото! Брильянты! А зачем они! Для престижа? А кому их показывать? Обычно же их прячут подальше от людских глаз. Любоваться в одиночку их красотой? В одиночку неинтересно. Да и изделия из хорошего чешского стекла ничуть не хуже играют светом. А если и чуточку слабее, то стоит ли из-за этой небольшой разницы идти на преступление?!

Дмитрий Иванович, встряхнув головой, отгонял эти мысли, снова возвращался в реальную жизнь, становился самим собой, и восклицание Василия Ферапонтовича: «В деньгах? Много, очень много… Не подсчитать!» — в очередной раз теряло свою магическую силу и становилось обычными словами, соединенными в фразу, в которой, кроме ее прямого смысла, ничего не находил…

Шум и возгласы в коридоре утихли. «Что ж, возвратимся к нашим баранам», — вспомнилась полковнику любимая поговорка, и он взглянул на Варвару Алексеевну, которая невозмутимо ждала его дальнейших вопросов.

Вдруг Коваль без всякого перехода спросил Павленко:

— Знал ли ваш муж, какое вознаграждение получит Журавель?

Женщина чуть-чуть изменилась в лице, но ответила совершенно спокойно:

— Я ничего не знаю о делах Журавля и его изобретениях.

Коваль нарочно не сказал, в связи с чем Журавель должен был получить деньги. Значит, собеседница знает, о чем идет речь. И кроме того, он спрашивает о муже, знает ли тот, а женщина говорит о себе. Он довольно хмыкнул и этим удивил Павленко, так как та не поняла, чем угодила полковнику.

— Ваш муж говорил, над чем работает его коллега, а возможно, и он вместе с ним?

— Бывало, рассказывал. Но что именно они там в последнее время изобретали, не говорил, да я и не интересовалась. У меня на носу годовой отчет, своих хлопот хватает.

О вознаграждении, что больше всего интересовало Коваля, Варвара Алексеевна ничего не сказала.

— Варвара Алексеевна, а почему вы не сообщили мужу о гибели Антона Ивановича? Ведь он был не просто сосед, а друг, и довольно близ кий.

— Да, мой Вячеслав очень дорожил этой дружбой. Но я не хотела срывать его работу, он так давно собирался в командировку! Да и успеет узнать, легче будет ему пережить…

— А не было ли у них каких-нибудь стычек, ссор на почве научной или личной?

— Никогда! И если я, признаюсь, ругала соседа, Слава слушать не хотел, всегда становился на его защиту. Вот у нас с мужем бывали стычки из-за Журавля. Из-за того, что Слава пропадал у него целыми вечерами. Я ему говорила, чтобы уж совсем переселялся к своему другу. А то получается: и есть у меня муж, и нет мужа, потому что я его никогда не вижу. Квартирант — и только!

Дмитрий Иванович снова возвратился в мыслях к жизни Варвары Алексеевны.

Шло время, и Варя превратилась в красивую девушку. После школы пыталась поступить в политехнический институт, но не прошла по конкурсу. Однако не сдалась. Снова взялась за книги, понимая, что институт — это прямая дорога из Мышеловки в общество, в более устроенную жизнь. Но и вторая попытка стать студенткой оказалась неудачной. Тогда Варя с отличием окончила бухгалтерские курсы и начала работать в конторе банно-прачечного комбината. Позже, попав в комбинате под сокращение, устраивалась в разные учреждения, но, несмотря на трудолюбие, нигде не уживалась с начальством и часто меняла место работы. Наконец очутилась в тресте зеленых насаждений — как ей думалось, надолго.

— А двенадцатого декабря он тоже провел вечер у Журавля? — спросил Коваль.

У Варвары Алексеевны еле заметно участилось дыхание, но Коваль обратил внимание на это и понял, что задал тот вопрос, который женщина ждала и все время обдумывала на него ответ.

— В тот вечер? — у Павленко стянулись брови и сразу разошлись на свои места.

— В среду, — помогал ей вспомнить Коваль.

— Да, — ответила спокойно. — Где ему еще быть! Я же говорю, он там дневал и ночевал…

— А в котором часу ваш муж возвратился в свою квартиру?

Варвара Алексеевна чуть переменила положение на стуле, словно ей стало неудобно сидеть. Это был второй вопрос, который она ожидала и к которому готовилась.

— Вы знаете, товарищ полковник, — произнесла она со вздохом, стараясь смотреть Ковалю прямо в глаза, — я не помню. Не обратила внимания. Для меня не существенно было, когда он пришел, я привыкла, что приходит в разное время, иногда и поздно. Я набросилась на него за то, что пьян.

— Ну хотя бы примерно.

— Честное слово, я не помню. Может, часиков в шесть или семь.

— А не раньше?

— Возможно, и раньше, но не позже.

— Как же это получается, Варвара Алексеевна, ведь до шести они еще в институте?

— Вероятно, у них был свободный день.

— А у вас?

— Я только пришла с работы, мы в пять заканчиваем, а скоро и мой герой завалился.

— И уже успел?

— Успел. Дело нехитрое. Хотя на ногах вполне держался.

— А кто еще в тот вечер был у Журавля?

— Я не знаю всех, кто мог быть. Но любовница Антона Ивановича, машинистка, точно была.

— Нина Барвинок?

— Да, она там почти ежедневно торчала, будто своей семьи нет. Короче, женщина непорядочная, таких называют словами не совсем благозвучными.

— Барвинок ушла вместе с вашим мужем?

— Нет конечно. Мой Слава от таких держится подальше.

Варвара Алексеевна не сказала «откуда мне знать», что было бы естественно. И Коваль это отметил. Он продолжал одновременно с расспросами, как обычно это делал, анализировать жизнь сидящей пред ним свидетельницы.

Со своим будущим мужем Варвара Алексеевна познакомилась, когда сдавала первый раз экзамены в институт. Оба были огорчены неудачей Вари и, бросая вызов судьбе, решили пожениться.

Детей у них не было. Молодые супруги откладывали увеличение семейства на более обеспеченное будущее. Жили они сначала у матери Вари на той же Мышеловке, в боковушке, куда сумели втиснуть железную кровать.

Крутой нрав матери, зарабатывавшей гроши от перепродажи на Житнем рынке зелени, которую она перехватывала у приезжавших спозаранку жителей Куреневки, Приорки и крестьян, столкнулся с твердым характером дочери. Варя с детства ненавидела бедность и свою Мышеловку, на которой еще с довоенного времени из-за близости рынка селился мелкий торговый и ремесленный люд: подпольные кустари, спекулянты и другие личности неопределенных занятий. Варя категорически отказывалась торговать рядом с матерью на рынке, и на этой почве у них вечно вспыхивали скандалы.

Коваль мог понять девушку. Он хорошо знал прижимистых старух-перекупщиц, летом в невообразимого цвета платьях и грязных фартуках, а зимой в таких же замызганных ватниках, в рваных перчатках, закутанных до глаз в платки, — весь этот неугомонный цепкий базарный люд, с утра до ночи торговавший на рынке копеечным товаром: пучком какой-нибудь зелени, кучкой картошки или десятком старых грецких орехов.

В конце концов Варе пришлось уйти из дома. Вячеслав перешел в институтское общежитие, а она устроилась у соседки. И только вступление в кооператив, деньги на который им помогли собрать родители Вячеслава — деревенские учителя, обладающие скромным домашним хозяйством, наконец соединило их под одной крышей.

— А откуда вы знаете, что Барвинок там «точно была», как вы выразились?

— Я же говорю, всегда прибегала. Чуть ли не каждый день. И Слава сказал.

— А когда ушла машинистка?

Вот теперь Варвара Алексеевна пожала плечами: «Откуда мне знать?»

— Ушла она раньше или позже вашего мужа?

— Они еще там гуляли, эта Нинка и Журавель, уже без Славы.

— А это откуда знаете?

— Известное дело.

— Так когда же это все произошло? В котором часу?

— Что «произошло»? — испуганно переспросила женщина.

— Я спрашиваю, когда все-таки появился ваш муж? — уточнил Коваль.

— А-а… Где-то в семь, а может, около семи, я ведь уже сказала! Мы еще ужинали, смотрели телевизор.

Полковник отметил стремление Павленко уверить его, что муж пришел не позже семи часов.

— Что-нибудь интересное?

— Фильм какой-то.

— Название помните?

— Нет. Что-то военное. Я смотрела не очень внимательно, телевизор у нас маленький, черно-белый, да и отвлекалась все время. Славик был выпивши, его надо было как ребенка кормить.

— Понимаю, то к плите бросались, чтобы не пригорело, то от плиты к столу, — согласился Коваль. — Вы не на кухне кушаете?

— На кухне, — деревянным голосом произнесла женщина. — Но не всегда. Слава, когда выпьет, требует подавать ему к телевизору.

— А часы у вас на кухне есть? — полковник никак не мог вспомнить, есть в комнатах у Павленко часы или нет.

— Да, ходики…

— И взглянуть на них некогда было, — поддержал женщину Дмитрий Иванович. Он подумал при этом, что надо будет просмотреть телепрограмму за среду: действительно ли передавали военный фильм. — И хорошо покушал ваш супруг?

Варвару Алексеевну удивил этот странный и, как ей показалось, коварный вопрос.

— Он когда выпьет, ест без аппетита. Я же говорила.

— Но в этот раз хорошо поел?

— Как сказать.

— Что же вы ему приготовили?

Это был второй странный, по мнению Павленко, вопрос.

— Дайте вспомнить. Яичницу, кажется, съел. Чаю выпил.

— Кофе он на ночь не пьет?

— Кофе не держим. Бюджет не позволяет. Да и не очень любим.

«А у Журавля, если верить словам машинистки, просил кофе. Значит, дело не в „любим — не любим“, а действительно только в бюджете», — подумал Коваль.

«Бюджет, бюджет…» — повторил мысленно слова Варвары Алексеевны. И снова ему послышался голос заведующего лабораторией: «В деньгах?.. Много, очень много!.. Не подсчитать!»

— А у Журавля он не закусывал? Там была колбаса, голландский сыр.

— Наверное.

— В общем, он был спокоен, уравновешен, когда пришел от соседа?

— Да, — оживилась женщина. — Именно так. Совершенно в норме, если не считать, что чуть-чуть навеселе. А чего ему волноваться? Все у него слава богу. Неприятностей никаких.

Коваль все еще продолжал размышлять о судьбе Варвары Алексеевны.

Успехи Вячеслава в учебе вселили в нее надежду на блестящее будущее. Разве не из их Мышеловки вышел знаменитый профессор-хирург и всемирно известный хоккеист?!

Но вскоре она поняла, что ошиблась, рассчитывая на талант и победы и науке своего мужа. Вячеслав оказался слишком вялым человеком, не умеющим использовать свои способности. Полный интересных идей и замыслов, он не доводил дело до конца и терялся при первых же трудностях. Варвара Алексеевна пыталась встряхнуть его, научить пробиваться в жизни, подталкивала буквально в спину, но от ее упреков и энергичного нажима Павленко еще больше терялся, начинал хныкать и становился таким жалким, что Варвара Алексеевна готова была его возненавидеть…

— О чем у них, у вашего мужа и Журавля, был разговор в тот вечер, вы не знаете?

— Откуда мне знать? — пожала плечами Варвара Алексеевна.

— Значит, он вам ничего не рассказал, — резюмировал Коваль, будто соглашаясь с таким выводом.

— Да я и не интересовалась, — подхватила Павленко. — А что такое, о чем у них был разговор?

— Так в котором, говорите, часу возвратился ваш муж? — снова спросил полковник.

Варвара Алексеевна, видимо, начала терять терпение, но сдерживалась, понимая, где она находится и что с ней не просто беседуют, а допрашивают.

— Я уже какой раз говорю: не помню точно, кажется, в семь.

— Ну хорошо, хорошо, — согласился Коваль. — Семь так семь. Точно вы не знаете. Также вы не знаете, что автор нового изобретения Журавель мог получить крупную сумму денег. А Вячеслав Адамович это знал?

— Его спросите, когда приедет.

— Он вам ничего об этом не говорил?

— Нет.

— Итак, подытожим нашу беседу, — записывая последний ответ Павленко в протокол, сказал полковник. — Вы ничего не знаете о последнем вечере Журавля. Вы были дома, занимались своими делами. Муж пришел где-то в седьмом часу, или около того, навеселе, вы его заставили поесть. И что же дальше? — отложил Коваль ручку.

— Он лег спать, — с удивлением в голосе произнесла женщина. — Что же еще?

— Так, так, — сказал Коваль. Ему было ясно, что Варвара Алексеевна что-то пытается скрыть. Она отрицала все, что хоть немного приближало полковника к уточнению времени, когда разошлись гости Журавля. Что заставляет ее так поступать? Ведь пока ее супруга ни в чем не подозревают. Значит, она сама уже не удовлетворяется версией несчастного случая и решила, что милиция ищет виновных.

— Почему вы все время говорите неправду, Варвара Алексеевна? — в упор спросил Коваль. — Вы за кого-то боитесь? За мужа?

В круглых совиных глазах женщины зажегся тусклый огонь.

— Не провоцируйте меня, товарищ полковник. Я никого не защищаю, ни за кого не боюсь. Будем откровенны: если кто и виноват в том, что не был выключен газ, так это или он сам, или его любовница Нинка, она еще оставалась и ушла позже. У них, знаете, были свои, очень странные отношения.

— Вы же не следили за временем!

— Я слышала через дверь, как она вызвала лифт и поехала. Лифт у нас так грохочет, что волей-неволей услышишь… Да в конце концов, если бы и Слава оставался, какое же это преступление?! Так что мне нечего скрывать, обманывать… и бояться нечего…

Коваль не мог не согласиться с логикой Варвары Алексеевны. Действительно, нетрезвый Павленко, если и уходил последним, скорее всего не обратил внимание на плиту, тем более что сидели они в комнате, а не на кухне.

Словно проверяя себя, Коваль вытащил из папки, которую принес в кабинет, фотографии квартиры Журавля, сделанные при ее вскрытии. Выбрал одну: из комнаты через дверной проем была снята плита и чайник на ней. Но это ничего не доказывает: чтобы обнаружить какое-нибудь несоответствие, заметить, что огонь не горит, а ручка повернута на газ, нужно было очень внимательно присмотреться.

— А мы никого в преступлении не обвиняем. Вы превратно меня понимаете, Варвара Алексеевна. Моя задача — выяснить обстоятельства смерти Антона Ивановича Журавля, установить истину. А обвинять будет прокурор, если обнаружится преступление…

Однако Коваль чувствовал, что Варвара Алексеевна чего-то боится и не искренна с ним. «И все-таки почему она не сообщила мужу о гибели друга?!» — думал он, пока женщина подписывала листы протокола.

«Почему? Чего она боится?»

Ответа Дмитрий Иванович не находил и, проставив время, размашисто расписался на пропуске.

12

Дмитрий Иванович считал, что хорошо знает свою Наташку, которую, не заметив, как это случилось, давно перестал называть «щучкой», и был уверен, что, живя отдельно от него, в квартире Ружены, она не забудет родительский дом.

Действительно, дочка частенько бежала из института не к себе, а к ним. Иногда усаживалась, как когда-то, в кабинете Дмитрия Ивановича, в его любимое старое кресло, и, благо отец всегда приходил домой поздно, готовилась к занятиям, пользуясь книгами по юриспруденции, которых у самой не было.

Не застав дочь у себя дома, Коваль обычно удовлетворялся сообщением Ружены, что та пообедала или поужинала и уехала.

Единственно, что удивляло Дмитрия Ивановича, так это то, что в последнее время Наталка могла исчезнуть буквально за несколько минут перед его приходом. Она очень переменилась. Казалось, девушка не скучала по отцу, даже избегала его, словно боялась, что он будет расспрашивать о том, о чем не была готова рассказать. Ружена — другое дело. Подружившись с ней, хотясначала они никак не могли ужиться под одной крышей, Наташа откровенничала, как с подружкой. Дмитрий Иванович радовался, что между дорогими ему людьми установились добрые отношения, и в то же время как-то по-детски обижался, ревновал Наташу к Ружене, считая, что дочь все-таки должна быть ближе к родному отцу, а не к мачехе. В такие минуты ему вспоминалось, как дружно жили они вдвоем, как хорошо проводили редкие свободные у Дмитрия Ивановича вечера в задушевных беседах на большой, уютной кухне их старого дома.

Да, все это было. И все это в прошлом, как в прошлом и маленькая остроносенькая девочка-щучка с бантами в косичках, завязывать которые он с трудом научился. Теперь она вполне самостоятельный человек. Два года тому назад оставила филологический факультет и решила стать юристом — как он думал, под влиянием его рассказов. Не жалеет ли теперь об этом решении? Вроде бы нет. Но разве признается, если думает иначе! Очевидно, так и должно быть, а он — старый брюзга и не понимает молодежь?..

В это воскресенье, как очень часто в выходной, Коваль был на работе. Позвонив под вечер домой, полковник узнал у Ружены, что Наташа снова, какой уже день, не показывалась.

В голосе Ружены ему послышались тревожные нотки. Он спросил, не случилось ли чего-нибудь непредвиденного. «По-моему, у нее все в порядке», — ответила жена, но это странное, неуверенное «по-моему» усилило его беспокойство. Тогда он сказал, что поедет не домой, а к Наташе. Ружена в ответ не только не возразила, а как будто обрадовалась, что также было необычно и еще больше встревожило его.

У Наташи сидели друзья.

Дмитрий Иванович одним взглядом охватил знакомую обстановку комнаты, где словно невидимо еще присутствовала Ружена. Скромные обои, казалось, еще хранили тепло ее дыхания, небольшой стол под окном и круглый журнальный столик посреди комнаты, два кресла, занимавшие много места, и удобный диван «Лира». Все это осталось от Ружены. Наташин был только туалетный столик с зеркалом, так как свой Ружена забрала. На журнальном столике сейчас стояли четыре кофейные чашечки и вазочка с карамелью. Девушку по имени Рита, худую, долговязую и большеглазую, с постоянным, будто застывшим выражением удивления в глазах, с распущенными золотистыми локонами, которые двумя ручьями низвергались на плечи, Коваль знал; коренастого же парня со всклоченными волосами, видно не очень дружившими с гребнем, сидевшего на диване рядом с Ритой, Дмитрий Иванович видел впервые.

У Коваля был свой ключ от квартиры, поэтому он неожиданно появился на пороге. Рита кивнула в ответ на «здравствуйте», а парень, увидев полковника милиции, медленно поднявшись, произнес с улыбкой «…уже» и назвался Афанасием Потушняком. Улыбка у парня была добродушной и приветливой. Коваль тоже, находясь в хорошем расположении духа, потому что снова увидел свою Наташку, принял шутку и ответил в тон «…пока еще» и добавил: «Дмитрий Иванович».

«Три и четыре. Трое людей и четыре чашечки», — вспомнив совет Спивака обратить внимание на то, что в квартире Журавля в трагический вечер на столе стояло три тарелочки и только две кофейные чашечки, Коваль мысленно улыбнулся. Он уже заметил в плохо освещенном углу комнаты, у окна, еще одного юношу. При появлении Коваля тот поднялся с кресла, доставая головой чуть ли не до потолка, и так застыл в почтительной позе.

Полковник его, так же как и Афанасия, видел впервые, но каким-то особым чутьем понял, что именно этот смуглый, как Ковалю вначале показалось — черный, юноша с пышной гривой волос и огромными, широко расставленными глазами будет интересовать его больше всего.

— Не пугай людей своей формой, — засмеялась Наташа, бросаясь навстречу отцу, — давай шинель, повешу. И знакомься, — добавила, кивнув в сторону смуглого юноши: — Хосе. С Кубы. Учится у нас, в университете.

Хосе, услышав свое имя, вежливо наклонил голову и, четко выговаривая каждый слог, произнес по-русски:

— Здравствуйте!

Коваль невольно дольше, чем следовало, задержал взгляд на приятном мужественном лице молодого кубинца, и тревожный голос Ружены зазвучал в ушах.

— Хосе — физик, учится вместе с Афанасием, — протараторила тем временем Наташа, забрав шинель у отца, и, наклонив голову, чтобы скрыть румянец, побежала с шинелью в коридор.

Коваль проводил Наташу взглядом. Смущение дочери, которая долго возилась в коридорчике и не спешила возвратиться в комнату, многое сказало Дмитрию Ивановичу.

Постепенно разговор завязался и даже приобрел некоторую остроту. Афанасий, терпеливо молчавший, пока Дмитрий Иванович интересовался учебой Риты, вдруг в ответ на вопрос Коваля, что думают молодые физики о перспективах своей науки, почему-то взорвался. Он сказал, что предшественники, открывшие деление ядра, не сумели справиться с джинном из бутылки, и теперь молодое поколение не столько думает о том, как глубже внедриться в неведомое, сколько о том, как загнать джинна назад и спасти себя. Он предъявил целую кучу претензий «отцам», словно давно ждал удобного случая, и улыбка теперь, с которой он это сделал, показалась Ковалю обидно ядовитой.

Почувствовав, что атмосфера накаляется, Наташа постаралась шуткой разрядить ее.

— Стоп, стоп, Афанас, ответь прежде всего на такой вопрос: «Почему ты вздрогнул, когда вошел папа?» — спросила девушка, ставя перед отцом чашечку кофе. — Ведь так? Форма испугала?

Все засмеялись. Афанасий тоже растерянно улыбнулся, не понимая, к чему клонит хозяйка. А Коваль решил, что дочь старается отвлечь его внимание от молча сидевшего в углу Хосе.

— Наверное, наверное, — согласился юноша, — ведь в каждом человеке живет неосознанное чувство вины.

— Даже если ни в чем не виноват?

— Чувство это необъяснимое, может появиться даже у невиновного. Оно врожденное.

— Откуда же это чувство, от первого греха Адама, что ли?

— И Евы, — засмеялась Рита.

— Ты еретик, Афанасий, — воскликнула Наташа. — Откуда может быть чувство вины, если человек твердо знает, что он не виновен!.. Ты мелешь чепуху.

— Вот-вот, — сказал Афанасий. — Вот-вот, — повторил он, — если «твердо знает», а если не «твердо»? Вижу, ты хоть и третьекурсница юрфака, но уже мыслишь, так сказать, в строго очерченных рамках закона, не забывая о презумпции невиновности и не допуская никаких вариаций…

— Ты говоришь глупости, Афанасий. Это — софистика. Лучше ответь, налить еще кофе?

Юноша отмахнулся от Наташи и, слегка повернув голову в сторону Коваля, произнес:

— А что об этом скажет Дмитрий Иванович? Если разрешено спросить.

Коваль не спеша сделал глоток из чашечки и поставил ее на стол.

— Знаете, Афанасий, я с вами согласен.

Наташа удивленно взглянула на отца. Парень, не ожидая такого ответа, несколько растерялся.

— Да, да, — подтвердил Коваль. — Встречаются люди с ущемленной психикой. Они чувствуют себя виноватыми не в чем-то конкретном, а, так сказать, вообще. — Дмитрию Ивановичу вспомнился художник Сосновский, взявший на себя чужое преступление. — Такие люди, — продолжал он, — постоянно смущены, зажаты и в определенных ситуациях готовы без сопротивления признаться в том, чего в действительности не сделали. Говорят то, что им подсказывают. Возможно, это тянется еще с дореволюционных времен как психологический атавизм. В течение ряда веков в старой России царствовало беззаконие. Только в ней могла появиться такая страшная пословица: от сумы да от тюрьмы не зарекайся. Перед богом и царем все были рабами, все виновными. И это чувство передавалось из поколения в поколение…

— Оттуда, вы считаете, и нынешний страх перед беззаконием закона? — с иронией спросил юноша.

— Ну, в общем-то, страх в социальном масштабе мы преодолели еще в семнадцатом году. Позже, правда, были серьезные ошибки — например, трагедия так называемого культа личности. И вот у некоторых людей, особенно у молодых, как вы, еще ничего не испытавших, появляется недоверие к закону, к его исполнителям… Такое представление хотя и тянется, так сказать, издалека, но со временем пройдет. Процесс, конечно, длительный и во многом зависит от воспитания.

— Вряд ли пройдет, — буркнул Афанасий. — Не исчезнет. Неуверенность и страх сидят прежде всего в вас, в старших, сидят очень глубоко, не выковырнешь. Страх накапливался у вас годами, как стронций в костях, — дальше бычился парень.

Коваль чувствовал, что во многом Афанасий прав. Ведь это разные вещи: смелость в дни революции, ярость против настоящего врага и страх в годы террора, обращенного внутрь революции, против всех и каждого. Страх этот потому и возник, что ясный ум людей не мог постичь коварства «отца народов», который самые гнусные поступки умело маскировал светлыми одеждами идеалов.

— У нас этого меньше, — продолжал Афанасий, — и это, тут я согласен, наследственное. Но есть еще и другой страх. Не по вине когдатошнего царя. Вот я — физик. Что мои отцы-физики оставляют мне в наследство? Атомную, ядерную, нейтронную, и так далее, и тому подобное, в космосе — лазер, на земле — чумные бактерии. Веселенькая перспектива… Вы все это создали и уйдете, а нам разбираться, жить с этим…

Коваль понимал Афанасия и мысленно во многом соглашался с ним. Но было нечто мешающее ему сейчас откровенно заявить об этом. Ему не хотелось при Наташе признавать крушение своих идеалов. Он не был готов к этому и потому даже обозлился на хлопца.

— Вам легко говорить, — вздохнул он, — а побывали бы вы в шкуре отцов в те суровые времена!

Дмитрия Ивановича очень задевала та легкость, с которой молодые люди критикуют отцов, и огорчало сознание того, что судьбу не переиграешь и время назад не повернешь.

— И все же надо не разбираться, а искать выход, — продолжил разговор Коваль. — Вы же, надеюсь, не ретроград, сами будущий ученый и прекрасно понимаете, что открытие деления ядра — величайшее достижение человеческого ума. Но использовать это открытие можно и во вред людям. Фашизм, как явление глобального преступления, тоже пытался использовать достижения науки в варварских целях. Сегодня бомба снова стала материальным выражением возрождающегося на Западе фашизма. Эта чума двадцатого века начала распространяться уже с того момента, когда американский президент приказал применить бомбу против Хиросимы и Нагасаки. Теперь вы — молодые люди — будущие ученые, должны еще глубже проникнуть в тайны материи и найти способы исключить возможность применения в военных целях своих открытий. Старшее поколение, которое вы обвиняете в теперешних трудностях, спасло мир от коричневой чумы в сороковых годах. Сейчас ваша задача — не дать разгореться войне. Это стремление молодежи всего мира, не только нашей.

— А вы что, самоустраняетесь?

— Нет, мы тоже не складываем оружие… А что думает об этом наш молодой друг? — обратился Коваль к кубинцу, который, пытаясь разобрать, что говорят, не вмешивался в спор и послушно улыбался, когда улыбались другие. У Дмитрия Ивановича, о чем бы сейчас ни говорили, гвоздем сидел в голове этот новый приятель Наташи.

— Хосе еще не настолько овладел языком, чтобы рассуждать на отвлеченные темы, — бросилась на его защиту Наташа.

«Как не овладел?! — хотел спросить Коваль. — Как же учится, не зная языка?» — но не успел сказать это, как гость заговорил:

— Я все понял, Наташенька, твой папа́ хочет знать мое мнение, — выразительно произнес он.

Коваль заметил, что имя его дочери молодой кубинец произносит как-то по-особому — мягко и нежно, но это вовсе не порадовало его.

— Я думаю, — продолжал Хосе, — война это плохо, очень плохо. У меня дома тоже так думают папа́ и мама́.

— У Хосе отец — коммунист, — поспешила сообщить Наташа.

— Это хорошо, что коммунист. — Коваль понимал: дочь старается, чтобы Хосе понравился ему. «Впрочем, чего беспокоиться, если Наташа подружится с парнем из другой страны? Во-первых, человек он, может, действительно хороший, во всяком случае сразу заметно, что воспитанный, интеллигентный, — успокаивал себя Дмитрий Иванович. — И потом, знакомство, даже дружба, — это еще не любовь!» — Коваль, преодолевая отцовский эгоизм, тоже старался проникнуться симпатией к скромному парню. — Вот в борьбе против войны исчезнет и чувство неуверенности в будущем, у кого оно появилось… — продолжал он. — Мы в вас верим, верим в молодежь. Мне приходится сталкиваться с разными людьми, частенько, как вы понимаете, не с лучшими. Однако свое мнение я не меняю. При ближайшем знакомстве и среди них оказываются люди только случайно оступившиеся. Главным образом из-за того, что их приучили потреблять, а не создавать. И не столько карать их нужно, сколько помочь взглянуть на себя со стороны и стать на ноги. В общей массе молодежь у нас хорошая. Только достоинства ее не очень заметны поверхностному взгляду и проявляются обычно в экстремальных ситуациях…

— Ну, Дик, ты отличный пропагандист! — воскликнула Наташа. — «Дик» — это Дмитрий Иванович Коваль, сокращенно, — объяснила она Хосе и Афанасию.

Дмитрий Иванович с теплотой подумал, что дочь давным-давно не называла его так. Неужели в их отношения возвращается прежняя душевность?

— По-моему, тоже все правильно, — подала голос Рита. — И ты, Афанасий, не возникай, смолкни.

— Хорошо бы, чтобы наш молодой друг не просто замолчал, а понял…

— Может, и так… — наконец согласился парень, и дискуссия свернулась.

Наташа подошла к форточке и чуть приоткрыла ее. В комнату ворвался холодный воздух.

Дмитрий Иванович с удовольствием вдохнул его и отвел взгляд от Хосе, которого до сих пор не выпускал из поля зрения. Его взгляд, блуждая по квартире, внезапно упал на коричневые сапожки, стоявшие в глубине коридора. «Наташины?.. Чьи же еще!» — подумал он, видя, что Рита свои не сняла и словно демонстрирует их, забросив ногу на ногу.

Коваль обрадовался: таки нашла! Не будет больше мерзнуть в старой, чиненой и перечиненной обуви.

Это была целая проблема: зимние сапоги для Наташи. Хорошие хозяева, как известно, готовят сани летом, а телегу зимой. У Ковалей так не получилось. Летом Ружена все время была «в поле», а Наташа тоже находилась в глуши, в стройотряде, и поздней осенью, когда возвратилась на занятия, купить сапоги в городе стало уже невозможно.

Конечно, грубые, тупоносые, на тяжелой платформе, производства местных фабрик, попадались в магазинах. Но ведь девушки и даром не соглашались их надеть.

Сколько раз обсуждался дома вопрос, где купить импортные сапожки! Полковник не умел заводить нужные знакомства. Домашние в этом его не упрекали, но он сам казнился тем, что чем ближе к зиме, тем меньше у Наташи надежды купить то, что ей хочется, хотя деньги на покупку она постоянно носила с собой и ныряла во все попадавшиеся на глаза обувные магазины. Уже и зима наступила, приближался Новый год, а сапог у девушки так и не было.

Но эти сапоги в коридоре после минутного чувства облегчения вызвали вдруг у Дмитрия Ивановича какое-то непонятное ощущение тревоги. Что-то очень знакомое почудилось ему в них. Что именно, сразу не мог сообразить.

— Наташа, — сказал полковник, — тебя, значит, с обновкой! — кивнул на сапоги. — Что же молчишь?

— Да, па! А разве Ружена тебе не сказала?.. Уже две недели, как ношу…

Коваль покачал головой.

— Говорила, наверное! Только ты, как обычно о наших делах, одним ухом слушал, а…

Это было несправедливо. Разве мало тревожило его, что дочь без зимней обуви! Но, видно, такова участь отцов.

С некоторых пор Дмитрий Иванович стал замечать, что он не то чтобы заискивает перед повзрослевшей дочерью, а как-то очень предупредительно старается угодить ей и переживает, когда та не считается с его мнением, возражает или, еще хуже, просто не замечает его. Не имея сил с собой справиться, Коваль иногда говорил с ней более резко, категорично, чем следовало и чем ему самому хотелось…

Во время дискуссии, оттого что Наташа оказалась на его стороне, он буквально расцвел, а вот сейчас, когда несправедливо упрекнула в невнимании, обида больно кольнула сердце, и он сухо произнес:

— Ну, покажи обнову. Похвались.

Дмитрий Иванович вдруг подумал: «А почему Ружена не предложила поехать к Наташе вместе?!» Впрочем, вспомнил он, у нее много дел по хозяйству. Как у каждой работающей женщины, на домашние дела у нее остаются только суббота или воскресенье. А недавно им предложили квартиру в новом жилом массиве Оболонь. И хотя еще нет ордера, но все равно следует готовиться к переезду…

Наташа направилась в коридор.

— Я их сейчас протру.

— Они что у тебя, грязные? — удивился Коваль, зная, какая дочь чистюля.

— Да нет. Помыла — пришла. Но все-таки брать в руки…

Дмитрий Иванович с любопытством рассматривал сапожки. Из коричневой мягкой кожи, на высокой каучуковой платформе, они производили приятное впечатление. Почему же смущает его их необычная форма? И тут Коваль вспомнил: такую же оригинальную модель сапожка, только сделанного еще более изящно, он уже видел в домашней мастерской погибшего ученого. Как сапоги от него могли попасть к Наташе?! Неужели и она стала заказчицей Журавля?!

Пытливо взглянув на дочь, стоявшую перед ним с довольным, даже чуть торжественным выражением лица, словно сапожки были ее великой победой, полковник ничего не сказал и снова принялся рассматривать обувь.

Да, конечно, Журавель тут ни при чем! Как могло такое в голову прийти! Сапожки имели продолговатую фабричную наклейку, прикрепленную с внутренней стороны голенища.

— «Саламандра», — прочитал он вслух.

«Не кубинец ли ей достал?! Этого еще не хватало!»

— Это немецкие, западные, — подсказала Наташа.

— В каком магазине купила?

— Достанешь такие в магазине! Держи карман шире! Оксана с филологического уступила. Они ей тесноваты. В общем, мне здорово повезло!

Коваль помнил крупную голубоглазую девушку с большой ржаной косой. Раньше она частенько забегала к ним.

— А она где взяла?

Наташа пожала плечами: какое, мол, это имеет значение.

Дмитрий Иванович решил не расспрашивать дочь в присутствии посторонних и подождать, пока гости уйдут.

А гости, и больше всех, наверное, Наташа, надеялись, что Дмитрий Иванович сам вот-вот оставит их. Поэтому новые дискуссии не вспыхивали: ждали, кто кого пересидит.

Наташа в душе начинала сердиться на отца: чего это засиделся, ведь у него всегда дел по горло — и днем, и ночью. Может быть, ему не понравился Хосе и он выпроваживает его из дома? Она то возилась на кухне, то вбегала с чайником и снова предлагала кофе. Пробовала начать разговор, но его не поддержали, и она не знала, что делать дальше: компания явно распадалась.

Вдруг молодые люди, словно по команде, подхватились и стали прощаться.

Наташа попыталась задержать их, бросала умоляющие взгляды на отца — неужели не понимает, что его присутствие сковывает молодежь? Но Дмитрий Иванович продолжал сидеть с невозмутимым видом. Он как взял, так и не выпускал обувь из рук, рассматривая штамп на подошвах и наклейки на бортиках голенищ.

Проводив гостей, Наташа вернулась в комнату злая и принялась демонстративно греметь чашками, собираясь отнести их на кухню. На отца не смотрела.

Коваль спокойно повторил:

— А Оксана где взяла их?

Наташа не поняла его — она была в плену горьких мыслей об испорченном вечере.

— Оксана не знакома с неким Журавлем, Антоном Ивановичем, молодым ученым? — продолжал расспрашивать Коваль.

— Не знаю.

— А ты?

Девушка не сразу ответила, соображая, чем вызван этот вопрос и как он связан с сапожками.

— Первый раз слышу. А что такое? Зачем тебе? — буркнула она.

С еле скрываемым волнением Дмитрий Иванович ждал, что ответит дочь. Действительно, что ему известно сейчас о ее жизни, кроме того, что она учится? Не рано ли получила полную самостоятельность? Но, черт возьми, в двадцать лет человек не только не нуждается, но и не терпит родительской опеки, если речь идет о настоящем человеке! А как живут вдалеке от родных приезжие студенты вузов, да и техникумов, юноши и девушки пятнадцати-шестнадцати лет, впервые попавшие в большой город?.. Он сам с четырнадцати в людях… Слишком уж затягивается теперь детство у молодых людей, многих из них до седой бороды опекают родители.

Но так же, как один из супругов обычно последним узнает об измене другого, так и родителям частенько позже всех становится известно о тайных увлечениях и необдуманных поступках ускользающих из-под их моральной опеки детей. Как ни странно, просчеты воспитания обнаруживаются и в так называемых благополучных семьях, и у педагогов, успешно формирующих хорошие душевные качества у подопечных и не замечающих недостатков у собственных детей. Коваль не раз задумывался над этим парадоксом, особенно после смерти Наташиной матери, когда воспитание девочки полностью легло на его плечи. Поразмыслив, он пришел к выводу, что люди у себя дома привыкли не замечать того, что есть, а видят то, что хотелось бы видеть. Ведь дети являются продолжением их самих, вот и попробуй разглядеть то плохое в своих детях, что свойственно и тебе!..

Он очень боялся в свое время за Наташу, которой из-за вечной служебной занятости не мог уделять достаточно внимания. Но возможно, именно то, что она понимала, как занят отец, а также совместный труд в доме, решение всех семейных проблем сообща воспитывало лучше всяких назиданий, помогло ей в переломном возрасте избежать соблазнов, влияющих на неокрепший характер и юный ум.

Все это промелькнуло в голове Коваля.

— Первый раз слышу о каком-то Журавле, — повторила девушка. — А что такое? Чем тебе не понравились они? — Наташа сердито кивнула на сапожки, которые Коваль все еще вертел в руках.

Полковник облегченно вздохнул.

— А где твои старые?

— В кладовке.

— Могла бы обойтись ими еще некоторое время? А эти я возьму? С возвратом, — пытаясь шутить, улыбнулся Дмитрий Иванович.

— Зачем?! — удивилась Наташа. — Ворованные они, что ли, или убийца их продал? — девушка уже начала возмущаться. На языке у нее крутилось: сам не смог купить, а когда я достала… Но вслух это не произнесла.

— Наташа! — остановил ее отец. — Впрочем, пока обойдусь, — решил он. — Надевай их — и проведаем Оксану. Так будет лучше. Она, как и раньше, в общежитии живет?

— Да, в общежитии, — раздраженно ответила девушка. — Но зачем?

— Мне нужно кое о чем ее расспросить.

— А без меня это невозможно?

— Лучше, если с тобой, — настаивал Коваль. Голос Дмитрия Ивановича был строг, и дочь не посмела больше возражать.

Коваль понимал настроение Наташи, но сейчас ее настроение уже не было для него столь важно, как десять — пятнадцать минут назад, кое-какие догадки, родившиеся внезапно, стали для него существеннее, и он должен был не откладывая убедиться в их справедливости.

Надо было выяснить у Оксаны, в каком магазине, где, у кого она купила эти сапожки, а заодно и побеседовать с дочерью, но уже не о сапогах, а кое о чем ином, не менее важном…

Выйдя из дома, Коваль и Наташа сели в троллейбус и вскоре очутились на Владимирской улице. Сойдя с троллейбуса возле городского управления внутренних дел, Дмитрий Иванович мог попросить дежурную машину, но отказался от этой мысли, решив пройти пешком до университета, до первой остановки автобуса, идущего на окраину города к общежитию студентов.

Тем более что и говорить на такую щекотливую тему, как девичьи чувства, не удобно в машине при водителе.

После холодных, сырых, с пронизывающим ветром дней установилась прекрасная, словно по заказу, редкая в последние годы в Киеве сухая зима с легким морозцем, который, казалось, не холодил, а грел. Дышалось легко, и ноги сами несли по слегка заснеженным тротуарам. Владимирская улица четко обозначалась пунктиром фонарей, ярко сияющих в прозрачном воздухе, от Софийского собора вниз к университету.

Но ни Дмитрий Иванович, ни Наташа не обращали внимания на красоту вечернего города.

— Кое-что я могу тебе рассказать, — заговорил Коваль, обращаясь к надувшейся дочери. — Я сейчас занимаюсь сложным и, боюсь, бесперспективным делом. Очень трудно в этой истории установить: погиб человек в результате несчастного случая или было совершено преступление. В равной степени возможны обе версии, а доказательств нет ни для одной из них. То есть, по сути, никаких версий. Тебе, как будущему юристу, кем бы ты ни стала — следователем, судьей или адвокатом, — когда-нибудь придется столкнуться с преступным бездействием. Очень трудно доказать, что человек мог протянуть руку другому и спасти от гибели, но не протянул. Мог или не мог? Не мог или не захотел? Вот в чем вопрос. Здесь доказательные факты редко бывают, ибо установить их почти невозможно. В таких случаях, когда это бездействие преступное, правонарушение совершается без видимых внешних проявлений, именно прячется в глубине души человека, куда постороннему трудно заглянуть… Ты, наверное, читала о трагедии под Сочи во время шторма: на рассвете море накрыло и унесло с собой с кемпинга десятки машин со спящими в них людьми. В «Литературной газете» есть чудесные строки о героическом мальчике из Армении, который два часа боролся с волнами, держа на своей груди маленького братика. И есть строки, читая которые начинаешь терять веру в человека. Находившаяся на берегу некая личность — мне трудно называть его человеком — не захотела протянуть руку этому мальчику, державшему ребенка, и дала им погибнуть в волнах. А стоило только протянуть руку, помочь! Но тот, что был на суше, и не подумал это сделать — он был занят спасением своей машины!

Вот доказать: мог или не мог, хотел или не хотел — очень сложно… А дело, которым я сейчас занимаюсь, еще сложнее. Приходится прибегать к исследованию душевного состояния всех лиц, окружавших погибшего в его последний вечер…

Коваль умолк.

Наташа, казалось, не реагировала на слова отца. Как и в троллейбусе, дулась на него, не понимая, зачем он тащит ее в общежитие.

Раньше Дмитрия Ивановича совсем не беспокоили Наташины друзья, даже настойчивое ухаживание молодого следователя Субботы. «Может, потому, — думалось сейчас Ковалю, — что Наташа жила со мной под одной крышей и была совсем молоденькой… Впрочем, пару лет тому назад ее уже нельзя было назвать ребенком…»

Наташа догадывалась о беспокойстве отца и мысленно возмущалась. Но пока она молчала, готовая взорваться, если тот затронет щекотливую тему.

Когда они вышли к Золотоворотскому скверику, Дмитрий Иванович решил кое-что объяснить Наташе.

— Понимаешь, у погибшего было хобби: моделировать и шить красивую обувь. Он был искусник, настоящий художник, и твои сапожки скроены словно по его модели, только почему на них фабричная марка немецкой «Salamander»? Это надо выяснить.

— И что? Оксана поможет твоему розыску? — наконец открыла рот Наташа.

— Капля по капле долбит камень не силой воды, а частым падением, — ответил полковник древней латинской пословицей. — Деталь к детали, и картина вырисуется…

Он подумал: если окажется, что Оксана, у которой купила сапоги Наташа, каким-то образом была связана с погибшим Журавлем, то ему придется сообщить об этом Спиваку и передать розыск другому оперативному сотруднику.

— Но на них же — фабричная марка, — развела руками девушка. — При чем тут какой-то сапожник?

— Это надо уточнить.

Коваль не знал, как перейти ему к Хосе. Наконец, когда впереди показалось ярко-красное, даже вечером освещенное мощными прожекторами массивное здание университета, осторожно спросил:

— А где ты с ним познакомилась?

Наташа тряхнула головой.

— Что за вопрос?

— А все-таки?

— Дик, ты ведешь себя не по-джентльменски.

— Щучка ты моя, спрячь свой длинный нос в воротник и будь повежливей с отцом.

— Я уже достаточно взрослая и…

Коваль перебил ее:

— Для того чтобы грубить?

— Да нет. Ты же все понимаешь!..

— Конечно, — согласился Коваль. — Понимаю. Больше даже, чем ты предполагаешь… И против этого парня ничего не имею. Такой приятный, обходительный. Но что скрывается за внешней вежливостью… Их там с детства учат хорошим манерам, однако часто это оболочка, скрывающая истинную сущность человека… — «Господи, какую я ересь плету, — с отчаянием подумал Коваль. — Разве об этом надо с Наташей говорить?» Но других слов он не находил. Решительный, сильный в других ситуациях, он сейчас ненавидел себя.

— Почему ты так говоришь? Вот повернусь и уйду.

— А я тебя задержу, чтобы произвести официальное дознание, — пошутил Коваль, ибо ничего другого ему не оставалось. — Ну ладно, ладно, — примирительно добавил он, видя, что Наташа действительно готова уйти. — Я знаю, ты у меня умница… Извини.

— Вот и договорились, — перебила его Наташа. — Подходит автобус!

Оксана рассказала, что сапожки она купила не в магазине, а в парикмахерской, у какой-то женщины, которая сидела в очереди и вытащила их из сумки, жалуясь, что ей велики.

— А где взяла их та женщина? В каком магазине купила?

— Она об этом ничего не говорила.

— И вы, Оксана, взяли не меряя?

— Да. Во-первых, мерить в парикмахерской неудобно, а во-вторых, уже подошла моя очередь и мастер пригласил в кресло. Я посмотрела, вижу — мой размер… Годится!

— И сколько заплатили?

— Сто тридцать! — недоуменно ответила девушка. — Честное слово! Я не обманула Наташу! Копейка в копеечку. Да как вы могли такое подумать на меня, или вы меня не знаете, Дмитрий Иванович! — возмущаясь, почти кричала она, — Конечно, дорого, но я же столько уплатила…

— Успокойтесь, Оксаночка, я ни в чем вас не подозреваю… Не в этом дело.

Подружки переглянулись, Наташа незаметно развела руками, показывая, что она ни при чем…

— А деньги у вас с собой были? Сумма ведь приличная.

— Я их уже два месяца ношу с собой, чтобы случай не прозевать. Боже, я так было обрадовалась! А что получилось! Той тетке они большие, а мне маловаты. И размер мой, а почему-то тесны, жмут. А то я их даже Наташе не уступила бы…

— Женщина, что продала вам сапожки, тоже делала прическу?

— Нет, она ждала очередь к маникюрше, но не дождалась. Сказала, что у нее нет больше времени, и ушла…

— Так, так… — задумчиво протянул полковник. — Расскажите, Оксана, как она выглядела. Постарайтесь вспомнить, — попросил он. — И скажите, не знаком ли вам человек по имени Антон? Антон Иванович Журавель?

13

Дмитрий Иванович доехал на троллейбусе до площади Октябрьской революции. Дальше до министерства решил идти пешком. Времени в это раннее морозное утро у него было достаточно, и ему захотелось влиться в бодрый людской поток: видеть свежие, разрумянившиеся, по-особенному добрые после воскресного отдыха лица, улавливать еле слышный в гуле автомобилей стук каблучков по замерзшему асфальту…

Впрочем, уже несколько дней полковник, находясь на улице, смотрел в основном не на лица, а вниз, на ноги женщин. Точнее — на сапожки. Он дважды встречал на улице модель, похожую на ту, что видел в квартире Журавля. Как удалось позже выяснить, ни одна из обладательниц этой обуви, так же как и Оксана, не была знакома с Журавлем и ни одна из них не приобрела сапожки в магазине — первая купила на улице, у входа в обувной магазин, где женщина продавала «не подошедшую по мерке» обувь, вторая — в переходе, у крытого Бессарабского рынка.

Вечерняя беседа Коваля с Оксаной практически тоже ничего не дала. Словесный портрет женщины, продавшей сапожки, не совпадал с обликом приятельниц Журавля. Да и, как оказалось, каждая пара сапог, на которые оперативники ОБХСС по поручению Коваля обратили внимание, так же как и сапоги, купленные Оксаной, в отличие от обнаруженного сапожка на кухне у Журавля, имели на внутренней стороне голенища фирменную наклейку, что свидетельствовало о фабричном производстве.

По самым скромным подсчетам замеченных на улицах сапожек, этой модели было в достаточном количестве в почти трехмиллионном городе, и завезти их мог только Внешторг. Оставалось думать, что Журавель сумел скопировать импортную колодку и сделать для своих поклонниц одну-две пары еще более изящных сапог, чем фабричные. Но почему никто из опрошенных женщин не купил эти сапожки в магазине? Неужели вся партия была продана через черный ход спекулянтам?

В это утро Коваль больше не увидел на улице таких сапожек. Впрочем, поскольку они не давали никаких ниточек к трагической гибели молодого ученого, Коваль перестал внимательно к ним присматриваться. Выяснением обстоятельств продажи в городе женских сапожек фирмы «Salamander» полностью занялось ОБХСС.

Но вот и министерство. Дмитрий Иванович прошел во двор мимо козырнувшего у будки постового и направился по длинной асфальтовой дорожке к массивному зданию. На своем этаже, прежде чем зайти в кабинет, он заглянул к дежурному по Управлению уголовного розыска и, как обычно, попросил суточную сводку происшествий.

— Вас спрашивали, — доложил дежурный, подавая ему журнал. — Из прокуратуры. Следователь Спивак.

Коваль пробежал глазами пару информаций в журнале, вдруг наткнулся на поразившую его строчку. Полковник заставил себя сосредоточиться, чтобы еще раз, внимательней, перечитать ее: в своей квартире но улице Ленина, в доме номер… была обнаружена мертвой гражданка Христофорова Калина Сергеевна…

— Кто выезжал? — спросил Коваль.

— Из городского. Старший лейтенант Струць.

— Соедините.

Услышав голос Струця, Дмитрий Иванович спросил:

— Где труп Христофоровой?

— На судмедэкспертизе.

— Обстоятельства обнаружения?

— Позвонила соседка.

Выслушав старшего лейтенанта, Коваль позвонил начальнику управления, попросил у него машину. Через несколько минут Дмитрий Иванович возвращался на ту же окраинную Лукьяновку, откуда только что приехал на троллейбусе и где находился городской морг. Сидя в машине, он вспомнил свой второй разговор с портнихой.

В этот раз Килина Сергеевна нашла его по телефону в городском управлении и, вскоре получив пропуск, буквально ворвалась в кабинет.

«Я все знаю, — заявила она с порога. — Его убили!.. Дмитрий Иванович, я все время думаю над этой страшной историей. У него не было никаких оснований, никаких намерений кончать с жизнью. У него была прекрасная жизнь. Он любил, и его любили. Но он не хотел лезть в кабалу, и она отомстила…»

Коваль еле остановил поток слов, обрушившихся на него.

«Присядьте, Килина Сергеевна, — указал на стул. — И давайте спокойно побеседуем. А то — „она“, „он“, „она“, я плохо понимаю, о ком идет речь».

Полковник, конечно, хитрил, но Христофорова опомнилась и, упав на стул, уже не так быстро, но все же взволнованно продолжала:

«Я все выяснила. Нинка специально открыла газ, чтобы Антон задохнулся. Он был пьян и уснул. Она его для того и напоила, чтобы не заметил… В тот вечер она гуляла у него и, как только он уснул, удрала. Уверяю вас».

«Как вы это выяснили?» — спросил полковник, хотя и без портнихи знал, кто гостил у Журавля в тот его последний вечер.

«Так в доме говорят. Видели, как Нинка в страхе убегала оттуда…»

«Почему „в страхе“? И почему „убегала“?»

«А как же! Натворила, а потом испугалась, наверное. Ничтожная душонка! Она столкнулась в парадном со стариком соседом, чуть не сбила с ног. Столкнуться ведь можно, только когда летишь не чуя под собой ног. И почему она не воспользовалась лифтом, а бежала по лестнице?.. Это тоже неспроста… А что ей помешало сразу же одуматься — вернуться и выключить газ? Но ненависть у нее была сильнее всех других чувств. Вы знаете, нет более лютого существа, чем обманутая женщина…»

«Почему „ненависть“? Почему „обманутая“? И зачем Нине было убивать Журавля, ведь они, насколько я знаю, дружили и, кажется, даже любили друг друга?»

«Любили?» — глаза Килины Сергеевны сузились, темная меховая шапочка, которую она не сняла, сдвинулась, и Ковалю, как и во время первой беседы с портнихой, показалось, что женщина сейчас фыркнет, как дикая кошка.

«Не знаю, как Нинка, — продолжала Христофорова, — но бедный Антон относился к ней без энтузиазма. Я уже это вам рассказывала… Ночами не спала, все думала: как же это могло произойти? Я сначала только чуть-чуть подозревала, но потом пришла к окончательному выводу: только она — машинистка. Тут и котенку понятно».

«Он и другим женщинам обещал жениться?» — спросил Коваль, пропустив мимо ушей замечание о котенке. Полковник мог напомнить Килине Сергеевне и о ее отношениях с Журавлем, но тактично воздержался.

Правда, сообразительная женщина сама догадалась об этом.

«О других женщинах не ведаю, — сказала она. — Что же касается меня, если это вас интересует, то мне не обещал, да я и сама не пошла бы. С Антоном дружили, не больше. Иногда он просил какой-нибудь своей пассии, которую туфельками ублажал, сшить в ателье платьице или костюмчик вне очереди. Не отказывала…»

Дмитрий Иванович знал, что это не так, что портниха долгое время была любовницей Журавля, но уточнять не стал.

«Его дом, маленькая квартирка, привлекал меня тем, что в нем встречались интересные люди, — продолжала Килина Сергеевна. — Подумать только, одна комната, теснота, а весело… Какая там непринужденная была обстановка, откровенная, дружеская! Кто бы ни зашел! И это прекрасно! Теперь ведь люди в основном по своим норам сидят. Как кроты. А тут общение. Не будет уже этого больше, бедный Антон! — Женщина приготовилась плакать и вынула из сумочки надушенный батистовый платочек. — Бедный, бедный Антоша!» — И приложила его к сухим глазам.

«А кроме машинистки кто еще бывал у него?»

«Я уже вам назвала, кого знаю».

«А больше некого вспомнить?»

«Нет. Да и зачем? И так все ясно. В тот вечер была у него Нинка и открыла газ…»

«Возможно, она просто грела чай и забыла выключить».

«При всем том она все-таки отличная хозяйка! Нужно отдать ей справедливость. Она и Антона заботой своей пыталась соблазнить… чтобы сделал хозяйкой в доме. Впрочем, она и так голову у него поднимала, словно уже жена. Придет, бывало, и куда подевалась забитая мужем и жизнью машинистка Ниночка?!. Нет, не могла она забыть выключить… Ее рук дело… — Взглянув на Коваля, портниха добавила: — Я сама, конечно, там не была. А про машинистку слышала от людей. От того же старого Коляды».

«А не сказал ли вам Коляда, в котором часу он столкнулся с Ниной Барвинок в парадном?»

Христофорова замялась:

«Сказал. Где-то в восемь. Возможно, в начале девятого».

«Умгу», — только и произнес Коваль.

Килина Сергеевна раздумывала: признаться полковнику, что старик слышал в квартире Антона и голос Павленко, или промолчать? Ведь это ничего не меняет. Может, негодяйка готова была и этим ухажером пожертвовать.

Коваль заметил нерешительность посетительницы и ждал, что еще она сообщит.

Наконец Христофорова не выдержала:

«По всей вероятности, там гулял и Вячеслав Адамович, но только я не знаю, не могу утверждать…»

И вдруг, словно испугавшись какой-то мысли, Килина Сергеевна вскочила.

«Разрешите мне идти… Простите, если отняла время. Может, я ошибаюсь в чем-то, наболтала какие-то глупости… Но человек ведь погиб… такой чудесный, добрый человек!»

Дмитрий Иванович проводил портниху до дверей, Килина Сергеевна казалась уже не решительной, а почему-то растерянной. На какую-то секунду даже остановилась в двери, будто хотела возвратиться и продолжить разговор, но потом повернулась и быстрым шагом пошла по коридору.

Не обиделась ли она на полковника за совет не заниматься своим расследованием, а спокойно ждать официальных результатов?

Сейчас в машине, по дороге в морг, вспоминая и это посещение Килины Сергеевны, и все, что знал о ней, Коваль пытался найти объяснение ее гибели… Но не находил…

Войдя в знакомое здание, на первом этаже которого помещалась судмедэкспертиза, Дмитрий Иванович направился в кабинет главного эксперта.

Петр Павлович Адуев, очевидно, только что поднялся из подвального помещения, где находилась анатомка. Он был в белом халате, туго облегающем его довольно плотную фигуру.

— А, Дмитрий Иванович! — приветствовал он Коваля. — Догадываюсь, с чем вы… Только что звонил Спивак. Значит, и вы интересуетесь этой женщиной, как ее… Христорадова…

— Христофорова… — подсказал полковник.

— Да, да. Падение и удар головой о ребро отопительной батареи. Глубокая вмятина на виске соответствует конфигурации трубы… Примерно сутки тому назад…

— А точнее, Петр Павлович? Вы же умеете до минуты… — польстил Коваль медику.

— Точнее? — Эксперт задумался. — Если точнее, то в воскресенье, часиков в десять-одиннадцать… Вот сейчас буду писать для Спивака и вас документ… — Судмедэксперт стал развязывать тесемки халата, чтобы снять его.

— Петр Павлович, я бы хотел взглянуть…

Адуев перестал развязывать.

— Хотите?.. — он помедлил несколько секунд. — Ладно, пойдемте. Халат вот, на вешалке.

Коваль повесил пальто и шапку на дешевенькую деревянную вешалочку, прибитую к стене кабинета, и надел халат.

В большом подвальном помещении покойницкой — и на кафельном полу, и на широких каменных возвышениях — покоилось несколько обнаженных трупов. Возле одного из них — длинного, во весь стол, мужчины — толпились юноши и девушки в белых халатах, и бородатый медик — очевидно, преподаватель, скальпелем что-то показывал им в глубоком разрезе брюшины.

В помещении стоял тяжелый сладковатый запах разложения, формалина и еще каких-то препаратов — запах, который вызывает тошноту и к которому человеку трудно привыкнуть. Недаром студенты, даже девчушки, отворачиваясь от преподавателя, втихаря затягивались сигаретой.

Судмедэксперт провел Коваля в угол зала, где на каменном возвышении покоилась на спине обнаженная женщина. Несмотря на предсмертную гримасу, исказившую лицо, полковник сразу узнал Килину Сергеевну.

— Она, — подтвердил Коваль. — В страшных мучениях, — не то спросил, не то констатировал он.

— Но недолго. Летальный удар, шок. И не приходя в сознание…

Дмитрий Иванович больше ничего не спросил. Повернувшись, он быстрым шагом двинулся к выходу. Полковник хотя и привык за долгие годы службы в уголовном розыске к разным обличьям смерти, однако ему было неприятно это зрелище. Он всегда приходил в тихую ярость, когда видел, что чья-то злая воля превратила человека в безвольный труп.

При этом мало утешала мысль, что немало смертей ему удалось предотвратить, многих людей он спас, иногда рискуя собой, своей жизнью. Он всегда возмущался циничным рассуждением, что, мол, все люди смертны, все равно раньше или позже умрут.

А в тех случаях, когдапогибал человек, так или иначе связанный с делом, которым он занимался, Дмитрий Иванович совсем терял покой и терзался мыслью, что он что-то упустил, где-то недоглядел, не предвидел и что косвенно, но виновен в гибели этого человека, ибо всегда должен все предусмотреть, а если надо, оградить и защитить.

Однако в какой степени судьба Христофоровой могла быть связана с делом, которым он занимается? Или гибель ее была предопределена какими-то предыдущими событиями, о которых он, Коваль, и понятия не имеет, и то, что знает об этой женщине в связи с Журавлей, есть только верхушка айсберга? Быть может, смерть подступала к ней давно и случайно совпала по времени с расследованием гибели молодого ученого?

Кто же поднял на нее руку? Почему? За что? Кому это нужно было? Или это падение тоже несчастный случай?

Ни на один из этих вопросов у Коваля не было ответа. Мозг его, запрограммированный на поиски причины смерти Христофоровой, лихорадочно пытался установить причинно-следственные связи новой человеческой трагедии.

Ожидая, пока Адуев напишет выводы экспертизы, полковник созвонился со следователем Спиваком, чтобы согласовать с ним свои дальнейшие действия.

14

Вторая встреча Коваля с соседкой Христофоровой была значительно продолжительней, чем первая. Тогда полковник не мог и представить себе, что в этот дом его приведут новые трагические обстоятельства, Он приехал сюда в конце дня, после похорон портнихи, на которых была и ее соседка, но беседовать с ней там он посчитал неудобным.

Старуха, открывшая дверь Ковалю, как и в прошлое его посещение, была закутана в шерстяной платок, она покорно впустила его в коридор, а затем в свою комнату. Полковник отметил, что она не так словоохотлива, как прежде. Устремив на него погасший взгляд, молча ожидала, что скажет. Трагическая смерть Христофоровой повлияла и на нее. Женщина осунулась, еще больше ссутулилась, сразу постарела, словно старость, до сих пор прячась в ней, только и ждала удобного случая, чтобы показать свое обличье, и, когда полковник начал расспрашивать — имя ее он уже уточнил, — подолгу собиралась с ответами. В глазах ее была укоризна, будто и Коваль виноват в гибели Христофоровой. На похоронах они держались вместе, рядом сидели на скамейке в траурном автобусе, но женщина на него ни разу не взглянула.

— Анна Кондратьевна, — обратился к ней полковник, — в прошлый приход я спрашивал о друзьях Килины Сергеевны. Вы сказали, что, кроме заказчиц, никто у нее не бывает, приходил только какой то «пан» — то ли фамилия, то ли кличка. Может, за это время вы еще кого-нибудь вспомнили?

Коваль замолчал, ожидая ответа.

Молчала и старуха.

Наконец скорбно покачала головой. Сегодня она не могла или не хотела с ним говорить… «Определенно считает, — думал полковник, — что своими посещениями я накликал беду на женщину, которая ни с того ни с сего вдруг погибла». Дмитрию Ивановичу казалось смешным верить в наговор, в сглаз и другие подобные глупости. Но что поделаешь со старыми людьми, в глубине души которых еще гнездится первобытный страх перед непонятными явлениями и событиями, необъяснимыми с их точки зрения совпадениями. Да что говорить о старухах! Дмитрий Иванович в последнее время замечал, что суевериями и религией стали увлекаться и молодые. Ведь немало толпится их у Владимирского собора во всенощную и другие праздники. Ну, ребята, он понимал, проявляют интерес не столько к религии, сколько к внешней обрядности, окутанной таинственностью и торжественностью. Но ведь и далекие от религиозности люди находятся в плену суеверий и почему-то считают, что, например, если черная кошка дорогу перебежит, то будет неудача, что нельзя начинать дело с понедельника или тринадцатого числа… Что же требовать от старой женщины?!

Однако следовало как-то разговорить ее. Коваль делал вид, что не замечает отчужденности старухи.

— Ну а «пана» вы все-таки видели, Анна Кондратьевна? Как он выглядит? — поинтересовался он.

На глазах женщины выступили слезы.

— Что уж тут говорить, кого искать…

— Да, — вздохнул и полковник. — Очень жаль вашу соседку. Молодая, энергичная. И труженица… Пока в толк не возьму, кому нужно было на нее нападать.

— Нашлись, значит, такие, — старуха встрепенулась. — Недаром вы приходили выспрашивать о ней и ее делах. А бандиты следом за вами… — Она горестно покачала головой.

— Вот я и хочу разобраться, — вовлекал ее в разговор Коваль, — кто это мог быть? Чужому человеку, наверное, дверь не открыла бы.

Анна Кондратьевна сбросила с головы платок и осмотрелась, будто в своей комнате могла что-то новое увидеть, найти ответ на вопросы, которые роились в ее голове.

— Господи, да за что же, за что?! Такая хорошая, добрая была, — тихонько запричитала она. — Даже мне, чужому человеку, на каждый праздник что-нибудь дарила… Всем угождала. А вот провожать никто не пришел… Только я одна… Ох, люди, люди… — Плотину молчания прорвало, и Коваль понял, что Анна Кондратьевна расскажет и все, что знает сама, и то, чего наслушалась из чужих уст. — Кто же мог поднять на нее руку?! Ведь и не приходил-то никто, я почти весь день дома была, никого не видела. — Старушка словно не с Ковалем, а сама с собой разговаривала. — Соседи? Так какие же соседи?! Жильцы, которые ниже, к ней не ходили, дел с ней не имели. А в квартире, кроме меня, никого не было. Сосед, зубной врач, с отпуска еще не вернулся. Не дай бог, не на меня же думать! Да как бы я могла, старая да больная, ее на пол бросить? Да и зачем, почему?! — Она перекрестилась и строго взглянула на полковника.

— Ну вот нам и нужно установить: кто и почему, — сказал Коваль, выслушав старуху. — Поэтому я и пришел, Анна Кондратьевна, и вы мне должны помочь.

Женщина согласно закивала.

— Итак, возвратимся, как говорится, к нашим баранам. То есть к «пану» и другим знакомым погибшей. В прошлый раз, когда я был, вы сказали, что видели этого «пана».

— Да. Разок. Он позвонил к Килине Сергеевне, а ее дома не оказалось. Я открыла дверь, сказала, что соседки нет. Он и ушел. Высокий, одет красиво, в дубленку.

— Какого возраста?

— Не старый. Так, может, тридцать с чем-то. Лицо гладкое, полное, глаза, кажется, светлые, строгие, даже вроде сердитые. Я еще подумала, чего он на меня уставился, не виновата же я, что Кели нет дома.

— Чего-нибудь особенного, приметного не заметили?

— Нет. Человек как человек.

— Когда он заходил?

— Недельки две тому назад.

— А в последние дни? В субботу, воскресенье?

— В субботу не видела, а в воскресенье, говорю же, никто не приходил.

«Две недели тому назад? Это было еще до гибели Журавля». Нет, Дмитрия Ивановича интересовали суббота и воскресенье, да — воскресенье прежде всего.

— И больше из мужчин, говорите, к ней никто не приходил?

— Нет, почему же, заходили. С женой-заказчицей иной и зайдет. А то все женщины. Ну, это ведь не женское дело… убивать… Это только мужик может… Да и то не каждый…

Коваль был согласен с Анной Кондратьевной. Судя по данным экспертизы, портниху сильно толкнули. Женщина она была не из слабеньких, и нападающий скорее всего был мужчина.

— Знаете кого-нибудь из мужей заказчиц?

— Не приглядывалась. Килина Сергеевна их в коридоре не держала. Сразу к себе заводила. А я на ее звонок обычно и не показывалась. Просто слышала иной раз из коридора разговор. Частенько благодарили за работу.

— А вот в субботу или воскресенье, кто же все таки к ней заходил? — снова вернулся к этому вопросу Коваль.

Он вспомнил свое воскресное утро в Жашкове, где проверял работу райотдела, не подозревая, что в это время в Киеве убивают свидетельницу но делу, которым он занимается. И оттого, что не мог предвидеть ее смерть, ему становилось больно не только за Христофорову, но неловко и за себя, за свой промах. И он чувствовал, что не успокоится, пока не найдет убийцу, уже не только во имя всеобщей справедливости, но и как своего личного обидчика.

— И в субботу, и в воскресенье, говорю, чужих не было. Только Вита приезжала, дочка. У ней какая-то беда стряслась. Слышно было, как плакала, мать ее ругала, я не поняла — за что. А потом и Килина Сергеевна заплаканная ходила. Перед обедом они куда-то исчезли. А вечером Вита уехала в свою Одессу, хотя мать просила остаться ночевать. Это я слышала… В воскресенье я весь день была дома, — повторила Анна Кондратьевна, — только утром на минутку выскочила в центральный гастроном, здесь рядом, — она показала рукой на стену. — На Крещатике. Там бывает черкасский сыр. В нем ни кислинки, просто сладкий. Его обычно в воскресенье привозят. Постояла в очереди недолго. Правда, заглянула еще в мясной отдел, хотела куру купить, да там очередь, и я пошла домой… Пришла, смотрю: у Килины Сергеевны полуоткрыта дверь, — Старуха вздохнула. — Ну, бывает, вышла женщина на кухню или еще куда-нибудь, дверь не закрыла. Потом гляжу, нет ни на кухне, ни в туалете. Что такое? Подошла к двери — тихо. Заглянула — и сама чуть не потеряла сознание… Не помня себя, выбежала к лифту, стала звать соседей снизу — у нас дом старый, как вам известно, на каждом этаже по одной квартире. От них и позвонила в милицию… У меня ведь нет телефона, только у нес. А зайти в ее комнату я не могла… меня до сих пор трясет как в лихорадке. Даже когда ее увезли, я боялась оставаться одна в квартире. А уж спать совсем не спала. На все замки комнату свою заперла, ночью в туалет, извините, выйти не решалась. И свет всю ночь не гасила. Как погашу, так в темноте ее вижу… Голова и сейчас еще не моя — горшок на плечах, а не голова… И зачем было мне за сыром ходить! — покачала она головой. — И не хотелось идти, как чувствовала…

Впрочем, Коваль сомневался, что присутствие старухи изменило бы ход событий. Здесь, по его мнению, дело было скорее всего не задуманное, и произошло все случайно, неожиданно. Потому что на задуманное дело с оружием идут, с каким-нибудь инструментом, а не толкают жертву на отопительную батарею.

Дмитрий Иванович не присутствовал здесь в тот момент, когда приезжали следователь Спивак, старший лейтенант Струць, судмедэксперт и эксперт-криминалист. Но на фотографиях, уже проявленных и показанных ему, с предельной точностью была зафиксирована картина, увиденная сначала Анной Кондратьевной, а потом оперативной группой, прибывшей по ее звонку.

Килина Сергеевна лежала на полу в большой комнате, уткнувшись головой в отопительную батарею, под которой на полу расползлась лужа крови.

Вчера после того, как возвратился из морга, Коваль вместе со Спиваком еще раз осмотрел комнаты погибшей. Дмитрия Ивановича не удивило бедное убранство двух комнат: одной большой, метров тридцати, в которой портниха работала и в которой ее обнаружили мертвой, и маленькой, пятнадцатиметровой спальни.

В большой комнате, если не считать довольно удачной копии картины Айвазовского «Девятый вал», стены были голые. Ни ковра, ни каких-либо украшений. В простенькой горке сиротливо стоял разрисованный японский сервиз. Правда, в спальне лежал толстый в зеленых тонах вьетнамский ковер, удачно гармонируя с двумя импортными креслами и диваном, обтянутыми шелком. В большой же комнате ни стола, ни стульев из гарнитура не было. Кроме журнального столика с газетами — в то время, когда квартиру осматривали, сброшенными на пол, — у широкого окна стоял громадный неполированный рабочий стол, рядом с которым лежал, свалившись, вращающийся стул.

У Христофоровой, считал Коваль, было достаточно средств, чтобы обставить свою квартиру уютней, даже с шиком, — в тумбочке, в спальне, обнаружили крупную сумму денег и несколько сберегательных книжек, валявшихся среди вороха всяких бумаг и квитанций.

Дмитрий Иванович не раз замечал, что люди, занятые любимым делом, чем-то увлеченные, мало уделяют внимания быту. Впрочем, подумал он, рассматривая квартиру погибшей, возможно, Христофорова вила свое гнездо в Одессе, а здесь была только мастерская.

…Время шло, а Коваль все сидел у Анны Кондратьевны, в ее сплошь заставленной рухлядью комнате. Он снова и снова задавал старухе одни и те же вопросы, терпеливо выслушивал однообразные ответы, надеясь, что та вдруг вспомнит какую-нибудь важную для него деталь или обстоятельство. Он мучительно пытался понять: кому нужна была смерть Христофоровой, у кого оказалась на пути эта с виду решительная, настойчивая, но не злая, работящая женщина? Кому портниха настолько мешала, что решили лишить ее жизни?

Пусть смешно думать, что своими посещениями их дома он накликал беду, как полагает Анна Кондратьевна, но какое-то неопределенное чувство неловкости с того момента, как узнал о гибели портнихи, не оставляло его. Постоянно думал о том, где же сделал неверный шаг, вызвавший огонь на свидетельницу. Какое из его действий вызвало такую страшную реакцию? Кому и как могла угрожать Христофорова? А может, здесь дело не в истории с Журавлем, а в чем-то другом? И произошло случайное совпадение по времени с какими-то ему пока неизвестными событиями?

Ковалю вспомнилась последняя беседа с Христофоровой, ее внезапная растерянность перед уходом. Он ругал себя, что не заинтересовался ее вдруг вспыхнувшим волнением. Перебирал в памяти каждое слово их разговора и не находил ничего, что встревожило бы.

Дмитрий Иванович терялся в догадках. Но он не хотел мириться с неизвестностью. И поэтому с такой дотошностью, чтобы не сказать надоедливо, осаждал старую женщину вопросами. Думалось, что она, и прежде всего она, могла бы пролить хоть какой-нибудь свет на загадочное происшествие, на личность и связи своей соседки.

Он уже отправил старшего лейтенанта Струця в Одессу, чтобы тот с местным уголовным розыском собрал сведения о Христофоровой, встретился с ее дочерью Витой, которая почему-то не приехала на похороны матери, и разыскал некоего одессита «пана Потоцкого». Сегодня вечером он и сам собирался туда выехать.

Коваль посмотрел на часы. Еще было время до отъезда, и он решил немного задержаться у Анны Кондратьевны.

Поскольку старуха ничего добавить к сказанному не могла, Дмитрий Иванович решил снова возвратиться к вопросу о неизвестном мужчине, приходившем к Килине Христофоровой.

— Так вы говорите, Анна Кондратьевна, чернявый, высокий, хорошо одет?

— Это кто? — не сразу поняла женщина.

— Да тот самый, которого Килина Сергеевна «паном» назвала и которому однажды дверь открывали. Вы говорили, несколько раз к вашей соседке заходил. Наверное, ухаживал. Женщина она была интересная, видная… К тому же одинокая…

— Не знаю, — пожала плечами старуха. — Я в такие дела не лезу.

— Ну а что же другое? Не платье же он себе заказывал!

— Да он часто не ходил. Тот раз да как-то еще разок или два, я тогда только чуть-чуть свою дверь приоткрыла да в коридор выглянула. Вижу, она его, как всех, в комнату ведет. Я и не интересовалась больше. Мне-то какое дело!

— А когда Килину Сергеевну спрашивал, в руках что-нибудь держал?.. Ну, цветы, например, коробку какую или еще что-нибудь?..

— Нет, — твердо сказала старуха. — Как сейчас помню. Так стоял, руки в карманы сунул, я еще подумала: наверное, без перчаток шел, а на дворе — мороз…

— Глаза у него светлые?

— Вроде бы… Да не присматривалась я очень, товарищ полковник! Не присматривалась.

— Ну а брови какие, нос, подбородок?

Анна Кондратьевна чуть не возмутилась.

— Стара я стала, товарищ полковник, брови рассматривать. Говорю о том, что заметила. А придумывать не буду.

— Вот вы слышали, Анна Кондратьевна, что соседка его «паном» назвала. Ни с того ни с сего одно это слово обычно не произносят. Что же еще услышали, кроме «пан», о чем они говорили?

— В толк не возьму, что вы от меня хотите, Дмитрий Иванович. Человек он на вид вполне приличный… К чему бы это ему такой ужас сотворить… Ничего у Кели как будто не взято, не украдено…

— Я пока его и не подозреваю. Но и тот, у которого в прошлом году жена в ванне захлебнулась, тоже на вид приличный был…

— Нет, что вы, товарищ полковник, у того на физиономии было написано, что сукин сын…

— А у этого что написано?

Старуха недоуменно взглянула на Коваля.

— Значит, так ничего и не услышали, кроме слова «пан»?

— Что-то он просил, уходя, какую-то модель, какие-то выкройки, а она сказала: «Теперь сам проси у него. Хватит с меня». Чепуха какая-то… Выкройки, это когда платья шьют… Может, он тоже портной… Ох, Дмитрий Иванович, не могу больше. Извините, голова так разболелась, сил нет.

Коваль уже заметил, что старуха от боли время от времени закрывает глаза, как курица, покачивает головой. Он посмотрел на часы. Да и ему пора. Перед поездом еще заглянет домой.

— До свидания, спасибо, Анна Кондратьевна, за рассказ, — хотя беседа ничего и не дала ему, поблагодарил Коваль, выходя на лестничную площадку. Он подошел к лифту и нажал кнопку.

Старый лифт, затянутый металлической сеткой, со стеклянными дверьми, с трудом разминая свои ревматические суставы, стал подниматься на этаж. Анна Кондратьевна, провожая полковника, стояла у открытой двери в квартиру и, когда лифт, добравшись до этажа, в последний раз громыхнул и Коваль взялся за ручку, вдруг бросилась к нему:

— Дмитрий Иванович! Дай бог памяти! Вот что вспомнила: когда шла к лифту, из гастронома, он как раз опускался. Я обрадовалась, слава богу, действует. Этот лифт старше меня, другой раз снизу невозможно вызвать — или дверь кто-нибудь наверху не закроет, или между этажами застрянет. Еще не дошла, как лифт опустился — и из него кто-то выскочил, да так пронесся мимо, чуть с ног не сбил!.. Вдруг это тот самый?.. А?

— Вы хоть увидели его?

— Да как увидишь, когда он как вихрь! Еле пришла в себя. Уж извините, ничего не заметила… А может, это и не с нашего этажа, кто знает… Однако у нас тут все старые люди живут, никто так не бегает. Определенно, чужой был…

Коваль съехал на первый этаж и вышел на улицу. Он шел медленно, не замечая мягкого снега, который хлопьями опускался на дома, тротуары, на людей, и размышлял о трагедии, ставшей для него новой загадкой.

15

И вот они сидят вдруг против друга: полковник и последний, самый главный, как считал Коваль, свидетель, показания которого могут пролить свет на трагическую гибель Антона Журавля. Дмитрий Иванович всматривался в бледного худосочного мужчину лет тридцати. Его широкий и высокий лоб, казавшийся особенно большим из-за преждевременно появившихся залысин, нависая над глазами, носом, словно не дал им вырасти такими же массивными. Длинные пушистые бакенбарды чуть удлиняли лицо, и заметно было, что о них заботятся. Правда, сегодня бакенбарды были непричесаны, что объяснялось волнением их хозяина.

По просьбе Коваля институт прервал командировку Павленко, и сейчас полковник, пожалуй, впервые за долгие годы службы напряженно задумался, не зная, как лучше построить беседу, чтобы свидетель, а возможно, и подозреваемый дал правдивые ответы.

Дмитрий Иванович готовился к этой встрече. Он тщательно изучал все стороны жизни Павленко. Эпизод за эпизодом. Детство, становление, быт, настроение, мечты… Почему именно его? По той же причине, что и Нины Барвинок. Ведь они последними видели живым Журавля.

За время, что Павленко находился в командировке, Дмитрий Иванович многое узнал о нем в институте, от знакомых по дому, и сейчас, обдумывая все слышанное, но ранее воспринимаемое несколько абстрактно, так как самого Павленко зрительно не представлял, пытался связать эти сведения с человеком, сидевшим напротив. Теперь, знакомясь с Вячеславом Адамовичем ближе, полковник прежде всего стремился понять, какая главная черта этого человека, какой у него характер, какие настроения, чувства, страсти, какие действия от него можно ожидать, окажись он в ситуации экстремальной.

Дмитрию Ивановичу было известно, что Павленко человек не глупый, образованный, как говорили в институте — способный, но застенчивый и поэтому державшийся в тени, очень скрытный, втайне страдающий от своей робости, от загнанных внутрь себя порывов и страстей.

Но вот какие это были страсти, какая из них была главной. Коваль еще не понимал: стремление к научной карьере, жажда женщин, денег или страдал от неудовлетворенности своим положением в обществе, в семейной жизни или еще что-нибудь? Вспоминая беседу с Василием Ферапонтовичем и характеристику, данную младшему научному сотруднику Павленко, Коваль убеждался, что научная среда в некотором смысле стала для Вячеслава Адамовича убежищем в бурлящем современном мире. Сам Павленко, очевидно, понимал, что никакого другого пути — завод, служба в аппарате — для него нет. Он не любил точно очерченных регламентированных обязанностей. Наблюдая, как люди спешат по утрам на работу, как строго расписан их однообразный рабочий день, он приходил в ужас при мысли, что и ему придется влиться в их ряды. Еще в институте, когда сталкивался с каким-нибудь строгим научным правилом, он с трудом заучивал его, словно это было насилие над собственной мыслью. Он был склонен к поиску, фантазии, не скованной рамками твердых установлений, считал, что только наука может дать ему возможность, пусть даже иллюзорно, быть лично независимым. Но тут на его жизненном пути встретился Антон Журавель…

Больше всего Коваля сейчас интересовало: было ли между сотрудниками, так сказать, приятелями, работавшими над общими научными темами, только естественное научное соревнование? Не было ли зависти друг к другу, что, бывает, часто вспыхивает скрытой враждой? Кое-какие основания для таких подозрений у него имелись…

Дмитрий Иванович по обыкновению не спешил. Он видел перед собой человека нервного, настороженного, понимал его состояние и хотел уловить то движение его души, когда она хоть на момент приоткроется и Вячеслав Адамович станет с ним искренним.

Высоко в небе появился одинокий самолет. Коваль решил, что это военная машина, истребитель. Краем глаза наблюдал, как выползает из-за рамы окна тоненькая белая стрелка, постепенно превращаясь в кружевную дорожку — след сгоревших газов — и упорно лезет вверх.

Павленко проследил за его взглядом и поежился в мягком, обтянутом искусственной кожей кресле. Он тоже ловил каждое движение Коваля. Чувствовалось, что он сейчас очень нервничает, но пытается не показать этого.

Полковник дождался, пока белая стрелочка упрется в верхний угол окна, и спросил:

— Поездка ваша, Вячеслав Адамович, в Ереван была удачной?

— Не совсем.

— Почему?

— Не все успел. Вы же отозвали.

— Ну, пожалуй, не я, институт. В Ереване внедряли новый метод шлифовки?

— Нет. Моя работа связана с увеличением прочности шарнирных соединений.

Дмитрию Ивановичу было известно, что в Ереване Павленко бездельничал. На заводе появился всего пару раз и то на часик-другой, чтобы отметить командировку. Походив немного с мрачным видом по цехам, он незаметно исчезал. Все остальное время провел в гостиничном номере, где запирался наедине с бутылкой. Знал Дмитрий Иванович и то, что на второй день командировки Павленко позвонил домой, но, когда Варвара Алексеевна взяла трубку и несколько раз прокричала в нее «алло», ничего не сказав, положил свою…

— А с новшеством, которое предложил Журавель, вы знакомы?

Павленко помедлил с ответом. Коваль заметил, как изменилось его дыхание.

— Да, знаком, — наконец ответил Вячеслав Адамович. — И более того…

— Что значит «более того»?

— В свое время думал о том же…

— Что значит «в свое время»? Может, это была ваша идея — разнообразное движение абразивов при шлифовке?

Павленко замялся, опустил глаза.

— Какое это имеет значение теперь, — махнул рукой, выпрямившись. — Поймите меня правильно… я считаю, дело прошлое.

— В каком смысле «теперь»? И «дело прошлое»?

— Да в том же смысле, в том же, — вдруг раздраженно ответил Вячеслав Адамович и бросил на Коваля сердитый взгляд. — То ли я первый придумал, то ли Антон, какая разница, раз его на свете уже нет… Просто так совпало… Стечение обстоятельств… А теперь что же? Антон успел заявить об изобретении, значит, все остальное, извините, пожалуйста, мусор и автоматически отпадает… На фоне этой беды все остальное — мелочи, суета. Говорить стыдно, кто больше, кто меньше. Высчитывать, мелочиться…

Отвечая, Павленко ерзал в кресле, прятал глаза. Казалось, он стеснялся самого себя, своего голоса, своих слов, старался стать меньше, незаметней, вжаться поглубже в кресло.

— Ну хорошо, — произнес Коваль. Он решил пока не расспрашивать о последнем вечере у Журавля, а ходить вокруг да около этого события. Таким образом вызвать недоумение у Павленко, который, конечно, ждет от него главных вопросов, и понаблюдать реакцию допрашиваемого на свое странное поведение.

Дмитрий Иванович считал, что в сегодняшнем допросе самым важным является психологический момент. Он задумал провести научный тест, разыграв с двумя другими молодыми учеными ситуацию, в которой оба претендуют на одно и то же изобретение. Но не был уверен, удастся ли добиться полной искренности от участников эксперимента и, главное, даст ли на него согласие следователь Спивак. Поэтому ему оставалось самому находить психологические доказательства поведения людей, связанных с трагическими событиями в квартире Журавля.

— Расскажите, Вячеслав Адамович, о погибшем. Вы были не только коллегами, но, как известно, дружили…

Павленко кивнул.

— Все, что о нем знаете, — уточнил полковник. Он вышел из-за стола, оставив на нем бумагу для протокола и ручку, и сел совсем близко от допрашиваемого, за маленький продолговатый столик, придвинутый в торец к большому.

Вячеслав Адамович провел ладонью по лбу, словно помогая своей памяти, и тихо произнес:

— Это был хороший человек. Хороший, да!

Нервный спазм сжал Павленко горло, и он умолк. На щеке его вдруг мелко запрыгала жилка. Ему было тяжело говорить.

— Я вас понимаю, — Коваль согласно кивнул. Он решил дать успокоиться Павленко, чтобы у того развязался язык. — Но что поделаешь. Мне хочется завершить свой розыск по поводу этой грустной истории вашим подробным рассказом… И надеюсь, вы в этом поможете…

— Дружили. Работали вместе, — продолжил после неловкой паузы Павленко. — Общие интересы, общие темы. Ну и соседи, конечно. — Вячеслав Адамович умолк, потом, вздохнув, добавил: — Поймите меня правильно, Трудно мне сейчас о нем… В институте Антон близко ни с кем не сошелся. Хотя был человеком общительным, располагающим к себе. Возможно, потому, что редко там бывал. Ему это разрешалось. Завлаб у нас строгий, но когда дело касалось Журавля — спускал на тормозах… Ему все сходило… Антону светила сэнээсовская звезда… то есть должность старшего научного сотрудника, хотя еще и не защитился. Плановые работы он сдавал, в общем, вовремя, имел усовершенствования, так что отсиживания в нашем кабинетике от него не очень требовали…

Павленко разговорился, руки его перестали сжимать подлокотники. Коваль уловил новые нотки в голосе Павленко. Какое-то очень сильное чувство вдруг победило и его неловкость, и траурное настроение, и страх, полностью завладело им и прорвалось наружу. Он забыл о контроле над собой и не сумел спрятать его.

Какое же это чувство?

Коваль мысленно повторил только что произнесенные с нотками обиды в голосе слова: «Завлаб у нас строгий, но когда дело касалось Журавля… когда дело касалось Журавля…»

Не главная ли это причина страданий молодого ученого, сидящего перед ним? Уж не зависть ли? Всепоглощающая, всеразрушающая, страшная?

Коваль должен был убедиться в этом.

— Такой статус благоприятствования, очевидно, был не только у Журавля?

— Не скажите! Должны являться к десяти. Уходить в шесть. Библиотечный день, правда, у всех. У завотделов, докторов наук режим свободней. Конечно, у кого лабораторные работы, без институтской макетной мастерской не обойтись, а кто чистой теорией занимается, те стараются не крутиться в институтских стенах.

— А Журавель, значит, вольным казаком себя чувствовал?

— Для таланта закона нет, — в голосе Павленко одновременно прозвучали и убеждение, и ирония.

— Уж и нет, — покачал головой Коваль. — Вы в той же лаборатории работаете?

— Да. Такой же мэнээс. Но с более строгим режимом. Ежедневное присутствие… Но я — это я, а он был — Журавель. Поймите меня правильно… — Павленко помолчал. — Как говорит древняя пословица: что можно Юпитеру, то нельзя быку… Что поделаешь…

Коваля удивляло, что Павленко не интересуется подробностями гибели соседа.

— Журавель много пил?

— К сожалению. На него водка, как и на всех, свое губительное действие оказывала. Водка не считается с талантом.

Дальше напрашивался вопрос: «А в тот трагический вечер сколько выпил Журавель?» — но Коваль спросил совсем о другом:

— И женщинами увлекался?

— Вот-вот, — подхватил Павленко. — Деньги, водка, женщины! Кого угодно погубят.

— А если точнее?

— Деньги зарабатывал шитьем… Тайным. Он шил только женские туфельки и сапожки. Это было его хобби. Как пошьет — загляденье, конфета, мечта: не на ногу — в музей! И тут бог его не обидел. Художник! Природа иногда бывает очень своенравной: одному — все, другому — ничего. Женщины прямо молились на него. Но шил он редко. Когда в голову взбредет или деньги очень понадобятся. А бывало, увидит какую-нибудь красавицу, понравится ему, — он на этот крючок ее и ловил!.. Ведь что делал! Идет, значит, по улице…

— Редко шил? — переспросил Коваль, думая о том, что модель, созданная Журавлем или скопированная с импортной, довольно часто встречалась в городе. Даже к его Наташе попала. Здесь не один сапожник потрудился, а, гляди, не целый ли цех!

— Да, редко. В основном любовницам.

При обыске в квартире Журавля нашли несколько фотографий голых женщин, возможно подружек погибшего. Однако показывать их Павленко для опознания Дмитрий Иванович пока не считал необходимым.

— Понравится ему вдруг на улице какая-нибудь, — продолжал, разговорившись, Павленко, — Антон подходит: «Такая красивая девушка — и в таких безобразных кораблях!.. Разве это обувь!» Иная шарахалась в сторону и отходила, не слушая. Но другая проявляла любопытство: обращается вполне приличный, хорошо одетый молодой человек — и прохожая останавливалась:

«У вас есть импорт?»

«Нет, — отвечал Антон, — лучше импорта».

Разговор завязывался. Удивление женщины сменялось недоверием, когда Антон говорил, что сам шьет.

«Вы что — кустарь одиночка?»

«Модельер-художник», — не стесняясь, рекомендовался он.

«И лучше шьете, чем импортные? Скажем, „саламандра“? Или итальянские?»

«Низкопоклонствуете перед чужим, — строго отвечал Антон. — Нехорошо. Это давно осуждено. У нас могут делать лучше, но ленятся…»

Патриотизм кустаря-одиночки вызывал улыбку, с которой начинался доверительный разговор.

Окончательно покоряло собеседницу обещание, что таких туфелек ни у кого больше не только в городе — на всем свете не будет. Одним словом, хрустальные башмачки Золушки. И когда женщина уже представляла себе, как пройдется в распрекрасных туфельках, как лопнут от зависти соперницы, Антон наносил последний удар, заявляя, что первую пару шьет бесплатно… А уж если понравится, то вторую но заказу… Во всяком случае, говорил он, деньги его не интересуют, ему просто хочется сделать приятное такой красавице, его, мол, эстетическое чувство оскорблено грубыми кандалами на ее прекрасных ножках.

Короче говоря, новая знакомая шла на примерку как завороженная. Антон не обманывал. Он действительно шил оригинальную пару туфель и от денег отказывался…

— На самом деле был таким альтруистом?!

— Да нет. За первую пару он и вправду не брал ни копейки. Особенно если женщина ему понравилась. Но за вторую, третью лупил безбожно… Он ведь разборчивый был. Не только красивую подыскивал, но чтоб и с деньгами. Правда, купюры клиенток в руки принципиально не принимал. Такой каприз у него был. В передней висел женский сапожок. «Туда, — говорил, — и бросайте. Сколько у вас найдется. Но, бога ради, не больше сотни, больше туфельки не стоят…» Ну а если речь шла о сапожках, то намекал уже на две…

Коваль вспомнил, что видел этот сапожок и удивился тогда, почему он не стоит на полу, как положено обуви, а прикреплен к деревянной настенной вешалке, довольно высоко от пола, и почему в нем деньги.

— А мужчинам он шил?

— Никогда. Даже я, все-таки приятель, не просил… Только женщинам.

Полковник понимающе кивнул. В квартире погибшего он обратил внимание, что реклама, проспекты, колодки и заготовки были только женской обуви.

— Некоторые из заказчиц становились его любовницами. Ему все давалось легко и просто… — не сдержавшись, вздохнул Павленко.

— Значит, женщины и деньги, — подытожил Коваль.

— Да, конечно. Его не устраивала зарплата мэнээс. Я тоже младший научный, но… поймите меня правильно… Вы в моей квартире были…

Дмитрий Иванович кивнул.

— А у него? Видели? Но я тачать не умею. Да вряд ли и тратил бы на это время. Время, время, время! Его всегда не хватает — самая большая драгоценность, ведь его нам отпущено но очень строгой норме. Черепахе и ворону по сотне или больше, а человеку в два раза меньше… — Павленко разгорячился. Бледное лицо его порозовело. — Антон время свое, может, и не на то тратил, на что следовало… Но зато жил в полном удовольствии…

— Могли бы вы назвать его приятельниц?

— Если при мне приходили, я, конечно, немедленно исчезал. Иной раз услышу имя, иной раз — нет.

— Например.

— Ну, чаще других забегала портниха со странным именем Келя, Антон ее Клеей называл…

Коваль сделал вид, что впервые слышит это имя. Павленко, он понял, еще не знал, что Христофорова погибла.

— Что вы можете о ней сказать?

— Да ничего особенного. Какая-то авантюристка. Мотается из города в город. Вроде бы искусная портниха, тоже талант, нарасхват, шьет только женам большого начальства, — попробовал улыбнуться Павленко, но улыбка у него не получилась — какая-то гримаса. — Антон туфельки, она — костюмчик. Так одели и обули…

— Значит, на деловой почве дружили.

— Возможно. Но кроме всего, бывало, и ночевать у него оставалась.

— Еще кто?

— Какую-то актрису встречал. То на лестнице, то в квартире. Фамилии не помню и в кино не видел. Антон ей осенью туфельки шил, сказал, что актриса. Научный работник из НИИ физиологии бывала, вот имени тоже не помню. Еще учительница какая-то забегала…

— Вы часто Журавля посещали?

— Соседи же. То мне что-то надо, то сам позвонит: зайди! Случалось, конечно, и по рюмочке опрокидывали. Мне за это от Вари здорово попадало…

— А приятельниц его так и не запомнили, — упрекнул полковник.

— Не следил же я за ним. Мне было без разницы, кто у него ночует. Я — человек женатый, а его дело — холостое… Документы Антон, наверное, ни у кого не спрашивал, а я тем более. Поймите меня правильно. Если заходил, то посижу немного, послушаю, иногда в кинг перекинемся, да и по своим делам…

Коваль чувствовал, что Павленко не договаривает.

— Почему «немного»? Жена ваша, Варвара Алексеевна, рассказывала, что вы частенько у соседа засиживались до позднего времени…

Вячеслав Адамович помолчал, наморщив лоб.

— Да. Еще какая-то женщина, — вспомнил он, — парикмахер, Наташей звали.

Коваль уже знал почти всех, кто посещал Журавля. Со многими из них беседовал. Старший лейтенант Струць по его поручению также знакомился с теми, чьи фамилии или телефоны были в записной книжке погибшего. Сейчас Дмитрий Иванович надеялся получить от Павленко дополнительную информацию, однако тот разочаровал его.

— А некий Григорий его посещал? По кличке «пан Потоцкий»?

— Вот уж не скажу, — удивился вопросу Павленко. — Такой мне неизвестен. Впервые слышу.

— Ладно, — согласился полковник. — Тогда расскажите о вашей институтской машинистке.

— Барвиночек Нине? — с нежностью в голосе переспросил Павленко.

— О ней вы забыли. А Барвинок чаще других у Журавля бывала, — с упреком произнес Коваль.

— Машинистка не высшего класса, — ответил Павленко после неловкой паузы. — Но справляется. Да и жалеем все ее. Какая-то она слишком тихая, беззащитная. Жизнь у нее, насколько известно, нелегкая. Отец пьяница, в семнадцать или восемнадцать лет выдал замуж за своего дружка. Ниночка росла девушкой доброй, покорной, возразить не смогла. Не верится, что в наше время такие бывают, уникум какой-то. Она и сейчас не изменилась, в институте сидит за машинкой такая призрачная, словно и нет ее. Положат что-нибудь перепечатать, только молча кивнет. А сама красавица, стройная, как березка. Улыбнется — лунный свет прольется… Находились, конечно, ухажеры, пытались разговорить, она опустит голову виновато, мол, простите, что на ваше ухаживание не отвечаю, и снова стучит.

Болела часто, то одно, то другое. Но не жаловалась. А потом случайно узнали, что муж на нее руку поднимает, да и отец, как напьется, поколачивает. А она все терпит да терпит…

Мальчонка у нее лет пяти. Может, поэтому и терпит. Другая давно плюнула бы да ушла с ребенком. Ведь какой пример малышу, что из него вырастет? А она не смеет, не решается, да и отца жалеет — тот ведь с горя пьет, мать ее очень любил, как похоронил, так и запил. Нина ни с кем своей бедой не делилась, разве что только с Антоном…

Я преклоняюсь перед ее скромностью, долготерпением, с каким она несет свой крест. Да, да, именно крест! — забывшись, воскликнул Павленко. — Я не могу объяснить этот феномен, это истинно ангельское терпение… Я бы назвал ее прямо по-церковному — страстотерпица. Не современно, но правда.

Почему она не порвала с мужем, не удрала куда угодно, на край света, на луну?!

И вот Журавель ее привлек. Так сказать, приподнял до уровня. А женщин, как уже вам известно, у него навалом было, и обращался он с ними не лучшим образом. Поймите меня правильно. Даже мне, постороннему человеку, иной раз было обидно за них. Дуры такие — он на них плюет, извините за выражение, а они все равно липнут. Другой раз, может, жизнь бы отдал за ту или иную красавицу, а он погуляет раз-другой — и вот тебе бог, а вот — порог… Обидно. Кому все в руки плывет, тот никогда не оценит…

В голосе Вячеслава Адамовича послышались горькие нотки.

Полковник все больше убеждался, что не ошибается в своем подозрении: Павленко страстно завидовал соседу.

— Впрочем, — добавил тот, — как говорили древние римляне, а мы повторяем: де мортуис аут боне, аут нихиль, — о мертвых говори только хорошо… Поймите меня правильно. Но есть ведь еще одно древнее выражение: веритас магис амикити — истина выше дружбы… Не так ли? Особенно в делах правосудия?

Коваль согласно кивнул, раздумывая о неожиданных панегириках машинистке и вырвавшихся эмоциях Павленко.

— Так вот, — словно еще больше воодушевившись кивком полковника, продолжал Вячеслав Адамович, — это его и погубило…

— Что именно? — Коваль сделал вид, что не понимает. — В каком смысле «погубило»?

— Я думаю от пресыщения он погиб, от обилия удовольствий, денег, от легкой жизни, в конце концов допился до белой горячки… Но виноват ли он в этом? Такая, значит, была его судьба. А судьба человека определяется не им, а противостоянием Земли и Луны.

— И… — продолжил вместо Павленко Коваль, — спьяну уснул, не выключив газ…

Вячеслав Адамович не возразил против такого окончания фразы.

— Но при чем здесь планеты? — спросил полковник.

— А Ниночку мне от души жаль, — неожиданно сказал Павленко, не отвечая на вопрос Коваля. — Ведь она могла сделать счастливым другого мужчину, настоящего.

— Не Журавля?

— Нет, почему, — сразу же возразил Павленко, — любого человека. Возможно, и Журавля. Бели бы он иначе с ней обращался. А то ведь этот лунный ангел и здесь терпела, молча выносила капризы Антона и все надеялась, что в конце концов тот заберет ее к себе.

— И этот, как вы говорите, «ангел», — упрекнул полковник, — тайком убегала из дома к вашему другу? Что же в этом от ангела?

Павленко на миг задумался.

— Бегала? Нет. Просто приходила… Даже не так! Спускалась с неба… Поймите меня правильно. Это была единственная отдушина в ее жизни… Может, без нее Нина погибла бы, покончила с собой… И я не знаю, насколько близки были их отношения. Допускаю, что просто заботилась о нем, придет, пуговицу оторванную пришьет, уберет, посидит и уходит… Не знаю… Но дорого дал бы, чтобы узнать.

«Пуговицу пришьет? — хотел возразить Коваль. — Кому? Сапожнику?!» — но передумал и только заметил:

— Теперь уже не узнаете. Да впрочем, зачем это вам?

— Да, да, конечно, ни к чему, — согласился собеседник. — И потом, она, Нина, здесь, понимаете, на равных была со всеми, кто приходил. Я уже говорил вам, что появлялись иногда заказчицы, становились друзьями, забегали и другие знакомые на огонек. Были и ученая дева, и актриса, и еще бог знает кто. Наша тишайшая машинистка держалась скромно, но с большим достоинством и вызывала уважение. В разговор не вмешивалась, но, если спрашивали ее мнение, поражала верным взглядом, словно ей было открыто то, что скрыто от других. Утром увижу ее в институте, в машбюро — глазам не верю. Та ли это Нина?! Мне, знаете, как-то на ум пришел даже рассказ Чехова «Двое в одном». Помните, в трамвае, то есть в конке, мелкий чиновник рассуждал на всякие темы, держался независимо, даже с вызовом, с чувством собственного достоинства, а как увидел начальство, сник, перепугался и снова стал маленьким человечком.

Полковник внимательно слушал. Монолог Павленко о машинистке заинтересовал его. Это была взволнованная история о судьбе человека, тронувшая и самого рассказчика.

— Ну, а враги у Журавля были?

Павленко развел руками:

— Какие враги! У каждого человека, конечно, есть какие-то враги. Всех связей Антона я не знаю. А если говорить о гибели его, то при чем тут враги? Ведь то, что произошло, — несчастный случай. Человек выпил лишнее, уснул, забыл о чайнике на плите… вода залила газ, а горелку закрыть некому… Его ведь никто не убил, не застрелил, не зарезал. Так при чем тут какие-то враги?!

«Вот почему Павленко не поинтересовался обстоятельствами гибели Журавля, — подумал полковник. — Его, очевидно, уже проинформировала обо всем жена. Но ведь и Варвара Алексеевна не все знает. А собеседник рассуждает так уверенно, будто изучил происшествие в малейших деталях…»

— Враги у Журавля если были, — продолжал Павленко, — то теперь возрадуются. А может, и нет. Мертвый перестает быть врагом… С Антоном, кажется, все ясно и вам, в милиции… Все эти беседы, думаю, необходимы вам дляпротокола. Чтобы закрыть дело.

— Не совсем, — сказал Коваль. — Теперь мы и подошли к самому главному. Расскажите подробно о вашем последнем ужине с Журавлем.

Вячеслав Адамович недоуменно пожал плечами, мол, ну что уж об этом говорить. Словно речь шла о делах давних-предавних, которые вроде бы были, но забылись, а может, и не были вовсе, а только померещились.

— Ну, пожалуйста… Только я почти ничего не помню. Тоже был пьян. — Павленко отвечал спокойно, однако в этом спокойствии улавливалась напряженность.

— Я вам помогу. О чем вы беседовали в тот вечер? По какой причине выпивали?

— Причина была. Антон радовался, что изобретение нового метода шлифовки пробивает себе дорогу. Он тогда даже большую статью для журнала написал.

— Значит, он не только женщинами да туфельками увлекался?

— Его хватало на все.

— Когда он придумал изобретение?

— «Он»… — буркнул Павленко. — Откуда мне знать.

— Разве что-то не так? — спросил Коваль.

— Так-то так…

— Давайте, Вячеслав Адамович, напрямую. Вы тоже участвовали в этом изобретении?

— И «да», и «нет», — медленно произнес допрашиваемый. — Поймите меня правильно. Разработку, конечно, сделал Антон…

Вячеслав Адамович явно не договаривал.

— А идея? Идея чья? — выпытывал полковник.

— Что «идея»! — взмахнул рукой молодой ученый. — Идей вокруг сколько угодно! В воздухе витают, под ногами валяются. Бери — не хочу!

— Когда вы с Журавлем разрабатывали какую-нибудь тему, то «идею» подавали обычно вы — «голова», так сказать; далее работали вместе, а пробивал ее потом Журавель, или как? И авторами считались оба.

Павленко удивился осведомленности полковника, но не подал вида.

— И в этот раз так произошло? Или автором нового метода шлифовки стал только Журавель?

— Да, идея хаотического движения абразивов сначала была моей, — наконец решился на объяснения Павленко. — Мне это в голову пришло, когда ставил иголку на грампластинку. Антон любил слушать свой старый горластый граммофон, который купил где-то на толкучке. У Антона было много странностей! Вот и этот граммофон с трубой. Имеет прекрасный японский «Шарп», интересные кассеты, а прицепился к рухляди — звук, говорил, у граммофона приятней, чем у мага… Так вот, опуская иглу на бороздку, по которой она все время идет по одному и тому же следу и в конце концов стирает пластинку, я вдруг подумал, что на свете существует не только симметрия, но и асимметрия: и правое — левое у человека не одинаково, тысячи примеров есть, даже магнитное поле Земли тоже асимметрично, вспомнил, что в природе не все прямолинейно и наряду со строго упорядоченным движением существует и хаотическое, взять, к примеру, броуновское, открытое ботаником Броуном и теоретически обоснованное Альбертом Эйнштейном и Марианом Смолуховским…

— Ну, ну, — подбодрил Павленко Коваль, когда тот на миг умолк.

— И тут моя мысль соотнеслась с проблемой трущихся пар, над которой давно бьются машиностроители.

Павленко увлекся и уже не останавливался. Глаза его вспыхивали, щеки покрыл румянец. Это уже был не тот человек, который раньше сидел перед Ковалем.

— Я вскрикнул: «Эврика!» И сказал Антону, что у меня появилась интересная мысль. Вы, конечно, не знакомы с этой проблемой…

— Немного знаком. Течь в сальнике, — ответил полковник, чем снова удивил Павленко. — Но вы в это время работали над другой темой, плановой. Так ведь?

— Да, над другой… Но вопрос идеальной шлифовки трущихся поверхностей меня давно занимал.

— А Журавель ею интересовался ранее, этой шлифовкой? До вашего возгласа «эврика»?

— По-моему, нет. Но он сразу все понял — он человек был талантливый и, самое главное, очень хваткий, оборотистый.

— И тут же предложил вам разработать это изобретение?

— Да нет. Во-первых, это еще не было изобретением. Только мысль, идея. Сначала Антон и не проявил к ней интерес.

— А вы?

— Да и я. Ну, поговорили, удивляясь, что все так просто, и занялись своей плановой темой.

— И больше не возвращались к этому?

— Нет. Я же говорю, у нас были другие проблемы.

— Значит, и вас свое открытие не увлекло?

— В то время — нет. Видя, что Антон не зажегся, я тоже остыл. Поймите меня правильно. Когда мысли заняты одним, все другое отодвигаешь в дальний уголок памяти. Пока не освободишься.

— Когда это было?

— Давно. Еще весной… Потом я закрутился. Даже забыл о шлифовке.

— Не придали значения своей находке?

— Возможно. Идей много. Да все не ухватишь.

— А Журавель ухватил.

— Главное, что молча, втихаря разрабатывал. Поймите меня правильно. Мог бы и сказать, посоветоваться… Я что, я ничего… Работай… Только по-честному…

— Вы обиделись на него, когда узнали, что он сам разрабатывает?

— Было. — Павленко словно забыл, что не собирался откровенничать на допросе.

Коваль уже включил записывающее устройство и стал задавать вопросы быстро, требуя такого же быстрого ответа.

— Заявку Журавель подал только от своего имени?

— Да.

— Значит, теперь вы к изобретению имеете только косвенное отношение?

Павленко чуть приподнял брови.

— Как сказать… Вы, наверное, думаете, что гений, то есть Антон, позаимствовал малость у посредственности и потом самостоятельно сделал открытие. А я за это обозлился на него?

— Но нигде ведь не записано, что идея принадлежала вам?

— Почему? Записано. Как-то мы вернулись к этой идее и собирались вдвоем разработать ее, даже заявку совместную написали. Это уже была не просто голая мысль, а кое-что решенное. Но потом я, говорю, закрутился, да и он занялся другим, а я понимал, что без него не пробьюсь… А он тем временем, как оказалось, ухватился за идею серьезно, но решил действовать без меня…

— У вас есть эта совместная заявка? Вы куда-нибудь подавали ее?

— Теперь вижу, что — никуда, хотя Антон намеревался и забрал первый экземпляр. Но копия у меня есть.

— Будете претендовать на то, чтобы довести дело до конца?

Павленко задумался и провел по голове ладонью.

— Даже не знаю. Теперь я не претендую. Поймите меня правильно. Будем доводить всей лабораторией. Я еще не знаю точно, насколько Антону удалось продвинуться в Госкомизобретений как автору, еще нужно макетный экземпляр сделать, потом найти завод…

— О чем вы беседовали в тот вечер с Журавлем?

— Обо всем и ни о чем.

— Кто, кроме вас, был в квартире?

— Ну, Нина…

— Какую работу она принесла?..

Вячеслав Адамович замялся.

— Об этом самом новом методе шлифовки?

— Да.

— Вы тогда впервые познакомились с работой Журавля? В тот вечер?

— Частично. Нина еще не все перепечатала.

— Значит, разговор у вас был не только «обо всем и ни о чем», но и об этом изобретении?

— Касались.

— И вы очень рассердились на Антона Ивановича, что отстранил вас от этого дела? Высказывали ему претензии?

— Допустим, товарищ полковник. Но что вы хотите этим сказать, к чему ведете? Меня в чем-то подозреваете? В его враги записали? Поймите меня правильно…

— В котором часу вы ушли от Журавля?

— Не помню. Я на часы не смотрел. Говорю же, пьян был.

— Не очень. Экспертиза показала, что бо́льшую часть бутылки выпил погибший.

— Однако я быстро пьянею.

— Вы были очень возбуждены. Медицине известно, что при нервном возбуждении алкоголь не сразу действует. Так что полностью были вменяемы.

Павленко пропустил мимо ушей замечание полковника.

— Когда Нина Барвинок ушла, вы еще оставались у Журавля?

— Наоборот. Я ушел первым. Антон хотел ее оставить, и я боялся оказаться третьим лишним.

— Это вы хорошо помните?

— Да.

— Но вы же утверждаете, что были пьяны и ничего не помните. Как же вам удалось запомнить такую деталь, как желание Журавля. Или он открыто высказал его?

Павленко молчал. Жилочка сильнее задергалась на щеке, с которой уже сошел румянец.

— Итак, вы ушли, а Барвинок осталась наедине с пьяным хозяином. В котором часу это было? В шесть, семь, восемь или девять вечера?

— Кажется, в семь или восемь.

— Не позднее?

— Нет.

— У нас есть несколько иные данные, — вздохнул Коваль, раздосадованный упорством Павленко. Но именно то, что молодой ученый скрывал правду, о многом говорило полковнику. — Тогда объясните, почему вас видели у квартиры Журавля в начале двенадцатого. Что вы делали под его дверью? Только что вышли от него? Или, наоборот, возвратились и пытались пробраться в квартиру. Объясните: зачем?

Павленко молчал, опустив голову. Видно было, что он очень испуган и старается это скрыть.

Вячеслав Адамович, конечно, догадался, что милиции удалось получить эти сведения от соседа, офицера, возвращавшегося ночью из командировки. Капитан был удивлен, когда, поднимаясь но лестнице, так как лифт не работал, заметил под дверью Журавля Павленко в халате, из-под которого виднелось нижнее белье. Услышав, что кто-то идет, Вячеслав Адамович, как рассказал офицер, бросился в полуоткрытую дверь своей квартиры…

— Тоже не помните?

Павленко, казалось, оглох.

— Так было это или не было? — строго спросил Коваль.

— Вы что же, товарищ полковник, — вдруг взорвался допрашиваемый, — все-таки меня подозреваете?! В чем же? Поймите меня правильно: я ему не враг был, а друг!..

Коваль вспомнил старую поговорку: «Спаси меня, боже, от друзей, а с врагами я сам справлюсь».

— И все-таки? — настаивал полковник.

— Я сейчас ничего не могу сказать, — упрямо ответил Павленко.

— Ну что ж, — отступил Коваль. — Подумайте. Вспомните. Мы еще побеседуем. А пока попрошу вас никуда из Киева не уезжать. — И, взяв у Павленко, находящегося в полном смятении, подписку о невыезде, Дмитрий Иванович отпустил его.

16

…А вот и Одесса. Уютно-великолепный, предприимчивый и бесшабашный город. Город, который начинается для приезжего с задиристой самодеятельности трамвайной кондукторши, написавшей мелом внутри своего вагона во всю его длину дружеское обращение к «зайцу» — «чтоб ты так доехал, как взял билет!», и кончается на пляже заботливым плакатом: «Граждане, осторожней обращайтесь с солнцем!» Одесса — героическая, прославившаяся храбростью в войну, Одесса — отчаянного презрения к смерти, и — бурливо-веселая, лукавая — все в ней смешалось: и смешное, и трагическое, обыденное и возвышенное, добро и зло, и все было с размахом, широко, как само море у ее ног…

Сотрудники ОБХСС провели в Киеве большую работу, выявляя, по поручению Коваля, покупателей и продавцов женских сапожек особой модели с кустарно наклеенным фирменным ярлыком «Salamander». Им удалось выйти на некоего Григория Потоцкого, часто приезжавшего из Одессы.

Одесситы, в свою очередь, занялись наблюдением за Григорием Владимировичем Потоцким — инженером небольшой проектной организации, подчиненной непосредственно республиканскому министерству. И вскоре они задержали инженера на вокзале с двумя большими чемоданами, в которые уместилось почти сорок пар сапожек. Дознание одесситы должны были проводить вместе с уголовным розыском столицы, и поэтому Коваль сам отправился в командировку…

Фирменный поезд плавно подкатывал к перрону. Дмитрий Иванович через чистое окно сразу заметил старшего лейтенанта Струця, встречавшего его.


Струць уже два дня находился в Одессе. Следственно-оперативной группе, возглавляемой Спиваком, поручили также расследовать и гибель Килины Христофоровой. Поэтому Виктор Кириллович выехал в Одессу, чтобы на месте изучить образ жизни портнихи, ее знакомства, обстановку в семье…

Ночью, лежа без сна на полке, Дмитрий Иванович вспоминал похороны Христофоровой.

…После морозов вдруг наступила оттепель. Снег посерел, захлюпало под колесами машин и ногами пешеходов. Христофорову решено было захоронить в Киеве. На окраинное кладбище ее провожало трое: официальный представитель конторы ритуальных обрядов, старуха соседка Анна Кондратьевна да полковник Коваль, надеявшийся встретить на похоронах кого-нибудь из приятелей или заказчиц погибшей. Однако никто не стоял у морга, из которого выносили Килину Сергеевну, на миг задерживались только случайные прохожие, и Коваль неожиданно для самого себя решил проводить Христофорову на кладбище.

Не приехала из Одессы и дочь Вита, которая накануне появилась у матери и, побыв всего день, снова укатила домой. Как установили коллеги полковника, дочь Христофоровой была снята в Одессе с поезда с сильным кровотечением и отвезена на «скорой помощи» в гинекологическое отделение больницы. В день похорон матери она еще была там и приходила в себя после неудачного подпольного аборта…

Анна Кондратьевна в черном платочке со скорбным выражением лица сидела рядом с Дмитрием Ивановичем в похоронном автобусе и печально глядела на грубо выструганную крышку, закрывавшую гроб.

Живых цветов и венков не было. Время зимнее, да и кто мог их принести! Анна Кондратьевна смастерила из черного лоскутка нечто похожее на цветок. И теперь это единственное приношение лежало на крышке гроба, покачиваясь вместе с ним, и старуха время от времени вскакивала, поправляла цветок, чтобы от тряски не свалился на пол.

Дмитрий Иванович не любил срезанных цветов. Ружене он как-то сказал, что при виде букетов его не оставляет мысль, что красота и нежность их скоро пропадет, они завянут и превратятся в прах, и женщина, зная эту странность Коваля, никогда не требовала от него таких подарков. Он и в своем саду не срезал цветы, оставляя их засыхать на корню. Обычай провожать усопших цветами напоминал ему древний ритуал, когда в могилу воина-вождя отправляли и его жену, рабов, коня… Теперь же, в наш гуманный век, всех их заменили цветами, но и цветы казались ему беззащитными жертвами древнего обычая… И в то далекое время, и сейчас ни у жены, ни у рабов, ни у цветов не было вины, а раз нет вины, то не должно быть и кары…

За окнами автобуса падал мокрый тоскливый снег, лепился к стеклам и превращался в воду, стекавшую струйками… Коваль размышлял о том, что произошло между дочерью и матерью в субботу, что вызвало их ссору, почему оказалась в больнице Вита, кто виновен в этом и нет ли какой-нибудь связи между этими событиями и неожиданной гибелью Килины Сергеевны?

«Двое похорон в течение нескольких дней на моих плечах, — с горечью думал полковник, наблюдая, как покачивается гроб из-за быстрой езды водителя, спешившего отделаться от „невыгодных“ похорон, — не много ли?»

Уютный одесский перрон тихо придвинулся к вагону, двери отворились, и Дмитрий Иванович с удовольствием вдохнул свежий воздух, напоенный запахом моря.

В машине, которая ждала Коваля у вокзала, Струць спросил:

— В гостиницу?

— Оформимся позже, — ответил Коваль. — Я не устал. Поедем в управление…

— Вита Христофорова вчера выписалась из больницы, — докладывал но дороге старший лейтенант. — Живет она в домике бабушки, возле рынка. Домик, в котором девушка прописана с прошлого года, старый, на две жилые комнатушки с кухней. После смерти бабушки Вита ведет уединенный, скрытый образ жизни, подружек не имеет. Характер независимый, капризный, занятия в институте частенько пропускает, оценки невысокие. В общественной жизни института участия не принимает. Мать мало занималась ею, так как была поглощена своими заботами, погоней за длинным рублем. Есть две портнихи-надомницы, которые по ее выкройкам шьют платья.

Единственный здесь близкий Христофоровой человек — инженер Потоцкий. Когда портниха уезжала в Киев, он посещал Виту, заботился о девушке, вплоть до снабжения продуктами.

Слушая Струця, полковник Коваль удовлетворенно кивал.

— Кстати, никаких данных, кто несостоявшийся отец ребенка? — спросил он.

Старший лейтенант развел руками.

Дмитрий Иванович понимал, что не так просто это выяснить.

Если эта деталь не будет существенной в деле о гибели Христофоровой, ею можно будет и пренебречь.

— С Витой я сам побеседую, — сказал полковник, выслушав Струця. — Коль врачи разрешат, вызовем завтра повесткой, а нет — то сам подъеду. Может, со мной, стариком, откровеннее будет…

…Майор, начальник отдела БХСС — толстяк с бархатными глазами и фамилией такой длинной и непривычной, что Коваль при первом знакомстве не стал трудиться, чтобы запомнить ее, — уже ждал Коваля в своем кабинете. После краткого обсуждения задачи майор распорядился привести задержанного Григория Потоцкого.

Пока это приказание выполнялось, Дмитрий Иванович с интересом рассматривал сапожки, лежавшие тут же в раскрытых чемоданах. Как капли воды, они походили друг на друга, а также на те, которые были конфискованы у подпольных продавцов, и на те, которые Коваль видел у своей Наташи.

И вдруг у него мелькнула мысль: «А имела бы Наташа сапожки, если бы не одесская подпольная артель? — И сразу испугался этой мысли, обозлился на себя, на Наташку, на весь свет за то, что такая мысль могла у него появиться. — В конце концов, носила бы обычные, местной фабрики, как все люди! И ничего не случилось бы! А то капризы, капризы!.. В мое время…»

Эти мысли Дмитрия Ивановича оборвались, ибо в дверях в сопровождении конвоира показался хорошо сложенный молодой мужчина со сбившейся в пряди густой черной шевелюрой и выразительным лицом. Он брезгливо покосился на конвоира и, устремив на Коваля светлые, словно прозрачные глаза, произнес:

— Здравствуйте! — И тут же добавил: — Несмотря на ваше несправедливое ко мне отношение, я вам желаю здоровья…

— Садитесь, — остановил его майор, указывая на стул.

Коваль почувствовал в браваде Потоцкого попытку скрыть волнение и уже понял, как будет вести себя задержанный и как следует с ним разговаривать.

Майор, записав необходимые анкетные данные, стал дотошно расспрашивать Потоцкого, откуда у него сапоги, кто изготовил, напомнил о статье уголовного кодекса, которая обещает смягчение наказания за чистосердечное признание.

Однако брюнет эту статью хорошо знал и без майора и не собирался ею воспользоваться. На все вопросы отвечал отрицательно или уклончиво. Появление у него такого количества сапог объяснял смехотворно: да, скупил сапоги на рынке у разных людей; да, не запомнил продавцов, может спутать одного с другим, поэтому не берется дать их словесный портрет; да, признается — скупил не для себя, видимое дело — сапожки женские…

Зачем столько? Конечно, не жене или сестрам: у него жены нет, а сестра одна — в другом городе… Нет, не в Киеве, в Херсоне. Конечно, собирался махнуть куда-нибудь на Север, перепродать и заработать. Впервые в жизни. Теперь кается, задумка была плохой; сразу и передумал, но еще не решил, что с ними делать, куда отнести… А тут милиция!.. Так что преступления не совершил! Думать-то думал, собирался, планировал, но не совершил же — и привлекать не за что… Вот если бы начал продавать, да по спекулятивной цене, тогда бы конечно… А так… За несовершенку не судят…

— «Куда отнести»? — язвительно повторил майор. — Сюда, к нам. И тогда никаких претензий. Помогли бы найти этих продавцов, они бы и деньги вам возвратили.

Потоцкий развел руками.

— Не сообразил. Да и где их теперь найдешь — спутались их обличья, ведь только промелькнули перед глазами. Да и неудивительно: у кого-то пару купил, у другого — две… Не упомнишь. Сами знаете, как из-под полы продают, друг другу в глаза не смотрят, все мигом. Вышло бы у меня как у Гоголя: одному приставил бы нос другого, уши — треть его… Чепуха получилась бы…

— Да, чепуха, — согласился майор. — Но попытайтесь объяснить, как это разные люди сумели произвести такие одинаковые сапожки, на одну колодку, да и сшить одинаковыми нитками, приделать одинаковые подметки, одинаковые прилепить наклейки? Птички, конечно, из одного гнезда, от одних родителей. Из какого же это гнезда, гражданин Потоцкий?

Подозреваемый вдруг ударил себя ладонью по лбу.

— Конечно, из одного! Верно! С одной фабрики. Там же написано: «Саламандра». Нечего и думать. И как это я так опростоволосился! — Потоцкий даже зубами заскрипел. — Сапожки, оказывается, из магазинов, где импортом торгуют или с базы… значит, ворованные… Мне бы, дураку, сразу догадаться!..

Майор перебил Потоцкого:

— Успокойтесь. Не ворованные они. И не импортные, не саламандровские, а наши, одесские, кустарные. Есть заключение экспертизы… А насчет того, что одумались и состава преступления нет, несовершенка, ошибаетесь. Не одумались вы, не отказались от преступного намерения, не сами вы остановились, а мы прервали на вокзале вашу деятельность. Непосредственно перед посадкой в поезд.

Майор сердился, в его голосе появились раздраженные нотки. Подозреваемый, конечно, плел чепуху и все время увиливал от прямых ответов на вопросы. Однако голос майор не повышал, считаясь с тем, что в допросе участвует полковник из министерства, и продолжал повторять свои вопросы.

Впрочем, результаты были те же, и наконец майор не выдержал.

— Что ты мне икру мечешь, — раздраженно бросил он, незаметно для самого себя обращаясь к Потоцкому уже на «ты». — В другом месте тюльку за бычка выдавай. У тебя есть подпольная фабричка, и не малая, а ты — экспедитор. Я ее раскрою, будь уверен. И тогда тебе не поздоровится… Так что лучше не тяни и выкладывай: где, кто, откуда сырье?.. Ворованное ведь!

В ответ Потоцкий молча чесал в затылке.

— Разрешите, — обратился к майору Коваль. Тот с облегчением кивнул. — Скажите, гражданин Потоцкий, когда вы в последний раз виделись с Христофоровой? — спросил полковник.

Подозреваемый на миг задержал дыхание, потом глубоко вдохнул. Коваль заметил, что его настроение стало иным. Изменение темы, кажется, принесло ему облегчение, и это удивило Дмитрия Ивановича.

— С Христофоровой? — Потоцкий чуть прищурил глаз, словно силился вспомнить, но никак не мог. — Христофоровой, Христофоровой… — повторил он, не отвечая прямо на вопрос.

«Да, не такой он простак, этот „пан“, — подумал Коваль. — Но причастен ли он к убийству портнихи? Какие интересы объединяли их, на чем держалась дружба? На обоюдном увлечении, на любви? То, что Потоцкий на пару лет моложе погибшей — не препятствие чувству. Но почему тогда не создали семью? И почему Потоцкий все же проявляет заботу о Вите? Пожалуй, здесь скорее деловые интересы, чем матримониальные…»

А что могло породить такой конфликт между ними, который привел к убийству портнихи? Никаких оснований подозревать Потоцкого в убийстве Христофоровой сейчас нет. Прежде следовало установить по крайней мере два обстоятельства: имел ли Потоцкий для преступления побудительные причины и, во-вторых, реальную возможность совершить его. Пока полковник это только допускал как одну из рабочих версий. Настораживало, однако, то, что во время предыдущей беседы в здешней милиции Потоцкий пытался скрыть свою недавнюю поездку в Киев.

— Где вы были в это воскресенье?

— Здесь, конечно, в Одессе.

— А почему «конечно»? Вы могли быть где угодно: и здесь, в Одессе, и в Харькове, в Москве и Киеве… — Коваль нарочно поставил Киев в конце списка городов. — И я вас не спрашиваю, в каком городе, — продолжал полковник. — Почему же вы сразу подумали, что я имею в виду другой город, не Одессу?

— Ах так, — не успев спрятать свое смущение, протянул Потоцкий. — Конечно, я мог бы быть в любом городе, но я находился в Одессе.

— Есть люди, которые это подтвердят?

Допрашиваемый замялся.

— Это надо подумать… конечно, есть… Но зачем вам мое алиби? Вы меня еще в чем-то подозреваете? Вам этого мало? — кивнул на чемоданы с сапожками.

— Кто же подтвердит?

— Мне не хотелось бы их называть.

— Почему?

— Чтобы не оставлять их имена в протоколе.

— Ну а если без протокола?

Молодой человек некоторое время молчал. Майор тоскливо посматривал на раскрытые на полу чемоданы. Ему казалось, что полковник из министерства уводит допрос в сторону и задает вопросы не но существу.

— Я не вижу в этом необходимости, — наконец решительно произнес инженер.

Коваль продолжал мысленно анализировать доклад Струця, в котором упоминалось, что Потоцкий частенько проводит время в домике Виты Христофоровой.

— Не дочь ли Килины Сергеевны имеете в виду?

Теперь подследственный был явно обескуражен. Откуда это известно милиции? Уж не следили ли за ним?.. Естественно, следили. Иначе не застукали бы на вокзале. Да неужели они и за квартирой Витки наблюдали?

— Нет, — процедил он сквозь зубы. — Но что из этого следует?

— Во-первых, не нужно говорить неправду. Христофорову и ее дочь Виту вы хорошо знаете. Не так ли?.. Но вернемся к нашим баранам, — продолжил Коваль после короткой паузы. — Итак, кто может подтвердить, что в воскресенье вы были в Одессе?

— Нет, — повторил Потоцкий. — Я свое алиби буду доказывать только после того, как предъявите обвинение.

Секунду они смотрели друг другу в глаза, и за это короткое время Коваль понял, что ошибался в своем подозрении.

«Конечно, — подумал он, — если у него алиби, то еле наметившуюся версию о причастности Потоцкого к гибели Христофоровой следует отбросить. Но неужели он не знает от Виты о смерти и похоронах Килины Сергеевны? Странно! Неужели девушка ничего не сказала? И зачем ему теперь скрывать это?»

Хотя участие инженера в убийстве портнихи могло быть и не прямым, Дмитрий Иванович понимал, что его предположение дало трещину. Значит, узел еще больше запутывается. Медэксперты до сих пор не пришли к определенному выводу о событиях, предшествовавших гибели Христофоровой. Установлено, что смерть наступила в результате падения и удара головой об отопительную батарею. Но что было причиной падения? Поскользнулась в комнате и сама упала или кто-то толкнул женщину, сбил с ног? Первое предположение не имело достаточных оснований: трудно поверить, что сравнительно молодая, крепкая Килина Сергеевна ни с того ни с сего вдруг упала в комнате. Эпилепсией она не страдала. Правда, ковра на покрытом лаком полу не было, так как сметать мельчайшие лоскутки ткани, обрезки бумаги с пола легче, чем счищать их с ковра. На лоскутках шелка, разбросанных по гладкому паркету, наверное, таки можно поскользнуться. Но все же это не апельсиновые или, скажем, арбузные корки, на которых падение почти неизбежно. За второе предположение говорили странные следы на теле портнихи, как установила экспертиза, прижизненные повреждения, которые появляются, если ущипнуть человека. Кроме того, платье Христофоровой было слегка надорвано на груди, что могло свидетельствовать о борьбе. Но не будет тот же Потоцкий в драке щипать женщину, уж очень это не по-мужски. Кроме того, на полу было найдено несколько выдернутых женских волос, не принадлежавших, как установила экспертиза, погибшей портнихе. Хотя это могла причесываться какая-нибудь из заказчиц…

Да, если и было нападение на Христофорову, то маловероятно, что это совершил инженер, пусть даже у него и не окажется алиби.

А ведь он, Коваль, увидев сейчас сапоги в чемоданах Потоцкого и зная от Струця, что инженер связан с семьей Христофоровой, путем простой логической выкладки соединил звенья в одну цепь: кустарные, но очень изящные сапожки пошиты в Одессе по модели Журавля. Антон Журавель дружил с Христофоровой, и она могла свести Потоцкого с ним и упросить сделать модель для своего одесского приятеля. Что потом, после гибели Журавля, произошло между Килиной Сергеевной и Потоцким, он не знал, но допускал, что подпольный артельщик, побаиваясь разоблачения, готов был пойти на все, лишь бы портниха не разоблачила его.

Теперь эти выкладки Дмитрий Иванович признал беспочвенными. Полковник тяжело вздохнул. И конечно, не потому, что Потоцкий, вероятно, не причастен к убийству и алиби инженера снова поставит розыск в тупик. Ему вдруг показалось, что он, Коваль, вообще не может ни в чем разобраться, что простейшее уголовное дело видится ему невероятно сложным. Наверное, действительно пришло время складывать паруса и двигаться в спокойную гавань заслуженного отдыха.

Майор, почувствовав, что пауза затягивается, уже готов был задать свой вопрос, как Коваль строго сказал Потоцкому:

— Вы уже не впервые отказываетесь от своих друзей. В прошлый раз, когда с вами беседовали здесь, вы заявляли, что не знаете никакого Журавля. А ведь соврали.

В светлые глаза инженера Дмитрию Ивановичу не удалось заглянуть, потому что Потоцкий старался спрятать взгляд.

— За сколько же купили эту модель? — кивнул полковник на сапожки. Теперь неожиданная догадка — запись в блокноте Журавля: «Пан — 300» — снова возвратила его к цепочке: Потоцкий — Христофорова — протекция портнихи Потоцкому — недостающее звено: деньги Журавлю за модель — подпольная одесская артель — тайная торговля сапожками в подворотнях, парикмахерских, у магазинов в Киеве, а возможно, и в других городах. Догадка подкрепила его предыдущие соображения. Полковник уже уверенней произнес:

— К тому же не отдали ему небольших для вас денег, каких-то три сотни! Ведь у вас настоящее производство, хотя и подпольное, и вы много заработали на этой модели. Стыдно, гражданин Потоцкий! Вы же, наверное, считаете себя солидным деловым человеком! — не удержался от злой иронии Коваль. — Кстати, знала ли Килина Сергеевна, для чего вы купили модель у Журавля? — спросил он, пытаясь до конца выяснить причину гибели портнихи.

— Не понимаю вашего вопроса, — мрачно ответил инженер.

— Можно и уточнить: знала ли Христофорова о существовании вашей подпольной артели?

— Я не знаю никакой артели, — зло взглянул Потоцкий на Коваля. — С артелями, по-моему, у нас давно покончено…

Коваль решил больше не мешать майору ОБХСС. Алиби Потоцкого в связи со смертью портнихи, если оно есть, можно установить и потом. Полковник хотел до возвращения в Киев, где ждала дальнейшая работа с Павленко, отозванным из командировки, встретиться с дочерью Килины Сергеевны Витой…

— Поинтересуйтесь, кстати, — посоветовал он майору, — где они доставали фирменные наклейки «Salamander», не морячки ли из загранки привозили?..

С этими словами, кивнув на прощание коллеге, Дмитрий Иванович вышел из кабинета.

* * *
Девушка сидела перед полковником в большом мягком кресле и казалась облезлым, одичавшим котенком, забившимся в угол. Это впечатление создавали и не соответствовавшая ее болезненному виду какая-то взъерошенная — Коваль подумал: «сумасшедшая» — прическа, и настороженный блеск глаз. Она была бледной после большой потери крови и не переставая терла пальцы, словно и в теплой комнате они зябли.

Старый, какой-то облезлый снаружи, домик внутри оказался очень уютным. Все в нем говорило о достатке, даже с оттенком излишества. В комнатах стояла резная румынская мебель, в горке красовался фарфор, везде были расставлены старинные статуэтки и цветное стекло, а в обеих комнатах лежали пушистые китайские ковры. Коваль вспомнил спартанскую обстановку киевской квартиры портнихи. Да, действительно, гнездо Христофоровой было здесь.

На пальце левой руки Виты, одетой в простенький, хлопчатобумажный халатик, Дмитрий Иванович заметил гравированное колечко с небольшим брильянтиком, в ушах девушки висели золотые сережки с россыпью осколков драгоценного камня.

Несмотря на то, что Вита неприязненно смотрела на неожиданного визитера, Дмитрию Ивановичу было ее искренне жаль. Он понимал ее состояние и пришел не допрашивать, а узнать о ее жизни и, возможно, помочь осиротевшей девушке.

Коваль объяснил Вите, что привело его к ней, посочувствовал ее горю и, для того чтобы отвлечь от тяжелых мыслей, завел разговор на весьма прозаические темы.

Он расспрашивал Виту, останется ли она теперь в Одессе или переедет к отцу в Кишинев, интересовался ее учебой и только в самом конце беседы затронул больную для нее тему: кто теперь самый близкий ей человек и кто виноват в том, что она попала в больницу? Вита поняла Коваля, заерзала в кресле и устремила на него злой взгляд.

— Это вас не касается!

— Да, — согласился Дмитрий Иванович, — смотря с какой стороны, но… — И, повинуясь какому-то наитию, он вдруг произнес: — Впрочем, я знаю. Григорий. Верно ведь, Григорий Потоцкий? Он сейчас нами задержан и допрошен. — Коваль специально не сказал, по какому поводу задержан инженер.

Решив, что самая большая тайна ее жизни раскрыта, что в милиции Потоцкий все рассказал, потрясенная девушка на миг застыла, потом разрыдалась. Плакала она как-то очень жалко, по-детски, со всхлипываниями и икотой, и Коваль пошел на кухню за водой. На кухне Дмитрий Иванович почувствовал запах кожи и увидел дверцы в кладовку, которые, как и стены кухни, были оклеены обоями «под дуб».

Коваль отодвинул задвижку. В нос ударил резкий запах. В большой кладовке от пола до потолка лежали штабеля кожи. Дмитрий Иванович несколько секунд рассматривал их, потом закрыл дверцы, набрал в чашку воды и возвратился в комнату.

Вита уже начала успокаиваться и выпила воды. Рыдая, она еще глубже забилась в огромное кресло. Краска с ресниц, смытая слезами, делала ее миловидное личико отталкивающим. Когда слезы унялись, девушка выпрямилась и с вызовом бросила полковнику:

— Ну и что! Он меня любит, и я имею право любить кого хочу!

— Конечно, конечно, — успокаивал ее Коваль. Ему теперь стала понятна тяжелая обстановка, сложившаяся в семье Христофоровой. Вита, которая только что, захлебываясь, рыдала из-за Потоцкого, при рассказе о гибели матери не проронила и слезинки.

То ли освободившись от необходимости сохранять свою тайну, то ли почувствовав в полковнике не врага, а доброжелателя — Дмитрий Иванович умел расположить к себе, — сильнее ощутив свое одиночество и не имея никого, перед кем могла бы облегчить душу, а может, просто ища поддержку и сочувствие у этого седого человека, Вита вдруг обрушила гнев на предавшего ее Григория. И тогда с нее сразу слетело позерство и она стала обыкновенной обиженной девчонкой.

Она рассказала, что Григорий должен был жениться на ней — разница в возрасте десять, даже пятнадцать лет не имеет значения, — но они скрывали свои отношения от матери. Когда же Вита узнала, что сама будет матерью, то решила открыться Килине Сергеевне. В субботу приехала в Киев и обо всем поведала ей. Мать очень ругала ее, плакала, пыталась побить. Но в конце концов, когда Вита пообещала не выходить замуж за этого, но словам матери, «проходимца и развратника», они помирились и Килина Сергеевна повела ее к знакомой акушерке. Мать настаивала, чтобы Вита после операции пару дней полежала у нее, но девушка не согласилась и отправилась домой. Ночью, в поезде, ей стало худо, и в Одессе ее прямо с вокзала увезли в больницу… Теперь она знает, что бедная мама была права. Григорий — подлый человек, негодяй — и никогда больше не переступит порог ее дома.

Коваль, слушая Виту, сочувственно кивал. Отцовским сердцем он понимал, какую трагедию переживает сейчас юная Христофорова. В какое-то мгновение ему показалось, что в кресле, плача и задыхаясь от негодования, сидит не щуплая ершистая девчонка по имени Вита, а ее киевская сверстница. Его терзала мысль: могло бы такое случиться с его Наташей? Или нет? Раньше он смело дал бы отрицательный ответ на этот вопрос. Но теперь, когда появился Хосе?!

Что касается Виты, то, наверное, и лучше, что не будет рожать. Что бы делала эта беспомощная, растерявшаяся в жизни девчонка с ребенком, что могла дать будущему человеку, кого бы воспитала?! Слишком распространилась сейчас безотцовщина, и малолетки матери не знают, что делать со свалившейся на их плечи заботой. И в конечном счете за ошибки юных родителей потом расплачиваются без вины виноватые дети, попадающие в поле зрения его коллег…

Но как он смел подумать в этой связи о Наташе?! Нет, его дочь совсем не похожа на эту несчастную девушку! Но все же откуда он взялся, этот Хосе?!

Пользуясь тем, что Вита разговорилась, Дмитрий Иванович спросил ее, что она знает о другой стороне жизни Потоцкого, о его деловых связях и коммерции. В ответ девушка только покачала головой. Коваль понял, что «пан Потоцкий» в свои дела Виту не посвящал.

Однако девушка, к разочарованию Коваля, о кожах не заикнулась, и Дмитрий Иванович подумал, что нужно будет подсказать майору; пусть попросит постановление на обыск у Христофоровой, так как здесь оказался какой-то склад сырья. Все больше убеждаясь, что Потоцкий не имеет отношения к убийству Килины Сергеевны, Коваль спросил Виту, что она делала в воскресенье.

— Вы уже были дома?

— Нет, в больнице.

— Вас кто-нибудь проведывал?

Девушка удивилась:

— А как же! Конечно же, он, этот тип! Как я его теперь ненавижу!

— Потоцкий?

— Он.

— И долго был?

— Весь день и вечер. Он даже на работу не пошел в понедельник, когда забирал меня. Но я о нем слышать больше не хочу!

Полковник окончательно убедился, что версия об участии Потоцкого в убийстве Христофоровой не подтвердилась.

17

Это оперативное совещание, которое должно было кое-что подытожить, не подытожило ничего. И не потому, что у его участников не было новых данных о гибели Антона Журавля и Христофоровой, новых наблюдений, соображений, фактов, а потому, что эти наблюдения, соображения или отдельные детали ничего не добавляли к тому, что уже было известно, или даже противоречили друг другу.

На этот раз собрались в прокуратуре, в кабинете Спивака. Длинная узкая комната заканчивалась окном, к которому между столами и кожаным диванчиком нелегко было пройти. Еще в кабинете стоял простой неполированный шкаф и небольшой сейф — вот и вся меблировка. Следователь, занимавший второй стол, был в командировке, и Спивак мог располагать всем этим небольшим кабинетом. Коваль и Струць вчера возвратились из Одессы, до поездки полковник успел побеседовать с Павленко, которого, по его просьбе, институт отозвал из Еревана, и следователь ждал обстоятельного доклада о проделанной работе.

Когда Дмитрий Иванович и старший лейтенант уселись на диванчик, Петр Яковлевич, сумевший втолкнуть свое отнюдь не массивное тело между столом и стулом, с нетерпением взглянул на Коваля.

Полковник, как всегда, не спешил. Бумаг с собой на это совещание он не принес — у Струця был «дипломат», из которого тот вынул тоненькую папочку, — и всем своим видом словно говорил, что, мол, совещаться не о чем, новостей серьезных нет, а те, что есть, нужно как следует взвесить, прежде чем делать выводы.

— Так что, Дмитрий Иванович? — не выдержал наконец следователь. — Что Одесса?

— Одесса как Одесса, — вздохнул Коваль. — На этот раз она нас не очень обрадовала и вперед не продвинула.

— Что Потоцкий?

— Потоцкий задержан одесситами но подозрению в незаконной предпринимательской деятельности. У него, очевидно, будет и статья о скупке краденого сырья, ведь не из воздуха изготовляла сапожки — да еще в таком количестве! — подпольная артель. Но им занимается сейчас одесский обэхаэсэс… Что же касается наших дел, то прямого отношения к ним он не имеет. Действительно, инженер был другом семьи Христофоровых, даже больше… Но в день убийства Килины Сергеевны находился в Одессе.

— Это установлено?

— Да. Если бы у него даже не было алиби, то достаточно веских доводов о мотивах такого преступления с его стороны у нас нет. Весьма возможно, что портниха знала о его подпольной деятельности и он, естественно, мог побаиваться, что нам, поскольку занялись ею в связи с Журавлем, удастся кое-что от нее узнать. Однако идти на мокрое дело, без самой крайней необходимости?.. Нет, это не в стиле Потоцкого — тихого комбинатора, подпольного дельца, который больше всего боится попасть в поле зрения милиции… А коль убьешь, то не просто спрятаться… И кроме того… — Коваль на несколько секунд умолк, словно раздумывая, стоит ли об этом говорить. — Тут еще один момент, признаюсь, совсем неожиданный для меня, я бы сказал, в наше время редкостный… Дело в том, что когда-то «пан Потоцкий» ухаживал за Килиной Сергеевной, чуть ли не вскоре после того, как она вышла замуж за школьного учителя Христофорова, был любовником и, кажется, собирался увести ее от мужа… Потом любовный угар развеялся, они остались друзьями, и Потоцкий даже сумел подружиться с самим Христофоровым.

Когда Килина Сергеевна стала свободной после развода с мужем, инженер уже не заговаривал о женитьбе, он начал присматриваться к ее подрастающей хорошенькой дочери — Вите… И вот в минувшую субботу Вита приехала в Киев и призналась матери, что беременна и что отец ее будущего ребенка Григорий Потоцкий…

Представляете себе, Петр Яковлевич, состояние матери!.. Одним словом, после крупного скандала, моря слез Килина Сергеевна простила дочь, но с условием, что она сделает аборт и выбросит из головы негодяя Потоцкого… Не исключено, что в понедельник портниха пришла бы к нам и разоблачила «пана»-махинатора… Но увы, в воскресенье, как известно, некто появился у нее в квартире и после короткой борьбы, о чем свидетельствуют прижизненные кровоподтеки и надорванное платье, сбил ее с ног…

Потоцкий это утро и почти весь день провел в больнице у младшей Христофоровой. Есть не только заявление самой Виты, но и показания обслуживающего персонала больницы… Они у Виктора Кирилловича, — полковник посмотрел на Струця.

Тот кивнул и, раскрыв папку, вытащил пару листков…

— Вита после аборта не захотела остаться ночевать у матери, — продолжал Коваль. — И в тот же день, в субботу, Килина Сергеевна вынуждена была посадить ее в поезд. Ночью Вита почувствовала себя плохо из-за большой потери крови, и в Одессе с поезда ее сняла «скорая помощь»… Все! — после короткой паузы резюмировал полковник. — Одесса и Потоцкий нас больше не интересуют.

— А как же получается с возрастом? — недоумевал Спивак. — Мать и дочь…

— Килина Сергеевна по окончании десятилетки вышла замуж за своего школьного учителя, который имел неприятности, так как девушке не было восемнадцати… Вите сейчас уже есть восемнадцать. Значит, Килине Сергеевне тридцать шесть. Так и по паспорту, хотя выглядела она моложе… А Григорию Потоцкому, кстати, всего тридцать три. Возраст Иисуса Христа… Что же, всякое бывает. Одним словом, древнегреческая трагедия…

— А версия Потоцкий — Журавель? Запись Журавля о долге «пана Потоцкого»? Как с этим…

— Я думаю, Петр Яковлевич, связь тут простая… Еще не доказано, но и так ясно, что по протекции Христофоровой Потоцкий купил для своей артели оригинальную модель, придуманную Журавлем. Погибший был, как вам известно, и талантливым модельером обуви. Кто знает, возможно, на этом поприще онпреуспел бы даже больше, чем в науке. Мы с вами видели сапожки этой модели у него на кухне. Потоцкий, очевидно, не полностью рассчитался, и Журавель записал его долг в свою книжку… Мы еще проверим этот эпизод при помощи одесситов, хотя он для нас теперь не столь важен…

— Что же получается, дорогие товарищи, — вздохнул Спивак, обращаясь одновременно и к Ковалю, и к старшему лейтенанту. — Носили мы воду в решете? Так, что ли?.. Узнавали, дознавались, шукали-искали и ничего не нашли… А ведь наши сроки заканчиваются, они не резиновые, не растягиваются… Так и доложим, значит, прокурору, что оба убийства нераскрываемы?.. Никаких зацепок…

Наступила тягостная тишина. Ох как не хотелось Дмитрию Ивановичу возражать Спиваку. Ведь следователь, в общем-то, был прав. Но играть в молчанку тоже не годилось.

— Цыплят-то по осени считают, Петр Яковлевич.

— До осени далековато, Дмитрий Иванович. Ждать не можем.

— Не очень далеко, хотя на дворе пока зима… И зацепочки есть… Прежде всего привлекает внимание неординарная фигура Павленко. Уже в первом разговоре с ним я почувствовал, что он человек непростой и отношение его к соседу и коллеге не вполне ясное. В оценке Журавля Павленко противоречив, то он хвалит его, то вдруг начинает осуждать за жажду денег, увлечение женщинами… так сказать, во вред науке. Павленко представлялось завидным положение Журавля в институте. Он, мол, баловень, ему все с рук сходило…

— Но ведь у Журавля там, вы выяснили, действительно были успехи. Важное изобретение…

— Вот-вот, Петр Яковлевич… Это изобретение, очевидно, и было яблоком раздора, хотя Павленко свои чувства по этому поводу скрывает. Мысль-то подал он, а приятель воспользовался ею и довел дело почти до конца. Но уже только как свое изобретение, — Коваль выделил слово «свое». — Тут есть причина обижаться и негодовать… И то, что Павленко старается это скрыть, наводит на размышления…

— А с портнихой Христофоровой какие у него были отношения?

— Да никаких. Он с ней не встречался. Его другие женщины интересовали…

— Нина Барвинок?

— Машинистка — другое дело. Покойная Христофорова первое время только ее и обвиняла, думаю, это ересь. Нина Васильевна в обществе Журавля преображалась, вы же знаете ее домашние условия. И верится, что она ушла первой в тот трагический вечер, оставив Журавля с Павленко вдвоем, хотя тот это отрицает. Но мы все еще уточним.

Самолюбивый Павленко, очутившись под пятой волевой жены, не нашел семейного счастья. И он, конечно, завидовал вольной казацкой жизни Журавля, его общению с красивыми женщинами, которые легко к тому шли… Но Барвинок, Ниночка Барвинок — другое дело, — повторил полковник. — Будучи человеком болезненно застенчивым, некрасивым внешне и при этом любвеобильным, Павленко бешено страдал от ущемленного самолюбия… Ему бы женщину мягкую, уступчивую, преданную, даже покорную… к тому же хорошенькую… О такой он, очевидно, мечтал всегда. Именно такой он и видел Барвинок и без памяти влюбился. Но уже был женат на Варваре Алексеевне, а Ниночка принадлежала его приятелю Антону Журавлю… Скрытые терзания Павленко можно понять, Петр Яковлевич, в таких случаях до безумия доходят… Однако это только наши соображения, доказательств его вины нет… Правда, одна зацепка появилась… А Нина, думаю, сильно любила Журавля, хотя Христофорова отказывала ей в искренности и считала первое время, что именно машинистка, мстя любовнику за обманутые надежды, оставила газовую горелку открытой… Но вернемся, как говорят, к нашим баранам. Насчет зацепочки…

— Да, да, давайте вашу зацепочку, — нетерпеливо произнес следователь.

— Виктор Кириллович, — обратился Коваль к Струцю, — доложите о поручении, которое вам дали в прошлый раз: встретиться с газовщиками, попросить их проверить исправность, особенно герметичность, кухонной плиты Журавля.

Старший лейтенант снова полез в свою папку.

— Я встретился с газовщиками, которые были при вскрытии дверей Журавля, — перебирая бумаги, начал Струць. — Проверили техническую исправность плиты, есть заключение: плита исправная. При закрытой заслонке на подводящей трубе, а также при закрытых горелках газ не пропускает. Беседовал и с диспетчерами. И вот что обнаружилось. — Струць еще раз раскрыл «дипломат», вытащил магнитофонную кассету и положил на стол следователя. — В диспетчерской мне сообщили, что поздно вечером двенадцатого декабря, точнее в двадцать два сорок семь минут, был странный звонок. Мужской голос спросил: как перекрыть газ в квартире, не входя в нее, где находится вентиль всего дома? И потом спросил: через сколько времени человек угорает?

Дежурившая в тот вечер в диспетчерской женщина возмутилась, но адрес спросила.

В ответ мужчина повесил трубку… У них записываются переговоры с клиентами. Я снял копию, — кивнул Струць на кассету, лежавшую перед следователем.

Спивак покрутил в руках кассету, еще не понимая до конца, что все это дает следствию.

— Давайте и вторую, — распорядился Коваль.

Старший лейтенант в третий раз полез в свой «дипломат» и вынул оттуда еще одну кассету.

— Это запись голоса Павленко во время моей беседы с ним, — объяснил Коваль. — Прослушаем. Мне думается, это один и тот же голос.

Спивак вынул из ящика стола портативный магнитофон, раскрыл его.

— Сначала Павленко, — подсказал Коваль.

— Я так и делаю, — кивнул следователь, вставляя кассету.

После короткой паузы послышался спокойный голос полковника:

«Поездка ваша, Вячеслав Адамович, в Ереван была удачной?»

«Не совсем», — ответил более высокий мужской голос.

«Почему?» — снова Коваль.

«Не все успел, вы же отозвали», — в голосе чувствовалось раздражение.

«Ну, пожалуй, не я, институт. В Ереване внедряли новый метод шлифовки?»

Каждый человек воспринимает свой голос иначе; чем слышат его другие, и поэтому с трудом узнает его, когда он звучит записанный на пленку. Дмитрий Иванович всю жизнь не мог привыкнуть к этому акустическому явлению, и поэтому с каким-то недоверием вслушивался сейчас в свою речь: вроде он и в то же время не он, голос какой-то чужой. А вот Павленко он сразу узнал. Хорошо запомнился этот сравнительно высокий, неровный, иногда срывающийся и очень нудный голос.

Тем временем лента в кассете продолжала двигаться.

«А с новшеством, которое предложил Журавель, вы знакомы?» — спрашивал полковник.

Секунда молчания.

«Да, знаком, — после паузы ответил Павленко. — И более того…»

«Что значит „более того“?» — строго спросил Коваль.

«В свое время думал о том же…»

«Что значит „в свое время“? Может, это была ваша идея — разнообразное движение абразивов при шлифовке?»

Снова тихо. И вдруг с жалобными нотками:

«Какое это имеет значение теперь… Поймите меня правильно…»

После этих слов Коваль потянулся к столу и нажал на кнопку выключателя. Спивак вопросительно посмотрел на полковника.

— «Поймите меня правильно» — его любимое выражение. Сейчас мы услышим эти же слова на другой ленте. Сравнивать голоса лучше всего, когда произносится одно и то же. Поставьте, пожалуйста, Петр Яковлевич, вторую кассету.

Через несколько секунд присутствующие в кабинете услышали, казалось, тот же голос, но уже не такой спокойный, а взвинченный, дрожащий, срывающийся на крик:

«Алло, алло, диспетчерская…»

«Диспетчер слушает».

«Скажите, пожалуйста, как перекрыть газ в квартире, не входя в нее?.. Где находится вентиль всего дома?.. — И потом тише: — Скажите, если в квартиру проникает газ, через сколько времени человек угорает?»

«Вы что, пьяны?! Не хулиганьте! — послышался из магнитофона строгий женский голос — Говорите, что случилось? Ваш адрес?»

Секунда молчания — хлопок и сигнал отбоя в телефоне. На другом конце провода положили трубку. Прошло еще несколько секунд, и телефон в диспетчерской зазвонил снова. Снова послышался уже знакомый просящий и плачущий голос:

«Поймите меня правильно…» И снова сигнал отбоя…

Больше этот голос на ленте диспетчера Киевгаза не появлялся.

Спивак менял кассеты и прокручивал только эту фразу: «Поймите меня правильно…» В обоих случаях голос, без сомнения, принадлежал одному и тому же человеку.

— Пригласим специалистов, — сказал следователь, — и проверим наше наблюдение, чтобы оно стало доказательным… Долгое время магнитофонные записи не признавали вещественными доказательствами. Вы, наверное, и раньше сталкивались с этим, Дмитрий Иванович. Но теперь появились новые — последнее слово техники — высокоточные анализаторы речи, и это дало толчок судебной фоноскопии — самой молодой отрасли криминалистики… Тем временем подумаем: что нам предпринять, если эксперты установят, что звонил в Киевгаз именно Павленко? — закончил Спивак, передавая кассеты назад Струцю, который спрятал их в «дипломат».

— Да, — спохватился следователь, — нужно снять в Киевгазе еще одну копию с соблюдением всех процессуальных правил, или изъять оригинал…

Коваль кивнул.

— Так почему все-таки он звонил в диспетчерскую? Зачтем ему это было надо? Связано ли это с Журавлем или просто пьяная выходка? Хотя почему звонил именно в Киевгаз, спрашивал, как отключить газ и когда угорает человек? — вслух размышлял Спивак. — Соображение и версии могут быть всякие… Как вы считаете, Дмитрий Иванович?

Коваль так же раздумчиво произнес:

— Безусловно, это не просто пьяная выходка. Чего это вдруг звонил бы? Эпизод этот вписывается в события. Ведь через несколько минут, в начале двенадцатого, поднимавшийся по лестнице сосед-офицер застал Павленко у двери Журавля в очень непривлекательном виде: взъерошенного, в тапочках и наброшенном на плечи халате, из-под которого виднелось белье… Что он делал под дверью Журавля после звонка в Киевгаз — вернее, что пытался делать? И второй вопрос: откуда он звонил, из своей квартиры или от Журавля? Из своей, думаю… Ибо вряд ли ему нужно было бы спрашивать диспетчера, где наружный вентиль, если находился в квартире соседа и хотел остановить утечку газа и этим скрыть следы преступления… Взял бы и закрыл…

— А отпечатки пальцев? — спросил Струць. — На плите. Может, побоялся касаться ручки.

— Да, все это следует еще продумать, — согласился Коваль. — У меня нет сомнений, что звонил Павленко. Но вот его вопрос диспетчру: «Через сколько времени человек угорает от газа?» — меня крайне удивляет. Это же выдать себя с головой! Не такой он дурак…

— Вот вы говорили, Дмитрий Иванович, — довольно произнес Спивак, — что ничего нового, существенного по делу Журавля нет, а разве этот эпизод с Киевгазом не существенен?! Думаю, мы на прямой дороге. Хотя по одному эпизоду обвинения не составишь. Тем более что доказательство это не прямое, а косвенное, устанавливающее только промежуточный факт… Звонил, а не убил. И что вода погасила огонь в горелке, не видел… Видел или не видел, сообразил выключить газ или не сообразил?.. Доказать такое преступление не просто. Итак, Дмитрий Иванович, полностью подтверждается моя мысль, что любые логические построения без твердых, неопровержимых фактов стоят на песке. В общем, сомнения есть, — продолжал Спивак, — но знаете, товарищи, контуры обвинения вырисовываются… Уточните детали, о которых мы говорили, и прокуратура закончит следствие по обвинению Павленко. Я же говорил и снова повторяю: факты, факты и только факты! На них все и строится… Появился эпизод с Киевгазом — и кое-что стало проясняться…

— Особенно возражать не буду, — вынужден был согласиться Коваль. — Но мне еще нужно многое выяснить у самого подозреваемого. Ведь по-настоящему с ним до сих пор не беседовали.

— Допросим, — хлопнул ладонью по столу Спивак и поднялся, давая понять, что оперативка окончена.

— Хорошо, Петр Яковлевич. Я вызвал Павленко на утро..

18

Коваль очутился у своего дома ночью. Теперь уже, правда, не у своего, потому что в силу обстоятельств со вчерашнего дня его новый дом — квартира в одном из многоэтажных зданий — оказался в другом конце города, на массиве Оболонь, протянувшемся на север вдоль правого берега Днепра.

Дмитрию Ивановичу долго удавалось отказываться от новой квартиры. Он настолько привык к своему одноэтажному домику, в котором прожил большую часть жизни, в котором умерла его первая жена Зина и выросла Наташа, что не представлял себя без этой обветшавшей с годами обители, и даже не столько вне стен ее, сколько без небольшого садика, окружавшего домик с трех сторон и прятавшего его летом под зеленой листвой яблонь и старого ореха, да так, что с улицы не было видно даже крыши, без садика, в котором почти каждое дерево, каждый куст роз был выращен им. В доме же он знал, как собственную ладонь, любой уголок, каждую щербинку на полу или на подоконнике, и все здесь напоминало о радостных и тревожных минутах его жизни.

Город постепенно подступал к этому уютному зеленому островку на старой Лукьяновке. С годами вокруг поднялись высокие дома, но его подворье, зажатое этими строениями, казавшимися ему небоскребами, не потеряло для Дмитрия Ивановича своего очарования, он в свободную минуту по-прежнему погружался в атмосферу уединения, которая часто помогала ему собраться с мыслями.

В этом доме, а иногда и в саду, под шелест листьев, под жужжание пчел, ему лучше думалось, и не раз его уставший мозг озарялся такими открытиями, которые никогда не родились бы среди заседаний, перезвона кабинетных телефонов, в суете повседневных хлопот.

Сегодня поздно вечером шофер горотделовской «Волги» по привычке повез полковника на Лукьяновку. Дмитрий Иванович, забыв предупредить его о своем новом адресе, спокойно поглядывал сквозь ветровое стекло на слабо освещенные улицы, по которым возвращался домой, и не подумал, что сегодня ему следует ехать совсем в другой район. Спохватился, когда увидел переулок, через который он попадал к своему дому. Хотел приказать шоферу повернуть на Оболонь, потом передумал, вышел из машины и, разрешив ему ехать в гараж, прошел знакомой дорогой: через переулочек к небольшой калитке.

Двор встретил его отчужденно и обиженно — темнотой и тишиной. На снег падал рассеянный свет из ближайшего высотного дома — в некоторых квартирах его еще не спали. Черными расплывчатыми силуэтами виднелись голые деревья. Неясными очертаниями в конце песчаной дорожки, припорошенной снегом, обрисовался домик, показавшийся сейчас Дмитрию Ивановичу мертвым, отчего у него сжалось сердце.

Стараясь ступать осторожно, легко, словно боясь, что кто-нибудь услышит скрип снега под его ботинками, Коваль прошел мимо засохших, наполовину занесенных снегом кустов и по-зимнему съежившихся под холодным ветром черных деревьев, у которых прекрасные летом ветви сейчас были безобразно тонкими и кривыми.

Деревья стояли молча, но ему слышался сквозь завывания ветра их тяжелый вздох. Они молчали — ему казалось, что это друзья, которые отвернулись, обвинив его в предательстве. Ведь через несколько дней их спилят, вывернут с корнями, освобождая место для нового строительства. Он походил так некоторое время, принимая на аллейках сада при рассеянном свете их мрачный парад, потом направился к любимой скамейке под орехом и, расстегнув пальто — уже стал полнеть, несмотря на ежедневную зарядку и физические тренировки, — сел на нее.

Сколько важных решений принял он здесь, размышляя часами о загадочных поступках и скрытой стороне жизни людей, о тайных замыслах и уловках преступников, о том, что часто истина, как луковица в кожурках, прячется в многочисленных одежках лжи. Сколько сомнений поселялось в его душе при этих раздумьях, и сколько сомнений он разрешил, перебирая в уме десятки версий и выстраивая одну-единственную — истинную.

Вот и завтра ему и Спиваку предстоит трудная беседа с Павленко. Трудная потому, что в трагической истории с Журавлем граница между преступным умыслом и неосторожностью, забывчивостью очень зыбкая.

Прежде всего он должен окончательно уяснить себе, объясняется ли гибель молодого ученого преступным действием или таким же преступным бездействием людей, которые провели с ним тот последний вечер. И дальше: было ли это задумано или случилось спонтанно, неожиданно, в результате внезапного стечения обстоятельств, которые натолкнули на мысль о возможности недоказуемого бездействия, однако имевшего преступную цель и трагические результаты?

И л и э т о п р о с т о н е с ч а с т н ы й с л у ч а й?

Как проникнуть в душу, в сознание человека, увидевшего, что газовая горелка плиты открыта, и не закрывшего ее? Понимал ли этот человек, что в результате его бездействия другой погибнет, или не понимал?

Считал ли он, что никто никогда не узнает об этом, и поэтому не побоялся?

Если он так поступил, то зачем? Что было в этот момент в его душе, какие мысли возникали, какие чувства охватывали его, что стало толчком?

Чувство вражды было настолько сильное, что оно заглушило все остальное, все человеческое?

Кто мог так ненавидеть Журавля?

Нина Барвинок?

Килина Сергеевна сначала считала, что именно она.

Но все говорит за то, что Нина искренне любила Антона Ивановича. Угнетенная тяжелым положением в своей семье, она тем не менее сохранила душевную мягкость, доброту, проявляющуюся во всем ее облике.

Это — по логике. А что касается фактов, то установлено, что Нина возвратилась домой в тот вечер не позже девяти часов.

Теперь у Дмитрия Ивановича на подозрении оставался Павленко.

Когда ушел из квартиры Журавля Вячеслав Адамович?

До сих пор это не установлено. Если верить показаниям жены, то примерно в то же время, что и машинистка, или даже раньше. Но можно ли принимать на веру эти показания?..

Сейчас в свете новых фактов вызывало удивление то, что раньше казалось естественным: внезапный отъезд Павленко в командировку.

Так получилось, что в тот вечер из командировки возвращался сосед Павленко — капитан, снимавший квартиру на этом же этаже. Офицер и стал свидетелем странной сцены на лестничной площадке.

Не придавая никакого значения увиденному, решив, что сосед просто пьян, даже не успев поздороваться, так как тот моментально исчез с площадки, капитан зашел в свою квартиру.

А для Коваля этот эпизод имел теперь немаловажное значение. Что же делал Вячеслав Адамович в начале двенадцатого, как утверждает офицер, под дверью Журавля?

Уходил ли он из квартиры соседа или возвращался в нее? Если уходил, то почему оказался в нижнем белье и халате? В таком виде в гости не ходят. И Барвинок свидетельствует, что Павленко в тот вечер был одет как обычно, в свой неизменный кримпленовый костюм коричневато-бурого цвета. Кто знает, возможно, он что-то забыл у Журавля и, вспомнив, хотел забрать, но пьяный хозяин квартиры уже спал и не впустил его.

Многое позволяет допустить последний факт, установленный розыском, — звонок Павленко в аварийную Киевгаза. Но это еще не прямое доказательство преднамеренного убийства. Ведь Павленко может заявить, что это у него, в его квартире, просачивался газ, и поэтому решил позвонить в аварийку…

«Кстати, тут и наша недоработка, — подумал полковник, — нужно было проверить техническое состояние газовой плиты и на кухне у Павленко, чтобы лишить его возможности такого заявления. Но так или иначе — факт многозначительный и послужит отправной точкой для следствия…»

Однако никто не знает, что происходило у Журавля после ухода Нины Барвинок… И очень важно, когда же все-таки ушел Павленко и в каком состоянии был в это время Журавель.

Мог ли Павленко находиться у своего соседа до того времени, когда его увидел у двери капитан, если Нина ушла в восьмом или в начале девятого?

По словам машинистки, она поставила полный чайник на плиту, принесла чашки на стол, но не стала ждать, пока вода закипит, и ушла домой. Журавель и Павленко, по ее свидетельству, пили коньяк, которым угощал Антон Иванович. Журавель пил много и пьянел. Павленко пил мало, был мрачен и молчалив, листал рукопись своего коллеги о новом открытии, которое тот собирался опубликовать в журнале и представить ученому совету института.

Сколько времени мог кипеть чайник, сколько времени собеседники могли ждать кофе? Коваль провел небольшой эксперимент. Чайник на небольшом огне закипал за одиннадцать минут, выкипал полностью за тридцать — тридцать пять, на сильном же огне кипел бурно, и вода, выплескиваясь, заливала горелку.

Оставил ли Павленко квартиру до того, как вода залила горелку и в помещение пошел газ, или позже, уже почувствовав запах газа?

Барвинок определенно ушла раньше.

Свалился ли пьяный Журавель на диван и уснул еще при Павленко или после его ухода?

Но как это все установить?

Да, зыбко, все очень зыбко. Мысли Коваля были сумбурными, и завтрашняя беседа с Павленко представлялась ему самым трудным допросом за многие годы службы. Он всегда исходил из того, что человек по природе своей добр, и злая воля в нем пробуждается под действием сложных, часто противоречивых, иногда непредвиденных обстоятельств, с которыми один справляется, а другой безвольно подчиняется им, не препятствуя поднимающимся в его душе, с самого ее донышка, низменным инстинктам: жадности, зависти, ненависти.

Завидовал ли Антон Журавель Павленко?

Вряд ли. Чему он мог завидовать? Неожиданным идеям, которыми, казалось была полна голова Вячеслава Адамовича, но которые, не получив конкретного выражения, так же неожиданно и быстро угасали?

Эта одаренность не приносила Павленко практически никакой пользы, так как Вячеслав Адамович не умел реализовывать идеи. Скорее она служила Журавлю, человеку, тоже не лишенному способностей, но, главное, умевшему подхватить идею, развить ее и не только представить окружающим как ценную, но и вжиться в нее, как в произведение собственного ума. Так человек, любящий фантазировать, со временем, при частом повторении какой-нибудь придуманной истории, начинает сам верить в нее, как в настоящее событие. И верит так горячо, так искренне, что истинный, скажем, автор может и сам засомневаться: его ли это была идея?

Чему еще мог завидовать Журавель? Деньгам? Павленко жил значительно скромнее. Возможно, даже занимал у него — ведь Журавель всегда имел свежую копейку.

Семейной жизни? У Павленко она не была такой безоблачной, как казалось со стороны: материальные трудности, соединение под одной крышей двух несхожих характеров — мягкий, вечно колеблющийся, слабовольный Павленко и волевая, энергичная, болеющая за мужа, вечно толкающая его в спину Варвара Алексеевна, уже понявшая, что если не принять решительных мер, то лучшие годы пройдут в серых буднях.

А Павленко мог завидовать Журавлю?

Б е з у с л о в н о. Во всем! Начиная с внешности. Завидовать умению привлекать к себе людей, обаянию, которому и сам Вячеслав Адамович был не в силах сопротивляться даже тогда, когда злился на соседа.

Павленко все свое свободное время проводил у Журавля, где отдыхал душой в какой-то легкой, ни к чему не обязывающей атмосфере и где сам себе казался более значительной личностью, чем обычно, и где наконец, самое главное, — мог видеть Нину и самоистязаться, наблюдая за проявлением ее чувства к счастливчику Антону.

Он очень страдал, когда Варвара Алексеевна, не ходившая в квартиру Журавля, пыталась воспрепятствовать и его посещениям. Жена точными словами разрушала его настроение, заявляя, что он, как побирушка, бегает за самоутверждением к Журавлю, который его мизинца не стоит, но зато преуспевает и на лучшем счету в институте, чем ее растяпа муж, чьими идеями часто кормится тот же Журавель. Довольно прозорливо она замечала, что он, Славик, скорее шут при короле Журавле и его подружках, чем сам король, и этим больно ранила обостренное самолюбие Вячеслава Адамовича. В таком случае вспыхивал скандал, и Павленко, хотя ему в тот момент уже не хотелось бежать к соседу, все же уходил назло жене и старался в этот вечер возвратиться домой как можно позднее.

Варвара Алексеевна не ревновала своего мужа к женщинам, которые крутились в квартире холостого соседа. В этом отношении она была спокойна, потому что только ей, единственной в мире женщине, Вячеслав мог доверительно исповедаться, выплакать обиду, поделиться душевными страданиями. А для такой откровенности, она знала, мужу не нужна никакая другая женщина.

Еще не имея сведений о взаимоотношениях в семье Павленко, Коваль догадывался, что в жизни этой четы бывали горькие и трогательные минуты, когда Вячеслав Адамович раскрывался жене и, ища сочувствия и поддержки у самого близкого человека, изливал душу, полную обид на Журавля, полную зависти к этому баловню судьбы. Тогда Варвара Алексеевна особенно жалела мужа. Но когда она пыталась использовать эту беззащитность и откровенность, чтобы уколоть его самолюбие, Вячеслав Адамович очень обижался и даже готов был возненавидеть ее.

Так в чем же главная страсть Павленко?

Не в зависти ли таки к Журавлю?

Зависть!

Страшное, многоликое, как мифическая гидра, чувство, разделяющее людей, подавляющее естественную человеческую радость за успех другого, за похвалу в чей-нибудь адрес. Змеей вползает в душу это чувство, сперва незаметно, не вызывая душевного дискомфорта, и так же незаметно выпускает свой яд… Но иногда это страшное чувство вспыхивает сразу, вдруг, и поражает человека как удар молнии. В нем — едином ужасном сплаве — могут соединиться и ревность, и самолюбие, и обида, и самоунижение, и унижение другими. Как ржавчина разъедает металл, так и это ужасное чувство исподволь губит душу человека, подавляет все другие чувства, настроения, желания, все доброе и светлое в нем.

Дмитрию Ивановичу уже приходилось сталкиваться со случаями, когда зависть становилась мотивом недобрых поступков. Ему даже казалось, что в последнее время это пагубное чувство, как проникающая радиация, все увеличивает радиус своего действия, охватывает все больший круг людей. Потеряв свои классовые границы, когда она бушевала внутри определенного сословия, зависть угнездилась в некоторых людях без оглядки на то, кто своим трудом или талантом, своей отдачей на общее благо заслужил для себя лучшую жизнь, а кто — нет. Скрытым лозунгом завистников стало: «м н е — все!», а открытым, для внешней благопристойности: «в с е м — все!», причем в понятии «в с е м» на равной ноге должны были оказаться и труженики, и тунеядцы, даже тунеядцы побольше. И причин этого Коваль не мог понять.

Чувство зависти!

Когда Дмитрий Иванович обнаруживал его в людях, то воспринимал это чуть ли не как личное оскорбление: ведь человек завидует не потому, что чего-либо лишается. В результате успехов другого он ничего не лишается, все остается при нем, но завистник не может вынести, что другому, пусть и не за его счет, но все-таки достается больше, лучшее, и поэтому не терпит его и страстно желает ему зла.

Желал ли зла Журавлю Павленко?

Завидовал ли ему?

Там была дружба? Сомнительно. Наверное, Вячеслав Адамович во многом чувствовал превосходство Журавля. Там была тяжелая как свинец, горькая как полынь зависть, разъевшая душу. Павленко сам страдал от нее, вынужден был улыбаться, притворяться. Но можно ли из-за этого желать смерти другому?!

Достаточно ли этого, чтобы проявить такую жестокость, не сделать движения рукой, закрыть кран и отогнать смерть? Какой же сильной, нечеловеческой должна быть зависть, чтобы под влиянием ее пойти на убийство?!

Дмитрий Иванович видел, что Павленко был человеком слабым, всем недовольным, всегда чувствовал себя обиженным. Полковник знал, что люди, обиженные жизнью, подчас бывают неожиданно злыми и опасными.

Но можно ли подозревать человека в тяжелом преступлении только по таким отвлеченным соображениям? Не попирается ли в таком случае презумпция невиновности? Имеет ли он, полковник Коваль, моральное право видеть в Павленко убийцу?! Ведь вполне возможно, что Вячеслав Адамович, сам будучи не трезвым, не вспомнил, уходя, о чайнике, не заглянул на кухню и спокойно отправился к себе спать…

Ковалю не хотелось плохо думать о людях, которые сейчас попали в круг его наблюдений — о том же Вячеславе Павленко, Нине Барвинок, — но он был обязан ответить Закону на все вопросы, возникшие со смертью Журавля, а теперь и в связи с гибелью Килины Христофоровой, оказавшейся при жизни в том же довольно точно, хотя, вероятно, и не полностью еще, очерченном им круге, в котором находились Журавель, супруги Павленко, Нина Барвинок, Христофоровы, «пан Потоцкий», да еще, может, кто-нибудь, пока неизвестный.

Ну что ж, завтра при допросе Павленко многое прояснится!..

Дмитрию Ивановичу стало холодно, несмотря на теплое ратиновое пальто и меховую шапку — забота Ружены. Он поднялся со скамьи, запахнул пальто и прогулочным шагом направился к дому.

Только вчера они отсюда выехали налегке, как молодожены. Часть старой мебели, хорошо сохранившейся, Ружена сдала в комиссионный магазин, а рухлядь — такую, как протертый диван в кабинете да продавленное, когда-то любимое кресло хозяина, — оставили здесь.

Дом стоял пустой, нахохлившись, но Дмитрию Ивановичу, когда он вошел, закрыв по привычке за собой дверь, словно боялся впустить холод, неожиданно показался полным жизни.

Пустой для него была новая трехкомнатная квартира там, на Оболони, и не потому, что в ней еще не было мебели, — в ней еще не было жизни — того запаха жизни, который не сразу выветривается из старого дома и не сразу заполняет новый.

Полковник прошел по комнатам. Электрик, обслуживающий их участок, уже отключил свет, так как утром должен был приехать бульдозер, но Дмитрий Иванович и в темноте, при слабых отсветах снега со двора, легко ориентировался. Он постоял в спальне, закрытой долгие годы после смерти Зины — Наташиной матери, и только теперь открытой. Сейчас спальня, как и все комнаты, выглядела необычно большой, просторной, и даже не верилось, что когда-то им было тесновато в маленьких комнатках-клетушках этого домика старой постройки. В спальне вместе с холодным ветром блуждали тени прошлой жизни. Ему даже почудились голоса Зины и других близких людей, быстро таявшие, уносимые навсегда вольно гуляющим по комнатам ветром.

Он прошел в свой кабинет и снова удивился, обнаружив, что это большая комната, а ведь раньше почему-то было тесно и ему, и столу, и полкам с книгами.

Оставленное кресло стояло на своем месте. Дмитрий Иванович коснулся рукой потрескавшейся ледериновой спинки и грузно опустился в него. Теперь перед ним не было стола, на который он мог облокотиться, и он положил руки на колени.

Сколько лет просидел в нем, сколько дум передумал, сколько раз чуть не плакал от сознания своего бессилия, когда истина пряталась от него, но сколько раз она открывала ему здесь свое правдивое лицо!

Вереницей пробежали в его памяти дела, над которыми он сидел ночами, без конца вычерчивая свои графики, время от времени вытягивая под столом затекшие ноги. Дела, дела, дела… Нет, не дела, а люди, люди добрые и люди злые, идущие на жертву ради близких и охваченные лютой ненавистью к ближнему, сострадающие чужой боли и спокойно вонзающие нож в другого, готовые поделиться куском хлеба и угощающие отравленным питьем, невинно пострадавшие и уходящие от возмездия, отмывая руки от крови…

Ему вспомнились и художник Сосновский, ожидающий расстрела за чужое преступление, и убийца Петров-Семенов, и эсер Козуб, и англичанка Джейн с матерью, фашист Карл Локкер и своенравная девушка Таня из Закарпатья, капитан Бреус и сектант Лагута, Даниловна из гостиницы в Лиманском и убийца Чемодуров, и многие, многие другие. Люди, люди, люди, море чувств, страстей, страданий и вспышек счастья…

Много он думал о них в этом доме, все они прошли через него самого, через его чувства, душу. Он, как мог, восстанавливал попранную справедливость, старался защитить невинного и обезвредить преступника. В этом был его служебный долг и смысл жизни.

Может, поэтому ему так трудно уходить из этого дома. Казалось, что вместе с этими стенами, обреченными на слом, уйдет в безвозвратное прошлое все, чем он жил.

Но уходить надо. Завтра его ждут новые заботы, новые дела, и Дмитрий Иванович, с трудом высвобождаясь в пальто из тесного кресла, поднялся.

Он приблизился к калитке, еще раз окинул прощальным взглядом затаившийся в ночи домик, и вдруг, неожиданно для себя, возвратился к нему. Стал по-хозяйски закрывать ставнями зияющие чернотой окна, о которых впопыхах при выезде забыли, закрывать — словно глаза погибшего друга.

Потом снова быстро двинулся к калитке и плотно затворил ее за собой, чтобы больше никогда сюда не возвращаться…

19

Это был второй допрос Павленко. Уже в качестве подозреваемого, а не свидетеля.

Вячеслав Адамович за эти несколько дней очень изменился. Хотя и при первой беседе Коваль отметил про себя, что имеет дело с человеком нервным, издерганным, лицо, взгляд и жесты которого свидетельствовали, что Павленко очень тяжело переживает события последних дней, тем не менее он еще мог связно отвечать на вопросы полковника и в какую-то минуту, увлекшись, даже поведал целую историю жизни Нины Барвинок.

Сейчас же Павленко было трудно узнать. Лицо его еще больше вытянулось и побледнело, отчего черты заострились, жесты стали резче, нервозней, но отвечал он вяло и в потускневшем взгляде появилась какая-то отрешенность.

— В прошлую нашу беседу вы не ответили, почему очутились у двери Журавля в начале двенадцатого в неприглядном виде, в ночном белье?.. Как вы объясните этот эпизод сегодня? — спросил Коваль.

— Я и сам не знаю, — развел руками Павленко. — Если в ту ночь светила луна, то, возможно, я вышел из своей квартиры, сам того не сознавая… Поймите меня правильно, в ней что-то есть непознанное, в луне, трансцендентальное и волшебное… И я думаю, она обладает энергией большего порядка, чем магнитная… Если магнитное поле Земли и остальные виды энергии, связанные с Землей, формируют наше тело, то дух создается под влиянием Луны… Поймите меня правильно. Это не все знают, но это факт… Поэтому многие народы своей богиней считают Луну…

Коваль пристально взглянул на Павленко. Не издевается ли тот над ним? Трансцендентальные силы! Дмитрию Ивановичу вдруг вспомнился Наташкин опус, сочиненный в Закарпатье, когда он расследовал там убийство венгерки Каталины Иллиш и ее дочерей.

«НА ПУТИ К НИРИАПУСУ
(Запутанное дело)
Часть I
От трупа пахло винным перегаром.

— Это мартель, — сказал детектив Гопкинс, нюхая бледный нос покойника.

— Это не мартель, — возразила собака, развалившаяся в кресле, и лениво свернулась калачиком.

— Мартель! — заметил покойник. — Мартель.

В окно врывался аспараголовый ветер. Небо испуганно трепетало оттенками подштанников убийцы. Пахло мятой — непорочный запах смерти исходил от покойника и легкой дымкой окутывал присутствующих.

В это время Гопкинс ощутил острую боль в желудке. А левое ухо его помощника аскаридозно зачесалось.

— Атмосфера отравлена! — догадалась собака.

По комнате все плыли и плыли куда-то неясные гидронические волны.

Помощник и „третья рука“ Гопкинса — Поня Хлюстович (серб по национальности, американец по происхождению, хунвейбин по убеждениям) — вытащил из кармана обломок летающей тарелки.

— Это они! — с несравненным волжским оканьем произнес Поня, задрав голову, и вздрогнул при этом ущемленным седалищным нервом.

— О н и никак не могли этого сделать, потому что о н и не могли этого сделать никак! — с раздражением, достойным его авторитета, заявил Гопкинс — Но…

Однако фразу он не закончил, потому что концентрированные телепатические поля вынесли его через окно в вечернее суперпространство.

Дело прояснилось.

Стало ясно, что очень…

Часть 2
Нежные морские волны ласкали ялтинское побережье. Полковник уголовного розыска Водопьянский утомленно почесал затылок…


Продолжение следует (во 2-м томе)».

Но то был дружеский шарж, в котором дочка иронизировала над Ковалем и его коллегами, а сейчас Павленко говорит о таких вещах на полном серьезе. Вячеслав Адамович даже как-то выпрямился в кресле в эту минуту.

— Луны не было. Снег, тучи, — сердито сказал полковник. — И не уходите от ответа.

— Вообще-то она может посылать свои призывы при любой погоде, и они проникают к людям не только сквозь тучи, но и сквозь стены… — назидательно заметил Павленко. — А почему я вышел в коридор, не знаю… Поймите меня правильно: вы говорите, что я стоял в белье и что было начало двенадцатого, а я этого не помню… Значит, это все происходило вне моего сознания, под влиянием какой-то высшей силы, я склонен думать, моей богини — Луны.

— Вы что — лунатик? Или хотите представиться невменяемым? — прищурил глаз полковник. — Можем провести экспертизу вашего психического состояния. Но это ничего не изменит для вас, вы вполне вменяемы, Вячеслав Адамович, и должны отвечать на наши вопросы.

— Кстати, это нехорошее слово — «лунатик». Вернее будет — сын Луны.

— Кстати, Вячеслав Адамович, — в тон ему заметил Спивак, который сидел за столом и писал протокол, — «сын Луны» не лучше звучит. В народе — может, вы не знаете — говорят, что луна бывает красной оттого, что на ней Каин убил Авеля…

Павленко вскинул на следователя испуганные глаза и ничего не ответил.

Дмитрий Иванович не спеша обвел взглядом свой хорошо ему знакомый кабинет: высокие белые стены с коричневым бордюром, дверь и короткий ряд стульев, столик, приткнувшийся к большому столу, и два уютных кресла, в одном из которых сидел, нахохлившись, Павленко, задержал взгляд на нем и вдруг решил не играть в кошки-мышки, а пойти ва-банк.

— Я уверен, что Журавля погубили вы, гражданин Павленко, — как можно спокойнее, но твердо произнес полковник. — И постараюсь это доказать.

— Как же я мог убить? — так же тихо, словно боясь, что их подслушают, ответил подозреваемый. — Я на него руку не поднял… Поймите меня правильно, я не мог это сделать. Это был мой друг… Теперь, без него, я лечу, как в песне поется, с одним крылом…

Павленко переводил растерянный взгляд с Коваля на Спивака.

— Я сказал не «убил», а «погубил», — заметил полковник.

Коваля несколько озадачили искренние нотки в голосе Павленко. Кажется, тот уже понял, что ссылаться на Луну или другую высшую силу нелепо. Однако полковник продолжал развивать свою мысль, обращаясь то к Спиваку, то к подозреваемому.

— Это был исключительный случай, когда вопрос о выгоде, в прямом смысле, для вас, Павленко, не был важен. Древнее римское правило «куи продэст» в вашем случае не сработало… Нет, здесь не сработало… Здесь не то, Вячеслав Адамович, — отчетливо произносил Коваль каждое слово, не отводя взгляда от допрашиваемого, — ни денежки, ни иное вознаграждение за новшество вас не интересовали. Это могло интересовать, допустим, вашу жену, если бы она была в курсе дела. Вам покоя кое-что другое не давало. И не день, не два, может, всю жизнь, может, с детства, когда Журавля вы и знать не знали, когда другие журавли у вас перед глазами были: и в школе, и во время учебы в институте, и вот теперь, в науке. Те журавли, которые, как вам казалось, успевали в жизни больше, чем вы, которым, по вашим представлениям, матушка-судьба ковры под ноги стелила, в то время как вас по ярам да колдобинам гоняла…

И с девушками вам в юности, наверное, не везло, и вы обижались, завидовали счастливчикам, и это было очень горько, потому что с розового детства вы уверовали в свою исключительность.

А ведь к вам судьба была благосклонной. Родители — учителя — души в вас не чаяли, с младых ногтей и до казацких усов пеленали, уверяли, что в сорочке родились, предрекали успех в жизни. Вы уверовали в это потому, что сами труда не узнали, прыг-скок — и школа позади, прыг-скок — и институтский диплом в кармане… А стоило шагнуть из благостной атмосферы отчего дома в настоящую жизнь, как все пошло кувырком и мелкие детские обиды стали сливаться в душе в одну горькую злость.

Павленко не мог не подивиться прозорливости седого мужчины с полковничьими погонами, который так больно касался самых чувствительных точек души. Невольно мысль его перенеслась в далекое прошлое, и он увидел себя долговязым, худющим и очень стеснительным юношей. Он сам себя ненавидел за эту нескладность, неловкость, некрупные черты лица под широким лбом, за свою стеснительность, за то, что избегал девчонок, хотя душа тянулась к ним. Он боялся, что за его внешним безразличием и даже грубостью они догадаются об истинных его порывах, которых и сам стыдился. Рано развившись по сравнению со сверстниками, чувствуя себя в чем-то выше их, он тянулся к девчонкам постарше, и когда те отталкивали, писал им трагические письма со стихами о смерти из маленького томика Надсона. В памяти Павленко всплыла картина, как он подкараулил у клуба понравившуюся девушку и, заметив, что она уходит с другим, возвратился домой, бросился на кровать и горько зарыдал в подушку…

— Так ведь, Вячеслав Адамович? — спрашивал тем временем полковник. — Теперь-то родители постарели, ушли на пенсию, самому нужно пробиваться, себя утверждать. Человек вы способный, понимаете это, а вверх пробиться не можете. Трудно и обидно. А рядом этот оборотистый Журавель, тоже человек способный, но не больше вашего, как вы считаете, а ему судьба все подбрасывает щедрее: и деньги, и женщин, и признание. Он это не ценит: швыряется, ногами топчет. А когда топчет дорогое вам, то, что вы втайне обожаете, обиднее во сто крат. Будто вас самого топчут. Не так ли, Вячеслав Адамович? И сказать ему ничего не можете, нужен он вам. И Нину простить не можете, завидуете, терзаетесь… Думаю, жену свою не любите, а мечтаете только о Нине — и вам невыносимо было видеть ее у Журавля. Однако все свои чувства вы в себе прячете, и от этого вы все время словно в адском огне. Невыносимая мука!.. Я не ошибаюсь, Вячеслав Адамович?

— Ну и что? — сухими губами еле произнес подавленный Павленко, когда полковник сделал паузу, чтобы передохнуть.

— А то, что в страшный момент вы думали только о том, что этот человек снова перешел вам дорогу, что капризная фортуна вместо того, чтобы благоприятствовать, повернулась к вам спиной, собравшаяся обида черной петлей захлестнула вас, воздуха лишила, ум затмила — и все… Оставили вы ему открытую горелку и убежали!.. Не так ли? — спросил Коваль, выдержав паузу. — А, Вячеслав Адамович? Я понимаю, не легко вам было на это решиться, да и жить дальше собидчиком, улыбаться ему, дружбу показывать еще горше… Так что вы не были его другом… И поднимать руку не надо было. Ножом вы бы не ударили, из пистолета не выстрелили бы… На это не способны… А вот не вмешаться, не предотвратить беду, а закрыть на нее глаза и выйти сухим из воды — это вы смогли… Руки тонущему не подали бы. Нет… Но только в том случае, если поблизости свидетелей не было бы… Если бы не случай, внезапно представившийся, Журавель и сегодня был бы жив и вы, снедаемый завистью, продолжали бы общаться с ним, как вы говорите, дружить… Но случай покончить с Журавлем, рассчитаться, подвернулся, и вы решили, что сама судьба его подарила…

— Я никого не убивал, — медленно выговорил Павленко, бросив на Коваля умоляющий взгляд.

— Когда Журавель уснул, вы ушли, не выключив огонь, на котором стоял полный чайник, прекрасно понимая, что вода может выплеснуться, огонь погаснет и газ пойдет в комнату, — продолжал полковник. — А возможно, огонь уже был залит и в квартиру начал идти газ… Этого я действительно не знаю… Не могу утверждать. Однако закон судит не только за действие, но и за преступное бездействие.

— Бездействие — это просто невмешательство, — мрачно процедил Павленко. — И каждый человек имеет право вмешиваться или не вмешиваться во что-либо.

— Невмешательство, если из-за него гибнут люди, самый подлый вид преступления, потому что преступник не только предвидит последствия его, но и знает о своей безнаказанности… — заметил Спивак. — Ну ладно, продолжим, Дмитрий Иванович, — обратился он к Ковалю.

— Во-первых, — сказал полковник, — вы, Павленко, ушли от соседа после Нины Барвинок, которая оставила ваше общество в восемь часов вечера. Есть свидетели, подтверждающие это.

Во-вторых, в начале двенадцатого вы копались у двери Журавля. Вы можете объяснить, что происходило? Луна и трансцендентальные силы, которые вы приплели, здесь ни при чем.

Павленко кусал губы. Лицо его было белое как мел, и тик щеки усилился. Казалось, в его душе происходит какая-то борьба и он хочет что-то сказать, но не решается. Коваль, наблюдая за ним, подумал, что действительно человек не может бежать от самого себя. Несмотря на любые ухищрения, он под кожей остается самим собой.

Следователь Спивак не спешил, предоставляя Павленко время «созреть». Однако тот так и не ответил на последний вопрос Коваля.

— Хорошо, — сказал Спивак, видя, что допрашиваемый не может решиться на открытый разговор. — Рассмотрим пока следующий факт.

Дмитрий Иванович подумал, что следователь будет интересоваться: почему на столе было не три, а только две кофейные чашечки, веря, что эта деталь немаловажная и подскажет путь к истине. Полковник же полагал, что эта деталь не столь существенная. Конечно, он тоже был не против мелочей, попадающих при розыске и следствии на глаза. Он тоже внимательно изучал все подробности событий, факты и фактики, которые потом могли помочь нащупать путь к доказательству. Но он считал, что факты без характеров — голые, а характеры без фактов — пустой звон. Если же при изучении характеров обнаруживаются факты, дело иное — они помогают угадывать дорогу к истине. Только тогда, когда детали оказываются вплетенными в события, как тончайшие ответвления в общий корень, питающий все дерево, их следует принимать во внимание. В ином случае они уведут мысль в сторону. Поэтому главным, по мнению Дмитрия Ивановича, всегда и во всех случаях все-таки оставалась общая концепция явления. А изучение характеров действующих лиц трагедии — единственный путь выявления тех фактов, которые могут стать доказательствами. Деталь — чашки, — от которой советовал танцевать Спивак, по его мнению, таковой не была.

Во время прошлой дискуссии со следователем на эту тему он не хотел обострять разговор и ссылаться на авторитеты, хотя хорошо помнил мнение академика Ивана Петровича Павлова, который говорил: «Когда в голове нет идеи, глаза не видят фактов».

Коваль не ошибся в своем предположении.

— Кстати, почему Нина Барвинок поставила на стол только две чашки? — спросил Спивак. — Вы захотели кофе? Так? А кроме вас кто еще собирался пить? Нина или Журавель?

— Не знаю, — пожал плечами Павленко. — Возможно, себе не поставила.

— Не собиралась пить?

Вячеслав Адамович пристально посмотрел на следователя. Выражение его лица говорило о том, что он удивляется такому глупому вопросу и что, если бы и хотел, не смог бы на него ответить: откуда ему знать, собиралась Нина пить кофе или нет!

— Потому что спешила домой, — сам ответил Спивак. — Поставив чайник на плиту, а чашки на стол, Барвинок сразу же ушла. И наверное, в спешке забыла предупредить вас о чайнике? Не так ли?

Павленко молчал.

— Ведь она сразу же ушла? И вы остались вдвоем с хозяином квартиры.

— Это не доказано, кто раньше ушел, — сказал Павленко. — И вообще вы ничего не знаете! — плачущим голосом добавил он. — Поймите меня правильно. Я не знал, что чайник на плите, я в кухню не заходил…

— Неправда, знали, — вмешался Коваль. — Это вы попросили кофе? Вы. Нина Барвинок пошла на кухню, набрала в чайник воду и зажгла газ, а на стол перед вами и Журавлем поставила чашки…

— Я тоже был выпивши. Не так, как Журавель, но все же… И ушел не заглядывая в кухню…

— Вы сидели в кресле?

— Да.

— При вашем участии мы провели следственный эксперимент и убедились, как вам известно, что с того места, где вы сидели, прекрасно видно плиту.

— Я не смотрел на нее тогда, пропади она пропадом!

— Вы ждали кофе. И вас должно было интересовать, скоро ли закипит чайник.

— У человека, когда выпьет, быстро меняются желания.

— Совершенно верно. Кроме жажды…

Да, и Ковалю, и Спиваку было трудно без веских доказательств. Это понимали и они сами, и, очевидно, подозреваемый.

— У вас нет и не может быть никаких доказательств, — произнес Павленко. — И все ваши домыслы — чепуха на постном масле. Да, да!

— Да, — неожиданно согласился Коваль, крайне удивив и обрадовав этим подозреваемого. — Прямых доказательств у нас нет. И даже ваше признание не приведет вас на скамью подсудимых, если мы не найдем подтверждения вашей вины.

И Спивак, и полковник понимали, что признание не есть «царица доказательств», однако в данном случае они не могли без него обойтись и стремились его получить.

— Вот именно, — удовлетворенно кивнул Павленко. — Вот именно, — повторил он уже чуть ли не с издевкой, и еле заметная судорога пробежала по его щеке. — Если бы вы и обнаружили на ручке плиты или на чайнике отпечатки моих пальцев, так это тоже не доказательство. Я не раз и не два бывал у Антона… Мог когда-нибудь и помочь по хозяйству…

— Да, — согласился полковник, — пока только мы вдвоем знаем, что вы не захотели выключить газ, когда выплеснувшаяся из чайника вода залила огонь. Вы прекрасно понимаете, что сейчас вас нельзя официально обвинить, — честно признался Коваль. — Без веских доказательств мы бессильны. Как известно, согласно закону, все сомнения трактуются в пользу подозреваемого. Но хочу, чтобы вы знали и не обманывались: я не успокоюсь, пока не найду доказательства. Если я не ошибся в своем предположении, если вы действительно виновны, то я должен доказать вашу вину во имя справедливости — высшего закона человеческого общежития.

— Вряд ли вы их когда-нибудь найдете, такие доказательства. — Тусклый взгляд Павленко оживился. — Их невозможно найти. Поймите меня правильно: я ни в чем не виноват.

— Если ошибаюсь, приму любое наказание. Но я уверен, что это не произойдет, так как у нас, кроме фактов, есть еще два серьезных союзника.

Павленко удивленно посмотрел на полковника.

— Нина?

— Нет, не Нина. После преступления всегда остаются следы. Даже после преступного бездействия. И мы найдем эти следы, которые станут доказательствами, а второй, — Коваль сделал паузу, — ваша совесть.

Не ожидая такое услышать, Павленко растерялся.

— Совесть? — пробормотал он. — А какая же может быть совесть у меня, у убийцы, как вы считаете?! Но я не убийца, поймите меня…

— Справедливость сегодня еще не торжествует и зло пока не наказано. Но всю жизнь вас будет преследовать воспоминание о преступлении и страх. И раньше или позже ваша совесть победит трусость и заставит прийти с повинной.

— Мне не в чем виниться.

— Ну тогда объясните, почему в тот трагический вечер в десять сорок семь вы звонили в Киевгаз и расспрашивали, как отключить газ… — вдруг сказал полковник. — Для чего вы это делали?

Павленко, казалось, был сражен наповал. Он начал что-то бормотать, Коваль смог разобрать только отдельные слова: «Я не знаю… не звонил… Киевгаз? Какой Киевгаз…» — но потом и этот шепот перестал срываться с дрожащих губ подследственного.

Тем временем Спивак вставил в магнитофон кассету. В кабинете зазвучали голоса. Сначала женский: «Диспетчер слушает», — потом после короткой паузы — взволнованный мужской — голос Павленко. Запинаясь, голос спросил: «Скажите, пожалуйста, как перекрыть газ в квартире, не входя в нее?.. Где находится вентиль всего дома?.. Скажите, если в квартиру проникает газ, через сколько времени человек угорает?»

«Вы что, пьяны? Не хулиганьте! — строго произнесла женщина. — Говорите, что случилось? Ваш адрес?»

Послышались короткие гудки.

Снова звонок. Плачущий голос Павленко произнес: «Поймите меня правильно…»

Следователь выключил магнитофон.

— Это — копия. Экспертиза установила, что голос, записанный во время нашей первой беседы в горотделе, — Коваль жестом показал на магнитофон на столе, — и голос, записанный на диспетчерской пленке Киевгаза, принадлежит одному и тому же лицу, то есть вам…

Теперь при наличии у нас точных анализаторов речи, осциллографов, новых ЭВМ такое сличение голосов не представило трудностей. Вы, как инженер, должны это понимать… Итак, почему вы звонили в Киевгаз, что значит ваш вопрос: «Через сколько времени человек угорает?» Отвечайте.

— Клянусь, это не я… — шептал Павленко. Казалось, он совсем потерял голос — Не я погубил Антона… Поймите меня правильно…

Сейчас подследственный представлял собой жалкое зрелище: бледное лицо покрылось красными пятнами, зрачки расширились, губы тряслись. Руками он вцепился в кресло, словно боялся, что выпадет из него. Для него, очевидно, вся комната наполнилась страхом.

— Можете посадить меня, — продолжал он шептать, — но не я, не я… Нет, нет!..

— А кто же? Скажите.

— Я не знаю… не знаю… не знаю…

Коваль отвел взгляд от Павленко, уж очень ничтожным показался ему этот человек.

Вспомнился разговор у дочери со студентом-физиком Афанасием о чувстве вины, присущем некоторым людям с психическими отклонениями. В сложных ситуациях такие люди могут приписать себе то, чего в действительности не сделали, взять на себя чужую вину, как это произошло с растерявшимся, слабовольным художником Сосновским, признавшимся в убийстве, которое не совершал…

Здесь же было все наоборот. У Павленко — человека тоже неуравновешенного — не хватало, по мнению Коваля, мужества сказать правду.

Дмитрий Иванович сейчас не жаловал в мыслях этого молодого человека, и все же какое-то шестое чувство не давало Ковалю до конца поверить, что перед ним сидит настоящий убийца. Вероятно, такое чувство появилось оттого, что понимал шаткость обвинительной позиции: если даже будет установлено, что Павленко ушел из квартиры Журавля последним, это еще ничего не доказывает. Доказать же, что он оставил горелку открытой преднамеренно, невозможно, так же как и то, что, уходя из квартиры, подозреваемый вообще не обратил внимания на горелку.

Единственным доказательным фактом, хотя и косвенным, является звонок в Киевгаз. Но подозреваемый всегда может сказать, что он пошутил спьяну или даже похулиганил.

Дмитрию Ивановичу вдруг снова вспомнился лес его детства, таинственная Колесниковая роща, в зарослях которой он заблудился ребенком, смятение, охватывавшее его в ней. Наверное, потому вспомнилось, что он и теперь пытается заглянуть в самые сокровенные уголки, только уже человеческой души, пытается понять самые необъяснимые поступки, чтобы тайное стало явным, и, как всегда, переживает сомнение, удастся ли с чувством исполненного долга выйти из темного леса неизвестности на свободный простор истины.

Спивак тоже видел, что у подследственного нарушено душевное равновесие.

— Так что, Павленко, может, все-таки расскажете правду? — спросил он. — Я же вижу, в вас борются противоположные чувства… Облегчите душу честным рассказом.

— Борьба духа в человеке непостижимое таинство его…

Недовольно ворча себе под нос, полковник подписал пропуск. Спивак напомнил подследственному, что тот не должен никуда выезжать без разрешения.

Вячеслав Адамович кивнул и, сутулясь, тяжело ступая и пошатываясь, словно на него давил непомерный груз, вышел из кабинета.

20

Через несколько дней после допроса Павленко обнаружилось, что Вячеслав Адамович исчез: не показался больше в институте, не было его и дома, и Варвара Алексеевна, встревоженная отсутствием мужа, прибежала в милицию выяснить, не арестовали ли его.

Подошел Новый год, подарил киевлянам обилие снега, елочные базары, плановые хлопоты, новогодние вечера и вечную надежду на то, что новый год будет лучше старого. Потом пролетел «старый Новый год», закончились школьные каникулы, во дворах появились выброшенные из квартир осыпавшиеся елки.

Ковали уже освоились в своей новой квартире, в их семью пришли другие волнения и заботы. Предчувствия не обманули Дмитрия Ивановича — Наташа влюбилась в Хосе и весной следовало готовиться к свадьбе. Коваль и рад был и не рад решению молодых людей. Рад тому, что Наташа, наконец, сделала свой выбор. Но волновался, не зная, как поступят после свадьбы молодожены: останутся в Союзе или уедут на родину Хосе. Если уедут — удастся ли Наташе завершить образование, как ей там будет, вдали от Родины. Но самое главное, при мысли о том, что Наташа решится так далеко и, возможно, навсегда уехать, его охватывала гнетущая тоска, словно его маленькая «щучка» увезла бы с собой всю его прошлую жизнь и ему пришлось бы доживать свои дни в одиночестве. Дмитрий Иванович боялся признаться себе в этом, так как это было нечестно по отношению к Ружене, которую он по-своему тоже любил, но у которой, кроме него, была и своя жизнь.

Дмитрию Ивановичу было обидно, что дочь, принимая такое важное решение, не посоветовалась с ним, а поставила перед фактом. Но он быстро простил ее. Только теперь по-настоящему понял, что сердце всегда будет болеть за дочь, где бы она ни оказалась и что бы с ней ни произошло, и что все ей простит.

Стараясь забыть эти тревоги, полковник все больше времени отдавал работе. Завершить начатые еще в прошлом году уголовные дела по поводу смерти Килины Сергеевны Христофоровой и гибели молодого ученого Антона Журавля не удалось. Папки с документами этих дел не сдали в архив, и полковник Коваль иногда, отложив текущие дела, возвращался к ним.

На Вячеслава Павленко был объявлен всесоюзный розыск.

Коваля не оставляла мысль: почему он сбежал? Чем бы ни занимался полковник, этот вопрос постоянно мучил его. Почему удрал? Ведь прекрасно понимал, что вину его невозможно доказать на основании собранных розыском фактов! Или, может, действительно прав был тот юноша — Афанасий, — может, и вправду страх помимо воли присутствует в нас даже тогда, когда знаем, что невиноваты?.. Или что-то другое толкнуло Павленко на уход — конфликт с женой, разочарование в работе?.. Так все же: «Почему он удрал?»

Не закрыто было и дело о смерти Христофоровой. В комнате портнихи судмедэксперты скрупулезно изучили все подозрительные следы, которые могли бы помочь определить направление поиска убийцы. Обнаружили отпечатки пальцев на ручке двери, ведущей в комнату Килины Сергеевны, те же самые на платье погибшей, образовавшиеся, когда убийца рванул его, но особенно внимание привлекло несколько волосинок, снятых с платья портнихи и найденных на полу. Они принадлежали не Христофоровой.

Еще несколько лет назад эта находка вряд ли помогла бы розыску. Но теперь, когда судебно-медицинская экспертиза может проводиться на молекулярном уровне, тайн больше не было.

Лабораторный анализ этих волос дал возможность установить их генетическую структуру и сделать вывод, что они были вырваны, а не упали сами. Носители генетической информации — хромосомы, наблюдаемые под микроскопом, засвидетельствовали, кроме того, что волосы принадлежали женщине выше среднего роста, чернявой, обладающей повышенной агрессивностью.

Ковалю следовало сначала максимально расширить круг лиц, которые общались с портнихой, а потом сузить его до такой степени, чтобы в нем остался только один человек, только та женщина, которая напала на Килину Сергеевну.

Это оказалось нелегкой задачей и потребовало много времени. Дмитрий Иванович старательно разыскивал заказчиц портнихи и неожиданно выходил на женщин столь высокого общественного положения, что взять у них показания стоило определенных трудов. Все в один голос заявляли, что Килина Сергеевна была настоящей художницей, что они уважали и ценили ее. Клиентки ахали по поводу ее нелепой гибели, и в их сочувственных излияниях явственно слышалось недовольство из-за появившейся необходимости искать новую портниху.

В конце концов в кругу у Коваля никого не осталось. Или он не в ту сторону забрасывал свою сеть, или она была рваной и в последнюю минуту улов уходил из нее.

А время шло. Уже прозвенела первая капель. У метро, в подземных переходах города появились женщины и подростки с охапками ивовых прутьев, первыми подснежниками за полтинник, и люди, истомившись по весне, покупали их, хотя знали, что не следует поощрять губителей природы.

В один из таких первых весенних дней, когда в воздухе еще только чуть-чуть ощущается дыхание приближающегося обновления, когда особенно чувствуется противостояние зимы и весны, Дмитрия Ивановича вызвал к себе начальник управления.

Пригласив полковника сесть, он положил перед ним грязный, весь в пятнах, мятый и надорванный почтовый конверт с письмом и небольшую сопроводительную записку. На конверте было написано:

«Полковнику милиции Д. Ковалю».

Дмитрий Иванович прежде всего прочел сопроводиловку. В ней Управление внутренних дел на транспорте сообщало из Якутска, что возле станции, в старом сарае, был найден замерзший неизвестный, в рваном узбекском халате.

«При осмотре никаких документов не было обнаружено… Под широким кожаным поясом, надетым на голое тело, был небольшой холщовый мешочек, в котором лежало данное письмо… Управление внутренних дел считает, что, возможно, это письмо адресовано полковнику милиции Д. И. Ковалю, сотруднику МВД Украины, и содержит некоторые важные сведения.

Просим подтвердить получение письма и правильность установления адресата».

— Ваша популярность, Дмитрий Иванович, — произнес с одобрительной улыбкой генерал, — распространяется на всю страну. Скоро достаточно будет сказать: «Инспектор Коваль» — и все будут знать, о ком говорится.

Дмитрий Иванович хорошо знал своего начальника. Это был тот молодой генерал, который, сменив предшественника, постарался возвратить на службу Коваля, необоснованно уволенного в отставку. Правда, Дмитрий Иванович получил не прежнюю должность, а стал консультантом в управлении, но тем не менее это было возвращение к активной жизни.

Генерал был строг и требователен. Улыбался подчиненному он редко, деловые отношения, сама служба не способствовали благодушию, и сейчас дружеское замечание начальника, чего скрывать, было по-человечески приятно Дмитрию Ивановичу, хотя — черт возьми! — Ковалю послышались в голосе генерала и нотки зависти. Неужели это страшное чувство не щадит даже таких людей?! Впрочем, может, это ему показалось — занимаясь делом Павленко, он уже у всех подозревает этот порок.

Однако в данную минуту ему было не до этих тонкостей, и с разрешения генерала он взял с зеркально-полированной поверхности стола письмо.

«Я не убийца, хочу, чтобы вы это знали, и поэтому пишу. Думаю, вы сейчас ищете меня по всей стране… Не ищите! Поймите меня правильно, я не боюсь, что найдете и арестуете, не боюсь потому, что я не совершал преступления.

Во время последнего допроса вы говорили о справедливости. И если бы дал вам себя арестовать и судить, вы сами совершили бы большую несправедливость, осудив невинного. Мой дух, моя лунная богиня, унося меня в свои необозримые призрачные поля, спасла не меня, она удержала вас от совершения преступной ошибки. Вы боретесь против несправедливости?.. А разве все справедливо было вокруг нас? Разве существует абсолютная справедливость? Разве справедливо поступил Антон, украв у меня идею изобретения; разве справедливо поступала судьба, осыпая его своими дарами, в то время как я, лишенный их, страдал; разве справедливо, что Нину она отдала сначала пьянице, а потом бросила в объятия пресыщенного Антона, хотя я исстрадался, мечтая о ней всю жизнь, ждал, искал и готов был служить ей как богине?! Да еще много и много такого…

Вы хотели знать правду о смерти Журавля, я вам ее расскажу, но зло, вернее, то, что вы считаете злом, наказано не будет.

В тот вечер я узнал о нечестном поступке Антона, и меня потрясло его предательство. Нисколько не стесняясь своего поступка и, очевидно, считая меня ничтожеством, перед которым нечего стесняться, он дал мне читать рукопись, которую принесла Нина и в которой моя идея излагалась как его собственная находка. Он уже подал, оказывается, заявку в Госкомизобретений. Мое имя даже не упоминалось…

Нина тогда еще не все напечатала. Но и того, что я прочел, было достаточно. Душа моя горела, мне не было жалко изобретения, на нем не заканчивались мои идеи, знания, но было больно, что Нина, мой нежный лунный свет, моя богиня, печатая эти страницы, снова восхищалась тем, как талантлив ее избранник. Поймите меня правильно: этого я не мог вынести. Я весь как в огне горел…

Потом Нина ушла домой…

Однако ни при ней, ни без нее я не сказал Антону ни слова, ничем не выразил своего страдания.

Вы все добивались от меня, кто раньше ушел, кто оставался с Антоном, почему две, а не три чашки для кофе стояли на столе, видел ли я плиту и чайник из комнаты, и о прочей чепухе спрашивали.

Я слушал вас и думал, как трудно пробираться истине и справедливости сквозь дебри всей этой муры. В какую-то минуту я даже пожалел вас, немолодого человека, пытающегося доказать недоказуемое… И то, что я звонил ночью в Киевгаз, не смогло помочь вам обвинить меня.

Но сейчас все расскажу по порядку.

После того как Нина ушла, мы еще выпили с Антоном. Он все больше пьянел, все сильнее бахвалился, а я молчал и трезвел. Я не высказал ему своей обиды, мне не хотелось получить от него еще один щелчок по носу, вызвать насмешку над собой, а он, видя мою робость и, очевидно, понимая мою боль, все больше хорохорился, вызывая меня на скандал.

Но я молчал.

Вскоре Антон устал и угомонился. Он только глядел на меня осоловелыми глазами, пытался даже поцеловать, просил прощения и бормотал что-то вроде сакраментального „ты меня уважаешь?“.

Я же сидел, терпя ужасные душевные муки. Поймите меня правильно! Я думал о том, что мир соткан из несправедливостей… О кофе я, конечно, забыл… Мне было не до него…

На последнем допросе вы говорили о совести. Мне горько и смешно было вас слушать. Вы же неглупый человек, знаете жизнь, неужели действительно считаете, что следует жить по совести?! Совесть теперь только мешает человеку. Она не в почете. Совестливые голышом ходят, а бессовестные… Ближайший пример: хват Антон и я — щепетильный заяц…

Прочитав мое письмо, вы, наверное, подумаете, что оно есть результат пробудившейся совести. Но это не так… Я просто хотел объяснить вам, что в смерти Антона никто не виноват, кроме него. Такие люди не имеют права на жизнь…

Но идемте дальше…

Вскоре Антон повалился на диван, на котором сидел, и захрапел. Я не уходил, обуреваемый горестными мыслями. Сколько времени просидел — не знаю.

Потом услышал стук в дверь и пошел открывать. Это была моя Варя, она заждалась и пришла забрать меня домой. Так она иногда поступала, когда я очень задерживался.

Увидев ее, я вдруг расплакался. Не скажу, что любил ее, — любил и люблю я на всем свете только Нину, — но Варя была единственным близким человеком, с которым я мог поделиться своей обидой.

Подвел ее к столу, на котором среди тарелок и чашек лежала рукопись Антона. Не сдерживая рыданий, я опустился на стул и рассказал ей все. Она стояла рядом, прижав мою голову к своей груди, и гладила меня. Наша общая обида родила в ней гнев, она не знала, чем утешить меня, но вдруг сказала: „Идем домой… не переживай, все будет хорошо…“ Я поднялся и послушно пошел за ней.

Дома она помогла мне раздеться, потушила свет и легла рядом.

Я прижался к ней, и она продолжала меня успокаивать. Мне показалось, что это не Варвара, а лунная богиня Нина обняла меня. Мои страдания, мои душевные боли и обиды, преследовавшие меня с детства, опалили в те минуты душу очистительным огнем, и я вдруг понял высший смысл человеческого существования. Он заключается в отказе от себя, от своих ничтожно-мелких земных претензий, от своего самолюбия, гордыни, от „я“. Нужно раствориться в вечности, решил тогда я. Поймите только меня правильно. Это не значит убить себя — у меня не хватило бы духу. Вы верно меня обозвали трусом, я не спорю. А сейчас я решил, что нужно раствориться в отказе от себя.

Однако в тот момент я еще не был готов, меня продолжали мучить приступы слабости, жалости к себе и беспричинной тоски, и я снова начинал плакать.

Так мы лежали долго. Я все время просил у Вари холодной воды, и она несколько раз безропотно вставала. Она переживала за меня, тоже нервничала, гладила и повторяла, что любит меня, что я самый дорогой человек, что для меня готова на все…

Потом вдруг сказала: „Перестань наконец терзаться. Журавель больше не встанет у нас на пути“, — и сама заплакала.

Я сначала не понял ее, растерялся — я никогда не видел, чтобы Варвара плакала, как другие женщины, и в свою очередь принялся утешать ее…

Она сказала: „Журавля уже нет на свете. Он умер“.

„Как умер?! — удивился я. — Почему это умер? Он просто уснул“.

„Да, уснул, — сказала она. — Навсегда. Он отравился газом, который идет в комнату из кухни. Я чувствовала запах газа“.

„Это, наверное, Нина забыла закрыть горелку! — вскричал я. — Боже мой!“

„Не знаю, кто забыл закрыть, но, почувствовав запах, я заглянула в кухню и увидела, что горелка плиты открыта“.

„И ты ее не закрыла?“

„Нет, — твердо ответила Варвара. — Не я ее открывала, не мне ее закрывать. Не моими руками послано это ему… А у нас теперь наконец будет человеческая жизнь. — Она прошептала: — Мы будем богаты, Слава, богаты, богаты… И счастливы! Никто тебя теперь не обидит…“

И я понял все.

Варя росла в послевоенной нищете, на своей Мышеловке. Всю жизнь она рвалась в более обеспеченное общество, но образование сумела получить только среднее. Этого ей было мало. Наконец стала бухгалтером, но цели своей все равно не достигла и считала, что не „вышла в люди“. Потом она вышла замуж за меня, молодого, перспективного, как она надеялась, ученого. Я, правда, тогда еще студентом был.

Но и здесь ее ждало разочарование. Я не смог избавить ее от серого прозябания, не смог создать ей легкую, красивую жизнь, о которой она мечтала с детства.

Я не дал ей закончить. „Как ты могла! — испуганно закричал. — Ты же убийца!“

Я вскочил с кровати, включил свет и стал лихорадочно искать одежду. Варя сидела на постели в нижней сорочке, обхватив голову голыми руками. Взгляд ее был устремлен не на меня, а куда-то в пространство, волосы были распущены, она не двигалась и походила на ведьму. Потом она опустила руки и совсем спокойно произнесла: „Не суетись… Все равно уже поздно. Он мертв… И это не я, а бог наказал его за воровство, за тебя…“

И тогда я бросился к телефону… Дальнейшее вам удалось пронюхать: как я звонил и что говорил… Но и это вам не помогло посадить меня в тюрьму, теперь вы знаете, я ни в чем не виноват, и любые попытки доказать мою вину никогда не привели бы к успеху…

Слушая мой разговор по телефону с диспетчером Киевгаза, Варя сказала:

„Не нужно поднимать шум. Он все равно уже мертв, и в убийстве обвинят тебя“.

Она приблизилась ко мне и попыталась, утешая, обнять. Но я оттолкнул ее. Мне показалось, что это тянутся ко мне костлявые руки скелета. Я проклинал ее. Она ответила: „Не ври, ты доволен. Я сделала это вместо тебя. Ты сам хотел этого, ты страстно завидовал Антону и ненавидел его. Я же знаю. Но ты не смог бы воспользоваться случаем, своим единственным шансом, у тебя не хватило бы решимости, ибо ты трус. Я понимала это и взяла все на себя“.

Тогда я ее ударил, впервые в жизни. Она опустилась на пол, обняла меня за колени и снова заплакала. Но я вырвался, набросил на себя халат и вышел в коридор, надеясь своими ключами открыть дверь Антона. Я утешал себя надеждой, что Антон еще жив, я закрою газ и вытащу беднягу на воздух…

Но ключи не подходили, а стучать я боялся, чтобы люди не услышали и потом не обвинили меня. Как бы я объяснил им, почему рвался ночью в квартиру Антона!..

В этот момент я услышал шаги на лестнице и бросился в свою дверь. И тогда, не имея возможности изменить ход событий, скрепя сердце я примирился со случившимся. Меня терзали противоречивые чувства: я и страдал за Антона, и радовался, что это сделал не я, и оправдывал себя тем, что хотел его спасти, хотя и не смог.

Я всю жизнь страдал от духовной дисгармонии, от разрыва между мечтой и действительностью, от смутного ощущения несправедливости по отношению ко мне со стороны судьбы и людей. И я часто приходил в отчаяние из-за того, что я никогда ничего не мог изменить.

И вот теперь я получил не только физическое, но и духовное освобождение. Меня нет, меня не стало. Я ушел от всего этого и растворился в вечности… Я стал сыном богини Луны, которая дает серебряное сияние, Мужскую и Женскую силу. Я буду бродить по миру, пока не найду ту точку на Земле, куда опускается прямой луч лунной богини и по которому к нам нисходят ее посланцы… Силой своего притяжения моя богиня из космических далей двигает на Земле воды морей и океанов… Ее сила безгранична и питает меня…

До сих пор в моей жизни были только смешные мелкие заботы и хлопоты. Теперь же, когда я сделал наконец великое открытие — нет, не какой-то там шлифовки! — когда узнал, что не солнце властвует над землей, а Луна, ибо недаром сказано, что живем мы в „подлунном мире“, я получил новую жизнь. Я верю, что когда все люди признают истинную мать и придут вместе со мной поклониться богине Луне, на мир опустится благоденствие и счастье…»

— Гм, — произнес Коваль, читая дальше приписку:

«Я не предаю свою жену, как вам, наверное, кажется при чтении моего письма. Поймите меня правильно. Я знаю, что это письмо не может служить доказательством преступления Варвары, и поэтому смело пишу правду. Вы никогда не докажете ее вину, не докажете, что она видела открытую горелку и не захотела закрыть газ, ибо это доказать невозможно… Вы были уверены, что я погубил Антона, что я сбежал от кары, потому что очень хочу жить. Это все не так. Я понял, что Нина для меня навеки потеряна, и не смог больше жить ни с Варей, ни в том доме, ни в вашем городе, я не смог больше жить среди вас!»

Письмо Павленко не подписал и даты не поставил.

— Ваше мнение, Дмитрий Иванович? — спросил генерал, когда Коваль дочитал письмо до конца. — Достаточно ли этого, — он кивнул на мятые листки, — для обвинения Варвары Павленко? У автора письма, боюсь, не совсем ладно с психикой.

— Очень все сложно, товарищ генерал, — ответил Коваль, медленно потирая затылок, словно у него разболелась голова. — Он и на допросе пытался изобразить себя невменяемым. А что касается Варвары Павленко… — Коваль на миг замялся. Он никак не мог собраться с мыслями. Где-то глубоко в его сознании, еще в дни активного розыска, рождалась догадка о причастности Варвары Алексеевны к трагической гибели Журавля. Такой догадке способствовало изучение образа жизни этой женщины, ее интересов, характера. Но почему же он не дал этой догадке созреть? Что ему помешало? Конечно, отсутствие фактов, которые могли бы привести к доказательствам. Он вспомнил, как настоятельно требовал фактов и только фактов следователь Спивак. Впрочем, факты нужны были и ему, но он должен был поверить своей интуиции и больше заинтересоваться Варварой Павленко. — Надо посоветоваться в прокуратуре, товарищ генерал. Да и я еще раз попробую найти доказательное подтверждение этому, — он положил листки на стол. — Письмо не подписано, но, сличив почерк с почерком замерзшего Павленко, легко убедиться, что писал именно он… Завтра я вызову его жену…

— Добро, — согласился генерал. — И посоветуйтесь в прокуратуре… А письмо присоедините к делу… Надеюсь, теперь у нас одним нераскрытым будет меньше…

21

День выдался по-весеннему теплым. Варвара Алексеевна пришла в милицию без пальто, в платье, на плечи была наброшена далеко не новая кофта со множеством затяжек.

На кофточке, словно свидетельство безмятежного состояния души, был приколот маленький голубой подснежник. Волосы ее были как всегда гладко зачесаны назад и перевязаны лентой.

Поздоровавшись, Варвара Алексеевна положила на стол перед Ковалем повестку, принесенную ей участковым, и вопросительно посмотрела на полковника.

Дмитрий Иванович в свою очередь внимательно оглядел женщину, как будто впервые увидел и хотел сразу определить, что за человек перед ним, как с ним разговаривать и что от него можно ожидать. Он сразу заметил, что со времени их первой встречи на Русановке она очень похудела, словно перенесла тяжелую болезнь.

— Вы не имеете никаких сведений о муже? — спросил он, когда женщина опустилась на стул.

Варвара Алексеевна покачала головой.

— Хорошо, — сказал полковник, заполняя бланк допроса. — Должен допросить вас, гражданка Павленко, как подозреваемую по делу о гибели гражданина Журавля Антона Ивановича.

Женщина не шелохнулась, только чуть напряглась, в темных глазах ее появилась настороженность да едва заметно затрепетали ресницы.

Видя, что Павленко особо не реагирует на его слова, Коваль решил начать с главного.

— Зачем вы так поступили?

— Вы о чем? — с напускной беспечностью спросила женщина, хотя ей явно стало не по себе.

— Почему не перекрыли газ в тот вечер у Журавля?

Коваль произнес это спокойно, будто говорил о чем-то простом и незначительном. Он понимал, что нельзя однозначно ответить на его вопрос о причинах, толкнувших на преступление. Их много, осознанных и неосознанных. Но среди них была главная, стержневая. Это — зависть. Патологическая зависть не только к Журавлю, которая жила в душе постоянно и наполняла все существо, зависть ко всем: к сотруднице, сшившей новое платье и доставшей французскую помаду, к знакомой, удачно вышедшей замуж, к соседям, купившим машину, даже к случайно встреченной на улице женщине с красивой фигурой… Зависть с младых ногтей ко всем, всем, всем, кто не жил на Мышеловке, не страдал от чувства неполноценности, ко всем, кто, но ее мнению, принадлежал к верхушке общества…

Коваль не знал, откуда берется в человеке это немилосердное, мерзкое чувство. Что питает его? У Варвары Павленко оно зародилось, возможно, еще на Мышеловке с ее старой прибазарной моралью, за много лет не вытравленной новой жизнью.

Зависть разъедала ее душу, как и душу Вячеслава, и они жили в ней будто в ядовитом тумане. Удачи, легкая, как им казалось, жизнь Журавля, проходившая на их глазах, постоянно раздражали, создавали дискомфорт в их повседневной жизни… Нужен был толчок, чтобы все взорвалось…

— Я не понимаю вас, — сердито произнесла Варвара Алексеевна. — Какой газ? При чем тут я?

Дмитрий Иванович с грустью смотрел на сидящую перед ним женщину. Он понимал, что пробиться к ее душе, вызвать на откровенность будет нелегко. Но он так же знал, что должен это сделать.

— Говорю об убийстве Журавля. Да, именно убийстве… — твердо сказал, словно о факте доказанном. — Нет, не ваш муж, который был пьян и не заметил открытого крана, повинен в этом. Это вы увидели плиту, чайник на ней, открытую, без огня, горелку и почувствовали запах газа. И тогда быстрей увели мужа из квартиры, зная, что Журавель уже не проснется… Вы сами в этом признались мужу, когда уже было поздно что-либо предпринимать… Ваше преступление особенно безнравственное и тяжкое потому, что вы были уверены в своей безнаказанности…

Женщина была потрясена. Она застыла на стуле, не сводя с полковника остановившегося взгляда. Он увидел, как раскрываются черные омуты ее глаз, и словно обжегся бешеным огнем. Какие страсти бушуют в этой женщине, какая сила злой воли спрятана в глубине ее души!

— А вы ведь еще могли спасти человека, когда только почувствовали запах газа, — с горечью добавил полковник. — Вы не только Журавля погубили, но и мужа, и себя…

Павленко прикрыла рукой глаза. Перед ней с грохотом обрушивались стены воздушных замков, превращались в пыль высокие башни, и она снова копалась в этой ныли, как когда-то девчушкой на своей запущенной Мышеловке среди старых облупившихся и покосившихся домишек, полных тараканов, клопов и всякой рухляди.

Она хорошо помнила тот миг, когда почувствовала запах газа и увидела открытую горелку плиты. Она тогда сразу все поняла. Но не сразу решилась. В сердце ее кипела обида за мужа, который, обняв ее за талию, пьяно жаловался на судьбу, на обидчика, отнявшего у него так много и сейчас безмятежно храпевшего на тахте. А Вячеслав продолжал оправдываться, что не может принести ей счастья потому, что его всегда унижают и грабят.

Она хорошо помнила тот миг. Словно что-то толкнуло ее в сердце, оно забилось чаще, и обида стала горькой как полынь. Стоило только не прореагировать на запах, не заметить маленькую черненькую ручку крана на плите, не заметить, что она повернута… Только и всего… Да и вообще, как ее заметить, эту маленькую пластмассовую черную ручку на черном фоне кружка крана?!

Сердце ее чуть не разрывалось в груди от сильных ударов, кровь билась в висках, комок подкатил к горлу, в глазах потемнело, и она действительно ничего не видела… Она схватила мужа за руку и почти вслепую потянула к двери… Да, да! Она ничего, ничего не видела!.. И ничего не было… Сон, мираж — и только…

Варвара Алексеевна отняла руку от глаз и посмотрела на Коваля. Он тоже был еще не реальным, расплывчатым и призрачным.

Она покачнулась на стуле, нашла прежнее устойчивое положение и сказала:

— Я? Почему я? Откуда вы это взяли?

— В таком случае, напомню все, как было.

И Коваль не спеша, методически, словно вбивая гвоздь за гвоздем в сооружаемое им здание обвинения, начал излагать события того вечера. Павленко слушала его, отведя взгляд, и с каждой новой деталью, с каждым новым фактом скрупулезно восстанавливаемых событий все ниже опускала голову.

Дмитрий Иванович дошел до эпизода, когда она ночью, признавшись мужу, успокаивала его, а потом, сидя на полу, и сама разрыдалась.

— Почему вы плакали тогда? — спросил полковник. И тут же ответил. — Вы оплакивали Журавля и саму себя.

Павленко, которая только что, казалось, была раздавлена неоспоримыми фактами, вдруг выпрямилась и, бросив на Коваля тяжелый взгляд, сказала:

— Теперь все ясно. Вы посадили моего мужа и выбили из него признание. И он наплел вам все, что вы хотели… Бедный Славик! Держите его в тюрьме, а всем морочите голову, что он сбежал!

— Нет, — сказал Коваль. — Не посадили, не выбивали, не морочим голову. Ваш муж погиб в Якутии, замерз… Вот его последнее письмо. — Полковник вынул из ящика мятые грязные листки и один из них подал Павленко.

Варвара Алексеевна недоверчиво взяла его в руки, но, узнав почерк мужа, жадно пробежала глазами несколько строк. Потом брезгливо отложила бумажку в сторону.

— Ну и что! Барвинок?.. Может, и так… — Она помолчала. — Но этот бред еще не доказательство. Это писал больной человек, который искалечил себе и мне жизнь… — Павленко говорила уже не с вызовом, а удрученно, как-то обиженно. — Всю нашу жизнь я тянула его на своих плечах. Заставила пойти в аспирантуру, все время толкала его, толкала, толкала… Все за него пробивала… Все на себя привыкла брать! Все его заботы, всю его боль… И вот… Разве вы знаете что-нибудь о моей жизни?!

Варвара Алексеевна не могла успокоиться. Она потянулась за письмом, но полковник уже положил его в ящик.

— Все там неправда, — брезгливо произнесла Варвара Алексеевна. — Да, неправда! — повторила, словно утверждаясь сама в этом выводе. — И про любовь тоже. Ему только казалось, что влюблен в эту самую… Нет, он только со мной был одним целым, только я была его опорой… Только я! Я это знаю, я это чувствовала, потому что я — женщина, потому что я любила… Да, да, очень любила!.. Его боль была моей болью, — с горечью говорила женщина. — А теперь что же?.. Какая-то Нина?.. Ничего не понимаю… Он никогда не давал мне повода… — бормотала она в глубокой растерянности, потом наконец умолкла.

Коваль также какое-то мгновение, словно физически ощутив силу любви и обиды этой женщины, не знал, что сказать.

Павленко вдруг поднялась со стула:

— У вас нет никаких оснований меня задерживать. Я могу быть свободна?

Коваль остановил ее:

— Садитесь, гражданка Павленко.

Она продолжала стоять.

— Вы действительно хотите меня арестовать? Я же сказала: все, что написано, неправда. Он всю жизнь обманывал меня, а теперь обманул и вас. И вы не имеете права…

— Значит, это он отомстил Журавлю?

— Нет. И он ни в чем не виноват.

Полковник смотрел на Варвару Алексеевну оценивающим взглядом. Поникший подснежник на кофточке женщины его раздражал.

Действительно, кроме письма Вячеслава Адамовича, доказательств у него не было. Да и доказательство ли это письмо? И он, Коваль, должен сейчас отпустить эту женщину и на этом закончить свои поиски…

Он это понимал. Но чувствовал, что нельзя оборвать на этом допрос. Мучительно пытался понять, почему, собственно, так тревожит его эта женщина, почему так не хочется ее отпускать.

И вдруг…Ему стало трудно дышать. Он не мог отвести глаз от черных, блестящих, туго затянутых волос Павленко. Да, она выше среднего роста, чернявая, у нее волевой, решительный, даже агрессивный характер! Если только экспертиза не ошиблась… Да не могут же они ошибиться!

То, что пришло к Дмитрию Ивановичу, было не просто вдохновением. Вдохновение, как известно, это особый, длительный по времени, настрой души, который вызывается желанием творить, что-то сделать, найти. А это было озарение, стремительное как удар молнии — невероятная мысль, которая возникает неожиданно для самого себя, непонятно как, почему, откуда и вдруг за короткий миг освещает совершенно новым и сильным светом все, что ранее пряталось в глубокой тени. Эта мысль давно рождалась в подсознании, накапливалась из мельчайших крупинок, обрывистых, незначительных сведений, которые варились там, словно в котле, соединяясь в самые причудливые сочетания, распадаясь и снова соединяясь, пока не выстроились в единственно верную догадку и решительно ворвались в сознание.

Он сказал уже уверенным тоном:

— У нас впереди большой разговор. Садитесь и расскажите теперь, почему напали на Христофорову в ее квартире?

Если бы упал потолок на голову Варваре Алексеевне, ей было бы легче. Она как-то боком опустилась на стул, едва не упав. Ее лицо стало серым и безжизненным. Женщина сразу потускнела и постарела.

Но в этом состоянии Павленко находилась недолго. Овладев собой, она подняла на Коваля уже не злой, а растерянный и даже умоляющий взгляд, и Дмитрий Иванович понял, что попал в точку, что сопротивление сломлено и женщина сейчас все расскажет.

Он не ошибся.

— Вы что, — продолжил свой допрос полковник, — враждовали с Христофоровой? Какие были причины?

— Я не хотела ей сделать больно, — запинаясь, начала отвечать Павленко. — Я не виновата. Я пришла просить, чтобы не наговаривала на Вячеслава, будто он хотел смерти Журавля и ушел в тот вечер после машинистки. Она ведь ходила по всему дому, все вынюхивала, всех расспрашивала, и я боялась, что принесет нам беду…

Павленко умолкла, собираясь с мыслями, и тяжело вздохнула.

— Вы убили ее, — сказал Коваль.

— Нет, нет! — закричала Павленко так, что ее услышали в коридоре и в кабинет заглянул проходивший мимо офицер. Коваль жестом приказал ему закрыть дверь.

— От вашего толчка Килина Сергеевна упала и умерла.

Павленко рыдала, положив голову на стол. Сквозь отчаянные всхлипывания слышна была отрывистая речь, но Коваль разбирал только отдельные слова: «Я не хотела… она сама… она поскользнулась».

Полковник налил в стакан воду и попытался напоить женщину. Павленко не могла пить, голова ее тряслась, стакан ударялся о зубы, и неловкий Коваль облил ей платье.

Он возвратился на свое место и терпеливо ждал, пока женщина выплачется. Смотрел на ее вздрагивающие плечи, на опущенную голову и почему-то думал сейчас не о преступлении, а о том, как аккуратно затянуты ее волосы, как чернота их отливает синевой, словно воронье крыло. И не о погибшей Христофоровой, не о допросе были его мысли, а о том, как далеко ушла наука, как помогает она находить истину, и что когда-нибудь, возможно скоро, неотвратимость разоблачения и наказания станет всем очевидной и люди покончат с преступлениями. Ведь если уже сейчас по расположению, количеству и состоянию хромосом в клетке можно определить, кому принадлежит волос: мужчине или женщине, рост человека, с длинными он или короткими руками, с высоким или низким интеллектом, то недалек и час, когда уличить в преступлении будет весьма несложным делом.

Более того, уже установлено, что существуют и генетические «отпечатки» личности, которые абсолютно точно определяют конкретного человека. Доказано, что в молекуле ДНК есть участки, характерные исключительно для того или иного индивидуума. Таким образом, можно установить личность подозреваемого, сравнивая спектр полос, полученных на основании молекул его ДНК, со спектром полос, которые находятся, например, в волосе, кусочке ногтя, кожи, обнаруженных на месте преступления.

Но преклоняясь перед наукой, Коваль, думая о преступниках, все-таки возлагал надежды не на страх человеческий, а на душевную доброту. Ему не однажды приходилось сталкиваться с людьми, потерявшими человеческий облик, но он всегда надеялся и ждал, что эти люди со временем приподнимут голову, взглянут на преступление его глазами, ужаснутся — и этим очистятся, и душа их возвратится к изначальному состоянию.

Когда прошел нервный спазм, Павленко сказала:

— Поверьте мне… Я не виновата. Я ничего не знала. Она упала, а я убежала, я боялась, она сильней меня… Я пришла не ссориться. Поверьте мне. Я ее убеждала, что Вячеслав не виноват, что он ушел домой ничего не заметив… Я просила ее не ходить в наш дом. А она закричала: «Вы все там виноваты! Вы и ваш муж убили Антона!»

И тогда я не выдержала и ударила. Она вцепилась мне в волосы, и я оттолкнула ее изо всех сил… Я не знаю, почему она упала, наверное, поскользнулась на лоскутках, валявшихся на полу. А я не оглядываясь бросилась наутек… Боже мой, боже мой, — простонала Павленко. — Как же это так получилось?

В памяти Коваля неожиданно всплыл последний разговор с Христофоровой. Теперь он понял причину растерянности портнихи в конце той беседы. Килина Сергеевна начинала понимать, что дело не в Нинке, на которую она все время грешила, а в Павленко, но постеснялась тогда сразу отказаться от своего укоренившегося убеждения. Прозрение и стоило ей жизни…

Полковник снял трубку и позвонил Струцю.

— Виктор Кириллович, зайдите.

Когда старший лейтенант вошел в кабинет, Коваль указал на Варвару Алексеевну, молча вытиравшую платочком мокрое от слез лицо.

— Отведите гражданку Павленко на экспертизу волос и заодно снимите отпечатки пальцев…

Женщина тяжело поднялась со стула и, не взглянув на Коваля, всем своим видом показывая, что ей теперь все равно, покорно пошла впереди старшего лейтенанта.

Когда за ними закрылась дверь, полковник некоторое время сидел, устремив взгляд в пространство. Он тяжело дышал, словно в комнате не хватало воздуха: сказывалась возрастная стенокардия, которой Коваль боялся больше всего. Потом его взгляд упал на пол, и он увидел увядший цветок, голубой каплей лежавший у ножки стула.

Дмитрий Иванович поднял его, сделал несколько бесцельных шагов по кабинету и решительно приблизился к окну. Резким движением открыл фрамугу. В кабинет ворвался свежий весенний ветерок — ворвалась весна — и Коваль облегченно вздохнул…


Киев,
1984–1986

Самбук Ростислав Буря на озере

Налетел шальной ветер, подхватил посреди улицы клочок газеты и понес, как змея, над крышами. Шугалий смотрел на трепещущую в воздухе бумажку, пока та не исчезла где-то за деревьями. Сунул руки в карманы пиджака и зашагал по мощенному кирпичом тротуару, подставив спину ветру. Он был уверен, что именно эта улица выведет его к озеру, но оно неожиданно блеснуло справа между домами, и Шугалии повернул в узкий переулок, где на спорыше паслись белые откормленные гуси. Они недружелюбно загоготали и неохотно расступились, а огромный гусак даже попытался ухватить его за брюки.

Озеро начиналось сразу же за домами, и Шугалии остановился пораженный. Он слышал, что Светлое озеро называют Полесским морем, и относился к этому скептически, - каждый, хваля свое, склонен к преувеличениям, но озеро действительно раскинулось до горизонта, сливалось с ним, и ветер гнал по нему высокие волны с белыми барашками.

Присмотревшись, Шугалии различил чуть левее узкую черную черточку противоположного берега, и все же первое впечатление бескрайности не покидало его; он прислонился к обшарпанной ветром одинокой иве и долго стоял, глядя, как накатываются на чистый песчаный берег высокие волны.

Представил, как неуютно сейчас где-нибудь на середине озера даже в большой рыбацкой лодке, как бросают ее волны, как зачерпывает она бортом холодную шипящую воду. С такой стихией шутки плохи, и, как он узнал, в бурю даже на больших моторных лодках рыбхоза редко рискуют выходить на озеро. А что уж говорить об обычных плоскодонках...

Увидев неподалеку в заливчике несколько причаленных лодок, Шугалии направился к ним. Залив отделяла от озера широкая песчаная коса, но волны перекатывались через нее, раскачивали лодки, они терлись исцарапанными бортами друг о друга, и в них хлюпала грязная вода.

Лодки были похожи как близнецы: просмоленные, с поломанными решетками на дне, отполированными, почерневшими сиденьями и разбитыми отверстиями для уключин. Только одна выделялась среди них: выкрашенная синей масляной краской, с багажником на носу, запертым большим замком. Даже цепь, прикреплявшая лодку к вбитому в берег железному шкворню, отличалась от других - те давно уже проржавели, а эта, хорошо смазанная солидолом, блестела, и капли воды скатывались с нее.

Лодки принадлежали обитателям приозерных домов - это Шугалии определил сразу. Доски за кормой были приспособлены для крепления подвесных моторов, и от зажимов на них остались четкие следы. На берегу не было укрытий для моторов, их каждый раз снимали с лодок и тащили домой. А попробуй пронести хотя бы несколько сот метров двухпудовую железяку!

Шугалии огляделся вокруг и направился к нарядному дому с мансардой. Ворота усадьбы были открыты, из них выезжал самосвал. Он натужно заревел, обдав Шугалия острым запахом навоза, - хороший хозяин летом заботится о навозе. Загорелый человек с выцветшими на солнце волосами и сильными, жилистыми руками неторопливо запирал ворота. Шугалии поздоровался, и человек ощупал его острым вопросительным взглядом. Не ответил, лишь чуть наклонил голову, и это можно было истолковать и как приветствие, и как нежелание начинать пустой разговор..

- Хорошая у вас лодка, - уверенно начал Шугалия. - Небось сами смастерили?

Человек посмотрел на него исподлобья.

- Не продается, - бросил он сухо.

- Это ваша - синяя?

- Ну, моя... Откуда знаете?

Шугалии кивнул на синие ворота.

- Такого же цвета. А лодка хорошая. На такой хоть сейчас выходи на озеро.

А вы нездешний. - Губы у человека растянулись в чуть заметной иронической улыбке, словно все, кто не имел счастья жить в Озерске, были людьми низшего сорта.

- Нездешний, - вздохнул Шугалий.

- Я и вижу - курортник! - оживился человек. Посмотрел на Шугалия внимательнее, будто оценивал - чего стоит. Очевидно, приезжий оставил хорошее впечатление, потому что спросил: - Может, квартиру ищете?

- По делам я. Остановился в гостинице.

Хозяин усадьбы сразу потерял интерес к Шугалию.

Что-то недовольно пробормотал и взялся за ручку калитки.

- Так я о лодке, - остановил его Шугалий. - Порыбачить. Само собой разумеется, я заплачу.

Человек оглянулся.

- А грести умеете?

- Разве у вас нет мотора?

- Ого, чего захотел! Мотор денег стоит... Весла дам, и все. Рубль в час.

- На веслах далеко не уплывешь...

- Мотор не дам! - категорично отрезал хозяин. - Каждому давать - сам на мель сядешь.

- А если с вами? - сделал еще одну попытку Шугалий. - Вместе с вами порыбачить?

Человек задумался только на мгновение.

- Цена такая же, - решил. - Завтра, если озеро успокоится.

- У вас такая большая лодка...

- Озеро не любит нахальных...

- А смелых?

- Тебе, парень, вижу, скромности не занимать!

- В Крыму мы ловили ставриду...

- Так и катись в Крым! - вдруг озлился хозяин. - Тоже мне умник.

- Извините, но я считал, что в море...

- Не знаю, как в море, а у нас волна злая. Да и лодки - плоскодонки.

- Почему же килевых не делаете?

- Втрое дороже, а зачем? В непогоду рыба все равно не ловится.

- Как вас величать?

- Ничипором Спиридоновичем. А насчет рыбалки, если погода будет, не сомневайся. Тут ребята на спиннинг по десятку щук вытаскивают. А вы из области?

По какому делу к нам, если не секрет?

Обсуждая вчера с подполковником Ятко план действий в Озерске, они решили, что Шугалию не стоит выдавать себя за кого-то другого - это только осложнило бы расследование. Однако зачем этому слишком уж деловитому выжиге знать, что разговаривает с капитаном госбезопасности.

- Из милиции, - ответил Шугалий.

Лицо у хозяина удивленно вытянулось.

- Так, может, зайдете? - распахнул он калитку. - Вот это гость. Милиция из области по пустякам не ездит...

- А-а, - явно преуменьшил свою миссию Шугалий. - Всякое бывает. Вот утонул у вас один на той неделе...

Хозяин хитро покосился на Шугалия: мол, задуривай головы другим, а мы не лыком шиты, - разве у нас в районе своей милиции нет, чтобы заниматься утопленником?

- Озеро у нас серьезное, - произнес он значительно, - а летом курортники наезжают. Туристы патлатые костры жгут, водки назюзюкаются и в воду...

У нас утопленники - не диво.

Опровергнув таким образом версию Шугалия, он уставился на капитана, что, мол, теперь запоешь? - но тот решил не разубеждать хозяина.

- Ветврач у вас утонул, может, слышали? - спросил Шугалий.

Ничипор Спиридонович оживился.

- Знал его, хороший был ветеринар. Когда корова у меня заболела...

Болезнь коровы, очевидно, была событием в жизни дядьки, и он собирался обстоятельно рассказать о ней, но это не устраивало капитана.

- Странно... Вот вы говорите, что в бурю с озером не шутят... А ветврач это хорошо знал, в Озерске же родился...

- Мы и сами удивляемся. Бывает, неожиданно налетит ветер, может, и у него было такое цыганское счастье.

- Или лодка плохонькая.

- Поговаривают теперь про этот случай много чего, так слыхал, что делал лодку ветеринару Балега, а Балеговы лодки лучшие в Озерске. Я тоже хотел ему заказать, да дорого берет, черт бы его побрал, пришлось самому. Видели, какая красавица, Балеговой не уступит.

- Конечно, не уступит, - потешил его самолюбие Шугалий. - Ну, стало быть, до завтра...

Он ушел, чувствуя, что Ничипор Спиридонович провожает его долгим взглядом, небось жалеет, что загнул про рубль в час, старый воробей, на метр под землей видит, а тут не отличил капитана милиции от обычного курортника...

Эта мысль почему-то развеселила Шугалия, и он оглянулся: Ничипор Спиридонович действительно стоял у калитки и смотрел ему вслед. Шугалий махнул на прощанье только рукой.

Капитан миновал гостиницу и вышел на центральную улицу города. Официально Озерск назывался городом, однако был скорее городком одноэтажный, весь в садах, с городским парком, как называли тут сквер с несколькими скамейками. Только на центральной площади трехэтажный универмаг с гастрономом внизу да несколько двухэтажных домов поблизости на нарядных асфальтированных улицах: райком партии, райисполком, разные районные учреждения и организации, в том числе и райотдел госбезопасности, где в шестнадцать часов у Шугалия была назначена встреча с лейтенантом Малиновским.

По указанию руководства лейтенант должен был взять в райотделе милиции материалы предварительного следствия по делу о гибели ветврача Андрия Михайловича Завгороднего. Согласно официальной версии, выдвинутой следователем милиции, Завгородний погиб на прошлой неделе в результате несчастного случая во время рыбной ловли.

Утром стояла тихая погода, ничто не предвещало бурю, и ветврач отправился на озеро. Очевидно, он так увлекся рыбалкой, что не заметил перемены погоды или надеялся, что буря будет кратковременной, но сильный ветер поднял большую волну, лодку раскачивало, и Завгородний, выбирая снасти или по какой-то другой причине, поскользнулся, ударился головой о сиденье или борт и потерял сознание. Лодка, став неуправляемой, перевернулась, и ветврач погиб.

Версия была подкреплена медицинской экспертизой. На затылке Завгороднего действительно обнаружена рана, но не смертельная. Ветврач был еще жив, когда очутился за бортом, - в легкие попала вода, значит, еще дышал, вероятно, пытался выплыть, но силы оставили его.

Что и говорить, убедительная версия, и никто не опровергал ее. Но через несколько дней после похорон сын ветврача, аспирант Львовского университета Олекса Завгородний, разбирая отцовские бумаги, нашел черновик письма. Точнее, не письмо, а только его начало, всего несколько слов на чистом кусочке бумаги:

"17 августа 1974 г. В областное управление государственной безопасности. Сообщаю, что я стал предметом..." - последние три слова зачеркнуты и вместо них: "в мой дом приехал..." Снова зачеркнуто, и с новой строки:

"У меня был весьма неприятный разговор, который, полагаю, должен заинтересовать компетентные органы. Во время войны..."

На этом письмо обрывалось. Видно, что-то помешало Завгороднему дописать его или он просто был слишком издерган, чтобы собраться с мыслями. Сунул его под бумаги в средний ящик письменного стола.

А на следующий день, в воскресенье, 18 августа, погиб на озере.

Это письмо и явилось причиной поездки в Озерск оперативного работника областного управления госбезопасности капитана Миколы Константиновича Шугалия.

До шестнадцати часов было еще достаточно времени, и Шугалий решил зайти в библиотеку. Чувствовал, что в Озерске придется задержаться, а заснуть без хорошей книжки не мог: что бы ни было, а должен почитать перед сном хоть четверть часа. Надеялся, что районная библиотека выписывает "Роман-газету", а в последнем номере помещен роман о сложной судьбе офицера, который через много лет встретился с немкой, - когда-то они любили друг друга, но жизнь разлучила их...

Библиотека помещалась на втором этаже старого дома, в ней было пусто, двое или трое подростков сидели в читальном зале, а библиотекарша стояла у окна и наблюдала за чем-то, должно быть чрезвычайно интересным для нее, потому что не оглянулась на скрип двери. Только когда Шугалий вежливо кашлянул, вздохнула и повернулась к капитану - посмотрела изучающим взглядом. Очевидно, знала всех своих читателей, вероятно, даже всех жителей городка; посещение незнакомца то ли заинтересовало, то ли обеспокоило ее, но она притушила блеск глаз, ни о чем не спросив, подошла к барьеру - стояла и смотрела молча, и бесцветные ресницы чуть-чуть вздрагивали.

Она не произвела впечатления на Шугалия. Тонкая, с продолговатым лицом и узкими бледными губами - может быть, они никогда не растягивались в доброжелательной улыбке, - библиотекарша смотрела сурово, будто стояла на страже всех своих книжных сокровищ и готова была своей узкой спиной защитить их от непрошеных гостей.

Шугалий несколько смутился под ее недружелюбным взглядом. Переступил с ноги на ногу, совсем как школьник, и спросил, могут ли в библиотеке выдать книжку человеку, попавшему в Озерск в командировку.

- Каждый имеет право пользоваться читальным залом, - сухо ответила библиотекарша.

- Но ведь, - возразил Шугалий, - в часы, когда читальный зал открыт, я должен работать... В конце концов, за меня могут поручиться...

Библиотекарша покачала головой.

- У нас печальный опыт, - пожаловалась она, - и никто не позволит нам разбазаривать государственный книжный фонд. - В этих словах прозвучала такая убежденность, что Шугалий невольно смутился, как человек, действительно покусившийся на казенное имущество.

- Жаль, - только и сказал он.

- А кто за вас поручится? - вдруг спросила библиотекарша, и в острых глазах ее блеснуло любопытство.

- Начальник райотдела милиции вас устроит?

Суровое выражение лица библиотекарши немного смягчилось.

- Так вы... С этого и начинали бы... - Библиотекарша улыбнулась, и капитан вдруг заметил, что ее губы подкрашены, правда, какой-то бледно-розовой помадой, но все же подкрашены, и шелковую кофточку украшает бантик.

Узнав, что именно хочет почитать приезжий, библиотекарша посмотрела на него с уважением, и Шугалий догадался, что сама она уже читала роман и по достоинству оценила его, - это, безусловно, свидетельствовало в ее пользу.

Оформляя книгу, она время от времени смотрела в окно. Очевидно, что-то там интересовало ее, и Шугалий незаметно посмотрел на улицу, но ничего заслуживавшего внимания не увидел. Домики с мансардами, перед одной из калиток остановились две женщины с сумками. Та, что в цветастом платье, поставила сумку между ног, из нее выглядывала утка, небось не такое уж чудо в Озерске домашняя утка, чтобы заинтересовать библиотекаршу.

Шугалий осторожно взял "Роман-газету", не свернул ее небрежно, как делал это дома, улыбнулся библиотекарше на прощанье и тоже получил в ответ улыбку.

Лейтенант Малиновский уже ждал Шугалия. Он солидно встал из-за стола, и капитан, даже не разглядев его до конца, понял, что лейтенант привык все делать солидно, не спеша и с чувством собственного достоинства.

Малиновскому было немного за тридцать. На нем был темно-синий костюм областной швейной фабрики, не очень дорогой, но и не совсем дешевый, должно быть парадный, и воротничок белой нейлоновой сорочки стягивал синий галстук в белый горошек, - Малиновский явно уважал старших по званию и с надлежащим вниманием и почтением воспринял приезд Шугалия в район.

Правда, лейтенант нервничал.. Об этом свидетельствовал безмолвный вопрос, застывший в его глазах, и поспешность, с которой он поправил и без того безукоризненный узел галстука. Положил руки ладонями на стол, большие сильные руки с обручальным кольцом на пальце, - белые манжеты высунулись из рукавов, и Шугалий отметил, что стянуты они серебряными запонками с искусственными бриллиантами, - серебро от времени потемнело, а стеклянные многогранники переливались на солнце, поблескивая почти как настоящие драгоценные камни; эту игру цветов заметил и лейтенант, она понравилась ему, и Малиновский немного поднял руки, искоса следя за веселыми искорками. В то же время он не сводил выжидательного взгляда с капитана субординация не позволяла начать разговор первому, а Шугалий тоже молчал, откровенно разглядывая лейтенанта, с которым раньше встречаться не приходилось.

Малиновский в принципе понравился ему: тяжеловатые, словно вырубленные топором челюсти, большой нос и прямоугольные скулы делали его лицо почти квадратным, большой подбородок, - все это свидетельствовало о воле и упорстве; такого трудно обескуражить, а если уж что-нибудь вобьет в голову, то будет отстаивать до конца. Вообще Шугалий считал это недостатком для оперативного работника - таким обычно не хватает смекалки и гибкости, широты воображения, но они последовательны в разработке основных версий, их трудно сбить с определенного пути, они скрупулезны в рассмотрении и анализировании фактов, что и делает их прекрасными помощниками, образцовыми исполнителями.

Уловив напряженный взгляд Малиновского, капитан заметил, как у него чуть-чуть подрагивают скулы.

Шугалий начал ровным тоном, медленно, будто давно знал лейтенанта и давал ему очередное задание:

- Мы получили черновик заявления Завгороднего, и нам с вами поручено установить подлинную причину его смерти.

Желваки у Малиновского напряглись, он немного помолчал и ответил:

- Я внимательно изучил материалы, полученные в райотделе милиции. Обвинить следователя в небрежности трудно. По крайней мере, ничто не давало ему оснований заподозрить убийство. Завгородний рыбачил обычно либо один, либо с Ивасютой, метранпажем нашей районной типографии. Это подтверждают сестра Завгороднего и его сын, а Ивасюта в воскресенье был дома.

- А следователь уверен, что Завгородний в тот день рыбачил?

- Он взял из дому спиннинг и садок для рыбы.

- Когда поехал на рыбалку?

- Около шести. - Желваки Малиновского снова заиграли, и он сказал: - В материалах следствия, правда, есть упоминание о том, что сестра Завгороднего сообщила, будто на рассвете к ним кто-то заходил.

Я разговаривал со следователем. Говорит, что не придал этому значения. Подумал, может, кто-то из соседей по каким-нибудь делам. Мол, для чего убивать?

Завгородний в Озерске тридцать лет ветврачом, ну, корову кому-нибудь не вылечил или акт в колхозе отказался подписать, но ведь за это не убивают...

- Конечно, не убивают, - согласился Шугалий. - Следовательно, в милиции считают, что это просто несчастный случай?

Малиновский только пожал плечами.

- Но ведь это письмо Завгороднего к нам...

- До письма мы дойдем. Вы знаете, кто именно приезжал к Завгороднему накануне?

- Знаю.

- А следователь знал?

- Да.

- И это не вызвало у него никаких... - Шугалий поискал слово, - никаких раздумий?

Малиновский только развел руками.

Шугалий расстегнул верхнюю пуговку сорочки и ослабил галстук.

- На улице ветер, а тут жарища, - пожаловался он.

Лейтенант встал, распахнул окно, и в комнату ворвался холодный влажный воздух, пахнувший озером.

- Не считаете ли вы, - спросил капитан, - что именно это посещение было причиной письма Завгороднего в областное управление госбезопасности?

- Безусловно. Если бы что-нибудь другое, почему раньше не писал? Тут и ребенку понятно: приехал двоюродный брат из Канады, что-то требовал от Завгороднего или вербовал его - тот и начал писать нам.

Это было логично, и Шугалий согласился с лейтенантом. Правда, в прошлую субботу в Озерск в гости к Андрию Михайловичу Завгороднему приезжал его двоюродный брат Роман Стецишин, который еще в конце войны вместе с отцом бандеровским куренным атаманом - удрал в Канаду. Теперь по приглашению родных приехал в область. Областное отделение "Интуриста" выделило в его распоряжение "Волгу". Стецишин приехал в Озерск около полудня и вернулся в областной центр после шести.

Шугалий успел поговорить с шофером, возившим Стецишина. Приехав к Завгороднему, тот отпустил шофера до четырех часов; водитель воспользовался этим, чтобы искупаться в озере, потом пообедал в чайной и ровно в четыре вернулся в дом Завгороднего.

Стецишин уже ждал его, правда, не возле усадьбы двоюродного брата, а чуть дальше, и никто не провожал его. Шофер еще удивился: для таких приезжих всегда устраивают застолье, и выходят они под мухой в сопровождении родственников, знакомых и незнакомых, целуются и обнимаются на прощанье. А этот канадец стоял, опираясь о ствол огромного ореха, молча сел в машину и приказал возвращаться в город. Правда, спиртным от него несло, но он не разговорился, как бывает с людьми навеселе: молчал почти всю дорогу, как и прежде, когда ехали в Озерск, - что ж, это не удивило шофера: успел насмотреться всякого, к тому же разговоры с пьяным мало радовали его.

Расспрашивая водителя, Шугалий поинтересовался, в каком настроении возвращался Стецишин из Озерска - был взволнован, мрачен или раздражен, может, был весел, - но водитель не заметил ни мрачности, ни раздражения: канадец был совершенно спокоен, под конец дороги начал, кажется, дремать, у гостиницы вежливо попрощался с ним и пытался сунуть трояк "на чай", но шофер не взял, и Стецишин около половины седьмого вечера поднялся в свой номер на третьем этаже.

Есть ли вообще какая-нибудь связь между его посещением Озерска и смертью Завгороднего?

- Вот что, - встал Шугалий и застегнул сорочку, - ваши предположения, лейтенант, небезосновательны. Бывает такое стечение обстоятельств, что только за голову хватаешься. Кстати, может, в милиции правы и Завгородний - жертва несчастного случая. Все может быть, лейтенант, извините, как ваше отчество?

- Называйте просто Богданом... - Щеки у лейтенанта порозовели, и Шугалий понял, что Малиновскому и правда будет удобнее, если его будут называть так.

Прищурил на лейтенанта хитрый глаз, спросил:

- А что говорят в поселке?

- О Завгороднем?

"О папе римском", - захотелось сострить, но Шугалий лишь нетерпеливо щелкнул пальцами, и лейтенант понял всю неуместность своего вопроса.

- Есть один слушок... - начал он неуверенно, - по-моему, глупости, но людям рот не заткнешь...

- Я хочу знать все, что вам известно о деле Завгороднего, - сухо проговорил капитан, и Малиновский сразу весь подобрался, чуть не вытянулся, встав.

- Говорят, - ответил он, - что Завгороднему отомстили. Два года назад был у нас процесс... О деле Кузя слышали?

- Заготовителя?

- Его... Судили двоих Кузей - братьев. Старшему дали пятнадцать лет, а младший отделался легким испугом. Три года общего режима. Я бы ему, сукиному сыну, не меньше пяти строгого закатил!..

- Может, именно поэтому вас и не выбирают судьей? - засмеялся Шугалий. - Но при чем здесь Завгородний?

- Он первый заподозрил Кузей. Дел со скотом от Завгороднего не утаишь. Сигнализировал прокурору...

Шугалий в общих чертах знал о деле заготовителей, орудовавших в Озерске. Механизм преступления был очень прост. Заготконтора выплачивала заготовителям определенный процент от стоимости проданного скота. У старшего Кузя по селам близлежащих районов были свои агенты, скупавшие скот у крестьян, - этим людям платили половину положенной суммы, а вторую половину Кузь клал в карман. Младший Кузь был одним- из его доверенных лиц.

- И младший Кузь, выйдя на свободу, угрожал Завгороднему? - догадался Шугалий.

- Люди слышали, прямо говорил: убью! Я ему, падлу, мол, брата никогда не прощу. Да и за себя расквитаться не мешает...

- Как звать?

На этот раз Малиновский уже не спросил - кого?

Уверенно ответил:

- Панасом.

- Живет в Озерске?

- На той стороне Озера. Село Ольховое.

- Тогда вот что. Я хотел бы поговорить с Завгородними, а вы поезжайте в Ольховое и попробуйте выяснить, где был Панас Кузь восемнадцатого августа. С самого утра. Его самого не тревожьте, соседей расспросите. Привлеките дружинников.

И все же Малиновский догадался, что его отстраняют от главного. Насупился, но Шугалий не обратил на это внимания. Хотел встретиться с сестрой и сыном ветврача наедине - ему хотелось откровенного и непринужденного разговора, если такой разговор вообще может состояться с людьми, подавленными тяжкой утратой.

За проволочной свежепокрашенной сеткой, огораживавшей усадьбу, цвели георгины. Их было много; опираясь друг о друга, создали живую изгородь, ласкавшую взгляд буйством и неповторимостью красок.

От калитки к дому вела узкая бетонированная дорожка, обсаженная розами, и Шугалий удивился вкусу хозяев усадьбы - белые и красные розы создавали коридор, который можно увидеть разве что во сне.

А застекленную веранду оплели лианы, усеянные тысячами лиловых, розовых и белых цветов. Шугалий видел такое впервые в жизни, сперва даже не поверил, что такое чудо можно встретить на Полесье.

Капитан шагнул на высокое крыльцо, но вдруг заметил между клумбами женщину - она срезала гладиолусы и так увлеклась этим, что даже не заметила пришельца. Шугалий окликнул ее, она распрямилась и поправила цветастый платок. Женщина была высокой, стройной; она спрятала в карман фартука секатор, которым срезала цветы, прижала букет к груди и направилась по узенькой дорожке к крыльцу, даже не спросила, кто такой Шугалий и какое у него к ней дело.

Издали она показалась капитану молодой: шла легко, как девушка, но из-под платка выбилась седая прядь, а открытую загорелую шею прорезали неглубокие предательские морщины.

"Сестра Завгороднего", - догадался Шугалий и вежливо поздоровался.

Она удивленно подняла на него высокие, словно нарисованные, брови, похоже, хотела спросить, зачем этот незнакомец так бесцеремонно вторгся в усадьбу, но Шугалий опередил ее.

- Если не ошибаюсь, Олена Михайловна Завгородняя? - Женщина кивнула, и Шугалий продолжал: - Я из областного управления госбезопасности, капитан Шугалий, и если у вас есть время...

Женщина смотрела на него отчужденно, словно не понимая, зачем пришел к ним работник госбезопасности, но вдруг повела головой, пришла в себя и кивнула на дверь.

- Входите, - сказала она неожиданно низким, грудным голосом, как пропела, - на веранде вам будет удобнее, а я сейчас...

Она прошла мимо капитана, указала на легкое модное кресло, стоявшее у открытого окна, положила гладиолусы на стул рядом и исчезла за матовой, с узорами дверью.

Шугалий огляделся. Веранда длинная, застекленная от самого пола, сплошь занавешенная шторами с многоцветными фантастическими узорами. На стене, обшитой дубовыми панелями, несколько тарелок с персонажами гоголевских "Вечеров на хуторе близ Диканьки", широкий диван у противоположной стеклянной стены, а перед ним полированный стол.

Шугалий выглянул в окно. Под верандой цвели розы, за ними виднелось покрытое гуцульским покрывалом кресло-качалка, покрывало было примято, и толстая книга лежала прямо на траве. Видно, ее только что читали, потому что рядом стоял стакан с недопитым чаем, он еще не остыл, от него еле заметно шел пар.

Скрипнула дверь, Олена Михайловна вернулась.

Она сняла фартук; была в платье из такого же шелка, как и платок, и в туфлях на низком каблуке. Поставила гладиолусы в высокую, из толстого желтоватого стекла вазу и села на диван в глубине веранды, одернув на коленях коротковатое для ее возраста платье. Ничего не сказала, только выжидающе смотрела, и Шугалий увидел в ее глазах то ли тревогу, то ли глубоко спрятанный страх. Впрочем, он мог и ошибиться, женщина сидела довольно далеко от него, в темном углу, и лицо ее менялось от солнечных отблесков, пробивавшихся сквозь узорчатые шторы.

Капитан хотел, чтобы Олена Михайловна сидела рядом на стуле, но был в гостях и должен был довольствоваться, по крайней мере на первых порах, скромной ролью непрошеного гостя. И все же он передвинул кресло чуть правее, ближе к столу, коснулся темного, почти черного цветка, поласкал кончиками пальцев бархатный лепесток и спросил:

- Кажется, "туркана" ? - Когда-то и от кого-то слышал, что существует такой сорт темно-красных гладиолусов, этим, фактически, и исчерпывались его познания в цветоводстве, но был уверен, что такое неожиданное начало разговора ему только на пользу:

всегда стремился найти что-нибудь такое, что позволило бы преодолеть барьер отчужденности между незнакомыми людьми, а сестра Завгороднего, безусловно, любила цветы. Действительно, Олена Михайловна удивленно блеснула на него глазами и возразила:

- Нет, это достаточно редкий сорт - "элегия".

Капризный цветок, требует легких почв и подкормки, но красив, не правда ли?

- Очень, - искренне подтвердил Шугалий и кивнул на открытое окно, за которым свисали цветущие лианы. - Впервые вижу, мне нравятся.

- Это клематисы. По-народному - ломонос, я посадила три куста и не жалею. Достала во Львове, а тут, в Озерске, уже очередь за отростками.

- Сами ездили во Львов? - поинтересовался Шугалий. - За цветами?

Женщина только пожала плечами, и это было красноречивым ответом на удивление капитана: мол, в поисках красивого цветка можно преодолеть и значительно большее расстояние.

Шугалий передвинул стул еще немножко дальше от стола, теперь он лучше видел лицо Завгороднеи.

Подумал, что годы все же милостиво обошлись с ней:

за пятьдесят, а лицо моложавое и глаза не потухли.

- Вы все время жили с братом? - спросил он и заметил, как помрачнела Олена Михайловна, - видно, этот вопрос был не из приятных. Правда, ее нельзя было назвать некрасивой, а в молодости, вероятно, очаровала не одного - лицо несколько удлиненное, глаза большие и широко поставленные, теперь усталые, с паутинкой морщин, разбегавшихся к скулам.

- После войны все время в Озерске, - ответила она. Олена Михайловна поняла подтекст вопроса Шугалия, потому что добавила после паузы: - Так уж случилось, что все с братом и с братом... - Она махнула рукой с деланным безразличием, и Шугалий догадался, что эта женщина пережила какую-то личную драму, которая и наложила отпечаток на всю ее жизнь, ибо что же еще может вынудить двадцатилетнюю девушку замкнуться в доме брата.

Но расспрашивать было неудобно, и капитан положился на случай, не столько, правда, на случай, как на длинные языки знакомых и соседок Завгородней, которые уже давно перемыли косточки по-девичьи стройной старой деве.

Сочувственно покачал головой.

- Такая трагедия, - произнес он, - и мне, право, неловко...

- Делайте свое дело, - прервала его Олена Михайловна довольно решительно; у нее все-таки был характер, и капитану это понравилось.

Начал прямо:

- Вы знаете, конечно, содержание письма, найденного вашим племянником в ящике письменного стола покойного Андрия Михайловича? Как считаете, что побудило его написать это?

Женщина покачала головой.

- Не имею представления, - Не связано ли это письмо с визитом Романа Стецишина?

- Не думаю.

- Он - ваш родственник?

- Двоюродный брат. Мы не виделись с сорок четвертого года.

- Переписывались?

- Андрий Михайлович писал несколько раз.

- А вы?

- Нет.

- Почему?

Олена Михайловна неуверенно пожала плечами.

- Не о чем было писать.

- Но ведь брат...

- У них - своя жизнь, у нас - своя.

- И все же рады были увидеться?

Женщина как-то странно посмотрела на Шугалия.

- И это, действительно, интересует вас?

- Даже очень.

- Конечно, рада. Целая жизнь прошла, интересно...

Но, - махнула она рукой, - в воспоминаниях все всегда лучше.

- Хотите сказать, что встреча с двоюродным братом разочаровала вас?

- Я этого не говорила.

- Но намекнули.

- Очевидно, я все еще под впечатлением гибели Андрия Михайловича. А Роман мало изменился.

- Не постарел?

- Кого же из нас щадит время? Просто остался почти таким, каким был.

- Почему он отступил с гитлеровцами?

- Вероятно, вы знаете, что его отец был куренным УПА.

- Знаем, - подтвердил Шугалий. - Но ведь, насколько нам известно, сам Роман Стецишин не был членом ОУН.

- Он хотел учиться в университете, и все прочее мало интересовало его.

- Почему же не остался?

- Вряд ли сына куренного атамана приняли бы в университет.

- Но ведь и в Канаде он не смог учиться.

- Так уж судьба сложилась. В конце концов, ему там неплохо. У него типография, но ведь вы, должно быть, знаете об этом не хуже, чем я...

- И он доволен жизнью?

По лицу женщины пробежала тень.

- Да. Сказал, что у него все есть.

- Неужели можно иметь все?

- И я так думаю. Хотя... - Она обвела рукой вокруг себя. - Кажется, тут есть все. И ничего больше нам не надо.

- Так-таки - ничего?

- Я не отказалась бы от сортовых роз...

- Стецишин требовал чего-нибудь от Андрия Михайловича? - неожиданно спросил Шугалий и увидел, как нервно шевельнулась женщина.

- Ну что вы!

У Шугалия сложилось впечатление, что Олена Михайловна заволновалась.

- Может, Стецишин просил о какой-то услуге?

- При мне - нет. Понимаете, я - хозяйка, хлопотала по дому, у нас не принято, чтобы на столе было пусто.

- Ему понравилось у вас?

- Разве у нас может не понравиться? - это прозвучало так уверенно, что Шугалий даже несколько смутился.

- Конечно, - согласился он, - вы чудесная хозяйка, и я давно не видел таких райских уголков. Кстати, я хотел бы поговорить и с Олексой Андриевичем. Он дома?

Лицо Олены Михайловны просветлело.

- Разве что ужинать прибежит.

- Где-то задерживается?

- Девушка у него. И пусть будут вместе, легче ему с ней... Так любил отца...

- Местная девушка?

- В библиотеке работает.

Шугалий вспомнил библиотекаршу с тонкими губами и подумал, что вряд ли Олекса влюблен в нее.

- Я только что был в библиотеке... - начал он.

- Нина сегодня выходная. Собирались в лес на велосипедах. Олекса вернется вечером. Если не будет ужинать у Бабинцов.

- Нина Бабинец?

- Дочь нашего аптекаря. Училась во Львове в культпросветтехникуме, а Олекса...

- Аспирант университета. Профессор Захаржевский высокого мнения о нем.

- Успели поинтересоваться... Зачем?

Наступила очередь Шугалия пожимать плечами.

Его сейчас интересовало все о семье Завгородних, даже мелочи. Но Олена Михайловна явно уклонялась от разговора о встрече со Стецишиным, и это беспокоило его.

- О чем же беседовал Андрий Михайлович со Стецишиным? - спросил он прямо.

- А о жизни... Роман начал хвалиться: у него машина-люкс и в доме кондиционер. Но ведь в Озерске такой воздух - зачем нам кондиционер? И "Жигули" Андрию предлагали, но он не захотел. Вот говорит... простите, говорил, когда Олекса закончит аспирантуру, подарю ему, а по нашим лесным дорогам лучше на бричке. Любил лошадей, да будет земля ему пухом, добрый был человек, такие сейчас редко встречаются.

- Когда Роман Стецишин ушел от вас? - Собственно, Шугалий знал, что в четыре часа шофер заехал за ним, но канадец уже ждал машину.

- Точно не помню, что-то около трех.

- Следовательно, был у вас с двенадцати до трех.

Времени, чтобы наговориться, вдоволь... Андрий Михайлович не спорил со Стецишиным? - Смотрел на женщину и думал: где же был канадец от трех до четырех? И почему ушел, не дождавшись машины?

- Мы вспоминали юность... - Шугалию показалось, что глаза Олены Михайловны затуманились. - В последний раз виделись, когда были юными. Роман с Андрием учились в одной гимназии, и мы дружили.

Хорошие были годы, - вздохнула она, - жаль, что молодость не возвращается...

Шугалий решительно пересел на стул, стоявший в двух шагах от Олены Михайловны, спросил, пристально глядя на нее:

- Что предлагал вам Роман Стецишин?

Женщина не отвела взгляда. Ответила не колеблясь:

- Приглашал к себе. Сказал, что может прислать вызов, чтобы погостили.

- Больше ничего?

Олена Михайловна опустила глаза.

- Может, когда меня не было... - сказала неуверенно. - Я отлучалась на кухню.

- Конечно, - согласился Шугалий и спросил: - Вы не поссорились со Стецишиным?

- Ну, что вы!

- Итак, он ушел в три... Вы провожали его?

Олена Михайловна посмотрела на капитана, и он заметил в ее глазах растерянность.

- Роман сказал, что хочет пройтись пешком, - ответила она. - Посмотреть на озеро...

- И вы не составили ему компанию?

- Мы хотели, но он отказался. Сказал, что машина ждет его на площади и что хотел бы побыть в одиночестве.

- Странные желания бывают у людей, - согласился Шугалий и увидел, как щеки Олены Михайловны покрылись розовыми пятнами.

- Да, Роман изменился, - сказала она, и вдруг черты ее лица стали твердыми.

- В чем же это проявилось? - спросил Шугалий с интересом.

Олена Михайловна задумчиво потерла щеку.

- Мужчины либо грубеют, либо становятся самовлюбленными, - сказала она, будто пожаловалась.

- А конкретнее?

- Роман был красивым юношей... А теперь - владелец типографии, ответила неопределенно, но Шугалий понял, что именно она имела в виду. - У него трое детей и кондиционер в доме. Настоящий хозяин. - Это было сказано с раздражением, а может быть, с завистью?

Шугалий задумчиво переспросил:

- Трое детей, говорите? И дети уже, должно быть, взрослые ?

- Взрослые, - ответила Олена Михайловна, и ее лицо сделалось вдруг жалким и совсем старым. - А унас - один Олекса.

Шугалий помолчал. Сказал бодрым тоном:

- Ничего, скоро придется вам с внуками возиться.

- Дай-то бог! - вырвалось у женщины, и капитан сочувственно посмотрел на нее, поняв, сколько неистраченного душевного тепла сохранилось у нее.

- Нельзя ли осмотреть дом? - попросил он.

Олена Михайловна сразу и с явным облегчением встала.

- Я приготовлю вам кофе, - сказала она. - Или, может быть, хотите есть? Так накормлю обедом.

- Спасибо, уже обедал в чайной, - отказался Шугалий. - А кофе выпью с удовольствием.

- Говорят, в нашей чайной неплохо готовят. - Олена Михайловна остановилась в прихожей. Тут стояла вешалка для верхней одежды; у зеркала, занимавшего едва ли не треть стены, примостилась тумбочка с телефоном; рядом - низкое удобное креслице. - Но такого кофе, как у нас, - продолжала женщина, - в Озерске не попробуете. Проходите в гостиную, я сейчас.

Капитан вошел в большую комнату, на которую указала Олена Михайловна. У ветврача и его сестры был неплохой вкус, в гостиной это сразу бросилось в глаза. Мебели мало: сервант, стол со стульями, тахта, широкие и глубокие кресла перед журнальным столиком - собственно, все. Но красочные шторы удивительно гармонировали с таким же веселым ковром почти на весь пол, а стены украшали акварельные пейзажи, вставленные в легкие дубовые рамки.

На большинстве акварелей было изображено озеро: камыши и чистая вода за ними, грозовые тучи над берегом, солнце отражается в зеркале озера и черная точечка лодки в уголке. Шугалий не очень-то разбирался в живописи, но рисунки понравились ему, были в них чувство, непосредственность и влюбленность в природу. И краски ласкали глаз.

Шугалий догадался, кто писал акварели, и громко спросил Олену Михайловну, гремевшую в кухне посудой:

- И как это вас хватает на все? Хозяйство, цветы, живопись...

На кухне воцарилась тишина.

- А-а, - ответила она негромко, но Шугалий отчетливо слышал каждое слово. - Олекса уже шесть лет во Львове, а мы с Андрием... - Она вдруг всхлипнула; Шугалия даже удивляла ее подчеркнутая сухость и выдержка, но вот не выдержала и всхлипнула, очевидно, потому, что была в кухне одна, в присутствии капитана скрыла бы свои истинные чувства - была женщиной сильной, с твердым характером и в то же время натурой эмоциональной и страстной: разве черствый человек сможет так тонко чувствовать природу и воссоздавать ее в своих рисунках?

Ветер гнул за окнами деревья: Шугалий стоял у окна, видел, как трепещет листва, и вдыхал острый запах кофе...

Олена Михайловна принесла полный кофейник и две маленькие чашечки, поставила на журнальный столик. Шугалий свободно вытянулся в кресле, а она примостилась на диване с ногами, сбросив туфли, совсем по-домашнему, видно, это было проявлением доверия с ее стороны и свидетельствовало о непосредственности натуры. Капитан был приятно удивлен.

Шугалий отхлебнул глоток и правда вкусного кофе и спросил:

- Вы когда-нибудь работали, Олена Михайловна?

Женщина поболтала серебряной ложечкой в чашечке, подняла глаза.

- Когда-то окончила кулинарный техникум, - ответила она, - работала в столовой рыбзавода, но Андрий заставил бросить. А теперь зовут шеф-поваром в чайную, и придется идти. Ребенка надо поддерживать.

- Какого ребенка? - не понял Шугалий.

- Олексу во Львове...

- Он - ребенок? - засмеялся капитан.

- Совсем еще ребенок, - уверенно подтвердила она, и Шугалий понял, что вряд ли кто-нибудь переубедит ее.

- Вам нравится Нина Бабинец? - спросил он.

- Девушка как девушка. Современная. - Олена Михайловна доброжелательно улыбнулась, но в последнем слове Шугалий все же уловил негативный подтекст. - Я не возражаю. Андрий, правда... - запнулась она.

- Был против? - Олена Михайловна не ответила, но Шугалий не обратил на это внимания. - Ваш брат никуда не отлучался после отъезда Стецишина? спросил он.

- Нет.

- Разговаривал по телефону?

- Кажется, нет. Вечером я поливала цветы и могла не услышать.

- Говорил, что собирается на рыбалку?

- Рано лег спать. В десять его окно уже не светилось. А утром его разбудил Чепак.

- Кто? - Шугалий поставил чашечку, чтобы не расплескать кофе. - Какой Чепак?

- Северин Пилипович, ветфельдшер. Помощник Андрия. Он тут в конце улицы живет.

- Когда это было?

- Около пяти. Уже рассвело. Я еще дремала, но услышала звонок, а потом голос Северина Пилиповича.

- Где ваша комната?

Олена Михайловна показала на прихожую, откуда на второй этаж вела деревянная лестница.

- Там моя и Олексы комнаты.

Шугалий еле скрыл волнение. О Чепаке он услышал впервые. Лейтенант Малиновский оказался настоящим растяпой, и Шугалий мысленно обругал его. Правда, лейтенант говорил о каком-то соседе, который заглядывал к Завгородним на рассвете. Капитан недоверчиво переспросил:

- Из вашей комнаты слышно, что делается тут?

- Конечно.

- И вы уверены, что это был Чепак?

- Кто же еще? Хриплый голос, да и о корове говорил...

- О какой корове?

- Наверно, о больной. Я не прислушивалась, еще спала, и просыпаться не хотелось.

- Они ушли из дому вместе?

- Может быть.

- Прошу вас припомнить. Это очень важно.

- Заснула я сразу. Да, вероятно, ушли, - слышала, как стукнула калитка.

Шугалий на несколько секунд задумался. Вдруг Олена Михайловна сказала:

- Кажется, ошибаюсь. Возможно, Андрий остался, или это во сне слышала его шаги? - потерла пальцами виски. - Нет, не могу утверждать с уверенностью.

- Почему не сказали лейтенанту Малиновскому о Чепаке?

- Сказала, однако он не обратил внимания. Северин Пилипович часто бывал у нас.

- Но ведь так рано...

- Иногда и ночью.

- Да, у ветеринаров жизнь беспокойная. А не пошли ли они рыбачить?

- Андрий на спиннинг ловил, а на него не всегда поймаешь. Северин Пилипович - человек практичный и свое время ценит. Он спиннингом не балуется.

Шугалий подумал, что этот аргумент не очень убедителен, но промолчал.

Чепак! Кто такой Чепак, и не связан ли его утренний визит с приездом Романа Стецишина? Но тогда Стецишин должен был видеться с Чепаком. Тем более что живет ветфельдшер почти рядом.

Спросил:

- Чепак давно в Озерске?

- Видно, и родился здесь.

- Стецишин знает его?

- Почему бы не знать? Тут все знают друг друга.

Конечно, мог и забыть - родных иногда забывают, а чужих... - Олена Михайловна отпила кофе и сказала неожиданно, без всякого перехода: - А вы зря Чепака подозреваете, он порядочный человек, сами узнаете, когда освоитесь тут. Все равно что Олекса пришел бы или я сама.

Шугалий кивнул, хотя Олена Михайловна не убедила его. Сколько было случаев, когда на вид самые порядочные люди оказывались негодяями и даже преступниками, - он привык верить только фактам, проверять факты, взвешивать факты и делать из них выводы.

Напомнил:

- Вы обещали показать мне дом.

- У нас нет замков.

- Но...

- Ну, хорошо, пойдемте на второй этаж.

Винтовая деревянная лестница с резными перилами вывела их в небольшую прихожую с двумя дверями.

Олена Михайловна открыла их.

- Вот эта - моя, - ткнула пальцем направо, - а северная - Олексы. Прошу сперва ко мне, - она пропустила капитана и остановилась в дверях. Видно, вторжение малознакомого человека не очень понравилось ей: нетерпеливо постучала кончиками пальцев по косяку и сказала прямо: - Я не принимаю гостей, и тут у меня... Не выношу любопытных.

- Но ведь я здесь вовсе не из любопытства, - немного обиделся Шугалий.

Он остановился посреди комнаты, осматриваясь вокруг. Шкаф, трюмо, простая кровать и фотографии на стенах. Много фотографий, простых, любительских, но увеличенных и отпечатанных на хорошей бумаге, и портретов, сделанных профессионалами.

Большое фото мальчика в матроске с испуганными глазами, чуть сбоку тот же мальчик уже в школьной форме, а напротив двери, наверно, уже студентом - на мотоцикле, в шляпе и в перчатках с раструбами.

Сама Олена Михайловна - девушкой и в зрелом возрасте. Она и правда была красавицей. Но со всех фотографий смотрела грустно, словно не видела в жизни ничего веселого, сказочная царевна Несмеяна.

Только на одном снимке Олена Михайловна улыбалась: стояла рядом с братом и держала на руках маленького Олексу; смотрела на него нежно, и, если бы Шугалий не знал, что мать Олексы умерла во время родов, мог бы подумать, что на фото изображена счастливая супружеская пара с ребенком.

Капитан хотел уже выйти из комнаты, но его внимание привлекло пятно на стене, четырехугольник на обоях прямо над кроватью; должно быть, и тут висела фотография, которую сняли совсем недавно.

- Чудесные снимки, - сказал он. - Сами делали?

- Нет, у нас есть один мастер в Озерске... - Олена Михайловна смотрела отчужденно; видно было, что любопытство Шугалия и его вопросы раздражают ее.

Капитан притворился, что не замечает этого.

- А то фото сняли совсем недавно? - он ткнул пальцем в пятно на стене. - Кто тут был сфотографирован?

- Выцвело на солнце, и я заказала репродукцию! - Олена Михайловна игнорировала вторую часть вопроса.

Шугалий задержался в комнате еще с минуту; у него было ощущение, что увидел какой-то отрезок жизни этой женщины, но сделал это нетактично, будто заглянул в замочную скважину.

- Извините, - сказал он наконец вполне искренне и вышел из комнаты.

Он постоял немного на пороге комнаты Олексы.

Тут ничто не удивило его: низкая кушетка, письменный стол, заваленный журналами, учебниками и тетрадками, стеллажи с книгами, книги на подоконнике, на шкафу и даже на полу у кушетки, стереорадиола с большими динамиками по углам, и среди всего этого бедлама большая хрустальная ваза с красными и белыми розами на журнальном столике.

Розы были только что срезаны, и Шугалий знал, кто поставил их здесь. Оглянулся на Олену Михайловну - она тоже заглянула в комнату, и глаза ее потеплели.

Он потянул носом.

- Газ, - сказал уверенно, - вы выключили газ?

Женщина всплеснула руками, заторопилась вниз по лестнице. Капитан дождался, пока она добежала до кухни, несколькими пружинистыми шагами достиг ее комнаты и спросил оттуда:

- Ну что?

- Вам показалось, - услышал он. - Только напугали.

Шугалий медленно спустился по лестнице. Олена Михайловна не могла ошибиться, только что он слышал ее вполне отчетливо: таким образом, и она вряд ли не узнала бы хриплый бас Чепака.

Чепак... Чепак... Северин Пилипович Чепак, ветеринарный фельдшер...

Шугалий попрощался с Оленой Михайловной, вышел на улицу и быстро зашагал к центру. Заглянул в райотдел госбезопасности и попросил срочно, к утру, подготовить справку о Чепаке.

На фасаде районного Дома .культуры висело огромное объявление, приглашавшее на танцевальный вечер с развлечениями: аттракционы, лотерея, вопросы и ответы о любви и дружбе.

Обычные танцульки, догадался капитан, однако решил пойти. Вечер все равно был свободен, и на танцах можно с кем-нибудь поговорить, услышать, что говорят в городке о случае на Светлом озере.

Как оказалось, ответов о любви и дружбе на танцевальном вечере не было, поскольку не было вопросов.

Наверно, это устраивало и культработников - в свой актив они все равно добавили еще одно воспитательное мероприятие, и молодежь, которой надоели сентенции лекторов, взятые из популярной брошюры общества "Знание".

Кружились в вальсе пары, раскрасневшиеся от стремительного движения, взглядов, прикосновений, разговоров. Шугалий, надевший новый яркий галстук, подумал, что вряд ли в танцевальных залах больших городов оркестры еще играют вальсы, а тут, как оказалось чуть погодя, танцевали даже "барыню", танцевали, правда, как-то модерново, но увлеченно и весело.

Капитан немного постоял, осматриваясь. Зал темноватый, у стен ряды сдвинутых деревянных кресел.

Оркестр из трех человек: ударник, электрогитара и саксофон. И девушек вдвое больше, чем парней. Они танцевали друг с другом, и все же некоторые из них стояли по углам, переговариваясь между собой и делая вид, что танцы не очень-то интересуют их: просто заглянули в Дом культуры ради приятных разговоров с подругами. Среди них Шугалий заметил и свою сегодняшнюю библиотекаршу, вспомнил ее глаза, сжатые губы и решил пригласить ее на танец. Хотел, конечно, танцевать не с ней. Вон кружится, полузакрыв глаза, брюнетка со стройными ногами; такая даже коротким взглядом пробьет самую мощную броню равнодушия.

Но девушки уже не для вас, уважаемый капитан, - у вас дома своя стройная брюнетка... Интересно, что бы подумала Вера, увидев его на танцульках? Она умница и поняла бы, что потянуло его сюда вовсе не желание познакомиться с какой-нибудь районной красоткой. Но глубины ревнивого женского сердца вряд ли когда-нибудь будут окончательно исследованы, и где-то там, в каком-то уголке, вероятно, останется маленькая, маленькая горчинка...

Шугалий вздохнул и направился вдоль стены к библиотекарше. Шел и смотрел на девушек, которые, увидев его маневр, заволновались, хотя внешне почти ничем не проявили этого.

Библиотекарша деланно засмеялась, поправляя прическу, ее подруга, низенькая блондинка, покосилась на капитана, обмахиваясь платочком, и только третья не отводила откровенно выжидательного взгляда и улыбалась смущенно и взволнованно. Лицо у нее вытянулось, когда Шугалий остановился перед библиотекаршей, и он решил в следующий раз непременно пригласить ту девушку.

Библиотекарша небрежно положила руку на плечо Шугалию, будто оказывала большую милость, но капитан успел перехватить торжествующий взгляд, брошенный ею на подруг.

- Вы чудесно танцуете! - сказал Шугалий, решив сразу завоевать благосклонность девушки. - Кстати, знаете обо мне не так уж и мало, а мне неизвестно даже ваше имя.

- Надия.

- Одно из красивейших имен, - убежденно сказал Шугалий, потому что оно и действительно нравилось ему.

Библиотекарша ответила едва ощутимым пожатием руки, теперь капитан не сомневался в ее доброжелательности и решил бесстыдно подсластить пилюлю:

- Удивляюсь я вашим ребятам, - начал он, сам презирая себя за ложь, вы танцуете удивительно легко, я давно не чувствовал такого удовольствия, а они...

Надя растянула губы в пренебрежительной усмешке.

- Дурачье, - произнесла зло, - провинциальные, невоспитанные дураки, чего от них ждать?

Очевидно, она и в самом деле думала так, и Шугалию стало неловко: откуда у девушки столько злости?

- К сожалению, дураки существуют везде, - дипломатично ответил он. - Но ведь у вас в Озерске так много красивых девчат!

Библиотекарша восприняла это как комплимент себе.

- Где вы их видели? - манерно улыбнулась она.

Шугалий не ответил, сделав таинственное лицо.

Этого было достаточно для девушки, шея ее покрылась розовыми пятнами.

- Хотите почитать Сименона? - спросила она вдруг, и Шугалий понял, что она оказывает ему большую услугу.

- У меня и без Сименона голова кругом идет, - пожаловался он. - Кстати, - кивнул на двух девушек у стенки, - это ваши коллеги из библиотеки?

- Нет, это Света и Рая с рыбзавода.

- А библиотекарши не танцуют?

- Если бы! - раздраженно ответила она. - Взгляните, вон что выделывают! - указала на высокую девушку, кружившуюся с парнем в модном клетчатом пиджаке.

Шугалий узнал брюнетку со стройными ногами и решил, что обладает довольно-таки неплохим вкусом, если сразу обратил внимание на девушку, вызывающую неприязнь у Нади. Присмотрелся к партнеру брюнетки и узнал Олексу Завгороднего. Такое же открытое лицо, как на фотографии в комнате Олены Михайловны, такая же спокойная, доброжелательная улыбка. И девушка ему под стать.

- Кто это? - спросил, хотя и заранее знал ответ.

- Нинка... - пренебрежительно сказала Надя. - Нинка Бабинец, работает в читалке. И как ей не стыдно?

Девушка танцевала, как и все, только юбка была у нее короче, чем "мини" остальных районных модниц, на палец или на два, но ведь она вернулась из Львова, самого Львова, где точно знают, на сколько можно укорачивать юбку.

Вальс кончился, и Шугалий повел Надю к креслам.

Объявили перерыв, во время которого в соседней комнате можно было выиграть в лотерею бутылку шампанского. Капитан не соблазнился призом и присел возле библиотекарши. Смотрел, как идет к ним через весь зал Нина Бабинец, взяв Олексу под руку и заглядывая ему в глаза: должно быть, не видела, кроме него, никого и не хотела видеть.

Девушка была красива - бледное лицо под копной черных волос, правда, черты лица мелковаты, но выразительны, и глаза сияли от счастья и нежности, как черные звезды. "Но разве звезды бывают черными?" - подумал Шугалий и, глядя на Нину, понял, что бывают, изредка, но попадаются.

Они остановились перед Надей, и Нина о чем-то спросила у нее. Шугалий думал, что она ответит так же свысока, неприязненно, как и говорила о ней за глаза, но Надино лицо расплылось в благодушной улыбке, и она сказала что-то ласково, чуть ли не нежно, будто разговаривала с лучшей подругой.

Это было так неожиданно, что Шугалий даже задвигался на стуле, библиотекарша оказалась опаснее, нежели он думал, и капитан пожалел женщин, которым приходится общаться с ней.

- Какая славная ты сегодня, Ниночка, - щебетала она, - я просто восхищена, и нет в нашем захолустье краше.

Она сказала "в захолустье", конечно, не без подтекста, чтобы хоть как-то принизить девушку, но та не обратила на это внимания, - Боже, какой вальс! - сказала Нина. - Всю жизнь танцевала бы!

- Как крыловская стрекоза?

- Пусть так. За один такой вальс, - влюбленно взглянула на Олексу, полжизни не жалко.

Надино лицо вдруг искривила злоба.

- Не споткнись! - почти крикнула она. Нина удивленно посмотрела на нее, но Надя уже поняла свою ошибку. - Туфли у тебя... - тут же поправилась она, - на таких каблуках, что страшно. Импортные?

- Мэйд ин Бобруйск... - улыбнулся Олекса.

- Ты все шутишь! - Надя бросила на него острый взгляд, и Шугалий заметил, как увлажнились ее глаза.

У него блеснула догадка, но он не поверил - неужели?

Да, сомнений быть не могло: Надя неравнодушна к Олексе Завгороднему и не может простить сопернице ни красоты, ни счастья, написанного на ее лице. Но влюбленным не дано замечать чувства других, и Олекса ответил вполне серьезно:

- Нашла шутника! Я за этими туфлями два часа в очереди простоял.

- Чего не сделаешь ради... - Надя запнулась. Верно, хотела сказать "любимой", но произнесла: - ... ради моды.

- А мне нравятся... - Вероятно, Нинины ножки понравились бы Олексе даже в лаптях, в конце концов он был прав, да и туфли были вовсе не плохи.

Кто-то выиграл в лотерею шампанское, потому что из боковой комнаты донеслись восхищенные возгласы и сразу бабахнула пробка.

- Я бы тоже выпила шампанского, - сказала Нина.

- Но ведь тут нет буфета.

- Может, в чайную... - нерешительно предложила Нина.

Надя сверкнула глазами.

- И ты хочешь, чтобы Олексу увидели сейчас в чайной? - спросила она осуждающе. - Честно говоря, я удивляюсь, что вы пришли сюда. Прошла только неделя... - Больнее уколоть было невозможно: парень побледнел, и лицо у него вытянулось.

- Правда, - ответил он смущенно, - прошла только неделя... Но ведь Нине так хотелось потанцевать!

- Разве ощутишь чужое горе! - поучающе сказала Надя и махнула рукой так, что все поняли: нет, она не такая и не позволила бы Олексе танцевать через неделю после смерти отца.

- Андрий Михайлович был веселым человеком и никогда бы не осудил нас... - Нина сделала попытку оправдаться, но улыбка сошла с ее лица и глаза стали грустными.

Оркестр заиграл "барыню". Олекса взял Нину под руку, но она решительно отстранилась. Надя выжидательно посмотрела на Шугалия, однако он никак не среагировал на ее намек - сидел и смотрел, как через зал, бесцеремонно расталкивая танцующих, направляются к ним двое парней. Один из них за несколько шагов поманил Надю, та с готовностью встала и пошла ему навстречу, другой остановился перед Ниной.

- Пошли, Нинка! - положил ей руку на плечо.

Девушка повела плечом, но парень не отпускал ее.

- Отцепись! - Олекса резким движением сбросил руку парня с Нининого плеча.

- Ты смотри, - удивился тот, - оно еще ерепенится! - Парень был на голову выше Олексы, коренастый, но неуклюжий. Он растопырил пальцы, приблизил к лицу Олексы. - Тебя сейчас не будет здесь, понял?

Схаваю тебя и не замечу...

Олекса не отстранился.

- Видишь, Нина не хочет танцевать. И не будет, я не позволю. Иди проспись, от тебя за полкилометра несет.

- Смотри, оно заговорило! - изобразил удивление парень. - Кто оно такое, Нинка? Трепло заезжее. Тебе что, своих не хватает?

- А ну, мотай отсюда! - Олекса побагровел от ярости. - А не то сейчас выведут.

- Выйдем! - предложил тот. - Давай выйдем, мне здесь разговаривать с тобой неудобно.

Нина стала рядом с Олексой.

- Слушай, Петро, - сказала спокойно, - я сейчас позову дружинников.

- Плевать я хотел на твоих дружинников. - Все же парень невольно оглянулся. Но тут же стиснул огромный кулак, заорал на Олексу: - Ты наших девчат не трогай. Мало тебе львовских? А то голову свернем и обратно не поставим! Усек?

Олекса сжал зубы. Обнял Нину за плечи, и жест этот был красноречивее любых слов.

- Не слушаешься, значит?.. Я тебя предупредил! - Парень качнулся, будто хотел оттолкнуть Олексу со своей дороги, но вместо итого резко повернулся и пошел к выходу.

Завгородний с возмущением посмотрел ему вслед.

Отстранился от Нины.

- Подожди меня здесь, - решительно сказал он. - Я с ним поговорю...

- Нет, - она крепко схватила его за руку. - Ты что, с ума сошел?

Плечи Олексы опустились.

- Пошли... - предложил он. - Не могу я тут...

Нина тревожно посмотрела на двери, за которыми исчез Петро.

- Немного подождем...

- Я его не боюсь, - понял ее колебания Олекса.

- Ты не знаешь Петра. Лучше с ним не связываться.

- Значит, дрожать перед каждым хулиганом?..

- Его все в Озерске боятся.

- Пошли... - махнул рукой Олекса. Он потащил Нину к выходу.

Шугалий заметил, что товарищ Петра бросил Надю посреди зала и поспешил за ними. Что ж, решил капитан, без его вмешательства не обойтись. Быстро пересек зал и вышел в пустой вестибюль. За Олексой и Ниной уже хлопнула дверь, и товарищ Петра успел выскользнуть за ними.

Петро стоял неподалеку от Дома культуры, опершись спиной о ствол дерева и засунув руки в карманы.

Олекса увидел его и остановился. В нескольких шагах от него остановился и второй парень.

Петро сказал издевательски:

- Чего же ты испугался, щенок? Иди в мои объятия, и тебе станет клёво! Мои объятья не хуже Нинкиных...

Олекса оглянулся на второго парня и увидел в дверях Дома культуры Шугалия.

- Ого, а вас уже трое! - на мгновение заколебался, взял Нину за руку и отступил в сторону. - Один на один испугался?

- Ты у меня потявкай! - Петро оторвался от дерева, лениво сделал шаг. Видел размалеванные морды?

Нина потащила Олексу обратно. Однако путь к отступлению уже был перекрыт.

- Подожди... - Олекса освободил руку и вдруг легко, даже как-то грациозно бросился на второго парня.

Тот не успел уклониться, Олекса схватил его за руку и швырнул через себя. Парень неудобно упал на бок, верно, не успел даже сообразить, что случилось.

Петро, как рассвирепевший медведь, двинулся на Олексу. Вероятно, тому пришлось бы плохо, но Шугалий уже загородил Олексу и властно сказал:

- Милиция! Прошу прекратить безобразие!

- Какая еще милиция! - не сразу сообразил Петро. - Не суйся не в свое дело, не то хуже будет!

И все же он остановился, колеблясь, и Шугалий воспользовался этим.

- Ступайте отсюда, - приказал он, - а то задержим и будем судить за хулиганство.

- Охота была связываться! - поднялся с асфальта второй парень. Пошутить уже нельзя!

- Я тебе за такие шутки!..

- А я что?.. Я - ничего...

- А чего он к нашим девчатам цепляется? - сделал попытку оправдаться Петро.

- А тебе какое дело? - взорвалась Нина.

- Нашла фраера... - пробормотал Петро. - Мы тебе еще припомним. - Он пытался отступить с достоинством, насколько это было возможно в его положении.

Повернулся и пошел, не глядя на товарища, который плелся следом.

Только теперь Олекса повернулся в Шугалию.

- Вы правда из милиции? - спросил он.

- Лучше бы поблагодарил человека! - Нина с любопытством смотрела на Шугалия.

- Не все ли равно - откуда?

Шугалий отозвал Олексу в сторону и отрекомендовался, объяснив, для чего приехал в Озерск, и почувствовал, как тот сразу внутренне напрягся. Что ж, конечно, мало приятного в том, что кто-то начнет копаться в твоей жизни, а парень оказался неплохим, и капитан решил быть с Олексой предельно деликатным. Тем более что он сам информировал органы госбезопасности об отцовском письме. Кто знает, как повел бы себя на его месте другой? Может, и не придал бы значения черновику или, наоборот, не захотел бы неминуемых хлопот, связанных с расследованием, и уничтожил бы черновик письма.

- Проводим девушку домой, - предложил Шугалий. - Потому что те двое...

- Не так уж и страшно! - В этих словах Олексы не было бравады, и капитан спросил:

- Занимаетесь самбо?

- У нас в университете кружок...

- А вы его ловко положили.

- Пижонов надо учить.

- Но ведь можно напороться и на нож...

- В Озерске вряд ли. Я Петра знаю. На это не пойдет.

- Вы уже шесть лет не живете в Озерске, и я бы на вашем месте...

- Все лето тут. Да и на зимние каникулы приезжаю. Отец все время в разъездах... был, - с горечью поправился он, - и тетке надо помогать.

- Хорошая она.

- Не то слово - хорошая! А вы уже успели побывать у нас?

- И так много времени потеряно зря.

- Если бы я раньше поинтересовался отцовскими бумагами...

Шугалий незаметно коснулся его локтя, и Олекса осекся.

- Какими бумагами? - спросила Нина. - Ты не говорил о них.

- Деловая переписка, - уклончиво пояснил Олекса. - Тебе не интересно.

- Мне все интересно.

- Мелочи, - он махнул рукой, - всякие карантинные мероприятия.

- Завтра утром разберем их, - сказал Шугалий.

Они миновали библиотеку и остановились перед калиткой, сваренной из толстых железных прутьев.

Дом Бабинцов стоял в глубине густого сада, в больших окнах горел свет.

- Зайдем? - предложила Нина.

Олекса не ответил. Ему явно не хотелось расставаться с девушкой, однако Шугалий имел намерение еще поговорить с ним.

- А вам на работу совсем близко... - Шугалий сделал вид, что не слышал слов девушки.

- Когда надо, мать просто кричит Нине, - засмеялся Олекса. - "Борщ на столе, остынет!"

- Чаю попьем... - девушка открыла калитку, - а кто хочет горячего борща...

- Завтра, - твердо возразил Шугалий, - борщ завтра, а сегодня мы с Олексой должны поговорить.

Нина обиженно закрыла калитку, Олекса с сожалением посмотрел ей вслед и повернулся к капитану.

- Пойдем к нам?

- Проводите меня до гостиницы.

- Тут два шага.

- А у меня только два вопроса. Отец говорил вам о приезде Романа Стецишина?

- Да. Он еще месяц назад получил письмо из Канады. Вообще они не переписывались, может быть, писали раз в пять лет, отец почему-то не очень любил дядю Романа...

- А Олена Михайловна?

- Не знаю. Хотя... В ее комнате висело фото...

- Видел, - подтвердил Шугалий. - Не хватает одного снимка.

- Фотография тети с дядей Романом. Давнишняя, когда они были еще совсем молодыми.

- Конечно, ведь не виделись тридцать лет. Почему Олена Михайловна сняла фото?

- Мне было неудобно спрашивать.

- Понимаю. Не говорила, что произошло между ними и Стецишиным?

- Считаете, что отец поэтому и сел писать письмо к вам? Мне тоже так кажется... Спрашивал у тетки, говорит, ничего не слышала и ничего не знает. Да и правда, что могло случиться?

- И все же что-то случилось, - раздумчиво сказал Шугалий. - А с Чепаком вы знакомы?

- Кто же его не знает? Отцовский помощник и товарищ.

- Товарищ?

- Отец его уважал. Северин Пилипович с женой часто приходили к нам.

Они подошли к гостинице.

- До завтра, - Шугалий похлопал Олексу по плечу, - будь здоров, парень, - перешел он на "ты", - завтра утром я зайду к вам. А теперь - спать, устал я немножко...

Верно, сказал неправду, так как еще читал, а потом лежал в постели с открытыми глазами, пока сон все же не сморил его.

Дом ветлечебницы стоял за высоким деревянным забором на краю городка. Шугалий сразу узнал Чепака, хотя на фотографии, которую показали капитану в райотделе госбезопасности, тот был значительно моложе.

А может, это белый халат придавал Чепаку какую-то врачебную суровость и старил его, потому что ветфельдшер двигался живо и глаза блестели совсем молодо.

И все же Чепаку было уже за пятьдесят. С утра Шугалий познакомился с его биографией - собственно, знакомиться было не с чем. Родился Чепак в Озерске, отец его работал на городской лесопилке, мать - судомойкой в ресторане. На лесопилку незадолго до войны поступил и Северин. В начале сорок третьего года гитлеровцы сожгли лесопилку, несколько рабочих были арестованы, а девять человек, в том числе и Северин Чепак, ушли в леса, где и создали костяк небольшого партизанского отряда, действовавшего в районе Озерска и Любеня.

Летом сорок третьего года каратели вместе с отрядом куренного Стецишина, воспользовавшись данными, полученными от предателя, подосланного бандеровцами к партизанам, разгромили отряд, прижав его к черным болотам. Предателя так и не нашли. Только трем партизанам удалось спастись, в том числе и Северину Чепаку - он как раз был послан на связь с подпольщиками в Любень, райцентр километрах в семидесяти от Озерска.

Прочитав это, Шугалий остановился. Чепак был в Любеке, когда каратели с бандеровцами громили отряд. Случайно ли? А теперь сын куренного Стецишина приезжает из Канады в Озерск.

Но при чем тут Завгородний? Ведь во время войны Андрий Михайлович был во Львове...

Дальше вся биография Чепака укладывалась в один абзац. После войны окончил ветеринарное училище и вот уже почти тридцать лет работает в озерской ветлечебнице. И работает неплохо - все им довольны!

...Чепак делал укол собаке, которую держала полная женщина в грязных туфлях. Пес вертелся, женщина не могла удержать его, и фельдшер повернулся к Шугалию.

- Помогите! - не попросил, а приказал он, и капитан безропотно придержал пса за задние ноги.

Чепак сделал укол и обратился к Шугалию:

- Чем могу служить?

- У меня личное дело, Северин Пилипович, и хотел бы поговорить с глазу на глаз.

- Там вас устроит? - Чепак ткнул пальцем на скамейку под яблоней. - Я только шприц отнесу. - Он вернулся сразу и сел вполоборота к Шугалию, положив на колени большие руки с набрякшими синими венами.

Капитан предъявил ему удостоверение. Чепак внимательно изучил его, Шугалию показалось, что даже слишком внимательно, вернул и снова положил руки на колени, смотрел в глаза капитану и ничем не проявлял своего волнения.

- Мне поручено выяснить обстоятельства смерти ветврача Завгороднего, начал Шугалий, не отводя взгляда, - и я хотел бы узнать, зачем вы приходили к Андрию Михайловичу восемнадцатого августа утром, в пять?

- Погодите, когда же это было - восемнадцатого?

В конце концов, какое это имеет значение. В последнее время по утрам я вообще не заходил к Завгородним.

- Это было в день смерти Андрия Михайловича.

- Вот оно что! - Зрачки Чепака сузились и высокий чистый лоб покрылся морщинами. - А я думаю, что это меня госбезопасность беспокоит! Думаете, убили Андрия Михайловича?

- Давайте условимся, Северин Пилипович, вопросы буду задавать я.

- Ваше право, товарищ, ваше право...

- Итак, утром восемнадцатого?..

- В пять утра я был еще дома. В начале шестого пошел на Светлое озеро.

- Кто это может подтвердить?

- Жена еще спала, - рассудительно сказал Чепак, - а живем мы возле озера. Через огороды тропинкой прямо к берегу. Может, кто-нибудь и видел, надо расспросить соседей.

Шугалий чуть улыбнулся.

- А где вы были накануне между тремя и четырьмя часами дня?

Чепак потер лоб, и он снова разгладился.

- В субботу то есть? В два мы обедали, потом отдыхал. Выходной был у нас, - пояснил он, - мы по субботам работаем, но Андрий Михайлович сделал выходной. В праздники работали, так отгуливали.

- Жена была дома?

- Пообедали вместе, потом она по магазинам пошла.

- Когда вернулась?

- А кто ж ее знает? У нее надо спросить - думаю, около пяти.

- И от трех до четырех часов никто не заходил к вам?

- Спал я, может, кто-нибудь и стучал.

- Со Стецишиным не виделись?

Капитан увидел, как зашевелилась кожа на лбу у Чепака, но глаз не отвел и ничем больше не проявил своего волнения.

- Каким Стецишиным? У нас в Озерске были только одни Стецишины, но исчезли... Давно исчезли, где-то в Америке, говорят.

- Когда вернулись в воскресенье с рыбалки? - Шугалий умышленно менял вопросы, чтобы не дать Чепаку возможности сосредоточиться.

- Вечером. Ветер нагнал волну, какая же рыбалка в бурю?

- С кем рыбачили?

Краем глаза капитан увидел, как вздрогнули пальцы Чепака. Вздрогнули и снова замерли.

- Один. На лодке ходил к острову.

- Поймали что-нибудь?

- Да, клевало. Несколько щук, лещи, окуньки. Ну, красноперки.

- Уху варили?

- Кого тут удивишь ухой?

- Ваша правда, - согласился Шугалий. - А кто еще рыбачил у острова?

- Не видал я никого. Камыши там, в камышах стоял, а рядом - никого.

- Когда каратели громили ваш партизанский отряд, - без всякого перехода спросил Шугалий, - вы, кажется, были в Любеке? Почему так произошло?

- Вот оно что! - У Чепака обиженно задрожали губы. - Вон оно что, я начинаю понимать, почему госбезопасность занимается этим делом. После войны меня уже спрашивали про это, но были свидетели, что командир отряда послал меня на связь в Любень.

- А я в этом и не сомневался. Но какое-то странное стечение обстоятельств: куренной Стецишин с карателями уничтожают партизанский отряд, в это время в Любеке...

Чепак предостерегающе поднял руку.

- Я понял, - перебил он. - Теперь вы про Ромка Стецишина спросите. Правда, через тридцать лет приезжает сын бандеровского куренного - что-то тут не ладно... Откуда мне известно про приезд Ромка, хотите знать? А кто у нас не знает про это? Озерск - не область, это у вас интуристы гостиницы заполонили, а у нас все на виду. Андрий Михайлович говорил, что Ромко приедет, вот откуда знаю. И про отряд расспрашиваете!.. Не раз уже спрашивали, но вот что... Свидетели у меня остались. Я в Любень болотами подался, а каратели через два часа начали наступление на отряд.

Понимаете, два часа... Документ есть, заместитель командира отряда в живых остался, в Залещиках сейчас живет, он вам подтвердит. Макар Войновский, в райисполкоме работает.

Шугалий почувствовал: Чепак говорит правду; и связанная им цепочка уже порвалась. Но ведь Олена Михайловна утверждает, что слышала голос Чепака в пять утра в воскресенье И вообще в воскресенье до полудня никто не видел Чепака.

Встал.

- Прошу вас в течение дня не отлучаться из ветлечебницы.

Фельдшер одернул полы белого халата, ничего не ответил, и Шугалий, идя к калитке, ощущал на затылке его тяжелый взгляд.

Малиновский уже ждал капитана и, видно, о чем-то узнал, потому что в его глазах Шугалий заметил нетерпение. Сказал, улыбаясь:

- У вас такой вид, Богдан, словно выследили убийцу, и нам остается только арестовать его. Ну, что там у вас?

Малиновский встал из-за стола. Сегодня на нем был уже не праздничный костюм, и галстук в горошек тоже остался в шкафу.

- Кузь в воскресенье на рассвете шел с канистрой, - сказал он. - С канистрой к озеру.

- Ну и что?

- Как - что? Нес бензин, таким образом, выходил на озеро.

- Мог бросить канистру в лодку и вернуться домой.

- Нет. Я видел его лодку. На носу багажник, но маленький. Канистра не влезет.

- А где он хранит мотор?

- Сарайчик у них на троих на берегу. Он и еще двое им пользуются...

- Вот там и оставил канистру.

- Нет, я разговаривал с ними. Зенон Каленик пришел на берег в половине седьмого. Лодки Кузя не было. Потом Кузя видели в селе уже после девяти.

- А этот Каленик?..

- Хотел лодку смолить, но начался ветер. Вернулся домой в семь.

Шугалий сделал какие-то заметки в блокноте с темно-красной кожаной обложкой. Любил красивые блокноты и ручки. Всегда носил с собой две или три шариковых с разноцветными стержнями. Сотрудники капитана знали: если Шугалий записывает что-нибудь Красными чернилами, стоит внимания. Но Малиновский не знал этого и равнодушно наблюдал, как капитан выводит на чистой страничке несколько красных цифр. Нарисовал да еще и поставил между ними черту.

- А вы сами видели Кузя? - спросил он.

- У них там забегаловка, - объяснил Малиновский, - чайной называется. Кузь в компании сидел.

- О чем разговаривали?

- Да ни о чем. Пьяная болтовня.

- Голос? - с интересом спросил Шугалий. - Какой у Кузи голос?

- Обыкновенный.

Капитан нетерпеливо щелкнул пальцами.

- Бас, тенор, дискант? Хриплый?

- Тонкий голос, и сам он длинношеий. Говорит, будто булькает. С хрипом булькает.

- С хрипом?

- Может, простужен.

- Мог и простудиться, - согласился Шугалий. - У вас над озером как задует...

- Еще говорили - хоронится Кузь...

- Как "хоронится"?

- В селе все замечают. К озеру огородами прошел, а улицей ближе. И не приглашает к себе.

- Раньше приглашал?

- Не очень.

- Вот видите.

- Но ведь и на рыбалку ездит один. Раньше компаний не чурался, а теперь преимущественно один.

- Но ведь в чайной сидел не один.

Малиновский пожал плечами.

- Народ говорит...

- Кто этот народ?

- Ну, Каленик. Еще этот, - заглянул в записную книжку, - Лопатинский. Напротив усадьбы Кузя живет.

- Любопытно. - Шугалий поиграл стерженьками ручки, высовывая и задвигая их. - А теперь, лейтенант, соберите мне сведения о Чепаке. Знаете такого?

- Ветфельдшера? При чем тут Чепак?

- Расспросите соседей: может, кто-нибудь видел его в субботу днем, возможно, от трех до четырех к нему заходил Роман Стецишин. И что делал Чепак в воскресенье на рассвете?

- Я думал, что Опанас Кузь заинтересует вас.

- Никуда не денется ваш Кузь.

- Конечно, не денется. Но Чепак?

- Олена Михайловна Завгородняя утверждает, что Чепак заходил к ним на рассвете в воскресенье.

И что Андрий Михайлович, очевидно, ушел с ним.

Таким образом, кто-то был у Завгородних рано утром в воскресенье. Может, и не Чепак, он утверждает, что не виделся с Андрием Михайловичем, но алиби у него нет. Поищите его вы, лейтенант, это очень важно.

А я - снова к Завгородним.

- Попробуйте яблок, Микола Константинович. - Олена Михайловна высыпала из фартука прямо на стол с десяток больших плодов. - Это мелба, как раз сейчас поспевают. Таких в Озерске не найдете, Олекса привез аженцы из Львова, и второй год плодоносит.

Шугалий выбрал краснобокое, с сизым отливом яблоко, надкусил. Сладкое и пахнет медом.

- Когда придет Олекса? - спросил он.

- Только что выскочил. Мотор испортился, а надо поливать цветы, вот за какими-то запчастями и побежал. Сказал, через часок вернется. А вы пока ешьте яблоки, вот журналы...

Олена Михайловна озабоченно засеменила к открытой двери веранды, но Шугалий остановил ее.

- Я хотел бы, Олена Михайловна, - сказал он, следя за тем, какое впечатление произведут его слова, - взглянуть на фотографию, которую вы убрали из своей комнаты.

Она резко обернулась и бросила встревоженный взгляд, как ребенок, сделавший недозволенное.

- Мне не хотелось бы... - неуверенно возразила. - Для чего вам?

- Олекса сказал, что вы сфотографированы с Романом Стецишиным.

- Ну и что же! Он же мой двоюродный брат.

- Тем более.

Она пожала плечами и молча вышла из комнаты.

Принесла большое фото в рамке, молча положила на стол возле яблок.

- Роман был красивым юношей, правда? - спросила она - Теперь он толстый и лысый... - засмеялась неестественно громко.

Действительно, Роман Стецишин в двадцать лет мог влюблять в себя девушек: высокий, глаза большие, прямой нос и нежный овал щек, которые, должно быть, ласкала не одна женская рука. Смотрел на Олену Михайловну уверенно и немножко свысока. А ее глаза прямо-таки излучали восхищение и любовь.

Шугалий перехватил взгляд женщины и заметил в нем печаль.

- Извините, я бы не хотел причинять вам боль, но вы любили его? спросил он.

- Какая теперь боль! - махнула рукой Олена Михайловна. - Давно перегорело.

Капитан подумал, что Олена Михайловна сейчас не совсем искренна: ведь фотография недавно висела в ее комнате.

- И вы все время ждали его? - спросил он.

- Ну что вы! Просто не могла избавиться от иллюзий.

- Но ведь тридцать лет! - Шугалий понял свою бестактность и поправился: - Вы удивительная женщина, Олена Михайловна.

- Обыкновенная.

- Но он же оказался...

- Большинство мужчин такие...

- Стецишин обидел вас?

- Роман - воспитанный человек, даже чрезмерно воспитанный.

Наконец-то Шугалий понял ее.

- Вы ненавидите его?

- Просто он перестал для меня существовать.

- Почему?

- Многое можно простить, но не подлость!..

- Олена Михайловна, - попросил капитан, - расскажите, что тут произошло. Почему вы не хотите быть откровенной со мной?

- Олекса... - заговорила она тихо. - Тут речь шла об Олексе, а вся моя жизнь в нем.

- Неужели Олекса где-то оступился?

- Вы же видели его... - покачала она укоризненно головой. - Он не может оступиться.

- Так что же останавливает вас?

- Не хотела, чтобы подлость коснулась его. Бывает же, пойдет молва, и человек, сам не подозревая об этом, ходит запятнанный.

- Даю вам слово!..

- Что ж! Только договоримся - не травмируйте Олексу. Он о чем-то догадывается, и таиться от него вряд ли следует, но зачем выворачивать всю эту грязь? - Олена Михайловна перевернула снимок изображением вниз. Роман написал нам заблаговременно, что приедет в Озерск...

Андрий Михайлович смотрел на сестру с сочувствием. Он понимал ее и жалел: знал, что произойдет сейчас, через несколько минут или полчаса, что сегодняшний день будет не самым светлым в ее жизни, а он любил Олюсю, и даже мысль о том, что кто-то может причинить ей боль, была нестерпима для него.

Зачем им это свидание? Зачем Роману ехать сюда?

Он давно забыл об Олюсе и никогда не вспоминает ее, - кто же в пожилом возрасте серьезно относится к юношеским увлечениям?

А изнервничавшаяся и возбужденная ожиданием Олюся надела свое лучшее платье, сделала новую прическу и, пробегая мимо зеркала в прихожей, встревоженно оглядывала себя. А он ничем не мог помочь ей.

Что ж, этот день им надо пережить...

Андрий Михайлович поставил на стол бутылки с водкой, коньяком и вином. Кажется, все есть. Даже полное блюдце красной икры, - пришлось звонить Олексе, он достал во львовском ресторане и передал со знакомыми. А рыбы Олена наготовила вдоволь: заливная, фаршированная, жареная. И копченый угорь. Улыбнулся:тут на взвод голодных солдат, а Олена тащит еще холодец и маринованные грибы.

Заурчал мотор на улице, и белая "Волга" остановилась возле дома. Андрий Михайлович увидел, как у сестры задрожали руки, пристроила блюдо с холодцом на край стола и оперлась о спинку стула. Андрий Михайлович мягко и нежно обнял ее за плечи, краем глаза следя, как вылезал из "Волги" мужчина в сером костюме и желтых туфлях. Осторожно подтолкнул сестру к двери, и она ушла, сложив руки на груди и глядя неподвижным взглядом прямо перед собой: вероятно, ничего не видела и не слышала.

Роман уже шел к крыльцу между штамбовыми розами, с любопытством озираясь вокруг. Лысый, в очках с роговой оправой, грузный, но не толстый, двигался легко. Широко улыбается и машет рукой, в другой - небольшой коричневый чемодан. Изменился, конечно, но Андрий Михайлович узнал его сразу. Сбежал с крыльца, обнялись, и Роман похлопал двоюродного брата по спине, прижавшись щекой к щеке. Андрий Михайлович хотел и расцеловаться, но, неуклюже чмокнув Романа, застеснялся и отстранился, заглядывая в глаза.

- Вот и увиделись, слава богу, с приездом в наши края!

Видел, как застыла на крыльце Олена - прижала руки к бокам, стоит неудобно, лицо покрылось морщинами, а Роман смотрит на нее как на совсем постороннюю.

"Не узнал, - догадался Андрий Михайлович. - Боже мой, не узнал... Что же теперь будет?"

Он сделал шаг к крыльцу, словно желая отгородить Олену от Романа, заслонить ее, протянул сестре руку, приглашая сойти в сад, но та стояла, смотрела, и губы ее дрожали.

- Олюся! - наконец узнал ее Роман. Так они с Андрием еще в детстве называли ее, и то, что он не забыл этого, тронуло Олену Михайловну, она улыбнулась и протянула Роману руку. Он несколько театрально поднялся на крыльцо, поцеловал ее пальцы, огрубевшие от работы в саду, без колец, но с накрашенными ногтями - с утра Олена Михайловна бросила все и побежала в парикмахерскую.

Роман внимательно разглядывал ее. Вероятно, Олена Михайловна что-то прочитала в его глазах, потому что посуровела и напряглась, и все же заставила себя улыбаться - вымученно, одними губами.

- А ты совсем не изменилась, Олюся, - как-то фальшиво-бодро заговорил Роман, видно было, что сказал это просто из вежливости.

- Чего уж там! - Олена Михайловна наконец перестала улыбаться. - Не говори глупостей, мы уже стали старыми, и я не нуждаюсь в комплиментах.

- Но ведь... - сделал еще одну попытку Роман Стецишин, но не докончил. - Рад видеть тебя, Олюся, оставайся всегда такой.

- Постараюсь, - спокойно ответила та, и Андрий Михайлович вздохнул с облегчением: кажется, сестре не очень больно. Она пошла вперед легкой походкой, и, слава богу, никто в эту минуту не видел ее лица.

- Прошу в комнаты, - произнесла, не оборачиваясь, - а я сейчас... - Она зашла в кухню и остановилась за дверью, сжав пальцами виски под седыми волосами, поднятыми в высокую прическу.

Стецишин обошел гостиную мягкими, кошачьими шагами, ощупывая внимательным взглядом элегантную мебель, ковер над тахтой с разбросанными по ней подушками, вышитыми вручную. Схватился обеими руками за спинку стула, молча, бесцеремонно осмотрел стол с закусками и бутылками и сказал с уважением:

- А ты неплохо устроился, Андрий. Я даже представить себе не мог, что так хорошо. Может, стал коммунистом?

Андрий Михайлович весело расхохотался:

- Мусор у тебя в голове, Роман, - на телеге не вывезешь. Неужели ты действительно думаешь, что у нас хорошо живут только коммунисты?

- Ты всегда умел угождать. Помнишь, даже физик, как его, Кныш, так и он ставил тебе пятерку.

А я как ни старался...

- Физику надо было учить, - поучительно поднял вверх указательный палец Андрий Михайлович. Они посмотрели друг на друга и засмеялись - от воспоминания о временах, когда самым большим позором была схваченная у сурового физика двойка, и от удовольствия, что наконец-то встретились через столько лет и не очень постарели и что, если бог даст, у каждого впереди еще лет двадцать, а то и тридцать, конечно, меньше, чем уже за плечами, но, ежели умело распорядиться годами, жизнь будет еще долгой, долгой и удивительно приятной.

Роман Стецишин еще раз пробежал глазами по столу, потер руки и заметил:

- Ты угощаешь так, будто у тебя в банке по меньшей мере миллион. У нас только очень богатые люди могут позволить себе икру, и даже я...

- Вылетел бы в трубу? - снисходительно перебил его Андрий Михайлович. А мне некуда вылетать, и банковских счетов у нас нет.

- Но ведь в случае чего...

- Скоро на пенсию, и нам с Оленой хватит.

Олена Михайловна принесла запотевший сифон с газированной водой.

- Я думала, уже закусили, а они... Справедливо говорят, мужчины только считаются молчаливыми, а переговорят любую женщину. Гость проголодался в дороге, а ты...

Роман не заставил себя долго приглашать: взял из блюда кусок карпа в томате, с жадностью опорожнил полный серебряный бокал темно-коричневой настойки.

Довольно зажмурился и обвел всех взглядом.

- Что это? - спросил он. - Лучше шотландского виски.

- Наш фирменный напиток, - похвастался Андрий Михайлович. - Ореховка.

- В магазинах не видел.

- И не увидишь.

- Самогон?

- Ну что ты! Когда грецкие орехи еще зеленые, размельчишь их и зальешь водкой. Потом полстакана концентрата на бутылку "Экстры".

- Лекарство, - прибавила Олена Михайловна. - Говорят, в двадцать раз больше витаминов, чем в черной смородине.

- Ого! У нас можно сделать бизнес.

- Патент отдаю бесплатно, - благодушно улыбнулся Андрий Михайлович.

Роман потянулся еще за ореховкой. Налил полный бокал, лизнул края и зачмокал губами от удовольствия, даже понюхал, видно, не шутил, и перспектива заработать на новом напитке действительно привлекла его.

- Вы не знаете Америку, - торжественно изрек он, - у нас неограниченные возможности, если разумно повести дело! Реклама!.. Нужны деньги на рекламу, но если удастся заинтересовать солидные фирмы... - решительно проглотил водку и закусил бутербродом с икрой. - Давно не пил и не ел так вкусно. Я привез вам кое-что, - кивнул на дверь, - чемодан на веранде, и хоть немного компенсирую ваши расходы...

Олена Михайловна переглянулась с братом. Щеки у нее покраснели. Но Андрий Михайлович сделал успокаивающий жест, и она положила Роману свежего ароматного салата из огурцов и помидоров.

- Ты с ума сошел, - забыл, как тут угощают?

Тот заморгал под очками.

- У нас не привыкли тратиться на чужих, - ответил он.

- Какой же ты чужой? А если бы и чужой? Жалко икры или рыбы?

- Но ведь вы истратили половину заработка Андрия!

- Хватит... Зачем нам деньги?

- Говорили же, что у вас нет банковского счета...

- Три тысячи на сберкнижке.

- И это за всю жизнь? Наш ветврач...

- У нас, у вас... - не очень вежливо перебил его Андрий Михайлович. - У вас этот участок сколько будет стоить? Сколько, спрашиваю, тысяч? А мне сельсовет бесплатно дал.

- А ты что - за Советы?

- А почему бы и нет?

- При этих Советах люди какими-то полоумными стали. Или вам приказано так разговаривать? Но нас же никто не слушает?.. - Он испуганно оглянулся.

- Кому нужно за тобой следить? - Андрий Михайлович энергично подцепил вилкой копченого угря, с аппетитом пожевал. - Наслушался разных небылиц, будто мы тут и дышать уже не можем...

- Да еще как дышите...

- Полной грудью.

- Вот сказанул: полной грудью... Вбили в голову за тридцать лет, а ты же на наши собрания ходил...

- Какие еще собрания?

- ОУН забыл? Организацию подлинных украинцев!

- Постой, кажется, ты не был членом ОУН. Твой отец состоял в ней, а ты...

- Я всегда сочувствовал свободным украинцам, и, по-моему, мы вместе...

- Свобода - превыше всего! - торжественно воскликнул Андрий Михайлович. - Помнишь, как кричали на собраниях?

Стецишин вытер салфеткой губы, выпил газированной воды, отодвинул вилку.

- У меня, собственно, есть к тебе дело, - сказал, не сводя взгляда с Андрия Михайловича. - Но лучше поговорить на трезвую голову.

- Я помешаю? - хотела уже встать Олена Михайловна, но брат удержал ее:

- У меня от тебя нет секретов.

- Конечно, какие уж тут секреты! - согласился Стецишин. - Секреты от других, а мы - свои люди.

Олена Михайловна увидела, как он сверкнул глазами и нервно потер руки под столом. Перевела взгляд на брата. Тот вынимал кости из рыбы, но, увидев, как заволновался Роман, тоже положил вилку и выжидательно откинулся на спинку стула.

В комнате воцарилась тишина. Олена Михайловна вдруг почувствовала, что может произойти что-то неприятное, а она не хотела этого, ей было неудобно оттого, что этот совершенно чужой и непонятный мужчина в роговых очках почему-то назывался Романом и когда-то она любила его. Точнее, она и сейчас любила его, но не сегодняшнего, а того, давнишнего юношу с зелеными глазами. Никак не могла установить связь между тем Романом и этим человеком, который украдкой потирал под скатертью вспотевшие ладони.

Внезапно подумала, что он мог бы быть ее мужем и у нее были бы дети от него, и эта мысль ужаснула ее: да, этот совсем чужой человек со слезящимися глазами приходил бы к ней ночью и прикасался бы к ней, целовал и требовал от нее ласк. Но это было немыслимо, так немыслимо, что Олена Михайловна вдруг тихо рассмеялась, и этот смех прозвучал странно.

Стецишин с удивлением посмотрел на Олену Михайловну, а она махнула рукой и продолжала смеяться, теперь ей было удивительно легко, потому что смех снял внутреннее напряжение последних дней и окончательно исцелил ее: теперь она могла смотреть на Романа как на первого попавшегося прохожего на улице:

с любопытством и вопросительно, даже иронически, ибо что же, кроме иронии, может вызвать мужская надутость и самодовольство?

Олена Михайловна перестала смеяться так же внезапно, как и начала.

- Мы тебя внимательно слушаем, Роман, - сказала она с облегчением. Какое у тебя дело?

Стецишин снял очки, повертел их, держа за дужку.

- Мне, собственно, не хотелось бы выглядеть невеждой, - начал он в раздумье, - возможно, вы тут ориентируетесь лучше меня, но у меня поручение от нашей организации - проинструктировать достойных бойцов старой гвардии. Точнее, подчеркнуть некоторые аспекты нынешнего положения и той тактики, которой мы должны придерживаться на современном этапе. Произнеся эту длинную и велеречивую тираду, он, очевидно, почувствовал то ли растерянность, то ли страх, что его не поняли, потому что надел очки, внимательно и холодно посмотрел на родственников.

Олена Михайловна заерзала на стуле, сиденье которого вдруг показалось ей неудобным и твердым.

- От какой же организации у тебя поручение к нам? - спросил Андрий Михайлович.

Олена Михайловна увидела, как брат нервно смял край накрахмаленной скатерти, оставив на ней складки, и поняла, что Андрий сейчас взорвется. Но Роман ничего не заметил или был настолько погружен в свои мысли, что вообще не мог ничего заметить. Он продолжал, поблескивая очками:

- Мы с тобой, Андрий, всегда высоко ставили национальное самосознание, и ты должен знать, что организация украинских националистов никогда не прекращала своего существования и своей борьбы. От ее имени я и говорю с тобой.

Олена Михайловна увидела, как запылали красными пятнами щеки Андрия. Но он ответил Роману сдержанно:

- Я никогда не принадлежал к вашей организации...

- Забыл, как мы с тобой ходили на собрания организации? Как ты аплодировал ораторам?

- Почему же, не забыл. Но сейчас стараюсь не вспоминать. Молодые были, глупые...

- Не такие уж и глупые, - усмехнулся Роман. - Ну хорошо, я понимаю, ты вынужден таиться, но мы как-никак братья... Со мной можешь быть откровенен.

- А я и не таюсь.

- Тогда должен понять меня.

- Тебе трудно разобраться...

- Никакой сложности. Весь мир понимает ситуацию...

- Весь мир? И ты приехал ко мне за поддержкой?

К маленькому человеку из маленького города.

- Через малое достигнем большого. И я надеюсь на тебя, Андрий, очень надеюсь.

- Зачем это, Роман? - вмешалась Олена Михайловна. - Ты все еще живешь прошлым.

- Вы не знаете, какое у меня настоящее. И что может ожидать вас.

- Давайте лучше выпьем, - сказал Андрий Михайлович. - И хорошо закусим. - Он придвинул к себе блюдо с холодцом, положил на тарелку большой кусок, но аппетит был уже испорчен, лишь поковырял вилкой и потянулся к рюмке водки. Выпил одним духом и не закусил.

Роман по его примеру тоже налил себе полную рюмку, но пил маленькими глоточками, бросая озабоченные взгляды. Может быть, водка придала ему новые силы, ибо, закусив копченым угрем, начал снова:

- Нас, украинцев, всегда угнетали, поэтому мы и должны объединяться. Мой покойный отец, - он вытер салфеткой вспотевший лоб, - да будет земля ему пухом! - с оружием в руках отстаивал это единство, и история не забудет его.

Олена Михайловна замахала руками, вспомнив кровавые расправы подчиненных Стецишина над мирным населением, но брат положил ей руку на плечо, и она поняла, что он просит не перебивать Романа. И правда, пусть говорит, все равно не убедит, а они хотя бы узнают, на какие ухищрения идут теперь заокеанские националисты.

- Но теперь с оружием уже ничего не сделаешь, - вздохнул Стецишин, и чувствовалось, как ему хотелось, чтобы было наоборот, - теперь против государства не попрешь, оно тебя раздавит и не заметит, что наступило. Но потихоньку, помаленьку и вода камень точит. Кстати, мы рассчитываем на вас, особенно на ваше влияние на Олексу. Знаем, что штудирует науки во Львовском университете и скоро станет профессором. Очень надеемся на него.

Олена Михайловна почувствовала, как похолодело у нее сердце.

- Вот оно что... - прошептала она. - Куда руки - протягиваешь? посмотрела на брата с удивлением, потому что тот сидел, как и раньше, выпрямившись и смотрел куда-то в окно, будто и не слышал Романа.

Думала, что сейчас он взорвется гневом, но вместо этого уголки его губ опустились, и он с горечью произнес:

- Хотел бы я, чтобы Олекса сейчас послушал тебя!..

- Жаль, - согласился Стецишин, - правда, жаль, и у меня была надежда встретиться с ним тут. Кстати, - он вдруг осекся и сурово посмотрел на Олену Михайловну. - Не могла бы ты сварить нам кофе? - попросил он.

Она поняла, что Роман хочет избавиться от нее, но зачем? Олена Михайловна бросила взгляд на Андрия, однако тому, очевидно, было безразлично, останется сестра или нет. Встала.

- Ладно, будет вам кофе, но Олексу я не отдам...

Андрий Михайлович ничем не выразил согласия с категоричным заявлением сестры, сидел какой-то отчужденный, а Роман блеснул в ее сторону очками и тоже промолчал. Она хлопнула дверью и в раздражении отправилась в кухню: на ее характер, так выставила бы этого самоуверенного канадца за дверь. И чего ждет Андрий?

Пока грелась вода, она нервно шагала по кухне.

Еще какие-нибудь два часа назад она ждала этой встречи и боялась ее, а теперь пусть бы поскорее уезжал, оставил бы их в покое, потому что ничего, кроме неприятностей, визит Романа не может принести.

За закрытой дверью гостиной сердито гудели мужские голоса. Олена Михайловна слышала, как Андрий вдруг чуть не сорвался на крик, а Роман бормотал что-то успокаивающее. Сдержалась, чтобы не выйти в коридор и не послушать. Потом укоряла себя, надо было все-таки послушать, но врожденная деликатность не позволила; Олена Михайловна только увеличила газ, чтобы быстрее заварился кофе, и не заметила, как пена подняла крышку кофейнлтса и погасила огонь.

Когда она вошла в столовую, спор между мужчинами достиг апогея. Роман сидел, откинувшись на спинку стула, с открытым ртом, словно ему не хватало воздуха, и грозил Андрию кулаком. А тот стоял, вцепившись обеими руками в край стола, будто хотел одним движением опрокинуть его со всей посудой и закусками на Романа.

- Не знал, что он такой подлец! - воскликнул Андрий Михайлович с нескрываемой злостью. - Весь в крови, а выдает себя за добропорядочного. И ты ставишь его мне в пример! Знаешь, сколько тогда в Любене?..

Андрий Михайлович не заметил сестру, но острый запах свежего кофе возвестил о ее появлении, и он оглянулся. Встряхнул стол так, что зазвенела посуда, оттолкнул стул, давая дорогу сестре.

- Знаю... - не обратил внимания на ее появление Роман. - Тогда отцовские хлопцы гуляли в Любеке всю ночь, и не одна голова...

- А сколько детей! - крикнул в отчаянии Андрий Михайлович. - Они хватали младенцев за ноги и разбивали им головы!

- Неизбежные издержки гражданской войны...

ровным тоном возразил Роман.

- И после этого ты хочешь обратить меня в свою веру? Веру убийц! И ставишь в пример этого подонка, с которым я имею несчастье состоять... Андрий Михайлович, не договорив, схватил чашку с горячим кофе, отхлебнул и обжег губы, но только поморщился и жадно глотнул еще раз.

Стецишин двумя пальцами взял чашку за тоненькую дужку, с удовольствием понюхал кофе и осторожно помешал ложечкой.

- Ты не клала сахар? - спросил у Олены Михайловны так, будто ничего не произошло и они заканчивают этот торжественный обед в его честь в такой же доброжелательной и приятной атмосфере, в которой он и начался.

Олена Михайловна не ответила Роману, однако, должно быть он и не требовал ответа, потому что сразу же снова уставился на Андрия.

- Не горячись, - сказал он, - мы же интеллигентные люди и должны сдерживать нездоровые страсти.

- И он называет это нездоровыми страстями! - повернулся Андрий Михайлович к сестре. - Открыто склоняет меня к измене и называет мое возмущение нездоровыми страстями!

- Я не требовал от вас никакой информации, и прошу уважаемого пана..

- Никакой я не уважаемый пан, - не дал ему договорить Андрий Михайлович. - Привыкли: прошу пана, я очень извиняюсь... Не мешает ли вам узел на петле, прошу извинить? И ногой табуретку из-под уважаемого пана... Да, ты не требовал от меня информации, это правда. Но ты учил меня, как бить под ложечку свой народ, как подрубать то, что объединяет и цементирует нас, нашу дружбу и единство. А ты под него тихой сапой...

- Забудем этот разговор. - Стецишин начал нервничать. Поставил чашечку, не отхлебнув кофе, на его лбу выступил пот.

- Зачем же забывать! Позиция вашей организации достаточно ясна, но она не найдет поддержки в нашем доме, неужели ты этого не понял? Во всем Озерске, на всей Украине, и передай это вот так, как слышишь, твоим единомышленникам!

Стецишин медленно встал. Вынул клетчатый, аккуратно сложенный платок, вытер губы и молча спрятал в карман. Вежливо поклонился, но говорил хрипло, и плохо скрытая ярость прорывалась в его словах:

- К сожалению, у меня ограниченное время, и я должен...

Никто не ответил ему, и он направился вокруг стола к двери, неуклюже протиснулся между сервантом и креслом, изобразив на лице улыбку, открыл уже дверь, но остановился в последний момент.

- У меня подарки, и я хотел бы...

Теперь не выдержала Олена Михайловна:

- Купить нас за модный свитер? Или нейлоновую кофточку из магазина уцененных товаров?

Змеиная улыбка снова скользнула по лицу Стецишина.

- А ты была когда-то вежливее, Олюся, - не удержался, чтобы не уколоть на прощание. - И красивее...

Увидев, что Андрий Михайлович схватил стул, Стецищин быстро проскользнул в переднюю...

Шугалий понимал, как нелегко Олене Михайловне рассказывать. Сидел молча, не перебивал и ничего не уточнял. Когда она кончила свой рассказ, попросил:

- Повторите, пожалуйста, что вы услышали, когда вернулись с кофе. Если возможно, припомните дословно.

Олена Михайловна сказала:

- Я и сама удивляюсь: какой-то негодяй, с которым у Андрия были отношения... - Она зажмурила глаза и повторила услышанное от брата в тот трагичный день: - Он сказал: "С которым я имею несчастье"...

- Работать? - уточнил Шугалий.

- Нет, он этого не говорил.

- Ссориться? Встречаться? - предложил варианты Шугалий. - Человек, причастный к событиям в Любене. Вы слышали о них? Когда бандеровцы Стецишина напали на райцентр?

Олена Михайловна кивнула не очень уверенно.

- Кажется, это было в начале сорок пятого?

- В конце сорок четвертого, - уточнил Шугалий и подумал, что надо срочно выяснить, где тогда находился Чепак.

Эх, Чепак, Чепак... Перед тем как бандеровцы громили его партизанский отряд, ходил на связь в Любень... А теперь Андрий Михайлович Завгородний узнает, что кто-то из его знакомых причастен к любенской трагедии сорок четвертого года! Он так и сказал Роману Стецишину: "Ты ставишь в пример этого подонка, с которым я имею несчастье..." А Роман Стецишин, поняв, что выдал своего сообщника, поспешил сразу к Чепаку, предупредил, и тот в воскресенье убил Завгороднего.

"А если Чепак в декабре сорок четвертого не был в Любеке?" - остановил себя капитан. Спросил:

- Ну, а дальше? Как вел себя Андрий Михайлович, когда Стецишин ушел от вас?

- Помогал мыть посуду.

- А вечером?

- Поливал цветы.

- Никуда не ходил?

- Был в скверном настроении. Я предложила посмотреть новый фильм - не захотел.

- И вам не любопытно было узнать, о чем он говорил со Стецишиным, когда вы готовили кофе?

- Конечно, любопытно, но Андрий рассказал бы сам.

- Уверены?

- Он от меня ничего не скрывал. Просто Андрию надо было сначала все самому обдумать, знаете, после душевных потрясений люди иногда цепенеют и нужно время, чтобы открыться. В тот вечер он рано ушел к себе, теперь я знаю почему: хотел написать письмо вам, но не смог. Я же говорю - оцепенел.

- Больше вы не виделись с братом? - спросил Шугалий.

- Почему же? Вечером я предложила Андрию чаю, он всегда пил чай с вишневым или крыжовенным вареньем, вскипятила чайник и заглянула в кабинет.

Не захотел. "Не до чаю сейчас, говорит, налей лучше рюмку водки". Я принесла с бутербродом. Выпил, но закусывать не стал. "Иди, говорит, Олюся, пора спать".

- Что-то Олексы не видно, - встал Шугалий. - Так я вечером, с вашего разрешения...

Олена Михайловна вытерла несколько яблок, подала капитану.

- Мы всегда вам рады, - сказала, не поднимая глаз и не очень искренне, но Шугалий понял ее: только что исповедовалась с полной откровенностью, и ей не хочется смотреть в глаза тому, перед кем открыла Душу.

Шугалий смущенно сунул яблоки в карман пиджака, они некрасиво выпирали, и капитан иронически посмотрел на свое отражение в зеркальном стекле серванта. Решил, что на улице сразу съест эти яблоки.

- Я на озеро, - предупредил зачем-то Олену Михайловну, хотя ей вовсе не обязательно было знать, как он распорядится своим временем до вечера.

- Купаться?

- Покатаюсь на лодке.

- Сказали бы Олексе, он бы... Хотя мотор у Чепака на ремонте.

"Снова Чепак, - подумал Шугалий. - И почему это вы, уважаемый Северин Пилипович, так часто напоминаете о себе?"

..Лодка шла, задрав нос и оставляя за собой пенистый след. Шугалий перегнулся через борт, окунув в воду ладони. Крикнул Малиновскому, примостившемуся на самом носу:

- Остановите там, где нашли лодку Завгороднего.

Знаете где?

Лейтенант только кивнул в ответ, и Шугалий удобнее уселся, подставив голую грудь теплому упругому ветру.

Слева медленно приближался заросший камышом остров с одиночными деревьями, прямо по ходу лодки вдали уже угадывался берег с чуть заметными домиками. А справа, куда ни глянь, - безграничная гладь изумрудной воды.

Миновали остров, и Малиновский дал знак, что надо поворачивать направо. Ничипор Спиридонович круто вырулил, и лодка легла на правый борт, чуть не зачерпнув воды. Почти сразу же лейтенант замахал руками, приказывая остановиться. Мотор несколько раз чихнул и затих.

- Где-то здесь, - недовольно пробормотал Малиновский. Сегодня лейтенант был сердит на весь мир.

Полдня бродил по усадьбам соседей Чепака, но ничего путного так и не узнал. А капитан, выслушав его доклад, промолчал: не обругал и не похвалил, не рассказал даже, что делал у Завгородних, только сухо приказал: "Поедем на озеро". И все. А зачем на озеро?

Уже по дороге Шугалий счел возможным объяснить Малиновскому, что хотел бы побывать на месте, так сказать, происшествия, где была найдена лодка Завгороднего.

А зачем, спросить бы. Будто вода сохраняет вещественные доказательства. Если что-нибудь и есть, то на дне, а глубина тут - метров семьдесят, попробуй достать!..

Но лейтенант ничего не сказал Шугалию: в конце концов, дисциплина есть дисциплина, и надо сохранять субординацию.

Лодка остановилась, покачиваемая ею же вызванной волной. Шугалий спросил у Малиновского:

- Здесь?

- Угу...

- Лодка была опрокинута?

- Да.

- А ветер откуда был?

Малиновский неопределенно пожал плечами, и Ничипор Спиридонович, внимательно прислушивавшийся к их разговору, ответил вместо него:

- В то воскресенье? Когда ветеринар погиб? С того берега дуло.

- Если бы лодка перевернулась здесь, ее бы снесло?

- Эва! Чуть не к нашему берегу. Шторм целый день лютовал.

- А лодка найдена в понедельник в первой половине дня именно здесь. Значит...

- От того берега сносило, - категорично произнес Ничипор Спиридонович.

- Это верно, - согласился Малиновский.

- Следовательно, - повторил Шугалий, - несчастье случилось там, - ткнул пальцем в сторону села, вырисовывающегося на горизонте.

- У Ольхового, - подтвердил Малиновский.

- А где найден труп?

- С полкилометра отсюда, ближе к восточному берегу.

- Лодка плавала на поверхности, а труп... Что вы можете сказать по этому поводу лейтенант?

- Что его убили, выбросили за борт, а потом уже опрокинули лодку.

- Когда началась буря в то воскресенье? - спросил Шугалий у Ничипора Спиридоновича.

- Утром. Точно помню, еще наш завбазой в семь ко мне пришли, рыбачить, значит. Они на рассвете встать не могут, так что в семь пришли, а ветер уже волну нес. Еще ругался: в кои веки соберешься, а тут - буря.

- Давайте, уважаемый, к берегу, - показал Шугалий на деревья на острове. - Устроим один эксперимент.

Ничипор дернул за ремень, запуская мотор. Тот сразу же завелся - не мог не завестись, у Ничипора Спиридоновича все было отрегулировано, и Шугалий, верно, потерял бы к нему половину уважения, если бы мотор хоть раз чихнул.

Лодка двинулась, теперь капитан сидел лицом к корме, смотрел, как сноровисто рулит Ничипор, в то же время вычерпывая из лодки воду, неизвестно как попавшую сюда. Это был непорядок, и Ничипор Спиридонович, вычерпав досуха, вытер дно тряпкой и только после этого задвинул на место деревянные решетки.

- Вода всюду есть, - сказал он, будто открыл великую истину. - Разве что на Луне нет, а вот на Марсе небось есть. Атмосфера, говорили по телевизору, там есть, а если атмосфера есть, так и вода должна быть.

- А тебе что до этого? - отозвался Малиновский, оказывается, прекрасно слышавший разговор, несмотря на рокот мотора.

- Вода - это жизня. Значит, на Марсе жить можно.

- Может, полетишь?

- Меня жизня устраивает и тут.

Шугалий уже знал, что Ничипор Спиридонович работает сторожем на базе райпотребсоюзэ и что пошел он туда, чтобы не считали тунеядцем и чтобы иметь много времени: отдежурил сутки, двое - свободен.

Раздевшись, Шугалий вошел в воду, удивляясь ее прозрачности. Погрузился по горло и все же видел на дне, кажется, каждую песчинку. В шаге от себя заметил двух больших озерных раков, хотел притянуть одного пальцами ноги, но рак оказался проворнее, в последний момент ущипнул палец клешней, капитан инстинктивно отдернул ногу, и рак исчез в глубине.

Шугалий засмеялся от удовольствия и поплыл, резко выбрасывая руки и время от времени погружая лицо в теплую воду. Потом нырнул с открытыми глазами, достал руками дно и увидел какую-то небольшую рыбку: она испуганно юркнула в сторону, а Шугалий вынырнул, как кит, пустил изо рта фонтанчик воды и поплыл к берегу.

Малиновский тоже искупался и выкручивал свои длинные трусы, а Ничипор уже лежал на солнце, не шевелясь.

- Снимите мотор с лодки, Ничипор Спиридонович! - приказал Шугалий.

- Зачем? - недовольно шевельнулся тот.

- Я же сказал- проведем эксперимент

- С мотором?

- С лодкой.

- Лодки не трожь! Не дам, она мне еще нужна.

- Ничего не случится с вашей лодкой, уважаемый.

Вы бы смогли ее перевернуть вверх дном?

- Зачем?

- Просто так, ради спортивного интереса.

- Нет.

- А ради этого интереса? - недвусмысленно пошевелил указательным и большим пальцами Малиновский.

- Если заплатите, почему бы и нет?

- Я попрошу вас, если, конечно, не возражаете, - вмешался Шугалий.

Ничипор Спиридонович засопел и полез в лодку.

- Держи... - Он передал Малиновскому через борт тяжелый мотор.

Вынес на берег бак с горючим, вынул весла из уключин, сложил аккуратно на берегу. Остановился, поддернув трусы выше пупа, и все же они доставали почти до колен, солидные трусы райпромкомбината.

- Давайте, - махнул рукой, - ставьте свой скримент...

Шугалий чуть оттянул лодку от берега, где вода доходила ему до груди. Навалился на борт, но лодка даже не зачерпнула воды. Несколько раз повторял свой маневр, но безрезультатно. Позвал Малиновского, но и вдвоем они не смогли опрокинуть лодку.

- Подтяните к берегу, - наконец счел возможным вмешаться Ничипор Спиридонович. - На глубине и втроем не управиться.

Они подтянули лодку к берегу, и Шугалий, напрягшись, наконец перевернул ее. Отдышался и с трудом оттолкнул на глубокую воду.

- Можете переворачивать обратно, - подтолкнул лодку к берегу.

- И это называется - скримент... - разочарованно произнес Ничипор Спиридонович. - У меня бы лучше спросили, я бы вам и задаром объяснил.

Вдвоем с Малиновским они начали вычерпывать из лодки воду, а капитан ходил по колени в прозрачной воде, радуясь и ее чистоте, и теплу, и запаху свежескошенной травы на острове. Видно, тут росла зубровка, потому что пахло пряно и сладко, и этот запах настраивал его на лирический лад.

Малиновский вычерпал всю воду в носовом отсеке, сел на борт и закурил.

Ничипор Спиридонович бросил черпак на дно и ушел в глубь острова.

- Не задерживайся, за лишнее время не заплатим! - бросил ему вслед Малиновский, но старик даже не оглянулся. Он вернулся скоро, видно, угроза Малиновского все же подействовала, - держал в руке закопченный, но совсем еще целый котелок.

- Засоряют остров... - осуждающе сказал он, но не смог скрыть удовольствия от находки. - Шатаются тут всякие!

- Две недели стояли, - сказал Малиновский.

- Двенадцать дней, - уточнил Ничипор. - Во вторник снялись.

- Кто? - поинтересовался Шугалий.

- Двое из Львова. На острове палатки ставить нельзя, а у этих было разрешение из лесничества.

- Жили на острове в палатке?

- Хорошая палатка, - одобрительно сказал Ничипор Спиридонович. Немецкая. Оранжевая с голубым. Спальня на "молнии", никакой комар не залетит.

- Вы знаете их!

- Крючки у них хорошие, не магазинные, сами делают или достают где-то. На "Москвиче" приехали, машину в Ольховом оставили, а жили тут.

- Машину, говорите, в Ольховом... - задумчиво сказал Шугалий. - И уехали во вторник?

- Я тут во вторник рыбачил... сам видел, как снимались. Ребята рыбу ловить умеют, с центнер лещей навялили. Особенно Володька.

- Володька? И знаете - откуда?

- Володька Маковей с автобусного завода. Другой, кажется, с телевизионного или с электролампового.

Виктор - рыжий такой.

- Рыжий, это точно, - подтвердил Малиновский. - Я видел, мы тут неподалеку рыбачили.

Шугалий с минуту подумал и, дождавшись, пока Ничипор Спиридонович отошел к лодке, сказал Малиновскому:

- Автобус на Львов идет около десяти. Поедете им, завтра, в крайнем случае послезавтра, привезете сюда этих туристов, Володьку и Виктора так, кажется? В конце концов хотя бы одного из них.

Вернемся, и я согласую этот вопрос с руководством.

Вечером Шугалий связался с начальником райотдела милиции и попросил, чтобы его сотрудники подготовили справку, кто из озерчан жил когда-то в Любене и когда переехал в Озерск.

Позвонил в областное управление госбезопасности и попросил срочно переслать материалы о бандеровской акции в Любене в конце сорок четвертого года.

Вернувшись в гостиницу, поужинал приобретенной еще утром бутылкой кефира и булочкой; кефир был теплый и невкусный. Шугалий не допил его, оставил бутылку и принялся готовить постель, когда кто-то осторожно постучал в дверь.

- Войдите! - крикнул капитан и застыл с покрывалом в руках; меньше всего надеялся увидеть сейчас Чепака.

Чепак стоял в открытой двери, держал в руках скомканную хлопчатобумажную кепку, смущенно мял ее и стыдливо улыбался.

- Заходите, пожалуйста, - капитан придвинул стул. - Честно признаюсь, кого-кого, а вас не ждал.

Чепак сел и сразу успокоился. Положил на колени кепку и вопросительно посмотрел на Шугалия, продолжавшего стоять. "Сейчас он пригласит меня сесть", - мелькнула у капитана мысль, бросил покрывало на кровать и сел верхом на стул, опершись подбородком на спинку.

- И напрасно не ждали, - начал Чепак без всякой подготовки. - Вы что же, думаете, будете собирать на меня материалы, а Чепак будет сидеть сложа руки?

Дудки, не на того напали!

- Какие материалы? - изобразил недоумение Шугалий, но Чепак не позволил ему поиграть в кошки-мышки.

- Будто я не знаю, о чем расспрашивал Малиновский соседей? Вы бы подсказали лейтенанту, как надо, - грубо работает...

- А зачем нам скрываться? - возразил Шугалий. - Пока что факты против вас: боюсь, что вам придется серьезно защищаться. Я же спрашивал вас, чем можете опровергнуть утверждение Завгородней, что она слышала ваш голос утром восемнадцатого августа.

- Затем и пришел, товарищ капитан. Не хотел я говорить - неудобно перед товарищами, приходится выдавать их, да что поделаешь! Не мог я быть утром у Завгородних, потому что еще в субботу вечером мы отправились в Пилиповцы. Село на том берегу, километрах в пятнадцати. Ну, а у одного из компании - сеть. Сетью рыбу ловили, и выдавать их неудобно.

- А нас запутывать удобно? - рассердился Шугалий. - Мы из-за вас знаете сколько времени могли потерять?

Чепак снова скомкал кепку.

- Черт попутал... - повторил он растерянно. - Я же сетью не ловлю. А тот знакомый из Камня привез сеть - новую, капроновую. Ну, и закинули...

- Фамилия?

- Того, из Камня?

- И не только его, а всех из вашей браконьерской компании, - не удержался от того, чтобы не подколоть, Шугалий.

- Точно, браконьерской, - не обиделся Чепак. - Пускай штрафуют. Сраму сколько будет, по всему Озерску шум пойдет! Я им, сукиным сынам, говорил, но не послушались.

- Кто был с вами?

- Еще двое. Этот - из Камня - Иван Марчук.

Работает на кирпичном заводе мастером, кирпичный там один, легко найдете, потому что адреса не знаю.

И Яков Сахаров, здешний, на Красноармейской живет, дом сорок восемь. Товаровед универмага.

Шугалий записал фамилии в блокнот.

- И когда вернулись в Озерск?

- Ветер с утра поднялся, какая уж тут рыбная ловля! Так, поймали чуточку... А потом шторм начался, не рискнули через озеро идти, до вечера под Пилиповцами стояли, пока ветер не утих. Уже ночью вернулись.

- Мы проверим то, что вы говорите, - встал Шугалий, давая понять, что вопросов у него больше нет.

Дождался, пока Чепак закрыл за собой дверь, и тихо рассмеялся. Кажется, аргументы Чепака разрушили первую так хорошо уже построенную версию, и это должно было бы смутить капитана, но он, наоборот, почувствовал облегчение. Ведь этот несколько мешковатый ветфельдшер подсознательно понравился ему, и ошибиться было бы неприятно. А ошибаться Шугалию приходилось, не так уж и часто, но все же приходилось, и каждый раз капитан чувствовал, будто его предательски надули.

Что ж, на сей раз интуиция не подвела его, и если люди действительно подтвердят алиби Чепака, он только порадуется за него.

Шугалий залез под прохладную простыню, смял подушку, чтобы была тверже, подложил под щеку и долго лежал с открытыми глазами.

Сегодняшний день не прошел напрасно. Во-первых, они абсолютно достоверно установили, что смерть Завгороднего произошла не от несчастного случая.

Тело ветврача нашли приблизительно в том же районе озера, где и плавала перевернутая лодка.

Если бы Андрий Михайлович ударился сам затылком и упал за борт, его тело сразу погрузилось бы в воду и осталось приблизительно в том же месте.

А лодку снесло бы к озерскому берегу. Следовательно, ветврача убили, вернее, оглушили первым же ударом, выбросили потерявшего сознание за борт, а потом добрались до камышей в районе Ольхового, перевернули там лодку, имитируя катастрофу, - ветер снес ее на середину озера.

Интересно, подумал он, найдет ли Малиновский кого-нибудь из этих львовских туристов, может, видели лодку с двумя людьми, ведь Завгородний должен был пройти мимо острова. Может, даже видели лица людей в лодке? Все может быть, но самое главное - установить, где был Стецишин чуть ли не час в Озерске семнадцатого августа. Мог просто пройти к озеру, зайти в магазин, в парикмахерскую, наконец, посидеть в скверике. Но кто-то же должен был видеть его в это время - между тремя и четырьмя. Не так уж и много в Озерске жителей, ну, десять тысяч, не больше. Кстати, подумал он, а что, если Роман Стецишин ходил посмотреть на дом, принадлежавший его родителям, где теперь разместился детский сад? Может, он предался каким-то сентиментальным воспоминаниям юности?

Вряд ли, судя по рассказу Олены Михайловны, но чего не бывает в жизни!

Капитан знал, что даже закоренелые преступники умиляются и раскисают, вспоминая детство. А тут человек не был в родных местах тридцать лет.

Шугалий перелистывал страницы дела, присланного ему из области, и перед глазами предстала та страшная декабрьская ночь сорок четвертого года.

Все началось с того, что в области получили информацию, будто банда куренного атамана Стецишина находится на лесном хуторе в сорока километрах от Любеня. Сообщили также, что бандеровцы заночуют на хуторе и утром снимутся, чтобы передислоцироваться в другое место.

Командир небольшого Любенского гарнизона (в его распоряжении была неполная рота внутренних войск)

получил приказ окружить хутор ночью и ликвидировать банду. Операцию провели молниеносно - в одиннадцать ночи рота на машинах двинулась в район хутора, окружила его и на рассвете атаковала. Но бандеровцев на хуторе не было. Приблизительно же через час после того, как машины с бойцами оставили Любень, на городок напали бандеровцы.

Они были прекрасно информированы, головорезы из отряда Стецишина. Шли, почти не прячась, - прежде всего ворвались в районные отделы госбезопасности и милиции. В райотделе госбезопасности дежурный успел заблокировать двери и, пока их выламывали, передал в область сигнал тревоги. Но было уже поздно.

С любенской ротой связи не было, подняли солдат, дислоцированных в Озерске, но прошло почти три часа, пока они добрались до Любеня.

Три часа кровавого разгула бандитов.

У куренного Стецишина был подробный список и адреса районных активистов, поэтому бандеровцы вламывались прежде всего к ним. Подымали с постелей, измывались, насиловали женщин и девушек, расстреливали из автоматов. Не щадили ни женщин, ни детей.

В начале четвертого утра грузовики с солдатами из Озерска наконец добрались по разбитым лесным дорогам до Любеня. Как только на его окраинах завязалась перестрелка, солдаты пытались окружить Любень, чтобы не выпустить бандеровцев из города, но банда Стецишина начала быстро отходить. Ей удалось оторваться от преследователей и затеряться в окрестных лесах.

Весной остатки банды перебазировались в предгорья Карпат, потом с боями пробились на территорию Польши. Но в ту декабрьскую ночь несколько бандитов из отряда Стецишина попали в плен, а среди них и некий Ворон из службы безопасности. Выдержки из протоколов допросов арестованных лежали сейчас перед Шугалием.

Ворон показал, что куренной Стецишин имел в Любене своего тщательно законспирированного агента по кличке Врач. Даже служба безопасности не знала настоящей фамилии этого агента. Акция против Любеня была разработана с помощью Врача. Ему удалось через верного человека передать ложный сигнал в область о расположении отряда Стецишина. Когда же любенская рота двинулась на операцию, он лично встретился в заранее условленном месте с куренным и сообщил, что город остался беззащитным.

Следователи, допрашивавшие бандеровцев, пытались узнать хотя бы какие-нибудь приметы Врача, но безрезультатно, - очевидно, Ворон говорил правду:

тот был личным агентом Стецишина, и куренной никому и никогда не раскрывал его.

Тогда же, в конце сорок четвертого и в начале сорок пятого годов, органы госбезопасности незаметно проверили всех медицинских работников Любеня, но прозвище Врач могло быть и условным, по крайней мере подозрительного среди любенских медиков не оказалось.

И вот теперь, через тридцать лет, по всей вероятности, любенский Врач появился в Озерске. Человек, с которым общался Андрий Михайлович Завгородний.

Шугалий еще раз просмотрел составленный в райотделе милиции список людей, переехавших в разное время из Любеня в Озерск. Семнадцать фамилий, из которых капитан оставил лишь одну. Шестнадцать абсолютно вне подозрений. Тринадцати в сорок четвертом году было от двух до четырнадцати лет, трое вообще родились после сорок четвертого года. Только одного следовало проверить.

Евген Маркович Луговой. Бригадир рыболовецкой бригады, 1921 года рождения. В декабре 1944 года был шофером грузовой машины, принадлежавшей Любенской районной больнице.

Шугалий решил встретиться с Луговым сразу.

Шофер машины районной больницы... Может быть, поэтому и "Врач".

Совсем уже собрался ехать на рыбозавод, когда позвонил из Львова Малиновский. Шугалий слушал его приглушенный расстоянием голос и думал, что лейтенант,, должно быть, никогда так активно не работал:

только одиннадцать часов, добрался же до Львова лишь на рассвете, успел -перекусить где-то в забегаловке и уже выяснил положение и звонит в Озерск. Такую оперативность следовало поддержать, и Шугалий, выслушав Малиновского, сказал:

- Молодец, Богдан, поздравляю вас с успехом. Говорите, Виктор с электролампового завода в отпуске и уехал на юг? Жаль, но пусть себе загорает спокойно.

А Владимира привезите сюда. Я жду вас вечером, лейтенант, вместе с Владимиром, разумеется.

До рыбозавода было довольно далеко, начальник райотдела госбезопасности уехал в какое-то село, и Шугалий попросил машину в милиции. Ему дали старый, видавший виды "Москвич", должно быть, автомобилю давно надо было сделать капитальный ремонт, потому что мотор чихал и из выхлопной трубы шел дым, как из дизеля, но бравый шофер, заметив колебания капитана, высунулся из окошечка и заверил:

- Не бойтесь, доедем, эта стерва масло жрет, но тянет. - Он дал газ, чтобы продемонстрировать, что "стерва" еще имеет в запаселошадиные силы, мотор затарахтел на всю улицу, но именно этот грохот почему-то придал Шугалию уверенности, и он потянул на себя дверцу.

Рыбозавод был расположен, вопреки логике, довольно далеко от озера, и выловленную рыбу возили от прибрежного зловонного барака на машине. Конечно, если было что возить.

Директор, которого предупредили о визите Шугалия, ждал его возле барака. Пожав руку, сразу же начал жаловаться, что в последние дни рыбозавод плана, к сожалению, не выполняет, ибо план зависит и от погоды, и от многих-многих других факторов, даже чуть ли не от настроения рыбы, но там, в области, на это не обращают внимания, им подавай центнеры и центнеры, хотя, если не обновлять рыбпоголовья (он так и сказал: "рыбпоголовья"), откуда же взяться улову?

Директорский катер качался на волнах рядом, у причала, неплохой скоростной катер, который небось выдерживал тут, на Светлом озере, любые штормы.

Шугалий спросил, где сейчас бригадир Евген Маркович Луговой, и почувствовал облегчение, узнав, что тот рыбачит в пятнадцати километрах отсюда, под Пилиповцами, а у него, директора, сейчас, к сожалению, нет времени...

Под Пилиповцами озеро выгибалось круто влево, создавая большой залив. Шугалий еще издали увидел рыбацкие лодки-баркасы, вдвое больше, чем плоскодонки городских жителей. Они стояли у берега, а рыбаки растягивали на колышках сети для просушивания.

Катер причалил к специально оборудованным мосткам, Шугалий выпрыгнул на причал, закачавшийся у него под ногами, и увидал, как отделился от толпы рыбаков и пошел ему навстречу высокий, широкоплечий мужчина в голубой майке и белых полотняных брюках, босой и без шляпы. Наверно, ждал какое-то рыболовное начальство, но, увидев незнакомца, остановился на полдороге, стоял, независимо положив руки в карманы и почесывая большим пальцем правой ноги щиколотку левой.

- Товарищ Луговой, Евген Маркович? - спросил Шугалий, остановившись и с любопытством разглядывая его.

- Ну да, Луговой, - с достоинством ответил крепыш и протянул большую, как лопату, руку. Смерил Шугалия оценивающим взглядом: - Откуда будете, потому как, извиняюсь, раньше не доводилось...

- Не доводилось, - подтвердил капитан, предъявляя удостоверение: - Я из госбезопасности. По делу ветврача Завгороднего.

Говоря это, пристально смотрел на Лугового, но на лице бригадира не дрогнул ни один мускул.

Луговой сказал:

- Я знал ветврача и жалею, что так случилось.

Уважаемый был человек.

- Откуда знали Андрия Михайловича?

- В одном городе живем.

- Город не так уж мал.

- Старожилы мы.

- Вы, кажется, из Любеня?

- А вам откуда это известно?

Шугалий пожал плечами так, что Луговой понял всю неуместность своего вопроса. Ответил:

- Когда-то жил в Любеке. После войны.

- Тут лучше?

- Человеку хорошо там, где его нет.

- Грех про Озерск такое говорить.

Луговой ковырнул голыми пальцами ноги теплый сухой песок. Спросил, бросив взгляд на капитана:

- А вам, собственно, что нужно? Может, рыбы?

- Нет, рыбой не интересуемся.

- Знаем... Сперва про жизнь, а потом все равно про рыбу, - усмехнулся бригадир. - Но где теперь возьмешь рыбу? Браконьер за хорошего леща рубашку снимет. Вот и едут к нам... А сегодня улов был хороший:

центнера три с гаком.

- Лещи? - полюбопытствовал Шугалий.

- Несколько щук больших, сазаны да белая мелочь - красноперки, подлещики. - Вынул из замусоленного кармана пачку дорогих болгарских сигарет с фильтром. - Угощайтесь, капитан.

По всем признакам он должен был курить "Памир"

или, по крайней мере, "Приму", но "Стюардесса" тут, на берегу Светлого озера, в глухом Полесье... Шугалий и в области уже давно не видел таких сигарет:

осторожно вытащил из пачки одну, заметив:

- Богато живете!

- Угощают... - Луговой ловко выбил заскорузлым пальцем сигарету и себе.

- Уважают?

- Сазанов больше уважают...

Шугалий не надеялся на такую откровенность, посмотрел Луговому в глаза, и оба засмеялись.

- У меня к вам, Евген Маркович, несколько вопросов, - сказал капитан.

- Так прошу в дом.

Оттуда несло тухлой рыбой, и Шугалий поморщился. Бригадир сразу же повернул обратно.

- У нас вон там, под деревьями, скамейка стоит, в затишке, мешать не будут.

Направляясь к скамейке, Шугалий спросил:

- Где вы были, Евген Маркович, в субботу и воскресенье семнадцатого и восемнадцатого августа?

Луговой остановился и сказал, снисходительно глядя на капитана:

- Вот оно ч-то... Капнул кто-то на меня? У нас слух пошел: убили ветврача... А ежели убили, то должен быть убийца. На меня наговаривают?

- Но вы не ответили...

- Мы уже десять дней в Пилиповцах. - Бросил окурок, затоптал голой пяткой. - Всей бригадой.

- И никуда не отлучались?

- Ребята в село за пивом ходят, а у меня и без того разных дел много.

- Значит, семнадцатого и восемнадцатого августа были тут, в бригадной усадьбе.

- Если можно это назвать усадьбой... Восемнадцатого буря была, мотор ремонтировали. Помпа отказала, греться начал. Полдня просидели.

- А накануне?

- С утра сети выбрали, отдыхали и "козла" забивали. Вечером снова за сети. Эй, Микола и Степан, идите-ка сюда, - крикнул он парней, ремонтировавших сети. - Расскажите товарищу, что делали семнадцатого и восемнадцатого. - Он деликатно отошел в сторону, чтобы даже своим присутствием не влиять на подчиненных, и через несколько минут Шугалий убедился в безупречном алиби Лугового. Подошел к скамейке, на которой сидел бригадир.

- А кто капнул? - неожиданно спросил тот. - Конечно, - вздохнул он, не скажете, но все равно дознаюсь и морду набью. Пускай потом судят за хулиганство, но, ей-богу, набью!

Шугалий закурил и начал издалека:

- Вот вы из Любеня, а мне рассказали, как в сорок четвертом бандеровцы...

- Это вы про нападение Стецишина?

- Ага, слышал, что бандеровцы полгорода вырезали.

- Ну, полгорода - это брехня, но по официальным данным что-то около двухсот убитых.

- И вы были в ту ночь?..

- Был. - Глаза у Лугового потемнели. - Был, черт бы их побрал, и еле выбрался из переделки. Если бы помощь опоздала, и я бы там лежал.

- Работали шофером в больнице?

- А вы успели изучить мою биографию.

- Просто заглянул на заводе в отдел кадров. Вы сами об этом писали...

- Листок учета?

- Анкетные данные. Иногда за одной строчкой...

- Точно! - оживился Луговой. - Вот и в ту ночь...

- Расскажите.

- Зачем это вам?

- Но ведь такое невозможно забыть.

- Невозможно, - согласился Луговой. - Сколько буду жить, не забуду. Я тогда только из армии демобилизовался. Тяжелое ранение. Легкое зацепило... - Он пожал плечами, и Шугалий увидел у плечика майки белый рубец. - Рана еще не совсем зажила, да попросили в больнице пошоферить, людей нет, а им какуюто списанную машину выделили. Почему же не выручить - пошел. А в ту ночь бандеровцы и на больницу напали. Слава богу, у главврача знакомые офицеры ночевали. Три автомата да у сторожа карабин. Я из этого карабина двоих уложил. Кое-как отбивались, пока из Озерска помощь не пришла. Медалью меня еще наградили - "За отвагу". На фронте о ней мечтал, а получил в тылу.

С Луговым все было ясно, но Шугалию хотелось еще посидеть тут, в тенечке, может, угостили бы ухой, - из ведра, висевшего над костром рядом со скамейкой, шел аппетитный запах, да надо было ехать; капитан нехотя встал, и Луговой сразу угадал эту его нерешительность.

- Уха уже готова, - подмигнул он, - и у нас найдется... - Растопырил большой палец и мизинец, показывая, что именно у них есть, и капитану тоже захотелось выпить рюмочку, даже проглотил слюну, но все же отказался.

- Ну хорошо, капитан, - совсем уж фамильярно похлопал его по плечу Луговой, переходя на "ты", - ты не того... не думай, что я хочу подольститься, не надо мне, но парочку сазанов...

- В гостинице их зажарить?

- Может, у кого-нибудь из знакомых...

- Нет, нет...

- Жаль. Будешь уезжать, загляни. Я тебе угрей подброшу. Хоть жену удивишь.

- Еще испугается, никогда не видела.

- Так свистни, когда будешь отчаливать. И не думай, что у нас шарага леваков - заплатишь, что положено.

- А я и не думаю, - ответил Шугалий, но все же вспомнил бригадирскую "Стюардессу". Должно быть, надо иметь огромную выдержку, чтобы, имея дело с сазанами и угрями, дымить "Памиром". Наверно, Луговой со своими ребятами не совсем придерживаются всех параграфов, приказов и постановлений, и все же бригадир был симпатичен Шугалию; капитан на прощанье с удовольствием пожал ему руку.

Он вернулся в Озерск под вечер. Еще издали увидел: на площади перед гостиницей маячит Олекса.

Заметив капитана, обрадовался:

- Я вас уже полчаса жду.

Шугалий предложил Олексе пообедать в чайной.

- И вы хотите, чтобы я накликал на свою голову грозу? - сказал тот. Знаете, что будет, когда София Тимофеевна узнает о таком моем падении?

- Кто такая София Тимофеевна?

- Моя будущая теща.

- Тещу следует уважать, но держать на расстоянии.

- Мы будем жить во Львове.

- Полтораста километров для хорошей тещи - не расстояние, - пошутил Шугалий.

- Но сегодня, надеюсь, вы не откажетесь познакомиться с нею. Учтите, вас ждет не простой обед...

- В вашей чайной варят такие борщи, что за уши не оттащишь.

- Не говорите этого Софии Тимофеевне, она начнет вас презирать.

- Но удобно ли это?

- Они с Федором Антоновичем приглашали нас обоих. И очень настойчиво.

- Если настойчиво приглашали, отказываться грешно. Но ведь скоро шесть...

- Федор Антонович как раз вернулся с работы.

- Тогда не следует испытывать его терпение.

Федор Антонович, коротконогий лысый мужчина, лет пятидесяти с гаком, наверно, увидел их из окна, потому что вышел на крыльцо и ждал, придерживая спиной открытую дверь.

- А Соня как раз начала накрывать на стол, - сказал он вместо приветствия. - Слыхал о вас от Олексы, - сказал, глядя как-то сбоку. И капитан так и не понял, приветствует Федор Антонович его приезд в Озерск или наоборот. - Прошу в хату, потому что перед борщом полагается... - Он быстро потер ладони и отступил от двери, уступая гостям дорогу.

"Хата" Бабинцов оказалась более чем комфортабельной. Пол в большой светлой гостиной покрывал цветастый ковер, и Шугалий еще раз вытер ноги о лохматый коврик.

Федор Антонович легонько подтолкнул его сзади.

- Проходите, уважаемый, и не обращайте внимания, у нас скромно, по-местечковому... - Он самодовольно хохотнул, тут же опровергая версию о местечковой скромности. Видно, ему понравилась и нерешительность Шугалия, и то, как капитан осматривал стены прихожей, обклеенные импортными ситцевыми обоями и украшенные оленьими и лосиными рогами.

Капитан подумал, что рога не очень идут к таким обоям, но промолчал и осторожно ступил на ковер.

Сразу ощутил какое-то неудобство, вероятно потому, что у них с Верой не было ни одного ковра, все время не хватало денег; в конце концов, можно было бы уже и приобрести, но всегда что-то мешало. Однажды даже приценились в универмаге - неплохой цветастый ковер, как раз к их мебели, и сравнительно недорогой, но пока возвращались за деньгами, Вера передумала:

Варюша перешла в пятый класс и совсем уже выросла из старой шубки, лучше они купят девочке шубку, а ковер подождет.

А тут в передней лежит толстый китайский ковер с фантастическими цветами - вот тебе и аптекарь!..

Шугалий подумал, что Федор Антонович небось придерживает дефицитные лекарства и получает с них какой-то "навар", но сразу же устыдился своей мысли, - его встречают как самого почетного гостя и будут угощать обедом, а он уже начал подсчитывать доходы хозяина...

На пороге комнаты, из которой пахло чем-то вкусным, стояла Нина.

Она улыбалась им, чуть ли не излучала из себя радость. Шугалий не сразу сообразил, что у этой радостной улыбки вполне конкретный адрес, но, даже осознав свою ошибку, не мог расстаться с иллюзией, что хоть какая-то малая толика Нининой приветливости принадлежит и ему.

На девушке было простенькое платьице - штапельное или ситцевое - синее, в белую горошину, обшитое по вырезу кружевом. То ли платье шло Нине, то ли девушка была так хороша, что могла не обращать внимания ни на фасон, ни на моду, но Шугалий невольно залюбовался ею. Нина заметила это, покраснела, но не очень, должно быть, привыкла к восторженным мужским взглядам.

Большая комната на первом этаже, где был сервирован для обеда стол, тоже была обклеена ситцевыми обоями - бледно-розовые цветы на светлом фоне, а на тумбочке у окна в хрустальной вазе стояли белые и розовые гладиолусы: они словно подчеркивали утонченность узоров на стенах, и Шугалий догадался, что именно такие, нежных оттенков гладиолусы поставила тут Нина, а может, и у хозяйки дома тоже утонченный вкус.

Капитан поискал ее глазами, но не нашел. Вместо хозяйки увидел Федора Антоновича, перебиравшего бутылки в зеркальном, освещенном электрическими лампочками баре серванта. Когда Бабинец отлучился, капитан так и не заметил, но факт оставался фактом - Федор Антонович успел надеть домашнюю куртку, роскошную стеганую куртку из темно-зеленого атласа, с гладкими шалевыми бортами. Она делала его еще импозантнее, он как-то посолиднел, и улыбка у него стала торжественнее, хотя, как определил Шугалий, в то же время куртка сковывала его движения, - видно было, что он не часто надевал ее, должно быть, лишь в торжественных случаях, по крайней мере подобных сегодняшнему.

- Прошу вас, - Федор Антонович не без гордости поднял граненую бутылку с длинным горлышком, - есть виски, настоящее шотландское виски и лед к нему.

Олекса, кажется, не против, лично я отдаю предпочтение водке с перцем, а что вам по вкусу, Микола Константинович?

Шугалий понял, что хозяин напрашивается на комплимент, - он внимательно осмотрел бутылки в баре:

поцокал языком, коснувшись бутылки, на этикетке которой куда-то бежал по своим делам шустрый шотландец в красном фраке.

- "Джонни Уокер"! Это фирма! Если позволите...

- О боже мой, для чего же все тут стоит? - засуетился Федор Антонович. - Разрешите, я вам со льдом, потому что содовой в нашей глуши...

Шугалий пригубил ароматный напиток с чуть заметным привкусом самогона. Федор Антонович стоял лицом к окну, и только теперь Шугалий понял, чем удивил его хозяин, - у него были белые глаза. Они были удивительно прозрачны, казалось, сквозь них можно было увидеть, что делается за Федором Антоновичем, и даже странно было, как можно что-то видеть глазами, не отражающими света,.

Но Федор Антонович видел, и видел неплохо, потому что дождался, пока Шугалий отопьет, и подлил ему еще виски.

- За наше знакомство, - поднял он бокал, - приятное знакомство, ведь Нинуся рассказала, как вы выручили их там в тот вечер у клуба от проклятых хулиганов.

Он указал Шугалию на стул и сам сел рядом, сразу принявшись угощать его.

- Должен признаться, - сказал он с улыбкой, - что в этом доме, извините за откровенность, любят поесть. Я сам не чураюсь плиты и вовсе не стыжусь этого. Уверен, что дичь, например, может готовить только мужчина. Ну, как бы вам это объяснить? Дичь требует остроты, вина или уксуса, перцу и иногда пряностей, даже запах здесь имеет значение, а женщины с их склонностью к сладкому и парфюмерии вряд ли смогут приготовить ее. Кстати, сегодня у нас вепрятина. Конечно, не то, не то... Мороженое мясо - это уже не то... - Выпятил губы и осуждающе помахал в воздухе короткими, поросшим-и рыжими волосами пальцами. - А пока прошу вас отведать этих помидоров. Раннего посола, с чесноком и сельдереем, и в дубовой бочке. Федор Антонович взял двумя пальцами большую красную сливу и, зажмурясь, высосал ее, оставив сморщенную кожуру. - Помидоры хороши только из дубовой бочки, кстати, огурцы тоже. Позвольте я налью вам еще рюмочку под грибочки. Возьмите из этой тарелки, прошу вас: соленый рыжик - лучший гриб, белый по сравнению с ним...

Он таки был прав, и Шугалий отдал должное и соленым рыжикам и действительно вкусным помидорам.

Вдруг Федор Антонович вскочил.

- Борщ готов, - сказал он уверенно. Откуда он узнал об этом, так и осталось для Шугалия загадкой, но действительно в двери появилась женщина с огромной фарфоровой супницей. Она поставила ее на середину стола, улыбнулась Шугалию и сама представилась:

- София Тимофеевна.

Шугалий встал, не зная, выходить ли ему из-за стола, чтобы пожать хозяйке руку, или ограничиться поклоном, но она сама разрешила его сомнения.

- Сидите, пожалуйста, у нас без церемоний, всегда рады гостям...

- И закармливаем их! - весело засмеялась Нина.

- Лучше бы помолчала. - Мать сердито сверкнула на дочку глазами и снова улыбнулась Шугалию: - Диеты не признаем и вам не рекомендуем. - Взяла его тарелку и начала наливать борщ. - Какая же это жизнь без еды?

Шугалий с любопытством смотрел, как проворно орудует она половником. От Софии Тимофеевны веяло домашним уютом и покоем, должно быть, она была абсолютно убеждена в том, что ее образ жизни - самый лучший, и никому бы не удалось разубедить ее.

Капитан посмотрел, как шепчутся, не обращая внимания на закуски и борщ, Нина с Олексой, как Олекса небрежно ковыряет вилкой соленый рыжик, лучший на свете гриб, и ему стало смешно. Однако все же с аппетитом доел борщ.

- Еще тарелочку? - заметила это София Тимофеевна, но Шугалий отказался.

А Федор Антонович попросил добавки, отхлебнул из ложки, положил ее и спросил у Нины:

- Ты снова не будешь есть?

- Мы же договорились, папа...

- И как же вы станете жить?

- А мы будем покупать пельмени в пачках, - не без иронии ответил Олекса, но Федор Антонович не принял его тон.

- Хоть отправляй с вами тетку Олену...

Олекса переглянулся с Ниной.

- Свадьба откладывается, мы же условились.

На год.

- А как тетка О лена?

- Она на все согласна.

- Но вы же не можете ютиться в общежитии.

- Снимем комнату.

- И никаких перспектив?

- Да. Вряд ли скоро дадут квартиру!

- Значит, будете скитаться по углам...

- Какое это имеет значение? - вмешалась Нина.

- Эвва, деточка моя! - всплеснула руками София Тимофеевна. - Оно, конечно, дело молодое... Но не иметь своего гнездышка!

- Кооперативного, трехкомнатного гнездышка, - улыбнулся Олекса.

- А я, уж извини меня, на твоем месте не смеялся бы. - Федор Антонович с недовольным видом хлебнул борща. - Жизнь надо устраивать сразу.

- Как-нибудь образуется.

- Все как-нибудь, как-нибудь... - Федор Антонович проглотил ложку борща, зачерпнул еще, но вылил обратно: - Я это к тому, что есть покупатель дома.

Олекса непонимающе посмотрел на него.

- Какого дома?

- Вашего.

- А как же тетка .Олена?

- Возьмете с собой.

- Но ведь тут вся ее жизнь. Сад и цветы...

- Жизнь, мой мальчик, это такая штука...

- Тетя никогда не согласится.

- Если ты не попросишь...

- И вы хотите, чтобы я лишил ее всего?

- Я ничего не хочу, - вдруг рассердился Федор Антонович. - Я только знаю, что и вам было бы лучше с Оленой Михайловной, и ей с вами. Она тебя любит и будет счастлива.

- Мы будем приезжать к ней летом.

- Разве у нас мало места? - обвела рукой вокруг себя София Тимофеевна. - А тетке Олене будет скучно одной. Да и зачем ей такой дом.

- Пусть сама решает.

- Но ведь половина дома принадлежит тебе.

- Нет, - понял ее Олекса, - я на это не пойду.

- Жаль, покупатель хороший, - вздохнул Федор Антонович, - где еще такого найдешь? Но тебе виднее.

Подавай, мать, вепря, потому что наш гость... - Он повернулся к Шугалию, - скоро умрет с голоду. И не забудь о брусничном варенье. Без брусничного варенья, извините, вепрятина совсем не вкусна.

Шугалий развел руками в знак своей полной неосведомленности в этом деликатном вопросе, а Федор Антонович извинился за неинтересные для гостя разговоры. Вепрятина действительно оказалась вкусной.

Шугалий поймал себя на мысли, что не отказался бы еще от куска мяса, однако решительно отодвинул тарелку.

Федор Антонович предложил завершить обед кофе.

Честно говоря, Шугалию больше нравился компот, поданный детям, но как-то не хотел ронять себя в глазах Федора Антоновича и согласился выпить кофе.

Дети, допив компот, побежали в сад. София Тимофеевна ушла варить кофе, а Федор Антонович предложил гостю перейти в кабинет.

Одну стену кабинета занимали стеллажи с подписными изданиями, у окна стоял шкаф со стеклянными дверцами; он был заполнен какими-то пробирками, фарфоровой и фаянсовой посудой, пакетиками и коробочками, напоминавшими о профессии Федора Антоновича. На столе стояли аптекарские весы, валялись мешочки с травами. И в кабинете пахло травами; Шугалию был приятен горьковато-сладкий запах полыни, и он с удовольствием расположился в кресле у журнального столика.

Федор Антонович сел напротив, непринужденно вытянув ноги, и придвинул гостю пачку сигарет. Прищурился, и глаза у него потемнели, а может, это только показалось капитану, потому что Федор Антонович повернулся к окну, и они снова сделались белыми и прозрачными.

- Как подвигаются ваши дела, капитан? - спросил он небрежно, лишь бы начать разговор. - Мы тут все надеемся, что вы найдете преступника, убившего нашего друга. Олекса рассказал мне о записке Андрия Михайловича...

"Языкастый паренек, - недовольно подумал Шугалий. - Хотя, это же его будущий тесть, зачем от него скрывать?"

- Андрия Михайловича уважали в Озерске, - продолжал Бабинец, - и нам очень жаль... Лучшего свата я бы не хотел...

Шугалий промолчал, давая возможность Федору Антоновичу выговориться.

- У нас тут прошел слух, что Андрию Михайловичу отомстили. Есть у нас некий Кузь... Наверно, слышали. И надо сказать, что-то здесь нечисто. Такие люди, как Кузь, могут пойти на все...

- Откуда вы его знаете?

Федор Антонович несколько смутился.

- Фактически я его не знаю, но слышал...

София Тимофеевна принесла кофе и сразу же исчезла, оставив мужчин одних. Федор Антонович поставил на стол бутылку армянского коньяка. Шугалий отказался, и Бабинец не настаивал. Капитан отхлебнул кофе и сказал, что такой коньяк могут позволить себе только люди с достатком.

- А мы не бедные, - ответил Бабинец.

- Даже не представляю, сколько получает заведующий аптекой.

- Не так уж и мало, учитывая прогрессивку, - улыбнулся Федор Антонович. - Но вы правы - на коньяк не хватает. Да я еще и с лекциями выступаю и печатаюсь... - Он быстро снял со стеллажа две брошюры о лекарственных растениях.

- Теперь это модно.

- Химией увлекаемся, а о природе забываем, - поучительно произнес Бабинец, и Шугалий не мог не согласиться с ним. И все же подумал, что гонорара за две брошюры вряд ли хватило бы на ковры и армянский коньяк. А если каждый день устраивать такие обеды...

Однако конечно же не каждый, и вепрятина и соленые рыжики поставлены на стол для него. И все же какоето неприятное ощущение того, что столкнулся с чемто не совсем порядочным, едва ступив на роскошный ковер в прихожей, не только не исчезло, а стало еще отчетливее, и Шугалий быстро допил кофе и распрощался с Федором Антоновичем.

На следующее утро возле райотдела госбезопасности остановился запыленный "Москвич" с львовским номером. Шугалий улыбнулся: Малиновский неплохо устроился, - вернулся в Озерск вместе с Володей и на Володиной машине. И действительно оба они ждали его в райотделе.

Владимир Маковей, высокий и худой брюнет, похожий то ли на цыгана, то ли на армянина, посмотрел на Шугалия весьма неприязненно и пробормотал, что некоторые не умеют уважать время рабочего человека, который занимается важным государственным делом - сборкой автобусов.

- Но ведь ты еще в отпуске, - возразил Малиновский.

- Может, я не имею права на отдых? - не без ехидства спросил Маковей. А полдня гнать собственную машину...

- Во-первых, не полдня, а три часа. Во-вторых, могли воспользоваться автобусом. Надеюсь, вас никто не заставлял использовать личный транспорт? - полюбопытствовал Шугалий.

- Но ведь он сказал, - Маковей бесцеремонно ткнул пальцем в Малиновского, - что я смогу тут порыбачить. А как потом рыбу во Львов тащить?

- Конечно, - поддержал его Шугалий, - и место в гостинице вам уже заказано. Машину можете оставить тут, в гараже райотдела, или в гостиничном дворе.

- Лучше уж в гостиничном, - решил Володя, - люблю, чтобы была под рукой. Но все же чего вам от меня надо?

- Завтра... завтра, товарищ Маковей, а сейчас отдыхайте.

- Я бы мог сегодня блесну побросать...

- Кто же вам запрещает? Бросайте на здоровье, а когда понадобитесь, мы вас найдем.

Володя уехал, а Шугалий спросил у Малиновского:

- Устали?

- Не от чего! Машина хорошая, ехали без приключений.

- Тогда вот что: найдите сейчас Якова Сахарова, товароведа универмага. Чепак ссылается на него, - восемнадцатого утром под Пилиповцами ловили рыбу сеткой, поэтому и не признался сразу. Возьмите у него показания А я в Камень - разыскивать третьего из их компании. Какой-то Иван Мирчук, мастер кирпичного завода. До завтра, Богдан, встретимся утром в райотделе.

Комары кусали нещадно, и Шугалий отмахивался от них камышинкой.

- Вы, капитан, вкусный, - пошутил Маковей, - видите, над вами целые тучи, а на меня с лейтенантом - ноль внимания.

- Лучше уж быть вкусным... - смерил Шугалий Володю ироническим взглядом.

- Нежели таким скелетом, как я? - захохотал Володя, ничуточку не обидевшись. Задрал рубашку, пошлепал себя по впалому животу. - Вот таким, - уточнил Маковей, - что позвоночник через живот прощупывается.

- И лещи тебе на пользу не идут, - сказал Малиновский.

- А мне и так хорошо. Девушки жирных не любят. На толстом брюхе джинсы не держатся.

- Ну что ж, начнем смотреть и вспоминать, - предложил Шугалий. - Где стояла ваша палатка?

Маковей показал на осокорь неподалеку от берега.

- Под этим деревом.

- А лодка?

- Вот здесь. Чуть левее. Мы забили железный шкворень и привязывали ее к нему.

- Согласно протоколу, составленному следователем райотдела милиции, перешел Шугалий на официальный тон, - вы с гражданином Виктором Борисовичем Солнцевым утром девятнадцатого августа обнаружили в Светлом озере в километре к востоку от острова перевернутую лодку ветеринарного врача Завгороднего.

- Но мы тогда не знали, что это лодка Завгороднего, - перебил его Маковей. - Просто лодка с подвесным мотором плавала вверх дном.

- Вы прибуксировали ее к берегу и сообщили органам власти?

- Председателю Ольховского сельсовета.

- И ничего возле перевернутой лодки не увидели?

- Ничегошеньки. Это уже днем, когда милиция начала искать утопленника, тогда они что-то выудили.

- Весло, - уточнил Малиновский.

- Да, - согласился Шугалий, - а накануне, восемнадцатого августа, видели кого-нибудь на озере?

- Буря ведь была. Кто же пойдет?

- Я прошу хорошенько вспомнить, так как это очень важно: утром восемнадцатого августа, между пятью и шестью часами, кто-то проезжал мимо острова?

Володя задумался.

- Утром ветер уже гнал волну, - начал он припоминать. - Мы собирались порыбачить спиннингами, но какая же рыбалка в такую непогоду? Принялись уху варить. Я рыбу на берегу чистил. Тогда и лодка прошла. К Ольховому, в ту сторону, по крайней мере.

Лодку здорово качало, но шла быстро.

- Сколько человек было в лодке?

- По-моему, двое.

- Подумайте и вспомните поточнее.

- Двое.

- На каком расстоянии от острова прошла лодка?

- Из Озерска на Ольховое идут по прямой. Около километра от острова.

- Точно, - подтвердил Малиновский.

Шугалий задумчиво посмотрел на него.

- Вот что, Богдан, - предложил он, - заводите мотор и проедьте мимо острова на Ольховое. Так, будто едете из Озерска. А мы посмотрим отсюда.

- Сегодня видно лучше.

- Сделаем поправку на видимость.

Малиновский развернул лодку, дал полный ход, и она словно встала на дыбы. Действительно, у Завгороднего была хорошая лодка, да и мотор после ремонта работал безотказно. Олекса еще вчера передал ключ Малиновскому, намекнув, что у него свободный день, - Нина собиралась с родителями на чьи-то именины, но Шугалий вежливо отказал ему. Мол, пусть лучше помогает тетке по хозяйству.

Лодка стала уже точечкой на горизонте - Малиновский гнал ее теперь в Ольховое. Постепенно лодка увеличивалась, и на чистом небе четко вырисовывались ее очертания.

- Смотрите, видно, что в лодке только один человек! - Маковей прикрыл глаза ладонью, внимательно вглядываясь в даль.

- Верно, - согласился Шугалий, - теперь видно.

- Я даже увидел тогда - в их лодке был велосипед.

- Да ну?.. - не поверил Шугалий.

- Точно говорю: что-то блестело на солнце. Присмотрелся - на носу велосипед.

- Конечно, будет блестеть - много никелированных деталей.

- Я еще подумал: зачем везти велосипед через озеро?

- Всякие бывают прихоти у людей... Но как же он мог блестеть, когда была буря?

- Ветер гнал волну, но не дождило. С утра было холодно. И потом, до середины дня, пока не нагнало туч. А дождь пошел уже вечером, когда ветер утих.

- Во что были одеты люди в лодке?

- Разве можно было разглядеть?

- К сожалению, нельзя, - вздохнул Шугалий. - Я думал, что они шли ближе к острову.

- Приблизительно на таком же расстоянии, как сейчас Малиновский.

Шугалий подумал, что из лодки тоже не могли не заметить людей на берегу. Следовательно, преступник подождал, пока лодка отдалится от острова, и лишь тогда ударил Завгороднего. Километрах в двух отсюда, потом течением утопленника снесло южнее.

Но велосипед? Почему в лодке был велосипед?

Олекса Завгородний ездит на велосипеде, значит, это велосипед Андрия Михайловича.

- В то утро не видели других лодок на озере? - спросил капитан.

Маковей немного заколебался.

- Кажется, была еще одна. Но не могу утверждать - пятнышко какое-то, может чайка. Да и отлучался я в шалаш.

- А куда это пятнышко двигалось - в Озерск или в Ольховое?

Володя подумал и пожал плечами.

- Вот чего не могу, того не могу сказать...

- Спасибо, товарищ Маковей, вы очень помогли нам.

- Что видел, то видел...

Малиновский уже подруливал к берегу, и на песок накатывались поднятые моторкой волны. Шугалий пропустил вперед Володю, не замочив ног, прыгнул на нос, приказал лейтенанту:

- В Ольховое.

Не доезжая до села, капитан велел выключить мотор. Малиновский сел на весла, и они долго шныряли по прибрежным камышам, - Шугалий надеялся найти место, где преступник переворачивал лодку. Должен был сделать это подальше от людских глаз, в камышах, и не мог не вытоптать их. Однако поиски так ничего и не дали, и к полудню капитан сдался.

- Обедать, - приказал он. - Кажется, Богдан, вы говорили, что тут есть чайная?

- Хуже чем районная.

- Гуляшом накормят?

- Яичница всегда есть.

- Я согласен на яичницу, - облизнулся Володя. - И на кусок жареной рыбы.

- Может, еще и на сто граммов? - ехидно спросил Малиновский.

Маковей бросил на него подозрительный взгляд и не попался на удочку.

- Нет, - гордо отказался он, - мы с товарищем капитаном при исполнении служебных обязанностей.

- Так я тебе и налил бы... - пошел на попятный Малиновский.

Лейтенант напрасно хулил сельскую чайную. В ней нашлись и рыба, и ветчина, и вареные яйца, был даже горячий борщ и отбивные с зеленым горошком - настоящие отбивные, занимавшие почти всю тарелку, и поэтому буфетчица положила гарнир уже сверху, тоже не жалея ни горошка, ни жареной картошки.

Володя раскраснелся, но съел все до конца, до последней горошины, и Шугалий, осиливший едва ли половину сельской порции, проникся к нему еще большим уважением: это ж надо так - через живот позвоночник прощупывается, а отбивной как не бывало!..

Пообедав, Шугалий попросил Малиновского показать дом Кузя. Он стоял на центральной улице, а вокруг росли вишни.

Через дорогу - нарядный домик; вдояь забора из жердей сплошь росли подсолнухи, длинная ровная шеренга подсолнухов, свесивших желтые головы на улицу и рассматривавших прохожих.

Шугалий вынул красную записную книжку, полистал странички.

- Усадьба Лопатинского? - спросил лейтенанта.

- Да.

- Зайдем.

Лопатинского не было дома, но старенькая бабушка объяснила, что найти его можно в колхозной мастерской, она вышла к подсолнухам и даже показала, как пройти к мастерской напрямик, огородами: совсем рядом видна была почерневшая тесовая крыша.

Маковей оказался деликатным человеком, понял, что может помешать чекистам, и попросил разрешения побыть возле моторки. Шугалий только похлопал его по плечу, и Володя поплелся к озеру с твердым намерением поспать где-нибудь в тенечке.

Лопатинского долго искать не пришлось: ремонтировал задний мост "ЗИЛа" прямо возле эстакады, куда загнали машину. Он уже знал лейтенанта, с достоинством и тщательно вытер руки ветошью, с любопытством посмотрел на Шугалия и, узнав, кто хочет поговорить с ним, рассудительно произнес:

- Почему ж не поговорить? Можно и поговорить, ежели нужно... Чем сможем, тем и поможем.

Они сидели возле железной бочки с ржавой водой, где плавали окурки. Шугалий угостил Лопатинского сигаретой с фильтром, тот аккуратно взял ее черными от машинного масла пальцами, глубоко затянулся и откинулся на спинку скамейки, сбитой из необструганных досок, почерневших от времени. Вообще все тут казалось Шугалию темным: и затоптанная тракторными гусеницами трава, и черные деревянные стены мастерской, даже синий комбинезон Лопатинского замаслился до черноты. Только белела сигарета в темных пальцах, и были удивительно белыми ровные зубы Лопатинского; он улыбался, и капитану было приятно смотреть на него: открытый взгляд, умные глаза и доброжелательная улыбка. Молчит, ожидая вопросов, небось знает себе цену, ведет себя с достоинством, нет в нем суетливости и угодливости, которые выдают людей с мелковатой душой или не совсем чистой совестью.

Шугалий решил начать откровенный разговор, без намеков и умолчаний. Ему уже не раз приходилось встречаться с людьми этого типа, знал, что на них можно положиться, даже доверить тайну, и они часто помогали капитану. К сожалению, подумал Шугалий, ему приходится иметь дело, главным образом, с отбросами человеческого рода, но что поделаешь - такая уж у него профессия, кто-то ведь должен исполнять и эти обязанности. Тем более приятно было капитану видеть умные глаза и приветливую улыбку.

Сказал, так же приветливо улыбнувшись и подсев к Лопатинскому поближе:

- Вот надеемся на вашу помощь, Степан Степанович.

- Почему же не помочь? Если только смогу, - повторил он. - У нас одно дело - я машины ремонтирую, вы что-то другое делаете, тоже нужное. Такова уж жизнь...

- Лейтенант Малиновский уже спрашивал вас о Кузе. Что он делал утром восемнадцатого августа? Где и с кем был? Не приезжал ли кто-нибудь к нему накануне или восемнадцатого на рассвете?

- Эва, сколько вопросов сразу! Давайте помаленьку. Первый - что Кузь делал утром восемнадцатого августа?

- Да.

- Мне на работу в шесть заступать, жена будит в пять Кузь в эту пору уже во дворе возится. В пять еще темно было, но я видел его.

"Значит, он не мог быть в это время в Озерске, - подумал Шугалий, - и к Завгороднему заходил кто-то другой". Спросил:

- И что же делал Кузь?

- Что-то вынес из сарая - и огородами к озеру.

Мимо моего двора. А переулком ближе и удобнее.

Я еще удивился: зачем полную канистру дальней дорогой переть?

- Почему считаете, что канистра была полной?

- А для чего на озеро пустую нести? За водой?

Так ее в колодце хоть залейся. И знаете, когда полную несут - руку оттягивает.

- Логично, - согласился капитан. - И что, думаете, было в канистре?

- Бензин, что же еще?

- Допустим, действительно, бензин. Значит, Кузь заправил бак и куда-то поехал.

- Точно, поехал.

- Видели?

- А он мотор завел. Он у Кузя кашляет, пока не разогреется. И дергать надо долго, магнето плохое.

Прогрел и уехал. Ветер уже поднялся, кто же будет рыбачить? Волна шла еще небольшая, ехать можно, а рыбачить - ни-ни.

- Куда мог поехать?

- Кто ж его знает, может, в Озерск... Но навряд ли. В девять уже был дома. У него крепящий болт полетел, так приходил ко мне в мастерскую.

- Не расспрашивали, куда ездил?

- А на что это мне? Если б знать... Небось в "Серебряный бор". Турбаза у нас, может, слышали?

- Между Ольховым и Пилиповцами?

- Точно. Какие-то дела там у Кузя, несколько раз видел - туда шастает.

- Семнадцатого августа никто к Кузю не приезжал?

- Не видал.

- А не слышали, чтоб Кузь угрожал ветврачу?

- Тому, что утопился? Это уже все знают, ветврач

махинации Опанасова брата раскрыл, да и у самого Опанаса рыльце в пушку. Три года дали, однако отсидел лишь полсрока. Когда вернулся, похвалялся: я, мол, ветеринару не прощу, за Опанасом Кузем ничего не пропадает, ни хорошее, ни плохое!

- И как вы считаете, мог он осуществить свои угрозы?

Лопатинский покачал головой.

- Пустое. Этот Опанас - трепач.

- Человек иногда такое делает, что никогда не подумаешь.

Лопатинский промолчал, но было видно - остался при своем мнении.

- Не могли бы вы оказать нам одну услугу? - спросил Шугалий после паузы.

- Ежели это мне под силу.

- Восемнадцатого утром кто-то мог в камышах возле вашего села перевернуть лодку. Перед бурей или во время нее. Потом оттолкнул лодку на чистую воду, и ее снесло в озеро. Надо найти место, где вытоптан камыш.

- Много времени прошло, - возразил Лопатинский. - Примятый камыш поднялся, а сломанный он мог вырвать с корнем.

- То-то, - вздохнул Шугалий, - мы сегодня искали и не нашли это место.

- Я посмотрю.

- И вот что, - добавил Шугалий. - Возможно, что тот человек вез в лодке велосипед.

Лопатинский кивнул.

- Поискать следы?

- С восемнадцатого не было ни одного дождя. Может быть, и остались.

- Попробую.

- Кстати, у Кузя есть велосипед?

- Даже два. У него и у жены.

- Мы вам благодарны, Степан Степанович, и прошу нас извинить...

- За что же извиняться? Чем смогу, помогу. И не только я - мы с ребятами камыши прочешем.

Шугалий забеспокоился:

- Не хотелось бы, чтобы много народу знало...

Слух пойдет...

- Не волнуйтесь. У меня два товарища - люди надежные и умеют язык за зубами держать.

- Так я на вас надеюсь!

Шугалий пожал Лопатинскому руку, с удовольствием отметив, какая она крепкая и шершавая.

- Вот это человек, - сказал Малиновский, когда они возвращались на берег.

- Наши люди - ого-го! - засмеялся Шугалий. - Народ!

- Любому шею свернет!

- Не любому, - возразил Шугалий. - Он сперва разберется - что и к чему! А рука какая сильная...

и шершавая. Вот и у меня когда-то такие же были.

Я до юрфака тоже слесарем был.

- В гараже? - совсем не удивился Малиновский.

- В депо.

- Мой отец тоже в депо работал. Сейчас на пенсии.

- Каждого из нас ждет пенсия, Богдан.

- Вот уж не подумал бы, что вы ждете ее. Что ж, дослужитесь до полковника... - Он улыбнулся так, что Шугалий понял - это главная мечта Малиновского.

В конце концов, почему бы и нет? Ведь недаром говорят, что плох тот солдат, который не мечтает о генеральских погонах.

- Завгородний не посадил бы Кузя к себе в лодку, - неожиданно без всякого перехода сказал Малиновский.

- Да, не посадил бы, - согласился Шугалий.

- Но Кузь мог перехватить его утром на берегу и ударить веслом.

- Конечно мог.

- Однако Кузь, может, и не причастен к этому делу.

- Я тоже думал об этом.

- И тогда Завгороднего убил кто-то другой.

- А вы уже совсем отказались от версии о несчастном случае?

- Отказался.

- А я еще нет.

- Вы?!

- Все может быть, Богдан.

- Но ведь наши данные...

- Девяносто девять сотых, Богдан. А если остается хотя бы одна сотая...

- То есть пока не поймаем убийцу?

- Ищи и найдешь! - оптимистически сказал Шугалий.

- А все-таки найдем, - подтвердил Малиновский, и в тоне его не было ни капли сомнения.

Воскресный базар в Озерске всегда собирал много народу. Подводы из окрестных сел заняли всю площадь; тут прямо с возов продавали свиней и птицу, овощи и фрукты. Визжали поросята, гоготали гуси, резко и недовольно кричали индюки, и вдруг сквозь весь этот гвалт прорвалось и повисло над базаром петушиное пение.

Шугалий остановился, пораженный: казалось, любой звук потонет в базарном шуме, а петух перекричал всех. Но тот вдруг оборвал свое пение, будто устыдившись собственной голосистости.

Капитан походил между подводами, наблюдая, как торгуются люди, хотя и не собирался ничего покупать.

Просто любил базары, шум толпы, ее возбуждение, деловитость и даже какую-то праздничность, любил смотреть, как суетятся женщины - каждая стремится купить быстрее и дешевле, боится, что именно того, что ей нужно, не будет или перехватят из-под носа.

А степенные мужчины долго прицениваются, рассматривают товар и обязательно купят не то, чего хотелось бы жене; тут же, на базаре, по этому поводу возникают ссоры, но долго спорить недосуг; говорят, что на другом конце площади поросята почему-то дешевле, и женщины бросаются именно туда, хотя подсознательно понимают, что гоняются за химерой.

Шугалий перешел к деревянным столам с широкими проходами между ними. Миновал рыбный ряд, немного постоял у полуторапудового сома; тот свисал с обеих сторон стола, доставая хвостом и головой до земли, и мордастый, с красным носом мужчина победно смотрел на людей, выражавших свое восхищение его добычей, - такие красавцы сомы даже в Светлом озере попадаются крайне редко.

На соседнем столе лежала куча красных, только что сваренных раков, и Шугалий не смог пройти мимо: купил полтора десятка, решив заглянуть в чайную, куда привезли несколько бочек "Жигулевского".

Больше покупать было нечего. Капитан перешел в ряд, где торговали ягодами, дал себе самому слово обязательно купить перед отъездом ведро брусники - Верочка любит брусничное варенье, а вепрятина с брусникой у Бабинцов была действительно хороша.

Воспоминание о жене несколько опечалило Шугалия: который уже день он в Озерске, а так и не позвонил домой. Вечером надо непременно заказать разговор. Сегодня воскресенье, и Вера дома. Последнюю неделю ночевала в больнице и сейчас отдыхает. Посмотрел на часы - уже проснулась, поэтому решил позвонить сразу: зачем дожидаться вечера?

Шугалий заспешил, словно уже услышал сонный Верин голос совсем близко, так, что можно дотронуться до ее теплого плеча. И на минуту захотелось бросить все - лишь бы сидеть рядом с Верой, смотреть, как причесыва-ется: рукава рубашки опустились, а у нее такие полные и нежные руки. Вера смотрит на него и улыбается только уголками губ; и что за жизнь такая: он дома - она на дежурстве, она дома - он в командировке.

И кто знает, когда ему удастся распутать этот проклятущий клубок?

Шугалий протолкался к воротам, где суровая женщина в мужской соломенной шляпе взимала плату с желающих что-нибудь продать на базаре, и тут увидел Олексу с Ниной. Они стояли чуть поодаль, Олексадержал сетку с картошкой и луком, держал ее как-то неудобно, в полусогнутой руке, а левую положил Нине на плечо и что-то говорил ей - быстро и горячо, может быть, о чем-то умолял. А она не смотрела на него, и глаза у нее были заплаканные.

Народу тут мало, Шугалий подошел совсем близко, мог уже слышать, что говорил Олекса, остановился почти рядом, но они не обратили на него никакого внимания, очевидно не видя и не слыша ничего и никого, занятые только собой.

- Никуда ты не поедешь, - говорил Олекса, заглядывая Нине в глаза, - я не хочу, чтобы ты ехала, и не отпущу тебя.

- Но ведь ты не понимаешь...

- Я все понимаю, и тетка Олена уже сказала тебе...

Хочешь, завтра пойдем в загс?

- Неудобно. На нас уже смотрят...

- Пусть смотрят, лишь бы нам было хорошо.

Шугалий заметил, что Олекса, когда волнуется, краснеет и губы у него смешно выпячиваются, совсем как у ребенка.

- И что ты говоришь! - - Нина сердито сбросила его руку со своего плеча. - И как ты можешь так говорить?

Надька ославит на весь город, и люди перестанут здороваться с нами.

- Если бы отец был жив, он понял бы нас!

- Так это же отец!

- И люди поймут.

- И все же нехорошо это. Уеду в Любень.

- А как же я?

- Будешь приезжать ко мне.

- Я не могу без тебя. Оставайся у нас. Тетка Олена никогда не поступит некрасиво, все это знают.

- Я бы осталась, но...

- Вот и хорошо...

- Нет, уеду в Любень.

- Никуда не отпущу тебя! - Олекса бросил сетку с овощами прямо на землю и взял девушку за руки, будто она и правда могла вот так сразу уйти.

Шугалий сделал шаг вперед. Олекса скользнул взглядом, как по незнакомому, заморгал, узнал, улыбнулся капитану, все еще не выпуская Нининых рук.

- Что случилось? - спросил Шугалий.

Олекса снова заморгал, вопросительно посмотрел на девушку и отпустил ее руки.

- Она... - нерешительно начал юноша, словно ожидая Нининого разрешения говорить; девушка опустила глаза, и он воспринял это как разрешение. - У нас такое случилось... Нина ушла из дому.

- Как это - ушла? - не понял Шугалий.

- Они... то есть ее родители, хотят... Понимаете, они нам сказали... Олекса переступил с ноги на ногу, и Шугалий понял, что юноше неудобно при Нине осуждать ее родителей Нина подняла глаза.

- Говори уж все, - сказала она. - Жадные они, вот... Жадные, а мы не можем...

Олекса положил ей руку на плечо, словно защищая.

- Они хотят, чтобы мы продали дом, - объяснил он уже спокойнее. - И об отцовской лодке договорились, нас даже не спросили. Я думаю, зачем это Федору Антоновичу ключ от лодки, а он, оказывается, покупателю вчера показывал. И Нине скандал устроили, чтобы требовала у меня...

- Не могу я там жить и не вернусь, - со слезами в голосе сказала Нина, - потому что все о деньгах да о деньгах! Сколько стоит, сколько дают... А мне сказали, что я глупа и должна прежде всего подумать о себе, что двадцать пять тысяч на дороге не валяются.

- Столько дают за дом, - уточнил Олекса. - Но ведь половина - тетина. Федор Антонович даже к ней ходил, уговаривал ее.

- И уговорил?

- Разве тетю надо уговаривать? Она согласна на все.

- Но ведь мы не хотим! - решительно вмешалась Нина. - Она все нам отдает, а сама? Пока кооператив построим, где она будет жить? А они говорят, какое нам дело, как-нибудь перебьется...

Шугалий вспомнил белые глаза Бабинца и представил, как тот разговаривал с дочерью.

- Федор Антонович, - заговорил Олекса, - подсчитал, сколько потратил на Нину, и сказал об этом ей...

- И сколько же? Неужели вел бухгалтерию? - Шугалий хотел превратить все это в шутку, но Нина не поняла его.

- Сто рублей в месяц, - ответила она. - Вот сколько я стою. Не считая шубы и платьев.

- И вы решили облегчить родителям жизнь? По крайней мере с материальной стороны?

- Смеетесь? А мне не до смеха!

- Можно ли смеяться над этим? - сразу отступил Шугалий. - Но, может быть, вы неправильно поняли отца?

- А-а... - Видно было, что девушке тяжело говорить об этом, но все же ответила: - Он учил меня жить. Чтобы Олена Михайловна свои деньги отдала нам, а потом... Ну, чтобы устроилась на работу, а там дадут квартиру или место в общежитии. И чтобы деньги положили на мое имя.

Шугалий покачал головой.

- Вот это предусмотрительность! А на чье имя кладет деньги сам Федор Антонович?

- Они с матерью - душа в душу.

- Когда Нина сказала, что уйдет из дому, - перебил Олекса, - Софья Тимофеевна предупредила, что ничего ей не даст. Вот так, в чем была, и ушла.

- Ничего мне от них не надо!

- Может, у вас нет денег?

- У меня есть, - возразил Олекса.

- А послезавтра у нас зарплата, - прибавила Нина.

- Кстати, как же ты можешь уехать к бабушке, если работаешь? - Видно, Олекса нашел главный козырь, потому что посмотрел на Нину с видом победителя. - Не имеешь права уйти без предупреждения.

- А я договорюсь.

- Скажите ей, - в голосе юноши появились умоляющие нотки, - скажите ей, Микола Константинович, что нельзя ей ехать в Любень!

- Бабушка живет одна и будет рада.

- Обрадуешься! - рассудительно возразил Олекса. - Пенсия небольшая...

- У нее сад и огород. А я на работу пойду.

- Так тебя в библиотеке и ждут!

- Где-нибудь устроюсь.

- И ваши родители раньше жили в Любеке? - полюбопытствовал Шугалий.

- Жили когда-то.

"Почему Бабинцов не было в списке тех, что переехали в Озерск из Любеня?" - подумал Шугалий и спросил:

- Когда это было?

- Что? - не поняла Нина.

- Когда родители жили в Любене?

- Давно. Меня еще и на свете не было. Я уже в Озерске родилась.

- А в Озерск откуда родители приехали?

- Из Долины на Ивано-Франковщине. Там после войны жили. А бабушка в Любеке осталась.

- Тетя Олена предлагает Нине поселиться у нас.

Столько комнат пустует! - заметил Олекса.

- А что люди скажут?

- Тебя Надя волнует?

- А хотя бы и Надя!

- Не обращайте на нее внимания, - посоветовал Шугалий. - Живите, как сердце подсказывает.

- Я ей все время это втолковываю, - обрадовался Олекса, - что никто нас не осудит.

Нина робко посмотрела на Шугалия.

- Если уж и вы!..

- Неужто я советую плохое?

- Я хотела сказать, что вам со стороны виднее.

- Виднее, - согласился Шугалий. - Берите свою картошку и идите домой, не то Олена Михайловна не успеет приготовить обед.

- Я сама приготовлю, - заявила Нина.

Олекса посмотрел на нее и, поняв все, засмеялся от радости. Подхватил сетку с овощами.

- Приходите к нам обедать, - пригласил он Шугалия, - мы будем ждать. Потащил Нину за руку, и они побежали, не оглядываясь.

Капитан смотрел им вслед, улыбался, но улыбка не была радостной. Помахал целлофановым мешочком с раками и подумал, что плакало его пиво. И все же раков было жаль - купил в киоске газету и завернул, чтобы не было видно. С пакетом под мышкой направился в библиотеку.

Надя стояла на лестнице и доставала какую-то книгу с полки. Оглянулась на скрип двери и, увидев Шугалия, одернула и без того не очень короткую юбку.

С книгой в руках проворно соскочила на пол, блеснула глазами, но ответила на вежливое приветствие Шугалия едва заметным кивком. Выдала книгу посетителю и принялась наводить на полках порядок, никак не реагируя на присутствие капитана, вероятно, все еще сердилась на него за то, что так бесцеремонно оставил ее на танцах. А Шугалий стоял, опершись на барьер, и тоже молчал, следя за быстрыми движениями библиотекарши.

Наконец Надя не выдержала:

- Принесли "Роман-газету"?

Шугалий покачал головой, и Надя, догадавшись, что капитан пришел не за книгами, оставила свои полки. Поправила прическу и подошла к барьеру, выпятив груди и высоко подняв голову, не шла, а несла свои прелести.

- Есть к вам дело, Надя, - начал Шугалий, пытаясь быть неофициальным, просто человек пришел за помощью или советом, - и надеюсь, вы не откажете мне.

- Охотно. - Девушка манерно протянула Шугалию руку.

Капитан пожал ее не очень сильно. Надя положила обе руки на барьер и пошевелила пальцами, будто намереваясь что-то схватить.

Шугалий чуть отодвинулся от барьера. Кивнул на окно.

- Это тут живет Нина Бабинец? - спросил он. - В доме с красной крышей?

- Будто не знаете? - иронически прищурилась Надя. - Были же в гостях... И хорошо вас накормили?

Она была прекрасно информирована, и Шугалий надлежащим образом оценил это.

- Вы умны и наблюдательны, - польстил он ей. - У вас хорошая память. Скажите, вы случайно не работали в субботу семнадцатого августа?

Из-за стеллажей высунулось курносое женское лицо, должно быть еще одна библиотекарша. Посмотрела на Шугалия светлыми любопытными глазами, улыбнулась и исчезла. Надя недовольно проводила ее взглядом.

- У нас только Нина Бабинец работает через день.

На полставки она. В субботу ее не было, а я всегда тут, кроме понедельника.

Шугалий придал своему лицу таинственное выражение, взглядом подозвал Надю к окну. Должна проникнуться важностью дела и не путаться в ответах.

- У вас стол у самого окна, вы видите, что делается на улице. Может, заметили, не заходил ли к Бабинцам семнадцатого августа, примерно в три часа или в начале четвертого, пожилой мужчина в сером костюме? Полный и лысый, с коричневым чемоданом.

- В роговых очках? - Надя ни на мгновение не поколебалась.

- У вас не память, а кибернетический центр.

- Видела. Я еще удивилась: совсем незнакомый человек, а в Озерске мы почти всех знаем...

Шугалий переплел пальцы, с хрустом сжал их.

- И долго этот человек пробыл у Бабинцов?

У Нади забегали глаза: небось не хотела признаться, что все время следила за домом.

- Ну... Я точно не скажу... Мне книги надо выдавать, а в субботу читателей больше. Кажется, ушел минут через тридцать - сорок.

"Какая точность! - отметил Шугалий. - В четыре уже успел вернуться и ждал машину неподалеку от усадьбы Завгородних..."

- Кто-нибудь может заменить вас? - спросил он. - Ибо нам с вами надо зайти в райотдел госбезопасности.

Надя округлила глаза.

- Зачем?

- Ваши показания очень важны, и мы должны надлежащим образом зафиксировать их.

- Тоня! - крикнула она. Когда курносая девушка высунулась из-за стеллажей, приказала: - Подежуришь в абонементе, так как мне надо... бросила многозначительный взгляд на Шугалия и решила не уточнять, по какому именно делу отлучается.

Когда они вышли на улицу, Надя обогнала Шугалия на полшага, сбоку заглянула ему в глаза и спросила:

- А что это за некто в сером?

Шугалий вспомнил, с каким гонором она вела себя с ним во время первого посещения, но не стал отплачивать ей той же монетой.

- Сам еще не знаю, и мы с вами это выясним.

- Но ведь я его раньше никогда не видела.

- И я не видел.

- Думаете, преступник? Я всегда считала, что эти Бабинцы...

- Неужели? - не удержался Шугалий от иронии.

- Но если вы уже занялись этим делом!..

- Никакого дела еще нет, просто должны выяснить, действительно ли заходил один человек к Бабинцам.

- И для этого надо отрывать человека от работы!

- Неужели вы так заняты? В библиотеке сегодня не очень много посетителей.

- Наши обязанности не ограничиваются только книговыдачей, - сухо отрезала она, и Шугалию стало ясно, что спорить с Надей бессмысленно.

Они молча дошли до райотдела, и капитан предложил девушке посидеть в приемной. Вместе с начальником райотдела, еще молодым и улыбчивым майором Суховым, они разложили на столе десять снимков. Десять человек - пятеро в очках - смотрели с фотографий, и четвертый слева был Роман Стецишин.

Сухов пригласил свидетелей, а Шугалий ввел в кабинет Надю. Библиотекарша не колебалась ни секунды: ткнула пальцем в четвертое слева фото.

- Этот, - сказала она твердо, - этот человек приходил к Бабинцам днем семнадцатого августа.

Шугалий с Суховым составили протокол, Надя и свидетели подписали, и капитан отпустил свидетелей.

Спросил библиотекаршу:

- Ну, а потом? Когда этот человек ушел, к Бабинцам никто не заходил?

- Через несколько минут Федор Антонович куда-то поехал на велосипеде.

- В какую сторону?

- Вниз по улице. К озеру.

- А когда вернулся?

- В шесть я ушла с работы, но его еще не было.

- Почему так считаете?

- Федор Антонович велосипед ставит у крыльца.

Не было его в шесть.

- Спасибо. Не смеем вас больше задерживать.

Надя нерешительно пошла к дверям, словно колеблясь, и на пороге остановилась.

- Все? - спросила она. - Это все, что вам было нужно?

- Спасибо, - учтиво поклонился Шугалий, - все.

Он догадывался, почему Надя задержалась. Надеялась, что начнут расспрашивать, обрадуются, а тут - все. Наверное, чувствовала себя почти униженной, ибо сердито сверкнула глазами и хлопнула дверью.

Шугалий переглянулся с Суховым.

- Характер... - неопределенно сказал майор.

Шугалий перевел взгляд на фотографии.

- Но что бы мы делали без нее?

- Ну и тип этот Бабинец! Это же надо - столько лет прятался!

- Ты уже уверен?

- Аптекарь - это раз... - загнул палец Сухов. - Бандеровская кличка "Врач" - сходится. В декабре сорок четвертого находился в Любеке, а теперь встретился с сыном куренного атамана Стецишина. Ты знаешь, что это такое и какой шум создастся вокруг этого дела? Готовь майорские погоны!

- Если бы за каждое доведенное до конца дело нам присваивали звания... - махнул рукой Шугалий. - Скоро мы одни только комплименты друг другу будем говорить. А дело только начинается.

- Да, начинается, - согласился Сухов. - Надо установить, где был Бабинец в то воскресенье утром.

- Только осторожно. Чтобы он ничего не заподозрил.

- Аптека работает круглые сутки, и Бабинец часто дежурит по ночам.

- Ясно одно: приходил утром к Завгородним не он.

Олена Михайловна узнала бы его голос. Но ведь направился куда-то после отъезда Стецишина.

- Думаешь, связывался с сообщником?

- А черт его знает, должно быть, так. Стецишин выдал Бабинца Завгороднему, и тут уж не до шуток.

- Но ведь Завгородний мог сразу же позвонить нам.

- Конечно, мог, и тогда Бабинец или кто-то другой уже не гуляли бы на свободе. Однако у них было несколько шансов, и они воспользовались ими.

- Я сам пойду в аптеку, - предложил Сухов.

- А я к Завгородним.

Шугалий вспомнил заплаканные глаза Нины, и ему стало неприятно. Как сейчас разговаривать с девушкой? И как у этой пары вообще все сложится? Если их предположения подтвердятся и Бабинец причастен к гибели отца Олексы, не полетит ли все вверх тормашками? Жаль - такие хорошие ребята!

Капитан уже встал, чтобы идти, но зазвонил телефон, и Сухов передал ему трубку. Шугалий услышал далекий и взволнованный голос Малиновского:

- Вы слышите меня, товарищ капитан? Дела такие... Понимаете, у Кузя видели блесну Завгороднего!

- Какую блесну? - не понял Шугалий.

- Понимаете, неопровержимое доказательство...

- Что за блесна?

- Завгородний был одним из лучших спиннингистов в Озерске. Он сам делал блёсны. Из серебряных ложек, я в этом не совсем понимаю, но, говорят, и правда уникальные блесны. И щуки на них брали - дай бог! Всего было несколько таких блесен, и одну из них сегодня видели в багажнике лодки Кузя.

- Кто видел?

- Мне сообщил об этом Лопатинский. А видел, кажется, Каленик. Они вместе на берегу сарайчик держат - Кузь и Каленик. Так вот, Каленик и видел блесну.

- Откуда знает, что блесна Завгороднего? Был знаком с ветврачом?

- Я этого еще не успел установить. Услышал о блесне и сразу же звоню. Думал, что вам интересно будет услышать.

- Конечно, интересно, Богдан. - Шугалий задумался на несколько секунд. - Я сейчас выезжаю к вам.

Ничего не делайте без меня. - Шугалий подумал, что лейтенант может обидеться, и подсластил пилюлю: - Мы вместе с вами обдумаем, что предпринять. И предупредите Лопатинского, чтобы никому не говорил о блесне. Кузь не должен знать, что нам известно о ней.

- Понятно.

- А если понятно, то ждите. Буду через час-полтора.

Сухов, поняв, что пришло важное сообщение, выжидательно уставился на Шугалия.

- Слушай, ты рыбу ловишь? - спросил у него Шугалий. - Спиннингом?

- Тут почти все ловят, а я что - рыжий?

- Конечно, не рыжий, - согласился Шугалий. - И какими блеснами пользуешься?

- Да всякие есть...

- Завгородний, говорят, был известен среди рыбаков.

- Умел ловить, это все знали.

- И еще, говорят, свои блесны имел...

- Это из серебряных ложек?

- Значит, и ты слышал. Такую блесну видели сегодня у Кузя.

- Ого!

- И я думаю - интересно. Вот что, нужно постановление на обыск у Кузя.

- Сейчас заедем к прокурору.

- От него я прямо в Ольховое. Машиной. А тебя прошу разыскать Олексу Завгороднего и доставить его туда же. Напрямик на моторке. Должен опознать блесну.

- Да, на моторке быстрее, - согласился Сухов.

Малиновский ждал Шугалия на берегу. Стоял, расставив ноги, как монумент; капитан увидел его издали.

- Ну, что тут делается, Богдан?

- Жду вас.

- Это я вижу. А Кузь?

- Крышу дома чинит.

Капитан удовлетворенно хмыкнул.

- Хотелось бы побеседовать с этим Калеником, или как его там?

- Зенон Хомич Каленик, - четко ответил Малиновский, будто отрапортовал. - Кладовщик местного колхоза "Полесье". Сейчас в кладовой.

- Далеко?

Малиновский ткнул пальцем в сторону деревянной церкви без куполов.

- Вот это и есть кладовая.

Зенон Каленик оформлял документы на машину огурцов; он сверкнул глазами на незнакомых посетителей, извинился и быстро закончил оформление накладной. Отдал документы шоферу и предложил гостям сесть. Сам не сел: поправил воротничок несвежей сорочки, стоял, опершись спиной о плохо побеленную стену, и сверлил глазами Шугалия и Малиновского. Человек он уже был пожилой, лет под шестьдесят или даже больше, но еще крепкий.

Большие мозолистые руки высовывались из коротковатых рукавов пиджака, воротничок сорочки был тесен для его красной бычьей шеи, - небось швырял полуцентнерные мешки как игрушки.

Услышав, кто именно к нему пришел, улыбнулся и спросил:

- По какому делу, извините?

Шугалий пристально посмотрел на него.

- Говорят, вы видели в моторке Кузя блесну Завгороднего?

Каленик насупился.

- Ну, видел, так что?

- Где видели?

- Наши лодки рядом стоят. Опанас утром в багажнике что-то искал, смотрю - ветеринарова блесна.

- Откуда знаете, что ветеринарова?

- Как-то с ним рыбу ловил. Ну, тот и хвастался... Мол, серебряная блесна, и щуки на нее здорово берут.

- И брали?

- Не врал. Оно и правда, рыба настоящую снасть любит, голыми руками ее не возьмешь.

- Да, рыба теперь умной стала...

- Я и говорю, - обрадовался Каленик, - к рыбе подход нужен. А у ветеринара голова была, а не глиняный горшок.

- А может, - вмешался Малиновский, - он подарил блесну Кузю?

- Все может быть... - Каленик так пожал плечами, что было видно: он не одобряет наивности лейтенанта.

- Кому говорили о блесне? - спросил Шугалий.

- А что - нельзя?

- Никто вам не запрещает, но мы должны знать.

- Лопатинского на берегу видел...

- А Кузя не спрашивали, откуда блесна?

- Что я - дурак?

Шугалий встал, попросил Каленика:

- Позовите, пожалуйста, Лопатинского и пройдите на берег. Встретимся возле лодок.

В дверях Шугалий оглянулся. Каленик смотрел им вслед. Тяжело вздохнул, как человек, выполнивший неприятную обязанность, взял огромный амбарный замок и начал запирать кладовую.

- Как с понятыми? - спросил Шугалий у Малиновского, когда они немного отошли.

- Все в порядке. Там рядом живут колхозный бригадир и пенсионер один...

- Тогда к Кузю...

Опанас Кузь менял на крыше конек. Сидел, свесив босые ноги, как всадник, и даже равномерно покачивался. Примерившись, согнул под прямым углом жесть, оглядел ее со всех сторон, вытащил из кармана гвоздь, и тут-то его и окликнул Малиновский:

- Добрый день, уважаемый! Не могли бы вы на минутку спуститься?

Кузь вздрогнул, испуганно оглянулся, вцепившись обеими руками в гребень, и гвоздь покатился по шиферу. Узнал Малиновского, и лицо его внезапно искривилось злобой, но только на какое-то неуловимое мгновение. Кузь сразу овладел собой, стукнул молотком по жести, пригоняя, и хмуро пробурчал:

- Дело у меня...

- Да и мы по делу.

Кузь еще раз стукнул по жести, но так, для порядка, сунул молоток в карман и осторожно начал спускаться по лестнице. Он нащупал пальцами ноги перекладину, оперся потрескавшейся пяткой- и вдруг скользнул вниз легко, будто и не касался перекладин.

- Чего надо? - неприязненно спросил, опершись плечом о лестницу, как бы подчеркивая этим, что согласен поговорить тут, у дома, и никуда не пойдет.

- Вот товарищ капитан из области, - объяснил Малиновский. - Он желает посмотреть на вашу лодку, Опанас Лукич.

- Лодка как лодка, что в ней интересного?

- Конечно, но возникла срочная необходимость посмотреть.

Кузь втянул голову в плечи, как-то сразу уменьшившись, но ответил вызывающе:

- У меня нет времени. И вы не имеете права. Где постановление прокурора?

- Вот, прошу ознакомиться, - подал ему документ Шугалий.

Кузь даже не взял его в руки, посмотрел издали и пошел не к калитке, а наискось по усадьбе к забору.

Перепрыгнул его, еле прикоснувшись в жерди кончиками пальцев. Шугалий тоже перепрыгнул через забор, а Малиновский перелез солидно, предварительно осмотрев, не запачкает ли брюки.

Кузь быстро шел посредине улицы по ненаезженному песку, и следы вились за ним, словно живые:

двигались и бежали за босыми ногами и никак не могли отлипнуть от них.

У причала Шугалий увидел Сухова с Олексой Завгородним. Олекса хотел было подойти к капитану, но Сухов остановил его.

- Погоди-ка, парень, - сказал он, - ты нам понадобишься позже.

Малиновский привел понятых.

- А где же Лопатинский с Калеником? - спросил Шугалий.

- Вон едут, - кивнул в сторону левады Малиновский.

И верно, на берег, подпрыгивая на кочках, выскочили два велосипедиста. Каленик аккуратно поставил свою машину возле рыбацкой хижины, а Лопатинский бросил прямо на траву. Протягивая капитану руку, он незаметно подмигнул, отзывая в сторону, но Шугалий сжал ему локоть, и Лопатинский понял его. Сделал шаг назад, с любопытством оглядывая присутствующих.

- Гражданин Кузь, - приказал Шугалий, - прошу вас открыть багажник моторки.

- Зачем?

- Прошу открыть.

Кузь вошел в воду, намочив штанины, подтянул лодку к берегу. Отпер багажник и стал рядом, всем своим видом показывая, что не понимает, для чего все это делается.

- А теперь, - продолжал Шугалий, - достаньте блесну, взятую вами у ветврача Завгороднего.

Кузь подтянул мокрые штаны и схватился за рукоятку молотка, торчавшую из кармана.

- Какую блесну? - отступил он на шаг.

- Которую вы взяли у Завгороднего.

Кузь сморщил лоб, делая вид, что только теперь понял, чего от него хотят.

- А идите вы ко всем чертям! - воскликнул он с такой непосредственностью, что Шугалий подумал, что этот человек далеко не прост. - Нет у меня никакой блесны. То есть, - поправился он, - есть блесны, но мои, понимаете - мои!

- Мы, гражданин Кузь, все понимаем, и я бы не советовал вам вводить нас в заблуждение, - сурово сказал Малиновский.

Кузь вдруг улыбнулся, но с его лица не сходила настороженность.

- Вас введешь! - ответил он. - Насмотрелся уже!..

Но ведь никакой блесны Завгороднего у меня нет, и вы не поймаете меня на этом.

- Позовите Олексу Завгороднего, - приказал Сухов Малиновскому.

Тот привел парня, и Шугалий обратился к нему официальным тоном:

- Товарищ Завгородний! Вы знаете отцовские блесны. Посмотрите, нет ли их в этой лодке.

Юноша нагнулся над багажником, Кузь сделал шаг к нему, и Шугалий предостерегающе поднял руку, вспомнив о молотке в его кармане.

- Назад! - приказал он. - И отдайте мне молоток.

Кузь отступил и швырнул молоток на песок. Малиновский подобрал его и стал рядом, отрезав Кузю путь к бегству. Этот маневр оказался своевременным, так как в этот момент Олекса как-то растерянно выпрямился и протянул руку, на ладони которой лежала блесна.

Кузь метнулся в сторону, но Малиновский успел схватить его за руку.

- Спокойно! - приказал он.

- Вы не имеете права! - завопил в отчаянии Кузь.

- Чего не имеем права?

- Подбрасывать мне чужую блесну!

- Ну, знаете... - Малиновский даже растерялся от такой наглости. - Все же происходит при свидетелях!

Кузь тупо обвел взглядом присутствующих. Махнул рукой.

- Эх... - только и сказал он безнадежно.

- Товарищ Завгородний, - спросил Сухов, - это правда блесна вашего отца?

- Да, - вздохнул юноша.

- Чем можете доказать?

- Вот тут, возле крючков, отец метил свои блесны. - Он подал блесну майору. - Видите, буква "А".

Шугалий подошел, с любопытством принялся разглядывать блесну. Вдруг вытащил из багажника несколько блесен, разложил на носу лодки вместе с серебряной. Подозвал Каленика, остановился с ним в двух шагах от моторки.

- Прошу вас показать, где блесна Завгороднего.

Тот немного поколебался.

- Вот та, крайняя, слева... Хотя, нет, средняя, извините, точно средняя, с меньшими крючками.

- Все верно, - одобрил Шугалий и повернулся к Кузю. - Как попала она к вам?

- Ничего не понимаю... - покачал тот головой. - Ерунда какая-то, я это честно говорю и прошу мне верить.

- Мы верим только фактам, и они против вас.

- Все против меня... Всегда все против меня! - Кузь в отчаянии схватился за голову.

- А кто угрожал Завгороднему? - не удержался Малиновский.

У Кузя опустились руки и посерело лицо.

- Вот оно что! - понял он наконец. - И вы считаете?..

- Мы просто хотим знать, откуда у вас блесна Завгороднего? - повторил Шугалий.

- Если бы я это знал!

- Кому же еще знать, как не вам?

- Думайте что хотите. Не видел я Завгороднего, и эта блесна черт знает откуда...

- Тогда мы вынуждены задержать вас. Для выяснения обстоятельств. А сейчас мы составим протокол об изъятии вещественных доказательств.

Малиновский принялся писать протокол, а Шугалий, поймав выжидательный взгляд Лопатинского, кивнул ему.

Они отошли к рыбацкой хижине, и Степан Степанович, увидев, что никто их здесь не услышит, вытащил из кармана обломок велосипедной спицы.

- Вот нашел поблизости от камышей, - объяснил он. - В километре отсюда. Там по ним кто-то хорошо потоптался и зацепился потом велосипедным колесом за корягу. Вот спицу и выломал.

Шугалий внимательно осмотрел ее. Видно, дефект был в металле, потому что вырвало не из гнезда - какая-то частичка стрежня должна была остаться в нем. Кроме того, спица лежала в траве недавно, так как не успела заржаветь. Капитан бережно завернул ее в газету, подумал и попросил:

- Надо бы присмотреться к велосипедистам в селе.

У кого спиц не хватает...

- Точно, - подтвердил Лопатинский, - и мы это сделаем.

- А следов шин не осталось?

- Вам меду, так уж и ложкой...

- Не мешало бы. Честно говоря, не помешало бы, потому что топчемся на месте. - Говоря это, хитро прищурился: не мог же сказать о Бабинце и о том совершенно новом повороте, который, вероятно, приобрело дело Завгороднего. - Топчемся на месте, Степан Степанович, - повторил он, - и единственная надежда на вашу помощь.

- А Кузь? - обескураженно пожал плечами Лопатинский. - Ведь у него нашли блесну! Разве это не доказательство ?

- Косвенное, - вздохнул Шугалий. - А нам нужны прямые и неопровержимые доказательства.

- Тоже скажете - косвенные!..

- Ничего не поделаешь, Степан Степанович, блесна пока ни о чем не говорит. Завтра Кузь вспомнит:

нашел, мол, валялась на берегу, а я положил в багажник и позабыл... Вот вам и доказательство!

- А спица?

- Тоже косвенное доказательство. Но с помощью косвенных улик добываются неопровержимые.

- Хотите сказать, что...

- Надо найти велосипед, в котором не хватает именно этой спицы.

- Мы с ребятами посмотрим.

- Если можно, побыстрее.

- Но ведь, - Лопатинский будто извинялся, - работы много. У меня газик сейчас...

- Как уж выйдет, Степан Степанович, мы и так вам очень благодарны.

- Пустяки...

Подошел Каленик.

- Я еще нужен? - спросил он.

- Прошу вас со Степаном Степановичем подъехать к сельсовету. Надо еще поговорить.

- Так я вытащу свою лодку на берег, а потом на минутку забегу домой. Пока вы дойдете... Я еще не обедал, совсем замотался.

Шугалий кивнул в знак согласия. Он и сам еще не обедал и, вспомнив, как вкусно готовят в сельской чайной, предложил Сухову и Малиновскому:

- Зайдем в чайную? Может, варениками накормят...

- Нет, я в райцентр. Есть еще одно неотложное дело... - Сухов пожал Шугалию руку и зашагал к машине, на заднее сиденье которой уже посадили Кузя. Майор уселся рядом с шофером, помахал рукой.

- До вечера.

Лопатинский посмотрел вслед машине, сказал Шугалию:

- Так вареников хотите? Тетка Орыся сделает, из сельсовета позвоним, у нас тетка Орыся золото. Вы идите, а я еще в мастерскую заеду, предупрежу там. - Он поднял с травы велосипед, покрутил заднее колесо, пробуя шину. Подкачать надо, - пробормотал он. - Я вас догоню.

Шугалий с Малиновским направились в сельсовет.

Они уже проделали более половины пути - сельсовет был далековато, на противоположной стороне села, - когда Степан Степанович догнал их. Он был возбужден, глаза блестели, и капли пота стекали по вискам.

Шугалий сошел с тропинки, и Лопатинский соскочил с велосипеда.

- Каленик... - выговорил он, тяжело дыша. - В его велосипеде нет спицы. Он там его, возле рыбацкой хижины, оставил, смотрю, нет спицы в переднем колесе. Сломана, и кончик из гнезда торчит.

Шугалий хлопнул себя ладонью по лбу.

- Единица с минусом вам сегодня, Микола Константинович! Так опростоволоситься...

Знал же, что Каленик приехал на велосипеде, поставил его возле рыбацкой хижины; после сообщения Лопатинского должен был осмотреть машину. Но как-то позабыл - наверно, потому, что велосипед Каленика все время был на глазах и все уже привыкли к нему. Бывает же такое: нужная вещь лежит прямо перед твоим носом, а ты ищешь, мучительно вспоминая, куда мог ее положить...

- Каленик? - удивленно спросил он.

- Он, бандеровец проклятый!

- Почему бандеровец?

- Да был с ними. В сорок пятом сдался.

"Вот так штука! - подумал Шугалий. - Это становится любопытно".

- Что за спица? - наконец вмешался в разговор Малиновский.

Шугалий рассказал, в чем дело, и приказал лейтенанту:

- Сейчас Каленик придет в сельсовет. Задержи его, а я примерю спицу.

Действительно, кладовщик не опоздал.

- А вы быстро, - похвалил его капитан.

- Так я же на велосипеде...

- Но ведь собирались еще и пообедать.

- Борща похлебал. Не люблю, чтобы ждали меня.

- Прошу вас, лейтенант, у вас были какие-то вопросы к товарищу Каленику. А я сейчас вернусь.

Велосипед Каленика стоял у крыльца сельсовета.

Шугалий вынул обломок спицы, приложил. Сомнений быть не могло - именно с этого велосипеда.

Капитан вернулся в комнату, где Малиновский разговаривал с Калеником. Лейтенант вопросительно посмотрел на него.

- У вас все? - спросил Шугалий.

- Да.

- Так отпустите товарища Каленика, и в чайную.

Когда Каленик вышел, Лопатинский с ноткой

обиды в голосе сказал:

- Но я ведь точно знаю - спица от его велосипеда.

Зачем же отпустили Каленика?

- Всему свое время, - предостерегающе поднял руку Шугалий. - Прошу вас никому ни слова, а мы с лейтенантом - в райцентр. Вареники отменяются.

Вернувшись в Озерск, капитан тотчас же позвонил в областное управление госбезопасности. Доложил руководству об обстановке, о своих планах.

Подполковник Ятко ответил, подумав:

- План ваших действий, капитан, одобряю. Завтра утром встречайте старшего лейтенанта Бурова. Он вам поможет.

- Благодарю вас, - обрадовался Шугалий. Знал Бурова как умного и инициативного работника и был доволен решением подполковника.

Шугалий с Малиновским и Буровым приехали в Ольховое в середине дня. Их уже ждали Лопатинский и председатель сельсовета. Захватив с собой двух понятых, направились в дому Каленика.

Усадьба обнесена высоким забором. Калитка громко хлопнула за Лопатинским, вошедшим последним. Слева, сразу у ворот, хозяин построил из шлакоблоков довольно большой сарай, дверь в него не была заперта, и Шугалий увидел полные, завязанные мешки. Рванулся и захрипел от злости кудлатый пес, цепь зазвенела, и пес едва не задохнулся, став на задние лапы.

Каленик вышел из дому, загнал пса в будку.

- В чем дело? - спросил он, тревожно сверкнув глазами. - Почему такое общество?

Шугалий вынул велосипедную спицу.

- Не помните, где потеряли ее?

Каленик хмыкнул:

- А почему я должен помнить? Дороги лесные, не напасешься этих спиц...

- Тогда я сам вам напомню. Не забыли, как зацепились за корягу, когда из камышей вылезали...

Ни один мускул не дрогнул в лице Каленика.

- На велосипеде в камышах? - вполне естественно переспросил он. - А зачем?

- Вот я и спрашиваю: зачем?

Каленик немного поколебался, вдруг пренебрежительная улыбка заиграла на его губах.

- Почему считаете, что это моя спица? - повысил он голос. - Что она меченая? А я скажу - с твоего велосипеда! - ткнул пальцем в Лопатинского.

- У нас есть основания утверждать, что именно с вашего, - возразил Шугалий. Конечно, окончательно это установят эксперты, но лично у меня сомнений нет.

Вы вытащили из лодки Завгороднего свой велосипед, перевернули лодку, вытолкнув ее на чистую воду, вылезли из камышей и добрались до рыбацкой хижины.

- Ложь, - твердо возразил Каленик. - Теперь я вспомнил: действительно спица у меня сломалась, и я закинул ее в камыши.

- В каком месте?

- Возле хижины. Ну, чуть дальше, там, где начинаются камыши..

- Но ведь спица найдена приблизительно в километре от хижины...

- Это какое-то недоразумение.

- Возможно. Однако в связи с этим мы вынуждены осмотреть ваш дом и усадьбу. Прошу ознакомиться с постановлением прокурора.

- Ищите, - криво усмехнулся Каленик, - все равно ничего не найдете.

Дом Каленика состоял из двух комнат. В первой - драный диван и круглый стол. Этажерка и несколько стульев. На кухне - холодильник, но в сенях обычный ералаш: бочка со свежепосоленными огурцами, какоето тряпье на веревке, в углу, прямо на полу, куча молодой картошки. Шугалий подсел к этажерке, где стояло десятка два разных книг - справочник бухгалтера, сборник стихов, учебник по алгебре и несколько повестей... Папка с какими-то бумагами и альбом фотографий. Буров занялся бумагами, а капитан начал перелистывать альбом.

Фотографии Каленика - детские и в зрелом возрасте. Он с женой во время свадьбы. Суровый, изучающий взгляд. Несколько любительских снимков:

Каленик с большой щукой на берегу озера, Каленик косит сено, стоит в толпе колхозников у кладовой. Каленик среди отдыхающих в Крыму. Стандартные фото невысокого качества. Шугалий перевернул последнюю страницу альбома и хотел уже отложить его в сторону и вдруг увидел, что подкладка его повреждена: может, фабричный брак, а может, разрезано и аккуратно подклеено потом. Лезвием ножа поддел подкладку, она поддалась сразу, и капитан увидел в тайнике фото. Пожелтевшее любительское фото двух мужчин, о чем-то непринужденно беседовавших между собой.

Если бы этот снимок лежал в куче других, Шугалий, возможно, и не обратил бы на него внимания - какие-то знакомые Каленика, судя по одежде, военных лет: на одном, высоком и солидном, немецкий мундир без погон и петлиц, другой - низенький, коротконогий и лысый. Шугалий присмотрелся внимательнее: кажется, он видел где-то лысого коротыша, но где именно? Фото тридцатилетней давности, но черты лица удивительно знакомы.

Шугалий закрыл глаза и вдруг вспомнил. Да, сомнений быть не могло: с фотографии на него смотрел Бабинец, сам Федор Антонович Бабинец, озерский аптекарь.

А кто второй?

Шугалий огляделся: Каленик сидел в другой комнате и не мог видеть, что капитан нашел фотографии в альбоме. Шугалий засунул снимок обратно под подкладку и перешел с альбомом в спальню. Сел напротив Каленика, вытащил снимок, на котором тот был сфотографирован у кладовой.

- Кто это? - ткнул пальцем в первого попавшегося человека на снимке. А это?

Полистав страницы, задал еще несколько вопросов, следя за тем, как настороженно смотрит на него Каленик. Закрыл альбом. Каленик облегченно откинулся на спинку стула, и тогда Шугалий быстро вытащил из-под подкладки фотографию с Бабинцом.

У Каленика округлились глаза, он отодвинулся вместе со стулом - впервые у него не выдержали нервы, но все же попробовал исправить ошибку оглянулся на оперативников, перебиравших вещи в шкафу, и заметил:

- Нельзя ли поаккуратнее? Убирай потом за вами!

Шугалий положил снимок себе на колени так, чтобы Каленик мог видеть его. Спросил:

- Откуда он у вас?

- Когда-то... - пробормотал он, очевидно не зная, что сказать. - Да, когда-то, - наконец нашелся он. - Слыхали небось о грехах моей молодости? У бандеровцев я, значит, был, не скрываю. Вышел с повинной...

А это так, старое фото, хотел выбросить, да черт попутал - почему-то спрятал...

- Это Бабинец? А кто высокий?

Каленик шмыгнул носом.

- Наш командир, значит... Куренной, кто же еще?

Стецишин...

- Куренной Стецишин? - не поверил Шугалий.

- Он, а кто же еще? - повторил Каленик.

- А как попало это фото к вам?

- Так я сам и фотографировал. Случайно, значит...

Никто не знал, что Стецишин с Бабинцом встречались. Я и сфотографировал их незаметно на всякий случай.

Шугалий уже понял все

- А после войны нашли Бабинца и показали ему фото. И он все время был в ваших руках?

У Каленика снова округлились глаза.

- Нужен он мне...

- Еще как нужен! Бабинец работал в Любеке и сообщил Стецишину, когда городской гарнизон оставил город. И тогда вы ворвались в Любень...

- Меня там не было, - быстро возразил Каленик. - Я оставался на базе.

- Разберемся, - весело сказал Шугалий. - Теперь мы во всем разберемся... Когда сделан снимок?

- А там карандашом на обороте отмечено.

Действительно, на обороте снимка с трудом можно было разобрать цифры: "1943".

Шугалий спрятал фотографию.

- В субботу семнадцатого августа, - сказал он, пристально глядя на Каленика, - приблизительно в пять часов к вам приехал на велосипеде Федор Антонович Бабинец. Он сообщил, что дело дрянь, потому что сын Стецишина Роман, приехавший из Канады, случайно проговорился ветврачу Завгороднему о давнишних связях Бабинца с бандеровцами. Надо было действовать немедленно и энергично, и вы решили убрать Завгороднего. Не так ли?

Каленик внимательно слушал Шугалия. Он успел овладеть собой, сидел прямо и смотрел куда-то мимо капитана. Покачал головой.

- Все это пустые выдумки, - спокойно возразил он. - Я не видел Бабинца уже полгода, а может, и больше. Не видел и видеть не хочу.

- Вы виделись с ним еще вчера или сегодня ночью, - уверенно возразил Шугалий, - когда Федор Антонович передал вам блесну Завгороднего.

Каленик не шевельнулся.

- И надо же выдумать такое!.. Уже и блесну мне приписываете. Это, извините, бессмыслица.

- Не такая уж и бессмыслица, Зенон Хомич, и вы это очень хорошо знаете. Поздно увиливать, ведь все как на ладони!

- Это у вас на ладони!.. Блесна, Бабинец... Чихать я хотел на Бабинца! - взорвался он вдруг от злости. - Вы мне криминал не пришьете! Ну, что из того, что хранил фотокарточку? Хотел - и хранил. Разве это запрещено?

- Конечно, нет. Не запрещено, и вы хорошо придумали - сберечь фото. Сколько платил вам Бабинец?

Ежемесячно или одноразово? Не хотите отвечать?

Не советовал бы. А сейчас должны доставить вас в райцентр, сами понимаете, оставлять вас тут не можем.

Шугалий заглянул на кухню, где Малиновский осматривал шкаф.

- Составим акт об изъятии вещественных доказательств, - сказал он. Потом отвезешь Каленика в Озерск. А мы с Буровым доберемся на моторке. Есть там у меня еще одно дело...

Лейтенант ни о чем не спросил, и Шугалий не стал объяснять. У него и правда не было времени, он ушел с Буровым к озеру.

Солнце уже цеплялось за верхушки деревьев, когда они вернулись в Озерск. Заперли моторку и направились к Завгородним. Вышел Олекса - думал, что капитан сразу зайдет к ним, но Шугалий задержался у калитки, внимательно разглядывая что-то на земле.

Тихо сказал несколько слов Бурову, и тот позвонил в райотдел госбезопасности.

Через несколько минут подъехала оперативная машина. Эксперт, прибывший на ней, сфотографировал землю возле калитки и уехал. Шугалий посмотрел ему вслед и предложил Бурову пообедать в чайной. Олекса, услышав это, запротестовал, но капитан категорически отказался: не мог представить себе, как он будет обедать и смотреть в глаза Нине, - ведь через час должен допрашивать ее отца.

Шугалий вроде бы уже привык к белым глазам Бабинца, и все же его не покидало чувство, что Федор Антонович не видит его.

Они сидели в кабинете Бабинца у открытого окна.

Сладкий запах каких-то цветов тревожил Шугалия, он пытался вспомнить, что это за цветы, и не мог, наконец вспомнил и даже удивился, что сперва не разобрал запаха маттиолы.

Шугалий заглянул к Бабинцам под вечер, когда сумерки уже окутали городок, и Федор Антонович включил торшер с большим круглым абажуром. Он освещал только часть комнаты возле кресел: молочнобелый приятный свет, не резавший глаза и создававший иллюзию интимности. Только иллюзию. Шугалий был напряжен как натянутая струна: прикоснись - и лопнет, а Бабинец удивлен и несколько растерян. Больше того: Шугалий видел в его глазах страх. Он знал, что Бабинец где-то в глубине души боится его, бодрится и сам себя уговаривает, что нет никаких оснований для тревоги, но все равно страх не отпускает его, леденит сердце, он уже привык к этому постоянному страху, ведь он сопровождает его около тридцати лет.

Но внешне Федор Антонович ничем не выдал своего страха. Благодушно улыбался, и лицо его излучало доброжелательность; Федор Антонович всем своим видом выражал, что готов в меру своих возможностей услужить гостю.

- Кофе? - спросил он. - И рюмку коньяка?

Шугалий отрицательно покачал головой.

- У меня к вам дело, и кофе только будет мешать.

- Кофе делает беседу содержательнее и рассудительнее, прочищает мозги и настраивает на деловой лад.

- И все же мне не хотелось бы... - поморщился Шугалий. Не мог же он сказать, что даже сама мысль о бабинцовском кофе внушает ему отвращение.

- А я с вашего разрешения... - Федор Антонович вернулся через несколько минут с полной чашкой действительно ароматного кофе, поставил на столик между собой и Шугалием; горьковатый запах на секунду забил капитану дыхание, он еле удержался, чтобы не проглотить слюну, и подумал, как побелеет Федор Антонович, когда он задаст только один вопрос, один короткий и конкретный вопрос: "Когда вы, уважаемый Федор Антонович, в последний раз виделись со Стецишиным?"

Шугалий пошевелился в кресле, но не позволил себе даже такой маленькой радости.

- Как хорошопахнет маттиола, - заметил он.

Федор Антонович кивнул, соглашаясь, и все же сидел в кресле не расслабляясь и смотрел настороженно: слова Шугалия о каком-то деле к нему не могли не волновать его. Вдруг улыбнулся: какие же неприятные дела начинаются с разговора о цветах? Очевидно, этот дошлый капитан узнал о ссоре с дочкой и Олексой, - что ж, это их личное дело, и он никому не позволит совать в него свой нос.

А Шугалий действительно начал с этого:

- Сегодня я видел Нину, она была очень расстроена, и я подумал, что родители в таких случаях...

- У вас, кажется, маленький ребенок, капитан, - сухо перебил его Бабинец, - а известно, что малые детки - малые бедки... И мне хотелось, чтобы моя дочь, пока она ест мой хлеб, слушалась меня.

- Но ведь она совершеннолетняя и сама зарабатывает на себя.

- Полставки в библиотеке - знаете, сколько это?

- На питание хватит. Конечно, это не мое дело, но на Олексу с его теткой свалилось такое горе, что нехорошо обременять Олену Михайловну еще и хозяйственными делами.

- Когда-нибудь все равно придется заниматься ими...

- Когда-нибудь - не теперь...

Бабинец потер руки и захохотал.

- Странно, должность у вас не адвокатская и, должно быть, не часто приходится выступать в роли защитника...

- Напрасно так думаете. Мы защищаем наше общество, сами понимаете, от кого, и тут не до сантиментов. Но без гуманизма и доброты не представляю себе настоящего чекиста. Очевидно, ваша дочь не нуждается в защите. Просто вся эта ситуация возникла после вашего разговора с Романом Стецишиным, и я пришел для того, чтобы выяснить, какие проблемы вы решали с этим господином.

Говоря эти слова, Шугалий не спускал пристального взгляда с Бабинца. Федор Антонович ничем не выдал себя, он не побледнел и не покраснел, сидел прямо, не сводил глаз с капитана, и все же что-то в нем изменилось. Шугалий это сразу понял, но ему понадобилось несколько секунд, чтобы определить, что именно происходит с Бабинцом: у него потемнели глаза. Да, белые, неправдоподобно белые глаза Федора Антоновича вдруг стали почти черными, и Шугалий понял, до какой степени испугался Бабинец

Но Федор Антонович не сдался.

- Имеете в виду того канадца? - переспросил он, и Шугалий знал, что эти две-три секунды нужны ему, чтобы придумать более или менее убедительную версию. Старый волк, опытный и опасный, а все же допустил ошибку, был уверен, что визит Стецишина остался незамеченным.

Однако Бабинец нашелся. Пренебрежительно махнул рукой.

- у меня там знакомые... Вот и передали сувенир - бутылку виски.

- Допустим, я вам поверю, - начал Шугалий, весело улыбаясь, - только на минуту допустим. Но все же прошу ответить: куда вы ездили на велосипеде сразу после визита Стецишина и где пропадали около двух часов?

- В лес, - ни на секунду не задержался с ответом Бабинец, - погода была хорошая, и я часто совершаю такие прогулки. Не знал, что туда уже нельзя.

- Чтобы встретиться с Калеником?

- у нас в аптеке много клиентов... Каленик?..

Что-то не припомню такого.

- А он вас хорошо знает. И даже хранит кое-что на память. Фотографию...

- У каждого свои чудачества.

- Довольно, Федор Антонович. Мы сейчас поедем в учреждение, которое, вероятно, не вызывает у вас расположения. Нам нужно выяснить много вопросов, и разговор будет долгим и не очень приятным для вас. - Шугалий высунулся в окно. - Машина уже ждет вас, вот постановление на арест, прошу ознакомиться.

Так уж полагается, Федор Антонович, и, надеюсь, вы знаете, чем вызваны такие крайние меры.

- Нет, не знаю, - ответил Бабинец, - все это - результат какого-то ужасного недоразумения.

- Что ж, бывает и такое, - согласился Шугалий. - Но очень редко. Будете иметь возможность увидеть вашего сообщника - вместе как-то приятнее и лучше вспомнить то, что улетучилось из памяти.

Шугалий уехал из Озерска через день. Перед отъездом они с Буровым встретились на берегу Светлого озера, - разве можно уехать из Озерска, не искупавшись и не отведав настоящей ухи?

Шугалий завел мотор, и они двинулись к острову, куда еще с утра отправился Малиновский; день хотя и будничный, но начальник райотдела в честь успешного завершения операции разрешил ему взять отгул, и лейтенант должен был уже приготовить уху.

Моторка шла быстро. Шугалий подставил лицо солнцу и щурился от удовольствия.

Малиновский стоял на берегу и улыбался так, что Шугалий догадался: рыбачья фортуна сегодня на стороне лейтенанта. И верно: Малиновский вытащил из воды самодельный садок с двумя или тремя большими щуками и полукилограммовыми окунями.

- Возьмете с собой, - сказал он тоном, исключающим всякие возражения. К тому же Шугалий и не возражал: знал, как обрадуется Вера свежей рыбе щуки вон еще живые.

- Уха - во! - поднял большой палец лейтенант.

И действительно, от костра пахло удивительно вкусно. Шугалий съел полную миску прозрачной ухи и принялся за окуньков, а лейтенант налил ему еще миску, и Шугалий не сопротивлялся: когда-то еще доведется полакомиться такой?

Они утолили голод, и только тогда Малиновский спросил:

- Как экспертиза?

- Подтвердила, - лаконично ответил Шугалий и объяснил Бурову: - Каленик приехал к Завгороднему на велосипеде. На рассвете восемнадцатого августа.

Поставил велосипед у калитки, а перед этим ночью прошел дождь, и шины оставили следы. Эти следы сохранились и до сих пор - дождей ведь не было и там никто не ходил. Эксперты подтвердили: следы именно от велосипеда Каленика.

- Но ведь сестра Завгороднего говорила, что приходил Чепак, - заметил Малиновский.

- У Каленика такой же хриплый бас.

- Он уже сознался?

- У нас неопровержимые доказательства, вертелся как угорь, да что поделаешь? Все рассказал.

Малиновский положил ложку.

- А Бабинец? - спросил он.

- Бабинец, узнав от Романа Стецишина, что тот выдал отцу Олексы его тайну, чуть не умер от ужаса.

Но быстро опомнился и решил действовать. Поехал на велосипеде к Каленику, и они разработали план действий. Каленик был когда-то порученцем куренного Стецишина и знал о роли Бабинца в любенской трагедии. Хранил фотографию, чтобы шантажировать аптекаря, и тот подкармливал его. А деньги у Бабинца водились: к сожалению, есть еще дефицитные лекарства...

- Сукин сын, - выругался Малиновский.

- Провал Бабинца лишал Каленика одного из источников дохода, продолжал Шугалий, - и тот решил помочь аптекарю. На рассвете поднял ветврача - мол, корова подыхает. В Ольховое на лодке быстрее и удобнее, преступники учли все, и Андрий Михайлович попал в их западню. Каленик захватил с собой молоток; после первого же удара Андрий Михайлович потерял сознание, и Каленик, еще живого, выбросил его за борт. Один доехал до берега, перевернул лодку в камышах, и волны вынесли ее в озеро.

- А если бы не было ветра? - полюбопытствовал Малиновский. - Бурю же не закажешь.

- Собирался незаметно добраться до берега, взять свою лодку и ночью отбуксировать моторку Андрия Михайловича.

- Рискованно. Могли заметить.

- Рассчитывали, что до вечера никто не станет разыскивать Завгороднего, а лодку можно спрятать в камышах. Но поднялась буря, и это помогло Каленику. Правда, потерял велосипедную спицу - должно быть, и не заметил, как наехал на корягу.

- А как же блесна? - спросил Буров. - Как попала к Кузю блесна Андрия Михайловича?

- Бабинец нашел покупателя на лодку Завгороднего. Он взял у Олексы Завгороднего ключи, пошли осматривать лодку, и Федор Антонович стащил блесну. Передал ее Каленику, а тот подбросил Кузю и донес на него, считая, что теперь уже Кузю не выкрутиться.

И верно: у того не было алиби, все было против него... Но все же мир не без добрых людей: и пока у нас есть такие, как Лопатинский, ни одному преступнику не замести следов.

- А какова штучка Бабинец! Этот старый хорек! - воскликнул Малиновский. - Убил Андрия Михайловича, а потом хотел еще и тетку Олексы обмануть!

- Его будут судить за все преступления, - убежденно сказал Шугалий. Ничто ему не сойдет с рук!

- Ненавижу! - твердо произнес Малиновский. - Вечной ненавистью!

Он поднял крепко сжатый кулак, глаза у него потемнели, стали большими, и Шугалий, всматриваясь в них, видел, какова она - настоящая ненависть.

Ростислав Самбук Чемодан пана Воробкевича

Чемодан пана Воробкевича

Трое вышли из лесу.

Шли по июньской ржи наискось через поле к селу, черневшему деревянными кровлями у самого горизонта.

Самого низкого из троих колосья хлестали по лицу, он выставил вперед руки и потихоньку ругался сквозь зубы. Слева от него раздвигал грудью рожь здоровяк, скуластое лицо которого было рассечено широким шрамом от носа до подбородка. Он шел осторожно, стараясь не топтать хлеб, так, как идет по полю настоящий хозяин. Шагал неуклюже, будто сердясь на свои кирзовые сапоги сорок пятого размера, оставлявшие такие огромные следы. Третий — совсем еще юноша с пухлыми розовыми щеками — все время нагибался, срывая васильки. Автомат болтался у него на шее, приминал рожь, и верзила сердито косился на паренька, вроде собираясь наорать на него, но так ничего и не сказал.

Перед тем как выйти к селу, эти трое долго сидели в густых кустах в перелеске. Юноша и верзила дремали в тени, а низенький время от времени высовывался из кустов и настороженно оглядывался вокруг. Но за все время по проселку, вившемуся вдоль леса, проехал лишь пожилой крестьянин на полной фуре соломы. Низенький тревожно покосился на товарищей, но мужичок даже не взглянул в их сторону: спал, растянувшись на соломе, изредка спросонья помахивая кнутом. Старые лошади, очевидно, привыкли к этому: шагали медленно, фыркая и не обращая внимания на кнут и ленивые «но–о» своего хозяина.

Фура проехала, а в застывшем воздухе все еще стоял острый запах конского пота и прелой соломы. Верзила шевельнулся, сел, опершись спиной о ствол молодой осины, и жадно втянул в себя воздух.

— Кто–то проехал? — подозрительно посмотрел он на низенького близко поставленными глазами.

— Старый Матиящук солому возит…

— А–а… — равнодушно вздохнул здоровяк и почесал щеку. — Может, догнать и расспросить?

— А что он знает? — отмахнулся низенький. — На хуторе живет, дальше своего носа ничего не видит.

— Ну так и не будем трогать, — лениво согласился верзила. — Вообще–то, надо бы… — он постучал грязными ногтями по ложу автомата, — но он какой–то мой родич…

— Голытьба, — презрительно бросил низенький.

— Три морга[24] имеет, — сказал здоровяк так, что трудно было понять, осуждает он своего родственника или сочувствует ему. — А потом еще два Советы прирезали…

— Моей!.. — вдруг обозлился низенький. — Лучшей, что сразу за лугами…

Верзила промолчал. Поковырял веточкой в крепких желтоватых зубах, сплюнул.

— Пойдем? — предложил он. Низенький согласился.

— Разбуди Дмитра, — кивнул он на прислонившегося щекой к мешку с едой паренька, — разморило его на солнце.

— Да и прошли километров двадцать, — улыбнулся здоровяк. — А он еще того… сопляк…

Едва верзила коснулся юноши, как тот заморгал и схватился за автомат.

Здоровяк поцокал языком:

— Лесная закваска.

— Подвинь–ка мешок, — приказал пареньку низенький, вытащил бутылку, открыл пробку и понюхал. Довольно покрутил головой, снова заткнул пробкой и бережно прислонил к дереву. Затем разложил на мешке хлеб, сало, куски жареного мяса, лук, подбросил на ладони банку консервов, размышляя, стоит ли открывать, и потянулся за штыком, висевшим в кожаных ножнах на блестящем, с узорами офицерском ремне.

Верзила от удовольствия крякнул и взял стакан. Низенький покосился на него. Но здоровяк только подышал на стакан, обтер его краем мешка и поставил на место. Низенький, продолжая открывать банку, прикусил губу, отчего его продолговатое бледное лицо приобрело упрямое выражение.

— Налей полстакана Дмитру! — приказал он, отрезав пареньку огромную краюху хлеба.

Паренек робко взял стакан.

— Может, раньше вы? — предложил он.

Верзила потянулся к стакану, но низенький решительно остановил его:

— Сказано — Дмитру! Иль не слышал?

Здоровяк только грустно вздохнул, а юноша небрежно поднял стакан и, хотя губы едва заметно дрожали, выпил, чуть поморщившись. Сразу же отвернулся, пряча испуганные глаза, но на него никто не смотрел. Верзила подхватил пустой стакан, налил до краев и опрокинул в горло — казалось, не глотая. Облизал губы и отломил маленький кусочек хлеба.

— В этом и вся хитрость! — сказал он удовлетворенно. Нагнулся к консервам, но не удержался, искоса посмотрел, сколько налил себе низенький и не осталось ли хотя бы на дне.

Тот перехватил взгляд, как–то злорадно усмехнулся и медленно высосал самогон, смакуя и причмокивая.

Ели молча, жадно и неряшливо, чавкая и бросая за спину объедки.

Первым отодвинулся от еды Дмитро. Растянулся на мягкой травке в тени, подложив под голову руки. От самогона жгло в желудке, но все же полегчало, исчезло чувство страха, весь день преследовавшее его. Юноша исподлобья посмотрел на товарищей. Низенький, скривившись, жевал луковицу, а верзила выскребывал банку большим грязным пальцем. Дмитру стало смешно: человек, переодетый в гимнастерку с майорскими погонами и блестящими орденами, хрюкает от удовольствия и слизывает с пальца остатки мяса. Грицко Стецкив почему–то напомнил ему вонючего кабана. Да что поделаешь — силой его бог не обидел, а впрочем, ко всем чертям. Особенно сегодня…

Дмитру снова стало страшно. Если выглянуть из кустов, то на горизонте, за рожью, можно увидеть село — большое прикарпатское село, куда они войдут ночью.

Юноша с уважением посмотрел на сотника. Откуда в этом немощном теле такой боевой дух? Недаром Юхиму Каленчуку дали прозвище Отважный. Ей–богу, крепко засел у большевиков в печенках сотник Отважный, потому что, говорят, даже награду за его голову назначили. Правда, Дмитро слышал это от самого Каленчука, но он привык верить сотнику…

Стецкив наконец оторвался от еды, вытер жирные пальцы о мешок и спрятал остатки сала и хлеба. Солнце уже совсем склонилось над горизонтом, тени деревьев и кустов удлинились и напоминали странных сказочных существ. Каленчук лязгнул затвором автомата, встал.

— Трогаемся! — коротко приказал он.

И они молча пошли за ним, словно нырнули в бескрайнее ржаное море.

Когда добрались до села, было уже темно. Засели в огородах, в густой кукурузе, и долго прислушивались к звукам, долетавшим из темноты. Где–то поблизости заскулил щенок, кто–то свистнул, подзывая, и он радостно залаял — Дмитро представил, как тот прыгает, пытаясь попасть холодным носом прямо в губы, и ему почему–то стало тоскливо, и сердце встрепенулось. Прошла в хату женщина — засветилось окошко, вырвав из темноты кусок огорода. Дмитру показалось, что это упал луч прожектора. Но не только ему: под плетнем зашевелился Стецкив, и Каленчук тихо выругался, успокаивая его.

Дмитро удивлялся выдержке Отважного, но вспомнил, что сотник здешний — в селе ему знакома каждая тропинка, зря голову не подставляет.

Сегодняшнюю акцию Каленчук задумал давно, да все как–то не выходило. Свои люди говорили, что в Качаках хорошая охрана, голыми руками здесь не возьмешь — «ястребки» ночами устраивают засады, без большой силы лучше и не суйся. А из Каленчуковой сотни осталось едва полтора десятка боевиков, и Отважный не хотел рисковать. Позавчера верный человек передал: «У «ястребков» учения или маневры, чуть не все отправились в райцентр. Лучшего случая не приходится и ждать…»

Село засыпало. Щенок уже не скулил, лишь в хлеву за огородом переступала с ноги на ногу и вздыхала корова. Каленчук окликнул Дмитра — и они пошли напрямик, перелезая через плетни, топча овощи. Потом сидели под деревьями в вишневом саду, пока отошедший куда–то Грицко не свистнул из темноты.

Перебежали улицу и остановились под старой, крытой соломой хатой.

Дмитро удивился: неужели тут живет председатель первого в районе колхоза? Но на размышление не было времени. Каленчук горячо задышал ему в ухо:

— Постучи в окно… Когда отзовутся, спроси председателя… Тымчишина Федора Ильковича. Да стань так, чтобы тебя видно было… Мол, надо нескольким офицерам переночевать…

Дмитро снял автомат, отдал Каленчуку.

— Прекрасно, — похвалил тот, — так убедительней.

На первый стук никто не отозвался. Парень постучал сильнее — хата молчала. Дмитро перешел на другую половину, где, должно быть, была кухня, забарабанил так, что и мертвый бы проснулся.

— Товарищ Тымчишин! — крикнул он для верности. — Федор Илькович! К вам из сельсовета…

Никого.

От кладовки метнулась тень Каленчука.

— Замолчи! — остановил он Дмитра. — Не пришел еще… Обождем…

— А жена? — спросил паренек.

— Вдовец он. А дочка в райцентре учится.

— Вот что! — предложил Грицко. — Давайте, того… высадим окно и подождем в хате. Так надежнее…

— Шума наделаем, — возразил Каленчук.

— Это я, того… возьму на себя…

— Давай, — согласился Отважный.

Стецкив быстро обошел хату, поддел ножом стекло — только хрустнуло, словно сломалась иголка.

— Ловко, — похвалил Каленчук и первым полез в хату.

Дмитро протянул ему автомат. Отважный осторожно посветил фонариком, прошел в кухню, потом в комнату.

— Никого, — вернулся он, — лезьте.

— Открой дверь, — предложил Грицко.

— Не надо, еще кто–нибудь из соседей увидит.

Влезли в окно. Глаза уже привыкли к темноте, и Дмитро сразу заметил, что в комнате почти нет мебели: стол, кровать, этажерка с книгами. Потрогал книги, даже взял в руки одну из них.

Услышал злой шепот Каленчука:

— Чего рот раззявил? Закрой окно — и в сени!

Сотник прав: теперь не до книжек. Схватил автомат и почему–то на цыпочках пошел за Грицком к двери.

В сенях было совсем темно и пахло картофелем. Уселись прямо на пол, положив рядом автоматы. Сидели молча, словно боясь спугнуть мертвую тишину. Первым не выдержал Дмитро.

— Интересно, который час? — шепотом спросил он.

Каленчук недовольно зашевелился, но посветил фонариком.

— Двадцать минут одиннадцатого…

— Рано… — разочарованно протянул Дмитро. Действительно, ему казалось, что уже давно за полночь.

— Может еще прийти, сукин сын! — понял его Грицко и вдруг добавил некстати: — А рожь какая уродилась! Хлеб какой, слава тебе господи!

— Тише… — проскрипел Каленчук.

Стецкив недовольно вздохнул, и Дмитро неожиданно вспомнил, как Грицко ласкал колосья и осторожно шагал, чтобы не потоптать рожь. Вспомнил и нагнул голову к букетику васильков, засунутому в карман гимнастерки. Васильки пахли сладко–сладко, однако не могли перебить тяжелого смрада полугнилого картофеля. Стецкив снова вздохнул, и Дмитро представил его не с автоматом, а с косой: идет — потный, с лохматым чубом, — только коса поет… И пахнет васильками и спелыми хлебами…

Что ж, когда–нибудь это будет. Грицко должен пойти с косой, а он, Дмитро, вернется в гимназию. И обретут они настоящую Украину, о которой говорил им учитель в гимназии. Когда каждый будет свободным и хозяином самому себе. Ведь бедняки в селах есть только потому, что сперва поляки, а теперь советы заграбастали всю землю, а украинскому крестьянину — кукиш. А разные, продавшиеся им, подлаивают. Как этот Тымчишин… Задергал крестьян и создал коммунию…

«Но ведь рожь эта — колхозная… — мелькнула вдруг мысль, но он сразу же обозлился на себя: — Увидим, что крестьянам останется… Говорят, весь урожай отсюда вывезут — в селах ничего не будет, под метелку подчистят…»

Дмитро сжал автомат — стало больно, словно у него самого забирали последнюю краюху. Сердце переполнила злоба — стрелял бы и стрелял в этих голодранцев, что шумят возле сельсовета, будто настоящие хозяева! Еще вчера ходили в драных штанах — собачье быдло, — а теперь колхозники. Посмотрим, что с вами будет потом, большевистские подпевалы!

И сразу Дмитру стало стыдно: ведь он потому и ушел к бандеровцам, чтобы дать свободу всем, чтобы была и вправду свободная Украина. Значит, и для тех, в драных штанах. Почему же они шумят возле сельсовета, а ему приходится вот так — крадучись и ночью?..

Снова вспомнил слова учителя, что народ — несознателен, а большевики — большие демагоги: задергали людей, обвели вокруг пальца. Надо поднимать народ на борьбу и начинать с уничтожения самых вредных агитаторов. Как этот Тымчишин.

На этой мысли Дмитро успокоился. А минуты текли, и снова затошнило от вони гнилой картошки.

Первым насторожился Каленчук. У него был нюх и слух зверя — он еще издали услышал голоса. Ничего не сказал, только тихо похлопал Дмитра и Стецкива по плечам и скользнул к двери в угол. Дмитро притаился за бочкой. Грицко занял позицию с другой стороны наружной двери.

Голоса приближались. Дмитро представил себе Каленчука: худое лицо с хрящеватым носом, бледное от нетерпения, и большие неподвижные зрачки. Не позавидуешь тому, кто попадет Каленчуку в руки.

Уже слышны даже отдельные слова. Остановились у хаты, оканчивают разговор.

— Ты, Федор, правильно сказал: если вовремя управимся с ранними, развяжем себе руки.

Значит, их уже двое.

— Вот ты и проследи, чтобы жатки были отремонтированы… — Это в ответ.

— А тетка Михайлина, и кто ее за язык только тянет! — прогудел кто–то басом. — Тут важный вопрос, а она — керосина нет в кооперации…

— Бестолковая, а вредная… кричит…

Еще двое.

— А и правда, почему керосина нет? — снова тот же голос. Очевидно, он и есть, Тымчишин, председатель колхоза.

— Понимаешь, райпотребсоюзовская машина испортилась…

— А ты лошадьми! — вмешался хриплый голос. — Или в сельсовете уже и лошадей нет?

Пятый. Не многовато ли?

— Этак мы никогда не придем к согласию, — оборвал Тымчишин, — завтра договорим! Спать хочется.

— Ну, бывай…

— Не забудь, Федор, с утра — в кузницу.

Каленчук нетерпеливо переступал с ноги на ногу. У него свои счеты с Тымчишиным: это ведь в Юхимовом доме, что в самом центре Качаков, теперь правление колхоза, а бывшая Юхимова лавка называется сельпо.

— Бывайте, ребята… — зевнул председатель.

Дмитро щелкнул автоматом, ставя на боевой взвод.

— Тише, черт! — прошипели от двери.

— А может, ко мне? — загудел знакомый бас. — Поужинаем, да и по случаю собрания…

— Неудобно, — засомневался председатель, — дети уже спят.

— А мы на кухне. Иван рядом живет, еще за бутылкой сбегает…

— Оно бы не помешало, — поддержал хриплый голос, — а то все время навоз да жатки…

— У меня и заночуешь. — Тот же бас. — Надежнее: тут же магазин и охрана.

— Кто его знает, где надежнее? — все еще колебался председатель, но чувствовалось, что предложение пришлось ему по душе. — А потом…

Каленчук шепотом матюкнулся.

Голоса затихли, Дмитро все еще сидел за бочкой, припав к автомату. Каленчук брякнул щеколдой на двери. Сказал на удивление спокойно:

— Не повезло. Надо же такое: шел уже человек домой… Нет бога на небе!

— А может, того?.. — предложил Стецкив. — Я знаю, куда они…

— Будто я не знаю! — окрысился Отважный. — Слышал ведь, их пятеро или шестеро, да еще и возле магазина на «ястребков» напоремся.

— Обидно… — не сдавался Грицко.

— А мне не обидно? — Каленчук немного приоткрыл дверь, и Дмитру показалось, что понюхал воздух. — Идем, — злорадно крикнул он, — хоть немножко отведем душу!..

— А может, того… петуха пустим председателю? — предложил Грицко. — Все–таки полегчает.

— Дурак. Это же не хата, а г… Новую, лучшую поставит и еще посмеется над нами! — Каленчук скрипнул зубами, и даже в темноте было видно, как яростно сверкнул глазами.

Двинулись вдоль плетня. Каленчук вел уверенно, действительно знал каждую тропинку, будто был здесь вчера. Лишь однажды остановился на перекрестке, заколебался, но сразу повернул направо, через мостик над маленькой речкой.

— К Ковтюху? — догадался Стецкив. — У меня на него давно чешутся руки…

— Вот и позабавимся… — сухо засмеялся Каленчук, словно закашлялся, и тот, кто знал его, сразу понял: Ковтюху не миновать беды.

— Директор школы, — пояснил Дмитру Стецкив. — Падло вонючее, развел в селе комсомолию.

Парень кивнул. Все равно: Ковтюх так Ковтюх.

Но директору было суждено еще пожить. До школы осталось еще немало, когда увидели хату со светящимися окнами. Грицко перебежал улицу, заглянул и тихонько свистнул.

Через плохо задернутую занавеску увидели часть комнаты — стол и сидевших за ним. Пожилой мужчина и девушки рассматривали что–то в газете. Еще кто–то, в офицерском кителе, с фотоаппаратом через плечо, быстро писал карандашом в блокноте. Он сразу привлек внимание Каленчука.

— Кажется, Климнюк? — вопросительно посмотрел он на Стецкива.

— Он, чтоб мы живы были, он! — возбужденно прошептал Грицко. — Я сразу же узнал его, проклятого, А того, седого, знаешь?

Каленчук отрицательно покачал головой.

— Хе–хе… — засмеялся Стецкив. — Значит, не узнаете? А я думал, что того… сразу догадаетесь!..

— Кто? — нетерпеливо оборвал его Отважный.

— Иванцова забыли? Того, что взял Синюкову вдову? Отступал с Красной Армией.

— Да неужто? — снова припал к окну Каленчук. — Да, кажется, он…

— Точно.

— Что ж, не председатель, так немножко поменьше, — потер руки сотник. — Корреспондент и председатель колхозной ревизионной комиссии, — пояснил он Дмитру. — Сейчас мы с ними поговорим…

Дмитро и Стецкив стали у двери, Каленчук властно постучал в окно. В сенях затопали и, не спрашивая кто, отодвинули засов. Выглянула девушка, испуганно посмотрела на военных с автоматами.

— Комендантский патруль, — сурово произнес Каленчук. — Есть в доме посторонние?

— Все свои, — ответила та, не сообразив, откуда взяться в селе комендантскому патрулю.

— Разрешите войти, — невежливо отодвинул ее плечом Стецкив и ввалился в сени.

— Кто там? — выглянул Иванцов. Должно быть, узнал Стецкива, потому что побелел как полотно, закрыл лицо руками.

Грицко ударил его автоматом в грудь, перешагнул через порог и успел заметить, что корреспондент тащит из кармана пистолет. Бросился на него, но тот увернулся от удара, вскочил на кровать и поднял оружие. Успел бы выстрелить, но Дмитро, вбежавший вслед за Стецкивом, дернул за край одеяла — корреспондент покачнулся и упал, ударившись головой о железную спинку кровати. Грицко навалился на него, вывернул руки за спину.

Все произошло так быстро, что никто и охнуть не успел. Одна девушка бросилась к выходу, но дорогу ей преградил Каленчук. Стоял в дверях, выпятив грудь и опираясь на автомат.

— Куда разбежалась, красавица? — И так оттолкнул девушку, что она упала. — Может, еще кто–нибудь спешит? Пусть пан меня извинит, — он издевательски поклонился Иванцову, — у вас срочные дела, а мы задержали вас? Может, еще не успели решить, кого обложить займом и что построить на месте бывшей усадьбы Каленчука?

Иванцов стоял, прислонившись к стене, с перекошенным от ужаса лицом. Хотел что–то ответить, но Каленчук не дал.

— Сейчас ты будешь валяться у меня в ногах, вымаливая жизнь! — закричал он, захлебываясь слюной. — А жить тебе осталось пять минут!

Иванцов провел рукой по лицу, словно стирая гримасу страха, нашел силы даже улыбнуться.

— Не дождешься, сволочь бандеровская, — тихо, но твердо ответил он. — Просить не буду, стреляй!

Девушки закричали.

— Цыц! — поднял автомат Каленчук. — И вам надоело жить?

Сделал знак Грицку, и тот подтолкнул корреспондента к стене. Рядом поставили Иванцова.

Каленчук обернулся к девчатам, испуганно притихшим в углу.

— Вас, сучье племя, — выругался он, — на первый раз прощаем. Но если и дальше будете слушать большевистских агитаторов, пеняйте на себя и передайте всем: Отважный не забыл Качаки! А теперь — повернитесь к стене.

Сотник придвинул ногой табуретку, сел, с удовольствием рассматривая Иванцова и корреспондента. Они стояли рядом, лампа коптила, и лиц почти не было видно.

— Посвети! — приказал Каленчук Дмитру.

Парень поставил автомат, подкрутил фитиль. Стоял в двух шагах от корреспондента, отчетливо видел его высокий лоб, покрытый мелкими бисеринками пота, открытый рот с ровными белыми зубами и глаза, черные, круглые, неподвижные, в которых застыл то ли страх, то ли удивление. Корреспондент был почти ровесником Дмитру, немножко старше, и парень разглядывал его без враждебности, скорее с любопытством. Совсем забыл, что смотрит в глаза врагу, захотелось успокоить его, Дмитро даже сделал движение, чтобы подбодрить, и спохватился только в последний момент, услышав слова Каленчука.

Сотник сидел, покачивая сапогом.

— Не хотят ли паны–товарищи, — говорил он сладко, даже угодливо, — о чем–нибудь попросить? У нас суд справедливый, и мы не отказываем никому в последнем слове.

Дмитро не удержался и снова посмотрел на корреспондента. Тот закрыл глаза и сжал зубы, лицо побелело, лот струйками стекал по щекам.

— Стреляй же, — спокойно ответил Иванцов. — Чихать я хотел на тебя и на твой суд.

Каленчук взял со стола лампу.

— А ну, — приказал Он Дмитру, — заткни ему глотку!

Парень поднял автомат.

— Нет, я первый… — вдруг шагнул вперед Стецкив. — Дайте мне, душа горит.

Сотник еле заметным жестом остановил его.

— А может, я передумал! — произнес он с пафосом. — Может, я сегодня добрый…

У корреспондента дернулась губа.

— Жаль! — хрипло выдохнул он. — Жаль, что не увижу, как тебя будут расстреливать. А ты будешь ползать и просить пощады!

Каленчук так и застыл на месте.

— Стрел–ляйте… — наконец сказал он тихо, почти шепотом. — Стре–ляй–те же! — вдруг сорвался он на крик.

Дмитро беспомощно обернулся: ему ли? Увидел перекошенное лицо сотника, поймал хмурый взгляд Иванцова — и внезапно злость бросилась ему в голову. Такие, как Иванцов, подняли руку на его отца. Теперь он точно знал: седой не простит, не смилостивится. Он повернул автомат правее и нажал на спусковой крючок. Увидел, как пули прошили грудь Иванцова, легли очередью чуть наискось — от плеча через сердце, — но уже не мог остановиться, строчил и строчил, и пули били в стену. Кто–то ударил его по руке — совсем близко увидел лицо Грицка. Двинулся вперед и обо что–то споткнулся. Не сразу понял, что корреспондент уже мертв, потому что хотел поднять его, и опомнился только тогда, когда Стецкив грубо подтолкнул его в плечо к двери, где уже стоял Каленчук. Сотник что–то говорил, но Дмитро не понимал, что именно: перед глазами все еще стоял Иванцов, видел очередь, которая легла наискось, от плеча к сердцу, и дурманил какой–то тяжелый запах. От этого запаха закашлялся, оперся о стол, скорчился и безостановочно трясся — мелко–мелко — как в лихорадке.

— Мальчишка! — услышал над самым ухом густой бас Грицка. — Раскуксился…

Только после этого пришел в себя. В углу тихо причитали — девчата лежали закрыв головы руками; одна из них вдруг крикнула жалобно и испуганно.

Дмитро посмотрел под ноги. К сапогам подступала густая черная жидкость. Внезапно догадался, что одурманило его — кровь, — и отскочил как ужаленный. Его начало тошнить. Бросился к черному отверстию двери. Знал: еще секунда, и случится непоправимое, ужасное — что–то навалилось ему на плечи, не дает дышать, давит так, что немеют пальцы. Чуть не упал с крыльца и остановился, увидев Каленчука.

— Хорошо ты его… — похвалил тот, а Дмитро стоял, ловил ртом воздух и никак не мог отдышаться.

Миновали, оглядываясь, огороды и снова вошли в рожь. Шли быстро; пахло ночной свежестью и васильками. А может, это только казалось Дмитру…


Дом стоял у Мюнхенской магистрали, и Модест Сливинский, сидя на балконе, видел, как сновали по асфальту машины: тяжелые, крытые брезентом трехосные грузовики, джипы с солдатами и офицерами, солидные «мерседесы» и разнообразные американские «форды», «бьюики», «кадиллаки»… Пан Модест вздыхал: о хорошем автомобиле можно только мечтать. Да и куда, к черту, автомобиль, если даже сигареты стоят огромных денег и купить их можно только на черном рынке!

И все же Модест Сливинский был уверен: он будет иметь машину. Может, несколько позже, но будет иметь. Он уже начал атаку на пани Стеллу и с удовлетворением отметил, что она все меньше сердится, когда разговор заходит о преимуществах той или иной марки или когда пан Модест жалуется, что приходится добираться до Мюнхена в переполненном автобусе. Сливинский знал — Стелла и сама не против того, чтобы иметь автомобиль, но такой уж характер: ей трудно поставить подпись на чеке.

После того как они поженились и купили эту небольшую — в пять комнат — виллу под Мюнхеном, пан Модест с удивлением заметил метаморфозу в характере супруги. Стелла распорядилась перекопать цветник и засадила полсада — где только можно было — помидорами, картофелем и репой. Больше того, сама («Боже мой, — вздыхал пан Модест, — что случилось с изнеженной пани Стеллой?!») в затрапезном халате с увлечением копалась на грядках, снова и снова заводила разговор о стоимости килограмма огурцов, о навозе и прочих делах. Когда же однажды Сливинский предложил ей «проветриться» в Мюнхене, любимая жена быстро подсчитала, во сколько это обойдется, и пану Модесту пришлось капитулировать.

Чем дальше, тем больше. Пани Стелла, вместо того чтобы приобрести мужу машину, прикупила земли, наняла двух батраков и занялась кролиководством. Это переполнило чашу терпения Сливинского — от кроликов исходил неприятный запах, — и он устроил первый небольшой скандал. Первый и последний. Дело в том, что в свое время он натворил много глупостей. Кончилась война. Пан Модест не знал, что его ждет, и, вспоминая о подписи, поставленной некогда под обязательством агента гестапо, очень боялся расплаты. Это и заставило его перевести почти все деньги на имя супруги. Впоследствии опасения эти оказались напрасными — с американцами Сливинский почувствовал себя лучше и увереннее, чем с немцами, — но когда пан Модест завел речь о собственном счете, Стелла пожала плечами и ответила:

— Чи не вшистко едно, коханий, мы теперь супруги, а я деньги не растранжирю.

Пан Модест не мог настаивать: жена знала о нем столько, что одно только ее слово…

А впрочем, пан Модест не очень жаловался на судьбу. У него осталось немного денег: он втихомолку скупал сигареты и спиртное у американцев, завел знакомства с дельцами черного рынка и в глубине души был доволен тем, что Стелла погрузилась в хозяйство. У жены не было времени обращать внимание на его увлечение мюнхенскими девушками. А может, и умышленно закрывала глаза, зная, что мужа все равно не переделаешь, а семейные сцены только усложнили бы их жизнь. Очевидно, именно его увлечения играли не последнюю роль в том, что Стелла не хотела покупать машину — догадывалась, кого он будет возить на ней, — да и пан Модест особенно не настаивал, ограничиваясь намеками и многозначительными разговорами.

Сливинский сидел на террасе и пил утренний кофе, когда возле виллы остановился длинный «бьюик». Пан Модест быстро спрятал в карман бумажку с расчетами по продаже сигарет и уже хотел позвать Стеллу, чтобы немного полюбовалась роскошным лимузином, как увидел, что из машины вылезает пан Мирослав Павлюк с незнакомым человеком в красивом темно–сером костюме.

Само по себе появление одного из руководителей оуновской службы безопасности не удивило пана Сливинского — Павлюк часто гостил у них, нравился пану Модесту и они не раз вместе пьянствовали в мюнхенских бирхалле. У них были похожие натуры — Павлюк, как и Сливинский, не чурался легких развлечений и не проходил мимо того, что плохо лежит.

Пан Модест поспешил в комнату, чтобы переодеться и предупредить супругу. Что–что, а внешнюю благопристойность у Сливинских уважали. Он встретил гостей в домашней куртке строгого покроя, белоснежной сорочке с галстуком–бабочкой. Поздоровался с Павлюком дружески, но не фамильярно, и вопросительно посмотрел на человека в темно–сером костюме.

— Майор американской армии Бенджамин Гелбрайт, — представил его Павлюк.

Сливинский насторожился, Мирослав никогда еще не приезжал с американцами, и этот неожиданный визит не предвещал ничего хорошего. Но майор приветливо улыбнулся и крепко пожал руку пану Модесту. Он был респектабелен и довольно симпатичен: широко поставленные глаза смотрели доброжелательно, а лицо с пухлыми, почти детскими губами, казалось, излучало благодушие. Павлюк был чем–то обеспокоен — сразу же нервно заходил по комнате, еле сдерживая раздражение.

Сливинский начал доставать из бара бутылки, когда в комнату вошла пани Стелла. Она умела все–таки подать себя — пан Модест понял это по растерянно–удивленному выражению лица американца. Его розовые щеки покраснели, а глаза забегали, ощупывая женщину. Пани Стелла протянула майору руку, белизну которой еще больше подчеркивало темное с переливами платье, и сердечно сказала:

— Нас все забыли, и я так благодарна Мирославу, — кивнула в сторону Павлюка, — что он догадался привезти вас…

Пан Модест не мог не улыбнуться: такие же задушевно–игривые интонации были в голосе Стеллы, когда — не так уж и давно — она разговаривала во Львове со штандартенфюрером СС Менцелем. Где этот Менцель? Как быстро течет время, и как мало изменяются люди…

Сливинский ни на секунду не осуждал супругу, и все же ему стало грустно. Заигрывать с немцами, теперь с американцами… Не слишком ли это много для короткой жизни?!

— Виски или коньяк? — обратился он к майору и льстиво улыбнулся, будто и действительно его интересовало, что именно нравится этому Бенджамину Гелбрайту. Черт, у этих американцев такие нелепые имена. И пан Модест снова льстиво улыбнулся…

«Любопытно, зачем они пожаловали? — подумал он. — У Мирослава такой озабоченный вид, что дело, очевидно, серьезное…»

Павлюк все время бросал на пани Стеллу нетерпеливые взгляды, и она, заметив это, сослалась на домашние хлопоты и исчезла. Мирослав одним духом выпил стакан содовой.

— Мы приехали к тебе по важному делу, — начал он без предисловий и, сев напротив Сливинского, дружески положил ему руку на колено. — Майор Гелбрайт служит в разведке, и мы можем быть вполне откровенными. Хотя, — он прищурился, — дело секретное и за разглашение его…

— Меня можно не предупреждать, — пожал плечами пан Модест.

— Это моя обязанность, — похлопал его по колену Павлюк, — не обижайся. — Посмотрел на майора, как бы ища поддержки, но тот тянул виски и не смотрел на них, словно этот разговор вовсе не касался его. — Так вот, Модест, есть предложение, чтобы ты побывал в…

Он произнес название города с такой легкостью, будто речь шла о поездке во Франкфурт–на–Майне или еще ближе, но Сливинский так и подскочил на стуле.

— Об этом не может быть и речи!.. — запальчиво начал он.

Но Павлюк остановил его, больно сжав колено:

— Мы выслушаем тебя потом… — От дружеского тона не осталось и следа, и пан Модест подумал, что Мирослав не зря занимает одну из руководящих должностей в СБ — службе безопасности. — Сейчас дай мне закончить. Дело в том, что мы получили сообщение: погиб Воробкевич.

— Северин? — вырвалось у Сливинского.

— Да, погиб Северин Воробкевич, — сухо подтвердил Павлюк. — Но самое страшное не это. У него был чемодан с очень важными документами, которые могут попасть в руки большевиков.

— Ты имеешь в виду чемодан с архивом? — начал пан Модест.

Он кое–что слышал об этих документах: личные письма Степана Бандеры, официальная переписка с деятелями СД и, главное, списки оуновской агентуры в Западной Украине. Советская Армия наступала так стремительно, что эти документы не успели вывезти — их должен был доставить Северин Воробкевич, и вот…

— Понимаешь, какой шум поднимут большевики, когда найдут этот чемодан?! — то ли спросил, то ли ужаснулся Павлюк.

— Если уже не нашли… — усомнился Сливинский.

— Исключено! — категорично возразил Павлюк. — Они бы уже шумели. Воробкевича взяли без чемодана, и мы должны любой ценой переправить чемодан сюда. Сам шеф поручает это дело вам, пан Сливинский, — перешел на официальный тон Павлюк. — Вам и Хмелевцу.

— Но ты не учитываешь состояние моего здоровья, — начал пан Модест, — кроме того, дела…

— Состояние вашего здоровья, — весело сказал кто–то в углу, и Сливинский не сразу сообразил, что это майор Гелбрайт, — позволяло вам когда–то служить в гестапо, и вы представляете, что сделают красные, если мы выдадим им военного преступника Модеста Сливинского?

Он говорил и смотрел на пана Модеста доброжелательно, чуть ли не по–дружески, и Сливинский понял, как обманчива бывает внешность. Его охватил ужас — должно быть, он побледнел, потому что Павлюк налил в стакан воды и придвинул к Модесту. Тот выпил залпом и повертел шеей в твердом воротничке, будто на шее уже затягивается петля. Впервые в жизни представил себе, как плохо тому, кто стоит под виселицей. Жалобно заговорил:

— Но ведь, господа, я совсем не преувеличиваю, когда говорю, что здоровье…

— Слушай, — перебил его Павлюк, — неужели ты не понимаешь? Или — или…

— И ты, Брут… — безнадежно махнул рукой Сливинский. — Но как же вы думаете провести всю эту операцию?

— Я был уверен, что голос разума в тебе победит, — почему–то подмигнул ему Павлюк.

Но пан Модест думал о своем: «Боже мой, снова туда! Говорят, что энкавэдэшники хватают всех подряд… И это когда есть вилла, налаживается жизнь». Даже вонючий крольчатник сейчас показался ему чуть ли не земным раем. Но о чем ведет речь этот Павлюк?

— Воробкевичу не повезло… — Даже голос у Мирослава какой–то противный. — Бежал, и его застрелили. В тот же день взяли хозяина явочной квартиры, где Северин скрывался в последние дни. Значит, они знали явку, и Воробкевич на этом и погорел. Но Северин жил еще на трех–четырех квартирах — где–то, на одной из них, он, очевидно, и оставил чемодан. Мы должны сделать все, чтобы спасти его от большевиков.

— Но ведь от Мюнхена до советской границы не одна сотня километров, и я никогда не проходил специального курса обучения…

— Пусть это тебя не волнует. — Павлюк вопросительно посмотрел на майора. Тот чуть заметно кивнул. — Мы доставим вас на польско–советскую границу, и надежные люди проведут через нее. Никто и не подумает искать вас.

— Мне не нравится Хмелевец, — вздохнул пан Модест. —По–моему, он тоже не очень симпатизирует мне.

— Это ты зря, — запротестовал Павлюк. — Лучшего партнера не найти: прекрасно владеет оружием, решителен, принимал участие в разных акциях. К тому же бык, — захохотал он, — а физическая сила тут ох как понадобится! А ты, я убежден, сумеешь выпутаться из любой передряги. Прекрасно знаешь город… Лучшую пару трудно подобрать…

— Ты явно переоцениваешь мои возможности.

— Мы советовались, кому поручить это дело, — вышел из своего угла американец. — Я бы сказал, деликатное дело. И ваша кандидатура прошла во всех инстанциях.

— Хотел бы, чтобы она провалилась в первой же, — пробормотал сквозь зубы Сливинский, но майор не обратил на это внимания.

— Вам следует взяться за дело побыстрее, без малейших проволочек. Эти списки нам, — Гелбрайт выразительно провел ребром ладони по горлу, — вот как нужны. Мы заинтересованы в том, чтобы вокруг этих документов не было шума. Конечно, заинтересован и господин Бандера. Вы должны ценить это…

«Пусть бы сам Бандера и ехал», — злобно подумал Сливинский. Но что он мог сделать: его приперли к стенке.

— Итак, считаем дело улаженным, — быстро сказал Павлюк и незаметно подмигнул Сливинскому. — Где же наша очаровательная хозяйка?

«И чего ради он кривляется?» — неприязненно подумал пан Модест. Ему неприятно было смотреть на Павлюка, на его бледные, плотно сжатые губы. Он неохотно встал, выглянул в окно. Жена сидела неподалеку в тени.

— Гости соскучились по тебе, любимая.

Майор встретил пани Стеллу на пороге. Предложил:

— Вы живете в очаровательном уголке. Познакомьте меня, пожалуйста, с вашим раем.

Это было уж слишком! Пан Модест побагровел и хотел было вмешаться, но Павлюк похлопал его по плечу и сделал какой–то таинственный знак.

— Мы уточним с паном Модестом детали, — сказал он.

Гелбрайт махнул рукой и, не отвечая, пошел за Стеллой.

— Какой нахал!.. — пробормотал Сливинский, когда американец был уже далеко. Сердито смахнул с плеча руку Павлюка: — А еще друг! Кроме меня, некого было послать?

— Тише! — Мирослав потащил его в дальний угол комнаты. — Слушай внимательно…

— Уже наслушался, — капризно оттопырил губу Сливинский.

— Не будь сумасшедшим, — понизил голос Павлюк. Настороженно оглянулся вокруг и прошептал: — В чемодане Воробкевича на двести тысяч долларов валюты. И никто об этом не знает…

— Ты, случайно, не того? — Сливинский многозначительно повертел пальцем возле виска.

— Бандера уверен, что эти деньги пропали, — шепотом продолжал Павлюк, — а чемодан с двойным дном, под которым только крупные купюры — доллары и фунты.

— Это правда? — все еще не верил пан Модест.

— Зачем бы я тебя посылал? Больше никому не доверяю…

— Двести тысяч! — чуть слышно произнес Сливинский. — По сто тысяч! Святая дева Мария, заступись и помоги!

— Нашел у кого просить! — усмехнулся Павлюк. — На бога надейся…

— Зачем же было ломать всю эту комедию? — поморщился Сливинский. — Не мог предупредить?

— Чтобы американец сразу же заподозрил нас? — захохотал Мирослав. — Нет, дружище, так дела не делаются. Посмотрел бы ты на свою морду, когда я сказал, куда придется ехать!

— Постой, постой… А Хмелевец?

— Он знает только про бумаги. За чемодан отвечаешь ты.

— А ты умеешь делать дела, — сказал Сливинский с уважением.

— На том и держимся! Так мы договорились?

— Делим пополам? Хотя, — вдруг спохватился пан Модест, — это несправедливо. Я рискую гораздо больше и думаю…

Павлюк нахмурился.

— Меня не интересует, что ты думаешь, — оборвал он, — и я всегда смогу найти того, кто согласится и на меньшее!..

Пан Модест подумал, что он мог бы донести на Павлюка шефу и убрать его с дороги, но что этим выиграет? Бандера узнает о деньгах и не выпустит их из рук. Границу все равно придется переходить, а получишь кукиш… Сто тысяч, да еще и в валюте, — об этом можно только мечтать! И не надо быть слишком ненасытным! Да и неизвестно, чем все это кончится: деньги будут у него и, может, пану Павлюку придется долго–долго разыскивать Модеста Сливинского…

Мирослав будто разгадал мысли Сливинского, так как сказал угрожающе:

— У нас честная игра, и, если попытаешься обмануть, я достану тебя везде!

Пан Модест отвел глаза. Конечно, двести тысяч лучше, чем сто, но стоит ли рисковать жизнью? Тем более что, действуя умело, можно самому быстро удвоить эту сумму. К тому же пути господни неисповедимы, и кто знает, как все получится…

— Когда выезжать? — спросил он. — Ты хорошо продумал всю эту авантюру?

— Получишь надежные явки, — успокоил тот. — И не будем терять времени.


Генерал Роговцев приказал вызвать к нему полковника Левицкого и капитана Кирилюка.

Они сидели в кабинете генерала, и капитан старался на пропустить ни единого слова Роговцева.

— Наша разведка доносит, — генерал говорил быстро и сухо и, Кирилюку показалось, недовольно, — что на днях из Мюнхена в западные области Украины, забрасывают двух агентов. По всем данным, это доверенные лица если не самого Бандеры, так руководства службы безопасности. К сожалению, приметы агентов установить не посчастливилось. Не знаем также, как они собираются переходить границу и где. Вероятно, им это уже удалось. У них довольно ответственное задание. Дело в том, что месяц назад наши напали на след известного оуновца Северина Воробкевича. Хотели проследить его связи, но где–то допустили ошибку. Воробкевич заметил опасность, пытался скрыться, отстреливался и был убит. В тот же день арестовали хозяина конспиративной квартиры, где скрывался Воробкевич. Обыск ничего не дал, и в областном управлении считали, что дело Воробкевича можно закрыть. Мы же получили известие, что у этого бандеровца был чемодан с очень важными бумагами: списки националистической агентуры, завербованной еще гитлеровцами и оставленной на нашей территории, документы оуновцев и так далее. Итак, у агентов задание разыскать чемодан и доставить его в Западную Германию.

Генерал вдруг остановился, помолчал несколько секунд, задумчиво потер лоб и заговорил теплее:

— Задание, как видите, важное, однако, — он развел руками, — и трудное. Искать чемодан сложнее, чем иголку не то что в стоге сена — в скирде. Поэтому и поручаем это вам, Иван Алексеевич. Надеюсь, не возражаете против такого помощника, как капитан Кирилюк? Прекрасно знает город, да и как не знать, — улыбнулся он, — если почти два года был там одним из активнейших подпольщиков и теперь не потерял старые связи… Вдвоем вам, конечно, не вытянуть это дело, подключите работников областного управления. Можно было бы вообще поручить им эту операцию, но кто знает, на территории какой области придется действовать. Думаю, что чемодан еще в городе, но он может быть и далеко от него…

Левицкий сдвинул брови, забарабанил пальцами по столу, откашлялся и сказал:

— Насколько я вас понял, наше задание — чемодан. Однако найти его можем или случайно, что равняется одному шансу из тысячи, или выйдя на след двух агентов, заброшенных из Западной Германии. Они будут охотиться за чемоданом, а мы — за ними. Пограничники в курсе дела?

Генерал кивнул:

— За последние дни в этом районе пограничники не выявили никаких нарушений государственной границы.

— Не исключено, что бандеровские агенты перейдут на нашу территорию черт знает где. Я уже не говорю о других вариантах: к нам засылали шпионов под видом демобилизованных солдат…

— Все может быть, — перебил полковника Роговцев. — Начальники областных управлений госбезопасности западных областей предупреждены, и они должны помогать вам. Пограничники тоже. Фактически это все, что мы могли сделать. На завтрашнее утро заказаны билеты на самолет. Вопросы есть?

Кирилюк заерзал на стуле.

— Что у вас? — понял его Роговцев.

— Моя жена, — нерешительно начал Петр, — из этого города, и там живет ее брат…

— Не возражаете, Иван Алексеевич? — посмотрел генерал на Левицкого. Тот кивнул. — Можете взять ее с собой. Держите связь с местными товарищами, не пренебрегайте любой информацией. А впрочем, не мне тебя учить, Иван Алексеевич.

Генерал проводил их до дверей кабинета, что–то прошептал на ухо Левицкому. Друзья улыбнулись и попрощались.


Отец Андрий Шиш устроился в тени на веранде и неторопливо щелкал косточками счетов, подбивал прибыль за последний месяц.

— Ох–хо–хо, грехи наши… — недовольно сопел он, записывая колонку цифр. Обижаться было трудно, и все же по привычке охал и стонал, проклиная всех обольшевиченных, начавших забывать церковь.

Честно говоря, отец Андрий несколько лицемерил, проклиная прихожан, — здесь, в глухом селе, со всех сторон окруженном лесами, он чувствовал себя не так уж и плохо. В лесах еще прятались остатки бандеровских банд, и, пугая крестьян карой не только божьей, а и человеческой, его милость настойчиво утверждал авторитет греко–католической церкви, в то же время заботясь и о таких проявлениях уважения к святому дому, как денежные и натуральные взносы. С деньгами, правда, было тяжеловато: до ближайшего базара в райцентре километров сорок лесными проселками — хорошенько подумаешь, прежде чем поедешь. Но приходского священника, как ни странно, дары натурой устраивали даже больше.

Почти никто не знал (его милость не без оснований хранил эту тайну), что в нескольких километрах отсюда, в дремучем заболоченном лесу, куда даже по ягоды не ходили, скрывался куренной УПА и брат отца Андрия — Роман Шиш.

Ромко не отступил с немцами — был уверен, что Советы долго не продержатся: придут то ли американцы, то ли англичане (разные ходили слухи) и установят давно ожидаемую власть, при которой он, Роман Шиш, сразу станет заметной фигурой. Шли дни, месяцы, миновал уже год после войны, от Шишова куреня остался пшик — одни погибли, другие явились с повинной, — а Советская власть крепла, крестьяне, раньше боявшиеся бандеровцев, начали создавать отряды самообороны, и Ромку́ в последнее время приходилось отсиживаться то на глухом лесном хуторе, то у знакомого лесника, а то и в сыром тайнике в чаще. Слава богу, что брат под боком…

Вот почему отец Андрий с охотой принимал от прихожан за крестины, Свадьбы и прочие церковные церемонии не деньги, а натуру: подсвинок — за свадьбу; куры, утки, мера зерна — за похороны… На все была твердая такса, от которой его милость никогда не отступал. С Ромка же — брат братом, а денежки врозь — брал вдвое против базарной цены: мол, надбавка за риск. Благо, у Романа были советские деньги — когда–то, еще во время войны, ограбил сберкассу.

Брат служил отцу Андрию и для устрашения паствы. Однажды председатель сельсовета попробовал нажать на приходского священника: обложил налогом и заставил подписаться на заем. Отец Андрий сказал несколько слов Ромку — председателя подстерегли ночью, зверски избили и замучили, а тело бросили в канаву. Церковный староста (свой человек, священник, хотя и со скрипом, все же делился с ним) дал понять: так будет с каждым… Боялись отца Андрия, ох и боялись — не столько адских мук, как мук здешних. В селе хотя и есть «ястребки», да пользы от них — тьфу, прости господи!.. Днем красуются — карабин за плечом, вояка хоть куда, а ночью? Посты у сельсовета, почты, чуть дальше — за сельпо… А те же — сукины сыны! — все входы и выходы знают: если не в селе, то подстерегут на проселке, в лесу. Нет, лучше не связываться…

Боялись и не знали, что бандеровцы сами дрожали перед жителями, что осталось их у Ромка десятка три с небольшим и стоило хорошенько прочесать леса, навалиться всем обществом, так и не пахло бы той нечистью.

Поймут это потом и будут клясть последними словами трусость да извечную крестьянскую мешковатость. А пока что выжидали, боялись не только тех, из лесу, но и с подозрением и опаской смотрели на уполномоченных, собиравших налоги и подписывавших на заем, говорили всякое о колхозах, с удивительной быстротой пересказывали все, что слышали, — хорошее и плохое. Выжидали, однако почтительно снимая шляпы и перед председателем сельсовета, и перед приходским священником.

Отец Андрий жил не в селе возле церкви, а на хуторе, где стояла небольшая часовня. Ему что́ — если надо, через десять минут будет: слава богу, лошади молодые и резвые, а бричка такая, что сам председатель райисполкома, увидев, расстроился. Хотел было конфисковать, да вспомнил, что церковь не зависит от государства, и только с обидой почесал в затылке. Бричка эта еще больше поднимала авторитет отца Андрия — председатель сельсовета ходил пешком. У этого, правда, большая брезентовая кобура с наганом и, говорят, граната в кармане, но это так, для мальчишек. В войну всего насмотрелись…

Отец Андрий щелкал на счетах полуавтоматически — мыслями был далеко от цифр, считал от нечего делать, лишь бы время убить, — ориентировочную сумму дохода знал заранее. Думал: непременно надо поехать в город. Даже до его глухого угла дошли слухи, что после смерти митрополита среди верхушки униатской церкви начался разлад — нашлись даже крикуны, требовавшие не признавать Ватикан и святейшего пастыря божия — папу римского, призывавшие прихожан слушаться властей и — ох, грехи наши тяжкие (его милость начинал сердиться от одного лишь воспоминания об этом)! — открыто, с кафедры, осуждать тех, кто выступает против Советской власти.

Пока митрополит был жив, такого не было. Покойный был крутого нрава, не терпел возражений и быстро убирал непокорного со своего пути. Отец Андрий вполне одобрял действия преосвященного. Теперь, когда церковь отделили от государства, нужна твердость. С волками жить — по–волчьи выть. Вспомнив стычки с местным начальством, отец Андрий рассердился, толстая шея налилась кровью, а большие ноздри приплюснутого, будто продавленного, носа задрожали — были похожи на большие черные дырки между красными лоснящимися щеками. Даже вспотел. Расстегнул сорочку на груди (дома отец Андрий не церемонился) и, бросив счеты, громко крикнул:

— Ганя, где ты, Ганя?

Босая, в простом полинявшем ситцевом платье девушка выглянула из покоев. Она была хороша: большие серые глаза на несколько продолговатом лице с нежной линией подбородка, тонкие брови и белые, хотя и не знали зубной щетки, ровные зубы. Большой потрескавшейся рукой поправила волосы, выбившиеся из–под платочка, и спросила:

— Звали? Что пану отцу надо?

Отец Андрий недовольно посмотрел на девушку. Придется брать другую служанку — эта уже выросла и похорошела, еще слушок пойдет, этого ему не хватало… Если б уж спал с ней, а то так, без причины… Его милость когда–то был не без греха. Но теперь действительно чурался женщин — и годы уже не те, и чрево расползлось — обычные магазинные ремни не сходятся.

Ганну жаль будет — девушка работящая и вкусы его знает.

— Принеси мне…

— Квасу? — догадалась служанка и, не ожидая подтверждения, убежала.

Да, другой такой Ганны не найти. «Черт с ними, пускай мелют языками, — подумал отец Андрий, — всем рты не заткнешь». Гнев как–то сам собою исчез; от холодного кваса, бившего в нос, полегчало, и его милость снова взялся за счеты.

«И все же придется поехать в город, — подумал уже мягче. — Не только потому, что надоело без порядочного общества, до смерти хочется поболтать с коллегами, хорошо поужинать, посидеть вечерок–другой за ломберным столом, да и Ромко нажимает. Говорит, надо привезти от каноника церкви святого Франциска посылку. Эва, кто–кто, а отец Андрий знает, чего не хватает милому братцу. Конечно, лучше бы не связываться с этой посылкой, но придется ради богоугодного дела, только — ох, грехи наши тяжкие! — ради него».

Его милость перекрестился и допил квас. Завтра, с божьей помощью, можно и трогаться. Или нет — завтра у Стасюков крестины, значит, послезавтра. И очевидно, придется брать у каноника сразу два ящика, чтобы лишний раз не ездить. Как–никак, а патроны и гранаты, и стоит кому–нибудь узнать… У отца Андрия даже мурашки забегали по спине от одной мысли, что может случиться. Эти проклятые энкавэдэшники не сидят сложа руки, ох, не сидят!.. И чего только им надо? Хотя отец каноник хорошо знает свое дело — ящики будто бы с гвоздями, даже фабричные этикетки приклеены, — да пока довезешь, семь потов сойдет! Но надо, и, в конце концов, лучшие представители церкви всегда были мучениками за святое дело. Им, правда, от этого не легче, однако ведь и слава на дороге не валяется…

Вечерело, и на дворе посвежело. Отец Андрий перешел в комнату. Сегодня вечерни не было, его милость разделся и в одном белье растянулся на диване, подложив под голову две мягкие подушки. Любил вот так лежать и размышлять. Потихоньку, не спеша взвешивал все и редко ошибался.

Отца Андрия давно уже подсознательно мучила одна мысль. Отгонял ее от себя, считая недостойной и предательской, иногда даже шепотом спорил сам с собой, немилосердно ругая себя, но ничего не мог поделать: мысль эта, подлая и мелкая, возвращалась снова и снова, подтачивая покой его милости, преследовала днем и ночью. Особенно уязвляло то, что отец Андрий доподлинно знал: поступит именно так, как подсказывала она, эта мысль. Сокрушался, все оттягивал и оттягивал окончательное намерение, надеясь на счастливый случай…

Несмотря на все выгоды, пребывание Ромка под боком давно уже не давало покоя его милости, священник боялся. Боялся, перевозя из города патроны, плохо спал, думая, что Ромка уже схватили и завтра будут допрашивать, трясся, отвозя в назначенное место продукты. Так дальше не могло продолжаться. Сначала отец Андрий уговаривал брата перебраться куда–нибудь в другой район, может, пробиться за рубеж, но у Ромка были свои расчеты. Он поддерживал по радио связь с оуновским руководством Западной Германии, а оно пока что запрещало ему трогаться с места. В последней передаче сообщалось: разрабатывается важная операция, в которой Роман Шиш будет играть не последнюю роль, и пока следует сидеть тихо.

Эта новость еще больше перепугала отца Андрия, и он, чем дальше, тем чаще размышлял, как лучше выдать брата властям. Споря с самим собою, его милость выстроил целую концепцию, которая должна была оправдать его перед собственной совестью. Ведь через брата могли взять и его, слугу божьего, который в меру своих сил и способностей воспитывал многочисленную паству.

«Угодно ли это богу? — спрашивал он себя и решительно отвечал: — Ни в коем случае!» Выбирая между ними обоими, бог, конечно, выбрал бы его, отца Андрия, — более опытного, влиятельного и умного. Тем паче что методы Ромка уже устарели. Ну пристрелят еще одного председателя сельсовета! Ну устранят какого–нибудь районного работника — тьфу, завтра пришлют нового! Иное дело — отец Андрий: в селе его пока что слушаются, а вовремя сказанное слово — одно лишь слово! — весит иногда больше, чем десяток выстрелов.

Итак…

И все же отец Андрий колебался. Из–за этого мучила мигрень, даже службу отправлял иногда торопливо. Задумывался во время обедни так, что служка вынужден был подсказывать — и это ему, славившемуся пунктуальным и суровым соблюдением всех обрядов!

Сейчас, лежа на мягких подушках, его милость решил так: в последний раз поедет в город, черт с нам, а потом… Может, во время этой операции какая–нибудь случайная пуля разрешит все его сомнения… Это был бы лучший вариант! А то…

Отец Андрий снова задвигался на подушках. Вроде бы уже и надумал окончательно и… Кто–кто, а сам он знал, что́ мешает выдать брата. Даже если бы Ромко и не узнал, кто донес на него, никто, ох, никто не может знать заранее, как он поведет себя на допросах и не расскажет ли, упаси боже, что–нибудь про отца Андрия. А Ромко знает много, больше чем требуется…

Отец Андрий перекрестился, вымаливая у неба ответ на свои сомнения. Знал: снова будет плохо спать и встанет с синяками под глазами.

Совсем стемнело, однако не хотелось вставать и зажигать лампу, даже позвать Ганю не было сил. Боже мой, за что ты караешь верных слуг твоих?

Кто–то осторожно поднимался по ступенькам крыльца. Не служанка — она босая, и не батрак, который поехал косить и вернется только завтра. Отец Андрий поспешно натянул брюки и выглянул в прихожую. Темно и вроде бы никого.

— Кто там? — испуганно спросил он.

В наружную дверь не постучали — заскребли.

— Можно ли видеть отца Андрия Шиша?

— Войдите.

Вошел не один, а двое. По крайней мере, так показалось его милости. Он не ошибся. Чиркнул спичкой и увидел двух мужчин, настороженно смотревших на него.

— Имеем удовольствие видеть отца Андрия Шиша? — спросил высокий и, как успел заметить его милость, седой мужчина.

Отец Андрий испугался. Врываются какие–то незнакомцы в такой поздний час — черт знает, времена беспокойные! И не за ним ли пришли? Отступив в комнату, ответил запинаясь:

— Я–я… слушаю вас…

— Мы от Мирослава Павлюка, — прошептал седой. — Кто–нибудь есть в доме?

— Слу–ужанка… — Отец Андрий еще не пришел в себя. Первый испуг уже прошел — не за ним, значит, — но все же к сердцу подступал страх. Черт бы побрал этого Павлюка! Сбежал с гитлеровцами, нашел где–то уютное пристанище и еще имеет наглость передавать приветы!..

— Так прошу господ в комнаты, — сладко пропел священник. — Я сейчас зажгу…

— Не надо, — посоветовал гость. — И отошлите в село служанку — нас никто не должен видеть…

Священник не возражал: действительно, лучше, чтобы никто их не видел, — они правы. Вышел во двор, крикнул девушку и послал в село узнать, когда завтра у Стасюка крестины.

— Заночуешь у Ковалишиных! — бросил ей вслед.

Перед тем как зажечь свет, отец Андрий тщательно осмотрел шторы на окнах. Пришельцы все еще жались в темной прихожей. Его милость подкрутил фитиль и пригласил их в комнату.

Седой произвел на него приятное впечатление: умные глаза и манеры, свойственные лишь интеллигентным людям.

— Господа, очевидно, проголодались в дороге, — вопросительно начал он, однако не настаивая, — и может…

Седой ничего не ответил, усаживаясь в кресле так, чтобы видеть дверь. Его спутник — лысоватый мужчина среднего возраста — обошел вокруг стола, остановился возле буфета, бесцеремонно заглянул в него и, вытащив графин с настойкой, безапелляционно сказал:

— Давайте, отче, только побыстрее и чего–нибудь такого… фундаментального. — Открыл графин, понюхал и поцокал языком.

Отца Андрия покоробила грубость лысоватого, но он ничем не выказал этого. Смотрел только на седого, будто второго и не было в комнате. Сказал:

— Сейчас я приготовлю ужин. Придется только обойтись… — он развел руками, — потому что служанку вы же сами… И кроме того, многоуважаемый пан, на которого вы изволили сослаться, — он подвинул лампу так, чтобы хорошо видеть седого, — ничего не передал мне? Кроме привета, конечно?

Седой будто и не заметил маневра с лампой. Свободно вытянул ноги, откинулся на мягкую спинку кресла, отдыхая. Ответил так, словно речь шла о какой–то мелкой, ничего не стоящей услуге:

— Не найдется ли у вас сигареты из пачки, оставленной некогда паном Павлюком?

Его милость машинально вытер платочком вспотевшее лицо. Лицо его прояснилось, он придвинулся поближе к седому.

— Ха–ха!.. — засмеялся он довольно. — Так бы сразу и говорили. А то всякие тут шатаются, недолго и в беду попасть.

— А теперь, когда все выяснено, — фамильярно похлопал его по плечу лысоватый, — давай, отче, ужин…

Священник отодвинулся, пытаясь ничем не выказать неудовольствия — кто его знает, что это за птица. Отец Андрий досконально знал, что хорошие манеры, хотя импонируют ему, еще ни о чем не говорят (ох, сколько на его глазах перестреляли людей с хорошими манерами, сколько исповедей пришлось выслушать!).

— Так я в кладовку… — сказал он.

Никто не ответил. Седой закрыл глаза, удобнее устраиваясь в кресле, а его спутник как раз опрокинул рюмку настойки (любимой настойки отца Андрия — на душистых горных травах) и лишь нетерпеливо помахал рукой.

Его милость принес огромную буханку белого хлеба, окорок, кусок сала, несколько колец домашней колбасы, нашел в кухне блюдо с холодцом. Лысоватый потер руки, увидев все это, сразу отломил кусок колбасы и, чавкая, принялся жевать. Седой дремал: видно–таки устал с дороги.

— Угощайтесь, господа, — пригласил отец Андрий, расставляя тарелки, — прошу прощения…

— Водка еще есть? — перебил его лысоватый, постукивая по уже полупустому графину.

Его милость вынул из буфета литровую бутылку самогона, разбудил седого.

— Что–то нет аппетита, — сказал тот то ли с сожалением, то ли просто удивляясь самому себе.

Отец Андрий налил ему полную рюмку.

— Специально для аппетита, — пояснил он, наливая до краев и себе.

— Ну если так, — потянулся к графину лысоватый, — я, правда, не жалуюсь на недостаток аппетита, черт бы его побрал, но… — захохотал он и, недосказав, потому что и без того все было понятно, опрокинул стакан в рот.

Ужинали молча, только ощупывая друг друга изучающими взглядами. Первым не выдержал отец Андрий.

— Так, значит, — начал он издалека, — господа, как я понял, нелегально перешли границу. А как попали ко мне?

Седой вытер рот салфеткой. Кивнул на спутника.

— Это — господин Семен Хмелевец, а меня зовут, — не удержался, чтобы не порисоваться, — может, его милость слышали, Модест Сливинский. Но это так, конфиденциально, потому что его милость все равно узнает, кто мы на самом деле. По документам он, — снова кивнул на Хмелевца, — Евмен Барыло, агроном, а я — Станислав Секач, бывший профессор гимназии, к вашим услугам… — Священник понимающе кивнул, а Сливинский продолжал: — Первое, что нам нужно, — это связаться с уважаемым паном Грозой…

Отец Андрий чуть пошевелил пальцами на толстом животе. Тьфу ты! Значит, и они там знают, что этот сопляк Ромко величает себя сейчас Грозою. Ну и ну, грехи наши тяжкие…

А седой продолжал:

— Может ли святой отец разыскать его, скажем, завтра?

Его милость задумался: сразу дать утвердительный ответ вроде бы и не годится — следует и себе цену знать, — но ведь каждый лишний день пребывания этих двоих в его доме не очень–то желателен. Вздохнул и уклончиво ответил:

— Надо попробовать…

Сливинский, очевидно, разгадал его тайные мысли, так как отодвинул тарелку и сказал:

— Время у нас, святой отец, надеюсь, это понимает, ограничено, да и, — он настороженно посмотрел на занавешенное окно, — не очень безопасно здесь, на хуторе.

— Гарантировать ничего не могу… — на всякий случай перестраховался отец Андрий. — Хотя и оснований для особенной тревоги нет…

— Вот сказанул, черт побери! — с шумом отодвинулся на стуле Хмелевец. — Старый лис ты, отче!

Его милость обиженно заморгал:

— Я и правда не могу ничего гарантировать, ибо, прошу извинить, тут тоже случаются облавы. У меня в селе есть свои люди, которые предупреждают, но всякое бывает…

— Вот поэтому–то и следует завтра же отыскать пана Грозу, — перебил его Сливинский.

Отец Андрий снова повертел пальцами на животе. Они правы, сукины сыны. Согласился.

— Пана Грозу, — сказал он с чуть заметной иронией, — завтра найдем. Но здесь вам встречаться неудобно. Сделаем так…


Пятый день Петр Кирилюк вел наблюдение за объектом. Собственно, он не был уверен, что это так уж крайне необходимо, но с чего–то надо было начинать, и они с Левицким решили ухватиться за конец этой ниточки.

В день их приезда начальник областного управления МГБ полковник Трегубов собрал у себя в кабинете участников операции по задержанию Воробкевича. Четверо оперативных работников в штатском сидели за длинным столом и настороженно смотрели на приезжее начальство, которое почему–то заинтересовалось этим, с их точки зрения, ничем не примечательным делом. Возможно, они допустили ошибки и будет расследование с обязательными в таких случаях неприятностями и выводами? Вряд ли из–за мелочей из самой Москвы пришлют полковника…

Левицкий сразу понял настроение местных работников. Подсел к столу, дружески поздоровался, будто давно был знаком со всеми и только ждал случая, чтобы поговорить.

— Вот что, ребята, — начал он совсем по–домашнему и приветливо улыбнулся, — требуется ваша помощь. Жаль, что не взяли Воробкевича живым, да что поделаешь — всякое случается, а после драки кулаками не машут. Но у этого негодяя, оказывается, был чемодан с важными документами. Значит, успел спрятать в надежном месте. Давайте вспомним все, связанное с этой операцией, все — до малейших деталей, — может быть, это наведет нас на след.

Оперативники переглянулись. Кирилюк, пристроившийся чуть сбоку, увидел, как один из них, черноволосый — очевидно, армянин, — незаметно толкнул локтем товарища. Тот лишь скосил глаза, подобрался, будто хотел встать, и спросил:

— Разрешите, товарищ полковник?

Левицкий кивнул, но вмешался Трегубов:

— Подожди, Ступак. Есть руководитель группы, и давайте раньше выслушаем его.

Начальник управления встал из–за своего, красного дерева, стола, обошел его и остановился посредине кабинета. Высокий, в хорошо сшитом темно–сером костюме, скрадывавшем небольшое, но все же заметное брюшко, полковник Трегубов как бы олицетворял начальственную выдержку и суровость с налетом некой снисходительности, свойственной руководителям, которые знают себе цену и как раз из–за этого любят иногда похлопать подчиненного по плечу. Он сел рядом с Левицким, открыл коробку «Казбека», закурил сам и протянул остальным.

— Итак, послушаем старшего лейтенанта Буракова, — то ли предложил, то ли приказал он, — а потом уже и остальных.

Старший лейтенант Бураков, коренастый, широкий в плечах мужчина лет тридцати, встал и, уставившись в какую–то точку на стене, заговорил, словно отдавал рапорт:

— Наша группа была создана для наблюдения за явкой на улице Маяковского, дом сорок три. Имели задание выявлять всех, кто придет на явку, следить за ними, но не задерживать. Одиннадцать дней наблюдения не дали ничего, но двадцать четвертого мая, в восемь часов тридцать девять минут, появился этот тип, которого потом опознали как бандеровца Воробкевича. Почти сутки не выходил из квартиры. Двадцать пятого мая под вечер он совершил прогулку до Академической улицы. Заходил в павильон «Пиво — воды», выпил две кружки пива, с буфетчиком не разговаривал. На следующий день утром читал газету в сквере напротив собора святого Франциска на Карпатской улице. Вошел в собор, только постоял в притворе и почти сразу вышел. Снова сидел в сквере — приблизительно до полудня. Блуждал по городским улицам, обедал на Люблинском базаре. Ночевал на явочной квартире. Утром вышел рано, доехал на трамвае до Карпатской улицы. Сидел около часа на той же скамейке, что и накануне. Входил в собор, молился, поставил свечку. Когда вышел на улицу, видно, что–то заметил, потому что юркнул через проходной двор к центру, пытался оторваться от нас на трамвае. Когда понял, что не уйдет, выстрелил в лейтенанта Абовяна, ранил его и побежал по направлению к улице Зеленой. — Старший лейтенант передохнул. — Очень хорошо знал город, — продолжал он, — потому что чуть не убежал через сады. Пришлось стрелять, ну, и получилось так, что со второго или третьего выстрела… — Бураков развел руками, но, вспомнив, что стоит, перед начальством, тотчас же снова вытянулся.

— Чудесно, товарищ старший лейтенант, — с любопытством посмотрел на него Левицкий. — И какие же выводы вы сделали?

Бураков смутился. Прикусил нижнюю губу и вдруг решительно выпалил:

— На протяжении двух дней в одни и те же часы Воробкевич сидел в скверике на Карпатской улице. Очевидно, ждал кого–то.

— А вы его спугнули!.. — недовольно сверкнул глазами Трегубов.

Левицкий скосил на него глаза, но никак не реагировал на его вспышку.

— Вероятно, вы правы, — протянул он, задумчиво глядя на старшего лейтенанта. — Такой вывод напрашивается сразу. — Повернулся к начальнику управления: — А что дал обыск явочной квартиры?

— Почти ничего. Ребята осмотрели там каждый квадратный сантиметр, но безрезультатно. Протокол допроса хозяина квартиры здесь, — постучал он по кожаной папке, лежавшей на столе, — да и с ним самим сможете поговорить в любое время. Упрямый человечек! — Он поднял правую бровь, словно удивляясь, что существуют на свете такие люди, — Признался только в том, что прятал Воробкевича. Старый знакомый, говорит, и все…

— С вашего разрешения мы поговорим с ним сразу же после окончания совещания, — нагнул голову Левицкий. — А теперь я хотел бы послушать товарища Ступака, если не ошибаюсь? — обратился он к совсем еще молодому блондину с курносым симпатичным лицом. Тот вскочил со стула, но Левицкий остановил его решительным жестом. — Сидите, сидите, мы не рапорты принимаем, а сообща рассуждаем…

— Товарищ полковник, — у юноши от волнения даже выступили на лбу красные пятна, — этот Воробкевич приходил в сквер именно перед открытием собора. А уходил после того, как заканчивалась служба. Не ждал ли он кого–то из церковнослужителей? А из–за каких–то обстоятельств не мог встретиться?

Левицкий посмотрел на него также задумчиво и снова неопределенно сказал:

— Вероятно, вполне вероятно… — но вдруг быстро повернулся к Трегубову и спросил: — Не могли бы вы установить, кого из персонала собора не было на месте двадцать шестого и двадцать седьмого мая?

— Нет ничего проще, — пренебрежительно поморщился тот.

— Так очень вас прошу.

В тот же вечер стало известно, что у каноника собора святого Франциска Валериана Долишнего в конце мая был приступ грудной жабы, и он дней десять пролежал в постели. Так они ухватились за кончик нити, которая и привела Петра Кирилюка к собору на Карпатской.

Валериан Долишний — высохший пожилой мужчина с лицом аскета — напоминал Петру иезуита времен инквизиции. Держался прямо, но ни на кого не смотрел, ходил опустив взгляд, и все же Петру почему–то казалось: видел всех и вся вокруг. Длинный с горбинкой нос, мохнатые брови и волевой, будто обрубленный, подбородок говорили о характере каноника — очевидно, он был решительным и даже грубым человеком. Петру, правда, было не до психологических экспериментов — он должен был установить, есть ли что–нибудь подозрительное в поведении отца Долишнего, а это, как известно, работа нудная и кропотливая. Интуиция подсказывала Кирилюку, что на нитке все же может оказаться какой–нибудь узелок, и он вместе с лейтенантом Ступаком — курносым парнем, что докладывал на совещании, — пятый день вел наблюдение за каноником Валерианом Долишним.

В собор попадали только через центральную, калитку с Карпатской улицы, где и был установлен пост наблюдения. Лучшего места, чем то, что когда–то избрал Воробкевич, не найти, и на скамейке в сквере сидел, углубившись в конспекты, молоденький вихрастый студент, лишь изредка отрываясь от тетрадок, чтобы перекинуться словом с соседом или посмотреть на красивую девушку, пересекавшую скверик.

За четыре дня Петр хорошо изучил распорядок дня пунктуального каноника. Отец Долишний не опаздывал, приходил минута в минуту перед открытием собора, проводил службу, потом крестил или, наоборот, провожал верующих в последний путь. Обедал всегда дома в четыре часа, отдыхал — и снова в собор.

Сегодня после утренней службы было венчание. Петр затерялся в толпе празднично одетых гостей и родственников. Проводив молодых до выхода, вернулся в собор. Церковь опустела, лишь возле самого алтаря сидели две пожилые женщины в трауре да староста тушил свечки перед иконами.

Кирилюк спрятался за колонной в притворе. Как правило, каноник не задерживался, но прошло с полчаса, а он все не показывался из алтаря. Староста давно погасил все свечи, к двум женщинам в черном присоединилась еще одна — стояла на коленях возле скамеек и все время кланялась до земли.

Скрипнули двери, и отец каноник наконец вышел. Не глядя, благословил женщин, немного постоял, оглядываясь, и двинулся не к выходу, как обычно, а к дверям, ведущим на хоры. Там снова постоял, оглянувшись, отпер двери и исчез, тихонько затворив их за собой.

Кирилюк раздумывал лишь минуту. В выражении лица каноника было нечто такое, что заставило его сразу отбросить все сомнения. Женщины не обратили на него никакого внимания, но на всякий случай Петр преклонил колени перед первой иконой, попавшейся по пути, и шмыгнул к дверям, что вели на хоры. Осторожно нажал на ручку — неужели заперто? Двери подались легко, не скрипнув. Крутые каменные ступени вели вверх; Кирилюк ступал бесшумно, стараясь даже не дышать. Интересно, что понадобилось канонику в такое время на хорах?

Петр осторожно выглянул из–за лестницы, внимательно огляделся, но Долишнего нигде не заметил. Что за чертовщина! На хорах трудно спрятаться, разве что каноник залез бы под скамейки. На всякий случай заглянул и туда. Куда же мог деться святой отец? Неужели тут есть еще один выход?

Кирилюк на цыпочках обошел хоры, ощупывая стены, но ничего не заметил. И все же отец Долишний не мог раствориться в воздухе… Значит, дверь должна существовать. Возможно, где–нибудь внизу?

Прыгая через ступеньку, Петр побежал вниз. Вдруг споткнулся и чуть не упал. Это несколько отрезвило его — на лестнице было темно, и Кирилюк вынул фонарик, посветил. Каменная лестница и каменные стены, холодные и влажные. На такой лестнице следует быть осторожным: легко поскользнуться… Петр шел, держась рукой за стену и светя фонариком. У выхода остановился, ощупал стены. В одном месте щель между камнями была чуть шире и без штукатурки. Налег плечом — подалась… Направил луч фонарика на проем и увидел крутую железную лестницу.

Собственно, на этом следовало остановиться: очевидно, лестница ведет в склеп, где похоронены монахи, и нет ничего удивительного, что каноник спустился туда. Чувствуя, что не стоит этого делать, Петр все же шагнул дальше и отпустил дверь, сразу же бесшумно закрывшуюся за ним. Прислушался: тишина как в могиле — слышно даже, как бьется сердце. Надо вернуться, выждать, пока каноник уйдет из собора, а уж потом найти случай и осмотреть подземелье.

Петр посветил фонариком — найти щеколду. Ее не было. Вообще не за что было ухватиться, чтобы потянуть на себя тяжелую каменную дверь. Кирилюк еще раз ощупал узким электрическим лучом скользкую стену, но уже понял, что он замурован. Постоял еще несколько минут, пока не осознал: самое худшее, что он мог сделать, — это топтаться тут, ожидая каноника. В конце концов, он представитель власти и имеет право поинтересоваться, что это за подземелье и что в нем хранится. Включил фонарик, на всякий случай переложил пистолет в наружный карман пиджака и направился вниз.

Лестница кончилась, и Кирилюк шагнул в достаточно высокий — метра два — каменный подземный ход, который сразу поворачивал направо. Выключив фонарик, Петр добрался до поворота, выглянул, но ничего не увидел и включил свет. Через несколько метров ход поворачивал снова, и Петр, почему–то пригнувшись, перебежал к повороту, Там была то ли пещера, то ли просто ниша, заставленная металлическими, покрытыми пылью гробами. На одном из них Петр прочитал: «Божий угодник Петро Панченко». Рабов божьих и угодников лежало здесь немало — почти рядом Петр увидел еще одну нишу с гробницами. Тут, очевидно, хоронили монахов низшего ранга, потому что гробы стояли в несколько рядов, один над другим, не украшенные металлическим литьем: так себе, стандартные гробы для стандартных рабов божьих…

А ход вел дальше, и Кирилюк пошел вперед, только время от времени подсвечивая себе. Снова две ниши с гробами. Петр хотел пройти мимо, но что–то заставило его остановиться и выключить свет. Он застыл в темноте и подумал: что же случилось? Сперва показалось, будто кто–то смотрит на него из темноты, притаился совсем близко и смотрит. Петр инстинктивно сделал два шага в сторону. Но почти сразу же это ощущение рассеялось, потому что Кирилюк вспомнил: впереди, в трех шагах, поворот, и оттуда никто не мог выглядывать. Но что же заставило его остановиться?

Кирилюк ощупал узким лучом стены. Никого. Гробы справа и гробы слева — массивные, черные, железные гробы. Петр постоял, глядя на них, и наконец понял, что остановило его. На всех гробах лежал толстый слой пыли, трудно было даже прочитать надписи на них, а два с краю блестели и отражали электрический свет. Будто кто–то совсем недавно тщательно вытер их тряпкой — может быть, вчера или даже сегодня. Зачем–то пощупал крышку гроба, попробовал поднять. Заинтересовало: почему же все–таки вытерли с нее пыль? Крышка пошла легко, подсветил фонариком и чуть не уронил — даже задрожали руки. Так вот для чего святой отец спускался в подземелье! Под крышкой поблескивали недавно смазанные автоматы и карабины — целый склад новехонького оружия. Поднял крышку другого гроба — то же самое…

Петр выключил фонарик и с минуту постоял, размышляя. Оснований для ареста каноника было уже более чем достаточно. Но задержать его они всегда успеют, а преждевременный арест может всполошить сообщников святого отца. Судя по всему, он — человек твердый и вряд ли скажет лишнее слово на допросе: возьмет все на себя, и только. А если каноник имеет отношение и к чемодану, то после его ареста чемодан спрячут так, что не найдешь до второго пришествия. А то и просто уничтожат…

Значит, надо как–то выйти из подземелья, а потом потихоньку распутать клубок. Однако легко сказать — надо… А как?

Одно только Петр знал определенно: сейчас необходимо спрятаться. Ход узкий, и каноник, возвращаясь, обязательно наткнется на него. Но где же этот чертов поп и куда ведет подземный ход?

Петр добрался до поворота и включил фонарик. Снова гробы, но дальше ход раздваивается — слева лестница ведет вверх. Кирилюк на ощупь, в темноте, дошел до нее и, держась за холодную стену, начал подниматься. Вдруг его рука не нашла точки опоры, Петр покачнулся, и в то же мгновение глаза резанул яркий свет, Кирилюк потянулся за пистолетом, выхватил его из кармана, но кто–то ударил его по руке, свет затанцевал перед самыми глазами, и острая боль расколола голову.

Петр поднял руку, защищаясь от слепящего луча, но ноги не держали, боль разрасталась. Голова стала большой и тяжелой, Петр попытался опереться о стену, но не дотянулся до нее и упал.

Каноник Валериан Долишний приложил ухо к груди Кирилюка. Аккуратно вытер ломик, на котором могла быть кровь, и поволок тело к глубокой нише: тут сам черт не найдет этого энкавэдэшника, однако все же на всякий случай завтра надо будет непременно вывезти труп. Святой отецумел рисковать, но был осторожен и не любил оставлять следов.


Куре́нь пана Грозы, как теперь величал себя Роман Шиш, незаметно перекрыл дорогу, ведущую в райцентр. Место выбрали удобное: к шоссе подступал лес, дорогу донельзя разбили, и машины шли по ней со скоростью пешехода. Именно это и определило выбор пана Грозы: ему позарез нужен был автомобиль.

Вчера, обсудив с Хмелевцем и Сливинским план проникновения в город, они пришли к выводу: лучший вариант — тихо перехватить в дороге машину, пассажиров уничтожить и с их документами, пока это событие не получит огласки, проскочить через контрольный пункт в город. Там им тоже понадобится автомобиль, а поменять номера — совсем не сложно.

Сложнее было другое: на междугородную трассу нечего и нос совать, а тут, на так называемом шоссе районного масштаба, легковой автомобиль встретишь раз или два в сутки, да и то если посчастливится. Районное начальство, даже сам секретарь райкома, ездит в бричках, а зачем Сливинскому бричка? Пока доплетешься до города, сто раз проверят, да и на КП совсем иное отношение… Нет, нужна только машина!

Пан Гроза и его гости лежали за кустами прямо на траве. Ромка распирало от радости: сейчас он отправит этих двоих в город — и на этом, собственно, его миссия кончается. Остается ждать, когда они вернутся, а потом будут пробиваться через границу. Бой с пограничниками не очень пугал Шиша — знал тут места как свои пять пальцев, к тому же у него был план: курень завяжет бой, оттягивая на себя основные силы заставы, а в это время они и перейдут незаметно границу.

Все это уже казалось таким близким и реальным, что Ромко ласково поглаживал ложе своего автомата, тихо и счастливо смеялся и все расспрашивал о жизни там — в больших городах, освещенных электричеством, с магазинами и барами, настоящим ромом и веселыми, покладистыми девицами.

Чтобы заинтересовать пана Грозу, да и себя преподнести в более выгодном свете, Модест Сливинский рисовал ему такие картины, что Хмелевец только удивлялся богатой фантазии напарника, но, заметив, как подмигивает ему пан Модест, принялся поддакивать.

Ромко все принимал за чистую монету. В других условиях давно бы почувствовал, что Сливинский несет околесицу, но сейчас поверил бы и большей лжи: хотелось верить, должен верить, чтобы не обезуметь от мокрого и вонючего тайника, вечного страха и самогонной вакханалии.

— Так говорите, — переспрашивал он, — что наша партия пользуется большой поддержкой американских властей и сам многоуважаемый пан Бандера?..

— В последний раз мы встретились с шефом, — перебил его Сливинский, — за несколько дней до отъезда на приеме у командующего оккупационной армией. Увидев Степана, он провозгласил тост за его здоровье и за успех украинского освободительного движения. Фактически за ваши успехи, пан Гроза, за вас — борцов за национальное дело. Отважных борцов, не так ли, пан Семен?

Хмелевец молча кивнул, не переставая удивляться прыткости Сливинского — ведь дал же бог этому человеку такой язык! А Роман Шиш, отодвинувшись от солнца в тень высокого куста, вдруг возразил:

— Они не знают, как нам тут тяжко. От движения осталось только тьфу. — Он со злостью плюнул. — Надо было думать и помогать раньше. Войска надо вводить, войска. — Он разошелся и выкрикнул фальцетом: — Потому что с большевиками и здешним народом можно разговаривать только пулями и гранатами! Движение идет на спад, — с грустью добавил Гроза. — Еще несколько месяцев, и красные перебьют нас, как куропаток.

— Скоро соберется конференция, — соврал пан Модест и сам порадовался своей находчивости, — которая решит судьбу Украины. Но зарубежные представители, которые приедут сюда, должны воочию видеть, что народ не поддерживает большевиков.

Гроза не ответил. Кто–кто, а он хорошо знал, что скажет народ этим представителям. Слава богу, к тому времени он будет уже далеко и вряд ли когда–нибудь вернется сюда. Вдруг спросил:

— А скажите, господа, там, у немцев, судят тех, кто напакостил во время войны?

— Сразу видно, что пан не читает газет, — ответил Сливинский и хотел было уже просветить этого жалкого невежду, каким–то образом выбившегося в куренные атаманы, но послышался тихий свист, и пан Гроза, схватив автомат, побежал, прячась за кустами, к дороге.

Издали донеслось чиханье автомобильного мотора. Хмелевец встал над кустом и поманил Сливинского, но пан Модест счел более безопасным не менять позицию — лежал за небольшим бугорком, — это хотя бы гарантировало от слепой пули. Плотнее прижался к земле и прислушался.

Фырканье приближалось. Машина шла из райцентра, и это было хорошо: значит, идет в область или еще куда–нибудь, сразу не спохватятся и не начнут искать пассажиров. А может, грузовая? На грузовике, как правило, пассажиры, и вряд ли Гроза рискнет напасть на него. Да и незачем: лишний шум и машину труднее использовать в городе.

Раздумья Сливинского прервал выстрел. Одиночный выстрел, и прозвучал он как–то неубедительно, будто ребенок позабавился хлопушкой, — и снова тишина. Не слышно рокота мотора, только где–то далеко–далеко кукушка…

Захлопали дверцы машины, и сразу застрочили автоматы. Пан Модест вдавил голову в ямку между корнями и зримо представил себе картину боя. Как и приказывал Гроза, первым выстрелом убит шофер. Стрелял из карабина их снайпер. «Что мне шофер, — хвалился он. — Я из карабина и в зайца попаду!..» Машина остановилась, и те, кто был в ней, выскочили, пытаясь убежать. По ним били из автоматов. Били так, чтобы не повредить автомобиль: пробитый автоматной очередью, он и гроша ломаного не стоит. До первого контрольного пункта…

Строчили автоматы, в ответ хлопали пистолетные выстрелы. Вдруг все стихло, умолкла кукушка, и напуганные птицы не щебетали. Сливинский поднял голову и встретился с насмешливым взглядом Хмелевца. Вот когда тот получил реванш: это тебе не языком трепать, а мужское дело — настоящий бой!

Пан Модест не растерялся. Встал, стряхнул с колен пыль и сказал, словно ничего и не случилось:

— Муравьев тут много, кусаются чертовы создания! — и сразу спросил: — Ну что там?

Из–за куста выглянул Гроза, поманил их рукой. Сливинский побежал к нему и увидел серую «опель–олимпию», уткнувшуюся передком в кювет. Ребята Грозы вытаскивали из машины человека с окровавленным лицом. Остальные волокли в лес тела еще двоих. Одного, солидного, в армейском кителе без погон, схватили за ноги и тащили так, что он бился о землю лицом, а руки скользили по кустам, будто хотели ухватиться за них и никак не могли. Другого, в вышитой рубашке под темным пиджаком, подхватили под мышки, лысая голова болталась, а ноги оставляли в густой траве две глубокие борозды.

— Заводи машину! — скомандовал Гроза.

За руль сел юноша с пухлыми щеками. Мотор зафыркал, подскочили несколько человек, подтолкнули — и автомобиль, переваливаясь, выполз задним ходом на дорогу. Юноша развернулся, отъехав с полсотни метров, перевалил через неглубокий кювет и запетлял между деревьями. Остановился в чаще и доложил Грозе и Сливинскому, подбежавшим к машине:

— Бензина хватит. Машина не подведет!

— Осмотри пока, — приказал Гроза, — а мы разберемся в документах. Сотника Отважного ко мне! — распорядился он и, когда тот подошел, приказал: — Убитых закопать! Поаккуратнее, чтобы не наткнулся кто–нибудь.

Сотник растянул рот в усмешке.

— Чего–чего, а хоронить научились… — ответил он со злорадством. — Даст бог, живы будем, еще не одного закопаем!

Видно, эта процедура и правда радовала сотника, потому что он поспешил к своим помощникам, командуя на ходу.

Торопились: от Поворян до города сто километров, а по такой дороге не разгонишься. Да и выстрелы кто–нибудь мог услышать и сообщить в ближайший гарнизон…

Начали изучать документы. Солидный в кителе оказался заведующим облфинотделом — Махнюком Миколой Спиридоновичем. Вместе с ним ехал заместитель председателя Поворянского райисполкома.

Сливинский внимательно посмотрел на удостоверение Махнюка, оторвал фотографию, приклеил свою.

— Чуть печать дорисовать… — с удовлетворением констатировал он. — Где же ваш спец, пан Гроза?

Спец сидел рядом. Чуть ли не обнюхал удостоверение, зачем–то потер между ладонями и вооружился циркулем. Колдовал совсем недолго. Подышал на документ, даже лизнул языком и отдал пану Модесту.

— Конечно, экспертизы не выдержит, — сказал, как бы извиняясь, — но для предъявления на КП, уверяю вас, будет в самый раз.

— Надеюсь, — встревоженно спросил Сливинский, — на территории этого района больше нет контрольных пунктов?

— Не все ли равно, — беззаботно усмехнулся Хмелевец, — документы чудесные, кто нас задержит?!

— Меня — вряд ли, а вот вас… Конечно, заместителя председателя исполкома в районе знают, а тут на удостоверении ваша физиономия…

Хмелевец обескураженно заморгал:

— А ведь и правда…

— Не беспокойтесь, господа, — успокоил Гроза, — вас могут остановить только на шоссе, а там уже другой район.

Зато шоферу даже не пришлось менять документы. У предусмотрительного облфинотдельского водителя были чистые бланки путевок с подписями и печатями, оставалось вписать в путевку фамилию юноши с розовыми щеками: водительские права были у него на подлинное имя.

— Господа должны хорошо запомнить фамилию своего извозчика, — сказал он полушутя, но смотрел серьезно. — Дмитро Заставный, или просто Митя. Кстати, — обратился он к Сливинскому, — вы знаете русский язык? Для милиции на КП это имеет значение — предпочтительнее разговаривать по–русски…

— Думаете? — неопределенно протянул пан Модест.

— Уверен! — отрезал юноша. — Неважно, что у вас украинская фамилия. Даже наши западники начали в городе говорить по–русски. — Он презрительно сплюнул: — Мода такая или это просто мимикрия?

— У вас какое образование? — насторожился Сливинский.

— Гимназия.

— Очень приятно, — расплылся в улыбке пан Модест, — ехать с интеллигентным человеком.

— Знает немецкий и английский, — толкнул юношу в бок Гроза. — Лучших людей отдаю, не жалею.

— Это вам окупится сторицей, — пообещал Сливинский, хотя совсем не был в этом уверен. Он всегда много обещал, зная, что лучше пообещать и не сделать, чем сразу отказать. Все же остается впечатление, что хотел помочь…

Дмитро завел мотор.

— Слава богу, — широко перекрестился Шиш. — Начало доброе!.. Листьями забросайте, листьями! — крикнул он на парней, разравнивавших землю над убитыми. — Желаю вам успеха и скорого возвращения! — Он пожал руки Сливинскому и Хмелевцу, прошептал на ухо пану Модесту: — Так мы договорились… Отправите этого парня… Нам лишь бы узнать, что у вас там все в порядке…

Сливинский хотел сесть на заднее сиденье, но Дмитро открыл дверцу впереди.

— Начальству полагается тут, — поучительно объяснил он. — Какой–то там заместитель председателя райисполкома может болтаться на заднем, а вы же — областное руководство!

Хмелевец зло блеснул глазами — сопляк, а позволяет себе учить, — но, поймав насмешливый взгляд Заставного, не мог не улыбнуться: правда, чего ради обижаться? Не все ли равно, кто ты: министр или начальник — как это у них называется? — потребсоюза или еще чего–то! Ведь вечером, так или иначе, придется сжечь удостоверения, и пускай этот надутый Сливинский тешится, что он на несколько часов будет какой–то областной шишкой. Плевать он хотел на шишку: девять граммов свинца — и шишку засыплют опавшими листьями… А на заднем сиденье даже удобнее — можно вздремнуть. Он откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза, хотя знал: не заснет. Да и какой тут может быть сон, когда едешь и оглядываешься на каждого пешехода?!

Стало до боли жалко себя. На всякий случай Хмелевец пощупал пистолет в кармане — живым не возьмут, слишком много грехов у Семена Хмелевца, чтобы сдаваться живым. И кого–нибудь из них он в любом случае прихватит с собой на тот свет.

Километров через десять выехали на асфальтированное шоссе. Собственно, асфальтированным его можно было назвать условно: по шоссе прошла война, оставив свои следы, — а человеческие руки еще не все успели сделать. «Олимпию» бросало из стороны в сторону на выбоинах, железо гремело, только иногда попадались более или менее ровные участки. Все же Дмитро увеличил скорость. Делали пятьдесят — шестьдесят километров в час — невероятная скорость для старой машины и вконец разбитой дороги.

Миновали Злочный. На окраине городка, на КП, проверили документы и подняли шлагбаум. Когда отъехали с километр, Дмитро, не оборачиваясь, сказал Сливинскому:

— Не надо так улыбаться каждому милиционеру. И не лезьте за документами, пока не спросят… Вы — областное начальство, большая шишка, и милиционер для вас — ничто…

— Ну–ну, — обиделся тот, — не тебе меня учить! Много берешь на себя!..

— А я бы, черт бы его побрал, прислушался! — побагровел Хмелевец.

Сливинский рассердился и засопел. Ехали молча до самого города, не довольные друг другом, и только Дмитро тихонько напевал грустную мелодию.

Проехали Дынники, дорога вилась под горой. Асфальт тут успели залатать, и машина катилась легко, срезая повороты.

Контрольный пункт увидели совсем неожиданно: за очередным холмом поднятый шлагбаум и два грузовика возле него. Автоинспектор махнул Дмитру, показывая на обочину, и парень остановился сразу же за грузовиком, покрытым брезентом. Старшина взглянул на номер «олимпии», внимательно посмотрел на Заставного и протянул руку, требуя права и путевку.

— Машина облфинотдельская? — спросил он. — Ты что ж, давно там работаешь?

Пан Модест почувствовал, что у него остановилось сердце. И все же нашел в себе силы повернуться к автоинспектору. Но вмешиваться не пришлось.

— Подменяю товарища Бандривского, — ответил Заставный и глазом не моргнув. — А вы что, знаете Валерия Тимофеевича? Он заболел…

— Передашь привет! — Старшина вернул путевку, посмотрел на Сливинского: — Ваши документы…

Пан Модест медленно полез в карман. А если этот старшина знает начальника облфинотдела? Посмотрел вперед — не убежишь. Два милиционера и солдат с автоматом. У будки мотоцикл. Нет, не убежишь…

Небрежно, не глядя на старшину, подал красную книжечку через плечо. Тот посмотрел и козырнул.

— Прошу вас! — вернул документ. Заглянул на заднее сиденье.

Хмелевец зашевелился.

— Товарищ из райисполкома, — пояснил Заставный.

— Ну хорошо, — разрешающе махнул рукой старшина, — поезжайте.

Въезжали в город, который вызвал у Сливинского много воспоминаний. Он любил этот город, и новая встреча с ним растрогала его. Думал: никогда уже не увидит этого длинного проспекта. Кладбище, церковь, где он молился, базар и узенькие боковые улочки — все знакомое и близкое. Центр с почерневшими, давно не ремонтировавшимися домами. «Жорж»… Как он теперь называется? «Интурист»… Черт, и придумали же название!..

— Поворачивай налево и — к университету! — приказал он Дмитру.

Не мог не проехать мимо своего дома над парком. Интересно, кто там живет? На окнах красивые занавески…

Выбросил сигарету, сжал зубы.

— Знаешь, как ехать? — спросил мрачно.

— В конец Городецкой.

— Остановишься за квартал. Не надо сразу соваться туда на машине.

Заставный кивнул не отвечая.

Проехали по мосту через железную дорогу. Началась городская окраина: одноэтажные домики с садиками, узкие немощеные улочки. Дмитро петлял, будто был здесь не однажды. Остановился, чтобы не вызывать подозрений, у магазина.

— Вторая справа — Июньская, — кратко пояснил он.

— Откуда знаешь? — не поверил Сливинский.

— А я два года учился в гимназии в этом городе. И жил неподалеку.

— Подождешь нас. Пошли… товарищ Барыло, — насмешливо пригласил Сливинский Хмелевца.

Они исчезли за углом.

Дмитро вылез из машины, обошел ее вокруг. Любопытно, куда пошли эти двое? Седой — как будто умный, а другой — дубина. Видно, важные птицы, сам пан Гроза гнулся перед ними. Что ж, наше дело телячье, приказано слушаться и исполнять все их распоряжения, ну, и будем исполнять…

Июньская, 7. Дом с мансардой за высоким забором. Хмелевцу здесь понравилось: стоит в стороне, дальше — огороды. За домом — садик, это тоже неплохо. Калитка заперта, значит, хозяин исправный.

Сливинский нажал на кнопку звонка. Никто не появился. Позвонил вторично. Увидел в щель, как открыли дверь на высоком крыльце. Вышел мужчина в полосатой пижаме. Пожилой, но держится прямо и шагает твердо.

— Кто? — спросил он.

— От пана Грозы… — тихо отозвался Сливинский.

— Не знаю никакого Грозу и знать не хочу!

— Просили передать, — быстро сказал пан Модест, чтобы тот не ушел, не выслушав, — надо приехать за четырьмя ульями.

— Ульи я заказывал, — согласился хозяин и щелкнул замком. — Входите, чего торчите на улице?


Каноник вышел из собора в начале четвертого. Ступак ожидал, что сразу же за ним появится Кирилюк. Но капитана почему–то не было, и Ступак сам пошел за каноником. Отец Валериан, видно, не спешил домой. Неожиданно остановился у витрины, вошел в магазин. Выйдя из него, пошел по узкой безлюдной улочке, и Ступаку пришлось попотеть, чтобы не обнаружить себя.

Отсутствие капитана и поведение каноника обеспокоили его. Убедившись, что отец Валериан, как всегда, пошел домой обедать, Ступак позвонил Левицкому и попросил помощи.

— Возможно, капитан напал на что–нибудь любопытное, — рассеял его опасения полковник. — Вам будет помогать лейтенант Синичкин. Поддерживайте со мной связь.

В пять часов каноник не пошел, как обычно, к вечерней службе. Не было его и в шесть, и в семь. В половине восьмого Ступак снова связался с Левицким.

— А может, — высказал предположение полковник, — он заболел?

— Вряд ли… — Ступак рассказал, как отец Валериан живо петлял по улицам.

Полковник не перебивал его, только хмыкал в трубку. Выслушав, спросил:

— Вы, очевидно, видели, как капитан вошел в собор?

Ступак выдержал паузу.

— Конечно.

— И не выходил оттуда?

— Я пошел за каноником в три двадцать, До этого момента капитан оставался в соборе.

— Ну–ну… — недовольно буркнул Левицкий. — Позвоните мне через час.

В половине девятого Ступак доложил, что каноник все еще дома. Полковник приказал:

— Приезжайте в управление. Сейчас подменим вас.

В начале десятого Ступак вошел к Левицкому. В кабинете было накурено — кроме хозяина сидели полковник Трегубов и один из начальников отделов — майор Груздев.

— Как же вы потеряли товарища? — полушутя спросил Груздев, но посмотрел хмуро.

— Мне было приказано в любом случае следить за каноником Долишним, — вытянулся Ступак. — Не было оснований для нарушения приказа.

— Вы действовали правильно, — похвалил Трегубов. — Когда капитан Кирилюк вошел в собор?

— В половине первого началось венчание. Капитан пошел следом за гостями молодых.

— После венчания народ оставался в соборе?

— Может, несколько человек. Все разъехались…

— Собор заперли?

— Нет.

— Другого выхода нет?

— Единственный — на Карпатскую улицу.

— Садитесь, лейтенант, — пригласил Левицкий. — Итак, картина такая. Сейчас около десяти. Капитан Кирилюк исчез девять часов назад. Уверен, что, если бы у него была малейшая возможность связаться с нами, он так бы и поступил. Трудно делать прогнозы, но думаю: с капитаном что–то случилось.

— Не напали же на него в соборе!.. — поморщился Трегубов. — Такого у нас еще не бывало.

Левицкий нервно потушил сигарету:

— Не нравится мне поведение каноника. Явно создает себе алиби. И еще одно. Расскажите, лейтенант, как вел себя каноник, возвращаясь домой.

Ступак, стараясь ничего не пропустить, рассказал обо всем, что видел. С минуту сидели молча. Первым высказался майор Груздев.

— Надо обыскать собор! — категорично сказал он.

— Ох как нежелательно, — покачал головой Трегубов. — Бандеровцы могут воспользоваться этим, начнут распускать всякие слухи…

— Что же делать? — перегнулся через стол Левицкий.

Трегубов поднял правую бровь.

— Без обыска не обойтись. Но это ох как нежелательно… — повторил он.

— Подождем до двенадцати, — предложил Левицкий. — Если умно провести операцию, никто не узнает, что мы побывали в соборе.

— Без каноника не обойтись, — возразил майор. — Болен он там или нет, а придется брать с собой. А может, капитан нащупал какой–то узелок и распутывает его?

— Позвонил бы, — заметил Левицкий. — За девять часов так или иначе, а успел бы сообщить.

Трегубов встал.

— Следует уладить некоторые формальности, — объяснил он. — Разрешение прокурора на обыск, ну и пригласить представителя управления по делам церкви. Вы обедали, лейтенант? — повернулся он к Ступаку.

Год был не очень–то сытный — первый послевоенный год, — и лейтенант мог перекусить только в управленческой столовой, а она работала до девяти. И все же Ступак отказался, хотя и невольно проглотил слюну.

Трегубов догадался.

— Давай, лейтенант, давай. — Взял его за плечо: — Пойдем, у меня есть НЗ — накормлю.

Дальше отказываться было неудобно, тем более что впереди долгая ночь, и кто его знает, как все обернется…

После часу ночи две оперативные машины остановились у переулка возле собора. Отец Валериан вылез в сопровождении чекистов в штатском. Ступак взял у него ключ и открыл тяжелые, кованые двери. Они даже не скрипнули, петли регулярно смазывали — в соборе был хороший хозяин.

Каноник включил свет. Несколько лампочек осветили центральную часть собора. Хоры и купол скрывала темнота, темно было и в притворе, и в боковых закоулках, и Левицкому все время казалось, будто на него из темноты смотрят десятки суровых лиц — смотрят и осуждают. Пожал плечами, словно сбрасывая с себя какую–то тяжесть, и подозвал каноника.

— Вам уже сказали, — начал он, глядя прямо в глаза священнику, — почему мы вынуждены поступить именно так и что наши действия не имеют целью осквернить храм. Надеемся на вашу искренность и желание всемерно содействовать органам власти.

Отец Валериан ощетинился.

— Я протестовал и протестую против этого незаконного акта, — зло сказал он, — и буду жаловаться!

— Законный он или незаконный, судить не вам! — резко ответил полковник. — Вы имеете право жаловаться, но сможете это сделать только завтра, вернее, — он взглянул на часы, — сегодня днем.

— Я очень болен, — начал каноник, — поднимать с постели больного человека негуманно.

— Наш врач не нашел у вас никаких болезней, — вмешался Трегубов. — Он считает, что эта прогулка не повредит вам. Скажите, — вдруг спросил он, — есть ли под собором подвал?

Каноник выдержал его пытливый взгляд.

— Только усыпальница под алтарем.

— Можно посмотреть?

— Прошу.

Трегубов сделал знак подчиненным, чтобы начинали, а сам с Левицким проследовал за каноником.

В усыпальницу было проведено электричество, и отец Валериан включил свет. Смотрел с нескрываемой иронией, как шарили непрошеные ночные гости — ощупывали все гробницы, выстукивали каменные стены. «Ищите, голубчики, ищите, тут сам дьявол ничего не найдет, не то что вы…» Сел на ступеньку и демонстративно углубился в молитвенник.

Через час обыск закончили, и старший группы доложил Трегубову, что ничего подозрительного, тем более каких–нибудь следов капитана Кирилюка, в соборе не обнаружено. Трегубов отвел Левицкого в сторону.

— Придется извиниться и отпустить попа, — поднял он правую бровь.

— Не нравится он мне, — признался Левицкий, — слишком уж спокоен. Переборщил святой отец. Или действительно нервы у него железные…

— Но ведь доказательства… Где доказательства? Можете идти… — Трегубов махнул старшему группы. — И вы тоже, — отпустил он представителя управления по делам церкви. — Мы сейчас выйдем.

В соборе стояла такая тишина, что было слышно, как каноник листает страницы молитвенника. Левицкий и Трегубов отошли на середину церкви и разговаривали шепотом.

— Может, напрасно так поступили, — засомневался и Левицкий. — Кирилюк мог выйти из собора вслед за каноником, и с ним что–нибудь случилось…

— Несчастный случай? — улыбнулся Трегубов. — Исключено. Если бы в городе что–нибудь случилось, я бы знал. Что у вас, лейтенант? — обернулся он к дверям.

Левицкий посмотрел туда же и увидел Ступака, делавшего какие–то знаки, Понял: лейтенант не хочет привлекать внимания каноника — и слегка подтолкнул Трегубова к притвору.

— Вот… — Ступак осторожно развернул клочок газеты я показал два обыкновенных автоматных патрона. — Нашли тут рядом, в сарайчике.

— Ну и что же? — не понял Трегубов. — Мало ли их тут валяется!..

— Свежесмазанные… — возразил лейтенант. — Кто–то потерял совсем недавно.

— Где сарайчик? — заинтересовался полковник. — Проводите нас туда.

В сарайчике хранились дрова. Распиленные и нарубленные, они были сложены аккуратными штабелями у задней стенки. Тут же стояли козлы, валялся топор. Левицкий машинально поднял его и провел пальцами по лезвию. Видно, давно уже не пользовались им — выщерблен и затуплен, с пятнами ржавчины.

— Вот тут нашли. — Ступак посветил фонариком у входа. — Конечно, этого добра после войны всюду хватает, но будто вчера потеряны…

— Как попали сюда? — полюбопытствовал Трегубов.

— Для сержанта Батаева это не замок.

— Надо было взять ключ у каноника, — не одобрил Трегубов, — а впрочем… — равнодушно махнул рукой. — Сухо тут, опилки… Патроны и закатились… — Он постоял на пороге, ощупывая сарай ярким лучом фонарика. Ощупал даже потолок — добротный, из крепких досок. Подошел к сложенным у стены дровам, потрогал я даже зачем–то понюхал полено. — Сухие, — сказал он, — как у хороших хозяев. — Взял у Левицкого топор, поставил торчмя полено, тюкнул. — Таким топором не порубишь. — Отодвинул козлы к выходу, сел, похлопал рядом, приглашая Левицкого. — А ну, ребята, — направил он луч фонарика на большую кучу дров в углу, — раскидайте их.

Ступак с сержантом принялись за работу. Трегубов, внимательно наблюдая, как пролетали мимо них поленья, пояснил Левицкому:

— Нарубили их уже давно — сухие, даже звенят, — а сложить не удосужились…

— Лето, — заметил Левицкий, — зачем теперь дрова? В городе газ и…

— Для настоящего хозяина, — кивнул Трегубов на кучу, — это — как ножом по сердцу. Вон какие штабеля выложили, крыша без единой щелочки, пол каменный, а топор ржавый и зазубренный. Не по–хозяйски это…

Левицкий понял ход мыслей Трегубова.

— Думаете… — начал он.

— Не знаю… — перебил тот. — Но подозрительно.

Трегубов сидел на козлах в удобной позе и не отрывал взгляда от кучи дров, которая все уменьшалась. Наконец не выдержал, вскочил и принялся помогать Ступаку. Отбросив последнее полено, чуть не лег на пол, выгреб из угла толстый слой опилок.

— Так я и знал! — крикнул радостно. — Приведите, лейтенант, попа.

Левицкий присел рядом с Трегубовым. Тот провел пальцем по едва заметной щели в полу, сдул опилки. Возле самой стены в каменном полу было кольцо. Трегубов потянул за него, но безуспешно. Уперся коленом в стену, напрягся — крышка не поднималась.

— Очевидно, какой–то секрет, — отпустил он кольцо, — или заперто снизу. А впрочем, уже ведут попа, и мы все сейчас выясним.

Он направил луч фонарика на дверь так, чтобы увидеть, как отреагирует каноник на их открытие. Тот остановился на пороге, стоял прямо, ослепленный, и смотрел перед собой не моргая. Только сложил руки на груди и переплел пальцы, сильно сжав их, чтобы не дрожали.

Трегубов опустил фонарик, осветил угол, вырвав из темноты крышку люка, и снова перевел луч на лицо священника:

— Куда ведет этот ход? И как открывается люк?

Впервые за все время каноник показал свой характер.

— Может, уважаемые господа не будут играть в сыщиков?! — громко и зло спросил он. — Я старый человек и нуждаюсь в отдыхе…

Услышав эти слова, Трегубов неожиданно засмеялся. Фонарик задрожал в его руке, и Левицкому показалось, что каноник покачнулся, но это лишь показалось. Трегубов замолк, луч перестал дрожать. Каноник оперся о притолоку и прищурил глаза. Трегубов придвинулся к нему, сказал с презрением:

— Так, святой отец, может, прекратим эту игру? Вы разоблачили себя, хотя нервы у вас действительно железные.

Каноник не отвел глаз. Смотрел мрачно, как на провинившегося ребенка.

— Я не люблю провокаций, господин… — не знал, как назвать, — господин начальник. Уже поздний час, и вы должны сказать, в чем обвиняете меня…

— Вот что, ваше преподобие, — серьезно сказал Трегубов, — при уровне современной техники мы этот люк рано или поздно поднимем. Думаю, за полчаса управимся. Но не советовал бы вам чинить нам препятствия — попытка запутать следствие только отягчит вашу вину.

Каноник сокрушенно перебирал четки и беззвучно шептал молитву.

— Вы слышите меня? — повысил голос Трегубов.

Каноник не ответил. Аккуратно спрятал четки, пощупал рукой в углу над люком и потянул за кольцо. Крышка пошла легко — священник и правда был хорошим хозяином и регулярно смазывал петли.

Трегубов первым полез в темное отверстие. Посигналил оттуда фонариком. Но Левицкий, не ожидая приглашения, уже протискивался вниз.

Просторное подземелье заканчивалось крутой каменной лестницей, за ней была низкая дубовая, обитая железными полосами дверь. Левицкий налег плечом — не скрипнула. Трегубов саркастично улыбнулся:

— Дюймовка, ее голыми руками не возьмешь. Спустите сюда каноника! — крикнул он Ступаку.

Отец Валериан скользнул в узкое отверстие, как угорь. Он уже овладел собой, потому что смотрел спокойно и даже вызывающе.

— Ключ?.. — показал Трегубов на дверь.

— Очень сожалею, но ничем не могу помочь господину. — Каноник наклонился вперед, как бы кланяясь, и его голос зазвучал искренне: — Я не спускался сюда года два, ключ хранился у отца эконома монастыря… Он недавно умер… очевидно, передал все хозяйство старосте…

— Куда ведет дверь?

— В бывшую монастырскую усыпальницу.

— Из собора есть ход в нее?

— Не слышал о нем…

Левицкий подошел к люку.

— Подайте мне топор, — попросил Ступака, — и, может, где–нибудь найдется лом.

Тупой топор отскакивал от мореного дуба, оставляя на нем только царапины, но Левицкий бил и бил, дверь жалобно стонала, словно повизгивая под ударами. Его сменил Трегубов — он обладал незаурядной силой, и с третьего или четвертого удара раскрошил доску у замка. Хотел бить дальше, но в подземелье спрыгнул Ступак с ломом.

— Одолжил у соседского дворника, — сказал он, хотя никто не требовал пояснений.

Трегубов уступил лейтенанту место, и тот ударил так, что исклеванная топором доска сразу затрещала. Через несколько секунд замок сбили. Трегубов пнул сапогом дверь, шагнул внутрь. Почти сразу Левицкий услышал его радостное восклицание и бросился вслед за ним. Ничего не увидел — полковник закрывал плечами узкий каменный коридор, — но когда он нагнулся, удалось заглянуть и Левицкому. Не поверил глазам: о мокрую каменную стену оперся человек со всклокоченными волосами, с окровавленным лицом и в разодранной гимнастерке.

Точно, Кирилюк!

— Как вы попали сюда, капитан? — спросил Трегубов, но, сразу поняв неуместность своего вопроса, крикнул: — Врача сюда!

— Дайте мне напиться. — Кирилюк сделал шаг, покачнулся, и Трегубов поддержал его.

Побежали за водой. Левицкий пропустил Петра впереди себя.

— А–а, святой отец! — встретился тот взглядом с каноником. — Рука у вас крепкая и бьет хорошо, но все же не рассчитали. Или голова у меня каменная? А, святой отец?!

Каноник попятился.

— Арестовать! — приказал Трегубов. — А вы, капитан, немедленно в госпиталь.

— Там склад оружия. Карабины и автоматы в гробах, — будто не слышал его Кирилюк и кивнул на отверстие.

— Разберемся! — уверенно ответил Трегубов.


Владелец особняка на окраине принял гостей приветливо. И действительно был рад: наконец–то мог свободно, не таясь, поговорить, позлословить о Советской власти, вспомнить добрые старые времена, зная, что все это найдет искренний отклик в сердцах собеседников. Щедро накрыл стол, поставив все, что было, не пожалел и самогона. Это добро не переводилось: Ярема Лизогуб гнал сам и даже потихоньку приторговывал — что поделаешь, скромной зарплаты бухгалтера не хватало, а пускать в ход золотые десятки, закопанные в саду под яблоней, не хотелось. Лизогуб твердо верил, что Советы продержатся недолго, а золото есть золото, лишь бы нашлись деловые люди…

В буржуазной Польше у Лизогуба была небольшая гостиница с рестораном, тоже небольшим, но там всегда вертелись девицы, охотно посещавшие клиентов в номерах. Гостиница и ресторан давали приличный доход, с девиц Лизогуб тоже брал свой процент — жить можно было, и Ярема Андриевич всегда умилялся, когда вспоминал те дни. Глупец, последний глупец — он еще фрондировал против правительства, записался в ОУН. Смотри–ка, своего, национального, захотелось! Теперь этого национального сколько угодно, бери, жри его — под ногами валяется, но — увы! — нет уютной гостиницы, ресторана с джазом, и девицы поразбежались… Вот и приходится по вечерам гнать вонючий самогон. Еще слава богу — домик на безлюдье и забор высокий, да и участковый уполномоченный — свой человек. Прекрасный мужик: любит и лишнюю сотню положить в карман, и от литра самогона не отказывается. Зато не беспокоит Ярему по мелочам, а когда нужно — и предупредит: так, мол, и так, сегодня проверка документов; или: пришла жалоба — гонит самогон. Завтра придем проверять. А проверка такая: если участковый один, то возьмет с собой бутыль; если еще с кем–нибудь, то облазит все уголки, накричит на Лизогуба, напугает… Золотой человек, знает ведь, что аппарат в подполье, в сарае. Но попробуй найди этот ход!..

Потому–то и решил Ярема Андриевич рискнуть. Когда стемнело, открыл ворота в сад. Тихонько, не включая фар, загнали в сарай машину. Запасные номера Заставный (умный паренек, он сразу же понравился Лизогубу) прихватил с собой, а судя по всему, автомобиль понадобится…

Сливинский, как только познакомились, принялся расспрашивать Ярему Андриевича, но тот отложил деловой разговор до вечера.

— За столом, — подмигнул он, — разговаривать легче.

— Свой человек, черт бы его побрал, — обрадовался Семен Хмелевец, — все понимает!

Когда выпили по первой, пан Модест начал издалека:

— Дело у нас деликатное, и мы надеемся, пан, на вашу помощь.

Лизогуб, подхватив на вилку кусочек селедки, согласно кивнул головой.

— Насколько нам известно, у вас останавливался пан Северин Воробкевич…

Лизогуб пожевал селедку и снова кивнул.

— Был у него большой желтый чемодан из крокодиловой кожи? — оживился Сливинский.

Лизогуб опять кивнул.

— Так где же он? — почти закричал пан Модест.

— А кто ж его знает… — равнодушно сказал Ярема Андриевич и нацелился на толстый кусок сала. — А для чего он вам нужен?

Сливинский сердито покосился на Дмитра Заставного: парень вроде и свой, но… В конце концов все равно узнает. Решительно сказал:

— В этом чемодане были документы, которые не должны попасть в руки большевиков. Довольно важные бумаги…

Лизогуб не донес сало до рта.

— Так вот оно что! — щелкнул он пальцами. — Начинаю понимать, почему Воробкевич так трясся над этим чемоданом.

«Еще бы, — подумал пан Модест, — носил с собой двести тысяч долларов».

— Надо разыскать чемодан, — вмешался Хмелевец, — и как можно скорее. Там, — неопределенно качнул головой, — ждут его, а мне не очень приятно дышать одним воздухом с коммунистами.

«А мне?» — хотел обидеться Лизогуб, но на всякий случай сдержался. Кто их знает, что за птицы. Ответил кратко:

— Все, что от меня зависит, господа… — и приложил руку к сердцу. — Но что я могу?

— Вспомните все адреса, где скрывался Воробкевич, — попросил Сливинский.

— Это дело несложное… Он жил у меня, пока один человек не предупредил, что должны проверять документы. В тот же день Воробкевич переехал к Кутковцу́. Это его знакомый, был лесничим, а сейчас работает в областном управлении сельского хозяйства. Через три дня перебрался к Валявским. Вдова с дочкой, супруга его бывшего товарища, умершего во время войны. Две ночи спал у профессора университета Янышевского, а потом уже перешел на явочную квартиру, где его и выследили.

— Чудесно! — довольно сказал Сливинский. — Думаю, чемодан лежит в одной из этих квартир.

— Завтра наведаемся и выясним! — решительно заявил Хмелевец. — Чемодан от нас не убежит.

— Ох, это не так просто, — заметил Лизогуб. — Люди сейчас не те, свиньи, а не люди… Может, они и не догадываются, кто такой Воробкевич и что это за чемодан. Пан Северин, очевидно, предупредил, что вернется за ним. И вот появляетесь вы… Мол, по поручению пана Воробкевича: не у вас ли, случайно, чемодан? Ко мне бы пришли, например, так я с вами и разговаривать бы не стал — идите ко всем чертям, никакого Воробкевича не знаю и знать не хочу!

— А мы, — вспыхнул Хмелевец, — черт бы его побрал, за горло! Чемодан или, — он сделал выразительный жест, — к праотцам.

— В городе, — сухо ответил Лизогуб, — пока что, к сожалению, твердая власть, и авантюрные фокусы не пройдут. Стоит поднять шум, и через несколько минут вас задержат.

— Постойте, — потер лоб Сливинский, — а если действовать от имени этой власти?.. — С минуту подумал и заговорил, будто советуясь со всеми: — Представим себе: к вам приходят, ночью, поднимают с постели… Из учреждения государственной безопасности… Точно, мол, известно, что у вас тогда–то и тогда–то скрывался известный оуновский преступник Воробкевич и оставил свой чемодан. Если даже будут отказываться, мы — обыск… Чемодан не иголка, найдем…

— Но ведь вы должны предъявить какие–то документы, — осмелился перебить его Дмитро Заставный. — А где взять удостоверения? И ордер на обыск?

Лизогуб подмигнул:

— Кажется, я тут могу кое–что посоветовать! Есть у господ советские деньги?

— Угу… — подтвердил Сливинский, — есть…

— Пятнадцать тысяч найдется?

— Наскребем.

— Две красные милицейские книжечки попробую организовать…

— Можно и милицейские, — одобрил Сливинский. — Удостоверение будем показывать издали. А как с ордером на обыск?

Лизогуб замялся.

— Если бы ко мне пришли сейчас и положили на стол любую изготовленную типографским способом бумажку с печатью, я бы поверил, что она подлинная. У нас что, знакомят граждан с формой ордеров на обыск? Я могу изготовить вам десять разных форм, и все десять сойдут за настоящие.

— В этом есть смысл, — согласился Сливинский. — Да где вы возьмете такие бланки?

— Это будет стоить еще три тысячи. Почти даром, — похвалился Лизогуб, зная, что тысячу из этих трех положит в карман (не говоря о половине денег за удостоверения!). — У меня есть тут один знакомый мужик. При Польше держал небольшую типографию, и у него все найдется…

Сливинский встал из–за стола. Почему–то расхотелось есть. Заходил по комнате.

— Риск есть, — начал он рассуждать. — Но не такой уж большой. Люди напуганы энкавэдэшниками и даже в критический момент постараются быть в стороне. Так, — он потер руки, — карта почти беспроигрышная. Да и другого выхода у нас нет. Как вы считаете, пан, то есть, извините, товарищ Барыло?

— Черт бы его побрал! — только и произнес Хмелевец, оторвавшись от тарелки.

— Значит, вы согласны, — не без иронии поклонился ему пан Модест. — А вам, мой юный друг, — обратился он к Заставному, — придется быть шофером и сыграть роль солдата, так сказать, при нас. Военную форму достанете? — спросил он Лизогуба.

— На барахолке, — провел тот ладонью над головой, — во! Полк можно обмундировать…

— А погоны?

— Что — погоны?.. Сами сделаем… Не такая уж это и хитрая штука.

— И то правда, — согласился Сливинский.

Дмитра захватила дерзкая идея Сливинского. Этот седой, чем дальше, тем больше и больше нравился Заставному — находил в нем черты, которые, считал он, должны быть присущи каждому человеку: широта мышления, интеллигентность, уверенность в своих идеалах и твердая рассудительность. Коробило лишь некоторое высокомерие по отношению к окружающим, возможно, чванство, но Дмитро легко прощал пану Модесту этот недостаток. Ведь он и правда был на голову выше окружающих — сравнить хотя бы с Хмелевцем… Пьет, жрет и только талдычит: «Черт бы его побрал!»

Дмитро даже улыбнулся этой мысли. Сливинский заметил улыбку и спросил серьезно:

— Мы не таились от вас, и вы должны оценить это, мой юный друг. Как вы относитесь к нашему предложению?

Заставному показалось, что пан Модест посмотрел на него подозрительно и тяжело, как бы обжег взглядом, но, должно быть, только показалось, потому что тот повторил мягко и даже ласково:

— Мы не заставляем вас, и вы должны сами обдумать этот вопрос для себя…

— Что ж тут обдумывать! — вырвалось у Дмитра. — Конечно, я согласен и охотно буду выполнять ваши приказы!

Сливинский облегченно вздохнул. Если бы этот молокосос отказался, пришлось бы его ликвидировать; это, в свою очередь, привело бы к лишним осложнениям: где взять шофера и кого послать к Грозе связным?.. Не хватало еще пану Модесту в такой сложной ситуации ломать себе голову над этими проблемами! Но все обошлось. Сливинский снова подсел к столу, потянулся к жареной рыбе.

— За успех! — поднял стакан, поморщился и выпил. Когда–то в этом городе он пил только высшие сорта коньяков, а теперь приходится глушить вонючую сивуху. Что ж, все течет, все изменяется. Дай бог схватить этот чемодан, и он никогда в жизни не вернется к такой гадости.

— Когда будут удостоверения и бланки? — спросил у Лизогуба, закусывая.

— Попробуем ускорить… — уклонился тот от прямого ответа. Да и что можно ответить, когда надо еще поговорить с участковым. Согласится ли? Риск большой, однако и деньги немалые. Лизогуб был уверен: согласится. Но ведь удостоверения на дороге не валяются, и участковый не бог Саваоф. Придется кого–то подкупить или незаметно украсть. Все не так просто.

— Не тяните, — попросил Сливинский. — Каждый день на счету.

— А деньги? — вырвалось у Лизогуба.

Пан Модест посмотрел на него, как породистый пес на дворнягу.

— Хотите сейчас?

Лизогуб почувствовал, что переборщил.

— Зачем сейчас, — пошел он напопятную, — можно завтра утром.


Валериан Долишний взял всю вину на себя. Утверждал, что склад оружия создали еще во время оккупации города и за ним должен был прибыть кто–то из оуновского подполья, но так и не появился.

Факты говорили о другом. Эксперты установили, что лишь месяц назад один из ящиков разбился и патроны закатились под дрова. Уже одно это обстоятельство говорило о тесных связях каноника с бандеровцами — материалов для суда набралось достаточно…

И все же Левицкий был недоволен. Дело с чемоданом не продвинулось ни на шаг, интуиция подсказывала: на истории с каноником можно поставить точку. О его аресте уже узнали кому надо, и вряд ли кто–нибудь сунет голову в капкан. Однако полковник приказал установить посты на квартире каноника и возле собора. Человека, который поинтересовался бы личностью Долишнего, немедленно задержали бы.

Кирилюка хотели госпитализировать, но он отговорился тем, что его жена — врач. Катря несколько дней не позволяла ему вставать с постели. Левицкий заходил по вечерам, развлекал Катрю рассказами о необыкновенных приключениях разведчиков. Петр знал, что Иван Алексеевич половину головоломных подвигов выдумывает, но жена принимала все на веру и с обожанием смотрела на Левицкого: Петр однажды шутя намекнул, что герой рассказов — сам полковник. Потом никак не мог переубедить Катрусю, что эти истории — вымысел Левицкого.

Заглянул однажды и Евген Степанович Заремба — бывший руководитель Кирилюка в подполье. Петр виделся с ним мимоходом, а теперь у него было вдоволь свободного времени, и он не отпускал Евгена Степановича. Уже перед освобождением города, когда Кирилюк ушел в партизанский отряд, Заремба попал в гестаповскую западню. Он как раз рассказывал о мытарствах в концлагерях, когда пришел Левицкий. Сначала Евген Степанович нахохлился, но полковник держался тактично, и через полчаса все разговаривали, как старые друзья.

Полковник приехал и на следующее утро. Напился чаю, похвалил Катрю за вкусное печенье, даже заглянул на кухню и только после этого начал издалека:

— Что скажет наш доктор о здоровье пациента?

Петр пожаловался:

— Хочу в госпиталь. Там тоже, говорят, не мед, но такого строжайшего режима…

Катря погрозила пальцем.

Левицкий незаметно подмигнул Петру.

— И все же когда кончится карантин?

— Два–три дня постельного режима, — отрубила Катря, — потом через день, если все будет в норме!

Петр схватился за голову.

— Никогда не женитесь на врачах! — простонал он.

— Неблагодарное существо! — блеснула глазами жена. — И это после того, как я так угождала ему…

Левицкий подхватил Катрю, закружил в шутливом вальсе.

— При–дет–ся зав–тра встать!.. — пропел он, будто не слышал ее слов.

Но Катря сердито вырвалась.

— У него еще не зажила рана, — сказала она жалобно.

— И это называется рана! — сел на кровати Петр. — Паршивая царапина, а не рана. Посмотрите только… — Он сделал попытку размотать бинт, но Катря охнула и отвела его руку. — Нет, теперь только в госпиталь!

— Разбулькался, как гречневая каша… — превратил все в шутку Левицкий. — Но ведь есть дело, и как хорошо было бы, если бы занялся им.

Катря поняла — настаивать не стоит. К тому же муж и правда окреп, и она держала его в постели больше для перестраховки. Но все же что–то недовольно пробурчала, ушла в кухню и демонстративно загремела там кастрюлями.

Еще не веря в победу, Кирилюк вопросительно посмотрел на полковника. Тот кивнул, и Петр, сбросив осточертевшую пижаму, взял рубашку.

— Дело такое, — начал Левицкий, не ожидая, пока Петр оденется, — пять дней назад пропали без вести заведующий облфинотделом и заместитель председателя Поворянского райисполкома. Ехали на машине в город и не доехали.

— Бандеровцы?

— Да.

— Но какое же это имеет отношение?..

— Не спеши! — перебил Левицкий. — Как правило, эти бандиты поджигают машину или просто бросают ее. А тут автомобиль исчез. Подняли на ноги автоинспекцию. Час назад я разговаривал со старшиной, дежурившим в тот день на контрольном пункте. Он помнит эту машину — хорошо знает облфинотдельского шофера — и удивился, что за рулем сидит какой–то парень. Но тот сразу рассеял его сомнения: мол, шофер заболел, а я подменяю… Назвал фамилию, имя и отчество настоящего водителя. Ну и документы в порядке — никакой зацепки. Старшина проверил документы и у пассажира, сидевшего впереди. Тот предъявил удостоверение на имя заведующего облфинотделом. К сожалению, старшина не запомнил его. В машине сидел еще один пассажир, водитель пояснил: из райисполкома. У него старшина документов не спросил — и так все было ясно…

— Постойте, постойте, — заволновался Петр, — и вы считаете…

— Я ничего не считаю. — Левицкий закурил, постучал папиросой о край пепельницы. — Но основания для подозрения есть… Во–первых, на машину напали в районе, где бесчинствует банда какого–то Грозы. Те двое, из Мюнхена, могли ведь связаться с Грозой? — спросил он сам себя. — Могли. Далее. Им надо прорываться в город. Рискованный, но вполне реальный план. Небольшая и не такая уж сложная манипуляция с документами убитых — и они в тот же вечер, как английские лорды, въезжают на машине в город. Обрати внимание, автомобиль не бросают. Стало быть, нужен им. Не кажется ли тебе, что они не знают точно, где этот чемодан, и используют машину для разъездов по городу?..

— Тут их первая ошибка, — вмешался Петр. — Даже если они сменят номер, мы, зная марку машины, можем взять их.

— Конечно, — согласился Левицкий. — «Опель–олимпия» серого цвета. Милиция уже разыскивает ее. Однако я не верю, чтобы они сделали такую ошибку. Надо обладать либо огромным нахальством, либо быть совсем глупыми, чтобы ездить по городу в машине, которую — а они должны понимать это — разыскивают.

— Вы, пожалуй, правы, — задумчиво сказал Кирилюк. — Кстати, почему вы говорите о шофере и пассажирах машины как об убитых? Могло же случиться, что кто–нибудь спасся.

— Найдено место нападения на «олимпию». Девятнадцатый километр от Поворян. А в двухстах метрах от дороги — могила с убитыми…

— Опознаны?

— Да.

— Ну и ну, — покачал головой Петр. — Но ведь прошло пять дней, как бандеровцы в городе. Они могли уже давно найти чемодан — и теперь смеются над нами.

— Все может быть, — вздохнул полковник. — Даже и то, что так хорошо разработанная нами версия не стоит выеденного яйца. Не допускаешь ли ты, что, например, этому Грозе надо было проникнуть в город, скажем, за оружием? К тому же канонику хотя бы?.. Возможно, тут у него явочная квартира и он хотел передать срочное сообщение или связаться с другим бандитом… Вероятны десятки вариантов…

— Но может оказаться реальной и ваша версия.

— Может, — согласился Левицкий, — именно поэтому я и хочу командировать тебя в Поворяны.

— Зачем? — не понял Петр.

— А что, если они, найдя чемодан, уже вырвались из города и теперь ищут пути к Грозе? Мы приблизительно знаем, где дислоцируется эта банда: в лесах к северу от Поворян. Надо создать такой заслон, чтобы эти двое или трое — считая и шофера — не смогли пробиться сквозь него.

Петр подумал и согласился.

— Когда я должен выехать? — спросил он.

— Завтра утром. Начальник райотдела уже ждет тебя.


Дмитро вывел машину в час ночи. Старались ехать боковыми, незаметными улочками. Номера на «олимпии» стояли другие, но Сливинский долго ворчал и тихонько ругался, прежде чем сесть в машину. Предупредил Заставного:

— Не выезжай на центральные улицы. Если будут останавливать, сбивай машиной — и ходу. Задержат — конец…

Дмитро и сам знал, что будет, если задержат. Ощущение опасности горячило ему кровь, но парень не потерял голову, пристально всматривался в безлюдные улицы, готовый к любым неожиданностям.

Доехали без происшествий. Дмитро поставил «олимпию» в тупике, подальше от чужого глаза, и все трое осторожно, стараясь не топать на лестнице, поднялись на третий этаж почерневшего от времени дома. Лизогуб накануне побывал тут и узнал у дворничихи, что Кутковец вместе с женой занимает отдельную двухкомнатную квартиру.

Хмелевец позвонил несколько раз — резко и требовательно. С минуту подождал и снова нажал на кнопку.

— Не хватало еще, чтобы не ночевали дома, — недовольно пробормотал он.

Словно в ответ, за дверью послышалось шлепанье босых ног, посмотрели в глазок и спросили озабоченно:

— Кто там?

— Откройте, из милиции! — властно ответил Хмелевец.

За дверью затихли. Хмелевец хотел еще раз позвонить и повторить приказ, но вот лязгнула цепочка, и тяжелая дверь, обитая вдоль и поперек металлическими полосами, открылась. На пороге стоял низенький человечек с брюшком в пижамных брюках и майке.

Хмелевец, грубо оттолкнув хозяина, шагнул через порог. Сливинский пропустил вперед Дмитра, одетого в военную форму с малиновыми петлицами внутренних войск, и закрыл за собой дверь. Проверив, защелкнулся ли замок, спросил у человечка:

— Вы — Кутковец Владимир Васильевич?

Тот почему–то вытянулся, втянул брюшко и жалобно ответил:

— Да.

— Кто еще дома?

— Жена.

— Пройдемте в комнаты.

В комнате горела настольная лампа. Пан Модест поискал возле входа выключатель, зажег верхний свет. Вынул из бокового кармана красную книжечку, повертел, не раскрывая, перед носом Кутковца:

— Мы из органов государственной безопасности. — Положил на стол бумажку с печатью. — Ознакомьтесь — ордер на обыск квартиры. Лейтенант Тыщук, пройдите в комнату и поднимите супругу этого, — показал глазами на Кутковца, — бандеровского подпевалы.

Хмелевец усмехнулся, шмыгнул в открытую дверь, чуть не столкнувшись с растрепанной женщиной в незастегнутом халате.

— В–вы, — Кутковец начал заикаться, — в–вы ошибаетесь, уважаемые т–товарищи… Я–я никогда не имел связей с бандеровцами…

— Молчи, гад! — замахнулся на него Сливинский, Сел на стул, вытянув ноги, и уставился на Кутковца злыми глазами. — Полгода назад вы давали приют известному оуновскому преступнику Северину Воробкевичу! — отчеканил он. — За это вас будут судить. Только чистосердечное раскаяние смягчит вашу судьбу.

Они стояли посреди комнаты — низенький человечек с брюшком и его жена, на голову выше его в вылинявшем красном халате. У входной двери торчал Дмитро Заставный. Вытащил пистолет и демонстративно держал в руке. Из соседней комнаты доносилось сердитое ворчание Хмелевца, переставлявшего мебель и что–то швырявшего на пол.

— Сядьте на диван, — показал пальцем супругам Сливинский, — и отвечайте на мои вопросы. Только правду, ибо мы знаем все и сразу поймаем вас на лжи.

— Извините, любезный господин, — заговорил Кутковец, — у нас нет секретов от органов власти, мы честные люди и с удовольствием расскажем вам все…

— Молчать! — оборвал его Сливинский. — Укороти свой поганый язык и отвечай только на вопросы! Так вот, прятали ли вы на своей квартире бандеровца Северина Воробкевича?

Кутковец заморгал, обдумывая ответ. Очевидно, решил не отказываться — может, этого Воробкевича арестовали или узнали о нем каким–нибудь другим образом.

— А откуда же мы могли знать, что Воробкевич — бандеровец? Я его знал еще до войны как честного и порядочного человека. Уважаемые господа, я работал лесничим, а он в том же городке преподавал в гимназии…

— Какие мы тебе господа? — вдруг гаркнул Сливинский, и Дмитро Заставный подумал: в этом седом человека погибает незаурядный актерский талант — играет свою роль блестяще, ни разу не сфальшивил. — Почему не прописал его в милиции?

— Так я, товарищ начальник, не очень разбираюсь в этом. Приехал старый знакомый, пробыл три ночи и уехал…

Сливинский сделал вид, что записал этот ответ в блокнот. Хотелось смеяться — старый лис этот Кутковец, такого не сразу припрешь к стене. Как бы между прочим спросил:

— Как был одет Воробкевич и были ли у него вещи?

Подумал: Воробкевич не такой дурак, чтобы открывать этому пройдохе тайну чемодана, и, если не оставил его здесь, Кутковцу нет смысла лгать.

— Он носил черное драповое пальто и гранатовую шляпу. На нем был шикарный костюм из довоенного материала, серого, в клетку. Привез с собой чемодан и саквояж. Красивый чемодан, желтый, крокодиловой кожи.

— Ничего у вас не оставлял?

Неожиданно вмешалась жена. Затараторила:

— Я бы ни за что на свете не разрешила… Квартира маленькая, мы честные люди, зачем нам чужие вещи? Может, еще краденые… Я сразу подумала — чемодан краденый… Поставил его в угол и ни разу не заглянул…

— Помолчи, — перебил ее муж, — товарищу начальнику нечего слушать глупую женщину…

Сливинский потерял интерес к этому человеку — убедился, что Воробкевич не мог оставить чемодан здесь. Лично он тоже бы не оставил — старый пройдоха обязательно докопался бы до долларов. Этому палец в рот не клади — откусит…

И все же следовало доиграть комедию до конца. Заглянул в соседнюю комнату, где хозяйничал Хмелевец, подфутболил подушку с пола.

— Тут — ничего, — со злобой выдохнул Хмелевец, — вот только, — ткнул на кучу шерстяных кофточек, свитеров, новенького белья. — Мелкие спекулянты, черт бы их побрал…

— Бог с ними, надо осмотреться в первой комнате, займись ты, а я загляну в переднюю.

Они быстро закончили обыск, так ничего и не найдя. Сливинский снова сел за стол, побарабанил по нему пальцами, как бы размышляя.

— Значит, так, — сказал он, насупившись, — на первый раз прощаем вас. Арестовывать не будем, но из города вам пока выезжать нельзя. Через несколько дней вызовем для официальных показаний. Подумайте и вспомните все, что говорил Воробкевич. Понятно?

Кутковец сидел раскрыв рот — не верил. Жена заплакала.

— Бог свидетель, пан–товарищ, — застрекотала она радостно, — мы ничего плохого не делали…

— О том, что мы тут были, никому ни слова, — предостерегающе поднял вверх палец Сливинский.

«Переиграл», — подумал Дмитро. Но в конце концов, это уже не имело значения. Надо было спешить: напрасно потеряли час, а должны побывать еще по двум адресам.

Пан Модест оказался предусмотрительным. Не сразу пошел к машине и задержал Хмелевца.

— Посмотри там, парень, — послал вперед Дмитра.

«Боится, — понял Заставный. Правда, если бы возле «олимпии» устроили засаду, попал бы в нее один Дмитро. — Пожертвовали мною!» Эта мысль больно уколола юношу, и он впервые плохо подумал о Сливинском. И все же пошел. Не таясь, кичась этим, как бы подчеркивая свое, презрение к тем, что прятались у ворот за углом. Показалось: за машиной тени. Замедлил шаги, но только на мгновение, все равно было бы уже поздно. Когда убедился, что никого нет, вздохнул свободно и долго усаживался в кресле.

Пока разворачивался, подбежали Сливинский и Хмелевец. Залезли на задние сиденья, молчали, пока не отъехали от дома. Потом пан Модест самоуверенно сказал:

— Ну как мы его, а! Наложил в штаны, прошу извинить. Но ведь, если бы чемодан оставался у него, эта свинья никогда бы не сказала о нем ни слова.

Хмелевец что–то промычал в ответ, а Дмитро обиженно молчал. Ехали по темным переулкам. Только раз пришлось выскочить на центральную магистраль, но Заставный сразу же свернул на боковую улочку, избрав значительно более длинный, но зато безопасный путь.

У Валявских был небольшой полукрестьянский домик в три комнаты, затерявшийся среди фруктовых деревьев. Это вполне устраивало Сливинского — подальше от чужих глаз, как, наверное, устраивало когда–то и Воробкевича: в большую коммунальную квартиру он бы не сунулся.

Калитка не поддалась, но Дмитро перелез через забор и отодвинул простой железный засов. Обошел собачью конуру, пса не было, или крепко спал — не лаял. Постучали. Долго не отвечали, пока Хмелевец не спустился с крыльца и не забарабанил в окно. За занавеской мелькнуло лицо.

— Выйдите, — крикнул Хмелевец, — есть дело, мы из милиции!

Женщина смотрела нерешительно и поверила, лишь увидев Дмитра в военной форме. Открыла, включив свет в передней.

Ввалились, оттерли хозяйку к стене.

— Гражданка Валявская? — грозно спросил Сливинский, измерив ее взглядом с ног до головы. Ничего, под сорок уже, но сохранилась хорошо. Фигура не расплылась, и лицо еще не подурнело. Правда, морщинки у глаз, но у кого в сорок нет морщин?

— Да, я Нина Петровна Валявская! — ответила она с достоинством. — Но какое вы имеете право вот так врываться ночью в частный дом.

— Поговори тут! — с присвистом выдохнул Хмелевец. — Она еще прав хочет! Умела напакостить, умей и отвечать!

— Пройдемте, — охладил его Сливинский, — у нас есть ордер на обыск дома.

Первая комната служила гостиной: красиво, но несколько старомодно меблированная, с большим вытертым ковром на полу.

— Прошу предъявить ордер на обыск и документы… — протянула руку Валявская.

— Грамотная! — скривился Хмелевец и помахал перед носом женщины красной книжечкой, не раскрывая ее.

Сливинский положил на стол ордер и дал посмотреть удостоверение.

— Ну что ж, — сразу как–то съежилась женщина, — делайте свое дело… А понятые?

— Обойдетесь… Кто еще в доме? — Сливинский подошел к двери, ведущей в другую комнату.

— Только я и дочь. Она в спальне. — Валявская кивнула на другую дверь.

— Разбудите…

Женщина пошла в спальню, пан Модест — за ней.

— Девушка спит и не одета, — попробовала протестовать Валявская, но Сливинский оборвал ее:

— Мы тут не будем разводить китайских церемоний. Поднимите дочь, но разговаривать с ней запрещаю. Я не буду смотреть…

Девушка сама вышла в гостиную. Мать в молодости была хороша, а эта — просто красавица. Большие темные глаза, прямой точеный нос, нежный овал щек. А скромное платье натягивалось на такой высокой и красивой груди, что пану Модесту на мгновение захотелось бросить все к черту… Обуздал себя, пригласил мать и дочь сесть, начал учтиво:

— Нам известно, что у вас несколько дней прятался товарищ вашего покойного мужа, бывший преподаватель гимназии Северин Воробкевич. Не так ли?

— Так, — подтвердила женщина, — но почему же прятался? В гостиницах трудно с местами, и вполне естественно, что он остановился у нас. Правда, просил не афишировать его пребывание в городе, потому что разошелся с женой и не хотел, чтобы она узнала.

— И вы ему поверили? — нагло рассмеялся Сливинский. — Конечно, вы не знали, что Воробкевич — известный бандеровец, бандит, и Советы давно уже разыскивают его?

«Первая ошибка, — определил для себя Дмитро, просматривавший вещи в комоде. — Кто же так скажет: «Советы»?»

Пан Модест сам понял, что допустил промах.

— Так, кажется, вы называете Советскую власть? — сделал он неуклюжую попытку поправиться. — И вы не знали, что Воробкевич еще до войны вступил в ОУН?

Валявская непонимающе смотрела на Сливинского. Наконец пришла в себя.

— Так вот почему он исчез, когда я предложила прописаться… — тихо сказала она. — Какой подонок!

— Давайте без эмоций, гражданка Валявская! — громыхнул кулаком по столу Сливинский. — Говорите правду — мы все знаем и вам только хуже будет!

— Но ведь… — начала Валявская и не докончила. Пронизывающе посмотрела на Сливинского. — Но какое право вы имеете нас допрашивать? — вдруг засомневалась она. — У вас ордер на обыск, а вы… И какое отношение имеет милиция к политическим делам?..

— Тебя спрашивают, отвечай… — угрожающе сказал Хмелевец.

— Я предложила Воробкевичу прописаться, и он в тот же день уехал. Объяснил, что получил телеграмму из Тернополя.

— Что–нибудь из вещей оставил? — сверлил ее глазами Сливинский.

— У него был один чемодан и саквояж. Приехал на извозчике и все увез.

— Лжешь! — толкнул женщину в плечо Хмелевец.

— Не смейте трогать мамочку! — вскочила девушка. — Мамочка никогда не лжет.

— Брось, Галя! — остановила ее Валявская. Она пересела на стул — напротив пана Модеста, — их разделял только стол. Провела ладонью по лбу, как бы вспоминая что–то, вздохнула. — Нет, не может быть… — сказала про себя.

— Что вы хотите сказать? — насторожился Сливинский. — Будете отвечать или нет? Иначе мы арестуем вас! — пригрозил он.

— За что? — не выдержала дочь.

Сливинский посмотрел на нее с удовольствием: какая грудь, святая дева Мария, какая грудь! Конечно, сама дева позавидовала бы такой…

«Действительно, за что?» — подумал Заставный. Стоял опершись на комод и неприязненно смотрел на Сливинского. Неужели он ничего не понимает? И ребенку ясно, что Воробкевич не мог оставить здесь чемодан.

Эти женщины нравились Дмитру. Не испугались, как Кутковец, и держатся с чувством собственного достоинства. А девушка — как назвала ее мать? Кажется, Галя, — хороша, даже смотреть неудобно, так хороша. И Дмитро лишь искоса посматривал, чтобы не встретиться взглядом.

— Мы можем арестовать вас за то, — Сливинский встал, картинным жестом поправил шевелюру (все же обращался к красивой девушке), — что вы не хотите помочь органам Советской власти в расследовании важного преступления…

— Он! — крикнула вдруг Валявская. — Его жест! Ну и проходимец же вы, господин адвокат!

Сливинский скривился так, словно хлебнул уксуса.

— Молчать! — заорал он опершись о стену. — Я приказываю вам молчать!

Валявская встала перед ним не отводя глаз. Сказала спокойно:

— Я помню вашу речь, господин Сливинский, на процессе Слепушенко. Большой был мерзавец, и процесс получился громким. Вы защищали его, и вроде неплохо. Мы с мужем были в суде… О, я должна была сразу узнать вас!

Пан Модест попробовал непринужденно улыбнуться.

— Вы меня спутали с кем–то или просто выдумываете, чтобы оттянуть время. Не поможет!

— Нет, я не путаю, господин Сливинский. — Женщина села, будто у нее подломились ноги. — И как я сразу не раскусила вас? Вваливаются ночью без понятых, как бандиты… Неужели я могла хоть на мгновение подумать, что так могут поступать наши? Зачем вам нужна эта инсценировка, господин Сливинский?

Пан Модест несколько секунд стоял молча. Наконец решившись на что–то, обошел стол и сказал почти умоляюще:

— Выйдем на минутку в ту комнату…

Валявская нерешительно встала. Проходя мимо Хмелевца, Сливинский многозначительно мигнул, и тот понял его. Как только за ними закрылась дверь, он двинулся на девушку, грубо дернул за руку. Она сделала шаг назад, защищаясь, и упала.

— Не трогайте ее! — бросился на помощь Дмитро, но не успел. Хмелевец нагнулся, в его руке блеснул нож, и он точно рассчитанным движением всадил его в спину девушки. Она еще успела охнуть. «Галя!» — донеслось из–за дверей; раздался выстрел — тихий, будто разбилась электрическая лампочка.

— Что вы сделали! — закричал Дмитро. — Что вы!.. — Он смотрел на тело девушки и не верил. — Что вы!..

— Заткнись, сопляк! — схватил его за воротник Хмелевец. — Видишь же, что не было другого выхода!

На пороге появился Сливинский. Совал в карман пистолет и никак не мог попасть.

— Быстрее, — бросил он Хмелевцу, — надо инсценировать убийство с ограблением… Я посмотрю, все ли спокойно…

Хмелевец заглянул в ящик стола, вытащил деньги. В спальне подхватил с ночного столика кольца и часы, бросил взгляд на шкаф. Дорогу к нему загораживал Заставный.

— А ну подвинься! — хотел оттолкнуть, но парень поднял руку с пистолетом. — Ты что, сдурел?

— Убийца! — крикнул Дмитро. — Бандит и убийца!

Хмелевец пригнулся, готовясь ударить, но Заставный уже бросил пистолет на пол и отступил. «Убийца! — подумал он. — А я?» Вспомнил, как стоял корреспондент у стены, как стекал по его лицу пот, какая смертельная тоска была в глазах. А он резанул из автомата… Разве не убийца?

Хмелевец вытаскивал из шкафа какое–то барахло.

— Ну оклемался? — положил он тяжелую руку Дмитру на плечо. — Давай… — подтолкнул его к двери.

Заставный вышел. На крыльце увидел Сливинского.

— Поехали, — сказал тот так просто и спокойно, будто ничего не случилось. И деловым тоном спросил: — Свет выключили?

— Угу… — буркнул Хмелевец. — Возьмите эту шубу…

— Зачем же? — недовольно прошептал пан Модест. — Я же просил брать только ценные вещи!

— А шуба не ценная? — возразил Хмелевец. — Почти новая, и мех какой!.. Каракуль!..

— А–а… — махнул рукой Сливинский. — Черт с тобой…

— К профессору? — спросил Хмелевец.

— А не поздно?

— Полчетвертого, успеем.

— Конечно, лучше сразу… — Сливинский произнес эти слова и вдруг подумал: «А если и у профессора нет чемодана?» Сердце екнуло — все тогда псу под хвост. И переход границы, и авантюра с машиной… Легко ли пережить то, что пришлось сделать сейчас? А впереди еще новый переход через границу… К тому же как встретят их Павлюк и майор Гелбрайт — поверят ли?

Стало холодно и тоскливо, жалко себя. Неужели все напрасно?

Сказал решительно:

— Поехали.

— Только парень наш того…

— Испугался? — похлопал пан Модест Дмитра по плечу. — Ты же из отряда Грозы, неужели не видел?..

«Видел и даже стрелял, — думал Дмитро. — убийца!.. Но ведь там — лицом к лицу, а тут — двух женщин… Погоди–ка, я лгу самому себе — не лицом к лицу. Стояли безоружные у стенки, и пот стекал по лицу… Значит, убийца, и разницы между мною и этими нет…»

— Поехали, — сказал он. От прикосновения Сливинского сделалось гадко. Представил себе: вместо тех поставить к стенке этого или Хмелевца. Резанул бы не колеблясь. Но шел за ними и послушно сел в машину. Кто сказал, что обстоятельства бывают сильнее человека?

Особняк, где жил профессор Янышевский, стоял напротив парка, на улице, которая круто шла вверх. Профессор — старый холостяк — жил вместе с дальней родственницей, пожилой женщиной, командовавшей им, как хочет. Так она хвалилась Лизогубу, случайно помогавшему ей сесть в трамвай и даже подержавшему авоську с продуктами.

У профессора было европейское имя, и Сливинский предупредил, чтобы держались вежливо, не вмешивались в разговор и делали только то, что он прикажет.

Звонить пришлось недолго: родственница профессора, должно быть, страдала бессонницей и сразу подошла к дверям. Внимательно посмотрела в глазок, потом чуть приоткрыла дверь и, не снимая цепочки, принялась расспрашивать, кто и зачем… Узнав, в чем дело, бесцеремонно закрыла дверь под носом у «представителей власти» и пошла будить профессора.

Сливинский начал нервничать — проклятая ведьма могла испортить им всю обедню: вдруг профессору взбредет в голову позвонить в управление госбезопасности? Решил подождать пять минут и ехать, но не прошло и трех, как им открыл сам профессор.

Пан Модест прикинул: за три минуты Янышевский, поднятый с постели, не успел никуда позвонить, тем более что вряд ли у него был номер телефона милиции или управления госбезопасности — телефонный справочник в городе не был издан.

Проследовали за профессором в его кабинет. Большая комната с письменным столом, двумя креслами и книжными шкафами. Янышевский пригласил садиться, но сам не сел. Обошел стол, как бы отгораживаясь им от непрошеных гостей, стоял высокий, прямой и смотрел сурово и независимо.

— Извините, Борис Вадимович, — Сливинский положил на стол ордер на обыск, — мы к вам с неприятной миссией. Дело в том, что у вас, по нашим сведениям, хранится чемодан арестованного органами безопасности Северина Воробкевича. У нас нет оснований обвинять вас в чем–нибудь, ибо знаем: вам неизвестно, что в чемодане…

— Олена! — позвал профессор и, когда старуха заглянула в кабинет, приказал: — У меня в библиотеке за стеллажами стоит высокий желтый чемодан. Принеси его сюда!

— Лейтенант Тыщук! Помогите! — чуть не поперхнулся пан Модест. Обрадовался так, что отяжелело тело — в изнеможении опустился в кресло.

— Что натворил этот Воробкевич? — спросил профессор, глядя куда–то в сторону, словно, кроме него, в кабинете никого не было.

— Следствие еще продолжается, — осторожно объяснил Сливинский, — и я не имею права…

— Жаль его, — сухо констатировал Янышевский. — Это — сын моего бывшего коллеги, и мне жаль его…

— В наше время, — лицемерно вздохнул пан Модест, — мы часто обманываемся в людях, которым верим. Нас окружают враги, враги народа, — уточнил он, — и мы не потерпим…

— Вот чемодан, — перебил его профессор. — У вас все?

Сливинский чуть не оплошал — рванулся к чемодану, который Хмелевец поставил у порога, но в последний момент сдержался.

— Извините, что побеспокоили вас, товарищ профессор, — ответил Сливинский, не сумев скрыть радостной улыбки. — Не смеем больше отнимать у вас время…

Янышевский обошел стол, остановился у двери.

— Не надо извиняться, — нагнул он голову, — вы исполняли свои обязанности. Мое почтение!

— Приятно иметь дело с интеллигентными людьми.! — воскликнул Сливинский, когда они вышли на улицу.

— Большевистский выкормыш, черт бы его побрал!.. — плюнул Хмелевец. — Я бы его…

— Не надо эмоций, Семен, — почти пропел Сливинский. — Все хорошо, что хорошо кончается!

Чемодан положили на заднее сиденье, пан Модест сел рядом с Дмитром. Прежде чем завести мотор, тот повернулся к Сливинскому:

— Скажите, зачем вы убили этих двух женщин? — Казалось, он сказал громко, а вышло шепотом.

Пан Модест потер подбородок, несколько секунд подумал и доверительно сказал:

— Неужели ты думаешь, что мы просто убийцы? Большевики обвиняют нас в этом, однако такое же право обвинять есть и у нас. Мне не хотелось стрелять, и я, скажу откровенно, сделал это через силу. У этой девушки было все впереди, красивая девушка… — вздохнул он вполне естественно. — Но Валявская узнала меня, она сообщила бы энкавэдэшникам. Я не уверен, что у них нет моего фото… Понимаешь теперь, что из этого могло выйти?!

Дмитро кивнул. Понял: Сливинский спасал собственную шкуру… Конечно, логика в его рассуждениях есть… Возможно, логика людоеда, но тебе ли судить его — у самого руки в крови…

«Олимпия» быстро катилась по крутой улице, приходилось притормаживать. Дмитро подумал: почему он должен жалеть этих, если отец — его отец, который никогда не кривил душой и всем говорил правду в глаза, — бедствует где–то в Сибири? Даже письма не доходят…

Впереди выросла черная фигура. Уже светало, и Дмитро даже издали увидел шинель милиционера. Машинально нажал на тормоза, Сливинский охнул, а Хмелевец, схватившись за спинку переднего сиденья, прошипел:

— Гони, черт бы тебя побрал!..

Дмитра уже не надо было подгонять. Растерянности как не бывало. Газанул так, что застучало в моторе — хорошо, машина шла под уклон, — рванул на середину улицы, проскочив, может быть, в нескольких сантиметрах от милиционера. Тот резко засвистел — Дмитру показалось: на весь город, — но «олимпия» уже поворачивала за угол.

— У него мотоцикл, — успел заметить Хмелевец.

— А у нас запас скорости! — хвастливо ответил Дмитро. — Мы сейчас юркнем в этот переулок… Смотрите назад, не видно ли его?..

Они пролетели переулок; Дмитро, не сбавляя скорости, срезал поворот так, что заскрипела резина и задок машины занесло.

— Проскочил прямо… — сообщил Хмелевец дрожащим голосом. — А может, нам ничто не угрожало и это была обычная проверка?..

— Так прошу вас выйти из машины и узнать! — зло оглянулся назад Сливинский. Ему было страшно, он держался за щиток и настороженно всматривался в полутемную улицу.

Дмитро гнал вовсю, сворачивая в кривые и узкие улочки. Через несколько минут убедились, что скрылись.

— Сейчас в городе поднимут тревогу, — сказал Заставный, — а нам, чтобы попасть домой, надо еще выехать на Городецкую…

— Ни в коем случае! — ужаснулся пан Модест.

— Что же делать?

— Вот что, — предложил Хмелевец, — машину бросаем, а сами — пешком.

— Чтобы первый же милиционер, увидев на рассвете трех человек с чемоданом, задержал нас? — иронически спросил Дмитро. — Кроме того, они вызовут собаку и пойдут по нашим следам.

— Правильно, — одобрил Сливинский. — Давай к вокзалу.

Теперь ужаснулся Хмелевец.

— Там же милиции и энкавэдэшников — как блох на шелудивом псе…

— Но там есть машины и извозчики. И никто не заподозрит человека с чемоданом.

— Вы правы, — подтвердил Заставный. — Поставим «олимпию» в квартале от вокзала, поймаем какой–нибудь транспорт и…

— У тебя светлая голова, юноша, — похвалил Сливинский. Не потому, что действительно хотел похвалить. Недавняя стычка с Дмитром, хотя и кончилась благополучно, оставила неприятный осадок, и он бессознательно льстил пареньку.

Остановились неподалеку от вокзала. Хмелевец схватился за чемодан, и это не понравилось Сливинскому. Но промолчал, вывернул шубу подкладкой наружу, аккуратно сложил внутрь барахло, украденное из шкафа Валявской, упаковал.

— Не надо! — засомневался даже Хмелевец. — Узел какой–то…

— Не люблю оставлять вещественных доказательств, — объяснил Сливинский. — Через час найдут машину с шубой, а через пять–шесть установят, что она из гардероба Валявских… Кумекаете?

— А мы в это время будем пить кофе у Лизогуба…

— По–разному бывает, — мрачно перебил его пан Модест, — на всякий случай хочу застраховать себя от обвинения в убийстве.

Перешли на другую сторону улицы. Дмитро побежал к вокзалу и остановил грузовик.

— Подкинь на Городецкую.

— Не могу, должен сейчас быть…

— Получишь сотню, — не дослушал его Дмитро.

— Полторы…

— Давай.

Когда до дома Лизогуба оставалось два квартала, Сливинский, сидевший в кабине, остановил машину. Расплатился и двинулся к соседней калитке. Хмелевец потащил за ним чемодан, и, только когда грузовик исчез за углом, свернули на Июньскую.


Трегубов позвонил Левицкому:

— Интересные новости, Иван Алексеевич…

— Иду… — Левицкий положил трубку. Что за новости? Может, что–нибудь от Кирилюка?

Трегубов листал на столе какие–то бумаги.

— Докладная городской автоинспекции, — подвинул Левицкому бумаги. — В четыре часа тридцать пять минут младший лейтенант Рубцов, дежуривший на углу улиц Самборской и Цветочной, заметил «опель–олимпию» серого цвета, номерной знак «УГ–03–77», на большой скорости спускавшуюся по Самборской. Автоинспектор сделал знак остановиться, но машина обошла его и, не снижая скорости, свернула на Цветочную. Пока Рубцов добежал до мотоцикла и пытался догнать, «олимпия» затерялась в переулках.

Трегубов помолчал, давая Левицкому возможность, как он любил выражаться, освоиться с этим донесением. Потом взял другую бумагу.

— Приблизительно через час, — продолжал он, — серую «олимпию» с этим же номерным знаком заметил старший сержант Савчук, несущий службу в районе вокзала. Мотор еще был теплый, машина стояла у тротуара в темном месте. Ничего подозрительного в «олимпии» не найдено. Автоинспекция установила, что это тот самый автомобиль, который принадлежит облфинотделу.

Левицкий внимательно прочитал и эту бумагу. Догадывался: у Трегубова не все — держал ладонь на папке и молчал, явно выжидая.

— Я же вижу, Георгий Власович, что самое важное вы придержали на закуску, — сказал он.

— Ох, прозорливец, — засмеялся тот, — от вас ничего не скроешь! Дело неприятное, убийство… Сегодня ночью убиты мать и дочь Валявские. Жили в собственном доме на Коммунарской улице. Мать получила пулю в сердце, дочь убита ударом ножа в спину. Работники милиции, осмотревшие место преступления, пришли к выводу, что убийство осуществлено с целью ограбления. Преступники взяли деньги, золотые кольца, часы, некоторые вещи. Однако интересно вот что. — Трегубов придвинул Левицкому папку. — Покойный муж Валявской работал два года в одной гимназии с Северином Воробкевичем. Когда мои ребята убили этого бандита, я лично интересовался его биографией и наткнулся на фамилию Валявского — Павлюк дружил с ним. Сегодня утром мне доложили о происшествии на Коммунарской, и я вспомнил ту историю. Сейчас проверили: это — семья того самого Валявского… Видите, память не подводит! — сказал он не без гордости.

— В каком районе города Коммунарская улица?

— Я уже подумал об этом, — поднял правую бровь Трегубов. — Правда, допустим, что преступники нашли чемодан на квартире у Валявских. Убив женщин, возвращались домой и наскочили на автоинспектора. Но с Коммунарской на Самборскую, где их увидели, можно проехать лишь так, — Трегубов подошел к карте города, показал карандашом, — и они бы ехали вверх, значит, побывали еще где–то, потому что спускались по Самборской. Тут их пытался остановить автоинспектор — скрылись и переулками проскочили к вокзалу. Бросили «олимпию». Кстати, мы попробовали пустить по следу собаку, но где там: вокзал, наняли извозчика или автомобиль и исчезли, не оставив следов.

— Необходимо установить, — глухо сказал Левицкий, — был ли чемодан на квартире Валявских. Это очень важно: будут искать его или уже нашли…

— Не вижу возможности.

— Следует произвести тщательнейший обыск в доме Валявских. Я сам поеду туда. Распорядитесь, чтобы поставили постового у дома и никого не пускали. Где «опель–олимпия»? Надо немедленно взглянуть на нее.

— Я приказал доставить ее в наш гараж.

— Прекрасно. — Левицкий уже направлялся к двери. — Тогда не будем терять времени.

Иван Алексеевич зашел в отведенный ему кабинет за шляпой. Когда уже запирал дверь, услышал телефонный звонок. Вернулся, снял трубку.

— Ну что ж, товарищ полковник, — услышал то ли торжественный, то ли встревоженный голос Трегубова — не разобрал, — все это были цветочки, а ягодки впереди, кажется. Спускайтесь вниз, встретимся у выхода.

— Что?.. — начал Левицкий, но Трегубов не дал договорить:

— Я еще и сам не сообразил… Спускайтесь…

Их уже ждала большая черная машина с порученцем на переднем сиденье. Левицкий молча уселся сзади — -ждал, пока Трегубов сам расскажет, куда и зачем едут.

— У вас железный характер, — заметил тот, — я бы уже не выдержал…

— Привычка, — пожал плечами Иван Алексеевич, — без выдержки у нас нельзя.

Трегубов пропустил намек мимо ушей или просто не заметил его. Сказал, пристально глядя на Левицкого:

— Только что дежурному по управлению звонил профессор Янышевский. Это, — пояснил он, — какая–то лингвистическая знаменитость, человек с европейским именем… Но не в этом дело. Говорит, что сегодня ночью работники госбезопасности забыли у него ордер на обыск. Забрали какой–то чемодан, а ордер забыли… Кстати, профессор живет на Самборской!

Левицкий на секунду закрыл глаза.

— Может, милиция? — спросил он.

— Прокуратура не выдавала ордер.

— Любопытно… Мы едем к профессору?

— Да.

— Как его имя и отчество?

— А бог его знает…

— Можно уточнить?

Трегубов положил руку на плечо шофера.

— Остановись возле телефона! — приказал он. — Леша, позвони в университет.

— Борис Вадимович… — сообщил порученец через несколько минут.

— Зачем вам его имя? — пожал плечами Трегубов, когда тронулись. — Не все ли равно?

— Человек с европейским именем — это вы сами сказали, профессор университета. Ему будет приятно, если мы станем называть его неофициально. Между прочим, я и дворника называю по имени и отчеству…

Трегубов с удивлением посмотрел на Левицкого, но спорить не стал…

— Приехали… — Порученец показал на красивый особняк, обвитый плющом.

Теперь родственница не рассматривала посетителей в глазок, а открыла, как только порученец позвонил. Проводила в кабинет. Профессор стоял у стола, как и ночью, только теперь на нем был не халат, а темный костюм, накрахмаленная сорочка с галстуком. Поклонился посетителям, приглашая сесть, и сам сел, положив руки на стол, старческие руки с узлами вен и дряблой кожей.

— Я — начальник областного управления государственной безопасности, — представился Трегубов, предъявив удостоверение. — Полковник Левицкий из министерства…

Янышевский внимательно посмотрел на удостоверение, вынул из ящика стола бумагу, протянул Трегубову:

— Вам знаком этот документ?

Трегубов посмотрел, передал Левицкому.

— Фальшивка, — констатировал тот. — К тому же очень неуклюже подделана.

— Я не специалист по криминалистике, — сухо сказал профессор, — и я не должен толковать документы. Не кажется ли вам, что это ваша обязанность?

Трегубов покраснел. Левицкий взял инициативу в свои руки.

— Ваше замечание справедливо, Борис Вадимович, наши органы для того и созданы, чтобы охранять честных людей от врагов и мерзавцев. Но ситуация сейчас такова, что требуется ваша помощь. Не сможете ли вы подробно рассказать о том, что произошло здесь сегодня ночью?

Профессор сидел прямо, смотрел перед собой, и его волнение проявлялось лишь в том, что он слегка похлопывал ладонями по полированной поверхности стола.

— В начале пятого меня разбудила родственница, которая ведет наше хозяйство. — Профессор говорил так, будто читал лекцию в университете: ни к кому лично не обращаясь. — Сказала, что пришли из госбезопасности, я велел впустить. Вошли трое, двое в штатском, третий в военной форме с пистолетом, в кобуре. Предъявили этот ордер на обыск и поинтересовались чемоданом, который полгода назад оставил на хранение сын моего покойного коллеги Северин Воробкевич. Вели себя вежливо, оснований для сомнений у меня не было, поэтому я и отдал чемодан. Вот, собственно, и все.

— Вас не удивило, что полгода никто не приходил за чемоданом? — быстро спросил Трегубов.

Профессор впервые посмотрел на него:

— У меня много своих дел, и я забыл о чемодане.

— И не поинтересовались его содержимым?

— Не имею привычки рыться в чужих вещах.

Разговор начинал приобретать нежелательный характер, и Левицкий решил вмешаться.

— Прошу извинить, Борис Вадимович, — повернулся он к профессору, насколько позволяло кресло, — я хотел задать вам еще один вопрос. Вы — единственный человек, который видел этих людей и может описать их приметы. Речь идет о задержании государственных преступников, которые, кстати, подозреваются в убийстве двух беззащитных женщин. И кто знает, что еще они могут натворить!

— Любопытно, — встрепенулся профессор, — я бы никогда не принял их за бандитов. Производили впечатление интеллигентных людей. Хотя, — задумался он, — разговаривал со мной только один. Седой, высокого роста, с правильными чертами лица, я бы сказал, римский профиль. Несколько сутулый. На нем был темно–синий костюм. Я бы дал ему лет пятьдесятили несколько меньше. Второй… — он потер лоб, — нет, я его не запомнил… Лысый и, кажется, курносый. Лет сорока. И третий — в военной форме, совсем юный. Помню только, что розовощекий и белокурый…

— А чемодан? Какой он?

Профессор пальцем начертил на столе прямоугольник.

— Приблизительно такого размера, желтый, под крокодилову кожу.

— Извините за вторжение, — встал Левицкий.

Профессор сказал все, и вряд ли был смысл еще расспрашивать его.

Ехали молча, не очень довольные друг другом. Первым нарушил молчание Левицкий — работа прежде всего. Предложив Трегубову папиросу, пожаловался:

— Они обошли нас на повороте в прямом и в переносном смысле слова. Дела скверные, и я не знаю, что доложить генералу Роговцеву…

— Но ведь, — оживился Трегубов, — теперь мы знаем их приметы — это раз. Знаем, какой чемодан, — два! Наконец, теперь точно знаем, что проклятый чемодан в их руках, а не между небом и землей. Все же сдвинулись с мертвой точки.

— Прибавьте еще: установили, откуда они приехали в город, — сказал Левицкий. — Думаю, и возвращаться будут тем же путем. Это также весомый фактор.

— Значит, для пессимизма оснований нет! — засмеялся Трегубов.

Полдня отсыпались и собрались на обед заспанные и вялые. Только Сливинский был выбрит, в свежей сорочке и хотя не в новом, но еще приличном светлом костюме. Он распорядился:

— Одежду, в которой ездили, отдайте Яреме Андриевичу. Когда–нибудь спустит на барахолке.

— Зачем? — не понял Хмелевец.

— Нужно… — коротко ответил пан Модест. Не станет же он и правда объяснять этому мужлану, что прошел хорошую гестаповскую школу: сколько неопытных подпольщиков они задержали, зная только, как они одеты!..

На обед отвалил денег не скупясь, и Лизогуб где–то достал даже бутылку коньяку. Сливинский налил себе полстакана, остальные дули водку.

— Клопами пахнет, — поморщился Хмелевец, глядя, как пан Модест смакует настоящий армянский коньяк. — Тьфу, гадость…

Сливинский лишь улыбался: свинья свиньей, а еще и пыжится. Беспокоил его Дмитро Заставный. Сидел мрачный, почти не разговаривал и неохотно тыкал вилкой в полупустую тарелку. Пан Модест подумал: а если парня того — к праотцам?.. Но кто тогда пойдет к Грозе? Потом расскажет куренному о поведении мальчишки, пусть сам решает, как с ним поступить. Теперь же… И Сливинский разговаривал с Заставным как ни в чем не бывало. Рассказывал об анекдотических случаях из своей адвокатской практики, стремясь показать себя в выгодном свете, и скоро заметил, что Дмитро повеселел, с интересом слушает его и даже перебивает вопросами. В конце концов, мальчишка не так уж плох, решил пан Модест. Просто дал о себе знать недостаток выдержки. Что ни говори, а вчерашний гимназист — оботрется и станет человеком…

После обеда отозвал Дмитра в уголок и спросил:

— Ты готов завтра выехать к Грозе?

Внимательно смотрел на Дмитра, заметил бы малейшую фальшь.

— Конечно, если надо…

— Поедешь поездом до Злочного. Оттуда — на попутных машинах. Доберешься до села Пилиповцы, найдешь отца Андрия Шиша.

— Знаю его.

— Вот и хорошо. Он сам свяжется с Грозой. Пусть назначит место встречи. Лучше где–нибудь возле Злочного. Туда мы доберемся на машине или поездом, и было бы прекрасно, если бы Гроза ждал в тамошних лесах. Отец Андрий должен приехать сюда — он знает эту явку — с ответом. Все понял?

— Все.

— Вот возьми деньги.

— Зачем столько?

— Бери, бери… Все может быть, от Злочного до Поворян не пять километров… А теперь — спать!

— Я же спал, полдня…

— Ты выпил водки, а уедешь затемно, и голова у тебя должна быть свежая. Не хочешь спать, ляг в садике и почитай. Все равно заснешь.

— Где чемодан? — крикнул Хмелевец пану Модесту, когда тот выпроводил юношу. — Любопытно посмотреть…

— В надежном месте! — отрезал Сливинский и пристально посмотрел на Хмелевца.

Но тот не сдавался:

— Я хотел бы заглянуть в чемодан, черт бы его побрал! Мы вместе рискуем и…

— Чемодан спрятан, доставать его пока не будем! И прошу не совать нос куда не следует!

Хмелевец почувствовал, что перегнул палку. У Сливинского все явки — без него он сразу пойдет ко дну. Сделал попытку превратить все в шутку, хотя губы дрожали от ярости:

— Черт с ним, с чемоданом! Давайте выпьем еще, пан Модест!

— С радостью.

Сливинский налил ему стакан почти доверху. Себе тоже. Подождал, пока Хмелевец выпьет свой, сделал глоток и незаметно отставил. Но уже не надо было и таиться: Хмелевец окончательно опьянел. Попытался затянуть какую–то песню и повалился на кушетку. Почти сразу же заснул.

Сливинский озабоченно посмотрел на часы. У него были свои планы, и, кажется, он развязал себе руки. Надел шляпу — светло–серую, в тон костюму, — выскользнул за калитку и поспешил к трамвайной остановке.

В центре нашел справочное бюро.

— Прошу адрес, — обратился он к девушке. — Радловская Ядвига Юрьевна. Сколько лет? Приблизительно двадцать шесть. Через час? Большое спасибо.

Не хотел слоняться по улицам. Купил в киоске газету, свернул в парк. Напротив университета сел в безлюдной аллее на скамейку. Не читалось. Думал о Ядзе. В городе ли она и что делает? Знал, что осталась, но не мог ничем помочь: сам бежал от Советов так, что пятки сверкали, чуть не попал в окружение. Слава богу, выручил гестаповский жетон — посчастливилось устроиться на попутную машину.

Час прошел незаметно, и Сливинский подождал еще минут двадцать, чтобы лишний раз не подходить к справочному бюро. Шел медленно, со скучающим видом, небрежно помахивая свернутой газетой. Специально настраивал себя — сейчас девушка ответит: гражданка Радловская в городе не проживает… Что ж, это вполне возможно. Прошло два года, и кто знает, куда занесло Ядзю!..

Девушка, увидев его, игриво улыбнулась и протянула бумажку. Пан Модест даже не поблагодарил. Прочитал, не веря глазам: «Улица Менжинского, 8, квартира 9». Где же эта чертова улица? Поменяли названия, и не найдешь… Не сразу сообразил, что стоит у справочного бюро. Даже выругался про себя — ишь как обрадовался! Как мальчишка!..

— Как добраться до улицы Менжинского? — повернулся к окошечку.

Девушка, должно быть, рассердилась, потому что, не поднимая глаз, буркнула:

— С вас пятьдесят копеек, гражданин.

Сливинский вынул десятку. Девушка объяснила, как ехать, начала считать сдачу, но пан Модест уже спешил к трамваю.

Улица Менжинского — узкая, залитая асфальтом, со старыми трех–и четырехэтажными домами. В таких домах раньше жили десятки лет, рождались и умирали… По вечерам закрывались ворота — у каждого был свой ключ; в гости ходили редко и приглашали к себе тоже неохотно.

Сливинский прошелся взад–вперед мимо восьмого дома; остановился возле девочек, игравших в классы на разрисованном мелом тротуаре. Немного постоял, наблюдая; завел разговор с девочкой лет шести, ожидавшей своей очереди:

— Как зовут?

— Валя, — подняла та любопытные глазки.

— Ты живешь в этом доме?

— Да.

— И давно?

— Давно, уже год.

— Да, это давно, — согласился пан Модест. — А в какой квартире?

— А зачем вам?

— Не рядом ли с тетей Ядзей?

— Нет, она на втором этаже, а мы на четвертом.

— Тетя Ядзя живет одна?

— Она плохая, — закричала девочка, — плохая, плохая!..

— Почему?

— Мама говорила тете Олене, что от нее муж ушел… Дядя Петро… Хороший был, давал нам конфеты…

Сливинский пожалел, что у него не было конфет.

— Ничего, — пообещал он, — я тебе в следующий раз куплю.

— Купи, — обрадовалась девочка, — я люблю конфеты!

Он подождал, пока подошла ее очередь играть, и незаметно юркнул в ворота. Деревянная лестница противно скрипела под ногами, и пан Модест почему–то шел на цыпочках. Девятую квартиру увидел еще издали: дверь, обитая клеенкой, металлический ящик для писем и никелированная ручка. Остановился перед дверью и не осмеливался позвонить. Только теперь осознал, какой след оставила в его сердце Ядзя.

Нажал на кнопку и не услышал звонка. Хотел позвонить еще раз, как дверь открылась — на пороге стояла Ядзя.

Сливинский почувствовал: глуповатая улыбка растягивает его лицо. Поднял руку к шляпе, чтобы снять, но Ядзя не дала. Перешагнула через порог, припала к груди:

— Неужели ты, Модест? Входи же…

— Ты одна? — вспомнил об осторожности Сливинский.

— Прошу тебя, заходи… Одна…

Стояли в прихожей и смотрели друг на друга. Ядзя куда–то собиралась: была причесана, в красивом шелковом платье с цветами, в туфлях на высоких каблуках. Губы ярко накрашены, в ушах серьги, когда–то подаренные паном Модестом, талия такая же тонкая. Пан Модест почему–то вспомнил, как впервые увидел Ядзины колени. С этого все и началось — боже мой, сколько они провели неповторимых часов!..

— Откуда ты? — В тоне Ядзи Сливинский ощутил настороженность.

— Так, проездом… — неопределенно махнул он рукой. — И сразу к тебе, любимая.

— А я собиралась в кино…

— Так, может, пойдешь?

— Как тебе не стыдно?..

Пан Модест притянул Ядзю к себе, поцеловал с такой жадностью, словно бог знает сколько лет не целовал женщин.

— Чего же мы тут стоим? — разрумянилась Ядзя. — Входи же…

Две комнаты, небольшие, меблированные со вкусом, смотрели окнами на улицу. Чудесная квартира — с ванной, большой прихожей и телефоном. Пан Модест сидел в кресле и любовался Ядзей.

— Есть хочешь? — спросила она.

— Только что обедал.

— А у меня не мог?

— Не надеялся разыскать тебя.

— Но все же разыскал.

Они обменивались обычными репликами, а глаза говорили совсем другое.

Ядзя обрадовалась Модесту. Он нравился ей — щедрый, с хорошими манерами, — но она и беспокоилась. Знала: Сливинский удрал с немцами — и вот через два года… То, что он не любит Советскую власть и что служил гитлеровцам, не волновало ее. Она сама не симпатизировала этой власти, но уже как–то устроилась и жила. Не так, конечно, как раньше, но лучше многих. Приезд Модеста мог разрушить ее благополучие. Однако Сливинский держался самоуверенно, был хорошо одет и вообще имел такой респектабельный вид, что Ядзя засомневалась и решила сначала все выведать у него, а уже потом обдумать.

Сливинский догадывался, о чем думает Ядзя. Он не собирался полностью раскрывать себя, был уверен, что все ее сомнения рассеются, как только покажет ей одну вещь.

— Сядь возле меня, любовь моя, — поймал он Ядзю за руку, притянул к себе. — Я привез тебе…

— Что? — загорелись у нее глаза.

— Угадай.

— Не дразни меня.

Сливинский вынул из кармана золотой медальон с алмазами, украденный у Валявских, покачал перед носом у женщины. Она подставила голову, и он надел его ей на шею.

— Какое чудо! — покосилась она на медальон. — У тебя всегда был хороший вкус.

Пан Модест склонился к Ядзе. Целовал руки, шею, колени. Она не сопротивлялась…

Потом Ядзя рассказала о себе. Когда в город вошла Советская Армия, она сперва растерялась. Боялась, что кто–нибудь узнает о вечерах, проведенных в компаниях гестаповцев, но скоро поняла: живых свидетелей нет и вряд ли будут. Прикинулась скромной работницей, едва пережившей оккупацию, и вскоре познакомилась с капитаном, служившим в комендатуре. Тот влюбился в нее по уши, они поженились, получили эту квартиру и спокойно зажили. Но капитан за полгода раскусил Ядзю и ушел. Она не задерживала — слишком уж идейный и честный. Жил на зарплату, а кто из уважающих себя людей может просуществовать на эти жалкие гроши? Ядзя устроилась официанткой в первоклассный ресторан, работает через неделю и кое–что имеет. Больше, чем капитанская зарплата.

Сливинский догадался, что эта комната видела мужчин и кроме него, но не расспрашивал. Интимная жизнь человека — он твердо был убежден в этом, — дело совести только его одного, и постороннее вмешательство в нее никогда не доводит до добра. Стоит ли ревновать Ядзю? Несчастная женщина, покинутая мужем. Только ханжи могут обвинять ее в аморальности… Каждый жаждет красивой жизни и устраивается как может. Нет позорных профессий, а эту потому и называют древнейшей, что она всегда пользовалась популярностью и давала немалые заработки.

Стемнело, наступил поздний летний вечер. Пан Модест на миг перенесся в особняк на окраине, представил, как шныряет по комнатам Хмелевец, ища чемодан, и забеспокоился. Опытный, сукин сын, может найти… «А если, — вдруг мелькнула мысль, — перенести чемодан сюда? Ядзя — верный человек и не выдаст. Хотела бы, да не выдаст: сама грешна. И теперешняя власть по головке ее не погладит. И чемодан будет далеко от завидущих глаз Семена Хмелевца. Это такой прохвост, что докопается и до двойного дна. Не приведи господи! — ужаснулся Сливинский. — Пронеси и помилуй».

— У меня, детка, сегодня дела. — Он придвинулся к Ядзе, поласкал ее полную, мягкую руку. — Встретимся завтра днем. Если не возражаешь, я остановлюсь у тебя… Кстати, — похлопал он по карману, — тут кое–что есть, на все хватит.

Ядзя раздумывала лишь секунды. Фактически она ничем не рискует. Ну поживет человек несколько дней; деньги у пана Модеста есть, кое–что достанется и ей. Да и вообще, не хотелось отказывать — сейчас такие мужчины на дороге не валяются.

— Я буду ждать тебя целый день, — пообещала она. — Только не задерживайся.


Дмитро Заставный шел по сельской улице, сбивая прутиком бурьян, росший над плетнями. Шел, внимательно осматривая улицы, готовый ко всему, хотя и знал: вряд ли кто–нибудь к нему придерется. Позавчера, когда они вместе со Сливинским обсуждали план поездки в Пилиповцы, решили, что лучше всего воспользоваться его настоящими документами. Дмитрово село — следующее за Пилиповцами, и кто может запретить парню проведать родного дядю? Ведь никто в селе не знает, что молодой Заставный в курене Грозы. Все уверены: поехал куда–то учиться.

Уже дважды у Дмитра проверяли документы: в Поворянах да на околице соседнего села, куда его подвезла попутная машина. Обошлось. Расспрашивали, куда и зачем едет, однако его простые и убедительные ответы не вызвали сомнений.

До Пилиповцев не было никакого транспорта, и пришлось плестись пешком. Дмитро укоротил путь, избрав мало кому известные лесные проселки, и вышел к селу. Перевалил через пригорок и вьющейся тропинкой вышел на центральную улицу, ведущую к сельсовету, церкви и кооперации.

На крыльце сельсовета сидел паренек приблизительно одного возраста с Дмитром. Держал карабин и курил, сплевывая прямо на ступеньки. Увидев Дмитра, уставился на него, как на заморское чудо. Бросил окурок, поднял карабин.

— Эй, — окликнул он, — иди–ка сюда!

— Ну, — остановился Дмитро, — чего зенки вылупил?

— Я тебе вылуплю! — Паренек погрозил карабином. — Приперся сюда, так слушай, что приказывают!

— Тоже мне большая шишка, — плюнул Дмитро, — дали карабин, так и забавляйся с ним, а к людям не цепляйся!

Парень решительно щелкнул затвором.

— Не двигайся! — скомандовал он. — Буду стрелять без предупреждения! — И вдруг заорал топким голосом: — Товарищ лейтенант, идите–ка сюда, товарищ лейтенант!

«О, — мелькнула у Дмитра мысль, — если тут лейтенант, то дело серьезное». Раньше на контрольных пунктах у него проверяли документы солдаты и сержанты, а тут на крыльцо вышел действительно лейтенант, да еще и внутренних войск.

— Документы! — приказал он.

Дмитро полез в карман. С этим не позубоскалишь: запрет в сарай, а потом под охраной — в район для установления личности…

Поднялся на крыльцо со студенческим билетом в руке:

— Вот, пожалуйста, я студент и возвращаюсь в Волю–Высоцкую на каникулы.

Лейтенант внимательно изучил билет. Документ был подлинный, и Дмитро не сомневался, что его сразу отпустят. Но лейтенант еще раз взглянул на Заставного и, сверив его лицо с фотографией на билете, начал расспрашивать:

— Говоришь, из Воли–Высоцкой? А кто там председатель сельсовета?

Кого–кого, а этого Дмитро никогда не забудет — донес на отца.

— Раньше был, — развел он руками, — Иван Павлов, а кто теперь — не могу сказать…

— Давно был в Воле?

— Осенью.

— Кто там у тебя?

— Дядя. Можете проверить: Василь Петрович Заставный. Работает в сельпо…

Все вроде было правильно, но лейтенанту не хотелось так быстро отпускать бойкого студента. То ли привык к тому, что даже пожилые люди вежливо здороваются с ним, а этот стоит с независимым видом, из–под кепки задорно выбилась белая шевелюра, еще и улыбается, — то ли что–то другое настораживало…

— Кто может удостоверить твою личность? — спросил сурово.

— Я же на фото… — Дмитро ткнул пальцем в студенческий билет. — Или не похож?

— Похож–то похож, — произнес сквозь зубы лейтенант, — да много вас тут шатается.

— Не так–то уж и много, товарищ лейтенант, — возразил Заставный, — из нашего села пока что трое только поступили…

— Очень грамотный, — буркнул тот. — Советская власть вам все условия, а вы…

— Не обобщайте, товарищ лейтенант, потому что я могу подумать, что этот карабин, — Дмитро дотронулся до оружия, которое держал в руках «ястребок», — тоже не в тех руках…

— Но–но!.. — сдвинул тот фуражку на затылок.

— Я тебе поговорю! — Лейтенант отдал студенческий билет. — Топай в свою Волю и не мели попусту языком.

— Слушаюсь! — Дмитро приложил растопыренные пальцы к козырьку кепки, в два прыжка сбежал с крыльца и, подмигнув «ястребку», направился к околице.

Сразу же за селом начинался густой бор. Заставный для приличия прошел с полкилометра по песчаному проселку, ведущему к Воле, и, когда его уже никто не мог видеть, круто свернул в лес. Немного посидел, выжидая, и зашагал на запад, продираясь между густо посаженными молодыми соснами к дороге на хутор отца Андрия Шиша. Он знал здесь каждую тропку и не боялся заблудиться.

Хутор стоял прямо в лесу — люди отвоевали лишь небольшие лоскуты под огороды. Отец Андрий занимал дом, принадлежавший когда–то лесничему. Большой, каменный, под красной железной крышей, он прижался к самой опушке, чуть ли не в окна заглядывали ветви берез, а дальше шли дубовые и буковые чащи.

Дмитро притаился в кустах, откуда мог видеть двор священника. Мог окликнуть Ганю, озабоченно бегавшую из кухни в дом, на ходу переругиваясь с работником; видел, как вернулся с вечерни его милость, как распрягали лошадей, как отец Андрий собственноручно кормил надутых индюков, обступивших его и норовивших вырвать зерно из рук. Заметил, как двое «ястребков», вооруженных автоматами, ходили по хутору. Начало темнеть — они сели в тачанку и уехали в село.

Дмитро не осуждал их — что могли поделать, когда Гроза по ночам шастает по хуторам. Тут их передавят, как цыплят, а в селе — оборона…

Отец Андрий сел чаевничать на веранде — Ганя зажгла и поставила на стол керосиновую лампу. Только тогда Дмитро выбрался из своей засады.

— Приятного аппетита, святой отец, — сказал он прямо из темноты.

И его милость от неожиданности даже подскочил на стуле. Перекрестился и встревоженно спросил:

— Кто там?

Парень подошел к веранде так, чтобы не попадать в круг света от лампы, назвался:

— Дмитро Заставный, отче.

— А–а… Митя… — облегченно вздохнул его милость. — Что же ты не заходишь?

— Не хочется, чтобы увидели, отче…

— Твоя правда, твоя правда… — засуетился отец Андрий. — Постой там пока… Ганя, Ганя! — хлопнул в ладони. — Что–то холодно мне стало, перенеси чайник в комнату.

Через несколько минут Дмитро сидел в комнате и с аппетитом ел колбасу и разные закуски, которыми славился стол его милости. Утолив первый голод, сообщил:

— Из города я, отче…

— Слышал, слышал, что ты там обретаешься…

— Так если слышали, прикажите работнику найти куренного. Господа, которые поехали в город, уладили свои дела и просили немедленно сообщить, где и когда встретит их куренной. Желательно где–нибудь поблизости от Злочного.

— Ох… ох… — закряхтел отец Андрий. — Чувствую, придется мне трясти свои старые кости в город…

— Не такие уж они и старые, — нахально возразил Дмитро, — да и бричка у вас, отче, дай боже…

— А тебе какое дело? — рассердился священник. — Лопай молча… Очень умными все стали!

Дмитру не хотелось ввязываться в спор, клонило ко сну, даже клюнул носом.

— Переспишь на сеновале, — заметил отец Андрий, — иди уж…

Заставный вышел во двор, немного постоял, но на сеновал не пошел. Небо было такое звездное, а воздух такой теплый, что становилось тоскливо от одной только мысли о крыше над головой. Дмитро вспомнил: метрах в двухстах от дома видел на поляне большую копну — не колеблясь, направился туда.

Свежее сено пахло медом, лекарственными травами — крепкий аромат кружил голову, и Дмитро долго не мог заснуть. Лежал уставившись в звездное небо, и ему почему–то хотелось плакать. На душе стало больно, на глазах выступили слезы и мешали смотреть на звезды. Дмитро вытер их рукой, размазал по щекам. Звезды напомнили ему, какой он маленький и беспомощный, так себе — жалкая козявка под вековыми шумящими соснами. И каждый может раздавить, никто и не заметит. Как раздавили тех… мать и дочку… Кажется, ее звали Галей. Вспомнил ее полные ужаса глаза. Боже мой, как она не хотела умирать! А Хмелевец поднял руку — и все. Дмитро скрипнул зубами, повернулся на бок и заплакал обычными мальчишескими слезами, всхлипывая и трясясь всем телом.

Слезы несколько успокоили его. Закопался в мягкое душистое сено и заснул, как ребенок: сладко, без снов, причмокивая губами.

Под утро его разбудили голоса. Открыл глаза и, по лесной привычке, не шевельнулся, чтобы не обнаружить себя. Сразу узнал голос отца Андрия. Он рассказывал:

— Говорит, что господа, с которыми он ездил, уладили свои дела и должны вернуться. Хотят доехать до Злочного поездом или машиной, и чтобы где–то там вы их ждали…

— До Злочного, говоришь… — Это голос куренного Грозы. — Лесами можем добраться до самого Злочного. Хорошо, так и будет. Неподалеку от шоссе есть село Путятичи, от него на север километрах в двух — дом лесника. Пусть приезжают в Путятичи и от восьмидесятого километра идут лесом прямо на север. Выйдут к дому в лесу, спросят лесника Сенькова. Он и проводит к нам. — Гроза вздохнул, зашелестел сеном, садясь. — Устал я что–то, не высыпаюсь…

— Да и когда выспишься? Охотятся на тебя, как на волка, — поддакнул кто–то тонким голосом.

«Сотник Отважный», — определил Дмитро. Надо было бы сразу признаться, что слышит их разговор — куренной никому не прощал таких вещей, — но удобный момент уже прошел, и парень притаился, чтоб не выдать себя.

— До Злочного лесами двое суток, — рассуждал Гроза. — Надо собраться, значит, двинемся послезавтра на рассвете. Тут такие леса, что знающий человек может и днем идти. Будем там через два дня, ночью, и подождем еще два. Пусть рассчитают…

— Когда вы поедете, отче? — спросил Отважный.

— Завтра во второй половине дня. Чтобы успеть в Злочном на ночной поезд.

— Где же наш парень? — поинтересовался куренной.

— Спит на сеновале.

— Скажешь, пусть идет в Овчарову Леваду. Там у нас склад, оттуда и двинемся. Днем побудет у тебя — пусть отсыпается, а вечером — прямо в Леваду. — Помолчали. — Значит, брат, мы с тобой уже не увидимся… — вздохнул куренной.

— Бог разлучает, бог и сводит… — неопределенно ответил отец Андрий.

— Возьми вот… — Куренной закряхтел, видимо, тащил что–то из кармана. — Деньги тут, нам они уже ни к чему, а тебе пригодятся.

— Спасибо! — растрогался его милость. — Спаси тебя бог…

— Поцелуемся на прощание!

Поцеловались, и отец Андрий сразу заспешил.

— Заутреня у меня сегодня, — начал оправдываться, — да и по хозяйству надо…

— Иди уж, иди, — отпустил куренной, — и не забудь все растолковать там…

— Слава Иисусу, еще память не отшибло!

Отец Андрий ушел, Гроза и Отважный остались. У Дмитра затекла нога, но он боялся пошевельнуться.

— Куда мы сейчас? — спросил Отважный.

— Переспим в тайнике, а вечером на хутор к Бабляку. Он кабана заколол… В десять пусть ребята соберутся. Выпьем понемножку, потому что в дороге — ни–ни! Сам пристрелю, если увижу пьяного!

— Не привыкли ребята…

— Ничего, два–три дня потерпят. Двинемся к границе — полегчает. Леса в Карпатах — ого–го, не то что наш отряд — дивизия затеряется!

— Хотел я у тебя спросить… — вкрадчиво начал Отважный.

— Ну?

— Что это за чемодан, если не секрет?

— Документы какие–то, очень нужны самому Бандере…

— Вот я, ей–богу, и думаю, — осторожно, как бы рассуждая вслух, продолжал Отважный, — прорвемся мы через границу, кровью зальем дорогу, а там что? Кто добыл чемодан? Те двое… Им и почет…

— К чему это ты?

Отважный покашлял:

— Так… Ни к чему… Но несправедливо…

Гроза тихо засмеялся:

— Думаешь, я твоих мыслей не знаю? А может, я раньше тебя подумал? Говори уж, не таись…

— Тех двоих… — Отважный даже задохнулся, — в расход! Сами пробьемся с чемоданом через Бескиды. Отряд завяжет бой с пограничниками, а мы… Я там такие тропинки знаю…

— Голова! — с уважением сказал Гроза. — Но, — он, должно быть, схватил Отважного за грудки, потому что тот испуганно охнул, — я тебя насквозь вижу! Попробуешь обдурить — придушу, как котенка!

— Я никогда не думал…

— И не думай!

— Бог свидетель.

— Хватит, — смягчился куренной, — теперь слушай внимательно. Всякое бывает, может, нам не удастся прорваться в Путятичи. Соображаешь?.. В таком случае надо предупредить тех… Я с ними договорился…

У Дмитра совсем онемела нога, чуть–чуть шевельнулся, вытягиваясь. У Отважного был собачий слух, сразу насторожился:

— Слышишь?

— Что?

— Шуршит…

— Мышь, — спокойно ответил Гроза, но прислушался. — Мышь, — повторил уверенно. — Ну что ж, идем… — Встал, покашлял. — Пока темно, доберемся до тайника.

— Как договорился со Сливинским? — спросил Отважный.

— Следует сделать так… — Гроза снова закашлялся, и, когда приступ кашля прошел, они отошли настолько, что Дмитро ничего не услышал.

Дмитро потянулся, выглянул из своей ямки. Еще темно, и ничего не видно — ушли… Теперь стог казался ему западней. Дмитро съехал на землю и пошел на хутор. Перелез через забор и тихо, чтобы не услышал пес, шмыгнул на сеновал — утром отец Андрий встретит его тут. Лег на рядно и задумался.

Он не любил Отважного, зная его жестокость и подлость. Догадывался: Каленчук в любой момент может предать товарища. Но куренной Гроза — вот тебе и «борец за свободу»! Значит, все его слова и обещания — ложь, чистейшая ложь, рассчитанная как на туповатого Грицка Стецкива, так и на него — украинского интеллигента, как любил называть его Гроза, хвалясь, что все слои населения поднялись на борьбу с большевиками. Гроза согласен пожертвовать всем отрядом, чтобы перейти с Отважным границу. Спасает свою шкуру — низкая душа, трус и предатель… Дмитро обзывал куренного последними словами — обида душила его.

Казалось, все одинаковые, совсем одинаковые — и хитрый, внешне простоватый Гроза, и вроде бы интеллигентный Сливинский, и умный, жестокий Отважный. А он, Дмитро Заставный, вместе с ними, и чем он отличается от остальных? Такой же бандит с автоматом, и неизвестно, кто больше виноват — тупой Стецкив или он, кичащийся знанием «Одиссеи» и рассуждающий о гуманности их борьбы…

Дмитру сделалось так тоскливо, что захотелось умереть. Считая себя мстителем, борцом за справедливость, думал, что такие же и рядом с ним, а оказалось… Шкурники, поднявшие оружие ради собственного благополучия и готовые перегрызть горло друг другу.

Они — шкурники, а он? Кто же он? — сверлило мозг и обжигало грудь.

И что дальше? Его жизненный путь обрывался здесь, на сеновале, впереди не было ничего. В отряд он не мог вернуться, даже мысли не было об этом. А для тех кто он? Бандит, бандеровец, убийца! И они правы: обыкновеннейший убийца…

Скрипнула дверь: работник принес кувшинчик молока, хлеб и еще какую–то еду.

— Его милость, — сказал он, — наказали, чтобы вы никуда не выходили. Они потом сами зайдут сюда…

Взял–таки священник! Взял деньги, зная, что награбленные. Деньги не пахнут, как сказал кто–то. Кто же это сказал? Дмитро опорожнил кувшинчик. Холодное молоко немного остудило его — отрезвел.

Правда, что же делать? Ночью Гроза пойдет на Злочный, а священник через несколько часов поедет в город. Сливинский с Хмелевцем найдут отряд и… Постой, мелькнула мысль, а чемодан! Чемодан, из–за которого перешли границу? Он очень ценен, если уж сам Сливинский все поставил на карту из–за него!

Дмитру захотелось вскочить и куда–то бежать, чтобы навредить Грозе и Сливинскому. Но сразу одернул себя. Кто тебе поверит и кто вообще станет с тобой разговаривать? Резанут из автомата так, как ты в свое время… Ну что ж, может, это и справедливо…

Но чемодан! И Гроза с Отважным! Еще не один упадет, скошенный пулями, пока они на свободе! И не стоит ли попробовать хоть как–то искупить свою вину? Хоть умрет не последним подонком…

Вдруг подумал: а что, если просто уехать куда–нибудь? Никто не знает, где он околачивался полгода, всегда можно что–нибудь придумать — кто его будет проверять? Поехать куда глаза глядят — страна большая — и начать новую жизнь.

Сначала эта идея показалась спасительной, даже обрадовался. Но ведь он всегда считал себя порядочным человеком и гордился этим. Будет ли такой поступок порядочным? И не будет ли его всю жизнь грызть совесть?

Провалялся полдня, так и не зная, на что решиться. Священник, наверное, уже отобедал, потому что Ганя кричала работнику, чтобы запрягал. Сейчас явится сюда. Отец Андрий действительно заглянул на сеновал, близко не подошел: был одет и не хотел пачкаться. Окликнул:

— Где ты, Дмитро?

Заставный высунул голову.

— Куренной приказал, чтобы ты вечером отправился на Овчарову Леваду. Будешь ждать его там.

«Знаю», — чуть не сорвалось с языка, но вовремя спохватился.

— Угу… — пробормотал он.

Священник, не прощаясь, прикрыл за собой дверь. Теперь он сядет в бричку и завтра утром будет в городе. И чемодан…

Дмитро больше не колебался. Выглянул в оконце под крышей и, увидев, что бричка сворачивает на проселок, полез в дальний угол сеновала. Там, под сеном, прятал автомат с запасным диском — часто ночевал на сеновале, приходя сюда безоружным, и держал автомат на всякий случай. Решил: явится со своим оружием и сдаст его, чтобы не подумали, что он жалкий трус и пришел с повинной, потому что нет другого выхода…

Выждав полчаса, выскользнул с сеновала и метнулся в лес. Обошел озерцо, пробрался мало кому известной тропинкой через болото. Лес заканчивался низкорослыми кустами. Дмитро продирался сквозь них не прячась. Шел быстро, запыхался и часто вытирал со лба пот рукавом поношенного пиджака.

— Стой! — крикнули справа из–за деревьев.

Уже виднелись хаты Пилиповцев, значит, там «ястребки». Дмитро решительно повернул к ним, на ходу снимая с шеи автомат, когда из–за деревьев ударила очередь. Обожгло грудь и живот, ступать стало тяжело. Подкосились колени, и Дмитро упал лицом в траву.

— Вот гад, — выругался кто–то, — еще и стрелять хотел! Хорошо, что я его…

Из кустов вышли двое. Постояли, разглядывая, и, увидев, что бандеровец не шевелится, начали осторожно приближаться. Тот, что стрелял, длинный, неуклюжий, в полотняном картузе, сразу схватил автомат Дмитра и только после этого нагнулся над телом.

— Готов, — подтвердил, — я, брат, бью точно.

Другой, совсем еще мальчик, перевернул Дмитра. Всмотрелся.

— Дышит, — заметил он, — тоже мне снайпер…

Заставный открыл глаза. Жгло в груди, но боль была не такая нестерпимая, как утром. Два незнакомых лица над ним. Вспомнил — эти двое стреляли в него из–за кустов. Облизал губы, попросил:

— Немедленно позовите вашего начальника. Должен ему сообщить…

Парень в полотняном картузе захохотал:

— Ишь чего захотел! Сдохнешь и так, бандитская морда!

— Нужно, очень нужно… — простонал Дмитро. Теперь жгло всего, и он не знал, выдержит ли эту боль. — Скорее…

— Ты правду говоришь? — опустился перед ним на колени младший.

— Должен сообщить… — повторил Дмитро и потерял сознание.

Низенький сурово посмотрел на товарища.

— Чеши, Гнат, в сельсовет, — приказал он. — Кажется, приехал капитан, позови его или лейтенанта!

— Еще чего, сапоги топтать… — с издевкой усмехнулся владелец полотняного картуза.

— Кто старший? — выпрямился низенький. — Товарищ Маковка, приказываю вам!

— Сейчас, — согласился длинный, — сбегаю уж…

Натянул картуз на лоб и побежал, неуклюже прижав к бокам локти. Низенький сбегал к ручью, принес в старой фетровой шляпе воды и брызнул Дмитро на лицо.

— Пить, — попросил тот, не открывая глаз. Казалось, ударит свет — и снова затуманится голова… А он должен рассказать обо всем…

Низенький разорвал на нем рубашку, вынул индивидуальный пакет и начал перевязывать. Дмитро стонал, а он туго наматывал бинт, умоляя:

— Потерпи… Терпи… Сейчас будет легче…

Дмитро вспомнил, как пристреливал раненых Отважный. Подходил, деловито осматривал — дышит ли? — и стрелял в висок. Брызгала кровь и мозг, сапоги у Отважного всегда были покрыты рыжими пятнами.

Зачем он перевязывает меня?

Появился Отважный и наступил грязным сапогом на грудь. Да, на голенищах рыжие пятна — успел разглядеть Дмитро. Хотел сдвинуть сапог, но не смог, боль обожгла его всего, и парень снова потерял сознание.

Капитан Кирилюк был в Пилиповцах, когда «ястребок» в полотняном картузе добежал до сельсовета. Выслушав его, Петр вскочил.

— Я с вами! — схватил фуражку лейтенант.

У сельсовета стояли оседланные лошади, и офицеры галопом поскакали к болоту, где лежал раненый бандеровец.

— Фельдшера туда! — успел приказать ребятам Кирилюк.

Лейтенант, увидев Заставного, не сдержался.

— Вот сволочь, — выругался он, — старый знакомый! Я вчера проверял у него документы…

— Сейчас это не имеет значения, — резонно заметил Кирилюк. Посмотрел, куда ранен, сокрушенно покачал головой. — Приходил в себя? — спросил он «ястребка».

— Сейчас я принесу воды, — побежал тот к ручейку.

Вернувшись, пояснил:

— Я на него брызнул, он и очухался.

Петр намочил платок холодной водой, положил на лоб Дмитру. Тот вздрогнул, открыл глаза.

— Вы хотели что–то сообщить? — спросил Петр. — Я — капитан Кирилюк.

Лишь посмотрев на рану в животе, Петр понял, что этому парню осталось жить совсем недолго.

— Я из отряда Грозы… Дмитро Заставный. Слушайте меня, говорю правду: сегодня ночью Гроза с ребятами будут гулять на хуторе Бабляка. Утром отряд снимается и идет к Злочному. В село Путятичи… В двух километрах — домик лесника… — Задохнулся и попросил: — Воды…

Кирилюк дал ему несколько глотков. Поднял голову Дмитра повыше. Ждал.

— Возле Путятичей… — набрался сил Заставный, — Гроза должен встретить людей, которые приедут из города, людей с чемоданом…

— Что? — нагнулся еще ниже Кирилюк. — С каким чемоданом?

— Двое пришли из–за границы, — еле слышно прошептал Дмитро. — Я был вместе с ними в городе… — Лицо его стало белым как полотно, он пошевелил губами и замолчал.

Кирилюк послушал пульс.

— Фельдшера, скорее! — приказал «ястребку». — Возьми коня!

Тот поскакал, а Петр сидел, держа руку Дмитра, и чувствовал, как замирает жизнь в теле юноши. Сжимал руку крепче, будто еще мог удержать уходящую жизнь, и злился на свою беспомощность.

Дмитро заговорил совсем неожиданно, когда Кирилюк уже подумал, что парень отходит.

— Я помогал им охотиться за чемоданом, — сказал он четко и ясно, будто был совсем здоров. — В нем какие–то важные документы.

— Знаем, — не выдержал Петр.

Дмитро улыбнулся:

— Хорошо, что знаете. Только что к ним в город поехал отец Андрий Шиш. Должен предупредить о месте встречи. Но, — вспомнил он вдруг, — Гроза говорил, что, если с ним что–нибудь случится и не сможет выйти на Путятичи, пусть предупредит этих… зарубежных агентов…

— Как их зовут и где живут?

— В конце Городецкой… слева…

Дмитро недоговорил. Не хватило дыхания. Еще раз открыл глаза, посмотрел в безоблачную голубизну, которая почему–то начала чернеть, как во время затмения. Вот и звезды вспыхнули, но почему они падают с неба? Падают и падают, оставляя сверкающие следы, как кометы.

— Красиво, — вздохнул одними губами Дмитро и умолк.

— Умер… — Петр отпустил руку Заставного, встал. — Жаль…

— И вы действительно жалеете этого бандеровского прихвостня? — спросил лейтенант.

Кирилюк нахмурился.

— Кто знает, — задумчиво сказал он, — может, из него со временем и получился бы человек… — Петр повернулся и пошел к коню: нужно немедленно связаться с районом.

Когда уже подъезжал к селу, увидел фельдшера и председателя сельсовета, пробиравшихся огородами.

Петр пришпорил коня. Он не имел права терять ни минуты, а председатель, как он знал, любил поговорить, особенно с приезжим человеком.

Начальник районного отдела госбезопасности майор Гусев ответил сразу же. Кирилюк знал, что подобные разговоры не ведут по телефону, но у него не было другого выхода. Насколько мог аллегорично рассказал обо всем, что случилось.

— Связываюсь с областью, — ответил Гусев, — жди у телефона.

В кабинете полковника Трегубова раздался телефонный звонок. Он снял трубку:

— Слушаю. Гусев? Что у тебя там? Что ты говоришь?! — Нетерпеливо замахал секретарю, просунувшему голову в дверь: — Я занят и никого не приму! Это не тебе, Гусев. Я слушаю… Не может быть! Говоришь, ночью будут пьянствовать на хуторе? Сам Гроза? Дела, дела…

Выслушав донесение, спросил:

— Что предлагает капитан Кирилюк? Конечно, попа мы встретим тут. Он выведет нас на всю шайку — никуда они не денутся, возьмем. Говоришь, капитан предлагает пропустить отряд Грозы к Злочному и окружить уже там… Не понимаю: для чего? Ну–ну, это глупости… Хотя постой, дай мне подумать…

Трегубов положил трубку на стол. В соображениях Кирилюка есть рациональное зерно. Вероятно, Андрий Шиш не захочет лично встречаться с пришедшими из–за рубежа, а сообщит им каким–нибудь другим способом. Короче говоря, если завтра не задержать этих двоих с чемоданом, они могут узнать о разгроме отряда Грозы и не выйти к Путятичам. Значит, не трогать сегодня ночью Грозу?.. Встретить на вокзале попа и попробовать арестовать этих двоих с чемоданом? А если Гроза не пойдет к Злочному? Вдруг ему что–нибудь помешает? Имеет ли он право упустить бандеровскую банду, раз может сразу ликвидировать ее? За одну ночь… А сколько зла может причинить еще Гроза!

Трегубов взял трубку и твердо сказал:

— Приказываю, майор Гусев, окружить и уничтожить сегодня ночью банду Грозы. Немедленно свяжись с подполковником Иваненко, пусть поднимает свой батальон. Я сам сейчас выезжаю к вам.


Солдаты окружили хутор Бабляка до полуночи. Провели их местные жители, хорошо знавшие здесь каждую горную тропу, у которых отряд Грозы давно уже сидел в печенках.

Крестьяне следили и за тем, чтобы кулаки не сообщили бандеровцам о передвижении войск в район Пилиповцев. «Ястребки» перекрыли все выходы — из села и окружающих хуторов.

В начале первого ночи Трегубов дал сигнал к атаке: в темное небо взлетела ракета.

…Ромко Шиш только поднес рюмку самогона ко рту, как увидел за окном в небе красную точку. Нахмурился.

— Скажите ребятам, чтобы не баловались! — крикнул он. — Хотя скоро и выступаем, да зачем это?

Он сидел на почетном месте под образами в лучшей комнате Бабляка. За столом — сотники и самые доверенные лица; рядовые стрельцы пьянствовали на кухне и во дворе. Собрались почти все бандиты — за исключением Отважного и еще нескольких, ждавших на Овчаровой Леваде, где в большом тайнике размещался склад отряда.

Как бы в ответ на слова куренного, совсем близко, за огородами, прозвучала автоматная очередь.

— Я же сказал!.. — стукнул кулаком по столу Гроза, но не успел закончить.

— Окружили! — закричали во дворе. — «Ястребки» на хуторе!

Теперь автоматы строчили повсюду. Гроза бросился к окну, высадил раму.

— Не подпускай к хутору! — заорал он. Схватил автомат и выпрыгнул в окно.

Началась паника. Одурманенные самогоном, перепуганные насмерть, бандеровцы в темноте били друг в друга, ругались, неистово кричали. Были уже убитые и раненые. Огненное кольцо сжималось.

Гроза сразу протрезвел. И дурак бы понял, что хутор взяли в плотное кольцо, из которого не вырваться. Если организовать оборону, можно продержаться лишь несколько часов — днем их все равно перестреляют. Куренной пригнулся и побежал мимо риги в огороды. Пули свистели всюду, но он не обращал на них внимания и бежал, надеясь добраться до кучи навоза, под которой был замаскирован тайник. О нем знал только Бабляк — тоже надеялся отсидеться.

Когда выскочил на огороды, понял: поздно. Солдаты были уже неподалеку от тайника — темные фигуры перебегали по картофельному полю. Злоба и отчаяние затуманили голову. Упал на грядку, почти не целясь, выпустил длинную очередь. Потом выругал себя — ведь запасного диска нет, — удобнее умостился и начал бить прицельно, короткими очередями.

Черные фигуры исчезли — упали, затаились в густом картофеле. Гроза знал: подползают и скоро будут рядом. Отполз на несколько метров и, когда снова увидел тени, открыл огонь.

По нему стреляли с нескольких позиций, но он был словно заговорен — никак не могли попасть; наконец кто–то из солдат догадался метнуть гранату. Она упала рядом с Грозой — в лунном свете он успел заметить, как катился на него маленький железный шар. Взрыва он уже не услышал…

Бандеровцы оборонялись недолго. Сложили оружие, и только двое особенно упорных засели на чердаке и отстреливались, пока не кончились патроны. Солдаты хотели взять их живьем, но, взобравшись на чердак, увидели два трупа. Видно, много преступлений было у бандитов на совести…

Когда все кончилось, на хутор приехал полковник Трегубов.

— Грозу взяли? — первое, что он спросил.

Майор Гусев показал на крыльцо, возле которого лежали тела убитых. Трегубов посветил фонариком.

— Этот? Эх, — нахмурился он, — не могли взять живьем…

Гусев ничего не ответил, и полковник понял.

— Хотя, — повеселел он, — черт с ним! Банду ликвидировали — и квиты.

Кирилюк, подходя, услышал последние слова Трегубова.

— Только бы знать, что все онитут… — сказал он сокрушенно. — Разрешите мне допросить арестованных?

— Допрашивайте, — согласился Трегубов. — Думаю, все в порядке.


Весь день Модест Сливинский провел у Ядзи и вернулся к Лизогубу в хорошем настроении. Вчера, когда Хмелевец за обедом снова набрался до чертиков — не без его, пана Модеста, помощи, — Сливинский нанял машину и перевез чемодан на улицу Менжинского. Запихнул на антресоли и вздохнул с облегчением — пусть теперь Семен ищет; не всегда подтверждается истина: кто ищет, тот найдет…

Сегодня или в крайнем случае завтра ждал отца Андрия. Рассчитал: Дмитро Заставный попал в Пилиповцы в тот же день или утром следующего. Прибавил еще сутки его милости на связь с Грозой. Выходило, что священник мог уже прибыть в особняк на Июньской.

Пан Модест медленно шел, насвистывая мелодию модного фокстрота. Сливинский изображал эдакого, уже не первой молодости, гуляку.

Темнело… Пахли цветы… Сливинский с наслаждением вдыхал горьковато–пряные запахи, которые немного кружили голову и настраивали на лирический лад…

На углу Июньской, у открытой калитки, на скамеечке, сидела пара. Увидев ее, Сливинский замедлил шаги. Сам не мог понять, почему поступил так, как–то это получилось само собою, интуитивно… Дом был пуст, с запертой калиткой — и вдруг… Ведь до этого пара сидела спокойно, но, увидев Сливинского, парень притянул к себе девушку — сделали вид, что целуются…

В Сливинском проснулся бывший гестаповец: замечал все, что делается вокруг, не пропустил бы ни малейшей подозрительной детали. Продолжая насвистывать тот же модный фокстрот, даже не взглянув в сторону влюбленных, уверенно свернул на Июньскую.

Дом Лизогуба шестой справа — в самом конце улицы. Сливинский шел, помахивай рукой, казалось, никуда не смотрел, и все же знал, что делается вокруг: научился видеть, еле скашивая глаза, и быстро ориентироваться в обстановке.

На всякий случай миновал дом Лизогуба, даже не посмотрев на него. За поворотом стоял грузовик, и шофер, подняв капот, копался в моторе. Бросил мгновенный взгляд на Сливинского, но пан Модест знал такие взгляды: посмотрел, словно сфотографировал.

Третий дом справа стоял в глубине сада. Калитка никогда не запиралась; тут жило несколько семей — дом большой, двухэтажный. Владелец его сбежал с гитлеровцами, и дом забрал коммунхоз.

Сливинский, давно обследовавший все вокруг дома Лизогуба, знал, что его появление во дворе никого не удивит — пришел гость к кому–то из жильцов. В освещенной яркой лампочкой беседке играли в домино. Никто и не взглянул на Сливинского, и тот, не дойдя до здания, свернул на дорожку, ведущую через заросли сирени к огородам.

Стемнело. Пан Модест постоял несколько минут среди кустов и, выбрав удобный момент, юркнул в кукурузное поле. Кукуруза еще не очень высокая, но густая, и, сидя в ней, можно незаметно следить за домом Лизогуба.

Прошел час, и Сливинский услышал урчание мотора: шофер наконец завел машину и уехал. Пан Модест подумал, что, вероятно, все его подозрения абсолютно беспочвенны, и все же решил подождать.

Еще через час Сливинский возблагодарил бога за свою осторожность: в соседнем с лизогубовским садике мелькнула тень — кто–то, пригнувшись, побежал к огородам, навстречу ему с картофельных грядок встали двое. Значит, догадался Сливинский, дом уже давно окружен и каждый, кто входит туда, попадает в ловушку. Посмотрел на часы — половина двенадцатого. Сперва хотел выбраться отсюда — наверное, все уже легли и не заметят его, — повернет направо, по темной улице выйдет на пустырь, но, поразмыслив, остался еще. Улицу могли перекрыть, и такой поздний прохожий в этом районе не мог бы пройти незамеченным. Лежал, стараясь не шевелиться, и дышал тихо–тихо, как мышь.

…Отца Андрия встретили на вокзале и уже не выпускали из поля зрения. Несколько часов он провел в епархиальном управлении. Потом священник отстоял обедню в кафедральном соборе и пообедал в первоклассном ресторане. Ни с кем подозрительным не встречался и не обменялся ни единым словом. Полковник Левицкий допускал, правда, что Андрий Шиш мог договориться со своим сообщником в епархиальном управлении и передать ему функции связного, но сам не поверил в это — считал, что священник обязательно пойдет на Городецкую.

В начале девятого отец Андрий сел в трамвай, идущий мимо вокзала, и сошел в конце Городецкой. Видно, бывал тут не раз, потому что, не расспрашивая, уверенно ориентировался в лабиринте кривых переулков. Позвонил у калитки дома с мансардой на Июньской улице.

Быстро установили, кому принадлежит особняк и кто в нем проживает.

Около одиннадцати Левицкий приехал на место событий. Трегубов еще не вернулся из Поворянского района.

Иван Алексеевич разделял точку зрения Кирилюка о нецелесообразности ликвидации отряда Грозы до его передислокации в район Злочного. Но сейчас, приехав на Июньскую, успокоился. Лейтенант Ступак доложил: в доме Лизогуба кроме самого хозяина и Андрия Шиша есть еще кто–то. Установили это довольно просто. Лизогуб поливал грядки за домом, когда вдруг загорелось маленькое окно на первом этаже и почти одновременно в мансарде погас свет. Итак, непрошеные гости тут, дом окружен так, что и мышь не выскользнет, и можно начинать операцию.

Лизогуб, подтянув шланг, наливал воду в бочку. Решили воспользоваться этим обстоятельством и пройти в дом, пока не заперта дверь. Приближалась полночь. Лизогуб, что–то бормоча себе под нос, свернул шланг и понес в сарайчик за домом. Ступак и еще один оперативник взяли его там — не успел и пикнуть. Шесть человек во главе с Левицким поднялись на крыльцо, вошли в переднюю. В гостиной, под мягким светом торшера, сидел отец Андрий и читал книгу. Услышав шум в передней, поднял голову. Не закричал, не произнес ни слова, только закрыл лицо книгой, будто хотел защититься. Левицкий пробежал мимо него в соседнюю комнату. Ступак гремел по лестнице, ведущей на мансарду. Кто–то выглянул из двери, метнулся назад — лязгнул замок. Лейтенант с разбегу ударил плечом, замок не выдержал, и Ступак, потеряв равновесие, растянулся на пороге. Это спасло ему жизнь — пуля свистнула над головой. Лейтенант выстрелил, целясь в руку с пистолетом, и попал — оружие упало.

Человек кинулся к окну. Он все равно бы не убежал, но Ступак не дал ему и выпрыгнуть — схватил за ногу, повалил. Подбежали остальные, скрутили.

— Нет второго? — заглянул в дверь Левицкий. — Обыщите подвал и сарай!

В гостиной сидели под охраной отец Андрий и Лизогуб.

— Где спрятался второй агент? — сурово спросил Левицкий.

Лизогуб сокрушенно покачал головой.

— Прошу извинить, но у меня снял комнату только этот гражданин. Мы еще не успели оформить договор и собрались завтра заявить в милицию. Вы можете узнать у участкового…

— Объясните тогда, когда и зачем приехал в Поворяны Дмитро Заставный. Или вы впервые слышите ату фамилию?

Лизогуб заморгал. Отец Андрий заговорил таким спокойным тоном, что даже Левицкий позавидовал его выдержке:

— Прошу проверить мои документы и отпустить меня. Тут какое–то недоразумение, и я сожалею, что заглянул сюда. Если же я понадоблюсь вам как свидетель, то господа всегда могут вызвать меня через епархиальное управление.

Левицкий ответил так же спокойно и деловито:

— Вы нам нужны именно теперь и, думаю, не как свидетель. Прошу вас пройти в машину. Вот, пожалуйста, ордер на арест. Понятые ждут во дворе, мы не хотели приглашать их сюда, потому что, к сожалению, не могли гарантировать полной безопасности.

— Дикое недоразумение! — возразил отец Андрий, но все же вышел из комнаты под конвоем.

Ступак доложил Левицкому:

— Все обыскали — нет ни чемодана, ни второго бандита.

Левицкий уже понял: где–то и в чем–то они сплоховали. Несколько секунд постоял молча, потом приказал:

— Отвезите арестованных! Двое останутся здесь, остальные — в управление!

Машина тронулась. Полковник, стоя на крыльце, смотрел вслед, пока не исчезли за поворотом красные огоньки, Вернулся к оперативникам.

— Надо перерыть все это логово от крыши до пола. Очевидно, тут есть тайник. А в нем может быть чемодан.

…Модест Сливинский, услышав выстрелы, догадался: Хмелевец сопротивляется. Грохнуло лишь дважды, — значит, Семен защищался недолго. Воцарилась тишина, потом зашумел мотор — подъехала машина.

— Сейчас будут выводить арестованных. Подай чуть назад, — негромко распорядился кто–то, но пан Модест расслышал каждое слово.

Автомобиль отъехал. Окна в особняке светились, будто ничего и не случилось, будто жизнь шла своим порядком и Хмелевец и отец Андрий с нетерпением ждут его, Модеста Сливинского.

«Вульгарная западня! — злорадно подумал он. — Ждите, уважаемые господа! Долгонько же придется вам ждать!»

Осторожно пролез по междурядьям, чтобы кукуруза не шуршала. Посидел еще несколько минут в картофеле и переполз в соседний огород. Там начиналась ложбина. Он сбежал в нее и по тропинке пробрался на пустырь, откуда вышел на соседнюю улицу. Тут облегченно вздохнул, отряхнулся и переулками направился к Городецкой. Вышел на нее уже в районе вокзала, где даже в этот поздний час попадались прохожие. Пристроился к компании железнодорожников, возвращающихся с работы, и через несколько минут уже открывал своим ключом дверь Ядзиной квартиры.


Хмелевцу не было смысла что–либо отрицать: опознали по фотографии, а его «деятельность» в дивизии СС «Галиция» и преступления, совершенные во время отступления гитлеровцев, тоже были известны и подтверждались столькими документами и свидетелями, что Хмелевец плюнул на все и начал топить всех подряд. Уже на другой день Левицкий выяснил имя и фамилию второго агента, заброшенного бандеровцами для осуществления операции с чемоданом.

Модест Сливинский! Бывший заместитель министра «правительства» Стецко, гестаповский шпик и крупный делец черной биржи. Все эти сведения было не так уж и трудно собрать, но они не продвинули Левицкого ни на шаг. Что из того, что знаешь имя и фамилию врага и даже уверен, что он где–то тут, может, совсем рядом. В городе с чуть ли не полумиллионным населением. Это все равно что ничего не знать. Ведь ни в архивах гестапо, которые удалось захватить, ни в других делах ведомства нет фотографии Модеста Сливинского.

Отец Андрий Шиш сначала все отрицал, даже связи с братом — куренным Грозой. Усаживался поудобнее на стуле, клал руки на живот, вертя большими пальцами, преданно смотрел в глаза Кирилюку, ведущему допросы, и от всего открещивался. Не выдержал только очной ставки с Хмелевцем.

Того посадили напротив — держал руку на перевязи (рана оказалась незначительной — пуля не задела кость) и насмешливо смотрел на священника.

— Мелочь вы пузатая, святой отец, черт бы вас побрал! — уколол он. — Не вам ли передавал привет пан Воробкевич?

Отец Андрий даже подпрыгнул на стуле, завизжал тонким противным голосом:

— Уберите этого мужлана, мне противно смотреть на него!

— Уведите! — приказал Кирилюк. Когда за Хмелевцем закрылась дверь, спросил: — Так будете говорить правду?

— Пишите… — согласился отец Андрий: лишь бы быстрее все кончилось. А то докопаются еще, кто доставлял Грозе боеприпасы со склада каноника Долишнего, и будет (он незаметно перекрестился) куда хуже.

Лизогуб не отрицал ничего, надеясь искренним раскаянием добиться смягчения приговора. Знал, что делает. Если дадут меньше десяти лет — счастье, бога благодарить будет; никому не известно, где закопал кувшин с золотыми монетами. Отсидит свое — хватит до самой смерти…

А Левицкий ломал голову над тем, как найти следы Модеста Сливинского.

Стало известно, что правой руке Романа Шиша — сотнику Отважному удалось бежать, и он, очевидно, сумел предупредить Сливинского. Это и предвидел Дмитро Заставный. На всякий случай Левицкий приказал держать под наблюдением дом лесника за Путятичами, хотя и сомневался в рациональности этой меры. Ведь Андрий Шиш упрямо твердил, что не встречался в городе со Сливинским и не сообщал ему о месте встречи с Грозой.

Модест Сливинский! Полковник пожертвовал бы многим, лишь бы задержать бандеровского агента.

Кирилюку фамилия Сливинского показалась знакомой. Где–то он уже слышал ее, но как ни старался, не мог вспомнить, где именно. И все же она была знакома ему…

Несколько дней эта мысль не давала Петру покоя, и наконец он вспомнил. О делах Сливинского ему рассказывал когда–то Евген Степанович Заремба — кажется, предупреждал, что тот агент гестапо.

Петр позвонил Евгену Степановичу и пригласил его к себе: мол, придет Левицкий, попьем кофе, да и дело есть.

Катря собрала кой–какой ужин: с продуктами не густо — существовала еще карточная система. Евген Степанович принес корзиночку клубники. Катруся обрадовалась ей, будто не видела целый век; пожалела, что брат пренебрегает огородом — когда–то и у нее была клубника.

Катря накрывала на стол, а Петр, отозвав в сторонку Зарембу, спросил:

— Не помните ли вы некоего типа — Модеста Сливинского?

Заремба размял сигарету. Ответил не спеша:

— Слышал.

Левицкий сидел в уголке, смотрел исподлобья, вроде бы и не интересуясь.

— Кто он такой?

— Имел отношение к правительству Стецко. Потом как–то уцелел и торговал на «черном рынке». Агент гестапо.

— Вы видели его?

— И не раз…

— Помните в лицо? — обрадовался Петр.

Заремба пожал плечами:

— Конечно.

— И узнали бы?

— Не сомневаюсь.

— Не могли бы вы вспомнить все, что касается Сливинского?

— Это очень важно, Евген Степанович, — вмешался из своего угла Левицкий. — Нас интересуют его привычки, манеры, поведение в обществе, знакомства…

Заремба задумался.

— Этакий хлыщ! — начал он, наморщив лоб. — Не первой молодости, но любит красоваться. Хорошо одевался… Я, собственно, видел его лишь на расстоянии, ближе не доводилось… Но постойте… Это же ты, — ткнул он пальцем Петру в грудь, — должен знать о нем больше, чем я. Подпольная организация поручила тебе открыть в городе магазин. Если так, то обязательно пришлось конкурировать с «черной биржей». А Модест Сливинский был королем этой биржи.

— Вы же знаете, — развел руками Петр, — я только номинально считался главой фирмы, а всеми делами занимался…

Он не успел договорить.

— Фостяк! — воскликнул Заремба. — Как я сразу не догадался? Фостяк знает его как облупленного. Если ему пришлось конкурировать со Сливинским, должен знать. А впрочем… — Он подошел к телефону: — Мы сейчас все выясним.

— Евген Степанович… — хотела остановить его Катря, но он отмахнулся и завертел диск.

— Михайло? Заремба беспокоит. Что ты сейчас делаешь? Лежишь! И что с тобой? Ну это черт знает что, в твоем возрасте такая болезнь… Сердце испортить, брат, это свинство собачье… Как чувствуешь себя? Тогда вот что, мы к тебе придем. Хотел бы ты видеть Петра Кирилюка? Посылай тогда за бутылочкой, и немедленно!

— Надеюсь, — заметила Катря, догадываясь, к чему идет дело, — что тут собрались воспитанные люди, умеющие ценить труд хозяйки? Прошу к столу!

— А я проголодался, — признался Левицкий, — и не откажусь, особенно от винегрета. Сейчас вызовем машину, пока доедет, успеем поужинать.

Вчетвером быстро опустошили не очень–то заставленный стол, успели и кофе выпить, когда на улице засигналила машина.

Фостяк встретил их при полном параде, даже галстук повязал, хотя и чувствовал себя скверно. Обрадовался Петру так, что тот мысленно обругал себя последним подлецом: столько дней в городе, а не выбрался проведать! Дел, правда, по горло, но для Михайло Андриевича мог бы выкроить часок.

— Мы к тебе по делу, — пояснил Заремба, но Фостяк замахал руками, не желая слушать.

— Прошу к столу, — открыл он дверь в другую комнату.

Петро, увидев накрытый стол, сказал:

— А мы уже…

— Придется ужинать еще раз, — перебил его Фостяк. — И без возражений.

Выпили закарпатской сливовицы за здоровье хозяина и действительно с аппетитом поужинали еще раз, отдав дань уважения хозяйке за вкуснейшие маринованные грибы и поджаренную в сухариках спаржу. Фостяк все вспоминал, как торговал с Кирилюком во время оккупации.

Левицкому давно уже не терпелось расспросить Фостяка, но он сдерживался. Когда встали из–за стола, Михайло Андриевич спросил сам:

— У вас ко мне дело?

— Евген Степанович говорит, что вы хорошо знали Модеста Сливинского, — начал Левицкий. — Эта личность нас очень интересует.

— Имел неприятность быть знакомым с ним — сволочь, бандеровец, гестаповец и делец «черной биржи»…

— Так, так… Но не будем скрывать от вас: Сливинский сейчас в городе и мы разыскиваем его. Конечно, прячется под выдуманной фамилией и с фальшивыми документами. Дело это, Михайло Андриевич, очень серьезное, и каждый день — на вес золота. У Сливинского, очевидно, еще со времен оккупации сохранились знакомства, связи, может, есть кто–то из политических единомышленников. Гостиницы держим под наблюдением, все подозрительные квартиры и подавно, ведь…

— Понял вас… — Фостяк уселся в старинное кресло, мягкое и удобное. Откинул голову на высокую спинку, задумался, будто задремал. — Модест Сливинский, это я говорю вам авторитетно, подонок и пижон, но голова на плечах есть.

— Успели убедиться, — мрачно признал Левицкий.

— Я, пока отбил у него клиентуру, хорошо помучился. Прыткий и скользкий, но это, — как–то вяло улыбнулся Фостяк, — из сферы, так сказать, мемуарной. Но послушайте, — вдруг оживился он, — есть у него пунктик: не может пройти мимо красивой девушки. Погодите, погодите, я часто видел его вместе с одной потаскушкой, даже в ресторане встречал… Дай бог памяти… Как же ее, красивая, чертовка, ничего не скажешь… — Задумался на несколько секунд. — Вспомнил! Теперь она работает официанткой в ресторане «Карпаты». Ядзя, панна Ядзя — так ее зовут… Большие глаза, и все это, — он показал, что и где, — на месте.

Левицкий посмотрел на часы. Сказал решительно:

— Четверть одиннадцатого. Вы будете смеяться, но придется еще раз поужинать. Едем в «Карпаты». — Он крепко пожал руку Фостяку: — Сердечно благодарен вам, но…

— Понимаю… — ответил тот слабым голосом. Видно, сердце давало о себе знать. — Заходите, если что–нибудь понадобится…

— Обязательно зайдем, — пообещал Кирилюк. — А вы, может, вспомните еще кого–то из знакомых Сливинского? Я позвоню…

В «Карпатах» пел цыганский хор, и Заремба еле отыскал свободный столик. Заказали бутылку вина, легкую закуску. Петр изображал пьяного, пристально разглядывал девушек и отпускал не очень скромные комплименты официанткам… Задержал молоденькую, с черными густыми бровями.

— Принеси нам, девушка, еще вина, — попросил он. — Ты такая красивая, красивее Ядзи! Где она, что–то не вижу?

— Ядзя сегодня не работает, — нагнулась к нему девушка: мужчина красивый, в хорошо сшитом костюме. — Какого вина желаете? Я вас не обслуживаю, но передам…

— А завтра Ядзя работает? — не успокаивался Петр.

Девушка рассердилась:

— В отпуске ваша Ядзя! — и побежала к буфету.

— Вот тебе и фокус! — насторожился Левицкий. — Интересно, давно ли?

— Сейчас мы выясним. — Петр, не очень твердо ступая, подошел к метрдотелю, фамильярно взял его за пуговицу. — Папаша, — покрутил он ее, — где Ядзя? Назначила мне свидание — и вот на тебе…

— Товарищ, — сделал тот попытку освободиться, — вам уже пора домой…

— Точно, — согласился Петр. — Но где Ядзя?

— В отпуске.

— Давно?

— Не все ли равно? Допустим, с сегодняшнего дня.

— А мне надо знать! Назначила свидание и…

— У нее заболела мать, и она срочно уехала, — старался отцепиться от настырного посетителя метр.

— А как ее фамилия, папаша?

— Зачем это вам?

— Ин–те–рес–но… — еле ворочал языком Петр. — Люблю разные фамилии.

— Радловская ее фамилия.

— Прекрасная фамилия! — восхищенно воскликнул Петр. — Д–давай, папаша, выпьем!

— Вам пора домой.

— Домой так домой, — покорно согласился Кирилюк. — Раз Ядзи нет, можно и домой…

Пошел к выходу, незаметно посмотрев на Левицкого. Полковник уже рассчитывался.

— Почему нет Радловской? — остановился Петр перед швейцаром. Тот посмотрел на него наметанным глазом, подтолкнул к дверям. Но Кирилюка нелегко было сдвинуть. — Почему нет Радловской? — повторил он.

— В отпуске… — Швейцар решил не связываться и почтительно открыл дверь: — Прошу вас…

— В отпуске с сегодняшнего утра, — сообщил Кирилюк, когда сели в машину.

— Неужели опять прошляпили? — не выдержал Левицкий и раздраженно постучал кулаком по щитку. — Фамилия?

— Радловская.

— Немедленно в управление!

— Я уж доберусь один… — открыл дверцу Заремба.

— Зачем же, мы вас довезем.

— Нет, — Заремба решительно стукнул дверцей, — вам нельзя терять времени.


Модест Сливинский валялся на диване, задрав на спинку ноги в пижамных брюках. Лежал, курил, читал какую–то польскую полупорнографическую галиматью в дешевой бумажной обложке, а думал о своем…

Сколько раз он говорил, что есть бог на небе и что этот бог — персональный защитник его, Модеста Сливинского! Лишь с божьей помощью можно было выпутаться из этой истории — его и до сих пор трясло, когда вспоминал выстрелы и тени энкавэдэшников на огороде. Слава богу, обошлось, и у него есть возможность слушать музыку, пить кофе и читать сексуальные романы, чего абсолютно лишены и Хмелевец, и их квартирный хозяин Ярема Лизогуб, и отец Андрий Шиш. Когда пан Модест позвонил сегодня из одного уличного автомата и спросил, есть ли телеграмма из Поворян, то услышал грустный ответ, что племянник захворал скарлатиной. Стало быть, и у самого Грозы дела не очень–то утешительные. У всех, кроме него, Модеста Сливинского. В конце концов, можно и правда поверить в свою счастливую звезду…

Пан Модест не то чтобы утешал себя покровительством небес. Вернувшись в эту злосчастную ночь к Ядзе, до утра не закрывал глаз, все обдумал, все взвесил… Был уверен, что Хмелевец или отец Андрий расколются на допросах и что органы безопасности если еще не знают, так в самое ближайшее время будут знать его настоящую фамилию и приметы. Правда, вряд ли у них есть его фотография, а особых примет, кроме седины, у него нет. И все же утром Сливинский начал серьезный разговор с Ядзей.

— Не могла бы ты сейчас взять отпуск?

— Зачем?

— Поедем в Трускавец. Устал я, хочется отдохнуть.

Ядзя задумалась. Перспектива поехать на курорт за чужой счет привлекала, но хотелось не в Трускавец, а куда–нибудь к морю, увидеть пальмы или по крайней мере кипарисы. Предложила:

— Ты не так уж и болен, чтобы промывать ночки нафтусей. Лучше поедем в Сочи или в Ялту.

— Потом можно и в Сочи, — согласился пан Модест, хорошо зная, насколько нереально его обещание. — А сначала — в Трускавец.

Ядзя прикинула: теперь она возьмет отпуск за свой счет — скажет, что заболела мать, и ей не откажут, — а потом для поездки на юг оформит очередной, — согласилась:

— Когда поедем?

Сливинский сокрушенно заметил:

— Можно было бы завтра, но есть некоторые обстоятельства… Ты, конечно, понимаешь, что мои отношения с Советами оставляют желать лучшего, и мне не хотелось бы появляться на вокзале или на автобусной остановке. Нет ли у тебя знакомого шофера, который бы, за известную сумму конечно, согласился бы отвезти нас, скажем, в Дрогобыч?

— Есть такой. Наш, ресторанный, и ты сможешь спрятаться в будке с продуктами. Парень оборотистый, возьмет недешево.

— Тысячи хватит?

— Достаточно и семисот.

— Ну и прекрасно, — повеселел Сливинский. — А сейчас ты пойдешь на толкучку и купишь мне костюм. — Он бросил на стол пачку денег. — Желательно коричневый или темно–серый. Пятьдесят второго размера. И обязательно достань краску для волос. Осточертело быть седым. С такой привлекательной дамой хочется молодеть и молодеть…

Ядзя все поняла, но ничего не сказала. Какое ей дело, что натворил пан Модест и почему его разыскивают! Если даже это кончится плохо, ее оштрафуют за нарушение паспортного режима, ну, предупредят, а она чихать хотела на все предупреждения. Пусть только попробуют придраться: она — жена советского офицера (Ядзя еще не оформила развод), и даже самое большее, в чем ее можно обвинить, — это в женском легкомыслии.

Спрятала деньги в сумочку, подставила Модесту щеку для поцелуя:

— Сегодня я договорюсь с шофером и подам заявление об отпуске. Поедем завтра или послезавтра.

— Лучше завтра.

— Все будет зависеть от шофера…

На следующий день они не уехали — грузовик стоял на ремонте, — а сегодня в пять часов шофер обещал обязательно быть. Ядзя отправилась на базар за продуктами на дорогу, и паи Модест терпеливо ждал, задрав ноги на спинку дивана. Он уже собрался. Желтый чемодан стоял у двери, осталось бросить в саквояж пижаму.

Сливинский с удовлетворением поглядывал на чемодан. Не удержался и вчера заглянул–таки под фальшивое дно. Павлюк не солгал: аккуратно сложенные, чуть ли не спрессованные пачки долларов и фунтов — целое богатство; единственный недостаток: половина — Павлюку. Правда, и о ста тысячах пока можно только мечтать, но дело не в этом. Отдавать половину какому–то Павлюку, и пальцем не пошевельнувшему, чтобы получить такие деньги! Конечно, это несправедливость, а Сливинский всегда верил в торжество высших сил и уже сейчас начинал прикидывать, как обмануть Павлюка…

Щелкнул замок, и он сел на диване — никогда бы в жизни не допустил, чтобы женщина увидела его в такой позе: он был воспитанным человеком и кичился этим…

Ядзя приоткрыла дверь и просунула в нее хорошенький носик:

— Ты уже готов? Чудесно. Шурка должен подъехать через несколько минут. Можешь одеваться.

Сливинский поморщился. Костюм, купленный Ядзей, был чуть поношенный. Ничего не скажешь, красивый, благородного темно–коричневого цвета, хорошо сшитый, но ношеный, а пан Модест никогда не носил вещей с чужого плеча. Пройдет несколько дней, и он привыкнет к костюму, в конечном итоге, человек ко всему привыкает, но все же это несколько испортило ему настроение. Хорошо, хоть сорочка своя — с твердым воротничком, прекрасная сорочка в модную, чуть заметную полоску.

Под окнами остановилась машина. Стукнула дверца. Сливинский посмотрел в щелку между шторами — так и есть, к ним…

Шурка взял Ядзин чемодан и саквояж пана Модеста, а Сливинский сам отнес свой желтый чемодан и положил в будку. Шурка залез вместе с ним, понимающе сказал:

— Мою машину вообще редко когда проверяют, но на всякий случай, пока не проедем контрольный пункт, ложитесь здесь — я вас накрою мешками. Кстати, я беру деньги вперед…

Сливинский без лишних слов отсчитал семьсот рублей.

— Будет еще, — пообещал он, — если все обойдется.

— Можете не сомневаться, — повеселел Шурка, — моя фирма гарантирует благополучную доставку в нужное место.

Пан Модест растянулся в углу. Шурка накрыл его мешками из–под сахара и заставил бочками. Чемодан и саквояж забросал тряпьем и бумажными кульками. Теперь даже самый дотошный инспектор не заметил бы ничего подозрительного.

Ядзя села в кабину рядом с Шуркой — ей–то не надо было прятаться, — и грузовик двинулся по направлению к Стрыйской.

Автоинспектор, младший лейтенант, проверявший документы на контрольном пункте, так и прилип глазами к Ядзе, и она улыбнулась ему.

— Я вас где–то видел… — начал автоинспектор с проверенного варианта знакомства, но Шурка перебил:

— Давай! Надо еще сегодня вернуться!

— Что в машине?

— Тара и кой–какие товары; — Шурка открыл дверцу, — смотрите.

— До Стрыя не возьмешь? — Автоинспектор показал на нескольких пассажиров, ждавших у КП попутную машину.

— Не имею права. Продукты… — Шурка деловито хлопнул дверцей.

Младший лейтенант еще раз подошел к кабине, по–начальнически прикрикнул на Шурку:

— Езжай осторожно и смотри у меня! — а сам посмотрел на Ядзю, та еще раз улыбнулась ему, даже махнула рукой, и младший лейтенант долго и с сожалением смотрел вслед грузовику.

— Тоже мне начальство! — рассердился Шурка, когда уже отъехали. — Я и не такое видел!..

Ядзя ничего не ответила: все же приятно ловить восхищенные взгляды мужчин, а этот автоинспектор совсем не плохой, можно сказать, симпатичный мужчина…

Шурка остановил машину. Постучал в будку.

— Теперь до Дрогобыча можете вылезть! — крикнул Сливинскому. — Я остановлюсь перед КП…


Оперативная машина затормозила на улице Менжинского около двух часов ночи. Подняли дворничиху, и она, узнав в чем дело, объяснила:

— Уехали… Перед вечером уехали…

Левицкий уже привык к фатальному невезению и воспринял этот удар стоически. Кирилюк же выругался сквозь зубы.

— Одна уехала? — уточнил он. — Ядзя Радловская?

— Почему одна? — словно даже обиделась за недоверие дворничиха. — Вдвоем. Говорила, что снова замуж вышла. И мужчина такой видный из себя. Старше ее — ничего не скажу, — но видный. Красивый еще мужчина, да и наша Ядзя тоже — хорошая пара…

Кирилюк понял, что старуха еще долго будет бормотать как заведенная, и остановил ее.

— Придется открыть дверь девятой квартиры! — приказал он.

— Они у меня ключ оставили. Цветы там поливать надо. Красивые цветы. У пани Ядзи есть вкус… — снова завелась дворничиха.

Наступила очередь Левицкого остановить ее.

— В котором часу уехала Радловская? — спросил он.

— Перед вечером. Часов в пять.

— Какие у них были с собой вещи?

Дворничиха ни на секунду не задумалась — видно, привыкла ко всему приглядываться:

— Два чемодана, желтый, большой, и черный — поменьше, саквояж и сумка. Еще пани Ядзя зонтик забыла, бегала за ним.

— Номер машины?

— Не глянула, незачем было, грузовик — это помню. Небольшой такой, с будкой. Пан сел в будку, и шофер туда лазил, а потом запер ее. Я еще подумала: зачем пана запирать?

Кирилюк и Левицкий переглянулись. Опоздали на девять часов! Если бы Петру чуть раньше пришло в голову расспросить у Зарембы о Модесте Сливинском, проклятый чемодан был бы уже у них, а его хозяин имел бы удовольствие встретиться со старыми знакомыми на очной ставке, а не разгуливать бог знает где в обществе красивой женщины.

— Покажите квартиру! — приказал Левицкий.

Комната свидетельствовала о поспешном отъезде жильцов: разбросанные на постели предметы женского туалета, грязная посуда в кухне… Левицкий распорядился поискать и снять отпечатки пальцев на посуде, Петр разглядывал разные квитанции и бумаги на этажерке. Отложил несколько писем с одинаковым почерком, начал внимательно просматривать. Сгреб все в одну кучу, перевязал шпагатом.

— Разберемся потом… — буркнул он.

Оставив засаду в квартире, поехали в управление. Ни Петру, ни Левицкому не хотелось спать — сидели на диване, курили и молча обдумывали ситуацию.

— Извести милицию о машине, — прервал молчание полковник. — Утром надо заняться этим грузовиком.

Кирилюк кивнул: да, следует прежде всего найти автомобиль, на котором ехали Сливинский и Ядзя.

— Старый грузовик с будкой, которая запирается, — пробормотал он, — это не так уж и сложно…

— Размножьте и дайте на розыск фото Ядзи Радловской… — размышлял вслух Левицкий.

— Изучить круг ее знакомств, — подхватил Петр, — поговорить с официантками в ресторане. Радловская могла сболтнуть кому–нибудь, куда едет.

— Правильно.

— Теперь посмотрите, пожалуйста, еще на эту корреспонденцию… Имеем на это санкцию. — Кирилюк отобрал из пачки несколько писем, положил перед полковником.

— Корреспонденты Радловской?

— Да.

— Думаете, она может написать кому–то?

— Конечно.

— И это нельзя сбрасывать со счетов.

Петр вытащил из пачки розовый конверт.

— Последнее письмо. Получено вчера из Станислава. Надеюсь, Ядзя еще не успела ответить на него.

Левицкий начал читать. Вдруг чертыхнулся.

— Ее подруга сообщает, что приедет через неделю. Радловская наверняка предупредит ее, чтобы не приезжала. Она напишет подруге, и мы узнаем — откуда.

— Если уже не телеграфировала.

— Значит, нам еще раз не повезет…

Грузовичок нашли быстро. Искать, собственно, не пришлось — он обслуживал ресторан, в котором работала Радловская.

Кирилюк вызвал шофера.

Александр Жарков, или просто Шурка, сразу понял, почему его вызывают в управление госбезопасности.

Отвечал на вопросы Кирилюка охотно, угодливо смотрел в глаза, словно говоря: «Давай–давай!.. Я расскажу про все, что было, и даже про то, чего не было, — чтобы тебе правилось…»

Петр уже встречался с такими, вроде бы откровенными, на самом же деле хитрыми типами, знающими лишь свою выгоду, ради нее готовыми пойти на любое преступление.

— Вчера вы ездили за продуктами в Стрый, — начал Кирилюк монотонно, листая какие–то совсем не нужные бумаги, — не так ли?

— Ездил! — выпалил Шурка, будто уже признал свою вину.

— Кого–нибудь подвозили?

Шурка понял: отказываться нет смысла. Грузовик с четверть часа стоял на улице Менжинского, и они в случае нужды будут иметь десяток свидетелей.

— Подвозил.

— Кого?

— Она у нас работает официанткой… Ядзя Радловская. Попросила подбросить до Стрыя. А мне что? Мне не жалко… Почему не оказать человеку услугу? Не так ли, товарищ начальник?

— Конечно… Значит, мы так и запишем, отвезли в Стрый Ядвигу Радловскую… Больше никого?

Шурка запнулся только на несколько секунд. Взвешивал — промолчать о другом пассажире или признаться? А впрочем, признание ему ничем не угрожает, наоборот, укрепляет его позицию.

— Почему никого? Неужели я не сказал? Радловскую и ее мужа.

— Так будет точнее. И сколько же они вам заплатили?

Шурка скорчил гримасу, что должно было означать: жмоты несчастные, что с них возьмешь!

— Сотню.

— Стоило трудиться…

— Я и сам так думаю, да ведь она официантка. Неудобно.

— Как ехали?

— Через центр на Стрыйскую, дальше по шоссе…

— На контрольно–пропускном пункте останавливались?

— Там без остановки не проедешь.

— Документы проверяли?

— Конечно.

— И у пассажиров?

— Да, — быстро ответил и заерзал на стуле.

— А потом?

— Доехали до Стрыя, там их высадил, хотел получить продукты, но опоздал. Пришлось возвращаться порожняком.

— И все?

— Все.

Кирилюк закрыл папку, вздохнул почти сочувственно. Сказал:

— Ну что ж, гражданин Жарков, вынуждены задержать вас. Во–первых, за ложные показания. Во–вторых, за содействие опасному преступнику.

— Что вы, товарищ следователь, — завертелся Шурка. — Я все расскажу.

Кирилюк снова открыл папку:

— Так куда вы ездили?

Шурка прикинул: лучше ответить за левый рейс, чем за содействие. Ответил жалобно:

— Вы не знаете, товарищ следователь, что такое шоферская жизнь. Платят копейки, а требуют — во!.. Признаюсь честно, сделал вчера левую ездку. До Дрогобыча и обратно. За пятьсот рублей…

— Вот это ближе к истине. Мы знали, что вы были в Дрогобыче — ваша машина зарегистрирована там на КП. Где высадили пассажиров?

— На автобусной станции.

— А у нас есть сведения…

— Врут! — Шурка прижал руки к груди. — Честное слово, на автобусной станции.

Петр понял: Жарков говорит правду. Солгал раньше, когда сказал, что на КП у всех, в том числе и у Сливинского, проверяли документы. Интересно, станет ли отказываться и сейчас?

— Автоинспектор младший лейтенант милиции Боровиков показывает, — он пристально смотрел Шурке в глаза, — что в кабине вашей машины сидела только одна женщина. В будке же — он не осматривал ее, а только заглянул — никого не было. Как прятали этого так называемого мужа Радловской?

Дальше выкручиваться не было смысла, и Шурка признался:

— Под мешками из–под сахара.

— Вот как, Жарков! Помогли сбежать государственному преступнику.

— Ей–богу, — чуть не заплакал Шурка, — я думал: обычный вор… Очистил квартиру и рвет когти.

— Расскажете об этом на суде. — Петр вызвал конвоира: — Уведите!

Пошел к Левицкому. Полковник поинтересовался результатами допроса Жаркова.

— Обыкновеннейший пройдоха, — сказал Кирилюк, — готовый за деньги на все. Высадил их на автобусной станции в Дрогобыче. Должно быть, говорит правду: он теперь ради собственной шкуры продал бы их дважды и глазом бы не моргнул.

На столе у Левицкого — большая карта. Полковник подозвал Петра:

— Как думаешь, почему они поехали в Дрогобыч?

Кирилюк провел пальцем по линии государственной границы в районе Бескид:

— Сливинский оттуда пришел, туда и хочет податься. Горы, леса, банды, особенно здесь. — Он обвел часть территории Польши.

— Правильно, — прищурился Левицкий. — Ну–ка, теперь вместе пораскинем мозгами. Сливинский сбежал из города вместе с Ядзей Радловской. Судя по всему, испытывает к ней какое–то чувство. Не означает ли это, что он хочет взять ее с собой за рубеж?

— Ни в коем случае! — сразу ответил Кирилюк. — Сливинский — человек энергичный и умный, мы это почувствовали на собственной шкуре. Безусловно, знает, что перейти нашу границу — дело опасное, сложное и требует физических сил и, если угодно, незаурядного мужества. Будет ли он рисковать чемоданом, я уж не говорю о собственной его голове, ради Ядзи? Тут не может быть двух мнений!

— А вывод? Какой ты можешь сделать вывод?

Кирилюк походил по кабинету, заложив руки за спину.

— Радловская нужна Сливинскому как ширма, как спасательный круг. Теперь он сидит вместе с ней где–то под Карпатами и пытается установить связь с людьми, которые переведут его через границу. Как только установит связь, бросит Радловскую и уйдет в Бескиды.

— Ну и что же?

— Нам надо взять его до того, как свяжется с бандитами. У нас прекрасный ориентир — Ядзя… Ее фото будет у каждого участкового уполномоченного милиции, а это такая женщина, на которую нельзя не обратить внимания.

— Вот я и хотел бы, чтобы ты со Ступаком занялся Радловской. Поговори с ее подругами и знакомыми. Пока будем ждать Ядзиного письма в Станислав, которого, кстати, может и не быть, должны сами найти ее след.


Одноэтажный домик поблизости от Бориславского шоссе утопал в зелени: если кто–нибудь и нашел бы щель в аккуратно покрашенном деревянном заборе, все равно ничего бы не заметил — под забором росли густые кусты смородины и крыжовника.

Сливинский знал, что делает. С хозяином дома у него были давние связи: сначала — по ОУН, потом — по гестапо. Поэтому–то, обсуждая с Романом Шишом запасной вариант перехода через границу, и назначил место встречи именно в Трускавце. Мог отсиживаться тут, за высоким забором, сколько угодно — Мирон Чмырь так же не заинтересован в его провале, как и он сам.

На автобусной станции в Дрогобыче, куда их привез Шурка Жарков, Сливинский быстро договорился с шофером эмки, который скучал, высматривая пассажиров, и тот довез их до Трускавца.

Чмырь встретил пана Модеста не то чтобы радостно, но и без враждебности. Знал: все равно никуда не денешься — придется дать приют старому коллеге. Притащил кровать в комнату, имевшую отдельный выход через веранду в сад, и поставил единственное условие: никуда из усадьбы не выходить. Мол, курортников никогда не держит, все к этому привыкли, и появление посторонних лиц может показаться подозрительным. Это устраивало пана Модеста. Он был уверен, что работники госбезопасности разыскивают его и, кто знает, возможно, доискались до его связей с Ядзей. Ее фотографии, возможно, уже находятся в милиции, а милиция тут работает, говорят, не так уж плохо.

Через день Чмырь ходил на почту, узнавал, нет ли письма на его имя. Сливинский не очень нервничал, так как был убежден: человек, давший телеграмму в город, напишет и сюда.

В первый же день их приезда Ядзя вспомнила, что еще не ответила подруге, которая собиралась приехать к ней в гости. Решила написать открытку. Сливинский согласился: если подруга не застанет Ядзю, то пойдет к ней на работу, начнет расспрашивать… Все это не входило в планы папа Модеста. Ядзя написала несколько слов: мол, поехала в отпуск, вернусь — напишу. Без обратного адреса. Сливинский внимательно прочитал, отдал Чмырю, чтобы тот бросил в почтовый ящик.

Дни тянулись, похожие один на другой…

Ядзя начала капризничать — привыкла к обществу, ресторанам, кино, вечеринкам со щедрыми мужчинами, которые ухаживали за ней, а тут сад, цветы, высокий забор и даже радиолы нет. Читать Ядзя не любила. Сначала помогала жене Чмыря — толстой, неповоротливой женщине — готовить обеды, училась варить борщи и делать острые домашние блюда, но вскоре все это ей надоело, и Ядзя начала подбивать Сливинского пойти днем, когда Чмырь на работе, в ресторан. Тот схватился за голову, но сразу нашел выход: подарил Ядзе золотые часы, которые Хмелевец стащил у Валявских. Не хотел этого делать — часы дорогие, швейцарские, но что поделаешь с глупой женщиной!

Ядзя обрадовалась, успокоилась на денек, однако скоро снова взялась за свое. Как–то пан Модест поймал ее на том, что она подтащила к забору лестницу и пыталась выглянуть на улицу. Пришлось расстаться ему с рубиновой брошью. И тут, к счастью, Сливинский открыл, что Ядзя — страстная картежница. Заказал Чмырю новую колоду, и теперь чуть не весь день просиживали на веранде за картами.

Через три дня они уже не разговаривали. Смотрели друг на друга злыми глазами, сидели по разным углам веранды, вроде бы занятые каждый своим делом — пан Модест читал, а Ядзя вязала чулок.

Чмырь вернулся с работы (служил кладовщиком курортторга) и принялся чинить ступеньки крыльца, его толстуха лениво покачивалась в кресле. Звонок, подвешенный над калиткой, вдруг запрыгал, из конуры выскочила овчарка. Она захлебнулась от злости, только рычала и хрипела, натягивая тяжелую цепь.

Чмырь сделал знак Сливинскому — было условлено, что при малейшей тревоге они с Ядзей спрячутся в кладовке за лестницей, ведущей на чердак.

Ядзя на ощупь пошла за паном Модестом, но в комнате остановилась — будто в нее вселился черт — и решительно заявила:

— Никуда я не пойду, не хочу прятаться — и все!

Сливинский остолбенел. Звонок над калиткой разрывался, Мирон уже оттаскивает пса от ворот.

— Ты что, сдурела? — только и смог он выговорить.

— Никуда… Никуда… — упрямо твердила она.

— Вот ты как! — Сливинский дал ей пощечину, замахнулся еще раз.

Ядзя схватилась за щеку и покорно пошла в кладовку. Плечи унее опустились, она казалась такой несчастной, что Сливинский уже укорял себя за горячность. Но последующие события заставили его забыть о Ядзе. В прихожей застучали тяжелыми сапогами, и кто–то, видно продолжая разговор, прогудел басом:

— Значит, курортникам помещение не сдаете?

— Говорил уже… — ровным тоном ответил Чмырь. — У меня больная жена, ей нужен покой, и курортники нервировали бы ее…

— Прошу паспорта.

— Минутку… — Мирон протопал в маленькую комнату. — Пожалуйста… Это — мой, а это — жены…

— Вы, гражданин, не волнуйтесь. У вас все в порядке. К вам претензий нет. Проверка исполнения паспортного режима — заходим ко всем.

Через несколько минут Чмырь заглянул в прихожую, крикнул:

— Выходите! — и прибавил с нескрываемой злостью: — Лазят тут всякие…

Сливинский пропустил вперед Ядзю, но она не обратила на его джентльменство внимания, равнодушно прошла в комнату и растянулась на постели, отвернувшись к стене.

— Ну и черт с тобой, — обиделся Сливинский. — Еще и фокусы устраивает…

Ядзя начала тяготить его, а сегодняшний каприз вызвал серьезное беспокойство. Присел к Чмырю на крыльцо, шепотом пожаловался. Мирон смотрел исподлобья, постукивал топором…

— Придется… — Махнул он топором сильнее.

— Ты что! — ужаснулся Сливинский.

— Не вижу другого выхода.

— Но ведь она — женщина, и доверилась мне…

— Не все равно — женщина или мужчина? Мало ты их во время войны…

— Она прятала меня и…

— Что–то ты стал слишком жалостливым. А про меня подумал? Сам уйдешь, а мне дрожать? Может, твою Ядзю схватят, а она сразу: будьте любезны, я не виновата. Все это — Сливинский, да еще один… как его фамилия? Пожалуйста: Чмырь, а живет в Трускавце, на улице…

— Я об этом не подумал, — признался пан Модест.

— Конечно, своя рубашка…

— Брось! — рассердился Сливинский. — Только чтобы без визга…

— Тогда, — подвинулся Чмырь поближе, — у меня есть порошочек. Дашь за ужином, я поставлю бутылку вина, а ты уж…

— Ладно. Но ведь?..

— Все будет в порядке, — понял его Чмырь.

И пану Модесту стало ясно, что Мирон давно уже все обдумал и ждал только случая, чтобы припереть его, Сливинского, к стенке. Подумал об этом очень серьезно и даже с горечью — действительно поверил, что его приперли к стенке и что у него нет иного выхода; стало жаль и Ядзю и себя, а вечером, не возражая, взял у Чмыря аккуратно завернутые в бумажку кристаллы и всыпал в Ядзин бокал.

Ядзя вышла к ужину с красными глазами, но пан Модест был так любезен и услужлив, рассказывал такие смешные анекдоты (и даже под столом погладил ее колено), что женщина развеселилась и простила ему пощечину. В конце вечера почувствовала легкое недомогание, извинилась и ушла. Сразу же встал из–за стола и Чмырь. Ни слова не говоря, взял лопату, еще перед вечером поставленную у веранды, и ушел в дальний угол усадьбы.

«Спешит, — с неудовольствием поморщился Сливинский, — нет у человека выдержки…»

Жена Чмыря убрала посуду, вымыла ее в кухне, тяжело протопала в комнату, где легла Ядзя. Выглянула на веранду.

— Уже! — сказала так, словно та задремала. — Готова…

Сливинскому стало холодно. Не от того, что узнал о Ядзиной смерти, а от этой лаконичности и равнодушия.

«Черствые люди», — подумал он и допил свое вино.

Пришел Чмырь, принес простыню. Они завернули в нее покойницу, отнесли к яме и быстро закопали. Заботливо утрамбовали землю, присыпали мусором и сухими листьями. Сливинский мысленно произнес пылкую речь, и, наверное, это послужило причиной того, что спал он не очень хорошо — мучили изжога и сны.


Сначала поговорили с директором ресторана. Его рекомендовал Фостяк как честного человека, которому можно довериться, а рекомендация Михайло Андриевича означала для Петра больше, чем десяток официальных характеристик.

Узнав, в чем дело, директор, солидный толстощекий мужчина в очках, из–за которых смотрели пронизывающие глаза, порекомендовал:

— Побеседуйте с Любой Григорань и Тамарой Сальниковой. С ними Ядзя дружит. Хотя, — он пожал плечами, — это дело такое… Могла проговориться и кому–нибудь другому…

Через несколько минут в ресторане «Карпаты» появились два агента госстраха. Один чуть постарше, в светлом пиджаке, с большим портфелем; другой — молодой блондин, наверное, только демобилизовался, ходил еще с офицерским планшетом, в котором хранил страховые полисы.

Кирилюк, держа под мышкой портфель, прошел в буфет, где сидели официантки — клиентов мало, они болтали, изредка выглядывая в зал, — а Ступак завернул на кухню. Петр сел на свободный стул, поинтересовался, кто из официанток Тамара Сальникова. Отозвалась густо размалеванная и не очень красивая блондинка.

— Я — агент госстраха. Недавно я застраховал жизнь вашей подруги Ядвиги Радловской, — начал Петр без предисловий, — и она посоветовала обратиться к вам. Мол, вы женщина рассудительная и…

— Конечно, оцепишь жизнь, когда поймаешь такого мужчину! — зло начала официантка. — У кого мужья на фронте полегли, а кто и сегодня меняет их… Такие, как Ядзя, и во время войны нашим мужьям головы крутили и теперь отбивают… Тут двое детей, тянешь как можешь, а она хиханьки да хаханьки, еще и по курортам разъезжает.

— Но ведь, — насторожился Кирилюк, — мне сказали, что у нее заболела мать и она взяла отпуск, чтобы присматривать за ней.

— Плюньте в глаза тому, кто это сказал! Сама же мне призналась, что собирается в Сочи. Понимаете, — официантка возмущенно потрясала кулаками перед лицом Петра, — одни моря ни разу в жизни не видели, а другим подавай все — и Кавказ, и пальмы, и богатых хахалей!

— У меня не такие сведения… — успел вставить Кирилюк.

— «Не такие», «не такие»… — передразнила его женщина. — А мне сама Любка рассказала, кто–кто, а Любка знает! Григорань, — поманила она пальцем, — иди–ка сюда!

Кирилюк хотел расспросить Любу Григорань с глазу на глаз, но та уже подошла к ним, и он, чтобы не попасть в нелепое положение, продолжил разговор:

— Товарищ Сальникова почему–то отрицательно относится к Радловской, а вы как?

— Тамарка — падло! — отрезала Люба. — Когда Ядзя здесь, крутится вокруг нее: «Ядзечка, солнышко мое! Какая же ты красивая сегодня!» А уехала — помоями обливает…

— Вы не так меня поняли, — испугалась Сальникова.

— Зас… — начала Любка, но вовремя остановилась.

Петр поморщился. Сказал будто между прочим:

— Хватит о Радловской. Она уже купается в море, и ей хорошо — море, солнце, красивый парень под боком… Говорят, красивый, правда ли это? Я его так и не видел…

— Ядзя его никому не показывала, — объяснила Люба. — Дурного глаза боялась или что?

— Ну так застрахуем жизнь? — предложил Кирилюк.

Сальникова, услышав это, выскользнула в зал. Петр загородил Любе дорогу.

— Ядзя застраховалась на пятьдесят тысяч! — сообщил, смело фантазируя. — Да еще и домашнее имущество… Вы были у нее, правда, красивая мебель?.. Кстати, — вынул из портфеля страховой полис, — надо вручить ей. Когда вернется?

— Только что ведь уехала… мать у нее захворала.

— Это вы директору рассказывайте. Радловская сама говорила мне, что поедет куда–то под Карпаты, а потом к морю.

— Да, — подтвердила Люба, — сначала куда–то за Дрогобыч, в гости к родным мужа, а потом в Сочи.

— Не все ли равно куда! — повеселел Кирилюк. — Главное, что вы, следуя примеру подруги, застрахуете жизнь.

Петр застраховал еще нескольких девушек, попутно расспрашивая о Радловской. Почти все официантки знали, что Ядзя «подцепила» себе мужчину и уехала куда–то с ним, соврав про больную мать. Куда — не знали, и Петр убедился, что Радловская умела держать язык за зубами.

Возможно, больше повезло Ступаку? Уже по выражению его лица Кирилюк догадался: нет.

— Поработали на госстрах, — с досадой сказал Ступак, когда они вышли из ресторана.

— Почему же, — не согласился Петр, — мы выяснили, что Радловская не в Дрогобыче. Подруги говорили, что едет к родным мужа куда–то за Дрогобыч. Итак, Трускавец, возможно, какое–нибудь село… Не вешай носа! Все–таки шаг вперед.


Одиннадцатый день Отважный отсиживался в тайнике. Весть об уничтожении отряда Грозы принес в Овчарову Леваду сын Бабляка. Он днем косил сено на лесной поляне, километрах в двух от хутора. Знал, что Гроза должен гулять у отца, и боялся, чтоб не потащил с собой, вот и остался на ночь в стожке. Проснулся от стрельбы, сразу смекнул, что к чему, и побежал к Овчаровой Леваде.

Отважный ждал до утра, но никого не дождался. Надумал распустить остатки отряда. Собственно, распускать было некого: вместе с ним осталось всего пять человек. Грицко Стецкив, радист Дудинец да двое с окрестных хуторов — мужики, которые вели двойную жизнь: днем работали у себя в хозяйстве или отсыпались на печи, а ночью в случае нужды присоединялись к отряду, чтобы участвовать в грабежах.

Одному из них поручил дать из Поворян телеграмму. Собственноручно написал текст и поклялся, что оторвет голову, если не отправит. Мужичок этот хорошо знал Юхима Каленчука еще до того, как он стал сотником Отважным, поэтому телеграмму отправил: кони добрые, запряг — и через два часа в райцентре…

Отважный взял с собой только радиста и Стецкива. Знал упорство и злую силу Грицка, особенно ценил то, что Стецкив не раздумывал и всегда старательно исполнял его, Каленчука, приказы. Захватив наиболее ценные вещи, продукты и рацию, двинулись на Промышляны, чтобы потом лесами выйти на Стрый, а уже оттуда пробираться в предгорья Карпат. Через несколько километров чуть не напоролись на засаду, попробовали обойти ее, но увидели — слава богу, издалека — роту, прочесывающую лес. Быстро через болото вернулись в Овчарову Леваду, за которой в заваленном буреломом лесном буераке был оборудован тайник человек на десять. Стецкив притащил туда мешок консервов, присыпая следы махоркой, чтобы не взяла собака, и они засели, как барсуки, в сырой, смрадной могиле.

Одиннадцать дней просидели в темноте — у них была только одна батарейка для фонарика, экономили, свечей не было, а зажечь железную печку не осмеливались: днем выдаст дым, а ночью — искры…

Каленчук развлекался разговорами с Грицком. Радист Маркиян Дудинец, молчаливый, нелюдимый, раздражал его своими односложными ответами, а Стецкив все поддакивал Каленчуку и расспрашивал, и это поднимало Отважного в собственных глазах. Юхим садился на нары, подкладывал под спину что–нибудь мягкое, и начинался диалог с Грицком, который лишь условно можно было назвать диалогом, потому что говорил в основном Отважный.

— Давай порассуждаем, — Каленчук размахивал рукой с зажатой между пальцами самокруткой, и этот светлячок рассекал тьму убежища, — давай порассуждаем, почему мы сидим в этой яме! С ним все ясно, — светлячок ткнулся в сторону Дудинца, — служил в эсэсовской дивизии, принимал участие в акциях, и его большевики все равно бы повесили. Вот и прибился к нашему воинству…

Дудинец только хмыкнул в ответ, и нельзя было разобрать, одобряет он разглагольствования Каленчука или возражает ему. Но Отважный не обратил никакого внимания на это хмыканье.

— Прошу вас посмотреть на меня! — прижал руку с самокруткой к груди. — Мог я сосуществовать с большевиками? Кажется, ей–богу, мог. Отдать землю, инвентарь и скот, оставить себе моргов пять земли, лошадь, корову, свиней, птицу — прожить можно. Но по мне ли эта жизнь? Живи и знай, что больше пяти моргов никогда не будешь иметь и все, что заработаешь, сожрешь или пропьешь. Я на эти пять моргов плевать хотел, у меня вон сколько было — мельница, жатка, молотилка, полсела должников, а они мне пять моргов! — Светлячок метнулся вверх, на мгновение остановился и снова начал танцевать в темноте. — Я ночей недосыпал, недоедал, чтобы на эту молотилку натянуть, а теперь мне говорят — отдай. А этого не хочешь! — Светлячок застыл на месте, наверное, Каленчук ткнул своему воображаемому врагу кукиш.

— Не ври, — лениво возразил Стецкив. — Это ты — чтоб недоедал!..

— А что! — даже подпрыгнул на нарах Каленчук. — Думаешь, добро само в руки прет?

— Да нет…

— То–то же… А теперь колхозы… Имел хотя бы пять моргов, теперь шиш. Мне колхоз — как чахотка. Сдай коня, отведи корову… И у бригадира наряд проси. Это я чтобы просил наряд у какого–то голодранца! Да он недавно еще шляпу снимал, только завидев меня! У Каленчука таких, как он… — Отважный даже захлебнулся от ярости.. Крепко затянулся, бросил светляка в дальний угол убежища. — Сменилась власть — так и мне шляпу снимать? Не дождетесь, сукины дети!

— А я думал, друже сотник, — вдруг вмешался в разговор Дудинец, — что вы ушли к Бандере ради идеи.

— «Идеи», «идеи»… — передразнил Каленчук. — Мое поле — это что, не идея? Это понять надо! Мне мое государство нужно, чтобы я командовал, а не кто–то. Мне один черт — Бандера или Мельник! Простор нужен — вот что… Ты мне сделай Украину свободной — что будет? Думаешь, я засяду на тутошних песчаных землях? Да мне земли дай, во! Чтобы километры… туда, километры и сюда. А я уж сам соображу, как жить на них. Может, вспашу, а может, завод поставлю! Каленчук все может. Так–то вот!

Посидел несколько минут молча, должно быть представляя себе эти черноземные километры, до горизонта засеянные пшеницей. Мечтательно сказал:

— Вот что это — свое государство!

— Так чего же ты с немцами связался? — спросил Стецкив, не зная, что попал в больное место.

— Да немцы хоть что–то обещали! Кто колхозы разогнал? Немцы. Кто коммунистов вешал? Понимать надо… С немцами можно было договориться; если им не перечить, они и тебе дышать давали…

— Чистая правда, — согласился Стецкив, вспомнив привольное житье полицая. — Чистую правду говорит…

Каленчук зашелестел в темноте бумажкой — готовился закурить. Выкресал огонь, прикурил, на миг осветив свой длинный нос. Спросил Стецкива:

— Так ведь я настоящим хозяином был, а ты? Большевики у тебя вряд ли отняли бы землю… Середняк — по–ихнему. Ну и хозяйничал бы…

— Эва! — возразил Грицко, — У меня с ними одного пути нет…

— Почему?

Стецкив не ответил. Ерзал в своем углу, то ли думая над ответом, то ли не зная, что сказать. Наконец нерешительно заговорил:

— Так у меня такая линия. Оккупация меня в люди вывела. Кто такой был Грицко Стецкив? Хлебороб и крестьянин… А немцы дали мне карабин. Я тогда любого мог застрелить… У тебя карабин, ты и судья! Идешь по селу, а от тебя или прячутся или кланяются тебе. Начальство, пся крев, ничего не скажешь! А еще и угощают… Я знаешь сколько при немцах самогонки выпил? Больше, чем за всю свою жизнь!

Отважный захохотал.

— Первачку бы сейчас! Благодать… — Грицко почмокал языком.

— И я бы выпил, — согласился Каленчук.

Дудинец включил фонарик, полез за нары, отбросил какие–то тряпки и поставил на стол посреди тайника полную поллитровую бутылку самогона.

— Что же ты молчал? — обрадовался Каленчук.

Стецкив, не теряя времени, пододвинул стакан…

— Еще есть?

— Последняя.

Самогон разлили по стаканам. Грицко выпил свою порцию одним духом, Дудинец тоже, а Каленчук отпил только половину, чтобы и потом потешить душу. Первак сразу ударил ему в голову, стало приятно. И забыл, что прячется от большевиков в сырой яме. Откуда–то взялась храбрость, хвастливо пообещал:

— Выгоним красных, будет вам самогону — хоть залейся!

— Это здорово, — почмокал губами Стецкив. — Мне б еще одно…

— Что? — милостиво спросил Каленчук, будто от него и в самом деле зависел раздел будущих благ.

— Мне бы полицаем!

— Хо–хо! — пришел в восторг Отважный. — Быть тебе не рядовым полицаем, а сержантом полиции, и не тут, а в городе!

— Не хочу, — возразил Стецкив.

— Это почему же?

— Преступников там много, ловить надо… И панов достаточно… Что им сержант? А в селе — я начальство! И не крадут, разве что подерутся… Хорошая жизнь, скажу я вам…

— Будешь полицаем! — не без иронии согласился Отважный. — А теперь, — посветил на циферблат часов, — стемнело уже на дворе, посмотри, что там…

На одиннадцатую ночь блокаду леса сняли. Для уверенности Отважный просидел в убежище еще сутки и наконец разрешил растопить печку. Нагрели воды, умылись, побрились, сменили белье и вечером двинулись на Промышляны.


Левицкий вызвал Кирилюка и радостно сообщил:

— Только что звонили из Станислава. Радловская прислала подруге ответ, на открытке штемпель Трускавца.

— Обратного адреса нет?

— А ты бы хотел: если меду, так и большой ложкой… Так говорят на Украине?

— Так. Но и вы бы не возражали…

— Конечно, — признался полковник. — Да почему–то мои желания часто расходятся с действительностью. Трускавец — небольшой городок, однако думаю, что такого доку, как Сливинский, и там голыми руками не возьмешь.

Петр удобно устроился в кресле у окна. Смотрел на улицу, залитую солнцем, с газонами вдоль тротуаров, на веселую летнюю улицу. Скоро лето кончится, а он так и не почувствовал его. И это называется жизнь? Махнуть бы в Карпаты с Катрусей! Ведь совсем не далеко же… Трава по пояс, воздух прозрачный и пахнет медом…

Вздохнул. Полковник понял его по–своему:

— Не хочется разлучаться с женой?

— А то как же…

— Возьмем Сливинского — и в отпуск. У вас какие планы?

— Планы?.. — засмеялся Петр. — Пока будем гоняться за этим пройдохой, и лето кончится…

— Никаких гарантий нет, — согласился Левицкий. Собрал бумаги на столе. — Сегодня должны передислоцироваться в Дрогобыч. Сейчас зайдем к Трегубову. Попрошу у него Ступака. Парень сообразительный и в курсе наших дел. Не возражаешь?

— Наоборот, с радостью…

— Хочу подключить также Зарембу. Он — единственный, кто знает Сливинского в лицо.

Начальник управления встретил их приветливо.

— Знаю об ответе из Станислава, — весело улыбнулся он. — Ваши предвидения оказались правильными, и Модесту Сливинскому недолго осталось гулять на свободе. Но все же, — поднял он по привычке правую бровь, — поморочил он вам голову!

Слово «вам» Трегубов произнес с ударением, подчеркнув свою непричастность к этому делу. Кирилюк переглянулся с Левицким. Сделали вид, что не заметили намека. Наоборот, Левицкий поблагодарил Трегубова за помощь и попросил откомандировать в его распоряжение лейтенанта Ступака.

Трегубов согласился не раздумывая. Когда попрощались с Трегубовым, Левицкий приказал Кирилюку:

— Бери машину и дуй к Зарембе. Договорись с Евгеном Степановичем, чтобы сразу взял отпуск. Пусть придумает любой повод, а завтра должен приехать в Трускавец.


Лил теплый летний дождь. Промокли до нитки, но не жаловались: в такую погоду мало кто станет блуждать по лесным тропинкам, поэтому шли и днем, обходя поляны и держась подальше от хуторов. Под вечер дождь утих, в низинках лег туман, и Отважный разрешил разжечь костер. Обогрелись и обсушились, а Грицко наварил полный котел кулеша с салом. Поели и приободрились: до села, куда вел их Каленчук, осталось семь–восемь километров. Рассчитывали прийти после полуночи, когда «ястребкам» наскучит слоняться по околицам.

После отдыха идти было легко, и в начале третьего они уже стояли на опушке леса, за которым вдали чернело большое прикарпатское село. Во второй хате с краю жила сестра Каленчука. Он планировал пересидеть у нее несколько дней, пока не установит связь со Сливинским.

Сделали крюк, перешли каменистую горную речку и подошли к селу. Посидели в лозняке, прислушиваясь к малейшему шелесту, и Юхим пополз на разведку. Он умел двигаться бесшумно, как уж. Добрался до сестриной хаты, постоял под ригой, вглядываясь в темноту, и тихонько постучал в окно. Увидев за занавеской лицо, прилип носом к стеклу, хрипло окликнул:

— Юрко, это я… Юхим…

Лязгнул засов, и на крыльцо вышел длинный худой мужчина в кальсонах. Каленчук, не здороваясь, протиснулся мимо него в сени, зашептал:

— У вас никого?

— Заходи, — закрыл дверь хозяин. — Я и Марта… Спит… Сейчас разбужу ее…

— Постой, со мной еще двое, открой ригу и вынеси полушубок, люди устали, поспят на чердаке.

Это сообщение не обрадовало хозяина, он немного постоял, переступая босыми ногами, хотел что–то сказать, но раздумал. Вынес полушубок, какое–то тряпье. Полез на чердак стелить, а Каленчук пошел звать своих.

— Есть будете? — спросил Юрко так, что, если бы кто–нибудь и хотел, отказался бы.

— Не голодны, — пояснил Отважный, — ужинали.

После ночевок в лесу, под дождем, мягкая постель на сене показалась роскошью — заснули сразу. Юрко Демчук запер ригу, постоял немножко на дворе, прислушиваясь, почесал подбородок и ушел в хату.

Марта спала, устав за день, и не слышала ни стука в окно, ни разговора мужчин в сенях. Не проснулась и тогда, когда Юрко вернулся. А тот сел на край постели, скрутил цигарку, покурил в тяжелом раздумье и коснулся плеча жены.

— Чего тебе? — сразу проснулась та.

— Юхим пришел…

— Какой Юхим? — не поняла спросонья Марта.

— Какой же еще!..

— И где же он? — Марта села в постели.

— На чердаке в риге.

— Почему не пригласил в комнаты?

— Не знаешь почему? И пришел не один, с ним еще двое…

— Из лесу?

— А то откуда же…

— Помилуй нас боже! — перекрестилась Марта. — Вооружены?

— С автоматами.

— Ну и что же ты?

— «Что»! «Что»! — разозлился муж. — Вынес полушубок…

— Но ведь, Юрко, если их сцапают, и нас…

— Сибирь… — объяснил муж. — За пособничество.

— Может, переночуют и уйдут?

— Может…

— Брат все–таки… — покачала головой Марта. — Родная кровь…

— Не было у нас хлопот! — сокрушенно сказал муж и снова полез за табаком.

— Вот что, — решила Марта, — мне неприлично, а ты предупреди. День–два пускай пробудут. Село у нас спокойное, хата с краю — никто не заметит. А потом пусть уходят…

— Пусть уходят! — повторил муж веселее. — У нас и своих забот хватает…

Легли, но не спали. Так и не закрыв глаз, встали, когда начало светать.

Юхим проснулся, когда Марта вышла доить коров. Сон еще дурманил голову, но превозмог себя и спустился с чердака к сестре. Марта давно уже не видела брата и прослезилась.

— Сдал ты, Юхим, — посмотрела с жалостью, вытирая слезы краем платка.

— А ты все такая же молодая, — повернул он сестру лицом к свету, — молодая, красивая.

— Где уж нам! — махнула рукой Марта.

Брату ее слова запали в душу.

Юхим всегда любил ее — единственную сестру — и помогал ей с Юрком. Никому не дал бы и гроша ломаного, а Марте, как завещали родители, выделил приданое, даже прибавил немного от себя — мол, Юхим Каленчук не такой уж скряга, как утверждают злые кумушки. Выдал Марту за мужчину старше ее, но с достатком. Конечно, Юрко не мог равняться с ним, Каленчуком, но землю имел, сам не жалел рук и еще нанимал батраков на сезонные работы. Марте Юрко нравился — высокий, красивый, спокойный и сильный. Руки большие, жилистые.

Отгуляли свадьбу, пути брата и сестры разошлись, но время от времени Юхим заезжал в прикарпатское соло, где жили Демчуки. Приезжал не с пустыми руками, покупал Марте разные обновки, а потом, когда родился Федько, начал баловать племянника. Своих детей у Юхима не было, и Федька́ любил, как родного сына. Похлопотал где надо, дал взятку — и устроил племянника в гимназию.

— Пусть растет своя украинская интеллигенция, — любил он повторять, — не все нам под поляками ходить.

Юхимова заслуга была и в том, что, когда во время войны сгорела Юркова хата, Демчуки быстро отстроились.

Марта смотрела на брата, и ее мучило двойственное чувство. От Юхима когда–то зависел их достаток, знала, что брат любит ее, но ведь теперь он — бандеровец, а укрывательство бандеровцев — преступление. В конце концов, можно было бы и рискнуть, но Федько уехал сдавать экзамены в институт, и если кто–нибудь узнает и донесет… Марте стало страшно, она закрыла глаза, чтобы не видеть брата. «Более мой, за что ты так тяжко караешь рабов своих?» Незаметно перекрестилась, отвернувшись к корове, и снова принялась доить.

— Поспал бы еще… — сказала просто так, лишь бы хоть как–то начать разговор.

— Еще посплю! — согласился Юхим. — Мне надо поговорить с Юрком. Позови его, я из хлева не буду выходить.

— Лишь бы не заметил кто… — согласилась Марта. — Вот подою и позову.

— Как Федько?

— Ой, ты не знаешь! — оживилась Марта. — Федько наш окончил школу и уехал поступать в политехнический.

— Инженером, значит… — не одобрил Юхим. — А я надеялся его на врача выучить.

— Я уж так уговаривала, так уговаривала, — пожаловалась Марта, — не хочет…

— Ну что ж, пускай будет инженер… — вздохнул Юхим. — Хотел бы его увидеть.

Марта чуть не сболтнула, что Федько обещал приехать в воскресенье, но вовремя прикусила язык. Сегодня только понедельник, прятать их шесть дней — можно с ума сойти.

— Федя большой стал, — сказала она с гордостью, — весь в отца!

— Вот, — Юхим вытащил из кармана золотые часы, — отдашь ему. Мой подарок студенту.

Марта взяла, обтерла полотенцем.

— Какие красивые! — обрадовалась. — Большое спасибо.

Внезапно подумала: наверное, краденые. На секунду сделалось стыдно, но все же спрятала в карман: кто знает, может, и не краденые. Да и стоит ли думать об этом. Вещь дорогая, и Федько будет доволен.

— Так я сейчас позову Юрка. — Она подхватила подойник и убежала в хату.

Юхим стоял нахмурившись: не понравилась чрезмерная суетливость Марты. Привык видеть сестру ласковой, уравновешенной, а тут… Правда, времена такие, что и сам дьявол не разберет, что делается с людьми. Может, и сам он изменился. Да не «может», а точно. Что осталось в нем от прежнего Юхима Каленчука? Кожа да кости… Когда–то приезжал сюда на пароконной бричке — все село выходило на коней смотреть, — а сейчас нищий, в стоптанных сапогах и в прожженной ватной телогрейке. И никто не знает, что в поясе у Юхима зашито столько, что хватит не на одну бричку…

В полуоткрытую дверь боком протиснулся Юрко. Юхим достал мятый клочок бумаги, критически посмотрел на него.

— Тетрадь у тебя найдется? — спросил он.

— Да, есть…

— А конверт?

— Марта собиралась писать Федьку…

— Принеси.

Юрко сразу принес все, что надо, догадался прихватить и табуретку, чтобы удобнее писалось. Каленчук послюнил огрызок химического карандаша, написал несколько строчек на листке, который вложил в конверт.

— Сразу же после завтрака, — сказал тоном, не допускающим возражений, — запрягай и поезжай в Трускавец. Бросишь в почтовый ящик и можешь возвращаться.

Демчук только кивнул. Не взглянув на адрес, спрятал конверт во внутренний карман.

— И вот что… — чуть замялся Юхим. — У тебя самогон есть? Принеси литр. Ребят угостить.

Впервые Юрко возразил:

— Напьются, закурят, недолго и до пожара…

— Не курят они, — успокоил Каленчук. — Я один курю, а на меня можешь положиться.

…Каленчук отсыпался почти до вечера. Грицко и Дудинец, выдув литр самогона, еще храпели. Юхим стал у открытой двери риги — дожидался Юрка. Тихонько свистнул, когда тот приехал. Юрко незаметно кивнул, постоял посреди двора и, лишь убедившись, что на улице никого нет, дал знак, чтобы Каленчук перебежал в хату.

— Сейчас пообедаем, — вошел он вслед за Юхимом.

Каленчук потер щеку, заросшую рыжеватой щетиной:

— Побриться бы…

— Бритва в кухне. Твои, — качнул головой в сторону риги, — еще спят?

— А что им? Налакались самогонки… Отвез?

— А то как же. Пускай спят. Марта им потом согреет.

Побрившись, Юхим надел свежую рубашку Федька.

— Так хорошо из кухни пахнет, — признался он, — что, кажется, черта бы съел…

— Прошу. — Юрко открыл дверь в комнату рядом с кухней. — Прошу к столу.

— О, «Московская»! — увидел бутылки с белыми головками Каленчук. — Единственное московское, что я признаю! — Обошел стол, заставленный вкусными закусками, похвалил: — Ты, сестрица, всегда умела готовить, но сегодня…

— Это ты отвык от настоящей еды, — небрежно отмахнулась Марта, разрумянившись от похвалы.

— Дай боже, чтобы не было горше, — перекрестился Юрко, придвигая стул.

Выпили по первой, а потом и по второй. Юхиму водка сразу ударила в голову, захотелось похвалиться и пожаловаться — пришла минута откровенности, когда хочется открыть кому–то душу. Аппетитно хрустя огурцом, спросил:

— Как у вас в селе, очень прижимают?

— Смотря с какой стороны, — пожал плечами Юрко.

— В Качаках коммуну создали, — спокойно сказал Каленчук и не удержался: — Я им эту коммунию уже прописал, поплакали кровавыми слезами. Живы будем, за все поквитаемся! — неожиданно рассвирепел он. — Отважный еще вернется, и расчет мой будет большой!

— Выпей, брат, — придвинула Марта стакан. Испугалась за Юхима. Тот даже посерел от злобы — только на скулах краснели пятна.

Глотнул еще, чуть отошел, наложил полтарелки холодца. Марта подвинула бутылочку с уксусом — знала вкусы брата, привыкла угождать.

— А у тебя как дела, Юрко́? — спросил, не отрываясь от холодца. — Раскулачили, сто чертей им в печенку?

— Зачем же, — возразил Демчук, — я сам…

— Что «сам»? — не понял Юхим.

— Отдал лишнюю землю.

— Ты… Отдал?.. — Каленчук даже задохнулся.

— Что же мне оставалось делать?.. Все равно отобрали бы… Я и отдал. Сейчас, по–ихнему, я — середняк, а на середняков не давят.

— Сколько же осталось?

— Пять моргов.

— Меньше половины… Мою землю кровью выхаркали, а ты — добровольно…

Демчук ничего не ответил, придвинул Юхиму тарелку с ветчиной.

— Не хочу, — отодвинул тот со злостью.

— Зачем же нервничать? Ты выслушай, а потом осуждай.

— Тебя не слушать надо, а голову отрубить!.. — прошипел Каленчук. — Каждая наша уступка большевикам — это измена Украине!

— Что–то вы только обещаете ту Украину, — вмешалась Марта, — а обещаниями жив не будешь…

— Помолчи, ежели не понимаешь! — оборвал ее Юхим. — Я за эту Украину жизни не жалею, а такие вот… — Он хотел сказать что–то едкое, но, поймав озабоченный взгляд Марты, осекся. — Но так просто покориться большевикам!..

— Давайте взвесим все. — Юрко отложил вилку, вытер полотенцем рот. — Сам знаешь, я новой власти не кум и не сват, мне без нее хуже не было, а где твоя обещанная свободная Украина? Взбаламутили воду, пошастали по лесам — и все. Где ваша УПА, скажи на милость, и с кем воюете? Болтали: выгоним большевиков из наших краев! И что? Догавкались?..

— Если бы не такие, как ты, — позеленел Каленчук, — где бы эти большевики уже были!

— Стало быть, таких, как я, большинство, — спокойно ответил Юрко. — А ежели, скажу я тебе, большинство вас не поддержало, то дело ваше — труба…

— Вы ничего не знаете, — злорадно усмехнулся Юхим, — скоро будет конференция великих держав, и Украину провозгласят независимой. Тогда мы рассчитаемся со всеми, кто не верил в нас и спутался с Советами!

— Может, и будет конференция, — согласился Юрко. — Пусть даже будет… Но я так думаю: Советская власть сильна, такую армию, как немецкая, разбила. Кто же этой власти будет диктовать? Да она пошлет эти конференции ко всем чертям — вот как я думаю…

— Люди там, на Западе, — не совсем уверенно сказал Юхим, — на нашей стороне, да и с волей народа нельзя не считаться.

— Вот тут ваша первая ошибка, — загнул палец Юрко, — ты и я — еще не народ. Мы привыкли смотреть на него, как на быдло, а он вылез из хомута и не хочет больше голову подставлять.

— Ты бы попробовал с автоматом…

— Ну, двоих–троих положишь, — ответил Демчук. — А они тебя… Не по мне это…

— Так бы сразу и сказал!

— Хватит вам ссориться! — Марта принесла чугунок горячего борща. — Ешьте…

— Погоди, — отмахнулся Юрко. — Ни одним днем жив человек. Я вот прикинул — при Советах не так уж и плохо. Пускай будет колхоз, проживем. Я — не Каленчук. Мне не стыдно и в поле выйти — весь век пахал и сеял. Да и много ли нам с Мартой надо? Корова есть, свинью, а то и двух всегда откормим, есть полдесятка овец, птица, овощи, ну и все прочее… Хлеб на трудодни получим — накормлены и напоены, — провел рукой над головой, — вот так!

— А про Федька забыли! — крикнул Каленчук. — Накормлены и напоены, чтоб вас холера взяла!

— Значит, нам при Советах не так уж и худо. — Юрко загнул второй палец. — Теперь про Федька. Это — в–третьих, — загнул еще палец. — Ты сколько злотых всадил, чтобы его в гимназию протолкнуть? Да и мы — правда, меньше, но потратили… А была демократия — так пилсудчики писали?! Кто думал про институт для Федька? Лишь ты, а мы — куда там! Даже мы, а мы не из последних в селе! Для нас и гимназии довольно… А теперь вот поехал… сдаст экзамены — будет студентом, нет — пусть бьется глупой головой о мостовую. За учение платить не надо, я слыхал, даже доплачивают этим студентам. Зачем им платить — не пойму, а платят же…

Каленчук потянулся за бутылкой, налил, выпил, не закусывая, постучал ложкой по тарелке.

— Значит, коммунисты уже и вас сумели сагитировать! — насмешливо сказал он. — Если бы имели свободное государство, также учили бы детей бесплатно.

— Так еще учили бы, а тут — уже учат, — снова вмешалась Марта и сразу же перевела разговор на другое. — Ешьте, борщ остынет, а что за борщ, когда холодный!

Юхим хотел что–то ответить, но решил не связываться и принялся за борщ. Сдобренный старым салом, горячий, с острым чесночным привкусом, борщ и правда потерял бы многое, если бы постоял еще. Не заметил, как опорожнил свою тарелку. Горячая еда разморила его, от водки шумело в голове, не хотелось больше ни спорить, ни сердиться, ничего не хотелось, может, только запеть старинное, тоскливое — про казачьи походы, девушку, что ждет и не дождется, про колодец под дубом с чистой, как слеза, водой… А Марта уже несла полную миску горячей картошки с мясом — комната наполнилась запахом лаврового листа, перца и еще чего–то…

Юхим потянул носом. Черт с ними со всеми, он сумеет устроить свою судьбу, лишь бы перейти проклятую границу. И разве ему нужно больше всех, что ли? Пускай целуются тут с большевиками, пускай даже лижут им это самое место, ему уже все равно, еще несколько дней, и он попадет в действительно свободный мир, где его золото откроет все дороги. Забудет тогда и про Качаки и про собственный дом… Однако к чему клонит Юрко? Каленчук переспросил:

— Не расслышал, ты это о чем?

Демчук смутился. Повторил, отводя глаза:

— Ты сколько собираешься того… гостить?

— Обременяю?

— Да нет, но времена, сам знаешь…

— Дела у меня тут, — объяснил Каленчук. — Вот закончу и сразу отправлюсь.

Демчук подумал: они с Мартой договорились дать Юхиму пристанище на два дня. Но ведь это было до того, как Юхим подарил золотые часы. Решительно сказал:

— Дня три–четыре могли бы вас подержать…

Каленчук промолчал. Знал: испугались. Испугался и этот длинный чурбан Юрко, и Марта — родная сестра, которую он любил и любит. Понимал их, но все же было грустно. Наконец пересилил себя — что ж, каждый думает прежде всего о своей шкуре, — ответил с напускной веселостью:

— Трех–четырех дней нам хватит. Вот только съезжу в Дрогобыч.

— Документы есть? — насторожился Юрко.

Каленчук похлопал по борту пиджака:

— Документы — первый сорт. Автобус ходит?

— А то как же.

— Тогда послезавтра на рассвете. Пойду к шоссе левадой, вряд ли кто теперь меня тут узнает, да береженого и бог бережет.


Наконец–то Чмырь принес с почты письмо. Сливинский нетерпеливо разорвал синеватый конверт, вынул лист бумаги, исписанный химическим карандашом. Прочитал:

«Уважаемый сударь! Я договорился относительно купли товаров, которые так интересовали Вас. Приезжайте в девять утра. Ждите меня у чайной».

Все было так, как и условились, и пан Модест вздохнул спокойно. Завтра решающая встреча с Грозой, и через несколько дней они перейдут границу. В польских Бескидах их уже будут ждать: есть надежный человек, который проведет через горы до чехословацко–немецкой границы.

На дрогобычском базаре торговали всем — начиная с картофеля и кончая старинными бронзовыми канделябрами. Пан Модест не стал слоняться среди рядов, зная, что базарная толкотня во все времена и во всех странах привлекала и привлекает стражей порядка как в форме, так и переодетых. Встречаться с ними ему, ясное дело, не хотелось, и Сливинский остановился возле чайной так, будто изучал витрину в соседнем магазине. Впрочем, этим заниматься ему пришлось недолго. Кто–то остановился рядом и вежливо поздоровался:

— Добрый день.

— Доброго здоровья…

Сливинский искоса посмотрел: низенький человечек, рыжеватый, с длинным носом. Равнодушно отвернулся. Может, обознался, а может?.. Сердце тревожно екнуло.

— Пан Сливинский, — услышал он, — Гроза погиб, и я пришел вместо него. Я видел вас во время встречи с Грозой на хуторе у отца Андрия Шиша. Потом мы еще устраивали вам машину. Куренной незадолго до гибели рассказал мне о запасном варианте встречи с вами. Письмо на имя Чмыря в Трускавец написал я.

Все сходилось, и Модест Сливинский предложил:

— Не надо торчать тут. Зайдем в чайную.

— Именно поэтому я и назначил встречу здесь.

Заняли отдельный столик в углу и заказали легкую закуску. Чайная торговала по высоким коммерческим ценам, и была полупустой.

Пан Модест внимательно изучал своего нового знакомого. Грозу знал и доверял, так как куренной получил приказ сверху и был заинтересован в том, чтобы вывезти его за рубеж. А этот? Плюгавый, и глаза бегают, а Сливинский не любил людей с такими глазами. Впрочем, у него не было другого выхода.

Сказал, сделав скорбное лицо:

— Очень сожалею, что куренной Гроза погиб: таких людей очень мало. Борец за свободную Украину и человек высоких моральных устоев! — Когда Модест Сливинский поднимался до таких словесных высот, его почти невозможно было остановить. — Наше движение потеряло одного из лучших своих рыцарей и…

Вероятно, пан Модест сравнил бы Романа Шиша даже с античными героями, но официантка принесла заказанное, и бандеровский куренной не удостоился такой чести. Когда она отошла, Сливинский спросил коротко и по–деловому:

— Что случилось? Как погиб Гроза?

— Пришел ваш посланец, и пан Роман намеревался встретиться с вами возле Злочного — туда вам легче было бы добраться. Отец Андрий поехал в город договориться, а ночью чекисты налетели на отряд, окружили и уничтожили. Никому, кроме меня и еще нескольких, не удалось спастись. Я — сотник Отважный из отряда Грозы; пан Роман ознакомил меня с деталями операции. Это я послал телеграмму, отменяющую встречу под Злочным.

— Эта встреча все равно бы не состоялась… — Сливинский скатал хлебный шарик, бросил на пол. — Отец Андрий не нашел меня: был арестован вместе с моим коллегой иа явочной квартире. Мне чудом удалось спастись.

— Что делается, что делается! — насупился Каленчук. — Теряем лучших людей…

У Сливинского мелькнула тревожная мысль.

— А рация? — ужаснулся он. — Рация тоже погибла?

Каленчук гордо улыбнулся:

— Рацию мне посчастливилось спасти. Радист и рация тут, неподалеку от Дрогобыча.

Сливинский повеселел.

— Как вас величать? — спросил он. — Отряда нет, и эти прозвища уже некстати.

— Юхим Каленчук к вашим услугам.

— Прекрасно, пан Каленчук, мне очень приятно с вами познакомиться.

Немного пожевали невкусную закуску, и Сливинский сказал:

— Завтра или послезавтра мы должны отправиться в район Бескид. Следует сразу связаться по радио с руководством и получить инструкции.

— Вы живете в Трускавце?

— Да.

— Будем ждать вас завтра в девять вечера на восемнадцатом километре Бориславского шоссе. Автобусная остановка на семнадцатом, немного пройдете, там лес, и мы увидим вас.

— Это меня устраивает.

Пан Модест хотел встать, но Каленчук остановил его.

— Не те времена, — пояснил он, — чтобы оставлять на столе еду.

Они быстро опустошили тарелки и вышли из чайной. Обоим пришлось ехать трускавецким автобусом. Подошли к остановке, будто незнакомые, и сели на разные места. Старенький трофейный автобус дребезжал и гудел, с трудом одолевая подъемы, но все же доехал до конечной остановки. Выход был только один, народу много, в двери создалась пробка, и пан Модест продолжал сидеть, равнодушно глядя в окно. Неожиданно встретился взглядом с пожилым человеком. Сразу же отвел глаза, но было уже поздно. Подумал: все пропало, этот проклятый большевик со шрамом на лице определенно узнал его. Несомненно узнал — Сливинский понял это по его виду. Пан Модест даже вспомнил его фамилию — Заремба. Не мог забыть — ведь когда–то он выдал его гестапо… А может, не узнал?

Сливинский встал. Когда Каленчук проходил мимо него, прошептал:

— Кажется, меня выследили. Посмотрите, пойдут ли за мной. Следует убрать. Вон тот, со шрамом на щеке.

Каленчук даже не взглянул на Сливинского.

— Ясно… — ответил коротко.

Пан Модест выпрыгнул из автобуса и не оглядываясь направился к боковой улице. Шел медленно — знал, что спешить нельзя: преследователи поймут, что их раскусили, и тотчас же задержат его. Шел заложив правую руку за борт пиджака, готовый в любой момент стрелять, бежать, черт с ним, с чемоданом, лишь бы спастись самому…

Выбрал самый длинный путь. Сворачивая в переулок, незаметно оглянулся и никого не заметил. Облегченно вздохнул и выругал себя за напрасные подозрения. Все–таки везет ему, Модесту Сливинскому. А может, он просто обознался и это совсем не Заремба?

А шрам на щеке? Значит, Заремба — только этот большевик не узнал его. И в Трускавце, конечно, случайно — лечит почки нафтусей…

Свернув за угол, Сливинский остановился: испытанный способ проверки — идут ли за тобой. Через несколько секунд мимо пана Модеста прошел блондин в светлом костюме. Даже не посмотрел на него. Но пан Модест уже заподозрил недоброе — пошел по другой улице. Знал: если Заремба также выслеживает его, сейчас появится в конце переулка. Скосил глаз. Так и есть — как раз вышел из–за угла.

У Сливинского перехватило дыхание: обложили, как волка, и уже не упустят его. Единственная надежда на Каленчука. Но ведь он такой плюгавенький и неуклюжий…

Подумал: Каленчук сможет действовать только в том случае, если один из преследователей отстанет. Значит, надо спокойно идти домой, они узнают, где он живет, один останется караулить, а другой пойдет за помощью. И Сливинский решительно повернул к дому Чмыря.

Отважный сразу оценилманевр Сливинского: петлять так по переулкам, чтобы ом, Каленчук, безошибочно определил преследователей. Юхим, отстав метров на пятьдесят от человека со шрамом, скоро заметил и его напарника. Тот шел по противоположной стороне улицы — невысокий, коренастый в светлом костюме. Да еще с букетиком цветов в руке. Типичный курортник, успевший уже завести роман и спешащий на свидание.

Оценил Каленчук и второй маневр Сливинского, когда тот, вопреки всем правилам конспирации, привел преследователей к дому Чмыря и, даже не оглянувшись, исчез за высоким забором. Юхим притаился за углом. Изобразил пьяного, оперся о ствол старого ореха так, чтобы видеть всю улицу. Как и предполагал Сливинский, молодой в светлом костюме замедлил шаги, человек со шрамом догнал его. На ходу обменялись несколькими словами, после чего пожилой быстро свернул на улицу, ведущую в центр. Блондин немного постоял, провожая его взглядом, и принялся слоняться взад–вперед по безлюдному переулку, на который выходил двор Чмыря, — настоящий влюбленный, ждущий девушку.

Каленчук внимательно осмотрелся вокруг. Переулок, куда выходила усадьба Чмыря, малолюден, но все же попадаются одинокие прохожие. И в соседнем дворе какой–то мужчина копается на грядках. Стало быть, надо подождать, когда блондин пройдет дальше в переулок.

Каленчук обогнул дом Чмыря с тыла и вышел в переулок с противоположной стороны. Шел, покачиваясь и спрятав пистолет в рукав. Левой рукой мял папиросу, что–то бормоча себе под нос. Поравнялся с блондином, остановился, вытаращившись на него, как на чудо. Попросил:

— Дай огня… и не ж–жди… не придет…

Покачнулся. Светловолосый полез в карман, Каленчук сделал два быстрых пружинистых шага и как раз в тот момент, когда обе руки блондина были заняты, ударил по голове зажатым в кулаке вальтером. Тот выронил букет, поднял руку, защищаясь. И тогда Каленчук изо всех сил ударил еще рукояткой в висок. Светловолосый даже не крикнул и упал на спину. Каленчук оглянулся — никого. Подхватил тело под мышки, оттащил в бурьян. Выглянул из–за угла. Тот, что возился в огороде, уже ушел, под орехом остановились и разговаривали две женщины с авоськами, навстречу шла какая–то пара. Он перебежал к калитке Чмыря, слегка нажал на щеколду — она открылась. С веранды выглядывал Сливинский в плаще и шляпе. Даже отсюда Каленчук увидел, как вытянулась его самоуверенная физиономия.

Замахал руками: скорее…

Сливинский подхватил большой желтый чемодан, вприпрыжку побежал к выходу. На веранде появилась толстая женщина, что–то крикнула, но пан Модест не оглянулся.

— Быстрее! — бросил Каленчук, и они свернули в переулок, где лежал светловолосый.

Сливинский, увидев неподвижное тело, на миг оглянулся.

— Ловко вы его! — похвалил он.

Каленчук не ответил. Повернули налево, миновали узкую улицу с красивыми кирпичными коттеджами и вышли на Бориславское шоссе. Сливинский хотел остановиться, чтобы дождаться какой–нибудь машины, но Каленчук взял у него чемодан.

— Понесем по очереди, — сказал он тоном, не допускавшим возражений. — Сейчас они будут там. Вызовут проводника с собакой и…

Шли быстро и отмахали немало, когда позади послышался рокот мотора. Догонял пустой «виллис». За рулем — паренек в военной форме. Сливинский замахал обеими руками и чуть не бросился под колеса. Водитель затормозил:

— Куда?

— В Борислав.

— Нет, я через пять километров сверну направо.

Пан Модест пообещал:

— Три сотни…

— Не могу.

— Подбрось тогда до развилки.

— Садитесь.

Каленчук влез на заднее сиденье, а Сливинский сел рядом с водителем. Попытался умаслить:

— А может, подбросишь? Не пожалею четырех сотен. Срочно надо…

Водитель покачал головой:

— Никак не могу.

Позади остались последние домики окраины, выехали на разбитую пыльную дорогу. Начинался молодой лесок. На повороте Каленчук оглянулся: на шоссе никого, впереди тоже. Похлопал водителя по плечу:

— Остановись на минутку…

Тот подрулил к кювету, и тогда Каленчук ударил его рукояткой вальтера по голове. Парень повалился к рулю, и Каленчук ударил его еще раз. Брызнула кровь, Сливинский брезгливо вытер капли с плаща.

— Зачем же? — поморщился. — Он и так уже готов…

Тело оттащили в кусты, а Каленчук сел за руль. Давно не водил машину, думал — отвык. Но «виллис» слушался прекрасно, и он увеличил скорость.

— Сейчас чекисты перекроют все дороги, — сказал таким тоном, будто сам работал в госбезопасности, — и начнут обыски в окружающих селах. Нам терять нечего. Заедем за ребятами и будем прорываться. Придется пробиваться через Дрогобыч.

— Из Дрогобыча на Самборское шоссе, — определил пан Модест. — Но ведь там же КП…

— Примем бой!

Сливинский зябко передернул плечами и ничего не ответил. Уже въехали в село. На «виллис» никто, кроме мальчишек, не обратил внимания — военные машины тут ходили часто. Юхим сразу же за околицей направился к речке, остановился в лозняке и огородами пробрался к усадьбе Демчуков — не хотел, чтобы какое–нибудь подозрение пало на сестру. С ней даже не попрощался — Марта ушла в сельпо, — сунул Юрку пачку денег и побежал за Стецкивом и Дудинцом, не оглядываясь и не слушая, что кричал вслед Демчук.

На Дрогобыч выехали грунтовой дорогой — славная машина «виллис», прошла везде, а ведь пришлось в нескольких местах переваливать через канавы, ехать напрямик через поле. Оружие спрятали под сиденье и в город на покрытой пылью машине въехали обыкновенными пассажирами.

Перед КП начиналась ровная мостовая, Каленчук нажал на акселератор и выскочил напрямую со скоростью восемьдесят километров. У КП стоял грузовик, двое автоинспекторов разговаривали с шофером, у будки сидел солдат с автоматом. Один из автоинспекторов махнул им издали рукой, приказывая остановиться, но Каленчук не сбавил скорости. На КП сразу все поняли: солдат поднял автомат, а инспекторы, как по команде, схватились за пистолеты. Стецкив, сидевший спереди, резанул по солдату не целясь, просто дал длинную очередь. Солдат упал на бок, выронив автомат.

— По мотоциклу бей, по мотоциклу! — бешено заорал Каленчук, увидев у стенки будки машину инспекторов.

По мотоциклу застрочил Дудинец. Стецкив, повернувшись направо, вел огонь по автоинспекторам. Они бросились за грузовик и, когда «виллис» пронесся, успели выстрелить. Стецкив нагнулся и уронил автомат. Голова перевесила, упал, ударившись о мостовую. Ногой зацепился за сиденье, машина протащила его по шоссе. Сливинский видел, как голова Стецкива подскакивала на выбоинах. Потом тело отцепилось и осталось посреди дороги, как крест, с раскинутыми руками.

— Если мотоцикл не вывели из строя, сейчас они будут нас преследовать, — сказал Каленчук. Не снижая скорости, вытащил из–под сиденья свой автомат, подал Сливинскому: — Будете отстреливаться.

Пан Модест взял. Должен был взять, потому что не имел другого выхода. Вообще, вся эта катавасия не нравилась ему. Не любил шума и убийств — ведь это всегда неопровержимое доказательство, а чем меньше улик, тем лучше.

Проскочили, пугая кур, большое село и свернули с шоссе на проселок. Мотоцикл так и не догнал их, и Сливинский несколько успокоился.

— Пока позвонят в окрестные села, — оглянулся Каленчук, — мы будем в предгорье.

Собственно, они уже и были в предгорье, только леса начинались чуть дальше; здесь, вокруг сел, их вырубали, и юры стояли голые и лысые, прикрывая свою наготу лишь кустами. Переехали вброд мелкую горную речку, миновали село, вскарабкались по серпантину на крутой холм и наконец увидели лес. Он подступал к самой дороге, карпатский еловый лес, поднимался круто вверх по склонам, шумел на ветру, обещая каждому надежное пристанище.

— Через пять–шесть километров Подбужье, — сказал Каленчук, когда они миновали еще одно село. — Дальше не поедем — опасно.

Свернули на первый же проселок, ведущий к лесу, но проехали немного: даже «виллис» отказывался прыгать по таким ухабам. Каленчук выключил мотор:

— Все! — Вылез из машины: — Теперь пешком…

Закинул за спину автомат, Дудинец взял рацию, Сливинский — чемодан. Шли сначала по тропинке, пока не услышали дребезжание колокольчика — на лесных полянах пасли коров. Чтобы не встретиться с пастухами, прокрались по крутому склону и, чуть передохнув, пошли дальше.

Остался только один путь: слева — райцентр, справа — долина горной речки, там села и луга… Должны идти по гребню — самый трудный, но и самый безопасный путь. Тут, правда, могли встретить волка или медведя, но ведь у них три автомата с запасными дисками…

Сделали привал, когда уже совсем смерклось и от усталости валились с ног. Пан Модест отдышался, посветил фонариком на блокнот, что–то нацарапал на листке бумаги и передал радисту.

— Готовь рацию, — приказал он. — Свяжемся с руководством.


Машину оставили на соседней улице. Заремба издали указал забор усадьбы Чмыря. Кирилюк послал двух оперативников, чтобы заняли позиции с тыла, а сам поискал Ступака. Лейтенанта нигде не было, и Кирилюк уже решил, что Сливинский куда–то направился, а Ступак пошел за ним, когда из переулка за усадьбой тихо свистнули.

— Что там?.. — недовольно начал Петр, свернув за угол, и осекся. Второй оперативник стоял на коленях над телом, прижав ухо к сердцу. — Ступак! — ужаснулся Кирилюк.

— Мертв… — ответил оперативник. — Проломлен висок…

— Возьмите машину — и в больницу! Быстрее! — Кирилюку не хотелось верить в смерть светловолосого юноши, с которым успел подружиться. — Никого не выпускать из усадьбы.

По дороге Петр заметил в двух кварталах отсюда вывеску какого–то учреждения. Наверняка там есть телефон. Побежал что есть духу.

— Сейчас перекроем все дороги, — с полуслова понял его Левицкий. — Посылаю к вам проводника с собакой. Выезжаю и сам.

Собаку пришлось везти из Дрогобыча. И полковник приехал одновременно с крытой милицейской машиной. Овчарка сразу же взяла след, покружила возле калитки и повела к Бориславскому шоссе. Машина с Кирилюком и еще тремя вооруженными работниками госбезопасности пошла за ней.

Левицкий остался возле усадьбы Чмыря. Один из оперативников перелез через забор, поднял щеколду. Левицкий пошел по дорожке к дому.

Чмырь стоял на веранде и смотрел, как приближается к крыльцу немолодой мужчина в штатском. Когда возвращался домой, почувствовал что–то подозрительное: несколько здоровенных лбов торчали на перекрестке под орехом, сосед–пенсионер прилип к калитке и с любопытством смотрел на Чмыря. Жена только успела сказать, что Сливинский удрал, захватив лишь желтый чемодан, как на улице послышался шум мотора, залаяла собака и теперь вот этот… Приближается медленно, неотступно, как само возмездие, в которое не верил, не хотел верить, но все же ждал. И вот дождался.

Когда Левицкий ступил на лестницу веранды, Чмырю хотелось бежать — все равно куда, в комнату, на чердак, лишь бы подальше от этого, который сейчас скажет… Знал, что́ он скажет, и знал, что бежать некуда. Стало трудно дышать, колени почему–то подогнулись, поискал рукой, на что опереться, не нашел и упал под ноги человеку, который поднялся на веранду.

Левицкий хотел поддержать его, но не успел.

— Врача! — крикнул полковник сотруднику, стоявшему у калитки.

Врач пощупал пульс Чмыря.

— Тут уж никто не поможет, — сказал он. — Прекрасная смерть — упал, и нет…

— И нет еще одного свидетеля, — пробурчал полковник. — Или преступника…

В комнате сидела на кровати толстая женщина.

— Вы супруга Мирона Юлиановича Чмыря? — спросил полковник.

Женщина не отвечала, только смотрела полными ужаса глазами. Левицкий повторил вопрос — лишь тогда кивнула.

— Вот ордер на обыск, — подал ей бумагу. Приказал сотруднику: — Пригласите понятых.

Понятые — соседи Чмыря — поднялись на веранду, с любопытством заглядывали в комнату. Жена Чмыря сидела неподвижно, не сводя глаз с полковника. Тот принялся расспрашивать:

— Жил у вас в последнее время Модест Сливинский?

— Пан Модест… фамилию мне не говорил.

— Где он?

— Только что ушел…

— С вещами?

— Взял только чемодан. Саквояж остался вон там, — показала на дверь кладовки.

— Проверьте… — приказал полковник оперативникам. Спросил у хозяйки: — Кто был со Сливинским?

Женщина несколько секунд молчала — обдумывала ответ.

— Жена.

— Фамилия?

— Не знаю. Называли Ядзей.

— Где она?

Женщина пожала плечами, отвела глаза:

— Уехала куда–то.

— Когда?

— Три дня назад.

Теперь отвечала быстро. Вдруг уголки губ у нее опустились, и она нервно задвигалась на кровати. На пороге кладовки стоял оперативник с саквояжем и черным чемоданом. Положил их на стол. Полковник откинул крышку чемодана. Платья, ночные рубашки, чулки и другие предметы дамского туалета… Искоса посмотрел на жену Чмыря — такое платье вряд ли полезет на нее.

— Ядзины вещи? — спросил он.

Женщина отодвинулась на край кровати.

— Впервые вижу, — ответила уверенно, но полковник понял, что лжет. — Может, забыла?

Левицкий подумал, что Ядзя бросила бы чемодан только в двух случаях: если бы убежала от Сливинского или, наоборот, скрылась вместе с ним. Второй вариант был маловероятен — вряд ли такой старый волк, как Сливинский, взял бы ее с собой теперь, когда земля начала гореть под его ногами. Сбежать Ядзя, конечно, могла, но зачем? Ехала ведь сюда по своей воле… Вдруг Левицкий вспомнил, как у жены Чмыря опустились уголки губ, когда она увидела Ядзин чемодан. Подозвал оперативника, что–то сказал ему на ухо и взялся за саквояж. Так и знал: ничего не стоящие вещи… Пижама, носки, сорочки, галстуки, белье, дорожная куртка. Прощупал карманы куртки и, еще не веря в удачу, вытащил удостоверение на имя агронома Станислава Пилиповича Секача.

— Где Заремба? — выбежал он на веранду. Оперативник кивнул на кусты смородины, за которыми что–то разглядывал на земле Заремба. — Евген Степанович, можно вас на минутку?

Заремба вылез из–за кустов.

— Там такое свинство собачье… — начал он.

Но Левицкий не дал договорить и раскрыл удостоверение:

— Он?

— Он, голубчик…

— Вот и будем иметь фото! — сказал Левицкий так, словно уже держал Сливинского за руку. Заремба иронически посмотрел на него, и полковник смутился. — Все же легче, — пояснил он. Передал удостоверение оперативнику: — Немедленно размножить!

— Да вот что, — наконец смог вставить слово Заремба, — за смородиной свежевыкопанная яма. Надо бы посмотреть…

Двое оперативников быстро откинули землю и вытащили тело Ядзи, завернутое в простыню. Полковник приказал привести хозяйку. Увидев, что труп найден, хозяйка вцепилась обеими руками в перила и заголосила:

— Я не убивала!.. Поверьте мне, я не убивала! Это они! Я все расскажу… Но я не убивала!

— Арестовать! — приказал полковник.

Приехала санитарная машина, забрала тела Чмыря и Радловской, а Кирилюк все еще не возвращался. Левицкий следил за тем, как быстро и умело обыскивают дом работники Дрогобычского управления МГБ, обдумывал новую ситуацию. Был уверен, что Ступака убил кто–то из сообщников Сливинского. Чмырь не убивал — вряд ли ждал бы, пока за ним придут. Действовал кто–то храбрый и хитрый: Ступака голыми руками не возьмешь. Наверное, Сливинский уже установил связь с кем–нибудь из бандеровцев…

Уцелевшие бандиты из отряда Грозы на допросах показали, что после пьянки на хуторе Бабляка должны были идти к Овчаровой Леваде, где их ждал сотник Отважный — бывший качаковский кулак Юхим Каленчук. Хотя район действий банды Грозы окружили, а леса прочесали. Отважному посчастливилось бежать. Интуиция подсказывала Левицкому: именно Каленчука ждал Сливинский в доме Чмыря и тот выручил бандита, когда наконец чекисты наступили ему на хвост. Теперь они вместе — хитрые, умелые враги — и это опасно. Много людей уже убили эти бандиты.

За воротами остановилась машина, по дорожке пробежал Кирилюк. Левицкий вышел ему навстречу и уже по грустному лицу Петра понял все. Сказал:

— Мне очень хотелось, чтобы вы взяли их, но я бы удивился, если бы это произошло. Кроме всего прочего, им еще и везет… Куда довела вас собака?

— До Бориславского шоссе. Там Сливинский остановил машину и скрылся. Кстати, почему вы считаете, что бандит не один?

Левицкий поделился своими соображениями. Петр высказал догадку, что преступники не остались в Трускавце — Сливинский, зная, что за ним охотятся, не совершил бы такой глупости. И все же Левицкий распорядился произвести проверку всех дворов городка: бандеровцы с фальшивыми документами могли устроиться под видом курортников.

— Теперь поедем в областное управление, — сказал полковник. — Надо договориться, чтобы немедленно прочесали окружающие леса. Далеко они не могли убежать, но попытаются. Скорее всего, в сторону границы.

Дежурный по областному управлению ждал их в вестибюле. Доложил:

— Четверть часа назад четверо бандитов на «виллисе» прорвались через КП на Самбор. Обстреляли автоинспекторов. Есть раненые. Один бандеровец убит. Начальник управления выехал на место происшествия.

— Преследование организовано? — спросил Левицкий.

— Так точно.

Кирилюк открыл дверь, замахал шоферу, собиравшемуся ехать в гараж. Пропустил Левицкого, плюхнулся на заднее сиденье следом за ним.

— На Самборское шоссе! И быстрее!..


Ресторан «Жемчужина» не принадлежал к числу фешенебельных, и оркестр имел плохонький, но среди девушек–танцовщиц Мирослав Павлюк заметил несколько хорошеньких, поэтому иногда заходил сюда поужинать. Просто так — поужинать, и все, без всяких планов. Тогда господина Павлюка вполне удовлетворяла Инга Клаус — миниатюрная баварочка с истинно немецкими глазами и божественным умением каждый вечер придумывать какое–нибудь новое развлечение. Кроме того, она не знала усталости в любовных играх, обладала красивыми ножками и требовала не так уж и много. Даже Павлюк, знавший цену женщинам в послевоенной Западной Германии и нелюбивший переплачивать, иной раз удивлялся — Инга могла выжать из него значительно больше.

Однажды Мирослав Павлюк не нашел Ингу в комнате, которую снимал для нее. На столе лежала записка. Фрейлейн Клаус сообщала, что уехала в Бремен с американским подполковником, который предложил ей значительно лучшие условия, чем скряга и жмот герр Павлюк.

Павлюк воспринял эту новость философски — на свете нет ничего постоянного.

В тот же вечер Павлюк заехал в «Жемчужину» и занял столик возле самой эстрады, чтобы хорошо рассмотреть танцовщиц. Заказал легкого вина — берег здоровье и редко напивался, — с нетерпением ожидая начала эстрадной программы.

Пан Павлюк, не в пример своим коллегам по ОУН, неплохо устроился в Мюнхене — коллеги эвакуировались сюда в расчете предложить свои услуги любому — прежде всего богатым американцам — и взять с него за это соответственно. Американцы и правда не отказывались от услуг, но платили не так щедро, как хотелось новоиспеченным «освободителям» Украины, и тем приходилось, для поддержания духа конечно, брать работу на стороне. Один бывший куренной атаман, обладавший незаурядной физической силой, устроился вышибалой в фешенебельный бордель и был доволен — и работа по душе, и платят прилично…

Павлюку не надо было идти по стопам бывшего куренного. Еще там, на родной Украине, о которой всегда вспоминал с умилением (в отличие от других, которые поносили ее за неблагодарность к истинным своим сынам и патриотам), он подумал о будущем и заложил фундамент этого будущего. Недалекие и ограниченные люди, рассчитывая на приличную плату, только шумели и подпевали гитлеровцам, а Мирослав Павлюк в это время сочетал весьма идейную и патриотическую работу в СБ с не менее полезной деятельностью по собиранию драгоценностей, валюты и других подобных вещей. Фактически (правда, об этом знал он один) эта весьма патриотическая и идейная деятельность была ширмой, которую Павлюк использовал для собственного обогащения.

Принадлежность бандеровцев к руководству службы безопасности открывала широкие возможности. Деньги валялись всюду, надо было уметь взять их, а Павлюк умел, не брезгуя ничем, даже прямым шантажом. Раньше других сориентировался и тогда, когда гитлеровцы начали отступать с Украины. Использовал связи с высокопоставленными гестаповцами и очутился в Мюнхене с большей частью награбленного (кое–что пришлось отдать высокопоставленным из немцев). Жаль только — разгром немцев под Бродами спутал все карты: ближайший попутчик Павлюка, пан Воробкевич, не успел пробиться в город. А у него документы и, что важнее всего, большая сумма иностранной валюты — значительно больше, чем имел теперь Павлюк.

Однако и того, что было, хватало — Павлюк не любил швыряться деньгами, где мог — платил даже ниже таксы. Поэтому и посетил этот ресторанчик — вряд ли девушки тут очень избалованы, за среднюю цену он возьмет любую. Прошел только год после войны, в стране голодно, и за пару прозрачных чулок или несколько банок консервов можно провести ночь в постели не только ресторанной танцовщицы…

Павлюк вытянул ноги в блестяще начищенных туфлях так, что выделялись яркие носки. Начиналась вечерняя развлекательная программа.

Сначала пела низко декольтированная не первой молодости немка. Она кланялась так, чтобы продемонстрировать все свои прелести, и вымолила несколько жалких хлопков, которые приняла с достоинством оперной примадонны.

— Когда–то была хороша, — услышал у себя над ухом Павлюк, — но годы сделали свое черное дело. А вы неплохо устроились, и я с удовольствием сяду за ваш столик…

Пан Мирослав оглянулся: за спиной у него стоял коллега майора Гелбрайта — капитан Роберт Грюнинг. Любезно улыбнулся ему: ведомство, где служил капитан, платило Павлюку больше, чем получал даже бывший куренной атаман в фешенебельном борделе.

— Рад вас видеть, капитан, — встал Павлюк.

Но Грюнинг фамильярно положил ему руку на плечо:

— Сидите. Мы в неофициальной обстановке — и давайте без чинов.

Хотя капитан и держался с ним на равной ноге, Павлюк все же подобрал под стол ноги в ярких носках. Кивнул официанту и заказал виски и ужин — капитан Грюнинг не был крохобором (платил не из своего кармана), и пан Мирослав знал, что ужин окупится сторицей.

— А тут неплохо, — капитан окинул взглядом зал, — и, если споют крошки хоть чуточку моложе этой мегеры, я не пожалею, что забрел сюда.

— Есть красивые девушки, и вы сейчас их увидите, — заверил Павлюк.

И правда оркестр заиграл нечто бравурное, и на сцену выбежали десятка полтора полуголых фрейлейн в черных чулках.

— Чудесно! — зааплодировал капитан.

— Выбирайте любую, — сделал широкий жест Павлюк. — Мы пригласим их к столу.

Девушки танцевали на авансцене, высоко подбрасывая ноги, — все молодые и, кажется, все красивые. Павлюк несколько даже растерялся от такого количества хорошеньких лиц, осиных талий, едва прикрытых бюстов и длинных ног. Скоро его внимание привлекли две танцовщицы: одна — хрупкая шатенка с большими глазами, другая — крепенькая блондинка с красивыми полными руками. Подумал и решил, что хрупкая будет напоминать ему фрейлейн Клаус, а хотелось разнообразия, и он окончательно остановил выбор на блондинке. Смотрел на нее так пристально, что она заметила это и улыбнулась. Павлюк показал глазами на место рядом — она поняла и кивнула.

У капитана Грюнинга был тоже неплохой вкус: выбрал белозубую красивую брюнетку с выпуклыми цыганскими глазами. Павлюк подозвал метра, пошептался — принесли еще два прибора, и девушки, станцевав свое, заняли места за их столом.

Павлюк не привык церемониться с публикой такого рода, положил руку на колено блондинки и налил ей виски. Девушку выпила без лишних разговоров, чуть поморщилась и ближе придвинула тарелку.

— Меня зовут Рози, — сообщила она между двумя глотками спиртного. — А вас? — Павлюк назвался. — Чудесное славянское имя, — снова поморщилась Рози.

— Но тебе придется произносить его по крайней мере с уважением. Я уж не говорю о нежности…

— Нежность сейчас в цене, — не растерялась Рози.

— Если ты мне понравишься, — пообещал Павлюк, — не прогадаешь.

— Вы, случайно, не коммерсант? — Девушка оторвалась от тарелки и погладила пана Мирослава по щеке. — Да еще и богатый?

— Возможно…

— Ой, как это было бы чудесно! — Она захлопала в ладоши и прижалась коленом. — Люблю богатых коммерсантов.

— Их все любят, — спокойно ответил Павлюк. — Сейчас уйдем отсюда.

— Вместе? — кивнула Рози на Грюнинга со смуглянкой. — Нора моя лучшая подруга, она очень компанейская, и вы не пожалеете…

Вечер заканчивался удачно, и Павлюк подумал, что и действительно стоит пригласить Грюнинга. Вообще–то не собирался этого делать, но кто знает, где найдешь и где потеряешь, иногда надо идти на непредвиденные расходы. Правда, в перспективе у него чемодан Воробкевича, на содержимое которого можно купить четырех Грюнингов… И Рози смотрит на него влюбленными глазами. Сначала ей не понравилось его славянское имя — вспомнила, видите ли, свое расовое превосходство. Да куда оно делось, это «превосходство», когда он чуть побренчал деньгами? Таких, как Рози, можно будет… А впрочем, она ему нравится, и надо придержать ее около себя. Здоровая и красивая немецкая девушка. Единственный недостаток — резкие дешевые духи. Придется подарить ей флакон французских, чтобы пользовалась ими, пока ему не надоест.

Капитан вызвал машину, и черный «форд» Грюнинга окончательно покорил девушек. Рози уселась на коленях у Павлюка и торжественно объявила, что стоило проиграть войну, чтобы ездить в такой машине с двумя бывшими союзниками. Павлюк скромно промолчал и не объяснил, чьим союзником он был в действительности. В принципе это не имело значения. Он бы устроился со своей кубышкой при всяком правительстве, кроме большевистского, разумеется. Правда, с эсэсовцами по некоторым вопросам имел расхождения (особенно когда запускали свою загребущую лапу в его карман), с американцами все же легче договориться, поэтому Павлюк тоже не проливал слез по третьему рейху.

Но ко всем чертям и рейх, и «свободную Украину», не захотевшую дать им пристанище, ко всем чертям, когда есть «форд», Рози на коленях и когда тебя ждет приличная квартира почти в центре города! Ведь квартира — не такая простая проблема в разбомбленной послевоенной Германии!

У Павлюка было только две комнаты, но большие, красиво меблированные. Рози сразу же растянулась на диване, заложив руки под голову. Качнула ногой так, что туфля полетела куда–то в угол.

— Мне тут нравится, — заявила она. — Потанцуем?

Павлюк включил радиолу. Грюнинг сделал несколько па, уводя партнершу в соседнюю комнату. Нора остановилась на пороге, помахала рукой, но капитан подтолкнул ее и закрыл за собой дверь. Пан Мирослав подсел на диван к Рози.

— Подай мне туфлю! — пожелала она.

— Зачем? — Павлюк сбросил другую, швырнул на пол.

— А ты не любишь терять время… — сказала девушка то ли с удивлением, то ли с похвалой. Села на диване, вздохнула: — Выключи хоть свет.

Павлюк потянулся к выключателю.

— Подожди, дай напиться, — капризно надула губы Рози.

Пан Мирослав выругался про себя, но пошел за сифоном. Из прихожей его вернул телефонный звонок. «Черт, нет тебе покоя ни днем ни ночью…» — подумал он, поднимая трубку.

— Где вас черти носят? — услышал он голос майора Гелбрайта. — Я звоню пятый раз…

— Важные дела, майор, жаль, что не было вас. Мы с капитаном Грюнингом…

— Он у вас?

— Да, но…

— Никаких «но». Машина там?

— На улице.

— Немедленно выезжать!

— Но у нас…

— Девушки? — догадался майор. — К черту всех герлс мира! Важные новости, и я жду вас через двадцать минут.

— Я позову капитана.

— Не надо. Я все сказал.

В трубке послышались гудки, и Павлюк понял, что дело весьма серьезное.

— Одевайся, крошка, — оглянулся на Рози, — видишь, не до тебя… — Сунул голову в соседнюю комнату. Недовольно сказал: — Только что звонил шеф, требует, чтобы явились через двадцать минут.

Капитан выразил свое возмущение довольно примитивным способом: запустил ботинком в Павлюка, но минуты через три был готов. Знал, что майор из–за пустяков не станет разыскивать их ночью.

— Как же мы?.. — начала Рози.

Но Грюнинг успокоил ее:

— Шофер отвезет вас по домам.

— Встретимся завтра вечером, — повеселел Павлюк. — Мы заедем в десять.

Если бы он знал, что ждет их у майора Гелбрайта, то не давал бы таких легкомысленных обещаний. Майор мерил кабинет нетерпеливыми шагами, время от времени поглядывая на часы, и встретил Грюнинга с Павлюком насмешливой репликой:

— Конечно, приятнее валандаться с ресторанными шлюхами, чем заниматься делами. Но иногда…

— Однако, — поцеловал кончики пальцев Грюнинг, — если бы ты увидел их, не ворчал бы, как старый дед. Кстати, это не только признак старости. Желчные люди ничего не достигли в этом мире…

Майор захохотал.

— Действительно, хороши? — спросил он. — Почему же не пригласили меня? А впрочем… Садитесь, господа, получено донесение от Модеста Сливинского.

Павлюк стиснул ручку кресла. Забыл и о девушках, и о завтрашнем деловом свидании с целью покупки нескольких акций только что организованной фирмы по производству шляп.

— Что? Что с Модестом Сливинским? — спросил он таким неестественно хриплым голосом, что Гелбрайт удивление посмотрел на него.

— Вы говорите таким тоном, будто вложили в эту операцию кучу денег («Боже мой, как это близко к истине», — подумал Павлюк). Но успокойтесь: новости утешительные, и я вызвал вас, чтобы решить, как действовать — надо скорее доставить чемодан сюда.

— Вы сказали: чемодан сюда? — напустил на себя равнодушный вид Павлюк. — То есть…

— Конечно! — перебил Гелбрайт. — Неужели вы не поняли? Чемодан Воробкевича наконец–то в руках у Сливинского. Получена радиограмма: остатки отряда Грозы — если можно так назвать двух человек — и Модест Сливинский находятся в Карпатских лесах, в нескольких километрах от районного центра Турки. Таким образом, вариант, согласно которому Сливинский должен был использовать отряд Грозы для перехода через границу, отпадает. В то же время мы не можем рисковать содержимым чемодана. Значит, Сливинский не должен один переходить границу.

— А Хмелевец? — не выдержал Павлюк.

— Арестован советской контрразведкой, — с досадой отмахнулся майор. — Не о нем речь, и он интересует меня меньше всего. Нужно гарантировать Сливинскому переход границы, и мне кажется, что эту операцию должны возглавить вы, господин Павлюк.

Тот был хорошо натренирован: даже глазом не моргнул. Спросил лишь, чуть подзуживая:

— Не понимаю, каким образом, сидя в Мюнхене, я смогу возглавить операцию? Дело не ждет. Пока я буду добираться до границы, чекисты возьмут Сливинского.

— Считаете, что я не подумал над этим? — оборвал его Гелбрайт. — Прошу! — Он разложил на столе крупномасштабную карту Карпат. — Приблизительно здесь, — ткнул пальцем, — ждет наших распоряжений группа Сливинского. Вот линия границы. Видите, не так уж и далеко — они могут преодолеть это расстояние за несколько часов. А тут, — он обвел ногтем часть территории Польши, — район, контролируемый отрядами украинских и польских националистов, они разделили между собой сферы влияния, и зона действий ваших земляков, — он посмотрел на Павлюка, — как раз прилегает к польско–советской границе.

— Я это очень хорошо знаю, — оживился Павлюк. — Один из наших отрядов атакует советскую заставу, пограничники организуют оборону — им будет не до охраны границы, — а в это время…

— Сливинский перейдет на территорию польских Бескид! — подхватил капитан Грюнинг.

— Боже мой, какие догадливые! — оторвался от карты Гелбрайт.

— Следовательно, — Павлюк не обратил внимания на иронию майора, — надо связаться но радио с отрядом куренного Слепня и предупредить, когда тот должен атаковать заставу. Но ведь, убейте меня, не понимаю, как я могу очутиться там…

— Тупость никогда не украшала человека! — ехидно усмехнулся майор. — Уже месяц, как у Слепня нет рации… — Гелбрайт несколько секунд подумал и заговорил уверенно: — Всем нам известно, что в чемодане господина Воробкевича кроме других документов («Неужели узнали?» — даже похолодел Павлюк) имеются списки националистических агентов на Украине. Господин Бандера заботится о своем, а мы — о своем. Поэтому должны завладеть этими списками любой ценой. Только что получено разрешение использовать для связи с отрядом Слепня самолет. Суток на связь с куренным и подготовку операции более чем достаточно. Вылетите завтра ночью, переход границы назначаем на двадцать третье июля.

— Самолет будет ждать меня? — засуетился Павлюк.

— Да. Он доставит вас и Сливинского сюда.

Павлюк немного подумал. Риск, безусловно, есть, особенно во время полета, но не такой уж и большой. Лететь должны над чехословацкими Татрами и польскими Бескидами, но ни у чехов, ни у поляков еще нет современных ночных истребителей. Пока свяжутся с советским командованием, их самолет уже будет стоять, замаскированный, на земле. Лишь бы не нарушить границ СССР. С этим шутки плохи — не успеешь оглянуться, как подобьют или заставят сесть.

— Надеюсь, самолет будет пилотировать опытный летчик? — спросил Павлюк с еле скрытой тревогой.

— Я же сказал, — поддел его Гелбрайт, — что мы заинтересованы в успехе этой операции!

«А я еще больше… — подумал Павлюк. — В конце концов, все получается наилучшим образом. Представляю себе морду Сливинского, когда увидит меня после перехода границы. Старый пройдоха, наверное, уже придумал что–нибудь, чтобы присвоить деньги, а тут…» Он удовлетворенно улыбнулся.

— Вижу, вам нравится план операции, — по–своему воспринял его улыбку Гелбрайт. — Есть вопросы?

Павлюк покачал головой.


Кирилюк определил приблизительное направление движения группы Сливинского. Кратчайший путь к границе от леса, где нашли «виллис», лежал через долину, по которой проходило шоссе и, огибая села, текла река. Вряд ли бандеровцы пошли туда: побоятся застав «ястребков», да и просто крестьян — от людских глаз трудно спрятаться в густо населенной долине. Слева — райцентр Подбужье, горы, за которыми начинается Закарпатье. Единственный путь к границе — наискось через покрытый буковыми и еловыми лесами гребень хребта. Путь трудный, но и самый безопасный. Тут можно запутать следы, спрятаться в чаще, пересидеть в заваленных буреломом Бескидах.

Пошли дожди, на собак не было никаких надежд, и Кирилюк двинулся определенным им путем. Он был уверен: бандиты не могут не оставить следов, и все теперь зависит от его наблюдательности, умения ориентироваться на местности. Рассчитывал и на опытных проводников — лесников и охотников из Подбужья, знавших тут чуть ли не каждый обрыв и поляну. Отряд состоял из солдат внутренних войск и работников органов госбезопасности — люди все молодые и здоровые. Идти было трудно. Непривычные условия — крутые подъемы, когда приходилось продираться через подлесок, буреломы, — отнимали силы солдат, приходилось часто делать привалы.

Петр с лесником шли впереди. Капитан старался, что бы там ни было, не отставать от этого пожилого человека, который, кажется, не знал усталости. Ноги скользили по мокрой земле, вязли в перепрелой листве, ветки больно хлестали по лицу, царапали до крови, но Петр перепрыгивал через поваленные стволы, брел по холодным ручьям, чуть ли не на четвереньках взбирался по крутым склонам. Уже под вечер, когда Кирилюк окончательно выбился из сил, лесник остановился на краю почти отвесной кручи, показал топориком чуть в сторону, где начинался новый подъем.

— Там дальше, — объяснил он, — рубят лес, а тут хижина. Может, сходить туда, расспросить лесорубов?

— Непременно! — обрадовался Петр. Обрадовался не только потому, что и действительно лесорубы могли кого–то заметить, а отдыху, который обещал разговор с ними.

У хижины стлался дым. Запах дыма и еще чего–то подгоревшего казался Кирилюку таким вкусным, что рот наполнился слюной. Только теперь вспомнил, что еще не обедали, и подбросил на спине рюкзак с хлебом и консервами: сейчас можно перекусить.

Возле хижины сидел усатый белоголовый дед — совсем такой, каких изображают на картинах из карпатского быта: в вышитой полотняной рубахе, темной безрукавке и постолах.

— Доброго здоровья, — поздоровался лесник.

— Слава Иисусу, — ответил дед, с любопытством разглядывая Петра. Лесника он знал, так что сразу пригласил: — Садись, Михайло. Есть будете?

— Проголодались мы, — признался лесник. — Идем уже долго.

Старик вынес из хижины глиняные миски. Петр развязал рюкзак, достал консервы, хлеб и сало. Открыл флягу, налил в крышку, подал деду. Тот молча принял, понюхал, крякнул и выпил.

Ели молча и жадно. Петр не заметил, как увидел дно миски. Закурили. Дед отказался от сигарет. Раскурил длинную трубку. Смотрел, выжидая, с хитринкой в глазах.

— Вот что, дед, — начал лесник, упаковывая рюкзак, — не видали вы тут, в горах, чужаков?

Дед кивнул.

— Когда? — загорелся Кирилюк.

— Прошли вчера трое. — Дед махнул рукой вдоль гребня. — Двое с пукалками, а один на горбу что–то тащил…

— Желтый чемодан?

— Не разобрал я. Глаза уже не те, парень, да и смотрел издалека.

— Когда шли?

— Вот как и вы, вечерело уже…

Кирилюк встал.

— Они опережают нас на сутки. Многовато… Спасибо, дед, желаю еще долгих лет.

— Мой путь уж… — отмахнулся дед, но сказал это так, по привычке, потому что разгладил усы и подмигнул: — Может, поживу чуток… Горы долгую жизнь дают — вода холодная, воздух чистый…

Отряд подошел через полчаса. Немного передохнули, поужинали и двинулись дальше — тихо, как ночные призраки. Надо было наверстывать упущенное.


Отсюда до границы осталось километров шесть. Уже видели склон горы по ту сторону рубежа и покрытые елями вершины польских Бескид. Рукой подать — два часа ходу, но из долины, где среди зеленого моря краснеют крыши заставы, и сюда — через гребень — проведена незримая линия, вдоль которой днем и ночью ходят патрули.

Представив, как они сидят, замаскировавшись в кустах и нацелив автоматы, Модест Сливинский даже плюнул. Несколько дней они шли сюда — десятки изнурительных километров по густым гористым лесам, — и жди теперь у моря погоды… Сегодня двадцать первое, а переход границы назначен на двадцать третье — двое суток ожидания, когда каждый нерв натянут до предела.

Оно бы еще и ничего, но уже сутки не ели. Спеша прорваться через Дрогобыч, не подумали о харчах, только покойный Грицко Стецкив, всегда отличавшийся предусмотрительностью, положил в рюкзак две буханки да немного сала. Путь через хребет требовал хорошей еды. Хлеба и сала не хватило — со вчерашнего дня бурчало в животах.

Вчера вечером Каленчук нашел в чаще глубокий овраг, заваленный буреломом, заросший такими густыми кустами, что сквозь них вряд ли пробрался бы и зверь.

…Сливинский проснулся на рассвете. Лежал на спине и смотрел, как светлеет небо. Где–то там, рядом со звездами, покачивались на ветру верхушки елей. Шумели, напевая свою монотонную песню, и песня эта раздражала пана Модеста, как раздражало все вокруг: запах прелой листвы, храп Каленчука и журчание воды на дне оврага.

«Хоть воды вдоволь…» — подумал он. Воспоминание о воде вызвало такой приступ голода, что Сливинский даже тихонько застонал. Лег на бок, чтобы не видеть неба и верхушек елей, своим раскачиванием вызывавших у него тошноту. Подумал, что придется проваляться в этой норе сегодня и завтра, а потом еще продираться по дремучему лесу к границе — хватит ли сил?

Положил руку на спину Каленчука. Тот сразу вскочил, уставился на Сливинского неподвижным взглядом:

— Чего вам?

Пан Модест и в такой ситуации придерживался рамок приличия.

— Светает, — сказал так, будто сообщил действительно важную новость. — А пан Юхим хвалился, что ему здесь каждая тропка знакома…

— Да, — не понял Каленчук, — но что пан Модест имеет в виду?

— Сегодня утро двадцать второго, — пожал плечами Сливинский, как бы удивляясь несообразительности Каленчука, — лишь завтра вечером мы тронемся. Путь через границу — не развлекательная прогулка. Выдержим ли мы, если…

— Вы хотите, чтоб я пошел вниз? — перебил Каленчук. Сливинский кивнул. — А понимает ли пан Модест, что случится, если кто–нибудь сболтнет пограничникам?..

— Конечно, но я знаю сметливость пана Юхима и полагаюсь на него, — польстил он. — Ведь не обязательно идти в долину. Помните хижину на склоне в двух километрах отсюда? — Тут он заметил, что Дудинец проснулся и с любопытством прислушивается к разговору. — Возьмите Маркияна и наведайтесь туда. Но чтобы там подумали, что вы перешли границу и пробираетесь на восток… Не мне вас учить, сориентируетесь на месте.

Каленчуку не понравилось, что Сливинский хочет спровадить его вместе с радистом: вероятно, у него какой–то план и он хочет исчезнуть с чемоданом. Обдурить Отважного, когда до польских Бескид осталось два шага? Но он ничем не выдал себя. Взял автомат.

— Проводи меня! — приказал Дудинцу.

Когда перелезли через трухлявые, в лишаях, стволы завала, предупредил:

— Смотри за ним — отвечаешь головой…

Дудинец промолчал.

— Это такая свинья, что может обвести вокруг пальца и тебя, и меня. Никуда не отпускай.

— Угу.

Это «угу» было произнесено таким тоном, что Каленчук убедился: Дудинец не упустит Сливинского. Не оглядываясь, начал взбираться на почти отвесный склон буерака.

В лесу еще стояла тьма, и Каленчук шел на ощупь, осторожно ступая, чтобы какая–нибудь сухая ветка не выдала его. Не потому что боялся преследования: если их а разыскивают, то не тут, в Карпатских лесных чащах, куда и зверю трудно пробиться, — а просто по привычке.

Вчера, когда они подошли к горе, за которой лежала граница, Дудинец увидел далеко внизу прилепившуюся на склоне хижину — маленький, почти игрушечный домик упрямого верховинца, который приходит в село или по праздникам или в случае крайней необходимости. Сливинский сразу предложил спуститься туда, чтобы запастись харчами, и Каленчук еле отговорил его. Он знал настроения верховинской голытьбы и был уверен: тотчас же сообщат пограничникам о появлении подозрительных людей. И сегодняпошел, надеясь только на счастливый случай: не собирался заходить в хижину — лучше уж сразу сунуть голову в петлю. Знал, что Сливинский вряд ли отвяжется от него, и хотел просто побродить вокруг буерака. Но голод мучил и его. Посидев немного в молодой буковой роще, все же решился хоть издали взглянуть на хижину — тянуло к человеческому жилью.

Взошло солнце. На полянах уже припекало, но Каленчук не рисковал выходить на открытые места — предпочитал лучше продираться сквозь кустарники, чем огибать их.

Хижину увидел издали. Сел в кустах и долго сидел, наблюдая за жильем. Казалось, что в нем нет людей. Уже решил возвращаться, когда услышал в кустах звяканье колокольчика. Вдруг кто–то запел — по–детски тонким, высоким голосом.

Певец оборвал песню на полуслове, на кого–то закричал, и Каленчук подумал, что сельский пастушок гонит коров вниз, к хижине. И тут увидел его — мальчонка лет одиннадцати в полотняной рубашке с торбочкой через плечо вынырнул из кустов совсем близко.

Пастух уже давно исчез, а Каленчук все еще лежал, положив подбородок на буковый корень. Сорвал стебелек, пожевал и выплюнул. Во рту стало горько, и еще больше захотелось есть. Полежал еще, колеблясь, но не удержался и пошел за пастухом.

Овцы и коровы разбрелись по лысому склону горы. Мальчик сидел в тени под кустом, росшим посредине склона, свистел в дудочку, подбирая какой–то мотив, изредка вскакивал, кричал на скотину, конечно, так, для порядка, и снова брался за дудочку.

Солнце припекало. Каленчук лег на спину, подставив лицо горячим лучам и раскинув руки. Наконец–то согрелся после холодной ночи. Захотелось спать. Переборол сон, подполз к последним кустам, отделявшим лес от голого склона.

Пастушок, наверно, заснул — лежал на боку, подложив под щеку ладонь, и не шевелился. Коровы поодаль брякали колокольчиками, овцы разбрелись — несколько их щипали траву около кустов. Каленчук залег в канаве метрах в десяти от овец. Высунул голову, осмотрелся. Кажется, все спокойно. Подумал и решился…

Обошел овец так, чтобы не напугать их, и погнал в кусты. Побежали спокойно, лишь одна заблеяла. Каленчук тревожно оглянулся, но мальчик даже не пошевельнулся. Отогнав животных в чащу, Каленчук выбрал момент, бросился на большую овцу и прирезал ее. Осмотрелся.

Трава вокруг овцы примята — затер следы, забросил овцу на плечи и пошел, осторожно ступая по твердому дну канавы.

Сливинский глазам своим не поверил, увидев овцу. Представил себе поджаренный на костре кусок баранины и глотнул слюну.

— Сырое мясо, — без слов понял его Каленчук, — тоже вкусное… Даже питательнее…

Сливинский брезгливо поморщился. Дудинец, не произнося ни слова, принялся свежевать овцу. Каленчук отрезал кусок филейной части, размельчил. Ел почти не жуя, глотал и хвалил:

— Рекомендую… Бифштекс по–татарски, пожалуйста. Наши далекие пещерные предки превратились в людей лишь благодаря таким бифштексам…

— Даже среди питекантропов не было каких остолопов… — буркнул себе под нос паи Модест. Крепился около часу, но не выдержал и попросил кусок. Съел, густо посолив. Чуть не вырвало, но сдержался. Боль в желудке исчезла. Повеселел.

— Вечером разложим костер, — начальственно сказал он. — Огня тут и за двадцать шагов не заметишь.

— Можно, — согласился Каленчук.

— Шаль, хлеба нет… — вздохнул Сливинский.

Каленчук зло посмотрел на него, хотел, что–то сказать, однако промолчал.


Вылетели перед рассветом, чтобы миновать. Чехословакию ночью. Павлюк не отрывался от темного неба, будто и правда мог бы увидеть ночной истребитель. Так и просидел, вцепившись в ручки кресла, пока самолет не закружился над большой поляной. Светало, и опытный пилот уверенно посадил машину — только раза два тряхнуло на ухабах.

Самолет остановился, и пилот отодвинул плексигласовый козырек. Выпрыгнул на крыло, осмотрелся вокруг. Ни души, будто все вымерло и хаты, к которым подкатил самолет почти вплотную, давно обезлюдели.

— Мавр сделал свое дело… — начал пилот, на всякий случай расстегнув кобуру. — Теперь ваша очередь, мистер Павлюк. Я почему–то не вижу оркестра и цветов: неблагодарные аборигены, очевидно, и не знают, что прилетел один из их освободителей.

— Прекратите ваши неуместные шутки, Гарри! — сердито перебил Павлюк.

— Что ж, я получил аванс за эту экскурсию, — беззлобно ответил летчик, — и могу оставить вас тут и дружеских объятиях ваших соотечественников… — С этими словами пилот спрыгнул на землю.

Павлюк вылез на крыло, постоял, озираясь, и тоже соскочил вниз.

В эту же секунду прозвучала автоматная очередь, и пули просвистели над их головами. Павлюк упал, потянув за собой летчика. Лежали, уткнувшись лицами в траву, пока не услышали:

— Обыщите их!

Павлюк посмотрел вверх, но, увидев в метре от своей головы ствол автомата, закрыл глаза. Почувствовал, как из кармана проворно вытащили пистолет.

— Встать! — скомандовал тот же голос.

Поднялся и увидел перед собой мужика средних лет в ватнике. Первый страх прошел, вернулась способность соображать. Они — на территории Польши, а перед ним стоит вооруженный человек в штатском и командует по–украински. Значит, свои…

Властно спросил:

— Вы из отряда Слепня?

— Кто вы и откуда? — будто не слышал его человек в ватнике.

— Мне нужен Слепень! — повысил тон Павлюк. — Я буду говорить только с ним.

Пилот, утративший после обстрела свою самоуверенность, толкнул Павлюка в бок:

— Объясните же, кто мы и зачем прилетели. Я не привык, чтобы меня тыкали автоматами. Случайная пуля и…

Услышав английскую речь, человек в ватнике опустил оружие.

— От майора Гелбрайта? — спросил он. — Я — сотник Ворон из куреня Слепни.

Павлюк назвался. Сотник, видно, слышал о нем, так как засуетился:

— Сейчас куренному доложат… Прошу в хату. Надеюсь, господа понимают: нам не сообщили о вашем прилете, и мы были вынуждены…

Сотник был не из молчаливых. Павлюк понял это в первые же минуты знакомства. Выручил куренной, с которым Павлюк был знаком: когда–то встречались на диспутах по национальному вопросу в Станиславе.

Слепень приехал на бричке в сопровождении двух автоматчиков, стоивших по обе стороны на подножках. Павлюк не видел его уже бог знает сколько, но узнал сразу: такой же сухой, подтянутый, годы словно обошли Слепня, не оставив следа. Расцеловались, куренной отослал сотника организовывать для гостей завтрак. Гарри пошел к самолету — остались одни. Павлюк объяснил, для чего прилетели. Слепню это не понравилось.

— Вам там, в Мюнхене, легко командовать! — с раздражением сказал он. — А у меня людей — как воды в блюдечке. Поляки активизировались, и кто знает, сумеем ли мы удержаться. Атаковать советскую заставу — подлинное безумие. Они отбросят нас, извините, как котят…

— Пускай! — возразил Павлюк. — Надо, чтобы они почувствовали нашу силу. Два часа боя — и мы отходим. Быстро и без потерь…

— «Без потерь», «без потерь», — пробормотал куренной. — Плохо вы знаете советских пограничников!

— Зато я знаю, что завтра вечером Сливинский двинется к границе. И он должен быть здесь любой ценой!

— «Любой»! Это уж пан требует невозможного, — возразил Слепень. — Но некоторые условия создадим. Поручим это дело сотне Ворона. Ребята боевые и знают, что к чему…

— Не надо предупреждать сотника, что атака не настоящая.

— Это почему же? — не понял куренной. — Мы потеряем на этом людей.

— Неужели вам действительно жаль полдесятка стрелков? — Лицо Павлюка приобрело упрямое выражение. — Обратите внимание, в успехе операции заинтересован сам Бандера, и это вам зачтется.

— Все засчитывается, особенно на том свете… — мрачно проговорил Слепень, но больше не спорил. Подмигнул Павлюку: — А вы хитрый. Если бы мы предупредили Ворона, он бы только пощекотал нервы пограничникам…

— И они сразу бы заметили, что атака для отвода глаз, и тотчас же усилили бы охрану границы.

— Вы правы, — согласился Слепень. Вздохнул: — Что поделаешь, дадим настоящий бой.

— Сигнал — две красные ракеты. В восемь часов вечера, — предупредил Павлюк. — Их должны видеть и там. — Он махнул рукой в сторону границы. — Для Сливинского это будет подтверждением, что мы начинаем атаку.


Первым увидел Каленчука лесник. Остановился, предостерегающе поднял руку и спрятался за ствол бука.

Кирилюк лег там же, где стоял: прямо на мягкую прелую листву. Поднял голову, посмотрел туда, куда указывал лесник, и тоже заметил бандеровца.

Каленчук перебегал низину. Держался кустов, но все равно они ясно увидели его — невысокий, в телогрейке, с автоматом на груди.

Лесник подполз к Петру.

— Один, — прошептал он. — Где же остальные?

— Где–то поблизости, — выдохнул Петр. — Только бы не заметили нас…

Лесник оглянулся.

— Идите за ним, — подтолкнул Кирилюка, — а я прикрою вас сзади.

Кирилюк не сомневался, что человек в ватнике — сотник Отважный. Труп Стецкива опознали бандиты из отряда Грозы, и Грицко Стецкив оставался в Овчаровой Леваде именно с Отважным. Значит, Отважный вел «виллис». Да, сомнений не было, это он: низенький, носатый — на таком расстоянии больше ничего не разберешь. Но почему направляется от границы?

На несколько секунд Петр выпустил сотника из поля зрения. Пробежал за кустами, выглянул из–за поваленного букового ствола — и не увидел Отважного. Встревожился. Пролез в кустах почти по–пластунски с сотню метров, приподнялся на локтях, огляделся вокруг. Только теперь услышал дребезжание колокольчика и увидел поляну. Вернее, это была не поляна, а склон горы, на котором когда–то вырубили лес — кое–где еще торчали трухлявые пеньки и между кустами росла высокая густая трава. Немного пониже, на противоположной стороне, паслись коровы и мальчик–пастух забавлялся с дудочкой.

«Для чего же пробирался сюда Отважный? И где он?»

Онемели руки, и Петр немного полежал, отдыхая. В кустах зашуршало. Привстал, готовый к прыжку, но увидел круглое веснушчатое лицо лесника. Тот упал рядом, отдышался.

— Никого, — сообщил он, — только тот, в ватнике…

— Не вижу и его…

Лесник просунул голову сквозь заросли, пригнул мешавшую ветку.

— Смотрите левее, — прошептал он. — Видите бук с расщелиной? Левее от него куст шиповника, и еще чуть левее…

Теперь и Кирилюк видел Отважного. Но почему тот залез в кустарник и время от времени высовывается, оглядывается? Поведение Каленчука показалось Петру необычайным, как и его бросок сюда — в противоположную от границы сторону. И где же Сливинский с чемоданом?

Кирилюк не сводил глаз с Отважного. Только бы не обнаружить себя! Час назад сердился, что солдаты отстали, а сейчас молил бога, чтобы они задержались: могли спугнуть Сливинского…

Петр был уверен, что его группа уже наступала на пятки бандеровцам и вот–вот бандиты попадут в кольцо. Появление Отважного подтверждало эту мысль. Сливинский с сообщниками подошел к границе, вероятно, попробовал перейти ее и отступил. На заставе сидел Левицкий. Уже на подступах к границе он создал такой заслон, через который нечего было и думать проникнуть даже самому опытному агенту.

«А если они разведали, что подходы к границе перекрыты, и теперь ищут обходных путей?» — мелькнула вдруг мысль. Нет, тогда бандеровцы вряд ли ходили бы поодиночке — для чего бы Отважный терял время, вылеживаясь в перелеске?

Прошло еще несколько минут, и Каленчук, оглядываясь, встал. Сначала Кирилюк не сообразил, зачем Отважный выскочил на открытое место, и понял все, лишь после того как в кустах жалобно заблеяла овца. Увидев маленькую фигуру с овцой на плечах, тихо рассмеялся. Все стало на свои места, и на душе у Петра сразу полегчало. Бандеровцы просто сидят без продовольствия, и, видно, хорошенько же у них подвело животы, если Каленчук решился на столь рискованный шаг.

Теперь главное — не упустить его из виду!

Лесник понял Петра с полуслова. Побежал от ствола к стволу в ложбину. Они взяли бандеровца как бы в клещи — шли на таком расстоянии, чтобы тот не услышал случайного шороха.

Каленчук не спешил. Огибал открытые места, лежал в кустах, озираясь, и только после этого полз через чащи в буерак.

Лесник издали сделал знак Петру, чтобы не двигался. Пополз, как ящерица, и даже Кирилюк время от времени переставал его видеть. Потом совсем исчез в хаосе поваленных стволов, и у Петра уже не хватало сил ждать, но вот он увидел лесника в кустах почти рядом с собой.

— Они там, в овраге, — взволнованно прошептал он. — Все трое…

— Ждут ночи, чтобы перейти границу, — догадался Кирилюк.

— Вот–вот… — Лесник все еще тяжело дышал. — Скоро подойдут наши, обложим, как медведя в берлоге!

— Сделаем так, — немного подумал Кирилюк. — Я остаюсь здесь. Прово́дите меня к оврагу и пойдете навстречу группе. Возьмете буерак в кольцо. Передайте лейтенанту Горлову, чтобы сразу связался по рации с Левицким и сообщил обо всем. И предупредите, чтобы не обнаруживали себя. Пусть солдаты займут позиции подальше от оврага. Лесник пожал плечами:

— Если бандеровцы и заметят засаду, все равно никуда не денутся…

Петр нетерпеливо перебил его:

— Делайте так, как я сказал.

Они поползли к буераку. Двигались бесшумно, ощупывая траву и только после этого подтягивая тело. Немножко полежали, отдышались, проползли еще несколько метров. Лесник заглянул в щель между трухлявыми стволами и уступил место Петру.

Наконец Кирилюк увидел Сливинского. Он был уверен, что это Сливинский, хотя на таком расстоянии черты лица только угадывались. Тот сидел опершись спиной о поваленное дерево и что–то доказывал спутникам, потому что жестикулировал правой рукой, как оратор. Других бандитов не было видно — лишь иногда из–за нагроможденных стволов появлялась фуражка Каленчука.

Петр прикинул: до них метров сто пятьдесят. У бандеровцев удобная позиция, и они могут отстреливаться несколько часов — пока не кончатся патроны. Времени для уничтожения чемодана более чем достаточно. Незаметно к ним не подобраться, значит, надо ждать, пока бандиты сами не вылезут из буерака.

Повернулся к леснику:

— Не теряйте времени!

Тот, не отвечая, попятился и растворился в зеленом буйстве кустарников.

Умостившись поудобнее, Кирилюк посмотрел на часы. Около девяти — впереди, наверное, целый день ожидания, длинный, нескончаемый день. Когда теперь темнеет? Часов в девять, значит, полсуток… А впрочем, они гоняются за этим бандеровцем чуть ли не месяц — в сравнении с этим что такое несколько часов? Но ведь тянутся они слишком медленно…

Ждать двенадцать часов. Он лежал бы и больше, не спуская глаз с тех, что шевелятся среди гнилых деревьев. Теперь все тревоги позади. Теперь только набраться терпения. Ну чего–чего, а терпения ему хватает.

Он не обнаружит себя ни единым движением, если нужно, не будет спать, есть, даже дышать…

Вздохнул и на минуту отвел глаза от укрытия бандеровцев. Посмотрел на небо, на буки, заслонявшие его лазурь, на жалкий цветочек, каким–то чудом проросший между лишайниковыми стволами. Сырость, мох, плесень — и цветочек. Хилый, а живет: похож на колокольчик, кажется, вот–вот зазвенит — нежно, тихо, серебряным звоном…

Посмотрел вниз и испугался — нет никого… Машинально потянулся к автомату — все равно не выпустит. Подпустит поближе и будет стрелять. Но ведь и у него нервы натянуты до предела. Не надо так, спокойнее… Просто Сливинский лег — даже видно плечо в синем плаще. Пусть отдыхают: лежат, спят… Он не будет спать!

Прошел час. Бандеровцы еще спали — Сливинский не шевелился, да и другие не подавали признаков жизни. Петр подумал, что сейчас можно тихонько перелезть через завал, проползти ходом, прорубленным бандеровцами в кустарниках, — пробуждение было бы не из приятных… Представил себе: он с автоматом и те — помятые, заспанные лица, глаза, полные ужаса.

Выругал себя: размечтался, как желторотый птенец, У них же наверняка кто–то не спит — дежурит, и стоит только хрустнуть сухой ветке…

Потом и Кирилюку захотелось спать. Дали знать о себе усталость и недосыпание в последние дни. Поймал себя на том, что клюнул носом. Смочил платок из фляги, вытер лицо. Сон прошел, но ненадолго. Солнце пригревало, со дна буерака поднимались гнилые испарения, дурманили голову — Петр держался из последних сил.

Пошел двенадцатый час… Сливинский все еще спал. Повернулся во сне — теперь Кирилюк видел верхнюю половину его лица, чуть наискось до рта. Петр вытащил бинокль. Раньше не имел права рисковать — Сливинский мог случайно увидеть блеск стекол, — но сейчас он спал…

Бинокль приблизил бандеровца к самым глазам. Всматривался с жадностью — будто мог достать врага и скрутить его.

Густая черная шевелюра («Очевидно, выкрасил волосы», — решил Петр), высокий, без морщин,, лоб, прямой нос. Красивый мужчина, ничего не скажешь. Вот бы заглянуть в глаза… Говорят, что глаза не лгут…

Кирилюк отложил бинокль. Вспомнил Ступака, каким видел его в последний раз — лежит в бурьяне, раскинув руки. Светловолосый паренек с запекшейся кровью на виске. Скрипнул зубами и подумал, что с удовольствием поймал бы на мушку лицо Сливинского. Даже сейчас. Одна очередь — и справедливость восстановлена. Око за око…

Это желание — взять на мушку — сделалось настолько сильным, что даже отвернулся от автомата — руки сами тянулись к оружию. Уже не смотрел на Сливинского, чтобы не искушать самого себя.

Но почему же такие длинные минуты?

Снова смочил платок, обтер лицо и заглянул в щель. В первый момент испугался так, что по спине побежали мурашки. Сливинский лежал, подложив под голову руки и не мигая смотрел прямо на него — так, говорят, смотрит змея. Петр никогда не видел змеиного взгляда, но ощущение было такое, словно встретился с гадюкой: кровь отлила от лица, и похолодело в затылке. Лишь через несколько секунд понял, что стал жертвой своей мнительности: на таком расстоянии не то что глаза — черты лица едва угадывались. И все же успокоился, только лишь убедившись, что Сливинский продолжает спать: повернулся на бок, подложил ладонь под щеку.

Лесник вынырнул из кустов — Кирилюк начал уже волноваться. Когда Петр немного отполз, сообщил:

— Солдаты замкнули кольцо — никто не пройдет…

— Полковника предупредили?

— Ждет вас. — Лесник махнул рукой в сторону поляны: — Я останусь здесь, идите.

— А если они… — Петр недоговорил.

Лесник, поняв его, кивнул на кустарник:

— Там спрятались лейтенант с двумя солдатами. Не волнуйтесь…

Левицкий приехал верхом вместе с офицером–пограничником. Сидел на поваленном стволе, нетерпеливо хлеща по нему веточкой.

— Что там? — спросил он вместо приветствия.

Петр присел рядом, посмотрел на пограничника в зеленой фуражке и пятнистой плащ–палатке.

— Извини, — понял его Левицкий, — это начальник заставы старший лейтенант Илюшин.

Илюшин смотрел с любопытством.

— Слышал о вас, — с уважением сказал он, пожимая руку.

Кирилюк (кому не приятно, когда о тебе хорошо говорят?) доброжелательно посмотрел на Илюшина, хотел что–то ответить, но, перехватив нетерпеливый взгляд полковника, только улыбнулся старшему лейтенанту.

— На этот раз им не выкрутиться, Иван Алексеевич, — доложил он. — Сейчас я проверю посты и…

— Я уже проверил, — остановил его полковник. — На всякий случай мы создадим еще одну линию заслона — через двойное кольцо и зверь не пройдет. Что там? — повторил, качнув головой в сторону буерака.

— Спят. Уже третий час.

— Набираются сил! — засмеялся начальник заставы. — И не знают, кто бережет их покой…

— Я понял, — сказал Левицкий, — почему вы отказались от нападения. Решение правильное. Я и сам хотел бы взглянуть на их логовище. Да и старшему лейтенанту не терпится.

Кирилюк засмеялся:

— Вообще можно, но…

— Никаких «но», — возразил полковник, — я еще не разучился ползать по–пластунски.

Теперь было легче: Петр и лесник убрали с дороги хворост и двигались, не боясь, что какая–нибудь сухая ветка выдаст их.

Кирилюк полз умышленно медленно, прислушиваясь, не запыхался, ли Левицкий. Но тот не отставал и дышал ровно.

Бандеровцы еще спали. Полковник несколько секунд смотрел на их убежище и повернул назад.

Когда снова собрались на поляне, Левицкий прежде всего приказал позвать лейтенанта Губченко — командира третьей оперативной группы, которая создавала заслон на подходах к границе. Тот появился через несколько минут, будто ждал вызова, и полковник начал импровизированный военный совет.

— Капитан Кирилюк действовал правильно, — сказал он, потерев щеку. — Брать их там, — кивнул он на буерак, — нет смысла: лишние жертвы, к тому же бандиты могут уничтожить чемодан. Бандеровцы, наверное, ожидают ночи, чтобы перейти границу. Но это не единственный вариант. Допустим, что у них тут назначена встреча с кем–то из местных жителей, кто должен провести их через границу. Хорошо, если они выйдут из оврага, а если будут ждать проводника там? А тот, наткнувшись на наш заслон, поднимет тревогу?

Полковник обвел всех вопросительным взглядом, выдержав паузу в несколько секунд.

— Разрешите! — начал лейтенант Губченко.

— Минуточку, — остановил его Левицкий. — Возможен и такой вариант: кто–нибудь из них — скажем, Отважный — выходит на разведку один. Как действовать в таком случае? Должны продумать все и дать инструкции каждому солдату и офицеру.

— Вторую линию заслона предлагаю несколько растянуть, но установить дальше от первой, — предложил Губченко. — Тогда проводник, если и поднимет шум, не сможет предупредить бандеровцев.

— А вы без шума, — посоветовал начальник заставы, сделав жест, будто ловил муху. — Раз — и готово…

— Губченко нрав, — заметил Левицкий. — Конечно, следует строго предупредить всех, чтобы действовали тихо, но должны обратить внимание на меры предосторожности.

— Если кто–нибудь из бандеровцев выйдет из буерака, — предложил Кирилюк, — надо пропускать. Брать лишь в крайнем случае — если обнаружим себя.

— Правильно, — одобрил полковник, — пусть думают, что мы потеряли их след. Начнут действовать смелее, а это выгодно прежде всего нам. Значит, приняли… — Левицкий недоговорил.

Радист, замаскировавшийся в подлеске, тихонько окликнул:

— Срочное сообщение… Вас вызывают, товарищ полковник.

Левицкий вернулся через несколько минут.

— Сегодня ночью неизвестный самолет нарушил границы Чехословакии и Польши, Приземлился где–то в этом районе. — Полковник показал на карте польские Бескиды.

Все помолчали.

— Думаете, прилетели за Сливинским? — спросил Кирилюк.

— Точно! — не выдержал начальник заставы.

— Не могу утверждать столь категорично, — покосился на него полковник, — но такой вывод напрашивается.

Губченко даже свистнул:

— Вот как оно оборачивается!

— Идут ва–банк! — подтвердил начальник заставы. — Так беспокоятся за чемодан, что плюнули на все и нарушили границы двух государств.

— Это обязывает нас действовать еще энергичнее и точнее! — сказал Левицкий. — Вы, капитан, — обратился он к Кирилюку, — возьмете на себя пост возле выхода из оврага. У вас не будет времени на раздумья. Действуйте самостоятельно — полагаюсь на вас. Командный пункт будет здесь. — Он показал на кусты, откуда выглядывал радист. — Вас, — обратился к Илюшину, — прошу вернуться на заставу. Надо подготовиться к любой провокации.

Опасения Левицкого оказались напрасными — день прошел спокойно. Бандеровцы спали, потом, очевидно, обедали, так как Отважный, как успел заметить Кирилюк, разделывал тушу овцы. Пообедав, снова завалились спать, и Кирилюк позавидовал им — отсыпались после изнурительного перехода по горам, а он не имел права ни на минуту закрыть глаза.

День в Карпатах кончается внезапно: только что солнце стояло над городом, а коснулось вершины — и уже темно. Лишь небо за горой еще краснеет, но недолго. Горы словно вбирают в себя свет, отбрасывают тень на небо и сами тянутся, пытаясь достать голубую высоту.

В лесу стемнело сразу. Петр ждал ночи, но не заметил, как она пришла. Затаился под кустами. Впереди только лесник — должен был сообщить Кирилюку, если бы увидел или услышал, что кто–то выбирается из бурелома. Короткая вспышка карманного фонарика — и Петр знал бы: сейчас они будут тут…

Прошел час. Кирилюк слышал, как летает сова между буками. Над оврагами зашелестела листва, из тьмы выглянуло лицо лесника.

— А ну–ка, капитан, — прошептал он, — погляди сам.

— Что?

— Глянь–ка сам.

Петр быстро прополз к краю оврага. Выглянул — и глазам не поверил: бандеровцы разожгли костер. Небольшой, чтобы не было отблесков над буераком. Жарили мясо, оно горело, и даже сюда доносился запах баранины.

Поведение бандеровцев показалось Петру странным: до границы два–три часа ходьбы — даже очень проголодавшиеся могли бы потерпеть. Потом подумал: может, у них назначена встреча с проводником в полночь или еще позже?.. А скорее всего, перед рассветом, когда даже пограничников одолевает сон и невольно притупляется бдительность! Смотрел на огонь, не отводя взгляда, даже глаза заслезились. Горьковатый запах подгоревшего мяса пробудил аппетит, напомнил, что вместо обеда торопливо проглотил кусок колбасы с черствым хлебом. Зачесалось в носу, едва удерживался, чтобы не чихнуть, — зажал ноздри пальцами и уткнулся в руку. Подумал: не все ли равно, что задумали бандеровцы. Пусть ждут утра или выходят сейчас — конец один, и ничто не сможет изменить его. Он будет лежать здесь хоть до второго пришествия, но дождется…

Бандеровцы поужинали и забросали костер землей. Кирилюк передал через лесника, чтобы солдаты были настороже — думал, что сейчас выйдут. Но прошел час, другой… Почти рядом закричала какая–то ночная птица, вдали залаял лис, где–то в поднебесье зашумели буки, и громко застучало, отдаваясь в висках, сердце. А они все не выходили, и в овраге было тихо, мертво. Потом начало светать. Петр и не поверил, что такая долгая тревожная ночь кончается. Но все светлело и светлело, и наконец над лесом поднялось солнце. Бандеровцы все еще спали: Кирилюк видел чьи–то вытянутые ноги в сапогах. Эти сапоги — носками вверх, стоптанные и грязные, — единственное, что он видел. Сапоги свидетельствовали, что Сливинский с чемоданом там, внизу. Это должно было бы успокоить Кирилюка, но нет, наоборот, раздражало: с какой радостью он бы дал длинную очередь по этим самоуверенным сапогам, чтобы увидеть, как вскочит их хозяин, как закричит не своим голосом от боли, как замечутся спросонья, натыкаясь на поваленные стволы, остальные.

Когда немного пригрело, Кирилюка сменил лейтенант Губченко. Левицкий ждал Петра, сидя под буком, и капитан, посмотрев на него, понял, что Иван Алексеевич тоже не спал: глаза у полковника помутнели и сетка морщин под ними проступила резче.

— Спят, гады… — сказал он, выслушав Кирилюка.

Петру показалось, что сказал равнодушно, как говорит человек, потерявший интерес к какой–нибудь вещи или событию, которые еще вчера волновали его. — Ну пусть спят, а мы с тобой позавтракаем.

Кирилюку расхотелось есть, но в кустах, на плащ–палатке, все уже было приготовлено. Выпил кружку холодной родниковой воды, лениво пожевал бутерброд, съел еще один — пошло́. Ел все подряд: сало и консервы, лук и твердую, рассчитанную на длительное хранение копченую колбасу. Левицкий только пододвигал к нему то одно, то другое, с удовольствием наблюдая, как Петр хрустит огурцом, откусывая сразу половину.

— Теперь спать, — сказал Левицкий после завтрака, — два часа сна.

Кирилюк хотел было отказаться, но полковник похлопал его по плечу.

— Я могу и приказать, — мягко сказал он.

Кирилюк не стал возражать, лишь с упреком пробурчал:

— Вы ведь тоже не смыкали глаз…

— И я буду спать, — пообещал Иван Алексеевич, — вот только поговорю с заставой.

Петр еще слышал, как Левицкий тихо вызывал по рации Илюшина, хотел прислушаться к их разговору, но не удержался, на мгновение закрыл глаза и тотчас же заснул.

Спал не два, а четыре часа, даже не пошевельнувшись. Левицкий не хотел его будить, да и нужды в этом не было: через каждые полчаса ему докладывали о поведении бандеровцев — они проснулись, позавтракали и теперь играли в карты. На границе тоже порядок. Илюшин выставил усиленные дозоры, но они пока ничего подозрительного не заметили.

Петр проснулся от первого же прикосновения. Провел рукой но лицу, стирая с него остатки сна, озабоченно посмотрел на полковника:

— Что случилось?

— На Шипке все спокойно, — ответил Левицкий. — Выспался?

— А вы так и не ложились?

— Ты же не спал две ночи, а я одну.

— По–моему, — рассердился Кирилюк, — вы злоупотребляете своим правом командира!

— Ну–ну! — погрозил пальцем полковник. — Не тебе меня учить. Лучше подмени Губченко.

— Как там?

— Играют в карты..

— Значит, попытаются перейти границу сегодня ночью.

— Да уж не для того бежали сюда, чтобы играть в дурака.

— Лесник отдыхал? И надо подменить солдат.

— Отдыхают через одного.

Петр тихо засмеялся:

— Я не должен был задавать такой вопрос, зная, что вы не спали.

— Иди и скажи Губченко, что я жду его, — слегка подтолкнул его полковник.

День тянулся долго. Бандеровцы резались в карты, потом снова спали, и Петр поймал себя на мысли, что он как–то свыкся с этой ситуацией и чувствует себя на посту у буерака значительно свободнее. Раньше боялся пошевельнуться, лишний раз посмотреть в щель между стволами — не дай бог обнаружит себя, — а теперь уверенно передвигался между кустами, где залегли солдаты, и над оврагом: знал, что бандиты все равно не заметят его.

Солнце склонилось до самых гор, стрелки часов передвинулись к семи, когда Петр заметил нечто новое в поведении бандеровцев: голова Сливинского то исчезала, то снова через короткие интервалы появлялась между стволами — будто он стоял на коленях и кланялся. Потом голова показалась еще раз — уже в шляпе, и Кирилюк прилип к щели: неужели собираются? Увидел край чемодана, который кто–то поднял на плечо, и окончательно убедился: наконец!

Обернулся к леснику:

— Они выходят.

Тот сначала посмотрел непонимающе, но сразу кивнул с просветлевшим лицом — и ему осточертело прятаться над оврагом. Чуть высунулся, тихонько свистнул, как свистит дрозд, и махнул рукой. Из кустов ответили таким же свистом…

Первым из буерака вылез Каленчук, Остановился в нескольких шагах от Кирилюка, озираясь. Держал автомат, готовый при малейшей опасности прошить кусты очередью. Постоял, послушал — маленький, невзрачный, злой. Очевидно, ему что–то показалось подозрительным, потому что сделал несколько шагов к кустам, где замаскировались солдаты. Прислушался, вздохнул — Петр ясно слышал: вздохнул с облегчением, — и обернулся к оврагу. Махнул рукой — вылезли еще двое. Сливинский сам нес чемодан — большой, желтый, дорогой, — такие берут в дорогу лишь состоятельные люди — пусть и чемодан подчеркивает их достаток… Теперь чемодан был немного поцарапан, особенно по краям, но это никак не уменьшало его ценности в глазах Петра. Как и в глазах Сливинского, так как тот не доверил его коренастому бандеровцу, а сам поднял на плечи, пристегнув, как рюкзак, специально приспособленными для этого ремнями.

Двинулись. Впереди — Отважный с автоматом на изготовку, за ним — Сливинский с чемоданом за спиной. Третий чуть отстал — не снял автомат с шеи, шел не осматриваясь по сторонам, уверенный, что им ничто не угрожает.

Когда миновали кусты, на Каленчука сразу бросились двое. И все же тот успел выстрелить — Петр не видел, попал ли, потому что уже бежал, перепрыгивая через стволы, к третьему бандеровцу. Прыгал и видел, как тот тянет автомат, нагнув голову и глядя с ужасом. Давно бы стянул его и, может, успел бы выстрелить, если б не ужас, сковывавший его. Поднял автомат, когда Петру осталось два прыжка, но не выстрелил — Кирилюк налетел как вихрь, ударил с ходу всем телом, повалил в кусты.

— Сдаюсь! — прохрипел бандеровец.

Но он уже не интересовал Кирилюка. Вскочил, осматриваясь. Где чемодан?

Неподалеку стоял с поднятыми руками Сливинский, и Левицкий ощупывал его карманы. Рядом лежал на траве чемодан.

Петро, забыв обо всем, подбежал к нему.

Сливинский стоял в нескольких шагах от него. Только теперь, увидев этого молодого человека в стеганке, пан Модест окончательно осознал все происшедшее. Губы у него задрожали, как у несправедливо обиженного ребенка. Он закрыл лицо и застонал.

— Руки!.. — угрожающе прикрикнул солдат, стоявший перед ним, и Сливинский снова поднял вверх руки — некогда холеные, а теперь грязные и потрескавшиеся, но с золотыми перстнями. Горечь и страх переполнили его. Боже мой, каких–то несколько километров осталось до цели — вот они, польские Бескиды! Он поднял глаза и посмотрел на крутой темно–зеленый склон за долиной. Словно в ответ, над горой взлетели два красных пятнышка — сигнал, что его ждут, что уже приготовились и сейчас…

Где–то далеко–далеко, будто только послышалось ему, застрекотали автоматы. Мимо Петра пробежал Левицкий.

— Передайте на заставу, — приказал кому–то в кустах, — операция завершена удачно!

Подошел к Кирилюку.

— Только что бандиты с той стороны, — указал на склон горы, где погасли ракеты, — начали атаку на заставу. Опоздали…

Сливинский слышал эти слова. Стоял, глядя в темнеющее небо, и ни о чем не думал. Жгло под сердцем от жалости к себе, от неимоверного ужаса; знал, что все пропало, что нет никакой надежды, но все же молился…

Петр огляделся вокруг. Каленчук стоял лицом к буковому стволу, подняв руки и словно обняв дерево. Рядом двое солдат, которые брали его. Значит, бандит не попал в них. Третьему бандеровцу лесник на всякий случай скрутил руки ремнем.

И чемодан — большой, тяжелый.

Петр обошел вокруг чемодана, все еще не веря в удачу. Левицкий что–то приказывал солдатам, но Кирилюк не вслушивался. Смотрел на солнце, слушал шум, в который вплеталась далекая стрельба — это застава вела бой с бандеровцами.


Авторизованный перевод Вадима Власова

Мост

Впереди, разбрызгивая гусеницами грязь, двигалась тридцатьчетверка. Казалось, она плыла по лужам канавы, считающейся дорогой, не обращая внимания ни на выбоины, ни на лужи; плыла, покачиваясь, и ствол пушки будто искал что–то впереди. Он мог через мгновение извергнуть огонь, но молчал и снова покачивался; и лязг гусениц, и брызги грязи из–под них, и вонь отработанного горючего словно успокаивали, будто ночь не скрывала ничего страшного, лишь настораживала своей загадочностью…

Дорош потер переносицу, как бы отгоняя тревожные мысли: за стальной спиной тридцатьчетверки он чувствовал себя надежно. Подумал, что было бы хорошо, если бы она прикрывала их и дальше, но знал: через километр, а может, и раньше танк съедет на обочину, и дальше они поедут одни в неизвестность. И все будет зависеть только от их выдержки, находчивости и, конечно, от стечения обстоятельств.

Лейтенант сидел в кабине трофейной грузовой машины марки «мерседес». Несколько механиков полсуток колдовали над ней: проверили мотор, смазали, переобули в новую резину, — и теперь она шла следом за танком легко, будто играя, только несколько раз на подъемах водителю пришлось переключать скорость.

Дорош вытянул ноги, переставил автомат направо, уткнув дулом в дверцу, и бросил взгляд на водителя. Знал, что Пашка Дубинский — артист своего дела: его отец возил когда–то командарма и сызмальства научил сына водить машину. Пашка небрежно держал руль одной рукой и, казалось, дремал, покачиваясь в такт движению автомобиля, будто собирался клюнуть носом баранку. Дорошу невольно захотелось толкнуть его, может быть, немцы уже успели организовать оборону и через минуту–другую ударят из противотанковой пушки в лоб их тридцатьчетверки, резанут из пулемета по «мерседесу»… Тогда ставь точку на так хорошо задуманной и подготовленной операции.

Но Дубинский положил другую руку на баранку и вдруг затормозил — Дороша бросило вперед, он успел упереться руками в щиток и увидеть, как черная громада танка ринулась направо, словно у него сорвалась гусеница. Сразу послышался удар, скрежет металла, и какие–то маленькие тени метнулись на обочину.

Дорош сразу понял, что случилось. Быстро положил руку на плечо Дубинскому, но тому не надо было ничего приказывать. Пашка молниеносно оценил ситуацию и направил тяжелый «мерседес» влево — машина чуть не сползла колесами в кювет, но сразу выровнялась, рванулась вперед, обойдя тридцатьчетверку и чуть не зацепив бортом грузовик, стоявший на обочине, и нырнула в темноту.

— Наши сейчас зададут им жару!.. — удовлетворенно захохотал Дубинский, невольно оглянувшись, будто и правда мог увидеть, как тридцатьчетверка давит гитлеровцев. И деловито прибавил: — Танк сбил в кювет пушку — вероятно, остатки какой–то фрицевской батареи.

Дорош, правду сказать, не успел заметить, куда врезалась их тридцатьчетверка, но все же утвердительно кивнул и уверенно произнес:

— Он сделал из нее кучу лома…

Пашка только пожал плечами, и Дорошу показалось, что Дубинский смеется над ним. Подозрительно посмотрел, будто мог заметить что–то в темноте на Пашкином лице, по лишь увидел, что тот уже держит руль обеими руками. Пашке сейчас не до шуток — и успокоился. Еще успел подумать: теперь они во вражеском тылу и могут попасть в любую переделку, а ему важно, не подрывает ли Пашка его лейтенантский авторитет.

Грузовик подбросило на выбоине, и в следующее мгновение он чуть не зацепил крылом фуру, вдруг вынырнувшую из темноты. Кто–то возле нее замахал им руками, требуя остановиться, но Дубинский направил грузовик на обочину и перевел на вторую скорость. «Мерседес» занесло, но он сразу выровнялся и двинулся по самому краю шоссе, медленно объезжая немецкий обоз.

Солдаты бросались от их «мерседеса». Дорош похлопал Дубинского по плечу и приказал:

— Полегче на поворотах… Учти: теперь это свои, и мы можем попасть в передрягу…

— Но ведь у вас важный груз, и этот обоз лишь мешает нашей победе на этом участке фронта, — вполне серьезно ответил Дубинский, хотя все же немного уменьшил скорость.

Дорош высунулся в окно, чтобы лучше видеть. Теперь они должны все учитывать, все запоминать; утром первый сеанс связи, и ценность информации прямо пропорциональна их наблюдательности.

Обоз медленно тащился по разбитой дороге, солдаты подгоняли измученных лошадей, громко ругались, подпирая плечами тяжелые фуры. Дорош не мог разглядеть ни одного лица, но представлял их себе: с ввалившимися глазами, изможденные и испуганные — советские войска наступают на пятки. Бросить бы ко всем чертям эти тяжелые фуры — ведь любую минуту их могут настичь русские танки! А они идут, усталые до предела, шлепая по грязи. Солдаты ругают мерзкую погоду, не прекращающийся трое суток дождь — он изуродовал дорогу и промочил их до нитки. Правда, в то же время он и единственный их спаситель: если бы туман не лег на землю, над дорогами висели бы штурмовики и бомбардировщики, разбрызгивая свинцовую смерть. Но кто думает о штурмовиках, когда холодно так, что, кажется, и сама смерть не страшна…

Дорош открыл дверцу и заглянул в кузов. Ребята сидели под брезентом — трое в немецких плащах и касках: фельдфебель и двое рядовых, охрана важного груза, за который персональна отвечает он, обер–лейтенант вермахта Курт Вессель.

«Мерседес» уже обошел полузатонувший в грязи обоз, миновал небольшое село, где расположилась на короткий отдых какая–то батарея — прямо под открытым небом спали усталые немецкие солдаты, — и по совсем уже разбитой дороге еле вылез на невысокий пригорок. За ним начинался крутой спуск, ведущий к разрушенному мосту; машины переправлялись вброд ниже по течению, и уже создалась немалая пробка — посреди реки буксовал грузовичок, груженный снарядами.

Казалось бы, чем больше хаоса и неразберихи на дорогах в немецком тылу, тем лучше. Но Дорош не имел права терять времени. Он постоял несколько минут, глядя, как шоферы тщетно пытаются вытащить машину тросом, и вернулся на шоссе. Встретил первую же колонну пехоты, бредущую по грязи.

— Командира ко мне! — приказал он.

Подбежал молодой фельдфебель.

— Помогите вытащить машину! — Дорош показал на буксующий грузовик.

— Но ведь, господин обер–лейтенант, у нас приказ…

— Выполняйте, фельдфебель! — повысил голос Дорош. — Потому что за неисполнение последнего приказа…

— Слушаюсь, — козырнул фельдфебель.

Солдаты облепили грузовик, с берега дернули трос, и машина медленно сдвинулась с места. Обер–лейтенант приказал одному из шоферов подать назад, другому съехать в кювет. Пашка рванул их «мерседес» и с ходу проскочил речку.

— А здорово ты… работаешь на благо вермахта и рейха!..

Все они, кроме совсем еще молодого Волкова, были на «ты» — лейтенант Дорош и сержант Цимбалюк, старшина Котлубай и ефрейтор Дубинский, потому что все они до войны были студентами, а старшина Котлубай успел даже закончить пединститут — просто война одного вывела в офицеры, другого оставила без званий. Главное, что все они были начитанные, прекрасно знали немецкий, из–за чего и попали в разведывательную группу особого назначения. Поэтому–то инструктировал их сам начальник разведки армии, поэтому–то и прикрывала их на первых порах тридцатьчетверка, а второй танк шел в полукилометре сзади и тоже должен был принять бой в случае необходимости.

Начальник разведки сформулировал их задание кратко: в сорока километрах к западу, перед фронтом наступления, есть водный рубеж — река и стопятидесятиметровый мост, по которому отступает почти вся вражеская техника. Берега реки малодоступны для транспорта, заболочены, поросли камышом, поблизости нет бродов — надо взорвать мост.

Потом они должны будут разведать местонахождение танкового корпуса генерала фон Зальца и определить, где противник возводит новую линию обороны… Немецкий генерал, взятый несколько дней назад в плен, утверждает, что километрах в пятидесяти от реки, на линии водораздела, гитлеровцы планируют дать встречный бой нашим наступающим частям.

Если бы Дорош мог знать, о чем вчера шла речь на совете у командующего армией, наверное, совсем по–другому отнесся бы к заданию своей группы.

Они — пятеро переодетых в немецкие мундиры — должны были сыграть важнуюроль в разгроме вражеской группировки. Но должно быть, даже лучше, что никто из них не знал этого: чрезмерная ответственность часто сковывает человека, он начинает раздумывать тогда, когда следует принимать немедленное решение и когда колебания равнозначны смерти.


За длинным столом с картой посредине сидели командующий армией и его начштаба, напротив — командир дивизии, на участке которого начался прорыв вражеской обороны и части которого сейчас развивали наступление.

Командующий держал в ладонях стакан крепкого чая, изредка отхлебывал и внимательно смотрел на комдива. Только что начштаба доложил обстановку, и генерал–полковник хотел знать, какие выводы сделает его ближайший помощник и давний товарищ.

Но комдив молчал. Старательно разминал длинными пальцами с аккуратно подстриженными ногтями папиросу, словно это и было сейчас самым главным — хорошо размять ее.

Командарм насупился и сердито хмыкнул. Начштаба удивленно посмотрел на него. Командарм перехватил его взгляд, успокаивающе кивнул. Спросил Орлова:

— Как же мы будем жить дальше, Владимир Викторович?

Тот чиркнул зажигалкой, зажег папиросу и не спеша ответил:

— Обстановка усложняется. А если гитлеровцы успели перебросить через реку танковый корпус фон Зальца и тот ударит по моему левому флангу?

Начштаба постучал карандашом по карте.

— Исключено, Владимир Викторович. Пойма заболочена, техника там не пройдет. У немцев единственная переправа, и она забита отступающими войсками… Категорически исключено!

Комдив упрямо покачал головой:

— И все же я допускаю, что фон Зальц переправился или может переправиться на эту сторону. Тогда его танки сразу получат оперативный простор для маневра. А что я могу ему противопоставить? Он легко разрежет мой левый фланг, ударит по частям Северова, и, считайте, наступление захлебнулось.

— Туман… Туман… — сокрушенно покачал головой генерал–полковник. Оперся ладонями о стол. — Надо знать, что там делается. И переправу, — решительно провел пальцем там, где на карте был обозначен мост через реку, — ко всем чертям!..

— Но ведь в такую погоду наша авиация… — возразил начштаба. — К сожалению, не можем…

— Надо послать диверсионную труппу! — Командующий склонился над картой, провел карандашом стрелку. — Танковый корпус Лебединского форсирует эту проклятую реку выше по течению, там нет болот и должны быть броды. Танки уничтожают вражеские засланы и выходят в тыл не только фон Зальцу, а и всей их группировке. Тут ей и конец.

— Но мы же должны быть уверены, что фон Зальц по крайней мере двое суток останется на том берегу, а диверсионная группа — дело неопределенное, — возразил начштаба.

— В нашем распоряжении три дня, не так ли, Владимир Викторович? — Командующий снова отхлебнул чаю. — Трое суток я могу продержать корпус Лебединского в резерве, пока мы окончательно не проясним обстановку. А вы, Трофим Дмитриевич, — обратился он к начштаба, — позаботьтесь, чтобы сегодня же вечером разведчиков забросили в немецкий тыл.


Дорош сверил маршрут по карте, захваченной у немецкого генерала: через два километра должен быть разъезд, от которого к переправе вели две дороги — шоссе, если можно было назвать так эти остатки асфальта и брусчатки, а слева тянулась ниточка проселка. Он пролегал через леса — соединял несколько сел — и снова выходил на шоссе, уже совсем недалеко от моста.

Обсуждая с Дорошем план операции, начальник разведки посоветовал лейтенанту двигаться проселком. Основная масса гитлеровских войск отступала, конечно, по шоссе, и там должны были время от времени создаваться транспортные пробки. От этого не были застрахованы и воинские части на проселке, но не в такой мере; кроме того, фон Зальц, если он переправился на левый берег, должен двигаться только лесом: во–первых, это обеспечивало секретность маневра — танки всегда могли замаскироваться там; во–вторых, целью переправы корпуса на этот берег могла быть только помощь дивизии генерала Шаутенбаха, которая отходила, все время угрожая левому флангу дивизии Орлова.

Таким образом, если фон Зальц на этом берегу, Дорош непременно встретит его танки.

Проселок оказался обыкновенной песчаной лесной дорогой с глубоко выбитыми колеями. Это, однако, не помешало «мерседесу» вскоре догнать колонну грузовиков, ползущих со скоростью не больше тридцати километров в час. Обогнать их не было никакой возможности, и Дубинский, ругаясь сквозь зубы, пристроился в хвосте колонны.

Рассветало. Впереди показалось село, колонна почему–то остановилась. Пашка высунулся из; кабины, огляделся вокруг и, не спросясь у Дороша, подал чуть назад и свернул на дорогу, идущую за домами.

— Сюда вернуться всегда успеем, — объяснил он, — а тут, может, проскочим…

Возможно они проскочили случайно, возможно, лишь благодаря Пашкиной виртуозности. Колея вилась среди огородов и вдруг исчезла в большой, как пруд, луже. Дубинский не раздумывая бросил туда тяжелый грузовик, до отказа нажав на акселератор. «Мерседес» заревел, и было мгновение, когда, казалось, остановился — там бы им и сидеть, — но все же, идя юзом, каким–то чудом выполз и, снеся бампером плохонький плетень, выскочил на твердую песчаную дорогу.

— Ты эти танкистские привычки оставь… — заметил Дорош. — А если бы засели?

Дубинский только скосил на него озорные глаза.

— Не застрянем! — беззаботно проговорил он, но знал, что лейтенант прав: только что он вел себя как мальчишка — действительно по танкистской привычке. Но что поделаешь: год он водил танки, а для тридцатьчетверки такая лужа — тьфу!

Дубинский, конечно, и до сих пор ходил бы в танковые атаки, если бы после одной из них не попал в госпиталь. Там он познакомился с майором из армейской разведки, который узнал, что Пашка до войны окончил четыре курса института и хорошо владеет немецким… Короче, это и определило дальнейшую судьбу Дубинского. Он не возражал: разведка так разведка, — но через месяц, прошедший в ежедневных допросах пленных, попросился обратно в свой танковый батальон. Но было уже поздно: Дубинскому вежливо объяснили, что из разведки так не уходят. Правда, учли его наклонности, и в составе десантной группы Пашка уже побывал во вражеском тылу, о чем свидетельствовал новенький орден Красной Звезды, недавно прикрепленный к его габардиновой гимнастерке.

Вспомнив о гимнастерке, Дубинский критически посмотрел на свой солдатский мундир грубого сукна с Железным крестом.. Он мог бы нацепить разные ордена рейха — ведь этого барахла у них в разведотделе полно, — даже примерил было полный комплект солдатских наград, но полковник запретил: не надо перебарщивать, разведчику это ни к чему.

Миновав последний домик и снеся на повороте еще какой–то плетень, Дубинский снова выскочил на центральную дорогу. Тут выяснилась причина задержки: пост полевой жандармерии проверял документы.

Фельдфебель с блестящей бляхой на груди махнул им рукой, и Дубинский чуть не ткнулся капотом «мерседеса» в кузов жандармского грузовика. Это не очень понравилось фельдфебелю, но Пашка знал, что педантичных немцев надо брать за горло: чем больше нахальства, тем больше уважения к тебе…

Дорош открыл дверцу и, не выходя из машины, протянул фельдфебелю бумаги.

Лейтенант не боялся никакой проверки. У него была подлинные документы, свидетельствующие, что они везут важный стратегический груз, и все чины полевой жандармерии обязаны оказывать им помощь. Эта бумага была подписана генерал–лейтенантом Вейстом — кому же известно, что генерал вместе со своим штабом очутился в плену? А если и известно, то что из того? Позавчера генерал Вейст исполнял обязанности начальника штаба, еще позавчера обер–лейтенант Курт Вессель мог стоять перед ним вытянувшись. Что ж, такова жизнь, и генералы иногда попадают в плен…

Фельдфебель, прочитав приказ генерала Вейста, заорал на шофера из колонны, пытавшегося проскочить впереди «мерседеса»:

— Куда лезешь, грязная свинья!.. Прошу извинить, — козырнул он Дорошу. — В связи с сокращением линии фронта появилось много дезертиров, мы вылавливаем их…

Обер–лейтенант, не дослушав, хлопнул дверцей. Но сразу же снова открыл ее:

— Как дорога, фельдфебель? Забита?

— До ближайшего села семь километров. При въезде берите направо. Там есть дорога, не обозначенная на карте. Ее проложили перед самой войной для вывозки леса. Неплохая грунтовая дорога, господин обер–лейтенант, она выведет вас на шоссе в двух километрах от переправы… И совсем свободная…

— Почему? — удивился Дорош. — Сейчас, когда все пути так забиты…

— Приказ… — многозначительно усмехнулся фельдфебель. — Приказано не пускать по этой дороге транспорт. Но с вашими полномочиями…

Дорош небрежно поднял два пальца к козырьку.

— Двигай, — приказал он Дубинскому и откинулся на спинку сиденья.

«Совсем пустая дорога во время общего отступления… Специальный приказ не пускать по ней транспорт… Въезд на нее в двух километрах от переправы… Не для танков ли генерала фон Зальца?»

— Давай, Павел, газуй! Понимаешь, для чего нужна им свободная дорога?

Но Дубинского не надо было подгонять: «мерседес», разбрызгивая воду, набрал скорость и за поворотом чуть не врезался в задний борт грузовика.

— Нагазуешься… — сердито пробормотал Пашка. — Рейх отступает, попробуй протолкайся…

— Ничего, осталось каких–нибудь шесть километров…

Дорош закрыл глаза и подумал: через шесть километров они очутятся на свободной дороге и без задержки выскочат на шоссе. А дальше? Как подойти к забитому войсками мосту? А если даже пробьешься, как его взорвать?

Вместе с начальником разведки армии они обдумали несколько вариантов, но все их планы и намерения — только теория, а как оно будет выглядеть на деле?

Дорош зябко пожал плечами: всегда неприятно думать о смерти, особенно когда до нее два шага. Если бы его спросили сейчас, боится ли он, ответил бы: нет. Но это было бы лишь полуправдой… Он сделает все, чтобы не допустить гибели своих людей, но если выдастся хоть малейший шанс подорвать эту проклятую переправу даже ценой жизни всех пятерых — не поколеблется ни на мгновение.


Спасаясь от непогоды, они залезли под брезент, прикрывавший ящики, наваленные в кузове, курили и лениво переговаривались, только рядовой Вячеслав Волков все время ерзал и высовывался под дождь. Цимбалюк начал недовольно ворчать, но Котлубай остановил его.

— А сам, когда ходил впервые? — спросил он.

Сержант лишь промычал что–то неопределенное. Возможно, Котлубай был прав: и он, когда впервые попал в немецкий тыл, вел себя не лучше. Теперь привык, теперь он один из асов армейской разведки. Во вражеском тылу чувствует себя не хуже, чем в родном подразделении, а может, и лучше. Цимбалюк никому не говорил об этом, потому что это прозвучало бы чудно́ и непонятно.

Тут, во вражеском тылу, Цимбалюк ощущал какой–то подъем духа, раскованность, которых ему не хватало среди своих. Там была дисциплина, она была кое в чем условна для разведчиков, которые не тянулись перед своими командирами и в свободное время могли позволить себе то, что простому смертному грозило большими неприятностями. Но все же она существовала, был какой–то распорядок дня, и старшина или другой командир имели право поучать тебя, даже дать наряд вне очереди.

А тут было задание — и все. Тут все зависело от его воли, хитрости, храбрости и выдержки, от его ума. Это пьянило и веселило сержанта, он ощущал подъем душевных сил, ничто не сковывало его, рождалось чувство какого–то превосходства над остальными. Конечно, это делало его в какой–то мере некомпанейским, может, кое–кто и не любил сержанта, но все считали за честь пойти с ним в разведку.

Цимбалюк попробовал задремать: на задании, особенно на таком, как сейчас, никогда не знаешь, посчастливится ли поспать хоть часок, и, если есть возможность, отсыпайся впрок…

Они как раз миновали батарею противотанковых пушек, застрявшую в грязи в нескольких километрах от шоссе, и рядовой Волков уже перегнулся через борт, чтобы все разглядеть и все запомнить. Он никогда не видел так близко настоящих немцев (кроме пленных, конечно, но пленные не шли в расчет, пленный уже отвоевался, он был морально раздавлен), а тут рядом стоял здоровяк в каске с автоматом за спиной. «Мерседес» остановился, так как дорогу загородила пушка, и Волков мог дотянуться до немца, у него даже зачесалась рука… Хотел спросить о чем–нибудь — так, мелочь, лишь бы просто услышать ответ, — но вспомнил приказ лейтенанта не вступать в контакты с врагом без крайней необходимости и промолчал.

Здоровяк, сам удовлетворил его любопытство, замахал руками, осатанело заорав:

— Куда прешь, дурак! Давай на обочину, прижимайся, а то я тебе сейчас так заеду!

«Мерседес» двинулся, заржала лошадь, кто–то ругался, рокотали моторы, но над всеми этими звуками, над многоголосием отступающей армии несколько секунд еще господствовал осатанелый голос:

— Слепой, что ли, не видишь? А ну давай назад, не то я тебе сейчас так морду разрисую!..

Волков совсем по–иному представлял себе первую встречу с врагом. Он непременно направлял на него автомат или бросался сзади с ножом, и его разочаровала действительность своей будничностью и незаинтересованностью, может быть, отсутствием героизма с его, Волкова, стороны — он обиженно засопел и полез обратно под брезент.

Котлубай подвинулся, освобождая ему место.

— Что, Сугубчик, взмок? — сочувственно спросил он.

Настоящая фамилия рядового Волкова произносилась лишь во время торжественных церемоний, переклички, рапортов и так далее, во всех прочих случаях его называли просто Сугубчиком — товарищи и начальство уже привыкли к этому, привык и не обижался и Волков. Он сам дал повод: имел привычку где надо и не надо вставлять слово «сугубо», вот кто–то и окрестил его Сугубчиком.

Среди пятерых в «мерседесе» Сугубчик был самим молодым и, как любил выражаться Дорош, без предыдущей биографии. Лейтенант считал, что биография была у тех, кто успел перед армией поработать или, как он, поучиться в вузе. А какую же может иметь биографию паренек, который после окончания десятилетки сразу надел гимнастерку? Его биография начиналась здесь, в армии, на глазах у всех, и от него самого зависело, какой строчкой она начнется…

Собственно, Сугубчик не должен был сидеть с ними в «мерседесе». Формируя группу, начальник разведки ввел в ее состав старшего сержанта Фролова. Полковник не знал, что за три часа до этого перед машиной, в которой старший сержант возвращался из дивизии, взорвался снаряд и осколок попал в руку Фролова. Сержанта следовало заменить человеком, в совершенстве владеющим немецким, и тогда вспомнили о Сугубчике…

Когда жандармский патруль остановил их машину, Сугубчик хотел высунуться из–под брезента, но Котлубай не разрешил.

Парень увидел, как старшина положил к себе на колени автомат, а Цимбалюк, мгновенно проснувшись, ухватился за борт грузовика, готовый одним прыжком вылететь из него. А в двух шагах от них велся дружелюбный разговор между Дорошем и жандармом — ничто не предвещало бурю, и все же его старшие и опытные товарищи готовились к бою, а он, как последний зевака, хотел просто выглянуть из–под брезента, чтобы потаращиться на немцев.

Сугубчик и сам потянулся к автомату и, встретившись с одобрительным взглядом старшины, крепко, до боли в пальцах, стиснул его железную, до блеска отполированную рукоять.

Машина двинулась, и старшина снова положил своя автомат. Оперся на плечо Сугубчика, и тот понял, что Котлубай все заметил и одобряет его сообразительность.

Сугубчик тоже хотел небрежно отставить автомат, но все держал его, поглаживая рукоятку. Думал: оружие врага, и сколько хороших людей полегло от пуль, выпущенных из этого автомата, пока не упал сам его хозяин — почему–то он олицетворялся для Сугубчика в образе того здоровяка, что ругался у дороги, — и теперь этот автомат стал оружием расплаты.

«Мне отмщение, и аз воздам…» — вспомнилось почему–то, и он мысленно повторял: «И аз воздам…», невольно поглаживая блестящую поверхность рукоятки, думая, что воздаст не кто–то — на всевышнего не надеялся, — верил только в себя.

«И аз воздам…»

Потом они стояли, может быть, часа два — впереди, куда доставал взгляд, дорога была забита машинами. Продвигались на пять — десять метров и снова останавливались.

Котлубай нагнулся к кабине, перекинулся несколькими словами с Дорошем, тот утвердительно кивнул, и они попрыгали через борт, с удовольствием ощущая, как наливаются силой онемевшие от неудобного сидения мышцы.

Дождь перестал, но в воздухе висели мириады мелких капель, и вдруг Сугубчик увидел эти капли так ярко, словно посмотрел в микроскоп; это видение сразу исчезло, будто и не было, лишь появилось на мгновение в разгоряченном воображении — он сразу же забыл о нем, потому что с задней машины соскочили солдаты, они дружелюбно улыбались ему и о чем–то спрашивали.

Сугубчик точно знал, что обращаются именно к нему, но не мог понять, что они говорят, будто разучился понимать немецкий.

— Оглох ты, что ли? — вдруг дошло до сознания. Хотел уже ответить, но его опередил Котлубай, достал сигареты, угостил, усмехаясь.

— Тут не только оглохнешь, онемеешь, — пошутил он. — Проклятое бездорожье, у меня кости одна о другую стучат…

Сугубчик опомнился. Оперся спиной о борт «мерседеса», сплюнул и попросил прикурить у солдата, стоявшего рядом.

— Мерзкая погода… — начал он со стандартной в таких случаях фразы.

Солдат не ответил, лишь безнадежно махнул рукой. У него было вспаханное морщинами, посиневшее от холода лицо, на кончике носа висела капля, он вытер ее рукавом. Солдату небось уже исполнилось лет пятьдесят, он был, очевидно, старше отца Сугубчика, шмыгал сизым носом и жадно затягивался, будто сигаретный дым мог согреть его.

Сугубчику стало жаль солдата, но только на мгновение: вспомнил отполированную рукоять автомата, а у этого старого слюнтяя такое же оружие…

Впереди заурчала машина, и они полезли в кузов. Сержант Цимбалюк ткнул Сугубчика пальцем под ребро и сказал:

— Ты на них рот не разевай. Тут уши развешивать нельзя, раз — и обрежут!

Но Котлубай не поддержал сержанта:

— Не преувеличивай, все хорошо. А ты, парень, — подбодрил он Сугубчика, — ходи гоголем…

«Мерседес» почти сразу же снова остановился. Теперь они стояли долго, и Котлубай разговорился с солдатом, который дал Сугубчику прикурить. Тот оказался слесарем из Зальцбурга — старый австриец, который, должно быть, совсем не хотел войны и которому эта украинская земля была ни к чему.

Когда–то он топтал эти дороги во время первой мировой войны; австриец вдруг признался, что надеется никогда больше не держать оружия. Одно это высказывание было само по себе величайшим святотатством для гитлеровского солдата, но Котлубай сделал вид, что не слышал, и солдат облегченно вздохнул и перевел разговор на другое. Он рассказал, где они, держали оборону и какой шквал артиллерийского огня обрушили на них русские: такое можно пережить лишь раз в жизни — безумство огня и царство смерти! Большевики буквально сжигали их окопы, и то, что он остался в живых, просто чудо.

Через несколько минут старшина вытянул из австрийца все военные тайны, начиная с названия дивизии и кончая номером армии, в состав которой она входила.

Котлубай угостил старика шнапсом, и тот дал ему даже свой зальцбургский адрес, вполне искренне просил заглянуть, если выдастся случай побывать в предгорьях Альп.

Наконец они доползли до села, откуда начиналась, как говорил жандарм, свободная дорога. Дорош приказал поставить «мерседес» на обочину, переговорил с унтерштурмфюрером СС, который возглавлял следующую заставу, и тот пропустил их на боковую дорогу, предупредив, чтобы ехали быстро и по первому требованию освободили ее.

Дорога и правда оказалась более или менее приличной, и Дубинский увеличил скорость. Скоро лес отступил чуть в сторону, они выскочили на бугор и остановились. В полукилометре перед ними лежало шоссе, забитое людьми, орудиями, автомобилями и лошадьми. В этом хаосе, казалось, не было ничего организованного, все останавливалось или двигалось стихийно…

А слева, там, где черная змея шоссе шла круто вниз, блестела река, и поток людей, машин и пушек медленно сползал на деревянный мост с невысокими перилами.

Это была переправа.


Пушка сползла в глубокий кювет, опрокинула фуру и придавила коня. Конь хрипел и бил ногами в воздухе, пытаясь встать. Унтер–офицер засунул ему в ухо ствол пистолета — Дорош не услышал выстрела, хотя стояли они совсем недалеко, просто конь запрокинул голову назад, и его мохнатые ноги застыли.

Чуть дальше в кювете лежал вверх колесами грузовик, какие–то ящики выпали из кузова, но никто не подбирал их, никому не было никакого дела ни до пушек, застрявших в грязи, ни до ящиков с опрокинувшейся машины: до моста рукой подать — и каждый пытался пробиться на переправу, будто на той стороне реки начиналась земля обетованная.

Дорош и Цимбалюк сделали небольшой крюк и нырнули в заросли ивняка, откуда хорошо просматривались подступы к переправе.

Как и предвидел лейтенант, гитлеровцы позаботились об охране моста. С обеих сторон шоссе были сооружены дзоты, метров на двести от берега вырублены кусты, чтобы никто не подошел к переправе незамеченным — каждая пядь земли простреливалась.

Собственно, сейчас это не имело существенного значения: смешавшись с массой отступающих, они могли добраться до середины моста и подорвать там взрывчатку, но это привело бы к гибели грузовика и не дало бы эффекта — фактически наделали бы в переправе дырок, которые гитлеровцы быстро залатают.

Цимбалюк правильно оценил ситуацию.

— Герр обер–лейтенант, — паясничая, козырнул он, — думаю, лучше всего ночью спуститься по течению…

Дорош покачал головой:

— Видишь за дзотом, с той стороны шоссе, прожектор? Никак не подберешься, все просматривается как на ладони, щепку на воде и то заметят.

— Туман, — возразил Цимбалюк, — если будет такой туман, как прошлой ночью, можно попробовать.

— Да, вероятно, другого выхода нет… — согласился лейтенант.

— Я пойду на операцию с Дубинским… — предложил Цимбалюк.

— Не хочешь со мной? — обиделся Дорош. — Но ведь мы с Дубинским можем обойтись и без тебя…

Цимбалюк лишь пожал плечами.

— Без меня не обойдетесь. Я лучше всех вас разбираюсь в подрывном деле. Мост — за мной… Сугубчику это еще не под силу, а старшина должен остаться с рацией. Вы пойдете дальше, впереди еще дел и дел, а мы уж с Дубинским…

— Они погибли смертью храбрых! — иронически усмехнулся Дорош. — Брось похоронную петь… В какие только передряги не попадали, а тут какой–то паршивый мост!

Они продрались через кустарник к бугру, за которым оставили «мерседес» с товарищами. Двинулись напрямик через редкий лесок, молчали, погруженные в свои мысли, должно быть, не очень–то и веселые.

Когда вышли на бугор, Цимбалюк, шедший впереди, вдруг остановился, подняв руку. Сделал пружинистый шаг в сторону, освобождая место лейтенанту, тот отодвинул мокрую ветку ольхи, выглянул и инстинктивно присел за кустом, чтобы остаться незамеченным: в нескольких шагах, на поляне, стоял «тигр», прямо на них смотрела пушка, черный глаз ее словно увидел их, Дорошу даже показалось, что он чуть опустился…

Но ничего не случилось, только услышали глухие удары по металлу. Лейтенант снова осторожно выглянул и успокоился: видно, танкисты заехали на поляну для ремонта — полетела гусеница, водитель бил по ней кувалдой, чтобы заменить секцию, а еще двое из экипажа расположились неподалеку под кудрявым дубом, собираясь обедать.

Лейтенант махнул рукой Цимбалюку, показывая, как обойти танкистов. Тот кивнул и скользнул между кустами. Когда отошли метров на сто, Дорош догнал сержанта. Они легли в чаще на мокрую траву, и лейтенант зашептал Цимбалюку на ухо:

— Приведи сюда ребят, оставь только Сугубчика, пусть охраняет «мерседес». Этот «тигр» навел меня на мысль…

Цимбалюк бесшумно исчез.

Дорош продолжал наблюдать за немцами.

Двое уже поели, а третий все еще возился с гусеницей.

— Еще долго, Иоахим? — спросил приземистый.

Дорош никогда бы не подумал, что это — командир, но водитель выпрямился и почтительно доложил:

— Минут двадцать, герр лейтенант.

— Каждый раз она не вовремя выходит из строя… — пробормотал лейтенант.

— А если бы это случилось во время боя? — захохотал третий.

Дорош отчетливо слышал каждое их слово, и ему захотелось взять их на мушку: длинная очередь по этим двоим, а потом, пока водитель спохватится, скосить и его… Несколько секунд — и нет танкового экипажа. Но он не мог позволить себе рисковать и терпеливо лежал, ожидая товарищей.

Вдруг Дорош почувствовал, что они уже рядом. Ничего не указывало на это, но было такое ощущение, что протянешь руку — и нащупаешь мокрый плащ Котлубая или Цимбалюка. Лейтенант скосил глаза и увидел Дубинского. Двое других товарищей лежали чуть поодаль и разглядывали гитлеровцев.

Дорош подполз к Пашке и зашептал ему на ухо:

— С «тигром» управишься?

Ефрейтор подмигнул: мол, а то как же!

— Пойдешь со мной. Я отвлеку внимание этих двоих, а ты возьмешь на себя водителя. Без шуму, понял?

Дубинский только блеснул ровными белыми зубами.

Цимбалюк и Котлубай уже исчезли в густом кустарнике, только узкий след остался в мокрой траве. Теперь они должны ждать.

Дорош переложил в наружный карман плаща парабеллум, проверив, есть ли патрон в патроннике. В левый рукав спрятал нож с разноцветной плексигласовой рукояткой — предмет зависти многих разведчиков. Этим ножом можно было бриться — настоящая золингеновская сталь, доведенная на кожаном ремне. Дорошу предлагали за нож даже новые хромовые сапоги, но лейтенант не колеблясь отказался. Он свалил им двух гитлеровцев, и расстаться с ножом было все равно что изменить другу.

За спинами танкистов еле заметно качнулась ветка и засвистел дрозд.

Дорош не прячась раздвинул кусты и вышел на поляну. Шел, помахивая только что сломанной веточкой, дружелюбно улыбаясь и насвистывая какой–то мотивчик. Дубинский крался в нескольких шагах от него. Остановился Дорош рядом с водителем, будто заинтересовался его работой. Тот лишь недовольно посмотрел, но не оторвался от гусеницы.

— Добрый день, господа, — начал Дорош, приблизившись, — не знаете ли вы…

Танкисты так и не услышали, чего хочет от них этот стройный обер–лейтенант в новом плаще: Котлубай и Цимбалюк сработали почти синхронно — только блеснули ножи.

Дубинский бросился к водителю, но тот успел что–то заподозрить, оглянулся, подняв тяжелую кувалду. Он размахнулся ею, пытаясь попасть ефрейтору в голову. Дубинский увернулся от удара, взмахнул кинжалом.

Немец оперся рукой на танк, схватился за рукоятку кинжала, торчавшего из груди, но тут подбежал Дорош и ударил его пистолетом в висок.

Дубинский с лейтенантом подхватили тело и потащили в кусты.

Вернувшись, ефрейтор осмотрел гусеницу и полез в танк. Через минуту из люка высунулось улыбающееся лицо Дубинского.

— Порядок, лейтенант, можно и до Берлина домчаться.

Дорош, не ответив, кивнул на гусеницу.

— А–а… — Ефрейтор пренебрежительно скривил губы. — И чего этот фриц так долго с ней возился?

Лейтенант приказал Котлубаю подогнать на поляну «мерседес», а сам пошел посмотреть, не засек ли их кто–нибудь. Но все вокруг было спокойно. Жалобно, очевидно сетуя на погоду, зачирикала птичка, но вдруг испуганно умолкла: Дубинский ударил кувалдой — загудело, застонало железо…

Когда «мерседес» выехал на поляну, ефрейтор закончил ремонт гусеницы. Снова залез в танк, рванул его, крутнулся на месте, едва не зацепив грузовик.

Дорош бросился чуть ли не под гусеницы, останавливая товарища, но Дубинский сразу дал задний ход. Открыл нижний люк и выполз из–под танка.

Лейтенант показал ему кулак.

— Лихач паршивый, — выругался он, — я это тебе припомню!

Но Дубинского никто не мог смутить: чувствовал свое превосходство — только он умел водить танк.

— Машина ничего… — похлопал ладонью по броне, — послушная.

Но Дорош уже забыл о его проделке.

— Тебе идти, Иван, — положил руку на плечо Цимбалюка. — Стащите с убитых комбинезоны и переоденьтесь.

— Зачем? — возразил Дубинский. — Еще и мыть их, а я же буду сидеть в танке.

— Исполняйте! — нахмурил брови лейтенант.

Дубинский знал: если лейтенант так супит брови — это серьезно. И понял: Дорош все–таки прав — а если их остановит эсэсовский патруль на подходе к переправе? Всякое может случиться, а береженого и бог бережет. Вслед за Цимбалюком юркнул в кусты, где спрятали трупы танкистов.

Пока они отмывали комбинезоны от крови и переодевались, Дорош начал разгружать «мерседес». Он осторожно передвигал ящики со взрывчаткой, будто она и правда могла сработать от грубого прикосновения. Потом Дубинский залез в танк, Цимбалюк передавал ему взрывчатку через верхний люк, он делал это ловко, улыбаясь, не мог не улыбаться, потому что иначе кто–нибудь мог бы подумать, что он боится: ведь в этот стальной гроб придется залезть именно ему и оставить его последним, если вообще удастся оставить…

Когда наконец погрузили взрывчатку, Дорош сел на ступеньку «мерседеса», закурил и не приказал, а попросил:

— Давайте прорепетируем. Значит, так: вы разворачиваете танк, ставите его поперек моста и открываете нижний люк…

Цимбалюк раздавил каблуком окурок в мокрой траве: Хрипло засмеялся:

— А ты и правда как режиссер в Малом театре: генеральная репетиция, прогон…

— Должны выверить все до секунды! — Дорош не принял его шутку.

— Черт с ним, давай! — Цимбалюк прыгнул на танк, пропустил вперед Дубинского. — Я крикну — засекай время.

Глухо стукнула крышка нижнего люка. Почти сразу же, вытолкнув впереди себя ящик с взрывчаткой, на траву выскользнул Дубинский. Видно, привык это делать, крутнулся, как уж, и через две секунды стоял возле Дороша.

Цимбалюк сперва просунул в люк ноги, задержался на две или три секунды — время, нужное, чтобы щелкнуть зажигалкой и поджечь шнур, — и вылез довольно неуклюже, вытащив за собой ящик, оставив его под люком рядом с первым.

Лейтенант удовлетворенно хмыкнул.

— Добавим минуту, — решил он. — За минуту они не опомнятся, а вы успеете отплыть.

— Полминуты, — запротестовал Цимбалюк, — должны иметь гарантию.

— В темноте не сообразят, что к чему, — не согласился Дорога.

— Но ведь ждать до темноты!..

Дорош взглянул на часы:

— Только полтора часа… Отплываете метров за двести, туда, где река поворачивает в сторону, и выходите в камыши. Потом лесом к селу Коровичи. Помните, перед селом озеро? Там и подождем вас. А сейчас — ужинать.

Котлубай достал из «мерседеса» хлеб и консервы, большой кусок сала.

Ели сосредоточенно, не разговаривая. Каждого не покидала мысль, что больше за ужином все пятеро не встретятся. Поев, распрощались. Дорош быстро и как–то небрежно пожал руки Цимбалюку и Дубинскому, будто они расставались до завтра. Сугубчику это показалось сначала проявлением черствости — считал, что людей, идущих на смертельный риск, следует провожать по–другому, хотя бы сказать несколько проникновенных слов, — но, глядя, как подчеркнуто суховато прощаются его товарищи, понял, что здесь действуют совсем иные законы и что внешние проявления чувств сейчас ни к чему. Вот и он сухо, по–деловому, пожал руку Цимбалюку, тот сразу же понял его и в знак благодарности дружески похлопал по плечу, от чего небритые щеки Сугубчика порозовели. Чтобы не выдать своего волнения, он прыгнул на колесо «мерседеса» и полез в кузов — Котлубай уже заводил машину.

На пятачке у переправы было вавилонское столпотворение.

Каждый стремился попасть на мост первым, каждый громко, с бранью доказывал свои права, но перед мостом стоял мощный эсэсовский заслон: раньше всех пропускали танки и артиллерию, следя, чтобы большое количество техники сразу не заполняло мост.

Дорош попробовал что–то доказать гауптштурмфюреру, командовавшему переправой, но тот только равнодушно взглянул на бумажку, которую обер–лейтенант тыкал ему под нос, — тут каждый вез что–то важное…

Дорош вернулся к «мерседесу». Он понял, что машину надо бросать и двигаться дальше пешком. Грузовик уже сыграл свою роль — они довезли на нем взрывчатку, теперь в этом хаосе отступления он начинал обременять разведчиков. Рация и запас продуктов — вот и хватит.

К мосту как раз пробивалась какая–то пехотная часть. Вместе с ней разведчики просочились через эсэсовский заслон и вышли на переправу.


— Ну, брат, пора… — сказал Цимбалюк.

Для сдержанного, суховатого сержанта даже простое слово «брат» звучало несколько напыщенно, и Дубинский благодарно посмотрел на товарища. Немного потеплело на душе и чуть прибавилось бодрости, а как это много значит именно в такие минуты, когда нужно собрать воедино все душевные силы, волю и энергию.

— Ни пуха ни пера… — Дубинский пожал Цимбалюку руку выше локтя и нырнул в открытый люк.

В танке Пашка чувствовал себя надежно, словно эти сотни лошадиных сил и ему прибавляли силы. Дубинский знал, какой иллюзорной бывает эта сила — он уже горел в танке, — но все же любил боевые машины. Он любил запах бензина, масел и еще какой–то специфический дух, свойственный танку.

«Тигр» заурчал сперва как бы сквозь зубы, но тут же заревел и, круто развернувшись, выехал на дорогу.

Стемнело. Дубинский видел дорогу всего на несколько метров и вел танк осторожно, хотя подмывало бросить его как таран, смести все впереди, давить, молоть гусеницами. «Спокойно, Пашка!» — уговаривал он себя, и танк медленно полз по обочине, обходя машины и подводы.

Чем ближе к переправе, тем чаще приходилось скатываться в кювет и даже за него, чтобы объезжать разные препятствия. Наконец добрались до предмостного пятачка.

Цимбалюк высунулся из люка и корректировал движение «тигра». Неожиданно впереди что–то вспыхнуло — сержант вздрогнул от неожиданности, но сразу же и успокоился. Днем они с Дорошем видели глаз прожектора, и сейчас его голубой луч, пробивая вечерний туман, ощупывал переправу и подступы к ней.

Сержант вздохнул: не так–то просто было бы добраться по воде к мосту и заложить взрывчатку в опоры…

Когда приблизились почти вплотную к мосту, впереди выросла черная фигура. Человек махнул рукой, и Цимбалюк приказал Дубинскому остановиться. Вот оно, решающее мгновение. Там, дальше, казалось, все будет проще, все вроде бы предусмотрено, но сейчас от этой фигуры зависел успех их операции, так тщательно подготовленной.

Цимбалюк высунулся из люка, нагнулся к эсэсовцу.

— Не задерживайте нас, оберштурмфюрер, — сказал он уверенным тоном, — мы из группы полковника Шаттиха, и сам фон Зальц ждет наше донесение.

Разведотдел армии знал, что только нескольким машинам танковой дивизии полковника Шаттиха удалось спастись после первого же дня нашего наступления.

То ли уверенность Цимбалюка, то ли нахальство командира роты тяжелых минометов, пробивавшегося к переправе без очереди, повлияли на эсэсовца, только оберштурмфюрер отступил, освобождая дорогу.

Дубинский так рванул танк, что эсэсовец испуганно отскочил. Цимбалюк нырнул в люк и закрыл его, чтобы взрывная волна не пошла вверх.

Танк медленно двигался вслед за колонной грузовиков с автоматчиками в касках и черных мундирах — переправлялась эсэсовская часть. Вот и деревянный настил — Дубинский почувствовал, как под тяжестью «тигра» заиграли доски и бревна. Внимательно считал перекладины на перилах — одиннадцатая как раз над средним быком. Девятая, десятая… Проехав ее, Дубинский переключил скорость и бросил стальную машину вперед, зацепив гусеницей грузовик с эсэсовцами и круто развернул танк, поставив его поперек движения.

Грузовик, подбитый «тигром», перевернулся, раскрошив перила, и свалился в реку. Но Дубинский уже не видел этого. Выключил мотор и открыл нижний люк. Выбросил ящик со взрывчаткой и выскользнул сам. Должен был сразу прыгать с моста в реку, но задержался, помогая Цимбалюку под танком.

Шнур уже горел, текли последние секунды…

Дубинский выскочил из–под «тигра», но вдруг остановился, будто натолкнулся на что–то: эсэсовцы осветили мост прожектором. Видел, что кто–то бежал к танку, размахивая руками и ругаясь, но не мог сдвинуться с места, пока сзади не налетел на него Цимбалюк, подтолкнул — и Дубинский неудобно, боком упал с моста. Успел увидеть черный водоворот воды под собой, врезался плечом в холодную упругость, опомнился и долго не выныривал, стараясь как можно дальше отплыть от моста. Когда вынырнул, с ужасом увидел метрах в тридцати от себя освещенный прожектором совсем целый мост. Успел подумать: что же случилось, ведь все было рассчитано до секунды, неужели где–то ошиблись? Вдруг над рекой поднялся столб огня, и Дубинский, глотнув воздуха, снова глубоко нырнул, чтобы какое–нибудь бревно от разрушенной переправы не угодило в него.

На этот раз продержался под водой меньше, вероятно, секунд пятнадцать — двадцать. Когда вынырнул — увидел провал посредине моста и яркое пламя, которое отражалось в воде. Какой–то человек барахтался в реке поблизости от него. Дубинский подумал, что это Цимбалюк, и хотел окликнуть его, по в этот момент кто–то совсем рядом неистово заорал по–немецки: «Спасите!» «Эсэсовец со сбитого грузовика», — понял Пашка и еще сильнее принялся грести. Комбинезон намок, и даже такому хорошему пловцу, как он, приходилось тяжело.

Сзади послышались выстрелы, по реке резанули из пулеметов, но голубой безжалостный свет уже не заливал ее, — значит, прожектор раскрошило или порвало провода. В конце концов, прожектор теперь не заботил Дубинского, река круто поворачивала, и он уже выплывал из опасной зоны. Но тяжелая одежда и сапоги тянули на дно. Пашка сразу понял, что может не выплыть, но из последних сил все–таки добрался до берега. Стоя по горло в воде, разрезал на себе комбинезон, пустил его по течению, стащил сапоги и, держа их за ушки, осторожно поплыл вниз по течению.

Высокий камыш теперь закрывал пылающий мост, только небо светилось и отблески пламени переливались на воде. Дубинский чувствовал себя неуютно в этих отблесках — казалось, его уже увидели и взяли на мушку, — держался ближе к заросшему камышом берегу и часто погружался в воду.

Он, должно быть, проскочил бы условленное место, но вдруг услышал утиное кряканье, ответил тем же и подплыл к берегу.

— Жив? — услышал из камышей.

Цимбалюк протянул ему руку, помогая вылезть. Тут сразу начинались заросли ивняка, и они полезли через них. Пашка даже не успел обуться, так и шел, прижимая сапоги к груди и не оглядываясь на освещенный красным пламенем горизонт.

Скоро они углубились в густой подлесок. Цимбалюк остановился и начал стаскивать с себя комбинезон.

— Теперь они всех танкистов переберут… — злорадно засмеялся он. — Ну как мы их, а!

Дубинский натянул сапоги, выжал мундир. Счастливо улыбнулся.

— А ты видел, как они резанули из пулемета по своим? — спросил, словно это было самое главное, а мост — так, нечто второстепенное.

Быстро выкопали ножами в мягкой лесной почве яму, завалили землей комбинезон Цимбалюка и присыпали листвой. Цимбалюк сверился по компасу, и они пошли напрямик, через лес к озеру, где их должен ждать лейтенант Дорош.


Перейдя мост, Дорош с Котлубаем и Сугубчиком залегли в кустах неподалеку от шоссе, откуда просматривалась вся переправа. Рвануло так, что взрывная волна докатилась и до них. Уверившись, что средняя часть моста разрушена, Дорош поднял группу. Остановили на шоссе грузовик и через четверть часа добрались до нужной развилки. Тут, за переправой, на дороге, не было таких пробок, как по ту сторону реки.

За развилкой начинался лес, он тянулся до села возле озера — места их встречи с Дубинский и Цимбалюком.

«Если они живы…» — подумал Дорош, но сразу же отогнал мрачные мысли — не потому, что верил в счастливую звезду товарищей, и не потому, что был лишен элементарных опасений, — просто не было времени: надо было немедленно составить и зашифровать донесение, которого уже давно ждали в штабе фронта.

Дождь утих, но с деревьев все еще капало. Дорош, шедший впереди, старался не прикасаться к молодым деревьям и кустам, но все же несколько раз не уберегся и стряхнул на себя чуть не ведро дождевой воды. Она затекла за воротник, неприятно холодила спину, но он пытался не обращать на это внимания — шел и обдумывал текст донесения: как уложить в короткие строчки шифровки все, о чем должен информировать командование?

В километре от развилки разведчики набрели на овражек. Котлубай, поручив Сугубчику забросить на дерево антенну, засуетился у рации.

Дорош сделал из дождевиков нечто похожее на шалаш, зажег там фонарик и быстро набросал текст донесения. Уступил место старшине, и тот отстучал шифровку. Перешел на прием. Лейтенант нетерпеливо просунул голову под плащи, смотрел, как Котлубай сосредоточенно шевелит губами, записывая цифры.

Наконец старшина выключил рацию. Штаб армии подтверждал прием донесения, выносил благодарность всем участникам разведывательно–диверсионной группы и приказывал перейти к выполнению второй половины задания — установлению дислокации танкового корпуса фон Зальца, а также разведке недавно сооруженной линии обороны гитлеровцев.

Сугубчик снимал антенну, Котлубай уже сложил рацию и торопливо затягивался сигаретой под шалашом, а Дорош ориентировался по компасу. Каждый делал свое будничное дело, и все вместе даже не могли представить себе, чего стоят переданные ими короткие строчки шифровки и какие силы они привели в движение…


Командующий армией стоял у карты. Он водил по ней карандашом и говорил молодому высокому генералу:

— Мы оставляем дивизии Орлова и Шуйского добивать гитлеровцев, в конце концов они окружат врага: через болотистую пойму гитлеровская техника, пока не наведут мост, не пройдет, да и пехоте придется тяжеловато. Важно знать, где гитлеровцы строят новые оборонительные рубежи. Думаю, что здесь. — Командующий провел по карте жирную линию. — Сам бог велел им тут закрепляться. Начинаются высоты, они контролируют окружающую местность, немцы будут простреливать чуть ли не каждый квадратный метр, и мы, атакуя влоб, потеряем много людей и техники. Генерал Блейхер попытается задержать нас в районе озер и болот, кроме того, тут совсем мало дорог, я уже не говорю о переправах. Мы спутаем ему карты: твоя дивизия выходит в тыл гитлеровцев на линию железной дороги, ты занимаешь узловую станцию и угрожаешь им с правого фланга. Танковый корпус Рубцова уже форсировал реку и завтра должен перерезать южное шоссе. Теперь генералу Блейхеру ничего не останется, как снова оттянуться на запад…

Командующий продолжал развивать свои планы, а в это время уже вступал в силу его приказ. По радио и полевым рациям велись сотни разговоров, разные «ромашки», «кукушки», «орлы» и «медведи» слушали или, наоборот, передавали распоряжения. Танки уже начинали движение по дорогам и бездорожью, за ними продвигались многочисленные службы снабжения — шли машины и бронетранспортеры с техобслугой, бензовозы, грузовики со снарядами, продовольствием, а дальше — передвижные госпитали, полевая почта, пекарни…

Тысячи и тысячи людей не знали, да и никогда не узнали, что все это движение стало возможным благодаря подвигу маленькой, микроскопической по сравнению со всей армией группки из пяти человек.

Трое из них добрались до условленного места над озером. В ясную погоду сосны, которыми зарос берег, отражались в прозрачной воде; сейчас их верхушки исчезали в тумане, клубившемся над озером, и ночь казалась еще тревожнее, полной непредвиденной опасности.

Трое лежали, накрывшись дождевиками, в сотне метров от берега, в сосняке, а двое пробирались лесом в километре от них.

Дубинский и Цимбалюк уже вышли на берег озера и повернули к селу. Изредка останавливались, и Цимбалюк крякал по–утиному — умолкал, прислушиваясь, и снова они бесшумно перебегали между деревьями. Наконец услышали в ответ осторожное кряканье, и через несколько секунд уже лежали под молодыми колючими сосенками.

Растянувшись на мокрой траве, Цимбалюк спросил у Дороша:

— Ну как? Видели?

Лейтенант тихо и довольно засмеялся:

— Еще как видели!

Дубинский быстро зашептал:

— Я танком свалил грузовик в реку… Мы ныряем, а фрицы плавают — кого деревяшкой по кумполу, кто просто так на дно… А потом по ним из пулеметов как вжарят!..

Дорош дернул его за брюки:

— Мокрые вы… Простудиться можно, да и вообще, подозрительно… Надо обсушиться.

— Не хватало нам только костра… — засомневался Цимбалюк.

Дорош встал.

— Пойдем в село, — решил он. — Оно в стороне от трассы. Помните, мы — оккупанты, побольше нахальства!

Село прижалось к берегу, собственно, не село, а хутор: полдесятка домиков между озером и проселком, соединявшим несколько таких хуторов, разбросанных на расстоянии пяти — десяти километров друг от друга. Крайний дом, у самого проселка, конечно, принадлежал богачу: покрыт железом и огорожен аккуратным деревянным штакетником.

Дорош перепрыгнул через забор, и сразу на него с рычанием бросился кудлатый пес. Он заставил лейтенанта отступить: стоя на задних лапах, лязгая цепью — ошейник сдавил ему горло, — пес хрипел от ярости, брызгал слюной на Дороша.

Лейтенант хотел обойти его, но цепь скользила по туго натянутой проволоке — пес охранял все подходы к дому и риге.

— Подождите, господин обер–лейтенант, — сказал кто–то за спиной. Дубинский не очень вежливо отодвинул Дороша плечом — и сразу пес упал на землю, заскулил и замолчал.

Дорош шагнул к двери и только поднял руку, чтобы постучать, как она открылась, из темноты вынырнула какая–то фигура в белом. Человек чуть не столкнулся с лейтенантом и сразу отступил в темноту дома, крикнув оттуда:

— Кто тут? Стой, не то стрелять буду!

«Ого, — понял Дорош, — тут обитает какое–то местное начальство…» Включил фонарик, узкий луч вырвал из темноты грузную фигуру в исподнем, но с карабином в руках.

— Говорите по–немецки? — властно спросил Дорош.

— Я служу полицаем… Господин офицер понимает меня? — сказал тот на довольно приличном немецком.

Дорош вошел в дом и поморщился — пахну́ло тяжелым духом несвежей рыбы и гнилой картошки.

— Кто еще дома? — ощупал фонариком стены передней. — Есть посторонние?

— Да бог милует, господин офицер, только жена, но она напугана…

— Открой… — Дорош показал на дверь, ведущую в помещение. Сам стал сбоку. — Ну быстрее!

Человек дернул за ручку, дверь со скрипом открылась.

— Прошу вас, можете не волноваться, мы уважаем власть!

Дорош, стоя за дверью, светил фонариком. Действительно, кроме жены хозяина, сидевшей на кровати, там никого не было. Позвал своих товарищей:

— Можно входить…

Хозяин зажег керосиновую лампу. Теперь Дорош лучше рассмотрел его: мохнатые брови, дряблые черты лица, смотрит настороженно, но улыбается угодливо. Вернее, делает вид, что улыбается: какая уж тут может быть приветливость, когда руки мелко дрожат то ли от злости, то ли от страха…

Ребята ввалились в дом, помня установку: держаться, как надлежит оккупантам. Сняли плащи, сложили оружие в углу. Дорош вышел на кухню, послал Сугубчика осмотреть чердак и только после этого приказал хозяину:

— Подними свою хозяйку. Мои солдаты промокли, им надо обсушиться, пусть затопит печь. Понял?

— Так, прошу господина офицера, прикажите солдатам выйти из комнаты, чтобы жена могла одеться.

Хозяйке не было и тридцати лет, и, насколько Дорош мог заметить, она была красива. Конечно, свинство — смотреть, как она будет вылезать из–под одеяла в ночной рубашке. И все же Дорош махнул рукой и возразил:

— Ничего не случится с твоей девкой!

Хозяин зло поглядел на него, став так, чтобы хоть немного заслонить супругу от чужих взглядов. Женщина натянула платье прямо на ночную рубашку, выскользнула из кровати, мелькнув белыми ногами.

— Ножки ничего! — громко заметил Дубинский.

Сугубчик осуждающе посмотрел на него, но вовремя вспомнил приказ лейтенанта — держаться нагло… Требовательно сказал:

— Дайте молока! Горячего молока.

— А то как же, молоко сейчас будет, — засуетился хозяин.

«Дать бы тебе сейчас в морду, полицайская сволочь!» — подумал Цимбалюк. Ткнул хозяина в живот грязным сапогом.

— А ну сними! — приказал. — Да поживее!

Тот обиженно выпятил губу, но не посмел ослушаться. Стащил сапоги, вылил из них воду.

— И где это пан так промок? — удивился. — Будто купался в одежде…

— Ну! — яростно окрысился на него Цимбалюк. — Какое твое свинячье дело!

— Так я, прошу вас… — Хозяин осклабился в усмешке.

— Вот ты и высушишь! — Цимбалюк бросил ему свой мундир.

Хозяин кивнул на открытую дверь, за которой его жена растапливала печку.

— Прошу вас, снимайте и белье, а это вам пока… — достал из шкафа пижаму…

— Дай и мне что–нибудь, — приказал Дубинский. Он уже разделся и сидел в мокром белье, зябко скрестив на груди руки.

Хозяин достал чистую сорочку и дал какие–то брюки. Промокшие мундиры и белье развесили у печки; все уселись вокруг стола, заставив его банками с консервами, все, кроме Котлубая. Старшина взял горбушку хлеба с салом, прихватил автомат и вышел в сени. Ему первому выпало идти на дежурство.

Постояв немного в дверях, чтобы привыкнуть к темноте, Котлубай вышел во двор. Пожевал хлеб. Есть не хотелось, но должен — золотое правило разведчика: ешь, пока есть случай, возможно, через час или два тебя затянет в такой водоворот, что и секунды не выдастся свободной.

Поужинав, старшина обыскал двор, но не нашел ничего подозрительного. Прижался плечом к сложенным за ригой бревнам — отсюда просматривались все подступы к дому, а самого Котлубая не так–то легко было заметить.

Стоял, всматривался и вслушивался, но ничего не видел и не слышал. На душе стало тоскливо и в то же время сладко: думал о том благословенном времени, когда наконец удастся вернуться к своим.

Дальше Котлубай не загадывал — дальше снова рейды во вражеские тылы, но это будет после, когда–нибудь, если они вернутся живыми…

Он знал, что может не вернуться, трезвый ум подсказывал это, но, кажется, на этот раз обойдется — все складывается, чтоб не сглазить, хорошо, — и важнейшую часть задания группа уже выполнила. Старшина попадал в значительно более сложные и опасные ситуации, но, бог миловал, возвращался к своим — почему бы не вернуться и теперь?

А потом кончится война, он поедет на Черкасщину к родителям, погостит немножко, отремонтирует домик и подастся в столицу к своему профессору, который уже вернулся из эвакуации и с которым старшина переписывается. Потом защитит диссертацию и сам поднимется на кафедру — профессор пишет, что он, Котлубай, его лучший аспирант… Старшине приятно читать об этом, да и кто не любит доброго слова?

А что потом?

Почему–то будущее связывалось у Котлубая с длинным, светлым, заставленным красивыми столами библиотечным залом, где он может за несколько минут получить любую книгу.

Вот это — получить любую книгу — казалось ему самым большим счастьем в жизни: утонуть в книгах, читать что угодно и когда угодно, и мозг твой, как губка, впитывает в себя все новые и новые факты, знания, а потом ты поднимаешься на кафедру и отдаешь их тем, кто смотрит на тебя как на бога.

Но ты скажешь им, что никакой ты не бог, просто ты много читаешь и работаешь…

Старшина переступил с ноги на ногу. Прислушался: какой–то новый звук вплелся в монотонный шум соснового леса. Вроде бы над ухом зажужжал шмель…

Котлубай поковырял пальцем в ухе — шум не исчезал, наоборот, жужжание стало громче. Вдруг старшина понял, что где–то далеко ревут мощные двигатели. Вытянул шею и насторожился. Теперь не оставалось сомнений: ревели моторы.

Котлубай растянулся возле дров, приник ухом к земле — земля гудела. Значит, по проселку продвигалась к селу моторизованная или танковая часть.

Старшина метнулся к дому. Дорош, только взглянув на него, встал из–за стола, отставив кружку с горячим молоком. Накинул плащ и вышел во двор. Котлубай закрыл за ним дверь.

— Слушайте… — прошептал он.

Рокот моторов слышался уже совсем отчетливо. Нарастал с каждым мгновением и уже заполнил все вокруг, будто на село со всех сторон надвигалась гроза — удивительная гроза без молний.

Скоро в этом рокоте можно было расслышать лязг железа.

— Танки… — выдохнул Котлубай. — Идут танки…

Лейтенант уже принял решение.

— Скажи ребятам, — приказал он, — пусть ведут себя так, будто ничего не случилось. Сам оставайся там. Пусть Пашка накинет плащ — и немедленно сюда. Из дому никого не выпускать.

Дубинский выскочил из дома, когда мимо усадьбы прошла первая машина.

Бронетранспортер освещал дорогу узкими лучами фар, они скользнули по круглякам, за которыми притаился Дорош, и лейтенанту показалось, что на мгновение выхватили из темноты его маленькую фигуру. Он съежился, хотя и знал, что заметить его невозможно. За бронетранспортером шел тяжелый танк — занимал чуть не весь проселок, из–под гусениц разлеталась грязь, брызги долетали до убежища Дороша.

Лейтенант прокричал на ухо Дубинскому:

— Ну, Павлик, это уже твое дело! Смотри и считай внимательно…

Дубинскому излишне было это говорить — он прижался к тяжелым бревнам, высунув только голову, и шевелил губами, считая.

А танки шли и шли мимо села на большой скорости и почти вплотную один к другому. Бревна тряслись, и Дорошу показалось, что сейчас поленница рассыплется и придавит Дубинского.

Танки шли около часа. Дубинский насчитал шестьдесят восемь машин T–IV, T–V и «тигров»…

Когда следом за танками пошли машины с прислугой, Дорош, посоветовавшись с Дубинским, решил, что им тут больше нечего делать, наоборот, теперь они должны как можно быстрее связаться с разведотделом и сообщить об этом ночном танковом рейде гитлеровцев.

Цимбалюк и Котлубай спали. Сугубчик сидел на скамье у дверей с автоматом на коленях, хозяин с женой постелили себе на кухне. Они не спали. Хозяин вскочил, как только Дорош стукнул дверью.

— Лежать! — показал Дорош на их импровизированную постель.

Хозяин сделал шаг назад, испуганно моргая, попросил:

— Моя хозяйка покорно просит вашего разрешения спрятаться в погребе. Очень напугана.

Дорош лишь на мгновение задумался.

— Можно, — согласился он, — ты полезешь с ней, и до утра не выходить!

— Но ведь, господин обер–лейтенант, мои служебные обязанности требуют…

— Ну! — повысил тон Дорош. — Выполнять приказания немецкого офицера — вот твои обязанности!

— Да, пан офицер, да… — подобострастно закивал тот и открыл люк.

— Что, не слышишь! — вдруг окрысился он на жену.

Та подхватила тулуп, на котором они лежали, полезла в подпол. Хозяин медленно спускался за ней, искоса поглядывая на Дороша. Лейтенант не сдвинулся с места, пока тот не опустил за собой крышку люка.

— Подмени Шпеера! — громко, чтобы слышали в подполе, приказал он Сугубчику и пошел будить Котлубая и Цимбалюка.

Они оставили дом полицая через четверть часа и двинулись на юго–запад — к проселку, который шел параллельно только что оставленному, — за спиной все еще слышался грохот техники. Шли быстро, и рев моторов постепенно превратился в неясный гул, потом жужжание затихло, словно растворившись в шуме леса.

Прошли около километра, и лейтенант приказал остановиться на привал. И снова повторилась процедура с дождевиками, и снова Котлубай отстучал шифровку и принял ответ разведотдела: штаб армии соглашался с решением Дороша продвигаться к дороге Трубничи — Пуряны и приказал разведать, прошли ли танки и там.

Дорош сразу поднял свою группу. Двинулись, как и раньше, друг за другом: впереди — Дорош, последним — Котлубай.

Если бы лейтенант мог представить себе, что вызвало в штабе армии его короткое донесение о передвижении танков на юг от озера Черного, он отменил бы короткие передышки, которые изредка разрешал ребятам, бежал бы сам и заставил бы всех бежать до полного изнеможения. Ведь если и по пурянской дороге прошли боевые машины, значит, гитлеровцы перебрасывают на свой правый фланг танки фон Зальца, а это ставило под удар танковый корпус генерала Рубцова, передовые части которого смяли заслоны гитлеровцев и, развивая успех, продвигались к южному шоссе.


Командующий армией ежечасно требовал сведений о движении корпуса Рубцова. Несколько раз говорил с генералом Лебединским — его танковая дивизия только начала передислокацию, и командующему казалось, что Лебединский медлит. Просил и требовал: быстрее, быстрее…

В четыре утра командующий позвонил начальнику разведотдела: неужели нет сведений из вражеского тыла? И кого туда забросили — что–то у вас, полковник, неладно… Да, он и сам знает, что ребята сделали почти невозможное — подорвали мост, но это все в прошлом, а сейчас?..


Уже рассветало, когда разведчики достигли наконец села Трубничи, за которым проходила проселочная дорога на Пуряны.

Прошли почти все село и вышли к пурянской дороге, разреза́вшей Трубничи на две неравные части: за проселком еще несколько домов, а дальше поля́, над которыми клубятся клочья тумана. Затем — снова лес и снова поля — большой лес, начинающийся от Черного озера, уже остался позади, впереди могли попадаться лишь перелески.

Увидев наконец пурянскую дорогу, Дорош инстинктивно замедлил шаг. Метрах в ста от него стоял танк, рядом приткнулись два автомобиля, и бригада ремонтников возилась возле боевой машины.

Танк на пурянском проселке! Значит… Но ведь это, может быть, случайная машина.

Они обошли ремонтников и вышли на проселок. Не останавливаясь, пересекли его. Дорога представляла собой полосу жидкой грязи, ноги вязли в ней чуть ли не до колен. Едва разведчики успели перебрести через дорогу, как по ней прополз бензовоз, за которым бронетранспортер тащил на буксире машину, покрытую брезентом, — очевидно, со снарядами.

Разведчики остановились за развилкой возле группы солдат, выносивших со двора и нагружавших на фуру, запряженную парой битюгов, мешки с хлебом — от них шел вкусный запах, напоминавший о завтраке.

Лейтенант выломал из забора палку и начал очищать сапоги.

— Черт, — посмотрел он на совсем еще молоденького ефрейтора, как бы вызывая на разговор, — грязища такая, что утонуть можно!

Тот ответил почтительно, довольный, что имеет возможность поболтать с офицером.

— Да, господин обер–лейтенант, от дороги ничего не осталось, и я не уверен, что даже такие звери, — кивнул он на лошадей, — вытянут подводу.

— Танки… — кивнул Дорош. — Когда проходят танки…

— А то как же, — будто обрадовался ефрейтор, — если уж столько танков!..

Дорошу больше ничего не было нужно от него. Задумчиво посмотрел на фуру и спросил, словно от нечего делать:

— Куда везете хлеб?

Ефрейтор кивнул налево:

— Наша часть стоит недалеко, в четырех километрах по проселку.

— Нам по дороге… — сказал Дорош. Подумал: может быть, неплохо — четверо солдат сопровождают фуру с грузом, на которой едет офицер.

Ефрейтор угодливо предложил:

— Я могу подвезти господина обер–лейтенанта.

— Спасибо, ефрейтор. — Дорош вынул пачку сигарет: — Курите!

— С удовольствием.

Дорошу было немного неудобно: сам сидел на фуре и курил, в то время как остальные разведчики плелись позади. Они сделали сегодня километров на семь больше, чем он, да еще в мокрой одежде. Но показалось бы подозрительным, если бы немецкий офицер уступил место солдату. Знал, что ребята правильно понимают его, но все же, когда фура, проехав километра три, достигла перелеска, облегченно вздохнул и поблагодарил ефрейтора.

— Нам туда, — кивнул на поле, за которым виднелось несколько домов, и, переждав немного, повернул в противоположную сторону, к лесу.

Они передали свое третье донесение около шести утра, когда уже совсем рассвело.

Ребята падали от усталости, да и Дорош, которому удалось немножко передохнуть, чувствовал, как ноги наливаются свинцом. Сперва думали отыскать какой–нибудь поросший кустарником овраг и отдохнуть там, но набрели на копенку сена и полуразвалившийся шалаш рядом с ней: видно, лесник накосил в прошлом году, но что–то случилось — так и не вывез.

Разведчики набросали сена в шалаш, и Дорош приказал всем спать, а сам первым остался на страже.

Попеременно сменяясь, они проспали до трех часов дня. Пообедали консервами и двинулись дальше на запад.

Разведчики теперь не спешили так, как ночью: шли осторожно, останавливаясь перед полянами и прислушиваясь. Когда достигли опушки, посоветовались и решили идти вдоль леса, взбегавшего здесь на пригорок и пересекавшего неширокой полосой засеянные поля.

Их решение оказалось правильным — перед ними поле по крайней мере на полкилометра (дальше его застилал туман), сами оставались невидимыми.

Пройдя километра три, разведчики заметили вдруг, как закружилось впереди воронье, застрекотали сороки. Скатились на дно буерака и притаились в густых кустах.

Воронье не успокаивалось. Потом послышались тяжелые шаги, и сверху прошли, раздвигая кусты и ломая сапогами хворост, трое солдат со шмайсерами.

— Может, вернемся, Ганс? — предложил один из солдат.

— Фельдфебель приказал прочесать этот лес на четыре километра, а мы прошли не больше двух, — возразил второй солдат.

Патруль пошел дальше, и Котлубай первым нарушил молчание:

— Значит, в двух километрах отсюда стоит их часть…

— Конечно, — согласился Цимбалюк, — и если проводят рекогносцировку, так перестали драпать.

— Видите, а вон там и расположилась их часть, — показал рукой на поле, чуть правее опушки, Сугубчик.

— Соколиный глаз! — восхищенно воскликнул Дубинский. — Только скажите, мой юный друг, как ваш взгляд проник так далеко? Видимость полкилометра, а солдаты прошли два…

— Я не утверждаю, — покраснел Сугубчик, — только смотрите — там прошла машина, вон ее еще видно, поехала туда… Если мыслить сугубо логично, то там…

— Правильно, — подтвердил Дорош.

— Когда поступишь в университет, — посоветовал Пашка, — расскажи об этом случае преподавателю логики — получишь пятерку.

— Хватит болтать! — сделал замечание лейтенант. Оглядел своих подчиненных. — Ефрейтор, — оглянулся на Дубинского, — приведите себя в порядок.

Дубинский вытянулся, но, застегивая мундир и поправляя ремень, не отказал себе в удовольствии побурчать под нос.

Лейтенант приказал:

— Продолжаем продвигаться под деревьями, потом проселком, где проехала машина. Документы у нас в порядке. Напоминаю: я — офицер связи сорок седьмой дивизии, вы сопровождаете меня. И — не болтать!

Проселок, на который они вскоре вышли, мог многое подсказать опытному разведчику. Цимбалюк начал читать следы.

— Прошла колонна противотанковых пушек, — ткнул пальцем в глубокую колею, проложенную тяжелыми колесами в мягкой песчаной почве, — на механической тяге… Видите следы гусениц? Ну и грузовые машины — боезапас, кухня…

Дорош спустился по крутому откосу и дал знак товарищам быть осторожными. Картина, открывшаяся перед лейтенантом, поразила его: склон холма был изрыт свежими ходами сообщения, замаскированные стволы пушек смотрели на восток.

Лейтенант быстро подсчитал; да, Цимбалюк не ошибся: дивизион стомиллиметровых пушек…

Чуть не скатился по склону и показал товарищам на тропинку, ответвлявшуюся от дороги и вившуюся среди полей. Когда за их спинами исчез в тумане бугор, на котором стояла батарея, достал карту и пометил ее расположение.

Сугубчик заглянул через его плечо и спросил:

— Думаете, начало укрепрайона?

Лейтенант не ответил, зато Дубинский не упустил случая, чтобы не поддеть:

— И вы знаете, что такое укрепрайон? Я думал, такая терминология не доступна детям по шестнадцати.

— Это вы, Дубинский, еще много чего не знаете! — обиделся Сугубчик. — Вот вы закончили два курса института, а скажите, будьте добры, что такое интеграл? Ага, молчите? Так и думал, что не знаете, а я мог ответить на этот вопрос задолго до шестнадцати.

— Вундеркинд! — попробовал огрызнуться Дубинский, но почувствовал, что его карта бита, и промолчал.

— Укрепрайон или нет, а с того бугра будет простреливаться вся эта местность… — заметил Цимбалюк.

— Вот нам и надлежит установить: почему тут толкутся фрицы? — Дорош спрятал карту: — Двинулись…

Снова впереди шел Дорош, постегивая прутиком бурьян, росший по сторонам тропинки, — элегантный, стройный обер–лейтенант, несколько беззаботный и в то же время спесивый.

Тропинка пырнула в овражек и выскочила среди тополей на большом лугу. За ними пролегала мощеная дорога, и по ней навстречу разведчикам двигалась колонна тяжелых грузовиков.

Машины шли одна за другой, полные солдат. Шли уверенно, и выхлопные газы дрожали над шоссе.

«Как на параде», — подумал Дорош, и ему захотелось швырнуть в колонну противотанковую гранату, а потом прошить разбегающиеся вражеские фигуры длинной–длинной очередью…

Вздохнул — иногда случалось, что он возвращался к своим, не выпустив ни одной пули из парабеллума. И это считалось высшим классом: действительно, чего стоит разведчик, если поднимет шум, настреляется — ну, положит с полдесятка гитлеровцев, — но ведь не в этом же их цель…

И правильно! Их задача — вот она, эта колонна, двигающаяся по шоссе. Противотанковый полк перебрасывается на северо–восток — совсем свежая и укомплектованная часть, — видно, резервный полк, и можно сделать вывод…

Хотя нет, рановато еще делать выводы, надо собирать факты, как можно больше фактов, все видеть и все запоминать…

Разведчики вышли на дорогу и остановились, высматривая попутную машину. Стояли и считали автомобили и пушки, проходившие мимо них. Точнее, считал один Сугубчик — он обладал феноменальной памятью, — и на него они могли положиться.

Наконец через бугор перевалила колонна пустых грузовиков, и Дорош определил, что на северный склон они шли гружеными. Остановил передний, предъявил офицерские документы, пожаловался, что их машина вышла из строя — с нею, мол, остался шофер, — а им срочно надо добраться до Ралехова, небольшого городка, лежавшего на шоссе в десяти километрах отсюда.

Офицер не возражал — грузовики все равно направлялись через Ралехов, — и разведчики попрыгали в кузов.

Перед Ралеховым на дороге стоял эсэсовский патруль — шла придирчивая проверка документов. Дорош, не вылезая из кузова, протянул обершарфюреру свои документы.

Эсэсовец внимательно рассмотрел их, спросил:

— Солдаты с вами?

— Да.

— Прошу пройти со мной.

— Но мы же торопимся.

— Прошу не спорить. Солдатам вылезти из кузова и ждать тут.

Дорош понял — сопротивляться бесполезно. Но что надо этому эсэсовцу? Ведь их документы в порядке… Спрыгнул из кузова. Обершарфюрер привел его к покрытой брезентом грузовой машине, на ступеньке которой сидел офицер в блестящем плаще. Передал ему документы Дороша.

— У обер–лейтенанта нет пропуска, — доложил эсэсовец.

«Вот оно что, — облегченно вздохнул Дорош. — Но как же я могу иметь пропуск?»

— Конечно нет, — сказал он уверенно. — Я — офицер связи генерал–лейтенанта Вейста и еду в штаб генерал–полковника Блейхера.

— Со вчерашнего дня введены специальные пропуска, — посмотрел исподлобья унтерштурмфюрер.

Дорош понял, что может взять лишь нахальством. Иначе их проводят в штаб, а там уже не выкрутиться.

— Там, где я был вчера, — повысил он голос, — был настоящий ад, не то что ваш тыловой курорт! У меня срочное донесение для штаба, и каждая минута задержки может дорого стоить. Конечно, если вы, унтерштурмфюрер, берете ответственность на себя…

Это подействовало.

Офицер отдал документы. Приказал обершарфюреру:

— Пропустить! — и пояснил: — Проедете до Нижнего.

Их посадили в свободную машину, идущую через Ралехов.

Теперь Дорош знал, что штаб группы армии генерал–полковника Блейхера расположен в восемнадцати километрах отсюда — в городке Нижнем… Рассуждал: стоит ли рисковать и прорываться туда? Проверка документов перед Нижним еще строже, да, в конце концов, что им делать в городке?

Ралехов раскинулся на пригорке, откуда открывался широкий обзор. Впервые за все время Дорош пожалел, что туман ограничивал видимость, ибо то, что он увидел на подступах к городку, поразило его.

— Смотреть и запоминать! — шепнул он Котлубаю.

Ралеховский бугор огибала мощная линия оборонительных сооружений — противотанковые рвы и надолбы, ходы сообщения и дзоты… Все это промелькнуло перед глазами за несколько секунд, дорога круто свернула, по обеим сторонам потянулись сады, и грузовик въехал в Ралехов.

Дорош остановил машину в центре городка.

Даже не очень опытному человеку было бы понятно, что тут разместился штаб воинской части. Возле дома бывшей школы стояли легковые автомобили, и не какие–нибудь, а «опель–адмирал» и «хорьх» — настоящие мощные генеральские машины, да еще несколько меньших, не таких комфортабельных. Дом был под охраной патруля, офицер внимательно проверял документы у всех входивших в штаб. Чуть поодаль разместились разные службы — очевидно, армейские…


Дорош оставил членов группы перед старинным домом с колоннами, где разместился передвижной госпиталь. Под деревьями стояли походные кухни, разведчики смешались с толпой солдат — тут никому ни до кого не было дела, у каждого было свое задание, и каждый выполнял его. Взяв с собой только Цимбалюка, лейтенант прошелся по центральной улице города.

Уже стемнело, и хотя комендантский час еще не наступил, но на улице они не заметили местных жителей, — значит, гитлеровцы выселили их из городка. Это еще раз подтверждало вывод лейтенанта о том, что высоты под Ралеховом превращены в опорные пункты новой линии фашистской обороны.

Дорош и Цимбалюк шли медленно, прислушиваясь к разговорам солдат и офицеров. Когда уже миновали штаб, перед этим на всякий случай перейдя на противоположную сторону улицы, подальше от патруля, Цимбалюк незаметно подтолкнул Дороша. Тот оглянулся и увидел: в «опель–адмирал» садился генерал. Офицер, почтительно открыв ему заднюю дверцу, сел спереди. «Опель–адмирал» сразу набрал скорость и исчез в боковой улице.

Дорош прибавил шагу и юркнул за угол вслед за машиной.

На улице стояли красивые особняки. Тут жили только состоятельные горожане — об этом свидетельствовали таблички на калитках, сохранившиеся кое–где: «Адвокат И. Ярошевич», «Б. Морозович — доктор медицины» — и другие. Вместо докторов и адвокатов в особняках теперь квартировали немецкие офицеры и солдаты — они играли на губных гармошках, ужинали, громко смеясь и разговаривая, на одном дворе, прямо перед домом, солдаты зажгли костер и осмаливали свиную тушу.

Генеральской машины не было видно — разведчики прошли почти всю улицу, однако не заметили ее. Вот и крайние дома, за ними огороды и сады — окраина городка.

И снова Цимбалюк первым увидел «опель–адмирал»: машина стояла на асфальтированной дорожке возле красивой двухэтажной виллы, и шофер мыл ее из шланга. У дверей занял пост солдат с автоматом, а вдоль чугунной ограды прохаживался эсэсовец в длинном плаще.

Лейтенант прошел мимо, лишь чуть скосив глаза, хотя эсэсовец все равно бы ничего не заметил, так как уже стемнело. Они миновали еще один — крайний — особняк и остановились.

— Ну что ж, удовлетворили свое любопытство… — Дорош шутя толкнул локтем Цимбалюка. — Айда обратно?

— Шаль упускать из рук генерала, — блеснул глазами сержант. — По всему видно: важная птица! Может, документы захватим…

— Ты что, спятил? Видишь, какая охрана! И это не входит в наше задание!

— Знаю, что не входит. И все же жаль. Погоди… — Цимбалюк не очень вежливо оттолкнул лейтенанта. — А куда ведет эта дорожка?

— Не все ли равно?

Но сержант уже шагнул в темноту. Дороша тоже подмывало любопытство, и он пошел за Цимбалюком.

Дорожка пролегла под высоким дощатым забором — ставили его на совесть, подгоняя доски плотно. И все же в одном месте то ли хозяин, то ли постояльцы — солдаты — сорвали две доски для каких–то своих нужд — небось кому–то понадобился кратчайший путь в усадьбу.

Цимбалюк юркнул в дыру, поманив за собой лейтенанта, и тот молча полез за ним.

Тропинка повела их среди густых кустов смородины и малины к старому саду с высокими грушами и развесистыми яблонями. Поодаль, возле улицы, темнел одноэтажный дом, из него доносились голоса — кажется, офицер распекал подчиненного, — но это не интересовало разведчиков. Снова нырнули в заросли смородины и, прячась в них, пролезли к забору, отделявшему сад от генеральской резиденции. Цимбалюк поискал щель и не нашел.

— Подсади, — попросил он Дороша.

Лейтенант послушно подставил плечи, сержант вскочил на них и заглянул за забор. Осматривался долго, у лейтенанта онемели плечи, он дернул Цимбалюка за ногу, напоминая, что пора слезать, но тот простоял еще с полминуты и только потом легко спрыгнул на землю.

Дорош с досадой потер плечи.

— Ты — не пушинка, — упрекнул он Цимбалюка.

Но сержант не обратил внимания на его раздражение. Деловито сказал:

— На втором этаже стеклянные двери выходят на балкон. Двери открыты, и в комнате горит свет. Там генерал — поднял штору и выходил на балкон. Постоял немного и вернулся в комнату. Забыл опустить штору, генерала и сейчас видно, сидит за столом. Вокруг дома прохаживается охранник. Его можно убрать, и тогда…

— Может, они нарочно для нас приготовили и лестницу? — язвительно перебил Дорош.

— Я же не досказал… Около дома растет какое–то дерево. Большие ветки нависают над балконом.

Теперь заинтересовался Дорош:

— А ну дай и я взгляну…

Осмотрев дом, потащил Цимбалюка в кусты. Сержант молчал, ожидая, что скажет Дорош. Тот задумчиво произнес:

— Стоит рискнуть… Кажется, у него на столе какие–то бумаги. Нужно только сперва связаться с разведотделом: сообщим об оборонительной линии немцев и передвижении войск.

— Точно, — подтвердил Цимбалюк. — Я подожду там, на углу, а ты приведи ребят.

— Откуда же передавать? — почесал в затылке лейтенант. — Тут опасно.

— Пустяки, там дальше, в малиннике, и сам черт никого не увидит. Покараулим, а Котлубай тем временем передаст.

— Пусть так, — согласился Дорош.

Действительно, в набитом гитлеровцами Ралехове лучшего места они бы не нашли.

Путь до парка и обратно лейтенант прошел без происшествий, и вскоре в эфир снова полетели позывные их группы. Глядя, как быстро Котлубай передает текст шифровки, Дорош перебирал в памяти все события дня — ему верилось и не верилось, что прошло всего двое суток, как они отправились в свой опасный рейд. Эти двое суток были такими напряженными, что показались неделей. Но теперь можно облегченно вздохнуть, а если удастся взять у генерала какие–нибудь документы, считай, что им повезло. Правда, счастливчиком Дорош себя не считал — неужели им достанется сегодня выигрышный лотерейный билет?

Котлубай снял наушники и аккуратно упаковал рацию. Дорош обнял его за плечи.

— Ты, Володя, останешься в резерве, — сказал он тоном, исключающим возражения. Все поняли: это приказ, а приказ обсуждению не подлежит. — Ты, Иван, вместе со мной пойдешь снимать часового. Потом станешь на посту у террасы, а я — за крыльцом. Из виллы в любую минуту может кто–то выйти. Я уже не говорю о смене караула. Стрелять только в крайнем случае. К генералу полезешь ты, Вячеслав…

— Кто? — не поверил Дубинский. — Сугубчик?

— Да, рядовой Волков, — подтвердил Дорош. — А ты, Дубинский, в случае чего прикроешь наше отступление.

Пашка разочарованно хмыкнул. Был уверен, что лейтенант поручит ему захватить важные документы — и тогда он на коне. Возможно, даже получит Героя!.. Он мечтал о таком случае, во сне видел себя с Золотой Звездой. О риске почти не думал, привык… И видел, как умирали люди от слепой пули — люди, которые никогда не рисковали…

Попробовал, хотя и не полагалось, возразить лейтенанту:

— Но ведь у Сугубчика нет опыта!

— Сугубчик легкий, — счел возможным объяснить свой выбор Дорош. — Самый легкий из нас. У него веса всего пятьдесят килограммов, а у тебя восемьдесят с гаком. А ветки, по которым можно добраться до балкона, тонкие. Понял? — И, не ожидая ответа, повернулся к Сугубчику: — Слушай меня внимательно, Вячеслав. Генерал сидит спиной к дверям. До него всего два–три шага. Главное — точно рассчитать прыжок и удар в спину. Потом соберешь документы и карты.

Сугубчик все еще не верил, что ему поручают самую сложную и опасную часть операции. Когда сообразил, что лейтенант не шутит, по его спине забегали мурашки — обрадовался и немного испугался: получится ли у него? Но ничем не проявил своих сомнений, только кивнул и облизал пересохшие губы.

— Автомат отдай Дубинскому, — продолжал Дорош. — И сними сапоги, легче будет. Ну это тебе на всякий случай… — Вынул из кобуры парабеллум, положил в карман Сугубчику. — Воспользоваться разрешаю только в крайнем случае.

Трое бесшумно направились в дальний угол сада. Котлубай остался в малиннике, а Дубинский залег под кустами смородины — отсюда хорошо просматривался дом, и никто не проскочил бы, не попав под пули его автомата.

Дорош подсадил Цимбалюка. Тот лишь на какое–то мгновение задержался на заборе, выбирая место, куда спрыгнуть, но этого оказалось достаточно, чтобы его заметил немецкий часовой, как раз вышедший из–за угла виллы.

— Стой! Кто там? — заорал тот. — Стрелять буду!..

Цимбалюк не стал ждать, пока его подстрелят. Спрыгнул назад, и в ту же секунду автоматная очередь разорвала ночную тишину.

— Быстрее! — Дорош схватил Сугубчика за руку и потащил из сада.

Они бежали, а позади звучали выстрелы. У дырки в заборе на какой–то момент задержались. Дорош пропустил вперед Цимбалюка и Сугубчика, сунул ему в руки сапоги и подтолкнул. Дождался Котлубая с Дубинским — теперь он прикрывал отступление: должен быть в самом опасном месте. Успел еще заметить, как у домика в глубине сада засуетились люди, и пролез в отверстие.

Сзади звучали беспорядочные выстрелы, и Дорош понял, что вскоре гитлеровцы организуют поиск, прочешут все вокруг, и тогда ничто не поможет разведчикам. Единственный выход — успеть проскочить через линию укреплений…

В темное небо взлетела красная ракета, за ней — вторая. Разведчики сбежали по крутому склону, резко свернули направо, пробираясь среди огородов. Как Цимбалюк находил дорогу, было известно только ему. Остановился лишь на несколько секунд в ивняке, которым порос край луга, и уверенно устремился вдоль неглубокой канавы.

Так они пробежали с километр. Где–то поблизости уже начинались окопы, и Цимбалюк, оставив товарищей в ложбине за редкими кустами, пошел на разведку. Сугубчик воспользовался короткой передышкой и обулся. Он дрожал, может, от страха, а может, просто от возбуждения: ведь это не шутка — первая серьезная стычка с врагом…

Неожиданно вынырнул из темноты Цимбалюк. Кажется, Дорош просматривал все подходы к их убежищу, однако сержанта все же не заметил.

Разведчики поползли за ним. Цимбалюк разведал участок, где траншеи пересекали небольшой овраг. Наверху ходил часовой, по разведчики все же проскочили, когда тот отошел чуть в сторону.

Все пятеро благополучно скатились в траншею, и Цимбалюк уже подал знак двигаться, как вдруг в нескольких метрах от них открылась дверь блиндажа, и на бруствер вылез человек в плаще, зевнул, но не вернулся в блиндаж, а зашагал прямо к разведчикам и наткнулся на Котлубая.

— Кто это?.. — успел он спросить.

Старшина тут же заткнул ему рот рукой и всадил нож в грудь. Гитлеровец захрипел и осел в траншею. Дубинский прыгнул на бруствер, но Дорош остановил его.

— Труп!.. — сердито прошептал он. — Сугубчик, помоги ему вытащить тело!..

Дубинский тихо выругался, однако подхватил убитого под мышки. Лейтенант все–таки был прав: если кто–нибудь сейчас выйдет из блиндажа и найдет тело, поднимется тревога, а им еще предстоит пролезть под колючей проволокой.

Разведчики уже резали проволоку, когда над траншеями взлетела осветительная ракета. Замерли…

Рядом, чуть правее, застрочил пулемет, и еще две ракеты повисли над линией укреплений.

«Тревога, — понял Дорош, — гитлеровцы подняли тревогу».

— Не задерживайтесь! — поторопил он товарищей.

Быстро проложили проход в колючей проволоке, проползли через поле и наконец очутились на лугах. Пошли по направлению к шоссе, по которому приехали в город на попутном грузовике: Дорош решил возвращаться тем же путем, каким они попали сюда, обходя населенные пункты.

Они не имели права терять ни секунды. Вероятно, за ними уже гонятся, а на дорогах выставлены заслоны. Наверное, уже созданы поисковые группы…

Считал: десяток километров они проехали по шоссе… пять прошли по тропинке от лесополосы… и еще три–четыре до поляны с копенкой… Там можно будет передохнуть… Около двадцати километров. Три с лишним часа быстрой ходьбы. А если учесть непредвиденные задержки, то четыре — четыре с половиной… Сейчас около двенадцати, значит, до рассвета они должны добраться до поляны.

Первая задержка произошла при переходе через шоссе: вышли не на то место, куда было надо, а ближе к Ралехову, — пришлось одолевать целый километр, продираясь через придорожные кусты и перебегая открытые места. Выяснили, что дорога тщательно охраняется — все время по ней сновали мотопатрули. Перед тем как перейти шоссе, полежали в зарослях шиповника. Это не очень приятно, зато надежно: вряд ли какой–то смельчак добровольно сунется в эту колючую чащу. Чуть передохнув, выбрали удобный момент и перебежали дорогу.

И снова привычной цепочкой — быстро по тропинке между полями…

Наконец углубились в лес и вздохнули свободнее. Здесь почувствовали себя увереннее, знали, что гитлеровцы боялись лесов, а для разведчиков каждое дерево служило защитой.

На рассвете, когда добрались до знакомого уже шалаша, вздохнули с облегчением, будто все тревоги остались позади. Легли на душистое сено, но долго не могли заснуть, хотя и устали. Возились, и каждый думал о том, какое важное дело сделали они сегодня. Не знали, что их донесение о линии гитлеровских укреплений практически не понадобится штабу, потому что танковая дивизия генерала Лебединского уже форсировала реку и могла выйти в тылы группировке генерал–полковника Блейхера. Через сутки под угрозой окружения генерал решит оставить Ралехов.

Не знали этого и в нашем штабе, не думал об этом и генерал Блейхер — такова уж логика войны, когда судьбы тысяч и тысяч людей решаются в течение считанных минут и зависят от таланта, решительности, гибкости мышления полководца, а также от причин, когда талант и решительность ничего не стоят: просто уровень воды в реке за последние три дня упал на метр и появились броды для танков генерала Лебединского.

Но Дорош не думал ни о стихии, ни о глубокомысленных штабных расчетах, он еще раз перевернулся с боку на бок и наконец заснул.

Котлубай поднял Сугубчика в восемь утра.

Сперва Сугубчик стал у входа в шалаш так, чтобы видеть все подходы к нему. Зевнул — вон как сладко спит Пашка, должно быть, хороший сон видит, даже причмокивает губами… Сугубчик потянулся… завтра они доберутся к своим — спи тогда сколько влезет, хоть целые сутки. Таков уж у разведчиков закон: выполнил задание — ешь и спи сколько хочешь.

От этих мыслей захотелось спать еще сильнее. Сугубчик потер виски, но сонная вялость не проходила. Решил обойти шалаш и поляну, по сразу же передумал: его мог увидеть в лесу кто угодно, а он — никого…

Нырнул в кусты и начал обход поляны. Кто–то рядом громко и требовательно постучал. Сугубчик испуганно остановился, но увидел на соседнем дереве дятла: тот бегал по стволу, не обращая на парня никакого внимания, — красивая хлопотливая птица.

Сугубчик засмотрелся на дятла, но вдруг новый звук заставил его насторожиться: кто–то шел к поляне, шел не таясь — шуршала листва и трещали сухие ветки.

Сугубчик спрятался за кусты, снял автомат и внезапно увидел непрошеного гостя: солдата с карабином за плечами. Уже пожилой человек, лет за пятьдесят, и идет к поляне, как хозяин…

Пропустив гитлеровца, Сугубчик выскочил из–за кустов и приставил ему к спине дуло автомата.

— Руки вверх! — приказал он. — И тихо…

Тот поднял руки. Сугубчик сорвал с немца карабин и подтолкнул к шалашу:

— Вперед! И не оглядываться!

Он не видел лица немца, не знал, правильно ли поступил; может, солдат,увидев в шалаше людей в немецких мундирах, пошел бы дальше своей дорогой. «Нет, — решил он, — все–таки правильно. Этот фриц обязательно рассказал бы, что обнаружил в лесу подозрительных военных, в конце концов, мог подумать, что тут прячутся дезертиры, все равно донес бы, и по нашим следам пошли бы жандармы…»

Гитлеровец шел покорно, не оглядываясь. Сугубчик поставил его лицом к копне и позвал Дороша:

— Герр обер–лейтенант, проснитесь!

Дорош сразу вскочил.

— Что случилось? — спросил он спросонья. — Что случалось, рядовой Фогель? Почему вы задержали это чучело?

— Согласно вашему приказу, герр обер–лейтенант!

Проснулись все разведчики. Встали, сосредоточенно смотрели на пленного, пытаясь понять ситуацию.

Дорош подошел к солдату.

— Опустить руки! — приказал он. — И повернуться…

Тот повернулся четко, как на учении, стукнув каблуками. Испуганно моргал.

— Ваши документы! — протянул руку Дорош.

Солдат дрожащими пальцами расстегнул мундир, подал документ.

— Рядовой Курт Блумберг, — доложил он. — Мы остановились тут неподалеку, местные жители сказали, что в лесу есть сено, и наш унтер–офицер послал меня проверить, так ли это…

— Какая часть? — поинтересовался Дорош.

— Обоз… обоз тридцать восьмой дивизии.

Дорош все еще не решил, как ему поступить. Ясно было одно: отпустить солдата нельзя, небось догадывается о чем–то — пальцы дрожат и взгляд все еще испуганный.

Спросил:

— Где расположился ваш обоз?

Солдат ткнул пальцем на юг:

— Там… В трех километрах есть село…

Дорош сверился с картой — не лжет. Следовало немедленно уходить отсюда. Хотел уже отдать приказ. Однако солдат понял, что сейчас решается его судьба, и быстро сказал:

— Герр обер–лейтенант, я должен доложить вам, что по дороге сюда встретил отряд эсэсовцев…

Дорош спросил с деланным безразличием:

— Ну и что же?

— Мне казалось, это заинтересует вас.

— Ошибаетесь! — отрубил Дорош, убедившись, что солдат все же заметил его ошибку и знает, кто они на самом деле. Зачем же играть с ним в жмурки? Приблизился к нему: — Где вы видели их?

— На опушке. Эсэсовцы углубились в лес…

— В каком направлении?

— Кажется, на восток.

— Сколько их было?

— Человек десять — двенадцать. Я хотел еще сказать…

— Довольно! — оборвал его Дорош. Шепотом сказал что–то разведчикам, и те исчезли в кустах. Задержал Сугубчика, приказал так, чтобы солдат не услышал: — Отведи его в лес и… не мешкай… Догоняй нас.

Дорош подхватил свою сумку и направился вслед за разведчиками. Сугубчик показал солдату автоматом на кусты. Тот понял все, опустил голову, пошел, но вдруг остановился и сказал:

— Я знаю, что вы русские. Я сразу это понял. Сейчас вы убьете меня. Но поверьте, я не хочу вам зла, я простой рабочий…

— Вы гитлеровский солдат и наш враг! — сердито крикнул Сугубчик. — Все говорят, когда им конец, что они рабочие, а мы не звали вас сюда! Ну идите быстрее…

Солдат пожал плечами. Видно, хотел что–то возразить, но только махнул рукой и пошел.

— Ваша правда… — сказал он с горечью.

Он шел ссутулившись, а Сугубчик думал: сейчас ему придется прикончить…

И неожиданно Сугубчик осознал, что не сможет этого сделать — вот так спокойно всадить кинжал в спину безоружного пожилого человека.

Сугубчик остановился и хотел позвать Дороша, но никого поблизости не было, товарищи ушли вперед…

Как же ему поступить?

В бою не задумываясь и колол бы, и стрелял — там все ясно, все понятно, в горячке боя человек с голыми руками бросается на вооруженного врага и побеждает его, а тут враг безоружен, а ты — наоборот…

Спросил:

— А откуда вы?

Немец остановился, сутулый, с безвольно опущенными руками, потом медленно обернулся и поднял на Сугубчика пустые и уже мертвые глаза:

— Зачем это вам?

И действительно: зачем? Сугубчик не мог ответить на этот вопрос. Сказал решительно:

— Идите!

— Так стреляйте же! — Немец закрыл глаза.

— Вы — рабочий! — вдруг горячо заговорил Сугубчик. — Я отпущу вас, если дадите честное слово, что никому не скажете о нашей встрече.

Солдат открыл глаза. Сперва смотрел непонимающе, потом какая–то тень прошла по его лицу.

— Конечно, — уверил он, — я даю вам слово чести.

— Так идите…

Немец переступил с ноги на ногу.

— Я хотел сказать… но ваш офицер не дослушал меня… Эсэсовцы расспрашивали, не видел ли я четверых солдат и обер–лейтенанта… Из их разговора я понял, что вас выдал местный полицай…

У Сугубчика вытянулось лицо, следовало быстрее предупредить Дороша.

— Спасибо!

Повернулся и побежал, не дожидаясь, пока немец уйдет.

Солдат что–то крикнул ему вслед. Но Сугубчик уже не слышал — обогнул шалаш и бежал вдогонку за своими.

Они заметили, точнее, услышали его издалека, остановились, ожидая.

Задыхаясь, Сугубчик рассказал о только что услышанном от немца.

Дорош подергал мочку уха, спросил:

— Ты что?..

— Ты отпустил его!.. — оборвал лейтенанта Дубинский. — Вы понимаете, он отпустил этого паршивого фрица, и тот наврал ему бог знает что! Ты нарушил приказ, и пойдешь под трибунал, Сугубчик!

Все молчали, а Сугубчик стоял опустив голову.

— Чего ж вы молчите? — крикнул Дубинский. — Он, — ткнул пальцем чуть ли не в лицо Сугубчику, — он отпустил врага и не выполнил приказа!

Дорош положил ладонь на протянутую Пашкину руку, и Дубинский опустил ее.

— А кто тебе сказал, что Волков не выполнил приказ? — спросил лейтенант.

— Но ведь он не отрицает!..

— Я не приказывал убивать солдата! — твердо сказал Дорош. Посмотрел в глаза Сугубчику — внимательно и спокойно. — Я приказал отвести этого обозника за кусты, чтобы он не увидел, куда мы ушли.

— Ты?.. Ты приказал такое? — не поверил Пашка.

— Ефрейтор Дубинский! — сурово оборвал лейтенант. — Вы много себе позволяете!

Пашка опустил голову, что–то пробормотал себе под нос, но Дорош уже не слушал его. Переспросил Сугубчика:

— Сказал, что эсэсовцы разыскивают пятерых?..

Вмешался Цимбалюк:

— Не соврал… Откуда ему знать о полицае? Хороший, оказывается, фриц, а ты бы его, — толкнул локтем Дубинского в бок, — обязательно кокнул.

— Значит, так… — сказал Дорош. — Будем обходить все населенные пункты… Постараемся никому не попадаться на глаза.

— Вот гад! — выругался Дубинский.

— Ты о ком? — не понял Котлубай.

— Полицейская морда… Я б его сейчас! — Дубинский поправил на груди автомат.

Цимбалюк улыбнулся. Восклицание Дубинского как–то сгладило неприятное впечатление от его агрессивности. Рассудительно сказал:

— А ты думал, что полицай будет целоваться с тобой? Мы ушли, а он доложил куда следует: остановились пятеро, двое почему–то промокли до нитки… Через несколько часов после взрыва на переправе… Дошло до начальства… Теперь жандармы и эсэсовцы знают даже наши приметы…

— Хватит! — Дорош переложил парабеллум в наружный карман плаща. — Вперед! Чуть рассредоточьтесь, ребята, и внимательно смотрите вокруг!

Когда они двинулись, Котлубай догнал лейтенанта и одобрительно прошептал:

— Молодец, Микола! Правильно решил.

Дорош скосил на него хитрые глаза. Сделал вид, будто не понял:

— Ты о чем?

— Оставь, Коля… О Сугубчике.

— А что мне оставалось? К тому же видишь, этот обозник оказался порядочным. Формально — Сугубчику идти под трибунал, но ведь мы же не формалисты, Володя…

Теперь они шли редкой цепочкой. Цимбалюк — немного впереди. Лес начал редеть, и блеснуло озеро. За ним лежал проселок — тот самый, которым прошли танки фон Зальца и который мог бы вывести их к Трубничам. Кратчайший путь теперь был не для них.

Дорош остановил группу. Решил обойти озеро с юга по мелколесью, где и сам черт не встретится им.

Так и поступили. Потом спустились в неглубокий буерак — хотели отдохнуть и позавтракать. И тут напоролись на эсэсовскую засаду. Слава богу, Цимбалюк первым заметил солдат. Упал за куст, махнув товарищам, чтобы те спрятались. Подполз к Дорошу. Начали советоваться.

Эсэсовцы заняли выгодную позицию — на крутых склонах оврага. Если бы сержант вовремя не заметил их, разведчики попали бы под перекрестный огонь, и вряд ли кто–нибудь остался в живых. И все же они должны продвигаться дальше только через овраг. Справа — болото, слева — луг с редкими кустами, туда только сунься — перестреляют, как куропаток. А дальше — поля и поля.

Дорош сразу понял, что их дела плохи. Было только два варианта: незаметно отступить от оврага и попробовать обойти село с другой стороны либо атаковать эсэсовцев и прорываться тут.

Лейтенант избрал второй вариант: к югу от села они тоже могли напороться на эсэсовскую засаду. Подумал и шепнул Цимбалюку:

— Следует вынудить эсэсовцев спуститься на дно буерака. Вы с Дубинским поползете слева по самому краю. Старайтесь быть все время над солдатами, непременно выше, а мы втроем — справа… И сгоним их огнем на дно. Понял?

Сержант сверкнул глазами:

— У меня давно руки чешутся по этой сволоте! Как не понять?

— Давай, Ваня!

Даже ветка не качнулась за Цимбалюком. Дорош посмотрел ему вслед и отполз к Котлубаю и Сугубчику.

Они добрались ползком к густым кустам, где эсэсовцы не могли увидеть их, и поднялись на самый край буерака. Теперь все зависело от их выдержки и осторожности — надо было как можно ближе подползти к вражеской засаде, потом вместе с Цимбалюком и Дубинским внезапно открыть огонь, загнать эсэсовцев на дно оврага и уничтожить их.

Лейтенант продвигался краем оврага, припадая к земле. Вчера вечером они с Цимбалюком допустили ошибку у генеральской виллы — не заметили второго караульного — и все же спаслись. Сегодня же, если эсэсовцы первыми увидят их, сразу накроют автоматным огнем. Небось и пулемет у них есть… Если выгонят на открытое место, то…

Притаившись за кустом, Дорош наконец заметил двух гитлеровцев. Они лежали навзничь метрах в семидесяти, курили и смеялись. Подбираться к ним ближе было рискованно, но Дорош все–таки отважился. С сорока метров они срежут этих двоих первой же очередью, и это даст им ощутимое преимущество в бою.

Лейтенант приказал Сугубчику остаться и прикрыть их, а сам с Котлубаем пополз дальше. Эти проклятые метры они преодолели минут за десять — черепаха и та движется быстрее…

Теперь Дорош хорошо видел эсэсовцев: один розовощекий, совсем еще молодой, второй постарше, с усиками, похожий на Гитлера.

Разведчики улеглись поудобнее, высунули вперед автоматы и притаились, ожидая сигнала Цимбалюка.

«Цвиринь… цвиринь…» — пропела где–то, совсем неподалеку, иволга. Дорош взял на мушку «гитлера», автомат его задрожал. Прошили вражеских солдат первыми же пулями и сразу прекратили огонь, пристально всматриваясь в кусты — остальные эсэсовцы должны обнаружить себя. Чуть ниже заколыхались ветки. Котлубай послал туда очередь. Кусты затрещали, тяжелое тело покатилось по крутому склону.

Теперь эсэсовцы увидели их и открыли огонь, стремясь прижать к земле. Пули срезали ветки над головой, и Дорошу с Котлубаем пришлось отползти назад. Но теперь в бой вступил Сугубчик. «Молодец парень, — подумал Дорош, — не обнаружил себя сразу и засек эсэсовские огневые точки».

Очереди Сугубчика оказались меткими, пули перестали свистеть над головой Дороша.

Лейтенант выглянул из своего укрытия и увидел эсэсовца совсем близко — тот вскочил и замахнулся на него как бы камнем. Дорош выпустил очередь, пули опрокинули эсэсовца на спину, и только тогда лейтенант понял, что сейчас где–то рядом должна взорваться граната.

— К земле! Прижмись к земле!.. — исступленно заорал он, закрыл руками голову и припал лицом к траве.

Взрыва не услышал, только что–то больно впилось в руку. Переждав, поднял голову. С противоположной стороны оврага бил один автомат, а из–за кустов отвечали ему длинными очередями. Дорош удивился, почему стреляют только из одного автомата, там же двое — Цимбалюк и Дубинский… Но почти сразу застрочили рядом и сзади. Он оглянулся и увидел, что Сугубчик стоит на одном колене и поливает кусты свинцом. Лейтенант тоже хотел открыть огонь по тем же кустам, но левая рука не слушалась. Пошевелил пальцами — стало больно. Заметил, что рукав мундира ниже локтя дырявый и мокрый.

Дорош с отвращением смотрел, как пропитывается кровью сукно. И все же приловчился — положил автомат на локоть левой руки и поискал мушкой, куда строчить, но никто уже не стрелял, и эта тишина удивила — не обрадовала, а именно удивила его: он был уверен, что бой только начался… Но Котлубай стоял рядом в полный рост, а с той стороны махал руками Дубинский, подавал какие–то непонятные знаки, потом опустился на колени и, подняв голову Цимбалюку, начал расстегивать на нем мундир.

Забыв про руку, лейтенант скатился по крутому склону оврага и продрался сквозь кусты на противоположную сторону. Дубинский перевязывал Цимбалюка — сержант закрыл глаза и тихо стонал.

— Две пули, — пояснил Пашка. Посмотрел на Дороша: — Да и тебя ранило!

— У меня все в порядке, — успокоил его лейтенант. Склонился над Цимбалюком: — Ваня, слышишь меня?

Рядом сел Котлубай. Положил сержанту руку на лоб.

— Ничего, — сказал он бодро, — еще поживем, друже!

Котлубай вынул нож и разрезал у лейтенанта рукав.

— Ого! — воскликнул он. — Осколок не малый, но, кажется, кость не задел.

— Какой осколок? — не сразу понял Дорош.

— Возле тебя взорвалась граната.

— А я и не услышал.

— Такое бывает, — подтвердил Котлубай. Он разорвал пакет и быстро забинтовал лейтенанту руку.

Глядя, как намокает кровью бинт, Дорош думал: как хорошо, что он прикрыл голову руками…

— Мы положили четверых! — Дубинский кончил перевязывать Цимбалюка, достал сигарету и закурил. — А вы скольких?

Дорош начал считать: сперва этих двоих — «гитлера» и розовощекого… Потом он сбил еще одного, покатившегося по склону…

— Пятерых! — сказал у него за спиной Сугубчик. — Лейтенант двоих, двоих старшина… И один пришелся на мою долю.

Дубинский бросил окурок.

— С чем и поздравляю! — Сказал так, что трудно было понять, иронизирует он или правда радуется успеху товарища. А может, это только показалось Дорошу, потому что Пашка, снова опустившись на колени перед Цимбалюком, вытер ему платком лицо. — Потерпи, Ваня, сейчас полегчает, — прошептал он. Обернулся к Дорошу: — Последний фриц… Он не давал мне пошевельнуться, вот Иван и вызвал огонь на себя. Пока я сбил немца, он успел попасть в Ваню.

Дорош вытащил пробку из фляги, приложил ее к губам Цимбалюка. Почему–то казалось, что Иван сразу начнет пить и придет в себя, но вода стекала по щекам, и лейтенант понял, как тяжело ранен Цимбалюк. Может быть, ему осталось жить считанные часы или даже минуты, и эта боязнь пробудила в Дороше его прежнюю энергию, напомнила, что он тут командир и от его приказов зависит дальнейшая судьба разведчиков. Стало стыдно за минутную растерянность, может быть, никто и не заметил, но достаточно того, что он сам ощутил ее.

Дорош снял с себя плащ, расстелил рядом с Иваном. Котлубай сразу понял, чего хочет лейтенант. Они положили Цимбалюка на плащ, подняли все вчетвером и двинулись, ибо должны идти дальше, что бы ни случилось.

Теперь впереди шли Котлубай и Дубинский. Почти бежали — следовало как можно скорее добраться до леса, — в селе, наверное, услышали выстрелы и подняли тревогу.

Дорош уставился в мокрую спину Котлубая, смотрел, как в такт шагам шевелятся лопатки старшины, и это почему–то помогало ему терпеть боль в руке, которая все усиливалась и немного туманила голову. Но скоро Дорош понял, что боль в левой руке ничего не стоит по сравнению с усталостью правой; лейтенант все крепче стискивал уголок плаща, боясь выпустить. Ребята помогали себе левыми, он же не мог. Надо бы остановиться и дать отдохнуть правой руке, но это означало задержку, а Дорош знал, чего может стоить хотя бы пятиминутный отдых.

Когда терпеть стало совсем невмоготу, он начал смотреть на Цимбалюка. Ивану приходилось куда хуже, он еще не пришел в сознание — стонал, и голова его мертвенно покачивалась.

Видно, Котлубай, оглянувшись, что–то прочитал на лице лейтенанта, потому что скомандовал привал, сославшись на усталость. Дорош знал, что Котлубай не устал и не мог устать — невысокого роста, он был жилистый и крепкий, как никто из них.

Лейтенант не стал благодарить старшину, он попросил сделать из бинта лямку и привязать ее к плащу, надел эту лямку на плечо и теперь мог идти сколько угодно.

Их опасения оказались ненапрасными: только двинулись, как услышали далекий грохот и поняли, что по проселку, лежавшему впереди, приближаются мотоциклисты.

До дороги оставалось немного — она проходила почти по опушке, — разведчики прибавили шагу и успели проскочить проселок раньше гитлеровцев. Только они углубились в лес, как из–за поворота выскочил первый мотоцикл с коляской. Разведчики залегли в кустах, на всякий случай приготовились к бою, хотя и не сомневались, что немцы, проскочат мимо.

Неожиданно первый мотоцикл остановился, за ним еще четыре — на каждом по двое вооруженных эсэсовцев.

Солдат из передней машины, обернувшись к остальным, что–то сказал — расслышать слова за грохотом моторов было невозможно. Наверное, те, к кому он обращался, тоже ничего не слышали, потому что эсэсовец вылез из коляски и показал пальцем на песок.

Мотоцикл остановился именно там, где разведчики переходили дорогу, и они поняли, что гитлеровец заметил их следы. Но другие эсэсовцы не разделяли энтузиазма своего товарища. Один из них даже махнул рукой, чтобы ехали, но гитлеровец заупрямился. Низко нагнувшись к земле, будто вынюхивая следы, начал углубляться в лес — шел навстречу верной смерти, ибо Дубинский уже и автомат поднял. Но эсэсовцу было суждено еще пожить: то ли испугался леса, то ли убедился в тщетности своих поисков — постоял немного, осматриваясь, и повернул назад. Сев в коляску, все–таки выпустил длинную очередь по подлеску, и мотоцикл сразу двинулся, за ним — остальные. Когда мотоциклисты исчезли за поворотом, Дубинский заправил под пилотку белесые, будто обесцвеченные перекисью водорода, кудри, его веснушчатое лицо расплылось в улыбке.

— Этот эсэс — страшный нахал! — Взвесил автомат на ладони: — Еще бы два шага, и я бы точно не выдержал…

— Странно, как он не услышал стона Ивана? — поднялся с травы Дорош.

Котлубай пояснил:

— В таком грохоте и сам себя не услышишь. Начадили своими керосинками… Да уж недолго им ездить…

Сугубчик стряхнул с плаща воду:

— До реки десять километров, там блицдрап, а тут — будто век собираются сидеть…

Вдруг в ясных глазах юноши Котлубай увидел радость. Проследив направление его взгляда и встретившись глазами с Цимбалюком, торопливо опустился на землю возле сержанта.

— Ну, Ваня, — сказал он бодро, — вот ты и оклемался. Завтра доберемся до своих, отправим тебя в госпиталь, подлечишься…

Цимбалюк смотрел мимо него — слышал или нет, понять было трудно, — смотрел немигающим взглядом, словно заметил на сером, дождливом небе нечто страшно интересное. Потом улыбнулся и небрежно ответил, будто речь шла о какой–то мелочи:

— Умру я сейчас, ребята, и не надо мне зубы заговаривать… Чувствую, что умру, не хочется умирать, да что поделаешь… Тот фриц оказался проворнее… Ты, Володя, знаешь, кому написать… и что… — тихо вздохнул, закрыл глаза, словно и правда собрался умирать. Лицо его мгновенно приобрело скорбное выражение, по нему начала разливаться бледность.

Котлубай схватил Цимбалюка за руки:

— Брось, Иван, отходную петь…

— Мне уж не смеяться, Володя. — Цимбалюк открыл глаза и смотрел серьезно: понимал, что со смертью не шутят, и как бы призывал товарищей не делать этого. — Я вот что хотел сказать вам: была у меня такая мысль — вернуться в эти места лет через тридцать… — Веки его опустились, будто тяжело было смотреть на мир, и Котлубай понял, что Цимбалюк действительно умирает. Не болтает о смерти, а и правда ощутил и осознал ее. Старшина погладил его руку, и эта не свойственная мужчине нежность как бы прибавила сил Цимбалюку, и он закончил: — Взглянуть, что стало тут, ну, как время меняет землю… Так вы приезжайте ко мне через тридцать лет… В гости… — все же не удержался он от шутки.

Сержант снова закрыл глаза. Котлубай почувствовал, как стынет рука Ивана. Снял и бросил на землю немецкую пилотку…

На светлой зеленой поляне, сразу за придорожными деревьями, выкопали в песке неглубокую могилу и похоронили своего боевого побратима — Ивана Цимбалюка. И зашагали дальше на восток.

Перед вечером разведчики услышали пушечный гром. Он приближался к ним, или они приближались к нему — наверное, при ясной погоде увидели бы зарево в небе, но на полянах клубился туман, поднимаясь почти до неба.

Затемно они вышли к реке — значительно ниже взорванного моста — и долго блуждали в камышах, ища удобное место для переправы. Побросали все, кроме оружия и документов. Сначала переплыли Дубинский и Сугубчик, они обследовали камыши на левом берегу, подали сигнал, и Котлубай помог переправиться Дорошу.

Выбравшись из камышей, пересекли ивняк, заметили впереди какое–то движение и услышали голоса. Разговаривали по–русски, и Сугубчик, обрадовавшись, встал во весь рост и заорал:

— Свои!!!

Котлубай дернул его за ногу, парень упал лицом в песок.

— Пули захотел?! — сердито зашипел старшина.

И Сугубчик понял: для тех, кто сейчас пробирается через ивняк, он настоящий фриц в настоящем немецком мундире…

Их окружили, отобрали оружие и, приказав поднять руки, доставили в ближайший штаб. А уже через час за ними приехал на «виллисе» сам командир полка, и Сугубчику немножко полегчало, когда увидел искреннее удивление на лице своего ровесника — конвоира, который, ведя их сюда, отпускал саркастические реплики по его адресу. Но сразу же забыл о нем, как только «виллис», разбрызгивая песок, выскочил на ту самую дорогу, по которой они пробивались к переправе. Только теперь вокруг были свои…

«Виллис» прыгал на выбоинах, а они смеялись, курили, громко разговаривали — четверо живых, которым посчастливилось…


Авторизованный перевод Вадима Власова

Фальшивый талисман

1

— Хотите чаю? — спросил Рубцов и, не дожидаясь согласия, открыл дверь и приказал адъютанту: — Два стакана чаю, Володя, только покрепче. И к чаю чего–нибудь, печенья, что ли… — Подошел к закрытой черным репсом карте на стене, раздвинул шторки, постоял, всматриваясь, будто не знал наизусть всех обозначений на ней. Резко повернулся к Воловику, сказал, глядя прямо в глаза полковнику: — Седой сообщает, что немцы готовят какую–то важную операцию. Строго засекреченную, даже Седому не удалось разузнать ничего конкретного. Высадка шпионско–диверсионной группы в районе Сарны, Ковель. Это все, что нам известно. Маловато.

Воловик чуть шевельнулся на неудобном стуле с гнутой спинкой. Подумал: почему такие стулья называют венскими? Наверно, не потому, что их придумали венские мастера, у тех небось была голова на плечах, а ее определенно не хватало человеку, впервые создавшему эту жесткую уродину, на которой и несколько минут усидеть трудно. Особенно человеку с застарелым радикулитом. Ответил четко и сухо:

— Не так уж и мало, Василий Семенович. Сегодня суббота, а высадка планируется на той неделе. У нас есть по крайней мере два дня, чтобы подготовиться. Брать группу придется Карему, опыта ему не занимать…

— Брать? — с сомнением переспросил Рубцов. — Брать–то Карему, но леса… Здесь такие леса… — Снова повернулся к карте, словно хотел там найти ответ на не дававший покоя вопрос. Так и не найдя его, вынул из сейфа другую карту с цифровыми обозначениями по обе стороны от линии фронта — святая святых фронтового управления контрразведки. К этой карте имели доступ только несколько человек, фактически он, генерал Рубцов, и его заместитель полковник Воловик, ну, еще два–три представителя командования, и все.

Рубцов разложил карту на столе, разгладил ее ладонью, ткнул пальцем в синий треугольник на довольно далеком расстоянии от линии фронта и предложил:

— Может, послать к Седому специального связного? С рацией?

Полковник покачал головой:

— А что это даст? Если бы Седой узнал что–нибудь конкретное, успел бы сообщить. Связь с партизанами у него надежная — информация, которую он передает, поступает к нам, как правило, на следующие сутки.

Генерал сидел, разглядывал карту и думал. Как всегда, изучение карты доставляло ему удовольствие и успокаивало. Все словно на ладони. Кружками обозначены места расположения разведывательных и карательных органов врага. В общем, для всего есть свои обозначения: шпионско–диверсионные школы, конспиративные квартиры, пункты переправы, маршруты проникновения гитлеровских шпионов в расположение наших войск, места выброски парашютистов…

Однако сейчас особый случай, что–то задумали в «Цеппелине», возможно, даже не там, а в столице рейха, стало быть, вряд ли будут пользоваться старыми каналами, придумают что–нибудь новое, и большая удача, что дошла хоть такая информация Седого.

В дверь постучали, и Рубцов прикрыл карту. Адъютант принес на подносе два стакана чаю, сахар и печенье в вазочке.

Генерал взглянул и удовлетворенно потер руки:

— Удивительно — с лимоном… И где ты достаешь все это, Володя? — Спросил просто так, для порядка, не надеясь на ответ.

Адъютант только улыбнулся: у каждого свои секреты, не открывать же их начальству… Он вышел, оставив в кабинете запах дешевого одеколона. Генерал оторвался от чая, повел носом и произнес:

— Ну и пройдоха этот Володька! Только скажи, все будет…

— Так я свяжусь с Карим, — предложил Воловик.

— Срочно! — приказал генерал. — Поисковые группы направьте в район Сарны, Ковель. Посты оповещения не должны и муху пропустить. Поддерживать связь с местным активом, докладывать о каждом подозрительном человеке. Да что вам говорить, Иван Филиппович, сами все знаете…

— Я передам Седому, — предложил Воловик, — пусть отложит все и сосредоточит внимание именно на этой операции.

— Да, — согласился Рубцов, — это его первоочередное задание. Хотя, — наморщил лоб, — вдруг немцы забросят группу уже послезавтра, а пока сработает наш канал связи…

— Все равно, — не согласился Воловик, — может случиться и так, что нам не удастся уничтожить шпионов и они вернутся назад. Если это будут диверсанты, сами узнаем, зачем их посылали, но, кажется мне, пахнет другим. Диверсантов забрасывают часто, и, как правило, они попадают к нам в руки, но вот так засекретить, что даже Седой не мог ничего узнать!..

— Да, перед Седым они не таятся, — кивнул Рубцов. — Седого они уже считают своим.

Даже в беседах с глазу на глаз Рубцов с Воловиком давно уже отвыкли называть Седого его настоящим именем — таким законспирированным и ценным разведчиком тот был. Пехотный лейтенант, который чем–то понравился Рубцову года два назад. Именно тогда у генерала родилась идея послать его в тыл врага с заданием попасть в поле зрения абвера и стать немецким агентом. Так в конце концов и произошло.

— Итак, решили! — произнес Рубцов твердо. — Связывайтесь с Карим, может, ему потребуется помощь… Подбросим кого–нибудь из фронтового резерва. Где–то в этих лесах базируется большая бандеровская банда. Возможно, именно на нее ориентируются господа из «Цеппелина».

— Это только усложнит нашу задачу, — мрачно ответил Воловик.

Генерал погладил большим пальцем левой руки нижнюю губу. Произнес задумчиво:

— Все зависит от того, что хотят немцы. И группа, наверное, не ординарная, а особая.

— Давно абвер не задавал нам таких загадок.

— Не абвер сейчас, а — тьфу ты, черт, и не выговоришь! — фронт–ауфклеругскоманда, кажется, так?

— Да. Канариса нет, нет и абвера. Теперь все — епархия Кальтенбруннера.

— Нам от этого не легче.

— Ох, не легче, Василий Семенович, — согласился Воловик и с трудом поднялся.

2

«Юнкерс» пошел на посадку, и начальник главного управления имперской безопасности Эрнест Кальтенбруннер выглянул в окно. Ничего интересного. Леса с полянами, кое–где озерца и болота… Никаких признаков человеческого жилья, и никто никогда не подумал бы, что где–то здесь, среди этих лесов и озер, расположилась ставка фюрера «Вольфшанце», где принимаются важнейшие решения рейха.

Обергруппенфюрер удовлетворенно хмыкнул. Даже он, точно зная, что пролетает сейчас над «Вольфшанце», ничего не заметил, это свидетельствовало о безупречной работе служб РСХА, значит, его, Эрнеста Кальтенбруннера. Что ж, в конце концов, так и есть: у них все отшлифовано и отлажено, машина, так сказать, работает безотказно, и, если бы не бездарность фронтового командования, можно было бы сказать, что в третьем рейхе все отлично — жизнь строго регламентирована, каждый знает, что ему надлежит делать, нежелательные элементы и красные бунтовщики уничтожены, последние доживают свой век в концлагерях, вся страна славит фюрера.

На вытянутом жестком, всегда мрачном лице Кальтенбруннера появилось подобие улыбки: приятно, когда народ так славит своего фюрера, значит, верит ему и беспрекословно подчиняется.

Еще бы, попробовал бы не подчиниться! Кому–кому, а начальнику РСХА известно, что ни в одном государстве мира нет такого карательного аппарата, как в третьем рейхе. Под его руководством гестапо, СД, криминальная полиция. И стоит ему только пошевелить пальцем…

«Юнкерс» приземлился. Кальтенбруннер с удовольствием спустился по трапу на землю. Увидев, как спешат к нему люди в черном, сделал шаг навстречу и выбросил вперед руку, отвечая на приветствия. Хорошее настроение не покидало обергруппенфюрера, он даже улыбнулся и двинулся вдоль бетонной полосы, ощущая, как пружинят мускулы. Пахло хвоей, Кальтенбруннеру понравился этот запах, он жадно вдохнул воздух и оглянулся.

Начальник охраны ставки, правильно поняв Кальтенбруннера, ускорил шаг и поравнялся с ним.

— Как? — коротко спросил обергруппенфюрер.

Начальник охраны сразу сообразил, что интересует прибывшего. Ответил уверенно:

— Все в порядке, обергруппенфюрер, настроение заметно улучшилось, и фюрер даже вернулся к своим картинам.

Кальтенбруннер еле удержался, чтобы не пожать плечами. В принципе он не одобрял этого увлечения. Рисовать? Фюреру? Пусть бы уж просто собирал картины, как Геринг, это можно было бы понять: хорошие картины стоят бешеных денег. Но сидеть самому с кистью?..

Машина ждала обергруппенфюрера под густыми соснами, и начальник охраны услужливо открыл дверцу перед ним. На переднем сиденье расположился адъютант. Машина тронулась медленно, хотя могла за несколько секунд набрать сто километров. Но здесь негде было разогнаться — вон уже впереди первый шлагбаум и черные фигуры с автоматами преграждают путь.

Несомненно, унтерштурмфюреру, подошедшему к машине; было известно, кто именно едет в ней, кроме того, он не мог не узнать начальника главного управления имперской безопасности, но тщательно, как и полагалось по инструкции, проверил документы, только после этого вытянулся и приказал поднять шлагбаум.

«Молодец унтерштурмфюрер, именно на таких держится могущество рейха. Чем добросовестнее каждый будет выполнять свои обязанности, тем мощнее станет государство», — подумал Кальтенбруннер.

Возле второго шлагбаума машина съехала на обочину: дальше нужно было идти пешком. И здесь у них проверили документы — еще тщательнее, и гауптштурмфюрер СС предложил Кальтенбруннеру сдать личное оружие.

Начальник РСХА спокойно вытащил из кобуры никелированный офицерский вальтер. Обергруппенфюрер сам установил такой порядок, подписав приказ, в котором никому не делалось исключения, и он безжалостно отправил бы этого подтянутого гауптштурмфюрера на фронт, если бы тот нарушил инструкцию.

— Фюрер ждет вас, — доложил начальник охраны.

— Где? — не поворачивая головы, спросил Кальтенбруннер.

— Прямо по аллее, первый поворот налево.

Кальтенбруннер двинулся, с удовольствием ощущая, как вдавливается гравий дорожки под его начищенными сапогами. Пройдя немного, внимательно осмотрел мундир, обнаружил на рукаве пушинку и с брезгливостью смахнул ее: фюрер должен видеть своих офицеров безупречными, всегда подтянутыми и внутренне собранными — никакого неряшества и расслабленности.

Гитлер сидел на боковой дорожке, точнее, немного в стороне от нее. На траве стояли мольберт и два стула, на одном из них фюрер разложил краски, на другом примостился сам — углубился в работу и не сразу услыхал тихие шаги Кальтенбруннера.

Начальник РСХА шел почти на цыпочках — в конце концов, такое приходилось видеть крайне редко: фюрер в экстазе. Когда до мольберта оставалось несколько шагов, Гитлер встрепенулся и резко повернул голову. Кальтенбруннер успел заметить на его лице испуг, а может, это только показалось ему, ибо фюрер улыбнулся и сделал знак приблизиться.

Кальтенбруннер вытянулся и поднял руку, но Гитлер кивнул ему и снова уткнулся в свою картину. Обергруппенфюрер невольно взглянул на нее — дорожка и кусты на переднем плане, ядовито–зеленые, совсем не такие, что растут на самом деле, а на фоне желтоватого неба синяя сосна и фиолетовые тучи над ней.

— Я рад видеть вас, Эрнест, — сказал Гитлер, не поворачивая головы. Наконец вздохнув, отложил кисть и поднялся: — Нравится?

— Очень! — вырвалось у Кальтенбруннера вполне искренне, и Гитлер весело засмеялся.

— А мне не очень!

— Ну что вы, мой фюрер, я бы с удовольствием повесил вашу картину в своей гостиной. — Вот и представился случай и польстить самолюбию фюрера, и невзначай попросить у него картину.

— Она еще не закончена.

— Но когда будет…

— Надеюсь. Я пришлю картину вам, Эрнест, если и впрямь когда–нибудь закончу ее.

— Лучшего подарка у меня никогда не будет.

— Я верю вам, Эрнест. — Гитлер хитро улыбнулся, перевел взгляд на акварель, долго всматривался в нее, наконец, снова посмотрел на обергруппенфюрера и добавил: — Я верю вам, поскольку вы абсолютно не разбираетесь в живописи.

Фюрер взял кисть, что–то подправил на картине, встал и положил руку на плечо Кальтенбруннера:

— Давайте немного походим, Эрнест, а то я засиделся, а врачи рекомендуют прогулки.

Он двинулся по аллее, потягивая левую ногу, ковылял, заложив руки за спину, и казалось, совсем забыл о начальнике имперской безопасности. Но это только так казалось — вдруг неожиданно остановился и впился в обергруппенфюрера пристальным взглядом:

— Докладывайте, Эрнест! Выявили новых участников заговора?

— Конечно, мой фюрер.

— Кто?

— Мелочь, не стоит вашего внимания.

— В этом деле нет мелочей.

— Я знаю, и в первые дни мы взяли всех главных участников заговора.

— Боже мой, Штауффенберг! — воскликнул Гитлер. — Герой войны, которому я верил, как самому себе! — Внезапно лицо его перекосилось, стало каким–то кислым. — Не могу простить, что его расстреляли…

— Штауффенберг не попал в наши руки. С ним расправились армейские офицеры.

— Чтобы замести следы.

— Мой фюрер, вы, как всегда, правы.

— Вы бы подвесили этого одноглазого полковника на крюк за ребро! — злорадно потер руки Гитлер. — Вы вытянули бы из него все их секреты… — Вдруг перешел на фальцет: — Потом вы подцепили бы его на тот же крюк за горло, как простого барана! Он подыхал бы долго и в муках, а так он не успел даже осознать смерть!

— Зато другие хорошо осознали ее, — счел возможным возразить Кальтенбруннер.

— Я ценю это, Эрнест, и никогда не забуду вашей преданности.

В таких случаях надлежало вытянуться и торжественно воскликнуть «хайль», но Кальтенбруннер ответил просто:

— Благодарю, мой фюрер.

— Как Канарис?

— Так, как вы и хотели, мой фюрер. Камера — голый бетон, без койки и нар, хлеб и вода. Я приказал допросить его, — улыбнулся злорадно, — первая категория допроса. Это только цветочки, мой фюрер.

— Он должен жить! — Гитлер остановился и вперился в Кальтенбруннера холодными глазами. — Он должен жить, пока я сам не посмотрю на него, вам ясно, Эрнест? Пока я сам не увижу страха на лице этой грязной свиньи! Это он виновен в наших поражениях, проклятый шпион и предатель! Я никогда не прощу ему, я хочу увидеть, как он будет медленно умирать и просить пощады, но никогда ее не дождется, никогда! — Гитлер произнес все это единым духом, уставясь на Кальтенбруннера.

Обергруппенфюреру на мгновение стало жутко, будто это он очутился на месте Канариса, мороз пробежал по коже. Кальтенбруннер пожал плечами, отвел глаза и подтвердил:

— Никогда!

— Но вы ведь не для того прилетели из Берлина, чтобы рассказать мне о самочувствии Канариса? — вдруг улыбнулся Гитлер. — Я слушаю вас, Эрнест, внимательно слушаю, разговоры с вами всегда приносят мне удовольствие. Кроме тех редких случаев, когда у вас неприятные известия.

— На этот раз неприятностей нет.

— Итак, у вас появилась какая–то идея, Эрнест? — сразу оживился Гитлер.

— Да. — Кальтенбруннер решил не говорить, что идея, собственно, принадлежит не ему, а возникла у никому неизвестного гауптштурмфюрера из «Цеппелина».

Гауптштурмфюрер получит свое: очередное звание и крест — разве этого мало? Возможно, когда–нибудь его имя станет известно самому фюреру — все возможно в этом мире, но всему свое время, — а пока, в трудные для рейха дни, фюрер должен знать, что главное имперское управление безопасности не спит и что можно положиться на Кальтенбруннера.

Гитлер остановился. Стоял заложив правую руку за спину, перекатываясь с носков на пятки, и заинтересованно смотрел на Кальтенбруннера.

— Ну говорите же! — сказал нетерпеливо.

— Есть возможность произвести диверсию, от которой содрогнется весь мир! — не без пафоса ответил обергруппенфюрер.

Водянистые глаза Гитлера ожили.

— Уточните! — приказал.

— Диверсия против Верховного Командования русских.

Гитлер даже потянулся к обергруппенфюреру, поднялся на носках и опять положил руку на его плечо.

— Неужели?! — воскликнул взволнованно. — Неужели вы в самом деле способны на это, Эрнест?

— Думаю, что да.

Гитлер опустился с носков, сгорбился и махнул рукой.

— Вы способны только обещать… — произнес разочарованно. — Вы обещали мне Тегеран, Эрнест, а что из этого получилось?

Кальтенбруннер ждал такого вопроса ж заранее подготовился к нему.

— Там действовали люди Канариса, — ответил твердо. — Русским удалось пронюхать о нашей акции и принять меры. В Тегеране не обошлось без предателя, мой фюрер.

— Что же вы предлагаете сейчас?

— Мы забросим в советский тыл человека с уникальными документами, русские обожают своих героев. У нашего человека будет новейшее оружие, а также взрывчатка…

Гримаса неудовольствия скривила лицо Гитлера.

— Это только у нас кто–то может безнаказанно носить в портфеле бомбы, русские не настолько глупы, Эрнест, и ваша идея…

— Конечно, мой фюрер, — попробовал вмешаться Кальтенбруннер, — вы, как всегда, правы, но…

— Никаких «но», Эрнест! Вы знаете, какая охрана у Сталина?

— Самую лучшую в мире охрану имеете вы, мой фюрер.

Гитлер пошаркал по гравию дорожки ногой, пострадавшей во время взрыва, и Кальтенбруннер сразу понял намек.

— Такое больше не повторится, проклятые военные, сейчас они поджали хвосты!

— Думаю, что у русского Верховного Командования охрана не хуже и ваши проекты, дорогой Эрнест, не стоят мыльного пузыря.

— Однако мы привлекли самых лучших специалистов рейха. Создано принципиально новое оружие — такого еще не видел мир, — в умелых руках оно безотказно, и мы надеемся на полный успех операции.

— Новое оружие? — заинтересовался Гитлер.

— Принцип «Фау», мой фюрер. Снаряд кумулятивного действия, пробивающий почти пятисантиметровую броню. И все устройство помещается в рукаве пиджака.

— В рукаве? — не поверил Гитлер. Поднял правую руку, вытянул ее и даже пощупал. — И пятисантиметровая броня?

— Да.

— Так что же вы тянете, Эрнест? Почему я должен ждать? Почему должен ждать весь рейх? Злейшие наши враги делают что хотят, скоро их солдаты войдут в Польшу…

— Вот мы и предлагаем, мой фюрер…

— Я принимаю ваше предложение, Эрнест. Вы знаете, какой резонанс приобретет такая диверсия!

— Вам всегда виднее. — Кальтенбруннер почтительно склонил голову, но Гитлер, наверное, уже не видел его. Выкрикивал, слегка подавшись вперед, и сам, должно быть, не слышал своих слов:

— Акция против Сталина посеет среди русских панику! А знаете, что такое паника во время войны? Поражение. Мы остановим красных, остановим! Мои генералы, надеюсь, будут чего–нибудь стоить. Но вы не представляете себе, Эрнест, еще одного аспекта этой акции. Ссоры между союзниками, развал коалиции… Черчилль, этот старый лис Альбиона, давно ищет повод, и мы дадим его. Что вам требуется, обергруппенфюрер, для осуществления этого плана государственного значения?

— Ваше согласие, мой фюрер.

— Вы его уже получили. Еще?

— Я хотел только предупредить, что тщательная подготовка акции будет стоить…

— У вас нет денег? Кто–нибудь ограничивает?

— Нет, но…

— Никаких «но». Во что бы это ни обошлось, конечный результат стоит того.

— Сегодня я еще раз убедился в этом.

Гитлер повернулся и поплелся назад, к мольберту.

— Вы хорошо продумали операцию? — спросил, не останавливаясь.

— Сейчас ее обстоятельно отрабатывают.

— Строжайшая конспирация, — предупредил Гитлер как–то утомленно: взрыв эмоций не прошел бесследно. — Крайне ограниченное число лиц должно знать о подлинной цели. Даже Геринг…

— Да, мой фюрер, даже Геринг ничего не будет знать. Кроме вас и непосредственных участников акции в курсе дела будут двое или трое.

— Кто они?

— Скорцени, мой фюрер, и еще…

— Это уже в вашей компетенции, Эрнест.

Они подошли к мольберту, и Гитлер устало опустился на стул. Сказал спокойно:

— Пусть вам повезет, Эрнест. Знайте только, акция должна осуществиться во что бы то ни стало!

— Я понял вас, мой фюрер.

Гитлер взял кисть, долго вглядывался в картину и наконец сделал небрежный мазок.

— Думается, так будет лучше, — сказал, будто и не было только что разговора о диверсии и единственное, что тревожит его, — цвет неба на картине. — Я подарю вам, Эрнест, именно эту акварель, если, конечно, получится. С благодарностью за радость, которую вы принесли мне сегодня. Вы спешите, обергруппенфюрер?

— Да. — Кальтенбруннер щелкнул каблуками. — До встречи, мой фюрер. Хайль! — Повернулся и пошел не оглядываясь, и только гравий монотонно шуршал под тяжелыми шагами.

3

Куренной Сорока, сидя на бревне, ждал, пока хлопцы готовили все для купания. Сбросил рубашку, вытянул ноги в кальсонах, подставив спину солнцу, наслаждался теплом и покоем.

Хлопцы грели воду в котле и ведрах на летней печке, сооруженной посреди двора под деревянным навесом. Семен, усатый и пожилой дядька, попробовал воду рукой.

— Подождите, друг куренной, еще минуту, — сказал Семен.

В самом деле, куда спешить?

Семен вытащил из колодца ведро воды. Вылил в большое корыто, еще раз попробовал воду в котле, удовлетворенно хмыкнул. Дал знак помощнику, тот подхватил котел с другой стороны, и они вместе вылили в корыто воду, аккуратно, чтобы не расплескалась. Семен подержал руку в воде, долил холодной и заметил:

— А сейчас прошу пана куренного, и купаться вкусно будет.

Сорока стал медленно снимать кальсоны. Думал: надежный хлоп этот Семен, вон какие красивые слова нашел — вкусно купаться…

Семен вылил на него полведра теплой воды — куренной намылил голову, смыл мыло и погрузился в корыто, с наслаждением ощущая, каким невесомым становится тело.

Потом куренной поднялся, молодой хлопец принес полное ведро теплой воды и вылил на Сороку осторожно, словно это был не куренной, а сам Бандера. Да, в конце концов, кто для хлопца Бандера? Для него Сорока выше не только Бандеры, а самого господа бога, потому что пан куренной может миловать и карать сегодня, сейчас и все в конечном итоге зависит от его настроения.

А настроение у Сороки после купания заметно улучшилось.

— Ну как мы вас освятили, друг куренной? — спросил Семей, подавая льняной рушник.

— Хорошо, — с наслаждением ответил Сорока. — Ты, Семен, во всем мастак.

Куренной надевал чистое белье не торопясь, уже ощущая вкус борща и первой чарки. Отменный борщ варит хозяйка, от такого борща никуда не уехал бы, но, к сожалению, жизнь стала неспокойной. И кто может сказать, где они будут завтра?

Это сегодня — купание и вкусный борщ на богом забытом хуторе, а завтра сюда могут прийти большевики, и надо будет пробираться болотами и чащей к другому безопасному месту, возможно, отсиживаться в схронах — полная лишений и тревог жизнь. Одно успокаивает — красным сейчас не до них. Немцы вон еще как сражаются! Впереди Польша, и, по сведениям оуновцев, именно там вермахт готовится дать решительный бой русским и наконец остановить их.

«Скорее бы, господи! — ежевечерне молился Сорока. — Такая чудесная жизнь была при немцах! Сидели спокойно в селах и хуторах, иногда устраивая вылазки против поляков и большевиков. Сытая и беззаботная жизнь с самогоном и девушками… Так бы и довековать».

Ради этой сытой и спокойной жизни хитрый почтарь Филипп Иосифович Басанюк и подался в ОУН.

Что за жизнь на почте? Полуголодная, суетливая, каждый тобой помыкает, у каждого претензии, жалобы — тьфу господи боже ты мой, — а дослужиться можно разве что до начальника почты. А ОУН — это организация, и, если правильно вести себя, кланяться начальству и чувствовать, откуда ветер дует, можно взлететь высоко. Вот он уже куренной — чин не очень–то большой, но и не маленький, и, если бы не проклятые большевики, жить бы да жить.

На веранде аппетитно запахло борщом, Сорока покосился туда и увидел, что хозяйка вынесла большую кастрюлю. И хозяин уже ждал его: сидел, откинувшись на спинку стула, и тихонько постукивал деревянной ложкой по краю стола. Солидный и неторопливый человек, ему здесь, на лесном хуторе, принадлежало, собственно, все: половина земли, магазинчик, даже лодки и сети — за лесом начиналось большое озеро, и рыбу здесь имели всегда.

Куренной поднялся на веранду не спеша, сел напротив хозяина, и тот сразу, не ожидая согласия, потянулся к бутылке. Выпили.

И нужно же, чтобы именно в это время…

Только куренной нацелился на жирный кусок свинины, как увидел над кустами черной смородины зеленую шляпу сотника Мухи. Прибытие сотника не предвещало ничего хорошего. Сорока положил ложку, схватился за поясницу и сморщился.

— Что с вами, пан куренной? — испугался хозяин.

Сорока жил у него меньше месяца, и хозяин не успел еще изучить все его привычки. Да и откуда он мог знать, что пана куренного, когда надо действовать или принимать решения, всегда почему–то схватывает радикулит — чудесная болезнь, если ею правильно пользоваться. Может, сотник Муха и не принес ничего неприятного, что ж, тогда боль пройдет, тем более что пан куренной давно жалуется на эту болезнь.

На веранде появился Муха. Не сняв своей мерзкой шляпы, он пролез прямо к столу, сел и только после этого поздоровался.

Куренной подумал: правильно говорят — из хама никогда не будет пана. У этого быдла было двадцать моргов земли, что совсем немало для лесного края, но Муха всегда прибеднялся: вон пиджак какой замызганный и рубашка перепрела.

Наконец сотник снял шляпу, налил себе полный стакан и, пожелав уважаемому обществу доброго здоровья, выпил и со смаком чмокнул губами. Закусил и только после этого обратил внимание, что куренной схватился за поясницу.

— Радикулит? — спросил с иронией.

— Приступ, — ответил Сорока, глядя преданно в глаза Мухе.

— Есть новости, друг куренной…

Хозяин деликатно встал:

— Извините, панство, я на минутку…

Муха посмотрел ему вслед безразлично и достал из–под грязной подкладки шляпы аккуратно свернутую бумагу:

— Приказ, друг куренной.

Сорока опять схватился за поясницу. Приказ — это плохо. Приказ никогда не приносит ничего радостного. Скорчился на стуле и сказал:

— Позови Юрка, сотник, приказ, наверно, зашифрованный?

— Да, друг куренной. — Муха развернул бумагу, подал Сороке.

Тот посмотрел на нее отчужденно. Тогда сотник встал, вышел на крыльцо веранды и приказал Семену, который торчал неподалеку:

— Юрка сюда!

Стоял широко расставив ноги, высокий, жилистый. Самогон ударил в голову, Муха почувствовал себя сейчас большим, сильным, не то что какой–то рыхлый куренной с огромным животом. И за что только начальство любит и уважает его?! За что?!

Сотник не знал, что почти половину награбленных ценностей куренной передавал оуновским вожакам — то одного умаслит, то другого, на всех, правда, не наберешься, но даже нерегулярные подношения делали свое дело, и Сорока медленно, но поднимался по служебной лестнице.

Сорока посмотрел на Муху осуждающе: в самом деле, быдло неотесанное! Нет, чтобы произнести тост в честь начальства! Ну разве трудно тебе, а куренному приятно, и он запомнил бы это. Но подумал: что́ ему сотник и какой–то там приказ? Вряд ли требуют решительных действий. Во–первых, их курень только называется куренем: и сотни бойцов не наберется, у сотников под рукой по два десятка хлопцев. Оружие, правда, есть, нечего бога гневить, немцы им оружие оставили — шмайсеры и ручные пулеметы, есть даже миномет, но зачем миномет в их лесах, тут не разгуляешься. Пистолет да автомат надежнее.

От мысли об оружии Сороке стало немного легче на сердце, и он не так уже недовольно посмотрел на Муху. Они успели выпить с сотником еще по полстакана, когда наконец явился Юрко. Куренной показал на депешу, лежащую на столе. Сотник налил чарку и подал хлопцу, по Юрко отказался. Впрочем, Муха и не настаивал: все знали, что Гимназист (а Юрко получил это прозвище, поскольку закончил гимназию) не употребляет самогона.

Юрко колдовал над приказом недолго. Переписал текст карандашом на чистый лист бумаги и подал куренному. Тот отмахнулся:

— Читай, я без очков…

Юрко прочитал медленно и выразительно:

— «Куренному Сороке. Приказываем вам с десятью стрелками двадцатого августа прибыть на известную вам явку в селе Квасово. Передвигаться, избегая столкновений. На явке ждать людей с нашей стороны. Пароль: «Сегодня в лесу жарко». Отзыв: «Слава богу, погода, кажется, установилась». Оказать агентам всестороннюю помощь, обеспечить охрану и прикрытие. На время выполнения задания будете подчиняться руководителю группы. За исполнение приказа строго отвечаете. Главный».

Сорока чуть шевельнулся в кресле. Как повезло, что он издалека заметил, зеленую шляпу и успел схватиться за поясницу! Не хватало ему ползти болотами в Квасово — как–никак добрая сотня верст, — да еще подчиняться неизвестному агенту. Наверное, важные птицы, если их требуется прикрывать и охранять. И награда, стало быть, будет. Но черт с ней, с наградой, всех наград не получишь, а жизнь, как известно, одна.

Сорока сказал с достоинством:

— Жаль, но что поделаешь, не могу возглавить операцию. Радикулит проклятый. А задание почетное и важное! Считаю, что вы, друг сотник, справитесь с ним.

— Я?.. — даже открыл рот от удивления Муха. — Вы же послали меня в Гадячий…

— Э–э, что Гадячий… — небрежно отмахнулся Сорока. — Там любой справится. А тут задание ответственное, и нужны лучшие люди. Я бы сказал, самые лучшие, и кому, кроме вас, сотник, можно доверить такое? Пойдете вы с Юрком, еще десять бойцов, отберете их сами, сотник, вам с ними идти, вам на них опираться.

Муха уже понял, какую свинью подложил ему куренной. Попробовал возразить:

— Но, прошу пана, я давно не был в Квасове, в тех лесах. А каждый день все меняется…

— Леса! — беспечно засмеялся Сорока. — Леса везде одинаковы… А явка в Квасове надежная. Бывший мельник из Грабово, возможно, вы и знали его? Петр Семешок! Золото, не человек, у него — как у Христа за пазухой.

— Хорошая пазуха, знаю я Семенюка, — буркнул Муха. — В гробу бы его видеть, этого мельника. Живоглот проклятый, лишнего куска хлеба не допросишься.

— Завтра на рассвете и выступайте! — уже строго приказал Сорока. — К двадцатому успеете, друг сотник, подберите стрелков и отдыхайте, а то дорога не такая уж легкая.


Сотник Муха вызвал Юрка на скотный двор. Внимательно огляделся, но никого поблизости не было, только две уже выдоенные коровы лениво жевали свежескошенную траву. Муха притянул к себе Юрка, дохнул самогонным перегаром так, что юношу замутило, спросил:

— Ты о приказе говорил кому–нибудь?

— Что вы, друг сотник, это же ясно — секрет.

— И вот что, Гимназист, чтобы твоя Катря…

Юрко перебил его решительно:

— Должен попрощаться!

— Скажешь, что идем в Ровно.

— Что?

— Никто не должен знать о Квасове.

Юрко пожал плечами, но согласился:

— Слушаюсь.

Парень перепрыгнул через жердь и направился за хутор, к стожаре. Свежее сено сюда еще не завезли, и стожара стояла пустой и казалась запущенной, совсем забытой, легкий ветер свистел в щелях, и плохо прибитая доска все время тихо постукивала. Стожара почему–то навеяла на Юрка тоску. Может, потому, что придется проститься с Катрусей. Но в Квасове он наверняка не задержится: какую–нибудь неделю — и снова сюда, на лесной хутор.

Сразу за стожарой тихо журчал ручеек. Юрко перепрыгнул его, свистнул дроздом и тут же услыхал ответ. Счастливый, опустился на траву. Так подавала голос только Катря.

Юноша растянулся на траве лицом вверх. Видел только синее небо с белыми облаками, на фоне которого раскачивался розовый колокольчик. Ему вдруг показалось, что он звонит. Юрко прислушался и, кажется, услыхал мелодичный серебряный звон, звучащий на лесной поляне в ясный прозрачный день, — этот звон может услышать только самый счастливый человек.

Катря растянулась рядом, дохнула Юрку в ухо, засмеялась звонко и громко, но парень настороженно поднял руку.

— Слышишь?.. Колокольчик… — Юрко дотронулся до цветка, и он зазвенел вдруг торжественно.

Этот звон Катря не могла не услышать, девушка сразу поняла это и только положила в знак согласия ладонь на его щеку.

— А ты грустный, — вдруг сказала Катря и вопросительно посмотрела Юрку в глаза.

— Правда?.. Завтра утром уходим…

— Не смей! — вскрикнула она. — Никуда не пойдешь! — Катря села и спросила уже серьезно: — Кто тебя у Сороки держит?

— Я сам.

— Так уж и сам. Вон люди хлеб убирают, а вы автоматами балуетесь.

— Не говори так, мы же за дело…

— За дело? А дело — это работа. Немцев погнали, а вы до сих пор по лесам бродите…

— Так за свободу ж… — Юрко посмотрел на Катрино раскрасневшееся от возбуждения лицо, увидел совсем–совсем рядом синие, синее неба, глаза и добавил неуверенно: — За народ мы…

— А отец в Подгайцах школу открывает, — будто между прочим сказала Катря, но Юрко понял подтекст ее слов.

— Чтобы детей учить большевистской науке?

— При немцах совсем ничему не учили. Твою гимназию когда закрыли?

— В сорок первом.

— Вот видишь! А ты в университет хотел. Во Львове скоро университет откроют.

— Может, и откроют, — согласился Юрко, но сделал вид, что это ему безразлично: даже закрыл глаза и стал покусывать какую–то травинку.

— А я поеду в Ковель.

— С ума сошла?

— Как видишь… — Девушка засмеялась будто бы беспечно, однако какое–то напряжение чувствовалось в ее смехе.

— Что ты не видела в Ковеле? — Юрко быстро поднялся, сел, положив руки на плечи Катре, и заглянул ей в глаза. — Что?

— Пойду в школу.

— А в Подгайцах?

— Здесь только семь классов, а я — в восьмой.

— Так над тобой же будут смеяться: семнадцать лет — в восьмой…

— Пусть смеются, все равно буду учиться. А потом во Львов…

— Катруся, — вдруг сказал Юрко жалобно, — и ты хочешь бросить меня?

— Давай вместе.

— Не могу, — покачал головой, — у меня долг.

— Отец говорил: кто из бандер добровольно сдается, большевики прощают.

— Так я и поверил…

— В Подгайцах на сельсовете воззвание…

— На сельсовете? — удивился Юрко. — Сорока им пропишет воззвание!

— Красные немцев добьют и за вас возьмутся.

Юрко безвольно махнул рукой. Честно говоря, он и сам так думал, но что поделаешь? Уйти от Сороки страшно: оуновцы лютуют, предателям, говорят, нет пощады.

Сидел насупившись, затем решительно вскочил, вытянулся и произнес:

— Ты, Катруся, подожди. — Протянул руку, привлек ее к себе — высокий, сильный, стройный. — Подожди неделю, я вернусь, и мы все решим.

Девушка положила руки ему на грудь, подняла глаза, обожгла голубизной, и Юрко утратил всю свою решительность. А она взлохматила ему русый чуб и тихо засмеялась.

— Глупый еще, — прошептала. — Надо решать: остаешься с Сорокой или со мной?

— С тобой, — сказал Юрко, — только с тобой.

Засмеялась счастливо и прижалась к парню.

— Ну не могу же я… — произнес просительно Юрко. — Ведь мы договорились, и я не хочу нарушать слово. Мужчина я или нет?!

— Куда идете?

Юрко забыл о наказе сотника, да и какие могут быть секреты от любимой?!

— В Квасово.

— Это где?

— Далеко, сто верст.

— Зачем? — посуровела Катря. — Я не хочу…

— Ты же знаешь, у меня руки чистые.

— Что за акция?

— Надо встретить кого–то… — неопределенно ответил Юрко. Подумал немного и добавил: — Если через неделю не вернусь, езжай в Ковель.

— А ты?

— От Квасова до Ковеля ближе.

— Отыщешь меня у тети. Песчаная улица, семь.

— Песчаная, семь, — повторил Юрко. — Через неделю жди меня.

— Буду ждать. — Катря грустно улыбнулась чему–то, но не выдержала, звонко рассмеялась и понеслась по поляне к березовой роще. Юрко бежал за ней, видя, как мелькают ее загорелые ноги, развевается на ветру красная ленточка. За березами началась позапрошлогодняя, поросшая уже кустами гарь, а за ней поблескивало озеро. Сквозь камыш тянулась узкая песчаная полоса, на которой чернел старый, подгнивший челн. В нем поплескивала вода, но они столкнули его в озеро и, отталкиваясь шестом, поплыли вдоль прибрежных зарослей. За ними начиналось мелководье и песчаный берег. Катря, стыдливо поглядывая на Юрка, быстро разделась. Они купались и загорали, пока солнце не спустилось к горизонту, и только тогда двинулись к хутору, держась за руки, какие–то сникшие, встревоженные.

4

Майор Бобренок с удовольствием стянул сапоги и, пока Толкунов влезал на дерево, дал передохнуть ногам. Смотрел, как ловко поднимается по дубу капитан, наконец тот дотянулся до белого лоскута, снял его с острой сломанной ветки осторожно, словно это был не простой шелк, а мина замедленного действия. Толкунов сел верхом на толстенную ветку, разгладил кусок материи на колене и только после этого сказал:

— Он, голубчик… Настоящий немецкий парашютный шелк.

Бобренок ничем не выразил своей радости, хотя известие в самом деле было приятным. Стало быть, они не ошиблись, и первый след наконец обнаружен.

Майор заученно бросил взгляд на часы. Восемь часов тридцать четыре минуты. Посты противовоздушной обороны впервые засекли немецкий самолет в два часа ночи, а через шесть с половиной часов у них уже появилось первое подтверждение того, что самолет выбросил парашютистов. Неплохо, даже очень неплохо, иногда такой поиск затягивается на сутки, а то и больше.

Пока Толкунов спускался с дуба, Бобренок аккуратно перемотал портянки и обулся. Взял у капитана кусок шелка, внимательно разглядел:

— Парашют зацепился за сук, пришлось дергать. Вот и оборвали.

— Или оборвал, — уточнил Толкунов.

— Да, может, он был и один, — согласился Бобренок. — Во всяком случае, не повезло ему… — Огляделся вокруг. Действительно, если бы парашютист спустился на несколько метров в стороне от дуба, попал бы на полянку. На рассвете выбрал бы подходящее место, закопал парашют — и ищи его в этих лесах хоть целую неделю.

Но один ли парашютист? Немцы, как правило, забрасывают группы из трех — пяти человек. Диверсанты или шпионы со взрывчаткой, рацией, оружием… Правда, на этот раз мог быть и один. Полковник Карий говорил, что из разведывательных данных стало известно: немцы готовят какую–то важную акцию в зоне расположения тылов армии. Приблизительно на линии железной дороги Сарны — Маневичи — Ковель… Тут одному не справиться. Если, конечно, это диверсия. Шпиону тоже трудно одному — с рацией хватает хлопот. Хотя, может иметь явки, связных, оставленных здесь во время отступления.

Однако что бы ни было, их надо искать. Другого выхода нет — только искать. Осмотреть каждый квадратный метр вокруг, и не только вокруг — весь лес. Диверсанты не могут не оставить следов, должны ведь закопать где–нибудь парашюты…

Толкунов мрачно посмотрел на майора.

— Разойдемся? — предложил хмуро.

Бобренок не обратил внимания на угрюмость капитана: уже привык к тому, что Толкунов почти не смеется, да и вообще, кто и когда видел улыбку на его лице? Таков уж характер у капитана, но он прекрасный разведчик, другого такого нет в контрразведке армии, а может, и всего фронта. Толкунову поручают сложнейшую работу, и он никогда не возражает — все сделает. Такая уж у них профессия — вылавливать немецких шпионов. Может, именно это и сформировало характер Толкунова? Пожалуй, нет. Вот Непейпиво — три года в контрразведке, из лейтенантов стал капитаном, на его счету полтора десятка диверсантов, а такой веселый, что позавидуешь, с широкого, усыпанного веснушками лица добродушная улыбка, кажется, и не сходит.

— Разойдемся, — согласился Бобренок и положил в сумку парашютный лоскут. Топнув правой ногой, проверил, хорошо ли обернул портянку, достал карту. — Ты возьмешь этот квадрат, — очертил на карте, — будем двигаться в направлении Жашковичей, встретимся, если ничего не случится, в одиннадцать на дороге — третий километр от Жашковичей.


Шел Толкунов устало, засунув пальцы за ремень, добротный, почти новый. Капитан раздобыл его вместе с портупеей у какого–то интенданта. Кобуру, правда, не сменил — повесил на новый ремень старую и потертую, с обыкновенным офицерским ТТ. Большинство разведчиков отдавало предпочтение наганам, но Толкунов не расставался со своим ТТ. С ним он пришел в Смерш — пехотный лейтенант, командир взвода, которого приметил полковник Карий.

Капитан уже исчез в кустах, и Бобренок медленно двинулся в обход поляны. Вряд ли здесь закопан парашют: трава и цветы нигде не примяты — майор сразу увидел бы следы человека на поляне.

Обойдя колючие кусты, Бобренок вышел к небольшому оврагу, дно которого заросло папоротником, а песчаные склоны — кустарником. Неплохое место для тайника. Майор двинулся по дну оврага, но ее обнаружил никаких следов и, только выбираясь наверх, заметил что–то беловатое. Бобренок остановился: неужели еще один парашютный лоскут? Приблизился к нему сверху, чтобы ничего не вытоптать вокруг.

На траве лежал кусок бинта, грязная марля, и кровавые пятна проступали на ней. Человек, пользовавшийся бинтом, нашел укромное место — трава низкая, будто скошенная, сидя на такой, не оставишь следа. Наверно, человек присел на бугорок, спустил ноги. И раненый… Майор понюхал повязку: еще не выветрился запах лекарства.

Бобренок спрятал бинт в сумку. Теперь надо найти следы. Сделал большой круг и ничего не заметил. Второй, третий — и наконец его настойчивость была вознаграждена: след четко просматривался в низине, поросшей мхом, — влажный грунт осел под ногами человека, обутого в сапоги, это майор знал сейчас абсолютно точно. Шел человек из леса на дорогу, поскольку метрах в трехстах пролегала проселочная дорога к большому селу Жашковичи. А из Жашковичей рукой подать до шоссе на Маневичи.

Вдруг Бобренок даже свистнул от неожиданности и опустился на колени прямо на сырой мох, забыв, что может запачкать совсем новые галифе. Правый след вырисовывался четче, был глубже левого чуть ли не на сантиметр, а это значило: человек хромает. Итак, мужчина ступал на левую ногу осторожно, перенося всю тяжесть тела на правую. Из этого следовало…

Майор почувствовал, как запылали у него щеки. Да, из этого следовало, что человек поранил или вывихнул левую ногу: неудачно приземлился, парашют запутался в дубовых ветвях, диверсант обрезал стропы и упал. Могло так случиться? Какое это имеет значение, главное — надо искать хромого человека.

До одиннадцати оставался еще час. Бобренок дошел до проселка и, поняв, что хромой направился к Жашковичам, повернул назад. Наверное, диверсант еще до выхода на проселок спрятал парашют, и, может, удастся найти его.

Целый час майор шарил в кустах, осматривая укромные участки леса, однако сегодня фортуна уже отвернулась от него. Он опоздал к условленному месту на пять минут. Толкунов уже поджидал его — сидел на обочине дороги и смотрел осуждающе: привык к точности и даже пятиминутное опоздание считал разгильдяйством.

Не обратив внимания на укоризненный взгляд Толкунова, Бобренок спросил:

— Ну что?

— Ничего, — мрачно ответил Толкунов. — Я обыскал каждую кочку, — ударил ребром ладони по колену, — и ничего. Проклятие какое–то…

Майор присел рядом, достал из сумки бинт и еще раз понюхал его и протянул Толкунову.

— Где? — сразу понял тот.

— Метрах в трехстах от дуба. Перевязывал ногу.

— Почему именно ногу?

Бобренок высказал свои предположения, и лицо капитана просветлело.

— Надо расспросить людей в Жашковичах, может, кто–нибудь видел хромого. — Толкунов встал легко, словно отдыхал не пять минут, а по меньшей мере час. — Пошли в село.

Бобренок внимательно наблюдал за дорогой, стараясь обнаружить знакомые следы, но безрезультатно. Совсем недавно в Жашковичи проехали возы с сеном, его клочья виднелись на обочине дороги.

Село показалось неожиданно, первая хата стояла среди леса, и только за ней деревья были выкорчеваны — там виднелись огороды. Крытая щепой, срубленная из старых, потемневших бревен, хата казалась меньше, чем была на самом деле, выглядела какой–то печальной, будто тосковала о чем–то. Крыльцо перекосилось, щепа на крыше замшела, калитка скривилась и стучала на ветру.

Может, если бы возле такого запущенного жилья росли яблони или цветы, оно казалось бы веселее, но между жердинами, огораживающими усадьбу с улицы, и хатой рос чертополох, от калитки к крыльцу вела чуть заметная тропинка.

На крыльце сидела бабка в черном платке. Бобренок, толкнув калитку, висевшую на одной петле, вошел во двор.

Поздоровался, но бабка не ответила, только приставила ладонь к уху, и майор понял, что старуха или плохо слышит, или совсем глухая.

— Не слышу я, сынок! Позови дочку, она в хате возится, а если молока хотите, то его нет, потому что нет коровы.

Майор вошел в хату. В сенях стояла бочка, на веревке висело какое–то тряпье, пахло затхлым жильем, борщом, прошлогодней капустой или огурцами. Бобренок хотел постучать в грубо сколоченную, тяжелую дверь, но она раскрылась сама, и на пороге показалась пышногрудая красивая молодая женщина с заплетенными и аккуратно уложенными на голове косами. Она не испугалась, не вздрогнула, как бывает, когда в своем доме неожиданно встретишь незнакомого человека, просто остановилась в дверях и смотрела выжидающе.

— Ваша мать послала меня… — начал майор не очень уверенно.

Женщина внимательно посмотрела на него — Бобренок заметил, как ее взор задержался на погонах, — отступила, пропуская майора вперед.

— Заходите, — пригласила гостеприимно и даже как–то поспешно, — прошу пана офицера заходить…

В комнате стоял стол, несколько табуреток и лавка вдоль стены. Но за хлопчатобумажной пестрой занавеской Бобренок заметил роскошную для бедного полесского села никелированную кровать с большими блестящими шарами на спинках и платяной зеркальный шкаф, который украсил бы любую квартиру. Это несколько удивило майора. Сел на лавку, снял фуражку, и спросил у хозяйки, что стояла в ожидании, прислонившись к печке:

— Ваша хата крайняя в селе, рядом дорога… Не видели ли вы сегодня утром военных? Нескольких или одного? Разминулись мы, а договорились встретиться именно в Жашковичах.

— Нет, не видела… А вы сами откуда? — бесцеремонно поинтересовалась женщина.

— Ну, знаете, военные…

— Тайна, значит, — улыбнулась насмешливо.

— И никто из чужих не проходил?

— Может, и проходили. За всеми не усмотришь.

— Сегодня сено возили, — не сдавался майор. — Откуда?

— А с Григорьевских лугов.

— Видели, как везли?

— Ну видела.

— И никого не подвозили?

— А бес его знает…

Майору показалось: женщине что–то известно, но она почему–то отмалчивается.

— Вы когда сегодня встали?

— Как всегда, на рассвете.

— Коровы же нет, для чего так рано?

— Привычка, — усмехнулась и как–то вызывающе распрямила плечи, выпятив высокие груди. — Крестьянская привычка, вместе с солнцем, ведь и ложимся рано. Керосина нет. В пять уже в огороде копалась.

— И машины военной не видели?

Женщина замялась лишь на мгновение.

— Нет, — ответила она, и майор уловил, что женщина сказала неправду, потому что этой же дорогой мимо хаты проехал через Жашковичи их «виллис» — шофер высадил его и Толкунова километров за пять от села и возвратился через Жашковичи в штаб армии.

— А в селе чужих людей нет? — спросил.

— Может, и есть…

Бобренок понял, что ничего от нее не добьется, встал и вышел на крыльцо. Толкунов сидел напротив бабки.

Молодица последовала за майором. Бобренок попрощался с ней и спросил, как найти сельсовет.

— Не пройдете мимо, — только и сказала.

Стояла на крыльце, смотрела вслед. Неожиданно майор оглянулся и увидел в ее глазах то ли тревогу, то ли испуг, замедлил шаг и оглянулся еще раз, но женщина даже улыбнулась, и майор подумал, что он, наверное, ошибся.

Сельсовет размещался в одном доме с магазином и был закрыт. Бобренок потрогал большой замок, а Толкунов заглянул в магазин. Он спросил у продавщицы, где можно найти председателя сельсовета.

— А в селе, — ответила та не задумываясь.

— Село большое…

— Большое, — согласилась продавщица, — но дядька Федор на похоронах. Бабка Стефания умерла, так сегодня будут хоронить.

Усадьбу бабки Стефании долго искать не пришлось. Возле хаты толпились люди. Бобренок и Толкунов направились туда. Толпа расступилась, давая дорогу, но майор остановился и спросил, где председатель сельсовета.

Старый, морщинистый человек в черной шляпе смерил его с головы до ног подозрительным взглядом и поинтересовался:

— А вам, извините, зачем?

— Нужен. По делу.

— Ну если по делу… — учтиво кивнул старик. — Председатель пошел за лошадьми для похорон, сейчас придет.

Пришлось ждать. Бобренок с Толкуновым устроились в тенечке под грушей, росшей во дворе, ощущая на себе многочисленные любопытные взгляды.

Людей на похороны собралось немало, главным образом бабки и старики — молодежь была в армии, и только дети и подростки шастали в толпе. Немного в стороне, правда, стоял мужчина лет сорока, в солдатской гимнастерке, курил и разговаривал со старой женщиной, потом прошел с нею в хату, и Бобренок заметил, что он хромает на правую ногу, обут в кирзовые сапоги. Бобренок незаметно толкнул капитана локтем и показал глазами на человека в гимнастерке. Толкунов, поняв, опустил глаза и щелкнул пальцами: мол, сигнал принят, наблюдение установлено.

Бобренок захотел покурить, но не знал, можно ли это делать во время похорон, однако желание пересилило сомнение, и он извлек из кармана пачку папирос. Очевидно, старик в черной шляпе не спускал с майора глаз, так как сразу же вырос перед ним и бесцеремонно протянул руку к пачке.

— Разрешите, пан офицер, — попросил льстиво, — таких папирос мы здесь и не видели.

Майор щелкнул пальцем по пачке, выхватил папиросу, зажег спичку, дал прикурить старику, тот затянулся с наслаждением и сел на кончик скамейки рядом с Бобренком. Наверное, ему хотелось поговорить — да еще с таким большим начальником, — почтительно дотронулся мозолистыми и скрюченными от тяжелой работы пальцами до шляпы и сказал:

— Эта Стефка, что умерла, конечно, стервою была, но, если бы паны офицеры знали, какой у нее бимбер…

Бобренок не знал, что такое бимбер, но само слово понравилось ему.

А старик продолжал:

— Такого бимбера, извините, не найдешь во всех Жашковичах. Жаль, что умерла старая выдра, некому больше варить…

— Что такое бимбер? — спросил Толкунов.

Дед удивленно посмотрел на них, как на ненормальных.

— А–а, — сообразил наконец, — это, извините, по–вашему — самогонка, по–нашему же — бимбер, и варить его нужно умеючи, потому что из чистого продукта можно сделать такое, что без пользы организму…

— Без пользы, говорите? — улыбнулся Бобренок, но сразу же погасил улыбку: разве может быть весело на похоронах? А тут еще на тебя смотрит женщина в застиранной кофте неопределенного цвета, в огромных, не по ноге, бахилах. Она держала за руку девочку — беловолосую и голубоглазую, тоненькие, как спички, ножки ее утонули в таких же огромных и тяжелых бахилах.

— Пан, — вдруг спросила женщина, наклонившись к Бобренку, — извините, но когда она кончится?

— Что? — не понял майор.

— Когда мужья наши вернутся? — Женщина смотрела в глаза Бобренку просительно, будто и в самом деле от его ответа зависел конец войны, а девочка подошла к нему, посмотрела бездонными голубыми глазами, вдруг застеснялась и сунула грязный палец в рот, и эти глаза, тоненький палец и нелепые бахилы так разволновали майора, что к горлу подступил комок. Он поискал в сумке и, к счастью, нашел–таки два кусочка сахару, протянул их девочке, но та по–прежнему стояла в независимой позе с пальцем во рту.

— Бери, — подтолкнула ее женщина, — это же сахар. Давно не видела его и забыла, — объяснила майору.

— Ешь, пожалуйста… — Бобренок поднес кусочки на ладони, они лежали как–то сиротливо, но что он еще мог дать ребенку? Это все его сегодняшнее богатство.

Девочка наконец взяла сахар — деликатно, кончиками пальцев, — но все же не выдержала и засунула сразу оба кусочка в рот.

Бобренок затоптал докуренную папиросу и спросил у деда:

— А это кто? — Кивнул на хромого человека в гимнастерке, который как раз выходил из хаты.

Дед сдвинул шляпу на затылок и сказал кратко:

— Степан.

— Какой Степан?

— А Марусин.

— Ваш деревенский?

— А какой же еще?

— Что у него с ногой?

— С рождения…

— А–а… — Бобренок утратил интерес к человеку в гимнастерке. Спросил: — Что–то ваш председатель так задерживается?

— Ведь на все село осталось только три коня. — И добавил рассудительно: — Раньше гроб носили — тут и недалеко, — да мужиков нет.

За калиткой началось какое–то движение, майор решил, что наконец приехал председатель, но пришел поп. Он приплелся из соседнего села, старый и немощный, с желтоватой редкой бородкой, в обтрепанной, с бахромой, рясе, и женщины поползли за ним в хату.

— Старый! — сплюнул на траву дед. — Старый наш поп умрет, кто служить будет?

На улице послышался скрип колес — приехал председатель. Он вошел во двор, широко шагая, высокий усатый человек в вышитой сорочке, сразу заметил офицеров под грушей и круто повернул к ним. Шел, приветливо улыбаясь и протягивая левую руку, поскольку правой не было.

— Гавришкив, — представился он, — Федор Антонович. Здешний председатель сельсовета.

Бобренок с удовольствием пожал крепкую и шершавую руку, а Толкунов спросил:

— Давно демобилизовались?

— Три месяца назад.

— Сержант?

— Старшина.

— Неплохо, — похвалил Толкунов и сказал деду, с интересом прислушивавшемуся к разговору: — Идите, дедуля, а то поп заждался.

Старик спрятал подаренную папиросу под ленту шляпы, встал, кряхтя, и пошел, оглядываясь: идти ему явно не хотелось. Председатель сел на его место, достал кисет. Бобренок предложил ему папиросу, но Гавришкив отказался, объяснив, что уже привык к махорке и все остальное не употребляет. Удивительно ловко свернул из заготовленной ранее газетной бумаги толстую самокрутку и задымил, пристально поглядывая из–под густых бровей на офицеров.

Бобренок показал ему удостоверение, старшина внимательно изучил его и спросил по–деловому:

— Чем могу служить?

— Вы местный? — уточнил Толкунов.

— Нет.

— Откуда?

— Из соседнего села.

Ответ разочаровал Толкунова, уголки губ у него опустились, и лицо стало пасмурным, посерело. Наверное, Гавришкив понял, что именно не понравилось капитану, поскольку добавил:

— Я на войне с июня сорок первого, товарищ капитан, имею два ранения и четыре ордена.

— Мог бы носить гимнастерку с боевыми наградами. — Толкунов кивнул на сорочку.

— Чтобы все на селе знали, какой герой?

— А что в этом плохого?

— И так знают, — пояснил председатель. — Однако тут вокруг видите какие леса! И в людей с орденами стреляют из–за деревьев.

— Испугался?

Старшина нахмурился:

— Извините, вы по какому делу?

Бобренок постарался хоть немного сгладить резкость Толкунова.

— Капитан имел в виду… — начал деликатно майор.

— Знаю, что он имел в виду, — перебил его сердито Гавришкив. — Однако ж капитан, наверное, не каждый день бывает в наших местах, а здесь стреляют даже в сельсоветские окна… И без этого, — вынул из кармана гранату, — да без автомата в лес и не суйся.

Конечно, он не знал, что у Толкунова на счету почти три десятка задержанных диверсантов, но Бобренок не имел права ничего объяснять старшине и только поинтересовался:

— Бандеровцы приходили в село?

— Еще нет, а в Кодрах были позавчера, — махнул культей на лес, — в пяти километрах. Но береженого бог бережет.

— Посторонних в селе нет? — спросил Толкунов, решив, очевидно, положить конец пустой болтовне.

— Кажется, нет.

— Почему — кажется?

— Село большое, за всем не усмотришь.

— Нужно спросить людей, — попросил Бобренок, — может, сегодня утром кто–нибудь видел хромающего человека. Или других людей. Возможно, военных.

Гавришкив не стал уточнять, кого имеет в виду майор, и это понравилось Бобренку: в конце концов, военный человек должен знать, что к чему, — чем меньше спрашиваешь, тем лучше.

Председатель докурил самокрутку почти до кончиков пальцев (они были у него желтые от никотина), наконец бросил окурок и произнес как бы нехотя:

— Слыхал я, Настька говорила…

— Что? — не удержался Бобренок. — Какая Настька?

Председатель объяснил:

— Есть тут у нас такая… Вымахала на сажень, никто замуж не взял, так злится. На женщин — особенно. Сегодня вот поносила Параску Ковтюхову. На рассвете видела — та к заброшенному сараю бежала. Настька, конечно, за ней, притаилась в овраге, промокла вся и замерзла, но не напрасно: увидела, как из сарая в лес человек пошел, Параскин любовник, а может, и бандера.

— Не сказала, что прихрамывал? — нетерпеливо спросил Толкунов.

— Нет, не сказала.

— А как бы эту Настю увидеть? — поинтересовался Бобренок.

— На кладбище. Могилу копает, больше некому, мужчин в селе нет, — пояснил Гавришкив, словно извиняясь. — Остались старики, дети да инвалиды. И похоронить по–людски некому… — Он не успел договорить, как дверь хаты распахнулась, начали выносить гроб.

Первым шел поп, размахивал кадилом и бормотал что–то, старухи крестились и кланялись, за ними несли гроб. Впереди подставили плечи Гавришкив и хромой Степан, дальше — женщины, они были значительно ниже ростом, и гроб как–то неестественно одной стороной был поднят кверху, казалось, что покойница хочет выскользнуть из него. Но все же гроб благополучно установили на телегу, положили рядом крышку, и траурная процессия двинулась по улице вниз, к речке, за которой виднелась старенькая деревянная церковь, окруженная могилами.

Бобренок с Толкуновым поплелись следом, сзади них пристроился только дед. Шел, еле переставляя ноги, но предложил–таки офицерам:

— Вы на поминки возвращайтесь, не пожалеете, бимберу полная бутыль, а кому пить? Бабы этого не понимают, им что бимбер, что казенка — все равно без пользы, извините…

Возле могилы стояла высокая худая, изможденная женщина.

Председатель понимающе переглянулся с Бобренком, офицеры отошли в сторону, сели на скамейку под кустом сирени и терпеливо дождались конца похорон, хотя Толкунов и поносил сквозь зубы проклятого попа, затягивавшего, с точки зрения капитана, процедуру.

Наконец председатель подвел к ним Настьку. Бобренок предложил ей место на скамейке, но она отказалась сесть, стояла, опершись на лопату с прилипшей землей, и глаза ее тревожно бегали.

— Расскажи, Настя, — ласково, почти нежно начал Гавришкив, — как ты утром Параску выследила…

— А зачем? — спросила Настька. Голос у нее был мужской, почти бас.

— Интересуются люди.

— А что интересного? Параска курва, все знают, что полюбовника завела, который жил с ней, не скрываясь. Может быть, это он и был…

— Может, — согласился председатель. — А ты не заметила, тот фертик, который из сарая в лес подался, не хромал?

— Может, и хромал. — Настька надавила большим солдатским ботинком, облепленным рыжей землей, на лопату, всадила ее в землю. — Только зачем Параске хромой?

— Когда вы видели Параску? — попробовал уточнить Бобренок. — В котором часу?

— А у меня что, часы есть? — Впервые Настька изобразила на лице что–то похожее на улыбку. — Темно еще было, чуть серело.

— Где живет Параска? — спросил Бобренок.

— Вы из Филипповского леса шли? — уточнил председатель. Майор кивнул, и Гавришкив пояснил: — Мимо ее хаты проходили, крайняя, почти в лесу.

— И бабуся у нее глухая?

— Да, плохо слышит.

Бобренок вспомнил молодицу и то, что она чего–то недоговаривала. Однако зачем ей среди ночи скрытно пробираться в сарай? Если парашютист вышел из Филипповского леса, сразу бы шмыгнул в Параскину хату.

— Вы точно видели, что из сарая на рассвете вышел мужчина? — спросил Бобренок у Насти.

— Не слепая еще. И Параска — сразу назад, в село…

— Ладно, — махнул рукой майор, — спасибо. Только вот что: о нашем разговоре никому, чтоб Параска не узнала.

— Конечно! — зло блеснула глазами Настя, бросила лопату на плечо и зашагала, как заправский землекоп, широко, по–мужски.

— Не верьте, разнесет по селу, как сорока, — заметил Гавришкив. — Болтунья…

Майор поделился с ним своими соображениями: он не мог представить, зачем бегать женщине ночью в сарай, если лучшего места для встречи, как в собственной хате, найти трудно.

Председатель подумал и сказал:

— Все правильно, у этой Параски голова на плечах есть. Мы со Степаном — вон, видите, поехал, — показал пальцем на хромого, который в это время отгонял телегу в село, — возле Параскиной хаты засады устраиваем. Бандеры если придут, то с той стороны. Мы там и вертимся…

— И Параска не могла не знать этого?

— Конечно, глаза же есть… Да и не прятались мы от нее. Там за двором стог стоит, так мы в нем…

— В эту ночь сторожили?

— Нет.

Бобренок быстро прикинул: человек из леса наверняка не мог знать о засаде — шел в село и завернул к Параске, а та отправила чужака в сарай, потом и сама подалась туда. Майор переглянулся с Толкуновым. Правда, были случая, когда абвер забрасывал шпионов на заранее подготовленные явки, забрасывал иногда людей и из местных, которые могли бы использовать своих родных и знакомых. Спросил у председателя:

— А как она, Параска? Ничего за ней не водится?

Гавришкив пожал плечами:

— Не слыхал… хотя вот что… Я человек здесь новый, но дошло до меня: был у Параски парень… из окруженцев… А перед тем как наши пришли, исчез.

Это была хоть какая–то ниточка, за которую можно ухватиться, но майор, незаметно подмигнув Толкунову, отрезал:

— Пустяки… Эти окруженцы, что к девкам прилипали, давно уже в армий. Бывайте, старшина, — пожал левую руку Гавришкиву, — нам пора, машина ждет.

Действительно, «виллис» стоял на противоположном берегу реки, и шофер несколько раз просигналил, давая знать о себе.

Машина прошла по селу медленно и не таясь. Бобренок с удовольствием увидел стоящую на крыльце Параску. Женщина проводила «виллис» взглядом; они проехали так близко, что Бобренок заметил выражение ее лица — какое–то отчужденное и безразличное, аможет, это только показалось ему, потому что Параска даже кивнула, и майор поднял руку, отвечая на приветствие.

«Виллис» остановился там, где из леса на проселочную дорогу вышел хромой, шофер Виктор вытащил брезент, расстелил на траве, и разведчики растянулись на нем, глядя, как хлопочет парень. Он поставил на брезент термос с крепким чаем, открыл банку тушенки, положил полбуханки хлеба — это был паек, но Виктор от себя добавил еще несколько помидоров и две луковицы — успел заскочить в Маневичах на базар.

— Готово, — сказал Виктор.

Толкунов перевернулся на живот, отрезал большой кусок хлеба, подцепил ножом из банки тушенку и стал желать медленно, будто и не было изнурительной ночи и голодного дня. Не отрываясь от еды, спросил у Бобренка:

— Витька́ отпустим?

— Разумеется, чтоб машиной здесь и не пахло.

Толкунов посмотрел на часы:

— Пока не стемнеет, походим по лесу.

— Угу, — согласился майор и откусил от большого сочного помидора.

— Я думаю, — продолжил дальше Толкунов, — мы пойдем оврагом, я там приметил одно место, но не успел осмотреть.

С Толкуновым работать — одно удовольствие. Ни словом еще не обмолвились о деле, а уже понял Бобренка.

— Ты в сарае засядешь, а я — возле Параскиной хаты. Тот хмырь может раньше прийти, бери его сразу, Параска нам ни к чему, да и никуда не денется, а вот на ее ухажера мне хочется взглянуть, — сказал Толкунов.

— Не лучше ли нам двоим возле хаты?..

— Зачем?

— А если не один из леса выйдет…

— Девка что, зря дорогу в сарай проложила? Все туда пойдут. Я там приметил, когда возвращались: есть место, откуда и Параскина хата просматривается, и подступы к сараю. Я тебе на помощь всегда успею.

— Успеешь, — согласился Бобренок. — А если он или они к хате придут?

— Ну, с двумя я сам справлюсь, — произнес Толкунов, впрочем, Бобренок знал, что и в самом деле справится. — А если их будет больше, я тебе свистну.

— Договорились.

Они съели все, что выложил Виктор на брезент, и направились в лес. Толкунов повернул резко направо, и скоро разведчики спустились в неглубокий, но темный, с ручейком на дне, овраг.

Капитан выломал из орехового куста крепкую палку и раздвигал ею густые заросли, порой, как настоящий минер, тыкал заостренным концом в грунт. Майор шел метрах в пятнадцати от него, по другой стороне оврага.

Они прошли, наверное, с километр, овраг здесь поворачивал, начиналась довольно широкая поляна. Бобренок остановился на мгновение, ориентируясь, и тут Толкунову повезло. У самого оврага заметил на траве кучку свежей земли — она не могла оказаться здесь случайно (вообще ничего случайного в лесу, по глубокому убеждению капитана, не могло быть).

Толкунов опустился на колени.

— Есть что–нибудь? — спросил Бобренок.

Капитан только поднял предупреждающе руку, разглядывая землю. Осторожно снял верхний слой — земля была еще влажная, не успела просохнуть и рассы́паться. Итак, она оказалась здесь совсем недавно.

Толкунов внимательно огляделся вокруг, заметил слегка помятую траву и скошенный чем–то острым бурьян. Подошел, поднял кусок дерна, разгреб грунт и увидел шелк парашюта. Подозвал майора и показал закопанный парашют.

— Он выбирал землю пригоршнями и бросал в ручей, — пояснил, — немножко земли уронил. Если б не эта земля, никогда не нашли бы.

В тайнике лежал парашют, оставленный хромым, шелк был порван. Они приложили кусок, снятый с дуба, — все сходилось, и Бобренок подумал, что, наверное, самолет сбросил только одного парашютиста–шпиона, хорошо знающего местность.

Майор быстро сориентировался. Диверсант сделал небольшой крюк — метров триста или четыреста, — чтобы закопать парашют. Он решил поступить так — это сразу видно, — в горячке забыв о поврежденной ноге. Устроив тайник, поспешил в Жашковичи, но тут нога дала о себе знать. Перебинтовал ее, вышел на проселок и добрался до хаты Параски.

— Ну что, капитан, порядок?

Но Толкунов не склонен был разделять оптимизм Бобренка:

— Порядок будет, когда парашютиста поймаем.

— Дело техники.

— Не нравится мне все это.

— Почему же, есть след.

— От следа до дела… А здесь все как–то не по правилам. Когда это фрицы одного–единственного парашютиста сбрасывали?

— Но ведь Карий предупреждал — явно необычная операция.

— А если необычная, где подстраховка? Мог этот парашютист разбиться?

— Мог.

— И без рации. Как дать знать о себе?

— Рацию абверовцы могли оставить, — возразил Бобренок. — У той же Параски.

— Очень уж дальновидно, — сказал Толкунов не слишком уверенно. — Давай, пока не стемнело, еще немного походим.

Они прошли овраг до конца, обшарили все подходы к нему, но ничего не нашли. Двинулись в Жашковичи напрямик. Лес здесь был не очень густой, подлесок вытоптали жашковичские коровы — трава росла высокая и пастухам не было нужды далеко гонять стадо.

Скоро в просветах между деревьями увидели хаты, вышли на полянку и спрятались в орешнике. Дальше, к селу, тянулось лесное пожарище с пеньками и редкой порослью, лучшего места для отдыха не найти: все видно вокруг, и никто не мог подойти незамеченным.

Бобренок подложил под голову сумку, с наслаждением вытянул ноги.

— Как считаешь, если покурить?.. — спросил Толкунов.

Майору тоже очень хотелось курить. Конечно, этого не следовало бы делать — человек в лесу мог бы почувствовать дым.

— Давай, — согласился, — только осторожно.

Толкунов, ссутулившись, чиркнул зажигалкой, дал прикурить майору от своей папиросы; они прятали огоньки в ладонях и жадно затягивались — знали, что курить не придется всю ночь.

Потом легли голова к голове, замолкли, вслушиваясь в вечерние звуки засыпающего леса, и Бобренку показалось, что Толкунов задремал. Но капитан вдруг зашевелился, повернулся к Бобренку и прошептал:

— Война скоро кончится…

— Скоро, — согласился Бобренок радостно. — Вот Польшу пройдем, а там и Берлин! И конец нашим трудам…

Толкунов не согласился:

— Работа только и начнется…

— Скажешь такое!

— А разных гадов кто будет вылавливать? Дядя?

— А–а, ты вот о чем… — протянул Бобренок. — А я подам рапорт и демобилизуюсь.

— Ты что? — даже испугался капитан. — Ведь ты ас контрразведки, три ордена, кто тебя отпустит?

— Что ордена… — вздохнул Бобренок, но сам почувствовал, что не очень искренен, поскольку не был безразличен к своим наградам — два ордена Красного Знамени и орден Отечественной войны II степени заслужил честно и законно гордился ими.

— Ордена — это признание, — возразил Толкунов убежденно. — Ты это всерьез — о демобилизации?

— Решил.

— Глупость делаешь, — сказал Толкунов уверенно, — для тебя в армии все двери открыты. Два курса института знаешь сколько сейчас весят? Поступишь в академию, окончишь полковником.

Бобренок лениво потянулся и тихо возразил:

— Геолог я, понимаешь?

— Ну и что? А я работал в МТС.

— Если любишь свое дело…

— А я это полюбил… — Толкунов погладил свою кобуру. — Только мне труднее будет. Семь классов… Задержанные диверсанты — это и есть мой аттестат. Как думаешь?

— Еще какой! — успокоил его Бобренок. — Все тебе зачтется.

— Поймаем сейчас этого шпиона проклятого, — неожиданно перевел разговор на другое Толкунов, — и отоспаться можно будет. Я бы подремал немного.

— И я бы…

— У нас есть время поспать, — подумав, сказал Бобренок. — По сорок пять минут. Вначале — ты, а потом — я.

— Можно, — согласился Толкунов. — Сейчас еще в селе люди ходят.

Заснул сразу, спал тихо, как сова, и Бобренок подумал, как это ценно для разведчика: уметь так мгновенно расслабиться и заснуть. Он лежал и вслушивался в ночные шорохи леса: сонно пискнула из кустов какая–то маленькая пташка, бесшумно пролетел сыч и, усевшись на дерево, заухал тоскливо и жутко.

На миг и майору стало страшно, как бывало в детстве, когда оставался один в лесу — за каждым стволом чудится опасность…

Минуты тянулись долго, сон одолевал Бобренка, он с завистью смотрел, как тихо дышит Толкунов, вертелся и растирал себе щеки. Наконец наступила его очередь — майор свободно вытянулся под кустом, но сон как рукой сняло, и Бобренок долго не мог уснуть. Проснулся он от толчка, сразу сел, протер глаза и спросил:

— Который час?

— Одиннадцать.

— Пошли.

Они вышли к селу. Постояли немного под развесистым деревом. Параскина хата казалась безлюдной. Пробираясь по подлеску, обошли село и разошлись. Толкунов залег в огороде среди подсолнухов, а Бобренок устроился в полуразвалившемся сарае так, чтобы видеть подход к нему.

За огородами, окружавшими сарай, начинался луг с ручьем посередине, по его руслу можно было почти незаметно подойти к сараю, и Бобренок подумал, что сметливая Параска не случайно выбрала это место для встреч.

В центре села лаяли собаки, где–то близко сонно запел петух, но сразу спохватился и замолк — тишина, и только уханье сыча доносилось из пущи.

Незнакомец вышел из леса ровно в двенадцать, перебирался от куста к кусту осторожно, пока не скрылся в лощине. Выскользнул из лощины напротив сарая, метрах в пятидесяти от него, постоял, оглядываясь, и направился прямо к Бобренку, притаившемуся за дверью. Он вошел в сарай смело и не таясь — был уверен в полной безопасности — и только вскрикнул, когда майор заломил ему руки.

— Тихо! — приказал Бобренок. Связал руки пришельцу и ловко обыскал его. Не найдя оружия, обыскал еще раз более внимательно и зажег фонарик, осветив лицо ночного гостя. Молодой, лет двадцати пяти парень, полнолицый, курносый, смотрит испуганно, и губы дрожат.

— Кто ты? — спросил майор властно. — И откуда?

Парень сморщился, чуть не заплакал и ответил обреченно:

— Иван Заглада, и документы у меня есть…

— Какой Заглада и откуда?

— Из леса… Там курень, и я живу…

Бобренок произнес строго:

— Быстрее! Всю правду и до конца. Когда забросили, с кем, какое задание? Настоящая фамилия?

— Заглада, я же говорю, что Заглада. Не убивайте меня!

Бобренок подтолкнул его в глубь сарая.

— Но я ведь не вру, и вы можете проверить…

— Говори, откуда и какое задание?

— Какое задание? Окруженец я и жил здесь в селе. В хате Параски Ковтюх.

Сейчас и майору стало ясно — поймали они не ту рыбу. На всякий случай пригрозил парню пистолетом, выглянул из сарая и почти столкнулся с самой Параской. Сразу же за ней из темноты вынырнул Толкунов.

Параска, очутившись между двумя мужчинами, метнулась в сторону, но от капитана не убежал бы самый быстрый диверсант, не то что женщина.

— Без глупостей! — приказал он.

Он подтолкнул Параску в сарай, где стоял в углу парень со связанными руками. Женщина бросилась к нему, обняла и заплакала.

— Что они сделали, Ивасик! — воскликнула. — Чего бросаетесь на людей? — обернулась зло.

— Вы знаете этого человека? — спокойно спросил Бобренок.

— Почему ж не знать? Муж мой.

— Как звать?

— Иван Заглада. С сорок первого у меня, и люди могут подтвердить.

Бобренок услыхал, как разочарованно хмыкнул Толкунов у него за спиной, и спросил:

— В какой части служили, Заглада, и как попали в окружение?

Парень вытянулся, насколько позволяли связанные руки, и доложил четко, словно своему ротному командиру:

— Сержант тридцать шестой гаубичной батареи восемьдесят первого артдивизиона. Нас окружили под Ровно, потерял своих и решил остаться. Был ранен в ногу и не мог идти… — добавил, потупившись.

— Почему не явился в ближайшую воинскую часть после освобождения?

Заглада шмыгнул носом, блеснул глазами на Параску и ответил виновато:

— Она не отпустила…

— Но ведь ты солдат.

— Солдат! Я ей говорил: должен идти к своим, она плачет — не пущу, потому что убьют… В лесу курень устроила, за болотом, там места глухие, никто не ходит, а ночью в сарае встречались.

— Дезертир! — вдруг зло крикнул Толкунов. — Дезертир и предатель! Пойдешь под трибунал, штрафбат обеспечен! Ясно?

Парень опустил голову:

— Куда уж ясней…

— Кто из деревенских может подтвердить, что он на самом деле окруженец? — спросил Бобренок у Параски.

Та наконец оторвалась от парня.

— Его не расстреляют? — спросила со страхом.

— Я говорю: обойдется штрафбатом… — Толкунов выключил фонарик, экономя батарейки.

— Тут каждый в селе знает меня. Я не помогал немцам и не служил у них, все подтвердят.

— Держался за юбку! — презрительно бросил Толкунов.

— Подождите, — вдруг встрепенулся парень, — я догадываюсь, кого вы ищете. Параска видела в лесу и говорила мне…

— Кого? — подскочил к женщине Толкунов. — Кого и когда, говори быстрее!

— Лейтенант с вещмешком, еще хромал. Вчера утром, вижу, шпарит какой–то лейтенант в Жашковичи. Я спряталась — к кому, думаю, идет? Кустами обошел село, а потом на тропинку повернул, к леснику. Эта тропинка только к леснику, — добавила уверенно, — мы здесь все тропинки знаем.

Бобренок развязал парню руки.

— Сейчас мы покажем тебя кому–либо из сельчан, — сказал, пряча ремень. — Если ты окруженец, завтра отправим в Маневичскую комендатуру.

Заглада пошевелил пальцами, разминая руки. Параска прижалась к нему.

— Я сразу заподозрила этого лейтенанта, — произнесла уверенно. — Зачем прятался в кустах? Да и лесник подозрительный, люди говорят, с бандерами связан.

Толкунов переглянулся с Бобренком.

— Пошли, и так задержались…

5

Оберштурмбанфюрер СС Греффе внимательно прочитал характеристику, удовлетворенно откинулся на спинку кресла. Кажется, кандидатура отвечает всем требованиям: наконец–то нашли нужного человека. Поскольку данные на этого агента требует сам Кальтенбруннер, то и бригадефюрер СС Вальтер Шеленберг, начальник VI управления главного управления имперской безопасности и непосредственный начальник Греффе, безусловно, познакомится с ними. Оберштурмбанфюрер придвинул к себе характеристику, еще раз внимательно изучил ее.

Петр Ипполитов. С конца двадцатых годов по сороковой жил на Украине, в Узбекистане, Башкирии. Под разными фамилиями. Перед войной, получив служебную должность заведующего нефтебазой на одной из сибирских станций, прихватил большую сумму денег, бежал, скрывался, используя подложные документы.

В ноябре сорок первого года Ипполитова мобилизуют в армию, где он служит вначале командиром взвода, а затем — роты. В мае сорок второго, выбрав удачный момент, переходит на сторону немецкой армии. На допросах сообщил командованию много фактов, имевших определенное военное и политическое значение.

Что ж, это тоже говорило в пользу Ипполитова: стало быть, готовился к переходу через линию фронта и пришел не с пустыми руками.

Далее: в деле есть письменное заявление Ипполитова, в котором он обязуется верно служить немецкому командованию и просит назначить его бургомистром одного из оккупированных городов.

Греффе потер нос. Да, у этого Ипполитова губа, как говорят, не дура, на это следует обратить внимание.

В сорок третьем Ипполитов попал в Австрию, где им заинтересовалось гестапо. Долгое время его тщательно проверяли. Выполняя задания гестаповцев, Ипполитов был провокатором в концлагерях и венской тюрьме. Прикидываясь честным советским командиром и даже политработником, он входил в доверие к военнопленным, выявлял коммунистов и командиров Красной Армии, выдавал подпольщиков, предупреждал гестапо о побегах пленных.

Стараясь выслужиться, Ипполитов подбивал пленных к побегу, сообщая об этом в последнюю минуту лагерному начальству.

В августе сорок третьего после очередной провокации в венской тюрьме, когда Ипполитов выдал большую группу советских патриотов, он был официально завербован сотрудником СД «для выполнения специальных, особой государственной важности дел».

В Австрии Ипполитов окончил школу агентов разведки.

Этот Ипполитов уже никогда не сможет перейти на сторону русских: понимает, что его там ждет.

Дальше в характеристике перечислялись такие черты Ипполитова, как находчивость, умение быстро ориентироваться в сложной обстановке, ненависть ко всему советскому, страх перед расплатой за совершенные преступления. Отрицательными чертами следовало считать жадность, карьеризм, абсолютную беспринципность.

Однако, решил Греффе, это скорее свидетельствует в пользу Ипполитова: зная, что его ждут награды и почести третьего рейха, он будет стараться наилучшим образом выполнить задание.

Греффе нажал на кнопку звонка, и в дверях кабинета вырос унтерштурмфюрер Продль. Греффе кивнул, приглашая его сесть.

— Я доволен вами, Продль, — сказал шеф, — кандидатура кажется мне удачной, думаю, она удовлетворит все инстанции.

Продль чуть не подскочил на стуле от радости. Между прочим, он не знал, какая именно миссия предназначена Ипполитову, ему сказали только, что нужен решительный, смелый и умный агент для выполнения чрезвычайно важного задания. Ипполитов подходил больше всех, и весьма приятно, что его выбор одобряет сам оберштурмбанфюрер.

— Где он? — спросил Греффе.

— Сидит, — кивнул на дверь Продль.

— Введите его сюда.

Ипполитов вошел в кабинет, вытянулся, пристально глядя на начальство. А в том, что начальство высокое, не сомневался. Оберштурмбанфюрер СС, подполковник по–армейски, не такая уж высокая птица, но здесь, в главном управлении имперской безопасности, свои законы, и даже всем известный Отто Скорцени носит скромные знаки отличия штурмбанфюрера.

Ипполитов понравился Греффе: лицо энергичное, смотрит преданно, аккуратный, подтянутый.

— Садитесь, — показал на стул Греффе. — Садитесь, господин Ипполитов. Как вас приняли в Берлине?

Ипполитов удовлетворенно улыбнулся. Двухэтажный комфортабельный коттедж на окраине Берлина очень понравился ему. Две спальни на втором этаже с отдельными ванными, большая гостиная с ковром во весь пол, бар. Не хватало только женщин, но Продль объяснил, что в конце концов будут и они, лишь бы Ипполитов произвел хорошее впечатление на начальство.

— Все очень хорошо, господин оберштурмбанфюрер, лучше и быть не может.

— Мы умеем ценить верность, но требуем работы, отдачи.

— Вполне справедливо.

— Мне приятно, что вы понимаете это.

Ипполитов не отводил взгляда от вытянутого лица эсэсовского подполковника. Видел его насквозь. Сейчас начнет обещать всякие блага, наговорит сорок бочек арестантов.

— Унтерштурмфюрер, — обернулся Греффе к Продлю, — приготовьте нам кофе. И по рюмке коньяку.

Продль понял, что его просто выпроваживают, но ничем не выдал обиды. Встал и покорно отправился за кофе и коньяком. Сто чертей, носить коньяк паршивой русской свинье, которую Продль в душе глубоко презирал?! Однако эта свинья, очевидно, нужна рейху, если сам оберштурмбанфюрер будет угощать ее.

Когда за Продлем закрылась дверь, Греффе сказал, пристально уставившись на Ипполитова:

— Итак, мы остановились на том, что будем требовать от вас работы, господин Ипполитов, отдачи, так сказать, соответственно вашим способностям.

— Да.

— И эта работа небезопасная.

— Я не трус, готов выполнить любое задание.

— Я ожидал именно такого ответа. Мы возлагаем на вас большие надежды, конечно, и вознаграждение будет соответственным. Если все закончится успешно, Ипполитов, вы станете богатым человеком.

— Честно говоря, господин оберштурмбанфюрер, я бы не возражал против этого.

— Все в ваших руках. Мы должны осуществить большую акцию, Ипполитов, которая, возможно, получит резонанс во всем мире! — Греффе уставился на Ипполитова, желая проверить, какую реакцию произведут его слова. Неужели испугается? — Вы говорили, что у вас есть влиятельные знакомые в Москве?

Ипполитов крепко сжал пальцы, но так, чтобы Греффе не заметил его волнения. Черт его дернул похвастаться высокими знакомствами — сейчас это может повредить ему. Ответил неопределенно:

— Идет война, господин оберштурмбанфюрер, она разбрасывает людей, и я не совсем уверен, что все на своих местах. Хотя, — добавил, — кое–какие связи всегда можно возобновить.

Дверь открылась, Продль принес кофе и две большие рюмки с коньяком. Он поставил поднос на журнальный столик, и Греффе подсел к нему, предложив Ипполитову мягкое кресло. Продль вышел, не сказав ни слова. Это понравилось Греффе: всегда приятно, когда подчиненный понимает тебя и относится с надлежащим уважением.

— Мы забросим вас в советский тыл, — решительно перешел к делу оберштурмбанфюрер. — Вы должны будете осесть где–нибудь в Подмосковье или в Москве. Снимете квартиру, возобновите знакомства, изучите обстановку… У вас будут деньги, надежные документы, средства связи и, наконец, новое, совершеннейшее, особо секретное оружие, портативная пушка, если хотите. Она будет помещаться в рукаве вашего пиджака — стреляет снарядами, способными пробивать пятисантиметровую броню.

— Неужели? — не поверил Ипполитов. — Вот это штуковина!

— Как вы сказали? Штуковина? Что это такое?

— Замечательная вещь, — приблизительно объяснил Ипполитов. — Так говорят русские, господин оберштурмбанфюрер.

— Из этой… э–э… штуковины вам придется стрелять, Ипполитов. — Глаза у Греффе сузились, славно он сам прицеливался.

— Рука у меня твердая!

— Вы слыхали о «Цеппелине»?

— Разведорган?

— Да. Вы должны пройти там специальную подготовку.

— Не помешает. Только вот что, господин оберштурмбанфюрер, — продолжал Ипполитов нагло, в конце концов, теперь он мог себе это позволить, — я хочу, чтобы ваши инструкторы в процессе подготовки операции прислушивались к моим советам и желаниям.

— Вас будут готовить лучшие специалисты рейха.

«А чихать я хотел на ваших спецов, — подумал Ипполитов, — насмотрелся в Австрии». Но вслух произнес учтиво:

— Я глубоко благодарен за заботу. Но ваши специалисты не знают некоторых тонкостей жизни русских и не могут учесть все мелочи.

Он был прав, этот пройдоха, и Греффе не мог не согласиться с ним. Пообещал твердо:

— Руководство «Цеппелина» получит такое указание.

— Я был уверен, господин оберштурмбанфюрер, что вы согласитесь со мной.

Греффе смотрел на Ипполитова тяжелым взглядом. Этот тип наглел с каждой минутой, и его счастье, что у него нет дублера. Однако оберштурмбанфюрер подавил в себе чувство неприязни к Ипполитову. Вероятно, успех дела зависел именно от этих черт его характера: наглости, самоуверенности, умения быстро ориентироваться в любых условиях. Сейчас этот тип нужен им, и можно позволить ему немного амбиции; сделает свое дело, вернется, во что Греффе, честно говоря, мало верил, тогда можно поставить его на место — у каждого должно быть свое место и никто еще не прыгал выше своей головы.

Греффе встал и пожал Ипполитову руку.

— Желаю успеха, — произнес он искренне. — О нашем разговоре не должен знать ни один человек. С сегодняшнего дня вы строго засекреченная особа.

— Так точно, — ответил Ипполитов и вышел из кабинета, выпятив грудь. Чего–чего, а амбиции ему не нужно было занимать.

6

Лес подступал к самому проселку. «Виллис» прыгал на выбоинах между деревьями, ветки нависали над дорогой, и приходилось наклоняться, чтобы не поцарапать лицо.

Виктор бормотал что–то себе под нос, а Бобренок, надвинув фуражку на лоб, вглядывался в кустарник. В этих местах можно ожидать всего, даже автоматной очереди из–за дерева.

Наконец лес немного отступил, дорога пересекла небольшую полянку, и впереди обозначился крутой поворот. Толкунов дотронулся до плеча Виктора:

— Останови здесь, нам лучше подойти к дому лесника незаметно.

Бобренок, соглашаясь, кивнул. Действительно, вон развесистая береза в конце поляны, о которой говорил им Гавришкив, а перед самым поворотом — молодой дуб. Ориентиры обозначены точно, и Толкунов прав: береженого и бог бережет — возможно, в доме лесника засада.

Через десять — пятнадцать минут лазания по кустам и молодняку Толкунов подал майору знак остановиться, постоял сам немного, высматривая что–то впереди. Подозвал Бобренка.

— Чувствуешь, дымом пахнет? — спросил он.

Бобренок втянул воздух, но, кроме острого запаха прелых листьев и смолы, не почувствовал ничего. Неопределенно покачал головой.

— Неужели не чувствуешь? — победно улыбнулся Толкунов. — У лесника топится печь.

— А что варят? — не без иронии спросил Бобренок, но капитан не отреагировал на его подковырку.

— Ступай осторожно, — предупредил майора. Вынул свой знаменитый пистолет и засунул его за пояс: сейчас никто не мог напасть на них неожиданно, это было проверено опытом — не зря у капитана около тридцати задержаний, сам же он только раз был ранен.

Они продвигались, часто останавливаясь. Лес поредел, наконец совсем расступился — впереди, за молодыми березками, открылась поляна, засаженная картофелем. Какой–то мужчина возился там с лопатой.

Толкунов сделал знак Бобренку оставаться на месте, а сам незаметно исчез в кустах. Не шелохнулась ни одна веточка, только какая–то птичка пискнула встревоженно и сразу умолкла.

Бобренок стоял, прислонившись плечом к шероховатому стволу, и наблюдал за мужчиной в огороде. От него до майора было всего полсотни метров, и Бобренок смог четко разглядеть его. Мужчина копал картофель аккуратно, осматривая каждый куст, ощупывая землю в ямках и отыскивая клубни, — работал не спеша, спокойно, не останавливался и не оглядывался, чувствовал себя в полной безопасности и был целиком поглощен своей немудреной работой.

Толкунов вырос у того за спиной неожиданно: даже Бобренок, знавший, что сейчас должно было произойти, и не спускавший глаз с подлеска на краю поляны, не заметил, как капитан появился из–за кустов. Бобренок подошел к ним.

Лесник — а это был именно он, все соответствовало словесному портрету, нарисованному председателем сельсовета: высокий, седой, длинноносый, — смотрел на них не то чтобы испуганно, а как–то непонимающе или даже удивленно.

— Что нужно панам? — спросил он наконец не совсем твердо. — Так как, кроме картошки…

— Вот что, — произнес Толкунов, — советую самому признаться во всем, иначе сами знаете, чем это может кончиться…

Капитан немного переборщил, и Бобренок решил вмешаться:

— Кто прячется у вас и сколько их?

Лесник замахал руками.

— Никто, — заверил он поспешно, — никто, и уважаемые паны офицеры могут это легко проверить.

Толкунов блеснул глазами. Он наступал на лесника, а тот пятился по ботве, она трещала и ломалась под ногами. Бобренок преградил леснику дорогу, похлопал его по плечу и сказал спокойно, рассудительно:

— Давайте поразмыслим вместе, Василий Иванович. Я уверен, что мы найдем общий язык… Спокойно, капитан.

Толкунов удивленно глянул на Бобренка. Очевидно, считал в этой ситуации свою линию вполне оправданной, а майор все портил.

— Чего с ним цацкаться! — воскликнул он.

— Спокойно, — остановил капитана Бобренок. — Так как, Василий Иванович?

Лесник стоял, опустив руки, и хлопал глазами. Никак не мог понять, откуда эти офицеры знают его имя и отчество, вероятно, это удивило его больше, чем их внезапное появление на поляне.

— Сейчас мы произведем обыск в вашей усадьбе и обнаружим лейтенанта, хромающего на правую ногу, — продолжал Бобренок, — или нескольких мужчин, переодетых в военную форму. Кстати, — придумал на ходу, — усадьба окружена, и никому не удастся уйти. Тогда что будет с вами? Суд за оказание помощи вражеским агентам. Время военное. Знаете, сколько за это дают? Кроме того, ваш сын учится в Ровно. Представляете, как запятнаете его?

Лесник растерянно потер небритую щеку. Ответил нерешительно:

— Но откуда я мог знать, что Степа вражеский агент? Племянник мой, попросил пристанища…

— Дитятко… с лейтенантскими погонами! — рассмеялся Толкунов.

— И я удивился! Так он говорит: недавно прицепил, чтобы спастись, не было другого выхода…

— Кроме Степана кто в доме? — быстро спросил Бобренок.

Лесник перекрестился:

— Я и жена, бог свидетель. И Степан–то лишь вчера приплелся.

— Говорил, куда идет и зачем?

— Попросил спрятать его на несколько дней. Ногу вывихнул или поранил. Подлечит ногу, тогда дальше…

— Куда?

— А мне что? — неожиданно чуть не заплакал лесник, и Бобренок понял, что тот в самом деле испугался. — Я так думаю: к бандерам подастся. Он с бандерами здесь вертелся, будет вертеться и дальше.

— Зачем же прячете?

— Так ведь племянник мой — Степка. И бандер страшно. Мне в лесу одному с женой как? Я его выдам, люди узнают — люди все знают, — и бандерам станет известно. Каюк мне тогда, придут ночью — и каюк…

— Где сейчас Степан? Его фамилия?

— На чердаке отлеживается. Олексюк он, по фамилии сестры.

— Вот так, Василий Иванович, — почти весело произнес Бобренок, — значительно смягчилась ваша вина, а если вы сдадите нам вражеского диверсанта…

— Так ведь племянник же мой…

— Он диверсант, наш враг, причем вооруженный, и все равно…

— Точно, вы все равно возьмете его, — согласился лесник.

— Где у него пистолет?

— Там же, на чердаке…

— В кармане? Под подушкой?

— Я ему сена постелил и рядно принес, так он на рядно пистоль бросил.

Бобренок подумал и спросил:

— Незаметно подойти к дому можно?

— Пожалуйста…

— Вы пойдете с нами. Полезете на чердак первым, я — за вами. Если Степан заподозрит что–нибудь, успокойте его.

Лесник выслушал молча, ответил уверенно:

— Успокою, пан офицер.

Толкунов возразил:

— На чердак полезу я.

— Это почему же? — не согласился Бобренок.

Капитан погладил рукоятку пистолета:

— Ты свое дело сделал, теперь моя очередь.

Это было логично, и Бобренок согласился.

— Я прикрою тебя.

— Только знай, — предупредил лесника Толкунов, — если продашь…

— Понятно… — Лесник направился к опушке леса, но вдруг вернулся и прихватил неполное ведро картошки. Шел впереди разведчиков, ведро поскрипывало в его руке.

Впереди показался амбар, они незаметно обошли его. Лесник аккуратно поставил ведро и, показав на дверь, объяснил:

— До крыльца десять шагов, проскользнем тихонечко, а в сенях лестница…

— Давай! — махнул пистолетом капитан.

Он выглянул из–за амбара и, убедившись в правдивости слов хозяина, пропустил того во двор. Направился следом за ним. В нос ударил запах свежевыкопанной картошки и соленых огурцов. Капитан мгновенно сориентировался — откинул занавеску, висевшую на веревке и закрывавшую лестницу, приставленную к стене.

— Ну! — прошептал зло.

Лесник подошел к лестнице, и тут из комнаты послышался женский голос:

— Ты, Василий?

— Кто ж еще? Степа на чердаке?

— Спит, кажется.

— Л–а… — Лесник стал подыматься на удивление легко и тихо.

Капитан следовал за ним вплотную, держа пистолет наготове. Они взобрались на чердак почти одновременно — здесь было темновато и пахло свежим сеном. Лесник ступил вглубь — там, растянувшись на рядне, спал мужчина в майке, парабеллум лежал рядом. Толкунов заметил оружие сразу, бросился к нему, но путь ему преградил хозяин: лесник первый дотянулся до пистолета. На какой–то миг капитану показалось даже, что тот хочет воспользоваться им, но лесник, взяв парабеллум за ствол, подал его через плечо Толкунову. Он оказался честным, этот пожилой уже человек в льняной сорочке, хотя капитан ни на секунду не чувствовал угрызений совести за недоверие к нему, просто не было времени на раздумья — отстранил лесника и приставил пистолет к груди спящего парня. Увидел, как тот раскрыл глаза, машинально потянулся за своим оружием — во взгляде его сверкнула решимость, — напрягся, готовясь броситься на Толкунова. Но тот сильно нажал дулом пистолета на его грудь и приказал:

— Спокойно! Пуля не дура, усек?

Диверсант скривился и откинулся на рядно.

— Что вам от меня нужно? — спросил с испугом.

— Ну не прикидывайся, — с издевкой сказал Толкунов. — У тебя все уже позади… — Услыхал на лестнице легкие шаги Бобренка, не оглядываясь добавил: — Посмотри, Игорь, какого красавчика взяли. Хотел обвести нас вокруг пальца.

Видно, только сейчас, услыхав это страшное для него слово, парень окончательно сообразил, что случилось: губы у него задрожали, лицо перекосилось. Бобренок ждал, что он сейчас заплачет, но диверсант только сжал зубы, закрыл глаза, пошевелил запекшимися губами и прошептал:

— Что же не стреляете?

— Э–э, так не делается! — Толкунов посуровел: — А ну поднимайся!

Парень раскрыл глаза и покорно встал на колени — Толкунов быстро связал ему руки за спиной.

— Давай двигайся, — подтолкнул его капитан.

Он первым шагнул к люку и спустился с чердака, за ним полез агент — неловко, чуть не упал, и Толкунов поддержал его. Бобренок прихватил гимнастерку с лейтенантскими погонами, рюкзак, валявшийся в сене, и пропустил впереди себя лесника.

Старая женщина стояла внизу и со страхом смотрела на них.

— Что ж будет? Что ж будет?.. — Она едва шевелила губами, а руки нервно перебирали кромку фартука.

— А ничего особенного, — ответил Толкунов. — Отвезем куда надо, там его допросят…

— Степа! — вырвалось у женщины. — Что же ты натворил?

Толкунов подтолкнул диверсанта к выходу:

— Вперед!

Тот, покорно опустив голову, вышел во двор. Бобренок быстро перебрал вещи в его рюкзаке. Ничего особенного: хлеб, консервы, пистолетные обоймы, белье. И деньги — три толстые пачки.

Майор тщательно обыскал агента. В заднем кармане галифе нашел два запасных комплекта документов, выписанных на два лица: на лейтенантов Иванцова и Семенишина. У диверсанта было две легенды. Согласно первой он являлся представителем запасного полка, командированным для размещения склада особой части. По другой версии должен был изображать представителя штаба фронта, уполномоченного проверять санитарное состояние воинских частей.

— Ну что ж, лейтенант Иванцов, будем разговаривать? — спросил майор не без иронии. — Или будем играть в молчанку?

Агент смотрел тупо, словно ничего не понимал, и только левое веко у него подрагивало.

— Ты, Степа, расскажи все, — подошла к нему старуха. Заглянула в глаза, но тот будто не видел ее. — Ты расскажи, может, и прощение выйдет.

— Какое там прощение… — чуть не заплакал юноша. — Конец мне, тетя. Простите, что и вас подвел.

Капитан подошел к нему почти вплотную:

— Отвечай быстро и правдиво — это единственное твое спасение. А вы, тетенька, идите в дом.

Парень судорожно глотнул слюну, опустил голову и произнес:

— Я скажу… Я все скажу!

— Фамилия?

— Олексюк.

— Имя?

— Степан.

— Сколько вас было?

— Трое.

— Где остальные?

— Мы договорились через два дня встретиться на базаре в Ковеле.

— Какое было задание?

— Знал только старший.

— Кто он?

— Мы все из разведшколы… — Олексюк назвал место, где действительно дислоцировалась школа немецких диверсантов.

— Фамилии двух других?

— В школе их звали Вячеславом Харитоновым и Григорием Власюком.

— В нашей форме?

— Да, Харитонов — старший лейтенант, Власюк — как и я.

— Документы у них на чьи фамилии?

— Старший — Горохов, а Власюк — Васильченко.

— Еще раз подумай, для тебя это очень важно: какое было задание?

— Честно говорю: только Харитонов…

— Опиши его внешность.

— Ну, среднего роста, как и я. Метр шестьдесят восемь или семьдесят. Остроносый, чернявый…

— Власюк — радист?

— Да.

— Опиши его.

— Лысоватый, спереди у него залысины. Средний он — ни черный, ни белый.

— Кто провожал на задание?

— Лейтенант Кнаппе.

Это было похоже на правду — фамилия лейтенанта Кнаппе фигурировала и раньше, когда забрасывали диверсантов на нашу сторону.

— Откуда родом? Из Жашковичей?

Олексюк покачал головой:

— Из Квасова. Пятнадцать верст отсюда.

— И тебя забросили сюда как местного?

— Наверно, так.

— Ты приземлился вчера, закопал парашют в овраге, потом встретился с двумя другими?

— Они сами меня нашли.

— И бросили на произвол.

— Сказали, что встретимся на базаре в Ковеле через два дня, если оклемаюсь.

— Они знают, где ты?

— Да.

— А где они?

— Не сказали.

Все стало ясно: агент с поврежденной ногой выбыл из игры, возможно, старший списал его совсем, однако Олексюк местный, знает, судя по всему, здешние леса как свои пять пальцев, вероятно, его выбрали специально для выполнения именно этого задания, а тогда…

Капитан обернулся к Бобренку, который стоял рядом и следил за реакцией агента. Они отошли в сторону.

— Что предлагаешь? — спросил Толкунов.

— Нужно доставить к Карему, там допросим еще раз.

— Пустим на базар?

— Я — за.

— И я. Он никуда не денется…

— Если те двое придут…

Толкунов развел руками. Здесь никто ничего не может гарантировать, все зависит от опыта и интуиции двух других агентов. Им, конечно, нужен человек, хорошо знающий здешние леса, — могут и рискнуть. Но теперь все равно рано или поздно их задержат. Правда, наверное, как и этот, имеют еще по комплекту документов, однако известны их приметы, если Олексюк не соврал. Впрочем, вряд ли соврал, какой ему смысл? Необходимо скорее поставить в известность Карего. Рация в «виллисе», а Виктор остановился в километре–полутора отсюда.

— Я к машине, — бросил на ходу Толкунов.

7

Корова жевала жвачку в сарае, пахло навозом. Юрка, выросшего в городе, раздражал этот острый запах. Он метался на сене и не мог уснуть. Сотник Муха недовольно проворчал:

— Вертишься, как муха в кипятке.

Видно, забыл, что сам зовется Мухой. Юрко тихо засмеялся, сотник сообразил отчего и недовольно засопел.

— А вам в кипяток не хочется, друг сотник? — ехидно спросил Юрко.

— Ты, Гимназист, не забывай, с кем разговариваешь!

— С большим паном.

— Пан не пан, а только раз стукну, и конец тебе…

— Не имеете права, друг сотник.

— Это почему же? Я здесь все права имею.

— Без меня не справитесь.

Юрку спорить с Мухой не хотелось, повернулся на бок, пожелал сотнику приятного сна, но на того, вероятно, напала бессонница — сел на сене, опершись спиной на стенку сарая, где расположились на ночлег.

— Придет время, мы сделаем тебя профессором, Гимназист, — говорил сотник, — и будешь учить наших детей настоящей науке. Что двадцать моргов — тьфу, извините, это только для разгона, а мы возьмем такой разгон!..

Юрко успел подумать сквозь дрему, что Мухе аппетита действительно не занимать и что пристал он к бандеровцам только ради увеличения количества своих моргов, как вдруг раздался одинокий выстрел и сразу же четкая автоматная очередь ответила ему.

Юрко испуганно вскочил, но сотник остановил его, положив твердую и крепкую руку на плечо. На сене зашевелились хлопцы, не соображая спросонья, что случилось, но Муха уже понял все и приказал властно:

— По одному! За сарай, скорее! Микола и Федор, в сад, помогите Ивану и прикрывайте нас! Отходим к лесу, потом вдоль речки к Квасову…

Сотник подтолкнул Юрка к выходу и выскользнул следом за ним из сарая. Его решительный тон и четкие команды вселяли уверенность — двое шмыгнули в сад, за которым завязалась жаркая стрельба, остальные бесшумно, как тени, подались за сарай: там начинались огороды, за ними луга перед небольшой лесной речкой, а дальше уже тянулись спасительные леса.

Все же у Мухи был особый нюх — он сразу оценил ситуацию и, чтобы не рисковать, послал вперед двух хлопцев. Те обошли огороды и спустились к реке, чуть не дошли до нее, как их встретили огнем. Муха с Юрком, которые двигались метрах в пятидесяти, залегли.

— Окружили… — выдохнул Юрку в ухо сотник. — Окружили хутор, кто–то выдал нас энкавэдэшникам, будет жарко.

У Юрка сердце ушло в пятки: сейчас их или перебьют всех, или возьмут живыми. Нет, он не хочет сдаваться, не хочет позора и допросов, у него автомат с двумя запасными рожками, и пусть только попробуют взять его!

— А если пробиться? — спросил у сотника.

— Скажешь тоже, пробиться… — процедил тот презрительно. — Энкавэдэшники если окружат — это конец. Лежи здесь и жди, главное, чтобы никто тебя не заметил…

Юрко не успел ответить — Муха подался вправо, там сразу же заговорили автоматы, очереди постепенно отдалялись. Юрко подумал, что сотник забыл про него или обманул, как вдруг услыхал быстрые шаги: Муха, тяжело дыша, упал рядом с ним на землю.

— Давай, — приказал, — там немного дальше заросли, они могут выручить нас! Хлопцы пошли на прорыв, — махнул рукой в сторону стрельбы, — вряд ли прорвутся, но оттянули туда всех энкавэдэшников. Мы же попробуем здесь…

Муха, пригнувшись, побежал в кусты, от которых тянулась небольшая балка, скорее старая канава. Сотник шагал по ее дну бесшумно, и Юрко старался ступать за ним след в след. Возле самой речки, под кустом, мелькнула тень.

— Кто? — послышался встревоженный голос.

Сотник не ответил, его шмайсер сыпанул огнем, тень исчезла. Муха бросился вперед — речка здесь приходилась им по грудь, — перебрались благополучно и наконец выскочили на пожарище — обгоревшие пни тут уже обросли кустами. Они прыгнули в заросли, сотник, ловко ориентируясь в темноте, продвигался к лесу. И Юрко не отставал ни на шаг.

Видно, преследователи поняли свою ошибку, некоторые из них бросились в погоню, и пули засвистели над головой Юрка. Но через несколько шагов начинался лес, и сотник проворчал злорадно:

— Не на того напали, господа, Муху так просто не взять, Муха еще рассчитается с вами, потому что Муха ничего и никогда не забывает…

— А как же остальные хлопцы? — вырвалось у Юрка.

— Ты вышел? — коротко спросил сотник. — Ты вышел и молчи, нам сегодня сам бог помог.

Лес обступил их, густой и таинственный, сотник остановился на минуту, вытер рукавом потное лицо.

— Ну, не только бог, — засмеялся приглушенно, — хорошо, что я вечером на ту канаву глаз положил — никогда не знаешь, где найдешь, а где потеряешь…

Юрко подумал, что выбраться им удалось не только благодаря зоркому глазу сотника — десять хлопцев полегли, прикрываяотступление, вон еще автоматы не смолкли.

Муха двинулся по опушке, не углубляясь в чащу.

— Так лучше, — объяснил, — тут заросли, и нас голыми руками не возьмешь.

— Но ведь, — заколебался Юрко, — вы говорили, что где–то здесь соберемся. А уже потом Квасово.

— Ты, парень, о себе думай, — оборвал его сотник сурово. — Тот, кто выйдет, тоже о себе будет думать. До Квасова каждый дорогу знает.

Они прошли еще с километр или немного больше. Автоматная трескотня уже не доносилась до них. Муха остановился и сказал с сожалением:

— Рюкзак остался на хуторе. Хороший рюкзак, сало там было и несколько колец колбасы. Хозяин с прибылью остался, если энкавэдэшники не заберут. — Вдруг плюнул себе под ноги: — Сволочь он, а не хозяин, оборванец проклятый, и когда только успел донести?

— Считаете, нас окружили, потому что хозяин…

— Как дважды два четыре.

Юрко вспомнил хозяина лесного хутора: в полотняной сорочке, босого и какого–то изголодавшегося, наверное, сам обнищал на лесном песке, а тут навалились из леса: давай картошку, молоко, сало, две курицы были и тех зарезали — каждый хочет сытно и вкусно поужинать, плевать ему на нищего хозяина.

А тот послал мальчишку в село — сынок у него вертелся на хуторе, шустрый мальчуган, лет десяти, а там телефон, и энкавэдэшники на машинах примчались…

— Я того хлопа не забуду… — погрозил кулаком Муха, и Юрко понял: впрямь не забудет — сотник слов на ветер не бросает, отомстит и хозяину, и мальчику.

Однако эта мысль почему–то не утешила Юрка: перед глазами стоял мужчина в грязноватой полотняной сорочке с умными глазами — маленькая частица его народа, которому они вроде бы несут освобождение и который почему–то не принимает их…

Почему?

Очевидно, хозяин с его узловатыми от работы руками знает, что Муха не отдаст ему ни одного из своих двадцати моргов, наоборот, приберет к рукам и его песчаный морг — так кто же тогда друг, а кто враг?

Юрко так и не разрешил для себя этот вопрос, продирался за Мухой по кустам, и ветви больно стегали его по лицу.

8

Черный «опель–адмирал» быстро мчался по шоссе, и резина повизгивала на поворотах. Ипполитов сидел на заднем сиденье, рядом с ним развалился его новый учитель штурмбанфюрер СС Краусс. Ипполитову тоже хотелось свободно откинуться на спинку сиденья и небрежно вытянуть ноги, но он сидел напряженно, смотрел в окно, следя за дорогой. От Берлина уже отъехали километров двадцать, машина вдруг сбавила скорость и свернула на боковую дорогу: такая же асфальтированная лента, но у́же, и лес ближе подступает к ней.

Ипполитов не знал, куда они едут. Общительный Краусс охотно рассказывал о девушках и ресторанах, в этом он собаку съел, в лучших берлинских заведениях его знали как облупленного. Но Краусс замыкался в себе, когда речь касалась дела. Понимал: чем меньше будет знать пока Ипполитов о характере задания, тем лучше, секрет перестает быть секретом, если о нем знают больше трех человек. А если еще и женщина…

Женщин Краусс не обходил вниманием, считал себя одним из знатоков и почитателей прекрасной половины рода человеческого, но все его девушки почему–то были похожи одна на другую.

— Чем больше имеет девушка, — любил шутить Краусс, — тем лучше. Кому хочется обнимать кости?

В душе Ипполитов разделял пристрастия шефа, ему тоже нравились девушки в теле, и недавно, когда встал вопрос о так называемой подруге жизни для него, сразу выбрал Лиду Сулову. Своя в доску, большевиков ненавидит не меньше, чем он сам, отважная, умеет стрелять, и ума ей не занимать.

За эти дни Ипполитов и сам поверил в свою исключительность, абсолютно не сомневался, что все так и останется навсегда. Немцы — нация практичная, напрасно ничего не делают и ничего не дают. Роскошный «опель–адмирал» с кожаными сиденьями и шикарные красотки — только задаток, скоро он станет одним из героев рейха, а героев следует уважать и заботиться о них.

Правда, где–то в глубине души затаился червячок, постоянно напоминая о себе, как бы Ипполитов ни глушил его водкой. Твердо знал: одно дело ершиться здесь и совсем другое — там, за линией фронта. Но надеялся на счастливый случай, на свои способности, на стечение обстоятельств, черт его знает на что, на бога или дьявола, на обоих вместе — старался не думать об этом и жить сегодняшним днем.

Лес расступился, и дорогу преградил шлагбаум. Мрачный унтерштурмфюрер проверил документы. За шлагбаумом тянулся высокий бетонный забор с колючей проволокой сверху, вот раскрылись железные ворота, и «опель–адмирал» въехал на территорию. Сразу за воротами начиналось длинное серое здание — по существу, каменный барак с узкими зарешеченными окнами. Ипполитов не спеша вышел из машины. Старался подражать Крауссу и делать все солидно и неторопливо как человек, знающий себе цену и требующий уважения к себе от окружающих его людей.

Майор в форме технических войск приветствовал их.

Из коридора лестница вела круто вниз в просторное подвальное помещение. Майор с Крауссом пропустили вперед Ипполитова, тот воспринял это как должное, спускался гордо выпятив грудь. Когда он ступил наконец на последнюю ступеньку, внезапно на него набросились молодчики, одетые в форму офицеров Красной Армии.

Ипполитов растерялся лишь на мгновение. В австрийской школе разведчиков их обучили различным приемам защиты — подставил ногу одному и нанес удар другому, однако, почувствовав страшную боль в заломленной назад руке, сник и неловко упал на цементный пол, чуть не ободрав щеку.

Но почему здесь, под Берлином, офицеры Красной Армии?

А они держали его крепко, вывернув руки и прижав голову к холодному цементу. Ипполитов с трудом повернул голову и увидел совсем рядом, буквально в нескольких сантиметрах, блестящий сапог штурмбанфюрера. Ему даже показалось, что тот уже приготовился к удару и расквасит ему сейчас лицо. Он закрыл глаза от страха, но его подняли, поставили на ноги и отпустили.

Краусс, увидев растерянное лицо Ипполитова, рассмеялся:

— Не волнуйтесь, это наши специалисты, они проверяли вашу реакцию.

Ипполитов, чтобы скрыть негодование, наклонился и небрежно отряхнул колени.

Штурмбанфюрер махнул рукою, и специалисты исчезли.

— Реакция у вас есть, — похвалил Краусс, — но технику еще надо шлифовать.

— Нас в Австрии учили…

— Как рядового агента, а вы должны стать асом.

— Но так неожиданно…

— К этому вы должны быть готовы. Не стыдитесь, брали вас лучшие специалисты рейха, у них и пройдете дальнейший курс. А сейчас прошу… — Краусс открыл тяжелые металлические двери, и они вошли в тир, в конце которого чернели освещенные лампами дневного света мишени.

Штурмбанфюрер выбрал элегантный никелированный вальтер, любовно подержал его на ладони, подбросил и поймал ловко: видно, любил оружие и умел пользоваться им.

— Безотказная штука, — сказал он так, будто Ипполитов впервые в жизни видел такой пистолет, — давайте попробуем.

Мишени появлялись и исчезали с интервалами и в разных местах. Ипполитов бил по ним с удовольствием, представляя, что стреляет в переодетых молодчиков, так унизивших его. Сменил обойму и опять стал стрелять, а Краусс и майор внимательно следили за ним.

— Хватит, — наконец остановил его штурмбанфюрер, — хватит, потому что патроны нужны рейху на фронте… — Довольный шуткой, рассмеялся первый весело и громко, но сразу оборвал смех и поинтересовался у майора: — Ну как?

— Девять из десяти, — сообщил тот. — Должно быть десять из десяти.

— Хотите сделать из меня снайпера? — Ипполитов всегда гордился своим умением стрелять и считал, что девять из десяти мишеней — весьма неплохой результат.

Штурмбанфюрер заметил его неудовольствие.

— Ганс, покажите ему, как стреляют офицеры рейха.

Майор вынул свой вальтер, подумал немного, вложил обратно в кобуру и взял пистолет Ипполитова. Сейчас мишени исчезали вдвое быстрее, однако майор поразил все десять. Отстрелявшись, вернул вальтер Ипполитову.

— Я сам выбрал для вас оружие, — пояснил, — берегите его, в нем все выверено.

Ипполитов не удержался от вопросительного взгляда на Краусса, тот кивнул утвердительно, и Ипполитов спрятал вальтер в карман, не без удовольствия понял, что ему доверяют целиком и, может быть, даже приняли в свою компанию. Это сразу подогрело его воображение. Пистолет приятно оттягивал карман, придавал уверенность. Ипполитов неожиданно остановил Краусса, двинувшегося к двери, и произнес твердо, будто приказал:

— Давайте еще… и быстрее.

Увидел довольную улыбку на лице майора — сейчас пистолет его работал, кажется, как автомат. Ипполитов стрелял зло и неистово, да и рука не дрожала — считал, что все пули ложатся в цель. Но майор опять констатировал почти безразлично:

— Девять из десяти.

Ипполитов вставил новую обойму в пистолет, но Краусс успокаивающе взял его за локоть.

— Результат вполне приличный, — похвалил, — на сегодня хватит. Ганс займется шлифовкой вашего мастерства. — Штурмбанфюрер направился к двери не оглядываясь — он был здесь начальством и принимал решения самостоятельно. Ипполитов понял это, и чувство превосходства сразу оставило его. Но все в конце концов логично, все идет как надо, он и в самом деле пока ученик, а вот когда вернется оттуда…

Они вошли в зал, похожий на тир, только в конце его стояли не мишени, а довольно–таки большая стальная плита, пробитая, очевидно, снарядами. Ипполитов удивленно огляделся, но орудия не было, да и какое орудие может быть в помещении, это же тебе не полигон, а подземный тир.

Майор повел их к столу, на котором лежала странная металлическая труба с ремнями, проводами и кнопочным выключателем. Он взял трубу почти торжественно, как берут очень дорогую вещь, взвесил на ладони и произнес тоном докладчика, который сделал очень важное открытие и гордился им:

— Новое оружие, господа, называется оно «панцеркнакке». Эта труба диаметром шестьдесят миллиметров кожаными ремнями крепится к правой руке. Видели плиту, — кивнул в конец тира, — так вот, господа, снаряд, выпущенный из «панцеркнакке», прожигает почти пятисантиметровую броню, как раскаленный штырь кусок масла. Стреляют из «панцеркнакке» реактивными снарядами кумулятивного действия. У снаряда довольно большая дальность полета. Выстрел бесшумный. Представляете, господа! Бесшумный выстрел из рукава пальто снарядом такой огромной силы!

Ипполитов заулыбался от неожиданности и удивления, с благоговением подошел к столу, потрогал ничем не примечательную внешне трубу, похожие на бутылочки снаряды.

— Оберштурмбанфюрер Греффе говорил мне об этом оружии, — сказал он взволнованно. — Это для меня?

— Рейх вручает вам свое самое лучшее оружие, — ответил майор высокопарно.

— Можно попробовать? — спросил.

Майор переглянулся с Крауссом. Видно, нетерпение Ипполитова понравилось им.

Майор прочно прикрепил трубу к руке, осторожно заложил снаряд и вывел выключатель в левый карман пиджака Ипполитова. Тот отошел к стене, медленно поднял правую руку, словно хотел выкрикнуть нацистское приветствие, прицелился и нажал кнопку. Правую руку рвануло, но Ипполитов удержался на ногах. В конце зала раздался взрыв, в лицо ударила горячая воздушная волна — майор с Крауссом направились к плите, а он все еще стоял неподвижно, глядя на новую дыру в броне — дыру, только что пробитую им, Ипполитовым, из оружия, которого еще не видел мир.

Затем его поздравляли, майор даже пожал ему руку, а перед глазами у Ипполитова все стояла дымящаяся дыра в плите, и ноздри жадно вдыхали запах пороха и обожженной стали.

9

Полковник Карий потер подбородок ладонью, с отвращением почувствовав жесткость щетины. Совсем завертелся, не было времени и побриться.

Два часа ночи, пора спать. Полковник сочувственно посмотрел на усталые лица майора Бобренка и капитана Толкунова, произнес тоном, не допускающим возражения:

— Итак, договорились. В семь вокруг базара будут расставлены посты, мы возьмем его в кольцо, и в случае чего помощь вам всегда обеспечена. Олексюка доставим в переулок за школой, откуда он пойдет сам.

Полковник придирчиво посмотрел на капитана. Видно, осмотр удовлетворил его: поношенная гимнастерка придавала Толкунову вид ротного запасного полка. Но полковник все же заметил:

— Очень прошу, капитан, к Олексюку близко не подходите. Держитесь подальше, ближе будет майор в штатском, а впрочем, мы обо всем уже, кажется, договорились. Идите, можете четыре часа поспать, даже больше… — Он не уточнил сколько, да и кто считает часы отдыха розыскников — не ложись хоть неделю, а шпиона задержи. — Я полагаюсь на вас, — закончил полковник, провожая офицеров до дверей.

В глубине души Бобренок не верил, что агенты станут искать Олексюка. Он был сброшен, очевидно, для подстраховки, старший группы мог обойтись и без него, а в таких случаях не рискуют — зачем им без крайней нужды толкаться на базаре?

Но все могло случиться, и розыскники не имели права не использовать этот шанс.

Базар расположился на большой площади с деревянными палатками. В стороне стояло несколько возов, запряженных клячами; бабки возле них продавали кур, просили за них бог знает сколько, горожанки только щупали кур, раздували перья, стараясь хоть посмотреть на желтый куриный жир.

Олексюк, как и договорились, прошел мимо возов и углубился в гущу базарной толпы, где торговали с рук разным барахлом — от старой, латаной и перелатанной одежды и до совсем новых, но старомодных драповых пальто и узких, в полоску, брюк.

Моряк, неизвестно как попавший в этот полесский городок, подметал пыль с мостовой широченными клешами. Наконец он нашел, что искал: вдоль палаток протянулись деревянные столы, на которых ковельские бабки выставили кастрюли с разной снедью — предлагали здесь и вкусный украинский борщ, и горячее жаркое с картошкой, и даже вареники с сыром.

Моряк, подумав немного, сдвинул бескозырку на затылок и решительно направился к огромной кастрюле с борщом. Его можно было понять — даже до Бобренка долетал аппетитный запах борща. Утренние бутерброды показались майору сейчас такими жалкими и невкусными, что чуть было не поддался искушению, но не имел права отвлекаться на что–либо постороннее и только краем глаза наблюдал, как морячок уминает борщ из большой миски.

Олексюк шел, чуть прихрамывая, плечами раздвигал толпу — немного усталый пехотный лейтенант, возвращающийся из госпиталя в свою часть, и, бесспорно, ни у кого и мысли не могло возникнуть, что этот серый и ничем не приметный человек учился в шпионско–диверсионной школе, отлично владеет оружием и может дать отпор даже вон тому высокому, на полголовы возвышавшемуся над базарной толпой горлопану, который накинул на плечи женскую сорочку, а в руках держал несколько кусков хозяйственного мыла.

Горлопан громко расхваливал свой товар. Бобренок подумал, что при других обстоятельствах он обязательно проверил бы у него документы, но неожиданно обнаружил, что у парня пустой левый рукав, и не осудил его.

В конце рынка Бобренок увидел военную фуражку и сразу насторожился. Фуражка медленно продвигалась к Олексюку. Майор не мог видеть лица военного и погоны, но, судя по описанию агента, тот мог быть старшим группы Гороховым — кажется, чернявый, точно, чернявый, вот затылок виден, почти цыган.

Цыган разминулся с Олексюком, не останавливаясь, но Бобренок мог дать голову на отсечение, что они заметили друг друга, возможно, обменялись взглядами, может, Олексюк подал Цыгану какой–нибудь условный знак, они могли договориться: если что–то не так, нахмуриться, держать правую руку в кармане, дотронуться до носа, закусить губу — разве мало можно придумать условных знаков?

А Цыган явно похож на Горохова…

Олексюк дошел до конца базара, выпил воды у верткого парнишки, который торговал ею прямо из ведра: набирал в колодце за сотню метров от базара.

Бобренок заметил, как резко повернулся Толкунов. Майор проследил за взглядом товарища и увидел двух военных, приближавшихся к базару. Заборчик был низенький и редкий, и Бобренок хорошо видел, как те переходили улицу. Шли они тяжело, устало, первый — с мешком за плечом. Жаль, отсюда нельзя было рассмотреть звездочки на погонах, да и что звездочки, их могли снять или добавить, главное — документы, а то, что вражеские агенты снабжены запасным комплектом документов, не вызывало у майора сомнения.

Офицеры остановились возле того же шустрого мальчишки попить воды. Теперь Бобренок стоял от них в трех шагах: наверное, не агенты, чернявого среди них нет. Один совсем лысый, а у второго из–под мокрой от пота пилотки выбивались светлые волосы. У первого лоб высокий, лицо скуластое, глаза узкие, казах не казах, а что–то восточное было в его глазах. А блондин — типичный флегматик, мешок снял осторожно, поставил у ног, воду пьет маленькими глоточками. Внешне неповоротливый, угловатый. Поднял мешок, но не забросил за плечо, повесил на руку, а мешок, видно, тяжелый. Интересно, что в нем?

Толкунов прошел мимо офицеров, они козырнули ему — оба старшие лейтенанты: узкоглазый исполнил этот ритуал старательно, по уставу, и это насторожило Бобренка — чего вытягивается, да еще на базаре.

Краем глаза майор наблюдал за Олексюком. Тот стоял спиной к старшим лейтенантам; вдруг высокий, с мешком, направился прямо к Олексюку, подошел к нему почти вплотную, показалось, даже толкнул, но не остановился и не сказал ни слова, прошел мимо — к человеку, продававшему мыло. Они быстро сторговались, старший лейтенант вернулся к товарищу — положили мыло в мешок и пошли к выходу.

Бобренок видел, как их остановил патруль, но старшие лейтенанты уже не интересовали его: ясно видел, что блондин не общался с Олексюком.

Агент стоял теперь в самом центре базара, где торговали ношеными вещами. Рядом с ним инвалид на костылях продавал шляпу, обыкновенную черную шляпу с широкими полями. Надел ее на стриженую голову, чуть набок, наверное, считал, что это делает его элегантным, и выкрикивал громко:

— Кому довоенную шляпу? Дешево отдам! Кто хочет понравиться хорошеньким девушкам? Налетай!

Но никто не обращал внимания на призывы инвалида.

Олексюк все ходил по базару, наверняка ему уже опротивела толкотня и суета, несколько раз вопросительно взглядывал на майора, но тот качал головой: до десяти часов — а Горохов приказал Олексюку шататься по базару как раз с восьми до десяти — оставалось еще пятнадцать минут, и все могло еще случиться. Но не случилось. В десять Бобренок подал знак Олексюку, что можно уходить.

Сейчас агент не очень интересовал Бобренка — им займутся и доставят в комендатуру, — майор же должен был позвонить Карему.

Полковник сразу взял трубку, внимательно выслушал сообщение Бобренка и сказал коротко:

— Так я и знал. Они не придут. Четыре часа назад из леса вблизи Маневичей вышла в эфир неизвестная рация. Немедленно возвращайтесь.

«Виллис» стоял за углом. Толкунов уже сидел в нем — хмурый и недовольный, читал нравоучения Виктору, но тот уже привык к нотациям капитана, пропускал их мимо ушей, ироническая улыбка застыла на его губах.

Узнав новости, Толкунов на минуту задумался.

— Они решили обойтись без Олексюка, — констатировал уверенно. — Пересидели где–нибудь в лесу или в деревне, сейчас связались с «Цеппелином» — дали знать, что приступают к выполнению задания.

— Ладно, — вздохнул Бобренок, — поехали к полковнику Карему.

У Карего уже сидело человек десять: розыскники и другие работники контрразведки — все, кто должен был принять участие в задержании вражеских агентов. Полковник хмурился — только что разговаривал с Рубцовым, генерал торопил его, правда, обещал прислать из фронтового резерва несколько розыскников. Но что значат четыре или пять человек?

Карий раздвинул шторки на карте, показал, откуда вышла в эфир рация. Места глухие, болота, одинокие лесные хутора, тут сам черт ногу сломит. Однако километрах в пяти от ориентировочного местопребывания радиста пролегала довольно оживленная дорога, и выходила она на шоссе, ведущее в Луцк.

— Вряд ли диверсанты остались в лесу, — говорил Карий спокойно, кажется, не волновался вовсе, но Бобренок, хорошо знавший полковника, представлял, какие чувства бушевали сейчас в его душе, — Знают или не знают, что мы взяли Олексюка, но догадываются, что рацию–то мы запеленговали. Возможно, оставили ее в тайнике, а сами вышли на дорогу. И может быть, именно в эти минуты двигаются по ней. Здесь у них есть выбор: можно и в Маневичи, и в Луцк, и в Сарны. Вполне возможно, что отлеживаются где–нибудь на хуторе, а может, у бандеровцев. Во всяком случае, мы должны взять под контроль все выходы из леса…

Полковник поставил перед розыскниками конкретные задачи.

Бобренок догадывался, что заподозренный им на базаре чернявый офицер не имеет никакого отношения к вражеской агентуре. И все же спросил о нем.

— Все в порядке, — успокоил его полковник. — Старший лейтенант Удальцов, его личность мы установили сразу, интендант запасного полка.


Через час они прибыли в назначенное место. На разбитое шоссе, ведущее в Луцк, сюда выходила мощеная дорога из довольно большого села Микулинцы. Село лежало километрах в десяти, дорога из него огибала лес — примерно из этого района выходила в эфир неизвестная рация.

Толкунов стоял под развесистым дубом, а Бобренок растянулся на траве, упершись локтями в землю и подперев подбородок. Слушал лес, и ничто подозрительное не осталось бы без его внимания. Слух имел острейший, вообще–то из них с Толкуновым вышла неплохая пара, капитан видел за километр и дальше, как в полевой бинокль, а Бобренок чуть ли не за километр слышал в лесу шаги человека.

Резко затрещала сорока. Сороку надо слушать, сорока всегда предупредит тебя или выдаст, но птица так же резко оборвала свой крик, как и начала. Совсем близко застучал дятел. Бобренок поднял глаза и увидел его — красивый, хлопотливый лесной трудяга.

Тихо, только шелестят листья дуба да стрекочут кузнечики.

Сорока снова затрещала тревожно, и Бобренок услыхал какой–то звук на мощеной дороге. Прислушался и встал: к перекрестку приближался воз, запряженный лошадью.

— Что? — сразу насторожился Толкунов.

— Кто–то едет.

Бобренок снял с плеча автомат, а капитан, предпочитавший обходиться пистолетом, нащупал оружие в кармане.

Сейчас и Толкунов услыхал скрип колес. Воз ехал медленно, и лошадь ступала устало, вот она показалась между кустов — да и как не устать: старая кляча со сбитыми копытами. Мужчина шел рядом с возом тяжело, как и лошадь, и были они оба будто из прошлого века.

Бобренок вышел из своего укрытия, старик заметил его, но не остановился. Майор поднял руку.

— Стойте! — приказал.

Старик натянул вожжи, но не подошел к офицерам, смотрел как–то безразлично, будто военный с автоматом в руке и другой, что выходит за ним из кустов, его совсем не интересуют, будто вообще ничто в мире не касается его и плетется рядом с возом только потому, что нет иного выхода. Одет старик был в темную сорочку, солдатское галифе и такие же солдатские, давно не чищенные ботинки на босу ногу.

Бобренок поздоровался, но старик не ответил, будто и не слышал его, и майор подошел ближе.

— Что делаете, дедушка? — спросил.

Какая–то искорка зажглась в выцветших глазах старика.

— Разве не видишь, сено вожу.

Бобренок и на самом деле увидел клочки сена на дне телеги.

— Откуда?

Старик показал головой на шоссе — за ним тянулись луга с редкими стогами. Спросил вдруг:

— Покурить не найдется?

Смотрел жадными глазами, как Бобренок достает пачку папирос, взял одну черными и заскорузлыми от работы пальцами, майор даже удивился, как он смог вытащить из пачки папиросу. Достал кресало, но Бобренок чиркнул зажигалкой.

— И куда возите сено? — спросил майор.

Старик кивнул на хаты, черневшие в километре. Затянулся с удовольствием, вернулся к возу и уже хотел подогнать коня, но, наверное, решил, что следует как–то отблагодарить за папиросу, повернулся и вопросительно посмотрел на офицеров.

Толкунов незамедлительно воспользовался этим.

— Ты скажи нам, отец, никого здесь поблизости не было? Чужих не видел?

Старик покачал головой.

— Нет, пан, чужих тут не было, только такие же офицеры, как и вы.

У Бобренка тихонько екнуло сердце, а Толкунов даже потянулся к деду.

— Откуда те офицеры?

— А из леса вышли.

— Точно офицеры?

— Откуда я знаю? Погоны — это видел…

Толкунов похлопал по погону Бобренка:

— Такие?

— А кто ж его знает…

— И куда они направлялись?

— А тут машина подвернулась. Они сели и поехали.

Бобренок быстро подсчитал: до хутора кляча дотащит воз минут за пятнадцать, на разгрузку — столько же или чуть больше. Итак, военные вышли из лесу примерно час назад. Все сходилось, и нельзя было терять времени.

— На какую машину сели и куда поехали? — уточнил майор.

— А грузовая. В Луцк и подались… — махнул дед рукой, показывая влево.

— Номер? — быстро спросил Толкунов. — Номер машины запомнил?

— Так я же неграмотный.

— Сколько лет прожили, а цифр не знаете, — укоризненно проговорил капитан. — Вот оно наследие проклятого панского режима!

Бобренок ближе подошел к старику, вынул из пачки сразу несколько папирос, подал на ладони.

— Угощайтесь, — произнес почти заискивающе, — и скажите, пожалуйста: один из них не был чернявым? Не похож на цыгана? А второй — лысоватый?

— Так в фуражках они… — заколебался дед.

— Но ведь цыгана и в фуражке отличишь!

— Цыган — это точно. — Старик на минуту задумался. — Кажется, один был горбоносый. Точно не скажу, извините, но, помнится мне, чернявый.

— Вооруженные? — Бобренок похлопал по автомату.

— Нет. Разве только с пистолями.

— Что несли? Рюкзаки? Мешки?

— Нет, с пустыми руками.

Толкунов пристально посмотрел в глаза старику и спросил:

— А ты, дед, ничего не перепутал?

— Что ж тут путать? В машину сели и поехали.

— Машина, говоришь, грузовая?

— Грузовая. И доска у нее оторвана. Или две… Сзади. Поэтому они и прыгали в машину сзади — легче.

Это был ориентир, и теперь заспешил Бобренок: должен был срочно связаться с Карим.

Полковник отозвался сразу, наверное, ждал у рации. Выслушал сообщение майора и приказал:

— Срочно в Луцк. Быстрее… А мы сейчас попробуем перекрыть въезд в город…

«Виллис» прыгал на ухабах так, что неизвестно было, как машина еще выдерживает. Толкунов с майором держались за скобы, а Виктор нажимал на акселератор и жаловался:

— Хорошо, машина отличная, а что бы вы с полуторкой делали? И надо же, из–за каких–то двух паршивых шпионов такой «виллис» гробить! На чем дальше ездить будете? Машина — это не немецкий агент, попробуй такую достать…

Но ворчал для порядка — ловко объезжал выбоины, мчался по обочинам, и за «виллисом» тянулся длинный пыльный шлейф.

Они добрались до городского КП минут за сорок — старший сержант и солдат, дежурившие на нем, были уже в курсе дела, так как старший сержант спросил:

— Вы из Смерша?

Бобренок показал удостоверение, и старший сержант доложил:

— Мы получили приказ задержать грузовую машину с поврежденным кузовом и двоих военных на ней, — посмотрел на часы, — двадцать семь минут назад. Но она проехала в город раньше.

— Когда?

— Минут за десять до приказа.

— Документы проверяли?

— А как же, — даже рассердился старший сержант, — у нас порядок.

— Какой части машина?

Старший сержант осуждающе покачал головой.

— Ездят тут… Всех не запомнишь.

— А военные на ней?

— Старший лейтенант и лейтенант.

— Фамилии? — все еще надеясь хоть на какой–то успех, спросил Бобренок, но, конечно, старший сержант не помнил их — попробуй запомнить всех, кто проезжает через КП! Документы в порядке, ничего подозрительного — давай–давай, нечего задерживаться, время военное, все в движении, и, чем быстрее это движение, тем лучше.

Неожиданно Бобренок подумал, что судьба оказалась благосклонной к этим ребятам на КП. Если бы они, заподозрив что–нибудь, попытались задержать диверсантов, вряд ли уцелели бы…

Комендант города, пожилой и усталый майор, внимательно выслушал Бобренка, позвал помощника и распорядился:

— Прикажите постам и дежурным следить за всеми грузовиками, машину с поврежденным задним бортом задержать и доставить в комендатуру. И старшего лейтенанта с лейтенантом, они ходят вместе: один из них черный и горбоносый… Только осторожно, судя по всему, это шпионы, могут оказать вооруженное сопротивление.

Глаза у помощника коменданта округлились. Может быть, он впервые в жизни получил такое ответственное задание.

— Обедали? — спросил комендант. — У нас неплохая столовая, и я дам указание…

— Спасибо, — поблагодарил Бобренок, хотя так захотелось горячего борща или каши, что даже под ложечкой засосало. — Спасибо, нет времени. Должны поездить по городу, может, что–нибудь и обнаружим.

Они ездили час и даже немного больше, на ходу съели бутерброды с салом. Конечно, бутерброды — это не горячий борщ, предложенный комендантом, хотя и не такая уж плохая еда.

В центре города «виллис» остановил патруль.

— Комендант просил немедленно прибыть. Нашли грузовик, — доложил старший наряда.

У комендатуры действительно стоял грузовик — в заднем борту не хватало двух досок. А в приемной коменданта обливался потом солдат в грязной, замасленной гимнастерке с такими же замасленными погонами. Он смотрел исподлобья и тревожно. Его можно было понять: кому приятно, если тебя задерживают, доставляют в комендатуру.

Комендант, очевидно, только что давал накачку низкорослому шоферу. Глаза коменданта еще горели благородным гневом и буквально источали презрение к никчемному, грязному и замызганному вояке, который только позорит гарнизон. Увидев Бобренка, комендант ткнул в солдата пальцем, словно предлагал всем полюбоваться им.

— Вот посмотрите, солдат Гончаренко. Мне стыдно за автобат, в котором он служит!

— Разрешите нам поговорить с Гончаренко.

Он оставил их наедине с шофером. Бобренок сам предложил солдату стул, тот не ожидал этого, отступил на шаг, но сразу повернулся боком и сел, настороженно глядя на офицеров. Стянул с головы пилотку, мял ее черными от масла пальцами — этот жест был таким домашним, что майор засмеялся и придвинул другой стул почти вплотную к шоферскому, уселся на него верхом, уткнув подбородок в спинку, и спросил:

— Вы посадили на развилке около Микулинцев двух офицеров?

Солдат попытался встать, но майор остановил его жестом.

— Да… — нерешительно ответил солдат.

— В какой части служите?

— Рядовой Гончаренко, шофер автобата.

— Они ждали на дороге?

— Как раз вышли из лесу. Старший лейтенант махнул рукой, и я затормозил. Разве нельзя?

— Можно, Гончаренко, нет здесь никакого криминала. Они оба сели в кузов?

— Я предложил старшому в кабину, но он не захотел.

— Где высадили их в городе?

— А в центре.

— И куда они пошли?

Гончаренко немного подумал и сказал твердо:

— Налево. К гостинице.

— Точно помните?

— Старший лейтенант говорил, что живут там.

— Сможете их опознать?

— Почему нет? Очень просто. Старшой — чернявый, а лейтенант, значит, обыкновенный.

— Не лысый?

— Кто ж его знает… В фуражках оба, черного — того видно, чернявых, значит, всегда видно…

Бобренок сделал шоферу знак, чтобы помолчал. Вопросительно посмотрел на Толкунова — тот кивнул, в такие минуты они понимали друг друга без слов. Майор приказал солдату:

— Подождите здесь, — и вслед за Толкуновым поспешно вышел из кабинета.

Комендант сидел возле пишущей машинки, перебирал бумаги. Взглянул на Бобренка и сразу, без просьбы отложил папку.

— У вас есть список военнослужащих, проживающих в городской гостинице? — спросил Бобренок.

— Конечно, все зарегистрированы у нас.

— Можно ознакомиться?

— Пожалуйста.

Выяснилось, что в гостинице жили только два лейтенанта и трое старших, главным образом здесь селили подполковников и полковников. Для старшего лейтенанта Сахарова и лейтенанта Колесниченко, которые были командированы штабом фронта, сделали исключение.

— Не могли бы вы устроить проверку документов в гостинице? — попросил Бобренок.

— Запросто.

— Нас интересуют Сахаров и Колесниченко.

— Как прикажете это понимать?

— Необходимо показать их шоферу. Только осторожно.

Комендант задумался.

— Сделаем так, — предложил, — мой помощник зайдет с нарядом в их комнату. Проверит документы и попросит выйти к администратору. Шофер и вы будете ожидать там.

— Нет, — категорически возразил Бобренок. — Если это люди, за которыми мы охотимся, они сразу поймут, что к чему, и окажут сопротивление.

Комендант пожал плечами и сказал:

— С вами пойдут солдаты с автоматами и мой помощник с пистолетом. Черта задержат!

Что поделаешь: даже комендант города не представляет себе, какими ловкими и опасными бывают вражеские агенты.

Бобренок решительно запротестовал:

— С патрулем пойду я. Выпишите мне соответствующие документы. А капитан Толкунов будет подстраховывать нас.

Через четверть часа комендантский патруль начал проверку документов у постояльцев гостиницы. Бобренок уже знал, что Сахаров с Колесниченко живут на втором этаже в семнадцатом номере, но стал проверять с первого, как и полагается патрулю.

Двери каждого номера во время проверки оставались открытыми, и возле них в коридоре стоял Толкунов, готовый, если потребуют обстоятельства, немедленно вмешаться.

В шестнадцатом номере жили полковник и майор, штабист и интендант, Бобренок знал их фамилии и то, что они живут давно, поселились за неделю до высадки агентов. Быстро проверив документы, он постучал в семнадцатый номер.

— Войдите, — отозвался басок.

Бобренок нажал на ручку двери и вошел в комнату — небольшую и узкую, почти всю ее площадь занимали три кровати, тумбочки возле них и маленький столик, за которым сидел в расстегнутом кителе человек с погонами майора медицинской службы. Что–то писал, весь столик был завален бумагами, майор недовольно оторвался от них, но, увидев офицера с красной повязкой на рукаве и вооруженных солдат, смягчился и, ничего не говоря, полез во внутренний карман за документами.

Майор медицинской службы Попов тоже не вызывал подозрений: прибыл из Киева две недели назад для помощи армейским медикам. И все же Бобренок проверил его документы придирчиво и затем спросил:

— А где ваши соседи?

Майор неопределенно пожал плечами:

— Они не в моем подчинении.

— Возможно, знаете?

— Дело молодое, — улыбнулся майор, — может, зашли к кому…

— Почему так думаете?

— А они не очень–то таятся.

— Конечно, — с иронией сказал Бобренок, — и возвращаются поздно и навеселе?

Майор отрицательно покачал головой:

— Мои ребята не такие. Спиртным не злоупотребляют.

— Чтобы с женщинами — и не выпить?

— Сам удивляюсь… Молодые люди, думал, денег нет, но у Володи полсумки тридцаток… Очевидно, сила воли, а это среди современной молодежи…

Майора явно заносило, как говорят, в сторону, наверное, любил поговорить, но Бобренку надо было обойти еще много комнат — откозырял и вышел. Пошептался с Толкуновым, и капитан, закрывшись газетой, уселся в холле.

Сообщение майора–медика заинтересовало Бобренка: непьющие денежные молодые офицеры, поздно приходят по вечерам, а днем вышли из лесу, где работала вражеская рация!

Майор ходил из комнаты в комнату. Двух других старших лейтенантов и лейтенанта, проживающих в гостинице, он незаметно показал шоферу — администратор вызвал их для уточнения каких–то формальностей, — однако Гончаренко не признал в них своих пассажиров.

Оставалось ждать возвращения Сахарова и Колесниченко. Шофера посадили в угол нижнего холла. Бобренок устроился у лестницы, что вела на второй этаж, Толкунов — в мягком кресле в двух шагах от него, делая вид, что дремлет. Патруль отпустили, но на всякий случай на соседней улице стояла машина с тремя солдатами.

Агенты — а теперь Бобренок почти не сомневался, что в семнадцатом номере поселились вражеские диверсанты — должны были вернуться с минуты на минуту. Майор осуждающе смотрел на шофера, который дремал за колонной. Человек, правда, устал, полдня вертел баранку, потом даже не пообедал… И все же майор не мог превозмочь раздражение — дремлет, сукин сын, еще уснет, а тут подойдут агенты… Но когда двери открывались, шофер даже вскакивал, однако каждый раз напрасно.

Стеклянные двери снова открылись, но вошел человек в штатском, он скользнул безразличным взглядом по Бобренку и Толкунову и взял ключ у администратора. Стал подниматься по лестнице, и в этот момент двери снова открылись. Бобренок заметил, как Толкунов открыл один глаз — хвастался, что может спать только с одним закрытым глазом, конечно, сочинял, но все же обладал феноменальной способностью сразу засыпать, быстро просыпаясь. Сейчас, правда, Бобренок был уверен в этом: не спал, а только прикидывался спящим — не та обстановка, чтобы расслабиться хоть на минуту.

В гостиницу вошел какой–то полковник с чемоданом и плащом через руку, направился к администратору, и Толкунов снова закрыл глаз. Прошло несколько минут, у полковника, очевидно, была броня, он быстро оформился и отправился в свой номер. Шофер уже совсем клевал носом, когда наконец вошли они.

Двери скрипнули тише, чем обычно, первым показался старший лейтенант, чернявый, подтянутый, с сумкой через плечо, а за ним лейтенант, немного ниже ростом, но коренастый, широкоплечий, с грудью борца или штангиста, и Бобренок подумал, что справиться с ним будет не так просто.

Майор покосился на шофера. Тот смотрел на старшего лейтенанта не отрываясь, наконец взглянул на Бобренка, медленно встал и спрятался за колонну — он сделал все, как было условлено. Даже не посмотрел на Толкунова — он знал, что капитан тоже напрягся и готов в нужный момент прийти ему на помощь.

А те двое идут через вестибюль к администратору, смеются и разговаривают о чем–то: наверное, весело провели вечер и делятся впечатлениями.

Майор медленно встал и нащупал пистолет в кармане.

— Вера, наш профессор здесь? — спросил у администратора старший лейтенант.

— Может, не спит еще.

Старший лейтенант недовольно поморщился:

— Опять сердитесь?

— А вы не опаздывайте…

— Дела…

Да, у них, конечно, много дел, шпионы проклятые, но сейчас…

Бобренок сделал шаг к чернявому, который обязательно должен был пройти к лестнице мимо него, заметил, как Толкунов пристроился за лейтенантом. И когда только капитан успел так быстро сориентироваться?

— Старший лейтенант Сахаров? — спросил Бобренок, подойдя почти вплотную к чернявому.

— Да… — Тот не встревожился.

Бобренок мог поклясться, что глаза старшего лейтенанта оставались спокойными.

— Помощник коменданта города. — Бобренок показал удостоверение. — А вы лейтенант Колесниченко?

— Так точно! — вытянулся второй. — Слушаю вас, товарищ майор.

Пока что они играли безошибочно, без единой фальшивой нотки.

— Прошу пройти в эту комнату. — Майор показал на дверь рядом с администраторской.

— Зачем?

— Сейчас узнаете.

По идее агенты уже должны были что–то предпринять. Бобренок следил за каждым движением старшего лейтенанта — сейчас он потянется к кобуре, но достать пистолет не успеет: майор обезоруживал и не таких ловких — шаг вперед и удар ребром ладони, еще один удар, если понадобится. Семьдесят шансов из ста, что чернявый через три–четыре секунды будет лежать на полу, а если не поможет и это…

Но старший лейтенант послушно повернулся и направился в комнату — что ж, хочет первым войти туда, чтобы иметь секунду или полсекунды выигрыша, — надо быстро выхватить оружие из кобуры, но не знает, что у Толкунова второй пистолет в кармане — этим уравновешиваются их шансы…

Старший лейтенант с наигранным безразличием потянул на себя дверь. Сейчас…

Но чернявый спокойно вошел в комнату и сразу остановился, пропуская майора. А рядом с ним стал лейтенант.

В дверях уже выросла фигура Толкунова.

— Прошу предъявить документы, — приказал Бобренок.

Лейтенант потянулся к карману гимнастерки, но чернявый возразил:

— На каком основании, товарищ майор!

— Прошу без рассуждений.

Оба подали офицерские книжки. Бобренок стал рассматривать их. Изучал документы внимательно, но не упускал из виду ни одного движения офицеров: стояли напряженно, с покрасневшими лицами.

Офицерские книжки как настоящие, ни за что не скажешь, что поддельные, ни одной неточности. Хотя кому–кому, а Бобренку было, известно, каких успехов достиг враг в фабриковании документов.

— Командировочные! — властно протянул руку.

Подали без колебания.

Старший лейтенант Сахаров направляется для проверки складов и правил охраны боеприпасов… Лейтенант Колесниченко в его подчинении…

Спокойно спрятал документы обоих офицеров в карман.

— Прошу сдать оружие! — приказал майор.

Чернявый взорвался.

— Это своеволие! — воскликнул. — Я буду жаловаться!

Толкунов шагнул вперед, положил руку на кобуру лейтенанта.

— Разберемся, — произнес внушительно, — а ты, старшой, не шали!

Чернявый потянулся к кобуре, еще мгновение — и выхватил бы пистолет, но Бобренок перехватил его руку и сам достал оружие. Смотрел в расширенные от страха глаза старшего лейтенанта, быстро обыскал его, ища второй пистолет или гранаты, но ничего не нашел и приказал:

— Прошу следовать за мной. В комендатуру. Там разберемся.

— Я буду жаловаться, — закричал старший лейтенант, — это вам дорого будет стоить, майор!

— Что делали дней в лесу под Микулинцами? — спросил Толкунов.

— Как что? — вскипел старший лейтенант. — Мы из штаба фронта и обязаны проверять здесь склады. А в Микулинцах склад, и мы полдня работали там.

Бобренок внимательно посмотрел на чернявого и вдруг понял, что тот не врет. Сейчас они сделают запрос в штаб фронта и утром получат ответ, что действительно старший лейтенантСахаров и лейтенант Колесниченко командированы для проверки складов, потом придет начальник микулинецкого склада и подтвердит, что именно эти офицеры полдня провели у него, — и это будет концом так хорошо задуманной и проведенной операции.

Сколько таких случаев было у него, и сколько раз приходилось извиняться перед задержанными.

Но лучше сто раз извиниться перед невиновными, чем упустить одного врага.

Бобренок повторил сурово:

— Прошу следовать за мной.

10

Весь день они прятались на опушке леса невдалеке от Квасова. Набрели на густые заросли шиповника, куда сам черт побоялся бы сунуть нос, вытоптали место и отлежались после страшной ночи. Мучили жажда и голод, особенно жажда. Юрко уже собрался пойти поискать какой–нибудь лесной ручеек, но Муха не разрешил.

— Сиди здесь! — приказал и в подтверждение своих слов дотронулся до шмайсера. — Видишь, лес редкий… Жить надоело?!

С сотником нельзя было не согласиться, но солнце поднималось все выше, жара становилась нестерпимой, и Юрко ради кружки холодной воды готов был рискнуть жизнью.

— Терпи, — твердил сотник. — Думаешь, мне легче? И учти, до сих пор были цветочки.

Наконец солнце село за лесом, и стало немного легче. Юрко облизывал сухим языком спекшиеся губы, но сейчас хоть не припекало сверху и вечерний ветерок нес прохладу.

Они прошли через огороды, прямо по полегшей ботве картофеля, и уперлись в огороженный тыном двор. На дворе никого не было, слева стоял сарай, а между ним и домом виднелся колодец.

Юрко, не обращая внимания на предостерегающий знак Мухи и свирепый лай пса, рванулся к колодцу — на нем увидел ведро с водой, — окунув лицо, пил и пил, отрывался и снова глотал жадно, ощущая, как охлаждается его нутро, но не мог утолить жажду. Совсем забыл о сотнике, тот бесцеремонно оттолкнул Юрка от ведра и тоже напился.

Муха, мягко ступая, подошел к дому. Дверь была заперта, сотник заглянул в освещенное окно, но ничего не увидел за сдвинутыми занавесками и перешел к другому. В небольшую щель между занавесками заметил какое–то движение. Трудно было разобрать, кто это, мужчина или женщина, но какая–то тень метнулась между лампой и окном, и сотник постучал в стекло осторожно, коротко, прислушался и снова постучал.

В доме засуетились, внезапно погас свет, и Муха скорее почувствовал, чем увидел, что кто–то разглядывает его в щель. Наконец занавески немного раздвинулись, и мужской голос спросил:

— Кто там?

— Здесь живет Петр Семенюк?

— Да.

— Прошу открыть.

— Кто вы?

— От Сороки.

Занавески сдвинулись, и через несколько секунд щелкнула щеколда на дверях. Во двор выкатился приземистый мужчина с большим животом. Внимательно посмотрел на гостей с автоматами и, не говоря ни слова, впустил в дом.

В комнате снова засветилась керосиновая лампа. Пахло свежеиспеченным хлебом, и от этого запаха у Юрка закружилась голова, почувствовал такой приступ голода, что даже остановился в дверях, и сотник вынужден был подтолкнуть его.

Хозяин вошел последним, но, обойдя гостей, встал так, чтобы разглядеть пришельцев.

— Что ж велел передать мне Сорока?

— «Сегодня в лесу жарко», — не колеблясь выложил Муха.

— «Слава богу, погода, кажется, установилась», — засуетившись, ответил Семенюк. — Мы ждали вас еще вчера, располагайтесь, панове… Но разве вас только двое?

— Да, только двое. — Сотник положил шмайсер в углу на скамью, и Юрко пристроил свой рядом. — Окружили нас на хуторе… Может, слыхали, хутор Раковый? Окружили энкавэдэшники и положили всех, только нам с Гимназистом удалось прорваться.

Сотник опустился на тяжелый дубовый стул возле покрытого цветастой скатертью стола.

— Устали мы, — произнес сухо, — и голодные. Целый день ничего не ели.

— Еще бы, — засуетился хозяин, — конечно, устали и голодные. Сейчас все будет, сейчас вас накормим. — Он заглянул в соседнюю комнату и сказал нежно, почти заискивающе: — Тут, Зина, к нам дорогие гости, так ты уж…

Зину, пожалуй, не нужно было звать, появилась сразу, и не в простой домашней одежде, а в шелковом платье с платком на плечах — была она лет на пятнадцать моложе своего растолстевшего мужа, черная и стройная.

Сотник блеснул на нее глазами. Видно, это понравилось хозяйке, потому что поправила платок и проскользнула на кухню, оглянувшись в дверях.

— Иди сюда, Петрик, — не произнесла, а пропела оттуда, и Петрик, выпятив живот, послушно последовал за ней.

Юрко сел на клеенчатый диван, свободно протянув ноги. Домашний уют и вкусные запахи из кухни как–то сразу успокоили его, будто не было ночного боя, а потом дневного ада в зарослях шиповника. А хозяйка, сбросив платок и надев фартук, обычный домашний и не очень чистый, который почему–то тоже шел ей, уже принесла и поставила на стол блюдо с хлебом и бутылку самогона, следом за ней мельник тащил сало, свежие огурцы и помидоры. Между помидорами белели очищенные сочные луковицы.

Юрко решительно пересел с клеенчатого дивана на плетеный стул и захрустел луковицей — не мог ждать, пока нарежут сало. Но сотник оказался более стойким: налил всем в рюмки, поставленные Семенюком, обождал, пока Зина принесет из кухни тарелки с холодцом и колбасой, и только тогда, произнеся короткое «Будем», опорожнил рюмку и со смаком закусил помидором.

Когда они утолили первый голод, Семенюк, снова наполнил рюмки. Юрко отодвинул свою, мельник удивленно блеснул глазами, но настаивать не стал и наконец начал разговор:

— Я уже говорил, что мы ждали вас вчера, вернее, люди, которых забросили оттуда, им не терпится.

Сотник недовольно отодвинул рюмку, покосившись на хозяйку, и заметил:

— Это дело, извините, деликатное и…

— Бросьте, — оборвал его Семенюк, — перед Зиной незачем таиться. Зина в курсе всех наших дел, через нее будете поддерживать связь со мной.

— Ну если так… — Лицо Мухи расплылось в улыбке, снова взял рюмку и выпил одним махом. — Мы внимательно слушаем уважаемого пана.

— Я и говорю, двух человек забросили к нам, точнее, трех, но один повредил ногу и отсиживается где–то, или, быть может, взяли его… Ну, остались двое с рацией, они ждут вас, у них какое–то задание. Мне не говорят какое, — добавил немного обиженно, — но это, в конце концов, их дело, и я считаю, чем меньше мы знаем, тем лучше.

— Где они?

— В схроне.

— Да, я слыхал о схроне в квасовском лесу, — подтвердил Муха. — Там может разместиться целый взвод.

— Сейчас в схроне совсем безопасно, — радостно сказал Семенюк. — Продукты, консервы и мука есть, кроме того, подбросили им свежинки, то, что смогли, конечно… Извините, живем мы с Зиной бедновато…

— Видно… — с иронией окинул взглядом комнату и стол сотник. — Не прибедняйтесь, пан Петро, особенно передо мной.

— Зачем мне прибедняться? Деньги дали, я и купил…

— Деньги и у нас найдутся.

Хозяин сразу оживился и подмигнул жене.

— Завтра я отведу вас в схрон, — пообещал Семенюк, — а сегодня отдыхайте.

— Нет, — возразил Муха, — наотдыхались, весь день вылеживались, пойдем сейчас.

— Сейчас? — искренне удивился Семенюк, — Но ведь до схрона не меньше десяти верст и все лесом!

— Должен найти дорогу с завязанными глазами, — заметил Муха. — А нам здесь рассиживаться некогда. Весь завтрашний день в Квасове…

— У меня, прошу панства, тайник под сараем, там тепло и спокойно: скорее все село сгорит, чем вас там накроют.

Но Муха стоял на своем?

— Пойдем сегодня, не можете вы, пусть хозяйка проведет.

— Ну и упрямец вы, друг сотник. Пусть будет по–вашему. — Мельник встал на удивление легко и предложил: — Пошли, панове, а то дорога наша не такая уж близкая.

Ночь выдалась светлая и звездная, но луна еще не взошла над лесом, и они воспользовались этим, чтобы миновать огороды и скошенные луга. Пряно пахло какими–то цветами. Юрко жадно вдыхал этот запах, на сердце было тревожно, как бывает всегда, когда не знаешь, что с тобой будет через час или два.

Где–то в середине ночи Семенюк, подойдя к небольшой поляне, дал знак остановиться.

— Скоро уже, — прошептал, — тише, а то могут и подстрелить. Ждите меня здесь.

Дальше Семенюк пошел один, насвистывая какую–то песенку. По–видимому, этот мотив был условным сигналом, но никто не откликнулся на него, и мельник, дойдя до только ему известной березы, старой и толстой, с потрескавшейся корой, остановился и постучал палкой по стволу.

За березой послышался шорох, и прямо из–под земли выросла голова человека. Наверняка, неожиданно увидев ее, можно было и умереть от страха, но мельник спокойно вышел из–за ствола и произнес:

— Это я, пан Харитон, Семенюк.

Человек легко выскользнул из схрона. Был он на голову выше Семенюка, мускулистый, долговязый.

— Зачем пришел? — спросил высоким хриплым голосом. — Есть новости?

— Привел двоих.

— Почему только двоих?

— Потому что красные окружили их, и прорвались только двое. Сотник Муха с помощником.

Долговязый вздохнул и почесал затылок.

— Давай их сюда.

Семенюк свистнул. Сотник, услыхав, вышел из–за березы, на всякий случай выставив автомат, но долговязый увидел это и произнес властно:

— Брось оружие!

Муха поставил шмайсер под березой, Юрко сделал то же самое.

Долговязый побросал автоматы в схрон. Приказал:

— Полезайте!

Юрко скользнул по приставленной лестнице — думал, что попадет в грязную землянку, а тут двухэтажные нары с матрацами, керосиновая лампа, железная печка у стены. На табуретке возле нар сидел лысоватый, высоколобый, с грустными глазами человек.

— Называйте меня Михаилом, — сказал он.

Долговязый смерил Муху с ног до головы внимательным взглядом и, наверное, остался доволен, так как подал ему руку и назвался:

— Харитон.

— Муха… — Сотник ответил на рукопожатие, настороженность, предшествующая почти каждому знакомству, особенно в такой обстановке, прошла, все расселись как могли, и Харитон поставил на стол бутылку самогона.

— Последняя, — предупредил, — и только ради знакомства. Пока не выполним задание, больше ни–ни, ни капли.

Видно, Мухе этот приказ не понравился — крякнул многозначительно, но возражать не стал.

Когда опорожнили бутылку, Харитон сунул ее под нары и сразу посерьезнел. Обращаясь в основном к Мухе (Юрка по молодости лет не принимал во внимание), произнес:

— Надеюсь, пан сотник знает, что ему надлежит делать?

— В депеше указано: обеспечить вам прикрытие и оказать всестороннюю помощь. На время выполнения задания мы подчиняемся вам.

— Лучше не скажешь! — довольно усмехнулся Харитон. — Поскольку задание важное и срочное, нас инструктировал сам штурмбанфюрер Краусс.

Юрко вздрогнул: какой штурмбанфюрер? Что он мелет? Но ничем не выдал удивления — пребывание в бандеровском курене кое–чему научило его: служба безопасности не знает пощады, и, если хочешь выжить, умей скрывать свои чувства.

— Я не слыхал такой фамилии, — пожал плечами сотник.

— Очень большая птица! — поднял вверх указательный палец Харитон. — Из самого имперского управления безопасности.

Гестапо, сообразил Юрко, их послало гестапо, это немецкие диверсанты, а он с сотником Мухой должен помогать им!.. Но почему не возмутился Муха? Это же немцы — вроде их враги. Сам Бандера был арестован гестапо, оуновские пропагандисты кричат об этом на всех перекрестках, а выясняется…

— Наше задание не такое уж сложное, но ответственное. Нужно… — Внезапно Харитон остановился и подозрительно посмотрел на сотника и Юрка: — Но о задании потом. Главное, чтобы вы почувствовали его важность. Высшие чины рейха знают о нас, и в случае успешного выполнения задания заслуги каждого будут надлежащим образом оценены.

Рейх и высшие чины?

Юрко хотел поинтересоваться, при чем здесь чины рейха, но перехватил взгляд Харитона и промолчал. Но тот что–то прочитал в глазах Юрка и спросил:

— Тебе что–нибудь непонятно, парень?

Юрко ответил как можно увереннее:

— Я должен выполнять все приказы сотника Мухи.

— Сейчас будешь выполнять мои.

— Понятно.

— А если понятно, то ложитесь спать. Вы идете, пан Семенюк?

— Конечно, — хохотнул тот. — Мне что, это вам надо прятаться, а я местный: пошел в лес за грибами. Дайте мне только корзинку, ту, в которой Зина продукты принесла. — Взял корзинку, повесил на левую руку: сейчас он и в самом деле походил на заядлого грибника. Церемонно пожал всем, в том числе и Юрку, руки и полез из схрона. — А еще и грибов, глядишь, на обратном пути насобираю, — сказал и задвинул за собою люк.

Юрко лежал с закрытыми глазами, но не спал. Постепенно в схроне все затихло.

Харитон захрапел басовито. Наверное, заснул и Муха — когда Юрко дотронулся до его плеча, дернулся недовольно, но сдержался и спросил коротко:

— Что тебе?

Юрко придвинулся к нему и зашептал на ухо:

— Это же немецкие диверсанты, друг сотник, из гестапо они, поняли вы?

— Дурак ты еще, — положил на плечо Юрка крепкую руку сотник, слегка пожал и повернулся на бок. — А шмайсер у тебя откуда?

— В бою взяли.

— Так уж и взяли… Немецкое оружие, и оставили нам его не зря.

— Фашисты?

— А тебе не все равно? Фашисты, черт, дьявол, лишь бы не было красных. Ты что, — спросил вдруг удивленно, — впервые об этом слышишь? — Юрко не ответил, и сотник продолжал шептать: — Немцы еще сильны, а если даже их побьют, сюда придут другие. Англичане или американцы, они нам помогут, за это и бьемся, парень, поскольку жить с красными мы не согласны, понял?

Юрко вертелся, сон одолевал его, но заснуть никак не мог — думал.

Он, Юрко Штунь, человек, считавший себя интеллигентным и образованным, выполняет для рейха чрезвычайной важности задание. Вместе с сотником Мухой, который перед этим задавил удавкой хозяина хутора и его десятилетнего сына.

Глаза этого мальчика — огромные, серые и умные — стояли перед Юрком. Наверное, он давно уже спал, а глаза не исчезали, большие и грустные, и Юрко читал в них укор.

11

Самолет стоял посредине большого ангара, спрятанный от чужих глаз, и это еще раз порадовало Ипполитова: следовательно, операция действительно очень секретная и немцы придают ей большое значение.

Подошел инженер в штатском, поклонился вежливо — это понравилось Ипполитову, выпятил грудь и произнес требовательно, будто был не обыкновенным агентом, а по меньшей мере генералом люфтваффе:

— Я хотел бы выслушать ваши объяснения, герр…

— Ханке, — подсказал инженер, — доктор Ханке к вашим услугам.

— Покажите самолет. — За последнее время Ипполитов явно обнаглел, держался с Крауссом на равных, бывали даже случаи, когда осмеливался возражать ему.

— Самолет называется «Арадо–332», — начал объяснять инженер. — Современный транспортный самолет, над созданием которого работали наши лучшие специалисты. Это — уникальный десантный моноплан, имеющий высокий потолок полета и большую скорость. Самолет оснащен современнейшими навигационными приборами, с помощью которых может свободно летать в любую погоду, днем и ночью, а также садиться на неподготовленное поле ограниченных размеров. Посмотрите, пожалуйста, — показал на шасси, — видите, самолет имеет специально сконструированное вездеходное шасси. Кроме обычных колес оно состоит из двенадцати пар резиновых катков. Вооруженный девятью пулеметами, самолет может отбиться от любых истребителей. Прошу войти внутрь.

Самолет понравился Ипполитову и внутри: просторно, хватит места и для десанта, и для обслуживающего персонала. Сел в кресло у борта, задумался.

— Вот что, — произнес он вдруг, — я должен буду как можно быстрее покинуть место приземления самолета. Это удастся сделать только на мотоцикле — никто не подаст нам туда «опель–адмирала». — Пошутил: — Чекисты, конечно, с удовольствием бы сделали это, но придется отказаться от их услуг! Итак, мотоцикл… В самолете должен стоять мотоцикл. И нужно сконструировать специальный трап, по которому мы прямо съедем на землю.

Инженер развел руками, но возражать не посмел и вопросительно посмотрел на Краусса.

— Блестящая идея, — подтвердил штурмбанфюрер, — и надо сделать все, чтобы воплотить ее в жизнь.

— Но ведь, — возразил Ханке, — потребуется много времени.

— Нет, — решительно оборвал его Краусс, — много времени мы вам не дадим. Три–четыре дня — самое большое.

Когда они вышли из самолета, Краусса позвали к телефону. Он вернулся через несколько минут, взволнованный, и сразу распрощался с инженером. Поспешность была не присуща Крауссу, и Ипполитов спросил:

— Что–нибудь случилось?

— Не спрашивайте, герр Ипполитов. Одно высокопоставленное лицо изъявило желание увидеть вас.

У Ипполитова радостно забилось сердце. До сих пор, хоть его и чтили, хоть и исполняли разные прихоти, вращался он, так сказать, в средних эсэсовских кругах, элита не подпускала его к себе, и вот наконец…

— И кто же это? — с деланным безразличием спросил Ипполитов.

— Скоро узнаете, очень скоро, мы уже выезжаем.

До старинного замка Фриденталь всего час езды от Берлина. Вокруг замка — парк в английском стиле: вековые деревья, кусты и подстриженная трава.

Из концлагеря, размещенного поблизости, некогда сюда пригнали рабочих. День и ночь они возводили вокруг замка трехметровую стену. Колючая проволока с пропущенным через нее электрическим током завершила полную изоляцию Фриденталя от внешнего мира.

Такие предосторожности были не случайны: за стеной главного управления имперской безопасности находились специальные курсы особого назначения «Ораниенбург», готовящие шпионов и диверсантов. Руководил ими владелец высших наград рейха, любимец Гитлера штурмбанфюрер СС Отто Скорцени.

Скорцени пожелал увидеть Ипполитова, чтобы собственными глазами убедиться, тот ли это человек, подходит ли для их замысла.

Штурмбанфюрер прохаживался по кабинету, обставленному в старинном охотничьем стиле: на стенах — оленьи и лосиные рога, кабаньи головы, разное оружие, начиная от древних мушкетов и кончая ультрасовременными винчестерами, на полу — медвежья шкура…

Первым вошел в кабинет Ипполитов, за ним — Краусс, остановились на пороге. Ипполитов, как и рассчитывал Скорцени, явно оторопел. Он сразу узнал хозяина, просто не мог не узнать — портреты этого человека с рассеченной от подбородка до уха в студенческих баталиях левой щекой печатались во всех газетах, и, может быть, только младенцы не знали, кто такой штурмбанфюрер СС Отто Скорцени.

Скорцени изобразил на лице улыбку. Растерянность Ипполитова понравилась ему — махнул рукой Крауссу, чтобы тот оставил их наедине, и Краусс немедленно исчез из кабинета. И тени обиды не заметил Скорцени на его лице, хотя Краусс тоже был штурмбанфюрером СС. Но что такое чин? Всего лишь майор по армейской градации, но сам фюрер после операции по освобождению Муссолини сказал Скорцени: «Я никогда не забуду вашей услуги». И генералы СС считают теперь за честь пожать ему руку.

— Что же вы стоите? Проходите, пожалуйста, располагайтесь… — Скорцени показал на кресло перед журнальным столиком. — Мне интересно поговорить с вами.

— Для меня это большая честь! — Ипполитов наконец почувствовал, что язык вновь слушается его. Даже улыбнулся, однако подошел к предложенному креслу каким–то деревянным шагом, почти так, как ходят рядовые перед генералом: держа руки по швам.

Скорцени опустился в кресло, вытянул длинные ноги, и сразу, хотя не подал никакого знака, в кабинет вошла девушка в черном мундире с подносом, на котором стояли бутылка коньяку, кофейник и две чашки. В кабинете запахло кофе. Предупредительность девушки, аромат кофе и французский коньяк высшей марки сразу улучшили Ипполитову настроение, придали уверенность, и он уже без внутренней дрожи посмотрел на Скорцени.

Штурмбанфюрер понравился ему — энергичное лицо, и шрам совсем не портит его. Широкие брови, прямой нос и морщинистый лоб. Глаза смотрят пытливо.

Скорцени поднял рюмку с коньяком, хитро посмотрел на Ипполитова.

— Не смущайтесь, — сказал он успокаивающе, — смелее, ведь вам, вероятно, придется попадать в разные ситуации, и нужен твердый ум, решительный характер, чтобы выпутываться из них. Прозит!

— Я ценю ваше внимание, — ответил Ипполитов.

Скорцени снисходительно наклонил голову. Еще бы, попробовал бы этот тип, которого они вытащили из грязи, не согласиться с ним!

— Я для того и позвал вас, чтобы посмотреть, действительно ли вы такой, каким вас расписывают мои помощники…

Ипполитов сделал попытку подняться, но Скорцени махнул рукой, и тот снова уселся в кресло. На этот раз расположился удобнее, даже вытянул ноги, так как понял, что грозный штурмбанфюрер не такой уж страшный — иногда очень храбрым человека делают отсутствие интеллекта и способности реально оценить свои поступки. И еще Ипполитов понял, что необходимо во всем соглашаться с штурмбанфюрером, какую бы чепуху тот ни нес. Скорцени уже привык к лести окружающих, а эта болезнь неизлечима.

Скорцени же наблюдал за этим русским, первым, кого пригласили сюда, в кабинет, предложили удобное кресло и с кем он даже пьет коньяк. Но штурмбанфюрер не испытывал ни малейшего раздражения: от этого человека слишком много зависело, возможно, судьба не только его, но и рейха — настоящая козырная карта, и если удачно пойти с нее…

— Я изучил вашу биографию, герр Ипполитов, и она понравилась мне, — сказал Скорцени.

Ипполитов чуть шевельнулся в кресле. Иронизирует или серьезно? Ведь штурмбанфюрер не может не знать о его преступном прошлом, а воровство карается и в третьем рейхе.

Очевидно, Скорцени прочитал смятение на лице гостя и уточнил:

— Мне нравится, что вы все время были в оппозиции к большевикам. Не имеет значения, в чем это проявлялось, главное, что боролись с режимом всеми способами, вплоть до крайних мер.

Ипполитов облегченно вздохнул. А Скорцени не так уж прост, по крайней мере надо обладать определенной фантазией, чтобы обыкновенную кражу назвать «крайними мерами». Повеселев, ответил:

— Все методы допустимы, если речь идет о заклятом враге.

— Да–да… Поэтому мы и выбрали вас, Ипполитов. Мы верим: вы пойдете на все ради конечной цели. — Скорцени пристально уставился в Ипполитова: — Вам известно, в чем она заключается?

— Особо важная диверсия…

Скорцени скривил рот в улыбке. Решил, что настало время раскрыть все карты. В конце концов, когда–нибудь это нужно сделать, а Ипполитов, кажется, уже созрел… Пожалуй, все пути назад у него отрезаны.

— Да, особо важная диверсия… — процедил он сквозь зубы. — Вы должны уничтожить Верховного Главнокомандующего красных!

Ипполитов сжался в кресле, почувствовав, что сердце оборвалось от страха и неожиданности. Переспросил:

— Вы имеете в виду?..

— Да, в вашу задачу входит уничтожение Сталина и членов русского Государственного Комитета Обороны, — подтвердил Скорцени.

Ипполитов не отвел глаз, лишь тень промелькнула на его лице, и он ответил бодро:

— Эта акция требует тщательной подготовки. Обычного человека и близко не подпустят к Сталину. Вы представляете, как охраняют там членов Ставки?

— Представляю. И мы выбрали вас, так как верим, что сделаете все, чтобы выполнить задание. Обновите ваши знакомства в Москве, изучите маршруты движения машин Сталина и его охраны. Кстати, как вам нравится «панцеркнакке»?

«Так вот для чего снаряды, прожигающие толстую броню», — подумал Ипполитов. Представил себя где–то в кустах возле шоссе, из–за поворота выскакивает машина, он поднимает руку, нажимает кнопку…

— Прекрасное, безотказное оружие, — ответил Ипполитов.

— Его сконструировали для вас, Ипполитов.

Ипполитов подумал, что Скорцени соврал, но эта ложь ничуть не огорчила его, наоборот, потешила самолюбие. Ответил твердо:

— Надеюсь, что успешно воспользуюсь им.

Ипполитов знал, что почти все группы шпионов и диверсантов, забрасываемые «Цеппелином» в советский тыл, проваливаются, но верил в свою счастливую звезду, собственную смекалку и находчивость, хотя по ночам в часы бессонницы сердце сжималось от страха… Однако сейчас, когда есть возможность, надо воспользоваться всеми благами жизни и как можно лучше играть свою роль.

— Вы должны надеяться, — твердо сказал Скорцени, — вы должны использовать его, что бы ни случилось. Ибо в противном случае пути к нам у вас будут отрезаны, а что ждет вас там — сами знаете. Альтернативы нет, Ипполитов, понятно?

Ипполитов не знал, что означает слово «альтернатива», но не отважился проявить свое невежество.

— Да, — подтвердил он, — альтернативы нет, и «панцеркнакке» должно сделать свое дело.

— Мне нравится ваша решительность.

— Без нее мне хана.

— Что такое «хана»? — не понял Скорцени.

— Жаргонное слово, означает — смерть.

— Вы правильно рассуждаете: без решительности и храбрости вас ждет смерть. Более того, иногда из–за секундного колебания можно сложить голову. Вы знаете, как я освобождал Муссолини? — Скорцени так и сказал: «я освобождал», игнорируя всех остальных участников операции, и Ипполитов подумал, что этому умению преподнести себя надо поучиться у штурмбанфюрера. — О, это было трудное, почти безнадежное дело. И все же мы справились. Слышали как?

Ипполитов кивнул. Как не слышать, когда все немецкие газеты, захлебываясь, описывали этот случай?!

— Это было трудное, почти безнадежное дело, — повторил Скорцени. — И вот что, — перегнулся он через столик к Ипполитову, — должен сказать вам: если бы я растерялся хоть на мгновение, карабинер прикончил бы меня. Да, эта паршивая итальянская свинья успела бы выстрелить — я перепрыгнул через забор, а он уже поднял автомат, мне оставалось полсекунды, и, если бы я не успел нажать на гашетку, он скосил бы меня. — Штурмбанфюрер налил еще по рюмке и опрокинул свою одним духом, что свидетельствовало о волнении. — И я должен посоветовать вам: стреляйте первым, всегда стреляйте первым, секунда колебания может стоить жизни, а это не входит в наши планы, надеюсь, это не входит и в ваши планы, Ипполитов? — Он расхохотался громко, видно, шутка понравилась ему.

— Не входит, герр штурмбанфюрер, — честно признался Ипполитов.

— Вот мы и договорились… Пейте коньяк, Ипполитов, и я уверен, что мы с вами выпьем после возвращения за вашу победу.

— За нашу общую победу, — уточнил Ипполитов.

И это уточнение было по душе Скорцени, и он сказал:

— Да, мы поработали довольно много и не жалели средств. Вы знаете, сколько будет стоить акция?

— Откуда?

— Около пяти миллионов марок. — Даже лицо Скорцени вытянулось от значительности названной суммы. — Вы представляете, что такое пять миллионов?

— Представляю. — Ипполитов на самом деле был удивлен.

— За эти деньги мы могли бы забросить в русский тыл черт знает сколько агентов, но забрасываем только вас с мадам Суловой. Кажется, она уже стала вашей женой, не так ли?

— Мы оформили наши отношения, — без энтузиазма ответил Ипполитов.

— Как ее успехи?

— Учится работать на рации. Инструкторы довольны.

— Говорят, она смелая и решительная женщина.

— Слишком решительная…

Скорцени уловил подтекст реплики Ипполитова, засмеялся и махнул рукой.

— Не принимайте это слишком близко к сердцу, — посоветовал. — Людей надо использовать, пока они нам нужны. Мадам Сулова может не вернуться, а если вернется, то для вас тогда не будет ничего невозможного. Разводы оформляются быстро.

— Надеюсь, до этого не дойдет, — покривил душой Ипполитов и сразу же перевел разговор на другую тему: — Я должен иметь настоящие документы, герр штурмбанфюрер. В крайнем случае изготовить их должны самые лучшие специалисты.

— О–о, не волнуйтесь, — поднял руку Скорцени. — В «Цеппелине» работают знатоки своего дела. — Быстро встал и покопался в ящике стола: — Вот, можете полюбоваться!..

Он протянул раскрытую ладонь, и Ипполитов увидел Золотую Звезду Героя Советского Союза. Настоящую Золотую Звезду на красной ленточке — она поблескивала на ладони, а рядом лежал орден Ленина.

— Где? — даже задохнулся Ипполитов. — Где вы взяли? Неужели настоящая?

— Самая настоящая! — самодовольно усмехнулся Скорцени. — Был такой русский генерал–майор. Попал к нам в плен еще в сорок первом году. Сейчас эта звездочка станет вашей.

Ипполитов представил себя где–нибудь на московской улице со Звездой Героя и как оглядываются на него прохожие. Сказал серьезно:

— Русские обожают своих героев, и эта звезда — лучшая рекомендация и пропуск куда угодно.

Скорцени спрятал орден и звезду в ящик стола.

— Вы получите их в свое время, — пообещал, — вместе с соответствующими документами. — Поколебался немного и достал из кармана брелок для ключей — бронзовый чертик с глубокой царапиной. Протянул Ипполитову: — Этот талисман был со мной, когда я освобождал дуче. Видите — царапина, зацепился за колючую проволоку, когда перепрыгивал через забор. Пусть этот талисман поможет вам, Ипполитов. Вы верите в приметы?

Ипполитов не верил ни в бога, ни в черта, но ответил, с благодарностью глядя в глаза штурмбанфюреру:

— Я надеюсь, что этот талисман принесет мне счастье, весьма признателен вам. Лучшего подарка не придумаешь.

Скорцени встал, давая понять, что аудиенция закончена, и Ипполитов вышел из кабинета, зажав в потной ладони поцарапанного бронзового чертика.

12

У Карего от недосыпания припухли веки, но полковник был чисто выбрит, и от него пахло хорошим одеколоном. Он постучал тупым концом карандаша по разложенной карте, сказал Бобренку и Толкунову, сидящим рядом:

— В ваш квадрат попадают два больших села — Квасово и Дидылово, — а также окружающие леса. Остальные группы прочешут местность от Ковельского шоссе на запад, то есть район выхода в эфир вражеской рации. Если шпионы еще не оставили этот район, вы должны обязательно обнаружить их.

Толкунов возразил:

— Так они нас и ждут!

— Вполне возможен и такой вариант, — согласился полковник. — Все может быть, капитан, но интуиция подсказывает мне, что шпионы затаились, выжидают, собирают сведения или готовят какую–то операцию. Что подтверждает эту мысль? Во–первых, сообщение нашего разведчика из «Цеппелина», что диверсионная группа высадится в заданном районе с важным заданием. Правда, они могли высадиться в нашем районе, а для выполнения задания передислоцироваться в другой. Но это маловероятно. Почему? А зачем им передвигаться в другой район, все время рискуя, если проще было бы высадиться именно там? — Заметил, как заерзал на стуле Бобренок, и добавил: — Предвижу ваши сомнения, майор. Действительно, бывает и так: чтобы замести следы, диверсантов высаживают далеко от места, где они должны действовать. Но в таком случае они стараются как можно быстрее отойти от места высадки. А что у нас? Они выходят в эфир только на третий день и недалеко от места, где вы нашли парашют. Итак, наверное, вражеские агенты притаились где–нибудь в нашем районе и выжидают удобного момента, чтобы перейти к решительным действиям.

— Или с помощью оставленной здесь немецкой агентуры собирают шпионские сведения, — добавил Толкунов.

Бобренок покачал головой.

— Вряд ли, — не согласился он. — Разведывательные данные необходимо передавать ежедневно, а они сидят молча. Что–то готовят, но что?

Полковник посмотрел на часы.

— На рассвете вы должны быть в Дидылове. Соберите актив и поговорите с людьми. Не исключено, что агенты установили контакт с бандеровцами. Правда, в этом районе их почти нет, но все же… Выезд в пять тридцать. Идите отдыхать.

— Вам бы тоже не мешало, товарищ полковник, — сказал Бобренок.

— Не мешало бы, — согласился Карий. — Но должен еще позвонить генералу.

13

Они шли часа два зарослями и болотами, и наконец Муха вывел их к неширокой, но длинной и ровной поляне, Харитон остановился и даже свистнул от удовольствия. Затем ходил по поляне, мерил ее шагами, что–то сказал радисту, и они рассмеялись довольные, как люди, которые нашли то, что долго искали.

Юрко сидел на траве, положив на колени автомат, и смотрел, как солнце цепляется за вершины сосен и елей. Напротив него в другом конце поляны росла высокая ель, агенты постояли, показывая на нее пальцами, и Юрко понял, что они нашли хороший ориентир.

Угрызения совести не давали покоя Юрку уже два дня: с того времени, как узнал, что Харитон с помощником — немецкие агенты. Противен был ему и сам Харитон, его лицо и маленькие хитрые глазки; Юрку почему–то все время казалось, что Харитон следит за ним, несколько раз ловил на себе его изучающий взгляд.

Вот и сейчас Харитон подошел к нему, остановился, расставил ноги в крепких сапогах, посмотрел внимательно и спросил:

— Ну о чем думаешь?

Юрко думал, что ему противен этот перевертыш с погонами советского офицера и даже орденами на груди, но только пожал неопределенно плечами: мол, что ему думать и зачем, если есть начальство, — он человек маленький…

Подошли Муха с Михаилом, и Харитон приказал:

— Вы, пан сотник, возвращайтесь с Михаилом в схрон, а я с парнем заскочу в село.

— Это зачем? — не сообразил Михаил. — Мельник днем уехал в город и вернется завтра.

Муха пренебрежительно похлопал его по плечу:

— Я на твоем месте был бы догадливее.

— Мельничиха? — почему–то даже обрадовался Михаил. — Ты о ней? О Зине?

— Если пана Семенюка нет…

— Можно и развлечься… — добавил радист. — Жаль, я тоже не отказался бы.

— Довольно! — оборвал Харитон. — У меня в Квасове дела.

Но никто ему не поверил, даже Юрко, хотя его мнением никто не интересовался, будто он пустое место.

Вот, со злостью подумал Юрко, до чего он докатился: холуй, прикрывающий грязные дела распутника… Но ничего не сказал и поплелся за Харитоном, как побитая собака.

Село ложилось рано, особенно теперь, когда керосин привозили редко, а от коптилок люди уже отвыкли: Квасово светилось одинокими огоньками. Харитон постоял немного на опушке, направился к домам. Он шел тихо и осторожно, огибая низины, заполненные полосами вечернего тумана, но не очень таился — имел подлинные документы, а зачем и от кого прятаться старшему лейтенанту Красной Армии?

У Семенюка керосин был, и окна светились. Харитон постучал требовательно и громко, и Зина открыла ему не колеблясь. Может, ждала кого–то другого, однако не растерялась, увидев гостя, и с готовностью пропустила его в дом. Юрко шагнул за Харитоном, но тот преградил дорогу.

— Ты, парень, — хохотнул коротко, — заночуй на сеновале, там тепло и сеном пахнет, а я тебя подниму, если понадобится.

Юрко отправился к сеновалу, но не полез туда, а уселся на бревна, лежавшие у дверей, прислонившись спиной к дверному косяку. Сидел и смотрел на звездное небо без единой тучки — Млечный Путь блестел серебром, и какая–то звездочка мерцала, казалось, даже двигалась. Так вот и земля наша мерцает для кого–то, подумал Юрко и вспомнил Катрусю. Боже мой, что бы он отдал, только бы девушка оказалась здесь…

Протянул руку и нащупал холодную сталь лежащего рядом шмайсера. Юрко с отвращением оттолкнул оружие, встал и вышел со двора.

В домах слепо темнели окна. Вначале Юрку казалось, что на него смотрят и следят за каждым его шагом, но вскоре это чувство притупилось — он шагал посередине улицы совсем открыто, ибо знал, куда идет и зачем. Только вначале, когда вышел со двора Семенюка, не отдавал себе отчета в этом, но решение возникло сразу, хотя, может быть, он обманывал себя и обдумал все уже давно, просто колебался и собирал силу воли для последнего шага, и сейчас, сделав его, тяжело ступая, шел по песку разъезженной улицы.

Улица немного расширилась, и наконец Юрко очутился на сельской площади. Слева стояла деревянная церковь, напротив нее кирпичный магазин с закрытыми ставнями, а к нему прижался домик с одним освещенным окном. Юрко направился прямо туда, точно рассчитав, что домик без забора может быть только сельсоветом.

Он вошел не постучав, остановился прямо на пороге и осмотрелся. Мужчина, сидящий за столом, покрытым красной скатертью, стал настороженно выдвигать ящик, в котором, наверное, хранилось оружие, а второй, что примостился в углу, потянулся к приставленному к спинке стула карабину — это было закономерно, время военное, да и из лесу могли выйти бандиты. И Юрко, чтобы продемонстрировать, так сказать, свои мирные намерения, шагнул прямо к столу — люди увидели, что он безоружный, и успокоились.

За столом сидел человек средних лет в помятом хлопчатобумажном пиджаке, с длинными седыми усами. Усы у него поседели, а волосы были еще черными и глаза смотрели по–юношески остро.

Тому, кто потянулся к карабину, исполнилось самое большое лет двадцать, одет он был в солдатскую гимнастерку, широкие брюки, из–под которых выглядывали тяжелые ботинки на грубой подошве. Военная гимнастерка и карабин не делали его солиднее, выглядел он совсем подростком, что подчеркивал и вихор, задорно торчавший на макушке.

В комнате сидел еще и третий человек, которого Юрко сразу не приметил. Еще молодой, но полный, в вышиванке, заправленной в галифе. Пристроился он на скамейке у стены и, наверное, что–то говорил, так как застыл с раскрытым ртом, словно его оборвали на самом интересном, и смотрел на Юрка недовольно.

— Вы председатель сельсовета? — спросил Юрко у седоусого.

— Я. Что вам?

— Есть разговор… — Юрко обвел изучающим взглядом присутствующих и председатель понял его.

— Это наш актив, можете говорить все. Кто вы?

— У меня важное сообщение. Сейчас в селе прячется немецкий диверсант.

Председатель выдвинул ящик, вынул парабеллум и засунул его в карман брюк. Встал и перегнулся к Юрку через стол.

— Кто вы и откуда вам это известно? — спросил он строго.

— Потому что я привел его в село…

— Ты? Сам?

— Точно. Он сейчас в доме Семенюка. — Теперь, когда главное было сказано, Юрко вздохнул и опустился на стул.

Председатель обошел стол и остановился напротив Юрка. Белобрысый юноша с вихром схватил карабин и стал сзади. Они, так сказать, окружили Юрка, но все было правильно, парень ничуть не обиделся. Глотнул воды и сказал:

— Позвоните куда следует. Времени в обрез, на рассвете он уйдет, а может, и раньше.

— Кто ты? — спросил председатель еще раз.

— Фамилия Штунь. Юрий Штунь из Львова.

— И как же ты?.. С диверсантом?..

Юрко безнадежно махнул рукой:

— Случилось.

— Бандера?

— Точно. — Услыхал, как за спиной щелкнул затвор карабина, но председатель предостерегающе поднял руку.

— Почему диверсант один и как вы попали к Семенюку?

— Мельник — связной. А может, тоже агент, оставленный немцами. У него была явка для диверсантов и для нас тоже.

— Сколько вас?

— Четверо.

— Где?

— В лесном схроне.

— Далеко?

— Верст десять. Или чуть меньше.

— Дорогу знаешь?

— Найду.

— Почему задержались у Семенюка?

— Мельника нет дома, и диверсант пошел к его жене. А меня послал на сеновал.

— А ты к нам?

— Да.

— Почему?

— Так ведь немецкие диверсанты. А я против немцев.

— И против нас?

Юрко растерянно опустил голову:

— Сейчас вроде нет…

— Когда припрет, все так говорят! — зло выдохнул у него за спиной юноша.

Председатель задумчиво покачал головой и спросил:

— Чем вооружен?

— У него только пистолет, но стреляет, хвалился, здорово, — пояснил Юрко.

Третий парень, полный, в вышиванке, достал из–под скамейки карабин.

— Возьмем запросто, — сказал беззаботно. — Сами возьмем, нас трое, а он один.

— С этими пукалками?.. — засомневался Юрко. — А если у мельника в доме есть оружие?

Председатель сельсовета нерешительно доскреб затылок, но белобрысый юноша угрожающе придвинулся к Юрку сзади.

— Я тебе дам — пукалки! — прошипел. — Видали мы ваших с автоматами!

Юрко подумал, что делал бы этот задиристый паренек против Мухи с его шмайсером, но промолчал. Он сказал все, что хотел, и теперь не имел права голоса.

Председатель повертел ручку телефона — наверное, никто не отозвался, так как со злостью бросил трубку на рычаг. Заглянул в соседнюю комнату, позвал:

— Оля, позвони районному уполномоченному! А мы пошли, слышишь, Оля?

Вышла взлохмаченная девушка, пожалуй, школьного возраста.

— Что передать? — спросила сонным голосом.

— В селе немецкий диверсант. Решили задержать собственными силами. А то может уйти. — Председатель подозрительно оглянулся на Юрка. — А ты, парень, посиди здесь. И тихо, никуда не выходи, а то плохо будет!

Эта угроза прозвучала не очень убедительно, да и что могла сделать девчонка с косичками, если бы Юрко надумал убежать? В селе никто ночью на улицу носа не высунет… Но этот бандера, кажется, честный — пришел сам, никто его сюда не тянул…

Юрко заметил колебания председателя и предложил:

— Хотите, я дам вам свой шмайсер?

— Автомат? — не поверил белобрысый. — У тебя есть шмайсер? Где он?

— Остался под сеновалом.

— Дашь мне! — Сейчас он смотрел на Юрка не грозно, совсем по–детски заискивающе, но председатель решительно отстранил его и приказал:

— Автомат возьмет Трофим! Он с ним в армии воевал, а тебе еще учиться надо.

— Мне? — Юноша уставился на председателя сельсовета, но, не выдержав его взгляда, дошел к выходу, прихрамывая на левую ногу.

«Вот почему его не взяли в армию», — сообразил Юрко и двинулся за белобрысым.

Окна дома мельника уже не светились. Юрко хотел первым проскользнуть во двор, но председатель задержал его за плечо.

— Ты, парень, постой, — приказал, — сейчас наше дело! — Он пропустил вперед парня в вышиванке, тот, пригнувшись, юркнул к сеновалу и тут же появился со шмайсером Юрка.

Рука председателя, все еще лежавшая на Юрковом плече, легко сжала его — это можно было понять, как проявление доверия или благодарности, но председатель ничего не сказал — взял у «ястребка» его карабин и направился во двор.

Они остановились у колодца. Парень со шмайсером занял позицию именно здесь — отсюда просматривались окна с другой стороны дома и он мог спокойно скосить автоматной очередью диверсанта, если бы тот попыталсявыпрыгнуть из окна и бежать через огороды. Белобрысый остановился у входных дверей, а председатель постучал в окно.

— Кто? — спросила хозяйка, чуть замешкавшись, не раздвигая занавесок.

— Скажи, Зина, своему гостю, — решительно произнес председатель, — чтобы сдавался. Мы окружили твой дом, и никуда ему не деться!

Занавески закачались чуть–чуть, словно в доме никого и не было, никто не ответил, и тогда председатель сказал громко и решительно:

— Будем ломать дверь! Пойми, Зина, я ж говорю — никуда ему не деться, зачем же сопротивляться?

Но дом стоял молчаливый, будто и в самом деле там никого не было, и председатель, может, и засомневался бы в сообщении этого юноши, если б не автомат, который тот добровольно сдал, и не дрожание занавесок несколько секунд назад.

Председатель отступил немного от дома, чтобы с разгона ударить телом в дверь, и тут раздался первый выстрел. Председатель почувствовал, как что–то зацепило его плечо, будто огрел кто дубиной, но по инерции все же бросился на дверь, она затрещала, но выдержала.

Подскочил хромой парень, попробовали выбить дверь вдвоем, но она не поддавалась. Председатель со злостью ударил прикладом в дверь — наверное, засов был плохо задвинут, — после второго удара щеколда или засов отскочили и дверь распахнулась.

Председатель выстрелил наугад в сени, но никто не ответил. Парень полез в темноту, но председатель схватил его за руку.

— Не лезь, — предостерег, — здесь нужно осторожно…

Он прошмыгнул в сени боком, вдоль стены, нащупал дверь в комнату, рванул ее и вбежал туда — метнулся сразу в сторону и остановился, пытаясь сориентироваться в темноте.

Слева увидел дверь в кухню, впереди дверь — в другую комнату. Председатель бросился туда, но внезапно во дворе послышалась автоматная очередь и почти одновременно взрыв гранаты.

У «ястребков» гранат не было, значит, бросил диверсант. Председатель прикладом высадил оконную раму и выскочил во двор…

Харитон, услыхав стук в окно, соскочил с кровати и стал быстро одеваться. Он был готов в две минуты. Увидев в узкую щель между занавесками чужих людей, выстрелил и метнулся к окнам, что выходили в сад, но вовремя увидел засаду у колодца.

А дверь уже вышибали.

Харитон осторожно полез на чердак. Выглянул в окошечко, выбил его ударом ноги. «Ястребок» дал по нему очередь, и тогда Харитон бросил в него гранату. Вслед за взрывом протиснул тело в узкое отверстие и спрыгнул на землю. Юркнул в сад — за ним начинались огороды, а там сам черт не страшен, лишь бы только не было засады.

Вот и первое дерево — скорее к нему.

Позади раздался выстрел, Харитон пригнулся и побежал зигзагами…

Председатель, выпрыгнув из окна во двор, увидел тень, метнувшуюся в сад. Стал на колено и открыл огонь из пистолета, но тень металась между деревьями, и трудно было попасть. Совсем рядом услыхал звонкий выстрел: «ястребок», стоя, бил из карабина.

— Эх, уйдет! — с досадой крикнул председатель и еще раз выстрелил в отдаляющуюся тень.

«Ястребок» побежал вдогонку, хромая, но тень вдруг остановилась, раздался короткий пистолетный выстрел, и парень упал.

«Федор?.. Неужели Федор? — успел подумать председатель, и тут из–за амбара по диверсанту ударила автоматная очередь. — Слава богу, Трофим!»

Тень диверсанта исчезла: видно, припал к земле либо автоматная очередь скосила его. Председатель бросился в сад, но снова щелкнул пистолетный выстрел, и пуля пропела совсем близко.

А тень метнулась к огородам…

От амбара застрочил шмайсер, бил длинной очередью. Диверсант наконец споткнулся и упал — на этот раз в него точно попали: он уже не стрелял.

Председатель увидел, как тяжело поднимается Федор.

— Осторожно! — крикнул ему. — Осторожно, Федя, он, может быть, недобитый!

Но парень побежал прямо, не маскируясь. Диверсант молчал, и председатель рванул вслед за Федором.

Диверсант лежал на спине в нескольких шагах от спасительных подсолнухов, отбросив правую руку, крепко сжимавшую парабеллум. Председатель еле разжал ему пальцы, отдал пистолет Федору.

— Готов! — произнес председатель и только сейчас перевел дух. — Готов! — повторил громко.

— Мы прикончили его! — заорал вдруг Федор, подбросив карабин. — Наша взяла!

— Трофим? — обернулся председатель к приближающейся темной фигуре. Но увидел того парня, который сообщил о диверсанте, — бандеровец шел, держа автомат в пущенной руке.

— Где Трофим? — спросил председатель, хотя сразу понял неуместность вопроса. — Неужели?..

— Он бросил в Трофима гранату… — сказал Юрко и подал шмайсер председателю.

— И ты?..

— Я поступил, как считал нужным.

— Спасибо! — Председатель не взял автомат. Неожиданно засуетился: — Давай перенесем его в дом, а ты, Федя, беги и посмотри, чтобы хозяйка не сбежала.

Жена мельника и не думала бежать: сидела одетая и даже причесанная и с вызовом смотрела, как в дом вносят тело диверсанта. Положили на пол, и председатель бросил женщине гневно:

— Доигралась?

— И чего пристаете? — замахала руками мельничиха. — Я тут при чем? Муж приедет — его и спрашивайте, а я знать ничего не знаю. Ходят тут всякие!

— «Всякие»… — сокрушенно сказал председатель. — Сиди здесь, — прикрикнул, — а то застрелю!

— Я тебе застрелю!

— Ты арестована, — пригрозил пистолетом председатель и вышел во двор.

Федор стоял над телом Трофима и смотрел на него со страхом. Граната разорвалась совсем рядом и изуродовала парню лицо.

— Ну, — сурово произнес председатель, — такова наша жизнь! Никто не знает, что его ждет…

Юрко опустился на колени рядом с Федором. Вдвоем с председателем они перенесли тело на свежую траву, порванную взрывом. Юрко сел, обняв колени руками.

— Пошли, — приказал председатель. — Забирай эту проклятую мельничиху — и пошли. В конце концов, надо дозвониться до района.

Он пошел впереди опустив голову, но ступал твердо, и песок скрипел у него под сапогами. Шел посередине улицы, а окна вокруг не светились, поблескивали в лунном свете, будто никто в селе и не слышал выстрелов.

14

Город, в котором располагался «Цеппелин», показался Ипполитову весьма приличным. Старинные здания, узкие и кривые улицы в центре, дальше широкие проспекты и бульвары — экзотика и комфорт соседствовали здесь. Ипполитову, правда, больше нравился комфорт, и он вместе со своей свежеиспеченной подругой жизни Лидией Суловой обосновался в новом двухэтажном коттедже.

Лида бегала из комнаты в комнату, не в силах удержаться от восторженных восклицаний, а Ипполитов ходил за ней, иронично улыбаясь. Что ж, пока пусть будет так, потом он прижмет этих немцев к стене — его будущий особняк должен быть ее в каком–нибудь провинциальном славянском городке, а на окраине самого Берлина, в крайнем случае где–нибудь под столицей. Ипполитов слыхал, что именно там живут высокопоставленные лица: имеют комфортабельные усадьбы в тихих местечках и ездят в Берлин на машинах.

А в том, что он станет одним из высокопоставленных, Ипполитов не сомневался. И в том, что сам фюрер пожмет ему руку, как Скорцени, и в том, что его портреты и биография будут печататься во всех газетах рейха, и в том, что у него будет собственный «мерседес» или «опель–адмирал»…

И будет красивая и респектабельная жена, а Лида пусть пока потешится, пусть побегает по комнатам, повертит краны в ванных, поваляется на коврах. Ведь не видела еще настоящей роскоши…

Лида нарядилась в розовый пеньюар, села в углу гостиной под торшером, сделала вид, что читает какую–то книгу — играет этакую светскую даму–мадаму! Тьфу, дура, не понимает, что она такая же дама–мадама, как он английский король.

Сулова повела глазами и улыбнулась. Она догадывалась, что Ипполитов думает о ней. Пусть думает что хочет, пусть считает ее легкомысленной, способной лишь на любовные утехи. В конце концов, это ее устраивает. Чем меньше Ипполитову известно ее прошлое, тем лучше. Да и зачем ему знать, что уже в сорок первом Лидия Адамчик (это ее настоящая фамилия) по заданию гестапо выдавала советских патриотов и партизан, что на ее совести не один десяток погибших людей?

В нужное время она скажет свое слово, поскольку получила от Краусса особые инструкции. Главная ее задача — не спускать глаз с Ипполитова, добиться, чтобы он любой ценой осуществил запланированную акцию. Если окажется трусом, испугается, будет тянуть время, она имеет право применить оружие, а заподозрив измену — немедленно уничтожить Ипполитова. И рука у нее не дрогнет. А если Ипполитов попадет в руки чекистов — она срочно проинформирует главное управление имперской безопасности, применив только ей одной известный шифр.

Утром Краусс привел в особняк двоих инструкторов. Один, высокий, лысый, безбровый, с красными, будто после многодневной пьянки, глазами, сморщил кожу на покатом лбу и представился:

— Валбицын.

Ипполитов пожал ему руку без особого удовольствия: чем–то Валбицын не понравился ему — или тем, что смотрел как–то свысока, как и полагается инструктору на курсанта, или тем, что сразу стал искать глазами в комнате, очевидно, бутылку со спиртным и, заметив в углу бар, решительно направился туда.

Краусс, зная слабость Валбицына, предупредил:

— Не больше рюмки, ясно?

Валбицын, не отвечая, достал бутылку коньяку, налил только треть рюмки и выпил, с наслаждением закрыв глаза.

«Вот это инструктор… — подумал Ипполитов. — С таким помучаешься».

Краусс прочитал укор в его глазах и объяснил:

— Герр Валбицын — один из наших лучших специалистов по документам. Имеет привычку вечером напиваться, но утром после первой рюмки рука у него твердеет — стреляет как бог, сами убедитесь в этом.

Валбицын не без сожаления поставил коньяк в бар и наглядно продемонстрировал твердость руки: сбросил пиджак, закатал рукав и предложил Ипполитову помериться силой. Но тот отказался, холодно посмотрев на инструктора. Пусть не хвалится силой — каждый делает то, что ему положено, и этот лысый пьянчуга должен знать свое место.

Второй инструктор был одних лет с Ипполитовым и даже чем–то похож на него. Он вел себя скромно, сел в кресло под торшером, где вчера вечером Лида демонстрировала свои прелести, смотрел на Ипполитова с интересом и явной симпатией.

— Оберштурмфюрер СС Телле, — представил его Краусс. — Вместе с ним вы поработаете над своей легендой. Точнее, вашей с Суловой, поскольку от достоверности легенд — надеюсь, вы понимаете это, — во многом будет зависеть успех операции.

Ипполитов утвердительно кивнул. Они с Крауссом уже в общих чертах прикинули варианты легенд. Предполагалось, что у него будут документы майора, который был тяжело ранен на фронте, потом лечился в госпитале и получил отпуск для поправки.

Телле улыбнулся как–то мягко и деликатно попросил:

— Не могли бы вы, герр Ипполитов, раздеться до пояса?

— Зачем? — возмутился тот. — Вы же не врач, а меня обследовали лучшие профессора. Не правда ли, Краусс?

Штурмбанфюрер тоже посмотрел на Телле удивленно, но тот повторил:

— Очень прошу, разденьтесь. Кстати, где ваша жена?

Ипполитов показал на спальню:

— Утренний туалет.

Телле понимающе кивнул, и Ипполитов сбросил сорочку. Стоял перед оберштурмфюрером — мускулистый, сильный.

Но Телле осмотрел его скептически и сказал тоном, не допускающим возражений:

— Вы провалились бы со своей легендой через неделю, а может, раньше.

— Это почему же? — искренне удивился Ипполитов. — Мы со штурмбанфюрером Крауссом…

Но Телле не дал ему договорить:

— В целом легенда мне нравится. Но вот вы, тяжелораненый майор, идете в баню. В Москве сейчас трудно с гостиницами и квартирами, ванны есть далеко не везде, да и вообще люди там ходят в бани. Лучшая баня в Москве, если не ошибаюсь, Сандуновская?

— Самая популярная, — уточнил Ипполитов.

— Это не меняет сути дела. Вы идете в баню или по какой–либо другой причине раздеваетесь при постороннем человеке — и что же он видит? Прекрасное тело спортсмена без единой царапины… у тяжелораненого?

Краусс даже завертелся на стуле.

— Ну, Телле! — воскликнул. — Ну и голова!

Телле посмотрел на него холодно.

— Я, штурмбанфюрер, разведчик, — ответил спокойно, — профессиональный разведчик, который должен предвидеть все ситуации.

— Что же делать? — растерялся Ипполитов.

— Сегодня же ляжете в госпиталь. Вам сделают пластическую операцию, и ваше ранение ни у кого не вызовет сомнений.

— Но ведь это задержит нас! — вырвалось у Краусса.

— Лучше задержка на неделю, чем провал.

Ипполитов кивнул: в самом деле, следует предвидеть все, да и вообще каждая отсрочка нравилась ему — туда, а линию фронта, он всегда успеет.

— Жене скажете, что должны выехать на отдаленный полигон, — добавил Телле. — Зачем ей знать все подробности…

— Конечно, — согласился Ипполитов. — А она пусть пока потренируется в работе на рации.

— Безусловно, — кивнул Краусс, — наши инструкторы постараются, чтоб мадам не сидела без дела.

Ипполитову не понравился подтекст, который штурмбанфюрер вложил в слово «мадам», — одно дело, если он с иронией относится к Лидке, по Краусс… Она хоть и формально, но все же его жена…

Произнес твердо, не сводя глаз с штурмбанфюрера:

— Мадам Сулова заслуживает уважения.

— Конечно, — сразу согласился Краусс: зачем ему спорить с этим будущим счастливчиком? — Ей будут созданы все условия.

— Пока вы будете лежать в госпитале, — сказал Телле, — мы окончательно отшлифуем все детали вашей легенды, а герр Валбицын подготовит необходимые документы.

— Сколько господину Ипполитову предстоит лежать в госпитале? — уточнил Валбицын.

— Я ведь сказал: неделю.

— За неделю все будет готово.

— Вот и хорошо.

— Еще несколько дней на шлифовку стрельбы из «панцеркнакке».

— Следовательно, через десять дней начнем акцию? — Лицо Краусса расплылось в довольной улыбке. — Я могу доложить в Берлин?

— Думаю, не ошибетесь.

— Прекрасно, к этому времени и самолет переоборудуют.

Ипполитов стал одеваться. Застегивал сорочку, а пальцы плохо слушались его.

Десять дней… Еще десять дней роскошной жизни, а потом… Неожиданно нащупал в кармане бронзовый брелок. Какой черт подтолкнул его, а может, просто захотелось похвастаться — достал и произнес не без спеси:

— Знаете, что это такое, господа? Талисман самого Отто Скорцени, он брал его с собой в итальянский вояж, когда освобождал дуче. Видите царапину? Штурмбанфюрер зацепился за колючую проволоку, когда перепрыгивал через забор. Карабинер уже было поднял оружие, но наш герой опередил его. Я уверен, что этот талисман приносит счастье.

— И Скорцени подарил его вам? — недоверчиво спросил Краусс.

— Как видите.

— Дайте посмотреть.

Ипполитов протянул брелок Крауссу на ладони. Глядя, как осторожно касается талисмана штурмбанфюрер, как потянулись к нему Валбицын и Телле, Ипполитов окончательно уверовал в свою счастливую звезду.

— И прошу учесть вот что, господа! — сказал властно, будто и впрямь мог приказывать. Но никто ни словом, ни жестом не возразил ему, и Ипполитов повысил голос: — Не сегодня завтра сюда, в «Цеппелин», для меня прибудут из главного управления имперской безопасности Золотая Звезда Героя Советского Союза и орден Ленина. Настоящая звезда и настоящий орден. И документы, свидетельствующие, что этой высшей советской награды удостоен майор Таврин. Так мне сказали специалисты во Фридентале. Майор Петр Таврин, понятно?

— Что ж тут не понимать? — процедил сквозь зубы Валбицын, и в его тоне Ипполитов почувствовал неприкрытую зависть.

— Вы смотрите на меня так, будто я и в самом деле удостоен советской награды, — сказал Ипполитов.

Валбицын криво усмехнулся:

— Если бы это было так, разговор у нас произошел бы совсем другой, представляете?

— Представляю, — вполне искренне признал Ипполитов. — Очень хорошо представляю, однако в нынешней ситуации… Понимаете, мне надо вживаться в новую роль, и я просил бы вас помочь мне. Немного подыграть.

— Как? — не понял Валбицын.

Но Телле сразу поддержал Ипполитова:

— Вы хотите, чтобы мы с уважением относились к майору Таврину? Ну если не с уважением, то хотя бы деликатно?

— Если мне не удастся полностью влезть в его шкуру, могу натворить элементарных глупостей. Представьте, если я привыкну с иронией относиться к званию Героя…

Сейчас Ипполитова понял и Валбицын.

— А башка у тебя варит неплохо, — произнес он цинично.

Ипполитов решил когда–нибудь припомнить этому лысому ужу (а Валбицын чем–то напоминал ему именно ужа с красными глазами) неуважительно сказанное им слово «башка», но сейчас ссориться не стал. Каждая ссора и каждое недоразумение шли бы во вред делу, то есть во вред ему лично. А кто сам себе враг?

Спросил:

— Когда ложиться в госпиталь?

— Сегодня, — ответил Телле, — каждый час имеет значение.

В тот же вечер в военном госпитале Ипполитову сделали под наркозом пластическую операцию. Через два дня Краусс поставил в известность Сулову, что муж попал под бомбежку, получил легкое ранение, лечится и вернется через несколько дней. Сулову эта новость не очень огорчила: жизнь в коттедже нравилась ей, хоть Ипполитов и сдержал свое слово — с утра и до шести вечера приходилось работать с инструкторами.

Ипполитов же поднялся с кровати уже на третий день. В госпиталь приехал Валбицын. Они уединились в пустой палате, и «уж» сообщил, что из Берлина уже прибыл полный комплект наград для будущего майора Петра Ивановича Таврина. Кроме Золотой Звезды и ордена Ленина прислали два ордена Красного Знамени, ордена Александра Невского и Красной Звезды. Еще две медали «За отвагу» Валбицын отыскал здесь. Он показал Ипполитову и документы, подготовленные на имя майора Таврина.

— Ого! — воскликнул Ипполитов, искренне удивившись. — А вы работаете с размахом.

Узкое лицо Валбицына от удовольствия вытянулось еще больше.

Ипполитов разложил на столике возле кровати документы. «Уж» все–таки впал свое дело: обложка офицерского удостоверения потерта, а печати прямо замечательные. Итак, у него будут документы на имя майора советской контрразведки Смерш, а это должно открыть ему все двери.

— Спасибо, — поблагодарил он Валбицына вполне искренне. — Вы превзошли самого себя.

«Уж» улыбнулся загадочно. Вынул из портфеля две газеты, подал Ипполитову, тот развернул — номера «Правды» и «Известий».

— Ну и что в этом особенного? — спросил новоиспеченный майор Таврин.

Валбицын потер руки.

— Конечно, ничего, — ответил он и одним взмахом руки, словно фокусник, вытянул из портфеля еще две газеты.

Ипполитов посмотрел на них, не понимая: те же «Правда» и «Известия».

— А вы сравните их, — ехидно посоветовал Валбицын. — Иногда надо повышать свой интеллектуальный уровень хотя бы чтением газет.

Он явно наглел, этот узколицый «уж», но Ипполитов проглотил пилюлю. Углубился в газету, и лицо его расплылось в невольной улыбке: вот оно что — в другом номере «Правды» за это же число, изготовленном Валбицыным, слово в слово копировавшем настоящий, был напечатан очерк о подвиге майора Петра Таврина и даже помещен его портрет. А в номере «Известий» в Указе Президиума Верховного Совета о присвоении звания Героя Советского Союза рядовому, сержантскому и офицерскому составу Красной Армии допечатаны фамилия, имя и отчество майора Петра Ивановича Таврина.

Ипполитов улыбнулся Валбицыну: за эту услугу можно простить злые намеки.

— Я советую вам, — произнес на прощание Валбицын, — тщательно изучить эти материалы и документы. Особенно очерк в «Правде». Пофантазируйте немного, газетчик не мог во всех подробностях описать ваш подвиг, придумайте детали и нюансы, я завтра заскочу к вам, мы обсудим их. Только прошу, фантазируйте смело, можно немного перегнуть палку, ведь вы Герой, и помните, там Героя зря не дают… Мы отшлифуем вашу легенду, а сейчас прощайте, мой дорогой герой! — все же не удержался от иронии.

А после обеда приехал Телле. Он разговаривал с Ипполитовым мягко и доброжелательно: обсуждали одну версию за другой, перебирали биографию Таврина.

Валбицын с Телле приезжали в госпиталь ежедневно на протяжении недели, пока врачи не выписали Ипполитова. В тот же вечер он узнал, что из Берлина прибыл уже знакомый ему майор технической службы — «носатый Ганс», как окрестил его Ипполитов. Он привез с собой доведенное до полного совершенства «панцеркнакке». А вечером Ипполитову и Суловой принесли форму: Ипполитову — с майорскими погонами; Лидии — младшего лейтенанта.

Форму нужно было обносить, чтобы не выглядела совсем новой, и Ипполитов с удовольствием примерил ее в тот же вечер. Стоял перед зеркалом, совсем не похожий на себя, словно чужой человек, смотрел и не верил: Золотая Звезда Героя и ряд орденов на груди, портупея не новая, ношеная, но немного поскрипывает, вальтер в кобуре приятно оттягивает ее.

Только на миг Ипполитов представил, что он настоящий Герой, однако эта мысль не принесла ему удовольствия, наоборот, злоба перекосила лицо, и он чуть не схватился за вальтер.

Гансова наука в Берлине все же дала о себе знать, теперь он выбивал почти всегда десять из десяти, рука не дрожала, и реакция была отменной. Вот и сейчас стрелял бы и стрелял в ненавистные лица, хотя знал, что всех все равно не перестреляешь, но все же…

Ганс ждал Ипполитова на полигоне, где стояли бараки «Цеппелина». Участок, на котором должны были испытать «панцеркнакке», вернее, проверить мастерство Ипполитова, предусмотрительно обнесли колючей проволокой и поставили часовых, сюда не могли попасть даже Телле с Валбицыным, только Ганс, Краусс и Ипполитов, еще двое молчаливых эсэсовцев из Берлина, которые обслуживали полигон, — строгой секретности, оговоренной самим Кальтенбруннером, придерживались неукоснительно.

Ипполитов не без удовольствия пристегнул к руке «панцеркнакке». Старательно прицелился, однако первая ракета пробила броню не в центре листа, как полагалось, а в самом углу, и Ганс недовольно поморщился. Вообще, он позволял себе быть совсем откровенным с Ипполитовым, не так, как Краусс, в последнее время заискивающий перед ним. Это, в конце концов, было естественно, Ганс отвечал только за техническую оснащенность готовящейся диверсии, а технику он привез действительно безотказную.

— У вас испортился глаз! — заметил Ганс. — И знайте, что снарядов для «панцеркнакке» у нас не так уж много, это вам не пули для вальтера, тратить их надо экономно.

Он еще раз внимательно осмотрел крепление, проверил, удобно ли вмонтирована кнопка включения в левом кармане брюк, и дал команду:

— Стреляйте еще раз, только внимательно. Рука у вас твердая, я знаю, вот и пользуйтесь этим!

Произнеся эту длинную тираду одним духом, Ганс стал позади Ипполитова, наблюдая, как тот наводит адское оружие. Наконец, его рука застыла, ракета вылетела с шипением и прожгла лист почти в центре.

Ганс сдержанно, одними пальцами поаплодировал.

— Вы способный ученик, Ипполитов, — похвалил он, — и мне доставляет удовольствие работать с вами. Теперь попробуем пострелять по движущимся мишеням. Представьте, что сидите у шоссе, хорошо замаскировались, а мимо вас мчится машина. Вы должны насквозь пробить ее снарядом, ясно?

— Что ж тут неясного? — сдвинул брови Ипполитов.

— Тогда, пожалуйста…

Сейчас мишень напоминала макет движущейся автомашины. Ипполитов с первого раза не попал, вторым выстрелом зацепил машину, но третьим уже пробил мишень, четвертым и пятым тоже.

— На сегодня хватит, — решил Ганс. Невзирая на свой уравновешенный характер, он волновался, снял фуражку и вытер потный лоб. — Отдохнем.

Они втроем — Ипполитов, Ганс и Краусс пообедали здесь же, в бараке, скромно, без спиртного, съели простой солдатский обед, может, только порции были побольше и мясо нежнее, но Ипполитов, привыкший за последнее время к деликатесам, не мог скрыть разочарования. Краусс заметил это сразу. Вообще этот чертов Краусс замечал почти все, был неплохим психологом, и не зря ему поручили подготовку такой ответственной операции. Поедая с удовольствием или с деланным удовольствием обыкновенный гороховый суп, он заметил:

— Ваша подготовка, герр Ипполитов, приближается к концу. Завтра или послезавтра на местный военный аэродром прилетит «арадо». И через несколько дней вы… — Краусс поднял ладонь.

И у Ипполитова сжалось сердце. Неужели так скоро?

— Посадочная площадка найдена? — перебил штурмбанфюрера.

— Сейчас этот вопрос решается, — ответил Краусс уклончиво. — Я же говорю о другом. С сегодняшнего дня советую вам воздерживаться от употребления спиртного. Рука у вас должна быть твердой, а голова всегда трезвой. Алкоголь не способствует этому. Надеюсь, вы разделяете мою точку зрения?

Ипполитов утвердительно кивнул. Этот немец высказывает прописные истины с видом первооткрывателя. Проклятый шваб не понимает, с каким удовольствием он напился бы сегодня. Лишь бы на час, пусть на минуту забыть, что через несколько дней…

И все–таки Краусс прав: его будущая судьба действительно зависит от твердости руки, безошибочной реакции и умения молниеносно принимать необходимые решения. Алкоголь, к сожалению, не способствует этому.

Они выпили компот, и Ганс с таинственным видом позвал их в маленькую, отгороженную от барака кладовую с массивной железной дверью. Стульев здесь не было. Ганс подсунул им пустые ящики от снарядов, полез в угол и вытащил обычный портфель с двумя замками — портфель советского образца, в котором носят бумаги служащие и начальники разных рангов. Ипполитов вспомнил, что именно в таком портфеле он вез украденные на станции Аягуз, где работал заведующим нефтескладом, деньги, много денег. Он смог пошиковать на них… Незаметный портфель из дешевой кожи, и никто не задержит на нем взгляд.

Почему же Ганс ставит его на стол почти торжественно? И Краусс улыбается таинственно?

Штурмбанфюрер протянул руку, будто хотел взять портфель, но в последнюю минуту передумал, положил руку ладонью на стол, погладив его гладкую поверхность, произнес:

— В этом портфеле сюрприз, его сделал для нас Ганс, конечно, не без помощи специалистов главного управления имперской безопасности. Не так ли, майор?

Ганс значительно кивнул, и глаза его светились гордостью. Слегка похлопав по портфелю рукой, сказал:

— Здесь лежит мина, герр Ипполитов. Мина большой взрывной силы, которая может произвести огромные разрушения.

— Мы возлагаем на нее большие надежды, — подхватил Краусс. — Вы Герой, и там, на советской стороне, перед вами должны раскрыться все двери.

— И ваша задача воспользоваться этим! — Сверкнул глазами Ганс.

Ипполитов недовольно взглянул на него. Подумал: «А ты куда лезешь? Ты должен обеспечить меня всем, самым лучшим оружием, а уж что будет делаться там, за линией фронта, не твое собачье дело».

Видно, Краусс понял, что разгневало Ипполитова.

— Вы обязаны принимать решения самостоятельно, учитывая все варианты, любые возможности, — сказал Краусс. — Подложить мину будет не так–то просто. Охрана Верховного, конечно, не дремлет, и под носом у нее пронести портфель с начинкой очень трудно.

«Невозможно, — решил про себя Ипполитов. — Пустое дело».

— Для чего тогда брать его с собой? — спросил он.

— Мы должны использовать даже один шанс из ста, — возразил Краусс. — Портфель много места не займет. А вдруг пригодится… Всего не предусмотришь и не предугадаешь. Неожиданно может возникнуть благоприятная ситуация. Вам понятно?

Ипполитов наклонил голову почти машинально. Он уже давно понял, куда гнет Краусс. Но известно ли этому самоуверенному штурмбанфюреру, как трудно ему будет там, в Москве?

Ганс заглянул в портфель и объяснил:

— Вы прино́сите его туда, где будет заседать военная верхушка, незаметно оставляете, а сами исчезаете. Завершает все ваша жена. В назначенное время она подает радиосигнал — следует взрыв.

— Просто и сердито, — добавил Краусс.

«Конечно, задумано сердито, — решил Ипполитов. — Но не все так просто. Вот как у вас вышло… Штауффенберг оставил портфель под ногами у фюрера! Ну и что? А Штауффенберг был своим среди своих. Любимец Гитлера. У меня ситуация посложнее…» Ипполитов сам испугался этой мысли, хотел поделиться своими сомнениями с Крауссом и Гансом, но вовремя спохватился и промолчал. Прямо называть вещи своими именами не годилось, тем более что каждый мог понять его по–своему, а что касается дела Штауффенберга, то всякая, даже маленькая, случайность могла иметь трагические последствия.

Но Краусс понял, какие мысли волнуют Ипполитова. И сказал так, чтобы дать ответ на невысказанный вопрос и в то же время чтобы никто не смог придраться ни к одному его слову:

— Эта мина огромной взрывной силы. Я бы сказал — огромнейшей. То, что у нас было раньше, не идет ни в какое сравнение.

Ипполитов понял его и благодарно склонил голову. Да, рейх ничего не жалеет для его миссии, и она должна удаться. Естественно, он же баловень судьбы, все в его жизни осуществлялось. Украл деньги — скрылся. Захотел устроиться на хорошую работу — нашел доверчивого начальника. Надумал перейти линию фронта — пожалуйста, немцы признали его и доверяют, даже уважают. Это же надо, сам Скорцени…

Ипполитов сунул руку в карман, нащупал бронзовый брелок, подаренный во Фридентале.

Его талисман, его счастье…

15

Рваные и злые тучи мчались навстречу машине низко над лесом, будто хотели зацепиться за вершины сосен, но обходили их и неслись дальше, не в силах пролиться дождем. Погода портилась, а розыскникам это было ни к чему, особенно сейчас, когда «виллис» прыгал на ухабах дороги между Дидыловом и Квасовом. Именно прыгал, ибо Виктор выжимал из машины все, что мог, и они крепко держались, чтобы не вылететь из автомобиля на крутом повороте.

Около полуночи, когда розыскники еще сидели в Дидыловском сельсовете и разговаривали с председателем, раздался звонок из районного отдела госбезопасности. Дежурный сообщил: только что звонила какая–то девушка из Квасовского сельсовета, там объявился немецкий диверсант, и председатель с «ястребками» пошли брать его. Оперативная группа выезжает в Квасово, но от райцентра до села сорок километров, а от Дидылова — десять. Начальник райотдела распорядился дозвониться и сообщить…

Бобренок, не дослушав, бросил трубку: каждая секунда дорога, неужели не понимает этого болтливый дежурный? Толкунов, увидев выражение лица майора, уже вставал, председатель что–то сказал, но не было времени ни на объяснения, ни на извинения — хорошо, что Виктор дремал здесь же, на скамейке в коридоре, а ему ничего не нужно было объяснять, он стряхнул с себя сон за секунду, и «виллис» рванул как шальной, разметая колесами вязкий песок сельской улицы.

Только после этого Бобренок рассказал, что случилось.

Толкунов покашлял в кулак и пробурчал недовольно:

— Говоришь, председатель с «ястребками» пошли брать?..

— Думаешь, мне это нравится? Черт их дернул, неужели не возьмут?

— Все может произойти… — как–то флегматично ответил капитан, но вдруг разразился: — Тоже мне, художественная самодеятельность! Пошли диверсанта брать, нам бы его дай бог взять, а то «ястребки»! И почему люди лезут не в свои, дела?

В глубине души Бобренок разделял чувства капитана, но целиком согласиться с ним не мог.

— Люди жизнью рискуют, а ты… — сказал не то чтобы с укором, но и не одобряя.

— А кто их просит рисковать? — проворчал Толкунов под нос, но не так запальчиво.

— Совесть.

— А если упустят?

— Плохо.

— Не то слово. Они в такое подполье уйдут, что попробуй их найти. Или вообще передислоцируются.

— Возможно, — согласился Бобренок. — Если диверсанты в Квасове или возле него, мы бы завтра их обнаружили. Давай, Витя…

Но Виктор и так выжимал все, что мог, и «виллис», перескакивая с одной выбоины на другую, мчался навстречу сердитым тучам…

Десять километров до Квасова преодолели за считанные минуты, еще минуты три или четыре искали сельсовет, наконец увидели освещенное окно, единственное в селе, и подъехали прямо к крыльцу. Председатель услыхал шум мотора и вышел навстречу. Стоял на ступеньках и смотрел, как выпрыгивают из открытой машины два офицера.

— Что? — с нетерпением воскликнул Бобренок. — Что с диверсантом?

— Убит.

— Эх!.. — с упреком выдохнул Толкунов. — Что вы наделали?

— Убили диверсанта! Разве неправильно?

Бобренок успокоился: диверсанта не выпустили, это уже хорошо, лучше, конечно, было бы взять живым, но что ж… Сдвинул фуражку на затылок, приказал:

— Расскажите, как все было.

Председатель коротко рассказал о случившемся.

— Где тот бандера? — быстро спросил Бобренок: решил, что от сведений человека, который был связан с диверсантом, зависит очень много.

— А тут… — председатель отступил, освобождая проход. — Кстати, он из автомата и положил того диверсанта.

В комнате тускло светила закопченная керосиновая лампа, на лавке сидели два парня — белобрысый с вихром, совсем еще мальчишка, и шатен с длинными волосами и большими живыми глазами — он уставился на офицеров не то чтобы испуганно, но с тревогой. И Бобренок понял, что это и есть тот парень, который пришел в село с диверсантом. Подошел к нему и спросил:

— Ты привел диверсанта в село?

Парень побледнел и встал.

— Да, мы пришли вместе.

— И дальше что?

— Он остался у Семенюков, а я побежал в сельсовет.

— Испугался? — спросил Толкунов.

Юрко ответил твердо:

— Нет. Чего мне было бояться? Кто знал, что мы в селе?

— Тогда почему же?

— Так он же немецкий диверсант!

— А ты кто?

Юрко сник.

— Но ведь не гитлеровец, — ответил тихо.

— Бандеровец?

— Да.

— Откуда?

— Из куреня Сороки.

— И что ты делал с диверсантом?

— Получили задание прийти в Квасово и оказать помощь каким–то людям. Но я не знал, что немецким диверсантам.

— Сейчас ты скажешь, что бандеровцы воюют с немцами…

— Нет, — уверенно прервал его Юрко, — сейчас не скажу.

Бобренок заметил, что допрос идет немного не так, как надо, и решил вмешаться.

— Ты пришел в село с одним диверсантом, а где же второй? — спросил он.

— В схроне.

— В каком схроне?

— Километрах в десяти.

— Кто там?

— Немецкий радист и сотник Муха.

— Что вы делали?

— Искали поляну. Думаю, для посадки самолета.

— Знаешь, где схрон?

— Знаю.

— И найти можешь?

— Конечно.

— Хочешь помочь нам?

— Почему ж нет? — махнул рукой Юрко. — Я уже решил: обратного пути нет. И делайте со мной, что хотите…

Председатель подал майору шмайсер.

— Вот оружие, — объяснил он. — Добровольно передал нам, а потом из этого же автомата положил диверсанта.

— Дострелялись, — посетовал Толкунов.

Председатель обозлился:

— Кто знал, что вы приедете? А он поразвлекался бы с мельничихой — и в лес…

Что ж, председатель был прав, и Бобренок сказал:

— У нас к вам нет никаких претензий, простите, как ваша фамилия?

— Василь Стефурак.

— А отчество?

— Лукьянович.

— Жаль только, Василий Лукьянович, что парень ваш погиб.

— Жалко. Хороший был хлопец. Фронтовик, там пронесло, а тут положили.

— Смерть в бою!

— Да, — согласился председатель, — почетная, но когда гибнет свой человек…

— А где женщина, у которой ночевал диверсант? — спросил Бобренок.

Председатель указал на дверь соседней комнаты.

— Кладовка там, — объяснил. — Без окон, не убежит.

— А труп шпиона?

— Оставили во дворе. И наш Трофим там лежит. Не было времени, — добавил виновато, — сюда спешили, чтобы позвонить…

Все было правильно. Бобренок подумал несколько секунд и принял решение.

— Ты, — кивнул на белобрысого паренька, — оставайся здесь и сторожи женщину. Это тебе, — передал шмайсер, — заслужил в бою. А мы к мельнику. Кстати, а он сам где?

— Поехал в район.

— Вернется — не прозевайте!

— Еще бы! — даже рассердился председатель. — Мы этого проклятого пособника!..

— Поехали! — приказал майор. — И ты с нами, — взял Юрка за локоть, — надо поговорить. — Он пошел вперед не оглядываясь.

Бобренок осветил фонариком убитого диверсанта. Точно такой, как описал его Степан Олексюк: высокий, чернявый, горбоносый. В форме старшего лейтенанта. Толкунов обыскал его, но ничего, кроме пистолета, еще одной гранаты, документов, папирос с зажигалкой, не нашел.

Офицерская книжка выписана на старшего лейтенанта Вячеслава Ивановича Горохова. Командировочное удостоверение… Вдруг нащупал в воротнике ампулу, ловко вырезал ножом. Значит, по инструкции не имели права сдаваться — лучше легкая смерть от цианистого калия.

Оставив председателя сельсовета во дворе, Бобренок с Толкуновым, захватив с собой Юрка, вошли в дом. Юноша сел на скамью у стены, капитан зажег лампу, пристроился рядом, а майор подвинул тяжелый стул и сел напротив.

Из разбитого окна тянуло свежестью, в лампе мерцал свет. Юрко старался не смотреть на него, но свет притягивал — видел, как постепенно коптится стекло от неумело вывернутого фитиля, и слушал майора, не глядя ему в глаза.

— Ваша фамилия, имя и отчество? — сухо спросил Бобренок.

— Штунь Юрий Филиппович.

— Откуда?

— Из Львова.

— Давно в курене Сороки?

— Полгода.

— Участвовали в операциях?

— Нет.

— Почему?

— Я гимназию окончил и был в курене вроде писаря. Гимназистом и называли — прозвище.

— Что привело вас к бандеровцам?

— Хотел освободить свою родину.

— И доосвобождался, — бросил Толкунов. — С автоматом против своих пошел.

— Я шел против немцев.

— Погоди, — остановил капитана Бобренок. — Конечно, Юрий, ваша вина большая, но вы, думается, можете заслужить прощение. Поможете нам?

— Я от своих слов не отрекаюсь.

— Нужно взять радиста. Обязательно живым.

— Понимаю.

— Ничего не понимаешь, — снова вмешался Толкунов. — Знаешь, как берут диверсантов живыми?

— Не приходилось.

— Дело это не очень легкое.

— Ночью убедился.

— А если убедился, должен знать, на что идешь.

— Думаю, что понимаю.

И опять инициативу взял Бобренок:

— Нужно выманить из схрона радиста. Желательно одного, без Мухи. Кажется, сотника так зовут?

— Ну да, Мухой.

— Сможешь вызвать радиста из схрона?

— Очень просто.

— Как?

— А откуда ему знать, что Харитон погиб? Скажу: зовет его вместе с рацией.

— Правильно соображаешь, — оживился майор. — Скажешь, приказ старшего группы.

— А если не поверит? — вставил Толкунов.

— Почему бы ему не поверить? Должен поверить.

— Да… — в раздумье подтвердил Бобренок. — Пойдешь в схрон один. С оружием. Тьфу, черт, отдал автомат «ястребку».

— Ничего, заберем, — махнул рукой Толкунов. — Только меня вот что волнует: а если радист тебя заподозрит?

Юрко немного подумал и сказал:

— Он Харитона боится. Не посмеет ослушаться. В случае чего Муху придется… — Он хотел сказать «убить» или «застрелить», но язык почему–то не повернулся, и просто рубанул ладонью воздух. — Сотник опасный и опытный, все понимает, я должен стрелять первым, пока будет возможность. А потом уж радиста заставлю…

— Если услышим выстрелы, мы ворвемся в схрон.

— Нет, — покачал головой Юрко, — не выйдет. Там близко подойти нельзя. Полянка и береза над люком… Должны прятаться в кустах, а мне самому придется радиста… заставить.

Бобренок недовольно повертел головой:

— Не нравится мне это.

— И мне, — согласился Толкунов.

— Ничего, — возразил Юрко, — они же ничего не ждут.

— А ты славный парень! — Толкунов хлопнул Юрка по плечу. Но тут же немного сбавил тон: — Зачем пошел в бандеры, так и не понимаю…

— Хватит об этом! — оборвал Бобренок. — Давайте еще раз обсудим все. Сейчас сюда прибудет оперативная группа районного отдела госбезопасности. Прикроет тылы, а уж нам с тобой, капитан, брать радиста.

— Что — брать!.. — повертел головой Толкунов. — Брать — тьфу, лишь бы свой поганый нос высунул.

— Высунет… — Юрко оторвал взгляд от лампы, впервые посмотрел в глаза майору. — Я это беру на себя.

— Твоими бы устами да мед пить… — сказал Толкунов, но не так мрачно, как прежде. — Эй, Виктор, — крикнул в разбитое окно, — давай в сельсовет, возьми у «ястребка» автомат! Скажи: берем в долг, днем отдадим, а то еще расхнычется…

«Виллис» отъехал, а с противоположной стороны улицы послышался шум мотора. Председатель выскочил на улицу, замахал руками, и грузовик с оперативной группой остановился у двора.

16

Часть полигона огородили колючей проволокой, никого и близко не подпускали туда. Из Берлина прибыла специальная эсэсовская команда для охраны этого объекта — коренастые молодчики с автоматами, которым запретили вести любые разговоры. И все же нужно было найти какой–нибудь ключ к разгадке тайны полигона. Но какой? Чем больше обдумывал эту проблему Седой, тем больше убеждался, что вряд ли сможет что–нибудь придумать. Догадывался, что таинственный полигон и предстоящая секретная акция по забрасыванию через линию фронта разведывательной группы — два звена одной цепи, но что стоит его вывод? Нужны были факты, а Марков — под такой фамилией числился он в разведшколе «Цеппелин» — фактов не имел. Правда, один раз, задержавшись утром у входа в школу, увидел перед воротами полигона черный «мерседес» и трех человек в плащах, вышедших из машины. Но ни лиц, ни номера машины не смог различить.

Марков работал с курсантами почти машинально и скоро отпустил их. Из головы не выходили трое в плащах, перед которыми раскрылись ворота секретного объекта. Что предпринять? Проследить, куда поедет черный «мерседес», не было возможности — до города добирался автобусом, иногда подвозил кто–нибудь из начальства, — можно было, правда, пройти пешком километр или два, спрятаться где–нибудь и засечь номер «мерседеса». Но Марков тут же отверг эту идею: до города девять километров, все ездят служебным автобусом, его отсутствие заметят, задержат автобус. Далее,кто–нибудь может увидеть, как он идет пешком, а это, безусловно, вызовет подозрение или нежелательные разговоры.

Да и что даст ему номер машины? Наверняка берлинский — ну и что? Еще одно подтверждение того, что акция запланирована и проводится главным управлением имперской безопасности? Но это ему и так известно.

Вариантов выхода на секретный объект, по сути дела, не было, и Марков совсем упал духом. В столовой во время обеда встретил оберштурмфюрера Телле, вежливо раскланялся с ним — вообще–то он всегда держался несколько вдалеке от Телле, считая его умным и хитрым врагом, — и оберштурмфюрер ответил ему ослепительной улыбкой. Казалось бы, уже по одному этому можно было судить, что Марков — лучший друг Телле, но бывалые работники школы знали, что оберштурмфюрер не скупится на улыбки, которые, как правило, не отражали его истинного отношения к человеку.

Марков, приступив к обеду, подумал, что уже неделю не встречался с Телле, а это значит… Опустил ложку в тарелку и стал задумчиво помешивать суп. Никто не давал Телле отпуск, и никуда он не ездил. Из поездок в Берлин или на другие объекты не делали секрета. Значит, оберштурмфюрер выполнял особое задание. Возможно, связанное с созданием нового секретного объекта.

«Ну и что? — одернул сам себя Марков. — С Телле на эту тему не поговоришь: через пять минут станет известно начальнику школы, а это — провал».

Марков доел суп. Пережевывая бифштекс, стал припоминать, кто, кроме Телле, не появлялся в последнее время в школе. Кажется, только Валбицын. Да, со всеми он виделся, кроме Валбицына, опытнейшего эксперта по документам. А с Валбициным Марков несколько раз сидел в ресторанах, с ним он не то чтобы дружил, просто был в хороших отношениях и знал любовь господина Валбицына к рюмке. А Валбицын мог быть причастным к секретной операции.

После конца работы Марков дождался, пока Валбицын выйдет во двор, перекинулся с ним несколькими словами и уселся рядом в автобусе. Тот был в хорошем настроении, что–то напевал под нос, и от него слегка попахивало спиртным. Стало быть, успел глотнуть во время занятий. Вообще–то, это преследовалось, но Валбицын достиг такого положения, что мог позволять себе мелкие нарушения.

Марков сидел молча и хмурился. Как начать разговор с Валбицыным? Главное, чтобы тот ничего не заподозрил и чтобы инициатива провести вместе вечер исходила от него самого.

Валбицын заметил, что у соседа плохое настроение, и первым начал разговор.

— Грустим? — спросил он беззаботно.

— Устал… хандра.

— Я знаю неплохое лекарство против хандры, — засмеялся Валбицын, и его карие глаза уставились в Маркова. — Три четверти стакана шнапса, кружка пива — и хандра снимается как рукой.

— Возможно. Но напиваться в одиночку…

— Зачем же в одиночку? Пригласите меня.

— А это идея, — поразмыслив, ответил Марков, — прекрасная идея, пан Кирилл. Я давно уже ничего не пил, и некоторая встряска организму просто необходима.

— Я всегда был уверен, что вы гений, Марков. Если бы вы еще хоть немного разбирались в документах, я давно забрал бы вас к себе.

— Жаль.

— Да, жаль. В нашем деле нужно иметь и голову, и руки. — Валбицын любил похвастаться, и все знали это. — То есть талант. Я вам сделаю такой документ, что ни одна ЧК никогда не заподозрит. Настоящий…

— Верю, верю…

Автобус остановился возле коттеджей, где жили сотрудники школы. Марков и Валбицын расстались на несколько минут, чтобы переодеться, и встретились снова на трамвайной остановке.

Старенький и разболтанный трамвай довез их до центральной улицы с вековыми деревьями посередине. Они прошли молча еще два квартала до «Бристоля» — двухэтажного ресторана, — где у Валбицына был знакомый метрдотель. Это давало некоторые преимущества, начиная от выбора напитков и кончая обслуживанием. Правда, в «Бристоле» всегда вертелось много девушек определенного рода занятий, но Валбицын отшивал их решительно и грубо.

— Мы не бабники, мы честные алкоголики, — говорил прямо, и девушек как ветром сдувало.

Марков заказал не шнапс, а коньяк, и Валбицын посмотрел на него с уважением.

— Вы делаете успехи, пан Григорий, — похвалил он Маркова, — и я мог бы отшлифовать ваши манеры. Но, к сожалению, в наше тревожное время, когда не знаешь, где очутишься завтра… — Он недоговорил, так как принесли бутылку, рюмки и закуску. Валбицын внимательно следил за ловкими движениями официанта.

Марков промолчал, хотя Валбицын дал повод для вопроса. Думал: а может, Валбицын специально дергает за крючок, чуть–чуть, чтобы неопытный рыбак сделал подсечку?

Они выпили по первой, почти сразу по второй, глаза у Валбицына покраснели, пот выступил на морщинистом лбу, и он вытер его бумажной салфеткой. Доставая пачку дорогих сигарет, которые выдавали только старшим офицерам, угостил Маркова.

— О–о… — осторожно, двумя пальцами вытащил Марков сигарету из пачки. — Такие я видел только у начальника школы. За ваши успехи, пан Кирилл! — Он налил по третьей, несколько форсируя события, но Валбицын уже не замечал ничего. Выпил коньяк, вытянув мясистые губы, словно высосал сырое яйцо, не закусил и затянулся ароматным дымом.

— Да, за успехи, — повторил. — Наши успехи — это и ваши успехи, Марков, успехи всего «Цеппелина». К сожалению, в последнее время у нас была полоса неудач, но иногда одна удачно проведенная операция заставляет забыть предыдущие провалы. Разве не так, пан Григорий?

— Чистая правда! — искренне и горячо поддержал его Марков, поскольку Валбицын сам затронул интересующую его тему. — Чистая правда, и я уверен, что, имея таких выдающихся специалистов, как вы, пан Кирилл, «Цеппелин» не может работать плохо. — Он откровенно льстил Валбицыну. Но тот пребывал в состоянии, когда даже открытый подхалимаж воспринимается вполне естественно.

— Да, — заявил Валбицын, — мы должны отыграться перед красными, и я скажу вам твердо: абверовская школа устарела, и нас своевременно передали имперской безопасности. Канарис оказался старой свиньей и предателем, и мы еще долго будем приходить в себя от его методов.

— Я полностью с вами согласен, — со всей серьезностью подтвердил Марков, — подготовка агентов сейчас значительно улучшилась, мы забрасываем их больше, чем раньше, это дает о себе знать. Я слыхал, что даже сам обергруппенфюрер Кальтенбруннер хорошего мнения о «Цеппелине».

— К сожалению, вы не совсем в курсе дела, Марков, — возразил Валбицын.

Он положил себе полную тарелку закуски и стал жадно есть. Закуска, хоть и была, учитывая карточную систему, в основном овощная, все же оттягивала «вхождение в кондицию» Валбицына — это нарушало планы Маркова, и он снова наполнил рюмки.

Валбицын машинально взял свою, проглотил содержимое, как воду, без тоста и продолжал жевать, уставившись в тарелку. Лысый череп его порозовел.

Марков показал официанту пустую бутылку. Тот понял его без слов и сразу же принес еще одну, сладко улыбаясь и кланяясь издалека. Видно, метр предупредил, кого обслуживает: вряд ли бы так солнечно улыбался рядовым посетителям в штатском.

Валбицын, увидев еще одну бутылку, посмотрел на Маркова внимательно и совсем трезво. Маркову даже показалось, что пану Кириллу удалось прочитать его тайные мысли, думал, что тот откажется от выпивки, но Валбицын только почмокал губами и спросил не очень решительно:

— А не много ли будет, пан Григорий?

— Думаю, осилим… — как можно простодушнее возразил Марков. — Но если вы считаете…

Валбицын понял намек и так крепко сжал бутылку, что суставы длинных, покрытых рыжеватыми волосами пальцев побелели.

— А ведь и в самом деле, — согласился, — вторая бутылка не повредит. Принеси нам только кофе, — приказал официанту, — чуть погодя и скажи метру: я просил не тот, что варится в котле…

Официант попятился, услужливо улыбаясь, и Валбицын умиротворенно откинулся на спинку стула.

— Вот так, — победно улыбнулся он. — Я говорил, что вы не совсем в курсе дела, пан Григорий, и это правильно, ибо каждый должен знать только то, что ему положено. Однако скажу вам, что наш начальник пережил трудные времена… Стоял даже вопрос об отправке его на фронт, на Восточный фронт, естественно, — уточнил он, — и если бы не одно обстоятельство, командовать бы ему где–нибудь батальоном — полк никогда не дали бы… Да, не дали бы: потому что опальному офицеру всегда дают меньше, чем он заслуживает.

Марков понимающе кивнул: в том, что начальник «Цеппелина» имел неприятности, была и его заслуга. Сколько агентов, заброшенных в Советский Союз, было обезврежено благодаря сведениям, которые он сообщил в Центр!

Не зря сидел в «Цеппелине» и пил сегодня коньяк с Валбициным лейтенант Юрий Алексеевич Махненко. А если удастся сейчас выведать кое–что у пана Кирилла…

Но главное — не быть навязчивым.

Они ополовинили вторую бутылку, когда мимо их стоика, виляя бедрами, прошла девица. На секунду задержалась, глянув оценивающе.

— Скучаете? — улыбнулась откровенно, — У вас отличные сигареты, господа. Может, угостите?

Валбицын поднял на нее тяжелый взгляд.

— Ты, шлюха, — пробурчал грубо, — мотай отсюда!

— Сразу видно, импотент! — ответила девушка нагло и пошла дальше.

Марков думал, что Валбицын разозлится, но тот вынул сигарету, щелкнул зажигалкой и сказал безразлично:

— Такая лахудра не стоит даже сигареты. От них одни несчастья. Знаете, сколько настоящих ребят погорело из–за них?! Я могу назвать не меньше десятка первоклассных агентов. Правда, нам с вами такая судьба не грозит. Должен сказать, пан Григорий, что это не только мое мнение, но и нашего руководства, и это мнение отражено в вашем досье.

Раскрывать мнение начальства, тем более говорить о досье было рискованно, и Марков понял, что Валбицын «дошел до кондиции» и можно осторожно прощупать его.

— Вы один из самых выдающихся специалистов в нашей школе, пан Кирилл, и мне очень приятно услышать похвалу именно из ваших уст, — сказал он, глядя честно и преданно.

— Бросьте, — вытер жирные губы Валбицын, — приятно, еще приятнее… Мы свои люди, связаны одной веревочкой, зачем нам говорить комплименты друг другу? Вы хорошо делаете свое дело, я — свое, очутились мы с вами здесь не случайно и должны до конца тянуть лямку.

— Лишь бы прекратились наконец эти неудачи на фронте, — сокрушенно сказал Марков.

— Да! — стукнул ладонью по столу Валбицын. — Да, мой друг, и я думаю, скоро и мы внесем свой вклад в победу над большевиками, пан Григорий.

— Мы с вами? — нарочито небрежно возразил Марков. — Слишком незначительна роль «Цеппелина»…

— Не говорите! — Красные глаза Валбицына округлились, сейчас он был похож на сыча, готовящегося схватить жертву. — «Цеппелин» еще покажет себя, вы даже представить себе не можете, над чем работают сейчас настоящие разведчики! — Он явно имел в виду себя, и Марков подумал, что стоит подыграть Валбицыну.

— Да, пан Кирилл, — сказал он вкрадчиво, — вы ас, настоящий ас разведки, и все мы преклоняемся перед вами. Но одна акция — и вся война?.. Несопоставимо. — Марков явно провоцировал Валбицына, никогда не осмелился бы сказать такое трезвому, но сейчас пан Кирилл несколько уже утратил самоконтроль.

— Не скажите… — погрозил пальцем Валбицын. — Представьте, за операцию отвечает такой известный разведчик, как штурмбанфюрер Краусс; сам Скорцени подарил агенту, которого мы готовим, талисман. Я видел его, понимаете, сам видел: брелок для ключей — поцарапанный бронзовый чертик. Герой рейха напоролся на колючую проволоку, когда убивал итальянского карабинера. Вы читали об этом, пан Григорий?

— Конечно, читал. Но при чем тут Скорцени и талисман?

— Скоро мы станем свидетелями важных событий. Есть человек, который совершит… Валбицын вдруг осекся. — Я не могу сказать, что именно совершит этот человек, пан Григорий, хотя вы наш сотрудник, мой коллега, и я не сомневаюсь в вас, но есть секреты… Скажу только, что мы подготовили агента, который полетит в красный тыл и которого благословил сам Скорцени!

— О–о, это потрясающе! — воскликнул Марков. — Выпьем же за его успех! — Он быстро налил по полной рюмке, и они выпили до дна. Марков почувствовал, что коньяк ударил и ему в голову — вообще он пьянел медленно, к тому же сейчас хоть немного, но не допивал, что давало явное превосходство перед Валбицыным. И Марков сделал еще одну попытку что–нибудь вытянуть из него: — А ведь нам с вами очень нужен этот успех, и, надеюсь, вы приложили все усилия, чтобы наш агент почувствовал себя среди красных спокойно.

— У него такие документы!.. — начал Валбицын хвастливо.

«Ну, дорогой, еще хоть немного, еще три слова, ну, что–нибудь, я уж не прошу называть фамилию, хоть маленькую примету, звание, должность…»

Но Валбицын только резанул ребром ладони по горлу, и Марков понял, что больше ничего не вытянет из него.

Они допили коньяк, Валбицын позвонил куда–то и вызвал машину — раньше у него такой привилегии не было, и это еще раз подчеркивало, что пан Кирилл поднялся на высокую ступень в «Цеппелине».

В машине Валбицын сразу уснул, Марков растолкал его у дома и сам отвел в запущенную и грязную холостяцкую квартиру, половину прихожей которой занимали пустые бутылки.

Вернувшись домой, Марков включил приемник, поймал симфоническую музыку, обдумывая услышанное, потом составил короткое донесение, зашифровал его и только после этого пошел спать.

Завтра на рассвете он совершит традиционную утреннюю пробежку, сунет записку в тайник, а через два дня Центр получит его сообщение. Скупое и не очень ясное. Но он сделал все, что мог, а там будет видно.

17

Юрко остановился в подлеске на краю поляны, чувствуя, как Бобренок дышит ему в затылок.

— Схрон там… — показал на березу.

Бобренок не ответил, оглядывая поляну. Лес стоял дремучий, все время им приходилось перелезать или обходить завалы деревьев, и вдруг большая чистая поляна, а за ней — поросший кустами овраг с ручейком на дне.

Майор мгновенно прикинул: схрон оборудован со знанием дела — есть запасный выход к ручью, можно зимовать, не боясь остаться без воды. Кроме того, ручей выполнял, так сказать, и санитарные функции.

Рассвело, небо посерело, и береза на поляне четко выделялась на светлом фоне.

— Ну что? — спросил шепотом Толкунов. — Окружаем?

— Давай, — согласился майор. — Мы с тобой будем ждать здесь: ты — за дубом, я — в кустах. Юрко подведет радиста прямо сюда, он пройдет в трех метрах от тебя. Берешь его, а я буду подстраховывать и возьму Муху, если сотник тоже выйдет.

Толкунов огляделся, обдумывая предложение майора. Видно, остался доволен: кивнул не отвечая.

— А сейчас дай команду: пусть солдаты окружат поляну! — приказал Бобренок.

На грузовике из района прибыло пятеро автоматчиков из местного отдела госбезопасности во главе с лейтенантом, и майор был уверен, что диверсанты, если даже что–нибудь заподозрят, все равно не уйдут.

Толкунов двинулся, но в последний момент Бобренок остановил его.

— Ты двух автоматчиков поставь в овраге.

— Запасный выход?

— Конечно.

— Не выпустим! — Капитан исчез, и ни одна веточка не треснула под его ногами.

Он вернулся минут через двадцать, когда небо на востоке совсем посветлело. Дышал ровно, будто только что проснулся, а не продирался сквозь кусты и дебри векового леса.

— Ну, парень, давай! — тихонько подтолкнул Юрка Бобренок.

Юрко двинулся, чуть сгорбившись, словно шмайсер, болтавшийся на груди, перетягивал его. Солнце выбросило свой первый луч из–за горизонта — он запылал золотом на облаке. Юрко только взглянул на него и сразу забыл и о луче, и о березе с трепещущими на утреннем ветерке листьями, и о лесных цветах, которые мял сапогами, оставляя в росистой траве длинные полосы.

Сорока взлетела с березы, затрещала сердито, но Юрко не услыхал ее, прислонился к стволу плечом, передохнул и постучал рукояткой автомата по березе.

Стоял и прислушивался к гулким ударам собственного сердца, — кажется, все замерло: никаких звуков, даже птицы прекратили свое бесконечное щебетание.

Постучал еще раз и только тогда услышал тихий шорох под ногами.

Люк сдвинулся чуть–чуть, замер на миг и после этого открылся. На поляну выглянул заспанный Муха.

Юрко сел, снял автомат, бросил его небрежно рядом, но так, чтобы можно было дотянуться. Сказал, вздохнув:

— Спите… Будите, друг сотник, радиста, пан Харитон зовут.

Муха недовольно захлопал глазами:

— Что случилось?

— А ничего. Радиста, говорю, зовут.

— Где Харитон?

— В лесу остался.

— Как так? — У сотника проявилась врожденная осторожность. Опасливо огляделся вокруг и, не заметив ничего подозрительного, успокоился. Но приказал: — Давай в схрон.

Юрко надулся.

— Вам хорошо, всю ночь спали, а тут мотайся туда–сюда… — Однако схватил автомат и полез в схрон.

Муха зажег свечу. Стоял перед Юрком босой, в расстегнутой нижней рубашке и чесал грудь.

— Так что тебе? — спросил, будто только сейчас сообразил, что Юрко вернулся.

Парень, не отвечая, растолкал радиста, который сладко посапывал, будто спал дома на мягкой постели. Михаил сел на нарах, свесив босые ноги и протирая глаза.

— Что случилось? — спросил он. Вдруг соскочил с нар — сон с него как рукой сняло, — метнулся к Юрку, схватил его за грудки: — Где Харитон?

Парень отшатнулся.

— Вас зовет, — объяснил.

— Где он?

— В лесу остался, версты за четыре отсюда.

— Почему сам не пришел?

— А у него и спрашивайте. Я что — приказывать ему могу? Говорит: позови Михаила с рацией. А мне что? Я и пошел звать.

Радист посмотрел недоверчиво.

— А почему он в лесу остался? — спросил он.

— Устали они. Говорят: зачем мне возвращаться, если потом опять от схрона надо отходить. Легли в кустах поспать, а меня послали. Я так думаю, — усмехнулся ехидно, — пан Харитон набаловались с той мельничихой, всю ночь не спали, ну, и решили отдохнуть.

Упоминание о мельничихе оказалось кстати — Муха засмеялся и сказал с завистью:

— Я вам скажу: от такой женщины и я бы не отказался. Хороша мельничиха, с ней не соскучишься, она из тебя все вытянет, даже душу…

Радист зевнул, сел и стал обуваться. Юрко пристроился напротив него, попросил Муху:

— Дайте, друг сотник, чего–нибудь поесть, а то кое–кто и развлекался, и ужинал, а других — на сеновал спать…

— Начальство! — не то похвалил, не то обругал Муха. — Начальство, оно всегда выше, и ему надо угождать. — Он отрезал хлеба, придвинул Юрку полкольца колбасы. — А мне идти или нет? — спросил он.

Юрко успел обсудить с Бобренком и эту проблему. Выход Мухи из схрона осложнял ситуацию. Не потому, что разведчики боялись упустить кого–нибудь из двоих — были уверены в своих силах и знали, что справятся с двумя. Но радиста нужно было взять живым, обязательно живым и желательно нераненым. Сотник же, собственно, не очень интересовал контрразведку: лишний бандеровец, которые, к сожалению, еще не перевелись в лесах. Естественно, бандитов надо вылавливать, но куда ж он денется: схрон окружен, и выход у Мухи один — либо сдаться, либо пулю в лоб…

— А как хотите, друг сотник, — ответил Юрко и принялся за колбасу. — О вас речи не было.

Муха довольно потянулся.

— Тогда мы еще отдохнем. — Полез на верхние нары, лег, свесив грязные ноги. — Люк задвиньте, а то я что–то не выспался.

Наконец радист оделся. Сел к столику и тоже позавтракал хлебом и колбасой. Лениво встал, взял мешок с рацией. Сунул пистолет в карман брюк, произнес:

— Пошли!

Он полез первым, а Юрко, захватив шмайсер, — за ним. Думал: как удачно все обошлось! Вылез, задвинул люк, выпрямился, вдохнул свежего, ароматного воздуха, и голова чуть не пошла кругом. Чувствовал себя как–то напряженно, неестественно, пошел к тропинке, слушая голос какой–то птички, верещавшей на березе.

«Не к добру верещит», — подумал Юрко.

Солнце еще не поднялось над деревьями, небо прояснилось, а в лесу стояли сумерки, пахло травой и грибами. До конца поляны оставалось несколько шагов.

Прошли поляну, и Юрко зацепился шмайсером за ветку молодой осины. Отпустил, и она хлестнула радиста по лицу, тот сердито выругался и отступил на шаг, а они уже подходили к дубу, за которым притаился Толкунов.

Прошли дуб, и ничего не случилось, во всяком случае так подумал Юрко, но тут услышал за спиной крик и тяжелое сопение — обернулся и увидел, что радист уже лежит на траве и капитан навалился на него.

Радист оказался не из трусливых, ему удалось вывернуться, сунул руку в карман за пистолетом, но Толкунов перехватил ее, попытался прижать к земле — это ему не удавалось. А Юрко, словно завороженный, смотрел и видел, как радист скребет ногтями траву.

Вероятно, прошла секунда или две, Юрко все стоял и смотрел. Но вот налетел Бобренок — они вдвоем положили радиста лицом к земле, майор сел ему на голову, а Толкунов, вывернув агенту руки, связал их ремнем. Вытащил из кармана радиста пистолет. Бобренок схватил радиста за воротник. Вырезал ампулу, поднял его голову и заглянул и полные страха глаза.

Капитан перевернул радиста лицом вверх.

— Отвечай, и быстро! — приказал он. — Кто забросил вас? «Цеппелин»?

— Да.

— Задание?

— Отыскать и подготовить площадку для посадки самолета.

— Нашли?

— Вчера.

— С «Цеппелином» связывались?

— Дважды. Сообщили о приземлении, а затем о том, что приступили к выполнению задания.

— Когда сеанс связи?

— Сегодня.

— Хочешь жить?

Радист на мгновение закрыл глаза, словно не веря, раскрыл их и произнес, глядя преданно?

— Еще бы!

— Будешь работать на нас?

— Я сделаю все, что прикажете.

— То–то же! — Толкунов встал. — Лежи тихо, а то…

Бобренок благодарно сжал локоть капитана: Толкунов сделал все правильно и профессионально. Сейчас нужно было как можно быстрее доставить радиста в штаб армии, по крайней мере сообщить полковнику Карему об аресте. Рация осталась в «виллисе», а «виллис» стоял на дороге километрах в четырех.

Но оставался же еще схрон с Мухой. Можно было бы переложить это дело на районных чекистов, но Бобренок решил задержаться. Вышел на край поляны и свистнул, Метрах в ста отозвался старший группы — лейтенант госбезопасности. Вдвоем они направились к березе, не спуская глаз с люка. Вернее, с места, где он был — отлично замаскировали, можно было наступить на него и не заметить.

Их догнали два автоматчика — еще двое бойцов засели в овраге, где мог быть запасный выход.

Подошли к березе. Лейтенант, нащупав люк, произнес:

— Я считаю, рисковать не стоит. Все равно этому Мухе конец: знаете, сколько на нем крови?! Сдастся — пусть выходит, а нет — забросаем гранатами.

Лейтенант был прав. Честно говоря, и майору не хотелось рисковать жизнью из–за бандита, и он кивнул.

Лейтенант отодвинул люк, крикнул:

— Сотник Муха, вы слышите меня? Сдавайтесь!

Тишина, наконец из схрона послышалось какое–то шуршание — и внезапно ударила автоматная очередь.

— Слышу и отвечаю! — крикнул Муха.

Лейтенант отодвинулся на шаг, сейчас пули были не страшны ему.

— Сдавайтесь, Муха, — повторил, — у вас нет другого выхода.

Снова ударил автомат и замолчал. Лейтенант добавил:

— Ну расстреляешь несколько рожков, а дальше что? Мы хоть сейчас можем забросать тебя гранатами. И знай, запасный выход в овраг тоже заблокирован.

Автомат дал опять длинную очередь, и тогда лейтенант швырнул гранату в схрон. Взрывная волна вырвалась из отверстия, с березы посыпались листья — и наступила тишина…

— Все… — сказал лейтенант. Повернулся к автоматчикам: — Давайте, ребята, пошуруйте там… — А сам присел, прислонясь спиной к березовому стволу.

18

Полковник Карий разговаривал по телефону с генералом Рубцовым.

— Ваши разведчики поработали прекрасно, — сказал генерал, — и мы представляем их к наградам. Я поздравляю вас, Вадим Федотович, все пока идет нормально, и ваш план связи с «Цеппелином» одобряю. Однако учтите вот что. Два часа назад получено сообщение от Седого. Немцы планируют на вашем участке фронта какую–то акцию, которой придается очень большое значение. Агент или агенты — из Берлина, фамилий и примет Седому установить не удалось. Акция запланирована и осуществляется под непосредственным контролем главного управления имперской безопасности — считайте, обергруппенфюрера Кальтенбруннера. Непосредственно отвечает за нее штурмбанфюрер Краусс.

— Не густо, — пробубнил в трубку Карий.

— Не спешите, — остановил его Рубцов. — По некоторым данным, которыми располагает Центр, для одного из агентов «Цеппелина» фирмой «Мессершмидт» создан самолет. Представляете, специальный самолет.

— Ого! — воскликнул Карий.

— Еще один интересный факт, — произнес Рубцов. — Этот агент был на приеме у Скорцени. Если его принимают на таком уровне, то действительно немцы задумали нечто экстраординарное. Скорцени подарил агенту талисман, брелок для ключей — бронзовый чертик с царапиной. Кажется, поцарапал его, освобождая Муссолини.

— Что–то в этом есть, — проворчал Карий.

— Да–да!.. Итак, мы знаем: группа агентов, которую нам удалось обезвредить, имела задание найти и подготовить место для посадки самолета. На помощь этой группе был брошен почти весь бандеровский отряд. Это о чем–то говорит?

— Еще бы!

— Вот я и думаю, что задержанные нами агенты искали место для посадки самолета с диверсантом, о котором сообщает Седой.

— Два звена одной цепи.

— Точно. И сейчас от того, как вы проведете сеанс связи с «Цеппелином», зависит, возьмем мы их агента или нет. Может быть, одного, а может, и целую группу. Хотя бы одного с талисманом Скорцени.

— Мы сделаем все, Василий Семенович. Радиста, как я докладывал, Бобренок с Толкуновым уже везут сюда, с минуты на минуту должны быть, и я сам займусь им.

— Очень прошу, Вадим Федотович, я бы тоже подскочил, но за вами как за каменной стеной.

Генерал положил трубку, а Карий сидел еще несколько минут, раздумывая. Дело принимало неожиданный оборот.

Вышел в приемную, где разложил бумаги на столе его помощник лейтенант Щеглов.

— Ну где же они? — спросил нетерпеливо.

— Будут через три–четыре минуты.

Лейтенант ошибся только на минуту: «виллис» остановился возле домика контрразведки через пять минут. Виктор затормозил у самого входа, и розыскники провели радиста в кабинет Карего. Юрку Бобренок приказал подождать в комнате Щеглова.

Радисту развязали руки, он стоял в центре кабинета, разминал их, и довольная улыбка блуждала на его губах.

Полковник обошел вокруг стола, внимательно разглядывая агента, будто в кабинете стоял не обычный диверсант с погонами лейтенанта Красной Армии, а какое–то заморское чудо. Под этим взглядом агент сник и опустил руки, глядел на Карего со страхом и надеждой, кажется, уяснил, что от этого человека с седыми висками зависит его судьба.

Наконец полковник остановился.

— Ваша настоящая фамилия? — спросил он.

Агент подтянулся, стал по стойке «смирно», ответил четко:

— Младший лейтенант Гапон Иван Алексеевич.

— Часть?

— Тридцать девятый стрелковый полк девятнадцатой дивизии.

— Попали в плен или сдались сами?

— Был ранен в сорок втором под Харьковом, находился в лагере военнопленных.

— И там тебя завербовали?

— Виноват…

— Виноват, говоришь? — повысил голос Карий. — Продал Родину, товарищей своих, к врагу переметнулся!

Агент стоял опустив голову. Полковник сел на стул, спросил:

— Тебе сказали, что сейчас должен будешь сделать?

— Да, — поднял голову с надеждой.

— Это твой последний шанс, — сказал полковник веско. — Мы подготовили радиограмму, и ты передашь ее в эфир. Только без фокусов. Знаем мы ваши условные обозначения и передачу радиограммы проконтролируем до последней точки. И от того, как будет развиваться операция, будет зависеть твоя судьба. Это тебе ясно?

Радист вытянулся и даже щелкнул каблуками.

— Я готов хоть немного искупить свою вину… — Вдруг запнулся, наверное, хотел добавить «товарищ полковник», но не осмелился.

— Давайте сюда второго! — распорядился Карий.

Агент непонимающе пожал плечами, но почти сразу ввели Степана Олексюка, доставленного заранее. Радист отступил удивленно, кривая улыбка промелькнула на его лице, наверное, подумал, что именно Олексюк выдал их.

Полковник сказал:

— Наконец–то теплая компания собралась вместе. Третьего — и главного — уже не будет никогда. Понятно?

Агенты закивали, переглядываясь не очень–то приветливо.

Полковник махнул рукой, и их вывели.

Карий предложил Бобренку и Толкунову сесть. Майор с удовольствием опустился на мягкий диван, а Толкунов отказался:

— После «виллиса», товарищ полковник, разрешите постоять.

— Должен сообщить вам, товарищи, что управление контрразведки фронта представило вас к орденам Красного Знамени.

Бобренок расплылся в радостной улыбке, а Толкунов не поверил.

— К Красному Знамени?.. — переспросил он.

— Начальство ценит вас.

— Не вижу.

— Как это понять?

— Вы, товарищ полковник, приказали бы выдать нам сейчас по сто пятьдесят и отпустили бы спать…

Полковник засмеялся:

— Неужели думаешь, что я совсем зачерствел? Идите к старшине Яковлеву, он знает и все, что пожелаете… По мере возможности, конечно.

Толкунов удовлетворенно хмыкнул в кулак:

— Спасибо, товарищ полковник.

— Как быть с парнем? — спросил Бобренок.

— С каким?

— Который помог нам взять радиста.

— Юным бандеровцем? — пошутил Карий.

— Не такой он уж и юный, — вмешался Толкунов.

— Хороший парень, — сказал Бобренок уверенно. — И сделал все, что смог.

Полковник подумал и распорядился:

— Скажите Щеглову, чтобы связался с городским отделом госбезопасности. Как его? Юрий Штунь, если не ошибаюсь? Пусть выпишут ему документы и отпустят.

— Он хочет учиться.

— Наученный уже… и так умный, — сказал Толкунов.

— Это ты, Алексей, напрасно! — горячо возразил Бобренок. — Кто лез в схрон, рискуя жизнью? А кто положил их старшего? Неизвестно, взяли бы мы без него радиста живым. Я бы ему даже рекомендацию дал — пусть учится, польза будет. Пойдет в армию, повоюет, а потом за учебу…

— Ну давай–давай… — примирительно проворчал Толкунов.

Розыскники ушли, а Карий набросал текст радиограммы и приказал позвать агентов.

— Познакомься, — показал ее радисту, — все правильно?

«Площадка для приземления самолета в шести километрах на юг от села Квасова. Подготовлена для посадки. Ждем указаний. Тридцать седьмой».

— Все правильно, — подтвердил радист. — Когда передавать?

— Ваш график выхода в эфир?

— С шести часов утра до восемнадцати. Поэтому, — улыбнулся мрачно, — я ничего не заподозрил, когда тот бандера вызвал меня из схрона.

— Скажи ему спасибо, — посоветовал Карий. Но радист только нахмурился и ничего не ответил.

— Можете не сомневаться, — вставил Олексюк, — мы все сделаем как надо.

Полковник смерил его безразличным взглядом: от Олексюка, собственно, ничего не зависело, и вообще в запланированной радиоигре он был лишней спицей в колесе. Карий только на всякий случай держал его под боком, и, как выяснилось позже, весьма предусмотрительно.

А сейчас полковник приказал проводить агентов в комнату, где была подготовлена для выхода в эфир рация, захваченная у диверсантов.

Радист натянул наушники и застучал ключом. «Цеппелин» отозвался почти сразу, следовательно, их ждали и агент сказал правду. Радист передал в эфир зашифрованную радиограмму и получил подтверждение, что сообщение принято и ответ будет через десять минут.

Карий нетерпеливо ходил по комнате. Наконец «Цеппелин» вышел в эфир, на бумагу легли цифры, и полковнику дали расшифрованный текст:

«Немедленно сообщите, где старший группы Вячеслав Горохов провел вечер перед вылетом на задание».

Ясно, это была проверка. Но старший группы убит, и, если не ответить на вопрос, «Цеппелин» прервет связь.

Карий почувствовал холодок под сердцем: неужели удачно начатая операция закончится так безрезультатно?

Полковник положил радиограмму перед агентами. Радист только покачал головой, а Олексюк наморщил лоб и предостерегающе поднял руку.

— Подождите, — сказал нерешительно, — подождите, Горохов хвалился… дай бог памяти…

Полковник нетерпеливо уставился на него — неужели не вспомнит?

— Да, — вдруг решительно произнес Олексюк, — точно! Он говорил, что весь вечер сидел с оберштурмфюрером Телле. Тот инструктировал его в последний раз.

Лоб у Карего разгладился.

— Пишите! — приказал и продиктовал ответ: — «Последний вечер перед вылетом на задание Горохов провел с инструктором школы Телле. Прошу учесть, если вы нам не доверяете, то мы без вас обойдемся легче, чем вы без нас. Тридцать седьмой».

И снова потянулись минуты ожидания. Наконец пришел ответ:

«Ждите самолет через трое суток. В двадцать два часа послезавтра выходите на связь — получите подтверждение. «Цеппелин».

Полковник вытер аккуратно сложенным платочком лоб. Жестом приказал вывести агентов. Минуты две сидел, обдумывая сообщение, затем направился звонить генералу Рубцову.

19

После обеда у Маркова было еще полчаса свободного времени, и он воспользовался этим, чтобы прочитать газету. Даже от чтения геббельсовских газет иногда получал удовольствие, особенно когда речь шла об очередном сокращении линии фронта и об оставлении немецкими войсками разных городов.

Читал и размышлял: скоро, самое большее через месяц–два, ну, через три, Красная Армия освободит их город, «Цеппелин» снова передислоцируется дальше в тыл, потом еще раз — и тогда до Берлина рукой подать.

Кто–то сел рядом с Марковым, тот недовольно скосил взгляд, но, увидев Сидоренко, забыл о газете. Сидоренко работал на аэродроме — опытный инженер, после скитания по лагерям был зачислен в обслуживающий персонал аэродрома. Уже год, как Сидоренко работал с Седым.

— Ну? — спросил кратко Марков, не откладывая газеты.

— Такие дела, Григорий Григорьевич: вчера к нам на аэродром прибыл самолет. Называется «Арадо–332». Высокая скорость и большой потолок полета, точно не знаю сколько, но до черта. Только одних пулеметов девять. И любопытно вот что: самолет оснащен совершенно новым шасси — двенадцать резиновых катков, сядет где угодно. И откидной трап, по которому прямо из самолета можно выехать на мотоцикле. Я сам не видел — меня и близко не подпускают, — но немцы–технари хвастались.

Марков на мгновение закрыл глаза: вот оно, последнее звено цепи. Спросил:

— Когда планируется вылет?

— Говорили, дня через три. Может, раньше.

— Спасибо, дружище, — поблагодарил Марков Сидоренко. — Если будет что–нибудь новенькое, не медли. Все, что связано с «арадо», очень важно.

Встал и, помахивая газетой, направился к школе. Итак, оставался резервный вариант. Марков мог пойти на него только в случае крайней необходимости, но, вероятно, такая потребность и возникла.

И все же…

Марков немного подумал и решил, что, возможно, не следует идти на крайности. Все зависело от того, удастся ли обвести вокруг пальца начальника школы.

Выждав с полчаса, Марков зашел к начальнику школы гауптштурмфюреру СС Людвигу Кранке. Тот разговаривал по телефону. Помахал Маркову рукой, предлагая сесть, и закончил разговор.

— Что случилось? — спросил.

— Возможно, я ошибаюсь, — начал Марков осторожно, — но лучше ошибиться мне, нежели потом пострадает дело. Короче, не нравится мне курсант Бакуменко.

— Чем? — заинтересованно вытянул голову Кранке.

— Перепуганный какой–то. Группу запланировано выбросить завтра, сегодня я провожу последний инструктаж, а он ничего не слышит, и глаза бегают. С таким настроением забрасывать человека…

Кранке слушал внимательно. Собственно, все, что говорил Марков, могло быть и плодом его воображения, но сигнал оставался сигналом, и Кранке должен прислушаться к нему. И так в последнее время значительно возросло число провалов агентов, а если, этот прохвост Бакуменко на самом деле провалит группу, кому грозят неприятности? Ему, Кранке, поскольку был предупрежден Марковым.

Гауптштурмфюрер не долго раздумывал. Спросил:

— Кого можете порекомендовать вместо Бакуменко?

— Курсанта Подгорного.

— Почему?

— Надежный и учится прилично.

Кранке задвигался на стуле.

— Хорошо, — согласился, — пусть готовят вашего Подгорного. — Он снял трубку и отдал соответствующее распоряжение. — Благодарю вас, Марков, за бдительность, прошу и в дальнейшем докладывать обо всем подозрительном. А курсантом Бакуменко мы займемся.

Марков вышел из кабинета начальника школы с чувством выполненного долга. Во–первых, уже послезавтра советская разведка будет знать об «арадо» и подготовится к его приему. Во–вторых, этот Бакуменко — на самом деле мерзавец: служил карателем, руки в крови, да и вообще законченный подлец.

Приказал вызвать к себе Подгорного. Тот появился через несколько минут, вытянулся на пороге, как и полагалось курсанту, но Марков, выглянув в коридор и убедившись, что вокруг никого нет, прикрыл двери и обнял Подгорного за плечи.

— Завтра, — произнес быстро, — завтра, Борис, полетишь к своим. Запомни, что должен будешь сделать. Сразу после приземления найдешь ближайшую воинскую часть. Скажешь, что тебе нужен какой–нибудь работник Смерша. Передашь ему: ты от Седого. Он должен будет немедленно связать тебя с контрразведкой армии или фронта. Там скажешь: немцы примерно через три дня готовят высадку важного агента. Специальный самолет «Арадо–332», оборудованный дополнительными шасси и откидным трапом для выезда мотоцикла. К сожалению, это все.

Подгорный беззвучно шевелил губами, запоминая сказанное.

— Иди, Борис, — слегка подтолкнул его к двери Марков. — Может, больше не увидимся.

Он ошибся — Кранке ввел его в состав группы, провожавшей агентов. На следующий вечер гауптштурмфюрер в сопровождении Маркова и еще одного инструктора школы прибыл на аэродром. Трое курсантов, переодетые в форму офицеров Красной Армии, уже стояли возле самолетов. В середине — Борис Подгорный. Сосредоточенный и даже суровый, как и надлежит быть человеку перед серьезным делом. Встретившись с Марковым глазами, Борис чуть–чуть опустил веки: мол, все помнит и все выполнит.

Инструктор проверил парашюты и снаряжение агентов, и они поднялись в самолет. Заревели моторы, «юнкерс» поднялся в воздух. Марков долго смотрел ему вслед. Прекрасная погода, звездное небо, и ничто не предвещает беды. Марков вернулся домой в хорошем расположении духа.

А «юнкерс» набирал высоту, и моторы натужно ревели. Подгорный сидел на металлической скамье, опершись парашютом о борт самолета. Думал: через полтора часа он снова будет дома. Думал именно так: дома, хотя родился и жил за сотни километров от предполагаемого места приземления, потому что считал своим домом любое село или хутор, где свои.

Борис Подгорный попал в плен в сорок втором под Харьковом. Пехотный лейтенант, он командовал вначале взводом, потом ротой, а в тяжелых боях под Изюмом должен был принять даже батальон. Правда, от батальона тогда осталось не больше роты, но Подгорный поднимал его в контратаки как батальонный командир — в одной из них его контузило, так и лежал на поле боя, пока не подобрали немцы.

Вначале лагерь под Киевом, потом Заксенхаузен — чего только не насмотрелся Борис за два года мытарств! Весной сорок четвертого дошел, как говорят, до ручки. В это время и приехал в лагерь гауптштурмфюрер Кранке. Военнопленных построили на лагерной площадке, и гауптштурмфюрер предложил тем, кто желает попасть в специальное учебное заведение, сделать шаг вперед.

Немного поколебавшись, Борис шагнул: собственно, терять ему было нечего. Чувствовал, что уходят последние силы, и пусть будет что будет — лучше он, когда перебросят через линию фронта, сдастся своим и сдаст остальных диверсантов, чем так погибнуть. Все–таки будет какая–то польза, в конце концов, если ему даже и не поверят, то примет смерть как надлежит.

А в школе встретил Маркова. Инструктор долго присматривался к нему. Подгорный не мог скрыть свою ненависть к фашистскому холую — она независимо от его воли проявлялась в чем–то, в каких–то неуловимых деталях, — и Марков понял его. У них состоялся откровенный разговор, который привел к тому, что лейтенант Борис Подгорный поднялся на борт «юнкерса» с важным заданием.

Подгорный попробовал посмотреть на себя со стороны. Два года прошло, и словно ничего не случилось. Сидит на металлической скамейке человек с лейтенантскими погонами, правда, тогда он носил два кубика в петлицах, привык к ним, а погоны давили на плечи. Но документы у него почти настоящие — инструктор Валбицын говорил, что выдержат любую экспертизу, — вооружен он офицерским пистолетом ТТ, на ногах не новые, но удобные, разношенные яловые сапоги, и даже медаль «За отвагу» на груди.

Все предусмотрели немцы: старший группы у них — бывший каратель из Белоруссии Слипцевич, сам хвастался, что расстреливал и партизан, и мирных жителей, принимал участие в акциях, жег села. У него один выход: верно служить гитлеровцам — ему попадать в руки чекистов никак нельзя, он знает это. Но ведь и Подгорный с сержантом Колядой, третьим членом их диверсионной группы, радистом, знают это; вон Коляда как затуманенно смотрит на Слипцевича, вероятно, одни и те же мысли бродят в их головах, и если он, Подгорный, не ошибается, они сдадут Слипцевича контрразведке в первый же день, вернее, в первый же час пребывания на своей земле.

Правда, задание Маркова усложнило ему это дело. Слипцевича голыми руками не возьмешь, его либо придется убрать автоматной очередью, либо обезоруживать вдвоем с Колядой. Нужно будет сразу после приземления перемолвиться с сержантом; если начнет колебаться или откажется, убрать и его, и Слипцевича — время не ждет: Марков говорил, что его сообщение очень срочное и важное.

Подгорный поправил парашют и удобнее вытянул ноги, сделал вид, что дремлет, но время от времени раскрывал глаза и — встречался с задумчивым и вопросительнымвзглядом Коляды. «Дурак он, что ли, так и Слипцевич может понять сержанта — палец в рот ему не клади, хитрый, стервец». И Подгорный демонстративно отвернулся от Коляды и поправил свой шлем.

Скоро, уже совсем скоро он сбросит этот проклятый комбинезон, закопает его и свободно пойдет по своей земле. Совсем свободно, ничего не боясь, — какое счастье, что на его пути встретился Марков, что он получил от него пароль!

«Юнкерс» дернуло, и он сразу лег на крыло, входя в крутой вираж. Внезапно кабина самолета осветилась ярким светом, и Подгорный сообразил, что они перелетают линию фронта и прожекторы уже вцепились в них. И зенитки стреляют по самолету, свои же парни посылают в них снаряды, один из них разорвался совсем близко.

Самолет клюнул носом, может, пилот бросил его в пике, стараясь обмануть прожектористов, однако это ему не удалось, так как свет заливал кабину и рядом слышались разрывы снарядов.

Но Подгорному почему–то не было страшно. Хотя зенитчики и стреляли именно по нему, Борису Подгорному, он не чувствовал к ним зла и не боялся, хорошо бьют ребята, и, наверное, снаряды ложатся каждый раз все ближе.

Самолет снова бросило в сторону, Подгорный слетел со своей скамейки и больно ударился рукой об пол. В то же время что–то тяжелое упало на него, вывернулся и увидел полные страха глаза Слипцевича, усмехнулся зло, хотел что–то сказать, но не успел: ослепительный свет затопил мозг, тело пронизала боль. Протянул руки, чтобы удержаться, но ничего не подвернулось…

Снаряд разорвался, может, в метре от «юнкерса», а может, попал в него — самолет развалился на куски, и они, оставляя огненный след, упали в лес километрах в пятнадцати от линии фронта.

20

Ипполитов проверил мотоцикл и остался доволен: мощная машина с безупречным мотором, легко заводится, в коляске оборудованы тайники для оружия, приторочены чемоданы с одеждой, документами, разным снаряжением.

Мотоцикл надежно крепился в самолете, никакие виражи не смогли бы сдвинуть его с места. Ипполитов попросил выбросить специальный трап, сам освободил мотоцикл от креплений, одним движением ноги завел его и выехал из самолета. Дал газ и проехал по аэродрому. Мотоцикл слушался малейшего движения, мгновенно набирал скорость.

Ипполитов похлопал по бензобаку ладонью и спросил:

— А номера? Соответствуют ли номера воинской части, обозначенной в документах?

Валбицын, допущенный на аэродром, заверил:

— Все в порядке.

— Когда Горохов выходит на связь?

— Сегодня.

— Еще раз предупредите: завтра в два часа ночи должны зажечь костры.

Ипполитов с сожалением отошел от мотоцикла.

— Сегодня последний вечер, — сказал сокрушенно, — последний вечер в вашей компании, господа. Мне жаль…

— Должны отпраздновать его! — предложил Краусс тоном, не допускающим возражения.

— Да, — согласился Ипполитов, — но завтра у меня уже не будет ни настроения, ни желания проверить содержимое чемоданов.

— Я проверил все лично, — заверил Кранке.

— Полагаюсь на вас, гауптштурмфюрер, — склонил голову Ипполитов, — но хотел бы знать, в каком чемодане что лежит и как мне удобнее расположить необходимое.

В барак принесли вынутые из мотоцикла два небольших чемодана. Ипполитов стал проверять их. Вначале наклонился над чемоданом с оружием: все сложено аккуратно, с немецкой педантичностью. «Панцеркнакке» и комплект снарядов–ракет к нему, портфель с миной. Ипполитов подозрительно покосился на него: он всегда немного с предубеждением относился к взрывчатке. Конечно, знал, что без детонатора взрыв невозможен, но все же соседство с миной действовало угнетающе. Ипполитову показалось, что Краусс заметил его нерешительность — этого только не хватало, — он переложил портфель поудобнее. Но Краусс, кажется, и не смотрел на него. Проклятая подозрительность, когда он только избавится от нее?

Автоматические пистолеты с комплектом отравленных и разрывных пуль… С оружием как будто все в порядке…

Ипполитов дотронулся до кобуры на ремне. Да, у него несколько пистолетов: те, что в чемодане, и вальтер, никелированный офицерский вальтер — безотказное и красивое оружие. Ипполитов знал, что у некоторых советских офицеров есть трофейные пистолеты, иметь такой считалось в какой–то мере шиком.

Наклонился над вторым чемоданом, перебрал его содержимое уже не так старательно, хотя в глубине души понимал, что этот чемодан имеет не меньшее значение. Радиостанция, комплект незаполненных бланков различных советских учреждений, паспорта, дипломы, удостоверения… Около полумиллиона рублей советских денег. «Молодец Валбицын, — подумал Ипполитов, — знает дело».

Кажется, только подумал о Валбицыне, а тот уже, оттерев Кранке, тоже склонился над чемоданом. Стал объяснять, будто Ипполитов никогда не видел таких приспособлений:

— Это комплект букв и наборная касса. Ручной металлический пресс для паспортов, металлические штампы полевых почт, печати и штампы различных воинских частей… Надеюсь, вы не забыли, как пользоваться штампами?

Менторский тон Валбицына разозлил Ипполитова, и он захлопнул чемодан, чуть не прищемив длинные пальцы инструктора. Повернулся к Кранке:

— Итак, я убедился, что все в порядке! — Произнес властно, будто был не агентом–диверсантом, а по меньшей мере инспектором главного управления имперской безопасности.

Кранке подобострастно склонил голову, еще раз пообещав себе рассчитаться с этим наглецом в случае его благополучного возвращения.

— Что ж, господа, — предложил Ипполитов, — с делами покончено, пошли.

Все оживились в предчувствии банкета. Валбицын потер руки и почмокал губами, как будто уже выпил первую рюмку и почувствовал, как приятно обжег коньяк его желудок. Ипполитов накинул плащ — никто не должен видеть его в форме советского офицера, — и общество направилось к машине.

Им открыла не служанка, а сама Сулова. Она уже несколько дней обнашивала форму младшего лейтенанта Красной Армии и поэтому пребывала в скверном настроении. Во–первых, ей в принципе не нравилась форменная одежда — отдавала предпочтение платьям с большим декольте, считая, что именно ее высокая грудь, главным образом, нравится мужчинам. Во–вторых, была зла на Краусса и Кранке за то, что ее сделали всего лишь младшим лейтенантом. В глубине души понимала, что они правы, что им виднее — в конце концов, сколько ей носить эти проклятые погоны: выполнят задание и обратно, — но никак не могла пересилить себя. Ну неужели так трудно прицепить на погоны еще по две звездочки? Была бы она тогда старшим лейтенантом и с большим уважением относилась к себе. Да и медаль выдали только одну — «За участие в обороне Ленинграда». Вон Ипполитову — всего понавесили! Утром, когда Ипполитов еще спал, Сулова отшпилила с его гимнастерки орден и примерила себе. Да, красиво, женщине вообще идут всякие украшения. Неужели эти тупые деятели из «Цеппелина» не понимают этого?

Увидев избранное общество, прибывшее в их особняк, Сулова поправила гимнастерку, туже затянула ремень. Единственное преимущество военной одежды — ремень. Когда его затянешь, несколько скрадываются уже не безупречные формы.

Краусс подошел к телефону, а Сулова со служанкой захлопотали у стола. Мужчины не стали терять зря время — Валбицын, считавший себя здесь уже своим, направился к бару и извлек из него сразу три бутылки, нежно прижав их к груди.

— На все вкусы, дорогое общество, — воскликнул торжественно, — коньяк, водка и даже виски! И где это Краусс достает виски?

— Из Ирландии, — пояснил Кранке и забрал у Валбицына бутылку. — Через Швецию. — Он налил себе полбокала желтоватой жидкости, разбавил содовой водой и с отвращением смотрел, как Ипполитов с Валбицыным опорожняют почти полные фужеры коньяку. Что и говорить — восточные варвары! Разве так пьют коньяк? Да еще я марочный, французский! Его надо смаковать, греть в ладонях, а они…

Подошел Краусс, тоже налил себе почти полный фужер и выпил до дна — точно так же, как «восточные варвары». Хотя чего ждать от Краусса? Обыкновенный выскочка–эсэсовец. Правда, и он, Кранке, носит мундир гауптштурмфюрера, но он вступил в СС по сугубо тактическим соображениям, в душе же он остается, как и был, фон Кранке, а этот длинный молодчик Краусс, который даже на чин обогнал его, и сейчас ничем не отличается от мелкого невоспитанного торгаша.

Краусс довольно, даже самодовольно улыбнулся и обвел всех присутствующих торжественным взглядом.

— Только что разговаривал с обергруппенфюрером Кальтенбруннером, — произнес многозначительно, назвав даже чин начальника РСХА, как будто никто из находящихся здесь не знал этого.

Кранке оторвался от коньяка и с интересом посмотрел на Краусса. Что доложил штурмбанфюрер Кальтенбруннеру? Вздохнул успокоенно: конечно, ничего плохого. В основном Краусс отвечает за операцию и, пожалуй, больше, чем Кранке, заинтересован, чтобы все, связанное с ней, выглядело отлично.

Выдержав паузу, Краусс сообщил:

— Я информировал обергруппенфюрера, что начало операции назначено на завтра, и получил согласие. Более того, Кальтенбруннер приказал передать герру Ипполитову, — Краусс учтиво наклонил голову в его сторону, — что в случае удачи его ждут высшие награды рейха. Он сам похлопочет перед фюрером. — Краусс остановился на несколько секунд и еще налил себе коньяку. — Награждены будут все участники операции, — произнес он так, будто уже получил очередной крест. — Выпьем за это, господа.

Валбицын стал наливать коньяк. Кранке выбросил вверх руку.

— Хайль Гитлер! — воскликнул он.

Это было некстати, поскольку все держали рюмки в правой руке, пришлось ставить их или брать левой, но наконец все обошлось, выпили до дна в торжественном молчании.

Глотая ароматный напиток, Ипполитов непроизвольно обвел всех презрительным взглядом.

«Воронье, — подумал он. — Слетелось — и уже делит награды. А я должен зарабатывать их…»

Злоба уже закипела в нем, хотел бросить что–нибудь резкое, но в комнату вошла служанка и доложила, что стол накрыт. И все двинулись в столовую, живо переговариваясь, торжественные и радостные.

21

Полковник Карий приехал на импровизированный аэродром за Квасовом во второй половине дня. Бобренок доложил ему, что для принятия вражеского самолета все готово. Карий попросил воды и, напившись, сообщил: пришла радиограмма из «Цеппелина» — в два часа ночи необходимо зажечь огни. Гитлеровцы подтвердили, что самолет приземлится именно сегодня ночью.

— Дополнительных инструкций агентам не было? — спросил Бобренок.

— Нет. — Полковник говорил, будто читал радиограмму: — Ждите самолет шестого. В два часа ночи зажгите огни. — Вдруг улыбнулся одними глазами и добавил совсем другим тоном: — Сегодня, товарищ майор, решающая ночь, сейчас все зависит от вас, от того, как встретите дорогих гостей.

Подошел Толкунов, козырнул полковнику. Видно, услышал конец фразы, потому что произнес:

— Мы готовы, но прилетят ли?

— Сегодня ночью.

Капитан возразил:

— Ночью может пойти дождь, или вдруг что–нибудь изменится.

Бобренок осуждающе посмотрел на него: что за манера — всегда во всем сомневаться? Сказал уверенно:

— Синоптики обещают хорошую погоду.

— А–а… синоптики… — махнул рукой Толкунов, недвусмысленно выразив свое отношение к метеослужбе.

Полковник положил конец его сомнениям, сказав:

— Думаю, что немцы прилетят все же сегодня. Точнее, завтра ночью. Покажите, что у вас сделано?

Карий направился к площадке, подготовленной для посадки самолета, ступая так, словно шел не по лесу, а впереди воинской части на параде — верный признак, что полковник пребывал в хорошем настроении, — и майор, неодобрительно глянув на Толкунова, последовал за ним.

Неожиданно Карий остановился и сорвал какую–то травку. Подозвал капитана:

— Что это?

Толкунов только покачал головой:

— Не занимаюсь… Кстати, это не входит в обязанности розыскника.

— Верно, не входит, и я знаю, что дел у вас много. А называется это растение чистотелом, или бородавочником, посмотрите, какой яркий желтый цветок.

Толкунов пристально посмотрел на цветок, пожал плечами.

— Цветок как цветок, — проворчал он, — ничего особенного.

Полковник помахал цветком в воздухе, понюхал его и сказал:

— Скоро конец войне, капитан. И профессия розыскника, возможно, станет ненужной.

Толкунов нахмурился.

— Для того чтобы ловить разную мразь, названия цветков знать не обязательно.

Полковник осуждающе покачал головой.

— Вот мне сейчас предлагают пост начальника областного управления госбезопасности. Там тоже не обязательно знать названия цветков. А вот Карий почему–то знает…

Толкунов смотрел на полковника, втянув голову в плечи.

— Пошлите меня на какие–нибудь курсы, — попросил он. — Я и сам знаю, что не шибко учен.

— Немного не так вы меня поняли, капитан. Чтобы знать название чистотела, не нужно особой учености. Достаточно обыкновенной любознательности.

Толкунов посуровел.

— И условия, — возразил он. — Я вот до войны, до того, как меня взяли в органы, в МТС работал. Сестра меня воспитала — родители у нас рано умерли, — потом вырос и сестре помогать стал. Трое детей у нее.

Бобренку стало жаль капитана: трудное детство, потом ФЗО, работа в МТС. Где ж тут по–настоящему учиться?

Но Карий не дал Толкунову малейшей возможности для отступления.

— Неправильно думаете, капитан, — возразил он. — Ну и что, если МТС? Наша страна единственная в мире, которая дала таким, как вы, возможность учиться. Почему не пошли в вечернюю школу? Решили, что семилетки хватит? А сейчас раскаиваетесь? Я вам так скажу: если бы остались сержантом или старшиной, не очень–то и думали об образовании, правда?

— Кто его знает… — протянул Толкунов.

— Именно, — продолжал полковник, — а вы доросли до капитана, розыскник из вас получился первоклассный — кто же вам на чины будет скупиться? Вот и выходит, обратно в МТС или в сержанты не хотите — и задумались…

— Я ж говорю, на курсы надо…

— На курсы мы вас пошлем, Толкунов. Как только возможность появится, так и пошлем. Хотя скоро не обещаю — видите, немцы сдаваться не хотят, — но, если дела позволят, отправим вас, капитан, учиться. И хорошо, что сами это понимаете, приятно слышать, если искренне.

— Можете не сомневаться.

— Не сомневаюсь, капитан, но хочу дать совет. Не ждите курсов, сами учитесь. Всему учитесь. Книжка какая–нибудь попадется, если сможете, читайте, ничего в нашей жизни не пропадает даром. — Неожиданно улыбнулся лукаво, еще раз понюхал цветок и пояснил: — Мне тоже совсем недавно сказали, как называется. Я и запомнил так, на всякий случай.

Они вышли на тщательно расчищенное и приготовленное для встречи вражеского самолета поле.

— Посадка с той стороны? — кивнул полковник налево.

— Да.

— Вы знаете, майор, в чем заключается ваша главная задача?

— Думаю, да.

— Прошу объяснить.

— Самолет не должен подняться в воздух, если экипаж почувствует опасность в момент приземления.

Полковник довольно хмыкнул.

— И что сделано для этого?

— Прошу… — Бобренок совсем по–граждански махнул рукой, приглашая Карего идти за ним. Метров через двадцать остановился. — Осторожно, товарищ полковник, — предупредил, — а то можете сломать ногу. — Нагнулся и показал замаскированную канаву, тянувшуюся поперек всего поля. — Видите, — произнес не без удовольствия, — ее и сейчас, днем, заметить трудно, а что уж говорить про ночь? Этой канавы будет достаточно для повреждения любого шасси.

— А если они обнаружат канаву во время посадки?

— Исключено. Огни будут гореть с той стороны, должны остановиться, не доехав.

— Прекрасно! Какие еще сюрпризы приготовили дорогим гостям? Прожектор установлен?

— А как же! Напротив взлетной полосы. В случае чего мы ослепим экипаж. Никуда не денутся, товарищ полковник. Соорудили блиндажи, замаскировали их, видите, ничего не заметно.

— Да, не заметно, — согласился Карий.

— Все поле простреливается, мышь не спрячется. Даже если целый десант высадится, мы его встретим. С той стороны в овражке расположен взвод бойцов. Каждый четко знает свое задание. Думаю, осечки не будет.

— Кажется, все в порядке, — одобрил Карий. — Но почему всегда возникают непредвиденные обстоятельства? Сложная наша жизнь, майор.

— Не то слово, товарищ полковник.

— Как будете встречать их?

— Как и договорились.

— Нового ничего?

— Нет. Когда самолет остановится, к нему подойдут радист и Олексюк. Поздравят экипаж со счастливым прибытием. Разговаривая, постараются выяснить дальнейшие намерения диверсантов, а потом кто–нибудь из них включит фонарик. Это — условный сигнал нашей оперативной группе. Тогда и начнем их брать.

— Живыми, обязательно живыми.

— Такое задание дано. Группу захвата возглавит Толкунов.

— Ясно, майор. А какое настроение у Олексюка и радиста? Не подведут?

— Мы им все показали. И канаву, и прожектор, и блиндажи. Чтобы знали: у диверсантов нет ни одного шанса, в крайнем случае все лягут на этом поле. И они вместе с ними. Считаю, сделают все, чтобы облегчить свою судьбу.

— Посмотрим на блиндажи, — распорядился полковник.

Они прошли к первому блиндажу. Его нельзя разглядеть и в нескольких шагах: так хорошо был замаскирован. Тут был установлен крупнокалиберный пулемет, только он один мог скосить экипаж самолета и диверсантов в течение нескольких секунд, а таких пулеметов установили четыре.

Прощаясь, сказал Бобренку:

— Есть сообщения нашего человека из «Цеппелина». Немцы собираются забросить какого–то очень важного агента. Считаю, именно сегодня он и прилетит к вам. Акция запланирована главным управлением имперской безопасности, она на контроле у самого Кальтенбруннера. И вот что, этого диверсанта принимал Скорцени, может, слыхал о таком, освободил Муссолини. Скорцени подарил этому типу талисман — брелок для ключей в виде бронзового чертика. Вы тут смотрите, если обнаружите у диверсанта такой брелок, берегите этого прохиндея, как самих себя. Ясно?

После захода солнца сразу посвежело. Поднялся восточный ветер, он принес рваные тучи, потом они стали гуще, но полностью так и не затянули небо.

Бобренок сидел на бревне возле блиндажа, рядом пристроился Толкунов, он все же поспал, и майор смотрел на него с завистью. Немного нервничал. Потом спустился в блиндаж, где под охраной двух солдат сидели Олексюк с радистом. Те, увидев майора, встали. Бобренок махнул им рукой, спросил:

— Ну как?

Олексюк понял его.

— Все, как договорились, гражданин майор! — Он подобострастно улыбнулся, и Бобренку почему–то стало противно — резко повернулся и вышел из блиндажа.

А по небу мчались тучи, и время уже приближалось к полуночи.

Стал накрапывать дождь, и майор надел ватник. Еще раз обошел вокруг поля: тишина и покой, только ухает сыч, обманутый этим спокойствием.

Затем Бобренок спустился в блиндаж, где сидел Толкунов. Они налили из термоса по чашке горячего чая. Пили, обжигая губы, молча и сосредоточенно. Стрелки часов уже приближались к двум.

Без пяти два майор отдал приказ зажечь костры, и они вспыхнули почти мгновенно, как–то зловеще освещая путь вражескому самолету.

22

«Арадо» стоял, готовый к вылету, с прогретыми моторами. Экипаж уже занял свои места, и только командир самолета остался возле трапа.

Ипполитова с Суловой провожали Краусс, Кранке и Валбицын. Наступили последние минуты — переминались с ноги на ногу и перебрасывались какими–то незначительными репликами. А от самолета пахло металлом и маслом, этот запах будоражил и тревожил, даже угнетал, поскольку свидетельствовал о неотвратимости того, что сейчас произойдет, отсутствии всякого выбора, четкой запрограммированности всей судьбы Ипполитова. Он даже немного растерялся, подумав об этом, но не выказал растерянности, только мимолетная тень промелькнула по лицу. К счастью, никто ничего не заметил, все были заняты собой, каждый думал о том, чтобы скорее уж взлетел самолет, чтобы закончить наконец нудные проводы и вернуться к своим будничным, незначительным, но важным для себя делам.

Наконец командир самолета подошел к Крауссу.

— Время, штурмбанфюрер, — произнес он кратко.

Все с облегчением стали прощаться. Ипполитов пропустил вперед Сулову, легко поднявшись по трапу, задержался на миг, помахал рукой и исчез в самолете. Командир закрыл дверцы, заревели моторы, и «арадо» стал выруливать на взлетную полосу.

Краусс повернулся и направился к «опель–адмиралу», сиротливо стоящему в стороне. Они с Кранке сели в машину, не попрощавшись с Валбицыным, который поплелся к своему «кадету», стоявшему значительно дальше.


Самолет набрал высоту и лег на курс. Моторы ревели спокойно. Ипполитов пристроился в кресле рядом с Суловой, хотел расслабиться, но нервное напряжение не спадало, ощущал даже, как дрожат кончики пальцев. Наконец немного успокоился, свободно вытянул ноги и закрыл глаза. В самолете пахло тем же горьковатым маслом, к нему примешивался еще какой–то запах. Ипполитов не мог понять, чем пахнет, это раздражало его. Он пошевелился в кресле и наконец сообразил, что пахнет косметикой. Повернулся к Суловой.

— Зачем надушилась? — спросил сердито.

— А–а… — махнула рукой беспечно. — На прощание… через час выветрится.

— Точно, выветрится, — согласился Ипполитов и немного успокоился. — Ты там… больше молчи. Молчи и слушай, в случае чего я буду сам говорить. Если все–таки спросят, отвечай кратко — да или нет. Ты моя помощница, твое дело маленькое, поняла?

— Много на себя берешь, — засмеялась Сулова. — Я вывернусь и там, где ты «буль–буль»…

— Я тебе дам «буль–буль»… — погрозил пальцем Ипполитов и обиженно умолк.

Прошло около часа. В салон вышел бортрадист, сообщил, что подлетают к линии фронта, а до места посадки осталось всего минут сорок. Ипполитов пошевелился в кресле, скосил глаза на Сулову. Напрасно все же он накричал на нее: сидит спокойно, хоть бы что, словно ждет их приятная прогулка по примечательным местам Москвы и Подмосковья. Наверняка на нее можно положиться: знает, на что идет и что с ними будет в случае провала.

Неожиданно салон самолета залило ярким светом. Недалеко разорвался зенитный снаряд — самолет отбросило в сторону. Пилот начал набирать высоту, по оторваться от прожекторного луча не удавалось.

— Опустите жалюзи на окнах! — приказал бортрадист. — И без паники…

В самолете потемнело, разрывы зенитных снарядов, казалось, остались внизу, но вдруг «арадо» вздрогнул. Ипполитов представил, что самолет сейчас развалится на части, испуганно вскочил с кресла, но сразу же упал в него, прижатый невидимой силой: пилот снова сменил курс, стараясь выйти из зоны обстрела. Это ему не удалось, вспыхнули еще два прожектора, «арадо» взяли в клещи, и снаряды стали ложиться все ближе.

Однако самолет вел опытный пилот. Он снова резко изменил курс. Один снаряд разорвался совсем близко, осколки пробили фюзеляж, но «арадо» все же смог пересечь линию фронта.

Через несколько минут в салоне появился командир.

— Эти проклятые зенитчики испортили нам все, — сообщил он. — До намеченного места посадки уже не дотянем. Будем садиться в другом.

— Где? — заволновался Ипполитов.

— Километрах в семидесяти на северо–восток.

— А там что?

— Наш бывший аэродром. Моя эскадрилья когда–то базировалась на нем.

— Вы гарантируете посадку?

Командир усмехнулся.

— Думаете, мне хочется умирать?

— Валяйте, — согласился Ипполитов, — может, это и лучше.

— Вряд ли, — возразил командир, — на условленном месте нас встречают кострами, а здесь придется садиться вслепую.

Ипполитов смотрел ему вслед и качал головой. Не мог же он объяснить этому асу, прямолинейному, как большинство военных, человеку, что его весь день мучили плохие предчувствия. Черт его знает, не ждут ли их на условленном месте чекисты? И не сдались ли им агенты, заброшенные в советский тыл для подготовки посадки?!

На запасном же аэродроме их никто не ждет — ни свои, ни чужие, — сейчас все зависит от мастерства командира самолета. Кажется, не подведет, твердый и опытный, один из лучших асов люфтваффе, и сам Геринг награждал его.

А самолет уже шел на посадку, проваливаясь в воздушные ямы, и Ипполитов крепче сжал ручки кресла.

Дай бог, чтобы пронесло!

Почувствовал, как самолет коснулся колесами земли, побежал, подпрыгивая на ухабах. Вдруг послышался удар. Ипполитова бросило на пол, он больно стукнулся локтем правой руки, успел подумать: вот сейчас все развалится и взорвется, пришла смерть, — закричал почти беззвучно, слава богу, беззвучно, так как в следующее мгновение увидел совсем близко испуганные глаза Лиды. Прошло еще несколько секунд, ничего не произошло, самолет стоял, и, кажется, никто, кроме Суловой, не слышал его крика.

Вскочил на ноги и увидел в дверях пилотской кабины командира корабля.

— Что случилось? — спросил Ипполитов.

Тот только махнул рукой:

— Ударились крылом о дерево, возможно, повредили мотор. Сейчас посмотрим.

Ипполитов облегченно вздохнул. Что ему заботы пилота! Пусть провалятся хоть в тартарары, главное, он за линией фронта, живой, здоровый, и сейчас…

— Прикажите выбросить трап! — произнес он властно.

Командир корабля будто и не услышал его. Открыл дверь, спустился на землю.

— Мы не имеем права медлить, — бросил ему в спину Ипполитов.

Но пилот не обратил на него внимания. Вслед за командиром еще два члена экипажа выпрыгнули на землю. Ипполитов выглянул из самолета — летчики возились возле ! крыла.

— Что случилось? — громко спросил Ипполитов.

— Оторвало мотор, взлететь не сможем, — откликнулся командир.

— Ничего, пробьетесь через линию фронта пешком, — беззаботно посоветовал Ипполитов, — а сейчас давайте трап.

Члены экипажа стали опускать трап. Ипполитов освободил крепления мотоцикла. Мотор завелся сразу. Ипполитов выехал из самолета, усадил в коляску Сулову. Затем они с командиром по карте определили маршрут, и Ипполитов рванул по грунтовой дороге, через несколько километров соединяющейся с шоссе.

23

Костры горели, и Бобренок стоял в окопе возле блиндажа, ожидая вражеский самолет. Проходили минуты, а его все не было. Через полчаса где–то далеко послышался гул моторов, майор выпрыгнул из окопа, но гул отдалился и вскоре совсем затих.

Минуты тянулись медленно: пять… семь… Тишина, и только сосны шумят над головой.

Бобренок подумал, что, наверное, вражеский самолет прошел совсем рядом и они слышали гул его моторов. Но что произошло? Сбились с курса? Не заметили костров в предутреннем тумане? Потеряли ориентацию?

Вопросов возникло много, и никто не мог дать на них ответа.

Бобренок спустился в блиндаж, вызвал по рации Карего. Доложил, что вражеский самолет не приземлился.

— Слушай меня внимательно, майор, — услыхал слегка взволнованный голос полковника. — Неизвестному самолету — возможно, тому, которого мы ждем, — удалось пробиться сквозь огонь наших зениток. Только что с командного пункта сообщили: самолет пошел на посадку в районе одного из старых немецких аэродромов. Семьдесят километров на северо–восток от вас. Сейчас я свяжусь с работниками районной госбезопасности, пусть поднимают по тревоге группу перехвата. Вам приказываю перекрыть Тринадцатое шоссе в двадцати пяти километрах от Квасова. Понятно?

— Слушаюсь, товарищ полковник!

— Выполняйте.

Бобренок вскочил на мотоцикл, Толкунов пристроился на заднем сиденье, и машина запетляла между деревьями, выбираясь на дорогу, где в «виллисе» их ждал Виктор.

24

Мотоцикл, в котором сидели Ипполитов и Сулова, бросало на ухабах, и он натужно ревел, преодолевая их. Наконец выскочили на дорогу, метров за триста от поля, где стоял поврежденный «арадо». Мотор взревел еще раз, вероятно, Ипполитов газанул, преодолевая последнее препятствие. Звук начал затихать, напоминая шмелиное гудение.

Командир самолета приказал бортрадисту:

— Курт, передай на базу: задание выполнили, пассажиров высадили благополучно. Самолет поврежден, взлететь не сможем. Никто из членов экипажа не пострадал, приняли решение лесами пробиваться через линию фронта.

— Слушаюсь, герр гауптман. — Радист пошел передавать шифровку.

Гауптман легко поднялся вслед за ним в самолет, расстелил на каком–то ящике карту. Посветил фонариком и позвал штурмана.

— Как считаешь, Арвид, — спросил он, проведя пальцем по карте вдоль тонкой линии шоссе, — будем пробиваться здесь или лесами в обход Бреста?

— Вдоль шоссе легче, — подумав, ответил штурман, — но и опаснее. Зона по обе стороны шоссе контролируется военными патрулями, ну и вообще больше шансов натолкнуться на какую–нибудь часть или отдельных солдат. Для нас это смерть: с боями навряд ли пробьемся. На шестерых два автомата, а пистолеты — так, попугать…

Командир наморщил лоб.

— Согласен. Наше спасение — осторожность. Русские наверняка засекли самолет, не могли не засечь, их поисковые группы скоро будут тут. Пойдем этими лесами, — провел карандашом линию на карте, — и не будем терять времени. С собой взять только оружие и продовольствие.

Вышедший из кабины второй пилот остановился рядом, заметил:

— Продуктов фактически нет. Хлеб, масло, шоколад — на два дня. Все.

— Растянем на три, — решил командир. — Будем пополнять запасы на лесных хуторах.

— Опасно, — не согласился штурман, — сами говорили, наше спасение — в осторожности.

Второй пилот, великан, почти достававший головой потолок кабины, засмеялся и погладил шмайсер.

— Можно по–разному обеспечить секретность передвижения. — Объяснил: — Тот, кто нас увидит, уже не должен заговорить.

Штурман посмотрел на него с отвращением:

— Вам бы в СС, Вальтер…

— Какая разница? Все мы — солдаты фюрера. А фюрер что сказал? Уничтожать врагов рейха, а то, что вокруг нас сейчас все враги, не вызывает никакого сомнения.

— Логика мясника, — пробурчал штурман.

— Вы что–то сказали?

— Я считаю, что должна быть разница между офицером люфтваффе и эсэсовцем.

— Прошу вас не ссориться!.. — повысил голос командир. — Что там, Курт? — спросил, увидев бортрадиста.

— Шифровку передал. Нам всем благодарность.

— Хайль! — автоматически поднял руку командир. — Весь экипаж сюда!

Все выстроились под самолетом, начиная с обер–лейтенанта Вальтера Вульфа, второго пилота, возвышавшегося над всеми, и кончая унтер–офицером Куртом Мюллером, бортрадистом, восемнадцатилетним юношей, фактически не знавшим еще, почем фунт лиха, и воспринимавшим житейские трудности с удивлением, будто не верил, что именно с ним могут случиться серьезные неприятности. Вероятно, только один он из всего экипажа еще до конца не осознал всей сложности их положения — стоял последним в ряду, переступал с ноги на ногу и вытягивал шею, чтобы лучше слышать каждое слово гауптмана. А тот сказал:

— Мы выполнили задание, и командование объявило нам благодарность. Но самолет поврежден. У нас остается один выход — пробиваться через линию фронта. Надеюсь, все понимают, насколько это опасно. Продуктов — самая малость, рюкзак с ними будем нести по очереди. Стрелять только в крайнем случае, громко не разговаривать, будем передвигаться с интервалом в пять метров. Вопросы есть?

— Самолет подожжем? — вырвалось у Курта. — Чтобы наш «арадо» не достался русским.

— Чудак! — оборвал его второй пилот. — Думаешь, они еще не ищут нас? А ты хочешь облегчить им дело…

— Пошли! — приказал гауптман, и они двинулись от темного, какого–то хмурого и одинокого «арадо» в сторону леса, черневшего в сотне метров. Когда–то тут был полевой немецкий аэродром. Именно здесь служил гауптман Вайс — нынешний командир «арадо», — он знал окружающие леса и уверенно вел группу.

Через несколько сот метров начались настоящие дебри, приходилось продираться через завалы, преодолевать ручьи. Лес шумел, и Курту иногда становилось страшно — никогда еще не бродил в таких зарослях, леса под Кенигсбергом, где он родился, скорее напоминали парки, и он считал, что они всюду такие, светлые и прореженные, с аккуратными просеками. А тут ветки хлестали по лицу, и сквозь кусты невозможно было продраться. Но Курта не оставляло хорошее настроение, шел, тихо напевая какую–то песенку и так отгоняя страх, охватывавший его от неожиданного уханья сыча или треска сломанной ветки.

Мюллер немного отстал и поравнялся с обер–лейтенантом Вальтером Вульфом. Второй пилот был для него воплощением настоящего мужчины. Во–первых, год воевал на Восточном фронте, сбил несколько русских самолетов и только после ранения и лечения в госпитале попал в их экипаж. Во–вторых, мог выпить, наверное, целую бочку шнапса, по крайней мере сам хвалился этим, и девушки липли к нему. Поэтому, увидев, что обер–лейтенант шагает рядом, Курт поневоле подтянулся и сказал:

— Я очень рад, герр обер–лейтенант, что мы выполнили задание и заслужили благодарность.

Вульф, вероятно, не разделял его оптимизма — ничего не ответил, пробурчав что–то невнятное.

— Жаль самолет, — продолжал Курт.

— Помолчи, — посоветовал обер–лейтенант, — жалей лучше себя, ведь неизвестно, выберемся ли отсюда.

— Но мы же вооружены и можем делать ежесуточно не меньше тридцати километров.

— Единственная надежда, что у русских тут нет собак, — ответил Вульф хмуро. — Пустили бы по нашим следам овчарок, тогда увидел бы…

— Пока они найдут «арадо», мы будем далеко.

— Ну–ну! — пренебрежительно бросил обер–лейтенант. — Тебе море по колено, а меня сбивали под Смоленском, и уже блуждал в лесах. Слава богу, там линия фронта была рядом…

— Неужели вас сбивали? — В словах Курта прозвучало искреннее удивление. — Вас?

Обер–лейтенант ничего не ответил, только засопел сердито и плечом раздвинул кусты. Он–то знал, что через день–два или даже раньше от юношеской бодрости и оптимизма Курта не останется и следа, расхнычется, заскулит, станет ныть. Ну и черт с ним и со всеми, другими, в конце концов, он увидит, как будут складываться обстоятельства! Конечно, вместе пробиваться лучше, но в случае чего можно отколоться, ему своя шкура дороже. Да и ради чего должен подставлять голову, не из–за этого же сопливого недотепы?!

Гауптман, как и вначале, шел впереди, время от времени сверяясь с компасом. Думал: хорошо, прошел уже почти час, они отошли от поврежденного «арадо» километра четыре, а дальше, насколько он помнит, начинаются болота. Они должны пройти немного топями, чтобы не оставить следов, — на всякий случай, потому что вряд ли у русских тут есть собаки. По нынешним понятиям это — глубокий тыл, и для чего здесь держать поисковые группы с собаками?

Они подошли к довольно широкому, но мелкому ручью, и гауптман остановился. Приказал:

— Километр пройдем по воде.

Первым вошел в ручей, за ним потянулись другие. Штурман, который шел вторым, горячо дохнул пилоту в затылок и спросил:

— Зачем это, Петер? Кто нас станет преследовать?

Они уже два года летали вместе, дружили и целиком доверяли друг другу.

— Должны подстраховать себя, — ответил гауптман.

— И ты серьезно считаешь, что нам удастся выйти?

— Шансов мало.

— Тогда стоит ли мучиться?

— Не надумал ли?..

— Наверное, это было бы для нас наилучшим выходом. Я сам советовал тебе идти лесом, подальше от шоссе. Сгоряча советовал, а теперь подумал и решил: нужно выйти на шоссе и сдаться первой попавшейся воинской части.

— Нет.

— Почему?

— Мы офицеры, Арвид. И должны быть верны присяге.

— Фюреру?

— Тише, — предостерег гауптман.

Штурман оглянулся. За ним брел по воде радист Курт Мюллер и, конечно, за чавканьем своих сапог ничего не мог расслышать. Сжал плечо пилота и сказал:

— Обидно: самолет угробили и сами страдаем из–за каких–то диверсантов.

— Видел, как с ними носились?

— Операцию обеспечивал сам Скорцени. Мне сказал Кранке, что того гуся на мотоцикле вроде бы знает сам фюрер.

— Соврал.

— И я так думаю. Так что же мы решим?

— Дождемся утра, тогда поговорим.

— Только не было бы поздно: нарвемся на засаду — скосят всех.

— Могут скосить, — тяжело вздохнул гауптман. Он пересек ручей, вышел на берег и приказал: — Отдых пять минут!

Сняли обувь и выжали мокрые носки. Ждать, пока высохнут, не имели права — обулись и последовали за гауптманом. Шли, и мокрый грунт вязнул под ногами.

25

Мотор прогрелся и гудел успокаивающе. Узкий луч фары освещал ухабистую неровную дорогу. Ипполитову хотелось выжать газ до конца, даже попробовал на сравнительно ровном участке ехать немного быстрее, но не заметил очередную выбоину, и мотоцикл бросило так, что чуть не вылетел из седла.

— Ты что, сдурел? — возмутилась Сулова. — Перевернемся!

Она держалась на удивление спокойно. Может, только внешне? Ипполитов не мог заглянуть ей в глаза, а хотелось: неужели Лидка чувствует себя лучше, чем он? А его не оставляло ощущение, будто кто–то все время следит за ним, не сводит пристального взгляда, чуть ли не берет на мушку — и сейчас раздастся длинная очередь…

Ипполитов знал, что это, конечно, глупости, нервное расстройство, но никак не мог избавиться от этого чувства. Хотелось свернуть на какую–либо боковую дорогу, петляя, как заяц по скошенным полям, чтоб углубиться потом в лес, в дебри, замереть, отлежаться.

Ипполитов думал: еще два года назад он ходил по таким дорогам спокойно, как хозяин. Неужели эти два года в Германии так сломили его? Ведь нет никаких оснований для волнения. Каждый, кто встретит его сейчас, должен раскрыть рот от удивления и застыть в почтении: Герой Советского Союза, майор Смерша — это дано лишь исключительным людям, лучшим и самым преданным.

Однако мысль об этом почему–то не утешала. Не радовало и то, что он снова среди так называемых своих. Хамье проклятое! Свои там, по ту сторону линии фронта, и надо сделать так, чтобы как можно скорее возвратиться туда.

Дорога постепенно улучшалась. Ипполитов прибавил газу, но вдруг за поворотом появились дома, началось то ли большое село, то ли какое–то местечко. Ипполитов инстинктивно сбавил газ, боясь взбудоражить сонные улицы.

Поселок спал. Светилось, может, одно или два окна. Ипполитову захотелось заглянуть в них, хоть как–то приобщиться к этой жизни. Это желание было настолько острым, что даже притормозил, но посмотрел на равнодушную, абсолютно спокойную Сулову (завернулась в шинель, подняла воротник и, кажется, даже дремлет — вот железные нервы или, может, эмоциональная сухость?) и застыдился.

Миновали центр поселка с несколькими двухэтажными домиками. Улица круто нырнула в ложбину, и вдруг Ипполитов увидел шлагбаум. До него еще оставалось метров пятьдесят, но он нажал на тормоза, почти остановился. Появилось желание развернуться, шастнуть в какую–нибудь улочку, но собрал всю силу воли и подкатил к шлагбауму уже по инерции, на всякий случай нащупав ложе автомата, торчавшее из коляски.

Навстречу метнулась фигура в шипели, засветился фонарик, луч скользнул по мотоциклу.

Ипполитов недовольно закрылся рукой. Он почти уперся колесом в шлагбаум и увидел еще одного солдата с автоматом — дуло почти касалось его…

Ипполитов, не слезая с седла, протянул офицерскую книжку и сказал громко и властно:

— Майор Таврин из Смерша армии.

Старшина — теперь глаза Ипполитова привыкли к темноте, и он увидел его погоны — взял документ. Посветил фонариком, только взглянул на удостоверение, вытянулся и вернул его Ипполитову.

— Товарищ майор, — доложил старшина, — где–то недалеко приземлился немецкий самолет, и есть приказ перекрыть все дороги.

— Знаю. — Ипполитов спрятал офицерскую книжку. — Мы патрулируем эту зону и ищем диверсантов. Никто не проезжал здесь?

— Нет, пока что все спокойно.

— Будьте внимательны, старшина. Обстановка сложная, и все может случиться.

— Кто с вами?

— Все в порядке, старшина. Наша сотрудница. Не теряйте бдительности! — приказал, совсем войдя в новую роль. — Тщательно проверяйте документы у всех и при первом подозрении задерживайте.

— Имеем такой приказ, товарищ майор.

— Поднимите шлагбаум. Еще раз повторяю: бдительность!

— Слушаюсь! — Старшина откозырял и приказал солдату: — Иваненко, разве не слышишь? Поднимай…

Только теперь солдат опустил автомат, и Ипполитов облегченно вздохнул. Не очень приятно, когда в тебя тычут дулом, — кажется, ерунда, никто в тебя не собирается стрелять без приказа, наоборот, слушаются и козыряют, по все же лучше, когда автомат болтается за плечом.

Вдруг Ипполитов подумал: вот бы сейчас скосить обоих — старшину и солдата — короткой очередью. Две–три секунды — и нет первых свидетелей, увидевших его…

Может быть, и на самом деле?..

Ипполитов потянулся к оружию, но, нащупав холодное ложе, отдернул руку и обругал себя: не горячись, ты среди своих, видишь, как суетится солдат, поднимая шлагбаум, а как тянется старшина… Для старшины майор Смерша действительно большое начальство. У него и в думах нет, кто перед ним на самом деле.

Небрежно, как и надлежит начальству, откозырял и тронулся медленно, обдав патруль ядовитым бензиновым дымом.

Проехав с километр, Ипполитов скосил глаза на Сулову. Она так и не сказала ни единого слова, молчит и сейчас, будто все, что случилось — встреча с патрулем, роль, так удачно сыгранная им, — совсем ее не касается. Это спокойствие возмутило Ипполитова, хотел уколоть ее, но сдержался: ссоры и даже совсем небольшой разлад сейчас не нужны, тем более что Сулова оказалась на высоте, держалась уравновешенно, не нервничала и не дергалась, ничем не выдала свое истинное состояние — о такой помощнице можно только мечтать.

Ипполитов повеселел и увеличил скорость: дорога стала почти совсем ровной. Но может, это только кажется ему?

Нет, точно, не такая разбитая, и можно ехать со скоростью километров сорок — пятьдесят в час.

26

Узнав, в каком квадратеприземлился самолет, полковник Карий немедленно связался со штабом фронта. К телефону подошел генерал Рубцов. Выслушав Карего, приказал:

— Перекройте лесную зону в районе этого квадрата. На место приземления самолета высылаю группу захвата. Ваша задача — задержать экипаж. Вероятно, у них случилась какая–то авария, и они не смогли подняться в воздух. Экипаж должен пробиваться к своим.

Карий поднял по тревоге всех офицеров армейского Смерша и еще роту солдат из охраны тыла. Два взвода заняли позиции в районе шоссе, протянувшемся на запад от зоны приземления самолета, и подступы к нему. Карий с офицерами Смерша и еще двумя взводами перекрыли выходы из лесной зоны того квадрата.

Полковник с двумя солдатами залег в кустах на краю лесной опушки. Пока добирались сюда, начался, но вскоре прекратился дождь, небольшой и теплый. Он прошел узкой полосой, но все же сделал свое черное дело: трава намокла даже под деревьями, и лежать в этой сырости было весьма неприятно. Но с этими неудобствами полковник смирился — дождь ведь был им на руку: если немецкие пилоты идут именно сюда, на запад, значит, успели намокнуть, а это испортило им настроение, соответственно, они хоть немного, но утратили бдительность — расстроенный человек в мокрой одежде бережется уже не так, минуя заросли, подсознательно выбирает открытые места.

Карий лежал на правом боку, прижавшись спиной к стволу раскидистой березы. Терпко пахло влажными листьями, и полковник подумал, что сейчас должны пойти грибы. Осенние маслята и опята, наверное, в этих лесах их хоть косой коси. Нет в мире лучшего занятия, чем собирать грибы. Особенно осенью в солнечную погоду, когда уже не жарко и березы успели вызолотиться, когда синее небо дышит свежестью…

Карий закрыл глаза и представил себе поляну в березовой роще, подгнившие пеньки, оставшиеся на поросшем травой срубе, и грибы на тонких ножках под пеньками — они тянутся вверх, будто хотят разглядеть что–то в высокой траве, удивляются солнцу, березам и небесной синеве.

Карий даже ощутил запах опят, подумал, что, может, и в самом деле где–то поблизости они пробились сквозь прелые листья, вытянулся на траве, чтобы оглядеться, но, конечно, ничего не увидел.

Солдат, лежавший рядом, встревоженно посмотрел на него, как будто провинился в чем–то, и полковник успокаивающе поднял руку. Потом Карий, прикрывшись плащ–палаткой, осветил фонариком циферблат часов. Подумал: немцы, если они действительно решили пробиваться лесами к линии фронта, должны быть уже где–то недалеко. После посадки самолета прошло полтора часа, сюда от бывшего гитлеровского аэродрома чуть больше пяти километров, и, если будут продвигаться со скоростью четыре километра в час, немцы должны уже приблизиться. Однако минут десять — пятнадцать потратили на сборы, потом, пока сориентировались, посоветовались, приняли решение, еще минут пять — десять… самое большее. Правда, лес — не дорога, особенно не разгонишься, и все же вот–вот должны быть здесь.

Полковник вынул автомат из–под плащ–палатки. Конечно, лучше не стрелять, а взять их живыми, и он отдал приказ: открывать огонь только в крайнем случае.

Прошло еще минут пять–шесть. Наверное, теперь Карий не рискнул бы включить фонарик даже под плащ–палаткой. За кустами, метрах в ста от их укрытия, громко треснула ветка. Неужели немцы?

Карий почувствовал, как невольно напряглись мышцы.

Впереди послышался шум, громко выкрикивали какую–то команду по–немецки, раздалась автоматная очередь — строчили из шмайсера сухо и коротко, — и вдруг все затихло…

Затрещали кусты — кто–то пробивался прямо к нему, Полковник стал готовиться к броску, но солдаты, что лежали поблизости, опередили его. Они бросились с двух сторон на человека, который, тяжело дыша, бежал к поляне. Немец упал лицом в мокрые прелые листья, и один из солдат сел ему на спину, вывернув руки.

— Сдаюсь! — крикнул немец, точнее, не крикнул, а прохрипел. — Капут, сдаюсь…

Но не все хотели последовать его примеру — снова лес расколола сухая автоматная очередь. В ответ застрочили из ППШ, и опять все стихло.

Карий повернул пленного лицом вверх, включил фонарик. Лежит, закрыв глаза то ли от резкого света, то ли от испуга, совсем еще зеленый юноша. Наконец захлопал глазами и повторил:

— Капут…

— Тебе — капут! — не без удовольствия подтвердил солдат, взявший гитлеровца. — Точно.

— Отставить! — сурово заметил полковник, — Знаете, как обращаться с пленными?

— Слушаюсь, товарищ полковник! — вытянулся. — Но ведь сам фриц говорит…

— Поднимите его.

Немец оказался невысоким и тщедушным.

— Кто ты? — спросил полковник по–немецки.

— Бортрадист Курт Мюллер, — Немец вытянулся насколько позволяли связанные сзади руки.

— Кто твой командир?

— Гауптман Петер Шульц.

Карий хотел спросить, с каким заданием летели и что случилось с самолетом, но раздвинулись кусты, и появился командир роты захвата старший лейтенант Туликов, Доложил о задержанных (один был убит).

— Командир живой?

— Кажется.

— Давайте сюда.

— Тут рядом, — показал рукой Туликов.

Полковник шагнул, но вдруг остановился и обернулся к бортрадисту.

— Ваше задание? — спросил он.

— Не знаю.

— Кто был в самолете кроме экипажа? Десант?

— Я ничего не знаю. Я — простой солдат, и меня не ставят в известность…

— После посадки самолета выходила в эфир?

— Да.

— Что передал?

— Задание выполнено.

— Какое задание?

— Это знает только командир.

— Кого высадили?

— Не знаю.

— Сколько их было?

— Двое.

— Их задание?

— Нам ничего не говорили.

Это было резонно: конечно, бортрадист ничего не мог знать об операции. Карий пробрался сквозь кусты к небольшой полянке, где под деревьями расположили пленных.

— Кто командир? — спросил полковник. Темная фигура отделилась от остальных.

— Ваша фамилия и звание?

— Гауптман Петер Шульц.

Все совпадало, и бортрадист сказал правду.

— Вы высадили диверсантов, — сказал полковник так, будто знал планы гитлеровцев, — кого и с какой целью?

— В наше задание входило только высадить их, — ответил гауптман, — больше никто и ничего не знает.

— Кто они: немцы или русские?

— Я давал присягу… — начал гауптман не очень решительно. — И пленный не обязан…

— Вы приземлились на чужой территории со шпионско–диверсионной целью! — жестко оборвал его Карий. — А по законам военного времени со шпионами…

— Мы не шпионы, экипаж самолета выполнял задание командования.

— Это еще нужно доказать.

— Все равно конец один, — безнадежно махнул рукой гауптман, — расстрел.

От группы пленных отделился невысокий худощавый человек. Назвался:

— Штурман Арвид Гейдеман. Мы действительно не диверсанты, тут только экипаж самолета, два стрелка и бортрадист. Второй пилот убит. Я скажу все, и ты, Петер, — обернулся к гауптману, — не прав. Для нас еще не все кончено, присягу давали фюреру, а Гитлеру — конец. Капут нашему фюреру… — добавил по–русски, — да, Гитлеру капут, но не нам, и мы должны рассказать все.

— Что? — спросил полковник.

— Диверсанты выехали из самолета на мотоцикле по специальному трапу. Мужчина и женщина. Мы не знаем, кто они. Но имеют какое–то очень важное задание. Ходили слухи: их готовил сам Скорцени. Вы знаете, кто такой Скорцени?

— Да.

— И еще говорили: об этой операции знает сам фюрер. Мы, правда, не верим, но все возможно.

— Сам Гитлер? — засомневался Карий.

— Так говорили.

— Маршрут? — спросил полковник. — Куда направились диверсанты?

— По дороге на Сарны.

— Их приметы?

— Мужчина в форме вашего майора. Среднего роста, чернявый, в таком же плаще, как и вы. Женщина — младший лейтенант. Красивая. Едут на советском мотоцикле — вероятно, трофейном…

Полковник поднял руку, и Туликов подошел к нему.

— Рацию немедленно сюда! — приказал Карий.

— Готова.

Полковник властным жестом остановил штурмана, который хотел что–то добавить. Ведь остальное — мелочи, во всяком случае теперь мелочи, и нужно срочно передать приказ по рации.

Аппарат светился зеленым глазком, полковник нагнулся над ним и сказал четко:

— Говорит Третий. Повторяю, говорит Третий. Из четырнадцатого квадрата, где приземлился вражеский самолет, ориентировочно по дороге на Сарны движется мотоцикл с двумя диверсантами. Мужчина и женщина. Мужчина в форме советского майора, женщина — младшего лейтенанта. Мужчина среднего роста, чернявый, женщина красивая. Всем группам захвата немедленно принять меры к задержанию. Повторяю… — Еще раз передал в эфир приказ. Сделал паузу и добавил: — Возможны уточнения. Мой следующий выход в эфир минут через десять — двенадцать. — Круто повернулся и направился к пленным.

27

«Виллис» выскочил из лесу и буквально поплыл по разъезженной дороге. Его носило от края до края. Виктор крутил баранку и тихо ругался. На небольшом подъеме машина почти остановилась, и пришлось включать передний мост. Теперь ползли ухабистой, глинистой дорогой между полями со скоростью двадцать пять — тридцать километров в час. И Виктор молил бога, чтобы не остановиться — на таком глинистом грунте завяз бы окончательно, не поможет и передний мост.

Начало светать. Тучи ползли низко, но дождь прекратился еще ночью, часа два назад.

Толкунов достал из–под заднего сиденья термос, поболтал его и, убедившись, что полный, довольно похлопал Виктора по плечу.

— С тобой не пропадешь, — похвалил капитан. — И что бы мы делали без тебя?

У Виктора от удовольствия порозовели уши, объяснил:

— Горячий чай и сладкий. Возьмите кружку — там, в корзинке.

Машину бросило, и Толкунов сказал что–то не очень лестное по адресу людей, мирящихся с такими дорогами, но все же умудрился налить полкружки чаю и подал Бобренку.

— Давай, майор, согрей душу. Жизнь у нас — как эта дорога — разъезженная и ухабистая, — и не знаешь, где закончится.

Бобренок не отказался. Глотнул, обжигая губы, и передал кружку Толкунову. Так и пили по очереди, с удовольствием ощущая, как тепло разливается по телу. Толкунов подлил еще и предложил Виктору, но тот лишь покачал головой — ему не хватало только чаю: и так едва управлялся с машиной.

После горячего чая капитана потянуло на разговор. Поправил фуражку, едва не слетевшую на очередном ухабе, и начал, вроде бы сетуя:

— Спешим, несемся неизвестно куда. А я так считаю: напрасно. Примета у меня такая: что хорошо начинается, плохо заканчивается. Вот и сегодня — самолет как будто бы точно должен был сесть, а черта с два! Большая фига под нос. Ибо все сначала пошло гладко: бандита на хуторе голыми руками взяли, потом второго из схрона вытащили. Вроде бы побаловались. А теперь что?.. Сел самолет в открытом поле — иди шпион на все четыре стороны, гуляй, а документы у него, считай, комар носа не подточит, попробуй поймать…

— Будто здесь только мы с тобой, — не согласился Бобренок. — Всю зону перекрыли, вокруг заставы, на дорогах патрули.

— А если он по бездорожью?

— Местные люди чужака заметят.

— Бандеры в этих лесах, говорят, еще есть, — возразил Толкунов, — может, к ним попадут.

Бобренок подумал: это был бы наихудший вариант. Действительно, остатки банд еще скрывались в здешних лесах. Если диверсанты свяжутся с ними, найти их будет значительно сложнее.

— Может быть, — сказал хмуро. — По оперативным данным, в этих лесах есть остатки банд.

— Вот и посадили самолет в этом квадрате.

— Что нам гадать? Есть приказ — перекрыть Тринадцатое шоссе. Перекроем так, что никто не проскочит.

Толкунов незаметно просунул руку под шинель, погладил орден, врученный вчера Карим, его первый орден Красного Знамени. Сказал:

— Жаль, если эти диверсанты выйдут на кого–нибудь другого.

Но Бобренок понял, о чем именно думает капитан. Чуть заметно усмехнулся и сказал:

— Еще награды захотел? Вряд ли дадут — только что получил.


Поля кончались, в километре уже чернел лес, за ним протянулось Тринадцатое шоссе, которое розыскники должны были перекрыть. «Виллис» уже не носило по разъезженной грязи, начиналась лесная песчаная дорога. Толкунов спрятал термос под сиденье и поправил автомат на коленях. Если бы имели в «виллисе» рацию (не успели забрать из блиндажа на импровизированном аэродроме) — именно в эту минуту услышали бы взволнованный голос Карего:

«Говорит Третий… Из четырнадцатого квадрата, где приземлился вражеский самолет, ориентировочно по дороге на Сарны движется мотоцикл с двумя диверсантами. Мужчина и женщина…»

Дорога на Сарны и была этим Тринадцатым шоссе, что пролегало за лесом.

Однако в «виллисе» не было рации, и Бобренок с Толкуновым не могли знать того, что было уже известно сотням поднятым по тревоге людей, контролировавшим все дороги в районе приземления гитлеровского самолета.

Но розыскники приближались к Тринадцатому шоссе, где встреча с врагом была наиболее вероятной, и согретый горячим чаем Бобренок ощутил, как легкий холодок коснулся кожи на затылке — явный признак того, что он приготовился к бою…

28

Ипполитов остановил мотоцикл на опушке и выключил мотор. Слез с седла и распрямился. Спросил:

— Ну как я их?

Сулова отбросила брезентовую полость с колеи.

— А что, — ответила уверенно, — теперь мы среди своих, а они должны чтить героев. — Сказала так, что Ипполитов понял легкий иронический подтекст.

Он несколько раз присел, разминаясь, — хорошее настроение уже вернулось к нему. Достал флягу с коньяком, глотнул лишь раз, будто праздновал свою первую победу, подал Лидке, но она отказалась.

— И тебе не советую, — сказала сердито.

— Символически, — усмехнулся он.

Но Сулова покачала головой, и Ипполитов спрятал флягу.

Лидия легко выскочила из коляски. Ипполитов шутливо похлопал ее по ягодице и сказал:

— Живем! Теперь сами себе хозяева… Денег навалом, документы отличные, гуляй…

— Немножко можно и погулять, — согласилась Сулова. — Устроимся в Москве, где–нибудь в гостинице, там сейчас магазины с коммерческими ценами — помнишь, Валбицын говорил, — все в них есть, день–два отдохнем…

— Нет, — возразил Ипполитов, — в гостинице опасно, все гостиницы контролируются. Лучше снимем квартиру. Комнату под Москвой — есть такой поселок Красково, там у меня знакомые, будешь жить на даче, как помещица.

— Не на дачу едем.

— Конечно, но оттуда в Москву пригородные поезда ходят. Сорок минут — и в центре.

— Наверное, ты прав, — одобрила Сулова. Бурная гостиничная жизнь с вечерними ресторанными загулами больше импонировала ей, но ехали же в Москву не отдыхать.

— Главное — не спешить, — сказал Ипполитов. — И взвешивать каждый шаг. Споткнешься — не встанешь.

— Но Краусс приказывал не тянуть.

— Где тот Краусс? Нам с тобой, Лида, теперь Краусс ни к чему, — возразил Ипполитов. — О себе должны думать. Ибо теперь мы сами, а против нас все, — развел руками, будто показывая. — Все, без исключения, слова сказать нельзя, лучше и мысли прятать.

— Да, сами, — согласилась Сулова. — Никто не поможет. Одни против всех… Тебе не страшно?

— Ты эти разговорчики брось. Страшно, не страшно, а свое должны делать. Трусов сюда не посылают, — возразил Ипполитов убежденно.

Но сам подумал, что все будет зависеть от ситуации, и умный человек на его месте должен прежде всего осмотреться. Будет возможность выполнить задание — выполняй. А выполнит — сенсация на весь мир! Он получит большое вознаграждение… При воспоминании об обещанных деньгах он почувствовал, как радостно забилось сердце. Богатство, известность, подвиг!.. А кто совершил? Он, Ипполитов, или майор Таврин, — его имя прославится в веках. Или выследить машину, в которой Сталин ездит в Кремль… Залег где–нибудь в укромном месте, откуда легко удрать, делаешь один выстрел из «панцеркнакке» — машина Верховного горит, вокруг замешательство, а ты уже далеко…

Правда, охрана там, наверное, опытнейшая, сразу начнут преследовать. Нужно хорошо изучить местность, где–нибудь поблизости оставить мотоцикл: на нем можно рвануть даже лесными тропинками — наше вам с кисточкой, будьте здоровы…

Возможно, будут еще варианты — более безопасные. Главное: как можно меньше риска. Вот бы получить пропуск на торжественное заседание. Конечно, сразу такое не делается, нужно наладить связи, войти в доверие, обзавестись влиятельными знакомыми.

И взвесить все. Не случайно говорит народная мудрость: семь раз отмерь — один раз отрежь.

В конце концов, можно отрезать, а можно и не резать. Есть прекрасный край — Средняя Азия. Когда–то он жил и работал там — на Турксибе. Мягкий климат, доверчивые люди, старинные города. Если возникнут какие–либо осложнения, можно податься туда. Герою Советского Союза там вообще все двери открыты. К тому же он слышал: таджички красивы и страстны, прибиться к какой–нибудь красотке, а там — что бог даст…

Ипполитов внимательно посмотрел на Сулову. Не сводит с него глаз, и даже теперь, когда только начало светать и небо на востоке лишь порозовело, можно увидеть на ее лице саркастическую усмешку.

Неужели прочитала его мысли?

Что ж, в проницательности ей не откажешь, но, дорогая, думай что хочешь, а последнее слово за ним. Да, за ним!

— Садись, Лида, — приказал Ипполитов, — слышала, они перекрыли зону и ищут нас.

— Что–то ты стал слишком боязливым, — ответила она беззаботно, — шлагбаум проехали, теперь все позади.

— Ну и дура, — заметил Ипполитов. — Не понимаешь: чем дальше отъедем, тем лучше.

Они проехали лесом километр или немного больше. Уже совсем рассвело, дорога сузилась, позади осталась развилка, и вдруг перед ними, буквально метрах в пятидесяти, упало дерево.

Ипполитов, хоть и имел быструю реакцию, не сразу уяснил, что случилось, но уже через секунду или две сообразил: деревья в тихую погоду сами не валятся. Резко вывернул руль и потянулся к автомату, но его уже схватила за руку Сулова.

— Давай! — крикнула она. — Назад, и скорее!

Раздалась автоматная очередь — стреляли в них. Ипполитов услышал свист пуль над головой. Нажал на газ и рванул в кусты, а Лида уже обернулась и открыла огонь. Куда она стреляет? Ведь в них бьют из шмайсеров от поваленного дерева, а она строчит в сторону…

Их спасло то, что Ипполитов кинул мотоцикл через обочину в кусты и дорога скоро поворачивала. Уже выскочили в безопасную зону, а Сулова, неудобно стоя на коленях в коляске, все еще строчила в белый свет. Ипполитов стиснул ее плечо.

— Хватит! — приказал, но Лида не услышала. — Говорю, хватит! — повторил и легко ударил ее по затылку.

Сулова прекратила стрельбу, удивленно обернулась к Ипполитову: почему ударил? Ведь она, только она спасла их…

Через минуту они выехали на развилку. Ипполитов повернул направо — там кончался лес и можно было объехать его.

— Молодец, Лида, — сказал он совершенно искренне. — А ты говорила: все позади. Видишь, только начинается.

— Но они же стреляли в своих… — ответила растерянно. — Мы же теперь свои, а они почему–то стреляют…

— Бандеровцы, — объяснил Ипполитов. — Неужели не поняла? Мы натолкнулись на бандеровскую засаду.

— Ну бандеровцы же наши… — Сулова спрятала автомат. — Выходит, стреляли по своим…

Ипполитов усмехнулся. Был доволен собой, своей мгновенной реакцией, умением моментально оценить обстановку и принять единственно правильное решение. И еще, хотя и злился на бандеровцев, которые могли убить их на лесной дороге, подумал: все хорошо, и все идет так, как нужно. Ведь бандеровцы должны стрелять в них, советских офицеров, фронтовиков, выполняющих задание командования.

Действительно, все идет так, как нужно.

Ипполитов дал газ и выскочил на мощеную дорогу. Вспомнил: эта дорога обозначена на карте и через несколько километров должна пересечь шоссе.

29

Старый грузовик подпрыгивал и скрипел на разбитом шоссе, в кузове тряслись четверо с автоматами: лейтенант госбезопасности Юров, капитан из военкомата Шалалай и два бойца. На развилке машина остановилась, капитан Шалалай с автоматчиком вышли, а грузовик загромыхал дальше.

Шалалай поправил плащ–палатку, строго посмотрел на бойца с автоматом.

— Задание ясно? — спросил он.

Перед выездом их инструктировал начальник районного отдела госбезопасности капитан Варавка, и Шалалай обратился к солдату просто так, ради интереса, чтобы услышать его голос, — был солдат еще совсем молод, лет восемнадцати–девятнадцати, а выглядел еще моложе, буквально мальчишка.

— Ясно, товарищ капитан, — ответил солдат тонким голосом и шмыгнул носом.

«Тоже мне вояка…» — подумал Шалалай и еще раз поправил плащ–палатку. Конечно, рядом с красноносым солдатом капитан казался бывалым военным. Плащ–палатка пригнана по росту, фуражка с твердой тульей, начищенные сапоги. Настоящий боевой офицер — во всяком случае Шалалай считал себя таковым, ходил с выпяченной грудью и по возможности печатая шаг, хотя и служил все время в штабах и военкоматах. Мечтал получить орден, пусть один боевой орден! Ведь пока что китель его украшала только одна медаль — «За боевые заслуги». Но Шалалай был уверен: непременно заслужит орден — относился к своим обязанностям педантично, был требователен к другим, особенно к призывникам, не любил расхлябанности и всегда заставлял подчиненных козырять ему по уставу.

Вот и сейчас солдат ответил как и надлежало, по форме, но не стал по стойке «смирно», и Шалалай сделал ему выговор. Солдат сразу подтянулся, это понравилось капитану, но боец не удержался и снова шмыгнул носом. Шалалай покосился на него строго, и солдат вытер нос рукавом.

Их пост находился на перекрестке двух дорог. Одна вела на восток — выбитое машинами и танками асфальтированное шоссе, другая, мощенная, — на север. Еще месяц назад, когда фронт проходил близко, здесь стояли военные регулировщики, шла техника, сейчас же изредка проезжала тыловая машина или крестьянская подвода. Слева от шоссе начинался лес, за перекрестком он немного отступал, дальше виднелось поле. Урожай уже давно убрали и вывезли, но поле еще не засеяли озимыми — оно стояло сиротливое и брошенное.

Тучи затянули небо, повисли над самыми деревьями. Совсем уже рассвело, дул влажный и пронизывающий ветер, и Шалалай пожалел, что не надел шинель.

Где–то вдали послышался шум мотора, и скоро к перекрестку подъехала, скрипя ржавым металлом, полуторка. Вел ее человек в старой гимнастерке, рядом с ним сидел еще один в кителе, а в кузов набилось десятка полтора женщин.

Шалалай поднял руку, в машине что–то заскрежетало, она выбросила клуб черного дыма и остановилась как–то нехотя.

Капитан подошел к полуторке. Он знал человека, который сидел в кабине, после демобилизации сам выписывал ему документы — председатель колхоза Иван Сидорович Мурейко, а ведет машину известный на весь район любитель–механик и бывший танкист Николай Жила — это он фактически из металлолома собрал единственную на весь район колхозную полуторку, предмет зависти председателей остальных артелей.

— Привет, капитан, — помахал ему рукой Мурейко. — Что случилось?

С этой машиной и пассажирами на ней все было ясно, но Шалалай спросил строго:

— Посторонних нет?

— Какие посторонние, капитан? Девчат на поле везу.

Девчата были, правда, в возрасте, однако Шалалай не принял шутки председателя. Вскочил на ступеньку, заглянул в кузов: не спрятался ли кто? Спрыгнул и махнул рукой, разрешая проезд. Но Мурейко спросил:

— Что так рано?

— Вы из села? — уклонился от ответа Шалалай.

— Откуда же еще?

— Никого на дороге не видели?

— Как всегда, пусто.

— Давайте… — махнул рукой капитан.

Полуторка двинулась. Шалалай отошел к кювету и закурил. Походил немного вдоль шоссе, затоптал окурок.

В это время вдали что–то чуть–чуть загудело, будто зажужжал шмель. Звук усиливался, и скоро стало ясно, что к перекрестку приближается мотоцикл.

Шалалай, поправив автомат, повернулся в ту сторону и увидел на фоне леса движущуюся точку. Посмотрел на солдата, хотел предупредить, чтобы тот был повнимательнее, но, увидев, что солдат снял с плеча автомат, успокоился.

Когда мотоцикл подъехал к перекрестку, Шалалай вышел на середину шоссе и властно поднял руку, приказывая остановиться. Мотоцикл прижался к обочине — ехали на нем двое: мужчина в такой же плащ–палатке, какая была на капитане, и женщина в шинели с погонами младшего лейтенанта.

— В чем дело? — спросил мужчина. Он не слез с седла и не выключил мотор.

— Проверка документов. Прошу предъявить! — приказал Шалалай строго.

Мужчина расстегнул плащ–палатку и откинул ее назад. Шалалай увидел майорские погоны и Звезду Героя. Вытянулся и сказал:

— Прошу извинить, товарищ майор, но мы проверяем документы у всех, такой приказ.

Майор протянул ему свои документы, улыбнулся то ли снисходительно, то ли иронично. Шалалаю по меньшей мере стало неловко, и он быстро просмотрел их.

Майор Таврин Петр Иванович. Заместитель начальника армейского Смерша. Согласно приказу командующего фронтом едет в Москву.

— Все в порядке, товарищ майор. — Шалалай обратился к женщине: — Прошу ваши.

Младший лейтенант административной службы Сулова Лидия Яковлевна. Едет вместе с майором для выполнения работ, связанных с его командировкой.

Вернул им документы, козырнул, глядя, как майор прячет их в нагрудный карман гимнастерки. Спрятав, майор поправил плащ, Шалалай задержал глаза на плаще, совсем сухом и новом, и вдруг у него мелькнула тревожная мысль.

— Откуда едете? — спросил он у майора.

— Из… — Майор назвал город, расположенный примерно в ста пятидесяти километрах.

— И едете всю ночь?

— Да.

«Едут всю ночь, а совсем не уставшие и сухие, — подумал Шалалай. — А дождь перестал совсем недавно. Вот это да…» Посмотрел на солдата. Незаметно сделал знак, чтобы тот был настороже. Произнес строго:

— Товарищ майор, вы выезжаете из прифронтовой зоны. Должны заехать в райцентр и отметить документы. Сюда, — показал на дорогу слева, — там…

Наверное, он на какую–то секунду или две выпустил из поля зрения майора и его спутницу. Этих секунд было достаточно Таврину, чтобы выхватить из–под плаща пистолет. Капитан не успел ничего сказать: пуля ударила его в грудь, отбросила от мотоцикла — он отступил назад и зашатался. Таврин не ждал, пока капитан упадет, выстрелил в солдата, тот тоже стал оседать на землю, а майор, не выпуская пистолета, нажал на газ.

Мотоцикл рванулся с места. Таврин выронил вальтер, но не остановился: черт с ним, хватит ему оружия, лишь бы оторваться от этого поста! Но позади послышалась автоматная очередь — мотоцикл развернуло в кювет. Таврин сумел выровнять его — еще сто метров, а там поворот, лишь бы успеть к этому спасительному повороту!

Таврин инстинктивно пригнулся, но сзади не стреляли: видно, тот солдат дал очередь из последних сил и пробил шину. Ничего, они доедут и на ободе, потом поменяют колесо — лишь бы дотянуть до поворота…

Но из–за этого спасительного поворота неожиданно показалась машина, развернулась поперек шоссе, загородив его. Ипполитов выскочил на обочину, чтобы объехать «виллис», но мотоцикл занесло в кювет, и он перевернулся, прижав ему ногу. И почти мгновенно на Ипполитова кто–то навалился. Он рванулся и чуть было не освободился, но ему больно вывернули руку, прижали лицо к мокрой траве, и Ипполитов злобно вцепился зубами в землю. Знал, что это конец, но не мог смириться, рвал бы и кусал все вокруг, но руки его уже были связаны, и он только бессильно скрипел зубами.

Бобренок перевернул Ипполитова вверх лицом и только сейчас заметил у него на груди Звезду Героя.

— Ого! — воскликнул. — Неужели ошиблись?

Ипполитов посмотрел на него с ненавистью.

— Вы еще ответите за свои действия! — прошипел грозно.

— Конечно, — спокойно ответил Бобренок и просмотрел документы. Показал их Толкунову.

Тот почему–то улыбнулся весело, и Ипполитов глянул на него непонимающе: неужели фортуна снова смилостивилась над ним?

— Коллеги… — засмеялся Бобренок. — Тоже мне, заместитель начальника армейского Смерша майор Таврин…

— Ну и что? — выпрямился Таврин–Ипполитов, оглянулся и увидел Сулову с поднятыми руками. — Опусти руки! — приказал. — Не видишь, действительно коллеги, вышло какое–то недоразумение. Развяжите меня.

— А ты наглец! — сказал Толкунов. — Только вот что: мы хорошо знаем работников контрразведки этой армии.

Таврин–Ипполитов сделал шаг назад.

— Вы пожалеете, капитан! — воскликнул он.

Но Толкунов опять улыбнулся и стал обыскивать его. Достал сигареты, нащупал в левом кармане еще что–то, вынул и посмотрел — какая–то ерунда, хотел даже выбросить, но Бобренок быстро перехватил его руку и отнял брелок для ключей.

Все точно: бронзовый чертик с царапиной посредине.

— Ну что, — сказал весело, — не помог тебе талисман?! Точно говорю, не помог даже бронзовый черт, хотя только черти помогают шпионам. И подарил его тебе сам Скорцени, не так ли?

Таврин–Ипполитов смотрел на него зло, смотрел и почти не видел ненавистного лица.

Вдруг Бобренок забыл о талисмане — увидел солдата в длинной шинели, который, хромая, приближался к ним от перекрестка. Он сжимал автомат в левой руке — правая бессильно висела вдоль туловища, но он упрямо ковылял и смотрел на Бобренка с надеждой.

— Там капитан Шалалай, — махнул он автоматом назад, — без сознания, но еще живой.

Бобренок понял, что именно произошло на перекрестке. Приказал Толкунову:

— Положите шпионов на траву, чтобы не двигались! — а сам направился к «виллису» — надо было послать Виктора в райцентр, чтобы вызвал помощь…


Авторизованный перевод Игоря Захорошко


Самбук Ростислав ГОРЬКИЙ ДЫМ



ОТ АВТОРА
Имеется целый ряд радиостанций, финансируемых империалистическими разведками, которые занимаются прямым шпионажем против СССР и стран социалистического содружества.

Большой вклад в разоблачение подрывной работы этих радиостанций внесли разведчики социалистических стран, которые работали на этих радиостанциях и вернулись на родину. В своих выступлениях, статьях и книгах они разоблачили методы шпионско-подрывной деятельности, показали атмосферу лютой ненависти ко всему прогрессивному и социалистическому, царящую на радиостанциях «Свобода» и «Свободная Европа». Работая над повестью, автор использовал материалы этих разведчиков, опубликованные в печати, но документальным произведением ее назвать нельзя.

В повести рассказывается о грязных методах работы шпионско-диверсионных радиоцентров, о деятельности украинских буржуазных националистов.

Все началось с приезда Сенишина в Киев... Бывает же такое: пристанет мелодия, куплет из песни или просто какая-то фраза — засядет в голове, как гвоздь. Где-то он слышал, что это отклонение от нормального психического состояния. Подумав так, Рутковский поежился. На миг почувствовал страх и холод в спине — повертелся и вытянулся в кресле, насколько позволяли привязные ремни. Ерунда какая-то. Нервы у него крепки как канаты: лучшие врачи пришли к такому выводу. Выглянул в окно — самолет уже пробил облака и шел на посадку. Еще несколько минут и...

Все началось с приезда Сенишина в Киев.

Через несколько минут они снова встретятся — Юрий Сенишин уже ждет его, условились но телефону, — вчера он говорил с Юрием из Торонто, а сейчас «Боинг» идет на посадку в мюнхенском аэропорту. Полсуток от Канады до Западной Германии, перелет, к которому Рутковский готовился чуть ли не год.

И все потому, что летом прошлого года Юрий Сенишин приехал в Киев.

Самолет коснулся бетонного покрытия посадочной полосы. Максим вздохнул и расстегнул ремни. Не торопился выходить, подсознательно оттягивая встречу с Сенишиным.

Таможенник даже не заглянул в чемодан Рутковского, Максим подхватил его и вышел в зал, где сразу в нескольких шагах увидел Юрия. Да, это был его двоюродный брат Юрко Сенишин, и Максим узнал его сразу: высокий, статный, еще моложавый, хотя уже с преждевременными залысинами и сеткой едва заметных морщин под глазами. А рядом с ним черненькая, с высокой копной волос, совсем юная женщина. Максим мог бы принять ее за Юрину дочь, если бы не видел фотографии Иванны. Даже в гостинице на столике около Юриной кровати стояло фото Иванны. Сенишин не скрывал, что и сейчас влюблен в Иванну, через десять лет после женитьбы. Ей не меньше тридцати, а выглядит двадцатилетней.

Юрий сделал шаг навстречу Максиму, только шаг или два, не более, приветливо помахал рукой, усмехнулся и что-то сказал жене. Иванна посмотрела на мужа, но не ответила, а уставилась на Рутковского: смотрела настороженно и выжидающе. Максим — высокий, еще выше ее мужа, русый, с широко поставленными темными глазами, улыбчивый, в сером, хорошо сшитом костюме. Очевидно, она представляла Рутковского совсем другим, так как удивление застыло в ее глазах: оно не исчезло даже тогда, когда Юрий обнял Максима и они расцеловались, тогда она усмехнулась и подала Максиму руку — он поцеловал ее, видно, она не ожидала этого и удивилась еще больше: глаза округлились и потемнели.

— Это все? — вопросительно глянул на чемодан Юрий.

Да, это были все вещи Максима. Наверно, Иванна ожидала увидеть забитого паренька в мешковатом пиджаке, стесняющегося и краснеющего, по крайней мере чувствующего себя неловко, а вдруг появляется молодой человек в хорошо сшитом костюме и даже целует ей руку...

Иванна не выдержала и еще раз искоса глянула на Максима — что-то в его усмешке не понравилось ей, может быть, снисходительность — впрочем, вероятно, это ей только показалось: смотрит с интересом и серьезно. Что ж, все было закономерно: она привыкла вызывать интерес у мужчин, и в этом отношении Юрин кузен не был исключением.

Это сразу успокоило Иванну, в конце концов, все оказалось значительно лучше, чем представлялось: по крайней мере, сначала, пока Рутковский будет жить у них, ей не придется стыдиться.

Это было главным — не стыдиться. Все же он Юрин брат, а не какой-то там... Хочет она этого или нет — он их родственник. Иванна ожидала худшего и уже жаловалась в кругу близких знакомых, что судьба подкинула ей неприятность, родственника с той Украины... После Юриного визита в Киев он выбрал момент, использовав поездку за границу, и остался здесь. Конечно, неотесанный мужлан, да и откуда у них шарм и галантность: говорят, что в Киеве до сих пор носят вышитые рубашки и сапоги... Она сама видела, когда приезжал танцевальный ансамбль — ну ладно, на сцене такое еще простительно, но ходить в сапогах по городу!..

Сегодня (Юрий настоял на этом, у него какие-то гипертрофированные родственные чувства) в честь приезда двоюродного брата они устраивают небольшой прием, так, узкий круг самых близких знакомых; Иванна с ужасом думала об этом вечере и заранее просила прощения у подруг, а оказывается, все не так уж плохо.

Но почему, когда Максим улыбается и смотрит на нее, она улавливает в его взгляде чуть ли не превосходство?

Максим еще раз скосил взгляд на Иванну, и у него вдруг екнуло сердце и захотелось на Крещатик: постоял бы около станции метро, подождал бы Олю, хотя ждать ее обычно не приходилось — у Оли был не женский характер, она почти никогда не опаздывала... Где теперь Оля? Для нее он — отрезанный ломоть...

А правду знают лишь несколько человек... Возможно, когда-нибудь он вернется в Киев — теперь для него это самая сокровенная мечта, — но ведь Оля, по-видимому, не дождется его. Максим помрачнел, и Иванна сразу же заметила перемену в его настроении. Все же у женщин иногда бывает воистину поразительная интуиция, а может быть, не интуиция, просто женщины наблюдательнее мужчин.

Вон Юрий как шагает твердо, с чувством собственного достоинства. Уверен, что сделал огромное дело для брата, почти что благодеяние. Это возвеличивало его в собственных глазах — в конце концов, дело не только в Максиме, есть высшие принципы, которыми руководствуется каждый порядочный человек, в чем в чем, а в порядочности Сенишин себе не отказывал.

А Иванна искоса встревоженно поглядывала на Рутковского: неужели что-то не так, неужели она допустила какую-нибудь бестактность, от которой у Максима опустились уголки губ и глаза стали печальными?

Рутковский заметил встревоженность Иванны, провел по лицу рукой, как бы отгоняя воспоминания, он не имел на них сейчас права. Понимая это, решил еще в Киеве не возвращаться к воспоминаниям о прошлом, однако обещания остаются обещаниями, а что стоит человек без прошлого, без воспоминаний, без сердечной боли? Ну вот, казалось бы, сердечная боль утихла, но отзвуки ее притаились где-то в глубине. Максим еще раз провел рукой по лицу и посмотрел на Иванну ясно и открыто.

Они вышли из аэропорта на площадь. Максим остался с Иванной, а Юрий пошел к автомобилю. Вся площадь была заполнена машинами, они беспрерывным потоком мчались мимо. Рутковский смотрел на этот поток и не заметил, как подъехал огромный белый «мерседес» и из него вышел Юрий. Он положил в багажник чемодан Максима, за руль села Иванна: автомобиль взревел и понесся вперед.

Максим откинулся на спинку сиденья, Юрий молча протянул ему сигарету, они закурили, и, немного погодя, Сенишин сказал:

— Ну вот, теперь все позади... По крайней мере, большинство твоих тревог.

Рутковский едва заметно пошевелился на сиденье: он-то хорошо знал, что тревоги только начинаются. Положил брату на колено руку и ответил просто:

— Все устроил ты, Юрий. Не знаю, как и благодарить...

— Как чувствовал себя в Канаде? — перевел Сенишин разговор на другое.

— Удивительный мир. Дядя передает привет.

— Печень все мучает его?

— По-моему, это уже навсегда.

— Он не щадил себя.

— Да и теперь...

— Неужели не успокоился?

— Уверен, что глоток виски всегда только на пользу...

Они перебрасывались словами просто для того, чтобы не молчать, а думали совсем о другом. Откровенно говоря, ни Максима, ни Юрия совсем не интересовало состояние печенки канадского дяди — старик за свою жизнь выпил не меньше цистерны и теперь расплачивается за это.

Максим замолчал.


«Все началось с приезда Юрия в Киев...» — подумал вдруг он снова, но уже без раздражения, так как действительно все началось прошлым летом, когда его двоюродный брат Юрий Сенишин в составе западногерманской туристической группы прибыл в Киев. В первый же вечер он позвонил Максиму — этот звонок был не очень-то приятен Рутковскому: в свое время, пока существовала какая-то грань недоверия, ничего хорошего наличие родственников за границей не сулило. Тем более что среди них был родной брат матери Максима, Иван Сенишин, видный бандеровец, кажется, один из руководителей организации украинских националистов (ОУН).

И вот теперь ему звонит сын Ивана Сенишина и сообщает, что отец умер в прошлом году и просил перед смертью проведать родственников. Потом выяснилось, что это чистая ложь: не такой был человек Иван Сенишин, чтобы на смертном одре думать о родственниках, тем более о сестре, живущей в Киеве. Он не поддерживал с нею никаких отношений даже во Львове, где они жили на одной улице, ненавидел ее за то, что вышла замуж не за того человека, и вообще считал ее предательницей. Просто Юрию необходим был повод для визита к двоюродному брату.

Эта встреча состоялась на следующий день. Юрий привез чуть ли не полчемодана подарков: свитер, какие-то модные рубашки и галстуки. Оказывается, он знал, что Максим закончил факультет журналистики, работает в издательстве, читал первый сборник рассказов брата и высоко его оценил. Кому не приятна похвала, да еще от родственника, не имеющего к литературе никакого отношения — коммерсант и владелец ресторана, — а вот, оказывается, читает, и не только он один: там, в Мюнхене, считают Максима Рутковского перспективным литератором, одним из талантливейших среди молодых.

Они уже выпили несколько рюмок, хмель немного ударил в голову Максима, и стена отчуждения, которая все время стояла между ним и этим совсем незнакомым человеком, постепенно начала исчезать. Что с того, что видятся впервые в жизни? Он слышал про Юрия от матери, где-то сохранилось его фото — трех-четырехлетний мальчик в берете с помпоном, и жаль, что мать не дожила до этого дня, порадовалась бы вместе с ним, всегда приятно, когда родной человек хорошо относится к тебе.

Юрий засиделся у Рутковского до позднего вечера. Давно уже опорожнили бутылку украинской водки с перцем, Максим хотел достать еще одну, но кузен отказался — он попросил кофе, слава богу, кофе в холостяцкой квартире Максима нашелся, они устроились в креслах возле журнального столика, закурили, помолчали немного, и Юрий как-то сразу, без обиняков, неожиданно спросил, сколько денег получил Максим за свою первую книгу. Рутковский стал объяснять тонкости гонорарных тарифов, однако Юрия они совсем не интересовали. Наконец он все-таки выпытал у Максима сумму, недовольно почмокал губами и заявил, что на Западе можно было бы получить... Он, правда, не сказал сколько, но намекнул, что человек со способностями Максима мог бы в течение нескольких лет стать богатым, и если бы Максим согласился...

Сенишин не договорил, отхлебнул кофе и глубоко затянулся сигаретой.

Максим понял Юрия и засмеялся. Ему в самом деле стало весело — черт знает что, предложить такое Максиму Рутковскому! Но любопытство одолело, ему было интересно, как будут развиваться события дальше, и он спросил, что конкретно Сенишин имеет в виду.

Юрий посмотрел на Максима пристально и объяснил, что он совсем не шутит: может быть, брат слышал о существовании радиостанции «Свобода»? Так вот, для начала можно было бы устроиться туда — есть свои люди, помогут... И вообще он, Юрий, глубоко верит в литературный талант Максима, а где еще, как не на Западе, существуют все условия для самовыражения, для раскрытия таланта?

Максим усмехнулся иронично. Он уже слышал такие разговоры, ему тошно было от них. Но подумал, как небрежно,заложив ногу за ногу, сидит этот владелец мюнхенского ресторана, как держит выхоленными пальцами в перстнях чашку кофе, очевидно, эти перстни для него — смысл жизни, мерило хорошего благосостояния, а у Максима нет ни одного перстня, наверное, и не будет, и он от этого не страдает. Для чего ему золото, ресторан, когда лучше чувствуешь себя в своей квартире, из которой видны Днепр и Лавра, когда единственное, чего ему не хватает, — большой письменный стол, по-настоящему большой, на котором поместилось бы много книг и разных бумаг.

Максим спросил у Юрия, можно ли там, на Западе, приобрести большой письменный стол?

Сенишин пожал плечами: какой стол и для чего, речь ведь идет о серьезных вещах и Максим, кажется, ничего не понял. Но, узнав, что имел в виду брат, засмеялся весело и пообещал подарить стол в полкомнаты, и не только стол, а еще и настоящие кожаные кресла — ему будет приятно это сделать, он понимает, какая поддержка необходима таланту, особенно на первых порах.

Юрий сказал это так, будто между ними уже все обговорено и Максиму остается только сесть в международный вагон или заказать билет на самолет — и завтра он будет в Мюнхене, в свободном мире: за большим столом, у которого стоят настоящие кожаные кресла...

Чуть ли не сразу Юрий поднялся: он привык ложиться в одиннадцать, а еще нужно доехать до гостиницы. Понимает, что Максиму нужно обдумать его предложение, что не так просто порвать со всем близким и дорогим, налаженной жизнью, однако такой шанс случается раз и не воспользоваться им может только... Наверное, хотел сказать «последний дурак», но высказался осторожнее: человек, который не чувствует перспективы.

Сенишин ушел, а Максим долго еще сидел с чашкой недопитого кофе, держал ее в ладонях, и на душе было гадко. Потом увидел Юрины подарки — свитер и галстуки, — завернул в газету, решив завтра же отдать. Вероятно, Сенишин считал их авансом за будущую службу, так же, как и письменный стол с креслами...

Но для чего Сенишину все это? Имеет ресторан, делает коммерцию, говорил, ничего ему не нужно, живет в достатке — неужели и в самом деле его так волнует судьба родственника?

«Какой родственник, черт бы его побрал, — разозлился вдруг Максим и с ненавистью пнул газетный сверток с подарками, — бандеровский выкормыш, недаром же говорят: какая пшеница, такая и паляница!»

Этот наплыв эмоций вдруг охладил его — Максим убрал со стола грязную посуду, чтобы ничто не напоминало о дружеском ужине с мюнхенским гостем, открыл балконную дверь, проветрил комнату и лег спать, накрывшись только простыней: ночь выдалась жаркой, на острове Русановского пролива пели соловьи, и Максим долго не мог уснуть, очарованный соловьиными трелями — неужели в жизни может быть что-нибудь лучше?

Потом увидел во сне письменный стол, который все время увеличивался, пустой, отполированный до блеска. За ним сидел Юрий. Максиму хотелось опрокинуть стол на Сенишина, но сил не хватало, только сдвинул немного, а Юрий улыбался самоуверенно и беспечно, как-то снисходительно, и это не нравилось Максиму, он злился на двоюродного брата и начал говорить все, что думал о нем, не выбирая слов и не отличаясь корректностью, но Юрий не обижался — самоуверенный и нагловатый.

Утром, побрившись и обдумав на свежую голову ситуацию, Максим не стал звонить по оставленному Юрием номеру телефона, чтобы договориться о встрече и возвратить пакет с подарками. Вместо этого набрал номер телефона Ивана Каленика. В свое время они вместе учились в университете — только Иван на юридическом, и теперь он работает в Комитете государственной безопасности. Максим не знал, чем там занимается Иван, но вполне резонно рассуждал, что Ивану, в итоге, будет виднее, как поступить, и рассказал о вчерашней встрече.

Каленик выслушал не перебивая, помолчал, раздумывая, и попросил Максима побыть немного дома, ни в коем случае не связываясь с Сенишиным. Он позвонил минут через двадцать и назначил Максиму свидание около станции метро «Левобережная». Когда Рутковский приехал, увидел Ивана у входа. Каленик посадил Максима в белую «Волгу» и повез куда-то на Первомайский массив, где в одном из бесконечных стандартных домов поднялись на третий этаж и зашли в скромно обставленную квартиру. Здесь их ожидал совсем лысый мужчина с глубоко посаженными живыми глазами и мясистым носом. Он назвался Игорем Михайловичем, отпустил Каленика, усадил Максима на диван, сам пристроился на стуле напротив и попросил как можно подробнее передать разговор с Юрием Сенишиным.

Слушал, время от времени потирая тыльной стороной ладони раздвоенный подбородок, слушал молча, не перебивая и не задавая лишних вопросов, что говорило о характере уравновешенном и глубоком, впитывая все сказанное, внешне никак не реагируя на рассказ Рутковского. Когда Максим умолк, сказал:

— Ну твоего дядю, Ивана Сенишина, мы знали, а чтоб сынок! В конце концов, ничего удивительного нет. Но я думаю вот что: когда уж так агитируют тебя на эту «Свободу», может быть, согласишься?

Видимо, Игорь Михайлович прочитал на лице Максима такое, что вынужден был тут же добавить:

— Ты не волнуйся, парень, дело это долгое, и неизвестно еще, как оно обернется, но и отрезать все концы сразу нельзя. Предложение Сенишина, прямо скажу, заманчиво, нам в той своре не помешает свой человек, и если сможешь...

— Нет, — ответил Максим категорично, — не смогу!

Игорь Михайлович блеснул глазами.

— Слишком скорая теперь молодежь, — не одобрил он Максима, — ты и секунды не подумал. А тебе уже под тридцать, пора и рассудительным быть.

Максим покраснел.

— Но вы же только что сами сказали: свора. И хотите, чтобы я...

— Мы пока что ничего сейчас не решаем. Будем думать, и не только мы. А брату своему скажи, что его предложение заманчиво. Ясно?

Максиму все было далеко не ясно — он смотрел в проницательные глаза лысого человека, и этот разговор казался ему нереальным, будто продолжался еще сон об огромном столе; он потер лоб, как бы хотел увериться в реальности всего, что происходит, очевидно, Игорь Михайлович понял его, положил тяжелую ладонь на колено и добавил:

— Отец твой в эти годы уже батальоном командовал.

— Но ведь потом...

— То, что произошло потом, в этой ситуации воду на твою мельницу льет. Главное: ты все понимаешь и обиды в сердце не носишь. А мы на тебя надеемся.

— Не знаю, что и ответить.

— А если не знаешь, то слушай меня...


К концу дня Максим позвонил Сенишину. Они встретились в Гидропарке, и Юрий расцвел в улыбке, увидев на кузене подаренную им рубашку и действительно красивый цветной галстук. Они гуляли по берегу Днепра, и Максим признался Сенишину, что давно мечтает приобщиться к благам Запада и единственное, что сдерживало его, — неизвестность и страх сразу сесть на мель. Ну кому там нужен начинающий писатель, к тому же бытописец, как обозвал его кто-то из критиков? Ну а если есть перспектива получить работу и хоть какая-то родственная поддержка...

И вот они сейчас едут в Юрином «мерседесе» по мюнхенским улицам.

Полтора месяца назад Максим Рутковский в составе туристической группы вылетел в Канаду, где и заявил о своем нежелании возвратиться в Советский Союз. Конечно, это вызвало возмущение в группе и консульстве. На встречу с ним приезжал сам консул, уговаривал Рутковского не делать глупостей. Однако Максим остался непоколебим: сначала, пока устраивались его дела, жил в Торонто у дяди, младшего брата Ивана Сенишина. Он эмигрировал сюда еще в тридцатые годы из Львова и держал на окраине города магазинчик, почти не дававший прибыли. Но дядька как-то сводил концы с концами — что ему, старому холостяку, в конце концов, нужно: теплая постель, обед и порция виски. На это хватало, и он был доволен. К решению племянника отнесся отрицательно, и не потому, что на какое-то время должен был дать ему кров. Просто знал, как трудно здесь пробиться в люди. Пока мог, отговаривал Максима, потом махнул рукой: вы молодые, вам виднее.

Денег на дорогу в Мюнхен у дяди не было, их выслал Юрий Сенишин — конечно, одолжил, правда не определив срок возмещения. Это устраивало Рутковского: если Юрий одалживает деньги, значит, рассчитывает на возврат, и Максимовы акции что-то стоят.

«Мерседес» остановился на тихой улочке с двух- и трехэтажными особняками. После переполненных машинами и людской толпой проспектов, где, казалось, движение никогда не остановится, здесь было тихо, даже как-то патриархально, и Максим понял, что Сенишин живет в фешенебельном районе. Да и коттедж был неплохой: из красного кирпича, двухэтажный, может быть, немного старомодный, но очень удобный — с широкими светлыми окнами и террасой на втором этаже, которая выходила в небольшой сад.

Иванна ставила машину в гараж под домом, а они с Юрием остановились на бетонной дорожке, обсаженной кустами роз с обеих сторон, и Юрий улыбался как-то небрежно, но за этой небрежностью чувствовалось торжество и даже гордость: вот так, как бы говорил он, живут у нас.

— Славно здесь, — подыграл ему Максим, — хорошо живешь, мне нравится.

Не мог же сказать он, что знает, откуда у Юрия эта вилла и ресторан, а также счет в банке.

Банда Ивана Сенишина ограбила несколько польских деревень на Ровенщине, а Зеленый, как прозывался тогда Сенишин, хорошо знал через своих информаторов, у кого водятся золото и ценности. Был у Зеленого потрепанный, неказистый чемоданчик, с которым он никогда не расставался. Другие возили из разгромленных деревень подводами разные вещи, Зеленый не пачкал рук барахлом, был умнее и проворнее многих бандеровских вожаков — у него была своя идея, которая вмещалась в маленьком коричневом чемодане. И кто же, оказалось, был прав?

После войны не бросился в аферы и сомнительные финансовые комбинации, приведшие его самоуверенных, но весьма несмекалистых коллег по ОУН к полному материальному краху. Нет, Иван Сенишин не торопился, присматривался, изучал конъюнктуру, потом приобрел ресторан, а затем и этот двухэтажный коттедж, мозоливший глаза даже Бандере и Стецько. Что ж, Зеленый не возражал: здоровая зависть — движущая сила коммерции, каждому свое. Он же не лез в «фюреры», не торопился создавать правительство во Львове, он неутомимо трудился для будущего независимого украинского государства, и не его вина, что такое государство не состоялось. Зато были как-то компенсированы его большие моральные и материальные затраты, понесенные в процессе борьбы, — да, конечно, малая толика, крохи, но каждый может распоряжаться теперь своим добром, как хочет и как умеет.

Юрий закрыл ворота, еще раз прошелся по бетонной дорожке, не утерпел, чтобы не похвалиться:

— Хотели приобрести для Иванны «фиат» или «фольксваген», да негде поставить. Гараж расширить невозможно, а оставлять здесь, чтоб торчал под окнами... Когда-нибудь, может, приобретем более просторный дом...

Максим хотел спросить, для чего им — ведь не имели детей — дом попросторнее, однако промолчал. Из гаража вышла Иванна, посмотрела на Максима вопросительно, и Рутковский поспешил потешить ее тщеславие.

— У вас чудесное гнездышко, — сказал он, — я никогда и не думал...

— Эти розы, — перебила его Иванна, — Юрий привез из Швейцарии. Посмотрите, какой блеск и форма цветка!

— Несравненно! Никогда не видел таких, даже в Киевском ботаническом саду.

Иванна покрутила автомобильным ключом вокруг пальца.

— В Киеве есть ботанический сад? — спросила недоверчиво.

«Твой Мюнхен, уверен, провинция по сравнению с Киевом», — подумал Максим, но ничего не сказал. Юрий все же что-то прочитал на его лице, так как ответил снисходительно:

— Я же тебе рассказывал, дорогая: Киев — современный европейский город, и я считаю — один из красивейших.

Юрий подхватил чемодан Максима и направился к дому.

Коттедж оказался довольно просторным: первый этаж состоял из большой гостиной, столовой и кухни, на втором этаже были кабинет Юрия и две спальни, одна из которых предназначалась Рутковскому.

Узнав, что Максим пообедал в самолете, Иванна, не скрывая, обрадовалась. Объяснила, что постоянной прислуги не держит, даже для них это дорого, хозяйничать ей приходится самой, рассчитывая только на помощь женщины, которая приходит трижды в неделю. А сегодня вечером соберется небольшое общество, и заниматься обедом ей просто некогда. Конечно, чем-нибудь накормить можно...

Максим решительно отказался. В самом деле, есть не хотелось, к тому же перелет из Канады немного выбил его из колеи — хотелось уединиться; наконец, не мешало бы и выгладить измявшийся в чемодане вечерний костюм, и, вооружившись утюгом, поднялся в свою спальню.

Комната понравилась Максиму: выходила окном на террасу, и до яблоневых веток можно было дотянуться рукой. Постоял немного, разглядывая сад, точнее, садик — полдесятка деревьев и какие-то кусты около металлической сетки ограды. За нею снова деревья и почти такая же, из красного кирпича, вилла, однако с более узкими окнами — целая улица чем-то похожих друг на друга и в то же время разных домов, квартал, где жили люди богатые — не миллионеры, банкиры или владельцы крупных предприятий, а средние буржуа, профессора, известные артисты, журналисты и писатели.

Выгладив костюм, Максим побрился. Вышел из ванной, переложил вещи из чемодана в шкаф. У него было еще два свободных часа — хотел попросить у Юрия какую-нибудь книжку, но передумал: растянулся на кровати и незаметно уснул. Не собирался спать, но сон сморил его за несколько минут, был он легкий и прозрачный, будто совсем и не сон, а так, случайное забытье, будто серебряный дождик с елки, когда вроде бы и спишь, но все видишь и слышишь, — чудесное чувство покоя и забытой детской радости.

Проснулся Максим быстро, но не поднимался, лежал, не в состоянии расстаться с навеянными сном впечатлениями — в самом деле почувствовал себя совсем еще мальчиком, спящим в одной комнате с новогодней елкой: стоит повернуться — и он увидит ее, чудесную красавицу с тонкими нитями серебряного дождика, — даже запахло хвоей, и это чувство было настолько реальным, что Максим сел на кровати, осматриваясь. Но в окно заглядывали ветви яблони с зелеными еще плодами, за домом проехал тяжелый грузовик, а с первого этажа донесся высокий голос Иванны, что-то требовавшей от Юрия.

Максим глянул на часы: до назначенного Иванной времени осталось минут сорок, и нужно торопиться. Надел белую льняную рубашку, примерил галстук-бабочку, немного подумал и заменил обычным: бабочка придала бы какую-то претенциозность, а ему хотелось сегодня вечером ничем не выделяться — ведь Юрий сказал, что должен быть Джек Лодзен, один из руководителей «Свободы», и от того, какое впечатление произведет Максим на него, будет зависеть очень многое.

Иванна и Юрий, оба в клеенчатых фартуках, находились в гостиной. Максим ожидал увидеть раздвинутый стол, заставленный посудой и едой — обычное украинское и русское застолье, когда глаза разбегаются и не знаешь, что сначала съесть: студень, заливную рыбу, салат, балык или буженину, не говоря уже о соленых огурцах, колбасе, маринованных грибах, а тут на столе стояли тарелки с маленькими бутербродами — и все. Бутылок, правда, было много, и разных, таких напитков Максим и не видывал, но все эти джины и виски нужно чем-то закусывать!..

Так и не решив для себя эту проблему, Максим громко кашлянул. Иванна обернулась, смерила его оценивающим взглядом, осталась довольна и спросила:

— Костюм купили в Канаде?

— Сшил в Киеве.

Остановилась и рассмотрела Максима внимательнее.

— Неплохой портной, — сказала наконец. — И вы позволяли себе носить не готовую одежду?

— У меня такой рост...

— Но это же очень дорого!

— Мой бюджет выдерживал.

— Удивительно. Даже Юрий покупает готовые костюмы, вот только вечерний... — Вдруг захлопотала: — Переодевайся, милый, уже все готово. — Она с гордостью осмотрела тарелки с бутербродами и приказала: — Маслины, принеси еще маслин из холодильника.

Юрий принес маслины и ушел, а Иванна сняла фартук — она, оказывается, уже оделась, была в вечернем платье с полуоголенной спиной. Раньше Максим видел такие платья на женщинах только в заграничных фильмах, иногда — на эстрадных артистках, но вот так близко — никогда.

В глазах у Иванны заиграли игривые чертики, она сразу поняла, что понравилась Максиму, наверно, это тешит всех женщин на свете, без исключения, вот и повернулась нарочно так, чтобы этот долговязый и совсем еще непонятный для нее молодой человек хорошо видел все линии ее тела, не без удовлетворения замечая признаки смущения на его лице. Хорошо знала: если смущается, она не безразлична ему, и почему-то именно это — не быть безразличной — имело значение, может быть, потому, что в ее доме это был первый человек из далекого и непонятного Востока, где родились ее отец и мать, ведь край тот считался и ее родиной, а может быть, все значительно проще: ей самой понравился этот юноша с широко поставленными, немного удивленными и пытливыми глазами?

Еще вчера одна мысль о его присутствии в их доме вызывала подсознательное сопротивление, а теперь, лукаво взглянув на Максима, Иванна направилась, покачивая бедрами, к радиоле и поставила пластинку с записями оркестра Поля Мориа — серебристую прозрачную музыку, которая всегда возбуждала ее и навевала какие-то неясные желания.

Музыка и в самом деле полилась серебристая. Иванна взяла два бокала и налила что-то золотистое, подала один Максиму и предложила:

— Я хочу выпить за вас и за то, чтобы все пошло хорошо! — Отпила, сверкнула глазами и добавила: — Мне приятно быть с вами...

— Никогда не предполагал, что у меня есть такая очаровательная родственница, — вполне искренне ответил Максим. — Видел вашу фотографию у Юрия, но действительность!.. Искусство всегда старается сделать человека лучше, но здесь тот счастливый случай, когда все наоборот.

— Вот и обменялись комплиментами. — Она допила виски и поставила бокал. — Надеюсь, мы будем друзьями.

Сказав это, Иванна посмотрела на Максима сухо и настороженно, и он удивился стремительным метаморфозам, которые происходили с этой женщиной: казалось, оттаяла и потянулась к нему с открытой душой, а через минуту или даже меньше мгновенно замкнулась как в скорлупе и будто погрозила оттуда пальчиком с длинным отполированным ногтем.

А оркестр Поля Мориа звенел серебром, возбуждал, скоро должны были прийти гости, и Максим почувствовал себя немного тревожно, как всегда перед неизвестностью, тем более что сегодня ему придется держать экзамен.

Джек Лодзен!

Рутковский уже слышал эту фамилию, видел даже портрет Лодзена, сделанный, правда, с не очень качественной любительской фотографии: Джек Лодзен среди других работников радиостанции «Свобода» — улыбающийся, самодовольный, наглый.

Полковник разведки — с ним шутить нельзя, и от сегодняшнего вечера зависит очень и очень многое, если не все.

Максим вспомнил Игоря Михайловича, его проницательные глаза, высокий лоб, привычку потирать тыльной стороной ладони раздвоенный подбородок. Они с Игорем Михайловичем работали целый год, и кажется, нет таких вопросов, на которые бы он, Максим Рутковский, не смог ответить. Однако он знает также (Игорь Михайлович акцентировал на этом), что в Мюнхене могут возникнуть совершенно непредсказуемые ситуации и ко всему нужно быть готовым, и от его, Максима, реакции, остроты мышления, собранности и воли будет зависеть успех задуманного дела.

Зазвенел звонок. Иванна выглянула в окно, всплеснула руками и крикнула радостно:

— Стефания приехала! Это чудесно, что она — первая, и я уверена, Максим, Стефа понравится вам.

Иванна впервые назвала Рутковского по имени, это могло ничего не означать, но все же понравилось Максиму: он также выглянул в окно и увидел около виллы потрепанный синий «фольксваген», а возле калитки белокурую девушку.

— Ворота, откройте ей ворота, — скомандовала Иванна.

Иванна подтолкнула Максима к дверям, и он послушно пошел открывать ворота — и не только потому, что этого требовала Иванна, блондинка из «фольксвагена» сразу понравилась ему — высокая, тоненькая и красивая, в зеленом платье, и рука, которой она нетерпеливо нажимала на звонок, была также длинной и тонкой.

Увидев Максима на крыльце, Стефания уставилась на него заинтересованно. Смотрела, как направляется к воротам, как открывает их. Молча повернулась к машине, подогнала вплотную к дверям гаража, вышла и подождала, пока Максим закроет ворота. Сама подошла к нему, подала руку и посмотрела в глаза.

— Стефания Луцкая, — представилась. — А вы Рутковский? Лучше, чем я представляла себе.

Максим пожал плечами.

Он никак не мог определить, какого цвета у нее глаза, сначала показались зеленоватыми, но, вероятно, это цвет платья отразился в них — обожгла глубокой голубизной. Синие глаза, белокурые длинные волосы до плеч, он думал — крашеные, оказалось — совсем натуральная блондинка, вся какая-то словно удлиненная, немного резковатая в движениях и слишком энергичная — вон как уверенно поднимается по ступенькам, совсем по-мужски.

Вдруг Стефания обернулась, перехватила взгляд Максима, вероятно, прочитала в нем что-то приятное для себя, улыбнулась чуть заметно, лишь уголками губ, улыбнулась впервые, и Рутковский еще раз убедился, что улыбка красит каждого, тем более такую девушку.

Гости начали съезжаться сразу. Немцев среди них, как успел заметить Рутковский, не было.

Супруги Сеньковы — приблизительно ровесники Сенишиных и, судя по всему, их приятели, потом седой дед лет семидесяти с маленькой и худенькой бабусей. Юрий почему-то не назвал их фамилию, представив только как пана Андрея и пани Юлию, давних друзей отца. Еще какая-то пара среднего возраста, которая сразу же занялась бутылками и бутербродами.

Пан Андрей увлек Максима в угол и, поблескивая выцветшими от старости глазами, начал расспрашивать о Львове. Оказывается, он учился во львовской гимназии, а сам родом из Бучача, на Тернопольщине. Хорошая была гимназия, в начале улицы Зеленой — говорят, позакрывали гимназии, учат всех в средних школах, всех без исключения, а разве это правильно? Когда-то в гимназию не пускали голытьбу, и он, пан Андрей, глубоко уверен, что образование должны получать избранные. Для чего учить детей бедняков, пускай работают — достаточно, чтобы умели немного считать и расписываться, элементарное начальное образование, и никто не смеет возражать.

Характер пана Андрея хорошо знали в доме Сенишиных — фактически его совсем не интересовал Львов, просто нашел свежего человека, которому мог поведать сокровеннейшие и, конечно, значительные мысли.

Пан Андрей размахивал руками и брызгал слюной, он напоминал старого облезлого кота, и на самом деле, глаза у него были круглые, зеленые и прозрачные, совсем кошачьи, и усы были кошачьи, казалось, сейчас выгнет спину и зашипит сердито, как кот на собачку, которая осмелилась нарушить его покой. Но когда подошедший Юрий Сенишин решительно перехватил его руку, сразу сник. Улыбнулся угодливо, отступил, извиняясь, и попросил разрешения встретиться еще раз: ему позарез нужно поговорить с человеком, который недавно видел Львов, боже мой, говорят, большевики загадили этот чудесный город: грязь, канализация не работает, людям нечего есть.

— Совсем сошел с ума, — недовольно проворчал Юрий себе под нос, — и принимаем их ради пани Юлии, она нянчила Иванну, а так бы... Жизнь, правда, не удалась, бедствует, бегает где-то курьером, но что поделаешь?

Вдруг Юрий легонько сжал локоть Максима: в дверях гостиной появился человек в темном костюме, худой, нос с горбинкой, лоб высокий, улыбающийся и самоуверенный, держался свободно и непринужденно, очевидно, привык к вниманию окружающих.

— Пан Лодзен, — представил его Максиму Юрий.

Несмотря на то, что Лодзен был высокий и, видно, привык смотреть на людей сверху вниз не только в переносном смысле, ему пришлось поднимать на Рутковского глаза — Максим оказался на полголовы выше. Видимо, это понравилось Лодзену — он хлопнул Рутковского по плечу и сказал грубовато:

— Хорош парень, не ожидал, что увижу такого.

Он говорил по-украински. Для Максима это не было неожиданностью. Игорь Михайлович предупреждал, что Лодзен владеет украинским языком, но полковник говорил совсем без акцента, собственно, так, как разговаривают на западе Украины.

— Очень приятно услышать это именно от вас, — Максим решил не играть с Лодзеном в прятки, — Юрий сказал, что вы будете решать мою судьбу.

— Не совсем так, но в принципе информация правильная.

— Тогда мне еще больше хочется понравиться вам.

— Первое впечатление положительное, — растянул Лодзен губы в улыбке, но морщинка над переносицей не разгладилась, и глаза совсем не улыбались. — Выпьем? Я — виски, а вы?

— Попробую так же.

— Вот-вот, — похвалил Лодзен, — от водки придется отвыкать. Не везде бывает, и дороговато.

Он налил по полбокала, бросил лед себе и Максиму и потянул его к дивану в углу гостиной. Отпил виски, спросил:

— Итак, хотите к нам?

— Собственно, меня ориентировал на это Юрий. Однако, если существуют какие-то сложности, надеюсь...

— Интересно, на что же вы надеетесь?

— Я знаю английский, немного немецкий. И у меня вышла книжка...

— Читал... — Лодзен скептически стиснул губы. — Думаете, что сможете издаваться?

— Неужели в Германии нет почитателей литературы?

— На собственные деньги! — поднял палец Лодзен. — Пока у вас нет имени, издаваться можете только на собственные деньги. Если есть деньги.

— Откуда же у меня деньги?..

— Нужно заработать.

— Я не привык бездельничать.

— Это хорошо, бездельников не держим. Но главное: нужны свои люди, и то, что вы родственник Сенишиных, — не последнее дело. Правда, говорят,ваш отец был красным полковником?

Рутковского такой вопрос не застал врасплох.

— В войну командовал дивизией, — подтвердил. — Жаль, я не помню отца: в пятьдесят первом его арестовали, когда мне исполнилось только два года. Так и не пришлось увидеться...

— За что? — Лодзен внимательно посмотрел на Максима. — За что арестовали отца?

— Ложное обвинение... — Максим замолчал: он знал, что на отца донес его подчиненный, подлая душонка, бездарь, которому полковник Рутковский мешал делать карьеру. Некоторое время спустя отца посмертно реабилитировали, но особенно акцентировать на этом не было смысла. — Правда, потом мать получила документы по реабилитации, но кому от этого легче? Отцу? Мне? Разве можно простить?

Лодзен оживился.

— И не прощайте! — Отхлебнул виски, посмотрел на Максима испытующе. Спросил: — Кажется, закончили факультет журналистики?

— Да.

— На что же вы надеялись?

— В каком смысле?

— Вся пресса на Украине под контролем коммунистов, а вы, допустим, их ненавидите...

— Вот вы о чем! Честно говоря, когда поступал в университет, об этом не думал, ну а потом... Знаете, как бывает?.. В газету не пошел, работал в издательстве, редактировал книги, сам писал понемногу. Лирические новеллы, рассказы. Подальше от политики.

— У нас это не пройдет.

— Да, у вас — передний край.

— И требуем активных штыков.

— Не знаю, смогу ли.

— Вот и я не знаю. К слову, из университета вы сразу пошли в издательство?

— Имел назначение в районную газету, но удалось открутиться. Немного был без работы, пока устраивался.

— Как попали в туристическую группу? Ведь всех проверяют!

— Не думаю.

— Вас могли не пустить: сын репрессированного.

— Отца реабилитировали.

— Все равно, таким не верят.

— Видите, поверили... — Рутковский иронически улыбнулся. — На свою голову. Представляю, какая сейчас там паника! В издательстве только и разговоров обо мне. Ругаются, предают анафеме.

— Что такое анафема?

— О-о, самое сильное церковное проклятие.

— Вас проклинают в церкви?

Рутковский засмеялся.

— Образно выражаясь.

— Вы верите в бога?

— Это имеет значение для моей карьеры?

— Не думаю.

— Тогда нет.

— А если бы имело?

— Спрашиваете, будто духовник.

— А я и есть теперь ваш духовник. — Лодзен вдруг, наклонясь к уху Максима, прошептал: — Все ваши грехи мне известны, и можете покаяться, пока не поздно.

— Грешен, святой отец! — шутливо сложил ладони Максим. — И прошу помилования.

Но Лодзен не принял шутливого тона. Оборвал Рутковского, поглядев жестко: куда подевалась его внешняя простоватость, глаза потемнели и сверлили Максима.

— У вас еще есть время, — начал тихо, — да, есть время открыться и сказать, от чьего имени ведете игру.

«А ты, голубчик, не такой уж и умный, — подумал Рутковский. — Прямолинейно действуешь».

В конце концов, это было на руку Максиму, и он знал, как поступить.

— Считаете, меня завербовали? — спросил, глядя прямо в глаза Лодзену.

— Не считаю, а знаю.

— Рад за ваших информаторов.

— Да, наши службы еще умеют работать.

— Неужели вы думаете, что, если бы меня в самом деле завербовали, я бы так просто и сразу признался вам?

— Я же сказал: мы знаем все.

— Глупости какие-то! — повысил голос Рутковский. — Простите, но вы говорите ерунду. Я мог послать Юру к черту сразу, понимаете, сразу, когда он приехал ко мне в Киев, побежать в госбезопасность, заявить, поднять шум. А я тут же согласился на его предложение — думаю, это вам известно?

— Если бы не было известно, черта с два разговаривали бы с вами. Но почему вы тянули целый год?

На это у Максима давно был заготовлен ответ.

— А говорите, хорошо проинформированы, — усмехнулся. — Вроде ехал я из Киева в Житомир... Во-первых, известна ли вам цена путевки в Канаду? Возможно, знаете также, сколько получает редактор издательства?.. Дальше, пока эту путевку достанешь — спрос, к сожалению, и здесь превышает предложение. Наконец, пан Лодзен, я не набиваюсь к вам, тем более что, честно говоря, стиль работы ваших работников очень прямолинеен и не совсем импонирует мне, думаю, что слушателям тоже.

— Ого! — Лодзен поставил бокал. — И что же вас не устраивает?

— А то, что многие ваши комментаторы ни черта не понимают в советской действительности. — Максим решил идти ва-банк: кстати, они с Игорем Михайловичем предвидели и такой вариант. — Отстали и действуют пещерными методами, не учитывая перемен, которые происходят на Украине ежедневно. Поймите, ежедневно, и я не боюсь этого слова. Кому нужны сейчас ваши фашистские лозунги? Над вами только смеются...

— Прошу не забываться! — вдруг покраснев, повысил голос Лодзен.

Луцкая, которая сидела рядом, удивленно оглянулась на него, но полковник и без того понял, что допустил ошибку. Поднял бокал, посмотрел сквозь него на свет, сказал спокойно:

— Смеются, говорите? А над чем, будьте добры уточнить.

— Я же говорю, над фашистскими лозунгами. А сейчас нужно действовать, если хотите, изысканно и тонко. Ох уж эта прямолинейность, есть тысяча способов... Играть нужно, пан Лодзен, играть на человеческих чувствах, какая польза от брани?

— Э-э, — возразил Лодзен, — это не совсем так. Пусть строят передачи на чем хотят, на фашизме, на черте и дьяволе, лишь бы против коммунизма. Хотя, — отставил бокал, — рациональное зерно в ваших словах есть и это необходимо обдумать. А сегодня хватит о делах, будет еще время поговорить о них, выпьем, мой молодой друг, давайте выпьем коньяку, у пана Юрия бывают хорошие коньяки, и этим следует воспользоваться.

Лодзен обнял Максима за талию и повел к столику с напитками. Юрий заметил это сразу, хоть и притворялся, что целиком занят разговором со степенным мужчиной в безукоризненно сшитом вечернем костюме. Положил гостю руку на плечо, указал глазами на Лодзена — они также подошли к столику. Видно, Лодзен знал важного мужчину — пожимая ему руку, спросил:

— Пан все еще работает на ниве народного просвещения?

— Это, если хотите знать, мое призвание.

— Не мог бы пан подготовить цикл лекций из истории Украины для нашего радио?

— Буду считать это большой честью.

— Тогда очень прошу позвонить по телефону на следующей неделе пану Кочмару, я предварительно договорюсь с ним.

Важный мужчина расцвел в угодливой улыбке — видно, просьба Лодзена имела для него большое значение. Подняв бокал, начал с воодушевлением:

— Прошу выпить за глубокоуважаемого пана Лодзена, нашего кормильца...

— Минуточку, — решительно перебил его полковник, — минуточку, я хочу выпить за нашего молодого друга, который не остановился ни перед чем, чтобы очутиться в цивилизованном мире, — ради него мы собрались тут, и я приветствую пана Максима Рутковского!

Юрий еле заметно толкнул Максима в бок, дав понять, насколько важен для него тост Лодзена. Рутковский и сам догадался об этом, поклонился полковнику и ответил:

— Для меня сегодняшний день как сон, господа, ей-богу, иногда кажется, что сплю и не могу до конца осмыслить реальность.

— Привыкнете, — заверил важный пан, — человек быстро ко всему привыкает, особенно к хорошему. И я завидую, что у вас все еще впереди. — Он чокнулся с Максимом — холеный, элегантный, уверенный в своей значимости. Обернулся к Сенишину: — Прошу представить меня брату.

— О, боже, извините, совсем упустил из виду. Пожалуйста, Максим, познакомься с нашим выдающимся культурным деятелем паном профессором Данилом Робаком, автором многочисленных исторических трудов, надеюсь, ты слышал о нем?

Рутковский поднял глаза на пана Данила. Смерил его взглядом с головы до ног. Робак, поняв это как проявление признания и уважения, подбадривающе улыбнулся.

— Мне очень приятно, — сказал.

Максим отступил на шаг.

— Я слышал о пане Даниле Робаке, — ответил. Действительно, он не только слышал о нем, а и видел документы, читал показания про кровавый дебош банды сотника Данила Робака на Дрогобыщине летом сорок пятого года. И вот он стоит перед Максимом с бокалом в холеной руке, улыбаясь, ожидая похвалы от Максима, — пан профессор, палач и убийца.

Тебе бы стоять сейчас перед судом, или лучше вывести тебя на площадь около церкви в Галаганах, посмотрели бы на тебя жены замученных, разорвали бы на куски пана выдающегося культурного деятеля в безупречно сшитом вечернем костюме.

Максим отпил глоток коньяка, все еще не сводя глаз с Робака. Тот выпил также и что-то спросил у него: Рутковский видел, как шевелятся у пана профессора губы, однако не слышал ни слова — так ясно представил ту ночь в сорок пятом...

Экскурс в прошлое.

Село лежало под горой, в окружении леса. Старого елового леса, через который и зверю тяжело пробраться. Но Робак знал тут каждую тропинку и провел остатки своей сотни над оврагом: лес отступал здесь и можно было идти, экономя силы. Робак хотел украдкой зайти в Галаганы. Давно уже мечтал побывать в родном селе, оно снилось ему ночами, старое прикарпатское село с деревянными крышами, удивительно красивой деревянной церковью и огромными деревянными крестами на погосте.

Здесь все делали из дерева, дерево было кормильцем — лоскутки полей виднелись только в долине и на ближайших склонах гор, на них сеяли овес и сажали картофель, этой картошки хватало до рождества, а что же есть потом?

Вырезали ложки, делали ковшики, мастерили нехитрую мебель, возили деревянные изделия в местечко или в сам Дрогобыч — как-то перебивались, что ж, если не умирали, то и слава богу.

Вот оно лежит наконец под горой, и купол деревянной церкви возвышается посередине. А рядом крыша его дома, почернелая, как и на всех избах, — нет хозяина, отец не допустил бы этого. Он, хотя и считался духовным пастырем, никогда не забывал о мирских делах, и дом его всегда был полною чашей.

Робак заскрежетал зубами, вспомнив отца. Отца Ерему арестовали перед войной за антисоветскую пропаганду. Слава богу, не докопались еще до тайника с оружием на погосте. Про этот тайник знали только отец и он, Данила. Сотник воспользовался им, когда пришли гитлеровцы, и Беркут, он же Данила Робак, поднял своих дружков на вооруженную борьбу. Бороться, собственно, было не с кем. Немцы дали его воякам дополнительно несколько автоматов и патронов к ним, карабины и ручной пулемет откопали на погосте — можно было бы и гульнуть, да где гульнешь, когда вокруг лес и бедность?

И все же Беркут нашел выход. В тридцати километрах лежало в долине богатое польское село, они ворвались в него ночью, подожгли со всех сторон, стреляли и стреляли, наверное, потратили половину патронов, но и мало кто из селян остался живой.

В этом селе сотник Беркут обзавелся бричкой. Возвращался на ней домой — двое гнедых коней, реквизированных у польского трактирщика, не бежали, играли, таких коней в Галаганах и не видели. Даже отец, которого выпустили гитлеровцы из тюрьмы, расплылся в улыбке и сбежал с высокого крыльца, чтобы похлопать гнедого по крутой шее.

Сотник Беркут в тот день был щедр: подарил отцу и бричку, и коней, пусть ездит старик — будто знал, что отцу осталось жить всего несколько месяцев: любил поесть, наверстывал упущенное в тюрьме, совсем расплылся за год и однажды утром не проснулся — слава богу, умер легко и тихо. Сын устроил шумные похороны с колокольным звоном, поминками, стрельбой над могилой отца.

А потом велел запрячь подаренных коней и подаренную бричку и повел сотню на другое село.

Когда это было и было ли вообще? Райские времена, когда гитлеровцы смотрели сквозь пальцы на бандеровские бесчинства, — что ни говори, а с немцами можно было жить, приходилось, правда, кланяться, что ж, такова жизнь, не тому, так другому — все равно поклонишься.

Но и ты хозяин, делай в своем приходе все что хочешь, только бы в главном слушался и, как верный пес, не рычал на хозяина.

А теперь?

От сотни осталось семеро, правда, сотней она всегда только звалась, в лучшие времена насчитывала полсотни вояк, однако — семеро... И еще не известно, как им придется. На всех дорогах заставы, черт бы их побрал, в селах самооборона — ястребки проклятые, куда ни ткнешься, стреляют — и в кого стреляют, в своих же освободителей! Им же добра хотят, а они, скоты, разве могут понять это?

Вчера вошли в Быстрицу, село в двадцати пяти километрах отсюда. Хорошее село, богатое, со сберкассой и магазином. Перебили ястребков, взяли и магазин, и сберкассу, оказалось пятьдесят с гаком тысяч рублей — не так уж и много.

Однако кто-то успел позвонить по телефону из школы или сельсовета в райцентр, и, когда сотня отходила из села, ее встретил отряд энкавэдистов: чуть не окружили, из шестнадцати человек осталось семеро, и то счастье, что ноги унесли. После стычки расположились на поляне между елей, один встал на страже, другие положили оружие, мешки и рюкзаки, — легли на траву отдыхать.

Беркут снял яловые сапоги, подвернул штаны, сел на берег ручья, опустив босые ноги в прозрачную воду. Горная вода приятно холодила натруженные ноги, чувствовал, как возвращается бодрость, а с нею и острота мышления, притупленная утомительным переходом.

Сидел и думал: вот сейчас погуляет в родном селе — и хватит. Хватит с него стычек с энкавэдистами и ястребками, пока есть еще возможность, нужно отходить, прорываться на Бескиды и дальше, к американцам или англичанам. Гитлеровцев уже нет, нужно искать нового защитника и хозяина, а кто на свете богаче, чем американцы?

Прорываться на запад Беркут решил окончательно. Еще идет война, правда, где-то на далеком Востоке, а их вот как прижали, что же будет, когда большевики совсем развяжут себе руки? Дураков нет, пусть кто-то подставляет башку, а у него голова умнее, чем у других: пять лет был студентом во Львовском университете, за такую голову кто-то еще хорошо заплатит.

Беркут вытер ноги и аккуратно обулся. Сделал несколько шагов, пробуя, как сидят сапоги. Всегда следил за обувью и учил других, не дай бог стереть ноги. Сейчас в ногах их спасение — никто не знает, сколько придется идти без отдыха. Может, и в Галаганах засада? Вряд ли, однако нужно предусмотреть все, и на то он сотник, чтобы взвесить хотя бы несколько предстоящих ходов.

Позвал одного из подчиненных.

— Видишь, Петр, от церкви третья крыша справа? Пойдешь туда, только огородами, прошу тебя, незаметно — вон тропинка вдоль ручья, а потом налево поворачивает, видишь?

— Вижу, друг сотник.

— Ты разумный, Петр, я на тебя полагаюсь. Доберешься к дому, выжди, прошу тебя, осмотрись хорошо, а потом найди хозяина: пан Василий Яремкив — сам седой, а брови черные и густые. Расспросишь его, как с ястребками и про засады. Если может, пусть придет сюда с тобой, так и скажешь: Беркут приказал.

Петр поправил на груди «шмайсер».

— Сделаем, друг сотник, — ответил твердо. — А если хозяина нет?

— Хозяйку расспроси. Скажешь, от пана Данила привет, и не задерживайся, прошу тебя, дело еще нужно делать.

— Дело, говорите? — захохотал Петр злорадно. — Дело сделаем, ночь вся впереди, друг сотник, и кто нам помешает?

— А чтоб никто не помешал, иди, Петр, и разыщи пана Яремкива, понятно?

Смотрел, как юркнул Петр в кусты — будто уж или ящерица, ветка не шелохнулась. Умный и ловкий хлопец этот Петр, а главное — отступать ему некуда. Был в дивизии СС «Галичина», потом все время у него в отряде, только вчера в Быстрице уложил двух активистов, полоснул из автомата — и нет. У него с большевиками свои счеты: имел под Дубно два десятка моргов[25] земли, и какой земли, коней, скот, и все это — корове под хвост. Ему колхоз — смерть, и он сражался за свою землю, своих коней, свою усадьбу.

Хлопцы разложили на грязноватом полотенце хлеб, сало и лук, огурцы и две банки консервов, позвали пана сотника ужинать. Кто-то потряс флягой, явно намекая, но Беркут запретил: мол, зайдем в село, разберемся в ситуации — тогда можно, пей и гуляй досыта, а теперь дудки, на этом держимся, вот отряд куренного Лысого как пропал? Напились хлопцы самогонки, и море им по колено, пошли в село, а там их уже ждали, перебили, как куропаток, и Лысого скосили первым.

Ели сосредоточенно, не торопясь, куда торопиться: пока стемнеет, пока все успокоится.

Поевши, легли спать: все, даже часовой, так распорядился сотник — все равно должны дождаться Петра, — и сам встал на пост. Всматривался в тропинку над ручьем, но ничего не видел. Правда, начало темнеть и длинные тени перерезали луга и огороды, потом солнце как-то сразу нырнуло за гору, сделалось темно и холодно, как бывает только в горах: днем жарко, а ночью надевай шубу.

Беркут натянул ватную телогрейку. Тревога лежала на сердце. Что-то задерживался Петр, неужели попал в беду? Навряд ли: ловкий вояка, его голыми руками не возьмешь, а то поднялась бы стрельба...

Тихо, и какая-то ночная птица чирикает... Снова чирикнула совсемблизко. Тень мелькнула в кустах над ручьем, и только тогда Беркут догадался, что чирикает совсем не птица: это Петр подает сигнал, чтоб вдруг свои не подстрелили.

Перескочив через ручей — вот это хлопец, даже поднимаясь в гору, не запыхался, — увидел сотника и придвинулся, сверкнув глазами.

— Порядок, — выдохнул возбужденно, — на все село два ястребка с карабинами и председатель сельсовета наган имеет.

— То-то хитро сработал! — обрадовался Беркут. — А председателем Григорий Трофимчук?

— Он, шкуродер проклятый, и сейчас дома.

— Пойдем к нему вдвоем, — решил Беркут, — позабавимся с тобой. Хлопцы к ястребкам подадутся, а мы к пану товарищу Трофимчуку. У меня на него давно руки чешутся. А почему Яремкив не появился?

— Говорит, болен.

— Не врет?

— Да врет, свинья. Перетрусил.

— Сегодня мы, завтра энкавэдисты... Я его понимаю.

— Впервые слышу от вас, друг сотник... Вроде одобряете!

— Нет, Петр, объективно оцениваю ситуацию.

— Я бы тому Яремкиву кнутом...

— На всех не хватит. Иди, Петр, ужинай и ложись спать.

Совсем близко крикнул филин. Хорошая птица, сильная и отважная, и все ночное ее боится. Беркут прислонился к стволу какого-то дерева, слился с ним, чуть ли не обнял: невидимый, неслышный, как лесная тень. Вслушивался в журчание воды, в ночные шорохи, вдруг донесся далекий лай собак. Почему-то сделалось больно: люди живут в теплых хатах, сейчас ужинают, а он, как загнанный волк, вслушивается в ночную тишину. Погладил теплую рукоятку автомата. Надежное оружие, привык к нему. Да скорее бы расстаться с ним. Кто носит оружие, от пули и гибнет, а для чего погибать ему, молодому, умному?

Филин прокричал совсем близко. Собаки в селе замолчали — Беркут подождал еще час и разбудил хлопцев.

Яремкив ждал их во дворе под амбаром. Придвинулся к Беркуту совсем близко, рассматривая.

— Возмужал, сынок, — похвалил наконец.

Данила засмеялся тихо. Они не виделись год или немного больше, а пан Яремкив совсем постарел. В конце концов, от чего молодеть? Имел в селе лавку, и половина земли принадлежала ему. Нет теперь ничего, конечно, поседеешь...

— Рад видеть вас, — сказал совсем искренне, так как действительно симпатизировал Яремкиву: его уважал отец, а отец с голытьбой и батраками не знался, общался с людьми уважаемыми и зажиточными.

Яремкив не стал тратить время на болтовню.

— Иди к Григорию, — то ли попросил, то ли приказал, — не забыл где? А я твоих хлопцев с ястребками познакомлю.

— Приятного знакомства! — тихо хохотнул Беркут. — Только без лишнего шума, прошу вас, теперь нам реклама вроде не нужна.

Беркут двинулся на улицу не оглядываясь, знал, что Петр не отстанет, и правда, чувствовал на затылке его дыхание. Они продвигались под забором узкой тропинкой, протоптанной в спорыше, и Беркут на всякий случай считал избы: четвертая за углом Григория, он и так узнал бы ее, там груша во дворе, еще старый Трофимчук сажал, и очень разрослась.

Вдруг услышал за спиной шаги: кто-то догонял их, тяжело дыша. Беркут дернул Петра за руку, спрятался в тени дерева, выставив автомат. В лунном сиянии увидел — женщина. Беркут преградил ей дорогу.

— Кто такая? — наставил оружие.

— Не узнаешь, Данилка?

— Тетка Мария?

— Ну же.

— Чего ночью шатаетесь?

— Вы что, сдурели? У того ж Григория пистолет, а если стрельнет!

— Нам его пистолет до одного места! — погладил автомат Петр.

— Шуму наделаете.

— Ну и пусть!

Тетка немного отдышалась.

— Жаль мне вас, — сказала. — У того Григория рука твердая и стреляет хорошо. Пойдете со мной.

— Вы что надумали? — спросил Беркут.

— Мне откроет, а там делайте что хотите.

— А этот Григорий, тетушка, вам сала под кожу залил... — засмеялся Петр.

— А тебе?

— Да и мне.

— Вот и посчитаетесь. — Она пошла впереди, неслышная и невидимая — напоминала старую востроглазую и умную сову, что выслеживает жертву. Перед Трофимчуковым двором остановилась, ткнула рукой в дверь.

— С двух сторон станьте, — приказала, — а я в окно постучу.

Беркут понял ее с полуслова — они с Петром заняли удобную позицию около двери, приготовив оружие, а тетка Мария громко затарабанила в окно. Сначала никто не ответил, постучала еще громче, и только тогда в избе послышался шорох.

— Кто? — спросил мужской голос.

Беркут обрадовался: значит, Трофимчук дома и никуда не денется. Больше всего боялся, что не застанет, но теперь отлегло от сердца: прижался к стенке, слился с ней — неужели не откроет?

— Это я, Мария, открой.

— Какая Мария?

— Или не узнал: Яремкива.

— Что нужно?

— Старый помирать собрался, тебя требует.

— Что я, поп?

— Говорит, сообщить что-то хочет.

За окном затихло: видно, Трофимчук задумался.

— Приду утром, — ответил наконец.

— Может, не доживет... — совсем натурально всхлипнула тетка Мария. — Плохой!..

— И что хочет сообщить?

— Если бы знала... К власти, говорит, дело есть, а какое — не ведаю.

— Жди, сейчас оденусь.

Беркут сжал автомат до боли в пальцах: ловко все выходит, и дай бог здоровья тетке Марии — хитрая, а тот олух уши развесил. Должен бы знать: у старого Яремкива одно дело к власти — стрелять и вешать...

Громко загремела щеколда. Петр подал знак сотнику, чтобы не спешил: он был плотней и сильней, чем Беркут, а Григорий Трофимчук тоже слава богу, привык, скотина, ходить за плугом и деревья валить, жилистый, с ним легко не справишься.

Дверь со скрипом открылась, Григорий вышел во двор и сразу покачнулся от удара автоматом по голове. Беркут приставил ему дуло «шмайсера» к груди, да напрасно, — Трофимчук тяжело осел на землю. Петр обшарил у него карманы, вытащил наган, бросил в траву. Беркут наклонился над Григорием, слушая, дышит ли, поднял тяжелый взгляд на Петра.

— Не перестарался? — укорил.

Тот лишь махнул рукой:

— Ничего этому бугаю не будет!

И правда, Трофимчук пошевелился.

— Ну я побежала, — сказала тетка Мария, однако не выдержала, нагнулась и заглянула Трофимчуку в глаза. — Вот так, председатель, пришел и твой час!.. — прошипела и поплелась со двора оглядываясь, совсем не так, как летела сюда, — будто крутилась весь день и смертельно устала.

Петр толкнул ногой Трофимчука, тот застонал, сел, поднял глаза, наверное, понял все сразу, потому что сунул руку в карман, ища оружие.

— Здравствуйте, пан товарищ! — толкнул его в плечо дулом автомата Беркут. — Не узнаете?

— Данила?

— Да.

— Жаль, — сказал Трофимчук на этот раз совсем спокойно, — жаль... Тебя еще в сороковом должны были посадить, контру проклятую.

— Роли поменялись.

Трофимчук тяжело поднялся.

— Думаешь?

— Разве не видно?

— Это ты про меня? Но народ не перебьешь.

— Вас перебьем, народ за нами пойдет.

— А вот тебе! — Трофимчук скрутил дулю, потряс ею под носом у Беркута. — Вы где теперь? Как крысы паршивые прячетесь!

Беркут подтолкнул его к дверям.

— Пошли, разговор есть...

Трофимчук понял все, встал, упираясь, в дверях.

— Убивайте! — выдохнул тяжело, — Здесь убивайте, не пущу!

Петр сильно ударил его в грудь, Трофимчук зашатался и упал. Беркут переступил через него, зажег спичку, открыл дверь в комнаты. Увидел: жена Трофимчука стоит посередине комнаты в длинной белой рубашке.

— Зажги свет! — приказал. — Со свиданием, пани Вера! — Женщина дрожащими руками зажгла керосиновую лампу. Петр толкнул Трофимчука в комнату. Григорий загородил жену, высокий, жилистый. Лампа разгорелась, в комнате сделалось светло. Петр встал в дверях, держа наготове «шмайсер», Беркут сел на лавку возле стены. Свободно вытянул ноги, закурил. Начал не спеша:

— Так, пан Григорий, хороший разговор у нас может получиться. Если, конечно, уважаемый пан не возражает.

Трофимчук уже знал, что ждет его. Посерел, как-то сразу осунулся. Однако поднял голову и ответил:

— Не будет у нас разговора. Стреляй!

— А мы не спешим. И сможем поговорить, если станешь на колени и отречешься от Советов. Да хорошо попросишь.

— Не быть этому!

— Не зарекайся.

— Говорю: не быть!

— А пан товарищ слишком категоричный. И я б не советовал...

— Вот что... — Трофимчук сделал шаг вперед, а Беркут выставил автомат и прижался к стене. — Ты меня не пугай. Я эту власть своими руками, — поднял огромные кулаки, — брал, и мне отрекаться нечего. Поищи слабодушных.

Беркут снисходительно покачал головой.

— Пани Вера, — сказал так, будто заглянул в гости и просит о незначительной услуге, — а поднимите, прошу я вас, сыночка. Как его, кажется, также Григорием назвали?

— Ты что? — выдохнул Трофимчук с ужасом. — Это же дитя!

— Петр... — Беркут ткнул дулом автомата в угол, где стояла маленькая кроватка. — Вытащи этого выродка, а то уважаемое общество не понимает...

Трофимчук шагнул, чтобы преградить путь к ребенку, однако, сразу поняв всю свою безысходность, протянул к Беркуту руки.

— Умоляю, Данила, — попросил, — со мной делай все что хочешь, отпусти сына.

Сотник захохотал.

— Когда землю мою делили, что тебе передавали? — спросил жестко. — Предупреждали? А ты что? Смеялся... Теперь мой час смеяться, понял, падло проклятое!

Петр вынул из кроватки совсем еще маленького черноволосого мальчика — тот зажмурился со сна и прижался к незнакомому дяде, даже обнял его за шею. Петр оторвал его от себя, поднял за воротник рубашки, потряс, и мальчик испуганно закричал.

— Щенок бесхвостый! — треснул его по голому заду Петр, ударил, видно, сильно: ребенок захлебнулся от крика.

— Что же это такое! — кинулась к нему женщина, но Петр саданул ее тяжелым ботинком в живот. Осела на пол, а бандеровец бросил на нее сына — видно, ребенок потерял сознание от боли и ужаса, так как уже и не кричал.

И тогда Трофимчук опустился на колени.

— Оставь ребенка, пан Данила! — попросил.

— Ну и ну, а ты стал покладистее. А как с властью? Отречешься от Советов?

— Нет! — поднялся с колен, отступил к стене, встал, опершись на нее. — Нет, это наша судьба, а от судьбы не отрекаются!

— Твоя судьба вот где! — Беркут выкрикнул зло, поднял автомат. — Так не отречешься?

— Нет... — выдохнул из последних сил.

И тогда Беркут нажал на гашетку. Автомат запрыгал в его руках, выплевывая свинец, он выстрелил в ребенка и женщину, наверное, сразу убил их, продолжал стрелять, глядя не на них, а в ненавистное лицо Григория.

Трофимчук бросился на него неожиданно, как будто подстегнутый кнутом, видно, опомнился и понял, что терять все равно нечего, однако не успел: упал, срезанный короткой очередью. Упал возле сына с неловко протянутой к нему рукой.

Беркут поднял свой «шмайсер», не оглядываясь двинулся к двери. Долго стоял во дворе, жадно дыша, и никак не мог надышаться.

— Ну и голытьба, — вдруг услышал за спиной, — я все осмотрел, нет ничего: ни кольца, ни кожуха хорошего.

— Быдло... — подтвердил Беркут.

— Поспешили, друг сотник, помучали бы его немного...

— Времени нет, зови хлопцев, отходим.

— И то правда. — Петр потянулся, хрустнув суставами. — Пойдем на Быстрицу?

— На Волю Высоцкую.

— На Волю так на Волю...

Где-то не очень далеко застрочил автомат.

— Хлопцы забавляются... — зевнул Беркут. — Переспим в лесу.

— А поужинать?

— У пана Яремкива. Сегодня праздник, пусть ставит.

Беркут пошел со двора уверенно, держа автомат в правой руке, и ни разу не оглянулся на дом. А он стоял с освещенными окнами, какой-то нарядный среди других, притаившихся в темноте, — филин пролетел над ним и закричал жутко.


А теперь элегантный пан Данила Робак стоял перед Максимом Рутковским, держал бокал из тонкого стекла и что-то говорил. Бывший Беркут... И нынешний!

После той кровавой ночи банда Беркута далеко не ушла. Ее перехватили в горах — вырваться удалось только Беркуту и еще одному бандеровцу. Остальные полегли, а раненого Петра задержали и судили. Рутковского ознакомили с его показаниями, потому так зримо и представил ту ночь в Галаганах.

«Экскурс в прошлое не без морали...» — почему-то подумал Рутковский, и ему стало жутко. Но именно с такими людьми придется общаться каждый день, больше того, он должен стать «своим» в их обществе.

И Рутковский через силу улыбнулся Робаку...

К столику с бутылками подошли Иванна с Луцкой, и Рутковский с удовольствием занялся их бокалами. Он налил Стефании джина с тоником.

Девушка уже немного выпила, щеки у нее порозовели, на левой, когда улыбалась, появлялась ямочка. Почему не появляется на правой, вероятно, даже сама Стефания не знала, но Максим все же спросил. Конечно, этот вопрос свидетельствовал об его интересе к Луцкой, девушка поняла это сразу и взяла Рутковского под руку.

Лодзен оценил жест Стефании по-своему: встал так, чтобы отгородить их от компании, спиной к Робаку. Сказал заговорщицки:

— Вы делаете успехи, пан Рутковский. Давно не видел, чтобы кто-нибудь нравился пани Стефании.

Девушка убрала руку, однако тут же снова взяла под локоть Максима. Это не могло не импонировать Рутковскому, но он подумал, что вот уже второй раз в течение вечера его стараются как-то приблизить к Луцкой. Что касалось Иванны, тут все было понятно, но для чего это Лодзену? Только потом Максим понял весь тактический замысел полковника — сегодня же на всякий случай активно включился в игру.

Чуть прижав локтем руку Стефании, ответил с достоинством:

— У пани доброе сердце, и она заботится о земляке, который чувствует себя не совсем в своей тарелке.

Луцкая пожала плечами:

— Доброе сердце — это слишком большая роскошь. Особенно сейчас.

— А что именно пани имеет в виду?

— Разочарование человечества.

— Тогда вашу воинственность можно извинить.

— Разве я виновата?

— Пани Стефания буквально излучает женственность, — вмешался Лодзен.

Рутковский не совсем был согласен с полковником: глаза Стефании оставались колючими, точнее, не колючими, а какими-то настороженными. Но и он же, наверное, насторожен, не свой в этой компании — для первого раза, видно, сгодится, однако нужно стать совсем своим. Максим знал, что это — одна из самых важных частей его задания: быть таким, как все.

Вдруг подумал: насколько бы легче чувствовал себя, если бы мог быть самим собой, если бы мог бросить им в лицо все, что думал, и с каким бы удовольствием увидел гневное и обозленное лицо Лодзена или Робака. Да, именно злость на лице полковника, а не вежливую улыбку и доброжелательность. Он его враг, классовый враг, Максим подумал именно так: классовый враг, не стыдясь некоторой патетичности этой мысли, — может, именно впервые так уверенно почувствовал глубину смысла, заложенного в это определение. Да, он — классовый враг, непримиримый враг до конца, враг с доброжелательной улыбкой и проницательными глазами, которые, к счастью, видят не все.

— Пан желает с ветчиной или с балыком? — Рутковский не сразу сообразил, что Луцкая обращается к нему. Поняв наконец, взял бутерброд с рыбой, откусил деликатно, но алкоголь пробудил аппетит — прикончил бутерброд и потянулся за другим. Лодзен похвалил:

— Ешьте, в доме вашего брата всегда хорошо угощают.

Максим едва заметно поморщился, полковник заметил это и среагировал сразу:

— Когда-то я работал в Москве и знаю, что такое русское хлебосольство. У каждого народа свои обычаи, и мне неизвестно, что делают ваши хозяйки с остатками еды после праздничных приемов. Мы живем экономнее, ибо знаем цену деньгам. Кстати, играете в бридж?

— Какой же в Киеве бридж! Играю немного в преферанс.

Рутковский знал, что этот вопрос Лодзена не случайный. По информации, которую имел Центр, Лодзен завсегдатай игральных домов в Бад-Визе и Бад-Рейхенхале — городков вблизи Мюнхена.

— А в покер?

— К сожалению... Но, надеюсь, восполню этот пробел в моем образовании.

— Хотите научиться? Иногда это дорого стоит.

— Где найдешь хорошего учителя?

— Посмотрим... Пан Юрий, пан профессор... — оглянулся Лодзен. — Может, партию в бридж? Садитесь возле меня, — посоветовал Рутковскому, — начнете учиться.

— Пан Лодзен — ас, — сказал Юрий. — Тебе повезло.

— Точно, сегодня у меня счастливый день, — согласился Максим. — Дай бог, чтобы не последний! — Он извинился перед Луцкой и последовал за Лодзеном, чувствуя, что пани Стефа не совсем одобрила его решение. Но что сделаешь: Лодзен был козырной картой, а это в положении Максима весило много.


Цвели розы. Их было много, разноцветных больших, они росли вдоль асфальтированных дорожек и отдельными клумбами, вперемежку с другими цветами. Садовники в Энглишер Гартен недаром ели свой хлеб, как, правда, и большинство тех, кто работал на радиостанциях «Свобода» и «Свободная Европа», а трудилось здесь немало — свыше двух тысяч человек.

И один из них Максим Рутковский.

Да, Максим уже имел пропуск в целлофановой обертке, который подтверждал, что он — штатный сотрудник радио «Свобода», РС, как сокращенно называлась радиостанция.

Рутковский шел асфальтированной дорожкой между роз, шел не торопясь, потому что был обеденный перерыв и он успел уже съесть в буфете бифштекс и выпить чашку кофе.

Теперь все было позади, по крайней мере Максим считал, что основные трудности позади, потому что попасть в штат РС оказалось не так уж и просто. Рутковского неоднократно допрашивали работники службы охраны станции, приходилось по нескольку раз рассказывать одно и то же, ему ставили неожиданные вопросы, стараясь запутать, но Максим хорошо помнил советы Игоря Михайловича: отвечать правду и только правду, кроме того, что делал последний год, после приезда Юрия Сенишина в Киев.

Теперь Рутковский мог вполне оценить осторожность и предусмотрительность руководителей Центра, которые готовили его к разведывательной деятельности. Тогда Максим продолжал работать в издательстве, трудился, как все редакторы, не пренебрегая своими обязанностями, записался даже на курсы изучения немецкого языка, хотя посещал их не так уж и часто. Язык, а также все, что требовалось, преподавали ему индивидуально: вождение автомобиля, самбо, микрофотографирование, умение коротко и содержательно писать донесения...

Наконец даже работники службы охраны станции уверились в благонадежности Рутковского. Лишь тогда ему предложили поехать в Цирндорф, где находился лагерь для тех, кто оставался в Федеративной Республике Германии и просил права политического убежища. Люди жили там месяцами в грязных казармах, однако новые хозяева Рутковского побеспокоились, чтобы ему не ставили палки в колеса: Максим заполнил несколько анкет и вернулся в Мюнхен. Здесь его принял Лодзен. Сообщил, что с завтрашнего дня может приступить к работе в отделе анализа и исследований украинской редакции радио «Свобода».

Рутковский засмотрелся на розы и не заметил, что навстречу идет его коллега по отделу, невзрачный мужчина невысокого роста с носом-пуговкой, пан Сопеляк, который, наверное, для того, чтобы компенсировать изъяны в своей внешности, отпустил большую бороду «под Хемингуэя». Седая борода не очень украшала Сопеляка, однако он старался держаться степенно, даже надменно, по крайней мере с новичками типа Рутковского или с работниками ниже рангом — машинистками и курьерами. Между тем стоило ему узнать, что человек имеет высокого покровителя или ждет повышения, как он резко менял курс. Коллеги посмеивались над Сопеляком, но не открыто, считая его человеком, способным написать донос или напакостить каким-нибудь другим способом.

Пан Сопеляк преградил Максиму путь, развел руки, будто собрался обнять, но не обнял: стоял с распростертыми объятиями и сладко улыбался.

— Пан Максим уже чуть ли не месяц сотрудничает со мной, — сказал наконец, сложив руки на достаточно заметном животе, — а мы так и не поговорили по-настоящему. Может, пан слышал, что я из Киева?

Да, Рутковский слышал. Слышал, что Сопеляк, который до войны успел поучиться в аспирантуре Киевского университета, остался в оккупации и сразу пошел в созданную гестапо грязную газету «Нове українське слово». Верно служил фашистам, удрал вместе с ними, женился в Мюнхене на сотруднице радио «Свобода», бывшей харьковской актрисе, которая играла характерные роли в театре во время оккупации и с первых дней организации РС пошла туда диктором. С того времени много воды утекло, жена Сопеляка пани Ванда стала специальным корреспондентом, а пан Виктор так и засиделся на газетных вырезках. Считал себя обойденным судьбой и начальством, всячески угождал последнему, на этом и держался: Рутковский слышал, что заведующий отделом Кочмар давно хотел освободить Сопеляка за бездарность, но за того вступился сам Лодзен.

— Так что слышно в Киеве? — спросил Сопеляк тонким голосом, будто Максим только вчера приехал оттуда и имеет свежие новости.

Рутковский развел руками, как будто извинялся за свою неосведомленность, отступил, давая дорогу Сопеляку, однако маленький папа Хэм, как иронично называли Сопеляка коллеги, не двинулся с места, напротив, схватил Максима за пуговицу и, притянув к себе, спросил:

— Вы знаете, куда попали?

— Догадываюсь.

— Нет, вы не знаете, куда попали. Сборище бездарностей.

Рутковский отступил на шаг.

— Тем не менее я высокого мнения о способностях уважаемого пана.

Тот расцвел в улыбке.

— Я и говорю, способных людей тут затирают. Лишь моей Ванде удалось как-то продвинуться, но я с ужасом думаю: даже Ванда могла так и остаться диктором. Понимаете, Ванда.

— Быть диктором на такой радиостанции и знать, что твой голос знаком многим!

Сопеляк замахал руками:

— Она и сейчас сама читает свои передачи. Свои, и, кстати, талантливые, а не компиляции из газетных вырезок, которые готовим мы с вами.

— Не могу согласиться с уважаемым паном — считаю свою работу весьма полезной. — Начало разговора с Сопеляком напоминало провокацию, но для чего ему провоцировать Рутковского? А если не провокация? Зачем ему изливать душу малознакомому человеку?

Вдруг Максим догадался. В буфете с ним поздоровался Лодзен. Полковник уже успел выпить свой кофе, когда Рутковский пришел обедать, он подошел к столу Максима, присел на минутку, поинтересовался делами, будто сам не знал о них, порадовался, что все хорошо, и пошел, вернее, выплыл из буфета, высокомерно подняв голову.

И эта встреча не прошла мимо глаз Сопеляка.

Рутковский напряг память и вспомнил: да, чета Сопеляков за столиком под окном. Все сразу встало на свои места: Сопеляк на всякий случай ищет поддержки у молодого и перспективного работника, с которым на короткой ноге сам Лодзен.

Правда, Сопеляк предложил:

— Мы с женой так бы хотели услышать что-нибудь о Киеве. Родной город, знаете, и в последний раз я видел его разрушенным... Пан занят сегодня вечером?

Рутковский быстро прикинул: и такое знакомство может быть полезным. Завязывать как можно больше знакомств ему советовали в Центре. Конечно, к каждому из новых знакомых нужно относиться критично, с каждым играть новую роль, но и они играют, насколько Максим успел заметить, здесь никто почти никогда не разговаривал откровенно, никто не был собой, почему же он должен быть белой вороной?

— Вообще я собирался в кино, — начал на всякий случай уклончиво, — однако если пан имеет предложение интереснее?..

— Скромный ужин в ресторане, — расцвел тот в улыбке. — Мы с Вандой приглашаем вас в «Золотой петух», пристойное заведение, и готовят неплохо. За наш счет, прошу вас: немного спиртного и скромный ужин.

Рутковский в душе послал Сопеляка туда, где ему и полагалось быть. Говорят, что они с Вандой удачно спекульнули на каких-то акциях и имеют солидный счет в банке, а тут пан Виктор дважды за минуту предупредил, что ужин будет скромный — скряга проклятый, кому нужен твой ужин и немного спиртного, но сделай хотя бы хорошую мину при плохой игре. В конце концов, черт с ним. Тут чуть ли не все такие: считают каждую марку, только и разговоров о деньгах, вкладах, процентах.

— Хорошо, — согласился, — в кино еще успею.

— Так прошу вас в восемь. Кажется, пан еще не имеет машины, мы с Вандой заедем за вами.

Сопеляк отступил, освобождая дорогу Рутковскому, оглянулся, смотря ему вслед, и злые огоньки горели в его глазах. А Максим так и не оглянулся. Сразу забыл о Сопеляке, его волновала совсем другая проблема: как добраться к секретным бумагам, что хранятся в сейфах руководителя отдела пана Романа Кочмара и в комнате работников, которые изучали и анализировали сообщения корреспондентов РС и почту, приходившую на станцию? Все это интересовало Центр, а он пока что сидел только над газетными вырезками.

«Терпение, — любил повторять Игорь Михайлович, — терпение — наилучшая черта настоящего разведчика. Терпение и выдержка...»

А какое может быть терпение, если в соседней комнате, куда он может свободно входить, стоят вдоль стены стальные сейфы с секретными документами? Такие же документы с грифами «особенно ограниченный доступ» и «ограниченный доступ» лежали на столах сотрудников отдела, в них можно было заглянуть, пробежать, вроде случайно, глазами несколько строк, однако Максим не разрешал себе даже этого. Любопытство не поощрялось на станции, на любопытных смотрели с недоверием и в конце концов увольняли, здесь господствовала атмосфера сплошных подозрений и доносов, здесь каждый второй или третий был агентом внутренней службы охраны, и Рутковский не мог не считаться с этим. Всегда помнил, что основное задание, поставленное перед ним Центром, — разоблачение деятельности РС как филиала ЦРУ — требует холодного расчета, выдержки и терпения.

Еще в Киеве Рутковский был хорошо проинформирован, что РС занимается не только радиовещанием, хотя, конечно, пропаганда — не последняя цель этого института «холодной войны». Главное задание мюнхенской радиостанции — это сбор шпионской информации против Советского Союза и братских социалистических стран, она также исполняет функции руководящего центра эмигрантских организаций, координируя их деятельность против стран социалистического содружества.

Документальное подтверждение:
«Основной целью радиостанции является формирование мышления и направление воли народов Советского Союза на необходимость ликвидации коммунистического режима. Ни одна радиостанция, работающая от имени или под видом американской, этого сделать не может. Преимущество «Свободы» в том, что, работая под видом эмигрантской, она имеет возможность говорить от имени соотечественников, критиковать порядки в СССР и призывать население к антисоветским действиям».

(Из выступления представителя Американского комитета радио «Освобождение» Келли.)
«Радио «Свободная Европа» и «Свобода» в мирное время являются единственным средством, с помощью которого удается достичь стратегически важных восточноевропейских стран и воздействовать на них. Сотрудники радиостанций — выходцы из стран Восточной Европы. Они работают под контролем ответственных лиц из числа американцев».

(Из секретного меморандума одного из руководителей административного совета РСЕ Джона Ричардсона на имя сенатора Истленда — председателя сенатской комиссии по вопросам внутренней безопасности.)
Рутковский знал также, что для руководства РС и РСЕ в 1974 году в конгрессе США был создан Комитет по международному радиовещанию. В октябре 1975 года комитет опубликовал доклад с анализом деятельности радиостанций, где, в частности, сообщалось, что они заостряют свое внимание на сборе информации и анализе положения в Советском Союзе и других социалистических странах, на их «национальных делах». Этим вопросам посвящается до 60 процентов эфирного времени. Такие передачи должны способствовать возникновению «внутреннего диалога», что, наконец, по мнению стратегов психологической войны, означает не что иное, как желание вызвать разлад внутри, который можно сравнить только с победными военными действиями.

И этот доклад был опубликован всего лишь через два месяца после подписания в Хельсинки Заключительного акта, где Соединенные Штаты вместе с другими государствами обязались воздерживаться от какого-либо вмешательства, прямого или косвенного, индивидуального или коллективного, во внутренние или внешние дела, входящие во внутреннюю компетенцию другого государства-участника.

...Стол Рутковского в комнате второй справа. Следующий, в двух метрах от него, занимает Степан Карплюк — длинношеий, вечно улыбающийся и вежливый человек, который первым приветствовал Максима и выразил свое удовлетворение от перспективы сотрудничества.

Карплюк произнес всю свою тираду серьезно. Рутковский поблагодарил и выразил уверенность, что найдет помощь и поддержку в новом для него, но — он не сомневался в этом ни на секунду — дружном коллективе.

Правда, другие сотрудники отдела не проявили особого энтузиазма, наоборот, смотрели с недоверием, но Рутковский решил не замечать их открытой враждебности, держался со всеми приветливо и ровно — через две-три недели эта политика дала свои плоды: некоторые работники начали не только здороваться, но и разговаривать с ним. Не говоря уже о сегодняшнем демарше пана Виктора Сопеляка.

Карплюк уже сидел на своем месте. Увидев, что Рутковский начал разбирать бумаги, выдвинул левый ящик стола, что-то переложил там и задвинул снова. Спросил у Максима:

— Здесь все говорят, что Лодзен протежирует вам. Это правда?

— Мы немного знакомы, — осторожно начал Рутковский. — Я очень благодарен пану Лодзену, он очень помог мне.

— Вот это да! — воскликнул Карплюк восторженно и вытянул длинную шею из воротника рубашки. — Пан Лодзен — уникальный человек, и я хотел бы всю жизнь работать под его руководством.

Он сказал это так льстиво, будто был уверен, что его слушает сам пан Лодзен, и это вдруг навело Максима на одну мысль...

Почему Карплюк, когда работники начинают разговор на служебные темы, выдвигает именно левый ящик письменного стола? Выдвигает и сразу задвигает?.. Рутковский обращал на это внимание несколько раз, но не придавал значения, однако теперь... Слишком уж воодушевленно произнес Карплюк похвалу полковнику Лодзену.

Максим промолчал, ожидая, чем все это обернется. Карплюк тоже немного помолчал, почмокал губами, изображая нерешительность, повернулся вместе со стулом к Рутковскому и сказал:

— Я вот так думаю... Начальство должно быть ровным со всеми. А что же выходит? Мне трудно упрекнуть пана Кочмара, он очень знающий, и навряд ли кто-то ведет дело лучше, чем он, но для чего мелкие придирки? Пан Кочмар не дает вам ступить и шагу без замечаний, разве ж это правильно? Я знаю мнение некоторых работников — мы хотели обратиться к высшему руководству с просьбой призвать пана Романа к порядку, а может быть, и сделать кое-какие перемещения. И если бы вы тоже поставили свою подпись...

Рутковский задумался на несколько секунд. Действительно, Кочмар воспринял его назначение в отдел не совсем доброжелательно. Наверное, на это повлияли какие-то неизвестные Максиму служебные течения, но факт оставался фактом: руководитель отдела где мог, там и ставил Максиму палки в колеса, прочитал целую нотацию за пятиминутное опоздание, делал замечания на каждом шагу.

Однако, если даже удалось бы убрать Кочмара, неизвестно, кто придет вместо него. Кроме того, сильные и слабые стороны характера шефа как на ладони, особенно слабые: любит выпить, имеет любовниц, играет в азартные игры и на бирже, правда, не совсем удачно, и потому вечно в долгах. Когда-то, быть может, этим удастся воспользоваться.

А если предложение Степана Карплюка — провокация? Если нет никаких сотрудников, решивших выступить против Кочмара?

Влипнуть в историю и стать всеобщим посмешищем?

Рутковский ответил с достоинством:

— Я бы очень просил пана Степана не обращаться ко мне с такими предложениями. Работаю первый месяц, еще плохо разбираюсь в ситуации, однако уверен, что лучшего руководителя, чем пан Кочмар, нам не иметь. Глубоко знает свое дело, а маленькие недоразумения между нами вызваны желанием шефа образцово поставить работу отдела.

Максим увидел, как растерялся Карплюк, как застыл с раскрытым ртом — вероятно, не ожидал такого удара. Значит, точно провоцировал, и Рутковский едва не попался на крючок.

— Что же, пан Максим, — наконец пришел в себя Карплюк, — мы живем в свободном мире, и каждый поступает так, как подсказывает ему совесть.

— Именно это я и хотел сказать, — ответил Рутковский.

— Забудем о нашем разговоре.

— С большим удовольствием.

Обеденный перерыв закончился, и в комнату вошел Сопеляк с диктором Иваном Мартинцем. Карплюк вытащил левый ящик, переложил там бумаги, задвинул и занялся папками, лежавшими на столе. Сопеляк приветливо помахал рукой Максиму, а Рутковский, дождавшись, когда Мартинец вышел из комнаты, выскочил за ним в коридор. Знал, что Кочмар поехал в город, поэтому не отчитает его за пятиминутное отсутствие.

— Как себя чувствуешь, Иван? — остановил Мартинца. Ему было известно, что Иван не умеет хранить тайны, обязательно расскажет все, что услышит, первому встречному — на это он и рассчитывал.

— Что мне сделается? — ответил Мартинец. — Ни холодно ни жарко... — махнул рукой, как будто пожаловался, и улыбнулся добродушно. Максиму нравился Мартинец. Иван вообще был белой вороной на РС, хотя путь его не отличался от проторенных путей других антисоветчиков: выехал с туристической группой в ФРГ, остался, попросил политического убежища, мыкался в грязных казармах Цирндорфа, пока один из корреспондентов радио «Свобода» не заметил его и не доложил высшему начальству. И вот — второй год он диктором на РС. Стоит, перекачиваясь с носков на пятки, в замшевой куртке с молнией, ярком модном галстуке, американских джинсах, с массивным золотым перстнем на безымянном пальце правой руки — самоуверенный, немного циничный человек, которому повезло.

Что-то подсказывало Максиму: с Мартинцем можно быть более или менее откровенным, он не очень вредный и сам умышленно не подложит свинью. Максим спросил прямо:

— Слушай, Иван, кто такой Карплюк?

— Тебе виднее: рядом сидит...

— И все-таки?

— Что-то случилось?

— Понимаешь, только что он предложил мне подписать какое-то письмо против Кочмара.

— А ты?

— Отказался.

— Молодец.

— А если правда все работники...

— Пустяки, — возразил Мартинец. — Кочмара вам не свалить. Руководство станции всегда поддерживает начальников, а не подчиненных.

— Я ему так и ответил: ценю пана Романа как хорошего руководителя.

Мартинец хитро посмотрел на Рутковского.

— А у тебя губа не дура. Кстати, отчего к тебе липнет папа Хэм?

— Пригласил на ужин.

— Не может быть!

— Сказал, что они с женой будут рады!

Мартинец снисходительно похлопал Рутковского по плечу.

— Делаешь успехи, — подтвердил категорично. — Этот бородач имеет какой-то нюх, точнее, его жена. Старая скряга, не потратит ни марки, если точно не будет знать, что это окупится с лихвой. Про ужин уж нечего и говорить: быть тебе, пан Рутковский, на коне.

— Так вот почему он предупредил, что приглашает именно на скромный ужин, — захохотал Максим. — Я думал, просто так, из вежливости.

— Если еще можешь, откажись, — искренне посоветовал Мартинец. — Лучше поужинаем вместе, я тебя с такими девочками познакомлю. Гретхен и Кетхен, красивые и без предрассудков.

Предложение было соблазнительным, однако Рутковский быстро прикинул, каких врагов наживет в лице Сопеляка и его жены, и не принял его.

Ровно в восемь Рутковский спустился с пятого этажа своего современного — из бетона и алюминия — дома, где станция дала ему однокомнатную квартиру с кухней и ванной. Все, начиная от мебели и кончая кухонным оборудованием, представляло собственность РС, но второй ключ Максим должен был отдать администрации и уже имел возможность убедиться, что порядок этот заведен недаром. Точно знал, что дважды на протяжении трех недель кто-то побывал у него. Незваные посетители действовали, правда, аккуратно и квалифицированно, но все же наследили: в письменном столе авторучку хоть и положили на блокнот, однако у Максима она кончиком пера касалась заранее намеченной точки в рисунке, теперь же лежала на полпальца выше. Внимательно обследовали посетители и шкаф с бельем, но Рутковский предполагал, что его квартира будет под наблюдением, по крайней мере, первое время, и не держал ничего, что могло бы вызвать подозрения.

Старый синий «рено» стоял возле подъезда, и в окошко выглядывал Сопеляк. Пани Ванда сидела за рулем. Она оглянулась на заднее сиденье, куда сел Рутковский, протянула сморщенную руку с перламутровыми ногтями, Максим не без усилия над собой поцеловал ее, и пани Ванда, не сказав ни слова, направила «рено» в вечерний поток автомобилей. Сопеляк начал что-то говорить, но пани Ванда лишь посмотрела на него искоса и приказала:

— Ты же знаешь, разговоры мешают мне вести машину.

Сопеляк улыбнулся Максиму, и они доехали до ресторана, точнее, какой-то забегаловки на окраине Мюнхена в торжественной тишине. Тут Сопеляков знали, встретил их сам хозяин — типичный баварец, низкий и тучный, с руками как лопаты; провел через зал к удобной кабине, где стоял свободный столик. Ни слова не говоря, пропал, и сразу появился официант с бутылкой шнапса и закусками — видно, Сопеляки по телефону обсудили и меню, правда, не очень щедрое, так как официант поставил на стол лишь салат, селедку и колбасу.

— Чудесно, — засуетился Сопеляк, — хорошо гуляем, и я давно не ел так вкусно.

Жена лишь глянула на него сурово, и пан Виктор замолчал сразу и, кажется, на весь вечер — налил всем по полрюмки и сложил руки на животе, умильно поглядывая на жену.

Пани Ванда поправила кончиками пальцев прическу. Только теперь Максим обнаружил, что была она в темно-русом с проседью парике и, несмотря на морщинистое лицо, игриво выпустила несколько завитков на лоб. Выпятила губы манерно, совсем как восемнадцатилетняя кокетка, и сказала грудным и неожиданно низким голосом:

— Нам с Викто́ром, — она назвала имя мужа на французский манер, — очень приятно побывать в обществе молодого и способного друга оттуда... — Вдруг она совсем по-старчески шмыгнула носом и закончила: — Надеемся, что подружимся, по крайней мере мы всегда к вашим услугам.

— Да, к вашим услугам, — повторил Сопеляк, чуть ли не благоговейно глядя на жену.

Максим поднял бокал, поблагодарил и глотнул дешевого шнапса, который баварцы пьют маленькими рюмками, — водка обожгла ему горло, он съел немного салата и потянулся к селедке. После обеда не ел ничего, надеясь на ужин, однако рассчитывать на что-то капитальное, как оказалось, не следовало. Ну что ж, кто сказал, что селедка и колбаса не настоящая еда?

Максим взял несколько кусочков селедки, наполовину опустошил тарелку с колбасой и, увидев кислые лица супругов, понял, что поступил не так, как принято. Но ему сейчас было не до душевных переживаний: селедка оказалась действительно вкусной.

Беря пример с Рутковского, активнее взялся за закуски и пан Виктор — в бороде его застряло колечко лука, однако папа Хэм, не обращая внимания на недовольные взгляды жены, выпил еще полрюмки и позволил себе положить несколько ложек салата.

Наверное, пани Ванда считала, что еда не облагораживает человека, — она ограничилась кусочком колбасы, отложила вилку и начала разговор, должно быть с заранее приготовленной фразы:

— Всегда приятно познакомиться с талантливым человеком, читала ваши рассказы, пан Максим, и они произвели на меня впечатление.

Беседовать о своих рассказах Рутковскому не очень хотелось, и он попробовал перевести разговор на другое:

— Все мы грешные люди: один пишет рассказы, другой грешит как-то по-своему. Жаль, нет духовников, которые бы отпускали такие грехи. Однако можно наладить выпуск индульгенций...

Но пани Ванда не приняла его шутливого тона. Уголки губ у нее опустились, отчего длинноватое лицо стало длиннее, она подергала себя за кончик носа и сказала безапелляционно:

— Могу сказать вам правду, пан Максим, ваши произведения достаточно хороши, однако тенденциозны, а вам нужно решительно избавиться от тенденциозности.

— Лирические картинки, пейзажные зарисовки... написаны под настроение... — возразил Рутковский.

— О-о! — воскликнула Сопеляк. — А под какое настроение?! Вы подумали об этом?

— Настроение человека, который размышляет о жизни, хочет понять ее красоту, как-то познать природу.

— Вот мы и подошли к сути, — торжественно воскликнула пани Ванда. — Красоту какой жизни хочет понять ваш человек? Той жизни, не нашей, а советской? Кому же это надо?

— Да, кому это надо? — повторил Сопеляк.

— Существуют человеческие проблемы, для чего подводить под все это политическую базу? — Говоря так, Максим, конечно, кривил душой; он знал, чего хочет от него эта въедливая женщина с лошадиным лицом; в конце концов, она была права в том, что даже его в сущности лирические миниатюры так или иначе были пронизаны пафосом жизнелюбия и воспевали именно тот мир, с которым не могли примириться Сопеляки. Однако согласиться с ними — значило в какой-то степени попасть в зависимость от них, точнее, дать им возможность наступать на него, а именно этого Рутковский не хотел. Потому и спорил.

— Я могла бы использовать в передачах два-три ваших рассказа, — продолжала Сопеляк, — с условием, что вы в чем-то измените их. Хотелось бы немного больше печали, знаете, когда человек смотрит на мир грустными глазами — тогда и мир делается совсем другим: тяжелым, тоскливым, а как в таком мире жить настоящему художнику?

— Да, как жить настоящему художнику? — словно эхо повторил Сопеляк, поднял вверх вилку с селедкой, торжественно помахал.

Рутковский сразу сообразил, чего хочет от него пани Ванда, и решил не идти у нее на поводу, но и отказаться не мог. Отказ мог показаться подозрительным — тебе предлагают эфир, соответственно деньги, а здесь никто не отказывается от денег, никто и никогда, каким бы способом они ни были заработаны. Наоборот, чем больше злобы, клеветы и лжи, тем лучше, за это и платили больше, и каждый лез из кожи вон, чтобы угодить начальству.

— Я подумаю над вашим предложением, — ответил серьезно. — Оно кажется мне перспективным, но знаете, иногда тяжело возвращаться в прошлое. Закон творчества: тогда я смотрел на мир совсем другими глазами, однако, надеюсь, вы не будете отрицать этого, писал совершенно откровенно, и именно эта откровенность мешает переделкерассказов. Мне трудно сказать, смогу ли сделать это, однако попробую...

— Теперь вы можете писать все, что хотите, — продолжала настаивать пани Ванда, — и высказывать какие угодно мысли.

«Которые разделяете вы с американскими шефами», — подумал Рутковский.

А вслух сказал:

— Я слышал ваши передачи и знаю, что вы серьезно относитесь к ним. Мне они нравятся...

— Еще бы! — вмешался Сопеляк. — Ванда такая талантливая, она талантливее всех нас! — Нос от алкоголя у него покраснел, глаза слезились. Пани Ванда глянула на мужа раздраженно — он сразу сник и потянулся к бутылке. А Рутковский продолжал:

— Надеюсь, вы понимаете, что писатель не может существовать в безвоздушном пространстве. Все, начиная от образов и кончая идеей произведения, требует крепкой почвы, а я тут только начал пускать корни.

— Разумеется, мне понятно это... — Пани Ванда подперла острый подбородок тыльной стороной ладони, как-то смешно повела губами и носом, как кролик, который принюхивается, и сказала вдруг жалобно: — В Киеве сейчас зреют каштаны... Я любила смотреть, как они падают на мостовую и выскакивают из скорлупы. Большие, блестящие каштаны...

Рутковский также представил, как сочно разбивается каштан об асфальт где-то на Печерске, подумал, сколько еще ему не придется видеть днепровские просторы, не валяться на бархатном песке Труханового острова, не плыть в людском море вечернего Крещатика.

— Хорошее в Киеве метро? — вдруг спросил Сопеляк. — Я видел только фотографии. Говорят, при строительстве было много жертв?

— Не верьте, — махнул рукой Максим. — Несерьезно — передавать в эфир такие глупости, когда все в Киеве знают, что это выдумки. У нас там смеются... — Вдруг он запнулся: не переборщил ли?

И действительно, Сопеляк, отхлебнув еще полрюмки, разволновался и чуть не подскакивал на стуле.

— Когда я работал в Киеве, — он не уточнил, когда и где это было, — мы старались не пропустить ни единого факта, который мог бы повлиять на общественное мнение. А гипербола свойственна журналистике, без нее нельзя обойтись, и ею пользуется вся мировая пресса. Допустим, получили сообщение, что какой-то рабочий на строительстве метро травмирован. Из того же «Вечернего Киева», который мы с вами, коллега, препарируем. Можно пройти мимо этого факта, а можно, оттолкнувшись от него, назвать даже фамилию травмированного, написать статью о травматизме.

— Ах, Виктор, Виктор, — не одобрила Сопеляк, — у тебя, когда выпьешь, появляются ультрагениальные идеи.

— Эти идеи разделяет сам пан Кочмар.

— Разделял, — уточнила жена, — и неистребимость пана Романа зиждется именно на том, что он всегда разделял самые новые и самые прогрессивные идеи. А твоя уже давно отжила.

— Так уж и отжила! — не согласился Сопеляк.

— Ты, милый, немного помолчи, — вдруг не совсем вежливо перебила его жена. Это прозвучало резковато — она поняла, что перегнула палку, и поторопилась исправиться: — У людей, когда они немного выпьют, появляются фантастические идеи, и ход их мыслей неисповедим. Честно говоря, мне захотелось тоже выпить — какое-то алкогольное настроение, и я предлагаю, господа, поднять рюмки за наши успехи и наше будущее. Оно представляется мне не таким уже и плохим.

— Не таким уже и плохим, — как всегда, согласился Сопеляк и уточнил: — Мне скоро на пенсию, тебе также, приобретем где-то коттедж, в Америке или Австралии — каждый счастлив, когда он имеет обеспеченную старость.

— А я думал, что вы прижились в Мюнхене, — удивился Рутковский.

— Что вы, что вы! — испугался Сопеляк. — Говорят, большевики готовят десант, чтобы захватить всех работников наших радиостанций.

— Ну? — это было настолько абсурдно, что Рутковский едва не захохотал. — Десант в Мюнхен?

— Они не остановятся ни перед чем, чтобы уничтожить нас, — подтвердила пани Ванда.

— Думаю, до десанта не дойдет.

— Вашими бы устами мед-пиво пить! — обрадовался Сопеляк. Вопросительно взглянул на жену. — Может, ты разрешишь, дорогая, заказать две кружки пива? — Он втянул шею и, выставив вперед бороду, смотрел просительно, Рутковскому показалось, что сейчас поднимется и встанет, как пудель, на задние лапы, угоднически подняв передние.

Пани Ванда сразу поняла всю нелепость ситуации. Бросила на мужа гневный взгляд, повернулась к Рутковскому, спросила:

— Мужчины хотят пива? Так прошу заказать, пейте на здоровье. Виктор, позови кельнера.

Первым желанием у Максима было отказаться, но какой-то бес вселился в него, и он бросил небрежно:

— И три коньяка, прошу вас, а то шнапс уже кончается... Надеюсь, вы заказали бифштексы? Или отбивные?

Сопеляки обменялись взглядами. Они были красноречивы, эти взгляды, но Рутковский нисколько не пожалел старых скряг. Выдержал паузу и добавил:

— Коньяк пусть будет за мой счет — такие расходы для вас, кажется, чрезмерны.

— Да, чрезмерны! — вырвалось у Сопеляка, но пани Ванда выпрямилась на стуле и перебила мужа:

— Ну что вы, пан Рутковский. Мы пригласили вас и должны оплатить счет. Кельнер! — позвала. — Прошу три коньяка и два пива. И почему не несете бифштексы?

— Простите, вы не заказывали...

— Ошибаетесь, — повысила голос пани Ванда, — вечно у вас что-то напутают!

Пока кельнер не принес заказанное, она молчала и ее лицо выражало недовольство. И Максим понимал, какая буря разбушевалась в ее душе. А Сопеляк выглядел как побитая собака, которая преданно смотрит на хозяина и не знает, как поступить: вилять хвостом или рычать. Однако подрумяненные бифштексы как-то сгладили напряжение. Не только Максиму хотелось есть — все отдали должное хорошо прожаренному мясу, утолили голод, и это настроило на благодушный лад. Рутковский с удовольствием пил пиво и думал, что чуть ли не целую неделю не был у Сенишиных, правда, звонил, но нужно завтра проведать их. Тем более что Иванна намекала, даже не намекала, а сказала открыто, что Стефания Луцкая несколько раз интересовалась Максимом и завтра вечером собирается к Сенишиным.

Пани Ванда прикончила бифштекс, собрала с тарелки весь жареный картофель, вытерла губы сразу двумя салфетками и спросила:

— Откуда пан Лодзен знает вас?

Она поставила вопрос ребром, без всякой преамбулы и дипломатической разведки, видно, считала, что бифштекс и коньяк являются достаточной компенсацией за нужную ей информацию.

— Полковник Лодзен — хороший знакомый моего двоюродного брата.

— Я слышала о нем. Какой-то ресторатор?

— Да, он владелец ресторана.

— Большого?

— Может, знаете — «Корона»?

— Еще бы не знать «Корону»? Одно из фешенебельных заведений!

— Ваш брат — Сенишин? — заерзал на стуле пан Виктор.

— Юрий Сенишин.

— Сын оуновского проводника... — констатировал Сопеляк без энтузиазма.

— Я слышала эту фамилию, — кивнула пани Ванда. — Когда-то читала некролог в газете. И как это вам, родственнику бандеровца, большевики разрешили учиться?

— Видите, разрешили: имею университетский диплом.

— Затаились?

Максим лишь пожал плечами. Разговор был очень напряженным: не мог же он переубеждать Сопеляков, что родственные отношения в СССР не имеют никакого влияния на поступление в университет? Напротив, человек в его положении обязательно подтвердил бы версию Сопеляков, однако ему не хотелось лишний раз и без достаточных оснований поносить то, что было самым дорогим. Потому ответил неопределенно:

— Как-то проскочил. Сам не знаю как...

— Бывает. И часто вы встречаетесь с Лодзеном?

Рутковскому давно стало понятно, почему Сопеляки пригласили его в ресторан да еще расщедрились на бифштекс и пиво: ждал, что пани Ванда попросит о чем-то, — и вот наконец с него требуют плату.

— Сегодня он подходил ко мне.

— Мы видели. Пан Лодзен — прекрасный руководитель, и я бы хотела, чтобы он узнал, что мы заинтересовались вашим творчеством. Я подготовлю получасовую передачу, конечно, начнем с интервью — надеюсь, вы не возражаете? Главное — держать руку на пульсе жизни, видите, и у старых работников есть еще порох в пороховницах.

— Я обязательно передам это пану Лодзену, — вполне серьезно пообещал Максим, ибо, в конце концов, почему бы и не передать? Знал, что должен поддерживать хорошие отношения с широким кругом людей, цена этих отношений, правда, копейка в базарный день, те же Сопеляки заложат его при первом же случае, предадут с удовольствием, так как каждый новый и молодой работник — конкурент, угроза их существованию. Но хотя бы не будут открытыми врагами...

Рутковский вспомнил, как цинично поучал его позавчера за рюмкой водки Иван Мартинец: не хвали, говорил, друга, друг и так никогда не подложит тебе свинью. Хвалить нужно врагов, очно и заочно, лучше очно и как можно больше: тогда твой злой враг, может, станет хоть немного меньшим врагом, на какой-то процент — и то достижение.

— Наверное, я завтра увижусь с паном Лодзеном, — пообещал Максим, — и расскажу про чудесный вечер, который провел с вами.

— Мы будем очень благодарны, — расцвела в улыбке пани Ванда.

— Да, очень благодарны... — повторил пан Виктор.

— А сейчас мы отвезем вас домой, — предложила пани Ванда. Она решительно поднялась, сразу же поднялся и Сопеляк — он был на полголовы ниже жены.

Рутковский удивился, что пани Ванда, которая опорожнила две или три рюмки, все же села за руль. Только потом узнал, что работники РС и РСЕ позволяют себе не совсем придерживаться норм поведения, обязательных для городского населения, служба охраны станции имела тесные контакты с полицией и быстро улаживала инциденты, связанные со скандалами в ресторанах, нарушениями правил движения и так далее.

Возле дверей его дома топтались двое мужчин: высокий, плотный, в берете, надвинутом на лоб, и пониже, но тоже широкий в плечах. Они курили и о чем-то разговаривали. Максим хотел обойти их, но высокий преградил ему дорогу и спросил:

— Господин Рутковский, если не ошибаюсь?

— Не ошибаетесь... — Вдруг Максиму сделалось тревожно, и он тоскливо глянул на красные огоньки «рено» Сопеляков, которые, отдаляясь, скрылись за углом. Оглянулся: улица пустая, ни одного прохожего. — Что вам нужно?

— Можем предложить господину небольшое путешествие.

— Кто вы такие? — Максим увидел, что мужчина пониже зашел ему за спину. Резко повернулся, отступил на шаг.

— Не волнуйтесь, господин Рутковский, мы из службы охраны станции, и вы срочно нужны шефу.

— Никуда я не поеду. Завтра...

Он не успел договорить: высокий наклонился и схватил его за руку, Максим вывернулся, еще минута, и он проскочил бы к парадному, но тот, что пониже, который был у него за спиной, ударил чем-то по голове — из глаз Максима посыпались искры, он зашатался, высокий подхватил его под мышки и потянул к «мерседесу».

Опомнился Рутковский в машине с завязанными назад руками. Пошевелился, и это не прошло мимо внимания плотного в береге.

— Оно ожило... — хохотнул коротко. — Не понимаю, для чего? Все равно кончим...

— Всегда ты спешишь, Богдан. Может, он разумный и признается во всем.

— Эти большевистские выродки редко когда признаются, — недовольно пробормотал Богдан. — Наморочился с ними еще на Волыни... — Он толкнул Максима в плечо, схватил за подбородок и поднял голову. Захохотал злорадно: — Слышал про СБ, пан коммунист? Так чтобы знал: у нас без суда и следствия...

— Что вам нужно? — Максиму и правда сделалось страшно. Неужели он попал в лапы бандеровской службы безопасности? Той страшной службы, образованной в 1940 году в Кракове, во главе которой Бандера поставил своего близкого соратника, агента гестапо Николая Лебедя? Теперь Лебедь сидит где-то в Соединенных Штатах, провозгласил себя проводником «Украинского освободительного совета». Хотя служба безопасности и ликвидирована, но, видно, еще действует: даже не скрывают, что во время войны издевались над людьми.

Но что им надо? Как могли узнать о его настоящем лице? Максим дернулся, освобождая подбородок из цепких пальцев. Спросил как можно спокойнее:

— По какому праву вы, господа, задержали меня? И что вам нужно?

— А оно еще гавкает... — пробормотал Богдан. — Права качает. А у нас право одно: пулю в лоб, и будь здоров!

— Наверное, вы принимаете меня за кого-то другого...

— Нет, уважаемый господин, — отозвался водитель, — для чего нам путать? Ты Максим Рутковский?

— Конечно.

— Большевистский агент, подосланный безопасностью к нам?

— Мне смешно даже думать об этом.

— Насмеешься! — сказал Богдан угрожающе. — Ты у нас еще насмеешься вволю.

— Я буду жаловаться!

— Мертвые не жалуются.

— Скажите, в чем меня обвиняют?

— Сколько можно говорить: большевистский агент.

— Большей глупости нельзя придумать.

— Я агентов распознаю по запаху, — хмуро сказал Богдан. — А от тебя плохо пахнет.

— Ну и логика! — разозлился Максим. — По-моему, смердишь ты.

Богдан поднял кулак.

— Я тебя сейчас научу вежливости! На всю жизнь...

— Оставь! — приказал водитель. Видно, он был начальником, ибо Богдан опустил руку и промямлил что-то недовольно.

«Мерседес» шел на большой скорости: уже выехали за город, так как встречались лишь одинокие строения. Максим внимательно смотрел по сторонам, но так и не сумел понять, где они едут. Еще плохо знал местность и не мог сориентироваться. На всякий случай запомнил приметы, по которым мог бы потом восстановить дорогу. Если это ему, конечно, понадобится. Эти двое эсбистов, кажется, не шутят...

На минуту сделалось страшно. Кто мог предвидеть, что его захватит бандеровская контрразведка? Но какие факты у них могут быть? Навряд ли что-то конкретное, так, подозрения или интуиция, но для чего этим головорезам факты?

В Центре Рутковского ознакомили с многочисленными фактами злостной деятельности службы безопасности. Один из них припомнился ему, показания бандеровца М. Степняка.

Документальное подтверждение:
«СБ были даны широкие права. Она имела право по собственному усмотрению проводить аресты участников организации до членов Главного провода включительно. СБ имела право без суда расстрелять любого члена организации, не говоря уже о других людях, что они и делали. Практическая работа СБ была сведена к поголовному уничтожению целых семей, в том числе детей и стариков, когда эсбисты считали, что хоть один из членов семьи враг ОУН... Пользуясь этим, СБ занималась ограблением населения, сводила личные счеты под видом борьбы с врагами ОУН».

«Что же, — подумал Рутковский, — и правда, может, круг замкнулся: где-то допустил просчет, И вот расплата». Но он еще не налаживал никаких контактов с националистическими организациями, организациями, которые нашли себе убежище в Мюнхене. Имел задание при удобном случае завоевывать доверие руководства ОУН и думал осуществить это с помощью Юрия, однако еще не сделал ни шагу в этом направлении.

А если его пугают? С профилактической целью, так сказать. Так как убийство сотрудника РС, если оно не санкционировано руководителями станции, наделает шуму. Полицию заставят завести дело, и из всего этого им будет не так-то легко выпутаться.

«Мерседес» свернул в сторону, водитель резко сбросил газ и скоро остановился.

— Выходи... — приказал, открыв дверцу, Богдан.

Машина стояла на краю лесной поляны. Максим прислонился спиной к автомобилю, но Богдан, оттолкнув его, сильно ударил в солнечное сплетение, у Рутковского от боли затуманилась голова, он чуть не упал, опускаясь на колени.

— Вот-вот, такая поза мне больше нравится! — захохотал Богдан.

— Что вам нужно от меня? — через силу выдавил из себя Рутковский.

— Где и когда тебя завербовали? — Другой эсбист наклонился к нему, добавил сочувственно: — Если ты не ответишь на этот вопрос, тебя ждет медленная и страшная смерть. — Он вытащил из кармана веревку, поболтал перед носом у Максима: — Пан, может, не знает, что это такое? Так я объясню. Этот шнурок обвязываем вокруг шеи пана, берем палку, просовываем на затылке и медленно закручиваем. И пану капут.

«Именно так вы душили людей на Ровенщине, — чуть не вырвалось у Рутковского, — женщин и детей, выродки проклятые». — Максим закрыл глаза и ничего не ответил.

— Так прошу пана Стефана, — вмешался Богдан, — наверное, нечего ожидать искренности от этого советского выродка, и я предлагаю начать...

Максим рванулся вперед, но Богдан навалился на него, прижал лицом к земле, а Стефан быстро обвязал горло веревкой. Палка была у них заготовлена — повернули раз, и веревка больно сдавила горло. Стало тяжело дышать, Максим закашлялся, Стефан тут же отпустил петлю.

— Видите, не шутим! — сказал угрожающе. — Так что пан может рассказать?

— Напрасно мучаете меня, — хрипло выдохнул Максим. — Ничей я не агент, и мой брат Юрий Сенишин может подтвердить это. Он подбил меня переехать сюда — теперь я понимаю, что сделал ошибку. Искал свободного мира, а нашел смерть. Кончайте, и быстрее, не мучайте, прошу, я невиновен.

— Ха! — выкрикнул Богдан. — Все говорят: не виноваты, и лучше прикончить десятерых невиновных, лишь бы в наши ряды не попал шпион. Последний раз спрашиваю: кто и когда тебя завербовал?

— Меня проверяла служба охраны радиостанции! — пытался защищаться Рутковский.

Богдан повернул палку, Максим задохнулся, рванулся из последних сил, пытаясь освободить руки: яркая молния ударила в мозг — и все!..

Рутковский лежал, уткнувшись щекой во влажную траву. Вдруг пошевелился и перевернулся вверх лицом. С трудом открыл глаза и увидел звезды. Обычные звезды и луну.

Живой!..

Потянулся и высвободил руки, удивительно — развязанные. Живой, только шея болит от удавки...

Вспомнив, что случилось, осторожно оглянулся вокруг. Ни «мерседеса», ни эсбистов... Только он на поляне, и какая-то ночная птица сонно вздыхает.

Максим поднялся: голова закружилась, сделал несколько шагов и в изнеможении опустился на траву. Еле отдышался. Думал: нужно поскорее бежать отсюда, ведь могут вернуться...

Собрал все силы и пошел — не по следам «мерседеса», а пробираясь сквозь кусты, окружающие поляну.

Заросли кончились быстро, впереди высился редкий лес. Максим набрел на тропку, которая и вывела его на шоссе. Только здесь осмелился осветить зажигалкой циферблат часов — минуло немного больше часа с того времени, когда Сопеляки привезли его домой. Он думал — значительно больше, наверно, лежал без сознания всего несколько минут. Пощупал карманы, обнаружил и кошелек с деньгами, и документы — интересно, не ограбили, правда, денег было при себе не так уж и много, сто двадцать или сто тридцать марок.

Машины шли редко. Рутковскому уже надоело голосовать, когда увидел такси. Привычный ко всему водитель не обратил внимания на помятый костюм Максима, обшарил только внимательным взглядом — не пьяный ли — и спросил адрес. Район был фешенебельный, это совсем успокоило таксиста, и он открыл Максиму дверцу. Ехали быстро. Сначала Рутковский хотел расспросить, где они находятся, однако решил, что это только насторожит таксиста. На всякий случай он заметил, на каком километре была злосчастная поляна, и теперь запоминал дорогу.

Наконец увидел свой дом. Лифт поднял Максима на пятый этаж, он быстро открыл двери и вздохнул облегченно, когда замок щелкнул за спиной.


Луцкая сидела, закинув ногу на ногу, покачивая ею, и легкие светлые брюки то открывали, то закрывали кончики белых модных туфель. Она смотрела на Максима то ли испуганно, то ли настороженно, каким-то блуждающим взглядом.

Рутковский сел рядом со Стефанией, свободно вытянулся в кресле, искоса взглянув на девушку. Даже в позе Луцкой, манере держаться чувствовалась напряженность, будто Стефания ожидала вопроса, на который ей трудно ответить. Внезапно она повернулась в кресле, заглянула Максиму в глаза, положила ладонь на его колено и спросила буднично, так, как спрашивают малознакомые люди при случайной встрече:

— Как вы живете? И почему так долго не появлялись?

Рутковский вздохнул и ответил:

— Работа... Сначала всегда тяжело, пока не втянешься.

— Могли бы и позвонить когда-нибудь вечером.

— Не знаю телефона.

— А Иванна?

— Как-то неудобно.

— Иванна не осудит. Правда, Ваня? — она называла Иванну на мужской манер, так ее называть было привилегией только Луцкой, и это еще раз подчеркивало их близость.

— Ты о чем, дорогая? — переспросила Иванна.

— Могла бы дать Максиму мой телефон.

— А-а, — махнула рукой Иванна, — он совсем нелюдимый. Только один раз соизволил зайти к нам.

— Я хороший, — попытался отшутиться Рутковский, — я хороший, но очень занят. И я обещаю исправиться.

Луцкая сняла руку с колена Максима и погладила его по щеке длинными пальцами: это означало и прощение, и обещание на будущее. Наверное, Максиму нужно было как-то ответить на этот жест, более опытный мужчина непременно воспользовался бы этим, а Рутковский только улыбнулся смущенно и даже немного отодвинулся. Однако Луцкая отреагировала на это по-своему: наверное, именно стыдливость и неопытность Максима импонировали ей, ибо, перегнувшись через ручку кресла, вызывающе коснулась Рутковского плечом и предложила:

— Давайте поужинаем завтра вместе. Можете пригласить меня?

Она нисколько не стеснялась Иванны, Максима немного удивило это, но не очень — тут свои привычки, манеры, поведение, раскованность в отношениях между мужчинами и женщинами. И Рутковский ответил не раздумывая:

— С радостью. У панны есть любимый ресторан?

— Лучше, чем «Корона», нет, — вмешалась Иванна.

— Никогда! — решительно возразила Луцкая. — Чтобы Юрий подсел к нам и проговорил полвечера?.. А мы с Максимом хотим уединения. — Стефания заглянула ему в глаза лукаво и прошептала на ухо: — А сегодня отвезу домой.

Она сказала это так, будто они уже обо всем договорились и все решили. Поднялась и пошла к бару, не ожидая ответа Максима, — красивая, привлекательная, самоуверенная: знала себе цену и даже не допускала мысли, что ее предложение может не понравиться Рутковскому. Она налила что-то в бокал всем троим — оказалось, какой-то тягучий ликер. Максиму ликер не нравился, и все же он отпил, хотел глотнуть еще раз, но послышался звонок, и в дверях появился Лодзен. Он подошел к Иванне, долго держал ее руку и заглядывал в глаза, и вдруг Рутковский понял, что полковник влюблен в жену Юрия, может быть, безнадежно, но все же влюблен: наверное, потому его, Максима, так быстро и без особых осложнений взяли на РС.

Наконец полковник оторвался от руки Иванны, по-отцовски погладил Стефанию по щеке и кивнул Максиму.

— И вы пьете такую бурду? — покачал головой, идя к бару. — В то время, когда тут есть... — Лодзен открыл бар: засветились лампочки, и Рутковский увидел бутылки с разноцветными этикетками. — Если тут есть! — Полковник торжественно достал наполовину пустую бутылку. — «Белая лошадь»... Вот что тут есть, а разве может сравниться что-либо с шотландским виски? Идите сюда, — позвал Максима, — не пожалеете.

Рутковского не нужно было просить — хотел рассказать про вчерашний инцидент с бандеровцами или теми, кто хотел выдать себя за них.

Полковник внимательно выслушал Рутковского и покачал головой. Вынес приговор безапелляционно:

— Бандеровцы! И это же надо: суют паршивый нос не в свои дела. Придется прищемить.

— Я лишь чудом остался жив, — пожаловался Максим.

— Никакого чуда нет. Хотели вас попугать. Они знают свое дело, если бы собирались в самом деле ликвидировать... — красноречиво махнул рукой.

— И это в свободном мире, под носом у полиции! — продолжал играть Рутковский.

Лодзен остановил его коротким жестом.

— Я понимаю их, — ответил сухо. — Коммунисты залили им сала под шкуру, и бандеровцы каждого подозревают... Кстати, — повернулся к Луцкой, — панна Стефа, не знаете ли вы эсбистов Стефана и Богдана?

— Откуда панна может знать громил? — искренне удивился Рутковский.

Лодзен посмотрел на него внимательно.

— Не слышали, что панна работает у Стецька? — спросил его.

Рутковский покрутил в пальцах бокал. Оказывается, Стефания сидит на Цеппелинштрассе, 67, рядом с кабинетом того, кто называет себя «премьером Украинского самостийного государства».

Максим перевел взгляд на Стефанию, увидел, как девушка напряглась — всего на мгновение; глянула остро исподлобья, но сразу же прищурилась и махнула рукой.

— Не знаю таких, — ответила. — Может, псевдо?

— Вчера двое из ваших, — пояснил Лодзен, — чуть не отправили на тот свет пана Рутковского. В прошлом эсбисты и назвались Богданом и Стефаном.

Луцкая покачала головой.

— Пану полковнику должно быть известно, что ОУН отказалась от террора, — ответила.

— Я знаю вашу компанию лучше, чем этого бы вам хотелось, — захохотал Лодзен, — и не нужно кормить меня баснями. Передайте вашему шефу, — вдруг сказал резко, — если будет своевольничать, прибегнем к санкциям!

Тон полковника был недвусмысленным, и Луцкая поняла, что допустила ошибку. Пообещала:

— Завтра я узнаю, кто учинил это безобразие. Если наши люди, будут наказаны. — Она сказала это без уверенности: пообещала и забыла. Наверное, и Лодзен в принципе считал инцидент исчерпанным.

Из магнитофонных колонок лилась тихая протяжная музыка, пахло спиртным и духами, Лодзен вполголоса рассказывал о поездке на Гавайские острова и обычаях аборигенов, Луцкая сидела рядом с Максимом, и чувствовалось тепло ее плеча — все было спокойно, дух умиротворения витал в гостиной, и Рутковскому вдруг показалось вчерашнее происшествие тяжелым и злым сном. Он крепко прижался к плечу Стефании и предложил совсем тихо, чтобы не услышал полковник:

— Поедем?

Стефа опустила веки, дождалась паузы в рассказе Лодзена и поднялась.

— Завтра у меня трудный день, — пожаловалась, — должна ехать. Нам с паном Рутковский по пути — могу подвезти.


Она поставила «фольксваген» напротив дома Максима уверенно, как будто уже была здесь. Рутковский предложил зайти на минутку посмотреть, как устроился. Луцкая лишь смерила его насмешливым взглядом, в лифте отстранилась от него, смотрела отчужденно и даже как-то неприветливо.

Бросив сумочку на стол, прошлась по комнате, заглянула в ванную и похвалила:

— Хорошая квартира... Только казенная.

— Малообжитая.

— Неуютно. Приготовь кофе.

Максим пошел на кухню, не удивившись внезапному переходу на «ты». Выйдя через несколько минут с кофейником в руках, увидел Стефу полуобнаженной перед зеркалом. Оглянулась через плечо, спросила просто:

— Я тебе нравлюсь?..

* * *
Рутковский просматривал свежие киевские газеты, выбирал данные о разных людях и, ссылаясь на источник, заносил эти данные в картотеку. Некоторые сообщения состояли лишь из нескольких строк, были и на многих страницах — задание состояло в том, чтобы собрать о человеке как можно больше фактов, вплоть до опровергнутых слухов. Карточка рассказывала, когда и на какой пост назначен человек, где и с какими докладами выступал, в какие командировки ездил, где живет, в каких кругах имеет поддержку... Когда речь шла о писателях или ученых, приводились оценки их работ в прессе и частные точки зрения.

Отдел, где работал Рутковский, был подчинен разведке. Из картотеки, которую составлял Максим с коллегами, работники разведки отбирали только то, что их интересовало. Иногда приходило указание: такого-то человека «осветить» детальнее. Тогда фамилия этого человека выискивалась в газетах с особенным вниманием, специальные задания получали агенты и информаторы.

Картотекой широко пользовались работники редакции для провокационных передач.

Рутковский уже знал, что картотека — незначительная часть работы его отдела. Главное заключалось в сборе разведывательных данных. На каждую информацию, исходившую от агентуры, заведующий отделом Роман Кочмар или его заместители писали короткую аннотацию и делали вывод о ее ценности, достоверности, степени секретности, а также намечали круг людей, которых нужно было с нею ознакомить.

Доступ к этой картотеке интересовал Рутковского больше всего. Занятый работой (а ее всегда было много, и заместители шефа отдела следили, чтобы никто не бездельничал), Максим не заметил, как в комнату вошел пан Кочмар. Небольшого роста, лысый, краснолицый, он держался уверенно и был категоричен в своих выводах и высказываниях. Отличался упрямством и, как все упрямые люди, редко менял убеждения и мнение о людях. К Максиму с самого начала относился без симпатии, сухо и сдержанно, и можно было представить себе удивление Рутковского, когда Кочмар остановился возле его стола и поинтересовался, как идут дела.

Максим подал шефу стул. Кочмар отказался, присел просто на угол заваленного бумагами стола, взял несколько газет, но сразу отбросил их. Сказал не так, как всегда — сухо и официально, а доброжелательно:

— Мы довольны вами, пан Максим...

Рутковский поднялся из-за стола. Знал, что Кочмар был унтерштурмфюрером СС и боготворил дисциплину. Прижав локти, Максим коротко сказал:

— Очень рад, что вы хорошего мнения о моей скромной работе.

Догадывался, почему так быстро изменилось отношение Кочмара к нему: через Мартинца или Карплюка пан Роман узнал об отказе Максима подписать письмо, — наверное, такого письма не существовало вообще и предложение Карплюка было обыкновенной провокацией.

— Скромная или не скромная, — пробормотал Кочмар, — там разберемся. — И, понизив голос, чтобы не слышали другие сотрудники, добавил: — Будьте вечером дома, я вам позвоню. — Легко соскочил со стола, несмотря на излишний вес, и пошел к Карплюку.

Переговариваясь с Карплюком, они громко хохотали, а Рутковский так и продолжал стоять за столом, думая: вот и второй шаг — теперь он, наверное, получит прямой доступ к строго секретным картотекам станции.

Сел и сделал вид, что углубился в работу, однако работать не мог: перекладывал что-то с места на место, листал газеты...

Но для чего ему быть дома и что означает обещание Кочмара позвонить вечером?

Вдруг догадался. Их шеф — игрок и кутила, за вечер может просадить в рулетку или карты все свои деньги. Просто так взять взятку Кочмару неудобно, может, он попросит в долг или придумает другой повод...

А Кочмар, взяв Карплюка за локоть, что-то доказывает ему и ведет в коридор...

Рутковский незаметно глянул на стол Карплюка. Левый ящик чуть-чуть выдвинут. Максим уронил на пол шариковую ручку, подтолкнул ногой под соседний стол. Полез, чтобы достать, а сам незаметно потянул ящик. Заглянул: из-под бумаг виднелись провода, увидел даже кнопку выключателя, значит, где-то внизу, в тумбе, — магнитофон, и улыбающийся и вежливый пан Степан Карплюк фиксирует на пленке все самые пикантные разговоры коллег по отделу. Конечно, фиксирует не из простого интереса, а чтобы пан Кочмар имел возможность прослушать, что ответил Максим Карплюку.

Приехав домой, Рутковский побрился, надел темный вечерний костюм, завязал скромный, в тон костюму, галстук и стал ждать. Никто не звонил, а в такие минуты время, как назло, тянется слишком медленно. Максим только успел подумать об изменениях человеческой психики, как раздался звонок.

Рутковский переждал три или четыре звонка, хотя подмывало сразу схватить трубку, наконец отозвался и услышал вкрадчивый голос Кочмара:

— Пан Максим? — Даже это полуинтимное обращение «пан Максим» свидетельствовало если не о полном повороте в отношении Кочмара к Рутковскому, то, по крайней мере, о хорошем настроении или обещании каких-то благ в будущем.

— Конечно, шеф, — ответил Рутковский. — Давно жду вашего звонка, и с нетерпением.

— С нетерпением — это хорошо... — Максиму показалось, что увидел, как расплывается в масленой улыбке лицо Кочмара. — Прошу вас вызвать такси, мы могли бы взять мою машину, но, кажется, вы не водите?

Рутковского научили водить автомобиль еще в Киеве, но он никому не признавался в этом — лишний факт для подозрений.

— К сожалению, только собираюсь сдавать экзамены, — подтвердил.

— Берите такси и заезжайте за мной, — шеф назвал адрес. — И еще... — запнулся на одно неуловимое мгновение, — возьмите с собой деньги. Может, возникнет желание поиграть. Марок семьсот — восемьсот хватит.

«Ого, — едва не вырвалось у Максима, — а у тебя аппетит». Думал, что отделается пятью сотнями, придется брать вдвое больше. Положил тысячу стомарковыми банкнотами в бумажник, еще триста сунул во внутренний карман пиджака, двести мелкими купюрами скомкал в кошелек и вызвал такси.

Кочмар жил в большом фешенебельном доме почти по соседству. Вообще радиостанция, которая давала своим работникам квартиры, старалась снимать их в одном районе, неподалеку от Энглишер Гартен. Максим знал, что шеф один занимал достаточно просторную трехкомнатную квартиру, последняя жена ушла от него несколько месяцев назад, всего он был женат, кажется, раз пять и любил повторять, что смена женщин лишь закаляет мужчин. Сам он постоянно совершенствовал свои познания о прекрасной половине рода человеческого, и иногда можно было наблюдать, как из кабинета шефа выскакивает раскрасневшаяся и счастливая секретарша Катя Кубиевич — говорили, что она приходится какой-то родственницей тому самому Владимиру Кубиевичу, профессору географии, давнишнему немецкому агенту, председателю так называемого Украинского центрального комитета (УЦК), образованного в Кракове после оккупации его гитлеровцами, и теперешнему главе так называемого «Научного общества им. Т. Г. Шевченко». Во всяком случае, была Катя Кубиевич, или Кетхен, как на немецкий лад звали ее в украинской редакции, родственницей пана профессора или нет, она пользовалась большим влиянием в отделе, и даже заместители шефа были предупредительны с ней.

Вот и теперь, кажется, оранжевое пальто Кетхен мелькнуло на противоположной стороне улицы. Машина затормозила около дома Кочмара, и Максим увидел шефа у подъезда. Рутковский выскочил из машины и угодливо раскрыл перед ним дверь такси.

— Куда поедем? — спросил.

— Бад-Визе, — назвал Кочмар городок под Мюнхеном, известный своими игорными заведениями, ресторанами и ночными клубами со стриптизом.

Рутковский устроился впереди, и таксист рванул машину: как правило, пассажиры, которые едут в Бад-Визе, не жалеют чаевых — у всех впереди перспектива гульнуть и сорвать куш в рулетку или на ломберном столе; на обратный путь, как правило, не хватает денег, а теперь чего скупиться на лишнюю марку?

Швейцар любезно улыбнулся Кочмару, беря его шляпу. На всякий случай, но не так приветливо, улыбнулся и Рутковскому. В конце концов, тут каждого встречали улыбкой: чего стоит лишняя улыбка — ни пфеннига, а она поднимает у клиента настроение, наполняя верой в свою счастливую звезду, а это — прямая выгода для владельца заведения.

— Ужинали? — коротко спросил Кочмар у Рутковского, когда поднимались по лестнице, устланной ковровыми дорожками.

— Конечно.

— Тогда по рюмочке для настроения — и к столу. — Бармен налил им французского коньяка. Максим подержал бокал в ладонях, чтобы хоть немного согреть, но Кочмар сгорал от нетерпения, дух азарта уже вселился в него, зрачки расширились и потемнели, на лбу сразу после рюмки выступил пот, черты лица заострились. Теперь он напоминал Рутковскому старого и облезлого тигра, злого и опытного, который еще сберег силы и при случае мог огрызнуться.

Кочмар поискал кого-то в зале глазами, видно, нашел, ибо обнял Максима и повел вглубь, где за столом со свечами сидели несколько посетителей.

— Ну, — прошептал возбужденно, — давайте деньги, новичкам всегда везет, попробую поставить на вашу карту.

Максим вытащил бумажник, пан Роман молниеносно перехватил его и спрятал в задний карман брюк: будто и не было бумажника, а Кочмар не солидный шеф целого отдела радиостанции, а обычный фокусник.

— Сколько? — спросил.

— Тысяча.

Кочмар обнял Максима:

— А вы мне все больше нравитесь.

— Тешу себя надеждами, что оправдаю ваше доверие.

Они подошли к столу, где сидела девушка с длинными приклеенными ресницами и яркими, даже слишком яркими губами.

— Хелло, Герда, — помахал ей рукой Кочмар, — я привез парня, надеюсь, он понравится тебе.

Наверное, Герде нравились мужчины и значительно хуже Рутковского, она подняла длинные ресницы, глянула похожими на сливы глазами, видно, осталась довольна, так как убрала с соседнего стула сумочку.

— Я пошел, — сказал Кочмар, — желаю вам веселого вечера.

— А вам выигрыша.

Кочмар сплюнул через левое плечо и направился к двери не оглядываясь.

Герда оказалась достаточно молчаливой, и это устраивало Рутковского. Он заказал виски и какую-то закуску, Герда пила бокал за бокалом, и щеки у нее порозовели. Дважды она приглашала Максима танцевать, выбирала танцы медленные и прижималась к Рутковскому, обняв его за шею руками.

С Гердой все было понятно: она зарабатывала деньги, и на нее Максим мог не обращать внимания. Попросил кельнера принести еще бутылку, сидел, рассматривая посетителей, и с нетерпением ждал Кочмара. Наверное, сам пан Роман не желал так себе успеха, как этого хотел Максим. Рутковского не волновали финансовые дела Кочмара: пусть вылетает в трубу, но не сегодня. Сегодня в случае выигрыша у шефа будет хорошее настроение, этот вечер должен ему запомниться.

Максим сгорал от нетерпения, и даже молчаливая Герда начала надоедать ему.

Кочмар появился совсем неожиданно — шел между столиками красный, возбужденный, с расстегнутой верхней пуговицей рубашки, со сдвинутым набок галстуком, счастливый и улыбающийся. Тяжело шлепнулся на стул, налил чуть ли не полный стакан виски и выпил одним духом, безо льда и воды, не закусывая. Только глотнув воздуха, как рыба, выброшенная на берег, застыл на минуту с вытаращенными глазами, потом откинулся на спинку стула и посмотрел на Максима так, вроде увидел впервые.

— Пан Максим, — поучительно поднял он мясистый палец, — я им сегодня показал, как нужно играть, и они надолго запомнят этот вечер!

— Мне всегда казалось, что такой игрок... — с энтузиазмом начал Рутковский, но Кочмар не дал ему договорить:

— Вы правы, мой молодой друг, однако существует еще фортуна, и сегодня она была на моей стороне. Потом мы рассчитаемся, — бросил вскользь небрежно, — а теперь я бы хотел отпраздновать эту заслуженную победу. Что-то вы тут без меня заскучали, Герда совсем грустная. Закажите, пан Рутковский, коньяк и шампанское, я же пока выпью еще немного виски, а то игра была жаркой, и жажда мучает меня. — Кочмар вылил из бутылки остатки виски и выпил снова; пододвинув к себе блюдо с закусками, начал есть прямо из него, аппетитно чмокая губами.

Максим чувствовал себя спокойно: слава богу, что захватил лишние деньги и ему хватит рассчитаться. Что же, в конце концов — улыбнулся этой мысли — за все платит «Свобода», даже за акции, направленные против нее, будут выложены деньги, полученные в ее же кассе. Для чего же их экономить? Но!..

Знал, что не должен швыряться деньгами: сотрудники станции, хотя и имели по сравнению со служащими ФРГ очень высокие ставки, кичились своими сбережениями, и на этом фоне мотовство выглядело бы вызовом, а как раз этого Максим и не хотел: необходимо стать одним из многих, серым и незаметным, рядовым сотрудником, которого не очень интересует карьера — лишь бы хорошо платили. Он имел четко поставленное задание: добиться доступа к секретным бумагам станции, а для этого достаточно одного желания господина Кочмара, и с завтрашнего дня...

Но существуют еще стальные сейфы с картотеками и один главный сейф, ключ от которого забирает с собой Кочмар, возможно, сдает охране станции, может, носит у себя в кармане и, наверное, никогда не расстается с ним: считает себя опытным разведчиком, так как любит разглагольствовать о фактах из своей шпионской жизни. Правда, всезнающий Мартинец говорит, что эти факты пан Роман извлекает в основном из детективных романов, однако даже сам Мартинец не посмеет в присутствии Кочмара сказать об этом. Шутки с паном Романом плохи — агент ЦРУ, и тут дело даже не столько в самом Кочмаре, сколько в престиже всей организации, где он работает: за нездоровый интерес или лишнюю болтовню можно лишиться головы.

Кельнер принес бутылки, они заняли половину стола — молчаливая Герда оживилась и пересела от Максима поближе к Кочмару.

Пан Роман выпил коньяку и зажмурился от удовольствия. Максим незаметно отставил свой бокал, теперь он знал, что нужно делать: споить шефа. Эта задача была не такой уж сложной, Кочмар явно шел навстречу желанию Максима, и Рутковскому осталось только следить, чтобы не захмелеть самому. Лучшим союзником Максима оказалась Герда: она пила чуть ли не наравне с Кочмаром, но пьянела меньше его — хмель не развязал ей язык, наоборот, помрачнела еще больше, а сливовидные глаза ее еще больше удлинились. Наклонилась к Рутковскому, горячо дохнув ему в ухо, дотронувшись накрашенными губами. Спросила:

— Я поеду с тобой?

— Посмотрим.

— Но как же?..

— Не волнуйся, я не забуду о тебе.

Видно, единственное, что волновало девушку, — получить плату.

Рутковский почувствовал, что Герда запачкала его ухо помадой — аккуратно обтер платочком. Приближался двенадцатый час, а Кочмар, кажется, только начинал кутеж. Наконец, не допив очередной рюмки, Кочмар склонился на плечо Герды и задремал, выпятив губы и посвистывая. Максим сделал знак девушке, чтобы посидела, оплатил довольно солидный счет, не пожалел чаевых, и кельнер вызвал такси. Вместе с Гердой они перетянули полусонного Кочмара в машину, довольная щедростью Максима, девушка чмокнула его в щеку, Рутковский помахал ей рукой на прощание, и таксист вырулил на шоссе.

Максим сидел сзади, обняв Кочмара левой рукой за плечи.

Притворившись, что расталкивает шефа, спросил громко, чтобы услышал таксист:

— Ключ? Где ключ от квартиры, пан Роман? — Кочмар в ответ только пробормотал что-то невнятное, и Рутковский пожаловался таксисту: — Живет один, и дома нет никого. Перебрал немного...

— Немного? — засмеялся таксист. — Язык повернуть не может. Поищите ключ в карманах.

— Если не найду, придется везти господина ко мне.

— Где же тому ключу быть... — пожал плечами шофер.

И правда, где же быть ключам? Максим давно уже нащупал их в правом внешнем кармане пиджака: два ключа на брелоке, два маленьких ключа от квартирных замков с секретами. А где большой, от сейфа?

Залез в левый внешний карман пиджака, обшарил карманы брюк. Нет. Остались внутренние карманы пиджака. Из одного вытянул бумажник, из другого торчала расческа. И все. Быстро пересмотрелсодержимое бумажника, но ключа не нашел. Выходит, пан Роман оставляет его где-то в сейфе охраны или держит в каком-то тайнике. И путь к нему значительно трудней.

Максим сунул Кочмару в карман бумажник и вдруг нащупал кончиками пальцев что-то твердое. Провел ладонью по подкладке: так и есть, вверху еще один секретный кармашек, застегнутый молнией.

Рутковский отодвинул Кочмара в угол машины, навалился на него, чтобы таксист случайно ничего не увидел, расстегнул молнию и двумя пальцами вытянул из кармана ключ в замшевом чехле. Массивный ключ с узорчатой головкой — он видел его один раз, когда Кочмар вызывал к себе: торчал из стального сейфа, будто насмехался над Рутковским, а теперь лежит на его теплой ладони и, наверно, чувствует, как чуть-чуть трясутся пальцы Максима.

Рутковский отодвинулся от Кочмара. Не торопясь сделал слепки с двух сторон ключа и его торцевой части, старательно обтер и снова засунул в чехол. Хотел уже положить ключ назад в секретный карманчик, когда таксист спросил:

— Нашли? Ответил небрежно:

— Где же им быть? В пиджаке.

— Порядок.

— Поможете мне дотянуть господина до лифта?

— Конечно, вам одному не справиться. Тяжелый...

— Ему сегодня посчастливилось.

— Я и вижу: пьян в стельку.

— Сорвал хороший куш.

— Поздравляю. Обмывали?

— Как видите.

— Везет же людям...

Таксист снова замолчал, а Максим осторожно положил чехол с ключом обратно в карманчик. Застегнул его молнией, сидел и слушал, как бьется сердце. Наверно, лишь немного быстрее, чем нужно, — неужели он не волнуется? Конечно, волнуется и теперь, когда все кончилось. Как сказал таксист? «Порядок!» Да, полный порядок, и теперь возникает потребность установить связь с Центром. Завтра или послезавтра он увидит своего человека. Совсем своего. С ним можно разговаривать обо всем, у него, возможно, есть какие-нибудь новости.

А такси уже въехало в Мюнхен и петляло по пригородным улицам.

На следующий день шеф опоздал на работу. Рутковский ожидал увидеть его помятым и, как говорят, не в форме, но Кочмар был хорошо выбрит, пах дорогим одеколоном и глаза смотрели проницательно. Как и думал Максим, Катя Кубиевич позвала его к пану Роману первым. Кочмар, не предложив сесть, посмотрел на него неподвижным взглядом. Наконец сказал:

— С завтрашнего дня, пан Максим, будете работать в комнате ф-7.

— Спасибо, шеф, вы уже говорили мне об этом, и я постараюсь оправдать ваше доверие.

Кочмар удивленно повел плечами.

— Что вы имеете в виду? — начал неуверенно. На лбу у него появились морщины, видно, старался вспомнить, что же действительно произошло вчера и что он пообещал Рутковскому.

Максим не стал испытывать терпение шефа. Теперь нужно было объяснить Кочмару, что он держался до последнего. Сказал, преданно глядя на пана Романа:

— Вчера в полночь, когда мы прощались около вашего подъезда. Я еще хотел поднять вас на лифте, но вы отказались. Были правы, я немного перебрал и прошу прощения.

Какая-то тень промелькнула на лице Кочмара.

— Чего там извиняться... — Вдруг лицо его снова сделалось холодным и официальным. — Мы довольны вами, пан Рутковский, идите и работайте.

— Есть маленькая просьба.

Кочмар свел брови.

— Какая еще просьба? Сразу уже и...

Максим не дал ему договорить:

— Мне бы хотелось усовершенствовать свои знания в немецком. Попался хороший учитель, где-то через месяц-два можно начать... Но он свободен только днем.

— Будете отрабатывать после работы.

— С удовольствием.

— С удовольствием или нет, но будете отрабатывать.

Кетхен Кубиевич, услышав о решении шефа, округлила и так круглые и совсем пустые глаза. Спросила:

— Зачем это вам? Ведь пан достаточно прилично разговаривает по-немецки...

Что он мог объяснить этой красивой дурехе?

— Хочу разговаривать еще лучше.

— Зачем?

— Чтобы лучше понимать Гёте и Шиллера.

— Они работают на нашей станции? Приехали из Израиля? К слову, вы знакомы с паном Анатолем?

— Бывшим писателем?

— Да, таким, как и вы...

Максим погладил себя тыльной стороной ладони по подбородку, чтобы удержаться от язвительной реплики.

— Нет, не знаком, — ответил. — А что?

— На днях я слышала его передачу: чудо, он так хорошо рекламировал канадские пишущие машинки.

— Да, машинки, говорят, неплохие.

— Кстати, — оживилась Кубиевич, — со следующей недели вы будете получать на триста марок больше.

— С меня подарок.

— Мне нравится парижская парфюмерия.

— А я люблю дарить ее женщинам. Не говоря уже о таких красивых, как вы.

Катя покраснела от похвалы. Повернулась к Максиму так, чтобы увидел высокую грудь. Однако созерцание Катерининых сокровищ не входило в план Рутковского: знал, что Кочмару вряд ли понравится такая акция, и ретировался, послав девушке воздушный поцелуй.

Во время обеденного перерыва Рутковский не направился вместе со всеми в буфет. Выскочил на улицу, прошел несколько кварталов, пока не набрел на телефон-автомат. Бросил монету и набрал номер.

— Посредническая контора господина Генриха Штаха? — спросил. Воцарилась пауза — видно, на другом конце провода не ждали звонка. Наконец сочный баритон ответил:

— Вы неправильно набрали номер. Добавьте единицу.

— Спасибо. — Рутковский положил трубку. Итак, встреча состоится завтра. Если бы человек сказал — добавьте двойку, они бы встретились послезавтра, так было условлено еще в Центре, и завтра на одной из боковых улиц за олимпийским стадионом будет стоять белый «пежо» с букетом роз у заднего стекла.

* * *
«Пежо» стоял в точно условленном месте, и розы, правда немного увядшие, лежали на месте. Максим открыл дверцу, сел на переднее сиденье, спросив:

— Господин Висбах, если не ошибаюсь?

— Да, я, — ответил человек по-немецки и посмотрел на Максима с интересом. Был он средних лет, с залысинами, в очках, и вид у него был какой-то мрачный. Рутковский почему-то пожалел, что на связь с ним не вышел владелец вчерашнего бодрого баритона. — Петр Висбах к вашим услугам. — Он подождал, пока за угол повернет желтый «фольксваген», и тронулся, когда поблизости не было никого: потому и выбрано было это пустынное тихое место — могли легко установить, не следят ли за Рутковским.

«Пежо» выехал на широкую улицу, сразу вильнул налево: никто не прицепился им на хвост, и мужчина подал Максиму руку.

— Олег, — отрекомендовался он, — называй меня Олегом. Если ничего не случится, я буду поддерживать с тобой связь. Есть полчаса, хочешь, выпьем кофе?

— Нет, — отказался Максим, — повози по городу, мне приятно разговаривать с тобой по-русски.

Они ездили ночными, залитыми неоновым светом мюнхенскими улицами, и Максим рассказывал о своих первых шагах на РС. Олег слушал внимательно. Рутковский с самого начала обратил внимание на это свойство Олега: слушать, не задавая вопросов, пока собеседник не выговорится до конца. Когда наконец Максим умолк, Олег приказал:

— Давай!

— Что?

— Слепок ключа.

— Смотри, а я и правда заговорился.

— Бывает, — согласился Олег, — так бывает, когда долго не видишься со своими.

Максим подал коробочку со слепками. Олег спрятал ее осторожно, будто была из стекла.

— Ну ты и даешь! — похвалил.

— Случай.

— Какой же случай. Расчет.

— Могло бы и не случиться.

— Конечно, могло. Но когда появился первый шанс, ты его использовал. — Вдруг весело засмеялся. — Ключ от главного сейфа: об этом можно только мечтать!

— Когда сделаете?

— Вот что! — сказал серьезно. — Два месяца сиди и не рыпайся. Тебя переводят на новую должность и будут контролировать каждый шаг. Понимаешь, скрытые камеры, неожиданные обыски, запись разговоров и вульгарная слежка. Ключ получишь через два месяца.

— Да, — согласился Максим, — с собой носить его нельзя, а прятать где-то также небезопасно.

— То-то же. Через два месяца получишь и технику.

— У меня все.

— Когда ты сможешь приобрести автомобиль? — вдруг спросил Олег.

— Получаю не так уж и много... Но постараюсь...

— Нужно поскорее. Одолжи у брата. Кстати, как у вас сложились отношения?

— Нормально.

— А если нормально, грешно не воспользоваться. За два месяца немного отложишь, немного займешь — на первый взнос хватит. Покупай дешевую.

— Совсем дешевую не годится — престиж.

— Возьми «рено» или «фиат»...

— «Фиат» мне нравится. Придется идти на курсы водителей.

— Смотри, чтобы не догадались, что умеешь водить.

— Я уже думал об этом.

— Со мной будешь встречаться только в крайних случаях.

— Согласен.

— А если согласен, давай лапу, — Олег крепко пожал Максиму руку. — Раньше, чем через два месяца, не звони. И вот что... С этой панной Стефой... Осторожнее, прошу тебя, через нее на большую рыбу можно выйти. Я тут поверну в переулок, ты выходи. Ну будь, старик, сиди тихо, до встречи.

...На пресс-конференции для сотрудников «Свободы» выступал диссидент Леонид Засядько. Время от времени руководство станции, чтобы влить, так сказать, свежую струю в передачи, приглашало «признанных», как их характеризовали, деятелей антикоммунистического движения.

В число таких был зачислен и бывший советский гражданин Засядько. Он стоял за столом: маленький, рыжий и лысый, долгоносый, с морщинистым лбом, часто мигал глазами и тер лоб тыльной стороной ладони. Потом вытягивал платок и вытирал руку.

«Для чего такая длинная процедура, — удивлялся Рутковский, — не проще ли вытереть лоб?»

Мартинец, сидевший рядом с Рутковским, довольно громко прошептал:

— Типичный шиз.

Максим не ответил. То, что Засядько страдает умственным расстройством, было ясно всем: потому и слушали его невнимательно и задавали только заранее подготовленные заведующими редакций вопросы. Правда, зачем весь этот маскарад с пресс-конференцией, когда ни для кого не было тайной, что передачу об этом выступлении Засядько на радиостанции давно записали, она получила одобрение высшего руководства и в ближайшие дни прозвучит в эфире.

Пресс-конференция должна была уже закончиться, все вопросы, как того требовало приличие, были заданы, правда, только на некоторые из них Засядько согласился ответить, хотя готовили его чуть ли не месяц. Готовили, не жалея денег. Жил он в «люксе» фешенебельной гостиницы «Арабелла-хаус» на всем готовом, и гонорар, как говорили, должен был вылиться в четырехзначную цифру.

Возможно, Засядько чувствовал, что не отработал полученные деньги, или просто уже не мог остановиться — стоял и выплевывал из себя слова, буквально выплевывал, и Рутковскому даже сделалось жаль тех, кто сидел в первом ряду. Но сразу же сообразил, что там разместилось начальство, вон виднеется лысина Кочмара — так им и нужно, после пресс-конференции придется принимать душ, чтобы хоть как-нибудь отмыться.

Мистер Роберт Мак, заместитель директора РС, который проводил пресс-конференцию, пробовал приостановить ее, но Засядько не сдавался: поднял руки, будто призывал в свидетели самого господа бога, — он напоминал теперь огромную безобразную жабу, — и начал все сначала.

Мартинец оживленно зашевелился на стуле.

— Единственный выход, — потер руки, — вызвать машину из психиатрической клиники. Вполне логичное завершение этого сборища, как тебе кажется?

Рутковский также считал, что небольшой скандал совсем не помешал бы, но интересно, как выкрутится из положения мистер Мак? Ведь вряд ли имеет под рукой смирительную рубашку.

Оказывается, он недооценил хладнокровия и выдержки мистера Мака. Тот решил просто: дело сделано, передачу подготовили, деньги Засядько уплачены — чего же церемониться? Не обращая внимания на разглагольствования сумасшедшего, кратко объявил, что пресс-конференция закончена, и пошел, не оглядываясь, в свой кабинет. Следом за ним поднялись все. Застучали сиденьями откидных кресел, голос Засядько утонул в шуме толпы, которая расходилась, а он все еще размахивал руками и старался перекричать всех, пока не остался один в пустом зале. Еще и тогда стоял несколько минут, бурча что-то под нос, потом в изнеможении опустился в кресло, опустил лицо на скрещенные руки и сразу, будто не произносил только что речь, не кричал, не брызгал слюной, заснул — и все.

Человек из внутренней охраны вежливо взял его под руку и повел к выходу.

— Финал, достойный участников, — констатировал Мартинец. Обнял Максима, спросил: — Что собираешься делать?

— Договорился со Стефой. Где-нибудь поужинаем.

— Перезвони, пусть едет ко мне. Спиртное есть, купим чего-нибудь поесть... Ну зачем тебе ресторан?

Максиму и правда не хотелось ехать в ресторан: с радостью согласился на предложение Ивана.

На улице шел мокрый снег — Рутковский посмотрел в окно, закутал шею шарфом и поднял воротник пальто. В дверях уже одетый стоял Мартинец: ему не терпелось, он всегда куда-то спешил, натура у него была живая — не мог спокойно сидеть на одном месте и несколько минут. Рутковский запер ящик стола, взял шляпу и увидел, что из-за плеча Ивана выглядывает улыбающееся лицо Карплюка.

— Куда вы, господа? — спросил так, будто они должны давать ему отчет о каждом своем шаге.

— На кудыкину гору, — не совсем вежливо объяснил Мартинец. И добавил категорично: — Не твое собачье дело!

Карплюк не обиделся. Он вообще никогда ни на кого не обижался. Только неодобрительно покачал головой и заметил:

— Я знаю, ты добрый человек, Иван, и нехорошие слова говоришь просто так, не думая.

Лицо Мартинца вдруг перекосилось от гнева. Сказал:

— Можно ли спросить уважаемого пана, когда его в последний раз били по морде?

— Тебе не рассердить меня, — совсем расплылся в улыбке Карплюк, — и в доказательство этого я пойду с вами.

— Ты? С нами?

— Конечно.

— Мы идем ко мне, и я не приглашаю тебя.

— Ты не сможешь оставить меня — одинокого и несчастного.

— Как раз так и собираемся поступить.

— И вам не жаль меня?

Мартинец постучал себя кулаком по лбу:

— Но, голова ты баранья, слышал, к нам придут девушки — для чего ты нам?

— Я не буду мешать: посижу немного и уйду.

Рутковский уже давно понял: им не отвязаться от Карплюка. Вообще он заметил, что в последнее время его редко когда оставляют без присмотра. В буфете, как правило, подсаживается кто-нибудь из работников, чаще Сопеляк или Карплюк, иногда в комнату неслышно заходил Кочмар — любил подкрасться сзади и смотреть, что именно делает Рутковский. Максим не исключал также фотографирование скрытой камерой. По крайней мере, два или три раза его вызывал к себе Кочмар, беседовал, потом под каким-то предлогом выходил, оставляя Максима одного с секретными бумагами, разложенными на столе. Отсутствие шефа длилось до четверти часа, один раз он прямо сказал, что идет к Лодзену — кабинет того находился на другом этаже, и Максим мог даже приблизительно высчитать, сколько будет отсутствовать пан Роман.

Эти хитромудрости были известны Рутковскому, в Центре ему рассказывали, что приблизительно такие методы рекомендуется использовать для проверки лояльности подчиненных. Оставаясь один, курил, просматривал газеты на журнальном столике, ни на шаг не приближаясь к секретным бумагам.

Рутковский понимал, что хитрости Кочмара и назойливость Карплюка — разные звенья одной и той же цепи, и лично для него лучше, если пан Степан поедет с ним. Служба охраны станции завтра будет иметь отчет Карплюка о сегодняшнем вечере у Мартинца, а о том, чтобы ему не пришлось много писать, позаботится уже он, Рутковский.

Максим предложил:

— А что, Иван, давай и правда возьмем пана Карплюка. Девушки не будут возражать: он такой начитанный, говорят, на днях прочитал два рассказа Фолкнера.

— Ну если пан Степан взялся за Фолкнера, — поднял руки вверх Мартинец, — сдаюсь!

— Не верите? — Карплюк вытянул из воротничка рубашки длинную шею, вертел головой. Рутковскому иногда казалось, что пан Степан может поворачивать голову на все триста шестьдесят градусов и не делает этого только потому, что стыдно.

— Вот прочитал Фолкнера, а на будущей неделе буду читать Фицджеральда. А дальше у меня запланирован Стейнбек.

— По рассказу?

— А для чего больше?

— Ну и голова, — восхищенно выкрикнул Мартинец, — а потом будет говорить: читал Фолкнера!

— А что, неправда? Ты же не читал...

— Не читал, — признался Мартинец, — у меня нет времени.

— А ты за девочками меньше бегай. Хоть поумнеешь.

— Завидуешь?

— Завидую... — как-то неожиданно согласился Карплюк.

Мартинец весело засмеялся.

— Если хорошо будешь себя вести, что-нибудь оставим и для тебя.

— Сегодня?

— Какой быстрый! Сегодня посидишь немного, и бывай здоров.

— Я согласен.

— А если согласен, подвезешь пана Рутковского. Я еще должен заехать за Гизелой.

Это предложение устраивало всех, особенно Карплюка. Обрадовался до того, что открыл перед Рутковским двери, и Максим подумал, что, возможно, за каждый очередной донос служба охраны станции платит ему аккордно.

Карплюк имел довольно дорогой для его заработков «опель». Поговаривали, правда, что он понемногу и довольно успешно играет на бирже вместе с Кочмаром (отсюда и благосклонность последнего), и не без оснований, так как Максим несколько раз видел, как пан Степан изучал биржевые ведомости и делал выписки из них. Более того, на глазах у самого Кочмара: другому шеф обязательно сделал бы замечание за такое нарушение дисциплины — Карплюку все сходило с рук.

Пан Степан вел машину осторожно и потихоньку, и Максим вдруг чуть не захохотал, представив, как Карплюк пишет доносы. Наверное, вертит головой так же, как сейчас, прищуривает правый глаз и долго смотрит на бумагу, решая, стоит ли немного добавить к тому, что на самом деле сказал тот или иной работник, — и добавляет, прохиндей...

Будто в ответ на эти мысли, пан Степан вертел головой, кажется, только одним глазом взглянул на Рутковского, ибо другим следил за улицей, спросил:

— Так что пан Максим думает о сегодняшней конференции? Говорят, что этот Засядько не в себе и сумасшедший дом по нему давно плачет.

Рутковский напустил таинственность на лицо.

— Хочет ли пан знать мое настоящее мнение? — спросил.

— Конечно. Пан такой умный, и к его мнению прислушиваются все.

— Так вот, — ответил Рутковский веско, — я давно не слышал такого содержательного выступления, как сегодня.

— И пан не смеется?

— Не до смеха. Если конференцию вел сам пан Мак, значит, ей придают значение, и все сомнения неуместны.

— Я нисколько не сомневаюсь...

— Да, мне известны взгляды пана, и за это я вас глубоко уважаю.

— Приятно слышать это из уст нашего молодого коллеги. — Карплюк повернул шею так, что казалось, голова на ней не удержится. Пошевелил ушами от удовольствия и признался: — О пане говорят всякое и не всегда хорошее, но это от зависти. Пан Сопеляк...

— Пан Сопеляк живет старым багажом.

— Если бы не пани Ванда, его давно бы уволили. Так вот, пан Сопеляк считает, что вы слишком радикально настроены.

— Мое мнение разделяет пан Роман.

— И я также.

— Всегда приятно иметь единомышленника, — признался Максим, однако не очень искренне: этот долгошеий примитив не вызывал ничего, кроме отвращения. К счастью, уже подъезжали к дому Мартинца — правда, всю проезжую часть перед домом заняли автомобили, пришлось остановиться за углом. Сразу за ними подъехали Иван с Гизелой. Карплюк, увидев девушку, застыл с наклоненной набок головой, будто прислушивался к чему-то, глаза сделались маслеными. Гизела была не очень красивой, но какой-то вызывающей; не шла, а демонстрировала себя, как хорошая манекенщица, — несла свои прелести, предлагая всем полюбоваться ими.

Увидев, как застыл Карплюк, уставившись на нее, остановилась, выставив немного вперед и в самом деле красивую длинную ножку. Взмахнула ресницами.

— Гизела, не соблазняй дедушку, — одернул ее Мартинец.

Карплюк бросил на него взгляд, полный ненависти.

— Вы никогда не отличались тактичностью, — заметил зло.

— Да, мои манеры всегда требовали усовершенствования, — захохотал Иван, — однако я не жалею об этом.

— Напрасно.

— Я познакомлю вас с еще лучшей девушкой.

— Лучшей быть не может! — совершенно серьезно возразил Карплюк.

Гизела подняла на него глаза и сразу же стыдливо опустила их.

— Действует безотказно, и даже я когда-то проглотил эту приманку. Гизела, я сейчас отвезу тебя домой.

— Я не хочу домой.

— Тогда веди себя порядочно.

— Я буду хорошей... — Взяла Ивана под руку, но все же незаметно подморгнула Карплюку, и он пошел за ними, качая головой, как собака, которая плетется за хозяином, ожидая подачки.

Стефа ждала их около подъезда. Ей повезло, отъехал какой-то автомобиль, и Луцкая пристроила свой «фольксваген» на его место. Она посмотрела ревниво-изучающе на Гизелу и подставила ей щеку для поцелуя — прежде уже встречались у Максима на квартире. Прижалась к Рутковскому, и он обнял ее за плечи. Стефа ни на что не претендовала, не привередничала, Максима это устраивало, и не потому, что был эгоистом, просто знал, что его отношения с Луцкой были продолжением той же игры, которую вел в Мюнхене: тут был свой образ жизни, и он бы выглядел белой вороной, если бы не имел дамы.

Женщины пошли на кухню готовить закуски, а Мартинец, поставив пластинку с записью танцевальной музыки, танцевал один посередине комнаты. Он умел танцевать, имел хороший слух и чувство ритма, не просто переступал с ноги на ногу, как танцует молодежь, жил танцем, казалось, забывал обо всем, кроме танца, и весь светился радостью.

Карплюк смотрел некоторое время, как танцует Мартинец, и сказал осуждающе:

— У вас, пан Иван, ноги как на шарнирах. Могут открутиться...

Мартинец махнул рукой.

— Вам не испортить мне настроение, — только и ответил. — Но учтите, живу на двенадцатом этаже и дверь на балкон открыта...

Карплюк невольно посмотрел на открытую балконную дверь, а Иван злорадно погрозил ему пальцем.

— Я, когда напиваюсь, делаюсь буйным, — предупредил Мартинец.

Карплюк инстинктивно передвинулся в глубь комнаты.

— Не сходите с ума, пан Иван. Нам на сегодня хватит одного...

— Ну, я вам скажу! — Мартинец повалился на кресло. — Комедия, да и только. Давно такого не видел.

— Вот-вот! — поддакнул Карплюк, задвигал ушами. — Типичный сумасшедший. Вы же видели, как сам мистер Мак...

— Что Мак! Игра идет по большому счету. Не удивлюсь, если сам американский президент примет Засядько.

— Ну? — предостерегающе поднял руку Рутковский. — Надеюсь, до этого не дойдет. — Максиму хотелось как-то предупредить Мартинца, чтобы не очень раскрывался перед Карплюком. В принципе Мартинец нравился ему своей искренностью и непосредственностью, на РС никто не осмеливался быть хоть чуть-чуть самим собой, а Иван не держал язык за зубами, и говорили, что его вызывал и предупреждал сам Лодзен.

— Может, президент и побрезгует принять Засядько. — Мартинец танцевал какое-то странное танго. — Кому охота быть оплеванным? В прямом и переносном смысле?

— Так вы думаете? — вытянул до конца шею Карплюк.

— Бедные мы и несчастные, если делаем из Засядько фигуру.

— Ну какая же Засядько фигура! — попробовал еще раз одернуть его Рутковский.

«Да, — подумал, — какое мне дело? В конце концов, этот Мартинец также подонок. Правда, другой на его месте сидел бы и не чирикал, а этот хорохорится, выходит, что-то человеческое сохранилось в нем».

— Какая фигура? — рассердился вдруг Мартинец. — Неужели ты не видишь? На этой неделе на нескольких языках передадут интервью с Засядько. Может быть, кто-нибудь услышит, поверит... А мы говорим: станция «Свобода», правдивая и честная информация, слушайте нас...

— Вот-вот, — похвалил Карплюк. — У пана Ивана есть свое мнение, и к нему нужно прислушаться.

— И, исходя из этих соображений, вы перескажете его завтра Кочмару? — уставился на него Мартинец.

Да, он не такой простой, Иван Мартинец, знает, с кем имеет дело, но должен также знать, что Кочмара ему не побороть, — на что же рассчитывает? Возможно, просто не может держать язык за зубами? Есть такой тип людей: ничего не пожалеет для красного словца.

Шея у Карплюка сама собой спряталась в воротник и голова виновато склонилась набок.

— Пан Иван, я не такой!

— Такой или не такой — посмотрим.

— Клянусь вам, может быть, кто-нибудь... — недвусмысленно покосился на Рутковского.

— Максима не трогайте! — сразу понял его Мартинец. — Он еще не испорченный.

— И сам пан Лодзен ему доверяет.

— Все вам известно... Но... — Мартинец увидел, что девушки несут блюда с закусками. — Но сегодня у нас ветчина и красная рыба. Вам известно, сколько стоит красная рыба, пан Карплюк? Ладно, я не буду портить вам аппетит, но должны знать, что семгой нужно закусывать только водку, желательно «Столичную», и как раз такую мы и будем пить.

— Надоело виски, — согласился Карплюк и потер руки.

— Да-да! — выкрикнул Мартинец. — Но «Столичная» — это еще не все. Сегодня я вас угощаю, господа... Угадайте чем?

— Армянским коньяком? — вытянулась шея из воротника у Карплюка.

— Нет, господа, есть горилка с перцем!

— Для женщин! Только для женщин, — предложила Стефа.

— Хотя бы по маленькой рюмочке... — попросил Максим жалобно.

— Только по маленькой.

Семга и в самом деле оказалась вкусной, Рутковский отдал ей должное. Карплюк выпил две полные рюмки водки, немного опьянел, налил до краев третью, поднял и начал торжественно:

— Предлагаю тост... Выпьем за нас, за наши идеи.

— И у вас есть свои идеи? — не без ехидства спросил Мартинец. — Интересно...

— Да, есть, — качнул головой Карплюк, — и горжусь этим.

— Кажется, во время войны вы работали на киевской бирже труда?

— Да.

— И сколько парней и девушек отправил пан в Германию?

Карплюк втянул шею в воротник.

— Каждый делал свое дело...

— Конечно, один просто стрелял из автомата в Бабьем Яру, другой отправлял эшелоны с рабочей силой!

— Бросьте эти упреки. Сейчас многие американцы считают ошибкой, что поддерживали Советский Союз во время войны. Поговорите с паном Лодзеном...

— Я знаю его точку зрения.

— А если знаете, то чего цепляетесь ко мне? Вон Панченко: оберштурмфюрер СС — и никто его не упрекает.

— Э-э, господа, — остудила их Луцкая, — зачем вы спорите. Немцы были огромной силой, и этим грех было бы не воспользоваться.

— Так же, как сейчас американцы, — подтвердил Карплюк.

— А мы можем только болтать...

— Подгавкивать... — уколол Мартинец.

— Разве важна терминология? — Стефания допила водку. Смотрела холодно. — Пора понять, что без американцев не будет ни нас, ни радио, ни черта. Единственный наш шанс вернуться на Украину...

— С помощью американских штыков? — Злость вдруг закипела в Максиме.

Луцкая удивленно посмотрела на Рутковского: что с ним? Но Максим уже взял себя в руки: зачем выскочил? Тут все, кроме Гизелы, которой до лампочки эти проблемы — было бы вино и музыка, поют одно, возможно, на разные голоса, но хор, в конце концов, единый.

И его дело — молчать, слушать и запоминать. Вот так, Максим Рутковский, молчи и слушай, действительно уникальную водку с перцем закусывай баварской ветчиной, русской семгой и запоминай, ибо память сейчас — единственное твое оружие.


Весной Рутковский наконец купил автомобиль. Выбрал «фиат» красного цвета, хорошую мощную машину, способную делать сто пятьдесят километров в час.

Это событие обмыли после работы в буфете, и Максим на практике убедился, что «фиат» дает ему еще одно преимущество: теперь мог спокойно воздерживаться от спиртного, все пили виски и шнапс, а он минеральную, и это ни у кого не вызывало возражений: зеленый водитель, и действительно, не годится с первых же дней развращать его.

На протяжении зимы Рутковский изучал систему охраны и прохождения документов на станции.

Работа начиналась в половине десятого, в десять был пятнадцатиминутный перерыв на второй завтрак. Между двенадцатью и четырнадцатью часами в буфет привозили обед. Работа заканчивалась в полшестого. Оставаться после работы на станции могли дежурные редакторы, дикторы, а также работники, имеющие на это специальное разрешение начальства. Приблизительно до половины восьмого вечера в комнатах убирали, в девять вахтер закрывал их. Комнаты запирались только из коридора, и уединиться в них не было никакой возможности, что, конечно, не очень нравилось Рутковскому. Вынос каких-либо бумаг из помещения станции строго запрещался. Правда, вахтеры редко когда контролировали портфели и сумки сотрудников, однако такие случаи бывали, и виноватых в нарушении этого правила немедленно увольняли с работы.

Еще готовясь к выезду за границу, Рутковский детально ознакомился со структурой и направлением деятельности РС, деятельности, которая является наглядным примером того, как империалистические разведчики последнее время уделяют все больше внимания организации и проведению идеологических диверсий, подготовке провокаций, поддержке антигосударственных элементов и другим формам вмешательства во внутренние дела Советского Союза, а результаты этой идеологической диверсионной деятельности в свою очередь проверяются шпионажем.

Документальное подтверждение:
В официальных инструкциях перед РС ставится такая цель: «...сеять враждебность между народами Советского Союза и народами других социалистических стран;

подрывать доверие к СССР, характеризуя Советскую страну как «некапиталистическую» державу;

распространять дезинформацию, подрывать веру в военную и экономическую мощь социалистических стран, разжигать националистические чувства».

В секретных американских документах, подписанных президентом Комитета радио «Свобода» в марте 1971 года, находим такие инструкции для комментаторов и редакторов РС:

«Мы должны помогать слушателям действовать эффективно, чтобы изменить существующую советскую систему...»

«Радиостанция может предоставить много информации, которая будет очень полезна при создании общих платформ для осуществления сопротивления режиму. Наши передачи должны заставить людей сомневаться в советской системе и в действиях Советского правительства».

В документе «Общее руководство по передачам радио «Свобода», утвержденном советом редакторов и бывшим президентом Комитета радио «Свобода» Х. Сарджентом в январе 1974 года, подчеркивается, что «...радио «Свобода» не согласно с коммунистической идеологией и открыто выступает против многих особенностей советской системы».

Рутковский детально изучил процесс прохождения секретной почты на РС, в том числе и сообщений корреспондентов. Сначала такие материалы отрабатывались офицерами разведки, в руках которых находилась секретная картотека информаторов РС. В нее заносились фамилии тех, кто когда-нибудь давал сообщения для РС.

Потом донесения шли к Джеку Лодзену. Отдел, который возглавлял полковник, был фактически мозговым центром разведывательной службы РС. Из украинской редакции за донесениями ходила Катя Кубиевич. Каждое из них регистрировалось в журнале. Копию донесения секретарь прятала в сейфе, оригинал вместе с конвертом, где находились данные об информаторе, получал Роман Кочмар — он передавал его аналитику для обработки.

Аналитик заглядывал в конверт, где были данные об информаторе. Если это имя уже фигурировало в картотеке отдела Кочмара, в нее вносились новые данные, собранные корреспондентом. Если информатор не имел личной карточки, она заводилась. Таким образом, каждый информатор регистрировался дважды — в специальной картотеке информаторов и в картотеке отдела Кочмара, где работал Рутковский.

Эта картотека хранилась в сейфах, ключи от которых лежали в главном сейфе, а ключ от него уже неделю тому назад Максим получил от Олега.

Сегодня в обеденный перерыв, увидев, что Кочмар немного «под газом» и в благодушном настроении, Рутковский подошел к нему.

— Помните, пан Роман, — знал, что Кочмар любит, когда работники обращаются к нему полуофициально, — вы обещали отпускать меня на уроки немецкого языка.

Кочмар хитро прищурился.

— Помню, я все помню, мой друг, даже наш договор о том, что вы будете отрабатывать пропущенные часы.

— Конечно, — ответил Рутковский без энтузиазма. Именно ради этого и заварил всю эту кашу, однако Кочмар должен думать, что работать в вечерние часы Максиму неприятно. — Я согласен отрабатывать вечером, и надеюсь, вы будете довольны мной.

— Когда начнете?

— С завтрашнего дня. Три или четыре раза в неделю я буду приходить на два часа позднее.

— И работать до половины восьмого вечера?

— Да.

— Завтра я дам распоряжение Кате.

— Может, выпьете коньяку, пан Роман?

— С удовольствием.

Рутковский глотнул минеральной воды и потихоньку вышел из буфета. Еще издали увидел свой красный «фиат» на стоянке напротив РС. Машина нравилась ему — честно говоря, специально выбрал красного цвета, решил, что хоть это может себе позволить: ездить в красной машине.

Запустил двигатель, включил радио и долго сидел, свободно откинувшись на спинку сиденья, и с наслаждением ощущал горьковато-терпкий запах автомобиля. Днем звонила Стефа, предложила покататься — нашел какой-то пристойный повод для отказа. Хотелось побыть одному. «Фиат» принес ему совсем новое, неведомое до сих пор чувство уединенности, как будто автомобиль отделял от внешнего мира, отгораживал, обособлял. Максим поймал в радиоприемнике грустную мелодию, сидел, слушал и курил, и его не покидало удивительное ощущение, будто сейчас он далеко.

Наконец поехал, выскочил за город и мчался, не очень разбирая куда. Лишь бы ехать, наслаждаться музыкой, скоростью новой машины и размышлять о завтрашнем вечере. Завтра начинается настоящая работа, ради которой он вот уже год здесь, в Мюнхене.

Максим ощупал карман: аппаратуру дали новейшую, почти не занимает места и работает безотказно. Мысли о технике и о завтрашнем дне отрезвили Рутковского: остановился возле бензозаправочной станции, рядом с которой светились окна кафе, выпил две чашки крепкого кофе и повернул домой.

Максим вышел на работу в половине одиннадцатого. Заглянул к Кате Кубиевич — секретарша заполняла регистрационные журналы, делала это старательно, высунув кончик языка. Рутковский подкрался незаметно сзади, пощекотал шею девушки. Отмахнулась, как от надоедливой мухи, и тогда Рутковский положил рядом с регистрационным журналом плитку шоколада. Знал Катину любовь к сладкому и время от времени дарил ей шоколад или конфеты. На фоне общей скупости эти подарки выглядели чуть ли не королевскими подношениями. Катя, должно быть, расценивала их как проявление симпатии, даже больше, но боялась потерять благосклонность Кочмара — ей и нравилось обольщать Рутковского, и было страшно, потихоньку кокетничала с ним, все время озираясь, не замечает ли чего-нибудь грозный шеф.

— Какой вы милый, пан Максим! — Катя на всякий случай положила шоколад под бумаги. — Шеф уже интересовался вами, и я сказала, что опаздываете на два часа.

— Вы умница, Кетхен, что бы мы все делали без вас!

— Вы всегда угождаете мне.

— Угождать вам — долг каждого мужчины.

— У нас так мало настоящих мужчин.

— Просто они постарели и утратили боевую форму. Кроме нашего шефа: почему-то он только молодеет.

— Почему же?

— У него особая причина.

— Какая же?

— Этого я не могу сказать вам, Кетхен.

— Мне так интересно... Скажите!

— Зависть съедает меня, Кетхен, черная зависть.

— А я слышала, что панна Стефа...

— Все, Кетхен, познается в сравнении. Панна Стефа — чудо, но есть еще женщины...

Катя незаметно оглянулась на двери кабинета Кочмара. Поднялась из-за стола, придвинулась к Рутковскому.

— Если вы захотите... — прошептала многозначительно. Однако излишняя Катина привязанность не входила в планы Максима.

— Я всегда хочу очень много, и требовать этого от вас, Кетхен, трудно... Мы поговорим еще на эту тему... — Так же осторожно оглянулся на двери Кочмара, и Катя скисла.

Рутковский подумал, что можно будет когда-нибудь покатать Катю в «фиате», хотел даже предложить небольшую субботнюю прогулку, но двери кабинета открылись, и в приемную выглянул шеф. Катя изобразила на лице недовольство.

«Дура дурой, — подумал Максим, — а какая-то женская интуиция подсказывает ей правильную линию поведения». Катя сказала громко, чтобы услышал Кочмар:

— Каждый факт вашего опоздания я зафиксирую в ведомость с последующей отметкой — отрабатываете ли.

— Деловая постановка вопроса, — похвалил Кочмар. — Сегодня прошу задержаться после работы. Проанализируете два свежих сообщения корреспондентов.

— Слушаюсь, пан Роман.

— А сейчас идите и работайте! — Кочмар не любил, когда кто-то из сотрудников, особенно молодых, крутился возле Кубиевич.

Рутковский пошел не оглядываясь. Примитивный флирт с Кетхен оставил неприятный осадок, и слава богу, что случился пристойный повод для отступления.

Максим работал достаточно продуктивно и до конца дня фактически выполнил работу, назначенную Кочмаром на вечерние часы. Хотел, чтобы ничто не мешало вечером заняться картотекой информаторов. В половине шестого, когда все, как по команде, поднялись и стали закрываться ящики, Максим поймал несколько сочувственных взглядов. Заглянул в комнату Мартинец.

— Ты чего, старик, не заканчиваешь? — спросил.

Рутковский рассказал, в чем дело. Иван искренне расстроился.

— А я рассчитывал на твой лимузин, — признался. — Свою развалюху отдал в ремонт.

— Ты с Гизелой?

— Нет, старик, такой экземпляр объявился...

— Ну и мотай со своим экземпляром! — рассердился Максим. — Не знаю, что и говорить Стефе.

— На фоне моей неверности острее почувствует твое постоянство. Кроме того, такой экземпляр, что и Стефа удивится.

— Где откопал?

— Захожу вчера вечером в «Краб». Знаешь, кабак напротив моего дома... Сидит — и одна. Такой экземпляр, и одна, просто неимоверно. Я ее на абордаж, покапризничала немного, но тебе известно, я пустых номеров не тяну...

Хвастовство Ивана иногда забавляло, иногда раздражало Максима. Хотя отдавал должное Мартинцу: тот умел знакомиться с девушками и кружить им головы. Бывало, только зайдут в какой-нибудь ресторанчик или кинотеатр, Рутковский еще не успел оглядеться, а Иван уже тащит какую-то красавицу.

— Может, мы тебя подождем? — предложил Мартинец.

Максиму только этого не хватало: чтобы Иван зафиксировал, что оставался на работе еще на один час. Отказался категорически:

— Завтра... Завтра давай свой экземпляр, поедем в Швабинг, я уже договорился со Стефой.

Мартинец ушел, а Рутковский, разложив на столе бумаги, сделал вид, что работает. С нетерпением ждал прихода уборщицы: чем раньше она закончит работу, тем больше он будет иметь времени для ознакомления с картотекой.

Уборщица оказалась еще молодой и достаточно привлекательной — Максим подумал, что Мартинец никогда бы не обошел ее вниманием. Тем более что имела звучное имя — Розалинда; но про это Рутковский узнал потом, теперь же стоял, постукивая от нетерпения ногой, и ждал, пока уборщица закончит свою работу.

Наконец Розалинда ушла, теперь она работала в соседней комнате, где стоял стол Кати Кубиевич. Из этой комнаты вели три двери: в комнату Максима, Кочмара и еще одна — в коридор. Из комнаты Максима можно было пройти еще в одну справа, где стояло четыре стола. Оттуда также двери вели в коридор; итак, не имели прямого выхода в коридор лишь комнаты Рутковского и Кочмара, а именно в них стояли сейфы с ключами и картотеками.

Пока Розалинда убирала соседнюю комнату — приемную, как любил называть ее Кочмар, хотя, кроме Кати Кубиевич, здесь сидели еще двое сотрудников, Максим подготовил аппаратуру.

Наконец за уборщицей в последний раз захлопнулась дверь, Рутковский подождал несколько минут и, уверившись, что все спокойно, открыл главный сейф. Впоследствии его приходилось открывать не один раз, это стало привычным и будничным, но в тот первый вечер замок щелкнул так, что казалось, это услышали во всем здании: как выстрел пистолета, даже громче.

Максим инстинктивно отступил. Постоял минуту, прислушиваясь. Тишина, и только кровь стучит в висках.

Достал из первого сейфа карточки. Разложил и впервые нажал на кнопку микрофотоаппарата. Подумал:

«Что это за человек, который дал информацию на РС? Может, случайно или по недомыслию? Выехал человек за границу, а тут к нему корреспондент: что может он сказать по такому-то поводу, нас очень бы интересовало именно ваше мнение... И начинает человек разглагольствовать, забыв про все и не замечая, что попал в ловко расставленные сети.

А может, какой-то диссидент? Сколько их, к сожалению, хотели бы попасть на «Свободу»! Мелкие политиканы, которые считают себя борцами за права человека, образовывают какие-то комитеты, выступают с заявлениями...»

Рутковский жестко усмехнулся. Попали бы сюда, в Цирндорф, прописали бы вам права — навек бы расхотелось.

Щелк, щелк...

Максим работал до половины девятого. Еще пять минут для того, чтобы навести в комнате порядок. Закрыл главный сейф и в восемь тридцать пять, за двадцать пять минут до того, как вахтер закрывает дверь, вышел в коридор с чувством человека, который достойно исполнил свой долг.


«Экземпляр» Мартинца оказался действительно неплохим. Девушку звали Ева. Появилась она в такой мини-юбке, что даже у видавшего виды Ивана вытянулось лицо: бедра Евы обтягивала лишь узкая полоска темной ткани, и Максим сначала подумал, что девушка пришла в купальнике. Правда, Еву это не очень портило — имела красивую фигуру, в конце концов, каждый может показывать свой товар как хочет. А в том, что в данном случае товар первосортный, не могло быть никаких сомнений.

Заехали за Стефой, и Максим уступил ей руль: девушка хорошо знала город и чудесно водила машину. Кроме того, новый автомобиль, как новая кукла, — всегда привлекает.

Где поместила машину Стефа, для Рутковского осталось загадкой: здесь, в Швабинге, всегда столпотворение: автомобиль на автомобиле, целые потоки людей, которые приехали искать развлечений. Вызывающе одетые девушки, стоящие не так уж дорого; чуть ли не впритык друг к другу ресторанчики, бары, пивнушки, сомнительные заведения, где можно увидеть порнографический фильм или стриптиз. Сутенеры, швейцары с таинственными лицами и реклама, реклама, реклама... Газовые лампы всех цветов, фотографии, рисунки, манекеныв витринах.

Вышли из машины, к Рутковскому подбежал человек в приталенном костюме.

— Марихуана? — спросил. — Или чего-нибудь покрепче?

Максим лишь рукой махнул, и человека будто ветром сдуло. Бизнес с наркотиками сложный, требует знания людей, вкрадчивости, умения сразу и незаметно исчезнуть.

Рядом бородатый, однако совсем еще молодой художник разрисовывал цветным мелом асфальт, и прохожие изредка бросали пфенниг в лежащую рядом шляпу.

Музыкант тянул что-то жалобное на скрипке; громко хохоча, прошла молодежная компания, наверное студенты: веселые, волосатые, в джинсах и расстегнутых на груди рубашках.

Швабинг напоминал Рутковскому Латинский квартал, хотя он никогда не был в Париже, просто из прочитанного и слышанного: тут также собираются студенты, литераторы, артисты, художники, их поклонники. Сидят в винных погребках, открытых кафе, дорогих и дешевых ресторанах. Тут есть все на разные вкусы и на разные карманы: мартель, золотистое рейнское вино и дешевое итальянское столовое в одной цене с минеральной водой.

Мартинец повел их в винный погребок, где можно было выпить хорошего французского вина, во всяком случае хозяин, дородный баварец, клялся в этом и говорил, что такое вино подается только завсегдатаям.

Максим заглянул Стефании в глаза, но не увидел в них отражения своего настроения: она курила длинные женские американские сигареты с двойным фильтром, затягивалась всего несколько раз и гасила в пепельнице, чтобы чуть ли не сразу зажечь новую. Взял девушку за локоть, спросил:

— Что случилось, Стефа?

— Почему ты так решил?

— Немного нервничаешь...

— Просто настроение....

— Кто испортил?

— Брось!.. Мне испортить трудно.

— И все же?..

— Было много работы.

— Твой шеф, кажется, не отягощает тебя.

— Много ты знаешь!

— Не очень много, но не так уж и мало. Говорят, пан Стецько собирается в очередной заграничный вояж?

— Кто говорит?

— Все. Секрет Полишинеля. Тем более что господину премьеру не привыкать...

Стефания недовольно поморщилась. Но ее можно было понять: кому приятно, когда ругают твоего руководителя, однако и возразить не могла. Действительно, куда только не носило в последнее время престарелого председателя АБН[26] с супругой, известной под кличкой «Муха»: Сайгон и Тайвань, Испания и Португалия, Турция и Южная Америка... И везде канючит и дает обещания, не брезгует ничем.

Позорное поведение Стецько вызвало возмущение даже в его ближайшем окружении. Рутковский слышал от Юрия Сенишина о наглом присвоении «господином премьером» денег организации.

Через несколько лет после войны Стецько вместе со своими приспешниками Николаем Лебедем и финансовым референтом Осипом Васьковичем устроили в Мюнхене, на Фюрихштрассе, хорошо законспирированную типографию для печатания фальшивых долларов, которые потом пачками продавались на черном рынке.

Документальное подтверждение:
«Стецько — политический проходимец. Он паразитирует на нашей организации, тратит наши деньги сколько хочет и как хочет, не отчитываясь ни перед кем. Ведет себя среди нас как удельный князь. Это, так сказать, пример нашего эмиграционного единства».

(Из выступления одного из бывших членов «Стецьковского «провода» Ярослава Бенцаля». Газета «Вести с Украины» за 25 января 1973 г.)
«Настоящая цель, вдохновлявшая Стецько — Карбовича, заключалась в его несоразмерных с собственными возможностями притязаниях. Этот незрелый тип без должного опыта и подготовки, все знания которого сводятся к нескольким десяткам бессистемно прочитанных книг, а практика — к изданию нескольких бюллетеней и статей гимназического уровня... пожелал стать «духовным вождем».

(«Белая книга ОУН», 1941 г.)
Стефа смерила Рутковского острым взглядом. Могла быть кроткой, нежной, но иногда становилась колючей и, казалось, не хорошенькие пальчики, а когти прятала в перчатках.

— Завтра можешь освободиться вечером? — спросила внезапно.

— Должен отрабатывать.

— А если очень нужно?

Рутковский подумал: если уж Луцкая говорит — очень нужно, дело действительно неотложное. Зимой он несколько раз хотел через Стефу установить связь с оуновскими кругами, однако Луцкая вела себя очень осторожно, и все его попытки были напрасными. А сейчас сама что-то предлагает... Рутковский интуитивно ощущал: что-то стоит за Стефиным предложением, но что?

— Очень нужно... — пробормотал недовольно. — Что, собственно?

— Есть интересное дело, и с тобой хотел бы встретиться один наш человек.

— Кто именно?

— Увидишь.

— Согласно инструкции обо всех таких встречах я должен сообщить руководству станции.

Луцкая посмотрела на Мартинца, не подслушивает ли — тот оживленно болтал с Евой, — успокоилась и тихо сказала:

— Наш человек, понимаешь — наш, у него есть какое-то предложение.

— Хорошо, — согласился Максим, — ты — умница, и я доверяю тебе.

Стефа похлопала Максима по щеке.

— Завтра в восемь в гостинице « Регина-Палас». Буду ждать тебя в холле.

— Встреча с тобой — всегда праздник. — Максим обнял Стефу, притянул ее к себе, заглянул в голубые глаза и подумал, что они действительно бездонные, и кто знает, что скрывается в их голубизне?

А Стефа смотрела нежно, сейчас она действительно любила его, глаза излучали тепло, обещали неизведанное, если может быть что-нибудь неизведанное в девичьих глазах.

На следующий день синий «фольксваген» Луцкой без пяти минут восемь уже стоял возле гостиницы, а сама она сидела в холле. На ней был темно-синий, чуть ли не черный костюм, и волосы подобраны наверх — такую прическу Максим видел у нее впервые, она делала Стефу старше, непохожей на ту, которую он знал: ветреную, бесшабашную и даже немного странную.

Увидев Максима еще издалека, Стефа не стала ожидать, пока он подойдет: поспешила навстречу, но не подставила, как обычно, щеку для поцелуя, а подала руку, подчеркивая официальность или, может быть, значительность их встречи.

— Господин Зиновий уже ждет вас, — сообщила и пошла к лифту, двери которого, кланяясь, открыл им швейцар.

От лифта до номера, где остановился господин Зиновий, вел широкий коридор, устланный ковровой дорожкой. Максим попробовал взять Стефу под руку, но девушка решительно отстранилась, даже слишком резко, это немного обидело Рутковского, и он замедлил шаг. Луцкая остановилась и обернулась.

— Ведешь себя как мальчишка, — сказала с укором, — а у тебя важная встреча.

— Скажи хоть с кем, кто он — господин Зиновий?

— Сам представится.

— Такой секрет?

— Без этого нельзя.

Она пошла не оглядываясь: была уверена, что Рутковский двинется следом.

Номер, который занимал господин Зиновий, оказался просторным и роскошно меблированным. Слева — дверь в спальню, справа — в кабинет с огромным светлым письменным столом. В гостиной большой ковер, мягкая мебель, сервант с дорогой посудой, и среди всей этой роскоши стоял худой и длинный, совсем лысый мужчина в темном, несколько старомодном костюме, в белой рубашке с галстуком-бабочкой.

Стефа, как хорошо вышколенная секретарша, отступила в сторону, пропуская Максима.

— Господин Максим Рутковский, — представила.

Высокий сделал шаг к Рутковскому, протянул руку и представился:

— Зиновий Лакута. И мне очень приятно познакомиться наконец с братом всеми нами уважаемого господина Сенишина, тем более что я слышал о вас много хорошего.

«Стоп, — подумал Максим. — Зиновий Лакута... Подождите, кто же такой Зиновий Лакута? Ага, вспомнил: один из помощников Стецько, и вообще они старые коллеги, вместе вступали во Львов с легионом «Нахтигаль». Лакута командовал в «Нахтигале» взводом и руководил несколькими кровавыми акциями, проведенными против львовской интеллигенции в первые дни войны».

Еще один экскурс в прошлое.

...Колонна машин медленно продвигалась по разбитому асфальтированному шоссе, и Зиновий Лакута уже видел на светлеющем фоне неба далекие контуры Львова. Он сидел рядом с водителем тупорылого мощного тяжелого «мерседеса», сжимал в руках автомат, и ему все время хотелось подогнать шофера — ведь впереди Львов, город, который он не видел почти два года и возвращением в который грезил.

Но сейчас не сон, а действительность, вот она, грубая действительность: в шуме моторов, грузовиков с солдатами, в разбитом асфальтированном шоссе, в шпиле привокзального костела, который все время приближается... Не было в этом ничего торжественного и возвышенного, что украшало его сны, делало их розовыми и сладкими, но было напряжение ожидания, настоящая тревога и радость оттого, что наконец ты входишь в повергнутый город хозяином, не таким, как раньше, маленьким, мизерным, незначительным, а победителем — и все должны подчиняться тебе.

Пошли предместья, потом длинная Городецкая. Лакута опустил стекло в окне — дышал львовским воздухом, шины грузовика касались городской брусчатки, с обеих сторон уже тянулись потемневшие от времени знакомые дома, однако не было той радости и душевного подъема, которые ему представлялись, тревога охватила сердце, тревога и даже страх. Сначала он не понял почему, но, как ни удивительно, понять реальность помог молчаливый шофер, который процедил сквозь зубы:

— Как будто вымерло все...

И действительно, на длинной Городецкой и боковых улицах они не заметили ни одного человека, будто город в самом деле вымер, а он представлял себе чуть ли не торжественную встречу с музыкой и цветами, речами в их честь.

А люди не выглядывали даже из окон, и гнев и злость пробуждались в Лакуте.

Легион продвигался вперед. Возле вокзала появились наконец одинокие фигуры прохожих, машины спустились вниз к центру, остановились вблизи оперного театра, и Лакута выпрыгнул на брусчатку.

Через задний борт грузовика спрыгивали солдаты, его подчиненные, они толкали друг друга, разминаясь, шутили и рассматривали город — для одних знакомый, другие впервые попали сюда, им было все интересно: и дома, стоящие впритык вдоль улицы, и громада театра, и деревья бульвара, который начинался сразу же от театральной площади.

— Господина взводного к обер-лейтенанту! — подбежал солдат, остановился, приложив палец к пилотке, ел глазами, и Лакуте стало хоть немного легче: вот они, порядок и дисциплина, будет установлен такой же порядок в городе, и красные скоты станут дрожать перед ними.

Он с удовольствием осмотрел солдат своего взвода, одетых в мундиры вермахта. Единственное, что отличало их от гитлеровских вояк, — желто-голубая полоска на погоне; что ж, какое это имеет значение, главное, что вермахт проложил дорогу сюда, а тут уж им и карты в руки, это пустяки, что они будут действовать вместе с эсэсовцами, пусть хоть с самим дьяволом, слава богу, вернулись на Украину.

Лакута одернул мундир и побежал к головной машине, где находился обер-лейтенант Оберлендер. Тут толпились ротные и взводные — офицеры легиона «Нахтигаль». Лакута щелкнул каблуками, докладывая. Оберлендер глянул искоса, кивнул и продолжил дальше:

— Господа офицеры, сейчас расквартируемся, указания получите от господина Шухевича. Отдых короткий, повторяю, короткий, так как дел у нас много, и уже сегодня мы должны начать акции.

Через час взвод Лакуты разместился вместе с другими в бурсе Абрагамовичей. Солдаты, кто раздевшись, а кто в одежде, сняв только сапоги, растянулись на кроватях, а Лакута отправился к Роману Шухевичу — коменданту, как его называли, и правой руке Оберлендера.

Шухевич сидел возле стола, заставленного бутылками со шнапсом, тарелками с колбасой, жареной рыбой, огурцами. Каждый наливал себе, сколько хотел, ели, бросая объедки прямо на стол, никто не обращал на это внимания, разговаривали, не слушая друг друга, пока наконец господин Роман не возвысил голос, призывая к порядку. Сказал коротко и весомо, как и надлежит человеку, который имеет конкретную власть:

— Мы должны навести порядок в этом городе и будем делать это всеми способами. Начнем с интеллигенции, пожалуй, с профессоров и докторов, и я призываю вас быть беспощадными.

— Списки! — крикнул кто-то. — Фамилии и адреса!

Шухевич победно поднял над головой обычный телефонный справочник.

— Вот списки! — помахал он им в воздухе. — Тут обозначено: профессор, доктор... И я прошу вас не церемониться...

Несколько телефонных справочников лежало на столе, и Лакута успел схватить один. Послюнив палец, он быстро листал страницы. Неужели нет? Однако ж у профессора университета должен быть телефон. Вот страницы на букву «В»...

Валявский... Оказывается, тут есть четверо Валявских, но среди них один Евгений, и помечено: «проф.».

Вот так, уважаемый профессор, наконец мы увидимся еще раз, если вы не сбежали с красными...

Засосало под ложечкой: неужели сбежал? Нет, не может поступить так подло, лишить его, Зиновия Лакуту, сладких минут расплаты.

Лакута вспоминал, как когда-то этот профессор заставил его дважды сдавать экзамен по древней истории, и еще насмехался, читал мораль, удивлялся, как можно не знать элементарных истин, ведь каждому интеллигентному человеку известно о Юлии Цезаре больше, чем ему, студенту второго курса университета... Лакута проглотил эти обиды, руки и ноги дрожали от злобы, но что мог сделать студент профессору, да еще такому известному, как Евгений Валявский?

Глупые студенты боготворили его, бегали на лекции, аплодировали. Ну хорошо, знает, сколько ран нанесли Цезарю и что только последняя оказалась смертельной, что из того, если неизвестно тебе, сколько и как будут тебя хлестать знаменитые «соловушки» из взвода Лакуты, которого ты так неосмотрительно срезал на экзамене?

Лакута поднял взвод по тревоге, приказал построиться, обошел строй, всматриваясь в лица солдат.

— Сегодня развлечемся, ребята, — пообещал, — и каждый сможет отвести душу, как захочет.

— Руки чешутся! — выкрикнул кто-то.

— Думаешь, у меня не чешутся? — засмеялся Лакута. — Пойдем, ребята, машина ждет.

Автомобиль затормозил на улице Арцишевского возле длинного четырехэтажного дома. В сопровождении двух солдат Лакута поднялся на третий этаж, позвонил в квартиру справа. Долго не открывали, взводный начал бить в дверь сапогами, когда наконец послышались шаркающие шаги и старческий голос спросил:

— Кто?

— Власть! — ответил Лакута уверенно. — Открывай, или сорвем дверь!

Он и в самом деле чувствовал себя властью, так как мог делать что угодно: убивать или миловать, расстрелять, повесить, отхлестать плетью, и это наполняло его гордостью, возвышало в собственных глазах. Действительно, что в сравнении с ним жалкий университетский профессор?

Старуха открыла дверь, стояла и смотрела испуганно, наверное служанка, поскольку была в фартуке и держала в руках тряпку.

— Господин профессор дома? — спросил Лакута.

— Больные они, — ответила, отступив. — Кашляют и температура.

— Кашляют, говоришь? — обрадовался: не сбежал, здесь, на месте, и сейчас они увидятся. Интересно, узнает ли?

Лакута грубо оттолкнул служанку и двинулся по коридору, слыша уверенные солдатские шаги за спиной. Впереди светилась стеклянная дверь, он толкнул ее коленом, чудом не выбив стекло, и попал в профессорский кабинет. Все стены до потолка занимали стеллажи с книгами, возле окна стоял огромный стол с зеленой лампой, а в глубоком кресле сидел профессор Валявский. Он что-то читал — отложил книгу, посмотрел внимательно на Лакуту, без раздражения, которое, казалось, должны были вызвать в любом, тем более больном, человеке длинные звонки и бесцеремонность посетителей.

Лакута остановился посреди кабинета, поправил на груди автомат и застыл, уставившись на Валявского. Он ожидал, что профессор побледнеет, отшатнется, спросит, наконец, зачем пришли, как-то по-другому отреагирует на появление военных в немецкой форме, испугается, а он смотрел, держа книгу, и легкая усмешка играла на губах.

Молчание затягивалось, и первым не выдержал Лакута.

— Ну? — спросил он злорадно. — Как поживаете, господин профессор? Не узнали меня?

— Почему же не узнать? — Валявский положил книгу на стол и скрестил руки на груди. — Студент второго курса Зиновий Лакута.

Он сказал это спокойно, будто ждал Лакуту, точно назначил ему свидание, переэкзаменовку и сейчас будет спрашивать о Юлии Цезаре. Лакута невольно переступил с ноги на ногу как-то нерешительно, будто настоящий студент. Однако автомат висел у него на груди, настоящий «шмайсер» с полной обоймой патронов, он не истратил ни одной пули, а мог стрелять очередями и сразу срезать этого самоуверенного нахала, который, скрестив руки на груди, не сводил с него взгляда.

— Бывший студент, господин профессор, — уточнил зачем-то.

— Вижу.

— А если видите, — сорвался вдруг на фальцет Лакута, — тогда встать.

Профессор, опершись старческими руками на подлокотники кресла, поднялся. Лакута не ожидал, что Валявский так вот сразу исполнит его приказ, и это послушание снова придало ему уверенности. Однако профессор вдруг сделал шаг к нему и сказал с чувством собственного достоинства:

— Я могу встать и, возможно, выполню и другие ваши приказы, господин бывший студент. Потому что человек слаб, и я никогда не отличался храбростью. Однако мне почему-то не очень страшно, может, потому, что я достаточно пожил на этом свете, а может, и потому, что вообще стыдно пугаться таких мерзких и никчемных типов, как вы.

Лакута отступил, давая дорогу солдатам.

— Взять! — приказал.

Он смотрел, как хлопцы подталкивают старика прикладами карабинов, как выводят из кабинета человека в домашней куртке, и не чувствовал удовлетворения, наоборот, казалось, что этот проклятый профессор снова взял верх, как тогда, на экзамене.

На улице возле машины стояли еще шестеро мужчин: молодых и старых, седых, лысых и вихрастых. Хлопцы подтолкнули Валявского к строю, теперь их стало семеро, и все профессора. Лакута знал по университету только двух, Валявского и Крепса, доктора юридических наук, других взяли солдаты в этом доме — большом и красивом, где охотно селилась профессура.

Лакута снял с груди автомат, не без торжества увидев, как побледнел Крепс: побледнел и отступил, будто в него уже стреляли. И правда, дал бы сейчас длинную очередь, да не стоит: упадут и никакого удовольствия. Плюнул себе под ноги, и сразу появилась идея — Лакута сам удивился своей находчивости. Прошелся вдоль шеренги, презрительно глядя на ученых.

— Профессорами называетесь... — сказал, нахмурив брови. — Не профессора, а свиньи, извините! Смотрите, что в подъездах творится? Грязь и мусор, и я сейчас научу вас, как поддерживать чистоту. Этот подъезд вылижете языками, да, языками, если не захотели вовремя подмести. Прошу начинать, уважаемые господа.

Он захохотал — на душе стало хорошо и по-настоящему весело, смотрел, как солдаты подталкивают профессоров к подъезду, и хохотал. Прикладами заставили опуститься на колени и на самом деле языками вылизывать кафельный пол. Над ними с автоматом стоял Лакута и хохотал.

— Это вам, — давился смехом, — не с кафедры трепать языками! Вот для чего вам языки, господа профессора, и наконец в вашем доме станет чисто! А мусор, пожалуйста, подбирайте губами, не стыдитесь, уважаемые господа, берите губами и выплевывайте в урну!

Валявский остановился, оглянулся и встретился взглядом с Лакутой. Поднялся и сложил руки на груди.

— Мне стыдно, — сказал он торжественно, — и стыдно не потому, что я и мои коллеги покорились грубой силе, стыдно, что такие подонки ходили в университет и я чему-то учил их. Ничему не научил, и мне стыдно за самого себя, а теперь вы можете стрелять, потому что я не буду больше унижаться!

Он стоял и смотрел, как Лакута поднимает автомат, наверное, смерть для него была бы сейчас облегчением. Лакута понял это и растерянно отступил. Внезапно гнев захлестнул его, он повел автоматом и представил, как пули разрывают сукно домашней куртки Валявского, однако в последний миг удержался.

Лакута достал из кабины бутылку шнапса и выпил одним духом прямо из горлышка половину, шнапс обжег ему желудок, он подождал немного и глотнул еще, но алкоголь не действовал — он не почувствовал никакого облегчения. Думал: если бы хоть раз увидеть страх на лице Валявского, страх и смертельный ужас, неужели профессор не боится смерти? А может, он до конца не понял, не осмыслил ее близость и воспринимает его, Лакуту, как мальчика, который только пугает? Хотя нет, ведь прошили пулями того жалкого седого мозгляка, уклоняющегося от работы.

Снова ненависть подступила к сердцу, и Лакута несколькими глотками опорожнил бутылку. В бурсу их, решил, там, в подвалах, увидев, как расстреливают людей, их ужас и жажду жизни, Валявский, может, поумнеет и хотя бы раз попросит его о пощаде. Хотя бы раз...

— В бурсу, — скомандовал, — едем в бурсу!

— Еще не долизали... — выглянул солдат из подъезда.

— Долижут в бурсе, там у нас тоже нет уборщицы.

Прикладами загнали профессоров в кузов машины. Лакута сидел в кабине, смотрел на одиноких прохожих, и ему было скучно. Во дворе бурсы он приказал выстроить арестованных, посмотрел на них и остался недоволен. Кое-кто осмелился даже не отвести глаз, и Лакута подумал, что эти профессора — просто нахалы и проходимцы.

— Вниз их, — приказал, — в подвал.

В подвале его радостно встретили ротные и взводные.

— Сколько привез? — спросил Шухевич.

— Шестерых, и одного там... — Лакута рассказал, как убирали подъезд профессора, его рассказ встретили громким смехом, и Лакута почувствовал, что хорошее настроение снова возвращается к нему.

— Давай сюда своих, — приказал Шухевич, — разберемся. На Вулецкой горе хлопцы выкопали ямы, потом их туда....

— Для чего? — не понял Лакута.

— Неужели не понимаешь? Чтобы не было слышно выстрелов.

— Не все ли равно?

— Ну, знаешь, для населения...

— Так можно здесь, в подвале.

— Как бы не так, знаешь, сколько их?

— Да, — согласился Лакута, — там удобнее.

Привели его «персональных», как он выразился, профессоров, и Лакута начал допрос.

— Фамилия? — спросил он у Крепса.

Тот не ответил, знал, что все равно не миновать смерти, стоял молча, и только на лице появились желтые пятна.

— Считаю до трех... — Лакута видел любопытные взгляды подчиненных, хотелось, чтобы они убедились, какой он сильный и твердый.

— Один... два... — грянул выстрел, и Крепе пошатнулся. Упал не сразу, смотрел на Лакуту, жил еще секунду или две, потом ноги у него подогнулись, он выдохнул и опустился на пол аккуратно, будто присел.

— Еще один! — похвалил Шухевич.

— И так будет с каждым! — подтвердил Лакута.

Документальное подтверждение:
«Через какое-то время из здания бурсы вывели группу профессоров, человек 10—15, под конвоем. Четверо из них несли окровавленный труп молодого человека. Как я потом узнал от-служанок профессоров Островского и Грека, это был труп молодого Руффе, сына известного хирурга доктора Руффе, который жил вместе с женой и сыном на квартире Островского. Семью Руффе забрали вместе с ксендзом Коморницким и другими гостями из квартиры Островских. Молодой Руффе был убит во время допроса, когда с ним произошел эпилептический припадок.

Я узнал трех из четырех профессоров, которые несли труп молодого Руффе. Это были профессор Витольд Новицкий — заведующий кафедрой патологической анатомии мединститута, профессор Владимир Круковский из политехнического института, известный специалист по нефти профессор Роман Пилят, и еще, кажется, математик профессор Стожек. Эту группу вывели через двор за тот дом, в котором мы вначале находились. Вывели их, как мне показалось, в направлении так называемой Кадетской горы.

Прошло еще 20—30 минут. Вдруг оттуда, куда повели профессоров, я услыхал залп из нескольких винтовок. Не помню, было два, или три залпа, или только один».

(Из воспоминаний члена-корреспондента Польской академии наук Францишека Гроера. Газета «Вильна Украина» от 5 декабря 1959 года.)
— Ну а теперь твоя очередь! — поманил к себе Валявского Лакута.

Он потихоньку оглянулся, чтобы узнать, как среагировали подчиненные, и увидел только искреннюю заинтересованность и подбадривающие усмешки. Шухевич сидел, вытянув ноги в блестящих офицерских сапогах, и плевал прямо на пол.

— Кто? — коротко спросил он.

— Университетский профессор, господин начальник.

— Старый знакомый?

— Откуда вы знаете?

— Вижу по выражению твоего лица. Тут хочешь?

— Тут.

— Ну как знаешь.

Валявский понял все. Он стоял, скрестив руки на груди, с отсутствующим взглядом, будто был где-то далеко и видел не лица бандеровцев, а что-то интересное и познавательное. Лакута подошел к нему, уткнув дуло автомата в подбородок.

— Что скажете на прощанье, профессор? — спросил, внимательно глядя: неужели в эти последние секунды он не увидит ужаса в глазах, смертельной тоски?

Валявский опустил на него глаза, спокойные глаза мудрого старого человека, и ответил рассудительно, будто взвесил все слова и был убежден в их весомости:

— Мне даже плюнуть на вас, господин бывший студент, не хочется...

Лакута вздрогнул и нажал гашетку. Увидел, как откинулась голова профессора, инстинктивно отступил на шаг, что-то брызнуло в лицо — он обтерся рукавом, удивляясь, откуда проступает на нем кровь.


...Максим поздоровался с Зиновием Лакутой.

«Постарел, — отметил, — но, наверное, не от переживаний — кровавые видения не преследуют его».

Что ж, судьба в принципе смилостивилась над Лакутой. Некоторые из его коллег погибли от партизанских пуль, другие полегли под Бродами, когда Советская Армия разгромила эсэсовскую дивизию «Галичина», в состав которой вошло немало бывших «нахтигалевцев», третьи сложили головы в бандах УПА, четвертых судили и расстреляли...

А господин Зиновий Лакута стоит посреди номера роскошной гостиницы «Регина-Палас», и ноги его тонут в мягком ковре.

Рутковский едва удержался от иронической усмешки. Он был уверен, что номер снят на сутки, а то и меньше, на несколько часов, специально, чтобы произвести впечатление, морально повлиять на него, Максима Рутковского. Показуха в стиле бандеровцев. Старый пижон Ярослав Стецько любит смокинги, лакированные туфли и галстуки-бабочки, напускает туман, останавливаясь с нахальной «Мухой» в фешенебельных отелях — не за свой счет, конечно. И Лакута идет дорогой шефа: галстук-бабочка, роскошный, не по карману, номер в отеле. Интересно, для чего весь этот маскарад?

Лакута отступил, приглашая Рутковского сесть.

— Счастлив познакомиться с новым пополнением украинской эмиграции, — сказал он вежливо, но сдержанно. Махнул рукой Луцкой, и та молча вышла в кабинет, закрыв за собой дверь.

Лакута сел в кресло напротив Рутковского. Помолчал немного, откровенно изучая Максима. Видно, первое впечатление было положительным, так как он свободнее откинулся на спинку кресла и начал без предварительной словесной эквилибристики:

— У меня есть некоторые предложения для руководства радио «Свобода», и я хотел бы через уважаемого пана довести их до сведения полковника Лодзена.

— Почему бы вам не обратиться непосредственно к руководству? — Уже в первых словах Лакуты Максим уловил какой-то подвох и решил вести себя как можно осторожнее.

— Мне известно, что вы хорошо знакомы с полковником Лодзеном...

— Полковник — официальное лицо, и вход к нему никому не заказан.

— И все же я хотел бы поговорить прежде с вами. Так сказать, в консультативном плане.

Рутковский подумал, что, возможно, их беседа фиксируется на пленку — сидит Стефа рядом в кабинете и смотрит, как крутятся магнитофонные бобины, — и ответил так, как требовала их профессиональная этика и многочисленные установки на радиостанции:

— Я могу разговаривать с вами только как частное лицо. К тому же я должен предупредить: содержание нашей беседы станет известным полковнику Лодзену.

— Это меня устраивает.

— Тогда я внимательно слушаю вас.

Лакута немного помолчал, будто собирался с мыслями. Он начал несколько монотонно:

— Уважаемый пан не первый месяц работает на радиостанции и должен знать, насколько зависит успех ее деятельности от информации, которая поступает по различным каналам...

Рутковский кивнул. Вообще он решил в основном молчать — в его положении это самое лучшее.

— Вот я и предлагаю радиостанции списки информаторов службы безопасности.

Максим чуть-чуть пошевелился в кресле. Разговор начал приобретать интересный характер. Если этот тип в самом деле имеет какие-то списки, то, наверное, сам не зная того, попал на самого заинтересованного человека.

— Откуда они у вас? — спросил коротко.

— Однако пан должен понимать, что означают такие секреты и чего они стоят!

— Я не могу сам определить степень ценности вашего предложения. Но для доклада полковнику Лодзену нужно хотя бы в общих чертах знать, что, собственно, вы предлагаете.

— Согласен.

— Тогда пожалуйста...

Лакута закурил, глубоко затянулся и глянул на Рутковского исподлобья.

— Всем известно, — начал он, — насколько ценными для сбора информации являются родственные отношения. И яркое подтверждение этому — хотя бы случай с вами, господин Рутковский. Если бы не поездка господина Сенишина в Киев, не личный контакт с вами, сидеть бы уважаемому пану в Киеве до конца своих дней.

Рутковский мысленно обругал этого самоуверенного болвана: если бы знал он, какие именно причины способствовали тому, что он, Максим Рутковский, находится здесь, в роскошном номере «Регина-Палас», не смотрел бы на него с подобострастием. И что знает Лакута о Киеве, этот земляной червь в галстуке-бабочке?

— Вы правы, — кивнул он. — И что из того?

— А то, — произнес Лакута со значением, — если на Украину едет наш человек, который имеет там близких родственников, то он может получить ценную информацию. Список таких людей я предлагаю господину Лодзену. Абсолютно надежных людей.

— Абсолютно надежных? — хитро прищурился Рутковский. — Однако господин Лодзен может получить список...

Лакута пренебрежительно помахал сигаретой в воздухе:

— Хотите сказать, что наш разговор никому не нужен, так как разведка недаром платит нам деньги! И стоит только прикрикнуть на господина Стецько, как он — руки вверх и пожалуйста, вот все наши списки и документы... Так?

Рутковский не ответил. Да и что он мог ответить, если этот старый проходимец совершенно точно отгадал ход его мыслей?

— Я вижу, вы именно так и подумали! — немного повысил голос Лакута. — Однако есть одно «но»... У господина Стецько нет никаких списков, не имел их до последнего времени и я. Но если бы я получил их раньше, то раньше и предложил бы эту операцию. Видите, я говорю совершенно откровенно, да и что мне скрывать? Дело в том, что недавно умер мой отец, он был одним из помощников Лебедя. Отец не доверял никому, даже немного помешался на конспирации — оказывается, он сохранил некоторые документы. А я, перебирая бумаги, наткнулся на списки.

Рутковский подумал немного и сказал:

— Списки агентуры тридцатилетней давности... Многие из них поумирали, другие перешли в новую веру...

— Конечно, — согласился Лакута, — списки информаторов службы безопасности требуют некоторого уточнения и, естественно, утрясутся. Но представляете, какую они имеют ценность?

— Ваши условия?

Лакута назвал такую сумму, что Рутковский от неожиданности подскочил в кресле.

— Завтра утром я поставлю в известность полковника Лодзена, — пообещал он и спросил: — Но почему вы не обратились непосредственно к нему?

— У вас еще мало опыта, мой друг! — довольно засмеялся Лакута. — Полковник Лодзен — лицо официальное, и я в какой-то мере тоже. Референт господина Стецько, если хотите знать. И нехорошо официальному лицу идти к другому официальному лицу с таким предложением — ведь полковник может просто приказать: списки на стол. И будет прав: деньги даром не платят — ну помажут мне руку, кинут несколько сотенных, а я плевать на них хотел, может, это мой последний шанс в жизни, другие вон как руки нагрели... — Сообразив, что сказал лишнее, замолк, нервно закурив сигарету, продолжал уже более обдуманно: — Однако мое предложение носит неофициальный характер. Мог я пошутить с вами? И разговаривал ли вообще?

«Итак, наша беседа не записывается», — сделал вывод Рутковский.

Как будто угадав ход его мыслей, Лакута сказал:

— Мы разговариваем с глазу на глаз, и я хотел бы предложить вам небольшой бизнес. Пять процентов от соглашения, ни цента больше, не торгуйтесь, пять процентов — нормальная цена, и бизнес есть бизнес... Комиссионные...

Рутковский чуть покраснел: впервые в жизни ему совсем открыто и без тени сомнения предложили взятку. Однако здесь взятка имеет совсем другое название: комиссионные...

Но как поступить? От комиссионных никто не отказывается, а с другой стороны, как расценит его поведение полковник Лодзен — конечно, если узнает о взятке? Однако, если отказаться, Лакута может его заподозрить.

Ответил уклончиво:

— У нас будет еще возможность решить эту проблему...

— Я сказал: пять процентов и ни доллара больше.

— Хорошо. Пан оставит свой телефон?

— Вы сможете найти меня через Стефу.

— Прекрасно.

— Панна Стефа добросовестно относится к своим обязанностям и много знает, но, надеюсь, совсем не обязательно рассказывать ей о нашей, — он поискал слово, — о нашей договоренности.

— Конечно, — Рутковский сделал попытку подняться, однако Лакута остановил его, положив руку на плечо, и громко позвал:

— Панна Стефа, идите сюда, пожалуйста, нам уже надоели деловые разговоры, и нужно немного развлечься.

Луцкая достала из бара две бутылки — Рутковский успел заметить, что там больше ничего не было, и это подтвердило его догадку относительно кратковременности пребывания Лакуты в «люксе». Стефа налила виски в хрустальные бокалы, доверху наполнив их льдом, и спросила:

— Все в порядке?

— Господин Рутковский согласился информировать полковника Лодзена о моих предложениях по поводу передач на Украину. — Лакута отхлебнул виски. — Мы нашли общий язык с моим молодым другом.

Луцкая сверкнула глазами, и Рутковский сообразил, что она не поверила ни одному слову Лакуты. Еще бы: снимать такой номер ради получасового разговора о содержании передач «Свободы»! Но Стефа больше ничем не выдала себя, только спросила:

— Я еще нужна?

— Если у вас другие планы...

— Пан Максим пригласил меня поужинать, — сказала неправду.

Рутковский вовсе не собирался второй вечер подряд проводить со Стефой. Хотел уехать за город и положить в тайник первые добытые на РС материалы. Сейчас же должен был отложить эту операцию на целых два дня. Правда, завтра вечером, если ничто не помешает, он скопирует еще десяток карточек, и Олегу лишний раз не нужно будет ездить к тайнику.

Лакута остался, а они ушли. Рутковский пропустил в дверях Стефу и увидел, как из соседнего номера вышел мужчина и быстро прошел по коридору. Максиму показалось, что он где-то видел его. Бросился было за ним, чтобы догнать, но Стефа схватила за локоть, спросила:

— Куда ты?

Максим замедлил шаг, и мужчина повернул за угол. Рутковский подумал, что он, наверное, ошибся — успел на какое-то мгновение увидеть профиль незнакомца. Но ощущение того, что он все же когда-то видел его, не проходило. То ли походка, то ли что-то другое было знакомо — в конце концов Максим решил, что такое бывает: человек, которого видишь впервые, чем-то — фигурой, осанкой, походкой — напоминает кого-то.

— Наваждение какое-то... — пробормотал он.

— Ты что? — заглянула ему в глаза Стефа.

— Как будто знакомый мужчина.

— Пустяки, — возразила она. — Что у тебя с паном Зиновием?

— Он же сказал.

— Ну смотри...

— Подожди немного.

— Очень тебя прошу, будь осторожен.

— Что со мной случится?

— Пан Зиновий такой... — она запнулась. — Ну способен на все.

— Преувеличиваешь, дорогая, кое-что можем и мы.

— Мое дело предупредить. — Максим почувствовал, что Стефа напряжена.

— Буду, — пообещал и засмеялся.

...Утром Рутковский позвонил Лодзену.

— Какое еще срочное дело? — пробурчал полковник, однако согласился принять Максима. Он понял суть дела буквально после нескольких слов и спросил: — Сколько хочет урвать этот негодяй?

Максим назвал сумму. Полковник присвистнул.

— Ого! — сказал он.

— Лакута не уступит.

— Ну хитер! — вдруг оживился полковник. — И все же мы должны быть уверены в истинной ценности списка. Сделаем так: пусть назовет подряд десять фамилий. Понимаете, подряд, а не вразброс — десяток своих людей у него могут быть и так, а список составлен или по алфавиту или по групповому принципу. Тут он нас не оставит в дураках: мы поручим своему человеку проверку. И знаете кому, — оживился он вдруг, — вашему брату.

— Юрию?

— Мне нужен человек умный и с деловой хваткой.

— У него же дела...

— У нас у всех дела, однако, когда затронуты высшие интересы!.. — сказал полковник с пафосом, а закончил совсем прозаично: — Кроме того, мы ему хорошо заплатим.

Рутковский подумал, что все складывается благоприятно. Юрий доверяет ему, и о результатах поездки он узнает из первых уст.

— А он справится? — спросил.

— Не волнуйтесь, — уверил полковник, — дело не очень сложное, и мы постараемся помочь господину Сенишину.

Во время обеденного перерыва Рутковский позвонил Олегу и договорился о встрече на завтра — вечером планировал снова заняться копированием секретных документов.

Встреча состоялась на шоссе, которое вело к Гармиш-Партенкирхен. На сорок первом километре Максим съехал на обочину, поднял капот и сделал вид, что копается в моторе. Машины пролетали рядом с ним, не снижая скорости, — наконец он увидел и белый «пежо». Олег ехал не очень быстро, километров семьдесят в час, он даже не взглянул на «фиат» Максима, проехал не останавливаясь. Рутковский подождал несколько минут и, уверившись, что за Олегом нет хвоста, двинулся следом.

«Пежо» стоял метрах в двухстах в стороне от шоссе, в густом подлеске.

— Что случилось? — Олег даже забыл поздороваться.

— Не волнуйся.

— Мы же договорились: встреча лишь в крайнем случае.

— Так и есть — срочное дело.

Олег открыл дверцу «пежо»:

— Садись в середину.

Максим немного удивился таким методам предосторожности, однако возражать не стал. Олег включил радио и лишь тогда повернулся к Рутковскому.

— Нужно связаться с Центром, — пояснил Максим и рассказал о событиях последних двух дней.

— Завтра сообщу в Центр, — пообещал Олег.

Рутковский в душе немного обиделся: он ожидал, что Олег хотя бы как-то выскажет свое отношение к его, Максима, умению ориентироваться в обстановке, ну и похвалит, он не ребенок, ему не нужна похвала, но так, хотя бы несколько подбадривающих слов... А вместо этого сухое: проинформирую Центр...

Он передал Олегу копии документов, тот молча спрятал их и только тогда сказал:

— Сейчас ты вышел на передний край, я очень тебя прощу: будь осторожен. И вот что: этот Лодзен, насколько нам известно, своего не упустит. Пирог у Лакуты большой и действительно вкусный, а Лодзен не такой дурак, чтобы отдать свой кусок. Если узнает, что ты взял комиссионные, будет действовать более уверенно. Но не перегни палку. Списки мы должны получить любой ценой.

— Как будто я этого не понимаю! Будем ждать результатов поездки Юрия. На завтра у меня назначена встреча с Лакутой, и думаю, Сенишин на той неделе начнет проверку списков.

— Вот гад!

— Ты про Юрия?

— Он тоже, но я о Лакуте.

— Ты бы видел его: олицетворение респектабельности.

— А стань поперек дороги — вгонит пулю не задумываясь.

— Если бы знал, на кого сейчас работает... — тихо засмеялся Рутковский.

— Ему наплевать на кого! Лишь бы заплатили деньги.

— Точно, старая свинья, продаст и мать.

— Ну будь. — Олег включил мотор, а Максим стоял и смотрел, как выбирается из леса «пежо». Думал: как приятно знать, что в этом огромном чужом городе ты не один и друг всегда может прийти на помощь. А в том, что Олег — друг, он не сомневался ни минуты, хотя виделись они лишь второй раз.


Рутковский не ожидал этого звонка и был искренне удивлен, но факт оставался фактом: звонил сам Воронов и приглашал к себе в отель. Только вчера он приехал из Парижа и хотел непременно встретиться.

Максим знал Воронова еще по Киеву. Знал, правда, мимолетно: его, зеленого юнца, университетского литстудийца, старшие и более опытные товарищи затянули как-то на квартиру Воронова. Они знали, что тот любит общество, особенно студенческое, — терпимо относился к стихам и рассказам начинающих, а иногда даже расщедривался на бутылку-две для шумной и бедной компании.

Воронова знали и читали. В свое время его партизанский роман наделал шума, его издавали и переиздавали. Роман тот, правда, остался одинокой скалой в творчестве Воронова, после него он издал две повести — послабее.

Незадолго до встречи с Вороновым Рутковский напечатал в журналах несколько рассказов, считая их незаметными и незначительными, поскольку критика обошла их молчанием, и был приятно удивлен, когда Воронов, узнав его фамилию, сказал доброжелательно:

«Читал, и понравилось. Есть у вас, юноша, и глаз, и душа, души больше, но это не всегда на пользу».

Этого было достаточно, чтобы скоро студенческое общество объявило Рутковского талантливым и чуть ли не гением — Максим сам понимал всю неуместность этой гиперболизации, но все же было приятно.

Работая в издательстве, Рутковский узнал, что Воронов перестал писать: теперь его фамилия встречалась лишь под разного рода петициями и заявлениями и большей частью в компании с людьми примитивными, серыми, но шумливыми и воинственно настроенными. Потом он уехал за границу к каким-то родственникам, поселился в Париже и стал работать в русском эмигрантском журнале. Радио «Свобода» несколько раз передавало интервью с ним.

Побеседовав по телефону с Вороновым, Рутковский пошел к Кочмару. Он знал, что о каждом таком разговоре должен информировать начальство.

— Воронов в Мюнхене? — удивился пан Роман. — Вот это сотруднички! Воронов в Мюнхене, а я узнаю об этом черт знает от кого!

Рутковский обиженно поднялся, но Кочмар остановил его:

— Извините, пан Максим, я имел ввиду совсем другое. Однако поймите и меня: Воронов мог бы выступить у нас на пресс-конференции. И он пригласил вас к себе? — переспросил недоверчиво.

— Именно поэтому я и осмелился вас побеспокоить.

— О чем разговор! Идите не задумываясь. Но для чего Воронов приехал в Мюнхен? — Кочмар уже крутил телефонный диск. — Господин Лодзен? Слышали, к нам прибыл Александр Воронов? Слышали? У него встреча в эмигрантских кругах? Мы должны этим воспользоваться... Кстати, Воронов пригласил к себе Рутковского. Полностью разделяю вашу мысль... — Он положил трубку и повернулся к Максиму. — Попробуйте договориться с Вороновым о выступлении по радио. В крайнем случае, небольшое интервью.

Рутковский уже принял решение.

— Я не пойду к нему один, — сказал твердо.

— Почему?

— Чтобы потом из меня не сделали козла отпущения. Кто знает, о чем хочет разговаривать со мной Воронов.

— Однако же он давно знает вас. Дружеская беседа.

— Все равно, один не пойду.

— Возьмите Карплюка.

— Чтобы Воронов указал мне на дверь через десять минут?

— Кого же?

— Мартинца.

— Мартинца... Мартинца... Свет клином на нем сошелся?

— Мартинец должен понравиться Воронову. Тем более что тот, говорят, не прочь выпить.

— Я бы не советовал, но берите кого хотите, — согласился наконец Кочмар. — Завтра утром жду вас с новостями. Конечно, приятными.

Воронов остановился в отеле далеко не первоклассном, и номер у него, хотя и двухкомнатный, был темный и обшарпанный. Он удивленно глянул на Мартинца — другой на месте Ивана мог бы растеряться, но Мартинца мало чем можно было пронять: он сам себе придвинул стул и развалился на нем, рассматривая хозяина. Максим представил его как «нашего земляка и теперешнего сотрудника станции, поклонника вашего таланта, который очень хотел познакомиться с вами», и Воронов немного оттаял, даже подал Ивану руку.

Подчеркнув, что он принимает гостей без претензии, Воронов вышел к ним в домашней куртке и пригласил не церемониться. Иван воспринял это по-своему: рассмотрел бутылки и налил всем виски, разбавив немного содовой.

Воронов отхлебнул, заколебался немного, допил до половины и отставил стакан, но с сожалением, и Рутковский понял: он с удовольствием допил бы до конца. И все же Воронов, переборов себя, несколько бесцеремонно оглядел Максима с ног до головы и сказал, сокрушенно покачав головой:

— Кто бы мог подумать, что мы встретимся здесь, далеко от благословенного нашего народа!

Рутковский пожал плечами, будто соглашаясь, что пути человеческие неисповедимы, — и в самом деле, кто бы мог знать?..

— А я тоскую, — воскликнул Воронов с пафосом, — и ночами мне снится Софийский собор!

И снова Максим промолчал, подумав, что Воронов сам выбрал этот путь и сознательно променял Софию на Нотр-Дам. Чего же жаловаться?

Фальшивый пафос Воронова почувствовал и Мартинец и по простоте душевной возразил:

— Что там переливать из пустого в порожнее, Александр Михайлович? Раньше нужно было думать о страшных снах.

— Ах, юноша, юноша! — Воронов никак не мог избавиться от ложного пафоса.

— Насколько мне известно, вы могли бы и до сих пор гулять по Владимирской горке.

Это прозвучало грубовато, Воронов глянул на Рутковского, будто искал поддержки, но Максим решил не вмешиваться, тем более что Мартинец, в конце концов, был прав.

— Вы, юноша, не знаете, что такое муки творчества, — сказал Воронов жалобно. — И до чего они могут довести.

— Ну вас они довели до Парижа, — беззлобно засмеялся Мартинец.

Видно, с Вороновым давно уже никто не разговаривал в таком тоне, он застыл с раскрытым ртом, внезапно глаза его засверкали, поднял руку, и Максиму показалось, что он хотел указать Ивану на дверь, однако в последний момент передумал или понял безжалостную правоту Мартинца.

— А в этом что-то есть! — он схватил стакан и, уже никого не стесняясь, допил до конца. — Действительно, каждый из нас получил то, что хотел!

Воронов стоял среди мрачноватого номера с пустым стаканом в руке, в расстегнутой домашней куртке, со сдвинутым набок галстуком — черноволосый, с резкими, продолговатыми чертами лица, лишь внешне он напоминал Рутковскому прежнего Воронова — тогда он был метром и литературным богом, а сейчас искал у них сочувствия, как начинающий, — конечно, никто бы не посмел в те годы разговаривать с ним так, как Мартинец, тогда у Воронова нашлись бы слова и тон, чтобы сразу осадить, поставить на место.

Воронов подсел к Максиму. После виски глаза у него заблестели и сам он приободрился. Спросил, глядя приветливо, как близкого и приятного человека:

— Слышал я о вашем шаге, Максим, в Париже слышал, вот и решил при случае повидаться. — Он явно чего-то не договаривал или стыдился спросить. Максим интуитивно догадывался, чего, собственно, хочет от него Воронов, но не мог играть в поддавки: ждал, когда тот открыто спросит.

— А вы, говорят, работаете в журнале? — придвинулся Максим к Воронову. — Интересно?

Воронов сразу насторожился. Видно, упоминание о журнале и его работе в нем было не очень приятным — Максим знал, что Воронову приходится выполнять много черновой работы, это унижало его достоинство. Но самое главное состояло в том, что чуть ли не сразу он начал конфликтовать с издателями — у него были сложившиеся литературные вкусы, с которыми они не хотели считаться.

— Журнальная работа всегда тяжела, — пожаловался Воронов, — но что поделаешь: нужно зарабатывать на хлеб насущный.

— Кстати, о хлебе насущном... — Рутковский решил, не откладывая, передать приглашение Кочмара. — Мой шеф просил вас выступить по радио.

— Так, так... — Воронов постучал уже совсем старческими, с высохшей кожей пальцами по спинке кресла. — Может быть, придется согласиться, потому что на журнальных заработках не пороскошествуешь.

— Кажется, вы знакомы с паном Кочмаром?

Рутковский увидел, что Воронова передернуло. Однако он сразу взял себя в руки и ответил спокойно:

— Знакомы, и передайте, что буду рад повидаться.

— Пишете что-нибудь новое? — поинтересовался Мартинец.

Он поставил вопрос прямо в лоб, и Рутковский почувствовал, что, возможно, этого не следовало делать, ведь в итоге этим определялось все: смысл позиции Воронова — в первых интервью после отъезда за границу он мотивировал свой поступок отсутствием там, в Советском Союзе, благоприятных условий для творчества.

— В моем возрасте работается уже не так... — уклонился от прямого ответа Воронов.

— А я читал в... — Мартинец назвал парижский журнал. — что в вашем романе исследуется философия предательства. Это новое произведение или очередная редакция старого?

И снова Мартинец попал в больное место. Воронов, не отвечая, налил себе виски, выпил одним духом, немного посидел, склонив голову, и ответил как-то невпопад:

— Я не собирался специально анализировать философию предательства, хотя на некоторых аспектах этого вопроса делается акцент. Человек в литературе всесторонне исследуется. — Но видно, понял, что ответ прозвучал как банальное выражение банального рецензента, потому что горько усмехнулся и добавил совсем другим тоном: — Лучше расскажите о себе, Максим. Я уже старый, и мне не пишется, а вам?

Рутковский внимательно посмотрел на Воронова. Он не может не знать, как и что должен отвечать на этот вопрос писатель, который хотя бы немного уважает себя.

— Я работаю на радио, — ответил он уклончиво. — И это отнимает слишком много времени и энергии. А писать можно, если нет другого выхода, если впечатления захватили тебя и выплескиваются образами.

— Почему же, — возразил Мартинец не без ехидства, — можно еще писать, если платят приличные гонорары. На заданную тему. Попробуйте здесь издать позитивный роман о советской действительности! Дудки... Злобствуйте, сколько хотите, а наоборот — никогда.

— Ты прав, — поддержал Рутковский.

— Может быть, доля истины в ваших словах есть, — не очень охотно согласился Воронов.

— Да, есть! — не без апломба заявил Мартинец. — Если быть откровенным, зачем мы сюда сбежали? За гонораром! И каждый не мог не знать, приблизительно сколько и за что тут платят.

Воронов поморщился.

— У вас все навыворот, — сказал он раздраженно.

— И каждый получает в меру своей испорченности. — Мартинца уже никто не мог остановить. — От некоторых, нагребших денег граблями, до...

— Воронова, так вы хотели сказать?

— Не возражаю.

— Но я тут ничего не заработал.

— По Сеньке и шапке...

Воронов вспыхнул:

— Я не позволю!

— Однако же тут свобода слова, — ехидно возразил Мартинец, — и вы приехали сюда именно ради нее.

Воронов снова жадно выпил виски.

— Некоторые отождествляют свободу слова со свободой оскорблений, — скривил он губы.

— А я считал вас, Александр Михайлович, более терпимым. И, если откровенно, духовно более высоким.

— Жаль, что ошиблись.

— Да, жаль, — совсем серьезно подтвердил Мартинец и также отхлебнул спиртного.

Рутковский решил, что настало время вмешаться и ему.

— Так как же будет с нашей передачей? — спросил. — Может, у вас есть новый рассказ или отрывок из романа?

Воронов печально усмехнулся.

— Я уже говорил: не пишется...

— И я себе не представляю, как можно браться за перо, — согласился Максим. — Честно говоря, пробовал и что-то даже написал. Прочитал и отложил: не нравится.

— Однако же вы молоды и должны думать о будущем. Это у меня все в прошлом и трудно войти в новый ритм. А вам нужно — не вековать же на радио.

— Да, конечно, но писатель, возможно, должен иметь не только письменный стол. Даже самый большой на свете, — усмехнулся Максим, вспомнив свою мечту о большом письменном столе. — Заставлять себя?

— Ну работа, хотите ли вы этого или нет, всегда какое-то принуждение.

— Конечно, и все же, если в сердце пусто...

— Милый мой, — подвинулся вместе со стулом к Максиму Воронов, — смотрите на меня и учитесь: я ведь старый хрыч и дурак — немного выпил, поэтому откровенно и говорю вам все это, — так вот, я дурак, а почему сюда приехали вы?

Глаза Воронова блестели, он действительно был откровенен, и Рутковский понял, почему он искал встречи: захотелось выговориться, излить душу, потерзать себя и, наконец, оправдать и свою духовную пустоту, и творческую несостоятельность; всегда можно найти что-нибудь, лишь бы реабилитировать себя, свалить причину своих неудач на кого-то, на не зависящие от тебя обстоятельства, на какую-то высшую силу, не дающую высвободиться и заявить о себе во весь голос. А если присмотреться, то причина в тебе же самом, в безволии, обычной лени, или, как случилось с Вороновым, в духовном предательстве самого себя.

Рутковский не ответил Воронову. Да и что мог ответить. Он-то знал, для чего приехал сюда, а оправдываться и живописать свои поступки не желал: все равно любые его слова прозвучали бы фальшиво, а фальшивить не хотелось — он имел право хотя бы на это. Но Воронов, как оказалось, и не требовал от него ответа. Сидел, опершись руками о спинку стула, говорил быстро, и сейчас не услышал бы никого, слышал только себя и говорил только для себя:

— Мне уже не вернуться назад, и я жалею, что поступил так, упрекаю себя, и не потому, что имею материальные затруднения, мне просто тяжело и ностальгия мучает меня. Я стал творческим импотентом, перестал чувствовать слово, а что может быть страшнее для писателя? Если каждый день сталкиваешься с чужими людьми, если видишь чужие физиономии, если не с кем серьезно поговорить, пошутить, посидеть молча, какая же это жизнь?

Мартинец налил в стакан немного виски, подал Воронову, и вовремя, ибо тот с жадностью отхлебнул, допил до конца и пожаловался:

— Видите, единственное утешение в спиртном, понемногу спиваюсь, но не могу остановиться.

Мартинец не выдержал, чтобы не поддеть:

— Говорили вы, Александр Михайлович, хорошо, красиво, и что это за манера славянская: топтать себя и чувствовать от этого удовлетворение? А после этого спокойно отведывать чай с пирожными. К тому же обязательно со свежими пирожными.

Воронов нахмурился: думал, что его поймут совсем не так, пожалеют и оправдают.

— Вы слишком рационалистично мыслите, юноша, — обиженно процедил он.

— Конечно, как можно иначе? Да и вы сейчас договаривались о гонораре на нашей станции.

— Такова жизнь, — вздохнул Воронов.

— Вот я и говорю: все мы любим красивые слова, а когда доходит до дела...

— Ладно, — перебил его Рутковский, — что мне передать Кочмару?

Воронов поиграл пальцами обеих рук: переходить от патетики к прозе не так-то и трудно, но ведь нужно придерживаться какого-то приличия. Поднялся, немного походил по комнате, делая вид, что раздумывает. Наконец ответил:

— Я дам вам рассказ, небольшой рассказ, недавно написан. И пусть кто-нибудь из корреспондентов запишет разговор со мной. Передайте господину Кочмару, что я делаю это с удовольствием.

Эти слова так не вязались с прежними патетичными тирадами, что даже Мартинец растерялся.

— Ого, — пробурчал, — а вы знаете, что делаете!

— Да, да, — неожиданно быстро согласился Воронов. — Было бы глупостью не воспользоваться услугами вашей фирмы. Тем более что она неплохо платит и имеет тенденции к расширению.

— Несмотря на протесты общественности, — промычал Мартинец.

— Пока существуют разные разведки, — махнул рукой Воронов, — и ястребы в американском сенате, вам ничто не угрожает. Это правда, что радиостанции модернизируются?

— Ходят слухи, — уклончиво ответил Рутковский.

— Зачем же так нежно: слухи... — засмеялся Мартинец. — Факты говорят о другом: мы получили деньги на новые мощные передатчики.

Документальное подтверждение:
«Эти две радиостанции ведут передачи на шестнадцати языках на Советский Союз и на шести языках — на Польшу, Болгарию, Венгрию, Румынию и Чехословакию — с начала пятидесятых годов... По указанию президента Картера от 28 марта прошлого года две радиостанции покупают 11 новых передатчиков, главным образом для того, чтобы парировать глушение. Средства на четыре из этих передатчиков были выделены в прошлогоднем бюджете, и теперь они строятся недалеко от Мюнхена. Финансирование других семи передатчиков было отложено до нового года...»

(Газета «Нью-Йорк таймс» от 25 января 1978 г.)
— Вот видите, — одобрил Воронов.

— Приятно? — спросил Мартинец.

— Писатель существует для того, чтобы его читали, — ответил Воронов. — Или передавали по радио. Нам нужна аудитория, без нее мы пропадем, не так ли, господин Рутковский?

Максим поднялся. Воронов опьянел, начал повторяться. Он пробовал задержать их, но не очень настаивал, видно, Мартинец хорошо ему насолил.

— Ну и тип! — воскликнул Иван, когда вышли на улицу. — Хороший, очень хор-роший!

— Оглянись на себя... — не выдержал Рутковский. — Два сапога — пара.

— Конечно, — Мартинца трудно было донять. — Так я вот где, — показал, — на ладони, а он слова красивые говорит, а как до корыта, то по уши! Да еще и чавкает...

— Все мы едим из одного корыта, — возразил Рутковский мрачно. — И все чавкаем в меру своей испорченности.

— И все же — в меру испорченности! — подхватил Мартинец. — А твой Воронов — вообще...

— Он такой же мой, как и твой, — решительно отмежевался Рутковский.

Мартинец остановился около бара, попросил две бутылки кока-колы.

— Запей... — протянул одну Максиму. — И виски у этого Воронова какое-то паскудное. Тошнит меня... — Хлебнул из горлышка, улыбнулся. — Видишь, как-то полегчало...


На следующий день Рутковского вызвал к себе Кочмар.

— Что там произошло с Вороновым? — спросил.

— С Вороновым? — пожал плечами Максим. — Несчастье?

— Да нет, слава богу, все в порядке: немного выпил, но до вечера, надеюсь, протрезвеет. О чем вы вчера с ним разговаривали?

— Я же докладывал вам утром, пан Роман, о литературе.

— А Мартинец?

— И он.

— Вы мне, — вдруг рассердился Кочмар, — глаза не замыливайте. Сам Мартинец говорил сегодня о какой-то дискуссии. А Воронов вчера звонил Лодзену и жаловался.

— Если Мартинец сам что-то говорил, почему же у меня спрашиваете?

— А потому, что вы должны информировать меня обо всем.

Этого только не хватало Рутковскому: стать информатором Кочмара! Ответил сухо и твердо:

— Я знаю, пан Роман, что входит в круг моих служебных обязанностей, и не собираюсь делать больше. — Он мог себе позволить такой ответ — у него за спиной был Лодзен, и чихать он хотел на Кочмара.

Но пан Роман в гневе утратил чувство реальности.

— А собственная совесть! — чуть не заорал. — Что вы думаете об этом?

— У вас была возможность убедиться, что я всегда обдумываю свои поступки.

— Но какого черта я должен узнавать о глупой дискуссии с Вороновым из других уст?

— Я не усматриваю в ней ничего дурного. Нормальная литературная беседа.

— Но вы же с Мартинцем загнали Воронова в угол!

— Наш разговор был частным.

— Вы — работник радио «Свобода», и частных разговоров у вас не может быть.

Теперь Кочмар начал загонять Рутковского в угол, Максим почувствовал это и отступил, но отступил с достоинством.

— Существуют моменты, — попробовал объяснить, — когда должны торжествовать объективные истины. У нас была творческая дискуссия...

Кочмар выскочил из-за стола, резко открыл двери — не вызвал Катю звонком, настолько потерял терпение.

— Позовите Мартинца, Кетхен, — приказал.

— Очная ставка? — усмехнулся Рутковский.

— Называйте это как хотите, но я не позволю разводить у себя в редакции демократию!

— Мы репрезентуем свободный мир... — начал осторожно Максим.

— Демагогия!.. Мы боремся с коммунизмом, и каждое проявление симпатии к враждебной нам системе я расцениваю как предательство.

Теперь Максим почувствовал под собой твердую почву. Последние установки руководства станции ориентировали не на пещерную ненависть ко всему советскому — рекомендовалось быть гибкими, кое-что даже хвалить, поддерживать, но обязательно подчеркивать, что здесь, на Западе, все лучше и в конце концов западное влияние неумолимо будет расширяться. Рутковский хотел напомнить об этом Кочмару, но двери открылись, и в кабинет заглянул Мартинец.

— Вызывали? — спросил.

Кочмар, который стоял посередине кабинета, как надутый пузырь, вдруг будто выпустил из себя воздух: втянул живот, наклонился в сторону Мартинца и сказал чуть ли не льстиво:

— Заходите, будьте добры, пан Иван, нужно разобраться в нескольких вопросах.

«О-о, — подумал Рутковский, — а этот Кочмар намного опаснее, чем кажется!»

Вероятно, Мартинец только что с кем-то шутил: веселая улыбка все еще была на его устах. Он зашел в кабинет, остановился посередине, наконец стер улыбку с лица и сказал:

— Слушаю вас, пан Кочмар. Хотя я догадываюсь, о чем пойдет речь.

— Мальчишка! — потерял самообладание Кочмар, и Мартинец мгновенно воспользовался этим:

— Даже ваше высокое служебное положение, — в его тоне явно прозвучали издевательские нотки, — не позволяет вам унижать и оскорблять простых смертных. Тем более при свидетелях.

— Мы еще успеем разобраться с этим, — в тон ему ответил Кочмар. — До меня дошли слухи, что вы вчера недостойно обошлись с Вороновым.

— А вы не допускаете, что Воронов недостойно обошелся с нами?

— Это его дело. На его месте я выставил бы вас за двери.

— А Воронов угостил нас кофе.

— Хотите сказать?..

— Я ничего не хочу сказать. Я только констатирую факт, пан Роман. Кстати, зачем вы пользуетесь слухами, позвали бы меня и сразу бы получили свежую и достоверную информацию.

— Вот я и хочу ее получить. Зачем вы высекли Воронова?

— Мы вели себя очень тактично.

— Вы сами сказали, что высекли...

— И об этом уже успели донести, — пожаловался Иван Рутковскому. — Вот народ: не успеешь подумать, а уже икается. Так вот, пан Роман, Воронов же не тот человек, с которым можно играть в прятки, и вы это должны понимать лучше, чем мы.

— А в связи с тем, что действительно понимаю лучше, чем вы, должен предупредить: если бы не согласие Воронова дать нам интервью, вы имели бы серьезные неприятности.

— Кажется, вы угрожаете нам, шеф?

— Я никогда и никому не угрожаю — просто предупреждаю. Кстати, у вас два опоздания на работу. Если случится третье...

— Уволите меня?

— Конечно.

— Сомневаюсь! — Мартинец явно разозлился и плохо контролировал себя. — Вы пожалеете...

— Муки совести не очень будут терзать меня.

— Они совсем не терзали бы вас. Но не думайте, что только вы имеете досье на каждого из нас.

Кочмар подскочил и замахал руками, напоминая задиристого петушка, готового к бою:

— Что? Что вы хотите сказать?

— Мелкие мошенничества, к которым вы прибегаете с помощью Кати Кубиевич.

Кочмар переступил с ноги на ногу, стиснув кулаки. Казалось, кинется на Мартинца. Но сдержался и лишь показал рукой на дверь.

— Идите, — приказал громко, — уходите прочь, пан Мартинец, я не терплю шантажистов!

Рутковский поплелся следом за Иваном, но Кочмар остановил его. Подождал, пока за Мартинцем закроется дверь, сказал укоризненно:

— Видите, до чего доводят необдуманные решения.

Рутковский знал, что поддерживать Мартинца ему сейчас небезопасно. С чисто человеческой точки зрения это было не очень пристойно, но, поссорившись с Кочмаром, мог поставить под удар все дело. Тем более кто такой, в конце концов, Мартинец? Сукин сын, бабник, болтун, пройхода, предавший Родину ради «красивой жизни». Ответил Кочмару уклончиво:

— Не могу до конца согласиться с вами, шеф, хотя сейчас понимаю: нам не нужно было затевать дискуссию с Вороновым.

— Вот! — поднял короткий, будто обрубленный, палец Кочмар. — О чем я все время и толкую! Пусть это будет вам наукой, пан Максим. Не то что для некоторых... — махнул рукой, отпуская.


...Приближалась гроза, было душно, и Сопеляк, у которого было высокое давление, хватался за грудь и жаловался, что умирает. Обедали за одним столом — Рутковский, Сопеляк, Карплюк и Мартинец, съели салат, невкусный протертый суп и лакомились большими, на всю тарелку, отбивными с жареной картошкой и зеленым горошком. Рутковский, принимая во внимание болезнь Сопеляка, заказал лишь три кружки пива, пан Виктор лишь поморщился и ничего не сказал, но взгляд у него стал по-детски обиженный, казалось, сейчас он заплачет, и Мартинец не выдержал и сказал:

— Недавно разговаривал с одним врачом. Хороший врач, молодой и прогрессивный, имеет хорошую клиентуру. Так он сказал, что баварское пиво лечит чуть ли не все. Некоторые твердят, что оно вредно для почек и при давлении — не верьте, в пиве совсем мало алкоголя, но очень много стимулирующих веществ. Если быть осмотрительным, я имею в виду кружку, самое большое — две, то на здоровье каждому.

— Неужели? — обрадовался Сопеляк. — Я всегда знал: медицина еще не сказала последнего слова...

Рутковский принес еще кружку.

— Пейте, пока нет пани Ванды, — посоветовал, — ибо она, по-моему, не в курсе современных медицинских достижений и может неправильно истолковать это.

Красный нос-пуговка Сопеляка вспотел от счастья. Быстро справившись с отбивной, он вежливо поблагодарил всех и поплелся из буфета.

— Побежал к Ванде, — сообщил Карплюк, хотя все и без него знали это. — Получать очередные указания.

— Там полнейший матриархат, — согласился Мартинец. — Эта старая карга надела на него уздечку.

Карплюк высунул шею из воротника и предложил:

— А не выпить ли нам еще по кружке?

— Давайте, — согласился Мартинец, и Карплюк, собрав пустые кружки, направился к стойке. На столе около него лежала папка, Карплюк по пути зацепил ее локтем, и из папки выпала бумажка. Мартинец хотел положить ее на стол, но, прочитав строчку, глянул вслед Карплюку, будто хотел что-то сказать, но запнулся и впился в листок. Читал, шевеля губами, совсем по-детски, и лицо у него сразу вытянулось и приобрело удивленное выражение: он напоминал школьника, которого незаслуженно отчитывает учитель, — не может возразить, но не соглашается, и от этого гнев и слезы душат его.

Прочитав, брезгливо бросил листок на стол, выкрикнул:

— Нет, ты прочти, Максим, ты только прочти, что пишет этот подонок!

Рутковский быстро пробежал глазами напечатанные на машинке несколько абзацев. Карплюк информировал службу охраны станции о вчерашнем разговоре в их комнате, во время которой Мартинец будто высказывался в не совсем пристойной форме о руководстве РС.

Таким образом, на столе лежал донос, вульгарный донос, которым, собственно говоря, трудно было кого-нибудь удивить на станции. Но был счастливый случай, когда доносчика поймали на горячем.

А сам доносчик направлялся от стойки к ним с тремя кружками пива, вытянув шею, благодушно покачивая головой.

Карплюк поставил кружки, ничего не заметив и не поняв, сел и лишь тогда увидел бумагу со своей подписью. Протянул руку, чтобы схватить, но Мартинец накрыл листок ладонью.

— Будьте добры объяснить свой поступок! — выкрикнул с угрозой.

Карплюк втянул шею в воротник. Казалось, теперь у него не было шеи, будто голова лежала на воротнике, маленькая голова с испуганными глазами.

— Донос! — повысил голос Мартинец, и из-за соседних столиков стали с интересом посматривать на них. — Вы написали донос, как вам не стыдно!

— Какой донос? — наконец выдавил из себя Карплюк. — Просто запись нашей беседы... На память, значит, прошу вас, я совсем не хотел...

— И адресовали эту запись службе охраны просто так, из спортивного интереса?

— Конечно, вы не поверите мне, я могу даже попросить прощения, но это в самом деле какое-то недоразумение.

— Нет, — жестко возразил Мартинец, — тут все понятно, и донос есть донос! — Он поднял над столом бумагу. Карплюк попробовал выхватить ее, но Мартинец отдернул руку и помахал бумажкой, требуя всеобщего внимания. — Этот господин, — ткнул пальцем в Карплюка, — доносчик! Прошу обходить его десятой дорогой и объявить ему бойкот. Вот доказательство: эта кляуза написана только что. Видите, господа, подпись и дата. Прочесть?

— Не нужно, прошу, не нужно! — На Карплюка жаль было смотреть: посерел и глаза налились слезами. Если бы Рутковский не знал о магнитофоне, вмонтированном в стол Карплюка, может быть, и посочувствовал бы ему — таким раздавленным и ничтожным выглядел пан Степан.

Мартинец пустил донос по рукам. Читали, смакуй подробности, а Карплюк, так и не вытянув шею из воротника, пятясь, покинул буфет. После перерыва он не появился на своем рабочем месте, а Мартинца вызвал Кочмар. Иван вышел из кабинета шефа через несколько минут с гордо поднятой головой и сказал Кетхен, но так, чтобы слышали все:

— Извинялся... За этого пройдоху Карплюка извинялся: его уже уволили.

Правда, потом выяснилось, что Карплюка не уволили, а перевели, не желая скандала, в какой-то филиал станции, но все же об инциденте в буфете говорили еще долго и, наверно, больше всего возмущались поступком Карплюка те, кто постоянно писал доносы.

Но что поделаешь: не пойман — не вор!

Мартинец предложил Рутковскому отпраздновать «победу над черными силами реакции», как он велеречиво окрестил увольнение Карплюка. Само по себе предложение не было оригинальным: Мартинец, как правило, все значительные и незначительные события отмечал в барах и ресторанах, и Рутковский иногда составлял ему компанию, но сегодня должен был провести очередной сеанс копирования карточек и решительно отказался.

Розалинда немного опоздала, пришла убирать в половине седьмого — она уже познакомилась с Рутковским, и, пока убирала, они болтали на разные темы. Розалинда рассказала Максиму, что устроиться на работу в Мюнхене даже уборщицей очень трудно и она попала на РС только благодаря тому, что ее дядя служил здесь вахтером. Сегодня Розалинда долго жаловалась Рутковскому на мужа, который никак не может продвинуться по работе и приносит домой меньше марок, чем она. Женщина присела около стола Максима, держа в руках губку, и совсем забыла, что должна убрать еще две комнаты. Правда, Рутковский теперь приспособился к ритму работы Розалинды: он доставал из сейфов нужные материалы до прихода уборщицы и, когда она переходила в комнату Кати Кубиевич, начинал снимать с них копии. Риска в этом почти не было. Розалинда, закончив убирать кабинет Кочмара, переходила к комнатам на противоположной стороне коридора, в худшем случае она могла заглянуть в комнату Максима, чтобы спросить что-нибудь, но это почти исключалось: Розалинда была немкой, а какая немка позволит себе лишний раз потревожить работающего человека? И так она иногда отрывала у господина Рутковского несколько минут своей болтовней, уже это было нарушением установленных норм, и ее оправдывало лишь то, что господин такой симпатичный и сам начинает разговор.

Излив Максиму душу, Розалинда наконец пошла в Катину комнату, в дверях она остановилась и сделала вежливый книксен, этот книксен всегда умилял Максима — Розалинде за тридцать, у нее две дочери, а ведет себя как девочка. Рутковский даже представил себе картину: Розалинда держит дочерей за руки и они приседают втроем, все круглолицые, розовые, с пухлыми губами и ямочками на подбородках...

— Прощайте, Розалинда! — помахал рукой и сразу забыл о ней, углубившись в работу. Умел мгновенно отключиться от всего постороннего, окунаясь в дело. Еще в Киеве коллег удивляла эта способность Максима. В комнате издательства их сидело четверо, не без того, чтобы сотрудники не поговорили между собой, многим это мешало, жаловались, ругались, а Максим, углубляясь в рукопись, не слышал ничего, и иногда его нужно было похлопать по плечу, чтобы он отвлекся от работы.

Копирование документов не требовало умственного напряжения, это была в основном механическая работа, и Максим, привыкнув и приноровившись к ней, думал в это время о чем-то совсем другом. Сегодня представил, как вернется в Киев. Когда это будет, может, через год или три, никто не знает, но когда-нибудь произойдет, и он снова поднимется на Владимирскую горку и увидит днепровскую ширь или пойдет в Ботанический сад. Да, в Ботанический сад нужно идти только в мае, когда цветет сирень. Здесь, на днепровских склонах, самый большой в Европе сиреневый сад, сотни деревьев и кустов, десятки сортов, и, когда они расцветают, вероятно, не бывает большей в мире красоты. Кисти сирени — белые, красные, лиловые, синие — всех цветов и оттенков, на фоне небесной синевы, над золотыми куполами Выдубецкого монастыря, над днепровской необъятностью, и кажется, у человека вырастают крылья, — нельзя увидеть такую невообразимую красоту и держать в душе плохое, мелочное, подлое, оно само — исчезает, ибо красота и подлость несовместимы.

А потом он пройдет по бурлящему толпой Крещатику от Бессарабки до площади Октябрьской революции. Он пригласит в «Аквариум» друзей, не в ресторан или кафе, а только туда: они будут стоять за длинным столом, пить коньяк и шампанское, болтать о чем хотят и как хотят, это здесь у него уши всегда навострены, а там можно болтать, смеяться, шутить...

Рутковский взял из сейфа новую пачку документов. Вот он едет по новой Бориспольской трассе куда-то на юг, в Крым или на Кавказ, машина мчится по Симферопольскому шоссе, уже позади Запорожье, Мелитополь... Где-то в конце лета у него отпуск, можно поехать в Австрию или Италию, но нужно подождать возвращения Юрия. Сенишины выезжают за границу через несколько дней, недели Юрию достаточно, чтобы выполнить задание Лодзена, ну самое большее две недели, потом, если вояж Сенишиных завершится успешно, Лакута передаст списки Лодзену — нужно, чтобы они прошли через руки Максима, это — условие игры, иначе и начинать ее не было смысла...

Как будто полковник доверяет ему, но все может случиться — неужели Лодзен решит обойтись без посредника?

Послышались голоса. Максим оторвался от работы, осторожно выглянул в дверь. Увидел в конце коридора двух вахтеров и с ними человека в штатском. Значит, неожиданная проверка помещения. Максиму было известно, что такие проверки время от времени проводятся, и он был готов к ним. Вахтеры знали, что Рутковский задерживается на работе, с ними он поговорил бы — и все, но третий в штатском!.. Наверное, из службы охраны, он может заподозрить что-то, обыскать помещение, и тогда...

Максим быстро спрятал бумаги в стол, запер ящик, юркнул в соседнюю комнату и стал за шкаф. Конечно, вахтеры лишь заглянут в помещение и, не увидев никого, пойдут дальше. Только бы не заперли двери...

Стоял и ждал.

Голоса приближались.

— Никого... — сказал знакомый Максиму вахтер.

— Иногда здесь задерживается господин Рутковский, — доложил другой.

— Почему? — спросил работник службы охраны.

— Имеет разрешение пана Кочмара.

— Ну... ну... — сказал тот неопределенно.

Замок щелкнул, и голоса затихли.

Максим вышел из своего укрытия.

Итак, он в мышеловке, ибо двери, которые ведут в коридор, запираются только извне, и нет надежды, если не поднять шум или не позвонить в службу охраны, выйти из комнаты.

Но спокойно: необходимо проанализировать ситуацию — неужели не найдется выхода?

Прежде всего Рутковский переложил из ящика в сейф документы, навел порядок на столе, повесил на место ключи от сейфа и запер главный сейф. Обошел все комнаты, внимательно оглядел их. Нет, кажется, нет выхода, и он действительно попал в мышеловку. Можно было бы попробовать выбраться из помещения через окно, но окна зарешечены, а ключи от замков для стальных решеток хранятся в стеклянном шкафу.

А если разбить стекло шкафчика и отпереть решетки?

Рутковский тут же отбросил этот вариант. Конечно, в таком случае он сам спасется. Комнаты их на первом этаже, вылезти на улицу не представляет никакого труда, но он будет окончательно провален. Единственное, что останется в таком случае, — звонить Олегу и с его помощью бежать из ФРГ. Бежать, когда не закончено копирование секретных документов РС, когда только-только заварилась каша со списками Лакуты, а бежать придется, так как служба охраны моментально установит, кто последний был в комнатах. И парни из этой службы сразу выйдут на него, начнется расследование, а это равнозначно провалу.

Значит, нужно забыть о существовании ключа от решеток.

А если попробовать?

Максим подвинул к окну стул. Стал на него. В верхней части решетки немного расширяются, можно открыть окно, просунуть руку между стальными прутьями и выбросить аппаратуру. А утром, когда отопрут комнаты, объяснить свое присутствие так: мол, вчера выпил в буфете, потом зашел в соседнюю комнату, задремал и не услышал, когда закрывали двери.

Но все равно начнется расследование. Даже если не найдут его «технику», во что трудно поверить, так как он не сможет далеко забросить ее, служба охраны опять-таки будет следить за ним — и не один месяц, а это также равнозначно провалу.

Да, в службе охраны работают не дураки, и деньги им платят совсем не за то, чтобы хлопали ушами.

А здесь чрезвычайное событие: целую ночь провел человек в секретном отделе наедине со стальными сейфами...

Конечно, все обнюхают, исследуют, и шансов у него почти нет.

Сел, выпил воды, немного расслабился. Решил, что нужно начать все сначала. Хотя с чего начинать? Вариант с окном отпадает, другого выхода нет...

Единственное, на что можно надеяться, — пунктуальность Сопеляка. Как правило, Сопеляк первый приходит на работу — за пять или десять минут до начала. Пан Виктор сидит в соседней комнате направо. Он придет, начнет устраиваться, отопрет стол.. В это время можно выйти к нему. Сделать вид, что только что пришел и попал в свою комнату через приемную Кочмара — заглянул к Сопеляку, чтобы поздороваться...

Рутковский представил себя на месте Сопеляка. Да, навряд ли пан Виктор что-то заподозрит. По крайней мере, какой-то шанс у него есть.

А если раньше придут Синявский или старая карга пани Вырган? Плохо, очень плохо... Они сидят в комнате Максима, Синявский сразу почувствует горячее, у него нюх разведчика, говорят, что служил в абвере, тут же донесет службе охраны — и конец.

Вырган тоже никогда не опаздывает и тоже донесет. Сначала поинтересуется, почему это пан Рутковский сидит в запертой комнате, а потом — к Лодзену.

Правда, услышав щелканье замка в приемной, можно выскочить в комнату Сопеляка, а потом уже оттуда зайти к себе. Мол, перепутал ключи, взял от комнаты Сопеляка и вошел через нее...

Нет, такой номер ни с Вырган, ни с Синявским не пройдет. Единственная надежда — пунктуальность Сопеляка.

Рутковский представил себе пана Виктора, старика Хэма с красным носиком-пуговкой. Сопеляк был ему сейчас чрезвычайно симпатичен, даже пани Ванда казалась чуть ли не красавицей.

Дал зарок: если Сопеляк придет первым и все обойдется, поведет его вместе с женой-красавицей в ресторан и закажет все, что захотят. Нет, одернул себя сразу, не сделает он этого, если даже все обойдется. Ибо такая щедрость здесь не в почете, Сопеляк заподозрит его и, кто знает, может, и вспомнит преждевременное появление Рутковского на работе. Ведь, честно говоря, Максим не отличался особым служебным усердием: бывало, опаздывал на несколько минут и редко когда приходил вовремя.

Рутковский постелил на полу газеты, завернулся в плащ, подмостил под голову какие-то папки. Спать. Ведь в его положении ничего лучшего не оставалось.

Крутился и не мог заснуть. Да и в хорошем настроении, когда хочется спать, разве это сон — на газетах? А здесь, когда нервы натянуты до предела!..

Крутился полночи, лишь утром сон одолел его, задремал на два или три часа, но в восемь уже сидел за столом. Сидел, натянутый как струна, и ждал, когда щелкнет замок в дверях...

В каких?

Неужели пан Сопеляк подведет его?

Ну хороший, добрый, самый лучший пан Виктор, ну разве ты не можешь прийти на несколько минут раньше, всего на несколько минут?

Наверно, пан Сопеляк услышал эти мольбы Максима. Замок щелкнул тихо, даже очень тихо — в дверях справа, из комнаты донеслись скользящие шаги Сопеляка.

Рутковский слышал, как бьется у него сердце. Теперь выждать минуту или две. Только бы не пришли Вырган или Синявский. Смотрел, как бежит на циферблате секундная стрелка. Быстрее, прошу тебя...

Когда обежала два круга, поднялся намеренно медленно, заглянув в комнату Сопеляка. Пан Виктор переворачивал какие-то бумаги и не увидел его. Рутковский проскользнул между письменными столами.

— Мое почтение, пан Виктор! — сказал громко и бодро. — Вы, как обычно, ранняя пташка.

Сопеляк усмехнулся благосклонно. Он всегда улыбался любезно, а особенно угодливо тем, кто шел в гору. Этот Рутковский, смотри, через полгода или год станет заместителем Кочмара, и господину Максиму нужно улыбаться искренне. Сопеляк скомкал в кулаке бороду, чтобы Рутковский лучше видел выражение его лица — приятное и предупредительное.

— А вы, пан Максим, сегодня, вижу, тоже не задержались.

— Эх, пан Сопеляк... — Рутковский сделал таинственное лицо. Знал, что Сопеляк больше всего любит секреты, и решил сыграть на этом. — Расскажу вам, но это ведь тайна...

— Конечно, пан Максим, все останется между нами, честное слово.

— Понимаете, вчера вечером познакомился с девушкой и прогулял всю ночь. У нее... А она здесь недалеко живет, домой уже не было смысла возвращаться.

— А красивая девушка? — узкие глаза Сопеляка блеснули интересом.

Рутковский поцеловал кончики пальцев.

— Очень.

Лицо Сопеляка омрачилось.

— Теперь вам, — сказал вздыхая, — все дается легко. Деньги, девушки...

— Не говорите никому.

— Боже сохрани... А вы в самом деле загуляли. Даже... — запнулся.

Рутковский насторожился.

— Что «даже»?

— А-а, пустое. Всегда аккуратный, приятно смотреть, а сегодня небритый.

— Точно. — Максим с притворным отвращением провел ладонью по щеке. — Откуда у девушки бритва? Знаете, скажите Кетхен, что я в библиотеке — здесь парикмахерская за углом, за двадцать минут можно успеть.

— Если она поверит.

— Вам, пан Виктор, не поверить нельзя. А с меня коньяк.

— Все только обещают всегда...

— По первому требованию.

— Ну скажу, скажу.

Рутковский проскользнул пустым коридором к туалету. Выглянул из неприкрытых дверей и, увидев, что мимо важно прошел Синявский, вздохнул облегченно и побежал в парикмахерскую.

Ну опоздает на несколько минут... Кетхен будет знать, что он в библиотеке, она не донесет на него Кочмару — уже привыкла к мелким подаркам Максима.


Иван Мартинец сидел на открытой веранде маленького ресторанчика «Ручеек», который приткнулся над самой дорогой на Зальцбург. Посетителей было мало: он с Гизелой и еще несколько приезжих, которые поставили свои машины на асфальтированной площадке около ресторана. Все сидели на открытой веранде, только двое мужчин в замшевых шортах пили пиво в зале. Стояла летняя жара, и лишь иногда легкий ветерок покачивал верхушки сосен, со всех сторон обступивших ресторанчик, и хвоя осыпалась на столы.

Один из мужчин, пивших пиво, показал кельнеру два пальца, и тот принес полные кружки.

— И сыра, — потребовал человек, — свежего.

Кельнер пошел за сыром, а человек, пригубив пиво, сказал недовольно:

— Можем до ночи просидеть — и ничего. Девчонка у него хороша, ничего не скажешь, с такой я бы тут не сидел...

Второй захохотал:

— У вас, пан Стефан, губа не дура.

— Губа у меня в самом деле не дура, — согласился мрачно Стефан. — А что из этого? Как были мы с тобой, Богдан, на побегушках, так и остались.

— Ничего себе, скажу вам, побегушки! — Богдан незаметно нащупал в кармане рукоятку пистолета. — Мы с вами, пан Стефан, исполнители, и исполнители не какие-нибудь, с нами считаются, и я уверен, что всегда кому-нибудь понадобимся. Только бы живы были.

— О-о! Только бы живы были — это ты точно сказал, Богдан. Пока сила есть, нами и интересуются. А потом?

— На пенсию, пан Стефан.

Стефан скрутил огромную фигу, сунул Богдану под самый нос:

— Видел, дурак? Ты что, член профсоюза?

— А вы сейчас деньги откладывайте.

— С нашей работой — только откладывать!..

— Я вот что думаю... — Богдан осмотрелся вокруг и, убедившись, что никого нет поблизости, сказал, понизив голос: — Нужно нам с вами, пан Стефан, свою жар-птицу ловить. А то в самом деле, на чужого дядьку работаем, по лезвию ножа ходим, а за что? Несколько сот марок, тьфу, скажу я вам...

— Не плюйся, Богдан, и они на дороге не валяются.

— Не валяются, — согласился Богдан. — Да надоело. Этот Лакута в «люксе» шнапс пьет, а мы в коридорах шатаемся...

— Котелок у неговарит получше, чем у нас, Богдан.

— Не говорите, просто счастья у него побольше.

— Что-то ты крутишь, Богдан. Не нравится мне это. Я с Лакутой в «Нахтигале» служил, рука у него знаешь какая!

— Была, пан Стефан, была, знаете ли, у него рука, а теперь одно воспоминание.

— Ну скажи, куда целишь?

— Подождите, пан Стефан, обмозговать это дело еще нужно, попьем вот вина, а потом поговорим. Времени у нас сколько хотите.

— Чего-чего, а времени и в самом деле... — согласился Стефан. — Лучше были бы деньги.

Кельнер принес тонко нарезанный сыр. Стефан взял кусочек, бросил в рот, пожевал.

— Разве это сыр? — вздохнул Богдан. — У нас в горах отрежешь полкило овечьего, вот то еда. А тут две сосиски — завтрак...

— На один зуб.

— Мы с вами, пан Стефан, вот что сделаем. Купим завтра мяса, поедем в лес, разведем костер и на шампурах, знаете ли...

— На шампурах вкусно, — проглотил слюну Стефан. Вдруг он вытянул шею в сторону веранды.

— Что там? — заерзал на стуле Богдан.

— Черт бы его побрал! — выругался Стефан. — Все время под ногами крутится...

— Кто?

— Сиди спокойно, не поворачивайся. Тот приехал, с которым мы забавлялись.

— Рутковский?

— Он самый.

— Бежать нужно, может узнать.

— Может.

— Машину оставим на стоянке, а сами за ручей. Там я скамеечку приметил что надо. Скамеечка в кустах, и нас не видно.

Богдан оставил деньги на столе, и они осторожно, чтобы не увидели с веранды, спустились крутыми ступенями к выходу. За ручьем стояла деревянная скамейка — Стефан уселся удобно, вытянув ноги, а Богдан примостился с краю, чтобы наблюдать за стоянкой, где стояли красный «фиат» Рутковского и канареечный «пежо» Мартинца.

...Рутковский сразу заметил Мартинца с Гизелой: они сидели в стороне, с самого краю веранды под соснами. Помахал рукой и увидел, как расплылось в улыбке лицо Мартинца.

— Хелло, Иван! — сказал Рутковский на американский манер. — Привет, Гизела, рад вас видеть. — Сел и осмотрел стол. — Ты опять за водку, Иван? Дорога сложная, зачем?

— А мы с Гизелой заночуем. Здесь у хозяина есть две комнаты, обе свободны. Выпей, можешь тоже заночевать.

Рутковский покачал головой:

— Не выйдет.

— Как знаешь...

— Что ты хотел от меня? — Сегодня на радиостанции был выходной день, Максим собирался поехать в горы порыбачить, да позвонил Мартинец и назначил встречу в «Ручейке».

— Подожди, — покрутил головой Мартинец, — я немного выпью водки, а ты пей кофе или минеральную воду, ты ведь воплощение всех добродетелей, а мы с Гизелой порочны и распутны. Правда, малютка? — Он произнес эту тираду по-украински. Гизела, конечно, ничего не поняла, только догадалась, что речь идет о ней, игриво качнула головой и потрепала Ивана по щеке. — Вот видишь, — выкрикнул Мартинец, — она согласна, что распутница, и точно — она курва, а я...

— Ты пьяный, Иван, и если хочешь со мной разговаривать...

— Я — пьяный! Что ты понимаешь... Я дурак, это точно, — постучал себя кулаком по лбу, — большего дурака быть не может, и я призываю тебя в свидетели.

— Тебе виднее, — не без подтекста согласился Рутковский, и это не понравилось Мартинцу: одно дело, когда ругаешь себя сам, и совсем другое, когда кто-то.

— Вот, и ты уже против меня... — обиделся.

— Если бы я желал тебе плохого, не приехал бы.

— Да, ты — друг, — согласился Мартинец, — и я хотел посоветоваться с тобой.

— Вот и советуйся.

Мартинец на минуту задумался. Отпил воды из фужера и начал рассудительно и трезво, будто и не пил ничего:

— Надо мною сгустились тучи — не чувствуешь?

— По-моему, ты сам дал повод Кочмару.

— А что, молча сидеть?

— Слушай, Иван, для чего нам играть в прятки? Ты сам этого хотел, так ведь? Хотел. Вот и получил: за такую свободную жизнь нужно платить, а плата сам видишь какая. Чего же ты плачешься?

— Потому что я — человек!

— И тебе не смешно?

— Было бы над чем смеяться. Не до смеха.

— Я знаю, чего ты хочешь. — Рутковский разозлился, говорил ожесточенно и с нажимом: — Ты хочешь, чтобы с тобой нянчились. Какой хороший этот Мартинец — не вытерпел притеснений, уехал из того мира, боже, какой он несчастный: смотрите на него, молитесь на него, платите ему самые высокие ставки, задабривайте его!

Лицо Мартинца потемнело.

— Ну-ну, что же дальше? — заскрежетал зубами.

— А дальше все как на ладони. Героем тебя не признали, высоких ставок не платят. Ты начинаешь разочаровываться в этом мире и зовешь меня на помощь, чтобы оправдал тебя.

Мартинец сдвинул брови, схватился за стол, казалось, еще миг — и опрокинет его на Максима. Но удержался, сказал, с ненавистью глядя на Рутковского:

— Нужен ты мне! Чистеньким хочешь оставаться? Давно смотрю на тебя — руки боишься запачкать. А они у тебя такие же грязные, как и мои, понимаешь ты, чистоплюй!

Он начинал нравиться Рутковскому, этот Иван Мартинец, но разве мог Максим хоть как-то раскрыть себя?

— И чего же ты хочешь от этого чистоплюя? — спросил.

— Ничего.

— Будем считать, что я совершил приятную прогулку к «Ручейку», чтобы выпить чашку кофе...

— Как хочешь, так и считай.

— Вы ссоритесь, мальчики? — вмешалась Гизела. — Я же вижу, вы ссоритесь — почему?

— Мы не ссоримся, Гизела, — ответил Мартинец. — Мы просто выясняем отношения.

— Что вам выяснять?

— И правда, что? — Иван сразу охладел. Сгорбился и выпил водки. — Наверно, ты прав, Максим.

Рутковскому сделалось немного стыдно за свою выходку.

— Давай обсудим твое дело. Ведь за этим звал?

— Мне кажется, что Кочмар хочет расправиться со мной.

— Есть факты или просто интуиция?

Мартинец подумал.

— Скорее, интуиция. Чувство, будто за мною следят.

— За каждым из нас немного следят. А с Кочмаром, конечно, у тебя не может быть мира, и рано или поздно он съест тебя. Зачем сказал, что у тебя есть на него досье?

— Вырвалось.

— Эх, шляпа! Вырвалось... Кто за тебя заступится?

— Я и хотел посоветоваться. Есть против Кочмара довольно весомые факты. Во-первых, приписывает себе рабочие часы. Мелочь, но жульничество. Дальше, комбинации с премиальными. У меня записано, сколько и кому недодал.

Рутковский быстро обдумал сказанное Мартинцем. Конечно, жаль Ивана. Но выиграет ли он, если станет на сторону Мартинца? В конфликте между начальством и подчиненными американцы всегда становятся на сторону начальства, тем более в таких случаях.

— Как хочешь, Иван, — сказал, подняв глаза, — а я тебе не помощник.

Думал, что Мартинец осудит его — и взглядом, и словами, но Иван оказался мудрее.

— Тебе виднее, — ответил просто. — Хочешь выпить?

— Хочу. Но опять-таки не имею права. — Рутковский поднялся, не глядя на Мартинца, но чувствуя его иронический взгляд. — Будьте здоровы, — бросил и пошел не оборачиваясь?


...Стефан довольно хмыкнул.

— А пан Рутковский, кажется, собирается ехать? — спросил.

— Пускай едет к черту! Теперь мы того Мартинца прищучим.

— Прищучим, пан Стефан, без немочки только, пожалуйста.

— И ты туда же?

— А как же, дорогой пан? Что пан Кочмар говорил? Только этого молодчика. Он исчезнет, никто не поинтересуется: ни родственники, ни наследники, ни друзья... А за немкой потянется: мать, сестры, племянники... Куда подевалась? Тут не избежать полицейского расследования, а для чего оно нам?

— Пан Кочмар говорил: с полицией все улажено.

— Если одного пана Мартинца... Мне немочки не жаль, но нельзя.

— Нельзя так нельзя... — почесал затылок Стефан. — Видишь, тот, на красном «фиате», Рутковский, уехал.

— Бог с ним, пан Стефан, может быть, еще придется встретиться.

— Так что ты надумал с Лакутой?

— Деньгами пахнет, и большими.

— Врешь.

— Большими, говорю, пан Стефан, и прошляпить никак нельзя.

— Думаешь, Лакута сторговался?

— Не думаю, а уверен.

— Хитрый ты, Богдан.

— Может быть, последний шанс, пан Стефан.

— А как?

— Еще, дорогой пан, не знаю. Но уверен: идет большая игра. Я в тот вечер пана Лакуту домой отвозил. Под газом был, значит, и поддерживать пришлось. А жена у него знаешь какая?

— О-о, сука...

— Точно, стерва, и пана Лакуту не очень уважает. Ругаться начала, а он ей говорит: хорошее дело затеял и до конца жизни хватит...

— Не может быть! До конца, сказал?

— Вот, дорогой мой, я и подумал.

— Знать бы, когда получит деньги!

— Узнаем.

— Как?

— Без нас не обойдется. Видите, даже тогда в гостиницу звал, а теперь, когда деньгами запахло, подавно.

— Точно.

— Только не дай бог, пан Стефан, чтобы заподозрил. Ничего не выйдет тогда, тот пан Лакута хитрый и осторожный.

— Ну ты и голова, Богдан!

— Есть немного, не жалуюсь.

— Подожди, Богдан, видишь, тот фрайер выходит.

— Почему же не вижу, пан Стефан, пойдем к нему?

— Только прошу тебя осторожненько, потихоньку, полегче.

— А немочка где?

— За ним плетется.

— Неужели поедут?

— Куда им ехать? Да и не для того сюда с девушкой приехал... Понял?

— Эх, пан Стефан, мы понимаем, для чего этих шлендр раскрашенных по гостиницам возят.

— А понимаешь, так помолчи.


...Мартинец спустился с веранды и договорился с хозяином о ночлеге. Комната оказалась маленькой, но кровать стояла великолепная: огромная, на полкомнаты, мягкая, и белье пахло свежестью. Гизела быстро разделась, нырнула под одеяло, позвала Ивана:

— Иди ко мне, милый.

Если бы не позвала, пошел бы, и, по крайней мере, сегодняшний вечер сложился бы для Ивана Мартинца счастливее, но какой-то бес противоречия вселился в него: был раздражен и сердился на весь мир.

— Подышу свежим воздухом.

— Не надышался? Я замерзла.

— Согревайся сама! — пробурчал грубо и ушел пошатываясь. Постоял немного у дверей.

Возле стойки не было никого, только двое в замшевых шортах сидели около дверей и несколько пустых кружек стояло перед ними. Мартинец выпил полкружки пива несколькими глотками и остановился, чтобы отдышаться. Грузный человек в шортах прошел мимо во двор. Иван допил пиво, прикинул, не опрокинуть ли еще кружку, но тут же раздумал. Не тянуло и возвращаться в комнату, где на роскошной кровати ожидала его Гизела. Вообще все опротивело.

Вышел во двор. Почему-то захотелось выплакаться. Ему давно уже не хотелось плакать, жил как в чаду: Гизела, Бетти, Герда, Лизхен — девушки и виски, девушки и джин, девушки и шампанское — вот и вся жизнь. Убивал в себе и воспоминания, и желания, и угрызения совести, ибо никак не мог забыть днепровский простор и Лавру над ним, золотой купол, отражающийся в вечных днепровских водах, — это видение преследовало его, но знал: никогда не увидит купола Лавры и никогда не будет купаться в Днепре. «Никогда» больше всего мучало его, не мог смириться с этим, потому и заливал горечь спиртным и шатался по городу.

Иван закурил и пошел к скамейке, которая стояла на берегу ручья, хотелось одиночества — оно бередило душу, но почему-то эта душевная боль приносила и успокоение, наверно, потому, что чувствовал себя в такие минуты еще человеком не совсем павшим, а стремящимся чего-то достичь в жизни.

Мартинец сел на скамейку и потушил только что зажженную сигарету. Посмотрел на звезды, на луну, поднимающуюся из-за деревьев, и почувствовал свою мизерность и никчемность в этом бесконечном мире. Снова захотелось плакать, но на скамейку рядом кто-то сел — запахло пивом и табаком.

Мартинец покосился на человека и узнал того типа в замшевых шортах, что пил пиво в баре. Начал подниматься, но человек спросил его:

— Сигарета есть?

— Пожалуйста... — Иван полез в карман, человек придвинулся к нему близко-близко, дыхнул перегаром, Мартинцу стало противно, отпрянул, но кто-то ударил его по голове, в глазах засверкали искры, и он потерял сознание.

— Ловко ты его, — похвалил Стефан. — С первого раза.

Богдан спрятал под пиджак железную трубу, обтянутую резиной.

— Насобачился, — ответил. — Поищите, пан Стефан, в карманах, и если нет ключей...

— Куда они денутся? — Стефан быстро обшарил карманы пиджака Мартинца, вытянул автомобильные ключи. — Подгоняй сюда машину.

Богдан настороженно оглянулся вокруг: с веранды их не могли видеть, и только бармен торчал за широким окном ресторана.

— Придвинься к нему, — зашептал. — Не упал бы.

— Быстрее!

Богдан направился к стоянке, а Стефан придвинулся к бесчувственному Мартинцу, обняв его за плечи.

Канареечный «пежо» затормозил около скамейки через минуту, и Стефан, убедившись, что бармен читает газету и ничего не видит, затянул Мартинца в машину.

— Давай, — выдохнул хрипло, — я тебя догоню.

«Пежо» с места набрал скорость, а Стефан метнулся к мощному серому «мерседесу». Он догнал «пежо» сразу за «Ручейком», пристроился в хвост, погасив фары. Через несколько километров слева от дороги показалась пропасть, Богдан остановил «пежо». «Мерседес» стал сбоку чуть ли не впритык. Богдан вышел из машины, осмотрелся.

— Кажется, здесь, пан Стефан? — спросил скорее для порядка, так как остановился в точно определенном ранее месте.

— Здесь, — пробурчал Стефан и перетянул все еще бесчувственного Мартинца на переднее сиденье. — Ну с богом!

Богдан снял машину с ручного тормоза, выкрутил руль налево.

— Взяли!

«Пежо» неохотно сдвинулся с места, но, постепенно набирая скорость, пересек шоссе и рухнул в пропасть.

— Слава тебе, господи, — перекрестился Богдан, — с благополучным концом вас, пан Стефан.

— Не забудь завтра утром позвонить Кочмару.

— Конечно. С него еще тысяча марок, а за тысячу я кому угодно горло перегрызу.

— Ну до этого не дойдет, он человек уважаемый и всегда рассчитывается точно.

— За выполненную работу, — добавил Богдан.

— А мы свое дело сделали... — Стефан для чего-то обтер руки об штаны и направился к «мерседесу».


О гибели Мартинца на станции поговорили день-два и забыли: не нужно водить машину пьяным, особенно по горным дорогам. Никто не сомневался в официальной версии — несчастный случай, кроме Рутковского. Но Максим молчал. Молчал на работе, ничего не сказал и полицейскому инспектору, который вел расследование и хотел иметь показания человека, который одним из последних видел погибшего. Но что поделаешь: видно, такой уж был предназначен Ивану путь...

Кочмар день-два посматривал на Максима подозрительно, но Рутковский никак не выказывал своего отношения к случившемуся, вел себя, как и подобает в таких случаях: печалился, но не очень — разве можешь в молодые годы до конца понять всю трагичность смерти? Тем более что наконец в Мюнхен вернулись Юрий с Иванной, и Максим ни о чем не думал, кроме списков Лакуты. Обозначенные там люди оказались живыми, и семеро из них дали согласие продолжать сотрудничество с ЗЧОУН[27].

Лодзен приехал к Сенишиным вместе с Рутковским в первый же вечер после их возвращения. Курил одну за другой сигареты и был явно возбужден.

— Списки — это превосходно! — повторял. — Некоторые из информаторов согласились работать с нами, и дело это перспективнее, чем казалось. Молодец, пан Сенишин, и мы не забудем вас.

Юрий с Иванной пошли на кухню, а Рутковский сказал Лодзену:

— Списки еще у Лакуты... и неизвестно...

— Завтра будут у нас — Полковник стал серьезным. — Вечером свяжитесь с Луцкой, пусть предупредит Лакуту. Завтра нужно встретиться. С ним вы начали это дело, вам и заканчивать. — Нагнулся к Максиму, сказал тихо, будто его могли услышать на кухне: — Завтра утром уточним детали...

Вечером Рутковский связался не только с Луцкой, но и с Олегом. Они встретились в дешевом ресторанчике Швабинга и быстро уточнили детали завтрашней операции. А утром, едва Максим успел сесть за свой стол, в комнату заглянула Катя и, округлив глаза, что свидетельствовало об удивлении и уважении, сообщила:

— Вас, пан Рутковский, просит мистер Лодзен.

В комнате воцарилась тишина, и Максим почувствовал, как все взгляды скрестились на нем: и в самом деле, на радиостанции знали, что утром полковник занимается почтой или решает самые важные дела, и если вызывает кого-нибудь, то не ради того, чтобы дать обычное указание...

Рутковский поднялся медленно, поправил — галстук, намеренно небрежно пожал плечами. Даже спросил у Кати дерзко:

— Не сказал, для чего?

Глаза Кубиевич еще больше округлились от страха, она замахала руками, и Максим вышел из комнаты, зная, что все разговоры будут вестись лишь вокруг этого необычного вызова.

Полковник достал из сейфа небольшой плоский портфель, открыл его и положил на стол. Подозвал Максима, открыл портфель.

— Здесь шестьдесят две тысячи триста долларов, — сообщил небрежно, будто речь шла об очередной зарплате Рутковского. — Но расписку возьмете с этого мошенника за семьдесят пять. — Лодзен остро взглянул на Рутковского — тот сразу сообразил, что к чему, но ничем не проявил ни своего удивления, ни смущения.

— Слушаюсь, господин полковник, — только и ответил.

Самое важное осталось позади, и Лодзен сразу повеселел.

— Где назначена встреча? — спросил.

— Там же, в «Регина-Палас».

— В котором часу?

— В двенадцать.

— Поедете один?

— Думаю, так будет лучше.

— Ну о’кэй, — быстро согласился полковник, и Рутковский еще раз убедился, что Лодзен, конечно, не выпустит отель из своего поля зрения.

Максим взял портфель. Полковник дружелюбно похлопал его по плечу, предупреждая:

— Я жду вас не позднее часа.

— Конечно, зачем мне задерживаться?

Рутковский пошел, помахивая портфелем. Надеялся, что агенты из службы охраны станции еще не взяли его под свой надзор, в противном случае должен был любой ценой оторваться от них — как раз сейчас, когда до встречи с Лакутой осталось три часа и есть время раскрутить все так, как договорился с Олегом.

Красный «фиат» стоял с самого края стоянки: Рутковский приехал сегодня немного раньше, чтобы занять как раз это выгодное место. Максим рванул машину, не жалея мотора, — смотрел, не двинулся ли кто-нибудь вдогонку. В это время движение здесь уменьшалось — где-то из-за угла выскочил «фольксваген», но шел медленно и скоро остановился. Максим сразу повернул направо. Был у него точно разработанный маршрут: на всякий случай выучил его и обкатал — крутые, неожиданные повороты, погоню, по крайней мере, заметил бы сразу.

Кажется, никто его не преследовал...

Еще один поворот налево, потом направо в переулок, снова направо — сзади никого, и можно вздохнуть облегченно.

Рутковский остановился около таксофона, набрал номер и услышал голос Стефы.

— Доброе утро, дорогая, — сказал, — как ты там?

— Что-то случилось? — спросила встревоженно.

— Нет, все идет как надо, только вот что: позвони Лакуте — встреча переносится в гостиницу «Зеленый попугай».

— Зачем?

— Все в порядке, милая, но береженого и бог бережет.

— Возможно, ты прав.

— Не возможно, а точно. Пятьдесят седьмой номер.

— Время то же?

— В двенадцать.

— Договорились.

Рутковский вздохнул с облегчением: теперь списки не пройдут мимо его рук. Вспомнил, как смотрел на него Лодзен, когда приказал взять с Лакуты расписку на семьдесят пять тысяч. Да, господин полковник собирается положить в карман двенадцать тысяч семьсот долларов. Потому и делает все исподтишка, потому и поручил ему, Максиму, получить списки: уверен в его преданности, да и, в конце концов, кто поверит какому-то жалкому эмигранту, если он осмелится выступить против полковника разведки? Теперь сам бог велел и ему взять с пана Лакуты свои пять процентов комиссионных. Приблизительно три тысячи долларов — они на дороге не валяются, и никто здесь ни за что бы не отказался от таких денег.

Рутковский поехал в «Зеленый попугай». Пятьдесят седьмой номер ему посоветовал взять Олег. Комната как раз на углу, выход окнами на две улицы, с балкона просматриваются все подходы к гостинице. Да и стоит не так уж и дорого, раз в пять дешевле, чем в «Регина-Палас».

Максим придвинул стул к окну, занял удобное положение за шторой и закурил.

Теперь самым главным его оружием было терпение, теперь все шло своим ходом и он будто остался сбоку, точнее, был деталью отрегулированного и заведенного механизма.

Первая приехала Луцкая, и Рутковский отдал должное пунктуальности панны Стефании. Правда, он в этом мог убедиться и раньше, о деловой сноровке слышал также, но не думал, что сама Луцкая будет контролировать их сегодняшнюю встречу с Лакутой.

Стефа поставила машину не на стоянке напротив гостиницы, а на боковой улице, и Рутковский еще раз оценил дальновидность Олега: одно из окон номера выходило как раз туда, и он мог следить за действиями Луцкой. Собственно, пока она не проявляла активности; не выходила из «фольксвагена», сидела и курила, ибо из окна машины шел дым.

Так прошло четверть часа. В половине двенадцатого Луцкая вышла из автомобиля и остановилась возле газетного киоска. Купила газету, начала просматривать ее, и тут к ней подошел высокий человек в темно-сером костюме. Рутковский сразу узнал его: эсбист Богдан! Это он вместе со Стефаном закручивал удавку на его шее. Теперь Максим припомнил: Богдан был и в «Регина-Палас» — метнулся из соседнего номера, когда Рутковский со Стефой выходили от Лакуты. Выходит, Богдан и Стефан — сообщники Луцкой и, наверно, это она устроила ему проверку с удавкой.

Луцкая перебросилась с Богданом несколькими словами и пошла в гостиницу. Богдан сел на скамейку, сделав вид, что читает журнал. Максим думал, что Стефания поднимется к нему на пятый этаж, но время шло, а никто не стучал. Выходит, ждет Лакуту в холле.

Пан Зиновий приехал в начале первого в старом зеленом «форде». Приехал с шофером — тот поставил машину неподалеку от входа, а Лакута зашел в гостиницу.

Рутковский считал минуты. Вот пан Зиновий увидел Луцкую, один или вместе идут к лифту, вот лифт поднимается на пятый этаж. Пятьдесят седьмой номер — четвертые двери по коридору: подходят, стучат...

Он ошибся секунд на семь-восемь: постучали, и вошел один Лакута. Высокий, улыбающийся, вежливый.

Пан Зиновий осмотрелся и, убедившись, что в номере, кроме Рутковского, никого нет, вздохнул облегченно. Максим предложил ему стул, а сам запер двери. Спросил по-деловому:

— Списки привезли?

— Да.

— Можно посмотреть?

— А деньги?

Рутковский кивнул на плоский портфель, который лежал на столе возле Лакуты. Пан Зиновий немного поколебался и вынул из внутреннего кармана пиджака аккуратно сложенные бумаги, подал Рутковскому. Максим развернул их не спеша, хотя руки его чуть-чуть дрожали от нетерпения. Сразу понял, что подлинность списков не вызывает сомнения: старая газетная бумага, немного потертая по краям, пожелтевшая. Этими списками и займутся органы безопасности, а господин Лодзен пусть строит розовые замки...

Положил бумаги в черную кожаную папку. Отпер портфель, высыпал пачки денег просто на стол.

— Считайте, — предложил. — Здесь пятьдесят девять тысяч сто восемьдесят пять долларов.

— Должно быть шестьдесят две тысячи триста.

— Не забывайте о пяти процентах комиссионных.

— Неужели?

— Думаю, у нашего уважаемого пана нет склероза.

— Ну хорошо... — В холодных глазах Лакуты загорелись зеленые огоньки. Подвинулся к столу, тонкими пальцами начал перебирать деньги. — Я возьму ваш портфель.

— Пожалуйста.

Лакута быстро считал пачки и бросал в портфель. Двигал губами и ничего не видел вокруг. Лицо его заострилось и волосы, по крайней мере так казалось Максиму, встали дыбом. Закончив считать, запер портфель, спрятал ключ в кошелек, а портфель зажал под мышкой. Как-то жалобно улыбнулся Рутковскому и поднялся.

— Прошу передать полковнику, — он уже успокоился и снова стал прежним Лакутой: степенным и немного высокомерным, — мое приветствие и наилучшие пожелания.

— Минуточку... — Максим положил на стол листок бумаги. — Прошу расписаться, — и подал Лакуте ручку.

Тот глянул небрежно, но, увидев цифры, хитро покосился на Рутковского. Понял все сразу, так как спросил не таясь:

— Остальное господину Лодзену?

— Не знаю, так приказано.

— Каждый устраивается как может, — вздохнул Лакута, но расписался без колебаний.

Максим открыл двери, и пан Зиновий вышел, вежливо поклонившись.

Рутковский встал из-за стола, выглянул в окно. Лакута не задержался в гостинице, торопился, так как, выйдя с Луцкой, тут же распрощался с ней и подозвал свой зеленый автомобиль. Он сел на переднее сиденье, сзади влез еще Богдан, «форд» повернул в боковую улицу, а Луцкая, постояв немного, пошла к своему «фольксвагену».

Рутковский не стал ждать лифта, сбежал по лестнице, крепко держа черную кожаную папку. Заставил себя замедлить шаг только на улице, осмотрелся: как будто ничего подозрительного. «Фиат» завелся с пол-оборота. Максим проехал боковую улицу, через три квартала увидел около пивной Олега — тот стоял на самой бровке тротуара; Рутковский притормозил, и Олег вскочил в машину чуть ли не на ходу.

— Порядок... — Максим передал Олегу черную папку. — Кажется, все обошлось.

Олег, не отвечая, посмотрел назад.

— Да, — подтвердил наконец, — хвоста нет. — Удобно устроился на сиденье, достал микрофотоаппарат, развернул папку. Переворачивал страницы, фотографируя. Наконец сложил списки обратно в папку, отдал Максиму. Тот высадил его на тихой улице, посмотрел на часы — нужно торопиться на Энглишер Гартен.

Лодзен нервничал. Ходил по длинному кабинету и курил папиросу за папиросой. Секретарша знала, что он ждет Рутковского, и пропустила Максима сразу. Полковник бросил папиросу в пепельницу не загасив.

— Ну что?.. — спросил. — Что произошло, отвечайте!

Рутковский молча прошел к столу, положил черную папку.

— Вот списки, — ответил. — И все в порядке.

Лодзен быстрым движением раскрыл папку, начал листать страницы. Успокоился, глянул исподлобья на Рутковского, потом на часы.

— Все хорошо, что хорошо кончается... — пробурчал и спросил без всякого перехода: — Расписка?

Рутковский подал ее, полковник только взглянул искоса, спрятал расписку вместе со списками в сейф, закурил и даже предложил сигарету Максиму. Только после этого спросил:

— Где вы были?

— Ездил за списками, — притворился, что не понял, Рутковский. Итак, полковник решил не играть с ним в прятки, и сейчас начнется допрос. Следующие слова Лодзена подтвердили его догадку.

— Я послал работников службы охраны в «Регина-Палас», чтобы в случае необходимости подстраховать вас. Но...

Максим осмелился прервать полковника:

— Именно из соображений безопасности в последний момент я перенес встречу в гостиницу «Зеленый попугай». Если бы знал, что служба охраны будет подстраховывать меня! Тогда, конечно, не следовало этого делать. Но подумайте: шестьдесят тысяч... Этот Лакута мог проболтаться кому-нибудь, и плакали наши деньги. Я уж не говорю о списках.

— Вы могли предупредить меня.

— Не хотел лишний раз тревожить.

— В таких случаях самодеятельность недопустима, и вам нужно было немедленно поставить меня в известность. Могу извинить вас только потому, что действовали в первый раз. Кстати, когда Лакута приехал в гостиницу?

— В пять минут первого. — Рутковский знал, что здесь его позиции непробиваемы. Полковник, конечно, проверит его ответы и убедится, что между «Зеленым попугаем» и Энглишер Гартен Максим нигде не задерживался ни на минуту.

— И когда вы выехали из гостиницы сюда?

Этого вопроса Рутковский ждал, именно поэтому и взял Олега в машину.

— Минут через пятнадцать. Пока Лакута сосчитал деньги, ну, знаете, всякие слова...

— Итак, в двадцать минут первого.

— Да, в двадцать или двадцать пять.

— А сейчас десять минут второго. Пять минут мы разговариваем с вами, выходит, от «Зеленого попугая» вы ехали сюда двадцать минут?

— Да, — подтвердил Рутковский.

— Куда заезжали?

— Вот оно что!.. — оскорбился Максим. — Но, господин полковник, вы можете поручить службе охраны проехать от «Зеленого попугая» сюда кратчайшим путем и убедитесь, что быстрее никто не доберется.

— Конечно, проверим! — Лодзен усмехнулся жестко. — И не пробуйте обмануть меня, это вам дорого обойдется.

Рутковский понял, что выиграл эту игру. Конечно, нюх разведчика подсказывает Лодзену: со сменой гостиниц что-то не так, но стоит ли сейчас усложнять положение? Начать глубокое расследование — бросить тень на так хорошо проведенную операцию. Кроме того, кто-то может пронюхать о солидном куше, который полковник положил в карман. Нет, решил Лодзен, все это глупости, просто Рутковский еще не опытный и не знает всех правил, заведенных в разведке. Да и откуда ему знать?

— Идите и работайте, — отпустил Максима. — До конца рабочего дня, пожалуйста, не уходите из помещения.

Вечером, когда Рутковский выходил из станции, вахтер попросил его пройти в отдельную комнату. Два агента службы охраны тщательно обыскали его, извинились и отпустили. И в машине кто-то побывал: пачка «Кента» лежала на щитке, не совсем так, как оставил ее Максим. Делали обыск и на квартире. Слава богу, Рутковский предвидел это и вчера передал все ключи и технические средства Олегу.

Полковник Лодзен остался с носом.


— Ты можешь сейчас приехать к Сенишиным? — голос Стефы звучал тревожно.

— Конечно, дорогая. — Честно говоря, Максиму хотелось расслабиться после вчерашнего напряженного дня, тем более что вечером должен был встретиться с Олегом и забрать свою «технику» и ключи. Но почувствовал: что-то случилось — Луцкая даром не будет звонить.

— Выезжаю.

Стефания немного подышала в микрофон, видно, хотела что-то добавить, но ничего не сказала и положила трубку.

Стефа пила с Иванной кофе. Ее волнение уже немного улеглось, так как спокойно поздоровалась с Максимом и, допив кофе, повернулась к Рутковскому.

— Вчера убили Лакуту... — сообщила.

— Лакуту? — неподдельно удивился Максим. — Неужели?

— Его задушили в собственной машине в лесу неподалеку от Гармиш-Партенкирхена.

Рутковский понял все сразу: Богдан и Стефан... Их почерк.

Узнали о деньгах и ограбили Лакуту. Однако не подал виду, что догадывается об этом. Спросил:

— И зачем было нужно убивать Лакуту? Такой солидный и рассудительный пан.

— Ты видел его последним... — многозначительно возразила Стефания.

— Ну и что?

— Мне казалось, ваши дела...

— Может быть, ты подозреваешь меня?

— Подозревать будет полиция.

— Через двадцать минут после того, как мы расстались с Лакутой, я был на Энглишер Гартен. Кстати, перед этим видел, что вы с паном Зиновием разъехались в разные стороны.

— Следил?

— Смотрел в окно.

— Это тот Лакута, что у Стецько? — вмешалась Иванна. — Какие у тебя с ним дела?

Рутковский усмехнулся: если бы знала, почему пришлось ей с Юрием выезжать из Мюнхена. Ответил уклончиво:

— Пан Зиновий передавал полковнику какие-то бумаги. Я был простым связным.

— Таким уж и простым! — бросила на него острый взгляд Стефания.

— Какое это имеет значение? Главное: связным! — Максим подумал, что нужно немедленно позвонить Лодзену: начнется расследование, и полиция может докопаться до списков Лакуты. А это нежелательно со всех точек зрения.

— Ты не передавал пану Зиновию ничего такого, чем могли бы соблазниться грабители? — спросила Луцкая. — Свари нам еще кофе, — попросила Иванну. Та ушла, а Стефа добавила: — Может быть, ценности?

— Грабителям в наше время в основном нужны деньги.

— Ты заплатил пану Зиновию?

— Неужели это так важно, милая?

Стефания закусила губу.

— Выходит, я была последней пешкой в вашей игре!

— Ты никогда не будешь последней пешкой, — уверил ее Рутковский.

Стефа посмотрела подозрительно: не насмехается ли, но не заметила и тени иронии в глазах Максима.

— Почему? — все же спросила.

— Потому, что красива и умна. Кстати, Лакута поехал один?

— Конечно.

— Ну... ну...

— Что ты имеешь в виду?

— Могла бы быть со мной откровеннее.

Луцкая подумала немного и сказала совсем спокойно:

— О, я забыла, что ты наблюдал из окна.

— Я видел все, — подтвердил Рутковский.

Стефания посмотрела вопросительно, наверно, ей очень хотелось узнать, что же видел и знал Максим, но ничего не прочла на его лице.

— Кто повез Лакуту? — спросил Рутковский.

— Если бы знала...

— С одним из них ты разговаривала перед нашей встречей с паном Зиновием.

— Неужели он? — ужаснулась Луцкая, ужаснулась так натурально, что, если бы Максим не знал всех обстоятельств, обязательно поверил бы ей.

— У меня нет никаких сомнений, — подтвердил.

Стефания сверкнула глазами.

— Тогда дело принимает совсем неожиданный оборот.

— И ты знаешь это лучше меня, — отпарировал Максим.

Луцкая долго смотрела на Рутковского молча, будто хотела узнать, в какой мере можно быть откровенной. Наконец сказала:

— Кажется, это убийство не требует разглашения.

— Ты права, дорогая.

— Зачем ты перенес место встречи? И так неожиданно?

— Чтобы избавиться от лишних свидетелей. Погиб Лакута, а мог и я.

— Неужели?

— Если хочешь знать, у меня была большая сумма.

— Которую передал пану Зиновию?

Рутковский решил не таиться от Луцкой: все равно узнает.

— Грабители могли напасть на меня, потому и перенес встречу в «Зеленый попугай».

— И об этом знали только Лакута, я и...

— И еще двое?

— Да.

— И этих двоих сейчас нет в Мюнхене?

— Конечно. А сколько они?..

— Шестьдесят тысяч!

— Марок?

— Долларов.

— Ого!

— Видишь, они знали больше тебя.

Лицо Луцкой исказилось от злости — Рутковский впервые увидел ее некрасивой.

— Никуда они не денутся, — сказала уверенно. — Мы накажем их. А пан Зиновий!.. Боже мой, притворялся идейным борцом, а сам — за шестьдесят тысяч... Что продал тебе?

— Откуда у меня шестьдесят тысяч?

— Кому же?

— Можешь спросить у господина Лодзена.

— Американцам?

— Кто же еще может платить такие деньги?

Луцкая на миг задумалась.

— Американцы даром не платят, — ответила наконец, и Рутковский подумал, что она совсем не оригинальна. — Так что же могло быть у Лакуты?

Максим только пожал плечами, и Луцкая сказала с горечью:

— Все вокруг продается, боже мой, нет ничего святого! — Она хотела что-то добавить, но Иванна принесла поднос с кофейником.

— Звонил Юрий, — сообщила, — сейчас приедет.

Сенишин приехал и в самом деле очень скоро. Надел домашнюю куртку, налил себе рюмку коньяку.

— Сидите как на поминках, — заметил.

— Поминки и есть, — подтвердила Луцкая.

— Ты о Лакуте?

— Да.

Юрий понимающе взглянул на Рутковского.

— Теперь мне ясно... — начал многозначительно, но, увидев предостерегающий жест Максима, осекся.

— Что? — мимо внимания Стефании не прошло замешательство Юрия.

— Что нужно быть предельно осторожным.

— Открыл Америку, — махнула рукой Иванна. — Чтобы я не видела у тебя наличных денег!

— А ты как можно реже надевай свои драгоценности.

— И это называется драгоценностями? — возбужденно выкрикнула Иванна. — Два перстня и жемчужное ожерелье!

— Знаешь, сколько стоит одно ожерелье?

— И знать не хочу.

Луцкая презрительно скривила губы. Она не признавала почти никаких украшений и носила только скромный перстень с дешевым камешком. Юрий заметил гримасу Стефы и перевел разговор на другое:

— Сегодня у нас обедал сам пан Ярослав.

Сенишин не был лишен честолюбия и пыжился, когда в ресторане обедал или ужинал кто-нибудь из знаменитостей. Но разве Стецько такая фигура, чтобы гордиться его посещением?

— И он заплатил за обед? — язвительно отозвалась Иванна. — Всегда делает вид, что забыл кошелек, а потом дудки.

— И на этот раз... — вздохнул Юрий. — Да не обеднеем.

— А заказывает все лучшее: черную икру, осетрину...

— Ну хватит! — поднял руки Сенишин. — Я послал ему счет.

— Девяносто девятый? И каждый не оплачен.

— Не преувеличивай.

— Это я преувеличиваю! — рассердилась Иванна. — Так вот, в следующий раз, если не заплатит, вызову полицию.

— Надеюсь, до этого не дойдет, — успокоил ее Юрий и повернулся к Стефе: — Извини, что о твоем шефе...

Луцкая только рукой махнула.

— Вот видишь, — не выдержала Иванна, — если уж Стефа!..

— Мы приятно поговорили, — попробовал перевести разговор в другое русло Юрий. — И знаете — новость: на днях прилетает из Штатов пан Щупак.

— Модест Щупак? Хромой дьявол? — переспросила Луцкая.

— Вы знаете его?

— Конечно.

Рутковский насторожился. Он слышал о Щупаке: тот был одним из помощников руководителя службы безопасности УПА Николая Лебедя. После войны Лебедь осел в Соединенных Штатах, а Щупак пригрелся около него.

— Кто такой пан Модест? — спросил нарочито небрежно.

— О-о, это умный человек, — заверил Юрий.

— Да, он даром не прилетит, — процедила сквозь зубы Стефания. — Что-то пронюхали угаверовцы.

Рутковский подумал, что неожиданное посещение Щупаком Мюнхена, возможно, связано со списками Лакуты, но не придал этому большого значения. Дело считал для себя законченным — собственно, должен позвонить только Лодзену, желательно сейчас, а на втором этаже есть телефон. Воспользовавшись тем, что Иванна со Стефой начали листать какие-то богато иллюстрированные парижские журналы мод, а Юрий пошел в сад, быстро поднялся на второй этаж. Прикрыл за собой дверь и набрал номер Лодзена. К счастью, полковник был дома. Выслушав Рутковского, ответил кратко:

— О’кэй, пан Максим, новость действительно неприятная, но все в наших руках. Не волнуйтесь.

Иванна со Стефой даже не заметили отсутствия Максима. Он подсел к ним — почему бы и ему не полюбоваться парижскими красотками в современных туалетах?


Луцкая жила в маленькой однокомнатной квартире потемневшего от времени дома. В комнате стояла широкая тахта, сервант, шкаф и кресло. Еще тумбочка с магнитофоном.

Рутковский сидел на тахте, подложив под бок подушку, и смотрел, как хлопочет Стефа. Ему всегда было приятно наблюдать за нею: двигалась не спеша и в то же время как-то осмысленно, не делала лишних движений, не суетилась, как большинство женщин, казалось, что все в ней, даже движения, подчинены какой-то высшей цели.

Стояло субботнее утро, собирались поехать в горы — Рутковский однажды набрел на небольшую речку, где ловилась форель: уже поймал полдесятка рыб, в тот раз они со Стефой, насадив форель на прутья, жарили ее над костром, и Стефа уверяла, что приготовленная таким образом рыба вкуснее, чем та, что подавали под разными соусами в ресторане Сенишиных.

Прошла неделя после гибели Лакуты. За это время Максим несколько раз виделся со Стефой и начал замечать в ней какие-то перемены. Точнее, не перемены, она относилась к нему по-старому ровно, но иногда Рутковский ловил на себе изучающий взгляд Стефы, будто хотела что-то спросить и не осмеливалась. А может быть, это только казалось, так как, в конце концов, Стефа могла разговаривать с ним на любую тему.

Максим смотрел на Луцкую и думал, что, наверное, он все же только тешит себя мыслью, что знает ее. Думал, что у Стефы почти нет от него секретов — и вдруг эта встреча около «Зеленого попугая». Стефа и два бандита из службы безопасности: Богдан и Стефан. По чьей инициативе они проверяли его? И не была ли эта акция инсценирована Луцкой?

Стефа принесла Максиму стакан крепкого чаю в подстаканнике, присела на край тахты и смотрела, как он, отхлебывая чай, облизывает губы. И снова Рутковский увидел в ее глазах вопрос. Вдруг Стефа наклонилась к нему и спросила, глядя неподвижно, казалось, заглядывала в душу Максима и читала все его мысли:

— Я не безразлична тебе?

Она спрашивала об этом Максима впервые — вообще он давно ждал от нее такого вопроса, но как бы весь ход их отношений давал на него абсолютно исчерпывающий ответ. Однако Стефа все же спросила, и Рутковский, отставив чай, погладил девушку по руке.

Стефа растянулась рядом с ним на тахте.

— Ты ничего никогда не говоришь мне, — пожаловалась. — Ну хотя бы всякие слова, которые так нравятся женщинам.

— Я думал, что ты умнее других, и словесная дребедень... К тому же ты, дорогая, из тех женщин, которые сами выбирают мужчин?..

— Да.

— И ты выбрала меня?

— Разве это плохо?

— Однако, по-моему, я не принадлежу...

— А ты не допускаешь мысли, что мне виднее?

— Что же, может быть, и так.

— А если так...

Рутковский не выдержал и засмеялся весело. Луцкая немного обиделась.

— Смешно?

— Просто ситуация забавная.

— Неужели? А я думала... Удивительная манера у мужчин: переводить в шутку то...

— Прости, дорогая, я не хотел тебя обидеть. Но все так неожиданно.

— Мне бывает тоскливо и одиноко. — Луцкая поправила прическу. Этот ее жест не очень-то свидетельствовал о душевной сумятице, но в нем была какая-то трогательность и беззащитность. Максим пообещал:

— Мы вернемся к этому разговору.

Стефания покачала головой:

— Ты не думаешь так. — Она видела дальше и глубже Максима, трезвее смотрела на жизнь. И все же какая-то кроха надежды осталась в ней, так как сразу повернула круто: — Сегодня какой-то тревожный день, а хочется покоя. Мы еще успеем объясниться, но мне все равно хорошо с тобой — пей чай, а то остынет!

Чай и в самом деле немного остыл, Максим глотнул и отставил стакан не потому, что было невкусно, — пить чай означало согласиться со Стефой, а в таком случае она бы взяла верх, он почувствовал неловкость и унижение, какую-то вину, а характер их отношений не давал оснований для таких чувств, все это немного раздражало его, так как понимал и шаткость своих позиций, наконец все перепуталось у него, и Максим спросил резковато:

— Ну чего же ты хочешь?

— А ничего. — Стефа поднялась.

Максим подумал, что ему не так уже и плохо с нею. Все еще не привык к своей мюнхенской жизни и знал, что пройдет сколько угодно лет, все равно не привыкнет. Конечно, кое-что воспринимается уже как будничное и нормальное, но не мог смириться с главным, тем, что постоянно должен лицемерить и лгать, это изнуряло его, ночами часто не спал, был противен себе и боялся главного: сумеет ли очиститься, забыть, снова стать самим собой? Знал, что-то и прилипнет, останется, и уже не быть ему прежним Максимом, который гордился тем, что никогда в жизни никому не сделал подлости. Был уверен: все, что выполняет здесь, необходимо и ему, и многим другим, наконец, его народу, и никто из порядочных людей, его друзей и товарищей, не осудит его, а поймут, поддержат. Очутился среди ворон, вот и каркай, как они, — эта философия не всегда приносила ему душевный покой иоправдание.

Максим вздохнул и поцеловал теплую ладонь Стефы.

— Будем собираться, милая? — спросил.

Она поднялась легко, вообще была какой-то легкой и подвижной, полной жизни, — Максим видел ее серьезной, сердитой, печальной и веселой, всякой — и никогда растерянной или слабой.

— Удочки в машине? — спросила.

— Заедем за ними.

— Я сварю кофе и налью в термос.

— Не клади много сахара.

— Будто не знаю твоих вкусов.

Пошла на кухню, но телефонный звонок остановил ее. Аппарат стоял в передней, Стефа завернула туда и взяла трубку.

— Кто-кто? — спросила. — Какой пан Модест?

Имя было не совсем обычное, и Максим сразу вспомнил, что слышал его: Модест Щупак, оуновский деятель из Соединенных Штатов, как раз это имя назвал на днях Юрий Сенишин.

Но что нужно Щупаку от Луцкой?

— Ну хорошо, — сказала Стефания, — если дело такое неотложное, то я приду... — Она оглянулась на Максима, пожала плечами, показывая, что ничего не может поделать. — Хотя... Откуда вы звоните? Так, пожалуйста, приезжайте ко мне, адрес знаете? Да, я понимаю, не нужно извинений. — Заглянула в комнату, объяснила Рутковскому: — Сейчас ко мне приедет один старый хрыч. Какое-то неотложное дело, но, думаю, я отвяжусь. А ты пока поезжай за удочками.

Рутковский нехотя поднялся. Думал, что визит Щупака не случаен, да и сам его срочный прилет в Мюнхен подозрителен. Что-то задумали оуновские деятели, и нужно дознаться, что именно.

Медленно повязал галстук и, воспользовавшись тем, что Стефа зашла в ванную, оставил на тумбочке около тахты свои часы. Заглянул в ванную, попросил:

— Не очень задерживайся.

— Я его быстро выставлю, — пообещала.

— Выходи на улицу.

— Хорошо.

«Фиат» Максима стоял за углом в переулке. Рутковский отошел в сторону, чтобы Луцкая случайно не увидела его из окна, закурил. Ждать пришлось недолго: около Стефиного подъезда остановилось такси. Из него вылез большой пожилой человек с палочкой — пошел, чуть прихрамывая, к парадному. Сомнений не было: Щупак, или Хромой дьявол, — так назвала его Стефа, когда услышала о приезде пана Модеста в Мюнхен. Тогда же Рутковский осторожно поинтересовался у Кочмара, кто такой Щупак. Тот лишь покачал головой и повторил слова Стефы: Хромой дьявол. Оказывается, так называли Щупака в СБ за хитрость и коварство, его боялись даже коллеги по службе безопасности, не говоря уже о руководителях разных рангов, — сердце Щупака не знало милосердия, за самую малую провинность определял лишь одно наказание — смерть и, говорят, любил сам лично исполнять приговоры.

Щупак исчез в парадном, и Рутковский пошел к машине. Перед глазами стояло лицо Щупака: грубые, будто вырубленные топором, черты, глубоко посаженные глаза под узкими бровями, тяжелый подбородок — точно, такой не знал пощады и просить ее у него, наверно, было невозможно.

Хромой дьявол...

Рутковский достал из чемодана в багажнике портативный магнитофон, нажал на кнопку. Смотрел, как крутится бобина, и представлял разговор Луцкой со Щупаком. Вероятно, тот сидит в кресле, Стефа примостилась на тахте, курит сигарету, забывая сбросить пепел, обжигается и сдувает его с брюк. А рядом на тумбочке среди разной дребедени лежат его часы. Да, настоящие ручные часы: никто не знает, что в них вмонтированы микрофон и передатчик, и сейчас на портативный магнитофон в «фиате» записывается разговор Луцкой и Щупака. Может быть, и что-то пустое, но навряд ли Щупак будет беспокоить Луцкую из-за пустяков в субботний день да еще и у нее на квартире.

Бобина крутилась, Рутковский вывел «фиат» так, чтобы видеть такси Щупака — пан Модест не отпустил машину, это свидетельствовало, что его разговор с Луцкой не затянется. И правда, Щупак вскоре вышел из парадного: Рутковский выключил магнитофон и глянул на часы: визит длился около двадцати пяти минут. За удочками ехать не было смысла, Максим поднял капот автомобиля, сделав вид, что копается в моторе. Увидев, как вышла из подъезда Луцкая, помахал ей испачканной рукой.

— Не было контакта, — пожаловался, — едва нашел неисправность. Дай ключи, нужно помыть руки.

Часы лежали на прежнем месте, Рутковский спрятал их и аккуратно вымыл руки. Спустился на улицу — Стефа сидела за рулем и явно теряла терпение: ведь нужно было еще заехать за удочками.

— Чего хотел от тебя этот старый хрыч? — лениво поинтересовался Максим.

— Пустое. Мог подождать и до понедельника. Обычная канцелярская бюрократия, — ответила уклончиво.

— Чем старее человек, тем больше внимания уделяет своим маленьким делам.

— Угу... — подтвердила Луцкая. — Нечего делать, только время отбирает.

Они приехали на свое место около ручья в полдень. Стефа взялась разводить костер, а Максим, прихватив удочки и магнитофон, пошел рыбачить. Отошел за километр, вода здесь перекатывалась через огромные отшлифованные валуны. Рутковский приготовил удочки, но не закинул: присел под дерево, оперся на шероховатый ствол и включил магнитофон. Бобина задвигалась, она крутилась и крутилась, а звук не появлялся, только шуршала пленка. Максим подумал, что микрофон испортился, но зазвонил звонок и послышались не совсем ясные звуки — видно, пан Модест здоровался со Стефой в передней. Потом Луцкая, как Максиму и представлялось, преувеличенно патетично высказала свое восхищение по поводу визита Щупака — наконец, наверно, уселись так, как и предполагал Рутковский, потому что Стефу было слышно яснее — устроилась на тахте ближе к микрофону. Но и Щупака он слышал вполне прилично: присланная Центром аппаратура работала безотказно, и Максиму все время казалось, что он находится там же, в комнате Стефы, и Щупак только чудом не замечает его. Этот эффект присутствия ощущался настолько, что хотелось вмешаться в беседу, задать наводящий вопрос или уточнить неясное, вместо этого Максим иногда останавливал магнитофон и еще раз прослушивал наиболее интересные места.

Щ у п а к. Я потревожил тебя, Стефа, только потому, что приехал сюда по неотложному делу.

С т е ф а н и я. Конечно, пан Модест, я поняла это сразу и попросила вас сюда, так как сможем поговорить не таясь. У нас на Цеппелинштрассе...

Щ у п а к. Да, у вас микрофон на микрофоне. А наш разговор полностью конфиденциальный, и я надеюсь...

С т е ф а н и я. Пан мог бы обойтись без предупреждения.

Щ у п а к. Я уверен в тебе, Стефа, но специфика нашей работы требует такой строгой конспирации, что и лишнее напоминание никогда не помешает.

С т е ф а н и я. Возможно. Да вы могли проверить меня на деле, и не раз!

«Ого, — подумал Рутковский и еще раз прокрутил это место. — Выходит, моя Стефа сотрудничает с секретными оуновскими службами и пользуется их доверием. В конце концов, что же здесь удивительного? Недаром видел ее с Богданом, и проверка удавкой — ее рук дело».

Нажал кнопку и слушал дальше.

Щ у п а к. У нас нет претензий к тебе, Стефа, и мой приезд сюда — лучшее доказательство этого.

С т е ф а н и я. Можете рассчитывать на меня, пан Модест.

Щ у п а к. Не ждал другого ответа.

С т е ф а н и я. Слушаю.

Щ у п а к. Это история старая и начинается еще с войны. Конечно, ты понимаешь, что, свертывая свою деятельность на Западной Украине и в восточных воеводствах Польши, мы оставляли там своих людей.

С т е ф а н и я. Агентуру?

Щ у п а к. Были у нас самые секретные агенты, и список их в одном экземпляре хранился у пана Лебедя. Были и списки преданных нам людей, информаторов, сочувствующих.

С т е ф а н и я. Подождите, пан Модест, не связан ли ваш приезд сюда с убийством Лакуты и его контактами с полковником Лодзеном?

Щ у п а к. Я всегда знал, что ума тебе не занимать.

С т е ф а н и я. Лакута что-то продал американцам?

Щ у п а к. Продал, и мы узнали об этом через своих людей в ЦРУ.

С т е ф а н и я. Что?

Щ у п а к. Не спеши. Один из списков наших информаторов пропал. Он исчез в первые послевоенные годы, когда в Польше проводилось заселение западных воеводств. Туда переехало много украинцев из Жешувского и Люблинского воеводств, и наши люди уточняли списки информаторов. Отвечал за эту работу родственник пана Зиновия, его дядька Иосиф Лакута. Польская служба безопасности выследила его, пан Иосиф погиб, отстреливаясь, на каком-то хуторе, и считалось, что списки либо были сожжены Иосифом Лакутой, либо попали в руки польской контрразведки. И вдруг через столько лет попадают в ЦРУ. А полгода назад умер брат Иосифа Лакуты, отец пана Зиновия...

С т е ф а н и я. Значит, списки сохранялись у отца Зиновия Лакуты, и он, разбирая бумаги отца, нашел их?

Щ у п а к. Думаю, что было именно так.

С т е ф а н и я. И продал Лодзену?

Щ у п а к. На свою голову.

С т е ф а н и я. Вы не вышли на след Богдана и Стефана?

Щ у п а к. По предварительным данным, они в Австралии. Найдем.

С т е ф а н и я. Шкуры!

Щ у п а к. Дело не в них.

С т е ф а н и я. В списках? Но я же поняла, что они у американцев. В надежных руках, и вы все равно передали бы их ЦРУ?

Щ у п а к. Ты права, но есть небольшая деталь. Пану Лебедю известно, что к спискам Лакуты, а там насчитывалось более шестисот фамилий информаторов, был подколот еще лист, и самый важный. Семь фамилий, вот так, семеро наших доверенных людей, известных только Иосифу Лакуте, и у четырех из них сохраняются ценности расформированных куреней.

С т е ф а н и я. Со мной можно и без дипломатии, пан Модест. Разбитых и уничтоженных... Какое это теперь имеет значение?

Щ у п а к. Имеет, и очень большое. Американцы должны поверить, что мы не разбиты и уничтожены, а временно ушли в подполье. Поняла?

С т е ф а н и я. Будто они ничего не понимают...

Щ у п а к. В ЦРУ все понимают. А политикам глаза замылить не мешает. Но вернемся к спискам. Этих семерых Лакута не передал Лодзену.

С т е ф а н и я. Он вел переговоры с Лодзеном через...

Щ у п а к. Я знаю через кого, и, если тебе трудно...

С т е ф а н и я. Почему трудно? Через Максима Рутковского. Он работает у них на радиостанции, и мы встречаемся.

Щ у п а к. Что это за птица?

С т е ф а н и я. Моя информация может быть необъективной.

Щ у п а к. Я верю в твой разум.

С т е ф а н и я. Богдан со Стефаном проверяли его.

Щ у п а к. И он выдержал испытание?

С т е ф а н и я. Вы же знаете Богдана!

Щ у п а к. Да, аргументы, пожалуй, весомые. Но дополнительный список мог прилипнуть к его рукам.

С т е ф а н и я. Откуда мог знать, кто такие?

Щ у п а к. И дураку ясно: идут отдельным списком...

С т е ф а н и я. Логика в этом есть. Однако зачем Рутковскому списки, если не работает на какую-нибудь разведку?

Щ у п а к. Может, рассчитывал продать? Тому же Лодзену?

С т е ф а н и я. Навряд ли. Поставил бы точку на своей карьере. А он парень умный.

Щ у п а к. Ты дурака не выберешь.

С т е ф а н и я. И откуда мог знать о ценностях?

Щ у п а к. Об этом не знал никто, кроме Лебедя и Иосифа Лакуты. Пан Зиновий мог догадываться, что это — список резидентов, и придержать его. Через некоторое время, вероятно, надеялся продать полковнику за значительно бо́льшую сумму.

С т е ф а н и я. Сколько получил за списки?

Щ у п а к. Семьдесят пять тысяч долларов.

С т е ф а н и я. Ищи теперь Богдана со Стефаном!

Щ у п а к. Конечно, с такими деньгами...

Рутковский остановил бобину и закурил. Дело принимало совсем неожиданный оборот, и нужно сосредоточиться. Глубоко затянулся несколько раз и снова включил магнитофон.

С т е ф а н и я. А сколько у тех резидентов? Ну ценностей?

Щ у п а к. Там, Стефа, бешеные деньги. Если сохранились... Допустим, часть из них хлопцы истратили, не без этого, но и продать в Польше золото и бриллианты не так просто. И если мы найдем списки, не забудем и тебя.

С т е ф а н и я. Это — деньги организации.

Щ у п а к. Много имеешь от Стецько? Если бы он заботился не о себе, а об организации... Короче, про ценности никто не должен знать: пан Лебедь, я и ты, больше никто. Нужно найти список, это самое главное.

С т е ф а н и я. Думаете, у пани Мирославы?

Щ у п а к. Ты хорошо знаешь ее и должна провернуть это дело.

С т е ф а н и я. Как?

Щ у п а к. Скажешь, что организация должна ознакомиться с бумагами пана Зиновия.

С т е ф а н и я. А если не захочет показать?

Щ у п а к. Должна знать, как мы поступаем с неслухами. Завтра пойдешь к ней.

С т е ф а н и я. Завтра воскресенье, и мы...

Щ у п а к. Пани Мирослава в отъезде и возвращается завтра. Была бы дома, ты пошла бы к ней сегодня.

С т е ф а н и я. Завтра так завтра.

Щ у п а к. И ни слова Рутковскому. Не нравится он мне. Жаль, что ты выбрала его. И может случиться...

С т е ф а н и я. Что?

Щ у п а к. Все может случиться, Стефа, и надеюсь, ты не очень будешь переживать.

С т е ф а н и я. Все, что касается Максима, я буду решать сама.

Щ у п а к. Договорились. Сейчас самое главное — найти список. Не мешкай и завтра навести пани Мирославу. Я позвоню тебе вечером.

С т е ф а н и я. Пожалуйста.

Щ у п а к. А теперь спешу, такси меня ждет.

Звук исчез, и пленка снова зашуршала. Рутковский выключил магнитофон. Посидел немного, обдумывая услышанное, и пошел ловить форель. Чуть ли не сразу вытянул большую рыбу. Клевало хорошо, и за час Максим поймал около десятка сильных серебристых рыб.

Стефания, увидев улов, захлопала в ладоши и, поднявшись на цыпочки, поцеловала Максима в щеку. Она быстро почистила рыбу и начала жарить, а Рутковский растянулся на коврике, наблюдая за ловкими движениями Стефы, и вспоминал услышанный разговор. Что сказал Щупак? Кажется, так: «Все может случиться, Стефа, и надеюсь, ты не очень будешь переживать»?

Это о нем, Максиме Рутковском, и только дураку не понять, о чем идет речь. А как ответила Стефания?..

«Все, что касается Максима, я буду решать сама...» То есть она фактически соглашается со Щупаком и лишь обусловливает свою позицию. Стефа, которая только что так нежно поцеловала его.

А завтра она пойдет на квартиру к вдове Лакуты за списком резидентов... Самый важный документ пана Зиновия...

Рутковский подумал, что не имеет права прозевать этот список. Но что же можно сделать? Стефания, конечно, не покажет его: она уже почувствовала запах больших денег — вот тебе и идейный оуновский боец, стоило Щупаку рассказать про драгоценности, и куда подевалась идейность... Однако же красива, бестия, сидит на маленьком стульчике около костра, в цветастом купальнике, переворачивает на сковородке рыбу и посматривает на Максима лукаво, будто ничего и не произошло, будто и не было четыре часа назад разговора с Хромым дьяволом и не предала она Рутковского.

Да разве только теперь?

Стефания будто прочитала мысли Максима, глянула искоса и улыбнулась — разве улыбается так нежно женщина, которая только что предала?

А может быть, он неправильно понял ее?

Стефания позвала Максима есть рыбу. Они распили бутылку белого вина. Стефа чокалась с ним и заглядывала в глаза как-то удивленно, будто впервые видела. Максим понимал причину этого удивления — Стефа сейчас взвешивала, что для нее важнее, и, наверное, сделала вывод: одно другому не помешает, где те эфемерные оуновские богатства, может быть, все уже пошло прахом, ведь люди, которым доверили их, тоже не дураки — ищи где-то в Аргентине или Австралии хоть сто лет! А Максим сидит рядом, и никуда от этого не денешься, она сама выбрала его, уже привыкла к нему, возможно, немного любит.

После обеда Максим выкупался в речке и предложил возвращаться в город. Стефания удивилась — ведь никуда не спешили, но Рутковский сослался на неотложные дела, о которых забыл. Он отвез Луцкую и позвонил Лодзену домой.

Полковник собирался в игорный дом в Бад-Визе, к тому же какие могут быть дела в субботу? Рутковский не отступал, и Лодзен наконец согласился принять его. Он встретил Максима холодно и неприветливо, но, узнав о причине визита, заволновался.

— Говорите, супруги Лакуты сегодня нет дома и возвратится только завтра? — переспросил.

— Да, и Луцкая собирается навестить ее утром.

— Как смогли узнать обо всем этом?

— У меня ключ от квартиры Стефании, я вошел в переднюю и услышал разговор. Они так увлеклись, что не обратили внимания на щелчок замка. Узнав о списке резидентов, я выскользнул из квартиры.

Полковник подумал, приказав Максиму подождать, вышел из гостиной. Отсутствовал минут пять и вернулся довольный.

— Сейчас вы отправитесь домой, — приказал Максиму, — где-то через час или полтора за вами заедут работники нашей службы охраны. Они — мастера своего дела и откроют любой замок. Поедете с ними, ребята не знают украинского и вообще могут не разобраться в бумагах Лакуты, зато специалисты по обыскам. Короче, командуйте ими, как сочтете нужным, а список добудьте... Это и в ваших интересах, — добавил многозначительно.

Довольный, что быстро решил это дело и еще успеет сегодня поиграть в карты, полковник поехал в Бад-Визе, а Рутковский — домой.

Работники службы охраны не заставили долго ждать себя. Были они чем-то похожи друг на друга, наверное, служба накладывает отпечаток и на человеческую внешность — два сильных молодых человека были коротко подстрижены, толстошеи, самоуверенны. Они посадили Рутковского на заднее сиденье мощного «форда», ехали молча, будто подчеркивая свое превосходство и исключительность. Максим тоже молчал, и они доехали до дома Лакуты, перебросившись словом или двумя, не больше: в конце концов, это устраивало Рутковского, о чем можно говорить с такими громилами?

Как и сказал Лодзен, молодые люди оказались знатоками своего дела. Два замка в дверях квартиры Лакуты щелкнули чуть ли не сразу, один из агентов неслышно скользнул внутрь. Максим хотел последовать за ним, но другой задержал его и пропустил только после того, как первый выглянул из прихожей и сделал знак, что можно войти.

Квартира Лакуты была грязной и плохо меблированной. Состояла она из двух комнат, в спальне стояла широкая незастеленная кровать, шкаф с одеждой и старое трюмо. Другая комната служила кабинетом и гостиной одновременно: письменный стол с разбросанными бумагами приткнулся к серванту, а дальше полстены занимали стеллажи с книгами, папками, исписанными от руки и на машинке бумагами.

Максим подошел к стеллажу и стал перебирать эти листы, но один из молодых людей довольно невежливо попросил не вмешиваться — пусть господин Рутковский садится в кресло и ничего не делает, хотя бы сначала, пока они сориентируются. Ориентироваться им пришлось недолго, вполне резонно решили, что спальней займутся во вторую очередь, быстро осмотрели гостиную и кабинет и вытянули из-под правой тумбы письменного стола небольшой железный ящик — сейф.

Максим подумал, что на месте Лакуты он хранил бы список бандеровских резидентов где-нибудь в книге или среди второстепенных бумаг, ищи тогда всю ночь... Но пан Зиновий, оказалось, мыслил примитивнее. Один из молодых людей несколько минут повозился с сейфом, открыл. Быстро перебрал его содержимое, оставил деньги, обручальное кольцо и золотые часы — подал Максиму бумажник и перевязанную шпагатом пачку писем и каких-то бумаг. Рутковский занялся ими, а «специалисты» начали осматривать ящики письменного стола. Вдруг один из них прислушался и бесшумно юркнул в переднюю. Рутковский посмотрел ему вслед без особого интереса, так как его внимание привлек один листок. Был он точно такой, как списки информаторов, которые он уже держал в руках: грубая, пожелтевшая газетная бумага. Развернул и действительно увидел семь фамилий. Положил на колени, делая вид, что разбирает другие документы: он обязан запомнить фамилии и координаты бандеровских резидентов. Мог бы и незаметно спрятать список, потом переправить его в Центр, но еще по дороге сюда решил: этого делать не стоит — должен послужить Лодзену и укрепить свои позиции на РС. Нужно было учесть и такой факт: Луцкая, не найдя списка и как-то вдруг узнав о посещении Максимом квартиры Лакуты, обязательно заподозрит его, может заподозрить и Лодзен, а зачем подставлять свою голову? Пусть полковник тешится мыслью, что раздобыл списки ценных бандеровских агентов, пусть надеется на деньги и ценности — через несколько дней Центр будет знать имена резидентов и польские товарищи решат, как их обезвредить...

Рутковский еще раз внимательно прочитал фамилии и помахал листком, подзывая агента.

— Вот, — сказал чуть ли не торжественно, — вот этот список! Я нашел его.

Агент потянулся к листку, но тут в комнату заглянул другой человек.

— Тревога, — сообщил. — Вернулась старая карга, и нужно срочно линять.

— Кто вернулся? — не сообразил Рутковский.

Вместо ответа первый агент схватил ящик-сейф, быстро положил назад бумажник и бумаги, перевязав их веревочкой. Другой агент задвинул ящики письменного стола, забрал у Рутковского листок со списком, подтолкнул в переднюю.

— Смываемся!

Первый тихо открыл входные двери, выглянул. Подал знак, что можно идти, и потянул за собой Максима. Тот наконец сообразил, что домой вернулась жена Лакуты, — наверное, она старалась открыть двери, не сумела и пошла за помощью.

Они спустились на первый этаж и вышли из парадного, чуть не столкнувшись с женщиной в сопровождении пожилого человека в клетчатой рубашке. Женщина посмотрела на них внимательно, но не остановилась, один из агентов вежливо уступил ей дорогу и уверенно направился к машине. Максим с другим агентом подождали, пока он подгонит «форд», и сели в автомобиль.

— Чудесно... — пробормотал первый агент, — Я не думал, что так быстро управимся.

Рутковский протянул руку:

— Дай сюда список.

— Зачем тебе? — спросил агент недовольно.

— Хочу еще раз убедиться, действительно ли тот.

Агент подал листок. Максим не торопясь прочитал список.

— Ну? — нетерпеливо спросил агент.

— Порядок, — засмеялся Рутковский и отдал листок. — Нет никакого сомнения.

Теперь Максим был уверен, что точно запомнил фамилии и координаты резидентов, но на всякий случай откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза и еще раз возобновил их в памяти. Еще раз и еще...


— Доброе утро, пани Мирослава. — Луцкая поискала место, где поставить мокрый зонтик, и ткнула его между вешалкой и пылесосом. — Погода совсем испортилась. Как доехали?

— А я вернулась еще вчера вечером. Слава богу, а то пришлось бы добираться под ливнем. Проходите, панна Стефа, у меня еще не убрано, не обращайте внимания. Завтракали?

— Не беспокойтесь, пани Мирослава, я по делам.

— К такой старой, как я, без дел уже не заходят. Я угощу вас кофе, не отказывайтесь, милая, такого кофе вы не выпьете нигде, и даже покойный пан Зиновий признавал это. Хоть привередливый был, а мой кофе любил, царство ему небесное.

Стефания прошла в гостиную, осмотрелась.

— Кофе немного позже, — попросила, — а сейчас давайте поговорим.

— Садитесь, миленькая. — Пани Мирослава подвинула гостье стул, сама примостилась на диване. — Слушаю вас.

— Я по поручению организации... У пана Зиновия был один документ, который принадлежит ЗЧОУН. И мы должны найти его, — пояснила Луцкая.

— Ну, моя милая, — возразила пани Лакута, — теперь здесь все принадлежит мне, и я бы не хотела, чтобы чужие люди своими руками...

— И вы считаете меня чужой? — оскорбилась Стефания.

— Какая же ты мне родственница?

— Я прошу позволить пересмотреть бумаги пана Зиновия.

— А если я не захочу?

— Я же сказала: здесь хранится важный документ организации.

— А идите вы к черту со всеми вашими организациями!

— Не забывайтесь, пани Мирослава!

— А кто убил Зиновия? Бандиты из ваших...

— Мы найдем их и накажем, потому что они действительно бандиты.

— Другие не лучше.

— Я бы не советовала вам, пани Мирослава!

— У меня свой ум.

— А если есть, то поймите, что пан Зиновий имел отношение к секретам организации. И должна вам напомнить...

— Не пугай!

— А я не пугаю, лишь предупреждаю.

Видно, пани Лакута и сама поняла, что зашла далеко, так как сказала примирительно:

— Ну ладно, что тебе нужно?

— Я же сказала, у пана Зиновия хранился один документ, точнее, список...

— У него тут всякого хлама...

— Я поищу.

— Ищи, милая, только вряд ли что-нибудь найдешь.

Луцкая огляделась, вздохнула. Подошла к стеллажу, сняла несколько книг, начала листать страницы.

Пани Мирослава отобрала у нее книжку, взяла за корешок, потрусила.

— Делай так, милая, а то и правда два дня будешь искать.

Не ожидая ответа, направилась в кухню готовить кофе. Через несколько минут она принесла дымящийся кофейник и печенье, неодобрительно посмотрела на Стефанию и пригласила:

— Да прервись, милая, глотни кофе, вкусный.

Сели около журнального столика, отхлебнули напитка, и Луцкая, не выпуская чашечку из тонких пальцев, спросила:

— Может быть, поможете нам, пани Мирослава! Организация не забудет вас:

— А-а, — махнула рукой, — все только обещают, вон Зиновию тоже обещали, а что? Пшик, видите, чистый пшик, и мне придется теперь где-то устраиваться...

Луцкая поставила чашку, взяла пани Лакуту за руку, крепко сжала.

— Я не шучу, — сказала, не сводя с нее взгляда. — Мне трудно назвать сейчас точную сумму, но в случае удачи вы получите от пяти до десяти тысяч марок.

— А в случае неудачи?

Луцкая не стала врать и развела руками. Пани Лакута немного подумала и согласилась:

— Хорошо, моя милая. По-моему, Зиновий держал самые важные документы здесь, в сейфе. — Вытянула железный ящик из-под письменного стола, достала из сумки ключ, отперла. Показала бумажник и перевязанные бечевкой бумаги. Взяла их, глядя на них немного растерянно. Наконец сказала нерешительно: — Я завязывала их не так...

Луцкая отобрала пачку, спросила:

— А как?

— На той неделе складывала бумаги и завязала крест-накрест. А теперь перевязаны один раз.

Стефания нервно сорвала бечевку, начала перебирать бумаги. Пальцы ее чуть дрожали. Перебрав, спросила:

— Кто, кроме вас, имел доступ к сейфу?

— Ключ один, и он у меня в сумке.

— Точно помните, что перевязывали пачку крест-накрест?

— Склерозом еще не страдаю. Подожди... — поднялась вдруг она. — Подожди, милая... — Пани Мирослава начала быстро выдвигать ящики письменного стола, — Смотри, и в столе рылись...

— Кто?

— Если бы я знала. Тут видишь, у меня порядок был, лежали тетради, а сверху конверты, я сама положила кучкой, а теперь разбросаны.

— Выходит, в ваше отсутствие кто-то побывал в квартире?

Пани Лакута захлопала глазами:

— Кто мог?

— Никому не оставляли ключи?

— Нет, милая, никому. Теперь такие люди пошли: и не заметишь, как ограбят!

— А ключи пана Зиновия?

— Здесь, в ящике... — Вынула из письменного стола два ключа на цепочке. — Вот они, от квартиры. Замки у нас новые, с секретом, даже я вчера сразу не смогла открыть. За слесарем ходила.

Луцкая насторожилась.

— За каким слесарем?

— Разве не понимаешь? Вчера приехала поздно, в одиннадцать, хочу отпереть двери, а верхний замок не работает, заело. Пришлось идти за слесарем.

— И он открыл?

— Конечно.

— Сразу?

— Да, моя милая, мужчины к этой технике лучше приспособлены.

Луцкая немного подумала и спросила:

— Когда возвращались со слесарем, никого не встретили? Может быть, кто-нибудь выходил из парадного? Или на лестнице?

— Какое это имеет значение?

— Имеет, пани Мирослава, я прошу вспомнить.

— Ну выходили какие-то...

— Сколько их было?

— Кажется, трое.

— А точнее?

— Трое. Я еще подумала, у кого-то гостили, так как раньше не видела.

Луцкая покопалась в сумочке, достала фотографию Рутковского.

— Этот был среди них?

Лакута рассматривала, держа фотографию на ладони. Ответила:

— Хороший парень, и кажется, был.

— Кажется или точно?

— Был. Я еще запомнила: в сером костюме.

— Но возвращались ночью, темно.

— А у нас перед подъездом фонарь. Около самых дверей.

Луцкая спрятала фотографию. Лицо у нее вытянулось и глаза потемнели. Выходит, до нее здесь побывали трое, и один из них — Максим. Наверное, люди Лодзена, и они опередили ее. Также искали список резидентов, вероятно, нашли — пани Лакута спугнула их, торопились и не успели навести порядок.

Однако откуда узнали о списке? Наконец, могли и не найти его. Может быть, действительно лежит в какой-нибудь папке или книге...

Луцкая взялась искать снова. Проверяла каждую книжку, каждую папку, догадываясь, что делает напрасную работу, но должна была довести ее до конца, хотя бы для успокоения совести. Перед вечером, просмотрев последнюю книжку, позвонила Щупаку. Уже не приглашала домой, проголодалась и назначила встречу в маленьком ресторанчике поблизости от дома Лакуты. Она уже доедала десерт, когда наконец приехал пан Модест. Выслушав Стефанию, посерел. Стукнул палкой об пол, вынес приговор:

— Твой милый, и больше никто!

— Вы сказали: про этот список знают лишь трое — Лебедь, вы и я...

— Знали до вчерашнего дня.

— Мы говорили наедине.

— Может быть, проговорилась этому парню?

— Нет.

— И я никому не говорил. Но факт остается фактом: после нашего разговора трое приходят в квартиру Лакуты. Двое с Рутковским. Люди опытные, так легко открывают замки на дверях и даже сейф пана Зиновия. Кто они?

— Я думаю: подчиненные Лодзена.

— Конечно, и их привел твой Рутковский. Как-то подслушал наш разговор...

— Выходит, да.

— Если список у Лодзена, нам до него не дотянуться.

— Очень трудно.

— Ну а твой мальчик! — вдруг разразился гневом Щупак. — Так ему не пройдет!

— Мы условились провести вчерашний вечер вместе, но он сослался на дела...

— И обвел тебя вокруг пальца.

Луцкая нахмурилась.

— Так коварно... — Губы у нее скривились. — Никто еще так не обманывал меня!

Щупак нетерпеливо постучал палкой о пол.

— Оставим эмоции, — сказал вдруг совсем спокойно, — и давай трезво обдумаем все. Допустим, Рутковский и в самом деле как-то узнал о нашем разговоре...

— Он знал, что вы придете ко мне. Слышал наш с вами телефонный разговор.

— Э-э, деточка! — Щупак недовольно стиснул палку. — Так бы и сказала. Современная техника...

— Подслушал нас? Но такую аппаратуру имеют...

— Шпион проклятый! — рубанул ладонью в воздухе Щупак.

— Да-да... И не поехал за удочками, ремонтировал машину, пока мы с вами договаривались.

— Шпион Лодзена, — подтвердил Щупак. — Они опередили нас, и теперь остается единственный выход: ты должна поговорить со своим мальчиком. Предложи ему войти в дело.

— Да, — согласилась Луцкая, — и я попробую сейчас... — Глянула на часы. — Сегодня воскресенье, и если не поехал никуда...

— Позвони. Аппарат возле стойки.

Рутковский, услышав взволнованный голос Стефы, сразу предложил:

— Приезжай ко мне.

Почувствовал что-то недоброе. Но, имея за спиной полковника Лодзена, мог не очень волноваться, тем более что пакет со списком бандеровских резидентов уже лежал в тайнике и Олег должен забрать его сегодня вечером.

Появившись, Стефания повела разговор без предварительной разведки.

— Ты был вчера вечером на квартире Лакуты? — спросила прямо.

Максим немного растерялся. Откуда у Луцкой такая информация и что это может означать?

— Начинаешь следить за мной? — спросил шутливо, чтобы хоть немного выиграть время. Выходит, Стефания знает о вчерашнем обыске квартиры Лакуты. Она была там сегодня и не нашла список. Но откуда ей известно о вчерашнем визите? Трудно ответить на это, но отпираться, наверное, не следует: все можно свалить на Лодзена.

— Я не шучу, и мне нужно знать, был ли ты у Лакуты? — повторила Стефания.

— Допустим, был. — Максим взял девушку за руку, но она выдернула ее. — Ты не волнуйся, Стефа, садись. Вообще я не имею права отвечать на твои вопросы, так как посещение квартиры Лакуты — служебная тайна. Однако тебе признаюсь: был.

— Что вы искали там?

— Вот на этот вопрос...

— Я помогу тебе: листок со списком?

— Ну если ты так проинформирована...

— Ты подслушал мой разговор со Щупаком, и я не прощу тебе!

— Я не имею права обсуждать с тобой эту проблему и очень прошу...

— Вы нашли список?

— По-моему, нет.

— Не ври.

— Мне неприятно вести разговор в таком тоне.

— Думаешь, мне приятно?

— Так прекратим.

— Мне нужен список.

— Стефа, милая, я не понимаю...

— Все ты понимаешь. Отвечай, вы нашли список?

— Не знаю.

— Значит, нашли. Где он?

— Ты ставишь меня в неловкое положение.

— У Лодзена?

— Допустим.

— Ты видел его?

— Если даже и видел, какое это имеет значение?

— Вот что, Максим, — сказала Луцкая угрожающе, — я не хотела этого делать, но вынуждена. У тебя короткая память, и ты забыл небольшую поездку за город в «мерседесе».

— Отчего же, помню. И благодарю за организацию приятной прогулки.

— Она может повториться. Только тогда все обошлось легко!

— Угрожаешь?

— Напоминаю.

— А я считал тебя другой...

— Максим, неужели ты такой глупый? Нам, понимаешь, нам с тобой нужен список!

— Если бы ты мне сказала раньше...

— Ты знаешь, чего он стоит?

— Полковник Лодзен не делится с подчиненными своими секретами. — Максиму хотелось, чтобы Луцкая поверила: все пошло не от него, а от Лодзена. Наверное, он закинул ей какую-то искру сомнения, так как она сказала взволнованно:

— Тот список стоит того, чтобы его достать. Там хватит до конца жизни, и я не преувеличиваю.

— Неужели он столько стоит? — изобразил удивление Рутковский.

Луцкая внимательно посмотрела на него: может быть, и в самом деле не слышал их разговора со Щупаком, а Лодзен из других источников узнал о списке Лакуты? Может, Лебедь проинформировал ЦРУ? Наверное, нет, кто же выбрасывает деньги из собственного кармана? А Лебедь не мог не знать: если американская разведка выйдет на ценности, считай, что все прилипло к рукам, и к каким рукам — не вырвешь!

Решила не таиться перед Рутковским: если подслушал их разговор, все равно знает о ценностях, если нет — может зажечься перспективой обогащения и достать копию списка.

— Вы передали Лодзену список людей, у которых хранятся ценности наших куреней, — сообщила, пристально глядя на Рутковского.

— Неужели?

— И если ты сможешь достать копию, мы опередим полковника.

Максим махнул рукой:

— Как я достану? У Лодзена такой сейф и охрана... Все равно что ограбить банк.

— Ты не знаешь пана Щупака. Слышал, как его называют? Хромой дьявол!

— Ну и что?

— Считай, что сам себе подписал смертный приговор.

— И ты с ним согласна?

Луцкая нервно поднялась.

— От меня зависит мало.

— Но наши отношения...

— Да, наши отношения!

Она сделала шаг к Максиму, подняла на него синие глаза, и Рутковский вдруг подумал, что весь этот разговор померещился ему... Но как она сказала тогда Щупаку: «Все, что касается Максима, я буду решать сама...» И сейчас только прикрывается именем Щупака.

— Считаешь меня виноватым? — спросил он.

— Разберемся...

Стефания ушла не оглядываясь, не обернулась и в дверях, хоть Максим хотел этого: надеялся прочитать в ее глазах приговор себе. Но он и так не тешил себя надеждами: от Хромого дьявола добра не жди.


Рутковский зашел к полковнику. Лодзен выслушал его вежливо и серьезно, Максим уже подумал, что его миссия увенчается успехом и полковник призовет бандеровцев к порядку, но Лодзен, усмехнувшись, ответил:

— Все это глупости. — Помахал неопределенно рукой и добавил более категорично: — Пустые угрозы, не обращайте внимания.

— Вы должны знать их службу безопасности и Щупака, — не сдавался Максим. — И у меня уже есть печальный опыт...

— Что было, то сплыло, — не согласился Лодзен. — Я бы на вашем месте не был таким мнительным.

— Они готовы на все ради списка резидентов.

— Нет, — возразил полковник, — Щупак — умный человек и должен понять: если список в наших руках, его карта бита.

— И вы рекомендуете?..

— Не волнуйтесь и работайте спокойно. Щупак не осмелится пойти против нас.

Разговор не удовлетворил Рутковского. Конечно, Щупак не осмелится на открытый бунт против разведки. Лодзен в таком случае быстро скрутит ему шею. Но он же, Максим Рутковский, лишь работник РС, Щупак это знает, а уверения Лодзена расплывчаты и неубедительны.

Поразмыслив немного над ситуацией, Максим решил, что должен прежде всего посоветоваться с Олегом и вообще сам позаботиться о себе. Для этого должен был развязать себе руки, — суровый регламент работы на РС сковывал его. Он пошел к Кочмару и попросил недельный отпуск.

— Зачем вам, пан Максим? — искренне удивился тот. — Через месяц идете в оплачиваемый...

Рутковский догадывался, что Кочмару известно о его встрече с Лодзеном. Пан Роман в последнее время обращался с ним как с равным и угостил даже однажды в буфете рюмкой коньяка: жест, совсем не свойственный шефу. Потому и отделался туманным объяснением: мол, у него некоторые дела личного характера, он разговаривал уже с полковником и тот порекомендовал обратиться непосредственно к пану Роману. С другим Кочмар и не разговаривал бы — сразу выгнал бы из кабинета, а Рутковскому дал-таки недельный отпуск, решив, что, наверное, Максим просто темнит, отпуск согласован с Лодзеном и Рутковский в крайнем случае добьется своего, игнорируя его. Этого же Кочмар допустить не мог — кому хочется, чтобы начальство плохо думало о тебе?

Рутковский позвонил из телефонной будки Олегу, договорился о срочной встрече и поехал за город.

Белый «пежо» опоздал всего минуты на три-четыре, проехал не останавливаясь и свернул в молодой лес. Максим подождал еще пять минут и, удостоверившись, что за машиной Олега никто не следит, дважды коротко нажал на клаксон. Олег не торопился. Максим собрался повторить сигнал, но услышал шорох в посадках слева, совсем не там, откуда ждал Олега. Тот решил сделать крюк — миновал открытые места и подошел сосняком.

В лесу было душно. Олег с удовольствием опорожнил из горлышка полбутылки минеральной воды и растянулся на коврике возле Рутковского. Лежал навзничь, так же как до этого Максим, всматриваясь в небо, слушал шум сосен и, кажется, совсем не вникал в рассказ Максима. Потом сел, обнял колени руками, подумал немного и сказал совсем не то, что ожидал услышать Рутковский:

— Плохие дела, и не нравится все это мне.

— А не преувеличиваешь?

— Этот Щупак — просто бандит, и логика у него бандитская. Трудно что-либо предвидеть.

— Я же говорил: мою судьбу собирается решать Стефания...

— Думаешь, это лучше?

— Ну у нас же какие-то отношения!

— Тогда сделаем вот что: завтра уедешь за границу. Я проинформирую Центр, подождем, что там решат. Возможно, твоя миссия закончена.

— Это почему же?

— Лодзен от тебя отказался. Понимаешь, отказался с легким сердцем и будет рад, если что-то случится. Исчезнет лишний свидетель. Тебе известно, что он положил в карман более десяти тысяч за списки, а главное, ты знаешь о бандеровских сокровищах. Для чего ему такой информированный подчиненный?

— Совсем ни для чего, — согласился Максим.

— Дальше. Допустим, все обойдется, Щупак и Луцкая смирятся с поражением и не тронут тебя. Пройдет месяц, два, самое большее три, и Лодзену станет известно, что его ожидания напрасны: игра со списками проиграна. А они побывали в твоих руках...

— Я думал над этим, — кивнул Рутковский. — Полковник будет искать виновных, и я стану первым.

— А если ты так хорошо все понимаешь, собирай вещи и беги из Мюнхена. Завтра или послезавтра должен быть за рубежом. Вот тебе адрес пансионата. Я найду тебя.

Рутковский со злостью сломал сосновую веточку.

— Жаль, — сказал. — Жаль бросать здесь все. Такая хорошая работа, сидеть бы и сидеть.

— Угу, — кивнул Олег, — ты прав, и может быть, в Центре что-нибудь придумают. Но и так сделал много. Секретные документы «Свободы» — они знаешь какие ценные? А списки Лакуты?

— У меня такое чувство, что только начал. Как на первом курсе института.

— Кстати, — спросил Олег, — «техника» здесь?

— Конечно.

— Давай сюда.

Рутковский достал «дипломат» с микрофотоаппаратурой, микрофоном и копировальным прибором.

— Ну будь, — поднялся Олег. — У меня еще хлопот... А ты сегодня не ночуй дома. Завтра утром собери вещи и уезжай. Отдыхай, пока тебя не найдут.

Он исчез в сосняке, будто растворился в нем, и минут через десять белый «пежо», переваливаясь на выбоинах лесной дороги, скрылся за деревьями.

Максим вернулся в Мюнхен, когда смеркалось. Сначала хотел переночевать в гостинице, но передумал и поехал к Сенишиным. Иванна всегда рада ему, а Юрия не было дома, ей одной грустно, и они вместе как-то проведут вечер у телевизора или можно сходить в кино.

Иванна сразу поняла, что у Максима неспокойно на душе, но молчала. Он тоже молчал, наконец молчание стало тяготить их: Максим сослался на усталость и пошел спать. Заснул на удивление быстро, и спалось ему легко, без снов. Проснулся, когда солнце заглядывало в комнату, наверно, солнечные трепетные зайчики и разбудили его. Максим быстро оделся и сбежал вниз, где Иванна жарила яичницу. Она разбила чуть ли не десяток яиц. Рутковский удивился, зачем так много, и Иванна объяснила, что звонила Стефания, она скоро приедет.

Луцкая приехала на такси — одетая в темную кофточку и спортивные брюки, будто собиралась в дорогу. Объяснила, что ее машина поломалась: вопросительно посмотрела на Рутковского, наверно, знала что-то, и оказалось, точно знала, так как спросила с места в карьер:

— Куда собираешься?

Максим пожал плечами, ответил не очень конкретно:

— Так... никуда...

Луцкая объяснила свою осведомленность:

— Вчера я звонила Кате Кубиевич, и она сказала, что ты взял недельный отпуск.

— Устал.

Смерила ироническим взглядом:

— Как раз по тебе видно...

Вести разговор в таком ключе Максиму не хотелось, ничего не ответил — слава богу, Иванна позвала завтракать.

Воспользовавшись тем, что Иванна пошла на кухню за кофе, Стефа спросила:

— Что собираешься делать?

Максим только повел плечами. Вероятно, эта неопределенность устраивала Стефанию, так как она предложила:

— Отвези меня к нашему ручью.

Она не попросила, а чуть не приказала. Честно говоря, такой тон не понравился Рутковскому, он хотел сразу же отказать, но подумал, что это последний каприз Стефании, и согласился.

Ехали по городу молча, курили и молчали. Максим искоса поглядывал на девушку. Стефа немного откинула сиденье и полулежала, касаясь щекой подголовника: отвернулась от Максима, может быть, боялась взглядом или неосторожным движением выдать себя, а может быть, просто устала иотдыхала...

Рутковский молчал, молчала и Стефания. Так и доехали до ручья.

Рутковский поставил машину на обычное место — на полянке под большим тополем, откуда до речки вела извилистая тропка, она вилась между кустами ежевики и дикой малины, и Стефания любила, обдирая руки, залезать в самую гущу и лакомиться мелкими, но удивительно вкусными ягодами. Она выпрыгнула из машины и побежала не оглядываясь к воде, туда, где они разводили костер и жарили форель, когда рыбацкое счастье улыбалось Максиму.

Рутковский запер машину и побежал за Стефой — она стояла и смотрела, как он спускается тропкой, и в ее глазах Максим увидел не то укор, не то вызов. Он остановился рядом, Стефа схватила его за руку и потянула по тропинке вдоль ручья — выше по течению, где когда-то они набрели на большие валуны, отшлифованные водой.

Стефания опустилась на валун, спросила:

— Для чего ты взял отпуск?

— Дела... — ответил он многозначительно.

— Для выполнения служебных дел едут в командировку, и не за свой счет.

— Бывают исключения.

— Куда, если не секрет?

Рутковский развел руками:

— Еще сам не знаю.

— Из-за списков Лакуты?

— Нет, — ответил уверенно, — совсем другое дело.

— Когда вернешься?

— Думаю, через неделю.

— Я буду ждать.

Стефания набрала воды в обе ладони, глотнула, взглянула на Максима искоса и брызнула в него остатками.

— Какой-то ты сегодня чудной, — сказала она.

— Сама говорила: надо мной тяготеет гнев Щупака.

— Все это вышло как-то не так, — вздохнула, — и мне жаль, что ты влез в это дело.

— Не я, так кто-нибудь другой.

— Конечно. Не думай больше об этом.

— Но я же помню твои слова: подписал себе смертный приговор.

— Да, Хромой страшен, но я найду способ усмирить его.

Рутковский подумал, что, может быть, и в самом деле найдет и его отъезд за границу преждевременный, но был приказ Олега, а приказы для того и существуют, чтобы их выполнять.

— Хорошо, — сказал, — я приеду через неделю, и мы вернемся к этому разговору.

Стефания засмотрелась на играющую в светлой воде серебристую форель.

— Жаль... — сказала, — жаль, что не захватил удочки. Сегодня хороший день: видишь, и рыба ходит.

Где-то поблизости на дереве подал голос дрозд, проворковала горлица. День действительно выдался хороший: не жаркий, тихий, и Максиму никуда не хотелось ехать. И все-таки к вечеру он должен добраться до приграничного городка. Знал в нем маленькую гостиницу, где всегда были свободные комнаты, мягкие кровати с накрахмаленным бельем, — там и хотел заночевать.

— Не задерживайся.

— Постараюсь. — Максим поднялся, Стефа взяла его за руку, и они побежали берегом ручья, перепрыгивая через камни. Миновали нагромождение валунов — любимое место Максима: ему нравилось взбираться на них, верхний камень был как седло, тут можно было долго сидеть, любуясь действительно поразительным пейзажем: ручей, несущий свои стремительные воды через каменный хаос, дубовая роща на противоположном берегу, бескрайние луга немного ниже.

Рутковский остановился. Подумал: вероятно, больше никогда не сидеть ему на валуне и не видеть трехсотлетних великанов по ту сторону речки.

— Подожди, — попросил Стефу, — подожди, я быстро.

Он и на самом деле быстро добрался до седловины, стал на нее, чтобы лучше видеть, и даже помахал на прощание дубам. Сам удивился своей растроганности, повернулся налево — тут начинались заросли кустарников, увидел тропинку, теряющуюся в них, ручей и даже красную крышу своего «фиата» вдали. Около машины кто-то стоял, а может быть, это только померещилось Максиму, ибо человек сразу исчез. Но Рутковский видел его отчетливо — знал, что не ошибается. В конце концов, это мог быть случайный прохожий или рыбак — остановился и разглядывает «фиат».

Максим задержался на минуту: человек появился снова, теперь он отдалялся от машины, ныряя в кусты и появляясь снова. Потом показался на опушке, шел быстро, и даже отсюда было видно, что хромает.

Максим скатился с валунов. «Неужели Хромой? — подумал. — Что ему нужно у машины? Засада, и Стефа устроила ее?..»

А она смотрит весело и открыто — неужели умеет так притворяться?

Но Хромой торопился от машины в сторону шоссе — если бы засада, прятался бы в кустах, там они подступают к самой тропинке, в двух шагах ничего не заметишь.

— Пошли... — Максим, пропустив Стефанию вперед, шел не торопясь, настороженно всматриваясь в заросли.

Девушка заметила это, но никак не отреагировала, а тихонько напевала:

А коли ми кохалися, сухі дуби цвилi,
А коли ми розлучались, зелені пов’яли...
Вышли на полянку, возле «фиата» никого не было.

Рутковский обошел вокруг машины. Никаких следов, только трава примята, но примять ее могли и они, выходя.

Но он точно видел Хромого — зачем Щупак был здесь?

— Поехали? — Стефания нетерпеливо взялась за ручку дверцы.

— Подожди... — Одна мысль вдруг поразила Максима, он осторожно отодвинул Стефанию, отпер правую дверцу и открыл ее.

— Ты что?.. — спросила удивленно, но Максим не ответил. Лег на сиденье грудью и осмотрел замок зажигания, потом заглянул под переднее сиденье. Ничего не нашел, вылез из машины, обтер вспотевший лоб.

— Потерял что-то? — Стефания села в автомобиль, достала из багажничка расческу, начала причесывать растрепанные ветром волосы.

Максим обошел «фиат», растянулся прямо на траве, заглянул под машину. Ничего не заметив, поднялся и отряхнулся. Стефания спрятала расческу, спросила:

— Что-то сломалось?

— Подожди... — Максим поднял капот, наклонился, испуганно отпрянул. Вот оно, и Хромой приходил недаром. Вынул платок и обтер потный лоб. — Иди сюда, — позвал Стефанию. Теперь знал, что она не виновата, так как Щупак приготовил капкан для них обоих.

— Что там? — выглянула из машины девушка. — Ты же знаешь, я в моторе ничего не соображаю.

— Иди!

Луцкая почувствовала что-то в его голосе, выскочила, наклонилась над мотором с противоположной стороны.

— Вот! — ткнул Максим пальцем в небольшую коробочку, прикрепленную около замка капота. От нее тянулись два провода.

— Ну и что? — спросила равнодушно.

Максим не ответил, осторожно отсоединил проводку. Поднял на ладони коробочку, будто в ней были обычные конфеты.

— Взрывчатка, — сказал совсем спокойно. — Пластиковая бомба, и стоило мне включить зажигание!..

Увидел, как побелели щеки у Луцкой.

— Ты с ума сошел! — выдохнула.

— Нас разорвало бы вместе с «фиатом». И не почувствовали бы...

— Ты что!

Максим попробовал усмехнуться, но улыбка, наверно, вышла кривой. Добавил мрачно:

— Щупак и в самом деле приговорил меня к смерти. Но при чем тут ты?

— Щупак?

— Я увидел его с валуна. Случайно.

Глаза у Стефании потемнели: наконец она поняла все. Взяла у Максима коробочку, осмотрела внимательно.

— Дашь мне, — сказала тоном, исключающим возражения.

— Зачем?

— Щупаку это так не пройдет! — Она спрятала коробочку в сумку, которую повесила через плечо. — Поехали.

— Подожди. — Рутковский еще раз внимательно осмотрел машину, но ничего не нашел. И все же, вставляя ключ в замок, искоса глянул на Стефу.

— Может быть еще?

— Да нет... Но отойди от машины... На всякий случай.

Луцкая поудобнее устроилась на сиденье.

— Поехали.

«Фиат» завелся с полуоборота. Рутковский выехал на шоссе, осмотрелся.

— Думаешь, он ждал здесь? — поняла его Стефания. — Навряд ли: был уверен, что нам не спастись, и торопился отъехать подальше.

— Тебе куда? — поинтересовался Максим.

— Завезешь домой.

— Будь осторожна.

— Буду... — вдруг Стефания всхлипнула — совсем по-женски. Но сразу взяла себя в руки, положила на колени сумку, похлопала по ней ладонью, будто там лежала не взрывчатка, а в самом деле конфеты. — Ему не поздоровится! — сказала уверенно.

Максим высадил Луцкую около ее дома и поехал к себе. Поднялся не лифтом, а по лестнице, и, убедившись, что никто не ждет его на лестничной площадке, зашел в квартиру.

Взял с собой только костюм, белье, магнитофон и транзистор, подумал немного и прихватил подаренный Стефой спиннинг, действительно хороший спиннинг с автоматической катушкой, обвел взглядом комнату, она показалась ему совсем чужой, закрыл двери без малейшего сожаления и вызвал лифт.

Рутковский переночевал, как и намечалось, в пограничном городке. Проснулся поздно, некуда было спешить, да и не все ли равно, где убивать время: в пансионате, адрес которого назвал ему Олег, или здесь, в маленькой симпатичной гостинице, где простыни пахнут лавандой и свежей горной водой?

Позавтракал. Булочка с маслом оказалась очень вкусной, не говоря уже о крепком кофе. Максим попросил свежие газеты, были уже и мюнхенские, и он лениво просматривал их.

Реклама... объявления... происшествия...

В глаза бросился набранный большими буквами заголовок:

«Убийство на Альтштрассе».

Пробежал заметку и отставил чашку.

Неужели Стефания?

Прочитал еще раз:

«Сегодня вечером на Альтштрассе убит двумя выстрелами из пистолета подданный США Модест Щупак. Как стало известно, убитый занимал одну из руководящих должностей в организации украинских националистов. Убийце удалось скрыться. Полиция проводит расследование».

Максим прочитал заметку еще раз. Да, Стефания не бросает слов на ветер, и рука у нее действительно твердая. Такая изящная рука: длинные нежные пальцы с ухоженными ногтями.

Подумал: теперь ему ничего не угрожает и, может быть, ему лучше остаться?

Но Центру виднее, в Центре разберутся и без него — и Олег передаст приказ...

Максим расплатился с хозяином гостиницы, завел машину и двинулся кривыми улочками города к речке, за которой возвышались поросшие лесом склоны невысоких гор.

Там была граница.


1978 г., Киев — Ирпень

Самбук Ростислав Картина в тайнике

ЯКУБОВСКИЙ

Роман Панасович не поверил своим глазам: в павильоне на площади к пиву продавали раков, красных вареных раков. И не было очереди.

Буфетчица приветливо улыбалась посетителям и, очевидно, говорила им что-то приятное, потому что они тоже улыбались в ответ; это было правда удивительно - пиво, раки и улыбки. Роман Панасович долго стоял, колеблясь: может ли он вот так, как другие, выпить кружку пива и полакомиться раками? Искушение было велико, и, наконец, он отважился. Буфетчица налила ему полную кружку. Роман Панасович отхлебнул прозрачного, остро-горького пива и с наслаждением ощутил, что оно и в самом деле свежее и крепкое, вздохнул и разломил рака: в конце концов, и следователь, хоть он и из столицы республики, тоже человек и может позволить себе выпить пива во время командировки.

Роман Панасович ел раков, а взгляд его блуждал далеко от павильона. На глаза ему попались руины крепости. Строили ее, должно быть, навечно, но беспощадные годы сделали свое: от нее остались камни, поросшие травой.

Сразу же за руинами начинался сквер, где буйно цвела таволга. Слева площадь обступили дома - может быть, еще времен средневековья - с узкими окнами и массивными воротами. Они прижались друг к другу, мрачные серые гиганты со стрельчатыми черепичными крышами. За ними высились современные многоэтажные здания. А еще дальше тянулись частные усадьбы. В одной из них и произошло событие, ради которого Козюренко приехал сюда. При мысли об этом Роман Панасович заторопился. Быстро доел раков и, не допив пива, вышел на улицу.

Шел и думал, сумеет ли распутать клубок. А может, и нет клубка, потянешь за ниточку - и все объяснится?.. Такое случалось, изредка, но случалось. Взглянул на часы и замедлил шаг - у него было еще десять минут, а до районного отделения милиции два квартала.

Еще вчера в это время он сидел в своем кабинете в Киеве, а вечером уже выходил из самолета во Львове. От Львова до этого городка всего полчаса езды - двадцать пять километров асфальтированного шоссе.

Если бы одиночные прохожие, которые встречались Роману Панасовичу, знали, что этот немолодой, лысеющий мужчина - известный криминалист, они немало бы удивились. Что делать ему в тихом Желехове? Правда, позавчера городок всколыхнуло известие об убийстве на Корчеватской улице. Но чтобы ради этого приезжал следователь из столицы! Ведь убили всего-навсего начальника цеха по переработке овощей районной заготконторы. Видно, не поделили что-то между собой заготконторовцы, поссорились и порешили его...

И все же Роман Панасович Козюренко приехал в Желехов, чтобы расследовать обстоятельства именно этого убийства.

Вчера утром его вызвал заместитель прокурора республики.

- На Львовщине убит человек, - сказал он, - и дело это, очевидно, связано с ограблением фашистами в годы войны городской картинной галереи... Вам ехать - дело это очень серьезное!

Из оперативного донесения Роман Панасович узнал, что во время обыска в доме убитого работники местной прокуратуры и милиции нашли хорошо замаскированный тайник, из которого извлекли три картины. Директор областной картинной галереи сразу узнал в них произведения Сезанна, Ван-Гога и Ренуара, исчезнувшие при таинственных обстоятельствах во время войны и вот уже свыше четверти века разыскиваемые.

Незадолго до своего бегства из Львова гитлеровские грабители решили вывезти из городской галереи ценнейшие произведения искусства, в частности картины из коллекции Эрмитажа, экспонировавшиеся тут перед самым началом войны. Однажды к галерее подъехала крытая машина, в которую погрузили ящики с полотнами всемирно известных мастеров. Обоз с награбленными ценностями двинулся из города на рассвете - гитлеровцы рассчитывали до вечера миновать опасную зону, где действовали партизаны. Но все же, несмотря на усиленную охрану, партизаны напали на обоз. Им удалось захватить несколько машин, в том числе и с сокровищами картинной галереи. Попал в руки партизан и список всех вывозившихся ценностей. Как потом выяснилось, среди трофеев не было одного ящика - с полотнами Эль Греко, Сезанна, Ван-Гога и Ренуара, значившимися в списке. На этих картинах уже давно поставили крест - и вот шедевры мировой живописи найдены в тайнике, в захолустном Желехове. Три картины, но их было четыре...

Как очутились полотна в тайнике? Куда девался "Портрет" Эль Греко? Кто убийца владельца дома на Корчеватской улице - Василя Корнеевича Пруся? На эти и многие другие вопросы и должен ответить следователь по особо важным делам.

Почти всю ночь он провел в доме на Корчеватской. Вместе с работниками прокуратуры и областного управления внутренних дел еще раз внимательно, сантиметр за сантиметром, осмотрел дом Пруся. Здесь уже побывал помощник районного прокурора, который вместе с сотрудниками райотдела милиции начал предварительное следствие. Их работа почти удовлетворила Козюренко: осмотр дома был произведен квалифицированно, не говоря уже о том, что именно работники районного угрозыска нашли в подвале хорошо замаскированный тайник. Он был пуст, но это не ввело в заблуждение опытных криминалистов. Обстучав его стены, они наткнулись еще на одно укрытие, а в нем обнаружили полотна Сезанна, Ван-Гога и Ренуара. Помощник прокурора выдвинул версию, что Прусь хранил в первом тайнике деньги или документы, которые попали в руки убийцы или убийц. Преступники не знали о существовании еще одного тайника, найти его человеку, даже опытному, не так уж и просто - нужно иметь чутье криминалиста, чтобы установить, что дно тайника раздвигается.

И все же работники районного угрозыска допустили ошибку. Эксперты областного управления внутренних дел обнаружили, что в передней части тайника тоже хранилась картина - на его стенках нашли несколько ворсинок с холста, а также следы засохшей краски. Можно было сделать вывод, что Пруся убили, чтобы завладеть "Портретом" Эль Греко. Убили ударом топора, когда он вылезал из подвала.

...Начальник районного отделения милиции подполковник Раблюк встал из-за стола навстречу Козюренко. Должно быть, ждал его и предупредил подчиненных, потому что в приемной и в кабинете было непривычно пусто. Раблюк еще не знал, как вести себя со столичным криминалистом: слова официального рапорта готовы были слететь с его уст.

Но Роман Панасович опередил Раблюка:

- Рад вас видеть, уважаемый Иван Терентьевич. Спасибо за заботу номер в гостинице чудесный, и я хорошо выспался...

Он пожал Раблюку руку, стараясь не дышать на него пивным запахом, но вдруг засмеялся и искренне признался:

- Вот впервые в жизни в вашем городке завтракал раками с пивом. В Киеве о раках уже давно позабыли, а у вас, оказывается, еще не всех выловили...

С лица Раблюка сразу же исчезло настороженное выражение.

- Пиво?! - радостно улыбнулся он. - На нашем маленьком заводике варят такое, какого в больших городах и не нюхали.

"Что - верно, то верно, - подумал Роман Панасович. - В одном городе пиво, в другом какие-то необыкновенные конфеты местного производства или копченые лещи, считающиеся в Киеве деликатесом. Ну что ж, каждому свое. Если бы в Желехове не варили такого пива, чем бы он мог похвалиться?"

- Пиво и правда вкусное, - охотно согласился он и скользнул взглядом по бумагам, разложенным на столе. Но и это не укрылось от внимания Раблюка.

Подполковник положил на стол обыкновенную картонную папку, наконец сел и сказал:

- Тут результаты нашей вчерашней работы. - Он вытащил из папки лист бумаги. - Вчера вечером я лично разговаривал с директором заготконторы. Он утверждает, что дней десять назад Прусь поссорился со своим подчиненным мастером Галицким. Они заперлись на складе и долго спорили: о чем выяснить не удалось. Даже кладовщица, женщина любопытная и болтливая, ничего не выведала. А если уж и женщина не выведала...

Козюренко понимающе улыбнулся.

- Когда они выходили из склада, - продолжал подполковник, кладовщица услышала только, как Галицкий раздраженно бросил Прусю: "Я не позволю лезть к себе в карман!"

- Ну-ну, интересно... - пробормотал Роман Панасович.

Этого было достаточно, чтобы подбодрить Раблюка. В его голосе зазвучали победные нотки:

- Директор заготконторы свидетельствует, что в последние дни у Пруся ухудшились отношения с Галицким, хотя раньше они были друзьями - водой не разольешь... - Подполковник замолчал, ожидая, вероятно, козюренковского комментария, но Роман Панасович ничего не сказал. - Собственно, о заготконторе все...

Козюренко понял, что это был самый главный козырь начальника милиции.

- Во-вторых, - продолжал Раблюк, - наш участковый инспектор опросил соседей Пруся. Большинство утверждает, что Прусь и его сосед по усадьбе Якубовский почти ежедневно ругались по всякому поводу. Достаточно было курам Якубовского покопаться на грядках у Пруся, и уже возникала ссора. А то начинали ссориться из-за какой-то сливы... Якубовский угрожал, что убьет Пруся...

- Убьет Пруся, - машинально повторил Роман Панасович.

- Вы полагаете? - даже перегнулся через стол Раблюк.

- Нет... нет... Рассказывайте дальше, пожалуйста... Кстати, ваши сотрудники допрашивали Якубовского?

- Он был понятым, когда предварительно осматривали дом убитого. Разумеется, его расспрашивали, не заметил ли он что-нибудь подозрительное. Говорит - нет... Возможно, мы тут допустили ошибку, но что поделаешь...

- Ничего... - Козюренко понравилось, что Раблюк сказал "мы" - не выкручивался, не валил на инспектора угрозыска, выезжавшего на место преступления.

- Как утверждают судебно-медицинские эксперты, убили Пруся между одиннадцатью и двенадцатью ночи. Утром восемнадцатого мая его видели у заготконторы с каким-то гражданином. Потом они вместе обедали в чайной. Понимаете, - почему-то виновато улыбнулся подполковник, - городок у нас небольшой, и свежий человек бросается в глаза.

- Приметы? - Роман Панасович чуть пошевельнулся в кресле - сообщение заинтересовало его.

Подполковник быстро сказал:

- Пожилой мужчина в потертом темно-синем костюме и серой фуражке армейского образца, но с мягким козырьком, среднего роста, лицо в морщинах. Дежурная заготконторы сказала: "Как печеное яблоко..."

Роман Панасович кивнул: видно, попалась женщина наблюдательная.

- А это ответ из области на ваш вчерашний запрос, - Раблюк подал телефонограмму.

Роман Панасович пробежал глазами неровные строчки: записывали быстро и не очень разборчиво, но Козюренко научился свободно читать любой почерк.

- Действительно любопытно... - сказал неопределенно, словно сомневался в подлинной ценности сообщения, хотя это было не так: из области подтверждали, что во время войны Василь Корнеевич Прусь находился в партизанском отряде, действовавшем на Львовщине, и что именно этот отряд напал на гитлеровский обоз и захватил несколько машин с ценностями, которые враг пытался вывезти в Германию. - Интересно... Давайте сделаем так, Иван Терентьевич. Во-первых, вызовите сюда, в райотдел, Якубовского. Я хочу поговорить с ним. Во-вторых, ознакомьте всех ваших работников с приметами неизвестного, с которым видели Пруся. Дежурной заготконторы покажите паспорта обитателей гостиницы - может, среди них опознает человека, приходившего к Прусю. Поинтересуйтесь теми, кто выписался из гостиницы вчера и позавчера. Если кто-то похож, - он улыбнулся, - на печеное яблоко, немедленно сделайте запрос - пусть сразу же пришлют фотографию для опознания.

Козюренко выдержал паузу, и подполковник понял его.

- Будет исполнено! - встал он. - Мы приготовили вам для работы кабинет моего заместителя, на третьем этаже. Там уютнее... Но если вас устраивает мой...

- Ну что вы, Иван Терентьевич! Мне нужны стол, телефон и диван больше ничего. Правда, еще... Не сможете ли вы достать какое-нибудь одеяло и подушку? Иногда жаль терять время...

- Еще как, - махнул рукой Раблюк. - Кстати, если не возражаете, я хотел бы пригласить вас на обед.

- Благодарю, но не хочу связывать вас обещанием. Когда вы обедаете? О, в три? Чудесно, постараюсь быть. Однако не обижайтесь, если не удастся. У нас же с вами служба такая.

Раблюк кивнул: действительно, служба беспокойная - не знаешь, где будешь через полчаса.

Кабинет заместителя Раблюка понравился Козюренко. Из его окна открывался красивый вид - перспектива длинной улицы, с одной стороны одноэтажные коттеджи, утопающие в садах, с противоположной - парк.

Козюренко немного постоял у открытого окна, с наслаждением вдыхая аромат цветов, вздохнул и сел к телефону. Набрав номер начальника областного управления милиции и услышав, как громко задребезжала мембрана, удовлетворенно сказал:

- У тебя, Юрко, чувствую - все в порядке. Буду рад скоро увидеться, а то черт знает что творится: ты в Киеве - меня нет, я во Львове - ты где-то пропадаешь.

- Старина! Жму твою лапу. Приезжай вечером. Нина будет рада. И никаких отговорок, здесь я начальство. Вчера хотел тебя встретить в аэропорту, да, понимаешь, такое вышло... Короче, приедешь - расскажем... Ну, а у тебя как дела? - спросил без всякого перехода.

- Идут, - не совсем уверенно ответил Козюренко. - А чтобы они шли быстрее, ты вот что, дружище, сделай... - Представил, как Юрко нажал кнопку магнитофона, боясь что-нибудь упустить... Хотя нет, Юрко, может быть, потянулся за карандашом и прижал локтем лист бумаги, чтобы удобнее было писать. По привычке причмокивает губами, совсем как ученик первого класса, а ему уже за пятьдесят... Черт, как незаметно бегут годы! Кажется, совсем недавно закончили с Юрком юридический факультет, и вот оба уже в чинах, у самого - лысина, а у Юрка от забот побелела голова Но голос у него не изменился. Такой же бодрый и густой. Девушки, бывало, влюблялись в него по телефону....

- Ты меня слышишь, Юрко? - спросил Козюренко, потому что показалось, что тот молчал чуть не минуту.

- Конечно.

- Свяжись с облпотребсоюзом. Надо, чтобы оттуда послали в Желеховскую заготконтору на должность убитого Пруся хорошего человека. Да, правильно, начальником цеха по переработке овощей. В этой заготконторе, как я понимаю, есть комбинаторы и сукины сыны, а желательно было бы, чтобы они этого нового человека приняли, как своего... Я хотел бы с этим человеком поговорить перед тем, как он приедет в Желехов. И еще... ужинать буду у тебя, если организуешь сегодня репродукцию этой проклятой картины...

- Как тебе не стыдно, - даже захлебнулась мембрана. - Это же шедевр мировой живописи!

- И этот шедевр может исчезнуть, если я не буду иметь репродукцию.

- Можешь считать, что она уже у тебя.

- Ты уверен?

- Я знал, что она тебе понадобится. Директор картинной галереи уже привез ее.

- Ну, дружище, ты меня растрогал. Нужны также данные о деятельности партизанского отряда Войтюка.

- В котором был Прусь?

- А ты, вижу, в курсе...

- К нам такие криминалисты приезжают не каждый день. Сейчас я пошлю кого-нибудь из ребят в архив.

- Тогда, возможно, тебе придется угощать меня сегодня еще и обедом...

- С радостью. Сейчас позвоню Нине...

- Не надо, зачем ей лишние хлопоты?

- Э-э, голубчик, мне же потом достанется - почему не предупредил...

Положив трубку, Роман Панасович придвинул к себе дело Пруся. Уже просматривал его, но должен знать все досконально.

С маленького фото на него смотрел человек с лохматыми бровями и мясистым носом. Смотрел так сурово и подозрительно, что Козюренко показалось - улыбка никогда не касалась его губ. Этот мрачный человек родился в тринадцатом году в небольшом селе под Львовом. Родители его крестьяне, и сам он тоже жил в селе.

С сорок третьего года - в партизанском отряде. После войны все время в Желехове, в заготконторе. Только сначала он был обыкновенным рабочим, потом мастером и, наконец, начальником цеха. Что ж, рост закономерный. Прусь заочно окончил техникум пищевой промышленности. Был он человеком не очень-то и грамотным, судя по нескольким ошибкам в автобиографии, но, конечно, дело свое знал, ибо в райпотребсоюзе отзывались о нем как о специалисте хорошо, не раз премировали и объявляли благодарности. Жил скромно. Дом, правда, построил большой, с мансардой. Но он был почти пуст. В трех нижних комнатах стояли почерневшие от времени стол, стулья, дешевенький шкаф и продавленный диван. Только в мансарде, где Прусь жил, весь пол закрывал красивый ковер, а над широкой тахтой, застланной пушистым гуцульским покрывалом, нависал импортный торшер. На сберкнижке лежало всего триста рублей. И денег у убитого не нашли. Прусь жаловался сотрудникам, что задолжал, строя дом, и вынужден считать копейки. Но люди видели, как он навеселе приезжал из Львова на такси. Высаживался, правда, где-нибудь на безлюдных улицах. Да разве можно что-нибудь скрыть от любопытных глаз желеховцев?

В дверь постучали, и Козюренко оторвался от бумаг.

- Пришел Якубовский, - доложил дежурный по райотделу.

- Пусть войдет.

Якубовский чем-то походил на Пруся, и в то же время был совсем не похож на него "Такой же мрачный и подозрительный, - подумал Роман Панасович. - Не даст никому спуску, особенно соседу, построившему себе дом лучше, чем у него".

- Я - следователь, - отрекомендовался Козюренко и подвинул Якубовскому стул. - Надеюсь, догадываетесь, почему пришлось побеспокоить вас?

Якубовский посмотрел исподлобья и еле заметно шевельнул губами.

- Знаю, - ответим хмуро. - Ищете убийцу Пруся.

- И питаем надежду, что вы поможете нам.

- Извините, пан начальник, я ничего не знал и не знаю.

- Ну зачем же так категорично? - засмеялся Роман Панасович. - Вы приобрели дом на Корчеватской улице четыре года назад?

- Да.

- До этого знали Пруся?

- Нет.

- Итак, вы знакомы четыре года. Этого достаточно, чтобы изучить друг друга, а может, и подружиться, как и надлежит добрым соседям. Как вы думаете?

- Да, достаточно, - утвердительно кивнул Якубовский.

- Вы были в хороших отношениях с покойным?

- Что нам делить?

- И не ссорились?

- Иногда, по-соседски... С кем не бывает? Курица перебежит или что-нибудь еще...

- Правда, разве можно из-за курицы убить человека? - Роман Панасович заметил, как шевельнулись брови у Якубовского. Но тот ответил твердо:

- Конечно, нельзя.

- И все же вы хватались за топор? - спросил Козюренко ровным тоном. Почему?

Якубовский не поднимал глаз.

- Это, прошу пана начальника извинить, так уж случилось, не отказываюсь. Я был крайне раздражен и только погрозил Прусю.

- Но все же грозили ему. Вот и люди слышали... Есть свидетельство...

- У нас люди все слышат! - зло сверкнул глазами Якубовский.

- А разве это плохо?

Якубовский вдруг повернулся к Козюренко всем телом. Положил узловатые руки на стол, будто хотел опрокинуть его на Романа Панасовича. С нажимом сказал:

- Я знаю, вы заподозрили меня. Но не убивал. Твердо говорю: не убивал!

- А мы вас ни в чем не обвиняем. Кстати, где вы были ночью с восемнадцатого на девятнадцатое мая?

- Где же я могу быть? Дома. Раньше со старухой в кино ходили, а после ее смерти я даже телевизор не включаю.

- В котором часу легли спать?

- Как всегда, в десять.

- Во двор выходили?

- Да.

- И ничего подозрительного на соседней усадьбе не заметили? У Пруся еще горел свет?

- В верхней комнате.

- А Прусь не выходил на балкон или в сад?

- Нет. Правда, мне показалось... Но, может, я и ошибся...

- Что вам показалось?

- Сперва увидел какую-то тень у крыльца, Вроде бы кто-то мелькнул там. Я подошел - за смородиной никого. Но было уже темно, плохо видно, да и к Прусю никто не ходил.

- Вообще никто не ходил? Или просто вы не видели?

- Извините, я уже на пенсии, и жена год как померла, так приходится по хозяйству крутиться. Все время во дворе - увидел бы. Иногда кто-нибудь из заготконторы заглянет - вот и все гости.

- А с кем Прусь вернулся домой вечером восемнадцатого мая?

- Один.

- Но ведь вы видели тень возле крыльца. Окно в мансарде в то время светилось?

- Я подумал, что Прусь мог выйти, не выключив свет.

- Вы были у Пруся дома до обыска? Знаете расположение комнат?

И снова брови Якубовского дрогнули.

- На первых порах бывал... Но потом... - махнул он рукой.

- Когда в последний раз заходили к Прусю?

- Уже и позабыл. Может, года два...

- Что ж, товарищ Якубовский, мне хотелось бы побывать в вашей усадьбе. Если не возражаете, конечно.

- Заходите.

- Можно сейчас?

Якубовский поднялся.

- Почему нельзя? Пошли.

Усадьба Якубовского, огороженная невысоким заборчиком, понравилась Козюренко. Он постоял на дорожке, ведущей к калитке, взошел на крыльцо. Окна мансарды Пруся отсюда не увидел. Спустился в сад. Из-под яблонь было видно и мансардное окно, и крыльцо соседнего дома. Якубовский мог незаметно, прячась за кустами смородины, подойти к самому забору и перелезть через него - не забор, а одно название...

Но почему он должен подозревать Якубовского?

Козюренко попрощался с хозяином и вернулся в райотдел.

"ПЕЧЕНОЕ ЯБЛОКО"

Козюренко сидел за столом заместителя начальника райотдела, пил невкусный и несладкий растворимый кофе и задумчиво рисовал на листе бумаги чертиков. Они у него получались удрученные, худые и несчастные. Заметив, что один из чертей чем-то похож на Якубовского, Роман Панасович скомкал бумагу и с отвращением выбросил в корзинку. Вынул чистый лист, написал: "Якубовский" - и поставил с обеих сторон по вопросительному знаку. Перешел на диван, прилег, подложив под бок подушку. Это помогло сосредоточиться. Еще раз освежил в памяти все детали - не допустил ли он где-то ошибку?

Труп Пруся увидел рабочий заготконторы, которого привез на Корчеватскую на мотоцикле его товарищ. Это произошло около девяти утра во вторник девятнадцатого мая. В восемь Прусь должен быть на работе, но не явился, а без него не могли открыть подсобное помещение цеха. Входная дверь дома Пруся была закрыта, но не заперта. Рабочий позвал Пруся и, не услышав ответа, вошел в дом. Труп лежал в кухне у крышки над лазом в погреб. Видно, убийца выбрал удобную позицию - за кухонной дверью: Прусь, вылезая из подвала, непременно должен был повернуться к нему спиной.

В том, что Прусь достал из тайника картину и выносил ее из погреба, у Козюренко не было сомнения: падая, убитый зацепил свернутым полотном крышку над люком в полу - на ней остались следы краски и ворсинки, идентичные найденным в тайнике. Итак, убийца точно знал, за чем Прусь спустился в подвал, и ждал его с топором. Потом он тщательно обыскал погреб - об этом свидетельствовали чуть сдвинутые со своих мест вещи. Убийца старался не оставлять следов, но все же несколько раз ошибся. Наконец, он нашел тайник и открыл его, вероятно, ножом. Ничего не увидев в нем, инсценировал ограбление: вывернул у Пруся карманы, снял часы, забрал деньги (в тот день Прусь получил зарплату, вряд ли успел много потратить) и исчез.

Убийство произошло, как установила экспертиза, между одиннадцатью и двенадцатью часами ночи. Перед этим Прусь распил с кем-то бутылку вина: на журнальном столике возле тахты стояли два стакана - один пустой, в другом было немного вина. На этом стакане еще во время первого обыска работники милиции обнаружили отпечатки пальцев. Настораживало то, что человек, убивший Пруся и шаривший потом в погребе, почти не оставил там следов, не было и отпечатков пальцев - очевидно, действовал в перчатках. И вдруг такой недосмотр. Хотя его могло что-то испугать, и у него уже не было времени, чтобы подняться в мансарду и обтереть стакан.

Следы на стакане оставил не Якубовский. Вообще у него с Прусем были не такие отношения, чтобы по-приятельски распивать в мансарде портвейн. Но ведь гость Пруся мог уйти, не заперев дверь, и Якубовский воспользовался этим. Только навряд ли он полез бы в погреб и искал тайник, а тем более картины...

Тут могли быть десятки вариантов, версий, ходов, и Козюренко не ломал над ними голову. Считал, что прежде всего его задача - найти человека, пившего в тот вечер с Прусем портвейн, а также человека, которого заметила дежурная заготконторы и с которым Прусь обедал в чайной.

А может, это одно и то же лицо?

Начальник райотдела доложил Козюренко, что среди тех, кто жил в гостинице "Красная звезда", дежурная не опознала "печеного яблока". Восемнадцатого вечером из гостиницы выписались трое: двое львовян и один житель Ковеля. Несколько часов назад спецпочта доставила их фотографии, и теперь участковый уполномоченный вместе с работником областного управления внутренних дел старшим лейтенантом Владовым, которого выделили в помощь Козюренко, разыскивали тетку Марусю - вахтера заготконторы, которая отдежурила свою смену и куда-то ушла.

Роман Панасович, пересев к столу, начал перелистывать материалы о партизанском отряде, в котором воевал Прусь.

Отряд был небольшой, и масштабы его деятельности не очень впечатляли. Положение отряда осложняло то, что приходилось отбиваться и от гитлеровских карательных частей, и от местных бандеровцев. Партизаны все время маневрировали, иногда перебазировались в карпатские леса, где отсиживались в особенно опасные зимние месяцы.

Организовал отряд и руководил им односельчанин Пруся - бывший председатель сельсовета Войтюк. Он погиб во время нападения на гитлеровский обоз. Пока партизаны нагружали возы, к гитлеровцам подоспело подкрепление. Завязался бой, Войтюк с группой бойцов задерживал врага, чтобы дать возможность партизанским подводам отъехать как можно дальше. Потом партизаны разделились на группы и стали отходить к базе. Войтюк на сборный пункт уже не вернулся. Последним, кто его видел, был Прусь. В архиве сохранилось свидетельство Пруся: гитлеровцы подстрелили его коня, и он начал разгружать подводу, чтобы спрятать ящики. В это время на него наткнулись Войтюк с Ивасютой - бойцом их отряда. Командир уже был ранен и приказал отступать: враги были совсем близко.

Партизаны перебежали поляну, гитлеровцы убили Ивасюту, а Войтюк был еще раз ранен. Однако Прусь не оставил его, нес на плечах почти полтора десятка километров, но, к сожалению, спасти командира не удалось: Войтюк умер у него на руках, и Прусь сам похоронил его.

Рассказ был настолько правдоподобен, что никто в нем не усомнился. Новый командир отряда представил Пруся к награде, и после освобождения Львова тот получил медаль "За отвагу".

Роман Панасович заварил себе еще полстакана кофе. Представил, как все это могло произойти на самом деле. Поставив на подводу ящики с ценными трофеями, Прусь погнал коня не к месту сбора партизанского отряда, а хорошо знакомыми ему лесными дорогами в свое село. Козюренко проверял по карте: село в восемнадцати километрах от дороги, где отряд напал на гитлеровский обоз. Оставил трофеи у родных или знакомых, а может, просто спрятал где-нибудь и уже потом двинулся на базу. Тут его встретили Войтюк с Ивасютой. Возможно, командир и правда был ранен. Конечно, он не мог не спросить у Пруся, почему тот едет от села да еще на пустом возу. И тогда Прусь уничтожил их - предательски скосил автоматной очередью. Командира похоронил, а труп Ивасюты просто бросил в лесу. Рассказывая в отряде о гибели Войтюка, изобразил свои действия как геройские...

Козюренко вздохнул: конечно, это лишь его догадка. Но, скорее всего, так оно и было, хотя доказать преступление Пруся теперь уже невозможно.

Зазвонил телефон: Владов сообщил, что дежурную наконец разыскали и привезли в райотдел милиции.

Роман Панасович разложил на столе с десяток фотографий. Женщина, которую привел старший лейтенант, с любопытством посмотрела на него, сознавая, что нужна милиции: сам участковый привез ее на машине. Она подошла к Козюренко и таинственно зашептала:

- Я, товарищ, прямо скажу: он, и больше никто... Лицо у него, что у того ворюги, а глаза так и бегают, так и бегают. Я сразу хотела позвонить в милицию, да взяло меня сомнение: товарищ Прусь такой солидный человек, что не станет водиться с ворами.

Роман Панасович попросил позвать понятых и пригласил женщину к столу.

- Посмотрите, нет ли его здесь?

Дежурная сразу ткнула в одну из фотографий.

- Вот он, голубчик. Точно он. Я его узнала, ворюгу. Теперь не выкрутится... Немножко помоложе тут. Убийца проклятый!

Козюренко подчеркнуто официально сказал:

- Гражданка Коцюба, прошу вас еще раз внимательно посмотреть на это фото. Вы утверждаете, что на снимке человек, с которым вы видели восемнадцатого мая Василя Корнеевича Пруся?

- А то как же, утверждаю. Да я его и средь тысячи узнала б.

- Ну что ж, тогда благодарю вас. - Роман Панасович подал ей руку. До свидания.

Видно, тетка Маруся не ожидала такого финала, надеялась, что ее станут подробно расспрашивать, составлять протоколы, наконец, советоваться, как задержать убийцу, а тут - до свидания.

Сделала шаг к Козюренко, хотела что-то сказать, но Владов хорошо знал службу - открыл дверь и велел:

- Пройдите, гражданка!

Коцюба крепко сжала губы и обиженно посмотрела на Романа Панасовича: вот какое уважение за раскрытие преступления. Но Козюренко уже снова погрузился в дела и не заметил ее взгляда. Он достал из папки сопроводительную записку и фотографии.

Яков Григорьевич Семенишин. Рабочий Ковельского кирпичного завода. 1917 года рождения. Адрес...

Взглянул на часы. Только половина одиннадцатого, и если сейчас выехать, можно после обеда быть в Ковеле. Бросил в портфель бумагу, зубную щетку и приказал Владову подать машину...

...На Ковельский кирпичный завод они приехали вместе с инспектором уголовного розыска местной городской милиции. Заведующему отделом кадров объяснили, что расследуют заявление, которое пришло в милицию, - что-то связанное с продажей краденых вещей. Попросили вызвать начальника цеха, где работает Семенишин. Ожидая его, Козюренко углубился в личное дело, принесенное заведующим. Чуть не свистнул от неожиданности: Яков Григорьевич Семенишин воевал в одном партизанском отряде с Прусем. Но ничем не обнаружил своего удивления. Профессиональная привычка обуздывать эмоции, скрывать их. И все же сознание того, что, возможно, наконец, напал на настоящий след, всегда возбуждало и приносило удовлетворение. Ведь Прусь с Семенишиным могли быть сообщниками еще во время войны, а может, Семенишин в чем-то подозревал Пруся и шантажировал его...

Пришел начальник цеха - солидный, седеющий мужчина с хитрыми глазами. Роман Панасович спросил у него, что тот думает о Семенишине.

- Выходит, вы из прокуратуры... - то ли удивился, то ли одобрил начальник цеха и разгладил свои пышные усы. - И интересуетесь Яшком? Что же он, разрешите спросить, натворил?

Козюренко увидел, как вспыхнул инспектор уголовного розыска, и остановил его незаметным движением руки. Знал: таких людей, как этот начальник цеха, лучше не раздражать и не кичиться перед ними своим положением. Видно, вышел из рабочих и знает себе цену.

Роман Панасович придвинул начальнику цеха стул и откровенно сказал:

- Поверьте нам, уважаемый товарищ: дело это, может, и не такое простое. Но вы, вероятно, понимаете, что работа у нас специфическая должны держать язык за зубами. Поэтому, если можно, не расспрашивайте нас.

Начальник цеха покосился на него хитрым глазом.

- Хорошо, - согласился он. - Стало быть, что я думаю про Яшка? План он выполняет, инициативный. Работник неплохой, не сачок, если надо, со своим временем и выгодой не считается.

- Сейчас он на заводе?

- Рабочий день еще не кончился...

- И на этой неделе каждый день работал?

- В понедельник брал отгул... - Начальник цеха только на мгновение запнулся и сказал твердо: - Но не вышел на работу и во вторник. Я ему, правда, прогул не записал. Яшко - работник добросовестный и обещал отработать сверхурочно.

Роман Панасович невольно переглянулся с Владовым.

- Скажите, пожалуйста, - спросил быстро, - вы видели Семенишина во вторник?

- Видел. После работы Яшко заходил ко мне. Он живет неподалеку, счел нужным пояснить, - извинился: мол, в поезде встретилась компания и хорошо хлебнули. Приехал и лег отсыпаться.

- В котором часу он был у вас?

- Около пяти.

- Вы знаете, по какому делу отлучался Семенишин?

- Как не знать? Все знают. Очередь у него на "Запорожец" подходит ездил к какому-то своему старому знакомому занять деньги.

- И занял?

- Кажется.

- И последнее. Вы говорили, что живете поблизости от Семенишина. Бывали вы у него? Какой он семьянин?

Начальник цеха развел руками.

- Семья как семья... Живут... Ну, случается, когда Яшко поддаст лишнего, так и разговоры, конечно, ведутся нежелательные.

- Говорите уж прямо: скандалы, - вмешался местный инспектор.

- Можно и так назвать, - согласился начальник цеха. - Но Семенишин порядочный человек. Дети у него хорошие, и жену свою он уважает.

- К вам просьба, - доверительно нагнулся к нему Козюренко. - Немогли бы вы задержать Семенишина после работы, скажем, на полчасика? Но о нашем разговоре... - прижал палец к губам. - Это в интересах самого Семенишина.

Начальник цеха недовольно хмыкнул, но спорить не стал. Когда он вышел, Роман Панасович приказал Владову:

- Немедленно свяжитесь с вокзалом. Уточните расписание движения поездов в Желеховском направлении. И автобусов. А вас, - обратимся он к инспектору, - прошу позвонить в милицию, чтобы опергруппа была наготове.

Роман Панасович устало откинулся на спинку стула.

Владов украдкой поглядывал на него, стараясь угадать, о чем думает следователь по особо важным делам: наверно, составляет план допроса преступника...

В это время Роману Панасовичу просто хотелось спать: жаркий день и не очень хорошая дорога давали себя знать... Незаметно потер виски, отхлебнул из стакана тепловатой воды и нетерпеливо спросим у старшего лейтенанта:

- Ну, что там у вас, Петр?

Тот, дописав несколько цифр в блокноте, положил трубку.

- Поезда из Желехова на Ковель ходят трижды в сутки. Прямой из Львова в Ленинград проходит через Желехов в двенадцать часов четыре минуты, прибывает в Ковель через шесть часов. Пригородный Львов - Ковель. Этот выходит из Желехова в двадцать один двадцать семь. Прибывает в половине седьмого утра. И еще один на Брест. Время отправления из Желехова пятнадцать ноль семь, прибытие в Ковель - двадцать два восемнадцать.

- Автобусы?

- Есть только два из Львова до Ковеля через Желехов. Ночной останавливается в Желехове около пяти и прибывает в Ковель в одиннадцать или чуть позже. И дневной. Этот выходит из Львова в девять двадцать пять, приблизительно час идет до Желехова и еще шесть до Ковеля. Таким образом, сюда он прибывает около семнадцати часов.

- Семенишин мог вернуться ночным автобусом, - быстро прикинул Роман Панасович. - Ночь прослонялся по Желехову или просидел где-нибудь в парке... А впрочем, нечего гадать, едем.

Небольшой, из красного кирпича домик Семенишина утопал в зелени. Под окнами цвели какие-то желтые цветы, а вдоль дорожки, ведущей к крыльцу, красовались огромные белые и красные пионы. Владов толкнул калитку - не заперто. Взошли на крыльцо, позвонили - никто не ответил. Позвонили еще раз, вдруг их окликнули из сада тонким голоском:

- Что вам надо, дяденьки?

Козюренко нагнулся над перилами крыльца. Под деревом стоял мальчик лет десяти в коротких штанах и клетчатой рубашке. Беленький, курносый.

- Папа или мама дома? - спросил Роман Панасович. - Ты же Семенишина сын?

- А то как же, Семенишина. Но родители на работе.

- А можно их подождать?

Мальчик пожал плечами.

- Они скоро должны быть. - Он смотрел открыто, но все же настороженно.

Козюренко понимал, что мальчика следует как-то успокоить. Но как? Он неуверенно сказал:

- Мы из области, и нам надо поговорить с твоим отцом. Как тебя зовут?

- Олегом.

- Так где можно подождать?

- А заходите в дом. Там есть радио и газеты.

- А ты не хочешь вместе с нами за компанию? Где Лида?

Незнакомые дяди знали, как зовут его сестру, и это окончательно убедило мальчика, что они свои люди.

- В школе. Она же во второй смене.

- А-а... - сказал Владов таким тоном, будто знал и только случайно забыл.

- Говорят, скоро вы на "Запорожце" будете ездить? - спросил Роман Панасович, сев на диванчик.

- Папа говорил, что этим летом получим... - И радостно прибавил: - Он хочет красного цвета.

- А ты?

- И мне тоже нравится.

- Ну и хорошо, - вмешался Владов. - Если собрали деньги, то какие тут могут быть разговоры...

Роман Панасович бросил на него неодобрительный взгляд - зачем провоцировать ребенка? И Владов осекся. Но мальчику было приятно поболтать на эту тему.

- Еще не собрали, но папа говорил, что как-нибудь выкрутимся. Займем, а потом отдадим.

- Ну... ну, - хмыкнул Козюренко. - А как у тебя дела в школе? поспешил он перевести разговор на другую тему.

- Так... - немного смутился мальчик.

- Есть тройки?

- Не часто...

Роман Панасович встал, выглянул в коридор. Нарочно пришел к Семенишиным, пока хозяин не вернулся с работы - хотел узнать о нем побольше. Даже бытовые мелочи имели значение. Ведь они часто подчеркивают или обнаруживают ту или иную черту характера человека. Кроме того, Козюренко хотел поговорить с женой Семенишина. Может, она что-то знает, а если и нет, то не исключено, что влияет на мужа: бывали случаи, когда самые закоренелые преступники, которые вели со следователем долгую и запутанную игру, не выдерживали взгляда жены...

Из коридора дверь вела в детскую комнату. Там стояла этажерка с учебниками, на стенах были развешаны карты и цветные вклейки из журнала "Украина", а на письменном столе лежала кучка тетрадок. Из открытой двери третьей комнаты выглядывала никелированная спинка кровати, на которой высилась гора подушек - обыкновенная скромная обстановка рабочего человека.

Стукнула калитка, и Олег высунулся в окно.

- Мама пришла! - радостно воскликнул он и побежал встречать. - У нас гости, мама, - сказал на крыльце, - так я пригласил их в дом.

- Молодец! - похвалила мать. Она поставила в коридоре тяжелую сумку с картофелем, мимоходом поправила перед зеркалом прическу и остановилась в дверях гостиной.

- Вы к Якову?

- Надо поговорить с вами, уважаемая Вера Владимировна, - учтиво поклонился Козюренко, - только... - он показал глазами на мальчика.

- Сбегай, Олежка, за хлебом, - нашлась та.

Мальчик недовольно поморщился - ведь интересно послушать разговор взрослых. Но в семье, видно, поддерживалась дисциплина: схватил авоську и побежал в магазин.

- Разговор у нас, Вера Владимировна, будет долгий и неприятный, так уж садитесь поближе. Мы, правда, не очень-то и желанные гости... Из следственных органов, вот мое удостоверение.

Женщина побелела как полотно.

- Неужели мой Яшко что-нибудь натворил? Он, товарищ следователь, как чуть выпьет, дурным становится...

- Всему свое время, Вера Владимировна. Сначала мы попросим вас ответить на некоторые вопросы. Это не допрос, и если вы не согласны...

Хозяйка подвинула к себе стул и наконец села.

- Что он натворил? - прошептала она.

- Я понял, что вы согласны помочь следственным органам, не так ли? настаивал Козюренко.

- Спрашивайте, - женщина тяжело вздохнула.

- Вы знали, что ваш муж ездил на днях в Желехов?

- Да.

- Зачем?

- Занять денег.

- Когда должен был вернуться?

- Восемнадцатого мая.

- А приехал?

- Девятнадцатого.

- В котором часу вы его увидели?

- Вот как сейчас, после работы. Но он вернулся утром. Сказал, что был выпивши и не хотел нас беспокоить. Заснул в сарае на сене.

- Он занял деньги?

- Нет, но договорился, что тот его знакомый переведет по почте пятьсот рублей.

- И ничего ваш муж не привез? Никаких пакетов, свертков?

- А мы сейчас ничего не покупаем. На машину собираем.

Женщина отвечала сразу, не колеблясь. В ее глазах Роман Панасович читал удивление и тревогу.

- В Желехове .ограбили человека, - произнес он, пристально следя за выражением ее лица. - Этого человека хорошо знал ваш муж. К нему и ездил за деньгами.

Женщина облегченно вздохнула, даже улыбнулась.

- Ерунда, - ответила уверенно. - Яков этого не сделает. А я думала по пьянке...

- Хорошо, что вы так верите мужу...

- Я знаю: Яков не способен на преступление.

На выложенной кирпичом дорожке за окнами послышались шаги. Вошел Семенишин. Изумленно посмотрел на Козюренко, перевел взгляд на жену и Владова. Его покрытое мелкими морщинами лицо, действительно похожее на печеное яблоко, растянулось в улыбке.

- Здравствуйте, - сказал растерянно. - Кто вы такие? Потому как вроде бы не знаю вас...

- Мы из прокуратуры, - перебил Козюренко. - К вам, Яков Григорьевич. По делу.

- Из прокуратуры? - Семенишин спокойно прошел к столу, сел, положив на него руки. - Ну, если к нам есть дело, так говорите, зачем пришли...

Козюренко внимательно посмотрел на него: совершенно спокоен, никаких признаков волнения.

- Вы встречались в Желехове с Василием Корнеевичем Прусем? - спросил.

- Ездил к нему.

- Когда?

- В воскресенье уехал, так? - повернулся Семенишин к жене.

- Отвечайте только мне! - Козюренко придвинулся к столу.

Теперь они сидели друг против друга, и Роман Панасович смотрел прямо в глаза Семенишину, будто хотел прочитать его мысли.

- В воскресенье, семнадцатого?

- Конечно. Приехал в Желехов поздно ночью и остановился в гостинице.

- Почему не пошли к Прусю?

- А где бы я узнал его адрес? Если бы знал, пошел бы к Василю - в гостинице ведь надо деньги платить...

- Но утром вы разыскали Пруся?

- Так я же знаю, где он работает! Утром пошел в заготконтору и там дождался его.

- Просили у него денег?

- На машину у нас очередь подходит, должен...

- И Прусь вам дал?

Семенишин покосился на жену. Ответил неопределенно:

- Да нет... Обещал одолжить пятьсот рублей.

- Когда вы ушли от него?

- Ну, пообедали в чайной... Выпили, и он на работу пошел. А я еще немножко посидел на скамеечке, до поезда у меня времени много было, - и на вокзал.

- Когда выехали из Желехова?

- В полдесятого вечера.

- Чем можете доказать?

- Как чем? Где-то билет у меня... - Он озабоченно начал шарить в карманах и не находил. Наконец облегченно вздохнул - положил на стол железнодорожный билет. Роман Панасович посмотрел на свет - да, билет был продан восемнадцатого мая и на вечерний поезд.

- Итак, вы ехали поездом Львов - Ковель, который прибывает в ваш город в половине седьмого утра. Кто может засвидетельствовать, что вы приехали именно этим поездом?

Семенишин пожал плечами.

- А я знаю?

- Почему не пришли прямо домой?

- А где же я был? - снова тревожно посмотрел на жену. - И почему это вы меня допрашиваете? - вдруг повысил голос. - Какое имеете право?

- Не волнуйтесь, гражданин Семенишин, - перебил его Козюренко. - Нам нужно, чтобы вы просто ответили на несколько вопросов. Жена увидела вас девятнадцатого мая только после работы. Где вы были весь день?

- Спал. На сене в сарае спал. Компания в поезде подобралась, хорошие парни, так? Ну, пол-литра выпили, а потом еще в карты играли. Чуть не до Ковеля. Они раньше сошли. Был я немножко выпивши, так? А с женой у нас... - Он не досказал и бросил на нее взгляд.

Та встала со стула, хотела вмешаться, но Козюренко поднял руку, попросив не делать этого.

- Назовите, с кем ехали в поезде.

- С ребятами, я же говорю. Трактористы они, так?

- Фамилии, имена помните?

Семенишин заморгал, сокрушенно опустив голову.

- Пьяный был, - сказал смущенно. - Забыл... Пол-литра, значит, взяли, а потом еще, так?

- Вы тоже покупали водку? - прищурил глаза Роман Панасович. - Ночью, да еще на вокзале, не продают.

- А я еще перед отъездом. Пол-литра...

- Имели при себе деньги? Сколько?

Семенишин заерзал на стуле. Козюренко обратился к его жене:

- Сколько дали мужу на дорогу?

- На проезд да еще трешницу.

- Из нее вы рубль заплатили за койку в гостинице... - Роман Панасович уставился немигающим взглядом на Семенишина. - Завтракали? - Тот кивнул. Еще полтинник на завтрак. Откуда же взяли деньги на водку?

Лицо Семенишина покрылось красными пятнами. Щеки обвисли.

- У Пруся. Он одолжил мне семьдесят рублей. Десятку пропили, поэтому и не сказал жене.

Козюренко вспомнил тело с раскроенным черепом. И вывернутые карманы. Вряд ли Семенишин отважился бы на убийство ради семидесяти рублей. Конечно, мог надеяться, что возьмет больше. Но при чем тут картина? Может, Прусь через Семенишина хотел ее куда-то переправить?

Спросил коротко:

- Где деньги?

- Пожалуйста... Тут они... - Семенишин полез в шкаф, вытащил из нижнего ящика завернутые в платок деньги.

Роман Панасович незаметно посмотрел на женщину: глаза у нее наполнились ужасом, губы дрожали. Внезапно подумал: "А если все это правда? Все так, как рассказывает Семенишин? Могло быть? Конечно, могло. А "Портрет" Эль Греко тем временем..."

- Следовательно, вы утверждаете, что не знаете, где живет Прусь, и никогда не были у него дома?

- Это истинная правда! - Семенишин приложил обе ладони к груди.

"Если его отпечатки пальцев не идентичны отпечаткам на стакане с недопитым портвейном... - подумал Козюренко. - Прямых доказательств пока что нет. Конечно, если не найдем тут картину. Итак, обыск..." Вышел с Владовым в коридор, приказал вызвать оперативную группу и попросил взять у прокурора постановление на обыск. Вернувшись, спросил у Семенишина:

- Насколько мне известно, Прусь не очень щедрый человек и никому денег не одалживает... - Он сознательно говорил о покойнике, как о живом, надеясь, что Семенишин как-то прореагирует на это. Но тот сидел потупившись. - Почему же он отдал вам всю зарплату и еще пообещал полтысячи?

Семенишин поднял голову, и Козюренко заметил, как забегали у него глаза.

- Почему? - настаивал следователь.

Семенишин потер свои сморщенные щеки кончиками пальцев. Он явно колебался.

- Пожалуйста, не скрывайте от нас ничего, - посоветовал Роман Панасович.

- Прусь был у меня, так сказать, в долгу, - нерешительно, запинаясь, начал Семенишин. - Уже давно, со времен войны, когда вместе партизанили. Я никому не рассказывал, так? Потому как и сам тут не очень-то... - покачал головой и продолжал твердо, как человек, сделавший первый шаг, и терять которому уже нечего. - Когда-то я видел, как Прусь снял обручальное кольцо с пальца мертвой женщины, так? Он заметил, что я смотрю. Испугался. Да и было чего. Если бы наш командир Войтюк прознал про это, худо бы Прусю пришлось. Ну, начал умолять, так? Мол, черт попутал. Я говорю: "Выбрось кольцо!" Он и выбросил. Потом обещал: "Я тебе всю жизнь буду благодарен, что понадобится, рассчитывай на меня". А тут очередь на машину, я и вспомнил, так?

- Но ведь это могло выглядеть как шантаж...

- Да нет. Сколько лет прошло. Надеялся на благодарность. Думаю, деньги у него есть. Живет ведь один. А он мне - семьдесят рублей... Я знаю, что полтысячи не пришлет. Пообещал, только бы отделаться, так?

"Если придумано, то неплохо", - отметил Козюренко.

- А вы помните, как появился в вашем отряде Прусь?

- Почему же, помню. Мы не очень-то доверяли ему, так? Полицай поглумился над девушкой Пруся, а Василь убил его. Пришлось бежать. К бандерам ему было не с руки, потому как этот полицай имел среди них в нашем районе много дружков. Ну, и пристал к нам, так? Наш командир товарищ Войтюк из ихнего села был - пожалел и взял.

"Верно, на свою голову!" - чуть не вырвалось у Романа Панасовича.

- Мы вынуждены произвести в вашей усадьбе обыск, - сказал он. - Скоро приедет оперативная группа. Но перед этим я хотел бы еще раз убедиться: все ли вы рассказали правдиво и не утаиваете ли чего-нибудь?

- Яшенька, - подошла к нему жена, - ты уж... если что натворил, лучше сознайся. И нам будет легче...

Семенишин посмотрел на нее как-то отчужденно.

- Пьяный я был, может, чего-то и не помню... В чем меня обвиняют? обернулся к Козюренко.

- Дело в том, что Прусь убит и ограблен. А вы были с ним в тот день. Ездили за деньгами.

- Не выйдет! - вдруг закричал Семенишин. Он выпятил губы, и морщины неожиданно разгладились на его лице. Это было сказано так решительно, что Роман Панасович встал со стула. А Семенишин вдруг безвольно осел, и руки его опустились как плети.

- Так уж лучше сознаться, - шептала жена, склонившись над ним.

- Прочь! - Семенишин оттолкнул ее от себя. - Вы мне дело не пришьете! - погрозил он пальцем Козюренко.

- Вспомните фамилии тех, кто был с вами в поезде , - предложил следователь спокойно. - Имена, приметы... Это для вас очень важно.

Семенишин удивленно воззрелся на него. Закрыл глаза, немного подумал и покачал головой.

- Нет, - сказал стыдливо. - Пьяный был, все из головы вылетело. Вдруг какая-то мысль, видно, промелькнула у него. Нерешительно начал: - Но был там такой долговязый... - Потер лоб и радостно воскликнул: - Тимком его звали, вспомнил - точно Тимком, так?

- Тракторист Тимофей? - повторил Козюренко, и нельзя было понять, иронизирует он или говорит серьезно. - А фамилия?

- Не знаю. Тимко - и ладно. - Теперь в тоне Семенишина ощущалась уверенность. - Он сошел где-то перед Ковелем.

- Ну... Ну... - Роман Панасович хотел что-то прибавить, но на улице остановилась машина. - Вера Владимировна, - попросил он, - встретьте сына и уведите его куда-нибудь. Эта процедура не для детей... А вы, - приказал Владову, - сходите к соседям и попросите их быть понятыми.

Когда они вернулись вечером в городской отдел милиции, Владов сказал Козюренко:

- Почему вы не приказали арестовать Семенишина? Я бы задержал его. Ведь он же ничего не может доказать...

- А мы? Что-нибудь нашли у него? - остудил пыл старшего лейтенанта Роман Панасович. - Нарушать законы никто не волен. Завтра увидим, если сойдутся отпечатки пальцев...

- Их уже повезли во Львов.

- Вот и подождем до утра.

Утром позвонили из Львова. Оказалось, что отпечатки пальцев Семенишина не идентичны отпечаткам, оставленным на стакане в доме Пруся. Козюренко как раз умывался, когда Владов сообщил ему об этом. Тот повесил полотенце. Причесался.

- Дайте команду, - приказал он, - чтобы поискали в селах около железной дороги Львов - Ковель тракториста по имени Тимко. Тимофей то есть... Высокого роста...

- Но ведь Семенишин определенно лжет, - осмелился возразить старший лейтенант. - Чтобы запутать следствие.

- Нас не так-то легко запутать, - улыбнулся Козюренко. - А что, если не лжет? И убийца, укравший картину, разгуливает на свободе и смеется над нами? Нет, если у Семенишина есть алиби, мы сами немедля должны подтвердить его. Это в наших интересах, дружище. - Натянул рубашку и добавил: - А у Семенишина возьмите подписку о невыезде. И пусть ваши ребята наблюдают за ним...

ГАЛИЦКИЙ

Директор заготконторы собрал работников плодоовощного цеха.

- Вот ваш новый начальник, - представил еще молодого - лет под тридцать - светловолосого мужчину с темными, выразительными глазами. Дмитро Семенович Серошапка. Сегодня он принял дела. По рекомендации руководства облпотребсоюза, - подчеркнул он.

Директор конторы хотел поставить начальником цеха мастера Галицкого, и все были уверены, что именно он займет должность Пруся. И вдруг - такое. К Галицкому привыкли, знали его. А кто такой этот Серошапка?

Расходились недовольные. Директор конторы уловил это настроение и нарочно оставил своего нового подчиненного на произвол судьбы, злорадно подумав: "Пусть сам выкручивается!.."

Серошапка попросил Галицкого остаться в каморке, которая считалась его кабинетом. Смотрели друг на друга изучающе. Галицкий, солидный человек с толстой красной шеей и огромными кулаками, не скрывал своей неприязни. Серошапка будто читал его мысли. Мастер считал, что ему перебежали дорогу, и решил при случае подставить ножку новичку. Это ведь дело торговое, тут дебет и кредит не так просто свести. Голову надо иметь на плечах. А у этого, по всему видно, кочан капусты. Молодой и зеленый...

Серошапка невольно улыбнулся. Вероятно, Галицкий уловил в этой улыбке иронию, потому что насупился и хотел что-то сказать, наверно, обидное, но Серошапка опередил его.

- Не будем играть в жмурки, Эдуард Пантелеймонович, - сказал он самым доверительным тоном. - У вас есть причина относиться ко мне, так сказать, без симпатии. К сожалению, мне лишь сегодня намекнули в райпотребсоюзе, что я перебежал вам дорогу. - Галицкий протестующе поднял руки, но Серошапка продолжал тем же мягким, доверительным тоном: - Мы же с вами не дети и знаем, что такое жизнь,.. Если бы я знал, что иду на живое место, то, может, и не согласился бы на эту должность. Но, как говорят, после драки кулаками не машут. Теперь нам надо либо работать вместе, либо...

- Вы хотите сказать, что я... - Галицкий положил на стол свои огромные кулаки.

- Я ничего не хочу сказать, уважаемый Эдуард Пантелеймонович. Прошу вас внимательно следить за моей правой рукой. - Серошапка вдруг сильно стукнул указательным пальцем по краю стола. - Видите - раз... два... Стукну третий раз - и вас не будет...

Галицкий убрал кулаки со стола, откинулся на спинку стула. В глазах его появились насмешливые искорки.

- Как вас величать? - спросил он. - Забыл я...

- Дмитром Семеновичем.

- Так вот что, Дима, - пренебрежительно улыбнулся Галицкий, - иди ты...

Серошапка этого не ожидал. Захохотал, обошел стол, сел на его краешек и подал Галицкому руку.

- На, Эдик, держи, - сказал примирительно. - Вижу, ты свой человек, и мы сработаемся.

Галицкий пожал руку Серошапке без энтузиазма. Думал: сколько им будет стоить этот желторотый? Впрочем, прикинул, не так уж и много - ведь в нем нет ни цепкости Пруся, ни такого знания тонкостей дела, ни прусевского аппетита... Что бы там ни было, а то, что Прусь отошел в иной мир, обстоятельство очень положительное.

"Хапуга проклятый!" - чуть не вырвалось у Галицкого, но он овладел собой и посмотрел на свое новоиспеченное начальство любезнее. "Юный друг мой, - подумал он растроганно, - мы будем подкармливать тебя. Ты будешь благодарен, а нам... Нам делать свое..."

- И правда, Дима, - повеселел он, - что нам делить? Лишних двадцать рублей в месяц? Как-нибудь и без них обойдусь. Они тебе нужнее. У тебя дело еще молодое, а нам, старикам...

- Старый черт! - Серошапка хлопнул его по плечу. - Три года разницы, а уже в монахи записываешься. - Он что-то еще говорил, а Галицкий мысленно прикидывал: во-первых, не следует баловать этого желторотого - сотен пяти в месяц, кроме зарплаты, ему вполне достаточно. Лишь бы только не мешал... Может, и хорошо, что начальником цеха поставили этого слепого котенка. Всегда можно свалить на него вину. А он и рад будет: пятьсот шайбочек с неба упало...

Вдруг что-то важное дошло до сознания Галицкого, и он насторожился.

- Что вы сказали? - переспросил.

- Как дела с договорами на сбыт нашей продукции? Ведь уже май, и если прозевать это дело...

У Галицкого вдруг кольнуло под ложечкой. Договоры о поставках святая святых его и Григория Котляра - помощника мастера. Они не позволят, чтобы этот выскочка совал туда свой нос.

Ответил с деланным равнодушием:

- Прусь был хороший хозяин и вовремя заботился о сбыте продукции. Эти операции поручал мне и Котляру, - солгал он. О том, что Прусь брал почти половину договоров на себя, решил умолчать. - У нас есть определенный опыт и связи. Цех будет работать на полную мощность. План выполним и прогрессивку получим, - заверил он.

- Хорошо, выясним... - Серошапка вернулся на свое место. Выдвинул и задвинул ящик стола, переложил какие-то бумажки. Сказал, будто речь шла о мелочи: - В крайнем случае я могу договориться с одним из южных комбинатов о поставке пятисот или шестисот тонн яблочного пюре...

Галицкий даже попятился.

- Скольких? - переспросил.

- Тонн пятисот, а может, и больше... - Серошапка сделал вид, что разглядывает что-то в ящике. И так, не глядя на Галицкого, знал, какой удар нанес ему сейчас. "Я тебя, мерзавца, насквозь вижу, - торжествовал он. - А ты думал меня голыми руками взять? Интересно, как теперь запоешь?"

Но Галицкий, оказалось, был достойным партнером...

- Тогда придется поработать... - задумчиво произнес он. И прибавил с энтузиазмом: - Зато план перевыполним. Возможно, переходящее знамя получим!

- Первое место в области завоюем! - поддержал его Серошапка. - Мы с вами еще прогремим!

"Как бы не загреметь... - подумал Галицкий. - Но ведь пятьсот тонн! С каждого килограмма... Да еще и сколько пойдет без нарядов... Интересно, знает ли этот Серошапка, сколько можно положить в карман?"

Но Серошапка смотрел на него простодушно, и Галицкий встал. Надо было посоветоваться с Котляром.

У Гриши светлая голова, как Гриша скажет, так и следует делать имеет, зараза, нюх настоящей гончей, видит на десять саженей вглубь. Григорий Котляр - титан коммерции. Его еще никто не обводил вокруг пальца.

Серошапка посидел в кабинете, машинально перебирая бумаги. Фактически стол был пуст - несколько писем, оставленных Галицким, копия приказа по заготконторе...

Вчера Серошапка долго беседовал со следователем из Киева. Тот рассказал ему про убийство Пруся и просил помочь следственным органам. По его просьбе Серошапка просидел полночи, разбирая бумаги Пруся, привезенные в область работниками милиции. Правда, Прусь был осторожным человеком и не держал ничего, что могло бы скомпрометировать его. Не отличался аккуратностью - бумаги бросал в папки без всякой системы, приказы не подшивал как полагалось по инструкции, и принципиально не признавал нумерации входящих и исходящих...

Серошапку заинтересовало недописанное письмо, точнее записка - всего несколько торопливо написанных слов:

"Поля... Я вчера не мог быть дома, потому..."

На этом записка обрывалась. Серошапка показал ее Козюренко, и полковник просил его, если будет возможность, выяснить, кто эта Поля.

Правда, всего несколько слов, но они свидетельствовали о каких-то отношениях Пруся с женщиной по имени Поля: возможно, это любовница Пруся, которая бывала у него дома, заранее договорившись о встрече, а может, просто приходила, чтобы навести порядок в квартире, выстирать белье.

Серошапка вышел в цех. Сейчас, перед началом сезона, там было мало рабочих. Через месяц-полтора, когда начнут завозить ягоды и фрукты, заготконтора наберет сезонных рабочих, и тогда работа закипит. А теперь готовили тару, ремонтировали оборудование.

Галицкий, увидев Серошапку, приветственно помахал ему рукой. Мастер занимался очень прозаичной работой: осматривал бочки, в которых должны отправлять заказчикам соки и яблочное пюре. Брезгливо пинал их ногой, командовал:

- На эту набейте обручи! Откати ее, Микола, в сторону. А для этой нужно новое дно, пометь мелом...

Серошапка прошел мимо. Конечно, можно было бы расспросить Галицкого о Поле, но Козюренко отсоветовал: может, она общается с Галицким, может, причастна к преступлению, и расспросы только насторожат ее.

Серошапка хотел посмотреть, как ремонтируют пресс, но его остановила молодая женщина, повязанная платком.

- На два слова, Дмитро Семенович... - проговорила, смутившись.

Серошапка подошел к ней. Внимательно посмотрел. Женщина не отвела глаз, и Серошапка прочитал в них какую-то глубоко затаенную тревогу.

- Вы меня знаете, а я, к сожалению...

- Меня зовут Мартой Васильевной, - женщина метнула взгляд на Галицкого, и зрачки ее сузились, а лицо приобрело решительное выражение. Хочу поговорить с глазу на глаз!

"Ну что ж, - решил Серошапка, - пресс подождет".

- Идемте ко мне, - предложил он.

Когда они проходили мимо Галицкого, тот с интересом посмотрел на них и демонстративно отвернулся.

Женщина села у стола, сняла платок, разгладила его на коленях. Видно, что-то волновало ее, и она не знала, с чего начать. Серошапка помог ей:

- Я вас внимательно слушаю, Марта Васильевна. Прошу, говорите все, что думаете.

Женщина собрала платок, стиснула в кулаке.

- Тут вот что... - начала не совсем уверенно, - и может быть, не мое это дело, хотя мое, потому что я здесь профгрупорг. Выбрали недавно, пояснила она. - Да если б и не выбрали, все равно... Вижу я вас впервые, но все же хочу предупредить: что-то не так у нас делается.

- Как это не так? - Серошапка сделал вид, что не понял. - Насколько мне известно, план выполняется...

Верно, ему не следовало говорить это, потому что женщина как-то сразу увяла.

- Вот так все, - сказала растерянно, - кому ни скажешь...

- Извините, Марта Васильевна, хочу выслушать вас до конца.

- Тут меня считают скандалисткой, - вдруг быстро заговорила женщина, - но, нравится или не нравится, буду говорить в глаза. Прусь с работы хотел выгнать, да профгрупорг я... Галицкий - видели, как посмотрел! К сожалению, нет у меня никаких доказательств, хотите - слушайте, не хотите - уйду...

- Но я же вас слушаю внимательно.

- Прусь был жулик, и Галицкий тоже, - отрубила женщина.

- У вас есть факты?

- Если бы были. С фактами я бы в милицию пошла. Я с вами потому и разговариваю, что человек вы здесь новый и этот пройдоха Галицкий будет стараться обвести вас вокруг пальца. Вот и предостерегаю.

- Благодарю, - ответил Серошапка не совсем искренне. Если бы знала эта женщина, какое у него самого мнение о Галицком! - я учту ваши предостережения. Но почему вы так думаете?

- Да все знают, что они жулики.

- Так я могу о каждом сказать.

- Не о каждом. Сколько Галицкий получает? Зимой - сто рублей, ну, летом значительно больше, но жена его не работает, двое детей, а посмотрите, какой дом поднял! К себе они не приглашают, но люди все знают, чего только в доме нет! Вот Прусь - тот был похитрей. Берег копейку.

- Говорят, ссорился в последнее время с Галицким?

Марта Васильевна сокрушенно покачала головой.

- Одного поля ягоды. Сегодня поссорились - завтра помирились!

- И все же могли что-то не поделить... Тем более, что Прусь, говорят, был нелюдим...

- На глазах - нелюдим, а любовницу имел... Полину какую-то...

- Откуда знаете?

- Да слыхала...

- Вот что, Марта Васильевна, - сказал Серошапка, - вы сегодня мне много наговорили. Этот разговор останется между нами, сами понимаете. Скажите только еще, что вы знаете о Полине?

- Знаю, что она живет во Львове, и Прусь зачастил к ней. Но лучше Нину расспросите. Это она мне говорила.

- Кто такая?

- Вместе работаем.

- Попросите ее зайти сейчас ко мне.

Нина, пухленькая красивая молодица, рассказала, что весной Прусь и Галицкий ехали во Львов на заготконторовском "газике". Попросилась и она. Прусь сперва не хотел ее брать в машину, но потом все-таки согласился. В машину бросили два ящика яблок, и Прусь завез их на Тополиную улицу. Еще слышала, как Галицкий спросил: "Завтра вернешься? Привет Полине..."

Потом Прусь с шофером выгружали ящики. Нет, Нина не помнит номера дома, но вокруг усадьбы зеленый забор и возле калитки растет каштан.

Когда Серошапка вышел во двор, Галицкий окликнул его.

- Надо обмыть твою новую должность! - и заговорщицки подмигнул. Вечером махнем во Львов, я тебя с девушками познакомлю.

- Ну что ж, - согласился Серошапка. Козюренко подчеркнул, что нужно войти в доверие этого типа, а в ресторане Галицкий может разговориться...

- Зачем к тебе эта сплетница приходила? - полюбопытствовал Галицкий. - Жаловалась?

- Ерунда... - махнул рукой Серошапка. - Всем не угодишь!

- Это точно, всем не угодишь! - повеселел Галицкий. - Значит, до вечера?..

ДОМ НА ТОПОЛИНОЙ

Гриша Котляр на собственной "Волге" отвез Серошапку в облпотребсоюз. Тот сидел сзади вместе с Галицким - украдкой вздыхал и жаловался на головную боль. Гриша предложил опохмелиться, но Серошапка решительно отказался.

- Сегодня должен быть у начальства, - пояснил он. - Надо оформить личное дело. Неудобно, когда пахнет...

- А завкадрами тебе знаком? - начал осторожно выпытывать Галицкий. Его тоже не мешало бы...

- Познакомились два дня назад.

- Может, мы тебя подождем? - предложил Галицкий.

- А если я задержусь? Цех останется без глаза - ни начальника, ни мастера... Так совсем до ручки дойдем.

- Резонно, - похвалил Галицкий. - Дело прежде всего. Ты, Дима, начинаешь мне еще больше нравиться. - Говоря это, он бесстыдно лгал: хотел иметь начальником человека безынициативного или пьянчужку. Вздохнул и подумал, что напрасно сетует: могли бы вместо Серошапки прислать кого-нибудь непьющего и тогда...

Серошапка постоял в вестибюле облпотребсоюза. Убедившись, что синяя "Волга" исчезла в конце улицы, позвонил Козюренко и условился о встрече.

...Роман Панасович хмурился. Молча слушал Серошапку, и тот, стыдясь подробностей вчерашней выпивки, краснел. А Козюренко думал о том, какая у них все же тяжкая работа: парень этот, Серошапка, хороший и чистый, но вот попросили помочь следствию - и уже столкнулся с грязью. Рассказывал обо всем с отвращением, Козюренко невольно вспомнил свое первое столкновение с преступным миром. Это было давно, но он помнил даже малейшие детали, так они запечатлелись в его памяти...

Серошапка уже кончил рассказывать, а Козюренко все еще молчал, будучи не в силах стряхнуть тяжесть воспоминаний. Налил себе полстакана воды и, перехватив взгляд Серошапки, подвинул бутылку к нему.

- Дом на Тополиной и любовница Пруся - это любопытно, - сказал он наконец. - Теперь вот что: алиби Галицкого не подлежит сомнению. Мы проверили: он восемнадцатого мая был в Николаевской области. Котляра восемнадцатого приблизительно до половины одиннадцатого ночи видели во львовском ресторане "Интурист". Но, имея свою "Волгу", можно за полчаса доехать до Желехова. Думаю, там, где речь идет о деньгах, рука у него не дрогнет. Ну, что жулики они - понятно. Галицкий и Котляр, должно быть, уже немножко поверили вам... Позвольте им и дальше обрабатывать себя. Они признают вас своим, когда Галицкий хоть в чем-то возьмет верх. Но сразу сыграть с ним в поддавки опасно - этот лис может что-то почуять. Не поддавайтесь, боритесь за власть. - Подумал и добавил: - Недолго уже им гулять... А дом на Тополиной проверим сегодня же...

...Сперва "работники инвентарного бюро" зашли в соседние дома, всякое может случиться, и лучше, чтобы все знали: инвентаризация касается не только дома номер пятнадцать.

В двух предыдущих домах ограничились лишь поверхностным осмотром зданий. В доме номер пятнадцать им открыла сама хозяйка, Полина Герасимовна Суханова - женщина еще молодая и красивая, с черными цыганскими глазами, мягко очерченными губами и ямочками на щеках. Такие ямочки, как утверждают наблюдательные люди, чаще бывают у блондинок и свидетельствуют о мягком характере. Однако Полина Суханова не считала себя особенно мягкосердечной - имела энергичную натуру и была женщина практичная, умела взять от жизни как можно больше.

Лет шесть назад Полина сошлась с Прусем. Было ей тогда за двадцать. Она только что окончила училище и работала медсестрой в больнице. Пруся положили на операцию, и они познакомились в предоперационной палате. Потом Полина несколько раз навещала его в палате, а когда выписывался, наняла такси и отвезла в Желехов.

"Что такое больница? - рассуждала она. - Зарплата небольшая, общежитие, в перспективе - влюбленный студент... А старик намекнул, что у него есть деньги, и я хоть сегодня могу бросить больницу. Правда, нужна ширма, дармоеды теперь не в почете - ну что ж, потом найду легкую работу..."

Ночь, проведенная в мансарде прусевского дома, окончательно убедила Полину в правильности ее намерения: Василь Корнеевич, или Вася, как она его уже называла, будет не очень докучать ей; они договорились, что все останется по-старому - он будет жить в Желехове, она - во Львове. Правда, Прусь обещал найти для нее квартиру и взять все хлопоты и затраты на себя.

Через два года Прусь построил и записал на ее имя хороший особнячок. Полина распустила слух, что у нее умерла бабушка и оставила ей в наследство немало денег на сберкнижке. Они с Прусем решили пожениться, когда Василь Корнеевич уйдет из заготконторы, продать дом в Желехове, чтобы быть подальше от острых глаз обэхаэсовцев. А пока что отделать гнездышко на Тополиной.

Гнездышко и правда поражало комфортом: ванная, выложенная чешской плиткой, немецкие торшеры и люстры, венгерская спальня-люкс полированного дерева, большой румынский сервант, кресла и рояль в гостиной. И всюду ковры. Василь Корнеевич любил ковры и скупал их, не жалея денег, китайские, персидские, бухарские и бог знает какие. Один из них закрывал весь пол в его кабинете.

Да, Василь Корнеевич Прусь - узкий специалист соковыжимательного дела, почти ничего не читавший, кроме накладных, договоров и разных приказов по заготконторе, имел персональный кабинет, всю стену которого занимали стеллажи с подписными изданиями. Энциклопедия и Жан-Жак Руссо, Шекспир и Новиков-Прибой.

Как-то Василь Корнеевич подержал в руках Вольтера, пытаясь прочитать страничку, но, ничего не поняв, снова поставил за зеркальное стекло. Зато у них как у людей. За такими изданиями очередь. А он может позволить себе роскошь заплатить в несколько раз дороже и не толкаться у магазина. Пускай стоят, места не жалко. Однажды Василя Корнеевича пригласили на семейную вечеринку к начальнику заготконторы. У начальника тоже всю стену занимали стеллажи. Особенно понравилось Прусю объявление, выполненное печатным способом, предупреждавшее довольно категорично:

Не шарь по полкам жадным взглядом,

Ты не получишь книги на дом.

Лишь безнадежный идиот

Знакомым книги раздает!

Прусь украдкой переписал текст. И теперь это объявление охраняло его библиотеку на Тополиной от жадных на чужое гостей, хотя их в этом доме почти не бывало: Прусь не афишировал свои отношения с Полиной, запрещал и ей приглашать знакомых... Иногда забегали только соседки, которых принимали в коридоре, или самые близкие Полинины приятельницы, перед которыми она не могла не похвастаться своим достатком.

Полина Герасимовна встретила работников инвентарного бюро сначала не то что враждебно - настороженно. Но они заверили, что их визит - чистейшая формальность, и хозяйка даже предложила гостям коньяку. Они категорически отказались, да и Полина, в конце концов, сообразила, что ее щедрость ни к чему. У нее все в порядке, документы законные и зарегистрированные осматривайте и катитесь ко всем чертям...

А работники инвентарного бюро были действительно дотошные: один даже попросил разрешения спуститься в подвал; второй в это время уточнял, не делала ли хозяйка пристроек к дому, не ремонтировала ли сарай...

Они закончили работу быстро - за полчаса - и начали уже прощаться, когда вспомнили, что хозяйка должна подписать какой-то документ. Один из них вынул из папки несколько бумаг, дал Полине подержать папку, быстро нашел нужную и предложил расписаться. А через час он докладывал Козюренко, что отпечатки пальцев на стакане с недопитым портвейном совпали с отпечатками, оставленными Полиной Сухановой на папке работников инвентарного бюро, и что в подвале дома на Тополиной улице устроен тайник, аналогичный хранилищу в доме убитого. Правда, Суханова, вероятно, не знает о его существовании: когда один из оперативников попросил разрешения осмотреть подвал, она восприняла это спокойно, не возражала против того, чтобы он спустился сам, и во время его отсутствия не проявляла ни малейших признаков волнения.

Козюренко приказал Владову: - Будем делать обыск. Возьмите у прокурора постановление и вызовите оперативную машину.

Полина Герасимовна, увидев постановление на обыск и понятых, разволновалась. Начала требовать объяснений, но Козюренко ответил:

- Сейчас все узнаете.

Обыск начали с подвала. Осторожно раскрыли тайник, - далее опытные работники милиции ахнули, увидев пачки денег в больших купюрах, облигации трехпроцентного займа, несколько сберкнижек на предъявителя и бриллианты в обыкновенной спичечной коробке.

Когда положили все это перед понятыми, Полина отшатнулась. Щеки у нее покрылись пятнами.

- Боже мой! - воскликнула она. - И все это лежало так близко!

Козюренко все время следил за ней. Теперь он был почти уверен, что Суханова не знала о тайнике. Быстро осмотрел найденное.

Внимание его привлекла бумажка, исписанная неровным почерком.

- Ваша расписка? - показал Сухановой.

- Да... - сказала она растерянно. - Дайте взглянуть.

Козюренко положил бумажку обратно.

- Пока тут разберутся и подсчитают, - похлопал ладонью по деньгам и облигациям, - пройдемте в соседнюю комнату.

Суханова молча пошла за ним. Была поражена тем, что такое богатство находилось рядом, а она не знала. Прусь не очень баловал ее. Для дома всегда был щедр, да и ей покупал наряды - две шубы, костюмы, платья, обувь... Но денег давал мало. Иногда сотню в месяц, иногда меньше. А тут... Столько денег! И расписка... Нашла бы расписку - и дом стал бы ее собственностью.

Козюренко устроился напротив Сухановой в удобном кожаном кресле. Улыбаясь, спросил:

- Чьи это деньги? Василя Корнеевича Пруся? Ведь не станете отрицать, что знаете его?

- Конечно, я знаю Василя Корнеевича, - ответила Суханова, не колеблясь.

Она как бы подчеркнула слова "я знаю". Козюренко с любопытством взглянул на нее.

- И как вы знаете его?

Полина смутилась. Опустила ресницы и беспомощно улыбнулась, потом посмотрела, как и раньше, настороженно. - Мы с ним друзья, - покраснела. Он нравится мне.

- Вы хотите сказать, что находитесь с Василем Корнеевичем Прусем в близких отношениях?

- Да.

- Когда он бывал здесь? Или вы встречались в других местах?

- Нет. Как правило, он приезжает ко мне. В последний раз был четырнадцатого или пятнадцатого мая. Простите, когда у нас было воскресенье? Значит, пятнадцатого.

- И после этого вы не виделись?

Полина покачала головой.

- Ну что ж, - предупредил Козюренко, - я посоветовал бы вам быть откровеннее. Мы можем доказать, что вы недавно ездили в Желехов.

Суханова обиделась:

- Я уже и забыла, когда была там.

- Тогда придется задержать вас.

Полина беспомощно кивнула головой.

Обыск продолжался до позднего вечера. "Портрета" Эль Греко в доме Сухановой не нашли.

Оставив здесь двух оперативников, Козюренко вернулся в управление. Суханову отвезли в камеру предварительного заключения.

Ночью Козюренко разбудил телефонный звонок: старший лейтенант Владов доложил, что несколько минут назад на Тополиную к Сухановой зашел мужчина, назвавшийся водителем троллейбуса Вадимом Леонтьевичем Григоруком. Он задержан.

- Ну-ну, - пробормотал в трубку Козюренко. - В девять его и Суханову ко мне. И вот что, дружище... Если это вас не очень затруднит, попросите, чтобы кто-то проверил с утра в диспетчерских, не заказывали ли восемнадцатого мая такси на Желехов. И пусть поинтересуются в таксопарках - кто восемнадцатого днем возил туда пассажиров.

Сначала Козюренко начал допрашивать Полину. Суханова, как и вчера, отрицала, что недавно была в Желехове. Следователь перебил:

- Я знаю даже, какой марки портвейн вы пили восемнадцатого в мансарде Василя Корнеевича. Вы оставили на стакане отпечатки пальцев. Надеюсь, знаете, что это доказательство считается бесспорным?

Суханова опустила голову и какое-то время молчала.

- Мы условились с Василем, что я никому не скажу об этом свидании. Он вообще запретил мне бывать в Желехове.

Козюренко отметил, что Суханова ни разу не ошиблась: говорила о Прусе, как о живом.

- Зачем вы ездили в Желехов? У вас были какие-нибудь веские причины?

- Просто скучала по Василю.

- На чем ехали?

- На автобусе.

- Одна?

- Да.

- А может, с Вадимом Григоруком?

Суханова резко повернулась на стуле. Спросила с вызовом:

- А какое это имеет значение?

- Имеет. И большое. - Козюренко постучал пальцем по столу. Следовательно, вы утверждаете, что были с Прусем одни?

- Нет... Собственно, да... -Полина зябко съежилась. - Меня возил Вадим Григорук.

- Он заходил в дом?

- Ждал меня внизу.

- Когда вы ушли от Пруся?

- Точно не помню. Кажется, в половине одиннадцатого.

- Для чего брали с собой Григорука?

- Я люблю его! - Это признание будто придало Полине сил. - Я люблю его, поэтому и ездила. Я хотела уговорить Пруся, чтобы он не преследовал нас. Однажды он вынудил меня написать расписку на пятнадцать тысяч рублей. Дом стоит больше, и я согласилась. Тогда у меня не было Вадима... Кто знал, что так случится?

- Что случится? - быстро спросил Козюренко.

- Что вы арестуете Пруся. Он говорил, что уже в этом году оставит работу и женится на мне. А потом я встретила Вадима. Василь Корнеевич просил меня оставить Вадима, потом начал угрожать.

- Так вы не знали о тайнике в подвале вашего дома? - Этот вопрос Козюренко поставил совсем формально: Суханова, конечно, так тщательно не хранила бы собственную расписку на пятнадцать тысяч.

- Разумеется, не знала.

- И вы поддались на уговоры Пруся и решили не разлучаться с ним?

- Он же сказал, что вскоре будет иметь много денег - хватит на всю жизнь. И тогда он женится на мне. Я люблю Вадима. А он живет в общежитии.

- Следовательно, если бы Прусь подарим вам дом на Тополиной, вы бы вышли замуж за Григорука?

- Мы даже хотели выплачивать Прусю мой долг.

Козюренко улыбнулся.

- Лет пятнадцать?.. Не так глуп Прусь!

- Я тоже могла доставить ему неприятности! - зло бросила Суханова.

- Значит, Прусь понимал это и потому не пошел на конфликт?

- Он любит меня, - возразила Суханова.

- Любил?

Суханова выдержала пристальный взгляд Козюренко.

- Думаю, и будет любить! - ответила уверенно. - Но теперь, когда все выяснено, почему меня держат здесь? Не обвиняют же меня в том, что я сознательно прятала в своем доме чужие деньги? - она сделала ударение на слове "своем", и Козюренко снова невольно улыбнулся.

- Построенном на чужие деньги, - уточнил он.

- Ну что вы! Иногда я просто занимала у Пруся. В конце концов, я верну долг.

- Кому?

- Прусю.

- Девятнадцатого мая утром, - сказал Козюренко ровным голосом, Пруся нашли с раздробленным черепом в кухне его дома в Желехове. Последними были у него вы и Григорук. На вас, гражданка Суханова, падает подозрение в убийстве. Мы устроим вам очную ставку с Григоруком. Хочу еще раз напомнить: чистосердечное раскаяние смягчит вашу вину.

Суханова сидела, обхватив голову руками, и полными ужаса глазами смотрела на Козюренко. Внезапно слезы потекли по ее щекам, оставляя две мокрые полоски.

- Мы не убивали... - еле слышно прошептала она. - Нет, не убивали! Руки ее упали на колени, и она всхлипнула.

Но Козюренко невозможно было тронуть слезами. Он видел и лучше разыгранные сцены, привык верить только фактам и логике фактов, а слезы, истерики давно уже не действовали на него. Правда, было одно обстоятельство, противоречащее логике: добровольное признание Сухановой в том, что она полюбила Григорука и поэтому ездила к Прусю. Эта сметливая и практичная женщина не могла не понимать, что ее признание против них, если бы они с Григоруком действительно убили Пруся. Но, может, была уверена, что они не оставили следов, и поэтому не успела придумать лучшую версию.

- Вы когда-нибудь спускались в подвал Прусевого дома? - спросил Козюренко. - Не находили там тайник с картиной?

- Какая картина? - перестала всхлипывать Суханова. - Я ни в чем не виновата, и вы скоро убедитесь в этом!

Козюренко вызвал конвоира.

- Советую вам, Суханова, хорошо подумать, - должны понимать: мы все равно узнаем правду.

Допрос любовника Сухановой ничего не прояснил.

Григорук сразу же признался, что сопровождал Полину в Желехов. Суханова хотела упросить своего бывшего поклонника, чтобы тот не преследовал их. Вышла из дома Пруся в отчаянии, и они поссорились. Насколько понял Козюренко, у Григорука были только меркантильные интересы: хотел стать хозяином особняка на Тополиной. Он показал, что в ответ на его вопрос, договорилась ли Полина с Прусем, Суханова устроила истерику и, вместо того чтобы сесть в такси, которое ждало поблизости от усадьбы Пруся, направилась на автобусную станцию. Григорук догнал ее и отвез домой на Тополиную.

Все сходилось, кроме одной детали: Суханова утверждала, что вернулась домой автобусом...

Роман Панасович только что прилег на диванчик, положив под бок подушку, когда на столе снова зазвенел телефон.

- Как дела, Роман? - загудел в трубке голос начальника управления.

- Как тебе сказать... - почесал затылок Козюренко. - Двигаются понемножку.

- Ага, - засмеялся тот. - Понимаю, тупик. Вот что, брось все, и едем обедать. Ты не забыл, что обещал Нине? А сам уже два дня носа не показываешь.

Козюренко вспомнил, какими варениками угощала их Нина Павловна, и внезапно ощутил такой голод, что проглотил слюну и признался:

- Знаешь, дружище, я и правда ужасно хочу есть...

Они съели ароматный рассольник, и Нина Павловна поставила на стол тарелки с жарким. Роман Панасович засмотрелся на картошку, от которой шел пар, и не мог сообразить, какие ассоциации она вызывает у него. Наконец вспомнил и рассказал, как они с сестрой когда-то продавали подушки.

Было это давно. Он тогда был восьмилетним мальчиком. Они недавно приехали в Киев из села, где мать учительствовала, и еще как следует не устроились. Мать захворала, лежала с высокой температурой и послала Романа с Надийкой на толкучку. Перед этим долго советовались, что продать. Лишних вещей не было - вот и решили сбыть подушки: ведь под голову всегда можно что-нибудь подложить. Надийка и Ромко взяли две большие, в красных наперниках подушки и бодро двинулись на базар. Но настроение у них сразу испортилось, когда они увидели огромное скопище людей. Это была подлинная стихия. Человеческая толпа бушевала как море, а над ней стоял неимоверный шум. Здесь господствовали свои неписаные базарные законы. С краю имели свои постоянные места "раскладники". Они продавали всякий хлам: проволоку разного диаметра, букинистическую литературу, старорежимные замки с секретами, медные краны, старые туфли и "крик моды" - вышитые гладью коврики с гномами и лебедями.

За раскладкой топтались те, что продавали старые пальто, платья и белье - одежду, которая тут же примерялась под увлеченные возгласы спекулянтов. Еще дальше, на длинных столах, стояли закутанные в старые ватные одеяла кастрюли с горячим борщом, супом, домашним жарким, от которого исходил душистый запах лаврового листа и тушеного мяса. Среди толпы сновали предприимчивые мальчишки и девчонки с ведрами воды, алюминиевыми кружками и горланили во все горло: "Ка-аму вады ха-а-лодной, ка-аму вады?"

Им будто вторили хриплые пропитые голоса мужчин, вращавших ногами деревянные станки с посаженными на ось точилами: "На-ажи та-ачить, ноожни-ицы!"

Ромко с Надийкой робко вошли на базар и выставили впереди себя подушки. Ромко был уверен, что сейчас на них набросятся, будут вырывать подушки друг у друга и заплатят значительно больше, чем они определили дома, - не по десятке за каждую, а по крайней мере по пятнадцать. Он уже знал цену деньгам. Но к ним никто не подходил, и Надийка решила, что они стали не на том месте. Начали проталкиваться через всю толкучку к "раскладке".

Ромко крепко жал подушку к груди, созерцая базарные чудеса. Постоял немножко перед дяденькой, который держал на ладони два шарика. Дяденька время от времени подбрасывал один из них, и он ловко падал ему на ладонь, и тогда звучал выстрел - возле дяденьки приятно пахло серой. Эта забава так понравилась мальчику, что он готов был стоять тут хоть целый день, но Надийка повела его дальше.

Вдруг через плечо Ромка протянулась рука с черными полумесяцами ногтей и схватила подушку. Мальчик испуганно прижал ее к груди.

- Продаешь? - послышалось где-то вверху.

Ромко задрал голову и увидел, что на него смотрит хитрый, прищуренный на солнце глаз. Второй глаз смотрел в другую сторону, будто что-то выискивая в толпе.

- А то как же, продаю! - робко ответил Ромко, не сводя взгляда с прищуренного глаза.

Старый оборванец изо всех сил потащил к себе подушку, и мальчик выпустил ее. Пальцы с грязными ногтями смяли подушку, перебрали наперник не заштопан ли где. Подняли подушку за уголок, пренебрежительно покачали.

- Хе, и это называется подушка? - иронически воскликнул человек. Чтоб мои дети никогда не спали на таких подушках! И сколько же ты хочешь за такое рванье?

- Двадцать рублей!.. - не совсем уверенно ответил Ромко. Так его научила мать: следует называть двойную цену, чтобы потом, торгуясь, сбросить.

- Ой, не смеши меня - пупок развяжется! - Старик прижал свободную руку к сердцу и вдруг заметил Надийку со второй подушкой. - И это тоже твоя? - Надийка кивнула, и человек рванул подушку из ее рук. - И вы хотите за эти старые вещи сорок рублей? Да я помру, если кто-нибудь даст за них хоть пятерку...

Ромко потянулся к подушкам, но старик поднял их выше.

- Отдайте! - решительно сказал мальчик.

- А где ты взял эти подушки, мальчик? Мне сердце подсказывает краденые! Ай-я-яй, мальчик, как нехорошо красть...

- Это наши подушки! - выступила вперед Надийка.

- Ну, ваши, ваши. Но меня душит смех - сорок рублей... Я дам восемь и, клянусь, переплачиваю...

- За обе? - не поверил Ромко.

- А ты думал - за одну?

Толстая тетка с развешенными на левой руке платьями высунулась из-за старика. Проворно выхватила одну подушку.

- Сколько? - спросила.

- Пятнадцать... - не посмел уже назвать предварительную цену Ромко.

- Я же торгуюсь - не видите? - окрысился на нее старик. - Ну, детоньки, даю вам два червонца, и квиты..

Женщина переложила подушку на левую руку и хотела взять вторую.

- Двадцать пять. Беру я.

- Чего нос суешь? Разве не видишь, что я торгуюсь...

Ромко подпрыгнул и вцепился в подушку. Вырвал ее у старика.

- Давайте, тетенька...

Та, подобрав юбку, зажала подушку между ног. Достала из-за пазухи два червонца и пятерку. Надийка схватила деньги, потащила за собой брата: боялась, что женщина передумает. Когда затерялись в толпе, радостно предложила:

- У нас есть лишняя пятерка, можем пообедать.

Им дали две миски жаркого. Надийка только-только развернула деньги, чтобы заплатить тетке, как кто-то неожиданно выхватил их у нее. Девочка резко обернулась и увидела здоровяка в кепке, повернутой козырьком назад. Он шмыгнул под стол. Тетки загорланили: "Вор, держите его!" Ромко метнулся вслед, но вор был проворнее - выкрутился из рук человека, пытавшегося задержать его, и исчез за лотками.

Ромко стоял растерянный. Дома же нечего есть! Что они скажут маме?..

Юрий Юрьевич отодвинул тарелку - рассказ взволновал его.

- Эх, - сказал он с горечью, - нам с тобой, Роман, немало пришлось пережить... Но я не в претензии. Детство закалило нас! Понимаешь, я не хотел бы, чтобы мои дети пережили такое. Моему бездельнику уже двадцать, а он, вероятно, и до сих пор не знает настоящего вкуса хлеба. Неплохой парень, учится хорошо, но малейшая неудача вырастает для него в проблему. Не умеет бороться с трудностями, собственно, их у него и нет. А характер все же формируют трудности.

- Да еще как! - согласился Роман Панасович. - Слишком мы опекаем своих детей, оберегаем их от житейских невзгод. Где только можем, протаптываем им дорожку. Меня, например, каждый раз поражала толпа родителей перед институтом, когда абитуриенты сдают вступительные экзамены... Нас в свое время за ручку не водили. Мы сами себе выбирали дорогу в жизнь.

- То-то и оно... - взволнованно сказал Юрий Юрьевич. - Некоторые родители готовы на все, лишь бы только устроить своего ребенка в институт. Мой коллега-прокурор рассказал мне историю, которую ему пришлось расследовать. Фактически моральная кража... В одном вузе начались вступительные экзамены. В аудиторию входит достаточно авторитетная комиссия. А экзаменуют как раз абитуриента, которому экзаменатор протежирует. Отвечает абитуриент не ахти как. А чтобы пройти по конкурсу, должен получить только пятерку. Если бы не комиссия, преподаватель как-нибудь вытащил бы этого лоботряса. А тут такая оказия. Что же он делает? Спокойно спрашивает у ассистента:

"Тройка?" - "Конечно", - подтверждает тот. "А вы как считаете?" обращается к членам комиссии. В конце концов, с тройкой можно было согласиться, и те закивали. Однако экзаменатор незаметно пишет в экзаменационной карточке "пять", и эту же самую оценку ставит и в своей ведомости. И ты думаешь, этот юнец возмутился, увидев у себя в карточке пятерку? Ничего подобного. Спокойно вышел из аудитории. У него украли элементарную совесть те, кто якобы желали ему добра. Что же из него выйдет за человек!

- Да, некрасивая история! - сказал Козюренко. - К сожалению, не единичная. Мне рассказывал знакомый ректор, - Козюренко назвал учебное заведение. - Как-то, за два или три дня до начала экзаменов, звонят ему. Из телефонной трубки гудит авторитетный бас известного деятеля. В голосе интимно-игривые нотки. "Рад слышать тебя, дорогой Иван Иванович! Есть у меня просьба - поступает к тебе мой племянник. Фамилия та же, что и у меня, так не мог ли бы ты силой своей власти?.." Ректор говорил, что сперва хотел послать этого деятеля ко всем чертям, обратиться в обком и призвать к порядку, но засомневался: в принципе человек неплохой, должно быть, жена упросила его позвонить. Улыбнулся и говорит: "Не верю! Товарищ имярек не может звонить мне по такому поводу"... И положил трубку. Через час является к нему тот самый товарищ, разводит руками. "Извини, говорит, - пришел к тебе, как в Мекку, ради искупления грехов!"

- Вот голова твой Иван Иванович! - восхищенно воскликнул Юрий Юрьевич. - Его бы на дипломатическую работу!

- А нам, кажется, пора спешить на нашу грешную...

Козюренко спохватился, посмотрел на часы и заторопился.

На работе его ждала новость: нашли шофера, возившего в Желехов Суханову и Григорука.

Шофер был наблюдательный парень - опознал обоих. Рассказал, что эта пара взяла такси на стоянке поблизости от памятника Мицкевичу, женщина села сзади, а молодой человек - возле него. Между собой почти не разговаривали, разве что обменялись несколькими незначительными словами. Водитель предупредил их, что будет ждать не больше полутора часов. Женщина дала ему десятку аванса и сказала, что, может быть, они несколько задержатся, но пусть это его не беспокоит - заплатят. В четверть двенадцатого появился только молодой человек. Он был чем-то взволнован или удручен, велел возвращаться во Львов, но тут же передумал: попросил заехать на автобусную станцию. Там он выскочил на несколько минут и вернулся уже со своей спутницей. Шоферу показалось, что та плакала. Теперь они оба сидели сзади, снова почти не разговаривали. Единственное, что сказал пассажир, видно утешая женщину: "Все, что ни делается, к лучшему!"

Таксист привез их на Городецкую улицу, туда, где она проходит над железнодорожными колеями. Заплатили ему еще десять рублей - неплохо за пятьдесят километров и полтора часа ожидания.

Конечно, шофер выложил все, что знал, - не утаил даже своего заработка, хотя о таких вещах таксисты рассказывают крайне неохотно.

- Были ли у пассажиров с собой вещи? - спросил Козюренко у шофера.

У женщины - сумочка, она еще долго искала в ней деньги. У молодого человека - большой новый импортный портфель. Таксист еще позавидовал: в этот портфель может уместиться очень много. Молодой человек ни на секунду не оставлял портфель в машине. Даже когда выскочил на несколько минут на автобусной станции, взял его с собой.

- А не было ли у пассажиров, когда они вернулись, свертка или какой-нибудь вещи, похожей на свернутую в рулон картину? - Роман Панасович показал приблизительные размеры.

- Только портфель и сумочка, - покачал головой шофер, - больше ничего.

Козюренко сразу ухватился за эту деталь - новый импортный портфель. При обыске у Григорука портфеля не нашли. Собственно, вещей у него почти не было: чемодан, где хранились сорочки и белье, два костюма, плащ и пальто в общем с двумя другими рабочими шкафу, предметы туалета.

Куда же мог деться портфель?

Козюренко прикинул: картину в портфель не запихнешь - что же у него могло быть? А что, если топор? Туристский топорик с металлической ручкой, каких полно во всех магазинах спорттоваров, конечно, уместится в портфеле. А по выводам экспертов (правда, категорически они не утверждали этого), именно таким топориком и был убит Прусь. В конце концов, если обрезать топорище, в портфель можно засунуть даже плотницкий топор...

Вадим Григорук, стройный, широкий в плечах, русоволосый парень с серыми глазами, производил впечатление сильного и волевого человека. Но мягко очерченный подбородок и пухлые губы свидетельствовали о нерешительном характере. Такие легко попадают под влияние более сильных и настойчивых, они способны на всплеск энергии, но долго носить в себе ее заряд не могут.

Григорука сразу же после ареста одолела апатия. Иногда его надо было дважды спрашивать, чтобы он понял, чего от него хотят.

Козюренко не стал тратить время на всякие психологические опыты. Спросил коротко:

- Григорук, когда вы ездили в Желехов, у вас был портфель. Где он?

Руки парня, лежавшие на коленях, дрогнули. Он потер правой щеку, прищурился и неуверенно ответил:

- Портфель? А, забыл в трамвае...

Этот ответ не поражал оригинальностью: преступники, уничтожив вещественные доказательства, как правило, ссылаются на то, что оставили их в трамвае или троллейбусе.

- И что же было в портфеле? Ценные вещи?

Григорук опустил глаза. Немного подумал и, сложив пальцы, словно считал на них, ответил:

- Откуда у меня ценные вещи? Достаток мой невелик...

- Водитель троллейбуса зарабатывает не так уж и плохо!

- Другим хватает, а мне - нет... А в портфеле у меня были только бутерброды, бутылка пива, еще новые носки купил да свежие газеты...

- Интересовались в бюро находок?

- А как же. Черта лысого кто-нибудь вернет.

- Такое тоже случается... - Козюренко выдержал паузу и спросил вроде бы равнодушно: - А что вы везли в портфеле из Желехова?

И снова руки Григорука вздрогнули.

- А так, ничего... - спрятал он глаза от следователя. - Газеты и журналы.

- Почему же тогда боялись оставить портфель в такси?

Григорук пожал плечами:

- Портфель ведь новый. На него каждый может позариться.

- Как-то оно не логично: из такси вы не забывали брать его каждый раз, как выходили, а вот в трамвае забыли...

Вдруг лицо у Григорука просветлело.

- Мы же непривычны к такси, - ответил уверенно, - а в трамвае каждый день. Привык ездить без портфеля - встал и пошел...

Козюренко отметил, что в этом есть определенный смысл.

- В каком трамвае забыли портфель? - спросил он. - Какого числа? В какое бюро находок обращались? С кем разговаривали?

Запротоколировав ответы, Козюренко спросил так, будто портфель был уже в его руках:

- Значит, вы утверждаете, что забыли портфель в трамвае? А что, если мы найдем вашу пропажу?

Губы у парня растянулись в презрительной улыбке.

- Поблагодарю за находку.

- Рады будем оказаться полезными, - в тон ему ответил Козюренко и вызвал конвоира.

Теперь должен был побеседовать еще и с Сухановой. Посадил ее не у стола, а в кресло, сам удобно устроился напротив, на диване. Мог ничего не фиксировать в памяти - их разговор записывался на магнитную пленку.

- Что будете пить, Полина Герасимовна? - спросил. - Чай или кофе?

- Дайте мне полный стакан кофе.

- А я пью чай... - Козюренко словно извинялся за свою неаристократичность. - А пока нам принесут все это, давайте побеседуем. Должен сказать, что я не снимаю с вас подозрения в убийстве Пруся, так как есть факты, свидетельствующие против вас, и я не могу ими пренебрегать. Но если вы не виновны, помогите следствию найти настоящего преступника. Надеюсь, вы понимаете, что это в ваших интересах.

- Конечно, - согласилась Суханова. Она сидела в кресле в непринужденной позе, будто отдыхала. А может, и правда отдыхала: камера предварительного заключения - не гостиная, кресла и диваны туда не ставят. - Конечно, - повторила она, - я поняла вас. Но я не знаю, чем смогу быть вам полезной.

Принесли чай и кофе. Суханова бросила в стакан все четыре кусочка сахара, лежавшие на блюдечке, и сразу, не ожидая, пока растают, жадно отхлебнула. Поставила стакан, уже спокойно помешала ложечкой. Вопросительно посмотрела на следователя.

- В протоколе допроса записано, - начал Козюренко, - что Прусь обещал в ближайшее время оставить работу и жениться на вас. Что у него было много денег, которых вам хватило бы на всю жизнь. Это правда?

- Он так обещал, - ответила Суханова. - Поймите, зачем мне было убивать человека, который обещал обеспечить меня всем?

- Ну, могут быть разные мотивы. Хотя бы для того, чтобы выйти замуж за человека значительно моложе и красивее, - объяснил Козюренко. Впрочем, дело сейчас не в этом. Как вы думаете: говоря о больших деньгах, Прусь имел в виду те, что хранились в тайнике или еще какие-то?

Суханова задумалась.

- Трудно что-либо утверждать... - Внимательно посмотрела на Козюренко, словно хотела догадаться, что именно кроется за его вопросом и как ей лучше ответить. Вздохнула и продолжала: - Я знала, что деньги у него водятся. Но чтобы такая сумма! - Сплела пальцы на коленях. - Василь Корнеевич был хватким, любил деньги и, может быть, хотел на прощание гребануть в заготконторе.

- Та-ак... - вяло произнес Козюренко. - Скажите, а не приходил ли кто-нибудь к Прусю домой? Или, может, он где-то встречался с кем-то?

- Василь Корнеевич позвонил мне, когда в последний раз приезжал во Львов... - начала Суханова.

- Пятнадцатого мая? - уточнил Роман Панасович.

- Да, пятнадцатого. Возможно, он приезжал еще, но не заходил ко мне. А пятнадцатого я была свободна от дежурства в больнице. И мы решили походить по магазинам. Мне нравилось так ходить с ним, - призналась она, непременно что-нибудь купит и подарит. Мы прошли по Академической, и тут Прусь попросил меня подождать, мол, у него назначена встреча. Вошел в гостиницу "Интурист", и его не было минут десять или чуть больше.

- Вышел один?

- Да.

- А вы не заметили, какое у него было настроение?

- Василь Корнеевич был возбужден... А когда я спросила, кого он там разыскал, сослался на дела. Однако о своих делах он мне никогда не рассказывал. - В голосе Сухановой почувствовалось плохо скрытое раздражение, и Козюренко понял, что она не может простить этого Прусю. Потом мы прошли до оперного театра, сели тут в трамвай и доехали до Валовой. Василь Корнеевич попросил подождать его в скверике, а сам свернул направо к площади. Мне стало любопытно, и я пошла за ним. Думала: не с женщиной ли свидание. Тогда я ему сразу скандал - и расходимся... Но он вошел в собор. Я постояла немного: что ему делать в церкви? Ведь не верит в бога... А его нет и нет. Подождала еще немного и тоже вошла. Народу мало, стала в притворе, осматриваюсь. Вдруг вижу - идет Василь Корнеевич со священником и о чем-то тихо разговаривают. Священник проводил его до дверей, поклонился и вернулся обратно. Я незаметно за Прусем. Он ищет меня, а я иду позади. Наконец увидел. "На отпущение ходил?" А он смеется: "Может, про венчание хотел договориться?.." - "Мне и загса хватит, говорю. - И какие же у тебя дела с попом?" - "Он мой земляк, - отвечает, так захожу иногда к нему, чтоб узнать сельские новости". Вот, собственно, и все, - закончила Суханова. - Потом мы еще в магазинах были. Прусь взял такси и отвез меня домой, а сам отправился в Желехов.

- Когда говорил о делах в гостинице "Интурист", не уточнял, какие именно? Связанные с его работой или с чем-нибудь другим?

- Я не расспрашивала - он этого не любил.

- А как выглядит священник?

- Ну, такой, обыкновенный... Высокий воротничок, ага, лысый и голова круглая, как луна...

Когда Суханову увели, Козюренко вызвал Владова.

- Утром мне понадобится список всех постояльцев "Интуриста" на пятнадцатое мая. И сведения о священнике собора святого Павла. Возможно, у него был приход в селе, откуда родом Прусь.

КАНОНИК ЮЛИАН БОРИНСКИЙ

Козюренко остановился на фамилиях двух постояльцев "Интуриста". Виталий Сергеевич Крутигора - работник отдела поставок Николаевского консервного завода, и Павел Петрович Воронов - заместитель директора одного из московских антикварных магазинов. Правда, Крутигора уехал из города шестнадцатого мая, а Воронов восемнадцатого, - таким образом, к событиям в Желехове оба, определенно, не имели прямого отношения. И все же следовало точно выяснить, где они находились вечером восемнадцатого мая и не имеют ли каких-то связей со знакомыми Пруся.

Особенно заинтересовал Романа Панасовича Воронов.

Антиквар приехал во Львов как раз накануне преступления. И в день его отъезда из дома Пруся исчез "Портрет" Эль Греко. Случайность? Возможно. Но такие случайные стечения обстоятельств происходят редко...

Воронов выписался из гостиницы в двадцать один час. В тот вечер в Москву уходили еще три поезда - в двадцать один пятьдесят, двадцать три тридцать три и четверть первого.

Следовательно, если антиквар выехал ночным экспрессом, убийца Пруся имел возможность передать ему картину. Но мог убить и сам Воронов.

Козюренко записал в блокноте: "Попросить московских товарищей уточнить, когда и каким поездом прибыл в Москву Воронов. Запрос в Николаев относительно Крутигоры".

- А как со священником? - спросил он у Владова.

Тот подал папку.

Фото... Человек с острым взглядом и шарообразной, как арбуз, лысой головой. Каноник Юлиан Евгенович Боринский. Пятидесяти семи лет. Во время войны и в первые послевоенные годы имел приход в селе Песчаном, откуда родом Прусь. Потом добился, чтобы его перевели в город. Живет на Парковой улице, дом номер восемь, квартира семнадцать. Имеет автомобиль "Москвич".

- Давайте-ка мы с вами, Петр, съездим в автоинспекцию, - предложил Козюренко.

- Простите, еще одно... - Старший лейтенант подал папку. - Рапорт начальника Ковельской милиции. Они нашли тракториста Тимка - Тимофея Васильевича Вальченко. И не только его, а и еще двух попутчиков Семенишина. Все трое опознали его. И подтвердили, что Семенишин действительно ехал с ними в одном вагоне поезда, вышедшего из Желехова в двадцать один час двадцать семь минут восемнадцатого мая. Какие будут указания?

- Верните Семенишину подписку о невыезде. Поблагодарите ковельских товарищей. И спросите, не забыли ли они извиниться перед Семенишиным?

...Каноник собора святого Павла Юлиан Боринский отдыхал после обеда, когда к нему пришли работники автоинспекции. Домработница - некрасивая пожилая женщина с бельмом на глазу - подозрительно посмотрела на них и заявила, что его милость спят и беспокоить их в такое время неучтиво, особенно из-за мелочей. А мелочами она считала все, кроме церковных дел, так как была убеждена, что настоящая жизнь существует где-то там, на небе, и путь туда открывает ей церковь и лично отец Юлиан. Работники инспекции начали доказывать, что дело у них очень серьезное, когда на пороге появился сам святой отец. Он довольно-таки невежливо отстранил женщину и поинтересовался, что происходит.

Козюренко показал удостоверение старшего автоинспектора.

- Вы - Юлиан Евгенович Боринский? - спросил сурово.

Домработница всплеснула руками, увидев такое непочтение к его милости. Хотела уже вмешаться и проучить нахалов, но каноник остановил ее.

- Ступайте в кухню, Настя, - велел он и пригласил уважаемых гостей в комнату.

Козюренко вынул из планшета бумажку, заглянул в нее.

- Вы владелец автомобиля "Москвич"? - спросил официальным тоном и назвал номер машины.

Его милость сложил на груди пухлые руки, пошевелил пальцами.

- Да, это моя машина, - ответил он с достоинством.

- Двухцветная, сине-белая? - уточнил Козюренко.

- Да, будьте любезны, сине-белая, - подтвердил каноник.

- Мы расследуем автомобильную аварию, - посмотрел на него Козюренко, - и проверяем все двухцветные сине-белые "Москвичи".

Отец Юлиан сокрушенно покачал головой, как бы сочувствуя работникам инспекции, которым приходится возиться с таким нудным делом.

- Но я же не попадал ни в какую аварию, - развел он руками.

Козюренко не обратил внимания на это возражение. Спросил:

- Вы выезжали из гаража восемнадцатого мая?

Отец Юлиан опустил глаза. Снова сложил руки на груди, пошевелил пальцами. Наконец отвел взгляд от пола, словно прочитал там ответ. Спокойно объяснил:

- Восемнадцатого мая я не мог выезжать, ибо заболел и пролежал целых три дня.

- И у вас есть документ, который засвидетельствовал бы это? поинтересовался Козюренко.

Каноник поднял глаза к потолку и ответил:

- Разве гражданин инспектор не знает, что мы не берем в поликлинике бюллетеней?

- Но вас же навещал какой-нибудь врач?

- Обыкновенная простуда, - пожал плечами отец Юлиан. - Зачем же беспокоить врача? Я лежал у сестры. Настя как раз уехала домой. Живет она за городом, в Подгайцах, - счел нужным объяснить. - Так что мне и пришлось полежать у сестры.

- И она может это подтвердить?

- Разумеется.

- Ее адрес?

- Вот, будьте любезны, - сладко улыбнулся каноник, - тут рядом. Через два дома над оврагом.

- Может быть, вы проводите нас?

- Ну, конечно. Прошу только немного подождать, пока оденусь.

Через несколько минут они вместе с каноником поднялись на третий этаж старого дома в конце Парковой улицы, упирающейся в Кайзервальд полупарк-полулес на холмах под Львовом. Сестра отца Юлиана была совсем не похожа на каноника. Сухая, сморщенная женщина лет шестидесяти, с недобрым, пронизывающим взглядом. Она примостилась на диване рядом со старушкой, значительно старше ее.

Козюренко сел на предложенный стул, откашлялся и начал грубовато:

- Находился ли в вашей квартире с восемнадцатого по двадцатое мая ваш брат Боринский Юлиан Евгенович?

Женщина с удивлением посмотрела на каноника. Козюренко уставился на него - не подаст ли какой-нибудь знак?

Но священник даже не смотрел на сестру.

- Да, - ответила та, - Юлиан хворал и три дня пролежал у нас. Вот в этой комнате, - показала она на дверь справа.

- Значит, вы утверждаете, что гражданин Боринский с восемнадцатого по двадцатое мая неотлучно находился в вашей квартире? - переспросил Козюренко.

- Да.

- Кто еще может подтвердить это?

- Я, - кивнула старушка и чуть приподнялась с дивана. - Хворали они и из комнаты не выходили.

- Кто вы такая? - приготовился записывать Козюренко.

- Пелагея Степановна Бондарчук, - охотно пояснила старушка. - Живу я здесь вместе с Катериной Евгеновной.

- Из села она, - вмешалась сестра каноника, - и прописана у меня.

Козюренко, предупредив женщин, что они будут нести ответственность за ложные показания, дал им расписаться под протоколом. Подумал: любопытное алиби. Но надо хотя бы ради формальности осмотреть автомобиль.

Спросил у каноника:

- Где ваш гараж?

- Тут, рядом, прошу, машина на месте.

- Пойдемте!

Неподалеку за домом тесно прижались друг к другу с полдесятка каменных гаражей. Автомобиль каноника стоял чистенький, поблескивая никелированными деталями.

Козюренко обошел вокруг "Москвича", зачем-то заглянул под кузов. Открыл дверцы, залез на переднее сиденье. Нажал на тормоз: берет хорошо. Внимательно осмотрел салон - чисто; видно, кто-то пылесосит попу машину. Заглянул под сиденье - какая-то скомканная бумажка застряла между полозьями, - посмотрел и положил в карман.

- Машина в порядке, - обтер руки платком. - Можете запирать гараж, отче.

Каноник закрыл железную дверь. Искоса взглянул на Козюренко.

- А что это за авария, которую вы расследуете? - спросил он. - Если не секрет, конечно?

- Да не авария это... - Козюренко махнул рукой с досады. Значительно серьезнее - убийство!

- Что? - отец Юлиан повернулся всем туловищем. - Какое убийство?

- Не волнуйтесь, отче, - сказал Козюренко. - У вас все в порядке полное алиби.

- А я и не волнуюсь. - Каноник запер большой замок на двери гаража. Сбили кого-то машиной? - полюбопытствовал он.

- Да нет, топором зарубили...

- Как - топором? - Кожа на лбу у каноника покрылась морщинами. - При чем тут автомобиль?

- Поблизости от дома убитого видели "Москвич". Как раз двухцветный, сине-белый. Вот мы и проверяем...

- Надеюсь, я не похож на убийцу, - улыбнулся отец Юлиан.

- Разумеется, - подтвердил Козюренко. - Не так ли, сержант? обернулся он к Владову.

Тот смотрел широко открытыми глазами.

- Порядок... - наконец выдавил он.

- И кого же убили? - поинтересовался каноник.

- Да не во Львове... в райцентре - Желехове... - Козюренко говорил небрежно, словно это дело надоело ему и вообще гроша ломаного не стоит. Какого-то заготовителя или вроде этого... Как его? - спросил у Владова, не сводя глаз с каноника. - Ага, вспомнил: Прусь Василь Корнеевич.

- Что? - отец Юлиан выронил ключ. - Как вы сказали?

- Прусь Василь Корнеевич... А вы знали его?

- Василь Корнеевич... Не может быть, - растерянно пробормотал отец Юлиан.

- Отвечайте, вы знали Пруся? - схватил его за руку Козюренко.

- Да, конечно.

- Тогда... - Козюренко поднял ключ. - Придется вам, гражданин Боринский, поехать с нами в управление.

- Это какое-то недоразумение! - запротестовал отец Юлиан. - Дикое стечение обстоятельств.

- Там выяснят, - сурово произнес Козюренко. - И прошу вас, гражданин, без эксцессов. Сержант, подгоните машину.

Они привезли каноника в городскую милицию и оставили под присмотром дежурного. Козюренко зашел в кабинет начальника, вызвал следователя. Они быстро договорились относительно процедуры допроса, и дежурный привел отца Юлиана.

Козюренко сел так, чтобы видеть лицо каноника. Откинулся на спинку стула и всей своей позой подчеркивал формальность этого допроса.

А следователь вел допрос по всем правилам: фамилия, имя, отчество, дата и место рождения и еще много подобных вопросов, предшествующих одному-двум основным, ради которых эта вся процедура фактически и ведется.

Каноник отвечал не спеша, обстоятельно и ясно, подчеркивал свое почтение к закону и в данном конкретном случае - к его конкретным представителям. Узнав основные вехи биографии отца Юлиана, следователь поинтересовался, где и при каких обстоятельствах каноник познакомился с Василем Корнеевичем Прусем. Тот ответил, что настоящий пастырь душ человеческих всегда находится в близких отношениях со своей паствой - вот он и знает не только Василя Корнеевича Пруся, а также его отца и мать, как и многих иных прихожан. Встречались ли они во время войны? Конечно, жить в одном селе и не встречаться! Правда, потом Прусь, - отец Юлиан намекнул, что не без его тайного благословения, - вступил в отряд народных мстителей, и до прихода Советской Армии в селе не появлялся. Сам отец Юлиан не смог установить контактов с партизанами. Но ведь, счел он нужным заметить, один воюет с оружием в руках, другой - словом...

Следователь сурово оборвал его:

- Таким образом, вы утверждаете, что во время оккупации не встречались с Василем Корнеевичем Прусем после того, как он вступил в партизанский отряд?

Каноник ответил твердо:

- Нет. Ни разу.

- А если подумать, - начал традиционное в таких случаях зондирование следователь.

Но отец Юлиан категорически возразил:

- Мне думать нечего, и я помню, что отвечаю перед законом.

- Так и запишем, - согласился следователь. - И когда же вы виделись с Прусем последний раз?

- Совсем недавно, - ответил каноник. Приложил руку ко лбу. Постойте, когда же это было? Да за два-три дня до моей болезни, кажется пятнадцатого. Точно, пятнадцатого, потому что в тот день я читал проповедь. Василь Корнеевич заглянул в наш собор и подошел ко мне.

- О чем же вы беседовали?

- Пустяки, - махнул рукой отец Юлиан. - Я даже не помню о чем. О родственниках, о бывших односельчанах. От таких разговоров в памяти почти ничего не остается...

Это было логично, и следователь не мог не согласиться с каноником. Спросил только:

- Вы не уславливались с Прусем об этой встрече?

- Нет.

- А знали ли вы о мошенничестве Пруся? - неожиданно вмешался Козюренко. - Мерзавец, говорят, накрал более ста тысяч!

Следователь недовольно посмотрел на него, даже поднял руку, словно предостерегая.

- Неужели сто тысяч! - всплеснул руками отец Юлиан. - Боже мой, страшные деньги!

- Страшные, - подтвердил Козюренко, не обращая внимания на следователя. - Два дома имел, негодяй, один в Желехове, другой во Львове. Правда, один вроде принадлежит любовнице... Понимаете, любовницу содержал, а к вам на отпущение грехов ходил. Вот как люди устраиваются! - захохотал он.

- Ай-яй-яй, как некрасиво! - покачал похожей на арбуз головой отец Юлиан. - Не ожидал от Пруся. Красный партизан, - произнес возвышенно, - и сто тысяч, два дома, любовница! Святая церковь осуждает его!

- Да какой еще дом! - Козюренко даже приподнялся на стуле. Двухэтажный и в хорошем районе, на углу Горной и Тополиной. Любовница собирается половину дома кому-нибудь сдать...

- Это не относится к делу! - наконец оборвал Козюренко следователь. Повернулся к канонику. - Из протокола, подписанного вами, явствует, что с восемнадцатого по двадцатое мая вы болели и никуда не выходили из квартиры вашей сестры...

- Конечно, - кивнул каноник.

- Придется мне самому осмотреть квартиру, - решил следователь.

"Капитан автоинспекции" воспринял это как недоверие к себе и недовольно прикусил губу. Но не возражал. Он сам сел за руль, и "Волга" с желтой полосой вдоль кузова запетляла по узким львовским улицам в направлении Высокого замка.

Козюренко довез следователя и отца Юлиана до дома на Парковой, а сам решил уже не идти с ними. Постоял у парадного осматриваясь.

Весь первый этаж занимал продовольственный магазин с подсобными помещениями. Как раз подъехал грузовик, и грузчик, пререкаясь с шофером, сердито бросал в кузов деревянные ящики.

Целая гора ящиков лежала с тыльной стороны дома, - грузчик таки был прав, упрекая шофера за несвоевременную вывозку тары. Козюренко подошел к пожарной лестнице, постоял, мысленно прикидывая расстояние от нее до земли. Высоко, не спрыгнешь... В кустах, которыми зарос склон горы, щебетали птицы. Козюренко полез в кустарник. Вылез, недовольно отряхиваясь. В руках держал длинную палку. Положил ее в машину. Еще раз обошел вокруг дома и встретил отца Юлиана и следователя, выходивших из парадного.

- Пришлось извиниться перед попом, - сказал следователь, когда Козюренко вывел машину с Парковой. - Не причастен он к этому делу.

- Да, алиби у него солидное, - согласился Роман Панасович.

Они подъехали к управлению. В кабинете Козюренко уже ждал Владов. Ни о чем не спросил, но смотрел так внимательно, что Роман Панасович вынужден был объяснить:

- Откровенно говоря, не понравился мне святой отец. Эмоции, правда, плохой советчик... Но черные сутаны не вызывают у меня уважения. Сделаем вот что, Петр. Надо сегодня же поселить на Тополиной кого-нибудь из управления. Желательно женщину. Соседям, если что, назовется сестрой Сухановой. Возможно, к ней заглянут, чтобы снять полдома, и пожелают осмотреть, так пусть покажет... Второе. - Он передал Владову разовый талон на телефонный разговор. - Выясните, когда этот абонент вызывал Желехов.

- Будет исполнено, Роман Панасович! - Владов не уходил, ожидая дальнейших указаний.

- Все, дорогой мой Петр, все. Завтра у нас выходной. Меня, очевидно, не будет. Еду в Карпаты. На перевале весна только начинается, все цветет. А впрочем, может, и ты со мной? - Владов колебался, и это не укрылось от внимания Козюренко. - Ну, если у тебя другие планы, смотри... А то бери с собой жену, рад буду познакомиться...

- Для нее это было бы праздником, - обрадовался старший лейтенант. Мы давно мечтали поехать в горы.

АНОНИМКА

На перевале еще цвели яблони, а в долине за Карпатами уже созрели черешни. Козюренко купил полное лукошко. Они ели черешни, купались в ледяной быстрой Латорице под Свалявой и вернулись на перевал поздно вечером голодные и веселые. Жена Петра была с характером. Владов безропотно слушался ее, хотя иногда снисходительно улыбался, подчеркивая, что просто потакает супруге. Но Козюренко заметил, что это даже нравится ему.

Они заняли столик в ресторане "Перевал", и Роман Панасович заказал чуть не все меню. Любил быть хлебосольным, ему нравились щедрые столы, чтоб ломились от блюд, хотя сам ел мало.

Козюренко смотрел, как девушка в красочном гуцульском костюме расставляла на их столе тарелки, и почему-то вспомнил свое голодное детство.

Перед глазами предстал сбитый из грубых досок, потемневший от времени стол, а на нем - кусок клейкого ржаного хлеба с разными примесями. Какой же душистый и вкусный это был хлеб! За столом - маленький Ромко, его брат и сестра. Дети следят голодными глазенками, как дед разрезает хлеб на три равные части. Они знают, что он никого не обидит. Но они никогда не задумывались над тем, что он ест сам. Из-за своего детского эгоизма, точнее, неумения заглядывать в сущность вещей, они считают, что дед не голоден, по крайней мере ему не хочется есть так, как им. Дед ставит посреди стола блюдечко с подсоленным подсолнечным маслом на донышке такое выпадает нечасто (густое, желтое, как мед, масло было тогда чуть не царским блюдом), - они макают в него хлеб и, подержав над блюдечком, чтобы ни капельки не пропало, осторожно несут в рот.

Козюренко отодвинул от себя тарелку с заливной осетриной - так захотелось ароматного масла, но подумал, что Владов с женой вряд ли поймут его, и поднял бокал за их здоровье.

Они решили заночевать в горной гостинице, чтобы встать на рассвете и в девять быть во Львове.

...В управлении Владов ознакомился с бумагами, присланными во время их отсутствия, и положил перед Козюренко распечатанное письмо.

- Пришло с утренней почтой, - доложил он. Верно, хотел что-то добавить, но сдержался. Сел и внимательно смотрел, как Роман Панасович вынимает из конверта лист, покрытый небрежно наклеенными разного размера буквами, вырезанными из газеты.

Козюренко разгладил лист, быстро пробежал глазами анонимку. Посмотрел на Владова и прочитал еще раз - внимательнее.

Неизвестный доброжелатель сообщал:

"Пусть знает милиция, что Якубовский после убийства Пруся что-то закапывал на своем огороде, в малине. Я увидал, но не хотел сообщать боясь мести брат Якубовского сидел в тюрьме и сам он такой".

Козюренко взглянул на почтовый штемпель: письмо бросили вчера во Львове.

- Передайте экспертам, - вручил письмо Владову. - Пусть выяснят, из какой газеты вырезаны буквы и от какого числа газета. Отпечатки пальцев... На территории какого района города брошено... - Владов встал, но Козюренко остановил его: - Есть ли новости с Тополиной и что выяснено с телефонным талоном?

- Извините, спешил с письмоми еще не успел узнать.

Роман Панасович недовольно постучал пальцами по столу, и старшего лейтенанта как ветром сдуло из кабинета. Через несколько минут просунул голову в дверь.

- На Тополиной все спокойно, никто не приходил... - с грустью доложил он, словно был виноват в этом. - А талон не использован. Что прикажете?

- Оперативную машину в Желехов.

Владов кивнул, будто знал, что начальство даст именно такое распоряжение, и исчез за дверью.

...Якубовский рыхлил клубнику, когда возле его усадьбы остановилась машина. Оперся на мотыгу и смотрел, как идут к нему. Пальцы задрожали выронил рукоятку, отступил на шаг и оглянулся, будто хотел убежать...

Козюренко подошел к нему, указал на беседку, где стояли стол и скамейка.

- Садитесь, Якубовский, - сказал властно, - так как дело к вам имеем неприятное, и придется подождать, пока придут понятые...

- Уже не привыкать к неприятностям, - ответил тот мрачно. - Люди и так начали чураться меня...

Козюренко разложил на столе бумаги, вынул авторучку. Сухо начал:

- Выходили вы в сад ночью с восемнадцатого на девятнадцатое мая? После одиннадцати часов? И ничего не закапывали в малине?

Якубовского вдруг начало трясти.

- Н-ничего... Я уже говорил... Н-ни-чего... Я не закапывал и н-ничего не делал...

- А где сейчас находится ваш брат?

- Какое это имеет значение? - почти закричал Якубовский. - Он сам по себе, я - сам по себе! Я не видел его уже год!..

- Как зовут вашего брата и где он живет?

Якубовский бессильно оперся на спинку скамейки, щеки у него обвисли.

- Якубовский Константин Николаевич, - чуть шевельнул губами. - Живет в Нововолынске, на улице Горького, тридцать четыре.

- За что и когда его привлекали к судебной ответственности?

- В шестьдесят пятом году за кражу. Отсидел свое и вернулся.

- И вы утверждаете, что не виделись с ним целый год?

- Да.

Козюренко спрятал протокол допроса в портфель. Поинтересовался:

- Понятые прибыли? Тогда приступим к работе.

При современном уровне техники найти железо, зарытое даже на метр и глубже, очень просто - топор вытащили сразу. Топор с металлическим топорищем был очень острый, с рыжими пятнами ржавчины и крови.

Якубовский тупо смотрел на топор и молчал. В конце концов в его признании сейчас и не было особой необходимости - вещественное доказательство свидетельствовало само за себя. Владов ждал, что сейчас они поедут в Нововолынск - был уверен, что к преступлению причастен брат Якубовского. Но Козюренко решил вернуться во Львов.

Роман Панасович остановил машину у Главпочтамта и, приказав выяснить, где находился Константин Якубовский восемнадцатого и девятнадцатого мая, вошел внутрь. А через два часа уже был в своем кабинете. Вечером связался по телефону с Москвой и что-то уточнил. Оставил кабинет в полночь. Отвез Владова домой и сам поехал спать.

На следующий день Козюренко снова связался с Москвой и долго разговаривал с разными людьми. Снова поинтересовался у Владова, есть ли новости с Тополиной и, узнав, что нет, удивленно пожал плечами.

ФИНАЛ

Около двенадцати Владову позвонила сотрудница управления, которую поселили на Тополиной.

- Только что приходила снимать полдома какая-то женщина, - сообщила та. - Уже пожилая, длинная и сухая. Осмотрела дом и приняла все наши условия. Сказала, что завтра въедет. Ее сфотографировали, а ребята из опергруппы пошли за ней.

- Спасибо, Верочка, продолжай роскошествовать в особняке Пруся. До особого распоряжения.

- Надоело... - пожаловалась Верочка.

- Там же столько книг! Читай, - посоветовал Владов. - Повышай свой уровень. Это полезно даже таким красоткам, как ты!

Верочка что-то буркнула в трубку, но Владов уже нажал на рычаг аппарата. Бросился к двери и еще с порога начал докладывать Козюренко.

- Так, говоришь, длинная и сухая женщина? - переспросил тот. - И ребята пошли за ней? - Приказал: - Две оперативные машины.

Владов не понимал, зачем две, но приказ есть приказ, и его надо исполнять...

Машины с оперативными работниками уже стояли во дворе, а Козюренко все не выходил из кабинета. Прошло с полчаса, Владов сидел как на иголках, однако за дверью царила тишина. Зазвонил городской телефон, и какой-то мужчина попросил соединить его с Козюренко. Обменялся с Романом Панасовичем несколькими словами, и тот сразу вышел в приемную.

- Едем, Петр! - сказал весело и, как показалось Владову, даже задорно.

Обе машины одновременно остановились на Парковой улице: у дома каноника Юлиана Боринского и у дома его сестры. Козюренко в сопровождении Владова, двух оперативников и понятых поднялся на четвертый этаж.

Открыл сам отец Юлиан. В легких летних брюках и полосатой пижамной куртке он был похож скорее на канцелярского работника, чем на почтенного каноника. Удивленно отступил, узнав Козюренко.

- Снова что-нибудь с автомобилем? - спросил. - Но я болен и никуда не выхожу...

Козюренко показал ему постановление на обыск. Кожа на лбу у каноника покрылась морщинами, но он ни о чем не спросил и первым прошел в комнату. Молча сел в глубокое кресло и только после этого сказал, глядя Козюренко прямо в глаза:

- Прошу вас исполнять свои обязанности, хотя не знаю, чем вызваны такие... - запнулся он, - крайние меры. Я ничего не скрываю от власти, у меня все на виду. Ну что ж, ищите... Но что?..

- "Портрет" Эль Греко! - Роману Панасовичу показалось на мгновенье, что зрачки у каноника расширились и глаза потемнели. Но отец Юлиан не отвел взгляда.

- Что вы сказали? - переспросил он.

- Мы ищем картину Эль Греко. Вы взяли ее у Василя Корнеевича Пруся, которого убили восемнадцатого мая, - с ударением сказал Козюренко и сел напротив отца Юлиана. - Где она?

Каноник прикрыл глаза. Сложил пухлые руки на груди, пошевелил пальцами. Спокойно ответил:

- Вы уже были у меня, уважаемый гражданин начальник. И убедились, что я восемнадцатого мая лежал больной и не выходил из дому.

- Да, алиби как будто у вас есть, - подтвердил Козюренко. - Но все-таки убили вы и картиной завладели тоже вы. Где прячете?

- Бессмыслица какая-то... - Каноник прижал руки к сердцу. - Эль Греко... Это художник с мировым именем. Я немного разбираюсь в искусстве и знаю, что такое полотно Эль Греко. Его картины - огромная ценность. Не понимаю, откуда Эль Греко может взяться у Пруся... Это какая-то ошибка...

Козюренко дал знак оперативникам, и те начали обыск. Отец Юлиан молча смотрел, как они заглядывают в шкафы, выдвигают ящики письменного стола; смотрел с иронией и даже укоризненно: и зачем, мол, люди создают себе лишние хлопоты?.. Взял молитвенник и сделал вид, что полностью углубился в чтение. Но от внимательных глаз следователя не укрылось, что каноник уставился в одну страничку, - верно, не видя даже букв.

У Боринского была небольшая двухкомнатная квартира, и обыскали ее быстро; через два часа Козюренко окончательно убедился, что картины Эль Греко здесь нет. Не нашли ее и в квартире сестры отца Юлиана.

На мгновение у Романа Панасовича мелькнула мысль: а что, если он ошибся? Нет, ошибки не могло быть.

Роман Панасович придвинул стул к креслу каноника. Полюбопытствовал:

- Где ваша домработница?

Заметил, как по лицу каноника промелькнула тень. Отец Юлиан отложил молитвенник.

- Что-то там у нее с сыном, - объяснил он. - Отпросилась и уехала. Сын у нее работает где-то под Ивано-Франковском. Кажется, в Долине.

- А где она сама живет?

Каноник опустил глаза.

- В Петривцах, - ответил он. - Но я же говорю, она поехала к сыну на Ивано-Франковщину.

- Неправда, - решительно возразил Козюренко. - Неправда, Боринский. Она уехала совсем не туда и живет не в Петривцах, а в Подгайцах. Вы же сами говорили.

Руки каноника скользнули по мягкой коже подлокотников, и он еще глубже осел в кресле.

- Да, кажется, я ошибся - Петривцы, Подгайцы... Похожие названия... Сделал над собой усилие и улыбнулся, но улыбка только искривила его лицо. - А зачем она вам, моя Настя?

- Одевайтесь, гражданин Боринский, и сейчас поедем, - решительно произнес Козюренко. - Почему-то мне захотелось тотчас же повидаться с вашей домработницей.

Отец Юлиан надел обычную рубашку и серый, совсем мирской, с разрезом пиджак.

Его посадили на заднее сиденье между Владовым и оперативным работником. Козюренко сел на переднее, и "Волга" вскоре вырвалась на загородную магистраль. Все молчали. Так, молча, и доехали до Подгайцев. Отец Юлиан сделал вид, что не знает, где Настин дом, но через минуту это объяснили в сельсовете, - дом стоял у шоссе, и "Волге" даже не пришлось съезжать с асфальта.

Настя возилась во дворе у летней кухни - бросилась навстречу отцу Юлиану, но Козюренко остановил ее и попросил разрешения войти в дом вместе с председателем и секретарем сельсовета. Настя зачем-то вытерла руки фартуком и открыла перед ними дверь. Роман Панасович переступил порог и остановился, пораженный: на чисто побеленной стене висел "Портрет" Эль Греко. Козюренко сразу узнал картину: задумчивый и чуть грустный взгляд человека, постигнувшего окружающий мир и несколько разочаровавшегося, но не разуверившегося.

Портрет был прикреплен к стене обыкновенными канцелярскими кнопками, словно чертежный лист к доске. А возле него такими же кнопками Настя пришпилила дешевенькие картинки духовного содержания, увенчав все это цветной базарной мазней, на которой были изображены сусальные влюбленные и голубь, сладко смотревший на них одним глазом.

Эль Греко и базарный ширпотреб...

- Откуда у вас эта картина? - спросим Козюренко у Насти.

Женщина вопросительно посмотрела на отца Юлиана. Тот сидел в углу на табуретке, уставившись в пол, равнодушный и безвольный.

- Его милость сказали, - произнесла нерешительно, - что этот святой образ принесет счастье моему дому... - Перекрестилась и снова посмотрела на каноника.

- Когда он дал вам эту картину?

- В тот самый вечер, когда вы приходили.

- И велел, чтобы не возвращались из Подгайцев, пока он не позовет? уточнил Козюренко.

- Да, так... - произнесла женщина, будто провинилась в чем-то. - Я говорила, как они там будут без присмотра, но они накричали на меня...

- Вы подтверждаете это? - обратился Козюренко к канонику.

Тот наконец поднял глаза.

- Да, подтверждаю... - ответил устало.

...Они ехали обратно, и Козюренко держал на коленях полотно Эль Греко. Думал, как быстро все кончилось. Вдруг вспомнил, что не все, и спросил каноника:

- В котором часу назначена у вас встреча с Вороновым?

- Каким Вороновым? - встрепенулся тот.

- Э-э, святой отец, - сказал Козюренко весело, - поздно отпираться. Следственным органам все уже известно... Я не имею права ничего обещать, но все же у вас есть последний шанс...

Отец Юлиан опустил голову.

- Пусть будет хоть последний шанс, - тяжело вздохнул он.

- Где у вас назначена встреча с Вороновым?

- Еще не знаю. Он должен прилететь вечерним рейсом и позвонить.

- Вы его пригласите к себе домой, - приказал Козюренко, - откроете и проводите в комнату. Мы будем в соседней. Покажете картину и получите деньги. Кстати, на чем вы сошлись?

- На сорока тысячах.

- Продешевили.

- Но ведь десять тысяч валютой... - несколько стыдливо уточнил отец Юлиан.

- Все равно. Воронов мог бы дать вдвое больше.

- Неужели? - раздраженно вырвалось у каноника, будто он уже держал в руках деньги и их нахально вырвали у него.

Владов захохотал - такой анекдотичной показалась ему ситуация.

- А сколько вам платил Прусь за то, что во время войны вы прятали все, что он награбил? - неожиданно спросил Козюренко.

- Не плата - слезы... - пожаловался отец Юлиан и осекся: откуда этот следователь знает, что Прусь привез трофеи к нему?

Какую серьезную ошибку допустил тогда отец Юлиан! Они с Прусем поделили все пополам: несколько отрезов сукна, белье, кипу немецкого обмундирования, золотые кольца и часы... Прусь бросил в свой сундук, который временно оставил у отца Юлиана, несколько картин, сказав, что выменял их на базаре за две буханки хлеба. Отец Юлиан подумал, что это какие-то дешевенькие копии, и даже не взглянул на них... Разве он знал, что Прусь стащил с немецкой машины ящик с подлинными шедеврами мирового искусства? Собственно, полуграмотного Василя Пруся больше интересовали иные трофеи, и на картины он позарился только потому, что командир партизанского отряда, рассказывая бойцам о значении операции, особенно подчеркнул ценность полотен, которые вывозили фашисты.

Но все же отцу Юлиану, любившему живопись и собиравшему картины, Прусь решил не говорить, где добыл их на самом деле.

- Ну, так уж и слезы! - с иронией сказал Козюренко.

- Вы же человек практичный и своего никому не уступите.

Каноник ответил твердо:

- Правда, уверяю вас, Прусь заплатил мне копейки. Он надул меня...

Да, надул - каноник был уверен в этом. Когда год назад Прусь приехал к нему и попросил найти покупателя на полотна Ренуара, Сезанна, Ван-Гога и Эль Греко, отец Юлиан только захохотал. Он и забыл о картинах, когда-то небрежно брошенных Прусем на дно сундука. Но Прусь объяснил теперь, откуда у него полотна, и у отца Юлиана чуть язык не отнялся. Он почти год прятал сундук Пруся, и ни разу господь не надоумил его заглянуть туда. Хотя вряд ли он сумел бы определить, что это - оригиналы...

Они договорились с Прусем, что отец Юлиан получит двадцать процентов от суммы, вырученной за картины. Несколько раз Боринскому пришлось ездить в Москву, искать связи с дельцами черного рынка, пока, наконец, один знакомый спекулянт из комиссионного магазина не дал ему адрес своего московского напарника, а уже через того удалось связаться с Павлом Петровичем Вороновым.

Они уже въехали в город и приближались к Высокому замку. Каноника под присмотром оперативника оставили в дальней комнате. А Козюренко с Владовым уселись у телефона.

- Поражаюсь я вашей интуиции, Роман Панасович. Были почти прямые улики против Сухановой с ее любовником и против Якубовского, а вы вышли на каноника... - сказал Владов.

Козюренко улыбнулся.

- Не интуиция, а опыт, - возразил он.

- Мне кажется, вы сразу же догадались, что убил каноник, - продолжал старший лейтенант.

Козюренко посмотрел на Владова.

- Хочешь знать, как я узнал, что именно поп убил Пруся?

- Если не секрет...

- Ну, какие же от тебя секреты? Откровенно говоря, первое сомнение зародилось у меня тогда, когда я узнал, что у каноника был приход в селе, расположенном в районе, где действовал отряд Войтюка. Но лишь сомнение, больше ничего, - подозревали же мы и Семенишина, и Якубовского, и Суханову с Григоруком... Когда каноник доказал свое алиби, я подумал, что он действительно непричастен к преступлению. Но потом увидел у окна комнаты, где, как утверждает Боринский, он три дня пролежал больной, пожарную лестницу. Став на карниз, можно дотянуться до нее, спуститься и спрыгнуть вниз...

- Я тоже обратил на нее внимание, - добавил Владов, - но она кончается почти на уровне второго этажа.

- Вот именно, - кивнул Козюренко. - Сперва и меня это сбило с толку. Но мое подозрение окрепло, когда я нашел под сиденьем поповского "Москвича" разовый талон на телефонный разговор с Желеховым. Талон, купленный четырнадцатого мая, накануне приезда Пруся во Львов и его встречи с Юлианом Боринским в соборе.

- Но ведь мы же выяснили, что каноник не использовал талон, - сказал Владов, с недоумением глядя на начальство.

Козюренко усмехнулся.

- Его погубила жадность, - объяснил он. - На Главпочтамте я узнал, что было продано два талона - оба на телефонный разговор с Желеховым. Каноник сомневался, удастся ли ему сразу же связаться с Прусем, и купил два талона. В тот же день пришел в епархиальное управление и заказал Желехов. Поговорил с Прусем и пригласил его во Львов, назначив встречу в соборе. Дело в том, что отец Юлиан был посредником между Вороновым и Прусем. Он вызвал Воронова во Львов и пообещал Прусю, что сведет его с антикваром. За определенное вознаграждение, конечно. Восемнадцатого мая в одиннадцать вечера каноник, как они и договорились во время встречи в соборе, приехал к Прусю, чтобы отвезти его к Воронову. В действительности же Боринский и не думал сводить их. Проценты его не устраивали, поэтому и взял с собой топор, на всякий случай обеспечив себе алиби. А неиспользованный телефонный талон оставил - жалко, наверно, стало полтинника. Потом потерял этот талон в машине, и мы нашли его. Тогда я сразу решил прощупать каноника, - помните, как старший автоинспектор разгласил служебную тайну, рассказав об убийстве Пруся?

- Я не мог понять, зачем это? - откровенно признался Владов.

- Хотел увидеть, как отреагирует на мои слова святой отец, ведь нам было известно, что он знал Пруся и встречался с ним. Если бы промолчал выдал бы себя... Но каноник не дал нам ни одного козыря. Однако у меня появились основания привезти его в управление милиции и допросить. Правда, тогда я еще не знал о его телефонном разговоре с Прусем, но все же подозрение меня не оставляло. И я решил поймать каноника. Попасться в западню мог только человек, знавший, что у Пруся, кроме "Портрета" Эль Греко, были еще картины Ренуара, Ван-Гога и Сезанна. Человек, убивший Пруся, искал эти полотна и не нашел... Я подумал: если каноник узнает, что Прусь построил в городе еще один дом, то попытается проникнуть туда. Его привлекут не найденные еще картины. Он решил, что Прусь держал в Желехове только Эль Греко, а другие полотна предусмотрительно спрятал в тайнике на Тополиной. И вот во время допроса каноника в городском управлении милиции тот самый недалекий автоинспектор разбалтывает, что у Пруся был особняк на Тополиной и что его любовница решила сдать кому-нибудь полдома..

После этого каноника отпускают. Правда, следователь еще едет с ним на Парковую, чтобы допросить свидетелей. А меня все еще беспокоит вопрос: если каноник воспользовался пожарной лестницей, то как же он попал обратно?

Помните, на первом этаже там магазин и рядом куча ящиков? Я прикинул: если сложить ящики друг на друга, даже человек небольшого роста сможет взобраться на лестницу...

- Но ведь под ней останется пирамида из тары, - возразил Владов.

- Резонно, - кивнул Козюренко. - Но можно взять длинную палку и уже с лестницы разбросать ящики. А потом забросить палку в кусты. Кстати, в тот вечер я и нашел ее там...

- И все же отпустили каноника! - вырвалось у Владова.

- Ну, дорогой, палка - еще не доказательство преступления! Ребятишки могли набросать в кусты чего угодно. Для чего я и отдал палку на экспертизу. Отпечатки пальцев на ней не обнаружены. Итак, мы отпустили каноника и стали ждать, не заинтересуется ли он домом на Тополиной. Но он, как оказалось, был умнее и осторожнее: сперва прислал нам анонимку, чтобы милиция схватила преступника и окончательно успокоилась. Отец Юлиан после убийства Пруся сам закопал топор в малине Якубовского, и думаю, что буквы на анонимке наклеены этим клеем, - он показал глазами на письменный стол, где стояла бутылочка. - А может, и нет. Скорее всего, нет. Не оставил же на анонимке отпечатков пальцев, вероятно, и клеем пользовался другим... Мы арестовали Якубовского, собственно, не могли не арестовать: ведь топор прямая улика. Отец Юлиан узнал об этом. Как - пока что еще не знаю. То ли звонил в Желехов, то ли сестра ездила туда автобусом, или еще как-нибудь это мы выясним. Но узнал и окончательно успокоился: преступник арестован, милиция закрыла дело - можно действовать... И он посылает на Тополиную свою сестру. Посылает сразу, на следующий же день, боится, что любовница Пруся сдаст квартиру другому. Сестра соглашается на все условия. Хотя цена названа высокая. Теперь у меня не осталось сомнений, и мы начали действовать.

- А Воронов? Почему он тогда так поспешно уехал из Львова?

- Случайное стечение обстоятельств. У него заболела жена, а Павел Петрович - хороший семьянин. Он предупредил отца Юлиана, что вернется через несколько дней, и... - Козюренко посмотрел на часы. - Самолет, на котором должен прилететь Воронов, наверно, уже садится...

Все же самолет опоздал. Но вот наконец зазвонил телефон. Позвали каноника. Тот снял трубку и пригласил Воронова сразу приехать на Парковую.

Отец Юлиан открыл дверь антиквару и, льстиво кланяясь, проводил в гостиную. Козюренко наблюдал в узкую щель между шторами, как вцепился Воронов в полотно Эль Греко. Видно, понимал в живописи.

Отец Юлиан честно зарабатывал свой последний шанс: равнодушно сидел в кресле, по привычке переплетя пальцы на груди. Наконец Воронов отвел глаза от картины.

- Подлинный Эль Греко... - сказал он глуховато. Свернул полотно и засунул в чехол. Вытряс из чемодана деньги прямо на письменный стол и весело воскликнул: - Считайте, отче!

Козюренко вышел из соседней комнаты и приказал:

- Отдайте картину, Воронов!

Тот попятился в прихожую, но на пороге уже стоял Владов.

- Спокойно!

Воронов положил чехол на стол.

- Так-то лучше, - одобрил Козюренко.

- Завтра мы препроводим вас в Москву. Там все и расскажете. - Он взял картину. - А она будет снова висеть в Эрмитаже.

Ростислав Феодосьевич Самбук Крах черных гномов ***

Под утро опустился густой туман. Сразу стало сыро и холодно. Фридрих Ульман поднял воротник старенькой форменной тужурки, поежился. Дрянная погода — и так промерз до костей, а тут еще моросить начало. Сейчас бы стопку шнапса, яичницу с ветчиной и забраться под теплое одеяло. От мысли о яичнице засосало в желудке. Когда он в последний раз ел яичницу с ветчиной? Пожалуй, еще до войны. Э-э, зачем врать самому себе? В прошлом году на рождество Марта ухитрилась угостить их яичницей. Настоящей, с подрумяненной душистой свининой.

Ульман потоптался на месте, помахал электрическим фонариком. Черт побери, в таком тумане все равно ничего не видно и в десяти шагах. Достал свисток, пронзительно засвистел.

Издалека донесся протяжный гудок паровоза. Туман заглушал звуки, и Ульману показалось, что это гудит не старенький маневровый паровоз, а какой-то мальчонка забавляется игрушечной дудочкой. Такой же, какую Фридрих подарил когда-то сыну.

Вспомнив об этом, старик улыбнулся в усы. Горсту тогда не было и двух лет. Он сидел на горшке, розовощекий, толстенький, в рубашонке выше пупка, и победно дудел в только что подаренную трубу. Дудел, почти не переставая, несколько часов, пока мать не отобрала игрушку. Но это привело к еще худшему: Горст заревел громче трубы. Потом уцепился за юбку матери, закричал:

— Моя музыка!.. Отдай музыку!..

Марта для порядка шлепнула Горста по голому заду. Но малыш не выпускал юбку и громко верещал — мать наконец вынуждена была капитулировать. Горст залез под кровать и, вероятно, в знак протеста затрубил так, что Марта зажала уши и выбежала на кухню.

Медленно надвигались из тумана вагоны. Ульман вскочил в тамбур первого вагона и изо всех сил засвистел. Паровоз замедлил ход, лязгнули буфера. Сцепив вагоны, Фридрих быстро направился вдоль колеи к паровозу.

— Уже пять, Клаус, — тихо сказал седому машинисту, который высунулся в окошечко. — Он должен быть через полчаса…

Машинист кивнул и исчез в будке. Паровоз тяжело запыхтел и, набирая скорость, растворился в тумане.

Ульман немного постоял, как бы собираясь с мыслями, и направился к диспетчерской.

В небольшой комнатке перед диспетчерской, где рабочие переодевались и обедали, Фридрих задержался на несколько минут. В углу сидел человек с болезненным, морщинистым лицом. Он поднял на Ульмана невидящий взгляд и не ответил на приветствие.

— Что с тобой, Курт? — спросил Ульман, но тот отвернулся.

— Не трогай его, — посоветовал кто-то из рабочих, куривших возле дверей. — Плохая весть о сыне…

«Теперь у Курта…» — подумал Фридрих и вдруг поймал себя на мысли, что эта новость почти не взволновала его. Воспринял ее как нечто естественное, обычное — и ужаснулся.

«Кажется, его Генрих моложе Горста на год, — подумал он. — Значит, парню было уже девятнадцать… Но у Курта еще двое…»

Подсел к другу, положил на плечо тяжелую, мозолистую руку.

— Не растравляй себя, — произнес тихо, почти шепотом. — Это легче всего — растравить…

Курт бессмысленно посмотрел на Фридриха.

«Он постарел на десять лет», — подумал Ульман, заметив глубокие морщины под глазами товарища.

— Не надо убиваться, — повторил. — Тут уже ничего не поделаешь.

— Генрих был лучшим учеником в гимназии, — вслух Продолжал свои мысли Курт, — и если бы он потерял только пальцы, как твой Горст, то мог бы стать неплохим математиком…

Фридриху стало не по себе, словно он виноват перед другом. Понимал: он тут ни при чем. Что ж, ему повезло, сын возвратился, — и все же неловкость не проходила. Не мог найти слов, чтобы утешить убитого горем Курта. Похлопал его по плечу, тяжело поднялся и вышел во двор.

Ульман постоял несколько минут у ворот, дождался, когда из будки выглянул вахтер, перекинулся с ним несколькими словами. Попросил у вахтера прикурить, угостил его сигаретой и, надвинув на лоб кепку, быстро пошел вдоль высокого забора.

За углом прижался к мокрым доскам, опасливо огляделся вокруг. Постоял несколько секунд, прислушиваясь, рванул плохо прибитую доску и еле протиснулся в узкую щель.

За забором, в тупике, стояли разбитые товарные вагоны. Ульман пролез под ними, миновал будку стрелочника и осторожно, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза, пошел к маневровому паровозу, который пыхтел на запасном пути.

Увидев Фридриха, седой машинист кивнул ему и начал выпускать пар из котла. Белое облако закрыло маленькую фигурку, что прижалась к вагону.

Прошло минут пять. Ульман напряженно вглядывался во мглу, но ничто, кроме дыхания паровоза, не нарушало тишину.

— Проклятый туман, ничего не видно, — пробурчал сердито, но тут же выругал себя. Туман — это хорошо, туман скрывает и его, а он, старый дурак, недоволен.

Донеслись голоса. Ульман чертыхнулся и спрятался в тамбуре. Люди вынырнули из тумана совсем близко, прошли, размахивая фонарями и громко разговаривая, И вновь тишина. Наконец, кажется, он…

Приближался кто-то высокий и неуклюжий, насвистывая веселую песенку. У Ульмана екнуло сердце. Как только человек поравнялся с паровозом, выпрыгнул из вагона.

— Это ты, Фридрих? — спросил высокий, вздрагивая и отступая на шаг.

— Привет, Карл, — подал руку Ульман, — Ты чего испугался?

— Прыгаешь, как черт в аду. Под самым носом, — вымученно улыбнулся Рапке.

— Не думал, что ты такой нервный…

— Теперь у всех нервы знаешь какие…

Они двинулись узким коридором между вагонами. Ульман на миг оглянулся, поймал внимательный взгляд машиниста и подал ему незаметный знак рукой.

— Ты что-то сказал о нервах… — искоса глянул на Рапке. — Что ты имел в виду?

— Да ты что, вчера только родился или как?… — ответил тот вопросом.

— Голова полысеть успела, а никак в толк не возьму… — наигранно удивился Фридрих.

Рапке боязливо оглянулся, остановился и внимательно посмотрел Ульману в глаза.

— Слышал вчерашнее сообщение ставки фюрера? Русские наступают…

— Ну и что же? — спокойно ответил Ульман. — Наши сокращают линию фронта.

— Сколько же можно сокращать?

— Границы рейха несокрушимы. Вспомни последнее выступление фюрера!

— И ты веришь во все это?

Ульман, не отвечая, повернулся и пошел. Рапке поспешил за ним, шаркая подошвами по мокрым шпалам.

— Ты умный человек, Фридрих, — начал он, горячо дыша Ульману в затылок, — и не можешь не понимать, что все начинает разваливаться…

Фридрих остановился. Слева, постукивая на стыках рельсов, быстро накатывался товарняк.

— Ты имеешь в виду… — начал многозначительно.

— Когда-то ты, кажется, был социал-демократом? — быстро прошептал Рапке. — И мне говорили, что до сих пор не изменил своих взглядов…

Ульман резко остановился.

— Кто говорил?

Рапке ощупал Ульмана внимательным взглядом, на миг оглянулся. Передний вагон почти поравнялся с ними. И тут Фридрих толкнул Рапке в грудь. Пытаясь удержаться, тот схватился за плечо Ульмана, по Фридрих ударил его коленом в живот я толкнул прямо под вагон.

Рука Рапке скользнула по буферу, но вагон уже свалил его колеса накатились… Ранке еще успел закричать, но в тот же миг паровоз засвистел.

Не оглядываясь, Ульман нырнул под вагоны, что стояли на соседней колее, пробежал с десяток метров, снова пролез под вагонами, нащупал щель в заборе, осторожно выглянул. Темнота и туман хоть глаз выколи…

Ульман свернул в первый же проулок, шел быстро, заложив руки в карманы и тяжело дыша. Только теперь вспомнил — ему давно хотелось пить. Жажда мучила, и он облизывал губы. Кажется, за углом, на соседней улице, колонка Ульман ускорил шаги.

Вода текла тонкой холодной струйкой — Фридрих пил жадно, громко хлебая, и никак не мог напиться.

* * *
Кирилюк отстегнул парашютные стропы и осмотрелся вокруг. Метрах в ста — редкий лиственный лесок, совсем рядом — линия высоковольтной передачи. Поежился — если бы немного левее, опустился бы как раз на провода…

Ноги вязли в торфянике. Петро отнес парашют к небольшому холмику рядом с лесом. Там было суше и в случае чего можно скрыться в кустарнике.

Начал складывать парашют. Работал быстро и ловко, как учил инструктор. Улыбнулся про себя: еще вчера такой же работой занимался на подмосковном аэродроме… А сегодня он уже на земле враждебной Германии.

Кирилюк закопал парашют, аккуратно закрыл землю дерном и, сверившись с компасом, зашагал через лес к дрезденскому шоссе.

Небо посветлело. Лес был редкий, лишь кое-где путь преграждали заросли кустарника. Петро по возможности обходил их, чтобы не запачкаться или, не дай бог, порвать модное пальто из драпа мышиного цвета.

Шел, часто останавливаясь и осматриваясь вокруг. В случае чего лучше переждать где-нибудь в чаще — нелегко будет объяснить, почему богатый коммерсант совсем не в туристской одежде на рассвете блуждает по лесу, к тому же вдалеке от шоссейных дорог и больших населенных пунктов. Правда, до автострады, как оказалось, было не так уж и далеко. Через полчаса Петро совсем неожиданно для себя увидел в нескольких шагах километровый столб и широкую ленту асфальта — значит, летчик немного ошибся в расчетах.

Кирилюк сверился с картой: столб был прекрасным ориентиром — в полутора километрах на юго-восток автостраду пересекала железная дорога. Здесь, возле моста, будет удобно дождаться машины.

Лесной тропинкой Петро вышел на проселок, соединяющий автостраду с соседним селом. Не торопясь подошел к мосту. Под навесом автобусной остановки не было никого — Кирилюк облегченно вздохнул и поставил свой кожаный саквояж на большую скамейку для пассажиров.

Проехало несколько грузовых машин, но ни одна не остановилась. На бешеной скорости промчался закрытый «опель-адмирал».

Но вот и автобус, старая, потрепанная машина с высокими баллонами газогенератора. Он тяжело отошел от остановки, оставляя за собой шлейф черного дыма. Петро, примостившись на заднем сиденье, сразу ощутил облегчение — приятно чувствовать себя в Германии солидным коммерсантом Карлом Кремером, у которого в саквояже несколько пачек крупных банкнотов и драгоценности в секретном отделении.

Не глядя на кондуктора, Петро сунул ему деньги. Тщательно пересчитал сдачу и спрятал в кожаный кошелек.

Убрав его, Карл Кремер натянул мягкие лайковые перчатки, оперся на палку с серебряным набалдашником и задремал. По крайней мере так подумал кондуктор, который сразу проникся уважением к этому еще молодому, но такому респектабельному господину.

Автобус, чихая и дребезжа, набирал скорость. Карл Кремер сквозь полуопущенные ресницы следил за дорогой. Ни одного населенного пункта — автострада вынесена из городов и сел, — только леса с увядшими листьями да поля.

Движение постепенно усиливалось. По шоссе мчались преимущественно грузовые машины. Карл Кремер провожал их оценивающим взглядом, стараясь сразу определить и запомнить характер грузов.

Увидев тяжелый «мерседес», соображал: «Третий грузовик с минами. Да, мины, ошибки быть не может, именно в таких ящиках их и перевозят. К тому же в каждой машине — охранник. Значит, где-то поблизости изготовляют мины. Не там ли, справа от шоссе, где заводская труба? Как раз оттуда вынырнула груженая машина, точно такая, как и те, которые он видел раньше. Знак, что въезд запрещен. Значит, военный объект. Постой, какой это километр? На сто тридцать седьмом километре дрезденского шоссе на восток от автострады — завод по изготовлению мин…».

Карл Кремер знал: о сто тридцать седьмом километре он уже не забудет. Левицкий учил его запоминать десятки цифр, лишь взглянув на них.

У Карла потеплело на сердце при воспоминании о Левицком. Этот пожилой уже подполковник относился к нему, как к сыну. Правда, он требовал от Петра Кирилюка почти невозможного: в течение двух-трех месяцев усвоить то, что в нормальных условиях люди осваивали годами. Семь часов сна — все остальное время отводилось на занятия. Левицкий давал Кирилюку только два свободных вечера в месяц. Можно себе представить, как ждал их Петро — ведь в эти вечера он встречался с Катрусей.

Она работала в военном госпитале. Ни разу не опоздала на свидание, — может, знала, что у Петра рассчитана каждая минута, а может (он тешил себя этой мыслью), приходила раньше потому, что сама не могла дождаться встречи…

Они бродили по московским улицам или просиживали где-нибудь на лавочке в парке почти до одиннадцати, когда ему уже пора было возвращаться… Петро не любил ходить с Катрусей в кино или в театр — все равно почти все время смотрел только на нее. Ему больше нравилось вот так просто сидеть, смотреть и слушать, слушать Катрусю… О чем бы ни рассказывала она — о своих раненых или неприятной стычке с главным врачом, о письме брата Богдана или впечатлении от последнего фильма…

Особенно любил он минуты, когда Катруся читала письма от Богдана. Не только потому, что Богдан был его другом и каждая весточка от него волновала и радовала, — видел, как светилась от счастья Катруся, читая листки, исписанные крупным почерком.

Богдан огорчался тем, что ему не удалось после освобождения Львова пойти в армию. Его избрали секретарем горкома комсомола, и теперь он целыми днями бегает по городу — организовывает молодежь на работы по расчистке улиц, направляет на производство, чтобы скорее наладить выпуск необходимой фронту продукции, создает первичные организации. Сначала Богдану казалось, что всю эту его бурную деятельность нельзя сравнить даже с небольшим боем. Но скоро, описывая, как им удалось наладить ремонт танков, признался: и в тылу можно быть полезным.

А Львов стал действительно глубоким тылом: советские войска подходили к границам Германии, и чуть ли не каждый вечер Москва озарялась огнями, салютуя в честь все новых и новых побед.

Во время одного из таких салютов Левицкого и Кирилюка вызвал генерал Роговцев.

Он исподлобья взглянул на них, жестом приглашая садиться.

— Как дела у старшего лейтенанта?

— Подвигаются, — тихо, но четко ответил Левицкий. — Думаю, за пару месяцев, учитывая военную обстановку, будет подготовлен.

— Значит, через два месяца? — переспросил генерал. — А нельзя ли ускорить?

Подполковник развел руками:

— И так темпы невероятные…

— Жаль, жаль… — как бы в раздумье, произнес Роговцев. — И все же придется ставить точку… Вы не возражаете, старший лейтенант?

Кирилюк с шумом отодвинул стул, встал:

— Слушаюсь, товарищ генерал!

— Сидите, сидите… — поморщился тот. — И вообще лучше б вы забыли об этом. У нас строевая подготовка — не самое главное.

Левицкий осторожно улыбнулся. Он хорошо знал слабость генерала: Роговцев любил истинно подтянутых военных. В то же время генерал понимал, как иногда важно разведчику не выдать своей военной выправки.

— Карл Кремер, — прищурился Роговцев, — никогда не служил в армии. К тому же, кажется, у него что-то там с ногой, он ходит с тростью и не должен иметь военной выправки. Это может дорого ему обойтись.

— Но ведь с Карлом Кремером покончено три месяца назад, — начал Кирилюк, — и…

— В том-то и дело, что не покончено, — прервал его генерал. — Ювелир Кремер снова должен появиться на горизонте. Конечно, при других обстоятельствах и в другом месте.

Роговцев достал из стола папку с бумагами, перелистал их.

— Вы знаете, где находится сейчас группенфюрер СС фон Вайганг? Хотя откуда вам это знать? Так вот, Вайганг теперь является особоуполномоченным рейхсфюрера СС в Саксонии. По полученным из Берлина сведениям, он возглавляет отдел Главного управления имперской безопасности «037-С», который дислоцируется в Дрездене.

Генерал поднял глаза, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели его слова.

Подполковник сидел, небрежно откинувшись на спинку стула, словно ничто на свете не интересовало его, и меньше всего какой-то группенфюрер СС. И только по тому, как он, едва приподняв брови, быстро взглянул на генерала, можно было определить: сообщение глубоко взволновало его. Кирилюк ничего не понял. Широко открытыми глазами смотрел то на генерала, то на подполковника.

— Разрешите? — решил наконец нарушить молчание. — Вы имеете в виду прежнего губернатора дистрикта,[28] моего, так сказать, опекуна и покровителя?

Роговцев кивнул.

— Я прошу вас, — сказал он, внимательно глядя на Кирилюка, — напомнить нам некоторые детали вашего знакомства с Вайгангом. Или, еще лучше, расскажите все по порядку. Что случилось после вашего побега из лагеря?

— В ночь на девятое ноября сорок первого года, — начал Кирилюк суховато-протокольным стилем: привык — приходилось рассказывать свою биографию не раз, — из лагеря, расположенного во Львове, был совершен групповой побег военнопленных. Я был ранен в ногу…

Генерал остановил его.

— Это мне известно в деталях. Итак, после побега вы с вашим другом Богданом Стефанишиным укрылись в доме, принадлежавшем его сестре Екатерине Стефанишиной. Она и познакомила с вами одного из руководителей львовского подполья, Евгения Степановича Зарембу. Так?

— Так точно. Евгений Степанович приходил к нам несколько раз — я понял, что он прощупывал меня и Богдана. Однажды он появился поздно вечером и был явно взволнован. Тогда же устроил мне целый экзамен по немецкому языку. Вероятно, мои познания в немецком устроили его, потому что на следующий день Заремба рассказал мне о Карле Кремере.

— И сразу предложил вам сыграть его роль?

— У него не было другого выхода. В условиях подполья не так то легко найти человека, свободно владеющего немецким.

— Так… так… — согласился Роговцев. — Заремба объяснил вам, что партизаны на шоссе Мостиска — Львов обстреляли легковой автомобиль. Пассажиры машины были убиты. Из захваченных документов стало ясно, что одним из них был Карл Кремер. Он вез рекомендательное письмо из Бреслау от своего дяди ювелира Ганса Кремера губернатору дистрикта группенфюреру СС фон Вайгангу. Вы помните текст письма?

Кирилюк на мгновение зажмурился. Как мог забыть? С этого письма и началась его карьера разведчика. Но почему разведчика? Только сейчас его научили кое-чему, а тогда?… Просто он выполнил свой долг, как сумел… Вероятно, профессиональный разведчик гораздо лучше использовал бы предоставившиеся возможности…

— Ганс Кремер писал, — начал он, — что его племянник Карл хочет открыть во Львове ювелирный магазин и просил своего старого друга Вайганга оказать ему в этом содействие. Он писал губернатору на «ты», что также свидетельствовало об их близких отношениях. Из письма явствовало, что Вайганг никогда раньше не встречался с Карлом Кремером. Это и натолкнуло Зарембу на мысль проникнуть в дом группенфюрера с помощью рекомендации. Но Карл Кремер должен был хотя бы приблизительно ориентироваться в делах семьи Кремеров. Заремба достал документы, и я под видом ювелира Германа Шпехта, друга Карла Кремера, выехал в Бреслау, чтобы собрать сведения о Гансе и Карле Кремерах. Без этого Вайганг мог сразу разоблачить меня.

— Когда вы приехали в Бреслау? — спросил Роговцев.

— В конце ноября.

— Точнее…

— Двадцать шестого.

— Минуту… — Генерал начал листать бумаги, лежащие в папке, а Кирилюк смотрел, как быстро бегают его пальцы, и видел и не видел Роговцева: вспомнил, как приехал в Бреслау, огромный серый немецкий город…

Он медленно шел по Фридрихштрассе. Вот и ювелирный магазин Ганса Кремера. Петро уверенно перешагнул через порог. Его встретил старый, с морщинистым лицом приказчик. Он смерил посетителя с головы до ног хитрым взглядом маленьких водянистых глаз и, не ответив прямо на вопрос можно ли увидеть хозяина, спросил:

— Господин желает что-нибудь у нас приобрести? Вызывать хозяина для этого не обязательно.

— Ну, а если я ничего покупать не собираюсь?

— Тем более незачем тревожить хозяина, — на бледных губах приказчика мелькнуло подобие улыбки. — Возможно, господин ошибся адресом?

— Не хотите ли вы сказать, что это уже не магазин господина Ганса Кремера, — надменно произнес Петро.

Его тон подействовал. Приказчик шепнул что-то стоявшей рядом с ним за прилавком девушке и шмыгнул в маленькую дверь. Минут пять никто не появлялся. Петро заметил, что портьера, прикрывавшая дверь, шевельнулась, будто кто-то подсматривал. Прошло еще несколько минут, явился приказчик и пригласил Кирилюка следовать за ним.

Они миновали узкий коридорчик, спустились по винтовой лестнице и остановились перед обитой железом дверью.

— Прошу, — сказал приказчик.

Петро открыл дверь, вошел в большую комнату с зарешеченными окнами и массивными сейфами, уставленную старинной темной мебелью. Из-за письменного стола на него смотрел седой худенький человечек е непроницаемым, бледным лицом. Не поднялся и на приветствие не ответил, всем своим видом показывая, что вести пустые разговоры у него нет ни времени, ни желания.

— У меня к вам письмо от вашего племянника Карла, — промолвил Петро, присаживаясь у стола.

К словам посетителя Ганс Кремер не проявил никакого интереса. Петро не спеша достал из бокового кармана конверт и протянул его Кремеру. Текст письма Петро знал наизусть. Над ним они с Богданом и Зарембой думали долго, отклоняя вариант за вариантом, покамест не остановились на этом — немногословном рекомендательном письме, Отпечатали его на машинке с латинским шрифтом. Подпись не отличить от подлинной — ее скопировал опытный гравер, тот, что приготовил Петру и документы, — не какую-то там обыкновенную «липу», а надежные, солидные документы, не хуже настоящих, как уверял гравер.

Ганс Кремер внимательно посмотрел на Кирилюка,сухо сказал:

— Я вас слушаю.

— Думаю, что вам интересно будет узнать о Карле от человека, который лишь вчера его видел…

— Вы так считаете?… — перебил Кремер, но все же спросил затем: — Ну и как же идут у него дела?

— Не могу вас порадовать. Карл заболел воспалением легких и остался в Кракове…

Кирилюку показалось, что кто-то вдруг стал пилить дрова. Кремер смеялся с хрипом и дребезжанием; казалось, ржавая пила врезается в старое, расщепленное дерево.

— Хха-хха-хха… Шалопай всегда влипнет в историю… Хха-хха… Так я и знал… Не одно с ним, так другое… Почему он вдруг очутился в Кракове?

Этот вопрос был предусмотрен, и Петро без запинки ответил:

— Наш общий знакомый порекомендовал Карлу провести одну выгодную сделку, воспользовавшись моей помощью как ювелира. Все прошло вполне удачно, он уже собирался ехать дальше, как вдруг заболел…

— И тут же написал мне, — продолжил фразу Кремер, — рекомендуя вас, как солидного человека и чуть ли не ближайшего своего друга.

Старик мгновенно преобразился. Сонные его глаза вдруг стали живыми и пронзительными. Петро понял, что первое его впечатление о Гансе Кремере ошибочное: перед ним не утомленный жизнью, с притуплёнными ощущениями, человек, а хитрый и энергичный делец, с которым не так-то просто.

Кремер продолжал:

— И с этим письмом вы являетесь ко мне, будучи уверены, что старого колпака удастся околпачить…

— Как можно, господин Кремер! Что вы?! — воскликнул Кирилюк. — Я полагал…

— Мне безразлично, что вы там полагали. А вот нам не мешало бы знать, что рекомендацию этого сопляка, к сожалению, моего племянника, я расцениваю как анекдот. Человеку, который пустил по ветру такое наследство, какое оставил ему отец, никто не будет доверять.

«Эге, вон в чем закавыка!» — подумал Петро. Готовясь к встрече с Гансом Кремером, он предполагал все, что угодно, только не это. Надо перестраиваться, менять линию на ходу — старику все равно не удастся от него отделаться.

— Вот так, молодой человек, — Ганс Кремер заглянул в ящик стола, куда положил рекомендательное письмо, — если не ошибаюсь, господин… Герман Шпехт. Благодарю за то, что вы передали привет и письмо от племянника, и на этом, простите…

Он приподнялся, давая понять, что аудиенция окончена.

— Еще минуту, господин Кремер, — жестко сказал Петро, отчетливо ощутив себя Германом Шпехтом. Уголки губ опустились, лицо приобрело упрямое выражение. — Я пришел к вам вовсе не затем, чтобы обсуждать характер вашего племянника и его поведение. Меня привело сюда дело. Мне, как ювелиру, хотелось бы…

— Ювелиру?… — сжал губы Кремер. — Шантаж я не люблю и в любой момент могу вызвать полицию. Я знаю всех солидных ювелиров Германии, но Германа Шпехта среди них что-то не припомню.

— Как видите — он существует, — весело сказал Петро, решив идти напролом. — Существует, хотите вы того или нет, и надеется всегда процветать!

— А при чем здесь я? — неприязненно спросил старик.

— О! Весьма и весьма! Я решил установить с вами деловые контакты, — ответил Петро. — Вы, господин Кремер, меня устраиваете. Точнее говоря, не столько вы, сколько репутация вашей фирмы.

Кремер сжал руками подлокотники кресла. Лицо его налилось кровью. Раскрытым ртом он хватал воздух, испепеляя взглядом посетителя. Потом овладел собой и процедил сквозь зубы:

— Или вы идиот, или начинающий жулик. Ступайте, я не стану вызывать полицию…

Петро молча вытащил из кармана маленькую коробочку и раскрыл ее под самым носом у Кремера.

Удар был рассчитан точно. Ювелир даже зажмурился как от яркого света. Схватил коробочку длинными бескровными пальцами, уткнулся в нее и чуть ли не стал обнюхивать содержимое. Не глядя, нащупал в ящике лупу и долго разглядывал поблескивавший на черном бархате прозрачный камешек.

— Уберите и никому не показывайте, — сухо сказал. — Краденое никогда меня не интересовало…

«О-о! — подумал Петро с опаской — А ты более чем стреляный воробей!»

Не спеша спрятал коробочку, пожал плечами и поднялся.

— Я надеялся, что мы найдем общий язык, господин Кремер, — произнес с достоинством Петро. — Не получилось. Ну, что же… Мое почтение! — вежливо раскланялся и направился к двери, почти не сомневаясь, что ювелир сейчас его остановит.

— Одну минуту, господин Шпехт, — услышал Петро, когда взялся за ручку двери. — А чем вы можете доказать, что бриллиант — ваша собственность?

Петро подавил невольную улыбку: ход он сделал правильный. Возмутись он, начни доказывать — проиграл бы. Бриллианта старик все равно не выпустит. Инициатива теперь перешла к Герману Шпехту.

— Этот бриллиант — пустяки, господин Кремер! — небрежно произнес Петро, возвращаясь. — Наша фирма обладает значительно большими возможностями… — Положив на стол перед ювелиром удостоверение сотрудника СД, он нарочито вздохнул: — Сожалею, что вы несколько предвзято относитесь к нашим предложениям.

Кремер мельком взглянул на удостоверение и отодвинул его.

— Следовало начать с этого. Мы не потеряли бы зря столько времени, уважаемый господин Шпехт.

Петро положил документ в портфель.

— Об этом как-то сразу не подумал. Ведь я прежде всего коммерсант.

— Ну да, ну да, — растянул длинное лицо в улыбке Кремер, но глаза оставались холодными и сверлили Шпехта. — Всегда рад иметь дело с деловыми людьми. Итак, вы хотите продать камень?

— Вы правы. — Коробочка снова перекочевала из кармана Петра на стол.

Кремер тщательно взвесил бриллиант. Капнул на него кислотой. Громко причмокнул губами и размеренно сказал:

— Его цена — сорок тысяч марок. Могу предложить наличными тридцать пять.

«Эге! Это, значит, примерно половина того, сколько он стоит», — прикинул Петро и скучным голосом сказал:

— Только что вы сами сказали, что предпочитаете иметь дело с деловыми людьми. За кого вы меня принимаете?

— А сколько бы вы хотели? — спросил старик.

— Камень стоит не менее восьмидесяти тысяч, коллега. Семьдесят пять мне заплатят в любой момент.

Ювелир вздохнул.

— Да, цену ему вы знаете, — сказал с уважением. — Но надо помнить, что сейчас война… и люди хотят покупать колбасу, а не бриллианты.

— Разница между умным человеком и ограниченным, — поднял палец Петро, — в том и состоит, что умный знает, когда покупать бриллианты, а когда колбасу. Лучше всех это должны знать мы, немцы, уже пережившие одну послевоенную инфляцию. Вы знаете лучше меня, господин Кремер, сколько выиграли те, кто вложил деньги в драгоценности?

— Сейчас не те времена, совсем не те времена! Наша доблестная армия одерживает победа за победой, и мы…

— Простите, — прервал хозяина Петро, — учитывая все, что вы изволили сказать, а также то, что это наша первая сделка, я согласен на семьдесят тысяч и лишь треть — в валюте. Предпочтительно фунты и доллары.

Кремер скрипуче засмеялся.

— Фунты и доллары!.. Ха-ха… Валюта… Где же вы ее возьмете сейчас?

— Хорошо, валютой двадцать пять процентов, — твердо сказал Петро. — Это — последнее слово!

Ювелир забегал по кабинету. Потом вдруг сел на стул напротив гостя, уставился на него неподвижным взглядом бесцветных, белесых глаз.

— Ладно… Будет по-вашему… Согласен, поскольку это наша первая операция…

— Первая или последняя, — ответил Петро, — это не имеет значения! Я не позволю никому ущемлять мои интересы. Ни возраст партнера, пи авторитет фирмы на мои решения влияния не оказывают.

— А вы, молодой человек, начинаете мне нравиться, — осклабился Кремер. — Деловая хватка у вас, настоящая.

— Немецкая, — уточнил Петро.

— Верно!.. — кивнул ювелир и продолжил торжественным тоном: — Сейчас мы вступили в очень ответственный для немецкого народа период, господин Шпехт. Победное наступление наших войск вызвало некоторое перемещение ценностей с востока на запад… Но поток этих ценностей, к сожалепию, подобен жалкому ручейку. Отчасти в этом повинна наша администрация, которая, я бы сказал, весьма примитивно регламентирует деловую инициативу. В результате значительная часть ценностей оседает на месте. — Кремер на миг остановился, затем многозначительно произнес: — Долг каждого настоящего немца-патриота — приложить все усилия, чтобы помочь нашей державе в деле максимального перемещения ценностей и тем самым укреплять мощь великой Германии!

«Вон ведь какую идейную базу подвел! — подумал Петро. — Вот что значит хищник! Великолепно знает, негодяй, откуда берется это золото!..»

— Нельзя не согласиться с вашей оценкой, — воспользовался Петро секундной паузой, — временных э-э… непорядков в операциях с драгоценностями. Многие наши чиновники, к сожалению, не понимают той простой истины, что карман немецкого коммерсанта в то же время и карман государства.

— О-о! Великолепно сказано! — Кремер одобрительно кивнул.

— Вот это я и хотел отметить, прежде чем условиться о продаже некоторых драгоценностей. Как мне представляется, мелким чиновникам незачем вникать в характер наших с вами сделок…

Ювелир совсем преобразился — теперь он походил на легавую, которая почуяла запах дичи и сделала стойку. Кремер потер руки и елейным тоном сказал:

— Золото, изъятое на востоке, там, на месте, стоит значительно дешевле. Хотелось бы рассчитывать, что вы не станете требовать за него от старого и бедного ювелира слишком много? К тому же полная тайна наших сделок…

«Ну и сквалыга!» — подумал Петро. Ему порядком надоел этот разговор. Но останавливаться на полпути нельзя — старый пройдоха еще очень нужен, да и нельзя оставлять ему ни малейших зацепок.

— Меня, в конце концов, вовсе не беспокоит, будете ли вы афишировать наши сделки или нет. Хотя, конечно, это в какой-то степени может повлиять на их дальнейшее развитие. До сих пор меня всегда уверяли: такого рода делам реклама только вредит.

— Хха-хха… — проскрипел ювелир. — Великолепно. Вас, молодой человек, понимаю. Итак, к делу. Мы достигнем полного согласия, если моя фирма от оптовой цены получит тридцать процентов скидки.

— Пятнадцать процентов принесут вам много, даже слишком много, господин Кремер. Ну, а если вспомнить ваши слова о том, что каждый немец-патриот…

— Двадцать… пять… — проскрипел ювелир.

— Двадцать — это предел возможного!

— Ладно. — Кремер поднялся, обежал вокруг стола и снова опустился в кресло. — Конечно, при том условии, что товар нас вполне удовлетворит.

— Никто не собирается навязывать вам то, что не будет устраивать фирму.

— Когда вы можете показать товар?

— Если пожелаете, то сейчас, — Петро слегка похлопал по небольшому кожаному чемоданчику.

— Что?! — вскочил ювелир. — В такое тревожное время и вы носите драгоценности прямо так, с собой?…

— Именно поэтому, — улыбнулся Петро, вынимая из чемоданчика шкатулку. К ней жадно потянулись руки старика. — Вас удивить трудно, но кое-что здесь найдется…

Кремер открыл крышку шкатулки и замер, рассматривая драгоценности. Заремба щедро снабдил ими Кирилюка: партизанам удалось перехватить немецкий конвой, который вез во Львов награбленные эсэсовцами ценности. Когда наконец Ганс Кремер смог оторваться от шкатулки, то с уважением посмотрел на гостя и сказал:

— Вы, молодой человек, воистину явились сюда, как из волшебной сказки!

— О, из детского возраста я уже вышел и сказками давно не увлекаюсь, — снова улыбнулся Петро. — Меня интересуют реальные деньги!

— Оптом? — спросил Кремер.

Петро кивнул.

Минуло не менее трех часов, пока они достигли согласия. Они оба остались довольны заключенной сделкой. Петро был рад потому, что выручил он значительно больше, чем рассчитывал Заремба; Кремера же вполне устраивало то, что он так выгодно вложил деньги: что ни говори, а золото всегда остается золотом!..

— Я надеюсь, — прищурился, как сытый кот, ювелир, — вы примите во внимание, что фирма немедленно рассчитаться не сможет. Сейчас во всем городе не найти коммерсанта, который располагал бы достаточной для оплаты всего этого суммой наличных денег. Я предлагаю треть наличными, а остальное гарантированными векселями.

— Господин Кремер, — твердо сказал Петро, — я деловой человек, и для предстоящих операций мне нужны деньги. Простите, но в тех кругах, с которыми я имею дело, ваши векселя расцениваются не больше, чем мыльный пузырь. — Старик принял обиженный вид, но Петро не обратил на это внимания и продолжал в том же тоне: — Да, мыльный пузырь… Напоминаю и об условии, что двадцать процентов — валютой.

— Боже! Этот человек пустит меня по миру, — схватился за голову ювелир. — Но слово есть слово, хотя вам и придется немного подождать. Такие деньги в ящике письменного стола не хранятся.

— Сколько времени вам потребуется для полного расчета?

— Примерно неделя. — Заметив, что клиент недовольно поморщился, закивал сочувственно головой: — Да-да!.. Я вас понимаю: столько дней в чужом городе… в номере гостиницы… без дел, без друзей… Впрочем, вот что, — он немного помолчал думая. — Не лучше ли вам на это время поселиться у меня? Во всем доме нас трое — я, моя дочь Лотта и экономка. Надеюсь, что ваше общество понравится Лотте…

Петро даже пристыл к стулу — он никак не мог рассчитывать на такое везение. Но и соглашаться сразу было рискованно.

Его молчание Кремер понял по-своему: колеблется, значит, опасается связывать руки, наверно, хочет позондировать почву у других ювелиров. Ну, нет, не такой он, Кремер, простак, чтобы упустить драгоценности! Старик нажал на кнопку звонка и, когда появился приказчик, распорядился:

— Вызовите машину и позвоните фрау Лотте, что я еду домой с гостем. За вашим багажом заедет шофер, — обратился он к Петру так, словно все это они давно решили.

Петро поднялся и вежливо склонил голову.

— Я не хотел бы обременять вас, но, — развел руками, — по-видимому, мне ничего не остается, как с благодарностью принять ваше любезное приглашение.

— Едем, — потянулся Кремер за старомодным черным котелком. — Сегодня я хочу немного развлечься в семейном кругу.

— Ну что ж, — прервал его воспоминания Роговцев, похлопав ладонью по бумагам, — тут достаточно подробно изложено, как вы познакомились с Гансом Кремером и что сумели узнать у него и его дочери. А как вам по возвращении во Львов удалось попасть на прием к Вайгангу?

— Это было не очень легко, но все же я сумел встретиться с личным секретарем губернатора.

Кирилюк рассказывал и мысленно представлял и секретаря губернатора, и самого Вайганга, как будто это было не два года назад, а лишь вчера — помнил все до деталей, даже цвет обивки стула, на котором сидел в приемной группенфюрера.

…Секретарь Вайганга, высокий, рыжий, похожий на восклицательный знак, человек с красными веками выслушал его, внимательно ощупал быстрыми глазами. С минуту подумал и, когда Петро хотел уже нарушить паузу, спросил:

— Письмо с вами?

— Да.

Секретарь протянул руку.

— Прошу…

— Оно адресовано лично господину фон Вайгангу…

Секретарь нахмурился, едва пошевелил тонкими губами:

— Мы теряем напрасно время, господин Кремер. Я передам письмо губернатору, и он сам решит, принимать вас или нет.

Через несколько минут секретарь вернулся. Уже один его вид говорил о многом — рекомендация ювелира стоит здесь немало. Секретарь приветливо улыбался и заговорил совсем другим тоном:

— Присядьте и подождите, пожалуйста, господин Кремер. Вот вам свежие газеты и журналы. Губернатор скоро вас примет…

Петро уткнулся в газету невидящим взглядом. Так никогда в жизни он не волновался. Правда, губернатор — это точно известно — никогда с племянником Ганса Кремера не встречался, что же касается подробностей жизни ювелира, ими он запасся предостаточно. А если окажется, что чего-то Карл не знает, то ведь он был не в столь уж близких отношениях с Гансом Кремером и его семьей.

Наконец секретарь исчез за массивной дверью. Появившись, почтительно раскрыл ее.

— Господин губернатор вас ждет.

Длинный, светлый кабинет. Размеры его огромные. Стол в противоположном его конце кажется маленьким; сидящий за ним человек тоже кажется небольшим. Только подойдя ближе, Петро понял, что обманулся: за большим дубовым столом сидел высокий человек, плечистый, коротко подстриженный. Протянув через стол руку, приветливо сказал:

— Рад видеть племянника моего друга и бывшего коллеги. Вы давно видели дядю?

«Проверяет, — подумал Кирилюк, — в конце письма обозначена дата».

— Скоро месяц, как мы расстались.

— Вам так долго пришлось добираться из Бреслау?

— Немного не повезло: простудился в Кракове и чуть ли не месяц провалялся с воспалением легких, — объяснил Петро.

Губернатор помолчал, отбивая карандашом по столу в такт каким-то своим мыслям.

— А как поживает уважаемый Ганс?

— Он провел за последнее время несколько удачных операций. Что же касается здоровья, то дядюшка пока что на него не жалуется — поскрипывает.

— «Поскрипывает»?! — Уголки губ губернатора растянулись. Это, по-видимому, означало улыбку.

— Скрипит в прямом и переносном смысле, — позволил себе пошутить Петро.

Шутка была встречена благосклонно.

— У нашего Ганса даже в молодые годы голос был скрипучий, — промолвил Вайганг, полуприкрыв глаза. — А он по-прежнему собирает эти, как их?… Ну?… — он нетерпеливо пощелкал пальцами, как бы ожидая подсказки.

— Вы, наверно, имеете в виду страсть дяди коллекционировать ковры?

— Ха-ха-ха… Удивительная страсть…

Так как было очевидно, что губернатор собирается прощупывать его и дальше, Кирилюк решил пойти ему навстречу.

— В той комнате, в которой вы жили, когда гостили у дяди перед войной, те же самые ковры. И в окно заглядывает та же самая старая груша… — сказал он, улыбаясь.

— Тогда со мной гостил у Ганса, кажется, и ваш отец? — будто мимоходом бросил Вайганг.

— Мой отец? Вероятно… — Петро вовремя спохватился. — Вероятно, вы встречали тогда у дяди кого-нибудь другого? Моего отца уже не было в то время в живых.

Лицо Вайганга разгладилось.

— Да, да, он ведь умер в тридцать четвертом?

— В тридцать шестом, — поправил Кирилюк.

— Как бежит время! Я уже и не помню многое… — Карандаш отбивал такт марша, и Петро чувствовал: прекрасно все помнит и лишь делает вид, что забыл. — Как было бы интересно повидаться сейчас с Гансом. Постарел, наверное?

— Месяц тому назад он выглядел вот так, — Кирилюк вынул из кармана фотографию и подал ее губернатору.

Фотография была одним из его главных козырей: на фоне кремеровского особняка он снят вместе с Гансом Кремером и Лоттой. Когда Вайганг поднял взгляд от снимка, Петро понял: каверзных вопросов больше не будет — губернатор благодушно усмехнулся.

— Как повзрослела эта девушка! Я помню ее еще совсем маленькой.

— У нее большое несчастье, — проникновенно произнес Петро. — Муж Лотты — Теодор Геллерт…

— Мне это печальное событие известно. Геллерт мог бы стать гордостью Германии. Как переносит горе ваша кузина?

— Такие раны залечивает только время…

— Лотта всегда проявляла сильный характер, — кивнул Вайганг. — Лотта — настоящая арийка!

Кирилюк заметил, что губернатор смотрит как бы сквозь него, уйдя в какие-то приятные воспоминания. Возможно, он вспоминает, как рыбачил вместе с Гансом, которого (если старый Кремер не преувеличивал) буквально боготворил.

Петро подумал, что эта лирическая минута, наверно, будет ему на пользу. Он оказался прав.

— Что бы я мог сделать для вас? — нарушил несколько затянувшуюся паузу губернатор.

— Мне хотелось бы начать здесь собственное дело, — сказал Петро деловым тоном. — Потом оно могло бы превратиться в филиал фирмы «Ганс Крамер».

— А в перспективе — «Ганс и Карл Кремеры», — покровительственно улыбнулся Вайганг.

— Именно так, господин губернатор. Скрывать не стану — такая перспектива меня вдохновляет.

— В общем мысль правильная. Кто-то должен продолжать дело Ганса, Итак, с чего вы предполагаете начать?

— Если вы одобрите, я хотел бы открыть в городе ювелирный магазин. Кое-какие товары и оборотные средства на первое время у меня есть. Дальнейшее зависит от того, как пойдут дела. — И, склонив голову, как бы заранее благодаря Вайганга, Петро добавил: — Конечно, на прямую поддержку такой высокой особы, как губернатор дистрикта, я не могу рассчитывать, но сказанное вами доброе слово будет иметь для меня огромное значение.

Вайганг благосклонно отнесся к этому и несколько напыщенно изрек:

— Немецкие власти заинтересованы в обновлении коммерческой деятельности в восточных районах. Ваша инициатива, мой молодой друг, заслуживает поощрения. Ваша деятельность будет способствовать укреплению великой Германии, и мы вас поддержим. Зайдите завтра к моему секретарю. Он получит надлежащие инструкции относительно вашего предложения.

Петро поклонился и, полагая, что аудиенция окончена, поднялся. Но Вайганг остановил его движением руки.

— Где вы остановились?

Петро оценил: ото проявление исключительного внимания со стороны всесильного губернатора.

— В гостинице пока что.

— Если вы серьезно будете обосновываться здесь, — посоветовал Вайганг, — начните с приличной квартиры. — Немного подумал и добавил: — Я хотел бы, чтобы племянник моего старого друга бывал бы у меня. Это, — величественно добавил он, — будет для вас наилучшей рекомендацией. Мой секретарь вас известит о приемных днях.

Петро снова откланялся. Пока шел к двери, почти физически ощущал взгляд губернатора, смотревшего ему вслед. И он ступал медленно, хотя его подмывало подпрыгнуть от радости. Так же медленно вышел на улицу, миновал сквер, покрытый желтой осенней листвой, и только после этого облегченно вздохнул.

Кирилюк и сейчас невольно вздохнул, окончив рассказ о своей первой встрече с Вайгангом. Поймал взгляд генерала — внимательный и сочувственный: видно, Роговцев понял, что пережил за те минуты Петро — ведь мальчишка: сейчас ему двадцать два, а было двадцать… Сын у Роговцева старше, а генерал и до сих пор считает его зеленым юнцом. Роговцев поморщился, и Кирилюк насторожился, — неужели он допустил какой-то промах? — но генерал дружески улыбнулся ему.

— Со временем вы стали своим человеком у Вайганга, не так ли? — уточнил.

— Фрау Ирма, жена губернатора, чем дальше, тем больше симпатизировала мне. Может, потому, что я снабжал ее драгоценностями?

Роговцев удовлетворенно хмыкнул и сказал:

— Сейчас Вайганг получил от Гиммлера, судя по всему, особо важное поручение. Что позволяет сделать такой вывод? По сообщению наших агентов, резиденция группенфюрера напоминает не обычный особняк высокопоставленного гитлеровского чиновника, а какое-то засекреченное учреждение. Кроме того, усиленная эсэсовская охрана, очень частые визиты офицеров СС и сотрудников СД, постоянные контакты с засекреченными научными институтами и солидными фирмами, которые производят оружие. Все это о многом говорит. К сожалению, нам никак не удается найти даже ниточки, ведущей в эту виллу. Вы уже, наверное, поняли, к чему я клоню?…

Кирилюк посмотрел прямо в глаза генералу.

— Я готов, — только и произнес.

Левицкий даже позы не изменил.

— Мне кажется. Александр Яковлевич, — начал он, — хотя мы и продумали, по нашему мнению, все, стоит еще раз проанализировать обстоятельства, при которых Кирилюк бросил свой ювелирный магазин и ушел в партизанский отряд…

— Говорите, говорите, я слушаю, — кивнул головой генерал, перелистывая бумаги в папке.

— Когда гестапо раскрыло тайник, которым пользовались подпольщики для связи с Кирилюком, они могли пронюхать и то, кем являлся на самом деле Карл Кремер…

Генерал нашел, что искал, и подал Левицкому несколько бумаг.

— Ознакомьтесь, Иван Алексеевич!

Подполковник читал, держа листки в вытянутой руке, обнаруживая свою дальнозоркость.

— О-о!.. — произнес он почти торжественно, — это в корне меняет дело.

— Ознакомьте старшего лейтенанта, — приказал Роговцев. — Эти бумаги нашли в канцелярии шефа Львовского гестапо штандартенфюрера СС Отто Менцеля. Мне их передали совсем недавно.

Левицкий пододвинул листки к Петру. Это была докладная тайного агента гестапо Модеста Сливинского, по кличке Референт, о том, как он обнаружил партизанский тайник. Здесь же были протоколы допроса арестованного Евгения Степановича Зарембы. Правда, протоколами их можно было назвать лишь условно, поскольку все вопросы оставались без ответа.

Просматривая документы, Петро представил себе грязную, забрызганную кровью комнату и бородача, которого мучают эсэсовцы. Губы Кирилюка дрогнули, пальцы сжали бумагу. Генерал понимающе переглянулся с Левицким. Петро не заметил их взглядов. Он уже овладел собой и принялся за докладную Сливинского.

Гестаповский агент подробно описывал, как он заподозрил девушку, которая часто заходила в парадное на улице Ратушной, в результате чего обнаружил там тайник. Сообщал приметы девушки, и Петро отметил про себя: агент не лишен наблюдательности — даже походка и привычка Катруси размахивать правой рукой были подмечены на редкость точно. Однако из самой докладной и по заметкам на ней Кирилюк понял: гестапо потеряло след девушки и схватило только Евгения Степановича.

— Все ясно? — спросил генерал и, не ожидая ответа, продолжал: — Подытожим. Гестапо не знало ни фамилии, ни места работы, ни адреса Катри Стефанишной. Только приметы. Итак, с этой стороны позиция Карла Кремера безупречна, но его отъезд был преждевременным.

Петро заерзал на стуле. Роговцев взглянул на него:

— Я говорю «преждевременным», оценивая ситуацию с точки зрения сегодняшнего дня, и ни в чем не укоряю вас. Тогда ваше решение было правильным. Правда, теперь оно создает дополнительные трудности: имею в виду внезапное исчезновение Карла Кремера из Львова. Здесь наше уязвимое место…

— К тому времени почти все немецкие коммерсанты уже выехали на родину, — возразил Кирилюк.

— Но перед отъездом вы могли хотя бы попрощаться с губернатором. По крайней мере с его женой. Кажется, она хорошо относилась к вам?

— Да.

— Придется разработать мотивированную версию, — вклинился в разговор подполковник.

— Рассчитываю на вас, Иван Алексеевич, но напомню, времени у нас нет. — Генерал отодвинулся от стола, достал из сейфа карту. Разложил ее на столе. — Вот здесь, недалеко от Дрездена, расположен подземный завод синтетического горючего. Один из крупнейших… Этот завод — тоже ваше задание, Кирилюк, но попутное. Там есть наши люди, однако они никак не могут пока проникнуть на завод. Если у вас появится малейшая возможность — а это вполне вероятно в среде Вайганга, — вы поможете им. Любые сведения важны: система охраны завода, подходы к нему, транспортные артерии. Только в случае передачи важнейших сведений — запасная явка. Во всех остальных — связь устанавливать с вами будем мы.

Но, как я уже сказал, — это попутное задание. Основное — Вайганг! Здесь мы вас не ограничиваем временем. Действуйте по собственному разумению. Кстати, ваш старый знакомый Рудольф Рехан, завербованный вами во Львове, продолжает выполнять обязанности адъютанта группенфюрера. Думаю, через него вы сможете получить кое-какие сведения о том, что произошло за время вашего отсутствия. Платите ему щедро, но будьте осторожны: Рехан всегда может подставить ножку.

Роговцев аккуратно сложил карту. Поднялся.

Подполковник и Петро тоже встали.

— Разрешите идти, товарищ генерал?

Роговцев перегнулся через стол и пожал руки Левицкому и Кирилюку.

— Идите. Только прошу вас, Иван Алексеевич, — произнес на прощание, — не сочтите мое пожелание о сокращении срока за приказ. Надо все хорошо продумать и проверить. Впрочем, я полагаюсь на вас. О ходе подготовки прошу докладывать каждый вечер…

…Глядя на старательно обработанные поля вдоль автострады, на побеленные и разрисованные километровые столбы, красные черепичные крыши селений, видневшиеся из-за деревьев, Петро вдруг осознал — этот разговор с генералом Роговцевым представляется ему давним-предавним, словно состоялся он не в прошлом месяце, а неизвестно когда — может и полгода назад.

Воистину непостижимы законы восприятия времени человеком. Иногда через многие годы какой-нибудь разговор или встреча продолжают стоять перед глазами, как вчерашние., а состоявшаяся час назад успела уже выветриться из памяти. Кирилюк отчетливо помнил каждую деталь беседы в кабинете генерала, мог воспроизвести даже интонации Роговцева. Но странное ощущение того, что это произошло бог знает когда, не оставляло его. Может, потому, что все время перед глазами стояло последнее свидание с Катрусей.

Левицкий отпустил его лишь на два часа, и случилось так, что Петро не смог своевременно предупредить Катрусю. Он позвонил в госпиталь, но там ответили: доктор Стефанишина сегодня не работает. Кирилюк стал поспешно набирать номер телефона общежития. Неужели не удастся повидаться? И, только услыхав голос Катруси, немного успокоился.

По-видимому, девушке передалось волнение Петра — позволила приехать к себе. Она жила в комнате с пожилой женщиной-врачом и, оберегая ее покой, никогда не приглашала Петра в общежитие. Правда, предупредила, что сейчас занимается уборкой — пусть не удивляется и извинит ее. Но он уже не слушал. Сбежал, перепрыгивая через ступеньки, вниз на улицу, где его ждала вызванная подполковником «эмка», и четверть часа спустя, также перепрыгивая через ступеньки, поднимался на четвертый этаж общежития.

На его осторожный стук никто не ответил. Петро тихонько потянул на себя дверь.

Катруся стояла на подоконнике и вешала занавески. Поднялась на цыпочки, стараясь дотянуться до высоко забитого гвоздя. Во всей ее фигуре было столько грации, что Петро застыл, боясь шевельнуться, чтобы не испугать девушку.

Косые лучи осеннего солнца заглядывали в комнату, поблескивали на стекле, и силуэт Катруси четко очерчивался в окопном проеме. Эта секунда показалась Петру долгой-долгой, словно девушка окаменела на цыпочках! худенькая, с крутым абрисом груди.

Катруся прицепила наконец занавеску. Оглянулась. Увидела Петра, бросила второй конец занавески и спрыгнула на пол.

Кирилюк продолжал стоять, опираясь о косяк двери.

— Прикрой дверь! Продует же…

Даже эти, вполне реальные, слова не вывели его из оцепенения. Машинально закрыл дверь, обнял взглядом Катрусю. Никогда еще не была она так близка и желанна.

— У тебя что-то случилось?… — начала девушка, но, заглянув Петру в глаза, все поняла. Подошла, положила обе ладони ему на грудь, прижалась к ним щекой. — Уже?

— Да, — наклонился к девушке Петро.

— Когда?

— Очевидно, завтра.

Катруся больше ни о чем не спрашивала. Знала — рано или поздно они разлучатся. Может, надолго. А может, навсегда. Она не тешила себя иллюзиями, однако этот день казался далеким и нереальным. И вот — наступил…

— Я вернусь, Катруся, — как можно бодрее произнес Петро.

— Конечно, вернешься, — оторвалась от него Катруся, стараясь выглядеть веселой. Петро понимал, чего стоит ей эта показная бодрость, и снова нежно обнял девушку.

— Ждать меня будешь?

Катруся ничего не ответила, только посмотрела с укором. Горячей ладонью гладила его щеку, потом потрогала пальцами губы, подбородок, будто не верила, что это действительно он, и эти морщинки возле губ — его, и прямые густые брови, и крутой подбородок — его… Боялась: отнимет руку — и Петра не станет. Но разве может такое быть? Как же нескладно все устроено в мире!

Петро знал: через полтора часа он должен будет уйти. Полтора часа — до смешного мало…

Почему-то Петру стало жаль себя. Впервые за все время пожалел, что приходится так быстро уезжать. Почему именно завтра, а не через педелю или месяц? Он невольно подумал об этом. Понимал: мелкая эта мыслишка, но не мог избавиться от нее. Это сердило его, нарушало душевное равновесие, не давало возможности сосредоточиться и сказать Катрусе все, что хотелось сказать.

Девушка поняла его, вернее, почувствовала что-то и сказала вдруг:

— Не волнуйся, милый, все будет хорошо…

Эти простые слова сразу развеяли все сомнения Петра. Да, он просто волнуется, он не может не волноваться — это естественно и до глупости просто. Ему больно расставаться с Катрусей, и он еще не знает, как это сделать…

…Карл Кремер потер подбородок пальцами, обтянутыми тонкой лайкой. Теперь уже все позади. Далеко-далеко. Лучше оставить мысли о Катрусе. Сейчас он не может позволить себе даже такой малости. Мысли его, как и он сам, должны быть «солидными» и «степенными».

Петро вспомнил слова Левицкого, сказанные на прощание:

— Неосторожное движение, слово, мимика — все может выдать тебя. Все будет зависеть от того, насколько ты влезешь в шкуру Кремера. Раньше рядом были друзья-подпольщики, Катря — все-таки легче. Теперь же ты будешь один — Кремер и только Кремер. Даже сны тебе должны будут сниться, — улыбнулся Левицкий, — «коммерческие». Всякие там векселя, банковские операции…

Милый Иван Алексеевич! Я все помню… Но вы так и не знаете, о чем я подумал, расставаясь с Катрусей. Она помогла мне тогда. Своей душевностью, своей верой в меня.

Теперь я спокоен и внимательно слежу за дорогой, а мыслями там — за тысячи километров отсюда. Никогда не забыть мне прощальный взгляд Катруси… Но не волнуйтесь, Иван Алексеевич, это не помешает мне; вспомните, ведь и вы любили когда-то…

И хотя я не смогу до конца выполнить ваших пожеланий, «коммерческие» сны не будут мне сниться, по я буду осторожным и смелым, расчетливым и настойчивым. Я не отступлю ни на шаг и при необходимости пойду на любой риск, иначе я не смогу возвратиться к Катрусе с фальшивинкой в душе. И сколько потребуется — я буду носить личину Кремера, считать марки, торговать бриллиантами, улыбаться фрау Ирме и поддакивать Вайгангу.

Я буду делать все…

«Все ли? — подумал Петро. — Обманывать, быть жестоким, коварным? Может, не хватит духа?…»

Карл Кремер снял шляпу, вытер вспотевший лоб платочком, улыбнулся самодовольно. Лицемерие, коварство, хитрость — без этого любой коммерсант обанкротится через месяц. И кто станет уважать Карла Кремера, если он не окажется хитрым, ловким?!

Шоссе извивалось между лугами, чувствовалась близость реки. «Скоро город», — решил Карл. Действительно, за поворотом открылась панорама Дрездена. Кремер никогда не бывал здесь, но ему показывали несколько фильмов, сам он просматривал многочисленные фотографии города, поэтому и узнал его сразу. Над домами возвышался старинный королевский замок, а дальше — неповторимые контуры дворца Цвингер…

Автобус спустился с пригорка — дворец скрылся за домами; въехали в пригород.

Заметив будку телефона-автомата, Кремер попросил кондуктора остановить машину. Сверился с записью в блокноте и, не торопясь, набрал номер. Ответили сразу.

— Позовите господина Рудольфа Рехана! — произнес тоном приказа.

* * *
Возле входа в пивную, обняв столб фонаря, стоял здоровенный эсэсовец. Он посмотрел на Ульмана пустыми, осовелыми глазами, сплюнул и вдруг предложил:

— Д-давай выпьем… Я сегодня д-добрый и угощаю…

Но сразу же забыл про Ульмана, погрозил кулаком фонарю:

— Д-долго т-ты еще будешь качаться, сволочь?…

Фридрих обошел эсэсовца и толкнул массивную дверь. В нос ударил тяжелый запах пива, крепкого табака и человеческого пота. Пышная официантка чуть не зацепила Ульмана подносом, заставленным высокими кружками, сердито взглянула на него, но, узнав, приветливо улыбнулась.

— Принеси мне пива, Лиза, — попросил Ульман и начал пробираться в уголок, к столику, занятому железнодорожниками.

— Ты слыхал, Фридрих, о несчастном случае? — встретил его вопросом рыжий, длинный как жердь помощник диспетчера Петер Фогель.

Ульман пожал плечами.

— Неужели не слыхал? — обрадовался тот. Видно, ему очень хотелось рассказать: он дернул себя за ус, отодвинул кружку и перегнулся через стол к Ульману. — В самом деле не знаешь? Утром погиб Рапке…

Ульман снял с подноса у Лизы кружку. Отпил половину и только тогда взглянул на Фогеля:

— Кто выдумал этот вздор?

— Но он же не врет, — сказал сосед Фогеля, — сегодня утром Рапке попал под поезд…

— Да ну?! — ужаснулся Ульман.

— Насмерть… — скороговоркой начал Фогель. — Я думаю, он не заметил вагонов… Утром такой туман был…

— Точно, утром в двух шагах ничего нельзя было разобрать, — подтвердил Ульман. — Когда я шел домой…

— Вот-вот… — перебил его Фогель. — Рапке, наверное, переходил колею, когда на него вагоны наехали. Бедняга и крикнуть не успел. Его зацепило буфером и бросило прямо под колеса…

— Ты рассказываешь так, будто стоял рядом. Откуда такие подробности?

— Все это теперь не имеет уже значения. — Машинист Клаус Мартке постучал кружкой по столу. — Лиза, пива!.. Рапке все равно не воскресить! — Ульману показалось, что Клаус как-то странно глянул на соседний столик, где дремал плохо одетый мужчина. — Жаль Рапке, хороший был товарищ и честный работник…

— Ты преувеличиваешь, Клаус, — начал было Ульман, но Мартке не дал ему договорить:

— Помолчи, Фридрих, дай мне закончить. Мы с Рапке долго работали вместе, и я сожалею, что он попал именно под мой поезд…

— Какое это имеет значение, Клаус! — Фогель отодвинул пустую кружку, позвал официантку. — Мы все слышали, что ты подавал сигналы. Твой эшелон растянулся метров на двести, а в этом проклятом тумане и за десять шагов ничего не было видно. Ты не виноват, даже тот, из гестапо, признал…

— При чем тут гестапо? — насторожился Ульман.

— А, да ты же ничего не знаешь! — обрадовался Фогель. Наклонился к Фридриху и зашептал: — Сперва приехал обычный следователь, составил акт, допросил свидетелей. Все как водится. А вечером прибыли двое в штатском. Снова допросы, осмотр места происшествия. Диспетчер сказал мне, что они из гестапо. Интересно, что им было нужно?

Ульман незаметно переглянулся с Мартке. Клаус высоко поднял брови, указывая на одинокую фигуру за столиком. Встал и пошел через зал в туалет. Фридрих двинулся за ним.

В туалете никого не было. Мартке начал мыть руки, став таким образом, чтобы наблюдать за дверью.

— Осторожно, Фридрих, — предупредил тихо, — тот, за столиком, по-моему, из гестапо. Присмотрись: куртка замасленная, как у нашего брата-железнодорожника, а вид сытый. Да и не встречал я его никогда раньше.

— Значит, зашевелились… — Ульман потянулся за полотенцем. Вытирал руки медленно. — Мы решили верно. Рапке стал агентом гестапо, и Штурмбергер погиб из-за него. Хорошо, что у старика Гейслера верный глаз, и он сразу разгадал, с кем встречался Рапке по вечерам. Теперь необходима особая осторожность. Штурмбергер намекнул Рапке, что на узле существует подпольная организация, и гестапо постарается распутать клубок. Предупреди товарищей: пока — никаких встреч. Возможно, гестаповцы знают больше, чем мы думаем.

— Ты не оставил следов? — Заметив удивление Ульмана, Мартке пояснил: — Ну, с этим Рапке…

— Все могут подтвердить, что я ушел домой за полчаса до того, как это случилось. Даже вахтер. А он наци…

— Собаке — собачья смерть! — Выходя, Мартке столкнулся в дверях с человеком в замасленной куртке. Агент притворялся пьяным, но глаза смотрели трезво. Ульман вешал полотенце и не видел, как гестаповец окинул его изучающим взглядом. Обернувшись, нарочно толкнул агента, вежливо извинился и направился в зал.

Пришел Курт Гейслер. тот самый рабочий, у которого был убит сын, и Фогель вцепился в него, рассказывая о смерти Рапке. Ульман незаметно перевел разговор на другоe. Этот Петер Фогель — страшный болтун, нельзя поручиться, что он не выкинет какой-нибудь глупости. Тем более гестаповец снова «клюет» за соседним столиком.

— Только что я слышал по радио, — нарочно громко начал Ульман, — что наши войска в Польше контратакуют русских. Может, это начало нашего наступления?

— Столько жертв, столько жертв… — прошептал Гейслер. Он выпил шнапса, его изнуренное лицо покраснело, глаза слезились. — Мой сын тоже убит в Польше…

— Твой Генрих — герой! — воскликнул Фогель. — Он отдал жизнь в священной борьбе, и народ никогда не забудет его подвиг!

Мартке едва заметно улыбнулся.

— Да, мы никогда не забудем! — произнес громко, но закончил совсем тихо, чуть ли не шепотом: — И не простим!..

— Генрих награжден Железным крестом второй степени, — не успокаивался Фогель. — Юноши нашего поселка завидуют ему!

— Я никогда не увижу своего сына… — закрыл лицо руками Гейслер. — Моего маленького Генриха…

— Нельзя быть эгоистом, Курт, — поучительно произнес Фогель. — Смерть одного человека ничто по сравнению с высшими интересами общества.

«А сам дрожит за свою шкуру, как последний трус, — подумал Ульман. — Стал нацистом только затем, чтобы получить тепленькое местечко помощника диспетчера».

Разглагольствования Фогеля разозлили Ульмана, и он пошел к стойке, чтобы выпить рюмку шнапса. Давненько он не пил — не потому, что не было денег или не было случая, — просто сам себе запретил пить, заметив, что после лишней рюмки проговорился как-то. Правда, компания была своя, другие высказывали более рискованные мысли, но они могли это себе позволить, а он — нет, потому что принадлежал не только себе и отвечал не только за себя. Кроме того, кто-кто, а Ульман лучше кого-либо знал, что не вовремя сказанное слово приводило иногда к таким последствиям, которые и предвидеть трудно. Гестапо — серьезный противник, и то, что старый немецкий коммунист Фридрих Ульман за столько лет не попал в ловушку, объясняется не только особенным отношением к нему коварной богини Фортуны…

Но сегодня он все-таки выпьет рюмку. Лишь одну и только для того, чтобы перестало наконец трясти. Хотя Рапке и был мерзавцем, но Фридрих никак не может забыть последнего его взгляда — большие, выпуклые глаза, полные смертельного ужаса, муки и ненависти…

Неприятно, жутко до сих пор, как вспомнишь, дрожат руки. Но у него не было иного выхода — под угрозу ставилась вся организация, и кому-то надо было рассчитаться с провокатором.

Ульман выпил шнапс и, опершись на стойку, принялся разглядывать зал.

В дальнем углу, составив два столика, пьянствовала компания эсэсовцев. Они горланили на всю пивную нацистские песни. Недалеко от эсэсовцев, возле стены, сидели двое в солдатских мундирах: один все время что-то растолковывал другому, а тот, совсем еще ребенок, покачивался и, казалось, не слушал товарища. Непрерывно хлопали входные двери. Одни пили пиво прямо возле, стойки, другиезанимали столики и звали Лизу.

Агенту гестапо, очевидно, надоела болтовня Фогеля, и он тоже подошел к стойке, заказал шнапса. Нехотя курил, прислушиваясь, о чем говорят железнодорожники, которые только что вошли и рассказывали хозяину последние новости.

Гестаповец стоял рядом с Ульманом, и Фридрих имел возможность хорошо рассмотреть его. Сомнений не было — шпик. Замасленная и залатанная куртка так контрастировала со свежим, чисто выбритым лицом, что Ульман не смог сдержать улыбки.

Фридрих скрутил толстую папиросу и попросил у гестаповца прикурить. Тот подал ему коробок спичек. Так и есть. Свой бы попросту — дал прикурить от сигареты. Да и руки эти никогда не знали мозолей.

Фридрих глубоко затянулся, пустил дым под потолок. Положение действительно комичное. Он прикуривает у агента, а тот и не подозревает, что оказал услугу человеку, за поимку которого получил бы большую награду.

Только несколько рабочих на узле знают, кто такой на самом деле Фридрих Ульман. Этого до конца не знает даже его сын Горст, а Горст — член нелегального коммунистического союза молодежи Германии. Бедный парень. Фридрих видит, как тяжело приходится сыну: мало, совсем мало молодежи разделяет его взгляды, Что поделаешь, с самых пеленок в юные головы вбиваются всяческие глупости…

Незаметно для самого себя Ульман вздохнул: больше всего волновало то, что у некоторых потомственных пролетариев, его товарищей и друзей, росли дети, одурманенные нацистской пропагандой. А что можно сделать, когда приходится рассчитывать каждый шаг, а у фашистов — гитлерюгенд, в школе учителя вдалбливают юношам и девушкам, что только Гитлер возродит рейх, что они обязаны быть солдатами этого рейха, мужественными и преданными, что пожертвовать жизнью для фюрера — самое большое счастье. В школах поют «Вперед, легионеры!», в кинотеатрах идут военные боевики, молодежь марширует в колоннах, вооружена ножами и кинжалами.

Каких неимоверных усилий стоило Ульману уберечь сына от всего этого безумства! Он вынужден был посылать его в школу, ведь должен же он в конце концов где-то изучать алгебру и физику, но каждый вечер беседовал с Горстом, рассказывал про Ленина и Тельмана, про настоящих коммунистов — своих друзей.

Местные наци косо смотрели на старого Фридриха, его вызывал даже ортсгруппенляйтер[29] и допытывался, почему Горст не член гитлерюгенда. Чтобы тот ничего не заподозрил, Фридриху пришлось юлить, быть изворотливым, прикинуться даже дурачком…

Ульман и до сих пор не знает, как это все удавалось ему долгие годы. И сын вырос, несмотря ни на что, хорошим, да и он, старик, остался вне подозрений. Может, потому, что никогда не противоречил начальству, усердно выполнял все распоряжения и всегда старался казаться простым, забитым рабочим, обыкновенным сцепщиком вагонов, который не интересуется ничем, кроме своей заработной платы, пайка, огорода возле домика, а вечерами любит посидеть в компании за кружкой пива. Вот так, как сейчас.

Распахнулись двери, и в пивную, качаясь, ввалился тот самый пьяный эсэсовец, который подпирал фонарь перед входом в бар.

— Го-го-го!.. — закричали из-за сдвинутых столиков. — Герберт вернулся. Давай сюда, старина! Иди к нам!

Эсэсовец сделал несколько неуверенных шагов к товарищам, как вдруг его внимание привлекли два солдата за столиком у стены.

— Тыловая сволочь! — погрозил солдатам кулаком. Остановился, покачался несколько секунд. Ульман был уверен, что эсэсовец упадет, но он каким-то чудом сохранил равновесие. — Т-тыловая сволочь, — повторил и тут же ударил себя в грудь, выкрикивая: — А я иду на фронт!

Один из солдат скосил на эсэсовца глаза, другой продолжал сидеть, положив голову на руки и покачиваясь.

— Хайль Гитлер! — эсэсовец вскинул руку и придвинулся к самому столику. — Вы слышали, я иду на фронт! Воевать с русскими!

В баре воцарилась тишина — запахло дебошем, все притихли выжидая.

Солдат, который покачивался, поднял голову. Ульман увидел широко сидящие глаза, ровный нос и пухлые детские губы.

— Неужели? — лицо юноши скривилось в иронической улыбке. — И на какой фронт собирается доблестный ротенфюрер?

— Мы будем бить большевиков! — заревел эсэсовец. — Мы будем бить их всюду, где только встретим!

— У ротенфюрера уже есть опыт? На каком участке фронта вы воевали? Под Москвой, Сталинградом или, может, под Варшавой?

Эсэсовец засучил рукав, помахал здоровенным кулаком:

— Вот мой опыт! Клянусь честью, эта рука не знала усталости!

— А-а… — протянул солдат, — мы воевали, так сказать… Но теперь вам придется иметь дело с другим противником. Думаю, что он тоже будет вооружен…

— Мне наплевать на то, что ты думаешь! — Ротенфюрер стукнул кулаком по столу так, что подскочили кружки. — Наша часть стояла в Италии, и мы уже встречались с врагом…

— Прекрасные места! — издевательски усмехнулся юноша. — Средиземное море, пляжи, красивые девушки и для развлечения иногда небольшая перестрелка. Говорят, схватки с врагом там прописываются врачами для общего возбуждения организма!

— Щенок!.. — задохнулся эсэсовец, поднося кулак к самому носу солдата. — Посмей только раз еще гавкнуть, и ты познакомишься вот с этим!

— Я прощаю вам этот пробел в воспитании, ротенфюрер, — засмеялся юноша, — и делаю это лишь потому, что вскоре у вас будет возможность воочию убедиться в своей ошибке. Конечно, если русские в первом же бою не подстрелят вас, как куропатку.

— Что?! — захлебнулся от злости эсэсовец. — Что ты лепечешь?

— Дай ему в рыло, Герберт! — громко посоветовал кто-то из друзей ротенфюрера. — Чтобы не вел провокационных разговоров…

Эсэсовец оперся о край стола, размахнулся. Солдат встал и внезапно толкнул ротенфюрера так, что тот потерял равновесие и, хватая руками воздух, упал на пол.

За столиками эсэсовцев поднялся шум.

— Задержать его, — заорал кто-то, — он ответит перед трибуналом!

Несколько человек метнулись к солдату. Он наклонился, вытащил из-под стола костыли, оперся на них, резким движением отодвинул стул и шагнул навстречу эсэсовцам.

— Берите, что же вы остановились! — выкрикнул насмешливо. — Думаете, я испугаюсь трибунала?

Эсэсовцы отступили. Один из них подошел к юноше, хлопнул его по плечу.

— Так бы сразу и сказал… — пробормотал. — Кто знал, что ты за птица…

Сначала Ульман ничего не понял и, только взглянув на ноги солдата, сообразил, в чем дело: юноша стоял, неестественно выставив вперед ногу, и всем стало ясно, что он опирается на протез. А над карманом мундира поблескивал Железный крест первой степени.

— Я пробыл на Восточном фронте без малого три года, — выдохнул солдат, презрительно глядя на эсэсовцев, — и плевать хотел на пижонов, которые не нюхали настоящего пороха!

— Ха, оказывается, он — свой человек! — ротенфюрер все еще пытался подняться. — Ты — настоящий парень, и давай выпьем!.. Хозяин, бутылку шнапса!

Хозяин метнулся за стойку, но солдат, тяжело опираясь на костыли, направился к выходу.

— Он не пьет шнапс, — предупредительно улыбнулся его товарищ. — Видите, ему и так тяжело ходить…

— Фриц, — остановился юноша, — я запрещаю тебе извиняться за меня!

Солдат еще раз виновато улыбнулся и поплелся за другом.

— Черт с ними, — разрядил атмосферу кто-то из эсэсовцев, — без них наша компания только выиграет!

— П-правда, — еле проговорил ротенфюрер. Он наконец поднялся и стоял, опираясь на чье-то плело. — Не всегда Железный крест о чем-то говорит. Мне приходилось расстреливать сволоту, которая имела почему-то награды и повыше.

— Мы уничтожим всех, кто сомневается в нашей победе! Хайль Гитлер! — выкрикнул здоровяк с нашивками унтершарфюрера.

— Хайль! — заорали эсэсовцы.

Перепуганные посетители пивной начали расходиться. Одним из первых выскользнул Фогель. Заметив, что гестаповец пошел за помощником диспетчера, Ульман подморгнул Мартке и вышел из бара.

Мартке догнал его в темном проулке. Фридрих шел, тяжело шаркая ногами по сырому асфальту тротуара. Поднял воротник куртки, руки засунул в карманы. Казалось, пожилой, уставший рабочий, немного подвыпивший, возвращается без особого желания домой, где его ждут сварливая жена, нетопленная комната и стакан давно остывшего кофе.

Несколько минут шли плечо к плечу, не разговаривая, углубившись каждый в свои мысли. Вдруг Ульман остановился, прислушался и, схватив Мартке за руку, потянул в сторону. Они присели за кустами — остатками живой изгороди вокруг разрушенной бомбами виллы, — Ульман прижал палец к губам. Послышались быстрые шаги, мимо прошел человек в надвинутом на лоб картузе. Рабочие узнали своего соседа по пивной.

На перекрестке агент замешкался, оглянулся, но, заслышав далекие шаги, чуть ли не побежал по улице, ведущей к центру поселка.

Ульман тихонько выругался.

— Еще раз предупреждаю, — сказал, покусывая обломанную веточку, — пока они не успокоятся, никаких встреч, Единственно, что нужно сделать, — прижался к Мартке, зашептал на ухо, — завтра поймай Панкау. Его поставили на чехословацкую линию, и на той неделе он идет в рейс. Необходимо повидать пражских товарищей. Дашь ему адрес явки и пароль. Там приготовили для нас листовки. Пусть заберет и пока что подержит у себя.

— Понятно. Больше ничего?

— Все.

Ульман выглянул из-за кустов. Закурили, несколько секунд постояли молча и разошлись по домам.

* * *
Вайганг принимал заместителя шефа местного гестапо штурмбанфюрера СС Густава Эрлера. Они прохаживались по дорожкам сада, в глубине которого стояла трехэтажная вилла.

Группенфюрер любил цветы. Клумбы подходили вплотную к асфальтовой площадке перед домом, где стояли автомобили, цветники тянулись вдоль аллей, а на открытых для солнца местах, всюду, где было хотя бы несколько метров свободной земли, росли кусты роз, огромные махровые георгины, разноцветные астры.

Осень уже коснулась листьев деревьев, но хризантемы, георгины и астры еще цвели. Вайганг останавливался возле клумб, обрывал увядшие лепестки, любовался белыми хризантемами, редкостными почти черными цветами георгинов.

— Этот цветочек, — нежно погладил сказочное переплетение снежно-белых лепестков, — я вывел еще до войны. И зовется он «Балерина». Видите, действительно напоминает пачку балерины, не так ли?

Эрлер, сравнительно молодой еще человек, лет тридцати пяти, но полный и малоподвижный, еле успевал за группенфюрером. Он бы посадил на месте этих цветов картофель или репу — все-таки какая-то польза. Но поддакивал Вайгангу и громко высказывал свое восхищение.

— Я никогда в жизни не видел таких прелестных цветов, как у вас, группенфюрер. Даже на выставках.

— На выставках вы и не могли ничего увидеть, — пренебрежительно поморщился Вайганг. — Я могу пересчитать по пальцам всех настоящих цветоводов Германии.

— И ни один из них ничего не стоит по сравнению с вами, шеф. — Эрлер хорошо знал уязвимое место группенфюрера и бил в цель без промаха.

Действительно, Вайганг принял откровенное угодничество штурмбанфюрера за чистую монету — лицо его расплылось от удовольствия. В глубине души Вайганг считал свою политическую карьеру делом второстепенным, которое, к сожалению, забирает много времени и отвлекает от любимого занятия. Если бы не это, имя Вайганга наверняка стояло бы в ряду известных ботаников. И сейчас с его теоретическими работами и практическими достижениями в цветоводстве знакома вся Европа, более того, с ним считаются и к его мыслям прислушиваются даже прославленные голландские мастера. Но все это Вайганг считал лишь прелюдией к настоящей работе, он мечтал о последовательных экспериментах на научной основе, о совсем новых видах цветов, которыми он когда-нибудь удивит мир.

В нескольких метрах от аллеи, где остановился группенфюрер, тянулся к солнцу высокий красно-черный георгин. Красный цвет еле угадывался, лепестки только чуть-чуть отливали бордовым, — и это делало цветок мрачным и тяжелым, каким-то траурным. А группенфюрер любил его, пожалуй, больше всех — слышал, что такие экземпляры встречаются только в Луврском парке.

Группенфюрер стал проверять, хорошо ли разрыхлена земля вокруг цветка. Эрлер стоял рядом, стараясь скрыть одышку. Черт, группенфюрер старше его лет на двадцать пять и так легко передвигается. Взбрело же ему тащить Эрлера в сад, к этим пошлым хризантемам! В кабинете такие удобные кресла, к тому же у Вайганга так хорошо готовят кофе…

Вайганг поднял глаза на Эрлера и заметил, как тяжело он дышит. «Много ест и не двигается, — подумал. — Скоро совсем ожиреет». Впрочем, какое ему дело до жизни штурмбанфюрера. Главное, что Эрлер справляется со своими обязанностями и никогда не осмеливается действовать через голову своего начальства. А Вайганг считал, что беспрекословное подчинение начальству является лучшим качеством подчиненных, и не очень любил, когда они проявляли собственную инициативу.

— Садитесь, Эрлер, — кивнул на скамейку, стоявшую в нескольких шагах. — Вам не жарко? Можете расстегнуть воротник.

— Благодарю, все в порядке, — попробовал сберечь достоинство Эрлер, но с удовольствием опустился на низенькую садовую скамью Подумал немного и расстегнул воротник. Черт побери, осень, а такая жара…

Вайганг вскоре присоединился к нему. Коротко подстриженный, без шляпы, в простеньком домашнем костюме, он выглядел менее импозантно, чем Эрлер, — в мундире с Железным крестом, в блестящих сапогах, и лишь привычный глаз отличил бы начальника от подчиненного. Группенфюрер сидел, свободно откинувшись на спинку скамейки и вытянув ноги. Вся же дородная фигура Эрлера выражала ожидание и готовность в любую минуту вскочить и вытянуться по стойке «смирно›х.

— Я удовлетворен теми мерами, которые вы приняли для усиления охраны подземного завода, — начал группенфюрер. — Система пропусков, многоступенчатые контрольные посты исключают проникновение кого бы то ни было на территорию объекта. Единственно уязвимое место — железная дорога. Имею в виду эшелоны с углем и цистерны для вывоза готовой продукции. Зарывшись в уголь, можно попасть на склад.

— Мы предусмотрели это, группенфюрер, — возразил Эрлер. — Эшелоны на территории складов немедленно окружаются и разгружают их под наблюдением охраны. После этого уголь по системе транспортеров подается сразу под землю.

— А железнодорожная прислуга? — прищурился Вайганг. — Меня волнуют листовки, которые появляются в рабочем поселке. Значит, там действуют коммунисты. Не исключено, что они попытаются попасть на объект.

— Предусмотрено и это, мой группенфюрер. Перед подачей эшелонов на территорию объекта мы полностью заменяем прислугу паровоза — ее место занимают наши люди. Но мы учтем ваши замечания и усилим охрану завода.

— Вы на лету схватываете мои мысли, Эрлер, — с удовольствием произнес Вайганг. — А что вы можете сказать по поводу листовок? Они появляются у вас под носом, а вы спокойно наблюдаете за вражескими акциями.

Группенфюрер говорил спокойно, казалось бы, даже равнодушно, но в его словах можно было уловить скрытую угрозу. Эрлер почувствовал ее, — лицо его покрылось капельками пота.

— Наши агенты, — поспешил заверить, — делают все возможное, чтобы напасть на след коммунистической организации в поселке. Но там, если такая организация существует, опытные конспираторы. Правда, я склонен думать, что организации нет, просто два-три человека изготовляют листовки.

— Меня поражает ваша нерадивость, — поморщился Вайганг. — Следствием ее, явилось убийство агента.

«Боже, — ужаснулся Эрлер, — он и об этом знает…»

— Я не докладывал вам, — попытался выкрутиться он, — потому что уверен: это несчастный случай. Был очень густой туман и…

— Оставьте, — Вайганг досадливо отмахнулся. — Вы прозевали своего агента и прозевали тогда, когда он начал нащупывать нити, которые вели к организации. Коммунисты раскусили его и немедленно убрали.

— К сожалению, — продолжал оправдываться штурмбанфюрер, — сообщение о смерти Рапке пришло слишком поздно, и наши люди прибыли на место происшествия, когда там не осталось никаких следов.

— Это не оправдание, — сказал Вайганг, — а лишнее обвинение против вас. Я должен отметить вашу, штурмбанфюрер, недостаточную энергию и оперативность в борьбе с врагами рейха. До сих пор я закрывал на это глаза, учитывая ваши прошлые заслуги. Но в дальнейшем не потерплю, чтобы рядом с нами действовала шайка политических преступников.

— Мы принимаем меры, мой группенфюрер. — Эрлер произнес эти слова как можно бодрее. — И я уверен, что в ближайшее время положим конец деятельности коммунистических агитаторов. Мы направили в поселок лучших сотрудников. Возглавляет группу гауптшарфюрер СС Эмиль Мауке.

— Я слышал эту фамилию. Он отличился в Польше в борьбе с партизанами?

— Так точно! Мауке — перспективный работник, и мы поручаем ему наиболее запутанные дела.

Вайганг утомленно махнул рукой.

— Меня не касается, кто там у вас будет работать. За поселок вы отвечаете персонально. Даю вам месяц срока, штурмбанфюрер. Через месяц вы либо рапортуете о ликвидации подпольщиков, либо, — снова взмахнул рукой, — сами понимаете…

— Надеюсь рапортовать раньше! — Эрлер старался держаться уверенно, хотя сердце екнуло. Знал — Вайганг не бросается словами, а перспектива фронта не привлекала штурмбанфюрера.

Вайганг лениво поднялся. Эрлер до удивления легко вытянулся перед ним.

— Не смею вас больше задерживать, — подал руку Вайганг. — У вас, наверное, много дел…

— Ни минуты свободного времени, — пожаловался штурмбанфюрер. Отступил на шаг, поднял руку в нацистском приветствии. Шел по аллее, стараясь прямо держать свое полное тело. Только за поворотом позволил себе достать платок и вытереть вспотевший лоб. Вот черт, работы, действительно, много, но он договорился с друзьями пообедать в ресторане «Гамбург».

Шофер, увидев Эрлера, завел мотор. Штурмбанфюрер удобно откинулся на заднем сиденье. Что делать? Разговор с группенфюрером напугал его, но зато в «Гамбурге» готовят чудесные котлеты…

Эрлер проглотил голодную слюну.

— В город! — приказал шоферу.

* * *
Карл Кремер отпустил такси и последний квартал прошел пешком. Издалека еще увидел высокую фигуру Рехана. Руди маячил у входа в парк, нетерпеливо поглядывая на прохожих. Карл помахал ему зажатыми в руке перчатками, указал на ресторан. Руди перебежал улицу и, не здороваясь, направился к зеркальным дверям.

— Я был лучшего мнения о вашей учтивости, герр Рехан, — усмехнулся Кремер.

Руди зло блеснул глазами, огрызнулся:

— В свое время я тоже считал вас порядочным человеком.

— Однако взаимная антипатия не должна мешать делам. Это — первая заповедь деловых людей.

Рехан ничего не ответил, с силой толкнул дверь.

Они заняли столик в углу большого зала. Ресторан был пуст, и Кремер не боялся, что их разговор кто-нибудь подслушает.

Заказывая обед, искоса поглядывал на Рехана. Тот сидел насупившись. Очевидно, поза Руди понравилась Карлу, и он, удовлетворенно причмокнув губами, заказал бутылку шампанского. Когда официант отошел, наклонился к Рехану.

— Не очень-то вы обрадовались, увидев меня, — оказал спокойно. — Я предвидел это, но, к сожалению, не мог отказать себе в удовольствии пообедать в вашем обществе.

Рехан посмотрел Карлу в глаза тяжелым взглядом, процедил сквозь зубы:

— Оставьте, Кремер! Лучше скажите, что вам нужно? Но должен предупредить: я не пошевелю и пальцем, чтобы помочь вам.

— Не нужно так категорично, Руди. Мне почему-то кажется, что мы договоримся…

Карл заметил, как дрожат пальцы Рехана. Значит, боится. Кремер догадывался, что Руди испугается. Больше того, он твердо знал, что Руди смертельно ненавидит его. И все же был спокоен. Боясь и ненавидя, Рехан будет цепляться за него, ибо слишком ценит свою жизнь и благополучие, чтобы поставить их под угрозу.

«Да, генерал Роговцев прав, Рехан у нас в руках. Он сам попался в сети. Слава богу, что тогда, два года назад, все получилось именно так, хотя мне и пришлось пережить несколько минут, от которых седеют», — подумал Кирилюк.

Части Советской Армии подходили тогда к Львову. Кирилюк узнал, что в особняке губернатора состоится совещание генералитета, и решил попытать счастья — авось да удастся кое-что выведать.

…Петро поднялся по широкой лестнице большого губернаторского особняка на второй этаж, где находилась гостиная фрау Ирмы. Он уже стал «чиновником по особым поручениям» при супруге губернатора. За последнее время он выполнил несколько деликатных ее просьб и стал пользоваться безграничным доверием у губернаторской четы, завоевав положение одного из ближайших друзей их дома.

Фрау Ирма, увидев его, искренне обрадовалась.

— Милый Карл, сам бог послал вас! — воскликнула она. — Сегодня я просто не смогла бы без вас обойтись!

— Приказывайте, я в полном вашем распоряжении. — Петро почтительно склонил голову.

— К нам приедут высокие гости. Прибудет сам командующий и несколько генералов. Вы должны помочь мне встретить их как следует.

— Как всегда, рад выполнить ваше поручение. Хотя… в последнее время вера в наших генералов у меня несколько пошатнулась.

— Не говорите так, — возразила фрау Ирма, — мне рассказывали о наших укреплениях — они такие мощные, что русским одолеть их не удастся.

— Мы слышали это уже не раз, — не сдавался Петро. — Складывается впечатление, что наши генералы разучились воевать.

— Нет, нет! Вы не правы! — встревожилась губернаторша. — Я верю в гений нашего командующего! Вот увидите, он скоро восстановит положение на фронте.

— Мне понравился этот город и покидать его не хотелось бы. — Петро произнес это вполне искренно. Он на самом деле привык к Львову, полюбил его. — Смею надеяться, вы меня предупредите заранее, если?…

— От вас, милый друг, у нас секретов нет.

Петро был рад оказаться помощником фрау Ирмы — это позволяло ему присутствовать на вечере. Во время ужина у генералов, конечно, развяжутся языки.

Спускаясь по лестнице, Петро встретил адъютанта губернатора Рудольфа Рехана.

— Здравствуйте, Руди! — подмигнул ему. — У вас такой вид, словно зубы ноют.

— Стою на краю финансовой пропасти, — признался адъютант. — А тут понадобилась некая сумма…

— Финансовая пропасть — самая глубокая пропасть, — посочувствовал Петро. — В нее можно падать всю жизнь. У меня с собой двести марок. Хватит?…

— Вполне! Большое спасибо! Но я вам и так должен.

Карл Кремер от имени своей фирмы охотно ссужал адъютанта губернатора деньгами, вовсе не рассчитывая, что тот их вернет. Долговязый, рыжий и угловатый оберштурмфюрер СС был по уши влюблен в какую-то девицу, живущую в Дрездене, и тратил на нее значительные суммы. Петро знал от Руди, что они решили обвенчаться, когда Рехан приобретет приличный дом в каком-нибудь небольшом городке и получит адвокатскую практику. На пути к их счастью непоколебимо стоял старик Рехан. Он поклялся: пока жив, не давать сыну ни пфеннига, а умирать он пока не собирается.

— Вы не хотите приобрести что-либо для своей девушки? — спросил Петро, отметив про себя ту радость, с которой Рехан прячет полученные деньги.

— Если разрешите, потом, господин Кремер. Очень, очень вам благодарен, но сейчас…

— Можете не делать таинственного лица — я в курсе всего. Я имею от фрау Ирмы столько поручений в связи с этим, что помоги бог поспеть. До встречи вечером. — Петро кивнул Рехану.

Гости собрались перед ужином в кабинете, двери которого выходили в гостиную. У плотно прикрытых дверей стоял коренастый, мрачного вида лейтенант — командующий, надо полагать, проводил секретное совещание. По гостиной, позевывая, прохаживался Руди и с опаской поглядывал на лейтенанта. Петро видел, что адъютант побаивается этого угрюмого офицера.

— Этот — из личной охраны самого… — многозначительно шепнул Рехан, подойдя к Петру.

— Кого? — сделав вид, что ничего не понимает, спросил Петро.

— Самого командующего! — поднял значительно палец Руди.

— А-а… Что-то вроде этого фрау Ирма говорила… Значит, происходит нечто важное…

— Секретное совещание генералитета!.. — гордясь своей осведомленностью, ответил Рехан. — Подступиться к городу русским ни за что на удастся. Позиции укреплены так, что попытка штурма любыми силами обречена на провал… Живая сила противника будет здесь перемолота, и мы перейдем в контрнаступление. Красных отбросим до самого Днепра…

Руди явно передавал то, что слышал от кого-то из высокопоставленных гостей. Впрочем, и без него было ясно, что за дверью кабинета обсуждаются какие-то весьма важные дела. Надо, надо узнать, какие именно? Стараясь не обратить на себя внимания лейтенанта, Петро отошел в угол гостиной и сел так, чтобы видеть двери кабинета. Рехан опустился в кресло напротив.

— Вы, Руди, меня успокоили. — Петро решил вытянуть хотя бы из Рехана все, что тот знал. — Вы вполне уверены, что большевикам не удастся прорвать наш фронт?

— Конечно, нет! Ни за что! — подтвердил адъютант. — Город защищен системой таких укреплений, что атаковать их в лоб равносильно самоубийству.

Итак, фрау Ирма и Рехан информированы из одного источника. Что же конкретно известно Руди?

Петро вынул портсигар, угостил Рехана сигаретой и продолжил разговор. Но Руди ничего определенного не говорил. Петро вскоре убедился, что ничего существенного тот не знает. Ему надоели пустые разглагольствования Рехана, и он с откровенной радостью поднялся навстречу вошедшей в зал фрау Ирме.

Супруга губернатора была в темном, плотно облегавшем ее полную фигуру, шелковом платье. Опираясь на руку Петра, она прошла вдоль сервированного к ужину стола.

— Ну, вот, мой друг, кажется, все в порядке! Не хватает, к сожалению, устриц, а генерал, говорят, их любит.

— Генерал знает, что он не во Франции, мадам, — весело ответил Петро, — генерал должен нам простить…

— Надеюсь… Но мне не хочется, чтобы мой дом оказался не на высоте в глазах командующего.

— Вы могли бы принять и самого фюрера! — воскликнул Петро. — Я не знаю, кто сейчас способен в Германии приготовить ужин с таким вкусом!

— О-о, льстец! — погрозила пальцем фрау Ирма. — Мне так хотелось…

Петро так и не узнал, что хотелось супруге губернатора: двери кабинета в этот момент широко раскрылись, и фрау Ирма поплыла навстречу гостям.

Вайганг стал знакомить жену с генералами. Говоря хозяйка приличествующие случаю комплименты, гости направились к столу. В кабинете задержался небольшого роста генерал с колючими глазами. Он что-то говорил кряжистому оберсту,[30] который складывал карты и бумаги в большую кожаную папку, почтительно склоняя голову в такт словам генерала.

«Командующий», — решил Петро, безуспешно стараясь уловить, что тот говорит. Оберст тщательно застегнул папку и вышел вслед за генералом. Петро не мог отвести глаза от большой коричневой папки. Как много таилось в ней, сколько тысяч и тысяч человеческих жизней зависело от спрятанных в ней бумаг!..

Супруга губернатора нежно улыбнулась генералу.

— Мне хочется верить, что вы скучать у нас не будете, — почти пропела она.

— О гостеприимстве вашего дома я слышал немало, — наклонил седую коротко подстриженную голову командующий, — так же как и об очаровательной хозяйке этого дома…

Фрау Ирма представила ему Петра. Генерал небрежно кивнул, подал хозяйке руку и повел ее к столу. Губернатор подозвал к себе оберста.

— Командующий остается ночевать у нас. Охрану можно разместить на первом этаже.

Петро весь обратился в слух.

— Документы положим в мой личный сейф, — предложил Вайганг.

Они вдвоем вернулись в кабинет. Губернатор открыл массивную стальную дверцу сейфа, и оберст бережно положил туда папку. Петро заметил, что Вайганг, закрыв дверцу и повернув замок, быстро провел рукой под сейфом. Положив ключи в карман, губернатор вместе с оберстом присоединились к сидевшим за столом.

Место Петра оказалось между Руди и оберстом.

Рехан их познакомил. Оберет, как уже догадывался Петро, был адъютантом командующего. Он оказался на редкость неразговорчивым человеком и вытянуть из него что-либо, кроме коротких «да», «нет» или «благодарю», оказалось невозможным. Общий разговор за столом шел неинтересный. Создавалось впечатление, что генералы твердо условились военных тем не касаться. Как только оказалось удобным, Кирилюк поднялся из-за стола.

Кирилюк отошел в угол, закурил сигарету и стал незаметно поглядывать на дверь кабинета. Он не мог не думать о коричневой кожаной папке, лежащей за массивными дверцами стального сейфа. Да и как иначе: важнейшая тайна в нескольких шагах от него! Но эти шаги могут стать последними в его жизни. Взвешивал: есть ли шансы на успех? Вздохнул, притушил окурок и вышел в туалет. Надо во что бы то ни стало сфотографировать документы. Конечно, выкрасть папку проще, но тогда гитлеровцы перегруппируют свои силы и документы потеряют всякое значение. Нет, сделать все необходимо так, чтобы никто не заподозрил, что бумаг коснулась чужая рука.

Когда ужин закончился, Петро попрощался с фрау Ирмой и, спустившись в вестибюль, незаметно прошел в узкую дверь, которая вела к черному ходу. Он превосходно знал расположение комнат в особняке: как-никак стал своим человеком в доме! Поднялся по крутой винтовой лестнице на третий этаж, где размещалась прислуга, и небольшим коридорчиком пробежал в библиотеку. Притаился в темном углу за большим шкафом.

Дверь библиотеки осталась открытой, и сюда доносились голоса из гостиной. Послышался тонкий искусственный смех фрау Ирмы, потом густой бас — вероятно, оберст, — он благодарил за приятный вечер.

«Если оберст прощается, значит, гости разъезжаются», — решил Петро.

Вскоре с улицы донесся шум заводимых моторов. Еще несколько минут — и все затихло. Губернатор стал кого-то распекать, но вот вмешалась фрау Ирма, и он успокоился. Потом хлопнула дверь, — наверно, супруги отправились в спальню.

Неожиданно на лестнице началась какая-то возня, кто-то перешептывался, приглушенно смеялся…

— Зайдем сюда, — уговаривал мужчина, увлекая собеседницу в библиотеку.

— Что вы? Как не стыдно? — отвечала с игривой строгостью женщина. — Что вы от меня хотите?… — захихикала.

В ответ приглушенный голос Рехана:

— К чему вопросы, моя ласточка?! Пойдем к тебе!..

— Нельзя… — возразила, судя по голосу, молоденькая горничная губернаторши.

— Не пожалеешь, — шептал Руди.

— Погодите… — горничная подошла к окну и выглянула на улицу.

Она стояла так близко, что Петро мог дотронуться до нее рукой. Сделай она еще шаг в сторону — и натолкнулась бы на него.

— Смотрите, вокруг полно часовых… — Почему-то именно это ее успокоило, и она шепнула: — Я пойду вперед, а вы потом…

Парочка тихо удалилась, и Петро смог перевести дыхание. Каков Руди — вот тебе и герой-любовник, самозабвенно влюбленный в свою невесту!..

Медленно протянулся еще час. Все в доме замерло. Лишь громко тикали большие старинные часы в гостиной. Петро снял туфли, вытащил из заднего кармана маленький бельгийский браунинг и пробрался к лестнице.

Шел, не слыша собственных шагов. Наконец — порог гостиной. Немного постоял, настороженно прислушиваясь, потом ступил в коридор, ведущий к спальне. Петро двигался с такой осторожностью и так медленно, что прошло немало времени, пока он одолел те пять-шесть шагов, которые отделяли его от двери спальни. Теперь все зависело от того — закрыта она или нет? Если закрыта, ничего не выйдет.

Нащупал дверь. Припал к ней ухом. Кто-то похрапывает, со свистом выдыхая воздух. Не дыша нажал на массивную бронзовую ручку. Ему показалось, что дверь заскрипела на весь дом. Кончики пальцев онемели. Замер. Прошла минута, вторая… Тишина.

Снова Петро еще более нежно стал нажимать на дверь. Теперь она подалась тихо, без скрипа. В лицо пахнуло воздухом, насыщенным смесью горьковато-пряного аромата духов фрау Ирмы и винного перегара — за ужином губернатор, видимо, изрядно выпил.

Петро помнил, что ключ от сейфа Вайганг опустил в правый карман мундира. Где он может быть? Петро пригнулся и почти пополз по ковру. Плечом коснулся чего-то твердого, осторожно ощупал: ага, край кровати. Рядом — вторая, слева — стул. Пробрался между ними и наткнулся на другой стул. Провел рукой по спинке — неужели мундир? Так и есть! Притаив дыхание, опустил руку в правый карман и вынул ключ.

На мгновение припал к ковру, прислушиваясь к тяжелому дыханию губернатора и стуку собственного сердца. Потом пополз обратно и наконец достиг коридора.

Отсюда он уже двигался увереннее и быстрее. Вошел в кабинет, проверил шторы затемнения на окнах и включил настольную лампу. Помнил, что губернатор, закрыв сейф, провел рукой под дверцами. По-видимому, сейф с сигнализацией… Петро повторил движение Вайганга, и пальцы наткнулись на едва заметную кнопку. Нажал — и тут же услышал, как щелкнул выключатель. Так и есть: сигнализация! Больше не раздумывал, вставил ключ в замочную скважину.

Дверца сейфа открылась мягко и сразу. Вот она — папка! Петро схватил папку, раскрыл ее на столе: секретнейшие документы, схемы дислокации частей, пояснительные записки… Не веря самому себе, нажимал на спуск фотоаппарата и аккуратно складывал сфотографированные листы в папку. Щелк… щелк… Еще одна схема… Остались, кажется, второстепенные документы, но и они имеют огромную ценность… Щелк… щелк…

— Руки вверх! — тихо сказал кто-то за спиной. Петро даже не оглянулся, думая, что это ему могло лишь послышаться.

— Руки вверх! — повторил кто-то громче.

Петро взглянул через плечо: на пороге кабинета стоял Рехан. Руди с ужасом смотрел на Петра и пистолет в его руке ходил ходуном.

Кирилюк потянулся было к своему браунингу, но лишь криво усмехнулся и не спеша поднял руки. Оружие сейчас ему не поможет: малейший шум — и тотчас охрана появится здесь. Выскочить в окно бессмысленно — особняк окружен усиленными патрулями.

Руди все еще торчал на пороге, растерянно глядя на открытый сейф и разложенные на письменном столе бумаги.

— Так вот вы кто, Карл! — торжествующе прошипел наконец Рехан. — Вот вы, значит, кто! Не шевелиться!.. Стреляю без предупреждения!

Петро стоял с поднятыми вверх руками и проклинал себя. Влипнуть, и так глупо, когда почти все удалось! Нет, это невозможно!

— Закройте за собой дверь, Руди! — неожиданно сказал Петро, и властные, нотки, звучавшие в его голосе, никак не вязались с поднятыми руками.

Даже Рехан ощутил комизм ситуации и хрипло засмеялся:

— Заткните глотку, Кремер! Вы попались. Через несколько минут здесь появятся люди из гестапо, и я погляжу, как вы потанцуете перед ними.

— И все же сначала прикройте дверь, Руди! — повторил Петро. — Вам надо думать о себе, а не о гестапо!..

Адъютант раскрыл рот, как бы собираясь вызвать охрану. Еще миг — и осе будет кончено.

— Поймите, Рехан! — быстро произнес Петро. — Это ваш первый и последний шанс стать богатым!..

Руди замер, медленно закрывая рот.

— Прикройте наконец дверь и выслушайте! — оказал Петро. — Застрелить меня или вызвать охрану вы всегда успеете…

Рехан неуверенно передернул плечами и плотно прикрыл дверь. Петро еще не знал, чем все это кончится, но теперь располагал хотя бы несколькими секундами, возможно, даже минутами. Все зависело от того, что возьмет верх в Рехане — страх или жадность.

— Слушайте внимательно, Рудольф. — Петро смотрел ему прямо в глаза. — Разумный человек в моем положении не станет ни выдумывать что-либо, ни рассчитывать на милосердие. Предлагаю договориться по-деловому.

— Вы вражеский агент, Кремер, и моя совесть…

— Оставим пустые слова!.. — перебил Петро. — Сначала я опущу руки. Сами понимаете, стрелять в вас не стану — не в моих интересах привлекать сюда охрану. Как видите, я трезво оцениваю всю обстановку…

— О каком это шансе вы говорили?

— В том случае, если вы выдаете меня гестапо, — взвешивая каждое слово, говорил Петро, — самое большее, что вы получите, — Железный крест. И это все. Поймите: все!.. А я предлагаю вам деньги. Большие деньги!

— Не так уж плохо — Железный крест, — пробубнил Рехан. — И совесть не будет меня мучить…

— Мучить вас, Руди, она и так не будет! Не позднее как завтра вы сможете купить виллу и поселить там свою невесту!

У Рехана заблестели глаза.

— Я тоже наобещал бы под дулом пистолета золотые горы, — произнес он недоверчиво, но Петро понял, что Рехан уже заколебался.

Он поднял над головой правую руку, повернув ее так, что Руди увидел перстень с ярким камнем, и сказал:

— Цена этого перстня двадцать пять тысяч марок. Договоримся — вы его сейчас же получите.

— Мне он и так достанется, — усмехнулся Рехан. — Прежде чем явится охрана, я его сниму с вашей холодеющей руки.

— Думкопф![31] — громко сказал Петро. Разговор до сих пор шел почти шепотом. И это произнесенное нормальным тоном слово хлестнуло Рехана — он отшатнулся, словно получил пощечину. — Потеряете вчетверо больше!

— Сколько вы мне предлагаете?…

— Сто тысяч! — бросил Петро, ногою придвигая к себе стул. По-видимому, он выиграл этот поединок.

Рехан даже не заметил, что Петро опустил руки и устало плюхнулся на стул. «Сто тысяч! — шептал он. — Сто тысяч… Конечно, надо соглашаться: будут сразу решены все его запутанные дела…» Он уже принял решение и, отступая, хрипло спросил:

— Ну, а если кто-нибудь об этом узнает?…

— Ни я, ни вы рассказывать об этом никому не станем, — ответил Петро несколько покровительственно. — Спрячьте пистолет, Руди! Руки у вас дрожат — как бы не выстрелили себе на беду.

Адъютант сунул «вальтер» в кобуру и спросил:

— Какая гарантия, что я получу сто тысяч марок?

— Этот вопрос мне уже нравится! — усмехнулся Кремер. — Вот мы начинаем деловой разговор. Итак, сначала я верну ключ от сейфа на место, потом вы выводите меня из особняка, и мы направляемся ко мне домой, где окончательно рассчитаемся. Аванс, — снял перстень с пальца, — как я обещал, можете получить!..

— Не много ли вы требуете от меня, — пробурчал Рехан, пряча перстень в карман.

Петро уже было не до разговоров. Быстро и аккуратно собрав в папку карты и документы, положил ее в сейф, не забыл при этом включить снова сигнализацию.

— Теперь, Руди, — сказал так, словно никогда не сомневался, что тот выполнит все его приказания, — подежурьте в гостиной. Мне необходимо возвратить ключ хозяину, а это совсем непростая задача. Если на этом пути я споткнусь, у вас будет возможность первому поднять тревогу и отличиться. Хотя я буду молчать как рыба, но денег вам тогда не видать…

Адъютант кивнул, ушел в гостиную, где присел на стул и вытащил пистолет: если губернатор проснется и поднимет тревогу, вражеский агент будет задержан им, Рудольфом Реханом. Задержан? Нет! Он не верит, что Карл будет молчать, так пусть он навсегда умолкнет… Руди отвел предохранитель… Напряженно всматриваясь в темноту, он думал: «Все-таки ловкий человек этот Кремер! Сколько же ему за сегодняшнюю операцию отвалят? Во всяком случае не меньше, чем получит он, Рудольф Рехан». Ему стало не по себе — не продешевил ли?! Надо потребовать, решил он, сверх обусловленной суммы еще драгоценности для подарка Хильде.

Что он там возится?… Рехан осторожно подошел к двери и стал прислушиваться. Вдруг он стал волноваться за исход операции не меньше, чем сам Кремер. Эта мысль вызвала у него улыбку. А-а, плевать ему и на губернатора, и на фюрера, и на всех!.. Деньги есть деньги, а Хильда будет великолепной женой…

Из темноты вдруг вынырнул Петро. Рехан вздрогнул.

— Дьявол, — шепотом выругался он, — чуть было не выстрелил в вас!..

— Успокойтесь — все идет как надо, — сказал Петро. — Теперь мне нужно обуться, а туфли в библиотеке…

Они вместе прошли в библиотеку. Петро надел туфли и приказал:

— Спускайтесь первым и идите к черному ходу. Я — за вами. Вы подадите мне знак, когда лучше выскользнуть.

— Все это за ту же сумму?! — заворчал адъютант.

— Ладно, Руди, будет надбавка, — пообещал Петро.

Рехан вдруг протянул руку.

— Лучше отдайте мне свой пистолет, Кремер! — решительно сказал он.

Какое-то мгновение Петро колебался. Зачем вдруг он ему? Но тут же вытащил из кармана браунинг и протянул его Рехану.

— Не беспокойтесь, Руди: свои деньги вы получите сполна и без эксцессов. В вашей смерти я сегодня вовсе не заинтересован так же, впрочем, как и вы в моей.

Рехан осторожно выглянул из библиотеки. Пробираясь на ощупь, они миновали маленький коридор и спустились на первый этаж по винтовой лестнице. Адъютант открыл дверь, которая выходила в темный переулок.

— Кто идет? — окликнул его часовой. — Пароль?

— «Кройцбург», — ответил Рехан. — Вызовите мне старшего.

— Слушаюсь! — Солдат исчез за углом.

— Давайте!.. — зашипел Рехан, и Кирилюк юркнул в темноту, успев только услышать, как адъютант вполголоса приказывал никого не впускать и не выпускать из дома до утра…

…Кирилюк энергично потер лоб, как бы отгоняя воспоминания. Сказал, иронически усмехаясь:

— Не глядите на меня так враждебно, герр Рехан… — Притворно вздохнул и добавил: — Я думаю, мы все же должны договориться…

— Вы всегда были слишком самоуверены, Кремер! — Рехан налил в фужер минеральной воды, жадно выпил… — Боюсь, на этот раз вы ошибаетесь.

— Я коммерсант, Руди, и чутье дельца редко изменяет мне. Скажите, у вас осталось что-нибудь от тех ста тысяч?

— Какое это имеет значение?

— Вы не ответили на мой вопрос.

— Мы приобрели небольшой особнячок…

— Который необходимо обставить мебелью?

— Я не люблю людей, сующих нос не в свои дела.

— Вы всегда были невоспитанным типом, Руди. Но быть невежливым с тем, который хочет вам помочь!..

— К чертям вашу помощь! Потом не спи ночами…

— Я не требую от вас невозможного.

— Все так говорят. — Рехан расстегнул воротник сорочки и снова выпил воды. — К тому же я сейчас вряд ли чем смогу быть полезным.

— Видите, я был прав, Руди, — Кремер заставил себя улыбнуться, — вы все же деловой человек. Я буду платить вам в основном за молчание и доброжелательное отношение ко мне.

— Мне не хотелось бы, чтобы вы втягивали меня в свои авантюры, — жалобно протянул вдруг Рехан. — У меня невеста, и я очень люблю ее…

— Любите прежде всего себя, Руди, — поучительно произнес Карл, — это никогда не помешает!

Рехан посмотрел наКремера с уважением:

— Вы здорово играете свою роль. Где вас так натаскали?

— Чрезмерное любопытство никогда не украшало человека. — Карл засмеялся и достал сигарету. Рехан зажег спичку. Прикуривая, Кремер поймал его вопросительный взгляд и понял: сейчас Руди начнет торговаться. Возможно, будет еще огрызаться, но только для того, чтобы набить себе цену.

Карл спросил:

— Как вам живется в Дрездене? Мне говорили, что вилла фон Вайганга стоит на окраине города, и там — тоска зеленая…

— Это не совсем так, но доля истины есть. Фон Вайганг много работает и любит загружать работой своих подчиненных. Но он не аскет и понимает, что иногда следует развлечься…

— Много помощников у группенфюрера?

Рехан иронически посмотрел на Кремера. Потарахтел спичечным коробком, небрежно бросил его на стол. Спросил:

— Что вас интересует, Кремер? Вы подкрадываетесь ко мне, как кошка к воробью. Но, пока я не получу надежных гарантий…

— Мне стыдно за вас, Руди! Вы не первый день знаете меня.

— И все же!.. — покачал головой Рехан.

Карл подвинул ему пачку сигарет.

— Возьмите, — произнес. — Здесь две тысячи марок. — Увидев, как невольно улыбнулся Рехан, сказал: — Это аванс.

Официант принес обед, и Кремер склонился над тарелкой. Исподлобья глянув на Рехана, заметил: тот не вынимает руку из кармана, куда убрал деньги.

— Вы не ответили на мой вопрос, — отложил ложку Карл. — Много ли у фон Вайганга помощников?

— На такой вопрос трудно ответить, — поднял глаза Рехан. — Фон Вайганг — особоуполномоченный рейхсфюрера СС Гиммлера, начальник вновь созданного отдела Главного управления имперской безопасности, и ему фактически подчинены службы СД и гестапо не только Дрездена, но и ближайших районов.

— Это вообще… Но ведь фон Вайганг, очевидно, выполняет какое-нибудь конкретное задание?

Рехан пожал плечами:

— К сожалению, это мне неизвестно. У группенфюрера есть личная канцелярия, расположенная во флигеле за садом. Но даже я не осведомлен о ее делах.

— Кто возглавляет канцелярию?

— Гауптштурмфюрер СС Шрикель. Он с помощниками там и живет.

— И все-таки чем занимается Шрикель?

У Рехана опустились уголки губ:

— За чрезмерную любознательность у нас можно поплатиться головой. У меня нет желания лезть туда, где можно обжечься…

Карл проглотил несколько ложек супа. Вытер губы салфеткой, отодвинул тарелку. Произнес твердо:

— Теперь придется лезть. — Заметив протестующий жест Рехана, добавил: — Повторяю, я не требую от вас невозможного. Не нужно прыгать выше головы. Но все, что касается канцелярии Шрикеля и что может попасть вам в руки, не должно идти другими каналами. Запоминайте все, даже мелочи. Эта информация будет оплачиваться по высшей ставке.

— Какой-нибудь мелочью здесь не отделаетесь, — косо улыбнулся Рехан. — Риск очень велик…

Кремер оборвал его:

— Учтите, без моего согласия вы не должны интересоваться ни одним делом, которое не входит в круг ваших служебных обязанностей.

— Не думайте, Карл, что имеете дело с абсолютным болваном, — засмеялся Рехан. — Не такой уж я корыстолюбец, деньги интересуют меня постольку, поскольку…

— Понимаю вас. Так сказать удовлетворение минимальных потребностей. Но вы никогда не сможете убедить в этом мало-мальски хорошенькую женщину. А ваша невеста, насколько мне известно, очень красива…

— Хильда любит меня, — попытался возразить Рехан, но возражение прозвучало неубедительно, он сам понял это и рассердился. — В конце концов мои отношения с Хильдой вас не касаются.

— Конечно, — примирительно улыбнулся Кремер, — но, беспокоясь о вас, я забочусь о себе. Это вы можете понять?

Рехан наклонил голову.

— Вот и хорошо! — Карлу почему-то сделалось весело, он откупорил бутылку шампанского, обрызгав вином скатерть. — За вашу невесту, Руди!

Рехан молча опорожнил бокал.

— Что вы собираетесь здесь делать? — опросил он.

— Возможно, стану акционером какой-либо преуспевающей фирмы.

— Не морочьте мне голову, Кремер!

Карл взглянул на Рехана с нескрываемым интересом. Этот оберштурмфюрер слишком обнаглел. Немного подумал: стоит ли сразу поставить его на место? Решил — стоит. Оперся локтями на стол, положил подбородок на переплетенные пальцы, сказал, пристально глядя Рехану в глаза:

— Мне не нравится ваш тон, Рехан! Это — во-первых. Во-вторых, мы щедро оплачиваем вашу работу, но запомните: малейшая попытка обмануть нас или изменить нам станет вашим концом. Надеюсь, вам не нужно объяснять почему?

Руди кивнул. Кремер достал из кармана небольшой блокнот, развернул и протянул Рехану.

— Это — расписка в получении вами двух тысяч марок. Распишитесь…

— Мне не хотелось бы… — начал было Рехан.

— А я не собираюсь спрашивать о ваших желаниях, — оборвал его Карл.

Рехан зябко передернул плечами, вытащил авторучку с золотым пером и, боязливо оглянувшись, подписался. Для порядка дописал еще дату в блокноте и только после этого вернул его Карлу. Налил себе полный бокал, осушил одним глотком. Покрутил бокал, взяв за высокую тонкую ножку.

— Стало быть, так… — протянул неопределенно.

— Именно так, — подтвердил Кремер. Откинулся на спинку стула, вытянул ноги под столом. — Как чувствует себя фрау Ирма?

— Она несколько раз вспоминала вас. Чем-то пришлись по сердцу, — криво улыбнулся Рехан. — Ну что ж, она еще хорошо сохранилась…

— Оставьте, — поморщился Карл. — Сами же не верите в это…

— Неисповедимы пути господни!

— Именно здесь все ведомо! — рассердился Кремер. — Но я спрашиваю вас совсем о другом. Не удивило ли ее мое внезапное исчезновение?

— Фрау Ирма просила меня разыскать вас. Я звонил в магазин, и мне ответили, что вы куда-то срочно выехали. Я, конечно, знал куда, — прищурил глаза Руди, — но не счел необходимым разглашать это. А потом началось наступление русских, и никому ни до чего не было дела. Фрау Вайганг вылетела военным самолетом в первый же день. А мы с шефом оставались до последнего. — Лицо Рехана потемнело. — Было какое-то безумие! Через два дня русские танки ворвались в город!..

— Они скоро будут и здесь, Руди, — произнес Карл уверенно.

Рехан вымученно улыбнулся.

— Я никак не могу свыкнуться с мыслью, — пробормотал, — что фактически помогаю вашей победе.

— Пройдет совсем немного времени, — сказал Карл, — и вы будете звонить об этом на всех перекрестках. Правда, вряд ли станете вспоминать про некоторые суммы, которые получали, так сказать, в порядке поощрения.

— Однако, — попробовал уколоть Рехан, — материальная заинтересованность не отрицается и вашим общественным строем…

— Ну-ну, Руди! — сдвинул брови Карл Кремер. — Я прошу вас не забываться!

— Не будете же вы отрицать, что также получаете вознаграждение…

Карл перегнулся через стол. Гневные слова готовы были сорваться с языка, но он вовремя овладел собой.

«Черт с ним, — решил, — пускай думает, что хочет. Все равно его не переубедишь».

— Не будем спорить, герр оберштурмфюрер, — сделал ударение на последнем слове. — Короче, можете сообщить фон Вайгангу, что мы с вами случайно встретились в городе и отпраздновали это приятное событие. Фрау Ирме позвоню сам. Надеюсь, завтра увидимся в приемной группенфюрера.

Рехан молча смотрел на Карла не отвечая. Обдумывал, как лучше поступить: предостеречь этого пройдоху или пускай сам выкручивается, как хочет? Однако, если он пойдет на дно, то потянет за собой и его, Рехана.

Сказал решительно:

— Будьте осторожны с гауптштурмфюрером Шрикелем. Он обнюхивает за полкилометра каждого, кто приближается к фон Вайгангу. Не дай бог, чтобы у него возникло малейшее сомнение относительно вас. Он пойдет по следу и докопается, кто вы…

Карл вздохнул:

— Думаю, вы переоцениваете способности Шрикеля. Но все же, нет ли у него каких-либо уязвимых мест? Скажем, склонность к женщинам? Он не пьет?

Рехан покачал головой:

— Не человек, а живая добродетель. Впрочем, на его месте даже я был бы таким.

— Почему? — вырвалось у Карла.

— Я не могу утверждать, но слышал: в биографии Шрикеля — какое-то темное пятно. Он из прибалтийских немцев, и то ли отец, то ли брат его остались у вас и активно работают на коммунистов.

— Не думаю, что это могло бы повредить ему, — задумчиво протянул Кремер.

— Не знаю, не знаю… Возможно, эти слухи и ничего не стоят. Но Шрикель неохотно вспоминает свою молодость. Я как-то попробовал было расспросить его о Риге, так он отмолчался.

— Очевидно, все это пустое, — возразил Кремер. — На такую должность, как у него, людей с темным прошлым не допускают.

— Я ничего не могу доказать, — ответил со злостью Рехан, — и повторяю то, что слышал… — и даже покраснел.

Кремер удивленно взглянул на Рехана и все понял: Руди завидует Шрикелю. Завидует, потому что Шрикель отодвинул его на второй план, занял место, на которое рассчитывал Руди. Что ж, на этом можно сыграть.

— Дай бог, чтобы ваши предположения оказались небезосновательными, — произнес как можно бодрее. Хитро взглянул на Рехана и прибавил: — Тогда мы скоро прочитаем отходную молитву гауптштурмфюреру Шрикелю. Не знаю, как вы, а я сделаю это с удовольствием. — Подозвал официанта. — Счет…

Рехан потянулся за кошельком. Карл остановил его решительным жестом:

— Сегодня плачу я. В честь нашей встречи.

* * *
Домик Ульмана стоял на пригорке, с которого открывался почти весь поселок: прямые улицы и крыши, крыши между клочками садов и огородов.

Домишки в поселке большей частью стандартные, из дешевых блоков. Кое-где пристроены у крыльца стеклянные веранды — летом в них приятно спать: все же воздух посвежее, и садик вокруг…

Когда-то Ульман тоже мечтал о веранде, но никак не мог собрать денег. Сроки строительства все откладывались, а потом началась война.

Сегодня Ульман шел в ночную смену — день выдался свободный, и старик принялся окапывать на зиму деревья. Не торопился: не сад, а смех один — шестнадцать яблонь и груш…

Вгоняя лопату в мягкую землю, Ульман тихонько мурлыкал песенку, которую любила напевать в кухне Марта. Вот бы удивились товарищи, услышав, как, всегда молчаливый и хмурый, Фридрих распелся. Трудно поверить: старый ворчун — и сентиментальная песенка. Но лопата так легко врезается в землю, а утро такое прозрачное, и песенка такая мелодичная… Ульман даже чертыхнулся: проклятый мотивчик, привязался — не отцепится…

Старик присел на скамью под грушей, достал сигарету, аккуратно разломил на две части и закурил.

Кажется, все успокоилось. Гестаповские шпики уже не маячат возле диспетчерской, у проходной и в депо. Все-таки грубо работает гестапо: агентов узнавали даже рабочие, не имеющие никакого отношения к организации. Одного, пришедшего в депо под личиной монтера, «случайно» так прижали к стене вагонеткой, что еле отдышался. Еще и посмеялись — надо знать технику безопасности и не лезть куда не следует.

Ульман легко вздохнул и вновь замурлыкал — опять тот же мотивчик… Взял топор и стал поправлять забор возле калитки. Давно пора было обновить его — доски потрескались, покрылись лишайником, — где возьмешь лес? Но в конце концов дело не в ремонте — просто захотелось побаловаться звонким и сподручным топором: хотя уже за шестьдесят и голова седая, но руки еще сильные, так и играют…

Поработав несколько минут, Ульман воткнул топор в колоду, лежащую у забора. Что-то взволновало его — даже закурил половину сигареты, оставленную на послеобеденный час. Выкурил за несколько затяжек, старательно притоптал окурок и снова взялся за топор. Теперь уже не напевал, в глазах погас веселый огонек. Обтесывал доску и ругал себя. Распелся, как мальчишка, обрадовался, что лее обошлось. Забыл, как когда-то предупреждали его опытные товарищи: спокойствие часто бывает обманчивым, гестаповцы создают иллюзию безопасности, стараясь притупить бдительность, а без бдительности не сделать и шагу…Ульман умел предусмотреть каждый шаг. Очевидно, поэтому и держится их организация вот уже сколько лет, да еще в таких условиях! Даже неосторожное слово угрожало провалом, а они выстояли. И не только выстояли, а продолжали бороться. Правда, не обошлось и без потерь, и последняя — Штурмбергер. Но ядро организации сохранилось. Небольшое это ядро, зато крепкое, — каждому товарищу Ульман доверял, как себе. И все же, доверяя, ни разу не нарушил строжайших правил конспирации — о принадлежности старого Фридриха к организации знали лишь несколько человек. В поселке его считали нелюдимым, человеком с чудачествами, а кое-кто признавал даже немного придурковатым. Ульману такая слава на руку — он сам способствовал распространению таких слухов и с удовольствием замечал, как пренебрежительно смотрело на глуповатого сцепщика начальство.

Фридрих переехал в поселок за несколько недель до путча и не успел даже познакомиться с местным партийным руководством. Это сказалось на его судьбе. Партия ушла в подполье. Все документы, по которым нацисты могли бы разузнать о принадлежности Ульмана к партии, были уничтожены, и Фридрих получил задание создать подпольную организацию на железнодорожном узле.

С того времени прошло десять лет. Десять лет балансирования над пропастью…

Порою Ульману не спалось по ночам. Лежал с открытыми глазами и все думал, думал… Рядом тяжело дышала Марта. Стара уже стала его всегда веселая и добрая Марта. За пятьдесят перевалило. Но Фридриху она всегда казалась молодой — не замечал ни морщинок на лице, ни седины. Марта всегда понимала его и умела поддерживать душевное равновесие и покой, А что бы он делал, если бы и дома не имел покоя?…

Лежал и думал. О товарищах, которых штурмовики забирали ночью прямо с постели. Кто из них сейчас живой? Одни расстреляны в тюрьмах, другие — за колючей проволокой.

Неужели это его Германия?

Как-то Ульману пришлось побывать в Берлине на митинге, где выступал сам фюрер. Рев толпы и шепчи поднятых рук. Зиг-хайль!.. Зиг-хайль!.. Истерические вопли женщин, исступленные крики мужчин… Безумные глаза… Зиг-хайль!.. Зиг-хайль!..

А кажется, только вчера шли гамбургскими улицами с поднятыми кулаками. Рот Фронт!.. Рот Фронт!.. Тысячи и тысячи поднятых над головами сильных кулаков!

Что же случилось с отчизной?…

В такие минуты Ульману было нестерпимо больно. И он пытался унять эту боль, кусая до крови пальцы.

Сам не знал, откуда брались силы после таких ночей. Шел на работу, любезно здоровался с вахтером, который одним из первых вступил в штурмовой отряд, спокойно смотрел на паучью свастику…

Что поддерживало его? Может, короткие разговоры с товарищами, а может, уверенность в том, что он делал? Но для кого он делал это и когда оно наступит, это будущее?

Иногда Ульман чувствовал себя микроскопической частицей в этом море поднятых рук и безумных глаз — отчаяние вползало в сердце, места не находил себе… Тогда он начинал думать о товарищах — машинисте Клаусе Мартке, стрелочнике Ялмаре Шуберте, старом шахтере Иоганне Нитрибите… Именно они — настоящие немцы, а не те — тысячи и тысячи, — что орут «хайль», большинство из них не ведают, что творят. Когда-нибудь и они поймут это, но страшным будет похмелье…

Фридриху снова захотелось курить, но он пересилил себя: раскис, как глупая девчонка. Надо быть постоянно бдительным. В спокойствии, казалось бы наступившем в поселке, и кроется опасность. Наверно, гестаповцы что-то придумали: не могут они простить листовки и убитого агента.

Кстати, как же быть с листовками, что привез из Чехословакии Панкау?

Ульман решил: с Панкау он встретится вечером сам. Георг Панкау — один из немногих, кто знает, кем является на деле старый Фридрих. Вместе десять лет назад создавали подпольную организацию. Не верить Панкау — не верить самому себе, и все же нельзя идти к нему домой. Даже на работе они, встречаясь, не разговаривают, только мимоходом здороваются. Но и листовки не могут больше лежать. Сегодня сверток нужно запрятать в тайнике возле кладбища старых вагонов, а завтра его переправят дальше — листовки адресованы солдатам и должны попасть в воинские эшелоны.

Кроме того, надо напомнить товарищам — спокойствие в поселке обманчиво…

Ульман опустил топор. Черт с ним, с забором, лучше он подастся в центр: вечером в клубе будет выступать лектор из Дрездена, говорят, какой-то нацистский бонза, — нужно послушать, что там делается.

— Минутку, герр Ульман!

Это его? Оглянулся удивленно: ведь на улице никого не было.

— Добрый день… — Из-за забора высунулось лицо, изрытое морщинами. Наглые глаза смотрят пристально, коричневая партийная форма на спине поднята горбом.

— Добрый день… — Ульман остановился, исподлобья глядя на горбатого. Этот тип всегда словно подкрадывается к людям. Шел, должно быть, под самым забором, поэтому Фридрих и не заметил его.

— Я хотел бы побеседовать с вами, герр Ульман.

Фридрих молча указал на дверь дома.

— А Марта дома? — опросил у калитки горбун.

Ульман кивнул.

— Погода хорошая. Может, посидим в садике?

Фридрих, не отвечая, повернул к груше, где стояла скамья, поднял лопату, освобождая место для незваного гостя.

Подумал: какой ветер занес к нему ортсгруппенляйтера? Этого проныру, который всегда знает, где пахнет жареным?

Когда-то Магнус Носке был кладовщиком в депо и даже пользовался у рабочих популярностью — смотрел сквозь пальцы на случайно испорченный инструмент, шел на всякие мелкие поблажки слесарям и токарям. Никто и не догадывался, что горбун Магнус — член партии национал-социалистов. Узнали об этом только тогда, когда Носке назначили ортсгруппенляйтером.

То, что Магнус Носке умный и серьезный противник, Ульман знал давно. Он вел с ортсгруппенляйтером своеобразную игру, отчетливо представляя, что единственный неверный ход в этой игре может дорого ему обойтись. Собственно, Фридрих ничего не делал, только старался всеми способами утвердить Носке в мысли, которой придерживалось большинство жителей поселка: он, Фридрих Ульман, — старый чудак, человек умственно неполноценный, человек, который не интересуется ничем, кроме работы и пива.

Ульман понимал — стоит только Носке разгадать его, то прежде всего возникнет вопрос: для чего старый чудак морочил всем головы? От этого вопроса до правильного ответа недалеко, и кто-кто, а Магнус Носке найдет ответ.

Ортсгруппенляйтер сел на скамью, неудобно опершись горбом на грубо покрашенную спинку. Фридрих стоял перед ним, уставив взгляд в землю.

— Садитесь, герр Ульман, — приветливо предложил Носке, похлопав ладонью по доскам скамьи.

Фридрих посмотрел на руку Магнуса — белую, с длинными пальцами и желтыми ногтями «Как у мертвеца», — подумал невольно. Решительным жестом воткнул лопату в землю у самых ног Носке — тот даже отшатнулся — и сел рядом.

— Вы ко мне? — спросил, пытаясь улыбнуться.

— А к кому же? — удивился сначала ортсгруппенляйтер, но, вспомнив, с кем имеет дело, произнес мягче: — Конечно, к вам, мой друг. Шел мимо, дай, думаю, загляну к старому Ульману. Может, и у него есть дело к нам. Может, нужна помощь?

Выжидательно посмотрел на Фридриха.

Ульман не ответил. Некоторое время стояла тишина, слышалось только журчание воды в канаве на улице.

— Не будете же вы помогать мне чинить забор? — внезапно спросил Ульман. — Или окапывать деревья? Весь поселок помер бы от зависти: сам ортсгруппенляйтер работал в саду у Ульмана!..

— Я имел в виду другое, — покровительственно улыбнулся Носке. — Не нужны ли вашему сыну лекарства? Я могу это устроить.

— Рана у него зажила, — буркнул Ульман.

Носке покачал головой.

— Ваш сын пролил кровь за великую Германию, и это со временем зачтется ему.

— Это был его патриотический долг! — с гордостью произнес Ульман, напряженно соображая, для чего притащилась эта лиса в коричневой рубашке. Конечно, не для благодарности. Может, гестапо обнаружило какую-то ниточку и пытается распутать клубок? Хотя гестаповцы вряд ли открыто использовали бы ортсгруппенляйтера — это лишь насторожило бы подпольщиков. А что, если Носке взялся за это дело по собственной инициативе?

Так и не найдя ответа, Ульман вздохнул. Впрочем, как Носке не будет вертеть хвостом, откроется. Раз уж пришел, откроется.

Ортсгруппенляйтер достал из кармана массивный серебряный портсигар, раскрыл перед Ульманом. Старик насторожился. Если Носке угощает сигаретами, дело серьезное.

— Мне кажется, Фридрих, что давно настало время подыскать для тебя более подходящую работу. — Как-то незаметно Магнус перешел на «ты».

Ульман, насколько сумел, изобразил на лице удовлетворение. «Ого! — подумал. — Многообещающее начало».

— Но, — продолжал Носке, — у нас должны быть доказательства твоей преданности. — И, решив, очевидно, не церемониться с этим придурковатым Фридрихом, приступил к делу. — Ты должен доказать свою любовь к фюреру и рейху.

— Как? — коротко спросил Фридрих.

Носке подозрительно взглянул на старика. Ульман весь съежился — казалось, хитрые глазки насквозь пронзили его. Но это только казалось, в следующую минуту Носке придвинулся вплотную, зашептал, горячо дыша в ухо Фридриху:

— В нашем поселке есть враги фюрера. Они хотят, чтобы мы проиграли войну. Тебе не попадались их листовки?

— Нет, — выдержал пронизывающий взгляд Фридрих, — не попадались.

— Они ненавидят всех настоящих немцев, — продолжал шепотом ортсгруппенляйтер, — особенно тех, кто кое-чего стоит! — Сделал паузу и спросил внезапно: — Ты ничего не слыхал про смерть Рапке?

— Дурак, полез под вагоны, — Ульман стукнул кулаком по лавке. — А вагоны у нас, — глуповато усмехнулся, — катятся…

— Хе-хе, — хохотнул Носке. — Говоришь, катятся… Но все же, — сделал таинственное лицо, — может, ты слыхал, нас некоторые из рабочих говорят; так, мол, ему и надо, этому Рапке?…

«Ишь, куда метит», — подумал Ульман. Вдруг ему стало весело. Если бы Носке мог только представить, с кем он разговаривает! Интересно, какую бы физиономию он состроил?

Фридрих раз-другой моргнул, наклонился к самому уху ортсгруппенляйтера, прошептал таинственно:

— Слыхал…

— Ну-ну, — встрепенулся тот.

— Говорят: так и надо… Этот Рапке нарушал правила безопасности…

— Кто говорил?

Фридриху показалось: ухо Магнуса Носке зашевелилось от нетерпения.

— Инженер Герлах… — назвал Ульман фамилию начальника депо.

Носке разочарованно крякнул: кого-кого, а Герлаха не заподозришь — старый член СА.

— Наверное, так оно и есть, — произнес, изображая безразличие. — Инженер знает.

— Солидный человек, — согласился Ульман.

И снова Фридриху показалось, что горбун смотрит на него с каким-то особенным интересом. Выдержал острый взгляд въедливых глаз. Сказал как можно откровеннее:

— Почему вы так смотрите на меня, ортсгруппенляйтер? Неужели я не угодил вам?

— Нет, почему же… — Носке положил ладонь своей длинной руки на колено Ульмана. — Мне всегда приятно разговаривать с умным человеком.

— И мне тоже… — Фридрих спрятал иронию в широкой улыбке.

— Умные люди всегда поймут друг друга! — радостно осклабился Носке. — Я надеялся на это и искренне сожалею, что раньше так редко встречался с тобой.

— Для меня это честь! — Ульман всей пятерней обхватил подбородок и пригласил: — Заходите ко мне почаще. Может, хотите рюмку шнапса?

— Не надо, — остановил его ортсгруппенляйтер. — В другой раз… Я буду наведываться к тебе. — Оглянулся воровато. — А ты смотри и слушай. Может, узнаешь что о листовках или вообще кто недовольный… Тоща сразу же ко мне…

— Угу! — согласился Ульман и так похлопал своей огромной рукой по плечу горбуна, что тот отшатнулся.

— Медведь! — зло сверкнул глазками, но тут же овладел собой. — А сила у тебя того… есть еще… — произнес уважительно. — Так мы договорились?

Ульман кивнул. Смотрел, как осторожно ступает Магнус Носке между грядками, чтобы не запачкать блестящие сапоги. Плюнул ему вслед. Почувствовал омерзение к этому человеку с длинными, до колен, руками и коротким туловищем. Ульман никогда даже в мыслях не позволил бы себе насмехаться над физическими недостатками человека, наоборот, всегда симпатизировал людям, обиженным природой, но здесь не мог перебороть себя. Носке напоминал ему тарантула. Хотя Фридрих никогда и не видел тарантула, но именно такое сравнение почему-то возникло у него..

Хорошо, что ортсгруппенляйтер не оглянулся в этот момент, — многое прочитал бы на лице Ульмана. Когда же тот прикрыл за собой калитку и посмотрел через забор, Фридрих пришел в себя — улыбнулся и даже приветливо махнул рукой на прощание.

Опять пришлось выкурить внеплановую сигарету: надо было собраться с мыслями. Фридрих постоял несколько минут, опершись спиной о грушу, потом крикнул Марте, чтобы вынесла пиджак, и неторопливо направился к центру поселка.

Издали заметил сына. Горст стоял возле клуба в окружении юношей и, очевидно, рассказывал что-то, размахивая рукой.

Эта привычка, жестикулировать разговаривая, всегда раздражала старого Ульмана и приносила Горсту в детстве немало неприятных минут. И все же искоренить ее Фридриху так и не удалось — Горст был упрямым мальчишкой, и окрики отца лишь пробуждали в нем неосознанный отпор.

Ульман остановился за несколько шагов от молодежи, став так, чтобы сын не видел его, а сам он слышал каждое слово Горста. Сделал вид, что рассматривает витрину магазина.

Разговор шел о вчерашней кинохронике, посвященной операциям вермахта в Польше. Фридрих искоса взглянул на сына, и лицо его невольно расплылось в гордой улыбке. Что ни говори, а парень вырос разумный: рассуждает так, что сам Гиммлер вряд ли придрался бы к нему. — и в то же время себе на уме… Знает, кто его слушает, — пареньки, которые не сегодня-завтра пойдут в армию, — и нарочно сгущает краски. Со стороны слова Горста звучат вполне патриотично — солдат умирает, не испугавшись смерти, — но стоит внимательнее посмотреть в глаза слушателей… Должно быть, не очень хочется им умирать…

А Горст уже перескочил на собственные фронтовые воспоминания. Старик усмехнулся: послушать парня, так не поймешь, как обходится бедный рейх без такого солдата!

А те, что слушают, пораскрывали рты… Да и как не слушать, когда Горст Ульман воевал чуть ли не год в России. Там, где-то возле Днепра, ему оторвало пальцы на руке. Но что такое пальцы, когда на груди красуется Железный крест второй степени — заветная мечта всех пятнадцати— и шестнадцатилетних!

Горст все размахивает и размахивает руками. Интересно, куда он клонит?

— Без руки или ноги, — разглагольствует, — я еще солдат. Это чепуха, что меня списали в тыл. Когда русские подойдут к границам рейха, такие, как мы, еще пригодимся…

Ульман удовлетворенно прищурился. Неплохо сказал парень: может, кто-то и задумается — война все ближе придвигается к границам Германии, и что ожидает рейх, если возникнет потребность даже в безруких солдатах?

— Но, — продолжает Горст, — в руку редко когда попадают. А если пуля не зацепит кости, то это вообще, — презрительно тряхнул головой, — не ранение. Настоящая рана — это когда в грудь или в живот. Правда, после такой мало кто поправляется, но это никогда не пугало солдат фюрера!..

Хитрый Горст: рассказал, как умирал в госпитале сосед по койке — унтер-офицер. У него была тяжелая рана в живот. Пять дней мучился в агонии, почернел. Несло от него уже мертвечиной, а он скрипел зубами и кричал, что хочет жить. Только жить! А для чего?…

Горст поучительно поднял палец:

— Очевидно, хотел вернуться на фронт! Правда, иногда ругал своего ротного командира, но думаю, делал это бессознательно…

— Он выжил? — испуганно спросил паренек лет пятнадцати с задористым, как у петуха, чубом.

Горст похлопал его по щеке.

— Конечно, умер, но какое это имеет значение? Лучше, правда, когда пуля попадет сразу сюда, — ткнул пальцем юношу в лоб, — но, к сожалению, это от тебя не зависит…

Паренек испуганно отшатнулся, машинально проведя рукой по лбу. Видимо, не разделял Горстовых мыслей, ибо тихонько подался назад, спрятавшись за спины товарищей.

— Эй, Вернер! — позвал вдруг Горст. — Иди сюда, расскажи этим соплякам, как ты потерял ногу.

К клубу подходили двое. Один — молодой, другой — значительно старше. Старый Ульман узнал их. И хотя юноша был теперь без костылей, опирался на толстую палку, не узнать его Фридрих не мог — настолько врезалась в память сцена в пивной, когда тот осмелился оттолкнуть ротенфюрера.

Парень еще не привык к протезу: шел, тяжело выкидывая его вперед и переваливаясь туловищем с боку на бок.

— Что тут происходит? — обвел взглядом гурьбу.

— Воспитываю молокососов, — небрежно произнес Горст. — В порядке шефской помощи руководству гитлерюгенда. Фронтовые воспоминания и прочее… Присоединяйся…

— У них все впереди, — юноша вытащил зубами сигарету из пачки, — какой-нибудь фельдфебель вымуштрует их за пару месяцев так, что не узнаешь…

— Однако наш опыт… — возразил Горст.

— Оставь, — спокойно остановил его Вернер, — этот опыт не сберег тебе пальцев, а мне… — постучал палкой по протезу.

— Вы, наверное, здорово отличились в бою! — восхищенно произнес белокурый мальчуган в кожаной куртке. — Крест первой степени дают не каждому!

Вернер смерил его презрительным взглядом.

— У тебя есть все шансы получить такой же, — ответил, — конечно, если штаны останутся сухими…

— Го-го! — захохотали вокруг. — Вот это поддел!

Мальчишка покраснел, казалось, кровь вот-вот брызнет из его пухлых щек.

— Не думайте, что только вам посчастливилось, — сказал с вызовом. — И мы будем бить врагов рейха!

— Ты? — насмешливо уставился на него Вернер. — А тебя мама отпустит?

— Мне уже пятнадцать лет…

— Неужели? — Вернер скорчил удивленную мину. — А я думал — четырнадцать с половиной…

— Пятнадцать! — настаивал тот. — И наш учитель сказал, что мы уже можем быть солдатами.

— Ну, если сам учитель, — иронически скривился Вернер, — то я поднимаю руки…

Вернер все больше нравился Фридриху. Было в этом пареньке что-то непосредственное, что отличало его от сверстников, воспитанных гитлерюгендом: очевидно, простота поведения, и собственные мысли, и суждения. Привлекал также иронический склад ума Вернера. Фридрих угадывал за этим сильный характер. Не нравилась ему только манера прищуривать глаза и исподлобья осматриваться вокруг. В такие моменты лицо Вернера заострялось, а глаза становились колючими.

«Видимо, много пережил и несколько озлобился», — подумал Ульман.

Старый Фридрих не считал это большим пороком. «Теперь всем нам необходима некоторая толика хорошей злости, — рассуждал он, — ведь борьба идет не на жизнь, а на смерть. Гуманизм — дело хорошее, но только после победы, а мягкотелые не побеждают!».

Горст взял Вернера под руку, и они направились к клубу. Фридрих окликнул сына.

— Когда вернешься домой? — спросил, лишь бы заговорить. Знал ведь — Горст освободится только после лекции. Он был одним из первых инвалидов, которые вернулись в поселок, и Магнус Носке, учитывая его фронтовые заслуги, устроил бывшего солдата в клуб.

— Сегодня поздно, — кивнул на афишу Горст. — Мой отец, — сказал Вернеру. — Познакомься.

Юноша шагнул к Ульману, крепко пожал ему руку.

— Вернер Зайберт, — представился он.

— Я видел вас в пивной, — сказал Фридрих невзначай.

— А-а… Когда я поскандалил с пьяным ротенфюрером, — усмехнулся Зайберт. — А я вас не помню.

Он прищурил глаза, и Ульману почему-то показалось: сказал неправду.

— Я сидел с рабочими в углу.

— С железнодорожниками?

— Да.

— Работаете на узле?

— Сцепщиком.

Юноша с интересом посмотрел на Ульмана. Но, может, это только показалось Фридриху, ибо сразу же равнодушно отвернулся.

— А это мой знакомый, Фриц… Как твоя фамилия? — спросил неожиданно. — Никак не могу запомнить. Керер? Прекрасно, Фриц Керер. Фронтовик, получил отпуск после госпиталя и хочет осчастливить ваш поселок.

Фрицу, пожалуй, под тридцать. У него был длинный нос, худые щеки, уголки губ были опущены — все это делало лицо вытянутым и мрачным. Левое веко у него все время дергалось, глаз смотрел холодно и неприветливо, а правый, с большим черным зрачком, застыл — казалось, глаза Керера смотрят в разные стороны.

В клубе вымыли пол и постелили в проходе между креслами ковровую дорожку. Массивная трибуна возвышалась над рядами, и старый Ульман представил, как вскоре будет распинаться с нее фашистский лектор.

— Вы придете на лекцию?

Ульман не сразу сообразил, что вопрос относится к нему. Но глаз Фрица выжидательно смотрел на него, и старик ответил:

— К сожалению, у меня работа.

— Говорят, будет один из лучших берлинских лекторов.

Теперь Ульману показалось, что Фриц подмаргивает ему.

— Возможно, — пожалел притворно, — черт побери эту ночную работу. Но Горст перескажет мне все подробно.

— Горст — умница! — Вернер положил руку на плечо его сына, и этот дружеский жест растрогал Фридриха. — Если бы все были такими, как ваш Горст!

— Хватит болтать! — прервал его молодой Ульман, но отец понял: сыну не безразлична эта похвала. Что же, дай бог! Вернер — парень хороший, и, может, у Горста наконец будет товарищ.

— Где вы остановились? — спросил.

— Пока что у фрау Фрейсдорф. Поблизости от пивной, чтобы недалеко было, — засмеялся Вернер. — Но Фриц покидает меня…

— Не нравится у фрау Фрейсдорф? Но у нее же приличный дом….

— Фрицу не импонирует фрау Фрейедорф, — пояснил Зайберт. — Он решил осчастливить одну настоящую немецкую девушку и подарить фюреру еще одного солдата.

— Зачем же так грубо? — поморщился Фриц. — Она мне нравится, да и я ей не безразличен. К тому же, как говорит фюрер, будущее Германии — в здоровом поколении. Мы с Гертой заботимся о рейхе…

— Я завидую вам, — шутливо поклонился Вернер. — Вы нашли прекрасный способ доказать свой патриотизм!

— Никому это не заказано, — ответил Фриц так спокойно, что Горст не выдержал и захохотал.

— Хватит вам, — произнес примирительно. — Кто-кто, а Герта на этом выиграет…

— Почему? — не понял старый Ульман.

— Как ты наивен, отец! В теперешние времена погреться возле здорового и, — подмигнул, — красивого мужчины… не каждой женщине выпадает такое счастье. Мужчины теперь в особой цене…

— Жеребцы! — выругался старый Ульман. — И как не стыдно! — Решил заглянуть еще в пивную и направился к выходу. В дверях столкнулся с Петером Фогелем. Тот так спешил, что споткнулся о порог.

— Слыхали новость? — спросил и, не ожидая ответа, выпалил: — Арестован Панкау.

Ульман сжал пальцами кепку. Подумал в замешательстве: «Неужели взяли Панкау? Может, его выследили в Праге?»

— Какого Панкау? — спросил хрипло.

— Неужели ты не знаешь Панкау? — удивился Фогель. — Старого Панкау, аптекаря…

— А-а… — Фридрих облегченно вздохнул. Натянул на лоб кепи. — Который занимается травами?

— За что его? — вклинился Вернер.

Ульман заметил на его лице гримасу недовольства.

— Оказался в зоне подземного завода, — охотно пояснил Фогель. — Собирал там свои травы.

— Какого завода? — переспросил Вернер Зайберт.

Фогель осекся. Черт его дернул сболтнуть о заводе. Правда, в поселке все знают, что за старыми шахтами построен подземный завод синтетического бензина, но объект засекречен и за разговоры о нем ждут неприятности.

— Какой завод? — залепетал растерянно. — Я ничего не говорил… Не правда ли, Фридрих?

— Черт с ним, с этим аптекарем! — прервал его Фриц. — Арестовали, значит, надо. Пускай старый дурень не шатается, где не положено.

— Но он мог просто заблудиться, — возразил Вернер Зайберт.

— Никого это не касается! — не сдавался Фриц. — Зона есть зона, и каждый должен соблюдать порядок. Сейчас война, и строгий порядок абсолютно необходим. Сегодня — аптекарь, а завтра черт знает кто.

Ульману было жаль аптекаря. Он всегда приветливо встречал рабочих и отпускал лекарства в долг. За нарушение запретной зоны старика осудят на несколько лет. Впрочем, все зависит от гестапо: могут ограничиться штрафом, строго предупредить.

Словно отвечая на мысли Ульмана, Фриц Керер сказал:

— Если эта аптечная кляча действительно попала в зону случайно, ей ничего не грозит. Подержат для острастки несколько дней в кутузке и выпустят.

— Скажите, вы вправду считаете, что вина Панкау не так уж велика? — вмешался Фогель. — Неужели его отпустят?

— Я ничего не считаю, — сухо оборвал его Керер. Смотрел на Фогеля, и его левый глаз дергался чаще, чем обычно. Ульману показалось: испугался или разозлился. — Откуда я могу что-то знать? Я человек у вас новый, и вообще меня не касается вся эта история…

У Фогеля побледнел кончик носа, он отшатнулся от Керера.

— Хочешь выпить кружку пива? — спросил у Фридриха.

Ульман кивнул.

— Иди, я тебя догоню. Горст, проводи меня.

— Откуда этот Керер? — опросил сына, когда вышли на улицу.

— Из Ганновера. Его родные погибли во время бомбежки. Лежал в Дрездене в одном госпитале с Вернером, и тот сагитировал его провести отпуск в нашем поселке.

— Будь с ним осторожен. Не нравится он мне…

— Мне тоже.

— Последи за ним. Только осторожненько. Не дай боже, чтобы он заметил.

— Ха! Мы как-никак друзья, — щелкнул пальцами Горст, — по-дружески и последим…

— Почему этот Вернер водится с ним?

— Говорит, хочет уже избавиться…

— Смотри не брякни что-либо Вернеру, — насупился отец.

— А тебе понравился Вернер?

— Видел, как он обработал в пивной пьяного ротенфюрера. На такое не каждый отважится, но… — снова погрозил пальцем, — ни слова. Приглядывайся к нему.

— Вернер может стать хорошим товарищем. Иногда у него прорывается… Я не утверждаю, но, по-моему, он ненавидит фашизм.

Старик остановился.

— Вот что, — сказал, сжав сыну запястье, — напоминаю тебе о конспирации. Без моего разрешения ни одного слова, ни одного намека.

— Опять пошло-поехало… — обиделся Горст. — Не маленький.

— Но совсем еще дурной… — Фридрих снисходительно смотрел на сына. Слава богу, парень хороший. Немного горячий, но кто не горячится в его годы? Слегка подтолкнул Горста. — Ну, ладно, иди. Встречай своего лектора. У меня еще дела.

Пиво было свежее, и Фридрих с удовольствием тянул его потихоньку, чтобы насладиться. Фогель нашептывал что-то на ухо, Ульман кивал головой, но не слушал, размышляя над событиями сегодняшнего дня.

Посещение ортсгруппенляйтера встревожило старого Ульмана — только теперь, возобновляя в памяти беседу о Носке, он смог оценить всю серьезность намерений горбуна. Понятно, такую беседу Носке провел не только с Ульманом, и нет гарантий, что кто-нибудь не клюнет на. щедрые обещания ортсгруппенляйтера. А что может быть хуже удара своего же брата. Никогда не знаешь, кто и когда его нанесет. Надо передать по цепочке: осторожность, осторожность и еще раз осторожность. Ни одного лишнего слова. Гестапо продолжает блуждать в темноте: случайный арест аптекаря — лишнее свидетельство этому. Но какие-то меры они, конечно, принимают.

Неужели Фриц Керер агент? А может, и не один он?

Ульман неучтиво прервал Фогеля на полуслове. Пусть Петер извинит, но у него разболелась голова.

Голова и вправду была тяжелой. Шагая домой, Ульман пытался не думать о делах, но тревожные мысли не оставляли его. Этот Фриц Керер все же здорово смахивает на агента. Хорошо, что он теперь у них на примете. Но кто же еще?… Старался отогнать от себя эти мысли — все равно ответа не найти. Но знал: они будут мучить его и не дадут спать…

Вечером пошел дождь. Марта, только что вернувшаяся из магазина, сердито бурчала, а Фридрих радовался. Натянул тяжелый брезентовый плащ с капюшоном, который совсем закрывал его лицо, и осторожно выскользнул во двор. Если бы Марта вышла следом, удивилась бы: старик словно в прятки играл под дождем. Притаился за углом дома, потом, согнувшись, перебежал к кустам в конце сада. Заскрипела калитка, ведущая в огород, и неуклюжая фигура растворилась в темноте.

Сделав большой круг, Фридрих переулками добрался до жилища машиниста Георга Панкау. Прошел мимо дома и завернул за угол. Там прижался к дереву. Ни одного прохожего, лишь капли шелестят, стекая с неопавшей листвы. И все же Ульман не зашел к Панкау с улицы. Кряхтя, перелез через невысокий забор, выругался тихонько, зацепившись за колючую проволоку, и, прячась за фруктовыми деревьями, добрался к домику задворками.

На кухне кто-то возился. Свет через окно падал на крыльцо, и Ульман не рискнул зайти. Кляня сквозь зубы жену Панкау, дождался, когда она выключила свет, и тихонько поднялся по ступенькам.

Открыл сам Георг. Фридрих втиснулся в узенький коридорчик.

— Заходи, чего остановился? — приветливо улыбнулся хозяин.

Ульман приложил палец к губам!

— У тебя никого нет?

— Никого. Жена легла уже…

— Ты извини, что пожаловал, но другого выхода не было. Сегодня надо переправить листовки. Давай быстрей.

— Подожди.

Панину натянул куртку и выскочил во двор. Фридрих ждал его минут пять, Стоял, привалившись к стене, и виновато смотрел, как с дождевика на чисто вымытый пол стекает грязная вода.

Вернулся Панкау. Передал Ульману тщательно завернутый в клеенку сверток.

— Я их под дровами прячу, — пояснил.

— Спасибо, друг… — начал Фридрих.

— Может, не будешь разводить церемоний? — буркнул Панкау.

Ульман положил руку ему на плечо.

— Сейчас надо быть особенно осторожным, Георг. Гестапо не простит убийство Рапке.

Коротко рассказал о последних событиях.

Георг погасил свет и первым вышел во двор. Постоял возле калитки, лишь после этого выпустил Фридриха.

* * *
Похолодало. По дрезденским улицам гулял ветер, швырял желтые опавшие листья, срывал шляпы. Карл Кремер смотрел из окна отеля, как ветер подшучивал над прохожими. Он был в хорошем настроении: вчера ему позвонила фрау Ирма. Приглашала на вечер; будет интимное общество — можно потанцевать, поиграть в карты. Карл с удовольствием принял приглашение, но поинтересовался, как отнесется к его присутствию на вечере фон Вайганг.

Фрау Ирма рассмеялась.

— Вы — друг нашего дома, — произнесла с укоризной.

— Группенфюрер занимает такую должность, что не всегда может руководствоваться своими личными привязанностями…

— Ну, если вы так, — рассердилась фрау Ирма, — то знайте: Зигфрид сам просил позвонить вам.

— Мне очень приятно это, но, ей-богу, не могу понять, чем заслужил такую честь.

— Не прибедняйтесь,мой дорогой, вы же знаете, Зигфрид относится к вам, как к сыну. А обо мне и говорить нечего…

Положив трубку, Карл долго ходил по номеру, потягивая сигарету за сигаретой. Он заметил во время недавней встречи, когда приехал, Вайганг не то чтобы обрадовался, увидев его, но был очень любезен, всем своим видом показывая, как приятно ему снова видеть племянника своего друга. Такое радушие удивило и насторожило Карла. Раньше во Львове, когда Кремер был завсегдатаем их дома, Вайганг редко проявлял свою благосклонность к нему.

Интуиция подсказывала Карлу — за этим кроется что-то. Приглашение и тон фрау Ирмы подтверждали эту догадку. Но он никак не мог сообразить что.

Сегодня на два часа у Кремера было назначено свидание. Приехав в Дрезден, он в тот же день отправил письмо до востребования. Обычное письмо — с приветами, поздравлениями и семейными новостями. Оно говорило о прибытии Карла на место. А позавчера получил ответ: ювелиру Кремеру предлагали купить столовое серебро. В два часа дня он мог посмотреть его — указывался выдуманный адрес, настоящий Карл запомнил еще в Москве. «Вызывает Центр, что-то срочное!»

В начале первого Кремер встал — захотелось немного побродить по Дрездену.

Подставив упругому ветру лицо, неторопливо направился к Альтштадту. На мосту ветер так стегал, что идти можно было только согнувшись. Но в узких и кривых улочках старого города ему негде было разгуляться, лишь на перекрестках подкрадывался исподтишка и набрасывался на прохожих с удвоенной злостью. Люди поднимали воротники и кутались в шарфы, а Карлу почему-то все время было жарко — с наслаждением подставлял ветру грудь, чуть прикрытую легким шелковым кашне.

Побродив около часа, Кремер завернул в узенькую улицу с высокими домами, темными от времени. Поднял воротник, шел согнувшись, не торопясь.

Возле ворот темного пятиэтажного дома, отвернувшись от ветра, стояли два человека. Один — в кожаном пальто, другой — в широком демисезонном. Когда Карл входил в парадное, то уловил пристальный взгляд мужчины в кожанке.

Эти двое не понравились Карлу, и он ускорил шаг. Да нет, он становится слишком пугливым. Если каждого встречного считать гестаповцем, нужно сразу сложить оружие.

Четвертая квартира на втором этаже. Двери направо. На них должен быть почтовый ящик, из которого будет торчать журнал в синей обложке. Это — условный знак: все в порядке, можно заходить.

Поднявшись на последнюю ступеньку. Кремер искоса глянул направо. Белая цифра «четыре», бронзовая пластинка с фамилией и… пустой почтовый ящик!..

У Карла екнуло сердце. На миг задержался, растерявшись, но тут же шагнул на ступени, что вели выше.

Да, возможно, в квартире засада — сразу вспомнились те двое внизу.

Карлу стало холодно. Так бессмысленно влипнуть! Правда, он может попытаться создать себе алиби — позвонить в любую квартиру, извиниться, мол, ошибся адресом. Но эти фокусы известны — если его задержат при выходе, в гестапо не поверят ни единому его слову. И не поможет ни бог, ни черт, ни сам Вайганг.

Надо выиграть время, задержаться в доме подольше, чтобы не выходить сразу.

Третий этаж. Миновав площадку, Кремер стал подниматься на четвертый. Шел, чувствуя пустоту в груди и еле переставляя налитые свинцовой усталостью ноги.

Вот и четвертый этаж. Двери со стандартными бронзовыми табличками. Что же делать? Впереди лишь один этаж.

Проходя площадку, взглянул на крайние двери и тут же остановился. А что, если?… Сильнее застучало сердце — да, это шанс на спасение. Шагнул и решительно нажал на кнопку звонка.

И как он сразу не вспомнил об этом? Ведь видел же на стене дома, рядом с парадным, вывеску — черные буквы на белой эмали: «Врач-стоматолог Гюнтер Фольк. 4 этаж».

Карл, держась рукой за щеку, еще раз позвонил. Открыл низенький лысый человек в белом халате.

— Прошу, прошу, — засуетился, — заходите…

Кремер переступил порог. Врач закрыл двери, Карл оперся рукой о стену…

— Болит? — по-своему воспринял его движение врач, — Ничего, потерпите немного. Раздевайтесь и проходите…!

В приемной сидела какая-то полная женщина.

— Садитесь, — кивнул врач на кресло у стены. — Сейчас я отпущу пациента, а потом очередь фрау. Надеюсь, потерпите полчаса?

Карл в ответ лишь кивнул. Сел, уставив невидящий взгляд в журналы на низеньком столике. Хорошо. Он получил полчаса отсрочки…

За дверями шумела бормашина, кто-то стонал от боли. Черт побери, у Карла, как нарочно, никогда не болели зубы. Садиться в кресло к врачу нельзя — тот сразу поймет все и даст знать гестаповцам. Нетрудно сообразить, почему забрел к стоматологу человек, симулирующий зубную боль. Врача и специально могли предупредить.

Карл выглянул в окно: те двое перешли к дому напротив. Следовательно, Марлен арестована.

Открылась дверь кабинета. Стоматолог любезно попрощался с пациентом и пригласил женщину.

Карл подошел к окну. Стал наблюдать из-за шторы. Вот появился только что вышедший от врача мужчина. За ним увязался «хвост», а к оставшемуся агенту в кожанке подошел еще один.

«Ага, не задерживают, а берут под наблюдение. Ну, уйти, хотя и трудно, но все же можно…»

Карл сел в кресло поближе к выходу. Надо переждать еще несколько минут, чтобы сойти за следующего пациента стоматолога.

А если врач быстро отпустит эту фрау?…

Уставился на часы, глазами подгоняя секундную стрелку. И почему она так медленно движется?

Прошла еще минута. За дверью кабинета загудела бормашина. У Кремера отлегло от сердца. Выждал еще десять минут, на цыпочках вышел в прихожую. Спокойно, будто был в гостях, оделся. Замок щелкнул, как выстрел. Прикрыв щеку шарфом, быстро спустился по лестнице. При выходе из парадного чуть было не столкнулся с гестаповцами. Извинился, нарочно постоял несколько секунд, словно колебался куда идти, и повернул налево, Там, метров через сто, площадь и трамвайная остановка. Трамвая не было. Кремер быстро свернул в первый переулок. Шел не оглядываясь. На оживленной улице затерялся в толпе. Несколько раз брал и на перекрестках отпускал такси. Убедившись, что от наблюдения оторвался, вышел к дворцу Цвингер. Теперь надо подумать, что делать дальше.

Если спросят стоматолога, то гестаповцы будут иметь только описание его внешности, примет: средний рост, модное пальто мышиного цвета да черная шляпа. Собственно и все. Значит, надо немедленно сменить одежду! Подозвал такси и поехал в отель.

Портье поклонился Карлу издалека!

— Звонил адъютант группенфюрера фон Вайганга, — сказал угодливо, — за вами выслали автомобиль.

* * *
На столе перед Вайгангом стояла литая, старинной бронзы, пепельница. Группенфюрер погасил сигарету, спросил любезно:

— Не хотите ли, мой друг, подышать свежим воздухом? У меня всегда в это время моцион, и вы можете составить мне компанию.

Карл Кремер почтительно склонил голову.

— Я буду счастлив, генерал…

Подумал: «Ради этой прогулки, наверно, и устроена вечеринка. Группенфюреру что-то нужно…» Насторожился.

Вышли на крыльцо и спустились в сад. Вайганг свернул налево, где между клумбами и молодыми деревьями начиналась узкая, вымощенная красным кирпичом аллея. По обеим сторонам этой красной дорожки стояли, как часовые, бронзовые гномы.

Карлики были точно такие, как их рисуют в детских книжках: приземистые, с длинными бородами, в смешных колпаках и больших башмаках. Кремер сразу обратил внимание на этих маленьких черных человечков. С первого взгляда они казались похожими друг на друга. Но это было лишь поверхностное впечатление. Отливал гномов, безусловно, талантливый скульптор: у каждого карлика было свое неповторимое выражение лица, каждый имел свой характер, каждый смотрел на мир собственными глазами.

Первый гном глянул на Карла подозрительно и словно спросил: что это, мол, за новая персона появилась на аллее? Зато второй подморгнул и посоветовал: плюнь на того старого пройдоху! В нем разлилась желчь, и он сердится на весь мир. Третий смеялся — искренне и весело, взявшись за бока. Жизнь явно нравилась ему. Четвертый задумался. Наверное, был философом и даже не смотрел ни на кого, углубившись в свои мысли.

Возле каждого черного человечка Кремер замедлял шаг. Вайганг заметил это.

— Вам правятся гномы? — спросил. — Им уже без малого двести лет. Отлиты в восемнадцатом столетии.

— Поразительные! Я не удивлюсь, если они сейчас заговорят.

Группенфюрер наклонился над гномом. Карлик смотрел исподлобья, предостерегающе подняв палец.

— Каждый раз, — произнес Вайганг, — я нахожу в выражении их лиц что-то новое. Ну, чего ты сердишься на меня? — щелкнул гнома по носу. — Давайте посидим, — указал Карлу на низенькую скамью.

Кремер обождал, пока усядется Вайганг, и сел немного боком к нему. Выдержал долгий и пристальный взгляд группенфюрера. Внезапно тот мягко улыбнулся, спросил заинтересованно:

— Вы не очень много потеряли, ликвидируя дела на Украине?

— Наступление русских перепутало мне все карты, — с досадой ответил Карл. — Безусловно, я кое-что заработал там, и перспективы были неплохими, но… — развел руками. — Теперь приходится начинать все сначала.

Кремеру показалось: довольная улыбка скользнула по лицу Вайганга.

— Говорите, начинать все сначала? — Группенфюрер сидел, закрывшись от ветра, и лениво покачивал носком черной туфли. — И что же вы думаете делать?

— Меня ждет достаточно сильная конкуренция, — начал Кремер. — Ювелирные фирмы в Германии имеют свою клиентуру и крепко связаны между собой. Они восстанут против новичка, который осмелился рассчитывать хотя бы на крохи от их пирога. Я не тешу себя иллюзиями, но попробовать все же придется. — Прищурил глаза и сказал уверенно: — Сил и энергии у меня хватит, остальное будет зависеть от фортуны. Надеюсь, вы не откажетесь быть клиентом фирмы «Карл Кремер».

— Дай бог, — вздохнул Вайганг. Положив руку на плечо Карлу, сказал одобрительно: — Мне нравится твоя хватка. Так и нужно в наше время. Будущее за деловыми и сильными людьми…

Группенфюрер выдержал паузу. Карл молчал, всем видом показывая, что согласен со словами Вайганга. Этот внезапный переход на «ты» и обрадовал, и одновременно насторожил его.

— Я только хотел посоветовать тебе, — продолжал Вайганг конфиденциально, — не торопиться и хорошо обдумать первый шаг. Кстати, — спросил, — ты не делился своими планами с дядей?

Карл был готов к этому вопросу. Он знал, что Вайганг мог видеться или говорить по телефону с Гансом Кремером, и потому не стал врать.

— Я не встречался с дядей уже целую вечность, — ответил и пояснил, — с того самого времени, как попал во Львов. Но, думаю, дядюшке сейчас не до меня. Я не хотел бы быть пророком, — сказал и тут же пожалел об этом: все же говорит с группенфюрером CС, — но русский фронт проходит сейчас слишком близко от Бреслау…

Вайганг понял его.

— Можешь быть со мной вполне откровенным, — сказал просто. — Забудь мое звание и должность, мне хотелось бы, чтобы ты видел во мне друга.

— Я всегда ощущал вашу отцовскую опеку, — ответил Карл вкрадчиво, — и ваши советы и пожелания были для меня очень ценны.

Сказал и подумал — не пересолил ли? Но лицо Вайганга расплылось в довольной улыбке.

— Мне очень приятно, — продолжал Вайганг, — что ты именно так воспринимаешь мои советы. К слову, недавно я разговаривал по телефону с твоим дядей. Он принимает меры, чтобы положить основной капитал в надежные сейфы. Между прочим, — Вайганг почти не изменил тона, — старый Ганс не очень хорошего мнения о твоем коммерческом таланте.

— Дядя все еще считает меня лоботрясом, — недовольно передернул плечами Карл. «Чего еще наговорил старый скряга обо мне? — подумал. — Может, Вайгангу нужны доказательства моей откровенности?» Сделав вид, что колеблется, произнес: — Хотя у дяди есть все основания к этому. Он никак не может примириться с тем, что я пустил на ветер отцовское наследство. Но дядя ведь не знает, что я сам никак не могу простить себе этого. Те деньги так пригодились бы!..

Группенфюрер задумчиво посмотрел на Кремера.

— Когда я рассказал Гансу о твоих успехах, он не хотел верить.

— Дядя неохотно меняет свои взгляды. Для этого ему нужны очень веские доказательства.

— А разве это плохо?

— Как-никак, а обидно, — пожаловался Карл. — Хоть из шкуры лезь, а тебя все считают мальчишкой и транжиром.

— Это не смертельно, — снисходительно улыбнулся группенфюрер, — лишь бы не наоборот…

Вайганг снова помолчал, будто собирался с мыслями, потом повернулся к Карлу и, глядя ему прямо в глаза, заговорил:

— Мне хотелось, чтобы ты был откровенен со мной. И я не буду таиться от тебя. Конечно, надеюсь на твою скромность…

— Вы можете не сомневаться, — сказал Карл, — я лучше проглочу язык, чем пророню хоть слово.

— Верю тебе, мой мальчик. Хотя, — произнес жестко, — у меня всегда найдутся способы, чтобы заставить замолчать кого угодно!

«Намек понял», — подумал Карл, но ничего не ответил, лишь склонил голову в знак согласия.

— Так вот, мой дорогой, — резко изменил тон Вайганг, — надеюсь, ты способен анализировать события и видишь, что ситуация для нас складывается э-э… — замялся, подыскивая слова, — не так, как нам хотелось бы. Возможны разные варианты, и только люди рассудительные и осторожные выиграют в любом случае. В наше беспокойное время единственной гарантией во всех житейских невзгодах может быть солидный счет в солидном банке. — Группенфюрер замолк, вытер платочком глаза, заслезившиеся от ветра, и продолжал, не сводя взгляда с Кремера: — А если этот банк расположен на территории нейтральной страны, скажем, Швейцарии, то гарантии возрастают во много раз.

Карл тревожно оглянулся. Придвинулся к группенфюреру, произнес почтительно:

— Счет в швейцарском банке? Об этом можно лишь мечтать…

— Эти мечты не так уж неосуществимы, — сказал, тоже оглянувшись, Вайганг. Продолжал шепотом: — Больше того, есть реальные возможности сделать это в ближайшее время…

— Что? — выразил искреннее удивление Карл. — Открыть счет в швейцарском банке?

Вайганг кивнул.

— Но как? — В глазах Кремера засветился неподдельный интерес.

— Все можно сделать, — ответил группенфюрер, — если будешь слушаться меня… Именно поэтому я и хотел посоветовать тебе на некоторое время отложить свою коммерцию и заняться более перспективными делами. Мне нужен доверенный человек, которому я мог бы поручить решение э-э… деликатных, так сказать, вопросов…

— И вы уверены, что я справлюсь с этим? — попробовал возразить Карл.

— Надо лишь четко выполнять мои указания и можно положить на счет ну… двести — двести пятьдесят тысяч марок. И это не предел… при условии сохранения тайны, конечно… Ты переедешь ко мне, — кивнул в сторону виллы, — и будешь выполнять особые поручения. Разумеется, — вздохнул, — придется и самому пошевелить мозгами. Мне нужен деловой и находчивый помощник, потому я и выбрал тебя. Согласен?

— Я очень благодарен вам, — начал Карл, не глядя на Вайганга, чтобы не выдали глаза. Случайно взглянул на гнома, стоящего рядом. Черный человечек предостерегающе поднял палец и смотрел с укором. Карл осекся. А как бы отнесся к предложению Вайганга настоящий коммерсант? Не слишком ли рискованна эта игра для Карла Кремера?

— Я очень благодарен вам, — повторил, чувствуя, что пауза затянулась, — но я должен знать, хотя бы в общих чертах, какой характер будут иметь ваши поручения. Извините, но я не привык с завязанными главами кидаться в водоворот. Иногда лучше удовлетвориться меньшим, чем потерять все.

Группенфюрер нахмурил брови.

— Я был хорошего мнения о тебе, — сказал с уважением, — но только теперь могу по-настоящему оценить тебя. И все же до выяснения определенных обстоятельств я не могу открыть все карты. Придется поверить мне на слово.

Карл подумал и сказал;

— Если это связано с вывозом валюты за границу, то я вынужден отказаться.

— Почему? — встрепенулся группенфюрер. — Есть законы рейха, по есть и законы коммерции…

Но Карл уже знал, что делать.

— Моральная сторона дела меня не касается, — заявил уверенно, — но за вывоз валюты зa границу в военное время можно поплатиться головой.

— Даже когда дает гарантии группенфюрер СС? — с обидой спросил Вайганг.

— Простите, герр группенфюрер, но вы ничем не поможете, когда маня возьмут люди Мюллера.

— Чудесная осведомленность, — поморщился Вайганг. — Но ты забыл, что рейхсфюрер СС — мой добрый друг, и я всегда смогу замолвить слово…

— Но захотите ли? — нахально перебил его Кремер. Он понимал, что заходит далеко — группенфюрер может расценить его слова как дерзость, — но какое-то внутреннее чувство подсказывало, что действует верно, что именно так, а не иначе разговаривал бы с группенфюрером настоящий Карл Кремер. — Простите за откровенность, — сделал попытку смягчить свои слова, — но бывают случаи, когда хлопотать даже за ближайшего друга либо неудобно, либо опасно… Тем более что валюта — деликатная вещь. Нет, генерал, я не хочу, чтобы вы, — хитро прищурился, — попали в. скверное положение…

Вайганг смотрел на Кремера задумчиво. Начал с грустью в голосе;

— Я думал, ты больше будешь доверять другу своего дяди. В наши времена в мире царили священные идеалы дружбы и товарищества («Пошлый лицемер… — подумал Карл. — Рвали горло за пару марок.»), и мы привыкли доверять друг другу. Да, не те времена сейчас, — вздохнул, — нынешняя молодежь ни во что не верит…

— Почему же, мы верим фактам и документам, — улыбнулся Карл.

— К сожалению, — сделал безнадежный жест Вайганг. — Ну что ж, мой мальчик, если ты настаиваешь, могу заверить: мы на станем заниматься валютными операциями.

— Только это волновало меня, — облегченно вздохнул Карл. — Теперь я согласен и должен поблагодарить за проявленное доверие.

— Я был уверен в тебе, — ответил группенфюрер, протягивая Карлу руку. — Игра у нас беспроигрышная, и совесть будет чистой.

«Что касается совести — сомнительно», — подумал Карл, но произнес уверенно, почти патетично:

— Чистая совесть — сказано прекрасно! Я бы добавил: это — основа нашей коммерции, а движущая сила ее — здоровая и честная конкуренция…

Вайганг поднялся, но тут же снова сел.

— Мне не хотелось бы, — произнес неуверенно, — чтобы начальник моей канцелярии Шрикель догадался о характере наших отношений. Чем меньше свидетелей, тем лучше, — скривил губы в деланной улыбке, и Карл понял: Вайганг побаивается гауптштурмфюрера. — Предложение переехать к нам сделает тебе фрау Ирма. Как старому другу… Без близких знакомых и светского общества она тоскует и, вполне естественно, хочет чаще видеть своего мальчика. Ты для меня безразличен, и я порою просто не замечаю тебя…

— Понял вас, генерал. Действительно, так будет лучше.

— И со Шрикелем будь осторожен, — предупредил Вайганг. — Хитрая скотина, я бы давно избавился от него, но хорошо знает дело… — Группенфюрер зевнул: — Гости уже, наверное, собираются. Пора возвращаться.

Совсем уже смерклось, в конце аллеи во флигеле гауптштурмфюрера светились окна. «Шрикель… Шрикель, — думал Карл. — Что ж, повоюем…» Проходя мимо, присел перед гномом.

В темноте еле угадывались черты лица бронзового человечка, но Карл был уверен, что теперь гном смотрит на него доброжелательно, словно подбадривая.

«Я становлюсь ребенком, — мелькнула мысль, — играю в куклы…» Но от этой мысли не стало стыдно, наоборот, он с нежностью погладил гнома по твердой бронзовой бороде так, как гладит ребенок куклу. На мгновение Карлу захотелось и вправду стать ребенком, чтобы ничто не волновало, чтобы самым важным событием была улыбка старого гнома. Понимал, эта секундная слабость — результат событий сегодняшнего дня. О разговоре с группенфюрером Вайгангом нужно будет уведомить Центр, но после провала Марлен Пельц придется ждать, пока Центр сам установит с ним связь. Правда, есть вариант…

— Я вижу, тебе понравились эти гномы. Но нас ждут.

Карл зашагал за группенфюрером. Шли молча. Вдруг Кремер почему-то представил, как вломились гестаповцы в квартиру Пельц. Несчастная Марлан! Если взяли ее живой, плохо ей…

Карл поймал себя на том, что часто вспоминал Марлен Пельц, думая о ее необычной судьбе. Конечно, было жаль Марлен. Он представил себе девушку, которая мужественно стоит перед гестаповцами, но образ ее был нечеткий, расплывчатый. Наверное, потому, что Кремер видел только портрет Марлен, — Левицкий показывал ему фотографию девушки, обычное официальное фото.

Карл старался оживить эту фотографию, но напрасно — не мог представить, как разговаривает она, как ходит, а поза, в которой представлял ее перед гестаповцами, была подчеркнуто плакатной: высоко поднятая голова, гневные глаза, порванная кофточка, из-под которой видно белое плачо.

Вот она поворачивается к нему — и снова лишь фото: мягкие линии подбородка, удивленные глаза и платье в горошек…

Бедная Марлен…


…Фрау Ирма познакомила Карла с гостями: старый помещик со сморщенными, как печеное яблоко, щеками, несколько подчиненных Вайганга в мундирах и штатском, музыкант в черном сюртуке, два коммерсанта. И женщины — молодые и старые, красивые и совсем невзрачные, но все нарядно и богато одетые.

Одна из них особо привлекла внимание Кремера. Среднего роста, худенькая блондинка, она выделялась среди остальных женщин. Улыбалась, показывая ровные зубы, и кокетливо щурила серьга, с синеватым оттенком, глаза. Глаза у нее и вправду были красивы — большие, наивные, они контрастировали с тонкими губами. Должно быть, блондинка знала это, подкрашивала губы так, чтобы они казались полнее.

— Хильда Браун, — представила ее фрау Ирма, — невеста нашего Рудольфа Рехана.

Карл внимательно посмотрел на девушку. «Так вот ты какая, дрезденская вертихвостка, — подумал. — Теперь понятно, почему теряет разум этот долговязый увалень».

— Я много слышал о вас, фрейлейн Браун, — сказал почтительно, — но действительность превзошла все мои ожидания. Руди — просто счастливчик!

Девушка снова сделала едва заметную гримасу.

«С характером, — определил Кремер. — Быть Рехану под башмаком».

Руди появился через несколько минут. Вместе с ним в приемную вошел толстый розовощекий офицер в эсэсовском мундире. Гость еле доставал Рехану до подбородка, и Руди все. время наклонялся, разговаривая с ним.

Адъютант, увидев Хильду, весь засиял и потащил эсэсовца через гостиную.

— Вы уже знакомы с моей невестой, Карл? — крикнул Кремеру, делая упор на слове «невеста». — Уже успели? Вы не теряете времени… Хотя красивый женщины всегда почему-то благосклонно относились к вам!..

Рехан был немного навеселе, алкоголь развязал ему язык, и Карл понял: Руди очень хочется, чтобы все замечали красоту его невесты.

— Я уже сказал фрейлейн Хильде, — польстил он, — что очарован ею.

Девушка сморщила носик, видно сказанное Кремером понравилось ай, лукаво блеснула глазами.

Руди потер руки.

— А вы не смотрите, Кремер, — сказал так жалобно, что его спутник захохотал.

— Не будьте ревнивцем, Рехан, это вам не идет. Из вас вышел бы неплохой Ромео, пожалуй, — смерил Руди взглядом с ног до головы, — скорее, даже два…

Карл оценил остроту.

— Вы опасный человек, — обратился к толстяку, — не хотел бы попасть вам на язык.

— Пустое, — благодушно махнул тот рукой, — вы переоцениваете мои способности. Если не ошибаюсь, герр Кремер?

— Простите, — спохватился Рехан, — разве я не познакомил вас? Гауптштурмфюрер СС Артур Шрикель. Любимчик фортуны и фрау Ирмы — Карл Кремер. Так сказать, новая звезда немецкой коммерции.

Гауптштурмфюрер придвинулся к Карлу, едва не касаясь его животом.

— Вам можно позавидовать, — все его жирное лицо расплылось в благожелательной улыбка, — в ваших руках — будущее страны. На смену военным приходят промышленники и коммерсанты, и от их сноровки зависит расцвет нации.

— А я завидую мужчинам, которые умирают за фюрера, — вмешалась в беседу фрейлейн Хильда. — Жаль, что женщин не пускают на фронт. Окажите, гауптштурмфюрер, мне пошел бы мундир?

— Я бы с удовольствием служил под командой такого очаровательного офицера, — с неожиданной для толстяка живостью повернулся тот к девушке. — Но попасть в вашу роту было бы нелегко.

Хильда удивленно подняла тонкие черточки бровей.

— Почему?

— Из-за большого наплыва волонтеров. Все самое лучшее рыцарство Германии пожелало бы подчиняться вам.

— Вы невозможный льстец, — надула губы Хильда. — В Германии достаточно красивых женщин…

— Но не таких храбрых, как фрейлейн!

— Вы испортите мне невесту! — выкрикнул Рехан. — Она подумает, что скромный оберштурмфюрер…

— Как тебе не стыдно, Рудольф! — оборвала его Хильда.

— Почему же, он недалек от истины, — возразила внезапно девушка, которая сидела рядом с Хильдой.

Только теперь Карл обратил на нее внимание. Одетая в модное блестящее платье, шуршавшее при каждом ее движении, с драгоценными перстнями на тонких пальцах, она все же не привлекала внимания мужчин. Девушка походила на птицу: длинная шея, острый нос и скошенный подбородок.

«Ее не назовешь красивой», — подумал Кремер. Словно угадав его мысли, девушка холодно взглянула на Карла. Кремер отвел глаза.

— Ваша красота, Хильда, — продолжала ее соседка, — начинает пугать герра Рехана, и я понимаю его…

— Ничего вы не понимаете! — вспыхнул вдруг Руди.

— Будьте осторожны, герр Рехан! — предостерегающе кивнула головой девушка, и ее бриллиантовые серьги заиграли радугой.

— Не хотите ли вы сказать?… — разгневанно обратилась к ней Хильда.

— Нет, не хочу… — оборвала девушка поднимаясь.

— К слову, — прошептал кто-то на ухо Карлу, — это дочка Краузе.

— Самого Краузе? — Кремер обернулся и увидел Шрикеля.

— Да, владельца трети саксонской текстильной промышленности. За этой пташкой дадут не меньше двух миллионов!

— Неужели, — разыграл удивление Карл, — это его дочь?

— Эрнестина Краузе — богатейшая невеста в Дрездене. Она может купить десяток таких, как оберштурмфюрер Рехан, — презрительно произнес Шрикель.

— И такая некрасивая… — вздохнул Кремер.

— Красота для миллионерши — излишняя роскошь.

— Но… — Карл с сожалением проводил взглядом девушку.

— Что «но»?… — Шрикель фамильярно обнял Карла. — Если бы она была красивой, то ого-го! — покрутил пальцем. — А при настоящем положении дел, — легонько подтолкнул Кремера, — и вы можете…

— Думаете? — вопросительно посмотрел на него Карл. «А этот гауптштурмфюрер крепкий орешек, — подумал. — Сразу не раскусишь!».

— Попробуйте…

«А что, если и вправду попробовать?» — эта мысль не показалась Карлу нелепой. Неплохо бы войти в дом Краузе. Такое знакомство поднимет его авторитет в глазах городского бомонда. Конечно, то, на что намекал гауптштурмфюрер, настоящее безумие: Карл представил на миг себя счастливым обладателем миллионов Краузе и чуть не расхохотался. «Постой, постой, — остановил вдруг мысленно себя, — это не так уж и смешно. По крайней мере каждый из присутствующих…» Да, он позволит себе немного поухаживать за фрейлейн Краузе. Это развяжет ему руки и сможет оправдывать отъезды из дома группенфюрера.

Карл подождал удобного момента и попросил фрау Ирму:

— Познакомьте меня с фрейлейн Краузе.

Та с любопытством посмотрела на него:

— И вы туда?

Кремер изобразил смущение.

— Ничего, ничего, — подбодрила его фрау Ирма, — Эрнестина — девушка с характером, но умная, Только учтите, откапала уже нескольким претендентам на руку я сердце.

«Вернее, на миллионы», — подумал Карл, но сказал совершенно серьезно:

— Тогда я складываю оружие. Мне не хотелось бы стать смешным в глазах общества.

Фрау Ирма тоже посерьезнела.

— Попробуйте, — сказала, — Эрнестина расспрашивала о вас, а это — неплохой признак…

Она подвела Кремера к девушка.

— Надеюсь, — сказала манерно, — вы не соскучитесь в компании моего мальчика… — Фрау Ирме нравилось играть роль покровительницы Карла. — Он никого не знает в Дрездене, и отсутствие общества…

— О-о! — неучтиво перебила девушка фрау Ирму. — Не может быть! Я начинаю завидовать герру Кремеру!

— Вы преувеличиваете, Эрни! У вас собирается такая приятная компания… — заметила фрау Ирма.

— Возможно… — сверкнула та глазами, — А меня она утомляет.

— Однако вы совсем не похожи на затворницу, — вставил Карл.

Девушка взглянула на него вопросительно. Кремер опустил глаза.

— Я имел в виду, — решил пояснить, — что это платье и сережки больше вам к лицу, чем пелерина монахини.

— Как знать… — задумчиво протянула Эрнестина, но Карл заметил, как она невольно провела ладонью по сверкающему шелку платья.

«А она, наверно, не считает себя, некрасивой, — подумал. — Вообще, это было бы противоестественно». От этой мысли стало почему-то весело, какой-то бес вселился в него. Пристально глядя на девушку, Карл произнес:

— Кроме того, церковь в вашем лице получила бы слишком дорогой подарок.

Эрнестина подняла брови:

— Вы считаете, что из меня вышла бы сомнительная служительница богу? Но…

— Я имею в виду, — возразил Карл, — ваше приданое, которое прибрали бы к рукам святые отцы.

Девушка вспыхнула, гневно вздернула голову, но неожиданно громко захохотала:

— Вы первый, кто сказал мне правду в глаза! — с любопытством стрельнула глазами и добавила: — Мне нравится ваша откровенность.

— А мне не нравится ваше приданое, — засмеялся Карл, — оно отягощает вас. Вы можете считать меня отъявленным нахалом, но в каждом, кто делает вам комплименты, вы, наверное, видите охотника за приданым…

— Вы шутите, мой мальчик! — не выдержала фрау Ирма.

— Я никогда еще не был так серьезен.

Эрнестина смотрела пристально на Карла, казалось, ее глаза остекленели.

— А вас не интересует приданое?

Кремер почувствовал подводный риф в этом вопросе. Но сбить его с толку было трудно.

— Нет, почему же, я серьезно отношусь к деньгам и считаю, что они делают жизнь приятнее, чем она есть на самом деле. Кроме того, я коммерсант, а лишние деньга никогда не мешали коммерции.

— Вы хотите сказать, что за определенную сумму пожертвовали бы своими убеждениями и…

Карл протестующе поднял руку.

— Я не говорил этого, фрейлейн.

— Однако…

— Вы не так поняли меня. Я считаю приданое приятной придачей, вернее, находкой. Однако только дураки рассчитывают на находки.

Эрнестина хотела что-то ответить, но подошли Шрикель и еще какой-то офицер.

— Сразу видно дамского угодника, — грубовато сказал гауптштурмфюрер. — Рехан открыл мне тайну. Оказывается, вы, герр Кремер, прекрасно играете в карты.

Карл пожал плечами:

— Фортуна — порой очень коварная женщина…

— Не составите ли нам компанию?

— Но…

— Не смею больше задерживать вас, герр Кремер, — высокопарно начала Эрнестина, но закончила совсем другим тоном: — Надеюсь, мы еще сможем продолжить беседу. Заходите ко мне без церемоний.

Карл поклонился.

Шрикель, когда они садились за стол, полушутя, полусерьезно заметила:

— Я далек от того, чтобы считать себя ясновидцем, но думаю: нашего молодого друга ждет большое будущее.

— Что вы имеете в виду? — спросил кто-то из партнеров.

— Фрейлейн Краузе просила Кремера запросто навещать ее.

— Оставьте, Шрикель, — недовольно сказал Карл. — Представьте себе, я наговорил фрейлейн массу резкостей…

На лице гауптштурмфюрера снова вспыхнула ослепительная улыбка, но маленькие глазки не смеялись.

— Смотря как подать резкости… — сказал неопределенно. — Иногда такая тактика быстрее дает результаты…

— Вы уже и тактиком меня считаете? — поморщился Карл.

— А разве это плохо?

— Тактика необходима всюду. — Карл взял карты. — Вы — мой партнер и, надеюсь, тоже неплохой тактик…

— Мы это определим, по собственным карманам, — не выдержал офицер, сидящий справа от Кремера.

Карл сделал ход. Исподлобья взглянул на Шрикеля. Безусловно, этот толстяк — опасный враг, следовало бы держаться от него подальше. Но это означало бы держаться дальше от флигеля за аллеей черных гномов. А для чего он здесь? Не для того же, чтобы флиртовать с дочкой миллионера и играть в карты с эсэсовцами!

Значит, нужно поближе сойтись с гауптштурмфюрером. Конечно, опасно, но и на фронте не безопасней. Карл на мгновение прикрыл глаза, представил неглубокую траншею, блиндаж под тремя накатами, сосредоточенные лица солдат в касках. Тяжелый снаряд поднял на воздух сосну, росшую на пригорке, заверещали осколки. Солдаты прижались к земле, и один не поднялся. Карл даже лицо его видел — молодое, безусое, искаженное болью.

— Ваш ход, коллега, — донеслось до него словно издалека. Открыл глаза: Шрикель склонился над картами, уткнув в них жирное красное лицо; партнер справа нетерпеливо дергал себя за пуговицу мундира.

— Ваш ход, — повторил, вытянув шею из тщательно отглаженного воротничка.

Карл небрежно бросил карту. Возвращение к действительности не обрадовало его, сердце зашлось, и где-то глубоко в груди не унималась тупая, ноющая боль.

* * *
Утром Эрлер почувствовал себя плохо: давал себя знать ревматизм, который штурмбанфюрер получил несколько лет назад — осложнение после гриппа. Даже накричал на ротенфюрера, который принес холодный чай, хотя этот недотепа божился, будто чайник только что закипел. Потом придрался к секретарше — почему не перепечатала срочные бумаги. Напрасно девчонка оправдывалась — мол, получила их только вчера вечером, — штурмбанфюрер перестал ее отчитывать лишь после того, как заметил слезы под густо накрашенными ресницами.

— Идите! — бросил сердито. — Сейчас потечет вся ваша красота!..

Эрлеру не хотелось даже обедать: сидел в кабинете и с раздражением смотрел на окна, по которым барабанил частый холодный дождь. Даже противно смотреть на такое безобразие — третий день без перерыва льет и льет…

Боже мой, как крутит суставы!

Дверь заскрипела, и в щель робко просунулся нос ротенфюрера.

— Ну, что там еще? — раздраженно крикнул Эрлер.

— Донесение гауптшарфюрера Мауке.

— Что же вы торчите в дверях? — заорал штурмбанфюрер. — Давайте его сюда!

Два густо исписанных листа бумаги. Эрлер протянул под столом ноги, откинулся на спинку кресла. Интересно, что нового у гауптшарфюрера?

«Штурмбанфюреру СС доктору Эрлеру», — машинально пробежал глазами первую строчку. Все это формалистика. Где же суть? Ага…

«После того как мне стало известно, что на территории протектората Чехии и Моравии работниками тайной полиции найдены листовки, отпечатанные на немецком языке, я заинтересовался этим делом. Пражское гестапо в ответ на наш запрос уведомило, что в Праге ликвидирована подпольная группа, которая вела широкую прокламационную кампанию. Мною было получено несколько образцов нелегальных коммунистических воззваний, адресованных немецким солдатам. Установлено, что эти листовки тождественны прокламациям, найденным три недели назад в поездах, предназначенных для перевозки солдат на Восточный фронт. Листовки напечатаны однотипным шрифтом, на бумаге одинаковой структуры. Адресованы „Немецким пролетариям в военных шинелях“.

Считаю необходимым кратко изложить содержание прокламаций. В них говорится, что война ведется вопреки интересам и правам немецкого народа. Честных немцев фюрер якобы пытает и заключает в концентрационные лагеря. Немецкие солдаты не должны забывать, что настоящий вождь немецкого рабочего класса Эрнст Тельман мучается в застенка».

— Ишь до чего докатились! — не выдержал штурмбанфюрер и ударил кулаком по столу. Сморщился от боли — а, черт, он совсем забыл об этом проклятом ревматизме. Но какое нахальство! Вспоминать Тельмана!

Успокоился и стал читать дальше:

«Пражское гестапо уведомило, что один из арестованных подпольщиков показывает: прокламации напечатаны второго августа. Пятого августа органы тайной полиции провели аресты членов подпольной организации и ликвидировали типографию. Следовательно, листовки были переправлены из Праги в Дрезден в один из дней между вторым и пятым августа.

Мною установлено, что в этот период с дрезденского железнодорожного узла в Прагу отправлялись два товарных эшелона прямого назначения. Машинистами на них были Георг Панкау и Франц Шницер.

Георг Панкау. 63 года. Беспартийный. В коммунистической и социал-демократической партиях не состоял. Дисциплинированный и квалифицированный рабочий. Характеристика от шефа депо положительная. От политики далек. На хорошем счету у местной администрации. Ничего подозрительного за ним не замечалось.

Франц Шницер. 59 лет. В прошлом член социал-демократической партии. Квалифицированный рабочий, характеристика от шефа депо положительная. Имеет двух сыновей, оба на фронте. Лояльный. Высказываний против государственной политики не замечалось. Принимает участие в мероприятиях, проводимых ортсгруппенляйтером.

Прошу установить наблюдение за Георгом Панкау и Францем Шницером. Не исключено, что их лояльность — лишь маскировка враждебной деятельности против рейха. Необходимо изучить круг их знакомств, дать возможность снова побывать в Праге, заблаговременно предупредив пражское гестапо. Поручить это дело прошу лучшим агентам.

Следует иметь в виду — не исключен и другой путь транспортирования листовок из Праги в Дрезден. Но, учитывая, что прокламации были найдены в поездах уже седьмого августа, считаю такую версию маловероятной. Кроме того, характер распространения листовок свидетельствует — это сделано железнодорожниками: прокламации найдены не в казармах, а в воинских поездах.

Гауптшарфюрер СС Эмиль Мауке».

Штурмбанфюрер отложил докладную записку и нервно зашагал по кабинету. Дождевые потоки за окном уже не досаждали ему. Он знал, что Мауке — способный человек, но вот так сразу напасть на след подпольной организации! Конечно, заслуга его, Эрлера, прежде всего в том, что именно Мауке было поручено это дело!

Эрлер нетерпеливо сорвал телефонную трубку.

— Соедините меня с группенфюрером фон Вайгангом! — приказал. — Добрый день, Рехан. Как себя чувствуете? Я — не очень: проклятый ревматизм… Шеф у себя? Есть важное сообщение…

* * *
Последние дни были тяжелыми для Карла Кремера: необходимо было налаживать связь, утраченную после провала Марлен Пельц.

Еще в Москве Кремер вспомнил, что в Дрездене должен работать Штеккер, — фельдфебель говорил Катрусе о том, что его переводят в этот город.

Фельдфебель Штеккер! Удивительный человек, с которым судьба свела Катрусю во Львове. Девушка не раз рассказывала Петру эту историю, которую он знал теперь не хуже ее: еще бы — фельдфебель Штеккер поставлял им такую информацию, о которой можно было только мечтать.

А произошло это так. Кирилюку удалось с помощью знакомого гестаповца устроить Катрусю в железнодорожную комендатуру.

Однажды комендант майор Шумахер дал ай перепечатать совершенно секретное сообщение. Достаточно было одного взгляда на него, чтобы определить, насколько важен документ. Катруся отпечатала на одну, как всегда, а две копии, спрятала вторую под кофточкой, а смятые копирки бросила в корзину для бумаг.

Майор сам сверил перепечатанное донесение с оригиналом. Затем вызвал исполнявшего обязанности начальника канцелярии фельдфебеля Штеккера и приказал ему отправить документ секретной почтой.

— Сделайте это сами, сообщение очень важное, — уловила Катруся, закрывая за собою дверь.

Девушка продолжала работать, стараясь ничем не выдавать своего волнения. С нетерпением она ждала перерыва на обед, чтобы, когда комендант и Штеккер уедут, позвонить Петру и условиться о свидании. Наконец наступил положенный час. Катруся вызвала машину для коменданта, а сама озабоченно склонилась над бумагами, делая вид, что ей еще. надо выполнить срочную работу. Сейчас скрипнет дверь, через приемную пройдет фельдфебель Штеккер — совсем уже седой, с утомленным, морщинистым лицом. По обыкновению, задержится немного возле ее столика, справится о здоровье, немного пошутит и направится в столовую. Вот заскрипела дверь, но шагов фельдфебеля не слышно. Не поднимая головы, Катруся закладывает листок чистой бумаги в машинку.

— Зайдите, пожалуйста, ко мне, фрейлейн Кетхен, — говорит Штеккер.

— Я? К вам? — переспросила растерянно.

Штеккер стоял на пороге и пристально смотрел на нее. Она вдруг вспомнила, что и майор Шумахер, проходя через приемную, не улыбнулся ей, как обычно. Может, все это ей только кажется? Что же тут удивительного, что фельдфебель позвал ее к себе, ведь такие случаи бывали… — старается успокоить себя Катруся. Ей кажется — идет она по жердочке, переброшенной через пропасть.

Штеккер, пригласив Катрусю присесть, вышел в приемную, запер наружную дверь и вернулся. Он присел на стул рядом с Катрусей и, пристально глядя на нее, спросил:

— Фрейлейн Кетхен, куда вы дели третий экземпляр оперативного сообщения?

В груди у Катруси похолодело. Она собрала все свои силы и проговорила запинаясь:

— Господин фельдфебель, как можно так шутить?! Мне известно, что такое секретные документы…

— Тем хуже, если вы понимаете, что такое секретные документы и как с ними надо обращаться. — Штеккер достал из стола тщательно разглаженные две копирки…

Катруся поняла — все пропало, но продолжала запираться:

— Копирки, наверное, слиплись… Я напечатала, как было сказано: два экземпляра.

— Не надо быть экспертом, — усмехнулся Штеккер, — чтобы видеть: отпечатки на одном листке не такие четкие, как на другом.

— Не понимаю, как это могло случиться… — растерянно произнесла Катруся после долгой паузы. Она уже ничего лучшего придумать не могла. Фельдфебель сейчас позвонит по телефону, примчатся гестаповцы, найдут эту бумажку, которая сейчас жжет ее, словно раскаленный уголь…

Поскорее избавиться от нас?! Бесполезно: в руках Штеккера вторая копирка. Выяснят ее знакомых. И наткнутся на Кремера. Боже мой, как только она раньше об этом не подумала?! Ведь ее рекомендовали коменданту по просьбе Карла Кремера…

Катрусе стало совсем плохо. Силы оставили ее. Дурная девчонка! Именно так и подумала о себе: «девчонка…» Провалить такое дело!.. А ведь как ее строго предупреждали — для разведчика нет мелочей, думай обо всем, надо думать, над каждым шагом думать! А она… выбросила копирки в корзину и тут же забыла о них.

«Надо во что бы то ни стало предупредить Петра», — пришлаотчаянная мысль. Отвлечь внимание фельдфебеля, потом три шага, и она в приемной. Захлопнуть за собой дверь и накинуть крючок. Сама спастись не сможет — Штеккер запер входную дверь, — но успеет позвонить Петру.

Катруся притворилась, что теряет сознание.

— Дайте мне воды, — попросила задыхаясь и, лишь только фельдфебель повернулся к ней спиной, метнулась к двери.

— Не выйдет, фрейлейн Кетхен, — преградил дорогу Штеккер. — Ведь крючок держится на честном слове…

Девушка, прикусив губу, с ненавистью смотрела на фельдфебеля.

— Что вам от меня нужно?!

Штеккер, глядя Катрусе в глаза, молча смял вторую копирку, бросил в пепельницу и поджег. Это было настолько неожиданно, что девушка совсем растерялась. Недоуменно смотрела, как извивался в огне черный комок копирки.

Скоро на дне пепельницы осталась маленькая горстка серого пепла. Штеккер сдул его и сказал:

— Вы должны быть осторожнее, фрейлейн Кетхен, и таких ошибок больше не допускать.

Катруся молчала. Что это? Изощренная провокация или неожиданная помощь?…

— Пока вы будете раздумывать над случившимся, я пойду пообедать. Сегодня я уже не буду. До завтра! — улыбнулся Штеккер и не спеша направился к выходу.

— Кто же вы?! — с запинкой спросила Катруся каким-то чужим голосом.

— Фельдфебель Штеккер, — остановился он у двери.

— Я не о том… Я хотела спросить: кто вы?… Ну… почему вы так поступили?

— Подумайте. Хорошенько подумайте. Иногда это необходимо…

Еще раз кивнул ей и вышел.

Катруся заправила в машинку чистый лист бумаги и долго сидела неподвижно. Было ясно одно: надо поскорее посоветоваться с Петром. Если это провокация, встреча с Кирилюком ничего не меняет — об их знакомстве все равно в гестапо известно. Набрала номер телефона Петра и условилась о встрече после работы.

Петро понял, что произошло что-то необычное, и решил выехать ей навстречу на автомашине. Выслушав сбивчивый рассказ Катри, сказал шоферу:

— Давай-ка, Федя, за город. Не гони очень — подумать надо…

Когда околица осталась позади, Петро попросил Катрусю:

— Покажи мне ту бумагу.

Катруся отвернулась и, покраснев от смущения, вытащила из-за лифа листок бумаги. Не оборачиваясь, передала Кирилюку.

— Можем ли мы быть уверены, что они не подсунули тебе фальшивку? — спросил он, внимательно прочитав копию донесения.

— Нет, не фальшивка, — решительно сказала девушка. — Как и в других, в нем подтверждаются некоторые мне известные факты, например, о передислокации в район Одессы вновь прибывшего танкового корпуса; сведения о количестве паровозов и вагонов на нашем узла тоже верные. Гестаповцы ведь не знают, что нам известно, а что — нет, и обязательно в чем-нибудь да ошиблись бы, фабрикуя фальшивку.

— Правильно, — подтвердил Петро, размышляя. — Документ не липовый. Но, может быть, они решились рискнуть такими сведениями для того, чтобы выявить нас?

— Потом они смогут все перетасовать, — высказал свое мнение Федя Галкин. — Мы сообщим, что танковый корпус сейчас под Одессой, а они перебросят его куда-нибудь в Прибалтику…

— Что ты! — возразила Катруся. — Ты только подумай, каково это перевести целый танковый корпус из одного района в другой!..

— Итак, мы можем сделать первые выводы, — сказал Петро. — Конечно, документ не фальшивый. Гестаповцам не было смысла подсовывать его нам. Стало быть, обе эти версии отбрасываем. Значит, что-то другое… Расскажи-ка. нам, Катруся, про твоего фельдфебеля подробнее.

Ну, а что могла им рассказать Катруся? Штеккер — человек пожилой, в общем-то малообщительный, даже замкнутый, но к ней всегда относился хорошо. Конечно, она никогда представить себе не могла, что он так поведет себя… И Катруся во всех подробностях повторила разговор со Штеккером.

— Трудная задача, — вздохнул Петро, — хотя все сходится к тому, что ты встретилась с человеком порядочным, а возможно, и с… Как это он сказал тебе на прощание? Чтобы ты хорошенько подумала, что думать иногда необходимо… Не было ли это намеком?

— В тот момент я ничего не понимала, — призналась девушка.

— Давайте обсудим его поведение, — сказал Петро. — Фельдфебель, которому надлежит строго охранять военную тайну, заметил: некто сделал лишнюю копию с важнейшего документа. Допустим, что он не связан с гестапо и поручения выслеживать Катрусю не имел. Но как бы поступил в таком случае любой гитлеровец? Несомненно, тут же сообщил бы своему начальнику, зная, что получит немалую награду. Так?

— Безусловно, — подтвердил Галкин.

— Прекрасно, рассуждаем дальше. Но фельдфебель не только отказывается от награды, а совершает крайне опасный для него поступок… Если об этом станет известно, Штеккера отдадут под трибунал. А там его ждет одно — расстрел. Фельдфебель — человек немолодой, опытный — все это, конечно, знает. Однако Катрусю не выдает и сам уничтожает улику против нее. Получается, что он…

— Хороший человек, — закончила Катруся.

— А может быть, и…

— Сейчас вы скажете: коммунист. Не поверю, — энергично замотал головой Галкин. — До сих пор что-то не встречались…

— Тебе, считай, просто не везло. Нельзя всех под одну гребенку… А ты, Катруся, должна еще поговорить с фельдфебелем… Опасности не прибавится, а выиграть можно многое. Теперь едем назад. Завтра — выход в эфир, да и от Дорошенко нас будут ждать. Заремба предупредил, что они должны доставить в город взрывчатку.

На следующий день у Катруси со Штеккером произошел разговор. Во время обеденного перерыва, после того как уехал комендант, она заглянула в кабинет фельдфебеля. Он стоял, опираясь руками о стол, и читал только что полученные телеграммы: как раз перед обедом их принес ефрейтор из пункта связи.

— Заходите. — Штеккер внимательно посмотрел на девушку. — Я вас слушаю.

— Если господин фельдфебель не будет возражать, я хотела бы продолжить вчерашний разговор…

— Догадалась ли фрейлейн запереть входную дверь? — спросил Штеккер и в ответ на ее утвердительный жест с улыбкой заметил: — Нас, на худой конец, могут заподозрить в любовных шашнях, а они для СД интереса обычно не представляют.

— Скажите честно, что вы подумали обо мне вчера? — спросила Катруся.

— Что вы — девушка храбрая, но весьма неопытная…

— А о том… для чего мне нужна эта копия?

— Скажете сами — буду знать, хотя догадаться не трудно… — усмехнулся Штеккер.

— Что я вам могу сказать? Мы с вами стоим по разные стороны баррикады, — начала Катруся патетически, вовсе не так, как собиралась. Покраснела и заговорила сбивчиво: — Ведь вы порядочный и честный человек, я именно таким вас считаю, а каждый порядочный человек, господин Штеккер, не должен служить фашистам!..

— Откуда ты взяла, — мягко спросил он, — что мы находимся на разных сторонах баррикады? Да на этой стороне, на которой и ты, я стоял уже, когда тебя еще на свате не было!..

Взяв ошеломленную Катрусю за руку, он подвел ее к стулу и усадил, сам сел напротив и стал спокойно и медленно объяснять, как на уроке:

— Неужели ты серьезно думаешь, что в Германии поголовно все — фашисты? Если Гитлер, мол, захватил власть в Германии, то во всей стране не осталось честных людей? Да, нацисты многим одурманили головы, но остались люди, которые, продолжают бороться. Это, конечно, не легко, особенно когда на тебе военный мундир, но кое-что можно делать…

— Вот никогда не подумала бы, что у нас с вами так разговор пойдет, товарищ Штеккер, — просияла Катруся…

…Связываться со Штеккером в Дрездене Кирилюку позволили только в крайнем случае; это могло поставить под угрозу, с одной стороны, организацию немецких товарищей, в которую, возможно, входит Штеккер, а с другой — выполнение задания, полученного Кирилюком.

Такой «крайний случай» настал теперь.

Сначала Карл подумал было поручить Рахану разыскать фельдфебеля. Но отказался от этого. Кто его знает, как поведет себя Руди! Кремер не сомневался: в случае чего оберштурмфюрер на первом же допросе назовет всех, кем он, Кремер, когда бы то ни было интересовался.

Через Рехана Карл узнал лишь адрес комендатуры.

Понаблюдав за комендатурой, Кремер убедился, что описаниям Катруси соответствует только один человек, и маршрут его неизменен.

Однажды Карл нагнал его на пустынной улице и, поравнявшись, обратился:

— Фельдфебель Штеккер?

— Да. Слушаю.

— Меня просили передать вам привет от фрейлейн Кетхен.

Фельдфебель внимательно посмотрел на Кремера.

— Прошу прощения, я вас не понимаю…

— Катря до сих пор с благодарностью вспоминает, как вы выручили ее с копиркой.

— А-а… не стоит вспоминать… это такая мелочь.

— Мне очень нужно поговорить с вами…

— Минутку, — перебил Штеккер. — Вы сможете завтра в восемнадцать часов быть на площади Единства у кинотеатра «Одер»?

— Да, конечно.

— Я буду ждать вас возле входа.

… Кремер увидел фельдфебеля, подойдя к самому кинотеатру. Остановился рядом, сделал вид, что рассматривает афишу.

— Идите за мной. На расстоянии, — не поворачивая головы, произнес тот.

Штеккер шагал не торопясь, разглядывал все вокруг. Неожиданно повернул на разрушенную бомбежкой улицу и, выбрав удобный момент, юркнул в руины. Даже Карл не заметил, как он исчез. Но все понял, услышав тихий свист из-за груды кирпича и разбитого бетона.

Фельдфебель постоял с минуту, наблюдая за улицей, и лишь после этого дал знак Карлу следовать за ним. Спустились в темный, сырой подвал. Фельдфебель посветил фонариком.

— Прекрасное место для встреч, — сказал полушутя, полусерьезно. — Но чем вы можете доказать, что прибыли от Кетхен?

— Катря говорила вам, что у нее есть жених?

Штеккер кивнул.

— Он перед вами собственной персоной.

— Доказательства?

— Пятьдесят четвертую стрелковую дивизию перебрасывают в район Житомира… Четвертого июня в Шепетовку пришло два эшелона с танками. Мне известно, что эту информацию Катре передавали…

— Хватит. Достаточно… — Кремеру показалось, что фельдфебель усмехнулся. На миг вспыхнул фонарик, выхватив из темноты самодельную лавку — доску на кирпичах. — Садитесь.

Сели. Штеккер достал сигареты, предложил Карлу. Сказал просто:

— Никогда не думал, что вы разыщете меня. И кто — жених фрейлейн Кетхен! Вам посчастливилось, молодой человек. Я уже порядочно пожил на свете, а такую девушку встретил впервые…

У Карла сжалось сердце. Что делает сейчас Катруся? Заглянуть бы в родные глаза!..

— Катря теперь в Москве, товарищ Штеккер, работает в госпитале. Ну, а вас я разыскивал, надеясь на помощь. У вас все хорошо, не было никаких неприятностей?

— Если бы они были, мы не сидели бы здесь, — ответил Штеккер. — Я никогда не позволил бы себе встретиться с вами.

— Простите, но…

— Вы правы, товарищ, — повеселел фельдфебель, — в нашем деле осмотрительность только на пользу. Очень рад познакомиться с вами.

Карл коснулся локтя фельдфебеля:

— Мне хотелось бы поговорить с вами об одном деле. Может, что-нибудь посоветуете…

Рассказал о подземном заводе и задании, которое, собственно, привело его сюда.

Штеккер долго молчал, попыхивая сигаретой. Карл не торопил его. Наконец фельдфебель заговорил:

— Я знаю об этом заводе… Не могу не знать, — усмехнулся, — ибо оттуда каждый день эшелон с горючим проходит через наш узел. Тут и ребенку ясно… Однако — объект под землей, а подходы строго охраняются. Проникнуть туда тяжело, я бы сказал, невозможно. Есть у меня, правда, одна идея. Понимаете, здесь, возле города, расположен рабочий поселок. Железнодорожный узел и шахты нуждаются в рабочей силе. А на основе старых, заброшенных шахт и создан этот проклятый завод. Догадываетесь?

— Немного…

— Я познакомлю вас с одним человеком. Думаю, он сможет быть вам полезным. Вас устраивает встреча здесь послезавтра в шесть часов?

— Да.

— Выйдем другим ходом. Запомнили, как попасть сюда?

— На всю жизнь.

— Ну, это слишком… На месте этих руин мы выстроим новые дома… — Штеккер двинулся к выходу. Уже. на улице счел необходимым пояснить: — Моя профессия — каменщик, знаете, как руки истосковались по настоящей работе?

Было темно, сеял мелкий, холодный дождь. Штеккер съежился, поднял воротник шинели. Произнес ворчливо:

— Паскудная погода, скорее бы снег. — Тихонько засмеялся. — Хотя я лично за такую погоду. Порядочный шпик носа на улицу не высунет. Итак, до послезавтра…

Через день состоялась встреча Карла Кремера с Фридрихом Ульманом.

Карл спустился в подвал, но никого не увидел. Осветил фонариком облупленные стены, взглянул на часы. Шесть… За спиной кто-то зашевелился. Кремер выключил фонарик, шагнул в глубь подвала.

— Не волнуйтесь, это мы, — глухо донесся из темноты хриплый голос фельдфебеля. — Кстати, идите-ка сюда, это может вам пригодиться.

Штеккер осветил возле лестницы узкий, как щель, закоулок, полузаваленный битым кирпичом.

— Удобная позиция, — пояснил. — Я стою здесь. Вы входите и ничего не видите, а сами остаетесь на виду.

— А у вас все здорово продумано! — с уважением сказал Карл.

— К вашим услугам, — усмехнулся Штеккер.

В глубине закоулка Карл заметил старого человека в рабочей куртке и шляпе с обвисшими полями. Он смотрел строго и, казалось, отчужденно. А может, это лишь показалось — руку пожал крепко, словно пробовал силу. Спокойные, неторопливые движения, весь облик его напомнил Зарембу. От него и пахло, как от Зарембы, машинным маслом, ржавчиной и крепким табаком. Карл сразу почувствовал расположение к этому кряжистому пожилому человеку.

— Товарищ Ульман в курсе дел, — начал Штеккер, когда они расположились на доске под стеной. — Он из того самого поселка. Можете доверять ему, как мне.

Ульман кашлянул.

— Давайте ближе к делу, — сказал спокойно. — Вам нужно разведать подходы к заводу синтетического горючего? Я правильно понял товарища Штеккера?

— Вернее, нащупать его уязвимое место, — пояснил Кремер. — Ежедневно завод дает эшелон бензина. На этом нужно поставить точку.

— Это — цель. — Ульман положил руку Карлу на колено; даже через одежду чувствовалось, какая твердая и мозолистая эта рука, — а нам нужно найти пути к ее выполнению. Сегодня я не могу сказать что-либо утешительное — все это для меня неожиданно… Есть, правда, один вариант…

Ульман умолк, потянулся за сигаретами. Карл предложил свои.

— Генеральские… — сказал Ульман не то одобрительно, не то осуждающе. — Вариант такой… Живет у нас в поселке один старик. Он — шахтер, сейчас — на пенсии. Хороший человек, нашей закалки. Когда строили завод, он был мобилизован. — Ульман снова помолчал, лишь вспыхивала и гасла во тьме красная точечка сигареты. — На той территории были шахты. Большинство из них давно выработаны, заброшены и завалены. Старый Гибиш знает их как свои пять пальцев. Может, он и выведет нас…

Карл несколько секунд обдумывал предложение Ульмана. В этом плане было что-то неопределенное, туманное, но перспективное. Кремер накрыл ладонью руку Ульмана — большую, шершавую.

— Когда можно надеяться на результаты?

Ульман встал, сделал несколько шагов и подозвал к себе Карла. В закоулке у самого входа поднял кирпич. Узкий луч фонарика осветил под ним хорошо замаскированный тайник.

— Наведайтесь сюда дня через четыре, — сказал, подумав. — Здесь найдете сообщение о том, когда встретимся.

— Как подумаю, — начал Кремер, — ежедневно — эшелон цистерн с бензином…

— Они проходят через наш узел, молодой человек, — похлопал его по плечу Ульман. — Я сам формирую составы. Думаете, это сладко?

* * *
Дожди прекратились, повеял ветер и высушил мокрую землю. Конец ноября, пора бы уже и снегу выпасть, а зимой и не пахнет. Тепло, трава зеленеет…

Ульман лежал под колючим кустом ежевики, на котором темнели ягоды. И в двух шагах не разглядеть было Фридриха — он здесь знал каждую тропинку с детства: вместе с другими ребятами тряс дикие груши, до крови царапал руки и лицо, доставая терпкие ягоды ежевики, устраивал со всеми вместе на пологих склонах холмов настоящие военные сражения…

Как давно это было! И не верится теперь, что было… Неужели это он тогда носился в коротких штанишках и сандалиях из грубой кожи, которые почему-то не выдерживали и месяца — разваливались, вызывая гнев и упреки отца? Потом, когда у Горста разваливались сандалии, Фридрих старался не сердиться, хотя порой и хотелось стегнуть ремешком курносого мальчонку, который не умеет и не хочет беречь вещи…

Ульман повернулся на другой бок. Теперь хорошо видно дикую грушу, с которой он как-то упал и разбил голову. Потекла кровь, мальчишки, испугались, а ему совсем не было страшно и хотелось даже смеяться.

Тогда здесь, в полукилометре, была шахта. Иногда, когда надоедали игры, они сидели на холме и смотрели, как машина-подъемник выплевывает пар, как крутятся вверху ее колеса, наматывая тросы, как пыхтят паровозы, которые тащат составы с углем.

От шахтного двора остались только груды поросшего травой кирпича, рельсы давно сняли, и только старожилы могли отличить теперь бывшую железнодорожную насыпь от обычных неровностей местного ландшафта.

Из-за кустов шиповника послышалось сопение: кто-то взбирался по крутому склону. Фридрих выглянул из своего укрытия, тихонько свистнул. Гибиш выругался:

— Чертово место!

Лег вверх лицом, подложив под голову портфель. Отдышавшись, спросил:

— Харчей взял с собой?

Ульман похлопал ладонью по тощему рюкзаку.

— Есть немного…

— А лопата?

— Все как договорились! — рассердился Фридрих. — Чего придираешься?

— Потому как под землю идем, — спокойно ответил Гибиш, — и неизвестно, что нас там ждет…

Ульман закинул за плечи рюкзак.

— Пошли?

Гибиш шагал впереди. Пробирались между кустами согнувшись. Начиналась запретная зона, можно было случайно наткнуться на эсэсовский патруль.

— Вон там, за холмиком, — указал рукой Гибиш. Остановился, вытер нот с лица. — Отдохнем.

Впереди высились вершины, голые, с редкими соснами. Изрезанная оврагами неровная местность переходила в плоскогорье. Справа, внизу, просматривалась асфальтовая лента шоссе.

Они обошли холм. Гибиш постоял, оглядываясь, и полез в чащу ежевики. Ульман, прикрыв лицо от колючих стеблей, продирался следом. За чащей начиналась поляна. В стороне, между низкими деревцами, песчаный склон с еле заметным входом в пещеру. Гибиш влез туда, поманил Ульмана. Пещера лишь со стороны казалась маленькой: ход расширялся и исчезал в темноте. Повеяло влагой, воздух был густой, и дышалось тяжело.

Гибиш положил портфель на сухой песок возле выхода.

— Здесь мы в полной безопасности, — сказал и лег прямо на землю. — Закусим, отдохнем и в дорогу…

Фридрих развязал рюкзак, достал заранее приготовленные бутерброды. Гибиш вытащил из портфеля свои.

Ели молча, не торопясь. Каждый думал о своем. Гибиш сидел так, что свет падал только на левую часть лица. Ульман видел лишь один глаз, косматую бровь, атаку, изрытую морщинами, ухо, из которого торчали седые и, очевидно, жесткие волоски. Гибишу уже семьдесят, а выглядит он не очень старым. А странно: половину жизни провел под землей.

Спросил Гибиша:

— И что у тебя за секрет, Людвиг? Выглядишь, как молодой…

Гибиш удовлетворенно потер ладонью затылок.

— Представь себе, все замечают. Даже молодухи засматриваются. А что? — пошутил невесело. — Парней теперь мало, мы с тобой, хоть и потрепаны, все же мужчины…

Ульман достал сигарету, хотел уже переломить пополам, да передумал: все равно последняя перед дорогой; курить под землей нельзя, и он вправе выкурить целую сигарету.

— Мужчины, говоришь, — подхватил последние слова Гибиша. — А не бывает ли у тебя, Людвиг, такого чувства, что ты и не человек вообще? Что все вокруг существует само по себе, а ты живешь, как скотина, идешь, куда погонят… Что скотина в лучшем положении, чем ты: ревет и брыкается иногда, а ты и пикнуть не смеешь…

— Бывает, — согласился Гибиш, — но я прогоняю такие мысли. Однако недолго уже осталось, Фридрих, понимаешь, надолго. Утром я выхожу из поселка и иду в лес или в поле. Идешь, а вокруг ни души… Как представишь себе, что коричневым скоро конец — запоешь даже. Но, — вздохнул сокрушенно, — одиннадцать лет собаке под хвост пошло, представляешь, одиннадцать лет, — дай-то бог еще столько прожить! И думаю часто: неужели я, старый дурак, не увижу той жизни, о которой мечтал, за которую мы с тобой, Фридрих, все силы отдали? Нет, думаю, увижу. Как с коричневыми будет покончено — все в свои руки возьмем! И жить хочется, чтобы взглянуть лишь одним глазком. Потому и молодело… — закончил, усмехаясь конфузливо и даже стыдливо.

Ульман молчал, думал. Потом произнес тихо:

— Такое чувство, Людвиг, наверное, не только у тебя. Надвигается гроза, одни боятся ее — закрывают окна и прячутся в подвалы, а другие — выходят навстречу. Ты понимаешь меня, Людвиг?

Старик не ответил. Сидел у самого входа в пещеру и смотрел на красное, как кровь, небо. По каменным стенам переливались багряные отблески. Они казались Ульману символичными, словно предвещали рождение нового дня.

— Мне кажется сейчас, — продолжал Ульман, — будто попал на волю после заключения. Говорю что хочу и не боюсь, что кто-то подслушает, не озираюсь, нет ли за мной гестаповской рожи. Как-то спокойно на душе у меня сегодня. — Ульман потянулся. — Даже легкость в теле появилась… Трогаемся?

— Погоди.

Гибиш вытащил из мешка аккуратно свернутую брезентовую спецовку, переоделся. Куртка топорщилась на нем, делая его более полным. Фридрих критически осмотрел его, сказал ехидно:

— Как по мне, так пенсию тебе платить слишком рано. Родина требует от народа жертв, и фюрер просит вас, Людвиг Гибиш, снова спуститься под землю, чтобы своим самоотверженным трудом хотя бы на день отсрочить падение рейха…

— Плевать я хотел на фюрера! Сейчас мы опустимся под землю для того, чтобы на несколько дней ускорить конец этого проклятого рейха. Чтобы не упрекали нас потом, что сидели два старых дурня и только ждали, пока другие дадут пинка под зад Адольфу Гитлеру.

Ульман стал натягивать старые, вытертые до блеска и не раз уже латанные штаны, а Людвиг развернул пожелтевшую от времени карту.

— Смотри, — ткнул кривым ногтем, — вот здесь вход в вентиляционный штрек. Вот пещера… Штрек тянется сюда, — очертил ногтем место, — а здесь имеется ход в подземную пещеру, над которой начинаются галереи завода. Если ход не завален и не заложен наци, выйдем как раз туда, куда требуется. Пещера здесь сужается и проходит на два-три метра ниже галереи. — В задумчивости постучал по карте пальцем. — Сам понимаешь, абсолютной уверенности нет, но, думаю, не оплошаем.

— Это больше всего и тревожит меня.

— Такое уж дело… — развел руками Гибиш. — От бога…

Он проверил фонарик, глубже надвинул потертую кожаную фуражку. Ульман вооружился отточенной солдатской лопаткой, зябко передернул плечами, поднял воротник старенькой куртки и двинулся за Гибишем в темноту.

* * *
Дни тянулись для Карла в тревожном ожидании: просыпался и вспоминал об эшелоне цистерн, который сегодня покатится по рельсам на восток. Представлял, как бензин из этих цистерн переливается в баки танков и самолетов, как мчатся эти танки, стреляя в солдат с красными звездочками на пилотках. Может, поэтому — как ни старался быть всегда ровным и приветливым с окружающими — иногда прорывались у него нотки раздражения. Как-то и сам заметил, что слишком резко ответил кому-то за вечерним бриджем, но сразу же овладел собой и пожаловался:

— Нервы у меня, господа, не выдерживают. Не знаю, как вас, а меня угнетает эта неопределенность на Восточном фронте. Кажется, там у нас достаточно сил, чтобы выбить русских хотя бы из Польши!..

Шрикель, который стал постоянным партнером Карла, сказал рассудительно:

— Поберегите нервы, Кремер, ибо наше наступление вряд ли начнется раньше весны. У нас уже есть печальный опыт войны в зимних условиях, и фюрер не позволит генералам увязнуть еще в одной авантюре.

После покушения на Гитлера эсэсовцы были враждебно настроены против армейского генералитета, и в доме Вайганга открыто осуждали руководство вермахта.

«— Если бы фюрер поменьше доверял этим напыщенным ослам в мундирах, — вставил третий партнер, эсэсовский офицер — помощник Шрикеля, — мы давно уже были бы в Москве.

— Господа, нельзя так огульно, — включилась в беседу фрау Ирма. Сама она не играла, но любила сидеть возле играющих в карты. — Генерал Гудериан и Манштейн доказали…

— Таких, как Гудериан и Манштейн, — прервал ее муж, — по пальцам можно пересчитать. А мы имеем в виду генералитет в целом, который не оправдал надежд нации.

Вайганг играл в карты плохо, но любил иногда посидеть с подчиненными за зеленым столом. Этим он показывал свою демократичность и, кроме того, любил пощекотать себе нервы. По натуре группенфюрер был азартным человеком, но балансирование на служебном поприще научило его держать себя в руках.

Посла разговора в аллее гномов он, как и предупреждал, стал сдержаннее относиться к Кремеру, избегал оставаться с ним наедине и вообще был подчеркнуто равнодушен к новому жителю виллы. Фрау Ирма, наоборот, носилась с Карлом и была одержима идеей сосватать Кремера с Эрнестиной Краузе. По правде говоря, она достаточно надоела Карлу, но он всегда был любезен и приветлив с хозяйкой, понимая, что лишь она в этом доме по-настоящему хорошо относится к наму, и это создает вокруг его особы атмосферу доброжелательности, хотя и показной. На большее Кремер и не рассчитывал.

Странные отношения сложились у Карла со Шрикелем. Внешне они были друзьями. Чуть ли не каждый вечер садились за традиционный бридж, гауптштурмфюрер приветливо улыбался Кремеру при встречах, однажды Карл случайно услышал, как тот даже хвалил его в кругу близких знакомых Вайганга. И все же какая-то незримая преграда стояла между ними.

Помня предостережение Вайганга, Кремер контролировал каждое свое слово в разговорах со Шрикелем, сознательно обходя темы, связанные с работой гауптштурмфюрера. Даже оборвал как-то одного из его помощников, когда тот при нем завел разговор о документах, которые задержались где-то.

— Я просил бы вас, — сказал ему, — перенести этот разговор в другое место. Не люблю, когда вмешиваются в мои дела, и сам стараюсь держаться подальше от того, что не касается меня.

— Унтерштурмфюрер не сказал ничего секретного, — защитил своего помощника Шрикель, — но я вполне согласен с вами, герр Кремер. Каждый должен интересоваться лишь своими делами.

Как-то вечером Карл, скучая, вышел в сад подышать свежим воздухом. Направился по красной дорожке к гномам. Недавно Кремер с удивлением почувствовал, что его почему-то тянет к этим черным человечкам. Вчера, найдя в тайнике записку от Ульмана, обрадованный сидел возле карлика, который хохотал, схватившись руками за бока. Сегодня же им овладели тяжелые мысли, и он остановился напротив гнома-философа. Карлик будто говорил; не волнуйся, все уладится, бери пример с меня, наберись терпения.

«Тебе хорошо, — возразил Карл. — Уже лет двести смотришь на свет. День или два для тебя — ничего. А для нас два дня — это два эшелона…»

— Эти черные гамадрилы действуют мне на нервы, — сказал кто-то за спиной Карла. — Группенфюреру они нравятся, а я переплавил бы их на металл. Хотя бы польза была!

Кремер оглянулся и увидел Шрикеля.

— Мне они тоже нравятся! — ответил с вызовом.

— Хотите сказать, что разделяете мысли группенфюрера, а не мои? Это, конечно, вернее…

— Не считайте меня дураком, Шрикель! — грубо оборвал его Крамер. — Я не привык играть такие роли!

Гауптштурмфюрер отступил на шаг, лицо передернулось, но уже в следующее мгновение он улыбался, как всегда, доброжелательно…

— Что это вы вспылили?…

Кремер резко повернулся и хотел было уйти, но Шрикель не пустил его.

— Присоединяйтесь к нашей компании, — предложил. — Сегодня суббота, и мы решили немного отдохнуть.

— Вообще-то я должен встретиться с одним из своих коллег, — попробовал возразить Карл, хотя ему очень хотелось принять) приглашение: представится ли еще когда случай проникнуть в таинственный флигель? — Есть возможность заключить неплохую сделку…

— Ваши дела никуда не убегут.

— Действительно, может, попробовать отложить… — нерешительно начал Кремер.

— Нет, нет, никаких колебаний, — подхватил его под руку гауптштурмфюрер, — сегодня вы — наш гость!

Флигель был двухэтажный; на первом жили Шрикель и два его помощника. Одного из них — лысого флегматичного унтерштурмфюрера Мюллера — Кремер знал хорошо: он был постоянным партнером по бриджу. Второго, молодого, с наглыми глазами, Шрикель представил:

— Шарфюрер СС Дузеншен.

Шарфюрера в доме Вайганга не принимали — очевидно, фрау Ирму не устраивал его унтер-офицерский чин, — однако во флигеле он держался на равных, и Карл понял: Дузеншен — полноправный работник канцелярии Шрикеля.

В большой комнате, выполнявшей роль гостиной, стоял накрытый стол. Видимо, эсэсовцы не привыкли ограничивать себя — стол был заставлен бутылками с коньяком, ромом, французскими ликерами и винами, тарелками с колбасой, ветчиной, жареной рыбой, всевозможными консервами…

— Подождем минут десять, — обратился Шрикель к Карлу. — Без женского общества как-то не так… Мои ребятки-шалуны пригласили девушек…

Машина с женщинами подъехала со стороны хозяйственного двора. Их провели через черный ход. «Ребятки-шалуны» не отличались изысканными вкусами: их знакомые если и не были из офицерского борделя, то с успехом могли претендовать на вакантные места в нем.

Заметив, как поморщился Кремер, гауптштурмфюрер стал оправдываться:

— Жизнь есть жизнь, иногда хочется и развеяться, да и не каждому дано, — не удержался, чтобы не уколоть, — водиться с такими очаровательными особами, как Фрейлейн Краузе.

Карл рассердился, но сразу же погасил раздражение.

Ответил спокойно:

— Мне не хотелось бы, чтобы кто-либо думал, будто я святоша.

Шрикель хлопнул его по плечу, громко захохотал:

— Ну, вот и прекрасно! Давайте к столу!

Одна из девушек примостилась между Шрикелем и Карлом. Она была хорошенькой, и Кремер подумал, что, если смыть с ее лица хотя бы половину краски, стала бы совсем красивой.

Девица оказалась бойкой — прижималась то к Карлу, то к Шрикелю, откровенно показывая полуоголенную грудь. Карл не хотел пить совсем, но все же пришлось осушить бокала два. Да, собственно, это было на страшно — эсэсовцы хлестали спиртное рюмку за рюмкой и вскоре совсем опьянели. Один Шрикель пил осмотрительно и хорошо закусывал, хмель пронимал его медленно.

После третьего бокала Карл сделал вид, что декольте соседки привлекает его, и поинтересовался, как ее зовут.

— Какое прекрасное имя — Эмми! — воскликнул восторженно.

— И очень похоже на Эрни, — ехидно вставил Шрикель.

— Ваши намеки могут приесться. Но я не сержусь.

— Зачем же сердиться? — Шрикель поднял стакан. — Выпьем за дружбу!

Кремер пригубил бокал.

— Э, нет, за дружбу так не пьют! — запротестовал гауптштурмфюрер.

— Дело же не в том, сколько, а с каким чувством!

Шрикель продолжал настаивать, но Карл отошел к радиоле. Поставил пластинку с модным фокстротом.

— Всем танцевать! — воскликнул шарфюрер Дузеншен. — Ева, танцуй!

Оглянувшись, Кремер перехватил многозначительный взгляд, которым обменялись Шрикель и Эмми. Это сразу насторожило его. Он знал: гестапо пользуется услугами красивых женщин легкого поведения, которые спаивают мужчин, не брезгуют ничем, лишь бы выведать их мысли. Еще Гейдрих основал в Берлине так называемый «Салон Китти» — фешенебельный публичный дом, куда заманивали зарубежных журналистов и дипломатов. Даже женщины высших кругов охотно предлагали свои услуги салону, доказывая таким образом свою преданность третьему рейху.

Карл отвернулся от Шрикеля, который что-то нашептывал Эмми. Возможно, вечеринка подготовлена заранее, и вроде случайная встреча в аллее гномов совсем не случайна.

Карл сразу отрезвел — будто и не пил. Запоминал все услышанное.

Унтерштурмфюрер Мюллер прижался к пышной брюнетке. В одной руке держал бокал с ликером, а в другой — плитку шоколада. Дав девице отпить глоток ликера, Мюллер мазал ей губы шоколадом. Обоим это нравилось, оба смеялись и не обращали никакого внимания на окружающих.

— Ева, танцуй! — снова закричал Дузеншен. Он сильно опьянел: глаза налились кровью, смотрел исподлобья, тяжело дыша. Сжал зубы — на скулах заходили желваки.

Партнерша шарфюрера ничего не ответила. Встала, взглянула на Дузеншена пустыми глазами, рванула на себе платье…

— Чудесная фигура, не правда ли, Кремер?! — воскликнул Шрикель.

Кремер кивнул. Должен был доиграть роль до конца…

— А у меня плохая? — Эмми вскочила на стул, поднялась на цыпочки. — Почему на мою фигуру никто не обращает внимания?

— Ты просто божественна, моя крошка, — заверил ее Шрикель. — Выпьем за женщин!

Даже Кремер поднял бокал.

— Мне хочется сегодня напиться!.. — выкрикнул он громко. — Такое чудесное общество, что грех оставаться трезвым. — Изображая пьяного, стукнул Шрикеля по плечу. — Вы прекрасный человек, гауптштурмфюрер, и я бы поцеловал вас, если бы здесь не было столько красивых женщин!

Обнял Эмми, чмокнул в накрашенные губы.

Шрикель пристально посмотрел на него, и Кремер понял: гауптштурмфюрер не так пьян, как притворяется. Отозвал Карла в сторонку и, прикидываясь откровенным, начал:

— Вот так и живем. Иногда только позволяем себе развлечься, а вообще — работы черт знает сколько…

Кремер и глазом не повел. Знал: его вызывают на откровенность. Притворился, что равнодушен ко всему, что говорит Шрикель

— Ты когда-нибудь зайди, — перешел на «ты» Шрикель, — я тебе покажу великолепные штучки… — придвинулся к Карлу, зашептал на ухо: — Понимаешь, мы выполняем очень ответственное задание. Эти варвары, — кивнул неопределенно, — бомбят наши города, и могут погибнуть шедевры искусства. Сейчас мы заняты эвакуацией картин из дворца Цвингер. Сам понимаешь, — добавил напыщенно, — такое дело не поручают людям, которые не разбираются в искусстве.

«Еще бы, — вспомнил Карл разговор возле гнома-философа. — Дай тебе только волю — так любые картины пойдут на свалку».

А вслух сказал, захохотав:

— Забавляетесь, значит, картинками!.. А я думал — вы серьезные люди! Офицеры СС — и мазня на полотне…

— Вижу, ты и в правду не смыслишь в искусстве, — презрительно опустил уголки губ Шрикель. — Но учти, эта мазня стоит огромных денег.

— Ну-ну, не сердись! Я пошутил. На днях я обязательно посмотрю картины, — сказал Карл, поняв, что чуть было не попал впросак. — Хотя я предпочитаю золото…

Шрикель жестом остановил его.

— Но должны же оставаться какие-то ценности, — возразил и тут же продолжил поясняя: — Должны же в чем-то проявляться духовные запросы нации.

— Самые лучшие ценности, — как пьяный, настойчиво и поучительно произнес Кремер, — это золото и бриллианты, и я назову ослом каждого, кто не согласится со мной. — Помолчал и продолжил: — И солидный счет в банке! Господа, я открыл счет в Дрезденском банке. Он финансирует мои операции, которые, слава богу, идут успешно. Ювелир — древняя профессия, и она будет существовать всегда. Я не знаю женщин, которые не любили бы драгоценности…

Эмми соскользнула со стула, обошла Шрикеля и прижалась к Карлу.

— Ты — настоящий мужчина, — сказала ласкаясь. — Я тоже люблю драгоценности. Подари мне что-нибудь на память…

Кремер освободился от нее и, покачиваясь, направился к столу. Неуверенной рукой налил, расплескивая, в бокал вина.

— Иди-ка сюда, — поманил к себе девицу, — ты мне нравишься, и я хочу с тобой выпить…

— Эмми пользуется успехом! — воскликнула Ева. — Браво, Эмми!

— Заткнись! — грубо оборвал ее шарфюрер. Отрезав большой кусок торта, он стал кормить Еву. Девица, хохоча, сопротивлялась. Оба развеселились.

— Музыку, — захлопала в ладоши Эмми, — давайте танцевать!

Гауптштурмфюрер подморгнул Дузеншену — тот вытер салфеткой губы Еве, повел ее в медленном танго. Эмми выключила верхний свет. Теперь комнату освещал один торшер. Карл тоже пошел танцевать. И тут же заметил, как Шрикель открыл дверь в соседнюю комнату.

«Теперь начнется второе действие», — догадался Карл. И правда, когда они поравнялись с дверью, Эмми потянула его туда. Карл не сопротивлялся.

Небольшая комната с мягкой тахтой и пушистым ковром на полу. Тусклый свет ночника, на низеньком столике — бутылка, бокалы, конфеты.

«Все на месте, — усмехнулся про себя Кремер, — так сказать, художественное оформление… Потрудились декораторы…»

Эмми прижалась к нему, прошептала:

— Как тут красиво. Посидим…

Упала на тахту, оголив, как бы ненароком, колени. Карл сел в кресло напротив.

Эмми с вызовом смотрела сквозь прищуренные веки, продолжая лежать. Вдруг дразнящие искорки в ее глазах погасли, смущенно одернула платье, сникла вся.

— Тебе нравится здесь? — спросила тихо.

Карл, насколько мог, сделал осоловелые глаза, пьяно улыбнулся:

— С тобой мне всюду понравится…

— Ты совсем не такой, как все! — Эмми сказала это таким тоном, что если бы Карл не знал, с кем имеет дело, поверил бы в ее искренность. — Ты лучше всех других…

Карл понял ее тактику: хочет вызвать на откровенность. Что ж, можно ответить тем же.

— Я давно не встречал таких красивых женщин, — сказал улыбаясь. — А теперь ты нравишься мне еще больше.

— Почему? — взглянула игриво.

— Ты понимаешь меня с полуслова…

Эмми поднялась и села на тахте.

— Мне хочется шампанского.

Открывая бутылку, Кремер искоса взглянул на дверь. Кто-то успел прикрыть ее. «Грубо работаете, герр гауптштурмфюрер», — усмехнулся и тут же обрадовался. Значит, Шрикель уже не считается с ним, поверил, что Кремер опьянел.

Подняв бокал, Эмми в упор посмотрела Карлу в глаза:

— Ты вправду такой богатый, как мне говорили?

— Есть кое-что, — хвастливо ответил Кремер. — А кто тебе говорил?

— Не все ли равно… А где ты заработал деньги?

Карл понимал, что все эти вопросы не существенны — Эмми направляет лишь разговор в нужное русло. Начал рассказывать о ювелирном магазине на улице Капуцинов во Львове. Но это не интересовало девицу, она перевела разговор на другое.

— Там, говорят, — шлепнула Карла по руке, — много хорошеньких славяночек…

— Но не лучше тебя…

— А мадьярки красивые?

«Ого, куда гнет!» — удивился Карл. Оправдывая перед Вайгангом свое долгое отсутствие, он ссылался на коммерческие дела в Венгрии. Попробуй проверь — советские войска рвутся к Будапешту, и не сегодня-завтра вся Венгрия будет освобождена.

— Мадьярки — чудо! — поцеловал кончики своих пальцев Кремер. — Не так давно мне пришлось быть в Будапеште…

Карл выдумал длинную любовную историю и, словно мимоходом, сделал упор на некоторых подробностях, которые наверняка были известны Шрикелю. Гауптштурмфюрер всегда настораживал уши, когда Кремер рассказывал фрау Ирме о своих приключениях.

Девица молча слушала, закрыв глаза. Карл знал — запоминает каждое слово. Что ж, Шрикель сможет завтра еще раз убедиться в правдивости Карла Кремера.

— Фон Вайганг твой родственник? — спросила Эмми. — Это он или фрау Ирма покровительствует тебе?

В ее тоне Карл уловил неподдельный интерес. Значит, ради ответа на этот и последующие вопросы и устроен весь спектакль. Он почти наверняка знал, о чем дальше спросит Эмми, и не ошибся. Девица лениво потянулась и сказала равнодушно:

— Тебе повезло. Поддержка такой важной персоны, как группенфюрер, — большое дело. — Секунду помолчала и вдруг добавила; — Вряд ли он делает это бескорыстно… Хотя, — спросила кокетливо, — может, ты нравишься фрау Ирме?

Вот оно что! Шрикель понимает, что Вайганг не поселил бы в своем доме человека без какой-то цели. И гауптштурмфюрер хочет знать какой. Что ж, есть весьма убедительная версия.

Карл захохотал.

— За кого ты меня принимаешь, деточка? Фрау Ирма — не для меня… Ей бы сбросить этак лет пятнадцать… А ты хитра, — погрозил ей пальцем, — но я все равно ничего не скажу. Хочешь разузнать о наших делах с группенфюрером, не так ли?

— Глупенький, иди сюда, — кивнула ему Эмми.

Карл плюхнулся на тахту рядом с ней. Снова погрозил пальцем.

— Я нни-ичего тебе не скажу…

— На хочешь — и не нужно, — прижалась к Кремеру девица, — меня это и не касается. Хотя я не верю, чтобы фон Вайганг так просто симпатизировал тебе…

— А кто говорит, что просто так? Группенфюрер у меня вот где! — Крамер хвастливо сжал кулак.

— Ну!.. — недоверчиво вскинула брови Эмми. — Ни за что не поверю…

— Точно! — словно в запальчивости выкрикнул Карл. — Но это се-екрет… Тсс!.. — приложил палец к губам.

У Эмми так и вспыхнули глаза.

Кремер придвинулся к девице, прошептал на ухо:

— Группенфюрер оч-ч-чень зависит от меня. У нас… деловые отношения и…

— А-а… — махнула рукой она, — это неправда.

— Ей-богу, — поклялся Кремер. — Он понимает, что бриллианты — лучше всяких ценностей.

— Мне так хочется иметь перстень с бриллиантом. — Эмми заглянула Карлу в глаза, и он понял: девица поверила ему.

А вот поверит ли Шрикель? В конце концов Карл сделал все, что мог. Осталось только доиграть роль. Что бы сделал на его месте настоящий Кремер?

Карл поморщился и пообещал:

— Будет тебе перстень, милая…

Протянул руку, чтобы обнять девицу.

— Погоди, я сейчас…

Эмми легко выскользнула, соскочила с тахты. Кремер пробурчал что-то нечленораздельное, ткнулся лицом в подушку, закрыл глаза и притворился, что сразу заснул. Эмми щелкнула выключателем, села на тахту, погладила Карла по щеке. Но он не шелохнулся, а когда девица прижалась к нему, недовольно буркнул что-то и повернулся лицом к стене.

Снова щелкнул выключатель.

— Пьяная свинья!.. — выругалась Эмми. Хлопнула дверь.

Карл заворочался на тахте, устраиваясь поудобнее, и вскоре уснул.

Утром его разбудил Шрикель. Карл захлопал глазами, озираясь вокруг, и спросил:

— Где я?

— У нас в гостях… — засмеялся Шрикель.

— Голова болит… — пожаловался Кремер. — У вас нет таблетки?

— Не лучше ли это? — гауптштурмфюрер потянулся к бутылке с вином.

Карл с отвращением поморщился.

— Не могу даже смотреть, — признался. — Дайте таблетку.

Шрикель вышел. Карл внимательно осмотрел себя. Все как надо: брюки помяты, галстук развязался, пиджак валяется на полу. Услышав шагигауптштурмфюрера, сгорбился, уткнувшись лицом в ладони.

— Ну и вид у вас! — усмехнулся Шрикель.

— Ничего не помню, — промямлил Карл. — Напился, как свинья.

— Пустое. Все вчера перебрали.

— Я не скандалил?

— Наоборот, были очень галантным кавалером, и фрейлейн Эмми просила…

— Постойте, — перебил его Карл, — кажется, я начал ухаживать за ней?

Гауптштурмфюрер смерил его изучающим взглядом.

— Она почему-то рассердилась… Что случилось?

Кремер провел ладонью по лицу.

— Ничего не помню, — ответил задумчиво. — Полный провал памяти. Может, я позволил себе лишнее…

— Неважно, — махнул рукой гауптштурмфюрер. — Компания своя, и девочки без претензий. Плюньте.

Карл видел: Шрикель держится с ним совсем по-иному. Уже проинформирован. Вот она — власть денег. Стоило гауптштурмфюреру узнать, что Кремер занимается крупными денежными операциями, — и совсем другое обращение.

— Хотите взглянуть на шедевры искусства? — предложил Шрикель.

Кремер не колебался и секунды. Безнадежно махнул рукой.

— Мне глубоко противны все шедевры мира, — произнес плаксивым голосом. — В другой раз.

— Здорово же вы нахлестались, — захохотал гауптштурмфюрер.

Возвращаясь домой, Карл начал анализировать события вчерашнего вечера. Шрикель, готовя яму для Кремера, сам попал в нее. Оставалось выяснить, не врал ли он, говоря об эвакуации произведений искусства. Ясно только одно: пи он, ни Мюллер, ни Дузеншен — эсэсовец с физиономией убийцы — не смыслят в живописи. Правда, они могут заниматься только лишь организационными делами. Не зря же Шрикель предлагал Карлу посмотреть на какие-то шедевры — значит, картины есть…

Кремер вдруг остановился. А что, если картины — лишь для отвода глаз?… Откровенность Шрикеля подозрительна. Гауптштурмфюрер изо всех сил старается, чтобы Карл поверил ему, даже приглашал посмотреть шедевры. Во всяком случае, следует делать вид, что не сомневаешься в искренности Шрикеля.

День прошел в ожидании. Карл никуда не выходил из своей комнаты, валялся на диване, притворяясь больным. От обеда отказался. Догадывался, что Шрикель интересуется им, и делал все, чтобы у гауптштурмфюрера не возникло никаких сомнений.

Около пяти Кремер выскользнул на улицу. Не пошел к остановке автобуса, а побродил в роще, которая начиналась за виллой Вайганга. Немного подмерзло. Опавшая листва шуршала под ногами, на лужах звенели тонкие льдинки. Убедившись, что никто за ним не следил, Карл остановил автобус и сел в него уже за остановкой. От сегодняшней встречи с Ульманом зависело очень многое, а береженого и бог бережет…

Не успел еще Крамер спрятаться в закоулке, как услышал шаги на ступеньках. Ульман, спускаясь, опирался на скользкую кирпичную стену. Старик знал этот путь так, что свет был ему не нужен: восемь ступенек, пятая и седьмая разбиты. Поворот, и еще десять. Груда битого кирпича, узкая щель вместо прохода, еще четыре ступеньки… Не вздрогнул, когда Карл осветил его фонариком. Убедившись, что перед ним Кремер, поздоровался, крепко пожав руку, и сказал шепотом:

— Могу вас порадовать… Завод можно взорвать. Но нужно до черта динамита.

Карл задумался. Он не только не имел ни грамма взрывчатки, но и не знал, когда она будет и будет ли вообще. А Ульман ждал прямого и точного ответа.

— Взрывчатка будет, — ответил Карл. — Но вы сами понимаете, что раздобыть ее не так-то просто. Придется немного подождать.

— Подождем, — согласился старик. Он рассказал Кремеру, как вместе с Людвигом Гибишем по наполовину заваленному вентиляционному штреку и подземной пещере вышли под галереи завода. Установить это было нетрудно: сверху, сквозь трехметровую толщу земли, доносились глухие звуки, которые подтверждали расчеты Гибиша.

Самым сложным, по мнению Ульмана, было доставить взрывчатку к пещере, ведь сразу же за дорогой начиналась запретная зона…

Карл и радовался, слушая Ульмана, и кусал пальцы от досады. Отдал бы полжизни за взрывчатку! И надо же именно теперь провалиться Марлен Пельц!

Ульман торопился в ночную смену, и они быстро разошлись. Карл договорился, что Ульман будет время от времени звонить ему, но ни слова не говорить в трубку. Встретятся, когда будет взрывчатка, — Карл выругается в ответ на молчание.

* * *
Народу в театре было немного — половина партера. Это поразило Кремера: вспомнил Большой театр, умоляющие взгляды стоящих у входа — нет ли лишнего билетика? — вспомнил Катрусю, как сидела в темном простеньком платье, опершись на барьер третьего яруса…

Катря, Катруся!

Карл закрыл на мгновение глаза, вызывая в памяти дорогой образ.

Открыв глаза, увидел все тот же незаполненный партер, а рядом с собой, в ложе, девушку в вечернем платье с бриллиантами на некрасивой длинной шее. Она приветливо смотрит на него, улыбается, прикасаясь к его руке, и он улыбается ей в ответ. После, представления он отвезет ее домой, поцелует на прощание холодные пальцы и договорится о следующей встрече — так нужно, у него нет другого выхода. Эрнестина будет выжидательно смотреть на него: каждый раз надеется, что он наконец скажет то, о чем она мечтает. А он избегает этого разговора. Потому что Кремер в глубине души жалеет Эрнестину Краузе. Она совсем неплохая девушка — умная и добрая, — и не виновата, что природа обделила ее…

Карл знал, что фрейлейн Краузе влюблена в него. Если бы Эрнестина была злой, капризной, ему было бы легче. Тогда он давно бы «ответил ей взаимностью». Глядя же в печальные и влюбленные глаза девушки, не решался взять грех на душу и предлагать ей руку и сердце. Собственно, в этом пока не было необходимости. Все и так хорошо знали о характере их отношений: у Карла всегда был повод свободно распоряжаться своим временем, возвращаться домой когда угодно, не вызывая подозрений.

Сегодня давали «Фауста». Кремер не был разочарован. Фауст был неплохой, а Маргарита даже растрогала его. Не так часто встретишь на оперной сцене певицу, у которой профессиональное мастерство органично связано с глубоким чувством.

В перерыве Карлу захотелось побыть одному. Устроился в темпом углу курительной комнаты. Курил, а перед глазами стояли мастерски сыгранные сцены.

«Неужели и эсэсовцев волнует трагедия Маргариты? — подумал внезапно. — Парадокс? Возможно».

— Позвольте прикурить… — Над Карлом склонился высокий мужчина в прекрасно сшитом костюме. Карл потянулся к карману. Мужчина проговорил быстро:

— Могу продать бриллиант чистой воды, шесть с четвертью каратов.

Кремер уронил спичечный коробок. Мужчина наклонился за ним, прикурил.

— Если чистой воды, могу посмотреть, — наконец ответил Кремер.

— Благодарю вас, — протянул спички человек. — Завтра днем вы свободны?

— Да.

— В два у Дрезденского банка…

Карл кивнул, и человек, вежливо поклонившись, отошел. Кремер смотрел ему вслед и не верил. Но пароль назван правильно. А пароль этот знают лишь трое — подполковник Левицкий, он, Карл Кремер, и кто-то третий. И этот третий только что подходил к нему…

Эрнестина тревожно взглянула на Карла.

— Что случилось? Вы чем-то взволнованы?

— Меня всегда волнует истинное искусство, — уклонился от ответа Кремер. — А «Фауста» я к тому же люблю…

Но опару он уже не слушал. Смотрел на сцену, однако сосредоточиться, как ни заставлял себя, не мог — мысли были далеко…


…Возле Дрезденского банка стояло несколько роскошных автомобилей. В таких ездят владельцы больших предприятий, банкиры, коммерсанты, министры… Кремер медленно вышел из банка, остановился, разглядывая прохожих. Тут же подъехал автомобиль, из него выскочил новый знакомый Карла, услужливо открыл дверцу лимузина.

Карл мигом понял все. Кинул ему небрежным движением трость и привычно устроился на кожаном сиденье. «Мерседес» мягко тронулся с места и понесся по широкой улице к окраине.

— Ну, давайте знакомиться. — Придерживая руль левой рукой, новый знакомый правую протянул Кремеру: — Юрий Ветров. Одновременно — Антон Хазельбах, владелец гаража и автомобильной мастерской в Нейштадте. А про вас, Петро Кирилюк, я слышал, вот и познакомились.

— Так это к вам была моя запасная явка?… Я уж и не знал, что делать, — признался Карл. — Дни идут, явка провалилась, я едва выпутался. И никого, и ничего… Хоть волком вой! Решил завтра выходить на связь с вами.

— Положение незавидное, — согласился Ветров, — но это еще не худший вариант.

— Почему взяли Марлен Пельц? — спросил Карл.

— У нее были три квартиры, откуда она в разное время и на разных частотах вела передачи. И все же ее запеленговали… Жалко, очень жалко Марлен…

Машина вынырнула из города. Ветров увеличил скорость.

— Хоть душу отведем, — произнес по-русски, — я уже целую вечность не слышал родной речи.

— И не надо, — продолжал по-немецки Карл, — обмолвишься где-нибудь — и конец.

— Все это так, — жалобно посетовал Ветров, — но не все же время балаболить… Ты не замечаешь, что иногда от немецкого голова начинает пухнуть?

Ветров свернул на лесную дорогу, проехал немного и остановился на поляне между густыми елочками. Вышел из машины, потянулся.

— А тебе силы не занимать! — с восхищением произнес Карл.

— Не жалуюсь…

Ветров сразу понравился Кремеру. Открытое лицо, светлые волосы, серые чистые глаза — все в нем импонировало Карлу.

Кремер спросил:

— У тебя есть связь с Центром?

— Есть. Не прямая, но есть.

— Срочно нужна взрывчатка.

— Зачем тебе Центр? — удивился Ветров. — Взрывчатку мне переправят из Словакии партизаны. И верные люди найдутся…

Карл почувствовал, как по лицу расползается счастливая улыбка.

— Не может быть! — выкрикнул радостно. — Ты золотой человек!

— Почему это золотой? — пожал плечами Ветров. — Просто деловой. Работа у нас такая, взрывчатка в любое время может понадобиться. Неужели ты разведал подступы к заводу?

Карл начал рассказывать. Юрий слушал внимательно, изредка переспрашивая. Подытожил несколько самоуверенно:

— Мы подожжем эту вонючую керосинку так, что она несколько дней будет отравлять фрицам воздух.

Кремеру не понравился тон Ветрова.

— Не хвались, идучи на рати, — произнес рассудительно. — Все может случиться…

— Да разве я хвалюсь? — искренне удивился Юрий. — Обычная операция и требует лишь осторожности. Основное сделано, а мы только завершим дело.

Кремер смотрел на него недоверчиво. Что это — хвастовство или действительно глубокая уверенность в своих силах? Но хвастуна вряд ли послали бы сюда…

Позднее Карл понял: это ветровское хвастовство — напускное. Юрий каждую операцию продумывал скрупулезно, прикидывал множество вариантов, ибо знал, с кем имеет дело. Малейший просчет мог обернуться большими потерями.

В группе Ветрова было еще три человека. Двое из них — поляки, третий — украинец. Восточные рабочие у «настоящего» немецкого хозяина…

Группа Ветрова провела уже несколько смелых диверсий…

Карл предложил возвращаться. Сел, чтобы не бросалось в глаза, на заднее сиденье. Сидел, закрыв глаза, и говорил, будто диктовал:

— Передай в Центр: будет ли согласие на привлечение к работе фельдфебеля Штеккера? Возможны сведения о передислокации воинских частей, загруженности железнодорожных узлов и информация военного характера.

— Ясно, — кивнул Ветров.

— Группенфюрер Вайганг предложил мне совместные коммерческие дела. Что скрывается за этим, пока не знаю. Согласился, это — лучший способ завоевать его доверие. Со временам надеюсь узнать, чем занимается на самом деле Шрикель с помощниками. — Немного подумал и закончил: — У меня все…

* * *
Чистые пивные кружки сверкали на стойке, за которой клевал носом толстый, с обрюзгшими щеками, человек. Его белоснежная куртка подчеркивала чистоту пивной. Столики накрыты блестящей клеенкой, окна прозрачные, большие разноцветные бутылки над стойкой переливаются всеми цветами радуги. Пахнет свежевымытым полом и пивом.

Эта маленькая пивная на окраине поселка славилась своей чистотой. Именно поэтому она и выдерживала конкуренцию с большой пивной на центральной площади — имела своих постоянных клиентов. Здесь даже дышалось по-особенному, и пиво имело какой-то свой, неповторимый привкус.

Многие посмеивались над этой выдумкой — какой, мол, может быть оригинальный привкус у стандартного эрзац-пива? Но другие — люди солидные — упорно утверждали это, и вечерами у Франца всегда собиралось многолюдное общество.

В пивной сейчас пусто. Вечереет, заканчивается рабочий день. Лишь через час начнут хлопать дверями завсегдатаи, прямо с порога заказывая кружку пива, а пока старому Францу можно и подремать.

В зале всего три посетителя. Один — постоянный клиент, машинист Георг Панкау. Он всегда, каждый свободный день, в это время приходит сюда, занимает место в уголке возле печки и читает газеты. По Георгу Франц может сверять часы: ровно в четыре Панкау встает, кладет своп пфенниги на стойку и идет домой. Ровно в четыре, что бы ни случилось — ливень или метель — и кто бы ни предлагал ему кружку пива либо стопку шнапса.

Два других определенно попали сюда случайно. Молодежь обычно предпочитала пивную в центре — там играла музыка и собиралось большое общество, а что касается частоты, то кому она нужна в военное время?

Старый Франц удивился, когда следом за Панкау в пивной появились эти юнцы. Не вытерли ноги (боже мой, для чего же коврик постелен у дверей!), развалились на стульях.

Одного Франц узнал — сын его постоянного клиента Фридриха Ульмана, второго видел впервые — ходит на протезе, тяжело опираясь на палку; взгляд задиристый, острый.

Сначала старый Франц прислушивался к их разговору, а потом стало скучно. Какие сейчас разговоры у молодежи? Вместо того чтобы говорить о работе или о девчатах, все про войну да про войну. И не надоест же!.. Война, правда, приближается к границам рейха, но Франц уверен: она обойдет их поселок, их мирный поселок, где мало кто интересуется политикой, где люди работящие и любят лишь свой дом и пиво — вон как Георг Панкау, который углубился в газету, забыв даже заказать вторую кружку пива.

Франц покачал головой и поднялся. Георг Панкау всегда выпивает две кружки пива, а его первая кружка давно уж пуста. Нацедил полную так, что пена поднялась шапкой, шаркая ревматическими ногами, доплелся до столика машиниста.

— Что-нибудь интересное в газетах? — спросил, меняя кружки.

— Одно и то же…

Панкау поднял очки на лоб, приготовился поговорить с Францем. Но беседа не состоялась. Хлопнула дверь, и порог переступил Фридрих Ульман. Аккуратно вытер ноги, издали поклонился хозяину, мельком взглянул на Панкау и недовольно поморщился, увидев сына в компании Вернера Зайберта. Нет. старый Ульман не был настроен против Вернера — парень по нынешним временам неплохой. Только очень уж любит болтаться по пивным. И Горста таскает за собой — того и гляди, его сын тоже начнет заглядывать в стопку…

Крякнув недовольно, Фридрих прямо у стойки промочил горло. Пил с жадностью, большими глотками, так, что Горст не выдержал, предостерег:

— Простудишься, а потом бегай за лекарствами.

Отец лишь глаза скосил презрительно: ишь ты, щенок, начинает тявкать…

Стоял, делая вид, что полностью занят пивом, а сам думал: подсесть ли к столику Панкау, вызвать ли незаметно? Собственно, он завернул сюда, чтобы повидаться с Панкау — знал его привычку и был уверен, что найдет Георга у Франца.

Никто не помешал бы им — в пивной только Горст с приятелем, — но выработанная годами осторожность взяла верх. Проходя мимо столика Панкау, незаметно подморгнул и свернул к туалету. Не торопясь мыл руки. У старого Франца мыть руки — одно удовольствие; чисто, полотенце мягкое и пахнет свежестью.

Через минуту вошел Панкау. Стряхивая капли с рук, Ульман оглянулся.

— Вот что, Георг, — сказал как можно тише, — пражскую явку забудь. Гестапо разгромило типографию, почти все чешские товарищи арестованы.

— Не может быть! — вырвалось у Георга, но тут же он понял, что брякнул глупость: еще как может быть, сам по лезвию ходит ежедневно.

— К нам нитка не потянулась? — спросил Ульман встревоженно.

— Думаю, нет, — кивнул Панкау, — все хорошо продумано. А тебя кто предупредил?

— На свободе остался Индржих…

Скрипнула дверь, и в туалет ввалился Вернер Зайберт. Простукал палкой по полу, качнулся и пьяно пробормотал:

— Секретничаете? Нашли место…

Ульман сплюнул в умывальник.

— Меньше пить надо, юноша! — сказал, с отвращением глядя на Вернера, Фридрих. — Еще и Горста таскаешь за собой.

— Все равно жизнь пошла кувырком, пей, пока пьется! — погрозил палкой Зайберт.

— Мелкий ныне народ пошел, — сказал неопределенно Панкау и направился к выходу. Ульман осторожно обошел Вернера.

— Еще кружку! — сказал Францу и занял столик возле окна, откуда видна была вся улица. Горст взял свою кружку, чтобы пересесть к отцу, но старый остановил его решительным жестом.

— Я только вторую кружку… — по-своему понял его сын.

— Дома поговорим, — буркнул отец и демонстративно отвернулся.

Горст обиженно насупился, но возражать не стал: знал крутой нрав отца — может и осрамить, ни с чем не посчитается. Но старый Фридрих словно забыл о сыне. Сидел, уставив взгляд в окно, и ни на кого не обращал внимания. Оживился, увидев грузовую машину, затормозившую возле пивной. Из кабины вылез высоченный мужчина в кожаном картузе, направился к входу в пивную.

Ульман уже расплатился, когда новый посетитель подошел к стойке. Выскользнув на улицу, Фридрих повернул не к центру, а туда, где шоссе огибало последние домишки. Отошел метров на сто, когда грузовик нагнал его. Машина резко притормозила и, только Ульман вскочил на подножку, сразу рванулась вперед, разбрызгивая грязь. Человек в кожаном картузе пожал Фридриху руку.

— Немного задержались, — начал оправдываться, — пришлось одного хлопца ждать…

— Это к лучшему, — прервал его Ульман. — Смеркается, через четверть часа совсем темно будет — нам только на руку…

За километр до назначенного места Ветров выключил фарш. Поставил машину за насаждениями, которые разрослись и напоминали рощицу. Из кузова, крытого брезентом, вылезли трое с рюкзаками за плечами. Юрий указал Ульману на рюкзак, лежавший у борта.

— Тридцать килограммов дотащите? — спросил его. — А я возьму пятьдесят.

Старик молча подставил спину.

Друг за другом, согнувшись пониже, перебежали дорогу. Минут десять лежали в зарослях, прислушиваясь, и, лишь убедившись, что вокруг все спокойно, двинулись за Ульманом.

— Два центнера взрывчатки, — с гордостью произнес Ветров, когда они наконец сложили рюкзаки в углу пещеры. — Жаль, что вам утром на работу, а то бы сразу…

— Нужно было подождать до воскресенья…

— С машиной не получалось, — вздохнул Ветров.

— Не ропщи, — упрекнул Фридрих, — дай бог, чтобы всегда так получалось.

— Послезавтра мы ждем вас и Гибиша здесь от семи до восьми, — изменил разговор Ветров. — А теперь назад. Нужно еще поставить на место машину. Хотя, — осветил фонариком циферблат, — уже поздно. Придется бросить возле поселка.

* * *
Дверь открылась без стука. Штурмбанфюрер Эрлер сердито поднял голову, — кто это смеет без разрешения врываться в ею кабинет! — но тут же встревоженно воскликнул:

— Что случилось, Мауке?!

В дверях стоял гауптшарфюрер — в мокром плаще, в шляпе с обвисшими полями и в грязных сапогах.

— Прошу запросить полицию: кому принадлежит машина 184-93? Грузовик, крытый брезентом.

— К чему… — начал Эрлер, но, увидев встревоженное лицо Мауке, взялся за телефонную трубку.

Пока штурмбанфюрер вызывал полицию, Мауке присел на диван.

— Проклятая погода, — пожаловался ежась, — ни зима, ни осень. Замерз, как бездомный пес. Нет ли у вас спиртного?

Штурмбанфюрер достал из тумбочки стола бутылку шнапса.

— Я и сам с удовольствием выпью, — посочувствовал Эрлер. — Но что заставило вас бросить все и ехать в город в такую погоду? Надеюсь, не одно только желание выпить моего шнапса?

— Эта бутылка слишком дорого стоила бы… — буркнул Мауке. — Кому же принадлежит этот грузовик?

Эрлер поднял трубку телефона, который только что зазвонил.

— Чья? Гараж фирмы Гешке? Адрес гаража!

— Дайте пожалуйста, распоряжение всем полицейским постам задержать машину. А я, — Мауке порывисто встал, — в гараж Гешке.

— Надеюсь, вы найдете возможность проинформировать меня? — не выдержал Эрлер.

— Дорога каждая минута… Поехали вместе — в матине я успею доложить…

Эрлер вспомнил: на улице холод и дождь… Поежился, но любопытство пересилило.

— Едем, — сказал решительно и потянулся за шинелью.

— Я уже докладывал вам, — начал гауптшарфюрер, примостившись на заднем сиденье, — что установил наблюдение за двумя машинистами. Одни из них — Панкау — оказался интересной штучкой. Сижу я сегодня в пивной с бывшим солдатом — таскаю его всюду с собой для маскировки, — как заходит отец этого солдата — некто Ульман. В поселке его считают малость того… — покрутил пальцем около виска. — Так вот, заходит он, пьет пиво, потом идет в туалет. Все нормально, не придерешься. Но тут и Панкау тоже направляется туда. Я притворяюсь пьяным, незаметно открываю дверь. Так и есть — разговаривают о чем-то. Мне даже послышалось последнее слово Ульмана: чешское имя — Индржих…

— Вы молодчина, Мауке, — вырвалось у Эрлера, — завтра же мы прикроем эту коммунистическую богадельню. Но при чем тут грузовик?

— Минутку, — нетерпеливо поднял руку Мауке. — Это не все. Полчаса Ульман сидит в пивной. Затем выходит. И в это же время от пивной отъезжает грузовик — жаль, не обратил внимания на шофера, кажется, был в кожаном картузе, — догоняет Ульмана, останавливается и берет его. При этом Ульман не сделал ни одного жеста, чтобы остановить машину. Хорошо еще, что я успел выскочить и заметить номер. Сейчас быстро темнеет. Еще бы минут пять — десять, и все…

— Куда поехал грузовик? — спросил Эрлер. Во рту у него пересохло, пальцы дрожали от волнения.

— По дороге на юг. Через двадцать километров развилка, можно выскочить на шоссе Дрезден — Прага.

— Интересно!.. Интересно!.. — Эрлер чуть было не прыгал на сиденье. — Быстрее! — рявкнул на шофера.

Черный закрытый «опель-адмирал» и без того мчался, срезая углы на поворотах и пугая прохожих. Ворвались в пригород, вот наконец и нужная улица.

Механик гаража пил кофе, поставив термос на станок. Увидев офицера СС, испуганно вскочил, кофе потек по спецовке.

— Кто ездит на машине 184-93? — сразу закричал Эрлер, а Мауке подумал, что только за этот идиотский вопрос штурмбанфюрера нельзя и на пушечный выстрел подпускать к следственной работе.

Механик, икая от волнения и страха, доложил:

— Водитель Крафт только что звонил, что машины нет на месте обычной стоянки. Я посоветовал ему заявить в полицию…

— Где Крафт?

— Где-то там, — неопределенно кивнул головой механик. — Звонит в полицию…

— Где это там? — разозлился пуще прежнего Эрлер. — Немедленно найти его!

У механика отвисла челюсть. Мауке вмешался и за минуту выяснил, что водитель машины 184-93, которая перевозит текстильные товары в магазины фирмы «Гешке и К0», ежедневно оставлял ее возле универмага. Крафт живет поблизости и как раз в это время обедает. Сегодня, вернувшись, он не обнаружил машины на месте.

Мауке, отозвав Эрлера в сторону, посоветовал ему позвонить в гестапо и распорядиться немедленно арестовать Крафта. Дома, на работе, в магазине ли, где тот появится раньше. Впрочем, сделал он это просто так, для перестраховки, ибо был уверен: Крафт тут ни при чем. Если бы он встречался с Ульманом в поселке, то, возвратившись в город, тихонько поставил бы машину возле универмага или загнал ее в гараж…

Когда вернулись, Мауке, удобно устраиваясь в мягком кресле в кабинете Эрлера, спросил:

— Что будем делать?

Предположение гауптшарфюрера оправдалось, дежурный по гестапо доложил, что машину 184-93 нашли в километре от поселка. Бросили ее прямо на обочине час тому назад — мотор не успел еще остыть.

Штурмбанфюрер мерил комнату тяжелыми шагами. Заложил руки за спину, от этого толстый его живот казался еще больше. Расстегнул воротник френча и громко сопел.

— Приказываю немедленно арестовать Ульмана и Панкау! — взмахнул кулаком в воздухе. — Послушаем, что запоет эта сволочь на допросе!

Мауке недовольно взглянул на дежурного по гестапо, который торчал на пороге кабинета, ожидая распоряжений. Эрлер перехватил этот взгляд.

— Можете идти, Кейндель, — отпустил унтер-офицера.

Гауптшарфюрер дождался, пока за дежурным закроется дверь. Произнес с едва заметной иронией:

— И вы считаете, что эти двое сразу же назовут фамилии своих сообщников?

— У нас есть много способов, — не заметил насмешки Эрлер, — развязывать языки…

— И это вы говорите мне! — Мауке, сделал ударение на последнем слове, — Будто я первый день в гестапо!

Эрлер остановился перед креслом. Этот гауптшарфюрер начинает говорить в недопустимом тоне. Хотя он вот-вот получит офицерское звание, это не дает ему права вести себя так нахально!

Штурмбанфюрер вспыхнул, выставил вперед ногу, щелкнул пальцами с раздражением, но, встретив спокойный взгляд Мауке, сдержался. Черт с ним, с этим мальчишкой. Сам рейхсфюрер СС Гиммлер отметил его заслуги в борьбе с польскими партизанами, наградив Железным крестом первой степени. Как-никак, а Мауке проявил героизм. Раненный, сдерживал банду партизан… И несмотря на то, что ногу гауптшарфюреру ампутировали, рейхсфюрер приказал оставить его в войсках СС.

Эрлер догадывался: трюк этот больше для рекламы — смотрите, мол, рейх не забывает своих героев, — однако не считаться с Мауке не мог. Тем более что мальчишка наткнулся на след подпольной организации, за которой уже долгое время охотится дрезденское гестапо. Вспомнил: группенфюреру Вайгангу известно, что идея поручить Мауке операцию в рабочем поселке принадлежит ему, Эрлеру. Идея и руководство операцией. Он не будет умалять заслуги гауптшарфюрера Мауке, однако сумеет доказать и свои. Вернер Зайберт, роль которого так удачно играет Мауке, лишь пешка в сложной игре, которую начал он, штурмбанфюрер Эрлер. Следует использовать Мауке до конца.

От этих мыслей у Эрлера сразу улучшилось настроение, и он спросил:

— Мой молодой друг хочет посоветовать что-то?

Мауке разгадал тактику штурмбанфюрера. Пускай думает, что ему удалось обмануть простачка гауптшарфюрера. В конце концов Эрлер все-таки получит мат: у Мауке найдутся друзья, которые откроют глаза группенфюреру Вайгангу, а если понадобится, и самому рейхсфюреру Гиммлеру. А теперь пусть эта толстая свинья немного потешится. Смешно смотреть, как Эрлер пытается блеснуть своей прозорливостью.

— Мне кажется, — вкрадчиво начал гауптшарфюрер, — вы уже приняли решение и хотите лишь проверить свою мысль. Ведь вы считаете, что не следует сразу задерживать этих двух коммунистов, чтобы не спугнуть все осиное гнездо? Я согласен с вами — надо установить за ними строжайшее наблюдение: тогда мы узнаем, кто был в машине и кто помогает им в преступных акциях против рейха.

Эрлер самодовольно погладил облысевшую голову.

— Вы не ясновидец? — захохотал громко. — Откуда вы все это знаете?

— Я верю в проницательность своего начальства, — отчеканил Мауке, преданно глядя в глаза штурмбанфюреру, — и знаю, вы всегда выберете лучший вариант.

«Если Эрлер проглотит это, — подумал Мауке, — он еще больший идиот, чем я считал».

Штурмбанфюрер расплылся в довольной улыбке.

— Действуйте, мой молодой друг, — произнес покровительственно. — Мы на верном пути. В самое ближайшее время мы разорим это коммунистическое гнездо. Утром в ваше распоряжение поступит оперативная группа.

— Я очень признателен за такое большое доверие, — ответил Мауке, поднимаясь.

Уже в дверях не удержался, чтобы не съязвить на прощание:

— Прошу вас, штурмбанфюрер, не забудьте распорядиться об освобождении этого шофера. Крафта, кажется? Он не имеет никакого отношения к красным…

* * *
После затемненных немецких городов, разрушенных бомбардировками кварталов, плохо одетых людей, Цюрих поразил Карла Кремера неоновыми рекламами, блестевшими улицами, приветливыми улыбками прохожих. Будто не было в нескольких десятках километров границы с подозрительными таможенными чиновниками, мрачными эсэсовцами в черном и, куда ни глянешь, гестаповцами в штатском.

Зеркальные витрины магазинов — магазинов на каждом шагу — ювелирных, антикварных, гастрономических, больших универсальных и совсем маленьких книжных, обувных, готовой одежды, ресторанов, кафе, кинотеатров… И банки…

Слово «банк» — повсюду. На старинных бронзовых табличках, на стеклянных, не менее солидных (золото на черном фоне) вывесках. Это слово подмигивает с неоновых реклам, бросается в глаза со страниц газет. «Юлиус Бар и К0», «Вонтобель и К0» — большие банковские конторы и банки помельче и совсем маленькие — и все же банки: с молчаливыми служащими, старинной мебелью, холодной любезностью директоров и где-то там, внизу, бронированными сейфами. Это — святая святых каждой конторы, от семейного предприятия, которое существует более полутора столетий, до новорожденной конторы, которая только что начинает обзаводиться клиентами.

Номер в отеле, где остановился Кремер, — теплый и просторный, с большим окном на шумную улицу. Карл отдернул штору, смотрел на людской муравейник внизу и ничего не видел. Нервное напряжение, в котором находился в последние дни, сменилось чувством необычайной усталости: Карл еле держался на ногах. Теперь — спать. Спать и спать, спать вволю в мягкой постели с крахмальными простынями… Но не было сил тронуться с места. Карл стоял и стоял, прислонившись плечом к оконному выступу, ни о чем не думая.

Наконец собрался с силами, отошел от окна, достал из портфеля все содержимое. Чертежи и техническая документация не имели военного значения, здесь были описания отдельных усовершенствований в текстильной промышленности.

Карл принял горячую ванну и нырнул в мягкую и приятную свежесть постели. Думал — заснет сразу, но сон не приходил, лишь сладостная истома сковала все тело. Лежал, закрыв глаза, и переживал еще раз события последнего времени.

Несколько дней назад Кремера позвал к себе Вайганг. Они пили в его кабинете кофе, курили, и группенфюрер рассказывал о новых сортах цветов, которые собирался вырастить. Сердился на англичан и американцев: открыли второй фронт и помешали тем самым Вайгангу получить из Голландии какие-то необычайные тюльпаны. Группенфюрер подвинул Карлу альбом с цветными фотографиями. Листая его, Кремер незаметно следил за Вайгангом.

Не для того же, чтобы поговорить о тюльпанах, пригласил его сюда группенфюрер.

Предчувствие не обмануло Кремера. Вайганг вздохнул и произнес доверительно:

— Цветы цветами, а дело делом. Ты не забыл нашего разговора?

Карл склонил голову:

— У меня все время такое состояние, будто сижу на вокзале и ожидаю поезда. Не привык бездельничать…

— Именно это я и надеялся услышать. — Волосатые пальцы Вайганга сплелись. Карл почувствовал, что группенфюрер нервничает, и насторожился. Если Вайганг волнуется, надо быть спокойным.

— Я ждал сообщения от одного доверенного человека, — продолжал группенфюрер, — и вчера получил его. Тебе необходимо немедленно выехать в Швейцарию.

Чего-чего, а такого предложения Карл не ожидал. Но ничем не выдал ни удивления, ни заинтересованности.

— Тебе не по сердцу такая поездка? — спросил группенфюрер.

— Я деловой человек, — ответил Кремер, — и хотел бы сначала знать, что кроется за вашим предложением.

— Обычная коммерческая сделка, — стараясь говорить равнодушно, начал Вайганг, — вернее, необычная, хотя и коммерческая все же. Настало время раскрыть тебе карты, мой мальчик, — произнес с теплотой в голосе и плохо скрытой угрозой во взгляде. Руки его продолжали нервно подрагивать. — Ты знаешь, что наступление русских на Пруссию заставило нас кое-что эвакуировать оттуда. Прежде всего архивы службы безопасности и другие секретные бумаги, патенты, техническую документацию… Не вдаваясь в подробности, должен сказать, что у меня сейчас есть… э-э… несколько технических бумаг, которыми очень интересуется одна… одна английская фирма. Мне известно, за эти бумаги фирма согласна заплатить солидную сумму. Ее, представитель находится сейчас в Цюрихе. Тебе надо встретиться с ним, договориться об оплате и, в случае их согласия, передать бумаги.

Кремер не шелохнулся, обдумывая предложение. Вайганг по-своему воспринял его молчание.

— Мы разговариваем с глазу на глаз, — подчеркнул многозначительно. — Мне не хотелось бы повторять, однако должен напомнить: в сложившихся условиях дальновидные люди начинают задумываться о будущем. И не только о своем, — поднял палец и высокомерно взглянул на Карла, — а и о высших интересах. Не сегодня-завтра начнется наступление русских на наши восточные границы, и мы должны, я подчеркиваю, должны позаботиться о том, чтобы немецкие духовные ценности не попали в руки коммунистов. Вот почему наши патенты, изобретения, все, над тем многие годы трудился гении немецкой технической мысли, должны попасть в надежные руки. Надеюсь, ты согласен со мной?

Карл машинально кивнул головой. Так вот, оказывается, в какую авантюру хочет втянуть его грунпенфюрер. Продавать техническую информацию и патенты английским фирмам. Расчет точный: на этом можно нажить солидный капитал. И платформа подведена патриотическая — единый, так сказать, антикоммунистический фронт.

Быстро прикинул: что будет, если он откажется?… Полный разрыв с Вайгангом. Группенфюрер, доверивший ему и без этого очень многое, запрячет его туда, где молчат. И наконец Вайганг все равно найдет кого-либо, кто станет служить ему не за страх, а за совесть.

А если согласиться?

Став фактически правой рукой группенфюрера в этих сделках, Карл сможет сравнительно легко узнать о характере документов, собранных канцелярией Шрикеля, — только что Вайганг проговорился, что там хранятся архивы службы безопасности. Больше того, он сможет незаметно влиять на работу канцелярии и постарается добраться до секретных чертежей. Говорят, на саксонских заводах изготовляется много точных приборов для ракет!.. А куда он будет переправлять все бумаги — другое дело. Конечно, не только английским дельцам…

Секунду-другую Карл сидел с каменным выражением лица. Когда начал говорить, сам удивился сухости и деловитости своего тона:

— Стоит только таможенному чиновнику заглянуть в мой портфель, и мне не миновать суда. Я уж не говорю про агентов гестапо и людей Шелленберга, которые проявляют болезненный интерес к каждому, кто выезжает за границу. Не многовато ли всех на одного меня?

Вайганг наклонился к Кремеру, произнес так сердечно, что Карл невольно подумал — не хватает только, чтобы группенфюрер погладил его по головке:

— Неужели ты думаешь, что я не знаю обо всех пограничных сложностях? Я заинтересован в успехе дела не меньше твоего и обеспечу тебе на границе «зеленую» улицу.

«А если все же что-либо случится, — подумал Карл, — спокойно наплюешь на меня и даже посодействуешь, чтобы Карла Кремера побыстрей повесили на первом же суку».

Словно в ответ на его мысли, группенфюрер продолжал, как и раньше, мягко, но сам тон никак не соответствовал его словам:

— Надеюсь, ты понимаешь, что произойдет, если ты только помыслишь об измене? Я найду тебя…

— Для чего так грубо, герр генерал, — неучтиво оборвал его Кремер, — с этой минуты мы компаньоны и, насколько я понимаю, процветание фирмы будет зависеть от добросовестности нас обоих. Том более что ни вас, ни меня не устроят какие-то крохи…

…Карл повернулся, крахмальные простыни зашуршали. Уже засыпая, удовлетворенно улыбнулся: группенфюрер все же умеет устраивать дела — на границе никто не дотронулся до кожаного чемодана Кремера.

Проснувшись на рассвете, нащупал под подушкой портфель и сразу встал, занялся туалетом. Только теперь вспомнил, что последний раз ел вчера утром, — еле дождался завтрака.

Выходя из отеля, Кремер, чтобы не оглядываться, остановился на миг у зеркала, поправляя галстук. Заметил сидящего в кресле лысого человека в модном сером костюме. Человек смотрел на Карла поверх газеты. А может, это показалось Кремеру?

Карл сделал вид, что забыл что-то опросить у портье, прошел у самого кресла незнакомца, едва не задев его. Извинился. Тот и глаз не поднял, лишь пробормотал что-то невнятное.

Разговаривая с портье. Кремер стоял так. чтобы видеть каждое движение лысого. По-видимому, Карлу лишь показалось, что незнакомец наблюдает за ним, он внимательно читал газету. Выходя, Карл незаметно оглянулся, — лысый не обращал на него никакого внимания.

Кремер свернул в первый же пустой переулок, юркнул в открытые ворота. Постоял, осторожно выглядывая. Также безлюдно, только какая-то женщина с ребенком переходит дорогу.

Кремер облегченно вздохнул, «У страха глаза велики», — подумал он и пошел дальше, не людными проспектами, а долго кружил переулками, пока не заблудился. Неожиданно из-за угла выехало такси, весьма кстати, Кремер попросил шофера показать ему Цюрих. Около двенадцати вышел на центральной площади.

Отель, в котором Карлу назначили встречу, был за углом. В холле навстречу ему поднялся человек в темном костюме.

— Герр Крамер, если не ошибаюсь? — спросил учтиво. — Мистер Гарленд уже потерял надежду встретиться с вами.

Взгляд человека остановился на кожаном портфеле под мышкой у Кремера, и квадратное лицо пришло в движение. Очевидно, это означало улыбку, поскольку губы при этом растянулись и человек захрюкал, как сытый кабан.

— Прошу вас сюда, — почтительно поддержал Карла под локоть, направляясь к лестнице.

— Откуда вы знаете меня? — удивился Крамер.

— Плохие бы мы были коммерсанты, если бы не знали тех, с кем собираемся иметь дело, — уклончиво ответил человек.

— Однако же я вас не знаю… — Карл решительно остановился на ступеньках.

— Вы не знаете и мистера Гарленда, а все же идете к нему…

Это было логично, Карл не мог не согласиться со своим провожатым. Не все ли равно, кто покажет ему дорогу.

Словно в ответ на мысли Карла, человек сказал:

— Мистер Гарленд не хотел, чтобы вы расспрашивали о нем у портье. В нашем деле излишняя реклама только вредит.

И снова Карл был согласен с ним. Кивнул ему в ответ.

На втором этаже они остановились у двери номера «люкс». Человек в темном костюме открыл ее своим ключом. Кремер переступил порог и тут же услышал, как за спиной щелкнул замок.

Просторная комната с ковром на полу, мягкие кресла, низенький столик с бутылками и сифоном. Только что здесь курили дорогую сигару, у Карла даже запершило в горле.

— Прошу садиться, — предложил ему спутник. А сам остался у дверей, как часовой. Кремеру показалось это подозрительным. Остановился посреди комнаты, недовольно осматриваясь.

— Где мистер Гарленд?

— Не волнуйтесь, — услышал за спиной вкрадчивый голос, — вы еще успеете сегодня увидеться с мистером Гарлендом.

Карл оглянулся и отступил на шаг. Что это — дешевая мистификация или западня? Тот самый лысый незнакомец, на которого он обратил внимание в вестибюле своего отеля. Тот же немигающий взгляд, узкие черточки бровей и блестящий черен.

— Мистер Гарленд? — спросил Карл машинально.

Лысый покачал головой. Кремер опустил руку в карман пиджака.

— Оставьте… — спокойно сказал лысый. — Джон стреляет быстрее и лучше любого чикагского гангстера! — и кивнул в сторону дверей.

Его провожатый стоял уже с пистолетом в руке. Черное дуло не шевелится, а сам он подался вперед, напоминая пружину, готовую распрямиться от малейшего прикосновения.

— Кто вы такой и что вам нужно? — спросил Крамер чужим голосом.

Лысый склонился в любезном поклоне, указал на кресло возле столика с бутылками:

— Прошу вас…

* * *
Погода менялась несколько раз на неделе. То падал мокрый снег, то выглядывало солнце. Прошел даже дождь, смыв с полай тонкий пласт снега. Потом вдруг морозы сковали голую землю.

Ульман был бы рад сегодня и метели, но, как нарочно, распогодилось. Слава богу, хоть ночь безлунная — в десяти шагах ничего не видно.

Они ехали по краю шоссе, не включая фар, и заранее съезжали на обочину, лишь только заслышав шум мотора. Гибиш — впереди, Ульман — в нескольких метрах за ним. Ехали быстро, насколько позволяла темнота и профиль дороги.

— Съезжай, Людвиг! — крикнул Ульман, услышав рокот машины позади. Из-за поворота выскочил легковой автомобиль. Обогнав велосипедистов метров на шестьсот, внезапно остановился.

Хлопнула дверца.

— Не нравится мне этот «опель», — подъехал к Ульману Гибиш. — Второй раз уже обгоняет нас…

— Может, мотор неисправный?… — предположил Ульман.

— Странно… — не сдавался Гибиш. — Пропускает нас, а потом снова догоняет…

— Вот что, — решил Ульман, — нам уже недалеко, сразу за этим поворотом спрячем велосипеды в кустах и будем пробираться по тропинке.

«Опель-капитан» стоял на обочине. Шофер, подняв капот, копался в моторе. Проехав мимо машины, Ульман оглянулся и заметил: шофер смотрит им вслед.

— Быстрее, — почти шепотом сказал Гибишу, — кажется, это гестапо.

За поворотом они оставили велосипеды и пошли по узенькой тропинке. С холма увидели, как «опель-капитан» проехал с километр и, не видя велосипедистов, на бешеном скорости помчался назад. Остановился на повороте. Из машины вылезли люди, замигали карманными фонариками.

Ульман заволновался.

— Они следили за нами, — сказал тихо. Оглянулся вокруг. — В чем-то мы оплошали, и гестапо заподозрило нас.

— Теперь нам капут! — прошептал Гибиш. Он тяжело дышал, и голос его дрожал.

— Очевидно, капут! — согласился Ульман. — Ты испугался?

— Страшно… — застучал зубами старый шахтер. — Но это не имеет значения. Давай быстрее, пока они не подняли тревоги.

Ульман пробирался, прячась за кустами. Гибиш не отставал, дышал ему в затылок.

— Мы им устроим прощальный фейерверк, — сказал хрипло. — Я свое уже отжил, так хоть умирать будет не жаль…

— Не каркай! — рассердился Ульман. — Может, еще обойдется…

Он сказал это для успокоения. Знал: конец. Гестапо теперь не выпустит их.

«А что, если взяли людей, доставивших взрывчатку? — мелькнула мысль. Почувствовал предательскую слабость в ногах. — Что, если впещере никого нет и они с Гибишем напрасно пробираются туда? Но вряд ли тогда гестаповцы выпустили бы их из поселка. Наверное, они надеялись, проследив за ними, напасть на след других товарищей. Поэтому — скорее в пещеру, пока гестаповцы не перекрыли все пути».

Колючий кустарник рвал одежду, больно стегал по рукам и лицу. Но они не обращали внимания на боль, взбирались по крутому склону — подальше от тех, кто обшаривал придорожные кусты. Вот ужа перевалили вершину холма, теперь будто полегче: пологий спуск и не такой густой кустарник. Старики постояли несколько минут, переводя дыхание, и собрались уже трогаться, как вдруг Ульман молча дернул Гибиша за руку и упал на землю.

— Чего ты?… — начал недовольно Людвиг, но не договорил и плюхнулся в кусты рядом с Ульманом. Сквозь кустарник пробирались два солдата, тяжело ступая по мерзлому грунту.

— Здесь получше, Ганс, — сказал один из них тонким голосом. — Вверху ветер, прохватывает до костей.

— Давай здесь, — согласился второй. — Закурим?

Ульман приподнял голову. Вспыхнула спичка, на миг вырвав из темноты лицо под солдатской каской.

— Шарфюрер приказал патрулировать в этом районе, — снова начал тонкоголосый. — А здесь удобно устроить засаду.

— У тебя осталось что-нибудь во фляге? — оборвал его товарищ.

— Есть немного…

— Дай.

Ульман услышал, как солдат отвинчивает крышку. Показалось, что услышал даже, как забулькала водка.

— Оставь и мне, — сказал эсэсовец с тонким голосом.

Другой удовлетворенно крякнул и произнес:

— Посидим здесь. Лучшего места не найти.

Солдаты замолкли, лишь вспыхивала светлячком сигарета. Ульман осторожно пошевелился. Вот влипли в беду. Сейчас там, внизу, поднимут тревогу, начнут прочесывать кустарник… Надо же иметь такое цыганское счастье — натолкнуться на эсэсовский патруль в двух шагах от цели!

Ульман лежал в неудобной позе, подогнув под себя ноги, и слышал, как дышит за спиной Гибиш. Думал. В полукилометре отсюда, в пещере, ждут их четверо молодых сильных парней. Они уже приготовили рюкзаки со взрывчаткой и ждут, ждут… И не дождутся. Одни они не смогут пройти по подземным лабиринтам, и снова эшелоны с бензином ежедневно будут отправляться на фронт…

Ульман заскрипел зубами. Сколько сил затрачено, все так хорошо продумано, подготовлено — и такой неожиданный случай…

А в пещере ждут их. Постой, почему их? Им нужен только старый шахтер Гибиш, который знает дорогу к подземному заводу. Зачем им Ульман — разве что тащить рюкзак со взрывчаткой?

Ульман решил, что делать. Осторожно, не дыша, придвинулся к Гибишу, прошептал ему на ухо:

— Сейчас я отвлеку их на себя. А ты прорывайся — без тебя ребята не пройдут!

— Но… — начал было возражать Гибиш.

— Слушай маня, — оборвал его Ульман, — у нас это единственный шанс. Если останешься жив, расскажешь обо всем Марте и Горсту… — Горький клубок подкатился к горлу. — Рот Фронт!

Фридрих пополз между кустами, ощупывая перед собой землю, чтобы не хрустнула сухая случайная ветка.

Когда отполз до вершины холма, почувствовал, что на может шевельнуть и пальцем. Лишь кровь стучала в висках и пылало лицо. Рубаха прилипла к спине, пот стекал по щекам, жег поцарапанную кожу.

Ульман лег вверх лицом, раскинул руки и несколько секунд всматривался в звездное небо. Да, он в последний раз видит звезды. Только теперь заметил, какие они красивые — эти мерцающие вечные звезды. У него никогда не хватало времени, чтобы вот так полежать и полюбоваться на звезды. И сейчас нет времени… Там, за кустами — двое с автоматами, а в нескольких шагах от них — старый Людвиг.

Ульман чувствовал, что у него нет сил подняться… Кряхтя и охая, он все же поднялся. Странно, к нему сразу же вернулись силы. Пошел не прячась, наступил на ветку, и она громко треснула, будто кто-то выстрелил.

И сразу же — «Стой! Стреляю!..».

Пригнувшись, Ульман побежал, минуя высокие кусты и пробираясь сквозь заросли, которые достигали лишь пояса. Вдогонку застрочили из автоматов, закричали: «Стой!» И — топот тяжелых сапог.

Ульман метнулся в сторону — теперь нужно отвести их как можно дальше. Снова автоматная очередь… Ульман упал, больно ударившись, но сразу же поднялся и побежал дальше. А топот все ближе и ближе, и снова пули противно свистят над головой.

Господи, у него уже нет сил, и сердце вот-вот вырвется из груди…

И все же, Ульман бежал и бежал, а за ним, стреляя и ругаясь, гнались два эсэсовца. Они сбежали в ложбину, и Ульман из последних сил стал взбираться на противоположный склон… Теперь солдаты были совсем близко. Один из них приостановился, прицелился, послал длинную очередь.

Ульман почувствовал сильный удар в спину. Ноги подкосились, и он упал. Стало легче, не нужно было никуда бежать — сердце уже не вырывается из груди и дышать не так тяжело. Вот только боль под лопаткой, да и она проходит, приятная истома разливается по всему телу. И небо — все в больших, ярких звездах. Теперь он может не спешить и вволю любоваться звездным небом… Но почему оно падает на него? И все же хорошо — звездное небо и чистый морозный воздух, такой чистый, что умирать не хочется.

Неужели он видит звезды в последний раз?

Ульман еще слышал тяжелые шаги эсэсовцев совсем рядом. Значит, Гибиш прошел. Фридрих улыбнулся — так и лежал с ясной улыбкой на бледнеющем лице.

А Гибиш пробирался по узкой тропинке, и автоматные очереди все отдалялись от него. Вот раздалась длинная-длинная очередь, и все стихло. Гибиш остановился, обернулся и замер прислушиваясь. Но вокруг тишина, лишь ветер шелестит в кустах.

Гибиш вытянул шею. Нет — тихо. Стащил непослушной рукой картуз, постоял немного и двинулся сгорбившись. Шел, ни о чем не думая, ибо знал — нужно идти…

Ветров, услышав выстрелы, насторожился. Лежал возле выхода из пещеры, готовый резануть из автомата по черным кустам. Выстрелы отдалялись и наконец прекратились. Только теперь Ветров подумал: наверное, Ульман и Гибиш нарвались на патруль. Неужели погибли?

На своем веку Юрий видел много смертей. Умирали друзья и совсем незнакомые люди. Умирали товарищи, с которыми спал под одной шинелью. Погиб командир, который в сорок первом выводил их из окружения. Ему было всего двадцать два, он очень хотел жить и не верил, что умирает. Лежал, положив голову на колени Ветрову, и смотрел куда-то вдаль грустным взглядом. Вздохнул, закрыл глаза. Умер, будто заснул, тихо и спокойно. Легкая смерть, но она поразила тогда Ветрова больше, чем агония с проклятиями, криками и пеной на губах.

Теперь, услышав выстрелы, Юрий представил две фигуры в кустах — двое старых и седых лежат, припав к мерзлой земле, а над ними переговариваются солдаты с автоматами. Вчера они могли вместе сидеть в пивной, в трамвае, солдат извинился бы, толкнув такого же пожилого человека, как тот, что лежит под кустом. А здесь он равнодушно пнет ногой холодеющее тело и, достав сигарету, прикурит.

Зашуршало в кустах. Ветров от неожиданности вздрогнул, перекинул автомат на левую руку. Прижался к земле, пристально вглядываясь в заросли.

Одинокая фигура осторожно приближалась к пещера.

— Кто? — навел автомат Ветров.

— Я — Гибиш. Ульман остался там…

Юрий поднялся, пропуская старого человека в пещеру. При тусклом свете фонаря поразила мертвенная синева кожи, заостренные черты лица Гибиша.

— Фридрих Ульман остался там… — повторил старик и неопределенно махнул рукой.

— Стреляли по вас? — спросил Ветров.

— Они бросились за ним вдогонку и стреляли из автоматов.

— Кто — они? — переспросил Ветров, хотя уже понял все.

— Эсэсовцы, — едва пошевелил губами Гибиш. — Мы наткнулись на патруль…

— Воды! — приказал Ветров одному из парней. Тот торопливо передал флягу.

Руки Гибиша дрожали, и зубы стучали о горлышко фляжки.

— Быстрее! — сказал он, утолив жажду. — Надо скорее идти под землю…

Коротко рассказал обо всем, что случилось.

— Теперь они будут искать нас, — задумчиво протянул Ветров. — Вызовут собак и скоро будут здесь.

Паренек лет семнадцати придвинулся к Гибишу и смотрел на пего с любопытством.

— Я не видел еще гестаповцев, которые осмелились бы сунуть нос под землю! — сказал самоуверенно.

— Ты, Василько, многого еще не видел, — рассердился Ветров. — Если они и не пойдут за нами, то устроят здесь засаду.

— А мы тем временем заложим взрывчатку, — выкрикнул Василько, — и «капец» их заводу!

— Из-под земли другого выхода нет? — обернулся Ветров к Гибишу.

Тот пожал в ответ плечами:

— Только этот…

— Я хочу, — продолжал Ветров убедительно, — чтобы все знали: мы можем вернуться только к этой пещере. Сейчас еще есть шансы спастись. Когда вернемся, не будет ни одного. Прошу всех подумать об этом.

— Пан хочет оскорбить пас? — недовольно пробурчал мужчина, который сидел на корточках, упершись спиной в земляную стену. — Или, может, пан сам стал колебаться? Мы с Юзефом, — кивнул на товарища, который стоял рядом, — давно все решили!

— Вы? — резко повернулся Ветров к Гибишу.

— Ульман погиб для того, чтобы я провел вас.

— Тогда, — обвел всех взглядом Ветров, — не будем терять времени. — Одной рукой поднял пятидесятикилограммовый рюкзак и закинул его на спину. — Пошли!

Гибиш шел впереди, освещая путь мощным электрическим фонарем. Через несколько десятков метров ход сузился — в этом месте штрек перегораживала решетка из толстых стальных прутьев. Гибиш с Ульманом трудились чуть ли не всю ночь, пока перепилили и отогнули ее так, чтобы можно было пролезть. Сейчас пришлось немного задержаться, чтобы протиснуть сквозь этот узкий проход полные рюкзаки. Дальше штрек снова расширялся — шли не сгибаясь.

Василько, которого не смутили ни перспектива смертельного боя с эсэсовцами, ни мокрые стены и затхлый воздух пошутил:

— Мне все это напоминает обыкновенную экскурсию с благородной туристической целью: найти парочку паршивеньких сталактитов…

— Замолчи! — буркнул Юзеф.

— Отчего же, — вдруг поддержал паренька Ветров, — пусть помелет языком…

Второй поляк, пан Свидрак, мужчина лет сорока, удивленно оглянулся на командира. Ветров всегда первым обрывал говорливого Василька. Юрий подморгнул, и Свидрак понял его — болтовня паренька отвлекала всех от мрачных мыслей.

— У нас в Силезии, — решил поддержать начатый Васильком разговор, — есть штреки, в которых можно только ползти. У меня был знакомый шахтер из Катовиц, так он рассказывал…

Никто так и не узнал, о чем рассказывал пану Тадеушу знакомый шахтер, потому что Гибиш дал знак остановиться возле небольшого проема в стене штрека у самой бетонной плиты.

— Дальше, — махнул рукой Гибиш, — основной штрек фашисты тоже перекрыли железобетонными плитами. Они изучали все подходы к заводу и перекрыли все, что могло представлять опасность. Раньше хотели просто подорвать штрек, но инженеры запретили — завод был уже построен, а от взрыва порода могла просесть и завалить подземные галереи. Мы пойдем сюда, — указал на проем.

Василько, который ближе всех стоял к старику, покрутил носом, критически осматривая дыру полуметрового диаметра.

— Это же собачья нора, — сказал с иронией. — И далеко она тянется?

— Не очень… Потом будет легче — начнется подземная пещера.

— Я — первый! — Юзеф решительно скинул рюкзак.

— Почему ты? — обиделся Василько. — Что, я хуже тебя?…

— Первым полезет Свидрак, — распорядился Ветров. — Он сильнее нас, а ход, возможно, придется расчищать.

Пан Тадеуш привязал к лямкам рюкзака веревку, чтобы не мешал свободно двигаться, потянул его. за собой. Проползал метра два-три и осторожно подтягивал к себе рюкзак со взрывчаткой. За ним, сопя, следовал Василько, потом ползли Гибиш и Юзеф, а последним, как и раньше, был Ветров.

Василько уже не шутил. Представил, какая толща земли над ними, и ему стало жутко. Он, как букашка, а сверху тысячи и тысячи тонн… А ну как осядет сейчас — раздавит, не успеешь и пискнуть. Затем вспомнил, что им все равно не спастись, гестаповцы, наверное., уже в пещере, и какая разница где умереть?… И все же не верилось, что через насколько часов ему придется умирать.

Жизнь, особенно такая, какой он жил последнее время, увлекала Василька; теперь она обернулась к нему совсем другой стороной. Принимая участие в ветровских диверсиях, паренек вел свой собственный счет: убитый фашист — за сожженную хату у тетки Ганны, взрыв в кинотеатре — за дядьку Трофима, расстрелянного в сорок первом, а подорванный мост — за отца, который погиб под Житомиром…

Но, как ни рос этот личный счет Василька, все еще оставалось и оставалось: за сестру, которая маялась где-то в Северной Германии, за сельскую школу, в которую попал снаряд, за вывезенное из колхозного склада зерно… Василько вел счет тщательно, не забывал ничего. Больше всего тревожило хлопца, успеет ли он полностью рассчитаться с фашистами.

Подтягивая к себе рюкзак со взрывчаткой, Василько подумал: этот завод, наверное, перетянет все, что осталось в списке; это придало ему силы, и узкая нора уже не напоминала могилу. Догнал Свидрака и только хотел поторопить его, как вдруг рюкзак, который все время мешал видеть самого пана Тадеуша, провалился куда-то вниз, а вместо него в луче фонарика появилось вымазанное мрачное лицо Свидрака. Василько вздрогнул от неожиданности, но в следующий же момент понял — конец ходу, они уже в пещере, о которой говорил Гибиш.

— Осторожно, — предупредил Свидрак, — здесь круто.

Василько, не обращая внимания на предупреждение, ринулся в пещеру головой вниз, уперся руками в холодный камень, перевернулся и сразу же вскочил.

Свидрак вытащил из лаза его рюкзак.

— Акробат! — бросил иронически. — Так, проше пана, тут не цирк и даже не гимнастична зала.

— Вы всегда были мрачным нелюдимом, пан Тадеуш, — весело отрезал Василько, принимая рюкзак, — и я сомневаюсь, видела ли жена когда-нибудь улыбку на вашем лице!

— Если бы мне встретиться с Вандзей… — Он помог Гибишу спуститься в пещеру и придвинулся к Васильку. Сказал ему тихо:

— Слушай, хлопче, поклянись мне. если останешься живой, разыскать Вандзю.

— Рано хороните себя, пан Тадеуш!..

— Ты слышал меня?!

— Клянусь! — уже серьезно ответил Василько, поняв, что эта клятва успокоит Свидрака.

Вдвоем они вытащили рюкзаки Юзефа и Ветрова. Теперь можно было осмотреться вокруг. Лучи четырех фонариков ощупывали гранитные своды, которые терялись в темноте. Слева свод нависал совсем низко, под ним угадывался узкий проход. Гибиш, перебравшись через гранитные глыбы, направился именно туда, но Ветров остановил его:

— Минутку, подождите пас. Если эсэсовцы отважатся на преследование…

Вчетвером они быстро завалили вход в пещеру камнем. Чтобы разобрать этот завал, им хватило бы и десяти минут, а тем, кто пошел бы по их следу, пришлось бы перетаскивать тяжелые глыбы до самого штрека.

— Всего несколько часов здорового физического труда, — засмеялся Василько. — Не хотел бы быть на их месте.

Гибиш, который ушел вперед, уже сигналил фонариком. Друг за другом двинулись и остальные члены группы.

* * *
Кремер продолжал стоять в неудобной позе, сжимая портфель под мышкой и не вынимая руку из кармана.

— Кто вы и что вам нужно? — спросил еще раз.

— Разве это имеет значение? — вкрадчиво ответил лысый. — Разве вы успокоитесь, узнав, что меня зовут Гарри Сноу или Джеком Роузом? Прошу садиться, надеюсь, мы вас долго не задержим. При условии, конечно, что вы поведете себя благоразумно.

— Я буду жаловаться! — твердо заявил Карл. — Вы не имеете права задерживать подданного другой страны!

— Мы на собираемся предъявлять вам ордер на арест, — с издевкой произнес лысый, — потому что, как вы уже догадались, не являемся швейцарской полицией. И, несмотря на это, вам придется поговорить с нами. Мы заинтересованы в этой беседе, надеюсь, и вы тоже.

— Вы слишком самоуверены, — пожал плечами Каря. — А если я откажусь?

— У нас убедительные доводы, — кивнул тот на человека в темном костюме. — Вы на сможете возражать против таких аргументов.

Карл подумал несколько секунд, придвинул ногой стул и сел. У него не оставалось иного выхода. Ругал себя: попался, как мальчишка. Следовало обратиться к портье…

Но кто это и что им нужно? Может, охотятся за его бумагами? Очевидно, будут чертыхаться, увидав, что именно привез Кремер в Швейцарию.

Лысый устроился в кресле напротив Карла.

— Моя фамилия — Хокинс. Швейцарский коммерсант Чарльз Хокинс к вашим услугам. Я и Джон, — снова кивок в сторону двери, — как вы уже могли убедиться, немного осведомлены о ваших делах и просим прощения за некоторую бесцеремонность, с которой вмешиваемся в них. Сегодня утром мы виделись в холле вашего отеля, потом вы очень ловко и быстро замели свои следы, но мы не опечалились, поскольку знали, с кем вы собирались встретиться. И, как видите, спокойно дождались вас.

— Вы прекрасно осведомлены, господа, — подтвердил Кремер, — только не пойму, для чего вся эта комедия? Если я был нужен вам по каким-то деловым вопросам, не проще было бы договориться о встрече по телефону? Без этих, так сказать, — взглянул на Джона, — излишеств.

Хокинс расхохотался.

— Излишеств, говорите?… Джон, слышишь, ты — излишество! — Внезапно склонился к Карлу, посерьезнел. — Мы с вами так мало знакомы, что не решились звонить. Вы могли сразу же положить трубку.

— Это логично, — согласился Кремер. — И все же что вам надо?

— На ваш вопрос мне очень просто ответить, — сказал Хокинс. — Но я не сделаю этого, чтобы не ставить вас в неловкое положение. Когда сразу откажешь, потом труднее соглашаться: приходится выискивать разные аргументы, иначе говоря, крутить хвостом. Поэтому сначала я открою свои козыри. Итак, мы знаем, что вы приехали в Швейцарию по поручению группенфюрера. СС фон Вайганга. У вас назначена на сегодня встреча с мистером Гарлендом. Вы должны передать ему кое-какие документы и чертежи в обмен на счет в банке «Вонтобель и К0». Не так ли?

— Какое это имеет значение? — пожал плечами Карл.

— Собственно, никакого, — тоже совершенно безразличным тоном ответил Хокинс. — Однако вы вывезли из Германии документацию и чертежи, которые принадлежат немецким фирмам или самому государству. Знаете ли вы, какой статьей Уголовного кодекса это карается?

— Я не люблю шантажа, — отрезал Кремер. — Тем более что вам трудно будет что-либо доказать.

— О-о! Не волнуйтесь, доказательств будет сколько угодно! — Взгляд Хокинса стал ледяным. — Вы представляете, что подумают в СД, когда получат, например, фото, на котором вы чуть ли не обнимаетесь с Джоном? Кто-кто, а ребята из отдела Шелленберга хорошо знают Джона, — засмеялся лысый, по в глазах так и не погас злой огонек. — Карл Кремер в дружеских объятиях агента Управления стратегических служб Джона Селлерса — большего для СД в не потребуется. Не поможет и вмешательство фон Вайганга. Да и захочет ли группенфюрер вмешиваться в эту неприятную историю?

Хокинс придвинул Кремеру ящик с сигарами.

— Гаванские, — похвалился он. — Я захватил с собой несколько сот. Проклятая война, даже в Швейцарии нельзя достать приличные сигары…

Карл лихорадочно обдумывал положение, в котором оказался. Понюхал сигару, отрезал станочком, услужливо поданным Хокинсом, кончик, зажег спичку. Вот, значит, в чьи руки он попал. Американская разведка. Они прекрасно информированы. Возможно, постараются завербовать его. Что ж, повеселел в душе, игра стоит свеч!

Хокинс продолжал, пуская клубы дыма:

— Если вам и удастся счастливо выкрутиться, все равно пятно останется. Гестапо не выпустит вас из поля зрения. А о выезде за границу нечего и думать. А если мы отошлем в Берлин копии содержимого вашего портфеля, я не позавидую не только вам, а и вашим родственникам, как близким, так и дальним…

«А он играет беспроигрышную игру, — подумал Карл. — Кстати, Карл Кремер давно ужа согласился бы на какие-нибудь предложения. Интересно, откуда у них такая информация? А может, Гарленд связан с ними?»

— А что вы хотите от меня, мистер Хокинс? — спросил Карл.

— О-о! Я с удовольствием отвечу на этот вопрос, — насторожился тот. — Правда, это не такой уж короткий разговор. — Потянулся к столику с бутылками. — Виски или ром?…

Кремер сделал глоток, пересел в кресло.

— Группенфюрер фон Вайганг, — начал Хокинс, — имеет возможность накапливать у себя некоторые важные чертежи, патенты, техническую документацию на приборы, которые изготавливаются на саксонских заводах. Надеюсь, вы понимаете, о каких документах идет речь. Нам известно, что на заводах «Сименса» делаются детали для Фау-2, новые цейсовские оптические прицелы… Вы не техник, но должны понимать, какую ценность имеет такая информация. Мы должны получить техническую документацию и чертежи этих изделий, — в голосе Хокинса зазвучали стальные нотки. — Учтите и то, что коммунисты не сидят сложа руки; вот-вот начнется русское наступление, и, кто знает, где они остановятся! Кажется, я говорю со сведущим человеком, который не питает иллюзий относительно истинного положения Германии? — спросил неожиданно Карла.

Кремер кивнул.

— С вами приятно беседовать, — польстил Хокинс и продолжал: — К сожалению, обстоятельства складываются так, что красные, могут первыми войти в Дрезден. Ваша и наша задача — подготовиться к этому: ни один ценный документ не должен попасть им в руки, говорю я, и не устану повторять это! Передайте фон Вайгангу, что я советую довести эти слова до сведения саксонских промышленников, в том числе управляющих Дрезденского банка. Они заинтересованы в будущем Германии и понимают, в чем состоят их подлинные интересы, В решительный момент мы протянем им руку помощи, ибо американские концерны заинтересованы в восстановлении немецкого экономического потенциала не. менее ваших.

— Налейте мне еще, — попросил Карл, чтобы скрыть гнев, готовый прорваться наружу. Выпил. Прищурился и бесцеремонно уставился в стеклянные глаза Хокинса. Тот не выдержал и отвел взгляд.

— Насколько я понял, — начал ледяным тоном Кремер, — вы предлагаете мне договориться с фон Вайгангом о передаче вам патентов, чертежей, технической документации и других бумаг военного значения? — особо выделил последние слова.

Хокинс нетерпеливо поднял руку, но Карл не обратил на это внимания. Спросил резко:

— Сколько вы можете заплатить?

Глаза Хокинса округлились. Вскочил с кресла, хлопнул Кремера по плечу.

— У вас американская хватка! — выкрикнул радостно. — Ты слышал, Джон?

Тот ничего не ответил. Запрятал пистолет, подошел к столику, налил себе виски и буркнул:

— За успех!

Кремер небрежно бросил портфель на пол. «Черт побери этих американцев, — быстро прикидывал про себя, — за их спиной можно начать большую игру. Я отыграюсь за сегодняшнее поражение сторицей!» Патенты интересовали его (конечно, особенно те, что имели военное значение), но предложение Хокинса помогало достать секретнейшие документы службы безопасности. Ознакомиться с архивами СД — об этом можно было только мечтать!

Нахально развалился в кресле.

— Я не слышу ваших предложений, господа…

Американцы переглянулись.

— Все будет зависеть от важности информации, мистер Кремер, — начал неопределенно Хокинс.

— Я не намерен рисковать из-за мелочи, — отрубил Карл, — и должен знать сумму, ради которой ставлю на карту голову.

Хокинс назвал.

— И это за систему управления ФАУ? — рассмеялся Кремер в лицо Хокинсу. — Господа думают, что имеют дело с дураком?

— Вы начинаете все больше нравиться мне, — задумчиво произнес Хокинс. — С вами можно делать бизнес. — Помедлил и повысил сумму сразу в пять раз. Они быстро договорились.

— Но должен предупредить, — предостерег Кремер, — последнее слово остается за фон Вайгангом.

Хокинс покачал носком ботинка. Махнул рукой и поморщился.

— Вы передадите ему, — начал медленно, — что после войны группенфюрер СС фон Вайганг должен быть выдан советским властям и будет судиться за преступления, совершенные им в Западной Украине. Сейчас пока все зависит от самого группенфюрера. Он — умный человек, сумеет оценить перспективу и все поймах. У нас найдется много поводов, для того чтобы не выдать его красным.

Кремер наклонил голову в знак согласия.

— Передавать такое, — улыбнулся едва заметно, — не очень приятная миссия. К тому же какие у меня доказательства? Фон Вайганг просто не поверит мне. У него уже налажены отношения с мистером Гарлендом, и потребуются веские причины, чтобы разорвать их. Говорят же русские, что лучше иметь синицу в руках, чем… этого, как его… журавля в небе…

Хокинс отхлебнул виски, на время задумался.

— Мы ждали от вас такое возражение, — сознался он, — и заранее подготовились… Наверное, вы догадываетесь, — сказал шутя, — что фон Вайганг не всегда был группенфюрером СС? Раньше он занимал весьма ответственную должность в фирме «Сименс» и, думаю, не забыл своих коллег по «Дженерал электрик». — Хокинс достал свою фотографию, написал на обороте несколько слов, протянул ее Кремеру. — Вот это передадите фон Вайгангу. Прежде мы встречались, и у него нет оснований не доверять мне. Скажите группенфюреру, что акции «Дженерал электрик» пошли вверх, и он, вернее, — поправился тут же, — вы оба, сможете оказать услугу компании. Имею в виду патенты и технические новинки «Сименса». На этом можно заработать не меньше, чем на приборах для ФАУ. Это я предлагаю официально, как представитель «Дженерал электрик»…

— А скажите, пожалуйста, — ехидно спросил Кремер, — какие еще фирмы вы представляете?

Хокинс не смог не оценить шутки и громко захохотал.

— Жаль, что вы живете не в Америке, — произнес сквозь смех, — мы с вами подружились бы. Какие фирмы, спрашиваете? Мы купим любой документ, который стоит хотя бы пару долларов. Не пренебрегайте малым, мой друг, от малого до великого, не помню, кто сказал это, один шаг…

Человек в темном костюме прошептал что-то Хокинсу на ухо.

— Пожалуй, ты прав, Джон. Сейчас мы выясним этот вопрос — Хокинс сразу посерьезнел. — Мой друг Джон Селлерс напоминает, что у группенфюрера могут быть и другие документы. Скажем, списки эсэсовского руководства, агентов гестапо, копии секретных циркуляров и тому подобное. Обратите внимание и на это.

— Одно дело, — возразил тут же Карл, — техническая информация… Теперь вы предлагаете мне еще и шпионаж…

— Не все ли равно? — прищурил глаза Хокинс.

— Однако, — не сдавался Карл, — есть и моральная сторона этого дела…

Интуиция подсказывала Кремеру, что не следует сразу принимать предложение Хокинса. Он — рядовой немецкий обыватель и не понимает, не хочет понимать, что продажа технических секретов — такой же шпионаж.

— Ну, если говорить о моральной стороне дела, — улыбнулся Хокинс, — то считайте: вы поможете триумфу священных идеалов демократии!

— Не терплю громких слов, — поморщился Кремер. — Они напоминают мне фальшивые бриллианты.

— Я с вами согласен, — наклонил голову Хокинс. — Моральная сторона дела никогда не тревожила меня. Особенно, — произнес многозначительно, — когда я чувствовал приятную перспективу награды. Вы — деловой человек, и меня удивляет такой взгляд…

— Мне показалось, — усмехнулся Кремер, — что вы поймете меня. Моральная сторона дела интересует меня лишь потому, что она становится иногда, так сказать, одним из решающих компонентов сделки, а если говорить прямо — предметом купли и продажи.

— То есть, — пристально посмотрел на него Хокинс, — вы хотите сказать, что за услуги такого рода следует лучше платить? Согласен и могу на деле доказать это. Джон, — подозвал Селлерса, — подай, пожалуйста, мой портфель. — Достал пачку банкнот. — Здесь десять тысяч марок. Аванс, — подвинул деньги Кремеру. — Надеюсь, он несколько притушит угрызения совести.

Кремер неторопливо взял деньги.

Хокинс подвинул Карлу листок бумаги.

— Напишите расписку.

Кремер, не раздумывая, написал. Эта бумажка не закабалит его, как считает Хокинс. Вернувшись в Германию, Карл сразу же сообщит обо всем Центру. Эта история станет еще одним доказательством грязной игры союзников.

— Как поддерживать с вами связь? — спросил Карл.

— Наш человек сам найдет вас, — ответил Хокинс. — Он передаст вам привет от меня и… — достал долларовый банкнот, разорвал наискось, одну половинку отдал Кремеру, — половину этого доллара.

— Понимаю, — Кремер встал. — Теперь я должен идти. Мистер Гарленд, наверное, заждался.

Хокинс кивнул головой.

— Ты, Джон, проводишь мистера Кремера к нашему английскому коллеге и будешь отвечать за то, чтобы портфель был доставлен по назначению.

«Точно, они вышли на меня через Гарленда», — решил Карл.

Мистер Гарленд оказался до удивления молчаливым и деловым джентльменом. Просмотрев содержимое портфеля Кремера, сухо спросил:

— Сколько?

Кремер назвал сумму на всякий случай значительно большую, чем ориентировочно назначил Вайганг. Мистер Гарленд подумал лишь несколько секунд. Не произнеся ни слова, выписал чек. Вместе с чеком подал Карлу бумагу.

— Здесь — перечень вопросов, которые интересуют нас, — произнес он и тут же поднялся. Карл понял — аудиенция закончена.

На следующее утро он выехал в Германию.

* * *
Высокая расщелина терялась в темноте. Путь перегораживали огромные гранитные глыбы — приходилось перебираться через них. Камни были мокрые и скользкие, люди шли с трудом, часто останавливаясь на отдых. Расщелина сужалась, каменный потолок нависал все ниже и ниже.

Наконец Гибиш остановился.

— Теперь уже недалеко, — сказал Ветрову. — Эта трещина тянется еще метров двести, а то и больше. А галереи завода — метрах в тридцати — сорока над нами. Мы определили это достаточно точно. Бензин на поверхность гонят мощные насосы, расщелина проходит под самым заводом — обязательно услышим шум. Мы с Ульманом приблизительно выбрали место, но вы посмотрите сами…

Ветров приказал всем отдыхать, а сам с Гибишем пополз дальше. Трещина превратилась в низкую нору. Только в одном месте она расширялась, образуя маленькую пещерку, а за нею ввинчивалась в гранитные скалы, становясь все уже и ниже.

Гибиш, который полз впереди, остановился, прислонился к стене, тяжело дыша. Ветров и сам устал, а скольких же усилий стоило старому человеку преодолеть подземный путь…

— Отдохните, — предложил ему, — теперь успеем, четвертью часа раньше или позже… Нам бы только на опоздать к пересменке, когда немцы проветривают помещения от паров бензина и выводят всех рабочих.

Вместо ответа Гибиш показал глазами вверх. Ветров прислушался. Словно шмелиное жужжание пробивалось сквозь толщу земли. Юрию даже показалось сначала, что у него просто зазвенело в ушах.

— Слышите? — почему-то шепотом спросил Гибиш.

Ветров кивнул.

Гибиш ткнул пальцем в земляной потолок.

— Моторы… — Затем постучал в стену слева. — Там, через несколько метров, остатки вентиляционного штрека. Если бы его не перекрыли, мы прошли бы сюда, как на обычной экскурсии…

Ветров взглянул на него, и старый шахтер понял его бел слов.

— Когда-то в молодости, — объяснял Гибиш, — был я любознательным и силенкой бог не обидел. Тогда и облазил с товарищами все подземные закоулки. Однажды нашли и эту пещерку. Будь она больше, от туристов отбоя не было бы… А так, забыли о ней, да и что говорить — полстолетия прошло. Когда Ульман обратился ко мне за помощью, вспомнил… Долго мы с ним искали этот лаз сюда — наци зацементировали и его. Но от времени и от бомбежек часть кровли со стеной штрека, видимо, осела, и нам удалось пробить вход в эту «конуру». — Старик закашлялся, и это его еще больше обессилило. Уткнулся лицом в ладони, лежал неподвижно, только грудь тяжело вздымалась, с хрипом втягивая застоявшийся воздух.

Ветров прополз немного дальше, прислушался. Шум моторов сюда почти не доносился. Гибиш был прав — взрывчатку надо закладывать именно на том месте. Чтобы не ошибиться, Юрий, возвращаясь, несколько раз останавливался и прислушивался. Наконец увидел небольшое углубление в стене, оставил в нем свой картуз и вместе с Гибишем вернулся к товарищам.

— Свидрак, — позвал поляка, — бери кирку, увидишь мой картуз — расширь выемку… Мешок оставь здесь.

Без рюкзака пан Тадеуш быстро дополз до углубления, в котором лежал картуз. Порода оказалась твердой, с трудом поддавалась. Но Свидрак был упрям, махал и махал киркой, откалывая по кусочку…

Кто-то посветил фонариком, и пан Тадеуш увидел возле себя смешное вымазанное лицо Ветрова. Наверное, Юрий, вытирая пот, размазал пыль по щекам и лбу и стал похож на мальчишку, только что получившего взбучку от отца. Свидрак улыбнулся и хотел было сказать от этом Ветрову, но почему-то молча вытер пот со лба и отодвинулся, давая Юрию возможность оценить работу.

Ветров взял кирку и еще несколько раз ударил по камню, расширяя выемку.

— Теперь — взрывчатку, — оглянулся и посигналил фонариком.

Вдвоем с Тадеушем они осторожно сложили тротил в углубление.

— Наверное, хватит, — удовлетворенно сказал Ветров, оглядывая нагромождение небольших кубиков, которые занимали чуть ли не весь проход. — Теперь давай посчитаем…

— Что? — не понял Тадеуш.

Ветров не ответил. Смотрел на часы и беззвучно шевелил губами.

— Надо посчитать, — сказал наконец, — сколько нам нужно времени, чтобы добраться до выхода.

— И пан Юрий верит, что нам удастся спастись? — с нескрываемой иронией спросил Свидрак.

— Давайте сообразим вместе, Тадеуш, — не обратил внимания на иронию Ветрова. — И учтите, солдаты гнались за Ульманом и не знали, что их было двое.

— Вы забываете о гестаповцах, которые следили за Гибишем и Ульманом от самого поселка, — перебил Свидрак. — Они уже успели обыскать с собаками всю округу.

— А не допускаете ли вы, пан Тадеуш, — теперь иронизировал Ветров, — что собака может не взять след или потерять его?

— Надежды мало… — буркнул Свидрак.

— Один-два шанса из тысячи. — Ветров надвинул на лоб картуз. — Все равно мы пойдем назад. Лучше уж умереть в бою, чем в этой сырой могиле, — зябко поежился. — Зря свою жизнь не отдадим!

— Я не подумал об этом… — признался Свидрак.

— Итак, считаем! Прошло три с половиной часа, как мы отправились сюда. Часа полтора на это, — Ветров кивнул на нишу со взрывчаткой, — значит, шли около двух часов. С грузом. Назад — быстрее… Достал из кармана взрывное устройство с часовым механизмом, поставил стрелки, завел. — Итак, через два часа.

Свидрак посмотрел на свои часы. Около часа ночи. Увидят ли они еще раз солнце?

До завала дошли быстро и без происшествий.

— Я же говорил, — торжествовал Василько, — они не посмеют сунуть свой поганый нос под землю.

— Помолчи! — положил хлопцу на плечо руку Свидрак.

Пана Тадеуша не оставляло предчувствие близкой опасности, и это делало его собранным и осторожным.

Начали разбирать завал. Серьезность и тревога Свидрака постепенно передавалась другим — работали быстро, сосредоточенно. Внезапно Ветров приказал товарищам!

— Отойти всем!

Ребята стояли, ничего не понимая.

— Всем назад! — закричал командир. — Живо!..

* * *
Экспресс Берн — Берлин остановился у платформы пограничной немецкой станции. Здесь Карл Кремер должен был пересесть на поезд, который шел в Дрезден. Бросил в чемодан несессер и пижаму, с удовольствием выпрыгнул из душного вагона.

У самого входа в вокзал к Карлу подошел среднего роста коренастый человек в спортивной куртке.

— Карл Кремер? — спросил.

Карл отступил на шаг, смерил человека недоверчивым взглядом. Кто он и что ему нужно? Улыбается будто приветливо, а выражение лица неприятное: нижняя губа выдается вперед, подбородок тупой, а глаза маленькие и злые. Человек напоминал бульдога. Такая же мускулистая шея и большие зубы.

— Карл Кремер, если не ошибаюсь? — переспросил человек, снова показывая зубы.

— Да, меня зовут Карл Кремер, — ответил Карл.

Лицо человека расплылось так, словно он встретил ближайшего друга.

— Вы не могли бы уделить мне несколько минут?

— Нет, — твердо ответил Кремер. — К сожалению, у меня нет времени.

Незнакомец сразу показался ему подозрительным, и Карл хотел избежать разговора.

— Я от фон Вайганга, — понизил голос человек. — У меня к вам поручение. Идите за мной.

— Чем вы докажете?… — начал Карл, но человек оборвал его.

— Выйдем с вокзала, — приказал Кремеру, — там все разъяснится.

Карл пожал плечами и пошел за человеком. Они вышли на привокзальную площадь, и закрытый черный лимузин резко затормозил перед Карлом, обдав его грязью.

— Садитесь! — открыл дверцу его спутник.

— Никуда я не поеду, пока…

Карл не успел договорить. Кто-то схватил его за руки, вывернул их назад. Щелкнули наручники. Кремер рванулся, но напрасно.

— Спокойно, мальчик! — прогудел кто-то над ухом. — Я могу отдавить тебе ноги!

Карл невольно глянул вниз и увидел огромные — размера сорок шестого или сорок седьмого — ботинки. «Такой и вправду отдавит», — успел только подумать Кремер, как его приподняли и бросили в машину. Ударившись коленом о дверцу, Карл упал на заднее сиденье. Великан плюхнулся рядом с ним, а второй — с лицом бульдога — сел слева. Автомобиль сразу же тронулся.

— Это произвол! — уверенно начал Кремер, хотя и понимал: его игра проиграна. — Я буду жаловаться!

— Я тебе пожалуюсь! — великан схватил Карла за ухо, повернул лицом к себе. — Ишь, сволочь, он еще взбрыкивает!..

— Вы не имеете права… — начал Кремер.

Второй человек захохотал за его спиной.

— Гестапо на все имеет право!

— Я не видел ваших документов и не знаю, кто вы… — не унимался Карл.

— Вот тебе документ! — великан вдруг ударил его в подбородок. У Кремера щелкнули зубы, и он повалился на человека слева. — Какие еще документы тебе нужны?

— Не надо, Гельмут, — остановил товарища второй гестаповец. — Обкровянит всю машину.

Великан недовольно пробормотал что-то. Как-то нехотя обыскал у Карла карманы, забрал все из них и отвернулся к окну. Машина выезжала из городка. Кремер скосил глаза, чтобы узнать, куда едут, но второй гестаповец накинул ему на голову черную тряпку.

Автомобиль мчался на большой скорости — скрипела резина на поворотах. «Километров сто десять в час, не меньше, — определил Карл. — Взяли меня без пяти одиннадцать. Хотя бы приблизительно буду знать, на сколько отъехали…»

Кремер сидел в неудобной позе, привалившись боком к спинка сиденья. Руки, стянутые за спиной наручниками, затекли, от тряпки на голове воняло потом и дешевым табаком. Хотелось пить и немного тошнило, но Карл заставил себя собраться и обдумать все, что произошло.

«Руди Рехан?» — подумал прежде всего. Однако Рехан продал бы его лишь в том случае, если бы над ним самим нависла опасность. И все же этот вариант следует иметь в виду.

Может, его встречи со Штеккером, Ульманом и Ветровым? А западня в доме Марлен Пельц? Возможны абсолютно непредвиденные случайности, которые могли навести гестапо на его след. Карла знакомили с разными случаями, когда проваливались агенты высшего класса, и он знал, что даже самые осмотрительные не застрахованы от просчета.

Машину подбросило на выбоине, и Карл ударился головой о спинку сиденья. Черт бы побрал этих гестаповцев, как сговорились: сидят, будто в рот воды набрали, хотя бы словом перекинулись… Может, проговорились бы…

Если даже допустить, что стало известно о подозрительных связях Карла Кремера, то разве выпустили бы его в Швейцарию? Конечно же нет. Значит… закавыка в самой поездке. Арестовать Кремера, зная, что его поездка — внешне невинного коммерческого характера — организована Вайгангом, могли лишь по указанию Управления имперской безопасности. А если учесть давние дружеские отношения группенфюрера с самим Гиммлером, то понадобились бы особенно веские доказательства вины Карла Кремера или Вайганга. Правда, давая санкцию на арест, кто-то мог пойти ва-банк, надеясь, что, идя на дно, Кремер потянет за собой и группенфюрера.

Какие же доказательства вины Карла Кремера могло иметь гестапо?

Прежде всего о его поездке мог знать кто-то, кроме Вайганга и Кремера, — например, Шрикель, — и уведомить Берлин. Нет. Тогда бы его забрали на границе, обыскали и без лишних хлопот получили бы компрометирующие материалы.

Дальше. В Цюрихе за ним могли незаметно следить и установить, что он встречался с американцами. И все же сам факт, хотя и подозрительный, не может служить доказательством антинемецкой деятельности Карла Кремера. Чарльз Хокинс — деловой человек, к тому же, по документам, не американский подданный. И нет такого закона, который запрещал бы честному немецкому коммерсанту заключать выгодные соглашения. Если в гестапо будут строить обвинение на этом, им вряд ли удастся доказать что-либо. Правда, если бы дело касалось одного Карла Кремера, то можно было бы вообще ничего не доказывать — есть тысячи способов убрать его. Но, насколько понимал Карл, ставка в этой игре значительно выше…

Готовя Петра Кирилюка к работе в Германии, подполковник Левицкий рассказал ему о грызне между руководителями гитлеровского рейха. О их коварстве и жестокости, о методах, которыми они пользуются в борьбе за власть.

Вполне возможно, что кто-то хочет устранить со своего пути Вайганга и рассчитывает сделать это с помощью свидетельства Карла Кремера.

А гестаповцы, как нарочно, молчат — ни слова… Очевидно, это точный психологический расчет: пусть тревожные мысли лезут в голову, пусть отчаяние растравит сердце. Это зачастую изнуряет больше, чем пытки…»

Машина остановилась и засигналила.

— Это ты, Курт? — спросил кто-то ворчливо. — Быстро вы…

Сосед Карла слева опустил стекло на дверце, сказал недовольно:

— Тебе что за дело? Открывай ворота и заткни глотку!

— Ты пожалеешь, Курт, что всегда был груб со мной, — прохрипел часовой. — Я с тобой сочтусь за все!..

— Прикуси язык, старая ворона!

Карл услышал скрип ворот, и машина тронулась. Круто повернула, проехала еще немного и остановилась. Гестаповец слева — Курт, как уже знал Кремер, — сорвал с него тряпку.

— Выходи! — приказал Карлу.

Кремер осмотрелся, стараясь не пропустить ни одной детали. Высокий забор с колючей проволокой, справа — гараж с несколькими боксами. Сразу за асфальтовой площадкой — цветник, между клумбами к двухэтажному дому тянется посыпанная желтым песком дорожка. Если бы на тюремный забор с колючей проволокой — полнаяиллюзия усадьбы бауэра среднего достатка.

— Давай! — подтолкнул Кремера в спину Курт, и они направились к дому.

Впереди шел верзила. «Гельмут, — вспомнил его имя Кремер. — Действительно, великан».

Гельмут шел, засунув руки в карманы и немного сгорбившись. Неуклюже переставлял ноги в грубых башмаках, оставляя на песке дорожки глубокие следы.

Большие, широкие, с необычным рисунком — две елочки рядом, — они напомнили Карлу что-то, но он никак не мог вспомнить что? Карл взглянул на ботинки Гельмута. Kрепкие, на каучуковой подошве, а елочки, наверное, чтобы не скользили.

«Где же он мог видеть такие следы? Да какое это имеет значение? Следы как следы…» А вот уже и крыльцо дома. Окна первого этажа узкие и мрачные, забраны решетками, двери дубовые, обитые железными полосами. Такие не под силу и Гельмуту.

Верзила вытащил из кармана тяжелый ключ, открыл дверь и отступил на шаг, пропуская Кремера.

— Давай, давай! — толкнул его в спину Курт. — Мы с тобой тут цацкаться не собираемся!..

Узкий темный коридор. Кремер остановился, ничего не видя. Услышал, как за спиной скрипнули двери. Кто-то, наверное Гельмут, схватил его за ворот, снял наручники и толкнул в темноту. Позади хлопнула дверь, щелкнул замок. Карл по инерции пролетел вперед, еле успевая переступать ногами, и больно ударился ушибленным коленом. Ощупал препятствие: край кровати. Сел. Постепенно глаза привыкали к темноте, вернее — полутьме. Из узкой щели под самым потолком пробивалось немного света.

Когда-то в комнате было окно, потом его заложили кирпичом, переделав помещение в обычную тюремную камеру. Откидная кровать с тонким матрацем, параша, железная дверь с волчком для подглядывания. Но тепло.

Карл несколько раз взмахнул затекшими руками. Почувствовал, как запульсировала кровь в кончиках пальцев. Снова сел на край кровати. Так закончилась карьера ювелира Карла Кремера: тюремная камера, лежак и параша. Что ж, это не так уж неожиданно — он знал, на что шел, готов был и к такому финалу. Теперь только бы вытерпеть! Будут бить и мучить. А Карла никогда не били — лишь несколько раз ударили прикладом в лагере военнопленных. Все это детская забава по сравнению с тем, что его ожидает. Как знать, сможет ли вытерпеть?

Карл знал: должен вытерпеть, но сомнения мучили. Даже поймал себя на мысли — хочет, чтобы скорее все началось, тогда уверится, что дух его сильнее тела.

Лег на кровать и закрыл глаза, пытаясь отогнать сомнения. Вспомнил огромные башмаки гестаповца и съежился. Услышал, как под Гельмутом скрипел песок на дорожке… И по две елочки на следах…

Но где же он все-таки видел эти отпечатки?

И вдруг Карл вспомнил. Да, он вспомнил, где и когда видел такие же следы с двумя елочками. Но это же… Нет, не может быть…

* * *
Ветров схватил кирку и изо всех сил ударил ею в верх прохода. Грунт осел, заваливая нору, а Юрий все бил и бил, осыпая мокрую землю.

— Что он делает? — не выдержал Гибиш. — Это — единственный путь назад!

Старый шахтер бросился к Ветрову, но Свидрак задержал его. Стояли и смотрели.

Засыпав проход, Ветров в изнеможении опустился на ближайший камень. Оглянулся на товарищей.

— Там фашисты? — не выдержал Василько.

— Газ… — выдохнул Юрий. — Они забросали штрек газовыми гранатами.

Хорошо, что Юрий почувствовал слабый запах газа, пока они только начали раскидывать завал. Зажмурив глаза и не дыша, Юрий обваливал грунт, пока не перекрыл путь газу. Теперь сидел и никак не мог отдышаться, всматривался в возбужденные лица товарищей и думал: зачем он это сделал? Им всем хватит еды и воды на сутки, а потом? Все равно смерть.

Ветров знал — сейчас они тоже поймут это, и подыскивал слова, которые могли бы хотя немного подбодрить ребят. Искал и не находил.

Первым оценил положение Свидрак. И при тусклом света фонарика Ветров увидел, как вытянулось и без того продолговатое лицо пана Тадеуша, как посуровели его глаза.

Свидрак вопросительно взглянул на Гибиша, но тот лишь отрицательно покачал головой. Он давно уже приготовился к смерти. Может, потому, что имел за плечами семьдесят лет, а может, и потому, что за свою долгую жизнь не раз уже бывал похоронен под землей.

— А может, все-таки есть какой-нибудь выход отсюда? — спросил Ветров на всякий случай.

Гибиш безнадежно махнул рукой.

— И все же хоть какой-то шанс должен быть, — продолжал Ветров, хотя знал: нет ни одного. Не мог позволить, чтобы сидели все вот так, в ожидании смерти. Вся натура его восставала против пассивного ожидания, требовала действия. В конце концов у них много времени, даже слишком много, чтобы обследовать эту проклятую пещеру. Правда, через пятьдесят минут рванет, но вряд ли этот отдаленный взрыв причинит им вред.

Ветров решительно поднял группу.

— Сдаваться рано, — произнес уверенно. — Надо осмотреть все, чем черт не шутит…

— Да, да, рано складывать руки, — поддержал его Свидрак. — Пошли!

Гибиш пошел впереди. Они продвигались вдоль стены, освещая ее метр за метром. Но всюду громоздились камни. Они преграждали им путь, приходилось перелезать через них. Все устали, и скоро Василько запротестовал:

— А ну его совсем. Все равно отсюда не выйти…

Ветров остановился, взял паренька за плечо, тряхнул.

Осветил фонариком лицо. Василько ждал: сейчас накричит, отругает. А Ветров сказал насмешливо:

— Не думал я, что ты такой слабовольный. Знал бы, ни за что не взял бы с собой…

— Я?… Это я слабовольный! — вспыхнул Василько. — Да я!.. — Он захлебнулся от возмущения, но Ветров не щадил его:

— Расхныкался, как пацан! Спокойно умереть захотел? Ну, оставайся, помирай…

— Вы не так меня поняли, — попробовал выкрутиться Василько. — Просто, скалы…

— А если я неправильно понял, — сразу остыл Ветров, — так иди вперед. Видишь, Гибиш чего-то сигналит…

Василько перелез через глыбу и направился к Гибишу. Ветров осветил циферблат часов и потушил фонарик. Они включали свет только в крайнем случае: если сядут батарейки, вечная тьма окутает их. Для чего нужен будет им свет, никто не мог бы сказать, но, очевидно, так уж устроен человек — даже сознавая безнадежность своего положения, продолжает надеяться на лучшее… А может, от первобытного человека еще остался в нас этот страх перед темнотой?

Но вот фонарики стали вспыхивать все чаще. Ветров знал почему: с минуты на минуту должен громыхнуть взрыв… Это волновало всех, ждали нетерпеливо, и в то же время с тревогой, какой-то неосознанной тревогой: а вдруг что-то не сработает, вдруг они сделали что-то не так?

Ветров знал определенно: все сделано как следует, и все выверено до секунды. Снова осветил часы — осталось три минуты. Вздохнул. Даже если не сработает часовой механизм, что исключено, у них достаточно времени, чтобы вернуться и проделать все снова. Тогда — он сознательно готовил себя к этому и знал, что сделает так, — отошлет всех на безопасное расстояние, а сам подожжет детонатор. Не успеет даже услышать взрыва…

Но не предаст ли он тем самым товарищей? Ведь их ждет медленная неминуемая смерть, а умереть так, подпалив детонатор, — благо…

Но взорвать себя вместе с товарищами он, пожалуй, не смог бы…

Ветров снова мигнул фонариком: вот оно, сейчас…

— Стойте! — приказал всем. — Тише!

Повторять не потребовалось: все замерли — во мраке тишина чувствуется иначе, полнее, словно ее можно ощутить на ощупь, потрогать рукой…

Секунды таяли. Прошло уже, наверное, больше минуты, и Ветров, не выдержав, включил фонарик. Ему показалось, что именно это короткое движение его пальца привело к взрыву — рвануло, как показалось, совсем рядом, задрожала земля под ногами, и он вынужден был прижаться спиной к холодному камню, чтобы не упасть. И тут же почувствовал, что и глыба за его спиной покачнулась, луч фонарика затанцевал у него в руке, вырывая из тьмы трепещущий круг. На голову посыпалась земля, а по левой руке что-то сильно ударило. Но то, что успел увидеть Ветров, заставило его рвануться вперед, забыв про боль. Все происходило как в замедленном показа какого-то ужасного фильма: на глазах у Юрия огромная гранитная глыба, под которой стоял Свидрак, закачалась и упала. Ветров видел, как Тадеуш поднял руки, будто смог бы задержать многотонную тяжесть.

Ветров закричал, но не услышал собственного голоса. Бросился к глыбе, навалился всем телом, с ужасом сознавая: если все они и сумеют сдвинуть ее с места, это уже ничего не даст…

Но все-таки отдавал приказания, и все помогали ему… пока наконец не приказал отступить.

Теперь никто не экономил батареек. Ветров всматривался в мрачные лица товарищей — кажется, никто больше не пострадал. И все же спросил:

— Все целы?

Никто не ответил, только Юзеф невольно провел рукой по боку. Это движение не прошло мимо внимания Ветрова.

— Что с тобой, Юзеф? — направил на него луч фонарика.

— Та, проше пана, ниц… Зацепило трохи…

Ветров заставил Юзефа поднять сорочку. Действительно, ничего страшного, только большой синяк и кожа поцарапана.

Юзеф смотрел на Ветрова, и губы у него дрожали. Сказал в отчаянии:

— Лучше бы и маня…

Ветров хотел прикрикнуть на него, но лишь пожал плечами. Он и сам только что мечтал о легкой смерти. И, видимо, Свидраку все же повезло.

Гибиш достал сигарету, не спеша размял ее. Чиркнул спичкой, склонился над огнем и застыл, пристально глядя на колеблющееся пламя.

Обжег пальцы и чертыхнулся, тряся рукой:

— Может, у кого найдется кусочек бумаги?

— Зачем? — удивился Юзеф.

— Погодите… Нужно пламя…

Василько вытащил из кармана бутерброд, завернутый в газету. Развернул и подал бумагу Гибишу.

— Как раз с портретом Геббельса… Пусть горит, хоть символично… — пошутил грустно.

Гибиш поджег газету и высоко поднял ее над головой.

— Собираетесь организовать факельное шествие? — пошутил Василько. Ветров взглянул на него осуждающе — товарищ погиб, а он шутит. Но Василько не унялся. — Зрителей-то нет, и вообще…

Гибиш оборвал паренька решительным жестом. Замер, внимательно наблюдая за пламенем. Красные неровные языки трепетали, едва наклоняясь в одну сторону.

— Видали? — с гордостью спросил Гибиш.

Все с недоумением переглянулись. Старый шахтер махнул рукой. Сел, с жадностью затянулся сигаретным дымом, разъяснил:

— В пещере, из которой нет выхода, стоячий воздух, значит, и пламя было бы неподвижным. А тут тяга…

— Постойте, постойте, — заволновался Василько, — вы хотите сказать…

— Я ничего не хочу сказать! — рассердился Гибиш. — Я ничего не знаю, но после взрыва могли произойти сдвиги. Надо попробовать…

— Хо! — вдруг громко вскрикнул Василько. — Впервые вижу пользу от колченогого!

— Какого колченогого? — не понял Юзеф.

Василько пнул ногой кусок газеты с обгоревшим портретом Геббельса. Сделал это так непосредственно, что даже Гибиш улыбнулся.

Ветров коснулся глыбы, которая похоронила Свидрака. Снял картуз. Василько прижался щекой к холодному камню, в его глазах Ветров увидел слезы.

«Совсем еще ребенок…» — подумал печально. Вздохнул и подал команду:

— Пошли!

Снова впереди шел Гибиш. Они углубились в пещеру и попали примерно в такую же расщелину, по которой пробирались под галереями подземного завода.

Гибиш время от времени останавливался и поджигал остатки газеты с речью Геббельса. Затем снова все трогались, перелезая через каменные завалы.

В одном месте Гибишу пришлось расширять проход киркой; Ветров пожалел, что не он впереди, и старому человеку, который и так уже устал, приходится пробивать путь для всех.

Потом расщелина немного расширилась. Теперь все время поднимались по громадным скалистым ступеням. Ветров предложил Гибишу поменяться местами, но тот решительно запротестовал. Дышал тяжело, но не останавливался.

Похолодало, и это обрадовало Гибиша.

— Молитесь богу, — сказал хрипло Ветрову, — нам может посчастливиться.

— Молюсь дьяволу, — пошутил Юрий, — мы в его царстве, и бог здесь не имеет власти.

Гибиш снова зажег спичку и прикрыл пламя ладонями, чтобы не погасло. Прошли еще десятка два метров, и вдруг ход кончился. Гибиш затоптался на месте, ощупывая лучом фонаря стены.

— Постойте! — крикнул Василько. Он включил свой фонарик, направил его луч на узкое темное пятно на высоте более двух метров. Фонарик дрожал в руке, свет танцевал по стене, и все как завороженные смотрели на пятно.

— Так это же выход! — первым нарушил тишину Юзеф. — Матка боска, это же выход!

— Погасить фонари! — шепотом приказал Ветров. — И тише!

Из проема лился свежий холодный воздух.

— Я вижу звезды, — прошептал Юзеф.

— Молчи! — сердито оборвал его Ветров. — Там могут быть гестаповцы.

Ветров уперся рукой в стену, подставил Юзефу плечи. Тот еле протиснулся в отверстие.

— Быстрее, — торопил его Ветров.

Прошло несколько секунд, а может, минут… — наконец раздался шепот Юзефа:

— Все спокойно… Можно выходить…

Он помог выбраться сначала Гибишу, потом Васильку. Ветрову спустили веревку и еле подтянули его к проему. Выбравшись на поверхность, Юрий спросил Гибиша:

— Где мы?

Старый шахтер ткнул пальцем вправо:

— Там, в двух километрах, шоссе, над ним — вход в пещеру.

— Неужели мы прошли два километра? — усомнился Ветров.

— Расщелина вывела нас по прямой…

— На шоссе нам выходить нельзя… — начал вслух рассуждать Юрий. — Как же добраться до города?

— За той горой, — показал влево Гибиш, — железная дорога.

— В таком виде появиться на станции! — скептически хмыкнул Юрий. — Надо помыться и почиститься…

— Тогда вот что… — начал Гибиш нерешительно. — На станции работает родственник моей жены…

— Сможет ли он укрыть вас на несколько дней, пока не переправим в надежное место? — спросил Ветров.

Старый шахтер заколебался.

— Гестаповцы наверняка будут искать меня. Возможно, и у родственников жены.

— Тогда нам надо сегодня же прорваться в город. Завтра ваше фото будут иметь сотни агентов.

Они спустились с холма, прошли ложбиной и попали на проселок, ведущий к железнодорожной станции. Когда уже подходили к ней, по шоссе промчались, поблескивая фарами, четыре грузовика с солдатами. Значит, уже подняли тревогу, и зону завода окружают эсэсовцы. Надо спешить…

Родственник Гибиша понял их с полуслова. Вынес на кухню кучу старой одежды, щетку и ваксу для обуви.

— Через восемнадцать минут, — взглянул на старинные деревянные часы, — будет товарняк на Дрезден. Стоять будет полторы минуты.

Ветров колебался. Конечно, было бы хорошо быстро выбраться отсюда, но опасно: кондуктор заметит…

Будто отвечая на его мысли, родственник Гибиша сказал:

— Я отвлеку кондуктора, поговорю с ним, а вы сядете в вагоны.

— Ну, хорошо, — согласился не без колебаний Ветров, — но вы, — обратился к ребятам, — выпрыгнете на ходу перед городом. Мне с товарищем Гибишем придется ждать остановки. А ваши ноги выдержат…

Родственник Гибиша выключил свет и выпустил всех во двор.

Вдали уже постукивал товарный состав.

* * *
Кремер ходил по камере, стараясь привести в порядок мысли. Вспоминал. Это было совсем недавно. Выпал первый снег, ему не спалось, встал, когда и прислуга еще не проснулась, вышел в сад. Постоял на широкой террасе, укрытой белым пушистым снегом. Снег лежал ровным, нетронутым ковром, и только эти следы портили все. Точно такие же — большие, с двумя елочками, — они начинались у дверей, ведущих в покои Вайганга. Кремер подумал тогда: у группенфюрера ужа успел побывать кто-то — окна кабинета светились.

Карл пошел, оставляя свои следы — вдвое меньшие — рядом с теми. Ранний посетитель Вайганга свернул на аллею бронзовых гномов, прошел, не останавливаясь, до флигеля Шрикеля. Карл помнил это совершенно точно; потом он хотел даже спросить группенфюрера, с каким циклопом он дружит.

Теперь все это ожило в памяти Кремера: белый снег, черные гномы и следы с двумя елочками… Неужели у Вайганга был Гельмут?

Карл перебрал в памяти всех: охранников виллы, шоферов, садовников, обитателей флигеля Шрикеля. Никто не мог конкурировать с Гельмутом. Понимал: его предположения эфемерны, даже самый легкомысленный следователь не положил бы их в основу гипотезы. Но он не был следователем, и никто не заставлял его искать подтверждений версии. Он чувствовал: что-то есть в этом совпадении, и если это просто совпадение, случайность, судьба Карла Кремера от этого не ухудшится и не улучшится.

А если не совпадение? Если и вправду Гельмут был в тот день у Вайганга? Да, а когда выпал первый снег?… Как раз в тот вечер приезжала фрейлейн Краузе, а на следующее утро у него с Вайгангом состоялась беседа, после которой Карл поахал в Швейцарию…

Кремер остановился и ущипнул себя за руку. «Ну и что ж! — снова одернул себя. — Подумаешь, какие-то следы…»

Но если группенфюрер разговаривал с Гельмутом примерно в то же время, когда давал задание и Карлу, то это ставит все с головы на ноги. Значит, Вайганг хочет проверить его, убедиться, насколько можно доверять Кремеру… И поручил это сделать Гельмуту и Курту.

Что же, группенфюрер получит убедительные доказательства!

А если все это результат чрезмерной фантазии Карла? Он, собственно, ничем не рискует. Его поведение теперь не должно отличаться от прежнего. Он только подчеркнет этим верность Вайгангу, подчеркнет тактично, не переигрывая, и тогда козырной туз группенфюрера обернется жалкой шестеркой.

Карл растянулся на твердой кровати. Основное теперь — экономить силы. Хотел заснуть, но не смог: нервы были натянуты до предела. Лежал, стараясь не думать о том, что будет с ним часа через два-три… Вдруг сел на кровати, тихо засмеялся. И как это он не сообразил раньше? Значит, арест все-таки здорово выбил его из колеи, если он не обратил внимания на такой грубый их просчет. Если бы его взяли, так сказать, по-настоящему, обязательно обыскали бы тщательно и одежду забрали бы. Не назовешь же обыском то, что Гельмут пошарил по карманам и даже как следует не опорожнил их. Нет, гестапо таких ошибок не допускает! За клапаном внутреннего кармана пиджака у Карла был второй — потайной кармашек. В нем остались фотография Хокинса и половинка доллара.

Эта мысль успокоила Карла немного, он снова улегся, закрыл глаза и увидел Катрусю. Она смотрела на него серьезно и предостерегающе, немного испуганно — темные глаза ее казались совсем черными. Расставаться с Катрусей не хотелось, но в камеру почему-то вбежал Ветров, за ним — Гельмут. Ветров уклонился от удара Гельмута и сам ударил его снизу в подбородок так, что гестаповец упал, стукнувшись спиной о железные двери Железо загудело, Гельмут поднялся и крикнул Карлу:

— Выходи!

Кремер вскочил. Действительно, гремел ключ в железной двери. Сколько же он проспал? Щель под потолком не светилась — значит, вечер или ночь.

Открылась дверь — на фоне залитого электрическим светом прямоугольника темнела фигура Гельмута.

— Выходи! — позвякивал ключами. — Быстрее!

Кремер обиженно поднял голову, переступил порог. Гельмут молча указал ему на дверь справа, в конца коридора.

Комната, куда они вошли, была большой и темной, с кафельным полом и длинной полкой, на которой были аккуратно разложены никелированные инструменты. В камине пылали дрова. Перед камином — два кресла и журнальный столик с начатой бутылкой. В кресле, спиной к Карлу, сидел Курт, о камин оперся здоровенный эсэсовец в расстегнутом мундире.

Кремер остановился посреди комнаты. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, куда он попал: плохо отмытые кровавые пятна на стенах, сверкающие инструменты, конечно, не хирургические…

— Подойди ближе, — оглянулся Курт.

Кремер не тронулся с места.

— Я хотел бы знать, на каком основании вы задержали меня и привезли сюда?

Гельмут захохотал, но Курт остановил его нетерпеливым жестом.

— Вот что, сволочь, — произнес чуть ли не ласково, — здесь спрашиваем только мы. Советую быть вежливым и послушным, ответы давать правдивые и исчерпывающие… на все наши вопросы. Мы знаем, кто ты и для чего ездил в Швейцарию. Нам надо уточнить лишь некоторые детали.

— Я готов ответить на ваши вопросы, господа, — начал Карл, — при условии…

— Молчать! Никаких условий! — оборвал его Курт. — Можешь начинать… — кивнул эсэсовцу в расстегнутом мундире и добавил добродушно. — У тебя с утра руки чешутся…

Тот снял мундир, аккуратно повесил на спинку стула. Посмотрел на Карла, словно примериваясь, сделал несколько пружинистых шагов и неожиданно ударил согнутой правой рукой так, что Кремер едва устоял.

— А он крепкий! — удивился эсэсовец и снова ударил изо всех сил.

У Карла поплыли цветные круги в глазах. Но и на этот раз он удержался на ногах.

— Разве это удар? — засмеялся Гельмут. — А еще хвалишься!

Он обошел Кремера, не глядя на него. Лениво потянулся, медленно взмахнул рукой… Карл почувствовал: ему почему-то не хватает воздуха, обожгло мозг, потом подкосились ноги.

— Вполсилы!.. — хвастливо загудел вверху голос Гельмута. — Приведи его в чувство.

Эсэсовец выплеснул на Кремера ведро воды, поднял на ноги.

— Будешь отвечать? — спросил Гельмут.

Карл молча кивнул.

— То-то же, — удовлетворенно потер руки Курт. — Рассказывай, зачем ездил в Швейцарию. Только честно.

Карл добросовестно изложил согласованную с Вайгангом, «на всякий случай», версию: улаживал дела со швейцарскими фирмами о поставке часов. Курт одобрительно кивал головой. Когда Кремер закончил, сказал с издевкой:

— Это ты рассказывай своему духовнику!.. Здесь гестапо, а не исповедальня, и мы вытянем из тебя правду. Тебя посылал фон Вайганг?

— Нет, — ответил Карл уверенно. — Он помог мне только оформить документы.

— К кому же посылал тебя фон Вайганг? — голос Курта зазвучал угрожающе. — Отвечай, мы все знаем.

— Я уже сказал, что группенфюрер лишь помог мне преодолеть некоторые формальности.

— Не крути хвостом! И думай о себе, а не о фон Вайганге.

— Как вы смеете говорить так о группенфюрере? — в голосе Карла звучало неподдельное возмущение. — Он — один из преданнейших офицеров рейха и, когда узнает о вашей провокации…

— Я последний раз спрашиваю: какое задание ты получил от группенфюрера фон Вайганга?

— Не теряй времени зря, Курт! — вмешался Гельмут. Моргнул эсэсовцу. — Поработай-ка над ним еще…

На этот раз Кремер потерял сознание не так быстро. Когда от боли хотелось кричать и невольно вырывался стон, Карл заставлял себя величайшим усилием воли переключаться на другие мысли. Представлял залитые солнцем днепровские склоны, золотой купол Лавры среди зелени, Катрусю, переступающую с ноги на ногу на московском морозе в ожидании троллейбуса, просторные, залы Третьяковской галереи, куда ему так и не удалось попасть еще раз…

Подумав о Третьяковке, Карл вспомнил картину, которая поразила его. Он не помнил фамилии художника, а картина, кажется, называлась «Допрос коммунистов» — стоят два человека, со спокойными и мужественными лицами, их руки связаны… а перед ними гладкий затылок белогвардейца. Сейчас пленных начнут пытать, потом расстреляют, но ни одного стона не вырвется из их уст…

А сможет ли он так? Разве не те же идеи привели его в эту мрачную комнату за сотни километров от друзей и от Родины? И враги, хотя и в других мундирах, так же люто ненавидят все то, в чем смысл его жизни.

А от боли кружится голова и опять подгибаются колени. Да есть ли вообще мера человеческому терпению?

Даже Гельмут запыхался — расстегивает воротник и вытирает пот со лба. Подал знак эсэсовцу, тот подтащил Карла к камину, бросил на стул.

— Так что поручил тебе фон Вайганг? — цедит сквозь зубы Гельмут.

Карлу больно даже дышать. И, несмотря на это, ему стало смешно: неужели они в самом деле уверены, что боль может сломить человека?

Постой, не переигрывает ли он? Вытерпел бы настоящий Карл Кремер такое испытание, скажем, за миллион? Где-то писали, что скупец пожертвовал жизнью, но не расстался с несколькими золотыми. Настоящий Карл Кремер во имя сохранения этих золотых, наверное, давно раболепствовал бы перед гестаповцами, врал бы и, наконец, признался бы во всем. Стойкость духа вряд ли свойственна ему.

Карл сделал плаксивое выражение лица…

— Господа, — прошамкал невнятно, — я сказал вам чистую правду, и мне нечего добавить… У меня с фон Вайгангом только деловые отношения. Было единственное поручение группенфюрера — привезти его высокоуважаемой супруге браслет или сережки.

— Вот как, значит, будешь брехать и дальше? — с иронией буркнул Курт. — Может, ты скажешь, что группенфюрер просил привезти еще и золотые запонки для сорочки?

— Нет, запонки он не заказывал, — Карл сделал вид, что не понял иронии гестаповца. — А фрау Ирме, его жене, очень нравятся браслеты с драгоценностями…

— А тебе, — поморщился Курт, — я вижу, нравятся резиновые дубинки… Но учти: что сейчас было — лишь детская забава, и мы развяжем тебе язык! Может, — искоса глянул на Гельмута, — приступим ко второму действию?

— Вообще-то можно, — ответил Гельмут безразлично, — ты же знаешь, я никогда не устаю. Но мне морально тяжело видеть таких ублюдков: расстраивается нервная система и снятся плохие сны.

— Ты видишь сны? — удивился Курт. — Ни за что не подумал бы!

— Вижу… Редко, но вижу… Недавно такая жуть приснилась. Будто я опять вернулся в цирк, и кто-то из зрителей выходит на арену и кладет меня на лопатки. Этакий плюгавый тип, а я ничего не могу сделать — силы нет, и все тут. Так испугался, что в пот бросило. Хорошо, что это только сон… Ты его, — кивнул помощнику на Карла, — оттащи в камеру, может, за ночь наберется разума…

Лишь под утро Кремер заснул тяжелым сном. Тело горело, и лежать можно было только на животе. Но самое страшное было еще впереди. Карл не тешил себя иллюзиями и знал: гестаповцы не бросают слов на ветер. Правда, если все это происходит с благословения Вайганга, они могут ограничиться двумя сеансами — этого вполне достаточно, чтобы выбить из среднего немецкого коммерсанта все, что знает и чего не знает…

Но Вайганг! Вот тебе и друг дяди, компаньон, покровитель и любитель природы! Карл слышал о жестокости группенфюрера и все же, вспоминая его дружеский, чуть ли не отцовский, тон, с трудом поверил, что он был режиссером этого спектакля. А что это было именно так, Кремеру говорили не только интуиция разведчика и логика происходящего, но и само поведение гестаповцев. И ничего удивительного не было бы, если бы в одной из комнат этой виллы сидел с наушниками Вайганг и вслушивался в каждое слово допроса…

Когда на следующий день Кремера снова втащили в комнату для допросов, ему, как ни странно, было легче, чем накануне. Еле держался на ногах, но знал: сможет выдержать все! Эта уверенность облегчала страдания, уменьшала боль и главное — давала превосходство над гестаповцами. Они еще надеялись на что-то, а он твердо знал — бой уже выигран.

Курт и Гельмут всю ночь, очевидно, пьянствовали — об этом говорили их помятые физиономии и синева под глазами. Гельмут непрерывно хлестал газированную воду из сифона, а Курт развалился в кресле, закрыл глаза и притворился, что вся процедура допроса совсем не интересует его и даже вызывает отвращение.

— Я советую тебе, — начал лениво Курт, — сознаться, с кем встречался в Цюрихе и какие переговоры вел от имени фон Вайганга. Это единственное, что может спасти тебе жизнь…

— Ну, и вообще станет легче, — досказал недвусмысленно Гельмут.

Карл уселся на стуле, закинув ногу на ногу, хотя и с трудом. Поморщился от боли. Потребовал сигарету. Несколько раз затянувшись, заявил:

— Вчера я выложил вам, господа, все! И я не позавидую вам, если группенфюрер узнает, что здесь произошло. Он не из тех, кто прощает… Вы можете…

Договорить он не успел. Гельмут неожиданно и сильно ударил его. Карл потерял сознание. Его привели в чувство, потом он снова от боли обеспамятел, и снова его обливали водой, чтобы очнулся. Наконец он пришел в себя на своей твердой кровати в камере.

Хотелось пить, но не было сил дотянуться до кружки, стоявшей на табуретке. Карл снова не то забылся, не то впал в полубредовое состояние, когда не чувствуешь собственного тела и все вокруг кажется нереальным и жутким, как в тяжелом сне.

Его навещали, о нем заботились. В этом Карл убедился на следующий день, увидев на табурете рядом с кружкой миску супа и кусок хлеба. Есть он не мог, а воду е жадностью выпил, пытаясь хотя бы немного залить огонь, который сжигал его. Подумал: если сегодня допрашивать не будут, значит, его предположения оправдались. Вайганг имеет полную информацию обо всем, что здесь происходит, и, возможно, отменит повторение «цикла». Так, кажется, назвал вчера допрос Гельмут.

День прошел спокойно, и вечером Кремер с большим усилием поел. Теперь ему нужно как можно скорее вернуться в строй. Интересно, как они поведут себя? Будут извиняться, мол, произошла досадная ошибка или придумают более убедительную версию? В том, что он стал жертвой хорошо продуманной провокации, Карл окончательно убедился, ощупав себя. Тело было все в синяках, но лицо не было повреждено.

В камеру заходил только молчаливый эсэсовец. Он приносил еду и исчезал, не проронив ни слова. На пятый день привел парикмахера. Тот побрил Кремера, освежил дорогим одеколоном, и Карл стал считать минуты до освобождения. Но минуты постепенно разрастались в часы, и только вечером в коридоре послышались шаги. В камеру вошел незнакомый офицер. Вежливо поздоровался и приказал следовать за ним. На втором этаже открыл двери ярко освещенной комнаты. Посредине стоял накрытый к ужину стол, а немного в стороне сидел в мягком кресле Вайганг.

Карл остановился на пороге. Ожидал всего, только не встречи здесь.

Группенфюрер спешил уже к нему.

— Мой мальчик, — воскликнул патетично, — произошла дикая, непоправимая ошибка, и я не нахожу слов для оправданий! Слава богу, все позади, мы вместе, и тебе уже ничто не угрожает!

Подал знак офицеру оставить их. Продолжал шепотом:

— Ты стал жертвой моих давних трений с шефом гестапо Мюллером. Его агенты арестовали тебя, и прошло несколько дней, пока я узнал об этом и принял меры.

— Эти дни дорого мне обошлись, — поморщился Карл, — и наше сотрудничество не стоит и одного из них. У подчиненных Мюллера весьма специфические методы ведения дознания, и держать язык за зубами мне стоило немалого труда.

— Я знаю все, — ответил Вайганг, но сразу спохватился. — Вернее, представляю, чем были для тебя эти дни.

Карл утомленно махнул рукой.

— У меня важные новости, шеф, и нам нужно поговорить…

— Потом, потом, — засуетился группенфюрер, — ты, наверное, забыл вкус настоящей пищи. Давай закусим. В дороге я проголодался и с удовольствием поужинаю с тобой.

Налил две рюмки коньяка, но Кремер отказался.

— Я еще не совсем оправился от «методов» Мюллера, — пошутил мрачно.

Вайганг с наслаждением выпил, пожевал кусочек лимона, придвинул к себе тарелку с маринованной рыбой.

— После ужина мы сразу же поедем домой. Думаю, ты с радостью оставишь этот не очень гостеприимный дом. — Выпил еще рюмку, вздохнул и пожаловался: — У меня неприятности…

— Какие у вас могут быть неприятности? — равнодушно махнул вилкой Карл.

— К сожалению, они бывают. Конечно, это секрет, но ты умеешь держать язык за зубами. — Вайганг оторвался от тарелки. — Красные диверсанты взорвали под Дрезденом подземный завод синтетического бензина.

Карл почувствовал: счастливая улыбка невольно заиграла у него на лице. Сделал вид, что поперхнулся, и закашлялся.

— Откуда у нас в Германии красные? — спросил с сомнением. — Если гестапо и меня заподозрило, то все красные давно за решеткой, и нашей полиции нечего делать.

— Факт остается фактом…

— И большие повреждения?

— Сильный подземный взрыв и пожар.

— Мог быть и несчастный случай…

— Диверсия! — ответил группенфюрер, отправляя в рот кусок жаркого. — Прекрасная телятина, — придвинул Карлу. — Чистой воды диверсия. Завтра приезжает комиссия из Берлина…

Накладывая жаркое, Кремер довольно гмыкнул. Налил себе полрюмки.

— Немного поел, теперь можно, — объяснил шефу. Опорожнил одним глотком. «За твое здоровье, Ветров! И за ваше, немецкие товарищи! Сколько эшелонов горючего недополучит фронт, сколько танков и самолетов вынуждены будут стоять… За ваше здоровье, мои отважные друзья!»

— Завод, наверное, охранялся, — сказал без нотки заинтересованности, лишь бы продолжить беседу. — Не зря же его под землю запрятали…

— Диверсанты были хорошо знакомы с системой подземных ходов. Среди них был старый шахтер, он провел всю группу. Один коммунист убит…

«Кто убит?» — чуть было не вырвалось у Карла, но вовремя прикусил язык. Закурил, чтобы скрыть как-то волнение.

— Поехали! — предложил Вайганг. — Ты выдержишь несколько часов дороги?

— Я хотел бы получить бумаги и деньги, которые забрали у меня при аресте, — напомнил Кремер.

— Я уже позаботился об этом. — Вайганг кивнул на портфель, лежащий на низеньком столика. — Там все.

Кремер заглянул в портфель. Все было на месте, даже расческа.

Автомобиль уже ждал их. Сели на заднее сиденье. Вайганг поднял стекло, отделяющее их от шофера.

— Теперь рассказывай! — сказал нетерпеливо.

Карл достал из своего потайного кармашка фото Хокинса.

— Вам говорит что-нибудь это лицо?

— Хокинс! — воскликнул, едва глянув, Вайганг. — Это же Чарльз Хокинс! Где ты взял фото?

Кремер обстоятельно рассказал о встрече с американцами, фактически ничего не скрывая. Группенфюрер слушал внимательно. Когда Карл закончил, подытожил:

— Я знал, что Чарльз — человек с размахом. Он умеет смотреть вперед и безошибочно оценивает ситуацию.

— Вы не связывали мою инициативу, — осторожно начал Кремер, — наоборот, предложили действовать в зависимости от обстоятельств, и я не мог не согласиться с аргументами мистера Хокинса. В сравнении с его предложениями контакты с англичанами показались мне малоперспективными.

Вайганг с интересом следил за ним.

— А ты делаешь успехи, мой мальчик, — сказал с уважением. — У тебя настоящая деловая хватка.

«Когда-то то же самое сказал мне Ганс Кремер», — вспомнил Карл.

— Я только ваш скромный ученик, — польстил самолюбию группенфюрера. — Так вы не возражаете против контактов с Хокинсом?

— Наивный вопрос! — воскликнул Вайганг. — Ты положил начало такому делу, что даже не представляешь себе всех его последствий!

«Уж я-то представляю, — подумал Кремер не без гордости, — пожалуй, лучше, чем вы и Хокинс, вместе взятые». Сказал, скромно опустив глаза:

— Мистер Хокинс просил предупредить, что наша сделка абсолютно секретна, и больше никто не должен знать о ней.

Карл имел в виду Шрикеля и, кажется, попал в цель — группенфюрер недовольно пожал плечами.

— Конечно… конечно… — пробормотал. — Но бумаги должны где-то концентрироваться, кто-то должен отвечать за их сохранность.

— Тому, кто будет заниматься этим, — продолжал Карл, — совсем не обязательно знать, куда они переправляются.

— Да, конечно, так, — не совсем уверенно согласился группенфюрер, и Карл понял: здесь ему еще предстоят трудности. Поэтому не желая обострять разговор, переключился на другое.

— Я хочу обратить ваше внимание на просьбу Хокинса установить контакты с управляющими Дрезденского банка и наиболее влиятельными представителями деловых кругов. Это, с одной стороны, облегчит нам передачу американцам патентов и технической документации. Думаю, наши предприниматели не будут возражать против этого. А с другой — отразится на экономической политике Соединенных Штатов по отношению к будущей Германии.

— Я понимаю это и солидарен в этом вопросе с Хокинсом. — Группенфюрер вытянул ноги и откинулся на мягкую спинку. — Хотя необходимы уточнения и более определенные гарантии…

Карл понял группенфюрера и не дал ему договорить:

— Счет на ваше имя открыт в «Вонтобель и К0». Внесена сумма, полученная от мистера Гарленда.

Вайганг удовлетворенно погладил подбородок.

— Бог послал мне в твоем лице незаменимого помощника, — произнес сентиментально.

«И для того, чтобы убедиться в этом, ты чуть не отправил меня на тот свет», — поежился Кремер. Закрыл глаза.

Вайганг поднял воротник пальто, зевнул.

— Спи, — сказал Карлу, — несладко тебе было в последние дни…

«Знает кошка, чье сало съела», — припомнилась Кремеру пословица. Тоже поднял воротник и повернулся к окну.

* * *
Комиссию имперского Управления безопасности возглавлял штандартенфюрер СС с красивым, почти женским лицом. Очевидно, собственная внешность очень нравилась ему — часто доставал маленькое зеркальце, внимательно рассматривал свое отражение и поправлял прическу. Вместе с ним приехал пожилой оберштурмбанфюрер с лицом, иссеченным шрамами, и совсем молоденький унтерштурмфюрер, которому больше подошла бы форма гитлерюгенда, чем мундир офицера СС.

Накануне Вайгангу звонил Кальтенбруннер. Сообщил, что комиссия создана для более объективного изучения происшедшего и подчиняется группенфюреру. Однако Вайганг понял: этот звонок — ни к чему не обязывающий жест вежливости по отношению к человеку, который вхож к самому рейхсфюреру СС Гиммлеру.

Чтобы не оказаться в глупом положении, Вайганг решил не вмешиваться в работу комиссии и занял более удобную позицию постороннего наблюдателя. Штандартенфюрер сразу оценил его деликатность. Он подчеркнуто почтительно относился к группенфюреру, и оба были довольны.

Первым члены комиссии допрашивали штурмбанфюрера Эрлера.

Ожидая расследования, штурмбанфюрер сильно нервничал: слышал, что сам фюрер, узнав о взрыве, осатанел — топал ногами, ругался и приказал сурово наказать виновных. Это же не шутка — сам фюрер, и Эрлер сидел перед членами комиссии растерянный и беспомощный, путался и невпопад отвечал на вопросы.

Лишь в одном он был последовательным до конца: после того как Мауке выследил опасных преступников, он, Эрлер, отдал приказ о немедленном их аресте. Изменил свое решение под личную ответственность гауптшарфюрера, который надеялся напасть на след других членов организации. Если бы приказ был выполнен, доказывал Эрлер, считая именно это спасительным для себя, Ульмана вовремя обезвредили, и оборвалась бы нить, которая связывала диверсантов с Гибишем.

Штандартенфюрер, разглядывая в зеркальце маленький прыщик на подбородке, спросил невинным тоном:

— Вы дали письменный приказ гауптшарфюреру?

— Нет, но это может подтвердить унтер-офицер Кейндель, который в тот день дежурил по гестапо.

— Допустим. Но вы могли настоять на выполнении своего распоряжения.

— Гауптшарфюрер Мауке непосредственно отвечал за операцию, и я счел, что ему на месте виднее.

— На вас, как заместителя шефа местного гестапо, были возложены обязанности по контролю внешней охраны важного военного объекта, — нахмурил брови штандартенфюрер. — Не так давно группенфюрер фон Вайганг лично обратил ваше внимание на необходимость повысить бдительность, а также требовал немедленно покончить с коммунистическим подпольем в поселке!

— Да, — согласился Эрлер. — Я очень дорожу указаниями группенфюрера и, руководствуясь ими, как раз задумал операцию, которая была сорвана по вине гауптшарфюрера Мауке.

Штандартенфюрер поморщился — черт побери, он попадает в неприятное положение. Если бы не шумиха вокруг этого Мауке в прошлом, все было бы просто. Гауптшарфюрера арестовать, Эрлера — на Восточный фронт, и закрыть дело. Но он хорошо знает, что сам Гиммлер награждал Мауке Железным крестом, а рейхсфюрер не может ошибаться… А тут еще этот проклятый прыщ на подбородке. Маленький, красный — и болит… Да, ситуация!..

— Вызовите гауптшарфюрера Мауке, — приказал. — А вы, — указал Эрлеру на дверь соседней комнаты, — подождите там.

Мауке вошел молодцеватым шагом, чуть-чуть припадая на левую ногу.

— Хайль Гитлер! — вскинул руку.

— Садитесь, Мауке, — едва приподнял ладонь над столом штандартенфюрер. — Скажите, вы получали от штурмбанфюрера Эрлера приказание об аресте, — заглянул в бумаги, — Ульмана и машиниста Панкау? Почему вы не выполнили его?

— Что?! — воскликнул Мауке, и искреннее возмущение прозвучало в его голосе. — Это я предложил немедленно арестовать их, а штурмбанфюрер не согласился с этим и приказал продолжать наблюдение. Я считал, что у нас достаточно способов, чтобы вытянуть из этих коммунистов фамилии остальных членов организации!..

Готовясь к приезду комиссии, Мауке подробно проанализировал весь ход событий и пришел к выводу, что именно этот промах может стоить ему жизни. Решил не цацкаться с Эрлером.

Председатель комиссии подбадривающе кивнул головой. Заявление гауптшарфюрера сразу ставило все на свои места, и ему не придется ломать голову над решением сложной дилеммы. Правда, Эрлер ссылался на свидетеля — дежурного по гестапо. Штандартенфюрер спросил кислым тоном:

— Может ли кто-нибудь подтвердить ваши слова?

— Дежурный по гестапо унтершарфюрер Кейндель.

— Кто, кто? — переспросил штандартенфюрер.

Унтерштурмфюрер, который вел протокол, оторвался от бумаг и переглянулся со своим израненным коллегой: даже членам этой комиссии, которые видели немало, такая ситуация показалась необычной.

— Унтершарфюрер Кейндель! — бодро повторил Мауке. Он заметил озадаченный вид членов комиссии, но не волновался. Только вчера они договорились с Кейнделем, распив пару бутылок водки. Унтершарфюрер ненавидел Эрлера за напыщенность и мелкие придирки — он охотно согласился на предложение Мауке, тем более что оно было подкреплено несколькими сотнями марок.

— Ну-ну! — первым пришел в себя штандартенфюрер. — Давайте сюда Кейнделя. И позовите штурмбанфюрера. Сведем их лицом к лицу.

Кейнделю после вчерашнего было худо, выглядел мрачно. Встретив выжидательный взгляд Мауке, опустил голову.

«Неужели подведет? — задрожали колени у гауптшарфюрера. — Неужели?…»

— Вы присутствовали при разговоре штурмбанфюрера Эрлера с гауптшарфюрером Мауке, когда решался вопрос об аресте Ульмана и Панкау? — спросил Кейнделя председатель комиссии.

— Так точно! — поднял тот голову.

— Кто требовал арестовать коммунистов?

Кейндель выдержал паузу, беззвучно пошевелил губами и ответил уверенно:

— Гауптшарфюрер Мауке предложил немедленно арестовать красных, но штурмбанфюрер не согласился. Он еще обвинил гауптшарфюрера в непонимании методов следствия.

— Вы врете! — покраснелЭрлер.

Штандартенфюрер посмотрел на него насмешливо а Эрлер, поняв все, побледнел.

— Но он же врет… — прошептал штурмбанфюрер.

— Уведите его! — приказал председатель комиссии. Настроение у него улучшилось: следствие пошло без осложнений, и дня через два можно будет вернуться в Берлин, где его ждет Беата. Вспомнив ее, штандартенфюрер украдкой взглянул в зеркальце — проклятый прыщ… А начальство будет довольно — оно не ошиблось в Мауке.

— Что вы можете рассказать нам? — спросил у Мауке доброжелательно.

Мауке встал. Почтение к старшим по чину всегда ценится.

— Насколько мне удалось выяснить, — начал он, глядя на председателя комиссии преданными глазами, — опасные преступники на свободе. Прошу извинить за то, что превысил свои полномочия, но за трое суток, прошедших после диверсии, я кое-что разведал. Конечно, я виноват в том, что обошел штурмбанфюрера, но у нас сложились такие отношения…

— Мы понимаем вас, гауптшарфюрер, — покровительственно улыбнулся председатель комиссии. — Продолжайте.

— По моему приказу арестована жена шахтера Гибиша. На допросе она показала, что к ней заходил ее родственник — железнодорожный обходчик. Он сообщил ей, что ночью после взрыва Гибиш привел к нему четырех неизвестных. Сейчас мы допрашиваем этого обходчика — пока что он молчит. Но это, собственно, не имеет значения: факт остается фактом…

— Очень ценное сообщение! — штандартенфюрер забыл о прыще и спрятал зеркальце. — Что же дальше?…

— В пещере, от которой начинается вентиляционный штрек, один из преступников забыл куртку. Масленые пятна и золотник, найденный в кармана, позволяют предположить, что диверсант — либо шофер, либо слесарь гаража.

— Как же диверсанты могли выйти из-под земли? — вклинился в разговор оберштурмбанфюрер со шрамами на лице. — Ведь выход из штрека охраняли солдаты СС.

— Не исключено, что был еще один выход.

— Тщательный осмотр местности ничего не дал…

— После взрыва его могло завалить, — не сдавался Мауке.

— В этом есть смысл, — поддержал его председатель комиссии. — Ваши предложения?

— Освободить арестованных: жену и сына Ульмана. Диверсанты, возможно, постараются установить с ними связь. А сын Ульмана не таится перед своим другом Вернером Зайбертом. Под этим именем, — объяснил Мауке членам комиссии, — меня знают в поселке. И Вернер Зайберт пока еще ничем не скомпрометировал себя. Кроме того, следует тщательно проверить гаражи города и окружающих поселков. Может, удастся найти владельца куртки.

— Так он вам и сознается! — легкомысленно усмехнулся секретарь комиссии.

Штандартенфюрер недовольно взглянул на него.

— Наша работа, — обратился к Мауке, — иногда складывается из мелочей и требует внимательности и педантичности. Я согласен с вашими предложениями. Сегодня мы посоветуемся еще с группенфюрером фон Вайгангом и вызовем вас.

Встал, давая понять, что заседание комиссии закончено.

* * *
— Рад снова видеть вас в этом гостеприимном доме, — вкрадчиво сказал Шрикель, устраиваясь на диване рядом с Кремером. — Как путешествовалось?

От гауптштурмфюрера пахло хорошим одеколоном, чисто выбритые щеки лоснились. Весь облик Шрикеля олицетворял собой респектабельность, добродушие и приветливость. Только хитрые глазки ехидно поблескивали, и Карл невольно сравнил гауптштурмфюрера с псом, который машет хвостом, облизывается, умильно смотрит в глаза, но стоит отвернуться — вцепится зубами.

Кремер пристально посмотрел на Шрикеля. Тот не выдержал взгляда и смешался.

— Благодарю, съездил неплохо, — спокойно ответил и, заметив, как снова блеснули глаза Шрикеля, окончательно убедился: гауптштурмфюрер знает обо всем, что произошло с ним после возвращения из Швейцарии. Неспроста же следы Гельмута вели от террасы к флигелю Шрикеля.

Добродушный вид гауптштурмфюрера разозлил Карла. Прищурившись, спросил с едва заметной брезгливостью:

— Как поживает очаровательная фрейлейн Эмми? Давно ли герр Шрикель виделся с ней?

Гауптштурмфюрер беспокойно заерзал на месте. Черт бы побрал этого Кремера: спрашивает про Эмми в присутствии самой фрау Ирмы, перед которой Шрикель всегда старался казаться мужчиной добропорядочным, с твердыми, так сказать, патриархальными взглядами.

— Спасибо… спасибо… — произнес скороговоркой, — я давно уже не видел ее,… Кстати, мне говорили, что в Швейцарии… — попробовал уйти от неприятного разговора.

Но в Кремера вселился какой-то бес.

— Даже в Швейцарии, — перебил грубо, — я не видел таких красивых и, главное, таких э-э… как бы сказать, — прищелкнул пальцами, — компанейских девушек, как фрейлейн Эмми…

— Однако в Швейцарии вы видели не только… — сделал еще одну попытку изменить тему беседы Шрикель, но было уже поздно. Хильда, невеста Рехана, давно скучала в кресле напротив. Считая Шрикеля главным виновником служебных неприятностей Руди, она ненавидела гауптштурмфюрера и при малейшей возможности старалась уязвить его. Лучший повод для этого трудно было и выдумать.

Быстро погасив в пепельнице красный от помады окурок, Хильда вытянула шею, уставилась на Шрикеля злыми глазами.

— Как вам не стыдно, Карл, — сказала, жеманно округлив губы, — наговаривать на такого степенного и, — подчеркнула, — пожилого человека. Никогда в жизни не поверю, что герр Шрикель может питать еще какие-либо, кроме отцовских, чувства к девушкам. Эта Эмми, наверное, годится вам в дочери, герр гауптштурмфюрер?

Шрикель покраснел, маленькие глаза его вспыхнули от гнева. Глубоко вздохнул, хотел ответить, но Хильда не дала.

— А вы шалун! — погрозила пальцем. — К тому же скрытный шалун, а это — значительно хуже. Скажите, — сделала наивное лицо, — чем вы прельщаете девушек?

«Деньгами», — чуть было не вырвалось у Карла, но он вовремя спохватился.

— Фрейлейн Хильда шутит, — перебила их фрау Ирма. Она считала, что разговор перешел границы дозволенного в приличном обществе, и решила положить конец этой рискованной беседе. Тем более что рядом сидела Эрнестина Крауза, которая недовольно морщилась от фривольных шуток Хильды. — По характеру своей работы, — продолжала фрау Ирма, — наш друг Артур встречается со многими людьми, в том числе и с девушками…

Бросив спасательный круг Шрикелю, фрау Ирма тем не менее с отвращением посмотрела на гауптштурмфюрера.

— Вот не знала, что у герра Шрикеля такая приятная работа. Но мне не хотелось бы попасть к нему на прием, — на унималась Хильда, однако, заметив осуждающий взгляд Эрнестины, прикусила губу.

Эрнестина Краузе всегда раздражала Хильду. Раздражала тем, что носила дорогие меха, на которые Хильда могла только смотреть, тем, что бриллиантовые сережки Эрни стоили больше, чем весь гардероб Хильды, наконец, тем, что за этой плюгавкой всегда хвост поклонников. Мужчины, которые смотрят на Хильду маслеными глазами, объясняются в любви Эрнестине. Даже Карл Кремер, которого Хильда считала умнее других, не устоял перед ее миллионами.

Все это порой доводило девушку до ярости — господи, что бы только она не отдала за богатство!

Фрейлейн Крауза, в свою очередь, не симпатизировала Хильде. Она растоптала бы все свои бриллианты, только бы иметь такую нежную кожу, такую высокую грудь и такое красивое лицо. Перехватывая влюбленные и открыто похотливые взгляды, которыми мужчины удостаивали Хильду, она злилась и ревновала. Ну хотя бы один посмотрел на нее так бесстыдно! А они рассыпаются в комплиментах, учтиво целуют руку и… прячут взгляды.

Только Карл Кремер не такой слащавый. И не смотрит украдкой на пышные формы этой красавицы, хотя — Эрнестина уверена в этом — Хильда всячески старается привлечь внимание Кремера. За одно это Эрни готова расцеловать Карла, он такой ровный со всеми и, к сожалению, с ней тоже…

Хотя нет, все же выделяет ее. Они ездят вместе в театр, а чаще — просто разговаривают. Эрни любит эти беседы больше, чем концерты и премьеры. Карл — ювелир, но редко когда говорит о своих делах. Сначала это удивляло девушку, и он объяснил как-то, что в будущем собирается заняться более солидным бизнесом. Каким — Эрнестина не поинтересовалась. Достаточно было своих домашних разговоров о бирже, ценах на ткани и военных поставках. С Карлом они говорили совсем о другом. Эрни всегда с благодарностью вспоминала эти вечера. Она забиралась с ногами на тахту, а Карл устраивался в глубоком мягком кресле. Говорили о музыке и о войне, о Гете и новом оружии, которое обещает немцам фюрер, — и всегда в суждениях Карла Эрнестина находила что-то новое для себя.

Но почему сейчас он улыбается Хильде? Может, это только кажется ей? И все же Эрнестина не выдержала.

— Вы обещали рассказать о Швейцарии, — напомнила Крамеру. — Что вас там больше всего поразило?

Карл на секунду задумался.

— Спокойствие, — ответил уверенно, — спокойствие и тишина. Словно нет в мире пи войн, ни потрясений, словно не борются друг с другом целые народы. Признаться, я отвык от мирных городов, мужчин в гражданском и бабушек с детскими колясочками в скверах. Жизнь без ночных тревог и бомбардировок, военных сообщений… — Перехватив взгляд Шрикеля, поправился: — Мещанская жизнь, и интересы мещанские: вклады в банки, проценты… Швейцария показалась мне клопом на измученном теле Европы.

— Паразит, который наживается на войне, — подтвердил Шрикель.

— А мне хотелось бы попасть туда, — с грустью сказала Эрнестина. — Хотя бы на неделю — тишина, озера, коровы на лугах…

— Сентиментальная картинка из хрестоматии, — поморщилась Хильда. — Мы на имеем права думать о тишине, когда каждую ночь пылают немецкие города! — Она закурила, взмахнула в воздухе несколько раз спичкой, бросила ее в пепельницу. — Если не прекратятся эти варварские налеты, я запишусь в зенитную артиллерию.

Рехан наклонился и поцеловал ее пальцы.

— Такие руки не предназначены для оружия.

— А если мужчины не могут защитить своих подруг!..

— Сегодня вы воинственно настроены против мужчин, — вмешался Шрикель. — Напрасно. Американцы и англичане отступают в Арденнах, и скоро мы сбросим их в море. Пускай вспомнят про Дюнкерк…

Кремеру надоели эти салонные разговоры о войне. Отошел к столику, где Вайганг играл в карты с председателем берлинской комиссии. Постоял, прислушиваясь. Разговор велся неинтересный, и Карл подумал: неплохо бы, сославшись на усталость, исчезнуть. Правда, фрау Ирма может обидеться, да и Эрнестина здесь… Вздохнул и поставил пластинку с наивной сентиментальной песенкой. Вся Германия пела ее.

— А вы, оказывается, вероломный человек, Кремер! — услышал вдруг за спиной.

Улыбнулся: если Шрикель обвиняет его в вероломстве, значит, он здорово пронял гауптштурмфюрера. Пусть не Думает, что ему все позволено.

Медленно оглянулся, изобразив на лице удивление:

— Не понимаю вас, герр Шрикель…

— Не прикидывайтесь, Кремер! К чему вам понадобилось вытаскивать на свет божий эту Эмми?

— Мне казалось, девушка нравится вам…

— В порядочном обществе намекать на связь с уличной шлюхой! Это же черт знает что!

— Вот никогда не подумал бы, что Эмми — проститутка… — сделал наивные глаза Карл. — Вы так нежно обходились с ней…

— Или вы настоящий идиот, Кремер, — не выдержал и сорвался гауптштурмфюрер, — или проходимец. Как мне кажется, последнее ближе к истине. Мне известно… — и осекся.

Кремер вспыхнул от оскорбления, но успел взять себя в руки. Понял: его позиция значительно лучше, чем у Шрикеля — в запальчивости гауптштурмфюрер утратил контроль над собой и сболтнул лишнее.

Сказал холодно, взвешивая каждое слово:

— За такие слова, Шрикель, я мог бы дать вам пощечину. Но не хочу скандала, хотя он навредил бы вам значительно больше, чем мне. Вы выпили сегодня, и я понимаю вашу горячность. Считайте, что я забыл этот инцидент.

Карл пустил проигрыватель на полную мощность, на всякий случай, чтобы никто не мог подслушать этот разговор. Но Шрикель уже овладел собой.

— Вы ничего не поняли, — захохотал громко. — Это же шутка! Вы не понимаете шуток, Кремер…

Старался выглядеть добродушным, но щеки так и пылали.

— Вот мы и квиты, — подхватил Карл. — Вы не поняли моей, а я вашей…

Подошла Эрнестина. Прочла что-то на лица Карла, спросила взволнованно:

— Что случилось?

— Ничего, — спокойно выдержал ее взгляд Кремер. — Герр Шрикель утверждает, что эта песенка слишком сентиментальна. А вы как считаете, Эрни?

* * *
Первым автобусом Карл Кремер доехал до города и из уличного автомата позвонил Ветрову. Юрий сразу понял: что-то случилось. Но продолжал, как обычно, — никто никогда не догадался бы, о чем шла речь.

— Так, говорите, у вас авария? — гудело в трубке. — Крылья помяты? Нет, говорите… Прекрасно… Бампер согнут и вмятина на дверце?

— Мне хотелось бы, чтобы вы сразу посмотрели на автомобиль, — перебил его Карл. — Адрес: Альтштадт, Рейхштрассе, 7. Будете через час? Жду вас.

Повесил трубку и потихоньку тронулся к подвалу в руинах.

…Ветров не имел привычки опаздывать, считая, что в их неспокойной жизни и минута имеет значение. Посветил фонариком, разглядывая Карла, хлопнул его по плечу так, что тот застонал.

— Ты что, — не понял Юрий, — обессилел в дороге?

— Дурной ты! — не выдержал Карл. — На мне места живого нет…

— Что такое? — заволновался Ветров.

Карл сел на доску возле стены.

— Давай по очереди, — предложил Юрию, — сначала рассказывай ты, потом я…

— А наоборот?

— Не увиливай. Как погибли Ульман и Свидрак?

Сразу после возвращения из Швейцарии Кремер звонил Ветрову, и тот намеками дал понять, что произошло. Теперь Юрий подробно рассказал об операции.

— Таких людей потеряли… — с грустью сказал Карл.

— Что там говорят о диверсии? — спросил Ветров.

Кремер сообщил об аресте Эрлера.

— Зашевелились, — с удовольствием констатировал Юрий. — Пускай грызутся между собой, мне лично это нравится.

Карл рассказал Юрию про поездку в Швейцарию и встречу с американскими разведчиками. Ветров выругался.

— Их бьют в Арденнах, а они считают будущие барыши. Союзнички!..

— Будешь информировать Центр, подчеркни это, — подтвердил Кремер. — Американцы хотят сговориться с немецкими промышленниками. К сожалению, пока что у меня нет документального подтверждения этого сговора, но, возможно, скоро буду иметь.

— Выходишь в люди! — весело сказал Ветров.

— Но прежде всего я попался, как кур в ощип, — пожаловался Кремер. Ему было не очень удобно рассказывать, что пришлось вынести, но Юрий понял все с полуслова.

— Я уверен: к этому делу Шрикель руку приложил, — продолжал Карл. — Что-то он вынюхал или вынюхивает, и это беспокоит меня. Вчера он вышел из себя и проговорился. Наверно, жалеет, но — слово не воробей…

— Расскажи все по порядку, — попросил Юрий. — Со стороны виднее.

Выслушав, не колеблясь вынес приговор:

— Шрикеля необходимо убрать! И немедленно!

— Легко сказать — необходимо… А как?

— Тебе нельзя руки пачкать. Придется мне.

— Усадьба Вайганга охраняется эсэсовцами. Посторонним туда проникнуть невозможно.

— А сам Шрикель не отшельник?

— По-моему, он редко когда покидает усадьбу. Боится или работы много…

— Не могут мои люди все время дежурить у виллы. Гестаповским шпикам на радость и развлечение… Так вот, — Ветров закурил сигарету, — нам нужно знать, когда Шрикель будет выезжать…

— Если бы я знал это…

— Должен узнать!

— Легко сказать, — разозлился Карл, — он и раньше не доверял мне, а теперь…

— Руди Рехан? — коротко спросил Юрий.

— Исключено. Он со Шрикелем, как кошка с собакой.

— Не думаю, чтобы этот гауптштурмфюрер был таким неприступным. Попробуй найти повод, чтобы выманить его из виллы.

— Надо подумать… — пообещал Карл.

* * *
На лестнице Кремер встретил хорошенькую горничную фрау Ирмы. Девушка кокетничала с ним, встречая, строила глазки, но Карл делал вид, что не замечает ее хитростей.

Горничная взглянула на него многообещающе, улыбнулась и сказала:

— Приехал ваш дядя…

Карл торопился разминуться с горничной и до него не сразу дошли ее слова. Лишь пробежав несколько ступенек, остановился.

— Что вы сказали, Криста? — переспросил, хотя уже понял все. Переспросил машинально, уже зная: случилось непоправимое. Похолодели кончики пальцев. Новее же продолжал улыбаться.

— Приехал господин Ганс Кремер, — повторила горничная, и ее длинные накрашенные ресницы взлетели вверх, — ваш дядя…

— Неужели? Когда?

— Еще утром. Сейчас отдыхает после обеда.

— Где он?

— Его комната рядом с вашей.

— Фон Вайганг дома?

— В кабинете.

— Спасибо, Криста, — спустился на ступеньку Карл, — с меня полагается за хорошее известие…

Горничная подалась к нему, прошептала с укоризной:

— От вас дождешься… Вы такой нелюдим…

— Это лишь кажется, Криста.

— Неужели? — взлетели и опустились длинные ресницы. Карл помахал девушке рукой.

— Бегу к дядюшке…

Горничная скорчила недовольную гримаску, но Кремер уже перескакивал через ступеньки. На площадке второго этажа остановился — вдруг не хватило воздуха. Оперся на перила, почувствовал предательскую дрожь в коленках. Постоял, может, секунды три-четыре, а показалось — так долго!

Неужели конец? Есть еще время незаметно исчезнуть, но чего он тогда будет стоить?

Итак, провал. Провал, когда все так хорошо сложилось! Вспомнил сухощавую фигуру Ганса Кремера, его скрипучий голос, длинные худые пальцы и пугливые глаза.

Пугливые глаза… Но какое это имеет значение, не все ли равно, трус Ганс Кремер или смельчак… Правда, если все же трус…

Карл сбежал в холл, стал быстро крутить телефонный диск. Никогда не звонил Ветрову из особняка Вайганга, но сейчас не было выбора. Услыхав голос Юрия, оглянулся вокруг и, прикрыв трубку ладонью, тихо сказал:

— Говорит Кремер. Немедленно бери машину и стой за сто метров от наших ворот.

Юрий не стал расспрашивать — все понял по голосу.

— Сейчас буду, — только и ответил.

Кремер поднялся к себе в комнату. Достал блестящий никелированный вальтер, послал патрон в патронник, положил пистолет в наружный карман пиджака. Постоял немного, собираясь с мыслями, и вышел в коридор. Не колеблясь, постучал в соседние двери, решительно взялся за ручку.

Ганс Крамер сидел возле окна, читал газету. Поднял на лоб очки, посмотрел пристально. Не крикнул, не шевельнулся, лишь зажмурился на миг, словно не доверял глазам. Карл неподвижно стоял возле двери. Старик поднял руку, как бы защищаясь, лицо его стало серым.

— Герман Шпехт? Каким образом вы здесь? — спросил дрожащим голосом, и Карл понял, что Ганс Крамер до смерти испугался. Карл запер дверь и подошел к старику почти вплотную.

— Вы не ошиблись, — произнес спокойно, — Герман Шпехт собственной персоной…

— Тогда я имел из-за вас неприятности, — залепетал Ганс Кремер. — Гестапо интересовалось вами…

Карл сел на стул напротив.

— Думаю, и эта встреча не принесет вам ничего приятного. К сожалению, не имею другого выхода…

— Что вы говорите, Шпехт! — бесцветные глаза Кремера забегали. — Я всегда уважал вас, как коммерсанта и человека с размахом, и ваши недоразумения с гестапо никак не повлияли на мое отношение…

— Хватит, — перебил его Карл, — хватит, глубокоуважаемый дядюшка! Не удивляйтесь, но мне пришлось на время воспользоваться вашей фамилией. Итак, я — ваш племянник, Карл Кремер. За него меня и принимают в этом доме. А вам придется подтвердить это!

Старый ювелир хотел что-то сказать, но застыл с отвисшей челюстью.

— Вы не очень любили своего племянника, и это известие не должно смутить вас.

— Так это вы… — пошевелил Ганс Кремер бескровными губами, — вы все время выдавали себя за Карла… А я-то думал — мальчишка поумнел, да и Зигфрид наговорил мне сейчас… Но кто же вы?

— Какое это имеет значение… Сейчас — Карл Кремер. Для вас и для всех остальных!

Старик начал подниматься, с ужасом глядя на Карла.

— Сидите! — легонько тронул его тот, и Ганс Кремер упал назад в кресло. — Сидите спокойно и не делайте глупостей! — Карл достал пистолет и положил его себе на колени. — Малейший шум и — я стреляю!

Ганс Кремер закрыл лицо ладонями. Пальцы его дрожали.

— Что вам от меня надо? — спросил глухо.

— Сейчас вы позвоните фон Вайгангу. Скажете, что наконец-то встретились со мной, но неожиданные и срочные дела требуют, чтобы мы с вами немедленно съездили в город. Потом мы выйдем из дому и действительно поедем в город.

Ювелир немного пришел в себя. Сказал с неприкрытой иронией:

— Вы хотите, чтобы я стал для вас удобной ширмой. А когда опасность пройдет, расправитесь со мной…

Карл сдвинул брови.

— Если вы сделаете все, что требуется мне, гарантирую вам жизнь. В конце концов у меня нет выбора. Я буду стрелять в вас при малейшей попытке сфальшивить, а стреляю я хорошо. Пока поймут в чем дело, я всегда успею сбежать.

Ювелир резко повернулся в кресле, и Карл поднял пистолет.

— Я не шучу, господин Кремер! — сказал жестко, — Буду стрелять без предупреждения.

Старик пожелтел.

— У нас на равные условия игры, — проскрипел тихо. — Я вынужден подчиниться.

— Вы всегда были здравомыслящим человеком, — повеселел Карл. — Я почувствовал это, заключая с вами первую сделку.

— Теперь вы отыгрались за все, — пробурчал ювелир. — Ну надо же, — схватился за голову, — так обвести меня вокруг пальца!

— На надо эмоций! — остановил его Карл. — Вы неплохо заработали на мне, и это — достаточная компенсация.

Старик посмотрел на него с уважением.

— А вы — неглупый человек, и если бы у меня действительно был такой племянник…

— Снова эмоции, — поморщился Карл. — Это вам не идет. Так вы поняли, что надо сказать фон Вайгангу?

Старик кивнул. Карл снял трубку, подал ювелиру.

— Повторяю, без эксцессов, — поднял пистолет. — Без намеков, и голос должен звучать естественно.

— Мне хочется еще немного пожить, — взял трубку старик. — Веда вы не сделаете мне ничего?

— Я дал слово!

— Что — слово? Под слово я никому не дам ни одной марки… — опустил уголки губ ювелир. — Но я вынужден верить вам. Номер?

Он крутил диск, а Карл стоял над ним и думал, что стоит старику сказать не так два-три слова…

Карл знал — он выстрелит. Выстрелит без сожаления, точно так же, как без сожаления выдал бы его Ганс Кремер, будь у него малейшая возможность.

— Это ты, Зигфрид? — проскрипел ювелир в трубку.

Карл впервые в жизни почувствовал, как у него побледнели щеки. Шагнул в сторону, чтобы видеть лицо старика. Тот понял это по-своему и успокаивающе помахал рукой.

— Наконец-то я увидел этого сорвиголову Карла! Да, да, я бы не узнал его. Отношу это приятное изменение за счет твоего влияния.

Видно, Вайганг возразил, и старик продолжал настойчиво:

— И не говори, ни за что не поварю тебе… — взглянул на Карла вопросительно, словно ожидая одобрения. Карл ничем не выказал своего волнения: стоял, опершись на спинку кресла.

— Характер у него, оказывается, есть, — продолжал ювелир, — а без характера в нашем деле все равно, что без разума. Ты тоже так думаешь? Прекрасно… Я поеду сейчас с Карлом в город… Есть одно дело… Ужинать? — поднял глаза на Карла. Тот отрицательно покачал головой. — Нет, не ждите нас, мы можем задержаться. Счастливо!

Положил трубку, достал платок, вытер лоб.

— Вы довольны?

Карл засунул руку с пистолетом в карман пиджака.

— Стреляю не вынимая, — сказал вместо ответа, — Ваше пальто в вестибюле?

Двери гостиной на втором этаже были открыты, и Карл увидел фрау Ирму. Пройти мимо нее было бы невежливо. Карл издали поклонился.

— Мы с дядюшкой, — незаметно подтолкнул Ганса Кремера, — в город…

Ювелир сделал шаг, словно собирался подойти к фрау Ирме.

— Стоп, — прошептал Карл, — еще шаг…

Ганс Кремер помахал приветливо рукой.

— Дела, все дела! — произнес и повернулся к лестнице. Карл поспешил за ним.

Ветров завел мотор, и Карл указал старику на заднее сиденье.

— В город? — опросил Юрий.

— Не нужно…

Машина рванулась с места. Ганс Кремер испугался:

— Куда вы меня везете?

— Не волнуйтесь, я сдержу свое слово, — успокоил его Карл. — Быстрее, — похлопал Ветрова по плечу, — выезжай на шоссе и сверни куда-нибудь, надо поговорить.

Долго ждать не пришлось. Начался лес, и Юрий съехал на проселок, к молодому сосняку.

— Из машины не выходить! — приказал Карл ювелиру.

— Ну и ну! — только и сказал Ветров, узнав в чем дело. — Если же старик не вернется…

— Он позвонит по телефону. Извинится и объяснит, что дела требуют немедленного отъезда.

Юрий покачал головой:

— Не нравится мне…

— У тебя есть лучший вариант?

— И варианта нет…

Карл рассердился:

— А мне, думаешь, нравится? Немного, конечно, не того… однако ювелир с причудами, и все знают это. Единственная закавыка — как его изолировать?

— Будь это какой-либо эсэсовец, я б его быстро изолировал! — поднял кулак Ветров.

— Я дал слово… — начал Карл.

Юрий вдруг разозлился:

— Ты дал слово! А если бы и не давал? У кого же Рука поднимется на старика?

— Значит, кончаем с Карлом Кремером?

— Ты что?! — ужаснулся Ветров.

— А как с ювелиром?

Ветров почесал затылок. Это было так по-русски, так не шло человеку, который говорил по-немецки, что, несмотря на серьезность обстановки, Карл не смог скрыть улыбку.

— Тебе весело! — повысил голос Ветров. Опять потянулся к затылку. — На несколько дней я его устрою… — произнес нерешительно. — Опасно, но я не вижу другой возможности. Есть у меня один человек, живет в горах, в Чехословакии. Отдельный домик в лесу. Там я Гибиша пристроил. Этот, правда, брыкаться может, но, — докончил решительно, — я к нему Юзефа приставлю — не пикнет!

— А потом? — засомневался Карл.

Юрий прищурился:

— Свяжемся с Центром и посоветуемся… Как-нибудь уладится все… Кстати, ты не знаешь сына Ульмана?

— Нет.

— Штеккер его рекомендует.

— Штеккер — человек серьезный. И вот еще что: пусть старый хрыч напишет письмо Вайгангу, перед тем как вы его отправите. Так, мол, и так, извиняюсь, но дела… Не хочу выпускать из рук партию драгоценностей. Непременно скоро приеду и прочее. Сам прочитай повнимательнее письмо, этот Ганс Кремер — хитрющий лис… Письмо должно быть из Кёльна дня через четыре, нет, лучше даже через три.

— Понимаю, — кивнул Ветров. — Теперь назад. По пути высажу тебя, заскочу за Юзефом и в путь.

— Сначала — телефон!

— На окраине есть будка. Место безлюдное. Пошли, садимся.

— Вам придется еще раз поговорить с фон Вайгангом, — сказал Карл, занимая место рядом с ювелиром. — Сообщите ему, что срочно выезжаете и уже не успеете заехать домой. Большая партия драгоценностей, которую могут вырвать из-под носа. Вещи я вам доставлю.

— Что вы собираетесь делать со мной? — Старик забился в угол машины. — Я не буду звонить, пока не получу минимальных гарантий…

— По-моему, мы ужа обсудили этот вопрос, — спокойно отрезал Карл. — Мы изолируем вас до конца войны. А она, смею вас заверить, не долго уже продлится. Вы позвоните группенфюреру или…

— Я понял вас, — быстро согласился Кремер. — Я надеюсь на ваше благородство.

— Поехали, — повернулся Карл к Ветрову.

* * *
Шрикель выбрал момент, когда Вайганг куда-то уехал, и заглянул в приемную группенфюрера.

— Добрый день, господин Рехан, — вежливо поздоровался он с адъютантом, — извините, что отрываю вас от дел…

— Ну, что вы, — поднял голову Руди, — я всегда рад видеть вас. Чем могу служить?

— Да ничего… — небрежно махнул рукой гауптштурмфюрер. — Просто захотелось поболтать. Весь день дела и дела — поговорить не с кем. На Гуго стоит только взглянуть, как разговаривать расхочется…

— Да, собеседник из него неважнецкий, — поддержал Рехан.

— Зато отличный работник. — Шрикель сел на стул напротив Руди. — Если бы в штате моей канцелярии могли быть вы!.. Жаль, но шеф так привык к вам…

Рехан отвел глаза, чтобы не выдать себя: еще чего захотел! Он сам себе цену знает, и быть помощником у какого-то Шрикеля!.. Улыбнулся и сказал почти искренне:

— У вас такой опыт работы, гауптштурмфюрер, и фон Вайганг так ценит вас, что я с радостью перешел бы в вашу канцелярию. «Только на твое место…» — подумал.

— Я попробую поговорить с шефом, — пообещал Шрикель. — Кстати, он надолго?…

Рехан неопределенно пожал плечами.

— Ему позвонил Краузе…

— Когда звонит сам Краузе, — согласился Шрикель, — ничего не. предугадаешь. Только что я видел Кремера — везет же людям…

Он сделал многозначительную паузу, как бы приглашая Рехана обсудить эту проблему, но Руди уклонился от разговора.

— Сегодня из Главного управления имперской безопасности пришла директива… — придвинул Шрикелю бумагу.

— Я ознакомлюсь с ней после, — отмахнулся тот. — Как вы считаете, что нашла в Кремере фрейлейн Краузе?

Рехан насторожился: значит, Шрикель заглянул к нему специально, чтобы поговорить о Карле. Чтобы скрыть свое замешательство, склонился над столом, перекладывая какие-то бумаги в кожаной папке.

— По-моему, Кремер — видный коммерсант, недурен собой… — начал неопределенно. — Вероятно, у него есть перспективы, и Краузе… ну, оценил это.

— Краузе пляшет под дудку своей дочери, — засмеялся Шрикель.

— Я не могу говорить так о господине Краузе!

— Бросьте, Рехан, мы разговариваем с глазу на глаз, и ваша уклончивость…

Но Рехан не дал сбить себя с толку:

— Я попрошу вас, гауптштурмфюрер, в моем присутствии с уважением отзываться о таких почтенных особах, как господин Краузе. — Произнося эти напыщенные слова, глядел куда-то на стенку, мимо Шрикеля, и лихорадочно соображал: что пронюхал гауптштурмфюрер о Кремере, и не стоит ли ему, Рехану, подбросить дров в огонь?

— Я хотел бы поговорить с вами как с офицером СС, Рехан, — сказал Шрикель жестко. — Меня интересует…

Руди шумно отодвинулся от стола.

— Я всегда помню, что имело честь быть офицером СС, господин Шрикель, — сказал напыщенно, — и лишнее напоминание об этом неуместно.

— Хватит ломать комедию! — Видно, Шрикель разозлился — это было на руку Рехану: гауптштурмфюрер будет говорить баз обиняков. Но, вероятно, Руди плохо знал Шрикеля — тот сразу поправился: — Я хотел сказать, мой дорогой оберштурмфюрер, что мы могли бы говорить с вами в открытую.

— О да, и я искренне считаю, что господин Краузе достаточным образом проинформирован о состоянии и деловых качествах Карла Кремера. Вероятно, они на раз беседовали на эту тему с фон Вайгангом.

— Я слышал, что вы подружились с Кремером еще во Львове? — дружелюбно спросил Шрикель.

Рехан спрятал руки под стол: пальцы у него задрожали.

— Господин Кремер пользуется доверием самого группенфюрера… — ответил уклончиво.

— Да, мне рассказывали, что он появился во Львове с рекомендацией своего дяди — друга детства группенфюрера, и совершенно логично, что фон Вайганг поддержал его — согласился Шрикель. — Но на кажется ли вам, что сейчас Карл Кремер… Как бы это сказать… чересчур близок к группенфюреру?

Рехан подумал: вряд ли Шрикель хоть чуть-чуть догадывается о его истинных отношениях с Карлом Кремером — в таком случае гауптштурмфюрер никогда бы не начал этот разговор. Мелькнула мысль: а что, если подлить масла в огонь? Кто-кто, а он может сделать это. Но из Кремера в гестапо могут вытянуть все, да и стоит ли ему вообще что-то скрывать? На первом же допросе выдаст его, Рехана…

Руди вздохнул и ответил твердо:

— Я верю в проницательность группенфюрера!

— Никто не собирается сомневаться в ней, — отрезал Шрикель. — Но я хотел бы уточнить, вы виделись с Кремером в последние дни?… Перед тем как наши войска вынуждены были сократить линию фронта? Ну, оставить Львов?

Рехан переложил папку с места на место. Если бы гауптштурмфюрер знал, в какой обстановке они встретились с Кремером!

— Мы эвакуировались из города своевременно, — ответил, глядя прямо в глаза гауптштурмфюреру. — Карл Кремер заблаговременно ликвидировал свои дела и уехал из Львова несколькими днями раньше.

— Куда?

— По-моему, в Бреслау. К дяде.

— Он сам вам говорил это?

— Не помню. Кажется, я слышал его разговор с фрау Ирмой.

— А потом он был в Венгрии?

— Вы чудесно осведомлены, гауптштурмфюрер.

— Было бы странно, если бы я не знал этого. Мы обязаны знать все о человеке, близком к фон Вайгангу.

— Думаю, сам группенфюрер отвечает за него.

— Безусловно. Но это не снимает ответственности и с нас. Честно говоря, мне не нравится внезапное появление здесь этого Кремера. После столь долгого отсутствия. Был где-то в Венгрии… Для чего? Неубедительно все это…

— Вы можете сообщить о своих сомнениях в Главное управление имперской безопасности, — не без ехидства предложил Рехан.

Шрикель понял его и недовольно поморщился. Этот оберштурмфюрер умнее, чем он думал. Фон Вайганг — друг Гиммлера, и о доносе на Карла Кремера ему станет известно тотчас же. Надо иметь веские доказательства против Кремера, чтобы решиться на этот шаг. Иначе фон Вайганг расценит донос как выпад против него лично. Шрикель поежился, лишь подумав, к каким последствиям может привести все это. И сразу дал задний ход.

— Я ни в чем не сомневаюсь, дорогой Рехан, и вы просто неправильно меня поняли. Фон Вайганг действительно души не чает в Карле Кремере, особенно теперь, после его возвращения из Швейцарии… — Говоря это, внимательно следил за Реханом: не знает ли чего-либо адъютант? Зачем, действительно, ездил Кремер в Швейцарию? Конечно, официальная версия довольно убедительна, и вряд ли кто-нибудь сможет опровергнуть ее: коммерсант едет в нейтральную страну уладить свои дела. Но почему здесь, в Германии, Карл Кремер не проявляет деловой активности? Правда, Шрикель как-то вскользь, очень осторожно намекнул об этом фон Вайгангу, но тот довольно грубо оборвал его, посоветовав не совать нос не в свои дела. Потом, несколько успокоившись, намекнул, что он в курсе дел Кремера и считает его солидным деловым человеком. Однако неприятный осадок от этого разговора у Шрикеля остался: была недоговоренность, какая-то неясность, а гауптштурмфюрер не любил неясности. Чувствовал, что, интересуясь Кремером, может сломать себе шею, но неведомая сила так и толкала его, вероятно, не мог преодолеть личной неприязни к этому выскочке, который на сегодня-завтра приберет к рукам миллионы Краузе. Это не давало покоя Шрикелю, он завидовал Кремеру и в то же время чувствовал: что-то здесь нечисто… Стал присматриваться исподволь, принюхиваться. После долгих колебаний решился на откровенный разговор с Реханом, догадываясь, что Руди тоже завидует Кремеру и с удовольствием подставит ему ножку. Но разговора с адъютантом почему-то не получилось. Это до некоторой степени озадачило Шрикеля — он редко ошибался в своих прогнозах.

Оставалось выяснить еще один интересующий его вопрос, и Шрикель спросил:

— Говорят, на днях сюда приезжал дядя Карла Кремера. Вы видели его?

В неожиданном отъезде Ганса Кремера что-то крылось, Шрикель нюхом чувствовал это, но что? Правда, фрау Ирма видела, как племянник с дядей, чуть ли не обнявшись, спускались по лестнице, а Дузеншен столкнулся с ними при выходе из виллы. Шарфюрер не заметил ничего подозрительного (Шрикель с пристрастием допросил его), даже утверждал, что Карл с дядей улыбались друг другу и вели какой-то непринужденный разговор…

Но что скажет Рехан?

— По поручению шефа я привез господина Ганса Кремера с вокзала.

— А почему не встречал его Карл?

— Господин Кремер заблаговременно не известил о своем приезде. Он позвонил прямо с вокзала, а Карла в это время не было дома.

— И как они встретились потом? Вы присутствовали при этом?

— Нет. Криста увидела Карла на лестнице и сообщила о приезде дяди. Тот сразу побежал к нему.

— И они через полчаса вышли вместе? Дядя больше не вернулся!

— Группенфюрер говорил за ужином, что старик — большой чудак. Он позвонил фон Вайгангу из города и сообщил о своем немедленном отъезде.

— Позвонил… — задумчиво протянул Шрикель.

— Вы сомневаетесь в чем-то?

— Да нет… Действительно, в старости многими овладевают чудачества. Порой даже необъяснимые… А впрочем, — Шрикель поднялся, — все это ерунда, игра воображения, не правда ли?

И, не ожидая ответа, вышел.

Рехан машинально перебирал бумаги на столе. Думал? сообщить ли Карлу Кремеру о разговоре со Шрикелем? Ясно, что гауптштурмфюрер подозревает Карла, но вряд ли ему известно что-либо определенное. Вероятно, нужно выждать. Если предупредить Кремера, он может каким-то образом дать почувствовать Шрикелю, что знает о подозрениях гауптштурмфюрера, и Шрикель возненавидит Рехана. А иметь такого врага не особенно приятно.

И Руди решил пока молчать.

* * *
Шрикель сидел в холла виллы. Увидев Карла Кремера, он отложил газету и секунды две глядел на Карла немигающим взглядом, будто увидел впервые. Но затем улыбнулся — широко и приветливо, — давая понять, что нечаянная встреча принесла ему искреннее удовольствие.

— Вы читали сегодняшнюю «Фёлькишер беобахтер»? — спросил радостно. — Кажется, наши дела начали поправляться, сокращение линии фронта все же дало свои результаты. — Он поднялся и, взяв Кремера под руку, задержал в холле. — Я увидел здесь свежие газеты и присел на секунду, дел — по горло, некогда и газету почитать… — Говорил, глядя на Карла внимательно и как-то изучающе, и Кремеру показалось, что гауптштурмфюрер говорит неправду: вероятно, Шрикель специально ожидал его в вестибюле, и болтовня о сокращении линии фронта — лишь вступление к какому-то серьезному разговору. Чтобы проверить свои предположения, довольно невежливо повернулся чуть ли не спиной к Шрикелю, сделал попытку высвободиться.

— Я читал сегодняшние газеты, — ответил, — и разделяю ваше мнение. Простите, но сейчас меня ждут дела…

— Дела… дела… — гауптштурмфюрер не выпустил руку Карла, и тот понял, что у Шрикеля действительно важное дело. Насторожился. А Шрикель продолжал: — За делами и поговорить некогда. Странно, живем рядом, а толком никогда и не побеседовали…

«Ты предпочел бы побеседовать в другом месте, когда мне пришлось бы только отвечать», — подумал Карл и сказал, глядя Шрикелю прямо в глаза:

— Всегда приятно поговорить с умным и проницательным человеком, а проницательности вам не занимать, гауптштурмфюрер. Недавно фон Вайганг говорил мне, что никогда еще не имел такого сведущего и умного помощника.

— О-о, это, конечно, преувеличение! — Шрикель понял, что Карл намекнул на свои близкие отношения с группенфюрером.

Кремеру показалось, что тот на секунду стушевался, глаза гауптштурмфюрера забегали, но тут же придвинул Карлу кресло, сел рядом и задал, казалось бы, ничего не значащий вопрос: — Ну как дела на коммерческом фронте?

Карл безнадежно махнул рукой.

— Ничего утешительного.

Шрикель доверительно нагнулся к нему.

— Не прибедняйтесь! Если сам Ганс Кремер ведет дела со своим племянником…

Карл прищурился: вот откуда, оказывается, дует ветер. Шрикель, возможно, нащупал его самое уязвимое место. Состроил кислую мину.

— Вы ошибаетесь. Мой дядя приезжал к фон Вайгангу. Давно не видел старого друга…

Шрикель не спускал глаз с Карла.

— А я думал, что вы провернули неплохое дельце. Впрочем, чужие дела меня мало интересуют, тем более коммерческие. Признаться, я просто удивлен: Ганс Кремер — известный всей Германии ювелир — оказался чудаковатым старикашкой. Ехать в гости к своему старому другу, чтобы, побыв часок-другой и толком не поговорив даже, удрать, как провинившийся мальчишка от наказания…

Карл сделал вид, что не придал никакого значения словам гауптштурмфюрера. Ответил спокойно:

— Не такой уж он «чудаковатый старикашка»… Я рассказал ему про одно дело, он загорелся, а когда дядя чувствует, что игра стоит свеч, ничто не может остановить его.

— И вы позволили перебежать вам дорогу?

— Чего не сделаешь для родного дяди! — ответил Карл шутливо, но продолжил серьезно: — Для этого дела нужны были дядины связи…

— В Берлине? — поинтересовался Шрикель.

— Нет, в Кёльне… — Карл изучил расписание поездов и знал, что в то время, когда Ганс Кремер в последний раз звонил группенфюреру, отходил лишь кёльнский экспресс.

— Жаль, что мне не пришлось познакомиться с вашим дядей. — Шрикель вздохнул, ему и впрямь было жаль. — Надеюсь, он еще приедет?

— Обязательно, — подтвердил Карл. — Дядя говорил, что поступает по отношению к фон Вайгангу несколько бестактно, извинялся перед ним по телефону и просил меня заверить группенфюрера, что в ближайшее время снова навестит его.

— Так… так… — соглашаясь, закивал Шрикель. — Но вы, конечно, видитесь с дядей чаще. Иметь такую руку в коммерческом мире…

— Я надеюсь лишь на свои руки, — засмеялся Карл весело, поднимая стиснутые кулаки. — Кажется, они у меня еще крепки!

— Ваш дядя живет в Берлине? — спросил Шрикель небрежно и даже отвернулся от Карла.

— Он имел контору в Бреслау, но теперь в связи с наступлением русских…

— Переехал в Берлин?

— Нет, в Мюнхен.

— Чудесный город… — вздохнул Шрикель. — Вернее, был чудесным городом. Скоро вся Германия будет лежать в руинах, — и выжидательно взглянул на Карла. — Что ж, — заключил совсем другим тоном: весело и уверенно, — мы восстановим наши города и сделаем их еще лучше!

Он откланялся и ушел. Карл сразу поднялся в свою комнату, посидел немного, подумал и, накинув плащ, вышел на улицу. Позвонил Ветрову и назначил немедленную встречу.

— Вечно у тебя горит, — пробурчал тот в трубку, — нельзя ли завтра?

— Никак, — ответил Карл и повесил трубку.

Ветров приехал быстро.

Выслушав Карла, Юрий забеспокоился:

— Я же говорил, Шрикеля надо убрать!

— Ты говорил! Но как?

— Ума не приложу! Нужно знать заранее, когда он выедет в город.

— Этого не знает никто. Лишь Вайганг…

— Значит, нужно узнать через Вайганга.

— Сказать проще…

— И все же это надо сделать.

— Постой, — насупился Карл. — Послезавтра у Эрнестины именины. Она пригласила Вайганга и Руди с невестой. Я попробую устроить, чтобы пригласили и Шрикеля…

Ветров стиснул пальцы так, что они захрустели.

— В этом что-то есть… — протянул неопределенно.

— Мы с группенфюрером и его женой будем ехать в одном автомобиле…

Юрий поднял руку, и Карл замолк.

— А тыможешь устроить так, чтобы Шрикель ехал вместе с вами? — спросил наконец.

— Вероятно, смогу.

— Не вероятно, а точно.

— Ну, точно…

— Тогда мы сделаем так…

* * *
Карл позвал Руди к себе и, прикрыв дверь, сказал без лишних церемоний:

— Завтра, когда мы поедем к Краузе, вы должны сделать так, чтобы Шрикель сел в автомобиль фон Вайганга.

Рехан вытянул шею и уставился на Кремера.

— Для чего это?

Карл помолчал немного, обдумывая, следует ли до конца таиться от Руди.

— У вас есть шанс занять место Шрикеля, — сказал и с удовольствием увидел, как покраснели уши Рехана.

— Вы можете это устроить? — не поверил Рехан.

— Назначение зависит от фон Вайганга?

— Конечно.

— Считайте себя начальником канцелярии!

— Что вы сделаете со Шрикелем?

— Вас и вправду интересует его судьба?

Рехан пожал плечами. Задумался…

— Шрикель поедет с вами, — сказал уверенно.

— Посадите его рядом с шофером.

Руди кивнул.

— Больше ничего?

Карл усмехнулся.

— Вы прогрессируете, Рехан. Будет хорошо, если никто не узнает о нашей беседе…

— Не считайте меня настоящим идиотом, Кремер! Кстати, мне хотелось бы приобрести для Хильды нитку жемчуга. Она так страдает, глядя на драгоценности Эрнестины Краузе.

— Вы сможете, приобрести ей не одну нитку, — отсчитал деньги Кремер. — Будьте осторожны, никто не должен знать, что вы тратите такие суммы.

— Я рассказываю всем, что помирился с отцом, — хитро прищурился Рехан. — Старик испугался бомбардировок и подался в деревню — проварить невозможно.

— У вас светлая голова, — польстил Кремер, — и лучшей кандидатуры на место Шрикеля группенфюреру не найти.

Выглянул в коридор и, убедившись, что никого нет, выпустил Рехана. Лег на диван, закинул руки за голову. Ой сделал все — осталось только ждать.


…Два черных закрытых автомобиля стояли у парадных дверей виллы. Мужчины собрались в холле, ожидая фрау Ирму. Карл чувствовал себя не в своей тарелке: и новый фрак немного жмет под мышками, и все. взгляды прикованы к тебе, и каждый считает своим долгом пошутить по поводу помолвки.

Карл уже несколько раз нетерпеливо посматривал на часы: задержка фрау Ирмы беспокоила его. Это могло привести к неожиданным осложнениям. А черт, не догадался, учитывая женскую непунктуальность, назначить выезд минут на пятнадцать раньше…

— Влюбленные всегда нетерпеливы, — заметил его нервозность группенфюрер. Он уже привык к выходкам супруги и воспринимал их философски. — Запомните: нет на свете ни одной пунктуальной женщины.

— Неужели я задержалась? — послышался голос фрау Ирмы на лестнице. — Я так спешила…

Мужчины переглянулись. Быстро оделись и направились к машинам. Рехан открыл дверку перед фрау Ирмой и группенфюрером.

— Садитесь сюда, на переднее сиденье, Шрикель, — позвал гауптштурмфюрера, который хотел занять место в другом автомобиле. — Сюда, сюда, прошу вас. А вы, Кремер, — показал на место за шофером, — сюда. А мы, — кивнул на помощника Шрикеля, — заедем еще за Хильдой.

Устраиваясь на заднем сиденье, слева от фрау Ирмы, Карл с удовольствием взглянул на тучную фигуру Шрикеля, сидевшего рядом с шофером. Улыбнулся, вспомнив суетню Рехана: Руди чувствует опасность и на всякий случай хочет быть подальше от них.

Чтобы попасть в имение Краузе, они проехали город и выскочили на автостраду. На двенадцатом километре — поворот влево, еще три километра — и роскошная вилла.

«Мерседес» свернул с автострады. Карл припал к спинке переднего сиденья, напряженно всматриваясь в тьму. Асфальтовая дорога вилась между деревьев. Видимость была плохая, и шофер снизил скорость. За очередным поворотом внезапно резко затормозил — на шоссе с проселка пятился большой грузовой автомобиль. Шофер «мерседеса» нетерпеливо посигналил фарами. Из кабины грузовика вылез офицер в длинной шинели, из кузова выпрыгнул солдат. Офицер предостерегающе поднял руку и подошел к «мерседесу» с той стороны, где сидел Шрикель.

Гауптштурмфюрер нетерпеливо приоткрыл дверцу:

— Освободите дорогу! — крикнул властно. — Мы торопимся!

Офицер спокойно включил фонарик, разглядывая пассажиров «мерседеса». Даже Кремер не заметил, откуда появился у него пистолет. Два выстрела в Шрикеля… Еще один — шофер привалился к баранке… Вайганг с выпученными от страха глазами сползает на пол…

Карл отодвинул шофера, вытащил из-под сиденья автомат, вывалился из машины. Дал длинную очередь куда-то в темноту. Прыгнул в кювет и снова нажал на гашетку. Увидел в свете невыключенных фар, как за грузовик метнулось двое. Переждав несколько секунд, прошил длинной очередью борта грузовика, кабину и шины. Обстрелял кусты напротив и, лишь увидев длинную тень от легковой машины на проселке и услышав стихающий рокот мотора, прекратил стрельбу. Не выпуская из рук автомата, заглянул в «мерседес».

Фрау Ирма лежала, уткнувшись лицом в сиденье и закрыв голову руками. Группенфюрер, видимо, был в состоянии шока, сидел, словно окаменев.

Крамер дотронулся до его плеча.

— Все в порядке, шеф, — произнес успокаивающе, — они убежали.

Вайганг провел рукой по лицу, как бы стирая с него что-то. — Ирма очень испугалась… — хрипло сказал он.

— Вы не ранены? — с подчеркнутой тревогой спросил Кремер фрау Ирму, хотя знал — никто не покушался на нее… Ответа не последовало.

Убедившись, что опасность прошла, группенфюрер начал проявлять твердость духа.

— Займитесь ими, — указал на передних. — Ирме я помогу сам.

Шрикель лежал, уткнувшись головой в щиток. Пули пробили череп в двух местах. Шофер был ранен в плечо; когда Кремер дотронулся до него, тот застонал.

Вытащив Шрикеля из машины, Карл положил шофера на сиденье.

— Нужен немедленно врач, — сказал громко. — Он может умереть от потери крови.

Фрау Ирма пришла в себя. Сжимая виски пальцами, смотрела на Карла застывшим взглядом.

— Какой ужас, — едва пошевелила губами. — Они же могли всех нас…

Вайганг вылез из машины, одернул на себе шинель.

— Я никогда не забуду, мой мальчик, — сказал растроганно, — что ты спас нас!

Из-за поворота выскочила, блеснув фарами, легковая машина. Карл пошел ей навстречу, подняв руку.

— Господа, помогите! — сказал хрипло мужчинам, которые выпрыгнули из автомобиля. — Несчастье!

— На меня совершено покушение, — громко объяснил группенфюрер. — Но преступники ошиблись и убили гауптштурмфюрера Шрикеля.

— Нужно убрать грузовик с дороги, — приказал Кремер шоферу подъехавшей машины.

Водитель залез в кабину грузовика.

— Ключей нет! — крикнул оттуда.

Подошла еще одна машина. «Мерседес» Вайганга окружили люди в шинелях и дорогих пальто, дамы в мехах.

— Помогите столкнуть грузовик! — обратился к ним Кремер, но его никто не послушал. Расспрашивали друг друга о подробностях нападения, смакуя их.

Затормозили еще две машины, и к «мерседесу» протолкался Рехан. Ему ничего не. нужно было объяснять.

— Господа! — закричал он. — Минутку внимания! Пусть мужчины подойдут к грузовику. Дам прошу занять свои места в машинах!

Он быстро навел порядок, и грузовик столкнули на проселочную дорогу. Руди сел за руль «мерседеса» Вайганга, пересадив группенфюрера с женой в свою машину. Труп Шрикеля положили вниз, Карл поддерживал раненого шофера. Через минуту-полторы Рехан затормозил возле дома Краузе.

— Сообщите немедленно в гестапо! — приказал Карл Рехану. — Совершено покушение на группенфюрера!

— Чудесная версия, — буркнул сквозь зубы Руди. — Где у вас телефон? — грубо оттолкнул швейцара, который открыл двери.

Эрнестина, увидев Карла в грязном окровавленном пальто, побледнела.

— Что с вами? — метнулась к нему.

— Со мной? — удивился Карл. — Со мной ничего, а вот шофера ранили…

* * *
Карл, счастливо улыбаясь, выключил приемник — советские войска начали наступление по всему фронту, от Балтики до Карпат!..

К завтраку вышел с постным лицом. Вайганг уже сидел за столом, нервно постукивая чайной ложкой.

— Ты слышал радио?

— Вы имеете в виду новое сокращение фронта на Востоке?

— Теперь наш успех в Арденнах сведется к нулю.

— Я не военный, и мне трудно ориентироваться в этих событиях, но оснований для пессимизма не вижу.

— Конечно, конечно, — быстро согласился Вайганг. — И все же никакие события не должны оказаться для нас неожиданными. Надо форсировать наши дела…

Так думал не только Вайганг. На следующий день, когда Кремер вышел на прогулку, на шоссе его встретил человек в крестьянской одежде.

— Карл Кремер? — спросил, доставая из кармана половину долларовой ассигнации. — Я уже целый день жду вас.

Кремер показал ему свою половинку доллара.

— Порядок, — одобрительно кивнул головой «крестьянин». — Сегодня в шесть будьте возле главного входа дворца Цвингер. Я подъеду на такси.

Снял шляпу, поклонился и пошел к автобусной остановке. Обыкновенный крестьянин — в грубых башмаках и крепкой, но поношенной одежде…

Кремер едва узнал его, когда такси остановилось в нескольких шагах.

— Садитесь! — открыл дверцу модно одетый человек — великолепное пальто, меховая шапка. — Мы опаздываем.

Шофер, очевидно, был ознакомлен с маршрутом, ни о чем не спрашивая, он проехал по мосту через реку и выскочил на загородную трассу. Попутчик болтал о всяких пустяках: вчерашней пирушке со знакомыми офицерами, о новом кинофильма, о погоде… Сидел вполоборота к Карлу, внимательно наблюдая за шоссе. Когда проехали километров десять, попросил остановиться, постоял за машиной несколько минут и, уверившись, что за ними никто не едет, снова приказал трогаться.

Они отпустили такси на окраине небольшого селения. Сразу же из-за угла показался «опель-адмирал». Он затормозил возле них так неожиданно, что Карл отшатнулся. Дверца открылась, с заднего сиденья Кремеру улыбался Хокинс.

Карл ничем не выдал своего удивления, а про себя отметил: вряд ли Хокинс приехал из любопытства — не такой он человек, чтобы рисковать из-за пустяков.

«Опель» двинулся в направлении Дрездена.

— Как отнесся к нашим предложениям фон Вайганг? — сразу же спросил Хокинс. — Вы договорились?

— Группенфюрер отдал должное перспективам нашего сотрудничества. Мы нашли общий язык по всем вопросам. — Карл чувствовал, что начал слишком высокопарно, но остановиться уже не мог. — Фон Вайганг считает, что наша встреча была своевременна и полезна, однако от того, как будут складываться наши взаимоотношения, зависит будущее не только отдельных лиц, но и заинтересованных сторон в более широком аспекте.

Кремер одним духом выпалил эту длинную фразу и посмотрел на Хокинса. Тот остановил его легким прикосновением руки.

— Мой друг фон Вайганг, — начал неторопливо, — всегда был человеком дела и, насколько мне известно, даже свой высокий чин считает придачей к званию делового человека…

— Вы имеете в виду, что группенфюрер использует свое положение для устройства личных дел?

— Не только это. Фон Вайганг является соединительным звеном между некоторыми влиятельными кругами немецких промышленников и банкиров и нацистским руководством. Это хорошо знает Гиммлер, и поэтому должен считаться с группенфюрером.

— А фон Вайганг, в свою очередь, знает много того, что недоступно для других генералов СС.

— Еще бы, — подтвердил Хокинс.

— На бирже такие сведения вызвали бы резкое повышение акций, — не без намека произнес Кремер.

— Лично я отдаю предпочтение твердому курсу, — отпарировал американец. — Бумаги, которые сегодня резко подскочили в цене, завтра могут быть обесценены. Правда, вам это не угрожает. Конечно, если фирма выполнит обязательства.

— На том стоим, — бодро ответил Карл.

— Вот мы и подошли к главному. — Хокинс повернулся к Кремеру. — Я рискнул встретиться с вами здесь не для того, чтобы поболтать о деловых способностях фон Вайганга…

— Для меня это было ясно с самого начала, — отрезал Карл. Сват фар встречной машины на несколько секунд вырвал из тьмы лицо Хокинса, и Кремер успел заметить, как наморщился у него лоб. Волнуется все же. Но когда американец заговорил, голос его был абсолютно спокойным.

— Я и еще одно лицо, — начал Хокинс, намного растягивая слова, — очень влиятельный представитель наших деловых кругов, хотели бы встретиться с руководителями Дрезденского банка и главами крупнейших саксонских концернов и фирм. Деловое совещание на высшем уровне. Сегодня вы должны посоветоваться с фон Вайгангом и завтра сообщить мне о возможности организовать такую встречу.

— Думаю, — осторожно начал Кремер, — представители наших деловых кругов захотят узнать, чем вызваны необходимость и срочность такой встречи.

— Безусловно, — согласился Хокинс. — Имеем дело с солидными людьми, и всякая недоговоренность должна быть исключена. Так вот. Мы хотели бы послушать соображения наших коллег о том, как они представляют себе пути развития послевоенной немецкой экономики и что следует сделать, чтобы сохранить промышленный потенциал страны. Надеюсь, детализировать не следует.

— Это было бы лишним, — буркнул Кремер.

— Не обижайтесь, — понял Хокинс. — Просто я не имею времени… И еще. Передайте фон Вайгангу: встреча может состояться лишь при условии, если он гарантирует безопасность представителю наших бизнесменов, а также полную секретность совещания. Мне легче, — усмехнулся, — я — швейцарский подданный, однако и мне приходится, как видите, принимать некоторые меры, прежде чем встретиться с вами.

«Опель» въехал в затемненный город и остановился в одном из узких переулков Альтштадта. Кремер вышел, подождал, пока машина скрылась за углом, и дошел к автобусной остановке.

* * *
Мать принялась растапливать плиту, а Горст, как сел, так и продолжал сидеть, не снимая пальто. В доме холодно, неприветливо, и даже кухня с блестящими кастрюлями и горкой тарелок на полке — какая-то чужая. И запах чужой — пахнет плесенью и почему-то карболкой. Этот запах нужника все время преследовал Горста в тюрьме, но чтобы дома?… А может, это он сам насквозь пропах тюрьмой?

Парня затошнило, он пересилил себя, встал и вышел в прихожую. Скинул пальто и костюм — стоял в одном нижнем белье, не чувствуя холода.

— Мама! — позвал Горст. — Дай мне чистое белье.

— Сейчас нагрею воды, — выглянула в прихожую Марта, — помоешься.

— Дай чистое белье! — упрямо повторил Горст и не успокоился, пока на переоделся.

Только теперь его перестало тошнить — лег на старенький, со скрипящими пружинами диванчик, уткнулся лицом в подушку. Лежал, стиснув зубы, с сухими глазами, хотя и хотелось плакать. Угнетало чувство собственной незначимости и никчемности, вынесенное из тюрьмы. Будто ты не человек, а ничтожный слизняк, которого каждый может раздавить и растереть, безнаказанно уничтожить. И никого это не тронет, еще и плюнут на то место, где тебя раздавили…

Это чувство собственной беспомощности впервые пришло тогда, когда гестаповский следователь, даже не глядя на него и не спрашивая ничего, дал ему несколько пощечин. Горст был готов к пыткам, вытерпел бы все, не жалуясь, но чтобы вот так… И сейчас еще скрипел зубами от обиды и кусал себе пальцы…

Мать позвала пить кофе. У нее где-то нашелся кофе, в горьковатый аромат заполнил запущенные комнаты. Сидели за столом, каждый на своем месте, и прихлебывали ароматную жидкость. Вдруг мать отодвинула чашку и заплакала. А у Горста не было слов, чтобы утешить ее. Сам все еще не верил в то, что на этот вот стул справа уже никогда не сядет отец, не помешает ложкой в чашке, не отставит сахарницу от себя — сахара по карточкам дают немного, надо экономить…

Наконец Горст осмелился — накрыл ладонью руку матери и осторожно погладил ее. То ли слез не хватало Марте, то ли застыдилась собственной слабости — встала резко, поплелась в кладовую: женщина есть женщина, порядок в доме наводить ей. Все запущено за ее отсутствие.

Кофе немного согрел Горста, захотелось курить. Пошел искать всюду, может, найдется где сигарета или щепотка табаку. Не нашел — напрасное это дело искать сигарету в доме, где двое мужчин курят.

Горст поймал себя на том, что все время находится в ожидании: вот сейчас заскрипят двери, и в прихожей закашляет отец… Но нет, не двое их теперь… Отец уже никогда не придет, не закашляет…

Интересно, а как держался бы отец, если бы его так: раз, раз по лицу?… Наверное, плюнул бы гестаповцу в морду. А он лишь захлопал глазами… Неспроста отец назвал: мальчишка! Так и есть: трус и мальчишка…

И нечего оправдываться, что приготовился совсем к Другому, что, мол, легче было бы, если били бы по-настоящему…

Потом — били… И он выдержал. Но почему на болит тело, а только щеки горят от пощечин?

Кто-то постучал в двери. Горст вздрогнул. Неужели снова за ними?

Тяжелые шаги, скрипнула дверь.

— Ты, Вернер?

Стоит в дверях, улыбается широко, всем своим видом показывая, как ему приятно видеть друга.

— Неужели ты?

Идет, тяжело припадая на протез, с протянутой рукой.

— Ты знаешь, что случилось у нас?

— Знаю.

И крепко жмет руку.

Вот это друг! Эсэсовцы убили отца, их самих только что выпустили из тюрьмы — даже сосед отвернулся, сделал вид, что не заметил, — а он!.. Пришел открыто, не побоялся, как друг.

— У тебя есть закурить?

Вернер вытащил только что начатую пачку.

— Возьми, у меня еще есть.

Сели.

— Вот что, Горст, — начал Вернер, — ты парень сильный, и вся эта история не должна подкосить тебя. Конечно, утешать легче, но, поверь, не всегда. Мы с тобой видели много смертей и если уж остались жить, то должны думать не только о себе. Твой отец был мужественным человеком и послужил примером для других.

— Мой отец был… — начал Горст в порыве откровенности, но, вспомнив, как отец всегда ругал его за горячность, закончил: — Хорошим и честным человеком.

— Мне всегда казалось, что твой отец, — сказал Вернер сердечно, — чем-то отличался ото всех. Он был патриот, а это в наши тяжелые времена не так просто. И погиб как патриот! Поэтому я и пришел пожать руку его сыну.

Если бы Горст не был в таком угнетенном состоянии, он, наверное, заметил бы, что Зайберт фальшивит. Но сейчас слова Вернера показались Горсту отзвуком его собственных мыслей — именно так он думал об отце, и Горст радостно пожал протянутую руку.

— Вернер, — произнес он растроганно, — ты настоящий товарищ, и я этого никогда не забуду.

Зайберт обиженно махнул рукой.

— Мне хочется верить тебе, — сказал печально, — но слова всегда останутся словами. Почему ты таился от меня раньше? Разве были основания не доверять мне?

Горст сделал удивленные глаза, но Вернер смотрел на. чего так искренне и с таким укором, а на душе было так одиноко, что паренек невольно признался:

— Какие могут быть основания, друг? Но нас ведь так мало, а вокруг столько нечисти… Ты не можешь винить меня.

— Никто не собирается обвинять тебя. — В голосе Вернера звучала настоящая радость. — Я очень рад, что мы наконец поняли друг друга!

— Мы уже давно понимали друг друга, — возразил Горст, — теперь лишь произнесли недосказанное.

— Пусть будет так, — легко согласился Вернер, — и теперь пусть будут любые передряги, хоть конец света, — мне ничего не страшно, ибо сегодня я словно вновь родился! Мы отомстим за твоего отца!

— Вот что, — словно очнулся Горст, — во-первых, не так громко, во-вторых, гестапо выпустило меня, наверное надеясь напасть на след подпольщиков. Понимают же они, что мой отец и Панкау — не вся организация, и не успокоятся, пока не возьмут других.

— Не успокоятся, — подтвердил Зайберт. — Но что ты имеешь в виду?

— Тебе не следует часто встречаться со мной, не говоря уже о том, чтобы заходить к нам…

— Думаешь, гестапо заподозрит меня?

— Не сомневаюсь.

Вернер закурил, улегся на тахте, задумчиво пуская дым в потолок. Последние слова Горста выбили его из колеи, и он лихорадочно думал, как лучше поступить: ведь этот мальчишка все время должен быть в поле его зрения.

— Да, — произнес наконец, — в твоих словах есть резон. И все же, — чуть не подпрыгнул от радости, — мы проведем их, оставим в дураках! И знаешь как? Я поселюсь у вас!

— Ты, случаем, не того? — Горст покрутил пальцем у виска.

— Никогда в жизни я не был так рассудителен, — возразил Зайберт. — Ты не учитываешь простого психологического фактора. Если бы мы встречались время от времени, стараясь не афишировать наши встречи, гестапо сразу же заподозрило бы меня. А если я открыто поселяюсь у тебя, если это делается у всех на глазах, если хочешь — считай, что демонстративно, это не вызовет никаких сомнений. Наоборот, подумают, что ты хочешь сделать ловкий ход и пустить гестапо по ложному следу.

Сначала Горст рассердился:

— Мы и так много ставим на карту, занимаясь психологическими экспериментами!

Но, подумав немного, сказал:

— Рациональное зерно в этом, конечно, есть. Но все это как-то не по правилам…

— Если бы все было по правилам, — отрезал Вернер уверенно, — гестапо давно переловило бы всех нас. Что-что, а правила игры там наверняка знают.

— Должны знать, — согласился Горст. — Иначе не выследили бы отца. Не пойму, как он мог ошибиться?

Вернер прикрыл глаза, припоминая встречу Ульмана и Панкау в пивной. Надо было иметь его нюх, чтобы выйти на след такого бывалого конспиратора, как Фридрих Ульман! Что Горст? Горст — щенок, как ребенок, расслабился — подбирай к нему ключи, было бы желание. Стоило немного похвалить отца, и готова пташка! Но теперь — максимум осторожности. Как бы повел себя настоящий подпольщик на его месте?

— А тебе не кажется, что старика кто-то мог выдать? Может, в организации есть провокатор?

— Откуда ты знаешь об организации? — поднял брови Горст.

— Или я дурак, или ты… Сам же говорил…

— А-а… — Горст облегченно вздохнул. — Это я просто так. Собственно, организации не существует. Несколько человек — и все.

— Меня это не касается. Я не собираюсь задавать глупых вопросов. И все-таки кто-то выдал твоего отца, и ты должен узнать кто.

— Скажи мне, Вернер, — вдруг перешел на шепот Горст, — что ты думаешь о Керере?

«Великолепно, — подумал Вернер, — сейчас мы попробуем запутать все».

— Каком Керере? — спросил непонимающе.

— Ты что? — не выдержал Горст. — За дурака меня считаешь, вы же вместе лежали в госпитале!

— А-а… — стукнул себя по лбу Вернер, — это ты про Фрица? Так бы и сказал, а то — Керер… Его положили в нашу палату дней за десять до выписки. Он я предложил поехать в ваш поселок.

— Ты не замечал за ним ничего?

— Постой, постой… Ты имеешь в виду…

— Я ничего не могу утверждать, но…

— Неужели он?…

Вернер нервно поскреб подбородок. Начал неуверенно, будто рассуждая вслух:

— Теперь я припоминаю… Фриц иногда расспрашивал меня… Про тебя тоже… Тогда я не обратил внимания думал — обычное любопытство. Правда, и сейчас не могу сказать с уверенностью, и все же… Если честно — не нравится мне этот Фриц.

— Говоришь, в вашей палате появился дней за десять до твоей выписки? Выписывали вас вместе?

— Да.

— Раньше ты не встречался с ним?

— Его привезли к нам из другого города. Кажется, эвакуировали госпиталь из Венгрии.

— Так-так… — с иронией произнес Горст, — Значит, говоришь, из Венгрии?

— Ты думаешь?…

Горст наклонил голову.

— Для этого есть некоторые основания…

— Надо посмотреть, с кем он встречается…

— Вот и возьми на себя это. Только осторожно. И проверь, не следят ли за тобой. А то психология психологией, а гестапо шутить не будет…

— Не думаю, — возразил Вернер. — Если и будут следить, дня два-три для очистки совести.

— Мы тоже посмотрим со стороны, — пообещал Горст и крикнул:

— Мама! Мама, иди сюда! — И, когда мать вошла, спросил: — Ты не будешь возражать, если Вернер станет жить у нас?

— Комната свободна, — равнодушно ответила Марта. Ей и правда было все равно — будет жить у них Вернер или нет. И все же, наверное, лучше так рядом с Горстом будет товарищ, а парню сейчас, как никогда, нужно общество.

— Тогда я вселяюсь сегодня же, — решил Вернер. — Вещей у меня всего-то — чемодан и рюкзак.

Вдвоем они быстро перенесли вещи от фрау Фрейс-Дорф. Новая комната понравилась Вернеру. Из окна видно было крыльцо, и из-за шторы можно было незаметно следить за всеми, кто захотел бы навестить Ульманов.

Горста позвала мать, и Зайберт с радостью прикрыл за ним дверь. Не раздеваясь, растянулся на кровати — устал. Утомило напряжение, в котором находился с самого утра, не хотелось ни о чем думать, только лежать в полузабытьи. Но проклятые мысли, цепляясь друг за друга, лезли в голову.

Вернер и не ожидал, что так хорошо все выйдет с Фрицем Керером. Не Фриц появился за десять дней до выписки в госпитальной палате, а он, Эмиль Мауке. И это он сагитировал Фрица остановить свой выбор на небольшом поселке — ему нужна была ширма. Но Мауке никогда не предполагал, что Керера смогут принять за агента гестапо. Что ж, это лишь на руку ему — Фриц станет надежным громоотводом.

Теперь Мауке ни на минуту не сомневался, что ему удастся добиться доверия подпольщиков. Но это его уже мало радовало. Сопоставив все факты, связанные со взрывом подземного завода, Эмиль Мауке решил, что диверсию осуществила хорошо подготовленная группа подрывников, вероятнее всего советских. Да, именно советских, ибо вряд ли американские или английские диверсанты устанавливали бы связь с коммунистическим подпольем. А одним подпольщикам такая операция не под силу. Даже такая деталь — где бы они достали мину с часовым механизмом? А Мауке был уверен — без такой мины не обошлось. Иначе диверсанты не успели бы выйти из-под земли.

Встревожило его и покушение на группенфюрера фон Вайганга. Руководство гестапо считало, что это не имеет никакой связи с подземной диверсией. Мауке же нашел общее звено. В обоих случаях диверсанты воспользовались краденными грузовиками. Но это не доказательство, возражали ему, цель была разная. Мауке лишь пожимал плечами: конечно, его версия — не аксиома. Однако после покушения на фон Вайганга диверсанты скрылись также на машине…

Итак, существует хорошо законспирированная диверсионная группа с базой в городе. Да, именно в городе, где легче затеряться (кстати, оба грузовика, похищенные диверсантами, — дрезденские). Кроме того, группа наверняка связана с коммунистическим подпольем поселка.

Зная, как умело и тщательно заметают каждый свой шаг подпольщики, Мауке не тешил себя надеждой скоро распутать этот большой клубок. Особенно трудно будет, конечно, обнаружить нитку, которая связывает организацию и диверсионную группу. И не оборвалась ли эта нитка со смертью Ульмана? Значит, необходимо набраться терпения — слушать и наблюдать, наблюдать и слушать…

* * *
Было решено: автомобили около парадных ворот виллы не должны останавливаться. Будут въезжать с окружной, безлюдной проселочной дороги в огороженный высоким забором двор…

Прибывающих встречали Кремер и Рехан. Удостоверившись, что это именно тот человек, кого ожидают, провожали через сад в кабинет Вайганга.

Сегодня Карл уже в третий раз идет по аллее гномов. На этот раз сопровождает Краузе. Отстав на полшага от будущего тестя, почтительно слушал.

— Эрни жалуется, что вы совсем забыли ее…

— Напрасно. На этой неделе мне удалось выкроить несколько часов.

— Вот-вот… Именно на это она и сетует. Что такое несколько часов для влюбленных?

— Организация сегодняшней встречи отняла у меня массу времени. Все свалилось на мои плечи.

— Я не упрекаю вас, — замедлил шаги Краузе. — Вы то хоть знаете, как трудно доказать женщинам, что белое есть белое?…

— Надеюсь, что в наше время это как-то можно сделать…

— Ну-ну… — фыркнул насмешливо. — А вы оптимист!

Карлу нужно было встретить еще директора Дрезденского банка, и, проводив Краузе до кабинета, он повернул обратно.

Директор оказался человеком лет за пятьдесят, с энергичным лицом. Одет был скромно — простое черное пальто и обыкновенная шляпа, как на тысячах дрезденских жителей. Пожалуй, лишь обувь — прекрасной выделки кожа и элегантная модная колодка — отличала его от мелких лавочников или биржевых маклеров.

— Я не опоздал? — спросил якобы встревоженно.

Карлу говорили, что директор никогда не опаздывает и очень любит порисоваться своей пунктуальностью. Взглянул на часы:

— Еще семь минут…

— Вот и прекрасно. Все собрались?

— Ждут вас.

Обогнув флигель, они вышли в сад.

— Какие смешные человечки, — сразу обратил внимание, директор на гномов. — Я никогда не видел таких.

— Фон Вайганг утверждает, что они уникальны — отлиты двести лет назад.

— Не может быть! — остановился директор возле одного из карликов. — Он мне нравится.

Гном смотрел на людей настороженно. Черный человечек не доверял никому на свете, и в то же время вся его фигурка была полна самоуверенности, даже нахальства.

«Непостижимо, — удивился Кремер, — у многих людей есть двойники. И каждый здесь легко может найти себя…»

Карл едва улыбнулся:

— Говорят, эта аллея приносит счастье. Группенфюрер уверен в этом.

— Нет ничего удивительного, — откликнулся директор. — Вайгангу всегда улыбается счастье… — Постоял несколько секунд, задумчиво осматриваясь. — Так, говорите, приносит счастье? — переспросил и, не ожидая ответа, пошел к вилле. — Тем лучше, тем лучше…

Вход в кабинет Вайганга охранял шарфюрер Дузеншен. Рехан, хотя и знал преданность Дузеншена Шрикелю, по совету Кремера оставил его. Карл успел присмотреться к шарфюреру. Собственно, распознать Дузеншена было не так уж и сложно: прекрасный исполнитель, не лез, куда не нужно, и не интересовался тем, что не касалось непосредственно его работы.

Кремер намекнул Дузеншену, почему новая метла не вымела его, и шарфюрер смотрел на Карла, как преданный пес. Тем более что при всей своей ограниченности видел, как относится к Кремеру Вайганг. А группенфюрер был для Дузеншена олицетворением настоящего начальника, который все знает, все видит и умеет читать в сердцах подчиненных.

Все приглашенные уже приехали, и можно было начинать совещание. Позвав Карла, Вайганг подошел к дверям, где стоял Рехан.

— Вы отвечаете за охрану дома, Руди, — приказал шеф, — Никто из посторонних не должен и близко подойти к вилле.

— Слушаюсь! — вытянулся Рехан.

— Вы, Дузеншен, стреляйте в каждого, кто бы ни появился в коридоре!

Шарфюрер молча щелкнул каблуками.

— А если это будет женщина? — спросил неожиданно.

— Вы слышали приказ?

Дузеншен снова вытянулся.

— Так точно!

— Единственно, кто может выйти или войти в кабинет без моего разрешения — вот он! — Вайганг указал на Кремера. — Если мне что-нибудь понадобится, Руди, Карл найдет вас.

Рехан склонил голову, но Карл заметил кислое выражение его лица и невольное движение, словно Рехан хотел возразить группенфюреру.

Вайганг тоже обратил внимание на это:

— У вас есть свои соображения по этому поводу?

Но Рехан уже овладел собой.

— Нет.

— Я полагаюсь на вас, господа!

Крамер плотно прикрыл обитые кожей двойные двери кабинета.

Все-таки Рехан начинает волновать его. Не потому, что Руди, заняв место Шрикеля, задрал нос (даже при разговоре с Кремером у него стали появляться покровительственные нотки). Зная характер Рехана, Карл спокойно воспринял эту метаморфозу. Волновало другое: стремление Руди действовать по собственному разумению, особенно в последние дни, когда Рехан узнал о совещании у Вайганга. Обойти Руди было трудно, и группенфюрер в общих чертах познакомил его с тем, что должно произойти. Ведь Рехану отводилась по-своему важная роль в осуществлении намеченных начинаний. Руди, очевидно, почувствовал, что тут пахнет наживой…

Но сейчас у Карла не было времени, чтобы развязать этот новый узелок. Вайганг пригласил гостей к столу. Кремер сел в сторонке. Ему не нужно было напрягать память: еще три дня назад Ветров достал портативный звукозаписывающий аппарат, а вчера вечером Карл установил его в стеллаже, за грудой покрытых пылью книг, Завтра Юрий получит пленку, на той неделе она будет в Центре вместе с фотографиями, которые сейчас незаметно делает Карл, — как неопровержимое доказательство сговора американцев с немецкими промышленниками, вопреки официальным декларациям и договоренности между руководителями союзных держав.

— Господа, — открыл совещание Вайганг, — наша встреча и деловой разговор вызваны, так сказать, соображениями высшего порядка и, надеюсь, будут полезны и положат начало будущему сотрудничеству финансовых и промышленных кругов Германии с нашими американскими коллегами. Я не стану говорить об известных традициях такого плодотворного сотрудничества, которому не могут помешать, будем откровенны, даже войны. Мне хочется лишь подчеркнуть, что мы всегда находили и, я уверен, будем находить общий язык. Даже тогда, когда политики спорят, а воины бряцают оружием. Ибо мы — та сила, которая стоит над правительствами и говорит на единственно понятном языке. Правительства могут быть тенденциозны, ослеплены враждой; мы — никогда.

Вайганг на секунду остановился, взглянул на присутствующих, но так и не понял, какое впечатление произвело его небольшое вступление. Люди, сидящие за столом, привыкли ко всему, хорошо умели скрывать свои мысли и чувства. На их лицах нельзя было прочитать ничего, кроме холодной учтивости.

Группенфюрер и не надеялся на иное. Продолжал, не повышая тона:

— Учитывая все сказанное, я и осмелился пригласить вас на конфиденциальную беседу с нашими американскими партнерами. Позвольте представить: мистер Томас Грейн — сенатор и мистер Чарльз Хокинс — представитель фирмы «Дженерал электрик».

Томас Грейн — тучный, с обвисшими щеками и мясистым носом мужчина — внимательно осматривал присутствующих. С некоторыми был знаком и обменялся сними дружественными кивками. Нетерпеливо подергивал галстук бабочку, на которую опускались его жирные щеки, и откровенно обрадовался, когда Вайганг покончил с процедурой знакомства.

— Мы — деловые люди, — начал он, еще раз дернув галстук, — и бог нас простит, как, надеюсь, простите меня и вы, господа, если буду называть вещи своими именами. Конечно, вы понимаете, мою поездку к вам трудно назвать увеселительной, особенно если принять во внимание, что мне пришлось преодолеть путь на только из Швейцарии до Дрездена, но и лететь из Парижа в Берн. А это, — усмехнулся, оглядывая всех, — по нынешним временам путь не очень удобный и безопасный…

— Я вспомнил Париж, господа, — отпил глоток воды из стакана мистер Грейн, — совсем не случайно. Дело в том, что перед выездом сюда я беседовал с некоторыми лицами, чтобы выработать общее мнение, или, если хотите, платформу американских деловых кругов в переговорах с вами. Мне поручено информировать вас, что две недели назад Управление стратегических служб подало правительству Соединенных Штатов меморандум с достаточно приятным для вас, господа, названием: «Об экономических последствиях лишения Германии ее тяжелой промышленности». Как вы посмотрите на него? Не кажется ли вам, господа, что в этом названии содержится глубокий смысл?

Сообщение Грей на произвело впечатление. Даже Краузе, который, казалось, олицетворял собой немецкую респектабельность, начал перешептываться с соседом.

Грейн встал. Уперся короткими руками в стол, уста-, вился в присутствующих.

— Вы можете возразить, мол, мы делим шкуру не убитого еще медведя. Но будем смотреть правде в глаза: война скоро закончится и, к сожалению, не так, как нам хотелось бы. Неудавшееся покушение полковника графа фон Штауффенберга лишило нас надежды на сепаратный мир, и теперь мы не можем не считаться с последствиями русского наступления и красной угрозой не только для Германии. Нам придется преодолевать трудности, и трудности значительные: в том числе и некоторую прямолинейность президента Рузвельта, который склонен к уступкам русским. Но, господа, перспективы не так уж безнадежны — мы категорически против так называемой деиндустриализации Германии, проблемы, с которой носятся либералы и коммунисты. Ваше дело — наше дело, и лишь политические кретины да наши враги не учитывают и не хотят знать, кто в свое время вкладывал капитал б немецкую промышленность. Мы не станем рубить сук, на котором сидим сами, и будем упорно настаивать на том, чтобы помочь послевоенной Германии восстановить промышленные предприятия, найти рынки и развить экспорт.

— На каких условиях? — спросил директор банка.

— В каждом конкретном случае этот вопрос будет решаться самостоятельно. Но можно и сейчас уже сформулировать два основных пункта: во-первых, льготные условия для американского капитала в Германии. Поясняю: немецким компаниям придется привлекать иностранный капитал для восстановления экономического потенциала страны. Наши корпорации надеются, что мы, имея уже солидный опыт сотрудничества, будем плодотворно продолжать его. Во-вторых, уже сейчас мы должны продумать и принять все меры, чтобы никакие ценные бумаги, технические новинки фирм, патенты и тому подобное не попали в руки русских; начавшееся большое наступление русских путает все карты.

Грейн побагровел весь, часто облизывал запекшиеся губы. Раздраженно дернул галстук, сказал сухо:

— Если бы не безрассудная политика вашего фюрера, положение было бы более благоприятным. Наступление в Арденнах — несвоевременно и, как это ни парадоксально звучит, навредило прежде всего вам, будущей Германии. Если бы мы заняли Берлин и вышли на Одер, то совсем по-другому говорили бы со Сталиным.

— А также и с нами… — буркнул седоватый пожилой человек, который все время зябко кутался в шерстяной шарф. «Сильман, — вспомнил Кремер, — представляет компанию „Сименс“.

— Я не понимаю вас, — развел руками Грейн, — неужели вы отдаете предпочтение красным?

— Зачем же передергивать! — рассердился Сильман.

— Господа, — вмешался Краузе, — так мы никогда не договоримся. Нужно считаться с тем безусловным фактом, — как это ни тяжело сознавать, — что войну-то проигрываем мы.

— До капитуляции еще далеко, — не сдавался Сильман.

— Здесь собрались рассудительные люди, — пробурчал Краузе, — и мы можем разобраться что к чему. Лично я считаю условия, изложенные мистером Грейном, приемлемыми.

— Я еще не закончил, — приподнял руку сенатор. — Меня просили предупредить вас, что американские монополии, учитывая наши общие интересы, я подчеркиваю это, и в дальнейшем будут отстаивать развитие экономического потенциала Германии. На первом этапе после войны, с оглядкой на нежелательный международный резонанс, придется ограничиться пунктами меморандума, о котором я говорил. Однако мы подготавливаем предложения относительно прекращения демонтажа немецких предприятий. Правда, несколько заводов, — снова сердито дернул галстук, — придется демонтировать.

— Если они останутся до конца войны, — произнес директор Дрезденского банка. — Ваша авиация на щадит ничего…

— Мы не всегда можем найти общий язык о военным командованием, — поморщился Грейн. — Англичане считают это расплатой за бомбардировки Лондона. Да и у нас, в Штатах, достаточно наэлектризованная атмосфера. Необходимо время, чтобы все стало на свои места. И это время придет, господа. Уверяю вас — это не пустая болтовня, — поставки в счет репараций будут проводиться лишь на первых порах. Мы разрешим вам неограниченный экспорт на иностранные рынки, не будем настаивать на национализации промышленности. — Грейн понял: пора заканчивать. — Я прошу вас, господа, все конкретные вопросы, связанные с нашей сегодняшней беседой, разрешать с мистером фон Вайгангом. У меня все, господа. — Поклонился и сел.

Поднялся Краузе.

— Мы с благодарностью принимаем предложения сенатора Грейна и наших американских друзей, которые подают нам руку помощи.

— Я должен напомнить, господа, что… — перебил Вайганг.

— Мы — держава в держава, — улыбнулся Краузе, поняв его, — и умеем сохранять тайны лучше, чем СД.

Эти слова послужили сигналом к окончанию совещания. Разъезжались так же незаметно, как и приехали. Их было четырнадцать — четырнадцать некоронованных властелинов. Щупальца Сильмана, Краузе протянулись по всей Германии и далеко за ее границы. Карлу даже странно было идти рядом с внешне обычным, склеротичным человеком, фамилия которого — Бауер. Кремер знал — на банковском счету Бауера десятки миллионов.

— Они хотят превратить наши фирмы в американские филиалы, — раздраженно бурчал Сильман, закутанный так, что непонятно было, как пробиваются сквозь пушистый шарф его слова.

Краузе шел, постукивая тростью по бронзовым колпакам гномов. Вздохнул громко, давая понять, что старый болтун надоел всем и не следует воспринимать его всерьез. Но Бауер был не прочь поговорить.

— Как кажется мне, — бросил язвительно, — лучше стать американским филиалом, чем вообще прекратить существование. Надо все делать с головой: взять помощь и поступиться кое-чем. А придет время, снова станем на ноги. Вот тогда и поговорим… хе-хе… как джентльмен с джентльменом.

— Я бы вам присудил Нобелевскую премию за мудрость, — не выдержал Краузе.

— А для чего она мне? — пренебрежительно фыркнул Бауер. — Деньги у меня еще есть, а реклама от нее не стоит и пфеннига.

— Великолепно сказано! — засмеялся Краузе. — Кстати, вы не задумывались над таким аспектом: не далее чем через год после войны американцы столкнутся с русскими; понадобится буфер между Востоком и Западом, и этим буфером станет Германия. Мы возродимся из пепла, как птица феникс, и снова будем диктовать свою волю Европе.

— Вы ошибаетесь лишь в одном, — как-то торжественно произнес Бауер. — Не через год американцы столкнутся с русскими, а значительно раньше. И дай бог, — положил Бауер свои костлявые пальцы на плечо Краузе, — чтобы это произошло как можно скорее.

Четырнадцать автомобилей, придерживаясь небольших интервалов, выехали из ворот. Пятнадцатая машина была самой скромной — не мощный «хорьх» и не хромированный «мерседес», а обыкновенный «опель-капитан». Но в этом старом автомобиле ехали хозяева хозяев. Они видели намного дальше, чем их немецкие партнеры, и могли диктовать им свою волю.

— Как вы считаете, Чарльз, — спросил Грейн Хокинса, — не был ли я сегодня слишком прямолинейным? Все же они — немцы, а национальное самолюбие чертовски сложная штука.

— Национальное самолюбиепропадает, когда оно угрожает прибылям, — расхохотался Хокинс.

— Тогда считайте сегодняшнюю встречу успешной. — Грейн втиснулся в угол автомобиля, чтобы не видно было его лица с улицы. — Я выезжаю сегодня. А вы?

— Мне нужно задержаться. Следует договориться о передаче нам документов…

— Не торопитесь, пускай фон Вайганг собирает их у себя. Транспортировка небольшими партиями может вызвать подозрение и лишние осложнения.

— Ваши мысли совпадают с предложениями помощника фон Вайганга.

— Значит, у него неплохой помощник. Это тот, что присутствовал на совещании? Где вы его откопали?

— Обычная история… — пошевелил пальцами Хокинс. — Немного страху, немного денег… А человек перспективный…

— Ну-ну… Вы же у нас знаток человеческих душ!

* * *
Горст Ульман поднял руку. Грузовик затормозил в нескольких шагах, и паренек ловко вскочил на подножку.

— До Дрездена?

— Садитесь, — открыл дверцу шофер. — И угостите сигаретой.

Сигарета — справедливая плата за услугу, и Горст достал портсигар. Давая шоферу прикурить, глянул через заднее окно кабины и успокоился окончательно. Если за ним и следили, то, как говорится, пока — до новых встреч…

На протяжении недели Горст мог убедиться — за ним не следят. Он проверял это в самых различных ситуациях. Хотя бы в одной из них шпик выдал себя. Вчера вечером поделился своими соображениями с Вернером:

— Неимоверно, но факт: гестапо, очевидно, не интересуется мной — хвоста нет…

«Плохо ты знаешь гестапо», — обрадовался Зайберт. Обрадовался, потому что теперь этот мальчишка наверняка начнет действовать. Не такой у него характер, чтобы сидеть сложа руки.

Догадки Вернера были близки к истина Вчера Горст ездил в Дрезден и звонил по привокзальному телефону-автомату. После этого побродил по городу и вечерним поездом возвратился в поселок. Об этой поездке не обмолвился ни словом даже Вернеру. И сегодня, собираясь в Дрезден, произнес равнодушно:

— Пойду прогуляюсь…

Зайберт взглянул недоверчиво, но расспрашивать не стал. Придет время, и Горст сам обо всем расскажет.

Молодой Ульман вышел из поселка и сразу же свернул на тропинку, которая вела к лесничеству. Когда вышел на дорогу, был уверен, что никто не видел его. Остановил машину. Угостил шофера сигаретой, и тот довез его почти до центра города. Отсюда до нужной улицы — рукой подать. Правда, от нее осталось только название, ни одного целого дома, груды кирпича, припорошенные снегом, битое стекло да грязь. И ни одного человека, лишь далеко впереди — одинокая женская фигурка.

Горст невольно поежился — показалось, что лучше было бы встретиться в людном уголке города: среди толпы легче затеряться, а здесь все на виду, как на ладони…

Возле руин, из которых торчала искореженная взрывом колонна, постоял. Собрался уже было пройти намного вперед, чтобы не торчать на одном месте, как увидел справа от себя человека в военной шинели. Выглядывает из-за стены и подает ему знаки.

Ульман перелез через кучу битого кирпича, перепрыгнул глубокую яму. За полуразрушенной стеной прятался Штеккер.

Фельдфебель вряд ли рискнул бы встретиться с Горстом, но тот позвонил ему через несколько дней после разговора Штеккера с Ветровым, разговора, который и решил дальнейшую судьбу парня. Раз, а то и два раза в неделю Штеккер пробирался через руины в подвал, где ждал его Юрий. Фельдфебель приносил небольшой листочек бумаги, умещавшийся в мундштуке.

Информация о передвижении воинских частей через железнодорожный узел передавалась дальше по каналам, известным лишь Ветрову. Собственно, это и не интересовало Штеккера — он знал, что уже через день-два его сообщение расшифруют в Москве.

Ветров считал, что лучше видеться со Штеккером, чем вынимать записки из тайника. Во время одной из таких бесед Юрий и посетовал на нехватку людей. Сейчас, когда советские войска подошли к границам рейха, следовало активизировать деятельность группы, а надежных товарищей не хватает.

Поэтому Штеккер и назначил юноше свидание.

Они постояли, притаившись за стеной. Только Горст собрался высказать свою просьбу, как Штеккер взял его за руку и потянул за собой. В хаосе битого кирпича и покореженного железобетона фельдфебель нашел узкую щель и, пригнувшись, нырнул туда.

— Ну, какое же у тебя неотложное дело? — спросил, устраиваясь на доске.

Горст не сел рядом. Все кипело в нем, он напоминал жеребенка, которого только что вывели из конюшни: переступал с ноги на ногу и сопел.

— Я уже не могу так больше, дядя Петер! — кинулся сразу в наступление. — Стоять в стороне, когда наступил решительный час! Наконец я имею право на месть! Мы запрятались, как мыши в подвал, и чего-то выжидаем. Отец это понимал и хотя погиб, во не зря.

— Постой, постой, — остановил его Штеккер. — На отца не кивай. Он бы семь раз отмерил, прежде чем отрезать. А ты сразу — бултых в воду! А может, там омут… Осмотреться надо.

— Я уже осмотрелся. И не думайте, что горячусь. Я почему к вам? В поселке я связан по рукам и ногам. Что бы ни случилось там — на кого подозрение? На сына Ульмана. Ничего не значит, что за мной сейчас не следят. Может, они специально хотят усыпить мою бдительность? Видите, я все продумал — понимаю что к чему, А сидеть сложа руки я не могу. Вы должны это понять!

Выпалив все это единым духом, Горст вдруг замолчал.

— Вы меня извините, дядя Петер. Я, может, что-нибудь не так… — сказал Горст, сконфузясь.

— Есть немного. — Даже не видя лица Штеккера, Горст понял, что тот улыбается. — Но я понимаю тебя.

— Беспокойно мне, — признался юноша. — Сдерживаю себя, а душа бунтует.

— О-о, парень! — прервал его фельдфебель. — Это хорошо, если бунтует. Было бы значительно хуже, если бы стал равнодушным.

— Вот-вот, — обрадовался Горст. — Я знал — вы поймете меня и что-нибудь посоветуете.

— Понять легче, — задумчиво произнес Штеккер, — а посоветовать…

— Дядя! Подумайте, прежде нам отказывать!

— А я не собираюсь отказывать, глупыш. Но все это так нежданно-негаданно… Пристроил бы я тебя, однако же… — задумался. Внезапно спросил совсем другим тоном: — Стрелять можешь?

— Вы, дядя Петер, странный человек, — с облегчением засмеялся Горст. — Конечно, для армии я не гожусь, но в случае необходимости… У меня же пет пальцев только на левой… Давайте автомат, увидите!

Ульман представил, как держит оружие в руках, — даже ладонь вспотела… Запрыгал автомат в руках, застрочил, веером рассыпая пули… Зубам стало больно — так стиснул их. Выдохнул со злостью еще раз:

— И увидите!..

Штеккер спросил:

— Придется перейти на нелегальное положение. Сможешь?

— А документы?…

— Будут.

— Смогу.

— А мать?

— Вы же знаете ее! А поможет ей Зайберт.

— Парень, с которым ты подружился?

— Он живет у нас.

— Фридрих говорил о нем.

— Настроен против наци и хочет бороться.

— Теперь многие протрезвели…

— Он не из тех, кто приспосабливается. Честный и с убеждениями.

— Инвалид?

— Ходит на протезе.

— Жаль, — вздохнул Штеккер. — Хорошие люди всегда очень нужны.

— Вернер заманит меня в поселке.

— И это дело, — согласился фельдфебель. — Теперь вот что. Мне с тобой встречаться неудобно. Придешь сюда завтра в три. Тебя будут ждать. Скажешь: «Заблудился в руинах, не могу найти выхода». Ответят тебе: «Поверните налево, две ступеньки вниз…»

— Две ступеньки вниз… — про себя повторил Горст, — А с кем встречусь?

— Это, брат, челове-ек! — с уважением сказал Штеккер.

— Он взорвал завод?

— Много хочешь знать…

Горст засмеялся счастливо:

— Я понял вас, дядя. Не пожалеете, что рекомендовали меня!

— А если бы не был уверен, не рекомендовал бы, — буркнул Штеккер. — Теперь давай вперед, а я следом…

Когда Горст вернулся домой, уже смеркалось. Вернер лежал на диване, не включая света. Весь день нервничал и вздохнул облегченно, услыхав шаги Горста в прихожей.

Ульман включил свет, и Вернер встал — взъерошенный, с мрачным лицом.

— Ты чего? — встревожился Горст. — Заболел?

— Да, кажется, нет… — потер щеки Вернер. — Волновался за тебя.

— За меня нечего волноваться, — ответил Горст, Скинул шинель, лег на тахте. — Устал я.

Зайберт молча ожидал. Ульман потянулся так, что захрустели кости, счастливо засмеялся.

— Удача! — сказал восторженно. — Неимоверная удача!

— Не хочешь говорить, не говори, — обиженно запыхтел Зайберт. — Нечего обиняками…

— Чудак ты! — воскликнул Горст. — Нет у меня от тебя секретов.

— Отчего же, — решил подзадорить его Зайберт, — могут и быть. Дело такое…

— Иди-ка сюда, — хлопнул рукой по тахте Горст, — И дай сигарету.

Закурили.

— Завтра у меня решающий день! — Горст придвинулся к Зайберту — не мог не поделиться радостью. — Назначена встреча с одним человеком… Мы еще покажем, Вернер!

— Мы — не то слово, — ответил тот с грустью.

— Что поделаашь, и у меня еще могут быть осложнения… — поднял искалеченную руку Горст. — Но, думаю, обойдется. — Подставил ладонь, словно положил на нее автомат, — Стрелять можно…

— Неужели? — выдохнул Вернер.

— Да! — кивнул головой Горст. Глаза его блестели — Мы им покажем!

Зайберт глубоко затянулся. Теперь бы не спугнуть пташку!

— Будь осторожным, — сказал, положив руку на плечо Горсту. — Чтобы не попасть в гестаповскую ловушку.

— Ну, что ты! Там такое место — разрушенная улица за цирком и ход в подвал. Ни за что на заметишь. Чудесная явка. Завтра в три все решится.

— А со мной как?

— Останешься здесь. Работы хватит.

— Жаль, без тебя…

— Такое уж дело…

— Я же не отказываюсь.

— Идите кушать, — заглянула в комнату Марта.

— И ты до сих пор не обедал? — удивился Горст.

— Ждал тебя.

— Вот это друг! — восторженно воскликнул Горст. — Я сейчас, только умоюсь…

Марта пошла на кухню, и Вернер остался один. Сидел, откинувшись на спинку стула, и думал. Стоит ли продолжать игру? Если он останется в поселке, то, в лучшем случае, узнает двух-трех подпольщиков — и все. А связь с Горстом утратит. А завтра можно поймать большую рыбу — Варнер не сомневался, что молодому Ульману назначили свидание с человеком, причастным к подземной диверсии. Черт с ними, с подпольщиками, одним больше, одним меньше… Он наделает шуму на весь рейх. Не каждому удается задержать вражеских диверсантов! Об этом будут докладывать фюреру, и, кто знает, может, фюрер обратит внимание на фамилию.

Эмиль Мауке — не так уж плохо звучит!

* * *
Зайберт уже был в городе, когда молодой Ульман только подъезжал к Дрездену. Сидел в кабинете преемника Эрлера — оберштурмбанфюрера с хитрыми, проницательными глазами за выпуклыми стеклами очков.

Оберштурмбанфюрор налил в бокал тягучей ароматной жидкости, придвинул сифон с газированной водой.

— Мавр сделал свое дело, — рассмеялся весело, — мавр может отдохнуть. Пейте этот ром и ни о чем но думайте. Прекрасный ром, мне прислал три бутылки друг из Мюнхена. По-моему, еще из довоенных запасов.

— Божественный аромат, — похвалил Мауке. Вдруг решительно отодвинул бокал. — Я выпью потом. Мне хотелось бы знать, какие приняты меры, чтобы захватить преступников.

Оберштурмбанфюрер снял почему-то очки и снова надел их.

«А этот мальчишка действительно нахальный, — подумал недовольно. — Выскочка, с которым придется повозиться».

— Все в порядке, Мауке, — улыбнулся будто по-отцовски: немного снисходительно и в то же время как бы гордясь таким способным парнем. — Все в порядке, мы не выпустим этих паршивых свиней.

— Но нам, — поднял брови Мауке, — неизвестно место их тайных встреч. Улица длинная и…

— Мы решили не делать засаду, — прервал его оберштурмбанфюрер, — чтобы случайно не спугнуть их. За Горстом Ульманом будут следить опытнейшие агенты. Они дождутся, когда он встретится с диверсантами. Мы окружим тот подвал и, клянусь, возьмем их, как котят. Можете спокойно пить свой ром.

— За успех! — поднял бокал Мауке. Сделал несколько глотков. — Правда, великолепный ром… — нетерпеливо заерзал на стуле. — Мне хотелось бы посмотреть, как вытянется физиономия у этого самоуверенного индюка, когда он увидит меня здесь. Если не возражаете, я сам буду допрашивать его.

— Пожалуйста, — качнул головой оберштурмбанфюрер, — сколько угодно. Я с удовольствием полюбуюсь представлением.

Мауке двумя большими глотками допил ром. Посмотрел на часы.

— Он уже в городе, — произнес словно про себя. — И сейчас будет там. Налейте мне еще рому, оберштурмбанфюрер.

И вправду, Горст Ульман был уже на место. До трех оставалось двенадцать минут — торопился, не обращая внимания на порывы холодного ветра и колючий снег, который сек лицо. Только поднял воротник пальто и глубже надвинул старенькую шапку.

Между руинами ветер намел высокие снежные сугробы. Завывая, мчался мимо одиноких стен, врывался сквозь разбитые окна в пустые кирпичные коробки домов, раскачивал остатки перекрытий между этажами. Он залепил Горсту глаза мокрым снегом и едва не сорвал шапку. Юноша схватился за нее руками, повернулся спиной к ветру. Позади никого, лишь за несколько десятков шагов ковыляет старенькая бабуся, наверное, с внучкой. Согнулась пополам, только нос торчит из-под теплого платка, девушка бережно поддерживает ее, прикрыв лицо муфтой.

Горст сделал вид, что завязывает шнурок на ботинке, — пропустил женщин, искоса следя за ними. Бабуся действительно старенькая — красный нос и облепленные снегом щеки, а девушка — ничего, хорошенькая. Прошли мимо Горста, не обратив на него внимания, и паренек успокоился.

Молодой Ульман пошел за ними, постепенно отставая и время от времени незаметно посматривая назад. Когда заметил знакомую груду кирпича и остатки разрушенной стены, снова оглянулся, будто отворачиваясь от ветра. Уверившись, что никого на улице нет, юркнул в руины.

На всякий случай еще раз выглянул из-за стены: женщины поворачивали за угол. Больше никого.

Ветров уже был на месте. Услышав приближающиеся шаги, машинально проверил, не забыл ли в машине гранату. Вспомнился случай, как однажды удалось ему с товарищами спастись от верной гибели. В условленном месте встречи, в подвале разрушенного дома, их поджидала засада, и не будь у него тогда гранаты… С тех пор принял за правило — почти всегда иметь при себе этот «веский аргумент».

На темных ступенях юноша поскользнулся и едва удержал равновесие, схватившись за холодную стену. В тот же миг резкий свет фонарика заставил его зажмурить глаза.

— Пароль? — требовательно спросили из темноты.

Горст назвал, но ответа не получил. Кто-то громко дышал в глубоком каменном провале.

— Я бы тебя узнал и без пароля, — прервал молчание человек и выключил свет. — Вылитый Ульман…

— Отзыв? — спросил Горст сердито. Почему-то рассердился, хотя человек смеялся совсем не обидно. Но кому хочется предстать перед незнакомым человеком этаким увальнем!..

— Поверните налево, две ступеньки вниз! — тоном приказа сказал человек, и Горст действительно насчитал две ступеньки. Человек с легкостью перепрыгнул их в темноте. Он свободно ориентировался в подвале, и Горст подумал, что его новому знакомому часто приходилось бывать здесь.

Они стояли в темноте друг от друга на расстоянии шага.

Горст почувствовал: мурашки поползли по спине и задрожали руки. В последний момент пересилил себя, чтобы не сказать такое, что можно принять за сентиментальное пустословие. Сказал сдержанно, даже сухо:

— Готов выполнять ваши задания!

— Если бы не был готов, — усмехнулся Ветров, — мы бы не разговаривали сейчас с тобой, Ты представляешь, на что идешь?

— Думаю, да!

— Будешь ходить по канату! — Тон Ветрова стал жестким. — Один неосторожный шаг и…

— Я уже давно хожу по канату, — ответил Ульман серьезно, — и знаю, чем это пахнет.

— Со мной еще сложнее.

— Догадываюсь.

— Ну, если ты такой догадливый, — засмеялся Ветров, — давай руку.

Рука Горста потонула в медвежьей лапище Юрия.

— Сегодня пойдешь со мной, — сказал Ветров. — Есть одно дело… Для начала — не сложное.

Горсту показалось, что на ступеньках послышались шаги. Осторожно освободил руку.

— Вы никого не оставляли там? — прошептал быстро.

Ветров отступил на шаг и потянул за собой Горста. Прижались к стене, затаили дыхание.

На ступенях раздался тяжелый топот. Замелькали кинжальные лучи фонариков.

— Сдавайтесь!

Ветров выстрелил дважды подряд. На лестнице кто-то упал. Остальные спрятались за выступ стены.

— Горст Ульман! — крикнули оттуда громко. — Вы и другие бандиты окружены. Сопротивление бесполезно. Сдавайтесь!

— Быстрее! — Ветров потянул за собой Горста, но со ступенек резанули автоматы. Горст споткнулся и упал. Юрий наклонился над ним, чтобы помочь ему, но паренек не шевелился, неудобно уткнувшись прямо лицом в груду битого кирпича.

Ветров распластался рядом с ним, стреляя наудачу.

— Горст… — схватил юношу за руку. — Что с тобой, Горст?

— Сдавайтесь! — закричали опять от входа, и вдруг Юрий понял, что Горста уже нет — почувствовал, как холодеет рука паренька.

А может, показалось? Может, Горст лишь тяжело ранен?

Но надо было принимать немедленное решение: со ступеней властный голос повторил:

— Сдавайтесь, сопротивление бессмысленно, вы окружены!

А у него нет даже нескольких секунд подумать…

Ветров выпустил руку Горста. Достал гранату и, не вставая, кинул в сторону входа. Грохот взрыва, усиленный сводами подвала, оглушил Юрия. Послышались крики, стоны, кто-то ринулся наверх, обрушилось что-то тяжелое, и все стихло…

Ветров отполз за угол стены, стал пробираться по узкому и низкому, похожему на канализационный ход, коридору. О проклятье, тупик! Пришлось возвращаться назад. По пути ощупывал стены справа и слева. «И фонарика не включишь!» — подумал с досадой. Двигался медленно — где же второй ход? Но вот рука провалилась в пустоту. Боковой ход. Свернул в него. Долго полз. Нащупал полуразрушенные ступени. Стал карабкаться по ним и… увидел свет.

Рассеянный свет, и падающие сверху снежинки.

Юрий осторожно выглянул из развалин. Подумал: если гестаповцы окружили и эту улицу… Но вряд ли. Кому известно, что под землей сохранился этот лабиринт?

Улица. И по ней идут люди…

Ветров спрятал в карман пистолет и решительно вышел на улицу. Никто не обратил на него внимания. Юрий вскочил в отходящий от остановки трамвай и доехал до моста. Все время его не оставляла мысль, что поступил нехорошо. Но что он мог сделать? Вынести Горста из подъезда? Об этом нечего было и думать, это было бы безумием…

Нет, он сделал все, что требовали от него обстоятельства и здравый смысл. Не мог же он поставить под удар существование группы. Кроме того, Центр приказал: основное задание — помощь Карлу Кремеру…

И все же на душе было тяжко, Юрий не находил себе оправдания. А если Горста только ранили, если он только потерял сознание? Значит, он оставил врагам раненого…

Что из этого может выйти?

Ветров продолжал рассуждать. Кто-то навел на них гестапо. Горст говорил Штеккеру, что в поселке у него есть друг, на которого можно положиться, и называл фамилию. Надо обязательно проверить: если этот инвалид — агент гестапо, необходимо принимать срочные меры… Но неизвестно, что рассказал тому типу Горст и о чем тот сам мог узнать…

Кроме того, Горст знает Штеккера. А если он только ранен, и гестапо заставит его говорить? Правда, Штеккер ручался за парня, но следует ориентироваться на худшее… Нужно позвонить фельдфебелю — пусть немедленно оборвет все связи.

Где же ближайший телефон?

* * *
В бокалах пенилось шампанское. Карл Кремер поднял свой бокал, но не пил, заглядевшись на причудливую игру света в хрустальных гранях. Рука чуть-чуть дрожала, и свет, казалось, двигался в бокале, жил в нем, вырываясь изредка зеленой или красной вспышкой. Эти вспышки напомнили Карлу цветные сполохи московских салютов, и он поднял бокал еще выше, мысленно и сам салютуя. Подержал мгновение и опорожнил единым духом, забыв, где он и с кем, — так реально рассыпались перед ним ракеты, вырвав из темноты кремлевские стены и купола Василия Блаженного…

Тряхнул головой, освобождаясь от видения. По ту сторону стола кутается в меховую накидку Эрнестина, не сводя с него своих выпуклых глаз. Карлу стало неприятно, словно Эрнестина прочла его мысли.

— Почему ты не пьешь шампанское? — сказал первое, что пришло в голову, лишь бы нарушить молчание.

Эрни передернула плечами.

— Что-то холодно… — пожаловалась.

Кремер придвинул к ней рюмку с коньяком, но девушка снова упрямо покачала головой. Только пригубила, когда Карл, взяв из рук кельнера бутылку, сам налил ей.

— Может, кофе? — сделал еще одну попытку Карл.

— Не нужно ничего…

Эрнестина спрятала подбородок в пушистый мех, и снова Карлу стало не по себе под ее изучающим взглядом.

— Тебе никогда не бывает страшно? — спросила неожиданно.

Кремер снисходительно улыбнулся.

— Нет в мире человека, который не испытал бы этого, — начал тоном учителя. — Страх за собственную жизнь, за своих близких. Наконец, — повернул бокал за тонкую ножку, — страх быть обманутым, потерять имущество… Человек большую часть своей жизни чего-то боится…

Эрнестина не изменила позы.

— Нет, не то, — перебила Карла с досадой. — Одно дело — страх, когда в тебя стреляют и ты спасаешь свою жизнь… Или просто нервничаешь перед тем, как сделать решительный шаг… А иногда чувство страха преследует тебя даже во сне! Ты не боишься будущего, Карл?

Кремер на секунду зажмурил глаза. Он понял, что тревожит Эрнестину, но ее переживания не взволновали и не могли взволновать его. То, чего она боялась, было желанным для него.

— У меня раскалывается голова и порой не хочется жить, — с горечью продолжала Эрнестина. — Что со всеми нами будет? Ты не задумывался над этим?

Кремер покачал головой.

— Счастливый человек… И ты сможешь смотреть в глаза тем, кто придет к нам победителями?

— Нас еще не победили, и неизвестно, как еще все повернется, — попробовал перевести разговор на другое Карл. — Фюрер обещает нам, что…

— Погоди, — остановила его Эрни, — дело не в том, кто и что обещает… Отец говорит, что мы ни в чем не виновны, что мы лишь исполняли свои обязанности, и никто на свете ни в чем не может обвинять нас. Гестапо и СС — не наша выдумка, и то, что уничтожались евреи, тоже по касается нас. Но это же не так… Скажи мне, Карл… Ведь не так?…

Девушка часто-часто заморгала, и Карлу показалось, что она сейчас заплачет. Он понимал ее и мог бы ответить прямо, честно, но не имел права. Потому и ответил с деланным равнодушием:

— Я не желаю еще и этим забивать себе голову. Моя совесть чиста — и это главное.

— И ты считаешь свою совесть чистой только потому, что не держал в руках оружия?

— А почему бы и нет?

Разговор начинал интересовать Карла, и он подзадорил Эрнестину.

— Наверное, я боюсь потому, что чувствую себя виноватой, — вздохнула она. — Ведь там, — неопределенно махнула рукой, — всех нас считают врагами — воевал ты или нет. Немец — и все…

Карл вспомнил Ульмана, и горький клубок подступил к горлу. Но чем он мог помочь Эрнестине? Рассказать о смерти старого Фридриха?

— Со временем все станет на свои места, — сказал задумчиво. — Конечно, трудно сразу остудить разбушевавшиеся страсти, и каждому из нас придется пережить немало горьких минут. Мы заслужили их. Если не вы лично, так ваш брат или знакомый строили концлагеря и запускали ФАУ. И все же, я уверен в этом, пройдет время и станет ясно, кто порядочный человек, а кто негодяй. Главное — не запачкать себя. Ни сейчас, ни потом… — Кремер посмотрел на Эрнестину и увидел в ее глазах слезы.

— А если не можешь найти границу между грязью и чистотой? — прошептала едва слышно.

«Конечно, — подумал Карл со злостью. — Танцевать с эсэсовскими офицерами, любоваться военными парадами, мечтать об украинских и приволжских землях, жить в роскошной вилле, зная, что это вечно и даровано богом, — очень приятно. А теперь, когда наступает расплата, заговорила совесть, стало страшно. Что ж, тяжелое похмелье!..»

Эрнестина посмотрела на него грустными глазами и сказала:

— Отец хочет отправить меня с матерью в Швейцарию. Там у нас под Женевой собственный дом, и он считает, нам будет там лучше. А я хочу посоветоваться с тобой.

— Если бы у меня была такая возможность, — ни на миг не задумался Карл, — давно бы уехал в Швейцарию.

— Это так далеко от тебя…

— Я приеду, как только улажу дела, — подбодрил ее Кремер. — Тебе там будет легче и, — улыбнулся ободряюще, — скорее избавишься от страха перед будущим.

Девушка взглянула на него с укоризной.

— Ты ничего не понял, — обиделась, — бомбардировки не пугают меня, и ни один суд не осудит нас. Страшнее, когда осуждаешь себя сам. От этого суда не спрячешься нигде.

— Муки совести? — спросил Карл с едва заметной иронией, но Эрнестина сразу почувствовала это.

— Я была о вас лучшего мнения! — вспыхнула, но тут же безнадежно махнула рукой. — Мужчины — все толстокожие.

— Бегемоты, — невесело пошутил Кремер. — Вы никогда не мечтали об охоте на гиппопотамов? Представьте, речка, заросли и гиппопотамы… Целое стадо гиппопотамов…

— С меня хватит и одного толстокожего, — отрезала девушка.

Карл не выдержал и рассмеялся. Глядя на него, повеселела и Эрни. Посмотрела на часы.

— Жаль, что мы отпустили шофера, — пожалела она. — Мне надоело здесь и хочется проехаться.

— Машина будет через сорок минут, а пока — пейте шампанское.

Они сидели в отдельном кабинете одного из лучших ресторанов Нейштадта. Эрнестина заехала за Карлом — у нее были билеты на концерт, но как-то так вышло, что на концерт не пошли, и девушка предложила выпить по бокалу вина. Теперь Карл знал почему. Эрнестине хотелось выговориться. Это всегда так — неразделенную душевную тяжесть переносить труднее, и дружеская поддержка, даже одно сочувственное слово в такие моменты дороже всего.

Кремер взял бутылку. Вино переливалось в фужер пенной струйкой, со дна поднимались пузырьки и взлетали над поверхностью мельчайшими брызгами — это нравилось Карлу, и он нарочито медленно наполнял бокалы.

Скрипнула дверь — Кремер чуть было не разлил вино. Недовольно взглянул на официанта — так не вовремя тот вошел. К тому же и счет принес, хотя никто не просил его.

— Воздушная тревога, господа! — сообщил официант. — Прошу рассчитаться и спуститься в бомбоубежище.

Говорил спокойно, видимо не раз уже произносил эти фразы и привык к затемнению, тревогам, гулу самолетов в ночном небе. Сам Дрезден по существу-то и не бомбили; жители его относились к воздушным тревогам несерьезно и рассказы о ночных массированных налетах, от которых гибли целые города, считали сильно преувеличенными.

Кремер недовольно поморщился: перспектива провести час или два вместе с пьяными посетителями ресторана совсем не прельщала его. Рассчитавшись, спросил у Эрни:

— Ты очень боишься бомбардировок?

Девушка неопределенно пожала плечами.

— Я видела это только издалека.

— Эта тревога, очевидно, несерьезная, — легкомысленно решил Кремер. — Давай убежим в парк. Все равно машину сейчас не пропустят.

Они вышли в вестибюль и, выбрав удобный момент, прошмыгнули мимо полицейского на темную улицу. Швейцар заметил их в последний момент, закричал что-то вслед, но Карл схватил Эрнестину за руку и побежал, сразу же растворившись во мраке. В переулке девушка остановилась, опершись на ближайшее дерево.

— Я не могу так быстро, — взмолилась. — Туфли…

Карл посмотрел на ее ноги, но ничего не увидел. Вспомнил — они собирались на концерт, и Эрни — в модных туфлях на высоких каблуках. В таких туфлях не то что бежать, ходить трудно.

Взяв девушку под руку, почувствовал, как плечо Эрни прижалось к нему. Прошли длинный квартал, держась ближе к домам, чтобы не обращать внимания полицейских. Эта прогулка даже поправилась Эрнестине — заслышав шаги патруля, они прятались в воротах, за выступы домов, и девушка, пугливо прижимаясь к Карлу, чувствовала, как бьется его сердце. А может, это только казалось Эрнестине…

Дома сомкнулись в сплошную каменную шеренгу. Зима стояла мягкая, снег растаял и остатки его соскребли с тротуаров. Улица напоминала глубокую траншею, холодную и сырую, только где-то там, высоко-высоко, почти у самых звезд, свежий воздух, и легко дышится. Карлу захотелось хотя бы на миг подняться над каменным мешком и глотнуть свежего воздуха. И тут же вспомнил, что и там сейчас тесно: летят, звено за звеном, стальные машины с мощными моторами…

Не успел Карл подумать об этом, как Эрнестина остановилась, прижавшись к нему. С неба доносился монотонный, непрерывный вой, который усиливался с каждой секундой и заполнял собою все вокруг. Вдруг на горизонте, где-то на окраине города, засветилось небо — Карл догадался, что с самолетов сбросили осветительные ракеты. Стало жутко: значит, бомбардировщики, гудящие в высоте, идут на Дрезден, и сейчас…

— Скорее! — схватил Эрнестину за руку. — Скорее куда-нибудь на открытое место, сейчас здесь будет ад!

Словно в ответ на слова Карла совсем близко грохнуло, задрожала под ногами земля, и каменные громады домов наклонились над их беззащитными телами. Вспыхнули голубые лучи прожекторов и затарахтели зенитки. Ухнуло ближе, но они не обратили внимания на пламя и красное зарево на небе — бежали… Эрнестина не жаловалась уже на туфли. Бежали, пока наперерез не метнулась черная фигура.

— Стойте! — приказал полицейский. — В бомбоубежище!

Карл хотел обойти его, но внезапно впереди, на перекрестке, вспыхнул огонь, задрожал воздух, закачалась земля, и дом — огромный, пятиэтажный — начал рассыпаться. Взрывной волной полицейского отбросило на тротуар, Карл больно ударился о стену дома, но не упал и успел поддержать Эрнестину. Стоял несколько секунд, а может и минут, ничего не видя и не слыша: в ушах звенело, острая боль сверлила виски.

Остатки дома вдруг запылали и осветили безлюдную улицу. Полицейский лежал на тротуаре, подогнув под себя ноги. Карл схватил его под мышки, поднял. Полицейский, очевидно, сильно ударился, ибо стонал и едва шевелил руками. Кремер посадил его возле дома и осмотрелся. Путь вперед преградили развалины. Их уже объяло пламя. И пока огонь не разбушевался, можно было попробовать проскользнуть в квартал, который вел к парку.

Кремер потащил Эрнестину за собой. Девушка не понимала, почему он тянет ее к пылающему дому, сопротивлялась. Карл грубо дернул ее за руку:

— Быстрей! Быстрей, пока не поздно!

Огонь заполнил полперекрестка, упала балка, рассыпая сноп искр. Видимо, они обожгли девушке ногу; она вскрикнула и схватилась за колено. Стало тяжело дышать, но Карл потащил Эрнестину вперед.

Перелезли через груду кирпича — огонь уже не угрожал им. Эрни всхлипывала с перепугу или от боли, по Кремер не успокаивал ее. Пока бежали вдоль горящего дома, казалось, что опасность именно здесь, а дальше — спасение, покой, тишина и прохлада. Вдруг снова — вой, взрыв, и стена дома впереди закачалась и медленно, словно раздумывая — упасть или нет, — начала оседать на мостовую.

Карл оглянулся на Эрнестину и даже в колеблющемся свете пожара увидел, как у нее от ужаса расширились зрачки. На колебания не было времени: в нескольких шагах сзади пылал дом, и туда уже не было хода. Вперед!

Может, он и крикнул это слово, только Эрнестина либо не услышала, либо не подчинилась. Выдернула руку и безвольно села прямо на мостовую. Закрыла лицо ладонями, подняла плечи, некрасивые плечи, остроту которых не прикрывал даже мех шубки.

— Быстрее! — неистово заорал Карл. — Безумная, здесь — смерть!

Эрни не шевельнулась, окаменела. Карл оглянулся, как бы ища помощи. Потом подхватил девушку, почти не ощущая тяжести, побежал прямо туда, где клубилась пыль от разрушенной стены. Наверное, ему просто повезло, он не споткнулся, лишь разодрал рукав пальто, зацепившись за стальной прут развороченного перекрытия.

Затем они бежали по мостовой, стараясь держаться подальше от каменных великанов. Когда добежали до первых деревьев, грохнул взрыв совсем рядом. Карлу показалось, что земля выскользнула из-под ног и он летит в бездну. Лицо обожгло горячей волной и сразу — тишина и покой…

Карл пошевелился. Вроде живой, руки и ноги целы, и ничто не болит. Поднял голову, и первое, что увидел, — большие испуганные глаза Эрнестины. Девушка погладила его по щеке и внезапно расплакалась.

— Чего ты? — не понял Кремер.

— Живой…

— Конечно, живой…

— А мне показалось… — Эрни не договорила, но Кремеру не требовалось пояснять. Душевный порыв девушки растрогал его. «Надо спасти ее во что бы то ни стало», — решил про себя. Поднялся и осмотрелся. Невдалеке горел дом, освещая темные стволы деревьев, а с улицы к парку бежали люди. Их маленькие фигурки на колеблющемся красном фоне казались жалкими; люди напоминали муравьев, которые беспорядочно мечутся вокруг развороченного муравейника, не зная, что случилось и что следует делать. Вдруг перед этими маленькими фигурками взметнулся огромный огненный вихрь, он разбросал людей, с корнем вырвал большущее дерево, которое упало на чугунную ограду.

Карла снова бросило на землю, но теперь он не потерял сознания. Лежал на голой земле, не чувствуя холода. Да и куда еще бежать?

Эрнестина притихла рядом, накрыв голову маленькой сумочкой, и Карлу стало вдруг смешно: сумочка не защитила бы и от легкого удара. Девушка подобрала под себя ноги. Только сейчас Кремер заметил, что она потеряла туфлю, чулки были порваны. Мех шубки обгорел и свернулся — Эрнестина напоминала несчастную бездомную кошку.

Кремер снял шарф, обернул босую ногу девушки. Теперь он вспомнил, что в средней части парка есть открытое место с фонтаном. Воды там нет, бассейн выкопан в земле и может стать хорошим укрытием, разве что бомба упадет совсем рядом.

Они уже добежали до бассейна, когда позади, в нескольких метрах, что-то тяжело упало на землю, Карл толкнул Эрни, она покатилась по дну бассейна, и Кремер, падая, успел заметить, как Эрни снова схватилась за голову.

Прошла секунда… две… три… А может, он просто не услышал взрыва? Карл ущипнул себя за руку. Больно. «А-а… — догадался Карл, — она не взорвалась…»

Ощущение того, что рядом лежит, возможно, бомба замедленного действия, не испугало Кремера. Теперь, очевидно, его ничто не испугало бы: острота восприятий притупилась. Карл лишь придвинулся ближе к стенке бассейна, подумав, что в случае взрыва волна пройдет над ними…

Эрни уткнулась лицом ему в грудь и мелко-мелко дрожала. Карл погладил ее по растрепанной голове; эта ласка немного успокоила девушку.

…Бомбардировка закончилась перед рассветом. Прекратили стрельбу зенитки, и небо уже не раскалывалось от гула мощных моторов. Карл осторожно высунул голову из укрытия: все время помнил о бомбе, которая не взорвалась и лежала рядом, — обидно было бы погибнуть именно теперь.

Город горел. Горело всюду. Возле входа в парк Кремер не заметил ни одного целого дома. Из окон ресторана, где они когда-то обедали с Реханом, вырывались языки пламени, и Карл подумал, что неплохо бы немного погреться. Ноги замерзли так, что не чувствовал пальцев. Эрнестина от холода стучала зубами. Карл помог ей подняться.

— Теперь быстрее! — приказал, кивая в сторону. — Не то эта проклятая бомба…

Эрнестину не надо было подгонять, но ноги ее одеревенели. Кремер подставил девушке плечо и потащил ее, перебираясь через поваленные деревья.

Возле выхода из парка было жарко. Эрни прислонилась спиной к чугунной ограде и протянула к огню закоченевшие пальцы. Закрывала лицо локтями от жара, но пальцы все не отходили. Начал дымиться мех шубки, а пальцы на ногах еще не слушались.

Нечего было и думать пройти по улицам горящего города, и Кремер принял решение пробираться к Эльбе — лишь несколько кварталов отделяло парк от набережной. Берегом реки Карл рассчитывал спуститься вниз к окраине, а оттуда не так уж и далеко до виллы Вайганга.

На берегу к ним присоединилось еще несколько оборванных, обожженных, грязных людей, и они вместе добрались до окраины города. Здесь все выходы перекрывали эсэсовские патрули. Кремер показал офицеру документы, и тот дал им свою машину.

…В вилле никто не спал. Карла и Эрнестину встретили в вестибюле. Сюда вышел и Вайганг. Заметив, как просветлело его лицо, Кремер убедился: группенфюрер по-настоящему тревожился за него. И только Руди Рехан, как ни старался изобразить радость, разочарованно поморщился.

* * *
Рехан то дулся на Карла, то был слишком угодлив. Кремеру надоело это, и он решил поставить оберштурмфюрера на место. Помог случай: Руди скрыл от Карла бумаги, которые передала Вайгангу одна из машиностроительных фирм.

Кремер встретил Рехана в аллее черных гномов. Руди неохотно подошел к нему, явно не желая давать какие-либо объяснения. Карл предвидел это и сказал без церемоний:

— Мне надоели ваши гримасы, Руди. Вас огорчило, что я не погиб во время бомбардировки, но я жив, и вам придется считаться с этим безусловным фактом.

— С чего это вам пришло в голову? — попытался обидеться Рехан. — Мы работаем в контакте, и я вас обо всем информирую…

— А бумага фирмы Линдера?

Узкое лицо Рехана пожелтело.

— Откуда вы узнали о них?

— Я знаю каждый ваш шаг, и когда-нибудь вы дождетесь — сверну вам шею!

Руди сел на скамью, решительно похлопал по мокрым доскам рядом с собой.

— Нам надо поговорить, Карл.

— Я никогда не отказывался от душеспасительных бесед, — ответил Кремер, однако не сел. — Так что вы хотели сказать мне?

— Так вот, — начал Руди уверенно, но решительность его сразу сникла, и он пробормотал: — Скажите, Карл, вы хоть представляете, сколько можно заработать на этих американцах?

«Вот откуда ветер дует!» — понял Карл. Значит, оберштурмфюрер хочет вырвать свой кусок пирога. Но его аппетит будет разгораться с каждым днем, и неизвестно, чем все это может кончиться.

— Представляю, — ответил Кремер.

— И сколько же, по-вашему?

— Несколько миллионов.

— Верно! — торжествуя, поднял палец Рехан. — Надеюсь, вы не упустите такой шанс! Или ваши убеждения…

Карл поморщился. Что ж, придется немного поводить Рехана за нос.

— Кто это в наше время отказывается от денег? — сказал, презрительно прищурившись.

— Я так и знал, — обрадовался оберштурмфюрер. — Вы покрутились у нас и поняли, в чем настоящие прелести жизни. Закончится война, и за деньги вы приобретете все…

Карл достал из кармана мелкую серебряную монету, подбросил и ловко поймал.

— Я буду иметь все самое лучшее! И виллу где-нибудь в Ницце. Я люблю Средиземное море, Руди. Люблю, хотя никогда не видел его.

— У вас недурной вкус, Кремер, — подхватил Рехан. — Аппетит приходит во время еды, не так ли?

— Разве это плохо?

— Конечно, нет. А что получу я?

Нос у Рехана заострился, он с тревогой смотрел на Карла.

— Но лучше ли вам обратиться с этим к фон Вайгангу? — ответил вопросом на вопрос Кремер и с удовольствием заметил, как у Руди задрожали губы.

— Все-таки фон Вайганг… ну… понимаете, он мой шеф, и мне как-то неудобно…

— Боитесь? — прямо спросил Кремер.

— Не то что боюсь, однако…

— Этот вопрос решает только фон Вайганг, — подчеркнул Карл твердо. Руди сверкнул глазами, и Кремер понял, что оберштурмфюрер не поверил ни одному слову. — Да, фон Вайганг, но, учитывая наши отношения с вами, я могу намекнуть ему…

— Только осторожно, Карл! — вырвалось у Рехана о таким испугом, что Кремер едва не расхохотался. Значит, Руди боится группенфюрера и в то же время не хочет упустить своей доли, и кто знает, что пересилит в нем: страх или жадность?

Рехан закурил, со злостью пнул стоящего рядом гнома.

— Натыкали болванов, — сказал некстати и тут же пристально взглянул на Кремера. — Как вы думаете, могу ли я рассчитывать на двадцать процентов?

— Все зависит только от группенфюрера, — повторил Карл. — Думаю, кое-что перепадет и вам.

— Кое-что… кое-что… — со злостью произнес оберштурмфюрер.

— В погоне за большим можно утратить и малое! — менторским тоном сказал Карл, и Рехан сразу согласился с ним.

— Да, да… — покачал головой. — Я надеюсь, что вы не забудете обо мне. — Еще раз пнул носком сапога гнома, встал и взял Кремера под руку. — Вы хотели посмотреть бумаги Линдера? — льстиво заглянул ему в глаза. — Пожалуйста.

— Сейчас у меня нет времени, — деланно равнодушно ответил Карл. — Я загляну к вам вечером.

— Нет, нет, — не сдавался оберштурмфюрер. — Я хочу, чтобы вы сейчас же посмотрели на них и чтобы между нами не осталось недомолвок. Кстати, — спросил якобы мимоходом, — когда у вас встреча с этим, как его… американцем?

— С Се… — чуть было не попался Кремер, но вовремя спохватился. — Вы имеете в виду Сеттонса? — Карл назвал вымышленную фамилию.

— Мне безразлично, кто он, Сеттонс или Сейнере… — И чтобы не выдать своей радости, Руди отвернулся и носком сапога отшвырнул камешек, лежавший на аллее. — Могли бы вы привести его ко мне, чтобы он удостоверился собственными глазами, что мы тут не сидим без дела?

«А ты установишь с ним личные связи… — Карл понял, к чему клонит Рехан. — И тогда можно будет наплевать и на Вайганга, и на Кремера. Американцев же интересуют документы, и только документы, и им все равно, кому платить за них».

— Сомневаюсь, чтобы мистер Сеттонс согласился с вашим предложением, — сказал Карл задумчиво. — Он очень осторожен и предпочитает иметь дело с одним человеком.

— Мне все равно, — смутился Рехан. — Я так… для общей нашей выгоды… Нет так нет.

Кремер успел перехватить его враждебный взгляд: Руди не так прост, как кажется…

Разговор с Реханом не на шутку встревожил Кремера. Вечером, еще раз вспоминая его, Карл пришел к выводу, что оберштурмфюрер не остановится на полдороге и сделает все, только бы встретиться с американцами и самому получить деньги. Чем больше Кремер размышлял над этой проблемой, тем больше убеждался в том, что Рехана необходимо убрать с пути. Но как это сделать? Проще всего было бы снова обратиться к Ветрову — тот нашел бы способ избавиться от Руди. Но ветровские методы теперь не годились. Убийство Шрикеля расследовала комиссия Главного управления имперской безопасности. Допрашивали и Карла, но для проформы. Вайганг так красочно расписал самообладание и храбрость, проявленные Кремером во время покушения на него (комиссия приняла эту версию), чтона Карла не могло пасть и тени подозрения. Комиссия решила, что покушение совершила диверсионная группа союзников, заброшенная на парашютах в немецкий тыл. Ее искали, но пришли к выводу, что диверсанты ушли в Чехословакию — к партизанам, действующим в горах. Нет, убивать Рехана было бы безумием. Это сразу же насторожило бы гестаповцев. А привлекать их внимание сейчас было бы просто легкомысленно.

Кремер почти до рассвета ломал голову, пока окончательно не наметил себе план действий. Заснул на несколько часов и проснулся совсем свежий. Побрился и позвонил Вайгангу.

— У меня срочное дело, шеф. Вы сейчас свободны?

* * *
Выдалось необычное для марта солнечное утро. Расчищенный асфальт между разрушенными домами покрылся лужами. Прохожие перепрыгивали через них, обходили открытый телефонный люк, возле которого возился монтер в форменной фуражке. Сумка с инструментом стояла на сдвинутой набок крышке.

Монтер свесил в люк ноги и перебирал какие-то провода. Видно было, что работа не очень интересует его — все время поглядывал на дом, который каким-то чудом сохранился среди развалин.

Улица заметно опустела — теперь мимо люка проходили только озабоченные домашние хозяйки с сумками и свертками.

Василько начал нервничать: сдвинул форменную фуражку на затылок, сердито дергал провода и все чаще посматривал на подъезд дома.

После диверсии на подземном заводе гестапо стало проверять всех восточных рабочих. Василько почувствовал, что дела его плохи, и сказал об этом Ветрову. Тот перебросил паренька в Чехословакию. Месяц Василько прожил в Татрах в полузаброшенном охотничьем домике. Зимой все дороги туда обрывались, во время снежных заносов можно было добраться только на лыжах. Лесник — пожилой бобыль — был своим человеком. Юрий поселил у пего Гибиша, выдав его за родственника, который эвакуировался из разрушенного города. Здесь же неделю провел под строгим присмотром и Ганс Кремер, пока его не переправили к чехословацким партизанам.

При бомбардировке Дрездена ветровский гараж сгорел, и Юрию пришлось перебазироваться в поселок, за десять километров от города. Теперь он смог забрать к себе Василька.

Уже четвертый день Василько шнырял вокруг дома, который освободили после бомбардировки Дрездена под жилье для офицеров гестапо. Уже трижды, спрятавшись в развалинах, видел, как выходит из подъезда, опираясь на палку, Вернер Зайберт. Хорошо еще, что Горст Ульман успел сообщить Штеккеру эту фамилию. Ветров теперь знал — Горст убит в подвале. Юрий понимал, что гестапо все равно уничтожило бы парня, предварительно подвергнув его пыткам. И неизвестно, выдержал бы Горст… Теперь же можно воспользоваться помощью фельдфебеля… Штеккер помог выявить настоящую фамилию Зайберта.

Ветров без колебаний принял решение уничтожить Эмиля Мауке. Не только потому, что хотел отомстить гестаповцу — просто был уверен, что Мауке слишком много знает и, пока будет жив, не даст покоя подпольщикам.

Возле дома остановился «опель-капитан», и сердце Василька екнуло — неужели он и сегодня останется на бобах? Завтра будет сложнее: не может же монтер конаться два дня на одном месте…

Из подъезда вышел высокий человек в гражданском. Василько облегченно вздохнул, увидев, как он садится в машину. Но куда черти задевали Мауке? Как правило, он выходил в десять и пешком шел в гестапо. Шел быстро, стараясь не опираться на палку, и Василько понимал: эти четыре квартала для Мауке — упорная тренировка.

В половине одиннадцатого Василько решил — еще пятнадцать минут. Пятнадцать — и ни минуты больше. И так он торчит здесь уже около часа…

Василько взглянул на часы, и в это же мгновение хлопнула дверь дома: на тротуар вышел Мауке. Секунды на две Василько застыл от неожиданности. Мауке приближался к нему. Василько оставил провода и придвинул к себе кожаную сумку, в которой монтеры носят свой нехитрый инструмент. Нащупал пистолет, глянул из-под козырька вдоль улицы, оценивая обстановку.

Две женщины с хозяйственными сумками переходили улицу, мальчишка прыгал по тротуару на одной ноге. Из-за угла вышли два офицера, но они далеко и вряд ли смогут помешать ему.

Мауке уже в нескольких метрах. Василько, склонившись над люком, видел только ноги в черных туфлях: Мауке шагает осторожно, обходя лужи, чтобы не запачкаться. Еще один шаг, еще…

Когда Мауке почти поравнялся с люком, Василько, чувствуя, как у него занемели пальцы, встал, загородив ему дорогу. Мауке сделал еще шаг вперед, встретился взглядом с монтером, увидел блеснувший в его руке пистолет, судорожно сунул руку в карман. Но тут Василько нажал на курок. Звука выстрела не услышал, зато увидел, как пуля рванула пальто на грудь Мауке. У того подогнулись колени, он повернулся боком к Васильку и как-то неловко упал, ударившись головой о крышку колодца. Только теперь Василько оглянулся. Казалось, прошло много времени, но почему женщины стоят еще на середине улицы, испуганно уставившись на него? А офицеры — в самом конце квартала…

Василько подхватил сумку. Краем глаза увидел — офицеры бегут к нему, и один расстегивает кобуру. Перепрыгнул через труп Мауке, пригнулся и, петляя, побежал к руинам. Позади грохнуло, но выстрел не испугал Василька — он уже прыгал через кучи битого кирпича. Еще два прыжка — и дыра в стене. Протиснувшись в нее, Василько почувствовал, что опасность миновала. Эти развалины он изучал три дня, и теперь сам черт не угонится за ним. Согнувшись, пролез под балками перекрытия, обежал большую груду кирпича.

Ищи ветра в поле…

* * *
— Хотите выпить, Руди? З-зайдите ко мне… Я не признаю н-никаких причин и жду вас!

Карл притворился пьяным. Держал телефонную трубку на расстоянии от уха и чуть морщился, слушая ответы Рехана.

— Нет! Руди! Именно се-ейчас! Бросайте все дела и заходите. Ко всем чертям работу, когда есть хороший коньяк и прекрасное настроение. Я уже пьян. Но, ручаюсь, пе-ре-пью в-вас… Идите скорее…

Положив трубку, внимательно осмотрелся кругом. Скомканная постель, почти пустая бутылка вина, а рядом еще не открытый коньяк, пепельница, полная окурков, и клубы табачного дыма под потолком — все это удовлетворило его. Расстегнул ворот сорочки и плюхнулся на диван возле столика с бутылками.

Когда вошел Рехан, Кремер высоко поднял полный бокал.

— Рад вас видеть, Руди, в добром здравии, но разговаривать с вами не буду, потому что в ваших трезвых глазах читаю осуждение и презрение к человеку, который дует спиртное в одиночку без достаточных на то причин.

Рехан смотрел настороженно, хотя и растянул рот в добродушной улыбке.

— А может, у меня есть основания! — захохотал Карл. — Вы же не знаете, Руди…

— Расскажете, если уж пригласили…

— Вы — гений, Рехан. У вас необычайный дар предвидения. Выпейте сначала. Иначе я не могу разговаривать с вами.

Рехан взял бокал неохотно, но все же выпил до конца. Посидел немного молча, исподлобья наблюдая за Кремером. Наконец сказал:

— У меня к вам важное дело, но вы в таком состоянии, что вряд ли воспримете все серьезно.

— Нет, почему же, — решительно возразил Карл, — я даже знаю, о чем вы собираетесь спросить. Могу вас обрадовать: я разговаривал с фон Вайгангом, и он согласился с моим предложением. Сегодня вы должны поить меня, Руди, но я оставлю вас должником…

— Сколько? — беззвучно спросил Рехан.

— Пятнадцать процентов.

Руди недовольно вытянул губы:

— Всего-то?

— Не забывайте о накладных расходах.

Оберштурмфюрер не ответил, откупорил бутылку и налил бокал до краев.

— За успех!

Карл пил, незаметно посматривая на Рехана. Руди только отпил и поставил бокал. Кремер повернулся так неловко, что чуть было не опрокинул столик.

— Не думайте, что я совсем пьяный, — начал извиняться, похлопывая Руди по плечу. — Я трезвый и могу доказать это… А вы вот почему не пьете?

— Заработался и голова болит, — пожаловался Рехан.

— Пустое… — Карл взял бутылку и стал наливать расплескивая. — От такого коньяка светлеет голова и проходят все болезни.

Рехан наклонился над столиком, заглянул Карлу прямо в глаза.

— Вы не верите мне, — погрозил пальцем Кремер, — напрасно… Теперь мы союзники и без доверия н-ничего не выйдет…

Рехан отвел глаза, потянулся за бокалом.

— Выпьем за доверие!

— Вы невозможный человек, Руди. — Карл двумя глотками опорожнил бокал. — В моей правдивости пока что не было оснований сомневаться, а вот вы…

Рехан недовольно кашлянул.

— Вы мстительный человек, зачем же вспоминать прошлое?

— Забыл… забыл… — ответил Карл, шутливо поднимая руки. — Сдаюсь на милость победителя!

— Выпьем за мирное соглашение? — предложил Рехан.

Карл пьяно махнул рукой.

— У меня завтра важное свидание, но ради такого случая…

— До завтра успеем еще проспаться, — Рехан подвинул Карлу полный бокал. — Теперь, когда Эрнестина далеко, можно и развлечься…

— А-а, если бы девица, — с сожалением буркнул Карл, — а то — деловое свидание…

— От меня могли бы и не таиться, — добродушно засмеялся Рехан, и Карл заметил, как покраснели у Рехана уши.

— Я и не таюсь. Завтра у меня встреча с мистером Сеттонсом — русские наступают так стремительно, что пора уже принимать решительные меры.

— Успеем… — успокоил Рехан и, словно между прочим, спросил: — Где назначена встреча?

— В три часа на Альтмарке. Как раз напротив кройцкирхе.[32] — Карл замолк, будто протрезвев, с подозрением глянул на Рехана. — Для чего это вам нужно? Хотите следить за мной?

— Вы что, рехнулись?

— Ой, Руди, Руди, — снова погрозил ему пальцем Карл, — вы оч-чень хитрый, но меня вам не перехитрить. Джон Сеттонс не станет разговаривать с вами.

— На черта мне сдался ваш Сеттонс, — пробурчал Рехан, — тем более что я его никогда не видел…

— Думаете, он мне нужен? — насупился Кремер и тут же с пьяной откровенностью пояснил: — Сеттонс будет ждать в черном «опель-капитане»… Выпьем за здоровье наших американских патронов!

— Выпьем, — без колебаний поднял бокал Рехан, — за ваше будущее!

«Теперь он придумает причину, чтобы уйти, — подумал Карл, наблюдая, как осторожно ставит свой бокал Руди. — Как будто я нигде не переиграл».

Оберштурмфюрер посидел еще несколько минут и позвонил по телефону. Карл притворился, что дремлет над бокалом, но когда Руди попробовал незаметно выйти, остановил его.

— Вызывает фон Вайганг, — соврал Рехан, указывая на телефон.

— Кто такой фон Вайганг? — промямлил Карл. — Наш союзник — и все! — Поднял бокал, но не удержал, и на полу зазвенели хрустальные осколки. — Да… наш союзник… Налейте мне еще, союзник!

— Вам надо уснуть! — рассердился Рехан.

— Уснуть?… Я не хочу спать! — Карл обнял Руди и тут же оттолкнул. — А впрочем, можно и заснуть… Идите, Руди, я буду спать!..

Когда хлопнула дверь, провел по лицу ладонью. Игра утомила его, и он был рад хотя бы немного посидеть, ни о чем не думая. Но не думать не мог: припоминал разговор, выражение лица, жесты Рехана, пока не убедился, что Руди все принял за чистую монету. Лег на диван и сразу же уснул.

* * *
— Хайль Гитлер!

Шарфюрер вытянулся на пороге, не сводя глаз с Вайганга.

Кремер стоял в темном углу кабинета, у книжного шкафа, чтобы сразу не бросаться в глаза. Улыбнулся, увидев, как доброжелательно и сердечно встретил шарфюрера Вайганг, обычно строгий и резкий с подчиненными. Группенфюрер даже встал из-за стола, будто перед ним не какой-то унтерофицер, а высокий гость из Управления имперской безопасности.

— Проходите, шарфюрер, и садитесь, — указал на стул возле стола.

Дузеншену, наверное, было бы удобнее стоять перед начальством. Сел на самый краешек стула — неестественно прямой. Кремеру показалось, что шарфюрер вот-вот подскочит, щелкнет каблуками и снова гаркнет «Хайль Гитлер!».

Карл был доволен. Пока что события развивались так, как он и предвидел. Рехан старается во что бы то ни стало встретиться с американцами. Для этого ему понадобится убрать с дороги Карла Кремера, в крайнем случае, задержать его как-то до трех, и Карл совсем не удивился, когда рано утром ему позвонила Хильда. Спросила, не мог бы он навестить ее около двенадцати, и намекнула, что разговор достаточно серьезный. Кремер сослался на дела, но Хильда не хотела слушать никаких отговорок: мол, Карл очень пожалеет, если не приедет.

Кремер притворился, что колеблется, и тогда Хильда пожаловалась на одиночество. В голосе прозвучали какие-то едва уловимые интимные нотки. Карл все еще колебался, убежденный, что Хильда все равно не отступит. Знал, сразу соглашаться рискованно — Рехан мог заподозрить что-то неладное.

Кремер мог дать голову на отсечение — Руди сидит рядом с Хильдой. Представил, как морщится от тона Хильды; стало смешно, чуть было не фыркнул в трубку. Пожаловался на головную боль, на Руди, который подпоил его вчера, и наконец пообещал приехать. Только на час-два, не больше, в три он должен быть в городе.

После бомбардировки Дрездена Хильда жила в соседнем городке, где Рехан приобрел на ее имя достаточно комфортабельный домик. Двадцать минут езды, с запасом — полчаса. Интересно, что придумает Хильда, чтобы задержать его до трех? Попытается соблазнить или придумает пооригинальнее что-либо?

Карл тут же позвонил Вайгангу и попросил вызвать Дузеншена.

— Уже? — удивился группенфюрер.

— Такие дела не откладываются на завтра.

— А ты прав, мой мальчик. Я жду тебя.

— Может, мне неудобно?

— Пустое, — возразил Вайганг.

Пока Дузеншен сидел в приемной, Кремер проинформировал группенфюрера. Вайганг удовлетворенно кивал головой: ничего не скажешь, ловкий мальчишка — все подстроено так, что комар носа не подточит. Рехан доигрался. Нахал, его подняли из грязи, а он тянется грязными руками к деньгам…

Вайганг еще раз доброжелательно взглянул на Дузеншена, который еще больше вытянулся на своем стуле.

— Шарфюрер, готовы ли вы выполнить задание особой важности?

Дузеншен вскочил.

— Да!

— Мне нравится ваша решительность, — похвалил Вайганг. — Так всегда должен отвечать солдат фюрера.

— Хайль Гитлер! — вскинул руку Дузеншен.

Группенфюрер оглянулся на Карла. Дузеншен, который только теперь заметил Кремера, удивленно уставился на него.

— Герр Кремер, — начал Вайганг, — помог нам напасть на след государственного преступника. — Хорошо поставленный голос его постепенно приобретал металлическое звучание. — Сегодня, насколько нам известно, офицер СС, который изменил родине и фюреру, встретится с американским шпионом…

Карл приблизился к столу. Смотрел прямо в глаза шарфюреру и говорил подчеркнуто сжато, ни слова лишнего:

— Сегодня в три часа на Альтмаркт, против кройцкирхе, состоится встреча американского разведчика, который будет в автомобиле «опель-капитан» черного цвета, номерной знак — 106-55, с оберштурмфюрером Рудольфом Реханом.

Дузеншен с жадностью вдохнул воздух.

— Рудольфом Реханом? — переспросил.

— Оберштурмфюрером СС Реханом, — резко произнес Вайганг. — Вы должны сфотографировать автомобиль и американского шпиона. Его не трогать. Просто Рехан не должен с ним заговорить! Вам понятно?

Дузеншен недоуменно посмотрел на Вайганга.

— Вы поручаете это мне?…

— Изменник должен быть уничтожен! — группенфюрер постучал карандашом по столу и добавил: — Я полагаюсь на вашу решительность и твердую руку!

Лишь теперь Дузеншен окончательно понял, что требуют от него. Щеки его побледнели. Скулы заострились. Судорожно проглотил слюну и гордо поднял подбородок.

— Слушаюсь, группенфюрер! — выкрикнул с готовностью.

Он еще раз взглянул на Вайганга. Тот утвердительно кивнул и спросил:

— Вам все понятно?

— Да.

— Не спешите и не спугните Рехана, — вмешался Кремер.

— У вас нет оснований подозревать меня в симпатии к оберштурмфюреру, — ответил Дузеншен мрачно. — Сегодня он не выкрутится!

— Тогда идите и готовьтесь! — Вайганг обошел стол, положил руку на плечо Дузеншена. — Да поможет вам бог!

* * *
В гараже Кремер потрогал капот машины Рехана и, убедившись, что он теплый, спросил шофера:

— Не сидится вашему шефу?

— Если бы у меня была такая красивая девица, — засмеялся тот, — я бы ездил к ней не утром, а с вечера…

Значит, Руди только что вернулся от Хильды. Интересно, что они надумали?

Карл сам вел машину. Ехал не торопясь.

Оставив машину прямо у заросшего плющом двухэтажного домика, Кремер прошел через незапертую калитку к парадным дверям. Его ждали, служанка открыла ему, едва он нажал кнопку звонка.

— Фрейлейн на втором этаже, — буркнула неприветливо, указывая на деревянную лестницу, застеленную яркой шерстяной дорожкой.

Кремер уже бывал здесь и был знаком с неприветливой, замкнутой служанкой. Но сегодня — Карл почувствовал сразу — она прямо-таки излучала враждебность. Но это совсем не испортило ему настроения. Наоборот, поднимаясь по ступеням, даже слегка замурлыкал какой-то мотивчик: неприязнь служанки еще раз подтвердила его догадки — простая женщина не могла, подобно хозяевам, скрыть свои настоящие чувства.

Хильда встретила его возле дверей. Карл насторожился. Ждал, что она станет кокетничать с ним, возможно, даже соблазнять… Хильда же поздоровалась вежливо, но холодно, едва улыбнулась и пригласила в небольшую комнату, очевидно, будущий кабинет Рехана. Письменный стол, широкий диван и низенький столик, заваленный газетами и журналами в ярких обложках, полупустой книжный шкаф — Руди не очень любил читать, поставил его для порядка.

Хильда подошла к стенному бару, откинула дверцу-столик.

— Я пить не буду, — опередил ее Карл, усаживаясь в кресло возле журнального столика. — Я — за рулем, и дела еще потом.

Хильда удивила его. Не возражая, прикрыла бар, бросила равнодушно:

— Нет так нет…

Закурила сигарету, кинула Кремеру пачку.

— Курите…

Кремер покрутил пачку в руках, рассматривая. Перехватил взгляд Хильды — напряженный и немного испуганный. Заглянул в пачку — остатки, три-четыре штуки. Достал уже сигарету. Хильда щелкнула зажигалкой. Эта поспешность не понравилась Карлу, и он положил предложенную пачку.

— Люблю покрепче, — сказал, доставая свои.

— Пожалуйста, — ответила Хильда ровным голосом, роняя зажигалку. Карл поднял ее, прикурил. Покрутил в руках, отдал девушке.

— Красивая штучка, — сказал, любуясь, — мне такие еще не попадались…

Ему показалось, что Хильда перевела дух. А может, только показалось, потому что сразу начала деловым тоном:

— Извините, что оторвала вас от дел, но, надеюсь, не пожалеете, наши интересы могут совпасть.

Кремер не перебивал ее и не поощрял. Просто сидел, курил и думал. Сейчас двадцать минут первого. Добираться до Дрездена ему не меньше двадцати пяти минут. Значит, Хильда постарается задержать его, по меньшей мере, до без четверти три. На что же она рассчитывает?

А Хильда продолжала, попыхивая сигаретой:

— Этот разговор должен остаться между нами…

Кремер молча кивнул.

— Конечно, со временем Руди узнает обо всем, но сейчас, пока мы с ним не поженились, это моя небольшая тайна. Дело в том, Карл, что у меня есть немного денег…

Хильда сделала небольшую паузу, наблюдая, какое впечатление произвели ее слова. Кремер погасил сигарету в пепельнице, подавил улыбку и спросил осторожно:

— Сколько?

— Не так уж и много. Около двадцати тысяч.

— И вы считаете эту сумму незначительной?

Хильда пожала плечами.

— Все зависит от обстоятельств. Сегодня эти деньги для меня — богатство…

— Не только для вас, — поучительно произнес Кремер.

— Меня не интересуют другие, — ответила зло девушка. — Не могли бы вы помочь мне истратить эти деньги на драгоценности?

— Неужели вы думаете, фрейлейн, что можно приобрести камень, хотя бы в полкарата, когда русские подошли к Берлину? Я сам заплачу вам вдвое больше, чем он стоил месяц назад…

Хильда растерянно заморгала.

— Что же мне делать?

Кремер промолчал.

— А если я вас буду очень просить?

— Вы слишком красивы, фрейлейн, чтобы вам можно было отказать, — сказал Карл нарочито игривым тоном. — И все же вы ставите передо мною очень сложное задание.

— Все говорят — невозможно, сложно!.. А что сейчас не сложно? Скажите, что сейчас возможно? — внезапно Хильда расплакалась.

— Не нужно плакать из-за таких пустяков, моя милая, — сказал Кремер сочувственно. — Думаю, мне удастся устроить ваше дело.

— Неужели! — обрадовалась Хильда и неожиданно быстро поцеловала Карла. Сразу покраснела, прижала к щекам ладони и стыдливо отвернулась.

«Все развивается в строго логической последовательности, — с удовольствием отметил Кремер и не удержался, чтобы не поиронизировать над самим собой, — они обменялись первым невинным поцелуем». Незаметно взглянул на часы. Сорок пять первого. Два часа еще, черт побери, это не так уже и мало, особенно если учитывать, как долго тянется сейчас каждая минута…

Хильда привычным жестом поправила прическу, сказала совсем спокойно, словно и не было только что этой полусентиментальной сцены:

— Вы еще не видели нашего сада. Хотите посмотреть?

Кремер кивнул.

— Минутку, я переоденусь.

Минутка продолжалась чуть ли не полчаса. Впрочем, Карла это вполне устраивало. Сел на тахту, переложил пистолет в наружный карман пиджака и притворился, что углубился в журнал.

Хильда возвратилась в легком шелковом халатике. Объяснила:

— На улице дождь, и мокнуть ради каких-то клумб…

— Конечно! — сразу согласился Карл.

Хильда стояла у шкафа и насмешливо смотрела на Кремера.

«Все становится на свои места, — подумал Карл. — Теперь она будет соблазнять меня».

Хильда достала из бара две бутылки и бокалы.

— Не отказывайтесь, — подняла предупреждающе руку, — я хочу выпить с вами.

Кремер недвусмысленно посмотрел на часы, но Хильда так поморщилась, что он понял: действительно, неудобно считать минуты, когда красивая девушка предлагает тебе свое общество.

После второй рюмки Карл притворился, что опьянел. Хильду словно прорвало сразу, хмель ударил ей в голову. Она подперла подбородок руками и уставилась на Карла синими глазами. Вдруг снова заплакала.

— Ненавижу!.. — погрозила кулаком не то Кремеру, не то кому-то другому и растерла слезы на щеках. — Всех ненавижу!..

— Почему же всех? — не удержался от иронии Карл.

Хильда осмысленно посмотрела на него.

— Что будет с нами? — спросила с тревогой. — Руди так легкомысленно относится ко всему, а у меня голова раскалывается.

«Бедный, легкомысленный Руди!» — подумал Кремер, вспомнив, как Рехан вчера расспрашивал его про американца.

— Рудольф — офицер СС, и ему не так-то легко будет выкрутиться, — задумчиво протянула Хильда.

Карл молчал. Девушка быстро запудрила следы слез на щеках.

— Скажите что-нибудь… — кокетливо округлила губы.

Кремеру хотелось рассмеяться, но он сдержал себя.

— Фрейлейн Хильда Браун пока что не жена оберштурмфюрера СС Рудольфа Рехана, — ответил серьезно. — И все зависит от вас, очаровательная Хильда…

— Вам легко говорить, — вздохнула девушка, — у вас такая невеста и такие перспективы…

— Что перспективы!.. — махнул рукой Кремер. — Перспектива сидеть в золотой клетке! — сказал и посмотрел искоса, какое впечатление произвело это.

Хильда явно обрадовалась.

— Бедненький, — горячо задышала Кремеру в щеку, — от этой Эрнестины можно сойти с ума!..

Карл снова посмотрел на часы и решительно поднялся. Как ни странно, но Хильда больше не задерживала его.

Кремер выскочил на улицу и, набросив плащ, побежал под дождем к машине.

Стартер заворчал, но мотор не заводился. Карл потянул за ручку дроссельной заслонки — автомобиль будто заворожили. Под дождем не хотелось копаться в моторе, но что делать — поднял воротник и открыл уже дверцу, но тут же стукнул себя по лбу, выругался сквозь зубы. Пока они с Хильдой были в комнате, окна которой выходят в сад, можно было не только испортить что-либо в машине, а и двигатель поменять. Наверное, Хильда сейчас смотрит на него из-за шторы и смеется. Кремер невольно посмотрел на окна, но никого не заметил.

Пришлось идти к ближайшему перекрестку, чтобы перехватить какого-нибудь шофера, без которого нечего было и думать найти неисправность.

Даже старый водитель возился в моторе с полчаса, пока докопался в чем дело. Перетерся провод в трамблере — пойди докажи, что сделано это нарочно…

Дождь прошел, и ехать было приятно. Кремер гнал вовсю, скрипела резина на поворотах. Нетерпелось узнать, все ли удалось Дузеншену.

Вайганг работал в своем кабинете. Увидев Кремера, состроил постную мину.

— Мы пригрели на груди змею, — не удержался, чтобы не сыграть. — Рехан оказал сопротивление и, — развел руками, — ничего не оставалось, как пристрелить его…

— Американец? — коротко спросил Карл.

— Сразу дал газ и удрал.

— Рехан разговаривал с ним?

Это больше всего интересовало Кремера. Ведь Руди мог сообщить американцу, кем является в действительности уполномоченный группенфюрера.

— Мои люди следили за Дузеншеном, — засмеялся Вайганг. — Неужели ты думаешь, что можно было положиться на одного шарфюрера? Но мальчишка оказался бойким. Он всадил в Рехана две пули, прежде чем тот успел раскрыть рот. Сегодня же вечером Управлению имперской безопасности станет известно об измене оберштурмфюрера. Впрочем, — помрачнел сразу, — сейчас им не до этого…

Кремер сочувственно покачал головой.

— Русские на подступах к столице…

Вайганг кивнул на карту.

— Армии маршала Конева начали штурм Берлина. Не исключена возможность, что они повернут на юг. Нам следует торопиться, мой мальчик!

— Да-а… — в раздумье протянул Карл. — Но дивизии Венка пробиваются на восток. Генерал Венк имеет достаточно сил, чтобы не только остановить русских, но и разбить Конева.

— Ты это слышал по радио или вычитал из газет? — прищурился группенфюрер. — Вот здесь и здесь, — ткнул пальцем в маленькие населенные пункты на карте, — у нас три дивизии. А здесь — еще четыре. Отсюда возможна танковая атака.

Кремер не отрывал глаз от карты.

— Основные силы сосредоточены вот где. — Отполированный ноготь Вайганга остановился на маленькой точке. «Герлиц», — прочитал Карл. — Я считаю, что, в лучшем случае, мы в состоянии лишь отсрочить конец. Связь с Берлином вот-вот прервется. Так вот… — повысил голос, — нам пора готовиться к… кгм… эвакуации. Я распорядился поставить во дворе пять грузовиков. Их обслуживают преданные мне люди. Теперь смотри, — группенфюрер снова повернулся к карте. — Эта дорога идет через горы. Она выведет нас к американцам.

Кремер встревожился — это совсем не входило в его планы.

— Позвольте, — начал издалека, — этот район полностью контролируется нашими войсками. Не забывайте про группу армий «Центр», которой командует Шернер.

— Будь я на месте Шернера, я открыл бы фронт американцам. — Вайганг недовольно засопел, будто Шернер обидел его лично. — Наши военные зачастую не чувствуют политических перспектив…

— К сожалению, это не зависит от вас, — сказал Кремер нахально. Интуиция подсказывала ему, что именно так надо разговаривать сейчас с группенфюрером. — Фронт может стабилизоваться, и мы попадем в незавидное положение. Как бы быстро не наступали генералы, мы всегда успеем опередить их хотя бы на два-три дня.

— Да, да… Вайганг повторил: — Так, значит, грузовики будут стоять у флигеля. Проследите, чтобы все было упаковано и подготовлено к эвакуации. Шарфюрер будет помогать вам. Я сделаю соответствующие распоряжения. Кстати, — заволновался группенфюрер, — этот инцидент с Реханом не напугает Хокинса?

— Хокинс не так глуп, чтобы совать голову в петлю… Он сидит в Париже или Швейцарии, но уже завтра будет знать о том, что произошло у нас. Его помощник свяжется со мной, и я его успокою.

Кремер встретился с Джоном Селлерсом вечером.

— Что за идиот напал сегодня на меня? — спросил тот сразу. — Неужели фон Вайганг не может навести порядок в своей богадельне?

— В игру включилось Управление имперской безопасности, — как только мог спокойно ответил Кремер, — и фон Вайганг может гарантировать вам безопасность только до завтрашнего утра. Кто-то выследил вас, и завтра я не дам за вашу голову и пятидесяти пфеннигов…

— Неужели это так серьезно? — голос Селлерса все еще звучал бодро, но Карл увидел, как вытянулось его квадратное лицо.

— Мой совет вам, Джон, — сухо бросил Кремер, — садитесь в свою машину и постарайтесь до утра быть за границей. Надеюсь, вы знаете, как это сделать?

— Не учите меня! — пробормотал Селлерс, но уже не так бодро. — Может, я и воспользуюсь вашим советом, но управитесь ли вы одни?

— Не волнуйтесь, Джон, я и группенфюрер заинтересованы в успехе дела не меньше вас.

— Надо торопиться, — приказал Селлерс, — у вас должно быть все готово на этой неделе!

— Управимся…

— С вами встретится наш человек. Он передаст инструкции о маршруте. Вместе вы уточните время и место встречи с нами.

— Сейчас такая обстановка, что место и время можно назначать только условно…

— Назначите точное время и вполне определенное место! — грубо оборвал его Селлерс. — В крайнем случае мы высадим там десант.

— А вы умеете делать дела с размахом, — польстил Карл.

— Каждый, вкладывающий деньги, надеется на прибыль, — пояснил Селлерс. — Вы все поняли?

— Не теряйте времени, Джон, — посоветовал вместо ответа Кремер и облегченно вздохнул, увидев, что Селлерс направился к автомобилю.

* * *
Переданное Карлом Кремером сообщение о немецкой группировке войск совпадало с данными фронтовой разведки. Наступление гитлеровцев не было поэтому неожиданным. Правда, двум танковым и восьми стрелковым дивизиям удалось продвинуться на тридцать километров вперед к Шпрембергу. Удар немецких дивизий пришелся по тылам Второй Польской армии генерала Сверчевского, но кризисного положения немцам создать не удалось. Группировка фашистских войск к этому времени была уже ликвидирована советскими войсками.

В сообщениях Советского Информбюро появилось новое название — дрезденское направление.

Во флигеле, за аллеей черных гномов, день и ночь кипела работа. Эсэсовцы под командой шарфюрера Дузеншена упаковывали отобранные Карлом Кремером бумаги в большие жестяные ящики. Вся комната была заставлена этими ящиками — подготовка к эвакуации заканчивалась. Карл как мог тянул с отъездом. Долго перечитывал бумаги, придирчиво просматривал каждый чертеж, тщательно сортировал документы. Заставлял даже открывать некоторые ящики, снова проверял их содержимое.

Теперь он знал, где лежат секретные документы службы безопасности. В кабинете Дузеншена стоял огромный сейф с двумя замками. Один ключ хранился у группенфюрера, второй — у Дузеншена. Открыть сейф можно было только в присутствии обоих.

Однажды, когда Вайганг зашел во флигель, Карл пожаловался на усталость и сказал между прочим:

— Набирается много бумаг. Вы уверены, — кивнул на сейф, — что там все одинаково важно? Второстепенные документы нужно уничтожить…

Группенфюрер успокоил его:

— Я сам все пересмотрел. Только за некоторые из них можно получить не меньше, чем за чертежи ФАУ. Оставлено самое важное.

Вот это «самое важное» и не давало Карлу покоя. Собственно, ради этих бумаг, которые хранились в сейфе, он и оставался здесь. К чертежам и технической документации имел свободный доступ. А за бронированную дверь сейфа так и не удалось заглянуть. Тешил себя надеждой, что стремительное наступление советских войск сделает эвакуацию документов невозможной.

Последнее время он спал по три-четыре часа в сутки и уже несколько дней не выходил из флигеля. Отключил телефоны, чтобы никто не мешал. Кроме того, лелеял надежду, что это помешает встрече с тем, кого должны были прислать вместо Селлерса. К сожалению, его чаяния не оправдались. Как-то днем прибежала горничная фрау Ирмы и передала, что Кремера немедленно вызывает Вайганг.

В кабинете группенфюрера сидел низенький человечек с плоским, невыразительным лицом и грустными глазами. Казалось, он ошеломлен горем и сейчас заплачет. Даже шмыгнул носом, а губы его чуть-чуть дрожали, как у ребенка, обиженного старшими.

Посмотрел на Кремера исподлобья и достал из большого кожаного кошелька половину доллара.

— Меня зовут Деннис Кларк, — сказал, словно пожаловался. — Я рискнул прийти прямо сюда, ибо нет другого способа встретиться с вами. Время не ждет, и не нужно разводить… — наверное, хотел сказать «церемонии», но в последний момент поправился, — вернее, нужно торопиться. Потому я и решился, — едва заметно поклонился группенфюреру, — побеспокоить вас. Русские наступают так быстро…

Вайганг надулся, как старый индюк. И вдруг брякнул:

— Если бы ваши солдаты, — покраснел весь, — воевали, как коммунисты, вы давно уже были бы здесь!..

Американец тут же грубо отрезал:

— Не ваше дело судить о наших солдатах! Они идут сюда победителями и…

Группенфюрер спохватился.

— Я имел в виду наши общие интересы… — промямлил он.

Кремер с удовольствием следил за этой метаморфозой: спесь на глазах сползла с лица Вайганга, он даже подобрал свое огромное брюхо. Смотрел предупредительно и улыбался выжидательно.

Кремер сложил обе половинки доллара, скомкал и небрежно бросил в пепельницу: все равно они уже не понадобятся. Внимательно посмотрел на Денниса Кларка. Черт побери, присутствие Вайганга путает ему все карты. Без пего можно было бы сослаться на важные и объективные причины, но группенфюрер в курсе их дел. Раздраженно подергал себя за ухо и подвинул свой стул поближе к американцу.

— Какие у вас инструкции, мистер Кларк? — спросил подчеркнуто сухо.

Кларк ответил твердо:

— Я должен увидеть результаты вашей работы. Когда это можно сделать?

— Хотя бы сей… — начал Вайганг, но Кремер перебил его.

— Насколько мне известно, — посмотрел американцу прямо в глаза, — ревизия нашей деятельности не входит в круг ваших обязанностей. Мы договорились с Селлерсом…

— Мы не можем покупать кота в мешке, — попробовал возразить Деннис Кларк, но на этот раз тон его не был таким категоричным.

— Кто это — мы? — Карл не обратил внимания на отчаянные жесты группенфюрера. — Хокинс уведомил бы меня, если бы вы имели такие полномочия.

Американец шмыгнул носом, сморщился и отступил, стараясь сохранить достоинство:

— Собственно, это не имеет значения. Мистер Хокинс доверяет вам, и единственное его желание…

— Быстрее встретиться с нами? — расхохотался Кремер.

— Я рад буду встретиться со своим коллегой… — слащаво начал Вайганг, но Кларк даже не посмотрел в его сторону. Обращался лишь к Карлу. Эта невежливость могла иметь плохие последствия, и Кремер попробовал разрядить обстановку.

— Как вы думаете, через неделю мы будем готовы? — спросил группенфюрера.

Тот с важностью кивнул. Деннис Кларк в отчаянии взялся за голову.

— Вам придется получать тогда разрешение на выезд у советского коменданта города…

«Именно об этом я и мечтаю», — подумал Кремер. Ответил резко:

— По-моему, вы преувеличиваете возможности русских. Они наступают из последних сил.

— Лучше переоценить, чем недооценить, — сморщился американец. — Через день вы должны быть готовы!

Карл развел руками и оглянулся на Вайганга. Однако группенфюрер не поддержал его. Сам ждал и не мог дождаться отъезда.

— Если нужно, я дам еще десять солдат в ваше распоряжение, — пообещал Карлу. — Нужно управиться.

Кремер поднял глаза к потолку. Сделал вид. что прикидывает Понял, что упираться опасно. Пошевелил губами, словно считая, и согласился:

— Если добавите солдат, то успеем.

Вайганг удовлетворенно щелкнул пальцами.

— Вы будете сопровождать нас? — спросил Кремер американца.

Тот кивнул.

— Имеете выработанный маршрут? — наклонился вперед группенфюрер.

— Мы составим его вместе.

Вайганг словно ждал этого предложения. Достал из стола карту, развернул.

— Насколько мне известно, — очертил мясистым пальцем дугу, — ваши войска продвигаются к Эльбе в этом вот направлении. Ехать навстречу им по автострадам было бы неосмотрительно. Поэтому я предлагаю путь немного длиннее, но надежнее. Мы углубимся в Судеты и горными дорогами продвинемся вот сюда — через Чехословакию в направлении «Альпийской крепости» фюрера.

— Однако, — попробовал возразить Карл, — мы выступаем без приказа рейхсфюрера и этим ставим себя фактически вне закона. Командир любой воинской части может задержать нас.

— Пусть это вас не заботит. — Вайганг похлопал ладонью по столу. — У нас есть документы и распоряжения, которые обязывают каждого воинского начальника, независимо от ранга, оказывать нам всяческую помощь.

Кремер заставил себя усмехнуться:

— Вы считаете, это достаточная гарантия?

Группенфюрер покачал головой.

— Сейчас никто не застрахован от неожиданностей, — сказал рассудительно и, не сдержавшись, пошутил: — Не хотел бы я быть сейчас акционером страховых компаний.

— Неожиданностей не должно быть! — Деннис Кларк склонился над картой, жестом приглашая остальных приблизиться. Ногтем очертил кольцо вокруг Берлина. — Армии маршалов Жукова и Конева окружили столицу, — продолжал сухо. — На севере занят Штеттин, русские быстро наступают вдоль побережья. На юге, после неудачи ваших войск в районе Герлица, русские направили удар на Дрезден, однако не могут быстро развить успех, так как основные их силы прикованы к Берлину. И все же через несколько дней они будут здесь. Наши войска успешно продвигаются на восток, но на юге сложные природные условия несколько задержали наступление. Я имею в виду прежде всего рельеф — горы, отсутствие достаточного количества дорог…

— Ну, и нужно было оправиться после Арденн, — вставил Вайганг с сочувствием.

Кларк подозрительно глянул на него, но не прочитал на лице группенфюрера ничего, кроме вежливости и искренней заинтересованности.

— Учитывая все это, мы должны как можно скорее оставить Дрезден и, по возможности минуя главные дороги, двигаться на запад. Из-за неопределенности обстановки предлагаю определить удаленное от населенных пунктов место, где могли бы приземлиться наши самолеты. Это избавит нас от многих неожиданностей и обеспечит быструю доставку груза и, — еле поклонился собеседникам, — вас к месту, указанному мистером Хокинсом.

— О-о! Это наилучший вариант! — Говоря эти слова, Вайганг не мог сдержать довольную улыбку. Стараясь скрыть свои истинные чувства, провел рукой по лицу, как бы снимая с него ладонью радость. — В Судетах у меня есть небольшая усадьба. Дом, ну и немного земли вокруг.

— Где? — подвинул к нему карту Кларк.

— Вот здесь, — поставил жирную точку Вайганг, — перед Карлсбадом.

— Посадочная площадка?

— Для среднего транспортного самолета. Поле не идеальное, но самолет сядет.

— Ваше мнение? — скосил глаза на Кремера американец.

— По-моему, с предложением группенфюрера стоит согласиться, — ответил без малейших колебаний Карл. — Все равно лучшего варианта у нас нет.

Кремер прикинул, что у него в запасе около двух суток. Этого вполне хватит, чтобы посоветоваться с Ветровым и найти способ сорвать эвакуацию. Для этого ему нужно знать малейшие детали плана и особенно дорогу к усадьбе Вайганга.

Карл придвинул карту к себе, побарабанил по ней кончиками пальцев.

— Я полностью согласен с вами, мистер Кларк, — сказал снисходительно, — что нам лучше всего избегать автострад и больших шоссейных дорог. Лучше проехать лишнюю сотню километров и обойти контрольные пункты, которые еще существуют на магистралях. Любые документы и распоряжения не могут быть сейчас достаточной гарантией от своевольства первого встречного унтерштурмфюрера.

— Вы преувеличиваете, мой друг, — вмешался Вайганг. — И не забывайте, что с нами будет охрана.

— Нам только не хватало завязать бой с эсэсовским патрулем! — грубо буркнул Кремер. Он впервые так резко и категорично возразил группенфюреру. Тот от неожиданности даже подскочил на стуле. Но Карл тут же подсластил пилюлю: — Мы вряд ли найдем лучший вариант, чем предложенный вами, мой генерал, — любезно улыбнулся. — И вы, наверное, знаете все объездные пути, которыми нам будет удобнее добираться к вашей усадьбе?…

Вайганг взял красный карандаш. Кремер внимательно следил за красной линией, что оставалась на карте: запоминал маршрут до мельчайших подробностей. Одновременно прикидывал — будет пять грузовых машин, в каждой шофер и три эсэсовца. Значит, двадцать пять солдат плюс Вайганг, Кларк и Дузеншен. А у Ветрова всего четверо плюс он, Кремер. На каждого приходится по четыре эсэсовца, вооруженных автоматами и ручными пулеметами. Придется вызывать подмогу. Успеет ли Юрий связаться с Центром?… Успеют ли товарищи?

Когда Вайганг дотянул свою красную изломанную линию до жирной точки, которой была обозначена его усадьба, Карл спросил, словно между прочим:

— Сколько вы думаете брать охраны?

— Двадцать солдат, думаю, хватит?

— Все ли они смогут правильно воспринять прилет американских самолетов? Мне не хотелось бы стать свидетелем нежелаемых эксцессов…

— Вы предлагаете уменьшить охрану?

— Этого делать не следует, — возразил Кларк. — За нами прилетят транспортные «юнкерсы». Пилотировать их будут летчики, которые хорошо говорят по-немецки.

— Тогда другое дело! — изобразил радость Кремер. — Итак, мы выезжаем послезавтра в пять утра. Днем должны быть на месте. Прикиньте несколько часов на непредвиденные задержки и — вызывайте самолеты на вечер послезавтра. Успеем? — взглянул на группенфюрера.

— Расчет точный, — подтвердил тот и вопросительно уставился на американца. Кларк задумался, почему-то поморщился, словно Карл сболтнул глупость, и согласился.

Кремеру не хотелось оставлять Кларка наедине с Вайгангом.

— Не хотелось бы вам, мистер Кларк, ознакомиться с подготовкой к эвакуации?

Американец с радостью согласился и тут же встал.

— С вашего позволения… — слегка поклонился группенфюреру и, не ожидая согласия, засеменил к дверям.

В саду он задержал Карла. Заговорил быстро, как бы боясь, что Кремер не даст ему договорить:

— Мне известно, что у вас там есть несколько картин. Если сможете подкинуть мне парочку старых мастеров, я помогу вам тихо реализовать два-три полотна. Так сказать,неофициально… — посмотрел на Кремера внимательно, прищуренными от солнца глазами.

— А вы мне начинаете нравиться, уважаемый мистер Кларк! — взял его под руку Кремер. — Мы с вами сможем заработать на этом. Только прошу — ни слова Вайгангу.

Американец шмыгнул несколько раз носом.

— Я не намерен делиться прибылью с ним. Мы можем посмотреть картины сейчас?

— Не следует привлекать к себе внимания! — покровительственно похлопал американца по плечу Кремер. — Это мы сделаем вечером.

— Вам виднее… — без энтузиазма согласился тот. — Однако до вечера мне нужно успеть связаться с Берном.

Карл отломил хворостинку, хлестнул ею по побеленному известью стволу яблони.

— Вам нужно в город? — спросил Кларка. — Я могу вас подвезти…

Да, так будет лучше. Не нужно искать повода для поездки, и Ветров вызовет Центр почти в то же время, когда Кларк будет говорить с Берном.

Кремер высадил Кларка в центре, проскочил Альтштадт, выехал на окраину. Позвонил Ветрову и дождался, пока серый «опель» Юрия не проскочил мимо по шоссе. Карл постоял еще несколько минут и, не заметив ничего подозрительного, поехал вслед за Ветровым.

Узнав в чем дело, Юрий помрачнел.

— Так сколько, говоришь, охраны? — переспросил с тревогой. — Двадцать? Самим нам не управиться…

Карл разложил на сиденье карту, начертил маршрут.

— Усадьба Вайганга — на восток от Карлсбада, — показал Ветрову. — Курс на Судеты, в район Теплице. Все время по небольшим дорогам.

— Значит, так… — Ветров снял шляпу, потянулся к затылку. — Вечером у меня сеанс связи с Центром, придется вызывать десант. Встречу хлопцев и перережем вам дорогу на Теплице. Вот здесь горная речка, справа — отвесная стена, слева — пропасть. И так — четыре километра. Дорога узкая, не то что грузовик, мой «опель» не развернется. Место глухое, до ближайшего селения пять-шесть километров. Удобно во всех отношениях.

— Слушай, — спросил его вдруг Карл, — откуда ты все там знаешь?

— Что? — не понял Юрий.

— Ну, что речка возле шоссе, отвесная стена над ней и где высадится десант.

— Чудак! — хлопнул его по спине Ветров. — Там неподалеку моя база. Я говорил же тебе о домике в лесу… Где «отдыхал» Ганс Кремер…

— Вот оно что, — оживился Карл. — А я думаю, почему там?… И здесь, под Дрезденом, есть удобный участок дороги…

— Учти, — не дал ему договорить Юрий. — Кроме всего прочего, там — чехи. Если придется тяжело, могут помочь.

— Об этом я не подумал.

— А мне сам бог велел. — Ветров сложил карту, спрятал в карман. — Мы оседлаем шоссе на рассвете, когда вы только выедете. Для гарантии. Будь в первой машине. За поворотом устроим завал. Увидишь там впереди две высокие ели. Как только твоя машина остановится, выпрыгивай и беги вперед. Понял?

Кремер кивнул.

* * *
На следующий день Кремер заметил, что Дузеншен в присутствии Вайганга опорожнил наконец сейф. Сам упаковал толстые папки в металлические ящики. Карл подождал, пока группенфюрер не вышел, и спросил Дузеншена:

— Что это?

Шарфюрер недоверчиво покосился на него.

— Патенты или чертежи? — уточнил вопрос Карл.

— Ни то ни другое…

Дузеншен смутился, пробормотал что-то про себя, но все же объяснил:

— Секретные документы СД.

Кремер поморщился, как от зубной боли.

— Бросьте этот хлам во вторую машину, пока там еще есть место…

— Две недели назад за такие слова… — начал шарфюрер.

— Я бы и не произнес их две недели назад, — засмеялся Карл. — Хотелось бы мне посмотреть, как еще через неделю вы будете избавляться от своего черного мундира…

Дузеншен оторвался от папок, лицо его помрачнело.

— Вы ошибаетесь, Кремер, — не сказал, а выдавил из себя. — Не через неделю, а послезавтра… Но дело не в мундире. Мы навсегда останемся солдатами фюрера!

— Но вы ничего не представляете собой без… — пошевелил выразительно пальцами Кремер. — Я беру вас на службу, шарфюрер.

Дузеншен угрюмо улыбнулся.

— Я не уверен в ваших финансовых возможностях, За такие руки, — поднял сжатый кулак, — кому-то придется еще платить!

Карл помог ему упаковать бумаги.

— Теперь, — напомнил шарфюреру, — личный архив фон Вайганга. Возьмите двух солдат, я буду ждать вас у группенфюрера.

В саду все цвело. Деревья, покрытые белой пеной, создали между флигелем и виллой сказочный кружевной туннель. Горьковато-сладкий воздух казался тяжелым и густым. В солнечных лучах над кружевом цветов висели с деловитым жужжанием пчелы.

Кремер торопился, но не мог не остановиться возле большой ветвистой розово-белой яблони. Она словно гордилась своим буйным цветом: толстые узловатые ветви поднимались к самому небу. Карл дотронулся до ветки. Что-то взволновало его. Не буйство цветения и не весенние запахи — он уже привык к ним, — а какой-то совсем необычный вид аллеи. Никак не мог понять сначала, в чем дело, и лишь у самой виллы остановился, потрясенный. И как он сразу не заметил? Из аллеи убрали гномов.

Они стояли возле террасы — два десятка черных маленьких человечков. Высокий здоровенный эсэсовец подтягивал к этой необычной группе последнего: схватил за ноги и волочил так, что карлик пропахал почти всю аллею.

Раньше каждый гном всегда поражал Карла своим особым выражением лица, теперь же они все были похожи друг на друга — черная толпа и огромный надсмотрщик тоже в черном… Это черное пятно на фоне белого кипения цветов казалось раной, еще больше подчеркивало хаос вокруг виллы.

Под террасой стоял грузовик, всюду валялись газеты, какие-то тряпки и веревки. А над всем этим возвышался Вайганг. Стоял на террасе в домашней куртке и распоряжался эсэсовцами.

— Как там у вас? — озабоченно оглянулся на Кремера и, не ожидая ответа, заорал: — Осторожно, болваны, не бросайте этот ящик! Разобьете фарфор!..

Когда солдаты наконец погрузили ящики с фарфором, облегченно вздохнул и повернулся к гномам.

— Жаль, что не могу забрать их с собой, — пожаловался Карлу. — Тяжелые, для них одних нужен отдельный грузовик…

Утром Карл слушал радио и знал, что судьба Берлина уже решена: советские войска все ближе подходят к центру города. Сейчас, глядя на гномов, он почему-то представил, как бьет артиллерия по рейхстагу, как горят и рушатся целые кварталы. А Вайгангу наплевать на все — только бы спасти фарфор и гномов. Кремер с отвращением посмотрел на черное стадо и вдруг отчетливо осознал, что именно в этом беспорядке и хаосе — крах Вайганга, и крах бесповоротный. Десятки лет стояли бронзовые карлики вдоль аллеи, утверждая собой благополучие, респектабельность и, так сказать, несокрушимость фамильных устоев. Они видели взлеты и падения, триумфы и поражения многих своих владельцев. Но такого, чтобы стаскивали их с мест, навечно определенных для них, и швыряли в подвал — такого еще не было…

А их последний хозяин мечется и покрикивает:

— Осторожнее, осторожнее!.. Поставьте в уголке, за дверями… Мы еще возвратимся и вытащим гномов на свет!

Кремер знал, что группенфюрер сам не верит своим словам и произносит их, чтобы поторопить эсэсовцев. Однако какое ему дело и до Вайганга, и до гномов? Он повернулся и пошел назад по непривычно пустой аллее. Опустился на лавку и долго сидел, слушая жужжание пчел. Думал: всего в нескольких километрах — свои. Там сущий ад из огня и железа, а он слушает, как жужжат пчелы. Скоро закончится война, солдаты вернутся домой и будут рассказывать, как форсировали Днепр, штурмовали укрепления на Одере, брали рейхстаг…

Карл вздохнул, поднялся. Завтра утром все закончится, и он снова будет среди своих. А пчелы все жужжат, пахнет медом, и яблони тихонько роняют бело-розовые лепестки своего свадебного наряда…

* * *
Все началось с того, что у фрау Ирмы разыгралась мигрень, и она никак не могла заснуть. Вайганг тоже не ложился и в два часа ночи поднял охрану. Единственное, что смог еще сделать Кремер, — оттянуть отъезд до трех: еще раз внимательно проверил наличие груза во всех машинах.

Карл занял место в первом грузовике. Его вел совсем еще молодой эсэсовец. Наверное, привык гонять свой грузовик, и Карлу все время приходилось сдерживать его.

— Не больше сорока километров! — приказал шоферу, но стоило только отвернуться, как стрелка спидометра ползла к шестидесяти. Кремер и так нервничал — ведь десант должны были выбросить только в три. Ребятам нужно было преодолеть еще восемь километров, чтобы выйти на дорогу за Теплице, — а этот мальчишка, как назло, при малейшей возможности гонит и гонит.

Когда машина, преодолев подъем, с ревом помчалась в долину, приказал:

— Остановитесь!

Эсэсовец посмотрел на него пренебрежительно, но приказ выполнил. Кремер, не говоря ни слова, вышел. Второй грузовик немного отстал и затормозил через минуту. Следом за ним, не отставая, шел «мерседес» Вайганга.

— В чем дело? — встревоженно высунулся в окно группенфюрер.

— Проверяю, не отстал ли кто? — объяснил Карл.

— В последней машине Дузеншен, и вряд ли стоит за него волноваться.

— В дороге все может случиться…

— У вас все в порядке, Гуго? — посветил карманным фонариком: ехали не включая фар.

— Куда вы так гоните? — вместо ответа спросил недовольно Дузеншен. — Так темно — собственного носа не видно…

— Поменяемся водителями, — предложил Кремер, — мой склонен к автогонкам.

Шарфюрер выругался сквозь зубы.

— Позовите его сюда, — приказал своему шоферу — пожилому солдату. — А сами поведете головную машину.

Водитель недовольно пробурчал что-то, но возражать не посмел.

Теперь ехали со скоростью тридцать километров в час. Моторы натужно ревели на подъемах, машины шли чуть ли не вплотную друг за другом.

Начался перевал. Перед первым же подъемом их остановил патруль. Эсэсовский офицер долго и тщательно проверял документы, заглядывал в каждую машину и только после этого разрешил следовать дальше. Сразу за перевалом снова свернули с основной магистрали, взяв правее. Теперь они могли вызвать подозрение у первого встречного патруля: если бы действительно хотели попасть к «Альпийской крепости» фюрера, следовало бы ехать в направлении Праги.

Проехали еще километров двадцать, оставив в стороне Теплице. Дорога была безлюдной. Редко проезжали маленькие селения, которые казались вымершими — ни одного огонька, ни души. Только в одном месте их попытались остановить Полицейские, но, увидев черные эсэсовские мундиры, быстро подняли шлагбаум.

Начало рассветать. До места, назначенного Ветровым, оставалось километров пять-шесть. Пошел крутой подъем. Лес подступал к самой дороге: сизые лапы елей хлестали по бортам грузовиков. Внезапно лес расступился, и внизу, между крутыми склонами, сверкнула лента речки. Карл схватился за автомат. Видел лишь извилистую светлую ленточку, которая вилась между темных укрытых космами тумана склонов…

Сказал глухо, не узнав своего голоса:

— Потише… не торопитесь…

Шофер удивленно покосился на него. Пробормотал недовольно:

— Здесь не разгонишься…

И действительно, дорога была вся в выбоинах, машину кидало из стороны в сторону, за колонной висел длинный шлейф пыли. Кремер открыл дверцу и стал на подножку. Машины шли вплотную друг за другом — рев моторов, лязг железа наполнили долину. Еще один поворот, и выехали на берег реки. Вот и отвесная стена справа, о которой говорил Ветров. Дорога тесно прижалась к ней, узкая и неровная. На ней не то что развернуться, в два ряда проехать трудно. Слева, внизу, речка — шумная и прозрачная, настоящая горная речка: мокрые черные валуны и мелкая галька.

Карл опустил стекло, высунулся из кабины. И тут же заметил две ели над крутым береговым склоном — ориентир, указанный Ветровым.

За елями — поворот, где, наверное, уже притаились десантники и ребята Юрия.

Кремер положил автомат на колени, случайно ткнув стволом шофера в бок. Тот раздраженно оттолкнул оружие, пошевелил губами, словно собирался что-то сказать, но промолчал. Однако Карл не обратил на него внимания.

Сейчас поворот и… Наверное, они уже услышали гул моторов и завалили дорогу…

Когда машину подкинуло на ухабе уже за поворотом, Кремер в изнеможении откинулся на спинку сиденья. Завала не было. Значит, Ветров опоздал.

Карл посмотрел на часы — начало шестого. Юрий уверен, что они только выезжают из Дрездена… А может, что-нибудь случилось с самолетом, или немцы заметили парашютистов?

Кремер на секунду закрыл глаза. Сейчас грузовики минуют этот участок и снова поднимутся в горы. И никто уже не остановит их. А уже сегодня вечером приземлятся американские самолеты и…

Заскрипел зубами и едва не застонал от отчаяния. А что…

— Остановить машину! — приказал шоферу. Тот послушно затормозил, посмотрел вопросительно. — Посмотрите, не отстал ли кто?…

Когда эсэсовец выпрыгнул из кабины, Кремер засунул руку под щиток и оборвал провода. Быстро затолкал во внутренний карман пальто две автоматные обоймы.

Водитель вернулся.

— Все в порядке, можно трогаться.

Карл только кивнул. Отвернулся к окну, стараясь сдержать бешено колотящееся сердце. И, как всегда, отдает в виски: стук… стук… стук…

Слышал, как шофер тихонько ругается, нажимая на стартер.

— Что-то не заводится… Минутку…

Хлопнул дверцей, полез в мотор. Карл выпрыгнул, остановился рядом. Шофер копался в проводах, проверяя зажигание. Подошел шофер второй машины, из «мерседеса» вышел Вайганг, направляясь к ним. Карл взял из кабины автомат.

— Пойду посмотрю дорогу… — пояснил Вайгангу, — да и разомнусь немного, вы догоните меня…

Не ожидая ответа, пошел вперед — по самому краю дороги, над речкой. Шел медленно, немного прихрамывая. Вайганг крикнул ему что-то, но Карл лишь оглянулся и махнул рукой, мол, за поворотом подожду. Все время краем глаза следил, видна ли еще передняя машина, и, как только убедился, что его уже не видят, побежал.

Дорога жалась к горе еще километр. Кремер пробежал с сотню метров, внимательно осматриваясь вокруг. Наконец, кажется, нашел, что хотел. Там, где отвесная стена не так круто нависла над дорогой, вскарабкался на четырехметровую высоту, где за скалы вцепились корнями две ели. За вторым деревом, которое росло повыше, небольшая ямка, вернее, просто углубление между корнями…

Карл сбросил пальто, чтобы не мешало двигаться. Разгреб хвою и втиснулся в ложбину, выставив ствол автомата. Рядом положил запасные обоймы. Позиция оказалась более или менее удобной. Не то что окоп, но голову за ствол можно спрятать. Главное — дорога, как на ладони, и проехать они могут только под ним.

Взял на мушку камень сразу за поворотом, прижался щекой к автомату и, казалось, перестал дышать. Вот теперь он сделал все, что мог, и осталось лишь ждать. Может, удастся задержать их до подхода Ветрова, может, так и не дождется… Все равно будет вести бой, пока хватит патронов в обоймах или просто до последнего вздоха.

Почему-то раньше это выражение казалось Карлу несколько высокопарным и избитым. А сейчас он подумал именно так — до последнего дыхания — и не нашел в нем ничего высокопарного; да, он будет стрелять, пока будет видеть врагов и пока руки смогут держать оружие.

Словно в ответ его мыслям, за поворотом заревел мотор, и почти одновременно на дороге появились три черные фигуры. Постояли немного, озираясь, и пошли дальше, выставив вперед автоматы.

Кремер притаился. Пускай те, внизу, идут. Главное, чтобы выехал грузовик. Он возьмет шофера на мушку, машина загородит дорогу, и тогда они не пробьются. Пока есть патроны…

Автомобиль медленно показался из-за скалы. Карл не торопился. Когда грузовик подъехал поближе, послал очередь. Машину повело вправо. Она уткнулась буфером в стену, чуть было не перевернувшись. Те, что шли впереди нее, побежали назад. Карл поймал на мушку черные фигуры, застрочил. Один эсэсовец упал, а другие успели спрятаться за грузовик. Почти сразу же оттуда резанули из пулемета. Пули расщепили ствол ели, на голову Карлу посыпались сухая хвоя, щепки. Он припал лицом к земле. Краем глаза следил за дорогой. Эсэсовцы подтащили еще один пулемет и открыли беспорядочный огонь из автоматов. Пули срезали веточки на елях, поднимали земляные фонтанчики перед самым носом Карла, щелкали по стволам. Кремер не шевелился, поняв их тактику: прижать его к земле и попробовать прорваться машиной. И действительно, дверца кабины с противоположной стороны открылась, эсэсовец, пригнувшись, пробирался в кабину. Карл открыл огонь. Не знал, попал ли — видел только, как разлетелось ветровое стекло. Наверное, попал, потому что никто больше не пробовал пролезть к рулю. Карл переждал несколько секунд и пустил короткую очередь по шине. Грузовик осел на диск и окончательно загородил дорогу.

На минуту стрельба затихла. Очевидно, советовались. Потом пулеметы застрочили с удвоенной яростью. Под самой стеной показались эсэсовцы. Карл скосил первых двух, но остальные бежали вперед, падали и бежали. Еще один упал… Эсэсовцы не выдержали, скатились с дороги, залегли за валунами на берегу.

Теперь они были защищены крутым берегом и могли вести прицельную стрельбу по Кремеру совсем с другого направления.

Карл почувствовал это сразу. Только он поднял автомат, как ударила очередь от берега. Обожгло предплечье. Рука быстро немела, пальцы плохо слушались, и все же Карл попал еще в одного эсэсовца, который пытался обойти его с тыла. Пощупал рукав — ладонь стала красной от крови. Повернулся, чтобы перевязать рану, но по стволу зацокали пули над самым ухом.

Кремер осторожно отодвинулся на дно ложбинки. Теперь — конец. Взглянул на край неба, который уже розовел, и, прикусив от боли губу, осторожно поднял голову. Какой-то нахал в черном снова бежал через дорогу — Карл дал длинную очередь и не попал. Подкосил эсэсовца лишь тогда, когда тот был метрах в десяти — успел увидеть искаженное лицо.

Эсэсовец лежал посреди дороги, царапая землю пальцами, и Карл смотрел на его руки, узловатые пальцы с обломанными ногтями. Странно было их видеть под обшлагами черного мундира.

Кремер не сразу заметил, что пули уже не свистят над ним, не цокают по скале, не щелкают по стволам. Удивленно посмотрел на берег: три одинокие фигуры, бросив оружие, подняли руки. А сверху над Карлом кто-то бил из пулемета.

«Ветров», — подумал Кремер. Хотел подняться, но зацепился плечом за ель. Острая боль пронзила все тело, мозг, колени подкосились — упал неловко, головой вниз и покатился по крутому склону.

Первое, что увидел, очнувшись, — серые внимательные глаза, которые с интересом смотрели на него. Карл перевел взгляд выше — яркая пятиконечная звездочка на пилотке! Сразу все сообразил и засмеялся счастливо.

Серые глаза пропали куда-то, и над Карлом склонился Ветров. Юрий смотрел сочувственно.

— Как? — прошептал Кремер.

— Успели… — понял его Ветров.

Карл, не обращая внимания на боль в руке, встал. Оперся на Юрия. Рядом ребята в маскхалатах меняли колесо грузовика. Немного дальше, за «мерседесом», стояла кучка солдат и гражданских в окружении людей с автоматами.

— Фон Вайганг? — хрипло спросил Кремер.

Ветров кивнул в сторону пленных.

— Там…

Карл, опираясь на руку Юрия, двинулся к «мерседесу». Потом он никогда не мог простить себе этого. Но тогда что-то гораздо большее, чем любопытство, подтолкнуло его. Хотелось заглянуть в глаза Вайгангу, и это было сильнее его.

Ребята с автоматами расступились, и Кремер встретился взглядом с группенфюрером. Вайганг оперся спиной о глыбу, которая поднималась над обрывом. Постарел лет на десять, щеки пожелтели, губы обвисли в горькой складке, а лоб прорезали три глубокие морщины. Смотрел растерянно, наверное, так и не понял, что произошло. Инстинктивно подался к Кремеру, но уже в следующий миг отшатнулся, поднял руку…

— Вы… — прошипел со злостью. — Вы…

Карл хотел что-то сказать, но передумал. Скользнул взглядом по лицам. Фрау Ирма закрылась ладонями, не смотрит, притихла в отчаянии. На толстых холеных пальцах кольца, перстни. Дузеншен смотрит исподлобья — черные глаза так и горят ненавистью. И вдруг — единственное спокойное лицо. Ах да, это же Деннис Кларк. Сосет сигарету и улыбается.

— Вы неплохо провели эту операцию! — выплюнул окурок под ноги Кремеру. — Но вы то знаете, кто я… Я требую немедленно освободить меня!

Карл ответил ему вежливо:

— Ваше требование справедливо, но, учитывая ситуацию… Интересы вашей же безопасности требуют, чтобы вы не оставляли пас так быстро…

— Я протестую! — повысил голос Кларк, но Кремер уже не обращал на него внимания. Повернулся к Юрию: хотел посоветоваться, что делать с пленными, а тот вдруг сильно толкнул его в грудь. У Карла от боли помутилось в голове. И все же услышал глухой звук, будто кто-то выстрелил над самым ухом. Но почему Юрий пошатнулся?

Два солдата в маскхалатах одновременно бросились вперед. Прозвучал еще один выстрел. Солдат навалился на того, кто стрелял, и только теперь до Кремера дошло, что это — Вайганг. Но почему покачнулся Юрий?

Забыв про боль, Карл подхватил его здоровой рукой. И сразу большое тело Ветрова обмякло, стало тяжелым — Карл еле удержал его. Кто-то помог положить Юрия на расстеленный прямо на дороге маскхалат. Солдат с тремя узкими полосками на погоне пощупал пульс и встревоженно покачал головой. Какой-то паренек в гражданском положил голову Юрия себе на колени, осторожно погладил по щеке.

«Василько», — вспомнил Карл рассказы Ветрова. Стоял неподвижно. Казалось, малейшее движение принесет боль Юрию. Но почему солдат с полосками на погонах снял пилотку? Почему плачет Василько? Еще не смея поверить в то, что случилось, Карл опустился на колени возле товарища, прислонился ухом к рубахе, по которой расползалось красное пятно. Сердце не бьется, и руки холодеют. А какие это были сильные руки еще несколько минут назад!

Кремер прижался щекой к большой шершавой ладони Ветрова. И сразу понял: Юрий оттолкнул его, а пуля, предназначенная Карлу, попала…

Руки уже совсем холодные, и их не согреть ничем. Как же это?… Юрий прошел такое… и надо же…

— Старший лейтенант Кирилюк! — позвал кто-то громко. — Старший лейтенант Кирилюк! — повторили за спиной, и только теперь Карл понял, что зовут его. Поднял голову. Лейтенант с густыми усами и лицом, изрытым оспой, нетерпеливо смотрит на него.

— Что вам нужно? — Карл никак не мог выпустить руку Юрия.

Лейтенант отозвал Кремера в сторону.

— Ничего не поделаешь! — произнес сочувственно, но Карлу его слова показались сухими и бездушными до невозможности. — Жаль товарища Ветрова… Уже рассвело, и нам пора немедленно сниматься…

— Что? — непонимающе спросил Карл.

— Нужно немедленно трогаться! — твердо повторил лейтенант. — Стрельбу могли услышать и… — не досказал.

— А-а… Вот вы о чем… — наконец-таки сообразил Кремер. — И что вы предлагаете?

Лейтенант достал из планшета карту.

— Вообще-то обстановка мне не очень нравится, — начал, разворачивая карту. — Через день-два наши возьмут Дрезден и вступят в Судеты, но, черт побери, мы не гарантированы, что за эти дни немцы не обнаружат нас и не перебьют как мух. Ветров думал повернуть на Теплице и пересидеть в лесах. Но там сейчас гитлеровцы собирают силы и пробиваться туда опасно. А нам нужно исчезнуть, раствориться, так сказать… Вы не знаете, что это за дорога? — провел по еле заметной линии на карте.

— Я впервые в этих краях… — наморщил лоб Кремер. — Но другого выхода нет. — Он уже овладел собой… — Пленных — в одну машину. Водителям — переодеться в немецкую форму. Я поеду в «мерседесе» впереди. У нас надежные документы, попробуем прорваться в горы.

Тело Ветрова положили в передний грузовик. За руль «мерседеса» сел Василько, который надел на себя мундир Дузеншена. Пленным связали руки и ноги, заткнули рты, быстро освободили одну из машин и положили всех туда, накрыв брезентом. Кремер старался не смотреть в ту сторону — злость кипела в нем, и он не знал, смог ли бы сдержаться, увидев Вайганга.

Переехали горную речку по шаткому деревянному мосту и сразу повернули в горы. Ехали медленно — все время подъем, глубокая колея, выбоины. Моторы перегревались. Время от времени приходилось останавливаться.

На склонах гор, по обе стороны дороги — густые леса, Молчаливые и темные, без единой тропинки. Они казались вымершими, даже птичьих голосов не было слышно. Карл удивился, когда вдруг громадная сосна закачалась и рухнула перед ними, перегораживая дорогу. И сразу же по «мерседесу» ударили из автоматов. Кремер столкнул с сиденья Василька и сам упал на него, прикрывая собой.

«Немцы, увидев за рулем эсэсовца, — успел подумать Карл, — не стреляли бы… Значит…»

Медленно, морщась от боли, нащупал в кармане платок, дотянулся до дверцы и вылез из машины, поднимая свой белый флаг.

Стреляли еще несколько секунд, но, наверное, чтобы напугать. Потом из леса высыпали плохо одетые люди с решительными лицами. Окружили Кремера. Другие побежали к грузовикам.

— Смотрите, советский офицер! — указал куда-то паренек в латаной куртке человеку с бородой до самых глаз. Карл оглянулся и увидел лейтенанта. Тот, выпрыгнув из кузова, бежал к ним.

Кремер спросил бородатого по-русски:

— Вы партизаны?

Тот удивленно посмотрел на него, но кивнул.

— Партизаны! — хлопнул Карл подбежавшего лейтенанта по спине. — Они помогут нам!

— Кто командир отряда? — спросил лейтенант.

Бородач подался немного вперед, не опуская автомата. Лейтенант шагнул навстречу.

— Лейтенант Советской Армии Абатуров! — приложил руку к пилотке. — Выполняем особое задание и просим вашей помощи!

Бородач плохо понял его, но кто-то из партизан быстро перевал слова Абатурова.

— А как же… — командир нерешительно глянул на эсэсовцев за баранками машин.

— Хлопцы, снимай мундиры! — махнул рукой лейтенант, и лишь этот непринужденный жест убедил бородача.

Из грузовика начали выпрыгивать солдаты.

— Откуда вы взялись? — спросил бородач, с трудом подбирая русские слова.

Абатуров недвусмысленно указал на небо.

— Нужна посадочная площадка… — Сразу же стал наседать он, помогая себе жестами. — Есть тут что-нибудь подходящее?

Бородач радостно закивал головой.

Через час грузовики остановились в селении. Правда, селением его можно было назвать лишь условно — несколько домиков на берегу горной речки. И небольшой луг. Абатуров, недовольно фыркая и ругая горную местность, ходил по лужайке и прикидывал — сядут ли самолеты?… Потом стал налаживать связь по радио с командованием. Уже через четверть часа стало известно — самолеты будут вечером.

А в это время на маленьком сельском кладбище копали могилу. Карл сам выбрал место — под стройной елью, немного в стороне от часовенки, чтобы видны были и горы, и речка, и леса. Первым бросил горсть земли на необструганные сосновые доски гроба и долго еще стоял возле свежей могилы. Думал, что один стоит. Но, оглянувшись, увидел за спиной еще двух. Стояли — с непокрытыми головами и печальные — украинец п поляк.

— Ты — Василько? — положил Карл руку на плечо тому, кто принял последний вздох Ветрова.

— Да.

— А ты — Юзеф?

Паренек кивнул.

Кремер обнял ребят, и они поклялись у могилы друга навеки сохранить в сердце память о мужественном человеке, тело которого приняла чешская земля. Потом постояли еще немного под елью и пошли помогать солдатам разгружать грузовики. Ибо жизнь есть жизнь с ее повседневными заботами.

Ростислав Феодосьевич Самбук Мафия-93

Глава I ПРЕФЕРАНС

Перед игрой Георгий Васильевич подозвал Хмиза и тихо напомнил ему:

– Твоя очередь, Степочка… Усек?

Хмиз многозначительно похлопал по карману пиджака и сказал:

– Ты что? Разве такое забывается? Святое дело… Георгий Васильевич, показав три пальца, коротко бросил:

– Как всегда…

Хмиз лишь улыбнулся, и Георгий Васильевич отошел довольный. Сегодня, как обычно, собрались на квартире, где он был на правах хозяина. Вообще-то трехкомнатная квартира формально принадлежала не ему, в ней были прописаны его возлюбленная Любовь Антоновна Сулима с матерью и отцом, которых Георгий Васильевич видел крайне редко: с Любчиком договорились, что ее родители могут приезжать сюда из деревни только в гости, да и то не слишком часто. Поддержка родителей обходилась Георгию Васильевичу тысяч двадцать в месяц, но для него эта сумма означала примерно столько же, сколько для среднего инженера сотня. Ради покоя и комфорта он готов был платить и больше.

Любчик вкатила в гостиную столик с бутылками и бутербродами: коньяк, виски, водка, семга, красная икорка и осетровый балычок. Не было только джина. Георгий Васильевич заплатил бы за джин и в пять раз дороже, но нигде не достал его – вот до чего довела бездумная борьба со спекуляцией. Дело в том, что Кирилл Семенович Пирий обожал джин с тоником, он пил, конечно, и коньяк, и виски, и водку, короче говоря, пил все, но всему предпочитал джин. Он привык, что его желания всегда выполняются. А тут… Именно поэтому Георгий Васильевич сегодня был не в духе. «В конце концов, – подумал он, – хозяин Города не я, а он, всемогущий Пирий, который, между прочим, мог бы залить любым пойлом нашу честную компанию». Однако вслух эту мысль не высказал – зачем? Лучше всегда брать вину на себя, особенно на людях, начальству это нравится, оно должно быть безгрешным, как Иисус Христос, пребывать на недосягаемой высоте, ощущать себя если не богом, то его наместником на четко определенной территории.

Георгий Васильевич улыбнулся, развел руками и произнес, обращаясь только к Кириллу Семеновичу:

– Мишка, мой шофер, объездил весь город, но джина не достал. Кстати, в понедельник лечу в Москву… Надеюсь там…

Уселись за стол. Георгий Васильевич распечатал новую колоду карт. По традиции первым сдавал хозяин. Он старательно перетасовал карты и быстро разбросал их по столу.

– Пас… – произнес Кирилл Семенович, а Хмиз заказал игру. И не простую, а сразу девятерную.

– Везет же людям! – недовольно поморщился Кирилл Семенович, а Хмиз стыдливо улыбнулся. Он-то знал точно: пойдет ему карта или нет – все равно около трехсот тысяч выиграет Кирилл Семенович Пирий. Так уж повелось в их компании: играют по-крупному, и Кирилл Семенович всегда в выигрыше – замаскированная форма взятки. Хотя в компании никто даже в мыслях не произносит это слово. Удобная форма платить за услуги.

Сегодня проигрывать очередь Хмиза, но обставить это надо красиво, может быть, вначале немного вырваться вперед, поиграть на нервах партнеров, поскольку какой же преферанс без волнений, взлетов, падений, радостей и отчаяния? Потом можно купить рискованный мизер и объявить не ту игру, залезть на «горку», наконец существуют десятки способов проиграть интеллигентно и тонко. Пирий, конечно, знает, что к чему, но существуют определенные условия игры, которых следует придерживаться.

Степан Хмиз незаметно для всех улыбнулся. Сам бог велел ему выкладывать Пирию ежемесячно триста-четыреста тысяч. Под началом Хмиза самая большая промтоварная база в Городе, весь дефицит проходит через него, хочешь – не хочешь, а деньги сами плывут в руки. Если действовать с умом, иметь несколько верных директоров магазинов, умело и надежно наладить систему «купли-продажи», то всегда можно кататься как сыр в масле. А на отсутствие деловитости и хватки Хмиз не жаловался, директоров имел преданных и систему, отлаженную до малейших деталей.

Говорят, сгустились тучи и над Хозяином, как в регионе величают бывшего первого секретаря обкома партии. Оно конечно, давно пора дать старику под зад, удивительно, что все еще держится… В речах он, естественно, поддерживает перестройку – послушаешь, даже не верится: хозрасчет, арендный подряд, рыночная экономика… Но из слов борща не сваришь, старик отлично знает, что значит отдать землю крестьянам, ввести на селе арендный подряд и отпустить вожжи директорам предприятий. Это все равно что выкопать себе и всему аппарату глубокую могилу.

Сейчас ты – власть, к каждому твоему слову прислушиваются, в рот заглядывают, для председателя колхоза Хозяин выше самого бога, а арендатору все до лампочки – сеет, когда хочет, без указаний сверху, убирает тоже, ну соберет со своей сотни гектаров вдвое больше, так это же выгодно только ему, это его собственная заслуга, а не райкомовская. Директор завода тоже планирует сам, ориентируется на рынок, а с исполкомом ничего согласовывать не нужно.

Глядя на игру, Георгий Васильевич думал почти о том же: ему надоели горкомовские секретари и инструкторы, без которых и шагу нельзя сделать, надоел и сам Пирий с его гордостью и высокомерием. Ну, кланялись тебе, угождали, проигрывали в преферанс, давали просто так, не очень скрывая это, а он воспринимал все это как должное, более того, сам верил в свою исключительность, разум и организаторский талант.

А если по существу, разум-то средненький, и держится Кирилл Семенович только благодаря им – тем, кто расписывает сейчас пульку. А не было бы его, Белоштана, еще Хмиза да четвертого партнера – заведующего горторготделом Мокия Петровича Губы, еще двух-трех на самом деле мудрых, опытных и обстоятельных, так сказать, соратников, жил бы ты, господин мэр, на свою номенклатурную зарплату и не знал бы вкуса настоящего джина.

Георгию Васильевичу от этой мысли сделалось приятно и легко, поскольку ощутил себя настоящим хозяином города. А если разобраться, кто такой Пирий? Марионетка, кукла, Карабас-Барабас, которого можно дергать за нитки. Это только внешне он страшный, а на самом деле напуган и сделает все, что они пожелают.

Подумав так, Георгий Васильевич улыбнулся. Внутренние тревога и страх, которые не покидали его последнее время, стали постепенно униматься. Это только первоначально перестройка и трепотня о гласности напугали его, да и не только его – скорее всего, кажется, Пирия и иже с ним. Сейчас, присмотревшись и придя в себя, Георгий Васильевич понял, что и перестройка даст ему некоторые шансы, более того, сейчас он может узаконить свое подпольное предприятие, может спать спокойно, не ожидая, что кто-нибудь из умных и неподкупных людей из ОБХСС выйдет на левый цех и его дефицитную продукцию, изготовляемую уже не первый год.

Георгий Васильевич и раньше спал без тревоги за Пириевой спиной, тем более зная, что сам начальник УВД города полковник милиции Псурцев в курсе их дел, а его дорогая половина носит кофточки и другие трикотажные изделия, изготовленные городскими мастерами и обозначенные импортными этикетками. Зачем заниматься завозом трикотажа из-за заграницы, – это дорого и нет большого объема. Пусть этим занимаются «челноки». Почти никто не может обнаружить подделку, и Белоштан страшно гордился этим: может работать не хуже, чем в Милане или Амстердаме, стоит только заинтересовать людей, наших простых тружеников, умельцев – вспомните только, кто подковал английскую блоху! Надо заинтересовать мастера, не стоять над его головой, не подгонять, придумывая всякие соревнования, что и до сих пор любят делать аппаратчики, наконец надо прилично заплатить за его труд – и он свернет горы.

Именно так размышлял Георгий Васильевич, взвешивая, открывать или не открывать левый цех. Людей подбирал туда сам и платил им втрое больше, чем зарабатывали на фабрике, – жалоб и анонимок не боялся. Однако окончательное решение принял, прозондировав Пирия, а если говорить откровенно, после того, как Кирилл Семенович не отказался от первого подношения.

Произошло это элементарно. Белоштан волновался и переживал, мысленно проигрывая несколько способов подхода к мэру, допуская и то, что Кирилл Семенович может разгневаться, и все же решил идти ва-банк, тем более что слышал от некоторых, что Пирий берет и с ним можно сговориться.

Тогда он под каким-то предлогом задержался в кабинете Пирия. Рабочий день кончался, а вечером Кирилл Семенович должен был ехать в Киев на важное совещание – он спешил и посмотрел на Белоштана не без раздражения.

– Ну? – спросил откровенно неприязненно. – Что у тебя?

Георгий Васильевич сразу уловил этот тон, хотел было уже дать задний ход, попросить для фабрики какую-нибудь мелочь, но передумал: когда еще будет такое удачное время? Вздохнул и вынул из «дипломата» толстый пакет, положил его на стол перед Пирием.

– От коллектива нашей фабрики, – начал, нервно заикаясь, – вам, Кирилл Семенович, на мелкие расходы в нашей столице…

Пирий внимательно посмотрел на Белоштана, холодно, с прищуром. У того похолодели пальцы, но все же, превозмогая страх, подвинул пакет к Пирию, добавив:

– От всего сердца.

– Вижу, что от всего… – Глаза Пирия смягчились. Вдруг спросил коротко и по-деловому: – Сколько?

– Триста, – почти шепотом выдавил из себя Георгий Васильевич. – Так сказать, на сувениры…

Пирий накрыл пакет большой лапой, слегка пошевелил пальцами, потом сжал их, смяв пакет, и небрежно сунул его в карман.

– Спасибо, – сказал просто. – Пригодятся… В Киеве такая круговерть… А тебе что надо? – перешел на деловой тон.

– Как сказать, Кирилл Семенович… Задумали мы одно дело… На фабрике…

– Это хорошо, что думаете, – похвалил Пирий. – Поговорим, когда вернусь. Я в Киев не надолго, ты не беспокойся, мы добрые начинания всегда поддерживаем, лишь бы на пользу народу…

– На пользу, на пользу… – подтвердил Белоштан.

– Ну вот и договорились…

Георгий Васильевич вышел из кабинета мэра и вытер потный лоб.

Радость подступала к сердцу. «А он мужик фартовый, – ликовал Белоштан, – сразу видно, свой человек – простой и душевный».

После возвращения Пирия Белоштан не записывался к нему на прием, ждал, пока тот, найдя повод, сам позвонит ему, но Кирилл Семенович молчал, и только через месяц Белоштан решил снова наведаться к мэру. На этот раз захватил в собой пятьсот тысяч рублей, поскольку деньги были – цех уже работал, правда, пока еще не на полную мощность, но набирал обороты: продукция пошла, и Георгий Васильевич не стыдился ее качества.

А потом пошло-поехало… Теперь Белоштан звонил Пирию запросто в любое время суток, и мэр больше уже не упоминал о деятельности на пользу народа – к черту этот народ, рабочий класс и трудовое крестьянство, пусть о нем думает родное государство… Вот какие важные постановления принимаются в последнее время.

И еще подумал Георгий Васильевич: сегодня же после пульки надо будет провентилировать с Пирием свою идею. Наверное, похвалит. Вместо левого цеха – кооператив. Надо легализовать их дело, расширить производство. Хотя покупатели и так не жалуются, но хорошо бы обновить ассортимент, производить исключительно модные и дорогие товары. Возникнут и сложности. Самое главное – материальная база. Но их трикотажная фабрика может передать, то есть продать, вновь образованному кооперативу устарелое и непригодное оборудование. Горисполком поддержит эту операцию, в случае необходимости примет решение, а он под маркой «устарелого и непригодного» шуранет новые станки. Кто же осудит за это? Вон как носятся с кооперативами, зеленую улицу им, и он действует, так сказать, в духе времени. Наконец, если кто-либо стукнет в контрольные органы, наплевать: Пирий заступится, в крайнем случае выговорешник схватит, а он ради святого дела готов и на моральные издержки.

Точно – кооператив. Через него можно будет легализовать и деньги, лежащие в тайниках и у добрых знакомых, пустить мертвый капитал в оборот – и государству выгодно, и ему! А председателем кооператива сделать Васюню, то есть Василия Франко, свою правую руку по левому цеху – Георгий Васильевич невольно усмехнулся этому каламбуру. Васюня – человек надежный, нюхом чует рыночную конъюнктуру и может развернуться. Правда, задерет нос, свободы ему захочется, но тут придется крепко держать вожжи. Как говорят на загнивающем Западе, у него будет контрольный пакет акций: без хорошей пряжи кооперативу смерть, а он будет поставлять Васюне под видом отходов первоклассное сырье: опять-таки в крайнем случае – выговор, но ведь не воровство в особо крупных размерах, за что…

Белоштан только представил, что схлопотал бы, если распутали бы все его дела, даже мороз по коже пробежал. Ну, расстрел не расстрел, но пятнадцать лет в колонии строгого режима тоже не сахар. Выйдет он уже старикашкой, Любчик хоть и клянется в любви, конечно, не дождется, да и вообще кому он будет нужен?..

Хмиз взял колоду и стал разбрасывать новенькие карты. Они тихо шелестели, скользя по полированной поверхности стола, будто разговаривали между собой, решали, кому отдать предпочтение. А Хмиз не удержался и незаметно подсмотрел, что легло в прикуп. Сверху лежала червонная дама, она словно исподтишка подмигнула Хмизу, и у того зарделись щеки. Правду говорят: карта не врет. Сегодня ему встречать Светлану, поезд приходит в двенадцатом часу, а пульку они кончают, как правило, в девять, в крайнем случае в половине десятого. Успеет заскочить домой, навести элементарный порядок – может, Светлана согласится заглянуть к нему на чашечку кофе…

* * *
Удивительно, как устроен мир, за один только день Степан узнал, что есть на свете бог – его персональный бог и защитник: это надо же, такая красивая девушка приехала всего на три дня в Трускавец, где он отдыхал, и ему посчастливилось встретить ее.

Ему удалось уговорить Светлану съездить в Канев, к памятнику Т. Г. Шевченко. В тот же день на его машине они отправились в неожиданное для нее путешествие. Светлана была в восторге.

Шевченко стоял на горе, вглядываясь в заднепровский простор.

Светлана села на скамейку. Степан хотел что-то спросить, но девушка предостерегающе подняла руку, прося помолчать, и вся ушла в себя. Степан тоже замолчал и сидел, вспоминая свою жизнь.

Правнук поганый – так сказал бы сейчас о нем Тарас, а ведь раньше он не был таким. Как и все, учился, бегал на студенческие вечеринки, выступал на собраниях, выпускал стенгазету, мечтал о семье, любил девчонку. Но любимая выбрала другого, он в это время уже заканчивал институт, получил распределение в Город, вначале работал простым товароведом в магазине, там познакомился с директором трикотажной фабрики Белоштаном и приглянулся ему. Георгий Васильевич обставил дело так, что через несколько месяцев Хмиза выдвинули в директора и сразу привлекли к своим делам – через магазин пошла левая продукция фабрики. Тогда же Степан почувствовал сильную руку Пирия. После двух-трех проигрышей в преферанс Хмиза совсем неожиданно сделали директором базы – пришлось отметить новое назначение банкетом в узком кругу, где Пирийподнял тост за молодые кадры и персонально за него, Степана Святославовича Хмиза. С купеческим размахом разбил на счастье хрустальный фужер, потом, отозвав Степана в угол, предупредил: теперь Хмиз полноправный член их компании и может рассчитывать на его, Пирия, поддержку. Однако сказал также, что Степан должен быть послушным и выполнять все его указания. Хмиз знал это и без предупреждения, он уже успел наладить крепкие контакты среди торговой элиты Города – не без поддержки Белоштана, которого Степан безгранично уважал.

С тех пор пошло-поехало. Белоштан умудрялся сбывать левый товар даже через базу, директора магазинов заискивали перед Хмизом – он стал нужным человеком и в обкоме, и в исполкоме, его знали, уважали, звонили, приглашали на семейные праздники даже большие областные руководители, деньги сами плыли в руки, Степану не требовалось для этого прилагать усилий, он попал в отлаженную в деталях систему со своими неписаными законами и правилами, которые выполнялись более усердно, чем важнейшие инструкции и распоряжения центральных министерств и ведомств.

И Степан поплыл по течению, наслаждаясь своим положением. Иногда только снились тревожные сны, но он старался сразу забыть их – зачем травить душу, если жизнь удивительна и прекрасна во всех своих проявлениях?

Сейчас те годы называют застойными. Кому застойные, а кому и расцветные, считал Степан. Началась перестройка, она сказалась и на Степане: страна сократила импорт товаров широкого потребления, стало туго с модными заграничными обувью, одеждой, радиоаппаратурой. Наконец, не зря говорят, что палка о двух концах: Хмизу стали больше кланяться и угождать, а денежные поступления не уменьшились – к этому времени Степан уже был полноправным акционером Белоштановой компании «Жора и K°», как шутя называли они себя за карточной игрой. Компании, в которую входил сам всемогущий Пирий, к которой благожелательно относились (наверняка догадывались о ее существовании и пользовались ее доходами) некоторые влиятельные номенклатурщики.

Степан закрыл глаза и отчетливо услышал далекий колокольный звон. Странно, вблизи не было церкви, но звон продолжался. Наконец до него дошло, что это кровь стучит в висках. Однако иллюзия была полной – благовест плыл над Тарасовой горой и предвещал нечто неизведанное. Степан подвинулся к Светлане, спросил:

– Ты слышала звон?

– Какой звон? – удивилась та.

– Церковный. Перезвон колоколов над Днепром?

Неожиданно девушка погладила его по щеке – у Степана замерло сердце, и снова праздничный звон послышался вокруг.

– Неужели и сейчас не слышишь?

– Милый, – сказала Светлана, – слышу… – Она протянула Степану руки, и они побежали по ступенькам, спустились к Днепру. Степан все время ощущал на своей щеке тепло ее ладони, и слово «милый» звучало в нем как музыка.

* * *
Сегодня после пульки собирался задержаться у Белоштана и сообщить ему о принятом решении. Нет, решил, что сегодня не стоит. Разговор будет тяжелым, не обойдется без взаимных упреков, возможна ссора, все это испортит ему настроение, а встречать Светлану хмурым и взволнованным не хотелось.

Степан улыбнулся, представив девушку в дверях вагона. Может быть, в джинсах и ковбойке, как увидел ее впервые, а вообще-то ей идет любой наряд, она была бы элегантной и в рабочем комбинезоне.

Скорее бы!

Хмиз обвел взглядом игроков. Слева от него Мокий Петрович Губа – его, Степана, непосредственное начальство, заведующий горторготделом. Брюнет, чисто выбритый, в темно-синем костюме и с таким же синим галстуком в белую горошинку. Аккуратно причесан, всегда вежлив и сдержан. От него слова грубого не услышишь: разговаривает тихо, никогда не повышая голоса, но все знают, что скрывается за этой благопристойностью. Завмаги дрожат перед Губой: слова Мокия Петровича, произнесенные спокойно и на первый взгляд доброжелательно, могут убить человека.

«Акула, вот кто он, – подумал Степан, – жестокая, безжалостная акула, кровопиец проклятый с надушенным платочком в кармане».

Этим платочком Мокий Петрович зажимает нос, когда ходит по подсобкам и подвалам гастрономов с их специфическими запахами. Однако это не мешало ему, жаловались завмаги, совать свой гадкий нос в самые темные углы. Все знали: Мокий Петрович любит чистоту, не переносит неряшества, сурово наказывает нарушителей санитарного режима.

Хмиз усмехнулся: наказывает, но не всех. У Мокия Петровича на все существует такса. Хочешь стать завмагом – плати, товароведом – тоже, проштрафился – неси… Не брезговал Мокий Петрович даже мелкими подношениями, каким-нибудь флаконом парижского одеколона или галстуком из Лондона – курочка по зернышку клюет, любил повторять, но клевал не как курица, а выдирал с мясом, как стервятник падаль.

Напротив сидел Белоштан. В роскошной домашней куртке, белоснежной сорочке, но без галстука: по-семейному. Откинулся на спинку стула, поднес карты почти к носу, шевелил губами, что-то высчитывая. Георгий Васильевич, наверное, и во сне считает. «Жора и K°» – компания солидная, с дебетом и кредитом и тому подобное. Тут на самом деле считать нужно, иногда в подпитии Жора жаловался, что не родился где-нибудь в загнивающем – там бы он развернулся и его компания не прозябала бы в Городе.

Хмиз представил будущий разговор с Жорою и сник. У Белоштана все опутано паутиной, и Георгий Васильевич только дергал за нити. Вхож к первому, а двери в обкоме и исполкоме, хвалился, открывает ногой. Что ж, вполне вероятно. У каждого зава есть жена, дочь, а то и любовница. И каждая из них не прочь покрасоваться в импортной кофточке или прогуляться на черноморском пляже во французском купальнике. А то, что он сделал руками мастеров из Жориной компании, знают только несколько доверенных лиц – на купальнике такая этикетка, что модницы только за сердце хватаются.

Правда, однажды и над Жорой сгустились тучи. Не местного значения, а республиканского. Местных циклонов Жора не боялся, здесь все куплено и перекуплено, в крайнем случае сам начальник городского управления внутренних дел Псурцев цыкнет, и с концами. Но кто-то капнул на Белоштана в Киев, приехала целая бригада во главе с майором милиции, начала копать, но Георгий Васильевич слетал в стольный град, повертелся там день-два, и бригада быстро закруглила свою деятельность. И на самом деле, чего сидеть в Городе, тратить государственные деньги, портить людям нервы, когда и так понятно: ничего у вас, птахи залетные, не выгорит…

Степан пытался было выведать у Жоры, на какую кнопку тот нажал, но Георгий Васильевич только посмеивался загадочно и говорил: знай, мол, наших…

Справа от Степана – Пирий. В легком финском костюмчике с короткими рукавами цвета хаки – спортивный, подтянутый, с продолговатым волевым и жестким лицом, раздвоенным подбородком, темными умными глазами. Степан знал его как облупленного: коварный, жестокий, переступит через любого, даже через друга, однако в Городе его любят. Умен и умеет играть на скрытых чувствах человеческих душ. Степан знал, сколько левых квартир прошло через руки Пирия и примерно сколько денег прилипло к ним: сто тысяч за трехкомнатную квартиру, и ни копейки меньше, такса установлена, но это известно только ему, Степану, и еще кое-кому из Пириевого окружения, а в Городе ходят легенды о чуткости и справедливости мэра, поскольку иногда Пирий выступает в защиту обиженных инвалидов войны и некоторых ветеранов труда, вмешивается лично, дает им квартиры и устраивает так, что об этом с восторгом сообщает городская пресса.

Да, умеет заглянуть вперед Кирилл Семенович, сорвать овацию зала, вовремя одернуть какого-нибудь подчиненного из исполкома, поставить на место зазнавшегося чиновника – и, главное, сделать так, чтобы об этом узнала общественность. Ибо понимает, сукин сын, что такое народная любовь и как она может вознести на своей волне.

Пулька приближалась к завершению. Степан прикинул: проиграет он сегодня не более трехсот тысяч, главным образом Пирию, – можно и расслабиться. Подумал: через полтора часа увидит Светлану, сердце екнуло тревожно и вместе с тем радостно. Да, сегодня разговор с Белоштаном начинать не стоит, компания еще будет выпивать, а потом не останется времени, можно опоздать к поезду.

Налили по стопке, Степан попробовал отказаться, мол, придется еще сидеть за рулем, но его только осмеяли: кто осмелится остановить машину Хмиза? А если и найдется такой наглец, есть Псурцев, и водительские права завтра же будут возвращены.

Псурцев оправдал поговорку: о волке речь, а он навстречу. Появился, как только стали закусывать. Налил себе сразу полфужера, сказал свое привычное: «Вперед на запах!» – и выпил со вкусом, будто водка не обожгла ему глотку.

А Степан отметил интуицию полковника – подгадал точно, минута в минуту. А может, все проще? Любчик позвонила и сказала, что пулька подходит к концу, и полковник тут как тут. Псурцев в карты не играет (а то пришлось бы проигрывать и ему), губа у него не дура, любит посидеть в хорошей компании, выпить на халяву, а то, что компания Белоштана изысканная и к тому же своя, не вызывает сомнения.

Бифштекс понравился всем – ели сосредоточенно, перебрасывались только отдельными словами. Наконец Пирий отодвинул тарелку, налил себе фужер сухого шампанского, отхлебнул, обвел всех просветленным взглядом и сказал:

– А сейчас прошу выслушать меня внимательно.

Псурцев отложил вилку и застыл, как гончая, почуявшая добычу. Губа откинулся на спинку стула и смотрел не шевелясь: видно, знал, о чем пойдет речь. Он – консультант Пирия, и мэр прислушивается к его мнению. Белоштан вытащил из-за воротника сорочки накрахмаленную салфетку, положил перед собой, вытянул шею, совсем как старательный ученик перед строгим учителем. А Степан незаметно посмотрел на часы: до прихода поезда оставалось пятьдесят минут, десять из них займет дорога до вокзала – как бы не опоздать, если Кирилл Семенович разговорится.

Пирий всегда замечал все, не прошел мимо его внимания и взгляд Степана, так как сказал:

– Не волнуйся, Степан, успеешь на свое свидание. «Откуда? – испугался Степан. – Откуда он знает?» Тут же вспомнил: перед игрой рассказал о Светлане Белоштану. Неприязненно посмотрел на Жору: распустил язык… Кто тебя просил? И когда только успел?

«Ну и пусть, – решил, – плевать… Пусть знают, все равно когда-нибудь узнают, так уж лучше сразу…»

– Задержу вас ненадолго, – продолжил Пирий, – и прошу воспринимать мои слова как указание или приказ – смотря что кому больше по душе. – Он помолчал, пригубил шампанского. – Сами знаете, какие сейчас времена. Скажу прямо, плохие. Даже газеты выходят из-под контроля, каждый пишет, что хочет, берут пример со столичной прессы, что ни день, то сюрприз. Но это вы и без меня знаете. Итак, следует быть крайне осторожными. И я не всегда смогу помочь, прошу учесть это. Ни я, ни Леонид Игнатович, – кивнул на Псурцева. – Короче говоря, это вы знаете. Не дураки. Но есть новость. Вчера приехал из Киева Иван Васильевич… – Заметив вопросительный взгляд Хмиза, пояснил: – Иван Васильевич Гунько из областной прокуратуры. Он узнал от верного человека, что к нам, господа, едет ревизор… Конечно, не какой-то там гоголевский Хлестаков, а человек важный и с большими полномочиями. Следователь по особо важным поручениям Иван Гаврилович Сидоренко. Будто кто-то из «доброжелателей» донес, что в нашем славном Городе расцвели коррупция, взяточничество и другие правонарушения. Дошла эта кляуза до высших сфер, и вот решено командировать к нам этого Сидоренко. Через своих людей я поинтересовался, что он из себя представляет. Сложный тип. Не берет, не пьет и девушками не интересуется. Короче, службист и неподкупный. К тому же опытен и умен, в добрых отношениях с самим прокурором республики. И наделен неограниченными полномочиями. Дошло?

– Ну и ну… – покачал головой Белоштан.

Губа даже не пошевелился, будто сообщение Пирия его не взволновало.

«Конечно, проинформирован», – решил Степан, поражаясь выдержке Мокия Петровича.

– Итак, вы меня поняли, – продолжай Пирий. – В связи с этим на всех делах и деловых контактах ставим точку. Месяца на два, а там увидим. Преферанс приостанавливается тоже. Рекомендую вообще встречаться реже, только по служебным делам. Особенно это относится к Георгию Васильевичу. Ты, Жора, сидишь на горячем, учти это.

– Учел, – усмехнулся Белоштан. – Уже учел. «Жора и K°» ликвидируется.

Пирий поморщился.

– Не перегибай палку. Не так страшен черт, как его малюют. Как бы не вертелся тот следователь, а меня ему не обойти. Сами знаете, как сейчас ставится вопрос: «Вся власть исполкомам…» Пока я председатель исполкома, никто в Городе не разгуляется, власть не минуют.

– Не так поняли меня… – помахал рукой Белоштан. – Меняем только вывеску. Завтра на ваш стол, Кирилл Семенович, ляжет бумага о создании в Городе нового кооператива по изготовлению трикотажных изделий. С уставом и оригинальным названием – «Красная Шапочка».

Пирий на минуту задумался.

– В этом что-то есть, – похвалил. – И возглавит этот кооператив…

– Франко.

– Васюня?

– Он самый, Кирилл Семенович, лучше не найти Перспективно мыслить не может, но исполнитель" отличный. Под моим руководством будет работать, что скажу, все сделает, разве плохо?

– Пусть будет Франко, – согласился Пирий. – Кстати, хвост за ним не тянется? Судимости нет?

– Более чистой биографии в торговле не найти. Как слеза…

– Ну слава богу! – поднял руку Пирий, как бы желая перекреститься, но вместо этого взял фужер с шампанским и опорожнил его с удовольствием. – За успех новоявленных кооператоров. За нас с вами!

Степан тоже выпил шампанского и подумал: пожалуй, это выход. Лучшего прикрытия, нежели кооперативный флаг, сейчас не найти. Мудрая голова все же у Белоштана – через безвинную «Красную Шапочку» можно незаметно отмыть все деньги и каждый месяц иметь кругленькую сумму…

* * *
– Рад? – спросила Светлана.

– Счастлив.

Она посмотрела Степану в глаза, убедилась, что тот говорит правду, и успокоилась. Степан поднял чемодан.

– Я заказал номер в нашем лучшем отеле.

– Нет, – покачала головой Светлана, – я приехала к тебе…

Глава II ПРИГОВОР

Любчик открыла дверь Хмизу и приветливо улыбнулась. Прекрасная женщина в роскошном цветастом атласном халате. Степан на правах друга дома поцеловал ей ручку и тут же сравнил со Светланой, отметив явное превосходство последней. А ведь таких женщин, как Любчик, в их Городе можно посчитать по пальцам. Белоштан знает, куда вкладывать деньги, его на мякине не проведешь…

Интересно, какие бы глаза сделал Жора, увидев Светлану? Степан представил его похотливую улыбку и лишний раз убедился в правильности своего решения: бежать из Города и начинать новую жизнь.

– Георгий Васильевич дома?

– Ждет тебя… – Любчик улыбнулась Степану так, что тот понял: она была бы рада ему и без Жоры… Недели две назад с удовольствием наставил бы рога компаньону, но сейчас посмотрел на Любчика безразлично, и та обиженно надула губы.

Степан отважился на этот разговор только сегодня утром, на третий день пребывания Светланы в Городе. Два дня пролетели как один час. Выбрав удачный момент, когда Светлана хлопотала на кухне, Степан позвонил Белоштану и договорился о встрече.

Жора вышел в переднюю в халате, темно-синем, велюровом, почти до пят, с широкими обшлагами.

«Шикарная пара – Жора и Любчик, чем не новоявленная элита, советские дворяне!» – подумал Хмиз зло, но сразу застыдился этой мысли: а чем он лучше Жоры?

Степан решил не вилять хвостом. Уселся, удобно протянув ноги, и заявил:

– Я вынужден выйти из дела. Женюсь и уезжаю из Города.

Белоштан задумался, повертел в пальцах хрустальный фужер.

– А ты у меня спросил? – Подул в фужер и поставил его на столик. – Когда мы привлекли тебя к делу, ты взял на себя определенные обязательства… И без нашего согласия…

– Но… Георгий Васильевич, так уж случилось! Все мы под богом ходим…

– На бога надейся, а сам не зевай.

– А я и не зеваю.

– Хороша девка? – вполне серьезно поинтересовался Белоштан.

– Очень! – вырвалось у Степана.

– Так чего же ворон ловишь? Денег не хватает? Квартира маленькая? Сделаем лучше, трехкомнатную. В центре на проспекте Маркса старый дом реконструируется, если хорошо Пирия попросить – устроит, – подмигнул Жора.

– Нет ей работы в Городе, – с сожалением произнес Степан.

– Ты Город не унижай! Как это нет? А мы для чего? Мы все можем.

– Искусствовед она, работает в картинной галерее…

– Галерей у нас действительно нет… – развел руками Белоштан. – И в ближайшем будущем не планируется.

– Вот видите…

– А если к Таращенскому? В управление культуры?

– По сельским клубам мотаться?

– Да, ты прав: неблагодарная работа, да и копейки платят. Тебе на деньги, правда, плевать, но нет смысла: несолидно. Так пусть твоя краля пока посидит дома. Год или два. А мы за это время примем решение и картинную галерею откроем. Местных художников сколько! Два или три – Степан Вацик и тот, как его, с бородой. Храма, кажется! Еще двух богомазов откопать – чем не филиал Союза художников. Выставки будем открывать… Вот тебе и начало.

– Не получится, Георгий Васильевич, разве сами не понимаете?

– Понимать-то понимаю… Но жена вокруг мужа должна вертеться, а не наоборот, – рассердился Белоштан. – Откуда она у тебя такая?

– Из Львова.

– Да, во Львове – культура! – с уважением отметил Белоштан. – Не то что в нашем захолустье. И ты, значит, хочешь во Львов?

– Не вижу другого выхода.

– Что будешь там делать? В директора базы не пробьешься, и «Красной Шапочки» нет…

– Не в деньгах счастье.

– А в чем же?

– Люблю я ее, Георгий Васильевич, и готов ради нее на все.

– На все, говоришь? – зло посмотрел на Степана Белоштан. – Это правильно – на все! Жаль мне тебя, Степочка, пожалеешь и ты, причем скоро.

– Никогда в жизни!

– Не зарекайся, Степочка. Ты уже привык жить с размахом, тебе сейчас три куска выложить – раз плюнуть. А во Львове зубы на полку положишь.

– Слышали, как в народе говорят? Хоть хлеб с водой, абы, милая, с тобой!

– Ну, ну… – Белоштан недоверчиво покачал головой. – Короче, я своего согласия не даю. Да и не имею права. Посоветуюсь с компаньонами – будем решать.

– В конце концов, – вырвалось у Степана, – я вам ничего не должен. Наоборот…

– Наоборот, говоришь? – остро взглянул на него Белоштан. – Ничего ты, милый, не получишь. Не надейся. А вот неустойку с тебя придется получить.

– За что?

– За то, дружище, что подрываешь экономическую основу вновь созданного кооператива. Потому что каждому придется что-то вложить. И на тебя мы рассчитывали.

– Побойтесь бога!

– А ты бога боишься? Ты, Степочка, приходишь ко мне, фактически с ультиматумом, и хочешь, чтобы я погладил тебя по головке. Рюмочку тебе налил, чокнулся и отпустил с миром? Завязал наш Степочка, в штаны наложил, хорошую девушку увидел и нюни распустил. А откуда я знаю, что ты завтра не побежишь каяться в ОБХСС? Твоя краля, наверное, честная, искусствовед, у нее идеалы, привыкла пирожками в столовых питаться. Бедная, но гордая! Чулочки, наверно, сама штопает или, может, ты уже научился? Она быстро раскусит, откуда у тебя деньги, ты ей ночью все расскажешь, а она сама донос сочинит…

– Что вы говорите, Георгий Васильевич, вы не знаете Светлану!

– Конечно, не знаю, а потому предвижу худшее. Я, Степочка, волк старый и опытный, ты мне здесь нужен, в городе, чтобы я с тебя глаз не спускал. Только тогда буду спать спокойно!

– Давно знаете меня, могли бы и доверить.

– А я никому не доверяю. – Белоштан оглянулся и, увидев, что одни в комнате, добавил: – Я и Любчику до конца не открываюсь. Сегодня ей со мной хорошо, она и верна, а завтра никто не знает, что может случиться… В чужую голову не залезешь, какие там мысли шевелятся, никому не известно.

– Мне могли бы поверить.

– А я, Степочка, сам себе только по праздникам верю. Когда отдыхаю душою и телом.

– Ладно, тогда скажите, какой резон мне вас продавать? Ведь сам по самые уши увяз, разве мне хочется сидеть?

– А откуда я знаю, может, тебя эти мальчики из ОБХСС купят… Там ребята ушлые, помилование пообещают, а ты уши и развесишь. Вот так-то, Степочка, нет моего согласия, и не надейся. Так и передай своей красотке: подцепила богатого жениха, пусть к нему в Город и перебирается… А потом, что еще наши компаньоны скажут… Решать будем вместе.

Степан почувствовал, как гнев подступил к горлу. Еще минута – и потеряет рассудок. Закрыл глаза и сжал кулаки. Гнев – плохой советчик. Спокойно, приказал себе, спокойно, Хмиз, лучше разойтись с Белоштаном мирно. В создавшемся положении плохой мир лучше хорошей ссоры.

– И все-таки, Георгий Васильевич, – произнес твердо, – вам придется смириться. Ставлю вас перед фактом.

Хмиз встал и направился к выходу, но Белоштан жестом остановил его:

– Ты, Степочка, не горячись и еще раз спокойно обдумай все. Не глупые люди придумали: семь раз примерь, а один раз отрежь. Бывай, мой дорогой, – лучезарно улыбнулся, – привет деве. Говоришь, на самом деле хороша? Может, покажешь? Вижу, не хочешь, и не надо, Степочка, есть в этом смысл. Я завидую тебе. Мне бы так, старому дураку, втрескаться! Ну, да я как-нибудь с Любчиком перекантуюсь. – Как бы пошутил, но глаза оставались жесткими.

* * *
– Ничего себе хиханьки-хаханьки, – сказал Пирий мрачно. – Если каждый задумает своим разумом жить! Что тогда будет, Жора, скажи мне? Разлад и шатание, вот что произойдет. И напрасно нас сверху к этому призывают. Красивые слова, Жора: вся власть народу! Народу уздечка нужна, да и батог покрепче.

Белоштан поморщился.

– Ты меня, Кирилл, не агитируй. Я еще с комсомола сагитирован. Ты лучше скажи, как с Хмизом поступить? – Наедине Жора позволял себе разговаривать с Пирием на «ты», даже свысока: знай, сверчок, свой шесток… И гордый Кирилл Семенович смирялся, так как истинным хозяином был все-таки Белоштан.

– Подумаем… – Пирий налил себе кофе, опустился в удобное кожаное кресло.

Они сидели в комнате за Пириевым кабинетом, в так называемой гостевой. Кирилл Семенович приказал секретарю никого не пускать и не соединять по телефону, ибо весть, принесенная Белоштаном, заслуживала того.

– Налей мне рюмку, – не то попросил, не то приказал Жора, и Пирий послушно достал из шкафа бутылку грузинского «Ворцихе». – И выпей сам…

– Не могу, после обеда выступаю на кирпичном заводе.

– Кто там тебя будет обнюхивать?

– Береженого бог бережет.

– Времена… времена, – вздохнул Белоштан. – Раньше считалось хорошим тоном, когда от тебя попахивало коньячком, а нынче? Нынче ты, Кирилл, никакое не начальство, а слуга народа, и какой-нибудь тетке Моте, формовщице с кирпичного, будешь в рот заглядывать. Слушать ее внимательно и притворяться, что ее примитивные советы – верх житейской мудрости. На самом деле тебе начхать на нее с высокой колокольни, а если честно, то и на весь кирпичный завод.

– А ты, Жора, с чего начинал? – хитро прищурившись, спросил Белоштана Пирий. – Кажется, маляром?

– На что намекаешь?

– А на то, что если руководствоваться твоей системой взглядов…

– Брось. Я сам выбился в люди, никто мне не помогал, своей головой да локтями…

– Врешь, – лениво возразил Пирий. – И ты, и я – продукты одной системы. Нам нужно было на первую ступеньку вскарабкаться, а дальше только держать нос по ветру. Я твою биографию, Жора, лучше тебя знаю. Выбрали тебя на строительстве комсоргом, а до того, как выбрали, ты локтями хорошо поработал, первым активистом был, а когда выдвинулся, быстро понял, что к чему. Благодарил и кланялся, кланялся и благодарил… Любому начальству, особенно райкомовскому и обкомовскому. И о выступлениях на собраниях не забывал – кто больше всех призывал к соцсоревнованию? Ты, Жора. Хотя до фени тебе были все комсомольские и партийные лозунги. А потом пошло-поехало: инструктор райкома комсомола, лектор… И дошел ты до промышленного отдела обкома партии, быть бы тебе самим заведующим, а может… – Пирий поднял большой палец правой руки, – но ты хитер, быстро сообразил: ну служебная машина, ну привилегированная поликлиника, обеды и завтраки в обкомовской столовой, пайки с икоркой… Но не пахнет деньгами, кроме того, надо вертеться: ежедневно показываться на глаза первому и лизать… Для тебя это, правда, не проблема, язык у тебя к этому привычный, ради дела ты и сейчас кому хочешь лизнешь. Вот ты и сообразил, что надо проникать туда, где деньги валяются под ногами, как мусор. А что может быть лучше в этом смысле трикотажной фабрики?

Георгий Васильевич поморщился, но не сердито, скорее благодушно.

– Мы с тобой, Кирилл, одного поля ягодки, – согласился. – Ты тоже с комсомола начинал, но оказался шустрее меня – пролез в мэры. Но хоть ты и высокое начальство, а пляшешь-то под мою дудку, извини за откровенность.

– Извиняю, Жора, и с радостью, – Пирий похлопал Белоштана по плечу. – Как там в кино говорили: связал нас бог одной веревочкой… Так вместе до последнего будем вертеться… Кстати, кооператив «Красная Шапочка» я разрешил. Пусть Франко впрягается.

– Разговорились мы с тобой, Кирилл, – Белоштан допил кофе и отодвинул чашку. – Что с Хмизом будем делать?

– Отпускать нельзя.

– На цепь не посадишь.

– Сорвется, – согласился Пирий.

– Страшно подумать, сколько он знает.

– В принципе Хмиз должен держать язык за зубами: сам связанный и перевязанный.

– Посмотрел бы на него сейчас, совсем от девки сошел с ума.

– Странно, казался рассудительным, не глупым.

– Пути души человеческой неисповедимы.

– А в тебе бывший лектор проснулся… – усмехнулся Пирий. – Однако Степу отпускать нельзя. Мы должны спать спокойно.

– Где уж тут. Сам говорил – следователь из Киева по наши души едет… А вдруг за что-нибудь зацепится?

– Брось, власть в наших руках.

– У Рашидова власти было чуть побольше.

– Думай, что говоришь: если бы Рашидов был жив, никогда бы не допустил такого безобразия.

– Да, на покойничках мы любим потоптаться, они ведь не кусаются.

– Хорошая мысль. И мертвых никто не заставит заговорить…

– Считаешь?

– Что ты можешь предложить?

– Молчу… – Белоштан поднял вверх обе руки. – Но как? Опасно ведь.

– А для чего у нас Псурцев?

– Считаешь – он?..

– Он не он. Нас это не касается. – Пирий снял трубку и, услышав самоуверенный полковничий бас, приказал: – Давай, Леня, ко мне. В закоулок, да быстрее.

Полковник не задержался. С сожалением окинул взглядом начатую бутылку коньяка, но не налил себе. Присел на стул, всем своим видом показывая нетерпение и исполнительность.

– Не представляй из себя слишком делового, – посоветовал Белоштан. – Нам твои дела известны.

– Совещание… Через полчаса совещание, и отменить его я не могу.

– Позвонишь и скажешь, что задерживаешься у самого.

– Неловко.

– Неужели и от тебя пахнет? – вдруг взорвался Пирий. – Неужели дошло до милиции?

– Щелокова нет, нет и порядка, – со скорбью признался Псурцев. – Сейчас, перед тем как отдать приказ, трижды подумаешь.

– И до вас дошла демократия? – удивился Белоштан. – А я считал – милиция!

– Пожалуй, сейчас меня, начальника городского управления внутренних дел, на сборах как обыкновенного Леньку-комсомольца шпыняют.

– Ужас!

– Все сейчас перестраиваются, даже милицейские сержанты. Но не в ту дуду дуют. Раньше таких ногою под зад из органов, а теперь вон в Киев жалуется.

– Степа Хмиз взбунтовался.

– Степа? Не может быть!

– Факт остается фактом. Моча в голову ударила. Нашел где-то девку и хочет во Львов отчалить.

– Ну и пусть себе плывет…

– Много знает, Леня. Очень много, и сболтнуть может. Здесь он под нашим контролем, а во Львове… Нам только этого не хватало!

– Ну и что думаете предпринимать?

– Должны иметь гарантии.

– Насколько мне известно, – нехорошо усмехнулся Псурцев, – гарантия от болтовни только одна…

– Правильно рассуждаешь, Леня. И сможешь?

– Еще Сталин сказал: нет таких крепостей, которых не взяли бы большевики.

– Зло шутишь.

– А вы что, советуете мне взять Степана в собутыльники? Так для этого я другого компаньона найду.

– Короче, сможешь?

– Есть у меня на крючке один парень, – начал Псурцев издалека. – Точнее, не парень, а омерзительный тип, по которому давно петля плачет. Он на все пойдет… Но надо платить.

– Сколько? – будто равнодушно спросил Белоштан.

– Много. Очень много, – веско произнес Псурцев. – Есть такса. С летальным концом – миллион.

– Ого!

– Никто просто так рисковать не будет… Но если я дам ему гарантии… может, обойдется и меньшей суммой.

– Согласен, – быстро сказал Белоштан. – Как раз Степин взнос. Пай в нашу компанию.

– Самооплата… – рассмеялся Псурцев. Неожиданно Пирий сказал:

– Не думал, что в нашем Городе есть профессиональные… – он запнулся, но Псурцев закончил спокойно:

– Убийцы?

– Итак, в Городе существует мафия! Почему не докладывал мне? Газеты писали об организованной преступности в Ленинграде, еще в других городах. Но чтобы у нас!..

– Ну какая же это мафия, – махнул рукой Псурцев. – Я же говорю: один тип у меня на крючке…

– Кто?

– Вам это не обязательно знать.

– И он один, без помощников?

– Повторяю, вас это интересовать не должно. Белоштан вдруг налил себе полную рюмку и опорожнил одним глотком, даже не почувствовав аромата коньяка. Слово «мафия» почему-то ужалило его.

«А мы не мафия? – подумал он. – Что бы сказали в Городе, если бы нас вдруг раскрыли? Конечно же назвали бы мафией. Ну и пусть, – решил, – разве дело в слове? Мафия – это не так уж плохо. Все-таки какой-то романтический ореол: мафия, мафиози… Гораздо лучше, чем бандит, преступник. Хотя каким словом ни называй, а суть одна. И сидеть нам в случае чего вместе: и полковнику милиции, и мне – директору фабрики, и самому мэру городу. Носить черные ватные бушлаты и ботинки из грубой кожи».

Белоштана замутило только от одной этой мысли, но, заметив, как весело улыбается Псурцев, как спокойно дует на ногти Пирий, он немного успокоился. Не пойман – не вор, а поймать их не так-то просто, точнее, невозможно. И все же…

– Мне думается, – строго посмотрев на довольные лица Псурцева и Пирия, с металлом в голосе произнес Белоштан, – это надо рассматривать как крайнюю меру. Следует сообща еще попытаться обработать Хмиза, убедить его, что он, вонючий козел, делает глупость. Если надо, пригрозить!

С ним согласились.

* * *
Степан вел машину уверенно и даже залихватски. Чувствовал, как любуется им Светлана, и срезал повороты, не снижая скорости, тем более что «девятка» с ведущим передним мостом позволяла это.

– Так пойдешь за меня замуж? – в который раз спрашивал Степан.

– А разве я не твоя?

Степан вспомнил, как переступила она порог его квартиры, как остановилась, кажется, растерянно и как он прижал ее к себе – податливую, но все еще напряженную.

– Моя, конечно, моя! В субботу распишемся.

– Ты на самом деле хочешь этого?

– Не представляю жизни без тебя.

– Но так быстро? Я и не думала… А потом, я слыхала, в загс надо заявление за месяц подавать.

– Нас распишут хоть сегодня.

– Неужели ты такой всесильный?

Степан вспомнил директора Дворца бракосочетания: черненькая, лет под сорок, с белым, будто навсегда напудренным лицом, страшно манерная, она как-то заскочила на базу с какой-то мелкой просьбой. Слава богу, все для нее сделал, а она еще строила ему глазки и оставила номер телефона, которым он так и не воспользовался. Интересно, какими глазами посмотрит на них со Светланой? Наплевать! Главное, не посмеет отказать.

– До всесильного мне еще далеко, – ответил он, – но брак, если я скажу, нам зарегистрируют сразу.

– Но у меня даже нет свадебного платья, а потом, ведь надо поставить в известность родителей.

– А что, они будут возражать?

– Нет, конечно.

– Позвони им сегодня вечером. Приедут на поезде, а платье до субботы будет готово.

– Как-то все это – словно по мановению волшебной палочки.

«А так будет теперь у тебя всегда, – хотел сказать Степан. – Все твои желания будут выполняться беспрекословно. Хотя, – подумал, – придется ограничиваться. Сейчас твои доходы, Степочка, накроются – профукаешь приобретенное, а дальше – как все… Скромный служащий…» Однако эта мысль не смутила. «Ничего, – решил, – живут же люди, и даже счастливо. Будет не хватать денег, пойду в кооператив, наконец в таксисты».

– Поехали, – сказал решительно. – А то еще дел невпроворот…

– В субботу! – вдруг радостно рассмеялась Светлана. – Неужели в субботу? А знаешь, милый, если трудно, я обойдусь без свадебного наряда.

– Ты что? – даже испугался Степан. – Ты у меня будешь самой нарядной и самой красивой. Все будут нам завидовать.

Вспомнил, что у директора магазина Изи-рыжего припрятано два или три прекрасных свадебных платья, да и на базе найдут, дело за портнихой – он ее наймет из ателье на Центральном проспекте. Послезавтра все будет готово – и будет стоять Светлана в длинном невесомом платье с фатой и букетом белых роз – настоящая принцесса.

И опять Степан подумал, какой же он счастливчик. Принцесса, встречающаяся только в сказках и главным образом королевичам, будет принадлежать ему, обыкновенному директору базы, только при упоминании о котором у людей на лице выражается презрение. С одной стороны, кланяются, а с другой – презирают… Парадокс!

Что ж, пусть парадокс. Прощаясь с Городом, он устроит пышную свадьбу – нужно немедленно позвонить Леше и на субботу заказать ресторан, оркестр, много шампанского и деликатесов.

«Нет, – остановил сам себя, – хватит этих купеческих замашек, это еще сегодня ты в фаворе, а завтра – стоп, шлагбаум опущен».

– Слушай, – вдруг спросила Светлана, – а ты подумал обо мне? Мы уже говорили на эту тему, что я буду делать в Городе?

– Подумал, обо всем подумал. Я еду к тебе, любимая… – Увидев пробежавшую тень на лице Светланы, объяснил: – Знаю, у тебя тесно: на троих две комнаты. Попробую поменяться на Львов. Если не получится, построим кооператив.

– Это же так дорого!

– Ничего, – снова почувствовал себя купцом Степан, – у меня есть сбережения.

Светлана сразу посерьезнела и внимательно посмотрела на него. Возможно, поняла что-то, поскольку спросила:

– Ты на самом деле хочешь оставить Город?

– Непременно, – совсем честно ответил Степан, ибо в тот момент он в самом деле верил в это.

* * *
Псурцев сидел за рулем серого обшарпанного неприметного «Москвича». Он взял его у соседа, объяснил, что в воскресенье не хочет пользоваться служебной машиной, а собственный «жигуль» испортился. Впрочем, такие осторожности были лишними – кто будет следить за ним? Но береженого и бог бережет, а вдруг чужое злое око зацепится за его белую и всегда ухоженную машину?

Полковник не спешил: специально выехал раньше, чтобы на месте оглядеться и в случае чего отменить встречу. В конце концов, не так уж и страшно, если кто-либо увидит его с Филей. Тот хоть рецидивист, но сейчас работает в жилконторе слесарем, случайная встреча на лоне природы, кроме того, милиция может поддерживать связи с кем угодно, в том числе и с бывшими преступниками. Между прочим, у полковника может быть и свой профессиональный интерес…

И все же лучше, если их встреча останется незамеченной. Лучше и для Фили, и для него. Все может случиться, кто-кто, а Псурцев знал это: слава богу, не первый десяток лет в милиции.

Полковник привык ездить с комфортом: в его «Ладе» стоял японский магнитофон «Мицубиси», который, кстати, подарил ему когда-то Степан Хмиз. Подарил, надеясь, конечно, на благодарность – и дождался… Псурцеву на миг стало жаль Степана: в принципе не плохой парень, не жадный, дружелюбный, сколько раз они в достойных компаниях «закладывали за воротник». Дурак, ей-богу дурак, втрескался как мальчишка. Девок тебе мало? Пройдись по Центральному проспекту, выбирай любую, сами на шею вешаются, сами в кровать прыгают – парень красивый, стройный, да еще и директор базы! Повезло тебе, так сиди и не чирикай. С Жорой и самим Пирием на равных. Это же ценить надо!

В конце концов Хмиз сам виноват, решил Псурцев, каждый – сам кузнец своего счастья. Ну чего разжалобился? Степу тебе жалко? Есть Степа, нет Степы… И правильно – не уклоняйся. Тебе люди доверили, в компанию взяли, будь благодарен до конца, а ты… Сколько по совету Белоштана тебя уговаривали, угрожали, запугивали, но бесполезно… Да, предательство не прощается. И Филя поставит точку.

Вспомнив Филю, Псурцев поморщился. Конечно, Филя – подонок, к тому же подонок вонючий. Но нужен человек. К кому обращаются в экстремальных случаях, подобных нынешнему? Только к Филиппу Фаридовичу Хусаинову, которого в преступном мире за бородавку на щеке прозвали Филя-прыщ. Самая важная фигура среди преступников – бывших, настоящих и, наверное, будущих – Города.

В прошлом Филя работал в цирке. Филипп Хусаинов – эквилибрист, канатоходец, его знали в стране: огромные красочные афиши до сих пор украшают стены его квартиры. Потом Филе не повезло, репетировал без страховки, упал и повредил ногу, до сих пор хромает. На этом закончилась Филина цирковая карьера, больше способностей у него не было, но характером обладал упрямым, а голову имел смекалистую и находчивую, отличался жестокостью и беспощадностью, судьба занесла его в Город, здесь Филя оброс несколькими бывшими спортсменами, такими же отчаянными, как и сам, – ограбили пять квартир, но попались на убийстве. Псурцев занимал тогда должность начальника уголовного розыска – собственноручно вышел на Филин след и арестовал его с компанией.

Хусаинов отсидел несколько лет – хвалился, что прошел в колонии академию, по крайней мере он сейчас не разменивается на квартирные кражи. Сейчас Филя «записался» в рэкетиры, вместе со своими помощниками-спортсменами вымогал дань с кооперативов и черного рынка.

Полковник сквозь пальцы смотрел на Филины «шалости» в Городе, в свою очередь, Хусаинов информировал его о тайнах преступного мира, безжалостно продавая конкурентов.

Оба были довольны друг другом.

И все же Псурцев морщился, подъезжая к условленному месту. Разговор с Филей не радовал его. Знал: Хусаинов сделает все, что нужно, однако сам факт, что он, полковник милиции и без пяти минут генерал (это ему твердо обещал сам Пирий), будет вести переговоры с обыкновенным рэкетиром, портило настроение.

«Хотя, – подумал с досадой, – хоть крути-верти, хоть верти-крути, а разговора с Филей-прыщом не избежать. Не зря Белоштан сказал прямо: Хмиза надо убрать. А Белоштан слов на ветер не бросает».

И здесь Псурцев вспомнил, как заблудился в Жориных тенетах. Случилось это несколько лет назад, в те застойные времена, – Белоштан пришел к нему в городское управление, нахально уселся в кресло, подождал, пока полковник выберется из-за стола, и спросил просто:

– Хочешь, полковник, получать по десять тысяч ежемесячно?

У Псурцева зашлось сердце: молниеносно прикинул – ему, чтобы получить десять тысяч, нужно вкалывать более двух лет. А здесь ежемесячно…

Но все-таки на всякий случай поломался и ответил с достоинством:

– Офицеры милиции не продаются.

– Ого, еще и как продаются, – возразил Белоштан безапелляционно, – и значительно дешевле.

– Меня ты не купишь.

– Не хочешь – не надо, – Белоштан сделал попытку встать, и вдруг Псурцев со страхом подумал: сейчас уйдет и пропали его деньги. Десять тысяч ежемесячно, целых десять тысяч, когда ему, кроме зарплаты, перепадают какие-то крохи. Ну за прописку в Городе, еще от благодарных родителей, когда вытянешь неразумного мальчишку из колонии, – крошка там, крошка здесь, сытым никогда не будешь. Поэтому и спросил уже совсем другим тоном:

– За что же ты, Георгий Васильевич, собираешься платить такие бешеные деньги?

Белоштан не ждал такого оборота разговора. Он еще не успел встать, как опять плюхнулся в кресло и объяснил:

– А ни за что.

– Ни за что? Ты мне голову не морочь. Говори уж прямо.

Георгий Васильевич закурил дорогую американскую сигарету, предложил и Псурцеву. Они задымили, потом Белоштан, сделав пару затяжек, раздавил сигарету в пепельнице и сказал серьезно:

– Я с тобой, Леонид Игнатович, не шучу. Ибо человек я серьезный, очень даже серьезный. Действительно, предлагаю тебе десять тысяч пока ни за что. Если примешь мое предложение, поговорим более детально.

Псурцев рукой разогнал ароматный дым «Кента», мешавший ему видеть лицо Белоштана. Сказал неопределенно:

– Предположим, я соглашусь…

– Нет, – возразил Белоштан, – никаких «предположим». Да или нет?

– Но я даже не знаю, в какие игры будем играть.

– А если даже в небезопасные? Разве ежемесячные десять тысяч не окупят риск?

– Окупят, – вздохнул Псурцев.

– Я был уверен, что мы договоримся.

– За что все-таки платить будете?

– Я же сказал: пока ни за что. За красивые глаза и за то, чтобы ты закрывал их, когда я скажу.

– Уже закрыл.

– Кроме того, держи меня в курсе. Понимаю, не все от тебя зависит, не все можешь прикрыть или подправить, но мы должны иметь информацию из первых рук. Собираемся мы, Леонид Игнатович, наладить производство дефицитной продукции. Для нужд населения, так сказать, – не удержался от иронии, – для его возрастающих запросов.

– Левый цех? – уточнил Псурцев.

– Называй, как хочешь: левым, правым, меня это не колышет. Но я хочу: во-первых, чтобы твои не совали нос на фабрику. Так же и в магазин, где реализуется товар. Во-вторых, со всей информацией о делах областного и городского управлений милиции, какие прямо или косвенно будут касаться наших дел, должен знакомить меня немедленно.

– Это в моей компетенции. Однако не могу гарантировать, что из областного управления…

Белоштан предупреждающе поднял руку:

– Это понятно. Но областное управление обойти тебя не может. Если и запланируют операцию, должны посоветоваться с тобой.

– Да, такой порядок есть.

– Хороший порядок… – Белоштан расплылся в улыбке, показав белые безукоризненные зубы. – Наш, социалистический.

– Ты что, против социализма?

– Я против всего, что мешает мне нормально жить.

– Если только мне будешь платить по десятке в месяц,представляю, сколько имеешь сам!

– А сон? Во сколько оплачивается мой сон? А разве легко трудиться и оглядываться? Там, – многозначительно кивнул, – меня бы уважали и на руках носили. Ты пойми, нет у меня сейчас стимула для работы. Эту фабрику я мог бы вывести в лучшие в Союзе, пол-Украины завалить первосортным трикотажем – пусть только снимут рогатки разные министерства и главки. Ну стану передовиком, на сотню зарплату повысят, премиальные возрастут. Чихал я на эти премиальные!

– Это верно, – с почтением произнес Псурцев. – Тебе лишняя сотня все равно что мне червонец.

С того времени и завертелась карусель. Белоштан наладил связи в министерстве, хвалился, что есть свои люди даже выше, а в Городе под надежным крылом Пирия и Псурцева чувствовал себя совсем вольготно. Только в последний год начались осложнения: госхозрасчет, переход на новые формы хозяйствования, демократия и гласность…

Работница в левом цехе получала в три раза больше, чем в обычном. Это устраивало всех, молчали как кроты, еще и благодарили, кланялись. Для разных Дунек и Нюр, которым Белоштан платил по четыре тысячи в месяц, он был богом, даже выше, поскольку на женский праздник Жора дарил каждой еще и по флакону французских духов. Та же Нюра никогда в жизни не видела таких духов, а получив их от директора, готова была за него перегрызть глотку кому угодно. А Белоштан только посмеивался: парфюмерию ему не доставать – привезет Степа Хмиз, а вручить – рука не отсохнет…

И все же стало труднее. На фабрике начались разные собрания, заседания, движения, нашлось несколько горлопанов, предложивших избрать нового директора, и Белоштан стал вынашивать идею отделения левого цеха от фабрики. Кооперативная идея вызревала в нем, и Пирий своим сообщением о приезде в Город «важняка», следователя по особо важным делам республиканской прокуратуры, только подтолкнул Жору.

Вспомнив «важняка», Псурцев недовольно засопел. Если бы приехал кто-либо из МВД, было бы проще, все же свой брат милицейский офицер, к тому же, почти со всеми начальниками республиканских управлений поддавал или поддерживал дружеские отношения. С коллегой – полковником или генералом – можно посидеть вечерок в ресторане или пригласить его на рыбалку. Есть близ Города два ставка, и карпы заждались рыболовов. А по соседству, в лесочке, стоит скромный деревянный домик, хозяйка которого поджарит пойманную рыбку и угостит вкусными шашлычками.

Да, с прокуратурой сложнее. Псурцев был уверен: конечно, и прокуроры берут, и коньяк из рук красотки принимают, но можно обжечься – нищие, лишней пятерки нет, а нос отворачивают.

Ему наверняка нужно знать: возьмет или нет… Если гордый и неподкупный, не стоит и пробовать: пойдут слухи, что Псурцев подъезжает со взятками, а это уже совсем скверно. Конечно, не пойман – не вор, но сейчас такие разговоры, когда может решиться вопрос о генеральском звании, совсем ни к чему.

И тут Псурцев представил себя в брюках с лампасами и с золотыми генеральскими погонами – с ума сойти можно, и прямой путь ему в областное управление: там сидит старый хрыч, доживает последние месяцы до пенсии. И правильно – надо уступать место молодым, энергичным и способным. Псурцев еще хотел добавить «неподкупным», но только хохотнул и стыдливо шмыгнул носом.

Наконец последний поворот перед березовым лесом, где назначено место встречи. Полковник съехал на лесную дорогу, «Москвич» запрыгал на выбоинах, и в голых кустах за лесом Псурцев увидел красные «Жигули», а возле них высокого смуглого горбоносого человека лет сорока с аккуратно подстриженными кавказскими усами. Он картинно опирался на капот автомобиля. Вальяжный, весь в черной коже: кожаные брюки, такая же куртка и шляпа с широкими ковбойскими полями. Красная машина поблескивала хромом и никелем, похоже, все, что могло бы украсить ее, Филя-прыщ использовал: козырек над ветровым стеклом с надписью «Зупер-авто», два зеркала на передних крыльях, две антенны – одна нагибалась с левого переднего крыла на крышу, другая свободно болталась на заднем бампере, никелированные ручной работы колпаки на колесах…

Псурцев, высаживаясь из своего обшарпанного «Москвича», не мог удержаться от смеха: разукрашенная машина – мечта всех милицейских служб, намного облегчает наблюдение.

Филя-прыщ вежливо приложил два пальца правой руки к полям кожаной шляпы.

«Мог бы и снять шляпу», – подумал полковник, но ничем не выдал своего недовольства. Остановился в двух шагах от Фили, чтобы не подавать руки – считал это ниже своего достоинства.

Филя-прыщ приложил руку к сердцу, приветливо улыбнулся и спросил:

– Вызывали, начальник? Я к вашим услугам.

Псурцев сунул руки в карманы брюк – стоял, расставив ноги, и пристально смотрел на Хусаинова. Размышлял, как лучше начать. Сразу и прямо выложить, зачем приехал, или осторожно, намеками, в подходом? Решил: разводить с Филей дипломатию ни к чему, может подумать, что перед ним заискивают, одна только мысль об этом вывела бы полковника из себя. Поэтому сказал не скрывая:

– Есть в городе один тип. Мешает, и очень. Сможешь?.. – он хотел сказать «убрать», но почему-то все же проглотил это слово.

Глаза у Фили вытаращились: чего-чего, но такого от Псурцева не ожидал. Удивленно уставился на полковника и спросил:

– Вы хотите… того? Чтобы я его?.. – выразительно махнул рукой и наконец вымолвил слово, на которое не отважился полковник: – Убрал?

– А ты, я вижу, испугался?

– Я?.. Говорите – кого… Для вас, полковник, все будет сделано в лучшем виде. Лично для вас. Но… – замолчал, – никогда бы не подумал… Чтобы сам закон…

– Мы с тобой, Филя, деловые люди, – строго сказал Псурцев, – никто нас не слышал, и я тебе ничего не говорил. Понял?

– Да, ничего, – согласился Филя, – ни вы мне, ни я вам. Поговорили о погоде и разъехались.

– Только о погоде, – кивнул Псурцев и непроизвольно оглянулся, как вор, пойманный на горячем. Но поблизости никого не было, чирикала какая-то птичка в кустах, и полковник успокоился.

Филя повертел брелоком с ключами от машины вокруг указательного пальца.

– Кого? – спросил.

– Возможно, ты его знаешь…

– Кого? – повторил Филя нетерпеливо.

– Директора промтоварной базы Степана Хмиза.

– Ого, добрый парень, я у него иногда разживаюсь.

– Ты меня понял? Филя посерьезнел.

– Сделаем. Но вы знаете, сколько за это?

– Скажи.

– Такса: миллион… Не меньше.

– Много хочешь!

– Риск того стоит, начальник. Вышкой пахнет. Как это у вас пишется? Исключительная мера.

– Все равно это много.

– Такса, начальник, не я ее придумал.

– Это когда тебе действительно что-нибудь угрожает. А здесь – тьфу… Я могу своих сыщиков спустить, а могу и придержать. Для формы пошевелятся, поищут – и точка. Нераскрытое убийство…

– Правильные слова говорите! – поцокал языком Филя. – Очень правильные. Только где гарантия?

– Мне, как и тебе, невыгодно, чтобы дело раскрутили.

– Невыгодно, – согласился Филя, – хотя, – пожал плечами, – если что-нибудь произойдет, с вас как с гуся вода, а вот какого-нибудь Филю обвинят в том, что он на самого милицейского начальника клепает, да еще посмеются зло.

– Не доверяешь.

– А почему я должен вам доверять, начальник? Вот если бы вы мне расписочку выдали…

– Ну и наглец же ты!

– Не наглец, а осторожный.

– Все равно миллион это много.

– Согласен, – вздохнул Филя, – сто сброшу.

– Пятьсот.

– Обижаете, начальник.

– Просто у меня нет больше. Филя засмеялся.

– Я считаю так. Вам, начальнику, тот Хмиз до фени. А вот у того, кому он стал на дороге, башли найдутся.

– Умен ты, Филя!

– Умен, – блеснул глазами Хусаинов, – на том и держусь.

– Ну ладно, – дал задний ход Псурцев, – сойдемся на восьмистах. И только лишь потому, что я сегодня уступчивый.

– Согласен, но только потому, что на своих гончих намордник натянешь, начальник. Когда нужно?

– Как можно быстрее.

– Сделаем. Нужно только этого Хмиза куда-нибудь за город вытащить. Хотя бы сюда.

Псурцев подумал и сказал:

– Послезавтра. В девять вечера. На двадцать третьем километре западного шоссе. Там за полкилометра от шоссе в дубовом лесу поляна. Мы там всегда сабантуйчики организовываем. Хмизу позвонят, вызовут – он то место знает и приедет.

– Половину башлей завтра, – щелкнул пальцами Филя. – Аванс.

Псурцев поморщился.

– Игра у нас открытая. А лишний раз встречаться…

– Не надо встречаться, начальник. Вы бабки в портфель затолкайте, а портфельчик этот в газетном киоске забудьте. На углу Центрального проспекта и Индустриальной. Там тетка Катря торгует, она мне и передаст.

– Договорились. Пусть эта тетка завтра в двенадцать как штык там будет. Мой человек трижды постучит ей в дверь и портфель забросит.

Филя еще раз повертел ключи на пальце.

– Сделаем все чисто. Жалко, правда, Степку Хмиза, но только ради вас, начальник.

Полковник смерил Хусаинова с ног до головы тяжелым взглядом, но ничего не сказал: повернулся и молча направился к «Москвичу».

* * *
Стол накрыли в банкетном зале. Он стоял у открытого окна, и ветерок забавлялся с шелковыми гардинами. Белоштан придирчиво осмотрел сервировку и остался доволен. Все по высшему классу: икра черная и красная, осетровый балык, немного семги, нежирная ветчина и сырокопченая колбаса – такое в обычном провинциальном ресторане не подадут ни за какие деньги. И две бутылки: вульгарная «Столичная» и коньяк «Двин». «Двина» не нашлось даже в загашнике директора ресторана, пришлось обратиться к собственным запасам, из Любчиковой кладовой. Но не беда. Сегодня ничего не жалко, ибо надо смотреть вперед и рассчитывать не на год и не на два. На каждую вложенную тысячу, если умело повести дело, можно получить не меньше тысячи и даже больше.

– Садитесь, дорогой Михаил Николаевич, – показал на стул Белоштан. – Сейчас мы с вами выпьем по маленькой, так сказать, неофициальной. – Взял за горлышко бутылку с водкой, почему-то посмотрел на свет. – Прозрачна и чиста, как наша душа, и крепка, зараза, но осилим! Мы с вами, Михаил Николаевич, все осилим, ибо жить стало лучше и веселей. Это не я придумал, это сам товарищ Сталин выдвинул такой тезис. А что? Ругают сейчас Сталина на всех перекрестках, поносят, как могут, а человек был мудр – конечно, методы были несколько своеобразные, но языками не трепали и уважали власть. А сейчас, скажу вам… – вдруг Георгий Васильевич прервал свой патетический монолог и округлил глаза. – Тоня, – позвал он официантку, стоявшую у белых дверей, – что же ты, Тонечка, о селедочке забыла? Дунайского посола подай, нет лучше закуски под «Столичную». Когда-то правда, был еще залом, но сейчас, думаю, и в Кремле заломом не балуются, не то что мы, простые смертные…

Официантка, пышногрудая блондинка, всплеснула руками, изобразив на лице страх, побежала на кухню, а Белоштан налил в рюмку водку, но пить не стал, ожидая селедки. Михаил Николаевич, низенький, лысый, с коротко подстриженной седой бородкой, жадно потер руки, соорудил себе бутерброд, не пожалев красной икры, поднял рюмку, но Белоштан остановил его.

– Я вас прошу, – воскликнул, – потерпите минутку, не пожалеете!

И действительно, ждать пришлось лишь минуту, Тоня уже несла селедку, она сделала книксен, извиняясь, и Георгию Васильевичу неожиданно захотелось ущипнуть ее за соблазнительное бедро.

– Хороша девка! – подмигнул Михаилу Николаевичу и, дождавшись, когда официантка отошла, тихо произнес: – Если хотите, она вечерком заглянет к вам.

– Посмотрим… Может, в этом и будет необходимость.

Георгий Васильевич откинулся на спинку стула, с пониманием посмотрел, как налегает на деликатесы гость, и подумал: «Плюгавец… Хоть и бородка, и очки в импортной оправе, хоть и пыжится, а мелкота… Ну, доктор наук, заведует каким-нибудь отделом в институте – пять тысяч рублей от силы, нищий… Мы таких можем», – как и что он может делать с такими, как Михаил Николаевич, Белоштан не додумал, да и так все было ясно: покупать оптом и в розницу. Однако сейчас от этого лысого плюгавца зависело многое, поэтому и выписал его на неделю из стольного града Киева. Позвонил домой и попросил приехать. И Михаил Николаевич сразу откликнулся. Да и как не откликнешься, когда просит сам Белоштан, а Белоштана Михаилу Николаевичу рекомендовал сам первый заместитель министра – на такую протекцию следует всегда реагировать.

Георгий Васильевич налил еще по рюмочке и перешел к деловой части разговора.

– У меня к вам будет просьба, дороженький, – сказал, сжав рюмку в руке. – Необходим совет, и ваш неординарный ум может прояснить нам путь. Ибо вы сами понимаете, что усыпан он не розами, а терниями, можно проколоть шины, а этого ох как не хотелось бы!

– Согласен с вами, – подтвердил Михаил Николаевич. – Кстати, вам пригодилась моя предыдущая разработка?

– Вы – гений, – вполне серьезно высказался Белоштан, – и я удивляюсь, почему наша власть так мало использует ваши гениальные открытия.

– Не скажите, я консультировал в Госплане!

– Госплане… – выразительно скривился Белоштан. – Не вспоминайте, дорогой, эту контору: одна ваша голова перевесит все их отделы вместе с компьютерами и программами.

– Преувеличиваете.

– Только немного. Пользуясь вашими установками и расчетами, мы поставили дело так, что при других условиях могли бы претендовать на звание предприятия коммунистического труда. Не дутого, а настоящего.

– Приятно слышать.

– Но сейчас все переменилось. Государство открывает перед нами новые перспективы, и грех не воспользоваться этим.

– Кооператив?

– Я всегда верил в вашу прозорливость: кооператив с красноречивым названием «Красная Шапочка».

– Кооператив – это серьезно и перспективно.

– Главное, Михаил Николаевич, спать можно будет более-менее спокойно.

– Немаловажный фактор.

– Не то слово! И мы рассчитываем на вас. Требуются теоретические, так сказать, обоснования, необходимо определить наиболее эффективные и наиболее безопасные способы производства и сбыта продукции, используя новейшее оборудование. То, что мы имеем, уже частично устарело, частично износилось. Пусть вас не волнует, где можно приобрести импортные станки. Ваше дело нарисовать общую картину, разработать направление деятельности будущего предприятия. Если внесете конкретные детали, будем только благодарны. Все используем, для нас важно абсолютно все. – Белоштан нагнулся над столом и сказал шепотом, хотя зал был пустым и никто не мог подслушать их: – Прошу не сомневаться: ваш труд будет достойно вознагражден. Как и в тот раз… Сто тысяч хватит?

– Даже много.

«Экий… – подумал Георгий Васильевич. – Эти ученые мужи наивны до предела. Не знают настоящей цены своей голове. Я бы заплатил и двести и больше, если бы только он намекнул… Дураки наши руководители. Этого Михаила Николаевича нужно немедленно посадить в правительство с неограниченными полномочиями, а с ним только изредка консультируются, а платят вообще копейки».

– Вот и договорились, – произнес радостно. – По этому поводу следует выпить. – Увидев в дверях официантку, подозвал ее. – Выпей с нами, Тоня, ты произвела большое впечатление на нашего дорогого гостя, и он рассчитывает на твое расположение…

Официантка засмеялась и взяла рюмку, а Георгий Васильевич, заметив, какие игривые огоньки загорелись в глазах Михаила Николаевича, еще раз убедился, что в Городе нет ему, Белоштану, равных, когда нужны интуиция и организаторские способности.

* * *
– Зажарим яичницу? – спросила Светлана.

– Зажарим, – согласился Степан.

– Может, лучше жаркое с луком?

– Пожалуй.

– А если сырники?

– Можно и сырники. – Только сейчас Степан понял, что Светлана подтрунивает над ним, но не обиделся. В конце концов, все приготовленное ею для него будет вкусным.

– А ты есть хочешь? – спросила Светлана.

– Нет.

– Так почему же соглашаешься на жаркое? – Думал, тебе хочется.

– Я выпью только кофе.

– В холодильнике есть свежий торт.

– После кусочка нужно час бегать.

– Ну и побежим.

– У меня нет спортивного костюма. Степан подхватился.

– Какой размер? Я сейчас привезу.

– Ты даже не знаешь, какой мне нравится…

– Есть адидасовские костюмы. Кажется, красные.

– Адидасовские? – Степан почувствовал, что девушка заинтересовалась. – Но, наверное, дорогие?

– Выдержим.

«Тьфу, какая-нибудь тысяча, – чуть не вырвалось у Степана. – Скажи только, намекни, и все будет…»

– Это правда не очень трудно? – все же заколебалась Светлана.

– Какой размер?

– Сорок шестой.

Степан посмотрел на часы. Сорок минут до закрытия магазинов, и надо успеть позвонить Наталии Кобе. У нее есть. В крайнем случае Шварцману. Тот два дня назад получил импорт и, конечно, запрятал в тайном месте, куда не только разным общественным контролерам не попасть, но и официальным ревизорам вход заказан.

Набрал номер телефона.

– Наташа, привет, у тебя есть адидасовский красный спортивный костюм сорок шестого размера? Сейчас приеду, заверни. – Положил трубку, победно посмотрел на Светлану и сказал: – Порядок!

Девушка все еще смотрела недоверчиво.

– Так просто?

– Ведь я еще директор промтоварной базы…

– Маг! – вдруг расхохоталась Светлана, и у Степана отлегло с души. – Маг и кудесник. Но я выхожу за тебя замуж не поэтому. Наоборот.

– Можешь спокойно есть торт, – почти торжественно заявил Степан.

– Буду, и с удовольствием.

Светлана побежала на кухню готовить кофе, а Степан поехал в магазин. Он вернулся через четверть часа – Кобина лавка была недалеко.

Увидев красное чудо, Светлана радостно ойкнула и побежала переодеваться. Она вышла из спальни и остановилась в дверях, уставив руки в бока и отставив ногу, совсем как манекенщица.

Степан поаплодировал и сказал:

– Президент фирмы получил бы инфаркт: с такой рекламой они удвоили бы прибыль.

– Шутишь? А если правда пойти работать в дом моделей? Ведь платят там больше, чем научным работникам.

Представив Светлану на помосте под прицелом жадных и алчных взглядов, Степан энергично замотал головой.

– Испугался? – догадалась Светлана. – Что чужие мужчины будут на меня пялить глаза. Они и так смотрят, а я люблю тебя.

«И я тебя», – хотел сообщить Степан, но постеснялся: слишком часто произносил эти слова.

– Что ж, пойдем в парк, побегаем, – предложил он и направился к шкафу за своим спортивным костюмом, но тут зазвонил телефон. Степан решил не снимать трубку, но телефон не замолкал, пришлось откликнуться.

– Ты один? – послышался голос Белоштана.

– Один, – зло ответил Степан: только Белоштана ему сейчас не хватало.

– А где же невеста?

– Нету… – проворчал.

– Отчалила из дому?

Тон Белоштана рассердил Степана, он хотел ответить резкостью, но не решился, только сказал:

– Гуляет она… Что надо, Георгий Васильевич? А то я спешу.

– Придется, Степочка, отложить дела.

– Не могу.

– Говорю: придется. Сядешь ты сейчас в свою «Самару» и приедешь на двадцать третий километр. Без промедления. Есть серьезный разговор…

– Не могу я, Георгий Васильевич!

– Я с тобой, Степа, не шучу.

– Но ведь мы, кажется, все решили.

– Не все, Степочка, возникли новые проблемы, и ты нам нужен.

– Нам? Кому еще?

– Приедешь – увидишь.

– Ладно… – нехотя согласился Хмиз, – сейчас приеду. – Он положил трубку и развел руками. – Бег откладывается…

– Неотложное дело?

– Я вернусь часа через полтора.

– Буду ждать тебя, милый, – Светлана поднялась на цыпочках и поцеловала Степана в подбородок. – Возвращайся.

Она стояла возле окна и смотрела, как Степан садится в машину. Перегнулась через подоконник и помахала. А Степан выехал со двора на улицу, кривыми улочками выскочил на Центральный проспект и помчался к условленному месту. Думал: наверное, Жора опять будет его умолять. Нет, и еще раз нет. Послезавтра свадьба, приедут Светланины родители, потом она вернется с ними во Львов, а он останется в Городе утрясать дела. Вообще дел много, одну только базу сдать преемнику – морока… Но как обрадуется Дима Васильчук! Ходил в вечных заместителях, сейчас станет хозяином, и Белоштан наверняка пригласит его в компанию. Свято место пусто не бывает. У Димы руки загребущие, вчера, когда Степан намекнул, что оставит базу, у того даже глаза заблестели. Попросил: «Похлопочите за меня перед Пирием». Степан согласился. Ему все равно, кто станет директором, ему хоть трава не расти, а Васильчуку он быстрее передаст хозяйство – Дима в курсе всех дел, и они всегда найдут общий язык.

Да, Дима сейчас развернется. На десять лет старше Степана и ходил всегда обиженным. Пытался даже подсиживать его, но, получив пару раз по носу, понял, что Хмиза ему не свалить. Сразу сменил тактику: со всем соглашался и поддакивал, за что получил относительную свободу действий и пользовался этим на полную катушку. Степан только посмеивался, узнавая о мелких Диминых махинациях с директорами магазинов – в конце концов, каждому хочется иметь свой кусок хлеба с маслом.

А, к чертям собачьим и Диму Васильчука, и Белоштана, и даже самого Пирия. Степан видел себя уже свободной птицей во Львове, конечно, свободным относительно – если удастся получить магазин, все равно придется вертеться: у них свои законы, свои неписаные правила, что в Городе, что во Львове, что в Одессе, все расписано фактически по деталям, и нарушителей правил карают иногда строже, чем в суде. Во Львове у него есть хорошие знакомые, бывшие однокашники по торгово-экономическому институту – сейчас кое-кто из них вырос и занимает ключевые посты в торговле, а Васька Трофимук – заместитель начальника городского управления, конечно же поможет, хотя и тому придется дать. Магазин во Львове стоит не меньше ста тысяч, пристойный даже больше – что ж, платить, так платить, не он устанавливал таксу, а люди поважнее и опытнее.

Львов, да еще и со Светланой, – мечта! Во Львове прошла его студенческая юность, сейчас он возвращается туда счастливый и полный надежд.

«Все как-нибудь устроится», – подумал Степан успокаиваясь. Он уже приближался к двадцать третьему километру – еще один поворот, затем небольшой подъем, дальше у дороги растут сосны, а за ними редкий дубовый лес с солнечной поляной. Дубы могучие, лет по триста, а на поляне растут лесные цветы – ромашки, колокольчики, иван-чай… Выезжая на пикники, они расстилали под дубом огромный брезент, на нем хорошо лежать на спине: могучий развесистый дуб, над ним голубое вечное небо, кажется, что и ты будешь жить вечно – на душе становится легко и весело, потому что лесные травы пахнут медвяно, рядом близкие товарищи и симпатичные женщины, брезент, заваленный кастрюлями и тарелками с вкусной едой, бутылками с коньяком и шампанским, – на самом деле чувствовал себя уверенно и беззаботно, воистину вечная жизнь… А сейчас ты, Степан, сам отказываешься от этого. Не пожалеешь ли?

«Нет, – ответил Степан сразу и уверенно, – ради Светланы я отрекся бы и от большего, чем компания Белоштана. Конечно, было приятно чувствовать себя на короткой ноге с Пирием, мог обругать самого милицейского полковника. Ну и что? Разве это определяет суть бытия? А что? – подумал вдруг тревожно. – Что означает? Нет в тебе, Степа, высоких интересов, и граница твоих желаний – проехать с красивой женой вокруг Европы, покрасоваться возле нее на комфортабельном лайнере, пройтись по Монмартру или посетить Колизей. И будешь ты вечным завмагом и торгашом, потому что ничего больше не умеешь и не знаешь. Вот люди выступают по телевизору – писатели, художники, артисты, все их видят, уважают и восхищаются, а тебе только кланяются за какую-нибудь импортную куртку или кожаное пальто. Однако когда-нибудь страна должна будет наверстать упущенное, закончится поголовный дефицит, и тебе перестанут кланяться и благодарить, тогда все прояснится, словно под рентгеном, все станет на свои места и будет видно, кто есть кто. Но, – подумал также, – наверное, не скоро это случится, и есть у тебя шансы дожить до седины окруженным уважением и лестью. А нужно ли забегать далеко вперед? Правильно говорят: лучше синица в руках, чем журавль в небе. А у меня в руках даже не синица и журавль, а сама жар-птица».

Вспомнив Светлану, Степан улыбнулся счастливо – вот и знай, где потеряешь, а где найдешь: его жизнь повернулась на сто восемьдесят градусов и приобрела совершенно иной смысл.

Проскочив подъем, Хмиз свернул на проселочную дорогу, ведущую к лесу. Солнце садилось, позолотив дубовые кроны. Степан остановился под дубом, где, как правило, устраивались их пикники, но серой Белоштановой «Волги» не обнаружил. Очевидно, Георгий Васильевич немного задерживается, вообще он человек деловой и пунктуальный, ждать долго не придется.

Хмиз вышел из машины, прислонился к дубу, уставившись в синее вечернее небо. Пахло медом, шелестели листья под легким ветерком, и Степану вдруг очень захотелось опуститься на колени, уткнуться в траву, ощутить терпкий запах земли. На душе было спокойно, даже неприятный разговор с Белоштаном не тревожил его.

Внезапно Степан услышал за спиной осторожные шаги – выглянул из-за ствола и увидел человека в шляпе с широкими полями. Он приближался, что-то бормоча под нос, солнце светило человеку в спину, и Степан вначале не узнал его, но было в нем что-то знакомое. Хмиз вдруг вспомнил.

– Филя! – окликнул. – Ты что здесь?

– Гуляю… – Филя остановился в двух шагах от Степана. – Ты Хмиз?

– А кто же еще?

– Ты мне и нужен. – Филя вынул руку из кармана брюк, и Степан увидел направленный на него ствол пистолета.

Хмиз инстинктивно заслонился рукой, но Филя нажал на курок – пуля бросила Степана на дубовый ствол, ноги у него подкосились, и он упал лицом в траву. В последний раз втянул воздух, а синее небо над ним потемнело и сделалось черным.

Степан понял, что умирает, ему стало жалко себя – попытался задержать воздух в легких, но не смог; выдохнул и прижался щекой к траве.

Филя перевернул Хмиза на спину, убедился, что не дышит, и направился к дороге, где оставил свою красную разрисованную машину.

Глава III МАРАФОН (Начало)

Иван Гаврилович Сидоренко собирался в дорогу. Положил в чемодан три белых и одну темную сорочки, пижаму, тапочки, белье. Вынес из ванной набор для бритья – чешский несессер ему подарила на день рождения Лиля. Этот несессер был предметом гордости Ивана Гавриловича: кожаный, с молнией, а внутри и станок, и лезвия, и помазок, не говоря уже о креме и одеколоне. Бросил в чемодан еще носовые платки, а сверху положил небольшой коричневый «дипломат» с монограммой, подаренный коллегами к сорокалетию.

Подумал и положил в чемодан еще хлопчатобумажный спортивный костюм: хоть работы в Городе предстоит много и будут смотреть на него там как на залетную столичную птицу, где-нибудь поздно вечером или рано утром, может, и удастся побегать.

Иван Гаврилович закрыл чемодан, постоял над ним, вспоминая, не забыл ли чего. Посмотрел на себя в зеркало: высокий брюнет без седины в густых, несмотря на возраст, волосах, глаза еще зорки и энергичны. Подтянутый, мускулистый, как говорят, спортивный. Лицо с высоким открытым лбом, скуластое, но не монгольское, словно высеченное из крепкого дерева, две волевые морщинки от губ к подбородку, прямой нос, тонкие губы. И контрастная в целом для жесткого лица ямочка на подбородке, которая смягчала резкие черты.

Сидоренко договорился, что Кирилюк заедет за ним, – у него оставалось еще много времени, часа полтора.

Иван Гаврилович нахмурился: не нужно было соглашаться на такую длительную командировку. Тем более что лавров она не принесет… Наоборот, целая морока, блуждание с завязанными глазами, к тому же, наверное, на поддержку местных товарищей надежда плохая. Недаром в письме, адресованном Верховному Совету, сказано: «Неоднократно жаловались местному начальству, писали в исполком, сигнализировали милиции, но все остается по-старому».

Кирилюк приехал вовремя. Ему уступили место на переднем сиденье черной «Волги». Иван Гаврилович поблагодарил, обернулся к сидящим сзади:

– Ну что, друзья, – подмигнул, – начинается наш марафон. Добежим ли до финиша?

Подполковник Кирилюк хмыкнул:

– Марафон… Там точно знаешь, сколько надо бежать, и дыхание, естественно, регулируешь. Сорок километров с гаком – и точка. Где финиш – уже на старте известно, а мы, бедные и несчастные, будем вертеться с завязанными глазами, не зная, когда и где конец.

– Не такие уж мы несчастные, – не согласился Иван Гаврилович. – Четыре аса, извините, что и себя к ним причисляю, четыре старых и опытных волка – чего-нибудь да стоят, а?

* * *
Утром дежурный по управлению внутренних дел принял известие, что в лесу на двадцать третьем километре от Города обнаружен труп человека. Позвонил колхозник из близлежащего села. Он ехал на велосипеде по тропинке мимо дубового леса и увидел пустую машину с открытой дверцей, а неподалеку – убитого. Колхозник так и сказал – убитого, поскольку человек лежал в луже крови.

Следственно-оперативную группу, которая выехала на место происшествия, возглавил следователь городской прокуратуры Сохань.

Колхозник, передавший сообщение дежурному, стоял на тропинке, опершись на велосипед. «Рафик» с опергруппой остановился рядом. Увидев милицию, колхозник снял кепку и с почтением стал разглядывать прибывших: искал начальника. Безошибочно обратился к Соханю:

– Он там… – показал рукой на кусты, из-за которых виднелась белая «Самара». – Еду я, выходит, к куму в Пилиповцы, ну и зацепился глазом… Будто кто толкнул, остановился, гляжу, а в машине никого. Подошел – точно никого. А двери открыты, опять же непорядок… И опять меня что-то толкнуло – подхожу, а там лежит… убитый, потому как не двигается и весь в крови.

– Больше здесь никого не было? – спросил Сохань.

– Никого. Дорога пустынная, лесная, а от Рогачева до Пилиповцев только тропинка. Утром тут редко кого увидишь. Днем и вечером наезжают… Гуляют на поляне, мячи гоняют и горилку пьют… Место затишное.

«Слава богу, – с облегчением подумал Сохань, – следы, кажется, остались… Не затоптаны».

Под дубом на спине лежал убитый. Глаза открыты, руки раскинуты, смотрит будто в небо, сорочка и легкий шерстяной свитер в запекшейся крови.

Сохань остановился, уставясь на убитого. Где-то он видел его – знакомые черты лица. Кто же это?

– Это же Хмиз! – выдохнул кто-то у него за спиной. – Конечно, Степан Хмиз – директор базы.

Сохань оглянулся: за ним стоял, вытянув шею и заглядывая через плечо, капитан Опичко из уголовного розыска.

– На самом деле, Хмиз, – согласился Сохань, – сейчас и я вспомнил.

Он отступил, пропуская врача и экспертов. Защелкал фотоаппарат, врач опустился на колени над убитым.

– Одна пуля, и прямо в сердце… – произнес глухо. – Быстрая и хорошая смерть, если смерть вообще может быть хорошей.

– Когда? – спросил Сохань. Врач понял вопрос и ответил:

– Сейчас сказать трудно, но, думаю, ночью или вчера вечером. Экспертиза покажет.

На дороге засигналила машина: на поляну выехала «скорая».

Сохань отошел в сторону: началась обычная для таких случаев процедура. Каждый знал, что нужно делать – проводник пустил собаку по следу, капитан Опичко обыскал убитого, подал Соханю автомобильные права, санитары положили труп на носилки, понесли к машине.

Сохань подошел к «Самаре» – пустая, ключ торчит в замке. В ящике для перчаток разная мелочь: рюмки, ножницы, плоская бутылка недопитого коньяка, флакон одеколона. Сохань для чего-то отвинтил пробку, понюхал – приятный запах. «Алекс», – прочитал Сохань, он такого одеколона никогда и не видел, даже не знал, что может продаваться в магазинах. Но ведь Хмиз был директором базы, и у него были другие возможности, а может, кто-нибудь привез из-за границы.

«Ну ладно, – решил Сохань, – детально осмотрим „Самару“ потом». Огляделся вокруг. Опичко ползает по поляне, отыскивая следы, пес потянул проводника к шоссе, потом обратно… После вскрытия многое может проясниться.

Сохань поморщился. «Опять, Сергей Аверьянович, на твою голову, – подумал. – Собака вряд ли поможет, доведет до трассы, и все. Следов тоже, наверное, не осталось. Придется в грязном белье копаться. А его – куча. У директора друзей и недругов было много, здесь такие комбинации могут возникнуть, что за голову схватишься. Но что делать, взялся за гуж, не говори, что не дюж».

Сохань снова оглянулся. «Самара» стоит метрах в пятнадцати от дуба, под которым был убит Хмиз. Итак, Хмиз подъехал, вышел из машины, увидел человека, который окликнул его, возможно, знакомого, так как пошел к нему, не закрыв дверцы машины и оставив ключ в замке. Начался разговор, и потом этот неизвестный хладнокровно застрелил Хмиза. Правда, могло произойти и по-другому. Хмиз ждал под дубом знакомого, тот подкрался и коварно застрелил его.

Сохань прикинул: если убийца прятался, ожидая Хмиза, то лучше это сделать было в орешнике: им заросли крутые склоны оврага шагах в тридцати от лесной дороги, по которой приехал Хмиз. Итак, убийца вышел из кустов, перешел дорогу, подкрался к дубу, под которым ждал Хмиз, и прикончил его. Одним выстрелом, прямо в сердце.

Сохань закурил, глубоко затянулся, чтобы успокоиться. Охотничий азарт начал овладевать им, он перешел проселочную дорогу и углубился в орешник. И почти сразу нашел то, что искал: примятая трава между кустов – наверняка здесь сидел человек, ожидая жертву.

Сохань на коленях метр за метром стал осматривать траву вокруг, но ничего не обнаружил. Решил, что напрасно потратил время, но неожиданно заметил белое пятнышко в густо переплетенных ореховых стволах – потянулся и достал окурок. С удовлетворением хмыкнул: кто-то курил редкие сигареты – «Кент».

Сергей Аверьянович плюнул через левое плечо, чтобы не сглазить, – окурок может вывести на след или стать доказательством: не так много людей в городе позволяют себе курить такие импортные сигареты.

Однако странно: опытный рецидивист никогда так не наследил бы. Возможно, это ложная улика?

Сохань выглянул из кустов. Представил: он сам ждет Хмиза. Вот тот подъехал на своей белой «Самаре», поставил машину у дороги, подошел к дубу, прислонился к стволу, ожидает… Я же, то есть убийца, осторожно пробираюсь к проселку, перепрыгиваю вот этот небольшой ручеек и… Сохань вдруг замер, опустился на колени: песчаную дорогу пересекали хорошо сохранившиеся следы от мужской обуви, приблизительно сорок первого – сорок второго размера.

Сохань приподнялся на цыпочки, увидел на противоположной стороне поляны Опичко, позвал его:

– Петр Анисимович, идите сюда, кажется, я что-то нашел!

Капитан заторопился. Увидев следы, пренебрежительно хмыкнул:

– Мало кого носит по лесу…

– Э-э нет, не говорите… – Сохань показал окурок в полиэтиленовом пакете. – Нашел вот… – кивнул на ореховые кусты. – Трава там вытоптана, может, кто-нибудь ждал Хмиза и не хотел, чтобы его издалека увидели. Пожалуй, гастролер из Города: вряд ли кто-либо из местных крестьян курит «Кент». Только непонятно, как это он столько улик оставил…

– Это верно, – согласился Опичко, присев над следами и разглядывая их. – Туфли узконосые, похоже, импортные?

– Гипс… – приказал Сохань. – Зафиксируйте следы.

Он присел на краю дороги, наблюдая, как Опичко заливает гипс в следы. Что-то беспокоило его, но не мог определить, что именно. Наконец догадался, перешел дорогу рядом с Опичко, посмотрел на свои следы и крикнул возбужденно:

– Смотрите, капитан!.. Как мы все ходим… Видите: мои следы – носками в стороны, а эти – параллельны. Обратили внимание? А сейчас пройдитесь вы!

Опичко сделал несколько шагов и заметил:

– А действительно – и у меня в разные стороны. Так все нормальные люди ходят, а тут… – он снова присел над следами, обнаруженными Соханем. – Хромоногий, что ли?

– Похоже, – Сохань наклонился над следами, чуть ли не обнюхивая их. – Смотрите, правый каблук вдавлен глубже, чем левый. Три отпечатка – и все одинаковые… Что это означает, капитан?

– Черт его знает, я не эксперт-криминалист…

– А мы сейчас его спросим… – потер руки Сохань. – Алексей Игнатович, подойдите-ка сюда! Смотрите, что мы здесь нашли. Как вам нравится?

Эксперт опустился на колени, не боясь запачкать брюки. Отобрав у Опичко миску с гипсом, проворчал что-то не очень вежливое в его адрес, сам занялся следами.

– Почему сразу не позвали меня? – спросил недовольно.

– Потому что ты там что-то искал, – показал головой на поляну Опичко.

Эксперт сердито посмотрел на капитана и снова пробормотал под нос что-то ругательное.

– Скажите, – спросил его Сохань, – не свидетельствуют ли эти следы, что их оставил человек, хромающий на правую ногу?

– Свидетельствуют, да еще как!

– А почему он так ходит? Видите, Алексей Игнатович, следы параллельны, а нормальные люди ставят ноги носками наружу.

– Уловили?.. – эксперт с почтением взглянул на следователя. – А ходит он так, поскольку привык. Короче, такая походка только у цирковых эквилибристов, канатоходцев или строителей-монтажников, которые передвигаются маленькими шажками. С годами вырабатывается такой шаг…

– Выходит, проселок перешел строитель-монтажник или канатоходец?

– Думаю, что именно так.

Сохань быстро и с явным удовольствием потер руки.

– Это значительно сужает круг поисков.

– Сомневаюсь, в Городе несколько тысяч строителей, – махнул рукой Опичко. – Попробуй всех перебрать.

– И все же! Если добавить, что этот человек, наверняка состоятельный, потому что курит «Кент»…

– Найти – раз плюнуть?

– Я этого не говорил. Просто сейчас у нас есть ориентиры. Хоть какие-то… Как говорил Добролюбов, луч света в темном царстве… И придется нам, капитан, ухватиться за эту ниточку.

– При чем тут я? Убийство расследует прокуратура…

– А она имеет право привлечь к ведению дела любого. Вы же, Опичко, сыщик со стажем, вам и карты в руки.

– А-а… – махнул рукой капитан. – Сыщик, говорите? Не сыщик я, а пес, милицейский пес, на которого то и дело надевают намордник.

– Шутите.

– Будто не знаете вы наших порядков…

– Бросьте, – сказал Сохань серьезно, – и не говорите мне об этом. Вот увидите, если это следы убийцы, скрыться от нас ему не удастся.

– Блажен, кто верует…

– Странно, что вы не верите в себя?

– Я верю только в наше родное областное и городское руководство.

– А я почему-то еще и в себя.

– Значит, вам легче жить.

– А как же жить без веры в себя? – удивленно пожал плечами Сохань. – Не представляю.

– Прокурор у вас кто? – прищурился Опичко. – Прокурор у нас с вами один – Сидор Леонтьевич Гусак. И он развязывает вам руки, то есть дает полную свободу действий.

– В рамках закона.

– А у меня десять нянек, и каждая в свою сторону тянет. Начальник розыска с заместителями, начальник отдела, не говоря уже о полковнике Псурцеве. Голова кругом идет. Проклинаю тот день, когда пошел в милицию.

– А я всегда считал работу в уголовном розыске интересной. И, если хотите, интеллектуальной.

– Слова… Грязная и неблагодарная. – Опичко махнул рукой и стал помогать эксперту. Вдвоем они быстро завершили работу, и капитан спросил: – Кажется, все?

Сохань неопределенно поморщился. Еще раз медленно обошел поляну, постоял под дубом. Увидев проводника с собакой, спросил:

– Ничего?

– В наш век сплошной механизации… Добежали до трассы, а там, похоже, стояла машина…

– Знакомая картина. – Согласился Сохань. – Наверное, все, больше нам здесь делать нечего.

И направился к «рафику».

* * *
Белоштан пришел в прокуратуру не сказать что взволнованный, но с неспокойным сердцем. Потому что вот так, повесткой, его еще никогда не вызывали. Звонили, извинялись, приглашали или просто ставили в известность: такое или иное совещание состоится тогда-то, и он сам решал, идти или нет. Одного можно просто проигнорировать, другого послать ко всем чертям, а перед третьим расшаркаться и поклониться: сложная наука – жизнь…

Коридор на третьем этаже – темный, узкий, и номера на дверях еле видны. Пятьдесят седьмая комната оказалась предпоследней справа. Георгий Васильевич постоял перед дверью, хотел постучать, но взял себя в руки и распахнул дверь без стука. Стал на пороге: кабинет узкий и темный – письменный стол у грязного окна, выходящего во двор на облупленную и обшарпанную стену соседнего здания, несколько стульев вдоль стены и сейф в углу. А за столом – черноволосый мужчина, оторвавшийся от бумаг и внимательно вглядывающийся в него.

Убогость и замызганность комнаты пробудили у Белоштана обычную уверенность, он вытащил из кармана мятую повестку, помахал ею в воздухе, спросил:

– Вызывали? Здесь написано – «пятьдесят седьмая»… Человек, не поднимаясь, протянул руку, и Георгий Васильевич вынужден был преодолеть расстояние от дверей к столу с повесткой в руке. Однако сразу взял реванш: не подал повестку, а бросил ее на стол – небрежно и даже с омерзением.

Но Сидоренко не обратил внимания на демонстрацию Белоштана. Не встал, не подал руки, произнес сухо и официально:

– Я следователь республиканской прокуратуры Иван Гаврилович Сидоренко. Прошу садиться…

– Конечно, сяду, если уж предложили… – Белоштан все еще надеялся перевести разговор на интим, даже оперся локтями на стол и уставился в следователя, как в старого знакомого. – Даже из республиканской? – Сделал вид, что копается в памяти, и спросил, будто речь шла о лучшем друге: – Как там Михаил Федотович?

С Михаилом Федотовичем Шкуратовым, начальником управления республиканской прокуратуры, его когда-то познакомили в какой-то компании. Белоштан уже не помнил, где именно, кажется, на вечеринке или во время ресторанного застолья, но, собираясь к Сидоренко, выудил из памяти эту фамилию, не поленился позвонить в Киев и уточнить имя и отчество Шкуратова – все может пригодиться, знал это отлично, особенно намек на близкие отношения с непосредственным начальством Сидоренко.

– Михаил Федотович жив и здоров… – Сидоренко понял намек и внутренне улыбнулся. – Сейчас он работает юрисконсультом, кажется, в министерстве коммунального хозяйства…

«Осел, – обругал сам себя Белоштан, – Грицко осел, – недобрым словом помянул киевского приятеля, у которого спрашивал оШкуратове, – не знать, что того уже поперли из прокуратуры!»

– Проштрафился? – выразил удивление.

– Ну что вы! Просто перестройка коснулась и нас… Теперь и Белоштан понял намек.

– Все под одним богом ходим, – примирительно произнес. – Судьба что весы: то вознесет, то опустит… Итак, чем могу быть полезен?

– Поговорим пока что, Георгий Васильевич, неофициально. Без формальностей. Если не возражаете?

– Зачем же возражать? – Белоштан внимательно рассматривал столичного следователя. Не зря сказал Сашко: керамика. Ни одного раза не улыбнулся, лицо каменное, смотрит не мигая. – Если приехали из Киева в наш медвежий, то не для душеспасительных разговоров. Я так понимаю.

– Правильно думаете, Георгий Васильевич. Привели в ваш угол… Хотя тут не могу с вами согласиться: город произвел на меня приятное впечатление – очень мило, река, вокруг леса… Так вот, привели нас сюда дела. Перестройка и гласность: люди проснулись, пишут, жалуются, а кому же отвечать на жалобы? Нам, грешным. Вот и хочется кое-что уточнить именно у вас. Поскольку занимаете должность в масштабах города солидную, в курсе всех дел – знаю, с вами здесь считаются, начальство уважает…

«И ты бы зауважал, если не был бы дураком, – не без раздражения подумал Белоштан, – достопримечательности города, и природа, как изволил выразиться, заиграли бы для тебя иными красками. Вывез бы я тебя в дубовый гай с девочками, устроили бы детский гомон на полянке – растопилось бы твое керамическое сердце, так как мои девочки и не такие растапливали. Лариса и Вероника, имена только какие! Не говоря уж обо всем другом… Лариса в бикини – богиня, умереть можно, развращенная, правда, но для одноразового пользования незаменима».

Наверное, Сидоренко что-то прочитал в глазах Георгия Васильевича, поскольку спросил:

– Считаете, говорю не то?

– Почему же, – овладел собой Белоштан, – в конце концов, так оно и есть. В Городе меня знают, как-никак, я бывший член горкома партии, здесь недодашь и не отнимешь, член мэрии…

– Рассчитываю на вашу откровенность, Георгий Васильевич.

«Рассчитывай, – чуть не вырвалось у Белоштана, – я сам с собой бываю откровенным раз в год. А фигу с маслом не хочешь?»

– Конечно, – ответил он, и глаза его засветились искренностью. – Можете на меня рассчитывать.

Сидоренко переложил какие-то бумаги на столе, заглянул в них и спросил:

– Георгий Васильевич, что у вас на Индустриальной улице?

«Прямо в яблочко!» – подумал Белоштан и почувствовал, как екнуло у него сердце. Но ни один мускул не дрогнул на лице.

– Цех детского трикотажа, – объяснил.

– И что он выпускает?

– Я же сказал: детский трикотаж.

– А можно конкретнее?

– Детские костюмчики – для младшего и среднего возраста. Пуловеры, джемперы, разные кофточки, шляпки… Разве все запомнишь.

– Где реализуется продукция цеха?

– Это зависит не от нас. Есть плановые органы…

– Поставим вопрос по-иному: какая часть продукции реализуется в области и непосредственно в Городе?

Белоштан пожал плечами. Понимал: пока идет пристрелка, все это – ради одного или двух вопросов, которые Сидоренко поставит позже.

– Я в эти тонкости не вхожу, – объяснил. – Этим занимается мой заместитель. Сейчас, правда, придется самому во все дырки заглядывать, хозрасчет, вертеться надо… По крайней мере, на этот цех мы не обижаемся. Продукцию выдает первосортную, модную, сравнительно дешевую – в магазинах она не залеживается.

– Вчера я обошел несколько магазинов: действительно, нет ни детских костюмчиков, ни джемперов, ни даже шляпок… Неужели так быстро распродаются?

– Дефицит, – вздохнул Белоштан. – Мы любим своих детей и стараемся красиво их одевать…

– И все же, где и когда можно увидеть продукцию, которую выпускает цех на Индустриальной?

– Хоть сейчас… – Белоштан даже сделал попытку встать, но, увидев, что следователь никак не отреагировал на его готовность, опять опустился на стул… – Сколько угодно! Не только посмотреть, но и потрогать.

– В каком же магазине?

– Ну, Иван Гаврилович, я удивлен. Я же сказал: дефицит! В выставочном зале нашей фабрики…

– А посмотреть цех можно? Ознакомиться с его работой? Когда?

«Правильно копаешь, – согласился в душе Белоштан, – но если бы ты приехал и неделю назад, когда цех еще не прикрыли, все равно ничего не раскопал бы. Две или три работницы на самом деле гнали детскую продукцию, которая все равно шла потом налево и по повышенным ценам, хотя документы в ажуре, продукция есть, попробуй прицепиться! А то, что остальные работницы производят дамские костюмы, роскошные мужские свитера, кофточки из мохера, то, извините, и эта продукция также запланирована… Конечно, официально для цеха она второстепенная, но случилось так, что немного забыли о ней, вот и приходилось наверстывать…»

Георгий Васильевич внимательно посмотрел на Сидоренко. Как сказал Сашко: керамический? Но берут почти все, за редким исключением, и нужно только знать, сколько дать. Не продешевить, прицениться… А если Сидоренко предложить, скажем, тысяч триста. Однако одернул сам себя: не сейчас, не горячись, Жора, дать всегда успеешь, так как суета нужна только при ловле блох…

Белоштан вздохнул:

– К сожалению, посмотреть цех нельзя: он прекратил свое существование…

– Как прекратил? – не понял следователь.

– Приняли решение о закрытии цеха. Посоветовались с местными органами и ликвидировали его.

– Извините, но вы сами только что сказали, что цех выпускал крайне необходимую для населения продукцию?

– А кто сказал, что мы остановили выпуск этой продукции? – Георгий Васильевич не смог скрыть торжества (на тебе фигу под нос, ищейка проклятая). – Наоборот, цех закрыли, поскольку решили увеличить выпуск трикотажа для детей.

– Не понимаю.

– На базе цеха по требованию трудящихся открывается кооператив, – сообщил Белоштан. – Кооператив, который будет выпускать все для детей. «Красная Шапочка», разве плохо?

«Запоздал, – промелькнула у Сидоренко мысль, – немного запоздал… Да не все потеряно. Не так просто закрываются у нас предприятия. Профильтровать всю документацию, опечатать склады, проверить наличие пряжи, готовой продукции.

– «Красная Шапочка»? – переспросил. – Красиво звучит. Даже немного вызывающе. Прошу вас, Георгий Васильевич, задержитесь на несколько минут. Тут есть представители республиканского управления, им поручено произвести ревизию на фабрике – поедете вместе.

– Не смею отказываться, – лучезарно улыбнулся Белоштан. – Мы привыкли к ревизиям. Честно говоря, жизни от них нет. Сколько контролеров в стране развелось – с ума сойти можно!

«И все хотят жить, – добавил про себя. – Хорошо есть, обставлять мебелью квартиры, одевать жен и детей, забавляться с ларисками и верониками. И живут, сучьи дети, едят и забавляются – за наш-то счет…»

Георгию Васильевичу внезапно сделалось противно, но только на какое-то мгновение: в конце концов, надо любить все человечество, даже контролеров…

* * *
Псурцев чистил спичкой ногти и слушал Опичко, косо поглядывая на капитана. Когда тот доложил, как они с Соханем обнаружили следы через проселочную дорогу, бросил спичку в корзинку и насторожился. А вывод Опичко о том, что эти следы могут принадлежать цирковому эквилибристу или строителю-монтажнику, заставил полковника даже немного забеспокоиться.

«Свинья! – разозлился он. – Этот Филя-прыщ типичная свинья – оставить такую улику. Однако не так страшен черт, как его малюют», – успокоил себя.

– Следы… – пробормотал безразлично. – Сыщики, следы нашли… Я ту поляну знаю – царское место! – Вспомнил, как в приятной компании пил коньяк, развалившись на разостланном под дубом брезенте. Белоштан доставал из машины все новые и новые бутылки, а наливала черненькая с многообещающими глазами, он несколько раз похлопал ее по бедру, и, наливая ему в очередной раз, та прижалась к нему. Чертова девка, жаль, что жена у него психованная и контролирует каждый его шаг… – Так, – продолжал дальше задумчиво, – я на той поляне бывал и знаю, сколько там людей шастает! Туда-сюда, туда-сюда… Где же гарантия, что эти следы оставил преступник?

– Может быть, убийца ждал Хмиза в орешнике, – высказал мнение Опичко. – Там Сохань примятую траву обнаружил, а от того места до следов несколько шагов.

– Эту версию надо прорабатывать, но могут быть и другие, – заявил Псурцев. – Ты моей интуиции поверь, Опичко, и опыту. Следы следами, а искать надо и в другом месте. Друзей и недругов у Хмиза было много. Всех их следует просеять. Через мелкое сито. Не поделили что-нибудь торгаши, запутались в своих махинациях, вот и закономерный конец. Мой тебе приказ такой, Опичко: завтра поедешь на базу людей порасспрашивать, может, кто угрожал Хмизу.

Капитан немного помялся и осмелился возразить:

– Но ведь, товарищ полковник, из пистолета стреляли. Вряд ли у торгашей есть оружие. Бандитом тут пахнет.

– Сейчас у торгашей можно найти все, потому что деньги у них есть, а за деньги роту солдат вооружить можно. Разве не так?

– Так, – опустил глаза Опичко, – деньги – всему голова.

– Вот именно! – поднял указательный палец Псурцев. – Из-за денег все это и произошло. Скорее всего не поделили прибыль…

– Вот и мне так кажется.

– Конечно, не поделили. Вот тебе, Опичко, и еще один ориентир для поиска…

– Та-ак… – сказал Сохань, узнав, что утром дежурному по городскому управлению милиции звонила какая-то девушка. Назвалась Светланой. Она заявила, что Степан Святославович Хмиз исчез вчера вечером – выехал по делам на час и не вернулся. – Так-так, – повторил. – Что же это за девушка?

– Сказала, что нареченная Хмиза, – объяснил дежурный. – Звонила из его квартиры.

Сохань заглянул к прокурору, взял ордер на обыск, и через несколько минут машина с опергруппой стояла у девятиэтажного дома, на втором этаже которого жил Хмиз.

Дворничиха быстро собрала понятых, и Сохань позвонил в обитые белым дерматином двери. Открыла красивая девушка, Сохань даже удивился, что есть такие на свете – ее красоту даже не портили распухшие и покрасневшие от слез глаза. Тревога читалась на ее личике.

– Что? – спросила девушка и отступила в прихожую. Увидев людей в милицейской форме, догадалась, что произошло что-то страшное, сжала виски ладонями и побледнела.

«Правильно говорят, – подумал Сохань, – стала белая как мел».

Девушка пошатнулась, Сохань поддержал ее за локоть, и вовремя, ибо чуть не потеряла сознание, прислонилась к нему.

– Что со Степаном? – спросила девушка.

– Воды, – попросил Сохань дворничиху.

Та метнулась в кухню, принесла стакан, Сохань заставил девушку сделать глоток-другой… Глаза ее ожили, и пунцовые пятна выступили на щеках.

Сохань провел девушку в комнату, посадил на диван. Сам примостился на пуфик напротив.

– Что со Степаном? – повторила вопрос девушка. Глаза ее округлились, сделались темными – она сжала губы и тревожно уставилась на Соханя.

– Случилось несчастье… – осторожно начал следователь. – Вы только не волнуйтесь…

– Неужели Степан погиб? Не может быть! – вырвалось у девушки.

– Не нужно… не нужно… не нужно, прошу вас, успокойтесь… Не нужно.

– Погиб?.. Степа?.. – Светлана, очевидно, все еще не могла поверить в это. – Но как? Каким образом?

Сохань дал ей еще раз глотнуть воды. Увидев, что девушка пришла в себя, сказал:

– Ну вот, стало лучше. Я понимаю ваше состояние, но что поделаешь; так уж случилось… Представьтесь, пожалуйста, кто вы?

– Мы со Степаном… – Девушка отняла руки от лица, вытерла щеки тыльной стороной. – В субботу мы должны были расписаться… – Видно, наконец до нее дошло, что она уже никогда не увидит Степана. Это снова повергло ее в отчаяние – протянула руки, словно отталкиваясь от Соханя, пробормотала: – Не может быть.

– В котором часу Хмиз уехал вчера? – спросил Сохань. Думал, что своими вопросами хоть немного сможет отвлечь девушку от страшных мыслей.

– Вечером.

– А точнее?

– Еще было светло. Даже солнце не село. Часов в восемь.

– Куда он поехал?

– Не знаю.

– Чем был вызван отъезд?

– Степа совсем не собирался ехать. О боже, почему я не задержала его? Он что, разбился, на машине?

– К сожалению, Светлана…

– Герасимовна.

– К сожалению, Светлана Герасимовна, произошло наихудшее: Степан Хмиз убит.

– Как убит? Кто?

– Я не могу ответить вам, Светлана Герасимовна, поскольку не знаю.

– Вы уверены, что его именно убили? Сохань кивнул головой.

– Мы ищем убийцу, – объяснил после паузы. – И рассчитываем на вашу помощь.

– Но ведь я впервые в Городе и никого, буквально никого не знаю здесь…

– Я прошу вас, Светлана Герасимовна, собраться с мыслями. Итак, Хмиз покинул вас вчера приблизительно около восьми часов вечера?

– Да, он поехал в спортивный магазин и приобрел мне тренировочный костюм. Это было перед самым закрытием магазина. Степан еще волновался, успеет ли. Мы хотели побегать по парку.

– Что же так резко изменило намерения?

– Кто-то позвонил Степану. Он был недоволен и не хотел ехать, отказывался, но, наверное, ему доказали, что надо. Степан объяснил мне: на часок, ну немного больше, какое-то срочное деловое свидание, он быстро вернется. Прошло два часа, ночь миновала, я уже не знала, что думать, на рассвете сообщила в милицию…

– Кто именно звонил Хмизу?

– Не знаю.

– Разве Степан не сказал вам?

– Нет, только о деловом свидании. Погодите, Степан назвал его, разговаривая. Но как? Я еще в мыслях обругала того, кто звонил, да, Георгия Васильевича. Точно, звонил какой-то Георгий Васильевич. Степан ответил: «Не могу я, Георгий Васильевич». Еще какие-то слова сказал, уже не припомню.

– Это весьма важно, – сказал Сохань. – А фамилии Георгия Васильевича Хмиз не называл?

– Нет.

«Георгий Васильевич… – подумал Сохань. – Хромает на правую ногу, походка странная… Это уже след. И в первый час работы… Кажется, вам везет, товарищ следователь. Однако кто же это такой Георгий Васильевич?»

– Разговор с Георгием Васильевичем встревожил Хмиза? – спросил Сохань.

– Не думаю. Просто расстроил, поскольку менялись наши планы.

– А не сложилось у вас впечатления, что звонил близкий Хмизу человек?

– Да, он не удивился и воспринял вызов на встречу как обыденное дело. Надел только джемпер, потому что сгущались тучи и день был холодный. Сразу поехал… Чтобы скорее вернуться. А потом…

Сохань обвел глазами комнату. Хорошо обставленная, толстый, китайский ковер во весь пол, японский телевизор с магнитофоном, на тумбочке возле дивана магнитола «Шарп» – одно это стоит сумасшедших денег. А сервант, заставленный хрусталем и севрским фарфором. Неплохо устроился директор базы на свои «скромные» доходы. Наверное, из так называемых «деловых», которые не считают денег.

Неожиданно Сохань разозлился. Вот они, гримасы нашего общества. Один человек занимает двухкомнатную квартиру, катается как сыр в масле, официально получая две-три тысячи рублей. А сколько стоит японский телевизор? И «Самара», на которой разъезжал этот пройдоха? Значит, деньги… Именно деньги и погубили Хмиза. И наверно, здесь запутан такой клубок, что распутывать его и распутывать…

Но первое дело – найти убийцу. Может, грабитель? Поскольку портмоне у Хмиза не обнаружили. Но как тогда вписывается в эту ситуацию телефонный звонок? Хмиза вызвали, назначили место встречи и там застрелили. Какой-то Георгий Васильевич…

Сохань положил на журнальный столик ордер на обыск в квартире Хмиза.

– Прошу ознакомиться, – сказал сухо. – В связи с убийством Степана Хмиза необходимо обыскать его квартиру.

Светлана сникла.

– Разве я возражаю? Делайте все, что нужно. Фактически я здесь чужая.

* * *
Сохань откинулся на твердую и неудобную спинку обыкновенного канцелярского стула и вертел в пальцах карандаш. Ожидал Опичко. Капитан должен был появиться с минуты на минуту – позвонил с базы, где опрашивал сослуживцев Хмиза, сообщив, что выезжает. Карандаш был заточен плохо, и Сохань вынул из ящика стола лезвие. Заточив грифель так, что кололся, как игла, подвинул к себе лист бумаги и написал две буквы «СС» и обвел их аккуратным кругом. «СС» означало Степан Святославович. От круга провел две параллельные прямые. В конце первой написал «Георгий Васильевич», а возле второй поставил знак вопроса. Соединил линии пунктирной дугой: ведь неизвестный, который курил «Кент» и, возможно, оставил следы на лесной дороге, и Георгий Васильевич и есть одно и то же лицо.

Положил карандаш и вздохнул. Сейчас вся надежда на Опичко: если Хмиз без колебаний поехал на встречу с Георгием Васильевичем, это имя обязательно должно всплыть.

Обыск квартиры Хмиза по существу ничего не дал. Особых ценностей не нашли; в ящике тумбочки лежали только две сберегательные книжки и полторы сотни тысяч рублей крупными купюрами. Хмизова невеста, немного придя в себя, сказала, что хочет вернуться во Львов. Удалось уговорить ее задержаться на пару дней – могла еще понадобиться следствию. Светлана переехала в гостиницу. Сохань сам отвез ее – девушка почему-то вызывала симпатию, не потому что была красивой и тяжело переживала смерть Хмиза, а была в ней какая-то женская незащищенность.

Сохань снова взялся затачивать карандаш, но в дверь заглянули, и Сергей Аверьянович узнал «важняка», который вчера прибыл в Город. Виделись у прокурора, Гусак познакомил их, сказав, что весь их аппарат, а также и он, следователь Сергей Аверьянович Сохань, поступает в распоряжение киевской бригады. Соханю не понравилась прокурорская угодливость – у столичных залетных пташек свои дела, прислали их, наверное, не зря, вот пусть и распутывают узелки, зачем же привлекать местные кадры? Будто у него, Соханя, нет важных дел? Выше головы, а сегодня еще убийство Хмиза…

Сохань хмуро глянул на «важняка», но все же заставил себя улыбнуться ему. Сидоренко сел напротив, совсем по-домашнему оперся локтями на стол, отодвинув какую-то бумагу, сказал:

– У вас на лице написано, как вы относитесь к людям, которые отвлекают вас от работы. Согласен, сам такой, не люблю тех, кто мешает думать. А к таким относится и сам прокурор республики, и его заместители, и другое большое и малое начальство. И не только начальство. Все человечество…

– Ну что вы… – Сохань немного потеплел. – Однако не представляю, чем могла заинтересовать вас моя скромная личность?

– Убийство Хмиза вы ведете?

– Я.

– Этот тип меня очень интересует.

– Странно. По-моему, делец средней руки.

– Все может быть, Сергей Аверьянович… Может, средней, а может, масштаб и побольше…

– Не сомневаюсь, что прав. На квартире тысяч на сто импортной аппаратуры, денег, правда, не так уж много, полторы сотни тысяч наличными да две сберегательные книжки. На одной двести тысяч, на другой восемьсот. Для зарплаты директора базы, конечно, много.

– Не все, Сергей Аверьянович, видит бог, не все.

– Бог точно все видит, – согласился Сохань. – Так как бы у него узнать, где именно спрятал Хмиз то, что успел нахапать?

– Попробуем докопаться.

– Как в таких случаях говорят? Вашими бы устами да мед пить.

– А не создается у вас впечатление, Сергей Аверьянович, что Хмиза поспешили убрать? Свои же?

«Ну, – подумал Сохань не очень одобрительно, – ты только появился в Городе, а уже чувствуешь. Где же нам, серым, неопытным, хилым? И без тебя знаю, что к чему.

Не было бы у Хмиза денег, не занимался бы аферами – кому он был бы нужен? Кто на него руку поднял бы? Кому захочется рисковать? За убийство по головке не погладят, за убийство можно и «вышку» получить, выходит, пошли ва-банк. Похоже, Хмиз кому-то на дороге встал, помешал или, наоборот, язык развязал…»

Сохань вспомнил невесту Хмиза, и смутная догадка шевельнулась в нем. А что, если она влюбилась в него? Эта Светлана Кривель не похожа на хищницу. Горе ее было вполне искренним. Искусствовед из Львова, красивая и вроде бы умная. Чем ее мог привлечь Хмиз? Во-первых, богатый делец, который все может. Директор базы – выгодный жених. Денег – куры не клюют. На таких, как Хмиз, красотки вешаются. Девчонка без предрассудков. Поскольку умна, могла бы предвидеть, чем все это могло кончиться. Хотя каждая думает, что ее обойдет чаша сия, что посадят другого, а ее избранник обладает особым даром и сможет вывернуться из любого положения. Ведь могла Светлана размышлять подобным образом? Конечно. А если все же допустить, что она влюбилась в него? Мужчина он видный, молодой, энергичный. В таких девушки и молодые женщины еще как влюбляются! И Светлана, поняв, чем занимается Хмиз, поставила ультиматум: или я, или оставайся при своих интересах… Мог Хмиз ради такой девушки порвать со своим окружением? Наверное, мог, и тут перед вами, товарищ следователь, открывается еще одна версия…

Сохань поднял глаза на гостя, словно впервые увидел его. Сидоренко внимательно смотрел на него, будто читал мысли. Читай-читай, ну и что вычитал?

На этот раз Сохань поймал себя на том, что неприязненно относится к «важняку». А собственно, почему? Только потому, что из столицы, что прибыл расследовать дело, которое его брату провинциалу и доверить нельзя? А может, они и правда погрязли в море бумаг и дальше своего носа ничего не видят?

Сохань допускал и такое, но все-таки внутреннее сопротивление не покидало его. Хотя «важняк» смотрит на него доброжелательно и даже приветливо.

«Ладно, – решил Сохань, – на самом деле, что нам делить?» Подумав так, сразу оттаял и увидел, что киевский коллега даже симпатичный. Лицо, правда, резкое, твердое, а глаза если не добрые, то и не злые – как у нормального человека, который успел насмотреться всякого. Сказал:

– То, что Хмиза убрали из-за денег, не вызывает сомнения. Думаете свои? Не исключено. Но давайте так: сейчас сюда прибежит Опичко. Капитан милиции из уголовного розыска. Мы с ним в одной упряжке. И бежит он из базы, где Хмиз был директором. Наверное, несет интересную информацию.

– Бежит, – улыбнулся Сидоренко, – это точно. У нас все бегают: следователи, инспектора уголовного розыска. Машин мало, бензина нет.

– А прокурор Гусак тоже бегает?

– Ему по чину не положено. У него персональная «Волга».

– Бензин за кордон отправляем, а у самих не хватает… Вот так хозяйствуем. Был я три года назад во Франции, впервые в капитализм вырвался, и увидел: у них на дорогах грузовиков втрое или впятеро меньше, чем у нас. Там хозяин раньше подсчитает, стоит ли из Парижа в Руан гнать машину с какими-то двумя паршивыми бочками. Сколько горючего сожрет грузовик и сколько он стоит… А у нас прораб или начальник участка за бензин из собственного кармана не платит, им лишь бы забросить по назначению мешок цемента, а если, впрочем, этот мешок в десять раз больше ему обойдется – плевать…

– Думали, хозрасчет введем – считать начнем.

– Единственная надежда, – согласился Сидоренко. – А все от нашей жадности. Почему бы тому же прорабу «Москвича» или даже «Запорожца» не дать? Переделать «Запорожца» на пикап, и пускай себе возит малогабаритные грузы. Сколько в целом по стране бензина сбережем.

– Представляю.

– А я ведь не экономист, простой следователь.

– Не очень-то простой.

– Бросьте, Сергей Аверьянович. Все мы из одного теста вылеплены. Считайте, мне повезло: судьба решила так, что живу в Киеве, а там другие возможности…

Наконец Сидоренко сказал то, о чем думал Сохань, и это примирило его с гостем из столицы.

– Я бы хотел жить в Киеве, – сказал Сохань. – Но не в Москве, хотя там возможностей для продвижения больше, а вот Киев – мечта! Моя несбыточная мечта, ибо нет во всем мире лучшего города…

– А если я при удобном случае перескажу ваш монолог «самому»? Может, это произведет на него впечатление.

– Не смешите, таких, как я, тысячи, а у начальства свои симпатии. Если ему понадобится кого-либо вытащить из провинции, будет руководствоваться другими критериями.

– Пожалуй, вы правы.

– Вот и гнетет меня, что всегда должен держать себя в рамках, – сказал Сохань. – Все могут ошибаться, только не следователь.

– Да, конечно, никто не застрахован от ошибок: так уж устроен человек. Я думал над тем, как все же свести их к минимуму. И теперь знаю, профессиональный опыт подсказывает… Знаю, без чего нельзя в нашем деле.

– Просветите провинциала.

– Порядочность. Это слово, ей-богу, думается, выпало из нашего лексикона. Требуем от человека принципиальности, интеллигентности, доброты, а о порядочности забываем… Разве мог бы у нас случиться тридцать седьмой, если бы в НКВД работали порядочные люди?

– Тридцать седьмой для меня загадка, – сказал Сохань. – Хотя… – выразительно развел руки, – мы шли к тридцать седьмому. Террор восемнадцатого был первой ласточкой. Тогда мы впервые преступили закон.

– Стоял вопрос: быть или не быть.

– Возможно, мне будет трудно спорить с вами… Тем более что спор у нас не получится, так как… – Сохань показал на дверь, где стоял полный, розовощекий, улыбающийся человек с капитанскими погонами, – так как явился наш городской Пинкертон – капитан Опичко, и, надеюсь, с целой кучей свежих и любопытных новостей.

Опичко расстегнул ворот сорочки и вытер носовым платком полное лицо.

– Вы даже не представляете, сколько интересного! – воскликнул патетично, но сразу запнулся и выразительно показал Соханю глазами на Сидоренко.

– Заходите, Петр Анисимович, – успокоил его Сохань, – садитесь на неудобном служебном стуле и выкладывайте все до конца. Ибо здесь нет чужих. Знакомьтесь, Петр Анисимович, следователь по особо важным делам республиканской прокуратуры Иван Гаврилович Сидоренко. И он очень интересуется делом Хмиза.

Улыбаясь, Опичко с уважением пожал руку Сидоренко и сказал:

– Наслышан о вас. Вся милиция гудит: киевское начальство с нас, несчастных, приехало снимать стружку.

– Не имеет таких намерений. А стоит?

– Иногда стоит, но всегда больно… – Опичко опустился на стул и заявил самоуверенно: – Слушайте, товарищи начальники, дела действительно интересные. Во-первых, отвечаю вам, Сергей Аверьянович. Просили разузнать, кто такой Георгий Васильевич? Докладываю: директор нашей трикотажной фабрики Белоштан.

– Неужели? – не удержался Сохань.

– Спросили бы у меня, – усмехнулся Сидоренко, – я только вчера имел с ним поучительную и полезную беседу.

– Каким он показался вам?

– Подозрительным типом. Собственно говоря, ради него мы и приехали сюда. Слыхали про акционерное общество «Жора и K°».

– Впервые от вас.

– Из Города получили письмо. В Верховный Совет. От работников трикотажной фабрики о безобразиях и злоупотреблениях на предприятии. В письме говорится, что в Городе орудует подпольная шайка преступников, которую называют «Жора и K°».

– Белоштан! – покачал головой Сохань. – Никогда бы не подумал. Бывший член горкома партии, один из самых авторитетных руководителей.

– Может быть, злостная клевета… – уклончиво произнес Сидоренко. – Я допускаю и такой вариант. Но вряд ли. Цех на Индустриальной улице по всем данным левый.

– Белоштан – подпольный бизнесмен?

– А что вы хотите? Нынешние подпольные бизнесмены тем и сильны, что рядятся в тогу самых передовых граждан. Однако у капитана, насколько я понимаю, есть еще новости…

– И не менее интересные. Живет в Городе темная лошадка по прозвищу Филя-прыщ. Хусаинов Филипп Фаридович. Бывший цирковой эквилибрист, канатоходец. Инвалид, когда-то сорвался с каната, повредил правую ногу. Как это вам нравится, Сергей Аверьянович?

– Попадание в самое яблочко.

– Объясните, – попросил Сидоренко.

Сохань рассказал о следах, обнаруженных на лесной дороге.

– По-моему, Хусаинова следует задержать, – не задумываясь решил Сидоренко.

– Немедленно! – воскликнул Опичко. – Хотя мое начальство не в восторге. Псурцев твердит: эти следы на проселке могли оставить вчера и позавчера.

– Умный у тебя полковник, – сказал Сохань так, что трудно было понять – говорит он искренне или иронизирует. – И опыта ему не занимать, знает, что к чему. Да и мы знаем, так как не лыком шиты. Принимаем решение, капитан: Филю-прыща задерживаем по подозрению в убийстве на три недели – это мы имеем право сделать, а за это время соберем доказательства против него либо извинимся и отпустим.

– Правильно, – согласился Сидоренко, и скулы у него заиграли. – Кажется мне, вы им на хвост наступили.

– Кому? – не понял Опичко.

– Вашей городской мафии.

– Шутите? Какая у нас мафия?

– На эту тему, капитан, мы с вами поговорим через месяц. А может, и раньше.

– Никогда бы не подумал, что в нашем тихом Городе…

– В тихом болоте черти водятся.

– Вам виднее, сверху панорама другая…

– Согласен, – Сохань встал, – берем у прокурора санкцию на обыск у Хусаинова – вдруг пистолет найдем. Конечно, шансов мало, но чего на свете не бывает?

– Филя пистолет так запрятал, что сто лет искать будем.

– Ищи да найдешь! – бодро воскликнул Сохань, хотя знал, какое это безнадежное дело – искать орудие убийства.

Хусаинов жил в частном доме: занимал половину помещения с отдельным выходом в маленький садочек – всего несколько яблонек. Он не очень удивился, увидев ордер на обыск, только спросил у Соханя:

– Что ищете, начальник?

– Оружие есть?

– Ты что, чокнулся, начальник? Что я, законов не знаю!

– Тем лучше, – сказал Сохань. – Приятно иметь дело с человеком, знающим законы.

– Хотите – ищите, – согласился Филя. – Оружия нет, а остальное мое. Не возражаю.

Жена Хусаинова, черная, сухая и горбоносая женщина, преградила Соханю дорогу.

– Только аккуратно ищите, – предупредила, – а то после вас убирать да убирать…

Жилье Хусаиновых состояло из двух больших комнат и кухни, все было запущено, захламлено. На мебели лежал толстый слой пыли, кровати, наверное, не застилались по нескольку дней. Одеяла скомканы, из-под них виднелось грязное белье. Соханю захотелось спросить, о какой аккуратности можно здесь говорить, но удержался: из черного кота белого не сделаешь.

Хусаинов сидел в кресле посередине комнаты. Он был одет в красный махровый халат, расстегнутый на груди. Вытянул голые волосатые ноги и всем своим видом демонстрировал неуважение к милицейским ищейкам. Подвинул пепельницу и закурил. Сохань с удовольствием хмыкнул, поскольку Филя курил «Кент». Подождав, пока Хусаинов загасит окурок, аккуратно спрятал его в полиэтиленовый пакетик.

– Бычки собираешь… – засмеялся Филя. – Зачем? Я могу тебе, начальник, целую пачку дать…

– А я не курю.

– Зачем же тогда?

Сохань оставил этот вопрос без ответа. Взял стул, сел напротив Хусаинова, спросил:

– Что вы делали вчера вечером? Филя зевнул.

– Вчера?.. Где же я был вчера? Коньяк пил вчера, вот что. Коньяк и шампанское под шикарную закусочку, какой ты, начальник, и не пробовал.

– Не пробовал, – согласился Сохань, – у меня вырезали язву. И где же вы пили, Хусаинов?

– В ресторане.

– Каком?

– «Ветерок».

– Время? Когда ужинали в «Ветерке»? – Сохань уже знал выводы экспертизы: Хмиз был убит вчера между двадцатью и двадцатью двумя часами.

Хусаинов пошевелил губами, будто что-то подсчитывал. Ответил:

– Точно не помню, начальник. Примерно в девять или в начале десятого.

Сохань прикинул: Хмиз выехал из дома в восемь. Наверняка спешил, так как обещал Светлане сразу вернуться. Итак, ехал минут двадцать – двадцать пять и в половине девятого добрался до двадцать третьего километра. У Хусаинова было время, чтобы расправиться с ним и вернуться в девять в Город.

– Что вы делали до девяти? – спросил следователь.

Получил, как и ожидал, уклончивый ответ:

– Гулял по городу.

– Кто может подтвердить, что с восьми до девяти вечера вы были в Городе?

Хусаинов пожал плечами.

– Кажется, не встретил ни одного знакомого… А что? Что случилось вчера вечером?

Филя смотрел на Соханя большими немигающими глазами и размышлял: «Вышли, заразы… Но как? И так быстро. Кто-нибудь увидел и капнул. Но ведь я проверил – в лесу никого не было. Да, возле поляны никого не было. Может, засекли машину? Вряд ли, „Лада“ стояла по другую сторону шоссе, в кустах, где никто не ходит. Но все же разнюхали, шпики проклятые, пистолет ищут, но нет дураков… Пистолет вместе с деньгами спрятан в гараже дядьки Лукьяна, а на Лукьяна никто никогда не подумает. Да и сам Лукьян ничего не знает, когда-то я выручил его, дал в долг деньжат, и он дал мне ключи от гаража. У него под гаражом пустая комната, туда удобно водить баб, и старая карга не догадывается. Тогда же оборудовал я в гараже тайник – ищи всю жизнь, а на знатного строителя Марчука никто не подумает: знаменитый бригадир, два ордена за доблестную работу, не считая медалей. Так что ищите, а я пока покурю. И все же, отчего так быстро вышли на меня?»

Сохань смерил Филю уничтожающим взглядом – а он еще и нахал! Сказал:

– Ладно, Хусаинов, продолжим наш разговор в прокуратуре. С протоколом.

– Ты что, начальник, арестовываешь меня? За что? Не имеешь права без ордера.

– А мы вас, Хусаинов, не арестовываем. Задерживаем для выяснения некоторых обстоятельств.

– Каких?

– Вы подозреваетесь в убийстве.

– Я? В убийстве? – Филя расхохотался. – Ошибочка у тебя, начальник. Пенсионер я, вот кто. Да разве рука поднимется?

– Ты, Филя, заткнись, – довольно грубо оборвал его Опичко, прислушивавшийся к разговору. – Тоже мне, пенсионер нашелся! Разве есть у пенсионера деньги, чтобы коньяк с шампанским в «Ветерке» глушить?

– А я подрабатываю, начальник! В жэке…

– Знаем твои заработки… Сказано: заткнись, и точка. Разговор у нас только начинается.

«Где сядешь, там и слезешь, – со злостью подумал Хусаинов. – Я не дурак деньги прятать дома. Здесь у меня тысяча-другая на ежедневные расходы, а где остальные, хрен найдешь… Есть еще у Фили друзья, а старая карга хоть внешне и противна, а голова светлая: мама, папа, еще два десятка родственников – каждому по десять – двадцать тысяч, вот и лежат наши деньжата, надежно лежат, и вам, ментам, их не увидеть. Слава богу, что я сто Псурцевых кусков да еще кое-что вместе с пистолетом в тайник бросил – пусть там отдыхают до лучших времен».

Обыск подходил к концу, но, как и догадывался Сохань, ничего не дал. Обследовали миноискателем сад и двор – напрасно.

Сохань смерил Филю тяжелым взглядом.

– Одевайтесь, Хусаинов, поедем в милицию.

– Придется подчиниться. Но жаловаться буду самому прокурору. – Филя натянул джинсы, сорочку, легкую куртку, взял в руки кожаную шляпу, погладил ее, но оставил. Надвинул на глаза кепочку с коротким козырьком.

– Я готов, начальник.

Любчик открыла дверь и пропустила Псурцева. Полковник постоял в приемной у зеркала, внимательно изучая свой внешний вид, по-видимому, остался доволен, молодецки повернулся на каблуках и прижал Любчика в углу.

– Пусти, черт, – оттолкнула его Любчик. – Сейчас Жора придет.

– А я только поглажу… Любчик посмотрела насмешливо.

– А что тебе остается? Гладиатор…

– Ну и дура! – рассердился Псурцев. – Ты позвони мне вечером, когда Жоры не будет, побалуемся.

– Нужен ты мне! – Любчик наморщила носик, но смотрела лукаво, и полковник легонько пошлепал ее по щеке.

– Завтра, – сказал, – я позвоню, так как завтра совещание работников легкой промышленности и Белоштана там ткнут мордой в дерьмо.

– Неужели? – испугалась Любчик. – Наша фабрика награждена переходящим знаменем.

– Этим знаменем нынче только… – Псурцев сделал выразительный жест. – Сейчас хозрасчет, главное – деньги!

– Жора о деньгах все время и думает.

– О своих. А об общественных? Вот не выберут его директором, что будем делать?

– Начальство прикажет – выберут. Как Кирилл Семенович велит, так и будет.

– Теперь и Пирию не сладко.

– А кому, сладко? – всплеснула руками Любчик. – Жора совсем осунулся…

«Сладко тебе, – подумал Псурцев, – и будет так, пока Белоштан на орбите будет крутиться. Конечно, денег ему до могилы хватит, а вот мне, Псурцеву, еще годик на Белоштановых харчах побыть не мешало бы. А там можно и на заслуженную пенсию. Дачка под лесом уже есть, смородина и крыжовник растут, машина бегает – не жизнь, а сплошное удовольствие».

– На твоих харчах не осунешься, – возразил Любчику Псурцев. Он попробовал ущипнуть Любчика, женщина ойкнула, но не громко, потому что щелкнул замок и в дверях появился Георгий Васильевич. Пристально посмотрел на Любчика и Псурцева, но не заметил ничего подозрительного – морщинки на лице разгладились, лицо сделалось умиротворенным: так бывает с человеком, который, оказавшись в семейном уюте, сразу забывает о житейских невзгодах.

– Сооруди нам, Любчик, легкую закуску, – приказал. – И поджарь бифштексы. А то время обеденное, сам бог велел… А мы пока с Леонидом Игнатовичем поболтаем.

Он первый прошел в гостиную, достал из бара две бутылки, поставил на столик.

– Я глотну коньячка, – потянулся к бутылке полковник.

Белоштан налил ему, постоял, прижав бутылку к груди, налил себе и опорожнил рюмку.

– Пусть виски хлещут американцы, – сказал. – По мне, так «Белая лошадь» самогоном пахнет. Хотя иногда со льдом – совсем другой вкус…

– Хороший коньяк виноградом пахнет, – Псурцев, довольный, улыбнулся. – И еще немного розой.

Белоштан ногою оттолкнул столик и плюхнулся в кресло.

– Ну, что у тебя? – спросил как бы небрежно, но глаза глядели настороженно.

– Сегодня утром арестовали Филю-прыща.

– Ну и что?

– Но ты ведь не знаешь!.. Типа, какой взял на себя Хмиза.

Черты лица у Белоштана заострились.

– Как ты допустил?!

– Убийства ведет прокуратура. А там следователь оказался толковый: сразу на Филю вышел.

Белоштан подергал себя за кончик носа, что означало крайнюю степень раздражения.

– А ты!.. – закричал. – Кто начальник милиции – я или ты? Зажрались, в кабинетах засиделись, простого дела организовать не в состоянии.

– Я же объясняю: убийство ведет прокуратура…

– Ты что, Гусаку позвонить не можешь?

– А что я ему скажу? Что Хмиза мы с тобой решили убрать? Еще Пирия пристегнем? И чтоб прокурор Города закрыл дело? Но это сейчас и от прокурора зависит…

Белоштан уже пришел в себя. Спросил:

– Что знает этот Филя-прыщ? Ты, кажется, так назвал его?

– Так… Ничего он не знает. Что надо Хмиза убрать, и все… Получил свой аванс – пятьсот тысяч, и точка.

– Но ведь я звонил Хмизу и вызывал его на двадцать третий километр…

– А кто это знает? Я Филе не говорил…

– Скверно… – в отчаянии повертел головой Белоштан. – Очень скверно… Правда, Степа подошел сам к телефону, но мог успеть сказать кому-нибудь, что Белоштан его вызывает…

– Ты вчера между восемью и десятью где был?

– Есть алиби, – немного успокоился Георгий Васильевич, – сидели в компании допоздна.

– Вот и скажешь: вранье… Никому ты не звонил и никуда Хмиза не вызывал.

– И все же, – щелкнул пальцами Белоштан, – первый прокол есть. – Подумал и добавил: – Сделаем лучше так: совсем оспаривать разговор со Степой не годится, поскольку все равно узнают о нем. Скажу, что звонил Хмизу и приглашал в компанию. В ресторан. И он обещал приехать. Но куда делся, мне неизвестно.

– Светлая голова у тебя, – повеселел Псурцев.

– Как вышли на твоего Филю?

– Наследил он… Болваном оказался. Самоуверенная свинья.

– Стоп! – поднял руку Белоштан. – Представим наихудшее: прокуратура докажет, что именно Филя прикончил Хмиза. Сам понимаешь, что твоему Прыщу угрожает! Не покажет он в таком случае пальцем на тебя?

– Кто ему поверит!

– И все же скандала не миновать. Откуда ты Филю знаешь? Твои контакты с ним, может, где-нибудь зафиксированы…

– Иногда мы прибегали к его помощи…

– Это понятно. А о твоих личных контактах с ним кому-нибудь известно?

– Не думаю.

– Это, полковник, нужно знать точно.

– По крайней мере, это доказать никто не сможет. Встречался с Филей три раза, включая последний.

Белоштан снова потер кончик носа, успокоился. Сказал:

– Прямых доказательств против тебя нет, в конце концов отделаешься отставкой, если возникнет скандал. Компенсацию от нас получишь, а там уже твое дело…

– Отречетесь?..

– А ты хотел, чтобы я за твои красивые глаза по сто кусков ежемесячно бросал? Деньги зарабатывать надо.

– Выбросите, как выжатый лимон?

– Ты на меня, Леонид Игнатович, не дави. Я не из жалостливых, а подают только на паперти.

– В члены кооператива хоть возьмете?

– Заплатишь, что положено, почему же не взять.

– И на этом спасибо.

– Тебе, полковник, обижаться не на что: на всю оставшуюся жизнь хватит. Но не об этом разговор. Вот что скажи мне: ты на Филино дело лапу можешь наложить? Пока твой проходимец не донес на тебя…

– Исключено. Я же сказал: дело ведет прокуратура, я могу контролировать только детали.

– И это добро. Каждый вечер будешь информировать меня. – Белоштан хотел потереть кончик носа, но остановился. Сказал: – Затянулось тучами наше небо, полковник. Пирий не зря предупреждал о столичных гостях. Меня уже вызывали.

– Сидоренко?

– Он самый.

– И что хотели?

– Нащупали они наше уязвимое место. Цехом на Индустриальной интересовался.

– Трое из ОБХСС с ним прибыло. Сам подполковник Кирилюк, – а это, скажу тебе, ас.

– Да и Сидоренко не лыком шитый. Ты, полковник, – доверчиво положил ладонь на колено Псурцева, – если можешь, разнюхай все. Что эти столичные гуси знают, а что не знают. Куда идут и какой дорогой. Короче, все, что можешь.

– К сожалению, не подчиняются они мне. Бригада с особыми полномочиями.

– А твоих ребят не подключают?

– Не хотят, сукины сыны, а то у нас все на ладони лежало бы.

– Главное, только бы Хмизом не заинтересовались. Чтобы не связали все в один узелок.

– Это я, Георгий Васильевич, и без тебя знаю. В крайнем случае надо дело резать на куски, чтобы целая нитка не тянулась. Поскольку знаешь, куда она их выведет!

– Страшно и подумать.

– Сейчас мы все должны быть начеку.

– Вероятно, и Пирия им не обойти, – задумчиво сказал Белоштан. – Итак, сейчас самое главное – информация. О ходе расследования дела Фили и действий киевской группы. Тогда можно будет делать правильные ходы в ответ. Не дать заматовать себя!

– Такого гроссмейстера, как ты, им не обыграть.

– Однако партия, вижу,предстоит длинная и серьезная. Ну что ж… – Белоштан вздохнул. – Как это говорят в народе? Пошел на бой – крепко стой? Должны выстоять, полковник, а что дальше будет – увидим. Боже мой, – вдруг с пафосом поднял руку вверх, – боже мой, как прекрасно было в годы застоя! Брежнев, Суслов, Щелоков, Чурбанов!.. Не говоря уж о Кириленко… Сейчас никто этого Кириленко и не помнит. Ну и что, звезд с неба не хватал, но от этого никому не было ни жарко, ни холодно. Люди сами жили, да и другим давали.

– Что было, то было, – согласился Псурцев. – Жаль, не протянул Леонид Ильич еще год-два, я бы уже в генералах ходил.

– Да не вешай ты носа… Мы тебя в генералы на руках внесем.

– В генералы или наоборот – в ночные сторожа…

– Хватит, – сказал Белоштан. – Хватит плакать, ибо никто это не оценит, только Любчик. – Вспомнив про нее, хлопнул ладонями. – Где ты, Любчик? Давай нам что-нибудь на зуб, а то, кажется, заболтались.

Любчик внесла поднос, заставленный тарелками и закусками.

Псурцев, увидев вазочку с красной икрой, потер руки.

* * *
Светлана позвонила Соханю.

– Могу ли я, Сергей Аверьянович, вернуться во Львов?

– Кто же вас задерживает?

– Вы просили обождать день-два. Забыли?

– Я ничего не забываю, Светлана Герасимовна. У вас есть время, чтобы подскочить на несколько минут в прокуратуру?

– Сейчас? Пожалуйста…

– Тридцатая комната на втором этаже.

Сохань улыбнулся, представив, как сейчас в его маленькую комнатку, фактически каморку, заглянет Светлана Кривель, и комнатка сразу станет большой, нет, может, не большой, а просто посветлеет. Наверное, Сохань сидел таким улыбающимся несколько минут, потом спохватился, стер с уст улыбку и позвонил Сидоренко.

– Сейчас ко мне заглянет Светлана Кривель, Хмизова невеста. Может, хотите побеседовать?

– Хочу – не то слово. Необходимо.

Светлана появилась, когда Сидоренко уже спустился с третьего этажа. Сохань искоса глянул на Ивана Гавриловича и убедился в правильности своих недавних суждений: сначала Сидоренко удивился, потом посветлел, глаза заблестели, лицо смягчилось, и показалось, что Иван Гаврилович даже помолодел.

«Все вокруг нее светится отраженным светом», – подумал Сохань, потому что и сам смягчился, забыв о делах и предстоящем допросе Фили-прыща, который выскальзывает из его рук как угорь.

Светлана остановилась на миг посередине комнаты – тоненькая, с распущенными по плечам волосами, вся какая-то прозрачная, словно вылепленная из воска. Под глазами залегли темные тени, а веки припухли. Сохань подумал, что такая красавица в девках не засидится, найдет себе наверняка лучшего суженого – умного, доброго, интеллигентного. И успокоится, забудет Степана Хмиза, ибо в конечном итоге все в жизни проходит и забывается. Однако укорил сам себя: может, он все же ошибается – ведь не забывается настоящая любовь, она вечна и оставляет раны, которые не заживают…

Хотя была ли у них настоящая любовь? У этой, словно ароматная и неувядающая гроздь белой сирени, девушки и Степана Хмиза? Может, через год, а то и через полгода чувства прошли бы, а может, они пронесли бы их через всю жизнь? Кто знает? Разве имеет он право судить мертвого, тем более выносить ему приговор?

– Как себя чувствуете, Светлана Герасимовна? – спросил неожиданно Сохань, сразу почувствовав бестактность своего вопроса.

Однако девушка никак не отреагировала на это и ответила:

– Лучше. Вот только никак не могу представить, что Степана нет.

Сохань подал девушке стул, поставив его напротив стула Сидоренко. Представил коллегу, подчеркнув, что он тоже занимается делом Хмиза. Возможно, известие о том, что убийцу Степана ищет следователь по особо важным делам, поразило девушку – глаза у нее удивленно округлились и она посмотрела на Сидоренко подчеркнуто уважительно.

«Не так, как на меня, простого смертного», – не без зависти отметил Сохань. Он заранее продумал план разговора, начал издалека, спросив, как она познакомилась с Хмизом. Поймал взгляд Сидоренко и подумал, что решил правильно, пригласив Ивана Гавриловича, – вдвоем они быстрее разговорят девушку и вытянут из нее все, что нужно.

Сохань на миг ощутил неловкость оттого, что приходится что-то вытягивать из такого симпатичного и, кажется, порядочного и умного существа. Но сразу же приглушил голос сомнения – такая уж у них с Сидоренко профессия: иногда говоришь одно, а думаешь другое – сплошная игра по большому и малому счету.

Однако Светлана ничего не знала про игру, даже не догадывалась о ней, она восприняла вопрос Соханя как обыкновенное человеческое любопытство и стала рассказывать, где и как впервые увидела Хмиза – воспоминания были ей приятны, Сохань почувствовал это сразу, так как глаза у девушки заискрились, а щеки зарумянились. Она вспомнила ржаное поле под Трускавцом и дуб на его краю – высокий, могучий и шумный, а под дубом парня в линялых джинсах и как он впервые посмотрел на ее. Светлана сказала, что никогда не забудет этих глаз, никто еще не смотрел на нее так. Она сразу почувствовала, что этот юноша (она приняла тогда Степана за юношу, только потом узнала, что ему за тридцать) всегда будет верен и не изменит при любых обстоятельствах. А разве это не главное в жизни?

Да, пожалуй, это самое главное, подтвердил Сидоренко, поскольку сам придерживался такой же точки зрения.

– Значит, Хмиз сразу открылся перед вами? – спросил он.

– Мы встретились в тот же вечер, – сообщила Светлана, – а утром на машине уехали во Львов, а затем в Канев.

– Идея поехать в Канев принадлежала вам?

– Все решилось так неожиданно… – Светлана вспомнила дедулю в парке, удивительно похожего на Шевченко, и как Степан предложил ей поехать в Канев. Она тогда спросила: «Когда?» – а он ответил сразу, не колеблясь: «Завтра». И правда, поехали на другой день, для нее наступил праздник, ибо каневская поездка почему-то спрессовалась в несколько часов, она и до сих пор отчетливо видела бронзового Шевченко и себя со Степаном под ним, маленьких, совсем незаметных, переполненных неизвестными до сих пор чувствами. Именно там, на Тарасовой Горе, она почувствовала, что уже любит Степана и не может жить без него. Ему стоило только взять ее за руку и повести за собой – и пошла бы, не оглядываясь, не думая ни о чем.

– До Канева такая длинная дорога, – сказал Сохань. – И нескончаемые разговоры. Что рассказывал Хмиз о себе?

Светлана стала вспоминать, и выяснилось, что она почти ничего не знает о Степане. Село на Херсонщине, где родился, отец умер давно, а мать лишь два года назад, учился во Львовском торгово-экономическом институте, получил направление в Город и работает здесь с того времени. Собственно, все. Да разве это интересовало ее? Какая разница, где родился, на Херсонщине или Тернопольщине, и кем работает. Главное – любит ее и какое-то магнитное поле притягивает их друг к другу. Светлана почувствовала это поле еще в Трускавце, а потом оно с каждым днем набирало силу и выбраться из него не было уже возможности. Тем более желания.

Удивившись, что она сама так мало знает о Хмизе, Светлана все же уверенно ответила:

– Степан был прекрасным человеком. – Подумала и спросила: – Вы в чем-нибудь подозреваете его?

– Да, – не стал скрывать Сидоренко, – у нас для этого есть веские основания.

– О мертвых не говорят плохо.

– Конечно, и нам не хочется этого делать.

– Степан был моим женихом, и я любила его. А доносить на него, да еще после смерти!..

– Согласен, доносить мерзко. Вообще донос, как форма общения в обществе, не лучшее, что изобрело человечество.

– Между тем мне показалось, что вы…

– Хотите сказать: подталкиваем к этому? – вставил Сохань.

Светлана кивнула.

– Ни в коем случае… – Сидоренко помолчал немного, а затем продолжал: – Подумайте вот над чем, Светлана Герасимовна: Сергей Аверьянович Сохань ведет следствие по делу Хмиза. И у нас есть основание предположить, что убили Хмиза не случайно. То есть не с целью ограбления или мести, что-то тут… – поморщился, – плохо пахнет. Заговором пахнет, Светлана Герасимовна. Мне кажется, что кто-то боялся вашего Степана, предвидел угрозу своему благополучию и пошел даже на крайние меры. Понимаю: на некоторые наши вопросы вам трудно будет отвечать, и все же, если хоть немного поможете нам…

– Согласна, – отозвалась Светлана, – я поняла вас и догадываюсь, чего вы хотите от меня. Думаете, что Хмиз жил несоразмерно со своими достатками?

– Да.

– Я тоже думала об этом. Однако не решилась спросить Степана. Вернее, все время откладывала разговор. Понимаете, те дни для нас стали сплошным праздником, неприятный разговор омрачил бы его.

– Однако вы же собирались сделать шаг, который делают, как правило, раз в жизни. А соединить свою судьбу с человеком, которого мало знаешь!..

Светлана, возражая, подняла руку.

– Я знала точно: Степан хороший и душевный человек. Может, что-нибудь и было в его жизни недостойное. Но ведь было… И не повторится. На прошлом была поставлена точка, и мы начинали новую жизнь. Когда-нибудь Степан покаялся бы мне во всех своих грехах.

– И вы отпустили бы их?

– Христиане прощают даже убийство, если человек искренне покается.

– Кто может познать меру доброты? – неожиданно вмешался Сохань.

– Я, – сказала Светлана уверенно, – у Степана я чувствовала эту меру.

– Однако еще существует ответственность перед законом, – заметил Сидоренко.

– Конечно, вы можете сразу положить меня на лопатки, – заметила Светлана, – так как законы пишутся для людей, все должны соблюдать их. Если Степан нарушил закон, должен был не только раскаяться, но и искупить вину. Но кому же хочется, чтобы твой любимый сел в тюрьму? Это вы навели меня на размышление об искуплении вины и тюрьме, раньше я не думала об этом, не хотела думать, просто были какие-то сомнения, знаете, такой маленький бесенок, который не мешает смотреть на мир честными глазами.

– Согласен, допустим, вы отпустили бы Хмизу все его большие и малые грехи, – сказал Сидоренко, – но пользоваться неправедно нажитым добром пришлось бы и вам. Смотреть японский телевизор и ездить в «Самаре». Сомнения не мучили бы?

– Говорите так, словно уверены, что Хмиз был преступником, – вдруг обозлилась Светлана. – А это еще надо доказать. Существует презумпция невиновности…

– Здесь не суд, и я не выступаю в роли официального обвинителя. Мы с вами просто размышляем…

– Но я ощущаю, что вы все время давите на меня.

– Возможно, – согласился Сидоренко, – потому что мы заинтересованы в выявлении истины, пожалуй, больше, чем вы.

– Нет, – возразила Светлана, – не потому. Должно быть, я взяла у Степана частицу его бремени, поделила с ним все, простила то, что не прощается. Просто не могла по-иному. Когда по-настоящему любишь, прощаешь. Так вот, какая-то частичка Хмиза уже во мне, а человек всегда прощает себе больше, чем окружающим. Разве не так?

– Вы правы, – вставил Сохань. Он любовался девушкой, ее откровенностью и желанием самой оценить, что произошло с ней.

– Думается, мы немного отвлеклись, – сказал Сидоренко. – Давайте посмотрим на вещи проще. Ибо копание в собственной душе – вещь полезная, но требует совсем иной обстановки. Скажите, Светлана Герасимовна, никто не угрожал Хмизу?

– Не знаю.

– Но вы же сами сказали, что стали частицей Хмиза.

Вам не передалась его тревога, беспокойство, может, страх?

– Вообще-то Степан в последние дни был немного другой, не такой, каким он был во время нашего путешествия. Не очень встревоженный, скорее сосредоточенный. Знаете, когда человек вынашивает определенную идею, которая заполнила его, но еще не знает, как ее осуществить…

– Вот-вот! – обрадовался Сидоренко. – Хмиз решил порвать со своим прошлым, но это не так просто, когда врастаешь корнями. Одно дело – спилить дерево, выкорчевать пень – значительно труднее. Корни держат крепко, может быть, Хмиз прилагал все усилия, чтобы вырваться. Это его и погубило.

– Знать бы, кто удерживал его, – добавил Сохань. – Хмиз не назвал вам ни одного имени, ни на кого не жаловался?

– Мне кажется, что Степан порвал с прошлым. Как бывает? Один бросает курить постепенно, уменьшает количество ежедневных сигарет, другой ставит точку сразу, труднее другому. Но Степана спасала наша любовь… – Сейчас Светлана поняла, что ляпнула глупость, и поправилась: – Наверно, он умер очищенным. Я в этом убеждена.

«Мне бы твое убеждение, – подумал Сидоренко. – И еще бы несколько фактов. С кем рвал Хмиз, кто ему угрожал? И о Белоштане. Не зря он звонил Хмизу. Нутром чую, что в этом что-то есть. Но что? Ведь не мог Белоштан собственноручно рассчитаться с Хмизом. Не та фигура, он руки себе не замарает. А за деньги можно найти исполнителя. Ведь и в нашем обществе есть наемные убийцы. Хоть мне не приходилось видеть таких, но они есть. Может, они есть и в этом провинциальном городе? Неужели волна дошла и сюда?»

Сидоренко смерил девушку долгим взглядом. Наверное, она права, и Хмиз таки покаялся. Но им от этого ни холодно, ни жарко, и они с Соханем напрасно только потратили время на этот разговор. Да нет, не напрасно, ничего не пропадает зря. Хоть не узнали ничего конкретного, но беседа с Кривель убедила, что они идут верным путем. Убийство Хмиза не обыкновенное уголовное преступление, а цепочка в системе, которую он в мыслях обозначил: «Провинциальная мафия, 1993».

* * *
Филя-прыщ сел на предложенный ему стул, стоявший посреди комнаты. Держался спокойно, подчеркнуто спокойно и даже нагло. Положил ногу на ногу и покачивал «адидасовской» кроссовкой. Вареные джинсы плотно обтягивали его бедра, импортная вельветовая курточка с широким воротником смотрелась импозантно, и только черные, небритые щеки свидетельствовали о дискомфортном изоляторе.

Сохарь уселся поудобнее, придвинул бумаги. Начал заученно:

– Предупреждаю, гражданин Хусаинов, что наш разговор записывается на магнитофон…

И дальше: фамилия, имя, отчество, год рождения…

Записал быстро, не отрываясь от бумаги, затем поднял на Хусаинова глаза, уставился не мигая. Но Филя не стушевался, не отвел взгляда, смотрел насмешливо, словно не Сохань допрашивал его, а, наоборот, он, Филя-прыщ, командует парадом.

Сохань насмотрелся всего, и кажется, ко всему у него выработался иммунитет: к рыданиям, открытой злобе и ненависти, ретивости, истерикам, имитации эпилепсии, угрозам, унижению – так что наглость Фили не удивила его. Начал:

– Во время обыска вы, Хусаинов, говорили, что двадцать седьмого мая в двадцать один час ужинали в ресторане «Ветерок». Подтверждаете эти показания?

– А как же, ужинал, и это могут засвидетельствовать…

– Кто?

– Компания была во! – Филя показал большой палец.

– Значит, так: Иваненко Панас, механик из автосервиса, еще Ференец Федор да Самусь Ванько. Эти двое кореши мои, шоферы из бытового обслуживания. Телевизоры возят да все другое, кому что надо… – Подождав, пока Сохань записывал, продолжал дальше: – Ты, начальник, не сомневайся, одно плохо, что устроил двадцать седьмого, – перебрал, честно скажу, перепили мы немного, да и как не перепить, когда компания такая заводная? И коньяк подавали неплохой, слава богу, наша родная власть доперла наконец, что в ресторане народ ограничивать нельзя. На народ вообще нельзя давить, а в ресторане тем более! Правильно я говорю, начальник? Тебе, правда, в очереди за бутылкой стоять не приходилось, сам говорил, операция желудка, значит, не употребляешь, и я тебе сочувствую. Какая же радость без рюмки? Нет радости, это я точно знаю, как нет и счастья в жизни…

Сохань, молча выслушав этот монолог Фили, сказал подчеркнуто сухо:

– Надеюсь, приятели подтвердят ваши показания, Хусаинов?

– Как не подтвердить! Вместе киряли, начальник, как начали, так и закончили в «Ветерке».

– А скажите, Хусаинов, не были вы двадцать седьмого вечером на так называемой дубовой поляне, что на двадцать третьем километре западного шоссе?

Тень промелькнула на лице Фили, или это только показалось Соханю, потому что Хусаинов покачал головой и ответил уверенно:

– Нет. Чего туда переться?

– Записываю ваш ответ в протокол, Хусаинов.

– Пиши, начальник, – безразлично махнул рукой Филя. – Бумага все стерпит.

– А сейчас, Хусаинов, – Сохань встал, – мы произведем следственный эксперимент…

– Какой эксперимент? – заволновался тот. – Я же говорю, начальник: подозрения твои напрасны, потому что кореши обязательно подтвердят, что киряли. Если хочешь, и официантку допроси. Нинка, черненькая такая, мы ей еще полтысячи на чай отвалили. Взяла, не поморщилась.

– Сейчас увидите, какой эксперимент… Следователь вызвал конвоира, вместе вышли во двор, где уже их ждали понятые и эксперт-криминалист. Сохань отошел на десять шагов от дверей, приказал Хусаинову:

– Идите ко мне.

Тот улыбнулся приветливо:

– К такому уважаемому начальнику – с большим удовольствием!

Он оставил на мягком грунте выразительные следы, как две капли воды похожие на те, что пересекли лесную дорогу.

Сохань объяснил понятым:

– Сейчас эксперт сфотографирует следы и зальет их гипсом. Видите, они идут параллельно друг другу. Кроме того, след правого каблука более глубокий, а Хусаинов хромает как раз на правую ногу.

– Ну и что? – сдвинул брови Филя. – Все знают, что хромаю. В далеком прошлом ногу сломал.

Сохань, ничего не объясняя, предложил пройти в кабинет. Филя, видно, убедился, что водили его во двор не зря, ибо уже не качал небрежно кроссовкой, смотрел настороженно и страх прятался в его глазах.

Сохань разгладил ладонью листки, протокола, сказал:

– Через час или даже раньше у меня будут выводы экспертизы о том, что следы, оставленные вами во дворе, и следы, обнаруженные нами утром двадцать восьмого мая на песчаной дороге вблизи дубовой поляны, идентичны. Именно там вечером двадцать седьмого мая был убит Степан Святославович Хмиз.

– Ну и что? – сразу не сообразил Филя.

– А то, Хусаинов, Что двадцать седьмого мая, перед тем как пить коньяк с шампанским в приятной компании, вы побывали на двадцать третьем километре западного шоссе и убили на дубовой поляне Хмиза. Выстрелили из пистолета Макарова.

Внезапно Хусаинов расхохотался. Его реакция была такой неожиданной, что Сохань оторопел. Всякое встречалось в его практике, но чтоб такое…

А Хусаинов, резко оборвав смех, стукнул себя кулаком по лбу и произнес:

– Ну, забыл… Забыл я, начальник, извини меня… Точно, был я на той поляне, но что зовется дубовой, не знал. Только ошибочка у тебя, начальник. Говоришь, когда того Хмиза кокнули? Вечером, выходит, а я днем на ту поляну, на природу, значит, ездил, проветриться, свежего ветра для здоровья глотнуть, поскольку здоровье мое последнее время пошатнулось. Раньше литр свободно осиливал, а теперь одной бутылкой ограничиваюсь. Да, я там ходил, машину возле шоссе поставил и на поляну пешком пошел.

У Соханя заболел желудок – давала знать о себе язва. Налив полстакана минералки, выпил маленькими глоточками и пришел в себя. Боль стала отпускать, а Сохань думал, что и другое его доказательство – окурок сигареты «Кент», который Филя бросил в орешнике у дубовой поляны (эксперты по остаткам слюны доказали, что курил" именно Филя), – сейчас фактически уже не доказательство. Так, дополнительный штрих, и вывернется Филя, хотя интуиция подсказывает, что именно он убил Хмиза.

Но свою интуицию к делу не приложишь, да и прокурор товарищ Гусак только посмотрит на тебя с неуважением, и выйдет Филя, отсидев в следственном изоляторе положенный срок, на волю, ехидно посмеиваясь. Вот и сейчас наглая усмешка тронула его губы.

Сохань мысленно прокрутил картину, как все произошло на дубовой поляне. Филя засел в орешнике, успел выкурить свой «Кент»; когда услышал шум мотора «Самары» Хмиза, пересек лесную дорогу, подошел к Хмизу, тот не насторожился, поскольку знал Хусаинова, Филя стрелял с расстояния в два-три метра – экспертиза установила и это. Должно быть, Хмиз упал лицом в траву, Филя нагнулся к нему, перевернул, убедился, что Хмиз мертв, поспешил к своей машине, которую на самом деле оставил где-нибудь поблизости. Там, куда привела проводника собака-ищейка.

А Филя-прыщ смотрит безразлично и полирует ноготь о лацкан пиджака…

Смутная догадка зародилась у Соханя. Когда-то давно, он еще учился на юрфаке, профессор, преподававший криминалистику, рассказал об интересной экспертизе, в результате которой неопровержимо была доказана вина преступника.

А если и сейчас? Если все произошло, Как он только что представил себе? Сохань собрался с мыслями, подвинул к себе начатый протокол допроса и спросил:

– Итак, Хусаинов, вы подтверждаете, что были на дубовой поляне днем двадцать седьмого мая?

Филя победно улыбнулся.

– Вспомнил, начальник, было такое, зачем же спорить?

– Так и запишем.

– Давай, начальник, я подпишу.

– В котором часу вышли на дубовую поляну?

– Точно трудно сказать. Приблизительно часа в четыре, полпятого.

– И не встретили там Хмиза?

– Какого Хмиза? Да я его и не помню.

– Но ведь знали?

– А кто же Хмиза в Городе не знал? Фигура. Вот ты – прокурорский начальник, а он – бери выше, промтоварный: у него импорт, кожаные пальто, туфли классные. А джинсы – американские, итальянские, скажу честно, я к нему раза два-три подъезжал, вот и эту немецкую шмутку у него выцыганил… – провел ногтем по лацкану куртки. – Но это было в прошлом году, после этого я Хмиза не видел. Ей-бо…

– Так и запишем…

– Пиши: Хусаинов видел Хмиза в прошлом году, а после этого не встречался. Да и зачем он мне!

Сохань вызвал конвоира и приказал отвести Хусаинова в следственный изолятор. А сам нетерпеливо стал вертеть телефонный диск.

– Алексей Игнатович? Есть просьба к вам… Скажите, если я, например, схвачу вас за грудь?.. А вы в шерстяном свитере. Останутся ли у меня под ногтями ворсинки? Когда-то в университете профессор Морозович проводил с нами семинар, душа-человек, правда, за галстук закладывал, но дело свое знал отменно. Он говорил, что ворсинки обязательно останутся. И вы так думаете? Тогда очень прошу вас съездить в следственный изолятор. Там «отдыхает» Филя-прыщ, то есть гражданин Хусаинов. Почистите, пожалуйста, ему ногти и сравните ворсинки, если найдете их под ногтями, с пряжей свитера Хмиза. Капитан Опичко доставит вам свитер через час. Заранее благодарю, Алексей Игнатович, и жду звонка.

* * *
Эксперт позвонил через три часа: предположение Соханя полностью подтвердилось – пряжа хмизовского свитера и ворсинки, обнаруженные под ногтями Фили-прыща, оказались идентичными. А это уже было неопровержимое доказательство преступления Хусаинова.

Глава IV МАРАФОН (Середина)

Прокурор Сидор Леонтьевич Гусак оторвался от бумаг за пять минут до одиннадцати. Знал пунктуальность Псурцева, да и сам был человеком аккуратным – умел ценить свое и чужое время. Выглянул в окно и с удовольствием увидел черную «Волгу» начальника УВД. Поправил галстук, придал лицу то задумчиво-строгое выражение, которое, по его убеждению, наиболее подходит человеку в его ранге городского прокурора, и повернулся к дверям. Именно в тот момент, когда они раскрылись, пропуская полковника.

Гусак сделал несколько шагов навстречу Псурцева, сменив выражение лица на приветливо-доброжелательное, и крепко пожал руку гостю. Предложив Псурцеву сесть, сам уселся напротив, поддернув брюки, чтобы, боже храни, не смялась аккуратно отглаженная складка. Сам следил за своим гардеробом, гладить брюки не доверял даже жене, считая это дело деликатным и ответственным.

Сидор Леонтьевич наклонил голову, посмотрел на Псурцева исподлобья и сказал, стараясь придать своим словам легкий оттенок иронии:

– Как это у Гоголя? Спешу сообщить вам пренеприятнейшее известие…

– Дело в том, что ревизор приехал не к нам, а к вам… – сразу же принял его игру Псурцев.

– Мы как-нибудь переживем эти неприятности, – чуть заметно вздохнул Гусак. – А вот на вас, Леонид Игнатович, один из ваших клиентов дал показания. Речь идет о вашей причастности к убийству…

Псурцев почувствовал, как затекли, сделались совсем чужими его пальцы. Хотя в принципе был готов, что Филя-прыщ начнет валить на него. Однако Псурцев не договорился, не взнуздал своих ретивых сыщиков, и они под руководством следователя Соханя в рекордно короткий срок вышли на Хусаинова.

А вообще-то какие у Фили доказательства? Черта с два ему удастся что-либо доказать: дело обставлено так, что комар носа не подточит…

Псурцев подул на пальцы и спросил:

– Так кого же это мы убили?

– Сами понимаете, Леонид Игнатович, сейчас я превышаю свои полномочия. Так как наш разговор…

– Конфиденциальный.

– Я бы сказал – дружеский. Узнав об этой небылице и взвесив наши с вами отношения, я решил первоначально побеседовать с вами. Считайте, о показаниях этого мерзавца Хусаинова знает только наш следователь и мы с вами.

Получены они только два часа назад, и я еще не доложил о них ни исполкому, ни Хозяину.

– Ценю ваше доброжелательство, – склонил голову Псурцев.

– А как же иначе? Уверен, в аналогичной ситуации вы бы сделали то же.

«Блажен, кто верует… – подумал полковник. – Я бы сожрал тебя аккуратно и с большим удовольствием, даже облизнулся бы».

Педантичность Гусака всегда раздражала Псурцева.

– И кто же взял меня в компаньоны? – спросил полковник.

– Единственное убийство, которое произошло в Городе в последнее время…

– Хмиза?

– Конечно.

– По подозрению в убийстве задержан некий Хусаинов. Неужели он?

– Да.

– Ну и наглец! – бурно отреагировал полковник. – Прохиндей, и как только его земля держит? – Псурцев приложил ладонь ко лбу, сделал вид, что вспоминает. – Так-так… Фигура знакомая, этот негодяй имеет кличку Филя-прыщ. Он?

– У вас отличная профессиональная память. Так вот, этот Филя утверждает, что именно вы, полковник, вели с ним переговоры о ликвидации Хмиза и обещали заплатить ему миллион.

– А почему не сто? – засмеялся Псурцев. – Сколько вы получаете, Сидор Леонтьевич? У нас с вами зарплаты примерно одинаковы – итак, чтобы собрать такую сумму, нужно…

– Да, не год и не два…

– И это при условии, что питаться будешь святым духом!

– Возможно, вы насолили когда-нибудь этому Хусаинову? – высказал предположение Гусак.

– Профессия у нас с вами уж такая – опасная. И не пользуется уважением у преступников. Погодите… – полковник наморщил лоб. – Может быть, мои не очень разборчивые мальчики имели какие-то неофициальные контакты с Хусаиновым? Хотя вряд ли.

– Вполне возможно, но у меня сейчас не только до Чехова, но и до «Детей Арбата» руки не доходят. Не хватает времени из-за этой демократии и гласности.

– Бьете в десятку! – горько вздохнул Псурцев. – Народ стал понемногу распоясываться, говорит, что хочет… Слава богу, наш Хозяин еще вожжи держит, не дает распускаться, а в столице… Народные движения посоздавали! Между нами… – Псурцев понял, что Гусак не поверил ни одному Филиному слову, и стал успокаиваться. – Придет время, вспомнят про твердую руку. Конечно, были у Иосифа Виссарионовича перегибы, но не шебаршились… Каждый знал, что можно, а что нельзя. Да и Леонид Ильич умел с народом жить в согласии. Конечно, перебрал звездочек, но жил сам и другим давал.

– Сейчас можно только с благодарностью вспоминать.

– Ну, я побежал… – поднялся Псурцев. – Побежал я, бедный и несчастный… – хохотнул весело. – Это же надо, начальник УВД – и убийца! Вот это была сенсация – на всю страну!

– Этот Хусаинов под вашим наблюдением, – напомнил Гусак. – В следственном изоляторе, но надеюсь на ваше благоразумие…

– Что вы, Сидор Леонтьевич, я же не дурак, нужен мне какой-то Филя!

Псурцев опустился на сиденье машины тяжко, и пружины заскрипели под ним. Приказал шоферу ехать в управление, хотя хотелось немного пройтись пешком. Проветрился бы, подумал, оценил обстановку. Да, ситуация… Сейчас Гусак позвонит в исполком, а потом самому Хозяину. Или наоборот, но какое это имеет значение? Что же он скажет? А что вообще можно сказать? Этот Гусак, конечно, педант и законник, но и он грустит о прошлом. Боже мой, вдруг чуть не вырвалось у Псурцева. Неужели не пронесет? Неужели это не дурной сон? Вот раньше были времена… Приказал бы своим доверенным ребятам обработать Филю резиновыми палками, а такая наука не проходит даром – сразу понял бы, что нельзя клепать на полковника Псурцева. Да и вообще, Пирий нашел бы возможность нажать на прокуратуру и суд – дали бы Хусаинову лет восемь – десять (тем более ему не привыкать), отсидел бы половину, ну две трети срока, а потом гуляй себе на воле со своим миллионом.

А теперь могут закрутить на всю катушку!

Но Псурцеву не было жалко Хусаинова. Кто ему Филя? Рецидивист, подонок, сукин сын, по которому виселица давно плачет.

Итак, уже сегодня в горкоме и обкоме будут знать, что какой-то рецидивист «катит бочку» на начальника УВД Города. Главное, как воспримет новость Хозяин. Все зависит от того, как отнесется к кляузе (а Псурцев уже сам поверил в то, что Филя возвел на него поклеп) Фома Федорович. Ибо слово Фомы Федоровича решающее, и один он имеет право карать или миловать. К черту все лозунги о демократии, они для газет и писак, для международного, так сказать, резонанса, а вот слово Хозяина!..

С почтением вспомнив Хозяина, полковник мысленно встал смирно. Представил его выцветшие от старости глаза, снисходительную улыбку… Скорее всего Фома Федорович с отвращением нахмурится и махнет рукой – мол, все это не заслуживает внимания. Но информация все же застрянет в руководящей извилине мозгов, и когда встанет вопрос о присвоении Псурцеву генеральского звания, Хозяин наверняка предложит не спешить с этим. На всякий случай, так как Фома Федорович прожил долгую номенклатурную жизнь и знает, что никогда не бывает дыма без огня – всегда лучше подстраховаться, нежели вслепую лезть в пламя.

Итак, уплывает от тебя твоя заветная мечта, полковник, Жаль, ах как жаль! Генерал-майор – это звучит на самом деле гордо!

Хотя, подумал Псурцев, что все-таки лучше: генеральские погоны или дача в лесу? Да плевать он хотел на эти погоны и лампасы! Дача, автомобиль и деньги до скончания… На всю жизнь, что осталась…

Погоны могут и содрать, не с таких сдирали, взять того же Чурбанова… Но ведь и с дачи могут выселить, подумал вдруг с болью. Советская власть, она такая – все может…

Однако против него нет ни одного доказательства. Да, ни одного. Если не заговорят Пирий, Белоштан, ну еще Губа…

Хотя какой смысл им болтать? В таких острых ситуациях лучше молчать. Это мы, эмвэдэшники, да прокуроры советуем преступникам признаваться – мол, чистосердечное признание учитывается на суде. А фигу, большую фигу с маслом! Пока судья ходит под Фомою Федоровичем, всегда хоть одним ухом слушает, что говорит Хозяин. А ему всегда лучше, когда в области мир, покой да божья благодать. Это у соседа могут быть и хищения в особо крупных размерах, и убийства, и коррупция, и, как теперь стало модно говорить, организованная преступность, или мафия. У соседа и в столицах, на то они и столицы, большие города с развращенными людьми, – там и заводятся мафии. А у них, в Городе, нет для этого, как сказал бы Фома Федорович, питательной среды. Правильно сказал бы, на самом деле нет и никогда не будет…

И вообще – хватит, конец, амба. Надо подавать в отставку. Черт с ними, генеральскими лампасами, конечно, красиво, но, в конце концов, какая может быть в наше время красота? Красиво, когда у тебя в гостиной во весь пол лежит персидский ковер, а в холодильнике черная икра и кусок осетрины…

Да, в отставку…

А вдруг не согласится Пирий? Не случилось бы как с Хмизом…

Глупый Степка, подумал Псурцев, и тебе конец, и нам из-за тебя морока.

Полковник быстро поднялся в свой кабинет и по «вертушке» позвонил Пирию. Услышав уверенный бас Кирилла Семеновича, подумал: чего паникуешь? Чего нюни распустил? Если крепко держаться за руки, ничего не случится. Кто осмелится разорвать цепь? Какой-нибудь киевский хмырь? Мало каши ел. Пирий и не с такими справлялся. Уже нарочито бодро сказал мэру:

– Вызывал меня сегодня Гусак, и знаете, какая штука? Объявился у нас в Городе мерзкий тип, преступник со стажем по кличке Филя-прыщ. Так, он, смешно говорить, свою вину знаете на кого валит? Никогда не догадаетесь, мы с Гусаком расхохотались… На меня, Кирилл Семенович, будто я соучастник убийства…

Пирий выдержал долгую паузу, подышал в трубку и сказал:

– Нынче есть такая тенденция: шельмовать руководящие кадры. Вот и наши газетчики стали этим заниматься. По примеру некоторых безответственных лиц из центральной прессы. Мы будем давать им решительный отпор!

– Вы всегда стояли на принципиальных позициях, – подтвердил Псурцев. – И никакие новые веяния не собьют вас с пути.

– Наша номенклатура закаленная… – продолжал Пирий, и полковник даже представил, как тот улыбается в трубку. – Закаленная и спаянная.

– Конечно! – сказал полковник, увидев забавную картину: он держит за руку Пирия, тот Белоштана, дальше идут Губа, Гусак и другие, а посредине сам Фома Федорович, Хозяин, ибо где же быть Хозяину, как не в окружении верных и солидных номенклатурщиков?

На душе стало тепло, и Псурцев положил трубку, убежденный в крепости своих позиций.

* * *
Полночи Хусаинов не спал – думал и казнил себя: какой черт подтолкнул выдавать Псурцева!.. Взрыв злобы – больше ничего. Ненависть к милицейскому полковнику, не сдержавшему своего слова!

Впрочем, чего ждать от ментов? Коварные и наглые. Он и менты всегда враги, хотя иногда приходилось прислуживать милиции. Но по мелочам. Ну навел мусор на мелкого воришку, шавку – это справедливая плата за то, что милиция закрывает глаза на большие дела, и особенно на его связи с кооператорами.

Филя первым в Городе сообразил, что открытие кооперативов обещает выгоду не только государству, но и ему лично и его корешам. Он сам, еще Батон, Мурка и Валет – отличные и надежные парни, у каждого за плечами не менее пяти лет отсидки в колониях, им следует доверять, и на них можно опираться. Начали с того, что заглянули с Батоном и Валетом в кооперативную шашлычную. Попробовали – понравилось, шашлыки готовили без обмана, мясо мягкое и хорошо прожаренное. Филя подозвал главного кооператора, который не чурался простой работы, как заведующие столовыми и чайными, а собственноручно раздувал угли и вертел шампуры с аппетитными кусочками мяса.

Кооператор улыбнулся им доброжелательно и даже заискивающе.

«Еще бы, – решил Филя, – дерет за шампур по полсотни, за это не только будешь улыбаться, но и на колени можно стать».

– Садись, – сказал, пошлепав ладонью по стулу, Филя.

– Извините, не могу…

– Садись, говорю, есть разговор…

Видно, кооператор понял, что к чему, потому что глаза у него сделались грустно-покорными. Присел на стул, на всякий случай тихонько отодвинулся от Фили, но Батон налег на него локтем, как бы подчеркивая, что разговор будет на самом деле серьезный.

– Шашлыки у тебя вкусные, – похвалил Филя, навалившись плечом на кооператора, – и навар неплохой. Значит, так… С тебя тысяча каждый день. Видишь парня, что сидит напротив? Это Валет. Он будет приходить сюда по субботам, будешь выдавать ему по семь тысяч.

Филя плечом ощутил, как напряглись мышцы у кооператора. Парень здоровый – еще молодой, наверно, занимается борьбой или боксом. Но и не таких обламывали.

– Тысяча ежедневно? – кооператор изобразил удивление. – За что?

– За наше доброе к тебе отношение, – объяснил Филя. – И за то, что охраняем тебя.

– Нам охраны не надо.

– Дурак ты еще, – засмеялся Филя не зло. Посмотрел вокруг, заметил: – Вот ты зеркал понавешал, свечки на столах, и камин горит… А мы с ребятами сейчас зеркала эти – на мелкие кусочки, люстры поколошматим и картину художника Шишкина, что на стене висит, растопчем… Погром, скандал… Кто следующий раз к тебе пойдет?

– А милиция на что?

– Пока милиция очухается, нас уже не будет. Это раз. Во-вторых, мы тебя где-нибудь в темном переулке повстречаем – ребра посчитаем, а то и перо вставим. Теперь скажи, не стоит ли все это паршивой тысячи. Кроме того, за нами ты как за каменной стеной. Кому-либо мозги надо вправить или фраера какого-нибудь прищучить – с удовольствием. Да я сам бы за такое штуку выложил.

– Что ж, не вижу другого выхода…

– Как тебя? Фима? Очень приятно, ты Фима, я Филя, считай, договорились по-джентльменски. До будущей субботы, Фима, а шашлыки у тебя на самом деле вкусные и картина художника Шишкина зал украшает…

Уже год Филя следил за развитием кооперативного движения в Городе, завел специальную тетрадь и был осведомлен о кооперативных делах лучше чиновников в исполкоме. Каждую субботу Валет собирал около ста тысяч, и это еще не было пределом. Филя планировал расширить сферу деятельности своей компании на нескольких завмагах, как продовольственных, так и промтоварных: два директора гастрономов уже платили по сто тысяч ежемесячно, но что это для большого магазина? Значительно больше списывают на усушку и утруску.

Сейчас Филя нещадно проклинал себя. Зачем попал на крючок Псурцева? Мало тебе было? Тридцать процентов от всех прибылей шайки. Вообще-то шайкой их называют менты, на самом же деле – это товарищество, джентльмены в законе. Дурак, позарился на миллион – он, правда, на дороге не валяется, но должен был знать, что в случае чего за такие дела не милуют. Однако поганец полковник пообещал: все будет о'кей, как говорят в Америке.

Да, дал ты маху, Филя, свалял дурака, дорогой гражданин Хусаинов, и называться тебе зеком долгие годы. Это если еще выкарабкаешься! А то еще могут дать и «вышку»…

И сам ты, несусветный дурак, подписал себе приговор.

Ну кто тянул за язык, кто заставлял валить на Псурцева? У этого полковника все в Городе в кулаке, поговорит с судьей, а тот присудит к «вышке». И пробьет пуля-дура твое еще молодое и здоровое сердце…

Филя не выдержал, застонал, и сосед по нарам взволнованно поднялся на локтях.

– Что надо? – спросил участливо.

Здесь, в следственному изоляторе, Филю уважали, и слово его было законом. Неплохо можно прокантоваться в колонии, там воров в законе слушают и выполняют все их требования, к тому же Филя-прыщ не простой вор, вожак, и его слово всегда весомо.

– Заткнись, – буркнул Филя, и сосед подобострастно улыбнулся в ответ. А Хусаинов лег на спину, подложив руки под голову, задумался.

Что же придумать? Кажется, еще есть выход. Филя закрыл глаза, будто заснул – почти не дышал. Потом пошевелился, сел на нарах и толкнул соседа. Кивнув на двери камеры, приказал:

– Позови надзирателя, скажи: Хусаинову нужно к следователю. Быстро…

Сухарь посмотрел на Филю с интересом. А Хусаинов опустился на стул, подобрав ноги, провел ладонью по лицу, словно снимал с себя все наносное, заявил:

– Пиши протокол, начальник.

– Давай говори.

– Я, Хусаинов Филипп Фаридович, на прошлых допросах соврал. Наклепал на нашу родную и славную милицию в лице полковника товарища Псурцева. Потому что он меня преследовал, а я решил отомстить и наговорил на него, не подумав. Что, мол, он меня подговаривал убить Хмиза за миллион и я согласился. Не было такого, погорячился я, гражданин следователь, какое-то затемнение нашло.

Сохань покачал головой:

– Видите, Хусаинов, скверно как: из-за вас могла упасть тень на заслуженного человека.

«Знал бы ты, какой он заслуженный, – подумал Филя, – какая подлюга и сволота». Однако сказал покорно:

– Что сделаешь, начальник, бес попутал. Поскольку очень вредная у нас милиция. И прижимает порядочных людей.

Записав слова Хусаинова в протокол, Сохань поинтересовался:

– За что вы убили Хмиза? Какая причина? Филя удивленно развел руками:

– Так не убивал же я… Говорю: не было этого. Сохань нахмурился.

– Вы, Хусаинов, мозги мне не вправляйте. Ваша вина доказана.

– Как это доказана? – возмутился Филя. – Это сам я на себя наклепал. Говорю же вам: нашло затмение, не в себе был. Какие у тебя доводы, начальник? Нет у тебя доказательств, начальник, вот что я скажу…

Сохань повертел головой: а этот Филя-прыщ, оказывается, еще и наглец. Сказал:

– Есть доказательства, Хусаинов, и не возражайте. Вначале вы говорили, что никогда не были на дубовой поляне, но следствие бесспорно доказало, что соврали. Вам пришлось признать этот факт. Так?

– Ну, признал.

– Потом вы возражали, что встретили там Хмиза. Но под давлением неопровержимых доказательств признались, что стреляли в него и убили. Стали перекладывать вину на полковника Псурцева, теперь отрекаетесь и от этого. Плохо, Хусаинов.

– Но поверьте: затмение на меня нашло, поэтому и наклепал на себя…

Сохань рассердился, но не показал этого. Произнес спокойно:

– Экспертиза доказала, что ворсинки, обнаруженные у вас под ногтями, идентичны шерсти, из которой был связан свитер Хмиза. Вы сами признали, что, убив Хмиза, перевернули его на спину, чтобы убедиться, что тот не дышит.

– Да, так было, но я не убивал.

– Тогда кто же?

– А этого, начальник, я не знаю. Ты – следователь, тебе и искать.

– Материалов и доказательств, которыми располагает следствие, достаточно, чтобы передать дело в суд.

– Вот и передавай, начальник, а я там расскажу, как все было.

– Как же?

– А очень просто. Поехал я на природу, чтобы отдохнуть, как люди. Лес там дубовый, светлый, вот и решил погулять. Оставил машину возле шоссе, пошел на поляну. Иду, воздухом дышу, птичек слушаю. Наслаждаюсь жизнью, начальник, и ни о чем не думаю. Потом по нужде захотелось, свернул, значит, к кустам, сигарету там выкурил, это ты, начальник, правильно заметил, окурок нашел. Перешел потом проселок, смотрю, машина пустая и кто-то под дубом отдыхает. Обойти этого человека хотел, да любопытство разобрало, на мою же голову. Да и лежал этот человек как-то странно, уткнулся лицом в траву. Подхожу к нему, переворачиваю на спину, боже мой, а это Степан Хмиз. Я, конечно, испугался, потихоньку к машине, дал газу и до города…

– Хорошо придумал… – сощурился Сохань. – Да не поверит вам суд, Хусаинов. Никогда не поверит.

– А ты, начальник, за наш суд не расписывайся. Так как он справедливый, наш суд, и доказательств потребует. Ты вот говоришь: я убийца. Мол, Хусаинов убил Хмиза. А пистолет где? Ты оружие, начальник, найди у меня и на стол суду положи! А так всечто угодно сказать можно…

Увидев торжество в глазах Фили, Сохань подумал: «А если Хусаинов на самом деле невиновен? Может, я пристрастный. Интуиция подсказывает: убийца, но что интуиция – надо искать пистолет. Но где? На квартире у Хусаинова оружия не нашли – успел передать кому-то из дружков или запрятать. И поиск оружия сейчас не даст результатов».

Однако сказал:

– Будут у нас бесспорные доказательства, Хусаинов. Найдем пистолет, непременно найдем.

– Нет, – покачал головой Филя, – фигу у меня найдете, потому что я не убивал. У кого – другое дело. Того на цугундер и берите. А я – чистый.

* * *
Сидоренко стоял вполоборота к Кирилюку, заложив руки за спину и остро глядя на подполковника. Сказал:

– Давайте, Федор Федорович, разложим наш багаж по полочкам. Багаж, прямо скажем, не мудреный, но что есть…

– Не гневите бога, – возразил Кирилюк, – багаж наш на десяток лет Белоштану потянет.

– Вот именно – Белоштану… Одному Белоштану. А разве он один? Коррупцией пахнет, Федор Федорович.

– Ни капли не сомневаюсь.

– А доказательства у нас пока что только против Белоштана.

– Арестуем и начнем распутывать клубок.

– Считаете, что Белоштана следует арестовать?

– А как же иначе? – удивился Кирилюк. – Он нам такие палки в колеса поставит, век стоять будем. Белоштан – основная фигура, и все нити тянутся от него.

– Согласен.

– Тогда берите у прокурора ордер на арест. Сидоренко сел за стол, положил перед собой чистый лист бумаги, вынул японскую авторучку, написал цифру «1».

– Итак, что мы имеем? Первое: на складе трикотажной фабрики тонны неоприходованной высококачественной шерсти. Кладовщица свидетельствует, что этот запас создан по прямому указанию директора фабрики.

– А как с документами на пряжу?

– Бухгалтерия на фабрике крайне запутана. Одно ясно: на некоторые изделия показывали завышенные затраты пряжи и таким образом экономили ее. Три тонны шерстяной пряжи… Знаете, сколько модных женских кофточек можно изготовить из нее?

– Знаю. И каждая такая кофта стоит несколько тысяч… Второй пункт?

– В трех промтоварных магазинах Города и в одном районном универмаге в подсобках обнаружен товар, изготовленный из шерсти, идентичной той, что лежит на фабричном складе. Женские костюмы и кофты. Кстати, с ярлыками иностранных фирм – французских и итальянских. Проведена экспертиза: ярлыки фальшивые, изготовлены местными кооператорами. Сейчас уточняем, кто из местных дельцов причастен к этой авантюре.

– Эти трикотажные изделия в магазинах тоже неоприходованные?

– Чистая левая продукция.

– Как оправдываются завмаги?

– Один вообще отрекся: ничего не знаю и знать не хочу. Заведующая секцией объяснила: кофты получены от знакомых кооператоров, но назвать их отказалась. Директор магазина на Центральном проспекте твердит, что получил продукцию на промтоварной базе, однако документов не показал. И не покажет, ибо их просто нет.

– Как связать эту нитку: фабрика – магазин?

– Это и есть пункт третий. Две работницы левого цеха на Индустриальной – Тищенко и Бурлака – свидетельствуют, что собственноручно изготовляли кофты, на которых сейчас пришиты «иностранные» этикетки.

– Выходит, круг замкнулся?

– Пожалуй, оснований для ареста Белоштана больше, чем надо.

– Что ж, будем брать.

– Рад, что наши мысли сходятся.

– Одна закавыка: за директором фабрики стоят могучие силы.

– Неужели не справимся?

– Вы даже не представляете, какие именно!

– Если бы вы сказали это четыре года назад, я бы засомневался. Но сейчас!.. Наша провинциальная мафия в сравнении с узбекской!

– Конечно, масштабы не те. Хотя принцип один: коррупция и взаимовыручка.

– Думаете, Белоштана постараются вытащить за ухо? Сидоренко положил руки на стол, разгладил рукой бумагу с тремя пунктами и сказал:

– Есть известие: один раз в неделю, аж до последнего времени, на квартире у любовницы Белоштана собиралась теплая компания. Сам Георгий Васильевич, покойный Степан Хмиз, начальник УВД Псурцев, заведующий горторгом Губа и мэр города Пирий. Преферанс, попойки, просмотр видеофильмов.

– Псурцев и Пирий – это уже интересно!

– И вдруг эта история с Хмизом…

– Потом показания Хусаинова против Псурцева.

– Отрекся, – поморщился Сидоренко. – Хусаинов отрекся от своих первоначальных показаний. Заявляет, что хотел отомстить полковнику. Однако, сообразив, что сам себе подписывает приговор, спохватился. Утром зашел ко мне Сохань: выскальзывает Хусаинов у него из рук.

– Жаль…

– Закон… У Соханя нет прямых доказательств.

– Но ведь следствие только началось.

– Сохань тоже надеется на лучшее.

– Сомневаюсь, что ему удастся хоть как-то связать Хусаинова с Псурцевым.

– Вы правы. Но вернемся к нашей гоп-компании. Наверное, интересы там не ограничивались игрой в преферанс. Пирий поддерживал Белоштана, а за это надо было ему платить.

– Обратите внимание: в компании директор промтоварной базы, заведующий торгом и начальник милиции. Впечатляет?

– Есть сигналы, Федор Федорович, что Пирий берет взятки. Существует такса: трехкомнатная квартира в престижном доме – пятьсот тысяч.

– Ох как это трудно… – вздохнул Кирилюк. – Самая неблагодарная работа – бороться со взятками…

– Да, попотеть придется.

– Вы его за руку не схватите. Вряд ли сам Пирий ставит подписи на незаконных ордерах. Позвонил начальнику жилищного отдела, тот встал по стойке «смирно», но телефонный разговор к делу не подошьешь.

– Сизифов труд, – согласился Сидоренко. – И все же придется закатывать рукава.

– Интересно, будет вытягивать Пирий Белоштана или нет?

– Не такой он дурак, чтобы засвечиваться. Существует немало способов, чтобы помочь сообщнику.

– Телефонное право…

– Рука руку моет, – вдруг взорвался Сидоренко. – Боже мой, до чего мы докатились! Знаете, куда меня вчера возили? В лесок, где дача самого Пирия.

– Шикарно? Но ведь мэр города, наверное, имеет государственную дачу?

– Имеет. А та, которой мы вчера любовались, принадлежит его теще. Такая милая бабуся из села – пенсионерка на пятьсот рублей… А дачка, скажу вам! Два этажа, дубовый забор, сад и огород соток тридцать, каменный гараж. Крыша из дюраля, терраса на втором этаже выходит на реку… Пейзаж прекрасный…

– А вы, вижу, позавидовали.

– Немного было, – признался Сидоренко, – поскольку действительно райский уголок.

– Вот с дачи и начинайте раскручивать.

– Есть у меня еще один ход: шофер Вася. Через него Пирий, пожалуй, занимался квартирным бизнесом.

– Слишком банально.

– Через шофера Васю Пирий пустил налево две или три «Волги». Знаете, сколько стоит новая «Волга» на черном рынке?

– Полагаю, тысяч триста…

– Берите выше, Федор Федорович. Около четырехсот.

– Конечно, здесь не только дачу построишь…

– Шофер Вася получил для любовницы двухкомнатную квартиру.

– Прижать его сможете?

– Поссорился Вася с любовницей, она и пришла к Соханю. А Сергей Аверьянович перефутболил ее ко мне. И очень удачно.

– За хвост Васю да на солнышко?

– Факты потрясающие, к тому же, кажется, неопровержимые.

– Хвала и слава красивым любовницам и тщедушным Васям.

– Мерзость, – махнул рукой Иван Гаврилович, – да что поделаешь. Ассенизаторы мы с вами, Федор Федорович, но кому-то надо и этот воз везти. Не хочешь, а должен…

* * *
Узнав, зачем пришел к нему Сидоренко, Гусак переменился в лице и переспросил:

– Кого-кого? Вы не ошибаетесь?

– Никак нет, Сидор Леонтьевич, требуется ордер на арест директора трикотажной фабрики Георгия Васильевича Белоштана.

– Какие у вас основания требовать это? Сидоренко протянул прокурору картонную папку:

– Прошу ознакомиться.

Гусак нехотя раскрыл папку, просмотрел бумаги.

– Ну-ну… – промямлил. – Основания вроде есть. Однако…

– Понимаю вас, – сказал Иван Гаврилович, – даже очень хорошо понимаю, но вынужден настаивать на своем.

– Вы знаете, на кого руку подняли?

– Догадываюсь.

– Вы догадываетесь, а я знаю.

– Закон один для всех. Гусак скривился:

– Могли бы не говорить мне этого.

– Банально?

– Иван Гаврилович, бог с вами, неужели не понимаете, какую кашу завариваете?

– Я не повар, Сидор Леонтьевич, а следователь. В том, что Белоштан – преступник, не сомневаюсь.

– А кто же сомневается, но существуют обстоятельства!..

– Существовали…

– Не говорите, все под богом ходим.

– Разные боги у нас, Сидор Леонтьевич, – ответил Сидоренко жестко.

Гусак спрятал глаза и сказал:

– Бог у нас один: прокурор республики.

– Вот я и позвоню ему, если не дадите санкции на арест Белоштана.

– Зачем же так? Доказательства у вас бесспорные, но Белоштан у нас фигура слишком заметная. Считаю, надо посоветоваться.

– Нет, – покачал головой Сидоренко, – пока будем советоваться, Белоштан успеет спрятать концы в воду.

– Откуда узнает?

– Не будем наивными, Сидор Леонтьевич.

– Нет, – сказал Гусак, подумав. – Все же так не годится – арестовать члена мэрии без санкции исполкома. Что я скажу товарищу Гаману или самому Фоме Федоровичу? – Видно, упоминание о Фоме Федоровиче придало ему уверенности, ибо произнес решительно. – И не просите, вот так, с бухты-барахты арестовывать Белоштана не имеем права.

– Вы хорошо знаете, что имеем, – возразил Сидоренко. – Более того – должны. Повторяю: все равны перед законом, и Белоштан, и сам Фома Федорович.

У Гусака округлились глаза.

– Я попрошу вас, – повысил голос прокурор, – уважительнее относиться к областному руководству!

– Повторяю: все равны перед законом. Значит, вы отказываетесь санкционировать арест Белоштана?

– Зачем же так категорично? Говорю: надо посоветоваться.

– Позвольте воспользоваться вашим телефоном?

– Иван Гаврилович, войдите в мое положение!

– Не могу и не хочу. Сейчас вы скажете, что я уеду, а вам здесь жить и работать. И что иногда нужно идти на компромиссы. Но я не пойду на компромисс, извините, не могу – совесть не позволяет.

Гусак пальцами сдавил виски, словно успокаивал головную боль. Сказал:

– Ладно, давайте ордер, я подпишу. – Поставив размашистую подпись, спросил: – Когда будете брать?

– Сейчас же. Только прошу вас, Сидор Леонтьевич, – никому… Никто не должен знать об аресте. Примерно часа два. Пока не доставим Белоштана в следственный изолятор.

– Сами поедете?

– Самому неловко, поручу Кирилюку. Потом, – положил перед Гусаком еще одну бумагу, – придется обыскать квартиру Белоштана. Прошу разрешения.

– Сказав «а», надо говорить «б». – Гусак подписал и спросил: – Думаете, вышли на крупную птицу?

– Уверен, – не стал скрывать Сидоренко. – Знаете, сколько женских кофточек можно изготовить из трех тонн шерсти?

– Пять-шесть тысяч?

– Приблизительно, а если выручить за каждую по тысяче рублей?

– Пять миллионов? – ужаснулся Гусак. – Не может быть!

– Все может быть, Сидор Леонтьевич, и вы знаете это не хуже меня.

Гусак вспомнил, как когда-то, слава богу, давно, год назад, а может, раньше, Псурцев затянул его на квартиру любовницы Белоштана. Как ее зовут? Напряг память, но не вспомнил. Встретил их тогда сам хозяин, Георгий Васильевич, угощал французским коньяком «Наполеон», икрою и балыком. Тогда и зародилась у него мысль, что с Белоштаном не чисто, но приглушил ее, а потом заставил себя забыть. Тебе что, оправдывал сам себя, больше всех нужно? Ходят слухи, Белоштан дружит с Пирием, а тот через год-два может стать первым в области, так как Гаман точно уйдет на пенсию. Иногда Сидор Леонтьевич ненавидел себя за эти недостойные мысли и расчеты, но ненадолго… Живешь среди волков – по-волчьи вой…

Сейчас Гусак взвесил: стоит ли подсказать Сидоренко, чтобы обыскал также квартиру Белоштановой любовницы? Ну как же ее зовут? Кажется, Люба, точно – Псурцев называл ее Любчиком, квартира в доме по улице Кирова. Однако, если он скажет Сидоренко про квартиру Любчика, станет ясно, что имел с Белоштаном какие-то отношения. Конечно, это не страшно: Георгий Васильевич – номенклатурный работник, передовой директор, кто же знал, что за ним водится? И все же, если он был у Любчика, не мог не знать, что у Белоштана два лица: имеет любовницу, выбил для нее квартиру, шикарно обставил, на какие, извините, шиши? Выходит, прокуратура не увидела того, что лежит на поверхности. Точнее, не прокуратура – это можно было бы пережить, – а лично он, прокурор Города.

«А, пошел ты к черту… – подумал вдруг Гусак о Сидоренко с раздражением и даже с ненавистью. – Приехал, копает, где надо и где не надо, тоже мне – принципиальный, будто в Городе лопухи сидят… Еще и именем прокурора республики козыряет! А кто позволил? Мы тоже не лыком шиты, понимаем, что к чему, и не позволим командовать».

Однако, подумав так, Сидор Леонтьевич сразу остыл.

«Пусть, – решил, – пусть этот столичный проходимец лезет в пекло, может, шею сломает. Вечером надо будет позвонить Псурцеву, он должен будет знать об аресте Белоштана. Надо объяснить, что прокурор здесь ни при чем, вынужден был подчиниться давлению сверху. Пусть – подумал спокойно, – пусть все идет как надо, я буду в стороне. Нужно кланяться и тем, и тем, конечно, ориентируясь на сильнейшего. Так как сильный вывезет и тебя».

Посмотрел на Сидоренко уже открыто и даже весело:

– Пусть вам повезет, Иван Гаврилович. Вот что значит взгляд со стороны! У нас под носом все творилось, но, к сожалению, не заметили… Прохлопали! – картинно воскликнул и даже стукнул кулаком по столу: – Загордились, зажирели, мать их так, такого жулика проморгали!

Сидоренко хотел резонно спросить, а куда смотрела прокуратура, но решил не портить отношений: добился, чего хотел, – санкция на арест Белоштана у него в кармане, и надо действовать.

Георгий Васильевич строго посмотрел на троих незнакомых мужчин, без разрешения вошедших в его кабинет, и произнес раздраженно:

– Я занят, товарищи. Прошу подождать в приемной!

Но мужчины никак не отреагировали на его гнев, наоборот, высокий блондин спортивного телосложения прошел к старому столу и протянул Белоштану раскрытую красную книжечку. Но Белоштан насмотрелся красных книжечек, относился к ним без уважения, поэтому и повторил:

– Слышите, я занят и не могу… – Но тут вдруг смысл сказанного блондином дошел до него. – Из какой милиции?.. – пробормотал, почувствовав, как уходит куда-то сердце.

Блондин положил на стол перед Белоштаном бумагу.

– Это, гражданин Белоштан, санкция на ваш арест.

У Георгия Васильевича ноги сделались ватными, упал в кресло, но все же нашел в себе силы спросить:

– Шутите?

Но посетитель смотрел весьма серьезно, а юноши в гражданском подошли с двух сторон к столу, как бы брали его в клещи, и Белоштан наконец понял, что произошло самое страшное.

– Прошу ознакомиться с ордером на арест, гражданин Белоштан, – повторил блондин. – И только без глупостей…

«Вот и свершилось… – побелел Белоштан. – Не зря копались на фабрике…»

Он уже знал, что киевляне выявили запасы пряжи на складе, ждал вызова в прокуратуру, разработал более-менее убедительную версию, хотя, конечно, и в мыслях не было, что придут арестовывать. А ведь прокурор Гусак свой человек, был даже в гостях у Любчика – и на тебе, подписал ордер… Да, на бумаге подпись Гусака.

Белоштан с гадливостью отшвырнул от себя ордер, выразив на лице что-то похожее на безразличную улыбку.

– Вы превышаете свои полномочия, – сказал, – я – член мэрии, и без согласования с товарищем Гаманом…

– Думаю, на ближайшей сессии вас выведут из состава, – четко возразил блондин.

– Однако что вы можете инкриминировать мне? Наше предприятие – одно из лучших в республике.

– Поедем в прокуратуру, Белоштан, там разберутся во всех ваших художествах.

До Георгия Васильевича вдруг дошло, что к нему так обращаются впервые, просто Белоштан, без «товарища» и даже без «гражданина». Это поразило его больше всего.

Но где был Псурцев, почему не предупредил? Значит, столичные гости действуют по собственной инициативе, обошли городское руководство, и еще не все потеряно…

Решение пришло внезапно: Белоштан встал, отодвинул кресло, отступил к стеллажам за спиной, в которых была замаскирована дверь в комнату отдыха. Теперь только бы успеть…

– Я буду жаловаться на вас, – сказал блондину.

– Это ваше право, – ответил тот хмуро.

И в это мгновение Белоштан бросился к стеллажам. Дверь бесшумно раскрылась, и Георгий Васильевич ловко проскользнул в нее, успев нащупать предохранитель – замок щелкнул, отгородив его от проклятых ментов. Они навалились на дверь, начали выламывать ее, но у Белоштана в запасе было несколько минут – бросился к «вертушке» и дрожащими пальцами набрал номер Пирия.

«Лишь бы только был на месте, – шептал Белоштан, – только бы никуда не уехал…»

Услышав голос Пирия, произнес почему-то тихо:

– Кирилл, меня арестовывают…

– Кто? – не понял тот.

– Киевская милиция. Появились с ордером, подписанным Гусаком.

– Не может быть?!

– Мне удалось заскочить в закоулок. Какое-то страшное недоразумение! Что делать, Кирилл?

– Не паникуй, Жора. С Гусаком мы разберемся. Если эти киевские типы и докопались до чего-нибудь, не так уж и страшно. Нажмем на кнопки.

– Чего предпринять, Кирилл?

– Выходи к ним. Пусть все идет как положено… Не волнуйся, защитим…

– Смотри, Кирилл, я до поры до времени буду молчать…

– Я не бог, Жора, но все, что смогу…

– Ты меня понял, Кирилл? Я буду молчать, но…

– Надейся на лучшее. Вытащим тебя, Жора, но сам понимаешь… Если даже несколько лет… Переживешь…

– Переживу, – совсем неожиданно для себя согласился Белоштан, поскольку внутренне был готов и к аресту, и к колонии. Наконец, всегда можно найти ходы к милицейскому начальству – ни Пирий, так Псурцев… Начальник колонии тоже хочет жить, и ему можно подбросить… – Я рассчитываю на вас, – сказал и повесил трубку. Глубоко втянул в легкие воздух, зачем-то поправил галстук и открыл дверь, которая уже трещала под напором молодых парней из милиции. Те ворвались, заломили руки. Блондин осмотрел комнатку, улыбнулся.

– Успели позвонить? Кому?

– Так я вам и сказал… Кому хотел, тому и позвонил. Пустите! Мне больно!

Юноши немного отпустили руки Белоштана, а один из них достал наручники и громко щелкнул ими за спиной арестованного. Вот будет картина, подумал Белоштан, когда при выходе с фабрики все увидят директора в наручниках. Заскрежетав зубами от злобы и унижения, Белоштан осознал, что он уже не всемогущий, пока еще подследственный, а потом будет называться преступником – и быть ему им год, два, а может, и больше…

Но минуют черные годы и снова жизнь обязательно улыбнется ему, ибо она на самом деле удивительна и прекрасна…

* * *
В дверь деликатно постучали, и в комнату к Сидоренко заглянул круглолицый парень в джинсах-«варенках» и вышитой сорочке.

– Можно? – спросил. – Я Микитайло Василий Степанович. Вызывали?

Сидоренко решил, что вышиванка не очень подходит к джинсам и не свидетельствует об изысканных вкусах Микитайло. Однако, когда парень носит ее, уже говорит если не о духовности, то о явной склонности к старине, к национальному, а это всегда приятно. Похоже, в душе юноши где-то тлеет совсем незаметная искорка, которую можно раздуть…

– Садитесь, Василий Степанович. – Почему-то в душе Сидоренко потеплело, хотя разговор с Микитайло предстоял не из приятных. – Я хочу предупредить вас, что за ложные показания вы будете отвечать… – Он говорил эти стандартные слова, а сам смотрел на улыбающееся круглое лицо Микитайло и думал: как сложится беседа? Физиономия вроде симпатичная и глаза живые, но это еще ни о чем не говорит, есть такие внешне симпатичные типы, доводящие следователей до белого каления.

Микитайло положил руки на колени, плотно обтянутые «варенками», кивал, соглашаясь, как бы обещая говорить правду, и только правду. Но когда Сидоренко спросил, знает ли он Наталью Лукиничну Пуговицу, нахмурился и опустил глаза.

– Знал… – ответил с подтекстом.

– Хотите сказать, что сейчас не поддерживаете с ней никаких отношений?

– Не поддерживаю и не буду поддерживать.

– Это ваше дело, Василий Степанович, и, наконец, это говорит не в вашу пользу. Объясните, как вам удалось пробить квартиру в Городе для Пуговицы?

– Я?.. Пуговице?.. Квартиру?.. – Удивление Микитайло было настолько искренним, что, если бы Сидоренко не знал нюансов дела, мог бы подумать: на Микитайло возвели поклеп.

«Ну и жук, – мелькнула мысль, – ну и проходимец, и сорочку, наверное, надел не без расчета: мол, свой своего не утопит…»

– Да, квартиру, – повторил Сидоренко. – И хочу вас предупредить: искреннее раскаяние и помощь следствию всегда учитывается судом.

– Вы только подумайте: я организовал квартиру! – возмутился Микитайло. – Однако кто я есть, товарищ следователь? Кто, спрашиваю вас? Шофер я, обыкновенный шоферюга. Что от меня зависит? Ну, вожу председателя городского Совета, ну и что? Товарищ Пирий у нас строгий, к нему с такими вопросами и не обращайся, ибо так врежет!

– В каких отношениях пребывали с Пуговицей? Глаза у Микитайло блудливо забегали.

– Понравилась она мне… Познакомились, выходит, в райцентре Карпивицы, был я там с шефом в командировке, руку порезал, заглянул в больницу, и она перевязала. Молодая женщина, красивая, начала мне в глаза бесики пускать и вроде охмурила. Вы только никому не говорите, товарищ следователь, но уж такая судьба вышла: сошлись мы с Пуговицей и любил я ее, пока не раскусил окончательно. Ведь женщины всегда такие: сначала угождают и в любви клянутся, слова всякие произносят, а потом – давай и давай! А я ведь не двужильный и не миллионер – у меня зарплата шоферская. Ну, – улыбнулся доверчиво, – иногда сотню или другую где-нибудь урвешь, но что нынче сотня? Тьфу…

– И все же на эту шоферскую зарплату вы умудрились приобрести «Волгу»…

– Экономил… – вздохнул Микитайло. – На хлебе и воде, можно сказать, сидели, да еще родители помогали, протянули руку помощи, без них где бы я сто пятьдесят тысяч собрал?

– Ладно, про «Волгу» поговорим потом. А сейчас все же вернемся к Пуговице. Я понял, что были вы с Натальей Лукиничной в интимных отношениях…

– Признаю, был в этих, как вы интересно сказали, интимных… Действительно, жили мы с ней… Вначале я часто наведывался в Карпивицы, потом она переехала в Город.

– Как переехала?

– Говорила: перевели ее как специалиста. С получением жилплощади. За нее сам завоблздравотделом Шарий хлопотал, а может?.. – Неожиданно Микитайло округлил глаза и стукнул себя кулаком по лбу. – А если она и ему бесики пускала и охмурила? Наталка такая – все может…

– Скверно, Микитайло, на женщину наговаривать, вы же ей в любви объяснились и в Город помогли переселиться.

– И это Наталка вам сама сказала? Соврала, товарищ следователь, ей-богу, соврала!

– Скверно, Микитайло. Вы хотите доказать мне, что обыкновенную медсестру могут перевести в областной центр и в рекордно короткое время, за месяц, предоставить ей отдельную двухкомнатную квартиру? Когда в Городе так сложно с жильем? Бросьте мне сказки рассказывать, Микитайло, тут и дурак все поймет.

– А я что говорю? Конечно, без протекции не обошлось. Наталка – она хитрая, наверное, и со мной, и с товарищем Шарием крутила. Он и помог ей.

– А товарищ Шарий заявляет: вы приехали к нему с заготовленным прошением на имя председателя и он проявил мягкотелость – подписал. А Пуговицу Шарий никогда в жизни не видел. Так же, как и она его. И доказать это не так уж сложно.

Микитайло опустил голову и, шмыгнув носом, произнес плаксиво:

– Ну ладно: виноват я, товарищ следователь. Совсем от этой проклятой Пуговицы голову потерял. В ногах у товарища Пирия валялся. Он и слушать не хотел, но все же удалось разжалобить.

– Констатируем: мэр Города Пирий, идя вам навстречу, незаконно без очереди устроил вашей любовнице Наталье Пуговице квартиру в Городе.

– Так уж получилось. Но я очень товарища Пирия просил. В ногах ползал…

– А скажите, Микитайло, когда вы гражданке Гофман квартиру в Городе отстроили, тоже в ногах Пирия валялись?

Микитайло сжал колени пальцами, зло сверкнуло у него в глазах.

– Не знаю я никакой Гофманихи… – высказался после паузы.

– Мы устроим вам с ней очную ставку.

– Пожалуйста, устраивайте… На порядочного человека всегда можно наговорить!

– Считаете себя порядочным?

– Что вы из меня душу вытягиваете? – вскипел шофер. – Уцепились как клещ… Ну любил я Пуговицу, ну помог с квартирой, разве это преступление? Ну осудит меня коллектив, то есть общественность, а при чем здесь прокуратура? Преступников надо ловить, товарищ следователь, а не к простым людям цепляться!

– Преступников – это вы правильно сказали. И разговор у нас с вами, Микитайло, только начинается.

– А я не возражаю. Вы будете спрашивать, а я буду отвечать.

– Вот я и спрашиваю: сколько вы получили от гражданки Гофман за трехкомнатную квартиру?

– Побойтесь бога: эта Гофман – жена погибшего солдата, ей льготы положены, зачем же ей квартиру устраивать?

– А сказали, что не знаете Гофман.

– Забыл, а сейчас вспомнил.

– Вспомните также, что Гофман никакими льготами не пользуется, это вы сами придумали, чтобы хоть как-то подвести базу под свою первую аферу. Сколько взяли с Гофман?

– Побойтесь бога!..

– Сто тысяч вы взяли с гражданки Гофман. Такая такса была у вас с Пирием – сто тысяч за трехкомнатную квартиру и семьдесят за двухкомнатную. Сколько оставалось вам?

– Оболгали меня…

– Вначале Гофман, потом Заровский, Хорошилова, Шульженко? Хватит пока фамилий?

– Хватит! – поднял руку Микитайло. – А вы славно поработали.

– На том и стоим. Ну так как, договоримся, Микитайло, состоится у нас откровенный разговор или нет?

– У-у, сука! – схватился за голову Микитайло. – У-у, неблагодарная! А я ей угождал, на руках носил. Все они такие: пока угождаешь, на шею вешаются, а что не так – продадут и ногами разотрут. Ножками, в сапожках – красных, австрийских, какие я же ей и подарил!

– Не надо эмоций, Микитайло.

– Правда, не надо, – согласился тот неожиданно спокойно. Подловили вы меня, товарищ следователь. Или уже говорить – гражданин?

– Говорите, как хотите, только правду.

– Если правду, то правду. Я человек маленький, по-маленькому и брал. Десять процентов комиссионных, как заведено. То есть клиентов искал… Точнее, не искал – сами лезли. Потому что жилищный кооператив искать долго, не всех принимают, да еще загонят на окраину, где будешь колхозными полями любоваться, а у нас фирма, квартира через два-три месяца, конечно, не на Центральном проспекте, но рядом. Мне часть, начальству – остальные, и запротоколируйте, пожалуйста, что гражданин Микитайло дал эти показания добровольно, без принуждения, помогая следственным органам раскрывать государственных преступников.

– Ну, не совсем добровольно, – улыбнулся Сидоренко, – да бог с вами. Теперь, Микитайло, нам придется говорить долго и часто, пока все до мелочей не выясним.

– А вы, вижу, придирчивый.

– Профессия обязывает.

– Сколько мне дадут? – вдруг поинтересовался Микитайло.

– Значительно меньше, чем шефу.

– Ну-у, до него у вас руки не дотянутся. Чтобы Кирилла Семеновича да к суду, – удивленно повертел головой. – Не может быть!

– Почему же не может?

– Власть не позволит.

– Плохо вы думаете о новой власти, Микитайло.

– Потому что все время ее вожу. Наслышался и насмотрелся.

– Возите вы не новую власть, а людей, которые компрометируют ее.

– Выходит, много развелось таких.

– Давайте к делу, Микитайло. Вот вам бумага, ручка, садитесь за тот столик и пишите. Детально и обо всем.

– Слушаюсь, товарищ следователь, – сказал Микитайло, а сам подумал: «Не делай из меня дурака. Черта с два все напишу. Четыре фамилии назвал, и хватит. Больше не было – за сорок тысяч много не дадут, жалко только „Волгу“ – конфискуют… Хотя машина на тещу оформлена и можно выкрутиться. Теща молодец, она сразу смекнет, что к чему, и сохранит „Волгу“ до моего возвращения. Главное: валить все на начальство – девять десятых Пирий брал, скряга проклятый. И заставлял искать клиентов, а наше дело телячье, кто против начальства попрет? Главное сейчас – разжалобить. А этого следователя не разжалобишь, не мужик – кремень. А вот судью да народных заседателей попробую… Попал я, бедный и несчастный, в пасть, нажали на меня, а человек я слабый и неопытный, каюсь и принимаю наказание… Может, год или два сбросят… Не вешай носа, Микитайло, – не так страшен черт, как его малюют!»

* * *
Узнав, что Жору арестовали, Любчик весь день ходила с мокрыми глазами – она любила Белоштана, и известие об аресте поразило и подкосило ее, хотя подспудно и готовилась к такому финалу.

Любчик получила направление на трикотажную фабрику в Городе после окончания политехнического института, и Белоштан сразу положил глаз на совсем юную и красивую заместителя главного технолога. Всякими правдами и неправдами он выбил для нее отдельную однокомнатную квартиру. Любчик оценила это и пригласила Георгия Васильевича на новоселье. Почему-то получилось так, что Белоштан оказался единственным гостем: намек был более чем прозрачный – с того вечера Георгий Васильевич стал почти ежедневно проведывать молодого специалиста.

Честно говоря, иногда у Белоштана возникала мысль круто поломать жизнь и совсем перейти к Любчику, но, поразмыслив, они условились пока не делать этого – жизнь сложная и непредсказуемая, все может случиться, даже конфискация имущества, а до Любчика у прокуратуры и милиции руки не дотянутся.

Так окончательно и решили. Любчик, правда, проплакала тогда полночи, однако быстро успокоилась. Тем более что Георгий Васильевич через какой-то месяц устроил вселение в новую и престижную квартиру. Пришлось прописать и родителей Любчика, но мать с отцом приезжали редко, они жили недалеко в живописном селе на берегу реки, и Белоштан приступил там к строительству двухэтажной комфортабельной виллы с террасой, выходившей на луговой простор.

Виллу построили ударными темпами – за год. Считалась она собственностью родителей Любчика, хотя они, как и раньше, ютились в старом, темном помещении – и не потому, что Георгий Васильевич запрещал переселяться, наоборот, родителям была отведена большая комната на первом этаже, к тому же старая, невзрачная халупа на одном дворе с нарядной виллой раздражала Белоштана, однако старики почему-то упрямились, и Георгий Васильевич в конце концов смирился, отгородившись от деревенского домика густо посаженными кустами сирени.

В тот день, когда Белоштана вывели из кабинета в наручниках, все на фабрике с любопытством поглядывали на Любчика – ее отношения с директором не были секретом, – но она мужественно выдержала эту пытку и дала волю чувствам только дома. Однако горе не подкосило ее, когда-то они с Жорой обговорили и такую ситуацию, и Любчик, памятуя наставления Белоштана, стала действовать. В конце концов, сделать надо было не так уж и много. Из девятисот тысяч наличными, которые хранились дома, оставила только десять тысяч, остальные в тот же вечер отдала подругам – кто его знает, может, милиции удастся добиться разрешения на обыск ее квартиры – зачем раздражать следователей? Убрала из стенки несколько хрустальных ваз, подаренные Жорой дорогие статуэтки севрского фарфора и была довольна – не осталось ничего, за что мог бы зацепиться придирчивый глаз.

Сидоренко пришел к Любчику, когда она уже решила, что все обошлось и милиция не докопалась до ее отношений с Белоштаном. Случилось это в субботу утром – Любчик только что встала и бродила по квартире в халате. Еще неделю назад они с Жорой в это время ехали к родителям или уже купались в реке. Как правило, выезжали в пятницу вечером или в субботу на рассвете: полтора часа быстрой езды – и на месте. Мать готовила на завтрак Жорину любимую печень, а она прихлебывала кофе с тоненьким кусочком нежирной ветчины – надо следить за фигурой, деревенская еда не для нее.

Любчик заглянула в «глазок», увидела мужчину – высокий, темноволосый, скуластый, внешне симпатичный, – застегнула халат, только после этого поинтересовалась, что нужно незнакомцу. Тот ответил, что из прокуратуры и хочет поговорить. Любчик пожалела, что не успела навести марафет, с досадой взглянула в зеркало и впустила гостя.

Мужчина вынул удостоверение и назвался Сидоренко. Любчик посадила его в гостиной, сама же прошла в спальню привести себя в порядок. Надела скромную белую юбку и закрытую кофту, подкрасила губы и, убедившись, что выглядит более-менее прилично, вышла к следователю. Тот сидел в низком удобном кресле, вытянув ноги. Увидев Любчика, сделал попытку встать, но она, протестуя, махнула рукой и устроилась в таком же кресле напротив. Короткая юбка не закрывала колени, Любчик попробовала одернуть ее, но круглые колени все же выглядывали предательски, и Любчик решила, что в конце концов сойдет и так. Она кивнула на журнальный столик, где лежала распечатанная пачка сигарет, предложила Сидоренко закурить, он отказался, и тогда Любчик сказала просто:

– Не так уж сложно догадаться, что именно привело вас ко мне. Хотите знать что-то о Белоштане?

Сидоренко, насколько позволяло кресло, выпрямился. Произнес:

– Разговор наш, Любовь Антоновна, неофициальный, хотел бы предупредить: вы можете не говорить всего. Правда, тогда придется вызывать вас в прокуратуру.

Любчик замахала руками:

– У меня никаких секретов, и я попытаюсь ответить на все ваши вопросы.

– Надеюсь на это… Скажите, Любовь Антоновна, в каких отношениях вы были с Белоштаном?

– В дружественных. Я бы сказала, больше, чем в дружественных. Если хотите, я была любовницей Георгия Васильевича и не стыжусь этого. Теперь, учитывая ситуацию, многие отрекутся от Белоштана, а я никогда. Считаю его человеком умным, энергичным и верным. Он – настоящий мужчина, и любая женщина была бы счастлива с ним. Конечно, размах и щедрость!.. За это только можно поклониться…

– Ну, – вставил осторожно Сидоренко, – Георгий Васильевич мог быть щедрым. В наших условиях не каждому мужчине удается демонстрировать размах.

– Вы можете сказать: у нас зря не арестовывают и следствие имеет против Белоштана неоспоримые доказательства…

– Да, имеем.

– А я в них не верю! – воскликнула Любчик, будто и на самом деле была честной.

– Я только следователь, а последнее слово за судом.

– Возможно, вы верите в судебную справедливость, а я не уверена в ней.

– Оставим это. Я пришел к вам совсем для другого разговора.

– Ничего плохого о Георгии Васильевиче не скажу.

– В этом я не сомневался. Есть данные, что на вашей квартире собиралась компания Белоштана.

– Разве это запрещено? Георгий Васильевич был директором фабрики и видным человеком в Городе. Был до последнего времени, пока его не оклеветали. А вы, – вдруг вырвалось, – поверили в подлую клевету! Знаете, какие у нас люди? Перегрызают горло друг другу, не могут пережить, если хоть кто-нибудь выделяется из общей массы, возвышается над другими. А Георгий Васильевич как раз и возвышался. Поскольку был талантливым и неординарным. Таких руководителей у нас днем с огнем не найдешь!

«Жил сам и другим давал, – добавила уже мысленно. – В цехе на Индустриальной женщины зарабатывали по четыре тысячи и больше рублей в месяц, они молились на Жору, но разве ты поймешь это?»

«Бандит твой Белоштан, – чуть не сорвалось с языка у Сидоренко, – обыкновенный вульгарный преступник, возможно, и с внешним блеском, на самом же деле – жулик, шулер, сукин сын, одним словом».

– Не надоели вам Белоштановы друзья? – спросил.

– А я женщина компанейская, – парировала Любчик, – и мне было приятно принимать их.

– Хотите подчеркнуть: люди собирались достойные и уважаемые?

– Раз или два в неделю Георгий Васильевич устраивал пульку. Вы играете в преферанс?

– Не дал бог разума.

– А ко мне приходили люди смышленые…

– И достойные?

– Куда уж достойней! Сам мэр города Пирий, еще Мокий Петрович с Хмизом…

– Директор базы, которого убили?

– Степана жалко, – погрустнела Любчик, совсем искренне, потому что действительно симпатизировала Хмизу: самый младший из всех Жориных приятелей, наверное, самый порядочный, без откровенного цинизма, которым отличались Пирий и Псурцев.

– Жаль, – сказал Сидоренко. – У Хмиза вся жизнь была впереди. Кто был заинтересован, чтобы убрать его? – спросил, не сводя глаз с Любчика. – Может, слыхали чьи-нибудь предположения на этот счет?

Тут Любчик, вспомнила, как пришел к ней Белоштан – это случилось в тот вечер, когда убили Степана. Она узнала об убийстве на другой день – в Городе пошли слухи о случае на двадцать третьем километре, ей позвонила Ольга Перепада, от нее ничего не скроешь, первая в городе сплетница, так вот, Ольга позвонила и без злорадства, зная, что Хмиз иногда бывал у нее в гостях, сообщила: кто-то застрелил Степана. А накануне вечером к ней приехал Жора, был он какой-то взвинченный и нервный, налил полстакана водки и выпил не закусывая, как алкаш в подворотне. Она предложила ему бутерброд с балыком или икрой, но Жора посмотрел на нее отсутствующим взглядом, налил еще полстакана и выдул одним глотком, водка только булькнула в горле. Шлепнулся в кресло: закрыл глаза и пробормотал:

– Вот и все…

– Что – все? – не поняла Любчик.

– Ничего…

– Ты никогда так не пил!

– Черт с ним! – внезапно вырвалось у Жоры. – Собаке собачья… – Он замолчал, внимательно посмотрев на Любчика, вымученно улыбнулся и приказал: – Выпей и ты.

– Неприятности? – поинтересовалась она, но Жора отделался какой-то шуткой и попросил чего-нибудь горячего – печенку или, в крайнем случае, яичницу.

«Как же он сказал тогда? – вспомнила Любчик. – Да… Собаке собачья… Слово „смерть“ он не произнес, но и так было ясно».

Тогда вечером она не придала этому значения, однако сейчас до нее дошел смысл этих слов – выходит, Жора уже тогда знал о Степином конце. А может?..

«Да, исключено, – повторила про себя Любчик, хотя никогда не была убеждена в противоположном. Наконец пришла к выводу: – Жора никогда и ничего не делал зря, следовательно, так было надо, и о Хмизе не стоит вспоминать. Забыть и поставить точку…»

Пожала плечами и ответила, не пряча глаза:

– Кто же мог угрожать Степану? Такой славный человек… Мы так переживаем его смерть…

– Георгий Васильевич хорошо играл в преферанс? – неожиданно спросил Сидоренко.

Любчик пожала плечами:

– Откуда я знаю…

– Проигрывал или выигрывал? Любчик наморщила лоб.

– Лучше всех играл Пирий: все называли его профессором. Выигрывал чаще всех.

– Много?

«Так я тебе и расскажу, – подумала Любчик, – что и Губа, и Хмиз, и сам Жора фактически сознательно проигрывали Пирию… За вечер – двадцать-тридцать тысяч, сама видела, как рассчитывались».

– Не знаю, не женское это дело.

– От любопытного женского глаза ничего не скроется, – возразил Сидоренко.

– После преферанса мужчины пили водку и закусывали, а я готовила ужин…

– А Псурцев играл? – вдруг спросил следователь.

– Нет, он приходил позже, – вырвалось у Любчика. Но сразу пожалела, что слова уже слетели с языка. – Вы не подумайте плохое, выпивали немного, по две-три рюмки, больше разговаривали.

– И о чем же?

«О цехе на Индустриальной, – в мыслях зло улыбнулась Любчик, – и о квартире в новом здании за миллион…»

– О чем могут говорить мужчины? – махнула рукой. – О футболе, киевском «Динамо», как оно обставит «Спартак»… Это мы о тряпках говорим, а у них футбол и политика, политика и футбол.

«А она не так проста, как кажется», – подумал Сидоренко и перевел разговор на другое:

– Белоштан помогал вам обживаться в этой квартире? Кооперативная или государственная?

– Знаете, сколько сейчас кооперативные стоят? – с испугом округлила глаза Любчик. – Где я такие деньги возьму? Квартира государственная, тут отец с матерью прописаны, летом они в деревне, осенью снова ко мне…

– Три комнаты на троих?

– Растет народное благосостояние! – нагло улыбнулась Любчик. – Партия выдвинула лозунг: до двухтысячного года каждой семье отдельную квартиру.

– Но у вас же была отдельная…

– Однокомнатная, а родителям в деревне трудновато.

– И поэтому они возвели в Дедовцах двухэтажный дом?

– Да… – вздохнула Любчик, спрятав в глазах злые огоньки, – мы решили не покидать Дедовцы. Там похоронены предки. Родители взяли у государства ссуду, кажется, сто тысяч, одолжили еще у соседей, я тоже помогла, вот и построились. А что, извините, нельзя?

– Да, – кивнул Сидоренко, – нельзя за счет государства незаконно улучшать свои жилищные условия. Знаете, какая на фабрике очередь?

– Не знаю и знать не хочу!

– Воспользовавшись знакомством с Пирием, вы обошли других.

– А вы, прежде чем делать такое безответственное заявление, спросите у самого Кирилла Семеновича, обращалась ли я к нему?

– Конечно, Пирий не подтвердит этого.

– Между прочим, нас трое в трехкомнатной, а в таких квартирах живут и по два человека.

– Свинство.

– А я считаю: свинство то, что люди по десять лет квартиры ждут. Говорим о правах человека, из дефицита не вылезаем…

– Но вас, думается, миновала чаша сия… – обвел глазами комнату Сидоренко. – Живете с комфортом.

«Увидел бы ты мой фарфор… – Любчик мысленно показала Сидоренко фигу. – Но не дотянутся у тебя до меня руки».

А Сидоренко подумал почти о том же:

«Не подкопаешься… Однако, проклятая баба, как все обставила. Родители ссуду взяли – под те сто тысяч пятьсот можно истратить, и ничего не докажешь. Чисто сделано…»

И впервые пожалел, что миновало сталинское время. Тогда можно было и не считаться с законом: за ушко да на солнышко… Но сразу же осудил себя. Ну выскользнула у него из рук эта несчастная женщина, ну нет статьи, на основе которой можно было бы возбудить против нее судебное дело. Нет так нет, пусть существует… Если и дальше будет идти по белоштанскому пути, обязательно где-нибудь споткнется…

* * *
Сохань сидел в кабинете Гусака, понуро опустив плечи, и старался не смотреть ему вглаза.

– Дали мы маху с Хусаиновым, – сказал Гусак. – С чем выйдем на суд? Пшик, а не дело, Сохань зажал руки между коленями, согласился:

– Нет убедительных доказательств. Хотя и твердо убежден…

– Думаете, мне хочется отпускать этого мерзавца? – поморщился Гусак. – Я тоже уверен, что Хусаинов убийца. Но что из этого?

– Давайте обыщем Филину квартиру еще раз.

– Думаете, что-нибудь недосмотрели? Хусаинов не такой дурак, чтобы давать нам козыри.

– Это наш последний шанс.

– Последний, – согласился Гусак. – Только вот что: мобилизуйте самых лучших следователей.

– Какие уж есть… – махнул рукой Сохань. Он не был уверен, что повторный обыск что-нибудь даст, но других предложений пока не было.

Жена Филина встретила их враждебно.

– Менты проклятые, – не удержалась. – Чтоб вы все передохли!

Лейтенант Рыбчинский, всегда улыбающийся парень с открытым добродушным лицом, рассмеялся:

– Только после вас, тетенька.

Женщина смерила его ненавидящим взглядом, села в углу, уставилась в книгу, хотя – Сохань видел – не читала ее.

– С богом, – скомандовал он ребятам, и те снова приступили к выстукиванию пола, стен и подоконников…

Работали до вечера – жена Хусаинова так и просидела три часа, будто неживая, только изредка бросала на Соханя злые взгляды.

Наконец Сохань и на этот раз признал себя побежденным.

– Ничего существенного, – констатировал с сожалением. Подумал и приказал: – Сейчас – в гараж!

Неизвестно, за какие заслуги, но Хусаинов добился права построить гараж вблизи дома – здесь пристроились три кирпичных гаража с металлическими воротами и заасфальтированными двориками перед ними.

Рыбчинский вооружился миноискателем, прослушивал им стены, а другой эксперт спустился в погреб, чтобы детальнее обследовать его. Сохань, спиной ощущая равнодушные взгляды понятых, осматривал полки. Разное барахло: старый аккумулятор, ржавый кардан, помятые, но еще пригодные канистры из-под бензина и масла. А над полками все стены заклеены цветными вырезками из иностранных журналов. Сплошь красавицы полураздетые и вообще обнаженные, блондинки и брюнетки, негритянки, японки, китаянки… На любой вкус и в любых позах. Одна из них, стройненькая, беленькая, почти целый час смотрела на Соханя – с издевкой и, кажется, даже подмигнула.

«А хороша, – невольно подумал Сергей Аверьянович, – дрянь, а красивая, и фигура классическая. Очевидно, для Фили подобные девчонки не были проблемой».

Лейтенант Рыбчинский закончил свои манипуляции с миноискателем – развел руки и поставил прибор возле ворот. Но другой эксперт еще находился в погребе, и Сохань присел на табурет возле обшарпанной тумбочки. Он уже покопался в ее содержимом, но от нечего делать опять выдвинул ящик. Та же картина: несколько магнитофонных кассет, кусок мыла, испорченный будильник, вата, бинт и несколько ключей. Один из них, пожалуй, был от гаражного замка – длинный и круглый. Сохань погладил ключ, какая-то подспудная мысль мелькнула у него – взял ключ и попробовал отомкнуть им замок в воротах. Ключ свободно пошел в отверстие замка, но не поворачивался, как Сохань ни старался: ключ был явно не от этого замка.

Но от какого? И зачем хранит его Хусаинов? Сохань ткнул ключ в отверстие замка стоящего рядом гаража – не подошел. На воротах третьего гаража висел амбарный замок. Сохань задумчиво свистнул и повернулся к понятым, спросив их:

– Видели, как я достал этот ключ из тумбочки? Понятые согласно закивали, Сохань на всякий случай зафиксировал этот факт в протоколе, положив ключ в портфель. Опечатав гараж, вернулись в прокуратуру.

* * *
Филя-прыщ уселся на стул, подтянув штанину джинсов, и спросил вызывающе:

– Долго я еще здесь буду торчать, начальник?

– Все зависит от обстоятельств, – объяснил терпеливо Сергей Аверьянович. – Следствие не закончено.

– Вы можете тянуть и год, но я-то при чем тут?

– Вы, Хусаинов, подозреваетесь в убийстве Хмиза, и мы вынуждены содержать вас в следственном изоляторе.

– Незаконно, я буду жаловаться в столицу.

– Ваше право, Хусаинов. – Сохань покопался в ящике письменного стола и вынул гаражный ключ. Увидев, как испуганно блеснули Филины глаза, взвесил его на ладони. – Этот ключ, Хусаинов, в присутствии понятых обнаружен в вашем гараже. Но он не подходит к замку. Чей гараж открывается этим ключом?

– Ключ?.. – пробормотал Филя, и Сохань увидел, как потемнели у него глаза. Наглая улыбка сменилась гримасой, глаза запали и забегали. – Может, от старого замка… Да разве мало барахла в гараже? Не успел выбросить…

– Когда меняли замок?

– Разве помню? Года два-три назад…

– Замок, конечно, выбросили?

– Зачем он мне, если испортился?

– А ключ почему сохранили?

– Так, завалялся…

– Может быть и такое, – согласился Сохань. – Все бывает в нашей жизни. – Он вызвал конвоира и приказал отвести Хусаинова в камеру. А сам пошел к Гусаку.

Выслушав Соханя, прокурор оживился.

– Говорите, увидев ключ, Хусаинов испугался?

– Переменился в лице, побледнел весь.

– Считаете, у Хусаинова есть еще один гараж? Сомнительно. Город наш не такой уж маленький, но спрятать концы в воду трудно. Особенно с гаражом.

– Есть несколько вариантов, Сидор Леонтьевич. Первый: у Хусаинова есть еще один гараж на подставное лицо. Где-нибудь на окраине, в кооперативе – прекрасное место для сборища преступников… Как-то мне пришлось побывать у одного знакомого. У него под гаражом подвал с бочками и рядом комнатка – сиди хоть неделю, все будет шито-крыто.

– Удобно, – кивнул Гусак.

– Далее. Кто-то из Филиных друзей дал ему ключ от своего гаража. Уехал куда-то или машину продал. Может ставить машину.

– Сомнительно, у Хусаинова свой же гараж под боком.

– Но возможно. Наконец, Хусаинов мог тем временем пользоваться чьим-то гаражом, оставив ключ у себя или изготовив дубликат. Оборудовал в том гараже тайник…

– Где ключ? – с нетерпением спросил Гусак.

Сохань извлек ключ из кармана и протянул его прокурору. Тот стал внимательно разглядывать.

– На экспертизу, – решил. – Немедленно на экспертизу. Похоже, самоделка. Конечно, самоделка, простым глазом видно.

Сохань рубанул рукой воздух.

– Надо срочно обратиться к населению по радио. Пусть сообщат, кто разрешает Хусаинову пользоваться своим гаражом. И дать запрос через газету…

– Можно, – согласился Гусак. – Я позвоню редактору, пусть тиснет в ближайшем номере.

* * *
Секретарша, некрасивая, сухая, плоскогрудая, но надменная, на лице которой будто застыло неуважение к посетителям, узнав, кто пришел в приемную, смягчилась и даже сама открыла перед Сидоренко обитые кожей двери.

Пирий сидел за большим полированным столом, опершись на него локтями, – постукивал пальцами правой руки о пальцы левой и невозмутимо смотрел на Сидоренко. Иван Гаврилович полез за удостоверением, но Пирий покачал головой:

– Не нужно, мне доложил о вашем посещении городской прокурор.

– Моя фамилия Сидоренко. Иван Гаврилович Сидоренко – следователь по особо важным делам республиканской прокуратуры.

– Какое же важное дело привело вас в исполком?

– Нами арестован директор трикотажной фабрики Белоштан…

– Знаю… – Ни один мускул не дрогнул на лице Пирия – оно оставалось таким же невозмутимым, каменным.

– А знаете ли вы, что на протяжении многих лет на глазах у общества и за пять кварталов от исполкома существовал и работал на полную мощность левый цех?

Сидоренко показалось, что насмешливая искорка мелькнула в глазах Пирия, но тот ответил спокойно, даже как-то отчужденно:

– Без причин вы не арестуете. Гусак информировал меня, и, честно говоря, я в недоумении. От кого, от кого, но от Белоштана не ожидал. Один из лучших руководителей, выбрали членом исполкома. Обвел нас вокруг пальца…

– Кажется, вы были приятелями с ним?

– Приятельскими наши отношения назвать трудно: иногда играли в преферанс.

– У Белоштана?

– У Георгия Васильевича больна жена – не беспокоили ее. Белоштан устраивал игру на квартире у одной из своих работниц. Как ее? – сделал вид, что вспоминает. – Любовь Антоновна, извините, фамилии не знаю.

– Сулима.

– Возможно. Очень симпатичная и гостеприимная женщина.

– Любовница Белоштана.

– Неужели? Я бы не сказал…

– Это не бросалось в глаза? А Любовь Антоновна не скрывает.

– Думаю, что вы пришли ко мне не для того, чтобы уточнять отношения…

– Из-за такой мелочи не отважился бы отнимать ваше драгоценное время. Просто хочется уяснить некоторые нюансы ваших отношений с Белоштаном. Вы ведь не только играли с ним в преферанс, но и пили водку, то есть общались не как коллеги по исполкому, а значительно теснее. Кстати, по сколько играли? Ставки вашей игры?

– Говорите уж прямо: хотите знать, не поддавались ли мне партнеры? – Пирий мгновенно прикидывал варианты: Белоштан – кремень, он знает, что и как говорить, от Губы тоже ничего не узнают. А Хмиза уже нет. Сказал твердо: – Должен разочаровать: копеечные игры. Конечно, в пульке все бывает, но партнеры собирались солидные и опытные. Самый большой проигрыш – рублей тридцать, да и то очень редко.

«Если бы ты только знал, – подумал не без злобы, – что выкладывали мне ребята почти по миллиону в месяц. Дураки, делали вид, что проигрывают случайно. Даже Жора делал веселую мину при плохой игре. Проницательный, мудрый и опытный Жора! Жаль Жору, ну да мы за него еще поборемся».

– Что тянется за Белоштаном? – спросил подчеркнуто безразлично, будто этот вопрос не очень интересовал его.

– Идет следствие, Кирилл Семенович, и я, к сожалению…

– Пока я один из руководителей Города, думаю, имею право быть в курсе всех городских дел.

– Извините, но мы проинформируем вас после окончания следствия.

– А не много ли вы берете на себя? – Все же Пирий немного сорвался, и Сидоренко сразу засек это.

– Закон!.. – объяснил.

– Согласен, – Пирий переплел пальцы, сжал их. – Я и так знаю, левая пряжа, левая продукция… Весь город гудит, как улей. Но мне сообщили, что в рамках фабрики создан кооператив.

– Создан, да слишком поздно.

– Раньше мы почему-то по-иному относились к частнособственнической деятельности… И только сейчас сообразили…

– Белоштан обращался к вам с просьбой утвердить кооператив «Красная Шапочка»?

– Это прерогатива моего заместителя.

– Значит, не обращался?

– Нет.

– На исполкоме этот вопрос не стоял?

– Сейчас кооперативы возникают как грибы в добром лесу. Попробуй запомнить все…

– Согласен, Кирилл Семенович. Оставим это. Пока что. Наверное, у нас с вами в связи с делом Белоштана состоится еще не один разговор.

– Говорите так, как будто угрожаете!

– Ни в коем случае. В делах трикотажной фабрики еще много запутанного и непроясненного.

– Тем более. Сидоренко почувствовал, что Пирий облегченно вздохнул и расслабился. Сказал:

– Еще один вопрос, Кирилл Семенович. Вчера мы задержали вашего шофера Микитайло.

– Мне уже доложили, но я завертелся и не смог позвонить в милицию. Что выкинул Василий? Хулиганил или левый рейс?

– Хуже, Кирилл Семенович, боюсь, что и у вас придется брать объяснения.

– Отдаете себе отчет, что говорите?

– Конечно, но Микитайло дал показания, что вы, Кирилл Семенович, именно вы, устроили его любовницу в Городе и дали ей отдельную двухкомнатную квартиру.

Пирий огорченно покачал головой.

– Ну и ну… Нельзя людям добро делать! Я к Микитайло как к родному относился. Моя Нина Ивановна чаем угощала, а он… Выдумать такое!

– Мы проверили: действительно, гражданка Пуговица Наталья Лукинична, то есть любовница Микитайло, без всяких на то оснований переведена из райцентра в Город и ей выделена без очереди отдельная двухкомнатная квартира.

– Безобразие! – сузил глаза Пирий. – Черт знает что! В наш жилищный голод… Разберемся и накажем виновных.

– А Микитайло еще утверждает, что в ваших ногах валялся, только бы Пуговицу в Городе устроить.

– Впервые слышу. Скажите хоть, кто она такая, эта мифическая Наталка Пуговица?

– Обыкновенная медсестра.

– Ну вот… Не могли ее перевести в Город – профессия не дефицитная, и я согласен с вами – нелепо. Да и вообще не может такого быть: беспрецедентно в обход очереди дать квартиру какой-то медсестре…

– О ней официально просил заведующий областным отделом здравоохранения Шарий.

– Иногда мы делаем исключения – учитываем просьбы областных организаций. Может, Шарий обратился в инстанции…

– Письмо, подписанное Шарием, было направлено лично вам?

– Не помню… Не могу я все помнить, товарищ Сидоренко. Таких писем…

– На этом письме резолюция вашего заместителя.

– А вы утверждаете: я выдал жилье какой-то Пуговице… – Пирий мысленно послал Сидоренко ко всем чертям: дело сделано чисто, он посоветовал Микитайло взять письмо от Шария, где-то в компании намекнул Шарию, чтобы не возражал, подмахнул бумагу, а потом этот документ как бы провели через исполком и заместитель написал постановление. – Да я про нее впервые слышу. – Покачал головой и произнес в отчаянии: – Не ожидал такого от Микитайло, считал его честным человеком.

– И ошиблись.

– Теперь на самом деле вижу.

– Дело в том, Кирилл Семенович, что Микитайло в своих показаниях ссылается на вас.

Сказав это, Сидоренко почувствовал, что Пирий впервые за час их беседы пошатнулся. Почти ничем не показал этого, но злоба и гонор сползли с него. Он стал казаться даже меньше. Но, наверное, следователь недооценил Пирия, так как тот взял себя в руки и спокойно произнес:

– Такая уж наша доля. Чуть что – кто виноват? Мэр Города, а ну, подать сюда Ляпкина-Тяпкина! На ковер его!

– По моим данным, не так уж часто вызывали вас на ковер, Кирилл Семенович.

– Ибо стараюсь честно тянуть свое ярмо.

– Микитайло придерживается противоположной мысли.

– Разве что Микитайло… Хотя именно от него это удивительно слышать. У меня должность такая: всем не угодишь. Пошел навстречу Иванову, Петренко недоволен… Удовлетворил Петренко – Степанову не понравилось…

– Понятно. И я понимаю всю сложность вашей жизни. Но все же хочу еще задать вам несколько вопросов.

– Задавайте… Если уж пришли, задавайте. Но учтите… – Пирий выразительно посмотрел на часы. – Возможно, в приемной ждут люди.

– Скажите, Кирилл Семенович, если бы я попросил у вас квартиру, к примеру, для моего племянника, трехкомнатную квартиру в центре города, вы дали бы?

– Смеетесь?

– Вполне серьезно.

– Кто-кто, а прокуроры должны знать, что в стране существует очередь на жилплощадь. И большая. Поворачивай обратно ваш племянник. И чем скорее, тем лучше.

– Второй вопрос, Кирилл Семенович. Знакома ли вам фамилия Гофман. Гофман Розалия Исааковна?

– Впервые слышу.

– А вот Микитайло показывает, что, получив от гражданки Гофман сто тысяч рублей, девяносто из них передал вам. За трехкомнатную квартиру в Житном переулке.

– Сто тысяч? А почему не все двести?

– Не нужно иронизировать, Кирилл Семенович. Потому что была такая такса: сто тысяч – трехкомнатная, семьдесять – двухкомнатная квартира.

– Жаль, что мы говорим с глазу на глаз – без свидетелей. – Глаза у Пирия стали колючими. – Я бы подал на вас в суд за клевету… – Встал и указал пальцем на дверь. – Вон! Я не позволю чернить меня!

– Забываете, кто сидит перед вами… – нисколько не смутился Иван Гаврилович: привык и не к таким театральным сценам. – Я могу уйти, но придется официально вызвать вас в прокуратуру повесткой.

И опять Пирий как-то сразу стал меньше. Понял, что зашатался, и сказал примирительно:

– Ну ладно, выкладывайте, что вы там раскопали… Смешно, но что поделаешь!

– Я спрашивал о гражданке Гофман…

– Не знаю я никакой Гофман и знать не хочу.

– Понятно, почему не хотите. Однако на ее заявлении ваша резолюция, Кирилл Семенович. Об оформлении трехкомнатной квартиры.

– Знаете, сколько таких резолюций приходится накладывать?

– Догадываюсь. Но дело в том, что документы, которыми оперировала Гофман, фальшивые. Мы установили, что вы незаконно вселили ее в комфортабельный дом в Житном переулке.

Пирий приготовил блокнот, сделал пометку. Сказал:

– Итак, какая-то Гофман получила квартиру по подложным документам. Разберемся.

– Что ж тут разбираться. Девяносто тысяч вам, десять тысяч Микитайло за посредничество – не так уж и плохо.

– Поймите меня! – вдруг еще раз повысил голос Пирий. – Не могу я контролировать все справки. Для этого существует аппарат. Сказал: разберемся и накажем виновных.

– Кроме того, – сказал Сидоренко спокойно и даже монотонно, – получили столько же от граждан Заровского, Хорошиловой и Шульженко. О них также есть письменное свидетельство Микитайло. Установлено: все названные граждане получили жилплощадь незаконно.

Пирий мгновенно перебрал в памяти все эти фамилии. Хорошилову и Шульженко помнил – тут не зацепиться, письменных доказательств не осталось – он распорядился по телефону пойти навстречу этим гражданам, а вот с Заровским? Черт его знает, сколько их было, всех не припомнишь… Да, наверное, и с Заровским все в порядке.

Сказал, уставив взгляд во что-то над головой Сидоренко:

– Я отбрасываю ваши инсинуации. Категорически и решительно. Наговорил ваш Микитайло глупостей, а вы, ответственные работники прокуратуры и милиции, как младенцы, уши поразвесили. Я не позволю! Не позволю шельмовать себя, поняли?! Какие-то тысячи, сотни тысяч… Смешно… Пошла мода – мафия, коррупция. Рашидовщина вам покоя не дает. Лавров захотелось. Орденов и медалей. Фига вам будет, а не ордена. Ногою под зад из прокуратуры. Это же надо, чернить кадры! Руководящие кадры, на которых держится государство. Потому что мы дело делаем, мы эту власть укрепляем и сами – власть, народ нас выбрал, и мы служим ему, а тут выползает какая-то прокурорская вошь, что только и знает сосать кровь у трудящихся. Но со вшами и блохами у нас один разговор – нещадно давить! Как паразитов!

«А в нем пропадает неплохой оратор, – думал Сидоренко. – Если бы был честным и порядочным… Организатор, энергичный, но что поделаешь – преступник… Ну и демагог! Слова какие произносит, на митинге такому и поверить можно…»

Встал и сказал:

– Ухожу, пока вы не раздавили меня, как блоху. Однако мы еще встретимся, и не обещаю, что эта встреча будет приятной. Для вас, конечно.

Он направился к двери.

Глава V МАРАФОН (Окончание)

В дверь без стука заглянул коротко остриженный человек в роговых очках. Смерил Соханя любопытным взглядом, сказал:

– Меня направили к вам. – Зашел в кабинет, отрекомендовался: – Лукьян Петрович Марчук. Откликнулся на ваш запрос по радио:

«Вот и первая ласточка…» – обрадовался Сохань и почему-то вспомнил поэта, пропел в мыслях: «Что день грядущий мне готовит, его мой взор напрасно ловит…»

Сергей Аверьянович вышел из-за стола, подал гостю стул, сел напротив, приготовился слушать.

– Значит, услышал я радио, – сказал Марчук, – вчера вечером, а сегодня отпросился с работы…

– Мы дадим вам справку, – перебил Сохань, но гость, возражая, покачал головой:

– Нет необходимости. Надеюсь, не задержите? Так вот, говорили по радио про Хусаинова и гараж. А я как раз и дал ему ключ. Не жалко, я в гараже только по субботам и воскресеньям бываю, работа, знаете, устаешь…

– Где работаете? – поинтересовался Сохань.

– Выходит, не слыхали? – удивился Марчук. – А обо мне в газетах пишут и по радио… Заслуженный строитель.

Сейчас Сохань вспомнил и осудил себя: как он мог забыть, о Марчуке газеты действительно писали…

– Откуда вы знаете Хусаинова? – спросил.

– Его племянник со мной на строительстве – вот так и познакомились. Сколько раз выпивали, а потом, когда я новую машину брал, то занял денег у Филина. Дал, не задумываясь, целую тысячу. Потом ключ от гаража попросил: у меня гараж что надо – бар в подвале, и, думаю, Филя туда с девкой заглядывает. Жена у него строгая и Филиных поклонниц не выносит.

Сохань достал из ящика ключ.

– Ваш?

– Мой, точно мой, попросил соседа-токаря, тот и выточил. А то в мастерской такие ключи не делают. А почему вы ко мне обратились по радио?

Сохань решил все рассказать.

– Хусаинов подозревается в преступлении. Кажется, что именно в вашем гараже он оборудовал тайник. Надо, Лукьян Петрович, найти его. Если не возражаете.

– Зачем возражать. Идите. Это же надо, – пожал плечами Марчук. – Филя и вдруг преступник? Никогда бы не поверил. Пижон, это точно, да с девушками валандается… Говорили, правда, сидел, но не злой и деньги мне одолжил…

Сохань не стал обсуждать с Марчуком Филины достоинства – вызвал машину и опергруппу, и через полчаса они уже открывали гараж.

Не зря Марчук слыл знатным строителем – гараж больше напоминал уютный домик: тщательно оштукатуренные и побеленные стены, деревянная лесенка в подвал, где стоял длинный дубовый стол и такие же лавки. У стены приличный диван и рядом шкаф из импортного гарнитура. Дверь около лестницы вела в кладовку с полками, уставленными банками с прошлогодними соленьями и компотами.

Сохань сел на лавку у стола, а Марчук открыл банку с компотом из черешни, налил две полные кружки, пристроился рядом, с интересом наблюдая за работой оперативников. Лейтенант Рыбчинский почти ползал по покрытому линолеумом полу, выстукивая его, а Лукьян Петрович заметил:

– Напрасно стараешься, парень. Я этот пол для себя клал, в нем нет ни одной щели.

Рыбчинский залез под резную деревянную лестницу и вскоре осторожно поднял руку. Постучал по линолеуму, прислушался и почти растянулся на полу.

– Отвертку или стамеску, – попросил. Засунул отвертку под плинтус – тот отошел легко, и Рыбчинский отвернул линолеум. Сел и растопыренными пальцами пригладил взлохмаченные волосы.

– А вы уверяли… – с укором посмотрел на Марчука.

– Что-что? – не понял тот.

– Не «что-что», а тайник, – объяснил Рыбчинский. Сохань с шумом отодвинул лавку и метнулся к тайнику.

– Понятых сюда! – приказал.

Вместе с лейтенантом они подняли линолеум – под ним был вмонтирован и накрыт фанерой тайник. Подняли фанеру, под ней обнаружили сверток, упакованный в целлофановый мешок.

– Понятых попрошу подойти поближе, – пригласил Сохань и только после этого вынул мешок. Положил его на стол, достал что-то завернутое в белую полотняную тряпицу – понятые склонились над пакетом. Сохань развернул его: на полотне лежали пистолет и пачки денег.

Марчук удивленно свистнул, а Сохань устало опустился на скамью, кажется, на этот раз ему повезло.

– Ого! – потянулся к деньгам один из понятых. – Сколько же здесь?

Сохань разложил пачки на полотне: всего четыре пачки, накрест заклеенные бумажными лентами. В одной, как было обозначено карандашной пометкой, было пятьсот тысяч, а в трех остальных – по сто.

– Восемьсот тысяч! – испугался понятой. – И пистолет. Вот так находка!

Сохань почувствовал, как у него стали чесаться руки. Он бережно завернул все обнаруженное в полотняную тряпку.

Через два часа эксперты сообщили: на рукоятке отпечатки пальцев Хусаинова, и пуля, какой был убит Хмиз, выпущена из этого пистолета.

* * *
Псурцев приказал секретарше не тревожить его и закрылся в кабинете. Вытянулся на диване, не снимая обуви. Все еще пребывал под впечатлением неприятного разговора с Пирием. Они встретились в исполкомовской столовой, присели за отдельный столик, и Пирий, убедившись, что никто не услышит их разговор, сказал почти шепотом:

– «Важняк» из Киева копает глубоко. Собирает на меня компромат, арестовал моего шофера Микитайло, и тот развязал язык. Микитайло сидит у тебя в следственном изоляторе. Нужно принять меры и остановить эту болтовню. Чтобы замолчал – и навсегда. А также отрекся от прежних обвинений.

Псурцев лишь покачал головой: Пирию легко приказывать, а вот как укоротить язык Микитайло? Не так просто… Нет у него своих людей в следственном изоляторе. Есть, правда, старший лейтенант Макуха, который заглядывает ему в рот и давно хочет стать капитаном. Если продвинуть его, он выполнит все приказы, но на крутом повороте может и продать…

– Как хочешь, так и поступай. Не понимаешь? Если сгустились тучи надо мной, значит, и над тобой. Кровь из носа, а Микитайло должен замолчать!

Теперь Псурцев, лежа на диване, разрабатывал план действий. Наконец встал, одернул мундир и вызвал машину.

Старший лейтенант внутренней службы Макуха вытянулся перед полковником и преданно ел его глазами.

– Жалобы поступили на тебя, Макуха, – сказал Псурцев, – будем разбираться…

Старший лейтенант переменился в лице.

– Тут такой народ, товарищ полковник, – стал оправдываться, – что с ним только так и можно! – поднял сжатый кулак.

– В стране перестройка, – не похвалил Псурцев, – и мы должны соблюдать законность. Ты мне эти штучки брось – ишь, кулак показывает… Тащи списки арестованных.

Псурцев обосновался в маленькой комнатке, которая служила Макухе кабинетом, туда он и потребовал приводить арестованных для беседы. Микитайло, увидев Псурцева, оживился, улыбнулся даже – сколько раз возил полковника с Пирием на пикники и считал его добрым знакомым.

Псурцев не предложил Микитайло сесть. Подошел к нему почти вплотную – один шаг разделял их, – постоял, внимательно вглядываясь в улыбающуюся рожу, и вдруг резко и сильно влепил ему громкую пощечину. Микитайло отпрянул, поднял руки, защищаясь, и тогда Псурцев со всей силы ударил его в солнечное сплетение. Тот пошатнулся и медленно сполз на пол. Полковник хотел поддать еще сапогом, но удержался – наклонился к Микитайло и закричал:

– Это только цветочки, свинья! За то, что мелешь своим поганым языком, понял?

Микитайло, заслонившись руками, смотрел сквозь пальцы затравленным зверем.

– Не буду, – пробормотал. – Я больше не буду… Псурцев пнул его сапогом, поднял за воротник.

– Предупреждаю! – зло выдохнул в лицо Микитайло. – Если будешь еще болтать лишнее, сгинешь в тюряге. Это точно, до суда не доживешь. А Кирилл Семенович велел передать: если будешь молчать, вытянем, годом или двумя отделаешься.

– Все! – поднял руки Микитайло. – Все понял и буду молчать.

– Следователю скажешь, что оклеветал Кирилла Семеновича. И знай, я за каждым твоим шагом буду следить. Попробуй только пожаловаться. Ногами вперед вынесут!

Когда Микитайло вывели, Псурцев посидел, сжав руки, облегченно вздохнул и поднял глаза на человека, которого конвоир втолкнул в кабинет.

– Садись, Горбунов, – сказал, – и слушай меня внимательно. У тебя сколько за плечами? Семь лет, кажется. Итак, жук ты опытный и воровские законы знаешь.

– Кто же их не знает, начальник? Настоящий урка и во сне их помнит.

– За что сейчас посадили?

– Мелочи, начальник, погорячились за поллитрой, потом одному фраеру морду набил.

– Три года светит.

– А если я искренне покаюсь?

– Все равно три года. Учитывая твое славное прошлое.

– Однако, начальник, в стране демократия, и законы, спасибо, мягчают.

– Не для тебя, Горбунов. Тебе сейчас за все на полную катушку дадут. Хотя могу подвести тебя под мелкое хулиганство: пятнадцать суток, и гуляй, Вася…

– Богу молиться буду за тебя, начальник.

– В бога я не верю, Горбунов. Но сделаешь вот что. Дружки в камере есть?

– Здесь?

– А где же еще?

– В камере все подо мной ходят. Как скажу, так и сделают.

– Это хорошо, Горбунов. Сегодня вечером прижми немного Микитайло. Он в вашей камере.

– Есть у нас такой фраерок. Куркуляка проклятый…

– Ребра ему посчитайте… Только не очень сильно, чтобы только запомнил. Скажешь: языком трепаться будет – хана…

– Скажу, начальник. У меня на Микитайло у самого руки чешутся. Но не забудьте – через две недели…

– Выйдешь, Горбунов, в райотделе протокол перепишут, я прикажу.

– Все сделаем, как велели, начальник!

Горбунов ушел, и в комнату заглянул Макуха. Тревожные огоньки светились в его глазах.

– Все в порядке, Макуха, – сказал Псурцев. – Я тобой доволен. Буду ставить вопрос о присвоении тебе капитанского звания.

– Рад стараться, товарищ полковник! – вытянулся Макуха. – Видите, у нас порядок!

– Полный порядок, – подтвердил Псурцев, потому что и сам придерживался такой мысли.

– И откуда только такие берутся? – полушутя-полусерьезно спросил Фома Федорович, буравя Сидоренко сквозь очки пронизывающим взглядом.

– Из республиканской прокуратуры, – отшутился Иван Гаврилович.

– Наслышан о тебе, – сказал Фома Федорович. Снял очки и произнес утомленно: – Докладывай.

– Сколько у меня времени?

– А ты докладывай – посмотрим.

– Наша группа имела задание расследовать положение дел на трикотажной фабрике. В Верховный Совет пришло письмо, и прокурор республики дал указание проверить факты.

– Знаю.

– Работники республиканского управления БХСС во главе с подполковником Кирилюком установили факты злоупотребления на фабрике и особую причастность к ним директора Белоштана. Его арестовали, и ведется следствие.

– Могли бы посоветоваться со мной.

– Однако же, Фома Федорович, факты бесспорные и поразительные.

– Ты знаешь, кто я здесь? – Фома Федорович повертел очками. – Я – глава и отвечаю за все. За все – понятно? За тебя тоже, пока ты находишься на территории области.

– Я считал, что подчиняюсь прокурору республики.

– С одной стороны…

– Согласен, Фома Федорович. У Белоштана был левый цех по производству дефицитной трикотажной продукции. Он возглавлял целую шайку расхитителей государственной собственности – в компании с ним были заведующие промтоварными магазинами и другие работники.

– Конечно, были. Краденое надо было продать. На барахолку не понесешь же всю продукцию…

– Думаю, преступники оперировали весьма крупными суммами.

– Точнее.

– Скорее всего, сотнями миллионов.

– Откуда у Белоштана миллионы? Не преувеличиваешь?

– Приблизительные суммы убытков, понесенных государством, установит следствие. Точную цифру, наверное, выяснить не удастся.

Фома Федорович произнес как-то странно:

– Ну и проходимец этот Белоштан! Мы его на хозяйственную работу выдвинули – вот и отблагодарил!

– У Белоштана, наверное, были консультанты. И очень ловкие помощники и сообщники.

– Стыд какой! – произнес Фома Федорович. – Резонанс на всю республику. До сих пор за нами только мелкие дела числились – как у всех: квартирные кражи, хулиганство и подобное другое. Убийство считалось чрезвычайным происшествием. А здесь – кража в особо крупных размерах! К тому же выявленная не нами самими, а республиканскими органами!

– Мы не претендуем на лавры.

– Ты не претендуешь. А как быть мне? Мне прокуратуру и милицию на ковер вызывать надо. Как это так, на глазах у общества такие махинации делались!

– Преступники действовали точно.

– Не скажи – целый левый цех! Наша милиция сама могла Белоштана за руку схватить.

– Могла, – согласился Сидоренко, – вот тут и закавыка.

– На что намекаешь?

– Скажу прямо: кое-кто из милиции опекал Белоштана.

– Конкретнее.

– Следствие продолжается, остальных данных огласить не могу, но нити тянутся к Псурцеву.

– Говори, да не заговаривайся.

– Я, Фома Федорович, готов нести ответственность за свои слова. Тем более, что подозрение вызывает и сам Пирий.

Фома Федорович медленно надел очки, посмотрел сквозь них на Сидоренко, пристально и внимательно.

– На кого руку поднимаешь? – спросил строго. – Я тебя вызвал только потому, что поступила жалоба: превышаешь полномочия. Кто тебе позволил самого мэра допрашивать?

– А я его не допрашивал, просто был на приеме и пристрастно поставил несколько вопросов.

– Ты свои шуточки брось. Здесь тебе кабинет наместника президента и экивоками не отделаешься. Что у тебя против Пирия?

– Арестован его шофер, и он дал показания против Кирилла Семеновича.

– Не допускаешь, что по личным мотивам? Пирий мог прищучить шофера, а тот мог отомстить.

– Следствие не отбрасывает и такой вариант. Кстати, шофер на последнем допросе отказался от своих первоначальных показаний.

– Знаем мы таких субчиков: сегодня одно, а завтра другое – на сто восемьдесят градусов… Мы, скажу прямо, в особых условиях работаем. Многие злобствуют, с говном бы смешали. Ты представляешь, какая должность у Пирия? Одному в квартире отказал, другому машину не дал, третьего на исполкоме пропесочил…

«Представляю, – мысленно добавил Сидоренко, – у одного за квартиру сто тысяч взял, у другого тоже… А Белоштан сколько ему носил? Должно быть, не меньше…»

– Следствие продолжается, – ответил уклончиво. – И пока можно делать только предположения.

– Пирия ты не знаешь, – сказал Фома Федорович. – Работник с размахом и разумный. На нем Город держится.

«С размахом – это точно, – опять мысленно добавил Сидоренко, – двухэтажную дачу на тещу оформил, с подвалом и бильярдной. А вас, Фома Федорович, почему-то туда не пригласил. Скромный, не хочет хвастаться».

– И все же некоторые нити тянутся к Пирию, – сказал упрямо.

– Пирия я тебе не отдам, – сказал Фома Федорович раздраженно. – Мне тут виднее – кто есть кто. Шерстить государственные кадры никому не позволим, даже прокуратуре. Знай, сверчок, свой шесток.

– Закон для всех одинаков.

– Газеты читаешь? – уничтожающе спросил Фома Федорович. – И я их читаю… Ты мне сейчас еще о демократии расскажи. Да, законы для всех пишутся, но в нашей практике в каждом конкретном случае на них трудно опираться. Тоже мне, законник нашелся! Для народа наши законы, и ты это лучше меня знать обязан: Закон людей защищает, а Пирий, повторяю, не просто человек, а мэр города, и его шельмовать я не позволю. Ты его во взятках подозреваешь, а за руку поймал?

– По свидетельству гражданина Микитайло…

– Сам только что сказал, что нет свидетельств у Микитайло. За что его хоть задержали?

– Прописал в Городе любовницу, которая незаконно получила квартиру.

– Разве Микитайло – начальник паспортного стола, он, что ли, прописывает?

– Четверо граждан подтвердили, что именно через Микитайло давали взятки Пирию и получили без очереди квартиры.

– Значит, так, – Фома Федорович глянул на Сидоренко поверх очков, – вижу, что доказательств у тебя против Пирия – никаких. Одни предположения и клевета Микитайло. Так вот, держи язык за зубами. Если по Городу пойдут слухи о Пирий, только от тебя. Ты со своей командой – единственный источник. Так вот, если слухи пойдут, привлечем тебя к ответственности. Знаю, не подчиненный ты мне. Но к нам и в Верховном Совете прислушаются. Там по головке за клевету не погладят.

– Вы не дослушали меня, Фома Федорович. – Сидоренко закусил удила, и сейчас остановить его было трудно. – Пирий – это еще не все. От Белоштана нити тянутся и к Псурцеву, и к заведующему торгом Губе, и к убитому директору базы Хмизу. Не считая уже других, мелких сошек… Здесь коррупцией пахнет, Фома Федорович.

– Доказательства?

– Вот их и собираем.

– Итак, нет доказательств… – Фома Федорович, поглаживая гладкую поверхность стола, как бы раздумывая, продолжал: – А еще следователем по особо важным делам считаешься! Говно ты, а не следователь, скажу прямо. Тебе размах подавай, коррупцию и мафию, на них карьеру хочешь сделать, знаем мы таких… А я свои руководящие кадры шельмовать не дам! Заруби себе на носу. Может, и меня к своей мафии приплюсуешь?

«Нет, – подумал Сидоренко, – против вас, Фома Федорович, нет данных. А вот спросить бы вашу жену, дорогую Марию Евгеньевну, откуда у нее норковая шуба? За какие такие шиши приобретена? Есть у нас сведения, что подарил ей эту шубу сам Белоштан, и на этот счет есть у меня неопровержимые доказательства. Но козыри свои он пока не раскрывает, рассчитывает на снижение сроков приговора. Мария Евгеньевна, говорят, многое может, и областные чиновники ходят перед ней на цыпочках».

Однако ничего не сказал Сидоренко, только скрипнул зубами. Посидел молча, собираясь с мыслями, и произнес:

– Я предупредил вас, Фома Федорович, что дело Белоштана не такое уж простое, требует тщательного изучения. И могут быть различные аспекты его. Моя совесть велит мне довести его до конца. Как ни трудно, но клубок надо распутать.

Фома Федорович встал.

– Много о себе думаешь, – сказал весомо. – Считай, что ты не переубедил меня. Прощай, следователь, возвращайся в Киев, хватит тебе в Городе ошиваться.

* * *
На следующее утро Сидоренко позвонил начальник следственного управления республиканской прокуратуры Волошко. Поинтересовался делами, выслушал Ивана Гавриловича не перебивая и сказал:

– Есть соображение, что поработали вы хорошо. Блестящий результат: вскрыта шайка расхитителей государственной собственности. В особо крупных размерах. Поздравляю вас, Иван Гаврилович, и передаю поздравления самого… Итак, закругляйтесь, дорогой, там уже без вас закончат, ждем вас послезавтра в Киеве.

– Как так? – оторопел Сидоренко. – Дело только начинается… Коррупция здесь, Юрий Кондратьевич, и невооруженным глазом видно.

– Это только ваши предположения, – сказал Волошко жестко. – Безосновательные предположения.

– Юрий Кондратьевич, вы же опытней меня, поверьте, не имею я права бросать все так!

– Есть приказ самого… – Сидоренко уловил в тоне Волошко безнадежность. – Он отзывает вас – есть очень важное дело и некому, кроме вас, поручить его.

– Важнее этого не может быть!

– Иван Гаврилович, – в голосе Волошко появились интимные нотки, – поймите нас… Насколько мне известно, звонили из дома… Ну, Большого, естественно… и есть мнение… Короче, Иван Гаврилович, послезавтра жду вас в Киеве!


1993, Киев.

Ростислав Феодосьевич Самбук Миллион в сигаретной пачке

Белый теплоход вынырнул из-за острова. Он плыл вдоль крутого правого берега, праздничный и торжественный, рассекал речную гладь острым носом, казалось, без всяких усилий, и музыка лилась вокруг, веселая, светлая.

Нина оперлась на парапет набережной и вздохнула. Пароходы будили в ней тревогу и грусть, желание путешествий, перемены мест. Ей казалось, что люди на кораблях живут какой-то обособленной другой жизнью, легкой и беззаботной, потому что какие же могут быть заботы на белом красавце, среди вечно движущейся воды и зеленых меняющихся берегов?.. Теплоход прошел совсем близко: прижался почти к самым бакенам, уступая дорогу широкой и неуклюжей барже с рудой. Нина посмотрела ему вслед, еще раз вздохнула и принялась собирать грязную посуду.

Кафе «Эней» прижалось на набережной к соснам, случайно оставленным строителями, столики под тентами стояли прямо над Днепром. Тут никогда не было жарко – сосны давали тень, от воды веяло прохладой, поэтому даже в разгар рабочего дня здесь было многолюдно: в ближайших лесах несколько баз отдыха, и курортники давно уже успели оценить все преимущества кафе.

Нина отнесла на кухню тарелки и вернулась за бутылками. Неодобрительно покачала головой: на пятерых четыре – коньяка и две – шампанского. Компания не жалела денег. Заказали самые дорогие блюда да еще открыли привезенную с собой банку красной икры. Нина повертела пустую банку – не видела такой: на металлической крышке что-то написано по-иностранному, небось и стоит дорого. Должно быть, люди откладывали деньги на отпуск и праздновали его начало. Солидные люди, не шумели, не хохотали, не горланили песни – иные выпьют на рубль, а шумят, хоть милицию вызывай. А эти разговаривали тихо и неторопливо, пили, как бы стесняясь, все время оглядывались, будто извиняясь перед другими посетителями.

Соседний столик заняли патлатые молодые люди, горластые и нахальные, пришли босиком, наверное, прямо с пляжа, один даже в майке, и Нина отказалась его обслуживать, пока не наденет рубашку. А лучше бы и не надевал, на ней пальмы и девушки в бикини; где только они достают такие рубашки?

За третьим столиком ели мороженое бабушка с внуком. Приходили еще парни, должно быть студенты, стоя выпили пива и побежали купаться.

Солидные люди предложили Нине выпить с ними шампанского, но она отказалась – не позволяла себе панибратства с клиентами, со всеми держалась одинаково, даже шумных юношей обслужила быстро и аккуратно, в конце концов она на работе, которую уважала и к которой относилась добросовестно. Не то что буфетчица Жанна… В той, по глубокому Нининому убеждению, все какое-то легковесное, от имени и до прически. Вероятно, Жанна ежедневно не меньше часа тратит на свои хитроумные локоны. А может, Нина просто завидует Жанне? Кое-кто говорит, что та красивая, но ведь зубы у нее редкие и фигура уже начала расплываться. И почему только мужчины заискивающе улыбаются ей? Правда, Жанна тоже поощрительно улыбается, даже игриво, иногда не отказывается и выпить с ними, но не больше.

Многие предлагали ей встретиться на набережной или даже поужинать в ресторане. Но Жанна умела осадить легкомысленных ухажеров. Буфетчица уже дважды в жизни обжигалась – первого мужа оставила сама. Выскочила за студента. После института он получил назначение куда-то в Казахстан, а она чего не видела в тех степях? Второй сам оставил Жанну, завербовался в Воркуту, не пожалел и двухкомнатной квартиры. Теперь она в основном и рассчитывала на эту квартиру, присматриваясь к посетителям «Энея». Прическа – прической да и прочие прелести еще не очень увяли, но квартира в таком современном поселке на днепровском берегу – важнейший аргумент, и Жанна перебирала кандидатуры, стараясь не продешевить. Ей нужен был солидный и денежный мужчина, пусть даже пожилой и некрасивый, потому что, как говорится, с лица воду не пить, главное, чтобы обеспечивал ее все возрастающие потребности.

Жанна вышла из павильона, украшенного витражами на сюжеты «Энеиды» Котляревского – подставила лицо речному ветерку.

– Давай быстрее, – прикрикнула на Нину, – закрываем на обед.

Нина только недовольно покосилась на нее, мол, тоже мне начальство. Поставила бутылки на стул, сняла со стола вазочку с ромашками. Она специально посеяла ромашки, цинии и астры под окнами своего дома – хорошо, что жила на первом этаже: поливала цветы, пропустив через окно резиновый шланг. Раз в два-три дня делала небольшие букетики, любила, чтобы настоликах во время ее дежурства было уютно. Немного подумала и выбросила ромашки – что может быть грустнее, чем увядшие цветы? Высыпала из пепельницы окурки прямо на скатерть – все равно залита вином и грязная, надо стирать. Хотела уже свернуть ее вместе с мусором, но вдруг увидела длинную сигаретную пачку с желтыми верблюдами. Прочитала по складам «Кэмэл», небось, верблюды по-иностранному. Заглянула в пачку, не остались ли случайно сигареты, угостила бы кого-нибудь из соседей. Сигарет не было, и Нина хотела уже выбросить пачку, но увидела внутри какие-то бумажки. Деньги.

Нина еще никогда не держала в руках таких купюр, одна бумажка равнялась ее месячной зарплате: пятьдесят тысяч!..

Сколько же их? Нина сосчитала – двадцать, это же миллион рублей.

– Долго тебя ждать? – окликнула ее Жанна.

Нина машинально сунула деньги обратно в пачку и бросила на стол, словно обожглась. Потом снова вынула из пачки хрустящие сотенные купюры.

– Иди сюда, Жанна! – растерянно позвала она. Буфетчица потянулась, подняв руки, повела бедрами и недовольно сказала:

– Спать хочется, был бы здесь диван, подремала бы… Пойти, что ли искупаться?

– Посмотри, что они забыли! – Нина подняла руку с деньгами. – Такие деньги!

Жанна взглянула, и ее усталость как рукой сняло. Подскочила, воровато оглянулась – уже поняла что к чему, сразу поняла, ей не надо было повторять – подбежала к Нине и выхватила деньги.

– Смотри сколько! – горячо выдохнула. – Неужели правда забыли?

– Вот в этой пачке… – подала ей Нина. Жанна дрожащими пальцами считала:

– Одна, три… восемь… Неужели миллион? – сунула деньги в кармашек фартука, снова встревоженно оглянулась. – Вот счастье-то!

– Как счастье? – не поняла Нина. – Люди же вернутся…

– Вернутся… вернутся… – зло прошипела Жанна. Схватила Нину за руку, потащила к павильону. – Такое счастье раз в жизни, а она – вернутся… – передразнила Нину…

Жанна затолкала девушку в подсобку, вытащила деньги, еще раз пересчитала. Ее крепко сжатые губы побелели. Снова огляделась вокруг.

– Сейчас мы их спрячем! Хотя нет… Могут пожаловаться, начнут искать… Я их у соседки оставлю, Валька уехала и ключи мне отдала, там – как в сберкассе… Боже мой, неужели по пятьсот тысяч. Счастье-то какое!

– Отдай! – протянула руку Нина.

– Ты что, не поняла? Вернутся и будут искать… Быстрее надо закрывать, пока не опомнились!

– Ты в самом деле…

– А ты – вернуть? Глупая что ли? Я же говорю – раз в жизни… Нашли и все…

– Украсть?

– Я что – воровка? Нашли, понимаешь, нашли, а кто потерял – не знаем.

Нина заколебалась: правда, нашли, и если за деньгами никто не вернется…

Очевидно, Жанна разгадала ее мысли, потому что сказала с присвистом, каким-то неестественным шепотом:

– Подумают, что потеряли где-нибудь в другом месте… Но если и вернутся, мы знать ничего не знаем, никаких денег не видели. И не будь дурочкой… Это ведь они на «Волге» приезжали? Белая машина под сосной стояла.

– Ихняя, но ведь…

– Вот видишь, на «Волгах» ездят – богатые, выходит, – не дала ей кончить Жанна. – Для них миллион – раз плюнуть, а нам с тобой!… Я цветной телевизор хочу… – глаза у нее жадно блеснули.

Жанна в это мгновение ненавидела Нину, и не только потому, что надо было отдать половину денег, зажатых в потном кулаке, а главным образом за то, что ее приходилось уговаривать, чуть ли не принуждать.

– Ну, – проговорила она с ненавистью, – усекла?

– Нет, – покачала головой Нина, – я не хочу…

– Испугалась?

– Чего мне бояться? – весело засмеялась Нина. – Что я – украла?

– Украла, украла! Нашли мы!

– Вот что, Жанна, – твердо сказала Нина, хотя знала, что та отныне будет делать ей мелкие да и не только мелкие пакости, но иначе поступить не могла, – ты сейчас же отдашь мне деньги, и мы вернем их.

Буфетчица взорвалась от ярости.

– Вот, чего захотела? Не выйдет! Одна присвоить хочешь… Я сразу раскусила тебя – честной прикинулась!

– Ну и дура же ты! – искренне удивилась Нина. – А совесть у тебя есть?

– С чем ее едят, эту твою совесть?

– И все же – верни деньги.

– На, ешь! – Жанна размахнулась, хотела бросить купюры прямо в лицо Нине, однако сдержалась, все же надежда еще не оставляла ее. Спросила с мольбой: – А если не вернутся?

– Сдадим в милицию.

– Тьфу! И послал же мне бог напарницу… – Жанна открыла дверь подсобки и ушла, не оглядываясь.

Нина немного постояла, аккуратно положила деньги в кошелек и принялась прибирать столики. Управилась быстро, минут за десять, хотя работала машинально – все время думала о стычке с Жанной и о деньгах. Ждала, что вот-вот возвратятся за этим миллионом, должны уже спохватиться. – Хотя пропустили почти по бутылке коньяку на каждого – мать родимую забудешь, не то что деньги…

Домой идти не хотелось – муж, бригадир бетонщиков, работал далековато – на дамбе, обед им привозили, а ужин она еще успеет приготовить. Заперла павильон и устроилась в тени над самым Днепром. Раскрыла журнал с цветными вклейками, но не читалось – сидела, всматриваясь в речную даль. Прошла, оставляя пенный след, «Ракета» в Киев. Навстречу ей, будто забавляясь, летели две моторки. Взяли круто вправо, уступая дорогу «Ракете», промчались у самого берега. Загорелый парень в передней лодке даже улыбнулся Нине и махнул рукой, или, может, это только показалось ей, потому что моторки уже стали точечками. И все же лицо загорелого парня стояло перед Ниниными глазами. Он уже не улыбался, а дразнил ее, подмигивал, иллюзия эта была настолько реальной, что Нина потерла лоб, чтобы отогнать видение. Встала и направилась в поселок.

Она любила свою Сосновку. Считала, что у нее куда больше прав на такую любовь, чем у многих других жителей поселка. Ведь она родилась здесь, в старой еще Сосновке, несколько домов от которой осталось на окраине поселка. Теперь Нина жила в облицованном белой плиткой девятиэтажном доме, окна одной комнаты и лоджия выходили на Днепр, и ей казалось, что она живет на огромном корабле, мимо которого катит свои воды Днепр. Иван в выходные дни закидывал удочки под самыми окнами, рыба, правда, ловилась плохо, но сколько радости и шума бывало, когда на крючок попадалась какая-нибудь неосторожная щука!..

Нина улыбнулась, вспомнив Ивана. Конечно, лучший парень в Сосновке. Соседи, знала это, нашептывают ему – зачем взял официантку, во-первых, профессия несолидная, во-вторых, где спиртное и захмелевшие мужчины, там и до греха недалеко, поостерегся бы ты, Иван…

Тот лишь улыбался в ответ – к Нине ничто плохое не прилипнет, пусть работает, раз ей нравится. И не прилипнет. Нина знала это наверняка. Иногда ловила на себе ищущие мужские взгляды, но, удивительное дело, почти никто не позволял себе даже двусмысленных разговоров с ней. То ли осанка у нее была такая, то ли взгляд, но редко кто из посетителей, даже после нескольких рюмок осмеливался пофлиртовать с этой, совсем еще молоденькой и красивой женщиной. Очевидно, чувствовали, что любого сумеет поставить на место.

Она миновала общественный центр поселка – его построили недавно, и сосновцы еще не успели привыкнуть к нему, ходили сюда, как на экскурсию. И действительно, есть на что поглядеть: магазины, ресторан, гостиница, кинотеатр, почта и аптека – все под одной крышей: такого нет даже в самом Киеве. Правда, Киев есть Киев, однако в Сосновке жить лучше: чудесный воздух, лес и пляж чуть ли не в центре… Немного постояла на набережной и свернула на улицу, ведущую в отделение милиции.

Участковый уполномоченный, старший лейтенант Степан Воловик, увидев деньги, округлил глаза. Нина, положив их на стол, стояла молча.

– Ну? – только и спросил Воловик, человек молчаливый и рассудительный, почему и пользовался авторитетом в поселке. Даже юнцы, любящие пошуметь перед вечерними сеансами у кинотеатра, замолкали, увидев его.

Нина рассказала, откуда деньги. Воловик сдвинул брови и снова спросил:

– Ну?

– А вы не «нукайте», спрячьте в сейф.

– Акт надо составить.

– Составляйте.

– Что за люди были?

– Какие-то киевские.

– Откуда знаешь?

– На киевской «Волге» приезжали.

– Номер запомнила? – оживился Воловик.

– КИО…

– А дальше?

– КИО – это точно.

– Почему?

– Когда-то в цирке была, фокусника видела. Назывался Кио. И на номерах – КИО.

– Угу, – согласился участковый. – Цвет машины?

– Белый.

– Неужели? – почему-то удивился Воловик. – А цифры номерного знака?

Нина пожала плечами.

– Не помню.

– Подумай.

– Нет, не припомню.

– Не сорок пять – сорок?

– А кто его знает…

Участковый придвинул к себе телефон.

– Садись, – кивнул на стул.

Нина посмотрела на часы.

– Перерыв у меня кончается.

– Жанна без тебя управится. Ей об этом, – ткнул пальцем в деньги, – говорила?

– А то как же… – Нина решила не рассказывать о поведении буфетчицы.

– Она знает, что ты у меня?

Нина не ответила, да, очевидно, Воловик и не требовал ответа, потому что уже крутил телефонный диск.

Села, внимательно глядя на участкового. Почему это его так заинтересовала белая «Волга»?

– Уголовный розыск? – спросил Воловик и сурово взглянул на Нину, словно предупреждая – все, о чем пойдет речь, не для посторонних ушей, только для нее сделано исключение. – Прошу капитана Хаблака. Товарищ капитан, докладывает старший лейтенант Воловик из Сосновки. Относительно кражи автомобилей… Вы приказывали немедленно звонить. Так вот, сегодня у нас тут была компания на белой «Волге». Серия сходится. Пьянствовали в кафе «Эней». Забыли в сигаретной пачке миллион рублей. Только что официантка принесла деньги. Задержать? Официантку? Извините, не так понял… Слушаюсь…

Воловик положил трубку, встал и надел фуражку. Взял со стола деньги, запер в сейф.

– Пошли, – сделал знак Нине. – Акт на деньги составим потом, сейчас времени нет.

Пока шла к набережной, счел возможным объяснить:

– Сейчас приедет из Киева капитан. Я буду сидеть в подсобке. Если вернутся те, что забыли деньги, незаметно сообщишь мне. Поняла?

– Они что, похитители автомобилей? – не удержалась от вопроса Нина.

Воловик только недовольно скосил на нее глаза.

Старший лейтенант просидел в подсобке почти час, но за деньгами никто не вернулся. Вместо этого к кафе подъехала черная «Волга», из нее выпрыгнул мужчина в сером костюме и белой сорочке, сразу прошел в буфет и спросил у Жанны о Воловике. Та лишь указала пухлым пальцем с ярко-красным ногтем на дверь подсобки – она все еще не могла смириться с потерей денег.

Воловика звать не пришлось, он уже стоял у двери.

– Не объявились, – кратко доложил он.

– Понятно – вы бы их, надеюсь, не упустили, – одними глазами улыбнулся капитан. – Я бы хотел поговорить с официанткой.

Капитан примостился на шатком стуле, предложив Нине более удобный, обитый дерматином. Воловик сел на ящик, потому что в подсобке стульев больше не было.

– Инспектор Киевского уголовного розыска капитан Хаблак, – представился он Нине. – Так это вы нашли деньги, забытые посетителями?

– Да, в сигаретной пачке.

– Как это случилось? Где лежала пачка?

– На столике, где же ей еще лежать?

– Могла выпасть из кармана на пол…

– Нет, на столе. В пачке с верблюдами.

– Американские сигареты «Кэмэл»? – сказал капитан. – Где эта пачка?

– Выбросила, я же не знала…

– Можно ее найти?

– Постараюсь… – Нина хотела встать, но Хаблак, остановил ее.

– Расскажите все по порядку. Все, что знаете. Сколько их было? Говорите, приехали на белой «Волге»? Когда и где поставили машину?

Нина скомкала краешек фартука. Смотрела на капитана, не зная, с чего начать.

Тот ободряюще улыбнулся. Официантка сразу понравилась ему: взгляд открытый и доброжелательный, правда, немного стесняется или нервничает, но ведь, наверное, впервые имеет дело с милицией.

– Давайте по порядку, – повторил он. – Итак, когда они приехали? И сколько их было?

– После двенадцати. – Нина сразу успокоилась. Смотрела прямо в глаза капитану. Они у него ласковые, успела подумать Нина, и пытливые. И вообще симпатичный. Правда, лицо скуластое и подбородок твердый, но ямочка на правой щеке – когда улыбается, и глаза большие, серые. А может, зеленые? В конце концов, какое ей дело до этих капитановых глаз? Поговорит несколько минут и, небось, больше никогда в жизни и не встретятся. Продолжала: – Приехали они в начале первого. Пятеро их, мужчины, никогда бы не подумала о них плохого, солидные такие…

– Почему так решили? – перебил капитан. – Солидные?

– Обхождение, – не растерялась Нина. – Солидного человека сразу видно, ну, походка, манеры, как разговаривает…

Капитан кивнул и попросил:

– Опишите внешность. Каждого.

Нина замолчала. Кажется, видела их снова, стояли перед глазами, особенно этот, высокий, очевидно, начальник, потому что разговаривал громче других и заказывал закуски. Но как рассказать? Немного подумала и начала не совсем уверенно:

– Приехали впятером. Сдвинули столики. Крайние под тентом, над рекой – лучшие места. Я еще подумала: столики у нас большие, могли бы за одним уместиться, но посетителей в это время не так уж и много – не возразила. Сели и стали заказывать. Точнее, один заказывал, высокий такой и черный, волосы не длинные, но буйные, густые. Побрит, еще одеколоном от него пахло.

Капитан удовлетворенно кивнул: женщина оказалась наблюдательной.

– Горбоносый, глаза на выкате… Вот, собственно, и все…

– А как одет?

– В сорочке… Жара, кто же сейчас костюмы носит? Хотя… один в пиджаке был. Снял его и повесил на спинку стула. Такой молодой, коренастый. Высокий и крепкий, я еще подумала: не старый, а лысый. Лет за тридцать. Сорочка на нем желтая, шелковая, с короткими рукавами. А черный в белой был, пальцы у него длинные, ногти ухоженные. И перстень носит. Обручальное кольцо само собой, а еще и перстень. Я и подумала: зачем мужчине такой перстень, с синим камнем?

– Любопытно, – снова одобрил капитан. – А остальные?

– Один маленький и толстый. – Неказистый такой из себя. В очках. Пузатый. Кажется, седой. Рядом с ним сидел в разукрашенной рубашке. Пожилой уже, а рубашка, как у молодого – переплетенные красные и синие кольца. Болезненный какой-то и носом шмыгал. Наверное, простыл. У него еще мешки под глазами, – обрадовалась Нина, что вспомнила, – я поэтому и подумала, что болезненный.

– А пятый? – напомнил капитан.

– Сидел спиной ко мне. Ничего не могу сказать… Но, лысина на макушке. Лысину видела, говорю ведь – спиной сидел. А больше…

Капитан кивнул. Да, Нина рассказала много. Спросил:

– Сдвинули столы – и что же заказали?

– Сначала две бутылки коньяку взяли. Воды еще минеральной и закуски, какая была. Еще икры банку с собой привезли, просили ключ, чтобы открыть. Потом добавили еще две бутылки коньяку и еще шампанского.

Нина кивнула на ящики с пустыми бутылками.

– Вот там, в верхнем, из-под коньяка «Киев». У нас его почти никто не пьет, четыре пустых видите?

Капитан подошел к ящику, осмотрел бутылки, не прикасаясь к ним.

– Не трогайте их, – попросил Нину. – Покажите, где стояла машина. Кстати, кто был за рулем? Он тоже пил?

– Машину они оставили за павильоном, и я не видела…

– Но ведь номер запомнили?

– Только буквы.

– Да, старший лейтенант говорил мне. – Они вышли во двор, и Нина повела капитана на асфальтированную площадку.

– Вот тут сбоку поставили, – показала пальцем в тень под соснами. – Пока они сидели, нам воду привезли. Три ящика на мотороллере, – сочла нужным уточнить, будто это сообщение имело существенное значение для капитана. – Я открыла дверь, так и обратила внимание на машину. Белая «Волга», красивый автомобиль.

– Откуда знаете, что эти пятеро приехали на «Волге»?

Нина растерялась: правда, откуда? Может, все-таки кто-то другой? Поставили машину и пошли купаться. Или в общественный центр.

Вдруг вспомнила:

– Они… рассчитались и сели в машину. Я слышала, как хлопнули дверцы и зарычал мотор.

– А вы сразу начали убирать столики и нашли деньги?

– Да.

– Посуда, из которой они ели, вымыта?

– Конечно.

– Поищите сигаретную пачку.

Нина кивнула и ушла, а капитан присел за столик, где несколько часов назад пили коньяк пятеро мужчин.

Должно быть, это автомобильные воры, за которыми он охотится вот уже целую неделю. Но не спеши, капитан. Что говорит в пользу этой версии? В течение недели в районе Сосновки, точнее, в окрестных лесах найдены три украденных в Киеве автомобиля. Все – «Волги», у всех сняты колеса, вынуты лобовые стекла, украдены аккумуляторы, генераторы, стартеры… Найдены также отпечатки пальцев двух человек на всех трех машинах. Сегодня утром украдена белая «Волга», и машина с такой же серией стояла здесь, в Сосновке, возле кафе «Эней». Маловато, ох, как маловато…

Белых «Волг» с серией КИО в Киеве, должно быть, не одна сотня, и, вероятно, тут, на свежем воздухе, обмывала какое-то событие компания солидных и денежных людей.

Вряд ли это похитители автомобилей. У тех свой почерк, свой, так сказать, размах – откуда у них красная икра и американские сигареты? Там люди, знакомые с техникой, которые могут быстро вынуть из машины стекло или снять карбюратор. Кроме того, вряд ли они рискнули бы поставить украденный автомобиль на виду у всех – белая «Волга» исчезла в семь утра, и все окружающие милицейские посты уже знали номер украденной машины.

Их было пятеро. На бутылках, конечно, есть отпечатки пальцев – чего им тут опасаться: только идя на «дело», стараются не оставить следов. Значит, надо проверить по картотеке, может, тут, в кафе над Днепром, делились добычей известные уже уголовному розыску рецидивисты. Далее – обязательно сравнить отпечатки пальцев на бутылках с найденными на украденных автомобилях. И все же вероятнее, что в «Энее» пьянствовали какие-то дельцы.

Надо доложить руководству, и пусть этим делом занимается ОБХСС.

Придя к такому выводу, Хаблак облегченно вздохнул. Дело с розыском посетителей «Энея» казалось ему малоперспективным, – тут сам черт ногу сломит.

Нина выглянула из павильона.

– Нашла…

Капитан направился в подсобку. В корзинке для мусора среди скомканных грязных салфеток лежала сигаретная пачка с желтыми верблюдами. Хаблак осторожно вытащил ее, передал Воловику.

– А теперь, девчата, – обратился он к Нине и Жанне, – придется взять у вас отпечатки пальцев, потому что вы держали бутылки и оставили на них свои следы.

– Чтобы знать, где ваши, а где посетителей, – пояснил Воловик.

Хаблак взглянул на часы.

– Я поеду, а вам, старший лейтенант, придется тут поскучать. До закрытия кафе.

– Угу, – кивнул Воловик.

Как ни спешил Хаблак, все же на несколько минут задержался в зале, разглядывая рисунки на стенах. Делал их действительно талантливый художник. Эней в высокой смушковой шапке стоит, положив руку на эфес сабли. Зевс сдвинул на затылок рваную соломенную шляпу, он только что опрокинул рюмку горилки и закусывает селедкой. Черти тащат к котлам с кипящей смолой грешников и грешниц. Смерть подняла косу, подстерегая захмелевшего казака…

Начальник Хаблака, полковник Каштанов, выслушав доклад капитана, только покачал головой.

– Белую «Волгу» нашли, – сообщил он. – Пока ты ездил в Сосновку. Как мы и предвидели, украли двое. Бывшие слесари станции техобслуживания. За Сосновкой.

– Наглецы! – возмутился Хаблак. – И на что они только надеялись?

Каштанов погладил свою густую седую бородку. Говорили, что он был единственный бородатый милицейский полковник, и что именно это мешало ему стать генералом. Еще после войны, когда Каштанов носил майорские погоны, очередной начальник, впервые встретившись с ним, спросил кратко:

– Кто?

Каштанов представился.

Начальник смерил его тяжелым взглядом и изрек:

– Штукарите! Немедленно побриться и доложить!

Каштанов не спорил, – круто повернулся и через полчаса, стоял перед начальством побритый. Генерал лишь взглянул, побагровел, но извиняться не стал.

– Почему не объяснили? – только и сказал он, будто Каштанов сам провинился перед ним. – Можете не бриться.

Глубокий шрам на щеке майора побелел от гнева. Его ранили в перестрелке с вооруженными грабителями, бандой, которая несколько месяцев терроризировала полесские села, и которую, наконец, оперативной группе Каштанова удалось обезвредить. Майору не исполнилось тогда и тридцати, капитанские погоны получил еще на фронте в дивизионной разведке, был стройный, высокий, и женщины засматривались на него. Кто-то посоветовал капитану отрастить бородку и таким способом замаскировать шрам.

Случай этот получил огласку, и с тех пор уже никто не смотрел косо на бороду Каштанова. Теперь она была уже сплошь белой, и Каштанов не стыдился своего шрама, но просто привык к бородке, как и все в управлении.

– Предыдущие машины – их работа? – спросил Хаблак.

– Их, – подтвердил полковник. – Одно только стекло успели продать.

– Может эту «Энеиду» перефутболим обэхаэсовцам? – спросил Хаблак.

– Почему – «Энеиду»? – не понял Каштанов.

Капитан рассказал про кафе «Эней» и о рисунках на стенах, высказав догадку, что сигаретную пачку с деньгами оставили торговые дельцы. Полковник не раздумывал:

– Надо найти их, – приказал он.

– Не знаю, что и делать, – пожаловался Хаблак. Каштанов погрозил ему пальцем. Укоризненно сказал:

– Не гневи бога. Они вон как наследили, больше некуда. Отпечатки пальцев, наверное, на бутылках, белая «Волга» и серия КИО, устные портреты, даже некоторые привычки их знаем. Красная икра и американские сигареты, – тебе это о чем-нибудь говорит?

– Если бы из нашего прихода… – вздохнул Хаблак. – Все-таки, отдел борьбы с хищениями знает свои «кадры», – сделал еще одну попытку, – разных расхитителей. Они их по запаху чувствуют.

– Ну, нюха тебе не занимать, – улыбнулся полковник, и Хаблак понял, что Каштанова, по крайней мере сегодня, ему не переубедить.

Вечер был светлый и теплый, а главное – совсем свободный. Домой идти не хотелось, Хаблака никто не ждал, жена уехала в командировку. Поужинав на скорую руку кефиром с булочкой, пошел на Русановку пешком… Он любил такие прогулки, хотя случались они не часто. Ритм жизни угрозыска почти исключал пеший способ передвижения – все время куда-то спешили. А сегодня он шел по паркам мимо Верховного Совета, спустился к Аскольдовой могиле и добрался до парка Примакова. Такая возможность только в Киеве – четыре или пять километров сплошных парков, где в этот вечерний час сладко пахнет резедой и матиолой. А потом – по мосту через Днепр. Конечно, Хаблак был единственным пешеходом: кто же, действительно, ходит пешком через мост Патона?

Русановка встретила огнями, отражавшимися в протоке. Хаблак немного постоял на мостике над каналом и пошел домой. Спать не хотелось, он взял журнал, но и не читалось, выключил свет и лежал с открытыми глазами, размышляя, как ему выйти на след этих посетителей «Энея».

Хаблак проснулся на рассвете. Похлопал глазами, все еще не веря, что лежит на диване под смятой простыней.

«Бессмыслица какая-то», – подумал капитан. – Аполлон и Эней с Плутоном… Приснится же такое. – Спрыгнул на коврик и принялся делать зарядку. Потом долго стоял под прохладным душем, улыбаясь про себя. Причудливый сон с мельчайшими деталями стоял перед глазами.

Постой, что же сказал этот Аполлон в конце? Мол, он считает, что следствие надо начать… Ха, большое дело: тут не только богу, а и ему, простому инспектору уголовного розыска, понятно, что следует начинать с машины. С белой «Волги» серии КИО. Интересно, сколько времени понадобится автоинспекции, чтобы составить список владельцев именно таких автомашин?

Хаблак почесал в затылке. Серия складывается из десяти тысяч номеров. Отбросить «Москвичи», «Жигули» и «Запорожцы»… Останется около пяти тысяч «Волг», не меньше. Сколько среди них белых? Тысяча, больше? Из этой тысячи надо найти одну, которая была вчера в Сосновке…

Капитан растерся жестким полотенцем и побежал на кухню, где уже свистел паром чайник. Колбаса, масло, крепкий чай – холостяцкий завтрак. Быстро вымыл посуду и поспешил к автобусу – в инспекцию добираться тремя видами транспорта.

Уже из автоинспекции капитан позвонил в угрозыск. Как и предполагал, отпечатков пальцев, найденных на бутылках из «Энея», в их картотеке не было. Связался с Сосновкой и приказал Воловику снова подежурить в кафе. Уловив нотки недовольства в тоне старшего лейтенанта, заметил:

– Сами же заварили кашу… Думаешь, у меня хлопот нет? Тебе что: сиди в подсобке, читай газеты, повышай свой уровень!

Он положил трубку и занялся списком владельцев белых «Волг».

До обеда Хаблак уже выписал пятьсот сорок фамилий. И надо же такое: когда ввели серию КИО, в Киев, кажется, начали поступать преимущественно белые «Волги». «Будто на заводе других красок нет!» – сердился Хаблак.

Капитан делал пока, так сказать, первичную обработку списка. Иван Сергеевич Попов, член-корреспондент Академии Наук, владелец автомобиля «Волга», номерной знак КИО 24–38. Если бы забыл деньги в «Энее», непременно бы вернулся. Чего ему пугаться?

Дальше: Андрей Герасимович Войнюк. Декан факультета. И тут можно поставить точку. Яков Семенович Сазонов – бригадир монтажников, депутат горсовета. Георгий Власович Биленко – народный артист республики.

А теперь Аркадий Васильевич Вишневский – заведующий базой. Извините, уважаемый, но вас занесем в отдельный список. Конечно, вы честный человек и никогда не узнаете, что милицейский капитан заподозрил вас в чем-то нехорошем, но такая уж у нас служба, и в случае чего он готов искренне извиниться перед вами… Семен Семенович Гайдученко – водитель такси. Этого могли подрядить на поездку в Сосновку. Тоже в отдельный список…

Список этот все удлинялся, и никто не знал, каким бы он в конце концов стал, если бы телефонный звонок из Сосновки не прервал этой неблагодарной работы. Воловик сообщил такое, что Хаблак, бросив свои списки, немедленно позвонил полковнику Каштанову и уже через четверть часа уехал из Киева.

Жанна заперла кафе на перерыв. Даже не кивнув Нине, побежала куда-то. Нина с Воловиком пошли по набережной, а потом участковый свернул налево, а Нина – в конец улицы, к базару.

Нина шла поселком, любуясь цветами возле домов. Сосновка буквально утопала в море цветов – изысканные розы и гладиолусы росли рядом с непритязательными бархотками, мальвами, флоксами. Внимание Нины привлекли огромные махровые маки. Остановилась, запоминая место – осенью надо будет попросить семена.

Перешла на тротуар, ведущий к базару, когда вдруг увидела белую «Волгу» остановившуюся метрах в ста от нее. Из машины вышел мужчина в разрисованной синими и белыми кольцами рубашке, и Нина даже издали узнала в нем вчерашнего посетителя кафе. Он запер дверцу машины и направился к подъезду девятиэтажного дома.

У Нины перехватило дыхание. Человек прошел совсем близко, – может, в десяти шагах от нее, она точно узнала его, даже снова обратила внимание на болезненные мешки под глазами.

Видно он спешил. Шел, не обращая ни на кого внимания, перепрыгнул через ступеньки и быстро исчез в подъезде.

Нина постояла еще несколько секунд, все еще не веря глазам: может быть, следовало остановить его и спросить о деньгах? Но капитан сказал, что этих посетителей надо задержать, и участковый второй день дежурит в подсобке…

Вспомнив Воловика, решила тотчас же догнать старшего лейтенанта: кажется, он пошел в отделение, а может, домой обедать? Нет, чего ему обедать – ел яичницу, зажаренную Жанной. Та не знала, чем угодить участковому, предложила даже водки и коньяку, но Воловик отказался. Нина слышала, как он заметил буфетчице – неужели не понимает, что он при исполнении служебных обязанностей…

Воловик был на месте. Увидев Нину, сразу понял – случилось что-то необычное; встал из-за стола, зачем-то застегивая воротничок сорочки. Принимая во внимание особое задание, был сегодня в штатском, почему и позволил себе не надевать галстук. Такая вольность немного беспокоила его, поэтому, застегнув воротничок, сразу почувствовал облегчение.

– Там этот, из вчерашней компании…

Воловику не надо было повторять, уже открывал дверь, сделав знак Нине идти за ним.

– Где? – спросил, захлопнув дверь.

Нина рассказала, как увидела белую машину и человека в разрисованной рубашке, вошедшего в парадное девятиэтажного дома.

– Восьмой номер? – уточнил Воловик.

– Восьмой, второе парадное.

– Номер машины?

– Зачем вам номер, если шофер тут?

– И то правда.

Он спешил – по ступенькам прыгал, как молодой.

Обогнули длинный пятиэтажный дом и выскочили на дорожку, ведущую в новый район с девятиэтажными зданиями.

Нина вдруг остановилась пораженная.

– Ой! – только и могла выговорить.

– Что? – не понял участковый. – Уехал…

– Эх… – безнадежно махнул рукой Воловик, – ну, чтобы тебе взглянуть на номер?

– Я так спешила… Старший лейтенант задумался.

– Ты повертись тут, может, он еще появится. А я позвоню капитану.

Не ожидая Нининого согласия, круто повернулся и ушел, всем своим видом показывая недовольство. Девушка села на скамейку в тени молодого каштана. Ну и правда: почему не посмотрела на номер – упрекала себя. Но откуда она могла знать, что мужчина в разрисованной рубашке так быстро уедет? Прошло не больше четверти часа, как он вошел в дом. Правда, спешил, и она должна была обратить на это внимание. Но почему должна? Она исполнила свой долг, сообщила об оставленных деньгах и сдала их, а остальное – дело милиции. Пусть участковый с этим столичным капитаном ловят преступников. А в том, что именно преступники пьянствовали в их кафе, у Нины не было никаких сомнений. Тот черный с волосатыми руками, очевидно, главарь банды – вошел в кафе первым и вел себя как настоящий атаман, разговаривал громко и властно. А этот – в разукрашенной рубашке, должно быть, на второстепенных ролях – шофер или обычный исполнитель: не может человек, занимающий ответственное положение, хотя бы среди воров, вот так шмыгать носом…

Но зачем он приезжал в Сосновку?

Нина подумала, что, небось, бандиты хотят ограбить кого-то в этом девятиэтажном доме, возможно, уже осуществили свое намерение; даже убили кого-нибудь, и ей стало страшно… Она убежала бы отсюда, если бы не категорический приказ старшего лейтенанта – выследить водителя белой «Волги».

Когда вернулся Воловик, Нина, глотая слова, изложила свои соображения о банде и о возможном убийстве. Старший лейтенант выслушал, не перебивая, но сделал вывод, совсем неожиданный, даже нелогичный, с точки зрения Нины. Рассудительно сказал:

– Ну, хорошо, ты иди, работай.

Но теперь Нинины страхи прошли, и она решительно возразила:

– Как вы его узнаете?

– Это уж наша забота.

Нина обиделась: вот делай людям добро, а они не чувствуют никакой благодарности. Могли бы посоветоваться с ней. Должно быть, Воловик осознал свою ошибку – похлопал ее по плечу и сказал:

– Если понадобишься, мы тебя позовем. Ты и так нам помогла! – показал, как именно, проведя ребром ладони по горлу. – Иди.

Нина ушла, а Воловик долго смотрел ей вслед. Прекрасная женщина, красивая, честная. За такими, как она, милиция как за каменной стеной. Ну, что они могут без общественности? Конечно, поймать преступника, обезвредить бандита, остановить хулигана – прежде всего их дело. Однако, что бы он, участковый, делал без дружинников?..

Течение мыслей старшего лейтенанта прервал рокот мотора – серая «Волга» остановилась перед домом. Хаблак спросил:

– В какой подъезд заходил этот тип?

– В первый от нас. И был там не больше двенадцати минут. Нина утверждает, что очень спешил, даже через ступеньки перепрыгивал.

– Нужно обойти квартиры. И вот что… – Хаблак на несколько секунд задумался. – Может, поручим дворнику? Тебя тут знают, и, если дело нечистое, не откроются. А дворник расспросит о шофере белых «Жигулей», который что-то потерял, скажем, кепку, или ключи… Мол, дети нашли и принесли…

– Годится, – одобрил Воловик.

– Тут дворничихой тетка Валя, она сумеет.

Тетку Валю долго искать не пришлось – очищала мусоропровод. Узнав, чего хочет от нее участковый, пренебрежительно хмыкнула:

– Зачем же ходить? У меня бы и спросили. Все знают, что у Лариски жених появился. Или любовник… Из Киева на белой «Волге» ездит…

– Сегодня был? – быстро спросил Хаблак.

– Не видала.

– Что это за Лариса?

– Музыкальная учительница. Лариса Яковлевна Успенская. Я так понимаю: если и любовник, кому какое дело? Она женщина свободная…

Хаблака не интересовали морально-этические рассуждения дворничихи. Перебил:

– Номер квартиры?

– Сорок шестая, на третьем этаже.

– И часто приезжает этот… на белой «Волге»?

– Чуть не каждый вечер машина стоит. А людям глаз не закроешь…

– Не закроешь, – согласился Хаблак. – И кто же этот жених?

Дворничиха пожала плечами.

– Да разве из Лариски вытянешь? Скрытная она, и даже баба Маша не узнала. А баба из мертвого вытянет.

– Номер машины?

– А кто ж его знает? Разве у бабы Маши спросить?

– Спросите, а мы наведаемся к Ларисе Яковлевне. Не знаете, она дома?

– Должна быть. Хотя… – дворничиха прислушалась. – Может, и нет. В это время к ней дети ходят, на пианине играют…

Воловик нажал на кнопку лифта, но Хаблак насмешливо покосился на него и запрыгал по ступенькам. Пристыженный участковый направился за ним, что-то бормоча себе под нос о преимуществах техники, но капитан не слушал его. Позвонил в сорок шестую квартиру – звонок прозвенел требовательно, но никто не откликнулся. Хаблак позвонил еще раз, подождал несколько секунд и в третий раз надавил на кнопку.

– Жаль, нет нашей Ларисы Яковлевны, – вздохнул он. – Что ж, давайте разыщем бабу Машу.

Искали недолго: она что-то втолковывала дворничихе на улице, размахивая руками.

– Сорок четыре, восемьдесят три, – не ожидая, когда ее спросят, сообщила дворничиха. – КИО 44–83.

– А вы откуда будете? – уставилась на Хаблака любопытными глазами баба.

– Из госстраха, – вполне серьезно ответил капитан. – Хотите, застрахуем ваше имущество. Дешево и сердито…

– Ты мне туману не напускай, – оборвала его баба Маша, и Хаблак понял – ей палец в рот не клади. – Чего бы этот «страх» Лариской интересовался? Да еще и на «Волге» приезжал? Будто я не видала, как ты из «Волги» вылезал.

– А вы не заметили, Успенская давно ушла из дому?

– Как же, видела. Уехала Лариска на «Волге» со своим пожилым…

– Давно?

– С час или больше…

Все сходилось, и Хаблак, сделав таинственное лицо, попросил:

– Вот что, баба Маша: вы посмотрите, когда Успенская вернется…

– Куда ж она денется? – в голосе бабы звучали даже гордые нотки. – Мимо моих окон все ходят.

– И сообщите участковому.

– Степе, значит?

– Стало быть, старшему лейтенанту Воловику. Только никому ни слова.

Глаза у бабки загорелись.

– Выходит, ловите?… – спросила она. Хаблак не удовлетворил ее любопытства. Бабка, подтолкнув локтем дворничиху, продолжала уверенным тоном: – Что, не говорила я? Зачем бы это он ей пакеты возил? А она не такая уж и глупая. Что из молодого вытянешь? А этот богатый. И все же – доигралась…

Слушать ее болтовню Хаблаку не хотелось, и он, попрощавшись с Воловиком, поспешил к машине. Вызвал по рации уголовный розыск, назвал номер машины и уже на полпути к Киеву узнал, что владельцем белой «Волги» является Борис Свиридович Булавацкий, директор одного из печерских промтоварных магазинов и что живет он на Степной улице, двадцать пять, квартира сто семнадцать, имеет бокс в кооперативном гараже «Академический».

Магазин, которым заведовал Борис Свиридович, был довольно большим и располагал широким ассортиментом товаров, от мужских костюмов, разного трикотажа, пальто, и до галантерейных мелочей. Хаблак поинтересовался у остроглазой продавщицы, где он может увидеть директора.

– Зачем? – спросила та, бросив пытливый взгляд. – Вам что-нибудь не нравится?

Капитан поспешил заверить, что директор нужен ему по сугубо личному делу, и девушка, наконец, соизволила объяснить, что сейчас все служебные и личные вопросы решает Софья Исааковна Дорфман, заместитель директора, так как сам Борис Свиридович уже три дня как в отпуске.

Степная улица, куда Хаблак поспешил с Печерска, состояла фактически из двух девятиэтажных домов. Возле подъезда Булавацкого белой «Волги» не было видно, и капитан подумал, что Борис Свиридович вряд ли теряет время дома. Так оно и оказалось: на звонки никто не ответил. Капитан разыскал дворничиху и через несколько минут узнал, что Булавацкий еще сегодня утром был дома. Живет один в однокомнатной квартире, холостяк. И, что самое главное, Борис Свиридович отбыл сегодня куда-то на юг.

Куда конкретно?

Нет, этого дворничиха не знает.

А откуда она знает, что Булавацкий уехал на юг?

Очень просто, Борис Свиридович рассказал ей об этом и даже оставил ей ключ от квартиры, чтобы поливала цветы.

Хаблак расспросил про образ жизни Булавацкого. Оказалось, что дворничиха считает того чуть ли не образцом всяческих добродетелей. Она никогда не видела его пьяным, никто к нему не ходит, живет Борис Свиридович скромно, и странно, чего это милиция заинтересовалась им?

Свидетель, объяснил Хаблак, свидетель по важному делу. Очень жаль, что опоздал и не смог побеседовать с Борисом Свиридовичем. Но, в конце концов, время терпит. И через месяц они обязательно встретятся.

Дежурному по кооперативному гаражу хватило буквально нескольких секунд, чтобы, заглянув в книгу учета автомашин, ответить: автомобиль Булавацкого на месте. Второй этаж, бокс номер сорок семь. Капитан хочет убедиться – пожалуйста. Но в чем дело? Расследуется небольшая авария? Но ведь он сам видел, как несколько часов назад автомобиль Булавацкого возвращался в гараж, и на нем не было ни одной царапины…

Дежурный проводил капитана в сорок седьмой бокс – белая «Волга» была чисто вымыта, отполирована и правда – ни одной царапинки.

Выходит, Булавацкий отправился на юг самолетом, поездом или автобусом. Это и ребенку понятно. Очевидно, один, без Ларисы Яковлевны. Если бы они решили провести отпуск вдвоем, небось, поехали бы на машине, на двоих труднее достать путевки в санаторий или дом отдыха, а «дикарем» удобнее на автомобиле. Да и вообще – машина, видно, совсем новая, еще не успела надоесть Борису Свиридовичу, и он, конечно, хотел бы повозить по югу любимую женщину…

Но зачем гадать? Еще сегодня, в крайнем случае завтра утром, они выяснят, осталась ли в Сосновке Успенская. Кстати, вот первый просчет, капитан Хаблак. Мог бы догадаться сразу же в Сосновке поинтересоваться, оформила ли Лариса Яковлевна отпуск. Но кто мог подумать, что Булавацкий отправился на юг?

Итак, быстрее в уголовный розыск и позвонить оттуда в Сосновку.

Оказалось, что Воловик уже звонил капитану – Успенская вернулась домой на такси с киевским номером, и участковый ждал указаний Хаблака.

По всему было видно, что капитану придется второй раз за день ехать в приднепровский поселок, но сначала доложить о сделанном Каштанову. Докладывая, капитан еще раз попробовал напомнить полковнику, что ловить разных расхитителей и растратчиков больше подходит обэхаэсовцам. Им достаточно одного взгляда, чтобы отличить дельца с размахом от начинающего хапуги, так же, как и ему, Хаблаку, сразу видно, кто перед ним: мелкий карманный воришка или матерый рецидивист.

Конечно, согласился полковник, но мы же условились: если потребуется, к расследованию подключатся работники из соответствующего отдела, возможно, дело вообще передадут им.

Хаблак хотел заметить, что подключаться и доводить дело до конца значительно приятнее, чем блуждать в потемках на ощупь, но воздержался. Кому-кому, а офицерам милиции не полагается делить работу на грязную и чистую. Чистого у них, к сожалению, мало, да и мериться славой не пристало.

В Сосновку капитан попал после восьми вечера. Узнал от Воловика, что Успенская до девяти на уроках в музыкальной школе, – значит, есть время поужинать. Если капитан не возражает, Воловик хотел бы пригласить его на ужин к себе, жена уже ждет.

После вкусного ужина Хаблаку не хотелось никуда идти, как раз бы вздремнуть часок-другой, но что поделаешь, стрелка часов миновала девять, и Лариса Яковлевна, небось, уже дома.

Им открыла невысокая женщина в цветастом нейлоновом халатике, черноволосая и пухленькая, не красавица, как сразу определил Хаблак. но симпатичная и живая – с большими пытливыми глазами и легким пушком над верхней губой. Было ей едва за тридцать, и, видно, следила за собой: в прихожей пахло духами и каким-то горьковатым кремом, должно быть, миндальным.

Узнав, кто пришел к ней, Успенская округлила глаза: кого-кого, а милиции не ждала. И все же гостеприимно пригласила в комнату – небольшую, но красиво меблированную. Уголок возле окна занимало дорогое чехословацкое пианино, на журнальном столике возле тахты и на инструменте в хрустальных вазах стояли красные и белые розы на высоких стеблях, и это придавало комнате праздничность и даже торжественность.

Успенская указала посетителям на диван, а сама примостилась в кресле за журнальным столиком, как бы отгородившись от них розами. Хаблак сразу разгадал эту невинную женскую хитрость и подвинулся так, чтобы иметь возможность видеть глаза Ларисы Яковлевны.

Она ни о чем не спросила – обладала-таки выдержкой, сидела с деланно-равнодушным видом на краешке кресла, словно подчеркивая, что у нее мало времени, и она будет благодарна, если ее не задержат.

– Вы знакомы с Борисом Свиридовичем Булавацким? – спросил Хаблак. – Извините, может, не очень тактично задавать такой вопрос, но мы выясняем одно дело и вынуждены обратиться к вам.

– Конечно, я знаю Бориса Свиридовича, – ответила Успенская, не отводя взгляда, – но без веских причин я бы не хотела вести разговор на эту тему.

«А тебе характера не занимать», – подумал Хаблак и решил не таиться. Да и зачем? Дело, в конце концов, не заведено, допрашивать Успенскую у них нет оснований, и все зависит от ее доброй воли, так лучше рассказать ей, чтобы знала, зачем они тут.

– Вчера Борис Свиридович обедал с компанией в кафе «Эней» в Сосновке. После обеда официантка нашла на столе миллион рублей, забытых Булавацким или его товарищами. – Говоря это, внимательно следил за выражением лица Успенской. Если ее знакомый – делец, и Лариса Яковлевна знает о его махинациях, то должна как-тореагировать. Но он недооценил Успенскую, или та действительно ничего не знала о Булавацком, – сидела спокойно и с иронией смотрела на капитана. А тот продолжал:

– Вот мы и хотели спросить…

– Так и спрашивайте, – ответила она прямо.

– Но ведь он уехал.

– Да, в отпуск.

– Куда поехал?

Успенская внимательнее посмотрела на Хаблака.

– Я обязана отвечать?

– Как видите, мы не пишем протоколов, собственно никакого дела нет. Просто хотели бы поговорить с Борисом Свиридовичем.

– Он вернется из отпуска…

– Почти через месяц…

– К сожалению, ничем не могу помочь.

– Он не жаловался, что потерял деньги?

– Миллион рублей? Откуда?

– Да, сумма значительная…

Воловик, до сих пор не вмешивавшийся в разговор, не выдержал:

– Почему вы не хотите помочь нам, Лариса Яковлевна?

– А вы попытайтесь себе представить, – ответила она с плохо скрытыми издевательскими нотками, – что я действительно не знаю, где Булавацкий.

– Э-э, – махнул рукой участковый, – вы ведь провожали его.

– А вы неплохо информированы.

– На этом держимся.

– Есть еще вопросы? Потому что на этот…

– Не будем вам больше надоедать, – Хаблак сделал попытку встать, но секунду помедлил. – Конечно, жаль, но если вы сами не хотите помочь Борису Свиридовичу…

В темных глазах женщины мелькнул какой-то огонек.

– Вы считаете? – вырвалось у нее.

– Ничего я не считаю! – теперь уже Хаблак встал решительно. – Так, догадки…

– Какие?

– Считайте, что разговор между нами не состоялся. Пойдемте, старший лейтенант.

Воловик встал менее уверенно. Хотел что-то сказать, но Успенская нерешительно начала:

– Борис так болен, и я бы не хотела беспокоить его во время отпуска… Ну, знаете, от милиции всегда неприятности.

Хаблак не опроверг это утверждение: в конце концов, у каждого свои убеждения. Спросил наугад:

– И вы замечали, что Борис Свиридович какой-то нервный? Не так ли?

– Откуда вы знаете?

– Он не рассказывал про обед в «Энее»? – теперь Хаблак почувствовал под собой твердую почву и спрашивал увереннее.

– Нет.

– Вот видите!

– Что?

– Может, его пытались запугать? Или шантажировать…

– Борис ни в чем не виноват! – убежденно ответила Успенская, и Хаблак подумал, какими наивными иногда бывают влюбленные женщины. Но ведь Булавацкого действительно могли шантажировать.

– Мне тоже кажется, что деньги, оставшиеся в кафе, не принадлежат Борису Свиридовичу, – сказал он, хотя не был окончательно убежден в этом, – просто их мог потерять кто-то из его знакомых. Но если это шантажисты?

Успенская на мгновение задумалась.

– Садитесь, – предложила она, наконец… – Я уверена, что Борис не может сделать плохого и прошу вас отнестись к нему…

– Разумеется, – поспешил заверить Хаблак, – мы просто расспрашиваем…

– Но это расстроит его… – заколебалась Успенская. Хаблак развеял ее сомнения:

– Все равно мы найдем Булавацкого, но, если кто-то преследует его…

– Да, да… – Успенская поняла капитана. – Вы хотите сказать, может что-то случиться… – Хорошо, – решилась она, – Борис в Херсоне. Там живет его сестра. Черешневая улица, дом тридцать семь.

– Вот и все, что требовалось от вас, – удовлетворенно констатировал Воловик.

Успенская испуганно посмотрела на него.

– Но ведь… – раздраженно сказала она, и Хаблак понял, что сейчас она впервые нехорошо подумала о Булавацком. – Неужели? Неужели я сама помогла?…

Хаблак подумал несколько секунд и как можно доверительнее сказал:

– Я не могу ничего требовать от вас, Лариса Яковлевна, но просил бы не сообщать Булавацкому о нашем разговоре. Конечно, вы можете позвонить ему или дать телеграмму, – он, должно быть, правильно разгадал мысли Успенской, потому что она дернулась на стуле и слишком подчеркнуто замахала рукой, – но вы только встревожите его, разумеется, если за этими деньгами что-то кроется. Даже если и ничего не кроется, – прибавил он после паузы.

Успенская не могла не согласиться с ним.

– Ладно, – твердо пообещала она, – считайте, что мы договорились.

Когда Хаблак, пропустив вперед участкового, закрывал за собой дверь, все же не удержалась от вопроса:

– Вы сами поедете к Булавацкому? Отказываться не было оснований.

– Да, я.

– Когда, если не секрет?

– Ну, какой тут секрет! Очевидно, завтра.

Она хотела сказать что-то еще, но сдержалась и на прощание улыбнулась Хаблаку то ли вымученно, то ли умоляюще.

Ветер пах полынью и еще какими-то степными травами, словно был настоян на них и Хаблаку казалось, что он и сам пропах травами.

Капитан уже второй день был в Херсоне. Перед отъездом они с Каштановым составили план действий, решив сначала не трогать Булавацкого, но на всякий случай установить круг его знакомств и связей. Борис Свиридович жил в довольно просторном одноэтажном домике, принадлежавшем его сестре Ганне Свиридовне Глушко. Она работала на обувной фабрике, уходила на работу в половине восьмого, возвращалась после четырех, и Борис Свиридович весь день оставался в одиночестве. Вчера утром немного поработал в "садике, а сегодня, хотя миновал уже третий час, еще не выходил из дому.

Домик стоял на тихой боковой улице, и Хаблаку с сотрудником городского угрозыска лейтенантом Михайлом Романикой пришлось принять некоторые меры, чтобы не обнаружить себя. Сначала Хаблак сидел за кружкой пива и с газетой в шашлычной за углом, откуда была хорошо видна Черешневая, потом поменялся местами с Романикой – через одну усадьбу за домиком Глушко была детская площадка, и очень удобно изображать отца, озабоченного проделками своего непослушного потомка.

Вчерашний день прошел спокойно – никто к Булавацкому не приходил, вечером заглянула только соседка, должно быть, позвонить по телефону – Хаблак еще вчера установил, что домик Ганны Свиридовны телефонизирован. Если и сегодня ничего не произойдет, Хаблак решил вечером заглянуть к Булавацкому – вряд ли тот приехал в Херсон по делам.

В половине четвертого – Хаблак это точно зафиксировал – напротив дома номер тридцать семь остановился мужчина в поношенном зеленоватом костюме и сорочке с незастегнутым воротничком. Немного постоял, осмотрелся вокруг и, решительно перейдя улицу, поднялся на крыльцо домика Глушко. Постоял у двери, поковырялся в замке и вошел внутрь.

Хаблак, как было условлено с Романикой, направился по Черешневой к шашлычной. Еще издали увидел, что лейтенант тоже оставил свой пост и пошел ему навстречу. Они сошлись на углу, и Романика возбужденно сказал:

– Это вор-рецидивист Володька Осташевич по кличке Рогатый. Вышел из колонии год назад и, по нашим данным, «завязал».

– Угу… – только и успел неопределенно сказать Хаблак, как дверь домика открылась, и на крыльцо выскользнул Рогатый. Капитан засек время – Осташевич пробыл у Булавацкого минуты три, не больше.

Рогатый явно был чем-то напуган – нервно осматривался, поправлял незастегнутый воротничок сорочки, будто ему вдруг стало душно, и быстро прошел от крыльца к калитке. Взглянул на улицу и, держа руки в карманах, направился вдоль заборов к центру. Он прошел совсем близко от Хаблака и Романики, капитану даже удалось перехватить его взгляд – теперь у него не оставалось сомнений: Осташевич или натворил что-то в домике Глушко, или увидел там что-то необычное – глаза его бегали и плотно сжатые губы побелели.

Хаблак проводил взглядом сгорбленную фигуру Рогатого и приказал:

– Будем брать.

Романика подал знак шоферу «Москвича», стоявшего напротив шашлычной, они сели в машину и двинулись вслед за Рогатым. Когда машина затормозила возле Осташевича, тот сразу все понял: остановился и оглянулся, небось хотел удрать, но Романика уже положил ему руку на плечо.

– Не делай глупостей, – приказал он, – и садись в машину.

– Но я же… – забормотал тот, – он уже был мертвый…

Они посадили Осташевича на заднее сидение между собой, Хаблак спросил:

– Кто мертвый?

– Тот тип на Черешневой. Я только вошел, а он лежит. На полу за столом – глаза выпучены и не дышит. Но я не убивал…

– Ну и ну… – покачал головой Хаблак. – А зачем ты туда заходил?

– Я все скажу… Я честный вор, и на мокрое дело не пойду. Того типа пришили, ей-богу, эта падла и пришила, а меня послал, чтобы заподозрили.

– Тебя кто-то послал в тридцать седьмой дом? Кто и когда?

– Я и говорю – эта падла. Договорились – припугнуть… Только напугать… Мол, хочет заложить их малину… Так чтоб не рыпался, а то пришьют…

Хаблак внимательно посмотрел на Осташевича. Да, красавцем его не назовешь: приплюснутый нос, скуластое небритое лицо и мутные, должно быть, от постоянного пьянства, глаза. С таким лучше не встречаться в темном переулке.

Итак, его подослал к Булавацкому какой-то тип – чтобы напугать. А тот, войдя в домик на Черешневой, увидел там труп Булавацкого. Вероятно, Рогатый не убивал, слишком мало у него было времени. Хотя, чтобы убить, хватит нескольких секунд…

– Разворачивайтесь, – приказал он шоферу. – Назад на Черешневую, каждая секунда дорога.

Правда, дорога каждая секунда. Возможно, Булавацкий еще жив… Хаблак перегнулся на переднее сидение, схватил трубку радиотелефона, попросил немедленно сообщить прокурору об убийстве и выслать на Черешневую «скорую помощь» и оперативную группу. Лишь потом спросил:

– Так кто тебя послал пугать Булавацкого?

Тот успел уже немного прийти в себя. Прижал руки к сердцу, сказал как можно убедительнее:

– Ты мне верь, начальник. Я не убивал, а только пообещал этой сволочи.

– Кому? – оборвал его причитания Хаблак.

• – Ну… – заморгал глазами Рогатый. – Такой высокий, черный. Бутылку поставил и пятьдесят штук. Задаток… Уговорились за четыреста тысяч. Завтра в чайной должен остальное отдать. Я этого падлу впервые вижу…

– Где познакомились?

– Там, в шашлычной. Он бутылку поставил, я и подумал: вот человек.

– Как назвался? Фамилия?

– Толик… Толик и все…

– Когда познакомились?

– Позавчера.

Значит, этот черный Толик – местный или приехал в Херсон вместе с Булавацким, а может, на следующий день.

«Москвич» промчался мимо шашлычной и выскочил на Черешневую. Хаблак поручил Романике отвезти Рогатого в горотдел милиции, а сам поспешил в домик.

С крыльца дверь вела на веранду, грязноватую и заваленную разным хозяйственным барахлом. Хаблак перепрыгнул через мешок с картофелем и вбежал в комнату. Тут стояла вешалка с одеждой, трюмо с какими-то флакончиками. Дверь в комнату слева была открыта. Хаблак заглянул туда и остановился. На полу возле дивана навзничь лежал мужчина в пижамных брюках и майке – капитану показалось, что он лишь минуту назад сполз с дивана, очевидно, разговаривал по телефону, потому что рядом на полу лежала телефонная трубка, из нее звучали короткие сигналы.

Хаблак склонился над ним, взял за руку. Пульс не прощупывается, рука холодная, вероятно, умер больше часа назад.

Умер или убит?

Хаблак внимательно осмотрел тело. Внешних признаков убийства нет, и Рогатый, наверное, не лжет.

В прихожей послышались шаги: приехали следователь прокуратуры, оперативники и «скорая помощь». Врач – пожилой и усталый человек, – чуть ли не сразу определил причину смерти: инфаркт миокарда. Оперативники сфотографировали труп, и повезли на вскрытие, а Хаблак, наблюдая привычную в таких случаях суету, вспоминал свой разговор с Успенской. Все же нарушила данное слово, хотела сделать лучше, а вышло вот что…

Осторожно, чтобы не стереть отпечатков пальцев на телефонной трубке, обернул ее платочком и позвонил на телефонную станцию. Его предположение подтвердилось – два часа назад абонента 48-226 вызывали из поселка Сосновки Киевской области и разговор внезапно оборвался. Значит, у Бориса Свиридовича Булавацкого и правда было больное сердце, оно не выдержало, когда услышал, что милиция разыскивает его.

Вернулась с работы сестра Булавацкого. Смерть брата настолько поразила ее, что она стояла, сжав кулаки, и смотрела вокруг невидящими глазами. Хаблак, у которого было несколько вопросов к ней, оставил свое намерение и поехал в управление милиции.

Черный Толик…

Должны выйти на него через Рогатого и допросить Осташевича следовало немедленно, пока этот Толик не замел своих следов.

Конвоир привел Рогатого, тот привычно поискал глазами скамейку у дверей, не нашел и все еще стоял, переступая с ноги на ногу. Хаблак показал ему на стул возле стола, предложил сигарету. Осташевич покачал головой и вытащил мятую пачку «Примы».

– Пока свои есть, – не без гордости отказался он, и капитан понял, что Рогатый, обдумав ситуацию, пришел к выводу, что ничего особенного ему не угрожает. Но откуда он знает, что Булавацкий не убит и что на него не падет подозрение? Ведь сначала твердил все время «Я не убивал…»

Хаблак подумал, было, что ему выгодно, по крайней мере на первых порах, не убеждать Осташевича в противоположном, но сразу отбросил эту мысль. Он твердо придерживался правила: говорить обвиняемому или свидетелю на допросах правду, только правду – никаких недозволенных приемов, запугивания, грубого нажима, чтобы любой ценой вытянуть признание.

Но почему так быстро овладел собой Осташевич?

В конце концов, решил он, не так уж сложно сделать вывод, что Булавацкий не убит. Сам он определил это чуть не с первого взгляда, и Осташевич, имевший время на раздумья, вероятно, пришел к выводу, что Булавацкий умер сам. Рогатый не мог не сообразить, что за Булавацким следили. Ведь взяли Осташевича сразу, в полутора кварталах от тридцать седьмого дома. И после того, как он побывал внутри. Значит милиция не знала, что Булавацкий мертв. Кстати вы, уважаемый детектив, сами навели Осташевича на такую мысль: везли Рогатого в милицию и, только узнав от него же, что Булавацкий умер, приказали возвращаться на Черешневую…

Хаблак с любопытством посмотрел на Осташевича. Глаза, правда, еще мутные, вероятно, вчерашний или сегодняшний утренний хмель окончательно не выветрился, но какие-то признаки разума уже пробиваются. Предупредил строго:

– Окончательное обвинение, гражданин Осташевич, будет предъявлено вам в самое ближайшее время – после выяснения некоторых обстоятельств. А сейчас могу сообщить, что вы задержаны на основании… – он говорил все, что полагается в таких случаях, с удивлением наблюдая, как какая-то глуповато-блаженная улыбка растягивает лицо Рогатого. Закончив, услышал в ответ:

– Вот это врезал, начальник, статья такая-то Уголовного кодекса… Слова-то какие, аж за душу берут!.. Давно не слыхал и соскучился…

– По кодексу? – не удержался от иронии Хаблак.

– По дружескому разговору со следователем. Где еще увидишь интеллигентное обхождение?

«А он нахал». – Отметил Хаблак и решительно оборвал Осташевича:

– Зачем вы вошли в тридцать седьмой дом на Черешневой?

– А для дружеского разговора, – широко усмехнулся тот. – Я, начальник, соскучился по дружеским разговорам.

– То есть, вы хотите сказать, что давно знали Булавацкого и хотели поговорить с ним?

– Я этого не говорил. Откуда мне этого фуфло знать? Видал я его в гробу… – Вдруг до него дошло, как близко это слово к истине, и запнулся. – Ну, поговорить захотелось…

– Разговор, за который Толик пообещал заплатить четыреста тысяч? – уточнил Хаблак.

– Какой Толик? – округлил глаза Рогатый, изображая сильное удивление.

– Вот что, – резко сказал Хаблак, – довольно дурачком прикидываться! Вы говорили…

– С перепугу… С перепугу. Я… Не знал, что и говорю… ну и выдумал про Толика.

Хаблак перегнулся через стол. Начал молча и с интересом рассматривать Рогатого. Пауза затягивалась, и наконец Осташевич не выдержал:

– Ну, чего не видали?

– Не видел, – подтвердил Хаблак. – Таких бесстыдных лжецов. И чем тебя приворожил этот Толик?

– Никаких Толиков не знаю. Я же говорю: испугался…

– Давай порассуждаем вместе, – предложил Хаблак. – Все равно статья тебе светит…

Осташевич оживился:

– Статья от статьи разнится… количеством лет… А мне лишнего получать не хочется…

– Молодец, – поддержал Хаблак, – ты молодец и хорошо соображаешь. Но есть одна неувязочка…

– Какая?

– Когда входил в дом, ты позвонил? Или, может, постучал?

– А дверь была не заперта, – немного подумав, ответил Осташевич. – Я дернул, она и открылась.

– Все равно нехорошо заходить без разрешения, – не одобрил Хаблак. – Но мы с лейтенантом видели, как ты отпирал дверь отмычкой. У нас есть акт, согласно которому у тебя во время задержания найден набор отмычек. На замке, конечно, сохранились царапины, и экспертиза все точно установит, – что же получается? Кто поверит, что вор-рецидивист заходил в чужой дом для дружеского разговора? Хотел обокрасть квартиру, и только случай помешал тебе, так? Этого достаточно, чтобы возбудить уголовное дело и задержать тебя.

– Вам виднее, гражданин начальник, – не совсем уверенно сказал Осташевич.

– А если поможешь задержать Толика, конечно, суд учтет это, – прибавил Хаблак.

– Да я его, падлу… – Осташевич решительно ткнул пальцем в бумагу, лежавшую на столе перед Хаблаком. – Пиши, начальник. Буду говорить правду.

– Я знал, что ты умный, – похвалил его капитан. – Итак, как все произошло?

– Ну, зашел в эту шашлычную возле Черешневой, – начал тот. – Если есть поллитра, то там фартово. Возьмешь два шашлыка и разливай себе спокойно. Официантка только бутылки собирает. И ей выгодно, и нам удобно. Сел я, стало быть, четвертинку вылил в стакан, готовлюсь принять дозу. Не спешу, куда мне спешить, времени сколько хошь… – с опаской посмотрел на Хаблака. – Пока сколько хошь, – уточнил он проворно, – пока вот на работу не устроюсь. Сижу, за народом наблюдаю. А он, этот чернявый, на меня поглядывает. Ну, чего бы я поглядывал? Плевать я хотел – у меня порядок, всего месяц назад с кирпичного уволился и работу ищу. Со мной сам участковый разъяснительную работу проводил. Стакан, правда, полный, я его быстрее, чтобы не помешали, и опрокинул, а он усмехается. Взял свои шашлыки – и ко мне за столик. «Хочешь еще?», – спрашивает и по карману похлопывает. Другой бы отказался, а мне что? Я человек свободный, свой срок отбыл, с кем угодно могу пить. «Наливай», – говорю, – ежели не шутишь…» «Свой парень, – заявляет. – Ты мне сразу понравился». Ну, выпили, значит. Еще по стакану. Вижу, человек свой в доску, а я таких уважаю. «Давно оттуда?» – спрашивает. А мне зачем скрывать, ежели все знают, что я свое отсидел и даже участковый со мной здоровается. «Год, – отвечаю, – почти год. Но это не твое собачье дело». Он огляделся и говорит:

«Дело есть». «Э-э, – говорю, – завязал я». Потому как и правда завязал.

– А отмычки для чего? – сверкнул глазами Хаблак.

– Привычка… – отвел взгляд Осташевич.

– За такие привычки…

– Знаю, – да что поделаешь… Ну я и говорю ему, что завязал. А он смеется. Меня, мол, краденые вещи не интересуют. Мне надо с одним человеком разъяснительную беседу провести. Точнее, прижать его, даже нож показать. Если, мол, хоть слово скажешь, тут тебе и конец. «Ножом, – отвечаю ему, – не балуюсь. Мы домушники, и на мокрое дело не пойдем». А он… Я тебя на это и не толкаю. Припугнуть надо, и все. Триста-четыреста тысяч заработаешь». Пятьдесят сразу выложил, я сто хотел, не дал, падла. Говорит, при себе нет… Соврал, точно соврал, я по глазам видел, жмот проклятый.

– Как договорились пугать?

– Я должен был зайти к тому, на Черешневой, и сказать: «Привет от Толика. Он знает, где ты, и все знают. Если хочешь продать или выйти из игры, расплатимся немедленно».

– А окончательный расчет у тебя с Толиком где?

– Завтра в десять утра в чайной, что возле базара.

– Точно?

– Для чего мне врать?

– Конечно, незачем. А если он не придет?

– Я предупредил: на том свете найду. Да и должен же узнать, как мы там поговорили, на Черешневой. Но ведь, – сразу помрачнел Рогатый, – ежели узнает, что тот отдал концы?.. Может не прийти…

– Придет, – возразил Хаблак. – Этому Толику надо же узнать, о чем вы беседовали с Булавацким. Может, ты узнал, кто такой этот Толик и откуда?

– Может, и узнал… – Осташевич сразу почувствовал, что его акции повысились. Откинулся на спинку стула и даже осмелился подмигнуть Хаблаку. – Теперь они в наших руках! – нахально заявил он.

Капитан сразу поставил Рогатого на место:

– Поедешь завтра в чайную, – сурово приказал он.

– Но ведь я… – И выразительно обвел вокруг себя рукой. – Под конвоем или как?

– Одного не пустим. Будем сопровождать тебя вдвоем с лейтенантом. Но чтоб без глупостей, – погрозил пальцем. – Больше шансов смягчить себе приговор у тебя не будет.

– Я что, глупый, лишнее отсиживать! – даже обиделся Осташевич. – Враг себе, да? Мы его, падлу… – он поднял руку и крепко сжал кулак.

В чайной возле базара – большой и грязноватой – всегда многолюдно и шумно. Осташевич, как и было условлено с Толиком, занял место за вторым столом от буфета.

Хаблак с Наталкой – сотрудницей областного управления внутренних дел – заняли места через стол. Романика сел возле выхода из чайной, еще один оперативник дежурил на улице у машины. Все продумано, до деталей, и Толику были отрезаны все пути к отступлению.

Еще вчера Хаблак получил заключение судебно-медицинской экспертизы. Как и предполагал врач, Булавацкий умер от внезапной сердечной недостаточности между часом и двумя часами дня. Что ж, этому брюнету Толику повезло – Борис Свиридович и без запугиваний Рогатого уже ничего не скажет.

В чайной – самообслуживание, и к оконцу раздачи вытянулась очередь. Хаблак перебрал глазами мужчин, стоявших в ней – один напоминал Толика: лет тридцати, высокий, с грубыми чертами лица. В одной руке держал большой желтый портфель, в другой – поднос, он нетерпеливо вытягивал шею, разглядывая выставленные на полках закуски.

Хаблак покосился на Осташевича – заметил ли он брюнета в очереди, но тот склонился над тарелкой и быстро работал челюстями.

Капитан глазами показал Романике на брюнета, тот понимающе кивнул.

В чайной почти все столики были заняты – освобождались и снова их занимали, безостановочная круговерть прибазарной столовой, когда уборщицы едва успевают собирать со столиков грязную посуду.

Столик Хаблака был ближайшим к окну раздачи, свободные места за ним почти сразу же заняла пожилая женщина с мальчиком, должно быть, колхозница.

От оконца, неся поднос на вытянутых руках, шла девушка в цветастом платочке. Остановилась у столика Осташевича и, не спрашивая разрешения, начала ставить свои тарелки.

Девушка в платочке ела аккуратно, держа вилку кончиками пальцев и зачем-то отставляя мизинец. Осташевич посмотрел на нее исподлобья и снова склонился над тарелкой. Он был практичным человеком и, наверное, считал, что самая лучшая девушка не стоит, по крайней мере в такой ситуации, тарелки горячего супа.

Брюнет уже ставил на поднос тарелки с едой, и Хаблак краешком глаза видел, с каким проворством он делает это, зажав портфель под мышкой. Вот он вынул бумажник и расплатился с кассиршей, подхватил поднос и остановился, ища свободное место, затем брюнет направился к их столикам. Остановился в проходе за спиной Осташевича, сделал даже шаг к его столику, где было два свободных места, но в последний момент передумал: сел за соседний стол, боком к Рогатому.

А тот, раскрасневшись от супа, отставил тарелку и принялся за бифштекс. Обжора, с неприязнью подумал Хаблак, мог бы хоть на миг оторваться от тарелки: непременно бы увидел брюнета, а что это Толик, у Хаблака почти не было сомнений. Вспомнил, как описывала его Нина из «Энея». Тыльная сторона ладони и пальцы поросли черными волосами, – и у этого типа волосатые, длинные пальцы, крепко держащие алюминиевую вилку.

«Спокойно, капитан, – одернул он себя. – Осталось несколько минут: Толик позавтракает, улучит момент и передаст деньги Рогатому. Потом они выпустят его на улицу, а там предложат проехать в милицию».

Хаблак заметил, что девушка за столиком Осташевича отодвинула тарелку и начала пить чай. Потом вынула из сумочки спичечный коробок, поковыряла в зубах, встала, на мгновенье отгородив капитана от Осташевича, что-то сказала, должно быть, извинилась, и пошла к выходу.

Хаблак даже не проводил ее взглядом. Девушка вышла из чайной, и только тогда капитан увидел, что Осташевич вертит в пальцах спичечный коробок. Заглянул в него, пожал плечами и вопросительно посмотрел на капитана.

– Постой-ка, ведь у Рогатого спичек не было и, очевидно, коробок на столе оставила девушка!

Интуиция редко подводила Хаблака. Девушка! Немедленно догнать ее! Нагнулся к Наталке, и приказал:

– Оставайтесь здесь. Обратите внимание на типа с желтым портфелем, – он кивнул на брюнета и выскочил из чайной. Ему показалось, что цветастый платочек мелькнул в толпе на автобусной остановке, бросился туда, но девушку не нашел. Где же она? Побежал к базару, надеясь увидеть ее там, но попробуй найти кого-нибудь в базарном столпотворении! Через несколько минут вернулся в чайную.

Брюнет с портфелем еще завтракал, а Осташевич пил кофе и ел пирожное. Ему нравились длинные трубочки с заварным кремом. Он ел аккуратно, чтобы не уронить ни крошки, и облизывал губы.

Брюнет вытер губы бумажной салфеткой, подхватил портфель и направился к выходу. Теперь Осташевич, наконец, заметил его, но проводил равнодушным взглядом. Увидев Хаблака, многозначительно ткнул пальцем в спичечную коробочку, и капитан понял: его подозрения все-таки небезосновательны: длинноногая девушка в цветастом платочке недаром заняла место за столиком Рогатого.

Но ведь Толик еще может появиться, если не сидит уже за столом…

Хаблак еще раз оглядел чайную. Вроде, нигде нет… Вон, правда: в противоположном углу едят кашу двое, и один брюнет…

Хаблак вытащил пачку сигарет, похлопал по карманам, словно ища спички, и, не найдя, вразвалку подошел к столику Осташевича.

– Разрешите прикурить… – взял коробок, сделал вид, что прикуривает, и незаметно сунув спички в карман, пошел к выходу. Остановился возле умывальника, отгороженного от зала ситцевой занавеской, заглянул в коробочку и вытащил из нее две бумажки. Одна – билет на теплоход, на другой красивым, вероятно, женским почерком выведено: «Вечером садитесь на теплоход „Вячеслав Шишков“. Деньги получите там». Никакой подписи, никаких пояснений. Хотя, в конце концов, какие тут могут быть пояснения? Длинноногая девушка передала распоряжение Толика, она могла прямо принести деньги, но, наверное, Толику хотелось узнать о разговоре Рогатого с Булавацким.

Пассажирский теплоход «Вячеслав Шишков» отходил из Херсона в Киев в восемь вечера. Как выяснилось, Толик не поскупился и приобрел Осташевичу билет в каюту первого класса. Билет был до Запорожья – теплоход прибывал туда на следующий день, и времени для разговора с Осташевичем у Толика было вдоволь.

Летом билеты на пароход раскупались за две недели вперед, и достать каюту первого класса было невероятно трудно. И все же во второй половине дня драгоценный билет уже лежал в кармане у Хаблака, а Романика и еще один оперативник достали места во втором классе. Сотрудники управления внутренних дел связались с капитаном теплохода, и тот обещал помочь Хаблаку.

Хаблак был едва ли не первым пассажиром, поднявшимся по трапу «Вячеслава Шишкова». За ним с небольшим чемоданом в руке – Осташевич, несколько поодаль держались Романика с помощником. Как и договорились с капитаном, Осташевич с Хаблаком незаметно вошли в каюту третьего помощника; иллюминатор ее выходил как раз на трап – прекрасное место для наблюдения.

Пассажиров было много, на причале образовалась толпа. Двое контролеров – штурман и матрос – проверяли билеты у пассажиров. Осташевич из-за занавески следил за ними. Мужчины и женщины, старики и дети – все толпились возле трапа, стараясь быстрее попасть на теплоход, нервничали и толкались.

– Посмотри на того, за бабушкой с двумя корзинками, – подтолкнул Хаблак Осташевича. – Толик?

– Нет… – покачал тот головой.

– А вон – правее трапа?

– Нет.

– А тот, что ведет мальчика за руку?

– Нет.

Это однообразное «нет» начало уже раздражать Хаблака, но вдруг Осташевич оживился и осторожно высунулся из-за занавески.

– Вот – баба! – восхищенно воскликнул он. – Видите?

– Кто? – не понял Хаблак.

– Левее, чуть левее… Видите – блондинка в зеленом платье? Она сегодня приходила в чайную.

Теперь и Хаблак узнал утреннюю длинноногую красотку. Но кажется, утром она была брюнеткой? Однако, подумал он, ведь существуют парики и десятки иных способов сделаться рыжей, каштановой, даже зеленой. А Осташевич сразу узнал подругу Толика. Хотя без наблюдательности – какой же это вор? А Рогатый к тому же еще и «домушник», а там все время следи, запоминай – основа, так сказать, «профессии».

Блондинка в зеленом платье приближалась к трапу. А где же Толик?

– Смотри внимательнее, – приказал Хаблак Осташевичу.

– Нет, – сокрушенно покачал головой тот. – Толика не вижу.

– Еще придет… – сказал Хаблак, но без уверенности. Правда, ведь, на худой конец, им достаточно блондинки. Пока она в их поле зрения, Толик никуда не денется.

Блондинка протянула билет штурману, и тот улыбнулся ей совсем не служебной улыбкой. Девушка, видно, привыкла к этому, потому что никак не отреагировала на нее. Прошла мимо него с гордо поднятой головой, а штурман, все еще сладко улыбаясь, посмотрел ей вслед.

– Этот Толик отхватил себе кусочек! – не без зависти сказал Осташевич.

Хаблак на несколько секунд вышел из каюты, чтобы указать Романике на блондинку. Тот лукаво подмигнул – мол, сами с усами, и кивнул на крутую деревянную лестницу, ведущую на вторую палубу к каютам первого класса. Тут все было в порядке, и Хаблак вернулся к Осташевичу.

Посадка продолжалась. Пассажиров теперь стало значительно меньше, они уже не толкались, и следить за ними было легче.

Хаблак посмотрел на часы – через двадцать минут «Вячеслав Шишков» отойдет от причала. А, может, этот – Толик?

Мужчина в синем спортивном костюме с рюкзаком за плечами, черный чуб нависал надо лбом.

– Он?

– Нет.

– И тот – нет?

– И тот…

Теперь только одиночные пассажиры садились на теплоход. Наконец, прозвучали два гудка – матросы убрали грузовой трап. Сейчас уберут и пассажирский.

К теплоходу, помахивая модным чемоданчиком – «дипломатом», приближался высокий парень в джинсах и белой майке с нарисованными на ней ковбоями. Брюнет… Толик?

Но Осташевич скользнул по нему равнодушным взглядом.

– Нет…

А трап уже поднимают, и теплоход отходит от пристани.

– Пошли, – Хаблак тронул Рогатого за плечо. – Иди в каюту и смотри у меня! Как условились…

– Бу' сде', начальник! – этот ворюга наглел на глазах. Почувствовал, что и от него кое-что зависит.

– Я тебе дам – «бу сде'»… – строго сказал Хаблак. – Чтоб никакой «самодеятельности»!

Осташевич ничего не ответил. Немного постоял перед дверью и уверенно толкнул ее, как и надлежит пассажиру первого класса – человеку с положением, у которого и денежки в кармане водятся. Хаблак с улыбкой наблюдал за этой метаморфозой. Правда, червячок точил сердце: этот нахал способен выкинуть какое-нибудь коленце, теперь они с Романикой могли только издали наблюдать за ним. Если бы появился Толик – совсем другой разговор. Можно было бы и задержать, когда будет передавать Осташевичу деньги. Неразумно, конечно, потому что прежде следовало бы выяснить круг знакомств и связей Толика. Собственно, факты для возбуждения дела уже есть… Его сговор с Рогатым – запугать Булавацкого. Но зачем, что за этим кроется? Если совпадут отпечатки пальцев Толика с отпечатками на бутылках в «Энее», это доказательство того, что он пьянствовал в компании, забывшей на столе миллион рублей. Но ведь никакого преступления в этом нет…

И все же: неведомый Толик и Булавацкий, умерший от страха, услышав, что им заинтересовалась милиция, – преступники, и тебе, капитан Хаблак, надо доказать это. Крайне необходимо…

Ну что же, игра только начинается. Толик с компанией оказались осторожными, они перестраховываются, но куда им деваться?

Хаблак повеселел. Ему всегда становилось весело, когда он чувствовал силу врага. В нем тогда просыпался азарт, и он знал, что все равно победит, перехитрит противника, расставит западни, в которые тот непременно попадет.

…В небольшом холле между первым и вторым классами стояли диваны. Хаблак присел на один из них так, чтобы видеть дверь каюты Осташевича. В холл заглянул с палубы Романика.

– Она в двенадцатой каюте, – сообщил лейтенант, – через одну от Рогатого. Я на палубе… Хаблак кивнул, и Романика исчез.

Пассажиры устраивались: хлопали дверями, звали горничную, чтобы принесла белье, потянулись на корму в ресторан. Рядом с Хаблаком присела парочка – обнимались и целовались, ни на кого не обращая внимания. Девушка, правда, недовольно поглядывала на капитана – все же он немного мешал им. Но Хаблак продемонстрировал выдержку. Смотрел на портрет Вячеслава Шишкова, написанный маслом – портрет повесили так, чтобы было видно из длинного коридора второго класса.

Хаблак вытащил сигарету. Рядом с диваном стояла блестящая медная пепельница. Вообще все на теплоходе блестело, вымытое и вычищенное, даже не хотелось бросать окурок в такую безукоризненно чистую пепельницу. И не пришлось, потому что дверь двенадцатой каюты открылась, и красавица блондинка выскользнула в коридор. Она немного постояла, осматриваясь, и вышла в холл. Остановилась в двух шагах от Хаблака, глядя через стеклянную дверь на зеленые днепровские берега, и капитан мог хорошо рассмотреть ее. Он, правда, сделал вид, что тоже любуется ландшафтом, но два-три цепких взгляда прочно зафиксировали в памяти облик девушки.

Она действительно была красива. Нежный овал лица, большие темные глаза, несколько удлиненные, как у японок. Крутой лоб и чувственные губы.

Девушка скользнула глазами по Хаблаку – он невольно сжался, ведь она могла запомнить его в чайной. Но она глядела равнодушно, потом бросила взгляд на парня в одной майке и пижамных брюках, прошмыгнувшего мимо нее, покачала головой и направилась к каюте Осташевича.

Капитан отвернулся от окна, но все же видел, как блондинка постучала в дверь. Рогатый будто ждал ее – сразу открыл, и девушка юркнула в каюту.

Хаблак встал и вышел на палубу. Как условились, окно каюты Осташевича было открыто, Романика сидел под ним в деревянном кресле. Это не могло вызвать подозрения – все кресла на палубе были заняты; вечер стоял теплый, еще только начинало темнеть, и пассажиры высыпали на палубу.

Хаблак прошел мимо окна каюты Осташевича. Рогатый стоял спиной к окну, блондинка сидела на диване и что-то вынимала из сумочки. Сейчас Осташевич получит деньги, потом, если девушка начнет расспрашивать его, должен рассказывать громко, чтобы услышал Романика. В конце концов, зачем Рогатому предупреждать Толика? Единственный мотив: вечная ненависть вора к милиции, но должен же знать, что в случае успешного завершения операции суд соответствующим образом оценит его поведение.

Хаблак немного постоял, глядя, как пенится вода за бортом теплохода, и повернул обратно.

Осташевич стоял теперь боком к окну, блондинка все еще сидела на диване. Рогатый, сильно жестикулируя, что-то втолковывал ей. На мгновение он встретился взглядом с Хаблаком, на одно только неуловимое мгновение, однако успел кивнуть ему, что, мол, все в порядке – нагнул голову и незаметно подмигнул.

Капитан остановился неподалеку – у стеклянной двери в холл. Вдруг он заметил, что Романика подает ему какие-то знаки. Потом лейтенант быстро встал и, обойдя толстую женщину, подошел к Хаблаку.

– Они идут в ресторан… – возбужденно прошептал лейтенант.

– Кто? – спросил Хаблак и сразу же пожалел: зачем задавать бессмысленные вопросы? – Нах-хал! – взорвался он, но тут же тихо и весело засмеялся. – Правда, нахал и считает нас дурачками… – Говоря это, видел, как в холле появилась блондинка в зеленом платье – шла, гордо подняв голову и выпятив грудь, а чуть позади ее держался Рогатый. Увидев капитана, развел руками – мол, что может поделать, если такая чудесная женщина пригласила его поужинать, и потом уже шел, не оглядываясь.

– Ну и подлец! – восхищенно воскликнул Романика. – У нас под носом будет пьянствовать, денег у него до черта – триста пятьдесят тысяч, и знает, что все равно их конфискуют…

– Я это ему припомню, – сказал капитан таким тоном, что было ясно: припомнит-таки. – А теперь нам ничего иного не остается, как составить Рогатому компанию.

В ресторане было мало народу – Осташевич с блондинкой устроились за столиком, на котором стоял букет роз. Рогатый галантно вытащил из вазы большой красный цветок и подарил блондинке. Та положила розу на стул рядом с собой, села, закинув ногу на ногу, видно, знала цену своим прелестям и демонстрировала их.

Хаблак с Романикой заняли столик за спиной блондинки, чтобы не привлекать ее внимания и хорошо видеть Осташевича. Тот понял их маневр и успокаивающе махнул рукой – мол, все в порядке и можете надеяться на меня.

Официантка принесла меню. Осташевич уткнулся, было, в него, но тут же отложил в сторону.

– Значит, так, – громко, чтобы услышали Хаблак с Романикой, распорядился он. – Ты тащи самое лучшее. Ну, чтоб, значит, выпить и закусить. Какой у тебя коньяк?

– Есть три звездочки, одесский…

Рогатый презрительно пожал плечами. Пустил в потолок кольцо сигаретного дыма и многозначительно спросил:

– Ты знаешь, с кем разговариваешь? – Официантка, естественно не знала, и Осташевич не стал уточнять. – Коньяк тащи самый лучший.

– Есть марочный, «Украина».

– Давай бутылку… Еще шампанского, конфет и шоколада, усекла?

Официантка была так подавлена размахом и широтой натуры Рогатого, что не обратила внимания на это вульгарное «усекла». Она подошла к следующему столику и, услышав, что посетители будут пить лишь пиво и есть бифштексы, бросила пренебрежительный взгляд на Хаблака и поспешила к буфету выполнять необычный для скромного ресторана заказ.

Кухня была внизу, на первой палубе, официантка что-то сказала повару в переговорную трубку, поставила на поднос бутылки с коньяком и шампанским и понесла Осташевичу. Тот сидел, небрежно откинувшись на спинку стула и то и дело стряхивая пепел прямо на пол. Наверное, другому посетителю официантка сделала бы замечание, но Рогатому только молча подвинула пепельницу, открыла коньяк, хотела налить в рюмки, но Осташевич выхватил у нее бутылку, сначала налил себе полный фужер, потом блондинке в бокал и, не теряя ни секунды, опорожнил фужер до капельки.

– Алкаш проклятый, – прошептал Романика, – такой коньяк – как водку, даже вкуса не почувствовал!

Хаблак улыбнулся. Злость на Рогатого почему-то уже прошла, теперь ситуация даже несколько забавляла его – все же этот воришка хоть немножко проявил характер и щелкнул их по носу. Получать щелчок, правда, не очень приятно, особенно от таких, как Осташевич, но он будет терпелив и мудр, вынесет и это. Ведь Рогатый, что там ни говори, помог им, и это его последний роскошный ужин перед бесчисленными мисками тюремного супа, несколько отличающегося от ресторанного…

Только бы Рогатый не упился. Напьется и натворит глупостей.

Хаблак нахмурился и незаметно погрозил пальцем Осташевичу, снова наполнившему свой фужер.

Тот отвел взгляд, сделав вид, что не заметил, но не притронулся к коньяку и дождался закуски.

– Давай выпьем! – чокнулся с блондинкой. – Ты хорошая шмаруха, и я угощаю!

Видно, блондинку не очень тяготило общество Рогатого – она знала, с кем имеет дело, небось, и сама не принадлежала к изысканному обществу – чокнулась с Осташевичем и до дна выпила не такой уж и маленький бокал.

– Вот это по-нашему! – восхищенно воскликнул Осташевич. – Укиряемся сегодня! Девушка, еще бутылку!

– «Украины»? – переспросила официантка, принесшая жареное мясо на невероятно роскошных, под серебро, тарелках. Она явно забыла о других посетителях, и Хаблак громким хмыканьем осмелился напомнить о своем существовании. – Сейчас… – она даже не посмотрела в их сторону и побежала выполнять заказ.

Рогатый еще налил себе в фужер, поднял его над столом и громко, с явным расчетом, что его услышат за соседним столиком, провозгласил:

– Я – человек честный, и все знают, что Осташевич слово держит. И мне все равно начальник ты или последний фраер, лишь бы не был падлом!

– Эту проблему мы еще будем иметь возможность обсудить детальнее, – ехидно усмехнувшись, бросил Хаблак. – Правда, не в таком изысканном обществе.

Наконец, официантка принесла им бифштексы, но не на металлических тарелках, а на обыкновенных. Поставила пиво и пренебрежительно отвернулась, еще раз подтверждая известную истину, что посетитель ресторана оценивается прежде всего по количеству заказанного.

Рогатый протянул ей полный бокал коньяку.

– Выпей с нами, красавица. Я сегодня щедрый. Хаблак глотнул пива, облизал влажные губы.

– А он, кажется, действительно распоясался… – сказал таким тоном, будто только теперь заметил нахальство Осташевича.

Рогатый что-то прошептал официантке на ухо. Та, поставив пустой бокал, кивнула, посмотрела на Хаблака и поспешила к буфету. Капитан подумал, что Осташевич заказал еще какое-то блюдо, но ошибся: официантка поставила на поднос еще бутылку «Украины», прошла мимо первого столика, заговорщически подмигнула Рогатому, и подала коньяк Романике.

– Вам с того стола, – кивнула на Осташевича, – с наилучшими пожеланиями…

Романика начал медленно багроветь, наливаясь яростью, но Хаблак предостерегающе поднял руку. Учтиво поклонился издали Рогатому и сказал:

– Передайте нашу искреннюю благодарность. Но неудобно, такой дорогой коньяк. Хотя – мы тоже не останемся в долгу… – Официантка ждала, что он что-то закажет в ответ, но Хаблак, зажав бутылку в кулаке, направился к соседнему столику. Широкий жест Осташевича дал ему возможность хоть как-то повлиять на ситуацию. Притворившись немного подвыпившим, похлопал Рогатого по плечу и дружелюбно сказал:

– Ты почему-то понравился мне издали… Я уж не говорю о вас! – улыбнулся блондинке, – такие хорошие люди, что грех не составить компанию.

Девушка оценивающе посмотрела на него: должно быть, ханыга, желающий выпить за чужой счет… но респектабельный вид Хаблака не вызвал подозрений, к тому же она была навеселе, а капитан смотрел на нее с восхищением – какой женщине ненравится это?

– Садис, друг! – встал Осташевич с полным фужером в руках, – и давай поцелуемся!

Только этого не хватало Хаблаку – целоваться с вором-рецидивистом! Он взял розу со стула, подал блондинке.

– Сергей, – отрекомендовался он. Та протянула руку.

– Таня.

Рогатый все еще стоял, и коньяк выплескивался из фужера. Подошел Романика, хотел отобрать фужер, но Осташевич не отдал и выпил до дна. Качнулся, и Романика обнял его.

– Вот это парень! – воскликнул он, покосившись на блондинку, но Хаблак что-то нашептывал ей, и лейтенант так стиснул в объятиях Рогатого, что тот засопел. – Прекрати немедленно, – прошептал Романика. – Не то пожалеешь!

Лейтенант отпустил Осташевича, и тот сразу сел, хлопая глазами, но алкоголь придал ему храбрости – схватил бутылку, принесенную Хаблаком, и начал наливать коньяк в рюмки.

Капитан придвинул свой стул к блондинке, нагнулся над столом, чтобы хоть немного заслонить от нее Осташевича.

– Муж? – кивнул на него. Таня надула губы.

– Нет, что вы…

– Так я и думал! – деланно оживился Хаблак.

– Познакомились на пароходе…

– Кто он?

Какой-то тревожный огонек мелькнул в Таниных глазах: зажегся и сразу же погас.

– Душно тут, – пожаловалась она. – Двери закрыты.

– Пойдемте на палубу, – предложил Хаблак.

– Но ведь… – девушка с сожалением обвела взглядом заставленный стол.

– Возьмем с собой стаканы и выпьем шампанского на палубе.

– Чудесно! – всплеснула ладонями Таня. Осташевич сразу понял, чем это обернется для него.

– Но ведь мы не допили коньяк! – запротестовал он.

– Возьмите с собой, – великодушно согласился Хаблак и велел официантке принести счет.

– Подождите… – Рогатый встал и направился к буфету. Романика хотел пойти за ним, но Осташевич решительным жестом остановил его, и лейтенант, в ярости сжав кулаки, вынужден был остаться за столом.

Рогатый вернулся к столу еще с двумя бутылками «Украины». Одну засунул в карман, другую поставил перед Хаблаком. Нагло подмигнул.

– Бери! – качнулся, и Романика поддержал его. – Я сегодня добрый. Дарю вам.

Честно говоря, Хаблаку хотелось ударить его, но вместо этого он щелкнул ногтем по роскошной этикетке, многообещающе сказал:

– Сочтемся… Я никогда не остаюсь в долгу. – Он взял не распечатанную еще бутылку шампанского, фужеры.

– Нал-ли-вай… – пробормотал Осташевич и еще раз качнулся…

– Я провожу вас в каюту, – предложил Романика.

– Н-ни в коем разе! Мы сегодня гуляем, и п-пусть всякие гады… – хотя Рогатый был пьян, но осекся, поняв, что сморозил глупость.

Хаблак коснулся локтя девушки.

– Пошли, – предложил он, – а они вдвоем еще посидят…

Таня взяла со стола коробку конфет.

– Вишня в шоколаде, – объяснила она, – и под шампанское…

– Да, – согласился Хаблак, – вишня в шоколаде – это очень вкусно.

Они выскользнули в стеклянную дверь, и Хаблак даже не оглянулся – знал: Романика воспользуется случаем и приберет к рукам обнаглевшего вора.

Они поставили фужеры на длинную деревянную скамейку, Хаблак бабахнул пробкой и подумал, что он ведет себя сегодня, как заправский купчик: что ж, в этом был смысл: он должен завоевать доверие Тани, хотя бы добиться ее благосклонности, а вкусы и привычки у нее, небось, достаточно устоявшиеся – вспомнить только, как она решительно взяла со стола конфеты. Выпили по фужеру, и Таня заметила, что уже поздно и надо идти. Может быть, сделала это просто так, ради приличия, но Хаблак сразу ухватился за спасительное слово. Он проводил девушку, они немного постояли под окнами первого класса, и Хаблак спросил умышленно равнодушным тоном, кто занимает другое место в ее каюте.

– Пока никто, – ответила она, не без намека сделав ударение на первом слове, – но завтра в Запорожье сядет мой… – она чуть-чуть, совсем незаметно, запнулась, но закончила уверенно, – муж.

Это была интересная новость – предвидение Хаблака сбывалось: Толик не мог не поговорить с Осташевичем. Капитан сокрушенно покачал головой и многозначительно сказал:

– На его месте я бы вас не отпускал одну…

Таня отреагировала на этот намек своеобразно, по крайней мере так показалось Хаблаку, а может быть, он просто переоценивал свою мужскую привлекательность? Она искоса посмотрела на него и сделала пробный выстрел:

– Точнее, жених… Мы еще не зарегистрировались, Анатолий настаивает, но я не спешу.

«Толик! Вот тебе и конец шарады! – повеселел Хаблак. – Он не очень умен: мог назваться Рогатому Павлом, Миколой, Борисом…»

– Зачем спешить? – задумчиво сказал он. – Мы только и делаем, что спешим – курьерские поезда, самолеты, автомобили… А я вот люблю на такой скорости… – Он похлопал по поручням палубы… – Пятнадцать километров в час, на лошадях быстрее доедешь…

– Вы в Киев?

– Да.

– Возвращаетесь из командировки?

– Пятнадцать километров в час для командированного слишком большая роскошь. Никто не оплатит суточных…

– Смотря где работаешь…

– Теперь всюду горячка: планы, выручка…

– В торговле? – заинтересовалась Таня.

Собственно, Хаблак был почти уверен, что она не пропустит его слова мимо ушей. Заранее продумал линию поведения, днем разговаривал с полковником Каштановым и условился, что будет выдавать себя за работника торговли – директора магазина или заведующего отделом. Каштанов должен был в течение дня выяснить, кто из работников такого ранга находится сейчас в отпуске, и сообщить капитану в Запорожье.

– Торговля, – скажу вам, не подарок, – уклонился Хаблак от прямого ответа.

– Вот и Толик говорит…

– Коллеги, выходит, – вздохнул Хаблак. – Он из Киева?

– В промторге.

– Я там кое-кого знаю. Как его фамилия?

– Бобырь.

– Нет, – покачал головой Хаблак, – не встречались. Капитан еле удержался от улыбки: все-таки чудесно иметь дело с женщиной. Этот Бобырь приложил столько усилий, чтобы хоть как-то замести свои следы, потратился на билет для Рогатого, не пошел на встречу с ним в столовую, не сел на теплоход, догоняет его поездом или самолетом, и все, как говорят, псу под хвост: после бокала шампанского женщины действительно становятся болтливыми…

Сказал, потерев лоб:

– Устал я сегодня.

Очевидно, это покоробило Таню, но как же еще мог он поступить: не идти же в ее каюту? Девушка сухо бросила:

– Спокойной ночи! – и застучала каблучками по палубе.

Хаблак прошелся мимо каюты Рогатого. Окно не светилось – значит. Романика все же укротил Осташевича. Капитан сел на носу теплохода, подставив лицо свежему ветру. Теплоход шел по Каховскому морю, берегов не было видно. Усеянное звездами небо отражалось в воде, звезды купались в Днепре и не гасли…

Таня с Толиком кормили чаек. Они стояли на корме и бросали хлеб. Чайки летели за теплоходом тучей, с криком ныряли в воду, хватали хлеб в воздухе – вся эта суетня нравилась Тане. Она бросала хлеб высоко, на него кидалось сразу несколько чаек, они толкали друг друга, хлеб падал в воду, где его уже ждала самая смекалистая из них птица.

Девушка раскраснелась. Она смеялась и что-то восклицала, а Толик снисходительно смотрел на нее сверху вниз, как смотрит взрослый человек на шаловливого ребенка.

Теперь Хаблак точно знал, что Толик – Анатолий Васильевич Бобырь, работник одного из киевских районных промторгов – участник пьянки в кафе «Эней».

Все сходилось: высокий, черный, пучеглазый, как описывала его официантка Нина: А главное, на указательном пальце правой руки поблескивал большой перстень с синим камнем. Этот перстень Хаблак хорошо видел – ведь он сидел в нескольких шагах от Толика и Тани, в ресторане на корме, за шторой, чтобы девушка не заметила его.

С утра было пасмурно, но налетел порывистый ветер, разогнал тучи. Ветер лохматил светлые волосы Тани, она зябко ежилась, хотя была в шерстяной сиреневой кофточке с широким воротником, спадавшим чуть не до высокой груди, девушка умела одеться, знала, что ей идет и подчеркивает ее достоинства.

Бобырь, как и сказала Таня, сел на теплоход в Запорожье. Но перед этим успел переброситься несколькими словами с Осташевичем. Рогатый сошел по трапу гордо, помахивая своим портфелем, будто был не обыкновеннейшим вором, а по крайней мере начальником главка. Немного позади за ним шел почетный эскорт в составе Романики и его помощника.

Бобырь остановил его на площади у пристани. Отозвал в сторону, сели на скамеечку в тени, и Толик начал расспрашивать Осташевича. Романика стоял в нескольких шагах от газетного киоска, искоса поглядывая на Рогатого. Тот отвечал односложно, очевидно, общество Толика ему не очень нравилось, к тому же, вероятно, Бобырь скоро узнал, что Осташевич застал Булавацкого уже мертвым, потому что кивнул Рогатому, встал и направился к теплоходу.

Таня стояла на палубе и смотрела, как Бобырь разговаривает с Осташевичем. Убедившись, что тот пошел в город, помахала Толику рукой, и они сразу вошли в каюту.

Пока «Вячеслав Шишков» проходил через шлюзы порта имени Ленина, Хаблак имел возможность связаться с полковником Каштановым. В порту его ждала машина, через четверть часа капитан уже был в областном управлении внутренних дел, поговорил по телефону с полковником и располагал получасом для осмотра города.

Они проехали по центральному проспекту Запорожья, работник городского уголовного розыска показывал столичному коллеге достопримечательности главной улицы. Хаблак смотрел на ярко желтую тучу, стоявшую где-то на подступах к городу, и представлял, как льется сейчас раскаленный поток металла на «Запорожстали» или на титано-магниевом комбинате: он никогда не видел, как варится сталь, а ему так хотелось побывать у мартенов.

Но машина уже остановилась на площади, и в порту загудел теплоход. Хаблак встрепенулся – неужели «Вячеслав Шишков»? Однако его белый красавец еще только входил в порт. Подождав, пока он пришвартуется, капитан смешался с толпой пассажиров и незаметно вернулся на корабль. Теперь он был заведующим небольшого промтоварного магазина на Куренёвке – Павлом Олеговичем Кухаренко, и единственное, что тревожило его, помнит ли Таня, как во время знакомства назвался своим настоящим именем? Правда, она была тогда навеселе, кроме того, всегда можно выкрутиться: мол, вы не поняли, Сергей – мой друг, который сошел в Запорожье.

Через полчаса после отплытия Хаблак заглянул в радиорубку, радиста предупредили еще в порту, он ждал Хаблака и вызвал Киев. Дежурный угрозыска сообщил капитану, что Анатолий Васильевич Бобырь ведает в промторге снабжением, ему тридцать два года, окончил торгово-экономический институт, раньше работал заместителем директора универмага в пригородном поселке, разведен, имеет пятилетнего сына, прописан на Оболони в квартире жены, но фактически там не живет – снимает комнату где-то в Отрадном.

Бобырь с Таней не выходили из каюты до утра. Потом позавтракали в ресторане и теперь кормили чаек.

Хаблак вышел на палубу и сел на скамейку под окном каюты второго класса. Держал в руках журнал, но не читал, любуясь днепровскими видами. Отдыхал и совсем позабыл о Тане и Толике с большим перстнем на указательном пальце. Но все же, увидев их, уставился в журнал – надеялся, что девушка первой заметит его и представит Бобырю – не должен быть назойливым, инициатива знакомства пусть лучше принадлежит Тане. Они едва не прошли мимо него, но девушка заметила Хаблака и задержала Бобыря.

– Как отдыхали? – спросила она из вежливости, и, не дождавшись ответа, объяснила: – Наш попутчик и твой коллега… – запнулась, и Хаблак обрадовался – она не помнит его имени.

Капитан протянул руку.

– Кухаренко Павел Олегович.

– Анатолий. – Бобырь не назвал свой фамилии и Хаблак понял его. – Таня говорила, что вы из торговли.

– Да, заведую магазином на Куренёвке. Галантерея, трикотаж, сборная солянка.

– Солянка – это хорошо, – одобрил Бобырь и посмотрел на Хаблака, как старшина на новобранца – все же занимал важную должность в торге и стоял на ступеньку выше.

Хаблак сделал вид, что не знает профиля работы Толика. Ведь он действительно мог забыть беглое упоминание его подруги.

– А вы по какой линии, – спросил он, – продовольственной или промтоварной?

– Райпромторг, – ответил тот неопределенно. Немного подумал и, наверное, решив, что скрывать нет смысла, прибавил: – Печерский.

– У Василия Павловича! – изобразил радость Хаблак, потому что действительно знал директора торга.

– Чудесный человек, – согласился Бобырь, но без особого энтузиазма. – Принципиальный руководитель.

«А тебе такие не по нутру, – подумал Хаблак, – ведь некоторые твои делишки…» Он не успел додумать, потому что Толик спросил:

– Вы завтракали?

– Уже.

– Жаль. Но заходите к нам, у нас херсонский арбуз да и к нему…

Хаблак встал. Он был чуть ниже Бобыря, но шире в плечах. Заглянул в наглые глаза на выкате – все же Толик действует слишком прямолинейно: не успел познакомиться, а уже приглашает на рюмку… Но, в конце концов, все правильно. Именно за рюмкой раскрывается человек, и Толик, вероятно, будет прощупывать его. Ведь он ничем не рискует: так, дружеский разговор, и если Хаблак ему не понравится, пошлет ко всем чертям и тут же забудет.

Хаблак встал и раздумчиво сказал:

– Оно с утра, вроде бы, и не годится, но ради компании…

– Счастливый человек тот, кто знает, что делать утром, а что – вечером. Мы на пароходе, а тут все одно и то же. Берега… – он безнадежно махнул рукой, и стало ясно, что все эти зеленые склоны, острова, приднепровские села осточертели ему. По его глубокому убеждению, они могут вызывать восхищение разве что у людей умственно неполноценных или у пенсионеров, которым только и осталось, что дышать свежим воздухом и любоваться видами.

Хаблак одобрительно кивнул.

– Вчера на пристани я купил вот такого леща! – показал, несколько преувеличив. – С икрой.

Бобырь шутливо подтолкнул его.

– Так что же мы теряем время? Лещ – это невероятно, сейчас мы возьмем в буфете пивка, я видел – грузили ящики… А Танюшик сделает нам салат. У Танюшика золотые руки, – он взял ее за руку, словно демонстрируя.

Хаблак, правда, увидел только ярко-красные ногти, но, может, Бобырь и прав. Он заглянул в каюту, захватил леща и две бутылки пива – в конце концов, он не подпольный миллионер, а скромный завмаг, и дорогие напитки ему не по карману.

Толик неодобрительно посмотрел на бутылки, но у него хватило такта промолчать, даже наполнил пивом стаканы, хотя на столике стоял трехзвездочный армянский коньяк.

Толик опорожнил стакан и принялся расспрашивать Хаблака о магазине. Это не входило в планы капитана – имел весьма приблизительное представление о накладных и ассортиментах – отделывался общими фразами, наполнил рюмку Толика коньяком и заявил, что от деловых разговоров у него болит голова. Таня поддержала – она переоделась и сидела напротив Хаблака в легком платье без рукавов, с глубоким вырезом, и на лице ее было написано: странные эти мужчины, они могут разговаривать о каких-то товарах, когда лучшее, что есть в жизни, рядом с ними, и самые дорогие в мире товары существуют только для того, чтобы украшать женщину.

Хаблак произнес длинный и патетический тост за Танюшика. Знал, что делает, бил прямо в девятку, потому что получил ее ослепительную улыбку, и поддержку во всех начинаниях, по крайней мере в ближайшем будущем была ему обеспечена. Толику тоже понравился тост, а может, и сам Хаблак. Наверное, ему в принципе нравилось все, что нравилось Танюшику, – он похлопал Хаблака по плечу и доброжелательно сказал:

– Ты свой парень, мы не забудем тебя.

Это уже был намек. Хаблак сразу уловил подтекст, но сделал вид, что ничего не понял, и возразил:

– На курортах и в поездах люди так быстро сходятся… Сошли с поезда – и забыли…

Глаза у Бобыря посерьезнели. Но все же он был пьян и понимал это. Пообещал:

– Мы еще встретимся…

– Дай бог.

– Иногда пути человеческие перекрещиваются совсем неожиданно.

– Мне приятно с вами…

– Может быть еще приятнее…

– Не сомневаюсь.

– А ты не думай, что я просто так.

– Я и не думаю.

– Может, сегодня ты вытащил счастливый билет! Хаблак не сомневался в этом и оптимистично подтвердил:

– Всегда приятно что-нибудь выигрывать!

Бобырь хотел выпить еще рюмку, но отставил ее и предложил:

– Давай организуем междусобойчик. У Танюшки есть подруги – проглотишь и не почувствуешь.

– Ну, лучше Тани быть не может!

– Лучших – само собой. Но Танюшик позовет Валерию, пальчики оближешь!

Хаблак и правда облизнулся, это понравилось Бобырю, он захохотал и сказал, почему-то понизив голос:

– Вот там и поговорим, есть кой-какие дела…

– Снова о делах!

– Нет-нет… Сегодня – нет, но ведь надо побеседовать. Посидим, отдохнем с девушками и побеседуем. Согласен?

– Я что – дурак отказываться?

– Встретимся напротив центрального входа в Лавру. У меня «Москвич», заедем за тобой завтра в восемь.

– Ладно, – ответил Хаблак и отхлебнул пива. Пиво и лещ – царское блюдо, а если еще учесть предложение Бобыря, то сегодняшний день можно считать удачным.

…Шеф подышал на очки и начал протирать их замшевым лоскутком. Бобырь замолчал, выжидая. Когда шеф дышит на очки, это серьезно: думает и взвешивает.

Лицо шефа без очков становится каким-то беззащитным, светлые глаза кажутся бесцветными, к тому же шеф начинает часто моргать – совсем как провинившийся ребенок. И хочется утешить его, сказать что-нибудь успокаивающее. Однажды Бобырь даже поймал себя на совсем уж крамольной мысли – ему захотелось погладить шефа по голове. Знал, что и думать об этом не подобает, под блестящим черепом шефа пульсируют мысли, как считал Бобырь, чуть ли не гениальные – благодаря этой умственной деятельности они неплохо жили.

Бобырь был убежден: шеф – гигант коммерции, он заткнет за пояс десяток таких, как Бобырь, хотя сам окончил торгово-экономический институт, а у шефа лишь среднее образование, да и то, кажется, липовое.

Наконец, шеф надел очки, и его лицо сразу приобрело обычное выражение, глаза смотрели остро и пронизывающе, они заглядывали в самую душу, ни одна тайная мысль не укроется от них.

Вообще шеф напоминал Бобырю профессора. Не обыкновенного вузовского – таких Анатолий Васильевич достаточно повидал на своем веку, – а профессора хирургии. К хирургам Бобырь относился с особым уважением. Когда-то ему оперировали аппендикс, Анатолий Васильевич использовал все свои связи и добился того, что его резал лично заведующий отделением, профессор. Бобырю даже понравилось, когда профессор кричал на него – бог в человеческом подобии.

Вот и шеф был богом в человеческом образе.

Шеф стиснул большим и указательным пальцами свой раздвоенный подбородок, от чего складка на нем углубилась, а острое и длинное лицо еще больше удлинилось.

– Одобряю и приветствую, – начал шеф мягко и почти нежно, словно отец хвалил сына за то, что принес из школы пятерки. – Хвалю тебя, Толик, за инициативу, за вклад в наше общее дело. Я даже сказал бы – весомый вклад…

Что-то не понравилось Бобырю в том, как были произнесены последние слова, он хотел было что-то сказать, но шеф властным жестом остановил его.

– Но кто дал тебе право подбирать и расставлять кадры? Все знают, что это моя прерогатива, только моя и, – он повысил голос, но сразу сорвался на фальцет, – я тысячу раз говорил: никто не смеет совать свое свиное рыло в этот огород!

Бобырь обиделся, но шеф на это не обратил внимания. Продолжал мягко, будто и не кричал:

– Ты, Толик, еще щенок, понимаешь, – бесхвостый и слепой щеночек, тебе позволено только скулить, а не лаять. Тем более – рычать.

Бобырь приложил ладони к сердцу, всем своим видом показывая, что раскаивается, и шеф сменил гнев на милость:

– Ладно, прощупаем твоего завмага, может, и правда пригодится. Расскажи еще раз, как познакомились.

Бобырь рассказал обо всем: от знакомства Кухаренко в ресторане с Таней и до приглашения его на выпивку в каюту.

Шеф внимательно слушал рассказ, но не смотрел на Бобыря. Он не сводил глаз с третьего собеседника, как бы приглашая его внимательно выслушать Толика и высказать свои мысли. Но третий сидел молча, с отчужденным видом, будто все это его не касалось.

Наконец, шеф не выдержал:

– А ты, Славко, что молчишь?

Тот чуть заметно зашевелился на стуле. Ответил хриплым голосом:

– А что тут говорить? Вам решать, нам исполнять.

– Ну и молодец! – восхищенно воскликнул шеф. – Ну и голова! Исполнять, говоришь?

– Да, – наклонил голову тот, – у нас не может быть самодеятельности. Вашими молитвами держимся.

– Я всегда говорил, что ты умник, – бросил шеф, – и в случае чего заменишь меня. Но сейчас ты ошибаешься.

– В чем? – даже дернулся тот на стуле.

– Не моими молитвами держимся, а способностями. И умением рассчитывать.

Славко вытащил сигарету, с наслаждением затянулся. Ему было лет под сорок – полный, скуластый, он рано облысел: волосы рыжеватые и редкие, сохранились только на висках и затылке.

Затянувшись еще раз, Славко погасил сигарету в пепельнице. Спросил:

– Ты сам подошел к нему на палубе или он к тебе?

– К Кухаренко подошла Таня, – твердо ответил Бобырь. – Точно – Таня. И познакомила нас.

Шеф быстро доел мороженое и отодвинул вазочку. Огляделся вокруг.

Они сидели в летнем кафе на Сырце, где в это время всегда было почти безлюдно, и шеф часто выбирал его для встреч. Кроме того, любил мороженое, а тут его подавали с клубничным или смородиновым вареньем. Облизав еще раз ложечку, шеф сказал:

– Чем мы, собственно, рискуем? Ну, прощупаем этого, как его, Кухаренко. Ты же ему ничего не сказал? – уставился он на Бобыря.

– Нет. Только намекнул, что могут быть дела.

– Так, – согласился шеф. – Дел может быть много, и ты просто хотел достать у него… ну, что… голладский костюм, скажем…

– Лучше бы дубленку для Танюшика, – вполне серьезно заметил Бобырь.

– Для нее – можно, – разрешил шеф. – Только не для тебя. Машину я тебе разрешил – и это пока все. А то – машина, дубленка, ондатровая шапка, импортные костюмы… И нет Бобыря, нет нашего дорогого и любимого Толика, и запаха его не осталось.

– Ну, так уж и не осталось!.. – почему-то обиделся Бобырь.

– Не останется, – подтвердил шеф. – Ты слышал, что сказал Славко: никакой самодеятельности. Разрешаю только вечер в ресторане.

– С девушками? – вырвалось у Толика.

– Конечно.

– Чудесно! – быстро потер руки Толик. Шеф внимательно посмотрел на него.

– Ручки потираешь? – нежно спросил он. – Ручонки свои волосатенькие?

Бобырь смущенно спрятал за спину свои огромные руки.

– Какое вам дело до моих рук? – спросил он обиженно.

– До рук – никакого, – ответил шеф. – До характера! Есть в тебе еще… – неопределенно помахал рукой, – легкость мысли.

– Легкость? У меня? – еще больше обиделся Бобырь. – А кто в Херсоне все так хорошо устроил?

– За Херсон благодарим, – холодно блеснул глазами шеф. – Снял камень с плеч, это правда. А в ресторан пойдешь вместе со Славком.

Толик обиженно выпятил губы.

– Не доверяете?

– Ну и дурак. Если бы не доверял, разве сидел бы с тобой тут? Подстраховываю: одна голова хорошо, а две… Нам этот Кухаренко нужен, ясно? Товар лежит, а точка Булавацкого накрылась. В четыре глаза на него смотрите, красивую девку ему подсунешь, мужчина от красивой девки балдеет, она его охмурит, а тут – мы… Немного подумал и добавил: – Только никаких конкретных предложений, намеком, прошу вас, не больше. И про Славка – ни гу-гу…

Славко и все. Кто и откуда – неизвестно, поняли? – Бобырь кивнул, а Славко и бровью не повел. – А если поняли, дорогие мои, то будьте здоровы, посидите тут еще немножко, а я поехал. – Вдруг у него мелькнула какая-то мысль, осторожно огляделся, но в кафе было пусто – две девушки лакомились мороженым да седой пожилой мужчина пил кофе с пирожным.

– Может, подвезти вас? – предложил Бобырь.

– Ну и дурак, – спокойно ответил шеф. – Представь себе, что этого Кухаренко к тебе приставили… И он у тебя на хвосте.

– Нет, – категорически возразил Толик. – Я сюда, знаете, как ехал? Через Нивки. И смотрел – все чисто.

– За это хвалю, – встал шеф. – Бывайте.

Он вышел из кафе, немного постоял на улице, свернул за угол и, поймав такси, поехал в центр. Бобырь расплатился за мороженое.

– В четверть девятого на площади у филармонии, – предупредил Славка.

– А настроение у тебя улучшилось, – констатировал Славко. – Думаешь, заарканим этого Кухаренко?

– Я оптимист, Славко, и всегда верю в людей. А человек, приобщенный к благам трикотажного дела, уже не может жить на одну зарплату!..

… Вечером белый Толиков «Москвич» стоял на темной улице поблизости от ресторана, где Бобырь заказал отдельный кабинет. Таня привела двух подруг: крашеную блондинку с красивыми зелеными глазами и высоким бюстом и нежную девушку с шапкой каштановых волос.

– А это – Валерия! – многозначительно сказала Таня, подводя блондинку к Хаблаку.

Валерия подала капитану руку лодочкой, совсем по-деревенски, но одарила игривым затяжным взглядом и села рядом, как бы случайно прижавшись на мгновение теплым плечом.

Другая девушка, на первый взгляд, уступала блондинке, но Славко, считавший себя знатоком женщин, сразу же прилип к ней.

– Как зовут, принцесса? – шутливо поклонился он. Девушка внимательно посмотрела на него. Видно, Славко не произвел на нее впечатления – она сморщила хорошенький носик и пренебрежительно ответила:

– Принцесса теперь в цене! Не для вас…

Славко бесцеремонно похлопал себя по карману и сказал:

– Тут хватит для тебя, моя крошечка, и останется еще немного для меня, так как же тебя зовут?

Девушка бросила взгляд на Таню. Та опустила веки, и девушка улыбнулась Славку:

– Марина… – протянула она маленькую руку с тонкими пальцами.

Таня подошла к Хаблаку и Валерии.

– Вам нравится моя подруга? Я боюсь ходить с ней, отбивает кавалеров.

Валерия притворно захохотала.

– У тебя отобьешь! Хаблак галантно сказал:

– Я слышал о вас хорошее, но действительность превзошла все мои ожидания.

И в самом деле, – подумал он, – Валерия красивая, но несколько вульгарная. Впрочем, какой бы она ни была, все равно пришлось бы ухаживать за ней. Таковы правила игры – сегодня эти двое дельцов должны хоть немного поверить ему.

День форы, полученный Хаблаком в Киеве, не прошел для него даром: под руководством лейтенанта Коренчука из ОБХСС он изучил права и обязанности директора промтоварного магазина. Теперь он был знаком с ассортиментом товаров в магазине, движением деловых бумаг и другими мелочами и не мелочами, составляющими основу торговли.

Хаблак нагнулся к девичьему ушку, в котором покачивался большой кусок янтаря, и зашептал:

– Вы правда – украшение нашего общества, и сегодня я вытащил счастливый лотерейный билет.

– Не будь фраером, – беззлобно ответила Валерия, – лотерейные билеты покупают только фантазеры, а мы – деловые люди.

Хаблак насмотрелся всякого, но цинизм девушки поразил его.

– Если мы деловые люди, то зачем теряем время? – потер он руки. – Я голоден, как пес, а нам организовали даже красную икорочку…

Бобырь налил всем полные рюмки коньяку. Хаблак заметил, что девушки, по крайней мере на первых порах, не церемонились и пили наравне с мужчинами. Правда, Валерия выпила только полрюмки, но стоило ему сказать об этом, как допила без споров. Тут же наполнила ему фужер. Бобырь, сидевший напротив, сразу же встал. «Работают синхронно», – отметил Хаблак.

– Чудесный день у нас сегодня, – патетично начал Толик. – Такие красивые женщины и наш новый друг Павло. Выпьем за тебя, Павлик, чтобы ты вошел в наше действительно дружное общество.

– Хорошо сказано, – подтвердил Славко. Проследил, как выпил Хаблак и только после этого опорожнил свою рюмку.

Они закусили, и Славко снова налил почти полные рюмки.

«Ого, – прикинул капитан. – Мне его не перепить». Вероятно, Славко признавал только лошадиные дозы.

Выпив полрюмки, Хаблак сделал вид, что опьянел. Чмокнул Валерию в щечку, обнял Славка, сидевшего слева от него.

– Мне нравится в вашем обществе, даже очень! – восхищенно сказал он.

– Хо, кому бы не понравилось! – захохотал Славко.

– Живут же люди!

– А ты ворон не лови.

– Лови не лови, выше головы не прыгнешь…

– А ты потренируйся. Хаблак вздохнул.

– Тренера нет.

– Запишись в спортивное общество.

– Не знаю адреса.

– В телефонном справочнике.

– Там много адресов. Есть даже коммутатор ОБХСС… – Произнося это, запнулся: не переборщил ли?

Но Славку, должно быть, понравилась эта шпилька – он усмехнулся и подвинулся поближе.

– У тебя дефицит есть? – дохнул в ухо.

– Что ты! Нам на Куренёвку раз в год забрасывают.

– Без дефицита не проживешь.

– Где же его взять?

– Люди берут.

– И я бы не отказался.

– А у тебя губа не дура.

– Эх, – изобразил досаду Хаблак, – можно на всю жизнь губошлепом остаться.

– Можно, – подтвердил Славко, – если люди не помогут.

– Познакомиться бы…

Славко смерил Хаблака цепким взглядом, и капитан понял, что тот совсем не пьян.

– Может, и познакомишься… – ответил он уклончиво.

– Я бы нашел с ними общий язык.

– Пойдемте потанцуем, – предложил Бобырь, прислушивавшийся к их разговору.

Они спустились из своего уголка на втором этаже в ресторанный зал. Девушек кое-кто знал: Хаблак заметил, как мужчина в модном светлом костюме с широкими бортами помахал Марине рукой и что-то зашептал на ухо своему товарищу.

Девушка притворилась, что не заметила фамильярного жеста молодого человека и прижалась к Славку. Тот танцевал несколько своеобразно: переступал на месте с ноги на ногу, раскачиваясь и бесцеремонно толкая всех вокруг себя. Марина едва доставала ему до груди. Пижон в светлом костюме, видно, обиделся, что его не узнали, и, протолкавшись поближе, громко захохотал:

– Смотрите, Маринка танцует с лысой гориллой! Где ты откопала такого?

Славко, вроде бы, и пропустил мимо ушей эту реплику. Лишь посмотрел, запоминая. Через несколько секунд так наступил на носок туфли пижона, что тот только охнул и заковылял к своему столику.

– Так будет с каждым… – Славко злорадно проводил его взглядом и нагнулся к Марине.

Коньяк затуманил голову Славку. Бросив танцевать, взял Марину за руку и потащил на второй этаж. На лестнице остановился и, увидев, что поблизости никого нет, обнял девушку.

– Полегче, мы так не договаривались! – оттолкнула его Марина.

– Иди сюда!

Чувствуя, что совершает глупость, но уже не в состоянии остановиться, Славко вытащил из кармана что-то завернутое в не очень чистую тряпочку, развернул перед носом у девушки. Марина презрительно улыбнулась:

– Такого барахла на витринах…

– Дуреха, – обиделся Славко, – золото высокой пробы.

– Э, золото! Деревенских девчат обманывай, не меня! Славко дрожащими руками завернул тряпочку.

– Не веришь, не надо.

– А ну-ка, дай еще взглянуть!

Славко нагло покачал пальцем перед хорошеньким Марининым носиком.

– Поздно… я передумал…

– Покажи, мой медвежонок!

Славко решительно зашагал по лестнице.

– Если захочешь, будет твое, – оглянулся он.

– Что тут у вас? – спросила Валерия. Они с Хаблаком тоже возвращались на второй этаж. Марина только махнула рукой и засеменила за Славком.

– Красивая девушка, – сказал Хаблак, – а он… – только махнул рукой.

– Зато у него… – девушка сделала выразительный жест кончиком пальцев.

– Ты его знаешь?

– Впервые вижу. Но Толик с нищими не водится… Да? – пытливо заглянула в глаза.

– Конечно, – успокоил ее капитан.

Они вернулись в кабинет. Увидев их, Бобырь заорал:

– Пить! Коньяк и шампанское! Ибо вечеринка наша – с продолжением!

Хаблак пожал плечами.

– С каким еще продолжением?

– Увидишь! – Толик поднял вверх большой палец. – Поедем к Валерии, увидишь…

Они сидели в кабинете до позднего вечера и вышли, когда ресторан уже закрывали. Бобырь подал машину. Через несколько минут «Москвич» остановился возле дома Валерии.

– Тише, чтобы не услышали соседи, – предупредила девушка и первой шмыгнула в парадное.

… Славко стоял с бутылкой шампанского в дверях небольшой спальни, освещенной торшером. Валерия жила в двухкомнатной квартире: разошлась с мужем, и тот оставил ей жилплощадь. Толик с Танюшиком давно уже уединились в кухне, а Славко никак не мог угомониться – от шампанского его тянуло на речи. Поколдовал над бутылкой и бабахнул пробкой в люстру. Вино вылетело пенным гейзером. Славко налил себе в фужер и предложил Хаблаку.

– Наливай… – Хаблак притворился совсем опьяневшим. – Нал-ливай, друг! – повторил и растянулся на кровати, бросив фужер на пол. С кровати медленно сполз на ковер, повернулся на бок и прикинулся спящим.

– Еще одна жертва! – с пафосом воскликнул Славко, ткнув пальцем в Хаблака. – А я думал, что он сильнее.

Давай положим на кровать.

– А ну его, алкаша, ко всем чертям, – возразила Валерия. – Очухается, влезет сам.

«Блажен, кто верует, тепло ему на свете», – подумал Хаблак и заснул по-настоящему.

В промтоварном магазине на Куренёвке работали две продавщицы – Галя и Наталка. Обе – комсомолки, обе – заочницы торгового техникума.

Галя – высокая брюнетка с широкими бровями, черными глазами и ямочками на щеках. Наталка – низенькая и пухленькая, курносая, с веснушками на круглом лице.

После того, как директор Павло Олегович Кухаренко ушел в отпуск, в магазин заглянули двое мужчин. Одного из них девушки знали – это был секретарь райкома комсомола Василь Дудинец, другого видели впервые. Как раз начинался обеденный перерыв, и Дудинец попросил девушек закрыть магазин и пройти в кабинет директора, если можно было назвать кабинетом маленькую комнатку, половину которой занимали письменный стол и шкаф с бумагами. За столом сидела заместительница Кухаренко Елизавета Иосифовна Турчина, исполнявшая теперь его обязанности.

Дудинец сказал, сразу приступив к делу:

– Это товарищ из милиции. К вам, девчата, есть просьба. Если хотите, даже не просьба, а комсомольское поручение. Товарищ вам все расскажет.

Круглые Наталкины глаза еще увеличились от любопытства. Она незаметно толкнула Галю и прошептала:

– Я же говорила, что Павло Олегович… – запнулась, но Галя поняла подругу. Правда, директор ушел в отпуск как-то неожиданно, еще позавчера и мысли не было об этом, а вчера утром приходит с приказом, мол, есть путевка в санаторий, а он давно мечтал немного подлечиться… Разве не могли сообщить о путевке хотя бы за неделю?

– Мы попросили Павла Олеговича срочно уйти в отпуск, – сказал товарищ из милиции. – Я не буду рассказывать вам, почему именно возникла такая необходимость, но очень прошу, если кто-нибудь будет расспрашивать о нем, отвечайте, что директор в отпуске уже десять дней. И куда-то уехал, кажется, к родственникам на Херсонщину. На все другие вопросы не отвечайте. Если кто-нибудь очень уж станет интересоваться Павлом Олеговичем, позвоните по этому телефону, – он назвал номер.

Девушки переглянулись.

– Павло Олегович такой человек! – вырвалось у Гали. – Что случилось?

– С ним – ничего. Просто возникла необходимость, чтобы он уехал из города. – Работник милиции увидел, что не очень убедил девушек, и прибавил: – Павло Олегович отдыхает, не волнуйтесь за него.

Два дня прошли спокойно, никто не интересовался Павлом Олеговичем. На третий день заглянул скуластый мужчина, совсем лысый. Спросил у Гали:

– Павло Олегович на месте?

Галя бросила взгляд на подругу – слышала ли? Вот оно – начинается… Ответила почему-то дрожащим голосом:

– Нет…

– Скоро будет?

– Нет.

– На базе?

Галя уже успела овладеть собой.

– Директор в отпуске.

Подошла Наталка, стала рядом, словно хотела защитить подружку. Спросила:

– Вам что-то не нравится?

– Нет, – поспешил уверить тот. – Все в порядке.

– Так зачем вам директор?

– Жаль, – вздохнул лысый, – он мне нужен! И давно в отпуске?

– Дней десять, – ответила Галя. – Вместо него Елизавета Иосифовна. Позвать?

– У меня к Павлу Олеговичу личное дело. Так, говорите, дней десять? Что ж, зайду в конце месяца. – Он вежливо откланялся и ушел, а Галя, оставив за прилавком подругу, побежала звонить в милицию.

Славко поймал такси и велел ехать на площадь Калинина. Осмотр магазина удовлетворил его – неказистый магазинчик, на который никто особенно не обращает внимания, тем более обэхаэсовцы. И девчонки – продавщицы – то, что надо. Так себе, простушки, их обвести вокруг пальца – раз плюнуть. Впрочем, можно подкинуть изредка кофточку или белье, будут радоваться и молиться богу за своего щедрого директора.

С площади Калинина Славко позвонил в магазин и попросил позвать Кухаренко. Немолодой женский голос ответил, что Павло Олегович в отпуске. Славко поинтересовался, когда и куда именно уехал Кухаренко – мол, звонит его товарищ, приехал в Киев и непременно хочет найти Павла Олеговича.

Женский голос сообщил, что директор уехал десять дней назад на Херсонщину, что касается возвращения, то товарищ должен знать, на сколько дней дают у нас отпуска, значит, может легко подсчитать…

Славко, не дослушав, повесил трубку на рычаг. Все сходилось, и можно было доложить шефу, что первичная проверка дала позитивные результаты. Но телефон шефа был занят. Ожидая, пока освободится его номер, Славко просто так, от нечего делать, позвонил в справочное бюро и узнал, что у Павла Олеговича Кухаренко есть домашний телефон. Набрав этот номер, услышал женский голос (это заинтересовало его, Но не очень: Кухаренко не женат, так почему у него не может быть любовницы) и попросил к телефону Павла Олеговича.

Женщина ответила, что Кухаренко нет, и Славко, вполне естественно, пожелал узнать, когда сможет поговорить с ним. И вообще, с кем имеет честь разговаривать?

С соседкой Кухаренко, ответила она, потому что хозяин, уезжая три дня назад, оставил ей ключ и попросил поливать цветы, что она сейчас и делает.

Услышав это, Славко удивился так, что на несколько секунд лишился дара речи. Но соседка еще не положила трубку, и он спросил, не был ли Кухаренко вчера или сегодня дома и не путает ли она что-нибудь, потому что ему точно известно: уважаемый Павло Олегович уехал в отпуск десять дней назад и успел уже возвратиться в Киев.

Женщина ответила, что склероза у нее еще нет, в конце концов не только она видела, как три дня назад Кухаренко сел в такси, положив в багажник большой желтый чемодан. Такие чемоданы продавались в его магазине, их сразу же разобрали, но Павло Олегович – директор и было бы стыдно, если бы он не обеспечил себя красивой и дефицитной вещью…

Славко повесил трубку. Телефон шефа все еще был занят, и Славко завернул на главпочтамт. С таким ощущением, будто кто-то шел за ним, буквально наступая на пятки, и вот-вот схватит за воротник…

Потом, после окончания операции, полковник Каштанов, анализируя ее, особо остановится на этом факте. Кажется, предусмотрели все. Даже договорились с Кухаренко, что в случае нужды смогут использовать его квартиру. Павло Олегович оставил ключ. Но ведь должны же были догадаться предупредить, чтобы не отдавал больше никому, ведь само собою разумелось, что квартира будет пустая. И надо же так случиться, что Славко позвонил именно тогда, когда соседка зашла полить цветы.

Выйдя из почтамта, Славко пристроился в хвосте небольшой очереди на такси. Взял машину, доехал до Сенного базара и позвонил оттуда шефу. Сказал, что должны увидеться немедленно. Шеф не спросил, почему: знал – Славко понапрасну не потревожит его – и назначил свидание в том же кафе на Сырце.

Славко подумал, что береженого бог бережет, и перенес свидание в кафе на Нивки.

Выйдя с базара на улицу Чкалова, Славко остановил какую-то машину. Внимательно следил, не едут ли за ними, но не видно было ни души. Они сразу свернули на боковую улицу, и снова позади никого. Только теперь Славко успокоился. Он велел остановиться за квартал до кафе и дал водителю тридцать тысяч.

Выслушав его сообщение, шеф снял очки и долго протирал их замшей. Славку показалось даже, что шеф волнуется, а может, только показалось, потому что, надев очки, шеф совершенно спокойно сказал:

– Хорошенькая новость, ничего не скажешь: очень хорошая. Первый звоночек, и звук у него, откровенно говоря, не очень приятный…

– А может?.. – засомневался Славко.

– Никаких «может»! – категорично отрубил шеф. – Знаешь, над какой пропастью ходим?

– Знаю, – кивнул Славко. – Пятнадцать лет строгого режима.

– Э-э… – не согласился шеф. – Не будь наивным: когда подсчитают, сколько мы взяли – каюк!..

У Славка мороз пошел по коже, но он ничем не выдал своего страха. Теперь надежда только на шефа, на его умение анализировать события, находить единственно правильный выход. Сидел молча, преданно глядя в глаза, и шеф, поняв его чувства, усмехнулся.

– Испугался? – спросил он.

– А кто же не испугается?

– И то правда. Однако пугаться рано.

– А если Бобырь погорел?

– Я в этом не сомневаюсь.

– Но ведь от Бобыря прямой выход на нас.

– Я всегда считал тебя умником.

– Этот тип, что выдает себя за Кухаренко, знает меня. Шеф посуровел.

– Вот этого не понимаю, – он постучал указательным пальцем по столу. – Ты должен был раскусить его.

Славко развел руками.

– Он не вызвал у меня никаких подозрений.

– А ты думаешь, что в милиции сидят простачки! Там, Славик, волки. И мы с тобой волки, дорогуша. Старые и опытные волки, мой милый. Так что нас еще переиграть надо.

– Но ведь Бобырь…

– Толик уже проиграл. – Махнул рукой шеф. – Совсем.

– Он потащит за собой нас.

– Не исключено.

– Тогда я вас не понимаю.

– Не горячись. Потихонечку-полегонечку все обмозговать надо. Слышал – существует такая наука – логикой называется?

– Вся надежда на вас! – вырвалось у Славка.

– А если на меня, то сиди тихо и слушай. Начнем по порядку. Очевидно, они вышли на Бобыря в Херсоне. Уцепились за Булавацкого, и Толик где-то дал маху. Если бы знать – где и как, мы бы с тобой все решили, а так, – он снова постучал пальцем по столу, – в милицию не пойдешь, не спросишь… Впрочем, важен сам факт: они каким-то образом вышли на Бобыря в Херсоне, интересуются им и теперь. Что-то знают уже о его делах – видишь, подсунули ему Кухаренко. Крючок, который мы едва не проглотили. Клюнули, правда, но могли и проглотить.

– Если они следят заБобырем, то, наверное, видели, как мы позавчера сидели в кафе.

– Логично, – одобрил шеф, – но я ихнего брата за километр чую, и хвоста за собой еще не замечал. А ты?

– Тоже чист.

– Стало быть, они думают, что нащупали второе звено нашей цепи, то есть тебя. А что они знают о тебе? Что ты – Славко. Ну, еще словесный портрет… И пусть ищут по всему Киеву. Тем более, что ты в Киеве и не прописан. Кстати, любовнице Толика что-нибудь известно про тебя?

– Я предупреждал, чтобы ни-ни.

– И я тоже. Значит, тут у нас все в порядке. И выходит: нет Бобыря – нет и нас.

– Вы считаете?… – Славко бросил острый взгляд на шефа.

– Сейчас Бобырь в отпуске. Пусть едет куда-нибудь к морю.

– Прилепился к Татьяне.

– Как прилепился, так и отлепится.

– Влюбился.

– Вот что, – шеф стукнул пальцем по столу, – тут не до сантиментов. Пусть мотает из Киева сегодня, даже не сегодня, а сейчас же, немедленно. Понял?

– Как не понять?

– Где Толик?

– Поехал с Таней.

– Куда?

– В Ирынь.

– Но ведь и ты же в Ирыне…

– Когда-то Толик ехал ко мне на электричке и познакомился с Таней.

– Ей известно, что ты – ирыньский?

– Вроде бы нет. Знаете, сколько народу в Ирыне?

– Значительно меньше, чем в Киеве.

– Ей ничего не говорили, – покачал головой Славко. – Я знаю все, даже номер ее телефона, а она – ничего.

– Сейчас же позвони Бобырю. Договорись, чтобы перезвонил тебе из автомата. Личные контакты прекращаются. Для всех. Звонить мне в случае особой необходимости.

– А если Бобырь не захочет?

– Скажешь, я приказал. И никто, понимаешь, никто, ни Таня, или кто там еще – Зоя или Вера, – не Должен знать, куда он поехал.

– Отпуск у него кончается через три недели.

– За это время решим – что к чему.

– А если просто прекратить контакты с Толиком?

– Ты что, Бобыря не знаешь? Учти, мы с тобой – одно дело, а что Толик? Выполняет отдельные наши поручения, ну, получает за это. Бобырь лет на пять тянет и, если милиция его прищучит, может и нас с тобой выдать.

Славко помрачнел.

– Если вцепились в Бобыря, так не отпустят.

– Кстати, деньги у Толика есть?

– Должны быть. Вряд ли за неделю прогулял свой миллион.

– Не надо ограничивать его в расходах. Пусть сообщит тебе свой адрес. Переведем ему еще миллион – на главпочтамт, до востребования.

– А не слишком ли много? Шеф вдруг засмеялся: тихо и нежно.

– Ну и скупердяй же ты!.. Хвалю и завидую, у тебя уже ой-ой сколько лежит! По моим подсчетам… – Заметив протестующий жест Славка, пошел на попятный: – Ладно, не буду. Каждый делает со своими деньгами, что хочет, но не забывай, – он погрозил пальцем и продолжал совсем другим тоном, – что в нашем деле расходы иногда важнее, чем доходы. Если бы можно было купить этого типа из милиции…

– Какие-то сумасшедшие там работают, – возразил Славко. – Этот Павло, или как там его, в зарплату не так уж и много сотен тысяч получает, а мы б его миллионами засыпали… Да не возьмет!

– А Бобырь еще и попросит, – захохотал шеф. – Договорились: переведи еще миллион, и чтобы в Киев без нашего разрешения не возвращался. Три недели – это много, за это время что-нибудь придумаем.

– Конечно, вы придумаете, – смягчился Славко. – А как с товаром?

– У тебя много осталось?

– Кофты – классные, за три дня разошлись.

– Посидишь спокойно. Товар пойдет через Зальцера.

– Еще одна точка нужна, – вздохнул Славко.

– Всему свое время, дорогуша.

– Кстати, Бобырь должен предупредить Таню, кто такой на самом деле Кухаренко?

– Ни в коем случае, пусть выдумает какую-нибудь историю. Сестра в Ростове или Краснодаре заболела, бабушка умерла… На первых порах эта версия… и милицию может успокоить.

– Может, – согласился Славко.

– Ну, кажется, все, – потер лоб шеф. – Вроде, мы с тобой, Славик, все обсудили и предусмотрели. А ты испугался! Милиция-то, родной ты мой, – для хулиганов и воров, а люди солидные и с головой на плечах всегда сумеют сосуществовать с нашей родной милицией.

– А настроение у вас улучшилось…

– А у тебя?

– И у меня.

– Это хорошо, Славчик, ибо в плохом настроении дела не делаются. Иди и звони Толику, черт бы его побрал, подлеца нашего пречудесного.

– Может, пусть едет на машине?

– Для облегчения работы милиции. Машину, мыслитель ты мой, в наше время – радио и разных телетайпов – разыскать значительно легче, чем человека. Особенно, если этот человек не придерживается правил прописки.

– Ясно. Можно идти?

– Иди, дорогуша, поспешай, но оглядывайся. А я съем еще порцию мороженого.

Хаблак прождал лишних четверть часа, а Бобыря все не было. В половине восьмого он уже знал: что-то случилось, Толик не приедет. Но все же еще постоял на трамвайной остановке, где они условились встретиться, и только после этого направился к телефону-автомату, чтобы позвонить Тане. Вчера девушка оставила ему номер телефона и адрес.

На ковре в комнате Валерии Хаблак проспал до шести утра. В начале седьмого на цыпочках пробрался в ванную. Умывшись, заглянул на кухню. Толик с Таней спали на матраце прямо на полу.

Хаблак растолкал Бобыря, тот посмотрел на часы, что-то пробормотал и хотел перевернуться на другой бок, но Хаблак напомнил, что Тане к семи на работу, и она просила разбудить ее в шесть.

Девушка проснулась сама. Выпростала из-под одеяла полные голые руки, нисколько не стесняясь Хаблака.

– Я сейчас намарафечусь и поедем.

– Куда? – спросил Хаблак.

– На Выставку.

– Нам по дороге, – сказал он, – хотя должен был ехать в противоположную сторону. – Подбросьте меня к Московскому универмагу.

– Ты там живешь? – полюбопытствовал Толик.

– Нет, но есть дело, – подмигнул ему Хаблак, и Толик, у которого с похмелья гудела голова, равнодушно согласился:

– Дело, так дело. А ты парень не промах: от Валерии к… Хаблак приложил палец к губам, показав глазами на Таню, но Бобырь махнул рукой:

– Танюшик – своя в доску, – заверил он. – Могила. Услышав голоса на кухне, – проснулся Славко. Натянул брюки и вышел босиком в прихожую.

Хаблак облегченно вздохнул: квартира ожила, и ему ничто уже не угрожало.

Бобырь довез его до Московского универмага, по дороге договорились встретиться в семь на трамвайной остановке поблизости от автодорожного института – и вот Толик не пришел.

Таня отозвалась сразу – будто сидела у телефона.

– Ну и ну, – укоризненно сказал Хаблак, – я полчаса жду их, как последний дурак, а они…

– Толика нет, – перебила его девушка, – у него умерла бабушка, и он полетел в Симферополь.

– Кто умер? – машинально переспросил Хаблак.

– Я же говорю – бабушка. Он позвонил мне на работу и сказал, что летит в Симферополь.

– Жаль, – вздохнул Хаблак. – А когда он вернется?

– Обещал через два-три дня.

Этих несколько секунд Хаблаку было достаточно, чтобы понять: что-то случилось, и Бобырь заметает следы. Единственный источник информации, на который он может пока рассчитывать, – Таня.

– Надеюсь, вы не скучаете? – спросил он.

– Тоска зеленая, – пожаловалась Таня.

– Давайте поскучаем вместе. Еду к вам с шампанским.

– Но ведь…

– Никаких но! – Хаблак знал, что надо быть настойчивым: девушка говорила, что родители уехали, и она осталась в доме одна. – Беру такси.

– А что скажет Толик?

– Поблагодарит, что я вас развлекал.

– Он такой ревнивый!..

– Ревнивых надо учить.

– Ну, хорошо, – согласились Таня. – Адрес помните?

Дом стоял за высоким забором. Хаблак подергал калитку, не открывалась. Увидел сбоку кнопку звонка, нажал. За забором хрипло и яростно залаял пес.

Калитка бесшумно открылась, очевидно, засовы регулярно смазывались, и девушка выглянула на улицу. Подержала за ошейник овчарку с красными глазами, и капитан, прижав к груди пакет с конфетами и шампанским, протопал по крутой лестнице на открытую террасу с круглым столом посредине.

– Заходите, – Таня показала на распахнутую массивную дверь, ведущую в темноватую комнату, устланную ковриками, но Хаблак, положив подарки на стол, попросил:

– А тут можно? – Не дожидаясь ответа, опустился в плетеную качалку, свободно вытянул ноги, огляделся. – Хорошо у вас: тихо и пахнет цветами.

Видно девушка не очень разделяла старомодные взгляды Хаблака, потому что пожала плечами и вынесла из комнаты транзистор.

– Поймайте что-нибудь, а я похозяйничаю. Есть хотите?

Капитан энергично покачал головой, и девушка заговорщически подмигнула ему.

– Может, все-таки хотите?.. Отец гнал на той неделе…

– После вчерашнего! – ужаснулся Хаблак.

– Тогда кофе?

Принесла печенье, остатки торта. Капитан налил ей шампанского, а сам отхлебнул кофе. Девушка сидела за столом против него, и смотрела, как показалось Хаблаку, с вызовом, а капитан пил кофе и думал, как лучше начать разговор.

– Когда Толик позвонил?

Телеграмма пришла еще вчера вечером, – объяснила девушка. – Хорошо, что он позвонил туда… – надула губы, – на старую квартиру. К той выдре. Мог бы и не звонить.

«Завтра надо выяснить, действительно ли была такая телеграмма», – решил капитан, хотя и не сомневался: что-то всполошило Бобыря, и телеграмму он выдумал для Тани.

– Мог бы не звонить и не лететь, – рассудительно сказал он.

– И я ему говорила… Неужели без него не похоронят. Он эту бабушку, кажется, никогда и не видел, а спешил так, что даже не приехал за чемоданом. Его чемодан у нас, – пояснила она, – и некоторые вещи.

– А как относятся к этому ваши родители?

– Они знают: мы поженимся, когда Толик окончательно уладит формальности.

– Жаль, – вздохнул Хаблак, – я хотел повезти вас в «Дубки».

– А как же Валерия?

– Когда я вижу вас!.. Таня погрозила пальцем.

– Ничего не выйдет!

– Скажите, – засмеялся Хаблак, – почему такая несправедливость? Ко всем вашим прелестям еще и ямочки на щеках. Если у других…

– Вас интересуют другие?

– Нет, – вполне искренне признался Хаблак, – сейчас меня интересуете только вы.

Девушка длинными ухоженными пальцами повертела фужер с шампанским, опустила ресницы.

– Завтра то же самое скажете Валерии. Неужели она не понравилась вам?

– Чудесная девушка, – подтвердил Хаблак. Наверное, Таня действительно начала верить, что капитан влюблен в нее, и он вынужден был дать задний ход: – Я давно не видел таких красивых.

– Да… – Таня сморщила свой хорошенький носик: – Рост, правда…

– А Славко, по-моему, действительно влюбился в Марину. Кстати, надо было бы позвонить ему и поехать завтра в Дубки.

Таня неопределенно пожала плечами.

– Вообще-то завтра у меня свободный вечер… Позвоните.

– Знаете телефон?

– Откуда? Я его вчера впервые видела.

– Я думал – друг Толика…

– Нет, – покачала она головой… – Толя его раньше не приводил.

– Жаль, хороший парень. Может, Марина знает? Таня посмотрела на часы.

– Марина еще дома, я позвоню.

Она пошла в комнату, а Хаблак налил себе еще кофе. Сделал глоток и отодвинул чашку. Этому лысому Славку Марина, должно быть, в самом деле, понравилась – неужели оставил ей свои координаты, и теперь фортуна улыбнется Хаблаку? Но фортуна не расщедрилась на улыбку – вернувшись, девушка сообщила:

– Они условились встретиться завтра.

«Черта лысого он придет», – подумал Хаблак и спросил:

– Славко работает с Толиком?

– Где-то в торговле. Толик еще возил его к Смолянникову.

– Какому это Смолянникову?

– Завмаг на третьей линии. – Ваш знакомый?

– Папин. Толик просил познакомить его с ним.

– При чем же тут Славко?

– В воскресенье мы хотели ехать по грибы, но Толик не смог. Должен был приятеля познакомить со Смолянниковым. Я и спросила, что это за приятель? Говорит, есть у него товарищ – Славко, так хочет со Смолянниковым устроить какое-то дело. Толик уже договорился о встрече. А вчера спрашиваю: это тот самый Славко? Оказывается, тот.

«Вот это да! – восхитился Хаблак. – Толик сводил Славка со Смолянниковым. Так же, как вчера с Кухаренко. И если они нашли общий язык… Надо подключать обэхаэсовцев: неожиданная ревизия в магазине Смолянникова или какая-нибудь проверка – ребята лучше знают, как это делается».

Хаблак сразу потерял интерес к Тане. Незаметно посмотрел на часы – начало девятого. Каштанова в управлении уже нет, придется звонить домой. Но почему – домой? Дело терпит, можно отложить до утра. А если можно отложить до утра, то, собственно, зачем ему спешить? Хаблак хитро улыбнулся и начал издалека:

– У вас чудесный кофе, он возбуждает аппетит, я даже не ожидал…

– Хотите кушать?

– А есть что-нибудь?

– В этом доме всегда что-нибудь найдется. Хотите холодного мяса? Можно еще салат и бычков в томате.

– Неужели бычки в томате? – удивился Хаблак. – Не ел их сто лет.

– Я угощу вас королевским ужином, – пообещала Таня, и Хаблаку действительно захотелось быть королем. Он пересел со стула в кресло-качалку и вытянулся, чуть-чуть покачиваясь.

Полковник Каштанов задержался, и Хаблак воспользовался этими двадцатью минутами, чтобы выяснить кое-что о Смолянникове. Позвонил в Ирыньский горотдел внутренних дел – у него там был знакомый – заместитель начальника отдела, поинтересовался, не знает ли тот, случайно, Смолянникова.

Тот, оказалось, знал даже, что Юрий Алексеевич неделю назад перешел на новую работу – заведует лесоторговым складом.

Узнав об этом, Хаблак, честно говоря, немного растерялся: рассыпалась построенная им четкая версия. Капитан даже переспросил, не ошибается ли тот, и сразу же получил отповедь: мол, майор Самойлов – не новичок в милиции и отвечает за свои слова. Кстати, нельзя ли поинтересоваться, в связи с чем Смолянников привлек внимание уголовного розыска? Вам, конечно, виднее, но если хотите знать личное мнение майора Самойлова, то Юрий Алексеевич очень милый и честный человек.

С этой новостью Хаблак и вошел в кабинет полковника Каштанова. Выслушав капитана, тот спросил:

– Телеграмма настоящая?

– Не было никакой телеграммы, товарищ полковник, я проверял на почте. Вся эта история со смертью бабушки – выдумка Бобыря.

– Вот тебе на… Значит, мы где-то допустили ошибку, и теперь будет трудно. Что ж, попробуем выйти на них через Смолянникова. Если его считает милым и честным человеком сам заместитель начальника горотдела, так оно и есть. Знаю Самойлова, зря говорить не будет. Короче: бери, Сергей, машину и поезжай. Честный человек с ворами не свяжется, а если что-то знает, расскажет.

– Я лучше на электричке, – возразил Хаблак. – Быстрее, а машина и здесь может понадобиться.

– Смотри, – улыбнулся полковник. – Вечером жду с докладом.

От вокзала до лесоторгового склада Хаблак добрался пешком за четверть часа и тут пожалел, что отказался от служебной машины. Выяснилось, что новый заведующий, не успев как следует принять дела, вчера вывихнул ногу и лежит дома.

Автобус днем ходил редко. Хаблак простоял на остановке минут двадцать, потом столько же ехал да еще минут десять добирался по узким переулкам. Потратил чуть не час и открыл калитку усадьбы в плохом настроении. У крыльца увидел Смолянникова – не сомневался, что это хозяин дома – тот сидел в шезлонге, закрывшись от солнца газетой, а поврежденная нога лежала на табуретке.

Капитан кашлянул, и мужчина выглянул из-под газеты. Не испугался и не заволновался, увидев в нескольких шагах незнакомого человека, по крайней мере, ничем этого не проявил, смотрел выжидательно и спокойно. Он был маленького роста и вообще какой-то мелковатый. Маленькая голова с седым ежиком жестких волос. Худая шея и впалая грудь.

– Вы ко мне? – наконец спросил он, и Хаблак подумал, что вряд ли можно задать вопрос глупее. Вероятно, тот и сам понял это, потому что тут же поправился:

– Конечно, раз уж зашли.

Хаблак показал удостоверение, Смолянников издали посмотрел на него и предложил:

– Возьмите, пожалуйста, табуретку. Вон там, возле дома, потому что я в некотором роде нетранспортабелен.

– Угу, – кивнул Хаблак. – Я был на складе, и мне сказали… – он устроился напротив, немного отодвинувшись, чтобы сидеть в тени, и начал:

– Мы вынуждены обратиться к вам, Юрий Алексеевич, с просьбой. Мой визит полуофициальный. Короче, надеемся на вашу помощь.

Смолянников улыбнулся, и лишь теперь Хаблак понял, почему майор Самойлов назвал его милым человеком: улыбка буквально преобразила Юрия Алексеевича: ежиковатый человечек теперь словно излучал доброжелательность.

– Ежели неофициальный, – прервал он капитана, – то очень прошу о небольшой услуге. На веранде холодильник, а в нем минеральная вода. Ни вам, ни мне не помешает выпить по стакану.

Хаблак с благодарностью посмотрел на него: Смолянников будто прочитал его мысли. Пошел к веранде, а хозяин сказал вслед:

– Стаканы в серванте, так захватите их.

Выпили по стакану нарзана. Хаблак свой – чуть ли не залпом, а Смолянников отпил маленькими глоточками полстакана, поставил на табуретку и спросил:

– Так в чем же заключается ваша просьба, Сергей Антонович?

Хаблак посмотрел на него с уважением: казалось, не обратил особого внимания на удостоверение, а оказывается прочитал и все запомнил.

Капитан решил обойтись без прелюдий.

– Вы знаете Анатолия Васильевича Бобыря? – спросил он прямо.

– Вот оно что! – Смолянников пошевелился в шезлонге и попробовал снять ногу с табуретки. Поморщился от боли и оставил попытку. – Вот оно что! – повторил он. – Я так и знал…

– Что знали? – быстро спросил Хаблак.

– Ну, конечно, я не мог знать, – поправился Смолянников, – что милиция посетит меня. Просто знакомство с этим человеком не принесло мне никакого удовольствия, понимаете, никакого! – повторил он с ударением на последнем слове.

– Вас познакомил с ним Высоцкий?

– Он сказал, что Бобырь жених его дочери. А Таню я знаю. Красивая девушка и обожает всякое там импортное тряпье. Бобырь делал ей подарки.

– Конечно, – согласился Хаблак, – такие красивые девушки быстро привыкают к подаркам.

Смолянников остро посмотрел на него.

– Вас интересует Бобырь или Таня? – спросил он.

– Неужели не догадываетесь, почему я пришел к вам? – Хаблак решил идти напролом.

– Возможно… – Смолянников взял стакан с нарзаном и сделал маленький глоточек, вероятно для того, чтобы выиграть несколько секунд и обдумать ситуацию. – Возможно, и нет… По крайней мере, я надеюсь, что вы сообщите мне об этом.

– Бобырь часто заходил к вам? – уклонился от прямого ответа Хаблак.

– Несколько раз. Точно не помню.

– Расспрашивал о делах?

– Конечно, он же работает в промторге.

– Интересовался ассортиментом товаров?

– Да.

– Делал какие-нибудь предложения?

– Хорошо. – Смолянников поставил стакан и, забыв про боль, опустил ногу на землю. – Хорошо, я понял вас, капитан, и знаю, зачем вы пришли ко мне. Честно говоря, я сразу хотел позвонить Самойлову – это заместитель начальника нашего райотдела милиции, но передумал: фактов у меня нет, одни слова, а дорого ли стоит слово?

– Дорого, – не согласился Хаблак.

– Не знаю… – махнул рукой Смолянников. – Не знаю и не уверен… Сколько я в торговле работаю? Почти четверть века, и словам у нас никто не верит. Документ, пожалуйста, бумажка и подпись с печатью – вот это дело. А у меня с Бобырем что? Одни разговоры… А разговоры я могу выдумать, что-то мне не понравилось в Бобыре, вот и «накапал». А тень на человека знаете как легко бросить!

– Знаю, – подтвердил Хаблак, – на честного человека – трудно, а на пройдоху или жулика…

– У него на лбу не написано, что жулик, – остановил его Смолянников. – Солидный работник уважаемого учреждения… Скажет: поклеп, и ничего не докажешь.

Что ж, – задумчиво произнес Хаблак, – какая-то доля истины в этом есть, и каждый волен поступать так, как подсказывает ему совесть. Смолянников вспыхнул.

– Совести у меня, уважаемый капитан, еще чуточку найдется, даже для нашего с вами разговора.

Хаблак понял, что переборщил. Сразу же пошел на попятный:

– Я вас внимательно слушаю, Юрий Алексеевич, и вы сами не знаете, как мы будем благодарны…

– Это мой долг, – ответил он сухо, – говорить правду, если этого требует представитель закона. Я отвечаю за свои слова и могу подписать протокол.

– Сейчас не до этого, – возразил Хаблак. – Я не следователь, а оперативный работник. Потом, если будут нужны формальности…

– Хорошо. Итак, Бобырь несколько раз заводил разговоры о каких-то перспективных делах, которые могут заинтересовать меня. Когда я спрашивал, какие именно, уклонялся от прямого ответа. Однажды, приблизительно месяц назад, зашел и сообщил, что со мной хочет поговорить один человек. Мне бы послать его ко всем чертям, старому дураку, но то ли характера не хватило, но ли любопытство победило, – договорились встретиться вечером. Приехали на Бобыревом «Москвиче», машину он поставил чуть поодаль, но я видел – дверцами застучали, и выглянул в окно. Входят Бобырь и еще один – лысый, с остатками рыжих волос. Бобырь и говорит: «Это – Ярослав Михайлович, хотел побеседовать с вами, так я не буду мешать и подожду в саду». Ушел, а этот Ярослав Михайлович сразу и говорит: «Я слышал, что вы – человек разумный и давно в торговле. Надеюсь, сможете надлежащим образом оценить перспективы, открывающиеся перед вами». Я, конечно, уточняю – передо мной лично или перед вверенной мне, так сказать, торговой точкой? А он ответил на это, что общественное всегда сочетается с личным.

Юрий Алексеевич на минуту замолчал, вспоминая, и Хаблак, воспользовался этой паузой, чтобы спросить:

– Фамилия?

– Он не назвал своей фамилии: Ярослав Михайлович, и все.

– Жаль.

– Конечно. Мне бы тогда сегодняшний ум, так расспросил бы, что к чему, а я… Ну, он меня и спрашивает, как с планом? Всякое бывает. Дадут хороший товар – перевыполняем, но ведь наш магазин не из перворазрядных, пока выбьешь что-нибудь!.. «То-то и оно, – соглашается он, – но мы можем завезти в магазин дефицитные импортные и отечественные товары. Документация в ажуре, комар носа не подточит, и фирма гарантирует ежемесячно не менее миллиона рублей навару». То есть лично мне миллион. И, мол, это только начало…

– Ого! – вырвалось у Хаблака.

– И я сказал – ого! Но не сдержался и сказал еще несколько слов…

– А он?

– Оказался сдержанным человеком. Другой мог бы и за стул схватиться, а Ярослав Михайлович вежливо так засмеялся и заметил, что я, мол, не понимаю шуток. Но, говорит, люди, лишенные чувства юмора, его не интересуют, поэтому он вынужден откланяться, но знакомство со мной все же доставило ему удовольствие…

– Нах-хал! – вырвалось у Хаблака.

– И я думаю, что нахал, – согласился Смолянников. – Но он оказался мудрее меня, хотя бы потому, что я, видите, ничего не знаю о нем, а мог бы…

– Могли бы, – сказал Хаблак, – и мы с вашей помощью сразу бы взяли всю эту шарагу.

– «Фирму», – уточнил Смолянников, – оказывается, они организовали целую фирму.

– Опишите внешность этого Ярослава Михайловича, – попросил капитан.

Смолянников закрыл глаза.

– Кажется я уже говорил, что лысый. Знаете, совсем лысый череп, немножко рыжеватых волос на затылке и за ушами, глаза светлые и такой нос, который называют утиным. Приплюснутый и широкий.

Хаблак кивнул: все сходилось, и Смолянникова, несомненно, посетил Славко. Опять Славко. Сергей представил, как стоит тот, босой на пороге кухни Валерии – черт, неужели он выскользнул из его рук? Проклятый мошенник и пройдоха! Фирму создал! Акционерное общество на паях. Думает, обвели вокруг пальца Советскую власть, небось, гордятся своей ловкостью и находчивостью. Но ведь эта власть поручила ему, Хаблаку, бороться с такими негодяями, и он места себе не найдет, пока они не очутятся за решеткой.

Хаблак немного подумал и попросил:

– Припомните, пожалуйста, детали разговора. И как, по вашему мнению, где работает этот тип? Может, не в торговле, а на какой-нибудь фабрике, производящей «левый» товар?

Смолянников покачал головой.

– Нет, – ответил уверенно, – он был осторожен. А я, дурак… И, знаете, скажу это вам первому: такой неприятный осадок остался у меня после этого разговора, что я попросился на другую работу. Вернее, мне еще и раньше предлагали лесоторговый склад, да, понимаете, от добра добра не ищут. Может, и испугался немножко. У нас в торговле, как? Все может быть! И отомстить ничего не стоит. Разумеется, этот Ярослав Михайлович – человек со связями. Скажет одному, другому… – Смолянников, придерживая ногу руками, снова положил ее на табурет и откинулся на спинку шезлонга. – А бог, видите, меня и наказал: принимал лесоматериалы, спрыгнул с досок, нога и подвернулась…

Хаблак понял, что не стоит упрекать Смолянникова, но все же не удержался и сказал:

– Если бы вы сразу заявили в милицию, значительно облегчили бы нам работу.

Юрий Алексеевич только развел руками.

– Постойте, постойте… – оживился он вдруг. – Я еще подумал тогда, но как-то вылетело из головы. По-моему, это тип живет где-то здесь, поблизости. Вон видите, сарайчик у меня кирпичный, еще не оконченный. В прошлом году начал строить, да никак не закончу. На углу кирпич осыпался. Вот этот тип посмотрел на сарайчик и говорит, будто ничего между нами и не случилось: «На Пучанском заводе кирпич покупали?» «Да», – отвечаю. «Бракоделы проклятые, – говорит. – Я у них в прошлом году брал, так уже осыпался. Плохо обжигают».

Хаблак встрепенулся.

– Так и сказал – «в прошлом году»?

– А то как же. Я, правда, подумал: может, человек дачу строит…

– Может, и дачу, – согласился Хаблак. – А может, тоже сарай или гараж – не все ли равно? Главное, что покупал кирпич в прошлом году.

– Но вы ведь не знаете фамилии. Хаблак встал.

– Какая-то ниточка все же есть, – сказал он. – Попробуем потянуть за нее. Как лучше добраться отсюда до Пучанского кирпичного завода?

В отделе поставок завода капитану дали несколько подшивок документов. Хаблак немного подумал и принялся листать их, начиная со второго квартала. Настоящий хозяин, решил он, вряд ли будет строиться зимой. Правда, мог заранее позаботиться о кирпиче, но ведь этот Ярослав Михайлович – делец, и достать кирпич ему, наверное, не так уж и трудно.

Быстро перелистывал бумаги, обращая внимание только на инициалы. Думал: жаль, что в нарядах не пишут полностью имя и отчество. Ярослав Михайлович…

Вот и апрель закончился, а Я. М. нет. Придвинул книгу майских документов и почти сразу увидел Хмыз Я. М. Адрес: Ирынь, улица Луговая, 14.

Ну что ж, здравствуйте, Ярослав Михайлович. Добрый день, многоуважаемый гражданин Хмыз!

Но ведь, осадил он себя, может, гражданина Хмыза зовут Яковом Макаровичем? И напрасно вы радуетесь, товарищ инспектор угрозыска…

Хаблак позвонил майору Самойлову и попросил машину. А еще прибавил: если есть поблизости инспектор, на участке которого Луговая улица, то пусть садится в машину и едет к нему. Кстати, спросил он, не знакома ли майору фамилия Хмыз?

Самойлов подышал в трубку, вспоминая, но так и не вспомнил. Машину же с участковым инспектором пообещал прислать, посоветовав Хаблаку пока что пообедать метрах в ста от кирпичного завода – чудесная столовая, и если капитан возьмет суп-харчо – не пожалеет.

Суп-харчо действительно оказался неплохим. Бифштекс был стандартным, но на нем аппетитно лежало поджаренное яйцо. Увидев за окном «газик», взялся за компот. Краем глаза видел, как вышел из машины участковый – совсем еще молодой парень с лейтенантскими погонами. Сам Хаблак мундира почти не носил, но ему нравились люди в мундирах, особенно такие стройные и подтянутые, как этот лейтенант.

– Проховник, – отрекомендовался тот, когда Хаблак подошел к машине. – Григорий Ильич.

Капитан устроился на заднем сидении, лейтенант – рядом.

– Вы знаете Хмыза Ярослава Михайловича? С Луговой улицы?

– Знаю.

У Хаблака отлегло от сердца.

– И что за личность?

– Директор магазина в пригородном поселке Ивановке.

– Коренастый, лысый и рыжий?

– Точно.

– Ну, спасибо, Григорий Ильич, порадовал ты меня.

– Чем? – не понял тот.

– Поехали, – Хаблак положил руку на плечо шоферу, – на Луговую улицу. Мне очень хочется хотя бы одним глазом взглянуть, как живет гражданин Хмыз.

– Живет – дай бог каждому, – воскликнул лейтенант. – Дом в два этажа. Сарай из кирпича.

– Бракоделы у вас тут на заводе, – засмеялся Хаблак будто некстати, – кирпич недожигают. А у Ярослава Михайловича сарай осыпается.

Лейтенант бросил недоверчивый взгляд на Хаблака: откуда тот знает? А может, разыгрывает?

– Там сарай такой, – возразил он, что сто лет простоит.

– Да, – как-то непоследовательно согласился Хаблак. – Хмыз настоящий хозяин.

• – Что-то случилось? – осторожно поинтересовался лейтенант. – С Хмызом?

– Пока что ничего. Но надеюсь – случится.

– Уголовное дело?

– Дела, лейтенант, как такового пока нет. Расскажите, что знаете про Хмыза?

Проховник не задумался ни на мгновение.

– Я их хорошо знаю – Хмызов… живу неподалеку и хожу на работу мимо их усадьбы. Жена в Киеве работает, вместе на работу в электричке ездят. Где-то химчисткой заведует. Двое детей, мальчик еще маленький, а дочка в школу ходит. Собственно, все.

Хаблак посмотрел на часы.

– Ярослав Михайлович еще на работе, – сказал он. – А вдруг дома… Он не должен меня видеть. Проедем мимо усадьбы, и я спрячусь за вас, лейтенант.

– Да там такой забор, – возразил Проховник, – что он, если бы и хотел, ничего не увидит.

– А вы слышали о случаях, когда и незаряженное ружье стреляет?

– Да. Говорят, береженого и бог бережет.

Они свернули на улицу, посредине которой рос огромный дуб, и лейтенант попросил остановиться.

– Вон там, за желтым забором, – показал он пальцем на усадьбу напротив дуба.

Хмыз действительно построил себе капитальный дом: двухэтажный, крытый железом, с большой верандой.

«Да, – отметил Хаблак, – на директорскую зарплату такой не построишь».

Они проехали мимо усадьбы. На соседней улице Хаблак высадил Проховника и приказал ехать в Киев – еще сегодня должен узнать, каким магазином руководит Ярослав Михайлович Хмыз.

– Преклоняюсь перед вашей мудростью, – восхитился Коренчук. – Это ж надо: не иметь ни единой зацепки и за один день узнать обо всем. Вы – настоящий детектив, капитан!

Лейтенант Микола Коренчук сидел в комнате Хаблака и внимательно слушал рассказ о поиске Хмыза. Коренчук был одним из самых молодых работников ОБХСС, но несмотря на это ему поручали сложнейшие и запутаннейшие дела. Несколько лет назад, после окончания университета, он пришел в органы внутренних дел и успел зарекомендовать себя инициативным и вдумчивым сотрудником. Огромная загруженность на работе не помешала ему поступить в заочную аспирантуру, и многие удивлялись, как успевает всюду этот незаметный на первый взгляд юноша.

Коренчук всегда ходил с большим и тяжелым портфелем. Кое-кто шутил, что лейтенант носит в нем все свое имущество – сначала жил в общежитии, потом получил комнату, но не женился и, насколько было известно коллегам по отделу, мебели не купил, имел только стол, два стула и кровать. Зато все стены занимали самодельные стеллажи с книгами: книги, оказывается, и носил Коренчук в своем огромном желтом портфеле. Иногда прихватывал его даже, когда шел на задание, объясняя тем, что с книжками как-то уютнее.

– Да, да, вы настоящий сыщик, – повторил Коренчук. – Я никогда бы не смог так ловко выйти из тупика, в который вас загнали.

Хаблак захохотал.

– Я много наслушался о вас, но о том, что вы – подхалим, узнаю впервые.

– Ну, уж и подхалим! – возразил Коренчук. – А вы знаете, что такое новейший подхалим?

– Будто раньше он был иным?

– Я так и знал, что вы это скажете. А между тем, это – самая широкораспространенная ошибка. Наш родной подхалим давно стал качественно выше. Теперь только жалкий примитив станет убеждать вас, что вы – красавец, "если имеете живот и лысину. Впрочем, некоторые проглотят и такую наживку. Но этот подхалим – самого низкого сорта. В настоящем обществе таких уже всерьез не принимают.

– А кого принимают?

– Средний тип подхалима. Сдержанный, вежливый, даже несколько суровый человек. Он не улыбается сладко и не восхищается вашими способностями, он внимательно выслушает вас и лишь иногда осмелится высказать свою мысль, однако сделает это так, чтобы вы еще раз осознали свою значительность. Он не похвалит вас в глаза, но, конечно, скажет что-нибудь приятное в присутствии вашего друга – знает, что переданная другом похвала весит вдесятеро больше. Он даже покритикует вас, но так, чтобы подчеркнуть ваше превосходство.

– Ого! – не выдержал Хаблак. – Но вы же говорите, что это – средний тип. А высший?

Лейтенант, поправив очки, продолжал почти растроганно:

– Это просто чудо – подхалим высшего сорта. Человек, достигший определенных ступенек. Суровый с равными, иногда даже с высшими. Бывает, что и возражает высшим, но точно знает, до каких границ. Это и есть искусство: знать – до каких пределов. И вовремя остановиться. Тогда начальство всегда будет любить и уважать вас, а, главное, – выдвигать.

– Надо рассказать это полковнику Каштанову, – с деланной серьезностью сказал Хаблак.

– Но вы ведь не подхалим, и не сможете воспользоваться моими советами, – тем же тоном ответил Коренчук. Они посмотрели друг другу в глаза и расхохотались.

Коренчук поднял с пола свой портфель, поставил на колени.

– Небольшая умственная разминка окончена, – сказал он. – Приступим к делу. Можно вопрос?

– Сколько угодно.

– В магазине на Куренёвке есть обувной отдел?

– Нет.

– Нет его и в бывшем магазине Смолянникова?

– Нет.

– Немножко легче, – резюмировал Коренчук. – С кожей они не работают. Остаются мех, готовая одежда и трикотаж. Готовую одежду временно исключаем – в принципе ею уже мало спекулируют. Мех и трикотаж!

– Были в магазине, которым заведует Хмыз?

– Да. Довольно солидная контора. Фактически маленький универмаг. Есть где развернуться. С чего начнете?

– Сейчас договоримся с контрольно-ревизионным управлением, сделаем там небольшую проверку и так далее. Я пойду как ревизор.

– Чтобы только Хмыз не заподозрил, что им интересуется милиция. Сразу поймет, что к чему, и уйдет в такое подполье, что десять лет будем искать.

– Всякое бывает, – согласился лейтенант. – Одна надежда на внезапность. Может, у него левый товар лежит, документы они не успели упорядочить, а мы тут как тут!

– Вашими бы устами…

– Да, вряд ли этот Хмыз положит нам палец в рот. Но все же во время ревизии пристреляемся. Ничего не найдем – не надо. Сделаем ударение в акте на каких-нибудь мелочах и – до свидания. Хмыз уже привык к таким наскокам, знает, что сразу после них его не тронут. Он начнет разворачиваться, а мы – бац, и хана ему.

…До вечера Хаблак занимался канцелярскими делами: должен был написать несколько докладных записок, ответить на запрос о двух приезжих ворах – домушниках, некоторое время «гастролировавших» в Киеве, – вообще, расчистить папку с документами, которые Каштанов адресовал ему. Заработавшись, не заметил, как наступил вечер, и оторвался от бумаг, только увидев в кабинете Коренчука. Лейтенант сел рядом, поставил на пол портфель, будто и не выходил из комнаты.

– Ну? – спросил Хаблак.

– А вы не очень учтивы.

– Если вам нужны китайские церемонии.

– Нет, китайские церемонии нам не нужны. Нужна чашка кофе и два или лучше три больших бутерброда, желательно с колбасой или ветчиной.

– В этом что-то есть, – обрадовался Хаблак. – А я думаю, чего это мне не хватает для полного счастья?

– Для абсолютно полного счастья нам не хватает еще рассказа о делах в магазине Хмыза.

– Что-нибудь нашли? – встрепенулся Сергей.

– Сперва напьемся кофе.

Они поспешили в кафе самообслуживания, и Коренчук, утолив первый голод двумя бутербродами, принялся рассказывать:

– Ничего мы еще не нашли. Все сходится: накладные и выручка, недостачи пока нет, лишних товаров тоже. Для контрольно-ревизионного управления – ажур, и можно премировать этого лысого пройдоху двойным окладом. Держится прекрасно, с чувством собственного достоинства, сама респектабельность… И все же, кажется, я его немного подловил.

– На чем?

– Трикотаж…

– Нашли левый товар?

– Если бы нашли, то имели бы с вами честь допрашивать гражданина Хмыза.

– Мне было бы весьма приятно увидеть его в камере предварительного заключения, – искренне признался Хаблак.

– Думаете, вы очень оригинальны? – даже несколько обиделся Коренчук. – Это место будто создано специально для него, и, надеюсь, мы с вами приложим все усилия, чтобы он поскорее очутился там.

– Не тяните кота за хвост. Что нашли?

– Кофточку.

– Одну кофточку? – пренебрежительно хмыкнул Сергей. – Есть чему радоваться!

Коренчук посмотрел на него сверху вниз – он был на полголовы выше. Ничего не ответил, пошел в буфет и взял еще два бутерброда. Откусил кусок, запил кофе и только после этого спросил:

– Когда вы ловите карманника, что вас прежде всего интересует: конкретный факт, что воришка залез в чужой карман или сколько он вытащил из него?

Хаблак понял лейтенанта, но все же покачал головой.

– Несопоставимые величины, – возразил он. – В таком огромном хозяйстве, как магазин, всегда что-то может заваляться. И не мне вам об этом напоминать.

– Конечно, – согласился Коренчук, и было понятно, к какой части сентенции Хаблака это относится. – И все же эта единственная кофточка, как вы говорите, кое-что мне дала. Понимаете, совсем новенькая шерстяная теплая кофточка на продавщице в такую жару!

– Да, – кивнул Сергей, – это может означать…

– Не может, а точно, – возразил лейтенант. – Она вышла из подсобки в этой кофточке, ей было неудобно, я это сразу заметил. Роскошная кофта, с огромным воротником, спадающим на грудь, снизу по воротнику что-то вывязано.

– Постойте… – Хаблак уставился в потолок, припоминая. – Постойте, Микола. Кофточка сиреневого цвета?

– Да. Мягкая шерсть высшего качества.

Хаблак на мгновенье закрыл глаза и вспомнил, как Таня с Бобырем кормили чаек. Она смеялась, бросала хлеб и на ней была точно такая же кофточка, какую описал Коренчук.

Услышав это, лейтенант помрачнел.

– Любопытно, – сказал он, – даже очень любопытно. Еще раз подтверждает мои догадки.

– Какие?

– Наверное, эта кофта осталась от целой партии таких же. Товар ходовой и стоит недешево. Но по документам не видно, чтобы в магазине продавали такие кофты. Я спросил продавщицу, где достала. Говорит, подруга привезла из Москвы, купила в ГУМе, импортная, английского производства. А сама, бедняжка, краснеет – видно, что говорит неправду, но какие у меня основания не верить?

– Считаете, что Хмыз сбыл партию левого товара? – поторопил Хаблак. – Но где же он мог взять импортные кофты?

– Это мы и должны выяснить, – ответил Коренчук. – И путь к истине у нас долгий и запутанный. – Немного подумал и спросил:

– Но могли бы вы побывать у Тани и выяснить некоторые вопросы? Надо установить, импортная ли у нее кофточка или нашего производства, – пояснил цель визита Коренчук.

– Для чего? – вопрос был резонный.

– Мне кажется, что кофточки изготавливают у нас под носом, и дельцы получают с них огромный навар. А если бы вы одолжили у девушки кофточку…

Хаблак возмутился.

– Вы что ж, за домушника меня принимаете? Коренчук хитро покосился на него.

– У всех в уголовном розыске такая амбиция?

– К сожалению… – вздохнул Хаблак.

– Поедете?

– Придется.

– Я знал, что вы согласитесь.

– Разрешите спросить, почему?

– Не совсем приятная миссия, но когда же нам приходится делать приятное? Просто я знал, что вы сумеете оценить, чего стоит эта кофточка для нашей дальнейшей работы.

– Догадываюсь.

– Может, поедете сегодня? – в вопросе лейтенанта прозвучали какие-то угодливые нотки.

Сергей с любопытством посмотрел на него.

– А вам настырности не занимать. Сейчас позвоню, и, если она дома…

– Должна быть, – уверенно отрезал Коренчук. – Телефон вон там, видите? Две копейки есть?

В трубке долго гудело. Хаблак хотел было уже повесить ее, но в последний момент услышал Танин голос.

– Бежала из сада, – объяснила она.

– От Толика ничего? – поинтересовался Хаблак.

– Молчит.

– Скоро отзовется.

– Мужчины такие толстокожие…

– Настоящие носороги…

– Слоны.

– Я видел в цирке, как женщина, похожая на вас, укрощает слонов.

– Легче выдрессировать десять слонов, чем одного Бобыря. Вам ведь характера не занимать.

– Я такая слабая женщина… – жалобно вздохнула в трубку Таня – так искренне, что даже Хаблак на секунду поверил. Но сразу же вспомнил, как она сидела в ресторане с Рогатым, и уверенно возразил:

– Такая красивая женщина не может быть слабой. Вот я сейчас вспомнил, как вы на пароходе кормили чаек, даже птицы льнули к вам, – ощутил, как фальшиво-патетично звучат его слова, но знал, как они приятны Тане, и был уверен, что избрал единственно-правильный тон разговора.

– Вы стояли, как королева, на вас была такая красивая кофточка с широким воротником, раньше я никогда не видел таких. Кстати, посоветуйте, где можно приобрести такую? Срочно нужна для сестры.

– Вот Толик вернется…

– Импортная?

– Мэйд ин Житомир!

– И такое чудо делают в Житомире?

– Не знаю, может, в Виннице. Толик говорил, какая-то артель или фабрика.

– Не киевская ли?

– Ей-богу, не помню.

– Должен быть фирменный ярлык. Посмотрите.

– И это вам нужно?

– У сестры день рождения, я бы достал ей такую.

– Ладно, подождите.

Ждать пришлось несколько минут. Какая-то женщина с большой хозяйственной сумкой нетерпеливо переминалась с ноги на ногу перед телефонной будкой и делала Хаблаку красноречивые знаки, но капитан притворился, что не замечает их. Наконец, Таня откликнулась:

– Алло! Слушаете? Нет там никакого ярлыка, должно быть, я срезала.

– Жаль, – вздохнул капитан, – придется подождать Толика. Тогда мы встретимся.

Вероятно, девушка рассчитывала на другое предложение, потому что сказала не очень уверенно:

– Звонила Валерия, и мы думали…

– Я позвоню вам на днях, – поставил точку Хаблак, – у меня ревизия, и нет ни одной свободной минуты. – Он повесил трубку и, сопровождаемый уничтожающим взглядом женщины с хозяйственной сумкой, поспешил в кафе.

На столике перед Коренчуком стоял расстегнутый портфель. Лейтенант так углубился в какую-то книгу, что,небось, забыл обо всем на свете. Оторвался от нее, лишь услышав, как Хаблак отодвигает стул.

– Я дозвонился до Тани, – сообщил Хаблак. – Кофточка нашего производства.

– Фабрика?

– Ярлыка, к сожалению, нет.

– Впрочем, это логично, – сказал Коренчук. – Но откуда она знаете, что кофточка наша?

– Бобырь сказал.

– А вы времени зря не теряли! Понимаете, что это такое: две одинаковые кофточки – одна импортная, другая наша!

– Тождество кофточек еще надо доказать.

– Конечно. Это пока что рабочая версия, но, по-моему, перспективная.

– Считаете, что к нашим кофточкам пришивали импортные ярлыки?

– Э-э – можно кустарным способом напечатать сколько угодно ярлыков. «Made in Paris», «Made in London»… Сто процентов шерсти. Женщины за час расхватают. Кофточка из самого Парижа. За одно это стоит переплатить больше штуки.

– Это точно, – согласился Хаблак, – главное для женщин – яркий ярлык. Они, если бы могли, нашивали бы его на видном месте, чтобы издали видели: наша Дуня в импорте…

– Вот видите, ревизия в магазине Хмыза дала первые плоды. Завтра или послезавтра закончим проверку и тогда сделаем какие-то выводы. – Он с сожалением спрятал книгу в портфель.

Они распрощались и разошлись в разные стороны. Лейтенант сел в трамвай, а Сергей зашагал к Владимирской горке. У него была там любимая скамейка – оттуда открывалась широкая днепровская панорама и казалось, что этому речному простору нет конца. Пахло какими-то горькими цветами, на душе было тревожно, словно его ждал полет над этим неохватным простором. Сергей даже как-то бессознательно распрямился на скамейке и ощутил, как его тело стало легким, почти невесомым.

Но кто-то сел рядом, и ощущение невесомости исчезло. Сергей покосился направо: какой-то старичок разворачивал газету. Сейчас он натолкнется на что-нибудь любопытное и поспешит поделиться своими впечатлениями с соседом – разговаривать же Сергею не хотелось: он встал и направился в город, сел в троллейбусе на свободное место у окна. Смотрел на тротуары, но не видел на них никого.

Троллейбус подбросило на выбоине, и Хаблак открыл глаза. Кажется, он немного вздремнул. Повел глазами вокруг – не заметил ли кто-нибудь из пассажиров? Инспектор уголовного розыска – и спит в троллейбусе!.. Позор… Но кто знает, что он – инспектор? На лбу у него написано, что ли?

Сергей потер кончик носа, вздохнул и направился к выходу из троллейбуса.

Во время обеденного перерыва Хмыз позвонил шефу из будки телефона-автомата.

– У нас ревизия, – лаконично сообщил он.

– Откуда?

– Контрольно-ревизионное управление.

– Ну и как?

– Порядок. У нас все хорошо.

– А если так, то почему волнуешься?

– Вы так считаете?

– По голосу чувствую.

– Ошибаетесь.

– Я никогда не ошибаюсь, – сухо отрезал шеф и добавил: – Вечером приедешь на дачу.

– Угу… – буркнул Хмыз и повесил трубку.

У шефа была дача на лесном днепровском берегу. Точнее, дом принадлежал теще, жившей с сыном в Ужгороде и довольствовавшейся ежемесячными денежными переводами.

Дачу ограждал забор из плотно сбитых досок. В нем не было ни единой щели, и подсмотреть, что делается в усадьбе, можно было, разве что взобравшись на него. Только подсмотреть, потому что дорогу в дом охранял огромный и злой доберман-пинчер. Шеф никогда не держал его на цепи, все вокруг знали это, особенно соседские ребятишки, лакомые до чужих яблок и груш.

Хмыз постучал в калитку. Доберман воспринял это как вызов ему лично и бросился, захлебываясь от ярости, на забор. Хмыз подождал немного, снова постучал и сразу же услышал из-за калитки:

– Ты, Ярослав?

– Я.

Лязгнул замок. Шеф стоял, держа добермана за ошейник, и Хмыз, зная коварный нрав пса, поспешил в дом. Доберман недовольно поворчал ему вслед, а шеф, заперев калитку, пошел за Хмызом.

– Ну как? – лаконично спросил он, но Хмыз понял его.

– Я вышел из автобуса один.

– Могли ехать в автомобиле.

– Не впервой… – обиделся Хмыз. – Я сразу в лес, будто по грибы, там сам черт меня не найдет.

– Хвалю – бережёного и бог бережет.

– Что-то страшно мне, – признался Хмыз. – Такое чувство, что наступают на пятки.

– Мнительность! – сказал шеф категоричным тоном. – Выпить надо, и все пройдет.

– Не хочу возвращаться под газом.

– Заночуешь у меня.

– Тогда с удовольствием. А то мне автобусом и электричкой…

– Пока жена приготовит ужин, побеседуем. – Шеф показал на беседку, сплошь увитую виноградом. Не диким, а настоящим культурным виноградом – большие зеленые гроздья свисали с лоз. В беседке стояли диван и удобные кресла рядом с журнальным столиком. Шеф усадил Хмыза в кресло, сам полулег на диване, подложив под бок подушку.

– Ну, что там у вас делается? – спросил так, словно речь шла о заведомой мелочи. – Очень придираются?

– Как всегда: документы, учет товаров…

– Но ведь ты волновался.

– А вы бы не волновались? Милиция вцепилась в Бобыря, а тут тебе…

– Все может быть, – остановил его шеф, – но не думаю… Просто стечение обстоятельств. У тебя давно из контрольно-ревизионного управления не были?

– Больше года.

– Вот то-то и оно… У них, знаешь, тоже все планируется. Теперь пришла твоя очередь.

– И я так думаю.

– А если так, чего паникуешь? Товара же не было?

– Одна кофточка. Надели на продавщицу.

– Повезло девушке.

– Они у меня не обижены.

– Смотри, не перестарайся… Чем больше человек получает, тем больше хочет иметь.

– Знаю. У меня девушки не избалованы: подарок, тысяч десять к прогрессивке за ударный труд – они и счастливы. И мне преданы.

– Преданность, голубчик, существует до тех пор, пока действует материальная заинтересованность. Вот – наша диалектика.

– Вам бы философию преподавать.

– Без изучения конкретных законов экономики нам не обойтись, – уклончиво ответил шеф. – Главное в нашей деятельности – своевременно менять методы работы. Обэхаэсовцы начали пристреливаться, снаряды ложатся все ближе и ближе, не сегодня-завтра – прямое попадание, так сказать, а мы – левый поворот и оставляем зону огня.

– Что-нибудь новое придумали?

– Наш кибернетический центр, – шеф постучал пальцем по лбу, – разработал новую систему.

– А как с операцией «Юность?»

– Исчерпана.

– Жаль. Всё просто и надёжно.

– Да, наш принцип – простота и надежность, – согласился шеф.

– У вас все было рассчитано точно, – сказал Хмыз. – Отшлифованная система, зачем же менять?

– Самая совершенная система, умница ты мой, имеет свои трещинки, и бдительное око нашей родной милиции со временем может разглядеть их.

– Вам виднее.

– А если виднее, то работать будем совсем иначе.

– Во всех точках?

– Разумеется.

– Как именно?

– В свое время узнаешь. Не спеши. Новая система требует притирки и чёткости. Ты пока что сиди спокойно. Закончится ревизия, все обойдется, тогда и о тебе вспомним.

Хмыз поморщился.

– А дивиденды?..

– Каждый получит свою часть. Никто не застрахован от ревизий и других неприятностей. Просто теперь Сидоренко с Зельцером придется больше работать. У них что-нибудь случится – переложим на твой воз…

– Не возражаю.

– Ну, если не возражаешь, так идем ужинать. Заговорились мы с тобой, а самовар давно кипит.

Хмыз переночевал у шефа и утренним автобусом добрался в магазин. День прошел в хлопотах, приходилось часто давать объяснения ревизорам, и Хмыз переложил свои прямые обязанности на заместителя. Постоянно был насторожен: не кроется ли за каким-нибудь вопросом подводный камень? Но все шло нормально, он уже начал успокаиваться, когда за несколько минут до конца рабочего дня его позвали к телефону, и Ярослав Михайлович услышал в трубке голос Бобыря. Хмыз побледнел, даже пот выступил на лбу. Однако нашел в себе силы, чтобы равнодушно сказать:

– Слушаю вас.

– Я звоню с вокзала и хотел бы увидеться… – в голосе Бобыря не было уверенности.

– Подождите… – пробормотал Хмыз. – Дайте мне подумать… Я сейчас вспомню…

– Это я, Толик! – не понял его Бобырь. – Слышишь меня, Славко?

– Да… да… Слышу… Хорошо, буду через полчаса. Ну, минут через сорок, согласен?

– Я с вокзала, – повторил Бобырь.

– Ага, значит, возле метро. Вы меня слышите? Договорились. – Хмыз положил трубку, вынул платок, вытер пот. Подумал: чертов Толик, и что ему нужно? Был ведь строгий приказ – не появляться в городе. Деньги тебе дали, загорай где-нибудь в Ялте или Сочи, ну, зачем припёрся? К тому же – во время ревизии. Ну, не болван? Даже не болван, – преступник и негодяй, осел!

Хмыз крыл Бобыря последними словами, в то же время улыбаясь и пожимая руки ревизорам, которые расходились. Включил сигнализацию, запер магазин и пошел на автобусную остановку. Доехал до метро и оттуда позвонил шефу. Никогда еще не слышал, чтобы шеф нервничал или сердился, тем более – ругался, и крайне удивился, когда мембрана содрогнулась от крепкого слова. Но шеф потерял самообладание только на мгновение.

– Слушай меня внимательно, мой дорогой, – сказал он уже спокойным тоном. – Сделаем вот как…

…Субботний день обещал быть солнечным, теплым. Хаблак выглянул в окно, посмотрел, как поливает улицу мощный «ЗИЛ», полюбовался радугой, расцветшей в водяной пыли, и начал делать зарядку.

Жизнь прекрасна и удивительна!..

Дважды присесть…

Когда тебе только тридцать лет…

Прогнуться направо…

Когда такое теплое солнце и ощущаешь каждый мускул…

Достать ладонями пол, выдох…

Когда вокруг всё такое светлое, когда играет радуга… Присесть…

Зазвенел телефон. Когда телефон звонит в начале восьмого – это не к добру… Но разве может что-нибудь испортить настроение в такое утро?

Сергей снял трубку.

– Доброе утро, товарищ полковник. Что? Не может быть! Бобырь?

– Да, погиб Бобырь, – подтвердил полковник Каштанов. – Вчера вечером. Попал под электричку. Есть заключение экспертизы: Бобырь был пьян. Средняя степень опьянения. Наши коллеги из железнодорожной милиции считают: несчастный случай. Но они же не знают общей ситуации. Прошу вас связаться со следователем, который вел предварительное расследование.

Хаблак подумал: увидел бы сейчас полковник своего инспектора – неумытого и небритого…

– Как узнали, что это Бобырь?

– У него были при себе документы. Вызвали жену для опознания, она подтвердила.

– Странно – несчастный случай… – пробормотал Хаблак.

– Вот вы и разберитесь, – приказал полковник. – Железнодорожная милиция получила от прокуратуры указание передать материалы нам. Высылаю в ваше распоряжение машину.

– Да, машина понадобится, – согласился Хаблак.

– Будет через четверть часа.

Позабыв о своем чудесном настроении и о солнечном утре, капитан поспешил в ванную. Брился быстро и порезался. Подумал, каким недолгим бывает человеческое счастье. Казалось, ничто не предвещало хлопот, впереди был беззаботный выходной день с днепровским пляжем и кинофильмом или концертом вечером, и вот тебе на – Бобырь попал под электричку. Вспомнил Толика, на мгновенье стало жалко его. Но чего жалеть Бобыря? Жулик, обкрадывавший государство, значит, враг всех честных людей. Возможно, погиб случайно, но, честно говоря, капитан сомневался в этом: сначала – таинственное исчезновение Бобыря, теперь – его смерть… И снова – Ирынь, а там – Хмыз… Не многовато ли?

Машина просигналила, когда Хаблак завязывал галстук. Через несколько минут капитан уже знакомился со старшим лейтенантом Моринцом.

Конечно, каждому неприятно, когда твои выводы или соображения, ставят под сомнение, и Моринец тут не был исключением. Подал Хаблаку папку с делом Бобыря, всем своим видом показывая, что удивляется: и так все понятно – пьяный поперся на рельсы, а тут из-за поворота выскочил электропоезд, машинист увидел человека на железнодорожном полотне, но остановить электричку уже было поздно.

Несчастный случай, не так ли? Хаблак просмотрел бумаги. Внимание его привлек протокол допроса машиниста. Спросил Моринца:

– У вас тут записано: машинист увидел человека на рельсах. Как увидел: лежал он, шел, сидел? Или, может, бежал?

Старший лейтенант пожал плечами:

– Кажется, он говорил, что пьяный мужчина лежал на рельсах… – ответил он неуверенно.

– Следует уточнить, – попросил Хаблак. – Это очень важно. Прошу вызвать машиниста, а мы пока сходим на место происшествия.

– Машинист сейчас на станции, – пояснил Моринец, – и стоит прежде заскочить туда. Мы выяснили: он сделал все, что должен был сделать в таких случаях. Человек работал всю ночь, надо ли вызывать сюда?

– Заедем к нему, – согласился Хаблак.

Моринец позвонил на станцию, и когда они приехали, машинист уже сидел в приемной начальника. Полный, краснолицый мужчина с быстрыми глазами. Хаблак попросил его:

– Расскажите, пожалуйста, как все произошло. Я внимательно прочитал ваши показания, но ничто не может заменить живого рассказа.

Машинист вопросительно посмотрел на капитана, будто хотел выяснить, сколько раз еще и кому придется рассказывать. Но, наверное, понял, что тут ничего не поделаешь, вздохнул и начал, наморщив лоб:

– Мы отходим из Ирыня в десять семнадцать. Тронулись по графику. В это время уже темно. Включили прожектор, все, что надо, сделали, просигналили и тронулись. Поезд наш сразу скорость набирает. Вот тронулись, набрали скорость, а там поворот и поселок кончается. Дальше поле и лес. Выскочили мы, смотрю, что-то чернеет на рельсах. Ну, что? Сигнал и тормоза, а поезд двигается вперед. Это вам не «Жигули», его сразу не остановишь. Ну и наехали… Остановились, а он под третьим вагоном. Но мы все сделали, сигнал и тормоза, как полагается. А что поделаешь, если он пьяный валяется?

– Валялся? – переспросил Хаблак. – То есть, лежал на рельсах? Я правильно вас понял?

– Конечно, правильно, – обрадовался машинист. – Как ткнулся в правый рельс, так и заснул, значит. Мы – сигнал и тормоза, но разве пьяный услышит?

Хаблак нарисовал на клочке бумаги две параллельные линии.

– Представьте себе, что это – рельсы, – объяснил он. – Нарисуйте, как лежал этот человек.

Машинист не задумался ни на секунду. Нарисовал довольно неуклюже, но точно. Человек лежал грудью на правом рельсе. Машинист даже сказал, что одна рука была поджата под туловищем, другая – откинута в сторону.

– Лицом вверх или вниз? – уточнил Хаблак.

– Вниз.

– Это точно?

– У меня же было несколько секунд, да и прожектор у нас мощный…

– Не заметили, он не шевелился?

– Нет. Я еще подумал: вот наработался человек: спит – как мертвый.

– Поблизости никого не было?

– Не видел. Поле там, было бы видно…

Хаблак запротоколировал показания машиниста, дал ему подписать.

– Теперь – в Ирынь, – предложил Моринцу.

– Мне тоже? – спросил машинист.

Хаблак немного подумал. В конце концов, машинист – единственный человек, видевший Бобыря на рельсах. Точнее, пока единственный. Место в машине есть, почему не взять. Человек он здоровый, видно, не очень устал, пусть поедет, может, возникнут к нему какие-то вопросы.

– Вам тоже, – велел он. – Двинулись.

…Машину пришлось оставить метрах в ста от места происшествия в дубовой роще. Последняя усадьба поселка была еще дальше, за дубами, от рощи к железной дороге вела между засеянными овсом полями узкая тропинка. По ту сторону железной дороги, за насыпью, сразу начинался лес, и тропинка исчезала в густом кустарнике.

Моринец шел впереди, овес доходил ему до пояса. Так они шли по тропинке и вчера – оперативная группа железнодорожной милиции, врач, санитары и, конечно, затоптали все следы, которые могли остаться здесь. Хаблак сказал:

– Минутку, старший лейтенант, нельзя ли осторожнее? Давайте пройдем полем, потому что я потом хочу осмотреть тропинку.

'Моринец пожал плечами, но вошел в овес. Они шли теперь по обеим сторонам тропинки в шаге от нее, и Хаблак внимательно смотрел на сухую, вытоптанную черную дорожку. Остановился и поднял окурок, потом бумажку и сломанную веточку. Моринец не удержался от иронической улыбки. Хаблак заметил ее, но ничего не сказал старшему лейтенанту. В конце концов, у каждого свои принципы, свой опыт, свои знания, и он здесь не для того, чтобы устраивать дискуссии.

Вышли к железнодорожному полотну. Моринец показал место, где лежал Бобырь. Хаблак сразу и сам определил его – на гравии и на шпалах еще сохранились пятна крови.

– Он шел из поселка, – показал Моринец на тропинку, хорошо видную с насыпи, – споткнулся о шпалы, упал и заснул. А тут – электричка.

– Но ведь Бобырь мог идти из лесу в поселок, – возразил Хаблак.

– Нет, – настаивал на своем Моринец – он лежал головой к лесу. Шел туда и упал.

Хаблак, уже не споря, спустился по противоположному склону насыпи, прошел рядом с тропинкой до самого леса. На твердой земле не сохранилось никаких следов. Хаблак вошел в лес, осмотрел кусты, нависавшие над тропинкой, но и на них не нашел ничего, заслуживавшего внимания. Вернулся к насыпи.

Моринец сидел на траве, покусывая стебелек.

– Нашли что-нибудь? – спросил он из вежливости, и Хаблак только покачал головой. Старший лейтенант, встав, потянулся так, что хрустнули кости. – Зря теряете время, – сказал он. – У нас, к сожалению, это не первый случай, когда пьяный попадает под поезд.

«Привыкли, – подумал Хаблак. – Но ведь нет ничего хуже, чем мерить все на один аршин».

Хаблак спустился с насыпи в поле. Овес здесь отступал от железной дороги, и тропинка пересекала траву. Ночью поработали кроты – трава была усеяна черными кучками свежей еще земли. Хаблак обошел траву, присматриваясь к кучкам, возле одной из них опустился на колени.

Весной, наверное, траву заливала талая вода, да и вообще грунтовые воды подступали тут близко к поверхности: трава была зеленая и земля мягкая. Вот и сохранился след человека: каблук глубоко увяз в почву и лишь носок следа был разворочен кротовиной.

Хаблак подозвал старшего лейтенанта.

– Видите, – ткнул пальцем, – след мужской обуви, приблизительно сорок второго номера. По-моему, каблук итальянского производства. Значит, обувь либо импортная, либо изготовлена нашим домом моделей: они закупили в Италии партию каблуков и делают совсем неплохие туфли.

– Ну и что из того, что итальянская? – спросил Моринец, но сразу понял неуместность своего вопроса и начал оправдываться. – Ночью мы могли и не заметить…

– Не надо было всё затаптывать здесь, – не выдержав, раздраженно заметил Хаблак.

– Но ведь мы считали…

– Что это несчастный случай? Конечно, может, и так, но где стопроцентная гарантия? А если Бобыря убили и положили на рельсы, чтобы замести следы?

– Медицинская экспертиза! – возразил Моринец. – Есть ее заключение.

Хаблак насупился.

– Сделайте слепок со следа, – попросил он. – Не забудьте о понятых. А я еще осмотрюсь вокруг.

В овсе поблизости от травы Хаблак ничего не нашел. А потом принялся прочесывать поле метр за метром по обеим сторонам тропинки до самого леса, где стояла машина. Все, что находил, аккуратно складывал в чемодан и скоро заполнил его почти до половины: несколько бумажных пачек от сигарет – желтые, мытые дождями пачки «Памира», «Примы», скомканная, в целлофане пачка «Стюардессы», конфетная обертка, фольга от шоколада, полусъеденное яблоко, лист из ученической тетрадки со смытыми дождем записями, катушка от ниток, клочок газеты…

Увидев метрах в двадцати от дорожки обломок гранита, Хаблак замер: сделал пружинистый шаг к камню и осторожно опустился на колени, забыв о брюках. Но тут же разочарованно вздохнул: камень погрузился в землю: он лежал тут давно, может, месяц, а может, и больше. С одной стороны его оплело даже какое-то вьющееся растение.

Капитан вытащил камень и со злостью далеко зашвырнул его. Отряхнул колени. «Все, – решил он, – тут уже, конечно, ничего не найти…»

Хаблак поехал к Тане.

Снова люто залаял пес, и девушка придержала его за ошейник.

– А Толик вернулся, – радостно сообщила она. – Вчера. Капитан ничего не ответил, прошел на веранду. Молча устроился за столом, Таня остановилась в дверях, несколько удивленная молчанием и каким-то непривычным видом Хаблака.

– Садитесь, Таня, – Хаблак показал на стул с противоположной стороны стола. – Садитесь. Есть к вам дело, неприятное, да что попишешь – не все в жизни сладко.

Девушка передернула плечами и села на краешек стула, выжидательно глядя на капитана. Хаблак подал ей свое удостоверение.

– Инспектор уголовного розыска, капитан милиции Хаблак, – сказал он официально. – А все, что было до сих пор, считайте небольшим маскарадом, вызванным необходимостью. Сейчас я разговариваю с вами как вполне официальное лицо – вот, прошу ознакомиться с этим документом и расписаться. Предупреждаю, что за ложные показания вы ответите перед законом.

Девушка смотрела на Хаблака и все еще не могла поверить ему. Вероятно, воспринимала его действия, как розыгрыш, потому что сказала, правда, не совсем уверенно:

– Оставьте, Павел, эти неуместные шутки… Хаблак снова раскрыл перед ней удостоверение.

– Меня зовут Сергеем Антоновичем. Еще раз повторяю: всё мое предыдущее поведение было вызвано служебным заданием, связанным с расследованием действий группы дельцов и жуликов. А теперь должен сообщить вам, гражданка Высоцкая, что вчера, в начале одиннадцатого вечера, погиб Анатолий Васильевич Бобырь. Короче говоря, вчера Толик попал под электричку.

То ли эта неожиданная концовка, то ли строгий тон Хаблака, то ли официальное обращение «гражданка Высоцкая» так подействовали на нее, но девушка наконец поняла, что все это не шутки. Более того: до нее дошел весь страшный смысл сказанного Хаблаком – она побелела, как полотно, и неуверенно спросила:

– Что вы говорите?.. Толик был у меня вчера и мы договорились… Не может быть! – крикнула она вдруг. – Зачем вы пришли ко мне? При чем тут милиция?

– Татьяна Борисовна, – сказал Хаблак мягко, – вы должны прежде всего осознать, что случилось несчастье, возможно, преступление, и я расследую его. Понимаю, что вам тяжело, сочувствую вам, но и вы поймите. Погиб человек. Мы еще не знаем, то ли в результате несчастного случая, то ли – преступления, мы должны установить это и просим вашей помощи.

Таня резко встала. Растерянно сказала:

– И это вы ходили к нам… и звонили… исполняя служебное задание? Это правда?

– Правда, – кивнул Хаблак.

– И правда, что Толик погиб?

– Вчера вечером попал под электричку.

– Но ведь только вчера вечером…

– Когда он ушел от вас?

– В начале десятого. На дворе еще было видно, и он собирался вернуться. Я ждала, но решила, что его задержали.

Хаблак придвинул к себе бумаги. Понял, что Высоцкая немного пришла в себя и может отвечать на вопросы. Сказал:

– Садитесь, Татьяна Борисовна. Прошу вас, расскажите обо всем, что было вчера. Когда появился у вас Бобырь?

Таня снова села на краешек стула. Спросила:

– Неужели Толик совершил такое, что милиция… Хаблак решительным жестом остановил ее. Предупредил:

– Я прошу вас отвечать на мои вопросы, гражданка Высоцкая. И еще раз предупреждаю, что за ложные показания…

– Я же расписалась, – сказала Таня, сверкнув глазами, и Хаблак понял, что девушка уже вполне взяла себя в руки. Повторил:

– Когда появился у вас Бобырь?

– Вчера утром, после десяти… Сказал, что не мог вернуться раньше – были разные хлопоты с родственниками. Приехали на похороны бабушки, и пришлось возиться с ними.

– Мог бы сообщить, что задерживается.

– И я так считала, но он объяснил, что замотался.

– Допустим. Следовательно, Бобырь приехал к вам в начале одиннадцатого. И до какого часа пробыл?

– Мы пообедали, он еще спал после обеда и около шести поехал в Киев.

– За обедом употребляли спиртное?

– У нас был праздничный обед. Но Толик не пил. Точнее, немножко. Две или три рюмки.

– Когда обедали?

– В два.

Хаблак прикинул: от трех рюмок сильно не опьянеешь. Кроме того, Бобырь спал, вероятно, до пяти – все должно было выветриться.

– Зачем поехал в Киев?

– Сказал: дела. Я еще не хотела отпускать – какие дела в пятницу вечером, да еще и не виделись столько времени! Но он обещал скоро вернуться.

– И вернулся?

– Около восьми. Или чуть позже.

– Один?

– Разумеется.

– Уладил дела?

– Нет, должен был идти на какое-то свидание. Я не хотела отпускать, но он сказал, что на часок. Мол, крайне необходимо встретиться с каким-то человеком.

– Которого видел в Киеве?

– Я не расспрашивала. Но, вероятно, встреча состоялась, потому что ехал в Ирынь, с кем-то.

– С кем именно?

– Не знаю.

– Однако вы сказали…

– Да, с кем-то. Толик попросил чего-нибудь поесть, говорит, вернулся бы раньше, но должен был ждать в Киеве на вокзале. Потом всю дорогу разговаривали, у него язык от болтовни одеревенел и было бы неплохо выпить стакан сухого вина.

– О чем они болтали?

– Откуда же мне знать?

– И Толик пошел на свидание с этим человеком?

– Зачем же ходить, если они всю дорогу трепались. Я так думаю.

– Вы правы, – согласился Хаблак. – Значит, Бобырь должен был встретиться с другим человеком. Когда и с кем?

– Если бы я знала…

– Что ж, давайте по порядку. Бобырь, вернувшись, выпил стакан сухого вина и поужинал, так?

– Да.

– Поужинав, пошел на свидание с каким-то человеком. Вы не допускаете, что на свидание с женщиной?

– Нет, – убежденно ответила Таня, – этого не может быть. Толик вернулся ко мне.

Хаблак был не столь высокого мнения о моральных устоях Бобыря, но в данном случае должен был согласиться с Таней: вряд ли в первый же день после возвращения тот побежал бы к другой.

– Значит, с мужчиной, – подтвердил он. – С каким?

– Не знаю.

– Толик не говорил, или, может быть, намекнул, куда уходит и для чего?

– Какие-то дела… Деловое свидание.

– Почему – деловое? Может, хотел узнать какую-то новость, просто поболтать с приятелем?

Высоцкая исподлобья посмотрела на Хаблака, сказала не очень уверенно:

– Вообще, он нервничал, и чего-то ждал от этой встречи.

– Почему?

– Выпил еще стакан вина. Ходил по комнате… Я поджарила яичницу, а он ходил из угла в угол… Потом сели ужинать, я ему хотела еще налить вина – отказался. Говорит: хватит, потому что у него серьезный разговор, и он выходит из игры.

– Выходит из игры! Как это понимать?

– Я спросила. Говорит, я фигурально выразился.

– Ну-ну… – проговорил Хаблак. – И вы не расспросили его?

– Но ведь он спешил. Сказал, что через час вернется.

– В котором часу ушел?

– В начале десятого. Я ждала его, не ложилась до двенадцати, потом подумала: Толика задержали или выпил с кем-то.

– Раньше так бывало?

– Всякое бывало.

– Вы провожали Бобыря до калитки?

– Да.

– В какую сторону пошел?

– Направо.

– К вокзалу?

– Возможно.

– Что взял с собой? Портфель, сумку, чемодан?

– Зачем? Должен был сразу вернуться. Натянул берет и ушел:

– Во что был одет?

– Серый костюм. Сорочка без галстука. Вечером было ветрено, хотела дать ему плащ, а он только берет попросил.

– Вещи Бобыря хранились у вас?

– Да. Плащ, берет и другие. Он месяц назад привез к нам.

– Можно взглянуть на них?

– Прошу. Что теперь с ними делать?

– Составим опись. Должны будете вернуть законным наследникам. Кстати, что, кроме одежды, Бобырь оставлял у вас?

– Не имею привычки рыться в чужих вещах. Толик привез два чемодана. Костюмы и плащ я повесила в шкафу, остальное так и лежит в чемоданах.

– Чемоданы заперты?

– Кто его знает…

– Давайте посмотрим.

Они осмотрели два довольно больших чемодана: сорочки, белье, обувь, несессер и электрическая бритва, транзисторный радиоприемник, будильник, галстуки… Собственно, и все. Негусто, Хаблак ожидал большего. Правда, белье, сорочки, обувь и костюмы были высшего сорта; костюмы Бобырь шил у портного, только один приобрел в магазине готового платья – дорогой, импортный. Сорочки преимущественно цветные, и в модную полоску. Ни бумаг, ни книг. Ни одного блокнота или записной книжки.

– Хорошо, – решил Хаблак, – пусть все лежит, сейчас у меня нет времени, потом в присутствии понятых перепишем вещи. Надеюсь, все останется на месте.

– Неужели вы думаете, что мне нужен какой-то костюм?

– Нет, не думаю, – заверил Хаблак. – Скажите только, Бобырь не опьянел от вина, выпитого за ужином?

– Вы же знаете Толика – бездонная бочка…

– Да, его нелегко было перепить. А от двух стаканов сухого вина…

– Детская доза! Хаблак подумал и спросил:

– Вам не кажется, что деловая встреча, на которую спешил Бобырь, могла состояться в электричке?

Высоцкая задумалась.

– Может быть, да, – ответила не очень уверенно. – Но утверждать не могу.

– У Бобыря были тут знакомые? Вы знаете их?

– Мы с Толиком познакомились в электричке, когда он к кому-то ехал сюда. Но к кому – не знаю. Потом спрашивала – отмахивался: мол, какое это имеет значение, главное, мы встретили друг друга.

– Но ведь он мог ехать к знакомым в соседнем поселке.

– Мы тогда сошли с поезда вместе, и Толик сказал, что нам по дороге.

Вдруг Высоцкая перегнулась через стол, заглянула в упор Хаблаку в глаза.

– Скажите, – попросила она, – скажите мне, если можете: Толик погиб сам или его убили? Я подумала сейчас… Вы говорите, он был связан с какими-то людьми… А вчера встретился с ними…

Ей нельзя было отказать в проницательности, но что знал сам Хаблак? Поэтому и ответил искренне:

– Не знаю. Бобырь попал под электричку, а при каких обстоятельствах – еще не известно, но мы выясним это.

– Он вернулся ко мне и хотел порвать с ними! – вдруг выкрикнула Таня. – Он сказал мне, что хочет выйти из игры, – он точно сказал это, понимаете?

– Понимаю, – кивнул Хаблак. – Кстати, Бобырь никогда не говорил вам, что Славко живет тоже тут? Славко, с которым мы были в ресторане?

– Этот лысый? – пренебрежительно переспросила она, и Хаблак подумал, что она явно недооценивает Хмыза. – Что ухаживал за Маринкой?

– Да.

– Деревня… – махнула рукой Таня. – И где только Толик его откопал? Чурбан неотесанный.

Хаблак вспомнил двухэтажный дом Хмыза – вот тебе и «чурбан!» Но промолчал. Впрочем, разговор с Высоцкой пока что был исчерпан – надо ехать к Хмызу.

Предстоящий допрос Хмыза волновал и возбуждал капитана: ощущал подсознательную тревогу, как перед охотой на опасного зверя. Был уверен, что именно с Хмызом Бобырь возвращался вчера в Ирынь, но ведь тот, по всей вероятности, будет все отрицать, а найти доказательства нелегко.

Попрощавшись с Высоцкой, пообедал с шофером в ресторане. Но сам только поковырялся в ромштексе: обдумывал план допроса. Наконец, решил: Ярослав Михайлович должен растеряться, увидев именно его, Хаблака, в роли сотрудника милиции, как растерялась Высоцкая. Этим и следует воспользоваться: не дать ему опомниться, задавать неожиданные вопросы, загнать в угол.

Немного постоял под дубом, собираясь с мыслями, медленно перешел улицу и толкнул калитку усадьбы Хмыза. Думал, что заперта, и придется стучать, но калитка открылась легко, капитан ступил на бетонированную дорожку, ведущую к дому. И увидел Хмыза. Тот стоял шагах в десяти от него и поливал из шланга грядки. Шум воды заглушил скрип калитки, Хмыз не видел непрошенного гостя – стоял боком к нему – и капитан остановился, глядя, как ловко Хмыз делает свое дело. Он поднимал шланг так, чтобы струя воды высоко взлетала в воздух и падала на землю мелким дождем – не повреждая растения и равномерно орошая грядки.

Хаблак кашлянул. Хмыз недовольно повернулся к нему и узнал сразу – капитан был уверен в этом, потому что рука у него дернулась, и струя воды полетела куда-то в кусты. Но Хмыз потерял самообладание только на мгновение – положил шланг на землю так, чтобы вода не размывала грядки, вытер руки о не очень чистые брюки и направился к Хаблаку, радостно улыбаясь.

– Каким ветром занесло тебя к нам? – спросил он, заглядывая капитану в глаза и протягивая руку. – Рад видеть тебя, дружище, вот никогда бы не подумал…

Хаблак стоял, заложив правую руку за борт пиджака. Хмыз, поняв, что руку ему не подадут, сделал попытку похлопать Хаблака по плечу.

Капитан шагнул назад. Хмыз уже все понял, потому что глаза у него стали холодными, однако уступил дорогу, и слащаво сказал:

– Мне очень приятно видеть тебя, хотя не надеялся… Но мы всегда рады гостям, прости только, я сейчас перекрою воду…

Он повернулся спиной к Хаблаку и пошел к крану, а капитан медленно направился к дому, думая о том, что эти первые секунды Хмыз явно выиграл у него. Эта мысль раздражала, и Хаблак остановился и, дождавшись, когда тот завернет кран, сказал, не спуская глаз с Хмыза:

– Не ждали меня, Ярослав Михайлович, да что поделаешь – гора с горой не сходится… Есть серьезный разговор, может, пригласите в комнату?

И все же Хмыз не мог отказаться от начатой игры. Хаблак понимал почему: Славко тянул время, чтобы выяснить положение и избрать линию поведения – все же появление Хаблака было неожиданным для него. Махнул рукой и сказал, снова изобразив чуть ли не радостную улыбку:

– Зачем эти китайские церемонии, дружище?! Проходи, пожалуйста, только, – он приложил палец к губам, – жена дома и не дай бог о девушках… Пропустив гостя в прихожую, показал на дверь слева, в просторную гостиную, устланную розовым ковром. Гардины на окнах тоже были розовыми, и все в этой комнате казалось розовым, даже светлая полированная мебель.

Хмыз указал Хаблаку на огромное мягкое кресло у журнального столика.

– Садись, дружище, – гостеприимно сказал он, – а я попрошу жену приготовить нам кофе. Надеюсь, ты уже обедал, а то мы…

Хаблак остановил его властным жестом. Вынул удостоверение, раскрыл перед Хмызом. Тот, лишь взглянув, захохотал подчеркнуто весело. Хаблак окончательно убедился, что Хмыз давно разгадал их игру, исчезновение Бобыря, как они и считали, не было случайным.

– Зачем же эти… фигли-мигли? Сказал бы сразу – из милиции… Ну и что? Главное – свой парень, а где работаешь…

– В данном случае это имеет значение, – прервал его Хаблак, – и я пришел к вам, гражданин Хмыз, с вполне официальной миссией.

– А если с официальной, – ни чуточку не встревожился Хмыз, – так очень прошу садиться. – Сам уселся на диване боком к капитану. – Я внимательно слушаю.

Хаблак вытащил из портфеля бумаги.

– Прошу ознакомиться и расписаться, – сказал он сухо.

Хмыз читал подчеркнуто долго. Наконец взял ручку, вздохнул и расписался. Сказал сокрушенно:

– Вот не думал, что нам придется вести такой разговор. У Валерии было веселее…

Хаблак оборвал его:

– Прошу ответить, где вы находились вчера между девятью и одиннадцатью часами вечера?

Хмыз не задумался ни на секунду:

– Дома.

– И это кто-нибудь может подтвердить?

– Ну, кто? Конечно, жена, дети…

– Что вы делали в это время?

Хмыз как-то смущенно пожал плечами, как бы извиняясь:

– Спал, – объяснил он. – Я вообще рано ложусь, а вчера почему-то разморило. В моем магазине ревизия, днем навертелся, так рано лег спать. Знаете, как с ревизорами? И то им плохо, и се…

Хаблак не дал запутать себя.

– Когда вы легли?

– Точно не помню. По-моему, около девяти. Но вы у жены спросите, она лучше знает. Катря у меня полуночница, но что поделаешь – женщина. У нее свои хлопоты, двое детей у нас, их накормить, обстирать – это, я вам скажу, не сахар. Тещу хочу выписать, а то прилепилась к своему селу…

И снова Хаблак не дал увести себя в сторону:

– Давно видели Бобыря? – спросил он.

Хмыз не задумался: он ждал этого вопроса, сразу понял, зачем пришла к нему эта милицейская ищейка. Адрес мог выведать только у Бобыревой любовницы. Толик вчера навестил ее – утром, до свидания с ним, и, еще, очевидно, от восьми до девяти вечера, когда Хмыз заходил домой. Не следовало отпускать Бобыря, но он должен был обеспечить себе алиби, хоть какое-нибудь.

Отпираться не было смысла – это только бы усложнило его положение, и Хмыз твердо ответил:

– Толика? Вчера встретился на вокзале. Оказывается, – он подмигнул Хаблаку, – его девка живет где-то тут поблизости, Толик ехал к ней.

– Каким поездом ехали?

– Девятнадцать одиннадцать.

– Прибыли в половине восьмого?

– Точно. И разошлись на вокзале. Толик еще был немножко «под мухой», в буфет тащил пивка выпить, но я отказался.

– И больше в тот вечер не виделись?

– Каким же образом? Он ведь спешил к Тане, зачем ему я?

– После того вечера в ресторане встречались с Бобырем?

– Обещал позвонить, да исчез куда-то. Вчера сказал: хоронил бабушку. Где-то в Одессе или в Симферополе.

– Давно знакомы с Бобырем?

Хмыз позволил себе не ответить. Спросил сам:

– А что, собственно, случилось? Почему это милиция так интересуется Бобырем? Я понимаю, не от хорошей жизни вы искали контактов с Толиком. Даже в ресторане с красотками.

Хаблак решительно поставил Хмыза на место:

– Задаю вопросы только я, понятно? И прошу отвечать исчерпывающе. Итак, давно знакомы с Бобырем?

– Два года.

– Как познакомились?

– Он же в промторге работает, а я – завмагом. – А-а, – махнул рукой Хмыз. – От Толика ничего не зависит, тем более, что я в пригородном районе. Но, впрочем, если откровенно, компания у него интересная…

– Красотки?

– И это было, сами знаете. Но ведь, по-моему, это компетенция месткома, а не милиции. А вы хитрый, – подмигнул Хмыз, – теперь я понимаю: прикинулся пьяным и проспал на ковре у Валерии…

– О чем разговаривали с Бобырем в электричке?

– Так, о мелочах. О жизни…

– А конкретнее?

– Жаловался на какие-то препятствия в суде. Он по уши втрескался в Таню, но считает, что та ему скоро рога наставит.

– О каких делах шла речь?

– Делах? – Хмыз даже удивился. – Нет у меня никаких дел с Бобырем. В нашем магазине есть план, и мы его выполняем.

– Скажите, – капитан перевел разговор на другое, – вот вы ежемесячно перевыполняете план и получаете прогрессивку. Сколько это?

– Около трехсот тысяч рублей в месяц. – Хмыз заерзал на диване: понял, к чему клонит Хаблак, и разговор этот был ему не по душе.

– И жена зарабатывает сто тысяч?

– Сто пятьдесят.

– Ладно, – согласился капитан. – Вместе четыреста пятьдесят тысяч. А сколько стоит ваш дом?

– Мы живем очень экономно, – возразил Хмыз. – Кроме того, почти не тратимся на овощи и фрукты.

– Что скромно, это я вижу, – капитан красноречиво посмотрел на розовый ковер. – Но все равно сомневаюсь, что ваших общих доходов хватило бы на такой дом.

– Вы правы, – спокойно согласился Хмыз. – Родители жены помогли. Тесть и родная теща. Тесть недавно умер, а был председателем колхоза. Деньжат подбросил, вам бы, говорит, не дал, да внуков жалко, пусть они ни в чем не нуждаются.

Хаблак задумался. Вдруг какая-то идея мелькнула у него – он оживился и сказал:

– Следовательно, вы попрощались с Бобырем на привокзальной площади и больше его не видели, так? Можно внести в протокол?

– Можно, – согласился Хмыз. – Именно так и было.

– Кстати, – небрежно спросил капитан, – как был одет Бобырь?

Хмыз почесал затылок.

– Костюм, кажется, серый. Точно, темно-серый, модный, с широкими лацканами. Я еще подумал – финский. Спросил, а он говорит: шил у портного.

– Галстук был?

– Нет, расстегнутая сорочка.

– В шляпе?

– В берете. Черный берет, польский. В нашем магазине в прошлом году такие были, с кожаным кантом – раскупили за день. Модные.

– Модные, – подтвердил Хаблак, – нигде не могу достать.

– Сделаем, – пообещал Хмыз. – Я достану вам. Хаблак переспросил:

– Точно помните, что Бобырь был без галстука и в берете?

– Конечно.

– Так и запишем. А туфли какие? Хмыз покачал головой.

– Не обратил внимания. Кажется, босоножки. Вроде бы, похожие на мои. – Он покачал ногой, и Хаблак определил, что обувь Хмыза не меньше сорок четвертого размера. Значит, след у кротовища оставил не он.

– Прошу подписаться, – капитан протянул Хмызу протокол.

Тот внимательно прочитал и подписал.

– Все правильно, – подтвердил он, – но, если позволите, я хотел бы спросить: чего это вы заинтересовались Бобырем? Что-то натворил?

– Вчера вечером Бобырь попал под электричку. Хмыз даже дернулся на диване.

– Погиб? Толик погиб?

– Да.

Хмыз сделал скорбное лицо.

– Жаль, хороший был парень. И молодой. Как же это случилось?

– Напился и заснул на рельсах.

– Вот до чего доводит пьянство! – лицемерно возвел очи горе Хмыз, и Хаблак вспомнил, как тот хлестал коньяк в ресторане. Попросил Хмыза позвать супругу, и она подтвердила, что Ярослав Михайлович вчера лег спать в девять вечера и не выходил из дому до утра.

Хаблак спустился с веранды во двор. Попросил воды и, пока Хмыз наливал в кружку, осмотрелся. Усадьба небольшая. Соток восемь. Несколько фруктовых деревьев, кусты смородины и крыжовника, под забором малинник. Рядом туалет и еще одна маленькая калиточка в заборе.

Хмыз принес воду. Хаблак без всякого удовольствия сделал несколько глотков и направился к выходу. Открывая калитку, оглянулся и перехватил напряженно-тревожный взгляд Хмыза, – удовлетворенно улыбнулся и сел в машину. Приказал ехать в Киев, – должен был еще застать полковника Каштанова в управлении.

Выслушав капитана, Каштанов похвалил:

– А ты его ловко подловил. Чистая работа, и он попался на крючок, как неопытная рыбка. Что предлагаешь?

– Надо провести повторное, более квалифицированное вскрытие тела Бобыря. Убежден, что Хмыз виделся с Бобырем после девяти вечера. Ведь он утверждает, что Толик был в берете, даже описал – в каком. А берет этот хранился у Высоцкой, и Бобырь надел его, уходя от нее вечером. Хмыз забыл, что днем Бобырь не носил берета, в его памяти сохранился, так сказать, его вечерний образ. Впрочем, Толик был в том же костюме и сорочке, а откуда Хмызу знать, что берет лежал у Высоцкой! Следовательно, Бобырь виделся с Хмызом после девяти вечера и до начала одиннадцатого, потому что поезд отходит со станции в 10.17 и выходит на тот злосчастный поворот через две минуты. А в это время Бобырь уже лежал на рельсах.

– Все правильно, – одобрил Каштанов. – Логика безукоризненная.

– Дальше. Бобырь встретился не только с Хмызом. Был кто-то еще. Считаю, что главарь их банды. Высоцкая утверждает, что Толик готовился к серьезному разговору и даже сказал, что выходит из игры. Кто решает такие вопросы? Главарь. Они с Хмызом встретили Бобыря, довели до окраины поселка, там убили и положили труп на рельсы, чтобы имитировать несчастныйслучай.

– Очень перспективная версия, – согласился Каштанов. – Но могло быть и так: Хмыз с главарем или еще с кем-то встретились с Бобырем, где-то выпили, Бобырь опьянел и угодил под электричку.

– И это возможно. Но зачем тогда Хмызу отрицать вечернюю встречу с Бобырем? Если бы все получилось именно так, он не мог бы знать, что Бобырь погиб, и совесть у него была бы чиста. Мол, встретились еще раз вечером, поговорили и разошлись.

– Подождем до утра, – решил Каштанов. – Посмотрим, что скажут эксперты.

Повторная экспертиза подтвердила сомнения Хаблака. Патологоанатомы сделали заключение, что Бобыря ударили тяжелым металлическим предметом в затылок, в результате чего даже треснула затылочная кость. Правда, эксперты допускали, что этот удар мог быть сделан во время наезда электрички на Бобыря. Поезд потащил тело, и голова ударилась о гайку или какой-нибудь металлический предмет, лежавший между рельсами. Но ничего такого на месте происшествия не было найдено, и ни у кого не осталось сомнений, что Бобыря убили ударом в затылок, убили или он потерял сознание, а преступники положили его на рельсы и убежали.

Хаблак представил даже, как убегали Хмыз и его сообщник. Вряд ли они пошли обратно в поселок по тропинке. Скорее всего они перебежали железнодорожную колею и углубились в лес. Там расстались: Хмыз повернул к поселку, глухими переулками вышел к своей усадьбе, попал в нее через калиточку из тупика. А сообщник Хмыза пошел на станцию или, вероятнее, лесом до следующей станции: идти недалеко, всего четыре километра, и через час сел в электричку.

Капитан подумал: вот когда могла бы пригодиться собака. Если бы этот железнодорожный криминалист сразу же не поверил в несчастный случай, мог бы вызвать проводника с овчаркой. Человека, ушедшего лесом, не догнали бы, но к усадьбе Хмыза пес наверняка бы привел. Если, конечно, Хмыз не пошел по воде или каким-то другим способом не замел бы следы. Между лесом и поселком протянулся пойменный луг, а Хмызу в сообразительности не откажешь: перешел мостик и побрел ручьем по колено в воде. Но тогда он должен был бы надеть сапоги.

Хаблак пошел к Каштанову с докладом, но полковник остановил его:

– Мне звонил главный судебный медэксперт, и я в курсе дела. Твои предложения, капитан?

– Обыск у Хмыза и арест. Единственный аргумент против: можем спугнуть сообщника.

– Если он есть, – уточнил Каштанов.

– Да, – согласился Хаблак, – если он существует.

– Стало быть, – сказал полковник, – мы все же допускаем возможность, что Хмыз действовал один. Мог, оглушив или убив Бобыря, дотащить его до железнодорожной насыпи?

– Мог.

– Если же есть сообщник, он ушел теперь в такое подполье, что все равно в ближайшее время нам его не разыскать. А у Хмыза можем найти нечто такое, что выведет на сообщника. Готовьте оперативную группу, капитан.

Увидев Хаблака в сопровождении участкового инспектора и еще двух мужчин в штатском, но с явно военной выправкой, Хмыз перепугался. Капитан впервые видел его испуганным, и, честно говоря, это доставило ему моральное удовлетворение.

Хмыз стоял на крыльце в хлопчатобумажных брюках и желтой майке, челюсть отвисла, он растерянно подтягивал брюки. Штанины задрались, оголив белые, покрытые рыжими волосами ноги, и вся его поза подчеркивала страх и растерянность.

Хаблак предъявил санкционированное прокурором постановление на обыск и попросил участкового привести понятых. Хмыз несколько пришел в себя и попытался даже выразить возмущение:

– На каком основании? – заорал он. – Это незаконно, я буду жаловаться в высшие инстанции! В чем меня обвиняют?

Хаблак оборвал его:

– Мы вынуждены произвести обыск в связи с расследованием дела об убийстве Бобыря.

– Какое убийство! – встрепенулся Хмыз. – Вы же сами сказали, – несчастный случай!..

– У нас есть дополнительные данные, гражданин Хмыз, – объяснил капитан, – вот и возникла необходимость в обыске.

– Ищите хоть десять лет, – махнул он рукой, – все равно ничего не найдете!

Проховник привел понятых – соседей Хмыза. Взволнованные, они смущенно смотрели на него, как бы подчеркивая, что не имеют ничего общего со всем происходящим, но Хаблак читал в их глазах любопытство, даже нетерпение: знали, небось, или догадывались, кто такой в действительности Хмыз, и радовались, что правда, наконец, восторжествует.

Хаблак распорядился отправить детей к соседям, и оперативники взялись за дело. Хозяин с женой сели в углу большой комнаты, не разговаривали, напряженно следя за работой милиции.

…Прошло уже несколько часов, участковый даже бегал в ближайшую закусочную за бутербродами для оперативников и понятых, но так ничего и не нашли. Закончив обыск в доме, перешли в усадьбу. Хаблак принялся осматривать сарай, где весь стол и несколько полок занимали различные инструменты.

Хмыз был человеком хозяйственным: инструменты разложил в идеальном порядке, имел ключи всех размеров, ножовки, пилки, топоры, даже портативный столярный верстак с циркулярной пилой и электрорубанком. В отдельных ящиках хранил болты, гайки, гвозди, шурупы. Хаблак перебрал все это хозяйство и не нашел лишь молотка. Обыкновеннейшего молотка, без которого не обходится ни один хозяин, не говоря уж о таком старательном, как Хмыз. Капитан вышел из сарая, спросил у Хмыза, примостившегося на грубо сбитой, собственного производства табуретке:

– Есть ли у вас молоток, Ярослав Михайлович?

– Как же не быть, – ответил он, подняв глаза, но сразу опустил их и, взявшись руками за табуретку, прибавил: – у меня, видите, инструмент в ажуре.

– Покажите, где молоток, – попросил Хаблак, но Хмыз продолжал сидеть, и его пальцы, сжимавшие табуретку, побелели.

– Ищите, – сказал он, – должен быть в сарае.

– Я уже все обыскал.

– Дети могли затащить куда-нибудь или кто из соседей одолжил. Ты не брал? – спросил он у понятого.

Тот удивленно посмотрел на Хмыза.

– У тебя возьмешь!.. – только и сказал он, и Хаблак понял, что Хмыз вряд ли одолжил бы кому-нибудь свой инструмент. Спросил:

– Какой у вас был молоток? Опишите.

– Обыкновенный, за шесть тысяч… Таких в магазинах навалом.

– Фигурный или брусочком?

– Брусочком.

– Найдите.

Хмыз неохотно встал с табуретки, пошел в сарай.

– Посмотри левее возле ящика, – сказала ему вслед жена. – Я вчера видела.

Хмыз даже не оглянулся. Ни возле ящика, ни в другом месте молотка не было. Посмотрел под столом, заглянул в ящик с гвоздями.

– Должно быть, дети куда-то затащили, – сказал он наконец.

Хаблак приказал участковому:

– Пойдите, спросите у детей, не брали ли молоток. – Смотрел, как шагает, тяжело переступая ногами, обутыми в летние тапочки, к своему табурету Хмыз.

Обыск подходил к концу, но ничего подозрительного оперативники так и не нашли. Все ценности Хмыза составляли несколько колец, дамские золотые часы, семьсот тысяч наличными и пятьсот – на сберкнижке. Один из оперативников полез на чердак в сарае, а другой подошел к водопроводной колонке, нажал рычаг, и вода полилась в подставленное ведро. Оперативник скользнул взглядом по резиновому шлангу и спросил у Хмыза:

– Каким насосом качаете?

– «Харьков».

– В шахте? – оперативник ткнул пальцем в землю. – Глубоко?

– Два с половиной метра.

– Колодец кирпичом выкладывали?

– Чем же еще?

Оперативник обошел вокруг колонки.

– Перекрытие из досок? – спросил он.

– Да.

– Аккуратно сделано, – похвалил оперативник. – Забросали землей, даже дерном обложили. Где у вас лопата?

Хаблак увидел, как у хозяина чуть-чуть задрожали губы.

– В сарае, – ответил он за Хмыза.

Оперативник вынес из сарая штыковую лопату, энергично срезал дёрн, оголив покрытые полиэтиленом доски. Через несколько минут вместе с Хаблаком они сняли их – глубоко в землю врезалась узкая шахта, на дне которой стоял электромотор «Харьков».

Оперативник принес лестницу, спустился в шахту. Постоял, пристально оглядывая стены, и начал простукивать их. Хаблак нагнулся над шахтой, следя за действиями коллеги. Уголком глаза увидел, как жена Хмыза привстала на табурете. Приказал старшине:

– Поаккуратнее, пожалуйста.

– Угу… – недовольно пробормотал тот. Он не нуждался в таких указаниях – был знатоком своего дела.

На высоте чуть больше метра от дна колодца старшина простучал несколько кирпичей и попросил капитана:

– Скажите Астахову, пусть подаст инструменты. Второй оперативник принес брезентовый чехол с какими-то железками, старшина вынул стальной стержень со сплющенными концами, поддел и легко вывалил из кладки кирпич. Потом второй, третий… Залез рукой, вытащил бронзовую шкатулку. Заглянул в тайник.

– Все. Держите, товарищ капитан.

Шкатулка была тяжелой. Хаблак тряхнул ее и услышал звяканье.

– Что в ней? – обернулся он к Хмызу.

Тот медленно встал, не сводя глаз со шкатулки. Весь как-то обмяк, ноги подогнулись, и капитану показалось, что он сейчас упадет. Но вместо этого Хмыз сделал шаг вперед, захохотал нервно, почти истерически.

– Шайбочки! – воскликнул он. – Там все мои шайбочки.

– Шайбы? – удивился понятой. – В шкатулке в тайнике?

– Не те шайбы, что вы думаете… – Хаблак снова встряхнул шкатулку и спросил: – Где ключ?

– В сарае… В коробке с шурупами… Там он. Оперативник принёс ключ. Заглянул и покачал головой.

Понятые вытягивали шеи, чтобы тоже заглянуть, и Хаблак не стал испытывать их любопытство: высыпал содержимое шкатулки на стол.

Золотые монеты, обручальные кольца, перстни с драгоценными камнями, браслеты…

Посмотрел на Хмыза и его жену. Они сидели, опершись грудью на стол, в одинаковых позах, и не сводили глаз с золота. Не видели сейчас ничего, забыли обо всем – о милиции, понятых, обыске, обо всем, что тяготело над ними, угрожало им, – смотрели, и глаза их жадно блестели.

– Красивые «шайбочки»! – Хаблак выбрал из кучи золотую монету, подбросил ее и ловко поймал.

Хмыз облизал пересохшие губы.

– Подавиться бы вам этими шайбочками! – яростно закричал он. – Ты за всю свою жизнь и сотой доли не заработаешь!

– Мне хватает зарплаты, – беззаботно засмеялся Хаблак, – зачем мне золото?

– Что ты в нем петришь! – поднял стиснутый кулак Хмыз, и в этом жесте было столько лютой злобы, ненависти и безнадежности, что Хаблаку показалось: дай ему это золото – проглотит его. – Золото – это жизнь!

– За решеткой! – бросил один из оперативников, и Хмыз съежился, вдруг как-то сразу постарев и сделавшись как будто ниже.

– Это ж надо! – поразился вдруг понятой: видно, подлинный смысл всего происходящего, дошел до него только теперь. – Иметь такое богатство и занимать деньги! Я сто пятьдесят тысяч получаю, а он мне еще пять штук должен… – кончил он как-то жалобно, словно осознав, что и пять тысяч безнадежно потеряны.

Хаблак придвинул к себе золотые украшения. Попросил понятых:

– Садитесь поближе, составим протокол. А вы, – он повернулся к старшине, – продолжайте обыск.

Тот развел руками.

– Собственно, все… – оглядел веранду, вдруг в поле его зрения попали грубо сколоченные табуретки, на которых перед этим сидели Хмыз с женой. Внимательно осмотрел, поддел массивной отверткой сиденье и отодрал его от ножек.

– Ничего… – вздохнул он. Простукнул сиденье и отставил табурет. Пнул ногой другой, небось, не хотелось возиться, но все же оторвал сиденье и у него.

– Посмотрите, товарищ капитан, – подал Хаблаку разбитый табурет. – Тут что-то есть…

Хаблак вытащил из хорошо замаскированного тайника деньги, завернутые в целлофан, и несколько сберегательных книжек. Пачка купюр по десять тысяч была такая большая, что женщина-понятая воскликнула:

– Я думаю, и в банке столько нет! Где ты взял, Ярослав Михайлович?

– Наворовал! – ответил Хаблак вместо Хмыза. – Ваши деньги, гражданочка, наши общие, присвоенные хапугами и ворами.

– Это я – вор? – вдруг поднялся над столом Хмыз. Должно быть, понял, что терять ему больше нечего. – Я – вор? Это вы, никчемные, жалкие людишки, довольствуетесь крохами! Я – человек с размахом, и никто не знает, что таится во мне. Насмотрелся… Заведующие, директора, начальство всякое!.. А ты эту торговлю дай мне! Мне, в собственные руки. И я покажу, как надо вести дела!

– Не дадим! – отрезал Хаблак. – Знаем и видели уже! Купцы и фабриканты, биржевые дельцы и банкиры! Тебе дай простор, действительно развернешься, всех – к ногтю, люди для тебя муравьи, будешь топтать их. А мы не позволим, намордник наденем, понял ты, вор! – Бросив это в лицо Хмызу, махнул рукой и замолчал: не годится ему, представителю власти, терять над собой контроль.

Начал считать деньги. И чуть ли не сразу сбился – все же Хмыз вывел его из равновесия. Сосредоточился и закончил подсчет. Пять миллионов!

А сколько на сберкнижках? Десять книжек на предъявителя по пятьсот тысяч на каждой. Была, значит, у Ярослава Михайловича педантичная жилка – любил круглые суммы. Десять миллионов в самодельном табурете, за который и рубль отдать жалко!

Хаблак встал и официальным тоном сказал:

– Мы задерживаем вас, гражданин Хмыз. Прошу ознакомиться с постановлением.

Хаблак с Коренчуком сидели за столом, на котором разложили свои бумаги, а Каштанов расхаживал по кабинету, заложив руки за спину и задорно выставив бороду. Чуть поодаль примостился следователь прокуратуры Устинов.

– Чем же мы располагаем, товарищи криминалисты? – полковник будто разговаривал с самим собой. – На первый взгляд, многим, а если разобраться глубже, проникнуть, так сказать, в существо? Тогда придется признать, что сделаны лишь первые шаги.

– Ну, почему же первые? – обиделся Хаблак. – Один Хмыз чего стоит!

– Но ведь, надеюсь, вы не станете возражать, что Хмыз – не главная фигура.

– Кто его знает…

– Давайте разложим все по полочкам, – предложил Каштанов, – и Хаблак едва заметно улыбнулся, прикрывшись от полковника ладонью. Это «давайте разложим по полочкам», слышал уже не один десяток раз, и всегда представлял себе развешанные на пустой стене полковничьего кабинета десятки полочек, на которых Каштанов раскладывает свои материализованные в какие-то вещи аргументы.

Полковник действительно остановился у стены, оперся на нее спиной и начал размышлять вслух:

– Что у нас есть против Хмыза? Первое: десять миллионов наличными и на сберкнижках, приблизительно на пятнадцать миллионов золота и прочих драгоценностей. Так?

Хаблак вообразил, как полковник положил на первую полочку увесистую пачку денег и бронзовую шкатулку с кольцами и золотыми монетами. Положил, отступил и любуется шкатулкой.

– Во-вторых, – продолжал Каштанов, – доказательства того, что Хмыз виделся с Бобырем незадолго до убийства последнего. Три фактора свидетельствуют против Хмыза. Его утверждение, что он видел Бобыря в берете. Отсутствие молотка в наборе инструментов и то, что Хмыз не может объяснить, куда девал его. Наконец, на сапогах Хмыза, изъятых во время обыска, эксперты нашли ил, идентичный илу на берегах ручья поблизости от усадьбы Хмыза, что подтверждает вашу версию, капитан, будто Хмыз пытался замести свои следы. Согласны?

Хаблак кивнул и представил, как полковник положил на другие полки берет, молоток и грязные сапоги.

– Не хватает молотка, – сказал Устинов. – И надо его найти!..

«Будто я сам этого не знаю, – подумал Хаблак. – Но попробуй! Может, он его зарыл или забросил где-нибудь в лесу?

– Далеко ли от мостика через ручей до улицы Хмыза? – спросил Устинов.

– Четверть километра.

– Вероятно, он бросил молоток в ручей, – сказал полковник. – Сейчас позвоню в Ирыньский горотдел, пусть поищут там.

– Иголка в стоге сена, – прокомментировал Хаблак.

– Которую тоже можно найти, – возразил полковник. – Далее. На допросах Хмыз утверждает, что во время войны его отец прятал во Львове еврейскую семью – бывшего богатого польского коммерсанта, и тот заплатил ему золотом, найденным в колодце во время обыска. Отец умер, и золото, мол, осталось в наследство. Жена Хмыза говорит то же самое. Она, эта супружеская парочка, далеко не проста – заранее разработали и заучили подходящую версию. Разрушить ее трудно. Семью, которую якобы прятал Хмыз, гитлеровцы потом увезли в концлагерь и там уничтожили. Более того: я сделал запрос во Львов и вот только что получил ответ. – Каштанов взял со стола бумагу, помахал ею в воздухе. – Сохранились свидетели, которые подтверждают, что Хмыз, живший во время оккупации на Стрыйской улице, прятал некоторое время владельца галантерейного магазина Хаима Мордохаевича Гершензона, у которого работал до войны продавцом. Потом Гершензон выехал в городок под Львовом, где его и взяло гестапо.

– Ого! – вырвалось у Хаблака. – А если Хмыз не врет?

– Вот видите, – поморщился Устинов, – даже у вас зародилось сомнение.

– Лжет, – вмешался, наконец, в разговор Коренчук, до этого сидевший молча. – Первые данные у меня уже есть…

– Какие? – нетерпеливо спросил Устинов. – Что же вы молчали?

– Сижу и слушаю вас, – смутился лейтенант. – Очень интересно… Особенно, как капитан подловил Хмыза на берете. Я бы не додумался.

– Какие же у вас данные?

– Я попросил капитана изъять у гражданки Высоцкой кофточку. Изъять или одолжить, как там ему будет удобнее. Потом, в связи с ревизией и арестом Хмыза мы взяли кофточку у продавщицы магазина. Точно такую же, как у Высоцкой. Одна будто бы: импортная, английская, по крайней мере об этом свидетельствует ярлык, другая наша, отечественная. А эксперты утверждают, что обе сделаны из абсолютно одинаковой шерсти. Кроме того, установлено, что ярлык – кустарного производства.

– Допрашивали продавщицу? – поинтересовался Устинов.

– Стояла на своем: подруга, мол, привезла из Москвы. Я спросил, какая именно подруга, фамилию и адрес… Тогда она изменила тактику: мол, купила на улице у незнакомой женщины и боялась признаться, чтобы не обвинили в поощрении спекуляции.

– Все еще боятся Хмыза, – констатировал Устинов.

– А то как же? Он держал их в руках. Но я все равно узнаю, откуда Хмыз получал такие кофточки.

– Задание номер один, – согласился Устинов. – Что вы предлагаете?

– Капитан говорил, что во время обыска у Хмыза изъят блокнот, в котором записаны номера телефонов. А это – круг его знакомств.

– Да, – подтвердил Хаблак, – и я уже начал выяснять, кто из них может заинтересовать нас.

– Я просил бы вас подключиться к этой работе, – сказал полковник.

– С удовольствием.

– Есть еще вопросы?

Хаблак с Коренчуком встали почти одновременно, и полковник отпустил их, оставшись со следователем. Изучив блокнот Хмыза, Коренчук предложил:

– Давай разобьем телефоны на группы.

– По какому принципу? – полюбопытствовал Хаблак. – Служебные и квартирные? Это уже сделано.

– Я имел в виду еще две подгруппы. Анализируя служебные телефоны, установим, каким организациям или предприятиям они принадлежат. Составим список этих организаций, выделяя самые перспективные с точки зрения Хмыза. Выясним, у каких лиц или в каких отделах или цехах установлены эти телефоны. Поговорим с людьми.

– Ого! – засмеялся Хаблак. – А вы знаете, сколько номеров записано в Хмызовском блокноте?

– Приблизительно.

– Я знаю точно. Триста сорок восемь!

– Ну и что же?

– Долгая история.

– Думаю, не такая уж и долгая. Видите, большую часть этих номеров мы отметем при начальном анализе. Смотрите: в первую подгруппу выделим так называемые зашифрованные номера. Вот, например: «Б. К. – 74–20—37». Кстати, вы спрашивали его, что это за номера?

– Отказался отвечать.

– Что ж, это его право.

– Как посмотришь, сколько у него прав…

– Закон.

– Быть вам профессором юриспруденции.

– Если захочу, – вполне серьезно ответил Коренчук, но не выдержал, весело захохотал. – А пока я не профессор и даже не доцент, так давайте сюда блокнот Хмыза, выпишем зашифрованные номера.

Они полистали записную книжку и выписали четырнадцать номеров.

– Начнем, – сказал Коренчук и снял трубку. Покрутил диск, подмигнул Хаблаку и спросил: – Это абонент 97–84—91? Вас беспокоят с телефонного узла, дежурный Шевчук. Вы меня хорошо слышите? Жалоб нет? В связи с перерегистрацией телефонов прошу точно назвать фамилию, имя, отчество человека, на которого зарегистрирован аппарат. Бацало Кирило Пилипович? Так, записываю, большое спасибо. На Суворовской улице, так, пожалуйста, записываю: тридцать семь, квартира сто пятая. А нельзя ли поговорить с самим Кирилом Пилиповичем? На работе? Дайте, пожалуйста, номер его телефона. Спасибо, записал. Это, если не секрет, какая организация? База облпотребсоюза? Еще раз благодарю, будьте здоровы!

– Чудесно! – поаплодировал Хаблак, когда лейтенант положил трубку. – Несравненно!

– Болтливая старушка – для нас сокровище, капитан, но не всегда, к сожалению, старухи сидят у телефонов, и наш путь не настолько уж торный.

– И все же – давайте, лейтенант, дальше, это у вас здорово получается.

Другой номер, возле которого стояли инициалы «В. С», оказался квартирным телефоном Вячеслава Серафимовича Гавриленко – адвоката районной юридической консультации.

На третьем телефоне Коренчук споткнулся. Отрекомендовался, как и раньше, дежурным по телефонному узлу, но когда дело дошло до фамилии абонента, на другом конце линии вполне резонно заявили, что фамилия, имя и отчество имеются в регистрационных документах узла, и проще было бы заглянуть в них.

В принципе это правильно, но взять Коренчука голыми руками, тем более, ссылками на элементарный порядок, было трудно.

– Как хотите, гражданин, – вздохнул он в трубку, – конечно, поступайте, как хотите… Но учтите, мы идем вам навстречу и совсем не обязаны обзванивать абонентов. В таком случае прошу вас явиться на телефонный узел завтра в четырнадцать часов. Не можете? Это уже ваше дело, дорогой товарищ, но мы прибегнем к санкциям… Ну, вот и хорошо, записываю: Иван Иванович Горохов. Кстати, Иван Иванович, по-моему, мы с вами знакомы. Вы, случайно, не в горпромторге работаете? Жаль… Совсем забыл, у нас на этих днях должны появиться новые двуцветные импортные аппараты. Как организовать? Попробуем… Так где вы теперь, если не в промторге? Директором магазина на Отрадном? Синтетика – это мечта моей жизни. Так я вам позвоню, уважаемый.

– Тебе надо переходить в агентство Госстраха, – вполне серьезно заметил Хаблак. – Кажется, там зарплата начисляется от выработки – через год «Жигули» купишь.

– «Жигули» мне ни к чему, – так же серьезно возразил Коренчук, – а вот букинисты от меня действительно имели бы навар.

Через два часа из четырнадцати номеров было расшифровано девять: пять абонентов не отвечали, и лейтенант отложил разговор с ними до вечера. А пока они с Хаблаком составили список из девяти фамилий в том порядке, в каком собирались познакомиться с этими людьми.

Хоменко Василь Панасович. Заместитель директора трикотажной фабрики. Чугаев Владимир Алексеевич. Начальник цеха трикотажной фабрики. Василенко Игорь Леонтьевич. Заведующий отделом городского управления торговли. Горохов Иван Иванович. Директор промтоварного магазина на Отрадном. Синельников Борис Всеволодович. Директор промтоварного магазина на Печерске. Зельдович Иосиф Семенович. Заместитель директора базы. Громов Михаил Иванович. Начальник цеха швейного объединения. Бацало Кирило Пилипович. Директор базы облпотребсоюза. Гавриленко Вячеслав Серафимович. Адвокат Дарницкой районной юридической консультации.

До конца рабочего дня оставалось еще достаточно времени. Хаблак решил поехать на трикотажную фабрику, Коренчуку же выпало познакомиться с заведующим отделом городского управления торговли Игорем Леонтьевичем Василенко.

– Посмотри, не носит ли он обувь сорок второго размера, – дал последние инструкции Хаблак. – И, наконец, обрати внимание вот на что: два передних зуба, вероятно, металлические.

– Это почему же – металлические? – удивился Коренчук.

– В овсе у электрички я нашел огрызок яблока. На нем сохранился надкус. Эксперты утверждают, что яблоко ел человек со вставными зубами.

– Интересно, – согласился Коренчук. – Поехали, и пусть нам повезет!

Василь Петрович Хоменко – заместитель директора трикотажной фабрики, принял Хаблака сразу. Его кабинет лишь условно можно было назвать кабинетом: маленькая комнатка, треть которой занимал большой стол, заваленный папками с бумагами, разными чертежами, образцами трикотажа. Хоменко был полный, седой, сидел в кресле за столом как-то крепко и важно, смотрел на Хаблака с любопытством и без всяких признаков волнения. Пожал капитану руку и пригласил сесть.

– Чем обязан? – поинтересовался он.

Хаблак объяснил цель своего посещения и, уладив формальности, подал Хоменко обернутую целлофаном папку с несколькими фотографиями.

– Посмотрите, может, кого-нибудь узнаете? – попросил он. Среди других фотографий в папке были снимки Бобыря и Хмыза. Собственно, сам факт опознания их не имел никакого значения – мог же Хоменко просто быть с ними знаком.

Хоменко внимательно рассмотрел фотографии.

– Не имею чести, – сказал он уверенно. – Но почему вы обратились именно ко мне?

– Вы знали Ярослава Михайловича Хмыза? Директора промтоварного магазина? – Хаблак назвал поселок.

– Хмыза? – Хоменко задумался. – Нет, эта фамилия мне не знакома.

– Ваша фабрика поставляла товары этому магазину?

– Ну, знаете, – улыбнулся Хоменко, – наши товары продаются в стольких магазинах, что для перечисления их нужна электронная машина.

– Ваша правда, – согласился Хаблак. – Значит, Хмыза вы не знаете?

Хоменко подумал еще немного.

– Нет, – ответил он твердо. – Не знаю.

– И еще один вопрос: где вы были в прошлую субботу от девяти до одиннадцати часов вечера?

– Вы меня в чем-то подозреваете?

– Упаси боже. Если не хотите, можете не отвечать.

– Почему же, мне нечего скрывать. В субботу вместе с женой и детьми ездили на дачу друга в Осокорки. Там и ночевали. Федор Юрьевич Осадчук, преподаватель механического техникума.

Хаблак встал.

– Но при чем тут какой-то Хмыз? – остановил его Хоменко. И какое это имеет отношение ко мне?

– Он мог звонить вам.

– Ну, знаете, ко мне звонят тысячи людей…

– Конечно, – не дал ему договорить Хаблак и откланялся. Вышел в коридор и спросил, как попасть в цех, где начальником Владимир Алексеевич Чугаев. Думал: у Хоменко неопровержимое алиби, в субботу он не мог быть вместе с Хмызом. И вообще, наверное, не знает его или обладает удивительной выдержкой.

Владимира Алексеевича не было на месте, и никто не знал, где именно он сейчас находится. Комната Чугаева отделялась от цеха тонкой деревянной перегородкой с окном, затянутым занавеской, и начальник цеха в случае необходимости мог видеть, что делается в его хозяйстве. Сейчас края занавески были раздвинуты. Хаблак заглянул в кабинет. Длинная и узкая комната со столом в противоположном конце, к которому по традиции был приставлен буквой «Т» стол поменьше и поуже. Ряд стульев у стены и шкафа. Собственно, ничего интересного, кроме того, что стол был совсем пустым – ни чернильницы, ни папки или блокнота, ни одной бумажки, будто за ним никто и не сидел, и от этого кабинет Чугаева производил впечатление необжитого, словно сюда лишь случайно забегали и не задерживались ни на минуту.

– Вы ко мне? – услышал вдруг Хаблак за спиной. Оглянулся и увидел среднего роста пожилого мужчину в темно-синей хлопчатобумажной куртке, надетой на чистую, выглаженную сорочку, воротничок которой стягивал тщательно завязанный переливчатый галстук.

– Если вы – начальник цеха Владимир Алексеевич Чугаев, – ответил Хаблак.

Мужчина кивнул и отпер дверь. Пропустил Хаблака впереди себя, подвинул ему стул, еще не зная, кто именно и зачем пришел к нему, и это понравилось капитану – всегда приятно иметь дело с воспитанным человеком.

Чугаев сел не на свое место за столом, как бы отгораживающим от него посетителя, а напротив, за столиком. Остро и пронизывающе посмотрел на него, а может быть, это только показалось капитану, потому что стеклышки очков у него блеснули, а это иногда производит неприятный эффект.

Хаблак подал Чугаеву свое удостоверение. Наверное, еще издали увидев красную книжечку, тот понял, с кем имеет дело: посмотрел на Хаблака внимательнее и лишь после этого заглянул в удостоверение.

– Капитан Хаблак, инспектор уголовного розыска, – прочитал он вслух, но не удивился, не спросил, зачем пришел к нему капитан милиции, снял очки и стал протирать их замшевым лоскутком. Такое безразличие до некоторой степени удивило Хаблака и он, сказал, спрятав удостоверение:

– У меня к вам несколько вопросов, Владимир Алексеевич. Визит мой вполне официальный, поэтому должен предупредить, что вы несете ответственность за ложные сведения.

Чугаев надел очки, блеснул ими и прервал Хаблака:

– Но вы же должны объяснить, что именно привело вас ко мне. Ввести, так сказать, в суть дела. – Он улыбнулся, и Хаблак увидел два золотых зуба слева от двух средних. У него екнуло сердце: надкус на яблоке, наверное, сделан Чугаевым. И он уже знает об аресте Хмыза, на всякий случай приготовился к разговору со следователем. Голыми руками его не возьмешь, но ведь руки-то, у них не голые – один огрызок яблока чего стоит! Хаблак придвинул Чугаеву бумагу.

– Прошу расписаться, – сказал он сухо, – и сейчас введу вас в курс дела.

Чугаев поставил свою подпись – у него была паркеровская ручка, надел на нее колпачок и спрятал во внутренний карман пиджака.

Позвав из цеха двух рабочих, Хаблак взял в присутствии понятых отпечатки пальцев у Чугаева, потом подал ему папку с фотографиями.

– Прошу внимательно просмотреть и сообщить, если найдете знакомых, – сказал он.

– А зачем все это?

– В свое время я объясню.

Чугаев взял папку. Фотографии Бобыря и Хмыза были на третьей странице, и когда Чугаев перевернул вторую, Хаблак уставился на него в упор. Но Владимир Алексеевич ничем не выдал себя: задержал взгляд на фотографиях не дольше, чем на остальных, и перевернул страницу. Просмотрев все снимки, отодвинул альбом.

– Никого не знаю. По крайней мере не припоминаю: в моем возрасте память уже не такая, мог кого-то и забыть. Нет, не припоминаю… – покачал он головой.

– Так и запишем, – согласился Хаблак.

Чугаев кивнул и сжал ладонью раздвоенный подбородок.

– Может быть, теперь все же объясните цель вашего посещения? – спросил он.

– Вам знакома фамилия Хмыз? – в свою очередь спросил Хаблак. – Хмыз Ярослав Михайлович?

Чугаев снова снял очки и даже подышал на них, прежде чем протереть.

«Все же он не ждал, что милиция выйдет на него, – злорадно подумал Хаблак. – Но вставные зубы могут быть у тысяч людей, и только экспертиза докажет, что именно Чугаев надкусил яблоко».

– Хмыз? – Чугаев задумался. – Хмыз? Кажется, я где-то слышал эту фамилию. Но точно утверждать не могу. Боюсь ошибиться.

– А Бобыря Анатолия Васильевича не знаете? Уголки губ Чугаева еле заметно вздрогнули, но ответил он сразу и уверенно:

– Не знаю. Кто он такой?

– Работал в Печерском райпромторге.

– И чем проштрафился?

– Ничем. Просто попал под поезд.

– А-а… – Как-то даже облегченно вздохнул Чугаев. – Несчастный случай… Но при чем тут я?

– Ваш телефон записан в блокноте Хмыза.

– Но ведь погиб этот… Бобырь?

– Хмыз – последний, кто видел Бобыря. И мы вынуждены были задержать его.

– Но ведь у Хмыза, думаю, много знакомых и, если ориентироваться на записные книжки… мой телефон известен сотням людей.

– Где вы были в субботу между девятью и одиннадцатью часами вечера? – спросил Хаблак. Как он и думал, безупречного алиби у Чугаева не было.

– В кино, – ответил он. – Мы с женой ходили на восьмичасовой сеанс.

– В какой кинотеатр?

– «Краков» на Русановской набережной. Мы там рядом живем.

– На какой фильм?

– «Сокровища Серебряного озера», жалеем, что пошли. Мальчишкам интересно – про индейцев…

– Чем можете доказать, что были в кино?

– Ну, знаете! – развел он руками. – Я там знакомых не встретил.

– Жаль.

Чугаев сунул руку в карман брюк, что-то поискал и лицо у него просветлело. Вытащил скомканные билеты.

– Вот, – протянул он. – Случайно сохранились. «Вовсе не случайно, – подумал Хаблак, и хранил бы ты их бог знает сколько!» Капитан ничем не проявил своих сомнений, взял билеты и спрятал в конверт.

– Чудесно, – сказал он. – Приобщим к делу. Извините, что вынужден был побеспокоить вас, но служба…

– Каждому свое! – блеснул очками Чугаев и погладил свой голый череп. – Когда я еще понадоблюсь?

– Мы найдем вас, – ответил Хаблак, – но, надеюсь, обойдется.

Чугаев обогнул стол и открыл перед капитаном дверь. К выходу надо было пройти через весь цех, но Владимир Алексеевич не покидал Хаблака. Шел на полшага позади и охотно объяснял:

– Видите, какое производство. Современные машины, импортные и отечественные. Выпускаем продукцию отличного качества и имеем переходящее Красное знамя.

– И что же выпускаете? – полюбопытствовал Хаблак.

– В основном продукцию из шерсти. Детские костюмчики, женские кофточки, свитеры, джемперы, пуловеры.

Ассортимент большой. Скажу, не хвалясь: наши изделия пользуются большим спросом.

Хаблак с любопытством осматривался вокруг. Правда, современное предприятие. Неужели на этих машинах делают левую продукцию, которая шла в магазины Булавацкого и Хмыза? А в какие еще? Тут без Коренчука не разберешься…

Остановился возле какого-то станка, пропустив Чугаева вперед: совсем забыл посмотреть на его обувь. Скосил глаза – нет, самое большее сорок первый размер, даже сороковой – обыкновенные, немного стоптанные босоножки, которых полно во всех обувных магазинах…

Впрочем, он может и ошибаться. Интересно, что скажут дактилоскописты? Если попросить, обработают отпечатки пальцев Чугаева еще сегодня. Надо спешить…

Хаблак попрощался с Чугаевым, быстро дошел до проходной и вскочил в уже тронувшийся троллейбус. А через два часа ему уже было известно, что Владимир Алексеевич Чугаев напрасно отказывался от знакомства с Хмызом: на бутылке из-под коньяка, оставленной в кафе «Эней», были отпечатки и его пальцев. Следовательно, четвертым в этой компании, кроме Булавацкого, Бобыря и Хмыза, был он, начальник цеха трикотажной фабрики Владимир Алексеевич Чугаев.

– Доволен, вижу, что доволен, – сияешь, как новая копейка! – сказал Каштанов, увидев в дверях Хаблака. – Проходи, садись.

Вслед за капитаном в кабинет протиснулся и Коренчук. Действительно, протиснулся, потому что его портфель едва не застрял в дверях, и лейтенант повернулся боком, чтобы пройти.

Капитан сел возле стола Каштанова, положив на приставной столик папку, а Коренчук примостился на стуле у стенки, держа портфель на коленях.

– Доказательств и фактов, – Хаблак постучал кончиками пальцев по папке, – достаточно, и прокурор утвердит постановление об аресте Чугаева, не колеблясь.

– Ты прав, – согласился Каштанов, – но я уже советовался с прокурором, и мы несколько иного мнения.

– Но ведь вам же известно, что яблоко, найденное у рельсов, где погиб Бобырь, надкусил Чугаев. У нас есть заключение экспертизы, правда, не окончательное, для стопроцентной гарантии надо сделать слепок с челюсти этого пройдохи. Но ведь отпечатки пальцев…

– Согласен, – остудил его пыл Каштанов. – Я согласен с тобой, но, если хочешь, мы только подошли к кульминации дела. А у вас какое мнение, лейтенант?

Коренчук переставил портфель на соседний стул, хотел встать, но полковник едва заметным жестом остановил его.

– Если у Хмыза изъяли такие ценности, – ответил лейтенант, – то что же может быть у остальных?

– Вот именно! – поднял вверх палец Каштанов. – Очень резонная мысль. Сегодня, кстати, в Киев приезжает сестра Булавацкого. Его квартира опечатана. Раньше производить в ней обыск не было оснований, но зато теперь, в свете новых событий и фактов, это необходимо сделать.

– Через Булавацкого и Хмыза сбывали левую продукцию трикотажной фабрики, – сказал Коренчук, возможно, слишком категорично. – Но этого было мало для Чугаева, у него должны быть еще сообщники, и нам необходимо взять всю банду.

– Нах-халы! – совершенно искренне воскликнул Хаблак. – Под носом у народного контроля – и куда там смотрят?

– Чугаев – мерзавец высшего сорта, – подтвердил Коренчук. – Хитрый человек, не лишенный ума, энергии и проницательности. Одних – купил, другим – замазал глаза, третьих – взял на бога. Я встречался с такими: в некотором роде психологи, умеют влезть человеку в душу.

– Если бы не прямые улики против него, никогда бы не подумал, что он жулик, – признался Хаблак.

Каштанов погладил бороду и сообщил:

– Теща Чугаева живет под Киевом. Поселок академических дач. Владеет, бедолага, двухэтажным коттеджем в пять комнат. Ну, а что там внутри, увидим потом. Главное, что у Чугаева должно сложиться впечатление, что Хмыза арестовали в связи с гибелью Бобыря.

– Не такой он дурак, – возразил Хаблак. – Они убрали Бобыря потому, что боялись: через Толика мы выйдем на всю их банду.

– В этом что-то есть, – недовольно сказал Каштанов. – Но не хотелось, чтобы они, испугавшись, прекратили свою деятельность.

Коренчук снова поставил пузатый портфель к себе на колени и заявил:

– Остановить заведенную машину сразу нельзя. Закон инерции. Так и у них. Мы должны воспользоваться этим.

– У вас есть какие-то предложения? – повернулся к нему Хаблак.

– Есть.

– Садитесь поближе, – предложил полковник.

– Мне лучше тут, если разрешите… – Каштанов кивнул, и Коренчук продолжал сухо и даже несколько протокольно: – Когда мы ревизовали магазин Хмыза, я обратил внимание вот на какой факт: по документам тут было реализовано большое количество детских шерстяных костюмов, свитеров, колготок и прочей продукции именно той фабрики, где начальником цеха Чугаев. Расспросил продавцов и даже некоторых постоянных посетителей магазина. В результате сложилось впечатление, что там продано значительно меньше детской одежды, чем получено согласно накладным. И это уже о чем-то говорит…

– Вам, а не нам, – не удержался Хаблак.

– А между тем, все не так уж и сложно, – продолжал Коренчук. – Вместо детской одежды реализуют дефицитные женские кофточки или костюмы. К тому же с импортными ярлычками.

– И эти кофточки производят на той же фабрике?

– Да.

– И продают по государственным ценам?

– Конечно.

Хаблак стукнул себя кулаком по лбу.

– Какая же выгода Чугаеву?

– Очень просто. Из десяти килограммов шерсти можно изготовить, допустим, десять детских костюмчиков. И десять женских кофточек. Костюмчик стоит недорого – двадцать тысяч – государство заботится о детях. Кофточка – сорок. По документам делают костюмчики, в действительности же изготовляют и реализуют кофточки. С каждой единицы продукции – двадцать тысяч чистой прибыли.

– Действительно, просто, – согласился Каштанов. – Но почему так сложно поймать воров за руку?

– Фабрика производит тысячи костюмчиков и тысячи кофточек. И отправляет их через базы сотням торговых точек. И лишь в нескольких прибегают к комбинациям: подменяют документы, а деньги кладут в свои карманы.

– Так… – понял Хаблак. – И неизвестно, в каком магазине вместо костюмчиков продают кофточки.

– В принципе да, – согласился Коренчук. – Но есть еще один нюанс. Не знаю, известно ли Чугаеву или нет, но допускаю, что делают это без его ведома. По крайней мере, Хмыз поступал так. К дефицитной кофточке из цеха Чугаева пришивался импортный ярлык – товар из-под прилавка еще дороже.

– Но ведь они, нахалы, осторожные, – сказал Хаблак, – у них две-три торговые точки, и попробуй их найти!

– Не забывайте про общественность, – возразил Коренчук. – С помощью нашего актива узнаем, в каких именно магазинах есть выпущенные трикотажной фабрикой кофточки, проследим, чем торгуют в магазине, и точно установим, что именно такими-то кофточками. А вечером проверим документацию, подсчитаем выручку. Выясним, что, согласно накладным, здесь продавали не кофты, а детские костюмчики, и выручка должна составить такую-то сумму. Значительно меньшую, чем в действительности. Разница такая-то – ловим воров с поличным.

– Гениально! – восхитился Хаблак. – А все гениальное всегда просто!

Операция «Кофточка», как в шутку назвали ее Хаблак с Коренчуком, началась через шесть суток. Около полудня Коренчук с помощью дружинников установил, что женские кофточки, похожие на те, что были у Высоцкой и продавщицы магазина Хмыза, нашли в торговых точках на Сырце и Оболони. Первой заведовал Федор Иванович Сидоренко, второй – Аркадий Семенович Зельцер. Магазин Сидоренко взяли на себя Хаблак с Коренчуком, Зельцером занялись выделенные им в помощь двое сотрудников ОБХСС.

Кофточки имели большой успех. Начали продавать их после обеденного перерыва – сразу возникла очередь, и за два часа все были распроданы. Коренчук успел приобрести одну. Вышел из магазина, осмотрели с Хаблаком – импортного ярлыка не было.

– Не зарывается, – сказал Коренчук. – Этот Сидоренко – не Хмыз: осторожнее и хитрее. В случае чего у него – ажур. Накладные именно на эти кофты, голыми руками его не возьмешь.

– А если он и правда ни в чем не виноват? – усомнился Хаблак. – Вечером сдаст всю выручку за кофточки – и будь здоров!

– Сомневаюсь. Установлено, что Чугаев выпускает этих кофточек, учитывая производственные мощности предприятия, совсем мало. Для того, чтобы были дефицитными и чтобы сразу же раскупали. Для них фактор времени – важнее всего. Моментальная комбинация с документами в трех-четырех магазинах, где надежные люди. Две точки мы прикрыли, оставили еще две – бьюсь об заклад, что мы сегодня этого Сидоренко вытащим за ушко да на солнышко. За час до закрытия магазина у них инкассация, тут ему и конец.

…Хаблак с Коренчуком прошли в магазин за инкассатором. Тот был предупрежден – незаметно кивнул и вошел в директорский кабинет. Выдержав небольшую паузу, Коренчук последовал за ним. Хаблак остановился возле кассы. Предъявив кассирше удостоверение, приказал запереть кассу и идти в подсобку.

Дальше все происходило очень просто. Быстро подсчитали сданные магазином деньги, сняли кассовые остатки и обнаружили в сейфе Сидоренко лишних четыре миллиона рублей. Директор не успел уничтожить накладные на кофточки – у него в столе лежали документы на несуществующие детскиесвитеры и костюмчики и на реализованные женские кофточки.

Все было настолько элементарно, что на первом же допросе в тот же вечер оба директора (а в магазине на Оболони все повторилось с фотографической точностью) полностью признали свою вину и назвали соучастников: начальника цеха Чугаева, бухгалтера фабрики, выписывавшего фальшивые накладные, и экспедитора, с помощью которого эти накладные вместе с товарами доставляли в магазины. Вечером и ночью нескольким оперативным группам пришлось хорошенько потрудиться, обыскивая квартиры этой пятерки, после чего всю компанию доставили в камеру предварительного заключения. На рассвете Хаблак с Коренчуком, производившие обыск на квартире и на даче Чугаева, встретились с Каштановым. Полковник координировал действия всех групп, не спал тоже ни минуты и, когда капитан с лейтенантом вошли в его кабинет, как раз наливал в стакан крепкий чай. Добавив немного кипятку, предложил:

– Угощайтесь. По-моему, только этого вам и не хватает.

Коренчук, не говоря ни слова, принялся наливать себе чаю, а Хаблак спросил:

– А не найдется ли у вас кофе?

– Может быть, еще и с пирожными? – прищурился Каштанов.

– Нет, – твердо ответил Хаблак. – Пирожных не надо. Но от печенья я бы не отказался.

Каштанов вытащил из ящика письменного стола большой кулек с печеньем, и не магазинным, а домашним. Измерил Хаблака взглядом с ног до головы и достал коробку растворимого кофе. Хотел что-то сказать, но зазуммерил селектор.

– Товарищ полковник, – прозвучал в кабинете хрипловатый голос дежурного по управлению, – к вам просится из камеры предварительного заключения задержанный Сидоренко. У него какое-то срочное сообщение.

– Прикажите доставить, – согласился Каштанов. Он медленно размешал сахар в стакане, со смаком отхлебнул и похвалил: – Смешаны три сорта: индийский, цейлонский и грузинский. Лучший в мире чай.

И все же Хаблак насыпал себе целых три ложечки кофе, растер его с сахаром, после этого залил кипятком и сказал:

– Не могу утверждать, что лучшее в мире кофе. Лучшее пил в Грузии. По-турецки.

Коренчук не терял даром времени: допил, обжигаясь, стакан и налил еще один. Несколько утолив жажду, спросил:

– Что нашли у тех?

– Много, – ответил полковник неопределенно. – Но меньше, чем у Хмыза.

Коренчук подул на чай и равнодушно, будто речь шла о карманном воришке, заметил:

– Хищение в особо крупных размерах. Статья…

– Знаем, – не очень вежливо перебил его Хаблак. – Ты лучше скажи вот что: почему этот Сидоренко попросился сюда?

– Элементарно. Догадывается, чем все это пахнет, и попытается хоть как-то спасти свою шкуру. Теперь они начнут рвать друг другу глотки.

Сидоренко – маленький невзрачный человечек с грушеобразной головой. У него было вялое, нездорового цвета лицо, лоб разрезали глубокие поперечные морщины, все лицо было удлиненное, нос нависал над верхней губой, щеки впали, а маленькие уши были словно приклеены к черепу. К тому же нос у Сидоренко был красный, не алкоголический – с синими прожилками, а будто хозяин его страдал неизлечимым насморком – мягкий и мокрый.

Сидоренко шмыгнул носом, вынул из кармана не очень свежий платок и заговорил удивительным для такого немощного тела твердым и громким голосом:

– Прошу запротоколировать мое заявление, отметив, что делаю его сам, по собственной инициативе, не зная даже, в чем меня обвиняют. То есть добровольное признание…

– После того, как были пойманы с поличным в магазине, и мы нашли у вас столько денег? – не сдержался Хаблак.

– Семь миллионов двести тысяч, – кивнул Сидоренко. – Но деньги в основном не мои. Половина – чугаевские.

– Считаете три миллиона шестьсот тысяч пустяком?

– Это как для кого… – Сидоренко, презрительно поморщившись, объяснил: – Я пришел, чтобы дать показания. Честные и откровенные. О том, как был вовлечен в преступную шайку, как сбывал левый товар, произведенный матерым преступником Чугаевым…

– А себя вы преступником не считаете? – как-то добродушно спросил Каштанов.

– Повторяю: я был вовлечен. Слаб человек, что поделаешь, обстоятельства бывают сильнее людей… Надеюсь, это мое заявление вы приобщите к делу и оно будет фигурировать на суде… Я раскрою весь механизм чугаевских операций… Учтите, Чугаев совратил меня, опутал своими сетями… Каштанов посмотрел на Коренчука.

– Прошу запротоколировать сообщение Сидоренко, – приказал. – А вы, капитан, пока можете пообедать.

Хаблак вернулся в кабинет полковника через час. Перед Каштановым лежала раскрытая папка, а в ней единственная бумажка. Хаблак сразу сообразил: новое дело.

– Сидоренко признался во всем?

– Валит все на Чугаева.

– Ну, этого нужно было ожидать. Крыса, бегущая с тонущего корабля. Вот только чего не знаю точно: кто же из них оказался ротозеем и забыл деньги в сигаретной пачке?

– Булавацкий.

– Так я и думал.

– Чугаев делил деньги заранее, раскладывал по сигаретным пачкам и раздавал сообщникам. В «Энее» не было только Зельцера – болел. А Булавацкий не курил и вообще, наверное, нервничал, хотел выйти из игры, поэтому и забыл свою долю.

– Хорошая девушка… – сказал Хаблак.

– Кто? – не понял Каштанов.

– Нина, официантка, которая нашла деньги в пачке.

– Напиши докладную, – приказал полковник, – обратимся к министру, чтоб наградил. Заслужила именные часы и грамоту.

– Сегодня же напишу. – Хаблак попытался встать, но полковник остановил его.

– Кстати, ребята из Ирынского горотдела нашли молоток Хмыза.

– В ручье?

– Метрах в ста от мостика. Неопровержимая улика. Этим молотком Хмыз и убил Бобыря.

– Кажется, теперь уже поставлены все точки над «i»?

– Да. Вам с Коренчуком благодарность в приказе.

– Спасибо. Можно быть свободным?

– Погоди. – Каштанов похлопал ладонью по одной-единственной бумажке в папке. – Есть для тебя дело… – начал он, сдвинув брови.

1991 г, Киев

Ростислав Феодосьевич Самбук Нувориш

СГОВОР

Подполковник Луганский проснулся рано – еще не было и семи: лежал, еще превозмогая дремоту, вслушивался в ровное дыхание жены, подыматься было лень, ведь сегодня воскресенье и можно немного расслабиться, не морочить себе голову служебными хлопотами.

И вдруг зазвонил телефон: кто может звонить так рано, да еще в воскресенье? Работа, правда, такая, что иногда поднимают с постели и ночью, однако ведь воскресенье, законный отдых, и вряд ли кто-то осмелился бы побеспокоить его.

Телефон звякнул снова, как бы извиняясь, но Иван Павлович не поверил в это: небось, звонит дежурный по управлению, и сейчас он услышит нахальный бас Ивана Кононенко или приторно-сладкий тенор Лукова, которого терпеть не может. Этот Луков пролезет куда угодно, даже в собачью будку и, если начальство прикажет, льстиво заскулит оттуда.

Иван Павлович поморщился, но все же взял трубку. Голос оказался незнакомый, к тому же какие-то властные нотки звучали в нем: чувствовалось, этот человек не очень-то привык церемониться с людьми и не любит, чтобы перечили ему, вероятно, какой-то руководящий кадр. Но Луганский насмотрелся на таких и не позволял водить себя на поводке, да и тон позвонившего вызывал раздражение, Иван Павлович решил было уже бросить трубку, но на всякий случай помедлил, тем более, что услышал что-то, кажется, интересное…

– Я хотел бы встретиться с вами, – донеслось из трубки, – желательно сегодня, учтите, это в ваших интересах, считаю, вас ждет стоящее предложение. Между десятью и одиннадцатью вас устроит?

– В принципе я свободен, сегодня воскресенье, – как бы раздумывая, согласился Луганский, – однако, кто вы и что за предложение? Я не привык…

– Разговор не телефонный, – оборвал его собеседник. – Жду вас на Чоколовке, – назвал адрес, – около одиннадцати. Прошу не опаздывать. – И положил трубку.

«А он не очень-то вежлив, – подумал Иван Павлович, заслышав короткие гудки, доносившиеся из трубки. – В конце концов, я могу и не пойти. Тоже мне, принц нашелся. Будто я у него на службе… Да чихать я хотел на всех принцев в мире. Чихать и плевать с высокой колокольни».

И все же, подумав так, Иван Павлович тут же одернул себя:

«Не горячись, старик, – выпустил пар, – еще ведь неизвестно, как у тебя дела пойдут. Сказано: не плюй в колодец…»

А дела его действительно оставляли желать лучшего: в последнее время Иван Павлович все отчетливее ощущал какую-то неуверенность своего нынешнего положения. Даже он, подполковник госбезопасности, опытный оперативник, почетный чекист, не мог предвидеть, что произойдет завтра. А прослужил он в органах без малого два десятилетия. Но кто с этим нынче считается? Провозгласили Украину независимым государством, в комитет и в их областное управление пришло новое начальство, старые проверенные кадры ему до фени, начали копать, придираются буквально ко всему, просвечивают чуть ли не рентгеном. Мол, нарушали закон, превышали полномочия…

А кто не нарушал, кто не превышал? Раньше как было? Партия сказала: надо, КГБ отвечало: есть! Попробуй возразить!.. Даже их генерала, словно провинившегося мальчишку, вызывали на ковер в обком или ЦК. А там разговор короткий: диссидент – враг народа, и место его лишь в следственном изоляторе…

А теперь эти диссиденты, страшно подумать, упражняются в красноречии не где-нибудь – в самом Верховном Совете. Позанимали кабинеты даже в бывшем здании ЦК партии. Все – с ног на голову…

Иван Павлович невольно заскрежетал зубами… Проснулась жена, прижалась теплой щекой к его плечу, промурлыкала ему в ухо:

– Кто звонил, Ваня? И в воскресенье нет нам с тобой покоя.

– Нахал! – невольно вырвалось у Ивана Павловича, в нем с новой силой вспыхнуло возмущение, вызванное вчерашней телевизионной трансляцией заседания Верховного Совета, особенно тем, как сам Президент поддакивал заядлым крикунам. По его, Ивана Павловича, личному разумению – вывести бы их всех в укромный подвал и прострочить длинной-длинной автоматной очередью.

– Так кто звонил? – переспросила Мария.

Иван Павлович уклонился от ответа, ведь, честно говоря, и сам не знал, кто вызывает его на Чоколовку.

– Неизвестный тип и с какими-то предложениями.

– Может, что-то и наклюнется… – одобрила Мария. – Не продешеви только, Ваня.

Иван Павлович промолчал, да и что говорить, если все вилами на воде писано.

На Чоколовку Иван Павлович добрался троллейбусом. Постоял немного на улице и, убедившись, что никто за ним не следит, направился по указанному адресу. Оказался у стандартного пятиэтажного дома, замызганной «хрущобы» и, снова осмотревшись, подивился: неужели человек с такими властными нотками в голосе мог поселиться в «хрущобе»?

«Хотя, – решил, – первое впечатление может быть и обманчивым: как часто они сами выбирали для явочных квартир самые настоящие развалюхи».

На лестнице омерзительно смердело котами и квашеной капустой. Иван Павлович поднялся на четвертый этаж: двери нужной квартиры были обиты черным дерматином и недавно, так как медные шляпки гвоздей еще не успели позеленеть.

Луганский позвонил, услышал шаги в передней, видно, его рассматривали в глазок и довольно долго, чуть ли не полминуты, лишь затем открыли: Иван Павлович увидел на пороге полного человека в джинсах и трикотажной тенниске. Мужчина с большой круглой головой, лысый и упитанный внимательно приглядывался к нему, наверно, убедился, что перед ним именно та особа, которой назначил свидание, потому что приветливо улыбнулся и подал руку, отступив от дверей.

– Прошу, – только и молвил.

Квартира состояла из двух комнат. В узком коридоре, ведущем к одной из них, висело зеркало, под ним стояла тумбочка с телефоном, довольно дорогим – с автоответчиком. В комнате на журнальном столике красовалась бутылка армянского коньяка, подле нее – хрустальные рюмки, а также фарфоровый кофейник и две чашечки. Пахло свежесваренным кофе и тонким одеколоном, по всей вероятности, французским, определил Иван Павлович, поскольку запах был удивительно приятным.

– Петр Петрович, – представился хозяин и придвинул к журнальному столику кожаное кресло. – Прошу, располагайтесь, разговор будет не таким уж и коротким: должны обсудить с вами важный вопрос.

«Ты такой же Петр Петрович, как я Афанасий Афанасьевич», – подумал Луганский и еще раз смерил хозяина квартиры придирчивым взглядом. Ему показалось, что он где-то уже видел этого тучного человека, по крайней мере, его монгольские глаза и высокий морщинистый лоб были как будто знакомы. Однако ничем не выдал своего предположения, опустился в кресло, положив руки на подлокотники.

Хозяин, устроившись напротив, предложил:

– По рюмочке? Коньяк не так уж плох.

Ивану Павловичу этого не следовало объяснять: и сам разглядел. Он отрицательно покачал головой, и Петр Петрович сразу согласился…

– Давайте сначала о делах… Но ведь кофе не повредит. Луганский опустил глаза: кофе и в самом деле захотелось, его запах уже щекотал ноздри.

Петр Петрович налил полные чашечки, пригубив, одобрительно кивнул, при этом сообщив:

– Хороший кофе – моя слабость.

«А у вас губа не дура», – чуть не вырвалось у Ивана Павловича, хотя и сам не чуждался этой слабости. Однако ничего не сказал и уставился на хозяина выжидающе.

– Итак, к делу! – понял его Петр Петрович. – Скажите мне, пожалуйста, уважаемый, только откровенно, уютно ли вам нынче в вашей парафии?

Иван Павлович мысленно скрутил большую фигу.

«Так я тебе и скажу… Какому-то мифическому Петру Петровичу. А завтра ты позвонишь генералу и он меня коленом под зад…»

– Вопрос сложный, – ответил, избегая прямых определений. – Но я привык к погонам и к делу, которому служу.

– Да, вопрос сложный, – подтвердил Петр Петрович, – и я вас хорошо понимаю. Пришло новое начальство: другие указания, другие взгляды, не всегда совпадающие с вашими, приходится переориентироваться и даже наступать на горло собственной песне.

Иван Павлович отмолчался, ничего не подтверждая, однако и не возражая.

Петр Петрович подсунул ему пачку «Мальборо».

– Вам, думаю, уже не терпится закурить.

«Знает даже, что я курю, – отметил не без одобрения Иван Павлович. – Поработал основательно…»

– Давайте без экивоков, – вдруг сказал хозяин. – То есть без лишних слов. Я предлагаю вам распрощаться с погонами и не весьма удобной по нынешним временам должностью. Начинают работать деньги и только деньги, надеюсь, вы понимаете это?

Луганский пожал плечами.

– Пока что меня устраивают и погоны, и должность. Во всяком случае, получаю более или менее прилично.

Хозяин презрительно поморщился.

– И это вы называете приличной платой? Я предлагаю вам ежемесячно четыреста долларов, и это не предел: первые два-три месяца по четыреста, а потом увидим. Эта сумма может и удвоиться.

«Ну и ну… – сощурился Иван Павлович. – Неужто обычный рэкет? Пожалуй, для рядового рэкетира слишком жирно. Лапшу на уши вешает. К тому же, идти в рэкетиры мне, подполковнику, не к лицу, просто стыдно».

– Деньги действительно неплохие, – ответил после некоторого раздумья.

– Побольше президентской зарплаты, – хохотнул Петр Петрович. – Не говоря уже о министерских.

– И к чему же сведутся мои обязанности?

– Не стану темнить: я знаю о вас чуть ли не все. Изучил, как облупленного. То есть догадываюсь, что можете и на что способны.

– Если уж пригласили в свою квартиру, значит, уверены: я соглашусь. Не так ли?

– Во всяком случае, надеюсь.

– Но ведь такие деньги за красивые глаза не платят. Насколько понимаю, то, что собираетесь предложить, не совсем стыкуется с законом.

– Попали в яблочко.

– Открывайте карты. Должен взвесить, стоит ли овчинка выделки.

Петр Петрович хлебнул кофе, глубоко затянулся сигаретным дымом и хитро взглянул на Луганского.

– Вы, уважаемый, кагебист. И школа у вас – дай, Боже! Я вам все выложу, как на духу, а вы через какой-то часок встретитесь с начальством и все поднесете ему на блюдечке с золотой каемочкой. Но учтите, голыми руками меня не взять. Кто я для вас? Некто Петр Петрович, ну, сварганите фоторобот, а скольких преступников вы задержали с его помощью? Одного, двоих? Вам известен адрес… Но сразу предупреждаю: прописан тут пенсионер, ветеран труда, уважаемый человек, к нему не придеретесь. Это раньше могли спокойно схватить за хвост да на солнышко, а теперь – фига с маком. Тот пенсионер, к которому я, кстати, очень хорошо отношусь и помогаю чем могу, пошлет вас далеко-далеко, сами догадываетесь, куда именно. И не надейтесь, что я скоро появлюсь в этой квартире. Короче, всякие там засады и прочие гебистские штучки не пройдут. Гуляй, Вася, так, кажется острят в вашей конторе.

– Да, пожалуй, в трехмиллионном городе вас не найти, – согласился Иван Павлович. – Даже нам.

– Значит, выходит так: если мы не договоримся, не теряйте зря времени.

Вдруг Луганскому захотелось выпить, тем более, вот он – старый выдержанный коньяк.

– А почему вы считаете, что не договоримся? – спросил и откупорил бутылку. Наполнил рюмку и выпил с удовольствием, не отводя глаз от Петра Петровича.

– Я чувствовал, что вы – умница, – блеснул белозубой улыбкой хозяин. – И сумеете по достоинству оценить мое предложение.

– Выкладывайте, что надо делать?

– Сами понимаете, ни за что, ни про что такие деньги не платят. Ну, правда, можно пойти в бизнес, но ведь там ой как надо крутиться и кумекать. Честно говоря, сомневаюсь, чтобы у вас, бизнесмена, хоть что-то выгорело. А у нас с вами четыреста долларов, повторяю, – не предел, будете получать еще проценты, если подфартит. Пожалуй, считаю, еще столько же набежит.

«Чуть ли не десять тысяч долларов в год, – прикинул Иван Павлович. – За такие деньги можно и черту душу продать».

Если откровенно, он продался бы и за четыреста ежемесячно, он мысленно согласился сразу, как только Петр Петрович назвал сумму. Деньги в наше время не такие уж и большие, но в сравнении с его зарплатой…

А если и в самом деле восемьсот?!

Коньяк согрел Иван Павловича, успокоил и придал уверенности. Подумал: а этот мифический Петр Петрович не такой уж и пройдоха, как показалось с самого начала. Судя по всему, есть у него размах и умение контактировать с людьми.

«И все же, где я его видел? Такая знакомая физиономия: лысоватый, бросающийся в глаза здоровый цвет лица – видно, привык ни в чем не отказывать себе, вволю ест овощи и фрукты, лимонный и апельсиновый соки для него не проблема, икорка тоже… Скорее всего, пенсионер, которому принадлежит квартира, никогда в жизни не стянулся бы на кожаные кресла – должно быть, действительно человек с размахом, сам живет и дает жить другим.

Но откуда я знаю его?

Щеки розовые, лоб морщинистый, глаза темные и словно буравчики, уши хрящеватые, оттопыренные, говорят, такими ушами наделены, как правило, люди покладистые, которым можно сколько угодно вешать на них лапшу, однако этому Петру Петровичу пальца в рот не клади – гам и отхватит.

Черт с ним, – решил Иван Павлович, – все равно сейчас не припомню, где видел. Да и, в конце концов, зачем припоминать? Захочет, сам откроется. Главное – восемьсот долларов!»

– И за что конкретно вы станете платить мне восемьсот долларов? – спросил.

Петр Петрович налил себе коньяку, понюхал его, довольно сощурился, но пить не стал, покрутил рюмку в ладонях и поставил на столик.

– Я обрисовал вашу деятельность, так сказать, в общих чертах. Но ответьте мне прежде всего: сможете ли вы найти с десяток надежных парней? Без предрассудков. Согласных на все и владеющих оружием?

«Рэкет… – поморщился Иван Павлович. – Так оно и есть: вульгарный рэкет, а мне казалось, что он – человек с размахом».

Гримаса на лице Луганского не осталась незамеченной Петром Петровичем.

– Вас это не устраивает?

– Почему же? Ребята найдутся, но заниматься рэкетом…

– Плохого вы мнения обо мне. – Черты лица у Петра Петровича как бы стали тверже. – Я хочу предложить вам настоящее мужское дело.

«Вот и приехали», – сообразил наконец Иван Павлович и ему вдруг стало тошно и страшно. Ведь парней, умеющих стрелять, используют однозначно. Он это знал хорошо, да и кому, если не ему, это знать? Выходит – банда. И он, подполковник государственной безопасности, во главе ее. Невероятно: он, всю свою жизнь посвятивший борьбе с бандитизмом…

«Нет, – решил Иван Павлович, – этому не бывать. Никогда! Не бывать – и все. Не могу же я стать оборотнем».

«А если ты просто испугался, подполковник? – мелькнула иная мысль. – Ведь теперь, если клюнешь на предложение Петра Петровича, попрешь против всей государственной машины, а она все еще могущественна».

Конечно, могущественна, хоть и не такая, как лет пять-шесть назад. Тогда, куда не ткнешь пальцем, всюду были их люди, из организаций, учреждений, заводов поступала информация, прослушивалось черт его знает сколько телефонов – существовала целая телефонная служба, не говоря уже об информаторах. Штатных и внештатных. Тысячи и тысячи: рабочие, механизаторы, бригадиры, писатели, врачи, художники, музыканты, колхозники… Куда ни глянь – свой человек, ну, кое-кому платили, но преимущественно люди «стучали» добровольно, некоторые с удовольствием, стараясь опередить друг друга, лишь бы хоть как-то засвидетельствовать свою преданность партии, хоть немного прислужиться ей, чтобы органы знали: кто-кто, а я никогда не предам… И куда это все делось? Где те райские времена?

Правда, Луганский знал: развалилось еще не все, и сейчас остались информаторы, не порвавшие с их службой, «стучат», как и раньше, с удовольствием, рассчитывая на благодарность, и большей частью не напрасно, поскольку их парафия еще не утратила авторитет и по возможности поддерживает и защищает своих людей.

Иван Павлович с сомнением покачал головой.

– Такое неожиданное предложение… – начал уклончиво.

– Неожиданное, – согласился Петр Петрович. – Но, насколько мне известно, вы не трус, а моральные аспекты вас не очень обременяют. Давайте ставить точки над i. Если вы, конечно, не против продолжения нашего разговора.

«Пошел бы ты ко всем чертям, – сердито подумал Луганский. – И послал бы я тебя сразу далеко-далеко, если бы не те ежегодные десять тысяч. Кто еще мне заплатит такие деньги? Не наша же жалкая нынче служба! Была-не была, – решил вдруг, – следует соглашаться, но прежде уточнить все детали. Этот жох может и облапошить…»

– Не против, – заявил Иван Павлович.

Петр Петрович сплел пальцы, хрустнул суставами и сказал на удивление спокойно:

– Итак, в бирюльки играть вас не приглашаю. Парни с автоматами станут играть совсем в другие игры.

– Это само собой разумеется, однако хотелось бы детально…

– Вы знаете, сколько грузов перевозят наши родные железные дороги?

«Ну вот, теперь все понятно». – Иван Павлович хлебнул уже остывшего кофе и спросил:

– Помогать железнодорожникам разгружать вагоны?

– Шефская солидарность… – хохотнул Петр Петрович. – Однако железнодорожники могут почему-то сопротивляться.

– Именно потому вы хотите вооружить моих парней?

– Автоматами Калашникова, – уточнил хозяин. Луганский округлил глаза.

– Солидно, даже очень.

– Десяток «Калашниковых» уже имеем.

– Откуда, если не секрет?

– Секрет, – отрубил Петр Петрович. – Да и зачем вам все знать?

Иван Павлович задумался.

– Хорошо, – согласился, – мы поможем железнодорожникам в их многотрудной деятельности по части разгрузки вагонов и контейнеров. Но учитываете ли вы фактор времени? Каждая минута будет на счету. Необходимы грузовые машины – раз. Дальше: где вы собираетесь перепрятывать… – хотел сказать «награбленное», но язык не повернулся, произнес: – товар? Не в этой же квартире?

– У вас будет четко определен район действий, – сухо объяснил Петр Петрович. – От станции Лижин до Ребровицы и немного дальше. Неподалеку живут надежные люди. Получите адреса и фамилии. Ваша задача – работать быстро и без шума.

Иван Павлович, хоть и редко курил, взял еще сигарету, несколько раз затянулся и молвил раздумчиво:

– Ну, хорошо… Представим однако такую ситуацию: мы блокируем, например, Ребровицу. Открываем вагоны или контейнеры, а там – ничего стоящего, ерунда всякая. Вагон, скажем, шифера или стекловаты. В гробу я видел ту стекловату…

– Чтобы избежать такого, мы должны иметь на товарной станции своего человека. Информирующего нас о характере грузов и сообщающего номера вагонов и контейнеров. С особо ценными вещами.

– А у вас на станции такого кадра нет?

– Хотите, чтобы мед да еще и ложкой?

– Выходит, нет?

– Ищите сами, уважаемый. Как правило, на станциях работают весьма симпатичные девушки, и вашим парням следует раззнакомиться с ними. Девушки эти зарабатывают не так уж много и какой-то самой смышленой несколько сотен тысяч не помешают.

– Не помешают, – согласился Иван Павлович. – Нынче деньги всему голова.

– Рад, что вы сумели оценить мое предложение. Проблем с увольнением из органов не будет?

– Демократы, мать их… – в сердцах пробурчал Луганский. Вот чего никак не мог представить, так это демократии среди чекистов. – Новое начальство спит и видит, как бы избавиться от меня. Но придется подыскать мне какую-то должность: бывший подполковник должен где-то служить.

– В свою контору не возьму, но в какое-то малое предприятие устрою.

Иван Павлович налил себе еще коньяку, хитро взглянул на Петра Петровича, плеснул и ему.

– Вряд ли Господь Бог благословил бы наш сговор, – сказал невесело, – ведь одна из первых заповедей – не укради.

– Бог-Богом, а люди-людьми. На то и даны заповеди, чтоб их нарушать. Кто из простых смертных не грешен? Нет таких. В конце концов, беру ваши грехи на себя.

– Чем значительно облегчите мою долю, – захохотал Иван Павлович. – Кстати, вы были в партии?

– Как все.

– А партия проповедовала атеизм. Сам Ленин утверждал: религия – опиум народа.

– Сейчас с Лениным не считаются, – покрутил головой Петр Петрович. – Не говоря уже о соратниках. В Москве вашего Джержинского с пьедестала скинули.

– Нам свое делать! – не огорчился по этому поводу Иван Павлович. – Скажу честно: мне ни того, ни другого не жаль, да и вам, кажется, все это до фени. Социализма не вернуть, так позаботимся о себе: своя рубаха всегда ближе к телу.

– О чем – о чем, а о своей рубахе и правда следует позаботиться, – поддержал Петр Петрович. – Потому и прошу вас: подберите в компанию по-настоящему надежных парней. Разумеется, здоровых и сильных, желательно бывших спортсменов, но из таких, что умеют язык за зубами держать. В нашем деле самое главное, чтоб не заложили. Попадется паршивая овца – и капут! Каждый из членов, ну, назовем так, организации будет получать долларов по двести-триста, еще по пять процентов от добычи. Вам – десять-пятнадцать процентов, остальное – конторе. Будем именовать наш штаб конторой, слово непрезентабельное, но точное. Все мы вышли из той или иной конторы.

Иван Павлович недовольно поджал губы и спросил:

– Хотелось бы все же уточнить: десять или пятнадцать?

– Процентов?

– Хочу заранее обсудить все нюансы соглашения.

– Ваше право. Договоримся так: ваш месячный предел – тысяча долларов. Если переберете – десять процентов.

– Согласен.

– И вот что… – черты лица у Петра Петровича словно окаменели. – У нас джентльменский договор. Вы и ваши парни должны знать: заработал – получил. За мошенничество и воровство – спрошу строго.

– Справедливо. За парнями сам присмотрю.

– Вы, не сомневаюсь, будете заинтересованы в этом.

– Когда начнем?

– Не спешите. Установите контакты с Лижинской товарной станцией: информация должна быть достоверной.

– Машины на ходу?

– В вашем распоряжении два грузовика: «ЗИЛ» и «газон». С горючим проблем не будет. Номера замените.

– А оружие?

– Не гоните картину. Подберите сначала мальчиков. Когда с этим управитесь?

– За неделю, дней десять.

– Еще раз прошу: люди должны быть абсолютно надежны.

– По-моему, я в этом заинтересован больше, чем вы.

– И то правда.

Петр Петрович похлопал Луганского по плечу, достал из ящика письменного стола пачку денег.

– Тут на четыреста долларов. Аванс. Кстати, вашей жене не обязательно говорить о нашем соглашении. Чем меньше людей будут знать о нем, тем лучше.

– Лишь я и десяток парней.

– Никто из них не должен и догадываться о моем существовании. Вы для них единственное начальство – царь, Бог и отец родной.

– Как с вами связываться?

– Ровно через десять дней я вам позвоню. Как и сегодня, в семь утра.

Луганский немного подумал и спросил:

– Еще не до конца доверяете?

– Вот пуд соли съедим вместе…

– Что ж, вы правы. По краю обрыва ходить будем и оступиться не дай Бог.

– Выпейте еще рюмочку, – по глазам вижу – охота.

– Давно марочным коньяком не баловался.

– Теперь и на генеральскую зарплату таким не очень-то потешишься. Подождите, заварю свежий кофе. – Петр Петрович наполнил рюмки и отправился на кухню.

Луганский не выдержал: не дожидаясь горячего кофе, пригубил из рюмки – коньяк был великолепный, крепкий и ароматный, как все истинно прекрасное на этом свете, вышедшее из рук настоящего мастера, да и дело не только в руках, такие мастера оставляют в своем твореньи частицу души.

Пока Петр Петрович готовил кофе, Луганский, согревая в ладонях рюмку с золотистым напитком, вдыхал его аромат и размышлял над содеянным, все больше склоняясь к мысли, что поступил правильно. Теперь не надо считать купоны, они с Марией немного пошикуют и вообще ни в чем не станут ограничивать себя: каждый устраивается, как может, и зарабатывает, сколько может. Петр Петрович оформит его клерком в какое-то малое предприятие или куда-то обычным работягой, он станет исправно платить государству налоги и рассчитывать, что оно защитит его интересы. Вот только как объяснить Марии, откуда у него эти тысячи? Обо всех можно и не говорить: не удержится, побежит по комиссионкам и коммерческим лавкам, а вот, пожалуй, десять бумажек надо бросить – мол, устроился еще на одну работу, денежную, и скоро вообще, прощай, безопасность.

Мария вряд ли одобрит это, она мечтает стать полковничихой, видеть мужа в папахе, однако тьфу на все папахи в мире: к тому же попробуй еще удержаться в нынешней должности, это при Брежневе или Андропове мог дослужиться и до генерала, а нынче генеральские погоны по плечу лишь демократам. Вот даже послом назначили кого? Стыдно сказать – бывшего заключенного! Вражину, которого собирались расстрелять! И правильно поступили бы…

Вдруг Луганский представил себя с автоматом – как нажимает на гашетку, а перед ним этот самый посол: короткая, такая благозвучная очередь, видно, как пули рвут грудь ненавистного посла…

Воспоминание об автомате навеяло грустные раздумья. Деньги, конечно, большие, ежемесячные четыреста долларов на дороге не валяются, однако следует поберечься. Теперь все будет зависеть от его умения оценить обстоятельства, от его выдержки, храбрости и даже – от нахальства. Разумеется, нельзя прятаться за чужими спинами. Их будет десять плюс один, одиннадцать в общем-то равноправных людей, повязанных опасностью. И собственный авторитет придется завоевывать, как говорится, личным примером. Но вряд ли следует высовываться. Разве что в границах разумного. Как пел когда-то Роллан Быков? «Нормальные герои всегда идут в обход».

Эта мысль немного успокоила. Пусть не совсем, но все же придала душевного равновесия, он – наш простой, советский, нормальный герой, правда, уже не советский, ну, скажем, национальный, хотя и это определение не совсем клеится, ведь национальные герои брали Царьград, шли приступом на Судакскую крепость, умирали от турецких ятаганов…

А ему не хочется умирать. Ни от ятагана, ни от штыка, ни от пули. Даже за ежегодный миллион.

Как-то обойдется – все еще успокаивал себя. Тем более, что хорошо знал: ни гебистам, ни милиционерам также не хочется лезть под пули. Это только в Говорухинском фильме Жеглов и Шарапов не жалеют жизни ради светлого будущего, а спросить хотя бы у своего нынешнего коллеги майора Потапова, есть ли у него желание лезть под бандитские пули? Скорее всего, полезет в бутылку, начнет выпендриваться, разные высокие слова произносить, а у самого глаза забегают…

Это еще за эти деньги можно хоть немного рисковать, а за жалкую сержантскую или лейтенантскую зарплату?

А не пошли бы вы все вместе, сплоченными рядами во главе с генералами и министрами куда-нибудь подальше?..

Иван Павлович даже точно определил место, куда должны маршировать ряды, на душе стало легче то ли от старого коньяку, то ли от перспективы, открывающейся перед ним.

«Обойдется, – успокоился окончательно, – как-то обойдется».

«Однако, – вдруг осенила новая мысль, – сколько же будет иметь сам Петр Петрович, если готов платить мне ежегодно такие деньги? Ведь еще и парням… Конечно, им меньше, но ненамного».

Впрочем, большой рыбе в большой воде плавать. К тому же, «Калашниковы» – Петра Петровича. Грузовики – Петра Петровича. Явки вокруг Ребровицы или Лижина – Петра Петровича. Сбыт товара – тоже его дело, а реализовывать такой товар надо ой как осторожно, чтобы милиция за хвост не ухватилась. В Министерстве внутренних дел группа борьбы с. организованной преступностью создана, даже не группа, целое подразделение, а милицейским капитанам и полковникам очень хочется доказать, что не даром хлеб едят.

– Кофе готов! – появился Петр Петрович. – Я сообразил по-турецки.

«Мне хоть по-абхазски», – подумал Иван Павлович, вспомнив, как когда-то в Пицунде пил на морском берегу под соснами неимоверно вкусный густой кофе.

Петр Петрович расположился в своем кресле, приветливо взглянул на Луганского, они чокнулись рюмками, зазвеневшими как-то особенно мажорно, и страх, притаившийся в глубине души Ивана Павловича, испарился, будто его и вовсе не было. Да и зачем думать о плохом, если аванс, считай, уже в кармане, на столе перед тобой выдержанный коньяк, а в квартире царит аромат настоящего бразильского кофе!

Я, ЛЕВКО МОРИНЕЦ

Бессонница уже вторую ночь терзает меня. Раньше все было прочным и надежным. Я, Лев Игнатьевич Моринец, чемпион Олимпийских игр по самбо, а значит, самый ловкий человек на свете и, кажется, все должно лечь к моим ногам. Потому что – один такой на свете! Первый! Всех победил! Никто не смог устоять передо мной, а были вроде бы и не хуже. Сам не знаю, как мне удалось разделаться с корейцем. Ускользал – и все. Еще и поглядывает этак, нахально усмехаясь. Небось, хотел разозлить меня, а тогда – конец. Однако, я не поддался на его выкрутасы. Секунд за двадцать до конца встречи все-таки бросил его, да так, что кореец едва поднялся. И уже не усмехался. Хотел подцепить и меня, но времени уже не осталось. Чуть ли не чистая победа.

Потом играли гимн, и мне хотелось петь. Вот только слов не знал, но шевелил губами, будто подпеваю. Теперь, когда все уже кончилось, умиротворение сошло на меня: не чувствовал мышц, их силы, стал словно невесомым, кажется, взлетел бы, и никаких гвоздей!

Кстати, кто из нас не летал во сне? Я, по крайней мере, летал и часто. Нет приятнее ощущения, шевельнешь рукой и паришь высоко-высоко, летишь над куполами церквей и современными высотными зданиями, а сердце переполняется гордостью, ведь лишь ты один можешь так – среди миллионов, миллиардов людей.

А потом проснешься и становится горько. Не налетался. Да и разве можно всласть налетаться?

Представляю, какие чувства испытывала булгаковская Маргарита, когда парила над Москвой. Убийственно! Вот и я чуть не взлетел, когда играли гимн. Как остался на пьедестале, сам не знаю.

Интересно, а как космонавты? Каково им в невесомости? Вот бы поговорить с Джанибековым или еще с кем-нибудь. Порасспрашивать. Наверно, все же летать, как Маргарита, приятнее. Ощущаешь упругость воздуха и лунного сияния, можешь тучку задеть рукой, спуститься к морю, глотнуть соленой воды с гребня волны, а потом снова к звездам.

А космонавты всегда в капсуле – нет, совсем не то ощущение. Даже если выходят в открытый космос. Конечно, приятно, когда вся земля под тобой и кажешься себе сверхчеловеком, но какой же полет без ветра?

Однако меня увело! Начал с бессонницы, а перескочил на космонавтов! Вот так всегда: есть во мне какая-то непоследовательность, метание, словно сам себя дергаю за веревочку, как дергал Карабас-Барабас Буратино. А я ведь не марионетка, не игрушка, а как-никак олимпийский чемпион. Вот снова надулся, будто мыльный пузырь, а что такое этот пузырь? Дотронься – пустота, шалтай-болтай, как писал, кажется, Маршак. Летает, сверкает радугой, радует глаз – и вдруг нету, взорвался, исчез, лопнул.

А может, и я похож на такой пузырь? Ношусь со своим чемпионством, но ведь завоевал я его за две секунды, когда удалось бросить корейца.

И снова, вероятно, лгу. Ведь для того, чтобы бросить корейца, три или четыре года вкалывал, как ненормальный, отказывал себе во всем, не пил кофе, ел то, что рекомендовали врачи и тренер, не обращал внимания на соблазнительные девичьи улыбки, знал лишь один маршрут: квартира на Печерске, парк для пробежек и тренировочный зал. Узкий круг, а еще меньше – круг интересов. Все подчинено одному: положить на ковер противника. Бросить через себя, да еще так, чтоб судьи глаза вытаращили и чтоб у зрителей и сомнения не возникло – именно ты победитель.

И вот наконец я, Лев Моринец, победитель. И не какой-то там, а олимпийский. Это случается раз в четыре года. С золотой медалью возвращаюсь домой. В родной Киев. Встречают с помпой: национальный герой. Речи, вечера, пресс-конференции, банкеты с коньяком и шампанским. А я не пью. Потому что не имею права потерять форму. Апельсиновый сок – это, пожалуйста, сколько угодно, можно и манговый. Только где нынче увидишь манговый? Даже новоиспеченные бизнесмены опускают руки. Но при проклятом застое, говорят, на улицах продавали плоды манго, однако, где тот застой? На какую свалку его вывезли? Мне, правда, застой до фени, но, если честно, то не совсем. И вот почему. Ведь через какой-то месяц и сам столкнулся с суровой действительностью.

Однако, все по порядку. У меня, Льва Моринца, чемпиона области, Украины и олимпийских игр, есть супруга Оксана и двое близнецов: Маша и Даша. Девчушкам по полтора года – хорошенькие, розовенькие, глаз не оторвешь. Нет у меня большего счастья, чем взять Машу на правую руку, Дашу – на левую, прижать к груди и стоять так посреди квартиры, наверное, с глуповатой улыбкой. Веса не ощущаю, да и сколько малышки весят? Но счастья полное сердце. Счастье даже выплескивается, брызжет из меня, как из русановских фонтанов, взмывает из меня на десяток метров, и я сам удивляюсь, почему обитатели соседних квартир не жалуются на меня? Либералы и филантропы…

Ради моих дочурок я готов на все. И вот Оксана приступает ко мне с разговором. Мол, близняткам нужны всякие там платьица, обувка, рубашечки, трусики и прочие мелочи. А моя любимая жена после родов еще не совсем пришла в норму: близнецов, видно, рожать особенно трудно. Вот и не работает, да и кому их доверишь?

Что я могу сказать любимой жене? Я, олимпийский чемпион, человек, известный во всем мире? Что деньги будут. Что я из шкуры вылезу, а Машу с Дашей обеспечу. И ближайшим путем направляюсь в Спорткомитет. Принимает меня сам председатель. Попробовал бы не принять! Конечно, я бы его не бросил, как того корейца, но побеседовал бы с ним на высоких нотах, как и пришлось говорить нынче. Оказывается, государство наше пока еще бедное, и каждый устраивается, как может. А мне следует где-то работать и получать купоно-карбованцы. Потому что слава-славой, почет-почетом, а деньги-деньгами. И председатель может предложить мне должность тренера в обществе «Динамо».

Я возразил, мол, у меня далеко идущие планы: хочется выиграть по крайней мере еще одну Олимпиаду. Не говоря уже о чемпионате мира. То есть, прозрачно намекаю: мне еще самому нужен тренер. И он, представьте себе, соглашается, но не менее прозрачно дает понять, что все теперь держится на спонсорстве, или, попросту говоря, на помощи чужого дяди. И чтобы я подыскал себе такого доброго дядюшку.

А я ему в ответ: кроме самбо, ничего не знаю, да и как могу знать, когда маршрут у меня один: квартира – тренировочный зал?

Поговорите с тренером, советует председатель, но не очень уверенно. Я эту неуверенность сразу улавливаю и говорю, что придется наняться куда-нибудь рэкетиром и бросить ко всем чертям спорт на веки вечные.

Председатель ужасается, поскольку я, как-никак, национальная гордость и в мою честь на Олимпиаде поднимали наш родной сине-желтый флаг. Однако все же повторяет, что цвета флага, к сожалению, не определяют степень богатства страны, и все, что он может, это назначить мне какую-то государственную стипендию в сумме столько-то тысяч купоно-карбованцев.

Я быстро подсчитываю: этого не хватит на обувь и платьица для моих близняток, не говоря уже о трусиках.

И тогда председатель снова возвращается к разговору о тренерской деятельности, напирая на то, что она будет практически почетной, зато получать я стану аж девять тысяч.

И снова я шевелю губами, подсчитывая: этих денег едва-едва хватит на экипировку для Маши и Даши, но ведь еще следует кормить девчат, а они крепенькие, здоровенькие, покушать любят, им уже не только каша нужна, а и мясо, желательно диетическое, и яйца, и сметана, и масло, и молоко с творогом, не говоря уже о хлебе и фруктах.

Все это довожу до сведения председателя, но он лишь разводит руками. И я не могу не войти в его положение.

Наконец я покидаю Спорткомитет не солоно хлебавши. Возвращаюсь домой не в лучшем настроении. Хочу посоветоваться с Оксаной, но раздается телефонный звонок и слышу незнакомый голос. Абонент представляется: Иван Павлович Луганский, гебистский подполковник и, дескать, у него ко мне неотложное дело.

– Какое? – интересуюсь.

Он немного мнется, но потом заявляет без обиняков, что может предложить мне заработок. Это уже кое-что означает, тем более, что Иван Павлович напоминает: мы встречались, он то ли консультант, то ли какой-то иной деятель в нашем спортивном обществе, не так давно мы обсуждали с ним какие-то насущные проблемы.

Договариваемся встретиться через час в парке напротив Дома офицеров. Сижу на скамье, наблюдаю за прохожими, пытаясь определить, кто именно из них может оказаться подполковникомгосбезопасности. Небось, не заявится на такое свидание в форме.

Иван Павлович выдался человеком коренастым. У меня глаз наметанный, вот и могу голову дать на отсечение, что Луганский выдержит пятикилометровый кросс и при этом не будет пасти задних. В общем человек тренированный, живот подтянут и бицепсы играют. Лет за тридцать, скорее всего тридцать пять-тридцать семь, а уже подполковник, значит, или чересчур угождает начальству, или действительно способный гебист. Вероятно все-таки угождает, глаза неискренние, – не выдержал моего изучающего взгляда и тут же пристроился рядом на скамье.

– Я вас узнал сразу, – сообщил, – насмотрелся по телеку. А здорово вы того корейца присобачили.

Слово «присобачили» не очень понравилось мне, но решил не придираться – у каждого свой лексикон: в конце концов, как ни говори, а таки «присобачил» корейца.

Подполковник одет пристойно: шоколадного цвета брюки, коричневые плетеные импортные туфли, кожаная свободного покроя куртка и тенниска под ней. Таких курток у нас не найдешь, подобные я видел лишь на журналистах-комментаторах, ошивающихся вокруг нашего Президента, ездящих с ним по заграницам, вот и накупили.

Тут я, конечно, несколько покривил душой. Я сам не удержался: купил и себе коричневую, с молнией, из мягкого хрома, проношу лет двадцать. Купил за доллары, полученные на Олимпиаде. Еще Оксане разные шмотки: посмотрели бы на нее, когда примеряла американские джинсы!..

Вообще, этот Луганский произвел на меня неплохое впечатление. Солидный человек, и предложения его будут, надеюсь, соответствующими. А бегающие глаза еще ни о чем не говорят. Может, человек просто заволновался, узрев олимпийского чемпиона, сие, конечно, хоть и слегка, а пощекотало мое самолюбие.

Иван Павлович достал пачку каких-то импортных сигарет. Прикурил от газовой зажигалки, и я подумал: все же не выдержит пятикилометрового кросса, курит, негодник, а это не может не отразиться на дыхании. А впрочем, какое мое дело – каждый сам заботится о своем здоровье…

Иван Павлович оказался человеком вежливым. Знает же, сукин сын, что спортсмены моего ранга не курят, и все же спросил:

– Извините, вы курите? Или категорически противопоказано? – засмеявшись, добавил: – Хотя, когда-то была такая хохма: армянское радио на дурацкие вопросы не отвечает.

– Не отвечает, – согласился я. – Но вы ведь пришли не для того, чтобы предложить мне сигареты?

– Разумеется. Не паршивую сигарету, а высокооплачиваемую работу.

– Не такие уж у вас паршивые сигареты: американские, два доллара пачка, не меньше.

– Впервые вижу спортсмена, знающего цену сигаретам.

– Мой тренер дымит, как паровоз. Иван Павлович покачал головой.

– Подает вам плохой пример. Да бес с ним, с тренером. Слышал я: у вас дочки-близнецы, жена не работает и все на ваших плечах. Могу предложить ежемесячно триста долларов, иногда больше. Вряд ли вам кто-то больше заплатит, насколько мне известно, в Спорткомитете деньгами и не пахнет.

Я посмотрел на Луганского, как на умалишенного. Тоже мне, Крез нашелся. Или какой-то вшивый Хаммер. Я представляю себе того же корейца, которому в Сеуле бросили бы эти три сотни за олимпийское серебро! Да он бы поленился наклониться…

И все же, это для меня – нешуточная сумма.

– За такие деньги надо вкалывать, – ответил я, немного подумав, – но пока что не собираюсь расставаться со спортом. Лет пять.

– Еще на одной Олимпиаде мечтаете выступить? – сообразил Иван Павлович.

– Не исключено. Луганский покачал головой.

– Выжмут вас, как лимон. Человек вы молодой, а в этом возрасте много чего хочется.

– Машину мне обещают, – вставил я неуверенно.

– Правительство могло бы раскошелиться и на большее! – Тон у Ивана Павловича был категорический. – Слава ваша – дело государственное, а дадут «Таврию», ну, «Волгу», фактически, фигу под нос. Мавр сделал свое дело, иди, теперь, мавр, ко всем чертям…

– Сегодня председатель Спорткомитета объяснил мне, что наше государство само еще еле-еле сводит концы с концами, так что надеяться на него…

– Тренерскую должность предлагал? – не без иронии спросил Иван Павлович.

– Да.

– Тысяч на сто – двести?

– Двести.

– И больше не получите. А я предлагаю минимум триста долларов.

– Но я ведь сказал: не хочу оставлять спорт.

– И не оставляйте. Работать придется несколько часов в неделю. Пять-шесть, иногда до полусуток. Не больше. Главным образом ночью – на спорт вам время останется.

– Ого-го! Такие деньги за полсуток в неделю? – изумился я. – Не шутите?

– Может, и больше. – Иван Павлович подумал и сказал, как бы читая мои мысли: – Ежемесячно на полсотни, сотню долларов. Квалифицированный американец зарабатывает столько за сутки.

– Для этого следует жить в Америке. У нас масштабы иные. И каким образом собираетесь меня использовать?

Иван Павлович покачал носком своей плетеной туфли, бросил окурок через плечо прямо на газон и объяснил:

– Будете моим личным охранником.

– За такие деньги вы могли бы нанять двоих.

– Однако не таких, как Лев Моринец.

Иван Павлович придвинулся ко мне, горячо дохнув в щеку, прошептал на ухо:

– Кто посмеет что-то учинить против меня, если будет знать: Луганского охраняет сам олимпийский чемпион!

– Зачем офицеру госбезопасности охрана? Вы сами должны охранять кого-то, Правительство или Президента.

Вдруг Иван Павлович совсем по-мальчишески подморгнул мне.

– А я уже не в безопасности. Вчера подал рапорт об отставке.

– Идете в бизнес?

– Можно сказать – да.

– Ясно. Кто же, кроме коммерсантов, может держать охранников? Да еще и высокооплачиваемых?

– Так что? Вам подходит мое предложение?

– Дайте подумать.

– А о чем думать? Больше меня все равно никто не заплатит. Ну, и близнецов ведь кормить надо.

– Плетете вы вокруг меня паутину…

– Живоглот, или паук… – захохотал Иван Павлович. – Но не так уж я и страшен, скоро убедитесь. Работать придется примерно раз в неделю, ночью. Заблаговременно предупрежу.

– Если можно, конкретнее. Что придется делать?

– Скоро увидите. – Луганский вытянул несколько купюр. – Тут двести тысяч. Аванс. Берите, берите, не сомневайтесь.

Мне стало не по себе. Если возьму, свяжу себя по рукам и ногам. А деньги так нужны, Оксана нуждается в них, а особенно Маша с Дашей.

Иван Павлович, почувствовав мою нерешительность, повторил:

– Не сомневайтесь…

«А-а, – решил я, – помирать, так с музыкой. В самом деле, стоит ли колебаться? Если государству и родному Спорткомитету я до лампочки, следует самому позаботиться о себе. Правда, может, этот гебист затягивает меня в какие-то сомнительные делишки, скорее всего, сомнительные, какой же дурень станет платить сорок тысяч за красивые глаза? Ничего, отмоюсь, – мелькнула мысль, – ну, буду охранять этого типа, что не так уж и трудно. Но он намекал: работа главным образом ночная. Не нравится это мне. Не заставит ли заниматься рэкетом? И не кажется ли тебе, Левко Моринец, что у этого гебиста на языке мед, а под языком лед?

«Кажется, – ответил я сам себе. – Даже очень кажется. Да ну вас всех к чертям, – рассердился. – Загнали тебя, Левушка, в угол, как не вертись!»

Я взял такие маленькие и такие жалкие бумажки, лежавшие на ладони у Ивана Павловича, скомкал их и сунул в карман. И правда, идите вы все к чертям! Что это за страна, где даже олимпийский чемпион не может противопоставить себя дельцу!

Иван Павлович облегченно вздохнул. Обняв меня за плечи, сказал:

– Уверен, не пожалеете.

«Твоими бы устами да мед пить, – неприязненно подумал я, но на душе стало как-то легче. – Все уже позади, мосты сожжены, впереди мрак неизвестности, но что поделаешь?»

– Остальное за первый месяц получите недели через две, – пообещал Иван Павлович. – Вы в основном дома?

– У себя или на тренировке.

– Я вас найду через две недели. – Луганский поднялся и побрел по аллее, параллельной проспекту Грушевского. Не оглянулся, шагал с видом человека, уладившего еще одно не совсем приятное дело. По крайней мере, мне так показалось, хотя мог и ошибиться.

А я все еще сидел на скамейке и размышлял: может, поступил и неосмотрительно. Скорее всего, именно так. Но стоит ли казнить себя за это? Поживем – увидим.

Сие «поживем – увидим» хоть немного успокоило меня. Ведь жизнь, невзирая на нашу украинскую неустроенность, удивительна и прекрасна. К тому же, всегда можно найти оправдание любой ситуации. То виновато правительство, приведшее народ к обнищанию, то соседняя страна, требующая слишком высокие цены за нефть, то просто злобный вражина, распускающий о тебе мерзкие слухи. Все виноваты, кроме тебя…

Мне стало грустно. А впрочем, зачем грустить? Ведь твоя заветная мечта осуществилась, Лев Моринец. Наконец ты, выиграв Олимпиаду, стал на одну ступень с человеком, который был для тебя образцом. Человеком, тридцать лет назад считавшимся самым сильным в мире. Хотя он был для тебя образцом, идеалом не только потому, что на Олимпиаде в Риме стал чемпионом. Ну, вырвал штангу, какую еще не подымал никто на свете… Однако этот же человек чуть ли не через тридцать лет, бородатый и утомленный, поднялся на самую высокую трибуну в своей тогдашней стране и впервые произнес слова, которые за семьдесят лет не осмеливался сказать никто: как опутали всю страну гебисты, как диктовали свою волю народу, как уничтожали людей.

Твой старший коллега, Лев Моринец, чемпион римских олимпийских игр Юрий Власов.

Это было три года назад, я слушал Власова и думал: на такое отважится лишь сильный духом. Во всяком случае, порядочный человек. И ведь настоящий чемпион не может кривить душой. И ты, Лев Моринец, должен стать сильным духом.

Слушая тогда Власова, я поражался его мудрости и смелости, а в то же время думал: вот человек, начинавший с малого, с обычной штанги, казалось бы, все усилия его были направлены лишь на преодоление веса, наращивание мышц, как, кстати, сейчас и у меня, но в конечном счете, что такое эти железные мышцы в сравнении с мудрой головой, высокими мыслями, истинным талантом?

Стоит на трибуне человек с седою бородой, запавшими щеками, которого когда-то, как и тебя нынче, знали во всем мире…

Сколько их было таких, а многих ли вспоминают сейчас? Одни спились, другие незаметно сошли в небытие…

Да, я и теперь завидую Власову – за смелость и разум. И мне становится стыдно, что несколько минут назад взял у Ивана Павловича пачку новеньких тысячных купюр. Что продался гебисту, не зная, в какой водоворот затянет меня: поддался искушению и вовсе забыл, что пообещал себе никогда не кривить душой.

И споткнулся о первый житейский порог.

Однако – Маша с Дашей…

Ну что ж, Лев Моринец, всегда можно оправдать что угодно и не терзаться укорами совести. А все же, сознайся: сегодня ты скурвился.

ГРИГОРИЙ И ЛЕСЯ

Жара…

Нынешнее лето выдалось на Украине знойным. Ходили слухи, что на одесских и николаевских землях сгорели озимые, однако Григорий не очень-то печалился: ему что, сгорели, так сгорели, на юге неурожай, уродит на Полтавщине, он всегда устроится. Есть голова на плечах, здоровья – сколько угодно, деньжата водятся, в общем, жить можно. И неплохо.

Григорий остановился в лижинской гостинице. Отдельных номеров не было, но он вложил в паспорт солидную купюру, администраторша понимающе глянула на него, номер сразу отыскался, даже с душем, и через несколько минут Григорий стоял под упругими холодными струями, отдыхая и телом, и душой.

Как-никак, жить еще можно, тем более, что Иван Павлович Луганский, его нынешний шеф, не поскупился: выложил двести кусков, правда, приказал провернуть дело в течение недели.

Приняв душ, Коляда побрился, освежился одеколоном и, придирчиво оглядев себя в зеркало, остался доволен. Вряд ли в Лижине найдется кто-либо, способный конкурировать с ним. Американские джинсы, тенниска с иностранной надписью, модные туфли.

Григорий улыбнулся сам себе: о'кей, симпатичный молодой человек, которым можно только любоваться. У девок глаза загорятся, когда увидят Григория, и недаром Иван Павлович выбрал именно его для лижинской операции.

Это – если на товарной станции грузами ведает девушка…

Да, что ни говори, со слабым полом легче иметь дело. Как показала практика, редко какая девушка может устоять перед ним. Есть несколько стандартных подходов к ним, начиная от красавиц и кончая дурнушками. Какая из девушек не улыбнется, заглядевшись в большие синие глаза Григория, а если он еще опустит свои длинные, будто девичьи ресницы? А ямочка на щеке и едва заметная родинка под губой?..

Да, Григорий Коляда хорошо знал цену своим прелестям, а нынче у него, можно сказать, экзамен, чуть ли не важнее, чем на аттестат зрелости.

Григорий сунул подмышку портфель с единственной бумажкой – документом на вагон леса, адресованного будто бы Ребровицкой райпотребкооперации, и направился к станции. Как и предполагал, товарное отделение помещалось в похожем на сарай помещении: темный, грязноватый коридор с дверьми по обе стороны, на них изготовленные типографским способом таблички: «Начальник службы», «техотдел», «багажное отделение»…

Григорий заглянул именно сюда. Длинная комната, сплошь заставленная письменными столами, и, что отрадно, одни лишь девушки за ними.

За первым столом, у дверей, хорошенькая девушка в прозрачной кофточке, подчеркивающей ее упругие маленькие груди, – класс, а не девушка. Григорий уставился на нее, надеясь, что именно она сможет прислужиться ему, вытянул из портфеля бумажку, помахал ею и произнес как можно солиднее:

– Ну и порядки у вас! Три недели, как вышел из Брянска вагон с лесом, а до сих пор нет! Кто ответит за это?!

Женщина, расположившаяся под окном, подняла на Коляду недовольный взгляд.

– Почему шумите, товарищ? – спросила. – Кто вы? Коляда протиснулся между столами, что потребовало от него некоторой ловкости.

– Из Ребровицы. Райпотребсоюз. Люди без леса знаете, как бедствуют?..

– Документ?

Григорий подал ей накладную, взятую им у директора лесоторгового склада. Тому позвонили из райпотребкооперации, и директор с радостью отдал Коляде документ, поскольку Григорий пообещал ускорить продвижение вагона.

Женщина сверила номер накладной с какими-то своими записями.

– Нет, – сказала, словно отрубила.

– Как нет? Почему нет? – вскипел Коляда. – Однако, порядочки на вашей станции! Я буду жаловаться!

– Ну и что? – переспросила женщина. – Мы тут при чем? Идет ваш вагон, если не заблудился где-то.

– Побойтесь бога! – взмолился Григорий. – Люди ведь без леса, а вы – заблудился… Как можно?!

– У нас все можно… – надула губы начальница. – На лес из России лицензия нужна. Отделились, а теперь плачете.

Коляда постарался поприветливее улыбнуться ей. Прикинул: еще не старая, лет за тридцать и не так уж дурна, но, вероятно, замужем, и неизвестно, как все обернется. Но все же следует попробовать…

Спросил:

– А нельзя ли уточнить, когда этот вагон прибудет? И где он застрял? Стоит где-то в тупичке и кукует. Я бы смотался и вызволил.

Начальница посмотрела на Григория внимательно, и он понял, что, пожалуй, произвел на нее соответствующее впечатление: ишь ты, старая – не старая, а еще не против…

Коляда присел у ее стола, молвил просительно:

– Ну, пожалуйста, помогите.

– Много вас тут, всяких… – непочтительно ответствовала женщина, но Коляда каким-то образом ощутил, что это «всяких» в данном случае на него не распространяется.

И действительно, начальница развернулась на стуле и приказала через плечо:

– Леся, разберись с товарищем.

Теперь и Григорий увидел, кому именно адресован приказ. Прижавшись к стене, сидела некрасивая девушка с узкими, невыразительными глазами, веснушчатым лицом, кирпатая и с сильно выдающимися скулами. Григорий с трудом сдержал неудовольствие: придется иметь дело с этой мымрой.

Начальница перебросила Лесе документ Григория. Девушка, чтобы достать его, приподнялась над столом, и Коляда окончательно убедился: поистине мымра. Груди отвисшие, джинсы, плотно облегавшие зад Леси, не делали его привлекательнее: слишком большой и тяжелый.

Григорий неприметно вздохнул, но тут же решил: все же, в этом что-то есть – небось, мымра не привыкла к ухаживаниям и охмурить ее будет значительно проще, чем, если бы довелось, вот ту красотку у дверей.

На мгновение представил Лесю раздетой в своем гостиничном номере: вариант не из лучших, но ради дела надо переступить через это.

Григорий пересел к Лесиному столу, как-то втиснувшись в проход и полностью перекрыв движение по нему, оперся локтями на поцарапанный, в пятнах стол и уставился на девушку ясными синими глазами. Знал: не выдержит его взгляда, отведет глаза – так и случилось, Лесины щеки порозовели, веснушки на них будто взорвались, девушка сразу стала еще некрасивее и, как бы почуяв это, словно отгородилась ладонями от Григория.

«Да, – с удовлетворением подумал Коляда, – я уже тебя ужалил. Никуда теперь не денешься».

Сейчас надо было вытянуть мымру из этой темной дыры, переполненной женской статью. Григорий предложил:

– Леся, давайте найдем ваше товарно-грузовое начальство и разберемся с ним. Это же не песчинка – вагон с лесом.

Девушка взглянула на начальницу. Та кивнула – Григорий краем глаза увидел это, – Леся направилась к выходу, цепляясь обвисшими бедрами за углы столов. Григорий, высоко подняв голову и одаривая девушек улыбками, следовал за ней. Чувствовал: он – как луч света в этом темноватом женском царстве – синеокий, статный, и не одна из этих девчушек, а среди них есть и вполне приличные экземпляры, побежала бы за ним, не оглядываясь.

И надо же такое: выпала ему мымра…

– Вы мне сразу понравились, Леся, – сказал, когда дверь захлопнулась позади. Решил не терять даром времени и сразу брать быка за рога. – Такая симпатичная девушка.

Видно, подобное Леся услышала едва ли не впервые, она недоверчиво покосилась на Григория, но ничего не ответила, только прибавила шагу, и Коляда тут же сообразил, что его слова упали на благодатную почву. Добавил:

– А если вы найдете наш вагон с лесом!..

Он не уточнил, что именно произойдет в таком случае, но и там можно было понять: благодарность его будет безгранична.

Девушка пытливо взглянула Коляде в глаза. Григорий не отвел их, смотрел честно и преданно, уже не одна девчушка купилась на этот его фокус. А в душе хохотал: смотри, смотри, что увидела? Боишься, врет тебе Григорий? Конечно, вру, да как догадаешься? Взгляд ведь у меня нежный и ласковый, я бы и сам поверил такому…

Подождите меня в скверике, – попросила Леся, – я выясню ваше дело с начальником станции.

Девушка возвратилась минут через двадцать. Уже по ее взгляду было ясно: вести неутешительные.

– Вагон еще в Брянске, – сообщила. – Но начальник договорился: завтра или послезавтра пригонят.

«До фени мне тот лес, – чуть не вырвалось у Коляды. – А вот сейчас мы с тобой немного побеседуем, о жизни поболтаем, глядишь, и расколешься».

Он похлопал ладонью по скамейке, приглашая Лесю сесть, что она немедленно и проделала, все поглядывая на него, как и раньше, выжидательно.

– Ну что ж, – сказал Григорий, – завтра, так завтра, день-два – это ерунда, лишь бы наконец пришел наш вагон. Я вам, Леся, очень благодарен и не хотел бы просто так расстаться с вами. Билет у меня, но, скажу честно, расхотелось мне сегодня подаваться в Ребровицу. Прямо говорю – расхотелось, и если у вас свободный вечер?..

Девушка посмотрела на Коляду внимательно, а он улыбнулся ей так нежно, как будто бы вдруг поверил: никакая она не дурнушка и даже чем-то напоминает ту красотку-блондинку, сидевшую у дверей.

– А если свободна?.. – спросила Леся как-то неуверенно.

«Ну, вот и приехали, – обрадовался Григорий. – Попалась ты, дурочка, в мои сети, и нескоро выпутаешься».

– Я хотел бы пригласить вас на ужин, – сказал, демонстрируя волнение и нерешительность.

– Хотите отблагодарить за вагон?

– Просто возникла идея приятно провести вечер. Давайте поужинаем в ресторане. На площади, забыл, как называется…

– «Лилия».

– Я подарю вам роскошные садовые лилии. Леся снова подняла на Коляду пытливый взгляд.

«На крючке ты, дорогая, – чуть не засмеялся тот, – и сейчас совсем проглотишь наживку».

– Теперь в ресторане все так дорого, – засомневалась Леся.

«Не знаешь ты про мои двести кусков», – подумал Григорий, но ответил:

– Для такой девушки, как вы!..

– Смеетесь?

«Не то слово – обхохотался», – резюмировал про себя Григорий, но, промолчав, накрыл ладонью Лесину руку. Она тут же выдернула ее, вся вспыхнув, Григорию показалось, что кровь брызнет из веснушчатых щек… Однако девушка не поднялась, не ушла, и Коляда скорее заявил, чем предложил:

– Я буду ждать вас в восемь у «Лилии».

– Если вам так хочется…

– Спасибо, что не отказали, – сказал Григорий и глянул чистыми глазами на Лесю.

В этот раз совсем не кривил душой.

Девушка ушла, Коляда смотрел ей вслед, на ее неуклюжую походку, на застиранные джинсы, нескладные бедра, и почему-то вдруг стало жаль Лесю – он поиграет с ней и бросит, конечно, не сразу: она еще пригодится, несчастная глупышка, однако месяц или два придется угождать ей, льстить, играть в любовь.

«Такова жизнь, – махнул рукой, – она жестока и не моя вина, что приходится крутиться. Ведь крутятся сейчас все без исключения, времена непредсказуемые, посмотреть лишь на депутатов: как псы чувствуют, где пахнет жареным, вертятся, словно флюгеры…

А Президент и другие высокопоставленные? Тоже должны знать, откуда ветер дует и с какой силой…»

Коляда отправился на базар, купил букет тигровых пятнистых лилий, бросил в ванну в номере, чтобы не увяли, и пошел в ту же «Лилию» пообедать. Велел подать к обеду лишь фужер сухого вина, объяснив официанту, что вечером должен встретиться с девушкой и надо организовать отдельный столик. Желательно, подчеркнул особо, чтобы был хороший коньяк и шампанское.

Официант, исполнившись уважением к зажиточному клиенту, тем более, что Коляда оставил ему щедрые чаевые, пообещал и столик, и коньяк, не говоря уже о закусках. Икры, объяснил, нет уже давно, однако ветчина, буженина и заливная рыба найдутся.

Договорившись, что к восьми столик будет накрыт, и оставив официанту аванс, Григорий возвратился в гостиницу, растянулся на кровати и незаметно задремал. И приснился ему сладкий сон. Будто он с Лесей отдыхает на Канарских островах. Но девушка удивительно похорошела, лежала на морском берегу под пальмами в красивом цветастом купальнике, длинноногая, с высокой грудью и почему-то напоминала свою коллегу-блондинку. Естественно, такая метаморфоза устраивала Коляду, он сел в шезлонг возле девушки, но откуда ни возьмись накатилась огромная волна, смыла их в океан, понесла куда-то от берега, но они не испугались, потому что вблизи оказалась неимоверно шикарная яхта, которая и доставила их обратно на остров, под пальмы. А вечером они сидели на открытой террасе ресторана, и чернокожий официант в смокинге наливал в бокалы шампанское.

Григорию не хотелось просыпаться, настолько приятным был сон, особенно темнокожий официант в белом смокинге, но требовательно зазвенел будильник, и Коляда повертел головой, отгоняя шикарные видения, тут же вспомнил замызганную «Лилию» с жалким официантом Толиком, тяжело вздохнул и стал торопливо одеваться, ведь до восьми оставалось всего полчаса.

Он прибыл к ресторану за пять минут до назначенного времени, стоял, спрятав за спину букет, – возле «Лилии» толпились люди и ему не хотелось у всех на виду вручать дурнушке такие неимоверно шикарные цветы.

Григорий не сразу заметил Лесю, а углядев, подивился переменам, происшедшим с нею. Видно, девушка не теряла времени даром: небось, отпросилась у начальницы и подалась в парикмахерскую, где ей соорудили высокую прическу, а еще подкрасила тушью ресницы, отчего узкие глазенки как бы увеличились, ну и приодела юбку, скрадывающую ее непривлекательные формы, и тугой лифчик, подтянувший груди. Леся явно хотела понравиться Коляде, и это развеселило Григория, так как свидетельствовало: девушка теперь не выскользнет из его когтей.

Коляда вытянул из-за спины лилии, протянул ей, улыбнувшись, и заметил, как в одно мгновение веснушки ее словно стали ярче. Он галантно подал ей руку и повел в ресторан.

Официант Толик уже поставил на стол бутылки и закуски, перспектива солидных чаевых вдохновляла его, и он суетился, пытаясь угодить, наверно, не меньше, чем тот чернокожий из сладкого сна: сам налил в рюмки коньяк и лишь после этого, пожелав приятного аппетита, удалился.

Григорий поднял свою рюмку, хотел чокнуться с Лесей, однако та покачала головой, отказываясь. Это никак не входило в планы Григория, надеялся подпоить ее, чтобы потом затянуть в гостиницу, помрачнел и, сдвинув брови, спросил:

– Боишься?

– Немного.

– А я к тебе со всей душой. Потому что понравилась мне.

– Думала: хочешь отблагодарить за вагон.

– Не вспоминай о том паршивом лесе. Сердце замерло, когда увидел тебя.

Знал: нет на свете женщины, которая сама считала бы себя дурнушкой, и играл на этом.

– Скажешь такое… – смутилась Леся.

– Я вполне серьезно.

– В нашем отделе есть красивее меня.

– Но ты симпатичнее всех, за это и хочу выпить.

– Оно ведь крепкое!..

– Обычный коньяк: грузинский, марочный. Веселит душу.

– Ну, если уж веселит…

Леся осушила рюмку, не задумываясь, а Григорий решил влить в нее перед шампанским еще не меньше двух: тогда ее немного развезет и можно будет откровенно поговорить. Он положил на Лесину тарелку салат, кусочки ветчины, буженины – всего понемногу, чтобы не особенно наелась и поскорее опьянела.

Через несколько минут они выпили еще по рюмке. Григорий прикинулся пьяным, смотрел на Лесю с обожанием, забрасывал комплиментами, договорился до того, что назвал ее самой прекрасной во всем Лижине и заклеймил местных парней, не оценивших по достоинству такой бриллиант.

Леся смеялась. Григорий таки заставил ее опорожнить еще одну рюмку, после этого ей стало совсем весело, теперь она безоговорочно верила такому славному, импозантному и умному юноше: он первый увидел в ней женщину и, кажется, даже немного влюбился.

А ведь еще никто не влюблялся в нее.

Леся родилась в семье учителя, была третьей дочерью, семья не роскошествовала, еле сводила концы с концами, да и разве обеспечены у нас учителя? Ничтожные заработки и никаких перспектив. Нужда замучила семью. Леся донашивала кофточки и юбки старших сестер, по окончании школы сразу пошла работать, чтоб иметь хоть какую-то свою копейку. Сестры, поступившие в пединститут, смотрели на нее свысока, считали дурнушкой, сами они уродились статными и красивыми, Леся тяжело переживала свою ничтожность. Устроившись на работу, она поначалу отдавала заработанные деньги в семейный бюджет, но потом отважилась и приобрела довольно сносные джинсы. Сестры смеялись над ней, доказывая, что американские брюки сидят на ней, как на корове седло. Леся придирчиво осмотрела себя в зеркале и решила, что сестры завидуют ей: не такая уж она и препоганая, просто еще не нашелся парень, оценивший ее по достоинству.

И вот наконец нашелся, даже пригласил в ресторан. Сестры лопнули бы от зависти, увидев их за отдельным столиком в «Лилии». Да еще какой парень! Высокий, красивый! А еще, как открылся недавно, мастер спорта по боксу, даже чемпион какой-то – области или всей страны. И, судя по всему, зажиточный: заказал коньяк и шампанское, еще и полный стол закусок – ветчина, заливная рыба, маринованные грибы…

Представив, какими глазами смотрели бы на Коляду сестры, Леся захотела отчебучить что-то эдакое, вызывающее, но не нашла ничего лучшего, как налить себе полную рюмку коньяку и залпом выпить ее, не закусывая – на радость Григорию, и посмотрела на него так игриво – даже чертиков пустила ему из глаз, впервые в жизни.

«Ну вот – дошла до кондиции, – совсем развеселился Коляда. – Теперь мы отполируем мымру шампанским и тогда из тебя хоть веревки вей».

Григорий подозвал Толика и велел подавать горячее. Официант принес огромные бифштексы с жареной картошкой, Леся попробовала и заявила, что в жизни не ела ничего вкуснее. А Григорий налил ей полный фужер шампанского, не забыл и о себе, коньяк, правда, ему больше нравился, но не пропадать же добру…

«Сладенькая бурда, – подумал, но для Леси в самый раз: шипучая, с газом, в голову ударит, как следует».

Потом Григорий сделал широкий жест: приказал принести мороженое и кофе, заявив, что для любимой женщины ему ничего не жаль.

Услышав эти слова – «любимая женщина», – Леся округлила глаза, но Григорий не отступал: именно любимая, наконец он нашел то, что искал чуть ли не полжизни – может, Леся и не займет первое место на конкурсе красоты, однако, он уверен, что характер у нее золотой, это видно по глазам, а он умеет в них читать.

Девушка не стала убеждать Григория в противном, она уже и сама уверовала, что не такая уж дурнушка, а что характер золотой – в этом нет сомнения: кто, кроме нее, мог бы вытерпеть ежедневные подковырки сестер?

Наконец все шампанское было выпито и, убедившись, что не осталось ни капли коньяку, Григорий предложил Толику рассчитаться. Официант принес счет, Григорий лишь взглянул на него и понял, что Толик обжулил его чуть ли не на треть, однако спорить не стал, выложил даже тысячу на чай – чтобы видела Леся и поняла, какой щедрый у нее ухажер.

На улице перед «Лилией» уже горели фонари, Григорий обнял Лесю за талию, прижал к себе, девушка не протестовала, ей было хорошо и уютно подле этого парня, она помнила, как назвал ее любимой женщиной, от этого и еще от шампанского на сердце было тепло и кружилась голова, а Григорий нежно прижимал ее к себе. Так хорошо ей было впервые в жизни, и когда Коляда предложил ей пойти в гостиницу, – мол, у него там найдется бутылка красного вина, – она не могла отказаться, ведь он мог бы обидеться, а разве можно обидеть такого славного человека, к тому же, влюбленного в нее?

– Пойдем, – сразу же согласилась. – Ты и правда меня любишь?

Григорий вывел Лесю из освещенного круга, припал к ее устам. Целовал долго, и девушка впервые в жизни почувствовала: нет на свете ничего слаще поцелуев.

А Григорий шептал Лесе на ухо прекрасные слова о верности и любви, все быстрее увлекая ее в конец улицы, где светились окна гостиницы. И Леся покорно шла за ним, потому что уже отважилась на все.

В номере Григорий снова прилепился к ее губам, а сам ловко расправлялся с пуговицами на кофточке: желание уже распалило его, он выключил свет, а Леся сама сбросила юбку…

Оказалось: дурнушка-дурнушкой, а в постели шикарная, податливая и горячая, и Григорий нисколечко не пожалел о содеянном. Решил сегодня ни о чем не расспрашивать, тем более, вести деловые разговоры. Девушка пьяна и вряд ли завтра что-то припомнит из сказанного, да и недаром же молвится: утро вечера мудренее.

Коляда проснулся первый. Смотрел, как сопит Леся, привалившись веснушками к подушке, и почему-то ему стало жаль ее. Ведь поверила вчера в пылкость его поцелуев, развесила уши, а он навесил на них лапшу. Или, скорее, спагетти итальянские, ведь спагетти значительно длиннее наших макаронных изделий, соответственно и вид на ушах от них внушительнее. А впрочем, к чему тут укоры совести? Дело есть дело, и он приехал в этот богом забытый Лижин вовсе не для того, чтобы развлекаться с девушками. Тем паче, что основной разговор с этой девицей еще впереди.

Леся пошевелилась и открыла глаза. Увидев Григория, счастливо улыбнулась, и Коляде снова стало немного стыдно. Но вспомнил суровый взгляд Луганского и его категорический приказ не возвращаться с пустыми руками: погладил Лесю по оголившемуся плечу и нежно поцеловал в щечку.

– Гуд монинг, радость моя, – щегольнул знанием английского, хотя этим, пожалуй, и исчерпывался его словарный запас. – Как спала, золотко?

Девушка смотрела выжидательно, и Григорий, пересилив себя, добавил:

– Моя любимая…

Леся сразу вспыхнула и как бы засветилась вся, а Григорий подумал: вся эта сцена не стоит и ломаного гроша. И все же, должен сыграть свою роль до конца. Помрачнел, сдвинул брови, изображая волнение и даже душевную боль: все это не могло пройти мимо внимания Леси, и она с тревогой спросила:

– Что с тобой, милый?

Григорий поморщился, но ничего не ответил. Однако Леся не отступила:

– Что тебя мучит?

– А-а… – чуть ли не простонал, – маленькие неприятности.

– Я хочу знать о тебе все.

«А фигу с маслом… – хохотнул в душе Коляда и в самом деле скрутил под подушкой фигу. – Так я перед тобой и открылся…»

– Влип в одну историю, – начал неопределенно, – и не знаю, как выпутаться.

– Расскажи.

Григорий подумал: хочешь – не хочешь, а придется хоть немного приоткрыть карты. От Лижина до Ребровицы – раз плюнуть, час езды, и Леся все равно узнает об их делах: когда почистят вагоны или контейнеры. Следует повязать и ее, чтобы не навела милицию на его след. Хотя таких, как он, в Киеве тысячи, а глупенькая девчушка до сих пор думает, что он из Ребровицы. Пусть думает, да и вообще было бы классно, если бы менты заподозрили местных ребровицких парней.

– Такое дело, – начал неуверенно, – решили наши ребровицкие хлопцы побаловаться на железной дороге. То есть сделать ревизию в вагонах: что везут и куда… А я с ними повязан.

Девушка сразу поняла – что к чему.

– Нет, – возразила, – ни в коем случае. Сядешь. А я этого не хочу.

– И я почему-то не хочу, – усмехнулся Коляда. – Но они меня к стенке приперли. Понимаешь, работать в потребкооперации и не запачкаться ну, никак невозможно. И я у них на крючке. Хоть там, хоть тут, а сгорю ярким пламенем.

– Нет никакого выхода?

– Не вижу.

– А ты повинись, – посоветовала Леся, – ведь чистосердечное раскаяние…

– Так лишь проклятые менты твердят. Чтобы мы, лопухи, уши развешивали.

– Может, и так, – согласилась Леся, – и все же…

– С вагонами может и обойтись, – оптимистически заявил Коляда. – Не пойман – не вор.

– Но ведь опасно.

– Конечно, однако нет выхода, – Григорий придвинулся к девушке, потрепал ее по щеке и продолжил: – Хотя… Может, ты согласишься…

– Для тебя сделаю все и с радостью.

– Такое дело, – проникновенно зашептал Григорий, – если мы раз или два в тех вагонах пошуруем, милиционеры даже и не спохватятся. А хлопцам навар нужен. Понимаешь, нам пустые контейнеры чистить ни к чему. Вот я и подумал: ты же знаешь, что из Лижина везут, в каких контейнерах и вагонах. Сообщишь мне, чтобы парни зря не возились.

Подозрение мелькнуло в Лесиных глазах.

– Ты!.. – выдохнула. – Может, ты только для этого?.. И вчерашний ужин, и разные слова?..

– Любимая, – решительно запротестовал Григорий, – ты же умная, очень умная, неужели не поверила мне?

Девушка свернулась клубочком, ей было легко и уютно под боком у Григория, хотелось верить лишь в хорошее и справедливое, а Григорий так нежно прижался к ней и такую искренность излучали его глаза, что ее подозрения испарились, бесследно исчезли, и Леся сама устыдилась своих черных мыслей.

– Все будет хорошо, я сделаю, что скажешь, но только ради тебя!

Коляда перевернулся на спину и потянулся: теперь можно было расслабиться.

– Не сейчас, – сказал. – Это дело не горит. – Ведь Луганский предупредил, что начинать можно через неделю или дней через десять. – Я наведаюсь на той неделе. – Сел на кровати, достал кошелек, – скажи, любимая, сколько тебе платят в товарной конторе?

– Много. Пятьдесят тысяч ежемесячно. Григорий отсчитал пятьдесят тысячных купюр.

– Вот тебе, дорогая. Купи что-нибудь.

– Такие деньги! – ужаснулась Леся.

– Бери, бери, это только аванс. Разбогатеем – озолотим.

– Стыдно.

– Купи себе хорошее платье. Или кофточку.

Леся представила себя в платье, которое видела в коммерческом ларьке. Около ста тысяч, она даже испугалась, глянув на цену, а теперь, кажется, ее мечта осуществится. Да и вообще, с появлением этого красивого и ласкового парня вся жизнь ее круто изменилась. Разве сегодняшний день похож на вчерашний? Вчера еще все шло по накатанной и до деталей выверенной дороге: утренний невкусный завтрак, опостылевшая работа, презрительные или сочувственные взгляды коллежанок, вечно шепчущихся за ее спиной о парнях – кого удалось охмурить, кого – бросить, с кем переспать; домашние хлопоты, магазинная суета, улучшившееся настроение, если удалось наскочить на масло или яйца – и такая круговерть из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год.

И вот появился он, высокий, синеглазый, с открытым приветливым лицом – даже белокурая Наташка, первая красавица их отдела – чуть сознание не потеряла, увидев Григория – это Леся заметила сразу: как Наташка уставилась на Коляду, как зарделась, как занервничала, как изогнулась над столом, стараясь привлечь его внимание, а он и глазом не повел, потому что сразу заинтересовался ею, Лесей – недаром же в народе говорят: не родись красивой, а родись счастливой.

Да, сегодня она счастлива. Сегодня все хорошо, сегодня ничто не может испортить ей настроение, даже домашние неурядицы.

Леся соскочила с кровати, стала перед зеркалом. Довольно улыбнулась. Кто сказал, что она дурнушка? Завистливые сестры и нахальные коллежанки. А он растянулся на кровати, вроде бы еще окончательно и не проснулся – вероятно, таких по пальцам можно пересчитать даже в самом Киеве, – смотрит на нее влюбленными глазами, и надо сделать все, чего только пожелает, лишь бы удержать его.

Как она будет выглядеть в новом платье? В шелковом платье с диковинными цветами и желтыми листьями? Наденет это платье завтра же и, конечно же, попадет под перекрестный огонь изумленных взглядов сослуживиц: умрут от зависти. Ну и пусть, решила Леся, не пожалев ни одной из них.

Представила себе, как схватится за сердце красавица Наташка, как закружится у нее голова, подогнутся ноги в узорчатых колготках, стройные ножки, на которые она с удовольствием променяла бы свои, как смертельная бледность разольется по ее лицу, – эта картина не ужаснула ее, наоборот, даже потешила.

Да, повезло ей! И откуда взялся этот Григорий. Появился, как царевич в сказке из какого-то неведомого далека, или как былинный богатырь, запомнившийся ей по картине художника Васнецова и воплотивший в себе, по ее разумению, все лучшие мужские качества…

А Григорий лежал на кровати и от удовольствия мурлыкал что-то себе под нос. Наконец все позади. Честно говоря, не ожидал, что все так хорошо и быстро провернет. Верил в свою звезду и умение охмурить любую девку, но ведь на Лесином месте могла оказаться и пятидесятилетняя карга – попробуй покрутиться вокруг такой… А еще случаются с партийным стажем, идейные – к ним и вовсе не подступишься.

Главное: Леся взяла деньги. Через неделю он будет знать, в каких вагонах и контейнерах самые ценные грузы. Правда, из Лижина их могут погнать без остановки прямо в Киев, но это уже его не касалось. Не его головная боль. Возможно, Иван Павлович купит какого-то станционного клерка, чтобы остановили вагоны в Ребровице или, лучше, на каком-нибудь богом забытом разъезде. Всегда можно что-то придумать: или тормоза в вагоне неисправны, или дорога забита, или нет электровоза…

Григорий, блаженно почмокав губами, просюсюкал:

– Иди ко мне, дорогуша.

Лесю не надо было уговаривать. Поползла бы и на коленях. Потому что и не мечтала о таком парне. Любимый!

А Григорий ласкал ее, целовал страстно, и Леся знала, что ради него пожертвует всем, даже жизнью.

НАЧАЛО

Выехали, когда солнце клонилось к закату. За рулем «Жигулей» Луганский, рядом Григорий Коляда, позади трое надежных ребят, вооруженных пистолетами. За «Жигулями» два грузовика: новый «Зил» с дизельным мотором и «Газон».

Пересекли Днепр и выскочили на трассу. Времени было вдосталь, ехали, не превышая скорости, чтобы не привлечь внимание гаишников.

Два дня назад Коляда съездил в Лижин. Позвонил Лесе, вызвал в привокзальный сквер. Увидев Григория, девушка не могла сдержать радости, правда, вперемешку с упреками, и Коляда должен был потратить несколько минут, чтобы оправдаться – почему целую неделю не подавал весточки. Это испортило ему настроение, даже сейчас хмурился, вспоминая мокрые Лесины глаза, но все же удалось выйти сухим из воды: придумал себе грипп и запрет врачей подыматься с постели, телефона же дома нет, а то он обязательно позвонил бы…

В конце концов все утряслось: глаза у девушки просохли, а Григорий обрушил на нее очередную порцию заверений в любви.

А затем Григорий совсем расчувствовался: узнал, что через день из Лижина в направлении Ребровицы предстоит продвижение контейнеров с видеотехникой, южнокорейскими компьютерами и принтерами, а также стиральными машинами «Вятка».

На радостях Коляда выложил девчушке еще пятьдесят тысяч. Леся отказывалась, но удалось уговорить ее. Он сразу из Лижина позвонил Ивану Павловичу, сообщил приятную новость. Он не имел права терять ни минуты: у Луганского был выход на начальника Ребровицкой станции – тот должен остановить эшелон с контейнерами где-то на запасном пути или на разъезде, чтобы простоял там целую ночь.

И вот сейчас направлялись к Ребровице.

Вчера Иван Павлович вместе с Колядой уже были в местечке. С начальником станции встретились на лесной полянке, вдали от любопытных очей. Как и было условлено, тот приехал сам – за рулем потрепанного «Москвича». Бросил завистливый взгляд на «девятку» Луганского, но тот этого вроде бы не заметил. Лежал, раскинув руки на одеяле возле расстеленной прямо на траве скатерти, заставленной едой. Афанасий Трофимович уселся рядом и, повертев бутылку коньяку, заявил:

– Богато живете.

– И ты будешь богатым, – лениво процедил Луганский и добавил. – Если станешь меня слушать.

– А я не против, – блеснул глазами Афанасий Трофимович. – Каждого красивая жизня устраивает.

Иван Павлович подал ему бумажку.

– Вот номера контейнеров и вагонов, которые следует задержать.

– Что в них?

– Не все ли равно. Конечно же, не кирпич.

– Интересно.

– Много будешь знать…

– И то правда, – согласился начальник станции. – Поставим эшелон в Ребровице на крайний путь.

– Нежелательно. Лучше километров за пять от поселка.

– Ну, если на разъезде, то на сто тысяч больше.

– Согласен.

Вглазах Афанасия Трофимовича вспыхнул жадный огонек. Чуть подумав, он сказал:

– Значит так, эшелон до станции не дойдет. Поставлю за семь километров на разъезде, устраивает?

– Вот это настоящий мужской разговор.

– Выходит, с вас триста и еще сто.

– Лады.

Афанасий Трофимович, откупорив коньячную бутылку, налил себе полный стакан.

– Милиции не боишься? – не без иронии поинтересовался Луганский.

– Тут все свои люди.

– Но ведь сам можешь в столб врезаться.

– Не боись… Мы привычные, для нас что стакан, что два…

Афанасий Трофимович вылакал коньяк, закусил, демонстрируя интеллигентность, долькой лимона. Лишь потом разорвал пополам жареную курицу и стал разделываться с ней, сопя от удовольствия.

У Коляды тоже проснулся аппетит. Григорий многозначительно взглянул на Ивана Павловича, тот кивнул, подтверждая, что сам поведет машину, и Григорий налил себе полстакана. Остальное, без доли смущения, допил Афанасий Трофимович. Григорий думал, что от двух стаканов начальник станции хоть немного захмелеет, однако Афанасий Трофимович, видно, и в самом деле был крепко приучен к спиртному: смотрел на сотрапезников вполне осмысленно, язык у него не заплетался, лишь глубоко поставленные глаза потемнели, лицо стало красным, а на лбу выступили капли пота.

Афанасий Трофимович дожевал курицу, поел вареной картошки с кусками свинины и острым томатным соусом, скользнул взглядом по дипломату Луганского и заявил:

– Час расплаты настал.

– Двести сейчас, остальные после дела, – предложил Иван Павлович, правда, не очень решительно.

– Нет, сразу.

– А ты, Афанасий Трофимович, жадный. Еще неизвестно…

– Не боись, вагоны ваши простоят всю ночь. Как и договаривались. Что с ними станете делать – меня не касается.

– А если тебя попрут из начальников?

– Во! – скрутил фигу Козуб. – Разве я за вагоны отвечаю? Это дело нашей милиции – с бандитами расправляться.

– Нехорошие слова говоришь.

– А как вас величать? Господа-разбойнички?

– Ну вот, значительно лучше, – ухмыльнулся Иван Павлович. – Не так оскорбительно. – Раскрыл дипломат. – В каждой пачке – по пятьдесят. Тысячными купюрами.

Он бросил первую пачку Козубу, тот ловко поймал ее налету, надорвал и стал считать.

– Ты смотри!.. – не поверил своим глазам Иван Павлович. – Да все в ажуре, неужели собираешься пересчитывать?

– Верить – верю, но и проверить не помешает. Афанасий Трофимович считал внимательно, шевеля губами и причмокивая языком: все сошлось, другие пачки он затолкал, уже не проверяя, во внутренние карманы пиджака, с сожалением посмотрел на еще одну коньячную бутылку, но, видно, практическая жилка взяла свое – поднялся и предложил:

– Следуйте за мной. Покажу тот разъезд.

Они плутали пыльными грунтовыми дорогами и через четверть часа остановились у переезда.

– Здесь, – указал царским жестом Афанасий Трофимович, – здесь и будет стоять эшелон с контейнерами.

Луганский осмотрелся.

– Гениально, – одобрил. – Голова у тебя, Афанасий Трофимович, еще и в самом деле варит.

И правда, тут можно было подъехать к самой железнодорожной насыпи и, опорожнив контейнеры, раствориться в темноте.

Козуб помахал им рукой.

– Покедова, мальчики. У меня еще дела… Звоните, не забывайте.

«Москвич» дернулся, выпустив тучу сизого дыма, развернулся и исчез за поворотом. Луганский проводил его затяжным взглядом и сказал раздраженно:

– Вот уж скряга. Скупердяй чертов.

– Осуждаете?

Иван Павлович покачал головой.

– Да нет. Не был бы скрягой, хрен бы с ним договорились.

Не скажите: ведь триста пятьдесят кусков…

– Окупятся. Если твоя девка не нахомутала.

– Она не дура. Да и свою долю отхватила.

– Сто кусков – смешно.

– А моя любовь!.. Она, знаете, чего стоит!

– Твоя любовь, Гриша, и на трояк не потянет.

– Не забывайте о моральных издержках.

– Разве что.

Вспоминая нынче тот вчерашний разговор, Коляда подумал, что можно было содрать с Ивана Павловича штук тридцать за моральный ущерб, а он уложился тогда в значительно меньшую сумму – выходит, они квиты.

Григорий вытянул сигарету, перебросил пачку сидящим сзади, все задымили, и Луганский опустил боковое стекло. Он ехал семьдесят километров в час, как того требовал знак, правда, никто не обгонял их, стало трудно с горючим, и редко кто разгонялся хотя бы до девяносто километров.

– Задание ясно? – спросил Иван Павлович. – Главное – не медлить. До утра выгрести все из контейнеров.

– Управимся, – откликнулся Сидоренко. Он сидел на заднем сиденье с краю, единственный из всех не курил, принимая во внимание предупреждение Минздрава.

Олег Сидоренко когда-то, лет пять назад, завоевал звание чемпиона Киева по боксу в тяжелом весе, то есть был абсолютным чемпионом, и весьма гордился этим. Редко кому из боксеров удавалось продержаться на ринге против него три раунда, заканчивал бои, как правило, нокаутом, так и оставил бокс – непобежденным…

Луганский вспомнил о Сидоренко одним из первых, Олег согласился сразу, не колеблясь, как и Коляда, лишь заслышав, сколько будет получать. Это устраивало и Ивана Павловича: Коляда, Олег Сидоренко, Стеценко и Шинкарук, сидевшие сейчас в его «девятке», были как бы стержнем компании, именно компании, как называл ее Луганский, хотя и понимал, что наиболее подходит к ней слово «банда». Однако даже в мыслях не произносил этого слова: он, подполковник госбезопасности, уж никак не мог превратиться в вульгарного бандита. Экспроприатор – да, ликвидатор – пожалуйста, даже, куда ни шло – грабитель, но никак не бандит, ведь на борьбу с бандитизмом он потратил полжизни, и слово «бандит» у него ассоциировалось с подонком, а таковым Иван Павлович себя не считал.

Иван Павлович довольно усмехнулся: слава Богу, товар из контейнеров есть куда спрятать. Неделю назад ему позвонил Петр Петрович. Они встретились в парке возле Верховного Совета и посидели там на скамейке, уточняя все детали.

Петр Петрович просто излучал доброжелательность, от него пахло дорогим одеколоном, и, наверно, от этого запаха элегантный финский костюм Петра Петровича показался Луганскому еще шикарнее.

Петр Петрович взглянул на часы, давая понять, что ограничен во времени (часы, кстати, были золотые и браслет из того же металла), и попросил:

– Запомните три адреса. Прошу не записывать – это в ваших же интересах.

Иван Павлович кивнул, соглашаясь.

– В селе Михайловка по дороге на север от Лижина, найдете председателя колхоза Василия Михайленко. Легко запомнить: Михайленко и село Михайловка. У него во дворе большой сарай. Человек надежный.

– Запомнил.

– Вот и замечательно. Дальше: по дороге между Ребровицей и Черниговом есть село Кандаловка. От слова «кандалы». И живет в этом селе Петр Петрович Родзянко. Петр Петрович – как и я, а о Родзянко должны бы слышать.

– Председатель бывшей думы?

– Знание отечественной истории никогда не помешает. Обратите внимание, у Петра Петровича тоже большой сарай, я с ним уже разговаривал и он пообещал, что сие сооружение будет в полном нашем распоряжении.

– Подходит.

– Не то слово, дорогой Иван Павлович. Помощь этих людей – неоценима. Наконец – резервный адрес. На расстоянии двадцати километров от железной дороги, возможно, это и к лучшему. Ваши следы будут искать на отрезке Лижин—Ребровица и дальше в направлении Киева, а резервный склад и, вероятно, самый надежный будет в Поморовке, это на север от московской трассы. От Лижина направо, в сторону Батурина километров двадцать, потом налево. Найдете Криворучко Зиновия Богдановича, председателя колхоза. Заключите с ним договор на аренду артельной риги.

«Криворучко Зиновий Богданович, – повторил про себя Луганский. – Село Поморовка».

После встречи с Петром Петровичем Иван Павлович уже побывал во всех трех селах. Всюду его встретили приветливо, с раскрытыми объятиями. Петр Петрович пользовался огромным уважением и авторитетом среди председателей колхозов, Луганский определил это сразу. Правда, была деталь, на которую он не мог не обратить внимания: все трое как-то странно улыбались, когда Луганский сообщал, что прибыл по поручению Петра Петровича. Впрочем, так оно и должно быть: разве что дурачку непонятно – «шеф», как окрестил хозяина квартиры на Чоколовке Иван Павлович, Петр Петрович не просто так себе, а человек с размахом, связями и даже талантом.

Луганский представил себе, как улыбается Петр Петрович: в памяти возникли его розовые щеки, морщинистый лоб, темные, словно буравчики, глаза, хрящеватые уши. И вдруг вспомнил…

«Боже мой, – подумал, – какой же я осел. Это же Яровой, точно Яровой, бывший первый обкомовский секретарь».

– На сердце стало легко, будто сбросил тяжелейшую ношу – толкнул локтем Коляду и попросил:

– Прикури мне сигарету.

– Вы же, шеф, почти не курите…

Иван Павлович подумал, что сейчас, на радостях, он не только закурил бы, но и выпил бы полстакана водки. Однако лишь властно щелкнул пальцами, подгоняя Григория. Тот достал «Мальборо», прикурил, не прикусывая сигарету зубами, а только слегка коснувшись фильтра губами, подал, угодливо усмехаясь. Процедура с прикуриванием и то, что Коляда назвал его шефом – все это было по душе Ивану Павловичу: должна быть субординация, он сам называет шефом Петра Петровича, Коляда – его, и это правильно. В их неспокойной жизни дисциплина и порядок должны соблюдаться неуклонно.

«Ну, что ж, Яровой, так Яровой, – резюмировал, – но стоит ли признаваться Петру Петровичу, что его инкогнито раскрыто? Нет, – решил, – это преждевременно. Пусть сам Яровой, если найдет нужным, откроет карты. Может подумать, что Луганский следил за ним, да и вообще – начальству приятно, когда уверено, что подчиненные хоть немного глупее его».

Луганский знал это по службе в госбезопасности: сколько полковников и генералов – дуб-дубом, приказывают ерунду всякую, а мнят себя чуть ли не кладезем премудрости. И еще подумал Иван Павлович: Яровому все равно никуда не деться, придет время – сам назовется. Нынче же он ждет их первой операции: чтобы ни ему, Луганскому, ни всем десятерым парням не было отступления – за бандитизм по головке не гладят. Вон в Министерстве внутренних дел создано целое подразделение по борьбе с организованной преступностью. Кстати, следовало бы поговорить с его начальником полковником Задонько и – чего на свете не бывает – может, полковник что-нибудь и сболтнет, учитывая старое знакомство.

Только вряд ли. Иван Павлович представил себе Задонько: высокий, дородный, копна каштановых волос, взгляд, как говорят в народе, стальной, и, пожалуй, не следует искать с ним встречи. Задонько умеет держать язык за зубами, знает, что такое служебная тайна, в общем, старое знакомство тут ни при чем.

Вот с шефом посоветоваться надо. С бывшим товарищем Яровым, а нынче глубокоуважаемым паном. Боже мой, как изменились времена: кто бы мог подумать, что гордое слово «товарищ» уйдет в небытие, канет в Лету, а вместо него появится забытое и презираемое «пан».

Иван Павлович в крайнем случае был согласен на «добродия» – все же, что-то связанное с добром, а он считал себя человеком добрым. Ну, так сложились обстоятельства, ну, приходится чистить контейнеры, ну, лежат у них сейчас под задним сиденьем в специально оборудованном тайнике пять автоматов, а из них надо стрелять, ну, назовут их в том же Министерстве внутренних дел бандитами, ну, прикончит он без страха и сомнения какого-то чудика, осмелившегося помешать им во время операции, ну и что? Вчера, проходя мимо Владимирского собора, он бросил нищему тысячную, а на днях остановился в подземном переходе, что на площади Независимости, перед квартетом музыкантов, стоял долго, растроганный народной гуцульской мелодией, и бросил хлопцам в шапку целую пятитысячную. Разве это не свидетельства его доброты и благородных порывов? Правда, подумал, мог бы от щедрот душевных кинуть и десятитысячную, да рука в последний момент дрогнула, тем более, люди вокруг не очень-то раскошеливались, больше пятерки музыкантам никто не клал, так зачем же ему высовываться?

Начало смеркаться, когда повернули на боковую дорогу. Иван Павлович глянул в зеркальце: грузовики шли за ними вплотную и где-то через час они доберутся до того Богом забытого разъезда. Предусмотрено все: номера на бортах перерисованы, документы нормальные и подделку может определить лишь экспертиза. «Газон» с брезентовым верхом оборудован для перевозки людей, автоматы, как и в «девятке», надежно спрятаны.

Теперь можно не спешить, на место следует прибыть уже в темноте.

Когда до разъезда оставалось два или три километра, Луганский остановил «Самару». Рядом с березовой рощей, примыкающей к дороге. «Газон» уперся ему чуть ли не в багажник, и ребята выпрыгнули из кузова. Иван Павлович с наслаждением потянулся, присел несколько раз, разминаясь, и вытащил из «Самары» большой двухлитровый термос.

– Кофейку? – предложил. – Потому что уже почти приехали.

Никто не возражал, боевики, как их теперь называл Луганский, расположились на опушке леса, усевшись прямо на траву. Иван Павлович налил каждому по полкружки, отхлебывал из своей, щурясь от удовольствия, и вдруг понял, что не чувствует никакого душевного смятения, тем более – страха. Интересно, задумался, почему? Ведь первый в его жизни налет, если откровенно, разбойное нападение, а он пьет кофе, улыбается, и ни одна струнка в душе не дрожит, предвещая тревогу, ему не страшно, не чувствует даже укоров совести, не тоскливо, как будто впереди не опасное дело, а развлекательная прогулка.

А что чувствуют хлопцы? Неужто то же самое?

Луганский подсел к Коляде.

– Передай всем. Главное – темп. Не суетиться, но действовать быстро. За два-три часа должны управиться.

– Будто не понимаем!.. – обиделся Григорий. – Кому охота торчать на этом гадском полустанке? Раз-два, и в дамках.

– Страшно тебе?

– Обижаете, шеф.

– А хлопцы как?

– По-разному.

– То есть?

– Кому попервоначалу не страшно? Но скоро оботрутся. Привычка – великое дело.

– Ладно, отправляемся.

Эшелон с контейнерами стоял, как и было условлено, на запасном пути. Рядом – переезд через рельсы, но без шлагбаума: видно, жители окрестных сел проложили эту дорогу самовольно. Богом забытая дыра, и Иван Павлович искренне удивился беспечности железнодорожных служб, оставившим без присмотра эшелон с ценным грузом под открытым небом. С точки зрения бывшего гебиста их надо было бы привлечь к суровой ответственности, а он лишь радуется бесхозяйственности и расхлябанности.

Удивительные метаморфозы произошли с вами, пан Луганский, и всего за несколько недель…

Но Иван Павлович не стал дальше копаться в темных закоулках своей души: он посоветовал, как лучше подать грузовики к самой насыпи, а сам с хлопцами проследовал вдоль эшелона, присвечивая фонариком и сверяя номера контейнеров с записями в своей бумажке.

– Этот, этот и этот, – указал пальцем, – остальные – потом.

Парни стали ломать замки контейнеров, Иван Павлович удивился, как ловко выходило это у них. Хотя, говорят, ломать – не строить, большого ума для этого не требуется.

С первым контейнером управились за несколько минут. Луганский, увидев его содержимое, расплылся в счастливой улыбке: видеомагнитофоны, а каждый из них сейчас тянет… Говорили, не менее двухсот долларов или около того, а их тут полный контейнер.

– Ну, мальчики, – выдохнул горячо, – все это – в «Газон».

Хлопцы, играясь, разгрузили контейнер, слава Богу, здоровые амбалы, двое – бывшие штангисты, однако и остальные на здоровье не жалуются.

«Пятнадцать минут, – засек время Иван Павлович, – еще два контейнера с „видяшниками» около часа. О'кей, укладываемся».

Парни таскали пудовые ящики весело, никто и не помышлял об опасности, чувствовали себя раскованно, верили в свою звезду и безнаказанность, хохотали и шутили, будто собралась веселая мужская компания, где состязаются в острословии и ловкости.

Вдруг под лесом на противоположной от припаркованных грузовиков стороне разъезда вспыхнул свет фар.

– Стоп, – скомандовал Луганский, – всем замереть! Лежать и не дышать!

Автомобиль приближался медленно – «Москвич» или «Жигуль» – нырял на рытвинах неровной дороги. Внезапно высветил переезд и вагоны возле него. Иван Павлович поблагодарил Всевышнего, что грузовики стоят за насыпью и водитель может не заметить их. Однако на всякий случай велел Коляде и Сидоренко залечь у самого переезда, – при малейшей опасности водителя или компанию в машине следовало быстро нейтрализовать. Может, даже… – Иван Павлович резко махнул рукой, подсказывая, как именно придется поступить, но хлопцы и так понимали, что свидетелей оставлять нежелательно.

В этот раз пронесло: «Москвич», не притормаживая, миновал переезд, в темноте, видно, не заметил грузовиков. Не сбавляя скорости, переехал железную дорогу и через минуту красные огоньки задних фар исчезли в мраке ночи.

Иван Павлович чуть не перекрестился, но все же подумал: а вдруг проклятый шофер что-то разглядел и заподозрил неладное… А впрочем, что можно было предпринять? Не продырявить же таратайку из автоматов – в полутора-двух километрах отсюда хутор или животноводческая ферма, услышат выстрелы, поднимут тревогу…

Ну, проехал «Москвич», скатертью ему дорога, пусть водитель благодарит Бога, что не остановился…

– Быстрее, хлопцы, – скомандовал.

Да никого, собственно, и не надо было подгонять: все понимали – времени в обрез. Действовали слаженно, уже приспособились к обстановке: один подавал из контейнеров картонные ящики, остальные бегом преодолевали расстояние до «Газона», Коляда принимал там груз, укладывал аккуратно, впритык, чтобы ящиков поместилось как можно больше и ничего не повредилось в дороге.

Через час «Газон» забили до предела. Все контейнеры с видеотехникой, компьютерами и принтерами были опорожнены, все пребывали в отличном расположении духа, уже забыли о «Москвиче», а всегда улыбчивый и щедрый на острое словцо Олег Сидоренко начал даже рассказывать анекдоты.

Иван Павлович не возражал: юмор подбадривает…

А время подпирало – должны были еще разгрузить машины в Михайловке и Кандаловке.

Перегрузка стиральных машин заняла примерно еще час. Иван Павлович изумлялся: «Вятку», которую ему самому никогда не поднять, тот же Сидоренко переносил, шутя и играя – вот что значит сила и тренировка. Луганский поймал себя на мысли, что гордится собственным умением подобрать и сплотить такой коллектив! Во-первых, один в одного – каждый здоровьем так и пышет, во-вторых, единомышленники: в случае необходимости спокойно возьмутся за автоматы.

Наконец почистили все контейнеры. Иван Павлович в последний раз прошелся вдоль эшелона – не торопясь и подсвечивая фонариком. Убедился – все в порядке, и дал команду: по коням.

Снова разделились на пятерки. Коляда со Стеценко, Сидоренко и Шинкаруком в «Самаре», остальные хлопцы – в грузовиках. Компьютеры и видеомагнитофоны Иван Павлович решил пристроить у Михайленко. Сарай у него рядом с домом, кирпичный, просторный, с железными дверьми, окна зарешечены, да и на самого хозяина положиться можно. Как-никак, а председатель колхоза, в деревне перед ним всякий шапку снимает и никому в голову не придет пошуровать у него в сарае. Самое же главное: забор вокруг усадьбы высокий, с плотно пригнанными досками, вряд ли кто-то засечет их, когда станут разгружать «Газон».

Да и сам Василий Григорьевич – человек солидный, когда узнал, что Луганский от Петра Петровича, усмехнулся в усы, демонстрируя уважение. Видно, был обязан Яровому, а чем именно – Иван Павлович понял, попав в зал, так называл свою самую просторную комнату Михайленко. На ковре, покрывавшем всю стену, висел цветной портрет председателя колхоза, и золотая звезда Героя Социалистического Труда украшала его грудь. Без санкции первых секретарей обкомов у нас таких звезд не давали, сообразил Иван Павлович. Вот тут-то и разгадка: протолкнул Яровой Василия Григорьевича к высокому званию, точно протолкнул, ведь село среднее, ничем особенно не приметное, урожаи, наверно, тоже не такие уж отменные, а у председателя к тому же в гараже новенькая «Волга», не служебная, собственная, не иначе, как и к этому Яровой руку приложил.

Они добрались до Михайловки в третьем часу ночи. Председатель поднялся с постели молча, ни о чем не расспрашивая, открыл ворота и также молча наблюдал, как разгружали «Газон». Когда хлопцы управились с этим, Иван Павлович на всякий случай напомнил хозяину:

– Семьдесят шесть ящиков… Тот и глазом не повел.

– Никуда не денутся.

– Сами понимаете, Василий Григорьевич, Петр Петрович на днях их заберет. Или, может, мне поручит.

– Позвоните. Чтобы я был на месте.

И все: коротко и ясно. Приятно иметь дело с таким человеком.

Из дома Михайленко Иван Павлович позвонил в Кандаловку. Ответили сразу, словно Родзянко ждал у аппарата.

– Все в порядке, – сообщил. – Машина уже тут и хлопцы разгружают.

У Ивана Павловича отлегло от сердца. Наконец все кончилось. Только теперь почувствовал, как весь день у него были натянуты нервы. Хоть и болтали черт знает что, анекдоты рассказывали, шутили, смеялись, а нервы все равно были на грани срыва.

И лишь теперь можно расслабиться. Попросил у хозяина:

– У вас, уважаемый, бутылочка найдется?

– О чем разговор!

Луганский налил всем по полстакана: выпили за первый удачный день.

ДАЧА НА КОЗИНКЕ

Особняк Ярового поражал комфортом. Построил он его еще в благословенные времена, когда все склонялось перед ним, когда был. Первым поистине с большой буквы – жаль, только в области. Но, в конце концов, это не так уж огорчало Ярового: от большого корабля и требуется больше, да и, если разобраться как следует, пребывание на самой большой высоте не так уж и привлекательно, он был некоронованным королем на своей территории, хозяином и повелителем, – достаточно было пальцем шевельнуть, чтобы несметная армия чиновников, партийных секретарей, разных там писателей, художников и прочей интеллигенции встала по стойке смирно и выполнила любое его требование.

Тогда же Яровой и построил двухэтажный особняк неподалеку от Киева на речке Козинке. Не совсем законно, однако получил разрешение на самом высоком уровне, а кто тогда мог попереть против этого уровня?

Из области машинами привезли кирпич, лес, оцинкованное железо, бут для фундамента и прочие мелочи, начиная от импортной сантехники и кончая заготовленными самыми квалифицированными мастерами дубовыми оконными рамами и дверьми. А лестницу с первого этажа на второй Яровой заказал из мореного дуба, нашел в Киеве умельца-художника, виртуоза по дереву, наградил его участком земли для дачи на Десне, и тот сотворил поистине резное чудо – и за бесценок.

На втором этаже Яровой соорудил террасу. Выходила она прямо на Козинку, будто нависала над ней, отсюда открывался вид на бескрайние приднепровские луга, теперь их, правда, отгородили дамбой, а раньше они заливались и сплошь заростали клевером, иван-чаем, луговые цветы одуряюще пахли, а после первого укоса густой аромат зубровки доносился из-за реки, зависая над особняком.

Яровой сидел в качалке и с интересом рассматривал своего собеседника, словно видел его впервые. Качалка под тучным телом Ярового прогнулась и при малейшем движении поскрипывала, он пытался удержать равновесие и не только потому, что разговор требовал умственного напряжения и особой взвешенности, – гнусный скрип под ним отвлекал и раздражал, да и само покачивание расслабляло, в то время, как ситуация вынуждала его принимать и неординарные решения.

«Удивительный тип этот Винник, – думал Яровой, – внешне – прости, Господи, шибздик какой-то, все в нем несолидно: вертлявый, голова на тонкой шее, словно одуванчик, дунешь – облетит, оголив череп. А умница, не было случая, чтобы посоветовал что-то не в жилу. Голова!..»

Яровой представил себе оголенную яйцеобразную голову Винника и не удержался от усмешки. Отрезал кусок шоколадного торта, посоветовав Виннику:

– Угощайтесь, Альберт Юрьевич, для меня, например, нет ничего вкуснее шоколадного торта. А еще, если запивать его холодной «фантой»!..

– А вы – гурман.

– Гурман – не гурман, а сладости уважаю. Потому и тут лишнее… – погладил живот.

– Не гневите Бога, – возражающе покачал головой Винник, и Яровой снова зримо представил себе, как облетели с нее парашютики одуванчика. – Вы мужчина в соку. Во всяком случае, энергии вам не занимать. Однако, выкладывайте уж, зачем вызвали.

– Родилась идея…

– И все у вас – гениальные!

– Эта, по крайней мере, сулит кучу денег. Теперь шальные деньги просто под ногами валяются.

– Валяются, – согласился Винник. – Однако, как приходят, так чаще всего и уходят.

– Значит, так, – рассудительно начал Яровой. – Представьте себе фирму, скажем, под названием «Канзас». С намеком на выход в Америку. Фирма, продающая товар за купоны, к тому же с десятипроцентной скидкой, к тому же, товары повышенного спроса. Да еще и за безналичный расчет.

– С ума сойти можно… – Винник отрезал кусок торта, откусил, подержал в выпяченных по-негритянски губах, зажевал, сощурившись от удовольствия. – Правда, вкусно, – подтвердил, – и где вы такое добываете?

Казалось, Винник даже не услышал тираду Ярового о фирме с шикарным названием «Канзас». Но, прожевавши, спросил:

– Какой вам резон торговать за купоны? Да еще импортом? Кстати, товары действительно имеете?

– Пока что выбор не такой уж и большой: видеомагнитофоны, компьютеры, принтеры, стиральные машины.

– Ого! И это вы называете небольшим выбором? Не отобьетесь от желающих…

– Но ведь товаров, возможно, будет значительно меньше, чем предложений.

– Понимаю. Хотите немного обобрать простачков?

– Не исключено. Винник подумал и заметил:

– Не хватает ширпотреба. Разных там женских юбок, сапожек и прочей дребедени. У мужчин, скажем, пользуются спросом кожаные куртки.

– Надеюсь, сапожки и куртки также найдем.

– И вы собираетесь торговать всем этим с убытком?

– Неужто я похож на идиота?

– Потому и удивляюсь.

– Весь смысл тут в размахе фирмы. Собираюсь отхватить миллиарда четыре или даже больше.

– Четыре миллиарда?! – ужаснулся Винник и снова отрезал себе кусок торта. – Губа у вас не дура!

– Что-то близко к этому, на меньшее не согласен! – Яровой был на удивление категоричен.

– Однако я понял: товаров у вас будет значительно меньше, чем на миллиард.

– Конечно.

– А этого не страшно? – многозначительно скрестил пальцы Винник. – Подсудное дело. А наш суд…

– Справедливый!

– Даже чересчур. За полмиллиарда знаете – сколько?

– Раньше – вышка. Нынче семь-восемь лет.

– Не меньше десяти. И вам хочется десять лет носить робу?

– Боже сохрани. Вот и позвал вас, надеясь на дельный совет.

– Выход один: купить следователя, прокурора, в конце концов судью и нарзасов.

– Но ведь среди них попадаются ортодоксы!..

– Попадаются.

– Выходит, этот вариант ненадежный. А я должен знать точно, что выкручусь. Думайте, уважаемый.

Винник налил в хрустальный фужер холодной «фанты». Отхлебнул и, немного поразмыслив, сказал:

– Наклевывается кое-что…

– Я всегда верил в вашу светлую голову.

– А только она варит не бесплатно.

– Если в моем распоряжении будет полмиллиарда!..

– Хотите сказать, что не пожалеете десять-пятнадцать миллионов?

– Что-нибудь придумали?

Винник нахально отрезал еще кусок торта. Откусил и замер, наслаждаясь. Потом поднял вверх указательный палец и заметил поучительным тоном:

– Надо читать советскую классику, уважаемый!

«А пошел бы ты… вместе со своей литературой… В гробу я видел всех советских писателей, начиная…»

И в самом деле представил одного из современников, которому неизвестно за что дали Героя Социалистического Труда. Небось, за то, что размазывал розовые сопли, воспевая преимущества советской власти. Когда-то вместе сидели на каком-то высоком собрании в президиуме, ведь тот воспеватель не представлял своей жизни без членства в разных комитетах и пленумах. Хотя романы в последнее время писал все хуже и хуже.

Но этот Винник просто так слова на ветер не бросает. Спросил:

– Что вы имели в виду, упомянув советскую классику?

– Помните «Золотого теленка» Ильфа и Петрова?

У Ярового отлегло от сердца. Этот роман уважал и даже несколько раз перечитывал. Хотя авторы не удостоились звания героев.

– Читал, – заверил, – и хорошо помню.

– И это произведение не наводит вас на некоторые размышления?

Яровой пожал плечами.

– Нет.

– Вспомните, уважаемые, зицпредседателя Фунта.

– Подождите, подождите… Это ведь и вправду идея! Винник хохотнул:

– И неординарная.

– Я бы сказал – гениальная!

– Могу и нос задрать.

– Итак, вы считаете, что следует найти подставную особу? Которая возглавит фирму «Канзас»?

– Да.

– Но попробуйте найти человека, давшего согласие на столь продолжительную отсидку.

– Заплатите – посидит. Кажется, есть у меня такой человек. Но возьмет много.

– Понимаю. Просто так лет семь хлебать тюремную баланду никто не согласится. Заплачу.

– Какую-то пустяковину от миллиардов можно и отщипнуть. Но скажите, откуда у вас возьмутся те компьютеры и стиральные машины?

– Слышали о таком понятии – коммерческая тайна?

– Вы правы: меньше знаешь, больше проживешь. Яровой спросил:

– Хотите еще торта? Вижу – понравился.

– Не откажусь. Вкусно.

– С шампанским?

– Мускатное?

– Есть на все вкусы.

– В таком случае, кусок торта и фужер мускатного. Яровой наклонился через перила террасы.

– Олечка, в холодильнике шоколадный торт, а в подполе шампанское. Достань бутылку мускатного.

– А вы – волшебник.

– Ваша идея стоит значительно дороже.

– Надеюсь, оцените!..

– Получите пятнадцать… И еще один миллион за завтрашний восьмичасовой рабочий день. Подготовьте соглашение на английском языке между фирмой «Канзас» и любой солидной американской корпорацией. Скажем так: фирма «Репид текнолоджис» берет на себя обязательство через наш «Канзас» наполнить рынок СНГ разнообразными товарами. Документ следует составить на фирменном бланке «Репид текнолоджис» – подписи тушью и какое-то подобие печати.

– Чего не сделаешь за шестнадцать миллионов!

– Расплата немного погодя: когда раскрутим карусель.

– Реклама, – посоветовал Винник, – нужна солидная реклама. Чтобы не только на Украине, а и в Москве, в Питере услышали про «Канзас». Гарантирую – клюнут. Не могут не клюнуть: банки, акционерные общества, торговые конторы, малые предприятия, компьютерные центры, посреднические кооперативы… Несть им числа, и каждый хочет обмишурить, вырвать за так хоть малую толику чего-то… И никто не знает: где сам упадет. Недаром в народе говорят: знать бы где упадешь, соломки подстелил бы…

– Обойдутся без соломы.

– Однако учтите: когда узнают, что их обманули, пойдут на штурм межконтинентальной конторы «Канзас», которую возглавит мой протеже. Какой-то там Иван Иванович Иванцев.

Олечка, домработница Ярового, кругленькая, пышненькая, голубоглазая блондинка, принесла завернутую в белоснежную салфетку бутылку и торт. Отпустив ее, хозяин спросил:

– А вдруг ваш Иван Иванович Иванцев окажется нахалом и, увидев, какие деньги оборачиваются вокруг него, пошлет меня ко всем чертям?

– Исключено. Не может не знать, какой конец уготован ему. Не меньше семи лет за решеткой. С конфискацией имущества. А в тюрьме не пороскошествуешь.

– Но ведь этот мифический Иванцев за мои миллионы может обеспечить себя на сто лет вперед. Приобрести на подставных лиц дома, машины, все, что заблагорассудится.

Винник предостерегающе помахал рукой.

– Вы начинаете мыслить так, будто полмиллиарда уже лежат в кармане. А до этого ого как далеко. Во-первых, надо снять в Киеве помещение и выставить образцы товаров, какими собираетесь привлечь клиентов.

– Сделано. Я арендовал половину мебельного склада на Березняках.

– Считайте – полдела уладили. Теперь – реклама! Чтобы о «Канзасе» трубили на всех перекрестках. Надо дать сообщения в газеты, на радио и телевидение. Особенно – на телевидение. В самое выгодное время. После семи или восьми вечера. Они, гады, правда, стали чересчур умными, обирают нашего брата, однако скупой платит вдвое.

– Да, вдвое больше, – согласился Яровой. – Ваш совет обязательно учту.

– Теперь относительно Ивана Ивановича Иванцева. Никто не застрахован от того, что однажды моча не ударит ему в голову. Даже за своего протеже я не могу поручиться.

– Вот-вот, – насупился Яровой. – Он не должен переводить деньги на мой счет. В мою контору, правда, уже не с таким громким названием.

Винник взял фужер с шампанским, отхлебнул, улыбнулся довольно, будто впервые в жизни попробовал такую вкусноту, допил шампанское маленькими глоточками и сразу же энергично покачал головой.

– To, что между «Канзасом» и вашей конторой будут осуществляться определенные финансовые операции, скрыть не удастся. Первый попавшийся банковский клерк заложит вас и сообщит заинтересованной стороне, кому именно «Канзас» перечисляет миллионы. Единственный выход – наличные. Деньги, поступающие на счета «Канзаса», надо немедленно превращать в наличные. И передавать вам из рук в руки.

– Опасно… – вырвалось у Ярового.

– Нет проблем: имея миллионы, наймете амбалов. Яровой хотел заметить, что амбалы уже есть, целый десяток дюжих мальчиков с автоматами, но на всякий случай удержался. Потому что такая информация могла вызвать у «одуванчика» нежелательные догадки.

– Банки не очень-то любят выдавать наличные, даже коммерческие.

– Подмажете. Думаете, банковские клерки не хотят есть свой кусок хлеба с маслом?

– И то правда, – Яровой задумался, недовольно поморщился и сказал: – Возникает еще вопрос: этот ваш Иванцев, узнав о моих миллионах, может прижать меня к стенке. Считаю, миллион или полтора за каждый месяц пребывания в нашей, пусть и не весьма комфортабельной, тюрьме вполне достаточно. Ну, куда ни шло, два, но наш дорогой Иванцев, узнав об истинном положении моих финансов, может затребовать столько, что нам с вами и штаны не удержать.

Альберту Юрьевичу не понравилось это «нам с вами» да и вообще скупость Ярового. Положив в карман такой куш, не следовало бы думать о копейках. Правда, между миллионами и копейками – существенная разница, и все же, в типичного скрягу превращаться не стоит.

«Да черт с ним, – решил, – я заработал за несколько часов шестнадцать миллионов, завтра придется еще покрутиться, найти кого-то, кумекающего в английском и имеющего машинку с латинским шрифтом. Позвоню Евсею Кофману, он и настучит контракт с „Канзасом“. А Мишка Загородний изготовит на компьютере бланк „Репид текнолоджис“. Мишке поставлю бутылку „столичной“, чтобы согрел душу. Он может влить в себя сколько угодно водки или виски, но компьютерщик первоклассный, изобразит такой бланк, что пройдет даже в правительстве».

Винник снова наполнил свой фужер до краев, очень уж ему нравилось это шампанское, отпил половину, едва оторвавшись, и бросил взгляд на Ярового. Шампанское все же ударило ему в голову, но не пришибло, наоборот, вознесло неведомо куда, он теперь казался себе необычайно умным и сильным, на несколько голов выше этого никчемного Ярового. Да, никчемного, хотя и забрался на самую верхотуру. В принципе свинья свиньей, а стал первым в области, и тысячи людей кланялись ему. Выходит, все же соображал, что к чему, была у него какая-то извилина, наделявшая его хитростью и умением расталкивать окружающих локтями – вот так и вскарабкался на верхушку.

Альберту Юрьевичу стало жаль себя, почувствовал, как он зависим от таких выскочек, захотелось пролить слезу на теплой груди жены Сони, но тут же одернул себя: это, скорее всего, от шампанского и нельзя распускать нюни. Тем паче, что не сам он пришел сюда, на берег Козинки, его вызвали, прислали машину да вот задабривают шоколадным тортом и мускатным шампанским.

Но о чем спрашивает Яровой? Не потребует ли выдуманный ими Иванцев слишком большой куш?

Альберт Юрьевич вспомнил человека, которого хотел рекомендовать на роль Иванцева. Сантехник из их ЖЕКа, серый человечек, хотя внешне весьма импозантный. Чем-то напоминает самого Ярового: габариты такие же, живот, может, и побольше да и выражение лица, пожалуй, солиднее – посади такого в пристойный кабинет – сойдет и за премьера. Ну, несколько примитивен, нет надлежащего мировоззрения, полета мысли, но от него сие и не требуется. Короче говоря, Кузьма Анатольевич Лутак – идеальная фигура на должность председателя фирмы «Канзас». Конечно, без права голоса, с чисто декоративными функциями.

– Ваши сомнения, уважаемый, – сказал Альберт Юрьевич, – небезосновательны. У кого угодно от больших денег закружится голова. Однако типу, которого вы поставите во главе «Канзаса», не обязательно быть в курсе всех ваших дел. Рядом с ним всегда будет находиться главный бухгалтер. Ваш человек, которому вы полностью доверяете. И который станет контролировать нашего зицпредседателя. Лишь главбух будет в курсе финансовых операций «Канзаса». Есть у вас такой человек?

– Да, – ответил Яровой, нисколько не раздумывая. – Надежный и верный человек.

«Хотя, – мелькнула мысль, – абсолютно верных, по-видимому, не бывает. Человек служит, пока ему это выгодно, и всегда может принять сторону сильнейшего или того, кто больше заплатит. Того, кто приголубит, поставит на более высокую ступеньку. Потому что люди в большинстве своем – предатели. Это заложено едва ли не в каждом еще со времен Адама и Евы, изменившей мужу, и с той поры этот первородный грех тлеет в людских душах – кто может его побороть, а кто и нет».

Есть субъекты, даже наслаждающиеся своим предательством. Яровой невольно вспомнил известного поэта, которого вознес и посадил на верхушку власти первый в стране человек – называл его даже своим другом. И как тот поэт, вместо того, чтобы с доставшимся ему божьим даром воспевать благородство, доброту и верность, повернувшись на все сто восемьдесят градусов, облил грязью своего высокого покровителя. Да еще и пнул ногой – лежачего.

Воистину неисповедимы пути божьи и человечьи…

И еще подумал Яровой: хотя Афанасию он и доверяет, но глаз спускать с него нельзя. Контроль и еще раз контроль. За каждым шагом Афанасия. Особенно, когда переводятся безналичные суммы во вполне реальные банкноты. Иногда даже не хочешь, а рука задрожит и невольно перепутает чужой карман со своим. Ведь человек подвластен искушениям, даже Афанасий, которого вытянул из грязи в князи…

И снова в воображении Ярового мелькнуло лицо поэта: круглая лоснящаяся физиономия с монгольскими глазками, физиономия скопца, такой, наверно, и должен носить измену в сердце.

Яровой и без Винника знал, что в «Канзасе» следует опереться на верного человека. Еще работая в обкоме, встретился с таким: Афанасий Игоревич Сушинский был заместителем управляющего областным банком, у него была репутация человека честного и бескомпромиссного, но споткнулся на девчушке. Девушка была хороша и молода – двадцатилетняя. Афанасий влюбился до безумия, но жена до конца боролась за свои права, писала в обком, добилась приема у самого Ярового, устроила целую баталию, и Сушинскому угрожало как минимум исключение из партии.

Однако Яровой, всегда отличавшийся предусмотрительностью, почувствовал, что именно сулит перестройка, и стал искать людей, на которых в случае необходимости можно опереться – он вызвал Сушинского к себе, побеседовал с глазу на глаз, приголубил, как мог. Афанасию Игоревичу записали банальный выговор и перевели на другую работу, не такую престижную, но денежную.

С той поры Сушинский пребывал у Ярового в резерве – нынче настало время использовать его на полную катушку.

Винник осушил фужер, поколебался и допил всю бутылку. Подумал: это не очень интеллигентно, да черт с ними, интеллигентскими штучками, если тебе нравится и приятно шумит в голове. Он оперся на перила террасы, всматриваясь в луговые дали, вдыхал острый запах зубровки и эти божественные луговые ароматы расслабили его.

Альберт Юрьевич настроился на лирический лад: все преходяще и все кончается, думал. Деньги, власть, почести, золото и брильянты, титулы, должности. Вот я сейчас завидую Яровому…

Почему?

Полмиллиарда бумажек…

Но ведь эти бумажки называются деньгами и делают жизнь приятнее, избавляют от проблем, обеспечивают комфорт и почет. А ты, Альберт Юрьевич, вдохнул луговые ароматы и разрюмсался, вечности тебе захотелось, не было ее и не будет, ни для кого – ни для царя, ни для Президента. И нельзя упускать свой шанс: лови его, взнуздай и держи крепко-накрепко, не выпусти.

Винник представил себе автомобиль, который он приобретает на заработанные сегодня деньги: «Вольво» или «Форд», белый красавец с мощным мотором. Или лучше построить дачу – такую, как у Ярового? Чтобы не отставать от этого пройдохи с куриными мозгами.

Однако куриные не куриные, а он повыше меня, и сегодня командует парадом. Да, еще долго будут всякие Яровые в первых шеренгах: за семьдесят лет социализма позалазили во все щелочки, в семнадцатом победили под лозунгами о равенстве и братстве, а потом, гады, подгребли все под себя, да, собственно, разве и могло произойти иначе?

Человек для того и создан, чтобы грести под себя, и нет исключений ни для кого.

Те же их вожди! Разве Ленин хоть раз в жизни ощутил нужду? Даже в Шушенском?

А Сталин? А Троцкий? Во времена гражданской ездили в персональных салон-вагонах и не отказывали себе ни в чем. Да, ни в чем. Одновременно провозглашая лозунги о равенстве.

Конечно, легче болтать о свободе и братстве в вагоне с диванами и коврами, запивая чашечкой кофе аппетитный бифштекс, чем сидеть в окопах в промокшей шинели.

Винник решил: фигурально выражаясь, промокшая шинель не для него. И черт с ними, «Фордами» или «Вольво». Следует приобрести новый «Мерседес». Это засвидетельствует его новый имидж. Да – имидж. И слово какое: невольно возвеличивает и возвышает.

А Яровой смотрел на Винника и думал: жалкий какой, «одуванчик» поганый, но, слава Богу, голова варит. А впрочем, сколько таких – с головами. Та же вшивая интеллигенция, всегда крутившаясявокруг него. Так было и так будет вечно: одни кланяются, другие приказывают. Ведь сам Бог установил на земле власть. Царь – божий помазанник. Губернатор или какая-то другая персона поставлены царем. В наших условиях – Президентом. Вон представители Президента в областях и городах преспокойно захватили власть, командуют, как хотят.

Но самая высшая власть – деньги. У кого деньги, тот и командует парадом. Это своего рода заблуждение, что Президент на верхушке пирамиды. В народе говорят: один из его самых больших протеже положил миллионы на шифрованные счета в швейцарских банках. И еще говорят: не мог не поделиться… Приятно все же сознавать, что у тебя миллионы там, за бугром. И не купонов, а зелененьких. Выходит, со временем надо еще раз пригласить сюда «одуванчика» и посоветоваться, как перебросить за бугор деревянные. Народная мудрость глаголет: лучше синица в руках, чем журавль в небе. Потому что сотни миллионов деревянных, которые удастся прибрать к рукам, это – всего лишь синица, а поймать бы журавля!..

Яровой представил себя где-то в Швейцарии или Германии с миллионом на банковском счету. Обычный себе обыватель, каких много. Миллионом там никого не удивишь. Вот если бы иметь миллионов тридцать-сорок, а еще лучше сто! Как у наших пройдох, командовавших лицензиями на нефть и гнавших ее миллионами тонн за границу. Интересно, сколько прилипло к рукам от каждой тонны? Если даже по несколько долларов, то, пересчитав на миллионы…

«Боже мой, – схватился за голову, – ведь и я мог когда-то пролезть в правительство. Спокойненько. Если не министром, то первым заместителем. Вот тебе и журавль в небе!..»

А впрочем, зачем в правительство? На фига оно, когда можно было бы возглавить какую-то ассоциацию, ту же «Укрнефть» или как там она называется?..

Чуть ли не легальный бизнес, и лежал бы уже твой миллион зелененьких в швейцарском банке. А это больше, даже по официальному курсу, чем ты, рискуя, хочешь отхватить тут ничтожными купонами.

«Да, риск большой, – подумал Яровой. – Надо привезти в Киев ящики из вычищенных Луганским контейнеров, допустить к ним людей, а всех не проверишь, кто-то может и капнуть…»

Лишь от одной мысли сердце оборвалось: можно запросто оказаться за решеткой. Но другого выхода нет – риск в данном случае оправдан, да и вообще, кто не рискует, обречен на жалкое существование.

Но страх, как притаился на сердце, так и не отпускал.

Винник, заметив, что настроение у Ярового ухудшилось, спросил:

– Чем-то недовольны? Что-то не так?

– Все в порядке, – отмахнулся Яровой. – Думаю, кого поставить главбухом.

– Обязательно своего человека.

«Кроме Сушинского, нет у меня подходящего кадра, – решил Яровой. – Так тому и быть».

СНОВА В ЛИЖИНЕ

– Я тебя одену, как королеву, – сказал Коляда Лесе. – Надо лишь знать, когда из страны Кацапии забросят хорошие шмотки.

– Почему только из России? – удивилась Леся. – С запада в Москву также идут контейнеры. И останавливаются на Узловой.

– А возле Ребровицы?

– Там тоже. Но на Узловой обязательно.

Коляда смерил девушку критическим взглядом. Дубленка будет сидеть на ней, как на чучеле. Но не жаль ни дубленки, ни импортных сапожек. Нет, пожалуй, придется пока воздержаться: у Лесиных сослуживиц могут возникнуть дурацкие вопросы – откуда и за какие шиши? На что она вряд ли найдет ответ. Потому что дубленка сейчас тянет приблизительно тысяч на триста. Такой, как Леся, работать много лет…

«Ну и правильно, – решил Григорий, – пусть лучше красотки в дубленках по Крещатику щеголяют. Хоть есть на что посмотреть…»

– На Узловой? – переспросил. – И когда?

– Завтра.

– Точно?

– Завтра вагоны будут в Лижине.

«Послезавтра на Узловой, – быстро прикинул Григорий. – Должны успеть».

– С меня импортные сапожки, – пообещал, но счел нужным предупредить: – Появишься в них позже. Месяца через два.

– Понимаю, – кивнула девушка, и Коляда еще раз убедился, что у нее есть-таки голова на плечах.

Григорий повеселел. Луганский как раз просил узнать, когда через Лижин пройдут контейнеры со шмотками, и вот тебе, словно по заказу…

Но найдется ли у Ивана Павловича свой человек на Узловой, чтобы распорядился поставить эшелон с контейнерами на полустанке? Как тогда, возле Ребровицы. И придется хлопцам ломать контейнеры просто на Узловой, возможно, и нейтрализовать, кого надо.

«Нейтрализовать…» – криво усмехнулся Григорий, хорошо зная, какой именно смысл вкладывается в это слово. Но дело не в словах, у него было не одно задание от Луганского, и тут Леся могла помочь.

– Ты кого-то из местных железнодорожных ментов знаешь? – спросил.

Девушка пожала плечами.

– Они вообще-то к нам редко заходят… А тебе кого? Начальника?

– Необязательно.

– Начальником у них майор Нечипоренко. Худой, длинный, с черными усами.

Коляда решил: именно майор им и нужен. Должен быть в курсе всех дел Лижинской железнодорожной милиции. Однако ничего не сказал девушке: совсем необязательно ей знать обо всех их замыслах.

– Заночуешь в Лижине? – не без подтекста поинтересовалась Леся.

– Сейчас уезжаю.

Заметив, как нахмурилась девушка, Григорий на всякий случай пообещал:

– Жди через несколько дней.

– Правда?

– Мое слово твердое. Жди с гостинцами.

– Гостинцев не нужно. – Девушка прижалась к Григорию. – Тебя…

«Прилипла… – шевельнулась у Григория нехорошая мысль. – Словно пиявка присосалась, и кто тебя выдумал?»

Григорий уже забыл, что Леся только что сообщила о завтрашних контейнерах: многим людям свойственна неблагодарность, и Коляда не был исключением из такой породы. И все же, пересилив себя, чмокнул Лесю в щечку и сразу заторопился:

– Жди меня дня через три-четыре.

И поспешил к городскому парку, у входа в который Сидоренко поставил машину.

Они с Олегом приехали вчера. Переночевали прямо в машине в лесочке неподалеку от города. Утром, умывшись из лесного ручейка, отправились в Лижин, и Григорий сразу же позвонил Лесе, вызвав ее на свидание. Теперь, когда располагал исчерпывающей информацией, настало время действовать. «Лада» Олега приткнулась у тротуара, и Сидоренко дремал на заднем сиденье. Григорий хлопнул дверцей, и Олег, еще не совсем проснувшись, поинтересовался:

– Порядок?

– Полный. И следует поспешить.

– Поспешишь – людей насмешишь.

– Сегодня должны возвратиться в Киев.

– Три часа на «Ладе». Ну, три с половиной.

– Ты ведь ас, – похвалил его Коляда. – Но должны прихватить с собой местного начальника.

– Мента?

– Его, родного.

– А если не захочет?

– Заставим. Поехали к железнодорожной милиции. Обсудив план действий, они приткнули «Ладу» метров за тридцать от входа в милицию. Григорий, вытянув яблоко, стал неспешно грызть его. Оказалось – фортуна сегодня на их стороне. Не прошло и четверти часа, как из милицейского здания вышел худой высокий человек в погонах и, как говорила Леся, с густыми черными усами. Григорий шагнул к нему.

– Товарищ Нечипоренко?

– Я самый и есть.

– Не хотел вас беспокоить в кабинете – ожидал тут. У меня важное сообщение.

– Кто вы?

– Из хутора Кайдашевого, – отчаянно соврал Коляда, – Было так: шурую я, значит, через переезд около Михайловки, глянул направо, а там грузовик стоит…

– Ну-ну! – заинтересовался майор. – В котором часу это было?

– Ночью я ехал, товарищ Нечипоренко. В начале третьего. Но, извините, не хочу, чтобы нас вместе видели. Если откровенно, потому и в милицию не пошел. Вон моя машина, – указал на «Жигули», – сядем в нее, там все и расскажу.

Коляда направился к «Ладе», ощущая на затылке нетерпеливое дыхание майора, открыл заднюю дверцу, пропуская Нечипоренко, плюхнулся на сидение возле него, и в этот момент Олег, ловко вывернувшись, пустил майору струйку газа из баллончика. Лицо у Нечипоренко перекосилось, он задохнулся и обмяк, а Сидоренко уже рванул машину, выруливая на боковую улицу.

Майор не подавал признаков жизни: на всякий случай Григорий уложил его рядом с собой, прикрыв дерюжкой.

– Хорошая штука – баллончик, – усмехнулся Олег, – и сколько этот гадский газ действует?

– Черт его знает…

Выскочив из города, они съехали на проселочную дорогу, связали майору руки, а убедившись, что жив, еще завязали ему глаза и помчались в Киев.

Нечипоренко начал шевелиться примерно через час. Григорий, прислонившись к его плечу, спросил:

– Пришел в себя?

– Кто вы и куда едем?

– Это тебе, майор, знать необязательно.

– Сволочи! Мерзость паршивая!

– Спокойно, майор, а то я могу и рассердиться… – Коляда больно пырнул его в бок. – Заткнись, падло.

– Чего вы хотите?

– Приедем – побеседуем.

Не доезжая до Броваров, свернули на боковую дорогу, заехали в обнесенную высоким забором усадьбу. Сидоренко затормозил перед кирпичным одноэтажным домом. Луганский уже стоял на пороге.

– Ну? – только и спросил.

– Порядок, шеф. – Коляда вывел из «Лады» майора. Поддержал на ступеньках крыльца. – Сам начальник Лижинской железнодорожной милиции майор Нечипоренко. Годится?

– То, что надо.

Григорий, затолкав майора в переднюю, развязал ему глаза. Нечипоренко огляделся: ничего приметного. Обычное зеркало, тумбочка и телефон. Майор наклонил голову, надеясь на везение: может, удастся прочесть на аппарате номер, но Коляда разгадал его маневр, поспешил подтолкнуть к комнате.

– Тут тебе будет удобнее… – заявил. – Сейчас мы с тобой, уважаемый майор, потолкуем по душам и без свидетелей. На разные темы, весьма интересующие нас.

В комнате стоял простой обеденный стол, покрытая клеенкой кушетка, стул и кресло рядом с кушеткой. С потолка свисала лампочка в матовом абажуре, окна зашторены.

Луганский указал Нечипоренко на кушетку, предлагая сесть, тот привалился к ней как-то неудобно, наклонившись вперед, попросил:

– Развяжите руки.

– Ты смотри… – блеснул глазами Коляда, – а оно, оказывается, нахальное. Может, тебе еще сто грамм налить? Что больше по вкусу – виски или коньяк? Или сухое вино? У нас найдется.

Луганский поставил кресло в двух-трех шагах от майора:

вдруг тому заблагорассудится, как камикадзе, ударить его головой… А так всегда успеет отскочить. Сказал:

– Надеюсь, майор, вам кое-что уже понятно? Что привезли вас сюда не для душеспасительных разговоров.

– Догадываюсь.

– Это значительно упрощает нашу задачу. Буду предельно краток. Нам нужна информация: какие именно меры принимаются вашим подразделением, чтобы разыскать людей, выпотрошивших на той неделе контейнеры под Ребровицей?

– И это все?!

– Оставьте при себе иронию, майор. Сейчас я попробую кратко известить вас о наших дальнейших действиях. Видите на столе утюг? Небось, сразу заметили? Как полагаете, зачем он?

– Подонки… – прорычал Нечипоренко. – Гнусные подонки. Но вам не запугать меня.

– А мы и не собираемся пугать, – пояснил Иван Павлович. – Зачем? Просто прикрутим вас к кушетке, оголим спину, поставим на поясницу утюг и включим вон в ту розетку. Должен предупредить: сначала будет даже приятно. Вроде бы лечите радикулит. Ну, а потом!.. Обычным ожогом тут не обойдется.

– Это вы ограбили контейнеры? – Нечипоренко поднял исполненные ненавистью глаза. – Народное добро! Сволочь проклятая…

– Я попросил бы вас прикусить язык. Запомню каждый ваш эпитет. Соответственно будете наказаны.

– Что ты с ним церемонии разводишь, шеф! – вклинился Григорий. – Давай поджарим свинью, послушаем, как завопит.

Иван Павлович предостерегающе поднял ладони. Неужели Коляда не понимает, что самое большое удовлетворение он получит не тогда, когда стенает и мучится человек под раскаленным утюгом, а морально унизив противника и вынудив его признать свое поражение. То есть окончательно сломать этого майора, еще несколько часов назад считавшего себя если не пупом земли, то во всяком случае человеком, от которого многое зависит и чьи поступки в большинстве своем не обсуждаются.

– Помолчи! – приказал и снова обратился к майору: – Извините, но я еще не кончил. Утюг это так, детские игрушки, может, вам и удастся выдержать эту небольшую экзекуцию. Но есть у нас задумка… Слышал я, через это никто из мужчин не перескочил: венгерские жандармы, чтобы вытянуть признания из подозреваемых, зажимали те штуки, так сказать, символ мужского достоинства, дверьми… Говорят, боль такая, что любой раскалывается сразу. Мы дверьми пользоваться не станем, однако, обзавелись вот таким прибором… – Положил на стол рядом с утюгом тиски. – Привяжем вас, майор, как уже было сказано, к кушетке и начнем потихоньку закручивать тиски. Приятного мало, и советую не доводить нас до крайностей.

– А вы еще большие негодяи, чем я думал, когда ваши подонки везли меня в машине.

– Я уже говорил, майор Нечипоренко, что запомню каждое ваше высказывание. Так что лучше не оскорбляйте нас.

– Ничего я вам не скажу.

– А это мы сейчас проверим… Давайте, хлопцы! Григорий с Олегом повалили майора на кушетку и прикрутили к ней. Коляда, оголив ему спину, поставил утюг.

– Включай, дорогой, зачем медлить? – нежно, будто говорил с ребенком, велел Луганский. – Считаю до десяти, майор: пока утюг не раскалится…

Он считал медленно, растягивая слова и делая между ними большие паузы. Утюг накалялся, кожа под ним покраснела. Нечипоренко попробовал шевельнуться, чтобы сбросить утюг со спины, но Григорий, предвидя такое, прижал его сильнее.

И тогда Нечипоренко закричал:

– Хватит!.. Прекратите, гады!

– Ага, запросился… – удивился Григорий. Он немного поднял утюг и Нечипоренко простонал:

– Ваша взяла…

Иван Павлович подсел к кушетке.

– Рассказывай!

– Создано два передвижных отряда внутренних войск, они будут контролировать Ребровицу и охранять эшелоны, стоящие на станции и ближайших разъездах.

– Еще?

– Получили автомобиль для экстренных выездов.

– Кого подозреваете?

– Есть мнение: местная банда. Кто еще мог знать, что контейнеры с таким дефицитом заночуют возле Михайловки? Местные пошуровали, увидели видеомагнитофоны и организовали налет. Теперь вижу – ошибались.

– Почему же?

– Ведь вы на местных не похожи.

– А на кого?

– Столичные пташки.

– А ну-ка, – велел Луганский Коляде, – припеки ему еще. Чтобы не болтал глупостей. Будешь правду говорить? – заглянул майору в глаза.

– А я правду и говорю. – Нечипоренко скрипнул зубами, и Иван Павлович почувствовал: не врет. Но, если подозрение упало на местных, можно смело провернуть операцию на Узловой. Почистить контейнеры, о которых сообщила любовница Григория. Завтра ночью. Жаль, на Узловой у него никого нет. Но ничего не поделаешь, контейнеры все же следует почистить. Тем более, что перевозят в них, судя по Лесиным словам, одежду и обувь, а шеф на днях напоминал, что именно такие товары необходимы.

Иван Павлович с удовольствием вспоминал их последнюю встречу. Теперь шеф (после операции под Ребровицей он считал Луганского вполне надежным человеком) пригласил Ивана Павловича в свою резиденцию. Предупредил, чтобы приехал один. Заслышав клаксон, собственной персоной вышел открыть ворота – усадьба была обнесена плотно пригнанными дубовыми досками, – пропустил машину и, заперев ворота и калитку, объяснил:

– Соседи тут всякие, могут номера твоей тачки запомнить, а зачем? Не стоит им глаза мозолить.

Иван Павлович так же полагал: на всякий случай не следует афишировать их знакомство, заботясь прежде всего о собственных интересах. Кто ж его знает, как шеф собирается распорядиться видеомагнитофонами и компьютерами, а вдруг ими заинтересуется прокуратура или милиция – и потянется цепочка от Ярового к нему.

Шеф пригласил Ивана Павловича в холл, откуда лестница вела на второй этаж. Угостил сигаретами и кофе, от спиртного Иван Павлович отказался, сославшись на то, что он за рулем. С самого начала шеф заявил с предельной прямотой:

– Теперь, уважаемый, связаны мы с вами одной крепкой веревочкой и нет смысла таиться. – Подал руку. – Яровой Леонид Александрович. Иван Павлович захохотал.

– Я вас уже давно вычислил. Когда-то мы Центральный Комитет обслуживали и всех первых должны были узнавать. С первого взгляда.

– Я этого не знал.

– Откуда же? Это наше, внутреннее…

– Послушай, Иван, давай без церемоний, называй меня Леней. Как когда-то Ильича: все Леней звали…

– Были времена!

– Да, были, – согласился Яровой, – но назад не вернешь. Отрезано. Нынче всем крутиться надо.

Иван Павлович вытянул из пачки еще одну сигарету «Кэмэл», хотя действительно курил мало. Но сегодня сигарета была ему по вкусу: приятный разговор ароматная американская сигарета делает еще приятнее, да и крепкий кофе не помешает. Одарил хозяина ослепительной улыбкой.

– Леня, так Леня, – резюмировал, – Ваня, Леня – и правда, лучше без цирлихов-манирлихов.

– Из Лижина новостей нет?

– Завтра закину туда надежного парня, который и вышел на контейнеры. Охмурил девку с товарной, она и сообщила о контейнерах.

– Через девок что угодно провернуть можно, – глубокомысленно изрек Леонид Александрович. – А мне, Ваня, шмотки нужны. Дубленки, пальто, куртки. Еще обувь, желательно импортная. Итальянские сапожки, например, или саламандровские туфли. Что уж попадется.

Иван Павлович развел руками.

– Гарантировать не могу.

– Вот чудак, как будто я от тебя что-то требую. Ты просто имей в виду – нужно до зарезу.

– Усек.

– На будущей неделе товар в Киев привезешь. Из тех контейнеров.

– Путевки для грузовиков и документы на товар…

– Сварганим.

– Тогда нет проблем.

– Забросишь товар на Березняки. Я там арендовал половину мебельного склада. Организуем выставку.

Луганский недовольно покачал головой.

– Не нравится это мне…

– Думаешь, мне нравится? Нет иного выхода. Клиенты должны видеть все эти компьютеры и стиральные машины. Увидеть и пощупать, если захотят.

Луганский только пожал плечами: Яровому виднее и, наверно, приспичило, если решил так рискнуть…

Теперь, глядя в глаза майору Нечипоренко, Иван Павлович размышлял: что с ним делать? Стоит ли отпустить? Завязать глаза и вывезти под Ребровицу? Нет, решил наконец, в жизни все непредсказуемо и даже в трехмиллионном городе бывают случайные встречи. Зачем же рисковать? А если финал ясен, можно говорить с майором открытым текстом…

Сказал:

– Значит, ты, майор, утверждаешь: милиция ориентируется на местную банду?

– К сожалению, ошиблись.

– И там, вокруг Ребровицы, вынюхивают все твои шпионы?

– Информаторы.

– Выходит, твои стукачи вышли на кого-то?

– Села прочесываем. Без грузовиков не обошлось, да и технику из контейнеров где-то спрятать надо. Расспрашивали людей: той ночью кто-то мог увидеть что-то подозрительное…

– А кто, майор, у тебя на Узловой работает?

– Вот вы куда нацелились… Не выйдет, ничего у вас не выгорит: станция большая и охрана не дремлет.

Иван Павлович оглянулся на Коляду.

– Гриша, – попросил, – подогрей майора еще немного. Прилепи ему снова утюг, а то что-то с памятью у него стало…

– Чего вы хотите? – дернулся Нечипоренко.

– Как человека спрашивал: кто из твоих субчиков на Узловой? Неужто забыл?

– Младший лейтенант Грабовский и сержант Ватуля.

– Их задание?

– Поддерживать порядок на станции. Задерживать преступников и подозрительных лиц. Охранять грузы.

– И все это – на двоих?

– Кадров не хватает.

– Точно, не хватает, – развеселился Луганский, поскольку сам факт недоукомплектования милиции лил воду на его мельницу. – Как там по инструкции? Ночью твои милицианты должны на путях околачиваться?

Нечипоренко сообразил, куда гнет этот ненавистный тип.

– Это входит в их обязанность, – ответил, не отводя глаз. Понял: ему уже живым отсюда не выйти, и надо достойно уйти из жизни. – А младший лейтенант Грабовский и сержант Ватуля – сотрудники дисциплинированные.

– Знаем ваших, – недобро усмехнулся Луганский, – как начальство припрется на Узловую, крутятся вокруг, если же нет никого, дрыхнут, гады, на вокзале. Диван в дежурке есть? – подморгнул Нечипоренко.

– Конечно.

– С твоими кадрами все ясно.

Иван Павлович потянулся, разминаясь, зевнул и обратился к Коляде:

– Надоел мне этот майор, Гриша. Скучно мне с ним и паленым от него смердит. Отпускаем?

Коляда с любопытством смотрел на Луганского. Догадывался: дурака валяет и, словно подтверждая эту догадку, Иван Павлович отозвал Григория в соседнюю комнату. Там велел:

– Вывезите его за город и в лесу… – махнул рукой. – Отпускать нельзя.

– Закопать?

– Где-то в соснячке – густом, чтобы никто не набрел.

– Будет сделано, шеф!

Они возвратились в большую комнату, и Луганский громко приказал:

– Завяжите майору глаза. Выкинете где-то на дороге возле Ребровицы. И немедленно назад.

– Сделаем, шеф, – вытянулся Коляда по стойке «смирно».

А Сидоренко уже раскручивал веревку, которой майор был привязан к кушетке.

ЗИЦПРЕДСЕДАТЕЛЬ ЛУТАК

Яровой взглянул на человека, которого впустил в его кабинет Винник, и остался доволен. Внешне импозантен: небольшое брюшко, седоватый с глубокими залысинами, в роговых очках, придававших его лицу солидность и значимость. Взгляд суровый, движения неторопливые, какие-то приторможенные: скорее всего дуб дубом, но выглядит пристойно.

То, что нужно!

Леонид Александрович еще раз внимательно осмотрел его и вынес приговор: «Так тому и быть…»

Яровой указал Лутаку на кресло возле письменного стола. Сам устроился напротив, подал гостю сигарету.

– Курите?

– Ого, «Кент»… – удивился тот. – Богато живете.

– Как-то устраиваемся… – Яровой бесцеремонно пустил дым Лутаку прямо в лицо. – И вы станете курить такие же, если договоримся.

– Не возражаю.

– Тогда слушайте внимательно. Я беру вас на службу, но предупреждаю: могут возникнуть сложности…

– Альберт Юрьевич говорил мне.

Яровой скривился: зачем Винник лезет не в свое дело. Но больше ничем не выказал свое неудовольствие. А впрочем, может, это и к лучшему. Хотя бы потому, что у Лутака было время обдумать ситуацию и принять решение.

– Выходит, вы в курсе, – сказал. – То есть, знаете, чем все может кончиться?

Лутак кивнул, и Яровой подумал, что у этого типа крепкие нервы: ведь знает, что светит ему в будущем…

Яровой позволил себе улыбнуться, но улыбка вышла какой-то кривоватой, похожей на гримасу.

– Порядок, – сказал, – перспектива вам известна, и давайте поговорим без обиняков.

Лутак снова кивнул, взгляд его стал напряженным.

– Я стану платить вам пятьсот тысяч ежемесячно, пока вы будете исполнять обязанности председателя фирмы «Канзас». Если же случится несчастье и вас загребут – по миллиону в месяц. Компенсация за неудобства в колонии.

– А инфляция будет учитываться? – самым деловым образом поинтересовался Лутак.

– Конечно.

– Но ведь каждый из нас может считать по-своему.

– Давайте определимся сразу. Инфляции не избежать – это как дважды два. Выходит, за месяц пребывания в тюрьме вы станете получать не миллион, а полтора. Без инфляционных перерасчетов.

– А если произойдет денежная реформа?

– Получите причитаемое согласно закону.

– Гарантия?

– Составим договор в двух экземплярах, где все оговорим.

Лутак возразил:

– Не будем же заверять договор у нотариуса… Грош цена такому документу.

– Однако, договор засвидетельствует, что мы оба нарушили закон, что виноват, фактически, я один: сможете доказать, что арестованы незаконно, а я – истинный виновник.

– В этом есть смысл.

– Итак, в принципе вы согласны?

– Да.

Яровой попросил:

– Поднимитесь, пожалуйста.

Лутак пожал плечами и, опершись ладонями на поручни кресла, встал.

Леонид Александрович придирчиво оглядел его и сказал:

– Костюм приобретем новый. Или сошьем. И надо переменить очки. У ваших старомодная оправа.

– Очки – плюс один.

– Запомню. Теперь вот что. С вами будет работать Сушинский. Афанасий Игоревич. Прошу выполнять все его указания. Вы – лишь номинальный глава фирмы «Канзас». Дела поведет он. Ваша обязанность – подписывать документы, подготовленные Афанасием Игоревичем.

– Но ведь будут и какие-то встречи с клиентами? «Дай, Боже, чтобы их было как можно меньше», – подумал Леонид Александрович. Объяснил:

– Вы будете демонстрировать клиентам образцы товаров, имеющихся в распоряжении фирмы. Фактически, это все, что определяет круг ваших обязанностей. Но прошу отнестись к этому очень ответственно. Больше помалкивать. Все объяснения будет давать Афанасий Игоревич.

– Дурачком меня считаете?

«Ты как в воду глянул», – незаметно усмехнулся Леонид Александрович. Но энергично покачал головой.

– Ни в коем случае. Просто ваше мнение может не совпасть с мнением Сушинского, а это нежелательно. Должны играть в одну дуду.

– Какими товарами будет торговать фирма?

– Самыми разнообразными. Видеотехника, стиральные машины, вычислительная техника.

– Скажите, если не секрет, за что меня могут осудить?

«Если бы ты знал! – повеселел Яровой. – Если бы только догадался, что именно я собираюсь провернуть через фирму „Канзас“! Потребовал бы с меня в десять раз больше…»

– Надеюсь, все обойдется, – ответил сухо. – Просто мы должны подстраховаться. На всякий случай. Если же дело дойдет до суда, там и узнаете. Хочу только предупредить: мы заключили джентльменское соглашение, если вам придет в голову нарушить его, пеняйте на себя. Никаких денег платить не буду.

– Вот это меня, честно говоря, и тревожит, признался Лутак. – Что я смогу предпринять, если вы нарушите соглашение?

Яровой ответил предельно откровенно, потому что ни в коем случае не собирался обманывать этого недотепу…

– Вы можете устроить скандал, уведомив правоохранительные органы о нашей договоренности. А мне это ни к чему. Моя фирма не прекратит своей деятельности, потому было бы нежелательно очернить ее.

А сам решил:

«Мне бы только наличные через „Канзас“ вытянуть, а там – хоть трава не расти. Пусть пачкают, пусть шпыняют: не пойман – не вор. Правда, у Лутака будет копия подписанного договора и может подложить свинью. Но выгодно ли это ему? Ведь я должен платить ежегодно: отсидел год – получай, что причитается и через кого скажешь – жену или сына, я заплачу до копейки, зачем мухлевать? Но у нас взаимовыгодный договор. А за мои миллионы передачи тебе будут носить, колбаски и сальца подкинут, не все же на тюремной баланде прозябать».

Эта мысль окончательно развеяла сомнения Ярового и он посмотрел на Лутака с искренней симпатией.

Я, ЛЕВ МОРИНЕЦ

Вот и стряслось…

На той неделе позвонил Иван Павлович и предупредил, чтобы я приготовился. Будет дело.

Я надел спортивный костюм, приобретенные в Барселоне кроссовки и под вечер вышел на улицу, как и велел Луганский. Стою и жду, разглядываю прохожих, пытаюсь представить себе, что же придется делать.

Минут через пять неподалеку остановилась белая «девятка» и два грузовика. Из легковушки выскочил Иван Павлович, кивнул на «газон» с брезентовым укрытием.

– Садись, Левко, – велел.

В «газоне» на скамье устроились еще четверо. Сильные парни, почему-то таких называют амбалами. Обменялись приветствиями, кто-то и спросил:

– Ты – Лев Моринец?

– Да.

– Ну и ну, сам олимпийский чемпион!

– А что?

Тот амбал мне ничего не ответил, только глянул как-то странно.

– Куда едем? – спрашиваю.

Парни лишь плечами пожали, мол, сами не знаем.

Выскочили из Киева, миновали Бровары. Начало темнеть. Сидим, молчим, парни курят, выбрасывают окурки через задний борт. Наконец тот, что узнал меня, спрашивает:

– Давно тебя наняли?

– На той неделе.

– А что делать придется, знаешь?

– Должен охранять шефа.

Парни как-то странно переглянулись.

– Многовато охранников… – пробурчал кто-то. Кстати, и я так подумал: успел заметить, что в «девятке»

пятеро, да и нас столько же – десятеро здоровых лбов, что и трактор при нужде потянут. Выходит, дело явно нечистое, отправляемся мы на операцию, суть которой известна лишь Луганскому.

А может, амбалы все же в курсе?

– Через час совсем стемнеет… – забрасываю крючок, надеюсь, что кто-то клюнет.

– День все короче, – откликнулся один.

– Слава Богу, луны нет, – заметил еще кто-то. Начинаю рассуждать: темная ночь всех устраивает… А в темноте, как правило, проворачиваются недобрые дела. И едем мы, чует сердце, не с благотворительной целью. Потому что именно такие амбалы вряд ли способны на примерные поступки. Хмурые лица не светятся благородством, я бы даже сказал, наоборот, отталкивающие. И в этот момент я искренне пожалел, что позволил Луганскому искусить себя. Такая компания все же не для тебя, Левко Моринец. Правда, окончательно в этом сможешь убедиться лишь сегодня ночью, когда станет известно, чем займемся, но догадываюсь: ничего хорошего не жди.

И снова вспомнился мне Власов на съездовской трибуне: стало невыносимо стыдно… Докатился ты, Моринец, черт знает до чего, один факт, что сидишь в компании таких амбалов, чего стоит! А еще не вечер…

Однако, не рано ли паникуешь? Ну, тупаки, волы нецивилизованные, но ведь и ты, возможно, слишком высокого мнения о себе. Сиди молча, ведь едешь неизвестно куда и с какой целью…

Наконец приехали на место: машина остановилась и амбалы выпрыгивают через задний борт. Наш «газон» стоит под железнодорожным полотном, совсем рядом эшелон с контейнерами, а Луганский уже распоряжается тут.

– Давай, ребята! – зовет. – Быстрее, время не ждет. Я поднялся к рельсам, пролез под вагоном, смотрю, а мой сосед по грузовику ломает контейнер. Силы много, а ума, чтобы сломать замок, не нужно: несколько контейнеров уже открыты и хлопцы тянут из них картонные ящики.

Тут я все окончательно уразумел: влип ты, Лев Моринец, как последний дурак. Обычный грабеж, но вот что: кто-то из амбалов подал мне автомат, просто так, не спрашивая, сунул в руку – и все. Выходит, не обычный грабеж, а вооруженный, здесь автоматы не раздают, чтобы поиграть ими. И превратился ты, дорогой Левко, из олимпийского чемпиона в обыкновеннейшего бандюгу. Разбойника с «Калашниковым».

Сначала мне захотелось заорать:

«Что! Что вы делаете! Я так не договаривался! Меня подло обманули, затянули в капкан!»

Но тут же подумал: я один против десяти амбалов, стоит мне высунуться, даже голос подать, пустят пулю в затылок и еще обхохочут. Да и сам хорош: поманили тебя тысячами, и побежал, высунув язык словно глупый щенок. Знал же, чем это может кончиться, не лукавь хотя бы перед самим собой, догадывался, что бросаешься головой в омут. Пусть бросился я ради Маши с Дашей, – но ведь бросился, и этим все сказано…

Но что делать?

Здравый смысл подсказал мне: не выступай, затаись до поры, до времени, поступай, как другие, однако запоминай все до мельчайших деталей, это тебе, Левко, должно пригодиться.

Я схватил несколько ящиков и потянул их в обход эшелона к грузовику. Успел поймать на себе одобрительный взгляд Ивана Павловича: да черт с ним, пусть считает, что я теперь его верный слуга.

Часа за три мы выпотрошили все контейнеры, полностью загрузили обе машины и тогда на нас наскочил какой-то проезжий «москвич» или «жигуль». Он ехал медленно, высвечивая фарами дорогу. Луганский скомандовал залечь, а у меня мелькнула крамольная мысль: пустить по «москвичу» очередь из автомата, чтобы только напугать и подать знак – тут, на переезде, не все в порядке, но снова то ли испугался, то ли перестраховался, скорее, пожалуй, испугался, ведь у Луганского есть голова на плечах, он сразу раскусит меня и прикончит без сожаления.

Вот и сейчас пролежал, промолчал, просопел, но в те же мгновения дал себе торжественное обещание порвать с бандой, в Киеве пойти в милицию или прокуратуру. Покорной головы меч не сечет, тем более, такой головы, как у тебя, пан Моринец: как-никак, а в твою честь поднимали в Барселоне украинский флаг, и родная милиция должна это учесть.

На этом и успокоился.

Итак, загрузили мы машины, я уже знал, чем именно: видеомагнитофонами, компьютерами, стиральными машинами – каждый ящик не на одну сотню тысяч тянул, а мы этими ящиками два грузовика забили, не на один десяток миллионов.

Двинулись…

Теперь я с амбалами сидел у заднего борта, хлопцы курили и радовались, что все так быстро кончилось, а я, насколько мог, запоминал, куда едем.

Сначала мчались грунтовыми дорогами на север, потом выскочили на брусчатку, повернули налево, а еще километра через три начался подъем, за ним заасфальтированная узкая полоса пути, она и привела нас в село – названия я не смог прочесть, видел лишь бетонный столб с указателем, за ним сразу начались дома, потом мы свернули направо в переулок и остановились перед высоким зеленым забором, Луганский постучал в калитку, вышел полный человек в нижней сорочке, усатый, с нависающим над брюками животом. Иван Павлович что-то прошептал ему, тот утвердительно кивнул, шофер по знаку Луганского загнал «газон» задним ходом во двор, и мы стали разгружаться.

Я старался держаться поближе к Луганскому, тихо беседовавшему с хозяином, чтоб услышать хоть несколько слов. Счастье оказалось на моей стороне: когда тащил одну из коробок, сделал вид, что потерял равновесие, на мгновение остановился и услышал:

– Сами понимаете, Василий Григорьевич…

Увидев меня, Луганский запнулся и что-то сказал усачу на ухо. Но теперь я знал, что хозяина усадьбы с зеленым забором зовут Василием Григорьевичем, а название села постараюсь прочесть на обратном пути.

Так оно и случилось: на указателе белым по синему было выведено – «Михайловка», а найти в селе Василия Григорьевича, да еще зная, что живет он на околице за зеленым забором, – раз плюнуть, и я дал себе слово проинформировать милицию о нашем налете на эшелон с контейнерами.

Однако сразу возникли и сомнения. Имею ли на это право? Ведь сам повязал себя с Луганским, причем, пошел на это сознательно и без какого-либо принуждения с его стороны. Покопайся в своей совести, Лев Моринец: знал, точно знал, что альянс с Луганским не предвещает ничего хорошего, а все же взял эти проклятые десять тысяч и тем самым покорежил свою судьбу. Это – раз. Во-вторых, хочешь ты этого или не хочешь, а заложишь тех парней, что сидят рядом у заднего борта, курят, шутят и, бросая окурки, сплевывают на дорогу.

Конечно, амбалы, бандиты, но имеешь ли право именно ты распорядиться их судьбами?

Ну, допустим, не знаешь их фамилий, только то, что один их них – Толик, а высокий, с перебитым носом, вероятно, бывший боксер – Васька… Но ведь в милиции назовешь фамилию Луганского, а там люди сообразительные, станут раскручивать клубок, выйдут на каждого из банды.

И в этом будет твоя вина, Лев Моринец.

Вот так, сам ты, возможно, выкрутишься, но ведь посадишь за решетку десятеро молодых сильных ребят, у которых вся жизнь впереди.

Сколько же им дадут? Не меньше, чем лет по семь, а то и десятку припаяют. И опять-таки, это – на твоей совести.

Но ведь – бандиты, грабители, к тому же, вооруженные автоматами. И, вероятно, стреляли бы, не задумываясь, если бы им что-то угрожало.

И не пошел бы ты, Лев Моринец, куда-то далеко-далеко со своими укорами совести!..

Наконец я подумал: утро вечера мудренее, и отложил до завтра решение этой проблемы. И правильно сделал, потому что в таком душевном смятении все равно точку не поставишь.

На следующий день ни в какую милицию я так и не пошел. Наверно, испугался, и все мои благородные душевные порывы растворились и исчезли. Глянул на Машу с Дашей и послал всех к чертям собачьим, еще и обругав себя за вчерашние намерения.

Еще бы, а если меня сразу за ухо да туда, где сухо? Как по закону? Принимал участие в бандитском налете? Принимал, сам не отрекаюсь. А за это, Лев Моринец, пожалуйте за решетку, хотя вы и чемпион!

Однако, может позвонить все тот же Луганский и потребовать от тебя новых «подвигов». Потому я и предупредил жену: болен… Если кто-то позвонит, так и скажи: ангина или грипп, высокая температура. Левко лежит и кашляет.

Иван Павлович таки позвонил. Где-то через неделю и вежливо попросил Льва Игнатьевича. Жена отрезала: болен, ангина, лежит с высокой температурой. Конечно, поинтересовалась – кто звонит? Не таился: Иван Павлович. Попросил передать мне трубку. Я разговаривал с ним через простыню, чтобы хоть немного изменить голос, еще и кашлянул пару раз для достоверности. Кажется, поверил. По крайней мере, пожелал скорее выздороветь. И еще пообещал завтра закинуть мне деньги. Те, что он заплатил в парке, были авансом, а еще мне ведь причитается ежемесячная зарплата.

Я не стал возражать, поскольку отказ от денег показался бы Ивану Павловичу подозрительным. Тем более, что из тех двухсот тысяч осталась лишь какая-то сотня. Деньги из кармана вылетают, словно от сквозняка…

А может, подумал, сразу послать его ко всем чертям? Порвать раз и навсегда? Однако, я для них сейчас – как бомба замедленного действия. Живой свидетель. А амбалы там без ума и совести. И свидетель всегда лучше мертвый, чем живой. Подстерегут в парадном, пук-пук из пистолета с глушителем (а я такие видел у амбалов) – все тихо, культурно, и нет тебя, Левко Моринец, никому ничего и не мяукнешь.

Потому я и удержался от откровенного разговора с Иваном Павловичем. Велел жене расстелить постель, улегся, словно Обломов в своем имении, поставил на всякий случай на тумбочку пузырьки с лекарствами и настроился ждать уважаемого пана Луганского.

Иван Павлович появился на следующее утро. Вежливый, розовощекий, здоровье так и струится из него вместе с улыбкой, а я для контраста покашлял немного, пожаловался на горло, мол, глотать трудно, а вчера вечером температура поднялась аж до тридцати восьми с половиной.

Иван Павлович принес несколько лимонов и две плитки шоколада, еще положил на тумбочку пачку купонов, сообщивши: пятьсот тысяч, столько получили все, кто принимал участие в операции на разъезде. Мне оставалось лишь поблагодарить, а он не засиделся, ушел сразу, не вынуждая меня снова кашлять.

Шоколадки получили Маша с Дашей, деньги на расходы жена Оксана, а сам я немедленно соскочил с кровати, присел несколько раз, разминаясь, и перебрался на диван с первой попавшейся книгой. Потому что решил: лучше сегодня не высовывать носа из дому: Луганский мог оставить вблизи наблюдателя, и мое появление на улице выглядело бы более, чем странным.

А завтра или через несколько дней я решил все же отправиться в Министерство внутренних дел: видел по телевизору передачу про специальный отдел в этом министерстве, призванный бороться с организованной преступностью, а наша с Луганским компания точно подпадает под это определение. Во-первых, банда, во-вторых, организованная и сплоченная. Единственная загадка: на кого работаем и через кого реализуется награбленное? Вряд ли сам Иван Павлович занимается этим. Почему-то так подсказывала мне интуиция. Скорее всего, стоит за его спиной какой-то тип, дергающий за все веревочки, и будет очень обидно, если он окажется в стороне.

Однако обнаглел ты, Лев Моринец. У самого рыльце в пуху, а стремишься уже кого-то привлечь к ответственности. Отмойся сам, дорогой, а отмыться тебе будет ой как трудно. То есть, сидя в дерьме, не чирикай, это всегда плохо заканчивается.

Плохо все, решил я, но нет иного выхода. Пан или пропал. Ведь чистосердечное раскаяние, как пишут в детективных романах, всегда учитывается. Вероятно, детективщики все же привирают, да чего на свете не бывает? Тут я снова вспомнил Юрия Власова: стало стыдно за свои сомнения и неуверенность – окончательно решил идти в милицию.

СТАНЦИЯ УЗЛОВАЯ

Узловая встретила их тишиной и мраком: лишь у вокзала и на ближайших путях фонари да изредка подавали голоса тепловозы.

Луганский подозвал Григория: миновали вокзал и вышли на пути. Иван Павлович выругался: станция большая, вся заставлена вагонами и попробуй разыскать нужное…

Пошли вдоль товарняков, присвечивая фонариком: вагоны с лесом, цистерны, рефрижераторы. А эшелона с контейнерами как на зло нет.

Пролезли под вагонами, наконец натолкнулись на нужное. Эшелон приткнули за полкилометра от станции, поставив на вторую от насыпи колею – на первом пути расположили шеренгу цистерн, и Луганский обложил матом всех железнодорожников, создавших им такие трудности.

Коляда присветил фонариком, сверяя номера контейнеров с записями в блокноте. Еще раз довольно хмыкнул, еще раз поблагодаривши мысленно Лесю за точную информацию.

Потом они пролезли под цистернами и отправились к вокзалу. По дороге определили: к семафору, под которым стояли цистерны, а за ними – контейнеры, можно подъехать полем: ведь не станешь опорожнять контейнеры, перенося грузы кто знает куда. Правда, и тут предстояли неудобства: придется протаскивать ящики под цистернами, но дальше можно было запросто делать свое дело.

Григорий с Луганским возвратились к вокзалу, определив, как лучше добраться грузовикам к светофору – сделали крюк, объехав станцию, и поставили машины впритык к цистернам. Луганский объяснил хлопцам, что и как делать, а сам занял пост поближе к вокзалу, чтобы контролировать подходы к эшелону.

Амбалы уже приобрели опыт: взламывали контейнеры ловко и быстро, а убедившись, что в ящиках и огромных упаковках импортные промтовары, загудели возбужденно и решили кое-что прихватить с собой.

Олег Сидоренко с Шинкаруком расковыряли довольно большую обернутую бумагой пачку, полную коробок с женскими сапожками, оттащили ее под насыпь, замаскировали в кустах, решив присвоить. Мечта всех женщин – красные сапожки на высоких каблуках, так почему же не сделать подарок жене или дочери?

А в это время младшему лейтенанту Грабовскому приснился плохой сон: будто бы жена не приготовила на обед его любимый борщ. Грабовский проснулся и сел на продавленном диване, где привык иногда ночью прикорнуть. Но сегодня как-то не спалось, на подъездных путях пронзительно свистел тепловоз, из распахнутой форточки повеяло свежим ночным ветром, и Грабовский вышел на перрон. Постоял, прислушиваясь к редким гудкам, и направился к путям. Настроение было скверное: вчера вечером позвонили из Лижина и сообщили – куда-то исчез майор Нечипоренко, вторые сутки непоявляется на работе. Да и вообще, в последнее время на их участке сплошные неприятности. На той неделе под Ребровицей дерзко обворовали эшелон с контейнерами, украдены товары, говорят, на много десятков миллионов, а теперь несчастье с Нечипоренко. Точно, что-то произошло, потому что Нечипоренко отличался аккуратностью, себя всегда держал в рамках и подчиненным спуску не давал – и вот тебе, два дня ни слуха, ни духа о нем.

А Нечипоренко Грабовский уважал: майор, хоть и жесткий в обращении, но справедливый – подчиненных не обижал никогда и постоять за них умел, где нужно.

На всякий случай Грабовский решил осмотреть эшелон с контейнерами: ведь именно такой разграблен под Ребровицей. Правда, там он стоял посреди чистого поля, а на Узловой даже ночью не без людского ока: то стрелочник пройдет, то обходчик, то машинист тепловоза сменится и бредет домой между путей. Заметят что-либо подозрительное – ему или сержанту Ватуле обязательно сообщат.

Грабовский постоял под фонарем на перроне и направился к стрелке. Слева сразу начиналась шеренга пустых цистерн из-под горючего, ждала отправления в Брянск и куда-то дальше, в какое-то место, где их заполнят и снова отправят на Украину.

«Ведь у нас совсем нет горючего, – с грустью подумал Грабовский, – полтавскую нефть выкачали, теперь побираемся, словно последние нищие. А как бы нынче собственная нефть пригодилась!»

Совсем рядом загудел тепловоз, Грабовский от неожиданности вздрогнул, но сразу овладел собой да еще утешился мыслью, что нефть Украина должна получать хотя бы за луганские тепловозы: их у нас изготавливают девяносто пять процентов из всех, выпускаемых бывшим Союзом – хотите ездить, гоните нам лес и бензин, а мы вам тепловозы и много чего другого, без наших труб, например, Тюмень задохнется.

Настроение у младшего лейтенанта улучшилось, однако именно в это время он заметил какие-то тени возле контейнеров. Кто-то суетился там, вдали, а может, это ему только показалось?

Грабовский замер, вглядываясь, потом осторожно двинулся в том направлении, стараясь держаться ближе к цистернам. Миновал первую, вторую, теперь точно различал какие-то фигуры возле контейнеров, метнулся вперед, но вдруг страшная боль затмила его сознание, в мозгу зажглась и погасла молния – он пошатнулся и упал.

Луганский стоял между цистернами, когда вдруг заметил человека, медленно приближавшегося к нему. Иван Павлович прижался спиной к буферам, увидел погоны на милицейской сорочке, достал из кармана пистолет и, когда человек вплотную приблизился к нему, со всей силой ударил его рукояткой по голове.

Милиционер еще немного постоял, будто раздумывая, потом колени у него подогнулись, упал грудью на землю, раскинув руки.

Луганский метнулся к эшелону и чуть ли не сразу натолкнулся на Коляду.

– Там милиционер, и я его прикончил… Пошли, оттащим.

– Мента?! – обрадовался Григорий. – И куда его?

– За цистерны.

Григорий подхватил младшего лейтенанта под руки, Луганский взял за ноги, они миновали первую цистерну и направились к грузовикам.

– Шеф, – предложил Коляда, – зачем надрываться? Бросим ментяру в кювет, пусть они все подохнут. – Он приподнял тело Грабовского и, вдруг наклонившись к нему, сказал встревоженно:

– Шеф, он жив!

Они положили милиционера на траву, Луганский прижался щекой к губам младшего лейтенанта, подтвердил:

– Да, дышит, застрели его, Гриша.

– Ваша очередь, шеф. Я майора кончал.

Луганский сообразил: Коляда хочет повязать его круговой порукой, и он прав. Не раздумывая, перевернул младшего лейтенанта и выстрелил ему в затылок. Спрятав пистолет во внешний карман пиджака, приказал:

– Тут мента не оставлять, вывезем и закопаем.

– Как скажете, шеф, но ведь морока.

– Несознательный ты: пулю вытянут, отдадут экспертам, те определят, из какого пистолета стреляли. А где гарантия, что в последний раз своим «Макаровым» пользуюсь?

– Не сообразил…

– В следующий раз пули сравнят и придут к выводу: из одного и того же пистолета…

– На то и менты, чтобы доискиваться. Ну и что?

– Дальше своего носа смотри. Никто не знает, как оно в конце концов обернется, а береженого Бог бережет.

– Вам виднее, недаром до подполковника дослужились.

– Недаром, – согласился Луганский. – И такие, как ты, должны слушаться.

Разговор с Колядой оставил у Ивана Павловича неприятный осадок. Вроде и ничего не случилось, разговор как разговор, но он морщился, вспоминая его, и чертыхался. Вдруг понял – почему. Потому что, дострелив младшего лейтенанта, поставил себя на одну доску с Колядой, выполнил его требование, в общем, сравнялся с ним. А это, как-никак, унижало его достоинство. Ведь между ним и хлопцами должна сохраняться дистанция, для них он царь и бог: должны выполнять любой, даже бессмысленный его приказ.

Однако Иван Павлович твердо знал – бессмысленных он не станет давать. Верил в свой разум и опыт, еще в практическую сметливость, которая его ни разу не подводила.

– Иди помогай хлопцам, – велел Григорию, а сам потащил тело убитого к грузовикам. Хотел бросить милиционера в багажник своей «девятки», но передумал. Вдруг какому-то остановившему его гаишнику стукнет в голову заглянуть в багажник. А в грузовике тело можно спрятать между коробок. Ближе к борту, конечно, чтобы где-то съехать с шоссе и закопать.

«Вот и вся морока», – решил и, довольный собой, даже замурлыкал любимый мотивчик: «С нашим атаманом не приходится тужить…»

Но как ни пытался взбодрить себя, плохое настроение все же не покидало Луганского: и надо же было этому лейтенантику проявлять служебную бдительность! Храпел бы себе где-то в дежурке, видел сладкие сны, так нет, черт дернул на контейнеры взглянуть: вот до чего доводит служебное рвение…

В принципе, Луганскому не было жаль лейтенанта – плевать он хотел на всех милиционеров, однако вышло нехорошо. Исчез начальник Лижинского отделения, та же участь постигла младшего лейтенанта с Узловой – и ребенку ясно, что к чему. Особенно после разграбления контейнеров…

Милиция таких вещей не прощает, все силы бросят на розыск, а у них теперь в министерстве полковник Задонько, оперативник с большим стажем и опытом. Он-то знает: не местные хлопцы заварили кашу, станет копать, и кто ведает – до чего докопается.

Точно: пусть бы лучше спал этот лейтенантик…

Луганский прошелся вдоль эшелона. Работа приближалась к концу, можно и закругляться.

– По коням! – дал команду.

Коляда спросил:

– В Михайловку?

Иван Павлович ткнул ему фигу под самый нос: хоть как-то облегчил душу после невольного своего унижения.

– Домой.

– В Киев? А барахло?

– Много на себя берешь, Григорий. Коляда пожал плечами.

– Нам, татарам, один черт: что водка, что пулемет – все равно с ног сбивает.

– Тебя и пулемет не собьет. Григорий довольно расхохотался:

– Правду говорите, шеф. Бессмертный я.

– Это мы еще увидим, – процедил сквозь зубы Иван Павлович, – твердо решив поручать Коляде самые опасные дела – обида на Григория тлела и даже потихоньку разгоралась.

Но имеет ли он право на эмоции? Нет и еще раз нет. Работа у них такая, что эмоции противопоказаны. Трижды отмерь, а раз отрежь.

Подумал: конечно, лучше было бы, пока милиция не успокоится, перепрятать барахло в Михайловке или Кандаловке, но Яровой приказал: в Киев. На Березняки, где арендован мебельный склад. Там выгрузиться, товар распаковать и выставить для всеобщего обозрения.

Доехали до лесопосадки, хлопцы быстро выкопали неглубокую яму, бросили в нее тело младшего лейтенанта, засыпали могилу бурьяном и перепревшими листьями. Вся процедура заняла не больше четверти часа.

Отправились в Киев с чувством выполненного долга.

ФИРМА «КАНЗАС»

Презентацию фирмы «Канзас», как и полагается, предвосхитила широкая рекламная кампания. Украинские бизнесмены были приятно удивлены. Они, в основном ориентирующиеся на свободно конвертируемую валюту, узнали, что фирма «Канзас» может поставить им первоклассные импортные товары и что продаются они не за СКВ, а за купоны и российские рубли. К тому же, цены сравнительно низкие.

Украинские предприниматели, если и не знали точно, то догадывались: страна стоит на пороге инфляции. Потому от клиентов не было отбоя, и «Канзас» стал торговать с полной нагрузкой. Правда, кое-кто из предусмотрительных клиентов пожелал ознакомиться с образцами товаров, которыми их осчастливит «Канзас». В основном этого пожелали солидные фирмы, оперирующие десятками и сотнями миллионов: они требовали гарантий. Попадалась также и мелкота вроде совместных и малых предприятий, погрязших в долгах и жаждущих спасительных контрактов.

В помещении фирмы на Печерске всегда было многолюдно. Глава ее Кузьма Анатольевич Лутак держался солидно и не очень охотно общался с клиентами. На прием к нему попадали лишь настоящие столпы бизнеса, рекомендованные главным бухгалтером Сушинским. Лутак показывал им контракт на английском языке, свидетельствующий, что американская фирма «Репид текнолоджис» обязуется через «Канзас» обеспечить небогатый украинский рынок остродефицитными товарами.

Однако на этот крючок клюнули не все.

«Покажите товары, – требовали, – хотим посмотреть на этот дефицит собственными глазами».

Наконец клиентов известили: завтра… Завтра в помещении мебельного склада на Березняках каждый желающий сможет увидеть образцы товаров, поставляемых фирмой «Репид текнолоджис».

В просторном помещении склада на специально оборудованных стендах «Канзас» выставил свыше ста видеомагнитофонов, много японских и южнокорейских компьютеров, вычислительную технику, принтеры. Вдоль стены висели десятки дубленок, кожаных пальто, курток и пиджаков на разные вкусы, на стендах лежали женские и мужские сапоги, не говоря уже о прочей дребедени: разных платьев, одеял, ковров, а еще модных пуховых американских и итальянских курток.

И среди всего этого богатства расхаживал сам президент фирмы Кузьма Анатольевич Лутак, полный человек в прекрасно сшитом костюме, в очках с золотой оправой; он, казалось, излучал из себя респектабельность, останавливался возле самых уважаемых клиентов, перебрасывался несколькими словами и следовал дальше, заложив руки за спину и выпятив живот, что, по его глубокому убеждению, должно было подчеркивать неоспоримую солидность фирмы. А рядом с ним все время крутился незаметный невзрачный человечек – главный бухгалтер «Канзаса».

В углу стоял, стараясь не привлекать к себе внимания и изображая одного из клиентов, Леонид Александрович Яровой. Делал вид, что рассматривает дубленки, потом перешел к компьютерам, почмокал языком, выказывая восхищение, и обратился к человеку в темно-сером костюме:

– Если не ошибаюсь, пан Кубийчук?

Тот не удостоил Ярового своим вниманием.

– Извините, не припоминаю…

– Мы встречались у Рутгайзера.

– О-о, – глаза Кубийчука потеплели. Упоминание о президенте одного из самых влиятельных коммерческих банков сразу растопило лед отчуждения, тем более, что Яровой уточнил:

– Во время презентации компании «Вега».

Кубийчук попытался вспомнить этого человека с залысинами, но, представив себе, сколько народу сбежалось тогда на презентацию, почувствовал, что его усилия напрасны. Но сам факт присутствия на презентации «Веги» подтверждал солидность человека в безупречно сшитом костюме.

– Вам нравится? – кивнул на стенды Яровой.

– Потрясающе!

– Заключите договор с «Канзасом»?

– Игра беспроигрышная. Фирма солидная, и от сотрудничества с ней можно ждать солидных дивидендов.

Яровой мысленно скрутил фигу.

– И весьма солидных, – с энтузиазмом подхватил мысль Кубийчука.

– Вы на банкет останетесь?

– Планируется?

– Все же презентация! Говорили, – кивнул на Лутака, – подадут виски и шампанское.

– В конце дня подъеду.

– Может, скажете несколько слов о фирме? Ваше мнение значит так много!

– Агитируете, будто «Канзас» ваш… Яровой замахал руками.

– Ничего общего!.. Но вы ведь сами определили: соглашение с «Канзасом» – беспроигрышное.

– Не отрекаюсь.

Яровой решил: надо натравить на Кубийчука Сушинского. После рюмки этот тип размякнет, вот тут главбух и прилипнет к нему. Вовсе не помешает, если представитель солидной фирмы поддержит дело, тем более, все знают, что мнение таких асов, как Кубийчук, очень весомо. Может, таки скажет два-три одобрительных слова, если бы сказал даже одно – и того достаточно.

Обрадовался: дело движется лучше, чем предполагал, и если даже Кубийчук… Да, сам Кубийчук купился на туфту, а это значит, что он, Яровой, на голову выше. Ну, не на голову, но на полголовы – точно.

На мгновение Леонид Александрович представил выражение физиономии Кубийчука, когда откроется подоплека их аферы, и, не в состоянии удержаться, рассмеялся беззвучно.

Кубийчук взглянул на него удивленно, и Яровой сразу же оборвал смех, объяснив:

– Всегда приятно, когда твои коллеги покоряют значительные высоты. По крайней мере, когда их первые шаги вселяют оптимизм.

Он знал, что для Кубийчука очевидно его лицемерие, но игра требовала именно таких правил, и собеседник кивнул, соглашаясь.

А Яровой переключил свое внимание на Лутака с Сушинским. Подошел к ним ближе, чтобы слышать все разговоры: показалось, Лутак мало общается с клиентами, а ведь сегодня был решающий день, и Лутак должен был приложить максимум усилий, чтобы заинтересовать всех. Необходимо, чтобы слухи о «Канзасе» разнеслись по столице, даже по всей Украине, от этого зависела судьба будущих контрактов.

Но, послушав Лутака, Яровой успокоился.

«Молодец, Кузька», – констатировал: Лутак в основном глубокомысленно поддакивал клиентам, намекал на перспективность фирмы, даже его громогласное заявление, что скоро о «Канзасе» узнает вся Украина нисколько не покоробило Ярового. Тем более, что эти слова Лутака не противоречили и его собственной оценке ситуации.

Все правильно: ежевечерне «Канзас» раз или дважды рекламируется по телевидению, а о перспективах каждый волен судить в меру своей фантазии. Вот когда наконец все эти болваны, с энтузиазмом осматривающие дубленки и видеотехнику, поймут, как их обжулили и обвели вокруг пальца, когда разразится скандал, вот тогда о «Канзасе» действительно заговорит вся Украина.

Яровой придвинулся к Лутаку чуть ли не вплотную, и, заняв позицию у него за спиной, внимательно прислушивался ко всему. Кузька как раз начал беседу с директором одного из самых преуспевающих на Украине торговых домов. Однако, почувствовав, что пахнет одним из наиболее выгодных контрактов, Лутака буквально оттер Сушинский.

«Какая умница, – возрадовался Яровой, – фартовый мужик, и следует его отблагодарить».

А Сушинский, отрекомендовавшись коммерческим директором «Канзаса», заявил, что никто лучше его не посвящен во все операции фирмы, сразу же предложил торговому дому поставки на миллиард. И присовокупил: «Канзас» имеет весьма выгодные предложения даже из-за границы, что сулит свободно конвертируемую валюту, но фирма заботится об отечественных покупателях, она завоевывает прежде всего внутренний рынок и ради этого на первом этапе своего существования готова идти на определенные уступки.

Представитель торгового дома немедленно уловил намек на очень выгодные предложения со стороны других заинтересованных фирм и контор, подумал немного и слегка уменьшил предложенную Сушинским сумму – до пятисот миллионов.

«Соглашайтесь, – чуть не вырвалось у Ярового, – соглашайтесь скорее, а то может и передумать».

Но Сушинский хорошо знал свое дело. Поморщившись и заявив, что пятьсот миллионов для них не такая уж и большая сумма, предложил обсудить ассортимент товаров, которые берется поставить «Канзас».

– Учтите, фирма работает с предоплатой, – заметил как бы вскользь.

А Леонид Александрович подумал: если бы вся его афера ограничилась бы всего девяноста миллионами, и то был бы смысл в этой затее. Придется, правда, поступиться некоторой толикой товаров, выделить торговому дому несколько дубленок и видеотехнику, обусловив: это – первая партия, остальное – на подходе. Скоро американцы через прибалтийские порты забросят в Киев несколько вагонов самых дефицитных изделий.

А Лутак, нисколько не обидевшись на дерзкую выходку Сушинского, отошел к другому клиенту и начал с ним обстоятельную беседу.

«Мы можем вам поставить…» – услышал Яровой – он успокоился, сообразив, что все уже покатилось по накатанной колее.

Через неделю-две начнут переводить деньги, – не покидала счастливая мысль. Преимущественно через коммерческие банки. Теперь главное – организовать наличные. Могут возникнуть проблемы. Однако эти вопросы решить уже легче. Подмазать банковских клерков. Скажем, тысяч пятьдесят из миллиона, сколько же это процентов? Ага, пять процентов, нормально – и для себя не очень-то обременительно, и клерк заскачет от радости. Разумеется, если отсчитать пять процентов от общей суммы, из той, о которой мечтал, набежит больше, чем он заплатит Лутаку за все годы его тюремных мытарств, но – прочь сомнения, сэкономив ерунду, можно потерять значительно больше.

Яровой обвел взглядом посетителей, толпившихся возле стендов. И не жаль тебе, Леонид Александрович, этих директоров, президентов, управляющих? Всех, кто завтра станет переводить деньги авантюрному «Канзасу»? Ответил без колебаний: нет! Да и чего их жалеть? Сами жулик на жулике, вертятся, как могут, перепродают, хитрят, рвут друг другу глотки. Целая стая налетела на «Канзас», учуяли запах наживы, как грифы издали улавливают трупный, и радуются, что можно за обесцененные купоны оторвать шикарные вещи и технику, счастливы, что нашли дурачков. И не знают, какая им самим уготована участь.

Леонид Александрович представил, что произойдет через несколько месяцев. Как будут штурмовать «Канзас» обманутые клиенты и как станет отбиваться от них Лутак.

Такому не позавидуешь.

ЗАДОНЬКО

– Я собрал вас, уважаемое панство, чтобы сообщить: вчера на станции Узловой разграблен еще один эшелон с контейнерами. Почерк, как и в случае под Ребровицей: замки на контейнерах сломаны и ничего не оставлено. Как вы уже знаете, начальник отделения железнодорожной милиции в Лижине майор Нечипоренко исчез. После вчерашней ночи неизвестна и судьба младшего лейтенанта Грабовского, который вместе с сержантом Ватулей служил на Узловой.

Так начал очередное совещание полковник Задонько, начальник отдела по борьбе с организованной преступностью Министерства внутренних дел Украины.

Майор Гапочка оторвался от бумаг.

– Что было в контейнерах? – спросил.

– Разное. Как по нынешним временам довольно ценные вещи: дубленки, кожаные и швейные изделия, импортные куртки, ковры. Убыток оценивается в миллионов двести-триста.

– В прошлый раз под Ребровицей разграблены контейнеры с импортной видеотехникой, стиральными машинами и компьютерами. Нынче – с ценным ширпотребом, – сказал майор Гапочка. – Интересно, Николай Николаевич, за последнюю неделю или дней за десять контейнеры с менее ценными товарами через Лижин проходили? Есть у нас такая информация?

– Правильно мыслите, майор, – довольно констатировал Задонько. – Считаете, наводчик?

– Не исключаю.

– Сегодня в Лижин выедет наша оперативная группа. Возглавит ее полковник Кирилюк. Заместитель – майор Гапочка.

– Майор Нечипоренко думал, что налет на эшелон под Ребровицей – дело местных бандитов, – заметил полковник Кирилюк. – Считаю, ошибочка у майора случилась.

Кирилюк вытер пот с лица. Он вообще немилосердно потел. «Комплекция», – жаловался. Полковник напоминал грушу, из которой торчали тонкие, словно спички, ноги и руки. Вся нижняя часть туловища полковника намного перевешивала верхнюю, а голова напоминала вишню, прилепленную к спелой бере. Несмотря на комичный внешний вид Кирилюка в отделе не подшучивали над ним и ценили за ум и интуицию. Всяческих прохвостов, жуликов и преступников полковник, казалось, чуял за версту, и в отделе острили, что, мол, Кирилюк, как охотничий пес, умеет различать их по запаху.

Задонько встретился с Кирилюком взглядами. Спросил:

– А почему вам кажется, что ребровицкий эшелон выпотрошили не местные?

– Майор Нечипоренко думал, что только местные могли узнать о содержимом контейнеров. Но на этом перегоне то был первый случай такого крупномасштабного воровства. А для того, чтобы сколотить банду, нужно время.

– Это не доказательство, – возразил Задонько, – банда могла сформироваться давно, и именно из местных парней. Скорее всего, это их первая операция. Кроме того, чтобы опустошить столько контейнеров, потребовалось, по крайней мере, два грузовика. Местные могли договориться с каким-то председателем колхоза… Не говоря уже о том, что спрятать товар в сельских домах не так уж сложно.

– Вряд ли крестьяне из окрестных сел соблазнились бы видеоаппаратурой. Психология не та.

– Не скажите. Нынче каждый знает, сколько стоит видяшник. Да еще импортный.

– А чем же объяснить исчезновение майора Нечипоренко и младшего лейтенанта Грабовского? Не думаю, чтобы местные пошли на такую авантюру.

– Тут я с вами согласен.

– А если согласны, давайте поразмышляем. Ночи нынче короткие, и для того, чтобы за два-три часа ограбить столько контейнеров, нужно не меньше десяти-пятнадцати сильных парней.

– Не меньше.

– Теперь представьте: кому-то из местных вечером удалось вскрыть контейнер и узнать, чем он загружен. Парень бежит в село, собирает дружков, потом они нанимают грузовик… Знаете, сколько нужно времени, чтобы все это организовать?

– И это еще не доказательство, полковник.

– Не доказательство, – неожиданно согласился Кирилюк. – Но ведь мы послали в ближайшие к Ребровице села наших агентов, и ничего они не вынюхали. А в селах как бывает? Скрыть что-либо от соседей невозможно, особенно видеомагнитофон или компьютер. Ведь компьютеров в таких селах отродясь не видывали. Слушок пошел бы селом, как считаете?

– Что-то в этом есть, – засомневался Задонько. – Однако, честно говоря, вы меня не убедили.

– Интуиция подсказывает…

– Ну, разве что ваша знаменитая интуиция!..

– Не надо иронизировать, – сказал Кирилюк хмуро. – Судя по всему, эта акция запланирована и блестяще осуществлена киевской мафией.

– Вам, полковник, и разобраться с этим, – сказал Задонько. – Если киевляне, то есть у них в Лижине наводчик, это майор Гапочка правильно определил.

– Двух офицеров потеряли, – поморщился Кирилюк. – Я майора Нечипоренко знал, способный.

– Но ведь их судьба еще неизвестна, – возразил Гапочка.

– Не надо, майор, можно предположить худшее. За три дня майор Нечипоренко при любых обстоятельствах сумел бы подать весточку о себе.

– Прошу только: не ставьте крест на версии о местных бандитах, – попросил Задонько.

– Отработаем все варианты, – пообещал Кирилюк.

– Дай Бог, нашему теляти да волка съесть.

– А волк, видно, серьезный. Зубастый и лютый, матерый волчище.

– И этот матерый волчище не ограничится лишь Красной шапочкой, – усмехнулся Задонько. – Непременно должны заарканить.

Лижин встретил киевлян тишиной и какой-то провинциальной умиротворенностью. На клумбах цвели розы, под ноги падали спелые блестящие каштаны и мальчишки собирали их для каких-то своих, им только известных целей. Уже пахло осенью, хотя и стояла жара: днем температура доходила чуть ли не до тридцати градусов, и Кирилюк то и делал, что вытирал пот платочком. Его можно было через каждые несколько минут выкручивать, и первое, чем занялся полковник, устроившись в гостинице, – принял холодный душ.

Стоял под упругими водяными струями и думал: жизнь не так уж плоха, если умело ею пользоваться. Вечером можно побывать в местном ресторане, цены тут, вероятно, значительно ниже киевских, да и готовить должны из свежих продуктов, надо пропустить и по рюмочке за успехи в нелегкой милицейской деятельности…

Услышав осторожный стук в двери, Кирилюк быстро вытерся, накинул халат, приобретенный когда-то в застойные времена за бесценок, и пропустил в номер Гапочку. Заметил, что майор чем-то озабочен.

– Есть новости, полковник, – начал Гапочка, – я сейчас из железнодорожного милицейского отделения. Там узнал: Нечипоренко, скорее всего, выкрали.

– Почему так решили?

– Судите сами. Нашелся свидетель, который утверждает: когда майор вышел из отделения, возле него крутился парень в джинсах и светлой тенниске. Оба направились к белой машине – она стояла неподалеку. Нечипоренко сел в «Ладу», машина сразу отъехала и исчезла за углом.

– Номера?.. – вырвалось у Кирилюка. – Номера «Лады»?

– Кто же на них смотрит? Но тот свидетель утверждает: кажется, киевские…

– Кажется или в самом деле столичные?

– К сожалению, – кажется. Кирилюк вздохнул:

– Побочное подтверждение моей версии. Выходит, банда-то наша, столичные грабители.

– И я склоняюсь к этому.

– Размах! – воскликнул Кирилюк. – Потрясающий размах и наглость. Птицу видно по полету.

– Завтра следует определить круг людей, которым известно, чем загружены контейнеры. Думаю, таких немного.

– А вы упрямый, майор.

– Выявив наводчика, ухватимся за нитку, которая выведет нас на банду.

– Считаете, человек, информирующий грабителей, сам признается в этом?

– Было бы наивно так думать. Но ведь если определим наводчика, тогда и начнется настоящая работа.

– Именно тогда, – согласился Кирилюк. Полковнику все же удалось доказать, что наилучший способ убить время в таком городке, как Лижин, – ужин в ресторане. А впрочем, у них и не было другого варианта, и дружная офицерская компания направилась в ресторан. Не обошлось и без рюмки, выпили лишь по одной, чтобы утром голова была свежая, возвратившись в гостиницу, поговорили немного и еще до двенадцати легли спать.

Гапочка поднялся на рассвете, надел спортивные брюки и пробежался по ближайшим, еще пустынным улицам. Потом сделал зарядку, побрился, облачился в гражданский костюм и отправился на станцию. Заглянул к начальнику. Знал его давно и ценил как честного, порядочного человека.

Начальник встретил Гапочку хмуро.

– Почему невеселый, Сидор Игнатьевич?

– Разве есть основания для веселья? На Узловой ЧП… Приехали расследовать?

– Не без того… – Гапочка, расположился возле стола начальника, уставясь в него пристальным взглядом. – Надеюсь на вас…

– А я на вас. Ведь это дело милиции – ловить преступников. И я вам плохой помощник.

Гапочка покачал головой.

– Ошибаетесь. Иногда в жизни все так переплетается… Грабители не обошлись без пособника. По нашему милицейскому определению – наводчика. Который, наверно, служит в вашей парафии. Давайте разберемся в этом.

– На станции? – удивился начальник. – Служит на станции? Не ошибаетесь?

– Проанализируем факты, Сидор Игнатьевич. Разграблены два эшелона, нагруженные очень ценными вещами. Вспомните, под Ребровицей бандиты украли видеотехнику и компьютеры, на Узловой – дубленки, кожаные куртки и дорогую обувь. Кто-то сообщил грабителям, что именно перевозится. Кто из ваших служащих располагает такой информацией?

Начальник станции задумался.

– Начальник багажного отделения Нина Хомячок, – сказал. – Но никогда не поверю, что она…

– Почему?

– Работаем вместе уже ого сколько! Женщина старательная и честная. Голову на отсечение даю – не она.

– Иногда, Сидор Игнатьевич, жизнь такие кандибоберы подбрасывает, что я лично поостерегся бы рисковать своей головой.

– Но ведь вы, майор, не знаете Нину Хомячок… Не она – я убежден.

– Ну-ну… – неопределенно хмыкнул Гапочка. – Итак, гарантируете?

– Да.

– Однако, наводчик существует…

– Кто-то другой. Кстати, сами поговорите с Ниной. Сейчас вызову ее сюда.

Хомячок появилась быстро. Женщина лет за тридцать, еще хороша собой и стройная, но какая-то неухоженная, одетая в затрапезный сарафан. Сидор Игнатьевич указал ей на кресло возле Гапочки и начал без всяких церемоний:

– Скажи, пожалуйста, Нина, кто, кроме тебя, знает, что перевозится в контейнерах?

– Леся.

– Какая-такая Леся?

– Неужели вы ее не знаете! Леся Савчук. Некрасивая такая, веснушчатая. Вы же сами ее на работу брали.

Сидор Игнатьевич закатил глаза.

– Да-да, припоминаю. Леся Савчук и в самом деле красотой не отличается. Но ведь у тебя не только красавицы работают. И как она, Леся Савчук?

– Претензий нет. Работящая.

– Вот что, Нина… Извините, как вас по отчеству? – вмешался Гапочка.

– Называйте Ниной.

– Хорошо. Выходит, Лесе Савчук известно, что перевозится в контейнерах… Кому еще в вашем отделе?

– Только Лесе. А зачем это вам?

– Вы же знаете: разграблены два эшелона.

Нина сделала большие глаза, и Гапочка увидел, как за секунду может измениться женщина. Зрачки у нее расширились, щеки порозовели, от былой апатии не осталось и следа.

– Вы что! – воскликнула. – На что намекаете?

– Спокойно, Нина, – остановил ее Сидор Игнатьевич. – Знаешь: в тихом омуте черти водятся. Послушай лучше майора.

– Кто-то информирует бандитов, – объяснил Гапочка. – Потому что опустошены именно контейнеры с самыми ценными вещами.

– Вряд ли Леся… Девушка тихая и осмотрительная.

– Тихих и осмотрительных иногда покупают, – возразил Гапочка, – или охмуряют.

– Не думаю, чтобы на Лесю кто-либо глаз положил. Я же говорю: некрасива. Если хотите, дурнушка.

– Но ради информации о содержимом контейнеров!..

– Погодите… – Нина задумалась. – Леся недавно в новом платье появилась. Довольно дорогом, я такие в коммерческих ларьках видела. Еще и слушок по отделу пошел… Знаете, от женской компании ничего не утаишь, а у нас одни девушки. Так вот, кто-то узнал: появился у нашей Леси поклонник. Какой-то парень из Ребровицы.

– Горячо! – вырвалось у Гапочки. – Очень горячо! А вы уверены, что именно из Ребровицы?

– Подождите… – Нина задумалась. – Подождите, подождите… Вроде бы припоминаю. Приходил к нам такой себе хлюст. Приблизительно недели две назад. Из Ребровицкой райпотребкооперации. Разыскивал вагон с лесом. Я его с Лесей свела – это по ее части. А через день девка и появилась в новом платье.

– Помните того парня? Нина закрыла глаза.

– Красавчик… Выглядит лет на двадцать пять. Глаза синие и улыбчивые. В джинсах и светлой тенниске. На тенниске надпись на иностранном языке. Выше среднего роста.

– Волосы?

– Шатен, пожалуй, ближе к блондину. – Нина снова задумалась. – Да и Леся после того какой-то другой стала. Изменилась девушка. Повеселела и, если хотите, похорошела. Может, влюбилась? А любовь на девок, знаете, как влияет?

– Догадываюсь… – майор нервно прошелся по кабинету. Был почти уверен, что напал на след. – Как мне поговорить с вашей Лесей Савчук?

– Зовите и говорите.

– Не спугнуть бы… Прошу о нашем разговоре – ни-ни…

– Будто я не понимаю!

– Можете пользоваться моим кабинетом, – предложил Сидор Игнатьевич. – Мне все равно на станцию нужно. А ты, Нина, попроси Савчук заглянуть сюда: мол, я вызываю.

Майор расположился в кресле у стола. Довольно быстро появилась в дверях кабинета некрасивая и, как показалось майору, неаккуратная девушка, остановилась, явно удивившись. Не увидев за столом начальника станции, смутилась.

– Меня вызвал Сидор Игнатьевич, – объяснила.

– Это я хотел с вами поговорить. Девушка пожала плечами.

– О чем?

– Разговор у нас с вами, Леся, предстоит серьезный, – сказал Гапочка. – Я – майор милиции. Надеюсь, догадываетесь, что меня интересует.

Заметил, как сразу изменилась девушка, как вдруг передернулось ее лицо.

«Натура неуравновешенная, – определил Гапочка. – Лучше не успокаивать ее, а сразу нажать».

– Садитесь, пани Савчук, вон в то кресло.

А сам занял место за начальницким столом, будто отгородился от девушки. Продолжал:

– Итак, вы догадываетесь, о чем будем беседовать? Леся как-то вся сжалась.

«Все, – подумала, – конец… Неужели милиция арестовала Гришу? Но я не выдам его, пусть мучают, пытают, только не предать!»

– Не представляю, что вы от меня хотите, – ответила. – Давайте, Леся, не пудрить мозги друг другу.

– Но я действительно не знаю…

– Хотите, дам вам совет? Вы влипли в плохую историю. Так не лучше ли облегчить душу и покаяться?

– Не понимаю, что вы несете? – слово «несете» вырвалось невольно. Леся поняла, что, может, обидела майора, но слово уже вырвалось, а он, кажется, и не обратил на него внимания.

– А несу я вот что, – майор даже повторил обидное слово, – нам известно, что вы две недели назад познакомились с сотрудником Ребровицкого райпотребсоюза. Кстати, как его имя и фамилия?

«Григорий, – мысленно ответила Леся, – мой любимый!»

Покачала головой.

– Ерунда какая-то. Не припоминаю такого.

– Ваша начальница пани Хомячок только что утверждала, что лично свела вас с ним. Этот гражданин еще разыскивал вагон с лесом.

Леся наморщила нос, от чего стала еще некрасивее.

– Так бы сразу и сказали, – сердито буркнула Леся, – а то вокруг да около. Помню того гражданина. И правда, лесом интересовался. У нас такое случается: вагоны разыскивают…

– А потом вы встречались с этим гражданином?

– Зачем он мне сдался?

– Да или нет?

– Нет.

– Вы сейчас сказали неправду, – уверенно заявил Гапочка и заметил испуг в Лесиных глазах. Но появился он лишь на какое-то мгновение.

«А она неплохо держится, – подумал майор, – хитрая бестия. И все же, выдала себя».

– Скажите, пожалуйста, – неожиданно изменил направление разговора, – откуда у вас новое платье? Видно, дорогое. Сколько заплатили?

– Такие еще есть в нашем коммерческом магазине. Цена – десять тысяч.

– А вам сколько платят?

– Пять.

– Двухмесячная зарплата. Как это вы раскошелились?

– На это платье стягивалась полгода.

– А не тот ли ребровский парень заплатил вам за информацию?

Снова испуг застыл в Лесиных глазах.

– Чего вы боитесь? – спросил Гапочка.

«Чтобы ты не порушил мое счастье, – чуть не вырвалось у Леси. Ведь Гриша обещал появиться через два-три дня, а прошла уже целая неделя. Скорее всего, что-то случилось…»

Леся хотела позвонить в Ребровицкий райпотребсоюз, но не знала Гришиной фамилии. Когда снова появится, надо обязательно спросить номер телефона.

– Ничего, – ответила, овладев собой, – ничего я не боюсь, и оставьте меня в покое.

Гапочка увидел, как окаменело ее лицо, и сообразил, что проиграл. Эта чертова девка влюблена в того парня и не выдаст его. По уши втюрилась, а в таких случаях женщину можно резать на куски, и ничего не добиться. Однако и отступать вот так сразу нельзя. Майор не привык капитулировать, да еще перед какой-то сопливой девчушкой.

– Обойдемся без ваших свидетельств, – сказал. – Найти того типа из Ребровицы – раз плюнуть. Разыскивал вагон с лесом, значит, в райпотребсоюзе известно, кого с этой целью послали в Лижин.

Вдруг Гапочка увидел, как побледнела Леся. Кровь отлила от ее щек, веснушки потемнели и как бы набрякли, превратившись вроде бы в оспины, девушка на глазах подурнела, хотя, казалось, некрасивее уж и быть нельзя.

Майор убедился: она. Именно она, Леся Савчук причастна к преступлению. Это ее подкупили бандиты – деньгами или вещами, а может, еще и охмурили. Поманили пальцем, и она пошла. Потому что некрасива и не знала мужской ласки – пошла, ни с чем не считаясь, ни о чем не раздумывая.

Но каким надо быть подонком, чтобы так вскружить голову девушке!

«А впрочем, – решил майор, – вряд ли бандиту, имевшему дело с Лесей, присуще что-то человеческое. Подонок – он и есть подонок… Но надо побыстрее поймать его – банда, может, планирует еще налет, и неизвестно, когда и в каком месте».

Теперь Гапочке стало ясно: его версия – ошибочна. Все свидетельствовало, что налетчики местные. Из Ребровицы или окрестных сел. Сейчас был уверен: именно в Ребровицком райпотребсоюзе надо искать концы. Вспомнил, как разнервничалась Леся, когда он сказал, что именно в Ребровице поинтересуется человеком, уточнявшем на станции, где находится вагон с лесом.

Теперь с Леси Савчук нельзя спускать глаз. Если действительно влюблена в ребровицкого парня, обязательно отправится туда, чтобы предупредить и спасти. Если и не влюблена, все равно поедет. Посоветоваться, как лучше замести следы. Потому что вряд ли безвозмездно, просто из симпатии сообщала о содержимом контейнеров. Если даже из симпатии, все равно – преступление. Если же платили – двойное.

А вдруг позвонит по телефону в Ребровицу? Возможен и такой вариант – следует взять разрешение у прокурора и прослушивать все Лесины разговоры. Может звонить лишь из почты, и надо предупредить телефонистку, чтобы по сигналу милиции прослушали, что именно будет говорить.

Хотя, подумал, не такая уж Савчук дура, чтобы по телефону вести подобные разговоры. А может, и дура, кто знает?

Во всяком случае, из виду ее упускать нельзя. Кто лучше всех с этим справится? Наверное, лейтенант Сергей Онопко – парень шустрый и голова на плечах есть. Главное, чтобы не попался Лесе на глаза, не засветился: тогда все их хитромудрости – собаке под хвост.

Гапочка посмотрел на Лесю внимательно, будто в душу хотел заглянуть, но не прочел там ничего. Девушка взяла себя в руки: румянец вернулся на щеки и морщинки на лбу разгладились. Но в ее манере держаться все время ощущалось упрямство.

Думала:

«Надо их опередить. Милицию паршивую. Заграбастают Гришу, попадет он, бедный и несчастный, на тюремные нары. А лет ему дадут…»

Леся ужаснулась, представив, что хотя бы год не увидит любимого. А суд может вынести суровый приговор, ведь наши суды – сердце полыхало от гнева, она уже искренне верила, что все судьи и прокуроры – негодники и заранее ненавидела их, – да, наши судьи только и способны засуживать невиновных… А в то, что Григорий невиновен, она сейчас верила всем сердцем: запутался парень, прижали его свои же друзья, так неужели сразу отправлять человека за решетку? Конечно, поступили они нехорошо: разграбили контейнеры, но ведь у государства этих контейнеров – тысячи и тысячи, может, миллионы, да и само государство – растяпа, пусть охраняет, а не провоцирует людей на преступления.

«Завтра, – решила, – завтра утром поеду в Ребровицу. Первой же электричкой. Кровь из носа, нужно найти Гришу. Предупредить – лишь бы только не сел. Он умный, обязательно выкрутится, обведет чертову милицию вокруг пальца, что-то придумает и останется в стороне».

Главное – найти и предупредить.

Леся подняла на Гапочку грустный взгляд, и майор понял, что ничего уже не вытянет из нее.

– Прошу извинить, – сказал. – Жаль мне вас, девушка! Казалось, Леся задохнется от ярости.

– Не надо! Не смейте меня жалеть! Нагородили тут черт знает что! Думали – девчонка неразумная… Не на ту напали! Идите вы ко всем чертям!

Еще раз гневно сверкнула глазами и, не оборачиваясь, направилась к дверям кабинета.

ПОЕЗДКА В РЕБРОВИЦУ

Первая электричка отходила в Ребровицу без двадцати девять, и Леся, отпросившаяся вчера с работы, поднялась с постели задолго до восьми часов. Долго сидела перед зеркалом, подрисовывая глаза. Надела свое лучшее платье, купленное за деньги Григория, и неспешно зашагала к станции.

Вчера майору Гапочке позвонила Нина Хомячок. Она сообщила, что Леся Савчук отпросилась с работы, и лейтенант Сергей Онопко с утра крутился возле Лесиного дома. Когда вышла, он, держась метров за сто, все время следовал за Левушкой и был уверен, что она не догадывается о слежке. Сел в соседний вагон, стоял в тамбуре и посматривал в запыленное стекло дверей, не спускал глаз с Леси, боясь упустить ее, хотя не сомневался, что выйдет именно в Ребровице.

Леся выскочила из вагона одной из первых, народу вышло немало, и лейтенант легко затерялся в толпе. Леся несколько раз останавливалась, расспрашивая прохожих, и Онопко убедился, что она в этом городке впервые.

Наконец оказались перед двухэтажным домом райпотребсоюза. Девушка помялась у входа, но через мгновение решительно толкнула дверь. Онопко вошел следом за ней. Леся заглянула в первую же комнату, но сразу прикрыла двери. Потом в другую – с тем же результатом. И тут Онопко решился: догнал девушку и спросил:

– Кого-то ищете?

Леся взглянула на него отчужденно.

– Ищу…

– Я тут работаю, – отчаянно солгал лейтенант, – и мог бы помочь. Кого именно?

Девушка растерялась.

– Я не знаю фамилии, но зовут его Григорием. Он приезжал в Лижин, разыскивал вагон с лесом, адресованный Ребровицкому райпотребсоюзу, я ему помогала. А теперь он понадобился мне.

Лейтенант сделал вид, что задумался.

– Григорий… Кто же у нас Григорий? Григорий Феодосьевич – но вряд ли… Председатель райпотребсоюза… Солидный человек и в летах. Как выглядит ваш Григорий?

– Совсем молодой – лет двадцать или двадцать с хвостиком. Блондин и шевелюра у него… – смутилась и добавила: – Синеокий и красивый.

«Так вот чем он тебя взял, – догадался Онопко. – Молодой и красивый! А ты, бедная, развесила уши».

– Пошли, – предложил, – есть у нас еще два Григория, один не подходит, потому что лысый и довольно потрепанный, но есть еще Григорий Сиренко, может, он?

Они поднялись на второй этаж, лейтенант заглянул в производственный отдел, увидел двух моложавых мужчин, указал на одного из них.

– Не ваш?

Леся отрицательно покачала головой.

– Нет у нас больше Григориев, точно говорю – нет. «А может, – мелькнула мысль у Онопко, – тот тип лишь назвался Григорием, а в действительности Василий или Иван? И как я сразу не сообразил?»

– Поищите еще, – посоветовал, – но вряд ли… Нет у нас таких, как вы описали.

Леся стала заглядывать во все комнаты подряд, а лейтенант спустился на улицу и остановился у входа. Девушка не заставила долго ждать себя, и по кислому выражению ее лица Онопко определил: не нашла. И все же спросил:

– Ну как? А я вас жду – может, помогу?

– Нет, – сказала категорически, – мне никто не поможет…

Такая безнадежность прозвучала в голосе девушки, что Онопко на мгновение стало жаль ее. Но тут же решил: зачем жалеть, если эта недотепа пособничала Григорию?

Леся направилась к станции. Как раз подошла электричка на Лижин, девушка побежала, стремясьпопасть в нее, и успела вскочить в вагон, а Онопко решил дождаться следующего поезда. Присел на скамью в пристанционном сквере и рисовал веточкой на песке аллеи причудливые лица. Одно вышло, как ему показалось, чем-то похожим на Григория, описанного Лесей: физиономия с растрепанной шевелюрой. Все же, оказалось, прав был полковник Кирилюк: нет в Ребровице Григория и, вероятно, банда киевская.

Онопко посидел еще немного в парке и возвратился в райпотребсоюз. Выяснил у председателя, что вагон с лесом действительно должен был прибыть в Ребровицу две недели назад – на лесоторговый склад. Заведующий складом припомнил: к нему позвонили из бухгалтерии райпотребсоюза, сказали, что в Лижин едет их знакомый и что он может ускорить продвижение вагона. Того парня, пришедшего к нему, он видел впервые – блондин и, правда, красивый. По всему видно, шустрый паренек. Он взял накладную, пообещал помочь. Возвратился через день и сообщил: вагон скоро придет. Так оно и случилось.

– Кто звонил из райпотребсоюза? – поинтересовался Онопко.

– Кажется, из бухгалтерии, – не очень уверенно объяснил директор. Кто конкретно, не помнил. И лейтенант понял: звонил тот же мифический Григорий. Узнал фамилию одного из работников бухгалтерии, позвонил от его имени заведующему складом и тот без всяких сомнений отдал накладную. Ищи теперь этого Григория, все равно что ветра в поле…

А Леся сидела у мутноватого вагонного окна, вслушиваясь в перестук колес, он бередил душу, слезы набегали на глаза. Нет Гриши, исчез и вряд ли появится. А клялся в любви, такие хорошие слова говорил. На самом же деле позабавился и исчез.

Вдруг гнев затуманил голову: пройдоха и мерзавец! Надо найти того милицейского майора и рассказать все. Пусть разыщут Григория и посадят на долгие годы! Пусть посидит, помучится, может, хоть капля совести пробудится в нем.

«Но ведь осудят и меня. – Ужалила мысль. – Кто сообщал Григорию о содержимом контейнеров? Я – дурища! Раскисла, растаяла, в любовь поверила. Но ведь какими глазами смотрел! Разве такие глаза могут солгать?»

Лесе стало совсем грустно, и она все-таки немного поплакала.

Я, ЛЕВ МОРИНЕЦ

Сегодня утром я позвонил в Министерство и попросил управление по борьбе с организованной преступностью. Ответила секретарша и я сказал, что хочу связаться с начальником управления. Она поинтересовалась, кто это и по какому делу, но я прямо заявил: звонит олимпийский чемпион такой-то, у меня важный и неотложный разговор.

Через минуту услышал в трубке:

– Полковник Задонько слушает.

Я назвался и спросил, он ли именно возглавляет управление. Оказалось – он, и тогда я попросился к нему на прием. Полковник спросил: по какому поводу? В ответ я спросил, знают ли они о разграблении эшелона в районе Ребровицы?

Мой вопрос произвел впечатление: полковник Задонько, видно, был настолько ошеломлен, что на какое-то время потерял дар речи. Затем произнес:

– Заказываю пропуск. Повторите, пожалуйста, фамилию.

Я хотел сказать – мог бы и не переспрашивать, страна должна знать своих героев, но, подумал, что полковник, может, и не интересуется спортом…

И вот я стою в коридоре как раз напротив комнаты, номер которой обозначен у меня в пропуске. Открываю двери. Думал, что сразу попаду в кабинет, но очутился в маленькой комнатке, где сидело довольно симпатичное существо с копной черных волос. Секретарша взглянула на меня вопрошающе, я назвал свою фамилию, она посмотрела на меня внимательнее и указала на обитые кожзаменителем двери, сообщив:

– Николай Николаевич ждет вас.

Мне понравилось, что не надо сидеть в приемной, я вообще не люблю ждать кого-либо, хотя бы и самого высокого начальника, протирать штаны в приемных для меня последнее дело, но в данном случае полковник Задонько, или, как уважительно назвала его секретарша, Николай Николаевич, не заставил меня выплескивать нервную энергию под начальницкой дверью, и я вошел в кабинет, исполненный чувства собственного достоинства.

«Хотя, – одернул сам себя, – нет оснований задирать нос, Лев Моринец. Собственно говоря, кто ты? Обыкновенный грабитель. И не спрятал бы ты свое тщеславие куда-нибудь подальше?»

Полковник Задонько удивил меня. Я предполагал, что сейчас увижу человека лет пятидесяти, карабкавшегося со ступеньки на ступеньку, пока дослужился до такого чина, а встретил меня совсем еще молодой офицер лет тридцати пяти с умным и красивым лицом. Сухопарый и, наверно, сильный: крепкие мышцы угадывались под милицейским мундиром. Он поднялся навстречу, пожал руку, улыбнулся приветливо, отчего лицо его стало еще приятнее, и сказал:

– Вот вы какой! Чемпион!

Чье самолюбие не потешат такие слова? Но я не выказал ни малейшей признательности: ведь прекрасно понимал: будет разговор не из легких. Уселся на стул, подобрав ноги, и сразу поставил точку над «i»:

– Хоть и чемпион, а пришел с повинной.

– Как-так? – даже растерялся Задонько.

– Длинная история, Николай Николаевич. – Я специально назвал его по имени и отчеству, стараясь перевести разговор в несколько иную плоскость. – Я принимал участие в ограблении эшелона с контейнерами под станцией Ребровица.

– Вы?! – все еще не верил мне Задонько.

– Да, ваш покорный слуга, – подтвердил я, сразу отрезая все пути к отступлению.

Лицо у полковника потемнело, черты его заострились.

– Трудно поверить, чтобы такой человек… – начал он осторожно.

– Не щадите меня, Николай Николаевич, – возразил я. – Что случилось, то случилось. Но я хотел, чтобы вы выслушали меня.

– Разумеется, я весь внимание.

Вдруг полковник поднялся, обогнул стол и устроился напротив меня.

– Вижу, вам трудно, – сказал. – А так, думаю, будет проще… – он оперся подбородком на ладонь и уставился на меня. – И как же это произошло?

– Началось все месяц назад… – я решил рассказать все, не таясь. – Позвонил мне подполковник госбезопасности Луганский…

Я рассказывал, а глаза у Задонько как будто все больше темнели, лицо становилось тверже. Когда я закончил, он просидел с минуту молча, потом стукнул ребром ладони по столу и выругался. Но сразу взял себя в руки и молвил с сожалением:

– Да, влипли вы в плохую историю, Лев Моринец. Даже не знаю, как поступить…

– Я пришел, чтобы повиниться и помочь вам. Ну, чтобы поймать всех этих преступников.

– Явка с повинной, безусловно, значительно облегчает ваше положение, – сказал полковник все еще хмуро. – И ваша готовность помочь правоохранительным органам. Но скажу прямо: не хотелось, чтобы ваша фамилия фигурировала на суде. Как это будет выглядеть: в вашу честь украинский флаг поднимали, а придется вас судить…

– Что заслужил, то и заслужил…

– Знаете, какой скандал разыграется в прессе?!

– Догадываюсь.

– Ну, хорошо, – скривился Задонько, – до суда еще далеко и подумаем, как облегчить вашу судьбу.

Я набрался нахальства и заявил:

– Не надо, полковник.

И тогда Задонько вскипел:

– Считаете, растревожили мне душу? Самому думать следовало! Я о престиже страны забочусь, плевать мне, в конце концов, на вас лично! – но тут же почувствовал, что перебрал и извинился: – Не воспринимайте Мои слова буквально. Но вы сами понимаете: как бы писали наши газеты, скажем, о Джонсоне или черт его знает о ком из американских чемпионов? Скандал на весь мир!

– Однако, закон – превыше всего! Задонько задумался.

– Я попробую что-нибудь сделать, – сказал наконец. – Ведь вы явились, чтобы посодействовать правоохранительным органам, ведь так?

– Именно так.

– Может быть, удастся провести вас в качестве свидетеля.

Честно говоря, такая перспектива меня устраивала. Утверждаю это абсолютно искренне. Ведь мог бы присягнуть, что согласился быть лишь охранником Луганского, ничего не зная об его истинных планах. Более того, когда банда взламывала контейнеры, я решил принять участие в ограблении только для того, чтобы затем раскрыть преступление. Это тоже мог бы утверждать под присягой, выходит, совесть у меня, можно сказать, чиста.

– Ну что ж, – сказал Задонько, – теперь нам придется кое-что уточнить.

– Все, что смогу…

– Луганский, считаю, – лицо второстепенное. Кто-то над ним стоит и держит вожжи. Это нам и следует выяснить. Конечно, мы за ним понаблюдаем. Надеюсь и вы поможете.

– Постараюсь.

– Вот и договорились. Все остается так, как было. Вы исполняете все распоряжения Луганского, более того, желательно, чтобы завоевали доверие и как-то выдвинулись, вошли в его ближайшее окружение.

– Противно.

– Иногда надо переступить через самого себя.

Я подумал: после того, что пообещал мне Задонько, вряд ли я имею право возражать ему. Потому и пообещал:

– Хорошо.

– Понимаете, с вашей помощью могли бы выйти на шефа Луганского.

– Но как? Ведь он не очень-то доверяет мне.

– Надо, чтобы стал доверять.

Я решил: в следующий раз, когда позвонит Иван Павлович, я попробую как-то подмазаться к нему.

– Использую для этого любую возможность, – пообещал.

– Когда-то я встречался с подполковником Луганским, – сказал Николай Николаевич, – и он произвел на меня неплохое впечатление. Оказывается, ошибся!

– Он умеет подойти к человеку, а потом использовать его в своих интересах.

– Десятеро молодых людей, вооруженных автоматами, – задумчиво произнес Задонько. – Большая сила!

– К тому же, молодых людей, готовых на все. Без моральных устоев.

– Взять их будет непросто.

– Скорее, очень сложно.

– Следует установить личность каждого. И брать поодиночке. И тут мы надеемся на вашу помощь. Имена, фамилии, желательно – адреса.

– Не знаю, смогу ли.

– Хотелось бы, чтобы в банде вас считали своим. Тогда люди легче раскрываются.

– Вы ставите передо мной сложное задание.

– И опасное, – уточнил полковник. – Если заподозрят, уберут. Об этом вы должны помнить каждую минуту.

– Я не из пугливых.

– Вижу.

– Имена кое-кого знаю. Олег и Владимир. Фамилия Олега – Сидоренко. Слышал, как к нему обращались. Еще один – Шинкарук. Думаю, эта тройка – из бывших спортсменов. Такие, знаете, амбалы…

– Оружие у каждого?

– Нет, я и Сидоренко свои автоматы оставили в машине Луганского. Тайник под задним сидением. Но, знайте, у кое-кого – пистолеты с глушителями.

– Разбираетесь в оружии?

– Когда-то, до самбо, интересовался стрелковым спортом.

– Ну что ж, Левко, ты мне нравишься, – перешел на «ты» полковник. – Вместе мы можем неплохую кашу сварить.

Я повеселел: этот полковник оказался хорошим человеком, и следовало выложиться, чтобы и вправду «сварить кашу».

– Завтра отправимся в Михайловку, – сказал Задонько, – к Василию Григорьевичу. Попытаемся поймать на горячем.

– Я мог бы показать, где его усадьба.

– Нет, – возразил полковник, – тебе никак нельзя. Василий Григорьевич или кто-то из его семьи узнают тебя и донесут Луганскому. Ни-ни…

Я кивнул, соглашаясь: один неверный шаг и конец всей так хорошо задуманной операции. На прощание полковник сказал:

– Ты, Левко, теперь наша главная фигура. Что-то вроде ферзя. Ведь только с твоей помощью сможем быстро «объявить им мат». Потому ты и должен взвешивать каждый поступок, выверять любое слово. Спрячься у Луганского за пазухой, он – наш первый враг, он и его неизвестный шеф. Я верю: скрутим головы этим гадам. Кажется, вышли мы на большого зверя. Очень опасного зверя. Ты, Левко, даже не представляешь, насколько опасного.

Что-то на меня нашло, и я ответил самоуверенно:

– Не так страшен черт, как его малюют.

– Страшен, Левко, и это надо хорошо уяснить себе. Ведь ты сам говорил: амбалы вооружены бесшумными пистолетами. И стоит им лишь что-то заподозрить…

– Хорошо, – пообещал я, – буду осторожен и хитер.

– Таким ты мне еще больше нравишься, – усмехнулся полковник.

Я хотел подняться, но Задонько остановил меня.

– Вот что, – посоветовал, – ты, Левко, сам не беспокой Луганского. Любая инициатива должна исходить от него. Не навязывайся, иначе заподозрит неладное. Пусть он сам тебя приблизит. А он со своим шефом, конечно, видится, ведь связаны одним узелком, и разрубить этот узелок сможем только мы.

– Интересно, куда они загнали второй грузовик? – эта мысль не давала мне покоя. Его забили в основном «Вятками». Еще там несколько коробок с компьютерами.

– Думаю в одно из соседних сел. Это уже наше дело. Да и вообще, никуда не денутся: все равно выбросят на рынок – и видеомагнитофоны, и компьютеры. Им деньги нужны, живые деньги, чтоб оборачивались и давали прибыль. Вот тогда мы и возьмем их за шкирку.

Я полностью согласился с полковником. Да и как не согласиться с человеком, который вытащил меня, можно сказать, за шкирку из смердящей ямы.

Не отпуская меня, Задонько вызвал Лижин. Сообщил какому-то полковнику Кирилюку: есть неопровержимые доказательства, что банда, разграбившая контейнеры, киевская, и отозвал группу в столицу. Кроме того, распорядился установить наблюдение за Луганским.

РАЗ – НАЛИЧНОСТЬ, ДВА – НАЛИЧНОСТЬ…

Яровой вызвал к себе Сушинского.

– Как дела, Афанасий Игоревич?

Тому не надо было объяснять, что именно имеет в виду шеф.

– Восемьсот семьдесят миллионов. Звонили из «Меркурия», а также из посреднического кооператива «Орион». Перевели еще около трехсот миллионов.

– Всего один миллиард сто семьдесят миллионов?

– Обещают еще сто пятьдесят – двести. Думаю, перепрыгнем через полтора миллиарда.

Сердце у Ярового забилось ускоренно: пусть купоны, пусть деревянные, а все же миллионер. И не какие-то там два, пять или даже пятнадцать миллионов, а больше, чем полтора миллиарда. Один из самых богатых людей на Украине, есть от чего голове вскружиться. Но только не теперь: сейчас голова должна быть трезвой. Как никогда. Приказал:

– Деньги следует превратить в наличные.

– Трудно.

– Полагаюсь на вашу мудрость, Афанасий Игоревич. Можете заплатить банковским клеркам пять процентов. Пятьдесят тысяч с каждого миллиона.

– Это другое дело. Клюнут.

– Не могут не клюнуть – каждый хочет красиво жить. Сушинский подумал: и сам он не против того, и ему хочется иметь дачу, машину, быть спокойным за завтрашний день. Яровой, видно, угадал его мысли: поманил Афанасия Игоревича пальцем, указал на стул возле себя и прошептал на ухо:

– И вас не забуду. Сто достаточно?

– Миллионов? – вырвалось у Афанасия Игоревича.

– Не тысяч же… – усмехнулся Яровой, зная, что теперь Сушинский разобьется в лепешку, а превратит все деньги в наличные.

А Афанасий Игоревич летел в мыслях на, казалось ему, недосягаемую высоту. Двадцать пять миллионов! И без всякого риска. Больше, чем Яровой пообещал Лутаку, но ведь тому светит, кто знает, сколько лет колонии: ватник, тяжелые башмаки, тюремная баланда, а он загребет больше, построит коттедж, не такой роскошный, как у Ярового, но вполне пристойный – с гаражом в подвале, и поставит туда «опель» или «форд». Однако, на дачу и «форд» ста может и не хватить. Цены бешеные, а купон с каждым месяцем все больше обесценивается.

Афанасий Игоревич блудливо опустил глаза и сказал, немного устыдившись собственного нахальства:

– Если можно, еще тридцать…

Но Яровому сегодня море было по колена.

– Пусть будет еще тридцать, – согласился. – Только для вас, уважаемый, принимая во внимание ваши неоценимые заслуги.

«Неоценимые – это точно, – подумал Сушинский. – А он мог бы выложить и тридцать пять… Прозевал момент, болван. Сейчас поздно – шеф может и рассердиться. А потом видно будет».

Это «видно будет» окончательно успокоило Афанасия Игоревича. Время покажет и расставит все по своим местам. Миллионы шефа никуда не денутся. Вложит их в какую-то компанию или откроет свой коммерческий банк, тогда можно будет снова «подъехать» к нему, намекнуть, что сохранились некоторые весьма нежелательные документы, а цена тех документов – миллионов пять или шесть. Шантаж?

Ну и что: шантаж, так шантаж, это еще смотря с какой стороны подойти. Каждый отстаивает свое право: ну, не совпали мои интересы с вашими, зачем же из этого делать трагедию.

Подумав так, Афанасий Игоревич несколько смутился. Не слишком ли жестко он держится по отношению к Яровому. Ведь тот вытянул когда-то его из болота – исключили бы из партии, и остался бы он голым и босым.

Хотя где та партия и кто нынче с ней считается. Разве что бывшие номенклатурщики в Верховном Совете шамутятся, речи провозглашают, стремясь повернуть вспять – возвратить старое, но кто из нормальных людей им сочувствует? Каждый устраивает себе счастливую жизнь, старается сорвать куш где только можно, недаром же говорят: «накопление первичного капитала».

Вот и вы, пан Яровой, накопили: сколько фирм, банков и предприятий обмишурили – стяжатель вы и мошенник, если не сказать – грабитель.

«Но ведь и я немного попользовался, – мелькнула мысль, – отхватил кусочек пирога. Правда, маленький кусочек, зато никто и никогда об этом не узнает».

Яровой заметил, как изменилось выражение лица у Сушинского, но не придал этому значения. Еще бы: шутя и играя оторвать такой лакомый кусок. Правда, если честно, то не совсем шутя и играя: начинается самый важный этап всей операции – превращение безналичной денежной массы в карбованцы – вполне осязаемые.

«Слава Богу, – вздохнул Леонид Александрович, – что существуют коммерческие банки, попробуй в государственных наличность выбить!»

– В банке «Инковест» у меня есть знакомый главный бухгалтер, – сообщил Афанасий Игоревич. – Он там фактически командует парадом. А именно через «Инковест» идут в «Канзас» деньги. Свыше миллиарда.

Подумал: за что этому нахальному держиморде Фонякову надо платить такие деньги? Свыше пятидесяти миллионов! Обойдется… Хватит ему и двадцати. Свинья собачья, и так от радости до потолка прыгать будет. Но ведь и Яровому необязательно знать об этих его маленьких хитростях. Пусть думает, что пять процентов пошли главбуху, а он к своим тридцати присобачит еще тридцать. Деткам на молочко, так сказать.

Напоминание о детях растрогало Афанасия Игоревича: у него два сына – оба, правда, уже усатые и работают, – но в перспективе внуки или внучки, а он всегда любил малышей и считал: нет лучшего отдыха, чем возня с ними.

Да и сыновьям следует что-нибудь подкинуть: здоровые лбы, да прозябают на инженерских зарплатах. Несладко было и раньше, а теперь вообще хоть вешайся…

И Афанасий Игоревич дал себе торжественное обещание: выделить из тридцати миллионов, которые собирался вытянуть из главбуха, половину Павлу и Василию. Хотя и знал, что, когда придет время, пожадничает, бросит по миллиону, ну, по полтора – и то много, нельзя развращать молодое поколение.

Он сам – другое дело. Как трудно вскарабкивался на верхотуру, расталкивал других локтями, прилепился наконец к номенклатуре, и надо же: встретилась Сонечка, молоденькая, хорошенькая, аппетитная… Глаза на пол-лица, голубые, и ямочка на щеке. А Клава не понимала его, поперлась в партком. Слава Богу, Яровой спас…

Где теперь Сонечка? Тогда, до смерти напуганный, он отрекся от нее, как последний подонок. Встретилась бы теперь… Ох, и загулял бы ты, Афанасий! Деньги, пусть ничего и не стоят, но их много, и миллион или даже больше можно было бы профукать с любимой.

«А может, разыскать?» – вдруг подумал.

Афанасий Игоревич представил, как целует Сонечку, как обнимает, какая она пылкая и податливая – воспоминания вдруг вспыхнули с новой силой, кажется; пошел бы за любимой на край света. Но тут же подумал: точно, просвистел бы все деньги, может, и не хватило бы, а он ведь нацелился на дачу и «форд» – к черту все женские прелести, вместе взятые!

Но что говорит Яровой?

– И этот ваш никчемный главбух вот так, за здорово живешь, получит пятьдесят миллионов? Не жирно ли будет?

«Конечно, жирно», – едва не вырвалось у Сушинского, но проглотил язык и подивился проницательности Ярового. Смотрит в корень и ничего, даже самой сокровенной мысли, от него не утаишь.

– Но ведь вы сами определили – пять процентов, – напомнил.

– Смотря с какой суммы! Отвалить просто так миллионы какому-то паршивому главбуху… Миллионы что, на дороге валяются?

«Таки валяются», – мог бы возразить Сушинский, но снова прикусил язык.

– Хватит и десяти, – отрезал Яровой, и Афанасий Игоревич расстроился донельзя: лежали деньги в кармане, но их нахально вытащили, и кто – пан Яровой, словно обычный карманный воришка.

«И зачем я сболтнул ему про главбуха? – отчаянно корил себя. – Дурак плешивый». И все же попытался выкрутиться:

– Не все пойдет главбуху. Есть там разные клерки да кассиры… Кстати, вы знаете, сколько весит миллион?

– Надо договориться, чтобы выдали десятитысячными купюрами.

– Если даже десятитысячными, представляете вес миллиарда?

– Привезем автомобилем.

– Страшно.

– Охрана надежная… – Яровой усмехнулся, вспомнив рассказ Луганского об амбалах. – И вооружена.

– Кассирше надо дать на лапу, чтобы выдала крупными купюрами.

– Разве я возражаю?

– Вот вам на круг – пять процентов, – продолжал гнуть свою линию Афанасий Игоревич.

– Хорошо, – сдался наконец Яровой, – вам виднее.

– Обещаю уложиться в пять процентов, – сказал Сушинский. – Не волнуйтесь, если что-то останется, верну.

Яровой пристально взглянул на Сушинского, будто и в самом деле мог прочесть мысли, роившиеся в голове Афанасия Игоревича. И пожалел, что человечество, устремившись даже в космос, до сих пор не изобрело аппарат, способный проникать в мысли ближнего. Иной разговор был с этим умником. Ты мне одно твердишь, а я тебе сразу расклейку твоих тайных мыслишек. Вот была бы задушевная беседа!..

В то же мгновение Афанасий Игоревич тайком скрутил в кармане фигу.

«Вот такую теперь от меня информацию получишь, – пообещал не без удовольствия. – Необязательно тебе, пан Яровой, знать точно – сколько и через какой банк поступает миллионов, на фига это тебе? А пять процентов, как и договорились, выложи. Деткам на молочко», – прибавил, ехидно усмехаясь.

ПОЛКОВНИК ЗАДОНЬКО

Николай Николаевич прилег на диван и закрыл глаза: так лучше думалось. Прикидывал все «за» и «против», чтобы не ошибиться. Ну, налетят они на усадьбу Василия Григорьевича в Михайловке. Свалятся как снег на голову, обнаружат награбленное, арестуют хозяина, но ведь оснований для задержания членов его семьи нет. Милиция уедет, а жена Василия Григорьевича или кто-то из детей дадут знать шефу банды или тому же Луганскому о произведенном обыске. Иван Павлович сядет на дно, а шеф может затаиться так, что и за сто лет не найдешь.

Это – одна сторона дела. Если же взглянуть на другую?

Грабили бандиты контейнеры не для того, чтобы мариновать видеотехнику и компьютеры в Михайловке. Обязательно вывезут и разбросают по торговым точкам, не исключено, что перекинут и в соседние страны.

Превалировала вторая точка зрения: государство не должно нести такие убытки, и Задонько вызвал оперативную группу…

До Михайловки добрались в середине дня. Остановились в центре деревни на небольшой площади с церковью и двумя магазинами – продовольственным и хозтоваров. Николай Николаевич заглянул в продовольственный, там хозяйничала быстроглазая девушка, цепким взглядом она охватила полковника с головы до ног, словно сфотографировала – чужие люди в отдаленном селе всегда в диковинку. Улыбнулась и спросила:

– Вы новый дачник или проездом?

– А вы как думаете?

– Наверно, проездом. Задонько покачал головой.

– Вот и не угадали. Понравилось мне в Михайловке, хочу комнату снять. Есть у вас тут… – достал блокнот, полистал его. – Говорили мне: найди Василия Григорьевича… Вот фамилию не записал. Сказали еще – живет в усадьбе за зеленым забором.

– Так это же наш председатель колхоза, – обрадовалась девушка, – Михайленко Василий Григорьевич. Сейчас направо в переулок, там последний дом, а забор точно зеленый. Да вам каждый покажет.

«И правда, – подумал Задонько, – кто в селе не знает председателя колхоза? Однако, надо же такое: сам председатель заодно с налетчиками! Хотя, чего только не случается на этом грешном свете?..»

Задонько знал людей и повыше председателя колхоза, позарившихся на большие и на сравнительно не очень большие деньги, приходилось ему арестовывать чиновников высокого ранга, даже министров. Насмотрелся, потому и не очень-то удивился информации, полученной от продавщицы магазина.

– Так, говорите, в переулок направо? – переспросил. – Председатель колхоза Михайленко?

– Василий Григорьевич, – подтвердила, – наш давнишний председатель.

Забор действительно оказался зеленый, из плотно пригнанных досок. Задонько остановился у запертой калитки, потянул за конец мягкой проволоки, пропущенной сквозь дырочку в заборе, услышал громкое дребезжание звонка. Из дома вышел высокий плотный человек в наброшенном пиджаке, остановился у распахнутой им калитки, ощупал взглядом «бобик» с пассажирами, затем Задонько и, сощурившись, спросил:

– Кто такие и чего надо? Полковник достал удостоверение.

– Полковник Задонько из министерства внутренних дел. Начальник управления по борьбе с организованной преступностью.

Ожидал, что хозяин испугается, хотя бы смутится, но ничего подобного на его лице не отразилось. Лишь спросил:

– Ну и что?

– У нас есть сигнал, что в вашем сарае перепрятываются вещи, украденные из контейнеров на железной дороге под Ребровицей.

– И кто вам только наплел такую глупость?

– Глупость – не глупость, а должны проверить. Михайленко пожал плечами и отступил от калитки.

– Прошу, проверяйте, если не лень. – И добавил, разведя руками: – И вы притарабанились из самого Киева? Одного бензина сколько сожгли!

Была в его голосе такая уверенность в своей правоте, что полковник понял: прокол, фига с маслом под самый нос. Ясно, что бандиты уже вывезли все до нитки, и председатель колхоза только посмеется над ними.

Сарай, как и рассказывал Моринец, стоял близко от ворот, к нему вела заасфальтированная дорожка, справа виднелись яблони с большими краснобокими плодами, над кирпичным одноэтажным домом нависало ореховое дерево: на земле валялись орехи в бурой полопавшейся кожуре.

Михайленко моментально управился с большим амбарным замком. Распахнул двери, включил свет, хотя на дворе еще было хорошо видно. Стал у входа в сарай и, склонившись в шутливом полупоклоне, пригласил:

– Прошу, ищите, дорогие гости. – Лицо председателя расплылось в злорадной улыбке. – Наверху сено, – указал на сеновал, – прошу не курить.

Задонько прошелся по пустому сараю. Цементный пол, оштукатуренные стены. Две больших электрических лампочки на двести ватт каждая. На полках всякая дребедень, справа от входа стол, на стене над ним в различных гнездах ключи, клещи, кусачки, на столе банки с краской и лаком, словом, все, как у по-настоящему заботливого хозяина.

А Михайленко оперся спиной на притолоку и глаза его так и излучали веселье.

– Удивляюсь я своим односельчанам, – сказал, метнув выразительный взгляд на двоих его соседей, приглашенных в качестве понятых, – живет себе человек и не ведает, что какая-то свинья на него донос пишет. Бандитом тебя окрестил – это же надо! Грабителем! И солидные люди верят разным прохвостам, едут аж из Киева, чтобы убедиться: тут живет истинно честный человек. Ничем не запятнанный. Да я за доблестный труд звание Героя получил!

«А ты еще и нахальный, – подумал Задонько. – Нахальный и хитрющий. Да что попишешь: не говори „вор“, пока за руку не поймал».

Полковник вдруг заметил в углу на полу несколько маленьких клочков бумаги, подобрал их и спрятал в пластиковый кулечек, туда же сунул кусочек картона, видно, от коробки из-под компьютеров или видеомагнитофонов, но сделал это скорее для проформы: коробок-то давно нет и сравнить найденное не с чем.

Показал свои трофеи понятым.

Вдруг председатель колхоза рванулся к нему.

– Вещественные доказательства собираешь? Полковник Задонько, говоришь? Большой начальник, сказывал. А я с… хотел на всех больших начальников. Мы тут хлеб выращиваем, всех вас, бездельников, кормим – и вот тебе благодарность! Была бы еще наша партия, слетел бы ты, полковник, со своей должности, как пить дать, я бы сам в ЦеКа поехал, тогда б узнал, как порочить честных тружеников! По какому праву, спрашиваю?

«Ну, качай, качай права, – чуть не вырвалось у Задонько, – ты сейчас на коне, и я должен отступить, но еще посмотрим, чья возьмет. Нет преступлений, которые нельзя было бы раскрыть, и скоро мы возьмем тебя, пройдоху, на цугундер, что тогда запоешь? Обязательно докажем: рыльце у тебя в пуху, по глазам даже видно, вон как блудливо бегают. Но нет у тебя сейчас, полковник, ни одного доказательства, и должен ты извиниться и убраться отсюда, пока жив и цел. Сэ ля ви, как говорят французы».

Задонько развел руками и, усмехнувшись Михайленко как можно любезнее, сказал:

– Действительно, донос. Анонимщик проклятый, написал в министерство, а нам что остается? Пришлось проверить.

Версию про анонимку Задонько подбросил специально, чтоб запутать председателя: может, и поверит – сигнализировал в министерство кто-то из сельских недоброжелателей, подсмотрел и донес.

Однако глаза председателя все еще метали молнии, и полковник, хоть и не хотел этого, вынужден был добавить:

– Прошу прощения, такая уж служба.

Лишь после этого Михайленко немного оттаял.

– Служба у вас и правда дерьмовая, – все же не удержался, чтоб не уколоть. – Да ладно уж. Забудем.

– Забудем, – сделал вид, что повеселел, Задонько. – Напрасно из Киева ехали. Только, как вы правильно заметили, бензин сожгли. А с ним на Украине, ох, как трудно!

– Даже у нас в колхозе с этим загвоздка. Чем под озимые пахать, а весной сеять как?

Задонько пятился к калитке, всем своим видом демонстрируя смущение.

«И все же я возьму тебя за шкирку, – пообещал. – Но сегодня твоя взяла».

Милицейский «бобик» выпустил струйку сизого дыма, развернулся и направился в Киев. А Михайленко, переждав часок, завел свою «Волгу» и поехал в Ребровицу. С почты позвонил на дачу Яровому. Ожидал с минуту, пока не взяли трубку.

– Леонид Александрович? Это я, Василий из Михайловки. Неприятности. Приезжали из Киева, слыхали, есть там шмендрик, Задонько. В министерстве сидит, лично приезжал. У нас чисто, сами знаете. Все, заканчиваю.

Положил трубку и погнал машину назад, в Михайловку. Дома выпил стакан самогона, закусил куском свинины, вынутым из борща, и лег отдыхать со спокойным сердцем.

ШЕФ И ЛУГАНСКИЙ

Луганский пришел к Моринцу утром. Увидев Левка с ребенком на руках, обрадовался и попросил:

– Хочу, чтобы ты помог мне сегодня. Поедем к одному человеку, ты поведешь машину. Мне там выпить придется, так зачем родную милицию дразнить?

Моринец не возражал: ехать, так ехать, полученные деньги следует отрабатывать, да и Задонько просил войти в доверие к Ивану Павловичу.

– Захвати права, – велел Луганский, – и будь у меня через два часа. На улице Чекистов, – назвал номер дома и квартиры.

Через два часа Левко уже подходил к девятиэтажному дому, сплошь заселенному гебистами. Даже странно было: как они сосуществуют? Неужели «стучат» один на другого?

Если нет, то какая же это жизнь для них? Не жизнь, а жалкое существование.

Левка порадовало: хоть чем-то ограничены славные потомки железного Феликса. Лопухнулось чекистское начальство, возводя такие дома, не учло специфики органов, их сокровенной сути…

Луганский сел за руль сам. Миновали Крещатик, Петровской аллеей спустились на набережную. Иван Павлович сразу разогнал «Самару» до девяноста километров, включил «Маяк» и закурил «Мальборо».

– Славно, – сказал, умилившись, – славно живем мы с тобой, Левко, ведь жизнь и в самом деле удивительна и прекрасна!

– Куда едем? – прервал его сдобренные пафосом излияния Моринец.

– В Рудыки. Слыхал?

– Говорят, дачи там – люкс.

– Немного есть.

– К кому же?

– К хорошему человеку, – уклонился от прямого ответа Иван Павлович. – Даже очень хорошему. И богатому. Сам увидишь, какую фигню отгрохал. На самом берегу Козинки: спустился по ступенькам и ныряй.

– Это тебе не какой-то бассейн, а настоящая речка, – поддакнул Левко, хотя наивысшим достижением западного быта считал именно бассейн у дома. Голубой кафель, отчего вода кажется морской, подстриженный газон и ярко-красные кусты вокруг – такое он видел в каком-то американском фильме, что с тех пор считал образцом зажиточности и комфорта.

– Бассейны у нас не в моде, – сказал Иван Павлович. – Партия осуждала буржуазные замашки и правильно делала.

«Что не мешало номенклатурщикам купаться в персональных бассейнах и париться в финских банях, – хотел возразить Левко, но сдержался, рассудив, что Луганский неправильно его поймет. – Еще и девушек приглашали – хорошеньких массажисток. И завели эту моду комсомольские боссы. Чтоб хоть в чем-то переплюнуть партийные кадры».

За городом Луганский выжал сто двадцать километров – не успели опомниться, как уже поворачивали к Рудыкам. Лицо у Ивана Павловича посерьезнело, как бы затвердело, и Левко вдруг предположил: не едут ли они к главному шефу? Основания, во всяком случае, для такого предположения есть: первое: Луганский его без меры расхваливает, назвал человеком очень хорошим и богатым; наконец, кто, кроме шефа, мог отгрохать, как сказал Иван Павлович, огромную фигню на самом берегу Козинки? А как напрягся сейчас Луганский! Видно, его, если и не пугает, то к чему-то обязывает встреча с шефом…

«Поживем – увидим», – подумал Левко, но решил пока что вести себя в зависимости от обстоятельств и максимально использовать шансы, которые могли открыться перед ним.

Что советовал ему полковник Задонько? Взвешивать каждое слово, выверять каждый поступок. Быть осторожным и хитрым…

«Попробуем сегодня что-нибудь вынюхать», – решил Левко.

Луганский остановился под соснами. Собственно, сосны в Рудыках росли вдоль каждой улицы, да и поселок был окружен сосновым лесом. Впереди метрах в ста виднелся забор из плотно пригнанных дубовых досок.

– Подождешь тут, – велел Иван Павлович. – Не надо под воротами торчать. А я пойду туда, – указал на дубовый забор. Видишь, какая красота. Нет лучшего дерева, чем дуб. А шеф еще пропитал его горячей олифой, потом покрыл лаком. Будет стоять вечно – нас не станет, а забор не сгниет.

«Боже мой, – встрепенулся Левко, – и в самом деле приехали к шефу. Везет же мне сегодня!»

– Посидишь в машине, – приказал Луганский, – подождешь часок, ну, два. Как управимся… Радио послушай, газетки почитай. Хочешь хороший детектив? – достал книгу из кармана чехла. – Слышал о братьях Вайнерах? Неплохо закручено. В бардачке бутерброды с сыром: проголодаешься – жуй…

Он нажал на кнопку электрического звонка на калитке и исчез, будто растворился. Моринец включил радио, попал на «Маяк», там перемывали косточки Ельцину, комментатор жаловался на его неуправляемость, и Левко выключил приемник, не дослушав. Ельцин-Ельциным, а у нас свои проблемы… У него, в частности, сейчас главная – разведать каким-то образом, что представляет собою их шеф, живущий за дубовым забором. Их – потому что шеф Луганского автоматически является шефом и его, Льва Моринца и десяти амбалов, грабивших контейнеры.

Левко вышел из машины, постоял, осматриваясь. Улица фактически безлюдна: одинокие прохожие стремятся держаться в тени – жарко, под тридцать, хотя и конец лета. Девушка в мини-юбке мелькнула на противоположной стороне улицы и далеко, в самом конце ее – мужчина в белой тенниске.

Моринец прикинул высоту забора. Метра два, это для него не преграда, но что там, за ней? Над забором возвышается вишня, дальше – яблоня с зеленоватыми плодами, еще груша…

Увидел: девушка исчезла за углом. Левко подскочил к забору, ухватившись за его край, подтянулся и заглянул в усадьбу. Да, сразу за забором был сад: яблони, груши и вишни, а еще – высокие кусты смородины, за которыми можно спрятаться, дальше двухэтажный особняк с крышей из оцинкованного железа, с большими зеркальными окнами и террасой на втором этаже.

Легко преодолев забор, Моринец затаился в кустах и осмотрелся. Между деревьями можно незаметно пробраться к открытому окну в доме. Может, именно в той комнате беседуют Луганский с шефом.

Левко быстро перебежал к особняку и, прижимаясь к стене, добрался до открытого окна. Присел под ним, прислушиваясь, но оттуда не долетало ни звука: комната оказалась пустой. Тогда Левко, опираясь ладонями на шершавую от «шубы» стену, тихонько, на носках, стал продвигаться к углу дома. Осторожно выглянул: открытая терраса, на ней столик из лозы, такое же кресло, где расположился Луганский. И качалка, в которой, вытянув ноги в парусиновых брюках, покачивается полный человек в шлепанцах.

Левко откинулся назад, прижавшись к стене – слава Богу, никто его не заметил, но сюда долетало каждое слово.

– Дела несколько осложняются, – пробасил один из собеседников (шеф, определил Левко), – и приобретают нежелательную окраску. Фирма «Канзас» оказалась в трудном положении. К ней имеют претензии клиенты и на днях явятся качать права. Тут бы и пригодились твои амбалы. К чертям собачьим всех кредиторов!.. Надавать бы им по шее, чтобы неповадно было лезть!

– Подстрелить бы нахалов?

– Ни-ни, – возразил шеф. – А вот нос кому-нибудь расквасить и ребра пересчитать…

– Это с радостью. А что, «Канзас» окончательно лопнул?

– Сгорит на днях ярким пламенем, – без особого сожаления сообщил шеф. – Дитя, рожденное не без твоих усилий.

Иван Павлович захохотал, соглашаясь, а шеф продолжал.

– Может, на этот раз обойдется без твоего вмешательства. В общем, созвонимся.

– Конечно, лучше без мордобоя. Но в любом случае, шеф, мои парни готовы.

– Знаю и ценю.

Наступило молчание, потом послышался звон стекла: чокались и выпивали. Затем шеф сказал:

– Вчера вечером звонили из Михайловки. Председатель колхоза Василий Григорьевич. Киевская милиция приезжала с обыском.

Видно, Луганский испугался, потому что после паузы шеф стал успокаивать его:

– Ну, чего разнервничался? Как приехали, так и отчалили: слава Богу, из Михайловки успели все вывезти.

– Не нравится мне эта история, – хмуро молвил Луганский, – кто-то стукнул в милицию. Но кто?

– Не иначе, как кто-либо из ваших.

– Мои люди – надежные.

– Кто был в Михайловке?

– Пятеро. Подождите, дай, Бог, памяти. Значит, так: Шинкарук, Олег Сидоренко, Володя Тищенко. Кто же еще? Ага, Лев Моринец и Пивень. О Пивне, наверно, слышали: боксер, чемпион Киева, да и все у меня, как на подбор.

– Моринец – это тот, на олимпиаде?..

– Видите, даже олимпийский чемпион в моей команде! – продолжал хвастаться Иван Павлович. – Хлопцы – один в одного.

– Ох и жара, – отступил от темы разговора хозяин, – искупаться хотите?

– Я не прочь.

Левко осторожно попятился. Сейчас они спустятся с крыльца и могут увидеть его. Залег за раскидистым кустом смородины.

Первым спустился с террасы шеф. Солидный человек, лысоватый и довольно полный. Хрящеватые и оттопыренные уши, выступающие скулы, держится так, будто все должно стелиться перед ним. А почему бы и нет? Вон какой дом отгрохал: лучше государственной дачи.

Левко на мгновение стало обидно: один не видит жизни кроме как в тренировочном зале, а кто-то в это время с жиру бесится, строит дачи, миллионами разбрасывается. А может, и миллиардами, подумал, и не знал, как близок был к истине. Фирма у этого пройдохи – «Канзас», и создана она не без его, Моринца, участия. По всей видимости, мошенническая, ведь сам шеф сказал: кредиторы бунтуют.

Вслед за шефом с крыльца спустился Луганский. С бутылкой и стаканами в руках. Бутылка красивая, импортная, виски или коньяк, за одну такую бутылку можно приобрести близняткам кучу вещей, а они сейчас вылакают ее на берегу и, наверно, станут хохотать над обманутыми клиентами «Канзаса».

Недолго, подумал Левко. Недолго осталось вам веселиться. Завтра же Задонько узнает обо всем и выведут вас на чистую воду. Под траурный марш Шопена.

Моринец на мгновение представил себе эту неимоверно привлекательную картину: как играет оркестр и идут с поникшими головами два прохвоста под конвоем милиции. Желательно в наручниках. Лысый шеф и бывший гебист Луганский.

А может, лучше не шопеновский траурный марш, а что-то вроде «Вы жертвою пали в борьбе роковой…»? Ведь шеф, скорее всего, из номенклатуры, Луганский же всю жизнь защищал революционные завоевания: наконец оба изведали, что такое финал «роковой борьбы».

Луганский с шефом уже на реке: Левко услышал их хохот и всплески воды. Он выбрался из своего смородинового укрытия, перемахнул через забор и расположился на переднем сидении «Самары». Положил на руль детектив и сделал вид, что читает.

Искупавшись, Яровой и Луганский, подстелив полотенца, растянулись на песке. Налили по полстакана – Моринец не ошибся: настоящего французского коньяка – и выпили, не закусывая. Потом Яровой не выдержал: крикнул прислуге, чтоб принесла на берег несколько апельсинов. Лежал на спине, наслаждаясь еще горячим, несмотря на конец августа, солнцем. Ни о чем не думал. Ведь все как будто складывается неплохо. Позавчера звонил Сушинский: чуть больше миллиарда превращены в наличные. Леонид Александрович дал команду вывезти деньги под усиленной охраной – двое парней Луганского сопровождали наличность на всем пути из банка до его киевской квартиры. И лежат теперь тысячекупонные купюры за стальными дверьми, отдыхают после многотрудных снований по всей Украине: такие красивые, красноватые, с нарисованными на них Кием, Щеком, Хоривом и их славной сестрой Лыбидью – два чемодана. И надо эти деньги завтра же поместить в надежное место, в какой-то коммерческий банк.

Кроме того, следует приобрести «мерседес» последнего выпуска. Стоит бешеные деньги, но престиж дороже. Или, может, лучше «понтиак», который на днях фирма «Лого-ваз» рекламировала по телевизору? Да, «понтиак» лучше, «мерседесов» в Киеве уже немало, а «понтиак» будет первым. Его, Леонида Александровича Ярового!

Вдруг какая-то мысль мелькнула в уже затуманенном коньяком мозгу Леонида Александровича. Мелькнула и исчезла, к тому же, мысль тревожная. Яровой хотел вернуть ее, но ничего не выходило: осталась только какая-тонеосознанная тревога. Потянулся к бутылке и сразу вспомнил – так сказать, по ассоциации.

– И не боишься ты, Иван, пить, когда за рулем? – спросил. – Учти: среди гаишников тоже попадаются принципиальные – не откупишься.

– А я не один, парень за рулем. На улице остался.

– Ты?!.. – ужаснулся Яровой. – Что ты мелешь? Какой парень?

– Надежный, шеф. Сами недавно вспоминали о нем: олимпийский чемпион – Моринец.

– Ну, ты и даешь! – Яровой поднялся на колени, навис над Иваном Павловичем. – Сдурел?..

– А что? – не понял Луганский. – Что вас беспокоит?

– И он еще спрашивает! – вызверился Яровой. – Никто, ни один человек не должен знать о наших встречах!

– У меня парни сплошь надежные.

– Да я сам себе иногда не доверяю, а ты – надежные…

– Надежные, – уперся Луганский. – К тому же, у всех руки запачканы – ребровицкий эшелон грабили.

– Тсс… – испуганно оглянулся Леонид Александрович, как будто и тут, на пустынном берегу, их могли услышать. – Но стукнул же кто-то киевским ментам… Кажется, ты говорил, что и Моринец был в Михайловке?

– Был.

– Ну вот и приехали… – вздохнул Яровой. Лицо у него потемнело, заострилось, стало хищным.

– Не верю, чтобы этот парень предал, – твердил свое Луганский.

– А на Узловой Моринец был?

Вдруг Иван Павлович сообразил, как ловко провел его этот паренек. Сукин сын, прикинулся невинным агнцем. Мол, заболел, лег с термометром в постель, придуривался, покашливая, а он, старый дурак, развесил уши, размяк, шоколадками угощал…

– Болел Моринец, – все же попробовал оправдаться Луганский.

– Болел, говоришь? – чуть ли не ласково переспросил Яровой. – Может, больничный лист ему выписали? А ты, дурак, поверил… – Леонид Александрович очистил апельсин, бросил кожуру в речку, немного подумал и вынес приговор: – Моринца надо убрать!

– Представляете, что произойдет? У белорусского чемпиона, тьфу, квартиру почистили – и то шум на всю страну! А у нас вонь выше неба поднимется!

– Я за что тебе деньги плачу? Сам лопухнулся, сам и узелок развязывай. Пиф-паф, и концы в воду.

Иван Павлович подумал, что шеф прав, сел в лужу, так не делай вид, что сухой. А если сейчас, на обратном пути, съехать где-то перед Чапаевкой в лес – там сохранились еще глухие местечки, – пистолет с собой, пустить чемпиону пулю в затылок, закопать: все шито-крыто, гуляй, Вася…

Но сразу же отказался от этой идеи. Во-первых, Моринец мог предупредить жену – с кем едет. Начнется канитель, допросы, его «Самара» чуть ли не два часа стоит неподалеку от особняка Ярового, кто-то обязательно заметил – может и сам он засветится, и шефу свинью подложит. Судьба Ярового, правда, не очень волновала Ивана Павловича, но ведь и сам он лишится заработка. Не возвращаться же в безопасность…

Луганский лишь на минуту представил себе такую перспективу: злорадные усмешки коллег, чуть ли не улюлюканье – лучше уж с голоду помереть…

Надо поручить это дело Грише, решил. Григорий Коляда – человек без предрассудков, не должен отказаться. А поможет Грише Олег Сидоренко. У него подлость на физиономии написана.

Однако, вряд ли Коляда и Сидоренко пойдут на мокрое дело бесплатно. Обратился к Яровому, изобразив на лице раскаяние.

– У вас лопата есть?

– Зачем тебе?

– Повернем за Кончей в лес, я его и в самом деле пиф-паф, а чем закопать? Лопаты у меня нет.

Как Иван Павлович и предполагал, шеф немедленно забраковал эту идею:

– Смотри, какой умник нашелся: вроде никто не знает, что именно Моринец повез тебя. Может, ты еще и сообщил – к шефу…

– За кого вы меня принимаете?

– За идиота, – не сдержался Леонид Александрович. – За кого же еще?

Иван Павлович хотел обидеться, но решил – не та ситуация, да и деньги из Ярового следует вытянуть.

– За то, чтоб мои амбалы убрали Моринца, надо тысяч пятьсот подкинуть.

– Из своих заработков и отсчитай… – не без злорадства посоветовал Леонид Александрович.

– А чем семью кормить?

– Твое дело.

– Нет у меня таких денег.

Яровой понял, что уже потрепал нервы Луганскому, кроме того, вытащить из двух огромных чемоданов всего пятьсот маленьких купюр – ерунда…

Сказал:

– Получишь пятьсот. Больше не проси.

– Хватит, – воспрянул духом Иван Павлович, да и были к тому основания. Коляда у него на крючке: ведь именно Гришка прикончил майора Нечипоренко. Есть даже свидетель – Олег Сидоренко. Вдвоем копали могилу майору, но стрелял в него Коляда.

– Уберем, – пообещал уверенно, – никуда Моринец не денется. Амба ему, хоть и олимпийский чемпион. Но ведь тех чемпионов до фига, прибавил для собственного успокоения. – Да и вообще, без этих чемпионов государство наше не обеднеет.

– Абсолютно точно, – подтвердил Яровой.

КЛИЕНТЫ «КАНЗАСА»

– Придется вам, пан Лутак, поговорить с кредиторами, – сообщил Сушинский.

– Что же им отвечать?

– Обещайте все, что угодно. Скажите: фирма «Репид текнолоджис» уже отгрузила товары, сейчас они в прибалтийских портах и на той неделе прибудут в Киев.

– Но ведь не прибудут…

– Ну и что? Главное – заморочить голову, а там увидим.

– Не нравится это мне, – пробурчал Лутак.

– Разве не знали, на что идете?

– Не думал, что так быстро…

– Раньше сядете, раньше выйдете.

– Так-то оно так, но как подумаю – грустно становится.

– Выйдете богатым.

– И что нам обещает тот «текнолоджис»?

– «Репид текнолоджис», – поправил Сушинский, – прошу не забывать. Одна из самых известных американских фирм.

– Должен сообщить клиентам, какой именно товар прибудет.

– Двухкассетные магнитофоны, видеомагнитофоны, компьютеры. Кроме того, в большом ассортименте товары широкого потребления. Соответственно возможностям вашей фантазии – врите, что хотите. Подзалейте: будут дубленки и изделия из кожи. Самый широкий выбор обуви известных фирм Германии и Соединенных Штатов, не говоря уже о женских сапожках из Австрии и Италии. Главное, обещать и еще раз обещать. Не забудьте о прибалтийских портах. Товар уже там и ждет перегрузки на железную дорогу.

– Почему именно прибалтийские?

– Неужели не сообразили? Дулю проверишь. Попробуй дозвониться до Риги или Клайпеды. А если и дозвонишься, отвечают по-латышски или по-литовски, у них сейчас мода такая – другого языка не понимают.

– Через неделю нас разнесут, – вздохнул Лутак, – и надо брать ноги на плечи.

– Такая уже селявуха, пан зицпредседатель Лутак: взялся за гуж, не говори, что не дюж.

Клиенты появились еще до обеда. Председатель коммерческого банка Рутгайзер, переведший «Канзасу» около восьмисот миллионов, и, чувствуя, что почва уходит из-под ног, был настроен особенно агрессивно. Возглавляющий акционерное общество «Радуга» Хоменко, представитель фирмы «Планета» Сеньков и еще несколько председателей, директоров и уполномоченных. Появились в сопровождении молчаливых, сильных парней с тренированными мышцами и подозрительно оттопыренными карманами.

Лутак принял всех в просторном и нарочито шикарно обставленном кабинете. Сидел за большим отполированным столом, приобретенным за деньги из первого взноса коммерческого банка Рутгайзера, сидел, напустив на себя солидность и непоколебимость, – лишь глаза хмуро поблескивали за очками в золотой оправе.

– Наше терпение лопнуло, – первый заявил Рутгайзер и подступил к самому столу. – Где товары? Сколько можно морочить голову?

– Спокойно! – поднял над столом ладони Лутак. – Неужто вы и вправду сомневаетесь в деловых качествах фирмы «Канзас»? Одной из самых авторитетных на Украине? – Он прекрасно справлялся со своей ролью и решил даже перейти в контратаку. – Кто не верит в нашу добропорядочность, может хоть сейчас разорвать контракт, на днях мы возвратим вам деньги.

«Которых уже давно нет: все снято со счета и превращено в наличность, – подумал не без злорадства Сушинский. – Гавкнули ваши миллионы, разини, и правильно: жадность фраеров сгубила».

Даже Рутгайзер оторопел: глотнул воздух, будто задохнулся и отошел от стола. Но вместо него над Лутаком навис Сеньков. Его фирма «Планета» перевела «Канзасу» двести семьдесят миллионов и он требовал гарантий. Чуть ли не вплотную к Сенькову примкнули двое охранников – мышцы так и играли под их теннисками.

«Неужели станут бить? – оборвалось сердце у Лутака. – Жаль, не попросил у Ярового защиты, а Леонид Александрович намекал, что у него в распоряжении есть амбалы».

Однако на этот раз обошлось без мордобоя. Сеньков только поднес Лутаку под самый нос кулак, едва сдержав желание сбить очки с его самоуверенной рожи, и предупредил:

– Если через неделю не поставите компьютеры, подадим в суд. А перед этим набьем морду.

Лутак еще раз успокаивающе поднял ладони.

– Вы не дослушали меня, господа. Сообщаю: товары уже находятся в прибалтийских портах и ждут перегрузки в вагоны. – Повернулся к Сенькову. – К сожалению, через неделю компьютеры не поставим, но дней через десять… Пока перегрузят в вагоны, пока прибудут в Киев… Сами знаете, какие у нас порядки! А у прибалтов сейчас еще митинги…

– Чихать я хотел на все митинги в мире! – вскипел Сеньков. – Имею дело с вашей вшивой фирмой, а не с прибалтами.

– Уважаемый господин Сеньков, – блеснул очками Лутак. – Нас задержала фирма «Репид текнолоджис», иначе вы давно уже получили бы свои компьютеры.

То ли обращение «уважаемый господин», то ли импозантное название американской фирмы остудили пыл Сенькова, и он, велев охранникам отступить, попятился и устроился в низком удобном кресле под стеной.

Третьим выступил Хоменко. Достал из внутреннего кармана пиджака какие-то бумаги с записями и стал читать монотонно:

– Фирма «Канзас» обязалась поставить акционерному обществу «Радуга» двести двадцать женских дубленок и сто тридцать мужских, кроме того: сто пятьдесят кожаных курток итальянского производства, триста пар женских сапожек фирмы «Саламандер», я уже не говорю о прочем – платья, юбки, белье и тому подобное. Мы требуем предъявить хотя бы образцы упомянутых товаров.

– Господин Хоменко, – строго осадил его Лутак, – вы меня удивляете. Разве не видели образцы на выставке? Там же все было: и сапожки, и платья, и дубленки.

– Было, – согласился Хоменко, – да сплыло. А куда – неизвестно.

– Как неизвестно?! Торговый дом получил – раз… – загнул палец Лутак. – Да и ваше общество, извините, кажется, «Радуга» миллионов на пять…

«А этот зицпредседатель, оказывается, не так уж прост, – с одобрением подумал Сушинский, – палец в рот ему не клади».

– На пять, – согласился Хоменко, – но ведь перевели «Канзасу» триста двадцать.

Сушинский тихонько хохотнул: еще и сокрушается, недотепа, радуйся, что пять миллионов отоварили, другим вообще фига под нос…

Снова выступил вперед Рутгайзер. Сказал весомо:

– Хорошо, даем вам, господин Лутак, десять дней. Не больше. Звоните своим прибалтийским коллегам, едьте туда сами, подталкивайте, подмазывайте, это ваше дело. А через десять дней, извольте, товар – на бочку. Иначе, – поднял кулак, – иначе!.. – не договорил, но и глупцу было ясно, что учинят разгневанные клиенты фирмы «Канзас».

«Неужто и в самом деле побьют? – мелькнула мысль у Лутака. – Вон каких молодцов привели, такие бьют больно, не приведи, Господи! Но и не до смерти же, – ухмыльнулся, – можно и перетерпеть».

Ради светлого будущего.

А такое будущее Кузьма Анатольевич Лутак себе уже почти обеспечил: на аванс, выданный Яровым, приобрел на имя жены «Таврию» и начал закладывать фундамент дачи на высоком днепровском берегу, где супруга получила участок для строительства.

Жену Кузьма Анатольевич уважал и любил. С нею посоветовался, получив от Винника предложение, и та благословила. На всякий случай официально оформил развод, ведь ему светила конфискация имущества, машину и дачу также могли реквизировать, потому и записал их на имя жены.

«Не беда, – думалось, – теперь в Сибирь не запроторят, колымские лагеря нынче для кацапов, а в нашей родной украинской колонии как-то перекантуюсь. Любимая жена станет передачи подбрасывать да и не исключено, что тюремное начальство подкупит: хорошую характеристику нацарапают, глядишь, и полсрока скостят…»

Резюме Рутгайзера, самого солидного клиента «Канзаса», произвело впечатление. Стали расходиться, задержался лишь Сеньков. Он опустился в кресло у стола Лутака, посидел, пристально вглядываясь в глаза зицпредседателя, Лутаку чуть дурно не стало от этого взгляда, однако выдержал его. Словно отгородился стеклами золотых очков от назойливого директора «Планеты».

Наконец Сеньков произнес вежливо:

– Глубокоуважаемый господин Лутак. Я согласился с предложением Рутгайзера лишь потому, что, как и другие клиенты вашей фирмы, не имел другого выхода. Но запомните: только десять дней… Через десять дней я наведаюсь в «Канзас» и, если не получу товар, мои парни снимут с вас не только окуляры, но и штаны. Мы разложим вас на этом красивом полированном столе и будем стегать кнутами, пока не сдерем шкуру. Так, как заведено нынче у донских казаков. Надеюсь, такая перспектива вас не очень прельщает?

– Совсем не прельщает, – честно признался зицпредседатель Лутак. – Ну, никак не прельщает. Потому я сегодня же вылетаю в Ригу и лично организую перегрузку товаров в вагоны.

– Рад слышать такие заверения.

Сеньков ушел, а Лутак взглянул на Сушинского.

– Ну, как?

Сушинский показал большой палец.

– Держались безупречно.

Лутак и сам знал, что выдержал экзамен и что ему, простому жековскому сантехнику, удалось сегодня сыграть едва ли не самую трудную роль в жизни.

«Но ведь сыграл – и неплохо, – порадовался. – А через десять дней фиг вы меня поймаете… – Взглянул на стол и поморщился. – Этот Сеньков – типичный бандит, от такого можно ждать чего угодно. А отведать кнутов ох как не хочется».

Сушинский потянулся, сидя в удобном кресле, и ехидно усмехнулся. Не без удовольствия представил чрезвычайно привлекательную картину: голая задница Лутака и следы от кнутов на ней. И как верещит этот прохиндей, как юлит, вымаливая прощение.

На такое стоит поглазеть!

Я, ЛЕВ МОРИНЕЦ

Впервые в жизни я пожертвовал тренировкой: утром позвонил Илье Сидоровичу и предупредил, что не приду. Тот, конечно, изумился, но я объяснил, что нездоров да и настроение никудышнее. Илья Сидорович, светлая голова, сразу понял меня: действительно, что за тренировка с гнусным настроением? Когда каждый прием просто вымучивается? Недаром говорят: в здоровом теле здоровый дух. Но ведь и тело без здорового духа хиреет.

Еще до начала рабочего дня я крутился у приемной министерства. Ровно в девять позвонил Задонько: слава Богу, полковник был человеком педантичным, он сразу снял трубку и заказал мне пропуск. Минут через десять я уже сидел у него в кабинете.

Задонько сразу же заметил лихие огоньки, вспыхивавшие в моем взгляде.

– Что-нибудь стряслось?

– Да.

– Вижу.

– Узнал, кто шеф. Задонько встрепенулся.

– Неужели удалось?!

– Вызвал меня вчера Луганский. Знает: Моринец непьющий, а ему как раз к шефу выпало ехать. Они с шефом, видно, без рюмки ничего не решают, а Луганскому под газом возвращаться ни к чему. Вот и запряг меня.

– Погоди, погоди, откуда знаешь, что Луганский ездил именно к шефу?

– А у него случайно вырвалось… Подъехали мы, значит, к усадьбе, там двухэтажный особняк, а вокруг дубовый забор. Луганский и говорит мне: тот забор вечный, поскольку шеф его горячей олифой пропитал. Так и сказал: шеф пропитал олифой.

– Это еще ничего не значит. Может, какое-то бывшее начальство Луганского.

– Слушайте дальше – я ведь только начал. Луганский направился к усадьбе, а я немного посидел и думаю: что я, лысый? Может, удастся кое-что разнюхать? Забор – метра два – для меня не преграда. Подпрыгнул, значит, и перемахнул. Сад там прекрасный и сразу Козинка. Особняк фактически на самом берегу. Я между кустами осторожненько пробрался к дому. Там за углом открытая веранда – выглянул одним глазом, а они на веранде отдыхают. Пьют, то есть и ведут задушевный разговор.

– Тебя не заметили?

– Ни-ни. Говорю же: выглянул одним глазом и сразу затаился. Даже не дышал. Шеф – солидный такой человек, с брюхом и лысый. Повел разговор о какой-то фирме «Канзас»: мол, доживает последние дни.

– «Канзас»?.. Найдем.

– Тот шеф сказал: фирма на днях сгорит ярким пламенем. Потом добавил: дитя, рожденное не без ваших усилий. Это он Луганскому.

Задонько щелкнул пальцами.

– Вот оно что! Возможно, товары из контейнеров…

– И я так подумал. Потом они о клиентах «Канзаса» говорили. Какие-то там осложнения. Шеф хотел наших амбалов мобилизовать, потому что клиенты очень давят на «Канзас» и он решил защитить фирму. Но потом спустил это дело на тормозах, дескать, на первый раз обойдется.

– Жаль, – сказал Задонько, – очень жаль, мы бы не упустили такую возможность: это же надо – вся банда собралась бы…

– А вы бы ее – хап?

– Не исключено.

– Опасно: парни вооружены.

– У нас есть опыт! – несколько хвастливо заявил Задонько. – Ну, а дальше? О чем потом говорили?

– Шеф сообщил: вчера ему звонили из Михайловки. Приезжала милиция из Киева. Прихвастнул – с чем приехали, с тем и отчалили. Оказывается, они из Михайловки все уже вывезли.

– Это я вчера наведывался в Михайловку, – сознался полковник, – и точно – ничего не нашли. А тот Василий Григорьевич оказался председателем колхоза. Видно, крепко они повязаны: шеф с Козинки и Михайловский председатель. Тугой узелок.

– Распутаете, – уверенно заявил Моринец, – у вас организация мощная, люди хлеб зря не едят.

– Надеемся.

– Но у меня еще не все. Шеф говорит: сообщить милиции могли только наши хлопцы, и спрашивает у Луганского: кто был в Михайловке? Перебрали они всех; ну, Луганский вел машину, он, конечно, вне подозрений…

– О тебе не говорили? – встревожился Задонько. Луганский сказал:

– Моринец – олимпийский чемпион, – не без гордости заявил Левко.

– Плохо, – отрубил полковник, – куда ни глянь – плохо.

– Что именно?

– Давай прикинем, Левко. От Узловой ты отбился? Так?

– Отбился.

– А не считаешь ли, что Луганский глупее тебя? Они с шефом нынче все твои косточки перемыли: ты единственный, кто откараскался от Узловой, участвовал в операции под Ребровицей, а потом был в Михайловке.

– Считаете, заподозрят?

– Если напрягут извилины, да.

– Извилин у них не так уж и много.

– Ошибаешься, Левко. Они – волки, хитрые и беспощадные, а на твой след уже вышли. Не остановятся ни перед чем.

– Думаете, опасно?

– Еще как! Советую тебе посидеть несколько дней дома. На всякий случай мы к тебе еще своего человека прилепим.

– Неужели осмелятся?

– Слушай меня внимательно, имеем дело с вооруженной бандой. Кстати, когда шел сюда, ничего подозрительного не заметил?

– Хотите сказать?..

– Я же говорю – хитрые, беспощадные волки! Моринец задумался.

– Нет, – возразил, – никто за мной не шел.

– Блажен, кто верует.

– По крайней мере, я никого не засек.

– Это уже ближе к истине. Теперь вот что – где в Рудыках усадьба шефа? Улица и номер дома?

– Номера на воротах нет. Улица Садовая. После поворота с киевского шоссе ехать прямо и прямо, потом небольшой сосновый островок. Объезжаете его и сразу направо. Забор такой, что не заметить нельзя.

– Сегодня же установим фамилию хозяина.

– Теперь это нетрудно.

– А ты молодец, Левко. Не ожидал, что так быстро на след выйдем.

– Счастливый случай.

– Но ведь ты рисковал, когда лез через забор.

– Немного…

– Ну, хорошо, Левко. – Полковник подписал Моринцу пропуск. – Берегись, парень, не шути с этим.

Моринец ушел, а Задонько приказал одному из оперативников съездить в Рудыки и установить, кто живет в особняке за дубовым забором.

Дело наконец сдвинулось с мертвой точки, появились все основания для оптимизма, но, как ни удивительно, это не прибавило полковнику хорошего настроения. Предвидел: начнутся осложнения. Хотя бы тот же «Канзас»…

Что за фирма? Зачем создана? Вероятно, не с чистыми намерениями…

Подумав немного, Задонько позвонил по телефону и, выяснив, где находится «Канзас», вызвал машину и поехал на Суворовскую.

Оставив автомобиль за два квартала, добрался пешком до одноэтажного малоприметного непрезентабельного домишки, на котором красовалась помпезная вывеска: «Фирма „Канзас», экспортно-импортные операции».

Фирма помещалась в трех комнатах. Двери справа вели в бухгалтерию, а в конце небольшого коридорчика висела табличка: «Управляющий-распорядитель К. А. Лутак».

Бухгалтерию полковник миновал, открыл дверь в кабинет управляющего-распорядителя. Оказалось: перед кабинетом еще одна комнатка – для секретарши. На столике портативная пишущая машинка, за ней курносая хорошенькая девушка в мини-юбке. Секретарша вопрошающе подняла на Задонько подведенные глаза.

– Вам кого?

– Хотел бы видеть господина Лутака.

– Прошу вас. – Секретарша была хорошо вымуштрована, поднялась и открыла Луганскому дверь. – Кузьма Анатольевич примет вас с удовольствием.

«Вот это сервис, – усмехнулся полковник, – высший класс – нам бы такой в бывших советских учреждениях:

господин Лутак примет меня не как-нибудь, а с удовольствием…»

Просторный, хорошо обставленный кабинет. Внушительных размеров ковер и в конце его стол с несколькими кожаными папками на полированной поверхности. За столом – импозантный человек в очках с золотой оправой. Солидно, без суеты подымается, огибает стол и указывает на кресло.

– Чем могу служить?

Полковник удобно устроился в кресле, ощутив телом настоящий комфорт. Спросил:

– Что может предложить ваша фирма?

– Товары «Канзаса» рекламировались в газетах и по телевидению. Неужели вы не в курсе?..

– К сожалению.

Лутак стал неспешно перечислять:

– Видеотехника, компьютеры, принтеры. Кроме того, дубленки, кожаные куртки, платья, обувь женская и мужская. Товары импортные, поставляются нам американской фирмой «Репид текнолоджис». Форма оплаты безналичная, купоно-карбованцами. Кстати, наши товары на десять-пятнадцать процентов дешевле, чем в розничной торговле.

– И можно взглянуть на образцы товаров? – поинтересовался Задонько.

– К сожалению, – ответил Лутак, – нельзя, сейчас нельзя. Но разве вы не были на нашей выставке? Мы показывали все, что можем предложить нашим потенциальным клиентам.

«Воистину к сожалению, – незаметно вздохнул Задонько, – если бы я попал на ту выставку, судьба „Канзаса“ решилась бы сразу. Без всяких проволочек».

– Какую фирму вы представляете? – спросил Лутак.

– «Плюс», – отчаянно соврал полковник.

– Какие товары хотели бы получить?

– Главным образом видеотехнику.

– На какую сумму?

Полковник задумался: хотелось дать понять Лутаку, что имеет дело с солидным клиентом.

– Миллионов на пятьдесят! – решил удивить Лутака.

– Всего?

– Я считал…

– Только коммерческий банк господина Рутгайзера перечислил нашей фирме восемьсот миллионов, – многозначительно поднял вверх указательный палец Лутак. – Вы слышали о банке Рутгайзера?

– Наслышался… – Задонько и не подумал выкладывать, что по некоторым сведениям председатель правления банка подозревается в мошенничестве и коррупции.

– Один из солиднейших банков нашей независимой Украины. Едва ли не самый влиятельный.

А Задонько прикинул:

«Ничего себе… Если лишь один коммерческий банк перечислил „Канзасу» такие деньги, то сколько же перепало фирме от других клиентов?! Пахнет фантастической суммой. Судя по всему – мошенничество в огромных масштабах… Значит, „Канзас» надо взять на крючок, а главная персона тут, вероятно, шеф из Рудыков».

– Жаль… – полковник поднялся, – жаль, что не могу посмотреть образцы товаров, мы могли бы договориться. Фирма «Плюс» в этом заинтересована.

– Подождите, – остановил Задонько Лутак. – Ознакомлю вас с проспектом «Репид текнолоджис». Американская фирма, гарантирующая поставку любых товаров. Респектабельная заокеанская фирма, прошу вас…

– Валяйте… – не стал возражать полковник, поскольку весь антураж «Канзаса» и в самом деле заинтересовал его.

Лутак достал из ящика стола черную кожаную папку, подал Задонько два листка великолепной бумаги.

– По-английски? – отодвинул их полковник. – Жаль, пришел без переводчика.

– Я хочу изложить суть нашего соглашения с фирмой.

– Не надо, – отмахнулся Задонько, так как с первого взгляда догадался, что документ фальшивый.

Лутак явно потерял интерес к Задонько. И все же попробовал еще раз соблазнить его:

– «Канзас» будет поставлять видеомагнитофоны фирм «Сони» и «Тошиба». Лучшая аппаратура в мире. Если хотите, можем и телевизоры…

– Хорошо, – вдруг согласился полковник, – ваш счет и в каком банке? На днях «Плюс» переведет «Канзасу» пятьдесят миллионов. Сроки поставки ваших товаров?

– Итак, вам нужна видеотехника?

– Не откажусь и от компьютеров.

– В таком случае – через десять дней. Но не раньше. Товар пока что находится в прибалтийских портах, в ближайшее время я должен вылететь туда, чтобы ускорить процесс.

– А он, то есть процесс, пошел или нет? – откровенно сыронизировал Задонько, но Лутак не понял или не захотел понять сути его остроты.

На том они и разошлись, довольные друг другом. Лутак считал, что вытянул из какой-то малоизвестной фирмы «Плюс» еще пятьдесят миллионов, а Задонько был убежден, что выявил логово крупных мошенников.

СТРЕЛЬБА В ПАРКЕ

Левко поднялся рано, когда в доме все еще спали. Постоял у окна: Задонько предупреждал, чтобы поостерегся выходить из дому, но все вокруг было таким мирным, дышало таким покоем, что вчерашние опасения показались значительно преувеличенными, а предупреждения полковника чуть ли не бессмысленными. К тому же вчера прошел дождь, а нынешнее утро выдалось солнечным и свежим; над парком, начинавшимся за квартал, висела полоса тумана, на улицах еще не появились прохожие, тишина царила в городе, и лишь редкие утренние троллейбусы нарушали ее.

Левко натянул майку и спортивные брюки, обул кроссовки и отправился в парк. Грех пропускать такое утро: днем снова станет жарко, а сейчас вольно дышится и можно хорошо размяться. Все же остановился в парадном, осторожно выглянул, убедился, что в переулке, ведущем к парку, никого нет – и двинулся рысцой, постепенно набирая скорость.

На улице позванивали трамваи, шуршали шинами троллейбусы, солнце еще не поднялось над деревьями и полоса седого тумана, застрявшего в их кронах, навевала беззаботность. Левко пересек улицу и побежал по аллее. Чудо, а не кроссовки, усмехнулся довольно, бегать в них легко и приятно – пружинят в подошве: захотелось попрыгать совсем по-детски, козлом.

Аллея вела в глубину парка к Министерству здравоохранения, Моринец побежал именно в том направлении – к оврагу, упирающемуся в Петровскую аллею.

Дышалось легко: чувствовал едва ли не каждой клеточкой тела упругость прохладного утреннего ветерка.

Вдруг что-то насторожило Левка: боковым зрением заметил человека, притаившегося за толстым стволом клена, и чуть ли не сразу утреннюю тишину безлюдного парка разорвала автоматная очередь – совсем короткая, будто почудилось или ребенок в азарте игры имитировал этот звук. Но пули сковырнули грунт почти у самых его ног, испуг ужалил сердце Левко, он сразу сообразил – началось…

Только невообразимый болван, тут же обругал себя, мог столь легкомысленно отнестись к предупреждениям полковника.

Моринец метнулся в сторону, за спасительную стену каштановых стволов, бежал, петляя между ними. Знал: единственное спасение – не останавливаться, а во что бы то ни стало пробежать еще метров сто – туда, где возвышались министерские строения.

Главное – петлять, не останавливаясь, петлять и петлять, перебегая от дерева к дереву.

Левко с трудом пробрался сквозь сплошные заросли аккуратно подстриженного кустарника, примыкавшего к аллее (слава Богу, хоть какое-то укрытие). До входа в первый дом оставалось метров пятьдесят, однако ничто теперь не загораживало его, и Левко рванул туда, по прежнему петляя, и почему-то прикрывая затылок ладонями.

Снова раздалась очередь, пули просвистели совсем рядом, но Левко уже добежал до двери, потянул ее на себя и, прикрывшись ею, наконец-то почувствовал, что спасен. Подумал: судьба сегодня благосклонна к нему, это счастье, что ранние пташки – министерские уборщицы уже успели открыть двери.

Наконец сердце успокоилось и Левко улыбнулся: зашлось оно не от физического напряжения – от ужаса, охватившего его в те короткие мгновения, пока не захлопнул за собой дверь.

Но что будет дальше? Ведь поджидают его в парке и нельзя вернуться. Надо отыскать уборщиц, позвонить в милицию и обо всем рассказать.

А если те, кто напал на него, ворвутся сюда? Вряд ли посмеют, но можно всего ожидать.

Моринец проскользнул в коридор. Первая же дверь распахнулась и из нее выглянула женщина, повязанная платком.

– Слыхали стрельбу в парке? – подступил к ней Левко.

– Да…

– Бандиты! – воскликнул. – Там бандиты и прошу закрыть парадное. Где ключ?

Женщина поискала в кармане халата. Левко схватил ключ, метнулся назад. Лишь закрыв дверь, облегченно вздохнул.

Уборщица уставилась на него испуганно.

– Это в вас?.. – спросила она. – Стреляли в вас?

– Где тут телефон? – не ответил Левко.

– А везде, вот и тут…

Левко набрал ноль два. Услышав спокойный голос дежурного, наконец и сам успокоился. Сообщил:

– Только что в парке напротив Дома офицеров на меня совершено нападение. Стреляли из автоматов. Прошу срочно разыскать полковника Задонько из министерства.

– Что-что? – не понял дежурный. – Кто звонит?

– Моя фамилия Моринец. Полковник Задонько из министерства в курсе дела. Прошу разыскать его.

– Откуда вы?

– Из Министерства здравоохранения. Спрятался тут. Повторяю: на меня совершено нападение, стреляли из автоматов. Немедленно разыщите полковника Задонько.

– Из автоматов?.. В центре города?.. Бог знает что!..

– Повторяю: следует разыскать полковника Задонько. Как можно скорее.

– Как вас найти?

– Позади Министерства здравоохранения, первый дом справа. Моринец взглянул на обозначенный на аппарате номер телефона, назвал его. – Свяжите меня с Задонько.

– Хорошо! – дежурный наконец сообразил, что его не разыгрывают. – Подождите, вам позвонят.

Задонько и правда позвонил через несколько минут.

– Высылаю наряд милиции – сообщил. И добавил с сожалением: – Я же просил тебя, парень, поберечься.

По телефону не было смысла объяснять, как все случилось, и Моринец лишь кашлянул в ответ. А полковник еще спросил:

– Заметил, кто стрелял?

– Увы… У меня было лишь нескольку секунд, чтобы ноги в руки взять. Слава Богу, что не попали.

– Когда все кончится, сходи во Владимирский собор и поставь большую свечку. Самую большую. Перед иконой Николая-угодника.

И положил трубку.

Увидев милицейскую машину, Левко открыл дверь. Лишь теперь осознал весь ужас того, что случилось. Его стало даже слегка трясти, но как-то подобрался весь, потер ладонью лоб и окончательно пришел в себя.

Григорий Коляда с Сидоренко в это время ехали троллейбусом. Спрятали автоматы в рюкзаки и удирали домой. Вышли на площади Толстого, направились к парку, что перед университетом, сели там на пустую скамью.

Григорий сказал с упреком:

– Сопля ты, Олег, не мог подкосить?

– Не привык я к «Калашникову». А ты бы лучше помолчал… Как договаривались? Ты начинаешь, я подстраховываю. Кто тебе мешал свалить его первой же очередью? Бежит себе человек по аллее, дождись, подпусти ближе, прицелься хорошо и строчи сколько угодно…

– Честно скажу: нервы подвели. Как увидел, мандраж начался, вот и не попал. Строчу и ничего не вижу.

– Оба мы идиоты: такое дело спартачили. Что Луганский скажет?

– А ну его…

– Луганский – Луганским, но ведь задание самого шефа!

– Туда же и шефа… За пятьсот кусков!..

– Не говори, деньги стоящие.

– Плакали наши пятьсот кусочков. Горькими слезами. – Григорий повернулся к Сидоренко, глаза у него блудливо блеснули. – А что, если отрапортовать: дело сделано…

– Ты меня в такую историю не втягивай. Завтра же узнают, и амба нам.

– Откуда?

– Откуда-откуда… Разве Луганский телефона Левко не знает? Да и вообще, если бы мы его подкосили, завтра все газеты шумели бы: трагическая гибель олимпийского чемпиона! Некрологи и всякая там фигня…

– Я об этом не подумал.

– Потому что мозги у тебя навыворот.

– На две твои головы хватит. – Григорий поднялся. – Не будем выяснять отношения, давай разбегаться.

Они и в самом деле разбежались: Григорий на Артема, Олег – на Отрадный. Не зная, что осталось им гулять всего несколько дней.

Милицейская машина доставила Моринца к Задонько.

– Доигрался? – только и спросил полковник.

– Сам себя ругаю, – признался Левко.

– Что случилось, то случилось. Есть Бог на свете – обошлось. А свечку все же советую поставить.

– Обязательно. Кто такой шеф, выяснили?

– Большая птица в силки попалась, представить даже трудно. Леонид Александрович Яровой, бывший первый обкомовский секретарь.

– Правда?!

– Зачем мне, Левко, перед тобой таиться. Все равно узнаешь: не сегодня, так завтра.

– Как-то в голове не укладывается.

– Вот оно как поворачивается! На круги свои, сказано в Библии. Был шишкой и остался шишкой.

– Будете арестовывать?

– А за что, Левко? Пока против него у нас ничего нет.

– А фирма «Канзас»?

– Дело это, Левко, долгое и канительное. Побывал я в той фирме – небось, мошенники, но еще доказательства собрать надо.

– Я в вас верю – справитесь.

– Как в народе говорят? Твоими бы устами, да мед пить. Значит, договорились: будешь сидеть дома и нос не высунешь. Так?

– Опекся на молоке, на воду станешь дуть.

– Дуй, дуй, – усмехнулся полковник, – а пока ты на воду будешь дуть, мы тут покрутимся. Для общего блага.

СНОВА КЛИЕНТЫ «КАНЗАСА»

Сеньков заглянул в кабинет Лутака. От его взгляда Кузьму Анатольевича чуть не затошнило. Обругал себя последними словами: ведь еще вчера мог смыться. Договорился с Яровым и Сушинским, да и билет на самолет до Риги уже лежал в кармане.

Кузьма Анатольевич чуть не заплакал – счастье было таким близким и возможным… И надо же случиться такому…

Взгляд у Сенькова был нахальный и зловещий. Даже посмел подморгнуть Лутаку перед тем, как переступить порог кабинета. Затем спросил:

– Где товар, уважаемый Кузьма Анатольевич?

– Вы дали нам десять дней форы. Сегодня лишь девятый.

– Какая разница: девять или десять?

– Завтра должен прибыть поезд.

– Не кормите нас баснями.

– Ей бо… – Лутак поднял руку, чтобы перекреститься.

– И как вам не стыдно, господин Лутак? Не богохульствуйте.

Сеньков пропустил в кабинет не менее противных Лутаку типов – длинноносого еврея Рутгайзера и председателя акционерного общества «Радуга» Хоменко. Лутак не очень-то любил евреев и с удовольствием рассказывал антисемитские анекдоты. Но теперь типично украинская рожа Хоменко показалась ему такой же мерзкой, как и физиономия Рутгайзера. Может, даже еще более мерзкой. Вспомнил, как пересчитывал в прошлый раз Хоменко, сколько именно должен поставить «Канзас» его фирме дубленок и кожаных курток. Скупердяй проклятый, решил, и единственное, что приятно, – никогда в жизни не увидишь ни одной из уже оплаченных дубленок. Аж на сто двадцать миллионов…

Сеньков спросил:

– Как дела в прибалтийских портах? Жаль, давно не был в Риге. Прекрасный город: набережная Даугавы, Домский собор…

Лутак засуетился, вытянул из кармана билет в Ригу, демонстративно помахал им чуть ли не под самым носом Рутгайзера.

– Поздно, – хмуро откликнулся тот.

– Как поздно? Вчера звонили из Клайпеды: началась перегрузка товаров с кораблей на железную дорогу.

– Брешет и глазом не моргнув, – заметил Сеньков. – А что делают с брехунами?

– Господа, неужели вы и в самом деле собираетесь меня бить? – заканючил Кузьма Анатольевич.

– Собираемся, – подтвердил Сеньков.

«У-у, нахал! – метнул на него лютый взгляд Лутак. – Ну и пес паршивый! Какая сволочь! Но ведь я сам… Дождался, мог же еще вчера вылететь – долго бы разыскивали меня. Товаров им захотелось… Видиков, дубленок и сапожек итальянских… Мне самому они нужны, однако не мелочусь же. Но, кажется, могут-таки побить…»

От этой мысли заныло в груди, едва не заплакал.

– Заходите, хлопцы. – Указал на Лутака пальцем. – Видите этого типа? Гляньте, какой респектабельный. Очки золотые нацепил, а прохвост-прохвостом. Гнусный мошенник, но ведь и мы не лыком шиты. Правильно говорю, господин Рутгайзер?

– Солидарен на все сто процентов. У нас сегодня поистине коллективная солидарность.

– Точно, – присоединился Хоменко, – собрались самые состоятельные клиенты фирмы «Канзас», и наше общее собрание объявляю открытым.

«Ах ты ж пес шелудивый, – скривился Лутак. – Чихать я хотел на твои миллионы. И знал бы ты, кто на самом деле стоит за мной! Жаль, не выпросил у Ярового амбалов – неизвестно, кто кого б…»

Но придется смириться: сила солому ломит. Подумав так, Кузьма Анатольевич принял решение не сопротивляться: Христос терпел и нам велел…

Не кощунствуй, в тот же миг одернул себя, но мысли мельтешили, не задерживаясь, обгоняя одна другую, как это и бывает во время опасности.

«Прорваться… – вдруг решился на отчаянную попытку, но, лишь взглянув на парней Сенькова, понял: не выйдет, сразу задержат, только еще больше рассвирепеют. В конце концов, будь, что будет. Тяжел твой хлеб насущный о, Боже!»

– И что же мы решаем на нашем общем собрании? – спросил Рутгайзер.

– Об упреждающих мерах по отношению к руководству фирмы «Канзас», – предложил Сеньков, недобро усмехаясь.

– Я – за! – поддержал Хоменко.

– Кто бы возражал? – отозвался Рутгайзер.

– Господа, – обратился ко всем Сеньков чуть ли не торжественно, – уважаемые господа, как вы, наверно, помните, на нашей предыдущей встрече господину Лутаку был предъявлен ультиматум: на протяжении десяти дней поставить товары, заказанные нашими коммерческими структурами. Товары, за которые мы уже давно рассчитались с фирмой «Канзас». Я правильно говорю?

– Лучше нельзя сформулировать, – заявил Рутгайзер. А Хоменко в подтверждение только махнул рукой.

– Итак, обозначенный срок миновал, – продолжал Сеньков, – но нет ни видеотехники, ни компьютеров, ни дубленок. Вообще, нет ничего, и этот факт наводит на грустные размышления. Я бы сказал, на ужасные предположения, что фирма «Канзас» – логово мошенников и нас просто обобрали. Да не на какой-то там паршивый миллион или два, а на огромнейшие суммы. В связи с этим предлагаю: прибегнув как к превентивной мере – наказать господина Лутака розгами.

Кузьма Анатольевич поднялся с места.

– Не имеете права – вы ответите за это!

– А вы имеете право лишать нас миллионов? – ехидно спросил Сеньков. Он широким жестом смахнул со стола кожаные папки, спросил у Лутака: – Сами обнажитесь или помочь?

Кузьма Анатольевич пугливо оглянулся: слава Богу, нет Сушинского – он перетерпит все, кроме сочувственного взгляда этого пройдохи, слишком много думающего о себе.

А Сеньков смотрит на него пронзительно и жестко, хотя едва уловимая ирония и скривила его губы. Вдруг Лутаку захотелось рвануть на себе рубаху, таким образом проявив свое возмущение и протест, не даться молодым и крепким парням: плакаться, лягаться, кусаться – все, что угодно, только не уподобиться жирной свинье, покорно ложащейся под нож резника. Но энергия и эмоции вспыхнули в нем и сразу угасли: Кузьма Анатольевич стал дрожащими пальцами расстегивать брюки, все еще не веря, что его сейчас станут пороть.

Но что говорит этот изувер Сеньков? Кузьма Анатольевич прислушался и последние сомнения его развеялись: да, спасенья нет, помощи ждать неоткуда.

– Я приказал своим мальчикам, – сообщил Сеньков, – наломать березовых прутьев в парке. Ну-ка, Васек, дай попробовать, – взял у парня розгу, взмахнул ею так, словно рубил кому-то голову саблей. Услышав мелодичный свист, довольно прищурился. – Помогите ему, дорогие мои… – кивнул на Лутака.

Кузьма Анатольевич, презирая себя, спустил брюки и даже трусы. Охранники Сенькова повалили его на стол, свистнула розга и Кузьма Анатольевич завизжал, будто недорезанный поросенок.

– Давайте, мальчики! – подбадривал своих амбалов Сеньков. – Во имя процветания фирмы «Канзас»!

– Не надо, – запросился Лутак, – больно!

– Конечно, больно, – согласился Рутгайзер, – но ведь нам еще больнее. Сейчас ты встанешь и пойдешь, ну, неделю задница посаднит, а нам что делать? Обанкротимся!

«Ты обанкротишься, жидовская морда! – подумал Лутак. – Тебе восемьсот миллионов все равно, что чихнуть!»

Сеньков поднял руку.

– Хватит! – велел. Перевернул Лутака на спину, наклонившись над его лицом, заглянул в глаза. – Для первого раза хватит, – уточнил, – так будет с каждым, кто посмеет мошенничать. Мы даем тебе еще неделю. После этого сам понимаешь!..

«Недели мне достаточно, – не без злорадства подумал Лутак, – через неделю „Канзас“ лопнет и можете искать меня в следственном изоляторе. Под надежной охраной».

Пообещал:

– Через неделю обязательно рассчитаемся.

КИРИЛЮК ПЛЮС ГАПОЧКА

– Разговаривал с Задонько, – сообщил полковник Кирилюк, – интуиция все же меня не подвела: банда киевская. Возвращаемся домой.

Майор Гапочка пожал плечами.

– Приказ?

– Начальство распорядилось.

– Но ведь вы не довели дело до конца.

– Разве вы не поняли? Банда киевская.

– А как быть с делом майора Нечипоренко?

– Боюсь, оно нам не по зубам.

– Есть свидетель, видевший парня в джинсах и светлой тенниске. Именно с ним Нечипоренко сел в «Ладу». А потом – мрак.

– Ваш свидетель смог бы узнать того парня?

– Думаю, да.

– А я думаю, что шатается этот типчик в тенниске сейчас по Крещатику или по проспекту Грушевского…

– Все возможно, полковник…

– Единственное, что сказал Задонько: банда киевская.Установлено точно. Детали, естественно, по телефону не обсуждали.

– Уже чуть ли не целая неделя минула, как исчез Нечипоренко. Боюсь я за него…

– Мы не сентиментальные девушки, а офицеры милиции. Нечипоренко погиб, это факт.

– Офицер милиции, полковник, пока не нашел труп, не имеет права на такой вывод.

– И все же уверен: в душе вы согласны со мной.

– Все равно, должны заниматься поисками до конца.

– Если найдем в Киеве убийцу, проблемы с подтверждением личности не будет. Привезем в Лижин.

– Кстати, помните показания Нины Хомячок? О типе, который соблазнил Лесю Савчук? Хомячок утверждала: был в джинсах и белой тенниске.

– Джинсы и тенниски едва ли не все мужчины на Украине носят. Униформа своего рода.

– Парень, общавшийся с Савчук, был одет в белую тенниску с надписью, кажется на английском.

– А что ваш свидетель показывает?

– Светлая тенниска – это точно. А вот относительно надписи?.. Да и еще латинскими буквами…

– Уточните. Как-никак, а деталь важная.

– Вы, Иван Пантелеймонович, верите, что поймаем бандитов?

– Без веры, майор, нам в милиции нечего делать. Да и по тону Задонько я почувствовал: дела наши идут к завершению. Не вешайте нос, майор.

– А я – оптимист, и заядлый.

– Оптимизму нам бы и в самом деле добавить: по килограмму на каждого офицера.

– Кое-кто такого веса не выдержит.

– А что тяжелее – оптимизм или пессимизм? – Оптимистам легче дышать.

– И я так считаю. Выходит, майор, вес тут ни при чем. Собирайтесь, через час отправляемся в Киев.

ЯРОВОЙ И ЛУГАНСКИЙ

Они встретились в парке у памятника Пушкину. Леонид Александрович немного нервничал, зная, что разговор предвидится весьма не простой. Однако ничем не выдавал своего настроения: как всегда, лицо его светилось доброжелательностью.

Луганский появился на несколько минут раньше: расположился на свободной скамье, всем своим видом выказывая беззаботность, хотя и догадывался – шеф даром не позовет и, наверно, предстоит очередная операция.

Увидев Ярового, Иван Павлович изобразил на лице улыбку, хотя внутреннее напряжение не спало. Знал: каждый новый их рейд таит все большую опасность – милиция тоже не сидит, сложа руки, дерзкие операции под Ребровицей и на Узловой не могли не вызвать соответствующую реакцию, а значит, все подразделения транспортной милиции и службы безопасности приведены в боевую готовность.

Яровой сел рядом с Иваном Павловичем, со стороны их можно было принять за давно не видевшихся приятелей, явно обрадовавшихся этой встрече. Леонид Александрович прижался плечом к Луганскому, как бы подчеркивая интимность встречи, но разговор начал совсем в ином ключе:

– На вашей деятельности, Иван Павлович, к сожалению, придется поставить точку.

– Как так? – оторопел Луганский, поскольку не мог даже представить такой поворот событий.

– А очень просто, – объяснил Яровой жестко, – мавр сделал свое дело…

– И может идти ко всем чертям? Именно это вы имеете в виду?

Однако Яровой уже успел понять, что передал кутье меда.

– Я не хочу сказать, что вы мне совсем не нужны, – сказал примирительно, – но на данном этапе ваши услуги – ни к чему.

– Испугались?

– И это имеет место, – признался Яровой. – Давайте поразмыслим: мой бизнес уже не требует незаконно добытых товаров, так зачем рисковать?

– А что будет со мной? Со всеми моими парнями? Они настроены на постоянную работу – и вдруг такое… Кто им будет платить?

– Еще за месяц уплачу я. Вы лично не пострадаете: полтора миллиона компенсации, думаю, достаточно?..

Огонек вспыхнул во взгляде Луганского, но сразу погас. Полтора миллиона – неплохо, но ведь парни взбунтуются, и кто знает, чем это кончится? Ведь подбирал он их сам – людей серьезных, готовых на все, для них убрать человека – все равно, что лишний раз чихнуть. Их гнев неминуемо упадет на его голову.

Луганский разволновался, но взял себя в руки, решив, что гнев и прочие эмоции – плохие советчики в этом разговоре.

Повторил:

– Представьте себе реакцию моих парней, когда сообщим о вашем решении. Они повесят меня на первом же суку.

– А кто сказал, что я предлагаю распустить команду? Все должно оставаться по-прежнему. Только у вас будут развязаны руки. Считаю, от этого только выиграете.

Иван Павлович задумался.

– Предлагаете, чтобы мы продолжали свою деятельность?

– Да.

– А грузовики?

– Передаются в ваше распоряжение. Бесплатно.

– А Михайловка с Кандаловкой?

– На Михайловке ставьте крест. А Родзянко в Кандаловке еще можно использовать. Придется только платить и советую не скупиться.

Луганский снова задумался. Затем спросил:

– А как быть с товаром?

– Это уже ваша забота, – похлопал его по плечу Яровой. – Завяжете контакты с коммерсантами, найдете деловых людей. Тут вам особых проблем решать не придется.

«Ах ты ж гад, – подумал Иван Павлович, – использовал меня, выпил ведро крови, а теперь в кусты?»

Спросил:

– А оружие?

– Остается у вас.

– Под Лижином мы уже наследили, – грустно констатировал Луганский. – Туда уже не сунешься. Жаль, у нас там хорошая девка была – имели полную информацию.

– Новую девку найдете.

– Не исключено: свято место пусто не бывает.

– А вы, вижу, приободрились.

– Знаете, вы меня сразу будто обухом по голове… Да и с хлопцами разговор предстоит нелегкий.

– А что в наше время легко?

– И то правда.

Луганский уже немного пришел в себя, точнее, примирился с тем, что отныне все перекладывается на его плечи. И раньше основная тяжесть опасности лежала на нем, но теперь придется решать много других проблем.

«Ничего, – решил, – не святые горшки лепят, как-то выдюжим. Придется крутиться, но подберу двоих-троих ушлых парней, Григория Коляду, еще Олега Сидоренко, у них все же есть головы на плечах – сообразим собственное предприятие. Бизнес, так бизнес, все теперь покупается и продается, а мы что – рыжие? Может, когда-нибудь и собственный магазинчик откроем, где-то на периферии, не в каком-то вшивом поселке, а скажем, в Белой Церкви, где люд более или менее зажиточный».

А Яровой продолжал:

– Подумайте, как оформить грузовики. Лучше всего – создать малое предприятие по обслуживанию населения. И на этом получите прибыль, правда, паршивую, но рубль к рублю, глядишь, уже и тысяча…

– Что сейчас тысяча!.. – отмахнулся Луганский.

– Не пренебрегайте и копейками.

«Хорошо тебе, – подумал Иван Павлович, – особняк на Козинке и денег куры не клюют, а как нам, бедным и несчастным?»

Злость закипела в груди, злость и зависть, как чуть ли не у каждого из обычных и не очень обеспеченных обывателей к миллионерам или власть имущим.

«Однако, ведь и я оторву полтора миллиона, – мелькнула мысль, – можно считать, стану миллионером».

А Яровой шутливо толкнул Ивана Павловича в плечо, предложив:

– Сбежимся завтра.

– Говорили о компенсации…

– Да, полтора миллиона. Также завтра. Созвонимся. Яровой совсем уже было собрался идти, но вдруг хлопнул себя по лбу и снова опустился на скамейку.

– А как с тем, как его, Моринцем?

Этого вопроса Луганский боялся больше всего. Думал, именно в связи с Моринцем и вызвал его Леонид Александрович. Развел руками.

– К сожалению, не вышло…

– Ты что, сдурел! Я же приказал: убрать!

– Судьба была на стороне Моринца.

– Судьба, говоришь? А про мою судьбу, да и про свою подумал?

– Лучшим хлопцам поручил, но Моринец оказался удачливее. Одним словом – олимпийский чемпион. Из автоматов не достали.

Яровой посидел еще немного. Видно, его опасения не оправданы. Ну, стукнул этот Моринец про Михайловку, но ведь у Василия Григорьевича чисто, милиционеры попали впросак, так и черт с ними…

Что Моринец может знать? Фактически, дулю с маком. Что поезд ограбили? Но ведь милиция об этом и так знает. Ну, взял его Луганский в Рудыки… И сидел этот чемпион под усадьбой: откуда мог узнать, кто именно живет в ней? Может, бывший чекист, приятель Луганского, или просто хороший знакомый, с которым Иван Павлович привык попивать водку?

Если трезво рассудить, может, и лучше, что попытка убрать Моринца сорвалась. Поднялась бы вонь на весь мир: и лучшие силы милиции бросили бы на поиски. А с милицией, хоть и не та она, что лет шесть-семь назад, шутить не стоит.

Эти соображения приглушили тревогу Ярового и он, почти успокоившись, направился к выходу из парка. Чего нельзя было сказать о Луганском. Сидел, словно на иголках: и как он просчитался с этим вшивым чемпионом! Как не сработал его многолетний чекистский опыт? Был убежден: про Михайловку мог стукнуть только Левко. Только он. Коляда – железо. Прочие – тоже свои в доску, к тому же, на Коляде и Сидоренко уже висит убийство. Да почти все они – типичные амбалы, с одной извилиной, им лишь бы деньги получить… Выходит, Моринец!

А Льва Моринца завербовал именно он – не таился, был уверен, что тот ради денег пойдет на все.

Если даже не Моринец, то нынче, после нападения в парке, Левко, без сомнения, прозрел. Может, и не стоило напускать на него Коляду с Сидоренко?

Однако, что сделано, того не вернуть. Но Моринец знает и его адрес, и фамилию, все о нем, даже номер машины. А если знает Моринец, знает и милиция: надо, как говорят урки, рвать когти. Удивительно, что к нему до сих пор не пришли. А дома у него автомат…

Подумав об этом, Иван Павлович почувствовал, как отяжелело все тело. До фени теперь все: и амбалы, и грузовики, и планы, о которых они только что рассуждали с Яровым. Не до жиру, быть бы живу…

Но ведь завтра следует вырвать у Ярового полтора миллиона. Если его заберут, хоть бы Мария не бедствовала.

Иван Павлович внимательно осмотрелся, видно, его еще не «ведут», но, пожалуй, точно определить трудно: милицейские ищейки теперь ушлые и надо иметь особенно зоркий глаз, чтобы засечь хвост. У него, правда, зоркий и тренированный, но все может быть…

Луганский неспешно побрел в глубину парка. Заметил: никто не поднялся с ближайших скамеек. Сделал большой крюк, прибавив шагу, и, выйдя из парка, сел в «Ладу». Развернулся на виадуке подле завода «Большевик» и отправился домой. Все время поглядывал в зеркальце заднего осмотра, но ничего подозрительного не заметил.

Марии не было дома. Иван Павлович вытянул из тайника в шкафу автомат, положил в чемодан и, не дожидаясь лифта, сбежал по лестнице вниз. На большой скорости проехал мост Патона и припарковал машину неподалеку от памятника Гоголю. Мелькнула мысль: день не может быть сплошь плохим, если он рядом с Пушкиным и Гоголем вытянул чемодан, добрался до лодочной станции, взял на прокат шлюпку. Выгреб из канала в Русановский пролив и осторожно, чтобы не привлечь внимание пляжников, утопил чемодан. Лишь тогда облегченно вздохнул и возвратился на улицу Чекистов.

В кабинете Задонько зазвонил телефон. – Докладывает лейтенант Слипчук, – услышал полковник. – Наш объект приблизительно в одиннадцать часов встретился в Пушкинском парке с Яровым.

– Уверены, что с Яровым?

– У меня фотография Ярового и не мог перепутать. Они разговаривали минут двадцать. Потом объект сел в собственную «Самару» и возвратился домой на улицу Чекистов. Вышел через несколько минут с чемоданчиком. Отправился на Русановку, ехал быстро, но я не отстал. На лодочной станции взял шлюпку и посреди Русановского пролива утопил чемоданчик. Эта акция нами зафиксирована на фотопленку. Потом объект возвратился домой. Продолжаю наблюдение.

– Хорошо, лейтенант. Место, где утоплен чемодан, запомнили?

– А как же!

– Благодарю за службу. – Полковник положил трубку.

– Засуетились… – усмехнулся. – Но поздно.

«ИНКОВЕСТ»

Возвратившись домой, Леонид Александрович не почувствовал себя спокойно и за железной дверью. Снял пиджак, швырнул на кресло, налил полстакана коньяку и опорожнил его одним духом. Но не отпустило: на душе лежал камень, не покидало предчувствие опасности, хотя здравый смысл и подсказывал – признаки этой опасности преувеличены. Однако здравому смыслу противоречили внутренний голос и интуиция, а интуиция Ярового никогда не подводила. Ей доверял безоговорочно и часто принимал совсем неординарные решения, которые, на первый взгляд, были не в ладу с логикой. Но редко когда ошибался. И дельцы из его окружения день ото дня все больше изумлялись исключительной проницательности Леонида Александровича.

Взглянув на бутылку, Яровой хотел налить еще, но пересилил себя. Выжал в стакан целый лимон и выпил сок без сахара, даже не поморщившись. Это отрезвило его, Леонид Александрович растянулся на диване, глубоко задумавшись. Так он пролежал с полчаса, прислушиваясь к внутреннему голосу, потом позвонил по телефону.

– Племяш? – спросил. – Дуй ко мне. Некогда? Бросай все, жду тебя.

Бросил трубку, открыл чемодан, полный денег, отсчитал полтора миллиона и спрятал в дипломат. Покончив с этим, снова взялся за телефон:

– Банк «Инковест»? Как мне связаться с Иосифом Аркадьевичем? Как кто? Ваш клиент, глава фирмы «Эней» Иван Гаврилович Попадин. Господин Рутгайзер мне срочно нужен, речь идет о большом вкладе в ваш банк. Соединяете? Иосиф Аркадьевич, звонит Иван Гаврилович Попадин, глава фирмы «Эней». Я хотел бы положить в ваш уважаемый банк около миллиарда. Как смотрите на это? С удовольствием? Думаю, одним удовольствием не обойдетесь, такие суммы и нынче на дороге не валяются. Откуда деньги? Удивляете меня, Иосиф Аркадьевич. Наша фирма всегда отличалась добропорядочностью. Кстати, не падайте в обморок: миллиард – и весь наличными! Откуда? Операции с нефтью, уважаемый. Где же нынче берутся наличные? Бензин да солярка – всегда деньги. Будем в течение часа. Хотел бы приветствовать вас лично. Чао, уважаемый.

И положил трубку. Хотелось еще выпить, но снова запретил себе. Засмеялся тихо-тихо: знал бы господин Рутгайзер, откуда эти деньги. Из вашего же банка, уважаемый, перечисленные полтора месяца назад фирме «Канзас». Но это тайна за семью печатями и вам никогда не проникнуть в нее. Перебьетесь, господин Рутгайзер…

Иван не опоздал. Он всегда отличался оперативностью и пунктуальностью. Остановился на пороге, с любопытством поглядывая на дядю.

– Почему такая поспешность?

Леонид Александрович указал на два чемодана, стоявшие посреди гостиной.

– В них миллиард. Без малого.

– Всего миллиард? – пренебрежительно скривился Иван.

– Не паясничай, – оборвал племянника Яровой, – сейчас поедем в банк «Инковест» и внесем на счет твоей фирмы.

– Почему я удостоился такой чести? За какие-такие заслуги?

– Потому, что ты мой племянник. И потому, что я тебе доверяю. Со мной могут случиться неприятности. А деньги будут лежать на твоем счету.

– Неприятности?.. У вас?.. – не поверил Иван.

– Говорю: могут случиться… Может, и обойдется… На всякий случай.

– Так бы и сказали: на всякий случай… А откуда, дорогой дядя, такие деньги?

– Много знать будешь, раньше состаришься.

– Так-то оно так, но ведь интересно. Да и фирма «Эней» солидная!

– Чтоб не мучили сомнения, добавлю: будешь иметь, племяш, десять процентов.

– Аж сто миллионов!..

– Ну?..

– Согласен.

– Поедем в банк.

– Не боитесь? – кивнул на чемоданы Иван.

– Кто же знает, что в них? Везем грязное белье в прачечную, – похлопал ладонью по карману, – пистолет есть.

Иван подхватил один из чемоданов.

– Тяжелый, зараза.

– Это потому, что знаешь содержимое.

– Чистая психология, – согласился племянник.

– Я тебе, Иван, доверяю.

– А я это давно уже понял. Какую-то бумагу на деньги не хотите составить?

– Полагаюсь на твое слово. – Яровой знал преданность Ивана: он опекал племянника с детства и когда Иван решил пойти в бизнес, помог деньгами.

– В банке могут поинтересоваться, откуда столько наличности? – заметил Иван.

– Я уже говорил с Рутгайзером. Он знает – операции с нефтью.

– Сейчас так или иначе все с нефтью связано, – согласился Иван.

В банке их уже ждали. Охранник с оттопыренным карманом пиджака проводил их на второй этаж, и Рутгайзер с угодливой улыбкой поспешил им навстречу.

– Какие люди! – воскликнул патетически. – Какие люди сегодня у меня! Честно скажу – лучшие люди города!

Он смотрел на Леонида Александровича и улыбался персонально ему, принимая за главу фирмы «Эней». Яровой выдвинул вперед племянника.

– Прошу, – молвил кратко, – Иван Гаврилович Попадин, глава фирмы. А я так, для безопасности.

Яровой открыл чемодан. Увидев пачки тысячекарбованцевых купюр, Рутгайзер всплеснул руками.

– И не страшно было везти такое богатство?

– Страшно, – признался Иван, – но кто же мог знать, что именно лежит в этих чемоданах?

– Не говорите: люди ушлыми стали. И мне покоя не дают.

– Рэкетиры?

– Это тоже бывает. Но что с меня возьмешь? Денег с собой не ношу. Дорогих вещей тоже – где сядешь, там и слезешь. – Рутгайзер остановился возле чемоданов, взглянул на них нежно, глаза его так и излучали радость. – Хорошо, – еще раз всплеснул руками и как бы мелкой рысцой продефилировал к дверям. – Кассиров ко мне, – распорядился, – и быстрей!

– Счетные аппараты есть у вас? – спросил Иван.

– У нас банк «Инковест»! – заявил Рутгайзер надменно. – Банк, известный всей Украине.

«Который ободрала не менее известная фирма „Канзас“, – хохотнул в душе Яровой. – По крайней мере, ты ее надолго запомнишь».

Рутгайзер вызвал еще двоих крепких парней с оттопыривающимися карманами, они подхватили чемоданы, а Яровой с племянником спустился вместе с ними в подвал.

ЗАДОНЬКО И ГАПОЧКА

– Дела у нас постепенно раскручиваются, – сказал Задонько. – Какое слово из только что произнесенных мне не нравится, майор?

– Что же тут гадать – и ребенку ясно: постепенно.

– А вам бы сразу кота за хвост поймать?

– Знаете, полковник, если честно, не отказался бы.

– Почему-то в народе говорят: тише едешь, дальше будешь. Но я эту народную мудрость не одобряю.

– Характер у вас такой.

– И это есть… – одними глазами усмехнулся полковник. – Для того и пригласил вас, майор, чтобы ускорить раскручивание наших дел. Есть в Киеве на Львовской площади торговый дом, он заключил с фирмой «Канзас» договор на сто миллионов. За перечисленные фирме деньги получил несколько десятков видеомагнитофонов, компьютеров и принтеров. Вот вам постановление прокуратуры, майор: следует изъять из продажи эту технику.

– Поднимут бучу, – возразил Гапочка. – Да и зачем нам видяшники?

Задонько достал из ящика стола полиэтиленовый пакет с обрывком бумаги.

– Вот, майор, в присутствии понятых найдено в сарае председателя колхоза «Прогресс» Василия Григорьевича Михайленко. Есть у меня большое подозрение, а скорее – уверенность, что техника, которую вы изымете на Львовской площади, ранее была спрятана в том же сарае в Михайловке.

– Из ребровицких контейнеров?

– Не сомневаюсь.

– И эксперты докажут: тот обрывок, – Гапочка кивнул на кулечек, – идентичен бумаге, которой оклеены ящики для магнитофонов и компьютеров, продающихся на Львовской площади?

– Да. И вот что, майор. После того, как управитесь на Львовской площади, съездите в Ребровицу. Придется электричкой – с удовольствием дал бы машину, но, сами знаете, нет бензина. Нет даже в министерстве, что уж говорить о наших рядовых подразделениях…

– Не сушите этим себе голову.

– В Ребровице загляните на почту. В конце того месяца оттуда звонили в Рудыки. Проверьте телефонные квитанции: номер телефона в Рудыках – 2-12-34. – Полковник покопался в ящике и подал Гапочке фотографию. – На этом снимке Василий Григорьевич Михайленко, председатель колхоза «Прогресс». Покажите фотографию на почте, может, сегодня клиентов обслуживает та же самая телефонистка, которая работала тридцатого августа. Возможно, она узнает мужчину, заказывавшего разговор с Рудыками.

– Михайленко сообщил Яровому о визите милиции в село?

– У нас будут основания привлечь Василия Григорьевича к ответственности.

– Насолил вам?

Задонько брезгливо поморщился.

– Липовый Герой соцтруда – конечно, не без помощи Ярового. И нынче Михайленко пляшет под его дудку. Нужными людьми окружал себя Леонид Александрович. Езжайте, майор, еще раз прошу извинить за неудобства в поездке, но… – развел руками.

– Ерунда, – сказал Гапочка, – в электричке веселее, если, конечно, попадется хорошая компания.

АРЕСТ

Арест Лутака прошел буднично.

Кузьма Анатольевич считал: возьмут его дома, сделают обыск в квартире, составят различные акты, а оперативная группа подъехала в обычных «Жигулях» на Суворовскую, – зашли в фирму, опечатали помещение и лишь потом поехали на его квартиру.

Вот тут Лутак и повеселел. Они с любимой женой успели разъехаться, поменяли трехкомнатную квартиру на две – однокомнатную Верочке. С доплатой – деньги дал Яровой, двести с лишним тысяч, но ведь и квартира Верочке попалась неплохая, комнаты большие и отдельные, правда, на Троещине и высоковато, на одиннадцатом этаже, но Кузьма Анатольевич рассудил: чем выше, тем чище воздух.

Увидев чуть ли не нищенскую обстановку квартиры Лутака, оперативники скисли, по крайней мере, лица у них вытянулись. А Кузьма Анатольевич про себя хохотал: большая дуля вам, господа милицианты. Думали – роскошествует глава фирмы, а у него лишь пошарпанная тахта, стол да пара стульев, еще несколько кастрюль, чайник, дешевый холодильник с минимумом продуктов, ищите, ни одного тайника, под подушкой лишь несколько сотен карбованцев.

Понятые уселись на стулья, все равно мебели больше не было, Лутак расположился на тахте, наблюдая за безрезультатной работой милицейских ищеек. Молился Богу, хоть и не очень-то веровал: слава тебе, Всевышний, пусть святится имя Твое, да будет воля Твоя, как на земле, так и на небеси. Хлеб наш насущный дай нам днесь…

Знал: что-что, а хлеб ему обеспечен, не очень вкусный – тюремный – черный и с примесями, однако будут давать и приварок…

Суровый милицейский капитан присел рядом с Лутаком на тахту и спросил:

– Куда дели деньги?

– Какие? – удивленно спросил Лутак.

– Полученные фирмой «Канзас» от клиентов.

– Побойтесь Бога!..

Капитан пошарил рукой под подушкой, вытащил несколько сотенных купюр, сбросил простыню, заглянул под тахту, отодвинув ее от стены.

«Ищи, ищи, – веселился Кузьма Анатольевич, – деньги у Верочки, а она не подведет, моя любимая».

– Ну, хорошо, – вдруг согласился капитан, – о деньгах с вами еще поговорят. Вот постановление прокурора о вашем задержании. – Подал бумагу. – Знаете, чем вызвана такая санкция?

– Не имею понятия.

– Фирма «Канзас», – начал капитан ровным голосом, – обязалась поставить клиентам, перечислившим на ее счет свыше миллиарда карбованцев, видеотехнику, компьютеры, телевизоры и товары широкого потребления. Сроки поставок миновали, а фирма не выполнила свои обязательства.

– От нас это не зависит, – парировал Лутак. – Мы заключили договор с компанией «Репид текнолоджис», а она задержала поставки.

– Договор с «Репид текнолоджис» – чистая фальшивка, – тем же ровным голосом продолжал капитан. – В связи с этим прокурор и принял постановление, где мерой пресечения для вас определено содержание в следственном изоляторе.

– Я буду жаловаться, – нахально заявил Кузьма Анатольевич, – откуда взяли, что договор с «Репид текнолоджис» – фальшивка?

– Это видно невооруженным глазом. Кроме того, на запрос правоохранительных органов получен ответ: такой фирмы нет в природе. И никогда не было. Да вы знаете это лучше, чем я. Ваши действия расцениваются как мошенничество.

Лутак развел руками.

– Моя совесть чиста.

– Моральный аспект дела мы еще успеем обсудить. Давайте перейдем к делу. Где деньги? По нашим сведениям на протяжении последних двух месяцев фирма «Канзас» получила в нескольких коммерческих банках свыше миллиарда наличными.

«А этот Яровой настоящий прохвост, – едва не вырвалось у Лутака. – Заграбастал миллиард, а мне бросает крохи. Знать бы… Можно было бы прижать скрягу. Но поздно: теперь хоть верть-круть, хоть круть-верть…»

– О каких деньгах вы говорите? – изобразил искреннее удивление. – Да и еще наличными. Впервые слышу.

– Разберемся… – пообещал капитан, но в его голосе Лутак уловил нотки сомнения.

«А что, если этот капитан шантажирует меня? – мелькнула мысль. – Да и вряд ли Яровой сумел присвоить аж миллиард. Не такие они – Рутгайзеры и Сеньковы – дурачки. В конце концов, тебе не снился даже миллион в год, сидел бы ты в своем ЖЕКе, получал свои десять-пятнадцать тысяч, ну, немного с приварком от жильцов, а теперь хоть не ты, так любимая Верочка пороскошествует – да и тебе перепадет… Ну, похлебаешь тюремной баланды, но ведь не так уж и долго…»

Эти мысли успокоили, и Лутак, не протестуя, позволил отвезти себя в следственный изолятор. В тот же вечер его доставили на допрос в прокуратору. Как и предполагал Кузьма Анатольевич, одним из первых вопросов следователя был: где деньги «Канзаса»?

Лутак для проформы выдержал длинную паузу, потом заявил, нахально уставясь в следователя:

– Я их сжег!

– Как-так? – оторопел следователь.

– А очень просто: разве это деньги? Паршивые купоны, не нравятся они мне, взял и сжег.

– Вы не сумасшедший?

«А это идея! – воспрянул духом Лутак. – Может, и не станут судить? А из психушки как-то выкарабкаюсь».

– Разве видно? – спросил простодушно.

– Какой же нормальный человек сожжет миллиард?

«Все же – миллиард!.. Обошел меня Яровой на крутом повороте, высосал задаром ведро рабоче-крестьянской крови. Но что там твердит следователь?»

Этот следователь все меньше нравился Кузьме Анатольевичу: даже внешне противный – маленький, лицо в оспинах, какой-то высохший, словно сморчок, но глаза поблескивают еще молодецким энтузиазмом и не дает покоя въедливыми вопросами:

– И где же именно вы сожгли миллиард? Вы хоть представляете, сколько весят такие деньги?

– Не так уж и много, если тысячными купюрами.

– Все равно – несколько чемоданов.

– Ну и что? Нанял машину, завез в лес и сжег.

– В какой лес?

– По дороге на Ирпень.

– Можете показать место, где именно жгли?

– Вряд ли.

– Забыли?

– Забыл: с памятью у меня в последнее время не все в порядке, элементарные вещи забываю.

– А клиенты вашего «Канзаса» этого не заметили. Где машину нанимали?

– Поймал частника.

– И этот частник спокойно наблюдал, как вы сжигаете деньги? Трудно поверить.

– А я его отпустил. Сгрузил в лесу чемоданы, рассчитался, а тот частник возвратился в Киев.

– Не удивился, что вы в лесу с чемоданами остались?

– Какое его дело – получил бабки и отчалил.

– Выходит, частник уехал, а вы распаковали чемоданы, ссыпали деньги в кучу и сожгли?

– Точно.

– И что же вы почувствовали, когда разгорелось пламя?

– А ничего. Жарко стало, так я и отступил.

– Вы знаете – сознательное уничтожение денег карается законом?..

– Какие же это деньги, господин следователь? Купоны паршивые…

– Значит, по дороге на Ирпень? – переспросил следователь. – Куда съехали с дороги, налево или направо?

Лутак сделал вид, что задумался.

– Не помню, – развел руками.

– Не делайте из меня дурачка!

– Что вы! – даже встрепенулся Лутак. – Как можно? Водить за нос такого уважаемого человека!

«А может, он и в самом деле того… – мелькнула мысль у следователя. – Отправить на экспертизу?»

Но глаза Лутака излучали благодушие, и следователь понял, что тот ловко прикидывается, придерживаясь намеченной им версии.

«Придется подойти к нему с другой стороны», – решил следователь и спросил:

– Клиенты вашей фирмы утверждают, что примерно месяц назад «Канзас» устроил демонстрацию предлагаемых фирмой товаров. На Березняках, не так ли?

– Не отрекаюсь.

– Демонстрировались видеомагнитофоны, компьютеры, принтеры? А также дубленки, обувь и одежда? На несколько миллионов рублей. Где взяли технику и товары?

– Арендовал.

– У кого? – оторопел следователь.

– Предложил мне один коммерсант… Как же его? Извините, забыл… Так вот, за довольно скромную плату он одолжил фирме «Канзас» для устройства выставки на один день видеомагнитофоны, компьютеры, принтеры, дубленки и прочее: кожаные куртки, платья, обувь… В общем, дребедень всякую…

– Ничего себе – дребедень… Знаете, сколько одна кожанка тянет?

– Догадываюсь.

– Удивляюсь я вам, господин Лутак: вместо того, чтобы облегчить свою участь чистосердечным признанием…

– Наш украинский независимый суд, – заявил Лутак, нахально глядя на следователя в упор своими бесстыжими глазами, – справедливый и больше семи-восьми лет не даст! Ну, перехитрил я клиентов, ну, позабавился с ними, но какой для себя выигрыш от этого имел? Никакого, в этом даже милиция сегодня убедилась. Что у меня есть? Да ничего. Ни денег, ни мебели, никакой роскоши. Костюм и пальто, две пары обуви – вот и все богатство. Конфискуйте, пожалуйста, берите все, изымайте. Но учтите, господин следователь, действовал я с благородной целью: дабы вывести на чистую воду наших новоявленных капиталистов. Я – коммунист, господин следователь, приверженец равенства и братства, так меня воспитала советская власть, таким и умру. Вот и решил: нет капитализму на украинской земле, нет всем банкирам, коммерсантам, частникам! Чтоб и не пахло ими! Потому что все они – мошенники, обманщики, пройдохи. Короче, преступники. Вспомните, господин следователь, Деточкина. Вот и я решил внести свой скромный вклад в дело борьбы с дурманом капитализма. Обмануть обманщиков! – Лутак распалился, теперь он и правда верил в справедливость своих идеалов – к тому же подсознательно чувствовал, что выбрал наилучший способ защиты: надо перевести все из криминальной области в область политики, тогда и впрямь можно подать себя как идейного борца с мафией.

Следователь слушал Кузьму Анатольевича, не перебивая. Наконец, когда тот споткнулся на каком-то слове, смог прервать его велеречивую исповедь:

– Весьма похвально, что в вашем лице имеем такого убежденного борца за идею. Однако, если не возражаете, хотел бы кое-что уточнить. – Достал из ящика папку с бумагами. – Это – акты экспертизы, а свидетельствуют они вот о чем. Видеомагнитофоны, компьютеры и принтеры, поставленные фирмой «Канзас» торговому дому на Львовской площади, добыты из контейнеров ограбленного в прошлом месяце эшелона под станцией Ребровица, то есть, по общепринятым понятиям, ваша фирма причастна к грабежу. А если еще принять во внимание, что грабила контейнеры вооруженная банда – улавливаете, чем это пахнет лично для вас? Тут несколькими годами не отделаетесь, в соответствии с утвержденным Верховным Советом новым криминальным кодексом – до пятнадцати лет строгого режима.

По лицу Лутака разлилась бледность. Следователь заметил это и заявил:

– Вы соучастник и будете нести ответственность согласно закону. – Почувствовав, что отыгрался, добавил: – За вооруженный разбой!

– Но ведь я не знал… Фирма просто арендовала товары… – Вдруг спасительная мысль осенила Лутака. Следователь сказал: новый криминальный кодекс, утвержденный недавно. Когда же?

Спросил:

– И когда именно Верховный Совет принял поправки к криминальному кодексу?

– На последней сессии.

«Она ведь недавно началась, – повеселел Кузьма Анатольевич, – а закон обратной силы не имеет». Лутак, приняв напыщенный вид, съязвил:

– Вы, господин следователь, юрист и, вероятно, высокой квалификации. Ведь плохих юристов в прокуратуру не берут, так?

– Наверно.

– Не наверно, а точно. А на каком основании, господин следователь, вы запугиваете меня? Законом, который еще не действует?

Заметив, как покраснел следователь, Кузьма Анатольевич добавил:

– Как-то нехорошо получается… А следователь подумал:

«Какой черт меня дернул?.. Но ведь хотелось хоть немного проучить этого нахала, отыграться за миф о сожжении денег. Выглядит это и в самом деле недостойно, но извиняться не стану. Не извинюсь – и все. Хотя следовало бы…»

Вызвал конвоира и приказал, метнув на Кузьму Анатольевича хмурый взгляд:

– Отведите в следственный изолятор.

ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ НА СВОБОДЕ

Проснувшись, Иван Павлович подумал, что все его вчерашние волнения безосновательны: если бы милиция чем-то располагала против него, то уже задержала бы. Зачем ей тянуть кота за хвост? Чем раньше раскрывается преступление, тем больше почета и наград.

Выходит, напрасно он заподозрил Моринца и напустил на него Коляду с Сидоренко: Моринец принимал участие в ограблении ребровицкого эшелона и должен знать, что в любом случае его будут судить вместе с другими участниками этой операции.

Укорял себя: поспешил ты, Иван Павлович – утопил автомат, а оружие еще может пригодиться. Самое малое сто тысяч лежат теперь на дне Русановского пролива.

Луганский сделал легкую зарядку, чмокнул Марию в щечку, постоял на улице, цепким взглядом осматривая прохожих, и позвонил Яровому из автомата. Договорился о встрече, завел «Самару» и, не спеша, отправился к университету. Никто за ним не следовал, кроме такси, но и таксист отстал перед поворотом с Крещатика на бульвар Шевченко. Иван Павлович совсем успокоился и поставил машину впритык к тротуару у сквера на улице Репина.

С Яровым Иван Павлович долго не задержался, лишь несколько секунд посидел рядом на скамье, взял оставленный им дипломат и по Круглоуниверситетской улице возвратился домой. Открыв двери, увидел в прихожей незнакомого человека. Понял – конец!.. Но все же попробовал разыграть возмущение.

– Кто вы? – отступил к двери. – На каком основании?

– Майор милиции Гапочка, – представился незнакомец. – Мне открыла ваша жена. – Прошу ознакомиться: постановление прокурора на обыск и арест.

– Вы что, с ума сошли?!

– Вы обвиняетесь в ограблении контейнеров под станцией Ребровица и на Узловой.

– Какая-то чепуха… – Иван Павлович бросил дипломат с деньгами под вешалку. – Это же надо додуматься: меня – в ограблении! Я двадцать лет прослужил в госбезопасности!

– Мы еще успеем обсудить все детали вашей чрезвычайно интересной биографии, – перебил его Гапочка и приказал появившемуся на пороге гостиной человеку: – Обыскать!

Уже по тому, как его обыскивали, Луганский понял, что имеет дело с профессионалами: такие напрасно не придут. И все же заявил возмущенно:

– Вам придется извиниться…

– Все в нашей тленной жизни возможно… – не стал настаивать на своем милицейский офицер.

Гапочка все больше не нравился Луганскому: такой как вцепится, не выпустит. Да и у кого вызовет симпатию человек, пришедший арестовать тебя?

«Может, – подумал, – это чисто субъективное, ведь майор держится вежливо, улыбка почти не сходит с его лица. Однако улыбка-улыбкой, а взгляд твердый, так и веет от него холодом. А чего же ты ждал? Чтобы перед тобой расшаркивались?»

– Что ж, прошу делать свое дело, – заявил и взял у майора постановление на обыск. – Я бы уточнил – черное дело.

– На вашем месте я не делал бы таких выводов, – заметил Гапочка, пропуская в комнату Луганского.

Мария метнулась навстречу мужу.

– Скажи им, Ваня, что это недоразумение! Какой обыск – у нас…

«Дурак плешивый, – подумал Иван Павлович, – они ведь „водили“ меня уже несколько дней, а я не засек никого. И как последний болван принес домой дипломат с деньгами. Полтора миллиона для Марии…»

Эта мысль окончательно подкосила Луганского. Плюхнувшись в кресло, он как бы впал в прострацию – не хотелось ни думать о чем-либо, ни жить, лучше всего просто умереть бы.

– Пригласите понятых, – распорядился Гапочка, и эти слова совсем доконали Ивана Павловича. Кто понятые? Соседи или дворничиха, наверно, соседи, и сегодня же во всем доме станет известно, что Луганский арестован. Какой стыд! Арестован подполковник госбезопасности – как обычный ворюга!

«Пусть, – пронеслось в мыслях, – пусть будет, как будет, ну, проиграл, а мог бы и выиграть. Значит, все же Моринец. Как я недооценил его! Но поздно терзать себя, надо думать, как выйти из такого положения с наименьшими потерями. Что знает Моринец? Ограбление контейнеров под Ребровицей. Раз. Перепрятывание награбленного в Михайловке. Два. На Узловой Моринца не было и об убийстве милиционера ему неизвестно. Это важный плюс. Возможно, Моринец навел милицию на Ярового и Леониду Александровичу не выкрутиться. Ну и черт с ним, с Яровым – впутал меня в историю, было бы обидно, если бы сам вышел сухим из воды».

Злость закипела в Луганском – Яровой!.. Да, во всем виноват Яровой. Втянул его, заслуженного чекиста, в авантюру, наобещал золотые горы – и пшик. А сам, небось, выкрутится. Разве это справедливо? Погибать, так обоим вместе. Но ведь ему самому надо искать пути спасения.

Конечно, суда не избежать, однако можно хоть немного смягчить приговор. Первое: изобразить чистосердечное раскаяние. Добровольно сдать оружие, потому что все равно доищутся… Соседи ведь знают, где у него гараж, а там в тайнике автоматы. Жаль, «Самару», наверно, конфискуют, а нынче она стоит… Конфискуют и полтора миллиона, только что полученные от Ярового…

Отчаяние охватило Ивана Павловича при воспоминании о дипломате – отчаяние и безнадежность. А во всем виноват все-таки Яровой…

Но ведь и он сам… Первое: собственноручно застрелил милиционера на Узловой. Второе: распорядился уничтожить Нечипоренко. Правда, Коляда и Сидоренко скорее языки проглотят, чем признаются, что кончали майора. За это – «вышка», а кто ее жаждет? Итак, тут все важно: он не выдаст Коляду и Сидоренко, Коляда же будет молчать о случившемся на Узловой. Выходит – порядок.

Однако, как самому выбраться из грязи? Сдать оружие – раз. Добровольно, и добиться, чтобы это было зафиксировано в протоколе. Во-вторых; сдать хлопцев. Весь десяток, включая Моринца. Сообщить милиции фамилии, адреса и телефоны. За это сбросят год-два. Хотя бы год – и это неплохо. Далее: утопить и Ярового. Потоптаться по нему: он – главный виновник, он искусил всех, ему принадлежит идея организации банды, ограбления контейнеров, создания фирмы «Канзас». Сам Яровой заглотал миллионы, оставив других фактически ни с чем. Аферист и негодяй!

Воспоминание об Яровом разбередило сердце, но Иван Павлович усмирил ярость. Злость сейчас – плохой советчик, пока обыскивают квартиру, следует сосредоточиться, выработать линию поведения на допросах в милиции.

Итак, Яровой… Надо как можно выразительнее преподнести эту фигуру, доказать, что он – главный виновник. Но есть ли для этого основания? Первое: Яровой вооружил банду. Теперь Иван Павлович не стыдился этого слова: да – банду. Ведь именно Яровой превратил их всех в бандитов. В том числе и нескольких известных спортсменов, даже самого олимпийского чемпиона Льва Моринца. Далее: Яровой передал банде грузовики. Без грузовиков все их планы не стоили бы и выеденного яйца. Выходит, именно на Ярового падает львиная доля вины. Он – инициатор, первопроходец, вдохновитель. А они все вместе взятые – простые исполнители, подчиняющиеся змею-искусителю…

От этих размышлений стало чуть легче, и Иван Павлович стал внимательнее следить за тем, как обыскивают квартиру. Мария сидела на тахте в нескольких шагах от него, глаза у нее были мокрые и покраснели. Ивану Павловичу хотелось хоть немного подбодрить жену, но не нашел слов, тем более, что тут же, в гостиной, находились понятые: майор Синица с женой – весьма неприятные субъекты, соседи, Луганские не здоровались с ними уже с полгода. Идейные выскочки, для них железный Феликс всегда был образцом всех добродетелей, вон как ехидно усмехаются…

Иван Павлович лишь скривился, подумал о Феликсе. Всегда существовала борьба, всегда люди уничтожали друг друга. Еще со времен неандертальцев. И разве он виноват в том, что приказал застрелить Нечипоренко? Просто так сложились обстоятельства, он лично не имел претензий к майору, но ведь Нечипоренко мог выдать их и много знал – потому и погиб. То же самое с милиционером на Узловой…

Гапочка позвал понятых в прихожую: докопался до дипломата, сообразил Иван Павлович. Действительно, Гапочка возвратился с портфелем и открыл его. Увидев тысячекарбованцевые купюры, жена Синицы даже зажмурилась. Гапочка вытряхнул деньги на стол, посчитал купюры в одной заклеенной пачке.

– Сто тысяч! – объявил. – А всего таких – пятнадцать. Полтора миллиона. Прошу понятых проверить.

Синица с женой стали считать, Ивану Павловичу было гадко смотреть, как слюнявят пальцы, стараясь не ошибиться – отвернулся, еще раз укоряя себя – мог бы оставить дипломат у Бондаревых, люди надежные, ни о чем не расспрашивали бы, передали бы Марии дипломат через какое-то время: и ей бы на пользу, и ему не помешало бы. Передачи ведь надо же за что-то покупать.

А обыск приближался к концу: незаметно, но ведь миновало уже чуть ли не два часа.

– Все, – наконец сказал Гапочка, подсунув понятым протокол, – прошу расписаться.

ЯРОВОЙ

Ярового задержали на киевской квартире и арестовывал его сам Задонько.

Полковник договорился с дворничихой: она позвонила Яровому, сообщив, что принесла новые книжки для оплаты жилья. Леонид Александрович открыл, а лейтенант Онопко, бесцеремонно отстранив его, вошел в квартиру. За ним последовали полковник и члены оперативной группы. Еще и дворничиха с соседкой – в качестве понятых.

Яровой воспринял милицейское вторжение с пониманием. Не возражал, лишь, прочтя прокурорское постановление, усмехнулся и спросил:

– Что же вы будете искать?

– Все вещи будут описаны, – сообщил Задонько, – поскольку, считаю, без конфискации не обойдется.

– За что же такое на мою голову?

– Не надо прикидываться, Леонид Александрович, все вам известно не хуже, чем мне.

– Может, известно, может, нет…

Задонько подал знак подчиненным, чтобы начинали обыск, сам же сел в углу большой, хорошо обставленной гостиной с ковром во весь пол. Представился:

– Начальник управления по борьбе с организованной преступностью Министерства внутренних дел полковник Задонько Николай Николаевич. Не хотели бы вы, Леонид Александрович, немного поговорить со мной – неофициально?

– С радостью, – расплылся в улыбке Яровой. – Никогда не возражал противдушеспасительных бесед, а с начальником министерского управления – тем более.

Он устроился в кресле возле полковника и, положив пачку американских сигарет на журнальный столик, сказал:

– Коньяку не предлагаю, поскольку…

– При исполнении служебных обязанностей, – подхватил Задонько. – Но, если честно, – и не пил бы с вами. Никогда.

– Это почему же?

– Потому что брезгую.

– Еще несколько лет назад за такие слова… – нахмурился Яровой, – вылетели бы с работы.

– Времена меняются, Леонид Александрович. И вы нынче не первый и не член ЦК… Точно, еще несколько лет назад вы меня с дерьмом смешали бы.

– Попробую и сейчас.

– Не удастся, пан Яровой, или, может, величать вас, как раньше, товарищем?

– А как хотите. Только не советую так начинать разговор. Потому что не выйдет душевного.

– А я и не очень-то стремлюсь к этому. Неофициальный разговор, просто неофициальный, вас устраивает?

– Вполне.

– Тогда объясните мне, зачем вам понадобилась вся эта афера? Неужели не ясно было, чем все кончится?

Леонид Александрович закурил, изобразил на лице блаженство, помахал ладонью, разгоняя дым, и спросил:

– Что-то не понял вас, полковник. Что вам от меня нужно? Карусель какую-то закрутили…

– Я на вашем месте был бы откровеннее.

– Не скажу, как бы вел себя на вашем.

– Да, разница существует: вы – обвиняетесь в преступлении, я – буду вести дознание.

– В каком преступлении?

– Не лукавьте хоть сейчас, Леонид Александрович.

– И все же?..

– Разве не с вашего благословения ограблены контейнеры под Ребровицей и на Узловой?

– Впервые слышу.

– Факты – упрямая вещь, господин Яровой. Задержанный нами бывший гебист подполковник Луганский свидетельствует об этом.

Яровой пожал плечами.

– Впервые слышу о бывшем гебисте.

– Не надо, Леонид Александрович, у нас собраны неопровержимые факты. Подтвержденные актами экспертиз и показаниями непосредственных участников ваших афер.

– Вот когда предъявите…

– Я ждал такого ответа. Первое: два грузовика, которыми перевозилось награбленное, принадлежат вашей конторе?

– «Газон» и «зил» действительно имеем. Но перевозки чего-то награбленного?.. Извините, какая-то ерунда…

– А оружие? Откуда у вас пистолеты и автоматы?

«Так я тебе и рассказал…» – Яровой вспомнил, как привез ему оружие в багажнике «Жигулей» знакомый прапорщик. По пристойной цене – без обдираловки. Военная часть, в которой служил прапорщик, дислоцировалась на территории его бывшей области и прапорщик честно поделился с командиром полка. А командиру полка Яровой в благословенные времена застоя выделил участок под дачу – чуть ли не полгектара под лесом и на берегу реки.

– Разве я похож на спекулянта оружием? – спросил. Задонько и не рассчитывал на иной ответ.

– Мы еще вернемся к этому вопросу, – пообещал. – «Газон» и «зил» видели крестьяне ночью в Михайловке именно тогда, когда были ограблены контейнеры у Ребровицы.

– И они запомнили номера машин?

«Ох ты и пройдоха! – едва не вырвалось у Задонько. – Конечно, номера на бортах переиначены, а металлические государственные подделаны, но рано праздновать победу. Когда возвращались из Михайловки в Киев, Моринец незаметно отковырял кусок краски с автомобильного борта – так что есть результаты экспертизы и вывели тебя на чистую воду».

– Мы еще поговорим о грузовиках, – пообещал, – а сейчас давайте лучше побеседуем о «Канзасе».

– «Канзасе»? – вытаращил глаза Яровой. – Какой еще «Канзас»?

– Фиктивная фирма, созданная вами.

– И как можете это доказать?

– Через эту фиктивную фирму вы получили свыше миллиарда карбованцев.

– И это также вы можете доказать?

– Мы арестовали руководителя фирмы Кузьму Анатольевича Лутака.

– И он свидетельствует против меня? Если даже так, официально заявляю: вранье. О «Канзасе» впервые слышу, никаких денег от этой фирмы не получал.

– Так-таки впервые? Но ведь вы, господин Яровой, вряд ли можете опровергнуть, что были на презентации «Канзаса». Видели вас там весьма солидные люди, например, Рутгайзер и Сеньков.

Яровой пожал плечами, для убедительности потер ладонью лоб и пробормотал:

– Теперь припоминаю. Действительно, когда-то на Березняках… Но ведь мне приходится бывать на многих презентациях… Наверно, пригласили и на ту.

– Мы установили, Леонид Александрович, что видеотехника и компьютеры из разграбленных контейнеров перепрятывались в сарае председателя колхоза из села Михайловка. Надеюсь, не станете отпираться, что знакомы с Василием Григорьевичем?

И опять Яровой наморщил лоб, будто пытался вспомнить, о ком идет речь. Отрицательно покачал головой.

– Не помню.

– Ну как так, Леонид Александрович? Разве и Героя соцтруда припомнить не в состоянии?

Яровой расплылся в улыбке.

– Так бы и сказали: Михайленко… Конечно, знаю… И он докатился до того, что перепрятывал награбленное? Разве Михайленко мог такое учинить?

– Больше того: тот самый Михайленко звонил из Ребровицы вам в Рудыки. После того, как я с оперативной группой побывал в Михайловке. Что же он сообщил вам, Леонид Александрович?

– Такого разговора не припоминаю.

– Что-то с памятью вашей стало, господин Яровой. А ребровицкая телефонистка узнала на фотографии Михайленко, да и квитанция о разговоре с Рудыками на почте сохранилась.

– Ну и что? Ну, позвонил мне Василий Григорьевич… Ну, побеседовали с ним на разные темы. Ну, жаловался он на милицию, незаконно ворвавшуюся в усадьбу честного труженика. Ну и что?

– Все это – косвенные доказательства, но, если собрать их вместе…

– Не смешите меня!

Вдруг Задонько рассвирепел: гнев затмил разум, но полковник все-таки нашел силы, чтобы сдержать себя. Сказал резко:

– Мы устроим вам очную ставку с Луганским и с другими людьми, так что я не советовал бы вам отпираться.

– Сейчас вы поставите меня в известность, что чистосердечное признание смягчает вину…

– Нет, – махнул рукой Задонько, – на вас это не повлияет. Вы – волк, хотя много лет натягивали на себя овечью шкуру. Лозунги провозглашали – о равенстве и братстве, на трибунах выстаивали, послушать вас – нет в мире справедливее человека. А в это время гребли все под себя, я не был в Рудыках, но, говорят, от такого особняка и Щербицкий не отказался бы. Потом наняли Лутака, наобещали золотые горы, а он, хоть и прохвост, хоть и хитер, а в дураках оказался. А это же вы, Леонид Александрович, втянули его в аферу, вы высосали через «Канзас» миллиард, и я не успокоюсь, пока не докажу это.

«Блажен, кто верует… – усмехнулся Яровой, хотя кисло было у него на душе. – Дерзайте, полковник».

ЗАДОНЬКО И ЛУГАНСКИЙ

– Жаль, очень жаль, что нам пришлось встретиться именно в такой ситуации, – сказал Задонько, когда в его кабинет ввели Луганского. – Я был о вас лучшего мнения.

Иван Павлович лишь пожал плечами. Стоял выжидательно на пороге, не сводя глаз с полковника. Наконец тот указал на стул.

– Садитесь.

Луганский сел, всем своим видом демонстрируя покорность и желание прислужиться.

– Не будем останавливаться на причинах, побудивших вас принять именно такое решение, – продолжал Задонько. – Мне они понятны. Не одобряя их в принципе, хотел бы лишь спросить: осознаете ли вы глубину своего падения?

«Пошел бы ты ко всем чертям, – рассвирепел Иван Павлович, – ишь, моралист нашелся! Попался бы ты мне на Узловой, побеседовали бы совсем по-другому. Но сейчас твоя взяла и это следует учесть…»

– Я хотел бы сделать официальное заявление, – ответил Луганский – и просил бы его запротоколировать.

Задонько вызвал помощника и приказал прислать машинистку. Дождавшись ее, сказал:

– Слушаю…

Иван Павлович начал, всячески выказывая волнение:

– Осознавая свою вину перед украинским народом, прошу учесть: искренне сожалею о содеянном. В связи с этим сообщаю: в моем кооперативном гараже оборудован тайник, где спрятано оружие – десять автоматов и семь пистолетов. Кроме того, могу назвать поименно членов созданной при моем содействии банды: фамилии, адреса и номера телефонов грабителей, принимавших участие в ограблении контейнеров под станцией Ребровица и на Узловой.

– Похвально… – на устах Задонько появилось подобие улыбки, походившей скорее на гримасу. Полковник понял, чем именно вызвано это заявление и в который раз подивился – какие же темные закоулки бывают в людских душах. Но не позволил разгуляться эмоциям, а мотивы, которыми руководствовался Луганский, в данном случае не касались его. Велел машинистке:

– Зафиксируйте все.

Луганский стал перечислять фамилии и адреса – у него была хорошая память и ни разу не запнулся, не ошибся, а Задонько думал, что в продажной душе никогда не сверкнет и капля благородства, что этот бывший гебист так же равнодушно продал бы отца и мать, не остановился бы ни перед чем ради собственного благополучия. Отвернулся, не желая демонстрировать Луганскому всю гамму чувств, отразившихся на его лице. Когда тот закончил свой перечень, спросил:

– Чем еще хотите облегчить свое положение? Прошу детально рассказать, как осуществлялось ограбление контейнеров на железной дороге.

Луганский начал подробный рассказ: надеясь на смягчение приговора, ничего не утаивал. Полковник слушал внимательно, не перебивая, лишь иногда кое-что уточнял. А когда Луганский закончил, заметил, горестно вздохнув:

– Я надеялся на большую откровенность.

– Поверьте, не скрыл ничего.

– Не верю, – кратко отпарировал полковник. – Что случилось с начальником Лижинской железнодорожной милиции и младшим лейтенантом Грабовским на Узловой?

Но Луганский был готов к этому вопросу. Ответил, и глазом не моргнув:

– О чем вы, полковник? Впервые слышу о таких. А сам подумал:

«Ищите… Броварской лес большой – и в сто лет не управитесь. А где закопали младшего лейтенанта, сам не помню».

Задонько смотрел Луганскому в глаза, светившиеся, казалось, искренностью, и думал: скорее всего, этот мерзкий тип причастен к убийству Нечипоренко и Грабовского. Но как доказать? Сам ведь никогда не сознается: за убийство представителя власти светит высшая мера – Луганский хорошо знает это. Надо поскорее найти доказательства.

А Луганский, театрально приложив руку к сердцу, произнес:

– Впервые слышу об этих милиционерах, честно говорю, руки мои не запятнаны.

– Что можете сказать об отношении Ярового к фирме «Канзас»?

– Я уже рассказал, что доставил награбленное из контейнеров добро на Березняки, где товары демонстрировались клиентам «Канзаса», – охотно объяснил Луганский, умолчав, однако, о том, что получил от Лутака дополнительный гонорар. – По-моему, Яровой задумал грандиозную аферу: решил вытянуть из банков и разных других коммерческих структур большие деньги за несуществующие товары.

– Чем можете доказать? Луганский поморщился:

– Это мое предположение. Доказательств у меня нет. Правда, Яровой во время нашей встречи в Рудыках говорил, что над фирмой «Канзас» сгустились тучи и ее ждет неминуемый крах. Но в его словах я не уловил сожаления.

– Хорошо, – резюмировал Задонько и положил перед Луганским протокол допроса. – Прошу подписать.

ГАПОЧКА И КОЛЯДА

Коляда нахальными глазами смотрел на майора Гапочку.

«И что тебе известно, ментяра гадский? – размышлял. – С лижинским железнодорожным мильтоном – глухо: ни я, ни Олег не расколемся – кому охота на себя вышку вешать? Луганский тем более будет молчать. Может, кто-то видел нас, когда за Моринцем охотились? Вряд ли. Следует отпираться до последнего, пока окончательно не припрут к стенке. Сидоренко – парень башковитый, так просто не расколется: выходит, и тут наши позиции тверды.

Остаются Ребровица и Узловая. Но кто видел, как мы опустошали контейнеры? Никто. А значит, идите, товарищи менты, в задницу. Не был я под Ребровицей, а об Узловой, вообще, впервые слышу. Правда, наш грузовик могли засечь в Михайловке – увидел какой-то абориген на улице, – но ведь номера на бортах перерисованы, металлические – фальшивые, попробуй докопаться». Коляда осмелел и заявил:

– Я всегда гордился нашей милицией и вообще – правоохранительными органами. И вдруг… Хватают человека ни за что… В чем меня обвиняют, майор?

Гапочка не без иронии смотрел на Григория: нахальный и юркий какой-то… Майор уже знал, что во время обыска у Коляды найдены две пары джинсов и белая американская тенниска с надписью латинскими буквами. Выходит, похож на описанного Ниной Хомячок: красивый, белобрысый и шустрый.

– Когда вы начали работать на Луганского? – спросил майор резко.

«Неужели Иван Павлович продал? – заволновался Коляда. – Вроде бы на него не похоже. Однако, на что только не способен человек, когда дело коснется его собственной шкуры? Наверно, Луганскому пообещали золотые горы, вот он и выдал всех ребят. Да, скорее всего, так оно и было, потому что, кроме Луганского и Олега Сидоренко, никто не знал его адрес. Значит, ментам известно и про Ребровицу, и про Узловую. Но не рано ли паникуешь, Гришка? А вдруг не знают, чем они на самом деле занимались?..»

– Какой Луганский? – прикинулся удивленным Коляда. – Впервые слышу такую фамилию.

– Иван Павлович, – уточнил Гапочка, – он завербовал вас в банду, грабившую контейнеры на железной дороге.

«Выходит, все ментам известно и продал нас таки Луганский. Вот шкура, гад поганый!»

– Было, – вздохнул сокрушенно Григорий, демонстрируя раскаяние. – Этот Луганский наобещал много денег, но обманул.

– Когда грабили контейнеры, не могли не знать, что совершаете противоправные действия.

– Так уже случилось… Подбил нас на это Луганский.

– Итак, вы признаете, что принимали участие в ограблении контейнеров под Ребровицей и на станции Узловой?

– Не отрекаюсь.

– Так и запишем. Далее: ограбив контейнеры, вы отвезли ящики с видеотехникой, компьютерами и принтерами в село Михайловку?

– В какое-то село – это точно. Названия не знаю.

– Перегрузили ящики в сарай? Хозяина усадьбы видели, узнаете его?

– Видел. Полный такой человек, усадьба за зеленым забором и сарай кирпичный. Узнаю.

– Куда доставляли награбленное из контейнеров на Узловой?

– В Киев, на Березняки.

– Какой товар?

– По-моему, барахло. То есть, шмотки. Обувь и куртки, хлопцы говорили – были и дубленки.

– Куда именно на Березняках?

– А там склад есть, кажется, мебельный.

– Хорошо. А теперь, скажите мне, Григорий Афанасьевич, когда вы в последний раз были в Лижине?

Григорий скривился, будто от боли. «Неужели, – мелькнула мысль, – дознались о девчушке и о майоре? Этого только не хватало».

– Ездил, – признался, поскольку отказываться не было смысла: Леся и ее начальница все равно узнают его. – Недели две назад. Позвонил мне, значит, один знакомый из Ребровицкого потребсоюза, попросил помочь. Вагон с лесом у них гуляет, так не помогу ли я ускорить?.. Пообещал даже немного деньжат подкинуть.

– Фамилия? – поинтересовался Гапочка. – Фамилия этого вашего знакомого?

– Клименко, – наконец вспомнил фамилию директора лесоторгового склада Григорий. – У меня, знаете, на фамилии память плохая.

– Допустим, – согласился Гапочка, – загон с лесом для Ребровицкого райпотребсоюза. А при чем тут Лижин?

– Это – большая станция, и там все знают. В общем, отправился я туда и девушка с товарной станции пообещала ускорить доставку леса в Ребровицу.

– Какая именно девушка?

– Не знаю, а имя, кажется, Леся.

Гапочка немного подумал и сказал:

– Повезем вас, Григорий Афанасьевич, в Лижин.

– Зачем? – встрепенулся Коляда.

– Покажем вас Лесе и ее начальнице.

Испуг мелькнул в глазах Григория и это не прошло мимо внимания Гапочки.

– Я ведь не отрицаю, что встречался с ними, – сказал Григорий.

– Все будет по закону, – объяснил майор, – акт опознания, очная ставка…

«Лишь бы только Леська не раскололась, – подумал Григорий, – потому что тогда мне несколько лет довесят. Как одному из организаторов ограбления. Неужели не сообразит? Расколется – ведь сама под суд пойдет».

– Вам виднее, начальник, – сказал. – Закон и в самом деле следует уважать – я уже почувствовал это на собственной шкуре.

«А еще мы покажем Коляду свидетелю, видевшему его вместе с Нечипоренко, – решил Гапочка. – Если узнает Коляду, возможно, выйдем на след майора».

– Завтра поедем в Лижин, – сказал.

– Завтра, так завтра, – согласился Коляда, – теперь я полностью в вашей власти: если бы и захотел – не убегу.

Григория и еще двоих парней, одетых в джинсы и светлые тенниски, поставили под стеной в помещении дежурного по отделению милиции. Первой в комнату пригласили Нину Хомячок.

«У-у, стерва», – злобно прорычал одними губами Коляда, хотя причин для недоброжелательства у него вовсе не было. Наоборот, Хомячок свела его с Лесей, значит, мог бы испытывать благодарность к ней.

Хомячок не усомнилась ни на мгновение.

– Этот, – указала на Григория, – именно он приходил к нам – разыскивал вагон с лесом для Ребровицы.

Гапочка оглянулся на понятых.

– Прошу зафиксировать.

Следом за Хомячок в комнату впустили Лесю. Увидев Григория, она хотела броситься к нему, но дорогу преградил тот самый майор, который допрашивал ее в кабинете начальника станции. Но Леся не видела майора, вперила взгляд в Григория, не могла еще осознать, что это именно он, ее любимый, лучший человек на свете.

Но почему стоит у стены, а рядом еще двое парней, чем-то похожих на него? Вспомнила – ей надо узнать его, но разве не видно, что уже узнала?

Вдруг опомнилась и отступила на шаг: он ведь арестован. Не уберегся, дружки все же втянули, потому, наверно, и не приходил, не мог же забыть ее – такие хорошие слова говорил…

Значит, милиция оказалась более ловкой…

Всюду успевают мильтоны, всюду суют свой нос – где нужно и где не нужно: вот и Григория задержали…

А где нужно – днем с огнем не найдешь. Лижин еще бог миловал – хоть и тут кражи да пьяные хулиганы, – а вот в Киеве и других больших городах, говорят, квартиры грабят чуть ли не через одну…

Леся почувствовала: гнев просыпается в ней. Она сейчас ненавидела эту подлую милицию, которая не охраняет простых граждан, а хватает кого ей заблагорассудится. Таких – оступившихся, как ее Гриша. Он же невиновен, просто попал в безвыходное положение.

Неужели не простят? Неужели не помилуют? Кого же тогда миловать? Опутали его паутиной – это же надо учитывать…

А Григорий усмехался: будь что будет, все равно сидеть, а он и в тюрьме не пропадет. С его характером и умением приспосабливаться к кому угодно!.. Одного одарить улыбкой, другому подкинуть приятное слово, подольститься к третьему… Жизнь есть жизнь, и следует устраиваться в зависимости от обстоятельств. Только бы Леся не размякла, вон как обрадовалась, узрев его, глаза так и светятся преданностью и любовью. Дуреха, уродина… Возьми себя в руки, не раскисай, будь все время настороже, от ментов можно ждать чего угодно: гам – и схавают. Молчи, дурочка, не сознавайся ни в чем – сама себе яму не выкапывай.

Потому что ох, как тяжело выкарабкаться из нее!.. Леся вплотную приблизилась к Коляде, прошептала так, чтоб никто не услышал:

– Любимый…

– Молчи… – едва успел шевельнуть губами Григорий, как майор не совсем вежливо отстранил Лесю.

Леся показала Григорию глазами, что поняла его, и сказала:

– Этого товарища знаю. Он разыскивал вагон с лесом для Ребровицкого потребсоюза.

И снова Гапочка дал знак понятым зафиксировать показание.

Леся в дверях остановилась, одарила Григория нежным взглядом, а он улыбнулся, как и раньше, светло, радуясь, что девушка не предала его.

Коляда отодвинулся от стены, надеясь, что процедура опознания закончилась, но раздалась резкая команда Гапочки:

– Стоять!

Коляда снова прижался к стене, а в комнату вошел совсем незнакомый человек в джинсовом костюме. Гапочка подвел его к троице, стал говорить какие-то обязательные для такой ситуации слова, но человек слушал его вполуха, он сразу узнал Коляду, так как смотрел лишь на него.

«И что тебе надо, фраерок, – неприязненно подумал Григорий, – чего баньки вылупил?»

А «фраерок» торжественно, с явным удовольствием указал на Коляду, добавив:

– Я его узнал сразу. Именно этот тип крутился возле Нечипоренко, прежде чем майор вместе с ним сел в белую «Ладу».

У Григория замерло сердце: дела приобретали совсем неожиданный и угрожающий поворот. Казалось, никто не видел, как они с Сидоренко обмишурили того горемыку-майора, но и тут нашелся недобрый глаз…

Коляде захотелось плюнуть в лицо этому типу в джинсовом костюме. Еще и вырядился будто на праздник, галстук нацепил. Гнусная морда!..

«Подсадных уток» освободили, понятые, подписав протокол опознания, ушли также, и Гапочка остался наедине с Колядой. Смотрел на Григория долго и молча, наконец сказал:

– Такие дела у нас вырисовываются… Опознали вас, Коляда, все. Значит, отпираться нет смысла.

– Что вы имеете в виду под словом «все»? – простодушно спросил Григорий.

– Все, кто нас интересовал. Вы вошли в преступный сговор со служащей товарной станции Лесей Савчук, она сообщала вам о содержимом контейнеров, а ваша банда под началом Луганского грабила их.

– То, что опустошали контейнеры, не отрицаю, – признал Григорий. – А вот в преступный сговор с Лесей Савчук не вступал.

– Откуда же узнавали, что в контейнерах?

– Таких данных у нас не было – грабили, что под руку попадало.

– Удивительная вещь: все время попадали ценные товары.

– Так уж вышло – фортуна была на нашей стороне, что ли? Вы верите в фортуну, начальник?

– Я верю в логику и в факты.

«А я теперь вообще никому… – чуть не вырвалось у Григория. – Поверил Луганскому, а он, сука, продал». Словно прочитав мысли Григория, Гапочка сказал:

– Откровеннее надо быть, Коляда. Потому что ваш шеф и организатор Луганский свидетельствует: именно вы сообщали ему о содержимом контейнеров. А сами узнавали об этом у Леси Савчук – больше не у кого было.

– Врет Луганский, – покачал головой Григорий, – наговаривает на меня. На милосердие суда надеется.

– На вашем месте я тоже надеялся бы.

«Не думал, что Луганский так быстро расколется, – возмутился про себя Коляда, – нестойким Иван Павлович оказался. Небось, и оружие сдал, и нас всех торопит, как только может. Но ведь и я на него капнуть могу… – вспомнил о милиционере на Узловой. – Но стоит ли? Лучше молчать…»

– Не верьте Луганскому, – сказал твердо, – падло он вонючее и ради себя всех утопить готов.

«Падло – это точно, – мысленно согласился Гапочка, – однако, в этот раз, пожалуй, не врет».

– А вы у самой Савчучки поспрашивайте: сговаривались мы или нет, – предложил Коляда.

– Как на мой характер, все ясно и так.

– А я возражаю.

– Ладно, – решил майор, – к этому вопросу мы еще вернемся. Теперь вот что: свидетель Терещенко утверждает, что в конце августа вы подошли на улице к майору Нечипоренко, что-то сказали ему, потом вместе с майором направились к белой «Ладе», стоявшей неподалеку, и поехали в неизвестном направлении. После этого случая майор Нечипоренко исчез. Как вы можете объяснить такую ситуацию?

Но Григорий уже успел собраться с мыслями.

– Не отказываюсь, – сказал беззаботно, – увидел я тогда милицейского майора, а как раз перед этим хлопцы какие-то пробежали и сообщили: в двух кварталах отсюда, на улице Чапаева хулиганы бьют окна в чайной. Я, увидев майора в форме, доложил: так, мол, и так, хулиганы бесчинствуют… Он попросил подвезти на улицу Чкалова, что мы и сделали. Высадили его там, а сами дальше поехали.

– Согласно показаниям известной вам Хомячок, – перебил его Гапочка, – вы приезжали в Лижин шестнадцатого числа. А зачем пожаловали туда в конце месяца?

Но Григорий успел приготовиться и к такому вопросу.

– Ездили на разведку в Узловую. А дорога – через Лижин. Мы тут остановились, чтобы пообедать.

– С кем ездили?

– Я и Олег Сидоренко, – не стал лгать Григорий, потому что с Олегом они на всякий случай еще тогда договорились, как выкручиваться.

– На улице Чкалова действительно хулиганили? – поинтересовался Гапочка, наперед зная, что все россказни Григория – чистая липа. – Значит, вы высадили майора Нечипоренко на Чкалова, а сами отправились в Узловую? Кстати, только что сказали, что остановились в Лижине пообедать, но вблизи железнодорожной милиции нет столовой.

– Закусочная, господин начальник, вы забыли о бутербродной: в ста шагах от той милиции.

«И тут комар носа не подточит», – вынужден был признать майор, вспомнив о бутербродной неподалеку от милицейского отделения. Но все же переспросил:

– После этого не встречались с майором Нечипоренко? «Хо, – повеселел Григорий, – еще как встречались, но зачем тебе все знать? Закопали мы Нечипоренко в таком густом сосняке, что век будешь искать, не найдешь, а без трупа нет убийства».

– Нет, – ответил, глядя прямо в глаза Гапочке, – не встречались, да и где могли встречаться? В Лижин я уже не приезжал.

Коляду увезли в камеру предварительного заключения, а Гапочка позвал Лесю Савчук: она сидела в соседней комнате, ожидая своей очереди. Вошла, глядя куда-то мимо майора, будто и не видела его.

Гапочка решил быть как можно любезнее. Придвинул Лесе кресло, сам сел на стул.

– Ну вот, – сказал прямо, – теперь давайте откровенно: чем именно взял вас Коляда? Что наобещал за информирование грабителей о содержимом контейнеров?

– Не понимаю вас, майор. Я помогала этому, как вы сказали, Коляде, разыскать вагон с лесом. И все. Больше мы с ним не общались.

«А у меня нет ни одного свидетеля, – констатировал Гапочка, – должен поднять руки и извиниться перед тобой. Хотя почти уверен: сидишь ты по самые уши в грязи».

– Я не верю вам, Леся, – сказал. – Но у меня нет доказательств. Идите, но думаю, что совесть у вас когда-либо пробудится.

«Уйду с удовольствием, – решила Леся, – чтобы никогда уже не видеть твоей противной рожи. Дура я, чтобы сознаваться? В гроб себя положить собственными руками? Извините, не собираюсь».

И ушла, убежденная в своей правоте.

ЗАДОНЬКО И ЛУТАК

Раздатчик еды хитро подморгнул Лутаку и, передавая миску, сунул ему бумажку. Кузьма Анатольевич, не переставая жевать, прочел:

«Меня задержали. Все остается, как договорились. Я».

Лутак, узнав почерк Ярового, оторопел: вот так майсы – неужели арестовали самого шефа? Неужели, имея такие деньги, не мог откупиться? Удивительные коленца выкидывает жизнь…

Покончив с невкусным супом, в котором плавало немного вермишели, Лутак растянулся на нарах, обдумывая ситуацию. Выходит, поймался и сам Яровой. Взяли его, раба божьего, за шкирку. Честно говоря, это не огорчило Кузьму Анатольевича. Почувствовал даже удовлетворение: каждому свое, хоть таким образом торжествует справедливость…

Но как Яровой, сидя в тюряге, будет рассчитываться с ним? Это же не шутка – ежегодно два миллиона!.. Деньги ведь у многоуважаемого господина, наверно, конфискуют, на какие же шиши он рассчитывает, чтобы соблюсти их договор?

Однако Яровой уверяет: все остается, как условлено. Значит, удалось что-то припрятать…

Однако, стоило ли в сложившейся ситуации придерживаться договора? Два миллиона в месяц нынче не такие уж и огромные деньги. Правда, лично ему при ежемесячных двадцати тысячах два миллиона надо было бы зарабатывать восемь лет. Но при этом жить не в колонии, а под боком у Верочки и, хоть не каждый день, а лакомиться и колбаской, и ветчинкой.

Главное – под боком у Верочки. Спать в удобной кровати, на свежих простынях.

Конечно, все это – плюс. Даже большой плюс. Однако, за семь или восемь лет отсидки он получит миллионов сто пятьдесят. Но что будут стоить тогда эти деньги? Не сожрет ли их инфляция? Правда у них с Яровым уговор: все расчеты с поправкой на инфляцию. Но как оно будет на самом деле?

Голова распухла от мыслей. Лутак остервенело тер лоб, но это не помогало. Посоветоваться бы с Верочкой: представил жену в красном халатике на тахте под торшером, захотелось плюнуть на все, даже на миллионы, лишь бы только очутиться у Верочки под боком, выпить рюмку водки, закусить хоть бы жареной картошкой, чтобы перебить осточертевший вкус тюремной баланды, до сих пор оставшийся во рту.

Но в любом случае несколько лет придется отсидеть. В любом!.. Так стоит ли сушить мозги? Два-три года больше, так ведь за них хотя бы заплатят…

В дверях камеры появился надзиратель:

– Лутак, на допрос!

«Вот сейчас все и выяснится, – подумал Кузьма Анатольевич. – Интересно, что мне на этот раз скажет следователь?»

Лутака захотел допросить Задонько. Посмотреть еще раз на человека в золотых очках, возглавлявшего «Канзас». Попробовать внушить, что держаться за Ярового уже ни к чему. Хоть немного открыть глаза на собственную перспективу.

Полковник занял небольшую комнату в следственном изоляторе. Сидел, опершись локтями на пошарпанный стол, и ждал Лутака. Наконец конвоир привел Кузьму Анатольевича, и Задонько не мог не отметить метаморфозу, происшедшую с бывшим управляющим престижной фирмы «Канзас». Хотя очки с золотой оправой все еще украшали его лицо, но от былой импозантности не осталось и следа. Лутак осунулся, куда подевалась улыбка, подчеркивающая его превосходство над окружающими, наоборот, вид у него был какой-то заискивающий, просительный.

Увидев Задонько, Кузьма Анатольевич смутился. Присев на стул, сказал:

– Выходит, вы уже тогда вцепились фирме в хвост? А я подумал: еще один коммерсант проглотил наживку…

– Хотите, Кузьма Анатольевич, поговорить откровенно?

«А дулю», – ни секунды не заколебался Лутак, вспомнив утреннее послание Ярового. Однако ответил почтительно:

– Можно и откровенно – как пожелаете.

– Тогда слушайте внимательно, Кузьма Анатольевич. То, что вы работали с Яровым, не вызывает у меня никаких сомнений. Документально доказано, что именно Яровой создал вооруженную банду, грабившую железнодорожные контейнеры. Есть акты экспертизы, подтверждающие: видеотехника и компьютеры, переданные фирмой «Канзас» торговому дому, из ограбленных контейнеров, а грабила эти эшелоны вооруженная банда. Вам это известно?

– Следователь прокуратуры намекал…

– Итак, выставленные фирмой «Канзас» товары добыты из железнодорожных контейнеров путем вооруженного нападения. Вам это о чем-то говорит?

– Но ведь не я создал банду и не имею к ней никакого отношения. Я просто арендовал на один день эти видеомагнитофоны и другое. За сравнительно небольшую плату.

– У кого?

– Кажется, он назвался Лугановым.

– Может, Луганским?

– Может, и Луганским. Пришел и говорит: слышал я – фирме «Канзас» липовые товары нужны – чтобы кому-то голову заморочить. Выкладывай сто пятьдесят тысяч – ажур будет. Я и согласился. На следующее утро завезли все в арендованный нами мебельный склад на Березняках, а вечером забрали. Ей Богу, правду говорю.

– Кто предложил вам возглавить фирму? Вдруг Лутак впервые решил сказать правду:

– Винник. Есть такой юрист – Альберт Юрьевич Винник. Из коллегии адвокатов.

– Кто-кто? – не поверил Задонько, ведь фамилия Винника всплыла впервые.

– Я же говорю: адвокат Винник.

– Откуда знаете его?

– У жены были неприятности на работе и он защищал ее. Весьма умный и опытный адвокат.

– И как это случилось?

– А просто. Пришел ко мне Альберт Юрьевич с предложением – хочешь заработать? Я, конечно, не против. Тогда он и говорит: увольняйся с работы, возглавишь фирму «Канзас». Все, уточняет, уже закручено, фирма «Канзас» заключила договоры с заграничными поставщиками относительно различных товаров, следует только достойно представлять фирму. Я это могу, потому и согласился.

– И не догадались, в какую аферу вас втягивают?

– Поверил Альберту Юрьевичу. Считал, что все обойдется.

– «Канзас» получил от клиентов большие деньги. Свыше миллиарда. Где они?

– Я же показал на следствии: сжег. Вывез в лес и сжег. В знак протеста против реставрации капитализма.

– Я ознакомился с вашими показаниями. Скажу прямо: они неубедительны, больше того, похожи на издевку над правоохранительными органами. Не приходило ли вам в голову изменить их?

– Нет.

«Ну и прохвост, ну и сукин сын, – подумал Задонько. – Видно, большой куш получил от Ярового, а сидеть ему долго – лет десять…

Сказал:

– Вы хоть представляете, в какую беду попали? Сколько придется отсидеть?

– Наш украинский суд справедлив, – философски заметил Лутак, – и больше, чем полагается, не даст.

– По закону за соучастие в вооруженном ограблении железнодорожных контейнеров дадут не менее десяти лет.

– Запугиваете?

– А по новому закону – до пятнадцати.

– Закон обратной силы не имеет.

– Единственное, что вас может несколько утешить. «За десять лет накапает двести пятьдесят миллионов, – прикинул Лутак. – А можно выйти и раньше – какой-то миллиончик бросить тюремному начальству, оно тоже хочет жить… А у нас с Яровым уговор: платить за срок, определенный судом. Десять лет – двести пятьдесят миллионов».

– Вижу, откровенный разговор у нас не получился, – с сожалением констатировал Задонько, – а я, честно говоря, надеялся на это.

«Пошел ко всем чертям, – кипел от злости Лутак, – так я и стану тебе исповедоваться. Своя рубашка ближе к телу».

Кузьму Анатольевича повели назад в камеру, а полковник приказал разыскать адвоката Винника, хотя и не рассчитывал, что разговор с ним в какой-то мере поможет следствию.

АУКЦИОН

Узнав из газет, что на аукционе будет продаваться особняк Ярового в Рудыках, Сушинский решил попытать счастья.

«А чем я хуже других? – размышлял. Деньги есть, а место там поистине божественное. У Ярового губа не дура, знал, где строиться. В те времена ему море было по колено, всех номенклатурщиков поднял, а поступил по-своему, как захотел».

Афанасий Игоревич прикинул: дача Ярового потянет миллионов на двадцать пять – тридцать, больше вряд ли кто и предложит, хотя дом и продается вместе с мебелью. По крайней мере, так хотелось думать, так как ассигновал именно тридцать. И ни миллиона больше. Не потому, что этой суммой исчерпывались его финансовые возможности – мог бы заплатить и свыше сорока, но разве стоит разбрасываться деньгами?

В назначенный день Афанасий Игоревич приехал в Рудыки, ведь именно там, в конфискованном у Ярового особняке должны были состояться торги.

Как ни удивительно, на аукцион съехалось довольно много народу. И все люди известные и зажиточные, банкиры, коммерсанты, владельцы респектабельных фирм, крутилось, правда, несколько подозрительных типов, но как конкурентов их нельзя было принимать всерьез.

Сушинского несколько огорчило то, что аукцион проводился именно в Рудыках. Это обстоятельство, несомненно, поднимало ставки. Одно дело, если видел дом раньше, совсем другое, если есть возможность все, как говорится, пощупать. Аппетит приходит во время еды, а страсти разгораются на аукционе, азартный человек, если его хорошенько разогреть, может тут совсем голову потерять.

Афанасий Игоревич еще раз обошел особняк и участок – удивительные чувства завладели им. Вот на этой веранде договаривались о расчетах, именно в результате которых он и может нынче принять участие в торгах. Все же Леонид Александрович, хоть и умница, хоть и прекрасно ориентировался в финансовых делах, хоть и видел всех насквозь, а не все углядел, позволил и себе повесить лапшу на уши – и кому: ближайшему помощнику, доверенному лицу…

Афанасий Игоревич не очень-то жалел Ярового: каждому свое, опростоволосился – плати. Хотя, если честно, и не желал Яровому зла. Если бы Леонид Александрович выкрутился, сохранились бы между ними хорошие отношения, приезжал бы он сюда, в Рудыки, кланялся бы своему бывшему благодетелю, говорил бы всякие хвалебно-подхалимские слова – в общем, продолжалось бы нормальное человеческое общение. Кто же виноват, что дали Яровому чуть ли не на всю катушку, целых восемь лет? Да, пожалуй, и тут не обошлось без подмазывания и заступничества своих людей. Крепкие связи были у Ярового, и товарищи по соцпартии, наверно, обошли не один кабинет, пока добились смягчения приговора. А могли припаять и десятку – ведь следствие доказало организацию нападения на железнодорожные контейнеры, обеспечение банды оружием, грузовиками. Но фирма «Канзас» в основном осталась в тени, Лутак оказался на высоте, сам пошел на долгосрочную отсидку, а шефа не выдал, хотя, по глубокому убеждению Афанасия Игоревича, тюремные десять лет Лутака нельзя компенсировать никакими миллионами.

Да, Лутак – крепкий орешек, теперь и Сушинский признал, что был не прав, считая Кузьму Анатольевича мошенником средней руки. От Лутака в конечном итоге могла зависеть и судьба его самого: неизвестно, чем бы все кончилось, если бы суд до конца раскрутил аферу с «Канзасом», если бы Лутак выложил на стол свое тайное соглашение с Яровым (а что такое существовало, Сушинский не сомневался), докопались бы до комбинаций с наличными, и сидеть бы тебе, Афанасий Игоревич, вместе со всей компанией где-то в не очень комфортабельной колонии.

Лутак взял всю вину на себя: мол, он договорился с каким-то дельцом, заплатив довольно большие деньги, чтобы тот завез товары на один день в мебельный склад на Березняках. О том, что все эти видеомагнитофоны, компьютеры, дубленки из ограбленных железнодорожных контейнеров, он, мол, не знал, ему стало ясно это лишь во время судебного процесса. Идея же с «Канзасом» принадлежала лишь ему: он давно, как идейный коммунист, собирался отомстить нынешним нуворишам, всяким новоиспеченным банкирам и коммерсантам. Вытянул из них миллионы и торжественно сжег их в Ирпеньском лесу. За что и пострадал: Кузьма Анатольевич не без пафоса рассказал, какое истязание выдержал со стороны этих, как он выразился, «финансовых гадов». Хотел даже показать следы от розг на спине, но суд отклонил это предложение.

В общем, как сказано в писании, каждому свое. Яровой с Лутаком хлебают баланду, а он любуется цветущими яблонями на берегу Козинки.

Едва ли не полгода прошло со времени того громкого процесса: как тогда выпендривались газеты, какие только эпитеты не находили, ругая на все голоса Ярового! Но скоро все это позабылось – теперь и не вспоминают…

В конце концов, все в жизни быстротечно и преходяще…

Сушинскому на мгновение стало обидно: вот и его жизнь достигла зенита, а что видел? Больше падений, чем взлетов. Был свет в жизни – да и тем не насладился. Где оно – его солнышко, единственная любовь?

«Не раскисай, Афанасий, – приказал себе. – Ведь сегодняшний день может стать для тебя счастливым».

Афанасий Игоревич поднялся дубовой лестницей на второй этаж. Постоял на террасе, всматриваясь в луга. Именно тут принимал его Яровой, угощал марочным коньяком и шоколадным тортом. Нынче шоколадный торт Леониду Александровичу только снится. На какое-то мгновение Сушинский представил Ярового в ватнике и грубых ботинках в тюремной мастерской с молотком и зубилом в руках. А отбудет срок, возвратится – нет ни миллионов, ни киевской фешенебельной квартиры, ни дачи на Козинке. Ничего нет и надо начинать жизнь сначала. Хотя ходили по Киеву слухи: что-то у него осталось, что-то сумел сохранить. Впрочем, так и должно быть: государство тянет все с народа, так почему бы не урвать кое-что у государства?

И в самом деле – почему?

Потешив себя этой мыслью, Сушинский спустился в холл, где и должен был состояться аукцион. Сразу определил главного соперника – управляющий банком «Инковест» Рутгайзер. Не поленился, прискакал, хотя и почистила тебя фирма «Канзас» аж на восемьсот миллионов. Выходит, восемьсот миллионов для господина Рутгайзера – раз плюнуть, и сражаться за особняк он будет сегодня до последнего. И не устоять тебе, Афанасий Игоревич, перед «Инковестом».

Хотя и Рутгайзеру разбрасываться деньгами не пристало, ведь одно из условий аукциона – продажа дачи частному лицу. Не организации или какому-то обществу, а именно частнику за наличные, с оформлением усадьбы на конкретное лицо. То есть Рутгайзеру надо выложить за особняк собственные деньги, а он, как истинный коммерсант, вероятно, не привык ими разбрасываться…

Все расположились на нижней террасе. Ведущий торги поднялся на трибуну: в черном пиджаке с «бабочкой», подпирающей воротник накрахмаленной рубашки. Объявил:

– Начальная цена особняка – шесть миллионов.

Рутгайзер сразу поднял цену до десяти. Сушинский затаился. Знал: высовываться не следует, надо нанести удар из-за угла, когда для всех это будет уже полной неожиданностью.

Сначала события разворачивались вяло: прибавляли по пятьсот тысяч, по миллиону. Наконец цена поднялась до двадцати пяти миллионов, это уже была недостижимая для многих сумма – большинство участников аукциона вышло из игры.

Именно в это время в бой вступил Афанасий Игоревич.

– Двадцать семь! – выпалил за секунду до того, как аукционист мог в третий раз опустить молоток.

Но не дремал и Рутгайзер.

– Тридцать, – обозвался тихо, как будто сквозь сон. «Ишь ты! Свинья жидовская! – выругался про себя Сушинский. – Неужто и правда украинское добро к жидовским рукам прилипнет? Всюду они под ногами крутятся…»

– Тридцать два! – сказал, словно отрубил. Теперь Рутгайзер умолк, будто испугавшись. «Кишка у тебя тонка», – обрадовался Афанасий Игоревич.

Но Рутгайзер также за секунду до третьего удара молотка воскликнул:

– Тридцать три.

«Берет на арапа, – понял Сушинский. Азарт пробудился в нем, кровь ударила в голову. – Не сдамся, – решил, – будь что будет!»

– Тридцать пять, – выкрикнул, надеясь, что уж теперь Рутгайзер капитулирует, но ошибся, потому что тот накинул еще миллион.

«Господи! – взмолился Афанасий Игоревич, – покарай жида поганого, они же нашего Иисуса распяли, сделай так, Боже, чтобы заткнулся – сукин сын!»

– Тридцать семь, – выдавил из себя, зная: если Рутгайзер накинет еще хотя бы миллион – проиграл…

– Тридцать семь – раз! – воодушевленно воскликнул аукционист. – Тридцать семь – два. Кто больше, господа? Такая прекрасная вилла и на берегу речки!.. Так кто же больше?

На террасе воцарилась тишина и аукционист поднял руку для завершающегоудара.

«Помоги, Господи!» – побелевшими губами прошептал Афанасий Игоревич. Видно, молитва подействовала, так как через мгновение рука аукциониста упала со словом: «Продано!»

Теперь настал момент отрезвления.

«Многовато – тридцать семь, – подумал Афанасий Игоревич. – Точно, многовато… Но, – махнул рукой, – дело сделано и пятиться поздно».

Поднялся на верхнюю террасу, оперся на перила, вдохнул напоенный ароматами весны воздух – он пах яблоневым цветом и травами. На сердце стало легче: взмахнул бы руками и полетел над лугами…

– Победил! – прошептал одними губами Афанасий Игоревич. – Я победил. Я победил! Ведь теперь и на нашей Украине всему голова – деньги!

1993 г., село Плюты

Самбук Ростислав Шифрованный счёт

Тревожные мысли преследовали его, не давали спать. Теперь Карл знал, кто он на самом деле - сын гауптштурмфюрера СС Франца Ангеля, коменданта одного из гитлеровских лагерей смерти, военного преступника, процесс над которым натворил столько шума в прессе.

Карл узнал об этом случайно, увидев портрет отца в газетах. Конечно, это мог быть и не отец, а всего лишь похожий на него человек, но мать подтвердила: Франц Ангель - его отец.

Так началась новая полоса в жизни Карла Хагена.

Раньше все было просто, спокойно и понятно. Его отец Франц Хаген давно уже разошелся с матерью. Занимался какой-то коммерцией то ли в Африке, то ли на Ближнем Востоке - изредка из тех районов приходили письма, - и только раз в два-три года они проводили вместе летние каникулы, но Карл не знал заранее, где и когда отец назначит им встречу: на Канарских островах или на раскаленных пляжах Персидского залива. Никогда отец не встречался с ним в Европе; сейчас Карл понял почему: оберегал их от своего прошлого и настоящего, а может, боялся, что через них полиция нападет на его след.

Он был осторожный, Франц Ангель.

Читая материалы судебного процесса, Карл поражался отцовской прозорливости, умению заглядывать далеко вперед и рассчитывать черт знает сколько ходов в своей всегда предельно запутанной и рискованной игре. Только благодаря такой осторожности журналисты до сих пор не вышли на семью Ангеля, Карлу становилось жутко от мысли об этом, хотя иногда, в минуты душевного смятения, хотелось плюнуть на все и всенародно признаться: да, это его отец Франц Ангель! Ну и что ж!

Вначале Карл был уверен, что отец действовал не по собственному желанию, а выполнял приказ: знал его как человека учтивого и кроткого, который без принуждения вряд ли уничтожал бы людей. Но разве это оправдание?

Карл жадно читал материалы процесса, пытаясь обнаружить факты, которые подтверждали бы невиновность отца. И не обнаруживал.

Не потому, что Франц Ангель признавал себя виновным во всем - он вел себя на процессе не агрессивно, но и не как человек, который примирился с поражением и вымаливает себе прощение, - хитрил и выворачивался, но так и не мог привести в свое оправдание ни одного убедительного факта. Иногда Карлу казалось, что сам он имеет их достаточно. Читая в газетах рассказы свидетелей о том, как отец стеком подталкивал детей в газовые камеры, вспомнил девочку, с какой тот играл на пляже в Лас-Пальмасе на Канарах. Наверно, она была мулаткой, эта черненькая четырехлетняя девчонка, с толстыми негритянскими губами. Отец высоко подбрасывал девчонку и ловил ее, они смеялись и затем обсыпали друг друга песком.

Разве мог такой человек равнодушно смотреть, как умирают дети?

Эта картина - отец подбрасывает мулатку - зримо стояла перед глазами. Другая же, когда он подталкивал детей к газовым камерам, расплывалась и казалась выдуманной, как и вообще выдуманным весь этот процесс. Однако отец не возражал против фактов. Он пытался только лишь использовать их в своих интересах. Но разве можно хоть чем-нибудь смягчить вину за смерть детей?

Карл понимал: в одном человеке несовместимы гуманность и равнодушие, вражеское, даже звериное, отношение к себе подобным. Значит, отец прикидывался, лицемерил, так сказать, играл на публику, хотел завоевать сыновнюю симпатию. Но какая же неподдельная ласка светилась в его глазах, когда возился с мулаткой!

А перед этим продавал девушек в гаремы аравийских властелинов.

Эту половину жизни Франца Ангеля, когда он после войны продавал девушек в гаремы, отодвинули на процессе на второй план не потому, что выглядела бледно на фоне дыма крематориев, а потому, что Ангель умело спрятал концы в воду, и обвинить его можно было только в продаже партии француженок.

Теперь Карл знал, каким бизнесом занимался отец на Ближнем Востоке, почему они так редко виделись и почему отец так нежно относился к матери, хотя и развелся с ней. Мать только теперь подтвердила Карловы догадки: фиктивный развод. В этом также проявилась отцовская предусмотрительность не хотел, чтобы тень пала на семью.

Мать понимала тревогу сына, хотя у нее были твердые взгляды, сформировавшиеся, как понимал Карл, еще когда жила рядом с концлагерем.

Она почти не разговаривала с сыном во время процесса, но однажды, поймав Карлов тревожный и вопросительный взгляд, попробовала успокоить его.

- Если бы мы победили, - произнесла убедительно, - все, что сделал твой отец, квалифицировалось бы как доблесть. Он был дисциплинированным офицером и выполнял волю своего начальства. Мы проиграли, и твой отец одна из жертв нашего поражения.

У Карла округлились глаза. Он знал, что мать - практичная женщина, более того, как говорили знакомые, - деловая, но вместе с тем она всегда была обходительна с соседями, нежна к нему, вообще считалась уважаемой женщиной - и вдруг такое!

Очевидно, мать почувствовала, что переборщила, поскольку сразу же пошла на попятную:

- Думаю, твоему отцу было нелегко... Тогда он как бы замкнулся в себе и... И вообще все это похоже на кошмарный сон...

Но Карл понял, что мать так же лицемерила с ним, как и отец.

Однажды за завтраком у них с матерью состоялся разговор о деньгах.

Карл спросил:

- Сколько у тебя в банке?

Беата наливала себе кофе. Рука ее слегка задрожала, однако мать не пролила кофе, нацедила полную чашку и спокойно поставила кофейник. Взглянула на Карла из-под опущенных ресниц.

- Зачем тебе, мой милый?

- Так... Просто интересно... Я спросил про деньги лишь для того, чтобы знать, от чего я отказываюсь.

Он думал, что мать смутится, по крайней мере начнет его уговаривать или постарается уйти от этого разговора, но он плохо знал свою мать, он, журналист Карл Хаген, который, как и все молодые журналисты, считал себя человековедом.

Мать не отвела взгляд, но спросила тихо и мягко:

- А почему ты уверен, что есть от чего отказываться?

Такого поворота Карл не ожидал. Пожал плечами, ответил растерянно:

- Ну... Я считал, что у нас есть какие-то деньги... И отец намекал... - Вдруг осекся: он все же произнес это слово "отец", хотя только что отрекся от него. Но мать, к счастью, не заметила этого. Поправила скатерть и произнесла:

- Возможно, у меня и есть какие-то деньги, и я буду поддерживать тебя. Но ты сможешь рассчитывать на капитал только после моей смерти.

Беата давно приняла такое решение. Вернее, оно не было окончательным: убедившись в деловых способностях сына, она отдала бы ему капитал, ну, не весь, хотя бы часть, но не сейчас... Растранжирит деньги и сам потом пожалеет. Она, конечно, не бросит Карла на произвол судьбы, слава богу, на счету уже около трех миллионов долларов - им двоим хватит...

Внимательно посмотрела на сына - гордый и независимый. Эта мысль принесла удовлетворение, хотя, конечно, поведение Карла вызывало раздражение.

А Карл сидел, уставившись в пол, и не знал, что сказать. Он принял решение отречься от отцовских денег, поскольку от них на расстоянии пахло преступлением: каждый порядочный человек отказался бы от них, а Карл считал себя порядочным, более того, прогрессивным, иначе и быть не могло он работал в либеральной бернской газете, вел театральные обозрения и, говорят, добился явных успехов на этом поприще: в театрах с ним считались, даже побаивались его острых рецензий. Но Карл сам себе не признался, что подтолкнуло его к сегодняшнему разговору с матерью. Вернее, он знал, что перспектива получить двадцать миллионов марок. Именно эта цифра была написана на клочке бумаги, вложенном в отцовское письмо, которое Карл получил однажды одновременно с сенсационным известием прессы об аресте Франца Ангеля. В конверте также лежала записка: отец просит Карла сохранить этот клочок бумажки - и все.

Тогда Карл не придал значения этому письму. Равнодушно посмотрел: напечатанные на машинке три фамилии, пометки карандашом через весь листок.

"Наверно, деловая бумага", - подумал он. Немного удивился, почему отец прислал ее именно ему, ведь раньше никогда не посвящал сына в свои дела.

Карл спрятал письмо в стол и вспомнил о нем позже, когда процесс приближался к концу и стали известны некоторые подробности отцовской поездки в Австрию. Выяснилось, Франц Ангель нацелился на спрятанные в "Альпийской крепости" фюрера эсэсовские сокровища. И не без успеха. Журналисты пронюхали, что он со своими подручными нашел контейнер с секретными документами главного управления имперской безопасности, среди которых находились списки так называемых "троек".

Карл и раньше слыхал об этих "тройках". В конце сорок четвертого года эсэсовцы переправили часть награбленных ценностей в Швейцарию, положив значительные суммы на шифрованные счета. Каждый член "тройки" знал две цифры из шести. И больше ничего! Списки "троек" в одном экземпляре хранились у шефа главного управления имперской безопасности обергруппенфюрера СС Эрнста Кальтенбруннера.

Одну из этих "троек" знал только бернский журналист Карл Хаген. Сомнений не было - отец успел изъять из контейнера документ и переслать его сыну.

Карл догадался об этом, сидя в редакции и читая очередной репортаж о процессе. Поняв, что имеет ключ к эсэсовским сокровищам, разволновался. Во-первых, мелькнула мысль: грязные деньги, необходимо немедленно сообщить об этом, отдать их. Но сразу остановил себя: шифрованный счет... Банк государство в государстве, он пошлет ко всем чертям того, кто не назовет все шесть цифр. Банк не интересует, кто положил деньги. Каждый из "тройки", обозначенной в списке, привлечет Карла к ответственности, только посмеется над ним: выдумка, бред, клевета!

Карл бросил работу и поспешил домой. С нетерпением вынул из конверта бумажку. Прочитал:

"Рудольф Зикс;

Людвиг Пфердменгес;

Йоахим Шлихтинг".

И наискосок (сейчас Карл понял) рукою Кальтенбруннера:

"20 миллионов марок. Юлиус Бар и Кo"

Юлиус Бар и Кo. Одна из самых солидных банковских контор в Цюрихе. И двадцать миллионов марок! Казалось, протяни руку и получишь...

Карл сидел, курил и, казалось, ни о чем не думал. Призрак миллионов маячил перед ним, дразнил, убаюкивал, обещал неизведанные, какие-то совсем новые ощущения, хотелось сразу что-то предпринять и одновременно лень было подняться с кресла, блаженная истома наполнила его. Так бывает: радость ошеломляет, расслабляет, в такие минуты из человека можно вытянуть какое угодно обещание. Он посмеется над заклятым врагом и простит даже коварство.

Вдруг одна мысль поразила Карла. Она была такой элементарной, что Карл даже рассердился на себя. И действительно, стал уже строить розовые замки, протянул руку за миллионами, а вдруг первого же из списка Рудольфа Зикса - уже нет в живых?

Карл поколебался немного и сжег список: эти фамилии все равно навечно врезались в память.

В тот вечер он заглянул в журналистский клуб. Сидел, сгорбившись, над столиком, тупо смотрел, как тают в стакане кубики льда. Эта мысль Рудольф Зикс погиб или умер - сидела где-то в уголках мозга. Карл думал: это принесет ему облегчение, если Зикс и на самом деле умер, и так было трудно жить дальше, зная, что отец - палач, а тут еще перспектива эсэсовских миллионов... Разве можно назвать человека порядочным, если он протягивает за ними руку?

Карл был уверен: многие из тех, кто сидел за соседними столиками, пил коктейли, танцевал, только посмеялись бы над его сомнениями: человеку привалило счастье, а он колеблется! Но разве это не кража: прийти в банк, назвать шесть цифр и получить двадцать миллионов марок?

Возможно, все они сошлись бы на одном: человеку улыбнулось счастье. Да и он сам так настраивал себя: судьба, и только. Неисповедимы пути господни, каждому свое, и все равно через год или даже меньше деньги пропадут: с момента, когда их положили, уже пройдет двадцать лет, а ценности, что лежат на шифрованном счету и за которыми на протяжении двадцати лет никто не явился, остаются собственностью банка.

Да и зачем позволять ожиревшему Юлиусу Бару с компанией присвоить еще двадцать миллионов?

С того вечера прошло уже немало времени - Франца Ангеля под нажимом общественности казнили, мать успела приобрести на Женевском озере пансионат и с головой ушла в дела, а Карл все еще колебался. Теперь сомнения уже меньше мучили его: он не унаследовал от отца ничего, даже фамилии, а бумажка с "тройкой" могла попасть в руки кому-нибудь, да и вообще, если даже все из "тройки" живы и удастся их разыскать, захотят ли они назвать две свои цифры - ведь их, наверное, предупредили, что эти цифры являются тайной "третьего рейха".

Итак, дело с запиской представлялось сомнительным, однако, как ни странно, сама эта сомнительность привлекала Карла, как привлекают полные тревог и лишений дальние дороги.

Первая задача, которая встала перед Карлом, заключалась в том, чтобы разузнать, кто такие Рудольф Зикс, Людвиг Пфердменгес и Йоахим Шлихтинг. После разгрома "третьего рейха" прошло без малого двадцать лет. и фамилии даже известных в то время бонз нацистской партии уже начали стираться в памяти, на смену им пришли новые - моложе и энергичнее; уже фон Тадден возглавил неонацистское движение, а кто знал Таддена во времена фюрера? И кто знает теперь Рудольфа Зикса?

Разумеется, если бы Карл не сидел в Швейцарии, а посетил сборище бывших эсэсовцев где-нибудь в Дюссельдорфе или Гессене, там над ним только посмеялись бы.

Кто знает Рудольфа Зикса?

А кто не знает группенфюрера СС Рудольфа Зикса, бывшего командира корпуса СС, потом одного из руководящих деятелей главного управления имперской безопасности? Во времена "третьего рейха" каждый более или менее осведомленный человек, называя первые два десятка из эсэсовской верхушки, непременно вспомнил бы и Зикса.

Но Карл Хаген не посещал эсэсовские съезды и пошел по более трудному пути - перелистал папки старых газет и журналов, досконально изучил историю СС, познакомился со многими судебными процессами над нацистами в послевоенной Германии.

Зикса задержали в английской зоне оккупации. Его могли судить вместе с другими эсэсовскими генералами, но он заболел - в прессе промелькнуло сообщение, что врачи признали его психически больным. На этом след обрывался, Карлу удалось только установить, что младший брат Рудольфа Ганс-Юрген Зикс живет в городе Загене, земля Верхний Рейн, и является владельцем довольно большой и перспективной фирмы готовой одежды.

На имя Йоахима Шлихтинга Карл наткнулся только раз: в связи с реорганизацией одного из гамбургских концернов сообщалось, что его директор Йоахим Шлихтинг подал в отставку, поскольку решил остаток дней своих провести в имении жены под Ганновером.

И ни одного упоминания о Людвиге Пфердменгесе...

Фактов было, собственно говоря, мало. Карл рассчитывал на большее, однако могло случиться, что он натолкнулся бы на извещение о смерти кого-нибудь из "тройки".

Карл позвонил Гюнтеру Велленбергу и назначил ему встречу в журналистском клубе.

Мысль о Гюнтере появилась еще раньше, Карл понимал, что может случиться всякое, и ему одному будет трудно: в таком рискованном деле поддержка или совет друга просто необходимы - кто знает, а вдруг придется разыскивать Людвига Пфердменгеса даже в Южной Америке? Да и вдвоем веселее, тем более с Гюнтером - старым другом, человеком надежным и умным.

Гюнтера Велленберга хорошо знали в швейцарских театральных кругах, меньше - зрители, что Гюнтер объяснял косностью обывателей, нежеланием и неумением подняться к вершинам современного искусства.

Велленберг стал основателем и идейным руководителем нового экспериментального театра - театра, который не имел ни денег, ни помещения и давал представления в клубах и кафе. Труппа состояла преимущественно из молодых актеров, которые работали в солидных, со сложившимися традициями коллективах, и собирались после спектаклей, чтобы огорошить посетителей ночных клубов необычайным зрелищем.

Играли без декораций, театральных аксессуаров. Гримировались, стараясь подчеркнуть все уродливое, что есть в человеке, сами писали сцены и скетчи, иногда острые, иногда с нечеткой социальной окраской - копались в темных закоулках человеческой души, выворачивали, чернили ее, смеялись над любовью и верностью, считая себя чуть ли не революционерами, потому что зло бросали в лицо респектабельной публике, которая приходила на их ночные спектакли, все, что думали о ней, с определенной долей цинизма.

Карлу нравились поиски Велленберга, хотя он часто и не разделял взгляды друга, был умереннее. Иногда друзья ссорились, но ненадолго. Через день-другой снова сходились, потому что тосковали друг без друга, каждый чем-то дополнял другого, даже споры и размолвки приносили обоим удовольствие...

...Гюнтер сидел на своем постоянном месте - справа от входа, пил кофе и просматривал журналы. Он всегда по вечерам пил много кофе. Карл удивлялся, как может человек выпить столько и потом спать, но Гюнтер лишь смеялся и объяснял, что все равно ведет ночной образ жизни, а до утра, когда он ложится, еще далеко, да и вообще кофе не мешает ему крепко спать.

Карл подсел к Гюнтеру, и тот отложил журналы, посмотрев вопросительно:

- Что случилось? Мне показалось, что ты был взволнован, когда звонил. Да и сейчас не в своей тарелке.

Так всегда: Гюнтер был неплохим психологом и умел заглядывать другу в душу. Иногда это раздражало Карла, он давал отпор Гюнтеру, даже иронизировал над его попытками сразу понять и оценить человека, но не мог не отдать другу должного - Гюнтер все же знал людей, замечал их уязвимые места и умел ловко играть на человеческих слабостях. Но даже менторский тон Гюнтера на этот раз не обидел Карла. Потому что знал: сейчас он ошеломит Гюнтера, будет играть с ним как захочет, и так будет по крайней мере в ближайшем будущем.

Сознание того, что он может облагодетельствовать друга, как-то поднимало Карла в собственных глазах, и он не отказал себе в удовольствии хоть немного поинтриговать Гюнтера.

- Ты прав, - ответил, - я действительно, кажется, не в своей тарелке. Однако с наслаждением посмотрю, как вытянется твоя самодовольная рожа, когда услышишь, что скажу. Я, правда, еще не решил, стоит ли открывать эту тайну, но если ты будешь хорошо себя вести...

Гюнтер смотрел недоверчиво, но то ли блеск глаз Карла, то ли его убежденность и взволнованность подтверждали, что говорит правду, и Гюнтер, отставив чашку с кофе, наклонился к Карлу.

- Ну?.. - спросил кратко.

Карл не спеша закурил сигарету.

- Хотел бы ты иметь миллион?

Гюнтер засмеялся.

- Кельнер, кофе! - помахал рукой. - Миллион чего: долларов или фунтов стерлингов? Или ты хочешь подарить мне миллион швейцарских франков? Я не гордый и возьму любой валютой, даже в динарах или рупиях!

- Миллион западногерманских марок, - оборвал его Карл.

- Могу и в марках, - продолжал иронизировать Велленберг. - Прекрасная валюта, которую можно обменять в любом банке. Мечта моей жизни - миллион, я кланяюсь вам, о Ротшильд, за щедрый подарок!

- Подарка не будет, - быстро возразил Карл. - Деньги придется зарабатывать.

- Ха! - воскликнул Гюнтер зло. - Я могу работать всю жизнь и не заработаю миллиона. Если фортуна не захочет немножко побаловать меня...

- Может быть, она тебя уже балует, - засмеялся Карл. - Не могу ничего гарантировать, но послушай... - И стал рассказывать о существовании "тройки", скрыв, откуда он узнал о ней.

От иронии Гюнтера не осталось и следа.

- Ого! - вытаращил глаза. - И сколько лежит на твоем шифрованном счету?

Карл знал, что Гюнтер спросит об этом. Он заранее продумал все возможные повороты разговора и решил не открываться до конца.

- Тебя устраивает миллион? - сказал так, чтобы положить конец нежелательным вопросам.

- Конечно... - Гюнтер понял, что его отодвигают на задний план, но не обиделся. Подумал: на месте Карла он поступил бы так же, возможно, не дал бы и миллиона, игра стоила свеч и за сто, и за пятьдесят тысяч, даже меньше. Велленберг жадно глотнул горячий кофе, который принес кельнер. - А откуда?..

Карл нашел в себе силы, чтобы сказать спокойно и на первый взгляд безразлично:

- Данные, которые у меня есть, достоверны. Их переслал в письме мой отец. Ты, наверно, слыхал это имя - его звали Франц Ангель.

Слова слетели с его уст, и ничего не случилось: Гюнтер продолжал отхлебывать кофе, и в его глазах не было ни любопытства, ни удивления, он обладал выдержкой, этот самый Гюнтер Велленберг, или просто сумел сыграть, ведь на самом деле был талантливым драматическим актером. Но о чем бы ни думал Гюнтер, Карлу импонировали его выдержка - удивление, особенно сочувствие, были бы сейчас некстати.

Помолчав несколько секунд, продолжил, наигранно улыбаясь:

- Ты понимаешь, я не могу гордиться таким предком, но что поделаешь...

- Брось! - прервал его Гюнтер. - Давай лучше не говорить об этом. Что было, то было, меня не интересует источник твоей информации. Был бы твой отец хоть самим сатаною, это не повлияло бы на мое отношение к тебе!

Гюнтер протянул Карлу руку, тому показалось - несколько театрально, но все же от всего сердца пожал руку другу, словно присягал на верность. Спросил бы сейчас Гюнтер имена "тройки" - назвал бы, не задумываясь, но Гюнтер не спросил, хотя вопрос и вертелся у него на языке.

- Итак, мы договорились, - сказал Карл. - Я назову двоих из "тройки". Не потому, что не доверяю тебе, просто если ты будешь знать всех троих, тайна перестанет быть тайной. - Это прозвучало немного неубедительно, но Карл не мог придумать более подходящего аргумента. Он действительно доверял Гюнтеру, но какое-то подсознательное чувство подсказывало: не следует открываться до конца! Чтобы перевести разговор на другое, добавил деловым тоном: - Конечно, ты должен понимать, что нет никаких гарантий и вся наша... э-э... миссия может оказаться напрасной...

- Я не требую, чтобы ты дал мне расписку на миллион, - хрипло засмеялся Гюнтер. - Однако имей в виду: мои финансовые возможности...

Но Карл и без этого знал, что у Велленберга никогда не бывает денег.

- Затраты я беру на себя, - остановил его. - Может быть, все будет в порядке, и мы быстро... Однако на всякий случай у меня есть несколько тысяч франков.

- О-о! - удовлетворенно воскликнул Гюнтер.

Карл перегнулся к нему через столик, зашептал:

- Первым в списке стоит Рудольф Зикс. Бывший группенфюрер СС. Известно только, что его брат живет сейчас в Загене. Это недалеко от Кельна. Мой "фольксваген" на ходу, если не возражаешь, послезавтра можно тронуться.

Ганс-Юрген Зикс ходил по кабинету, размахивая сигарой. Такая уж у него была привычка - обдумывая что-нибудь важное, мерить кабинет наискось неторопливыми шагами и вдыхать ароматный сигарный дым: все знали, если в кабинете господина Зикса накуренно, хозяин принимает важное решение.

Визит швейцарского журналиста насторожил Зикса. К местным газетчикам уже давно привык. Им охотно давал интервью и вообще поддерживал контакты с газетами, рассчитывая, что упоминание в прессе его имени будет способствовать популяризации фирмы готовой одежды Ганса-Юргена Зикса, а без рекламы во второй половине двадцатого века тяжело продать и стакан газированной воды.

Господин Зикс ничем не выказывал своей заинтересованности: продержал швейцарского журналиста с полчаса в приемной и встретил сухо, всем видом подчеркивая, что он человек деловой и не тратит время на пустословие. Но уже первые вопросы юноши, который назвался Карлом Хагеном, обеспокоили владельца фирмы и даже взволновали его - господину Гансу-Юргену Зиксу пришлось сделать усилие, чтобы отвечать ровно, доброжелательно и под конец улыбнуться и пожать журналисту руку.

Сейчас Зикс вспоминал все детали разговора - он на самом деле был важным и мог иметь совсем неожиданные последствия.

Журналиста интересовала совсем не фирма, не ее продукция и связи, он расспрашивал о старшем брате Ганса-Юргена - бывшем группенфюрере СС Рудольфе Зиксе. Конечно, наглеца можно было сразу выставить из кабинета, господин Зикс и хотел так сделать, но осторожность, как всегда, взяла верх (ну чего бы добился, выбросив журналиста?), и он вступил в игру, предложенную господином Хагеном: отвечал недомолвками на недомолвки, сам задавал неожиданные вопросы, старался вызвать журналиста на откровенность. Дело в том, что они с Рудольфом ждали из Южной Америки людей от обергруппенфюрера СС Либана, и появление швейцарского журналиста (возможно, и не журналиста) казалось очень и очень подозрительным.

Сейчас хозяин кабинета обновлял в памяти подробнейшие детали разговора.

Тот пройдоха с корреспондентским удостоверением знал, что Рудольф Зикс живет недалеко от города в имении и, как человек душевнобольной, не имеет никаких контактов с внешним миром. Собственно, такие сведения он мог получить даже у портье отеля, где остановился - ни для кого ни секрет, когда-то в этом небольшом городе судьбу группенфюрера СС обсуждали на всех перекрестках, но со временем забыли: даже левые журналисты, которые в свое время пытались опровергнуть заключение врачей, давно уже угомонились (прошло ведь столько лет!), - и вдруг этот визитер из Швейцарии накануне прибытия людей Либана...

Непрошенный гость пытался убедить его, что начал писать книгу то ли по истории национал-социализма в Германии, то ли о бывших деятелях СС и что в связи с этим ему крайне необходимо увидеть господина Рудольфа Зикса, одного из высокопоставленных эсэсовских генералов, которые живут и поныне.

Другой на месте Ганса-Юргена Зикса поверил бы корреспонденту, однако у него был большой жизненный опыт, и он знал: настоящий проныра всегда обеспечит себе тыл и придумает такую версию, что и комар носа не подточит.

"Однако ж, - вполне резонно заметил Ганс-Юрген, - знает ли господин журналист, что Рудольф Зикс - человек больной, и контакты с ним разрешены только врачам да обслуживающему персоналу?!"

Журналист ответил, что он в курсе дела, более того, знает, что группенфюрер иногда вспоминает много интересного, и, в конце концов, можно обратиться к врачебной помощи.

"Нет, - решительно встал Ганс-Юрген Зикс. - Я не могу дать разрешения на разговор с братом, ибо всякие воспоминания отрицательно влияют на его и без того расстроенную психику".

Гость откланялся. Он держался почтительно, но это еще больше насторожило господина Зикса.

Ганс-Юрген стал размышлять, что он потеряет, если пресса пронюхает о контактах их фирмы с людьми Либана?

Во-первых, они разнесут это по всему свету, что может повредить деловой репутации фирмы "Ганс-Юрген Зикс и Кo". Во-вторых, Рудольф и эти южноамериканцы будут обсуждать проблемы возвращения в Федеративную Республику Германии некоторых эмигрантов и их детей, что в конечном итоге способствовало бы активизации деятельности существующих и созданию новых реваншистских организаций. В-третьих, этот пункт, очевидно, следовало бы передвинуть на передний план, согласно предварительной договоренности именно через фирму "Ганс-Юрген Зикс и Кo" в Западную Германию будут переправляться капиталы для финансирования этих организаций - эсэсовцы успели положить значительные суммы на счета южноамериканских банков.

Одни только проценты от этих операций разожгли аппетит хозяина фирмы, а он знал, что не ограничится одними процентами.

Итак, любая гласность могла привести к непоправимым моральным Ганс-Юрген лицемерил даже в мыслях, ставя это на первое место, - и материальным потерям. Ведь и реваншистские организации, и новая партия фон Таддена, которую они поддерживали, - основа "четвертого рейха". А "четвертый рейх" необходимо будет одеть в мундиры, и Ганс-Юрген Зикс абсолютно не сомневался, что право на это получит фирма, которая способствовала утверждению этого рейха. Здесь уже пахло такими суммами, что и проценты с южноамериканских капиталов, и сверхпроценты казались мелкой разменной монетой!

Зикс позвонил секретарше и распорядился позвать Роршейдта.

Лишь переступив порог кабинета, Генрих Роршейдт понял, что его ждет какое-то важное поручение: резкий запах сигары ударил в нос, и Генрих с удовольствием втянул воздух - так замирает на мгновение гончая, почуяв запах дичи.

- В наш город приехал швейцарский журналист Карл Хаген... - начал Зикс.

- Это тип, который только что морочил вам голову? - перебил Роршейдт: он выполнял самые деликатные поручения хозяина и позволял себе некоторую фамильярность.

- Да. - Зикс внимательно смотрел на подручного, хотя созерцание его внешности никому не могло принести удовольствия: деформированный от многочисленных драк нос, толстые губы и пронзительно хитрые глаза под приплюснутым лбом. У Роршейдта была сила первобытного человека, звериная выдержка, он был неприхотливым, но самое главное - служил всю войну верно брату, сейчас ему, Гансу-Юргену Зиксу. - Этого журналиста... - Зикс выдержал паузу. Не потому, что ему тяжело было произнести следующие слова или вдруг совесть заговорила в нем, просто, давая такое распоряжение, невольно становишься соучастником, а всегда неприятно знать, что тебя может ждать вечная каторга.

К счастью, Генрих помог ему.

- Убрать? - спросил, словно речь шла о чем-то совсем обычном.

- Только тихо... - поморщился Зикс. - Не нужно шума!

- Попробуем сегодня вечером.

- Он остановился в отеле "Кинг".

Генрих переступил с ноги на ногу.

- Все?

Зикс махнул рукой.

Хорошо, что Генриху ничего не нужно объяснять: сказал и забыл - как и раньше, ощущаешь себя порядочным человеком, который только в силу определенных обстоятельств немного согрешил...

Гюнтер предпочел ресторан с музыкальным автоматом, а у Карла заболела голова от оглушительной музыки, и он решил погулять по городу. Еще днем заметил: сразу за центральной городской площадью с неизменной ратушей начинался парк - сквозь зелень поблескивала вода, там был пруд или даже озеро.

Вначале парк напоминал все парки мира: газоны и клумбы, скамейки. Карл прошел мимо двух или трех пар влюбленных на скамейках - все, как и полагается в таких местах, но незаметно аллея превратилась в тропинку, которая извивалась между густых кустов, запахло свежестью, и слева за редкими деревьями открылось озеро.

Карлу хотелось посидеть на берегу. Солнце заходило, и на воде пролегла кровавая дорожка. Карл шел прямо к ней. Не мог оторвать взгляда от блестящей дрожащей полоски, казалось, сейчас и само солнце коснется воды, нырнет и погаснет. Перепрыгнул канаву и остановился недалеко от берега, оперся о ствол толстой вербы. Да, сегодняшний день, первый их день в Загене, складывался неудачно, хотя все могло быть и гораздо хуже. Швейцар, который принес их вещи в номер, на вопрос, знает ли он Зикса, лишь усмехнулся: "Здесь каждый второй работает на господина Зикса".

Но когда Гюнтер стал осторожно разузнавать, что он знает о бывшем группенфюрере СС, швейцар ничего не рассказал.

Неподалеку от отеля они увидели бензоколонку и решили заправиться.

Заправившись, поехали в имение Зиксов и убедились, что попасть туда невозможно (настоящая тюремная стена с колючей проволокой и битым стеклом). Гюнтер заметил, что группенфюрер живет в обычных условиях именно так отгораживались когда-то таинственные эсэсовские объекты.

Потом - посещение швейцарским журналистом господина Ганса-Юргена Зикса, и круг замкнулся.

Солнце уже село, и красная дорожка растворилась в воде, а Карл стоял и думал, как им попасть за ограду. И ничего не мог придумать. Уже собрался возвращаться, но из-за кустов вышли двое и переградили ему дорогу.

Один спросил Карла:

- Это вы поставили машину у парковых ворот? Мы не можем заехать...

- Нет, я без машины...

- Не ври! - грозно произнес другой. - Я сам видел, как ты подъезжал.

- Однако вы ошибаетесь...

Первый, вдруг шагнув вперед, ударил Карла в подбородок.

- Вы что! - возмущенно крикнул юноша, поднял руки, чтобы защититься, но неизвестный нанес второй удар в солнечное сплетение. Карл задохнулся, но все же сам ударил мужчину коленом в пах. Тот только ойкнул и упал. Карл попробовал проскользнуть мимо него, но перед ним вырос другой - высокий, с длинными обезьяньими руками.

- Что вам нужно? - закричал Карл пронзительно. - Спасите!

- Молчи, падлюка!.. - зашипел высокий.

Карл попятился от него, но натолкнулся на второго. Тот схватил его сзади за руки, и в это мгновение высокий подскочил к нему: резкая боль пронзила Карла, он хотел вздохнуть и не мог, осел на землю, прикрыв руками лицо, и потерял сознание.

- Здорово ты его! - бросил Роршейдт высокому. - Сейчас нужно этого прощелыгу...

Вдруг где-то совсем близко заревела автомобильная сирена.

- Петер, сюда! - заорал кто-то в кустах. - Кто-то зовет на помощь!

Роршейдт зло выругался. Нагнулся и подхватил Карла под руки.

- Ну ты что?.. - взглянул на высокого. Тот понял и взял Карла за ноги. Пригнувшись, они побежали к берегу, зашли по пояс в воду и бросили тело в камыш.

- Если ты его на добил, - прошептал Роршейдт, - все равно ему конец!

...Каммхубель поставил свой "опель" у берега и забросил удочки. Сидел, глядя на неподвижные поплавки, рыба не клевала, но, честно говоря, он не надеялся на улов, просто любил сидеть над озером перед заходом солнца, выкурить сигарету, смотреть на спокойную воду и ни о чем не думать. Точнее, мысли в такие минуты были ленивые и спокойные, какие-то затяжные - вода успокаивала, и все вокруг казалось таким прекрасным лучше не могло быть на свете. Ну что можно сравнить с золотисто-красной дорожкой на воде и мягким шелестом камыша?

Кто-то пробирался в кустах, и Каммхубель недовольно поморщился: бывает, какой-нибудь незнакомец остановится за плечами, чуть ли не дышит в спину, уставится на поплавки да еще пытается завязать разговор и не знает, что ты залез в камыши именно для того, чтобы отдохнуть и от людей, и от разговоров. Единственная надежда, что никто не увидит его с берега. Каммхубель уже давно облюбовал это местечко за густой лозой, ветки которой переплетались с камышом.

Шаги затихли.

Каммхубель осторожно выглянул из своего убежища - какой-то молодой человек оперся спиной о дерево и любуется природой.

Каммхубель посидел еще немного, уставившись в поплавки, но было такое чувство, что кто-то сверлил взглядом спину. Не выдержав, он пошел к машине выпить пива и, когда подходил к своему "опелю", услышал шум, раздвинул кусты и увидел, как двое громил набросились на юношу. Первым движением было желание прийти на помощь, но в следующее мгновение Каммхубель сообразил, что это ничего не даст - поломают ребра и ему. Он бросился к машине и засигналил так, словно у "опеля" отказали тормоза и он несется по автостраде, выпрашивая дорогу.

Посигналив, Каммхубель вытащил из багажника заводную ручку и закричал:

- Петер, сюда!.. Кто-то зовет на помощь!

Выбежал на полянку, но под вербой уже никого не было. Каммхубель вытянул шею и увидел, как громилы тащили тело к озеру. Они бросили его в воду и быстро исчезли.

Не выпуская из рук железную ручку, Герхардт Каммхубель побежал к берегу. Зашел в озеро по грудь, пощупал вокруг руками, но ничего не нашел. Подвинулся дальше и натолкнулся на тело.

Каммхубель подхватил юношу и вытащил на берег. Он никогда не откачивал утопленников, но где-то читал или слышал об этом. Подержал тело вниз головой, изо рта хлынула вода, потом стал делать искусственное дыхание. Но юноша не подавал никаких признаков жизни, и Герхардт подумал, что его прикончили до того, как бросили в воду. И все же настойчиво поднимал и опускал руки, всматриваясь в посиневшее лицо.

Каммхубель привез Карла к себе домой. У него был небольшой двухэтажный дом из четырех комнат и кухни, построенный еще отцом, учителем гимназии Куртом Каммхубелем. Герхард Каммхубель тоже был учителем гимназии, но в отличие от отца доживал свой век один - жена умерла в концлагере, да и он сам чудом остался жив, пройдя все круги ада в Заксенхаузене.

Карл возвращался к жизни с такими муками, что хотелось закрыть глаза и снова впасть в небытие. Каммхубель дал ему выпить какого-то отвара и положил в кровать, пообещав перед этим позвонить в отель Гюнтеру, чтобы тот не волновался и не беспокоил местную полицию. Отвар был горький, и Карлу показалось, что его еще раз вырвет, но через несколько минут почувствовал облегчение и уснул.

Разбудили его воробьи, которые отчего-то расчирикались под открытым окном. Карл сел на кровати. Почувствовал себя лучше, хотя челюсть еще болела, а меж ребер проступали синяки. Ощупал ребра - кажется, целы.

Но кто же напал на него и с какой целью?

Карл не дал тем, на берегу, никакого повода для нападения, он не ссорился с ними, был вежливым. Иногда люди становятся драчливыми под действием алкоголя, но Карл мог головой поручиться: те двое были трезвыми.

По всей вероятности, они следили за ним, с ним хотели покончить. И произошло это после его посещения господина Ганса-Юргена Зикса. Напрашивался еще один вывод: владелец фирмы не хотел, чтобы швейцарский журналист встретился с бывшим группенфюрером СС Рудольфом Зиксом. Не хотел - не то слово. Если пошел на уголовное преступление, были серьезные основания не допустить встречи Карла с группенфюрером.

А может быть, он все-таки ошибается и на него напали обыкновенные хулиганы?

Только сейчас Карл заметил на стуле рядом с кроватью сорочку и светлый костюм. Следовательно, Гюнтер уже успел позаботиться о нем.

Карл поднялся с кровати. Двери справа вели в ванну, открыл душ и долго стоял, с наслаждением ощущая, как холодная вода бодрит тело. Не услыхал, как в комнату вошел Гюнтер - увидел его уже в дверях ванной. Кивнул, будто ничего не случилось. Но Гюнтер смотрел взволнованно.

- Ты смотришь на меня как на чудо... - произнес Карл.

- Впервые вижу человека, который уже умер и живет. Ну и как на том свете?

- Не очень приятно...

- А я думал, - заметил Гюнтер, - тебя определили в рай! И пребывать бы тебе там вечно, если б не господин Герхард Каммхубель.

- Кто-кто?

- Господин Каммхубель, учитель местной гимназии.

- Он показался мне симпатичным.

- Не то слово, - поднял палец вверх Гюнтер, - он средоточие всяческих добродетелей!

Каммхубель ждал их за столом, застеленным белой скатертью. Смущаясь, Карл стал извиняться и благодарить, но Каммхубель улыбнулся так добро и благожелательно, что у парня отлегло от души.

- Аннет, - громко позвал хозяин. - Неси кофе, пока не остыл!

И снова Карл стал извиняться, что нарушил уклад жизни хозяина, но, увидев Аннет, замолчал, удивленный. Ждал появления жены учителя, а кофе принесла молоденькая девушка лет девятнадцати. Было в ней что-то такое, что сразу привлекает внимание, может, манера высоко держать голову - это свидетельствовало о решительности характера, о независимости. Любители легкого флирта стараются обходить таких, считая гордячками и недотрогами.

Аннет улыбнулась Карлу и, поставив кофейник, подала ему руку; посмотрела просто в глаза, без тени манерности, игривости, немного вопросительно, мол, что это еще за личность и чего стоит?

- Моя племянница, - представил Каммхубель девушку торжественно, и Карл понял, что старик любит Аннет и гордится ею.

Сели за стол. Несколько раз Карл перехватывал любопытные взгляды племянницы и немного смущался, зато Гюнтер чувствовал себя свободно, шутил, громко разговаривал: у него был хорошо поставленный голос, и он подчеркнуто демонстрировал это, как бы хотел привлечь внимание девушки.

Каммхубель ел быстро, искоса поглядывая на Карла. Тот понял это по-своему и снова стал извиняться, но учитель остановил его, спросив:

- Вы знаете, кто на вас напал? Наверное, нет! Мне известно, что вы только вчера приехали в Заген и уже стали костью в горле господина Зикса.

- Почему вы так думаете? - удивился Карл.

- Потому что я знаю одного из двух, пытавшихся вас убить. Генрих Роршейдт, известный здесь многим. Говорят, был телохранителем или денщиком у старшего брата господина Зикса.

Карл переглянулся с Гюнтером. Каммхубель заметил это, сказал рассудительно:

- Я не знаю, что привело вас в наш небольшой городок и не стану расспрашивать, но сразу должен предупредить: в этом доме придерживаются вполне определенных взглядов. Мы не сочувствуем нацистам - наоборот, если вы... Моим человеческим долгом было помочь вас, а сейчас...

Это прозвучало несколько высокопарно, как-то старомодно, но Карл подумал, что Каммхубель имеет право так говорить, в конце концов, человеку не запрещено иметь те или иные взгляды. Они с Гюнтером тоже не сочувствуют нацистам, хотя знал бы этот немного допотопный учитель, кем был отец Карла, вероятно, не вытащил бы его из воды.

Карлу захотелось выйти из комнаты. Боялся взглянуть на Каммхубеля.

Ответил Гюнтер.

- Мы, господин учитель, - в его голосе прозвучали даже какие-то интимные нотки, - разделяем ваши взгляды, да и вообще, кто в наше разумное время может сочувствовать фашизму? Разве что подонки!

- Каждый фашист подонок... - проворчал Каммхубель.

- Вполне справедливо! И вчера мы имели возможность убедиться в этом еще раз.

- Да, этот Роршейдт очень опасен. Вам не следует оставаться в Загене.

Карл уже овладел собой и вмешался в разговор:

- Но у нас тут дело. Не стоило бы ехать из Швейцарии, чтобы сразу удрать.

- Конечно, согласился Гюнтер, - мы, что бы ни случилось, доведем дело до конца!

Карл подумал, как были бы поражены хозяева дома, если бы он сейчас откровенно рассказал о цели их путешествия. Вероятно, учитель осудил бы их, а Аннет?

Искоса посмотрел на девушку - она улыбалась Гюнтеру, и на ее щеке появилась такая привлекательная и славная ямочка, что Карлу захотелось дотронуться до нее. Правда, видел он и не таких красавиц, у одной ямочка, у другой - черные брови, у третьей...

Сказал быстро:

- Вчера я имел честь посетить господина Ганса-Юргена Зикса и просил разрешения на встречу с его братом Рудольфом. Боюсь, что покушение на меня - результат этого посещения.

Он замолк так же неожиданно, как и начал, - за столомвоцарилась тишина. Карл смотрел на учителя и видел, что тот уставился на него выжидающе...

И снова на помощь пришел Гюнтер:

- Мы собираем материал о военных преступниках, а господин Зикс входил в эсэсовскую элиту. И до нас дошли слухи, что он вовсе не сумасшедший.

- Когда-то об этом писали в газетах, - заметил Каммхубель, - но пресса так ничего и не доказала. Да и дело это давнее...

- Это не оправдывает преступления.

- Боже мой, - с горечью произнес учитель, - конечно, однако последнее время у нас здесь, в Западной Германии, нельзя вспоминать старое. Мол, было, да быльем поросло, и нет причины ворошить грязное белье.

- Вы загенский старожил, - вкрадчиво начал Гюнтер, - и не могли бы подсказать способ встретиться с Рудольфом Зиксом?

Учитель задумался. Потом сказал поморщившись:

- Надо попробовать. Но дело это нелегкое и, вы уже имели возможность убедиться в этом, опасное.

- Мы готовы на все! - воскликнул Гюнтер.

"Конечно, если речь идет о миллионе, - подумал Карл, - можно рискнуть. Тем более, что к группенфюреру пойду я..."

Если бы не было другого выхода, он пошел бы все равно - сейчас не только ради денег, а из-за принципа. Сказал уверенно:

- А не стоит ли припугнуть Зикса? Я бы мог опознать Роршейдта, да и вы свидетель.

Учитель подумал и возразил:

- Извините, но это имело бы смысл, если бы вас убили. Прокуратура не смогла бы отвертеться от дела. А сейчас в полиции только посмеются над вами. В Загене все связано с фирмой Зикса и подвластно ей.

- Вот видите, что вы натворили, спасая меня! - засмеялся Карл.

- Придется искупать свою вину, - в тон ему ответил Каммхубель. Сегодня я переговорю с одним человеком. Но вам, господин Хаген, пока не стоит появляться в городе. Во-первых, это сразу насторожит Зикса и вам вряд ли удастся, даже с моей помощью, увидеться с группенфюрером. Кроме того, Роршейдт может повторить попытку убрать вас - тогда вам не поможет сам господь бог. Оставайтесь у нас. Мы с Аннет приглашаем, если вас устроит наша небольшая обитель.

Карл посмотрел на девушку. Ему захотелось остаться - чувствовал себя у Каммхубеля удобно и спокойно, но как отнесется Аннет к предложению дяди? Не заметил на ее лице неудовольствия или фальшивой учтивости, смотрела открыто и, Карлу показалось, выжидающе, но, может, действительно только показалось, потому что ему хотелось понравиться девушке, и перспектива провести в обществе Аннет хотя бы день представлялась заманчивой.

- А не обременю я вас? - начал с традиционного в таких случаях сомнения, которое одновременно было замаскированной формой согласия.

- Будете развлекать меня, - полушутя-полусерьезно заметила Аннет, и впервые в ее голосе Карл уловил игривые нотки, а он уже знал, что это означает заинтересованность, дружелюбие, по крайней мере, не безразличие.

- О, мы не позволим фрейлен скучать! - вмешался Гюнтер.

Это было сказано так, словно он имел уже некоторые права на Аннет и милостиво соглашался на присутствие Карла. Карлу это не понравилось, но он не мог не отдать должного находчивости товарища, который так ловко оговорил и свое пребывание в доме Каммхубеля.

- Я поэксплуатирую вас. - Девушка встала из-за стола. - Вам придется кое-что сделать в садике, мы с дядей немного запустили его, и ваши руки здесь пригодятся!

- Буду счастлив работать под вашим руководством! - Карл хотел, чтобы эти слова прозвучали шутливо, но произнес их серьезно, и девушке, очевидно, понравилась именно эта серьезность, поскольку она посмотрела одобрительно.

- Так или иначе, а поработать придется. И по-настоящему! - сказала она весело.

Карл перепрыгивал через ступеньки, считая их. Задумал: если выйдет парное число - все обойдется. Вот и последняя ступенька - а-а, черт, неужели и сегодня его поджидает беда?

Остановился ориентируясь. Первые двери направо от лестницы - к кабинету Рудольфа Зикса...

А если группенфюрер не один?..

Карл на цыпочках перебежал к дверям, прислушался. Тихо. Постоял немного, колеблясь, - в последнюю секунду стало то ли страшно, то ли нерешительность овладела им: стоял, держался за ручку дверей и не мог открыть.

Три дня он ждал этого момента. Садовник, старый знакомый Каммхубеля, вначале и слушать не хотел о том, чтобы провести постороннего в усадьбу Зиксов, но не мог устоять перед искушением получить полторы тысячи марок. Он открыл Карлу калитку у теплиц, тот рядом со стеной за кустами пролез к дому и черным ходом поднялся на второй этаж к двери кабинета.

Карл представил, как Гюнтер курит сигарету за сигаретой, сидя в "фольксвагене" недалеко от калитки. Гюнтер не торчал бы перед дверью, да и чего ему бояться? Ну учинит группенфюрер скандал, ну выбросят его отсюда, но вряд ли пойдут на убийство, побоятся. Может, обвинят в попытке украсть что-нибудь, но он всегда оправдается в полиции.

И Карл потянул дверь на себя.

Кабинет, большой и светлый. В дальнем углу, за столом, сидел пожилой человек, он оторвался от бумаг и уставился на Карла то ли удивленно, то ли выжидающе, - трудно было разглядеть издалека.

Карл с Гюнтером обсудили несколько вариантов атаки на группенфюрера. Они сейчас знали, что Рудольф Зикс совсем не больной, что его спас от тюрьмы брат, что Ганс-Юрген вряд ли бы сделал это, если б не жена Рудольфа, у которой был контрольный пакет акций фирмы. Они узнали также, что группенфюрер большую часть времени проводит в кабинете, только изредка выходит в сад, что он живет так, будто ничего не случилось на земле в течение двух десятилетий, словно и сейчас существует фюрер и "третий рейх", и управление имперской безопасности. Однако Карл не ожидал такого: за столом сидел человек в эсэсовском мундире.

Все варианты встречи вылетели у парня из головы, но пауза затягивалась, и группенфюрер сделал движение, как бы хотел позвонить: это подтолкнуло Карла, он выступил вперед, поднял руку, как видел в фильмах, воскликнул:

- Хайль Гитлер!

Рудольфа Зикса словно подбросило в кресле. Вытянулся с поднятой рукой, застыл на секунду-две, хотя Карлу показалось, значительно больше.

- Группенфюрер, я осмелился побеспокоить вас, поскольку у меня есть поручение государственной важности... - Теперь Карл мог сказать то, что они придумали с Гюнтером: он приехал из Испании от Штайнбауэра - эта фамилия называлась во время процесса над отцом.

Группенфюрер не дал ему закончить. Обошел вокруг стола и положил руки на плечи Карлу, будто встретил если не близкого родственника, то хорошего знакомого.

- Я рад, очень рад. Расскажите мне, как там у вас?

Он повел Карла к дивану, над которым висел большой портрет Гитлера. Разговор приобретал нежелательный характер, Зикс принял его за другого, но за кого? А фюрер смотрел со стены злорадно, словно издевался. Казалось, вот-вот ткнет пальцем и прикажет: "Взять его!"

Сели на диван. Карл примостился на краешке, насилу выжимая из себя слова:

- Я счастлив, что наконец имею возможность увидеть одного из столпов... О вас так много говорили, и для нас, молодежи...

Наверно, слушать это Зиксу было приятно, ибо смотрел на Карла приветливо и потирал тыльной стороной ладони подбородок.

Но не удержался и оборвал:

- Вы давно видели обергруппенфюрера Либана? За все время я получил от него только одно известие и думал... Но вдруг узнаю, что от Мартина должен приехать доверенный человек. Правда, я ждал кого-нибудь из старой гвардии. - На миг в его глазах промелькнули то ли подозрения, то ли испуг, а может, это только показалось Карлу, так как Зикс продолжал дальше: - Однако Мартину виднее...

Теперь Карл знал, за кого принял его группенфюрер, и решил не возражать ему. О Либане он читал - газеты оповещали, что тот скрывается где-то в Парагвае. Следовательно, надо сыграть роль посланца Мартина Либана - в свое время доверенного лица самого фюрера...

- Доктор Либан, - начал, глядя в глаза группенфюреру, - чувствует себя неплохо, хотя возраст иногда дает себя знать. Да и климат... Парагвайские леса с их тропическими крайностями изнуряют не только людей пожилых, даже нам бывает трудно. Но что поделаешь, все мы живем надеждой вернуться на родину и считаем, что это время не за горами...

- Но чем вы, юноша, можете доказать, что на самом деле являетесь посланцем оттуда?

У Карла не было иного выхода, как идти напролом. Сказал уверенно, уставившись в группенфюрера:

- Условия строжайшей конспирации, в которых пребывает шеф, не позволили мне привезти с собой каких-либо бумаг и документов. Но, инструктируя меня, господин Либан приказал передать следующее: вы знаете две цифры, которые в свое время назвал вам покойный обергруппенфюрер СС и начальник главного управления имперской безопасности Эрнст Кальтенбруннер. Это является государственной тайной "третьего рейха", которая известна сейчас трем лицам - господину Либану, вам и мне. Это и есть мой пароль.

Зикс внимательно следил за Карлом. Немного подумал и согласился:

- Да, это лучшее доказательство, лучшее, чем какой-нибудь документ. Итак, юноша, что поручил вам Либан? Если ваш приезд связан с переселением наших соотечественников на родину, то должен сообщить...

У Карла отлегло от сердца. Он смотрел в глаза Зикса со склеротическими прожилками и думал - этот старый болван в эсэсовской форме сидит целыми днями в кабинете, целыми неделями или месяцами молчит, сейчас он захочет выговориться - и тогда уже его трудно будет остановить.

Произнес учтиво, но твердо:

- Извините, группенфюрер, вы должны назвать мне эти две цифры. Так приказал господин Либан.

Зикс посмотрел на него, как Карлу показалось, презрительно:

- Я с удовольствием сделаю это, если вы назовете мне пароль.

У Карла дернулась губа. Кальтербруннер оказался предусмотрительным и поставил еще одну препону на их пути.

Сказал резко, как надлежит человеку, у которого есть определенные полномочия:

- Пароль знал только обергруппенфюрер Кальтенбруннер, он мертв и, к сожалению, унес тайну в могилу. Но деньги не должны пропасть, их нужно использовать для обновления великой Германии, - Карл сам не заметил, как голос его вдруг приобрел патетическое звучание, - для создания "четвертого рейха!"

Глаза Зикса округлились, стали светлыми и пустыми, Карлу показалось, что группенфюрер сейчас или заплачет от избытка чувств, или, наоборот, взовьется в экстазе и закричит: "хайль". Но Зикс заморгал и, придя в себя, ответил:

- Вы правы, юноша, деньги не должны пропасть, все до последней марки надо использовать. Передайте Либану: тридцать семь - мои цифры. Запомнили! Тридцать семь! И пароль следующему из "тройки": "Видели ли вы черный тюльпан?" Понятно?

Карл кивнул.

- Господин Либан будет благодарен вам, группенфюрер, за то, что вы сохранили одну из важнейших тайн "третьего рейха".

- Это моя обязанность! - в тон ему произнес Зикс. И продолжил дальше по-деловому: - Передайте Мартину: мы подготовили почву для переселения первой партии соотечественников. В ближайшее время сможем принять тысячу человек. Подготовлено жилье, есть возможность устроить их на работу. Деньги, как и договорились, через каналы нашей фирмы. Кстати, вы видели моего брата? - внезапно глаза его стали пронзительными, потемнели, и Карл понял, что группенфюрер заподозрил его. "А что, - подумал, - если сейчас выскочить из кабинета? Успею ли убежать, пока старый пень забьет тревогу?"

Но решительно отбросил эту мысль. Объяснил:

- Он привез меня сюда. Без его разрешения, вы же знаете, ни один посторонний не может увидеть вас. Господин Ганс-Юрген Зикс задержался, неуверенно махнул на двери, - но это к лучшему, так как у нас разговор не для третьих ушей. - Карл понял шаткость своих аргументов, но чем еще он мог убедить группенфюрера? Сказал уверенно: - Позор Германии, лучшие сыны которой находятся в эмиграции! Но это будет продолжаться недолго, мы наведем здесь порядок! - Вдруг ему стало стыдно, он покраснел и умолк.

Группенфюрер понял это по-своему. Подскочил, стоял над Карлом, высокий, торжественный.

- Мы вольем свежую кровь в вены нации! - воскликнул надменно. Кое-кто уже успел ожиреть и не думает о будущем. Мы возьмем власть в свои руки, вначале через фон Таддена, мы позволим ему немного поиграть во власть, но нам нужен человек, закаленный и с опытом ("Ого, - подумал Карл, - не себя ли имеет в виду?"), мы возродим отряды СС и вермахт, тогда увидим, чего стоит Германия! - Группенфюрер подошел к столу, выдвинул ящик. - Вот тут, юноша, - торжественно указал пальцем, - детальный план создания "четвертого рейха"!

Карл поднялся.

- Не смею вас больше задерживать, группенфюрер. Я должен проконсультироваться с вашим братом относительно некоторых финансовых вопросов и, надеюсь, вечером или завтра, когда вам удобнее, мы продолжим разговор.

- Да... да... - неуверенно согласился Зикс. - Мне хотелось бы услышать от вас... Но в самом деле, лучше вечером... Я позвоню, вас проведут.

- Не беспокойтесь, я знаю дорогу, - Карл уже шел к дверям. Остановился, склонил голову. - Имею честь!

Выскочив в сад, встретился с каким-то человеком. Тот поднял на него удивленные глаза, но Карл глянул свысока и с невозмутимым видом проследовал мимо клумбы. Человек бросился в дом. Карл проскочил под деревьями к кустам и побежал. Открывая калитку, услышал сзади возбужденные голоса.

Гюнтер увидел его еще издали и завел мотор. Ничего не спросил, рванул машину так, что Карла отбросило к спинке сиденья. "Фольксваген" выскочил на асфальтированную дорогу и помчался, срезая повороты, к дому Каммхубеля.

- Все в порядке! - наконец нарушил молчание Карл. - Я вытянул из него цифры.

Гюнтеру хотелось спросить, какие же, но сдержался.

Карл машинально смотрел на дорогу. Возбуждение постепенно угасало.

- Машину сразу поставим в гараж, - сказал он после паузы. Там подняли тревогу, и следует переждать день-два. Придется просить учителя...

Гюнтер удовлетворенно хмыкнул.

"Фольксваген" загнали в бокс, оставив "опель" Каммхубеля на асфальтированной площадке перед гаражом - летом учитель часто ставил машину здесь, и это не могло вызвать никаких подозрений. Затем сидели в гостиной, и Карл рассказывал, как все было.

Главное было обойти разговор о цифрах, а без этого Зикс выглядел дураком, но дураком, судя по всему, он не был, и Карл подумал, как удачно воспользовался он незначительной репликой группенфюрера о Либане - в результате у него сейчас есть сенсационный материал, за который ухватится любая газета: во-первых, бывший группенфюрер СС Рудольф Зикс совсем не сумасшедший; во-вторых, раскрыты его связи с эсэсовцами в Южной Америке.

Внезапно ему в голову пришла тревожная мысль, он придвинулся в Каммхубелю и сказал взволнованно:

- А если пресса устроит шум вокруг Зиксов, те могут докопаться, кто помог журналистам, и расправиться с вами.

Но учитель не склонен был разделять тревогу Карла. Сказал, что прошел концлагеря, а это такая школа жизни, после которой не страшны никакие Зиксы.

Карл слушал его, а краем глаза видел, что Гюнтер наклонился к Аннет и что-то шепчет ей - девушка улыбнулась и кивнула. Гюнтер сразу встал и, извинившись, протянул Аннет руку - так, держась за руки, они и поднялись на второй этаж. Деревянные ступеньки скрипели, Аннет смеялась. Карлу показалось, игриво и поощрительно. Карл не изменил даже позы, боясь показаться невнимательным, как и раньше, смотрел на учителя, но слушал не его, а старался услышать, что делается на втором этаже.

Там стукнула дверь - тишина...

Карл еле подавил желание оборвать на полуслове разговор и побежать на второй этаж. Представил, как они там шепчутся и, может быть, Гюнтер уже притянул к себе Аннет. Удержался, чтобы не побежать за Аннет, сказать что-нибудь оскорбительное. Хотя знал - никогда не сделает этого, и вдруг почувствовал себя слабым и униженным: это чувство собственной беспомощности было таким сильным, что захотелось либо плакать, либо жаловаться, либо еще больше унизить себя. Какая-то пустота образовалась вокруг, сейчас не испугался бы ничего: так бывает с человеком в минуты наибольшего подъема чувств или, наоборот, упадка, когда мозг туманят отчаяние и слезы.

Карл пошевелился, учитель заметил перемену в нем - замолчал на полуслове, смотрел выжидательно. И тогда Карл не выдержал, хотел остановиться, но было уже поздно, слова вылетели из него, и, странная вещь, он жег себя словами, а становилось легче:

- Я обманул вас... Мы выдумали, что хотим написать о Зиксе в газете... Мы обманули вас и, извините, сейчас уедем, потому что не можем оставаться в этом доме, мне стыдно смотреть вам в глаза, и вообще все это нечестно. Зикс знает часть шифра, по которому в банке можно получить деньги, много денег, и мы приехали сюда, чтобы выведать у него цифры, вот и все. И вы помогли это сделать, мы использовали вас, а вы спасли меня. Я не могу спокойно смотреть вам в глаза, ибо считал себя порядочным человеком, а тут...

Каммхубель смотрел на Карла с интересом.

- Значит, деньги... - сказал, растягивая слова. - И я-то, старый воробей, попа-ался...

- Да, деньги, - подтвердил Карл с каким-то отчаянием. Думал, сейчас учитель взорвется, накричит на него, но Каммхубель спросил совсем по-деловому:

- И много денег?

И снова у Карла мелькнула мысль, что не следует этого говорить, но остановиться уже не мог:

- Двадцать миллионов марок.

Каммхубель на секунду закрыл глаза. Помолчал и сказал неодобрительно:

- Большая сумма. И зачем вам столько денег?

Карл растерялся. Ответить на это было очень легко, он бы нашел, куда бросить эти миллионы, но смотрел в прищуренные, ироничные глаза Каммхубеля, и все объяснения казались банальными, даже не банальными, а пустыми и глупыми, ведь раньше, когда перед ним не стоял призрак миллионов, он тоже, главным образом на словах, презирал деньги, смеялся над денежными тузами, осуждал их поступки, продиктованные жаждой обогащения, иронизировал над причудами, порожденными богатством.

Каммхубель, так и не дождавшись ответа Карла, не стал говорить банальности, не встал и не указал на дверь, он задумался на несколько секунд, и Карлу хватило этого, чтобы хоть немного оправдаться.

- Но ведь деньги можно потратить по-разному, - начал не очень уверенно, - и я думал...

- Эсэсовские деньги! - оборвал учитель довольно резко. - Значит, награбленные. Вы догадываетесь, откуда эсэсовцы брали ценности?

Карл подумал об отце и кивнул утвердительно. Не мог не понять, куда клонит учитель, и решил опередить его:

- Но вы ведь не знаете, что эти двадцать миллионов, если не взять их сейчас, останутся швейцарским банкирам.

Каммхубель пожал плечами.

- Я не знаю, что делать, и не хочу ничего подсказывать вам, но, поморщился, - чем-то это пахнет...

- Конечно, - согласился Карл. - Фактически мы воры и воруем... Точнее, не воруем, а нашли и не отдали...

- Та же форма кражи, - безжалостно отрезал учитель.

Эта реплика не понравилась Карлу: одно дело, когда сам казнишь себя, другое, когда кто-нибудь тычет тебя носом в грязь, а Каммхубель почти прямо сказал, что он, Карл Хаген, вор.

Но учитель сам понял, что допустил бестактность, он был деликатным и испугался, что обидел своего гостя, который и так, видимо, переживает и нервничает. В парне что-то есть - человек эгоистичный, коварный так сразу не обнаружил бы все свое нутро. Учителю хотелось сказать: "Брось, оставь эти неправедные деньги и вымой руки!" Но подумал: "А будет ли это правильно? Ведь двадцать миллионов марок можно использовать на гуманные цели".

- Ну хорошо, а как бы вы поступили, получив, например, эти эсэсовские миллионы? - спросил Карл.

Каммхубель не задумался и на секунду.

- Отдал бы какой-нибудь стране, которая пострадала в годы войны. Польше, например. Постройте, господа поляки, больницу, это ваши деньги, и мы возвращаем только часть...

- Коммунистам? - не поверил Карл. - Для укрепления тоталитарного режима?

- Вы были там?

- Нет, но...

- Не нужно "но"... Я сам читаю наши газеты и помню, что там пишут. Я не коммунист, туристом съездил в Польшу. Советую и вам.

- Никогда!

- Все же хотите получить деньги?

- Я живу в Швейцарии и хорошо знаю местных банкиров. Для них двадцать миллионов - один глоток. Да я не отдам им и марки. А потом? Потом решим, закончил неуверенно.

Не хотелось возражать учителю - тот подсказал единственный честный выход из положения, - но Карл все же не мог уяснить себе, как, получив миллионы, сможет отказаться от них; в конце концов, его не очень волновала проблема, кому отдавать, коммунистам или благотворителям: все его естество восставало против самой постановки вопроса - отдавать, если он может приобрести себе черт знает что; почему-то представил Аннет в длинном, приземистом, неимоверно роскошном "крейслере", а себя за рулем, и никто не может догнать их - посмотрел на потолок, наверху тихо, и эта тишина потрясла его, спутала все мысли.

- Извините... - сделал попытку подняться.

Но от Каммхубеля трудно было отделаться. Учитель спросил его, знает ли он сейчас весь шифр, а если нет - кого нужно брать за грудки, и Карл ответил откровенно:

- Честно говоря, не представляю, что делать. Нам надо разыскать какого-то Людвига Пфердменгеса, а я не знаю, кем он был, кто есть и где он вообще.

- Людвиг Пфердменгес... - пошевелил губами учитель. - Безусловно, он принадлежал к элите рейха. Личности незначительной вряд ли доверили бы такую тайну.

- Зикс командовал корпусом СС, а потом служил в управлении имперской безопасности, - ответил Карл. - Пфердменгес, должно быть, примерно такая же птица.

Каммхубель закрыл глаза, словно вылавливал что-то из закоулков памяти.

Пфердменгес... Где-то я слышал эту фамилию... Погодите, есть у нас один энциклопедист... - потянулся к телефону, что стоял на журнальном столике, повернул диск. - Клаус? У тебя еще совсем свежий полустарческий мозг. Не вспомнишь - Людвиг Пфердменгес?.. Какая-то фигура "третьего рейха"? Что ты говоришь: поддерживал связи с Ватиканом? И сейчас там? Действительно, я вспоминаю - о нем писали в газетах... Помнишь, когда критиковали "христианских атеистов". Живет в Ассизи, да, сейчас я вспомнил, он еще полемизировал с каким-то епископом... Это очень интересно, но мы поговорим в другой раз, сейчас спешу, я скоро загляну, извини... - Каммхубель положил трубку. Заметил незло: - Действительно, помнит почти все, но любит поговорить... Вы уже имели возможность понять, юноша: Людвиг Пфердменгес был одним из высокопоставленных представителей "третьего рейха" в Ватикане. А теперь живет в Ассизи. Слышали о Франциске Ассизском?

Карл не сводил глаз с Каммхубеля. А тот улыбался, словно читал мысли Карла, будто уловил в них что-то неизвестное. Так и вышел на веранду.

И снова Карл вспомнил Гюнтера и Аннет: сколько же они наедине? Наверное, целую вечность. Посмотрел на часы: неужели он столько проговорил с Каммхубелем? - на цыпочках стал подниматься по ступенькам.

Еще издали увидел: двери в комнату Аннет открыты. Итак, она у Гюнтера!

Постоял, пытаясь унять волнение, но, так и не уняв, направился к дверям мансарды. Не знал, для чего - ведь никогда не подслушивал, считая это подлостью, на которую не способен, но, может быть, обманывал себя, легко осуждать пороки других, а когда дело касается тебя самого...

Заглянул в комнату Аннет и остановился. Стоял и боялся пошевелиться девушка сидела на подоконнике боком к нему и читала. Уперлась ногами в оконную раму, колени торчали почти вровень с подбородком. Аннет наморщила лоб и такой показалась красивой и обаятельной, что у парня перехватило дыхание. Шагнул вперед, кашлянул громко, уже не скрываясь. Аннет встала, спрятав книгу за спину.

- Где Гюнтер?

Показала глазами, не отвечая.

- Что случилось? - Он уже догадывался, но хотел услышать подтверждение. Карлу стало даже жалко Гюнтера. - Поссорились?

Аннет пожала плечами.

- Он такой назойливый... - осеклась, вспомнив, как Гюнтер пытался поцеловать ее. До этого он не был неприятным ей, даже пробуждал интерес, но почувствовала, что ответить на поцелуй не сможет.

Карл стоял перед Аннет, но смотрел не на нее - в окно. Последние слова смутили его: "Он такой назойливый..." А если бы не был назойливым?

Девушка засуетилась и подвинула к нему стул.

- Дядя заговорил тебя?

Она впервые сказала "тебя". Почему - Карл не знал, возможно, это было проявлением доверия или дружелюбия, а может, оговорилась.

Чтобы прийти в себя, Карл вынул сигарету, пошарил по карманам, отыскивая зажигалку.

Сел на стул. Девушка снова пристроилась на подоконнике.

- Сегодня ночью мы уезжаем, - сказал Карл.

Аннет посмотрела на него исподлобья.

- Как-то нехорошо получилось, извини... Но вы так громко разговаривали, что я все слышала.

- Ну и что же?

- Завидую вам. Интересно. И увидите Италию...

- Я там бывал не раз, - сказал Карл, и, наверно, начался бы разговор об итальянских достопримечательностях, если бы парню не пришла мысль предложить: - Хочешь с нами?

Он спросил просто из вежливости, ни на что не надеясь, но Аннет ответила вполне уверенно:

- Очень хочу!

Карл не поверил:

- Ты не шутишь?

- Нисколько.

- Мне тоже очень хочется, чтобы ты поехала. - Это прозвучало как выражение симпатии, даже больше, возможно, Аннет поняла его, и ей не было неприятно признание Карла, ибо наклонилась к нему, сделала жест, будто хотела взлохматить прическу или дотронуться до щеки, но удержалась улыбнулась и спросила:

- Значит, возьмешь?

- С радостью!

Она спросила о вполне конкретной вещи, но Карл видел в ее глазах другое. Отвечая "с радостью", тоже вложил в эти два слова иной смысл. Аннет поняла, запрокинула голову, подставила лицо солнцу и радостно засмеялась. И все вокруг стало тоже радостным: и солнечные зайчики, что трепетали на ее подбородке и отражались в глазах, и ее смех, светлый и звонкий, и кусочек безоблачного неба, которое, казалось, ворвалось в комнату и окрасило все вокруг голубизной, даже обычные домашние вещи сделало прозрачными и невесомыми.

Но Аннет умолкла, и небо отступило из комнаты. Словно пытаясь догнать его, Карл подошел к окну, сейчас он ощущал тепло, исходящее от девушки, оно дурманило его, но помнил слова о назойливости и все же не мог удержаться: дотронулся рукой до плеча Аннет слегка, готовый в ту же секунду отнять ладонь, но Аннет прижалась к его пальцам щекой, может, на один лишь миг и сразу же соскочила с подоконника.

Карл все еще стоял растерянный, а она уже засуетилась, собирая вещи.

- Нам придется заехать во Франкфурт. - И, увидев, что Карл не понимает, объяснила: - Документы... Несколько дней на оформление документов.

- Не страшно.

Карл согласился бы ждать и неделю, и месяц, только бы не расставаться с Аннет. Черт возьми, неужели он так влюбился?

- А как посмотрит на это Гюнтер?

- Мы его сейчас спросим. Думаю, Гюнтер тоже будет рад.

Аннет посмотрела внимательно: что это - проявление благородства или детское простодушие? Но не стала спорить.

Карл выглянул в коридор, позвал:

- Гюнтер, ты еще жив?

Тот открыл дверь.

- Можно не мешать?.. - процедил сквозь зубы. Ему неприятно было видеть сияющее лицо Карла и рядом такую же радостную улыбку на устах Аннет. Почувствовал свое превосходство, каким утешался во время спектаклей, когда входил в роль, а он и на самом деле вошел в роль размышлял о пьесе, и она все еще стояла перед глазами. И сказал то, что думал, - ему было безразлично, как воспримут это Карл и Аннет, говорил не им, а будто в переполненный зал, даже всему человечеству: - Я только что понял... Да, эта мысль засела мне в мозг и представляться при явной парадоксальности единственно правильной... Все говорят, пишут, доказывают: настоящий талант неотделим от гуманизма. Глупости! Талант должен быть злым! Да, всем нам не хватает порядочной порции злости, злости совершенно определенной - вместе с талантом она будет бить в цель, уничтожать подлость и разрушать власть имущих и, главное, вдохновлять тех, кто идет за талантом, кто сочувствует ему. Талантливый гуманист - вредный, он размягчает людей, убаюкивает, а злой и гневный - зовет на баррикады!

- Однако же, - возразила Аннет, - гуманность совсем не исключает злобы. Она укрепляет ненависть к врагам человека, к тем, кто унижает его.

А Карл не выдержал и спросил ехидно:

- Не хочешь ли ты сам стать злым пророком человечества?

Гюнтер не воспринял ни возражения девушки, ни иронии Карла.

- Мы воспламеним человеческие сердца, и дай бог, чтобы пепел Клааса не развеялся ветром!

- Я всегда знал, что ты талант, - сказал Карл, - но не об этом сейчас разговор. Слушай внимательно, гений. Аннет едет с нами.

Гюнтер опустился с небес. Какая-то тень промелькнула на его лице, он переспросил:

- Фрейлейн Аннет? С нами?

- Сегодня ночью мы двинемся в Италию.

- Но почему в Италию? - не понял Гюнтер.

Карл рассказал, как Каммхубель разузнал о Пфердменгесе.

Гюнтер слушал внимательно, кивал головой, но никак не мог скрыть неудовольствия - этот Карл Хаген оказался болтуном, еще двое узнали о цели их путешествия. Правда, Каммхубель - человек серьезный, от него вряд ли стоит ждать каверзы, а племянница... обыкновенная девчонка, симпатичная, не возразишь, но чем красивее женщина, тем она непостижимей - от такой можно ждать любых выкрутасов.

Гюнтер вымученно улыбнулся.

- Я рад вашей компании, фрейлейн Каммхубель.

Стекло в машине опустили, и ее продувало со всех сторон, но это не приносило желаемой прохлады. Особенно, когда ехали по извилистым горным дорогам, где сорок километров в час уже считалось лихачеством. Склоны, покрытые низкорослым кустарником и травой, казалось, раскалены жарой, над ними дрожал прозрачный горячий воздух, от перегретого асфальта горько пахло смолой - не верилось, что совсем недавно шоссе обступали зеленые альпийские луга, а от холодной воды горных ключей сводило рот.

Гюнтер глотнул из бутылки тепловатого лимонада, сплюнул с отвращением.

- В Терни остановимся на несколько минут возле какой-нибудь траттории, - предложил он. - Я умру, если не глотну воды со льдом.

В Рим приехали поздно вечером, переночевали в дешевом отеле на окраине и решили не задерживаться - удивительно, но решила так Аннет, хотя она раньше не бывала в древнем городе. И не потому, что ей не хотелось взойти на Капитолий или осмотреть Ватиканский музей, просто знала, что и Карл и Гюнтер мыслями давно уже в Ассизи - разве будешь со спокойной душой рассматривать интереснейшие руины, когда до места назначения осталось три часа езды?

Договорились остановиться в Риме на обратном пути. И вот их "фольксваген" поднимал пыль на древней умбрийской дороге.

За Терни шоссе постепенно выровнялось, теперь ехали по долине, изредка минуя села, местечки.

Ассизи увидели издалека - справа от дороги на высоком холме лепились один к одному, как игрушечные, домики, соборы - все это на фоне синего неба и рыжих, выжженных солнцем возвышенностей казалось нереальным, вымышленным; словно великан забавлялся в песке, нагреб кучу, а потом налепил формочкой разные кубики и прямоугольники, провел между ними линии, соорудив узкие улочки и площади.

Эта иллюзия сказочности не исчезала вплоть до последней минуты, пока не повернули на асфальтированную ленту, что вилась между склонами холмов и наконец привела их в Ассизи.

Гюнтер пристроился за туристским автобусом и не ошибся, потому что через несколько минут они стояли на центральной площади города: справа нижний собор Сан-Франческо с гробницей святого Франциска Ассизского, слева - монастырь, верхний собор Сан-Франческо с фресками Чимабуе, чуть дальше женская обитель Сан-Домиано. Обо всем этом они узнали сразу после приезда: туристы высыпали из автобуса, и гид стал знакомить их с местными памятниками старины.

В Ассизи, как и в большинстве подобных итальянских городков, у которых есть свой знаменитый святой, или фонтаны, или собор с фресками Джотто, было несколько маленьких отелей, напоминавших скорее грязноватые и некомфортабельные меблированные комнаты. Один из них пристроился рядом с собором, и Карл предложил остановиться именно здесь. Это устраивало и Аннет, которая уже просматривала цветные проспекты у ближайшего киоска, и Гюнтера, который немедля занял место в гостиничной траттории и заказал бутылку холодного вина.

Карл тоже не отказался от стакана. Утолив жажду, спросил хозяина траттории об отце Людвиге Пфердменгесе и услышал в ответ, что тот знает такого важного священнослужителя, да и вообще, кто в Ассизи не знает отца Людвига, ибо в Ассизи каждый житель знает друг друга, а отца Пфердменгеса не знать просто невозможно.

Хозяин внезапно оборвал эту темпераментно произнесенную тираду, распахнул двери и, замахав руками прямо перед носом молодого послушника в черной сутане, остановил его и позвал Карла.

- Этому сеньору нужен отец Людвиг!.. - начал громко, почти на всю площадь, и Карл вынужден был оборвать его, пояснив, что на самом деле имеет личное дело к отцу Пфердменгесу, и не возьмет ли послушник на себя труд показать ему, где тот живет.

- Отец Людвиг отдыхают, - объяснил послушник, ощупывая Карла любопытными глазами. - Они встают в пять, потом молитва, кофе - раньше шести вас не примут.

- И где быть в шесть?

- Но мне нужно знать, хотя бы немного, по какому делу господин собирается беспокоить отца Людвига?

Карл только смерил послушника насмешливым взглядом, и тот отступил.

Договорились, что Карл будет ждать у входа в монастырь. До шести было еще много времени, и Карл с Аннет спустились к усыпальнице Франциска Ассизского, находящегося в нижнем соборе. Здесь было прохладно, пахло ладаном и еще чем-то сладковатым - запах, который сопровождает мощи в церквах, подвалах и пещерах во всем мире.

Усыпальница производила величественное впечатление: везде много золота, полированный гранит и мрамор, тяжелый бархат. Аннет остановилась пораженная, постояла немного и шепнула Карлу, что святому Франциску лежать здесь, наверно, неуютно - он всю жизнь проповедывал аскетизм, а члены его ордена в свое время отказывались не только от роскоши - элементарных человеческих благ.

Карл улыбнулся, вспомнив любопытного послушника, пышущего здоровьем, видно, потомки святого нищего ни в чем себе не отказывают. В конце концов, Карлу наплевать на образ жизни монахов. Он повел Аннет обедать, поскольку часы показывали уже четвертый час.

Встали из-за стола в начале шестого, солнце клонилось уже к западу, и на площадь перед тратторией легли длинные тени. Карл поднялся на второй этаж, где им отвели комнаты, и принял душ. Извлек из чемодана белую полотняную сорочку, она немного холодила и не прилипала к телу. Пиджак подержал в руке, только одна мысль о том, что нужно выйти в нем на уличную жару, вызвала отвращение.

До встречи с Пфердменгесом оставалось несколько минут - они посидели втроем, не разговаривая: обо всем было уже переговорено, все волновались, но старались не показывать этого. Наконец Карл встал, помахал небрежно рукой.

- Не задерживайся, - попросила Аннет.

- Конечно. Мне приятнее смотреть на вас, чем на самого симпатичного духовника!

Аннет и Гюнтер видели, как Карл миновал площадь, обошел автобусы и исчез за углом собора. Еще издалека увидел возле монастырских ворот послушника - тот сидел на скамейке в тени и читал молитвенник.

Карл мог поспорить, что шустрый монах увидел его уже давно, но оторвал глаза от книжки только тогда, когда Карл сел рядом. Послушник сказал:

- Вас ждут в саду. Я провожу.

Отец Людвиг Пфердменгес гулял по тенистой аллее. Он берег свое здоровье и, когда только мог, старался двигаться и больше бывать на свежем воздухе. Увидев послушника с человеком, который просил у него аудиенции, остановился за деревом, разглядывая: никогда не помешает увидеть будущего собеседника раньше, чем он тебя; сколько раз отец Людвиг выигрывал на этом.

Но внешность юноши, что шел за монахом, ничего не подсказала Пфердменгесу: мог быть и философом, что изучает богословские науки, и посланцем оттуда - по старой привычке отец Людвиг даже в мыслях не уточнил - откуда: сколько их прошло через его руки, вначале эсэсовцев, которые сожгли где-то свои мундиры, потом просто курьеров или представителей организаций, которые желали наладить связи с эмигрантами в Испании или Южной Америке; раньше, правда, приезжали люди солидные, бывшие коллеги Пфердменгеса по партии, но потом стали появляться энергичные юнцы в клетчатых сорочках и даже в шортах. Отец Людвиг вначале косил на них глазом, однако постепенно привык, молодежь подрастает, берет дело в свои руки, что и говорить, он сам в начале тридцатых годов был не старше этих парней.

Отец Людвиг вышел из-за дерева, махнул рукой послушнику, чтобы исчез. Улыбнулся и поклонился посетителю: сделал жест, который можно было расценить как желание благословить, но молодой человек никак не отреагировал на него, и духовник указал ему на скамейку под кипарисом.

Карл подождал, пока духовник сядет, и опустился рядом.

Отец Людвиг первый нарушил молчание:

- Мне передали, что у вас есть ко мне какое-то дело...

Карл огляделся по сторонам и, не увидев никого, придвинулся к священнослужителю и спросил шепотом:

- Видели ли вы черный тюльпан?

Какая-то тень промелькнула в глазах отца Людвига. Но только на секунду, потому что и дальше смотрел вопросительно и остро. Если он знал пароль, то проявил удивительную выдержку.

- Ну а если и видел? - еле пошевелил губами.

- Неужели вы не припоминаете?

Кожа на черепе отца Людвига разгладилась. Он улыбнулся Карлу, как ребенку, казалось, сейчас погладит его по головке.

- Я уже вышел из возраста, когда играют в прятки. Меня интересуют только книги.

- Но вы должны помнить пароль, который дал вам Кальтенбруннер! - не выдержал Карл. - И назвать мне две цифры шифра.

Отец Людвиг и дальше продолжал смотреть кротко.

- Но я никогда в жизни не видел Кальтенбруннера, если вы имеете в виду того... - неуверенно качнул головой.

- Да, обергруппенфюрера Эрнста Кальтенбруннера, - подтвердил Карл. Позиция монаха обескуражила и одновременно разозлила его: зачем же играть? - Вам доверили тайну государственной важности, и вы должны назвать мне две цифры.

Кожа на черепе монаха собралась в морщинки.

- Цифры шифра? - проворчал. - Вы имеете в виду... - Вдруг взгляд его просветлел: отец Людвиг вспомнил или наконец сообразил, что от него хотят. От банковского шифра?

Карл кивнул машинально и, увидев, как загорелись глаза монаха, пожалел, что сразу выдал себя.

- Я не знаю, что означают эти две цифры, вы должны назвать их, и все, - попробовал исправить ошибку Карл.

- И кто же послал вас ко мне?

- Не имею права назвать.

Церковник посмотрел на него вопросительно. Задумался, не отводя глаз. Неожиданно спросил:

- Вас послали только ко мне? Или еще к кому-нибудь?

- Вы хотите знать больше, чем вам полагается, - улыбнулся Карл.

Монах сокрушенно покачал головой.

- Вы еще совсем молодой человек, и так мне...

- Цифры! - жестко оборвал его Карл.

Наверно, отец Людвиг принял решение, так как погладил ладонью череп и произнес примирительно:

- Хорошо. Но нам придется проехать тут недалеко... километров тридцать... Я сам отвезу вас.

- Зачем? Неужели вы не помните цифры и пароль?

Монах улыбнулся. Теперь его глаза не скрывались за веками, смотрели приветливо, открыто.

- Мне приятно видеть вас, юноша, одного из нашей молодой гвардии. И я не отпущу вас так, у нас есть райский уголок, поедем, поужинаем, поговорим...

Карл хотел отказаться, сославшись на то, что его ждут, но церковник смотрел действительно приветливо, в конце концов, он мог ставить условия если не захочет назвать цифры, его не заставит сделать это сам папа римский!

- Но у меня мало времени, - все же попытался возразить Карл.

- Вы не один в Ассизи? - спросил отец Людвиг.

Какой-то подводный риф скрывался в этом вопросе, и Карл на всякий случай соврал:

- Те, кто послал меня, считают, что такое деликатное дело нельзя поручать нескольким.

- Естественно, - подтвердил отец Людвиг. - Поехали, мой юный друг, сказал льстиво, будто Карл и на самом деле был дорогим гостем. Пошутил: Вы знаете, тяжело расставаться с тайной, которую сохранял столько лет.

Карл кивнул. Монах был прав, и было бы нелепо отказываться от приглашения.

Отец Людвиг провел его через парк к монастырским хозяйственным постройкам и попросил подождать возле ворот. Сам вывел из гаража неновую уже машину, подозвал служителя и что-то сказал ему. Служитель направился к телефонной будке, монах выехал на "форде" за монастырские ворота и пригласил сесть Карла. Повел машину по узким безлюдным улочкам. Они обогнули город и выскочили на шоссе, вдоль которого тянулись виноградники и оливковые рощи. "Форд" надрывно ревел, взбираясь на гору, оставляя за собой шлейф белой пыли.

- У меня, - небрежно кивнул головой отец Людвиг, - там есть прекрасное вино. Такого в Италии нигде больше не найдете.

Пошел одиннадцатый час, а Карл все не возвращался, и Аннет стала волноваться. Гюнтер не подавал вида, но и он тоже забеспокоился: может быть, им следовало идти вдвоем, по крайней мере, прикрывал бы Карла.

В двенадцать они уже поняли: что-то случилось. Аннет предложила сообщить полиции, но Гюнтер, резонно ссылаясь на происшедшее в Загене, отказался.

Карл не появился и утром. В шесть Аннет постучала Гюнтеру в номер она не ложилась всю ночь, и они вышли на улицу.

"Фольксваген" стоял там, где его поставили вчера вечером. Гюнтер обошел вокруг него, зачем-то постучал ключами о стекло и предложил:

- Ты пойдешь в полицию и спросишь о Карле. Не называя фамилии Пфердменгеса.

- Почему?

- Возможно, мы зря волнуемся и вмешательство полиции испортит Карлу всю игру.

- Но он мог хотя бы позвонить...

Гюнтер только развел руками. Да и что ответить?

Сонный карабинер долго не мог понять, что надо этой красивой синьорине. Поняв, отрицательно покачал головой. Ночью не произошло никаких случаев, никто не звонил, и все в городе спокойно.

Как зовут синьора, который пропал? Карл Хаген, швейцарский подданный? Странно, а сколько ему лет? Боже мой, карабинер подмигнул; в таком возрасте парни иногда знакомятся с девушками и не спешат домой. Нет, он не настаивает на своей версии и не хочет огорчать синьорину, но пусть она подождет.

Что ж, в этом совете было рациональное зерно, однако полицейский не знал, куда и к кому пошел Карл Хаген. А она знала и не могла не представлять историй одна другой страшнее, и, если бы не было рядом Гюнтера, не выдержала бы и уже давно побежала к отцу Людвигу.

В восемь часов Гюнтер предложил позавтракать, и Аннет согласилась только потому, что не могла больше терпеть вынужденную бездейственность почти ничего не ела и смотрела на Гюнтера, удивляясь: как мог он жевать и пить, да еще и подтрунивать над итальянскойкухней?

Опорожнив чашку кофе, Гюнтер вытер губы бумажной салфеткой и сказал:

- Насколько я понимаю, у нас есть два выхода: или идти к этому Пфердменгесу, или отыскать того... послушника и попробовать выведать у него что-нибудь.

- Да, конечно, - одобрила Аннет.

- И в том и другом случае будет лучше, если сделаешь это ты.

- Я? Но что я могу? - испугалась Аннет. Сама мысль о том, что надо идти к этому страшному Пфердменгесу, которого не видела, но уже считала страшным, была ужасной. - Да, что я могу? - повторила прищурившись.

- Если пойду я, он поймет, что тут что-то нечисто, - объяснил Гюнтер весомо. - Но сейчас мы еще не будем беспокоить Пфердменгеса. Попробуем обработать послушника. Ну, тебе известно, как действовать... - не выдержал, чтоб хоть немного не отомстить. - Всякие там женские фокусы. Значит, так... Тебе необходимо увидеть отца Людвига. Но перед этим хочется узнать, как вести себя с такой высокой особой. Какие у него привычки, где был вчера, что делает сегодня? Да и вообще сама увидишь...

- Вообще-то ты прав. - Аннет не могла не согласится с доводами Гюнтера, хотя и не представляла себе, как ей удастся обмануть послушника. Голова после бессонной ночи отяжелела, хотелось плакать. Гюнтер подвинул к ней стакан сухого вина со льдом, взяла машинально и выпила - стало немного лучше, и Аннет допила до конца. Вино сразу придало ей энергии.

- Я пойду...

- Хорошо, - согласился Гюнтер, - а я буду держаться неподалеку, и в случае необходимости зови.

Они спустились к собору, Аннет обошла усыпальницу Франциска, призывая святого помочь ей, но тот не отозвался на ее призыв, ибо послушника не было ни здесь, ни вблизи монастыря, и девушке ничего не оставалось, как бродить по двору, уже заполненному туристами.

Она увидела послушника, когда уже не верила во встречу, - тот направлялся от монастырских ворот прямо к ней через площадь. Аннет замерла: ей показалось, что послушник подойдет и скажет что-то страшное, но тут же отогнала эту мысль. Наверное, его послал к ней Карл, стало быть, не надо волноваться.

Девушка пошла навстречу, улыбаясь, но вдруг заметила - послушник шел, уставясь в мостовую, перебирал четки и шептал молитву.

Позвала:

- Синьор, минутку, синьор! - Послушник, наверно, не слыхал, а если и слышал, то подумал, что зовут кого-нибудь другого, поскольку продолжал идти дальше, не поднимая глаз. Аннет вспомнила, что Карл разговаривал с ним по-французски, и повысила голос: "Mon frere!"

Он резко обернулся, двинулся к Аннет, но остановился в двух шагах. Взглянул пристально, щеки его покраснели.

- Мадемуазель что-то хотела спросить? - стыдливо улыбнулся.

Они молчали, но Аннет пришла в себя и сказала:

- Хозяин траттории, - кивнула на вывеску, - говорит, что вы можете устроить встречу с отцом Людвигом.

- Он слишком высокого мнения обо мне, - смутился юноша.

- Говорили, что вы такой добрый и умный. Я еще вчера хотела увидеть вас, но не нашла.

- Отец Людвиг уехал и поручил мне одно дело.

У девушки екнуло сердце. Спросила быстро:

- Уехал? С кем-нибудь или один?

Послушник отступил. То ли взяла верх врожденная подозрительность, то ли имел приказ держать язык за зубами.

- У святого отца нет привычки... - начал, но девушка, поняв, что допустила оплошность, улыбнулась и перебила:

- Какое это имеет значение? Я просто хотела знать, скоро ли он возвратится?

- Он вернулся еще ночью.

- Значит, я могу надеяться?

- Вряд ли... Говорил, что сразу после обеда... - послушник запнулся.

Аннет подняла руку, словно хотела дотронуться до него, спросила:

- Если вы будете свободны после обеда, может, выкроите часок-другой и покажете мне Ассизи? С гидами так неинтересно.

Лицо послушника расплылось в улыбке. Переступив с ноги на ногу, произнес с сожалением:

- В это время никак не могу.

- Почему?

- Должен отвезти отца Людвига.

- А позже? - Аннет кокетливо опустила глаза. - Отец Людвиг вернется вечером?

- Он нет, но я буду здесь.

- А если ваш учитель передумает?

- Его не будет несколько дней, - заверил послушник. - Я только отвезу его, а сам назад. Вы надолго в Ассизи?

- Еще не знаю... - вздохнула Аннет.

- Я вам покажу все ассизские святыни. - Послушник спрятал в карман четки. - Кроме того, у меня есть мотороллер, - предложил нерешительно, - и мы сможем...

- О-о, как чудесно! - захлопала в ладоши Аннет. - Так когда мы встретимся?

- В пять у входа в собор.

- Отлично.

Послушник поклонился и засеменил прочь. Девушка смотрела ему вслед, юноша перед тем, как повернуть за угол, оглянулся и кивнул издалека.

Аннет, вспомнив его жадные глаза, прищурилась. Махнула Гюнтеру, который вертелся чуть ли не рядом, и направилась к отелю. Почувствовала такую усталость, что села бы здесь прямо на мостовую и не двигалась. Еле поднялась к себе на второй этаж и упала в кресло. Гюнтер стоял рядом и молчал. Аннет была благодарна ему за то, что не спешил.

- Вчера вечером монах ездил куда-то - начала, и сразу вся усталость исчезла, будто хорошо проспала всю ночь и только что приняла душ. - И сегодня уезжает сразу после обеда.

- Ну и что? - не понял Гюнтер.

- Как же ты не можешь сообразить? Вчера вечером Пфердменгес исчез. Если бы Карл остался в Ассизи, пришел бы в отель. Следовательно, они поехали вместе, и Карл не вернулся. Ездили куда-то недалеко, поскольку отец Людвиг ночью был уже в монастыре. Сегодня монах снова едет, наверно, туда же. Кроме того, предупредил, что будет отсутствовать несколько дней.

- Что-то в этом есть, - потер лоб Гюнтер. - Хотя... Расскажи, о чем ты разговаривала с прощелыгой в сутане? Он почти облизывался, глядя на тебя!

- Оставь... - недовольно поморщилась Аннет. - Я назначила ему свидание в пять, и если нужно еще что-нибудь вытянуть из него... - она взяла предложенную Гюнтером сигарету, хотя и не курила, затянулась, закашлялась. Бросила и повторила в деталях разговор с послушником.

Гюнтер слушал, не перебивая, сделал вывод:

- Хитрый, пройдоха. Ты права, за святым отцом надо следить. Жаль, не узнала, куда они едут.

- Говорил, недалеко. Я думала: не стоит расспрашивать. Еще передаст своему учителю, и если за этим что-то кроется...

- Правильно, - похвалил Гюнтер. - Итак, послушник назначил тебе встречу...

- Не паясничай! Сейчас около одиннадцати? В монастыре обедают в два, ты иди, а я немного отдохну...

В два часа они поставили "фольксваген" в ряд с другими машинами под желтым рекламным щитом заправочной станции, на которой черный змей выдыхал ярко-красное пламя.

Миновать эту станцию отец Людвиг не мог, только после нее дороги расходились в трех направлениях: налево - на Терни и затем Рим, прямо - на Флоренцию и направо - в горы.

Аннет заставила заднее сиденье какими-то коробками, бросила туда плащи и уселась на сиденье так, что ее совсем не было видно. Сама же видела все, что делалось на шоссе за "фольксвагеном".

Машины проносились редко, было время дневного затишья, когда основная масса туристов уже приехала, а уезжать было еще рано. По шоссе сновали преимущественно малолитражные "фиаты" с местными номерами. Аннет и Гюнтер жадно всматривались в них, поскольку не знали, на какой машине ездит Пфердменгес.

- Они... - вдруг прошептала Аннет, будто ее кто-нибудь мог услышать. - Да, они... - отвернулась от шоссе. - Видишь серый "форд"?

Гюнтер нагнулся над щитком управления, посматривая искоса.

Да, за рулем знакомый им послушник, а рядом старый человек в сутане.

"Форд" проехал мимо заправочной и медленно повернул направо по дороге, ведущей в горы. Гюнтер ловко вывел свою машину на шоссе. Не спешил: серый "форд" сейчас никуда не денется, на такой дороге все равно больше шестидесяти километров не сделаешь, да и, слава богу, пылища, почти не видно, что делается сзади.

"Форд" ехал быстро - послушник спешил на свидание! - "фольксваген" швыряло на выбоинах, но Гюнтер не отставал, сохраняя дистанцию в полкилометра. Встречные машины попадались редко, дорога пролегала преимущественно между виноградниками, Аннет поискала ее в атласе, но не нашла. Миновали село, за оливковой рощей перевалили через гребень высокого холма, внизу открылась зеленая долина с синей гладью озера, к берегу которого прилепилось небольшое селение. Туда вела такая же покрытая щебнем дорога, и "форд" уже повернул на нее.

Гюнтер притормозил и, подождав, пока "форд" исчезнет за деревьями, тоже повернул к озеру.

На центральной улице городка разместились две или три лавчонки и траттория с открытой верандой под тентом. Миновали последний дом, но нигде не обнаружили серого "форда": возле строений стояло несколько "фиатов" да красный "рено". Дорога за поселком круто шла к виноградникам. Гюнтер, бормоча что-то сквозь зубы, развернулся и поехал назад. Теперь "фольксваген" катился по инерции. Гюнтер все время тормозил, останавливаясь на перекрестках: договорились, что будут смотреть: он налево, Аннет - направо. Проехали лавчонку с шариковыми ручками, зажигалками и еще какой-то мелочью на витрине.

Аннет вдруг воскликнула:

- Видишь, он там, внизу!

Гюнтер остановился за углом, вышел и огляделся.

Прекрасная двухэтажная вилла возвышалась над озером в саду. "Форд" не заехал во двор, его оставили под деревом около ворот.

Гюнтер быстро развернулся. Возможно, им следовало бы припрятать свою машину - швейцарские номера не так часто встречаются в этом поселке, и незачем мозолить всем глаза. Подъехал к траттории - хозяин выбежал на веранду, и Гюнтер, с трудом вспоминая итальянские слова, объяснил, что им понравилось озеро и они хотели бы задержаться здесь, вот только куда поставить машину и найдется ли ужин.

Хозяин закивал радостно, побежал открывать ворота, залопотал, поднимая глаза к небу, и Гюнтер понял, что только в этой траттории они могут съесть настоящие спагетти, такие спагетти можно съесть только в раю и здесь, потому что их готовит сам хозяин, а лучшего специалиста не найти во всей округе.

Они прошли со двора в узкий и темноватый зал траттории. Здесь стояли длинные столы из грубых досок, посуда на стойке была из дешевого толстого зеленоватого стекла, но вино, которое нацедил из бочки хозяин, понравилось Гюнтеру, хотя и стоило на треть дешевле минеральной воды, которую пила Аннет.

Пока они утоляли голод, мимо траттории проскочил серый "форд": послушник не солгал - возвращался один. Гюнтер предупредил хозяина: они пойдут на озеро и могут задержаться, но тот заверил, что спагетти будут в любое время, кроме того, у него есть свободная комната, и, если синьорине понравится здесь, можно переночевать.

Между прочим Гюнтер спросил, кому принадлежит чудесная вилла над озером. Хозяин сложил руки, будто молился, и учтиво объяснил, что в ней живет очень важный человек, имя которого известно в самом Ватикане: святой отец осчастливил их поселок, приобретя этот домик еще во время войны. Но жаль, сейчас он редко приезжает сюда, в вилле живет только его слуга, которого местные жители недолюбливают за хмурость, но что поделаешь немец, старый холостяк, а пожалуй, нет на свете больших нелюдимов, чем закоренелые холостяки.

Болтовню этого толстяка можно было слушать весь день, он прямо-таки источал из себя добродушие и говорил бы беспрерывно - не так-то легко найти слушателей в таком маленьком поселке, но Аннет оборвала лавочника: жара, и ей хочется купаться...

К озеру вела тропинка прямо от траттории, и они пошли между апельсиновыми деревьями. Не доходя до озера, Гюнтер полез в кусты, отделявшие апельсиновый сад от улицы, за ними тянулся высокий забор из острых металлических прутьев, дальше начинались какие-то густые колючие заросли, которые скрывали виллу от нескромных взглядов. От железной калитки к зданию вела замощенная бетонными плитками дорожка.

Гюнтер оставил Аннет в кустах следить за тем, что происходит у входа, а сам решил обойти вокруг усадьбы. Только он исчез, как на дорожке появились двое - отец Людвиг и его слуга. Они шли медленно, монах, очевидно, наставлял слугу, ибо тот кивал и отвечал что-то односложное, а отец Людвиг энергично жестикулировал и все говорил: жаль, Аннет не могла услышать ни одного слова.

Слуга вывел из гаража мотоцикл и открыл ворота. Выкатив машину и, оставив ее на улице, аккуратно закрыл ворота, отдал ключи монаху. Ничего не сказав, направился к мотоциклу. Уже хотел заводить, но обернулся забыл шлем на скамейке в саду. Отец Людвиг, стоявший у калитки, произнес насмешливо, и Аннет слышала теперь каждое его слово:

- Не забудь на обратном пути голову. И завтра утром заезжай.

Куда должен был заехать слуга, Аннет так и не узнала, тот завел мотор и уехал. Монах посмотрел вслед, постоял немного и медленно пошел к вилле.

Скоро вернулся Гюнтер, и Аннет рассказала ему обо всем, что видела.

- Вероятно, до завтрашнего дня монах будет один, - констатировал Гюнтер. - А я там нашел довольно удобное место, чтобы перелезть: кусты совсем низкие и неколючие.

- Подождем до вечера?

Гюнтер задумался.

- А может сейчас? Уже начало пятого, а святой кабан привык в это время отдыхать. Послушник говорил, что встает в пять. Я полезу, а ты и дальше следи за входом.

Продираясь сквозь заросли, Гюнтер поцарапал руки и лицо. Сейчас он стоял за заботливо ухоженным цветником, всматривался в закрытые жалюзи окна, будто на самом деле мог что-либо разглядеть за ними.

Тишина и только птицы щебечут на деревьях. Держась кустов, Гюнтер обошел дом и чуть не натолкнулся на обвитую плющом и глицинией беседку. Осторожно раздвинул ветки, заглянул внутрь и испуганно отшатнулся: на тахте лежал отец Людвиг - Гюнтер мог дотянуться рукой до его головы.

Юноша присел, затаив дыхание. Потом пробежал несколько метров, что отделяли его от клумб с какими-то высокими красными цветами, спрятался там. Только сейчас немного пришел в себя: если отец Людвиг молчит до сих пор, значит, или не заметил его, или спит. Переждал еще несколько минут и пополз к беседке. Обогнул ее и заглянул так, чтобы увидеть лицо монаха. Так и есть - старик спал.

Теперь Гюнтер не раздумывал. Прошмыгнул к вилле - двери не были закрыты, он прикрыл их за собой и на цыпочках пробежал по узкому полутемному коридору.

Коридор заканчивался ступеньками на второй этаж, слева дверь вела на кухню, ее не прикрыли, и Гюнтер увидел немытую посуду, кастрюлю на столе. Осторожно открыл дверь напротив. Наверно, здесь жил слуга: узкая кровать, застеленная суконным одеялом, несколько ружей на стене и охотничьи трофеи - голова кабана, птицы, какие-то шкурки. Шкаф, стол, два стула - все.

Следующая дверь дальше вела в большую гостиную с цветастым ковром во весь пол. В комнате стояли старомодные, но удобные диваны и кресла, обтянутые кожей, шкафы с книгами. Очевидно, монах принимал здесь гостей и не отказывался от мирских соблазнов, потому что стол под торшером был заставлен бутылками с разноцветными наклейками.

Гюнтер осмотрел еще одну комнату. Она предназначалась для столовой простенок между окнами занимал сервант с посудой, рядом стоял дубовый круглый стол и такие же стулья с резными спинками.

Юноша уже хотел подняться на второй этаж, но заметил под лестницей узкую дверь, обитую стальными полосками. Наверно, она вела в подвал. Гюнтер на всякий случай нажал на ручку, и дверь сразу поддалась, открыв крутые каменные ступеньки.

Внизу горела лампочка. Осторожно ступая, Гюнтер спустился и увидел просторное помещение без окон, настоящий каменный мешок с низким потолком. Но это был не погреб - вместо бочек здесь стояли две кушетки и стол, а пол покрывал грубый шерстяной ковер.

Двое дверей, дубовых и тоже обитых металлом, вели из этой каменной гостиной. Гюнтер дернул за ручку ближней - не поддалась, вторая тоже закрыта.

Парень хотел уже возвращаться, но услыхал за дверью не то шорох, не то стоны. Прислушался, приложив ухо к дубовым доскам, - действительно за дверью кто-то был.

Гюнтер поцарапал дверь и затих. Стояла такая тишина, что, казалось, звенело в ушах.

И вдруг стон.

Юноша переступил с ноги на ногу. Что делать? А-а, все равно, хуже не будет. Спросил громко:

- Эй, кто там?

Тишина - и вдруг:

- Пить... воды...

Неужели Карл? Кажется, Гюнтер узнал голос. Прижался к двери, даже больно стало уху. Позвал:

- Карл! Карл! Это я, Гюнтер!

Снова тишина, потом радостный крик:

- Гюнтер! Как ты сюда попал? Неужели на самом деле ты? Можешь открыть дверь?

Гюнтер с тоской осмотрел тяжелые дубовые доски и стальные полосы на них.

- Нужен лом... Хотя бы топор...

- Как ты проник сюда?

Гюнтер рассказал.

- Погоди, - сказал Карл после паузы, - говоришь, монах спит? Ключи у него в кармане сутаны. Связка ключей. Но учти, он вооружен, носит пистолет в заднем кармане брюк.

- Да... - Гюнтер уже знал, что делать. - Я пошел, и не волнуйся...

- Будь осторожен.

...Аннет хотелось спать, веки сами закрывались, сон одолевал ее, а Гюнтер все не возвращался. Аннет подумала, что именно такая пытка - самая нестерпимая. Да и солнце припекало, какие-то насекомые нудно жужжали, тоже навевая сон.

Боже мой, где же Гюнтер?

Тот появился, когда противиться сну не было никакой силы, выглянул из-за кустов, что росли рядом с гаражом, и осторожно огляделся.

Девушка провела руками по лицу, отгоняя сон. Гюнтер подавал какие-то знаки, она не сразу поняла, что он хочет, но наконец, догадавшись, пролезла через заросли и приблизилась к калитке.

- Давай... - прошептал Гюнтер. Он приставил к калитке садовую лестницу, влез на нее и подал Аннет руку. Девушка через несколько секунд была в саду.

- Что? - спросила.

- Карл там, - кивнул на виллу Гюнтер.

Аннет хотела объяснить ему, что ощущала присутствие Карла, была уверена, что найдут его, но не могла произнести ни слова, только выжидающе смотрела большими выразительными глазами.

- Монах заточил его в подвал, - объяснил Гюнтер. - Можно позвать полицию и поднять шум, но это нежелательно. Ты мне поможешь. Святой отец храпит в беседке, у него пистолет в заднем кармане брюк, нужно его разоружить и достать ключи.

Аннет все время кивала.

- Я пролезу в беседку! - предложила решительно.

- Да, - подтвердил Гюнтер. - Сейчас мы осмотримся и все решим.

Шли к беседке по асфальтированной дорожке, бесшумно, и Аннет старалась ступать по следам Гюнтера. Согнувшись пролезли к входу, Гюнтер огляделся. Обернулся к девушке, прошептал чуть слышно:

- Спит в пижаме. Брюки там... - кивнул неуверенно.

Не успела Аннет что-то сказать, как он поднялся и проник в беседку.

Отец Людвиг спал, сладко сопя и подложив руку под щеку. Гюнтер прошел мимо, присел за стулом, на котором висели брюки, вытащил пистолет. Отличный никелированный вальтер. Снял с предохранителя, перезарядил, на всякий случай вогнав патрон в канал ствола.

Сейчас ключи. Сутана монаха висела почти рядом - ощупал карманы, но ключей не нашел. Черт, придется поднять церковника. Нежелательно, но что поделаешь!

Гюнтер встал над монахом, ткнул пистолетом в грудь. Отец Людвиг сразу раскрыл глаза, хотел вскочить, но Гюнтер толкнул его назад.

- Спокойно, святой отец! - приказал. - И не думайте кричать, если не хотите получить пулю. Где ключи?

- Какие ключи?.. - начал монах, заикаясь. - Что вы х-хотите от меня?

Гюнтер махнул рукой Аннет.

- Обыщи его!

Церковник сполз с тахты.

- Я не имею привычки держать деньги дома, и вы ничего не найдете.

Аннет засунула руки под подушку, вытянула связку ключей.

- Встать! - скомандовал Гюнтер. - И без шуток, все равно вас никто не услышит! Продолжим разговор в доме...

Отец Людвиг покорно двинулся к вилле. Хотел зайти в гостиную, но Гюнтер подтолкнул его к лестнице.

- Туда... туда... - произнес с насмешкой, - я хочу, чтобы вы сами освободили своего узника.

- Какого узника? - запротестовал монах. - Я никуда не пойду, и вы не имеете права!..

- А вы имели право посадить под замок нашего товарища? Не вышло, святой отец! Просчитались... Ну! - ткнул дулом пистолета в спину. - И без фокусов!

Монах как-то сразу обмяк и стал покорно спускаться в подвал. Там, в каменной комнате, Гюнтер не отказал в удовольствии поставить его в позу, какую видел во многих полицейских фильмах, - лицом к стене, руки над головой.

- Открой! - Гюнтер показал Аннет на дверь.

Та звякнула связкой ключей, отыскивая нужный, а Гюнтер стоял с поднятым пистолетом. Аннет подобрала ключ, открыла дверь. И закричала. Гюнтер шагнул к ней. Воспользовавшись этим моментом, монах бросился к лесенке, Гюнтер метнулся за ним, подставил ногу, отец Людвиг покатился по полу и завопил, будто его убивали.

Гюнтер зло пнул его ногой.

- А ну вставай, паршивая свинья, и если...

Церковник встал, стоял с поднятыми руками, смотрел затравленным зверем. Гюнтер подтолкнул его в комнату, откуда доносились голоса Аннет и Карла.

В дверях остановился, пораженный: Карл стоял у стены с поднятой рукой, прикованной стальным наручником к высоко вбитой скобе.

- Ого!.. - только и сказал Гюнтер. Зло ударил монаха в спину. - Ну, быстрее! Аннет, дай ему ключи.

Отец Людвиг тонкими дрожащими пальцами взял связку. Нашел ключ, отомкнул стальное кольцо на руке Карла. Тот сразу обессиленно опустился на пол.

- Дайте мне воды...

Отец Людвиг засуетился.

- Сейчас... сейчас...

- К стене! - приказал Гюнтер. Он уже знал, что именно предпримет, это было не только необходимо, а и справедливо - око за око. Заставил монаха поднять руку, щелкнул наручником, позвенел ключами и спрятал их в карман. Сказал с издевкой: - Придется вам, святой отец, немного отдохнуть в одиночестве...

Монах запричитал:

- Я старый и больной человек, я не выдержу!

- Выдержишь! - Гюнтер наклонился к Карлу. - Как ты?

Аннет принесла воду. Карл жадно выпил полный кувшин. Хотел встать, однако ноги дрожали, и Гюнтер поднял его.

Карл погрозил церковнику кулаком, крикнул:

- Ну, жаба, чья взяла?.. Он, - объяснил друзьям, - ничего не знает о шифре, но быстро сообразил, чем это пахнет. Заманил меня сюда и пытался узнать, кого мы разыскиваем. Деньгами запахло, грязные руки свои протянул к ним, клялся, что выбьет из меня тайну, что эсэсовские методы - детская забава, а гестаповцы были примитивными и малограмотными, не изучали всех тонкостей пыток святой инквизиции. Может, я вру, святой отец?

- Я хотел только напугать вас, господин Хаген, - быстро заговорил отец Людвиг, - а вы все приняли за чистую монету.

- И со вчерашнего вечера простоял прикованный к стене! - гневно блеснул на него глазами Карл. - Он напоил меня не знаю чем, я ничего не помнил, не мог сопротивляться. Он не дал мне ни капли воды...

- Что ж, сейчас он сам отдохнет, - зло засмеялся Гюнтер, - будет время на размышление...

- Вы не оставите меня здесь, синьоры, - начал хныкать отец Людвиг. Мне не простоять до утра, и грех ляжет на вас!

- А мы поисповедуемся у какого-нибудь вашего коллеги, - ехидно произнес Гюнтер, - он отпустит нам этот грех!

- Я заявлю в полицию! - пригрозил монах. - Вас задержат и будут судить!

- Я выключаю свет, в темноте вам легче будет беседовать с самим собой. Думаю, это будет поучительный диалог! - насмешливо поклонился Гюнтер. - Пошли, друзья!

Поддерживая Карла, он повел его к выходу.

В последний момент Аннет стало жалко монаха.

- А если его просто закрыть?

- Нет, - решительно возразил Гюнтер, - таким нельзя прощать!

Отец Людвиг просил, плакал, угрожал, но Гюнтер спокойно закрыл дверь.

- Насколько я понял, - заметил он, когда вышли из подвала, - святой отец не назвал цифры шифра. Но мы можем заплатить ему. Я поэтому и приковал его, чтобы стал уступчивее.

- Ты не понял меня. Я же говорил, монах не имеет к шифру никакого отношения, - пояснил Карл. - Вчера вечером разговаривал со слугой, кстати, никакой это не слуга, а оберштурмфюрер СС. Здесь, на вилле, был переправочный пункт эсэсовцев. Поэтому и комната в подвале - месяц живи, никто не узнает. Святой отец уже поставил на мне крест, и они ничего не скрывали от меня. Есть еще один Людвиг Пфердменгес, бывший штандартенфюрер СС, кузен нашего монаха. И знаете, где он сейчас? Никогда не догадаетесь. В Африке!

- Где? - переспросил Гюнтер. - Ты не шутишь?

- Вы на машине? Нельзя задерживаться здесь.

- Ты пришел в себя? Можешь выйти на улицу и подождать нас? Чуть подальше, чтобы не привлекать внимания.

- Конечно. Который сейчас час?

- Пять.

- Еще сегодня можем попасть с Рим.

- Лучше переночевать в Терни, - возразила Аннет. - Посмотри на себя измученный! Зачем спешить?

- Старый пройдоха может предупредить своего кузена, чтобы не доверял нам... объяснил Карл. - Мы не имеем права терять время, ты останешься с машиной, поедешь потихоньку домой, а мы...

- В Африку? - взволнованно воскликнула Аннет. - Ты сошел с ума! Ну их к чертям, эти деньги, если из-за них столько мук.

- Мы журналисты, - сказал Гюнтер, - завтра посетим посольство, визу нам должны дать без осложнений.

- Тогда и я полечу с вами! - решительно заявила Аннет.

Карл взял руку Аннет. Держал, ощущая легкое дрожание.

- Ты же хотела побегать по музеям, - посмотрел ей в глаза. - Кроме того, могут быть осложнения с визой. Нам легче - у Гюнтера тоже есть журналистское удостоверение, я устроил ему его, и у нас, думаю, осложнений не будет. А ты поезжай во Флоренцию. Ты же умеешь водить автомобиль.

Аннет сердито выдернула руку.

- Так бы и сказал: не с кем оставить машину.

Итальянская старина уже утратила интерес для Аннет, но она не призналась в этом.

Девушка топнула ногой в сердцах, посмотрела на пол и вспомнила прикованного к стене отца Людвига.

- Монаха теперь не стоит оставлять прикованным, закройте его - и все...

Карл заглянул в холодильник. Достал бутылку молока. Отпил и сказал, как бы между прочим:

- Знаете, что он делал? Из того вальтера стрелял в меня. Вчера вечером. Любопытная забава. Открываются двери, он садится в большой комнате и говорит, что сейчас будет расстреливать меня. У святого отца твердая рука, всаживал пули за несколько сантиметров от головы. Видели, там деревянная стена, вся изрешечена. Постреливали на досуге бывшие эсэсовцы...

- И ты хочешь, чтобы я ему простил? - криво усмехнулся Гюнтер.

Аннет неуверенно пожала плечами:

- Как знаете...

- Ну вот и хорошо, - смягчился Гюнтер. - А теперь двинулись...

После итальянской жары африканское солнце не очень удивило Карла и Гюнтера. Поразила их буйная растительность большого города Центральной Африки, столицы государства, роскошь его европейских кварталов. Думали, небольшой, грязный, одноэтажный город, а центр его был многоэтажным с широкими асфальтированными улицами, сотнями машин новейших марок, большими магазинами. На первоклассный отель решили не тратиться, остановились по рекомендации местного чиновника, который летел вместе с ними, в небольшом пансионате. Переоделись, и Карл предложил сразу же двинуться на поиски Людвига Пфердменгеса.

Еще в дороге они разработали план действий. Каждый, кто был хоть немного знаком с тогдашними делами в Африке, не мог не догадаться, каким ветром и зачем занесло туда бывшего штандартенфюрера СС. В стране, куда они прилетели, то в одной, то в другой провинции вспыхивали восстания. Против партизан действовали разные отряды карателей и наемников, и штандартенфюрер СС с его опытом был, безусловно, находкой для разных авантюристов, боровшихся за власть и пытавшихся подавить народное движение.

Как и где искать Пфердменгеса, с чего начинать? Может, он вообще на нелегальном положении. Карл и Гюнтер решили действовать через журналистские круги. Нет людей более осведомленных, нежели газетчики, а Карл принадлежал к их клану. У Гюнтера тоже были документы одной из бернских газет - перед швейцарскими журналистами должны были открыться двери всех редакций.

Сотрудники местной газеты их встретили приветливо. Редактор извлек бутылку виски и пообещал освободиться через час, а пока что поручил гостей долговязому брюнету лет тридцати, носатому и худощавому. Казалось, он был сплющен с боков и стыдился этого, потому что какая-то стыдливая улыбка все время кривила его губы.

- Жорж Леребур, корреспондент "Пари суар", - отрекомендовался он и добавил, что рад видеть людей, которые еще вчера ходили по бернским улицам: пожаловался на тоску, жару и отсутствие порядочного общества.

- Ничего себе тоска, - не поверил Карл. Он держал свежий номер местной газеты, где сообщалось о партизанском движении в одной из провинций. - Война обостряется!

- Тут всегда стреляют, - безразлично махнул рукой Леребур.

- Очень интересно, - Карл ткнул пальцем в газету, - во главе восстания стал бывший министр просвещения и искусств. Если уж такие люди берутся за оружие...

Скажу вам откровенно, - сказал Леребур, - у них есть основания браться за оружие. Впрочем, увидите сами. Я здесь уже три года и, вероятно, смотрю на здешние события предубежденно.

- Три года! - удивился Гюнтер. - Наверно, знаете здесь все вдоль и поперек?

- Это не так просто, - снисходительно улыбнулся Леребур. - Территория государства огромная.

- Есть где воевать! - засмеялся Карл. - И за что...

- Конечно, - подтвердил Леребур. - Не случайно проклятые янки повадились сюда. Не люблю их. Где только можно поживиться, непременно сунут свой нос. Уран, кобальт, промышленные алмазы... Я уже не говорю о меди, такой богатой руды нет нигде.

- Ясно, - отметил Гюнтер, - поэтому здесь и неспокойно. Кстати, вы должны знать всех местных знаменитостей, не встречалось вам имя Пфердменгеса?

- Полковник Людвиг Пфердменгес? - переспросил Леребур. - Эта фигура довольно одиозная. Но откуда вы знаете его? И зачем он вам?

- Пфердменгес - бывший штандартенфюрер СС, - объяснил Карл, - а наша газета изучает биографии некоторых эсэсовцев...

- А-а... - неопределенно промычал Леребур. - Здесь до черта всякой дряни, слетаются, как мотыльки на огонь. - Внезапно завелся, даже завертелся на стуле. - А это вы здорово придумали: интервью с бывшим штандартенфюрером, ныне полковником наемников! Прекрасная параллель. Находка для левой прессы...

- Как нам увидеть этого Пфердменгеса? - спросил Карл.

Леребур уставился на него, как на заморское чудо. А затем весело засмеялся.

- Вы спрашиваете так, будто полковник Пфердменгес живет в двух шагах и вся сложность заключается в том, как представиться ему. Даже я не знаю, где он, а я, кажется, знаю здесь все. Кроме того, если так вот прямо начать узнавать о местопребывании полковника, можно получить пулю в живот...

- Вы не получите, - сказал Гюнтер уверенно.

- Ну от этого никто не застрахован, - возразил Жорж, но видно было, что сказал это только для проформы, потому что добавил хвастливо: - Вот что, коллеги, я присоединяюсь к вам и скажу откровенно: вам повезло, что встретили меня. Что касается карателей или наемников - все рты сразу закрывают. Вы слыхали о Момбе? - спросил вдруг.

Гюнтер кивнул.

- Пройдоха, старый лис! - Леребур завертел головой. - Я попробую устроить встречу с ним.

- Зачем? - не понял Карл.

Леребур посмотрел на него удивленно. Вдруг шлепнул себя ладонью по лбу.

- Извините, я ведь забыл сказать, что Пфердменгес, по существу, правая рука Момбе.

Организация встречи журналистов с кандидатом в премьеры оказалась не таким уж тяжелым делом: Момбе стремился завоевать популярность и не пренебрегал никакими средствами. Интервью же с французским и швейцарскими журналистами было для него просто находкой.

В точно назначенное время машина Леребура остановилась возле роскошного особняка за густо посаженными пальмами.

Слуга в белом смокинге провел их в большую комнату с полузашторенными окнами и вентиляторами под потолком. Кандидат в премьеры заставил их немного подождать. Наконец слуга открыл двери, и в комнату зашел Момбе. Он крепко пожал руки журналистам, пригласил к столу с бутылками.

- Прошу, господа, без церемоний, - сказал Момбе, широко улыбаясь. Налил всем, подчеркивая свою демократичность. - Я с удовольствием отвечу на ваши вопросы, господа, но давайте вначале выпьем за моих несчастных соотечественников.

Он встал в театральную позу. Гюнтер улыбнулся: бездарный актер, все у него рассчитано на внешний эффект.

- Какие меры вы считаете необходимыми для стабилизации положения в стране? - спросил Леребур.

Момбе сел на стул, отхлебнул из стакана, нахмурился и ответил категорично:

- Мы должны положить конец деятельности раскольников - я имею в виду разных "патриотов", которые мутят воду в провинциях, отвлекают народ от работы разговорами о демократии. С этим может покончить сильная централизованная власть: разгромить бунтовщиков и установить мир в стране. Необходимо обратиться за помощью к высокоразвитым государствам и добиться ритмичной работы промышленных предприятий.

Момбе говорил, а Карл, глядя на его улыбающееся лицо, думал, что скрывается за этими аккуратными фразами, - он зальет страну кровью, вырежет целые поселения, добиваясь покорности, продаст иностранным компаниям еще не проданное и будет улыбаться интервьюерам и фотографам: в его стране покой и тишина. Карлу захотелось подняться и уйти, но продолжал сидеть со стаканом в руке, только нахмурился.

- Природные условия востока страны, - между тем продолжал Момбе, - не позволяют вести войну в ее, так сказать, классических образцах и диктуют свою тактику...

- Мы бы хотели познакомиться с этой тактикой, - вставил Гюнтер. - Нам рекомендовали полковника Пфердменгеса.

- Кто рекомендовал? - быстро обернулся к нему Момбе.

- Господин Леребур, - кивнул Гюнтер на француза. - Он наслышался о его храбрости и решительности.

- Безусловно, - согласился Момбе, - полковник Пфердменгес - человек храбрый.

- Мы бы просили вас помочь нам встретиться с полковником, - настаивал Гюнтер. - Дело в том, что никто, кроме вас...

- Да, война идет жестокая, - подтвердил Момбе, - и необходимо строго придерживаться военной тайны.

Гюнтер понял его.

- Мы не дети и понимаем, что специфика условий ведения военных действий в Африке вынуждает иногда идти на кое-какие крайности, как бы сказать, требует немалой крови. Но вы можете быть уверены в нашей лояльности и нежелании раздувать негативные аспекты...

Момбе закивал головой.

- Да... Да... Именно это я и хотел сказать. Хорошо, что у нас одна точка зрения. Я дам вам письмо к полковнику, но должен предупредить, что добраться туда будет трудно...

Жорж Леребур оказался неоценимым компаньоном: кроме того, что но знал Африку так, как Карл свой Бернский кантон, у него было много знакомых в самых разных кругах. В дирекции "Юнион миньер" Жорж договорился об аренде не очень старого "пежо"; им предлагали и лучшие марки, но Леребур решительно отказался. "Может, специально для нас вы откроете и пару бензоколонок?" - спросил он, и никто ему не возразил. В самом деле, они должны были ехать по дороге, где с бензином были перебои; вспоминался случай, когда машины стояли по нескольку дней в маленьких провинциальных городках, ожидая горючего. Жорж знал это и поэтому решительно выбрал малолитражный "пежо", а не мощный "ягуар", который предложил им один из директоров "Юнион миньер".

Сейчас, когда позади остались города, они по-настоящему оценили прозорливость Леребура: все равно по местным дорогам более чем пятьдесят-шестьдесят километров не сделаешь, на "ягуаре" им не хватило бы горючего и на половину пути, а обшарпанный "пежо", гремя железом по выбоинам, потихоньку на одном баке почти дотянул их до городка, где должен был быть бензин.

Жорж тихо ругался, проклиная африканские дороги, поскольку стрелка бензометра дрожала уже у нуля. С гребня небольшого холма Жорж увидел дома, но машина зачихала и остановилась: бензин кончился. В канистрах тоже ничего не было, и Леребур предложил:

- Ждать здесь кого-либо, чтобы выпросить галлон бензина, дело мертвое. Я останусь в машине, а вы идите в город. Отсюда три-четыре километра, не больше. Возьмите велосипед на колонке, и пусть кто-нибудь привезет пару галлонов.

Гюнтер и Карл были не против, чтобы размяться после долгой езды. Двинулись бодро к городу, держась в тени придорожных деревьев. Когда до околицы осталось совсем немного, на шоссе вышли из кустов несколько человек с автоматами.

Карл и Гюнтер остановились. Вперед выдвинулся человек лет за сорок с морщинистым лицом, в военной рубашке, заправленной в обтрепанные брюки. На животе у него висела кобура с пистолетом. Спросил властно:

- Кто такие?

- Журналисты. Мы швейцарские журналисты и едем по поручению газеты.

- Не вижу, на чем вы едете... - засмеялся человек и протянул руку. Документы!

Гюнтер стал объяснять, что у них не хватило бензина и пришлось идти до города пешком, документы остались в "пежо".

Человек с пистолетом смотрел на них, упершись руками в бока. Не дослушав, бросил пренебрежительно:

- Хватит болтать! Кто подослал вас сюда и для чего?

- Но ведь я говорю правду, вы можете проверить, у нас не хватило бензина, и мы оставили машину совсем недалеко.

- Хорошая легенда, капитан, - вмешался совсем еще молодой парень с автоматом, стоящий рядом. - Могу поклясться, это шпионы из соседней провинции. И после того, как мы прибрали их самозванца президента...

- Ты прав, - похвалил капитан. - Так вот, голубчики, будете говорить правду или помочь вам? Для чего вас подослали сюда?

- Вы можете легко проверить, - быстро начал Карл, - наша машина...

Удар в челюсть прервал его лепет. Капитан умел бить, у Карла закружилась голова, он чуть не упал.

- Вы не имеете права! - вдруг закричал Гюнтер. - Мы иностранные подданные, и вы будете отвечать!

- У нас поручение к полковнику Пфердменгесу, - добавил Карл, держась за щеку - и я требую, чтобы вы...

- Ты здесь ничего не можешь требовать, - ударил его носком ботинка капитан. Подумал и решил: - Ясно, шпионы... Расстрелять!

Карл сказал как можно убедительнее:

- Вы ошибаетесь, капитан, мы не шпионы, и я вам говорю: это легко проверить.

Капитан схватил его за воротник.

- Кто назвал тебе имя полковника? Здесь ни одна душа не знает его.

- У нас письмо к полковнику от самого Момбе.

- Где оно? Нет? Я так и знал... Довольно трепаться! - оттолкнул Карла. - Расстрелять!

Солдаты схватили их, скрутили руки назад, связали. Парень с автоматом подтолкнул Карла к обочине.

- Давай... Нет времени...

Карл хотел крикнуть капитану что-то, но вдруг понял: чтобы он ни говорил, этот человек не отменит своего решения и их судьба решена.

Карла подтолкнули в бок автоматом, и он покорно пошел к кустам.

Гюнтера тоже подтолкнули, но он вывернулся между двух солдат, подбежал к капитану и упал на колени.

- Даю вам слово чести, - начал в отчаянии, - мы журналисты, и у нас есть поручение к полковнику... - Солдаты подхватили его под руки, потащили. - Умоляю, не убивайте! Пфердменгес не простит вам!

Капитан обернулся, какая-то тень промелькнула по его лицу, словно заколебался, но махнул рукой и пошел к дереву, под которым стоял американский "джип".

Гюнтер отбивался, что-то кричал, но солдаты тащили его в кусты. Метрах в пятидесяти от дороги, на полянке, их привязали к стволам деревьев. Парень с автоматом отошел на несколько шагов, спросил у солдат по-немецки:

- Кто хочет?

- Кончай их, сержант, - безразлично отозвался кто-то. Сержант стал поднимать автомат, черное дуло сверлило мозг, Карлом овладела апатия, он все видел и слышал, но не мог пошевелиться, все было миражем, нереальностью - и солдаты, и деревья, к которым их привязали, и желтая трава под ногами, - реальным был только автоматный ствол; он сейчас вздрогнет, но Карл уже не увидит огня, пули долетят быстрее...

Рядом Гюнтер закричал:

- Не убивайте нас!

Сержант повел автоматом, сейчас Карл видел только черное дуло - оно увеличивалось и напоминало жерло орудия.

И вдруг - нет черной бездны, сержант, опустив автомат, поворачивается к ним боком...

Что там, на краю обочины? Почему опять появился капитан и рядом с ним Леребур?

Уже убедившись, что пришло спасение, Карл никак не мог избавиться от чувства, что у него на груди обожжена кожа...

- Я должен принести вам свои извинения, - сказал капитан, пока их развязывали, но Карл плохо понимал его, апатия не отпускала, и под сердцем жгло.

- Дайте ему воды... - заметил состояние Карла Жорж Леребур.

К его губам приложили баклажку, он машинально глотнул, виски обожгло горло, но сразу стало легче - закашлялся, слезы выступили на глазах, но боль под сердцем утихла, вернулась способность слышать и видеть.

Гюнтер стоял рядом, опершись о дерево. Ему тоже дали глотнуть виски, он отпил чуть ли не половину баклажки. Поднял кулаки, что-то хотел сказать, но, так и не произнеся ни одного слова, сел на траву.

- Вас заподозрили в шпионаже в пользу бунтовщиков, - объяснил Леребур.

Гюнтер зло плюнул.

- Я же объяснял ему, что у нас письмо!

- Ну... ну... - примирительно проворчал Жорж. - К счастью, меня догнал грузовик, и я разжился парой галлонов бензина.

- А если бы не было грузовика? - не сдавался Гюнтер.

- Пили бы вы сейчас шнапс на том свете! - засмеялся сержант. - Но здесь по-другому нельзя.

- Если бы вы знали местные условия... - подтвердил капитан. - Хотите еще? - протянул Карлу свою баклажку.

Тот отрицательно покачал головой. Его тошнило.

- Поехали... - предложил Карл. Эта поляна, где они чуть не остались навечно, вызывала беспокойство и даже раздражение.

- Да, поехали, - согласился Леребур. - Тем более, что осталось нам... Полковник здесь, в городе.

- Вот и хорошо! - обрадовался Гюнтер. - Конец нашим блужданиям.

Он хлопнул Карла по плечу, но тот не разделял его энтузиазма. Как-то было все равно: полковник так полковник, есть - пусть будет, нет, то и не надо...

В голове шумело, лицо капитана расплывалось. Знал: эта черная точка, что разрасталась в жерло, теперь будет сниться ему и сны эти будут кошмарны...

- Моя профессия убивать, и я не стыжусь ее! - так начал пресс-конференцию полковник Людвиг Пфердменгес.

Они сидели на веранде большого одноэтажного дома, где расположился штаб батальона "Леопард". Только что полковнику доложили, что карательная экспедиция против бунтовщиков-партизан, засевших на западном берегу большого озера, завершилась успешно, и он пребывал в том благодушном настроении, когда все кажется лучше, чем на самом деле, и поэтому тебя тянет на откровенность, язык развязывается, и начинаешь рассказывать то, что при других обстоятельствах сам вспоминаешь неохотно.

- Да, господа, я не стыжусь. Ибо какая же другая обязанность может быть у солдата, тем более здесь, где дикость и первобытные обычаи? Не убьешь ты - убьют тебя, поэтому мы и стараемся убивать как можно больше. Левая пресса - иногда я читаю эти красные листки, господа, - кричит о нашей жестокости, о том, что партизаны ведут справедливую борьбу за права туземцев. Время, господа, покончить с пустой болтовней. Все это выдумки коммунистов, я убежден в этом. С нашей точки зрения, с точкизрения солдат моего батальона "Леопард", война, которую мы ведем против черномазых партизан, справедлива, мы защищаем свои интересы и интересы состоятельных, а значит, самых культурных и самых прогрессивных сил страны. А кто не разделяет эти взгляды, пусть катится ко всем чертям! И мы с удовольствием поможем ему быстрее добраться туда!

Полковник расстегнул пуговицу на рубашке и выпил полстакана газированной воды. Далее продолжал сдержаннее:

- В свое время меня причислили к эсэсовским преступникам, и я должен был эмигрировать в эти паршивые джунгли. За что, спрашиваю вас? Меня - к преступникам? Я командовал полком, потом дивизией СС, мы воевали как могли, ну, уничтожали партизан в России, но и они уничтожали нас. Война шла без правил! Опыт русской кампании научил меня, сейчас мы используем его: лучше убить десяток партизан, чем оставить одного раненого. Потому что и раненые кусаются.

- А что вы им дадите, если победите? Ваша позитивная программа? спросил Леребур.

- Пусть с программами выступают другие, - отмахнулся Пфердменгес. Момбе или кто другой. Они мастера затуманивать головы, их профессия болтать, а наша - устанавливать твердую власть. Моя программа очень простая: негры должны работать.

Полковник остановился, глотнул воды и продолжал дальше с нажимом:

- Заставляя негров работать, мы делаем великое, благородное дело прежде всего для них самих, для развития нации, господа, если хотите. Мы совершаем великую цивилизаторскую миссию, пробуждаем, я убежден в этом, Черную Африку от вековой спячки.

- У вас есть плантации в этой стране? - спросил полковника Гюнтер.

- Наивный вопрос, - засмеялся полковник. - Эти джунгли и саванны оказались не такими уж и дикими. Плантации кофе, хлопка, масличных пальм... При умелом землепользовании это дает неплохой доход. У меня есть управляющие и надсмотрщики.

Этот самоуверенный убийца давно уже надоел Карлу. Вспоминал черный ствол автомата, наведенный на него, и злоба душила его.

Наверно, у полковника давно уже атрофировались все человеческие чувства, и он ничем не отличался от горилл, живущих в здешних лесах, даже хуже - горилла убивает, защищаясь, а этот подвел под убийства филосовскую базу: никогда еще Карл не слыхал такого откровенно оголтелого цинизма. Переглянулся с Гюнтером. Видно, тот ощущал то же самое и понял Карла, так как встал, положив конец беседе.

- Я отвлеку внимание француза, - прошептал Карлу на ухо, - а ты поговори с полковником Пфердменгесом.

Карл смотрел на Пфердменгеса. Почему-то вспомнил отца Людвига. Нет, кузены совсем непохожи - жизнь в джунглях и военные невзгоды закалили полковника: подтянутый, загорелый и живой, несмотря на свои пятьдесят с лишним лет. У монаха, правда, глаза поумнее, а у этого мутные, воловьи.

Гюнтер потянул Леребура к бутылкам в соседнюю комнату. Карл задержал Пфердменгеса.

- Минутку, полковник, два слова...

Пфердменгес остановился, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, и посмотрел недовольно. Карл подошел к нему вплотную.

- Видели ли вы черный тюльпан?

У полковника забегали глаза.

- Вас послали ко мне?

- Да.

- Кто?

- Я не имею права разглашать тайну. Вам необходимо назвать две цифры и не расспрашивать меня ни о чем.

- Эх... - вздохнул Пфердменгес не то с сожалением, не то облегченно. - Прошли те времена, когда я не расспрашивал...

Карл сказал твердо:

- Но вы обязаны сделать это.

- Я сам знаю, в чем заключаются мои обязанности, - огрызнулся Пфердменгес. - Лично я не имею намерения возвращаться в фатерлянд. Мне и здесь неплохо. Мой рейх - моя хлопковая плантация, я завоевал ее сам, а рейх обещал мне имение на Украине, но где оно? Рейх, юноша, еще не расплатился со мной, и я считаю, будет справедливо рассчитаться сейчас. Из той суммы, которую вы получите... Сколько лежит на шифрованном счету? И где?

Карл неуверенно пожал плечами.

- Ну хорошо, - не настаивал полковник, - меня это интересует мало, но... - задумался, не сводя внимательного взгляда с Карла. - Однако миллион - это, может быть, не так уж много? Я слыхал, что на шифрованные счета меньше десяти миллионов не клали. Десять процентов - справедливое вознаграждение. Вы мне миллион, я вам - две цифры.

- Ого, а у вас аппетит! К сожалению, я не имею права...

- А я пошлю вас к чертовой матери со всеми вашими паролями! Полковник помахал пальцем перед его носом. - Забыл цифры, вас это устраивает?

- Хорошо... - подумав, ответил Карл. - Но миллион вы не получите. Четыреста тысяч марок.

Глаза полковника потемнели. Шутя толкнул Карла в бок:

- Ну, парень, мы же не на базаре.

- Да, - согласился Карл, - поэтому пятьсот тысяч - мое последнее слово. И они свалятся на вас как манна небесная.

- Договорились, - пошел на уступку Пфердменгес. - Пойдем скрепим нашу сделку.

- Цифры? - не тронулся с места Карл.

Полковник улыбнулся и подморгнул.

- Не выйдет! - помахал пальцем перед самым носом Карла. - Я поеду с вами и назову цифры только на пороге банка, чтобы мои полмиллиона не уплыли... Пароль - пожалуйста: "Хорошо весной в арденнском лесу". Тогда мы еще не наступали в Арденнах и не бежали оттуда... Боже мой, будто вчера моя дивизия была в Арденнах. Нам бы открыть фронт, а мы поперлись, как последние идиоты...

Карл поморщился: перспектива совместной поездки не радовала. Еще раз попытался отвертеться:

- Мы не имеем права терять время и завтра отправляемся обратно. Я могу дать вам какие-нибудь гарантии...

- Гарантии? - засмеялся Пфердменгес. - Я знаю, что это такое, даже самые солидные гарантии и разные там джентльменские соглашения. Завтра, говорите? Это меня устраивает, послезавтра мы будем в Европе. Вам в Европу?

- Но Леребур одолжил машину у директора фирмы "Юнион миньер".

- Пусть эта старая развалина не беспокоит вас. Мои "леопарды" доставят ее назад. А мы выедем на рассвете. До первого аэропорта триста километров, оттуда долетим до Найроби, а там уже линии обслуживают европейские компании. Современные реактивные лайнеры, скорость и комфорт...

Карл подумал: через два дня он увидит Аннет. Всего через два дня! Из сердца Африки, из саванн, где охотятся не на диких зверей, а на людей, в европейский город!

Черт с ним, с Пфердменгесом, не надо обращать на него внимания, можно смотреть на него, как на надоедливую муху, - не больше.

Полковник пропустил Карла вперед: сейчас он был воплощением вежливости:

- Пожалуйста, коктейль перед ужином...

Карл вспомнил слова полковника: "Моя профессия - убивать" - и подумал, что коктейли и вежливость не сообразуются с этими словами, что последнее является ширмой, и Пфердменгес, вернувшись сюда из Европы, станет еще более жестоким и убивать будут еще больше, ибо за полмиллиона марок можно приобрести не одну плантацию, а имения необходимо защищать. Таким образом, он, Карл Хаген, станет хотя и не прямым, но все же виновником убийств. Содрогнулся - ко всем чертям полковника! - но Гюнтер уже протягивал Карлу фужер с коктейлем, глядя вопросительно, и он машинально кивнул, давая знать, что дело с Пфердменгесом улажено.

Йоахим Шлихтинг стоял за длинным столом, по обе стороны которого сидели его коллеги по партии.

Карл пристроился в уголке, откуда хорошо видел Шлихтинга и других руководителей нового фашистского движения в Западной Германии. Он твердо знал - фашистского, хотя шло заседание руководящего центра партии, которая называлась национал-демократической.

У Шлихтинга, казалось, все было удлиненное: высокий, сухой, как кипарис, человек с продолговатым лицом и руками шимпанзе, которые, казалось, свисали ниже коленей. Длинный красноватый нос и подбородок, сужающийся книзу, еще более сужали его. Он стоял, опираясь на длинный полированный стол - блестящая поверхность отражала его фигуру и, еще удлинив, делала нереальной, словно не человек навис над столом, а изготовленный неудачником-мастером карикатурный манекен или кукла-гигант для ярморочного балагана.

- Мы переходим в наступление на всех участках, - говорил он, конечная наша цель - иметь большинство в бундестаге и сформировать свое правительство, которое поведет Германию новым путем.

Сегодня утром Карл позвонил Йоахиму Шлихтингу, отыскав номер телефона имения "Берта" в справочнике, и тот назначил ему свидание в центре Ганновера, в штаб-квартире наиболее перспективной, как он выразился, из немецких политических партий - НДП.

Эта встреча состоялась перед самым заседанием руководящего центра НДП. Услыхав, для чего назначил ему свидание Карл, Шлихтинг обрадовался и разволновался, даже расчувствовался. Он считал, что все уже погибло - и списки, и деньги, и пароль, - и надо же такое...

Попросил Карла побыть на заседании и затем отрекомендовал его партийным руководителям как представителя одного из зарубежных центров. Не хотел ни на секунду расставаться с ним, пока они не договорятся окончательно. Как понял Карл, Шлихтинг занимал в партии чуть ли не такое же положение, как и официальный ее вождь фон Тадден, - он был мозговым центром НДП, разрабатывал ее программу и направлял деятельность, а главным образом, как бывший промышленник, осуществлял связи партии с промышленными магнатами: без их финансовой поддержки на деятельности неонацистов сразу можно было поставить крест.

Карл несколько секунд наблюдал за красноречивыми жестами Шлихтинга да, этот продумал все до конца, и его не собьешь с избранного пути. Где-то в глубине души он знает, чем закончится их авантюра, но все же не верит в возможность позорного конца, надеется на счастливый лотерейный билет, пусть один из тысячи, но кому-то он все-таки должен выпасть! Такому наплевать, что погибнут миллионы, - лишь бы выжил он.

Но о чем продолжает говорить Шлихтинг? Карл прислушался.

- Одна из наших неотложных задач, - Шлихтинг сел, положив руки на стол: они, казалось, жили отдельно от него, сами двигались и постукивали ногтями по полированному дереву, - да, одна из неотложных наших задач заключается в укреплении союза партии с бундесвером. Наше военное бюро, господа, утверждает, что каждый четвертый немецкий военнослужащий готов поддерживать НДП. Два генерала и пять полковников вступили в партию, это первый шаг, первый ручеек, который, надеюсь, станет полноводной рекой. Ибо чего может достигнуть настоящий офицер при нынешнем немецком правительстве? Дослужиться до полковника, получить пенсию. Настоящему офицеру нужна война, мы начнем ее, и офицеры будут стоять перед нашей штаб-квартирой в очереди за фельдмаршальскими жезлами!

- Будут стоять! - грохнул по столу кулаком один из присутствующих. Но мы дадим их только достойным!

- Браво, Радке! - Шлихтинг зааплодировал. - Под конец, господа, я хочу проинформировать вас, что переговоры, проведенные нами с некоторыми представителями финансовой олигархии, завершились успешно. Наша касса пополнилась новыми взносами, которые позволят нам не скупиться во время выборов в ландтаги, а в перспективе и в бундестаг.

Карл вспомнил, как перед съездом Шлихтинг старался выведать у него, какая сумма лежит на шифрованном счету, говорил, что их партия продолжает дело "третьего рейха", она законный наследник и имеет право на все деньги. Но глаза его при этом бегали и ощупывали Карла: тот понял все с самого начала, ухищрения Шлихтинга лишь смешили его, и он положил конец этим уловкам: спросив прямо:

- На какую сумму рассчитываете вы лично?

Шлихтинг не покраснел, не смутился, не оправдывался насущными интересами партии.

- Не меньше трех миллионов марок! - ответил с достоинством.

"Чем важнее фигура, тем больше аппетит", - понял Карл. Действительно, Пфердменгес запросил только миллион, а этот - втрое больше. Карл не стал торговаться со Шлихтингом. Думал: черт с ними - с Пфердменгесом, который со вчерашнего вечера засел в гостиничном ресторане, и с этим нового образца фашистом. Терпеть осталось только день: завтра они вылетят в Цюрих, он бросит им в рожу деньги, только бы никогда больше не видеть, не слышать, не встречаться...

Но сейчас, наблюдая, как прощается Шлихтинг со своими коллегами, Карл сжимал руки так, что трещали пальцы в суставах; знал, что не простит себе этого, что Шлихтинг и Пфердменгес будут сниться ему, точнее, не они, а расстрелянные негры и будущие жертвы новых немецких концлагерей, которые непременно создадут неонацисты. Они бросили бы за колючую проволоку и его, если бы узнали о мыслях Карла.

Боже мой, какая ирония судьбы: он сын коменданта одной из самых страшных фабрик смерти, сам ходил бы в полосатом халате, ожидая очереди в крематорий...

В комнате остались они одни. Шлихтинг спросил:

- Ну что, юноша, как вы относитесь к нашим идеям?

Карл понял: Шлихтинг спросил просто так, для порядка.

Еще минуты две-три назад Карл, возможно, и бросил бы в глаза этому долговязому пройдохе все, что думал о нем, но мысли об отце потрясли его и лишили воли.

Карл что-то пробормотал, хотя Шлихтинг и не требовал от него ответа.

- Самолет завтра в четыре, - сообщил. - Я заказал билеты.

- Пять?

- Да, кстати, зачем вам пятый?

- С нами полетит еще девушка.

Шлихтинг не позволил себе никакой фамильярности, только взглянул исподлобья, но Карл не захотел ничего объяснять.

Аннет встречала их в аэропорту. Не виделись немного больше недели, а Карл волновался так, словно возвращался из многомесячной тропической экспедиции, и все это время не получал ни одной весточки из дома. Когда шли по площади, Аннет повисла у него на руке, заглядывала в глаза, и ямочки на ее щеках двигались. Рассказывала, как ловко вела "фольксваген" по горным дорогам, совсем не боялась, хотя впервые ехала по серпантину. Она заказала им номера в недорогом отеле "Корона" - три комнаты подряд на четвертом этаже, господин Пфердменгес может поселиться в комфортабельных номерах бельэтажа (что он, кстати, и сделал), для машины есть платная стоянка, наискосок от отеля, метров за триста.

Карл еще не говорил с Аннет о поездке в Цюрих, но знал, что девушка захочет лететь с ним в Швейцарию, а еще больше хотел этого он - кстати, посмотрел на часы, уже почти восемь, и Аннет заждалась его.

Шлихтинг понял его взгляд.

- Где вы остановились? Отель "Корона"? Прекрасно, нам по дороге. Сегодня я остаюсь на городской квартире, шофер отвезет меня, а затем вас.

У выхода Шлихтинга ждали два "ординарца" - вооруженные молодчики из охраны. Один из них сел на переднее сиденье машины. Шлихтинг поднял стекло, отделявшее заднюю часть машины, приказал в переговорную трубку:

- Домой! А затем отвезете господина в отель "Корона".

Карл подумал, что Шлихтинг мог дать этот приказ перед тем, как поднять стекло. Правда, тогда осталась бы незамеченной переговорная трубка.

Словно отвечая на его мысли, Шлихтинг произнес гордо:

- Мы заказали для фон Таддена и для меня два бронированных "мерседеса" с непробиваемыми шинами. Уникальные машины, фирма выпустила всего несколько таких.

Карл вжался в угол машины. Да, этот тип, если дорвется до власти, построит себе не только бункеры. Собственно, все разговоры о чести нации, интересах народа - ширма, которой они прикрывают свои желания. Начинается с бронированного "мерседеса", а заканчивается имениями, виллами, картинными галереями. Геринг тоже хватал все подряд.

Внезапно Карл представил тушу Геринга на виселице, а рядом Шлихтинга: толстый и тонкий, но с одинаковыми аппетитами.

Посмотрел на Шлихтинга: не снится ли ему такой конец? Хорошо было бы сегодня после окончания совещания показать им фильм о Нюрнбергском процессе.

Хотя такие не образумятся.

Когда Карл направился на розыски последнего из "тройки", Гюнтер через ресторан бросился на улицу, смешался с толпой, перебежал на противоположную сторону и, спрятавшись за газетным киоском, увидел, как Карл вышел из отеля и проследовал к стоянке такси. Слава богу, там не было ни одной машины, и Гюнтер, стараясь не попадаться другу на глаза, успел добраться до автостоянки и залезть в "фольксваген". Оттуда хорошо видел, как нетерпеливо переступал Карл с ноги на ногу. Наконец подошло такси, Гюнтер врезался в транспортный поток сразу за ним - их разделяли всего две или три машины. Таксист шел быстро, и Гюнтеру пришлось хорошо попотеть: не зная города, трудно сразу сориентироваться, но все же Гюнтер не упустил из виду такси.

Карл вышел на Кроненштрассе и направился к стеклянной двери, у которой толпилось полтора десятка человек.

Гюнтер втиснул "фольксваген" между мышиного цвета "мерседесом" и какой-то длинной современной машиной. Увидев, что Карл исчез за стеклянной дверью, закурил и со скучающим видом подошел к молодчикам, толпившимся на панели. Его обогнал седой высокий мужчина - молодчики расступились, один даже открыл двери.

- Штандартенфюрер Готшальк, - сказал кто-то почтительно, и Гюнтер понял, что за стеклянными дверями собираются либо бывшие эсэсовцы, либо члены какого-то землячества.

Гюнтер занял место на краю панели и, выбрав удобный момент, открыл дверцу "опеля", помогая выйти из машины человеку в хорошо сшитом костюме. За ним выпрыгнула средних лет женщина, глянула на Гюнтера, тот поклонился вежливо и прошел с независимым видом рядом с этой парой мимо молодчиков, которые услужливо расступились.

Большой темноватый зал был заполнен на две трети - Гюнтер пристроился в последнем ряду и внимательно осмотрелся, но не заметил Карла. Почти сразу присутствующие зааплодировали - на сцену вышел какой-то человек.

- Шлихтинг, - прошептал сосед Гюнтера в волнении, - сам Йоахим Шлихтинг!

Гюнтеру показалось: сейчас Шлихтинг поднимет руку, бросит в зал "зиг!", и сотни присутствующих, как во времена "третьего рейха", заревут "хайль!" Но дело ограничилось аплодисментами и отдельными выкриками.

В это время в зале появился Карл. Он вышел из боковой узкой двери у самой сцены и сел на свободный стул в первом ряду.

Гюнтер не слушал Шлихтинга. Его всегда раздражали речи политиканов, считал их всех демагогами, мог сидеть в нескольких шагах от оратора, смотреть ему в глаза и не слушать - отключаться полностью, мог в такие минуты даже повторять роль или придумывать меткие реплики.

Гюнтер уже давно понял, что последний из "тройки" - один из неонацистских бонз. Вряд ли Карл по собственной инициативе пошел бы на это собрание и вряд ли его пропустили бы без разрешения в помещение за узкой дверью, которую охраняют два здоровенных молодчика. Следовательно, он встретился уже с человеком, который знает две последние цифры, и завтра, самое позднее послезавтра они вернутся в Швейцарию и станут владельцами банковского счета. Это же черт знает что такое, сегодня он бедняк, нищий, а завтра может открыть собственный театр!

Шлихтинг закончил, его проводили бурными аплодисментами, он подошел к краю сцены и подал какой-то знак (Гюнтер мог поклясться) Карлу, поскольку тот сразу подхватился и двинулся к узким дверям, которые открыл один из охранников.

Гюнтер вышел на улицу. Поспешил к себе в "фольксваген". Из стеклянных дверей стали выходить люди, наконец, появился и Карл в сопровождении Йоахима Шлихтинга. Сел вместе с ним в длинную черную машину.

Что ж, все встало на свои места. Йоахим Шлихтинг - последний из кальтенбруннеровской "тройки".

Сейчас Гюнтер мог ехать домой, но, вспомнив историю со "святым отцом", двинулся за роскошным черным лимузином.

Шлихтинг не спешил. Вскоре начались тихие фешенебельные кварталы Ганновера, и Гюнтер не боялся потерять из виду черный лимузин, шел метров за сто - уже совсем стемнело, и если бы Карл даже оглянулся, все равно не узнал бы свой желтый "фольксваген".

Лимузин остановился возле дома за чугунной оградой, Гюнтер тоже притормозил и увидел, как из машины вышел Шлихтинг. Лимузин с Карлом двинулся в сторону центра. Попетляв немного, они неожиданно для Гюнтера вынырнули на улицу, где был их отель "Корона".

Гюнтер поставил "фольксваген" на место и поднялся лифтом на свой этаж. Карла не было в номере, и Гюнтер постучал в дверь комнаты Аннет. Никто не ответил. Гюнтер нажал на ручку, и дверь поддалась. Он переступил порог и хотел подать голос, но услышал такое, что заставило его скользнуть в темную прихожую и тихонько прикрыть за собой дверь.

Говорил Карл. Гюнтер четко слышал каждое слово, стоял, держась за ручку, и смотрел на полоску света, падавшую из ярко освещенной комнаты в прихожую через узкую щель приоткрытых дверей.

- Если я возьму эти деньги, - говорил Карл, - я возненавижу себя на всю жизнь, но нельзя же существовать, не уважая самого себя! Скажи, Аннет, как мне поступить?

Аннет ответила сразу:

- Я знала, что ты придешь к такому выводу, потому что верила в твою порядочность, милый, и мне было бы очень тяжело разочароваться.

"Милый, - скривился Гюнтер, - уже милый..."

Карл начал не совсем уверенно, словно раздумывая, но постепенно голос его креп, даже появились какие-то металлические нотки.

- Ты видела полковника Пфердменгеса? Хороший человек на первый взгляд, не так ли? Пьет, гуляет, веселый... Наверно, сидит сейчас в ресторане и ужинает с приятелями. Ты знаешь, зачем он приехал? Получить свои деньги - и айда назад, уничтожать черных! Он купит еще плантацию и, чтобы охранять ее, много оружия - он будет стрелять, вешать, рубить... И в этом помощник полковника я. Потому что я дал ему деньги, приобрел автоматы и пули к ним!

Гюнтер представил, как дергаются у Карла уголки губ. Что ж, по сути, Карл прав, но на земле почти каждый день кто-нибудь с кем-нибудь воюет и кто-то кого-то убивает, а Африка далеко... Стоит ли забивать себе этим голову?

- Но дело не в полковнике, - продолжал дальше Карл, - сегодня я отыскал третьего, знающего шифр. Он потребовал у меня сразу три миллиона. Потому что он умнее всех и знает, что и где можно хапануть. Я пообещал ему их, а теперь решил не отдавать, потому что это все равно, что наточить бритву врагу, который хочет тебя зарезать.

- Кто он? - спросила Аннет.

- Один из неонацистских фюреров. Я читал о них, но не обращал внимания, да и все мы часто не обращаем внимания...

- Кто все? - сердито оборвала Аннет. - Мы устраиваем демонстрации и митинги протеста, мы боремся, хотя наше правительство, к сожалению...

- Когда видишь все это собственными глазами, начинаешь думать: либо ты сумасшедший, либо сумасшедшие вокруг. Двадцать лет назад коричневые были еще у власти, потом все клялись, что никогда не допустят возрождения фашизма, сажали эсэсовцев за решетку и ставили антифашистские фильмы, а сейчас те же эсэсовцы красуются в мундирах, а фашисты под охраной закона произносят речи и выдвигают требования, которым бы позавидовал сам Гитлер!

В комнате установилась тишина.

Гюнтер прислонился плечом к стене. Его не взволновали слова Карла, ибо в глубине души он безразлично относился и к фашистам, и к антифашистам - верил только себе и своему умению устраиваться. Думал: назвал ли Шлихтинг свои две цифры? И сколько же на счету, если Карл пообещал ему даже три миллиона?

Три миллиона - и кому? Какому-то бывшему нацисту. А он, Гюнтер, которого чуть не расстреляли, получит только миллион. Где же справедливость?

Аннет спросила:

- Однако почему не насторожил тебя первый визит к Рудольфу Зиксу? И дядя предупреждал тебя...

- Почему же ты тогда не отговорила меня от поездки в Италию?

- Твоя правда, - вздохнула Аннет, - но мне так хотелось поехать с вами. С тобой...

- Мы сядем в машину и поедем, куда только ты захочешь, примирительно сказал Карл. - И не будем думать ни о деньгах, ни... Но захочешь ли ты поехать со мной?

- Неужели ты действительно так думаешь, милый?

- А знаешь, кем был мой отец?

Гюнтер прикусил губы: надеясь отвернуть Аннет от Карла, он рассказал ей о Франце Ангеле, но девушка ответила ему тогда так же, как сейчас Карлу.

- Я знаю, кто ты! - Немного помолчала. - Конечно, тень отца еще витает над тобой. Особенно когда сделаешь что-нибудь плохое.

Карл засмеялся хрипло и нервно.

- Ты на самом деле все знаешь и не отказываешься?

Гюнтер представил эту сцену в комнате и сжал кулаки.

А Карл все говорил:

- ...И ничего не стоит между нами, любимая. Завтра мы полетим в Цюрих, и я переведу двадцать миллионов польскому посольству с условием, чтобы на эти деньги построили больницу. - Засмеялся. - Шлихтинг и полковник словно договорились: назовут мне цифры только на пороге банка. Тем больше разочаруются... - Карл умолк и продолжал после паузы: - Жаль Гюнтера. Но я уверен: он все поймет и одобрит наше решение.

Гюнтер еле удержался, чтобы не ворваться в комнату. Он что, мальчишка? И какое они имеют право решать за него? Его миллион - полякам? Миллион, с которым он уже свыкся, который как бы стал его собственностью и принес бы ему столько счастья, радостей и удовольствий?

У Гюнтера заклокотало в горле, поднял руки и чуть не закричал, как человек, которого грабят. Он не слышал, что дальше говорят в комнате, утратил самоконтроль, шагнул к двери - сейчас он ворвется к ним, он им покажет, заставит уважать его права; в конце концов, неужели полякам не хватит девятнадцати миллионов? Что для государства миллион, который может сделать его, Гюнтера, счастливым?

Но перед кем унижаться?

Эта мысль отрезвила его, привела в чувство, и он услыхал слова Аннет:

- ...Дядя остановился на Шаттегештрассе, где живет наша родственница, и я переночую там. Завтра утром он выезжает в Гамбург и хотел бы увидеть тебя.

О, уже и Каммхубель приперся в Ганновер - это окончательно разозлило Гюнтера. Суют нос не в свои дела, тоже философы, интеллигенция, раскудахтались: "Боже мой, как дурно пахнет от нацистских денег!" А ты не нюхай!

- Тогда поспешим, - сказал Карл.

Гюнтер осторожно вышел за дверь. Пробежал по коридору, оглянулся, заворачивая за угол, и чуть ли не скатился по лестнице.

...За столиком Пфердменгеса сидели двое мужчин. Полковник танцевал с какой-то раскрашенной девицей. Сев на место, жадно выпил шампанского, указал Гюнтеру на мужчин:

- Мои старые друзья. Этот рыжий - Ганс, а этот - бывший, хотя, правда, все мы бывшие... Курт, мой однополчанин.

- На минутку, господин Пфердменгес, - позвал его Гюнтер, - важное дело.

- Называй меня просто полковником, - небрежно похлопал его по плечу Пфердменгес. - Никаких дел, сегодня отдыхаем.

Мужчины одобрительно закивали. Гюнтер наклонился к уху Пфердменгеса, зашептал:

- Хотите потерять свои пятьсот тысяч?

Гюнтер отозвал полковника в сторону, рассказал о разговоре Карла с Аннет.

Полковник смотрел на него, не понимая. Наконец смысл сказанного дошел до его сознания.

- Я придушу этого Карла, как щенка! - Поднял кулаки. - Никто еще безнаказанно не обманывал Пфердменгеса!

- Вам хмель ударил в голову, - оборвал его Гюнтер. - Возможно, вы на самом деле придушите его, но ганноверская полиция уже через несколько часов раскроет вас. И вместо пятисот тысяч - тюрьма.

- Но нельзя же безнаказанно делать такие вещи! - горячился полковник.

- Есть способ увеличить вашу долю в десять раз! - не дослушал его до конца Гюнтер.

- Пять миллионов? - полковник побледнел.

- Да, пять миллионов... Сейчас мы поедем... тут недалеко... Но при условии: будете выполнять все, что я скажу!

- Согласен!

Поймали такси, и через десять минут Гюнтер нажимал кнопку звонка у калитки, ведшей к дому Йоахима Шлихтинга.

Вышел слуга в сопровождении овчарки. Издалека спросил:

- Кто?

- Полковник Пфердменгес и господин Велленберг. Очень важное и срочное дело.

Слуга скоро вернулся и загнал овчарку в помещение.

- Прошу, господин Шлихтинг ждет вас.

Йоахим Шлихтинг стоял в центре большого холла с ковром во весь пол, и это делало его еще более высоким - будто червяк какой-то умудрился стать на хвост и замереть. Молчал, разглядывая посетителей. Гюнтер не выдержал и начал первый:

- Сегодня вы встречались с человеком, который выпытывал у вас две цифры шифра...

Шлихтинг наклонился немного и так застыл, как Пизанская башня. Затем проскрипел недовольно:

- Я не люблю шантажистов, господа. Если вы пришли только за этим, считайте разговор исчерпанным.

Гюнтер показал на полковника.

- Это штандартенфюрер СС Людвиг Пфердменгес. Он назовет вам пароль, который стал известен тому человеку... Ну, тому, кто был у вас сегодня.

- Да, - заявил уверенно полковник. - "Хорошо весной в арденнском лесу". Разве вы никогда не ездили туда в эту пору года? - добавил от себя ехидно.

Шлихтинг подумал немного и спросил:

- Но почему создалась такая ситуация? Пожалуйста... - и указал на кресла в углу холла.

- Человек, с которым вы познакомились сегодня, - начал Гюнтер, - сын Франца Ангеля. Надеюсь, вам знакомо это имя?

Какая-то искра вспыхнула в прозрачных глазах Йоахима Шлихтинга.

- Конечно, знакомо, однако тот парень назвался Карлом Хагеном.

- Карл Хаген - журналист, - заявил Гюнтер. - Его отец скрывался под такой фамилией. Но дело не в этом. Просто я объясню, каким образом к Карлу Хагену попал список тех, кто знает шифр. Я помогал ему с самого начала, если хотите, господа, не без корысти, у нас разговор идет начистоту, и я не таюсь перед вами. Карл Хаген обещал мне миллион, пятьсот тысяч полковнику. На какой сумме сошлись вы, господин Шлихтинг?

Шлихтинг втянул голову в плечи, сощурился иронично.

- Вы много себе позволяете, мой дорогой друг! - произнес присвистывая.

Гюнтер продолжал дальше, будто и не слышал ответа:

- Все равно вы не получили бы и пфеннинга, поскольку Карл Хаген решил подарить всю сумму, лежащую на счету, полякам на строительство больницы. Во имя искупления так называемых эсэсовских грехов. Только что я был свидетелем его разговора с одной особой, господин полковник знает ее. Вдруг сорвался чуть ли не на крик: - Им, видите ли, жалко меня, но они уверены, что я пойму этот жест и с радостью отрекусь от своей части! Никогда в жизни!

Шлихтинг спросил:

- Вы знаете первую часть шифра?

Гюнтер уже овладел собой.

- Две цифры известны полковнику, а первые две знает Карл Хаген. Он узнал их...

- У кого?

- Э, нет... - засмеялся Гюнтер. - Если вы узнаете, у кого, то исключите меня из игры.

- Сколько лежит на счету?

- Это уже деловой разговор. Я знал, что мы придем к соглашению, повеселел Гюнтер. - Двадцать миллионов марок.

- Двадцать! - Шлихтинг так и замер в кресле. - А он сказал мне: десять.

- И вы сошлись?..

- Какое это имеет значение? Двадцать миллионов!.. - Шлихтинг словно все еще не верил. - Нас трое, и это выходит...

Гюнтер предостерегающе поднял руку.

- Человек, который знает первые две цифры, уверен, что эти деньги собственность "четвертого рейха". Карл Хаген обманул его.

Шлихтинг положил большие, как лопаты, ладони на колени. Сказал безапелляционно:

- Наша партия - вот кто создаст "четвертый рейх!" Тот человек должен знать это. Вы явитесь к нему как представитель партии. Ну и... задвигался в кресле, - думаю, мы и на самом деле некоторую сумму...

- Каждому по пять миллионов, - заявил Гюнтер решительно. Нам по пять и пять на счет партии.

Это представляется справедливым, - наконец подал голос полковник. - Я за такой вариант!

Шлихтинг согласился. Было жаль отдавать десять миллионов какому-то бурбонистому штандартенфюреру и юнцу, который не представляет настоящего вкуса денег и наверняка сразу же растранжирит их. Но не мог не согласиться: каждый держал другого в руках, каждый зависел от другого.

- Хорошо, господа, договорились, - сказал решительно. - Но завтра в четыре часа мы вместе с Карлом Хагеном должны были вылететь в Цюрих. Вдруг он заподозрит, что мы сговорились за его спиной?

- Ну и что? - беспечно махнул рукой Пфердменгес. - Послать его ко всем чертям, и только.

- Не так все это просто, - поморщился Шлихтинг. - Он поднимет шум в прессе, что мне и моей партии в канун выборов ни к чему. Наконец, может предупредить или шантажировать человека, который знает первые две цифры.

Полковник встал.

- Придется этого Карла Хагена убрать... - сказал деловито, словно речь шла о чем-то обычном, скажем, о покупке пачки сигарет.

- Может, все-таки договориться с ним? - спросил Шлихтинг.

- Пустое дело, - возразил Гюнтер. - Я знаю его!

Шлихтинг наклонился к полковнику. Спросил шепотом:

- Ну убрать... Но как?

Пфердменгес засмеялся:

- Я знаю сто способов!

Шлихтинг ужаснулся.

- Но ведь на нас сразу падет подозрение...

Полковник заходил по холлу, заложив руки за спину. Остановился перед Гюнтером.

- У вас есть ключи от "фольксвагена"?

Гюнтер вынул их из кармана.

- Завтра утром ни в коем случае не садитесь в машину.

- А-а... - понял все Шлихтинг. - Только бы не вышла на нас полиция.

- А мы обеспечим себе алиби. Начнем с того, что сейчас поймаем такси и твердо запомним его номер...

...Пфердменгес сел рядом с шофером и всю дорогу разговаривал с ним. Рассказывал, как охотятся на львов в саванне. Расплачиваясь, спросил у водителя, который час. Тот ответил:

- А мне показалось, что нет и девяти... - А когда машина отъехала, полковник сказал поучительно: - Шофер подтвердит, что без трех минут десять мы приехали в "Корону".

- "Фольксвагена" еще нет на стоянке, - заметил Гюнтер. - Когда проезжали, я обратил внимание.

- Это отведет от нас все подозрения, - хрипло засмеялся Пфердменгес. - На стоянке зафиксируют время его возвращения, когда мы уже будем в отеле и у нас будут свидетели.

- Но как?

Полковник приложил палец к губам.

- Пошли, - подтолкнул Гюнтера, - все будет в порядке.

Приятели Пфердменгеса все еще сидели за столом. Полковник незаметно дал Гюнтеру таблетку.

- Снотворное, - объяснил. - Сейчас мы накачаем их... Предложишь Курту переночевать на диване в твоем номере. Таблетку дашь выпить вместе с вином. Утром он будет клясться, что полночи вы с ним болтали. Спустишься ко мне после двух часов ночи, только осторожно, чтобы никто не заметил. Я не закрою дверь.

...Окна номера Пфердменгеса выходили в переулок. Ночью здесь редко попадались прохожие, но все же полковник, приоткрыв окно, долго прислушивался. Наконец отважился, скользнул в окно, держась за связанные ремни от чемоданов, и Гюнтер осторожно опустил его на панель. Как было оговорено, втянул ремни и закрыл окно.

В дальнем углу комнаты посапывал на диване Ганс. Лежал, свесив волосатую ногу. Гюнтер накрыл его - о Гансе следовало позаботиться, как-никак основной свидетель. Сел рядом, прислушался. За окном тишина, ни одного прохожего. Вдруг стало страшно: а если полковника задержат на месте преступления? Отправив Пфердменгеса на улицу, он уже стал его соучастником. Это же тюрьма...

А если сейчас выскочить в окно и задержать полковника? Может, еще удастся уговорить Карла и тот рассчитается с ним по-честному?

Пусть отдает остаток полякам, какое его, Гюнтера, дело? Но сейчас ни Пфердменгес, ни Шлихтинг не захотят иметь дело с Карлом: зачем им терять деньги? Да и ему, Гюнтеру, зачем терять? Есть же разница между миллионом и пятью, и нужно быть дураком, чтобы отдать свое!

Под окном коротко свистнули. Гюнтер спустил ремни и помог полковнику взобраться...

Тот зашел в ванну, смочил полотенце и тщательно протер подоконник. Снял туфли, вытер подметки. Протер и ремни.

- Необходимо предусмотреть все, - объяснил полковник, - и я не хочу давать полиции ни одного доказательства. Я заложил в "фольксваген" две мины - от него останется только воспоминание! Пистолет выбросил в канализацию... Вероятно, все...

Он выпустил Гюнтера, переоделся в пижаму и лег с чувством человека, который имеет право на отдых после тяжелой работы.

Гюнтер стоял за шторой и выглядывал украдкой, словно его могли заметить с улицы.

Только что в номер заглянул Карл, они поговорили о делах, затем Карл предложил поездить по городу - Гюнтер знал, что сделал это он только из вежливости, а на самом деле хотел провести утро с Аннет. И действительно, Карл не уговаривал, стоял на пороге и улыбался, наверно, не совсем искренне, поскольку скрывал от друга тайну и завтра огорчил бы его, а Гюнтер не мог отвести от него взгляда, так как смотрел на него в последний раз; ему было трудно поверить в это, машина с минами казалась плодом нездорового воображения, плохим анекдотом, детской выдумкой - не может человек не чувствовать неотвратимого, а Карлу сейчас так хорошо, впереди у него встреча с Аннет, ощущение ее близости. Он уверен, ничто не помешает его встрече, верит, что так будет вечно, а жить Карлу осталось несколько минут; ему не будет больно, он даже не поймет, что умирает, но зачем это все, стоят ли эти миллионы (будь их в десять раз больше!) жизни друга, который смотрит на тебя с любовью и откровенно симпатизирует тебе?

Если бы Карл задержался в номере хотя бы еще минуту, Гюнтер, наверно, не выдержал бы и сказал, что ждет его, по крайней мере, под каким-нибудь предлогом не позволил бы сесть в "фольксваген". Но Карл спешил - он уже вышел из отеля и остановился возле светофора. Ожидая зеленый свет, помахал кому-то рукой. Гюнтер посмотрел кому и... увидел Аннет.

Она шла по самому краю панели в короткой зеленой юбке, белой кофточке, тоненькая и красивая, как белая роза на зеленом стебельке. Шла и махала Карлу рукой.

Карл побежал на желтый свет: вынырнул из-под машины, которая чуть не задела его, взял Аннет за руку, и они направились к стоянке, к канареечному "фольксвагену", начиненному взрывчаткой.

Дрожащими руками Гюнтер потянул на себя оконную раму. Почему-то не поддавалась, а ведь он только что закрыл окно, - дергал изо всех сил и только через несколько секунд сообразил, что надо поднять задвижку.

Когда наконец перегнулся через подоконник, сообразил, что все равно не услышат, не услышат даже те, кто значительно ближе, - по улице уже двигался утренний автомобильный поток, гудели моторы и шуршали шины, а белая роза на зеленом стебельке плыла по краешку панели, и ее бережно придерживал за руку Карл.

Вот они уж делают последние шаги, сейчас повернут на стоянку - но, может быть, полковник ошибся и что-нибудь не сработает, бывают же подобные случаи, почему не случится такому сейчас?

Гюнтер стоял, вцепившись в оконную раму, с раскрытым ртом и выпученными глазами и вдруг закричал. Только не крик, а какой-то свист с клекотом вырвался из его груди, он зажал рот ладонью, испугался, что кто-нибудь услышит его и посмотрит с улицы, отшатнулся в глубь комнаты, схватился за спинку стула и не сводил глаз с тех, кто уже стоял возле желтой машины.

Аннет обошла "фольксваген", сейчас Гюнтер не видел ее, на мгновение ему стало легче - вдруг он не заметил и она отошла? Карл отомкнул дверцу, открыл противоположную, наверно, протянул руку Аннет - сам Гюнтер непременно сделал бы то же, чтобы лишний раз ощутить тепло девичьей руки и легкое благодарное пожатие, - они там сейчас улыбаются друг другу, - боже, зачем он вчера послушался полковника?

Карл прикрыл дверцу, и в тот же миг "фольксваген" подбросило, полыхнул огонь, и Гюнтер почувствовал, будто его больно толкнуло в грудь выпустил спинку стула, зашатался и в изнеможении сел на пол. Прижался щекой к холодным паркетинам, от которых противно пахло мастикой, всхлипывал и дрожал в нервном возбуждении.

В двери застучали, но не было сил подняться...

- Гюнтер! - раздался голос полковника. - Откройте, Гюнтер!

Только тогда Гюнтер оторвал щеку от пола и с трудом поднялся, непослушными пальцами повернул ключ.

За спиной полковника стояла встревоженная горничная. Гюнтер почувствовал, что горничная может кое-что прочитать на его лице, сделал над собой усилие, улыбнулся и спросил:

- Что случилось? Вы стучите, словно пожар. Я был в ванной...

- Несчастье! - воскликнул Пфердменгес. Гюнтер удивился, с какой естественностью полковник разыгрывает свою роль. - Взорвался "фольксваген" Карла!

- Как взорвался? - Гюнтер изобразил удивление. - Когда взорвался? А где Карл?

- Вы ничего не слышали? - удивилась горничная. - Я думала, что в окнах повылетают стекла.

- Я был в ванной... Карл только что заходил ко мне... Он куда-то собирался... Подождите, вы ничего не напутали?

- Я завтракал, когда услышал взрыв, - объяснил Пфердменгес. - Выбежал на улицу - возле стоянки толпа... Бегут полицейские... Я - туда и увидел изуродованный "фольксваген" Карла. Ну, дым, огонь, служитель тащит огнетушитель... По-моему, в машине кто-то был...

Гюнтер закрыл лицо руками.

- Карл... Карл...

...Стоянку уже окружили полицейские. Гюнтер протиснулся к инспектору. Сказал встревоженно:

- На этом "фольксвагене" мы прибыли из Швейцарии. Что случилось? И что с Карлом?

- Вы хотите сказать, что знаете владельца этой машины?

Инспектор ощупал Гюнтера внимательным взглядом.

- Да, мы вместе приехали из Швейцарии.

Инспектор подтолкнул его к брезенту, которым было прикрыто что-то, поднял край. Гюнтер знал, кого ему покажут, и готовился к этому, но то, что увидел, заставило его отшатнуться и заслонить лицо руками.

- Они... - У Гюнтера вытянулось лицо, глаза налились кровью. Почему ему показали это?

- Кто они? - уже дважды спрашивал инспектор.

Гюнтер смотрел, моргал глазами, и ноги у него подкашивались. Наконец понял, что требует полицейский.

- Карл Хаген, - с усилием выдавил. - Швейцарский журналист. Карл Хаген из Берна.

- А женщина?

- Аннет Каммхубель... студентка... Франкфуртский университет...

- Жили в "Короне"?

- Да.

- Пройдемте с нами.

Они вышли за цепь полицейских и сразу попали под перекрестный огонь репортеров. Гюнтер шел, опустив голову, и старался не слушать их вопросов. Думал: хорошо, что старый Каммхубель уехал в Гамбург. Пока полиция выйдет на учителя и все поймет, он успеет побывать у Рудольфа Зикса и вытянет у него две цифры. О Шлихтинге никто ничего не знает. Карл не назвал его имени ни Каммхубелю, ни Аннет, следовательно, тайна шифра известна только троим, а все остальное не должно волновать Гюнтера. В полиции нет основания задерживать его - завтра он съездит в Заген, затем сразу вернется в Швейцарию, куда прибудут Шлихтинг и Пфердменгес. Все продумано, все идет по плану: главное - спокойствие, не выдать себя ни словом, ни жестом. Карл Хаген был другом Гюнтера Велленберга, его трагическая гибель не могла не потрясти друга - вот линия поведения...

Гюнтер уже вошел в роль, ему и на самом деле стало жаль Карла и Аннет, он любил их и мог сейчас поклясться в этом - белая роза на зеленом стебельке... Но почему вдруг задрожали мышцы на обожженном лице Карла? Неужели он подмигивает?

Это видение было таким зримым и реальным, что Гюнтер невольно схватил инспектора за плечо, смотрел расширенными от страха глазами и бормотал что-то невразумительное. Тот понимаюше пожал ему руку.

- Все бывает, - попробовал успокоить. - Но вы ведь мужчина, держитесь!

Вместе с портье они поднялись на лифте на четвертый этаж, где их уже ждали вездесущие репортеры. Инспектор приказал освободить коридор, и только после этого портье открыл дверь номера Карла.

Возле шкафа стоялоткрытый, но уже упакованный чемодан. Кровать была аккуратно застелена. На вешалке - плащ, несколько газет на журнальном столике под торшером, рядом начатая коробка конфет и недопитая бутылка вина.

Инспектор посмотрел на все это, распорядился снять отпечатки пальцев. Спросил Гюнтера:

- Когда вы собирались уезжать?

- Сегодня.

- Так я и думал, - показал на чемодан. - Ваш спутник был аккуратным человеком. Когда вы видели его в последний раз?

Гюнтер посмотрел на часы.

- Минут двадцать пять - тридцать назад. Он заходил ко мне.

Инспектор остановился перед Гюнтером. Спросил небрежно, но смотрел внимательно.

- О чем вы говорили?

- Ну... о делах... об отъезде... Потом он предложил проехать по городу.

- И вы отказались? Почему? Наверно, раньше вы не оставляли его?

Гюнтер ответил спокойно:

- Бывают разные ситуации. Сегодня я почувствовал, что третий лишний...

Инспектор кивнул.

- Фрейлейн Каммхубель? Давно они познакомились? Где?

Гюнтер знал, что врать нельзя - все равно узнают.

- Дней десять назад. В Загене. У нас были дела в городе, а она приезжала туда к родственникам.

Инспектор стал рассматривать вещи в чемодане. Казалось, он совсем потерял интерес к Гюнтеру. Даже спросил не оборачиваясь:

- А вчера? Когда вы вернулись вчера вечером? Были вместе с Хагеном?

Гюнтер понял, что полиция уже поинтересовалась у служителя на стоянке, когда Карл поставил машину.

- Нет, - ответил. - Карл ездил куда-то вместе с Аннет. А мы с полковником Пфердменгесом гуляли по городу. Полковник развлекался в ресторане, но у него заболела голова и он решил проветриться. Мы взяли такси, поездили, затем вернулись и опять сидели в ресторане, в "Короне". Погодите, когда же мы приехали? По-моему, около десяти. Но точнее вам могут сказать приятели полковника. Мы вместе ужинали, правда, мягко говоря, они выпили лишнего и ночевали у нас. Один у меня на диване, второй - у полковника.

- Как их фамилии?

- Не знаю, спросите у полковника. У меня ночевал Курт.

- И когда он ушел?

- С час назад. Жаловался, что опоздал на работу.

Очевидно, инспектор остался доволен объяснениями, так как спросил:

- Как вы думаете, кто мог это сделать?

- Что? - прикинулся недогадливым Гюнтер.

- Диверсию против вашего друга. Возможно, и против вас. Ведь вы могли сесть в машину вместе...

- Счастливый случай, что я остался жив! - Гюнтер опустился в кресло возле журнального столика. Для чего-то переложил с места на место газеты. Сейчас самое время подбросить полиции версию, которую они разработали вчера вечером, ожидая такси. Правда, инспектор может отнестись к ней скептически, но если узнают журналисты... Предмет для разговоров по крайней мере на неделю!

Сказал, будто раздумывая и взвешивая:

- Видите, дело такое... Мы с Карлом Хагеном и полковником Пфердменгесом только что вернулись из Африки. Вокруг африканских событий ходит столько слухов... Мы хотели обрисовать объективную картину, встречались с партизанами и были в войсках, поддерживающих порядок. И пришли к выводу, что слухи о зверствах так называемых карателей обыкновеннейшая выдумка. Саванну заливают кровью бунтовщиков, если бы увидели, инспектор, изуродованные трупы... - Задохнулся, будто и на самом деле трудно было продолжать, глотнул воды. - Думаю, красные, узнав о наших намерениях - а мы приехали в Европу с полковником Пфердменгесом, чтобы раскрыть зверства колониальных бунтовщиков, - устроили эту диверсию...

- Ого! - Инспектор оценил версию. - Дело приобретает интересный оборот. - Остановился в центре комнаты. - Здесь все... Сейчас осмотрим ванну, а затем придется заглянуть в ваш номер.

- Пожалуйста.

Инспектор вышел. Гюнтер самодовольно усмехнулся, он, кажется, обвел вокруг пальца этого полицейского болвана. Потянулся к графину. Наливая воду, обратил внимание на газету, что лежала рядом. Что-то заинтересовало его в ней, еще не знал, что именно, но встревожился и чуть не пролил воду из стакана. Сделал глоток, ища те слова в газете, и нашел сразу - прочитал только первые строчки и закрыл глаза: так, с закрытыми глазами, допил воду, не мог поверить, хотя знал, что это не галлюцинация...

Прочитал еще раз - как хорошо, что инспектор вышел из комнаты. Гюнтер наверняка выдал бы себя. Развернул газету, так и есть - загенский листок, его привез Каммхубель и вчера отдал Карлу. Почему же тот не сказал ему? Это бы спасло жизнь Карлу и Аннет...

Прочитал еще раз:

"Вчера скоропостижно скончался известный житель нашего города, с именем которого во многом связано процветание Загена, доктор Рудольф Зикс..."

Гюнтер воровато посмотрел, не вернулся ли инспектор, торопливо сложил газету и спрятал в карман, словно она могла выдать его. Не было сил подняться с кресла, но это продолжалось всего несколько секунд. Увидев инспектора в дверях, встал и вытащил ключ.

- Пожалуйста... это от моего номера.

Шел за полицейским, смотрел на его аккуратно подстриженный затылок не было никаких мыслей и желаний, машинально отвечал на вопросы инспектора, когда тот осматривал номер.

Стоял на том же месте, что и утром, смотрел в окно - толпа уже разошлась, полицейские убрали остатки "фольксвагена". Почистят и вымоют асфальт, и завтра ничто не напомнит о сегодняшней трагедии: будет стоять какой-нибудь "ситроен" или "опель", только он, Гюнтер, запомнит на всю жизнь, потому что совесть будет мучать его.

Интересно, мелькнула внезапно мысль, а мучила бы, если б он все же заполучил пять миллионов? Наверно, не так, ибо знал бы, ради чего пожертвовал двумя жизнями, а так пусто, - все напрасно: и их поездки, и волнения, и, наконец, его измена.

Завтра он вернется в Швейцарию, и начнется привычная жизнь - кофе по вечерам в клубе, репетиции и спектакли, споры об искусстве... Среднее существование полунищего от искусства. Но, подумал вдруг с испугом, он уже не сможет примириться с такой жизнью, он уже почувствовал в руках деньги, много денег, он сроднился с ними, и соответственно изменились его взгляды и вкусы.Наверно, он напоминает сейчас обанкротившегося миллионера. Да, обанкротившегося, поскольку денег у него еле хватит на билет до Берна.

Гюнтер вынул платок, вытер потный лоб. Ощупал газету, вынул из кармана. Он один узнал о смерти Рудольфа Зикса, в конечном итоге, какое это имеет значение, только он знает, что группенфюрер унес в могилу тайну шифра - Шлихтинг и Пфердменгес не догадываются ни о чем, и будет справедливо, если они финансируют его - скажем, по десять тысяч марок. Больше вряд ли дадут, но и не дать не смогут: он объяснит, что эти деньги нужны ему для подкупа одного человека, без помощи которого трудно будет войти в доверие личности, знающего первые цифры шифра.

Улыбка смягчила заостренные черты лица Гюнтера: двадцать тысяч не так уж плохо, конечно, не миллион и не пять, но все-таки какой-то трамплин для человека с умом. Ведь чего-чего, а ума у него хватит. Ума, настойчивости и деловой прыти.

Улыбнулся еще раз. Можно даже написать Шлихтингу и полковнику расписки, но пусть только попробуют вернуть свои жалкие двадцать тысяч! Он намекнет, что Гюнтеру Велленбергу - люмпен-интеллигенту, терять, собственно говоря, нечего, а вот дорогим господам... Если левые газеты начнут распутывать этот клубок...

Гюнтер засмеялся. Инспектор удивленно посмотрел на него, и парень сразу сделал постное лицо.

Потом инспектор ушел. Гюнтер лег на диван - захотелось спать, сон одолевал его...

Он лежал с подложенной под щеку ладонью и вдруг увидел темно-звездное небо - такое темное небо и такие яркие звезды можно видеть только во сне. Звезды мерцали, и Гюнтеру было тревожно, предчувствовал: сейчас что-то случится, и не знал, что именно...

Но вдруг луч, белый и тонкий, как лезвие, прорезал звездное небо и потерялся где-то в бесконечном просторе.

Почти одновременно в луче возникли две фигуры - они шли, взявшись за руки, словно их мог кто-то разлучить, вначале нерешительно, будто учились ходить по канату, но постепенно их шаги становились увереннее, они шли и не обращали внимания ни на звезды, ни на луч, смотрели друг на друга, и в этом безбрежном мире для них не существовало ничего, кроме них самих и их любви.

Аннет улыбалась Карлу - белая роза на зеленом стебельке - и ямочка на ее щеке двигалась, а глаза излучали синий свет...

Они шли, разговаривая о чем-то, молчали, смеялись, снова разговаривали и снова молчали. И им было хорошо, потому что самое главное - найти друг друга, зная, что всегда будут радостными и пожатие руки, и улыбка, и поцелуй, и просто ненароком сказанное слово, а они знали, что так будет вечно, поскольку луч вел их в вечность и дорога их не имела конца.

Самбук Ростислав Взрыв

1

Близилось отправление самолета в Одессу. Объявили посадку, а пассажиры, сдав багаж и зарегистрировав билеты, толпились в небольшом. узком помещении перед выходом на летное поле.

Девушка подогнанной аэрофлотовской форме, пассажирами, направлялась к дверям. она, слегка запрокинув голову, гордо и как-то отчужденно, будто и не улыбалась только что, регистрируя билеты: женщинам приветливо, с едва ощутимым превосходством, мужчинам кокетливо и чуть вызывающе.

Парень в пестрой рубашке и полинялых джинсах попытался остановить девушку, но та не удостоила его даже взглядом, а он в восхищении бросил приятелю через плечо:

— Чертовка, стоит познакомиться.

Тот ответил рассудительно:

— Пустой номер. Через час будем в Одессе.

— Скоро вернемся…

— За месяц забудешь. На одесских пляжах знаешь сколько таких!

— Жаль пропускать… — Парень подтянул джинсы и поправил рубашку. У него был вид человека, не сомневающегося, что ему должно принадлежать все.

Пожилая женщина, стоящая перед молодыми людьми, недовольно обернулась, видно, хотела сказать что-то осуждающее, но только хмыкнула сердито.

— Осторожно, бабуля… — нагло хохотнул парень в джинсах, он явно хотел поддеть ее, однако женщина лишь вздохнула глубоко и сделала вид, что не заметила обидных слов.

Лысоватый человек, розовощекий и курносый, воровато скосил глаза на крутые девичьи бедра, он не осмелился глянуть выше, но даже этот робкий взгляд не остался без внимания его сухощавой, плоскогрудой и суровой супруги Она крепко сжала локоть мужа и прошептала угрожающе:

— Куда пялишься?

— Я — ничего… — Он испуганно шмыгнул носом и заверил угодливо: — Ты же знаешь, кроме тебя, для меня никого не существует.

— Вот и смотри на меня! — отрезала супруга.

И муж, демонстрируя свою преданность, поспешил повернуться спиной к девушке.

Седая женщина с модной прической, в шерстяном костюме английского покроя и блузке с высоким воротником смерила девушку в форме внимательным холодным взглядом и, обратившись к соседке, тоже в летах, но полной и краснолицей, процедила сквозь зубы так, что трудно было понять, какой смысл вкладывает в слова:

— Красивая девица, не так ли?

Толстуха презрительно наморщила нос.

— А-а, — махнула рукой, — все мы в таком возрасте были красивыми. Однако не кичились этим.

Седая изучающе глянула на соседку, ироническая улыбка коснулась ее уст. Видно, она ни на секунду не поверила несколько смелому и чересчур категорическому утверждению полной женщины, но не возразила, лишь покачала головой и ответила как-то жалобно:

— Молодость так самоуверенна и так скоротечна. Кто из нас не верил в ее бесконечность?..

— Когда работаешь, да еще дети на руках, некогда о глупостях думать, — не совсем вежливо заметила краснолицая.

Женщина в строгом костюме, вероятно, не согласилась, но спорить не стала.

Девушка в форме исчезла в дверях, не подозревая, какое смятение посеяла в душах пассажиров. Возвратившись тотчас, остановилась на пороге и объявила:

— Граждане пассажиры! В связи с изменившимися метеоусловиями в Одессе вылет переносится на час позже. Прошу пройти в зал ожидания.

Толпа зашумела тревожно и возмущенно, девушка выдержала паузу и объяснила коротко и как-то совсем по- домашнему:

— Понимаете, с моря надвинулся туман, и Одесса не принимает.

Большинство пассажиров, умудренных опытом, уже привыкли к аэрофлотовским неожиданностям и потому быстро смирились с неприятным известием, лишь старушка в темном платке никак не могла успокоиться и причитала в отчаянии:

— Как же так? Меня должны встретить, дала телеграмму, что же будет?

— Подождут, — успокоила ее девушка. — Теперь лето, туманы не застаиваются… — Едва уловимая улыбка мелькнула на ее лице, по-видимому, она не очень-то верила самой себе, как не поверили и бывалые пассажиры. Однако, вопреки логике, они успокоились и вереницей потянулись назад, в аэропортовский зал.

Молодой человек в полинялых джинсах задержался, ожидая приглянувшуюся ему сотрудницу Аэрофлота, но у нее появились провожатые, два пилота, девушка и не посмотрела в его сторону, и парень скривился, будто глотнул чего-то кислого.

В зале аэропорта каждый устроился как мог.

Старушка, тревожившаяся, что ее не встретят, заняла место на скамье у самого выхода — сидела, вскидываясь при каждом объявлении по радио, вероятно, все еще надеялась, что задержка окажется кратковременной.

Высокий мужчина в хорошо сшитом пиджаке и белых, отстроченных, как джинсы, модных брюках коснулся локтем соседа — полного, с большим животом, в вышитой рубашке и нейлоновой шляпе.

— Может?.. — предложил, выразительно щелкнув пальцами. — Составите компанию?

Толстяк заерзал нерешительно.

— В ресторане рассиживаться некогда, — возразил, — а в буфете разве дают?

Высокий похлопал по кожаной сумке, висевшей через плечо:

— Найдем.

— Моя закуска, — охотно согласился толстяк, и они дружно направились к стойке, где вкусно пахло, кофе.

Седая женщина в английском костюме накупила в киоске газет и журналов, нашла свободное кресло под окном, отгородилась от аэрофлотовской суеты газетой, видно, не, думала ни о вынужденной задержке, ни об одесском тумане: счастливая человеческая черта — уметь углубиться в себя, забыв о житейских невзгодах.

Пожилой человек в больших дымчатых очках и с папкой из черной кожи постоял посредине зала, он явно не знал, как и где пристроиться, наконец тоже выбрал кресло у окна, наверно, не терпел безделья — вынул из папки, украшенной бронзовой монограммой, обычную ученическую тетрадь в клеточку и принялся что-то быстро писать в ней, совсем как школьник, не выполнивший домашнего задания и спешащий в последнюю минуту наверстать упущенное.

Парень в полинялых джинсах, окончательно потерявший надежду познакомиться с сотрудницей Аэрофлота, осмотрелся и потянул своего товарища к креслу, где расположилась молодая женщина в таких же поношенных джинсах и полосатой блузке. Он устроился напротив, нагло уставившись на женщину — очевидно, не привык церемониться в таких случаях — и попытался. завести разговор:

— Где-то я вас видел…

Женщина, смерив его презрительным взглядом, отвернулась, однако это совсем не обескуражило парня, он продолжал вкрадчиво:

— Точно, я знаю вас… — Задумался на секунду, вдруг счастливая улыбка озарила его лицо, и он заявил уверенно: — В «Метро», да, встречал в ресторане «Метро», вы там официантка.

— Ну и что?

— Приятно встретить знакомую.

— Нас не знакомили…

— Давайте без церемоний. — Парень протянул руку: — Андрей.

Женщина не подала ему руки, но, чуть запнувшись, назвалась:

— Надя.

Он сразу же пересел в соседнее с ней кресло, видно, не привык терять время, заглянул Наде в глаза и хотел одарить ее одним из банальных комплиментов, которые почему-то благосклонно воспринимают даже умные женщины, но не успел: совсем близко громыхнуло, будто что- то взорвалось или в землю ударила молния. Надя испуганно отшатнулась, и молодой человек, воспользовавшись секундной растерянностью, схватил ее за руку.

— Гроза, — успокоил, — и нечего бояться. — Наклонился к ее уху и зашептал что-то.

Мужчина в сером пиджаке, отгородившись от стойки сумкой, достал еще не начатую бутылку.

— «Арарат», — сказал не без гордости, — видите, коньяк высшего сорта. Нюхали?

Но его партнера в нейлоновой шляпе не обидело это пренебрежительное «нюхали». Спокойно осушил стакан, тыльной стороной ладони вытер губы и изрек:

— Вполне может быть…

Мужчина в сером пиджаке не стерпел такого.

— Оценить вкус этого коньяка может не каждый… — начал поучительно и не без раздражения, но собутыльник прервал его весьма бесцеремонно:

— Согласен. Я говорил то же самое в Марселе, когда французы уверяли нас, что нет лучшего коньяка, чем высокосортный «Мартель».

— В Марселе?.. — не поверил высокий. — Вы?

— Да, мы ездили туда на несколько дней из Парижа.

Владелец коньяка вытаращил глаза; вероятно, не собирался больше угощать этого увальня в нейлоновой шляпе, какие еще носили разве только в отдаленных селах, но невольно проникся уважением, услышав о Марселе, и налил ему снова.

Толстяк взял стакан, понюхал коньяк и сказал вроде бы не по делу:

— Никак, истребитель преодолел звуковой барьер.

Он воспринял взрыв абсолютно безразлично, как и все

пассажиры. Седая женщина не оторвалась от газеты, мужчина в дымчатых очках, увлекшись расчетами, даже и не услышал его, только старуха у выхода тревожно перекрестилась, но сразу же успокоилась и подошла к служащему в аэрофлотовской форме, надеясь, что тот наконец сообщит время вылета в Одессу…

И ни у кого из них — пассажиров самолета, который несколько минут назад должен был взять курс на Одессу — ни на мгновение не возникло и мысли, что этот взрыв касался их всех.

А жизнь в зале ожидания шла своим чередом — молодой человек в джинсах ухаживал за официанткой Надей, двое в буфете закусывали, мужчина в дымчатых очках довольно улыбался, терзая шершавую бумагу ученической тетради золотым пером паркеровской ручки, седая женщина листала «Огонек», — видно, никто, кроме старушки, и не услышал тревожного воя сирены, последовавшего за взрывом.

2

Хаблаку изрядно надоели не очень вкусные борщи и стандартные бифштексы в управленческой столовой, и он решил перекусить в кафе, помещавшемся в подвале одного из соседних домов. Ему нравилось, что к сосискам тут всегда была свежая и; крепкая горчица, а кофе буфетчица Клава — полная, неповоротливая, с грустными и добрыми глазами — варила по- настоящему ароматный. Зная вкус Хаблака, она, не спрашивая, сделала двойной, положила на тарелку сдобную булочку и кекс, улыбнулась ласково, пожелав приятного аппетита. Хаблак подумал, что, вероятно, успех многих дел, изобретений, расчетов зависит и от благожелательного слова, и от улыбки какой-нибудь тети Клавы.

Покончив с сосисками и потянувшись за кофе, он увидел на крутых подвальных ступеньках Леню Кобыша. Лейтенант явно разыскивал его, а увидев, счастливо улыбнулся, но Хаблак сделал вид, что не заметил Кобыша, глотнул кофе и откусил сразу чуть ли не половину кекса, лишь потом поднял глаза на лейтенанта, подвинулся, освобождая место у высокого столика. Но Кобыш энергично махнул рукой и выдохнул ему в самое ухо:

— Сергей, к полковнику. Аллюр — три креста!

Хаблак догадался: случилось что-то серьезное и неотложное. Он допил кофе, аккуратно вытер губы бумажной салфеткой и только тогда направился к выходу, не забыв посоветовать лейтенанту:

— Бери, Леня, две порции сосисок. Чудо: свежие, вкусные…

Вышел степенно, и лейтенант проводил Хаблака затяжным взглядом — он, услышав, что сам полковник Каштанов разыскивает его во время обеденного перерыва, конечно, помчался бы стремглав, а майор Хаблак (майор в тридцать два года, много ли таких?), видно, знал себе цену. И лейтенант с уважением смотрел ему вслед…

Каштанов взглянул на часы, покачал головой и сказал:

— Немедленно в Бориспольский аэропорт…

Хаблак догадывался, что его нашли в кафе не для душеспасительной беседы с полковником, однако попробовал разыграть недоумение:

— Неужели, кроме Хаблака, во всем управлении…

Каштанов предостерегающе поднял руку:

— Нет времени, Сергей. Дробаха уже выехал. Там произошел взрыв. Вероятно, кто-то подложил взрывчатку в багаж, а рейс задержался, вот служба контроля и замешкалась с проверкой багажа. Какой-то мерзавец хотел уничтожить самолет в воздухе, наверно, подсунул в чемодан мину с часовым механизмом. Конечно, — добавил полковник, — эту мину обнаружили бы перед взлетом, если бы не отложили контроль багажа. Короче, кроме Дробахи в Борисполь уже выехал прокурор города. Просил подключить с расследованию именно тебя. Машина внизу.

Собственно, полковник сказал все, и Хаблак понял: нет ни минуты, чтобы позвонить жене и отменить запланированный на вечер поход в кино.

Дробаха уже ожидал его возле выхода из аэровокзала. Увидев майора, он замахал руками, даже поднялся на цыпочки. Это имело бы смысл в толпе, подумал Хаблак, а возле турникетов стояли лишь двое пассажиров, один из них насмешливо посмотрел на Дробаху и сказал, вероятно, что-то колкое. Конечно же, этот тип в черном кожаном пиджаке не знал, что возле него суетится следователь по особо важным делам, да и мог ли он догадаться, что низенький толстяк в поношенном костюме тянет по условной иерархии не ниже, чем на полковника, а может, и выше. Правда, уже через минуту Хаблак понял, что попал впросак, так как, поздоровавшись, Дробаха представил ему мужчину в черном пиджаке:

— Павел Сергеевич Деркач. Вижу, вы незнакомы. Павел Сергеевич из научно-исследовательского института криминалистики. Он — наш эксперт.

Честно говоря, Хаблаку не очень нравились мужи, подвизающиеся в криминалистике, особенно если от них так и веяло самоуверенностью, однако ничем не выказал своего отношения к Деркачу, справедливо рассудив, что внешность и первое впечатление бывают обманчивы.

— Кого ждем? — спросил Хаблак.

— Прокурора, — ответил Дробаха.

Прокурор появился в сопровождении высокого пожилого человека в форме — как выяснилось, начальника аэропорта, — и все направились к площадке, где складывали багаж для контроля перед загрузкой в самолет.

— Сколько пассажиров должно было лететь этим рейсом? — спросил Хаблак у Дробахи.

— Сорок четыре. И учтите, мину подложили в чемодан кому-то из пассажиров. Одному из сорока четырех.

— Конечно, — согласился Хаблак, — какой же дурак сам возьмет ее с собой? Для самоубийства — слишком шикарно. А о том, что контролируется не только ручная кладь, а и весь багаж, преступник не знал.

— Несомненно.

— А значит, был замысел уничтожить кого-то из сорока четырех, — задумчиво произнес Хаблак.

— Да, — кивнул Дробаха.

— Пассажиров задержали?

— Все ждут нас.

Хаблак представил себе нетерпеливых и раздраженных пассажиров в аэропорту; в центре большого пустого зала собрались совсем разные люди и смотрели на них с Дробахой — одни с надеждой, другие подозрительно и да гневно, просительно, заискивающе, угодливо, иронически, — что ни человек, то свое, особое выражение лица и особое настроение, но за всем этим угадывалась уверенность, будто они с Дробахой виноваты в чем-то и достаточно одного их слова, чтобы все волнения и переживания закончились, чтобы наконец подали самолет и доставили всех в столь желанную Одессу.

На площадке, где произошел взрыв, прибывших встретили начальник службы контроля и высокий сутуловатый человек в милицейской форме. Хаблак немного знал его — подполковник Устименко, встречались на каком-то республиканском совещании, запомнил не так самого Устименко, как копну его жестких волос, казалось, дотронь оцарапаешься.

За годы, что они не виделись, Устименко поседел, стал как-то солиднее, но волосы, как и раньше, беспорядочно торчали из-под фуражки.

От чемоданов, сложенных на площадке, мало что уцелело. Эксперт стал фотографировать место происшествия, Хаблак с Дробахой начали внимательно осматривать остатки вещей.

Устименко подошел к Хаблаку и констатировал, сокрушенно покачав головой:

— Тут все разнесло в клочья. И никто не скажет, какой именно чемодан взорвался.

Начальник аэропорта, услышав эти слова, развел руками и произнес возмущенно:

— Мы-то знаем, что мину все равно нашли бы и обезвредили. Но каковы мерзавцы: задумали свести счеты с кем-то из пассажиров и сознательно шли на то, чтобы уничтожить десятки людей!

— Где пассажиры? — хмуро спросил Хаблак.

— Мы пригласили всех в гостиницу. Попросили подождать два-три часа. Все согласились, ведь пришлось рассказать, из-за чего произошла задержка.

Пошли, — предложил Дробаха, — тут разберутся и без нас. А пассажиры и так перенервничали. Кстати, — поинтересовался, — самолет ждет их?

— А как же! — ответил начальник аэропорта. — Теперь все зависит от вас.

Тем более, — засуетился Дробаха и направился к гостинице, глубоко засунул руки в карманы пиджака.

Старушка, с которой Хаблак начал вести разговор, смотрела на него испуганно, отвечала невпопад, наконец спросила:

— Подожди, что ты про чемодан? При чем тут мой чемодан? Ты скажи, почему такое… Почему пустили этих самых?.. Говорят, напали на самолет?

Хаблак едва спрятал улыбку: надо же! Правда, и бабка старая-престарая. Такая что ни придумает, сразу и разнесет по белу свету…

— Что вы, бабушка, говорите, — успокоил он, — обычная авария.

Однако старуха оказалась не такой уж простой.

— Ежели обычная, зачем тебе знать про мой чемодан? — возразила весьма резонно.

— Авария произошла перед загрузкой багажа в самолет, — не очень конкретно объяснил майор, — может, что- то случайно попало в вещи пассажиров…

— Нет, — отрезала бабка твердо, — я хоть и старая, а чемодан сама паковала.

— А потом? — поинтересовался Хаблак. — Вы нигде его не оставляли? В чужие руки не попадал?

— Нет.

— Большой чемодан имели?

— Зачем большой! Гостила в Киеве у дочки, ну и дома, в Одессе, тоже внуки, гостинцев им купила, дочь кое- что дала: конфет, куклу, курточку.

— И дочь отвезла вас в аэропорт?

— Она сама, зять на работе.

— Автобусом?

— Такси вызвала, я говорила, не нужно, но разве ее переупрямишь? Почитай, денег много, она учительница, а муж ученый, в институте работает.

— Итак, — на всякий случай уточнил Хаблак, — чемодан вы сдали в аэропорту, когда регистрировали билет? А до того все время видели его?

— Глаз не спускала, — подтвердила бабка, — как можно, не ровен час украдут… Там, на аэродроме, столько народа, и все глазами так и стреляют…

— Ну знаете!.. — обиделся за пассажиров Хаблак.

— Так зачем спрашиваете? — не без ехидства заметила старуха.

Логика у нее была, что называется, железная, и майору ничего не оставалось, как только проводить ее до дверей, извинившись за беспокойство и объяснив, что не позже чем через два-три часа она будет в Одессе.

От следующего собеседника пахло хорошим одеколоном и коньяком. Он расположился на стуле перед столом дежурного по гостинице, за которым сидел Хаблак. Закинул нога за ногу, и майор немного позавидовал его белым брюкам, действительно красивым и модным. Хаблак слышал, что у перекупщиков такие стоили чуть ли не больше чем половина его месячной зарплаты, значит, сидел перед ним человек явно с достатком, о чем свидетельствовал и пиджак из мягкой серой шерсти, не стандартный, купленный в магазине, а явно сшитый у дорогого портного.

Майор заглянул в список пассажиров, с которыми должен был поговорить, и попробовал угадать, кто именно сидит перед ним.

— Если не ошибаюсь, — начал он, немного поколебавшись — Леонид Эдуардович Русанов? — Этот элегантный мужчина средних лет обязан был иметь и элегантную фамилию — Русанов, Боярский, Мещерский, а не какую-то простецкую, вроде Хаблака, Дзюбко или Кобеляка.

Однако предположения Хаблака не оправдались — его собеседник погладил складку на отутюженных брюках и ответил с достоинством:

— Ошибаетесь, меня зовут Михаилом Никитичем. А фамилия Манжула.

— Очень приятно, — улыбнулся Хаблак, хотя, честно говоря, этот пижонистый мужчина не вызвал у него симпатии.

Хаблак хотел уже перейти к сути разговора, но дверь приоткрылась, и в комнату заглянула старушка. Она поманила пальцем Хаблака, и не успел он подойти, как спросила:

— А где же мой чемодан? Ты чего о нем расспрашивал? Может, украли?

Хаблак подумал, что разговор с бабкой грозит затянуться до бесконечности, потому и поспешил заверить:

— Нет.

— Чай, я говорила: игрушки там и гостинцы, как же я домой без них?

— За ваше имущество, — уклончиво ответил Хаблак, — несет полную ответственность Аэрофлот. Понимаете, полную?

— Ну, ежели так… — Старушка, кажется, успокоилась, но все же пробурчала: — Лучше б чемодан был при мне.

Хаблак едва заметно улыбнулся — не мог же сказать потерпевшей, что в принципе согласен с ней. Оглянулся и поймал насмешливый взгляд Манжулы. Тот, не ожидая, пока Хаблак возобновит разговор, спросил сам:

— Если не ошибаюсь, наша беседа вызвана неприятным эпизодом с багажом?

— Если, конечно, это можно назвать лишь неприятным эпизодом…

— Извините, с кем имею честь?..

— Майор Хаблак, старший инспектор Киевского уголовного розыска.

— Оперативно работаете.

Хаблак промолчал: какое дело этому пижону до методов работы милиции? Спросил сухо:

— Разрешите поинтересоваться, Михаил Никитич, где вы живете, работаете?

Манжула прищурился.

— Извините, — спросил сам, — я тут в какой, так сказать, роли? Свидетель, потерпевший?

— Видите, — Хаблак кивнул на пустой стол, — я не веду протокол. Если не возражаете, надо выяснить кое- что.

— Не возражаю, — на удивление кротко согласился Манжула. — Как меня зовут, уже знаете. Живу в Одессе, улица Степная, сорок семь. Работаю в отделе снабжения машиностроительного завода.

— Кем?

— Заместителем начальника отдела.

«Сто семьдесят — сто девяносто рублей в месяц… Плюс прогрессивка, быстро прикинул Хаблак. — Не шибко разгонишься».

Спросил:

— Были в командировке?

— В Киеве наш главк.

— Что-то выбивали?

— Работа… — развел руками Манжула. — Станки, топливо, металл… Без снабженцев — хана.

— Долго были в Киеве?

Манжула вздохнул:

— Две недели…

— Успешно?

— Более или менее…

— Где жили?

— В гостинице.

— Вещей имели много?

— Какие у нас вещи!.. Малый джентльменский набор: белье, носовые платки, плащ, пижама и зубная щетка.

— Может, что-то приобрели в Киеве?

Манжула хитро сощурился;

— Чего вы ходите вокруг да около?.. Давайте уж прямо…

— Давайте, — согласился Хаблак. — Чемодан сами в багаж сдавали?

— Конечно.

— Упаковывали его сами?

— Кто же еще?

— И чужие руки к нему не прикасались?

— Вот вы о чем! — Манжула посмотрел на Хаблака холодно. — Нет, товарищ, ищите где-то в другом месте. В моем чемодане, кроме обычной дребедени, не было ничего. Гарантия.

— А если гарантия, — поднялся майор, — то не смею больше задерживать.

Они попрощались, довольные друг другом, по крайней мере, так решил Хаблак, увидев, как приветливо улыбнулся ему Манжула, затворяя дверь.

В комнату вошла седая женщина в темно-синем английского покроя костюме и белой блузке. Она взглянула на Хаблака сурово, как учительница на нерадивого ученика, и майор в самом деле почувствовал себя проштрафившимся мальчишкой. Стоял у стола и смотрел на нее — строгую и неприступную, казалось, сейчас отчитает за неуместную шутку или неблаговидный поступок. Потому и начал чуть ли не заискивающе:

— Извините, что побеспокоили, но вынуждены поговорить со всеми пассажирами…

— Чего там, — махнула рукой властно, будто отпуская майору этот грех. И, не дожидаясь обычных вопросов, назвалась: — Мария Федотовна Винницкая. Доктор медицинских наук. Этого достаточно?

— Работаете?

— Заведую кафедрой в мединституте.

Хаблак подвинул Марии Федотовне стул. Она опустилась на него, опираясь на спинку, и смотрела, как прежде, холодно и вопрошающе.

— Нам надо выяснить лишь один вопрос. — Хаблак стоял перед профессоршей, сообразив, что именно это внешнее проявление почтительности может пойти ему на пользу. — У вас есть бирка к чемодану, который сдавали в багаж?

— Две… — Винницкая щелкнула замком сумочки и вытянула два картонных номерка. — От чемодана и сумки.

— Вы сами укладывали вещи?

Профессор смерила Хаблака с ног до головы внимательным взглядом, подумала немного, и майор услышал исчерпывающий ответ, — видно, привыкла к неожиданным вопросам в аудиториях и никогда не тушевалась:

— Я еду в санаторий на месяц и не хочу ограничивать себя. Вещи отбирала сама, кое-что дочка, они вместе с зятем уложили чемодан и сумку, я не имею времени заниматься такими мелочами, слава богу, мои домочадцы еще понимают это…

— Стало быть, дочь и зять… — раздумчиво протянул Хаблак. — Но кто же именно?

Винницкая лишь пожала плечами, вероятно, она и в самом деле не придавала этому значения, но Хаблак должен был докопаться до истины.

— Вы сами сдавали вещи в багаж?

Профессор посмотрела на него так, что майор сразу понял неуместность своего вопроса.

— Зять, — ответила, — зять отвез меня в аэропортуладил все формальности.

— Значит, хороший зять… — то ли резюмировал, то ли спросил Хаблак, однако Винницкая ничем не выказала своего отношения к этим словам, и майор подумал: традиционные отношения тещи с зятем, тем более тещи титулованной, властной, привыкшей во всем играть первую скрипку.

И еще подумал, что зять, в конце концов, мог взбунтоваться, и трудно представить, в какие формы может вылиться такой протест.

— Кто ваш зять?

Винницкая пренебрежительно выпятила нижнюю губу, будто само обсуждение этого вопроса унижало ее достоинство.

— Обычный инженер.

— Бывают необычные?

— Еще бы. — Она подняла глаза на Хаблака: неужто в самом деле не понимаете? И продолжала с нажимом: — Рядовой всюду останется рядовым, средним, разве среди вас нет таких? Ну, знаете, одному суждено всю жизнь ходить в лейтенантах, а другой в сорок уже генерал.

Что ж, в принципе Винницкая была права, но Хаблаку не понравилось, как откровенно она высказывала неприязнь к собственному зятю.

— Где он работает?

— Какой-то мостоотряд.

Майор прикинул: люди, сооружающие мосты, могут пользоваться взрывчаткой, это взволновало его, и, видно, наблюдательная дама заметила перемену в настроении майора, потому что сказала с ощутимой иронией:

— Мой зять и мухи не обидит. К сожалению, человек без взлетов, но добрый и тихий. Вероятно, для семейной жизни это подходит, конечно, смотря кому, но мою дочь вполне устраивает, может, так и надо.

— Весьма признателен вам за информацию, — сдержанно поклонился Хаблак.

Винницкая поняла, что беседа окончена, и направилась к выходу, наверно, и не оглянулась бы, но Хаблак остановил ее:

— Фамилия вашего зятя?

Профессор несколько секунд постояла и только потом повернулась к майору. Ответила уверенно:

— Напрасно. Я имею в виду, что напрасно подозреваете его. Тишайший человек. Он не способен на что-либо серьезное, надеюсь, вы понимаете меня? К сожалению, не способен, — добавила.

— И все же?

— Иван Петрович Бляшаный… — Она произнесла слово «Бляшаный» так, что сразу стало понятным ее отношение к человеку, который помимо всех недостатков носит еще и столь непредставительную фамилию. И вышла, сердито хлопнув дверью.

Хаблак постоял немного, словно переваривая полученную информацию, и пригласил следующего собеседника. Примерно через полчаса он закончил разговор с половиной пассажиров злосчастного самолета, записав в блокнот четыре фамилии. И пошел в кабинет директора гостиницы, где беседовал с пассажирами Дробаха.

По-видимому, они работали почти синхронно: в коридоре сидела лишь одна женщина, крашеная блондинка с длинными волосами, спадавшими ей на плечи. Она с интересом посмотрела на Хаблака, едва не столкнувшегося в дверях с краснолицей женщиной, буквально кипевшей от возмущения. Оттеснив майора, она подскочила к блондинке и затараторила в ярости:

— Идите, спешите, они еще смеют допрашивать нас, вместо того чтобы защитить, я уже и так едва жива, чуть не умерла от переживаний и страха!

Она явно говорила неправду: ее здоровья хватило бы на трех, а то и больше обычных пассажиров, однако Хаблак не стал возражать, зная, что зацепить такую сварливую особу мог разве что самоубийца.

Вслед за краснолицей женщиной в коридор выскочил Дробаха.

— Ну зачем же так, уважаемая?.. — пробурчал примирительно и, увидев Хаблака, едва заметно подмигнул ему.

Майор понял следователя без слов: с такими женщинами разговор на равных вести почти невозможно, они сразу идут в наступление, а почувствовав хоть немного шаткость позиции противной стороны, буквально уничтожают ее.

Но Дробаха видел-перевидел и не таких агрессивных особ, видно, все же заполучил нужную ему информацию — улыбнулся довольно, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.

— Прошу вас, Людмила Романовна, — обратился он к блондинке.

Та подняла удивленные глаза: откуда этот кругленький и по-домашнему уютный человек знает ее?

А Дробаха и правда улыбался ей, как старой знакомой; блондинка прошла в любезно распахнутую дверь кабинета, обдав майора и следователя густым и сладким запахом духов. Если бы Хаблак разбирался в них, то тут же сообразил бы, что Людмила Романовна не ровня той краснолицей пассажирке — такие духи могут позволить себе только люди весьма состоятельные, да и то не все, а особо заботящиеся о собственной персоне.

Дробаха, опередив Людмилу Романовну, любезно пододвинул ей стул, сам устроился напротив на диванчике, сплел пальцы на груди и произнес, как бы извиняясь:

— Мы задержим вас, уважаемая, лишь на несколько минут; видите, разговаривали со всеми пассажирами, вы — последняя, если бы я знал, что вы скучаете в коридоре, давно отпустил бы…

Хаблак усмехнулся: Дробаха покривил душой, но сделал это тонко и непринужденно — расположил женщину к себе и направил разговор в нужное русло.

Людмила Романовна подарила следователю искреннюю улыбку и успокоила его:

— Не все ли равно, где ожидать самолет — тут или в зале аэропорта? Кстати, долго еще?

Дробаха заверил:

— Минут через тридцать, может, раньше. — Он знал, что одесский самолет готов к вылету, и посадку объявят сразу же после их команды, собственно, после разговора с последним пассажиром.

— О, боже, — засуетилась Людмила Романовна, — вы не задержите меня?

— Всего несколько вопросов.

Женщина нетерпеливо заерзала на стуле, и Дробаха начал, не теряя времени:

— Вы замужем, Людмила Романовна?

— Конечно, — ответила она с достоинством, даже немного обиженно — неужели непонятно: женщина с такими данными редко бывает одинокой.

— Живете в Киеве?

— В новом доме на улице Ленина, — ответила не без гордости.

Дробаха задумался лишь на секунду — вспомнил: на улице Ленина за последнее время сооружен только один жилой дом.

— На углу Коцюбинского? — уточнил. — Прекрасный район, в самом центре. Квартиры улучшенной планировка…

— Да, квартира у нас неплохая.

— Двухкомнатная.

— Три.

— Замечательно, — одобрил Дробаха. — Ваш муж?..

— Директор комбината. Юрий Лукич Лоденок. Может, знаете?

— Лоденок?.. — процедил, будто припоминая, Дробаха. — Кажется, знаю… — Он бросил взгляд на Хаблака, как бы советуясь с ним, и майор понял, что Дробаха впервые слышит эту фамилию, просто ловко подыгрывает чванливой блондинке. — Говорят, прекрасный руководитель.

Да, мужа ценят.

— Главное, чтоб ценила жена.

— Не без того.

— Он провожал вас в аэропорт?

Людмила Романовна посмотрела на Дробаху как на абсолютного невежду.

— Муж заботится обо мне.

Дробаха подумал: небось намного старше и бегает на цыпочках вокруг своей крали.

— Какой багаж имели?

— Два чемодана.

— Вы сами укладывали вещи?

Женщина презрительно хмыкнула:

— Юра не позволяет мне заниматься бытом.

«Ну и ну, — подумал следователь, — неужели эта кукла не удосужилась даже вещи свои уложить?» Сверкнул глазами и уточнил:

— Летите в Одессу на отдых?

— Муж достал путевку в санаторий.

— И вы позволили мужу подбирать вам платья?

— Я вытащила из шкафа, а Юра укладывал.

— Он умеет это?

— Мой Юра все умеет. А зачем вам мои чемоданы?

Дробаха вроде бы пропустил этот вопрос мимо ушей,

— Итак, — уточнил, — ваш муж сам укладывал вещи? Без вашего вмешательства?

— Да.

— И сам сдал их в аэропорту?

— Он же муж!

— Вы всегда ездите на курорт одна? — вмешался Хаблак.

Людмила Романовна перевела на майора любопытный взгляд, губа у нее дрогнула, видно, хотела ответить резко, но сдержалась.

Хаблак почувствовал, что проявил бестактность, и пошутил:

— Оставлять дома такого руководящего мужа в одиночестве небезопасно.

— Считаете?.. — улыбнулась легко, но вдруг наморщила лоб, вероятно, иногда и сама думала так, помрачнела, взглянула на Дробаху и повторила: — Считаете, так?.. Потому и расспрашиваете о чемоданах? Говорите прямо…

— Ну что вы, просто надо уточнить некоторые детали…

Людмила Романовна переплела пальцы, сжала так, что суставы побелели, и вдруг сказала твердо и непреклонно:

— Он завел себе любовницу и решил избавиться от меня. А.я как последняя дуреха… Да, немедленно возвращаюсь домой!..

Дробаха обошел вокруг стола и наклонился к женщине.

— Вы воспринимаете наши вопросы чересчур серьезно, — попробовал успокоить. — Просто мы разыскиваем некоторые вещи, произошел несчастный случай, вот и расспрашиваем пассажиров.

— Ага, значит, это несчастный случай… — Черты лица у Людмилы Романовны смягчились, она сразу поверила Дробахе, конечно же ей хотелось верить ему, и Хаблак подумал, что перепады в настроении женщин редко подчинены логике и зависят преимущественно от эмоций. — Ну вот, случай, а я наговорила на мужа бог знает что, надеюсь, вы не приняли все это за чистую монету?

— Ни в коей мере, — заверил Дробаха, — и не нужно вам возвращаться домой, тем более, — взглянул на часы, — что через несколько минут объявят ваш рейс.

Когда Людмила Романовна ушла, Хаблак устроился на ее стуле и вытянул блокнот.

— Четверо, — сообщил, — у меня четверо таких, которые требуют проверки.

— И у меня трое. — Дробаха кивнул на исписанный листок бумаги. — Одну из них вы видели:уважаемая Людмила Романовна Лоденок. Не очень верится, что ее муж мог прибегнуть к таким… — запнулся, подыскивая слова, — крайним мерам, но проверить обязаны. Еще имеем Николая Васильевича Королькова. Академик, директор научно-исследовательского института. Летит в Одессу на симпозиум, чемодан укладывал дома сам, жены у него нет, разведен, но потом в институте чемоданом мог распорядиться кто угодно: оставил его возле вешалки в приемной.

— Но ведь в приемной сидит секретарша, — возразил Хаблак, — и от ее бдительного ока…

— Но она, конечно, выходила из приемной, и не раз, затем, может, у нее есть основания не любить начальника. К тому же Николай Васильевич не может вспомнить, кто положил в его чемодан бутерброды, принесенные из буфета. Академик весь в своей физике, ни на что другое его не хватает.

— Да, — склонил голову Хаблак, — у таких людей много учеников, друзей, много и недругов. — Представил, какой переполох вызовет расследование дела с чемоданом академика не только в институте, и нахмурился.

Дробаха аккуратно сложил листок с пометками, спрятал во внутренний карман пиджака:

— Наконец, Ярослав Нестерович Залитач, студент-заочник и рабочий. Его дорожную сумку паковали товарищи в общежитии. Основательно набрались и поехали в аэропорт.

Хаблак постучал пальцами по красной обложке своего блокнота:

— У меня четверо. Профессор медицины Мария Федотовна Винницкая. Раз. Евгений Емельянович Трояновский. Скульптор. Два. Григорий Андреевич Дорох. Председатель колхоза из села Щербановка. Три. И наконец, четвертая. Надежда Мирославовна Наконечная. Официантка ресторана.

— Итак, семеро, — подытожил Дробаха торжественно, как будто сделал большое научное открытие. — И все из Киева. Кроме председателя колхоза. Но — Киевская область.

Они возвратились в аэропорт и вышли на летное поле. Хаблак увидел цепочку пассажиров, потянувшуюся к самолету, стоявшему неподалеку. Во главе ее шла седая женщина в темном английском костюме. Шагала, помахивая сумочкой, суровая и независимая, будто прокладывала путь людям, измученным ожиданием, нервотрепкой и разговорами со следователем.

«С характером женщина», — подумал Хаблак и сказал:

— Началась посадка на Одессу.

— А нам назад в город, — ответил Дробаха. — Кстати, несколько пассажиров отказались лететь — возвратились домой за вещами. Другие позвонили домой, чтобы родственники упаковали новые чемоданы и завезли их в Борисполь. Очень спешат, а аэропорт гарантирует, что сегодня же чемоданы будут доставлены в Одессу.

— Пошли, Иван Яковлевич, может, эксперты что-нибудь подкинут нам. Надо также составить протокол осмотра места происшествия.

Однако надежды Хаблака оказались напрасными. Как первоначально констатировали специалисты, в одном из чемоданов или в сумке взорвалась, несомненно, самодельная мина с часовым механизмом. Уцелели только остатки трех чемоданов, владельцев которых можно было установить. Но среди них не было ни одного из «великолепной семерки», как прозвал ее майор.

Оставив эксперта Деркача подводить окончательные итоги, Дробаха с Хаблаком возвратились в город.

3

Солнечный зайчик скользнул по стене, остановился, затрепетал и внезапно исчез, вроде его и не было и этот мерцающий свет пригрезился Юлии. Почему-то сделалось обидно и тоскливо, будто ее одурачили, наобещали бог знает чего и не дали, обвели вокруг пальца, да еще и посмеялись.

Юлия закрыла глаза, все еще думая, что шаловливый зайчик, и скрип створок открытого окна, и запах роз — все это снится ей, и сон этот такой светлый и радостный, что лучше не просыпаться вовсе.

Но оконные рамы поскрипывали как наяву, посаженные в прошлом году Евгением розы пахли сладко, и Юлия, вздохнув, сбросила одеяло. Тотчас над кроватью распахнулись дверцы деревянного часового домика, оттуда выглянула кукушка, подала голос, оповестив, что уже час дня, казалось, хитро скосила глаз на Юлию и незамедлительно отправилась восвояси.

Юлия окончательно проснулась, села на кровати, прижав к груди мягкую подушку и свесив голые ноги. Подумала: вот наконец она одна. Одна в этом большом четырехкомнатном доме, не считая дурашливого солнечного зайчика от оконного стекла. Утренний ветерок раскачивает раму, зайчик прыгает по стене, Юлия потянулась, чтобы поймать, удержать его, но увертливый зайчик скользнул на потолок и даже, кажется, показал ей язык.

Юлия вскочила с кровати и закружилась на пушистом ковре, сплошь покрывавшем пол спальни, кружилась раскинув руки, будто утверждая так свою абсолютную свободу и независимость.

Вдруг подумала, что это занятие не под стать ей, что времена девичьей резвости давно прошли, ей уже тридцать, успела несколько округлиться и даже отяжелеть.

Но у нее месяц свободы, целый месяц, она сбросит лишний вес, а сколько того лишку, никто, наверно, не замечает, никто, кроме нее…

Главное, что ей так легко дышится, а тело такое упругое и загоревшее, роскошное тело тридцатилетней женщины, у которой еще все впереди…

Юлия провела ладонями по крутым бедрам, будто проверяя их упругость, засмеялась счастливо и побежала под душ. Включила воду, взвизгнула, не выдержав резкой обжигающей свежести, мотор гнал воду из-под земли, и мало кто мог устоять под таким душем, но Юлия привыкла к такой процедуре, она серьезно относилась к своей красоте, зная, что это, возможно, единственное богатство, отпущенное ей в жизни.

На завтрак Юлия сварила два яйца и позволила себе целую чашку крепкого несладкого кофе, в холодильнике лежала, дразня ее, половина пражского торта, привезенного позавчера Евгением из города, но Юлия поборола искушение и ограничилась ломтиком черного бородинского хлеба.

Ела и думала; как все же хорошо что нет Евгения. Муж любил основательно позавтракать, для него она должна была жарить котлеты и неизменные деруны. Этих картофельных оладьев он мог умять десяток или больше, а попробуй очистить и натереть столько картошки!

Юлия представила, как смачно жует и чавкает Евгений, ей сразу стало противно, но только на мгновение, сегодня ничто не могло испортить ей настроение, и, разделавшись с завтраком, она устроилась на пуфике перед зеркалом. Проверила, не появилась ли где-нибудь на лице случайная морщинка, — не нашла, вздохнула облегченно и расчесала густые пепельные волосы. Прищурившись, долго смотрела на себя и осталась довольна.

Коснулась маленькой родинки под левым глазом. Родинка придавала ей пикантность, и Юлия каждое утро дотрагивалась до нее, это вошло в привычку, прикосновение стало как бы магическим, будто охраняло ее, сберегало красоту, и, ощутив родинку под пальцем, Юлия будто убеждалась, что первые морщинки на ее лице появятся не скоро.

Потянулась за тушью. Красота красотой, но и она требует усовершенствования. Тем более сегодня. Ведь день обещает стать особенным, через час она увидит Арсена, ради него она все и устроила так, что Евгений вчера вылетел в Одессу.

Юлия сама отвезла Евгения на «Ладе» в Бориспольский аэропорт, смотрела, как самолеты взмывают в небо, и думала — случаются же аварии; наверно, не опечалилась бы, узнав, что белый лайнер где-то упал на землю. Никогда б не увидела лоснящегося лица мужа и губ, блестящих от жира, которые он вытирает тыльной стороной ладони… Ей даже в голову не пришло, что вместе с ним разбились бы другие люди — чужие трагедии не волновали ее, ей предостаточно собственных хлопот…

Когда она вышла замуж за Евгения, конечно, о любви не было и речи. Просто знала, что за его спиной можно чувствовать себя спокойно и уютно. «Лада» и дача, тысячные заработки. Не говоря уж о том, что быть женой скульптора как-то престижнее, чем инженера или хотя бы доцента. Скульпторы на дороге не валяются, даже на уготованной ей.

Другое дело, что скульптором Евгения можно было назвать лишь условно — кому какое дело, что он лепит, жаль, конечно, что не мог выставиться, да и вряд ли сможет, она пришла б на его выставку в норковой шубке, кто смотрел бы на скульптуры, если бы она появилась на вернисаже — слово-то какое: вернисаж, и она в норковой шубке…

Увы, надежды на вернисаж тщетны, никто пока еще не выставлял надгробий и памятников, каким бы спросом они ни пользовались…

Единственное утешение: подлинный вернисаж Евгения на Байковом кладбище. Иногда он возил Юлию туда: показать что-нибудь новенькое — в мраморе или граните, массивное и впечатляющее.

Юлия ахала от удовольствия, она знала: белый мраморный памятник — это половина ее норковой шубки плюс красные австрийские сапожки, а вот бронзовый бюст па гранитной колонне еще не отоварен, она хочет, чтоб Евгений поменял «Ладу» на «Волгу». «Лада», правда, удобна и комфортабельна, но «Волга» престижнее, черная или белая «Волга», она выходит из нее в вечернем платье, из черной «Волги» — в белом, а из белой — наоборот, но платья обязательно открытые, они подчеркивают округлость и привлекательность ее плеч, и черт с ним, пусть позади плетется Евгений со своим лоснящимся лицом, какое это имеет значение, кто именно плетется за ней, хотя если бы Арсен…

Воспоминание об Арсене приятно пощекотало нервы, и она подумала, что вечером хорошо бы податься с ним в город, завалиться куда-нибудь в «Курени» или «Ветряк», подальше от центральных ресторанов, где можно встретить знакомого художника или скульптора, — как правило, коллеги Евгения не без денег и привыкли вечером шататься по злачным местам.

А потом домой. Ведь тут, на даче, все видно, все подходы как на ладони, а от всевидящих очей тетки Марьяны вообще ничто не скроется.

Юлия вздохнула. Проклятая тетка! Если бы не она, Арсен мог бы каждый вечер приходить сюда, в конце концов, можно выломать пару досок в заборе позади дома.

Но тетка учла и такую возможность, привыкла по вечерам без приглашения приходить в гости, попить чаю или попросить чего-нибудь, а глазами так и шарит, и все она учует — даже секундное смущение Юлии или терпкий запах одеколона Арсена.

Юлия достала из ящика туалетного столика флакон мужского французского одеколона, купленного вчера в Киеве. Одеколон парижской фирмы, двадцать пять рублей, но она заплатила бы и больше, лишь бы услышать радостный смех Арсена.

Почему он так редко улыбается ей? Ведь она такая красивая, ну, немного старше его, но какое это имеет значение сейчас, когда еще ни одна морщинка не появилась на ее лице, а голубые глаза излучают любовь, нежность и страсть?

Не говоря уже о родинке, из-за нее мог бы потерять голову не один мужчина…

Юлия еще раз на счастье коснулась родинки, просто на купальник накинула халатик, схватила пляжную сумку и вышла в сад.

С улицы и от соседей слева усадьбу Трояновских отгораживала лишь проволочная сетка. Юлия уговорила Евгения поставить сплошной деревянный забор, но не хватало времени, спрос на памятники увеличился, теперь даже в селах начали ставить не сваренные из железных труб кресты, а гранитные плиты. Евгений едва успевал обрабатывать их, взял даже двух помощников, создал маленькую нелегальную артель, но все равно почти что разрывался на части, и забором только обещал заняться. Правда, если бы Юлия хоть немного нажала на него, давно бы сделал, однако у нее тоже была голова на плечах, и она умела считать: забор отвлек бы Евгения от работы, по крайней мере, на неделю (достать подходящий материал, договориться с шофером, построгать доски, найти рабочих), а за это время они потеряли бы кучу денег… И Юлия мирилась с проволочной сеткой.

Соседка кормила птицу. У нее было несколько гусей и десятка два кур. Юлия не обращала внимания на шумное соседство, ведь всегда покупала свежие яйца, что, учитывая аппетит Евгения, было очень важно.

— Доброе утро, Настя, — поздоровалась Юлия первая. Хоть и ездила в «Ладе» и сама не копалась на грядках, но не гнушалась сельскими женщинами, и те, в душе не весьма уважая ее, относились к ней дружелюбно. Может, потому, что мать Евгения выросла и умерла на этом приднепровском хуторе, а может, благодаря авторитету односельчанина.

Настя посыпала курам пшеницы, вытерла руки полинявшим фартуком, смерила Юлию внимательным взглядом и спросила:

— Выспались?

Юлия подставила лицо уже горячим солнечным лучам. В Настином вопросе она уловила довольно выразительный подтекст. Еще бы: Настя поднималась на рассвете — работала в соседнем пионерском лагере, — кроме птицы имела еще корову и пять овец, она должна была одна крутиться по хозяйству — муж пил и только в редкие трезвые дни помогал жене. Но притом торговался: дашь рубль, выкопаю яму-или отброшу навоз…

И Юлия знала точно: Настя, как ни бранилась, все же платила, потому что ей это было выгодно — вряд ли кто-нибудь взял бы за яму дешевле.

Как-то Юлия спросила у соседки, почему она мирится с бездельником. Настя только отмахнулась, зато всезнающая тетка Марьяна объяснила, что Настин Сидор время от времени бросает пьянку — косит траву, вскапывает огород, а без этого им с двумя детьми не прожить. Сидор хоть и последний из последних в хуторе, но обеспечивает скотину сеном, к тому же работает, а вернее, числится кочегаром в том же лагере, где работает Настя, и ей иногда удается опередить мужа, получив за него в бухгалтерии деньги.

В такие дни Сидор скандалил с Настей, его ругань слышна была чуть ли не на весь хутор, и умолкал он, лишь завидев на соседском крыльце Юлию. В зависимости от собственного настроения, а также от крепости выражений Сидора, она, чтобы утихомирился, выносила ему рубль или два, хотя в общем-то не любила раскошеливаться.

Юлия пропустила мимо ушей иронический вопрос Насти и то ли попросила, то ли приказала, — впрочем, ей было все равно, как воспримет Настя ее тон, ведь платила не меньше, чем на базаре, а до базара Насте надо было тащиться пять километров:

— Сделайте к вечеру творог.

— Сделаю, — сразу же согласилась Настя и предложила: — Может, еще и свежей сметанки?

— Возьму, — ответила Юлия и подумала, что с такими харчами не похудеть.

Настя еще раз вытерла руки и спросила вроде между прочим, но смотрела внимательно, и Юлия почувствовала, что ее соседка не так уж проста, как кажется:

— Без Евгения Емельяновича как будете?

— А что нам, молодым? — парировала Юлия, в конце концов, от Насти она могла и не таиться. Настя — кремень, из нее никто и слова не вытянет, не то что тетка Марьяна.

И действительно, соседка расплылась в приветливой улыбке и ответила убежденно:

— Недаром говорят: живи, пока живется…

Юлия махнула пляжной сумкой и направилась к калитке по выложенной бетонными плитами дорожке, даже спиной ощущая восхищенный Настин взгляд. Что ж, все правильно: одной доить коров, другой загорать; но Юлии было абсолютно безразлично, кто и как оценит ее образ жизни — главное, брать от этой самой жизни все, что возможно.

Тетка Марьяна полола огород. Наклонилась над грядкой, повернувшись к улице спиной, казалось, ничего не слышит и не видит, однако ее поза и сосредоточенность нисколечко не поколебали уверенности Юлии: Марьяна и сейчас замечает все, что происходит на улице, вероятно, она все слышала и видела даже во сне. Юлия на всякий случай остановилась и почтительно поклонилась Марьяниной юбке, из-под которой выглядывали полные загоревшие икры. Ее предположения оказались небезосновательны: тетка Марьяна сразу же оторвалась от огурцов, выпрямилась, поправила косынку и пропела чуть ли не с нежностью:

— Доброго здоровья, красавица.

— Огурцов у вас будет!.. — бросила взгляд на грядки, подбодрила соседку Юлия. — Бочку, а то и две насолите.

— Да, будет, — согласилась Марьяна. — Немного будет, — уточнила. — Может, жара помешает или град выбьет цвет… И ты бы посадила. Земли вон сколько гуляет, а свежий помидор или редька к столу всегда кстати.

«Началось, — неприязненно подумала Юлия, — опять мораль прочтет!»

Дело в том, что Юлия никогда не сажала на своем участке овощей. Немного цветов возле дома — розы, пионы, георгины, флоксы, чтоб пахли и радовали глаз, остальную территорию, соток пятнадцать или немного больше, засеяли травой — газон выглядел прекрасно, на нем можно было играть в бадминтон или загорать.

— Если я посажу морковь, кто же у вас станет покупать? — пробовала отшутиться Юлия, но тетку Марьяну трудно было сбить с правильного пути.

— Грех, земля гуляет, — возразила твердо. — Каждый должен работать на земле.

Юлия хотела сказать, что от работы и кони дохнут, однако промолчала: этой упрямой тетке вряд ли можно доказать что-либо — мораль заурядного человека; себя же Юлия считала чуть ли не аристократкой, по крайней мере, ставила на несколько ступеней выше простых крестьянок, но старалась ничем не выказывать этого. Вот и теперь вздохнула и стала оправдываться:

— Не приучена я к земле.

— Посидела бы голодная, быстро приучилась.

— Ой, тетенька, в нашей стране нет голодных.

— Оттого, что все люди работают.

— Вы же не знаете, тетенька, я пишу…

— Нашла работу!

— Вы ничего не читаете, вот для вас и не работа.

— А что же ты пишешь?

Юлия сделала таинственное лицо.

— Рассказы и повесть.

Действительно, попросила Евгения привезти хорошей бумаги и иногда, облачившись в пеньюар, просиживала часок за столом. Даже исписала два или три листка, называлось написанное «Мои записки и наблюдения». Как- то она прочла кое-что оттуда Евгению: «В глубине его живота затрясся смех»; «Среди прохожих промелькнули знакомые серые глаза, подернутые грустью»; «Не оскорбляйте землю топорными сапогами»; «Соловьи безумствовали от любви»…

«Записки и наблюдения» Евгению понравились. Юлия искренне верила, что все еще впереди и что ее ждет громкая литературная слава: она станет известной, как автор «Консуэло», фамилию писательницы забыла, но какое это имеет значение!

— Книгу пишешь? — все еще не верила Марьяна.

— Ну да, тетенька.

— А не врешь? — Видно, эта новость сразила Марьяну так, что она даже рот раскрыла от удивления.

— Вы же, тетенька Марьяна, все равно ничего не читаете!

— Твою книжку прочту, — пообещала Марьяна. — Обязательно прочту. Когда дашь?

Не так быстро это делается, — уклончиво ответила Юлия, повернулась и пошла, гордо вскинув голову.

Сегодня она одержала победу над проклятой въедливой теткой, день вообще начался прекрасно, и Юлия зашагала по тропинке к речке, уверенная, что никто и ничто не испортит ей настроения.

Тропинка вилась в ивовых зарослях, сразу за болотом взбегала на пригорок, тут Юлия постояла немного, чувствуя, как ветер щекочет ее голые ноги. Видела уже речку и пляжников на берегу, летом даже на этот богом забытый хутор съезжались дачники не только из Киева, случались москвичи и ленинградцы — их привлекали чистые песчаные пляжи, свежее молоко и овощи, не очень разбалованные хуторяне продавали их сравнительно дешево.

Юлия сбежала с пригорка и направилась к пляжу, подпрыгивая и пританцовывая, совсем как школьница, получившая пятерку. Луговые травы мягко ложились ей под ноги, сладко пахло медуницей, с Днепра веяло свежестью, там на пляже ждал ее Арсен — хорошо, когда все в жизни улыбается тебе и ложится к ногам, да еще к таким стройным и загорелым…

Пересекши луг, Юлия замедлила шаг, разыскивая взглядом Арсена, не нашла и встревожилась: должен был прийти; впрочем, куда ему деться?

Стала, осматриваясь, вдруг увидела, и сердце екнуло.

Неужели случилось наихудшее?

Юлия почувствовала, как тоска подкатилась к сердцу, оно еще раз екнуло и оборвалось, но никто б не заметил этого — стояла праздничная и улыбчивая, высокая, стройная и красивая, и ветер играл ее густыми пепельными волосами.

А Арсен лежал в десяти шагах на коврике, и рядом с ним сидела, обняв колени, девушка в пестром купальнике. лет семнадцати-восемнадцати. Юлия это определила сразу. Не очень красивая, худая, но самоуверенная, ишь как наклонилась над Арсеном, улыбаясь.

Скосила глаза, рассматривая внимательно. Может, ошиблась, может, ревность сделала ее несправедливой, и девчушка не так уж плоха?

Нет, разве может быть привлекательным существо с острыми коленями, курносое и еще, кажется, веснушчатое? Да, физиономия у нее в веснушках, рот чуть ли не до ушей, губы тонкие.

Постепенно Юлия успокаивалась. Видно, Арсен заждался, ну, увидел на пляже знакомую, отчего же не покалякать?

Но мог бы уже и заметить Юлию, хоть раз оглянуться…

А веснушчатая девчонка наклоняется к нему совсем близко, и Арсен кладет руку на ее колено. Да еще поглаживает.

Юлия подхватила халат, пляжную сумку и направилась вдоль берега так, чтоб Арсен обязательно заметил ее. Шла, смотря прямо перед собой, но краем глаза видела, как Арсен снял руку с колена девчонки и попытался спрятаться за нее. Значит, знает кошка, чье сало съела…

Юлия отошла шагов на десять, вытянула из сумки махровую простыню, постелила на нагретом песке, достала черные очки и, растянувшись на простыне, начала бесцеремонно следить за его маневрами. Казалось, смотрит совсем не на них, а на речку, но не пропускала ни одного их движения.

Девчонка заметила ее и что-то сказала Арсену, может, это веснушчатое создание знало об их отношениях и торжествовало… Юлия едва подавила в себе желание подойти к ним и как-то унизить, она только не знала как, и это секундное колебание спасло ее: в самом деле, устроила бы скандал, наделала бы глупостей и лишь унизила себя, а так опомнилась, сделав вид, что углубилась в книгу. Однако следила за Арсеном исподлобья, хорошо, что темные очки прятали глаза.

Не без злорадства заметила: испугался и отодвинулся от девчонки, но та, вероятно, тоже разгадала его тактику, видно, съязвила по этому поводу, и Арсен расхохотался вызывающе, обнял и притянул ее к себе, начал что-то шептать на ухо — она смеялась громко, даже слишком громко, с расчетом, чтобы Юлия услышала. Это был смех победительницы. Юлия побледнела от обиды, но овладела собой, отбросила книгу и легла навзничь, раскинув руки, будто издевательский смех и коварство Арсена не касались ее.

Захотелось плакать, и слезы действительно навернулись на глаза. Дома забилась в угол, выплакалась, а тут, среди веселых, оживленных людей, должна была делать вид, будто наслаждается жизнью и, как все, спешит воспользоваться летним теплом, днепровской водой, надышаться напоенным луговыми ароматами воздухом.

Немного погодя слегка успокоилась, подумала и поняла, что особых оснований для тревоги нет, должно быть, Арсен нарочно разжигает ее ревность, не может быть, чтобы он променял ее на это веснушчатое чучело. Кто-кто, а Арсен не соблазнится острыми коленками девчонки, ничего не смыслящей в любви… Она-то знает Арсена, пожалуй, больше, чем он сам себя…

Юлия засмеялась довольно, будто замурлыкала кошка в предчувствии вкусной еды.

И как она сразу не разгадала этот не очень хитроумный маневр? Поднялась, разморенная солнцем и переживаниями, медленно подошла к коврику, увидев, как отодвинулся Арсен от девчонки и как та притихла и напряглась, будто в ожидании грозы. Юлия, сняв очки, спросила чуть ли не ласково:

— Как тебя зовут, дурочка?

Девчушка невольно потянулась к Арсену, ожидая от него помощи, но он лежал, подложив руки под голову, отчужденный и холодный, вроде все это не имело к нему никакого отношения.

Девушка съежилась, даже как будто сгорбилась и ответила покорно:

— Татьяной.

— И ты, Таня, действительно вообразила, что взяла верх надо мной?

Юлии вдруг стало смешно — она представила эту сцену со стороны: стоит под солнцем молодая, красивая женщина, длинноногая, загорелая, с высокой твердой грудью, а в ногах у нее гадкий утенок, которого она может невзначай раздавить.

— Что вы хотите от меня? — донесся снизу испуганный голос.

— Думаешь, закадрила Арсена? Он сам…

— Вот то-то и оно, а ты, дурочка, размякла от счастья. Но не по тебе же…

Перевела взгляд на Арсена. Лишь демонстрирует равнодушие и независимость, а глаза бегают, и весь подобрался.

— Ну!.. — только и вымолвила.

— Чего тебе? — ощетинился Арсен, и Юлия поняла, что не должна унижать его, хоть знала: проглотил бы и это. Все же дала ему возможность отступить с достоинством.

— Пошли купаться, — предложила.

Арсен понял, что гроза миновала, и бодро вскочил на ноги:

— Пошли. — Направился к реке, ни разу не оглянувшись на девушку, которую только что обнимал так нежно, и Юлия побежала за ним, тоже забыв о ней, — лишь на секунду мелькнула мысль, что когда-нибудь Арсен так же легко бросит и ее, уйдет не оглянувшись и сразу же позабыв.

Но когда то еще будет, и стоит ли сейчас забивать себе этим голову?!

Они поплыли к песчаному островку, заросшему ивами, Юлия устала, растянулась под кустами и смотрела, как Арсен, загребая ногами песок, идет к середине островка. Высокий и стройный, мышцы так и играют, волосы до плеч, капли воды поблескивают на бронзовом, загорелом теле.

Арсен с утра и до вечера на пляже, больше на хуторе делать нечего, а в город возвращаться боится. Говорит, надо перекантоваться здесь, в Дубовцах, — его партнера по денежным операциям вроде замела милиция, и неизвестно, что тот говорит на допросах.

— Вечером поедем в Киев, — сказала Юлия, внимательно наблюдая за Арсеном.

Тот остановился, глянул недоверчиво:

— Зачем?

— Гульнем. Надоело прятаться.

— Я не против.

— Посидим в «Театральном».

— Там не повара — калеки.

— Можно в «Дубках».

— Лучше. Но я сухой.

— У меня найдется.

Арсен подсел к Юлии, нежно обнял за плечи. Заглянул в глаза.

— Хорошо, что своего тюфяка спихнула, — сказал беззлобно. — Крутился под ногами. А в Киеве мне один звоночек нужно заделать.

— Двушку одолжу.

— Заночуем?..

— У меня. Машину в гараж, а сами в «Дубки». Возьмем такси.

— Это ты хорошо придумала.

— Не что ты…

— А — махнул рукой, — ты об этой веснушчатой плюгавке…

— Вот что, — вдруг закипела Юлия, — если еще раз увижу!..

— Нашла к кому ревновать!

— Слушай меня, дорогуша, внимательно: глаза этой выдре выцарапаю. И тебе тоже.

— Там же не на что смотреть!

Арсен погладил плечо Юлии, она отстранилась, и он сказал примирительно:

— Забудь.

— Я ничего не забываю, учти, — ответила, ело блеснув глазами. — Это же надо: я Евгения из дому выпихнула, думаешь, легко было? А ты в тот же день…

— Ну, побаловался немного. Ради спортивного интереса.

— Тоже мне спортсмен… — ответила Юлия уже совсем другим тоном, покосившись на широкие плечи Арсена. Она откинулась на горячий песок, подложила ладони под мокрые волосы и предложила:  Может, в Киеве несколько дней пробудем?

Арсен упрямо покачал головой:

— Я же сказал, для меня это небезопасно.

— Да что такое?

— Вообще чепуха. Купили полторы сотни долларов, подумаешь, вшивых полтора куска, кто-то капнул, и Чебурашку замели.

— Чебурашку?

— Костика, мы вместе с ним это провернули.

Юлия брезгливо выпятила губы: какие-то полторы сотни на двоих и вовсе мизер. Правда, если копнут глубже, у Арсена могут возникнуть большие неприятности. Как-то по пьянке намекнул, что «балуется» валютой и руководит целой шайкой фарцовщиков. Может, и в самом деле ему не стоит мозолить глаза милиции?.. Но ведь здесь, на хуторе,

им нужно взвешивать каждый свой шаг, прятаться от всех…

Предложила:

— А зачем тебе на Крещатик подаваться? Перекантуешься у меня. Несколько дней.

— Скучно.

— Со мной не соскучишься! — пообещала Юлия вполне серьезно, и Арсен сумел оценить перспективы, открывающиеся перед ним. Упал на песок рядом с Юлией, потянулся к ней, но она решительно отодвинулась:

— Ты что, с ума сошел?

И вправду, мимо островка, буквально в нескольких десятках метров от них, промчалась «Ракета», сверху надвигалась огромная баржа…

— Потерпи до вечера, — попросила, стыдливо опустив глаза, как девушка, впервые услышавшая слова любви.

— Ну ты даешь! — восхищенно воскликнул Арсен.

Его лексике явно не хватало разнообразия, но Юлия

не замечала этого. Шепнула:

— После обеда за селом, возле старого дуба.

Но подумала: зачем ожидать вечера, лучше приехать в Киев засветло, она сможет примерить несколько вечерних платьев, и Арсен увидит, как она в них пикантна.

Юлия медленно направилась к воде, с наслаждением ощущая, как ноги погружаются в горячий песок, закинула назад голову — знала, что Арсен не сводит с нее глаз, — вильнула бедрами, едва прикрытыми полосками бикини, но сразу же одернула себя: ведь она не какая-то потаскушка, а вполне пристойная замужняя женщина, иногда позволяющая себе некоторые развлечения…

Бросилась в воду, нырнув с головой, и поплыла, не оглядываясь, к берегу.

Плыла и знала, что жизнь прекрасна и неповторима, особенно если сама куешь свое счастье.

Как поется в песне, «люби, покуда любится…»,

…Хаблак попал на хутор Дубовцы в обеденное время. Последний километр пришлось преодолевать пешком по разъезженной песчаной дороге: в «Москвиче», выделенном ему полковником Каштановым, испортилось зажигание, водитель начал копаться в трамблере, а майор, чтоб не терять время и размяться, направился к домам, видневшимся за редкими деревьями.

Сегодня утром выяснилось, что жена скульптора Евгения Емельяновича Трояновского находится на даче — об этом сообщили соседи Трояновских, они знали, где именн

Хаблак прикинул, что отдо Щербановки, села, гдеодин пассажиров самолетарох,можно сегодня же, если,ает, побывать там.

И вот тебе, испортился трамблер.

показали сразу. Верно, не н человека, знавшего своего зна объяснившая майору, как луч говорила о скульпторе о почтительно «они».

Дубовцах жили зажиточно: дома кирпичные, на железом или шифером. Хаб усадьбы, где сохранились ста хаты.

Единственное, что отличалоная, по всему фасаду, веранда,явиться индивидуальностьещетом, что калитка, отмощенная бетонными плитамилак подергал ее, во безрезультатно.

проволочной сетки, надеясь уви которая будто вымерла, и, если б н стоявшая во дворе, Хаблак мог бы поду Трояновского куда-то уехала.

Александровна водит машину и сама Бориспольский аэропорт, Хаблак знал Евгением Емельяновичем. Правда, Т сказал ему, что жена находится на даче, знать, возможно, Юлия Александровна предполагала Киеве, но что-то изменилось в ее планах, решила побывать в Дубовцах.

Однако где же она?

вопросом Хаблак и обратился к пожилой женщ светлой льняной кофте, трудившейся на огороде соседнего участка.

Женщина ответила не сразу, полминуты рассматривала Хаблака из-под приставленной козырьком ладони, нему ближе и спросила сама:

— А вы кто будете?

- По поручению Евгения Емельяновича, — не совсем конкретно ответил Хаблак, но, оказалось, столь туманное объяснение ее вполне удовлетворило, потому что сказала:

— Ищите на речке.

И, считая свой ответ исчерпывающим, направилась в огород, но Хаблак задержал ее, объяснив, что, во-первых, никогда не встречался с Трояновской, во-вторых, не знает даже, как пройти к речке, и все это значительно усложнит поиски Юлии Александровны.

— А на речку вон туда, через луг, — показала женщина в сторону видневшегося заулка. — А Юльку и сами увидите, другой такой нет.

Эта реплика, вероятно, свидетельствовала о ее отношении к соседке, как показалось Хаблаку, не весьма благосклонном, и он незамедлительно воспользовался этим:

— Как понимать — такой?

Женщина смерила майора оценивающим взглядом, презрительно хмыкнула, и Хаблак понял: небось причислила его к одной с Трояновскими компании, и совсем уже не рассчитывал на теткину симпатию, но она все же продолжила:

— А такой вертихвостки. Муж выехал, а она сразу голая на пляж…

— Голая? — искренне удивился Хаблак.

— Ну если это у вас называется одеждой… Неужто и в городе так ходят? Тряпочкой прикроется, а все видать.

— Лишь тряпочкой? — хитро прищурился Хаблак. — Наверно, в купальнике.

Тетка сердито покачала головой:

— А по селу зачем? Ты на речке раздевайся, а по селу не смей так шататься!

Хаблак хотел сказать, что, несомненно, она права, но по улице, обдав их пылью, промчались красные «Жигули», машина затормозила возле калитки Трояновских, какой-то человек выскочил из нее, подергал калитку и, убедившись, что она заперта, поехал дальше.

— Юлькина родня из Киева, — объяснила тетка. — А она не очень-то и обрадуется ей.

— Почему?

Тетка глянула на него испытующе.

А вы кем Евгению приходитесь? — спросила она.

— Просто знакомый.

— Знакомый, — молвила презрительно. — Друзья и товарищи… Ездят тут, пьют и гуляют, а чтоб другу глаза открыть…

— На что?

— А на то, что жену одну бросать негоже.

— К тому же молодую и красивую? — подыграл Хаблак.

— Вертятся тут разные…

— И вокруг Юлии Александровны?

— А вокруг кого же!

Эта информация навела Хаблака на некоторые размышления, он знал из практики уголовного розыска несколько дел, когда неверная жена и любовник объединялись против мужа, было даже убийство, правда, давно, жена отравила немилого, но времена меняются, и в нашем столетии технического прогресса…

Но чтоб так, замахнуться на жизнь стольких…

Сказал серьезно:

— Я никогда не поверю, что такая приличная и уважаемая женщина, как Юлия Александровна, может что- то позволить себе.

— Не хотите, не верьте, а мы видим. От людских глаз никто не спрячется…

«Да, не спрячется, — подумал Хаблак, — особенно от таких всевидящих, как у тебя».

Махнул рукой:

— Говорить можно все. Ну подошел кто-то на пляже, поболтали…

— Поболтали… — злобно скривила губы женщина. — Евгений в Киев, Арсен в дом…

— Арсен? Кто такой? Вот и сказали бы Евгению Емельяновичу.

— Так он и поверит… Намекали, да разве он…

— Арсен… — Хаблак сделал вид, что припоминает. — Что-то не знаю.

— Откуда можете знать? Дачник, раньше в Дубовцах им и не пахло.

— Знакомый Трояновских?

Теперь даже близкий, — сказала ехидно.

Из-за угла вынырнули «Жигули», затормозили возле дома Трояновских. Из машины выскользнула молодая женщина в цветастом халатике, машина сразу отъехала, женщина помахала рукой и отперла калитку.

— Вот и сама… — неприязненно выдохнула тетка. — Вам и искать не нужно.

Она сердито поправила платок, резко повернулась и пошла к дому, а Хаблак пересек улицу и окликнул Трояновскую:

— Юлия Александровна!

Женщина уже прошла половину расстояния к дому. Совсем не удивилась незнакомому мужчине. Остановилась, поджидая.

Хаблак шел, приглядываясь к ней. Трояновская поправилась ему. В самом деле хороша — стройная, красивая, халатик полурасстегнут, и загоревшее тело едва прикрыто. Подумал: обычно женщины, увидев чужого человека, застегиваются, но Юлия не спешила с этим, чуть- чуть помахивала пляжной сумкой и смотрела изучающе.

— Кто вы? — спросила.

— Из милиции.

— Ко мне?

— К вам.

— Что случилось?

— Есть несколько вопросов.

— Тогда прошу. — Лишь теперь поправила халатик на груди и засеменила к веранде. — Милиция?.. А-а, знаю, это в связи с Евгением? — Она не вошла в дом, указала Хаблаку на плетёное из лозы кресло. Сама опустилась в такую же качалку. — Я не ошиблась?

— Да, — подтвердил Хаблак, — разговор касается вашего мужа.

— Какой ужас! — Юлия Александровна несколько театрально сжала пальцами виски. — Евгений мог погибнуть!

— Откуда знаете? — насторожился майор.

— Только что приезжал брат. Муж утром звонил ему из Одессы и просил передать вещи. Какой ужас! — повторила, но не очень взволнованно, по крайней мере, глаза смотрели спокойно. — Взрыв! В наше время… Но при чем тут милиция и я?

— Скажите, Юлия Александровна, вы сами укладывали вещи мужа в чемодан?

— А как же.

— И он не мог попасть в чужие руки?

— А-а, вот вы о чем! — сразу сообразила Юлия. — Подозреваете меня?

— Скажем иначе: должны выяснить некоторые обстоятельства.

Глаза у Трояновской потемнели, ответила резко:

— Чемодан укладывала я лично, и чужие руки его не касались. Евгений сам положил чемодан в багажник машины, а потом вместе сдали в аэропорту. Выходит, можете подозревать только меня.

Пока что мы не подозреваем.

— Расследуете?

— Если хотите, да,

Юлия откинулась на спинку качалки, крепко сжала поручни.

— Значит, — сказала сухо и даже жестко, — кто-то положил в вещи взрывчатку. И вы разыскиваете преступника?

Этой женщине нельзя было отказать в уме и наблюдательности. Хаблак оценил это сразу, вероятно, она ожидала подтверждения, но майор промолчал, и Трояновская продолжала, не сводя с него глаз:

— Вот почему вы и вертитесь тут, в Дубовцах. И беседовали с теткой Марьяной. Представляю, что она наговорила обо мне!

— Просто расспрашивал, как найти вас.

— И тетка Марьяна навела вас на кое-какие размышления?

Хаблак опять не ответил.

— Просветила вас, рассказала об интимных сторонах моей жизни? Так вот, товарищ из милиции… — Она перестала покачиваться, наклонилась к Хаблаку и спросила: — Надеюсь, наш разговор не для третьих ушей?

— Несомненно.

— Так вот, уважаемый товарищ, вы можете подозревать меня сколько хотите, а я вам скажу откровенно..» Ведь все равно докопаетесь. Ну есть у меня человек, которому симпатизирую. Понимайте это слово как хотите, — добавила, заметив невольный жест Хаблака. Но мужу плохого не делала и никогда не сделаю. Больше того, я вам за Евгения горло перегрызу, вот что! У меня сейчас и квартира, и дача, и машина, а что я сама?.. Машинистка или секретарша у староватого начальника? Уже была и больше не хочу. А Евгений обеспечивает меня всем.

— И не очень вмешивается в вашу интимную жизнь? — не без иронии спросил Хаблак.

— Если хотите, да, — ответила не стыдясь. Покачнулась, и халатик разошелся на коленях, оголив ноги, но она не запахнулась, смотрела на майора насмешливо — знала цену своей привлекательности.

Хаблак подумал, что эта внешне обаятельная женщина — настоящая хищница, милая и обольстительная хищница с перламутровыми коготками, и сказал, будто размышляя вслух:

Но ведь можно иметь квартиру, дачу и «Ладу» и без не очень любимого мужа…

Трояновская поняла майора сразу и среагировала мгновенно:

— Черта с два! Машину можно разбить, да и вообще железо ржавеет, надеюсь, вам это известно? За дачу тут в Дубовцах мне дадут тысяч пятнадцать, ну, может, немного больше. А мне эти тысячи — тьфу. Евгений Емельянович знаете сколько зарабатывает? Так какой же мне резон — понимаете, мне — делать ему плохое?

Юлия Александровна посмотрела на Хаблака торжествующе и вдруг заметила, что этот милиционер, и, верно, не простой милиционер, а офицер милиции — ведь в цивильном, и сорочка модная, сафари, — что этот милицейский офицер красив, даже очень, глаза большие и серые, умные и пытливые, лоб высокий, а каштановые волосы поблескивают в солнечных лучах.

Совсем ничего себе мужчина, может, даже лучше Арсена, что с Арсена возьмешь — лишь фигура да красота, а ум куриный, собственно, какой ум может быть у мелкого фарцовщика, все у него «клево»…

А если?..

Мысль зародилась у Юлии, только зародилась и сразу же овладела ею.

Юлия Александровна вдруг запахнула халат на коленях и молвила сконфуженно:

— А впрочем, не верьте мне. Наболтала… Сама не знаю, что говорю. Борис приехал, рассказал, и я вся какая-то не своя…

Сквозь полуопущенные ресницы видела, как воспринимает пришелец ее перевоплощение, и думала, что стоило бы заманить его вечером на киевскую квартиру. Черт с ним, с Арсеном, никуда он не денется, а этот милицейский офицер действительно хорош — такие не всегда попадаются даже ей.

— Как вы добрались в Дубовцы? — спросила Юлия,

— Наша машина испортилась, какой-то километр не доехали…

— Так я вас отвезу, — обрадовалась Юлия. — Давайте пообедаем вместе и поедем в Киев.

Хаблак усмехнулся: не так уж трудно было понять истинные намерения Юлии Александровны. Впрочем, подумал, не каждый мужчина устоял бы перед ее чарами. А еще подумал: и ему, если откровенно, она нравится, вот и надо иметь силу воли, чтоб устоять, А в том, что она только что фактически предложила себя ему, почти ее сомневался.

Вдруг Хаблак вспомнил лейтенанта Устимчика, бывшего коллегу, погоревшего в свое время из-за такой женщины, и это совсем отрезвило майора.

— Но, вероятно, вы не собирались в Киев… — сказал.

— Вещи… — возразила собеседница. — Евгению надо передать вещи. Борис говорит, что Аэрофлот незамедлительно доставит их в Одессу.

Хаблак поднялся:

— А вот и моя машина. Спасибо за приглашение.

— Нет так нет, — быстро и без сожаления согласилась Юлия.

Она смотрела, как идет этот стройный и красивый милицейский офицер к калитке, но уже. не думала о нем. Сколько таких — стройных и красивых, на ее женский век хватит,

4


Старший научный сотрудник института Грач пришел на работу, как всегда, на десять минут раньше. Его уже во второй раз избрали председателем месткома, и он заботился о своей репутации, постоянно выступал против разгильдяйства и распущенности, и все должныбыли воочию убеждаться, какой он принципиальный и аккуратный.

Другое дело, что Грач редко досиживал в институте до конца работы — всегда находил повод, чтоб уйти раньше, конечно, абсолютно убедительный повод: вызов в горком профсоюза, собрание актива, научная конференция, — боже мой, нескончаемы обязанности председателя месткома и заместителя заведующего отделом института, и если умело манипулировать ими, то в таком большом хозяйстве, как научно-исследовательский институт, можно просуществовать, так сказать, с наименьшими для себя потерями.

Грач давно уже понял нехитрую механику институтских порядков и взаимоотношений. Конечно, царь и бог — директор — известный ученый, академик, лауреат Николай Васильевич Корольков. Одно его слово весит больше, чем целая речь председателя месткома.

Но до Николая Васильевича, как до каждого уважающего себя «царя» и «бога», далеко, он где-то там, в высших научных сферах, на заседаниях, съездах, конференциях и симпозиумах, а тут, на земле, на твердом научном «грунте», хозяйничают совсем другие, тут все вопросы решают заместитель директора Михаил Михайлович Куцюк-Кучинский и его ближайший помощник и советник Ярослав Иванович Курочко, доктор наук и непосредственный шеф Федора Степановича Грача.

Иногда они консультируются и с председателем месткома, это как-то подымает авторитет, отвечает амбициям Грача, хотя Федор Степанович очень хорошо знает свое место на иерархической лестнице, сам высовывается редко, все более или менее принципиальные вопросы согласовывает с Ярославом Ивановичем, догадываясь, что в таком случае его всегда поддержит и заместитель директора.

Сегодня Грач немного нервничал. Время от времени снимал очки или сдвигал их на кончик маленького, похожего на пуговицу носа, закатывал глаза, будто на потолке или даже где-то выше мог прочитать ответ на мучившие его вопросы.

Еще бы, возможно, сегодня решится то, к чему он шел долгих три года, наконец материализуются плоды его не очень обременительных размышлений. Может, сегодня фортуна улыбнется ему, должна улыбнуться, ведь на его стороне Ярослав Иванович, а шеф, если захочет, может сделать все.

Да, докторская диссертация — предел желаний кандидата наук Федора Степановича Грача.

Защитить докторскую диссертацию — и точка. Конец интригам и унижениям, хватит консультироваться, советоваться, благодарить и кланяться.

Доктор есть доктор. Это — положение и зарплата. Это, в конце концов, независимость, это — осуществление тщеславных устремлений Грача, твердо знавшего, что он ничуть не хуже по всем, так сказать, показателям самого Ярослава Ивановича Курочко, а по некоторым даже превосходит его.

Да, превосходит. Во всяком случае, умнее и дальновидней Курочко, к тому же моложе и половчее, так что должность заведующего отделом по праву принадлежит ему.

А вам, уважаемый Ярослав Иванович, придется уступить место. Впрочем, можно вас и выдвинуть: сколько почетных должностей разных референтов и консультантов, правда, без власти ж соответствующего авторитета, зато денежных.

А что вам нужно теперь, когда перевалило за пятьдесят? Небось только деньги. Власть — кусок вкусного пирога, — пусть ею насладятся вволю другие.

Федор Степанович иногда, в минуты душевного просветления, представлял себя на месте Курочко. Как впервые после приказа появится в институте, конечно опоздав на час или больше, пренебрегая унизительной месткомовской пунктуальностью: это вам не кто-нибудь, а доктор наук Грач, и все должны сразу постичь это.

Ведь никто еще не знает, какая у него твердая рука.

Грач поправил дрожащими пальцами очки и снова закатил глаза. Потом вытащил из ящика письменного стола кожаную панку и сделал вид, что занят бумагами: сотрудники отдела должны видеть, что профсоюзный босс с утра начинает заботиться о них.

Первой влетела в комнату Верочка. Верунчик-красунчик, как называли ее в институте, предмет неразделенной любви Грача. Она остановилась в дверях, мигая густо накрашенными ресницами, и послала Федору Степановичу воздушный поцелуй.

Грач оторвался от бумаг, взглянул на Верунчика сурово, хоть сердце и екнуло.

Подумал: вряд ли Верунчик-красунчик откажет ему, если он наконец станет доктором. Эта мысль сладко пощекотала его, захотелось уже сейчас сказать Верунчику что-то едкое, как-то поставить на место, однако сдержался и снова углубился в бумаги.

Всему свое время, и лишь терпеливый достигает высот.

Только бы защититься!

Он согласен на все, даже принесет этому осточертевшему Юре, жалкому репортеришке, газетчику, подправлявшему его диссертацию — расставлял запятые и выискивал грамматические ошибки, — две-три бутылки пива. Тот пожелал именно такое вознаграждения за свою ничтожную работу— так и сказал, чтобы похвастаться в кругу таких же бездарных писак, что, мол, ему, Юре, всякие так докторишки наук носили пиво.

Ну и пусть, он переживет все, даже унижение. Ведь только униженный умеет по-настоящему отомстить.

Грач здоровался с сотрудниками, занимавшими места за столами или заглядывавшими в их большую комнату, а сам считал минуты.

Гнусная все же привычка у этого Ярослава Ивановича — опаздывать. Тебе же, посредственности и сучьему сыну, деньги платят за работу, и большие деньги» так хоть являйся вовремя…

Наконец появилась Людмилочка. И сразу к столу Верунчика — хи-хи, ха-ха, щебечут, стрекочут, вроде и не в институте, а где-то на Крещатике, ни стыда, ни совести…

Прикрыв глаза ладонью, Грач тоскливо поглядывал на девушек. Когда-то он, улучив момент, обманув бдительность своей суровой, не очень красивой, на год старше его жены, пригласил девушек в пригородный дом отдыха. Верунчика-красунчика и Людмилочку, а для баланса — знакомого Юру-газетчика. Смог устроить этот выезд через местком без особых затрат, приобрел лишь для девушек три бутылки красного игристого.

И все складывалось хорошо. Комнаты у них отдельные, есть где уединиться. Людмилочка выпила и, как не без оснований решил Грач, была готова на все, да и Верунчик, кажется, наконец смягчилась. Предварительно они с Юрой договорились о сферах, так сказать, влияния, Юра должен был ухаживать за Людмилочкой — и он не нарушил конвенции. Но, наблюдая, как разомлевшая девушка жмется к нахальному газетчику, Грач вдруг ни с того ни с сего начинал ревновать, втирался между ними, сам прижимался к Людмилочке, но глазами ел Верунчика.

Боже мой, нет предела человеческой алчности, и не доводит она до добра!

Так и тогда. Допили красное игристое, Юра уже потянул Людмилочку другую комнату, но какой-то бес попутал Федора Степановича: загородил двери, схватил девушку руку, у соперника, спросить бы — зачем?

В конце концов, девушки рассердились пошли к себе — до сих пор Верунчик-красунчик не может простить ему той поездки.

Ничего, простит, дай боже только, чтоб устроилось с докторской!

Минул почти час, девушки нащебетались занялись наконец работой. Грач уж совсем было потерял терпение, и только тогда приехал Ярослав Иванович. Он вошел в комнату, как всегда предельно деловой, сосредоточенный и даже хмурый, будто в самом деле научные мысли не давали покоя, ни на кого не посмотрел, лишь встретился глазами Грачом, едва заметно кивнул исчез дверях.

Сердце у Федора Степановича замерло: зав вызвал его, значит, разговор, как и планировалось, состоится именно сегодня.

И Грач, бросив ненужные бумаги в кожаную папку, поспешил в кабинет шефа. Стал перед его столом, ощущая, как дрожат кончики пальцев, поправил очки и наконец спросил:

— Вызывали, Ярослав Иванович?

— Да, Федор. — Шеф все еще обращался к нему, как к мальчишке. — Сейчас я пойду к Михмиху. У тебя все готово?

— Диссертация отпечатана, проспект тоже. С оппонентами разговаривал…

Курочко досадливо поморщился:

— Не об этом… Если Михмих изъявит желание?..

Грач заморгал глазами: действительно, какой он недогадливый.

— Есть договоренность в ресторане «Днепр». Отдельный столик, икра, красная рыба…

— Годится, — подтвердил Ярослав Иванович. — Сиди тут, никуда не отлучайся.

Он мог бы и не говорить этого: Грач сколько угодно будет ожидать здесь, в тесноватом кабинете шефа, он с удовольствием сидел бы этажом ниже в приемной Михмиха, прислушиваясь к малейшим звукам, долетающим из-за обитых дерматином дверей, да неудобно.

Курочко вышел, а Грач, сняв очки, зашевелил губами, можно было подумать, что он молится, однако Федор Степанович не просил у бога милости, знал, что бог не в силах помочь ему. Как человек суеверный, просто повторял слова детской считалки, которые, как думалось, имеют магическое значение и всегда приносили ему счастье:

— Эники-беники ели вареники, эники-беники клец…

И снова:

— Эники-беники…

— Приветствую вас, Михаил Михайлович! — Курочко едва не лег весьма объемным животом на зеркальную поверхность стола. — Рад видеть в добром здравии.

Заместитель директора пошевелился в кресле — он едва не утонул в нем, только лысая голова возвышалась над столом и очки в золотой оправе блестели предостерегающе и сурово.

Куцюк-Кучинский подал Курочко маленькую, чуть ли не детскую пухлую руку, обошел стол и устроился в кресле напротив Ярослава Ивановича, что означало высшее проявление гостеприимства и уважения, однако Курочко воспринял это спокойно, как должное, даже вытянул сигарету и поискал глазами пепельницу. Это было нахальство, все знали, что Михаил Михайлович не курит и не терпит табачного дыма, в его кабинете курили лишь Корольков и высокие гости; жест Курочко означал определенную демонстрацию силы, Михаил Михайлович понял это и сам нашел пепельницу. Большую, хрустальную. Вообще хозяин кабинета любил все большое и объемное, может, потому, что сам был низенький, пухленький, чем- то похожий на колобок. Сходство было настолько разительным, что в институте его называли только Колобком, прозвище прилипло к нему, но когда в новогоднем номере стенгазеты художник изобразил Куцюка-Кучинского колобком, кое-кто посчитал, что Михаил Михайлович обидится, но у него хватило здравого смысла вместе со всеми посмеяться над шаржем, — правда, через полгода художник попал под сокращение штатов.

Курочко закурил, но пустил дым в сторону, хоть так проявляя уважение к начальству. Михаил Михайлович принюхался и вздохнул с облегчением: пахло «Золотым руном» — хорошо, что у этого неотесанного Ярослава Ивановича хватило такта закурить душистую сигарету, а не какую-то вонючую «Приму», которой задымил все комнаты своего отдела. Это улучшило Куцюку-Кучинскому настроение, Михаил Михайлович сказал приветливо:

— Всегда приятно видеть вас, уважаемый, а если вы принесли еще хорошее известие…

— Без добрых вестей не ходим.

— Говорили с Норвидом?

— Даже дважды.

— Успешно?

— Со скрипом, уважаемый Михаил Михайлович, со страшным скрипом, но в конце концов он понял, что наши предложения только на пользу ему.

— Болван! — вдруг возмущенно воскликнул Колобок. — Сопротивляется, вместо того чтобы благодарить, Я же согласился поставить свою фамилию!

— Это я и объяснил ему. Ну кто такой Норвид? Ноль без палочки. Если ж сам Куцюк-Кучинский поставит под изобретением свою фамилию, премия обеспечена, И не какая-нибудь…

Михаил Михайлович втиснулся в кресло. Сказал тихо и даже как-то грустно:

— Вот и делай людям добро. Никто не знает, сколько времени отбирает у меня этот кабинет, да, дорогой Ярослав Иванович, размениваемся на мелочи, кадры, хозяйственные вопросы, а мог бы, мог бы и я сказать свое слово в науке!

Курочко осторожно, ладонью отогнал дым. Не поддакнул Колобку, хотя тот явно напрашивался на это, дасобственно, почему должен был поддакивать? И так половину научных заслуг Михаила Михайловича организовал он, Курочко. Заглянуть только в последний научный вестник: шесть статей подписаны Куцюком-Кучинским как соавтором, а спросить бы у Колобка, хоть прочитал их?

— Наука, дорогой Михаил Михайлович, — сказал наконец, — баба вредная, подхода требует осторожного и вдумчивого, иногда каждый шаг следует взвешивать.

— Кому как, — недовольно покрутил головой Колобок. — Другим везет, лезут напролом, ногой двери в науку открывают.

— Да, — вздохнул Курочко, — не то что мы, трудяги… — Хитро взглянул из-под косматых бровей и добавил осторожно: — На одних все сыплется: академик, лауреат, почетный член…

Колобок поежился и, казалось, совсем растворился в большом кресле. Как приятно было слышать эти слова, сам думал так, но никогда не осмеливался вслух…

А Курочко!

Ох, прохиндей проклятый, позволяет себе замахнуться на самого…

От этих мыслей ему стало страшно, и Колобок поднял руки, как бы отгораживаясь от Ярослава Ивановича. Но тот не заметил этого жеста или сделал вид, что не заметил, и продолжал вкрадчиво:

— Кое-кому выпадает всю жизнь быть тенью. Ходит под кем-то и, как луна, отражает чужую славу.

— Ну что вы, дорогой, все мы под богом, а бога имеем одного, Николая Васильевича.

Курочко выпятил губы и свирепо выпалил.

— И не стыдно вам? С вашей головой, вашими способностями? Представьте себе, нет нашей звезды, ну закатилась, умер или погиб, гибнут же люди, машины разбиваются, самолеты… — Запнулся и облизал пересохшие губы. — Это я так, чисто теоретически… Но бывает же… И тогда восходит новая звезда. Не так ли?

Куцюк-Кучинский пошевелился в кресле, но чуть- чуть, чтоб даже Курочко не заметил, ведь прав прохиндей, бьет просто в яблочко. Однако Михаил Михайлович промолчал, лишь вздохнул тихонько и жалобно.

А Курочко совсем забылся, забылся и обнаглел до того, что выдохнул дым ему в лицо. Затем сказал без обиняков:

— Не надоело ли вам быть тенью Королькова?

— Что вы! Что вы! — замахал руками Куцюк-Кучинский. — Я так уважаю Николая Васильевича!

— И век будете ходить в замах.

— Горжусь этим.

— Но ведь мечтаете стать членкором? Я не говорю уж…

Вдруг Колобок покраснел, стал даже как-то выше и прокричал визгливо:

— Прекратите! Я приказываю вам прекратить эти (недостойные разговоры!

— Конечно, я могу прекратить, — рассудительно ответил Курочко. — Но станет ли вам лучше? Пока мы вдвоем, уважаемый Михаил Михайлович, представляем хоть какую-то силу, а сами вы?..

— Ну хорошо, — пошел на попятную Колобок, — все правильно, однако вы так неожиданно…

— Привыкайте, уважаемый, и знайте, тень Королькова никто членкором не сделает.

— Но не все же зависит от нас…

— Да, не все.

Вот я и говорю: под богом ходим.

Крепить ряды надо, уважаемый.

— Это в нашем институте! На Королькова же молятся!

— Далеко не все, Михаил Михайлович, и со своими людьми считаться должны. Потихоньку, уважаемый, но не медлите. Пока кое-кто парит в академических высотах, мы все земные позиции займем.

— Легко сказать…

— Если б все было легко… Но недаром же говорится: капля камень точит.

Куцюк-Кучинский пристально посмотрел на Курочко.

— А вы неспроста пришли ко мне, — догадался он наконец. С идеями? Ну что ж, выкладывайте.

— Всегда ценил вас за острый ум, с едва заметной иронией ответил Курочко, подумав, что этого спесивого петуха обвел бы вокруг пальца и не такой хитрый лис, как он. — Идеи есть, уважаемый. Надо поддержать своего человека, и человека нужного.

— С радостью, но смогу ли?

— Если уж не вы, Михаил Михайлович…

— Кого?

— Грача.

— Федор Степанович человек достойный, — осторожно согласился Колобок. — И заслуживает поддержки. Я слышал — он закончил докторскую.

— И отдел рекомендует ее к защите.

— За чем же остановка? — пожал плечами Куцюк- Кучинский. — Кто может сомневаться в решении отдела?

— Я убежден в объективности ваших суждений. Но вы сами знаете, кое-кому вожжа под хвост попадет — и все, его слово на ученом совете…

— Да, ученый совет не пойдет против Николая Васильевича, — согласился Куцюк-Кучинский.

— И потому следует созвать его немедленно, — подсказал Курочко, — пока наш уважаемый академик не вернулся.

— Трудно.

— Но возможно.

— Ничего невозможного и в самом деле нет, — как-то злорадно блеснул очками Михаил Михайлович. — Но Корольков может усмотреть в самом факте внеочередного созыва ученого совета ну что-то… подозрительное, если хотите.

— Пустяки! — уверенно возразил Курочко. — Ему совсем необязательно знать об этом заседании, протокол подпишете вы, а Николаю Васильевичу некогда углубляться в мелочи, текущие дела не должны его интересовать, более того, мы просто должны беречь время академика для науки.

Куцюк-Кучинский вздохнул и снова блеснул очками. Сказал приглушенно:

— Я догадывался, что диссертация Грача не имеет большой научной ценности, теперь вы окончательно убедили меня в этом.

— Для чего же так прямо?

— Мы свои люди, Ярослав Иванович, и не нужны нам дипломатические экивоки.

— Итак, ученый совет созовем…

— До возвращения Королькова.

— Одно удовольствие иметь с вами дело.

— И я тоже понимаю вас с полуслова.

Курочко погасил окурок, разогнал рукой дым. Хотел уже идти, но Куцюк-Кучинский остановил его. Спросил;

— А как же ВАК, Ярослав Иванович? Не возникнут ли непредвиденные сложности?

Будем надеяться…

— Ну что ж. — Куцюк-Кучинский махнул рукой, то ли соглашаясь, то ли отпуская Курочко. — Полагаюсь на вас.

Ярослав Иванович улыбнулся и пошел, а Куцюк-Кучинский смотрел ему вслед и думал, что, в конце концов, если даже диссертацию Грача ВАК и зарежет, с него как с гуся вода. Ну созвал срочно ученый совет, кто же поставит это на вид? Облегченно вздохнул и открыл окно: хоть и «Золотое руно», а дышать нечем.

Курочко вышел в приемную в хорошем настроении: дело сделано и ужин в ресторане обеспечен. Вспомнил, что не пригласил Колобка, хотел даже вернуться, но решил: не надо. Да, не стоит, кто-нибудь может увидеть Грача в ресторане вместе с заместителем директора, пойдут нежелательные слухи, возможны анонимки, а диссертанту это совсем ни к чему.

Ярослав Иванович широко улыбнулся секретарше, хотел сказать ей что-то приятное, но увидел в приемной незнакомца. Сидит скромно возле дверей, скрестив руки на груди, и смешно шевелит большими пальцами. Этот толстяк, вероятно, не ученый — у Курочко была цепкая память, и был уверен, что раньше никогда и нигде не встречался с ним. А если не ученый и не какая-нибудь важная птица (а «птица» вряд ли сидела бы, терпеливо ожидая приема у Куцюка-Кучинского), так и не заслуживает внимания.

Курочко еще раз улыбнулся секретарше и поспешил в отдел порадовать Грача приятным известием.

Секретарша, заглянув в кабинет, доложила:

— К вам, Михаил Михайлович, следователь из прокуратуры товарищ Дробаха. — И сразу отошла от дверей, пропуская: — Прошу вас…

Смотрела, как боком протискивается в кабинет человек в мешковатом костюме, проводила его любопытным взглядом и плотно прикрыла дверь.

Куцюк-Кучинский встретил Дробаху, стоя за столом. Приветствовал его легким наклоном головы и указал на кресло.

Дробаха, прежде чем сесть, подал удостоверение — «заместитель директора внимательно изучил документ, видно, должность следователя по особо важным делам поразила его, так как, возвратив красную книжечку, протянул Дробахе руку и спросил услужливо:

— Что же именно может заинтересовать вас в нашем скромном учреждении?

Дробаха спрятал удостоверение, медленно опустился в кресло, выдержал паузу и наконец сказал:

— Не такое уж и скромное учреждение возглавляете, Михаил Михайлович. Не прибедняйтесь.

— Заместитель, только заместитель директора, товарищ Дробаха. А директор у нас, вероятно, слышали, — . академик Корольков.

— Только вчера разговаривал с ним.

— Случайно, не ошибаетесь? Именно вчера Николай Васильевич вылетел в Одессу.

— Мы встретились с ним в аэропорту.

— Ничего не понимаю.

— Неприятная штука, Михаил Михайлович, однако должен поставить вас в известность: в одном из чемоданов пассажиров, отправляющихся в Одессу, взорвалась мина, к счастью, никто не пострадал.

— Диверсия? — широко раскрыл глаза Куцюк-Кучинский. — Хотели убить Николая Васильевича?

Дробаха снисходительно улыбнулся.

— Не совсем так, — уточнил, — но имеем основания считать, что кого-то из пассажиров…

— Невероятно!.. — искренне воскликнул Куцюк-Кучинский и вдруг запнулся. Неужели?..

Вспомнил: несколько минут назад Курочко сказал. Как же он сказал? Точно: «Машины разбиваются и самолеты…»

«Неужели? Ишь прохиндей проклятый… А может, пустое.»

Невероятно. — повторил дрожащим голосом. Посмотрел на Дробаха растерянно: — И вы пришли к нам злоумышленника?

— Ну зачем так категорично? Скажем: выяснить некоторые обстоятельства.

— Чем же я могу?..

— Николай Васильевич рассказал, его чемодан стоял в приемной. Как вы считаете, не мог ли кто-нибудь воспользоваться этим? Может, секретарша?

— Наташа?

— Наталья Павловна Яблонская, если не ошибаюсь?

— Считаете, она причастна?

— Я ничего не считаю, Михаил Михайлович, я только знаю, что в одном из чемоданов, сданных в Борисполе в багаж, была мина с часовым механизмом.

— Но ведь Наташа!.. Что она может?

— Николай Васильевич сообщил, что не закрывал чемодан на ключ и, после того как дома уложил необходимые вещи, не заглядывал в него.

— Не верю, что Наташа могла сотворить такое.

— Кто кроме вас и нее знал, что Николай Васильевич вылетает в Одессу?

Куцюк-Кучинский задумался на несколько секунд.

— Конечно, шофер, — ответил он, а сам подумал: «Неужели Курочко? Неужели мог пойти на такое? Какой прохиндей! Однако следует молчать. Только молчать, иначе начнут распутывать клубок и сразу выяснят, кто поддерживал Курочко… Станут известны некоторые негативные аспекты нашей дружбы, темные пятна…»

— Фамилия шофера?

— Петро Лужный.

— Еще кто?

— Неужели вы думаете, что отъезд директора института на симпозиум — государственная тайна? — улыбнулся Куцюк-Кучинский. Ему хватило нескольких секунд, чтобы овладеть собой и трезво взвесить ситуацию. Даже принять решение.

— Конечно, я так не думаю, — ответил Дробаха серьезно. — С вашего разрешения, я хотел бы поговорить с Натальей Павловной.

— Пожалуйста, — с облегчением согласился Куцюк- Кучинский: по крайней мере, еще несколько минут на размышления.

Сидя в приемной, Дробаха успел присмотреться к секретарше, и она произвела на него приятное впечатление. Не какая-то миленькая вертихвостка, женщина еще молодая, но серьезная и время не теряла: разбирала утреннюю почту, а не читала какой-нибудь припрятанный в ящике увлекательный роман. И сейчас вошла в кабинет сосредоточенная и остановилась у дверей выжидательно.

— У товарища следователя, Наташа, несколько вопросов к вам, — сказал Михаил Михайлович и пригласил: — Идите сюда и садитесь.

Не удивилась и не встревожилась, прошла к столу спокойно, расположилась удобно в кресле и уставилась на Дробаху.

— Когда вчера приехал в институт Николай Васильевич? — спросил следователь.

— В десять. Может, немного позже.

— Он принес с собой чемодан?

— Ну что вы!.. — удивилась несообразительности следователя. — Чемодан занес шофер.

— Петр Лужный?

— Нет, за директором послали машину Михаила Михайловича. У Петра что-то испортилось.

— А я и не знал, — вставил Куцюк-Кучинский.

— Не хотела вас отвлекать: вы принимали представителей завода.

— Точно.

— Итак, — продолжал Дробаха, — шофер принес чемодан…

— И оставил его в приемной.

— Когда Николай Васильевич выехал в Борисполь?

— В начале двенадцатого.

— Значит, чемодан стоял в приемной немного больше часа?

— Да.

— Вы не интересовались чемоданом? Не прикасались к нему?

Возмущенно пожала плечами:

— Зачем?

— Прошу вас, — мягко сказал Дробаха, — припомните, вы все время, с десяти до отъезда директора, сидели в приемной?

Наташа задумалась на мгновение и ответила не колеблясь:

— Выходила дважды. Николай Васильевич просил принести из буфета бутерброды, а потом относила письма в канцелярию.

— Сколько времени заняло у вас хождение в буфет?

— Минут восемь — десять.

— А канцелярия далеко?

— Я еще задержалась там, — вспомнила секретарша. — Поговорили немного… Тоже минут десять.

— Не видели, кто-нибудь из посторонних заходил в приемную?

— Но ведь вход в институт только по пропускам.

— Может, застали кого-либо?

— Директор вызывал Андрусечко.

— Доктор наук, — вставил Куцюк-Кучинский. — Заведующий отделом. Известный ученый.

— Не заметили, кто выходил из приемной?

— Кажется, Курочко, да, — кивнула утвердительно, — Ярослав Иванович тоже заходил.

«Боже мой! — чуть не вырвалось у Куцюка-Кучинского. — И тут Курочко!»

— Больше никто не беспокоил директора? — спросил Дробаха.

— Потом к Михаилу Михайловичу заходил инженер Креминский. Ну и шофер Петр. Сообщил, что машина исправна.

Дробаха увидел, как нетерпеливо заерзал в кресле Куцюк-Кучинский, и отпустил секретаршу. Когда та закрыла за собой дверь, молвил:

— Мне почему-то показалось, Михаил Михайлович, вы хотели что-то рассказать?..

— Да, один разговор, может, и не стоящий вашего внимания…

— Может, и не стоящий, — легко согласился Дробаха, — но на всякий случай…

— Был сегодня у меня доктор наук Курочко… — Куцюк-Кучинский снял очки: когда волновался, почему-то лучше видел. Вдруг подумал: сейчас он расскажет все о Курочко, и в результате лопнет как мыльный пузырь их альянс с Норвидом. И плакала премия…

Но для чего ему раскрывать перед следователем все карты? Разве поступает так опытный игрок? Достаточно и намека, туманного намека, и всегда можно будет оправдаться и перед одним, и перед другим.

— Да, — повторил он, — заходил ко мне как раз перед вами один из наших заведующих отделами Ярослав Иванович Курочко. Человек уважаемый, доктор паук… — Объяснял так долго, чтоб найти нужные слова, чтоб и бросить тень на Курочко, и в то же время не очень большую. Наконец снова надел очки и закончил после паузы: — Показалось мне, что Ярослав Иванович настроен против директора и относится к нему как-то не так… А тут Наташа видела, как он выходил из приемной…

Дробаха подул на кончики пальцев, внимательно посмотрел на несколько смущенного Куцюка-Кучинского.

— И в чем это проявилось? — спросил он. — Не могли бы вы немного конкретнее?

«А это уж дудки! — злорадно подумал Михаил Михайлович. Посмотрю, как развернутся события, тогда, может, что-то и припомню, а сейчас — туман, белый туман, молоко, так сказать…»

— Пожалуйста, — ответил уверенно. — Товарищ Курочко жаловался на предубежденность директора по отношению к проблемам, разрабатываемым сотрудниками его отдела. Если хотите, на некоторую необъективность…

— Но это не возбраняется никому.

— Конечно, конечно, — даже обрадовался Куцюк-Кучинский. Подумал: он сделал свое дело и в случае чего всегда может сослаться на этот разговор. Он не утратил бдительность и своевременно сигнализировал. Если же Курочко ни в чем не виноват, это его предположение просто забудется. Довольный собой, незаметно потер пухлые ладони.

Дробаха поднялся.

— Не смею больше задерживать вас. Надо еще поговорить с шофером, Петром Лужным, если не ошибаюсь?

Куцюк-Кучинский проводил следователя до дверей.

— Наташа вызовет Лужного, — заверил он, прощаясь. Широко улыбнулся Дробахе и долго стоял возле закрытых дверей, все так же улыбаясь.

Надо же такое… Повернись все чуть иначе, и, возможно, его личные проблемы разрешились бы сами собой…

Потрогал щеки, как бы стирая с лица улыбку, и подумал: нужно сегодня же поговорить с Норвидом. Так, ни о чем, но приголубить, чтоб потом не сопротивлялся.

Хорошее настроение вернулось к Михаилу Михайловичу. Все же жизнь удивительна и прекрасна, если точно знаешь, чего хочешь, и умеешь достичь поставленной цели.

5


Перед входом в магазин лежал, вывалив язык и тяжело дыша, рыжий пес. Стецюк остановился перед ним и спросил благодушно:

— Жарко?

Пес посмотрел на него умными глазами и, почуяввопросе доброжелательность, благодарно пошевелил хвостом.

— Вот так, дружище, — продолжал Стецюк, — сейчас всем жарко, но ты разлегся в тени и отдыхаешь, а люди в поле и в такую жару работают. Выходит, ты самый настоящий лентяй…

Видно, пес не обиделся: еще раз пошевелил хвостом и сделал вид, что хочет подняться, но только дернулся и растянулся еще удобнее.

- Точно, лентяй, — повторил Стецюк и подумал, что этого рыжего пройдоху надо было бы прогнать от крыльца, но не захотел связываться и тратить хоть какую-то энергию — еще может зарычать или укусить, а Сидору Стецюку, сегодня никак нельзя портить настроение. Ведь сегодня хоть и обычная среда, а для него, что ни говори, день праздничный. Вон и Прасковья, покалякав с соседкой, направилась к магазину, еще услышит его панибратский разговор с рыжим псом и подумает, что ее муж совсем одурел от счастья.

Но то, что сегодня у них счастливый день, Прасковья знала так же твердо, как и Сидор.

Еще недавно в их семье все шло нормально, работа у Сидора была необременительная, но, как он любил говорить, ответственная и авторитетная — фактически исполнял обязанности адъютанта председателя колхоза Григория Андреевича Дороха, а точнее, как называли его сельские кумушки, был «магарычным бригадиром».

Действительно, еще несколько лет назад их председатель не мог обойтись без Сидора Стецюка: больной человек, что-то с давлением и сердцем, пьет лишь чай да пепси-колу, иногда в жару позволит себе стакан холодного пива, а уж про коньяк или водку и речи нет…

А где ты в городе или в райцентре достанешь запчасти без магарыча? Как уладишь дела на межрайонной базе или выбьешь минудобрения? Вот и выходит, что договаривается Григорий Андреевич, а замачивает Сидор. И хорошо замачивает, со знанием дела, щедро — в следующий раз и на базе, и в межколхозстрое для них «зеленая улица».

Ну и пусть в селе называют Сидора «магарычным бригадиром», это ему до лампочки. Зато сколько марочных коньяков перепробовал — дай бог самому товарищу…

Какому именно Товарищу, Сидор, правда, не говорил, но Колхозники знали: Стецюк не врет, и в самом деле чин должен быть высокий.

«Профессия» Сидора наложила отпечаток и на его одежду (у него был купленный за счет колхоза костюм, белые рубашки и галстуки, однако он любил лишь галифе да кирзовые сапоги и со стоном засовывал свои ноги в хромовые туфли сорок четвертого размера).

Изъясняться Сидор тоже стал по-особому. Его воспоминания, как правило, начинались одинаково:

«Когда мы с самим товарищем Кристопчуком заказали две бутылки «кавэвэка»…» Или: «В тот вечер мы с товарищем Александровым культурно отдыхали в ресторане «Мельница» и закусывали бастурмой…»

Почему-то больше злились на Сидора сельские женщины (мужчины уже привыкли: что ж, человеку пофартило — организм спиртостойкий, а это талант, все равно что голос у Соловьяненко) — потому ли, что, собираясь в райцентр, Стецюк повязывал модный галстук в крапинку, или потому, что в мужской компании иногда намекал, что познакомился в ресторане с какой-то молодухой…

Что там, мол, наши бабы? Наши — малокультурные, юбки носят, как и двадцать лет назад, и обращение неинтеллигентное: ты ее обнимать, а она дулю скрутит или — еще хуже — огреет, а в городе образованные, сами коленками светят…

Но размах Сидоровой деятельности постепенно сужался, в районе навели порядок, самых заядлых магарычников поснимали, и наконец Сидор, как ни страдало его самолюбие, пошел работать на ферму.

— Разжаловали в рядовые, — жаловался он, но пить стал значительно меньше, за свои не очень-то разгонишься, и этот поворот в его судьбе первой оценила жена.

— Рядовой, зато трезвый, — утешала она.

Сидору такой аргумент не очень нравился, но что оставалось делать? Хотя, пожалуй, времени теперь имел больше и мог крутиться возле своих любимых ульев. Десять пчелиных домиков стояли у Сидора в саду — аккуратные, покрашенные в зеленый цвет, крытые оцинкованным железом. Даже журнал «Пчеловодство» начал выписывать Сидор и хвалился, что дело поставлено у него на научную основу…

Сидор не сунулся первым в магазин, видел, как мужчины в ресторанах пропускают впереди себя женщин, вот и уступил дорогу Прасковье, жена бросила на него удивленный взгляд, но уверенно поднялась на высокое крыльцо и направилась в открытую дверь.

Магазин в Щербановке назывался сельским универмагом, занимал он новое и весьма пристойное помещение;

торговали тут всем — начиная с сахара и консервов и кончая одеколоном и готовой одеждой.

Чета Стецюков постояла в дверях магазина, разглядывая, не завезли ли, случайно, что-нибудь дефицитное. Продавщица Люба взвешивала доярке Анне конфеты и лениво переговаривалась с ней, в окно билась и жужжала муха, и черный кот не спускал с нее бдительного глаза.

Прасковья вздохнула раздосадованно. Ей хотелось, чтоб в магазине было как можно больше народа, вот бы она и высказалась: работа Сидора на ферме оказалась временной, ведь в колхозе, как и во всей стране, умеют ценить умных людей — что б ни случилось, в конце концов, снова замечают и выдвигают.

А тут слушателей только двое: продавщица и Анна, Правда, слушатели что надо. Анне скажи слово, придумает еще десять и разнесет по селу, да и Любка не умеет хранить секретов, к тому же кто ни идет мимо магазина, заглянет обязательно — просто поглазеть или купить чего-то: сельский информационный центр во главе с языкатой Любкой.

И Прасковья, лишь кивнув уважительно продавщице, направилась в угол, где лежала и висела готовая одежда. Нарочно стала спиной к продавщице и спросила не оборачиваясь:

— А где у тебя, Люба, шляпы?

Люба высыпала в ладонь Анне мелочь, лишь потом удивленно взглянула на Стецючку: шляп в селе, особенно летом, почти никто не покупал.

— Для чего вам? — спросила.

Прасковья только и ждала такого вопроса.

— Не понимаешь! — воскликнула торжествующе. — Сидору!

— Он же фуражку носит.

— Носил, — уточнила Прасковья, ликуя. — Носил, а сейчас он снова на руководящей работе, и негоже…

— На руководящей? — не поверила Анна. — Это куда же его? «Магарычных», говорят, всех ликвидировали…

Прасковья медленно повернулась к женщинам, смерила их уничтожающим взглядом.

— Так где у тебя шляпы? — повторила.

— Сейчас, тетенька, вынесу из подсобки. — Люба исчезла за открытой дверью с марлевой, от мух, занавеской, а Анна остановилась с кульком конфет и выжидающе смотрела на Прасковью, Потом перевела взгляд на

Сидора, тот снял старый, помятый, в пятнах картуз, вытер рукавом вспотевший лоб. Улыбнулся смущенно, но вроде бы и победно.

— Бригадиры как будто у нас есть, — нерешительно начала Анна, — и завфермой… В парторги ты, Сидор, не годишься, поскольку беспартийный. Куда же?

Стецюк сделал таинственное лицо, хотел что-то сказать, но заметил предостерегающий жест жены и лишь переступил с ноги на ногу. А Прасковья выбрала из вынесенных Любой нескольких шляп зеленую, с большими полями, велюровую, надвинула на лоб Сидору и отступила, любуясь.

— Хорошо, — польстила Анна, — ну совсем руководящий товарищ.

— Сколько? — спросила Прасковья.

— Девятнадцать сорок.

— Сколько-сколько?

Люба повысила голос:

— Я же говорю, девятнадцать сорок, не так уж и дорого.

— Прасковья хотела отчитать продавщицу: может, для кого-то и недорого, но целых два червонца за какую-то паршивую шляпу!.. Однако сдержалась — сегодня ее счастливый день, и за это, в конце концов, можно заплатить.

И все же, поколебавшись немного, потянулась к серой, не такой шикарной, с узкими полями и явно более дешевой.

— Слишком большая! — решительно сняла с головы Сидора зеленую шляпу. — Вот эта, кажется, подойдет. — Взяла серую, фетровую.

— К лицу, — похвалила Люба, — совсем здорово выглядит товарищ Стецюк.

— Считаешь? — подозрительно взглянула Прасковья: а вдруг подтрунивает?

Однако Люба смотрела серьезно, и только любопытство светилось в ее глазах.

— Такую шляпу сам Сергей Владимирович носит, — осмелился наконец вставить Сидор. — Директор кирпичного завода. Когда-то мы с ним обмывали в ресторане «Янтарь» кирпич на свинарники и выпили, значит, две бутылки трехзвездочного…

Прасковья предостерегающе подняла руку: этот может испортить ей все торжество. Но, сказать по правде, упоминание об известном во всем районе директоре кирпичного завода все же было кстати, поправила шляпу у

Сидора на голове, сдвинув на затылок, и молвила степенно:

— Сам Сергей Владимирович, говоришь?

— Да Сидор-то в каких же чинах теперь? — не выдержала Анна.

Счастливая улыбка вдруг растянула лицо Прасковьи, почувствовала женщины теряли терпение от любопытства, да и сама уже не в силах была молчать, снова поправила Сидору шляпу, коснулась подбородка, чтоб держал голову выше, и объяснила:

— Выдвигают его, значит. Заведующим колхозным пчеловодством.

В магазине стало тихо, только муха жужжала и билась о стекло.

— Неужели? — наконец вырвалось у Анны,

— А как же!.. — почему-то Прасковье захотелось сунуть под нос фигу этой сплетнице, но она улыбнулась и сказала небрежно: — Дед Григорий ушел на пенсию, а кто же в селе лучше Сидора в ульях разбирается?

Прасковья снова победно взглянула на женщин, но вдруг услышала такое, что даже ее закаленное в сельских перебранках сердце екнуло. Показалось даже, что просто ослышалась, настолько поразили ее эти слова.

— Что-что? — переспросила она. — Что ты сказала?

Но Люба повторила и не проглотила свой поганый язык, не захлебнулась слюной, а повторила, бесстыдно не отводя глаз:

— Выходит, пасечником?

Прасковья едва сдержалась, чтобы не взорваться. Потом подумала: как хорошо, что не вскипела. Поругались бы, обмениваясь колкостями, и совсем забыли бы о Сидоре и его руководящей должности. А так Прасковья, лишь побледнев, изобразила на лице улыбку и сказала тихо:

— Пасечником у нас дядька Петро, разве не знаешь? А Сидор — заведующий пчеловодством, так сам Григорий Андреевич сказали, это тебе не завмаг, а сельская номенклатура, поняла?

Видно, продавщице не очень понравился подтекст, вложенный Прасковьей в слово «завмаг», глаза у нее потемнели и губы задрожали, небось готова была уже обругать Стецучку, однако Прасковья вовремя почувствовала это и сразу воспользовалась преимуществом всех покупателей перед продавцами.

— Сколько? — спросила. — Сколько стоит эта шляпа, моя дорогая? Ведь у нас нет времени тут лясы точить. Сидор Иванович как руководящий человек…

Люба хлопнула глазами, верно, сообразила, что ссориться ей негоже, и ответила сухо:

— Двадцать восемь рублей и шестьдесят пять копеек.

— Ого!.. — не выдержала Прасковья, но сразу запнулась. С сожалением посмотрела на зеленую велюровую, с широкими полями шляпу. Пожалуй, лучше этой, и главное, дешевле, сурово прикусила нижнюю губу, но воспоминание о директоре кирпичного завода примирило ее со шляпой — достала из кармана три десятки, пересчитала, хотя сразу видела, что только три, и подала Любе.

Продавщица пошла за сдачей, а Прасковья сказала громко, все же последнее слово должно было принадлежать ей:

— Носи на здоровье, Сидор Иванович, нам для руководящего мужа ничего не жалко, скоро тебя в колхозное правление изберут, тогда уж кое-кто свой поганый язык совсем прикусит.

Получив сдачу, небрежно сунула в карман, хотя подмывало пересчитать, и, подтолкнув Сидора к выходу, прихватила его старый картуз и пошла за мужем не оглядываясь. Знала: уже сегодня известие о его должности разнесется по селу, и это приятно щекотало ей душу.

Они пошли мощеной центральной улицей села, Сидор степенно вышагивал впереди. Встретили колхозного конюха Степана Подлипича, тот поздоровался, и Стецюк ответил ему, приложив два пальца к полям новой шляпы, он видел, что так отвечает на приветствие сам заместитель председателя райпотребсоюза — почему же не последовать примеру уважаемых людей?

Дальше дорога взбиралась на пригорок, повернув налево, можно было спуститься к лугу, но они обновились возле нарядного кирпичного дома, сплошь обсаженного сиренью. Хозяйка усадьбы копалась на грядках, увидев, улыбнулась приветливо и пригласила в дом, но Прасковья, остановившись у веранды, вытянула из сумки двухлитровую банку меда, поставила на подоконник и молвила сладко:

Тебе, Аленка, самого лучшего принесли, ведь знаешь, нет вкуснее меда, чем у Сидора, а этот, с гречихи, целебный, ешь на здоровье.

Наверно, она говорила бы еще, но хозяйка, сполоснув руки в кадушке с нагретой на солнце водой, остановила ее:

— Это почему же, Прасковья, ты стала угощать меня?

— Потому что Сидора назначили заведующим пчеловодством, а ты сама этого меда не съешь, значит, и Григория Андреевича подкормишь — такой мед как раз для его больного сердца…

Хозяйка укоризненно покачала головой:

— Так бы сразу, и сказала; Григорий Андреевич тебя выгнал бы, так через меня…

— Что ты, соседка, — быстро, но не очень уверенно начала Прасковья, — как тебе не стыдно!

Но Алена решительно подняла руку, останавливая ее.

— Сейчас чайник доставлю, — сказала, — попьем чаю, я давно уж собиралась. Еще и медком полакомимся, целебным, говоришь?

— Ох и добрый же мед! — облегченно вздохнула Прасковья, поняв, что ее дар принят. — Так и тает во рту, так и тает…

Алена не пожалела заварки, всыпала в небольшой фарфоровый чайничек пол-ложечки сахара, объяснив, что чай с сахаром лучше настаивается. Они уселись просто во дворе под старой грушей-лимонкой, и Сидор, глотнув огненного и в самом деле душистого чая, сказал уважительно:

— Хорошая ты хозяйка, Алена, и огород у тебя, и сад… Вот только ульев нет, отчего не заведешь?

— Так ведь мужское дело…

Прасковья громко дунула в чашку, осторожно хлебнула и заметила:

— Удивляемся мы тебе, Алёна. Женщина ты еще в соку, да и Григорий Андреевич к тебе привязан…

— Опять за свое! — возмутилась Алена, но не очень сердито. — И когда вы прекратите это сватанье?

Смотрела на Прасковью доброжелательно, и та сообразила, что разговор этот ей приятен,хотела еще польстить, но хлопнула калитка, и во дворе появился незнакомый высокий человек в темной рубашке с короткими рукавами. Не здороваясь, подошёл к столу. Прасковья уже хотела прочитать ему мораль, но он, опередив ее, спросил:

— Тут живёт председатель колхоза?

Хозяйка уже привыкла к таким неожиданным вторжениям ответила, нисколько не удивившись:

— Нет Григория Андреевича, в санаторий уехал.

— А вы Елена Демидовна?

— Откуда знаете?

— Записка у меня к вам.

— От кого?

— Григорий Андреевич написал.

— Как так? — изумилась. — В Одессу же только улетел… Вот, — кивнула на Стецюка, — Сидор Иванович на самолет посадил.

Хаблак достал сложенный вдвое конверт. Догадавшись, что майор из Киевского уголовного розыска не ограничится беседой с ним, а поедет в Щербановку, Григорий Андреевич Дорох написал письмо и просил передать хозяйке дома, где жил.

Хаблак помнил, как Дорох сказал ему:

«Я бы на вашем месте не проверял ее. Хорошая женщина, душевная и вообще… — запнулся, и Хаблак понял, что этот преждевременно поседевший, с нездоровым лицом человек неравнодушен к Елене Демидовне. — Вообще честный человек, и я ей верю, как самому себе. Да и кому же тогда верить? — спросил как-то удивленно. — Впрочем, ваше дело, но было бы просто смешно подозревать Елену Демидовну. Но если уж так, передайте письмо. Пусть соберет мне еще чемодан — сама знает, что нужно, скажете, чтоб Алеша завез в Борисполь».

Хотел еще что-то добавить, но махнул рукой и ушел. Хаблак понял Дороха: Григорию Андреевичу было виднее, но и он должен понять Хаблака с его обязанностями.

Елена Демидовна засуетилась, вытерла фартуком табурет, пододвинула к гостю.

— Чаю, — предложила, — с медом? А может, хотите есть?

По дороге из Дубовцов Хаблак пообедал в райцентре, потому решительно отказался. А чаем пахло так вкусно, к тому же говорят, в жару он великолепно утоляет жажду. Хаблак сел напротив полного мужчины с красным от крутого горячего чая лицом, положил себе в блюдце немного меду и с удовольствием принялся за чай.

Елена Демидовна прочла письмо и удивленно уставилась на Хаблака.

— Что случилось? — всплеснула руками. — И где делся его чемодан?

Хаблак внимательно рассматривал ее, помешивая чай ложечкой. В самом деле, было бы глупо хоть на мгновение заподозрить эту женщину — настолько искренне уди

А я еду, а я еду за туманом,

За туманом и за запахом тайги…

А я еду, а я еду за деньгами,

За туманами пусть едут дураки,,

9

— Скажи, из милиции.

процедила она.

11

нежно

высокий и лысый?

12

Спекулянт ваш

не заискивал, просто привык уважать человека и радоваться общению с ним.

Гостиница «Беркут» прижалась к асфальту дороги на самом перевале, отсюда начинались спуски и на Закарпатье, и на Прикарпатье, а вокруг трехэтажного деревянного оригинальной архитектуры — под старину, но с элементами модерна — строения виднелись на горных склонах ели. Наверно, в непогоду на них лежали тучи, но сейчас сияло солнце, и лишь одно маленькое облачко клубилось совсем по соседству.

В вестибюле гостиницы стоял на задних лапах большой бурый медведь — чучело, разумеется, — он скалил зубы и то ли приветливо улыбался постояльцам, то ли угрожал им — этот, возможно, последний карпатский медведь. Хаблак где-то читал, что таких зверей тут уже почти истребили.

За гостиничной стойкой сидели две женщины, скучая в эти полуденные часы: ночные постояльцы уже уехали, а очередная волна посетителей ожидалась лишь вечером. Хаблак заметил, как стреляют любопытными взглядами в него и Стефурака, видно, не прочь завести какую-нибудь легкую беседу, но майор пресек их любопытство (или наоборот— значительно усилил его), показав удостоверение и фотографию Манжулы. Сказал:

— В середине мая жил в вашей гостинице этот гражданин. Зовут его Михаил Никитич Манжула. Не припомните ли?

Женщины оживленно переглянулись: милиция, да еще и фотография их бывшего постояльца, — это обещало если не приключение, то, по крайней мере, хоть мимолетное нарушение их однообразно протекающей жизни. Начали рассматривать снимок, нетерпеливо отбирая друг у друга.

Старшая и более миловидная покачала головой и спросила у чернявой длинноносой:

— Ты узнаешь этого Манжулу? Мне страшно интересно, но что-то не припоминаю…

— Неужели забыла? Из двухкомнатного люкса на третьем этаже, да он еще носил нам мороженое из ресторана.

— В зеленом пуловере?

— Да. Помнишь, когда-то появился в белых джинсах? Такие только на ярмарке в Косове и встретишь.

— Итак, девушки, вижу, вы вспомнили Манжулу. Теперь у меня к вам несколько вопросов, — перебил их Хаблак.

А миловидная не без игривости возразила:

— Да что мы помним!.. Ведь в мае…

— Ну как же, вспомнили все-таки, что жил в люксе, даже в каких джинсах ходил. А теперь скажите: он один жил?

— Один, — не раздумывая ответила длинноносая.

— И никто у него не ночевал?

— А у нас не разрешается.

— Это — женщинам, а товарищи к нему не приезжали?

— И мужчинам не разрешено.

— Бывают же исключения.

— Конечно, бывают, — согласилась легко, — но мы у таких людей документы берем, у нас ведь строго… Есть указания, и мы не нарушаем.

— Конечно, не нарушаете, — подхватил Хаблак, понимая, что другого ответа от дежурной не услышишь. — Не помните, кто заказывал номер Манжуле?

— А зачем? Вам нужно — поселяйтесь. Без проблем…

«Вот тебе и па, — подумал Хаблак, — и в Карпатах, как в Киеве… Тут, правда, «пожалуйста, извините», «просим вас», но также — «без проблем».

— И долго жил у вас Манжула?

— С неделю.

— И часто у вас такие постояльцы останавливаются?

— Нет, у нас переночуют и едут. Бывает, на день или два задержатся.

— Что же делал Манжула?

— Наверно, какие-то дела у него были.

— Почему так считаете?

— Да приезжали тут к нему. На машинах.

— Знаете кто?

— Откуда же?

тут всех должны знать…

— Из Ясеня мы, сюда ездим на работу.

— И на каких машинах к Манжуле приезжали?

— На грузовых.

— Сами видели?

— А как же? Мы тут все видим.

— На лесовозах?

Псе совпадало, и у Хаблака уже почти не было вопро Но попробовал уточнить:

— Днем приезжали?

Женщины переглянулись, и теперь инициативу взяла на себя старшая:

— Нет, под вечер. Это я точно помню, еще группа туристов прибыла, и ужинали. А возвратился Манжула ночью, почти утром.

— А помор машины не видели?

Видела, почему же нет?

— Какой же?

— Если бы знала, что милиция поинтересуется, записала бы. А так ни к чему…

— Куда поехали? В Рахов?

— Нет, туда, — махнула рукой направо. — К Ворохте.

Хаблак подумал: из «Беркута» Манжула руководил

операциями по продаже алюминия. Майор поговорил еще с барменом и официантками. Бармен Манжулу знал, он помнил, что этот постоялец заходил к нему главным образом днем, по вечерам куда-то исчезал, лишь однажды появился с девушкой, вероятно, туристкой, — сидели допоздна, и Манжула угощал довольно большую компанию. Собственно, эта информация не дала Хаблаку ничего нового, и они со Стефураком решили вернуться в Косов.

В Косове Хаблака ожидал Коренчук. Точнее, он никого не ждал — успел связаться с местными обэхээсовцами, те подкинули ему несколько дел, и лейтенант буквально обложился ими — из-за стола выглядывала лишь макушка, поросшая рыжеватыми волосами. Увидев Хаблака, Коренчук вылез из своего укрытия и сказал без особого воодушевления:

— Есть чем поморочить голову. Насколько я понял, хотите знать, откуда этот алюминий?

— Точно.

— Не знаю. Пока ни малейшей зацепки.

— Вы-то уцепитесь.

— Не переоценивайте мои скромные возможности.

— Все же надеюсь.

— Ну надеяться можете.

На том и расстались. Хаблак со Стефураком отправились в Соколивку, а Коренчук остался в райотделе с нераскрытыми делами.

В начале первого, когда Стефурак уже выключил телевизор и, учитывая опыт предыдущей ночи, начал стелить постель, в окно едва слышно постучали. Стефурак метнулся к дверям, а Хаблак потянулся за пиджаком, висевшим рядом на спинке стула.

Неужели послышалось?

Увидев в дверях взволнованное лицо дружинника Гната, сидевшего в засаде вместе с участковым инспектором, спросил нетерпеливо:

— Привезли?

— Да, прошу вас. Лейтенант Семенюк задержал его.

— Что, только один?

— Шофер — и все.

ЗИЛ, нагруженный листовым алюминием, стоял во дворе бригадира. В комнате возле печки сидел, комкая кепку, человек в яловых сапогах, ватнике, накинутом на помятую, неопределенного цвета, расстегнутую рубашку. Увидев, как вытянулся лейтенант перед двумя незнакомцами в гражданском, он и сам хотел подняться, но Хаблак остановил его решительным жестом. Спросил:

— Фамилия?

— Волянюк Александр Петрович.

Хаблак смерил его цепким взглядом: вот их дорожки и скрестились. Протянул руку.

— Документы?

— У него… — кивнул Волянюк на лейтенанта.

Хаблак взял права, путевой лист. Как будто все правильно, документы в ажуре, передал их Стефураку, сел напротив Волянюка, попросил:

— А теперь, Александр Петрович, расскажите, где взяли алюминий?

Волянюк нахмурился, гневно блеснул глазами на участкового инспектора.

— Купил, — ответил не очень уверенно. — Купил, хотел себе крышу перекрыть. Но передумал. А добру что, пропадать?

— И у кого же купили?

— А так, привезли какие-то люди. Спрашивают, нужно ли?.. Вот и купил…

— Значит, не знаете у кого?

— Не знаю.

Хаблак усмехнулся.

— Я бы на вашем месте был бы откровеннее. Ведь срок вы, Александр Петрович, уже заработали.

— За что?

— За спекуляцию листовым алюминием.

— Продал свое — разве спекуляция?

— Давайте не играть в прятки. Во-первых, вы сейчас в отпуске, путевой лист подделан, и машина не ваша. Согласны?

Волянюк, не отвечая, хлопал глазами. А Хаблак про- должал:

— Все это очень легко установить. Мы позвоним в автоинспекцию, узнаем, чья машина, кто именно ездит на ней и как она попала к вам…

— Не надо… — чуть ли не простонал Волянюк.

И я считаю: не надо. Но отпирательство только увеличит вашу вину. Итак, чья машина?

— Николая Дуфанца.

— Где работает?

— В строительно-монтажном управлении. В Коломые.

— А почему вы, а не Дуфанец, привезли алюминий?

— По очереди мы. Он вчера возил.

— Где вы держите алюминиевый лист?

— У Николая в сарае.

— Адрес?

Коломыя, Травяная, семь.

— А откуда у него?

Так вагон же пришел. Мы разгрузили и к Николаю перевезли.

Хаблак показал Волянюку фотографию Манжулы:

Знаете его?

Шофер тяжело вздохнул.

— Знаю. Михаил Никитич Манжула. Мы с ним алюминий зимой возили.

— А теперь с кем? — покачал головой.

— Теперь я с Дуфанцом в паре.

— Где взял лист Дуфанец?

— Я не расспрашивал.

— Но вагон же пригнал не Дуфанец.

— Наверно, нет.

— Кто же?

Волянюк только пожал плечами.

— У Дуфанца спросите.

— Спросим. А откуда вагон?

— Не знаю.

— Никого вы не видели, ничего не знаете… Несолидно выходит, уважаемый. Мы с вами договорились, а вы снова в кусты…

Волянюк покрутил головой, будто попытался высвободить шею из тугого воротника.

— Считаете, люди, которые алюминий привозят, не прячутся? Они и от нас таятся. Мое дело телячье: привез металл, свои три сотни получил — и все. Молчи и радуйся, что заработал.

— Да, заработали…

— Вот заработал уже… — безнадежно махнул рукой. — Срок заработал, не иначе. Сколько?

— Я же говорю: от вас зависит. С Манжулой как работали?

— Так же. Алюминий вагоном в Коломыю приходил, возили к Дуфанцу и ко мне в Носов, а потом уже покупателей находили.

— И Манжула вам не говорил, откуда металл?

— Не интересовался я. В этом деле чем меньше знаешь, тем лучше.

— Выходит, Манжула был главным?

— Говорил, есть еще какой-то Президент. Тот будто бы всем заправляет.

— Президент? — Хаблак сразу понял, что это прозвище. — И где же этот Президент обретается? Ведь не в Соединенных Штатах?

— Я так понял — в Киеве.

— Почему?

— Ведь и Манжула из Киева.

— Сам говорил?

— Не скрывал.

— А этот Президент сейчас не в Коломые?

— Все может быть.

Хаблак забеспокоился: а если и в самом деле сейчас у Дуфанца спит, отдыхает после трудов праведных, нежится в мягкой постели, ожидая, что Волянюк привезет ему три тысячи, сам Президент?..

Подумал немного и показал шоферу фоторобот Бублика, привезенный вчера Коренчуком.

— А с этим человеком, случайно, не встречались? — спросил.

Волянюк потянулся к фотографии жадно, всматривался долго И напряженно. Возвратил с сожалением и сказал, будто жаловался:

— Нет, не знаю и не встречал.

Пока Хаблак допрашивал шофера, Стефурак успел организовать понятых. В их присутствии составили акт, машину с алюминиевым листом отправили в Косов, и Хаблак предложил Волянюку:

— Хотите нам помочь?

— Рад стараться, но чем могу? — Волянюк угодливо усмехнулся.

— Поедем с нами в Коломыю. Поговорим с Дуфанцом. Думаю, увидев вас, не станет запираться.

— Поеду. — Волянюк решительно надвинул на лоб скомканную кепку. — И скажу Николаю — чего уж отказываться?..

Манжула умел выбирать агентов по сбыту алюминиевого листа: дом Дуфанца стоял на самом выезде из города, отдельно от других, по соседству то ли база какая-то, то ли склад за высоким забором — к машинам тут привыкли, и никто не обращал внимания на то, что во двор к Дуфанцу заворачивали груженые автомобили. Тем более Дуфанец работал на строительстве, ежедневно приезжал на грузовике обедать, да и вообще машина часто оставалась на ночь у него.

Обо всем этом рассказал Волянюк, пока добирались до Коломыи. Впереди Стефурак с Хаблаком, на заднем сиденье Волянюк с лейтенантом.

в Косове как? — поинтересовался Стефурак. Листовой алюминий не иголка, а у вас была фактически перевалочная база.

— Соседи считали, что я сарай под склад сдаю лесоторговой базе. Я же тот слух и пустил.

— А участковый инспектор?

Волянюк презрительно хмыкнул.

— Он у меня поллитру пил. В первый раз я пригласил, потом сам повадился. Захочет выпить на дармовщину — ко мне.

— Алюминий видел?

— Почему ж нет?

— И не поинтересовался?

— Спрашивал. Я ему то же самое: лесоскладовский, мол.

Хаблак почувствовал, как у него запылали от гнева щеки. Под носом у инспектора творились махинации, и не один месяц, а тот — за пол-литра…

Засопел тяжело. Стефурак понял его и, желая успокоить, положил руку на плечо.

В Коломыю приехали, когда начало светать. Усадьба Дуфанца — за высоким, окрашенным зеленой масляной краской забором, а напротив действительно склад. Калитка заперта, но Волянюк подергал за какую-то хитрую проволоку, видно, звонок в доме разбудил хозяина — залаял пес, но сразу же умолк, калитка открылась и выглянул заспанный человек в майке, попятился, увидев Волянюка в сопровождении незнакомцев, небось хотел захлопнуть калитку перед носом, но Стефурак не дал. Оттер Дуфанца плечом и проскользнул во двор.

— Милиция! — сказал он. — Спокойно, Дуфанец, без эксцессов, я же сказал: мы из милиции.

Хозяин глянул на Волянюка с укором:

— Поймался, дурачок? И ко мне привел?

— А к кому же? Машина твоя, никуда не денешься.

— Моя, — согласился Дуфанец как-то покорно. — Выходит, доигрались… Так прошу… — Отступил от калитки. — Делайте свое дело.

Хаблак быстро огляделся: усадьба сплошь обнесена забором, удирать некуда. Спросил, успокоившись:

— Кто-нибудь из посторонних есть?

— Нет, только сын и жена.

— А этот, — щелкнул пальцами Хаблак, — ну который теперь вместо Манжулы?

— Степан Викентьевич?

Так он же не у меня.

— А где?

— У меня ему неудобно.

— В гостинице?

— Нет, тут недалеко, у Коржа. Через три дома за углом.

— Быстрее, — не очень вежливо подтолкнул Дуфанца Хаблак, — быстрее к машине, покапаете, где живет Корж.

Они оставили Волянюка с лейтенантом во дворе, приказав не выпускать никого из дома, и помчались к дому Коржа. У того калитка оказалась незапертой. Дуфанец поднялся на крыльцо, постучал громко и назвался. Из дома откликнулись, дверь открыла женщина.

— А Фома? — спросил Дуфанец. — Где он?

— Еще вечером уехал.

— Где Степан Викентьевич?

— Так вместе же и поехали.

— Куда? — вмешался Хаблак.

— Разве я знаю! Сели в «Москвич» и поехали.

— Когда?

— Я же говорю: вечером.

— Точнее?

— Около одиннадцати.

У Хаблака мелькнула догадка.

Когда выехал Волянюк в Косов? — спросил у Дуфанца.

— Также около одиннадцати.

— Считаешь, Степан Викентьевич следил за Волянюком? — вмешался Стефурак.

— Наверняка. Телефон есть? — обернулся к хозяйке.

— Прошу — Она уступила дорогу.

Хаблак пропустил вперед Дуфанца со Стефураком, незаметно сжал старшему лейтенанту локоть, и тот лишь кивнул, подтвердив, что сигнал принят. Пока Хаблак связывался с дежурным по отделению милиции и вызывал оперативную группу, Стефурак как будто из простого любопытства заглянул в комнаты. В одной спал ребенок, в гостиной на диване было постелено, но, видно, никто не ложился: одеяло и подушка не смяты. Значит, хозяйка не солгала, и Корждействительно отправился со своим постояльцем наблюдать за машиной с алюминием.

А если вот-вот возвратятся и увидят на улице возле дома автомобиль? Вероятно, этот Степан Викентьевич стреляный воробей, если уж не спускал глаз с Волянюка, и автомобиль возле ворот Коржа но останется без его внимания.

— Я останусь тут, — предложил Стефурак Хаблаку. — А вы давайте к Дуфанцу — он отгонит машину.

Хаблак кивнул соглашаясь, в конце концов, другого выхода по было. Стефурак проводил их до калитки, отдал ключ от машины, наблюдая, как Дуфанец усаживается за руль газика. И как раз в это время из-за угла вынырнул синий «Москвич». Стефурак сразу понял: машина Коржа. Увидел, как Дуфанец выпрыгнул из газика, как шагнул к «Москвичу», затормозившему рядом, и предостерегающе поднял руку. Боялся, что Дуфанец предупредит Коржа, но тот стоял молча, а из «Москвича» вышел человек в красной нейлоновой куртке.

— Товарищ Корж? — спросил Хаблак.

Человек в красной куртке подал ему руку и назвался:

— Корж Василий, а вы, вижу, меня ждете?

Где Степан Викентьевич? — не утерпел Стефурак

— В Ивано-Франковске.

— Как?

— Попросил отвезти, я и отвез.

Хаблак показал удостоверение и отвел Коржа в сторону, чтобы Дуфанец не слышал их разговора. Спросил:

— Когда выехали?

— Вчера, приблизительно в одиннадцать.

Куда?

— В Косов. Ну немного дальше. Там есть село Соколивка, туда Степан Викентьевич приказал.

— И там стояли?

— Да, за церковью остановились, и он вышел.

— Долго стояли?

— С час. Он к какому-то знакомому ходил.

— Да, вероятно, к знакомому… — подтвердил Хаблак, представив, как все происходило в действительности. Зная, кому завезут алюминиевый лист, Степан Викентьевич решил проконтролировать ход операции. Конечно, он увидел, что Волянюка задержали, и дал деру.

Спросил у Коржа:

— А потом как?

— Степан Викентьевич возвратился и говорит: отвезешь в область. А мне что? Он платит — я везу.

— Сколько же?

— За четвертак договорились в Соколивку, а в область — он еще красненькую накинул.

— Но ведь у вас остались его вещи…

— Чемоданчик с бельем. Сказал, надо срочно в Ивано- Франковск, а за вещами потом приедет. Или сообщит, куда отослать.

— А вы хоть фамилию Степана Викентьевича знаете?

— Нет, только имя и отчество. Его ко мне Дуфанец привез: с гостиницей в Коломые трудно, вот и попросил… А я дом перестраивать собираюсь, деньги нужны. Почему и не заработать?

— Где в Ивано-Франковске оставили Степана Викентьевича?

— В центре. Думаю, в гостиницу подался.

— Думаете или видели?

— А чего мне глазеть, развернулся — и ходу. Мне сегодня на работу, так хоть час посплю.

— Спите, отпустил его Хаблак и подал знак Стефураку, чтобы заводил машину.

В усадьбе Дуфанца уже действовала оперативная группа. Возле открытого сарая, где лежал еще не проданный алюминий, стояли понятые. Дуфанец, стараясь не смотреть на них, прошел к дому.

Хаблак придержал Стефурака:

— Степан Викентьевич, кажется, ту-ту… — Сделал выразительный жест.

— Я так и догадался.

— Когда первый самолет на Киев?

Стефурак посмотрел на часы.

— Уже вылетел. Но ведь в аэропорту регистрируют фамилию. Впрочем, если он не назвался тут, мог и самолетом.

— Мог, — согласился Хаблак. — Напуган он. Увидел, что Волянюка задержали, и решил как можно скорее удрать. Естественное стремление преступников.

— Но и мог догадаться, что мы проверим список пассажиров.

— Считаешь его чересчур умным, — усмехнулся Хаблак. — А я что-то очень умных в таких компаниях не встречал. Разумные предвидели бы свою участь, знали бы, что все равно поймаем. — Задумался на мгновение и продолжил: — Мне теперь его фамилия не очень и нужна. Коли действительно Степаном Викентьевичем называется, я его в Киеве быстро найду. Владелец «Волги», имя и отчество, кличка Бублик, фоторобот… Что еще нужно?

— В Ивано-Франковск?

только допрошу Дуфанца и вызову сюда Коренчука. Вагоны с алюминием приходили в Коломыю, значит, должен докопаться, откуда шли.

Дуфанец сидел в углу, наблюдая за оперативниками, занятыми своей работой. Зажал руки между колен, взгляд ого погас, может, и не видел, что делается вокруг;

— Скажите, Дуфанец, — спросил Хаблак, — как вы познакомились со Степаном Викентьевичем?

Дуфанец поднял пустые и на удивление прозрачные глаза.

— А приехал… Говорит, привет от Манжулы, заболел Михаил Никитич, ну дело есть дело, и оно не терпит…

— Фамилию его знаете?„

— Не назвался.

— Вы не спрашивали?

— Я так понимаю, — ответил Дуфанец рассудительно, — если человек не назвался, зачем расспрашивать?

— Но ведь Манжула назвался.

— Это его дело. Михаил Никитич в гостиницах жил, а этот не захотел. У каждого свой характер, выходит.

— И как вы работали со Степаном Викентьевичем?

— Как и раньше с Манжулой. Сотня за сарай, в сутки, значит. И по три сотни за каждого покупателя. Я скрывать не буду: что было, то было.

— По три сотни за рейс — ничего себе!..

— Что и говорить: рисковали недаром.

А Степан Викентьевич?

— Считайте сами. Три тысячи кровля, ну, иногда немного меньше…

— Солидно.

— Ведь не только же ему…

— Кому еще?

— Не знаю. Думаю, один не справится.

Хаблак показал Дуфанцу фоторобот Бублика:

— Узнаете?

— Похож.

— На кого?

— Как на кого? На Степана Викентьевича. Почти как жизни.

— Почему «почти»?

Дуфанец пожал плечами:

— Будто рисовали его. Но какой-то неживой.

Что ж, глаз у него был наблюдательный, и Хаблак спросил на всякий случай, мало веря в удачу:

— Откуда Степан Викентьевич?

Дуфанец ответил сразу и без колебаний:

— Из Киева, откуда ж еще?

— Сам говорил?

— Нет, но я не сомневаюсь.

— Почему?

— А он как-то, ну, проговорился. В первый вечер выпили за приезд, он и похвалился, что с самим Президентом коньяк пил на днепровском берегу.

— Каким Президентом? — Это прозвище называлось сегодня дважды, — значит, не могло быть случайным.

— Я так понял: с самым главным.

— На днепровском берегу… Это может быть и в Запорожье, и в Днепропетровске.

— Но ведь прилетел киевским самолетом.

— Неужели билет видели?

— Да нет, сам сказал. Вылетел из Киева вечером, чтобы вагон тут на следующий день встретить.

В дверях появился Стефурак. Сообщил, что прибыл начальник местной милиции. Это свидетельствовало, что делу об алюминиевом листе тут придают первостепенное значение. Значит, решил Хаблак, им со Стефураком в Коломые больше делать нечего (еще и Коренчук выехал из Косова), и нужно немедленно возвращаться в Ивано-Франковск.

В аэропорту получили справку: двумя утренними рейсами в Киев вылетели трое пассажиров с инициалами С. В.: Гарайда С. В., Галинский С. В., Викторов С. В.

Еще был Мирошниченко С. В. — он вылетел во Львов, а в Черновцы — Фостяк С. В.

Всех этих пассажиров, особенно первых трех, Хаблак взял на заметку и следующим рейсом вылетел в Киев.

Гудзий дождался, когда схлынет волна утренних посетителей и в кабинетах воцарится предобеденное затишье. Проскользнул к Татарову, воспользовавшись отсутствием секретарши, хотя, собственно, это не имело никакого значения — мог заходить к начальству хоть десять раз на дню, не вызывая ни подозрений, ни всяческих предположений сотрудников. Просто сработала, вероятно, чрезмерная настороженность преступника, боящегося собственной тени.

Татаров что-то писал, поднял взгляд на Леонида Павловича, посмотрел как на пустое место, не обрадовался и не встревожился, так он всегда встречал Гудзия, без каких-либо эмоций, и это больше всего сердило и раздражало Леонида Павловича — как-никак, а связаны одной веревочкой, и мог бы заставить себя быть поприветливее.

Гаврила Климентиевич выпрямился на стуле, оторвавшись от бумаг, и сидел молча, наблюдая, как приближается к столу Гудзий. Думал о том, что этот всегда улыбчивый, розовощекий и приветливый молодой человек глубоко отвратителен ему, его бы воля — выгнал и еще бы дал коленом под зад так, чтоб вылетел не только из главка, но и из Киева, в провинцию, не видеть бы и не слышать!

И все же Татаров вынудил себя скривить губы в едва заметной то ли гримасе, то ли усмешке и кивнул, отвечая на приветствие.

А Гудзий, подходя все ближе, видел только седой ежик коротко подстриженных волос и удлиненное сморщенное лицо — точно старый сухарь и педант, ортодокс проклятый, выжатый лимон без сока и запаха. Ну и черт с тобой, знаем, как трудно было изобразить на лице жалкое подобие улыбки, однако оставь свою злость и ненависть при себе, я к тебе не просить пришел, а по делу, и хочешь не хочешь, а придется разговаривать.

— Прошу садиться, — молвил Татаров сухо и официально, будто зашел к нему обычный подчиненный и они сейчас займутся будничными текущими делами.

Но Гудзий никак не среагировал ни на сухость, ни на явную неприязнь, сел не так, как подобает подчиненному — сдержанно и деловито, а оперся локтями о стол заместителя начальника главка, фамильярно и нагло заглядывая ему в глаза.

Татаров едва сдержался, чтоб не одернуть нахала. Подумал не без горечи: вот дожил и до этого; вероятно, надо было улыбнуться в ответ так же фамильярно или пошутить как-то, чтоб разрядить обстановку, но не мог — сидел, нахохлившись, и смотрел отчужденно.

И ненавидел самого себя.

Вспомнил, как все началось. Пришел к нему на прием заместитель начальника отдела снабжения одесского завода, он и фамилии его сначала не разобрал толком, какой-то Мажуга или Мужуга, потом фамилия Манжула преследовала его и во сне, а тогда посмотрел на пижонистого мужчину и сразу же решил отказать ему, чего бы ни попросил. Ведь снабженцы всегда клянчат, а этот к тому же набрался нахальства и с первых же слов предложил ему, Татарову, выделить вагон дефицитного алюминиевого листа заводу, о котором он, заместитель начальника главка, даже и не слышал.

Татаров тогда изучающе глянул на одесского пижона, сообразив, что он предлагает ему сделку. Рука Татарова потянулась к кнопке, чтобы вызвать секретаршу, — и он не разволновался и не разгневался, просто воспринял гнусного пройдоху как назойливое насекомое, которое должен немедленно раздавить, думал, тот испугается или хотя бы смутится. Но снабженец смотрел па него спокойно, даже свысока и вдруг сказал такое, что он, Татаров, невольно отдернул руку от кнопки.

Гаврила Климентиевич и сейчас помнил те слова.

«Подождите, — остановил его Манжула. — Я не прошу вас сделать это бесплатно, вы, Гаврила Климентиевич, за одну только вашу подпись получите «Ладу». К тому же завтра. И никто и никогда не узнает об этом».

Он поднялся и, не сводя с Татарова глаз, попятился к дверям, остановился возле них и сказал приглушенным голосом:

«Я позвоню вам завтра утром. Понимаю, что именно думаете сейчас обо мне, но учтите: если даже сообщите куда следует о моем предложении, это вам ничего не даст.

Никто не сможет доказать, что я просил вас выделить тому заводу алюминиевый лист. А «Ладу» получите хоть завтра, все в ваших руках».

Он знал, что делает, проклятый одесский пройдоха: «Ладой» разбил и так надтреснутое сердце Татарова. «Лада» была, как говорят, хрустальной и пока что неосуществимой мечтой Гаврилы Климентиевича, стоило снабженцу предложить деньги, даже большие деньги, на которые Татаров мог бы немедленно купить машину, и он выставил бы его из кабинета, позвал милицию или кого-то из общественности, поднял бы скандал, но само слово «Лада» ошеломило Татарова. Он, еще видя в дверях Манжулу, представил себе неимоверно роскошную, белую, блестящую, отполированную машину, его собственную машину, только снящуюся ему в розовых снах.

И вдруг она становилась реальностью!

Гаврила Климентиевич шел к своей должности в главке долго и трудно. Сначала ему повезло: возвратился с фронта и сразу без особых сложностей поступил в политехнический институт. Науку усваивал туго, брал напористостью, старательностью. После окончания института попал на огромный наполовину восстановленный завод, жил в общежитии, мыкался, как и все холостяки, по столовым и забегаловкам, вскоре познакомился с дочерью главного инженера. Клара была не очень красивой, к тому же вышла из девичьего возраста и несколько утратила амбициозность. Приметила начинающего инженера, посоветовалась с отцом, и спустя некоторое время Татаров стал её мужем. Конечно, это повлияло на служебное положение Гаврилы Климентиевича. Через два года его выдвинули в начальники цеха, а еще через год открылась вакансия директора на одном из смежных предприятий, и Татаров получил эту должность.

Правда, вскоре тесть умер, оставив молодого выдвиженца на произвол судьбы, но Гаврила Климентиевич уже попал в номенклатуру и смог воспользоваться этим. Звезд с неба не хватал, но дело знал основательно, отличался рассудительностью, научился разными приемами умело маскировать свое тугомыслие, например, оттягивая принятие необходимого решения, ссылался на потребность еще раз посоветоваться, проконсультироваться, решал кардинальные вопросы уже после того, когда точно выяснил, какого мнения придерживаются наверху.

В общем, занял беспроигрышную позицию.

Клара родила двоих детей, они требовали постоянной заботы и внимания, потому и оставила свою малозаметную и не денежную работу, тем более что зарплаты Татарова хватало, а у Клары остались отцовские знакомства, которые она использовала нечасто, но с умом. Так и дорос Гаврила Климентиевич в пятьдесят лет до заместителя начальника главка, думал, поднимется еще на ступеньку, но просчитался. Когда предыдущий его начальник ушел на пенсию, Гаврила Климентиевич не без приятности приготовился поменять кабинет — он уже пять лет ходил в заместителях, и столько же оставалось до пенсии, — к тому же был у него на эту тему мимолетный разговор с министром, правда, министр не сказал ничего определенного, но и не отказал. И вдруг!..

Татаров ничем не выказал своего раздражения и неудовольствия, даже возмущения, овладевшего им, когда узнал, кого назначили начальником. Но дома вечером дал выход эмоциям. Налил полный стакан водки и выпил, не закусывая, под удивленным и взволнованным взглядом Клары.

«Вот так и служи, — заявил с горечью. — Знаешь, кого на главк поставили? Кононенко!..»

«Не может быть! — всплеснула руками. — Сашку Кононенко?»

Дело в том, что этот Сашка, по глубокому убеждению супругов, был обычным молокососом и выскочкой, ему но- чему-то не нравились укоренившиеся в главке традиционные порядки. Где только не выступал: на профсоюзных собраниях, в парткоме, на совещаниях в министерстве!..

Гаврила Климентиевич не сомневался на его счет — типичный горлопан, — а выходит, наверху прислушались к нему. А если прислушались, значит, не считаются с ним, старым, опытным и испытанным руководителем.

А если не считаются?..

Татаров понимал: это — падение. Точнее, может, и не падение, но и перспектив у него никаких. Самое большее, на что может рассчитывать, — дотянуть до пенсии.

А потом — персоналка, ценный подарок, речи, насыщенные теплыми словами о его вкладе и бесценном опыте, и вереница грустных дней ничем не приметного пенсионера.

На следующий день Татаров первый приветствовал нового начальника главка. Без лишних эмоций, сдержанно, однако и не без почтительности. Тот даже удивился и не удержался от вопроса:

«Не трудно ли вам будет работать теперь, Гаврила Климентиевич?»

Татаров выдержал его внимательно-изучающий взгляд.

«Нет, — ответил, — я старая и закаленная кадра, — он так и сказал полушутя: «кадра», — и надеюсь, мы сработаемся».

А что ему оставалось? Уйти из главка? Куда? На какую зарплату? Где ему станут платить такие деньги? И кто знает, что у Татарова вот уже сколько лет не было больше трояка на так называемые карманные расходы?!

Да, Клара и дети забирали все деньги. Все без остатка. Жена вела строгий учет доходов мужа — ей всегда не хватало денег, особенно в последние годы, когда подросли и пошли в вузы дочка с сыном, когда кумир семьи — Томочка могла носить только американские джинсы, тянувшие чуть ли не на пол зарплаты Гаврилы Климентиевича.

С точки зрения Татарова, он сработался с новым начальником главка. Хотя и было иногда трудно, выполнял все ого указания, не протестовал против нововведений, часто но соглашаясь с ними, лишь тихонько тормозил что мог. Так и тянул лямку от понедельника до пятницы. Настоящая жизнь начиналась лишь в субботу, на садовом участке, куда жена и дети наезжали в основном летом: полакомиться ягодами и фруктами.

Татаров сам копал землю, сажал овощи, обрезал деревья, но выполнял эти садово-огородные работы без особого энтузиазма, истинное же удовлетворение получал по вечерам, уединившись в маленькой пристройке к даче, где стоял сверлильный станок, а по стенам были развешаны инструменты — десятки различных ключей, пассатижи, сверла, клещи, ножницы по металлу, напильники — все необходимое для небольшой слесарной мастерской. И ничто не висело без дела. В субботние и воскресные вечера Гаврила Климентиевич мастерил различные поделки. Из двух старых велосипедных колес сделал удобное приспособление для наматывания поливного шланга, к бачку на чердаке приделал трубку и теперь точно знал уровень воды в нем, сконструировал миниатюрный лифт, которым поднимал из подвала разные банки и склянки…

Единственное, чего не хватало Татарову, — машины. Обычного «Москвича» или «Запорожца». Он не гордый, что из того, что ездит на служебной «Волге», однако служебная — не своя, ее бы он довел до наивысшего совершенства. Ведь никто не знает, что руководство главком для него — дело побочное, что он, если честно, слесарь, может быть, гениальный слесарь, и, вероятно, на этом пути его жизненные успехи были бы заметнее, по крайней мере, удовлетворения имел бы больше, чем от своей высокой должности.

О «Ладе» Гаврила Климентиевич даже не мечтал. Поэтому, когда этот мерзкий тип предложил…

Рука Татарова остановилась, не дотянувшись до кнопки, чтоб вызвать секретаршу. Весь следующий день нетерпеливо и с тревогой он снимал телефонную трубку и, наконец услышав голос Манжулы и вопрос: «Решили?» — ответил, ненавидя и презирая себя: «Да. Приезжайте».

Но Манжула на такую удочку не попался.

«Зачем? — возразил. — Зачем мозолить глаза вашей секретарше и сотрудникам? Во время обеденного перерыва я жду вас в парке напротив автодорожного института».

Он сидел на скамейке, издали улыбаясь Татарову. Улыбаясь гадко, по-заговорщицки, но поднялся вежливо, даже почтительно. Постучал пальцами по новенькому черному кожаному «дипломату».

«Тут ровно на шестую модель, — сказал и поставил «дипломат» между собою и Гаврилой Климентиевичем. — Надеюсь, завтра вы подпишете нужные бумаги. Их подготовит Гудзий».

«Что? — не поверил Татаров. Гудзий? Леонид Павлович? Он с вами? Но ведь я считал: никто не будет знать…»

«Леонид Павлович — свой человек, и ему можно доверять, — сказал Манжула уверенно, будто Татаров уже стал его соучастником. — Ваша подпись многое решает, и мы ценим это… — дотронулся до «дипломата». — Но кто-то же должен подготовить бумаги для подписи. Вам негоже давать кому-либо указания об этом».

Он был прав, Татаров сразу понял. Действительно, его распоряжение отправить вагон алюминиевого листа какому-то маленькому заводу могло вызвать удивление подчиненных. Выходит, этот прохвост — человек с головой, по крайней мере, у него хватило здравого смысла как-то подстраховать его, Татарова.

Гавриле Климентиевичу это понравилось, и он уже без колебаний положил «дипломат» себе на колени…

Но Гудзий… Вечно улыбчивый, услужливый, выступает чуть ли не на всех собраниях, критикует и наставляет, даже требует, а на деле получается…

Татарову стало неприятно, будто почувствовал противный запах или дотронулся до чего-то скользкого. Лишь кивнул на прощание Манжуле и направился к троллейбусной остановке. Держал «дипломат» крепко, даже не веря, что все так произошло — быстро и просто. Проехав две остановки, вышел, нашел свободную скамью в укромной аллейке и дрожащими пальцами открыл «дипломат».

Девять пачек по тысяче рублей в каждой. Купюрами по двадцать пять рублей. И еще две сотенные бумажки. Девять тысяч двести рублей — ровно на шестую модель «Жигулей».

Гаврила Климентиевич щелкнул замками «дипломата». Теперь у него будет «Лада», когда только захочет. Даже в будущем месяце. Ему уже предлагали машину, но отказался.

Что ж, будем считать этот вопрос решенным. Но как объяснить покупку машины Кларе и детям? Ведь они знают все доходы — считают каждый его рубль…

Выигрыш?

Несолидно и подозрительно. По крайней мере, у Клары это не пройдет. Потребует, чтобы показал облигацию, а где ее взять?

Признаться, как на самом деле получил деньги?

Только одна мысль об этом привела Гаврилу Климентиевича в ужас. Нет и еще раз нет. Может, Клара и отнеслась бы к этому спокойно, может, даже с удовольствием взяла бы деньги, наверно, с удовольствием, но это исключается…

Да, он ни за что не скажет им. Ведь всю жизнь кичился своими добродетелями, всегда громко и категорически осуждал любые проявления нечестности, мошенничества.

В глазах жены и детей должен остаться незапятнанным.

Однако что же делать?

Татаров посидел еще немного, чувствуя, как прилипают потные ладони к «дипломату». Наконец принял решение. Доехал троллейбусом до ближайшей сберегательной кассы и там положил деньги на предъявителя. Лишь немного погодя успокоился — все время не покидалощение, что сейчас к нему подойдут, отберут «дипломат» и спросят: откуда деньги? Но ведь теперь их не было, они не обременяли, маленькая серая книжечка казалась примитивной и несолидной, ну кто может поверить, что она эквивалентна белой, блестящей, с горьковатым заводским запахом синтетики «Ладе»?

Гаврила Климентиевич получил «Ладу» и в самом деле через месяц. Подогнал машину к дому и за ужином сообщил Кларе:

«Теперь у нас есть машина…)»

Сказал так, будто купил в хозяйственном магазине эмалированную кастрюлю.

«Машина? — ни на секунду не поверила жена. — Какая?»

«Лада».

«Ты что, бредишь?»

Подошел к окну, отдернул занавеску:

«Можешь полюбоваться».

Стала рядом и действительно увидела под окнами белую машину.

«Откуда?»

Уже поверила, но чуть не потеряла сознание от удивления.

«Не хотел тебе говорить… — объяснил Гаврила Климентиевич с притворным равнодушием. — Уже семь лет я откладываю деньги. Ежемесячно по сто рублей».

«Как так?»

«А вот так… По сотне. Различные премиальные, ежеквартальные надбавки и тому подобное. Набегало свыше тысячи в год».

Наконец до Клары дошло.

«Ты скрывал от меня деньги? — воскликнула с отчаянием. — Когда мы считаем каждый рубль! Когда наши дети ходят раздетые!»

«Ничего себе раздетые — в американских джинсах!»

Однако Клара не восприняла его иронии.

«А я не могу купить себе пристойное платье! — Теперь ее лицо пылало неподдельным гневом. — В это время он прячет ежемесячно по сто рублей ради какой-то машины?»

«Не какой-то, а «Лады»! Кстати, в ней будешь ездить и ты…»

Кровь отлила от Клариного лица. Пожалуй, поняла, что автомобиль — тоже неплохо и, в конце концов, это вклад в семейное благосостояние, но все еще не могла простить мужу самоуправства. Даже мысль о том, что он мог принять самостоятельное решение, была невероятной, означала чуть ли не конец света.

Приказала Гавриле Климентиевичу:

«Продашь! Я слышала, за «Ладу» платят бешеные деньги».

«Э-э, нет, — ответил твердо. — Хочешь, чтоб меня вышвырнули с работы? Как спекулянта?»

Такая перспектива, конечно, не устраивала Клару. Гаврила Климентиевич понял, что победил, и немедленно воспользовался этим. Взял жену за руку и потянул к дверям.

«Пойдем, хоть посмотришь…» — предложил он.

Его расчет оказался правильным. Опустившись на удобное переднее сиденье, Клара сразу размякла, может, представила, как выходит из «Лады» вместе с детьми где- то возле моря в Крыму, глаза у нее потеплели, даже похлопала ладонью мужа по щеке.

«Хорошо, — сказала примирительно, — может, ты и правильно поступил. Но, — погрозила указательным пальцем под самым его носом, — чтоб в последний раз. Все деньги домой. До копеечки!»

«Кое-что придется вложить в машину, — попытался хоть немного отбиться Татаров. — Автообслуживание. Иначе потеряем гарантию».

«Увидим…» — ответила уклончиво жена.

На том и сошлись.

Дети восприняли приобретение машины совсем по- иному.

Володя обошел «Ладу», похлопал дверями и, усевшись на сиденье водителя, покрутил руль.

«Тачка законная… — выразил он свое восхищение. — Можно ездить…»

А Томочка, пританцовывая перед капотом, чмокнула отца в щеку.

«Ты, пап, наилучший в мире, — прошептала умильно. — Теперь и мы как нормальные люди…»

Через несколько дней Володя, улучив момент, когда по телевизору закончили демонстрировать фильм, а программа «Время» еще не началась, подмигнул сестре и сказал, обращаясь главным образом к матери:

«Товарищи родители, нужно двести рэ… Желательно завтра».

Клара пошевелилась на диване.

«Зачем?» — спросила она.

«Один деятель устроит мне права. По-быстрому».

«Автомобильные? — уточнил Гаврила Климентиевич. — Для чего это?»

«Мы с Томой в Крым подадимся», — ответил сын, будто этот вопрос уже обсуждался, все решено и дело только за деньгами.

С Томой он и в самом дело договорился. Согласились на том, что он возьмет Соню, однокурсницу, классная девушка, у него с ней давно, как говорится, свободная лю

Гаврила Климентиевич ответил кратко и твердо:

«Нет».

«Хочешь сказать, что не дашь нам машину?» — удивился Володя.

«Не дам».

«Почему?»

«Потому что она мне слишком дорого стоила».

«Это ты серьезно?»

«Не может быть серьезнее».

Клара лениво потянулась на диване.

«Дети просят… — сказала мягко. — Неужели ты можешь отказать своим детям?»

«Машину не дам», — повторил Татаров упрямо.

Дочь села возле него на поручень кресла. Потерлась о его небритую щеку.

«Ну, пап, — заканючила, — неужели ты не любишь свою Тому?»

Прикосновение к отцовской колючей щеке вызвало отвращение, а тут еще упирается этот старый черт, и как паршиво все складывается: уже предупредила Олега, тот раззвонит всем знакомым…

«Нет», — сказал Гаврила Климентиевич таким тоном, что все поняли: он принял окончательное решение.

Дочка надула губы и удалилась в свою комнату, сын ушел из дома, а Клара, воспользовавшись их отсутствием, спросила:

«Ну зачем ты так?»

«Машину не дам!»

Татаров не стал даже объяснять свою позицию. И действительно, никогда никто не садился за руль его «Лады» — всегда чистой, отполированной, будто вылизанной.

С того дня прошло уже немало времени, и Татаров подписал не одну бумагу, подготовленную Гудзием. Немного привык, и совесть уже не мучила его, держал сберегательную книжку в тайнике, в гараже на даче. До пенсии оставалось все меньше, собирал деньги, мечтая о солидно обеспеченной старости, и уже не боялся грядущей неизбежности, наоборот, с нетерпением ожидал дня, когда его с почестями отправят на заслуженный отдых — вероятно, тогда наконец избавится от постоянного страха и будет спать спокойно.

Появления Гудзия — особенно такое, как сегодня, полуофициальное, когда Леонид Павлович заходит со своей фамильярной, мерзкой ухмылочкой, — свидетельствовали об очередной операции с алюминием, что, соответственно, вызывало и очередную волну негативных эмоций у Гаврилы Климентиевича, смягчающихся, правда, очередным пополнением его нетрудовых доходов. Такие эмоции и сейчас захлестнули Татарова, и он едва сдержался, чтоб не одернуть этого улыбающегося проныру, опершегося локтями о его стол и заглядывающего в глаза.

— Вчера я разговаривал с Геннадием Зиновьевичем, — начал Гудзий, — и он передавал вам самые добрые пожелания.

«В гробу я видел твоего Геннадия Зиновьевича», — злорадно подумал Татаров и действительно представил себе Геннадия Зиновьевича в гробу, в роскошном гробу с цветами, представил реально и зримо, хотя никогда в жизни не видел Геннадия Зиновьевича, лишь выполнял его приказы. Распоряжения шефа передавал Гудзий, а деньги — Манжула, теперь уже не наличными в «дипломате», как было впервые, а, по требованию Татарова, сберегательные книжки па предъявителя.

Иногда, правда, Манжула приносил подарки от Геннадия Зиновьевича. Объяснял, что это премия за ударную работу: флакон парижских духов для супруги Гаврилы Климентиевича, импортные туфли для дочери или даже шикарное пальто для самого Татарова. Собственно говоря, это пальто Гавриле Климентиевичу так и не досталось. Клара сразу забрала для Володи, стараясь хоть как- то компенсировать моральный урон, нанесенный сыну категорическим запретом отца водить «Ладу». От этих подарков Татаров тоже имел прибыль. Говорил, что дефицитные вещи достали сотрудники, и Клара охотно платила за них по государственной цене.

Гаврила Климентиевич немного расслабился после приятного, хоть и эфемерного, созерцания роскошного гроба шефа и не сразу сообразил, о чем ведет речь Гудзий.

— Извините, — переспросил, — что вы сказали?..

— Геннадий Зиновьевич просил передать: до конца года на алюминии ставим точку. А дальше видно будет.

Татарова выдала довольная улыбка, и Гудзий погрозил ему пальцем.

— Только передышка, — объяснил он, — возникли какие-то сложности, и должны переждать.

— Сложности? — встревожился Татаров.

Гудзий увидел, как вытянулось лицо у всегда сухого непроницаемого Гаврилы Климентиевича, и не смог отказать себе в удовольствии хоть немного испортить ему настроение.

— Шеф сказал, кто-то засыпался. Я так понял, кого- то даже заграбастала милиция… А Манжула погиб.

Думал лишь о легкой издевке, но, заметив, как побледнело лицо Татарова, испугался и потянулся к графину-

Но Гаврила Климентиевич сразу овладел собой.

— Не надо, — остановил Гудзия, — думаю, все это несерьезно.

Теперь он как-то просительно заглядывал в глаза Леониду Павловичу, и тот понял: самое важное, что нужно сейчас Татарову, — его, Гудзия, подтверждение. В конце концов, сделать ему это легче легкого, просто кивнуть или бросить короткое «да», однако Леонид Павлович припомнил постоянно демонстрируемое Гаврилой Климентиевичем превосходство, пусть небольшие, но весьма болезненные уколы, наносимые им самолюбию подчиненного, и решил: не обязан он, Гудзий, выступать в роли «скорой помощи», да хоть и умрет от испуга, какое его дело?

Ответил, покачав головой:

— Не знаю… Ничего я не знаю, сказано только: пока что с алюминием подождем, а там будет видно…

Поднялся и пошел к дверям не оглядываясь, знал, что на маленькие уколы ответил лишь одним, но уж очень ощутимым, однако не чувствовал угрызений совести, наоборот, его распирало от гордости.

Думал: как все же бывает приятно сделать подлость ближнему своему!

Хаблак торжествовал: в течение трех дней ему удалось полностью раскрутить Бублика. Теперь он знал, кто прятался за этим, не весьма благозвучным, прозвищем.

Степан Викентьевич Галинский — внештатный распространитель театральных билетов БОРЗа — бюро организации зрителей, так называемый борзовик.

Как и предвидел Хаблак, напуганный Бублик в тот злосчастный день, а вернее, ночью первым же рейсом вылетел из Ивано-Франковска. В Киеве Хаблак сразу получил адреса двух пассажиров, прилетевших в столицу, Галинского и Викторова, третий с инициалами С. В. — Гарайда в Киеве прописан не был, а Викторова звали Семеном Владимировичем.

Автоинспекция сообщила, что Степан Викентьевич Галинский — владелец машины ГАЗ-24, номерной знак КИТ 63–01. Автомобиля, как было отмечено в документах автоинспекции, белого цвета. Стоянка машины — кооперативный гараж.

Фотографию Бублика-Галинского взяли из его личного дела и в тот же день передали в Ивано-Франковск, а еще через день оттуда пришел официальный ответ, что Степан Викентьевич опознан Коржом, у которого он жил, и Дуфанцом, с которым продавал алюминиевый лист.

Но в Одессе, как свидетельствовали сестра Манжулы и мальчики из совхозного поселка, преступники ездили на «Волге» вишневого цвета. У Бублика же была белая. Но майор выяснил и это обстоятельство.

Утром под видом инспектора противопожарной охраны Хаблак появился па платной автостоянке возле завода «Вулкан», где летом обычно стояла «Волга» Галинского. Осмотрел все, как положено, вместе с дежурным, похвалил за образцовый порядок и остановился возле белоснежной машины с номерами КИТ 63–01. Погладив ладонью отполированный капот, сказал:

— Блестит как новая.

Дежурный охотно поддержал разговор с представителем пожарной службы.

— Раньше посмотрели бы, — молвил с сожалением, — вот то была красота! Но ее владелец определенно сдвинутый по фазе, видите ли, цвет ему не нравился, взял да и перекрасил.

— Я его понимаю, мне тоже по сердцу белая машина, — возразил Хаблак.

— А по-моему, вишневая лучше.

— Так она была вишневой?

— Я же говорю: богатейший цвет. А он взял и перекрасил.

Хаблак обошел вокруг машины.

— Никогда не скажешь, что перекрашена, видно, мастер классный. Не знаете кто? Мне тоже нужно…

— Знаю, — заявил дежурный. — Этот чудак говорил: если кому-то понадобится, можно рекомендовать. Он свою «Волгу» на стоянке только летом держит — напротив дома. А еще зимний гараж у него есть. Под Печерском, где- то возле студии кинохроники. Там и мастерская с маляром — какой-то Лазарь, говорят, один из лучших в Киеве.

Теперь все совпало, как дважды два — четыре. Для полной ясности не хватало только фотографии следа протекторов «Волги» Бублика. Хаблак присел возле передних колес, заглянул под крыло, будто хотел окончательно убедиться в высоком мастерстве маляра, и даже присвистнул от огорчения. На «Волге» стояла совсем новая резина. Ну и хитер же этот Бублик, думает, что не оставил ни единого следа.

Хаблак поехал к Дробахе. Ивана Яковлевича пришлось немного подождать — беседовал с прокурором республики. Появился солидный и сосредоточенный, Хаблаку даже показалось, что не стоит говорить с ним о таких мелочах, как перекрашенная «Волга». Но Дробаха, услышав эту новость, сердито стукнул себя кулаком по лбу.

— Не учись уму до старости, а до самой смерти, — сказал с укоризной. — Мы уже сколько ищем эту проклятую вишневую «Волгу», а оказывается вот что. Видите ли, машина зарегистрирована у Бублика как белая, перекрасил в вишневую и автоинспекцию не поставил в известность, а теперь снова белая… Должны были предвидеть и такой вариант — раньше бы вышли на Бублика.

— Главное, все же вышли, — возразил Хаблак.

— Нет, дорогой мой, на собственных ошибках надо учиться. Так что же вы предлагаете?

— Брать Бублика рановато.

— Резонно, Сергей Антонович, даже весьма резонно, ведь, опираясь на факты, можем обвинить гражданина Галинского лишь в спекуляции листовым алюминием, за это можно и нужно арестовать, но прямых доказательств того, что он причастен к убийству Манжулы, нет. То, что перекрасил «Волгу», еще ни о чем не говорит, так сказать, косвенная улика.

— Кроме того, не знаем, кто соучастник убийства, — согласился Хаблак. — Человек, похожий на Энгибаряна.

— Надо приглядеть за Бубликом, — решил Дробаха. — Установить круг его знакомств и связей. Тем более что есть интересное сообщение от Коренчука. Наш юный коллега вышел на завод, через который спекулянты получали алюминий. Работники ОБХСС уже трудятся там, знаете, как говорят наши подопечные, раскручивают динаму…

— И арест Бублика может насторожить кое-кого?

— Вот-вот. Там пахнет большой аферой, прокурор республики взял дело под контроль.

Хаблак подумал и заметил:

— По-моему, Бублик в этой компании не главный. Я уже докладывал: существует какой-то Президент. Кроме того, должен же кто-то выделять тому заводу алюминий. Я, правда, в этом слабо разбираюсь, ведь сие — прерогатива ОБХСС, но интуиция подсказывает…

— Правильно подсказывает, — поддержал его Дробаха. — Итак, договорились: гражданин, именующийся Бубликом, пускай догуливает. Под вашим бдительным оком.

— Никуда не денется, — заверил Хаблак.

16


Президент назначил свидание Шиллингу у Аскольдовой могилы. Прогуливался по аллее, ведущей ко входу в ротонду, — тут всегда многолюдно, стоят автобусы, толпятся туристы и экскурсоводы рассказывают им…

Что именно рассказывают экскурсоводы, Президента не интересовало. Был, говорят, какой-то князь, ну и что? Сколько этих князей слонялось тут, по Днепру и его берегам, проклятые эксплуататоры трудового народа душили свободу и демократию… А демократию Президент любил и уважал, трактуя ее, правда, несколько своеобразно — как персональную привилегию делать что угодно: доставать дефицит любыми способами, продавать, перепродавать, не брезгуя ничем, лишь бы иметь «навар», лишь бы нагрести как можно больше денег. Проворачивать все это, не опасаясь никаких следователей, обэхээсовцев, прокуроров, не прятаться, а ходить с высоко поднятой головой, так, как там, на Западе, где был бы он уже, конечно, членом правления какого-нибудь банка или действительно президентом чего-то там, и говорили бы о нем открыто, с уважением, а не шепотком.

Шиллинг подкатил на «Ладе», за рулем которой сидела женщина. Сначала Президент не обратил на нее внимания — этот Шиллинг известный бабник, ему раз плюнуть закадрить любую женщину. Бублик говорил: может организовать на разные вкусы.

Но женщина вышла из машины вслед за Шиллингом, и Президент подумал, что лучше ее не видел. Не сопливая девчонка, женщина под тридцать, длинноногая, грудастая, может, чуть-чуть с лишком, но то, что надо. И несет свои прелести, как самые дорогие реликвии. Видно, знает себе цену и действительно стоит недешево.

Но и Президент знает цену и, когда нужно, умеет не скупиться. Он, правда, не допотопный купец и не привык дарить потаскухам бриллианты, теперь такса совсем другая, но на этот раз и он не постоял бы за ценой.

Президент не успел до конца обдумать эту проблему, так как Шиллинг заметил его и, сделав своей спутнице знак, чтоб подождала, направился к нему.

Они выбрали укромное место, где не слонялись туристы, уселись на скамью, и Президент спросил:

— Привез?

— Есть пять сотен.

— Долларов?

— Четыре долларами, а сотня франками.

— Подходит. Почему мало?

— Так Чебурашку же замели. Разве не слыхали?

— Чебурашки меня не интересуют, — жестко ответил Президент. — Тем более что его замели.

— Все под богом ходим.

— Не под богом, а под… — Президент запнулся и не стал уточнять, кого именно имел в виду: и так ясно. Спросил: — А ты?

— Перекантовался на приднепровском хуторе. Пока улеглось.

— Смотри, Арсен, чтоб не зацепили.

— Смотрю… — усмехнулся беззаботно. — Чебурашка — свой парень, не капнул. А больше меня никто не знает.

— Думаешь, там не слышали о Шиллинге?

Юноша, нахмурившись, пожал плечами.

— Слышать, может, и слышали, а зацепиться не за что. Я мелкими делами не занимаюсь, для этого шпана есть. Шиллинга эта мелкая рыбешка никогда не видела, знает только понаслышке.

— Ну давай…

Шиллинг вытянул конверт. Президент спрятал его во внутренний карман пиджака.

— С вас причитается… — начал Шиллинг, но Президент перебил его с раздражением:

— Знаю. Завтра получишь у Бублика.

— Хорошо. Все?

— Нет. Есть поручение. — Президент достал из кожаной сумки, повешенной через плечо, сверточек. — Завезешь сегодня вечером;.. — назвал адрес, — Лидии Андреевне Мащенко. — Перехватил вопросительный взгляд Шиллинга и продолжил сухо: — Знаю, не удержишься, чтоб не заглянуть. Так вот, не надо, скажу сам. В свертке дамская сумочка, а в ней три тысячи. Передашь все, если украдешь хоть рубль, завтра же буду знать и голову откручу. Ясно?

Шиллинг кивнул. Известно, с Президентом шутки плохи, ничего никому не прощает, и недавно, говорят, по его команде кого-то пришили.

— Сделаем, шеф, — пообещал твердо.

Президент дал ему денег:

— Тут сотня. Сотня за работу. Достаточно.

— Хватит, — согласился Шиллинг. — Что ей сказать, Лидии Андреевне?

— Скажешь: от друзей Леонида Павловича. С благодарностью.

— Леонида Павловича, — повторил Шиллинг. — Скажу.

— Все.

Шиллинг поднялся, но Президент, вспомнив о женщине, привезшей его, спросил:

— Что за кадра? За рулем?

— На хуторе подобрал, жена скульптора. Понравилась?

— Ничего.

— Классная.

— Сам вижу, но с ней вот так, открыто… Женщины, знаешь, языкатые…

— Юлька влюблена в меня.

— Юлька?

— Я же говорю: Юлия Трояновская, жена скульптора.

— Машина ее?

— На свою еще не заработал.

— Заработаешь.

— Надеюсь.

Президент подумал немного, слегка поколебался и спросил:

— А она тебе еще не надоела?

Шиллинг ничуть не обиделся.

— Хотите? — спросил.

— Привезешь ко мне.

— Три сотни.

— Сдурел?

— За такую кадру, шеф!

Президент прикинул: может, не так уж и дорого.

— Хорошо, — согласился он, — я тебе свистну.

Шиллинг фамильярно подмигнул ему.

— Не пожалеете, — пообещал, — баба что нужно.

Утром Хаблаку доложили: вчера Бублик на своей машине выехал в городок Сосновку. Прибыл туда около пятнадцати часов. В гастрономе купил несколько бутылок водки, пива и поехал на дамбу, отгораживающую ныне речку Козинку от основного русла Днепра. Поставил «Волгу» возле первого спуска с дамбы на луг, поднялся на дамбу и дождался, когда поблизости причалила моторная лодка. Номер лодки заметить не удалось. Эта лодка отвезла Бублика на днепровский остров — приблизительно в трех километрах от дамбы. На острове стоит палатка. Там Бублик находился до семи вечера. Возвратившись в Киев, машину оставил на стоянке, из квартиры больше не выходил.

Сегодня утром поехал на работу в свое бюро организации зрителей.

Остров с палаткой заинтересовал Хаблака, и он поехал в Сосновку. Городок знал и имел там знакомых. Не без удовольствия вспоминал, что именно в Сосновке когда- то началосьодно из самых удачных его дел — мошенники с трикотажной фабрики забыли там в кафе на столике тысячу рублей в сигаретной пачке. Сколько пришлось тогда повозиться, чтобы вывести их на чистую воду! С той поры больше трех лет минуло, они с Мариной жили еще на старой квартире, и Степана не было. Быстро летит время, все в хлопотах, в делах, расследованиях, и кажется, скоро уж он, вспоминая то или другое событие, не будет говорить, что это случилось, например, в семьдесят восьмом году, а скажет приблизительно так: в тот год я расследовал дело Чугаева…

И сразу же Хаблак устыдился таких мыслей. Хотя зеленые лейтенанты, еще только начинающие работу в уголовном розыске, смотрят на него как на аса, а какой там ас! Будто в одиночку распутывает дела. Вон сколько людей привлечено сейчас к расследованию взрыва в Бориспольском аэропорту! Да еще Коренчук и его коллеги, листающие сотни документов, накладных, банковских переводов, всяческих писем, чтоб докопаться, почему и как попал алюминиевый лист именно на тот маленький провинциальный завод…

А старший лейтенант Волошин и подполковник Басов из Одессы, капитан Стефурак из Ивано-Франковского розыска! Сколько будет еще?

Или ребята, которые ведут сейчас Бублика и засекли его поездку на днепровский остров…

Инженер Владимир Прохорович Ефимов уже ждал Хаблака возле милицейского дебаркадера. Половина жителей Сосновки, пожалуй, знала Ефимова. По-настоящему влюбленный в технику, искренний и доброжелательный человек, он никому не отказывал в помощи и сам, если нужно, регулировал неопытным автолюбителям карбюраторы, клапаны.

Ефимов был знаменит в Сосновке и тем, что имел уникальный и единственный на весь город катер с водометом — он скользил по днепровской глади как по маслу, мог соревноваться в скорости с «метеорами» и легко обставлял лодки даже с двумя моторами.

Ефимов растянулся на носу катера, подложив под себя старый матрас, дремал, подставив солнцу бронзовую спину. Хаблак окликнул его с дебаркадера. Ефимов лениво приподнялся, но улыбнулся приветливо, и отсюда, с берега, Хаблак увидел, какие у него синие и лучистые глаза.

— Знаю я тот остров, — сказал, когда Хаблак рассказал о цели поездки. — Позавчера проезжал, там польская палатка стоит двухцветная, синяя с желтым. Хорошая — не палатка, а дом из двух комнат, все лето можно прожить.

Хаблак знал: кто-кто, а Ефимов с удовольствием провел бы целое лето в палатке на берегу. Никогда не ездил по курортам, лишь однажды отправился машиной в Крым, но сезонное столпотворение не понравилось ему, с тех пор отдыхал только на Днепре, ставил палатку в тихом месте, ловил рыбу, купался, загорал до черноты и никогда не болел.

Мотор взревел, и катер понесся, оставляя позади пенный след и высоко задрав нос кверху. Казалось, они взлетели над водой, зависли в воздухе и только иногда касаются воды, вздымая фонтаны поблескивающих на солнце брызг.

До острова домчались за несколько минут. Ефимов погасил скорость, и теперь катер резал носом воду старательно и сердито, будто заботливый хозяин, заметивший непорядок в своем образцовом хозяйстве.

Палатка стояла неподалеку от берега, на воде покачивалась моторная лодка «Прогресс» с брезентовым тентом, а возле палатки стоял сбитый из досок стол, валялись какие-то вещи, на леске, натянутой между вбитыми в песок жердями, вялилась рыба.

Возле лодки сидел на маленькой табуретке человек в соломенной шляпе с большими полями — такие шляпы Хаблак видел только в старых фильмах, а эта — вероятно, ручной работы — весьма удобна, особенно для днепровского острова.

Человек сердито замахал руками, по-видимому предупреждая Ефимова, что у него поставлены закидушки, и тот объехал их, причалив в стороне от палатки и прибрежной зоны, занятой ее обитателями.

Человек в соломенной шляпе поднялся и следил за маневрами катера неприязненно, вторжение чужаков, по всему видно, не радовало его — да это и можно было понять: выбираешь на днепровском просторе уединенное местечко, желая тишины и покоя, а тут неизвестно кто нарушает твой размеренный и уже привычный образ жизни. К тому же в данном случае ты ничего не можешь предпринять — каждый имеет право причалить по соседству, поставить палатку, развести огонь, ловить рыбу, даже оглушить тебя транзистором; и единственное, что остается делать, — искать себе новый укромный уголок.

Но как жалко бросать старое место, облюбованное, обжитое, где даже днепровские лещи стали чуть ли не ручными!..

Человек стоял и смотрел, как выходят на берег незнакомцы. Был невысокого роста, пожилой, все его убранство — соломенная шляпа и выцветшие черные сатиновые трусы, длинные, чуть ли не до колен. Стоял и смотрел молча, не ответил на приветствие Хаблака и, не произнеся ни слова, отвернулся и направился к палатке.

Ефимов сел на носу катера, а Хаблак разделся, разбежался и бросился в воду с шумом, смеясь и выкрикивая что-то. Он плыл, широко загребая воду руками и болтая ногами так, что брызги бушевали вокруг.

Человек в шляпе выбежал из палатки и закричал визгливо:

— А ну тише! Рыбу разгонишь, чертова твоя душа! Я тебя сейчас!..

Будто в подтверждение его слов и для укрепления позиций этого щуплого, даже болезненного на вид человека из палатки вышел здоровяк — также в черных трусах, но без шляпы, в синей майке. Дедок доставал ему лишь до груди, а верзила, казалось, загородил собою весь выход из палатки — стоял, упершись ладонями в бедра, как олицетворение силы, могущества, будто угрожал каждому, кто посмеет вторгнуться в его владения.

Но Хаблак не обращал внимания на недвусмысленное предупреждение, брызгался и дурачился в воде, и тогда здоровила сделал несколько шагов к воде и крикнул сердито:

— Ты слышишь, кому говорят: рыбу отпугнешь!

Хаблак лег на спину, раскинул руки и спросил наивно:

— А ловится?

— Ловится не ловится, твое какое дело?

Он явно нарывался на скандал, однако Хаблаку любой ценой надо было избежать ссоры.

— Извини, — сказал мягко, — я не знал… — Он поплыл к берегу тихо, стараясь не поднимать брызг.

Здоровяк повернулся к нему в профиль, и Хаблак чуть не погрузился в воду от неожиданности.

Все точно так, как описывали наблюдательные мальчишки из приморского поселка: прямой и как будто перебитый нос, крутой подбородок, скуластое лицо — в самом деле похож на Энгибаряна, только у Энгибаряна (Хаблак вспомнил, как стоит он рядом с боксерами, только что закончившими поединок, улыбается приветливо, готовясь поднять руку победителя) выражение лица совсем другое, доброжелательное, а этот хмурый, даже свирепый, и глаза излучают злость и непримиримость.

Хаблак осторожно вылез из воды, приложил руку к сердцу, даже сделал попытку поклониться вежливо. Все — поза, голос, улыбка — должно было засвидетельствовать его искреннее раскаяние. Краем глаза увидел, что его унизительная поза поправилась здоровяку, черты лица у него смягчились, он как-то расслабился и опустил руки. Но все же пробурчал угрожающе:

— Покупался и валяй отсюда. Место занято!

— Занято так занято, — быстро согласился Хаблак. — Сами видим.

— А если видите…

Хаблак попрыгал на одной ноге, выливая воду из уха. Кивнул на костер, над которым висел закопченный котелок — что-то в нем булькало и пахло вкусно.

— Уху варите? — спросил.

— А тебе что?

— Вкусно пахнет.

— Не для вас.

— Не для нас так не для нас, — пожал плечами. — На всех не наберешься. А я думал: наша пол-литра, ваша ушица.

Сразу почувствовал: его предложение не осталось без внимания. Здоровила перевел взгляд на своего пожилого товарища, тот решительно подтянул свои длинные трусы. Может, это у них был какой-то условный знак, но верзила все же покачал головой и презрительно хмыкнул:

— Пол-литра на четверых… — процедил он сквозь зубы.

Хаблак понял его и угодливо-радостно уточнил:

— Так найдется еще…

Пожилой еще решительнее подтянул трусы. Перспектива вырисовывалась заманчивая, и он, чтоб отрезать здоровяку путь к отступлению, спросил:

— Самогон?

— Казенка! — еще радостнее заявил Хаблак. — Чистая, пшеничная.

Видно, упоминание о пшеничной окончательно развеяло сомнения верзилы, он молвил чуть ли не любезно:

— Тогда другое дело…

— Мы сейчас, — засуетился Хаблак. — Еще есть консервы, огурцы и хлеб свежий.

— Тяни! — скомандовал здоровяк и смел со стола прямо на песок какие-то объедки. Постелил газету и велел пожилому: — Давай, Лукьян, стаканы, ведь уха уже готова.

Хаблак торжественно поставил на стол бутылки. Ефимов принес консервы, огурцы и зеленый лук, верзила начал резать хлеб, а Лукьян снял с огня котелок, чтоб уха немного остыла.

Хаблак подал Лукьяну руку.

— Серега, — отрекомендовался, — а это мой друг Володя Ефимов, его тут, в Сосновке, все знают: инженер и начальник мастерских, а я на насосной станции вкалываю.

— Из Сосновки, значит? — переспросил здоровила. Видно, это окончательно примирило его с незваными гостями, потому что сам подал Хаблаку руку и назвался: — Яков.

— Вот это глаз! — сказал уважительно. Сразу видно: у человека есть глаз и опыт. Тебя как, Владимиром зовут? Твое здоровье, Вова.

Хаблак поднял свой стакан. С его лица не сходила радостно-выжидательная улыбка, будто и первый глоток, и уха, ц лук с огурцами предвещали что-то интересное а значительное.

— За знакомство, Яков! — сказал с почтением и даже поднялся.

— Будем! — ответил тот несколько небрежно, как и подобало зажиточному хозяину, принимающему бедного соседа.

Выпил Яков с удовольствием, для порядка помахал ладонью перед ртом, откусив огурец, захрустел вкусно, обводя всех сразу подобревшими глазами.

— Оно, может, и правильно, — сказал он, — что собралась компания. А то мы с Лукьяном уже надоели друг Другу, поболтать не о чем.

— Давно отдыхаете? — сочувственно поинтересовался Хаблак.

— Я же говорю: надоело, — уклонился от прямого ответа Яков.

— Но тут ведь вода и воздух! — возразил Ефимов. — Я всегда только на Днепре отдыхаю.

— Катер у тебя классный, — заметил Лукьян.

— Есть немного…

— Не немного, а ого!.. Я в этом петрю. Водомет?

— Точно.

— Таких в Киеве по пальцам пересчитать можно.

— У нас в Сосновке один.

— Сам делал?

— Не совсем, хлопцы помогали.

— Без помощи не обойдешься.

— Ваш? — кивнул в сторону «Прогресса» Ефимов.

— Яшин.

— А чего? Вполне приличная жестянка.

— Точно, — хохотнул Лукьян, — по сравнению с твоей — жестянка.

Хаблак даже прищурился от удовольствия. Если лодка действительно принадлежит Якову, уже сегодня или, в крайнем случае, завтра майор узнает фамилию Якова, адрес, в общем, чуть ли не все, что его интересует.

Яков заметил радостную улыбку Хаблака и воспринял ее по-своему.

— Пошло? — спросил.

— Как брехня по селу!.. Здорово — подтвердил Хаблак совсем искренне. — Если и дальше так, полный порядок.

— Вторую чарку под уху, — распорядился Лукьян. Освободил на столе место, поставил котелок и раздал всем деревянные ложки.

Уха желтела жиром, пахла лавровым листом и перцем, Хаблак едва удержался от желания попробовать, пока Ефимов с той же ловкостью фокусника разливал по второй.

Теперь выпили молча, без тостов. Хаблак выдержал паузу и зачерпнул ухи после всех, распробовал и похвалил:

— Давно не ел такой. Вкуснейшая.

— Оттого что рыбы много, — объяснил Яков. — Рыба тут ловится, вчера вечером даже судак попался. Вот, — подцепил ложкой и положил кусок рыбы на газету перед Хаблаком, — отведай, судака ведь не каждый день поймаешь.

Хаблак не отказался, судак понравился ему, да и вообще, разве может быть невкусной рыба на берегу, тем паче под рюмку?

— За продуктами в Сосновку ездите? — спросил он.

— Редко, — отозвался Яков, — у нас тут все есть. Крупа, консерва… За хлебом и поллитрой Лукьян мотается. Ну колбасы еще прихватит, когда совсем уж рыба надоест.

Мне бы никогда не надоела.

— Так ешь.

Хаблак выловил из котелка довольно большого подлещика и начал жевать,» поглядывая на Якова. Думал: нужна фотография… Завтра надо послать в Одессу его снимок. Те мальчишки из совхозного поселка должны опознать Якова, ведь точно подметили его сходство с Энгибаряном.

Через два-три дня они получат акт об опознании, и тогда можно со спокойной совестью брать Якова с Бубликом. По крайней мере, оснований для задержания достаточно, а неопровержимые доказательства убийства Манжулы и подготовки взрыва в самолете появятся в процессе следствия.

Итак, надо начинать с фотографии Якова. Нет гарантии, что, даже зная адрес и место работы, он сможет достать его снимок. Надо сфотографировать Якова сейчас. Что ж, это не такая уж большая проблема…

Хаблак доел рыбу и навалился на уху. Взглянул на Якова и не без удовольствия отметил, как посоловели у него глаза. Чуть-чуть толкнул локтем Ефимова и сказал:

— Хорошо сидим, ребята, и уха классная. В таком обществе не грех бы еще…

— Нет у нас, — объяснил Яков. — Лукьян сегодня должен был мотнуться, все прикончили.

— У нас есть еще, однако…

— Трехсвекольная?

— Из чистого сахара.

— Так что же ты молчишь?

— Видишь, не молчу, но ведь вы сначала…

— Да ты неправильно понял, — встрял Лукьян. — Если из сахара, и еще очищенный, лучше пшеничной.

Хаблак пошел к катеру. Накинул на плечи рубашку, положил в карман вроде бы обычную зажигалку, достал бутылку самогона.

Пока Ефимов разливал, Хаблак размол сигарету, щелкнул зажигалкой. Не загорелась, щелкнул еще раз — теперь имел две фотографии Якова, прикурил, затянулся, но сразу положил сигарету на край стола.

— Бросил я, — начал оправдываться, — но когда выпью, хочется…

— Оно все в соответствии, — решил пофилософствовать Лукьян. — Говорят, отрава для организма, но ведь приятно. У меня сын тоже бросил, но вижу, опять сосет…

— Приезжает сын? — спросил Хаблак чуть ли не машинально, но вопрос этот оказался едва ли не важнейшим, поскольку Лукьян вдруг сообщил такое, что у Хаблака вдруг вытянулось лицо, и он, чтобы скрыть волнение, схватил стакан и отхлебнул довольно вонючего, хоть и разрекламированного самогона.

А Лукьян сказал:

— Мой Митька нас не забывает. Да и что ему, тут он поблизости, возле райцентра. В карьере работает.

«В карьере производятся взрывные работы, — подумал Хаблак. — И этот Митька мог достать взрывчатку. Не ту ли, что взорвалась в Борисполе?»

— Знаю я тот карьер, — заметил Хаблак. — И что там ваш Митяй делает?

— Начальником участка он,

— Что-то не припоминаю.

— Дмитрий Червич, не слышал?

— Нет.

— А его многие знают. Весь в меня, даже изобретения имеет.

— Такие люди! — воскликнул Хаблак. — Мне приятно, что сижу с вами за одним столом. И ты, Яков, изобретатель?

— Рационализатор, — хохотнул тот. — У меня вся жизнь — сплошная рационализация.

Он сам дал повод Хаблаку задать вопрос, давно крутившийся у него на языке, и майор немедленно воспользовался этим:

— Вероятно, интересная профессия? Где ты работаешь?

— Во! — показал ему большой палец Яков. — У меня работа — во! Не пыльная, и все кланяются…

— Умеют же люди устраиваться!

— Голову для этого надо иметь, — ответил Яков, но тут же почему-то согнул руку, демонстрируя и правда впечатляющие мышцы.

— На промтоварной базе он… — объяснил Лукьян. — Это такая работа: что пожелаешь, то и будет.

— Точно, — вздохнул Ефимов. — У меня один знакомый работает на нашей базе, так все имеет.

— Сравнил! — не без бахвальства сказал Яков. — У нас база республиканская, усек?

— Тем более приятно познакомиться, — расцвел в улыбке Хаблак. — И кем же ты на базе?

— Ну и дурак, — безапелляционно заявил Яков, — ежели так спрашиваешь… У нас важно не кем, а что можешь… Ну грузчиком, какое это имеет значение! Главное, знаю, что где лежит, а без меня — ни-ни…

— Финские сапоги можешь достать? У нас в универмаге выбросили, так расхватали…

— Я все могу! — Яков бесцеремонно вылил остатки самогона в свой стакан. — Вы завтра подскочите, а то мы послезавтра в Киев возвращаемся. Конечно, прихватите с собой, посидим, побеседуем, тогда и договоримся. Ты ко мне приедешь, я тебе все устрою, для хороших людей нам ничего не жалко.

Хаблака подмывало спросить у Якова фамилию, однако воздержался — недаром же тот прячется на пустынном днепровском острове, и Бублик только наезжает к нему.

Подумал: впрочем, он и так знает о Якове достаточно, а завтра будет знать абсолютно все. Ну, может, не все, а то, что нужно на этом этапе расследования.

И пусть себе Яков с Лукьяном еще денек загорают и ловят рыбу тут на острове.

18

В Киев возвратился Коренчук. Первое, что увидел Хаблак в кабинете Дробахи, большой желтый портфель, набитый бумагами. Он стоял на стуле возле самых дверей, будто подчеркивая деловитость своего хозяина, а сам лейтенант пристроился в углу, по привычке зажав руки между колен.

Поприветствовав Хаблака, Дробаха сказал благодушно:

— На ловца и зверь бежит, мы с Николаем Иосифовичем как раз чаевничать собрались. Не откажетесь?

После такой преамбулы, если бы даже и не хотелось пить, отказаться было бы неудобно. Но Хаблаку хотелось чаю, да и знал: у Ивана Яковлевича он всегда вкусный, вроде бы готовит его как все, но пьешь и чувствуешь — у Дробахи чай особый. То ли более душистый, то ли не горчит совсем, а может, совсем по-другому пьется в компании благожелательного хозяина.

Электрический самовар уже закипел. Иван Яковлевич насыпал в ярко расписанный чайничек три ложечки заварки и залил кипятком. Обернулся к Хаблаку и, подмигнув ему, сообщил:

— У Николая Иосифовича интересные новости.

— Не сомневаюсь, — пробурчал майор. Он был уверен, что Коренчук докопается до истоков аферы с алюминием.

— У вас плохое настроение? — удивился Дробаха — почти никогда не видел Хаблака не только раздраженным, но даже слегка нахмурившимся.

— Нет, просто забегался.

— Чай снимет усталость. — Дробаха подал Хаблаку стакан, поставил на журнальный столик вазочку с печеньем. — Лимона нет, — предупредил, — летом с лимонами трудно.

Коренчук наконец вытянул руки, зажатые между колен, подсел к самовару. Взял свой стакан, но, даже не пригубив, сразу отставил. Лишь теперь Хаблак заметил,

что лейтенант немного похудел, черты лица у него заострились, но глаза светились энергией.

— Рассказывайте, Николай Иосифович, — сказал Дробаха. — Вижу, не терпится, да и Сергею Антоновичу будет интересно послушать.

Коренчук снова потянулся к стакану и, теперь уже не выпуская его из рук, время от времени отхлебывал чай, не прерывая рассказа:

— Вы, Иван Яковлевич, в курсе, а для майора расскажу в общих чертах. После того как вы уехали, в Коломые на железнодорожной станции мы нашли документы на вагон с алюминием. Отправили его из… — назвал небольшой городок. — А там металлообрабатывающий завод. Пришлось немного покопаться — коллеги из городского отдела помогли, — но все же докопались. Там на заводе из листового алюминия будто бы всякие штукенции для ширпотреба делали. Лейки, кастрюли, чайники, детские игрушки… Оказалось, липа: на самом деле только оформляли продукцию, алюминий же шел спекулянтам. Это доказано. Директор того завода связан с преступниками, он и главный бухгалтер виновны в разбазаривании алюминия — надо привлечь к ответственности. Предлагаю — арест. Постановление мог санкционировать местный прокурор, однако вам тут виднее. С колокольни всегда горизонты пошире. — Улыбнулся и на этот раз основательнее приложился к чаю, а после паузы добавил: — С того завода нити в Киев тянутся. Конкретно — в главк. Алюминиевый лист шел туда с нарушением всех инструкций. А почему?

— Ясно почему, — сказал Дробаха. — Вам, дорогой мой, и разбираться с главком.

— Если вы согласны…

— Сегодня же утрясем это у прокурора республики.

— А как с руководителями того завода?

Дробаха поставил стакан, сложил руки на груди и пошевелил большими пальцами.

«Задумался, — незаметно усмехнулся Хаблак, — решает, что предпринять. Сейчас, наверно, подует на кончики пальцев».

Дробаха так и сделал, а затем сказал:

— Переждем день-два. Никуда не денутся. Слух об аресте директора и главного бухгалтера может дойти до Киева, спугнуть Бублика и иже с ним. Как у вас? — обратился к Хаблаку,

— Немного раскрутилось. Сегодня звонил подполковник Басов из Одессы. Яков Игоревич Терещенко опознан. Акт отослан нам. Завтра будет. Далее: кличка этого Терещенка Рукавичка. Был дважды судим, первый раз за хулиганство, потом за ограбление. Нынешнее место работы — промтоварная база, грузчик.

— А как ведет себя Галинский? То есть Бублик? — Дробаха усмехнулся одними глазами.

— Распространяет билеты.

— Что в карьере?

— Установлено, что сын Лукьяна Ивановича Червича, компаньона Терещенко, действительно работает начальником участка карьера. Взрывчатка там есть, учет ведется, внешне все в порядке, но в районной милиции считают, что небольшое ее количество можно было и присвоить. Однако доказать это трудно, почти невозможно. Считаю, мину с часовым механизмом изготовил сам Червич из взрывчатки, взятой у сына. Но мои догадки к делу не подошьешь. В связи с арестом Рукавички мы могли бы взять постановление на обыск у Червича.

— А если это ничего не даст?

— Извинимся.

— Нет, — возразил Дробаха, — это — в крайней случае. А вам, Сергей Антонович, посоветую: езжайте в карьер, поговорите с парторгом, с коммунистами. Может, что- то и подскажут.

— Слушаюсь.

— Ну зачем же так официально? — поморщился Дробаха. Допил чай, подержал стакан в ладонях, наверно, решал, не налить ли еще, но раздумал и поставил стакан. — Есть еще новости?

— Нет, — ответил Хаблак, а Коренчук лишь отрицательно покачал головой.

— Тогда давайте подводить итоги. — Дробаха поднялся и сделал несколько шагов — кабинет у него небольшой, что называется, негде повернуться, — сразу же возвратился на место и сказал: — Сегодня или завтра утром я возьму постановление на арест Галинского и Терещенко. Не все мы еще, конечно, знаем, однако оснований для ареста достаточно. У Галинского — спекуляция алюминиевым листом, его узнали по фотографиям Корж и Дуфанец. Далее: перекрасил вишневую «Волгу», это, правда, ни о чем не говорит, но — косвенное доказательство. Показания Инессы, или Сони Сподаренко, о встрече Галинского с Манжулой. Манжула спекулирует алюминиевым листом Прикарпатье, потом с теми же соучастниками алюминий продает Галинский. Итак, одна преступная шайка, Что-то не поделили между собой или испугались того, что Манжулу задерживала милиция, решили убрать его.

— Это еще надо доказать, — вставил Хаблак, — у нас ведь только побочные доказательства и догадки.

— Да, согласен с вами. Но не забывайте про след каблука на обрыве, с которого упал Манжула.

— Может совпасть, — оживился Хаблак. — Если, конечно, Терещенко или Галинский не выбросили эту обувь и мы найдем ее во время обыска. Еще есть у нас окурок сигареты «Кент».

— «Тяжелая артиллерия», которую сможем ввести в бой после задержания преступников.

Вам виднее, Иван Яковлевич: прямой наводкой или как там? — Хаблак знал, что в войну Дробаха командовал батареей.

Взгляд Дробахи затуманился. — Может, и вспомнил, как били по танкам его орудия. Обхватил подбородок пухлыми пальцами, посмотрел на Хаблака и сказал:

— Лучше прямой наводкой. — Спросил совсем другим, деловым тоном: — Как Бублик? Не встревожился?

— Бегает по городу. Распространяет билеты, ничего подозрительного.

— Президент… — вздохнул Дробаха. — Вы говорили: есть какой-то Президент. Не могу поверить, что Бублик — в этой шайке главный.

— И мне не верится. Главный никогда бы не участвовал собственной персоной в устранении Манжулы.

— На Президента, в общем, на их главного шефа, можно выйти через директора завода, — сказал Коренчук. — Или через деятелей из главка. Моя версия: Бублик — простой исполнитель. Не пойдет шеф в горы продавать алюминий. Его забота — организовывать дело.

— И Бублик, безусловно, знает его! — Глаза у Хаблака заблестели. — На допросах мы его прижмем…

— Может и расколоться, — подтвердил Дробаха.

Коренчук возразил:

— Но ведь может и ничего не сказать. Должен понимать: чем больше масштабы дела, тем хуже ему.

— Гадаем на кофейной гуще, — пробурчал Хаблак, — Я согласен: Бублика и Терещенко надо брать. И припереть к стене. Доказательства есть, начнут валить друг на друга — я их привычки знаю, — глядишь, и распутаем весь клубок.

— Мне бы ваш оптимизм… — сыронизировал Дробаха. — Но все же договорились: арестовываем Галинского и Терещенко. На следующий день после задержания киевской гоп-компании возьмем директора завода и главного бухгалтера. А остальные пусть покрутятся. Испугаются, может, и глупостей наделают.

— Нам это только на руку.

— Да, — высказал свое предположение Коренчук, — в главке, конечно, сразу станет известно об аресте директора завода. Но что могут предпринять? Факты не припрячешь? Каждую, так называемую, исходящую бумагу утверждают, подписывают, и никуда от этого не денешься. Алюминий заводу выделяли конкретные люди, и просто так, даром это не делается.

— Получение взятки надо доказать, — возразил Дробаха, — а это всегда очень трудно.

— Согласен. Однако бывают ситуации, когда не признать очевидное никак нельзя.

— Подождите, — вдруг воскликнул Хаблак, — я вспомнил одну вещь! Манжула жил в люксе гостиницы «Киев». И броню на этот номер выдало министерство…

Это идея, — поддержал Хаблака Дробаха, — жаль только, что раньше в голову не пришло, Можно докопаться, кто именно заказывал Манжуле гостиницу.

— И этим значительно облегчить жизнь Коренчуку. Появится отправная точка.

Лейтенант сокрушенно вздохнул:

— Это вам только кажется. Ничто не может облегчить нам жизнь. Все равно придется изучать целый воз бумаг.

— Позвонить вашему начальству? — предложил Дробаха.

— Ну что вы?! Он человек смекалистый, я докладывал ему, и уже создана оперативная группа, которая сегодня же начнет работу в главке.

— Мне в министерство? — спросил Хаблак.

— Нет, — возразил Дробаха, — сейчас главное — карьер. А насчет брони узнает Николай Иосифович. Ему на месте будет виднее.

Гостиницами, билетами на поезда и самолеты, прочими мелочами такого рода занималась в министерстве Фаина Наумовна, женщина, как определил Коренчук, деловая и весьма избалованная всеобщим вниманием, привыкшая к заискиванию.

— Вам что? — спросила она, даже не поинтересовавшись, кто такой Коренчук и откуда. Видно, судит о людях по внешнему виду и сортирует просителей по ей лишь известным приметам. — Мест в гостиницах нет.

— Я совсем по другому вопросу…

— Билеты надо заказывать заранее. Я вас не припоминаю…

— Мне хочется, чтобы вы…

— Тут все чего-то хотят, — сердито прервала его Фаина Наумовна. — Только и делают, что хотят, а я одна.

— Да, одна, — подтвердил Коренчук, — и это меня устраивает.

По всей вероятности, Фаина Наумовна такого еще не слыхала, и ее поразило нахальство Коренчука.

— Неужели?! — воскликнула. — Говорите, устраивает? — Вдруг прищурилась, и Коренчук прочел в ее глазах откровенное ехидство: — И что же вам нужно от меня? Броню или билет?

Коренчук подумал, что обычный человек, приехавший в командировку, уже ничего бы не получил от Фаины Наумовны. Хотел сказать ей что-то резкое, даже обидное, но вовремя вспомнил, что и он в какой-то мере зависит от этой женщины.

— Мне нужна справка, — сказал коротко.

Собственно, справок Фаина Наумовна не давала, потому сразу потеряла интерес к Коренчуку и посоветовала:

— Обратитесь в общую канцелярию.

Коренчук достал удостоверение и не без злорадства увидел, какая метаморфоза произошла с Фаиной Наумовной: глаза стали маслеными, улыбка угодливой, она источала саму любезность.

— Так бы и сказали, — заметила мягко, — а я к вам как к простому командированному. Отбоя нет…

Коренчук мог бы сказать: если бы не эти надоевшие ей просители, не существовала бы и должность Фаины Наумовны, но опять же сдержался.

— Мне сказали, что у вас хорошая память и вы сможете помочь нам.

— Без памяти на моем месте делать нечего, молодой человек, — ответила несколько самоуверенно.

— Так, может, припомните: месяц назад, а точнее, второго июня по броне вашего министерства в гостинице «Киев» получил номер люкс Михаил Никитич Манжула, Не могли бы вы припомнить, кто именно распорядился, чтобы выдали ему эту броню?

— Люкс в «Киеве»? — наморщила лоб Фаина Наумовна. — Да, припоминаю. Просили из главка, точно, звонил сам… Но подождите, чтоб не ошибиться… — Она достала какой-то журнал, полистала страницы и наконец нашла нужное. — Да, я не ошиблась. Звонил заместитель начальника главка товарищ Татаров. Сам Гаврила Климентиевич, я еще помню: очень просил, мол, тот Манжула какой-то… — запнулась. — Надеюсь, поняли, ну, важная персона, и ему надо выбить люкс. Конечно, было трудно, но я сделала. А что такое? — всполошилась, сообразив, что милиция не станет ни с того ни с сего интересоваться такими вещами. — Что с этим Манжулой? Ведь товарищ Татаров, сами понимаете, ответственный работник и просто так не позвонит.

— Гостиничные дела… — отделался неопределенным объяснением Коренчук. — Кое-что расследуем.

— А-а… — вздохнула облегченно. — Там есть за что уцепиться. А я думаю: почему товарищ Татаров? Такой уважаемый человек.

— Конечно, — поддакнул Коренчук, — и потомупросил бы вас никому ни слова о нашем разговоре.

— Могила, — пообещала Фаина Наумовна.

Коренчук шел длинным министерским коридором,

тяжелый портфель оттягивал руку, но он привык к нему, как и к ежедневным бумагам, разговорам, допросам…

Не мог привыкнуть только к человеческой низости.

Сначала — директор того завода, с виду добрый, улыбчивый человек, никогда и не подумаешь, что отпетый пройдоха и мошенник.

А теперь — Татаров, заместитель начальника главка.

Фигура!

Уважаемый человек, вероятно, деловой, энергичный, умный…

Нет, подумал, выходит, не очень умный, не может преступник быть разумным в истинном смысле этого слова, ведь разумный человек не свернет с правильного пути. Нет, все же он не прав, не свернет только человек идейный и закаленный, а ум, впрочем, не исключает коварства, причастности к злодейству. Разве что умный человек просто не может не знать, что наказание неотвратимо, что избежать его невозможно… Вот и Татаров… Фигура!

Коренчук поставил портфель на пол, измятым платком вытер пот со лба. Подхватил портфель и зашагал дальше. Ну и пусть фигура, перед законом все равны.

Президент танцевал шейк.

Махал руками и брыкался, будто неразумный теленок, напевал, безбожно фальшивя и широко улыбаясь.

Вероятно, со стороны это выглядело бы комично: взрослый лысоватый человек с уже весьма ясно очерченным брюшком выкаблучивается наедине. Но Президент танцевал бы сейчас и под насмешливыми, даже презрительными взглядами. Плевать на все, главное, что у тебя отличное настроение и легко на душе, что все хорошо и самые большие радости впереди.

А что это именно так — впереди, — у Президента не было сомнений.

Час назад позвонил Шиллинг и сообщил, чтобы Президент готовился: они с Юлией скоро приедут к нему.

Президент вспомнил женщину в легком платье рядом с «Ладой» — длинноногая, стройная, удивительно привлекательная — и подумал: такой не знал никогда в жизни. И везет же таким подонкам, как Шиллинг. Ну дала ему природа фигуру, красотой не обидела, дурехи и липнут, невзирая на ум куриный, на то, что он ничего не представляющее собою ничтожество. Мужчин же любить и уважать следует не за мускулы, у настоящего мужика должна быть голова на плечах и полный карман, чтобы женщина знала: он может удовлетворить все ее желания.

Юлия!

Прекрасное имя, решил Президент и остановился, выпятив грудь. Он должен понравиться ей…

Президент проскользнул в переднюю, встал перед старинным зеркалом в бронзовой оправе. Не без удовольствия посмотрел на свое отражение. Картинно — видел, как это делают герои-любовники в театре, — отставил ногу, опершись носком замшевой туфли на ковровую дорожку.

Да, он должен произвести впечатление на Юлию. Модные темно-зеленые вельветовые джинсы, белая, из хлопка, индийская рубашка с едва заметной этикеткой фирмы, вшитой возле карманчика, золотой крестик на груди. Президент подумай и расстегнул еще пуговицу на рубашке — так ему легче дышится, и крестик лучше видно.

Сначала Президент хотел встретить гостей в домашней атласной куртке. Видел в кино, что именно в таких куртках ходят дома академики и известные артисты, даже надел куртку и прошелся в ней перед зеркалом, Что ни говори, а зрелище впечатляющее, но все же снял ее, решив: во-первых, в куртке жарко, долго не вытерпишь, особенно после возлияния; во-вторых, она как ни как старит его, а сегодня ему неимоверно хотелось сбросить лишний десяток лет.

Потому и остановился на молодежном ансамбле: вельветовые брюки, легкая рубашка, подчеркнутая небрежность, даже легкомыслие, но крестик из настоящего золота и цепочка массивная, не говоря уже о перстнях. Один с печаткой. Президент слышал, что такие когда-то носили русские вельможи, наверно, сам князь Потемкин (о других вельможах Президент ничего не знал), а Потемкин, говорят, держал в руках весь юг, недаром называли Таврическим. Значит, этот князь — фирма, а все, что подпадало под это определение, Президент привык ценить и уважать.

Он подышал на перстень и потер о вельветовые джинсы, немного повернул второй, с бриллиантом. Потемкинский перстень, гостья может и не оценить, а вот бриллиант заметит непременно, настоящая женщина не может не заметить, а в том, что Юлия — настоящая, Президент не сомневался.

Да, женщина настоящая и желанная…

Президент накрыл вьетнамскими, сплетенными из рисовой соломки салфетками журнальный столик и поставил на нем два подсвечника. Правда, вечера теперь долгие, но, если начнет темнеть, ужин при свечах приобретает особый шарм — убедился в этом, когда пригласил какую-то девушку в ялтинскую «Ореанду», случайную знакомую с набережной, не стоящую ни свечей, ни ужина в «Ореанде». Но интим со свечами в кабинке подействовал на нее так, что пошла к нему в номер без всяких уговоров.

Между подсвечниками Президент расставил бутылки с коньяком, виски и джином. Заглянул в холодильник и потер руки от удовольствия: семга, красная икра, свежая постная ветчина. Ну, конечно, и консервы, всякие там шпроты, лосось, не говоря уже о салате, приготовленном Катериной.

После того как Президент развелся с женой, что бы делал без Катерины? Приходит утром, стирает, вытирает пыль, варит борщи, жарит мясо — не женщина, а золото, и обходится значительно дешевле жены даже со средними запросами.

Президент взглянул на часы: скоро должны прийти…

Сменил в магнитофоне бабину, приглушил звук — квартиру заполнила легкая, прозрачная, словно хрусталь, мелодия. Это уже потом, когда хмель ударит в голову и кровь заиграет в жилах, можно будет ударить по нервам Юлии шейком, а пока музыка должна настраивать на лирический лад, пробуждать нежные эмоции.

Президент еще раз осмотрелся: кажется, все в порядке, все учтено. Оставалось ждать, а ждать он не любил. Лег на тахту, не сбросив туфель, нетерпеливо подрыгал ногой, сразу же вскочил и направился в лоджию. Отсюда увидит Юлию издали. Только бы Шиллинг не заметил, что сам Президент высматривает ее: задерет нос и потребует лишнюю сотню, нет у этого пройдохи ни стыда, ни совести. И Президент встал так, чтобы самому видеть всех, кто входит в дом, а его бы никто не заметил с улицы. И почему они замешкались?..

Лишь успел подумать, как услышал мелодию звонка из передней. Выходит, он прозевал Шиллинга! Сердце учащенно забилось, и Президент, глубоко вздохнув, чтоб успокоиться, пошел открывать.

Юлия стояла перед дверями, а из-за ее плеча фамильярно и нагло улыбался Шиллинг. Но Президент не обратил внимания на него, он смотрел на Юлию, тревога и страх овладели им — такой желанной и недоступной показалась женщина. Взяв себя в руки, Президент подумал: мало ли было таких! Лишь сначала выглядели недотрогами, все, в конце концов, зависело от его щедрости, главное, не спугнуть, подобрать ключик, а когда еще этот ключик золотой…

Мысль о золотом ключике совсем успокоила Президента, и он посторонился, пропуская Юлию. Прошла, чуть задев бедром, обтянутым джинсами, и Президент пожалел, что явилась в таком наряде. Правда, эти чертовы женщины понимают, что джинсы, хоть и скрывают ноги, делают их, так сказать, сексуальнее, а Юлия к тому же надела совсем открытую кофточку, оголив плечи»

Президент любовался Юлией, совсем забыв о Шиллинге. Смотрел, как гостья поправляет прическу перед зеркалом, и довольная улыбка поневоле растягивала его губы. Так и есть, Юлия мимоходом провела пальцами по бронзовой оправе, значит, зеркало поразило ее, а Президент знал, что первое впечатление часто бывает решающим для женщины. А ведь уже тут, в передней, все было подчинено тому, чтобы поразить, ошеломить того, кто переступил порог квартиры. Стены обшиты деревянными панелями, двери оклеены финскими обоями под дерево, а по краям украшены гипсовой узорчатой лепкой с позолотой, даже двери туалета чуть ли не сплошь раззолочены, а вместо ручек — бронзовые львиные морды с кольцами в ноздрях.

И причудливое бра на бронзовой основе… Президент велел эту бронзу тоже покрыть позолотой, и теперь все в передней блестело и сияло, вероятно, как в лучших домах Парижа.

— Меня зовут Геной, — отрекомендовался Президент и добавил наигранно небрежно: — Надеюсь, вам понравится в моей скромной обители.

Юлии огляделась по сторонам, видно, все тут произвело на нее впечатление, потому что воскликнула восторженно:

Ничего себе, скромная… — Подала Президенту руку и представилась: — Юля.

— Тут все для моих друзей, — церемонно поклонился Президент, точно так, как метрдотель Валера Лапский кланялся денежным посетителям, и подумал: «Все, что она видела, ерунда, вот сейчас…»

Он указал Юлии на дверь, ведущую в гостиную, откуда лилась приглушенная музыка, и, оттерев плечом нахального Шиллинга, подавшегося было вслед за ней, проследовал в комнату. Конечно, китайский ковер, диван, кресла, столик с подсвечниками и бутылками, сервант с фарфором и хрусталем — все это должно было понравиться Юлии. Президент заметил сразу же, что так оно и есть. Он слегка прикоснулся к ее локтю и подвел к креслу, стоявшему у столика. Женщина опустилась в него, откинувшись на мягкую спинку, но тотчас, пораженная, поднялась. Именно на это и рассчитывал Президент, он посторонился, чтоб не помешать Юлии рассмотреть картину на стене. Точнее, не картину, а размалеванную стену. Недавно Президент сделал ремонт, наняв для этого художников, по крайней мере, так они назвались. Загнули столько, что даже Президент сначала поморщился, но художники объяснили: за эти деньги они еще разрисуют стену в квартире — сейчас это очень модно. Недавно расписывали стены у завмага и парикмахерши, изобразив очаровательные пейзажи. Вышло очень элегантно и красиво — березы, дубы и цветы, — все, что по душе заказчику…

Сама идея понравилась Президенту, однако он внес существенные коррективы в первичный замысел художников-маляров.

Решил: для чего пейзаж, их полно в магазинах, вон уже и фотообои стали продавать. На стене надо изобразить…

Художники с энтузиазмом восприняли предложение Президента, однако соответственно повысили и цену. В конце концов договорились, и теперь Президент не без тщеславия наблюдал изумление Юлии.

А любоваться и в самом деле было чем. Со стены смотрел на Юлию сам Президент в капитанской фуражке и тельняшке, одной рукой он держал штурвал, другой указывал куда-то в морскую даль. А из волн выныривали наяды — художники принесли Президенту несколько заграничных журналов, и он лично выбрал оттуда красавиц по своему вкусу, — они протягивали к капитану руки, их глаза светились любовью и восхищением. А он, суровый и неприступный, не обращая внимания на красавиц, вглядывался в морские просторы, как и надлежит истинному герою моря.

Правда, художники в какой-то степени польстили Президенту. На стене он выглядел моложе, стройнее, и черты лица были, так сказать, улучшены. Художники изобразили Президента с длинными модными бачками, и он вынужден был какое-то время не стричься и не бриться, потом пригласил домой дорогого парикмахера, и тот привел оригинал в соответствие с портретом.

А какие глаза ему намалевали! Они излучали само благородство, рука твердо сжимала штурвал, и весь он был устремлен куда-то в неизведанное, что символизировали видневшиеся на горизонте роскошные пальмы.

Юлия перевела взгляд с картины на Президента. Он весь сразу напрягся и втянул живот, но женщина улыбнулась снисходительно и похвалила:

— Красиво.

Президент принял независимую позу и бросил небрежно:

— Сразу видно руку мастера. Рисовал… — Он назвал фамилию известного художника и запнулся вспомнив, что Шиллинг предупреждал: Юлия — какого-то скульптора, может, видится иногда с этим известным художником, и он сейчас сядет в лужу…

Но Юлия, округлив глаза, сказала чуть ли не с ужасом:

— О-о, сам!..

— Да, — повеселел Президент, — и все говорят, у него неплохо вышло.

— Но ведь должны были заплатить ему… бешеные деньги.

— Не в деньгах счастье, — подчеркнул Президент, даже оттопырил губы презрительно, что должно было означать, его крайне пренебрежительное отношение к деньгам или (он подкрепил свою мысль, дотронувшись до золотого крестика пальцами в перстнях) то, что деньги для него не проблема, ибо, как говорили в старину, их у него куры не клюют.

Заметил, что Юлия сумела оценить этот жест, во всяком случае, увидела бриллиант, хотел спрятать руку в карман, но не смог: гордость обуяла его, считал, что Юлия заинтересуется камнем, но она прошла мимо Президента к камину, конечно, не настоящему, а электрическому, но вмонтированному в обрамление, имитирующее розовый мрамор. Президент, невзирая на жару, включил камин: загорелось что-то красное, даже зашевелилось слегка, будто дотлевали угли.

Президент подмигнул Шиллингу, они вдвоем аккуратно перенесли журнальный столик ближе к камину, подвинули туда же кресло, иПрезидент, церемонно усадив Юлию, потянул Шиллинга к холодильнику за закусками.

В кухне Шиллинг многозначительно толкнул Президента в бок и спросил:

— Ну как?

— Класс! — ответил искренне. — Фартовая чувиха.

Шиллинг, сомкнув кончики трех пальцев, выразительно пошевелил ими.

— Стоит… — намекнул весьма прозрачно.

Президент сделал вид, что не понял этого жеста, и открыл холодильник.

— С вас три сотни, шеф. Гоните за девку три сотни, как уговаривались.

В принципе Президенту было всегда трудновато расставаться с деньгами, но в этот раз отдал их без особого сожаления.

Шиллинг спрятал купюры и доложил:

— А то ваше задание выполнил. Сумочку вручил по назначению.

Президент с благодарностью похлопал его по плечу и пообещал:

— За мной не пропадет. И как она, та женщина?

— Вы что, даже не видели ее? — искренне удивился Шиллинг. — Такие деньги — и не глядя!..

— Именно так иногда дела делаются, — объяснил Президент. — Никто — ни родная милиция, ни прокуратура — не подкопается. Даже если засекут или та дуреха ляпнет. А от кого деньги?.. — захохотал он победно. — Никаких доказательств…

— Ну вы даете! — восхищенно покачал головой Шиллинг и открыл холодильник.

Президент взял у него икру и семгу, разложил по тарелкам и приказал:

— Когда зажгу свечи, смоешься. Только аккуратно.

— Сделаем, шеф. Но я ничего не гарантирую: девка с характером.

— Не таких взнуздывали… — ответил Президент хвастливо.

Но все же тревога закралась в душу, поставил икру перед Юлией и заглянул ей в глаза, словно хотел угадать, что ему сегодня сулит судьба.

Юлия улыбнулась. Президенту показалось — обнадеживающе, и у него сразу отлегло от сердца.

Когда солнце спряталось за днепровские кручи и в комнату стали пробираться первые сумерки, Президент чуть ли не торжественно зажег свечи. Но Шиллинг, по всему видно, забыл об их уговоре, так как налил себе джину и норовил чокнуться. В ответ Президент сильно ущипнул его под столом, и лишь тогда Шиллинг уяснил себе, что нарушает конвенцию, поднялся и тихонько вышел из комнаты. Президент усилил звук магнитофона, чтоб Юлия не услышала щелканья замка, подал руку, приглашая потанцевать. Прижал ее к себе немного больше дозволенного. Но она не протестовала, положила ладони ему на плечи, и у Президента закружилась голова от тепла ее тела и запаха духов. Попытался прижаться еще крепче, но Юлия высвободилась из его объятий, погрозив игриво пальцем. Президент снова взял ее за руку и притянул к себе, музыка лилась медленно и нежно, он ощущал под вспотевшими ладонями ее тугое тело, нашептывал на ухо какие-то слова. Юлия смеялась. Президент подумал, что вечер удался и все идет к своему логическому завершению, когда Юлия вдруг спросила:

— А где Арсен?

Президент не сразу сообразил, что Арсен — это Шиллинг, даже спросил:

— Ты о Шиллинге?

— Его так называют?

— Конечно, Шиллингом. Зачем он тебе? Нам так хорошо вдвоем…

Юлия уперлась Президенту ладонями в грудь, и он почувствовал, что они могут быть не только мягкими и нежными.

— Где Арсен? — повторила она.

— Неужели он тебе в самом деле нужен?

Юлия отступила на шаг и наткнулась на диван. Президент воспользовался этим, вынудил ее сесть и опустился рядом. Взял женщину за плечи, повернул к себе. В мерцающих бликах свечей она казалась такой неотразимой, что он не удержался и бросил ей просто в лицо:

— Не будет Шиллинга. Да и зачем он нам?

— Ушел?

Президент игриво показал пальцами на ее бедре, как удалился Шиллинг.

— У него неотложные дела, — немного смягчил удар, — он спешил… — Попытался притянуть женщину к себе, но она не далась. — Ну что ты, манюня, — просюсюкал, — иди ко мне, нам будет хорошо…

— К тебе? — вдруг совсем трезво захохотала Юлия. — Значит, ты договорился с Арсеном? Вы условились, чтоб он ушел?

— А что тут плохого?

— И ты решил, что я буду твоей? — спросила она серьезно.

— Ты мне нравишься, как никто.

— Неужели?

Президент не уловил иронии в этом вопросе и заверил:

— Я никогда не желал так ни одной женщины, как тебя.

— Ты смотри!.. — Юлия хотела подняться.

Но Президент успел обнять ее за талию и не отпустил. Горячо выдохнул ей в ухо.

— Не пожалеешь, точно говорю, ради тебя я готов на все.

— И на что же ты готов, Гена?

До Президента не дошёл подтекст и этого вопроса. Он вскочил с дивана, исчез в соседней комнате, вынес оттуда и бросил на пол мехом кверху новехонькую дубленку,

— Твоя, — сказал хвастливо, — дарю тебе, бери, я не скупой…

Юлия поднималась подчеркнуто медленно, шагнула к дубленке, и Президент самодовольно улыбнулся — какая же женщина откажется от такого царского подарка? Однако Юлия ступила на мех и вытерла об него ноги,

— Ты понял меня, Гена? — Она заглянула в глаза Президенту.

Тот попятился растерянно.

— Ты?.. Ты не хочешь?..

— Еще раз спрашиваю: понял меня, Гена?

— Ах ты сучка! — вдруг фальцетом выкрикнул Президент. Хмель ударил ему в голову, он подскочил к Юлии и залепил ей пощечину. — С тобой как с порядочной, а ты выкаблучиваешься! Шиллинга захотела? Так знай, продал тебя Шиллинг, а я купил за три сотни!

У Юлии кровь отлила от лица, лишь теперь стало ясно, в какой переплет она попала.

— За три сотни? — не спросила — простонала она. — Арсен продал меня за три сотни?

— Я дал бы больше.

Юлия нервно рассмеялась:

— И ты, Гена, считаешь, что купил меня?

— Но ведь ты мне действительно нравишься… — Гнев отпустил Президента, он шагнул к Юлии.

Но она схватила со столика нож, обычный столовый нож, каким и порезаться трудно, и, держа его перед собой, крикнула:

— Не подходи!

— Неужели я так противен тебе?

— Не подходи, говорю, — повторила тихо, но в эти слова вложила всю ненависть и презрение, какие только нашла в себе. И добавила без паузы: — Крокодил Гена!

Президент рванул на себе рубашку (видел в кино — так делают в припадке гнева настоящие мужчины) и сказал едва слышно, однако стараясь, чтобы каждое слово звучало весомо:

— Нет, я не крокодил… Ты еще не знаешь, как меня называют! Я — Президент, а это не шутка! Ты еще не знаешь…

— И не хочу знать, уйди с дороги!

Но Президент заслонил дверь, надеясь, что не все еще потеряно.

— Ну куда ты пойдешь? — заканючил он неожиданно для самого себя. — Оставайся у меня, Юля, нам будет хорошо…

Однако Юлия закусила удила. Ткнула ножом в сторону настенной картины, едва видневшейся при свечах, молвила презрительно:

— Думаешь, намалевал свою рожу, и все будут падать вокруг? Отойди, говорю, а то зарежу!

И такую решительность почувствовал Президент в ее тоне, что невольно шагнул в сторону, а Юлия проскользнула мимо него в переднюю. Президент услышал лишь, как хлопнула дверь. Он стоял, в изнеможении опустив руки, потом поправил разорванную сорочку, криво усмехнулся, поднял дубленку, отряхнул и повесил ее в шкаф. Выпил полный фужер шампанского и немного успокоился.

«Потаскушка проклятая, — подумал он. — Истеричка или просто сумасшедшая! Точно, сумасшедшая…»

Эта мысль окончательно успокоила его. В самом деле, какая нормальная женщина откажется от дубленки. И Президент, снова исполненный собственного достоинства, пошел спать.

Юлия выскочила на Русановскую набережную и чуть ли не сразу увидела зеленый огонек такси. Съежилась на заднем сиденье и чуть не застонала от гнева и возмущения.

Арсен! Продал за триста рублей!

Боль обжигала ей сердце, подступала клубком к горлу, боль и гнев.

За три сотни…

— Точно, настоящий шиллинг, валютчик пошлый. И дали же ему такое прозвище! Недаром, видно: за деньги все продаст…

Вдруг Юлия вспомнила, как нахально обнимался Арсен у нее на глазах с веснушчатой девчонкой на пляже. Да, Шиллинг предал ее еще тогда, она все время была для него игрушкой, вот и продал, когда дорого заплатили.

Юлия почувствовала, как слезы набежали на глаза. Вытерла аккуратно, чтоб не размазать тушь на ресницах. В конце концов, черт с ним, стоит ли бередить себе душу из-за какого-то подонка! Спекулянт и фарцовщик, привык торговать всем, и нет для него ничего святого.

Но ведь, подумала она также, никакая подлость не должна оставаться безнаказанной. Не простится это Шиллингу. Она снова додумала о нем не как об Арсене, а как о Шиллинге. И это немного сняло боль.

Да, не простится. Почему она должна жалеть Шиллинга? Каждому свое — по заслугам. Месяц прятался на их хуторе от милиции, говорил о каком-то Чебурашке, потом намекнул, что тогда, на Аскольдовой могиле, передал этому типу, истинному крокодилу, франки или доллары. Вероятно, милиция охотится за Шиллингом, и она должна сообщить…

Юлия вспомнила вежливого, статного майора, приезжавшего к ней в Дубовцы. Как его фамилия? Хубак или Хабук? По крайней мере, она точно помнит, что из уголовного розыска, и завтра найдет его. Симпатичный майор… Правда, тогда он не откликнулся на ее попытки пофлиртовать, может, был в плохом настроении или служебное рвение слишком мешало ему, все может быть, но он, безусловно, симпатичный…

Юлия приободрилась, смахнула с ресниц слезы — жизнь снова начинала нравиться ей.

20

Хаблак нашел парторга в одной из времянок, стоявших вблизи карьера. Седой суровый человек с поклеванным оспой лицом оторвался от бумаг, в которых делал карандашом пометки, и смотрел на майора, казалось бы, равнодушно. Однако Хаблак уловил в его глазах любопытство — еще бы, видно, нечасто приезжают сюда такие гости.

— Мне сказали в райкоме, — начал Хаблак, — что я целиком могу положиться на вас, Герасим Спиридонович.

— На то я и парторг, — ответил тот с чувством собственного достоинства.

— То есть можно говорить открытым текстом?

— А вы это редко делаете?

— Смотря с кем.

— Понимаю, — улыбнулся Герасим Спиридонович, — абсолютно вас понимаю. Такая уж профессия… Так что же привело вас к нам?

— Имеются сведения: у вас в карьере не все в порядке со взрывчаткой.

— Как так? — сразу стал серьезным парторг. — Взрывчатка — это серьезно, и милиция без всяких аргументов вряд ли заинтересуется этим вопросом.

— Попала в чужие руки.

— И?..

— Единственное, что могу сказать: обошлось без жертв.

— Уже легче.

— Мы очень надеемся на вашу помощь.

— Но кто же?.. На кого падает подозрение?

Честно говоря, Хаблаку не хотелось называть фамилию Червича, но в райкоме ему сказали, что может полностью довериться парторгу — ветеран войны, человек честный и принципиальный. Все же поколебавшись секунду или две, сказал:

— У вас работает начальником участка Дмитрий Лукьянович Червич?

— Есть такой.

— Не могу утверждать, но возможно, он.

Парторг задумался. Даже зажал на какой-то миг в зубах неотточенный конец карандаша. Наконец ответил:

— У нас вообще-то взрывчатка под контролем. Придерживаемся инструкции. Но, сами понимаете, когда рвешь камень, по-всякому бывает. Люди свои, как не доверять? Над каждым шурфом не будешь же стоять, потому, прямо скажу, все может быть…

— А Червич?

— Ничего парень, немного разболтанный, однако особых замечаний нет. — Парторг еще покусал кончик карандаша и сказал: — Я сейчас бригадира Лучкая позову, с ним поговорим.

Ему было виднее, и Хаблак согласился.

Лучкай, чуть ли не двухметровый гигант в комбинезоне, появился минут через десять. Он буквально излучал силу и, казалось, гордился ею, крепко пожал Хаблаку руку, затем, будто играючи, двумя пальцами поднял за спинку стул, переставил к столу парторга, сел осторожно, как бы испытывая его на прочность, и наконец спросил:

— Звали, Герасим Спиридонович?

— Нуждаемся в твоей помощи, Филипп.

— Считайте, что я уже в вашем распоряжении.

— Взрывчатка через твои руки проходит, Филипп…

Лучкай скосил на Хаблака внимательный глаз: видно, сообразил, что разговор не предвещает ничего приятного, вздохнул так, что стул заскрипел под ним, и подтвердил не весьма охотно:

— Ну через мои…

— И у тебя порядок?

— Не дети, Герасим Спиридонович. Взрывчатка — не мыло…

— Потерь не могло быть?

— Нет, — энергично замотал головой, — у нас со взрывчаткой глухо! Ни-ни…

— И никто у тебя не просил?

— А кому она нужна?

— Я тебя спрашиваю, Филипп.

— А я отвечаю: у нас глухо.

— Скажи, Филипп, в каких ты отношениях с Червичем?

— Митькой?

— Будто у нас еще есть Червичи…

— С Митькой у меня все нормально.

— Дружите?

— Не ссоримся.

— Он у тебя взрывчатку не просил?

Бригадир решительно покачал головой. Хаблаку показалось — чересчур решительно. Майору не очень понравилась открытая тактика парторга, но сидел молча, будто все это не касалось его.

— У нас глухо, — в который раз повторил Филипп, — порядок знаем.

— Я тебе, Филипп, верю. Не верил бы, не позвал и не стал бы выяснять, есть ли нарушения. Если есть — скажи.

— Глухо у нас, — упрямо твердил бригадир.

Парторг перевел взгляд на Хаблака: то ли ждал от

майора поддержки, то ли извинялся, — мол, сами видите, больше ничем не могу помочь.

Хаблак решил вмешаться:

— Дело в том, Филипп, что мы могли бы выйти на целую банду. Может, Червич у вас просил… Серьезная банда, Филипп, даже очень серьезная.

Снова стул заскрипел под бригадиром, он помолчал немного, будто решал для себя что-то, но ответил твердо?

— У нас со взрывчаткой глухо. Точно говорю,

— Тогда извини, Филипп… — Парторг снова зажал зубами карандаш. — Иди и работай.

Когда бригадир вышел, Хаблак спросил:. — Давно у вас Филипп?

— Вы ему не поверили?

— Не имею оснований для этого.

— Вот и я не имею. Хотите поговорить с Червичем?

— Хочу.

Парторг пошел к дверям, чтоб позвать девушку, уже бегавшую за бригадиром, но они распахнулись, и в комнату боком протиснулся Филипп.

— Забыл что-то? — спросил парторг.

Бригадир, не отвечая, прошел к своему стулу, но не сел, а так взялся за списку, точно хотел сломать, и сказал:

— Вы уж, Герасим Спиридонович, не сердитесь. Не хотел я, потому как затаскают и неприятности всякие… Вот и говорил, что глухо. А оно, видите, было… Только спрошу вас, — бросил взгляд на Хаблака, — при чем тут банда? Ну рыбу глушили. Митька взрывчатку взял, батя у него рыбалит и места знает, аж три ведра рыбы привез.

— Рыбу, говоришь?! — резко повернулся к Лучкаю парторг. — Сукин сын ты, Филипп, и придется отвечать!

— Оно-то так, — потупился Филипп. — Мог бы и не признаваться, однако, думаю, тут о банде говорили… А у нас — рыба.

— А рыбу что, можно глушить?

Филипп оторвал руки от стула, наверно, хотел развести ими, но только безнадежно махнул правой. Сказал:

— Конечно, тоже неправильно…

— Позовите Червича, — попросил парторга Хаблак. Тот пошел сам. Филипп двинулся было за ним, но Хаблак задержал его.

— Посидите, — приказал он, — разговор, кажется, на- читается серьезный!

— Подумаешь, три ведра рыбы… — презрительно хмыкнул бригадир.

Майор не ответил. Вспомнил растерзанные взрывом чемоданы в аэропорту. И то, что могло случиться из-за преступной халатности этого оболтуса в комбинезоне.

Парторг пропустил впереди себя парня в берете, ковбойке и линялых джинсах. Тот, дойдя до середины комнаты, остановил взгляд на майоре»

— Вы звали? Герасим Спиридонович сказал: кто-то приехал и хочет побеседовать.

— Дмитрий Лукьянович Червич?

— Весь перед вами.

— Для чего брали у Лучкая взрывчатку?

Червич взглянул на бригадира, словно спрашивая, как вести себя, но тот и бровью не повел. Тогда Червич искренне удивился:

— Зачем мне взрывчатка?

— Спрашиваю: брали?

— Нет.

— Не отпирайся, Митька, — сказал Лучкай. — Брал, так и признавайся.

— Когда брали и для чего? — спросил Хаблак.

— Отец попросил… — как-то сразу обмяк Червич. — Рыбу глушить. И нам дал…

— Когда?

— Примерно месяц назад.

— Точнее.

Червич пошевелил губами, будто подсчитывал, но тут же спросил у Лучкая:

— Когда, Филипп?

— Недели три прошло.

— Точно, в начале месяца, первого или второго.

«За неделю до взрыва», — отметил Хаблак. Все совпадало, и майор сказал:

— Сейчас мы составим протокол. Предупреждаю: будете отвечать за ложные показания… — Достал из портфеля бланки: — Прошу сесть, дело это не такое уж быстрое…

Во второй половине дня Хаблак встретился с Дробахой и доложил о событиях в карьере. Теперь не было никакого сомнения: почти все нити преступления в их руках. На следующий день решили арестовать Бублика и Рукавичку. Дробаха взял также постановление на обыск в квартире Червича-старшего. Хаблаку оставалось только договориться о деталях операции с Каштановым, и он возвратился в управление.

Дежурный подал майору записанный на клочке бумаги номер телефона и, подмигнув несколько фамильярно, сообщил:

— Вам, товарищ майор. Какая-то дамочка уже дважды звонила. По голосу чувствую — симпатичная.

Хаблак взял бумажку.

— А что вы еще чувствуете? — спросил, как ему показалось, недостаточно строго.

— Будет у вас свидание с хорошей девушкой.

— Тоже мне — пророк, — на ходу бросил Хаблак. — Конечно, если попросит увидеться…

Он поднялся в свою комнату и позвонил Каштанову, однако полковник куда-то уехал, пообещав вернуться лишь в конце дня. Тогда Хаблак набрал номер, обозначенный на бумажке. Назвался и в самом деле услышал весьма приятный голос:

— Да, я звонила вам по делу. Помните, Юлия Трояновская? Вы еще приезжали ко мне в Дубовцы…

Майор сразу вспомнил ее: загорелая женщина в качалке, пепельные волосы, поблескивающие в солнечных лучах, сад, цветы. Точно, дежурный не ошибся, симпатичная, даже красивая. Но что ей нужно? Они ведь выяснили тогда все вопросы, и конечно, Юлия Трояновская не имеет никакого отношения к взрыву.

— Да, я помню вас, — ответил Хаблак. — И слушаю, Юлия Александровна.

— Даже так?.. — И в ее голосе прозвучали игривые нотки. — У вас прекрасная память, майор.

— Не жалуюсь.

— Не могли бы вы уделить мне несколько минут?

— Я весь внимание.

— Нет-нет, надо увидеться!

— Пожалуйста. Приезжайте, я закажу пропуск.

— Не лучше ли встретиться где-нибудь в другом месте?

— Хорошо. Напротив нас — сквер.

— Знаю. Через полчаса?

— Меня это устраивает.

Трояновская опоздала. Хаблак ругался сквозь зубы, сидя в сквере на скамейке, ну был бы он хоть влюблен, но ждать какую-то женщину ради разговора, вряд ли заинтересующего его!

Готовясь к встрече с Хаблаком (Трояновская позвонила в уголовный розыск и уточнила: именно такая фамилия у майора, приезжавшего к ней в Дубовцы), Юлия перебрала несколько платьев, ни одно не понравилось ей «Наконец остановилась на вельветовой паре, коричневые брюки и жилет, еще блуза с высоким воротником. Подумала и решила обойтись без лифчика, немного рискованно для тридцатилетней женщины, но Юлия не сомневалась, что выглядит не более чем на двадцать.

Она поставила «Ладу» рядом с милицейской «Волгой» и сразу заметила в сквере того симпатичного майора. Переходя улицу, приветливо улыбалась ему издали как старому знакомому, не без удовлетворения уловила улыбку и на его лице. Села рядом, вроде бы случайно откинув полы жилета, чтобы не оставил без внимания и оценил все ее прелести, сказала, будто речь шла о чем-то совсем незначительном:

— Видите ли, вы единственный, кого я знаю в милиции, вот и решила побеспокоить.

Хаблак почувствовал какую-то неискренность в ее словах, но согласно кивнул, выражая готовность слушать дальше.

И Трояновская продолжала:

— Дело в том, что я… — чуть не вырвалось «вляпалась», но сказала: — Попала в историю, думаю, небезынтересную для вас. Как раз тогда, когда вы приезжали в Дубовцы, там отдыхал один парень… Он, знаете, немного ухаживал за мной, — передернула плечами так, что груди заколыхались, — и даже произвел на меня впечатление. Конечно, я ничего не позволяла, просто приятно было встречаться. Мы виделись потом несколько раз и тут, в Киеве, а вчера он пригласил поужинать у приятеля. И вот, понимаете, какой ужас! Я случайно узнаю, что Арсен, так зовут этого парня, Арсен Захаров еще имеет прозвище и занимается какими-то темными делами. Называют его Шиллингом. Представьте себе, целая шайка фарцовщиков и валютчиков, еще причастен к ней какой-то Чебурашка, уже задержанный вами.

Думала, что Хаблак проявит интерес к услышанному, как-то взволнуется, начнет благодарить, а он сидел равнодушный, словно поведала о ничего не значащих мелочах. Но вдруг наморщил лоб и спросил:

— Он сам назвался Шиллингом?

— Нет, так обращался к нему Президент.

Она так и сказала «Президент», не зная, что это слово как наваждение преследует его. Однако майор ни единым движением, ни взглядом не выдал себя, только спросил:

— Это друг Шиллинга, и в квартире его вы были вчера?

— Да, я же говорю, Арсен затянул меня туда. Обещал: будет приятная компания, есть о чем поговорить… Оказалось, я этого человека уже видела, они встречались возле Аскольдовой могилы, и потом Арсен по его поручению отвозил на Тургеневскую какой-то пакет,

— И что же было в том пакете?

— Кажется, деньги.

— Почему так считаете?

— Арсен все время держал его в руках, словно боялся потерять.

— Возможно, — процедил Хаблак, — все возможно, и вы рассказываете интересные вещи. Где живет приятель Шиллинга? Как вы назвали его?

— Президент.

— Так обращался к нему Шиллинг?

— Нет. — Юлия немного покраснела. — Этот подонок, а он таки оказался подонком, удрал, оставив меня с Геннадием, то есть Президентом, а тот, знаете, почему-то решил, что ему все дозволено…

Теперь Хаблак понял мотивы, приведшие к нему Трояновскую. Спросил:

— Вы, конечно, оставили его с носом?

— Еще бы! Тогда он и назвался Президентом, хвалился, что все его знают, и я, мол, пожалею. А я считаю: одна шайка — Шиллинг, Президент и другие. Фарцовщики и спекулянты. Вам моя информация пригодится?

— Пригодится, — признал Хаблак абсолютно честно. Мог бы добавить, что этой информации, по всей вероятности, вообще нет цены, но лишь спросил: — Где живет Президент?

— На Русановской набережной. Знаете, там высотные дома, так в крайнем, на десятом этаже. Геннадий, Гена…

— А где живет Шиллинг?

— Не знаю.

И в самом деле не знала, потому что Шиллинг никогда не водил женщин домой и не давал им своего адреса, справедливо считая, что в его бурной жизни не хватало только женских наскоков со скандалами, ревностью и, как знать, даже драками.

— А кому был адресован пакет на Тургеневскую? — поинтересовался Хаблак.

Юлия лишь пожала плечами.

— Арсен зашел в большой дом. Если подыматься по улице, справа, по-моему, третий от угла.

Эта информация тоже произвела на Хаблака впечатление: в случае необходимости они перетряхнут весь дом, но найдут клиентуру Президента.

Майор посмотрел на Юлию с благодарностью. Она расценила этот взгляд по-своему и решила немного подзадорить этого несмелого и явно неопытного милицейского лопуха — ведь стоит сделать ему один лишь шаг, даже полшага, скажем, намекнуть на одиночество или спросить, как она коротает вечера, этого ей достаточно, тут уж она возьмет инициативу в свои руки. Боже мой, как все на свете относительно: вчера ей бросали под ноги дубленку, а она в ответ смеялась, сегодня же готова бежать за каким-то милиционером…

Юлия вся подалась к Хаблаку, едва коснувшись его колен. Другой бы сообразил, что к чему, а этот недотепа поднялся, поблагодарил, даже не спросив номер телефона.

Юлия смотрела вслед удаляющемуся Хаблаку, и ей стало грустно и обидно. Но сразу же подумала: стоит ли печалиться? И, выпятив грудь, направилась к машине.

21

Бублик ночевал в гостинице «Славутич», и «Волга» его стояла напротив за клумбой с розами. Вчера он ужинал с симпатичной женщиной тридцати с лишним лет, Марией Анчевской из Яремчи, и пошел к ней в номер.

Хаблак знал, что Анчевская работает в Яремче на турбазе администратором. Вероятно, Бублик познакомился с ней во время своих деловых поездок по Прикарпатью.

Бублика решили взять, когда станет выходить из гостиницы, но ему, видно, настолько понравилось у заезжей молодухи, что он не спешил покидать ее. Наоборот, Анчевская принесла из буфета в номер чай — завтракали и небось опохмелялись после вчерашних посиделок.

Рукавичка около десяти вышел с базы с пакетом внушительных размеров, остановил частную машину и прибыл также в гостиницу «Славутич».

Хаблак решил, что Рукавичка привез с базы в гостиницу какие-то дефицитные товары, и сидят они сейчас с Бубликом в номере, пьют вовсе не чай и едят не стандартные утренние сосиски с горчицей. И еще подумал: Мария Анчевская, может, тоже из преступной шайки. Если у Рукавички действительно дефицитные товары, есть повод задержать и ее. На допросах быстро выяснится: виновна или случайно попала в компанию Бублика.

Позвонил Дробахе, тот одобрил его намерения, и Хаблак вызвал оперативную группу,

Лифт поднял их на тринадцатый этаж. Хаблак показал дежурной удостоверение, и она проводила их испуганным взглядом. Двери номера оказались незапертыми. Хаблак вошел и сразу наткнулся на Бублика — тот сидел в гостиной за маленьким столиком, заставленным бутылками и едой.

— Что надо? — крикнул он недовольно, вытянув шею.

Вслед за Хаблаком вошли два оперативника и остановились на пороге.

Видно, Бублик сообразил, что происходит. Круглое лицо его вытянулось, красное, пылающее от выпитой водки, оно сначала покрылось пятнами, потом начало сереть буквально на глазах. За две-три секунды Бублик изменился до неузнаваемости. Но сразу овладел собой, все же надежда еще теплилась в нем, потому что поставил рюмку на стол и прохрипел — слова булькали, и казалось, он захлебывается ими:

— Поч-чему… поч-чему врываетесь, видите, люди отдыхают. Кто вам нужен?

— Милиция, — ответил Хаблак и сделал паузу, не без удовольствия наблюдая, как Бублик сжал рюмку побелевшими пальцами. — Кто тут гражданин Терещенко?

Рукавичка, сидевший спиной к Хаблаку, наконец повернул к нему голову и процедил сквозь зубы:

— Ну я… Чего надо? — Вдруг узнал Хаблака и вытаращил глаза. — Ты! — воскликнул. — А я поверил, что ты — человек. Даже ухой угостил. Чего тебе?

— У нас есть сигналы, что вы, Терещенко, занимаетесь спекуляцией. Потому и вынуждены были познакомиться на острове… — Это объяснение прозвучало не очень убедительно, но майор справедливо полагал, что сейчас Рукавичка поверит во все. — А недавно вы привезли сюда с базы пакет… — Хаблак смотрел на Рукавичку, но краем глаза видел, как приливает кровь к лицу Бублика. Должно быть, он догадался: милицейские ищейки охотятся за мелкими спекулянтами и напали на след Рукавички, а он тут ни при чем. — Где этот пакет?

— Ну и что? — поднялся Терещенко. — Подумаешь, купил несколько рубашек, я же за них заплатил.

— Где? — повторил Хаблак.

Рукавичка кивнул в сторону спальни. В ее дверях мелькнуло испуганное лицо женщины, и Хаблак позвал ее:

— Вы хозяйка номера?

Она едва заметно кивнула.

— Где пакет, принесенный этим гражданином? — Хаблак указал на Рукавичку.

Она отступила от дверей, и майор увидел в спальне на кровати измятую бумагу, а поверх нее аккуратно запакованные мужские рубашки с ярлыками индийской фирмы.

— Вот так, — сказал сухо, — поймались па горячем. Прошу всех предъявить документы.

Женщина взяла с тумбочки сумку, достала паспорт.

— А в чем дело? — спросила она. — Мой знакомый привез сорочки, я плачу за них деньги, что тут такого? Я просила достать. В Киеве можно, а к нам не доходят…

Хаблак забрал у нее паспорт, полистал его.

— Разберемся, — пообещал он. — Есть сигнал, и мы должны все выяснить. Ваши документы, гражданин Терещенко!

Рукавичка поднялся, был он на пол головы выше Хаблака и пошире в плечах.

— Ишь чего захотел! — Дохнул на майора перегаром так, что того чуть не затошнило… — Нет.

— Обойдемся… — Хаблак посмотрел на Бублика: — Ваши?

— Зачем? — засуетился он. — Я тут человек посторонний. В гостях, вот выпил рюмку и уже ухожу.

— Документы! — требовательно протянул руку Хаблак.

— Но ведь паспорта нет при себе.

— Что есть?

Бублик достал служебное удостоверение. Хаблак посмотрел на фотографию, перевел взгляд на Бублика, сверяя, и спросил:

— Степан Викентьевич Галинский?

— Ну да.

Майор спрятал удостоверение Бублика в карман. Велел оперативникам:

— Позовите понятых и обыщите номер.

— Это почему же? — выступила вперед Анчевская. — На каком основании? Если из милиции, так уже и своевольничать можно?

— Ты, мент!.. — угрожающе поднял руку Терещенко,

Но Бублик остановил его: видно, понял, что скандал ни к чему. Решил, что рубашки — мелочь, в крайнем случае их с Терещенко доставят в районное отделение милиции и отпустят.

— Спокойно, — одернул Рукавичку. — Пусть товарищи из милиции делают свое дело.

— В гробу я их видел… — не сдавался Рукавичка.

Бублик виновато развел руками, обращаясь к Хаблаку:

— Не обращайте внимания. Видите, человек немного перебрал.

— Прошу пройти… — Майор еще раз указал на двери.

Бублик подтолкнул Рукавичку, и тот, демонстративно

прихватив с собой недопитую бутылку водки, направился в спальню.

— Сейчас придут понятые, и мы составим акт… — Хаблак стал расстегивать портфель.

В это время двери номера распахнулись, и в передней появился человек в белом костюме и в легких белых босоножках. Брюнет, с большими залысинами, длинноносый, с пронзительными глазами. Не говоря ни слова, внимательно осмотрел одного из оперативников, оставшегося в гостиной, затем остановил взгляд на Хаблаке,

— Майор Хаблак? — спросил он.

— Да.

— А я Президент.

Хаблак вперился в него. Что происходит? Он сошел с ума или, может, этот чернявый? Чтобы вот так сам пришел?! Но почему?

Вероятно, секунду не мог сообразить: почему? Однако, ничем не выказав своих чувств, обернулся к оперативнику и приказал;

— Продолжайте…

А сам лихорадочно думал: «Президент… Президент в гостиничном номере, зная, что тут милиция занимается ого сообщниками. Почему же все-таки?»

Может, задержать и его вместе с Бубликом и Рукавичкой?

Зачем? Ведь пока еще нет против него каких-либо доказательств. Знают лишь, что будто бы какой-то преступник, по прозвищу Президент, возглавляет шайку расхитителей социалистической собственности. Да еще вчерашний рассказ Юлии о его контактах с фарцовщиком Шиллингом.

Ну и что?

Оглянулся и сказал сурово:

— Гражданин, тут не до шуток… Выйдите из номера.

— Вы не расслышали? Я — Президент…

— Президент чего? Какой страны? — В голосе Хаблака чувствовалась явная ирония.

— Но ведь вы майор Хаблак?

— Да.

Подумал: этот тип получил информацию из Прикарпатья. Что ж, это закономерно, там у них остались свои люди, значит, Президенту стало известно, что какой-то киевский дотошный майор Хаблак идет по его следам. А сейчас узнал у дежурной, что в первом номере, где Бублик и Рукавичка (а он шел именно к ним), милиция. Другой удрал бы сразу, удрал как можно быстрее, а этот наверняка рассчитал точно: если майор Хаблак знает о существовании Президента, рано или поздно докопается до него, если же нет, у него есть шансы замести следы. Бублик и Рукавичка будут молчать, им невыгодно рассказывать о Президенте: выплывут истинные масштабы их операций с алюминием, а это — добавочный срок… Он же, Президент, будет иметь время, чтоб оборвать кое-какие нити, уйти в подполье.

— Я хотел бы с вами поговорить, — сказал Президент, не сводя глаз с Хаблака. — Выйдем на минутку.

И это понятно, решил Хаблак, хочет предложить взятку. Интересно — сколько? Во что оценивает его совесть этот нахал?

Может, выйти и узнать? В конце концов, это его ни к чему не обязывает…

Нет, одернул себя, пусть этот тип идет домой спокойно, пусть думает: в милиции недотепы. Коренчук говорил: есть данные, что директор завода, для которого выписывали алюминий, имел непосредственные контакты с Президентом. Директора уже арестовали, завтра доставят в Киев, и вряд ли он станет молчать, а через него они и выйдут на Президента… А нынче при отсутствии доказательств прокурор вряд ли санкционирует задержание Президента, к тому же о его аресте могут преждевременно узнать пока что неизвестные милиции сообщники, и, чего доброго, исчезнут, розыск же всегда связан с большими сложностями.

Значит, теперь пусть себе идет…

— Нет времени, гражданин! — Хаблак шагнул к Президенту, — И не морочьте мне голову. Прошу вас немедленно освободить помещение!

Увидел, как едва заметная презрительная улыбка мелькнула в глазах Президента. Давай смейся, хохочи, нахал, ведь всем известно; смеется тот, кто смеется последний.

Майор буквально вытолкал Президента из номера. Подумал: а может, этот тип рассчитывал увидеться с Бубликом и Рукавичкой, ведь не знал, что те изолированы в спальне, и собирался подать им какой-то знак?

Впрочем, решил, зачем ломать себе голову: все равно скоро встретится с этим негодяем, непременно встретится, правда, совсем при иных обстоятельствах.

Обернулся к младшему лейтенанту Власюку, невозмутимо наблюдавшему его разговор с Президентом. Спросил;

— Где же понятые? Составим акт, пусть Терещенко и Галинский думают, что застукали их на рубашках, и все. Не так будут волноваться и спокойно поедут с нами. Мне еще отдельная беседа предстоит с гражданкой Анревской.

Хаблак заглянул в спальню. Увидел, как сидит на кровати «святая» троица. Рукавичка, правда, особняком — потягивает из горлышка водку. Подмигнул им даже как-то заговорщицки и сказал фамильярно:

— Ну, дорогие граждане-спекулянты, приехали… Сейчас уладим кое-какие формальности, потом съездим в райотдел. Не будете скандалить, может, и обойдется, если впервые. Легким испугом отделаетесь, штраф уплатите, ежели, конечно, за вами больше ничего не значится. Лады? — спросил, будто и в самом деле нуждался в их согласии.

22

Машину оставили на брусчатке, что пролегла по дубовому лесу. Справа от дороги начинались садовые участки, тут экономили землю, и па уличках между усадьбами машинам не разминуться.

Дробаха с двумя оперативными работниками подошел к третьему от угла домику, подал знак сопровождающим, чтобы подождали и на всякий случай подстраховали его, а сам толкнул калитку.

Слева — небольшой нарядный кирпичный Домик, перед ним цветник с розами, циниями и галлардией, немного поодаль — водяная колонка с электронасосом и справа — гараж, ворота которого выходили на улицу, под кустами сирени — стол с самоваром и чашками.

Дробаха направился к домику, но из-за сирени выглянул человек в желтой майке, внимательно посмотрел на Дробаху и, не удивившись его появлению, спросил:

— Вы ко мне?

— Если вы — Гаврила Климентиевич Татаров.

— К вашим услугам. — Человек вышел из-за кустов и выжидательно остановился перед Дробахой. Кроме желтой вылинявшей майки на нем были парусиновые брюки и старые потертые сандалии.

— Я — следователь республиканской прокуратуры Иван Яковлевич Дробаха.

Татаров не удивился. Дробахе показалось, что он никак не среагировал на его слова, лишь слегка пошевелил выпачканной землей рукой, словно решая, можно ли подать ее гостю. Не подал и указал на скамейку возле стола. Пригласил сухо, как-то вяло, без каких-либо эмоций:

— Располагайтесь, я сейчас.

Дробаха с интересом наблюдал, как Татаров моет руки. Гаврила Климентиевич делал это не спеша, сосредоточенно, будто был совсем один и никто не нарушал его спокойствие. Ни разу не взглянул на Дробаху, медленно вытер каждый палец и устроился за столом напротив следователя. Уставился в него прозрачными, как будто неживыми, глазами. В них Иван Яковлевич не прочел ни испуга, ни волнения, казалось, заглянул к нему не очень симпатичный сосед по садовому участку и сейчас хозяин поневоле должен угостить его чаем.

Они смотрели друг на друга молча и изучающе, пауза затягивалась. Наконец Татаров не выдержал и сказал:

— Насколько я понимаю, следователь республиканской прокуратуры появился тут не для душеспасительной беседы…

— Вы правы, Гаврила Климентиевич, если бы не срочное дело, зачем же гнать машину из Киева сюда?

Глаза у Татарова сузились и потемнели, а на скулах вздулись желваки. Но сдержался, даже усмехнулся, улыбка, правда, вышла кривая, и Татаров как-то неохотно выжал из себя:

— Так слушаю вас… Хотите чаю? Самовар только закипел.

Дробаха заколебался: не очень-то удобно распивать чай с человеком, постановление на арест которого лежит у тебя в кармане, но подумал также, что это последний чай Татарова на воле, с домашним печеньем, выглядывающим из-под салфетки, и натуральным медом в стеклянной вазочке.

— Выпью с удовольствием. — Он сложил руки на груди и смотрел, как Татаров наливает чай — спокойно, уравновешенно, глядя только на чашки и занятый лишь ими, вроде и в самом деле не знает, зачем приехал к нему следователь из республиканской прокуратуры.

А Татаров передвигал чашки, машинально лил в них заварку, кипяток, видел и не видел плотного, невысокого человека в легкой рубашке, назвавшегося почему-то следователем прокуратуры, а в действительности скорее походившего на их министерского завхоза, такая же противная манера складывать на груди руки и переплетать пальцы. Подвинул к нему чашку, предложил мед и печенье, взял свою, зажав в холодных ладонях, а сам думал: конец…

Отхлебнул чай, не ощутив ни вкуса, ни запаха, тем временем прикидывая: приехал допросить или арестовать? Вероятно, сегодня еще обойдется, арестовывают, кажется, несколько по-иному, без застолья. Сам видел в кино: подходят с двух сторон, надевают наручники и подталкивают к машине. А тут толстяк с вспотевшим лбом и пухлыми, чуть ли не женскими руками попивает чаек…

И еще подумал Татаров, как своевременно он все понял и все устроил. Вовремя и разумно…

Узнав про арест директора завода, которому они с Гудзием оформляли документы на алюминий, Татаров сразу смекнул, что это — конец. Обэхээсовцы теперь не могли не выйти на них, просто не имели права, и самое меньшее, что теперь грозило ему, — снятие с работы или даже суд за преступную халатность, если не докопаются до связей с Манжулой и его шайкой.

Рассудительно и скрупулезно оценив ситуацию, Татаров пришел к выводу: едва ли милиция сможет доказать, что он умышленно помогал расхитителям социалистической собственности. Манжула — погиб, а больше он ни с кем, кроме Гудзия, не имел дела. Однако контактам с Гудзием можно не придавать значения; если даже начнет валить на него, где сядет, там и слезет, всегда сошлется на то, что у них были натянутые отношения и Гудзий хочет отомстить ему. Ну а что касается документов на листовой алюминий, никуда не денешься, придется признать: подписывал, но не обращал особого внимания, конечно, допустил небрежность, даже халатность, если хотите, преступную, но ведь доверял ответственному работнику, начальнику отдела главка — кому же доверять, если не ему.

Сославшись на нездоровье, Татаров взял отпуск. Не мог иначе: был человеком рассудительным, должен рассчитать все варианты, вплоть до наихудших, и своевременно принять необходимые меры.

Первое, что сделал, — продал машину. Продал за два дня, даже немного продешевив, продал, хотя сердце обливалось кровью. Перед тем как отдать ее, обошел вокруг своей белоснежной красавицы, погладил капот, крышу, прижался щекой. Никогда и ни с кем не позволял себе таких нежностей, расчувствовался впервые в жизни, и расчувствовался по-настоящему. Ведь знал: никогда уже не будет у него такой — выстраданной, выхоленной…

Полученные за машину деньги Татаров положил на сберегательную книжку. С тем, что уже лежало на ней, вышла довольно круглая сумма. Если фортуна не смилостивится и придется отсиживать (Татаров предвидел и такой крайний вариант), у него хоть будет перспектива. На детей и жену не рассчитывал, по всей вероятности, отрекутся, а что останется ему, когда выйдет из колонии? Хотя бы деньги — приобретет новую белую красавицу, удерет из этого проклятого города, где так опозорился, на хлеб с маслом, даже если не будет работать, ему всегда хватит.

Лишь бы еще пожить…

А в том, что перед ним пролягут еще долгие годы, Гаврила Климентиевич, пожалуй, не сомневался. Здоровье имел прекрасное, ежедневно делал зарядку, когда не был на даче, по утрам бегал в соседнем сквере: живота нет, мускулы налиты силой, и голова светлая — никаких склеротических явлений.

Книжку на предъявителя — единственное его богатство и единственную надежду — Татаров спрятал в полиэтиленовом пакетике, тщательно запаяв его, затем плотно обернул фольгой и положил в аккуратно выдолбленный кирпич. Ночью, когда точно знал, никто не услышит и не увидит, расшатал и вытянул кирпич из-под навеса соседского гаража, вместо него замуровал свой с книжкой. Теперь был уверен; никакая милиция, хоть какие бы мудрецы там ни были и какую бы технику ни использовали, ничего не найдет, и лежать его сберегательной книжке, пока не вытянет сам, А ежегодно одних процентов будет набегать восемьсот рублей, потом проценты на проценты.

Потому и смотрел на следователя, который почему-то приехал к нему, вместо того чтобы вызвать или даже доставить в прокуратуру, спокойно, невозмутимо и даже слегка пренебрежительно, по-философски рассудив, что от судьбы все равно не убежишь, да и убегать пока нет смысла.

Дробаха с удовольствием вдохнул ароматный чай и спросил у Татарова:

— Вам ничего не хочется сказать мне, Гаврила Климентиевич?

Татаров посмотрел на него холодно и свысока, как на мелкого канцеляриста из их главка. Ответил ровно, однако с некоторым нажимом, как будто приказывал нерадивому подчиненному:

— Извините, вас зовут, кажется, Иваном Яковлевичем? Так вот, уважаемый, я считаю, что мои личные дела вряд ли могут заинтересовать республиканскую прокуратуру. Выходит, служебные. А служу я давно, и ничего этакого крамольного за мною не водится. Вероятно, что-то недоглядел, но ведь это может случиться с каждым.

— Чай у вас вкусный, — невпопад ответил Дробаха. — И мед ароматный. Гречишный?

— Имею два улья, а тут поблизости совхоз гречиху сеет.

Дробаха поставил чашку и молвил то ли с сожалением, то ли извиняясь, так, как сообщают неприятную новость симпатичному человеку:

— Я приехал арестовать вас, Гаврила Климентиевич.

Татаров не донес ложечку с медом до рта, и Дробаха

увидел, как впервые испуганно округлились у него глава. Однако сразу же овладел собой и ответил иронично:

— Шутите? Но ведь следователям, да еще республиканской прокуратуры, это противопоказано.

— Не шучу, Гаврила Климентиевич, потому и спросил: не хотите ли что-то сказать? Чтоб облегчить если не душу, то хотя бы свою будущую судьбу.

Татаров бросил ложку так, что чуть не разбил вазочку с медом. Но вспышка его гнева на том и кончилась» Посмотрел на Дробаху уничтожающе и ответил резко:

— Я вам не мальчик, товарищ следователь, а заместитель начальника главка. И посоветовал бы не забываться!

Дробаха медленно достал постановление на арест. Положил на стол.

— Прошу ознакомиться, гражданин Татаров, — сказал сухо и официально.

Татаров молча изучил документ, брезглива бросил его назад на стол и с возмущением воскликнул:

— Какое-то недоразумение!.. Да вы представляете себе, что такое арестовать меня?

— Хотите совет? — спросил Дробаха.

— Не нуждаюсь. Я честно и достойно прожил жизнь… Может, кто-то оклеветал меня, но правда все равно восторжествует.

— Эх, Гаврила Климентиевич! Гаврила Климентиевич! — с горечью сказал Дробаха. — Наверно, в одном вы только правы, что когда-то честно жили и честно работали, люди уважали вас, а начальство ценило, даже главком руководить доверили. И так споткнуться! Ну скажите мне: почему? Денег вам не хватало? Двое детей у вас, тянут деньги, что ли? У меня тоже сын студент, конечно, не на все хватает, да и разве может хватить на все? — Он смотрел Татарову в глаза и вдруг увидел, как смягчились и посветлели они. Подумал, что сумел хоть немного растопить его сердце и этот ершистый человек еще не совсем очерствел, но, оказалось, попал впросак, ибо Татаров, расправив спину, ответил категорично:

— Я попросил бы вас не разговаривать со мною так. Вы оскорбляете меня, и не только меня, а и учреждение, в котором имею честь работать.

— Ладно, — махнул рукой Дробаха, — не хотите, не надо. Но сказать вам, сколько получали преступники и проходимцы за вагон алюминиевого листа?

— Какие преступники и проходимцы? — удивился Татаров так искренне, что понравился сам себе.

— От которых вы получали взятки, гражданин Татаров.

— Вы с ума сошли!

— Да нет, Гаврила Климентиевич. Мы устроим вам очные ставки, предъявим другие доказательства…

— Нет, — ответил Татаров убежденно, — такого быть не может.

— Однако было, гражданин Татаров. Кстати, каждый вагон давал им чистой прибыли около ста тысяч рублей. А сколько платили вам?

Желваки опять проступили на лице Татарова.

«Копейки, — хотел ответить, — мизерию…»

Мерзавцы проклятые! Действительно, они бросали ему объедки, даже его белая «Лада» — мелочь, ерунда, а знать бы — и лежало бы у него сейчас на книжке…

А он радовался кожаному пальто, парфюмерии для Клары…

— Сто тысяч за вагон алюминиевого листа? — разыграл искреннее удивление. — Да какой дурак станет платить такие бешеные деньги?

— Ваш алюминий шел на кровли в Прикарпатье.

— Не может быть.

— Факт остается фактом. А лист заводу выделяли вы.

Лицо у Татарова вытянулось, и Дробаха впервые подумал: а если они ошибаются и этот Татаров попал в историю из-за собственного недомыслия?

— Вот оно что! — воскликнул Татаров. — Теперь я припоминаю. В самом деле, мне давали на подпись такие бумаги. Но кто мог подумать? Готовил их начальник отдела нашего главка товарищ Гудзий. Порядочный человек, старательный, исполнитель. Никто о нем не скажет ничего плохого.

— О Гудзии мы еще поговорим, — пообещал Дробаха. Все же мысль о том, что перед ним не закоренелый преступник, а халатный работник, до некоторой степени изменила его отношение к Татарову. — Нам известно, вы все время жаловались на безденежье — и вдруг приобрели «Ладу». Именно в то время, когда начались поставки алюминия тому заводу.

Татаров не задумался ни на мгновение. Все ответы на подобные вопросы были у него продуманы и взвешены до последнего слова.

— Одолжил, — ответил, — на машину я одолжил. Но, к сожалению, ее уже нет.

— Как? — удивился Дробаха, потому что это было для него новостью. — Говорят, вы так радовались машине.

— Должен был вернуть деньги. Когда одалживал, договорились, что буду отдавать по частям, думал, в крайнем случае, смогу переодолжить, а пришлось возвращать срочно.

— И у кого вы одолжили? — не без иронии спросил Дробаха. Он уже сообразил, что Татаров ловко дурачит его, и устыдился своего легковерия.

— У одного знакомого.

— Можете назвать фамилию?

— Это вам ничего не даст. Тому человеку затем и понадобились деньги, что уезжал. За границу…

— Вот оно что! — Дробаха внимательно посмотрел на Татарова. «Ишь ты, — подумал, — крепкий орешек, и разгрызть будет не так уж просто!» — За границу, говорите? Это вы неплохо придумали.

— Я просил бы вас, — сказал Татаров тоном, не допускающим возражений, — обойтись без оскорблений.

— Конечно, — вздохнул Дробаха. — Ну что ж, будем считать, что откровенный разговор у нас с вами не получился, просто обменялись мнениями, как говорят опытные дипломаты. — Сделал несколько шагов, махнул рукой, и чуть ли не сразу в калитке появились оперативники. Оглянулся на Татарова: — Придется прибегнуть к мерам, предусмотренным законом. Сейчас мы пригласим понятых и сделаем у вас обыск. Вот постановление, прошу ознакомиться.

Но Татаров даже не посмотрел на документ. Стоял, держась правой рукой за яблоневую ветку, отчужденный и будто лишенный всех чувств, не видел и не слышал ничего, смотрел остекленевшими глазами поверх Дробахи, словно ему было безразлично, что с ним произойдет… И действительно, Татаров, на какой-то момент совсем реально ощутил, что прекратил существование, вроде бы растворился и исчез, потому что все погибло, пропало, взорвалось, а значит, нет больше человека со сложившимися привычками, вкусами, требованиями, вместо него появилось совсем новое существо, только внешне похожее на Татарова, существо, к тому же не принадлежащее самому себе, а целиком зависящее от других — от их капризов, настроений, характеров, и так будет тянуться долго- долго. От этого стало страшно, мороз пошел но коже, и Татаров подумал, что лучше было бы покончить с собой, но теперь не мог совершить даже этого, потому что перестал уже быть человеком, а стал преступником, теперь — представлял себе это ясно и четко — не мог даже шагу вольно ступить.

Но, говорят, можно привыкнуть в жизни ко всему, сколько взлетов и падений видел оп сам. Впрочем, его вину еще надо доказать, и может, фортуна еще улыбнется ему,

Каштанов позвонил Хаблаку и приказал срочно зайти.

В кабинете полковника сидела женщина лет тридцати или немного старше. Не очень красивая, не симпатичная, смотрела испуганно, держала на коленях зеленую сумочку и все время щелкала замком.

— Садитесь, майор, — указал Каштанов на стул около женщины и сам примостился рядом. — Это гражданка Мащенко Лидия Андреевна, она пришла повиниться, иподумал, вам будет интересно послушать ее, вот и прервал разговор с ней, чтобы пригласить вас.

Хаблак едва заметно поморщился: у него и так дел невпроворот, а тут какая-то Мащенко. Укоризненно взглянул на Каштанова, тот сделал знак, чтобы Хаблак набрался терпения, и обратился к женщине:

— Давайте, Лидия Андреевна, начнем сначала.

Женщина щелкнула замком сумочки, прижала ее

к груди и заговорила неуверенно — искала нужные слова, губы у нее дрожали:

— Я уже сообщила… Значит, зашел ко мне Леня — Леонид Павлович Гудзий…

Хаблак пошевелился на стуле — вот в чем дело!.. Хотел что-то спросить, но полковник остановил его, положив руку на плечо. А женщина продолжала:

— Мы с ним знакомы, встречаемся в доме у одних наших сотрудников, и Леня, ну если уж откровенно, ухаживает за мной. Но у него жена, а я одинока, может, оно и нехорошо, да что поделаешь, человек он компанейский, весёлый… Мне с ним приятно, обычный флирт, ничего больше, и вообще мы в прекрасных отношениях. Вы понимаете? — остановила взгляд на Каштанове. — Я, наверно, говорю невпопад…

Полковник подбодрил Мащенко:

— Мы вас, внимательно слушаем.

— Так вот, заходит ко мне Леонид Павлович — мы в одном с ним министерстве — и говорит, что надо кого-то там выручить, его знакомого или друга, тот очень просит, и отказать нельзя. А мне за это — импортные сапожки. Я подумала, вероятно, шутит насчет сапожек, а может, и нет, пожалуй, не шутит, потому что надо было подписать бумагу у начальника нашего главка на полиэтилен, а он точно не подписал бы, я знаю…

— Какой полиэтилен? — встрепенулся Хаблак. — И кому?

— Для одного из наших заводов. Полиэтиленовая крошка. Двести тонн. Ну я сделала, начальник, повторяю, не подписал бы, так я во втором экземпляре исправила цифру…

— Подделали документ? — уточнил Каштанов.

Мащенко щелкнула замком, открыла сумочку и достала из нее пакет.

— Подделка, — согласилась, — и я виновата. Но ведь просил же Леонид Павлович, а знаете, заводам не всегда дают что нужно… Ну я уже стала забывать об этом и на сапожки не рассчитывала, а тут вдруг на днях звонок в дверь, открываю — парень, дает вот этот пакет и говорит: от друзей Леонида Павловича… Отдал и исчез. Разворачиваю, а там…

Мащенко дрожащими пальцами открыла пакет и положила на стол пачки денег.

— Тут три тысячи, — отдернула руку, как будто обожглась. — Я все эти ночи не спала. Потом решилась и пришла к вам.

Каштанов переглянулся с Хаблаком.

— Шиллинг, — сказал Хаблак, и Каштанов согласно кивнул.

— Больше тот парень вам ничего не сказал? — спросил полковник.

— Нет. Только: от друзей Леонида Павловича. И сразу же ушел.

— А самого Леонида Павловича вы давно видели? — поинтересовался Хаблак, внимательно глядя на Мащенко: ведь Гудзия вчера вечером арестовали. Возможно, эта женщина, узнав об аресте, испугалась и прибежала в милицию.

— С того времени, как попросил меня о полиэтилене, не встречались. Я хотела позвонить ему, но как-то не осмелилась. Ведь если он знает о трех тысячах, выходит, заодно с ними, то есть с теми, кто заплатил, а такие деньги даром не платят…

— Да, не платят, — подтвердил Хаблак, — Кстати, Леонида Павловича Гудзия вчера арестовали.

Мащенко остолбенела, лицо у нее перекосилось и стало землистым. Сыграть так не смогла бы даже талантливая актриса, и Хаблак убедился в безосновательности своих подозрений. Налив воды, подал женщине, однако она не взяла стакан, глотнула воздух и прошептала:

— Значит, и я… Выходит, и я вместе с ним…

Полковник сказал:

— Успокойтесь, Лидия Андреевна. Сейчас мы вызовем понятых, составим акт, а вы садитесь здесь и напишите обо всем, что сообщили. Надеюсь, вы никуда не спешите?

— Не все ли равно, вы ведь меня тоже арестуете?

Полковник снисходительно улыбнулся, взглянул на

Хаблака, будто советовался с ним.

— Зачем такие крайности? Возьмем подписку о невыезде, вы ведь сами пришли к нам…

— И в самом деле отпустите меня?

— Никто с вас вины не снимает, — подчеркнул полковник. — Но вы помогли следствию, признали свою вину, и суд определит вам меру наказания. Мы же задерживать вас не будем.

Видно, Мащенко ждала значительно худшего: губы у нее задрожали, даже всхлипнула. Теперь уже схватила стакан с водой и выпила чуть ли не до дна. Потом подняла мокрые глаза, усмехнувшись жалобно и благодарно.

— Я напишу, — сказала быстро, — я все сделаю, у меня с души… камень свалился.

Через полчаса, уладив формальности и отпустив Мащенко домой, Хаблак приказал привести к нему задержанного вчера Червича. Видел его лишь однажды на берегу — в длинных сатиновых трусах — и был немного удивлен, когда Червич появился в приличном импортном костюме, отглаженной рубашке и ярком галстуке.

Лукьян Иванович остановился на пороге, сразу узнал Хаблака и покачал головой.

— А я, старый дурак, его ухой угощал, — сказал с досадой. — Веслом по кумполу надо было, а мы уши поразвешивали.

— Садитесь, Червич, — сказал Хаблак сухо, — и без болтовни. Скажите лучше, для чего вам понадобилась взрывчатка?

— И из-за этого задерживаете порядочных людей! — искренне удивился тот. — Сразу бы спросили, а то обыск, перед соседями опозорили… Как теперь в глаза смотреть? Ну поглушили немного рыбы, не такое уж преступление. Я ее во время войны противотанковыми гранатами… Когда-то на Волыни на классное озеро наткнулись — чистое, глубокое, леса вокруг; швырнул гранату — верь не верь, а щуки пудовые— ох и полакомились!..

Старик любил поболтать, и остановить его было труд- до. Хаблак выслушал всю эту тираду и спросил;

— И где же вы теперь глушили рыбу?

— На озерах возле Плютов и на Козинке. Ее сейчас перегородили. Вот и сделалось там большое озеро.

— Сын привозил вам взрывчатку, и вы там же использовали ее?

— Точно. Я летом всегда на днепровском острове стою, были же сами у меня, видели.

— Итак, вы утверждаете, что взрывчатка попадала из карьера сразу к вам на остров и уже там вы приспосабливали ее для глушения рыбы?

— Конечно утверждаю.

— Прошу расписаться.

Старик расписался, а Хаблак спросил вроде между прочим:

— Терещенко зачем бомбу делали?

Червич вытаращил на майора глаза. У него отпала нижняя челюсть.

— Ты что, сдурел?! — воскликнул он.

— Слушайте, Червич, повремените немного, прежде чем окончательно накликать на себя беду. Я вам кое-что объясню. Обыскивая вашу комнату, мы нашли схему мины с часовым механизмом и даже некоторые запасные детали к ней. Это раз. Далее. Установлено, что вы брали взрывчатку у сына, который незаконно получал ее у рабочих карьера, где является начальником участка. А ваш хороший знакомый грузчик промтоварной базы Яков Игоревич Терещенко, который заказал вам бомбу, подложил ее в чемодан одного гражданина, где она и взорвалась. Если вы сможете доказать, что не знали назначения мины, вина ваша несколько смягчится. Так стоит ли вам лишаться этого шанса?

— Нет, это вы попробуйте доказать, что именно я сделал ее.

— Очень просто. Если только для глушения рыбы использовали взрывчатку, для чего возили ее с острова в Киев?

— А я не возил.

— Не надо лгать, Червич. Мы нашли в вашей киевской квартире упаковочную бумагу от взрывчатки» на письменном столе у вас ее небольшие частицы.

Червич подумал немного и сказал;

— Хорошо работаете, и вроде бы ваша взяла. Но ответьте: это точно Яшка подложил мину в чемодан?

— Да, Червич.

— Боже мой! — завопил старик. — Но какая же свинья — Яков! Так обмануть меня, стреляного воробья! Что ж теперь будет?

— Сколько заплатил Терещенко за мину?

— А-а, — скривился Червич, будто глотнул кислого, — я у него денег не брал. Выпили несколько бутылок, вот и вся плата.

— А зачем Терещенко мина, говорил?

— Конечно, иначе бы я не делал. Мол, есть один сукин сын, который заложил его когда-то, Терещенко и отсидел из-за него пять лет. Это же представить только — пять лет без всякой вины. А теперь Яков выследил его и хотел отомстить. Тот тип машину купил, вот Яшка и решил бомбу под нее подложить с часовым, значит, механизмом, чтоб алиби иметь.

— Так Терещенко и сказал: пять лет без вины? — спросил Хаблак не без иронии.

— Клялся, что правда.

— Да ведь он женщину ограбил, ваш Терещенко, и поймали его тогда чуть ли не сразу.

— Неужто? А он…

— Вот так, Лукьян Иванович. Втянул вас Терещенко в скверную историю, теперь отвечать придется.

Червич насупился.

— Да вижу, — сказал обреченно. — Век себе не прощу,


24

Коренчук выложил на стол несколько фотографий разных людей и приказал: — Введите арестованного. В кабинет в сопровождении конвоира вошел усатый человек средних лет в темной рубашке и хорошо сшитом костюме.

— Подойдите к стоку, — велел ему Коренчук. — И вы тоже, — подозвал понятых. — Гражданин Хрущ, нет ли среди этих людей, фотографии которых лежат на столе, человека, назвавшегося вам Геннадием Зиновьевичем и предложившего преступную сделку?

Хрущ не колеблясь ткнул пальцем в третью с края фотографию, на которой был изображен Президент.

— Вот этот, — сказал твердо.

Составив протокол, Коренчук отпустил понятых.

— А теперь, Станислав Игнатьевич, — предложил, — надо уточнить некоторые детали.

— Пожалуйста, прошу вас, — ответил тот заискивающе, — можете рассчитывать на мою искренность.

— Повторите еще раз, при каких обстоятельствах вы познакомились с Геннадием Зиновьевичем?

— Я же говорил: впервые встретились в нашем ресторане. Я обедал, и он подсел за мой столик. Тогда мне показалось — случайная встреча, теперь же понимаю — он следил за мной и выбрал удобный момент для разговора. Понимаете, я немного выпил, потерял контроль над собой, вот и вышло, что он смог втянуть меня в негодное дело.

— Но ведь говорите, обедали, то есть встреча состоялась не после рабочего дня. И вы позволили себе выпить?

Хрущ растерянно развел руками:

— Так ведь он заказал бутылку марочного коньяку, Я, хоть и директор завода, такого еще не пил.

— И вам не показалось подозрительным, что незнакомый человек угощает вас дорогим коньяком?

— Что же тут подозрительного: симпатичный человек, и мы разговорились.

— Вы сказали, что во время первой встречи Геннадий Зиновьевич не предлагал вам ничего. Как же встретились снова?

— Теперь я вспомнил. Он намекнул, что наше общение может стать полезным. В тот же самый день, когда мы впервые обедали. Я считал — какой-то столичный жук. То есть человек с положением. А влиятельных знакомых всюду надо иметь…

— Когда же опять встретились?

— В тот же вечер.

— И во время вечерней встречи он предложил вам аферу с листовым алюминием?

— Да. Воспользовавшись тем, что я был нетрезвый и, повторяю, не мог контролировать свои поступки…

— Это не смягчает вашей вины. Утром, когда в голове прояснилось, могли заявить в милицию.

— Так уж случилось, не заявил — виноват.

— Когда получили деньги от Геннадия Зиновьевича?.

— Три тысячи дал мне в тот же вечер,

— Аванс за преступные дела?

— Выходит, так.

— И как вы договорились?

— Геннадий Зиновьевич сказал, что главк выделит нашему заводу алюминий. Для производства различных бытовых изделий. На самом же деле мы их не изготовляли, только оформляли. А листовой алюминий отправляли в Коломыю. Я могу еще раз рассказать, как все это происходило.

— Пока не надо, — остановил его Коренчук, — есть акт ревизии. Скажите, вы сразу договорились с Геннадием Зиновьевичем о вознаграждении?

— Да, пять тысяч с каждого вагона. Один я не мог обеспечить операцию, поэтому пришлось привлечь главного бухгалтера Березовского. А значит, и поделиться,

— Пополам?

— Нет, мне три тысячи, ему — две.

— Знаете, сколько имели преступники с каждого вагона?

— Догадывался. Но Геннадий Зиновьевич объяснил, что очень большие накладные расходы: надо платить людям из главка и прочее.

— Кому из главка?

— Не говорил. Я хотел узнать, чтобы в случае чего найти там защиту, но он не сказал. Дескать, не мое дело.

— Каким образом получали деньги?

— У меня был контакт только с Геннадием Зиновьевичем, После того как нам выделяли алюминий, он звонил мне, и мы договаривались о встрече. В нашем городе, либо я приезжал в Киев.

— Приглашал вас к себе?

— Никогда. Приходил ко мне в гостиницу или назначал свидание в ресторане.

— Вы знали его фамилию?

— Нет, в таких делах чем меньше знаешь, тем лучше.

— Хоть какие-то координаты Геннадий Зиновьевич вам давал? Телефон или адрес? На крайний случай?

— Нет.

— И не намекал? Или, может, проговорился во время ресторанного застолья?

— Я звал, что он живет в Киеве. И все. Где работает

и его адрес — это меня не касалось.

— А кто получал алюминиевый лист в Коломые?

— Также не знаю.

Коренчук подумал немного и спросил:

— Вы ничего не утаили, Хрущ? Ведь уже завтра у нас будет возможность организовать вам очную ставку с Геннадием Зиновьевичем Скульским.

— Задержали? — не мог скрыть радостной улыбки Хрущ, и Коренчук понял, что он сказал ему правдуне боится встречи со Скульским.

Дал подписать Хрущу протокол допроса, не ответив на его вопрос, тем более что Президента еще не арестовали. Но теперь, после опознания его Хрущем, арестуют немедленно, ведь оснований для этого более чем достав точно.

Бублик сидел, положив ладони на колени, и просительно заглядывал Хаблаку в глаза. — Надеюсь, вы уже выяснили это недоразумение? — спросил он. — Честное слово, я не знал о рубашках, просто заглянул к знакомой. И вдруг — милиция. А у меня работа, неотложные дела…

— Откуда знаете Марию Афанасьевну Анчевскую? — поинтересовался Хаблак.

Бублик вздохнул.

— Хорошая женщина и очень нравится мне. Она из Яремчи, — сообщил, как будто Хаблак не мог знать этого, — работает администратором на турбазе. Я останавливался там, вот и познакомились.

— Это ваша белая «Волга» ночевала перед гостиницей? — спросил Хаблак.

Бублик едва заметно поморщился: известие о том, что милиция узнала о машине, не очень обрадовало его, но отрекаться не стал: ведь этот факт можно установить за несколько минут.

— Моя, — ответил кисло.

— Прекрасная машина. Давно перекрасили?

Бублик притворился удивленным.

— Я?!

— Анчевская сказала, что раньше ваша «Волга» была вишневой.

Конечно., — Глава у Бублика забегали, попытался выкрутиться, правда, не весьма удачно; — Но ведь перекрашивал не я, а мастер. Есть у нас маляр в гараже, делает как новую, а я свою «Волгу» поцарапал, вот и решил перекрасить. Белый цвет — чудо.

Хаблак хотел уточнить, почему же тогда прежде перекрасил белую машину в вишневую, однако это могло насторожить Галинского, и он, листая какие-то бумаги на столе, поинтересовался:

— Где вы находились с пятого на шестое июня?

Поинтересовался вроде бы не по делу, как-то между прочим, но наблюдал за Бубликом внимательно: ведь именно шестого июня был обнаружен труп Манжулы на черноморском берегу.

— Для чего это вам? — недоумевал Бублик.

— Мы, гражданин Галинский, расследуем одно дело, и ваши показания тут могут пригодиться.

— Об этой спекуляции? — метнул на него взгляд Бублик. Хаблак, не отвечая, барабанил пальцами по бумагам на столе. — Но ведь я не имею к ней никакого отношения.

— Я прошу вас ответить.

Бублик пошевелил губами, словно что-то подсчитывал.

— Ага, вспомнил! — заявил, обрадовавшись, что это ему удалось. — Я растянул ногу и пришлось лежать у себя в квартире.

— И никуда не выезжали из Киева?

— Как мог?

— Итак, пребывали дома?

Этот вопрос явно не понравился Бублику, но подтвердил:

— Да.

— А машина? Где в эти дни была ваша «Волга»?

— Летом я оставляю ее на стоянке возле дома.

— Там и стояла?

— Конечно.

— Никому не давали доверенность на право вождения?

Бублик помрачнел, глаза у него сузились.

— При чем тут моя машина? — взорвался он. — Чего прицепились ко мне? Продержали целые сутки в мили- дни, а у меня неотложные дела!

— Ну хорошо, — согласился Хаблак, — на время оста машину. Теперь скажите мне, Степан Викентьевич, откуда вы знаете Терещенко?

Бублик энергично помотал головой.

— Какого такого Терещенко? Не знаю и знать не хочу.

— Однако это не помешало вам пить с ним водку.

— Вы имеете в виду того мерзкого типа, принесшего, Анчевской рубашки?

— Именно его.

— Ну, знаете, пришел человек к моей приятельнице. не угостить? Но кто он — не знаю.

— Допустим, говорите правду. А Михаила Никитича вы знаете?

увидел, как испугался Бублик. Пальцы у него полные щеки отвисли, он сразу постарел десять, но сумел все же овладеть собой и ответил не бывало:

— Впервые слышу.

— Нехорошо получается, Степан Викентьевич. А вот девушка — есть такая Инесса Сподаренко, она вам знакома — узнала вас по фотографиям и свиде что вы несколько раз с Манжулой и с нею ресторане, бывали в номере у Манжулы, возили ее вместе Михаилом Никитичем в Броварский лес. Более того, она припомнила, что вы вместе с Терещенко отвозили Манжулу в Бориспольский аэропорт. Еще выпили в номере на прощание бутылку шампанского, потом Терещенко взял чемодан Манжулы, а вы пошли вслед за ним. Сели в вашу «Волгу», тогда она была еще вишневой, и поехали в Борисполь.

Бублик смотрел Хаблаку в рот, будто тот разговаривал с ним на языке ирокезов. Вдруг, хлопнув себя ладонью по лбу, воскликнул:

— Манжула! Вы имеете в виду того одесского снабженца! Совсем забыл, он для меня просто Миша, а фамилия, знаете, как-то выветрилась…

— Но ведь вы говорили, что и с Терещенко впервые встретились в гостинице «Славутич» у Анчевской.

Бублик приложил руку к сердцу.

— Извините, — произнес с очевидным раскаянием, — да что поделаешь: не хотелось признаваться. од сидел, то рецидивист, и порядочному пристало афишировать такие знакомства.

— Порядочному человеку — возможно, — согласился Хаблак. — Тем более ездить с ним в далекие рейсы…

— Я — с ним? С Терещенко? — даже подскочил от возмущения Бублик.

— Да, вы с ним. В Одессу.

— Что-то путаете.

— Ничего я не путаю, Галинский, и мы сделаем вот что. Поедем к вашему гаражу, там хранятся скаты, снятые с «Волги». Помощники маляра, перекрашивавшего машину, по вашей просьбе заменили резину на «Волге». Почти новые скаты на совсем новые. И отнесли старые в ваш бокс. Они же удивлялись: зачем менять скаты, которым еще бегать и бегать?..

— Захотел и поменял — кому какое дело! — злобно отрезал Бублик. — Ну и что?

— А вот что, — сказал Хаблак почти благодушно, — сегодня же мы возьмем скаты из вашего гаража на экспертизу, и я не сомневаюсь ни на секунду, что следы, оставленные вашей «Волгой» в роще между совхозным поселком и берегом моря, где нашли труп Манжулы, и узор протектора на вашей резине окажутся идентичными. Что вы запоете тогда?

— Вы?.. — задохнулся Бублик. — Вы хотите сказать?..

— Именно то, что вам, Галинский, хорошо известно и без меня. Хотите, расскажу все, что знаю?

Хаблак сделал паузу, глядя, как Бублик хватает воздух ртом. А тот думал: болван, какой же я болван! Ведь Президент наставлял, даже приказывал — вывези в лес и сожги. Да, сожги эти злосчастные скаты, а я не послушал, пожалел, жадность заела, три сотни сэкономил, вшивых три сотни — и погорел.

Но что твердит этот милицейский майор? Неужели они знают все? Откуда?

— Ну так слушайте, — начал Хаблак. — Вместе с Терещенко вы отвезли Манжулу в аэропорт. Положили ему в чемодан мину, сработанную Червичем, видите, мы знаем даже это. Но мина взорвалась не там, где вы рассчитывали, и Манжула уцелел. Тогда вы с Терещенко — Рукавичкой по прозвищу— едете в Одессу. Через сестру Манжулы узнаете, что тот затаился в совхозном поселке вблизи от Николаевской трассы. Отправляетесь туда, выбираете удобный наблюдательный пункт в роще. Думали, вас никто не видел, однако, может, припомните, местные мальчишки забежали туда случайно. Кстати, протокол опознания Терещенко вот тут, — похлопал ладонью по папке. — Увидев, что Манжула идет к морю, вы с Терещенко последовали за ним, потом вместе поднялись на крутой берег и сбросили Манжулу на прибрежные камни.

Хаблак остановился, глядя в глаза Бублику — темные, наполненные ужасом. Ожидал, что тот взорвется гневом, но Бублик сказал на удивление спокойно:

— Вы все хорошо, даже очень хорошо придумали. Но не сходятся у вас концы с концами. Ну скажите, для чего мне и Терещенко этот Манжула? Подумаешь, какой-то одесский снабженец — ну зачем нам его убивать?

— Ох, Галинский, Галинский! — покачал головою Хаблак. — Как вы все же недооцениваете милицию. Все вам кажется: вы самый умный, никто не изобличит вас, комар носа не подточит… А я знаю даже вашу подпольную кличку — Бублик, вот кто вы. Может, рассказать, как и с кем продавали листовой алюминий? О вашей преступной корпорации с Манжулой и Президентом? О том, как убегали вы недавно от меня в селе Соколивка под Косовом? Увидели, что мы задержали Волянюка, когда он привез продавать алюминий, и дали деру…

Бублик покраснел так, что казалось, его разобьет паралич.

— Воды, — попросил, — дайте мне воды… — Выпил жадно, зубы стучали о стакан. Не поставил его на стол, сжал так, что Хаблак подумал: сейчас раздавит и поранит руки осколками. Майор забрал стакан, тоже захотелось воды, но пить после Бублика было противно, другого же стакана не было под рукой — облизал сухие губы и спросил:

— Так что скажете, Бублик?

— Я не убивал, — ответил тот жалобно. — Все, что хотите, но не убивал. Я шел впереди. Манжула — между нами, и Рукавичка сначала ударил его, а потом столкнул. Тропинка там, вы же видели, над самым обрывом, а Рукавичке силы не занимать, столкнул — и все. — Он снова положил руки на колени, сжав их пальцами. Вдруг поднял на Хаблака удивленный взгляд и сказал: — Вот оно что! А я считал: спекуляция рубашками… Еще поразился — такие уважаемые люди, майор милиции, и два десятка паршивых рубашек.

Хаблак вызвал конвоира.

— На сегодня хватит, Галинский, — сказал он. — Идите и подумайте. Вам есть над чем поразмышлять. Не так ли?

Смотрел, как идет Бублик к дверям. От недавней бодрости и даже нахальства не осталось и следа: плелся, шаркая подошвами, совсем как старый дед, едва держащийся на ногах,

А Хаблак снял телефонную трубку и приказал:

— Прошу доставить ко мне Терещенко,

26

Всю ночь, после того как вчера вечером к нему подошли двое и попросили пройти к машине, Гудзий не мог поверить, что это конец. Возвращался домой в прекрасном настроении, втроем с коллегами по главку выпили в шашлычной на Петровской аллее бутылку коньяку, хорошо закусили, поболтали, посмеялись, и надо же такое — как обухом по голове…

Гудзий знал: в последнее время у них в главке сидели какие-то ревизоры, и на сердце у него было неспокойно, однако надеялся, что все обойдется. Выходит, не обошлось, и пришел конец так хорошо устроенной жизни. Потому что разве можно назвать жизнью сосуществование с уголовными преступниками и даже бандюгами — себя Гудзий к уголовным преступникам не причислял, даже не мог представить, что сравняется с каким-то домушником или хулиганом. И так это несправедливо: он, инженер, начальник отдела главка, сядет за решетку все равно как мелкий воришка, отобравший у прохожего часы.

У Гудзия была ночь на размышления. Взвешивал, что могут знать в милиции. Во-первых, наверно, докопались, что они с Татаровым оформляли документы, согласно которым листовой алюминий попадал на никому не известный завод, а оттуда шел налево. Пожалуй, так оно и есть. Геннадий Зиновьевич недаром тревожился и приказывал до конца года прекратить все дела. Выходит, милиция выявила-таки их причастность к расхищению социалистической собственности. Впрочем, имея определенные сигналы, сделать это было не так уж и трудно. Однако как вести себя ему, Гудзию, в этой ситуации?

Не сознаваться ни в чем? Чепуха. Геннадий Зиновьевич сказал: милиция вышла на Манжулу, и кто может быть уверен, что обэхээсовцы не знают о его контактах с Галинским и с самим Геннадием Зиновьевичем? А знакомство и с ним, и с Манжулой ему, Гудзию, трудно оспаривать: многие видели их вместе. Кроме того, как объяснить приобретение мебельных гарнитуров, других дорогих вещей в последнее время? Да и еще дома лежит кругленькая сумма — и наличными, и на сберегательной книжке. Неужели Зина не догадается спрятать?

Хотя Зина — умница, если сразу после ареста не сделали обыск, уже забеспокоилась и приняла меры. Да, Зине палец в рот не клади…

И он молодец, «Москвича» оформил не па себя, а на Зининого отца, хоть какое-то утешение… Но для него ли теперь утешения? Долгие годы мыканья по колониям, и станет ли Зина ждать его?.. Но как же ему вести себя на допросах?..

В конце концов Гудзий пришел к выводу, что вряд ли удастся избежать обвинения в использовании служебного положения с преступной целью и во взяточничестве. А если не избежать, то стоит ли кого-то щадить? Высокомерного Татарова, верно, и сейчас презирающего его? Кстати, арестован ли он? Если даже не арестован, надо выдать, рассказать обо всем — где же справедливость: он будет маяться в колонии, а этот надменный тип по-прежнему восседать в своем кресле?..

Пожалеть наглого Геннадия Зиновьевича? Нет, никогда в жизни, они втянули его в преступную шайку, Манжула и он, и пусть расплачиваются. Сидеть — так всем!

Кроме того, его чистосердечное раскаяние, конечно, учтут — совсем, конечно, не простят, но должны же дать на два или три года меньше, пусть на год или даже полгода…

Следователь, к которому вызвали Гудзия, Леониду Павловичу понравился. Пожилой, солидный человек, а не какой-то самоуверенный молодчик: такому легче исповедоваться. А Дробаха, лишь глянув на Гудзия, на его угодливо-льстивую улыбку, сразу определил: слизняк. Что ж, следователю и с такими иметь дело приходится.

Иван Яковлевич начал официально:

— Ваша фамилия, имя, отчество?..

Слушая, как отвечает Гудзий, быстро и подчеркнуто учтиво, думал: и этот прохвост, сукин сын, мерзавец, еще вчера сидел в кабинете, принимал решения, разговаривал с посетителями, одобрял что-то или отклонял, от него зависели честные люди, работа целых предприятий, он ловко притворялся, что все это его интересует, что это — его жизнь. Типичный эгоист, готовый ради личных интересов переступить через все,

— Вы говорите, — спросил Дробаха, — что к преступной деятельности склонил вас Манжула? Расскажите подробно, как осуществлялись ваши махинации.

Гудзий в деталях объяснял, как оформлял документ ты, как впервые подсунул их на подпись Татарову, как Манжула нашел общий язык с Татаровым, как сам он познакомился с Бубликом, а потом даже и с Геннадием Зиновьевичем…

Дробаха слушал Гудзия внимательно, уточнял кое- что, дабы в протоколе ничего не пропустить, по привычке дул на кончики пальцев, и, хоть чего только не повидал на своем веку, его все время не покидало ощущение, что прикасается он к чему-то очень грязному и необходимо вымыть руки!

— Ну, начальник, ты даешь! — воскликнул Рукавичка и нахально расселся на стуле. — Это же надо, из-за каких-то рубашек хватать человека! Копейка цена тем рубашкам, женщина попросила, как отказать?

Почему-то наглость Рукавички не раздражала Хаблака, наоборот, стало весело. Спросил:

— А скажи, Терещенко, кто приказал тебе подложить мину в чемодан Манжулы? Ведь сам бы ты не додумался.

— Шутишь, начальник… — Развязность и нахальство сразу улетучились. — Какую мину?

— Сейчас я ознакомлю тебя с показаниями Червича. — Хаблак достал бумаги из папки. — Он утверждает, что изготовил для тебя мину с часовым механизмом…

— Ну и что? Ну сделал, а при чем тут какой-то Манжула? Не знаю никакого Манжулы, в гробу его видел. Признаю, хотел отомстить одному фрайеру, но передумал,

— А мину куда дел?

— В Днепр бросил.

— Нехорошо, Терещенко, врать. А вот Бублик утверждает, что именно ты подложил ее в чемодан Манжулы.

Брешет Бублик, выгораживает себя. Не знаю никакого Манжулы и никогда не видел.

— Допустим, Бублик мог и солгать, конечно, Предположим, катит на тебя бочку Бублик. А зачем драть Инессе Сподаренко? Вспомни девушку, что была у Манжулы, когда вы с Бубликом приехали к нему в гостиницу «Киев»,

— Потаскуха ведь! Разве ей можно верить?

— Она является официальным свидетелем, Терещенко. И узнала тебя по фотографии, Если понадобится, проведем очную ставку.

Рукавичка подумал немного и сказал;

— Не надо. Забыл я, теперь припоминаю, Ездил с Бубликом к какому-то фрайеру, а что Манжулой зовется, впервые слышу.

— И потом никогда не встречались с ним?

— Говорил же тебе, начальник, в гробу я его видел. Всех бы вас там видеть, в белых тапочках…

— Выходит, не встречались?

— Нет.

— И в Одессу с Бубликом не ездил?

— Плевать мне на всю Одессу с Бубликом! Чего я там не видел?

— А Бублик утверждает, что вы выследили Манжулу в совхозном поселке вблизи Николаевского шоссе.

— Бублик, начальник, что хочешь скажет. Наговаривает он на меня, точно наговаривает.

— Пожалуй, Бублик может и наговорить…

— Вот-вот, обрадовался Рукавичка, — свинья и брехло! Ему верить никак нельзя.

— Мы бы и не поверили, да вот какое дело. Помнишь, Терещенко, в рощу, куда вы с Бубликом загнали машину, мальчики забегали? Они узнали тебя по фотографиям. Хочешь ознакомиться с актом?

— Хочу.

Рукавичка внимательно прочел акт, доставленный из Одессы, и сказал не очень уверенно:

— Ну и что? Ну поехали с Бубликом в море искупаться? Разве запрещено?

— И ты столкнул с обрыва Манжулу?

Рукавичка сжал пальцы в огромный кулак, свирепо погрозил им майору:

— Нет, начальник, «мокрое» дело мне не пришьешь!

— Шить тебе, Терещенко, никто ничего не собирается. Просто Бублик говорит, что ты, угрожая ножом, заставил Манжулу подняться на крутой берег и, ударив его, столкнул с обрыва,

— Врет, — хмуро возразил Терещенко, — я внизу остался, наверх Манжула с Бубликом пошли, он и столкнул того фрайера.

— Это точно, что ты не поднимался на кручу?

— Можешь записать, начальник.

Хаблак и в самом деле записал. Терещенко поставил свою подпись, и только тогда майор сказал:

— И тут ты солгал. Когда сталкивал Манжулу, споткнулся и оставил на краю обрыва четкий след. Во время обыска на твоей квартире нашли ботинки с каблуками в рубчик. И след именно этого каблука отпечатался там на грунте. Вот акт экспертизы, Терещенко. Можешь полюбопытствовать.

— Мне твои акты до одного места, плевать я хотел на них. Не был я там и не сталкивал… Не сознаюсь я, начальник, никогда.

— В конце концов, нам твое признание не оченьнужно, — ответил Хаблак, решив, что на сегодня достаточно, ведь у Терещенко все еще впереди: очные ставки с Бубликом, Президентом, Червичем, допросы, выезд на место преступления…

И суд впереди — суд за предумышленное убийство.

28

Коренчук сидел напротив Дробахи, что-то доказывал ему, энергично взмахивая ладонью, а следователь, скрестив руки на груди, шевелил большими пальцами и улыбался то ли иронически, то ли успокаивающе.

Хаблак остановился на пороге, и Дробаха, жестом остановив Коренчука, предложил:

— Садитесь, майор, сейчас сюда приведут Скульского, и я вызвал вас, чтобы вы получили удовольствие от разговора с самим Президентом.

Майор устроился возле Коренчука, лейтенант, возбужденный прерванной беседой, хотел продолжить ее, но дверь открылась, и в кабинет вошел Президент в сопровождении милицейского эскорта.

Взяли Президента вчера вечером дома на Русановской набережной, и он имел возможность одеться в соответствии с предстоящим образом жизни. Видно, был человеком практичным, потому что выбрал джинсовый костюм, темную водолазку и туристические ботинки на толстой подошве.

Президент остановился посреди комнаты, внимательно осмотрел присутствующих, задержал взгляд на Хаблаке и сказал:

— Вот видите, майор, встретились снова, а вы тогда не поверили мне…

— Не было достаточных оснований для знакомства, — уклончиво ответил Хаблак.

— Были, — энергично опроверг Президент, — и вы напрасно не вышли в коридор.

— Вы что, надеялись купить меня?

— Все покупается и продается, майор.

— А вы нахал, — не выдержал Коренчук. — И во сколько же оценили майора милиции?

— К сожалению, дорого, — вздохнул Президент. Я дал бы столько, что ему и не снилось. И никогда не приснится даже в самых розовых снах.

— Да, уж давать вам было из чего, — согласился Коренчук. — Нагребли… Сколько у вас взяли? Кажется, только наличными под семьдесят тысяч? Не считая сберегательных книжек, валюты и ценностей…

— Садитесь, Скульский, — приказал Дробаха, — надеюсь, вы хоть теперь поняли, что не все у нас продается и покупается.

— Нет, — покачал головой Президент, — не понял и никогда не пойму. Что бы говорили, знаю: все берут, необходимо только не ошибиться, сколько кому дать.

— Голову надо на плечах иметь! — зло воскликнул Коренчук. — Тогда бы понял — не все.

Скульский махнул рукой, оставаясь при своем мнении, аккуратно подтянул брюки на коленях и сел, закинув нога на ногу.

— На каком основании все же меня задержали? — спросил он.

— Я не советовал бы вам петушиться, — заметил Дробаха. — Вы обвиняетесь в спекуляции листовым алюминием, организации взрыва в аэропорту, соучастии в убийстве гражданина Манжулы Михаила Никитича, я уж не говорю о том, что давали взятки служебным лицам.

— А какие, собственно, у вас доказательства против меня?

Все в свое время, Скульский. Вы нигде не называли своей фамилии, считали, что ни Гудзий, ни Хрущ не смогут выдать вас. Но они узнали вашу физиономию по фотографиям. Вы обвиняетесь, Скульский, в расхищении социалистической собственности в особо крупных размерах.

— Сейчас вы скажете, что только чистосердечное раскаяние смягчит мою вину и суд учтет это… Старая песня, гражданин следователь, и не надо меня агитировать. Не буду я вам помогать. Докажете — признаю, не докажете — нет. Сами понимаете, у нас с вами абсолютно противоположные взгляды, мы с вами враги, гражданин следователь, вы стремитесь к одному, я — совсем к другому, мне ваши законы вот тут сидят, — хлопнул себя по затылку, — они связывают меня по рукам и ногам, я против них и против вас, жаль только, что проиграл.

— Да вы и не могли не проиграть. — Дробаха поднялся во весь рост и показался Хаблаку выше, чем обычно.

— Не говорите… — блеснул глазами Скульский. — Ведь вы же случайно вышли на нас.

— Нет, Скульский, вы проиграли уже тогда, когда только начали свою аферу. Как таракан, хотели спрятаться в любую щелку: почувствовали, что с листовым алюминием дело швах, перекинулись на полиэтилен. Видите, мы знаем даже это, хотя еще и не задержалиШиллинга, но обязательно задержим, теперь никто из вашей шайки не уйдет от расплаты.

— Не знаю я никакого Шиллинга, даже и не слышал о таком, — возразил Президент.

— Это еще не все, Скульский. Вы думали, что удастся взорвать самолет, вам не жаль было десятков людей, вам вообще никого и ничего не жаль, вы хищник, Скульский, и мы не можем мириться с такими в нашем обществе!

Дробаха вызвал конвоира и приказал увести Президента.

Скульский, опустив голову, направился к дверям, а Дробаха бросил ему в спину:

— Мы взорвали ваше логово, Скульский, и не будет пощады таким, как вы. Никогда и никому!

Дробаха поднял руку, как будто произносил клятву, а Хаблак отошел к открытому окну. Подумал: молодец Иван Яковлевич, хорошо сказал. И правда, они взорвали логово преступников, теперь можно хоть на время перевести дух.

Майор сел на подоконник боком, засмотрелся на небо, вдруг заметил серебристый отблеск далеко под солнцем самолет, охваченный со всех сторон его лучами, скользил в синеве. Одинокая крапинка двигалась в прозрачной высоте, казалось бросая вызов вечному покою, Хаблак подумал; сколько их пронзают небо над материками и океанами! Летят с севера на юг, с востока на запад, будоража небесный простор ревом моторов»

Перевод с украинского Елены РАНЦОВОЙ

Киев


Ростислав Самбук Крах чёрных гномов

Глава первая      Побег















   Автоматная очередь хлестнула по улице. Богдан инстинктивно пригнулся. Выругался вполголоса и свернул в переулок.

— Пугают, гады… — буркнул. — Теперь минуту отдохнем… Сможешь стоять?

Наклонился, осторожно опуская Петра с плеч.

— Дальше я сам… — Цепляясь руками за стену дома, Петро сделал несколько шагов. — Видишь, порядок…

— Порядок… — иронически подтвердил Богдан.

Словно в ответ, опять застрочили автоматы. Богдан положил тяжелую руку на плечо Петру, втиснув товарища в узкую нишу возле ворот. Сам прислонился рядом. Стоял удивительно тощий, высокий, едва не упираясь головой в перекладину ворот. Задыхаясь, со свистом втягивал воздух — впалая грудь ходуном ходила под грязной, дырявой гимнастеркой. Петро слышал, как гулко бьется сердце Богдана.

— Присядь… — шепнул, показывая Богдану на урну для мусора. — Они, наверно, пошли туда… — Махнул рукой в сторону улицы, которая круто взбегала в гору. Автоматные очереди доносились глуше и казались нестрашными.

— О-о… — хрипло выдохнул Богдан, — они занимают выходы из города. А сейчас начнут прочесывать улицы. — Нагнулся, подставляя Петру спину. — Держись крепче, теперь каждая секунда — золото!

Улица была тесная и темная. Старинные дома с узкими готическими окнами и тяжелыми, обитыми железом воротами стояли плечом к плечу, образуя неподвижную хмурую шеренгу немых, безразличных ко всему великанов. Лишь поблескивали в лунном сиянии окна. И эти мертвые отсветы, казалось, свидетельствовали, что за толстыми каменными стенами жизнь давно остановилась. Петру хотелось крикнуть, чтобы нарушить гнетущую тишину, взбудоражить этот мертвый покой. Казалось, что от крика каменные черные великаны зашатаются, падут, и вся эта хмурая улица исчезнет, как исчезает порожденное болезненным воображением марево.

Петро на миг закрыл глаза. “Эта улица — отличная ловушка, — подумал он. — Просто капкан…”

Видимо, и Богдана тревожила эта же мысль, так как он ускорил шаг. Шел у самых домов, там, где темнее. Неуклюжие деревянные колодки, которые в лагере заменяли обувь, он выкинул еще за проволочной оградой и теперь шагал босиком, неслышно ступая по стертым плитам тротуара. В нескольких метрах от перекрестка вдруг остановился, метнулся к ближайшим воротам.

— Замри! — шепнул Петру. — Они…

Тот припал к воротам, поджав раненую ногу. Хотелось слиться с холодным камнем, стать незаметным, исчезнуть. И почему это твое хилое тело кажется таким огромным? Наверно, тебя давно уже заметили, следят из сотен затемненных окон.

Сейчас кто-нибудь резанет автоматом — не станет ни домов, ни темного неба, ни тебя, усталого, грязного, с поджатой простреленной ногой. А может, так и лучше — не будет жечь рана, никогда больше не увидишь обшарпанные бараки, часовых в черных мундирах, избавишься, наконец, от острого чувства голода, который терзает даже во сне.

Богдан лег у самых ворот прямо на грязную тротуарную плиту, притаившись за мусорным баком. Левую руку положил под голову, правой схватил валявшийся кирпич — вооружился…

Петро осторожно нащупал в кармане пистолет. Три патрона — три выстрела. Ему бы сейчас ручной пу­лемет. Лежал бы, сея свинцовую смерть, бил бы и бил короткими очередями…

Издали донесся гул моторов. Богдан напрягся, словно готовясь к прыжку. Гул заполнил всю улицу. Поблескивая фарами, на большой скорости пересекли перекресток три грузовика с солдатами. За ними — мотоциклисты. Один мотоцикл притормозил на углу. Богдан видел, как водитель нагнулся к сидевшему в коляске коренастому автоматчику, потом развернул машину и, включив свет, повернул к ним.

Петро вытащил пистолет. Еще секунда — и конец. Но мотоцикл свернул в переулок и скоро исчез из виду.

Богдан вскочил.

— Теперь скорее!

Подсадил Петра на спину и, согнувшись, побежал вправо. Перелезли через высокий забор. Богдан, обессиленный, упал на траву.

Нервное и физическое напряжение было так велико, что он долго лежал, уставившись в небо невидящими глазами. Петру стало страшно, и он схватил Богдана за плечо.

— Что с тобой?

Богдан на мгновенье закрыл глаза. Казалось, не сможет и пальцем шевельнуть — так сковала усталость; тело стало грузным и чужим. Это чувство собственного бессилия испугало Богдана: любой мальчишка легко одолел бы его сейчас. Но через несколько минут уже почувствовал себя бодрым — жизнь возвращалась…

Приподнялся, сел и улыбнулся Петру.

— Кажется, я немного устал. Но ведь и то сказать: год плена…

Петро придвинулся к Богдану.

— Скоро рассвет, — сказал тревожно. — Тут мы пропадем ни за понюх табаку.

— Пускай пан лейтенант не обременяет себя хлопотами, — пошутил Богдан. Он осторожно раздвинул кусты, оглянулся. — За этим садом — овражек. А там — огородами, и мы дома… Богдан Стефанишин, да простит меня пан лейтенант, не какой-нибудь фертик… — Тихо засмеялся. — Кажется, Петрик, опасность позади.

Небольшой под железной кровлей домик Богдана был окружен старыми ветвистыми яблонями. Он выглядел почти так, как Петро представлял его по рассказам Богдана. Петру казалось даже, что он уже бывал здесь, видел и этот столик под сиреневым кустом, и бочку с водой возле клумбы, и ведущую к огороду узкую тропку между кустами смородины…

Богдан притаился под яблоней, с опаской озираясь. В последний раз был здесь еще перед войной — за год всякое могло случиться…

Осторожно обогнул сиреневый куст. Возле сарайчика что-то белело на веревке. Потянул на себя — неожиданно глуповатая, счастливая улыбка расплылась по лицу: держал в руках старое полотенце, на котором мать вышила красных петушков. Запрятал лицо в мягкое полотно, вдыхая пьянящие, с детства знакомые запахи, — это полотенце обычно висело в кухне около венков лука и крепко пропиталось его горьковато-сладким ароматом.

Теперь Богдан почти не сомневался: Катруся здесь! Подошел к окну, тихо забарабанил пальцами по стеклу. И сразу же присел за бочкой — кто его знает, может, в доме кто-нибудь чужой.

Когда увидел в окне едва заметное в темноте лицо, забыл про всякую осторожность, выпрямился, припал к стеклу. Девушка испуганно отшатнулась.

— Что вам нужно? — донесся приглушенный голос.

Богдан облизал сухие губы.

— Катруся… сестричка…

Ему казалось, что он чуть ли не выкрикивает эти слова, и только по тому, как Катруся смотрела — испуганно, явно ничего не понимая, — сообразил: слова эти остаются в нем так и не произнесенными.

— Катруся, — сказал громко и жалобно, точно набедокуривший ребенок, — это я, Богдан…

Бледное лицо мелькнуло за занавеской, скрипнула дверь, и маленькая фигура в белом бросилась к Богдану. Увидев еще одного человека, Катруся вскрикнула и спряталась за брата.

— Тише! — сказал Богдан. — Ты одна?

— Кому же еще здесь быть?

— Хорошо. Это Петро, товарищ… Он ранен… Я ему помогу, а ты иди вперед…

После грязного барака эта комната с полированной мебелью и простеньким ковром на полу казалась необыкновенной. Петру не верилось, что такая роскошь может существовать в трех километрах от центра города, от Цитадели, где заживо гниют пленные… Особенно почему-то поразил кактус на подоконнике. Выходит, жизнь не остановилась.

Он лежал на диване, смотрел вокруг, и слезы невольно катились из глаз. Богдан и Катруся склонились над его ногой. Катруся, заметив слезы, сочувственно спросила:

— Больно?

— Нет… — покачал головой. Действительно, боли не испытывал, нога словно одеревенела… Кактус… Он вспомнил: точно такой же стоял в их киевской квартире…

Катруся нагрела воды, принесла белье.

— Простите, немного, правда, великовато, это брата…

“Смирительная рубашка”, — подумал Петро, переодеваясь.

А Богдан посмотрел и засмеялся. Смеялся долго от всего сердца. Петро понимал — хохочет не над его действительно комическим видом, а потому, что после всего пережитого почувствовал себя, наконец, че­ловеком. Богдан неожиданно умолк. Опасливо покосился на окно, потом сказал:

— Катруся, постели нам в каморке, а к двери придвинь шкаф. Поговорим потом, теперь — спать!

Кладовая — длинная узкая комнатушка. Здесь трудно поставить даже одну кровать. Катруся постелила на полу. Свежие простыни и наволочки пахнут смородиновым листом — белье, видимо, сушилось в саду над кустами.

Петро закрыл глаза и долго лежал неподвижно, ощущая лишь боль в ноге и мягкую нежность подушки…

…Но вот неожиданно открылась дверь — и к нему подсел капитан Воронов. И это уже не кладовка с мягкой, чистой постелью, а их длинный темный барак. Рядом лежит Богдан, укрывшись грязной шинелью. Они снова начинают шепотом обсуждать план побега. Воронов почему-то сердится, повышает тон, и Бог­дан своей широкой ладонью закрывает ему рот.

Но где же это стреляют? Почему надсаживаются автоматы? Ведь заключенные еще только подползают к колючей проволоке — десятки изнуренных людей в изорванной одежде. Впереди Богдан с ножницами — неведомые друзья, рискуя жизнью, перебросили их сюда, за проволочную ограду. А позади он, Петро, с одним-единственным на всех пистолетом… Нет, оказывается, это не автоматные очереди, просто громко стучит сердце, кровь с шумом пульсирует в висках. Богдан перерезал проволоку — поползли один за другим.

Скоро и его черед — передние, вероятно, уже далеко. Вот и дыра. Осторожно, чтобы не задеть проволоку, приподнялся, опираясь на локти, и тут же припал к земле. Неужели часовой что-то заметил?! Заметался луч прожектора, вдоль ограды резанул пу­лемет. На секунду прожектор осветил в темноте фигуры людей, которые неслись по склону горы к городу.

Заметили…

Теперь уже нельзя колебаться — кинулся через дыру, обдирая руки и плечи, побежал под автоматными очередями, петляя как заяц. Споткнулся, покатился с горы. Видно, сильно зашиб ногу, так как не мог уже подняться. Лежал, кажется, целую вечность. И не заметил, когда его подхватил Богдан…

Опять темная узкая улица… Мотоцикл мчится прямо на него. Яркий свет фары по-театральному вытягивается в узкий длинный луч. Петро знает, луч этот смертельно опасен: если заденет — конец. И Петро вновь припадает к стене, стараясь быть совсем незаметным, но тело его почему-то растет и растет… Сейчас луч неумолимо врежется в сердце… Но, метнувшись, луч лишь ожег ногу и погас.

…Петро вскочил. Где он? Темно. Кто-то тяжело дышит рядом. Душно… Где же все-таки он? Коснулся подушки — и вспомнил.

Бред долго еще не оставлял Петра. Проснулся Богдан, зажег спичку, дал напиться чего-то кисловатого — должно быть, фруктового сока. После этого Петро крепко заснул и очнулся, лишь когда Богдан стал тормошить его.

Катруся открыла дверь, и в кладовке стало светло. Богдан пошел помыться. Через несколько минут вернулся в полосатой пижаме, которая мешком висела на его худых плечах. Пожаловался:

— Есть хочется, а она — бульон с сухариками…

Петро сказал смущенно:

— Я не отказался б и от бульона.

— Но ведь у нее есть картошка и целый кролик. Представляешь, что такое тушеный кролик!

Петро, конечно, представлял. От одной мысли о подрумяненной, пахнущей лавровым листом горячей картошке его замутило.

— Ничего не выйдет, — сказала Катруся. — Бульон, сухарик и немного черного кофе. Скажите спасибо, что у меня осталось еще немного довоенного кофе. Сейчас его ни за какие деньги не найдешь даже на “черном рынке”.

— Но ведь мы есть хотим, сестричка! — сказал Богдан умильным голосом. — Мы не ели уже…

— Именно поэтому только бульон! Слишком долго ждала Богданушку, чтобы снова потерять его! — Катря прижалась к брату, посмотрела на него. И столько доброты было в ее взгляде, столько преданности, что Петро понял, почему Богдан всегда с такой любовью говорил о сестренке. — Картошка и мясо для вас сейчас — смерть. Правда ведь? — обратилась за поддержкой к Петру.

Тот вяло согласился. Да, Катруся совершенно права, но так хотелось есть… Смущенно улыбнулся и судорожно проглотил слюну.

Катруся все поняла. Смотрела на них полными слез глазами.

— Бедные мои… Но нельзя же…

— Столько разговоров про бульон, но где же он? — воскликнул Богдан. — Лучше меньше, чем ничего!

Бульон был чудеснейший: горячий, душистый, покрытый желтым прозрачным жиром.

— В переводе на калории одну такую чашку надо было бы разделить по крайней мере на пятьдесят пленных, — сказал Богдан, дуя на горячую жидкость. Кожа на его впалых щеках порозовела, на лбу выступил пот. Продолговатое лицо казалось еще более длинным, нос заострился. Еще раз хлебнул, поставил чашку на колени и вздохнул: — Как там наши хлопцы? Неужели не прорвались?..

— Кому как посчастливилось, — сказал Петро. — Разве угадаешь? Основную группу повел Новосад. Он местный, говорил, чуть ли не каждую тропинку вокруг города знает. Должны были пробраться в район Злоч-ной и в тамошних лесах присоединиться к партизанам.

Богдан отставил пустую чашку. Уточнил:

— Если они, да простит меня пан, там имеются.

— В крайнем случае сами организуют отряд. У Новосада голова — дай бог каждому!

— Голова, может быть, — высший класс. Только чего она стоит без оружия?

— О-о, не говори. Оружие, правда, на дороге не валяется, но ведь, — Петро вытащил из-под подушки “вальтер”, — даже в лагере было.

— Один на всех… — пробормотал Богдан.

— С его помощью мы можем добыть еще не один!

— Именно об этом я хотел поговорить. — Богдан поднялся, собрал пустые чашки. — Позову Катрусю, устроим военный совет.

Катря принесла маленькую табуретку, примостилась у двери.

— Чтобы было слышно, если кто-нибудь постучит, — объяснила.

Богдан растянулся на матраце в ногах у Петра и начал:

— Так вот, взвесим все “за” и “против”. Гитлеровцы сейчас, прошу панство, перевернут в городе всё. Правда, подобные происшествия не новость, но все же таких массовых побегов еще не было. Выходит, наилучший вариант для нас — эта комнатушка, — обвел рукой кладовку. — Недели две носа отсюда не высунем. Нам это необходимо еще и для того, чтобы немного поправиться, — потер впалую щеку, — и подлечить Петру ногу. Что скажет по этому поводу Катруся? Сможет ли она прокормить двух таких лоботрясов?

Петро заметил, что, разговаривая с сестрой, Богдан часто переходит на своеобразную местную манеру обращения в третьем лице.

— Ой, с ума сойти можно от него! — негодующе воскликнула девушка. — Богдан мог бы подумать, прежде чем сказать такое. Город, правда, голодает, но ведь есть “черный рынок”. Дай бог, живы будем — не пропадем…

Петро залюбовался девушкой: стройна, как тростинка, под черным простым свитером высокая грудь, большие, в пол-лица, темные глаза поблескивают — хотят, кажется, быть сердитыми, но смеются. Щеки раскраснелись, а на них игривые, задорные ямочки. Совсем девчонка, хотя Богдан сказал, что Катрусе уже двадцать четыре.

— Мои золотые часы, которые припрятала, можешь продать, — подвел итог Богдан. — Дней на десять хватит?

— Вот еще, делать мне больше нечего! — отрезала Катря, но, встретив недовольный взгляд брата, закончила примирительно: — Пусть Богдана не касается, как все устроится. Это уж, простите, женское дело.

— Смотри мне — женское… — буркнул Богдан. Но спорить не стал. — Теперь вот что… Нам с Петром надо будет легализоваться хотя бы на несколько недель. Мне это проще сделать: есть документ о том, что учился в Киевском университете. Так вот, я в Киеве болел, теперь возвратился домой. Паспорт есть, зарегистрируем, где следует, — и порядок! Сложнее с документами для Петра — надо найти хорошую “липу”. Но для этого еще есть время.

Богдан перевернулся на живот, подоткнул под грудь подушку, перемигнулся с Петром и решительно сказал:

— Катрунця, наверно, понимает, что мы люди военные и обязаны до конца выполнить свой долг. И здесь для нас фронт! Стало быть, у нас есть два выхода — податься к партизанам или действовать в городе. В лагере, Катруся, мы слышали, будто здесь есть подпольная организация. Нам бы с ней связаться, вот было бы люксусово [33] !

Катря сидела, прикрыв глаза ресницами. Казалось, так углубилась в свои мысли, что не слышит брата. И только когда он прямо спросил, не знает ли она чего-либо о подпольщиках, осторожно ответила:

— Видела в городе листовки… Ну, и знакомые показывали… Выходит, кто-то есть… Вы только не торопите меня, попытаюсь узнать через одного человека…

Погода испортилась. Днем и ночью моросил мелкий скучный дождь. Катруся радовалась: что-то даст огород и какая-то прореха в ее бюджете будет заплатана. Вставала до рассвета, хлопотала на грядках, принося хлопцам на завтрак свежий лук и редиску, а в восемь часов уже убегала на железнодорожную станцию, где работала машинисткой.

Петро выздоравливал. Пуля не задела кости. Нормальное питание, лечение и отдых делали свое — рана быстро заживала.

Богдан томился от безделья и ворчал, что приходится отсиживаться в тесной кладовке. Он вынашивал планы операций против оккупантов — с каждым разом они становились все фантастичнее.

Петро, хоть и обладал трезвым умом, порою заражался буйной фантазией друга. Лишь в вопросах о методах борьбы не могли они прийти к единому мнению. Петро считал необходимым установить контакт с каким-нибудь партизанским отрядом. Богдан же был приверженцем индивидуальных действий.

— Меня очень удивляет твоя твердолобость, — горячо говорил Богдан. — Мы находимся в городе, где на каждом шагу можно добыть информацию. Большой железнодорожный узел — раз. Аэродром — два. Склады, госпитали, воинские части… Наладить связь со своими людьми, а они всюду имеются, — вот было бы ловко! Важнейшие данные о дислокации частей, железнодорожных перевозках… Ты понимаешь, что это такое?!

— Чего уж тут не понимать? Бесподобно!.. Но авантюристично. — Увидев недоуменный жест Богдана, Петро повторил: — Да, я не оговорился — это авантюра. Где они, свои люди? Сейчас ты меня начнешь убеждать, что они всюду. Согласен. Но как отличить своего от чужого? По шляпе или обуви? Это, брат, не такая уж простая вещь, и потребуется тут ого-го сколько времени и терпения! А знаешь, сколько теперь всюду провокаторов и шпионов? Да тебя гестапо в первый же день сцапает…

— Такой уж я идиот, чтобы лезть в гестаповскую западню! — вскипел Богдан. — Меня, откровенно говоря, беспокоит другое — представим себе, что мы добыли интересные сведения о гитлеровцах, как мы их передадим нашему командованию? Ведь нам понадобится техника. Да и не только она. Нужна не только рация, но и шифр, пароль для выхода на связь. В общем многое… Значит, все же остается твой вариант — партизаны. Другого не вижу. Лишь через них можно наладить связь с нашими.

— Все как-нибудь образуется, — Петро повернулся на бок. — Во всяком случае, боевая группа у нас уже существует. Как говорится: “Ты да я, да мы с тобой…”

Знали бы Петро и Богдан, чем сейчас занята Катруся, не спорили бы напрасно. Именно в это время решалась их судьба, а они не могли сказать ни “да”, ни “нет” тем силам, которые определяли их жизнь на многие месяцы вперед.

Катруся, укрывшись под зонтиком, спешила в центр города. Большая студенистая туча темнела над Крутым замком. Слякоть так оплела улицы, что воздух, казалось, пропитан был водой; она проникала не только под зонтики, но даже под плащи и куртки.

Катря шла быстро, не обращая внимания на лужи. Знакомый, встретивший ее в эту минуту, вероятно, удивленно оглянулся бы: потертое пальто, по-крестьянски повязанный темный платок и большие резиновые сапоги, в которых она энергично ступала по лужам, — все это создавало облик деревенской девушки, попавшей в большой город.

Миновав центр, Катруся постояла немного на углу, оглядываясь, потом вошла в ворота дома, на котором пестрело несколько вывесок. По ним можно было узнать, что здесь расположены редакции газет.

       Катруся остановилась в длинном коридоре второго эта­жа. Мимо, не обращая на нее внимания, бегали озабоченные со­труд­ники редакции с рукописями и гранками. Девушка об­ра­ти­лась к одному из них:

— Не скажет ли пан, где тут принимают объявления?

Тот скользнул по ней любопытным взглядом, однако мок­рая, закутанная по глаза платком девушка не произвела осо­бо­го впечатления, и он небрежно бросил:

— Вторая дверь направо…

Катруся постояла на пороге большой комнаты, за­став­лен­ной канцелярскими столами. Подошла к одному из них, за ко­то­рым сидел среднего возраста мужчина с круглым как блин ли­цом.

— Прошу у любезного пана минуту внимания, — об­ра­ти­лась к нему. — Не могу ли я дать в вашу газету объявление?

Тот поднял на Катрусю глаза.

— Что хочет панна объявить?

— Ищу работу… Желательно в прислуги… За соседним сто­лом презрительно хмыкнули.

— Ишь, чего захотела, — начал на высоких тонах ма­лень­кий, рыжий и лысый человечек, — люди самих себя про­кор­мить не могут, а она в нахлебники. Откуда приехала?

— Из Песчан, — поклонилась Катруся.

— Что ж, у вас в Песчанах разве не говорили, что ве­ли­кой Германии нужна рабочая сила? — продолжал тем же тоном ма­ленький. — Что для разгрома большевиков потребуется на­пря­жение всех сил? Благодари бога, девушка, — в Германии ты ста­нешь че­ловеком.

Поднялся, подошел к Катрусе, вкрадчиво зашептал:

— Станешь работать на заводе или еще где-нибудь… Работу хорошо оплачивают… выходные дни… продовольственные карточки… Будешь жить в большом городе… бывать в кино… А может, — заглянул под платок: глаза красивые, да и сама ничего, — жениха найдешь… Хи-хи… Ефрейтора, а то даже какого-нибудь фельдфебеля… В “высший свет” попадешь…

Катруся кланялась, благодарно улыбаясь.

— Большое вам спасибо!.. Сама никогда бы не догадалась… Может, пан редактор напишет мне адрес, куда обратиться? Еще раз премного благодарна… Извините…

Выходя, скользнула взглядом по полнолицему. Тот едва заметно наклонил голову.

Катруся пересекла улицу, постояла около витрины магазина и, увидев, что полнолицый, выйдя из редакции, направился вдоль сквера, пошла за ним. Вместе сели в трамвай, который шел к Крутому замку. Выйдя из вагона на последней остановке, полнолицый оглянулся, надвинул шляпу на лоб и свернул в переулок.

Катруся несколько задержалась на остановке — внизу в легкой пелене тумана лежал город. Железнодорожная станция с дымками маневровых паровозов, серые и черные дома, дождем отмытые тротуары… Где-то там, за этим нагромождением потемневших от времени черепичных крыш, и ее маленький домик — она даже разглядела ореховое дерево соседей. Вздохнула и тоже юркнула в переулок, куда только что свернул человек в шляпе.

Убедившись, что вокруг никого нет, полнолицый остановился и жестом подозвал девушку.

— Что стряслось? — спросил. — Я же говорил, ко мне только в крайнем случае…

— А я этого не забыла — из-за пустяка не пришла бы… — Катруся вытащила платок, вытерла мокрое лицо. — Дело, Евген Степанович, такое: возвратился Богдан. Точнее говоря, сбежал с товарищем из Цитадели.

— Так, так… Дело действительно серьезное… — Полнолицый сорвал с куста мокрый листочек, положил на пальцы и прихлопнул ладонью. — Так, так… Ну и что же они?..

— Изголодались, на людей не похожи. Товарищ его ранен в ногу. Я их подкармливаю, лечу. Что ни говорите, все-таки врач…

— А что они собираются делать?

— Я, собственно, за этим к вам. Хотят искать партизан. Богдан тоскует, горячится, вы же знаете его, а тот более спокойный. Сказали, в лагере ходят слухи о подполье — кровельные ножницы им кто-то перекинул… Расспрашивали меня, не знаю ли про под­польщиков… Я ничего им не сказала, решила с вами посоветоваться.

— Так, так… Это ты хорошо сделала… — Полнолицый сорвал еще один листочек. — А кто тот товарищ?

— Кирилюк… Петро Кирилюк… Богдан много рассказывал о нем… Лейтенант… Сам из Киева, аспирант университета, хорошо знает немецкий, жил в Берлине — отец работал в посольстве… Симпатичный…

— Симпатичный, говоришь?.. — Евген Степанович скосил глаза на Катрю. — Ну, ежели симпатичный, то я загляну к вам вечером.

— Да я не про то, — покраснела девушка. — Просто с ним приятно говорить.

— Вот и побеседуем. Только ты им — ни слова. Поняла?

У Модеста Сливинского плохое настроение. Во-первых, не зашел к нему, хотя и пообещал, Вальтер Мейер, этот собачник-шкуродер, как мысленно называл его Сливинский. Сам по себе Мейер хоть бы и век не появлялся, но ведь обещал принести какие-то золотые вещицы и намекал, что, возможно, будут доллары. Модест Сливинский целых три дня мечтал об этих долларах — и вдруг такое разочарование. Все же, что ни говорите, а недостаток воспитания дает себя чувствовать. Порядочный человек предупредил бы, что не может прийти, и ты бы не ждал его, не терял зря времени, маясь на диване.

Но чего ждать от этого недотепы? Из хама, простите, никогда не будет пана. От этого Мейера так дурно пахнет, что после его визитов приходится проветривать квартиру. Но ведь золото!.. Модест Сливинский любил золото больше всего на свете и ради него готов был терпеть не только дурной запах, но и дешевые шутки и пренебрежительное отношение этого грязного эсэсовца.

Разве он бросил хоть слово упрека этому головорезу, когда тот приносил золотые челюсти с обломками зубов? Разве хоть раз спросил, откуда у него такие массивные старинные часы, драгоценные серьги и броши? Нет, как человек интеллигентный и выдержанный, он ни разу даже не намекнул, что ему известно, откуда берет этот шкуродер драгоценности. И расплачивался честно. А после всего такая черная измена!

Правда, Вальтеру могло что-то помешать. Что ж, подождем до завтра.

Модест Сливинский достал свою любимую серебряную рюмку, налил коньяку. Что-что, а коньяк он мог себе позволить первосортный. Предпочитал французский, выдержанный. Коньяк — это его конек, и все в городе знают, что набор коньяков у Сливинского наилучший. Он долго принюхивался к горьковато-пряному аромату мартеля, прежде чем маленькими глоточками осушить рюмку.

Мартель немного успокоил. Что ни говорите, а жить еще можно. Пан Сливинский закутался в пушистый, почти невесомый зеленоватый халат — подарок панны Зоей (ах, эта панна Зося! Как она любила его и как элегантно стягивала прозрачные чулки со своих длинных стройных ног!), постоял у окна. Прескверная погода. Третий день моросит, и хвала богу, что не надо выходить на слякотную улицу, плестись по базарной грязи в поисках подходящей коммерции. Только он, Модест Сливинский, смог так ловко устроиться и заставить работать на себя этих мелких маклеров “черного рынка”. Голова на плечах у него все же есть…

Пан Модест придвинул столик к уютному дивану, покрытому пестрым персидским ковром. Теперь стоит лишь протянуть руку — и легко достанешь бутылку с коньяком, серебряную рюмку. Включил торшер — мягкий свет залил комнату, отразившись в стекле книжных полок. Сам пан Сливинский не любил читать, но полки забиты книгами. Тем более что их сейчас можно купить чуть ли не на вес — эта “вшивая (как любил выражаться пан Модест) интеллигенция” тоже хочет есть.

На этой полке лишь Винниченко. Говорят, неплохо умел писать. Сливинский даже попробовал прочитать какой-то роман — забыл теперь и название, — но дела помешали, так и не закончил. Зато историю Украины, которую написал Дорошенко, осилил: многоуважаемый пан аргументирует необходимость сотрудничества украинцев с немцами, почему же теоретически не подковаться… На самом видном месте — “Майн кампф”.

Пан Модест зевнул и достал с нижней полки детектив в дешевом мягком переплете. Нынче это единственная литература, которую можно читать. Растянулся на диване, подложив под бок мягкую подушку. Но и детектив не развлек его. Ныло в груди. Может, эта свинья Мейер нашел нового покупателя? Постойте, сколько же он заработал на этом эсэсовце?

Причмокивая губами, считал. Дай бог, сумма круглая! Приятно, однако, работать с деловыми людьми…

Сам пан Модест всегда считал себя деловым чело­веком. В кругу близких друзей, особенно после рюм-ки–другой, любил хвастать своим нюхом, который как будто никогда еще его не подводил. Никогда! Однажды он, правда, попал в передрягу, но вовремя выкрутился. Хотя, честно говоря, игра стоила свеч.

Два года назад Модест Сливинский сделал ставку на бешеную конягу — Степана Бандеру. Этот Бандера заверял, что имеется договор с самим фюрером — на Украине будет, наконец, создано правительство вольной, почти самостийной неньки Украины… “Почти”, ибо верховное руководство все же останется за немцами. Но это никого не тревожило: немцы так немцы, пускай хоть черти, лишь бы не большевики и разные коммунизированные элементы. Только бы свое правительство…

Модест Сливинский стал членом вновь созданного “самостийного” правительства. Боже мой, он сам себе не верил — заместитель министра! Чуть ли не министр Украины!

Направляясь как-то на заседание этого “совета министров”, пан Модест по пути заглянул на толкучку и увидел у спекулянта роскошные очки в массивной золотой оправе. Купил, не торгуясь (впервые за много лет), и появился перед изумленными коллегами во всем министерском величии — высокий, прямой (даже в плечах, кажется, стал шире), с седыми висками, в сверкающих очках. Правда, сквозь толстые выпуклые стекла было плохо видно, и Сливинский не мог оценить выражение лиц других министров, но потом узнал, что фурор был полный — коллеги едва не лопнули от зависти.

Эта неделя, когда пан Модест купался в лучах державной славы, была одной из лучших в его жизни. Не потому, что министерский портфель уже принес ему какие-то реальные блага — это было впереди, — а потому, что теперь только пан Модест понял, что значит быть “персоной”. Да, многое можно отдать за то, что прохожие останавливаются, указывают на тебя, перешептываются — вот, дескать, прошел сам ясновельможный пан министр Модест Сливинский!..

Пан Сливинский родился в семье западноукраинского адвоката средней руки и в бескрайних степях Украины никогда в жизни не бывал. А теперь ему казалось, что он вырос где-то на Днепре. Он представлял себе большой, белый, с колоннами панский дом, парк с вековыми липами и дубами, роскошный “мерседес” на аллее, а вдали поля и поля — жирный, как сало, чернозем. И все это принадлежит ему, пану украинскому министру!

Вот он — такой почтенный, в золотых очках (не забыть бы завтра заглянуть в мастерскую и вставить обыкновенные стекла) и строгом черном сюртуке — поднимается по мраморной лестнице дворца, который большевики когда-то называли, кажется, Верховным Советом. Когда это было и где эти большевики? Теперь здесь парламент, а еще лучше — конгресс Украины. Кстати, на ближайшем заседании правительства надо будет внести это предложение. Конгресс — это как-то возвышает! Ему, Модесту Сливинскому, предоставляют слово, или нет — он сам дает слово, так как уже председательствует в конгрессе. В перерыв выходит в вестибюль; господа депутаты, даже министры, подобострастно пожимают ему руку, кланяются…

А вечером можно скрыться в укромном кабинете ресторана. Разумеется, с девочками…

Ах, эти мечты! Как высоко вознесли они Модеста Сливинского и как низко пришлось упасть! Только он приготовился произнести свою первую речь на заседании правительства, как вдруг сообщили — правительства нет. И нет самостийной Украины, которая временно складывалась из западноукраинских земель, а есть лишь дистрикт[34] , и уже назначен губернатор дистрикта.

Сколько энергии и денег пришлось потратить тогда бывшему пану министру, чтобы доказать немецким властям свою лояльность! Еще неизвестно, чем бы все это кончилось. Но, слава богу, не закатилась его счастливая звезда — как раз в это время в город возвратилась пани Стелла.

При случае пани Стелла любит намекнуть на свое аристократическое происхождение, хотя кто-кто, а пан Модест знал, что ее отец был когда-то мясником в Умани. В банде Махно не брезгал ничем, но оказался дальновиднее многих, вовремя подался на Запад, где с толком вложил свой капитал в депо. Имел прекрасный особняк и небольшой завод.

Когда произошло воссоединение западноукраинских земель с Украиной, и завод и особняк национализировали. Но пани Стелла жила в это время в Берлине, влюбляя в себя немецких офицеров. Она не забыла своего друга. Возвратившись уже при немцах, замолвила, где нужно, словечко и поразительно быстро уладила его дела. Пан Модест удивлялся в душе: сколько лет прошло с тех пор, как он сошелся с пани Стеллой, а она все-таки не бросала его, хотя была богаче его, обладала огромными связями и даже знала о многочисленных интрижках своего любовника.

Гитлеровцы на всякий случай перевезли куда-то членов “правительства”, а пан Модест Сливинский остался в городе. Как горько, как тоскливо было тогда у него на душе! Лишиться всего, когда ты только начал входить во вкус своего нового положения!..

Отчаянные мысли терзали его сердце. Боже правый, Модест Сливинский, кажется, начал немного недолюбливать немцев!.. Нет, он не окончательно разочаровался в них (все же они бьют этих головорезов-большевиков на Восточном фронте), но… Какая-то червоточина завелась в душе. Лежал целыми днями на кровати в грязноватом номере гостиницы, не зная, на что решиться. Однако недаром говорили, что у пана Сливинского есть голова на плечах. Счастливая мысль пришла вечером, когда, закутавшись в халат, он просматривал свежую газету. Мысль была до того неожиданна, что он отбросил газету, причмокнул языком и даже чуть ли не запел от радости.

Да, это гениально! Лишь глупец может пройти мимо таких золотых россыпей. Что правда, то правда: грязи при этом не оберешься, но что значат такие пустяки по сравнению с барышами, какие сулит Модесту Сливинскому “черный рынок”. Да, решено — “черный рынок”! Модест заставит работать на себя десятки, сотни людей, деньги потекут в его карманы; и тогда, уж извините, господа, мы еще посмотрим, кто выиграл, а кто проиграл.

Сливинский снял комфортабельную квартиру в центре города и начал изучать рыночную конъюнктуру.

Успех дела решило то, что пан Сливинский сумел сохранить кое-что из прежних сбережений. Это позволило ему рассчитываться с крупными, перспективными клиентами не какими-то паршивыми оккупационными, а настоящими рейхсмарками, в исключительных случаях — даже долларами и английскими фунтами. Черт с ней, с войной: валюта всегда остается валютой, а коммерция коммерцией.

Скоро почти ни одна крупная сделка на “черном рынке” не проходила мимо рук пана экс-министра, большинство мелких и средних спекулянтов работало уже на него. Модест Сливинский применил к ним давно проверенную политику кнута и пряника: разрешал своим маклерам совершать мелкие сделки, не скупился на проценты при осуществлении крупных махинаций, но не прощал малейшей попытки что-либо утаить от него.

Значительную прибыль давали пану Модесту дела, подобные тем, какие он вел с Вальтером Мейером, а также торговля картинами. Начало им положила афера с двумя полотнами Семирадского, которые Сливинскому посчастливилось приобрести за несколько килограммов сала и сбыть за немалую сумму. С тех пор ни одна стоящая картина в городе не миновала его рук. Фактически пан Модест создал целую контору, которая скупала шедевры живописи. Деятельность агентов конторы выходила далеко за пределы города, распространялась на Краков, Люблин; длинная рука Сливинского дотянулась до самого Киева. Пристрастием пана Модеста к искусству заинтересовалось гестапо, контора оказалась под угрозой ликвидации, и тогда Сливинский сделал ловкий “ход конем” — пригласил в компаньоны пани Стеллу.

Слухи о том, что пани Стелла пользовалась успехом у самого рейхсминистра Гиммлера, вероятно, не были лишены основания: во всяком случае, гестапо перестало вставлять палки в колеса Модесту Сливинскому.

Пан Модест попытался было выведать у любовницы, в какой мере соответствуют истине эти слухи. Пани Стелла лишь приложила свой длинный холеный палец к устам и укоризненно покачала головой. Мо­дест Сливинский понял все и не стал больше допытываться. Он хорошо знал характер компаньонки. Деловая женщина, она не любила делиться своими секретами — большими или малыми. Не ревновала пана Модеста, ценя в нем то, что и он никогда ни единым словом не давал понять, будто знает о ее амурных делах. Может, за это и любила.

Вообще у пани Стеллы была репутация экстравагантной особы. Она рано потеряла мужа, ставшего жертвой автомобильной катастрофы. Вдове досталось большое наследство — охотников жениться на ней было немало, но она дала понять всем этим претендентам, что сама может растранжирить свои капиталы. Однако распорядилась деньгами разумно, вложив значительную сумму в акции одной перспективной фирмы. Часть денег, учитывая неустойчивость международной обстановки, обратила в ценности.

Как раз в это время пани Стелла вновь встретилась с Модестом Сливинским.

Они были давно знакомы. Еще когда ее отец-махновец только обосновался в городе, Стелла, которая тогда называлась просто Степанидой, влюбилась в гимназиста Модеста Сливинского. Стройный, высокий, с римским профилем и выразительными глазами, юноша нравился не ей одной. Степанида часами караулила у его дома, стараясь попасться на глаза красивому гимназисту, писала любовные письма, на которые так и не получила ответа.

Кажется, потом забыла, не вспомнила, а встретила — и зашевелилось что-то в груди. А пан меценас [35] почтительно склонялся перед ней, смотрел влюбленными глазами и был такой же стройный, красивый и желанный.

Местный бомонд удивлялся капризу пани Стеллы, но постепенно сплетни утихли. К пану Сливинскому привыкли, тем более что безупречные манеры пана отвечали самым изысканным вкусам.

Неудача постигла пани Стеллу в тридцать девятом году. Она сразу потеряла и надежные акции, и завод, и особняк. Хвала господу, что удалось еще бежать от этих варваров-большевиков в Варшаву, захватив драгоценности и валюту.

В Варшаве судьба свела пани Стеллу с ее бывшим поклонником — немецким офицером, успевшим стать обергруппенфюрером СС. Он забрал ее с собой в Берлин, где рассудительная, деловая дама сумела с его помощью завязать влиятельные знакомства. К сожалению, ее бедный Хорст — при этих словах панна Стелла обычно тяжко вздыхала — погиб во время воздушного налета, и ей пришлось вернуться домой. Новые знакомые помогли вернуть особняк (хорошо, что не растащили обстановку и ковры), а саму пани поручили заботам коменданта города. В такое трудное время для пани Стеллы и этого было достаточно. Положение обязывает, и, хотя это не льстило ее самолюбию, особняк пришлось превратить в подобие шикарной гостиницы для высокопоставленных приезжих — вернее сказать, в фешенебельный публичный дом. Правда, избави бог, никто не позволял себе вслух сказать такое про особняк пани Стеллы. Просто по вечерам к ней заглядывают молодые и красивые подруги, которым хочется потанцевать и выпить. А кто запретит молодой, свободной женщине пофлиртовать с мужчинами? Кто сказал, что это такой уж страшный грех?..

Потеряв надежду на встречу с Вальтером Мейером, Модест Сливинский позвонил Стелле.

— Целую ручки любимой пани… Очень уж соскучился, дорогая. Может, мы вечерком встретимся?

Секундная пауза подсказала ему, что пани обдумывает ответ. Значит, свидание не состоится. Стелла, правда, могла откровенно сказать, что уже назначила кому-то встречу. В некоторых случаях пани Стелла так и поступала, но все же обычно старалась находить благовидный предлог — ведь грубая правда никогда не бывает приятной. Но сегодня пан Модест как будто ошибся, пани Стелла ответила, что ждет его в семь, и лишь попросила: будет какой-то высокопоставленный гость, так не сможет ли пан Сливинский захватить с собой бутылку–другую французского мартеля.

— Для пани Стеллы я достал бы не только коньячные звездочки, но и звезды с неба… И это, прошу верить, не преувеличение. Целую ручку моей любимой пани. До вечера…

И все же интуиция не подвела пана Модеста. Пани Стелла встретила его в вестибюле, устланном большими пушистыми коврами, протянула для поцелуя руку с перламутровыми ногтями и предупредила:

— У нас сегодня важный гость — герр Отто Менцель. Надеюсь, вы понимаете… — Многозначительно посмотрела на Модеста и погладила его по щеке мягкой ладонью. — Мой любимый, вы сегодня пофлиртуете с панной Ядзей? Хорошо? Договорились?

Пан Модест отвел глаза. Все ясно: пани Стелла опять пренебрегла им… Не следует ли притвориться, что тебе это, скажем, несколько неприятно? Хотя бы из элементарного приличия. Может быть, даже запротестовать? Нет, не стоит — они ведь прекрасно понимают друг друга.

Пан Модест ограничился тем, что изобразил на лице недовольство. Пани Стелла на секунду прижалась к нему.

— Не печальтесь, мой любимый, мы же старые друзья…

Модест склонился к ее руке, чтобы скрыть предательскую улыбку. Кто сказал, что он удручен? Панна Ядзя — это же мечта! Счастье само лезет ему в руки. Он давно уже приметил эту молодую, красивую блондинку. Многолетний опыт подсказывал Сливинскому: в девушке что-то есть! Это чувствовалось по тому, как умело она вела себя с мужчинами — внешне сдержанно, но с вызовом, всячески распаляя их. Пан Модест однажды сам испытал на себе силу ее бесстыдного взора. Как-то, танцуя, он нежно прижал к себе панну Ядзю и получил в ответ такую улыбку, что даже у него зашлось сердце. Но ведь тогда между ними стояла пани Стелла. А сегодня!.. Модест Сливинский даже порозовел от удовольствия. Видит бог, он не хотел этого! Сама пани Стелла толкает его в объятия панны Ядзи.

В гостиной пани Стелла представила Сливинского гостям. Штандартенфюрер СС Отто Менцель сидел в глубоком кресле. Он небрежно кивнул пану Модесту. Второй гость, мужчина лет тридцати, высокий, худощавый, с умными, проницательными глазами, поднялся и подал руку.

— Гауптштурмфюрер Харнак, — отрекомендовала его пани Стелла.

Оба гостя были в штатском. Отто Менцель поначалу разочаровал Модеста Сливинского: в городе ходили легенды о жестокости шефа гестапо. А он увидел толстопузого коротышку с обвислыми красными щеками и тусклым взглядом. Ей-богу, попадись на улице такой, подумал бы: замороченный отец большого семейства, которого жена пилит за лишнюю стопку, за недостаток средств.

Пани Стелла подсела к Менцелю. Тот едва приподнялся в кресле, улыбнулся, шевельнул щеками. Что ни говори, а Стелла была восхитительна. В золотистом платье, подчеркивавшем ее высокий бюст, с нежными белыми руками, украшенными браслетами, она похожа была на статую работы античного мастера. Глядя, как игриво наклонилась она к гестаповцу, приблизив к его мясистым губам свое розовое ушко, как коснулась его руки с толстыми, словно обрубленными, пальцами, Сливинский на секунду почувствовал ревность. Но тут же одернул себя и оглянулся, отыскивая Ядзю.

Девушка сидела в углу, разглядывая журналы. Пан Модест подошел к ней. Ядзя подняла на него зеленые глаза. Смотрела долго, с вызовом, кокетливо надув губки.

— Почему же вы так долго не шли? — сказала с упреком. — Заставили меня скучать…

Шаловливо ударив пана Модеста журналом по руке, заложила ногу на ногу так высоко, что стали видны круглые колени.

“Святая дева Мария! — взмолился в душе Модест Сливинский. — Да за такие колени не то что душу — даже тело стоит всучить дьяволу, и то будет не такая уж дорогая плата!”

— Панна желает коньяк или вино? — спросил он у девушки.

— Любопытно, что это за бутылки? — указала пани Ядзя на столик с колесиками, который горничная вкатила в гостиную.

— Кажется, французский мартель… — Сливинский сделал вид, что не узнает принесенные им бутылки (такие вещи не разглашаются). — А впрочем, попробуем…

Он сделал знак горничной подать всем коньяк. Выпрямился, высоко держа рюмку.

— Уважаемые господа! — сказал громко, стараясь придать словам оттенок искренности. — Я предлагаю осушить эти бокалы, — искоса следил за выражением лица Менделя, — за здоровье того, кому мы, украинцы, обязаны нашей свободой. За фюрера!

Харнак подскочил с вытянутой рукой.

— Хайль Гитлер!

— Хайль!.. — Менцель едва поднял над креслом толстые короткие пальцы. — Мне нравится ваш тост, пан Сливинский. Так должен думать каждый украинец, — он поднял брови, отчего кожа собралась морщинками не только на лице, но и на лысом шишковатом черепе, — и мы добьемся этого. Всех, кто не с нами, — Менцель сжал свои короткие пальцы в кулак, поднял его, черный, волосатый, — мы уничтожим!

Модест Сливинский как загипнотизированный смотрел на этот кулак. Он казался ему символом немецкого могущества. Вот таким же бронированным кулаком раздавили они Францию, Бельгию, а сейчас уничтожают большевиков в приволжских степях. Да, это сила, и на нее следует рассчитывать.

Усевшись на краешек стула, пан Модест сказал неожиданным для себя тонким голосом:

— Пан Менцель может быть уверен в лояльности широких кругов украинской общественности. Немецкая армия принесла нам освобождение!..

Штандартенфюрер сощурил глаза, лицо его вдруг вытянулось. Шевельнул скулами, словно жуя, и жестко напомнил:

— Немцы не такие глупцы, чтобы проливать кровь за ваше освобождение. Солдаты фюрера завоевывают жизненный простор для своей нации! Мы знаем, кое-кто из вас еще рассчитывает на какую-то собственную державу. Глупости! — рубанул кулаком в воздухе. — Да, глупости! Украинские земли навеки станут немецкими, на них останутся лишь те, кто верно будет нам служить!

На несколько секунд Отто Менцель вновь нырнул в кресло. Пани Стелла подала ему полный бокал. Высосал, почти не разомкнув мясистых губ, снова сверкнул глазом на Сливинского.

— Это говорю не я, — промолвил вдруг подозрительно мягко. — Это сказал наш фюрер, а он умеет держать слово!

— Да, фюрер — железный человек, — согласился пан Модест, невольно вспоминая обещание Гитлера об украинском правительстве. — Как сказал, так и будет.

— Давайте лучше оставим политику, — вмешался Харнак. — Ко всем чертям и Украину, и Францию, и Польшу — ведь рядом такие женщины!..

Гауптштурмфюрср немного опьянел. Он пересел па подлокотник кресла своей дамы — дородной панны Стефы, обнял ее за плечи, начал что-то нашептывать. Та жеманно округляла глаза, громко смеялась.

— Прошу вас к ужину, — поднялась пани Стелла. Стол сверкал хрусталем и серебром.

— Простите за меню — не те времена… — лицемерно вздохнула хозяйка дома, явно напрашиваясь на комплименты: на столе, покрытом белоснежной скатертью, было много такого, что и в мирное время считалось редкими деликатесами.

“Откуда она достала икру?” — подумал пан Мо­дест, усаживаясь возле Ядзи. Харнак галантно пододвинул стул своей даме и, оценив взглядом стол, сказал хозяйке:

— Вы волшебница, пани Стелла!

— Ну-ну… — буркнул штандартенфюрер Менцель, запихивая за ворот краешек салфетки. — Ну-ну… Ужин хорош… — Он придвинул к себе салат, положил на тарелку несколько кусков ветчины, столовой ложкоп начал накладывать икру.

“Хам, — подумал Сливинский, — хам и выскочка”. Менцель напоминал ему сейчас большую жабу. Глядя, как штандартенфюрер жадно запихивает в рот большие куски ветчины, как чавкает мясистыми губами и щурится от удовольствия, пан Модест испытывал омерзение. Но внешне ничем не проявлял этого: ухаживал за панной Ядзей, наливал всем коньяк и вино, успел ненароком прижать соблазнительное колено соседки. Та восприняла это как должное, и Сливинский зашептал:

— После ужина, крошечка, поедем ко мне… Я покажу панне…

Ядзя подняла на него свои дивные зеленые глаза и спокойно ответила:

— Конечно, поедем, но что это мне сулит?

Вероятно, со стороны смешно было смотреть на пана Модеста, застывшего с раскрытым ртом и шпротиной на вилке. Такого он не ожидал: все женщины одинаковы, все любят подарки, но чтобы сразу вот так! Придя в себя, подумал: “А может, это и лучше? Во всех случаях — финал один, но такой путь к нему проще. Без лишних разговоров и капризных вы­ходок…”

— Не волнуйся, крошка, — ответил деловым тоном, — ни одна женщина еще не обижалась на меня. Надо только постараться, чтобы после ужина Харнак отвез нас…

Ядзя кивнула.

После ужина танцевали под радиолу. Панна Стефа пила наравне с гауптштурмфюрером, и теперь оба были пьяны. Танцуя, девушка чуть ли не висела на Харнаке; это нравилось ему, он, не стыдясь, целовал ее оголенные плечи.

Улучив удобный момент, Ядзя пошепталась со Стефой. После очередного танца Харнак предложил:

— Пан Сливинский, я могу подвезти вас домой…

— У нас с паном Менцелем еще деловой разго­вор… — объяснила панна Стелла, провожая гостей.

Поздним вечером трижды постучали в окно. Петро и Богдан на всякий случай спрятались в кладовке. В комнате кто-то загудел басом, шкаф с той стороны отодвинули, и к хлопцам заглянул высоколобый, полнолицый, курносый, осыпанный веснушками мужчина. Он приветливо поглядел на парней, лукаво подмигнул им.

— Евген Степанович! — обрадовался Богдан. — Неужели вы?

— Как видишь. Собственной, так сказать, персоной, — сощурился полнолицый. А ты того, малость похудел…

— М-да… — расправил плечи Богдан. — Теперь-то уже ничего. Еще неделя — и снова можно… — Сделал движение, каким подбрасывают штангу.

— Забудь, — махнул рукой полнолицый. — Это сейчас никому не нужно.

Петро стоял, упираясь в притолоку. Гость несколько раз посмотрел на него исподлобья, подошел.

— Почему же вы нас не познакомили? — попрекнул хозяев. — Давайте сами. Заремба…

Он пожал руку Петра так, что тот почувствовал — силы гостю не занимать стать.

Узкие глаза Зарембы поблескивали. Петру было крайне неприятно, но взгляда не отвел. Так и стояли, скрестив взгляды, словно мерясь силою. Заремба уступил первый.

— Мне нравится твой товарищ, — оглянулся на Богдана. — Может, Катруся угостит нас чаем?

Девушка побежала на кухню. Заремба примостился на диване, попросил:

— Расскажите, что в лагере.

Петро замялся. “Почему это мы должны рассказывать?” — подумал. Богдан, увидев его гримасу, сказал:

— Евген Степанович наш старый друг. Мы можем быть с ним откровенными.

Рассказывал Богдан. Евген Степанович смотрел немигающим взглядом. По выражению его лица нельзя было понять, о чем он думает. Петру казалось, что Заремба не слушает, хотел даже остановить Богдана, по вовремя спохватился, заметив, как задвигались желваки на щеках гостя. Петра поразило, как гладко течет речь товарища, какие меткие и точные слова находит он. Лишь раз Богдан сбился. Это случилось, когда он вспомнил, как гнали колонну пленных — босых, раздетых — по снегу. Вот тут-то он сбился, услышав всхлипывание: Катруся, застыв на пороге, вытирала слезы. Недовольно хмыкнул, сестра села за стол. “Прости, не удержалась”, — прочитал он в ее взгляде.

Катруся, подавая чай, предупредила:

— Сахара нет, придется вам пить с карамелью.

— И на том спасибо, — сказал Заремба.

Он начал расспрашивать хлопцев об их планах. Петро понял и одобрил тактику Зарембы — как можно меньше говорить самому и как можно больше вытянуть из них. “Он, пожалуй, прав. Я на его месте поступил бы точно так же…”

— Как ваша нога? — вдруг обратился к нему Заремба.

Петро поднялся, сделал несколько шагов.

— Теперь легче… Спасибо Катрусе, через неделю смогу танцевать.

— Так, так… Танцевать, говорите? И это неплохо…

— Евген Степанович, — взмолился Богдан, — вы все ходите вокруг да около. Может, все-таки посоветуете нам что-нибудь?

— Горячий ты, Богдан… Но, может, и посоветую!

— Скажите…

— Не кажется ли тебе, что лезешь поперед батьки в пекло?

— Но ведь душа горит…

— А ты ее чайком заливай, душу-то горящую, — указал гость на стакан. — Чай — это, брат, большая сила…

Богдан выжидающе замолчал. Заремба допил свой стакан.

— Так вот, — сказал. — Мне приятно видеть таких мужиков. Сейчас ничего не скажу, но дело найдется. Должен предупредить: трудное и опасное. Как на войне, — усмехнулся, — а может, и труднее… — Говорил ровным голосом, чуть растягивая слова. — Дней десять поживете еще здесь, — указал на каморку, — пока Петро выздоровеет. За это время мы приготовим ему документы.

— Кто это мы? — вмешался Богдан.

— А может, ты помолчал бы? — проворчал Заремба.

— Не думайте, вуйко [36] , что я не умею держать язык за зубами. Но руки чешутся.

— Успеешь, — успокоил Евген Степанович. — Потом, когда будут документы, товарищу Кирилюку придется переехать на другую квартиру.

Он произнес эти слова просто и обычно, но для Петра они прозвучали чудесной музыкой. “Товарищу Кирилюку…” Выходит, здесь, в глубоком тылу врага, они остаются теми же, кем и были, — людьми. Конечно, право называться человеком надо отстаивать, но ведь оружие у него есть, товарищи есть — вот и можно будет побороться! И Петро ответил просто и сердечно:

— Мы с Богданом — комсомольцы. Можете рассчитывать на нас, товарищ Заремба!

— Вот и хорошо. А так как вы комсомольцы, да еще с образованием, вам и задание — подготовьте листовку. Значит, так — фашисты принялись гнать молодежь в Германию. Надо разъяснить людям, что их там ждет… — Пододвинулся к столу, жестом подозвал Богдана. — Листовку передадите через Катрусю. Она знает, кому…

— Вот она какая, — сказал Богдан. — А еще сестра… Даже мне ни слова…

— Наш первый закон — строгая конспирация, — оборвал его Заремба. — Катруся, — ласково взглянул он на девушку, — золото! Если бы все были такие… — Задумался на минутку, потом продолжал: — Стало быть, к завтрему текст листовки должен быть готов. А основное ваше задание — набираться сил.

Перед тем как выйти, Евген Степанович долго прислушивался. Завернул за дом и бесшумно исчез в темноте.

— Пошел огородами, — сказал Богдан. — Далековато, зато вернее.

Вздохнул, внимательно всматриваясь в темноту, но так ничего и не увидел. Сказал со вздохом:

— Конспирация…

Заремба пришел спустя неделю. Снова попросил Катрусю вскипятить чаю и долго с удовольствием пил. Завел разговор об урожае на огороде, о том, что хлеб на рынке подорожал, что спекулянты окончательно распоясались — три шкуры сдирают с народа. Но хлопцы понимали, что вряд ли Заремба рискнул бы после комендантского часа пробираться на далекую окраину города для беседы о моркови на грядках и о вакханалии на рынке. Поэтому сидели молча, лишь поддакивая. А Евген Степанович, дуя на горячий чай, щурил глаза, аппетитно прихлебывал и очень серьезно обсуждал с Катрусей проблему удобрения для помидоров. Лишь раз, как бы невзначай, обратился к Петру:

— Катруся говорила, вы немецкий хорошо знаете. Верно?

— Почти как родной. Отец работал в торгпредстве в Берлине, и я вырос там.

— Так, так… — Глаза снова исчезли в узких щел­ках. — А ты, Богдан, почему нос воротишь?

— Да разговор уж больно любопытный — картошка, редька… Точно это самое важное…

— А зимою скажешь — картошки бы горячей!.. Или, прошу пана, супа с фасолью…

— До сих пор жили, как-нибудь переживем!

— Надо, чтобы не как-нибудь. Без пищи — какая работа! Еда — большое дело. Ihre Meinung darьber, mein junger Freund? [37] — вдруг обратился к Петру.

Тот вздрогнул от неожиданности и тут же отве­тил:

— Dies haben wir stattgestellt als wir in Kriegsgefangenenlager gewesen worden[38] .

— Прекрасное произношение, — довольно потер руки Евген Степанович. — Еще один вопрос. Вы разбираетесь в бриллиантах, золоте, ну и в разном ювелирном хламе?

— Полнейший дилетант…

— Это беда небольшая. — Заремба вышел в переднюю и принес оттуда несколько книг. — Вот посмотрите. Быстро подковаться сможете?

— Ничего не понимаю. — Петро бегло просматривал книжки. — Справочник ювелира… каталоги… ценники. К чему все это?

— Но ведь вы не ответили на мой вопрос.

— Я думал, вы шутите.

— Неужели похоже, что я пришел сюда, чтобы шутки шутить?..

— Нет, но ведь…

— Недели хватит?

Петро почесал затылок.

— Если надо, хватит.

Заремба поднялся, зашагал по комнате. Петро смотрел на него, ожидая объяснений. Богдан тоже хлопал глазами, и он никак не мог взять в толк, что к чему. Только Катря спокойно штопала чулок.

— Так, так… — начал вдруг Евген Степанович каким-то чужим голосом. — Такое, значит, дело… — Сел верхом па стул, опершись подбородком о спинку. — Можем начать большую игру, очень большую. Можем сразу и проиграть. Риск большой. — Помолчал несколько секунд, собираясь с мыслями. — Так вот, слушайте… Недавно на шоссе около города партизаны устроили засаду и перехватили машину. Все пассажиры погибли — два офицера и один штатский. У штатского нашли интересное письмо. Какой-то юве­лир из Бреслау рекомендует племянника Карла Кремера своему давнему приятелю — нашему губернатору. Понимаете, самому губернатору!

Петро ничего не понял, но на всякий случай кивнул головой. Богдан недовольно буркнул:

— Но какое все это имеет отношение к нам?

— Непосредственное! — Заремба оглянулся, продолжал чуть ли не шепотом: — Подумайте, что получится, если Петро явится к губернатору с документами этого Карла Кремера и письмом от дяди?

— Думаю, его сразу же схватят, — не задумываясь, заявил Богдан. — Неужели вы полагаете, что губернатор раньше никогда не встречался с тем Кремером?

— Так, так… А ежели не встречался?

Богдан выпрямился, лицо его окаменело; он произнес сухим, властным тоном:

— Я очень рад выполнить просьбу моего старинного друга, молодой человек. Кстати, что сейчас делает фрау Эльза? Я случайно встретил ее два месяца назад, и она говорила, что у Отто неприятности… — И ехидно спросил Зарембу: — Что же все-таки делает фрау Эльза?.. Ведь он разгадает Петра в две минуты.

— Дельно замечено! — Заремба повернулся к Петру. — А вы как думаете?

Тот заерзал на месте.

— Поймите меня… Я не боюсь и, если нужно, пойду… Однако, по-моему, Богдан все-таки прав — меня разоблачат в первую же минуту.

— Приятно иметь дело с разумными людьми, — улыбнулся Евген Степанович. — Ты как считаешь, Катрунця?

Девушка не ответила, лишь смотрела на Зарембу.

— Чего глазищи вылупила? — сказал тот грубовато. — Думаешь, так сразу и пошлем? Тут ой еще сколько предстоит думать!..

Снова поднялся, начал мерить комнату наискосок большими шагами.

— Стало быть, так, — продолжал. — Что надо делать? Первое. Тебе, Петро, — перешел на “ты”, — проштудировать эти книжки. Отныне ты — Карл Кремер. Имеешь документ о том, что освобожден от службы в армии, так как хромаешь на правую ногу. Непременно раздобудь себе трость. Сперва это будет очень кстати, — указал на вытянутую ногу Петра, — потом привыкнешь. Дальше. Богдан прав, мы обязаны предусмотреть все. Приготовим тебе документы, поедешь как друг и компаньон Карла Кремера в Бреслау. В гости к дядюшке. Постараемся достать ювелирные изделия, которыми попытаешься его заинтересовать. Остальное зависит от тебя. Ты должен знать все, начиная от мелочей и кончая крупными торговыми операциями. Характер дяди, облик родственников, обстановку квартиры, различные семейные истории — все это важно; незнание какой-нибудь детали может очень дорого обойтись…

Подсел к Петру на диван, положил тяжелую ладонь парню на плечо.

— Согласен?

Петро непонимающе взглянул на него.

— Согласен? — спросил еще раз. — Ежели что… подумай, взвесь все. Мы подождем…

— Вы спрашиваете моего согласия?! — воскликнул Петро. — Моего согласия?!. Я думаю вот про что: вы, Евген Степанович, черт его знает кто… Ну почему именно мне поручается такое? В душу вы мне заглянули, что ли? Конечно, согласен! Но это не то слово… Я хочу этого и убежден — вы не ошиблись. Не знаю только, почему выбор пал на меня…

— Не было другого выхода, да и время не терпит, — не лукавя, объяснил Заремба. — Мы не в Москве, перебирать сотни кандидатур не имеем возможности. Правда, и здесь свет клином не сошелся на тебе, кого-нибудь все равно подобрали бы. Однако не об этом сейчас речь… Я поручился за тебя. А поручился, потому что… Благодари вот ее, — указал на Катрю, — она мне столько наговорила…

— Скажете еще! Сами же расспрашивали… Тот лукаво повел глазом.

— Что, испугалась, красавица?..

— Вуйко Евген, — покраснела девушка, — и что это вы выдумали?

Богдан все время сидел в углу, лишь поглядывал на Зарембу.

— И везет же людям! — сказал вдруг. — Я на твоем месте, Петро, в бога начал бы верить: имеешь покровителя на небе… Вы только посмотрите: не успел еще из лагеря вырваться, рану еще не залечил — и вот тебе! А ты — здоровый, рассудительный — сиди да сало нагуливай. Только теперь я начинаю понимать, как права была наша мать, когда вколачивала в меня этот немецкий язык! Как бы он теперь пригодился мне!

— Это ты рассудительный? — язвительно улыбнулся Заремба. — Не шуми, есть и для тебя дело.

— Снова листовку писать? — скривился Богдан.

— А ты знаешь, чего стоит хорошая листовка?

— Согласен, буду писать, — поднял руки вверх Богдан.

— Э, нет, теперь мы тебе не это поручим, — улыбнулся Заремба. — Приготовься: завтра около двенадцати выезжаем…

— Куда?! — загорелись глаза у хлопца.

— Об этом потом. Оденься попроще — куртку какую-нибудь, сапоги… Поглядывай в окно. Увидишь, я на фире[39] проеду — выходи. Огородами обойдешь, ждать буду возле старого дуба. Не забыл еще?

— Понятно. Как с документами?

— Будут у меня. С собою — ничего!

Этой ночью Петро не спал. Лежал тихо как мышь, едва дыша. Все представлял себя в разных положе­ниях. Как разговаривает с губернатором, как едет в Бреслау… Дядя Карла Кремера рисовался ему краснолицым, солидным субъектом, с кольцами на паль­цах. Грубоватый коммерсант, которого он окрутит за день. А потом он, Петро, свой человек и в гестапо и в военной комендатуре…

Богдан ворочался с боку на бок и удивлялся Петру: так повезло человеку, а он лег и сразу заснул. Я бы на его месте… Но постой — и у нас завтра что-то наклевывается. Вуйко Евген предложил надеть сапоги и куртку. Следовательно, едем куда-то за город. Зачем? Неужели к партизанам?! К тем самым, которые ликвидировали этого Кремера. Боже мой, как истосковались руки по оружию! Вообразил себя в засаде над дорогой. Из-за угла на большой скорости выскакивает черный “лимузин”. В руках задрожал ав­томат… Так вас, так! Вот это жизнь!

Унтер-офицер в черной эсэсовской форме проводил Модеста Сливинского на второй этаж, подал знак подождать в приемной. Пан Модест опустился на стул у стены. Черт его знает что!.. Хотя пана Модеста и предупредили, что его примет сам Отто Менцель, который хочет по-дружески побеседовать с ним, колени у пана Сливинского предательски дрожали. От гестапо всякого можно ожидать и от “парафии”[40] Отто Менцеля лучше держаться подальше. Ведь и излишняя благосклонность шефа тайной полиции может оказаться не менее опасной, чем враждебность или недоверчивость.

Тяжелая дубовая дверь открылась, и тот же эсэсовец пригласил Сливинского в кабинет. Пан Модест, собрав все свои силы, переступил порог с высоко поднятой головой, всем своим видом показывая, что в кабинете Отто Менцеля он чувствует себя так же, как и в салоне пани Стеллы. То, что он увидел в первое мгновенье, придало ему храбрости. Да, он выбрал правильный тон — сам герр Менцель вышел из-за своего массивного стола и с приятной улыбкой поспешил навстречу Модесту Сливинскому.

— Очень рад видеть пана Сливинского у нас, — чуть ли не пропел, пожимая длинные холеные пальцы пана Модеста. — Наконец-то вы пожаловали к нам в гости…

Вспомнив, как его пригласили и везли “в гости”, Модест Сливинский снова почувствовал предательское дрожание в коленях, но, благодарение богу, Отто Менцель указал ему на глубокое удобное кресло. Пан Модест нахально вытянул ноги в модных пестрых носках, оглянулся вокруг и сказал с наигранной беззаботностью:

— У вас неплохой кабинет, герр Менцель. Светлый и со вкусом обставленный.

— Вы думаете? — захохотал тот. — Я уже привык к нему и не замечаю. Да и вкус у нас невзыскательный…

— Что вы, что вы! — возразил пан Модест. — Посмотрите, как гармонирует цвет этого ковра с тонами портьер! Какое богатство красок!

— Правда? — притворно усмехнулся Менцель. Ковры, портьеры и всю мебель притащили сюда из квартиры известного польского ученого, и Модест Сливинский был первым, кто обратил внимание на их изящество и красоту. — Мне очень приятно, что вы так высоко оцениваете мои дилетантские попытки…

Пан Модест смотрел на этого чурбана, который весь утонул в большом кожаном кресле. Какой идиот, простите, пустил слух о жестокости и зверствах Отто Менцеля? У этого краснолицего субъекта вид вполне добропорядочного человека. Как прислушивается он к его, Модеста Сливинского, суждениям, как предупредительно заглядывает в глаза! Пан Модест все больше утверждается в мысли, что перед ним уравновешенный пожилой господин. Вот разве только пальцы подозрительно грубоваты; но что поделаешь, у человека не может быть все абсолютно гармонично.

     Пан Модест заложил ногу за ногу и, покачивая чуть ли не пе­ред носом Менделя до блеска начищенным ботинком, уве­рен­но, даже с оттенком некоей снисходительности, произнес:

— Должен вам заметить, герр штандартенфюрер, что вы ма­ло знаете и плохо используете украинских патриотов. Мы мог­ли бы принести значительно большую пользу.

— Вы так думаете? — Менцель сощурился. Эта беседа, ко­то­рой он придал такой необычный тон, забавляла его. Смешно бы­ло смотреть, как пыжится и поучает его этот осел в модном гал­стуке. Но иногда можно позволить себе небольшой спектакль.

И, продолжая игру, Менцель произнес елейным голосом:

— Возможно, вы и правы… Мне лично очень понравилась та, гм… как бы это сказать?., лояльность, которую вы с такой откровенностью высказали у госпожи Стеллы Но это же только слова, — вздохнул, — а что в наше время слова? В лучшем случае — мелкая разменная монета. А ведь вы, герр Сливинский, привыкли иметь дело с крупными купюрами. Не так ли?

Пан Модест испугался. На что этот Менцель намекает? Нет, он не позволит залезать в свой карман!

— Не одни слова, — притворился, что не понял намека, — но и сердца… И не только я… Многоуважаемый наш шеф пан Бан­дера не раз заявлял, что лучшие силы украинской нации…

— Оставьте и вашего шефа, — небрежно махнул рукой Мен­цель, — и ваши лучшие силы… — Кто-кто, а штан­дар­тен­фю­рер знал, чего стоит вся эта шайка.

— Позволю взять на себя смелость возразить мно­го­ува­жа­е­мому пану, — обиделся Модест Сливинский. — Наша ук­ра­ин­ская полиция на деле доказала, что верно служит фюреру!

“Банда трусливых пропойц, — подумал Менцель. — Спо­соб­ны лишь на акции против мирного населения…”

— Украинская полиция и отряды ОУН[41] , — продолжал Сливинский, — будут и в дальнейшем вести решительную борьбу с коммунизированными элементами.

“Долго этот наглец собирается разглагольствовать? — подумал Менцель. — Пора прекратить комедию!..”

Штандартенфюрер грубо ухватил Модеста за пуговицу пиджака и резко оборвал разговор.

— Не только полиция. Вы… вы будете вести эту борьбу! — Усмехнулся, увидав, как вытянулось лицо “гостя”. — Да, вы!.. Мы надеемся, что вы поможете нам в нашей трудной будничной работе.

Пан Модест сник. Вот оно что!.. Теперь понятно, зачем они вызвали его…

Как бы прочитав мысли пана Модеста, Менцель взял со стола листок бумаги.

— Прошу ознакомиться и подписать, — сказал он. — И запомните: это большое доверие и честь!

Стараясь не показать гестаповцу, как дрожат у него пальцы, Сливинский взял бумажку. Так и есть — обязательство агента гестапо, а это ох как нежелательно! Собственно, Модест Сливинский не прочь помогать ведомству Отто Менцеля, но зачем оставлять следы? Многолетний опыт научил пана Модеста уклоняться от подписывания всяких там бумажек — кто может знать, как потом все обернется…

Делая вид, что внимательно вчитывается в пункты обязательства, Сливинский украдкой посмотрел на Менцеля и сделал попытку спастись:

— Герр штандартенфюрер может быть вполне уверен, что я никогда не откажусь помочь немецкой нации в ее героической борьбе. Все мы обязаны это делать в меру своих сил и возможностей. — Не заметив ничего угрожающего на лице шефа гестапо, Сливинский продолжал: — Однако зачем вам эта формальность, герр штандартенфюрер? Подпишусь я здесь или нет — мое отношение к великой Германии останется неизменным!

Отто Менцель медленно поднялся, заложил руки за спину, не спеша обошел стол, снова опустился в кресло и, откинувшись на высокую спинку, холодно и надменно уставился на своего собеседника. Он смотрел долго, с удовольствием наблюдая, как побелел этот развязный субъект, потом резко бросил:

— Меня не интересуют ваши соображения. Хотя, откровенно говоря, они несколько удивили меня. Будьте благодарны, что мы доверяем вам, пан Сливинский…

— Ха-ха-ха… Вы не так поняли меня, герр штан­дартенфюрер, — заискивающе произнес пан Модест, вскакивая с места. Угодливо улыбаясь, он стоял, как провинившийся гимназист. — Ха-ха-ха… Я всегда го­тов… — Потянулся за ручкой, подписался, непослушными пальцами пододвинул бумажку Менцелю. — А как же, это честь, великая честь…

Штандартенфюрер небрежно бросил подписанное обязательство в ящик стола, а оттуда вытащил какую-то измятую бумажку.

— Как это вам нравится, пан Сливинский? Ознакомьтесь!

Модест читал, но ничего не понимал. Буквы прыгали перед глазами, сливались в сплошные черные линии. “Большевистская листовка… — сообразил на­конец. — Гляди, черт бы их побрал, еще шевелятся…” Заставив себя сосредоточиться, наконец прочитал:

“Граждане!

Наступил час расплаты, поднимайтесь на борьбу с захватчиками, за свободу народа, за родной край!”

— Ай-ай-ай, — покачал головой, — и такая дрянь в нашем городе. Это здесь, герр штандартенфюрер, распространяют коммунистические афишки?

Сказал, даже не подозревая, как больно терзает сердце Менцеля. Не мог же Сливинский знать, что начальство чуть ли”с ежедневно жестоко распекает шефа гестапо за листовки, которые систематически появляются в городе, за мятежные лозунги на заборах и стенах. А совсем недавно кто-то пристрелил ночью двух патрульных из числа эсэсовцев. И где — чуть ли не в центре города! Сколько ядовитых слов наговорил по этому поводу Менцелю сам губернатор! Конечно, не забудут ему и того, что позавчера на паровозе, вышедшем из депо после долгого ремонта и тащившем на Восточный фронт огромный эшелон, вдруг произошел взрыв. Пять вагонов полетели под откос — пять вагонов вместе с солдатами…

И все это — страшно даже подумать! — лишь небольшая часть неприятностей Менцеля. Впрочем, совсем не обязательно знать этому балбесу, что растравляет сердце шефа гестапо. Менцель, схватив листовку, затряс ею перед носом своего новоявленного агента и неожиданно разорался:

— А где же еще, кретин вы несчастный!

Раздраженно швырнул листовку обратно в ящик, немного успокоился и сказал примирительно:

— Слушайте меня внимательно, пан Сливинский. Ваша задача — вынюхивать все, что хоть сколько-нибудь пахнет большевизмом. Мелочей в нашей работе нет. Надо запоминать все — слова, выражение лица, интонацию… Ухватившись за кончик нити, можно распутать большой клубок. В городе притаились коммунистические элементы, они маскируются, но мы должны быть хитрее их.

Дома Модест Сливинский опрокинул подряд три рюмки коньяку. Пил, не ощущая вкуса, словно это вонючий шнапс. И надо же придумать такое: он — агент гестапо! Он, который любил говорить о чести и долге, о чистоте нации, о высоком призвании члена ОУН!.. Мезальянс, настоящий мезальянс… Натянул халат, согрелся немного под одеялом, выпил еще рюмку, на сей раз уже смакуя. Терзавшая его горечь прошла. Гестапо так гестапо- в конце концов в этом есть своя логика. Ведь и он и гестапо одинаково заинтересованы в уничтожении большевиков — стало быть, цель у них одна. А если одна, то ничего страшного не произошло. Не он же выдумал извечный закон — цель оправдывает средства. И вообще — разве он первый или последний?

Сливинскому давно уже было известно, что большинство руководителей ОУН поддерживает тесную связь с гестапо. От кого-то он слышал, будто даже сам Степан Бандера тоже агент. Так что…

Пан Модест заснул спокойно.

Солнце поднималось все выше, и деревья на опушке уже плохо защищали от горячих лучей. Громко трещали кузнечики — от их однотонного хора и дурманящего запаха цветов клонило ко сну, и Богдан едва не задремал. Чтобы взбодриться, незаметно потянулся, сорвал стебель полыни. Отмахиваясь от слепня, гудевшего над ухом, Богдан снова стал вглядываться в серую ленту дороги, которая метров через триста взбегала на большой пригорок и терялась среди огромных дубов. На одном из них еще с утра устроился непоседливый Микола — адъютант командира партизанского отряда. Правда, это звание он сам присвоил себе, но все, в том числе и командир — Василь Трохимович Дорошенко, улыбкой встретили это повышение. На заре, когда они устраивали здесь засаду, Василь Трохимович пошептался с Миколкой, и тот уже через минуту помахал с дуба белым платоч­ком. Теперь оставалось лишь ждать, когда Миколка подаст не пробный, а настоящий сигнал.

Ладонь, которой Богдан сжимал трофейный ав­томат, взмокла. Хлопец положил оружие рядом, вытер ладонь о рукав и уперся кулаком в подбородок. Богдан почувствовал, как играют мышцы, отчего его большое тело стало казаться ему сильным и почти не­весомым. Пожевал горький стебель и снова потянулся к оружию.

Этот обыкновенный автомат с вытертой ложей и пятнами ржавчины на металле манил его, как влечет ребенка самая любимая игрушка. Он и спал, не расставаясь с автоматом, положив его под бок и прикрывая полою шинели. Вчера вечером, щелкнув затвором и проверив обойму, Богдан впервые за много месяцев обрел уверенность в самом себе; наконец он избавился от чувства тревоги, которое не покидало его все последние дни, даже когда они с Зарембой попали в штабную землянку партизанского отряда. Вероятно, многое отразилось на его лице, когда он жадно схватил врученный ему автомат, ибо Дорошенко почему-то похлопал его по плечу, а Заремба как-то неестественно кашлянул и отвернулся.

Они лежат уже часа три, притаившись за кустами и деревьями, которые подступают к самой дороге. Три десятка парней с автоматами, винтовками и гранатами. Если проехать по дороге, то не увидишь ничего: замаскировались так, что, кажется, только споткнувшись о лежащих, можно их обнаружить…

На дерево над самой головой Богдана села птичка. Блеснула хитрым черным оком, подала тонкий голос. Богдан затаил дыхание. Птичка успокоилась, почистила клювом перышки, покачалась на веточке, потом пискнула и полетела куда-то дальше.

Богдан засмотрелся на птичку и не сразу заметил, что лежавший неподалеку Евген Степанович стал подавать ему какие-то знаки. Неужели едут?! Прислушался. Издалека доносился гул: казалось, он повис в горячем воздухе где-то там, за горизонтом. Ошибиться невозможно — идут автомашины. Богдан прилип горячей щекой к ложе автомата. Гул приближался, спустя несколько минут через пригорок перевалила машина. Вторая… третья… еще… Издали похожие на огромных серых жуков, они с каждым мгновеньем увеличивались и как бы плыли по серой асфальтовой ленте.

Богдан вопрошающе взглянул на Зарембу. Пьянящая волна залила его — сейчас нажмет на гашетку, подкосит длинной очередью машину, и она с разгону уткнется в кювет. Но что такое — какие знаки подает Заремба? Не стрелять?! Да, он помнит приказ: открывать огонь только после сигнала. Но ведь уже пора…

Загудела земля. Первая машина обдала Богдана волной горячего воздуха. Прошла почти рядом, полная солдат в железных касках. В кабине второй машины он заметил офицера — откинулся на спинку сиденья, дремлет. Под высокой фуражкой удлиненное лицо, тонкий нос с горбинкой.

Едкий запах отработанного бензина ударил Богдану в нос. Машины вое шли. Четвертая… пятая… Шесть больших грузовых автомобилей, полных вооруженных солдат. Минуту спустя машины скрылись за поворотом, гул моторов затих, ветер развеял бензинный чад — как будто ничего и не было, как будто и не держал только что на мушке холеное лицо под высокой офицерской фуражкой.

Только теперь Богдан понял: прошла войсковая часть. Завязать бой с ней было бы неосмотрительно: во-первых, силы неравные — на каждого из партизан не менее пяти вооруженных до зубов автоматчиков; во-вторых, задача перед ними поставлена совсем другая и выполнить ее необходимо любой ценой.

Несколько дней тому назад Дорошенко, чей партизанский отряд действовал на территории двух смежных районов, получил сообщение: гитлеровцы собираются перевезти в город награбленные ценности. Сообщал верный человек, которому удалось устроиться на работу в полиции. Эти ценности, погруженные на танкетку, должны были сопровождать полтора десятка эсэсовцев. Дорошенко немедленно связался с руководителями подполья. Решено было не упускать такого случая. Ведь одним махом можно решить множество важнейших проблем. В самом деле, располагая значительными средствами, подпольщики получали возможность приобретать все необходимое — начиная от документов и кончая оружием.

Для связи с отрядом Дорошенко были направлены в лес Заремба с Богданом. Вчера вечером Дорошенко вместе с Евгеном Степановичем разработали план операции — решили устроить засаду. Место было выбрано очень удачно: в случае чего легко будет отступить — метрах в ста от дороги начинается чащоба, в которой сам черт никого не найдет.

Солнце стояло уже высоко над лесом, а танкетки все нет. Неужели сообщение неточное пли гитлеровцы в последний момент изменили свои намерения? Дорога безлюдна, лишь изредка протарахтит деревенская телега, запряженная тощей лошадкой. Жара… Пот струйками стекал по лицу, рубаха намокла, а тут еще какая-то дрянь забралась под сорочку и не дает покоя. Богдан осторожно засунул руку под одежду — где же та проклятая букашка? Она казалась сейчас самым лютым врагом — спина чесалась так, словно на ней орудовал целый муравейник.

Ворочаясь, Богдан встретился с сердитым взгля­дом Зарембы. Хлопец посмотрел в сторону, куда указывал Евген Степанович, и замер: на вершине дуба едва заметно трепетал платочек — сигнал! Уже слышен и лязг гусениц: на пригорок выскочила танкетка, за ней показалась машина с солдатами.

Забыв про автомат, Богдан следил за танкеткой. Прет, вздымая на дороге клубы пыли, и кажется — ничто не остановит ее. Но вдруг кто-то из партизан поднялся над кустом и швырнул тяжелую противотанковую гранату. Раздался взрыв, подшибленная танкетка завертелась на месте.

Только теперь Богдан вспомнил про автомат — взял на мушку автомобиль и послал длинную очередь. Ему казалось, что стреляет лишь он один, но нет, строчил и автомат Зарембы.

Машина проехала еще несколько метров и сползла в кювет. Эсэсовцы выскочили из кузова, открыли огонь из ручного пулемета. Пули засвистели над головами партизан, срезая ветки.

Фашистам повезло — поврежденная машина сползла в кювет перед самым пригорком, укрывшись за которым можно было контролировать всю опушку. Длинными автоматными и пулеметными очередями гитлеровцы прижали партизан к земле. Положение сразу усложнилось.

Переползая от куста к кусту, чтобы выбрать позицию получше, Богдан оказался возле Дорошенко. Тот стал показывать ему в сторону врагов. “Чего он хочет?” — подумал хлопец, но тут же сообразил: надо обойти эсэсовцев. Сразу же приподнялся и, не обращая внимания на пули, побежал вдоль дороги. Вдруг зацепился за что-то, упал, ткнувшись лицом в колючую поросль. Попытался вскочить, но не смог, прижатый сильной рукой. Новое усилие, но тут же он услышал сердитый шепот:

— Ты что, взбесился? Скосят…

Богдан оглянулся. Рядом бородатый, но с горячими, молодыми глазами дядько.

— Давай за мной! — сказал дядько. — Только осторожно, чтобы не заметили… — И они быстро поползли, петляя в высокой траве.

Когда они скатились в кювет, бородатый сунул Богдану гранату и глазами указал на шоссе. Они оказались в тылу у эсэсовцев. От врагов их отделяла полоса густого кустарника.

Подав Богдану знак следовать за ним, бородатый, полусогнувшись, побежал, огибая кусты. Упали вместе в небольшую канаву. Выглянув, Богдан увидел немцев чуть ли не рядом. Бросил гранату, успел заметить, как округлились от страха глаза у пулеметчика…

Машина горела; подняв руки, из танкетки вылезал офицер. Какая тишина, она казалась просто невероятной после выстрелов и взрывов. Богдан подошел к танкетке. Партизаны переносили на подводы мешки с большими сургучными печатями. Рядом стоял Заремба. Он держался за щеку. Между пальцами тонкими струйками текла кровь. Богдан бросился к Евгену Степановичу.

— Вы ранены?

Не отнимая руки, тот выплюнул изо рта кровь и прошепелявил:

— Угодили-таки… Шуб выбили… А так… нишего…

Подбежал Дорошенко. Дружески похлопал Богдана по плечу.

— Молодец! — похвалил. И тут же, забыв о нем, замахал руками. — Подводы для раненых сюда! Давай, ч-черт, скорее!

В отряде было двое убитых и несколько раненых. Подобрав убитых и устроив раненых, отряд двинулся в лес. Дорошенко поторапливал всех, боясь наткнуться на какую-нибудь воинскую часть. Можно было опасаться и специальной погони, так как полицаи из окрестных сел, услышав шум боя, вероятно, поспешили оповестить об этом ближайшие гарнизоны. Но опасения командира оказались напрасными — под вечер отряд без приключений вернулся на базу.

Пуля угодила Зарембе в щеку и выбила зуб. Щека сильно опухла, но фельдшер Радловский, выполнявший в отряде обязанности и хирурга, и терапевта, и стоматолога, оглядев рану, лишь пошутил:

— Это, пшепрашам[42], только немножко испортит вам анфас. Небольшой шрам на лице — и все. Через десять дней, прошу пана, вшистко в пожонтку [43]

Дал какую-то микстуру для полоскания, заклеил пластырем полщеки и занялся другими ранеными.

Заремба вышел из землянки Радловского. Над лесом сгущались сумерки, на поляне запылали костры. Партизаны готовили ужин.

Евген Степанович задумался. Эта рана нарушала все планы. В таком виде в городе не появишься, а его будет ждать в условленном месте связной. Он придет еще раз и еще, а если в продолжение двух недель Зарембы не будет, пойдет на другую явку. “Черт бы побрал эту проклятую пулю!” — выругался он, ощупывая щеку. Но ничего не поделаешь: без связного не будет документов, а без них все планы — мыльный пузырь.

В штабной землянке светила аккумуляторная лампа. Там Заремба застал Богдана и Дорошенко. Командир уже успел поужинать и был в хорошем настроении.

— Тебе, Евген, приготовили манную кашу, — сообщил он и, постучав по фляге со спиртом, добавил: — Это вроде бы под кашу не идет, но могу налить.

Заремба кивнул.

— Хотя и не употребляю, но давай. Настроение такое, что не помешает.

— “Настроение…” — усмехнулся в усы Дорошенко. — Другой бы радовался: гулять целых десять дней — и никакой тебе ответственности. Единственныйнедостаток — не будет больничного листа…

— Тебе бы все шутить…

— Нет, я серьезно. Роскошная природа, лесной воздух — чем не санаторий?

— Всю жизнь старался быть подальше от таких санаториев…

— Ну, брат, тут уж ничего не поделаешь. Какой есть. Немного похуже Хрустального дворца в Трускавце, но все же кое-кто хвалит…

Посмотрели друг Другу в глаза и рассмеялись.

— Что ж, товарищ “главный врач”, придется принять ваши условия, — сказал Заремба. — Но давай сначала посмотрим, какой у нас улов.

— Ого!.. — только и смог сказать Дорошенко, когда на стол высыпали содержимое первого мешка. — Ну и награбили!..

— Жалкие остатки награбленного, — поправил Заремба. — Основное прилипло к рукам.

На столе лежала куча колец, браслетов, брошей. Многие были с драгоценными камнями — алмазами, рубинами, топазами.

Заремба разгладил бумажку, которая лежала ря­дом.

— Опись. Сверять с наличием, думаю, не будем. Если и окажется недостача, все равно жаловаться некуда.

В другом мешке были часы, в третьем — лом драгоценных металлов. Заметив сплющенные в пластины золотые зубы, Дорошенко поспешно сгреб все обратно в мешок.

— Невозможно смотреть на это… — пробормотал он, побагровев от ярости.

Заремба пододвинулся к нему, обнял за плечи.

— Нам, Василь, выдержки и сил еще ой сколько понадобится! Сердцу не прикажешь, но действовать надо с умом. За все заплатят!

Богдан зачерпнул горсть колец, небрежно подбросил их и сказал презрительно:

— Безделушки… Из-за такого хлама люди извергами становятся! Тьфу!.. — Он поднес к лампе серьгу с большим камнем, который отсвечивал дивным бле­ском. — Драгоценная штучка. Верно, не у работницы отобрали…

— Что ты хочешь сказать? — гаркнул Заремба и схватился за щеку.

— Ничего, — пожал плечами Богдан. — Так, к слову…

— Смотри мне, умник… К слову… Будто его не понимают… Может, и в самом деле у какой-нибудь сволочи отняли — богачей тут вокруг до черта было. И может, если разобраться, мне их добра вовсе не жаль. Но разве об этом речь?.. Они ведь мучают и убивают всех подряд, особенно тех, кто светлого дня в жизни своей не видел. Тысячи и тысячи — вот что страшно…

— Что вы, вуйко, на меня кричите? Как будто я спорю…

— Да не на тебя я, — махнул рукой Заремба. — На себя… Сидим здесь, а они…

— Это уж ты, брат, загнул, — вмешался Дорошенко. — Сегодня — пятнадцать эсэсовцев, а это не первый день… Понимаю тебя, вон они уже где — за Доном, но мы ли в этом повинны? Тут, брат, нашей вины нет, — сказал уверенно. — Не терзай себя!

— “Не терзай”!.. А ежели больно?

— Спать! — ударил Дорошенко рукой по столу.

— Спать, — согласился Евген Степанович. — Спрячь это, — сказал Богдану, указывая на лежавшие на столе вещи. — Завтра возьмем на учет. Именем Советской власти. Это пот трудящихся…

Когда погасили свет, Заремба спросил Дорошенко:

— Василь, как ты думаешь: не лучше ли Богдана с частью этих… вещиц сразу отправить в город? Безопаснее будет. Посадим его на подводу, вроде бы на базар мужик едет. А я позднее, когда щека заживет, через Злочный отправлюсь по железной дороге.

— Думаю, правильно, — ответил Дорошенко. — Не понимаю только, как вы это добро в деньги превратите. Гестапо сразу на след нападет.

— Это уж пусть тебя не беспокоит. Задумали мы одно дело — первоклассное…

Менцель раздраженно бросил трубку и приказал позвать Харнака. В важных случаях он всегда советовался с гауптштурмфюрером. У Вилли Харнака умная голова и чутье подлинного следователя. Иной раз клубок так запутается, что сам черт голову сломит, а он именно за нужную нить ухватится. “Интуиция”, — улыбается. С такими способностями иной локтями проложил бы себе дорогу, а Вилли… Нет, не доведут его до добра вино и женщины!..

— Знаете, штандартенфюрер, — сказал он однажды, — то, что я себе позволяю, вы уже делать не решитесь. Вот, к примеру, не поедете же вы сейчас со мной в бордель? Видите! А я не желаю лишать себя такого удовольствия…

Менцель и сейчас не знает, шутил ли тогда Харнак или говорил правду. Вроде бы улыбался, а глаза серьезные.

А впрочем, черт с ним! Главное — что на гауптштурмфюрера можно положиться.

У Харнака под глазами синие круги, веки опухли.

— Что?.. — И Менцель сделал выразительный жест, намекая на то, что его подчиненный изрядно заложил за галстук.

— Как вы могли подумать, шеф?! — обиделся Вилли. — Вы же знаете, что с утра я не пью.

— В тем-то и дело, что уже не утро.

— Майн готт, действительно уже третий час! Но, надеюсь, вы вызвали меня не для того, чтобы сверить наши часы?

— Вы поразительно догадливы, Вилли. Снова неприятность…

— Листовки?

— Хуже.

— Кого-то из наших оболтусов прикончили?

— Хуже, Вилли, хуже…

— Еще хуже? Кажется, я становлюсь суеверным человеком: сегодня мне снилось…

— Ко всем чертям сны, Вилли!.. Подбита танкетка, которая везла в город драгоценности!

— Когда?

— Только что позвонили.

— Собираетесь ехать?

— Машина уже ждет нас.

Танкетка стояла на обочине — искореженный металл, запах горелой краски. Харнак обошел вокруг нее, зачем-то ткнул носком блестящего сапога по разорванной гусенице, заглянул внутрь.

— Двух мнений быть не может. Противотанковая граната… — Перепрыгнул через кювет. — Бросали вот отсюда. Даже окопчик выкопали. Умно…

— Можно подумать, что вы восторгаетесь этими бандитами, — скривил недовольную гримасу Менцель.

— Объективно оцениваю, штандартенфюрер. Если бы этих бандитов не было, нас с вами здесь не держали бы.

И вот так всегда! У этого Вилли чересчур острый язык. Никогда не знаешь, что он выкинет. И потом — никакого уважения к старшему по званию.

— Ох, Вилли, Вилли! — буркнул Менцель. — Вы когда-нибудь доиграетесь…

Собственно, такой именно тон в их взаимоотношениях ему как раз импонировал. Менцель знал, что при посторонних Харнак никогда не позволит себе фамильярничать. А с глазу на глаз пускай тешится…

Поднявшись на холмик, заросший травой, Хар­нак подозвал к себе Менделя.

— Вот здесь, шеф, охрана танкетки пыталась организовать оборону. Видите, сколько стреляных гильз? Потом наших солдат забросали гранатами.

Походил немного по опушке, что-то бормоча, а затем обратил внимание Менделя на свежий конский помет и следы, которые вели в глубь леса.

— Картина вырисовывается. Засаду хорошо продумали. Охотились именно за танкеткой — не обстреляли же колонны, которые проходили по шоссе ут­ром. Выходит, хорошо информированы. А это, штандартенфюрер, свидетельствует о том, что действовал местный партизанский отряд.

— Вы открыли Америку, Вилли! Это я и без вас знаю.

— Но ведь вы не знаете, что партизан было около тридцати, что у них способный командир — наверно, бывший военный, что отряд вооружен нашими автоматами, что у партизан было несколько раненых, а возможно, и убитые.

— Об этом тоже нетрудно было бы догадаться.

— Чего же вы от меня хотите?

— Сами знаете.

Харнак развел руками.

— К сожалению, больше ничего не могу. А впро­чем… — присмотрелся к асфальту. — Любопытно…

Менцель заглянул через его плечо. И что там любопытного? Кровавое пятно? Но ведь следов крови вокруг сколько угодно.

Харнак вырвал из блокнота чистый листок бумаги, поднял что-то с земли и аккуратно завернул в него.

— Все, шеф! Нам тут больше нечего делать.

— А это что? — показал Менцель на карман, куда Харнак положил бумажку.

— Да так… предположение… Необходимы лабораторные анализы.

Менцель знал: в таких случаях расспрашивать Харнака безнадежное дело. Все равно ничего не ска­жет. Потом сам доложит.

Харнак позвонил Менделю утром следующего дня.

— Вы свободны, шеф?

— Жду вас через десять минут.

По выражению лица Харнака Менцель понял — есть что-то новое.

Гауптштурмфюрер сел в кресло и не спеша заку­рил. Дымком сигареты прочертил в воздухе огромный восклицательный знак.

— Во вчерашнем налете принимал участие кто-то из города. Мужчина лет пятидесяти. Ранен в левую щеку. — Глубоко затянулся, пустил дым под потолок. — Вас это интересует?

— Откуда такие сведения?

— Данные экспертизы…

Харнак небрежно стряхнул пепел на ковер — сейчас он мог себе позволить это.

— Точнее?

— Помните, на асфальте возле танкетки лежал окурок, а рядом — кровавый сгусток?

Менцель понял: Вилли хочется немного пофорсить, ждет, чтобы начальник засыпал его вопросами. Не дождешься, мальчишка! Уперся подбородком в переплетенные толстые пальцы и ничем не обнаруживал своего любопытства.

Харнак медленно погасил сигарету.

— В том кровавом сгустке я нашел осколки зуба. Остальное — уже дело науки. Вы знаете, в нашем госпитале работает опытный стоматолог. Мы просидели с ним всю ночь. Пришлось-таки пошевелить мозгами, зато мы добились своего. Прежде всего установили, что осколки, если их собрать, имеют форму мужского левого коренного зуба нижней челюсти, по-научному — моляр. Эта старая перечница, наш зубодер, оказался наблюдательным и дотошным человеком. Он утверждает, что зуб был здоровый, что раздробила его пуля. А это, в свою очередь, означает, что мужчину ранили в левую щеку. Далее. Зубодер заверил меня: остатки зубных бугров и следы зубного камня позволяют утверждать, что зуб принадлежал человеку лет пятидесяти. Вот и все.

— Позвольте, Вилли, — ехидно заметил Менцель, — а что может сказать ваша старая перечница по поводу такого, к примеру, соображения: чем, собственно, отличаются зубы жителей этого города, ну, от зубов, скажем, краковчанина? Как он научно такую проблему обосновывает?

Харнак засмеялся.

— Вы забыли про окурок, штандартенфюрер. Окровавленный окурок, валявшийся рядом. Его бросил имен­но тот человек.

— Установить это не так уж и сложно, Вилли. Простейший анализ… Но почему вы думаете, что курил обязательно человек, прибывший из города?

— Итальянская сигарета, шеф. А итальянская дивизия прибыла в город пять дней тому назад. Хотя таких спекулянтов, штандартенфюрер, как эти итальянцы, свет не видывал, тем не менее полагаю, что за пять дней даже и они не могли успеть наладить торговые отношения с партизанами. Выходит…

— Не надо, не надо, Вилли! — поднял руку Менцель. — Все ясно!

— Остальное в вашей власти, штандартенфюрер. Приметы имеются, пускай поработают агенты.

— Если только мы нападем на след, Вилли, — торжественно произнес Менцель, — я возбужу ходатайство о награждении вас Железным крестом!

— Весьма благодарен, штандартенфюрер, но пока лучше освободите меня на сутки. Этот пройдоха Сливинский предлагает…

— Понятно, Вилли. Вечеринка с девушками?..

— А что в этом плохого, шеф?

В Злочном Заремба побродил с полчаса по базару и потом направился на вокзал. Шел, задумавшись, и почти не обращал внимания на прохожих. Чувствовал себя уверенно: документы ведь у него надежные — корректор солидной националистической газеты.

Немного беспокоило лишь то, что он пробыл в отлучке больше, чем предполагал. Но главный редактор вряд ли будет очень взыскивать за то, что его сотрудник загулял на свадьбе племянника. Шрам на щеке? Евген Степанович и это предусмотрел, тщательно продумав рассказ с комическими отступлениями: как перепил (кто же на свадьбе не перепивает!), как напала на него собака, как отбивался от нее палкой, как споткнулся и напоролся на ржавый гвоздь. Все правдоподобно…

Поезд опаздывал, и Евген Степанович присел на скамью в привокзальном сквере. Сидел, обмахиваясь газетой: должно быть, надвигалась гроза, дышалось тяжело. Случайно посмотрев в сторону, Заремба поймал на себе взгляд усатого человека в вышитой сорочке и потертом коричневом пиджаке. Усатый лениво жевал пирожок, бросая крошки голодным воробьям. Как будто ничего подозрительного не было в поведении усатого, но взгляд его встревожил Евгена Степановича. Старый конспиратор, за которым еще при Пилсудском гонялись агенты дефензивы [44] , Заремба хвалился как-то, что чует шпика за полкилометра. Человек в коричневом пиджаке как будто потерял интерес к Зарембе, но зато сам Заремба запомнил его взгляд — внимательный, изучающий и даже несколько насмешливый.

“Так, так… Неужели увязался за мной? — подумал Заремба. — Спокойно! Сейчас мы его проверим…”

Медленно поднялся и, не озираясь, направился к перрону. Знал: не очень опытный агент через несколько секунд последует за ним. Свернул за угол, остановился у газетного киоска. Постоял минуту — никого. Едва заметно выглянул из-за угла — усатый сидел на своем месте, даже позы не переменил.

“Ох! — вздохнул облегченно. — Вы, Евген Сте­панович, становитесь трусоватым…”

Подошел поезд. Во всех вагонах, кроме последнего, были военные — на площадках стояли часовые. Проверив документы Зарембы, кондуктор пустил его в последний вагон.

В тамбуре Евген Степанович едва не столкнулся с усатым. “Будь это агент, — подумал Заремба, — он обязательно вошел бы в вагон после меня”. Еще больше успокоило Евгена Степановича то, что усатый не сел рядом с ним и не стал караулить в тамбуре, а расположился в каком-то другом купе.

Когда поезд стал приближаться к Львову, Заремба снова проверил усатого: неожиданно поднялся и вышел на площадку. Усатый даже не пошелохнулся. Правда, соскочить на ходу было невозможно: в тамбуре стояли вооруженные военные.

Прежде чем выйти на привокзальную площадь, Евген Степанович прошелся по перрону. Усатого нигде не было. Но скоро он обнаружил его в толпе, дожидавшейся трамвая…

Заремба пропустил один вагон, усатый тоже остался, заняв удобную позицию, позволявшую ему уцепиться за вагон, если Заремба вздумает вскочить на ходу.

Евген Степанович решил: “Поедем, а там видно будет”. Сел в вагон с передней площадки. Усатый забрался в вагон с задней. Старенький трамвай с громыханием тронулся.

“Так, так, — подумал Заремба. — Возможно, мы едем в последний раз… Старый, травленый волк вышел на меня, от такого не так-то просто отвяжешься. Гестаповская школа, черт бы ее побрал!”

Сделал вид, что дремлет. Усатый отвернулся, выглядывая в окно. На остановке скользнул безразличным взглядом по вагону, потом снова высунулся в окно.

Евген Степанович понял: усатый хочет походить за ним, надеясь еще на кого-нибудь наскочить. Ну что ж, походим…

Возле ратуши Заремба неожиданно поднялся и чуть ли не на ходу выскочил из вагона. Усатый прыгнул вслед за ним. Евген Степанович быстро свернул за угол, зашел в магазин и сразу же вышел через другие двери. Сворачивая за угол, он обнаружил агента в нескольких шагах от себя. Значит, плохо знает город, боится потерять.

“Ну что ж, теперь мы заставим тебя понервничать”, — решил Заремба и юркнул в проходной двор. Выйдя на улицу, он остановился у витрины какого-то магазина, затем перешел на другую сторону улицы и быстро направился к редакции. Из полутемного вестибюля он устремился через узкий коридор на лестницу, перескакивая через ступени. Покамест усатый осматривался, Евген Степанович успел одолеть два лестничных пролета и взбежать уже на третий этаж. Еще один пролет… Снизу доносились тяжелые шаги и посапывание. Вот и четвертый этаж, коридор редакции…

       Стал за дверью, стараясь не дышать. Шаги на лестнице все ближе, усатый запыхался. Вот он остановился на площадке. Те­перь их разделяла только дверь. Собрав все свои силы, Евген Сте­па­нович ударил дверью усатого. Кряжистый шпик закачался, но не упал. Заремба нанес ему удар справа в челюсть. Усатый полез бы­ло в карман, но Заремба навалился на него всей своей тя­жестью и прижал к перилам, выворачивая ему руку. Усатый все же как-то изловчился и нанес Зарембе сильный удар ногой по­ни­же живота. Заремба напряг последние силы, еще раз ударил снизу в подбородок усатого и перекинул его через перила. Дикий крик ударил в уши…

Захлопали двери, послышались тревожные голоса. Заремба вы­скочил на балкон, опоясывавший весь этаж, пробежал по нему до двери, ведшей на мансарду. На площадке крутой лесенки — окошко. Осторожно открыл его, едва протиснулся через узкий про­ем и спустился на крышу соседнего дома.

Старое здание — таких в городе сотни, — построенное лет двести тому назад в готическом стиле: узкие стрельчатые окна, высокая, крутая кровля. Черепица от времени поросла мхом, стала скользкой, кое-где потрескалась.

Заремба прикинул: единственный путь — ползти по греб­ню кровли. На третьем здании крыша не такая крутая, можно бу­дет добраться до слухового окна и попытаться через чердак вы­брать­ся на улицу. Вытянулся на гребне и, припав телом к сколь­зкой черепице, пополз, обдирая ногти. Одна мысль сверлила мозг: успеть, пока не окружили квартал. Секунды казались минутами… Господи, зачем возводили такие длинные здания?..

Но вот и второй дом. Кровля его выше, однако дотянуться можно. Вцепился искалеченными пальцами в кирпич, торчавший под гребнем, и стал подтягиваться. Вдруг кирпич подался, и Заремба, потеряв опору, соскользнул по крутому уклону, едва успев ухватиться за кромку крыши. Замер, боясь шевельнуться, чтобы не сорваться вниз, чтобы не быть за­меченным.

Осторожно начал подтягиваться, нащупывая носками сапог малейшие щели в черепице. Еще немного, ну, еще!..

Наконец вскарабкался, почувствовав такую усталость, что казалось, хоть убей его, не найдет в себе больше сил, чтобы подняться. И все же поднялся. Схватился за балку, оттолкнулся ногами от стены и лег грудью на крышу. Снова полз, ни о чем не думая, не чуя даже боли в пальцах.

В третьем доме слуховое окно рядом с коньком. Открылось легко. Повеяло свежестью сырого белья.

Евген Степанович постоял немного, чтобы глаза привыкли к сумраку чердака. Отодвинув простыню, переступил через балку. Дверь была почти рядом, в нескольких шагах. Однако раз тут белье, дверь, разумеется, на замке. Так и есть. Заремба слегка покачал дверь — тяжелая, сбита из крепких дубовых досок. Оглянулся в поисках какого-нибудь железного лома. Видимо, дворник в этом доме хороший — все вылизано, никакого хлама вокруг. Погоди, а что там в углу? Старомодная железная кровать с никелированными металлическими прутьями в спинках! Вот удача! Ухватившись за один из прутьев, Заремба принялся раскачивать его. Потом, напрягшись, дернул с такой силой, что едва не выломал пальцы. Не удержавшись на ногах, он упал, больно ударившись о балку, но так и не выпустил из рук железный прут. Теперь дверь подалась сразу. Евген Степанович выглянул на лестницу и, убедившись, что там никого нет, вышел на площадку. Стряхнул пыль и быстро сбежал по лестнице на первый этаж.

Главное теперь — спокойствие, не дать повода обратить на себя внимание. Сорочка, правда, порвана и пиджак испачкан, но это не так уж и страшно — просто рабочий спешит куда-то по своим де­лам. Для вящей убедительности сбросил галстук, расстегнул на груди сорочку и с деловым видом вышел из подъезда.

Сначала казалось, что все смотрят только на тебя и сейчас в спину уткнется дуло пистолета. Но люди проходили мимо Зарембы, даже не глядя на него. Немного успокоившись, Евген Степанович ускорил шаг и свернул за угол.

Еще квартал — и трамвайная остановка. Вагоны в эти часы почти пустые. Евген Степанович сел у окна, трамвай тронулся, и Заремба успел заметить, как большой грузовой автомобиль влетел в покинутый им только что квартал и из него выскакивают вооруженные эсэсовцы. Посмотрел на часы. Неужели стоят? Нет, тикают. Что же это такое?! Точно помнит время, когда вошел в редакцию: было семнадцать минут второго, а сейчас тридцать две. Неужели прошло всего лишь пятнадцать минут?!.

Вспомнил усатого — и холод подступил к сердцу. Болели искалеченные пальцы. Однако куда же он едет? А-а, все равно, лишь бы ехать.

Только через несколько остановок Евген Степанович совсем успокоился и начал трезво обдумывать свое положение. Конечно, домой ни в коем случае возвращаться нельзя. На явку, пока не уточнится обстановка, — тем более. Оставалось два варианта — пойти к Стефанишиным или к дядьке Денису. К кому же? К Стефанишиным не стоит соваться — там Петро Кирилюк, нельзя подставлять бежавшего из лагеря парня под удар. Стало быть, остается дядька Денис. К тому же со стариком он сможет встретиться на улице, когда тот будет возвращаться с работы.

Приняв окончательное решение, Евген Степанович пересел на другой трамвай. Так и путешествовал до пяти часов, когда дядька Денис кончает работу.

В начале первого Менцелю доложили: только что с вокзала звонил агент № 74. Следит от самого Злочного за человеком со свежим шрамом на левой щеке. Надеется выследить еще кого-нибудь.

Менцель позвонил Харнаку:

— Какое у вас настроение, Вилли? Голова болит? Меньше пейте, по крайней мере никогда не смешивайте. Что? Водку и вино? Это же яд, Вилли!.. Кстати, хочу вас поздравить — один из наших агентов напал на след человека со шрамом на левой щеке. Что? Вас это не волнует? Теперь я вижу, что вчера вы здорово перебрали…

Бросил трубку. Кажется, семьдесят четвертый — отличный агент. Если память не изменяет, это он раскрыл комсомольскую организацию в Злочном.

Вызвал секретаря и потребовал дело агента №74. Листая дело, убедился, что агент этот действительно надежный и опытный.

Вошел Харнак.

— Я не очень понял вас, штандартенфюрер. О каком человеке со шрамом вы говорили? Арестовали кого-нибудь?

— В том-то и дело, Вилли, что не арестовали. Агент оказался сообразительным.

— Понятно, — сказал Харнак, усаживаясь в кресло, — древняя интеллектуальная игра в кошки-мышки.

— Вы молодчина, Вилли! — торжественно произнес Менцель. — Через вашего человека со шрамом мы, если посчастливится, возьмем все их подполье.

— Так уж и все? Как я понимаю, вы не допускаете, что агент мог ошибиться? А вдруг у этого олуха шрам с детства.

— О господи!.. — рассердился Менцель. — Моя интуиция подсказывает… — Но тут раздался звонок, и шеф схватился за телефонную трубку. — Что? Какой агент? Наш агент?!! Слушайте же меня внимательно — ни один человек не должен выйти из этого дома! Головой отвечаете! — Вытер вспотевшее лицо. — Немедленно выезжайте, Вилли. С четвертого этажа редакции в пролет лестницы сбросили нашего агента. Возможно, того самого, который шел за этим коммунистом со шрамом. — Вновь схватил трубку. — Две машины с автоматчиками в распоряжение гауптштурмфюрера Харнака! Бог мой, вы идиот, Людке! Конечно, немедленно!.. Он ждет у подъезда.

Пока эсэсовцы окружали квартал, Харнак убедился — погиб именно агент №74. Понятно и без слов: не сам прыгал с четвертого этажа…

Вахтер показал: услышав крик и увидев, что кто-то упал в пролет лестницы, он сразу забил тревогу. К счастью, против редакции находится полицейский пост, и через несколько минут на месте происшествия уже были представители власти.

Видно, самолюбию вахтера льстило то, что он разговаривает с такой высокопоставленной особой.

— Пан полковник, — вытягивался он перед гауптштурмфюрером, — можете быть уверены: ни один человек не вышел из здания. Ежели вельможному пану угодно убедиться — вот ключ, которым я сразу же запер ворота. Заверяю пана полковника, другого выхода из здания нет. Обязан доложить пану полковнику, что все это, — он заговорщицки подмигнул, — коммунистические штучки.

— Уберите эту свинью, — скривился Харнак и спросил полицейского: — Кто мне может показать дом?

— Пан редактор Загородный работал здесь еще при поляках. Свой человек, — задышал он смесью спиртного перегара и чеснока.

Пан редактор издали поклонился гауптштурмфюреру. Подошел ближе и еще раз поклонился.

— Такое несчастье, пан офицер, — произнес сочувственно. — Такое несчастье…

— Довольно разглагольствовать, — сердито бросил Харнак. — Показывайте здание!

На первом этаже все окна были забраны решетками. Если бы кто-нибудь прыгнул со второго, его бы заметили. Придя к выводу, что человек со шрамом никуда не мог бежать, Харнак приказал.

— Обыскать все комнаты! Действовать осторожно: его надо взять живым!..

Дом был старый, с темными узкими коридорами, бесчисленными небольшими комнатами, переходами и разными кладовками. Эсэсовцы заглядывали чуть ли не в каждую щель, поднимаясь с этажа на этаж. Наконец Людке доложил, что поиски ничего не дали.

— Я начинаю понимать нашего шефа, — иронически скривился Харнак. — Воистину вы идиот, Людке. Неужели вы хотите убедить меня, что коммунисты научились летать?

— Мы обыскали все, гауптштурмфюрер, — настаивал Людке. — Я лично побывал даже на чердаке.

— Погодите! — Харнак отстранил шарфюрера. — Пусть кто-нибудь проводит меня на чердак.

Здание редакции стояло в конце улицы, и лишь с одной стороны к нему примыкал другой дом. Но он был этажом ниже, и Харнак решил, что перебраться с чердака на крутую крышу невозможно.

Приказав еще раз обыскать помещение, гауптштурмфюрер обошел чердак, заглядывая во все углы. Выйдя на балкон, Харнак заметил приоткрытую дверь, а за ней крутую деревянную лестницу.

— Там что?

— Пожалуйста! — Редактор услужливо распахнул дверь настежь. — Здесь помещение вахтера. Но ваши солдаты уже осматривали его.

Харнак безразличным взглядом скользнул по лестнице. Вдруг он насторожился и в несколько прыжков взбежал на площадку с узким оконцем. От окна до конька крыши соседнего дома было немногим больше метра. “Вот откуда он мог легко спуститься”, — подумал гестаповец. Так и есть: на покрытом пылью подоконнике остался след сапога. “Сорок второй–сорок третий размер”, — прикинул на глаз Харнак. Осторожно, чтобы не стереть след, пролез через окно и оседлал конек крыши.

— Вот так он и сбежал, — объяснил он Людке, выглядывавшему в окошко. — Подайте мне руку, бол­ван…

Выломанный из кровати железный прут, исцарапанная дверь чердака в третьем от угла доме подтвердили правоту Харнака.

“Улетела птичка!” — понял гауптштурмфюрер, но на всякий случай приказал обыскать все квартиры этого дома.

— Улетела птичка и, думаю, надолго. — С этими словами Харнак вошел в кабинет Менцеля. — Но мне удалось установить, что это за птичка. Гарантии, впрочем, не даю, но почти убежден. Завтра окончательно выясним.

— Может быть, вы все же проинформируете меня?

— Наш агент оказался типичным ослом. Этот коммунист, видимо, раскусил его с первого взгляда.

— Все это слова. — Менцель начал сердиться. — Мне нужны доказательства.

— О-о! Доказательств сколько угодно, штандар­тенфюрер. Даже больше, чем нужно…

Харнак доложил о результатах расследования.

— Как же вам посчастливилось установить личность коммуниста?

— Очень просто. Если даже этот идиот Людке, — Харнак сделал ударение на слове “идиот”, — а я его считаю не последним идиотом, не обратил внимания на окно на лестнице, мог ли бы им воспользоваться человек, который впервые оказался в этом здании? Тем более что в его распоряжении были лишь секунды?

— Вы хотите сказать, что этим коммунистом был кто-то из сотрудников редакции?

Харнак наклонил голову.

— Но ведь это мог быть и человек, работавший там раньше.

Харнак снова наклонил голову.

— И я так подумал, — произнес с едва заметной иронией, — но мне удалось установить, что один из корректоров две недели тому назад выехал как раз в тот район, где было совершено нападение на танкетку. В какое-то село Квасы. Отпросился будто бы на свадьбу на три–четыре дня и не является уже две недели.

— Кто такой? — спросил Менцель.

— Заремба Евген Степанович.

Менцель нажал на кнопку звонка.

— Сделайте немедленно запрос, — приказал секретарю. — Заремба Евген Степанович. Корректор газеты. Две недели тому назад выехал в село Квасы на свадьбу племянника…



Глава  вторая    Первые шаги

  Петро Кирилюк стоял у окна в проходе. Вагон был старый, его беспощадно качало, он весь скрипел и трещал, словно жаловался и на паровоз, который тянул его в такую даль, и на дождь, который стегал его по железным бокам, и на ветер. Но Петро не обращал внимания на поскрипывание вагона, не слышал затяжных и хриплых паровозных гудков, не за­мечал мокрых полей, которые проносились за окном. Нервы его были напряжены до крайности, в каждом взгляде ему чудились враждебность и подозрительность, движения его оставались скованными, напряженными, и он боялся выдать себя. “Какой же ты разведчик, если боишься первого встречного! — терзал он себя. — Какой же ты разведчик!.. — по­вторял. — Мальчишка, жалкий трус…”

Кирилюк достал сигарету, настоящую, ароматную сигарету, которая стоила бешеных денег на “черном рынке”, и глубоко затянулся.

“А я и в самом деле не разведчик, — подумал он вдруг, — с меня ничего и не возьмешь… Собственно, чего я мучаю себя? Не бояться? Так я не боюсь. Кабы боялся, то не ехал бы… Нервы…”

Поезд влетел под стальные арки моста. Внизу, под грибком, стоял солдат в шинели и каске. Петро на какое-то мгновенье встретился с ним взглядом и, удивленный выражением его лица, оглянулся, но уже не увидел ни солдата, ни грибка, ни ажурных арок моста.

Солдату было, вероятно, за пятьдесят; маленький, худой, с безбровым морщинистым лицом, он промок и с нескрываемой завистью и злостью смотрел на вагоны пассажирского поезда и людей, которые мелькали в окнах. Маленький окоченевший человечек с автоматом ненавидел его, Кирилюка, — это ясно можно было прочитать в его глазах, хотя он должен был принять Петра за немца.

Петро усмехнулся, опустил окно и высунул голову под дождь. Долой сомнения! В конце концов он хозяин жизни, у него есть то, что ценится здесь больше всего на свете и чего, конечно, не хватает надменному оберсту из соседнего купе. У Петра есть деньги, драгоценности, на нем прекрасный модный костюм, в кармане надежные документы, — он даже вправе позволить себе различные чудачества. Как ни странно, но именно то, что он, этот пассажир в дорогом костюме и белоснежной рубашке, вызывает своим поведением недоуменные взгляды соседей но вагону, придало Кирилюку больше уверенности. Чтобы окончательно развеять свои сомнения, он нарочно толкнул спесивого оберста, который с полотенцем на плече как раз направлялся в туалет. Тот было вздумал возмутиться подобной наглостью, но Кирилюк смерил его таким презрительным взглядом, что оберст неожиданно сам попросил извинения.

“Вот так и надо — расталкивать локтями”, — решил Петро. Еще немного он постоял в коридоре, потом решительно взялся за дверную ручку.

Его спутниками были двое военных с эмблемами танковых войск — толстяк майор средних лет и моложавый, но с седыми висками подполковник. Они как раз собирались обедать: майор аккуратно застелил белой салфеткой столик и разложил на нем бутерброды; подполковник откупоривал бутылки с пивом.

Майор даже не оглянулся на Петра, а подполков­ник бросил на него явно неприязненный взгляд. Кирилюк сделал вид, что не заметил этого, и достал свой саквояж. Вынул бутылку коньяку, нарезанную тонкими ломтями ветчину, круг ароматной украинской колбасы и предложил:

— Если не возражаете, господа, прошу распить эту бутылку. — Выдержал паузу. — Кстати, позвольте представиться — обер-лейтенант в отставке Герман Шпехт.

— С удовольствием! — расцвел в улыбке май­ор. — Это, — представил он седого, — оберстлeйтенант [45] Хауайс. Ваш покорный слуга — майор Кирстен.

Коньяк разлили по стаканам. Кирстен, смакуя, пил его маленькими глотками.

— Эликсир жизни, — вздохнул он и потянулся за ветчиной. — Вы, обер-лейтенант, давно сбросили мундир?

Петро указал на свою трость, стоявшую в углу, и состроил печальную гримасу.

— Шальная пуля под Харьковом. Хорошо еще, что ногу не ампутировали…

Подполковник посмотрел на него с любопытством и спросил:

— Все время на Восточном фронте?

— Даже под Москвой… Глаза майора округлились.

— Это правда, обер-лейтенант?

— Этим не шутят.

— Но ведь там был сущий ад!

Петро внимательно посмотрел на майора. Неужели провоцирует? По виду человек простой, но кто его знает?

— А война вообще не рай! — посмотрел на подполковника, как бы ища поддержки. — Русским посчастливилось: зима и мороз нам помешали.

— Если бы не это, — подтвердил подполковник, — наши танки давно были бы на Урале. Но и сейчас не так уж и скверно. Мы обойдем Москву с фланга и утопим большевиков в Волге.

— За Сталинград! — предложил майор, разливая коньяк.

— За Сталинград! — поддержал Петро, поднимая стакан. — За Сталинград! — повторил. И до боли зримо представил себе бои в городе, обгорелые дома и солдат в продымленных гимнастерках, которые до последних сил удерживают каждый рубеж.

— Генерал Паулюс, — сказал майор, отрезая большой кусок колбасы, — пообещал фюреру через месяц устроить в Сталинграде парад. А генерал слов на ветер не бросает.

“Ваш Паулюс — обыкновеннейший трепач”, — подумал Петро, но сердце у него сжалось…

— У вас такой вид, обер-лейтенант, точно вы яд проглотили, — сказал подполковник.

— Плохо пошло, — щелкнул Петро по стакану. — Разрешите глоток пива, майор.

Пиво было далеко не первосортное, но холодное. Петро пил его с удовольствием, ощущая, как с каждым глотком остывает его разгоряченная голова. “Меньше эмоций! — думал он. — С волками жить — по-волчьи выть…”

— Надеюсь, господа, — сказал весело, — что ваши боевые машины примут участие в сталинградском параде!

— Если не опоздаем, — буркнул подполковник сердито.

— Дело в том, что нас только сейчас перебрасывают на восток, — объяснил майор.

— По-моему, наш поезд идет в Берлин, а это кажется, на западе, — простодушно заметил Петро.

Майор рассмеялся:

— Путь на восток не такой уж прямой, обер-лей­тенант. Порою необходима соответствующая подготовка.

Петро понял — это квартирьеры. Готовили переезд какой-то танковой части. Интересно!..

Ответил небрежно:

— Что ж, выпьем за то, чтобы вы не опоздали. Каждый немец должен внести свой вклад в нашу великую борьбу! Для такого случая у меня найдется… — полез в саквояж, — настоящий французский.

— Неужели? — жадно протянул руку майор. — Вы чародей, обер-лейтенант!

— Каждый творит чудеса в меру своих возможностей…

— Финансовых… — добавил майор. — За наши успехи, обер-лейтенант!

— Вы мне нравитесь, — неожиданно сказал подполковник, который до этого молчал, занятый своим стаканом. — Я чувствую, вы — подлинный ариец!

Петро почтительно склонил голову.

— Для меня, герр оберстлeйтенант, — сказал торжественно, — большая честь услышать это из уст столь заслуженного человека.

— Далеко едете, обер-лейтенант? — включился в разговор майор.

— В Бреслау.

— Жаль… У нас в Берлине несколько свободных часов. Можно было бы…

— Глупости, Кирстен, — махнул рукой подполковник, — неужели вы полагаете, что всем интересно знакомиться с вашей супругой и, — подчеркнул, — дочерью?

— Так вы не в Берлин? — спросил Петро с безразличным видом.

— Нам предстоит еще целую ночь трястись в поезде, — пожаловался майор. — До Гавра…

— Проклятая страна, — буркнул подполковник. — Кто это выдумал, будто французы галантный народ? Обыкновеннейшие свиньи.

— Не забывайте о француженках, Хауайс, — заметил майор. — Пикантные, скажу вам, есть штучки…

— Все равно свиньи, — с пьяным упрямством повторил подполковник. — И это не только мое мнение, Кирстен. Я повторяю слова самого фон Ауэрштедта. Вы это понимаете?

— Раз это сказал наш корпусной генерал, то мне остается только поднять руки. Тем более что тут нет малейшего противоречия. Ведь, — майор повернулся к Петру, — самая красивая француженка в то же время свинья. Не так ли?

Петро подлил коньяку и сказал:

— Я никогда не был во Франции, господа. Но слышал о ней много хорошего.

— Не верьте, — хмуро оборвал его подполков­ник. — Ложь! Что Гавр, что Ростов…

— Не могу согласиться с мнением господина оберстлeйтенанта. Русские кусаются сильнее.

— Это у вас чисто субъективное, — засмеялся майор, похлопав Петра по ноге.

— Тем более что русских ждет тот же конец, что и французов! Мы их, — подполковник сжал кулак, — вот так!.. Перемахнем через Волгу — и капут России! Для наших танков не существует преград. Я верю, наш корпус первым окажется на заволжских просторах!

— Я хотел бы служить под командованием господина оберстлeйтенанта, — патетически произнес Кирилюк. Он понимал, что его собеседники пьяны и порция грубой лести не помешает.

— Вот если бы все офицеры вермахта были такие, как вы, обер-лейтенант, — ответил тот, весьма польщенный. — За ваше здоровье!

Майор уже храпел в углу. Кирилюк закурил и вышел из купе.

Бывает же так — жалеешь, что выбросил деньги на лотерейный билет, а он вдруг выигрывает, да еще какой куш! Наверно, Кирилюк родился в рубашке. Впрочем, что рубашка!.. Вспомнил, как отец, рассказывая про одного проныру, который всегда счастливо выпутывался из различных передряг, развел руками и воскликнул: “Нет, он не в рубашке родился, а в драповом пальто!” “Так можно и про меня сказать, — подумал Петро, улыбаясь. — Черт подери, еще один такой случай — и я стану фаталистом”.

Шумело в голове. Петро зашел в туалет, умылся. Причесывая мокрые волосы, подвел итоги: танковый корпус, которым командует генерал фон Ауэрштедт, в ближайшее время перебрасывается из Нормандии на Сталинградский фронт. Выходит, у гитлеровцев не такие уж хорошие дела, если приходится снимать с Атлантического вала целый танковый корпус. А может, не один только корпус фон Ауэрштедта?.. Тревожила мысль: преступление — держать при себе такие важные данные. Но в конце концов он недолго задержится в Бреслау.

Оберстлeйтенант и майор спали. Кирилюк посмотрел на иссиня-красное лицо майора и вспомнил плакат первых дней войны, который предупреждал: “Болтун — находка для шпионов!” Что ж, совершенно верно; хорошо, если бы такие болваны, как эти квартирьеры, попадались ему почаще…

Вечером поезд прибыл в Бреслау. Попутчики еще спали, и Петро осторожно, чтобы не разбудить их, собрал вещи и вышел на перрон.

Ювелирный магазин Ганса Кремера считался одним из самых крупных и фешенебельных в Бреслау. Он занимал половину первого этажа нового дома на Фридрихштрассе — респектабельном бульваре в центре города. На этом бульваре да на прилегающих к нему нескольких улицах сосредоточена вся деловая жизнь города. Здесь находились банки, филиалы крупных берлинских и рурских фирм, всевозможные конторы и агентства, большие магазины.

По утрам улица кажется слепой — окна нижних этажей закрыты тяжелыми железными шторами. Их серый металл, серые плиты тротуара, серый асфальт проезжей части, хилые липы с желтой привянувшей листвой — все это создает атмосферу безжизненности. И ее не могут нарушить ни одинокие прохожие, ни дворники, подметающие холодный, мертвый камень. Но проходит несколько часов — и Фридрихштрассе не узнать: как будто бы и те же дома, и тротуары, и липы, однако все вокруг переливается яркими красками, витрины магазинов, за зеркальным стеклом которых стандартно-счастливо улыбаются манекены, приглашают заглянуть внутрь, золотом поблескивают вывески.

Петро шел медленно, опираясь на палку. Эту палку подарила ему Катруся перед самым отъездом. Отобрала противную палку, которую Богдан купил по дешевке на базаре, и вынесла эту — из красного дерева, инкрустированную серебром.

— Отцовская, — объяснила.

Петро посмотрел девушке в глаза и заметил что-то такое, чего раньше в них не было, — грусть, затаенную нежность.

— Не надо, — попробовал отказаться. — Это ведь память.

— Возьмите! — неожиданно рассердилась Катруся. — И не разговаривайте!

— Фью-ю-ю!.. — удивленно присвистнул Богдан. — Уж коль сестрица дарит Петру отцовскую палку, то, значит, в лесу медведь издох или…

— Замолчи! — процедила Катруся, покраснев.

Кирилюк взял палку и, опираясь на нее, прошелся по комнате. Богдан насмешливо следил за ним, и Петро заранее ждал какого-нибудь ехидного замечания друга. Ждать пришлось недолго.

— Такие батяры[46], прошу прощенья, — завел Бог­дан, — до войны гуляли по Студенческой. Одеты экстра-люкс, а в голове пусто. Пройдется такой тип несколько раз, подхватит какую-нибудь потаскушку и, простите…

— И тебе не стыдно? — вскочила Катруся. — И это называется брат — он погубит свою сестру. Знает ведь, что Петру такая палка просто необходима, а мелет, мелет… — Подошла к Петру, поправила на нем галстук. Глаза ее смотрели выжидающе, словно о чем-то спрашивали.

Он невольно сделал шаг в направлении Катруси, но тут снова загудел Богдан:

— Смотрю я на вас — и слов не нахожу. Если бы не знал сестрицу, то подумал бы — жених и невеста, а то и вовсе молодожены…

Катруся резко обернулась, как бы собираясь сказать что-то гневное, но вдруг оробела, смутилась, стала как будто даже меньше ростом. Устало махнула рукой и вышла на кухню.

— И с чего это она?! — удивился Богдан. Петро хотел было промолчать, но не смог сдержать раздражения.

— Что тебе от нее нужно?

Эта картина живо возникла в его памяти. И в поезде и сейчас его не оставляло чувство, что между ним и Катрусей что-то недоговорено. Вспоминал ее выжидающие, тревожные глаза и корил себя за то, что не нашел тогда слов, которые развеяли бы эту тревогу.

Задумавшись, Кирилюк столкнулся с пожилым че­ловеком в черном старомодном костюме. Старик разглядывал витрину с камуфляжными окороками и колбасами из папье-маше. Он гневно посмотрел на Петра, побагровел и, брызгая слюной, грубо выругался. Этот инцидент возвратил Петра к действительности.

Вспомнился Берлин, каким он сохранился в памяти с детства, когда прилавки гастрономических магазинов гнулись от настоящих окороков. Теперь крикливые витрины и золотые вывески вставали перед Кирилюком в их подлинном виде — обшарпанные, но принаряженные и чуть-чуть подновленные, чтобы как-нибудь скрыть их убогость.

Это развеселило Петра, и он уже совсем уверенно перешагнул через порог магазина Ганса Кремера. На вопрос, можно ли увидеть хозяина, отозвался старый, с морщинистым лицом приказчик. Он смерил посетителя с головы до ног хитрым взглядом маленьких водянистых глаз и ответил вопросом на вопрос:

— Господин хочет что-нибудь приобрести у нас? Для этого отнюдь не обязательно вызывать хозяина.

— А если я ничего не собираюсь покупать? — спросил Петро.

— Тогда тем более незачем хозяина тревожить, — огрызнулся приказчик. — Но может быть, господин просто ошибсяадресом?

— Вы хотите сказать, что я нахожусь не в магазине господина Ганса Кремера, — язвительно произнес Петро.

Это подействовало. Продавец что-то шепнул девушке, которая стояла рядом за прилавком, и юркнул в маленькую дверь. Прошло минут пять. Петру казалось, что портьера, прикрывавшая дверь, шевельнулась, точно кто-то подсматривал из-за нее. Еще через несколько минут явился приказчик и пригласил Кирилюка следовать за собой.

Они миновали загроможденный коридорчик, спустились по винтовой лестнице и очутились перед обитой железом дверью.

— Сюда, — сказал продавец.

Петро вошел в большой кабинет с зарешеченными окнами и массивными сейфами. Из-за письменного стола на него смотрел седой худенький человечек с усталым, бледным лицом. Не поднялся и не отве­тил на приветствие, а нетерпеливо постукивал пальцами по столу, всем своим видом показывая, что не имеет ни времени, ни желания вести пустые разговоры.

— Я привез письмо от вашего племянника Карла, — начал Петро, усаживаясь возле стола.

Ганс Кремер не проявил никакого интереса к словам посетителя. Петро не спеша вытащил конверт и подал его Кремеру.

Над содержанием письма думали долго вместе с Богданом и Зарембой, отклоняя вариант за вариантом, покамест, наконец, не остановились на немногословном деловом рекомендательном письме. Напечатали его на машинке. Подпись скопировал опытный гравер, который приготовил Петру и документы, — не какую-то там посредственную “липу”, а надежные, солидные документы, лучше даже настоящих, как уверял гравер.

Старик внимательно прочитал письмо, запрятал его в ящик стола. Петро внутренне напрягся: сейчас Кре­мер может задать один из тех вопросов, на которые он не сумеет ответить. Ведь Кирилюк и в глаза не видел этого племянника Карла, и старику легко будет уличить того, кто выдает себя за его приятеля. И все же он будет изворачиваться, как только сможет. В конце концов Герман Шпехт не такой уж и близкий друг этого юнца Карла Кремера, чтобы быть подробно осведомленным о его жизни. Если ювелир даже и заподозрит его, то не больше чем в мелком шантаже, а это не так уже страшно: уголовная полиция — не гестапо, он всегда успеет вовремя исчезнуть.

Ганс Кремер поднял на Кирилюка глаза, сухо сказал:

— Слушаю вас.

— Я думал, вам интересно будет побеседовать с человеком, который лишь вчера видел Карла…

— Вы думаете?.. — промямлил Кремер, но, должно быть, почувствовав, что хотя бы для приличия следует проявить какой-то интерес к родному племяннику, вяло спросил: — Как его дела?

— К сожалению, не блестящие. Я оставил его в Кракове. Карл заболел воспалением легких.

Кирилюку показалось, что в комнате кто-то вдруг начал пилить дрова. Иллюзия была настолько сильной, что он оглянулся, но, никого не увидев, понял: это смеется Кремер. Да, старик смеялся — с хрипом и дребезжанием; казалось, старая, ржавая пила врезалась в гнилое дерево.

— Ха-ха-ха… Этот шалопай уж всегда влипнет… Ха-ха… Я так и знал… Не одно, так другое… Однако почему он очутился в Кракове?

Ответ на этот вопрос был подробно продуман.

— Один из наших общих знакомых порекомендовал господину Кремеру встретиться со мной. Я тоже ювелир и помог ему провести одну интересную сделку. Он уже собрался ехать дальше, но вдруг заболел…

— И написал письмо, — продолжал Кремер, — рекомендуя вас как солидного человека, чуть ли не своего друга.

Сонные глаза старика моментально стали живыми и пронзительными. Кирилюк понял, что его первое впечатление о Кремере оказалось ошибочным: перед ним не утомленный жизнью, с притуплёнными рефлексами человек, а умный и энергичный делец, с которым не так-то просто меряться силами.

    Кремер продолжал:

— И вот вы являетесь с этим письмом ко мне, надеясь оду­рачить старого колпака…

— Что вы, господин Кремер! — вскричал Кири­люк. — Я только имел в виду…

— Меня не интересует, что вы имели в виду. Вам надо лишь знать, что рекомендацию этого сопляка, моего пле­мян­ни­ка, я вос­при­ни­маю лишь как анек­дот. Человек, который смог пус­тить по ветру такое наследство, какое оставил его отец, не име­ет права на доверие.

“Так вот в чем закавыка!” — подумал Петро. Он го­то­вился к нескольким вариантам встречи с Гансом Кремером, но такого предвидеть не мог. Придется перестраиваться на ходу — старик так легко не отделается от него.

Словно читая мысли Кирилюка, Ганс Кремер сказал:

— Вот так, молодой человек, — заглянул в ящик стола, ку­да спрятал рекомендательное письмо, — кажется, господин Гер­ман Шпехт. Я благодарен за то, что вы передали привет и письмо от моего племянника, но, к сожалению, дела…

Он приподнялся, давая понять, что разговор окончен.

— Минуточку, господин Кремер, — твердо ска­зал Гер­ман Шпехт. Уголки губ у него опустились, лицо приобрело уп­ря­мое выражение. — Я пришел к вам не затем, чтобы об­суж­дать характер и поведение вашего племянника. Меня привели дела. Я ювелир и хотел бы…

— Ювелир?.. — состроил гримасу Кремер. — Я не люб­лю шантажа и в случае чего могу вызвать полицию. Мне из­вест­ны все ювелиры Германии, но Германа Шпехта среди них не припоминаю.

— И все-таки он существует, — весело сказал Петро. Он ре­шил идти напролом. — Хотите вы того или нет, а существует и, надеюсь, всегда будет процветать!

— Но при чем тут я? — сухо спросил старик.

— Дело в том, что я решил установить с вами деловой контакт, — ответил Петро. — Вы меня устраиваете, господин Кремер. Вернее, не вы, а безупречная репутация вашей фирмы.

Лицо Кремера налилось кровью. Он хватал воздух раскрытым ртом, вытаращив глаза на гостя. На­конец овладел собою и сказал с иронической благожелательностью:

— Вы либо идиот, либо неопытный жулик. Идите, я не стану вызывать полицию…

Вместо ответа Петро вытащил из кармана коробочку и раскрыл ее перед самым носом Кремера.

Удар был рассчитан точно. Ювелир зажмурился, как от яркого света. Длинными бескровными пальцами схватил коробочку и чуть ли не ткнулся в нее но­сом. Не глядя, нащупал в ящике лупу и долго разглядывал небольшой камешек, поблескивавший на черном бархате. Нос у старика заострился, костлявые, царапающие пальцы дрожали, и весь он был похож на ястреба, который сейчас вцепится острыми когтями в жертву и примется клевать и рвать ее на части.

Наконец, сделав усилие, оторвался от бриллианта и поднял глаза на Петра. Вытер проступившую слезу белоснежным платком, закрыл коробочку и пододвинул ее к посетителю.

— Возьмите и больше никому не показывайте, — сказал равнодушно. — Краденое не покупаю…

Слова эти больно хлестнули Кирилюка, но он сдержался.

“О-о! — подумал Петро с уважением о хозяине. — А ты стреляный воробей!”

Медленно запрятал коробочку, вздохнул и поднялся.

— Что ж, я думал, мы найдем общий язык, господин Кремер, — произнес Петро спокойно. — Жаль… Мое почтение! — повернулся и направился к дверям, почти не сомневаясь, что ювелир сейчас остановит его, что все это игра, точно рассчитанная на несколько ходов вперед; партнер у него серьезный, и сейчас трудно предопределить результат поединка.

— Минуточку, господин Шпехт, — услышал Петро, берясь за ручку двери, — а чем вы можете доказать, что бриллиант принадлежит вам?

Петро усмехнулся: первый ход сделан правильно! Если бы он вскипел, заспорил — проиграл бы. Старик все равно не выпустит бриллианта из рук, он только хочет приобрести его за бесценок. Но теперь диктовать будет он, Герман Шпехт.

— Бриллиант — это пустяки, господин Кремер! — небрежно бросил Петро, возвращаясь. — У нашей фирмы значительно большие возможности… — Положив перед ювелиром документ сотрудника СД, он лицемерно вздохнул: — Но ведь вы несколько предвзято относитесь к нашим предложениям.

Этот документ был не очень высокого качества, и Петра предупредили, что им можно пользоваться лишь в крайних случаях. Но иного выхода не было. Кроме того, Петро знал: ювелир теперь думает только о бриллианте; вероятно, ему даже безразлично, краденый он или нет, и скорее всего в душе старик предпочитал бы, чтобы камень оказался краденым — все-таки меньше платить…

Кремер взглянул на документ и отодвинул его.

— Мы просто зря теряли время, господин Шпехт. Следовало начать с этого.

Петро спрятал документ в свой портфель.

— Как-то не подумал об этом. Ведь прежде всего я коммерсант.

— Ну, ну, — растянул свое длинное лицо в улыбке Кремер, но глаза оставались серьезными и сверлили Шпехта. — Приятно иметь дело с деловыми людьми. Вы хотите продать камень?

— Вы не ошиблись. — Петро снова выложил на стол коробочку.

Ювелир взвесил бриллиант.

— Восемь с половиной каратов.

Капнул на камень кислотой. Причмокнул бескровными губами и сухо сказал:

— Он стоит сорок тысяч марок. Могу предложить тридцать пять.

“Начинает приблизительно с половины цены”, — прикинул Петро и скучным голосом сказал:

— Вы же сами только что сказали, что любите иметь дело с деловыми людьми. За кого вы меня принимаете?

— Сколько же вы хотите? — спросил старик, привстав с места.

— Бриллиант стоит более восьмидесяти тысяч, коллега. Семьдесят пять мне заплатят с закрытыми глазами.

Ювелир опустился на стул.

— Да, вы знаете подлинную цену, — сказал с ува­жением. — Но сейчас война… Люди хотят покупать колбасу, а не бриллианты.

— Разница между ограниченным человеком и умным, — поднял брови Петро, — в том и состоит, что умный знает, когда покупать колбасу, а когда бриллианты. И лучше всех должны это знать мы, немцы, которые уже пережили одну послевоенную инфляцию. Сколько выиграли тогда те, кто вложил деньги в драгоценности? Вы знаете это лучше меня, господин Кремер.

— Не те времена, не те времена! — возразил юве­лир. — Доблестная немецкая армия одерживает победу за победой.

— Учитывая именно это, — прервал хозяина Петро, — а также то, что это наша первая сделка, я возьму с вас всего семьдесят тысяч и лишь треть — в твердой валюте. Имею в виду доллары и фунты.

Ювелир скрипуче засмеялся.

— Доллары и фунты!.. Ха-ха… Валюта… Где же вы возьмете сейчас валюту?

— Ладно, двадцать процентов валютой, — вздохнул Петро. — И это мое последнее слово!

Ганс Кремер забегал по кабинету. Передвигался он необыкновенно легко — заложив руки за спину, задрав голову и немного подпрыгивая. Казалось, юве­лир забыл про торговлю, про бриллиант и про посетителя. Молча попрыгав, сел на стул напротив гостя, уставился на него неподвижным взглядом бесцветных, почти белых глаз.

Петро выдержал этот тяжелый, неприятный взгляд. Кремер облизнул сухие губы и глубоко, с присвистом вздохнул:

— Хорошо… Пусть будет по-вашему… Так и быть, поскольку это наша первая операция…

— Первая или последняя, — ответил Петро, — какое это имеет значение? Я не позволю обирать себя никому — невзирая ни на возраст, ни на авторитет фирмы.

— Вы мне нравитесь, молодой человек, — засмеялся Кремер. — У вас настоящая деловая хватка.

— Немецкая, — поправил его Петро.

— Совершенно верно! — подхватил ювелир. — Полагаю, что, кроме этого камня, у вас найдется еще кое-что?

— Может быть, и найдется… — начал Петро.

Но Кремер не дал ему договорить. Опустив подбородок на свои белые руки, он начал монотонно:

— Мы живем в очень ответственный для немецкого народа период, господин Шпехт. Я имею в виду не только наши военные дела, но и, так сказать, ситуацию экономическую и торговую. В результате победного наступления наших войск происходит кое-какое перемещение ценностей. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду? С Востока на Запад!.. К сожалению, поток этих ценностей похож на жалкий ручеек, а он должен стать полноводной рекой. Конечно, отчасти виновата наша администрация, которая, я бы сказал, примитивно регламентирует деловую инициативу на невозделанной ниве. Все это приводит к тому, что значительная часть ценностей, захваченных нашими людьми на Востоке, оседает на месте, а это — я не боюсь громких слов — преступление перед нацией! — На миг остановился, пошевелил губами. Затем многозначительно изрек: — И каждый порядочный немец-патриот должен приложить максимум усилий, чтобы помочь нашей державе в деле перемещения ценностей и тем самым укрепить великую Германию!

“Ишь, какую идеологию подвел! — усмехнулся про себя Петро. — Вот что значит коммерсант! Ведь знает, негодяй, откуда берется это золото! И глазом не моргнул…”

— Вы совершенно правы, — воспользовался Петро секундной паузой, — говоря о временных э-э… непорядках в операциях с драгоценностями. Отдельные наши чиновники не понимают той простой истины, что карман немецкого коммерсанта есть в то же время и карман государства.

— О-о! Как справедливо сказано! — Кремер многозначительно поднял палец.

“Тебе только дай, сам черт потом не вырвет”, — подумал Петро и продолжал:

— Именно это я и хотел подчеркнуть перед тем, как условиться о продаже еще некоторых драгоценностей. Вовсе не нужно, чтобы чинуши узнали о характере наших с вами сделок. Это было бы невыгодно ни мне, ни вам…

Кремер стал совсем другим — теперь он был похож на прекрасно выдрессированную легавую, которая почуяла запах дичи и сделала стойку. Ноздри старика раздувались, в глазах замигали хищные огоньки. Ювелир потер руки и сладким тоном сказал:

— Это изъятое на Востоке золото там, на месте, очень дешево. Надеюсь, вы не станете требовать от старого и бедного ювелира слишком много за него? К тому же секретность сделок…

“Сквалыга!” — подумал Петро. Ему давно уже надоел этот разговор, противно было не только торговаться, даже глядеть на Кремера. Но поддаваться было нельзя — старый пройдоха быстро скрутил бы его в бараний рог.

— В конце концов меня мало беспокоит, будете ли вы афишировать наши сделки или нет. Просто это может повлиять на их дальнейший ход. И вообще такого рода делам реклама только вредит.

— Ха-ха… — проскрипел ювелир. — Я давно уже понял вас, молодой человек. Короче — мы достигнем согласия, если моя фирма получит тридцать процентов скидки от оптовой цены.

— Что?! — возмущенно поднял брови Петро.

— Фирма имеет слишком хорошую репутацию, чтобы рисковать ради какой-то мелочи.

— И пятнадцати процентов будет даже слишком много, господин Кремер. Кроме того, я помню ваши слова о том, что каждый порядочный немец…

— Двадцать пять… — замахал руками ювелир.

— Двадцать — мое последнее слово!

— Ладно. — Старик обошел вокруг стола, сел на свое место. — Но при условии, что товар удовлетворит нас.

— Я не собираюсь навязывать вам всякий хлам. Вы можете приобретать лишь то, что будет устраивать фирму.

— Когда я увижу товар?

— Хоть сейчас, — похлопал Петро по небольшому кожаному саквояжу.

— Как! — подскочил ювелир. — Вы носите драгоценности с собой? В такое тревожное время?..

— Именно поэтому, — улыбнулся Петро. Он вытащил из саквояжа шкатулку, искоса наблюдая за тем, как руки старика потянулись к ней. — Я знаю, вас трудно удивить, но кое-что тут есть…

Кремер склонился над шкатулкой. Долго рассматривал драгоценности. И когда, наконец, нашел в себе силы оторваться от шкатулки, то с уважением уставился на гостя и сказал:

— Воистину вы явились сюда из волшебной сказки, молодой человек!

— Я давно уже вышел из детского возраста, но даже в те далекие годы не увлекался сказками, — улыбнулся Петро. — Меня интересуют деньги!

— Оптом? — спросил ювелир.

Петро кивнул.

Прошло по крайней мере три часа, пока они достигли согласия. Кремер торговался за каждую марку, бегал по кабинету, хватался за голову и совсем заморочил Петра, который представлял себе владельца солидной фирмы респектабельным человеком. Все же каждый остался доволен заключенной сделкой. Петро радовался тому, что он выручил много больше, чем предполагал Заремба; Кремер же был счастлив, что в нынешние тревожные времена ему удалось так выгодно вложить деньги: что ни говори, а золото всегда остается золотом!

— Надеюсь, — сощурил глаза ювелир, — вы понимаете, что сразу рассчитаться фирма не сможет. Во всем городе не найдется сейчас коммерсанта, который смог бы сразу оплатить все это наличными. Могу предложить треть деньгами, остальные — надежными гарантированными векселями.

— Я деловой человек, господин Кремер, — возразил Петро, — для предстоящих сделок мне нужны деньги. Простите, но там, где я работаю, ваши векселя стоят не больше, чем мыльный пузырь. — Ювелир сделал вид, что обиделся, но Петро не обратил на это внимания. — Да, мыльный пузырь… И не забудьте, мы условились — двадцать процентов валютой.

— Этот человек заставит вылететь в трубу, — состроил гримасу ювелир. — Но все же вам придется немного подождать. Деньги на улице не валяются.

— Сколько?

— Около недели.

Увидев, как недовольно поморщился клиент, хозяин сочувственно произнес:

— Я вас понимаю: в чужом городе… скверная гостиница… одиночество… Вот что, — предложил он, подумав немного. — Не лучше ли вам поселиться у меня на это время? Во всем доме — лишь я, дочь и экономка. Надеюсь, вы понравитесь моей Лотте…

Петро даже заерзал на стуле — он и не мечтал, что ему так повезет. Но сразу согласиться было бы неосмотрительно.

Кремер по-своему понял колебания гостя: наверно, не хочет связывать руки, будет зондировать почву у других ювелиров. Но не такой он дурак, Кремер, чтобы упустить саквояж с драгоценностями! Ювелир нажал на кнопку звонка и, когда в дверях появился приказчик с маленькими хитрыми глазками, приказал:

— Вызовите такси. И предупредите фрау Лотту, что мы едем домой. За вашим багажом потом пошлем шофера, — бросил он Петру таким тоном, словно у них все давно уже было решено.

Петро поднялся и покорно склонил голову.

— Мне не хотелось бы обременять вас своей особой, но, — развел руками, — больше ничего не остается, как с благодарностью принять ваше любезное приглашение.

— Поехали, — потянулся Кремер за старомодным черным котелком. — Сегодня я имею право немного развлечься.

В тот вечер Харнак был в хорошем настроении. “Наконец пан Сливинский устроился на работу по специальности!” — хохотал он.

Модест Сливинский немного злился на гауптштурмфюрера, но не мог с ним не согласиться: этот чертов гестаповец был прав. Тем более что поручение, полученное от Менцеля, в глубине души нравилось ему, даже льстило его самолюбию. Он чувствовал себя как актер, который получил, наконец, роль, о которой давно мечтал, роль, для которой все готово и продумано — мизансцены, паузы, даже отдельные интонации, но никто этого не подозревает, — и он удивляет всех неким гениальным экспромтом.

“Трудно, но попробуем…” — ответил он тогда Менцелю, уверенный в том, что для него это поручение в самый раз. Но почему же не покуражиться малость перед этим откормленным немцем! Во всяком случае, это поднимает тебя даже в собственных глазах, придает солидность и вес. Вот только этот Харнак! Пан Модест все время видит смешинку в его глазах, как будто проклятый гауптштурмфюрер заглянул ему в душу и прочитал самые сокровенные мысли. Однако это уж слишком: “Устроился на работу…” Свинья этот Харнак, не может без своих вульгарных шуто­чек. Больше того, неблагодарная свинья — ведь всегда расплачивается он, Модест Сливинский, а напоить Харнака не так уж и просто.

Пан Модест не знал, что эту “работу” придумал для него сам Харнак.

Перед этим гауптштурмфюрер долго спорил с Менцелем. Шеф гестапо был сторонником кардинальных действий. Узнав, кем в действительности оказался скромный газетный корректор Заремба, шеф поднял на ноги всю свою агентуру, но добился очень немногого. Было установлено, что Заремба — старый холостяк, жил замкнуто, домой возвращался поздно и почти никого не принимал в своей квартире. Иногда его видели с соседкой, некоей Марией Харчук — молодой и красивой женщиной, вдовой довольно видного коммуниста, который погиб в первые дни войны. “При Советах”, рассказывал один из соседей, бывший мелкий лавочник, муж Марии Харчук работал то ли в обкоме партии, то ли в профсоюзах.

Менцель хотел немедленно арестовать Марию Хар­чук. Он считал, что молодая женщина не выдержит “физических методов допроса”, как он любил выражаться, и расскажет все, что знает. Харнак приложил немало усилий, чтобы убедить шефа гестапо не делать этого.

— Ваш план всегда можно осуществить, штан­дартенфюрер. — Эта фрау Харчук от нас не убежит. Но представьте себе на минуту, что она ничего не ска­жет… К сожалению, тут это уже стало системой… На свете будет меньше одной красивой женщиной. А нам какая польза? Опять начинай сначала?.. Давайте попробуем другой вариант, который, я уверен, гораздо надежнее. Надо завоевать ее сердце, шеф. Это будет не так трудно — ведь женщина в известном возрасте особенно жаждет любви…

— Но кто же способен сыграть эту роль возлюбленного? — все еще не хотел сдаваться Менцель.

— Вы удивляете меня, шеф, — позволил себе фамильярность Харнак. — Конечно, Модест Сливинский!

Менцель на мгновенье задумался. Хлопнул по столу мясистой ладонью и затрясся от беззвучного смеха.

— Ей-богу, замечательная мысль, Вилли! Более подходящего, чем этот надутый индюк, не найти.

Увидев Марию Харчук издали, Модест Сливинский откровенно обрадовался. Роскошная женщина! Какие формы! Полные плечи и красивая головка, украшенная тяжелой, туго заплетенной косой.

“Полное сочетание приятного с полезным!..” — подумал пан Модест, провожая ее взглядом.

Если бы еще не Харнак, то было бы “вшистко в пожонтку”[47] . (Модест Сливинский, хотя и считался одним из столпов украинского национализма, любил по старой привычке блеснуть польским выражением, считая это признаком высокой интеллигентности.) Этот гестаповец, особенно когда напьется до положения риз, становится ужасно циничным. Что он только мелет! Пан Модест притворился, что не расслышал слов гауптштурмфюрера, по тот с пьяным упрямством повторил вопрос насчет “работы по специальности” и еще добавил:

— Пан Модест не надорвался на той работе? Ха-ха-ха… Это очень опасно, мой милый друг…

“Циник, — с омерзением подумал Модест Сливинский. — Циник и пошляк…”

— Вижу по глазам, что вы думаете сейчас обо мне, — продолжал Харнак. — Дескать, какой циник. Ну скажите, не так ли?.. Ну, честно, так думаете?.. Не хотите признаться, черт с вами. Я уверен — думаете… Да, согласен, я — циник… А вы вдвойне! Смотрите на женщину влюбленными глазами, а готовы послать ее на виселицу. Так кто из нас циник?

— Зачем же так… — пан Модест запнулся, подыскивая слово, — заострять? Не в этом же суть!

— А в чем? Откройте мне эту тайну. Обоснуйте ее философски. Ха-ха-ха… Это будет новое слово в философии. Вы слышали о философии подлости, пан Модест?

— Не понимаю вас, — насупился Сливинский. — Я имею в виду те высокие интересы, которые мы отстаиваем вместе с вами. Ради них можно покривить и своими чувствами.

— И вы считаете, что это не подлость? — не унимался окончательно опьяневший Харнак.

— Это тактика, герр гауптштурмфюрер, — нашел себе оправдание Сливинский, — тактика, которую выдумали задолго до нас.

— Вы гениальный человек! — ухмыльнулся Хар­нак. — Налейте мне коньяку, непризнанный гений!

Они сидели в квартире Модеста Сливинского и доканчивали уже вторую бутылку. Харнак, узнав о коньячных запасах короля “черного рынка”, зачастил к нему. Сливинский не возражал: на бутылку–другую он всегда найдет деньги, а дружеские взаимоотношения с гауптштурмфюрером с лихвой окупят и не такие расходы.

“Непризнанный гений!” Харнак и не знал, что задел больную струну пана Модеста. Он, почти министр и чуть ли не вельможный магнат, вынужден собственноручно наливать коньяк какому-то паршивому гестаповцу. Вот почему его вдруг так задели слова немца. Он гневно сверкнул глазами и резко сказал:

— Наливайте сами, если хотите! Мне надоело хлестать с вами коньяк!

Сказал — и испугался: с огнем все же не шутят. Но Харнак лишь захохотал в ответ:

— Вам не удастся сегодня вывести меня из равновесия, пан Сливинский. У меня хорошее настроение, и я не стану обращать внимание на вашу неучтивость, хотя на всякий случай вам невредно поостеречься…

Но Сливинский уже спохватился.

— Я имел в виду предложить вам кофе, — угодливо улыбнулся. — Кофе с коньяком…

— Эх и хитрый же вы! — погрозил пальцем Харнак. — Ну да ладно! Расскажите лучше, как у вас дела с этой коммунизированной феминой [48] .

План знакомства Сливинского с Марией Харчук был детально разработан в гестапо. Собственно, ничего нового не придумали, да и к чему сушить себе голову, когда есть давно уже проверенные варианты, которые при участии опытных исполнителей всегда звучат свежо и убедительно.

…Мария Харчук возвращалась с работы. Работала в типографии во второй смене. Давно уже наступил комендантский час, и на улицах было безлюдно: лишь в центре патруль проверил ее пропуск. Шла, углубившись в безутешные мысли. Не так давно ей сообщили: Заремба вынужден перейти на нелегальное положение, и ей временно следует приостановить все отношения с членами организации. Приказ был суровый: запрещено было даже здороваться с товарищами по подполью при случайных встречах на улице.

Марию эта новость ошеломила. Надо было поставить точку на всем, что заполняло ее жизнь, придавало силы. Понимала — так надо, но разве легко с этим мириться? Выходит, уже не она, возвращаясь ночью с работы, будет расклеивать на стенах листовки, а кто-то другой. И какая-нибудь другая женщина возьмет корзинку и пойдет в лес будто бы за грибами, чтобы передать леснику аккуратно свернутую в трубочку бумажку с зашифрованным донесением.

Как часто думала она о дальнейшем пути этой бумажной трубочки — из рук в руки, вплоть до партизанского отряда! А там радист склонится над рацией. Ту-ту-ту!.. Полетели переданные в эфир цифры за сотни километров, а где-то там, за линией фронта, генерал, изучая свежие данные, может, помянет ее теплым словом… Он не знает ее, но все равно помянет, ведь обязан же он думать о ней и о тех многих других, благодаря которым бумажная трубочка легла расшифрованным донесением на его стол.

Задумавшись, Мария и не заметила, как с теневой стороны улицы наперерез ей направились двое мужчин.

— Минуточку, пани, — остановили они ее. — Не скажете ли, который час?

Мария остановилась, взглянула на циферблат. Двое подошли вплотную.

— Хороши часики, — схватил ее за руку один из них. — Подари мне, красавица!

— Что вам нужно? — испугалась Мария. — Я буду кричать.

— Спокойно! — пригрозил ножом второй и, обдав винным перегаром, грубо положил ей руку на плечо. — И платье ничего… А ну-ка снимай!

Мария хотела закричать, но перехватило дыхание. В каком-то отчаянии, едва соображая, что делает, она изо всех сил ударила в грудь пытавшегося снять с ее руки часы и побежала. Но второй подставил ногу, и Мария упала, больно ударившись головой о каменные плиты тротуара. От боли и страха она закричала. Кричала без надежды на помощь — патрули здесь бывают редко, а кто другой рискнет высунуть нос на улицу после комендантского часа?

— Замолчи! — Грабитель замахнулся ножом. — Жить надоело?

Мария зажмурила глаза. Вот он, конец… Только бы скорее!..

“Беги, Курносый!” — послышался вдруг испуганный возглас. Она открыла глаза. Возле нее еще стоял грабитель с занесенным ножом, другой исчез, но в это время чья-то длинная тень метнулась из ворот. Человек отвел руку с ножом и ударил грабителя с такой силой, что тот едва устоял. “Беги, Курносый!” — вновь донеслось издали, и грабитель, бросив нож, побежал, петляя между каштанами.

Человек склонился над Марией и помог ей подняться.

— Вас не ранили? Кажется, все в порядке.

У Марии от испуга стучали зубы. Человек снял с себя пиджак, накинул ей на плечи. Наконец она пришла в себя и сказала дрожащим голосом:

— Спасибо, я уже не думала, что останусь в жи­вых…

— Что вы! — улыбнулся незнакомец. — Вам еще жить и жить!..

— Не знаю, как вас и благодарить. Вы спасли меня.

— Так уж и спас. Скорее всего ограбили бы — и все…

Мария внимательно посмотрела на своего спасителя. Высокий, с пышной, чуть тронутой сединой шевелюрой, с тонкими чертами лица, он казался ей в эту минуту воплощением благородства.

— Вы полагаете? — Она покачала головой, хотя понимала, что незнакомец, вероятно, прав, но ей неприятно было думать, что она так перепугалась из-за каких-то там часиков и платья.

— Впрочем, кто знает… — произнес незнакомец, подбирая с земли нож. Внимательно осмотрел его и спрятал в карман.

Мария с восхищением взглянула на него и подумала: “А он настоящий мужчина!”

— Вы домой? У вас пропуск? — спросил чело­век. — Разрешите вас проводить? Кстати, давайте знакомиться. Модест Яблонский, инженер.

Пану Сливинскому, конечно, не к чему было называть свою настоящую фамилию. Он шел рядом с Марией, поглядывая на нее и ласково улыбаясь.

Мария никогда не признавала уличных знакомств, а теперь вообще имела право поддерживать отношения лишь с близкими и проверенными людьми, но это был необычный случай, и она, подав руку, назвала себя.

Пан Модест рассказывал о грабежах в городе, но Мария через силу слушала его. В голове гудело: видимо, она сильно ушиблась, когда упала. Скорее бы домой! Не помнила, как добрела до дома, еще раз поблагодарила пана Модеста, но тут силы оставили ее — она покачнулась и упала.

“Немного переиграли, черти… — подумал пан Мо­дест. — Но это на пользу”.

Он подбежал к колонке, намочил платок, приложил его ко лбу женщины. Мария пришла в себя.

— В какой квартире вы живете?

— Я сама… — Мария попыталась подняться, но ноги не слушались.

— Я спрашиваю, в какой квартире? — раздраженно повторил пан Модест.

Мария протянула ему сумочку.

— Там ключи, — прошептала. — В девятой… На третьем этаже.

Сливинский помог женщине подняться на третий этаж.

— Я сама… — начала было Мария, но Модест уже успел отворить дверь, зажег спичку и, отыскав в передней выключатель, включил свет.

— Дома кто-нибудь есть? — спросил он деловито.

Мария ответила, что живет одна.

Модест сделал озабоченное лицо и сказал:

— Боюсь, как бы у вас не было сотрясения мозга. Немедленно укладывайтесь — необходим полный покой. К сожалению, я тороплюсь… Утром приведу врача.

Мария не успела возразить, как уже щелкнул замок в передней. Тишина… Лишь стучит в висках… Боль такая, что кажется, искры сыплются из глаз, мириады ослепительных, жалящих искр. Мария упала на диван, обхватила руками голову и застонала.

Модест Сливинский, насвистывая, возвращался к себе домой. Все прошло как нельзя лучше. Ключ он захватил с собой (всегда можно объяснить это рассеянностью). Утром приведет врача — и узелок, так сказать, начнет затягиваться. “Теперь ты, птенчик, не упорхнешь”, — напевал пан Модест, чрезвычайно довольный собой. Что ни говори, а с женщинами он обращаться умеет! Вспомнил, как тепло и благодарно посмотрела на него Мария, когда он прощался с ней, и в предвкушении предстоящих успехов потер руки.

Врач признал легкое сотрясение мозга и запретил Марии вставать с кровати. Как-то уж так случилось, что Модест взял на себя заботы о больной. Позвонил в типографию, съездил на “черный рынок” и вернулся на Джерельную, где жила Мария, со скромными дарами: немного масла и белого хлеба, полкилограмма сахару, чаю на несколько заварок и круг колбасы. Увидев, как больная широко раскрыла глаза, сам себя похвалил. Главное — не переиграть. Ведь Модест мог бы приволочь целую кучу различных деликатесов, фрукты и даже апельсины, но и масло с колбасой многим казались вещами недосягаемыми — еще надо было объяснить, как удалось все это раздобыть.

— Нам посчастливилось, — сказал Модест, положив на стол свертки с продуктами. — Как раз вчера мне удалось выгодно продать какому-то спекулянту картину.

Мария прикрыла глаза рукой, чтобы они не выдали ее. Что бы она делала без Модеста Владимировича? В доме несколько картофелин и кусок черного хлеба — даже стыдно перед посторонними. Но пан Модест отлично все понимал.

— Теперь многие живут впроголодь, — продолжал он, и Мария с удовольствием слушала речи своего нового приятеля, благородного и такого тактичного. — Каждый перебивается, как может. Конечно, дело не в колбасе, хотя, — он бросил взгляд на свертки, — и без нее трудно. Признаться, люблю, грешный, поесть… Впрочем, ремень приходится затягивать не только мне одному. Такой войны еще никто никогда не переживал, и жаловаться на недостаток продовольствия было бы безумием.

Пан Модест смотрел на Марию своими выразительными черными глазами. Сейчас он сам верил в то, что говорил. Так нередко бывало с ним: сначала смеется в душе над своими словами, но постепенно распаляется, увлекается собственным красноречием и начинает верить в то, что говорит. Сливинский даже встал и в возбуждении зашагал по комнате.

— Да, безумием! — повторил он с пафосом. — Главное — выйти чистым из этой войны. Я имею в виду не то, что будут говорить о тебе, хоть и этого не сбросишь со счетов, а чтобы сам ты себя ничем не мог упрекнуть. Вот что важно! Чтобы можно было прямо смотреть людям в глаза, чтобы, когда возвратятся, наконец, наши, мог приветствовать их с открытой душой! Хотя, простите, — умело осекся, — не обращайте внимания на мою болтовню. Иногда меня что-то кольнет — и порю всякий вздор. Понимаете, все время душевное одиночество, не с кем поговорить… Извините и не обращайте внимания.

— Говорите, — подняла на него глаза Мария. — Вы так хорошо сказали, что я едва не заплакала.

— Что говорить! — махнул рукой Сливинский, а сам подумал: “На сегодня хватит, как бы не переборщить”. И оборвал разговор, заметив: — Легко слово молвится, да не скоро дело делается…

Принес чайник, налил Марии большую кружку. Поднимаясь с подушки, она нечаянно чуть оголила плечо. Покраснела, как девчонка, — ей почему-то все время было стыдно под внимательным взглядом пана Модеста. Мария сердилась на себя за то, что так опрометчиво впустила в свой дом совершенно незнакомого человека, но в то же время не хотела, чтобы он исчез. “Увлеклась, словно гимназистка, — бичевала она себя, но тут же находила оправдание: — Однако было бы просто неучтиво выпроводить его”.

Вновь и вновь вспоминала, как смело кинулся Мо­дест Владимирович на вооруженного ножом бандита. Такой человек не может быть плохим. Правда, есть в нем что-то неприятное. Но что? Может быть, он чуточку сладковатый, что ли? Но нет, ей это просто кажется. Разве можно путать притворство с подлинным уважением? Да и как ему иначе себя держать с женщиной, оказавшейся в такой беде? Ее растрогало, что он такой деликатный: заметил, как она смутилась, когда сползло одеяло, и сразу отвернулся.

— Вы где-нибудь работаете? — спросила его вдруг Мария.

Насупился, махнул рукой.

— Предпочитаю дома сидеть. Когда-то я хорошо зарабатывал и, будучи любителем живописи, покупал картины. Постепенно составилась неплохая коллекция. Теперь приходится ее разорять, отрывая каждый раз кусок от сердца. — Вздохнул. — Хлеб насущный всем есть нужно…

— Но ведь можно было как-то устроиться.

— Это не для меня, — ответил серьезно. — Я инженер, как говорят, путный. — И бросив на Марию внимательный взгляд, добавил: — Мне размениваться на мелочи вроде бы неприлично.

“Так вот ты какой!” — обрадовалась Мария, а сама зевнула, как бы давая понять, что хочет спать. Модест сразу же встал со своего места.

— Разрешите завтра заглянуть? Если, конечно, я не обременяю вас своим присутствием? — Пан Мо­дест поставил вопрос так, что трудно было отказать. И ключ он опять “забыл” возвратить…

Обо всем этом Сливинский коротко рассказал Харнаку. Гауптштурмфюрер лениво потягивал коньяк, наблюдая за паном Модестом из-под полуопущенных ресниц.

— Да, вам придется поморочить себе голову, — резюмировал. — Только запомните: тянуть нельзя. Вчера в городе опять появились большевистские листовки.

— Не беспокойтесь, мы вытянем из нее все, что она знает и чего не знает. За успех! — поднял рюмку Модест Сливинский.

Ганс Кремер любил свой дом. У каждого по-разному проявляется эта любовь: один любит собирать книги и уставляет ими все стены; другой ежедневно натирает пол до зеркального блеска; третий без конца переставляет мебель; четвертый не ходит в пивную, а сидит с кружкой дома в кругу семьи. Ганс Кремер любил украшать свой дом коврами. Все комнаты его двухэтажного особняка были увешаны и устланы коврами — персидскими, бухарскими, кавказскими, китайскими… Места не хватило, и ковры украсили коридоры. Даже на балконе лежала какая-то вычурно-фантастическая циновка.

— Думаю, у меня одна из лучших в Германии коллекция ковров, — похвастал ювелир, когда они со Шпехтом зашли в роскошно обставленную гостиную. — Кстати говоря, если попадется что-нибудь оригинальное, имейте в виду.

Кремер заглянул в холл.

— Лотта! — позвал. — Вечно эта девчонка куда-то исчезает.

Петро посмотрел на старика и подумал, что “девчонке”, вероятно, за сорок. Старик успел предупредить, что она осталась вдовой, и ему рисовалась жирная, с мясистым лицом и тяжелой походкой немка. Тем приятнее он был удивлен, когда увидел в дверях гостиной миниатюрную женщину, коротко подстриженную под мальчика, с мелкими, но правильными чертами лица и яркими пухленькими губками.

Лотта посмотрела на гостя откровенно любопытным взором. Видимо, он понравился ей, так как она приветливо улыбнулась и звонким голоском произнесла:

— Рада приветствовать вас, господин Шпехт, в нашей скромной хижине. Надеюсь, вам здесь не будет скучно! — Игриво опустила ресницы и объяснила: — Иногда у нас собирается приятная компания.

Петро поклонился.

— Уверен, что вес компании, даже самые приятные, можно с радостью променять па ваше общество, — отважился он на тяжеловатый комплимент.

Фрау Лотта бросила на него игривый взгляд.

“А вы мне нравитесь”, — можно было прочитать в ее взоре. Действительно, этот Шпехт недурен собою: не очень высок, но строен, с открытым лицом и презрительно-горделивой морщинкой между тонкими бровями. С характером мальчик!

— Обед через полчаса, — предупредил Кремер. — А сейчас я покажу вам вашу комнату.

Они поднялись на второй этаж. Комната с ковром во весь пол выходила окнами в сад. В одно из них заглядывала большая старая груша, осыпанная золотистыми плодами.

— Чудесно! — воскликнул Петро. — После гостиницы это кажется настоящим раем.

— А вот и райская деталь, — сказал ювелир, приподнимая висевший на стене ковер. — Видите: сейф надежный и хорошо замаскированный. Возьмите ключ. Есть, правда, дубликат, но вы можете быть уверены…

— Как вам не стыдно, господин Кремер! — обиделся Петро. — Ведь это не последняя наша встреча.

Стол был богато сервирован, но обед разочаровал Петра. Хлебая жидкий перловый суп, Кремер разглагольствовал о трудных для немецкой нации временах и о долге каждого внести свой вклад в дело героической борьбы. Произнося эти вычитанные из газетных статей слова, он аккуратно разрезал небольшой кусок мяса на миниатюрные доли и долго, старательно жевал их.

Петро, следуя примеру хозяина, тоже долго возился с куском мяса, который легко мог бы проглотить сразу. Вдруг он заметил, что Лотта подает ему какие-то знаки. Сразу не понял ее и лишь потом догадался — она рекомендовала ему не обращать внимания на болтовню старика.

После обеда Кремер попросил прощения у гостя и ушел к себе: он привык в этот час отдыхать. Лотта заговорщически подмигнула Петру и подала знак следовать за ней.

— Теперь мы пообедаем, — сказала, пропуская его в небольшую комнату. На столике стояли бутылки рейнвейна, на горячей сковороде шипели настоящие бифштексы. — У отца причуда, — объяснила Лотта, — афишировать, что мы довольствуемся лишь нормированными продуктами. Тот обед, вероятно, лишь раздразнил ваш аппетит… Не стесняйтесь, ешьте.

Она подала ему бифштекс, налила в бокалы золотистого вина.

— За что мы выпьем?

— За вас! — Петро поднял бокал. — За очаровательную фрау Лотту!

— И вам не стыдно? — погрозила пальчиком Лотта. — Вы же вовсе так не думаете…

“А сама требуешь заверений в этом”, — засмеялся в душе Петро. Эта игра немного забавляла его. Дочь хозяина привлекала непосредственностью, живостью характера. Казалось, какой-то чертенок вселился в эту коротко остриженную особу, руководил ее поведением, выглядывал сквозь широко поставленные глаза. Петро нисколько бы не удивился, если бы Лотта вдруг вздумала показать ему язык, а затем продолжала бы разговор как ни в чем не бывало.

После обеда они пили вино. Лотта рассказывала гостю о новых кинофильмах. Она уселась в кресло совсем по-домашнему, поджав под себя ноги.

Петро подошел к окну. Лотта включила приемник. Диктор бодрым голосом рассказывал об успехах гитлеровских дивизий под Сталинградом. Резким движением женщина выдернула штепсель из розетки.

— Не могу, — сказала она, и в голосе ее Петро почувствовал слезы. — Война… война… Скажите, когда это кончится?

Она сжала виски тонкими пальцами, унизанными кольцами, и смотрела на Петра жалобно, чуть ли не плача.

Петро вспомнил рассказ Кремера. Муж Лотты, физик, подававший большие надежды, погиб в Берлине в первые месяцы войны во время бомбежки. “У каждого свое, — подумал он. — Эта маленькая симпатичная немка ненавидит войну, как все женщины”. Ему стало жаль се, но сказал он совсем не то, что хотел, внутренне краснея за выдавленные им из себя фальшивые, напыщенные слова:

— Война принесет нам, фрау Лотта, невиданное процветание. Лучшие люди Германии всегда мечтали об этом, и мы счастливы, что на нашу долю выпало осуществить их мечты.

— И вам нравится ходить с этой палкой? — кивнула фрау Лотта на Катрусин подарок.

— Потери неминуемы, — тянул свое гость. — Но это ничего не стоит по сравнению с тем, что мы при­обретем.

— С вами невозможно разговаривать. — Хозяйка безнадежно махнула рукой. — Все мужчины Германии точно обезумели — война, оружие, кровь… А мне ничего не надо… У меня было все, а остались только эти дурацкие, нелепые ковры и перстни на пальцах. А зачем они? Для чего все это, скажите?

“А ведь она вовсе не так проста, как казалось”, — подумал Петро.

Он стоял у окна и не знал, что сказать ей в ответ. В искренности Лотты не сомневался, но имел ли право ответить тем же? Нет, лучше промолчать.

Пауза затянулась. Петро смотрел в окно и сердился сам насебя. В конце концов почему он должен сочувствовать этой Лотте? Скорее всего муж ее был наци, да и сама кто она? Дочь богатого ювелира, барынька, которая всю жизнь ничего полезного не сделала. Да и небось легкомысленна…

И все же Петру было жаль Лотту — он смотрел в окно, а видел ее наполненные слезами глаза и тонкие пальцы у висков. Повернулся и увидел: ломая спички, она пытается закурить сигарету. Поднес зажигалку.

  Немного посидели молча, пуская дым, потом Лотта пред­ло­жила:

— Пойдемте вниз, в гостиную, я вам немного поиграю. Вы любите Бетховена?

Они вышли на лестницу, которая вела в холл. Прислуга как раз кого-то впускала. Лотта, опираясь на руку Петра, стала на цыпочки, чтобы увидеть, кто пришел. Вдруг захлопала в ла­до­ши.

— Боже мой, неужели Роберт?!

Прислуга пропустила в холл двух мужчин. Впереди шел эсэ­совский офицер — высокий, с неприятным лицом. Тонкие влаж­ные губы под узкими усиками, недобрые черные глаза, слов­но мелкие маслины.

Петро невольно выпустил палку из правой руки и сунул ру­ку в карман, где лежал пистолет. Ведь это же он! Никогда не за­быть этих усиков и сердитых черных глаз. Еще секунда — и он бы стрелял, но, увидев тревожный взгляд Лотты, опомнился. Опер­ся на перила и сказал:

— С ногою что-то…

Лотта подала ему палку и побежала по лестнице вниз. Петро, тяжело ступая, последовал за ней в холл.

— Это Роберт, Роберт Мор — друг и сослуживец моего му­жа, — отрекомендовала она лысоватого средних лет мужчину с глубоко посаженными глазами.

— Эрих Амрен! — стукнул каблуками эсэсовец, не до­жи­да­ясь, пока его представят.

— Наш страж. Можно даже сказать — нянька… — до­ба­вил Роберт иронически.

Петро до боли в суставах сжал трость и сдержанно от­ве­тил на поклон Амрена. Только что он, как мальчишка, едва не выдал себя. Но кто мог ждать такой встречи здесь, в холле, устланном ярким ковром?

…Петро хорошо помнил свою первую встречу с Амреном. Вблизи Житомира гитлеровцы организовали огромный фильтрационный лагерь. Огородили несколько гектаров колючей проволокой — и все. Тысячи пленных спали на голой земле под дождями, которые, будто нарочно, не утихали. Начались болезни, раненые умирали ежедневно десятками. В центре лагеря стоял полуразрушенный двухэтажный дом, где гитлеровцы на скорую руку организовали кухню: в огромных котлах варили немытую, полугнилую капусту и свеклу. Однажды Петру посчастливилось попасть в команду, подносившую овощи. Посчастливилось, потому что можно было украдкой оторвать листочек от кочана капусты или погрызть кусочек свеклы. После работы пленные забрались на чердак и, обрадованные тем, что можно, наконец, хотя бы немного подсушить одежду, уснули там. Утром их заметила охрана. Явился начальник лагеря — именно этот Амрен — и устроил кровавый спектакль, который Петро никогда не забудет.

На чердак ворвались эсэсовцы. Они заставляли пленных прыгать с чердака, подталкивая их прикладами.

Первый, кому пришлось прыгать, сломал себе ногу. Второй упал и не поднялся: он расшибся насмерть. Третий перехитрил эсэсовцев: ему удалось ухватиться руками за водосточную трубу и благополучно спуститься. Амрен выхватил пистолет, но парень запетлял, как заяц, и скрылся в многотысячной толпе плен­ных. Еще одному удалось удачно соскочить, но Амрен тут же пристрелил его.

Последний был Петро. Он увернулся от эсэсовца, который, громко хохоча, попытался столкнуть его, схватился за водосточную трубу и пополз вниз. Эсэсовец, пытаясь столкнуть Петра, сам потерял равновесие и плюхнулся спиной на кучу наваленного внизу битого кирпича. Это спасло Кирилюка — падение эсэсовца вызвало замешательство начальника лагеря, и Петру посчастливилось скрыться среди пленных. Но тогда начальник лагеря вставил новую обойму и стал стрелять но толпе. Семь пуль — семь раненых или убитых… С каким удовольствием Петро всадил бы сейчас пулю в этого палача! Чтобы сдержаться, он обратился к Лотте:

— Вы, кажется, хотели нам сыграть…

— Прекрасно! — подхватил Мор. — Фрау Лотта — отличный музыкант. Жаль, что она не выступает в концертах.

В гостиной уже были опущены шторы, но Лотта не разрешила включить свет. Она долго сидела за роялем, безвольно опустив руки, словно боясь нарушить очарование предвечерней тишины.

Когда прозвучали звуки “Патетической сонаты” Бетховена, Петро увидел перед собой совсем другую Лотту — не ту, подвижную и легкомысленную, которая только что кокетничала с ним, а умную, с вдохновенным лицом женщину. Казалось, существует какая-то таинственная связь между ее внешностью и музыкой. Ощущение было такое, что она не играет, а поет величественную песню. Петро весь отдался музыке. Когда последний звук растаял в полумраке, он с удивлением огляделся. Все вокруг — ковры на стенах, огромные окна, человек в черном мундире — казалось таким неестественным и нереальным, что Петру стало жутко. Он встретился со взглядом Роберта Мора и в его глазах прочел то же, что чувствовал сам. Тот подсел к нему и спросил:

— Понравилось?

Петро посмотрел на него с недоумением — вопрос показался ему бессмысленным, и он не скрыл этого. Мор не обиделся, наоборот, охотно согласился с гостем. Они с первых же слов почувствовали симпатию друг к другу, сразу преодолели тот барьер отчужденности, который обычно возникает у незнакомых людей, и заговорили, как давние добрые приятели. Начав с музыки, незаметно перешли к проблемам общественного значения литературы и искусства. Обоих радовала общность взглядов.

Амрен подсел к ним и, потягивая коньяк, который распорядилась подать хозяйка, стал прислушиваться к беседе. На его лице отразилась такая напряженная работа мысли, что Мор не выдержал и рассмеялся.

— Не ломайте себе голову, Эрих, — посоветовал он, — и не корите себя: нас трудно было бы понять самому генералу войск СС, а не то что простому штурмбаннфюреру.

— Не думайте, что вы ухватили быка за рога, Mop, — злобно проворчал Амрен. — Ваше университетское образование еще не доказательство ума. Не исключено, что оно не спасет вас от полосатой робы…

— И тогда вы в конечном счете докажете, — скривился в гримасе Мор, — кто из нас умнее? О, это удастся вам довольно легко и быстро…

— Благодарите судьбу за то, что вы нужны нам, — хмуро продолжал Амрен. — В противном случае вас давно уже ели бы вши на Восточном фронте…

— Поосторожнее, Эрих! — сказал Мор. — Или вы уже забыли слова рейхсминистра о том, что каждый из сотрудников нашего института стоит целой дивизии, а наше новое оружие…

— Шутить изволите, — повысил голос Амрен. — Вы всегда были шутником! Потому-то мы и не обращаем внимания на ваши выходки…

— Иногда хочется и пошутить, — как-то сразу сник Мор и резко переменил тему разговора — начал рассказывать фрау Лотте о концертах Берлинского симфонического оркестра.

Петро налил себе коньяку. Он чувствовал себя, как гончая, напавшая на след. Институт — охрана — новое оружие… Шутка? Но ведь Мор говорил совершенно серьезно и, когда Амрен осадил его, испугался. А ведь он, судя по всему, не из пугливых. Выходит, сболтнул такое, за что может поплатиться головой…

Оставив Мора с Лоттой, Петро подсел к Амрену. Тот смерил его недоверчивым взглядом, но выпить не отказался.

— Вы настоящий ариец, господин штурмбаннфюрер, — восторженно произнес Петро. — Вы очень верно подметили: университетское образование далеко еще не признак ума. Я тоже считаю, что гнилая интеллигентщина вредит нашей нации, расслабляет ее.

Эти слова явно пришлись по душе Амрену. Он уже мягче смотрел на гостя фрау Лотты, как бы поощряя его к дальнейшим излияниям. Петро не заставил себя ждать.

— Интеллигенты должны работать на армию, п только на нее. Я верю, что мы доживем до того времени, когда в школах будут преподавать литературу и историю лишь для того, чтобы укреплять патриотические взгляды нашей молодежи.

Маслянистые глазки Амрена округлились.

— Ты, оказывается, настоящий парень, — хлопнул он Петра по плечу. — А я, прости меня, думал, что ты такая же размазня, как и этот мозглявый, хилый тип, — кивнул в сторону Мора. — К сожалению, они нам нужны, но ты правильно сказал, что со временем мы их… — И он многозначительно воздел кверху свой огромный кулак. — А ты настоящий парень! Давай выпьем!

Петро налил ему полный фужер. Амрен выпил, не моргнув. Поманив собутыльника пальцем, он спросил, искоса взглянув на Лотту:

— Ты с пей не теряешь времени? Штучка ничего себе, по не по мне. У тебя здесь нет знакомых?

— Знакомых нет, но есть все для знакомства. — Петро показал набитый деньгами бумажник — аванс от Кремера. — Можем что-нибудь организовать.

— Ты мне сразу понравился, — с уважением ска­зал Амрен, — а теперь нравишься еще больше. Послезавтра мы выезжаем, завтра у нас свободный ве­черок. Придумай что-нибудь…

Петро пообещал, и они снова подняли бокалы.

“Но зачем они приехали и откуда? — гадал Петро. — Только на два дня и все время торчат здесь. Что им нужно от Кремеров?”

Петро стал прислушиваться к разговору Лотты с Мором. Роберт рассказывал, что несколько дней тому назад встретил в Трептов-парке подругу Лотты, которая просила передать, что ждет ее к себе в гости.

“Выходит, они приехали из Берлина, — понял Петро. — Но зачем?” Вот бы разузнать! Только вряд ли это удастся — они умеют хранить свои тайны. Впро­чем, все может случиться: узнал же Петро, и притом без всяких усилий со своей стороны, что Мор работает над каким-то секретным оружием. Однако какое оружие, какой институт? В Берлине не один десяток сверхзасекреченных учреждений, попробуй подступись к ним! Наверно, не одна голова слетела на этом пути — и какие головы!

Но зачем все-таки они приехали?

Лотта позвонила по телефону и пригласила двух подруг. Они не замедлили явиться. Амрен оживился — одна из подруг, высокая и полная блондинка, видимо, особенно понравилась ему, и он принялся ухаживать за ней, перестав прислушиваться к тому, что говорит Мор.

Петро попробовал что-либо выпытать у Мора. Но разговор не клеился. Почему-то исчезла та непринужденность, которая так приятно ознаменовала их знакомство. Мор коротко отвечал на вопросы и держался настороженно. Постепенно Петру удалось преодолеть эту отчужденность, но былой искренности между ними уже не было. Все же Петро не прекращал разговора, хотя вести его приходилось, что называется, на лезвии ножа. Его фразы были внешне невинны (за них не мог бы уцепиться даже самый опытный агент), но за ними угадывались некие подводные рифы. В конце концов Мор это почувствовал и стал смотреть на нового знакомого с явным подозрением. “Может быть, он думает, что я провокатор?” — мелькнула мысль. Что ж, для этого были основания — скользкие вопросы, подозрительное любопытство. Петро представил себя на месте Мора и решил, что тоже заподозрил бы в таком назойливом собеседнике мелкого гестаповского шпика. Стало быть, где-то просчитался, и Мор воспринял все это как хорошо замаскированную провокацию.

Пора было дать задний ход. К счастью, “тыловые позиции” уже были подготовлены: Лотта недвусмысленно требовала внимания. Она капризно надувала пухлые губки, отчего лицо ее совсем изменилось. Она выглядела совершенным подростком, иллюзия была так сильна, что Петро, который немного опьянел, поймал себя на том, что называет ее “деточкой”.

Лотта отобрала у него трость и заставила танцевать с собой. Со стороны это, вероятно, выглядело комично: Петро, прихрамывая, неуклюже топтался на месте. Однако никто этого не замечал, каждый был занят своей партнершей. На минуту заглянул к ним старый Кремер. Охмелевший Амрен, называя старика “папочкой”, пытался его напоить, и ювелир быстро исчез.

Петро пригласил всю компанию на следующий вечер в ресторан. Амрен бурно поддержал это предложение. Мора же оно явно удивило, но он старался не показать этого. Женщины с восторгом приняли приглашение Петра, а Лотта похлопала “милого Германа” по щеке и даже пообещала расцеловать.

Расходились поздно — веселые и возбужденные. Амрен зажал Петра в углу холла, желая непременно дознаться, что тот думает по поводу последней речи фюрера.

— У тебя умная голова, и я хочу услышать, что скажешь ты, — не унимался штурмбаннфюрер. — Я тебе верю, и ты должен это ценить!

Это было очень некстати, так как Мор, отозвав Лотту в сторонку, стал о чем-то шептаться с пей, а их разговор очень интересовал Петра. Грубовато оттолкнув Амрена, Петро сделал вид, что хочет помочь подругам Лотты отыскать свои шляпки. Таким образом, ему удалось близко подойти к Лотте и Мору. Но они уже прощались. Петро услышал лишь слова Мора: “Буду очень благодарен тебе…” — слова, которые могли значить очень многое или быть пустой светской фразой.

Гости ушли. Лотта присела в холле па диване и с вызовом смотрела на Петра. Он погрозил ей пальцем. Лотта пожала плечами и указала гостю на место ря­дом. Но Петро продолжал стоять, всем своим видом демонстрируя обиду. Лотта подошла к нему, положила руки на плечи, заглянула в глаза.

— Что с вами, Герман?

Петро пошел напролом.

— Вы, фрау Геллерт, — кокетка и, видимо, привыкли играть мужскими сердцами. А я не хочу довольствоваться второстепенной ролью и оставаться в дураках.

Лотта заморгала глазами.

— Но какие у вас основания так говорить?

— Не делайте из меня идиота, деточка! Вы флиртовали со мной, чтобы замаскировать свои отношения с Робертом Мором…

— С Робертом Мором? — засмеялась Лотта. — Это исключено!

— Но ведь, прощаясь, вы шептали ему нежные слова. Не отпирайтесь, я сам слышал…

— Не надо ревновать, Герман, — прошептала Лотта. — А то я вас не поцелую…

— Потому что храните свои поцелуи для Роберта?..

— Роберт слишком серьезен для этого, — рассмеялась Лотта. — Он просил меня разыскать старые тетради моего покойного мужа. Они вместе работали, и ему нужны какие-то формулы. Теперь вам ясно, что вы действительно ничего не понимаете? За это будете наказаны. Не поцелую вас…

— Это жестоко! — сказал Петро, притворяясь обрадованным и счастливым.

Он попытался обнять Лотту, но она ловко высвободилась и легко взбежала по лестнице. Остановившись наверху, она послала Петру воздушный поцелуй и крикнула: “Вот вам!..” — показала язык и побежала к себе. Петро услышал, как наверху щелкнул замок.

Утром за кофе Ганс Кремер заявил, что весь день будет очень занят и поручает дочери развлекать гостя.

— Господин Шпехт такой серьезный и деловой человек, — поморщилась Лотта, хотя глаза ее смеялись, — что я не знаю, смогу ли угодить ему. Я, конечно, буду стараться, но за результаты не ручаюсь.

— Постарайся, доченька, постарайся, — ничего не понял старик. — Я бы хотел, чтобы господин Шпехт не чувствовал себя чужим в нашем городе.

— Люди быстро акклиматизируются, не так ли, господин Шпехт? — прикидываясь наивной, спросила Лотта.

— Все зависит от условий внешнего окружения, — в тон ей ответил Петро.

Они посмотрели друг другу в глаза и засмеялись. Им понравилась эта игра. Между ними все время стояла какая-то преграда, и оба знали: стоит им захотеть — и преграда исчезнет…

Кремер поднялся.

— Лотта покажет вам город, господин Шпехт. Кажется, вы впервые в Бреслау?

— Но, надеюсь, не в последний раз. Мне так понравилось здесь, что буду считать дни до очередного приезда.

Старик с любопытством посмотрел на дочь; она опустила ресницы и покраснела.

Когда отец уехал, Лотта попросила гостя помочь ей разобрать бумаги мужа. Они поднялись в бывший ка­бинет Геллерта — огромную комнату, уставленную книжными шкафами. Лотта зябко повела плечами. Петро коснулся ее руки, но женщина отшатнулась от него. Видимо, воспоминания нахлынули на нее. Петро отошел в противоположный угол кабинета. Лотта провела рукой по лицу, словно отгоняя от себя прошлое. Потом попросила достать с верхних полок аккуратно связанные пачки бумаг.

— Отец после его гибели, — объяснила, — все это собственноручно привел в порядок. Не понимаю, чего хочет Роберт. Ведь у нас остались только конспекты лекций, которые муж читал в университете, да какие-то наброски. Главное хранилось у него на работе.

Лотта уселась на ковре, разбирая поданные ей Петром бумаги — письма, черновики, тетради. Письма она откладывала в отдельную стопку, а толстую пачку тетрадок в черных коленкоровых обложках пододвинула Герману.

— Там конспекты, если интересно — просмотрите.

Да, эти записи были большею частью конспектами лекций, прочитанных покойным Геллертом. Но попадались среди них и другие, явно не относившиеся к университетскому курсу. Бросалась в глаза хаотичность некоторых записей. Попадались страницы с одной лишь формулой, окруженной вопросительными знаками, выписанными с особой тщательностью. На одной из страниц рукою Геллерта было выведено крупными буквами: “Внимание!”, а под этим словом несколько загадочных формул, и все это перечеркнуто, а итогом всему было слово: “Вздор!” Встречались страницы и совсем чистые и разрисованные разными чертиками, карикатурными профилями каких-то людей.

Петро лихорадочно листал эти тетради. Вдруг на первой странице одной из них он наткнулся на выведенное четким почерком слово “Выводы”. Под ним были ровные строчки аккуратных записей, потом пошли целые страницы формул и цифр. Вероятно, именно эта тетрадь интересовала Мора. Петро незаметно сунул ее в карман, а остальные связал в пачку.

Углубившись в бумаги, он совсем забыл про Лотту и только теперь посмотрел на нее. Она сидела спиной к нему и, держа в руках пожелтевшее письмо, тихо всхлипывала. Петру стало искренне жаль ее. Он присел рядышком, но слов не находил. Лотта повернула к нему заплаканное лицо, горько всхлипнула и неожиданно припала к его плечу. Это движение, полное беспомощности и доверия, растрогало Петра. Он вынул платок и стал вытирать им слезы, которые катились по щекам женщины.

— Он любил меня, — сказала Лотта. Забрав у Петра платок, она сама вытерла глаза и жалко улыбнулась. — Видите, как мы скоры на слезы…

Они быстро закончили разбор бумаг Геллерта, отобрав из них те, которые, по мнению Лотты, могли пред­ставить интерес для друга ее покойного мужа. В основном, насколько мог судить Петро, это была деловая переписка и консультации.

Когда они покидали кабинет Геллерта, Петро ска­зал Лотте:

— Мне кажется, не стоит говорить Мору, что я помогал разбирать бумаги. Может статься, ему будет неприятно, что чужая рука касалась работ его друга.

— Как хотите, мой друг. — Лотта стояла перед Петром заплаканная, но почему-то именно такая она была мила ему: в ней было что-то от той Лотты, которая с таким чувством играла Бетховена. — Как хотите, — повторила она. — Пожалуй, вы правы.

Под вечер снова явились Мор и Амрен. После вчерашней выпивки глаза у эсэсовца заплыли и стали совсем маленькими.

— Голова не болит? — спросил он Петра. — Нет? Вот счастливчик! А у меня на части разламывается. Дайте рюмку коньяку, может быть, легче станет.

Выпил, не закусывая, две рюмки, поморщился и пожаловался:

— Кажется, здоровье у меня неплохое, но черт знает что такое, выпьешь бутылку–другую — и начинает жечь. Откуда эта изжога берется?

Лотта не выдержала и рассмеялась.

— Если после двух бутылок всего лишь изжога, то жить вам, штурмбаннфюрер, до ста лет.

После коньяка Амрен повеселел. Лотта и Мор удалились в кабинет покойного Геллерта. Амрен счел необходимым объяснить Петру причину их ухода.

— Роберт, видишь ли, переписывался с этим — как его? — Геллертом. Ну, и надо посмотреть, сохранились ли эти письма. Они зачем-то ему понадобились.

Продолжая насвистывать, он поднялся вслед за Лоттой и Мором.

Спустя час Петро услышал голос на втором этаже. Он прислушался. Говорил Мор:

— Хорошо, Лотта, что вы сохранили тетради Теодора. Он был очень талантлив, я снова убедился в этом, просматривая его записи. Мне казалось, он успел завершить свою главную работу. Это был бы большой вклад в науку. Но, к сожалению, я ошибся.

— Никто не интересовался бумагами покойного? — спросил Амрен. — Может, кто-нибудь из бывших коллег?

У Петра екнуло сердце…

— Все бумаги собрал отец, — ответила Лотта. — Никто не знал, где они спрятаны, кроме нас двоих. Мы не трогали их. Только перед вашим приходом я пыталась разобрать их.

— Что ж, — сказал Мор. — Будем считать нашу миссию неудачной.

Они спустились в холл. Петро отложил книгу, которую читал в ожидании Лотты и ее спутников.

— Новейшую литературу, — сказал он, — я воспринимаю умом, а не сердцем. Классики все-таки умели поковыряться в человеческой душе. Как вы думаете, Мор, скоро ли мы сможем забыть Шиллера?

— Шиллера? — переспросил тот. — А-а, вы про литературу. А я все про свое…

— Нашли письма?

Мор удивленно посмотрел на Петра.

— Какие письма?!

— Геллерт, вероятно, сжег их, — вмешался Амрен, толкая Мора.

Но Мор так и не понял, что происходит. Тогда Петро сказал:

— Вы, кажется, на машине? Давайте проветримся перед ужином.

“Моя дорогая Дора! Давно тебе не писала, так как не было верной оказии. Это письмо тебе передаст один близкий нашему дому человек. Да и честно говоря, не знала, что и как писать. Сама себя не понимала, блуждала в трех соснах. Еще и сейчас блуждаю между ними и не знаю, когда найду дорогу. Возможно, это потому, что меня (тебе первой признаюсь в этом) устраивает это блуждание. Не хочется разочаровываться…

Ты всегда понимала меня с первого слова и давно уже обо всем догадалась. Да, в мою жизнь вошел мужчина. Я бы сказала, что случайно вошел, но что не случайно в нашей жизни? А может, и сама жизнь — случайность, может, она не стоит ни переживаний, ни слез. Вот видишь, в какую меланхолию я впала. Не знаю, чего во мне больше — меланхолии или надежды…

Теперь — за дело.

Его привел отец — они заключили какой-то договор, и отец увивался вокруг него. Ты же знаешь, какой он, когда чует поживу. Почему отец привел его к нам, я поняла потом, — боялся упустить выгодного клиента, а пока что поручил его своей дочери. Мне было скучно, и я решила развлечься, тем более что этот человек импонировал мне.

Вообрази себе — среднего роста, стройный, темно-русый, с голубыми блестящими глазами. Несколько удивляла настороженность, я сказала бы, внутренняя сосредоточенность, с которой он держался вначале. Я пригласила его к себе, мы пили рейнвейн, вели легкую беседу; мне было приятно кокетничать с ним и, честно говоря, хотелось вскружить ему голову.

Прости, что я до сих пор не назвала его. Герман Шпехт — бывший обер-лейтенант, демобилизованный из армии после ранения. Пуля попала в ногу, и он ходит с тростью. Но все это не имеет значения — ни его дела, ни ранение, ни палка.

Случилось так, что из Берлина приехал Роберт с каким-то бурбоном штурмбаннфюрером; я пригласила подруг, и мы пили коньяк, танцевали, смеялись, флиртовали. Было весело, немного портил нервы бурбон, но с этим можно было мириться. В конце концов я все же вскружила Герману голову — он приревновал меня. И знаешь к кому? Тысячу лет будешь ломать голову и не догадаешься — к Роберту! Правда, Герман только что познакомился с Робертом, но ведь, кажется, с первого взгляда ясно, что Мора можно ревновать лишь к книгам или ретортам, в крайнем случае к его картинам. Не скажу, что ревность Германа не доставила мне несколько приятных минут, но не больше: сердце мое билось ровно.

Утром, когда я проснулась, первый, о ком я подумала, был он. И мне стало приятно, что сейчас я выйду пить кофе и увижу его; хотелось, чтобы этот миг настал скорее — я едва дождалась завтрака.

Он был взволнован — я это почувствовала сразу, и мне казалось, что причиной этого была моя легкомысленная особа. Я попросила его помочь мне разобрать бумаги, которые остались от Теодора, — Роберт интересовался ими.

Мы сидели в кабинете, Герман просматривал скучнейшие тетради, а я читала письма Теодора. Читала и плакала, забыв обо всем. Вдруг оглянулась и увидела такие сочувственные и добрые глаза, что не удержалась и совсем разрыдалась. Он не утешал меня, лишь вытирал слезы — мне стало легче, и я поняла: плачу не только потому, что мне жаль покойного мужа, а жаль и себя, хочется чего-то хорошего, настоящего, и это настоящее рядом, стоит только сделать шаг…

Право, от этого можно сойти с ума!

В тот вечер мы прощались с Робертом. Герман пригласил нас в ресторан. Было много вина и музыки, но все время какое-то беспокойство не покидало меня. Ко всему штурмбаннфюрер начал хвастаться своими подвигами. Благодарение богу, Герман догадался налить ему медвежью порцию коньяку — тот опьянел и начал увиваться за Эльзой. Не знаю, как Эльзу, а меня такой вариант устраивал.

Не удивляйся моей исповеди — такой путаной и непоследовательной, вся моя жизнь сейчас такая непоследовательная. И пишу это тебе потому, что больше не с кем поделиться ни мыслями, ни чувствами — отца интересуют только деньги, а немногие мои знакомые женщины сами готовы натянуть на себя черные мундиры. Боже мой, тебе не кажется, что наша Германия сошла с ума?

Но сейчас я не думаю ни про Германию, ни про черта-дьявола. Возможно, в тот вечер у меня было скверное настроение из-за того, что Герман случайно задел больную струнку Роберта. Он заговорил с ним о живописи, и тот уже не отставал от Шпехта весь вечер. Ты же знаешь причуды Роберта — от молекулы до Рембрандта у него один шаг, и я не знаю, чем в конце концов он увлекается больше. Я старалась попасть им в тон, но спасовала. Оказывается, Герман хорошо знает живопись, имеет несколько ценных картин и обещал Роберту оригиналы каких-то славянских художников.

Дора, дорогая, наверно тебе уже надоело мое пустословие?

Можешь представить себе мою радость, когда мы вышли из ресторана и, распрощавшись с компанией, направились пешком домой. Чуть ли не два часа брели мы по затемненным улицам, но мне было не страшно, и я совсем не устала, даже жалела, что так быстро увидела наш дом.

Я ощущала тепло руки Германа — и от этого самой становилось жарко; я опьянела от этой ночи и присутствия Германа, от его слов. Правда, он говорил мало, а меня, как на грех, одолела болтливость. Хотелось говорить, тем более что я чувствовала с его стороны искреннюю заинтересованность, — он иногда спрашивал о том, что может интересовать лишь близкого или расположенного ко мне человека. И потому он становился мне еще дороже и понятнее.

Кстати, Герман знает Карла. Именно благодаря кузену у Германа и возникла мысль о деловых связях с отцом. Наш легкомысленный Карл взялся за ум и начинает что-то делать. Дай бог!.. Отец махнул на него рукой и ограничился тем, что ради покойного своего брата дал Карлу немного денег и рекомендацию

У Германа с Карлом коммерческие дела, он много расспрашивал о нем — вероятно, хочет знать до тонкостей своего компаньона. Я просила Германа поддержать нашего чурбана — с помощью такого человека, как Шпехт, кузен, глядишь, и станет на ноги.

Мы возвратились домой поздно, но отец еще ждал Шпехта. У них произошел какой-то разговор, и ут­ром следующего дня Герман сообщил мне, что дела заставляют его выехать.

Уехал…

Единственно, что мне осталось, — это фотография: в нашем саду стоим мы — он, я и отец. Он смотрит на меня с фотографии — серьезный, умный, и я поверяю ему свои самые таинственные думы…

Вот и вся эта, возможно, банальная история.

Надеюсь, ты не осудишь меня”.

С большими трудностями Кирилюк пробился к секретарю губернатора дистрикта. Высокий, рыжий, похожий на восклицательный знак человек с красными веками выслушал его, внимательно ощупал быстрыми глазами. С минуту подумал и, когда Петро уже хотел нарушить паузу, спросил:

— Письмо с вами?

— Да.

Секретарь протянул руку.

— Прошу…

— Оно адресовано лично господину фон Вайгангу…

Секретарь едва пошевелил тонкими бескровными губами:

— Мы теряем напрасно время, господин Кремер. Я передам письмо губернатору, и он сам решит, принимать вас или нет.

Минут через десять секретарь вернулся. Уже по одному его виду Петро догадался — рекомендация ювелира чего-то стоит! Секретарь приветливо улыбнулся и чуть ли не дружелюбно сказал:

— Подождите, пожалуйста, господин Кремер. Вот свежая газета и журналы. Губернатор примет вас.

Петро уткнул в газету невидящий взгляд. Никогда в жизни он так не волновался. Нечто похожее он испытывал, когда шел сдавать первый экзамен в аспирантуру, чувствуя, что от этого экзамена зависит вся жизнь. Какой он был тогда глупый юнец! К сегодняшнему экзамену он готов лучше, чем даже тогда, подумал он, улыбаясь. Губернатор — это установлено точно — никогда не встречался с племянником Ганса Кремера, а что касается подробностей жизни ювелира, то их припасено сколько угодно. А если окажется, что Карл чего-то и не знает, то ведь он не был в столь близких отношениях с семьей Ганса Кремера…

Секретарь вновь исчез за массивной дверью. Вернувшись, почтительно раскрыл ее перед Кирилюком.

— Господин губернатор ждет вас.

Кабинет длинный, светлый. Стол в противоположном конце кажется маленьким; человек за ним тоже кажется небольшим. Лишь подойдя ближе, Петро понял, что ошибается: за большим дубовым столом сидел высокий человек с квадратной челюстью, плечистый, коротко подстриженный. Подав через стол руку, приветливо сказал:

— Мне очень приятно видеть у себя племянника моего друга и бывшего коллеги. Вы давно видели своего дядю?

“Глупый вопрос, — подумал Кирилюк, — в конце письма обозначена дата”.

— Почти месяц тому назад.

— И вы так долго добирались из Бреслау?

— В Кракове простудился и чуть ли не месяц провалялся с воспалением легких, — объяснил Петро.

Фон Вайганг постучал карандашом по столу, словно отбивая марш.

— Как живет уважаемый Ганс?

— В последнее время ему удалось осуществить несколько выгодных операций. И на здоровье дядюшка пока что не жалуется — поскрипывает,

— “Поскрипывает”?!

Кирилюк заметил, как растянулись уголки губ губернатора. Это, должно быть, означало улыбку.

— Скрипит в прямом и переносном смысле, — ободренный этой улыбкой, позволил себе шутку Петро.

Шутка была благосклонно встречена.

— У Ганса даже смолоду был скрипучий голос, — промолвил губернатор, полуприкрыв глаза. — И он все еще собирает эти, как их?.. Ну?.. — Губернатор нетерпеливо щелкнул пальцами, как бы в ожидании подсказки.

Петро понял: проверка.

— Вы имеете в виду дядюшкину страсть к коврам?

— Ха-ха-ха… Удивительная страсть…

Поняв, что губернатор лишь начал прощупывать его, Кирилюк сам пошел навстречу опасности.

— В комнате, где вы жили, когда гостили у дяди перед войной, висят те же самые ковры. И та же самая старая груша заглядывает в окно… — сказал он, улыбаясь.

— Кажется, вместе со мной тогда гостил у Ганса и ваш отец? — небрежно бросил фон Вайгаиг.

— Мой отец? Возможно… — Петро едва не попал в ловушку, но вовремя опомнился. — Возможно, вы имеете в виду кого-нибудь другого? Моего отца тогда уже не было в живых.

Лицо губернатора разгладилось.

— Кажется, он умер в тридцать четвертом?

— В тридцать шестом, — уточнил Кирилюк.

— Разве? Я уже и не помню… — отстукивал карандашом марш фон Вайганг, и Петро понял — хорошо все помнит и лишь прикидывается, что забыл. — Интересно было бы встретиться сейчас с Гансом. Наверно, постарел.

Кирилюк вынул из кармана фотографию, подал ее губернатору и сказал:

— Вот как он выглядел месяц назад.

Это был один из главных его козырей: на фоне кремеровского особняка он снят вместе с Лоттой и ее отцом. Когда губернатор оторвал свой взгляд от снимка, Петро знал: больше каверзных вопросов не будет — по лицу губернатора расползлась благодушная, полная благожелательности улыбка.

— Какой взрослой стала эта девушка! Я помню ее еще младенцем.

— У Лотты большое несчастье, — сочувственно заметил Петро. — Ее муж Теодор Геллерт…

— Знаю… Геллерт мог бы стать гордостью нации. Как перенесла это горе ваша кузина?

— Время залечивает раны…

— Эта девушка всегда обладала силой воли, — кивнул фон Вайганг. — Лотта — подлинная арийка!

Петро увидел, что губернатор как бы смотрит сквозь него, ничего не замечая. По-видимому, беседа навеяла приятные воспоминания. Может быть, губернатор вспоминает, как рыбачил вместе со своим стар­шим товарищем Гансом, которого (если ювелир не преувеличивал) боготворил?

Петро понял — эта лирическая минута ему лишь па пользу. И он не ошибся.

— Что я могу для вас сделать? — нарушил, на­конец, паузу фон Вайганг.

— Я хотел бы открыть собственное дело, — начал Петро деловым тоном. — Оно позднее могло бы стать филиалом фирмы “Ганс Кремер”.

— А в перспективе — “Ганс и Карл Кремеры”, — покровительственно улыбнулся фон Вайганг.

— Именно так, господин губернатор. Не стану скрывать — эта перспектива вдохновляет меня.

— Не так уж и дерзка эта мысль. Надо же кому-то продолжить дело Ганса. Однако мы отвлеклись от дела.

— Я хотел бы, — подхватил Петро, — открыть в городе магазин. Оборотные средства и кое-какие товары на первое время у меня имеются, а все зависит от того, как пойдут дела. — И, почтительно склонив голову, как бы заранее благодаря фон Вайганга, Петро добавил: — Конечно, я не могу рассчитывать на прямую поддержку такой высокой особы, как губернатор дистрикта, но доброе слово, сказанное вами, будет значить для меня очень много.

Фон Вайганг благожелательно выслушал эти слова посетителя. Постучав карандашом по столу, он сказал:

— Власти заинтересованы в обновлении коммерческой деятельности в восточных районах. Ваша инициатива, мой друг, заслуживает похвалы. Мы вам поможем, так как ваша деятельность будет способствовать укреплению великого немецкого государства. Обратитесь завтра к моему секретарю, он получит надлежащие инструкции.

Полагая, что аудиенция окончена, Петро поднялся. Но губернатор остановил его едва заметным движением руки.

— Где вы живете?

Петро понял: это проявление величайшей заботы со стороны губернатор.

— Пока что и гостинице.

— Если хотите акклиматизироваться здесь, — посоветовал губернатор, — подыщите себе приличную квар­тиру. — Подумал немного и добавил: — Я хотел бы, чтобы племянник моего давнего друга время от времени бывал у меня. Это, — надменно добавил он, — будет для вас наилучшей рекомендацией. О приемных днях вас известит секретарь.

Петро распрощался. Шел к двери, зная, что губернатор смотрит ему вслед. И он ступал медленно, хотя его так и подмывало запрыгать от радости. Вышел на улицу, миновал сквер, покрытый желтой осенней листвой, и только после этого позволил себе облегченно вздохнуть — все трудности позади, успешно сдан самый сложный в жизни экзамен.

Радовался и не знал, что испытания только начинаются…

Огородами Кирилюк пробрался к дому Стефанишиных. Его уже ждали Богдан с Катрусей, Заремба и незнакомый пожилой мужчина с волевым, спокойным лицом.

— Денис Васильевич Ковач, — представил его Заремба. — Метранпаж нашей типографии.

Петро с уважением пожал жилистую руку Ковача. Он знал: Денис Васильевич, или просто вуйко Денис, как все его звали, вместе с Зарембой руководит большой группой подпольщиков.

Богдан ходил вокруг Петра, глядя на него сияющими от радости глазами, и торопил:

— Рассказывай скорее! Мы тут чуть не умерли от волнения…

Стараясь не пропустить ни одной подробности, Петро рассказал о встрече с губернатором. Он воспроизвел его интонации и даже жесты, считая, что каждая мелочь может иметь значение.

Когда он кончил свой рассказ, в комнате воцарилась тишина. Ее нарушил Заремба.

— Ты, парень, сам еще не знаешь, какое дело сделал! Я и не мечтал, что все так ловко выйдет.

Богдан положил свою большую руку на плечо Петра и спросил:

— Но как же быть с магазином? Ты ведь там пропадешь. Представляю себе — Петро за прилавком. Умора!..

— Надо будет — и ты станешь, — оборвал его Заремба. — Магазин следует немедленно открыть. Во-первых, прекрасная явка; во-вторых, Петру необходимо завоевать авторитет в коммерческом мире. Вы как считаете, вуйко Денис?

— А он сам что думает? — кивнул тот на Петра. — Ему дело начинать, пусть и скажет.

— Свое соображение я высказал самому губернатору, — весело засмеялся Кирилюк.

— То вообще, а в деталях?

— В деталях тоже продумал. В центре города, на улице Капуцинов, есть торговое здание с большим подсобным помещением. Там можно открыть магазин. Торговать не только ювелирными изделиями — у нас для этого пороху не хватит, — но и разным хламом. Устроить нечто вроде комиссионного магазина. Думаю, с этим я справлюсь.

Ковач кивнул головой.

— Я тоже думаю — справишься. Ты парень ловкий. А вот для чего все это, понимаешь?

— Тут и ребенку понятно.

— Ой ли! Ну, будешь работать в магазине, так сказать, заворачивать коммерцией, — думаешь, все? А нам надо, чтобы и магазин был, и чтобы ты, то бишь Карл Кремер, не был прикован к нему, чтобы для него коммерция была также ширмой. Вот какие дела, хлопче.

— Как же быть? — растерялся Кирилюк.

— Не такая уж это сложная проблема, — улыбнулся вуйко Денис. — Найдем тебе помощников. Они будут торговать — и надо, чтобы с прибылью: нам деньги понадобятся. Была у меня мысль в подсобке подпольную типографию устроить, но Евген Степанович возражает.

— Почему? — воскликнул Петро.

— А ты не горячись, — сказал Заремба. — Не хочется такое дело под удар ставить. Надеемся, ты там ценную информацию сможешь собирать. Вчера получили ответ на твое сообщение о передислокации танкового корпуса. Тебе объявлена благодарность. А за тетрадью самолет высылают. Теперь понимаешь, что это такое?..

Петро почувствовал, что покраснел.

— Когда еще косовица, а мы уже сено возим, — произнес он смущенно. — А если та тетрадь — мыльный пузырь?..

— Может, и так, — сказал Заремба. — А может, и нет. Во всяком случае, это такая карта, на которую стоит делать ставку.

Ковач закурил, попросив у Катри пепельницу. Девушка поставила перед ним деревянную резную пепельницу гуцульской работы и опять забралась в угол, зябко укутавшись в темный шерстяной платок. Казалось, девушка дремлет, но Петро то и дело перехватывал ее внимательный взгляд. Ему захотелось услышать ее милый голос, посмотреть, как сверкнет она глазами, и он спросил:

— А что скажет Катруся?

— Что ж говорить! — пожала она плечами. — Все уже сказано. Начинаем большую игру, надо все тщательно продумать, а то какой-нибудь пустяк может все погубить.

— Вот это да! — сказал Ковач, поднимая желтый, обкуренный палец. — Сказала как ножом отрезала. А теперь, — поглядел на часы, — пора кончать. Итак, открываем магазин. Всю эту коммерцию мы финансируем. — Обращаясь к Кирилюку, он напомнил: — Учти, фирма должна кормить не только тебя. Дадим тебе двух помощников. Они явятся, когда уладится дело с помещением. Пароль: “Мы слышали, пан будет торговать не только ювелирными изделиями, но и мехом”. Ответ: “С мехами нынче дела скверные”. Люди надежные. Связными будут Бог­дан и Катря. Имейте в виду, непосредственные контакты, — улыбнулся, — с господином Карлом Кремером воспрещены. Все связи только через приказчи­ков. Предупреждаю, никаких записок, памяток и т.д. Обо мне забудьте. Собственно, все… Теперь — по домам. По одному.

Первыми ушли Ковач и Заремба. Петро еще посидел несколько минут. Богдан и Катря молчали, молчал и он, уставившись в пол.

— Как на похоронах, — усмехнулся Богдан.

— Хоронить, дружище, рано, — поднялся Петро. Подошел к Катре и увидел, как она покраснела.

Богдан смущенно хмыкнул и, буркнув что-то про чай, вышел на кухню. Петро взял руку Катруси, заглянул в ее черные влажные глаза, но сказать ничего не смог, хотя чувствовал, что она ждет его слов.

Вернувшись в гостиницу, долго лежал с закрытыми глазами и вдруг почувствовал такой прилив нежности к Катрусе, что едва не вскочил и не побежал на далекую темную улицу. Потом заснул. Во сне увидел Лотту — она сидела на пушистом ковре и плакала, затем вдруг усмехнулась и показала ему язык. Петро хотел обидеться, но Лотта прижалась к нему, и он почувствовал, как заныло сердце. Знал: все это уже снится ему, но сердце болело… Успокоился, лишь когда стало светать.

Менцель ругался: Мария Харчук оказалась крепким орешком. Неделя проходила за неделей, а она все еще не была откровенна с паном Модестом.

Сливинский уже целый месяц не показывался у пани Стеллы. И Ядзя несколько раз звонила ему, намекая на возможность свидания, но все напрасно — Модест думал лишь о Марии…

Как-то странно сложились их отношения. Сливинский определенно знал: Мария рада, когда он приходит к ней; он видел, как она буквально расцветала при его появлении, как тянулась к нему, и все же… Стоило пану Модесту заговорить о своих сомнениях, о необходимости не только трепать языком, но и бороться с оккупантами, как Мария сразу переводила разговор на другое. И даже когда она соглашалась с его словами, все равно выведать у нее что-нибудь не удавалось.

Марии нравился пан Модест, она чувствовала себя с ним хорошо, беспокоилась, когда он долго не появлялся, но в то же время что-то внушало ей страх к нему, боязнь совершить какой-то неосторожный, страшный по своим последствиям поступок…

Опали листья с деревьев. Модест Сливинский сидел в сквере, подняв воротник пальто, и носком ботинка разгребал слежавшуюся листву. На вершину молодого тополя напротив села ворона. Взглянула подозрительно на одинокую фигуру в сквере и недовольно закаркала. Пан Модест подобрал сухую ветку и швырнул в ворону. И без того скверно на душе, а она еще каркает…

Сливинскому сегодня изрядно попало от Менцеля. Когда шеф гестапо вызвал его, пан Модест думал, что, как всегда, дело ограничится руганью и стучанием кулаком по столу. Сливинский привык к бурному проявлению чувств Менцеля, у него даже выработался иммунитет — надо зарыться поглубже в мягкое кресло, всем своим видом показывая, что страшно боишься угроз штандартенфюрера. При этом можно придумывать острые реплики. Конечно, он не такой дурак, чтобы позволить себе хоть раз оборвать шефа, но все же приятно чувствовать превосходство над ним.

Сегодня Менцель не ругался и не стучал кулаком по столу. Он ласково встретил Сливинского, даже поинтересовался его здоровьем. Спросил о делах, но, не дослушав его очередных оправданий, сочувственно сказал:

— Я не завидую вам, пан Сливинский. Я не позавидовал бы и вашим многоуважаемым родителям, если бы они были живы. Между прочим, — вспыхнул на миг шеф, — я спросил бы у них, зачем они родили на свет божий такого тупого осла! — Повертел шеей в крахмальном воротничке,успокаиваясь, и продолжал притворно мягко: — Дело в том, мой дорогой пан Сливинский, что про ваш, — подчеркнул, — эксперимент с Марией Харчук стало известно самому губернатору фон Вайгангу. Он вызвал меня, и я доложил: дела подвигаются хорошо, не позднее чем через неделю будет положительный ре­зультат. Вы можете вообразить, что произойдет, если через неделю я не смогу доложить об успешном завершении операции?.. Нечего говорить, что я снимаю с себя ответственность за ваш — да, да, ваш! — эксперимент. Но это еще не все. Подумали ли вы о том, что ваша бесплодная возня с этой большевичкой может быть расценена как провокация? А вы должны знать — гестапо не любит провокаторов, пан Сливинский. Вы, вероятно, догадываетесь, как мы с ними поступаем? — Выдержав большую паузу, Менцель добавил: — Я не задерживаю вас, уважаемый пан. Всего наилучшего!

Модеста Сливинского шатало, когда он шел по коридору гестапо. Ужас охватил его. Да, с гестапо шутки плохи!.. Оказавшись в цейтноте, Менцель с легкостью пожертвует им. И не станет Модеста Сливинского. Не станет… От этой мысли пана Модеста замутило, и он поспешил на свежий воздух.

Может быть, бежать? Да, в лес, там он возглавит один из отрядов знаменитого бандеровского воинства! Он докажет, что в его жилах течет казацкая кровь! Но тут Модест Сливинский вспомнил о прочных связях гестапо с бандеровским руковод­ством. Спасения нет.

Свернув в скверик, он в бессилии опустился на скамейку. Итак, через неделю развязка… Неделя?! Ба, да ведь у него впереди есть еще целая неделя! Семь драгоценных дней!.. За это время можно горы сдвинуть!

“Прочь уныние!” — сказал себе пан Модест и потер задубевшие на ветру руки. Черт знает что, перчатки в кармане, а руки закоченели — вот до чего доводит растерянность.

Поднялся, выпрямил затекшее тело, плюнул в сторону вороны, которая снова устроилась поблизости. Не накаркать тебе несчастья на Модеста Сливинского, не так-то просто затравить его — он еще поборется!..

Вечером пан Модест пришел к Марии с чемодан­чиком. На ее удивленный взгляд ответил:

— Поставил точку… Тут все, что осталось у Модеста Яблонского!

Мария всплеснула руками и спросила:

— Что случилось, дорогой?

Это “дорогой” вырвалось помимо ее воли. Женщина покраснела, а пан Модест, почувствовав под ногами твердую почву, бросился в атаку.

— Точка поставлена, и жребий брошен, — продолжал он театрально. — Сегодня мой последний вечер в городе. Завтра я уже не увижу тебя, моя любимая…

— Не пугайте меня, Модест Владимирович… Что случилось?

Сливинский вынул из чемодана и поставил на стол две бутылки с коньяком и вином, а также кулечки с продуктами. В чемодане осталось белье, несколько пар носков, свитер.

— Все мое имущество, — хлопнул крышкой пан Модест. — Сегодня ликвидировал последнюю картину. Из квартиры меня выселили — дом перестраивают под офицерское общежитие. Ничто больше не связывает меня с городом, кроме тебя, солнце мое. Но чувство должно поступиться перед долгом — ут­ром еду. В лесах, слышал, есть партизаны! А теперь, дорогая, давай праздновать — сегодня день моего рождения… И, я считаю, второго рождения тоже. Прочь пассивность! Модест Яблонский покажет фашистам, что у него твердая рука и мужественное сердце!..

Мария растерялась.

— А я как раз собралась к родственникам в деревню, — как-то некстати заметила она. — За картошкой. И на работе меня отпустили…

— Значит, обоим нам дорога… — пробормотал пан Модест, обнимая Марию.

Впервые она не сопротивлялась. Модест осмелел, нежно прижимая к себе до сих пор неприступную женщину; он с радостью увидел, как затуманились глаза Марии, и припал к ее губам.

Минуту спустя Сливинский весело хлопотал возле стола.

“Не торопись, все уладится…” — кажется, так сказала ему Мария. И каким тоном! Чертова женщина, столько крутила ему голову, шляк бы ии трафив[49] ! Камень, а не женщина! Но недаром говорится: вода и камень долбит.

Мария нарезала хлеб и смотрела на пана Модеста сияющим взором. После первого поцелуя исчезла граница, разделявшая их, и они почувствовали себя свободно и весело. Сказал бы кто-нибудь сейчас пану Модесту, что он мерзавец, — обиделся бы: до того нравилась ему женщина и настолько верил в свое благородство.

Сливинский налил Марии полстакана коньяку и заставил выпить все: мол, он человек суеверный, задумал что-то важное, и, если она не выпьет, его постигнет ужасная неудача.

Коньяк еще больше оживил Марию. Она смеялась и не запрещала пану Модесту целовать ее ладони, плечи. Сливинский подлил еще. Она решительно отодвинула стакан, но уже через минуту весело чокалась с паном Модестом.

— У тебя правдивые глаза, — сказала. — Они согревают меня!

Сливинский и вправду смотрел на Марию удивительно честными, любящими глазами, а про себя думал: “Пора уже выключать свет…”

…Счастливая и безвольная, Мария лежала, прижавшись к пану Модесту.

— Любимый, — шептала, — никуда я тебя не пущу. И тут для нас найдется много дел.

— Все это глупости, — скорбно произнес Мо­дест. — Что я могу сделать один — без оружия, без связей?

— Но ведь существуют люди…

— Где они? Не верю я в эти сказки… — Я тебя сведу с ними.

— Ты?! — засмеялся Модест. — Не шути, дорогая!

— Да, я… — прижалась к нему горячей щекой Мария. — Ты не веришь мне, а я познакомлю тебя с вуйком Денисом. Хороший человек, настоящий, честный! Ты найдешь с ним общий язык.

— Это из вашей типографии?

— Да, метранпаж. Он печатает листовки у гитлеровцев под носом.

— И много вас?

— Перестань! — прошептала Мария. — О таких вещах не спрашивают. Ты разве не знаешь, что такое конспирация?

— Догадываюсь, — усмехнулся в темноте Сливинский.

— Умница ты мой… — погладила его по щеке Мария, и через минуту пан Модест услышал ее ровное дыхание.

Модест лениво потянулся и подумал, что у пани Стеллы сейчас пьют и танцуют. Наверно, там Ядзя. “Надо ей непременно завтра позвонить”, — решил. Повернулся на бок и тоже уснул.

Мария разбудила его на заре. Сидела на краю кровати, уже одетая, умытая и причесанная.

— Вернусь послезавтра.

— Я провожу тебя.

— Не надо, — нежно потрепала его шевелюру. — А про наш разговор забудь, никому ни слова!

— Я буду ждать тебя, моя дорогая.

— До послезавтра, — поцеловала его Мария.

На пороге она оглянулась и улыбнулась открыто и радостно.

Модест Сливинский поспал еще, затем встал, сделал гимнастику и направился в гестапо.

— Мой эксперимент, — пан Модест сделал ударение на первом слове, — да, мой, как вы совершенно справедливо изволили выразиться вчера, герр штандартенфюрер, завершился блестящим успехом. Я могу назвать вам имя одного из руководителей подполья…

— Кто? — выпалил Менцель.

— Метранпаж типографии, какой-то вуйко Де­нис. Надеюсь, фамилию установить не так уж и трудно.

Менцель вызвал Харнака, и Модест Сливинский выложил все, что узнал от Марии Харчук.

— Поздравляю, Вилли, — сказал штандартенфюрер, — ваш план оказался удачным. Поздравляю и вас, пан Сливинский, — подсластил пилюлю, — вы действовали неплохо. Теперь, господа, нам следует обсудить вторую часть операции… — Заметив знаки, которые подавал ему Харнак, шеф небрежно бросил: — Подождите, пан Сливинский, в приемной, вы, может быть, понадобитесь.

“Як напився, то й од криницы одвернувся” [50], — обиделся пан Модест, нарочито медленно двигаясь к выходу. Когда дверь закрылась, Менцель удивленно посмотрел на Харнака.

— Не понимаю вас, Вилли. Ведь с его помощью мы можем проникнуть в самое сердце организации.

— Не думайте, шеф, что там сидят идиоты. Они раскусят этого павлина в течение одного дня. Достаточно и того, что он обманул Марию Харчук. К тому же, гарантированы ли мы, что там его не знают как дельца черного рынка?

— Логично, — согласился Менцель. — Что ж вы можете предложить?

— Мадам Харчук не должна возвратиться в город, — твердо сказал Харнак. — Ей следует отправиться туда, — сделал выразительный жест рукой, — откуда никто еще не возвращался. Но мы должны быть в стороне. Лучше всего обыкновенная автомобильная катастрофа, в которой погибнет также кто-нибудь из наших людей. Ну, скажем, два полицая. Трупы увидит местное население. Сразу пройдет глух — все чисто и красиво. А мы в это время идем по следу того Дениса… Кстати, установлена ли его фамилия? Прекрасно — значит, Ковач? Дело поручаем самым опытным агентам. Вы согласны, штан­дартенфюрер?

Мария Харчук стояла на окраине местечка и ждала автобуса. На все местечко один старенький, обшарпанный автобус, но слава богу, что есть и такой, — все же не пешком. Шел дождь, дул холодный, пронизывающий ветер, и Мария плотно укуталась в теплый платок. Автобуса все не было…

Рядом топталось еще несколько пассажиров. Мария спросила у одного из них, не отменили ли рейс. Тот вытащил из кармана большие серебряные часы, щелкнул крышкой и лишь после этого ответил:

— На ремонте. Обещают, что с минуты на минуту подадут его на остановку.

Подошли два полицая. Видно, подвыпившие — пальто нараспашку, лица красные, нагло поглядывают вокруг. Мария еще плотнее закрыла лицо платком, сгорбилась. Теперь она была похожа на пожилую женщину, которая возвращается в город от деревенских родственников, прихватив с собою то, чем с ней поделились: ведро картошки, несколько вилков капусты, венок лука. По нынешним временам — богатство.

Автобуса не было.

Полицаи начали приставать к пассажиркам. Бросив несколько насмешливых реплик по адресу промокших и плохо одетых крестьян, они оттеснили от них молоденькую девушку, которая глядела на пьяных испуганными глазами.

— Эй, Грицько, — хохотал один из полицаев, — эта фрейлейн похожа на мою бывшую любовницу. Что ты смотришь на меня так жалобно? Улыбнись, девушка, я хочу видеть, как ты улыбаешься.

— Ты едешь в город, девушка? — допытывался второй. — Мы можем там неплохо повеселиться…

Девушка пятилась к Марии, но один из полицаев неожиданно подставил ей ногу, и она упала на мокрую траву.

— Ха-ха-ха! — захохотал полицай.

Мария увидела, как задрожали щеки у пассажира с серебряными часами. Переносица у него побелела, он порывисто обернулся к полицаю.

— Ха-ха-ха! — хохотали полицаи, глядя, как бежит в направлении местечка девушка. — Не пугайся, фрейлейн, мы пошутили!..

— За такие шутки… — начал пассажир, но Мария успела дернуть его за руку.

— Смотрите, — прошептала, — машина…

Из-за угла вынырнул крытый брезентом грузо­вик. Резко затормозил, обрызгав грязью столпившихся на остановке крестьян. Из кабины высунулось красное безбровое лицо шофера. Внимательно оглядев пассажиров, он сказал:

— Автобуса не будет. Можете ехать со мной. Полицаи заняли лучшие места возле кабины.

Мария повернулась к ним спиной, примостившись у заднего борта, чтобы видеть дорогу. Она любила смотреть, как убегают назад деревья и кусты, одинокие дома.

Шофер быстро гнал машину, грузовик подпрыгивал на неровном асфальте, Марию бросало в разные стороны. Думала: все-таки посчастливилось. Через полтора–два часа будет в городе, увидит Модеста Владимировича. Хотелось поскорее заглянуть в темные глаза Яблонского. Все теперь в нем нравилось Марии — даже морщинки в уголках губ, которые придавали его лицу несколько скептическое выражение. Завтра она расскажет о нем вуйку Денису, и Модест станет членом их организации. Вместе будут расклеивать листовки. Может быть, Яблонскому поручат более ответственную работу?

Машину подбрасывало на выбоинах, но Мария не замечала этого, мечтая о скорой встрече с лю­бимым. Завтра Денис зайдет к ним. Конечно, он будет сердиться, что Мария не посоветовалась с ним, но разве же можно не верить Модесту?! Это все равно что не верить самой себе. Так она и скажет вуйку Денису: “Вы что же, не верите мне?” Ковач поймет ее и не станет ругать. Это же хорошо, когда в организацию приходит еще один надежный товарищ.

По обеим сторонам дороги — черные, голые поля. Машина несется с пригорка на пригорок, поля убегают назад, вот уже и показался осенний неприветливый лес. Лишь кое-где зеленеют поляны. Дождь хлещет по стволам и ветвям, рвы полны воды, из-под колес машины во все стороны летят брызги.

Скоро уже город. Еще немного — и покажется конус Крутого замка, шпили костелов. Здесь шоссе избегает на пригорок, справа лес, слева — глубокий овраг. На дне оврага небольшие кусты и ручеек, который теперь, в пору дождей, похож на маленькую речку. А вот и первые дома…

Безбровый открыл дверцу, оглянулся назад. Никого нет. Впереди тоже чистое шоссе. Шофер нажал на тормоза и, когда машина совсем замедлила ход, резко повернул руль, а сам выскочил на асфальт. Тяжелый грузовик налетел на придорожную вербу, сломал ее и полетел в овраг. Безбровый видел, как машина, несколько раз перевернувшись, врезалась кузовом в землю…

На другой день в местной газете была помещена заметка об аварии на окраине города. Репортер сообщал: на скользкой дороге машину занесло, и она рухнула в овраг. Погибло четырнадцать человек, в том числе два полицая. Среди тех, кто умер, не приходя в сознание, была и Мария Харчук…



Глава  третья   На земле и под землей


   Снег выбелил грязные улицы. Стояли небольшие морозы — дышалось легко, снег поскрипывал под ногами. Карл Кремер, владелец ювелирного и комиссионного магазина на фешенебельной улице Капуцинов, не спеша шел по Центральному бульвару. Дело его процветало. Он был известен как человек с размахом, ибо платил на один–два процента больше, чем на “черном рынке”. За короткий срок молодой Кремер завоевал широкую клиентуру, поставлявшую товары их фирме. С помощью секретаря губернатора, которому для укрепления дружественных отношений пришлось подарить золотые часы, Кремер получил роскошную квартиру.

Итак, все шло хорошо. Старший приказчик магазина Кремера — Михайло Фостяк хвалился, что здорово прижал короля “черного рынка” Модеста Сливинского и скоро приберет к рукам всю комиссионную торговлю в городе.

— Этот Сливинский пусть балуется картинками, — посмеивался Фостяк в компании дельцов. — А попытается сунуть свой поганый нос в наши дела, ему головы не снести…

Пан Модест пожаловался Менделю на незаконные действия фирмы Кремера, который переманивает его клиентуру. Но штандартенфюрер иронически спросил его:

— Пан Сливинский был хоть раз в особняке губернатора? Не приглашали? А вот господин Кремер чуть ли не каждую субботу бывает у губернатора. И к нему благосклонна сама госпожа Ирма фон Вайганг… Понятно? Ну, а если понятно, какого черта вы морочите мне голову?

Модест Сливинский вспомнил древнюю истину, что против силы даже вол не потянет, и смирился, решив значительно расширить операции с картинами — тут он и поныне оставался монополистом.

Карл Кремер не спешил — обдумывал донесение, которое сегодня Фостяк передаст Богдану. Вчера губернатор в его присутствии позвонил коменданту и приказал усилить охрану военных складов на окраине города. Оказывается, там сейчас сконцентрированы огромные запасы горючего для самолетов, действующих против Сталинграда. Кроме того, на склады поступило теплое обмундирование для солдат и офицеров Восточного фронта; с будущей недели его начнут отгружать воинским частям.

Склады следовало бы поднять в воздух именно сейчас, но как это сделать? Охраняют их отборные части эсэсовцев. Через колючее проволочное заграждение пропущен электрический ток. Но ведь там горючее для самолетов, которые сбрасывают бомбы на Сталинград… Склады эти во что бы то ни стало надо уничтожить!

Богдан пришел около двенадцати, когда в магазине было полно людей. Сняв с вешалки сданное на комиссию пальто, Фостяк пригласил Стефанишина в примерочную. Богдан обносился, и хлопцы обещали ему подобрать что-нибудь приличное, хотя на его богатырскую фигуру найти что-нибудь подходящее было нелегко. К счастью, пальто подошло. Через несколько минут Богдан вышел из магазина, оглянулся и направился в сторону Люблинского базара. Полы его нового пальто разлетались. Богдан торопился сообщить друзьям о складах с горючим и обмундированием.

Люблинский базар — оживленнейший уголок города. Снег, смешанный с грязью, образует здесь липкое болото. В центре — деревянные ряды, сбоку, в стороне, — “раскладка”. Тут можно купить все, начиная от бронзовых канделябров и сентиментальных французских романов и кончая “почти новыми” сапогами.

Сразу за базаром — длинный ряд всевозможных мастерских. Тут ремонт примусов и кастрюль, портновские и сапожные мастерские и парикмахерские, “забегаловки”, где из-под полы завсегдатаям отпускают самогон стаканами. Дельцы в потрепанных пальто и черных шляпах, крестьяне в домотканых свитках, музейные пани в старомодных манто, полицаи, неопрятные, с подведенными глазами проститутки…

Богдан купил на базаре несколько немецких эрзац-сигарет и направился в мастерскую, над которой на огромном фанерном щите горел неестественным красным пламенем примус. В углу полутемного помещения, заваленного ведрами, кастрюлями, ковырялся человек в замасленной одежде. Около него топталась бабуся с дырявой кастрюлей.

— Завтра, бабушка, сделаем, — говорил ей человек, поблескивая живыми глазами. Круглое лицо его, обрамленное короткой бородкой (не поймешь, бородка ли это или человек просто давно не брился) немного вытянулось от нетерпения. — Сегодня нельзя, бабушка. Завтра заберете кастрюлю, как новая будет.

Когда старушка, наконец, ушла, мастер набросил на дверь крючок и обернулся к Богдану.

— Я же предупреждал — ко мне лишь по неотложным делам!

Богдан сел на табурет.

— Именно неотложное и есть, Евген Степанович.

— И не Евген Степанович я, а Василь Петрович, и не Заремба, а Воляпюк, — поморщился тот. — Когда я вас научу?..

— Так мы же одни, Евген…

— Василь Петрович! — перебил Заремба. — Привыкать надо, а то сболтнешь где-нибудь нечаянно.

— Ладно. Я только что из магазина. Есть очень сажное сообщение…

Выслушав его, Заремба посидел минутку молча.

— Трудная задача, — вздохнул он. — Не под силу нам. Голое место, к складам не подползешь. Подстрелят, как куропатку…

— А если подъехать на машине — вроде бы получить что-то? — предложил Богдан. — Будто бы из какой-то воинской части. Документы приготовить, ну и…

— Эсэсовская охрана, — покачал головой Заремба. — Они на этом зубы съели. И где ты найдешь образцы документов?

— Можно попытаться… напролом, — не сдавался Богдан.

— Тебе не подпольщиком быть, а разбойниками командовать! — вскипел Заремба. — Вот так всегда: как черт в воду. Не выйдет! Рисковать можно, когда есть хотя бы одна сотая процента надежды. А тут и этого нет.

Богдан помрачнел.

Заремба развернул газету, вытащил селедку, луковицу и полбуханки хлеба.

— Давай присоединяйся…

Вдвоем они быстро съели селедку. Богдан заку­рил. Стоял у окна, наблюдая, как дворники расчищают улицу, сбрасывая снег в люк канализации. Внезапно чуть ли не подпрыгнул.

— Идея! — крикнул он вдруг. — Евген Степанович, идите-ка сюда!

— Не Евген Степанович… — начал было тот, но, увидев возбужденное лицо парня, спросил: — Чего тебе?

— Посмотрите. — Богдан указал на дворников.

— Ну и что?

— Канализация…

— Ну, канализация…

— А ведь склады на территории города, понимаете?

— Не пойму…

— Если там проходит канализация, то через нее можно пробраться на…

— Постой, постой, — потер лоб Евген Степанович, — а ведь это и впрямь идея!

Богдан сел на перевернутое ведро, вынул еще сигарету. Закурил и спросил:

— Вы Илька Шкурата не знали? — Заремба покачал головой. — Он со мной вместе заканчивал школу, сейчас где-то на фронте воюет. В двух кварталах от нас жил. Так вот, его отец — большой специалист по канализации. Илько, бывало, говаривал: “Батько знает там ходы лучше, чем улицы в городе”.

Заремба поднял на Богдана глаза.

— Над этим стоит подумать, — сказал. — Может, это и есть та сотая часть процента. А старик Шкурат надежный?

— Вполне! Хотя, — вспомнил, как тот когда-то драл Богдану уши, поймав в саду, — сухарь и, кажется, эгоист… Но возможно, это субъективно…

— Добро, я расспрошу про него, — перебил Заремба. — Теперь беги. В восемь буду у вас.

Шкурат сидел за столом и посасывал почерневшую от времени трубку. Когда Заремба объяснил все начистоту, старик сдвинул мохнатые брови и сказал:

— Согласен. — Долго набивал трубку, пустил под потолок струйку едкого махорочного дыма и добавил: — Но ведь гитлеровцы кое-где завалили люки…

— Много выходов в районе военных складов? — спросил Евген Степанович.

— Если не завалили, выйдем! — ответил старик.

Был намечен следующий план диверсии. Из партизанского отряда Дорошенко доставить взрывчатку. Это задание поручили члену организации — ветврачу, имевшему возможность легально выезжать из города. К этому времени Шкурат должен был обследовать входы в канализационную систему в районе военных складов, а Богдан — добыть для трех участников диверсии электрические фонари, резиновые сапоги и ватники.

Через три дня ветврач привез из отряда тол. Шашки, похожие на мыло, лежали в чемоданчике, и Богдану не верилось, что в этих желтоватых кубиках таится адская разрушительная сила. Заремба научил его прилаживать капсюли. Пришел Шкурат. У него была сумка с едой. Посидел, пососал трубку, потом бросил:

— Пошли…

До условленного места добирались поодиночке. Уже совсем стемнело, когда сошлись на безлюдной улице. Шкурат поднял крышку люка и полез пер­вым. За ним спустился Заремба. Богдан осторожно оглянулся и стал опускаться в люк. В соседнем доме громко хлопнули двери, послышались чьи-то голоса. Богдан спрыгнул и опустил за собою люк. Внизу уже мерцал фонарик-Богдан шел за Шкуратом. Старик двигался легко, опираясь правой рукой на короткую палку, а левой касаясь стены канализационной трубы. Все ему здесь было привычно; он не обращал внимания даже на зловонную жидкость, которая противно чавкала под ногами.

— Ничего, привыкнете, — бросил он, заметив, как Заремба и Богдан затыкают носы.

И действительно, притерпелись, постепенно тошнотворные запахи перестали их мучить, но идти было по-прежнему трудно. Пот заливал Богдану глаза, сердце колотилось так, что казалось, вот-вот вырвется из груди. Сколько же они прошли? Кажется, еще шаг — и силы иссякнут…

Шкурат остановился.

— Отдых, — сказал. — Дальше будет тяжелее.

— А я думал, хуже быть не может, — вздохнул Богдан.

Заремба молча оперся на стену, стараясь избавиться от нестерпимой боли в пояснице. Богдан видел, как дрожат у него колени. “Да, — подумал юноша, — как-никак возраст дает о себе знать… Мучается, а молчит… Из железа человек!”

Богдан осветил фонариком циферблат и свистнул: целый час уже бредут они. Сколько же еще? Он присел на корточки, опустив на пол мешок с то­лом. Отдыхать так отдыхать: ежели впереди еще труднее — значит, надо собраться с силами.

Прошли еще метров пятьсот. Ход постепенно суживался; Богдан двигался, опираясь руками на настил, поросший какими-то лишаями. К счастью, становилось суше, жижа уже не чавкала под ногами.

Шкурат опять подал знак остановиться. Ход раздваивался. Старик вынул из кармана бумажку, долго разглядывал ее, недовольно хмыкал.

— Подождите здесь, — сказал и повернул налево.

Через несколько минут вернулся, пятясь назад. Помолчал немного, снова вытащил бумажку.

— Дела наши усложняются, — сказал. — Там завал…

Заремба придвинулся к старику.

— Как же быть?

— Попробуем в обход. Это дальше, и путь хуже, но ничего не поделаешь…

Шли еще с полчаса. Вдруг Шкурат погасил фо­нарик. Поднял руку, призывая к вниманию.

— Гасите свет! — прошептал. — И тише!

Бесшумно шагая, добрались до поворота. Впереди мерцал слабый огонек.

— Там кто-то есть, — прошептал Богдан. — Подождите здесь, я пойду вперед.

Опустив на землю мешок, он вытащил из кармана пистолет и двинулся по направлению огонька, который проступал все явственнее. Скоро Богдан понял, что это свет от фонаря. Подняв пистолет, он сделал еще несколько бесшумных шагов, потом лег на пол и пополз. Услышав голоса, на мгновенье за­мер. Потом заглянул за угол.

Узкая, точно склеп, пещера. Фонарь, подвешенный к сырому потолку, освещал мужчину и женщину, которые сидели на сбитом из неструганых досок лежаке. Несколько книжек, кастрюля, миска. Рядом с фонарем свешивалась полотняная торба.

— Руки вверх! — крикнул Богдан. — Не двигаться!

— Ой! — испуганно воскликнула женщина. Мужчина, сидевший рядом с ней, медленно поднял вверх худые, белые руки.

За спиной у Богдана уже тяжело дышали Заремба и Шкурат.

— Кто такие?

— Не трогайте нас, — сползла с лежака и упала на колени женщина. — Мы бедные люди, не делаем ничего плохого.

— Кто вы? — повторил свой вопрос Богдан.

— Это мой муж, Арон Чапкис, — плакала женщина, — а я его жена. Не трогайте нас, мы бедные евреи, и ничего у пас нет.

— Прекрати! — вдруг злобно воскликнул мужчина. — Мне не страшно, стреляйте! — рванул на запавшей груди грязную сорочку, дико сверкнул глазами. — Стреляйте!

Заремба сказал:

— Спрячь оружие, Богдан. А вы успокойтесь, никто не собирается вас убивать.

— Не трогайте нас, господа, — рыдала женщина. — Мы и так не знаем, на каком свете живем…

— Замолчи, Циля! — набросился на нее муж. — Не унижайся!

Заремба сел на ящик, заменявший стул. Женщина отшатнулась от него и прижалась к ногам мужа. В свитере с порванными рукавами, небрежно причесанная, с изнуренным лицом и бескровными губами, она казалась выходцем с того света.

— Успокойтесь, — ласково промолвил Заремба. — Мы — ваши друзья.

Евген Степанович помог мужу уложить женщину на постель, укрыть ватным одеялом.

— Давно здесь скрываетесь? — спросил Заремба.

Арон сидел на лежаке, опустив костлявые руки на колени. Он смерил Евгена Степановича долгим взглядом и спросил:

— Кто вы такие? Как сюда попали?

— Люди… — усмехнулся Заремба. — А попали, потому что нужно…

— Тут никому ничего не нужно, — утомленно сказал Чапкис. — Тут лишь мы и крысы…

— Давно скрываетесь? — снова спросил Заремба.

— Год…

— Год?! — переспросил Богдан. — И все время тут?

Чапкис кивнул. Была в его позе, в безвольных движениях, в голосе такая безнадежность, точно человек давно уже отрекся от всего живого, но живет потому, что искра жизни все еще тлеет в истощенном организме.

Богдан ужаснулся. Год в сырой, вонючей пещере, где можно стоять, лишь согнувшись… Год без света, чистой воды, воздуха, тепла…

— А как же с продуктами?

— Там, — мужчина показал вверх, — осталась подруга Цили. Она, когда удается, спускает нам немного еды…

Заремба посмотрел на пустой мешочек.

— Когда вы ели в последний раз?

— Два дня назад, — ответил Чапкис. — Должно быть, у Зои, — снова показал вверх, — ничего не нашлось.

Шкурат уже развязывал мешок. Вынул хлеб и сало, разделил на дольки головку чеснока.

— Ешьте, дорогие мои, — положил все на большой ящик. — Ешьте, не бойтесь.

Мужчина пододвинул дары незнакомцев жене. Горькая гримаса пробежала по его лицу, когда увидел, как жадно набросилась она на пищу. Сам, уставившись в стену, жевал лениво, казалось, даже неохотно. Заремба налил ему немного спирта. Поморщившись, тот выпил.

— Вообще-то я не пью, — виновато сказал он, — но ради такого случая. Спасибо вам за все, пребольшое спасибо…

Потом Чапкис рассказал, как год назад, когда начались массовые расстрелы евреев, он попытался организовать в гетто сопротивление. Но руководители общины стали обвинять его в провокации. Каждую минуту его могли выдать. Пришлось бежать. Сначала думали пробраться по канализационной системе за город, но ничего не получилось. Пришлось отсиживаться здесь, рассчитывая на помощь Зои…

— И что же вы тут делали? — вырвалось у Богдана.

Чапкис пожал плечами.

— Прятались, — сказал безразлично. — Циля еще обучала меня испанскому. Она ведь окончила университет…

— И не пробовали даже выйти наверх? — спросил с невольной резкостью Богдан.

— По ночам я изредка рискую ненадолго выходить. Жена очень боится за меня…

— И медленно умираете в этой грязной дыре! — снова воскликнул Богдан.

— Извините меня, — вмешалась женщина, — но ведь там у нас нет ни капли надежды. А тут можно выжить.

Богдан от волнения вскочил и больно ударился головой.

— Так тебе и надо, — засмеялся Евген Степа­нович. — Не горячись!

Он положил руку на худое колено Чапкиса и сказал:

— Помирать очень просто. Для этого не нужно ни большого ума, ни силы воли. А ежели, скажем, предложим вам другой вариант? Хотите, мы переправим вас в партизанский отряд?

— В лес! — поднял голову Чапкис. Глаза его заблестели. — Я сплю и вижу во сне лес! Зеленая трава, цветы, пахнет сосной… И белые облака на синем небе… Мы уже год не видели солнца…

Заремба подозвал Шкурата.

— Дайте-ка вашу бумажку. — И развернул ее перед Чапкисом. — Это приблизительный план канализационной сети. Пунктиром обозначена территория военных складов. Вы знаете, где они?

Чапкис кивнул, а потом спросил:

— Вам надо выйти к складам? Туда есть один лишь выход, остальные завалены. Вы спросите, почему уцелел этот ход? Фашисты его просто не заметили. Вот здесь, — Чапкис ткнул пальцем в чертеж, — около нефтехранилища, стоял когда-то сарай или дом. Его разрушили, и битый кирпич завалил крышку люка. Потом все заросло бурьяном.

— Откуда вы это знаете? — удивился Заремба.

— Раньше я был более любопытным, чем сейчас, — горько усмехнулся Чапкис. — Я знаю в этом районе все выходы из-под земли…

— Так, так… Говорите, возле нефтехранилища… — задумчиво протянул Евген Степанович. — А внутренняя охрана там имеется?

— Разрешите клочок бумаги, я вам все начерчу, — волновался Чапкис, орудуя карандашом. — Это — люк. Он рядом с нефтехранилищем. Здесь пост внутренней охраны. Справа — склады. Второй пост вот здесь. За ним барак, где живет охрана.

— Послушайте, вы же молодец! — воскликнул Заремба. — И как вы все это заметили?

— Лежал в бурьяне и смотрел. Когда сменялся караул, они проходили совсем рядом. Много бы я отдал тогда за автомат с полным диском…

— А теперь? — спросил Богдан.

— И теперь! — решительно промолвил Чапкис. — Если возьмете, я пойду с вами.

— А дойдешь? — Богдан давно не слышал, чтобы Заремба говорил так сердечно. — Слаб ты…

— Дойду. Тут не так уж и далеко.

— А для чего, понимаешь?

— Догадываюсь, — пяло улыбнулся Арон.

— Тогда слушай. Нам нужно взорвать склады, чтобы вес полетело ко всем чертям!

Женщина беззвучно заплакала. Муж начал утешать ее. Заремба, тихонько посоветовавшись о чем-то со Шкуратом, обратился к ней:

— Выслушайте меня, пожалуйста. С вами останется этот товарищ, — показал на Шкурата. — Он сделал свое дело, и теперь его заменит ваш муж. Поймите, Арон становится бойцом! Не волнуйтесь, мы вернемся. Арон покажет нам дорогу, и никакая опасность ему не грозит.

Евген Степанович поднял мешок с толом. Циля упала и обняла ноги мужа. Тот молча отстранил ее и двинулся в темноту…

Шел третий час ночи, когда Чапкис остановился и осветил кирпичный колодец. Тяжело дыша, он прислонился к сырой стене и зажмурил глаза.

— Глотни! — протянул ему флягу Заремба.

— Не надо, — отвел руку. — Сейчас пройдет…

Вверх отвесными ступеньками поднимались ржаные металлические скобы. Отдышавшись, он ловко полез по ним. Тихо звякнула крышка люка, и сразу же потянуло свежим воздухом. Фонарик мигнул. Заремба поправил на плечах мешок и схватился за скобы. За ним полез Богдан.

Они притаились в зарослях бурьяна. Слева в сотне метров от них высились цистерны нефтехранилища, правее темнели длинные двухэтажные строения складов.

— Хорошо, что опустился туман, — обрадовался Евген Степанович. — Где пост внутренней охраны?

— За цистернами, — ответил Чапкис.

Евген Степанович задумался. Богдан и Арон ждали его решения.

— Понимаешь, Богдан, — шепнул Заремба, — надо, чтобы взрывы произошли почти одновременно.

— Понимаю… Вы возьмите на себя склады, а я — нефтехранилище, — предложил Богдан. — Там буду ждать вашего сигнала. Вы поджигаете шнур, возвращаетесь к люку и оттуда два раза помашите фо­нарем. Если даже заметят, не страшно. Мой шнур сгорит за полторы минуты, они и не успеют сообразить, что к чему, как раздастся взрыв.

— А ежели у меня не получится?

— Тогда стреляйте. Отстреливайтесь и отступайте к канализации.

Евген Степанович исчез в бурьяне. Богдан, приказав Чап­ки­су в случае малейшей опасности бежать через канализацию, бес­шумно пополз к нефтехранилищу.

Да, туман был очень кстати! Даже в нескольких метрах ни­чего нельзя было разобрать. Только по запаху нефти Богдан и до­гадался, что достиг цели. Под прикрытием цистерн он по­чув­ство­вал себя увереннее. Выложил тол, приладил шнур, при­го­то­вил зажигалку и приподнялся, чтобы не пропустить сигнала.

В гнетущей тишине звонко тикали на руке часы. Богдан под­нес циферблат к самым глазам — пошла уже десятая минута с того момента, как он расстался с Зарембой. “Пора бы уже…” — подумал Богдан.

Прошло еще несколько минут. Вдруг Богдана потрясла мысль, что сигнал давно уже был, но он не заметил его. От этой мысли его бросило в озноб. Он решил: если сейчас там раздастся взрыв, он подожжет шнур у самого капсюля… Но взрыва не бы­ло. Снова посмотрел на часы. Прошло уже двадцать минут. Не­уже­ли что-нибудь случилось?..

Богдан не знал, что предпринять. Решил ждать еще три ми­нуты, а когда они миновали, добавил еще три… Наконец, окон­чательно изнервничавшись, он уже решил больше не ждать, но в этот миг одна за другой мелькнули две робкие полоски све­та. Накрыв полой ватника зажигалку, Богдан зажег шнур и ко­рот­кими перебежками бросился к люку: теперь все равно, пус­кай замечают! Конечно, его заметили. Не успел он добежать к своим, как длинная автоматная очередь разорвала тишину и пули пропели над головой.

— Ложись, дурень! — услышал Богдан голос Зарембы. Но пьянящая радость кружила голову. Богдан встал во весь рост, погрозил кулаками в сторону цистерн и что-то громко крикнул.

Снова затрещали автоматы. Богдан бросился к люку. Оттуда торчала голова Зарембы.

— Давай, бешеный! — крикнул он.

Спускаясь, бросил последний взгляд на склады. Темное небо покрылось красным заревом…

Когда достигли “базы”, как окрестил Заремба пещеру Чапкиса, шел уже шестой час утра. Решили пока отсиживаться здесь. Сейчас гестаповцы и полицаи рыщут по всему городу. Лучше выйти между седьмым и восьмым часом вечера, когда стемнеет и можно будет успеть добраться домой до наступления комендантского часа.

Улеглись спать. Богдан долго ворочался с боку на бок. Евген Степанович толкнул его кулаком.

— Спи!

— Между прочим, — прошептал Богдан, — почему вы так задержались тогда возле складов?

— Я решил взорвать средний, чтобы от него загорелись и другие. Пристроился в углу под крыльцом, а тут вышли двое. Стоят и курят. Минут десять стояли.

    — А-а… Понятно… — сказал Богдан, повернулся и тут же уснул.

…Натянув чистый плащ, Богдан приподнял крышку люка и вы­глянул на улицу. Темно, лишь снег поблескивает в лунном си­я­нии. Бесшумно отодвинул крышку, еще раз внимательно посмотрел во­круг. Тишина, ни одной живой души.

— Кажется, все в порядке! — шепнул он товарищам и вы­брался из люка.

Но неожиданно что-то мелькнуло в садике напро­тив. Ог­ля­нул­ся и заметил немца в каске, прятавшегося между деревьями. Бог­дан упал на снег, хватаясь за пистолет. В саду затрещали автоматы.

— Бегите! — крикнул в люк. — Я их задержу!

Мысль о бегстве вместе с Зарембой и Ароном он сразу же от­бро­сил, так как понимал, что фашисты успеют забросать их гра­на­та­ми. Взял на мушку бежавшего на него эсэсовца и выстрелил. Тот упал. Та же участь постигла другого. Эсэсовцы спрятались под забо­ром, усилив пальбу.

— Испугались, гады! — обрадовался.

Осторожно поднялся на локтях, чтобы осмотреться и по­пы­таться отступить. Но пули подняли фонтанчики снега почти перед гла­зами. Черные фигуры мелькали все ближе. Положив пистолет на ле­вую руку, Богдан стрелял, пока не кончились патроны. Поднялся и ударил рукояткой первого… Потом зазвенело в голове. Казалось, снова увидел небо в красном зареве — и темнота…

Петро почтительно поцеловал пальцы губернаторши и произнес патетически:

— В этот торжественный день я желаю вам цвести еще много и много лет на радость всем поклон­никам. А чтобы пальчики ваши стали красивее, наша бедная фирма просит разрешения украсить их этим скромным подарком.

Дородная, полнолицая женщина лет сорока, но с претензиями на моложавость, засияла:

— Вы всегда так щедры на комплименты, господин Кремер? — сказала, манерничая.

Петро изобразил на лице отчаяние.

— Как можете вы, фрау Ирма, — пылко произнес, — хотя бы на миг взять под сомнение мою искренность!

— Успокойтесь, мой друг. — Фрау Вайганг кокетливо дотронулась до его руки. — Бог мой, какая красивая вещь!

Перстень был подобран с учетом вкуса губернаторши: массивный, украшенный большим рубином. Фрау Ирма сразу же надела его и показала мужу.

— Правда, чудесно?! — И, получив его одобрение, она обратилась к гостю: — Вы всегда знаете, что мне нравится, господин Кремер.

Петро склонил голову и подумал: “Не так уже и сложно это знать…”, но вслух сказал:

— Ваш утонченный вкус приводит меня в восхищение, фрау Ирма.

Петро знал, что делал. Губернатор группенфюрер СС Зигфрид фон Вайганг был женат второй раз. Его жена была много моложе его и вертела стариком, как хотела. Когда в губернаторском доме впервые появился молодой и элегантный коммерсант, он сразу же привлек внимание фрау Ирмы. Несколько вовремя сказанных комплиментов довершили дело. Комплименты, а главное — щедрые подарки скоро помогли Петру стать желанным гостем в доме фон Вайгангов. Перед ним заискивали даже влиятельные чиновники, и сам шеф гестапо Отто Менцель приветливо пожимал руку при встрече.

Сегодня день рождения фрау Ирмы. Правда, праздник омрачен вчерашней диверсией на военных складах. Хотя губернатор приказал распространить официальную версию, согласно которой ущерб оказался совершенно ничтожным — дескать, пострадал один барак и сгорело несколько тонн горючего, — но все знали о подлинных размерах катастрофы. Шептались по углам, испуганно говорили о сильном партизанском отряде, якобы организовавшем налет на склады. Кое-кто предсказывал конец карьере штандартенфюрера Менделя — армейская контрразведка постарается свалить вину за диверсию на гестапо. Однако когда явился сам Менцель, как всегда самоуверенный и нахальный, о нем заговорили иначе. Узнав о сегодняшних арестах, стали превозносить таланты Менделя, якобы сумевшего разгромить крупную подпольную коммунистическую организацию, которая, собственно, и осуществила диверсию.

Улучив минуту, когда Менцель остался один, Петро подошел к нему.

— Вас можно поздравить с большим успехом, штандартенфюрер. Говорят, в нашем городе покончено с коммунистическим подпольем.

— Абсолютно точно! — самодовольно подтвердил тот. — Мы поставили точку на деятельности враждебных элементов. И еще, скажу вам по секрету… — Шеф гестапо придвинулся к Петру, и тот понял, что Менцель хочет доверить ему тайну, про которую говорят: “Совершенно секретно — копия на базар!” — И еще скажу вам по секрету: мы задержали того самого диверсанта, который пытался взорвать склады.

“Пытался! — усмехнулся в душе Петро. — А то, что до сих пор горит, разве иллюминация?” Громко же сказал:

— Неужели? Кто же он такой?

Петро был уверен, что шеф гестапо просто бахвалится, чтобы укрепить свое пошатнувшееся положение. Но секрет Менделя поколебал эту его уверенность.

— Мы еще не установили. Впрочем, это не такое уж сложное дело. Хотя этот богатырь — сроду такого не видел! — пока что держится, мы ему скоро развяжем язык…

“Неужели взяли Богдана?” — оборвалось сердце у Петра. Разговаривал с гостями, шутил, щедро сыпал комплиментами, а мысль о Богдане все время сверлила мозг.

Едва дождавшись утра, бросился к Фостяку. Тот ничего не знал. Петро заперся в подсобном помещении магазина, приказав никого к себе не пускать. К вечеру зашел Фостяк. Петро взглянул на него и все понял.

— Богдана взяли… — подтвердил Фостяк. — Были и другие аресты… Взяли товарища Ковача и еще несколько членов организации, которые выпускали листовки. Есть строгий приказ: до выяснения обстановки — никаких встреч.

“А как взяли Богдана?” — хотелось спросить Петру, но язык не поворачивался. Однако Фостяк прочитал этот немой вопрос в его глазах.

— Кто-то заметил, как наши спустились под землю. Эсэсовцы устроили засаду. Богдан вышел пер­вым. Заметив солдат, открыл огонь. Спас товарищей — они успели отступить и вышли в другом районе города.

“Ты всегда был таким, Богдан! Ничего не жалел для товарища. Рискуя жизнью, вытащил меня из плена. И теперь отдал жизнь за друзей. Отдал?.. Неужели ничего нельзя поделать?..”

Однако знал: гестапо не отдает своих жертв…

Богдана допрашивал Харнак. Гауптштурмфюрер уселся в кресле перед маленьким столиком с кофейником и чашками. Предложил Стефанишину место напротив, придвинул к нему чашку с кофе и любезно сказал:

— Угощайтесь.

Такое начало игры вызвало у Богдана усмешку — он ясно сознавал, чем она кончится, но чувствовал в себе силы выдержать любое испытание. Все же от кофе не отказался — когда еще доведется пить его? Глотнул ароматный напиток и посмотрел гауптштурмфюреру в глаза.

Посторонний человек, зайдя в кабинет, мог бы подумать: добрые знакомые мирно проводят время за чашкой кофе.

— Как-то неудобно, — приветливо говорил Хар­нак, — пьем вместе кофе, а я до сих пор не знаю, что вы за человек…

Такой стиль Харнак применял к людям, как он выражался, с размягченным мозгом, то есть к интеллигентам. Считая врачей, учителей, ученых неполноценными людьми, он старался усыплять их бдительность, расположить к себе, вбить им в голову, что ценою совсем мелких, несущественных признаний можно откупиться от пыток и сохранить жизнь. Иногда это ему удавалось, и гауптштурмфюрера считали в гестапо лучшим специалистом по де­лам “интеллектуалов”. Эту же уловкуХарнак применял, стараясь добиться признания у людей сильных и мужественных. Ведь обычные гестаповские методы в таких случаях вообще не дают результатов, и он считал, что лучше иметь хотя бы один шанс из ста, чем ни одного.

Харнак не тешил себя надеждой, что с Богданом все будет просто и легко. Совершить такую смелую диверсию и отстреливаться до последнего патрона мог лишь человек большой воли и мужества. Ясно было, что этот богатырь вряд ли испугается пыток. И Харнак решил немного поиграть с ним.

Богдан оценил ситуацию почти сразу. Он понимал, что в гестапо есть люди с большим опытом, умные и коварные. Этот следователь, неплохо знающий русский язык, вероятно, из этого сорта. Серые глаза смотрят насмешливо и испытующе, хотя гауптштурмфюрер и старается быть любезным. Губы сжаты в прямую тонкую линию; длинные пальцы, держащие чашку с кофе, едва заметно дрожат. “Должно быть, алкоголик или наркоман, — подумал Богдан, обратив внимание на это дрожание и нездоровые синяки под глазами. — Впрочем, черт с ним! Все равно ничего он от меня не добьется”.

Не дождавшись ответа, Харнак поставил чашку на столик. Закурил и, пододвинув сигареты Богдану, сказал:

— Вы человек с головой и понимаете, зачем вас сюда привели. Уж, конечно, не для того, чтобы распивать кофе со следователем… Итак, ваши фамилия и имя?

— Петренко Микола Миколаевич, год рождения двадцать первый, место рождения — Москва.

— Чудесно! — Харнак что-то отметил на клочке бумаги. — Документы, конечно, потеряли?

— Откуда вы знаете? — с притворной наивностью воскликнул Богдан.

— Догадались, — усмехнулся Харнак. — Что ж вы делали в канализации?

— Спал. На дворе, знаете ли, холодно, вот я и залез туда.

— Прекрасно. — Еще более любезная улыбка появилась на лице гауптштурмфюрера. — Зачем же вы потом стреляли в солдат?

— Испугался спросонья. — Лицо Богдана виновато вытянулось. — Вижу, бегут на меня, ну я и вы­стрелил… А потом и они стреляли… Таким образом, считаю, мы квиты.

— Ай-ай-ай! — поднял брови Харнак. — Значит, испугались? А там, в канализации, вам не было страшно? Все же темно и, наверно, крысы.

— А крыс я не боюсь, — с идиотской наивностью ответствовал Богдан. — Я больше солдат боюсь…

Но Харнака нелегко было вывести из равновесия.

— Неужели? А я, например, почему-то больше боюсь крыс.

— Каждому — свое, — вздохнул Богдан.

— Где же вы потеряли документы?

Харнак взял карандаш, как бы собираясь записать.

— Не помню. У меня дырявая память. Где-то по­терял.

— Как попали в наш город?

Богдан начал сочинять какую-то фантастическую историю. “Я его недооцениваю, — подумал вдруг, — нервы у него все-таки есть…” Действительно, гауптштурмфюрер выслушал его болтовню, не перебивая. И только когда Стефанишин умолк, весело заметил:

— А вы мне нравитесь! Шутник, не так ли?

— Люблю пошутить, — притворно вздохнул Бог­дан. — Но ведь в этом нет ничего дурного.

— Конечно, — согласился гауптштурмфюрер. — Пошутили — и хватит.

— Я вас не понимаю, — сказал Богдан с нарочитым удивлением.

— Оставьте, — сказал Харнак, — вы же умный человек. Я тоже не последний дурак. Давайте забудем эти детские забавы.

— Хорошо…

— Чудесно! Я почему-то верил, что мы легко договоримся. Итак, ваши фамилия и имя.

— Петренко Микола Миколаевич.

— Мы же условились прекратить шутки.

— А почему вы думаете, что я шучу?

Харнак начал терять терпение. Поднялся, постоял у окна. Потом промолвил, не глядя на Стефанишина:

— А вы более серьезный противник, чем я думал.

— Воспринимаю это как комплимент, — нагло развалился в кресле Богдан. — Но и вы более умный следователь, чем я думал.

Харнак снова сел. Налил себе кофе и молча стал прихлебывать.

— На что же вы рассчитываете?

— На силу духа! — твердо ответил Стефанишин.

— Значит, вы готовы к смерти? А ведь вы, собственно, еще не жили, ничего не видели в жизни.

— Понимаю. Теперь вы начнете рисовать мне прелести жизни, пользуясь голубыми и розовыми красками. Будете говорить, что у меня все впереди, а живем на свете только раз, что обидно разлучиться с жизнью навсегда. Господин следователь будет убедительно доказывать, что жизнь, какая она ни есть, все же остается жизнью и… лучше смерти. А потом добавит, что почти ничего не требует от меня — этак, мелочь, несколько имен, адресок… Ведь так?

Богдан умолк. Харнак смотрел на него с нескрываемым любопытством.

— И вы думаете меня поймать на этот крючок? — сжал кулаки Богдан. — Нет, тысячу раз нет! Я уверен, вам уже не раз приходилось слышать, что жизнь, купленная ценою подлости и предательства, для нас не жизнь. Сначала вы считали эти слова лишь красивой фразой, потом убедились, что мы не любители фраз. И все же стараетесь запутать нас, обмануть, залезть в душу с помощью чашки кофе. Примитивно, господин следователь! И…

— Вы недооцениваете нас, — перебил Богдана Харнак. — У нас есть куда более эффективные методы.

— Заимствованные у святейшей инквизиции? Это, дорогие господа, действительно испытанные методы. Герр гауптштурмфюрер их имел в виду? Признайтесь, однако, часто ли вам удается выколачивать признания из ваших узников?

— Какое это имеет значение? — безразлично пожал плечами Харнак. — Если бы даже я знал, что из ста арестованных все сто ничего не скажут, я попробовал бы вытянуть признания у сто первого.

— Логика вандала! — заскрежетал зубами Богдан.

— Это уж, простите, такое дело… — развел руками Харнак. — Итак, в последний раз спрашиваю вас: будете говорить?

Богдан сверкнул глазами.

— Неужели вы до сих пор ничего не поняли, господин палач?

— Вам не удастся вывести меня из равновесия, господин большевик, — ответил Харнак, хотя губы у него нервно подергивались.

Нажал на кнопку звонка и приказал коренастому эсэсовцу, который появился в дверях:

— Господина коммуниста необходимо познакомить с процедурами… Пока что по программе номер один… Пожалуйте в соседнюю комнату, — с издевательской вежливостью обратился он к Богдану, — там у нас все готово… — После короткой паузы Харнак добавил: — Впрочем, пожалуй, пройдем вместе. Знаете, когда наблюдаешь процедуры, кофе кажется вкуснее…

Петро шел по темной улице. Мороз крепчал, но Петро не поднимал воротника, только зашагал быстрее.

Город притих и молчит. Молчит, хотя Петро хорошо знает, что за окнами радостно шепчутся и поздравляют друг друга, словно наступил большой праздник. Праздник и есть! Правда, на улицах вывешены траурные флаги, но ведь потому и празд­ник. Трехсоттысячная гитлеровская армия разгромлена советскими войсками под Сталинградом. А еще две недели тому назад фашистское радио горланило, что Красная Армия разгромлена и Советам пришел конец…

Карл Кремер вынужден ходить с постным лицом, но с тем большим удовольствием Петро наблюдает, как радуются жители оккупированного города. Вчера даже на центральных улицах появились листовки. Даже на дверях его магазина налепили одну. На, мол, и тебе, фашистская сволочь, Карл Кремер! Замечательная листовка! Написана горячо, с пафо­сом. Вот вам, господин Менцель! Хвалились, что уничтожили подполье, но разве можно преодолеть сопротивление народа!

Свернув в темный, глухой переулок, Петро замедлил шаг и оглянулся. “Хорошо и вперед смотреть, но еще лучше назад оглядываться”, — вспомнилась ему поговорка. Хотя Карл Кремер и вне подозрения, однако береженого и бог бережет.

Заремба еще не пришел. В квартире была только Катруся. Петро едва узнал девушку — от нее остались одни лишь глаза. Щеки впалые, уголки губ скорбно опустились, в глазах застыла такая безнадежность, что Петру стало страшно.

Девушка улыбнулась ему вымученной улыбкой, закуталась в свой любимый шерстяной платок и прислонилась спиной к печке.

— Холодно, — пожаловалась. — Топить нечем.

Петро сел возле Катруси на стул, глядя на нее снизу вверх, думал: “Как пришибло ее несчастье с Богданом… Бедная девушка…”

— Катрунця, — так ласково он еще ни разу к ней не обращался, — у меня есть деньги. Возьми, пожалуйста, и купи дров.

— Для кого топить? — ответила она вяло. — Возвращаюсь поздно, сразу же в постель…

Петро понимал, что она думала о брате: глаза налились слезами, а губы горестно сжались. Петро не стал утешать девушку — это только еще больше растравило бы рану. Он начал рассказывать ей о последних радиопередачах Москвы, посвященных окружению армии Паулюса. Лицо Катри оживилось.

— Погоди, — остановила, — придет Евген Сте­панович, обоим расскажешь.

Долго ждать не пришлось. Заремба вошел красный от мороза, с сосульками на усах и бороде. Его появление как-то приободрило Катрусю. Она подставила ему щеку для поцелуя и побежала на кухню ставить чайник.

— Без меня ни-ни… — выглянула оттуда. — Может, вы, Евген Степанович, есть хотите? Борщ вам оставила. Пустой, но горячий. Господину Кремеру, — не удержалась от шпильки, — не предлагаю, потому что он у нас, извините, буржуй.

“Жизнь остается жизнью, — подумал Петро, — смех и слезы рядом…” Он вышел в переднюю, взял оставленный им там портфель, набитый продуктами, вытряхнул их на стол. Заремба воскликнул:

— Вот так, значит, живут Кремеры!

— Я — что… — смутился Петро. — Мне бы этого век не видать. Для форса нужно, сами же наставляли…

— Помолчи! — прикрикнул Заремба. — Разве тебя попрекают? По мне, хоть каждый день шампанское пей, лишь бы с умом.

Катруся вернулась из кухни, неся закипевший чайник. При виде яств на столе она ахнула, прижав в растерянности руки к груди:

— Ой, что же это делается?

— Вот так роскошествуют коммерсанты, не считаясь с трудностями военного времени, — усмехнулся Петро.

Евген Степанович и Петро вскрыли банки с консервами, нарезали колбасу, сыр, белый хлеб. В центре высилась горка конфет.

Пили настоящий, ароматный чай. Заремба без церемоний уплетал и колбасу, и сыр, и консервы.

— Соскучился по хорошей пище, — признался. — А сегодня даже положено — праздник!

Петро подробно рассказал о Сталинградской oneрации. Катря нервно помешивала ложечкой в кружке, не спуская с него глаз. Юноша несколько раз перехватил ее взгляд и понял: радуясь победе, девушка все-таки не может забыть о брате.

— Вот это наелся и наслушался до отвала, — сказал Заремба. — А теперь давайте обсудим, как дальше будем жить.

Наконец-то! Петро давно ждал этих слов. Конечно же, его приглашали в строго законспирированную квартиру не на чашку чая. Значит, что-то пред­стоит. Что именно? Этот вопрос не давал Кирилюку покоя.

Катря убирала со стола, и Евген Степанович увел Петра в другую комнату. Сели на диван возле ши-роколапого фикуса.

— Ну, хлопче, дело ты затеял большое… — начал Заремба и задумался, как бы не зная, что и сказать.

— Не тяните, Евген Степанович! — взмолился Кирилюк.

— Петро, привыкай к выдержке… Тебе сейчас терпение во как нужно… Имеется резолюция на твою историю с тетрадью…

— Ну, — насторожился Петро, — мыльный пузырь?..

— За мыльным пузырем не послали бы человека через линию фронта!

— Какого человека?

— Обыкновенного, офицера из нашей разведки.

— Неужели?!

— Да, дело, выходит, серьезное… Завтра он будет ждать тебя. Запомни адрес: Пекарская, 24, седьмая квартира. Позвонишь четыре раза. Спросишь: “Здесь продают рояль “Беккер”?” Ответ: “Не “Беккер” — “Шредер”.

— Вы не шутите? — растерялся Петро.

— Что я тебе, мальчишка? — вспылил Заремба, но тут же отошел. — Адрес запомнил? Быть там между тремя и четырьмя часами дня.

Петро кивнул.

— А что ему от меня нужно?

— Вероятно, он тебе скажет, — усмехнулся Заремба. — Из-за пустяков не прыгал бы с пара­шютом…

— Но ведь… — начал было Петро.

— Ничего не знаю, — оборвал его Евген Степа­нович. — Потерпи до завтра.

И несколько погодя виновато сказал:

— Что-то со мной стало. Стоит присесть, и глаза сами собой закрываются. Старость надвигается или болезнь какая?..

— А вы пробовали просто лечь и поспать? — улыбнулся Петро. — Хотя бы четыре-пять часов?

— Не до сна теперь, хлопче!.. — Потер лицо, зев­нул. — Ах, как надоело петлять по городу!..

— А вы тут заночуйте.

— Нельзя. Одного человека повидать надо. Тут рядом. У него и переночую. — Обнял Петра, трижды поцеловал. — Счастья тебе, дорогой!..

Петру открыл дверь пожилой человек с отвислыми щеками. Узнав, что посетителя интересует рояль, так засуетился, будто действительно собирался продать инструмент.

— Пожалуйста, пожалуйста!.. Только не “Беккер”, а “Шредер”. Но это еще лучше… В очень хорошем состоянии, — сказал громко. — Прошу осмотреть…

Петро прошел тесную переднюю, заставленную сундуками и чемоданами, и оказался в большой комнате с книжными полками. Возле двери стоял диванчик, покрытый ярким шерстяным ковром. Большой письменный стол был завален бумагами.

— К вам, Борис Филиппович! — сказал хозяин.

Кирилюк удивленно осмотрелся, не понимая, к кому обращается хозяин.

— Спасибо, друже, — произнес кто-то за его спиной.

Петро оглянулся и увидел человека, выходящего из тайника, который находился за одним из стеллажей.

Петро был разочарован. Когда Заремба сказал ему о предстоящей встрече с офицером, который прибыл через линию фронта, Кирилюк представил себе его высоким, широкоплечим, с волевым лицом и умными, проницательными глазами. А перед ним стоял пожилой человек лет пятидесяти, с глубокими морщинами на щеках и некрасивым, мясистым носом. Он смотрел на Кирилюка светлыми, почти водянистыми глазами как-то настороженно, даже сердито. Но вдруг улыбнулся — морщины разгладились, глаза потеплели.

— Рад с вами познакомиться, — сказал он. — Надеюсь, вы знаете, с кем имеете дело?

Кирилюк ответил не сразу, продолжая осматривать своего нового знакомого: все же трудно было расстаться с выдуманным образом. Сказал:

— А я вас представлял себе иным…

И в то же мгновенье ему стало неловко за свои слова.

— Значит, не оправдал ваших надежд? — засмеялся Борис Филиппович.

— Нет… я хотел сказать… я думал… — растерялся Петро и махнул рукой. — Мне сказали, вы интересуетесь мной…

— Давайте знакомиться. — Борис Филиппович подошел к Петру вплотную и протянул руку. — Майор Скачков.

— Лейтенант Кирилюк, — ответил Петро, крепко пожимая протянутую ему руку.

Все же чувство разочарования, какое-то странное ощущение недовольства и огорчения не покидало его. Петро догадывался, что это не укрылось от проницательного взора майора и тот в душе подтрунивает над ним. Это рассердило его, и Петро подчеркнуто сухо произнес:

— Я вас слушаю…

Майор Скачков не обратил внимания на тон Кирилюка. Отступив на шаг назад, он принялся откровенно разглядывать Петра.

— Прекрасно! — сказал, наконец, как бы отвечая на какие-то свои мысли. Придвинул к себе стул, а Кирилюку указал на диван. — Садитесь, лейтенант, и рассказывайте о себе.

— Но ведь, — пожал плечами Петро, — я не знаю, что вас интересует. С моей биографией вы могли познакомиться там… — неопределенно махнул рукой. — Надеюсь, мое личное дело там есть?

— Я знакомился с ним, — перебил Кирилюка майор, — но это так… бумаги… — Лицо его покрылось морщинками, что, очевидно, означало крайне презрительное отношение ко всякой писанине. — Пускай ими занимаются кадровики, а мы с вами давайте просто поговорим. Итак?..

— Родился… — начал подчеркнуто официальным юном Петро.

— Я знаю не только, где вы родились, но и кем был ваш дед, — сощурил глаза Скачков. — Расскажите про Берлин… Как вы жили там…

Петро рассказал, как он с родителями попал к Германию, о своих первых детских впечатлениях в этой стране, вспомнил отца и его товарищей, своих сверстников по школе при советской миссии. Скачков слушал Кирилюка, не прерывая. Видно было, что каждая деталь рассказа была для него интересна и важна. Лишь время от времени он смешно, как-то по-детски сопел. Все это, а также доброжелательный взгляд острых глаз майора примирили Петра с разведчиком. Даже большой нос, морщины на щеках и лбу стали казаться симпатичнее, чем рисовавшееся ему раньше красивое, волевое лицо с пронзительными глазами. Подумав об этом, Кирилюк усмехнулся. Усмешка эта могла показаться собеседнику явно неуместной, ибо Петро как раз рассказывал о трагической истории одного из своих немецких друзей, которого искалечили парни из “Гитлерюгенда” [51] .

Движением руки Скачков остановил Петра и, вздохнув, сказал:

— Все это очень интересно… А теперь попрошу вас ответить на несколько вопросов. Вы помните Василя Кошевого?

— Это был комсорг нашего факультета.

— Что вы еще можете сказать о нем?

— Прекрасный боксер… отличник… хороший хлопец… Мой товарищ.

Скачков вынул бумажку, исписанную разными почерками.

— Где рука Кошевого?

Петро не мог не узнать мелкие закорючки Василя.

— Прекрасно! — Достал из кармана несколько фотографий. — Кто это?

На Петра смотрели девушки с комичными косичками, юноши в легких летних рубашках “апаш”. Боже мой, как не узнать в худеньком скуластом юноше с большими серыми глазами Вовку Варкова! А это — Таня Минко; она обычно сидела в аудитории впереди Петра, все время вертела коротко подстриженной головой. Валька Изотов — отличник, гордость их курса.

Перебирая фотографии, Кирилюк называл фамилии, давал короткие характеристики юношам и де­вушкам.

— Довольно, — сказал майор. Петро с облегчением вздохнул.

— Ну и проверку вы мне устроили!..

— Ничего не поделаешь, служба. — Скачков подошел к двери и широко открыл ее. Кирилюк увидел в передней хозяина с пистолетом в руках. — Порядок, Семен! — бросил ему майор и, указав глазами на пистолет, добавил: — Можешь спрятать пушку. — Оглянулся на Кирилюка, хитро подмигнул ему и повторил: — Слу-уж-ба!..

— Вам, я вижу, пальца в рот не клади! — усмехнулся Петро.

— Такая уж наша специальность, — подсел к нему на диван Скачков. — Наша с вами, — уточнил.

— Я — что?.. Обстоятельства…

— Не прибедняйтесь!

— Удачное стечение обстоятельств, — продолжал скромничать Кирилюк. — Жизнь заставила…

— Жизнь — жизнью, а голова — головой!

— Боюсь провала, — признался Петро. — Все время в напряжении… Во мне борются два человека… Один презирает другого. Иной раз ловишь на себе такой взгляд, что готов сквозь землю провалиться.

Скачков слушал исповедь Петра, опершись на подушку дивана. Кирилюку казалось, что в глазах майора опять запрыгали насмешливые искорки. Но он не успел обидеться. Скачков дружески сжал плечи Петра и сказал:

— От этого, брат, никогда не избавишься. Да так, собственно, и должно быть: постоянно в напряжении, даже на мгновенье не вправе забыть, кто ты и для чего существуешь. И запомни: малейшее расслабление смерти подобно для нашего брата. Им этом знаешь какие зубры горели… Один неточным шаг, и все окажется зря — все, что ты создавал годами — вживался, приспосабливался, кривил душой… Даже во сне ты обязан бодрствовать — не имеешь права на розовые сны…

— Не имею, — согласился Петро. — Но дело не в снах. Никак не могу привыкнуть к своему положению… Иной раз такой стыд охватывает…

— Ты, брат, свои переживания вот так… — сжал кулак Скачков. — Может, кто-нибудь тебе и посоветовал бы: дескать, забудь, кто ты, будь Кремером — и все… Таким советам не внимай. Как раз, повторяю, наоборот, — никогда не забывай, кто ты на гамом деле, не забывай ни на минуту, в этом твое спасение, это даст тебе силы преодолеть все преграды. Может, это и звучит несколько напыщенно, по суть именно такова. Да, болит сердце, и никто из нашего брата не в силах перебороть эту боль. Однако пойми: именно она, эта боль, и свидетельству-14, что мы — люди, она помогает делать то, что мы делаем. Трудно скрывать свои человеческие чувства, страшно трудно, но ведь это — первое условие нашей работы. Тем и отличается разведчик, что способен наступить на горло собственной песне.

— Так то настоящий, а я кто?

— Давай без самоуничижения, — серьезно сказал Скачков. — Ты же знал, на что идешь?

— Конечно.

— Не думал, что путь твой будет устлан цветами?..

Не смейтесь!

— А я и не смеюсь. Конечно, цветов не будет. Но надо идти так, чтобы не исцарапаться о шипы.

— Поцарапаться не страшно, — заметил Петро и вдруг широко улыбнулся. — Поцарапаться — пустяки, а вот хорошенько им досадить, — тогда и жизни не жаль!

Скачков как-то особенно внимательно оглядел Петра, весь сжался, словно перед прыжком, причем его светлые глаза вдруг приобрели зеленовато-синеватую окраску и стали колючими, казалось, майор заглядывал в самую глубь его души, читал его мысли.

— Есть для тебя такое задание, дружище… Сложное и опасное… — начал он, наклонившись к Петру.

На этих словах майор запнулся, словно наговорил лишнего и спохватился. Наступила долгая, мучительная пауза. Петро не выдержал.

— Странную роскошь позволяет себе наша разведка, — произнес он язвительно. — Отрывают от дела офицера, заставляют его прыгать с самолета во вражеский тыл — и все для того, чтобы побеседовать с сопляком на абстрактные темы… — Выпалив все это, Петро перевел дух и подумал: пожалуй, майор может обидеться.

Действительно, Скачков зло сощурил глаза, уголки губ у него нервно дернулись, но он овладел собою и весело ответил:

— Все равно тебе не рассердить меня. Да, ты прав, я прибыл сюда для дела…

Майор помолчал, как бы ожидая вопросов собеседника, но Петро решил ничем не выказывать своего любопытства. Видно, это понравилось Скачкову, ибо он мягко сказал:

— Ты, лейтенант, и сам не знаешь, какую кашу заварил…

Петро опять промолчал.

— Благодаря твоей тетради, — продолжал май­ор, — мы набрели на институт, который бьется над созданием секретного оружия.

— Правда?! — нарушил, наконец, свое молчание Петро.

— Теоретические расчеты этого Геллерта имеют большое военное значение. Вот почему Мор и явился в Бреслау — ему нужны были некоторые выводы Геллерта. Они значительно ускорили бы работу.

— Выходит, — обрадовался Кирилюк, — тетрадь заинтересовала и наших ученых?

— В какой-то мере. Мне кажется, что мы уже завершаем разработку этой проблемы. Но тетрадь Геллерта помогла нашим ученым хотя бы приблизительно определить, как обстоит дело с этим у врага… Кроме того, разузнав с твоей помощью о Море, нам удалось установить, где находится одна весьма секретная лаборатория, ну и… — выдержал паузу, — раздобыть еще кое-какие данные…

— А теперь, — догадался Петро, — используя мое знакомство с Мором, необходимо установить с ним контакт?

Скачков не ответил на вопрос.

— Расскажи об этом Море, — попросил. — Коротко. Основные черты.

— Он произвел на меня двойственное впечатление, — начал Петро. — Сразу понравился мне. Должно быть, и я пришелся ему по душе. Начали беседу, как давние приятели. Но потом он вдруг запрятался, резко переменился и, как черепаха, ушел в свою скорлупу. Может, я что-то неудачно сказал… Человек он умный, наблюдательный, увлекается живописью. Показался мне несколько безвольным — плывет по течению, но не очень симпатизирует гитлеровцам.

— Почему так думаешь?

— Он приезжал с эсэсовцем Амреном, начальником охраны.

— Ну?

— К Амрену Мор относится с презрением. И… побаивается его…

— Одно дело — его взаимоотношения с этим эсэсовцем, другое — отношение к фашизму вообще, — отметил майор. — Мор ведь выполняет их задание, создавая новое оружие. И то, что он искал тетрадь Геллерта, только подтверждает это.

— Я ничем не могу подтвердить свое мнение, но внутренний голос мне подсказывает… Интуиция…

— Интуиция — большое дело, — пробормотал Скачков, — а все же… Факты не сбросишь со сче­тов… Однако, — потер виски, — тебе придется установить контакт с Мором.

— Я вас понимаю, товарищ майор, — поднялся с дивана Кирилюк, — и выполню задание, какое бы оно ни было.

— Какое бы оно ни было? — иронически переспросил Скачков. — А не переоцениваешь ли ты свои силы?

— Я имел в виду, что приложу все силы.

— Так, пожалуй, вернее, дружище, — сказал Скачков, пригласив Петра снова присесть рядом. — Как выяснилось, Лотта Геллерт — близкая подруга Доры Лауэр, падчерицы группенфюрера СС Лауэра. Мор часто бывает в доме Лауэров…

— Через Лотту познакомиться с Дорой и войти в дом Лауэров? — Глаза у Петра загорелись.

— Сможешь?

— У меня с Лоттой наилучшие отношения. — Петро почувствовал, что краснеет. — Это душевная и умная женщина.

— И красивая, — сказал майор.

— Откуда вы знаете?

— Знаем.

— А-а…

— Вот что, — жестко произнес Скачков, — в нашей работе нет места сантиментам…

— Давайте условимся, товарищ майор, — вспыхнул Петро, — я сделаю все, что от меня зависит, когда будет необходимо — отдам жизнь, но…

— Не горячись, чудак! — Скачков крепко пожал руку Петру. — О тебе же забочусь…

— Понимаю, Борис Филиппович. — Петро впервые так назвал майора, и в этом обращении было признание в Скачкове старшего товарища, уважение к нему и даже близость, которой очень дорожат. — Скажите, кто такой этот Лауэр?

— Один из руководителей аппарата Кальтенбруннера.

— О-о!.. — поднял брови Петро.

— Фирма солидная, — согласился Скачков, — и опасная. Но именно это поможет тебе.

— Как?!

— И он еще спрашивает! — пожал плечами майор. — Документы же у тебя на этого Германа Шпехта липовые. С такими документами и в нескольких километрах от Мора находиться опасно. Единственная надежда — знакомство с Лауэром. Это настоящий громоотвод…

Скачков поднялся, вздохнул.

— Вот что, лейтенант, — вдруг перешел на официальный тон. — Вы должны все взвесить и лишь после этого дать нам ответ. Дело с секретным оружием очень серьезное. Буду откровенен: задание крайне опасное… При других обстоятельствах мы никогда не пошли бы на это, но сейчас вынуждены использовать каждым шанс. Если гестапо заинтересуется Германом Шпехтом и запросит его личное дело, нас моментально разоблачат. Единственная надежда, что человека, принятого в доме Лауэра, не станут проверять. Но… Короче, вы начинаете опасную игру, в которой все преимущества на стороне противника…

— Я согласен, — не колеблясь, сказал Кирилюк.

— У вас есть время подумать.

— Зачем же? Вы открыли все карты; если бы у меня было вдвое меньше шансов, я ответил бы точно так же.

— Я сразу же понял, что вы согласитесь… — И вдруг: — Как вы сказали — внутренний голос?..

— Но ведь вы учили меня доверять только фактам…

— У тебя хорошая память! — снова перешел на, “ты” Скачков.

— Она необходима разведчику.

— Ну не будем терять времени. Нас интересует все, что имеет отношение к лаборатории Мора. Где она находится, объем и направление работ, система охраны, промышленная база. Особенно важны координаты предприятий… Все, даже любые мелочи — иногда и они дают ключ к решению важных вопросов. Очень важно добыть оригиналы или копии научной документации лаборатории, работ отдельных ученых, схем, формул, хотя, — вздохнул, — это почти невозможно.

— А случай с тетрадью Геллерта…

— Такие случаи почти не повторяются. Почти… Думаю, тебе надо под каким-нибудь предлогом вытащить Лотту в Берлин.

— И я думаю, что это единственно правильный ход. Без Лотты, пожалуй, ничего не выйдет — ни знакомство с Лауэрами, ни встречи с Мором.

— Жаль, что они знают тебя как Германа Шпехта, — досадливо поморщился майор. — Мы могли бы снабдить тебя такими документами!.. — Несколько секунд помолчал, обдумывая что-то. — Пятнадцатого марта, в три часа дня по берлинскому времени будешь ждать меня на углу Унтер-ден-Линден и Фридрихштрассе. Если не явлюсь до четырех, придешь в это же время шестнадцатого и семнадцатого. Если меня не будет и в эти дни, считай, что ты счастливее меня, и действуй по собственному разумению…

— К чему же такой пессимизм?

— Я вовсе не собираюсь попадать в гестапо. Но мы обязаны быть готовы к худшему. — Скачков, придвинувшись вплотную к Петру, заглянул ему в глаза. — Ты все понял?..



Глава четвертая   В Берлине


   В Бреслау Петро пробыл двое суток — ровно столько, сколько понадобилось Гансу Кремеру, чтобы уладить все финансовые дела с фирмой Германа Шпехта. Лотта, узнав о предстоящей поездке Германа в столицу, решила побывать в своем берлинском домике и повидаться, наконец, с Дорой Лауэр. Старик было насупился — опять лишние траты, — но потом быстро согласился: разве он враг своей дочери? Ведь Герман Шпехт не какой-нибудь там физик или военный, а солидный коммерсант. Коммерцию же ювелир считал движущей силой прогресса и людей, которые достигли на ее тернистом пути успехов, ставил выше всех.

Петро даже не надеялся, что все так быстро уладится. Он думал, что придется искать различные предлоги, долго уговаривать Лотту немного повеселиться в столице, а дело вот как обернулось! Что ж, начало неплохое! И Петро с удовольствием помогал Лотте в ее приготовлениях к поездке. Только теперь он окончательно понял, что означают для женщины сборы в дорогу. Лотта упаковывала свой чемодан полдня, открывала все шкафы, просматривая платья, костюмы и обувь. Перебирая наряды, она затеяла с Петром веселую игру, которая одинаково нравилась обоим. Лотта надевала платье и демонстрировала его, а Петро должен был вынести окончательный приговор — оставаться платью в шкафу или занять место в одном из ее больших дорожных чемоданов.

Они уже просмотрели большую часть гардероба: наконец, наступила очередь ее любимого платья, сшитого из какого-то блестящего, дорогого материала. Платье красиво облегало стройную фигуру Лотты — оно было без рукавов, и нежные белые руки с ямочками около локтей выгодно выделялись на темном фоне.

Даже не глядя на Петра, Лотта почувствовала, что он любуется ею. Подняла на него глаза — и вдруг, смутившись, убежала к себе. Она сбросила платье и осталась перед зеркалом в одной прозрачной рубашке, сама удивляясь пленительной красоте своего тела, готовая многим пожертвовать ради ласки Германа.

А Петро проклинал себя за то, что ему нравится эта женщина. Давал себе торжественнейшие обещания не увлекаться ею, но не был уверен, что сдержит их. Одно лишь знал твердо: ничто не помешает ему сделать то, ради чего ехал в Берлин.

Лотта и Петро выехали ночным поездом, а утром уже были в столице.

По-весеннему припекало солнце, звонкая капель радовала слух. Солнце отражалось в лужах и окнах; даже на длинном стволе зенитного орудия, стоявшего в привокзальном сквере, играли солнечные зайчики. Эта игра света и теней скрашивала уродство города, где все говорило о войне — разбомбленный дом напротив вокзала, длинная очередь у магазина…

Петро бросился было искать такси, но Лотта остановила его — их встречал роскошный черный “мерседес”.

— Это Дора позаботилась о нас, — объяснила спутница такую роскошь. — Ее отчим занимает высокий пост.

Машина быстро доставила их в Шенеберг, к дому Лотты. Построенный еще в начале столетия, он отличался от современной виллы Кремера в Бреслау. Стрельчатые окна, многочисленные и неудобные выступы и уголки, маленькие балкончики на втором этаже — все это украшало дом, но не создавало удобств для его обитателей.

Первый этаж занимали квартиранты из разрушенных бомбардировкой домов. Одну из двух комнат второго этажа Лотта предложила Петру. Он попробовал отказаться, боясь, что это может скомпрометировать Лотту.

— Я не боюсь за свою репутацию, — рассмеялась Лотта. — Но, может быть, вы опасаетесь скомпрометировать свое доброе имя?..

Петру отвели длинную темноватую комнату. Устраиваясь, он думал о Море, прикидывая, как получше намекнуть Лотте, чтоб она устроила встречу с Робертом.

В последнее время у Мора редко бывало хорошее настроение. Раньше, когда он занимался лишь теоретическими расчетами, разрушительное свойство адского оружия представлялось ему чем-то далеким и нереальным. Убедившись после поездки в Норвегию, что работы продвигаются значительно быстрее, чем он думал, и сознавая, что в недалеком будущем атомное оружие станет реальным фактом, Мор впал в черную меланхолию. Ему лучше других было известно, чем угрожает новая бомба человечеству, и он проклинал себя за то, что приложил руку к ее созданию, — он, который считал себя гуманистом и поклонником прекрасного!..

Да, было отчего прийти в отчаяние…

Стремясь забыться, Мор ринулся в музейные дебри, ежедневно открывая для себя что-то интересное. На многое он уже смотрел иначе, чем раньше. Переходя из зала в зал и простаивая иногда перед какой-нибудь поразившей его картиной целыми часами, Мор с удивлением обнаруживал в ней то, что прежде оставалось незамеченным искусствоведами и им самим. В такие минуты он забывал и о кошмарах, мучивших его по ночам, и о формулах, и о страшном чувстве вины перед людьми. Но действительность напоминала ему о себе наглой мордой агента гестапо, который заглядывал в зал, чтобы убедиться, торчит ли еще его поднадзорный перед этой мазней, на которую он, агент, и плюнуть бы не пожелал.

Дело в том, что Мор, как человек, непосредственно участвовавший в создании нового оружия, не имел права свободно передвигаться по городу. Но он сумел убедить свое начальство, что лучший способ восстановить трудоспособность и преодолеть наступивший творческий застой как раз и состоит в том, чтобы переключиться в совершенно другую область духовной жизни. Начальство уже привыкло к его причудам, и для Роберта было сделано исключение. Конечно, если бы его можно было заменить другим сотрудником, с ним бы не церемонились, но сейчас приходилось идти на уступки. Мору разрешили “свободный” образ жизни, предупредив, однако, что без предварительного разрешения он не имеет права ни с кем встречаться. Не очень полагаясь на соблюдение Мором этого условия, к нему приставили опытных агентов-охранников, которые следили за каждым его шагом. Мор уже привык к их присутствию и старался не обращать на это внимания.

Сегодня агент был почти деликатный: он не следовал за Мором по пятам, как это делали другие, дыша ему прямо в затылок. Агент отсиживался в соседнем зале, лишь иногда заглядывая к Мору. Впро­чем, ему особенно беспокоиться не приходилось — музей пустовал, один лишь Мор сидел перед рисунками Даниэля Ходовецкого.

Этот художник все больше интересовал Мора. Привлекали небольшие по размеру картины Ходовецкого. его иллюстрации к произведениям Лессинга и Гёте, в особенности серия “Поездка в Дрезден”. Мор считал, что эта серия является наилучшим пособием для изучения истории Германии восемнадцатого столетия. Да, думал он, Ходовецкий лучше других немецких художников сумел заглянуть в душу человека, уловить наиболее характерные черты бюргерства!

Этот поляк сказал новое слово в немецкой живописи и стал более национальным художником, чем сотня жалких подмастерьев-немцев, которые возвеличивали деяния баварских, саксонских, прусских и многих других королей и курфюрстов. Сколько в его произведениях мягкого юмора и лиризма, любви к людям! А какая утонченность, способность одним–двумя штрихами подчеркнуть главные черты характера!

Мор уже около часа любовался работами Ходовецкого. Агент, видно, заскучал, ибо все чаще стал заглядывать в зал. Неожиданно Мору захотелось порезвиться. Когда настороженная физиономия агента вновь возникла в дверях, он поманил его паль­цем. Тот сделал удивленный вид, но все же подошел.

— Садитесь, мой друг. — Мор придвинул ему стул. — Вы несколько раз заглядывали сюда, и мне показалось, что ждете, когда я уйду, чтобы наедине полюбоваться этими маленькими шедеврами. Не так ли?

Агент усмехнулся и кивнул.

— А посему я не буду вам мешать! — воскликнул Мор. — Я вижу, вы тонкий ценитель живописи, и мне хотелось бы услышать ваши соображения по поводу картинок этого, — подчеркнул, — поляка.

Услышав последнее слово, агент втянул ноздрями воздух, как хищник, почуявший добычу.

— Поляка? — спросил. — Какого поляка?!.

— Я имею в виду, многоуважаемый коллега, поляка Ходовецкого, чьи произведения украшают стены немецкого национального музея, — откровенно издевался Мор. — И хотел бы слышать ваше мнение о нем.

— Если поляк попал в немецкий музей, — авторитетно сказал агент, — значит, он прошел расовую комиссию!

— Вы думаете? Разве в те времена существовали расовые комиссии?

— Тут и думать нечего. — Агент почувствовал свое превосходство над этим паршивым интеллигентом, — Без расовой комиссии какому-то поляку и носа не позволили бы сунуть в музей. А что касается времени, то вы мне не говорите. Наилучшее время для Германии настало теперь; и каждый, кто смеет это оспаривать, — наш враг. Если же раньше не было расовых комиссий, то это шло лишь во вред немецкой нации. Потому и развелось у нас когда-то столько разных евреев, поляков и прочей погани…

— Глубокая мысль! — иронически усмехнулся Мор. — Но ведь вы ничего не сказали об офортах Ходовецкого. О его сатирических и морализующих тенденциях. Посмотрите внимательно на эту сценку. Не кажется ли вам, что художник противопоставляет здесь простоту и естественность бюргерства распущенности дворянства и военщины?

— Неужели? — удивился агент. — Тогда эта картина подлежит изъятию и уничтожению, а поляка следует отправить в концлагерь. Там ему быстро покажут, в чем заключается настоящий дух немецкой нации!

— Значит, концлагерь? — притворно вздохнул Мор. — Но есть одна причина, которая не позволит прибегнуть к этому верному средству…

— Никаких причин! — воскликнул агент. — Этого проклятого поляка ничто не спасет!

— Но ведь он умер около полутораста лет тому назад… — сказал Мор и увидел, как вытянулось лицо агента.

Что-то проворчав, гестаповец удалился в соседний зал.

Мор еще долго сидел, изучая прекрасные офорты. Беседа с агентом не развлекла, а опечалила его. Действительно, если бы Ходовецкий жил сейчас, не миновать бы ему концлагеря. Этот грязный тип прав — наци давно бы уже уничтожили художника Даниэля Ходовецкого, который стал национальной гордостью немецкого народа, послали бы на расовую комиссию!.. Большего издевательства не придумать!

Задыхаясь от гнева, Мор выскочил из музея, он не шел, а бежал по улице, не обращая внимания на прохожих и окончательно замучив агента.

Да, нацисты уничтожили бы Даниэля Ходовецкого! Как уничтожили книги выдающихся писателей, картины великих художников — все, что противоречило их идеям. Они одурманили не только туповатого немецкого бюргера, но и лучшие головы страны, они запугали интеллигенцию, заставив ее работать на себя. И один из примеров — сам Роберт Мор. Гуманист по своим убеждениям, он покорно служит гитлеровцам и, желает он того или нет, помогает им утвердиться и господствовать, совершать немыслимые преступления. Он, ценитель искусства, объективно содействует уничтожению лучших его об­разцов…

От этого можно сойти с ума!

Голод, наконец, заставил Мора остановиться. Вначале он не понял, куда попал, — вокруг небольшие домишки, много деревьев, газоны. Похоже, что прошел около десяти километров — ведь уже начинается предместье. Подумал: на трамвае за четверть часа можно доехать до Шарлоттенбурга и заглянуть к Доре; он не был у нее уже около недели.

Мора тянуло к Доре. Девушка понимала его с полуслова, с ней приятно поговорить. Между ними нет секретов. Правда, у Доры длинный язык, она любит щеголять своими свободными взглядами и порой высказывается настолько рискованно, что приходится оглядываться: хотя Дорин отчим и группенфюрер СС, за такие речи по головке не погладят…

Мор вошел в трамвай, агент вскочил в задний вагон. Трамвай был пустой. Роберт сел у окна, посматривая на жалкие домишки пригорода, на унылые лица редких прохожих. Настроение совсем испортилось. Возникла какая-то новая причина для беспокойства. Только что он знал эту причину, а сейчас вдруг забыл ее. Что же это было? Он стал мучительно напрягать свою память, ясно понимая, что не успокоится, покуда не выяснит, что же это такое. Наконец вспомнил! Вот-вот: “За такие речи по головке не погладят!” Именно так он думал, трусливо озираясь во время беседы с Дорой, хотя и разделял большинство высказанных ею мыслей. Выходит, он, считающий себя гуманистом и ученым, попросту жалкий трус.

Как ни странно, Мору почему-то стало легче, когда он понял, что мучило его. Не оттого ли, что правильно поставленный диагноз дает надежду на исцеление?

Ему хотелось излечиться от безволия, от позорной трусости. Однако хватит ли душевных сил? Привычка плыть по течению — плохая школа гражданского мужества.

Задумавшись, Мор едва не проехал нужную остановку. Взбежал на крыльцо большого особняка, стоявшего в тупике. Молоденькая горничная, впуская Роберта, сообщила:

— Фрейлейн Дора дома. У нее гости.

Агент облегченно вздохнул. Когда этот бешеный Мор заходит в особняк группенфюрера Лауэра, можно спокойно отдохнуть. Во-первых, он засиживается там допоздна, и не надо метаться за ним по городу; а во-вторых, начальство довольно, когда Мор бывает у группенфюрера Лауэра — здесь не может быть никаких беспокойств.

Дора принимала в большой, светлой гостиной Лотту и Петра. Увидев Мора, Лотта приветливо улыбнулась ему. Они были друзьями. Роберту всегда нравилась жена покойного друга — веселая, женственная, неглупая. Он был рад встрече с ней и с Дорой, но при виде Шпехта помрачнел. Петру даже показалось, будто Мор испугался его. Резкая перемена в настроении Мора бросилась Лотте в глаза, и она удивленно спросила:

— Вы разве не узнали нашего друга Германа Шпехта? Мы приехали сегодня вместе из Бреслау. Надеемся не скучать в вашем обществе.

— Гм… — неопределенно хмыкнул Роберт.

Он бросил на Петра взгляд, в котором сквозили настороженность и страх. Впрочем, может быть, Кирилюку это только показалось, ибо, поздоровавшись с дамами, Мор крепко пожал протянутую ему гостем руку и сказал:

— Откровенно говоря, я не рассчитывал вас здесь встретить. Но воистину лишь гора с горой не сходятся…

— Вы, кажется, чем-то недовольны? — перебила его Дора — худая, неуклюжая девушка с энергичными глазами и высоким лбом.

— Просто я голоден, как бездомный пес, — ответил Мор. — И если вы сумеете хоть немного накормить меня…

— В этом доме кое-что найдется. Правда, матери и отчима уже две недели нет, но… — Дора позвала прислугу — Как у нас с обедом? Готов? Вот видите, Роберт, все совершается по мановению волшебной палочки.

— Если бы все были такими волшебницами, как вы, Дора, — улыбнулся Мор, — то на светежилось бы значительно легче.

— Вы типичный подхалим, — погрозила девушка Мору, — и вас следует наказать. Но ради Лотты…

— Амнистия? — поднял руки Мор.

— До первого проступка, — предупредила девушка.

Во время обеда Петро несколько раз ловил на себе испытующий взгляд Мора. Сделав вид, что только сейчас вспомнил что-то важное, он небрежно бросил Роберту:

— А я выполнил свое обещание, господин Мор.

— Какое? — встрепенулся тот.

— Насчет пополнения вашей коллекции.

— Неужели? — непроизвольно обрадовался Роберт, но тут же, что называется, осадил себя и совершенно равнодушным тоном спросил: — Что-нибудь интересное?

— Вы же просили славян. Вещи уникальные!..

— Что именно?

— Сами увидите! — деланное равнодушие Мора не обмануло Петра. Он понимал, что на самом деле его сообщение чрезвычайно заинтересовало Роберта, и решил несколько поинтриговать его.

— О! — воскликнул Роберт. — Сегодня уже имел случай говорить об искусстве, и меня теперь трудно удивить…

— Расскажите! — попросила Лотта. Ее обеспокоило странное поведение Мора, и она решила занять общество какой-нибудь оживленной беседой.

Роберт рассказал о своем разговоре с гестапов­цем. Лотта весело смеялась, а Дора сердито сдвинула брови и с омерзением бросила:

— Гадость!

Один Петро промолчал. Роберту это явно не понравилось. Отложив вилку, он спросил:

— А вы почему отмалчиваетесь, господин Шпехт? Неужели вас это вообще не интересует?

“Э-э, тебе меня не поймать!” — внутренне усмехнулся Петро и начал долго и скучно говорить об искусстве вообще и его значении в подъеме общей культуры народа.

— Все вокруг да около, — раздраженно пробормотал Мор.

Но это как раз и устраивало Петра. Он ответил с предельной наивностью:

— Но ведь по этому поводу существует официальная точка зрения, и сам доктор Геббельс утвер­ждает…

Лицо Роберта перекосилось, словно от зубной боли.

— Мы все очень хорошо знаем официальные мнения. Но иногда хочется услышать что-то оригинальное.

— К сожалению, за оригинальность частенько приходится сурово расплачиваться, — предостерегающе заметила Лотта.

— В этой комнате оригинальные, — Дора сделала ударение на этом слове, — мысли не преследуются. Друг Лотты может положиться на нашу откровенность, как полагаемся и мы на его.

— Ой, как тяжело жить сейчас в нашей стране!.. — вздохнул Петро. — И вы сами это хорошо понимаете…

— Справедливые слова! — воскликнула Дора. — Я подписываюсь под ними обеими руками. Да, из этой страны надо бежать. Но куда? — И Дора принялась разглагольствовать о необходимости бегства от мира — пускай кругом будут войны, революции, для настоящего человека все это не имеет никакого значения.

Как ни раздражала эта претенциозная болтовня хозяйки, Петро вовсе не намерен был вступать в полемику с ней. Однако он был приятно удивлен, когда вдруг в спор вступил Мор.

Они уже пообедали и отдыхали в гостиной. Мор ходил по комнате и, глядя себе под ноги, возбужденно говорил:

— Вы призываете отсиживаться в своих квартирах и не высовывать носа на свежий воздух. Да, да, в этом квинтэссенция ваших взглядов, Дора, никуда от этого не уйдешь. Но замечали ли вы как отличаются комнатные растения от тех, которые развиваются в естественных условиях? Они низкорослые и чахлые, но попробуйте пересадить их на настоящую почву — и они быстро наберут силы. Вместо этого вы вкупе со многими из тех, кто причисляет себя к духовной элите, проповедуете идею о крепких замках в дверях. Разве вы не понимаете, что это грозит утратой всех завоеваний цивилизации, открывает путь для пробуждения самых низких инстинктов и жестокости? Разрушительные силы победили бы — и все полетело бы вверх тормашками!

— Но ведь вы нарисовали картину, близкую к реальной! — воскликнула Лотта.

Оставив реплику Лотты без возражения, Мор продолжал:

— И все это стало возможным потому, что я и вы согласились с существующим порядком, спрятали голову под крыло, как страус. Спохватились, а уже поздно… Храбрейшие либо погибли, либо погибают в полосатых халатах за колючей проволокой, а мы стали послушной скотинкой, проповедуем покорность и прячемся за дверями с замками новейшей конструкции…

— Что же вы предлагаете? — спросила Дора.

— Я не врач и не собираюсь выписывать рецепты, — проворчал Мор. — Не надо задавать такие вопросы человеку, который сам себе бессилен помочь…

— И все же выход должен быть, — осторожно произнес Петро.

Мор посмотрел так, словно впервые увидел его.

— Конечно, конечно, — согласился, — только все это не для меня… — Он как-то сразу скис, быстро распрощался и исчез.

С уходом Мора разговор оборвался. Петро вспоминал испытующие взгляды Роберта, его встревоженность, которая так не вязалась с последующим поведением, таким неосторожным, даже вызывающим.

Лотта поднялась.

— Завтра мы будем целый день вместе, моя дорогая, — поцеловала Дору в щеку.

Отправились пешком. Под вечер немного приморозило, но все равно в воздухе чувствовалось дыхание весны. Шли молча. Лотта почувствовала: мысли Германа где-то далеко… Осторожно взяла его под руку. Петро крепко сжал ее пальцы, словно боялся потерять, и Лотта пожалела, когда навстречу вдруг выскочило такси. Уже возле дома Петро потер лоб и спросил:

— Я не кажусь сегодня слишком мрачным?

Лотта засмеялась и покачала головой.

Мор явился к Доре в полдень. Петро опередил его и успел развесить картины так, чтобы на них падал рассеянный свет. Роберт сразу оценил это. Он отступил на несколько шагов и долго стоял перед картинами.

— Матейко есть Матейко! — произнес он, наконец, и присел на стул перед картиной. — Я люблю его ранние произведения. Когда-то в Кракове я побывал в музее Матейко — и, скажу вам, такого баталиста поискать надо. Не холодный летописец, а исполненный страсти художник; невольно кажется, что он сам был участником запечатленных им событий. А этот этюд принадлежит к позднему периоду. Очень характерный для Матейко того времени. Бывают же такие метаморфозы — зрелый мастер уступает юноше. И все же, — вздохнул, — Матейко остается Матейко!..

— А мне больше нравится пейзаж, — вмешалась Лотта. — Посмотрите, сколько в нем воздуха и простора!

— Прекрасный пейзаж, — согласился Мор. — Я слышал о Васильковском, но вижу его картину впервые. Ее мог написать человек, знающий и любящий степь. Глядите… — вскочил он вдруг со стула и сделал шаг в сторону. — Если отсюда посмотреть, то видно, как марево повисло над степью. Зной, все притихло, и только жаворонок купается в вышине… Красота неповторимая… Где вы достали это чудо, Шпехт?

— У одного краковского спекулянта — монополиста по сбыту картин. Это лучшее, что он мог предложить.

— Я ездил в Краков еще перед войной. Хотел посмотреть на Вавель и знаменитый скульптурный алтарь Ствоша в Мариацком костеле. Между прочим, — обратился вдруг к Петру, — где вы живете в Кракове?

— Вблизи Вавеля, на улице Мицкевича, — без запинки ответил Петро. Он неплохо изучил Краков — прожил гам неделю перед поездкой в Берлин.

— Прекрасный район. Много зелени, эти величественные башни крепости…

— В Кракове я никак не могу отрешиться от мысли, что попал в средневековье. Закрою глаза — и вижу рыцарей верхом на конях, яркие знамена… Прекрасный город! — Петру снова показалось, что Мор смотрит на него внимательным насмешливым взгля­дом. Впрочем, может быть, это всего лишь плод воображения, результат обостренной настороженности.

Роберт решил отметить приобретение новых картин и пригласил всех в ресторан.

— Только, — предупредил, — мне хотелось бы пригласить еще одного человека. Вы его знаете — штурмбаннфюрер Амрен. Он немного потворствует мне, а такое заслуживает поощрения.

— Это тот, который был с вами в Бреслау? — удивилась Лотта. — Он ведь типичный солдафон!

Петро не мог упустить случая встретиться со штурмбаннфюрером!

— Но ведь это нужно Мору, — сказал. — Да и я не прочь встретиться с Амреном.

— Пожалуйста, — легко согласилась Лотта, — мне все равно.

В ярко освещенном зале ресторана играла музыка, пели безголосые, но глубоко декольтированные девицы. За большинством столиков сидели военные; певицы им нравились, и они громко аплодировали. Много пили и громко разговаривали, смеялись и танцевали, спорили и хвастались своими подвигами.

Петро сел так, чтобы рядом осталось свободное место для Амрена. Тот вскоре появился, блистая новым мундиром.

— Вы сегодня сверкаете, как новая монета, господин штурмбаннфюрер, — подал ему руку Петро.

— Обер… — поправил Амрен.

— Что — обер? — не понял Роберт.

— Оберштурмбаннфюрер, — не мог скрыть счастливой улыбки Амрен. — Вчера получен приказ.

— Поздравляю!

Петро начал разливать коньяк.

— Выпьем за успех еще одного оберштурмбаннфюрера! — провозгласил Роберт.

Слова “еще одного” звучали явно иронически, но Амрен, купавшийся в лучах славы, ничего не за­мечал. Он снисходительно похлопал Петра по спине, спросил о его успехах и, не дожидаясь ответа, почтительно наклонился к Доре — с падчерицей группенфюрера Лауэра следует быть особенно любезным.

— За что вам присвоили такое высокое звание? — спросила девушка; глаза у нее лукаво блеснули.

— За службу, — не моргнув глазом, ответил Ам­рен. — Конечно, за добросовестную службу.

— Когда же вы успели так отличиться? Может быть, подвиг?..

— А почему бы и нет?..

— Ах, как интересно! Расскажите, пожалуйста!

— Нельзя, это тайна.

— Подвиг не может быть тайной! — с пафосом провозгласила Дора, незаметно подмигнув осталь­ным. — Он должен стать примером для всех!

Амрен налил себе коньяку.

— Порою подвиг внешне не отличишь от обыденных, будничных дел, — начал он, — но если посмотреть глубже, то именно эти будничные дела и являются основой, так сказать, корнем подвига… так сказать… — Запутавшись, Амрен потянулся за коньяком и залпом выпил его.

Петро пришел ему на помощь:

— Оберштурмбаннфюрер имеет в виду массовый характер героизма в нашей армии, господа. Он, должно быть, хочет сказать, что сама служба в нашей армии есть подвиг! — добавил он двусмысленно.

— Вот! — Амрен поднял палец. — Лучше не сказал бы даже сам доктор Геббельс.

Лотта не удержалась и прыснула, а Дора сделала вид, что разочарована:

— А я думала, что вы по крайней мере поймали шпиона…

— Что шпион! — пыжился Амрен. — Шпиона я за полкилометра чую.

— Неужели? — наивно спросила Дора. — И как же это вам удается?

— У оберштурмбаннфюрера превосходный нюх, — ехидно заметил Мор.

— Шутите… — благодушно усмехнулся Амрен. — Но доля правды в этом есть. Хороший контрразведчик чувствует вражеского агента. Интуиция, так сказать… Опыт, ум. Я сказал бы — талант.

— И всего этого, — поднял бокал Петро, — не занимать стать нашему оберштурмбаннфюреру. Пью за ваш новый мундир!

Мор с интересом наблюдал за Петром. Потом обратился к Амрену:

— Вижу, что вы рады встрече со Шпехтом? В Бреслау, кажется, вы нашли с ним общий язык…

Петро почувствовал в этих словах какой-то неясный намек. Поднял глаза на Мора, выдержал его долгий взгляд.

— Шпехт — замечательный парень! — воскликнул Амрен. — Мы, как настоящие фронтовики, понимаем друг друга с полуслова.

— Вы были на фронте, господин оберштурмбаннфюрер? — удивилась Дора. — А я и не знала.

— На Восточном! — с гордостью подтвердил Амрен. — И не один коммунист пал от этой руки!

Он поднял вверх кулак.

“Сволочь! — подумал Петро, вспомнив, как Амрен стрелял в пленных. — Сволочь и палач!” Глаза у него побелели от гнева, губа нервно передернулась. Но в эту минуту он услышал голос Мора:

— Я также доволен, что встретился с вами, Герман!

Петро уже овладел собою. Мор впервые назвал его по имени. Что это — тонкий психологический ход или дружеская помощь?

— Вы не танцуете, Герман? — спросил Мор. — В таком случая позволю себе пригласить вашу даму.

Перед Дорой вытянулся молодой лейтенант, сидевший за соседним столом. Петро и оберштурмбаннфюрер остались одни.

— Наконец мы сможем спокойно выпить, — облегченно вздохнул Петро.

— Люблю женщин без претензий, — подмигнул ему Амрен.

— Меньше хлопот, — поддакнул Петро…

Оберштурмбаннфюрер пил, почти не закусывая, но пьянел медленно. Лишь глаза покраснели да откровеннее начал ухаживать за Лоттой.

— У вас серьезный соперник, Герман! — предупредила Дора.

От вина она разрумянилась, глаза блестели, и Петро подумал: девушка не так уж и некрасива, как ему поначалу казалось.

— Я не боюсь соперников, — ответил он.

Лотта поблагодарила его едва заметным движением руки, а оберштурмбаннфюрер погрозил пальцем.

— Кабы ты не был моим другом, — сказал с пьяной откровенностью, — отбил бы я у тебя фрау Геллерт.

— Но ведь ты мой друг!

Мор с любопытством наблюдал за ними.

— Как быстро сходятся люди, — то ли насмешливо, то ли с завистью промолвил он. — И становятся друзьями…

— Не все такие нелюдимы, как вы, — упрекнула его Дора. — И не ждут, пока девушка пригласит их танцевать.

Вечер прошел быстро. Петро даже удивился, узнав, что уже первый час. Амрен развозил их в своей машине. Прощаясь с Петром, напомнил:

— Мы скоро встретимся. Я позвоню.

— У вас уже общие дела? — удивился Мор.

— А почему бы нет? — отрезал Амрен. Мор пожал плечами и ничего не ответил.

…Проходили дни, а Петру никак не удавалось установить дружеских отношений с Мором, хотя встречались они чуть ли не ежедневно. Осторожно, чтобы не показаться назойливым, прощупывал он Роберта. Мор бывал разговорчивым, смеялся, даже позволял себе рискованные высказывания, но когда Петро касался вопросов, связанных с его работой, умолкал или отделывался шуткой.

“Умный мужик, ничего из него не вытянешь”, — думал Петро, но не отступал, рассчитывая на какое-нибудь случайно оброненное ученым слово. Он по опыту знал, как неожиданно порой попадает в руки то, за чем тщетно охотишься целыми неделями. Не забывал он и про Амрена. Они еще раз встретились в ресторане, и эсэсовец познакомил его там с молодыми, красивыми девушками. Намечалась встреча в более интимной обстановке, но оберштурмбаннфюрер позвонил и сообщил, что на несколько дней выезжает из Берлина.

Пятнадцатого марта, в день, назначенный майором Скачковым, ровно в три часа пополудни Петро уже был в центре города. По широкой Унтер-ден-Линден проносились автомобили, мальчуган-газетчик охрипшим голосом выкрикивал последние новости. На углу Фридрихштрассе Петро увидел блиставшую золотом вывеску фешенебельного ресторана. Зеркальные витрины защищены мешками с песком и крест-накрест заклеены бумажными лентами. Одной буквы на вывеске не хватало. На противоположной стороне еще дымились свежие руины — вероятно, бомба угодила в здание во время вчерашнего налета. Пожарники разбирали еще не успевший остыть кирпич, отыскивая в руинах ход в подвалы. Люди шли мимо, не обращая внимания ни на пожарников, ни на пожилую женщину, которая плакала, сидя на куче какого-то тряпья… У каждого сейчас свои заботы, и, может быть, завтра придется самому плакать…

Петро сделал вид, что заинтересовался работой пожарников, даже отбросил в сторону обгорелый кирпич. До чего же медленно тянется время, когда ждешь! Постоял у входа в ресторан, как бы раздумывая — зайти или нет, но решил, что лучше стать в очередь за такси: их теперь приходится долго ждать. Он притворялся, что в нетерпении высматривает такси, а на самом деле внимательно следил за прохожими.

Вон мелькнула фигура в темном пальто — кажется, он. Петро сделал было шаг навстречу, но тут же вернулся на место — обознался. Достал из кармана газету. Снова пишут о сокращении линии фронта — кому не ясно, чем вызвано это сокращение. Закурил, поглядел на часы — пять минут пятого. Неужели майор опоздал? Но Скачков не появился и через полчаса. Напрасно Петро ждал его, как было условлено, и в последующие два дня…

На третий день Петро ждал майора чуть ли не до шести часов вечера. Зашел в ресторан, посидел над кружкой пива, следя в окно за улицей, потом вышел, слонялся по перекрестку. Знал: майора не будет, но не мог примириться с этим… Перед глазами стоял маленький человек с мясистым носом и светлыми добрыми глазами, а в ушах звучали слова, сказанные как бы шутя: “Если не явлюсь, считай, что ты счастливее меня…”

Но почему счастливее? Потому, что он еще ходит, засунув руки в карманы, по Унтер-ден-Линден и имеет возможность заказать в ресторане кружку пива? А тем временем гестаповцы, быть может, уже напали на его след, но не торопятся схватить, надеясь, что удастся выследить сообщников.

От этой мысли Кирилюка пробрала дрожь. Но он и в самом деле замерз — с трудом шевелил пальцами в легких ботинках. Надо уходить, довольно мозолить глаза.

И Петро решительно повернул в сторону Шарлоттенбурга.

Настал апрель, на деревьях набухли почки. Лотта получила письмо от отца — он торопил ее обратно в Бреслау.

Однако Лотта и слышать не хотела про разлуку со Шпехтом.

Петро нервничал. Он тяжело переживал провал майора Скачкова. Угнетало и то, что до сих пор ни на шаг не продвинулся вперед.

— Где Амрен? — спросил он как-то Мора.

Они сидели в гостиной, курили и лениво перебрасывались словами. К Доре пришла портниха, и женщины оставили их наедине.

Роберт пустил кольцо дыма, проткнул его сигаретой и сказал:

— А вы знаете, за один такой вопрос можно поплатиться головой.

— Что вы имеете в виду? — Петро все понял, но прикинулся простачком. — Чьей головой?

Мор подошел к окну.

— Во дворе сейчас пахнет весной. Давайте пройдемся по саду, — сказал он.

Они вышли в небольшой садик позади особняка. Роберт присел на скамейку рядом с Петром, поднял с земли веточку и, начав что-то чертить ею, сказал, не поднимая глаз:

— Вы мужественный человек, Шпехт, но это вам не поможет…

— Не люблю, когда говорят загадками, — проворчал Петро. — У вас сегодня настроение такое, что ли?

Мор сломал веточку, швырнул обломки на газон.

— У нас в Германии, — не обращая внимания на слова Петра, продолжал он, — и стены имеют уши. Я пригласил вас сюда преднамеренно, ибо разговор у нас будет не для чужих ушей. Между прочим, продолжать вас звать Шпехтом или вы откроете мне свое подлинное имя?

— Уж не спятили ли вы, Роберт?!

— На вашем месте я действовал бы точно так же. Но скажите, куда вы дели тетрадь покойного Геллерта?

Петро пожал плечами.

— Дора дала мне прочитать письмо Лотты, написанное сразу же после вашего отъезда из Бреслау. Итак, вы были единственным посторонним человеком, в руках которого побывали бумаги Геллерта. Стало быть, вы и забрали тетрадь.

— Почему же вы сразу не заявили в гестапо? — усмехнулся Петро.

— По двум причинам. Во-первых, у Лотты и ее отца возникли бы большие неприятности. Может быть, они не избежали бы даже концлагеря. Во-вторых, я был счастлив, что тетрадь не нашлась.

— Почему?! — вырвалось у Петра.

— Потому что я потерял интерес к своей работе. Больше того, я вообще с радостью прервал бы ее…

— Это ваше личное дело, — махнул рукой Петро. “Разговор что-то очень смахивает на провокацию, — подумал он. — Следует быть осторожным”.

— Не говорите… Вы много сейчас отдали бы за возможность узнать о работе нашей лаборатории. Но вы играете с огнем, и вам просто везет, что гестапо до сих пор не заинтересовалось вашей личностью. — Заметив протестующее движение Петра, он насупился. — Я — не гестапо и все же довольно легко установил, что в Кракове никакой Герман Шпехт не проживает. Для этого достаточно было запросить адресное бюро. Не говорю уже о мелочах, которые усилили мое подозрение. Возможно, я не обратил бы на них внимания, если бы не эта история с тетрадью. Возьмем, к примеру, такую “мелочь”. Как-то во время беседы с Дорой, в моем присутствии, вы привели слова Пушкина, — правда, не называя их автора. Но какой же немецкий коммерсант, даже образованный, знает Пушкина?! А ваши заигрывания с Амреном? Разве можно поверить, что общество этого негодяя может быть кому-либо приятно? Просто он вам нужен… — Мор потянулся к яблоне, отломил веточку. — Хватит? — спросил, подбрасывая ее на ладони.

Петро понял: играть в прятки больше нет смысла.

— Пожалуй, хватит. Вы, надо признаться, положили меня на обе лопатки. Но зачем вам все это нужно? — Мор непонимающе посмотрел на него. — Ну, эта игра?

— И вы до сих пор не догадываетесь?!.

— Я нужен вам, как и вы мне. Так?

— Почти так… Я не хочу вложить адское оружие в руки безумцев — они поднимут в воздух весь мир.

— Ваши условия? — быстро спросил Петро. — Если надо, мы переправим вас через линию фронта.

— Я немец, — с достоинством произнес Мор, — и не покину свою страну. Слушайте меня внимательно, Шпехт, или как там вас. Вы действуете безрассудно — Амрен не так уж прост, как кажется. В институт вам не проникнуть, если даже этого захочет оберштурмбаннфюрер, — у нас тщательнейшая система охраны, и от Амрена не все зависит. Кроме того, в Берлине не весь институт, а лишь филиал. Если бы вам и удалось здесь что-либо разузнать, вашим специалистам очень трудно будет установить главное — объем и состояние работ.

— Вы недооцениваете наших специалистов, — возразил Петро.

— Возможно. В конце концов дело не в этом. Я хочу вам сказать нечто более важное… Делаю это потому, что не хочу гибели миллионов мирных жителей, разрушения цивилизации… — Мор волновался, на лице у него выступили красные пятна; он все время облизывал сухие губы. — Вы запомните мои слова?

Петро наклонил голову. Волнение Мора передалось и ему. Слушал, отпечатывая в памяти каждое слово.

— Для создания нового оружия на базе энергии атома необходимы колоссальные запасы тяжелой воды. Завод по изготовлению этой воды расположен и фиордах Норвегии. — Мор назвал город. — От него на юг в скалах проложено трехкилометровое шоссе. Завод запрятан в пещере. Есть подходы с моря, гавань удобная, но, вероятно, заминирована. Все… Остальное довершат ваши военные…

— В каком состоянии работы по изготовлению оружия? — спросил Петро. — Есть ли у вас какие-нибудь чертежи, расчеты, схемы?

Мор покачал головой.

— Я не ударю палец о палец, господин Шпехт, чтобы помочь вам ускорить создание такого же оружия. Ведь у вас также работают над ним… Материалов этих у меня нет, да если бы и были, все равно я не дал бы их вам. Я немец — и этим сказано все.

— У немцев есть Тельман… — начал было Петро, но Мор оборвал его:

— Я не коммунист и вообще далек от политики. Просто не хочу жить с грязными руками… — Роберт поднялся и, не оборачиваясь, направился к крыльцу.

Петро остался сидеть на скамье, рассеянно сдирая кору с веточки, брошенной Мором. Непроизвольная детская улыбка блуждала по его губам. Потом двинулся за Мором. Из дверей выглянула Лотта.

— Вас к телефону, — позвала. — По-моему, ваш солдафон…

Действительно, звонил Амрен, Его бодрый бас гудел в трубке так, что Петро вынужден был держать ее на расстоянии. Оберштурмбаннфюрер ска­зал, что только сегодня вернулся в Берлин и желает встретиться. Лучше всего в девять, возле ресторана, потом — к девушкам…

Петро хотел было сослаться на головную боль, но передумал. “Черт с ним! — решил. — Посидим, а там пусть сам едет… И все — кончаем с Амреном!”

Дора ждала гостей, и Петро, сославшись на срочные дела, оставил у нее Лотту, а сам двинулся в центр. Он шел не торопясь, с наслаждением вдыхая свежий весенний воздух. Вдруг прозвучал сигнал воздушной тревоги. Передвигаться во время воздушного налета запрещалось. Петро свернул в тихую боковую улочку и, дожидаясь отбоя, присел на гранитную тумбу под высоким забором. Ничего не поделаешь — придется переждать.

Голубые сверкающие лезвия прожекторов полосовали небо. Застучали зенитки. Где-то на горизонте вспыхнуло красное зарево.

“Сбросили бомбы”, — понял Петро. Он впервые наблюдал налет авиации на вражеский город. Там, в темном небе, — свои! Это они бомбят звериное логово. Его охватила радость, захотелось выбежать на середину улицы, закричать, чтобы люди в темном небе услышали его и скинули часть своего смертоносного груза на завод, корпуса которого высятся неподалеку.

Казалось, люди на небе услышали его безмолвный призыв. Сверху донесся рокот моторов, и по небу забегали лучи прожекторов. Да, самолеты уже здесь! Петро вскочил с тумбы и устремил взор вверх. Ждал. Где-то поблизости раздался взрыв, и упругая волна воздуха прижала Петра к ограде. Новый яркий взрыв совсем близко, и Петро понял, что бомбят кварталы около Дориного дома. Бросился бежать назад: хотелось убедиться, что люди, которые отнеслись к нему с такой симпатией, избежали опасности. Бежал долго, пока не понял, наконец, что потерял ориентир. Остановился и огляделся. Справа дымились корпуса завода, впереди догорали какие-то дома. Вдруг заметил знакомую вывеску пивной. Да ведь это та самая пивная, мимо которой он всегда проходил, приближаясь к дому Доры. Где же дом? Неужели?!. Не хотелось верить своим глазам, но этот изуродованный бетон — все, что осталось от дома… Горит яблоня, под которой он только что сидел с Мором. Но где же сама Дора?.. Где Лотта?.. Вокруг дома суетятся какие-то люди, подъехала пожарная машина.

— Не мешайте! — грубо оттолкнул его пожарник, разматывая шланг.

А Лотты нет. И уже никогда не будет?.. Зная и не веря в это, он бросился к пылающим руинам. Его не пустили. Может быть, она успела уехать домой?

Отбой тревоги. Сел в трамвай, который долго петлял по затемненным улицам. Тихо открыл дверь, на цыпочках поднялся по лестнице и, не включая света, вошел в комнату Лотты. Хозяйки не было. Возможно, Лотту задержала воздушная тревога, как и его. Петро подошел к окну — увидит, узнает ее еще издали…

Из-за угла выскочила машина. Лотта? Нет, какие-то черные фигуры бегом бросились к дому, забарабанили в дверь: “Откройте! Полиция!”

Он понял: это за ним… Перебежал в свою комнату, доставая на ходу пистолет. Осторожно открыл окно и увидел за оградой еще одну машину.

Значит, все…

Сейчас они будут здесь — уже хлопает дверь, ведущая на вто­рой этаж. Снова выглянул в окно и вдруг вспомнил про нишу в сте­не, которая казалась ему раньше столь нелепой. Почти не раз­мыш­ляя, действуя совершенно автоматически, ступил на узкий кар­низ, тихонько прикрыл за собой окно и стал передвигаться по на­правлению к нише. Как он не сорвался?.. Вот, наконец, ниша! При­жался спиной к холодному кирпичу и замер.

В комнате включили свет. Кто-то резко распахнул окно, бро­сил в темноту:

— Никто здесь не появлялся?

— Все спокойно, — ответили за оградой.

— Должно быть, он остался там, — услышал Петро зна­ко­мый бас Амрена.

Мор был прав: Петро недооценивал своего противника… Яс­но, что оберштурмбаннфюрер что-то заподозрил и сообщил о нем в гестапо. Оттуда запросили из Кракова личное дело Шпехта, а когда выяснилось, что такого дела в природе не существует, — все стало ясно. Амрену, вероятно, велели продолжать играть с ним в прятки. Никуда он, конечно, не ездил — просто выжидал, пока вы­яснят личность Шпехта. Да, Петро совершенно случайно из­бе­жал сегодня ловушки. Должно быть, они не хотели арестовывать его в доме группенфюрера — Лауэр никогда бы не простил это­го…

Амрен подошел к окну, высунулся — Петро увидел его лы­се­ющую голову.

— Здесь все пути отрезаны, — сказал. — Выходит, погиб вместе с теми.

— Это еще не выяснено, — возразили ему.

— Но ведь Шпехт ничего не подозревал. Мы условились встретиться в девять возле ресторана, и если бы не тревога…

— Это только предположение, оберштурмбаннфюрер! — перебил тот же голос. — А мы верим лишь фактам.

В комнате передвигали мебель — должно быть, делали обыск. Прошло четверть часа. Стукнули дверью, и кто-то громко стал докладывать:

— Жильцы дома видели, как утром этот Шпехт и фрау Геллерт выходили на улицу. Все категорически утверждают, что ни он, ни она не возвращались.

— Хорошо, Хенш. Вы вместе с шарфюрером Крльбом останетесь здесь. Шпехт может еще прийти. Понятно?..

Хенш недовольно проворчал что-то в ответ. Снова стукнули двери, и через несколько минут Герман увидел, как машина, не включая фар, отъехала от дома.

В комнате погасили свет. Послышался голос шарфюрера Кольба:

— Надо было хватать его днем. Может быть, что-нибудь и вытянули бы из него. Но ему повезло: раз — и все кончено…

— Я тоже думаю, что его разнесло этой бомбой. Подумать только, почти прямое попадание!

— Как вы думаете, унтерштурмфюрер. Амрен выпутается из этой истории?

— В общем-то он оказался на высоте. Но на этой должности ему, видимо, не удержаться — обязан был обратить внимание на Шпехта еще в Бреслау.

   Помолчали.

— Закрой окно, Кольб, — приказал один из говоривших, — хо­лод­но.

Его собеседник еще раз внимательно осмотрел двор и после это­го выполнил приказ.

У Петра отлегло от сердца. Ведь стоило фашисту повернуть го­ло­ву направо — и все… Шевельнулся, переступая с ноги на ногу. Что же предпринять? Не прошло и часа, а он уже с трудом стоит. Долго гак не удержишься. Попытаться спрыгнуть? Рискованно — высоко, да и мо­гут услышать те…

Протянул руку вправо — водосточная труба. Как будто дер­жит­ся хорошо, но как спуститься по ней без шума? Вот если бы про­гро­хо­тала мимо грузовая машина, тогда, пожалуй, можно было бы рискнуть. Стоял, чувствуя, как постепенно холод сковывает все тело. Чтобы хоть сколько-нибудь согреться, переступал с ноги на ногу.

К счастью, вблизи загудел мотор грузовика. Петро схватился за во­досточную трубу и повис на ней непослушным, отяжелевшим телом. Тру­ба выдержала. Не чувствуя окоченевших пальцев, он осторожно спус­тился на землю, согнувшись, проскользнул под окнами первого эта­жа и перелез через ограду. На улице никого. Держась в тени, по­до­брался к углу, свернул и бросился бежать, но потом силой воли за­ста­вил себя перейти на нормальный шаг. Да и чего он боится: ведь Герман Шпехт погиб от фугасной бомбы…

Достал из потайного кармана документы Карла Кремера, а бумаги Шпехта разорвал на мелкие кусочки и спустил в канализацию. Нет ни Шпехта, ни Лотты, ни ее некрасивой подруги, ни Мора…

Две недели Богдана не вызывали к следователю, и юноша немного пришел в себя. Хотя кормили очень плохо, он чувствовал, как постепенно возвращаются к нему силы.

Тогда, в первый день допроса, на него сразу набросились трое эсэсовцев. Он долго сопротивлялся, причем одного хватил так, что тот перелетел через всю комнату.

Эсэсовцы, вооружившись металлическими прутьями, загнали Богдана в угол. Кому-то из них удалось нанести сильный удар Богдану по голове, и он потерял сознание. Озверевшие эсэсовцы били его, уже бесчувственного, топтали своими тяжелыми сапогами… Если бы Харнак не отогнал своих подручных от Богдана, те, наверное, замучили бы его до смерти.

Так начались трехмесячные, с короткими перерывами пытки Богдана. Потом его на две недели оставили в покое, а сегодня о нем снова вспомнили…

— Петренко! Встать!

Харнак стоял посреди кабинета и приветливо улыбался. Теперь Богдан знал настоящую цену его улыбкам и любезному обхождению. Не удивился бы, если бы услышал от Харнака: “Простите, но я вынужден сейчас вас повесить…”

Примерно в таком духе следователь и обратился к нему сейчас:

— Мне очень неприятно, что я побеспокоил вас, но захотелось, знаете, еще раз встретиться…

Богдан наблюдал за гестаповцем. Знал, что чем любезнее враг, тем подлее он будет себя вести. Но надо проявлять выдержку.

— Вы мужественный человек, Петренко, — продолжал гауптштурмфюрер, — и потому я хочу вам сообщить: с сегодняшнего дня наши встречи прекращаются. Вы выдержали испытание, теперь вам пора приготовиться в дальний путь — туда, откуда, как показал исторический опыт, никто не возвращался.

Харнак с любопытством заглянул в глаза Богдану.

“Вот для чего он вызвал меня!.. Посмотреть, не испугаюсь ли в последнюю минуту. Но погоди торжествовать!”

Ответил:

— Я знал, на что иду.

— Может быть, у вас есть какое-нибудь желание? — сделал последнюю попытку Харнак.

— Есть.

— Какое? — Гауптштурмфюрер даже весь потянулся к нему.

— Хотелось бы побриться, — усмехнулся Богдан.

Харнак скривился, точно уксуса глотнул. Он уже готов был разразиться бранью, но сдержался, понимая, что этим только расписался бы в собственном поражении.

— Ладно, — произнес сквозь зубы, — вас по­бреют.

Махнул рукой, и Богдана вывели.

Раньше, возвращаясь от следователя, поворачивали вправо. Но сейчас, когда Богдан по привычке хотел пойти прежней дорогой, конвоир толкнул его прикладом и повел на первый этаж. Там в конце коридора их ждал надзиратель.

— Прошу пожаловать пана подпольщика в отведенную ему резиденцию, — сказал тот издевательски. — Или, может, извините, пан пожелает лучшей?

Богдан и глазом не повел — пусть не думает, гнида, что на него кто-нибудь обращает внимание, — и переступил порог. Хлопнула железная дверь. Шаги солдата и надзирателя затихли в коридоре.

Одиночка! Значит, последние дни… И никого он больше не увидит, кроме этой бандеровской сволочи — надзирателя и палачей, которые поведут его на виселицу…

Богдан ощутил, как петля сдавила ему шею. Стало жутко. Лучше бы расстреляли. Выстрел — и ко­нец…

Бедная Катруся, как она это переживет!..

Ходил по камере — четыре шага вперед, четыре назад — и вспоминал детство. Отца помнил плохо. Машинист-железнодорожник, он погиб во время крушения, когда Богдан был еще маленьким. Матери выплачивали небольшую пенсию; немного зарабатывала она и сама, будучи стенографисткой и секретарем у адвоката. Выбивалась из последних сил, чтобы дать детям образование.

Бедная мать! Ее больное сердце не выдержало — умерла так же тихо, как и прожила свою жизнь. Она всегда всего боялась: что потеряет работу, что заболеют дети, что молния ударит в дом, что сын сломает себе руку… Хорошо, что мать не дожила до этого дня. Как мучилась бы сейчас, сколько слез пролила бы…

В коридоре послышались шаги — надзиратель привел парикмахера. Сдержал-таки слово гауптттурмфюрер! Неожиданно Богдан понял его психологический расчет — напомнить, что ждет тебя. Но вам, герр следователь, не согнуть меня. Конечно, па сердце свинцом легла смертельная тоска, полные отчаяния мысли не выходят из головы… Да и страшна — это ведь ложь, что есть люди, которые совсем не боятся смерти. Но не узнать им о моей тоске и моем страхе!

Парикмахер брил его безопасной бритвой. Лезвие ныло тупое, больно царапало, и Богдан подумал, что, может быть, казнь окажется менее мучительной. “Юмор висельника”, — горько усмехнулся он; парикмахер вздрогнул и по привычке спросил:

— Не больно?

— Может, вы еще предложите пану большевику освежиться одеколоном? — насмешливо заметил надзиратель, который стоял на пороге. — Пан желает сиреневый или, извините, ему больше нравится запах роз?..

Богдан презрительно промолчал, и это окончательно вывело из себя надзирателя.

— Прошу прощения у пана, но нельзя ли узнать, сколько ему платили за подрывную деятельность?

— А мы не продаемся за тридцать сребреников, как ваши бандеровцы, — ответил Богдан, не глядя на про­тивную харю надзирателя.

— Поговори у меня! — оскалился надзиратель. — Давно тебе морду не расписывали?..

Но больше уже не заговаривал. И снова мерил Богдан камеру — четыре шага туда, четыре сюда…

Лязгнул ключ в замке.

— Встать! — приказал надзиратель, — К стенке!

Богдан поднялся и стал лицом к стене. Послышался звон посуды, и дверь закрылась. Оглянулся — на грязном полу мисочка с баландой и маленький кусочек хлеба. Подавляя брезгливость, юноша принялся есть. Может быть, это его последний обед…

“После вкусного обеда положен отдых!” — невесело пошутил про себя Богдан и повалился на топчан. Укладываясь поудобнее, он обо что-то больно оцарапал ногу.

— Вот холера! — выругался. — И тут не дадут спокойно отдохнуть!

Внезапно сел. С опаской глянул на дверь, не подсматривает ли эта бандеровская сволочь, и стал выяснять, обо что он поцарапался. Это был треснувший железный кронштейн. Богдан попытался по трещине отломить часть кронштейна, но только ободрал ногти.

Мысль о кронштейне лишила его покоя. Вот если бы удалось отломить кусок железяки, тогда… Он соскочил с топчана и в волнении заметался по камере.

Убедившись, что в глазок никто не смотрит, он снова вцепился пальцами в металл. Не поддалось. А если раскачать? Навалился всей тяжестью, кажется, немного сдвинулось. Забыв обо всем, качал вверх-вниз, вверх-вниз — даже вспотел. Вдруг железо поддалось, изрядный кусок его отогнулся. Еще несколько усилий — и у него в руках тяжелый железный прут. Даже не верилось.

Но к чему все эти усилия? Что даст ему этот стальной прут? Надзиратель осторожный, заходя в камеру, ставит его лицом к стене. И все же…

Вечером, когда надзиратель принес кружку мутной жидкости, выдаваемой за кофе, Богдан притворился, что сильно ослабел. Он едва поднялся с топчана, тяжело дыша и шаркая ногами, с трудом доплелся до стены и беспомощно припал к ней.

— Я слышал, — издевался надзиратель, — пан коммунист обладал когда-то большой силой. Может, простите, пан так испугался, что и ноги отнялись?

Богдан ничего не ответил. Всем своим видом он показывал, что ему не то что говорить — даже дышать трудно.

Богдан долго не мог заснуть. Все же появилась маленькая надежда. Заманить бы эту сволочь в камеру… Он огреет его так, что тот и не пискнет. Когда его вели, Богдан заметил в конце коридора дверь. Куда она ведет? Это первый этаж — может, посчастливится?.. Если же ничего не удастся, все равно сделает доброе дело — одним мерзавцем меньше станет.

Утром, когда явился надзиратель, Богдан едва поднялся и стонал.

— Ежели пан большевик прикажет, я могу смотаться в аптеку, — ехидно бросил на прощание надзиратель.

К еде Богдан даже не прикоснулся. Лежал, стараясь не двигаться, — топчан держался всего на одном кронштейне.

Когда надзиратель принес обед, Богдан уже не поднялся и только стонал:

— Воды!..

— Пан большевик обойдется без воды, — ответил тот, не заходя. — Человек он закаленный, как-нибудь переживет эту маленькую неприятность…

Богдан заметил, что надзиратель чаще стал приникать к глазку. Вечером снова попросил воды, но в ответ услышал лишь хохот. На другой день, чуть приоткрыв дверь, надзиратель просунул в камеру бачок, говоря:

— Ваш завтрак, простите, остыл. Может быть, немного подогреть?

— Воды!.. — простонал Богдан, но дверь захлопнулась.

— Хитрая лиса, — выругался Богдан и подумал: “Однако долго я так не выдержу!” От голода кру-жилась голова.

Богдан отлично слышал, как надзиратель подкрадывался к глазку, и каждый раз успевал войти в роль тяжело заболевшего и предельно ослабевшего человека. Он ничего не говорил, только стонал:

— Воды…

В полдень надзиратель просунул в щель приоткрытой двери миску с баландой и снова услышал стон:

— Воды…

Через несколько минут вторично скрипнула дверь, и надзиратель внес кружку с водой. Едва он наклонился, чтобы опустить ее на пол, как Богдан изо всех сил ударил его прутом по голове и навалился на обмякшее тело. Надзиратель был мертв. Сняв с него куртку, Богдан кое-как натянул ее на себя и выглянул в коридор. Там никого не было видно. Осторожно прикрыл за собой дверь. По коридору шел на цыпочках. Вот и дверь, которую он заприметил, когда его вели в камеру смертников. Куда она ведет? Эх, была не была! Схватился за ручку, дверь легко поддалась, в глаза ударило солнце…

Длинный двор. Высокий каменный забор с железными воротами. В глубине двора два надзирателя лениво подметают асфальт.

На лестнице послышались шаги. Богдан выскользнул во двор, схватил оставленную кем-то возле крыльца метлу и тоже начал мести, стараясь держаться спиной к надзирателям.

Медленно продвигался к воротам. А если они закрыты? Неужели нет другого выхода из этого каменного мешка? Внимательно осмотрел двор — справа какой-то проход между строениями, но путь туда лежит мимо надзирателей. И потом неизвестно, куда этот проход ведет.

За воротами резко и требовательно загудела сирена автомобиля.

Волоча за собой метлу, Богдан бросился к воротам, откинул тяжелый металлический засов и широко раскрыл их. Большой черный “оппель-адмирал” поблескивал никелем. Богдан посмотрел на машину — и вдруг почувствовал, какими тяжелыми стали ноги, — рядом с шофером сидел Харнак. Гауптштурмфюрер обернулся, разговаривая с офицером в черной форме, который развалился сзади. Стоило ему лишь взглянуть вперед…

Машина прошуршала по асфальту в нескольких сантиметрах от него. А за воротами — улица, ходят люди. Несколько шагов — и воля!..

Дрожали руки. Заставил себя выглянуть на ворота. Метрах в пятнадцати эсэсовец с автоматом. Стоит, широко расставив ноги.

Стараясь не смотреть на солдата, Богдан подмел около ворот, затем вышел на улицу и стал мести тротуар.

Р-раз-два, р-раз-два… Четыре взмаха метлой — и шаг вперед. Еще шаг… Эсэсовец тупо смотрит на него. Богдан приветливо улыбается ему. Р-раз-два, р-раз-два — шаг…

— Перейдите, пожалуйста, на чистое место, чтобы я вас не запылил, — коверкая немецкие слова, обратился Богдан к солдату.

Часовой послушно обошел его и стал ближе к воротам. И снова р-раз-два, р-раз-два… Сколько еще до переулка? Метров десять? Как же длинны эти метры, и как медленно тянутся секунды…

Сделав первый шаг за угол, Богдан почувствовал: сейчас упадет. Голова кружилась, в глазах потемнело, во рту привкус свинца. Облокотился на метлу и простоял какое-то мгновенье, преодолевая слабость.

Придя в себя, оглянулся. Никого! Приставил метлу к стене дома — и двинулся. Шел медленно, а все внутри так и подмывало что есть духу броситься бежать.

Стоял один из тех дней, когда, наконец, после долгих зимних холодов и переменчивой весенней погоды в воздухе впервые почувствовалось дыхание приближающегося лета. Солнце припекало так, что Заремба сбросил плащ и вытер обильно выступивший на лице пот. В старой, выгоревшей на солнце черной шляпе, в свитке из домотканого сукна и в тяжелых юфтевых сапогах он был похож на пожилого хозяина, дела у которого не очень хороши, но, чего бога гневить, не столь уж и плохи. Такие хозяева с утра до вечера вертятся, как муха в кипятке, а по ночам просыпаются, вспоминая, до чего днем руки не дошли. Эту постоянную озабоченность подчеркивала и густая черная щетина на щеках — хозяин, видно, недели две уже не брился, — ей-богу, даже бритву направитьнекогда.

Кони утомились на песчаной дороге, шли тяжело, фыркая и отмахиваясь от мух, которые тучей висели над ними. Проселочная дорога взбегала с пригорка на пригорок — и все лесом. Деревья подступали так близко, что то и дело приходилось кланяться, спасаясь от колючих ветвей.

На душе у Евгена Степановича было невесело. В такое время остаться без рации! Правда, никто в этом не виноват, просто несчастливое стечение обстоятельств, но дело же не в том, чтобы искать виноватого. Нужна рация — и все! Нужна больше чем воздух, и он должен ее достать, чего бы это ни стоило.

Вчера, когда он, наконец, отыскал отряд Дорошенко и попросил его немедленно связаться с Центром, командир виновато сказал:

— Ты прости нас, Евген, но дело такое… Нет рации.

— Как нет? — ужаснулся Заремба. — Ты понимаешь, что говоришь?

— Понимать-то понимаю… Но случилось такое дело….. — И рассказал, как в последнем бою, который они вели с ротой карателей, рядом с рацией разорвалась мина, начисто уничтожившая аппарат.

— Что же делать? — разволновался Заремба.

Он должен передать сообщение Кирилюка, не теряя ни минуты, а тут…

— Рацию надо достать! — сказал твердо.

Дорошенко развел руками.

Евген Степанович попросил горячего чаю. Сидел в землянке и, дуя на темную дымящуюся жидкость в алюминиевой кружке, думал. Перебирал разные варианты, отклоняя их один за другим, и снова принимался думать. Вдруг он поставил кружку и позвал Дорошенко. Они долго шептались и сошлись, наконец, на том, что лучше трудно и придумать.

Утром молодой партизан запряг лошадей в крестьянскую телегу, положил автомат, прикрыв его сверху сеном, и доложил командиру, что все готово. Заремба забрался на телегу, и парень погнал лошадей. Ехали лесными просеками, всячески избегая оживленных дорог.

Солнце уже стояло высоко, когда лес кончился и вдали показалось село. Несколько в стороне от него среди фруктовых деревьев высилась черепичная кровля дома приходского священника. Заремба приказал ехать туда, и скоро телега остановилась на чистеньком дворе. Жили тут хозяйственно: возле сарая ходили индюки, из хлева доносилось сытое хрюканье свиней, а работник в заплатанном пиджаке запрягал пару сытых молодых коней.

— Отец Андрей дома? — спросил его Заремба.

— Егомосьць[52]  отдыхают после обеда, — охотно объяснил тот, — но, верно, скоро встанут, так как приказали запрягать.

— Уезжать собрались?

— На хуторе, — указал работник в сторону леса, — родился ребенок, то должны крестить.

— А кто это меня спрашивает? — послышался из сеней тонкий голос.

На крыльцо вышел мужчина в черной поповской рясе и, облокотившись на перильце, выставил вперед свой солидный живот. Поп весь лоснился. Расширявшаяся книзу его голова напоминала грушу — пухлые щеки свисали на белоснежный воротник. Хитрые, пронзительные глазки терялись где-то в узких щелках.

Заремба направился к крыльцу.

— Добрый день, — поднял шляпу.

— Слава Иисусу, — ответил хозяин. — Кто вы?

— Не узнаете, отец Андрей?

Тот сощурил глаза, отчего они совсем куда-то скрылись.

— Много вас тут шляется… — махнул рукой, но все же присмотрелся внимательнее: теперь крестьянская одежда ничего не говорит. Ох, сколько раз отец Андрей ошибался, судя о человеке по внешнему виду!..

— А я тебя сразу узнал, отче! — Евген Степа­нович остановился у крыльца, вытирая пот с лица.

— Заремба?! — В голосе священника почувствовались удивление и испуг, — Ты?!.

— Может, егомосьць пригласит меня в дом? — Евген Степанович искоса посмотрел на работника, который подошел ближе и с любопытством прислушивался. — А если бы еще угостил холодным квасом или узваром, то было бы просто чудесно.

— Ганна!.. Ганна!.. — позвал священник. — Когда-нибудь я с ума сойду от этой девчонки!..

Из дома донеслось шлепанье босых ног, и на крыльцо выбежала растрепанная девушка лет двадцати, со смазливым личиком.

— Ганна, дай гостю холодного кваса, — приказал хозяин, а сам отступил на шаг, пропуская Зарембу в сени. — Добро пожаловать в нашу хижину, — сладко пропел, ощупывая Евгена Степановича внимательным взглядом.

Комнаты в доме священника выглядели совсем по-городскому. Большие окна пропускали много света, солнце играло на полированной под орех мебели, около стены стоял коричневый, под цвет мебели, рояль.

“Недурно устроился отец парох [53]”, — подумал Заремба, усаживаясь в мягкое кресло.

— Давно не виделись, святой отче. Как поживаете?

Отец Андрей ответил каким-то неопределенным междометием. Он думал: что нужно этому коммунисту? Может, выйти на кухню и послать Ганну за полицаями? Но решил, что это он всегда успеет. Зарембу он не видел лет десять. Слышал: при Советах тот занимал в городе приличный пост. Встречал в газетах его имя.

Евген Степанович посмотрел на священника. Как быстро пролетают годы! Неужели это Андрейка? Правда, и мальчишкой он был упитанным, его даже окрестили “Салом”, но так располнеть! Видно, хорошо живется егомосьци…

— Выглядите вы слава богу, — нарушил он молчание. — Да и здесь, — обвел рукой гостиную, — порядок.

Парох протестующе покачал головой. Он всегда любил прибедняться. А дела его теперь шли неплохо, совсем не так, как при Советах. Те два года вспоминал, как сплошной черный день. Люди словно обезумели, не обращали внимания на наставления отца Андрея, полезли в колхозы, взяли моду ходить в клуб, где пели нечестивые песни и танцевали под нечестивую музыку.

И куда подевалось уважение к Иисусу Христу и святым угодникам? А что уж говорить про самого приходского священника! Сопливый мальчишка — и тот не уступал дороги. Шляпу снимать при встрече со священником перестали. Раньше хоть можно было прикрикнуть на невежу, а сейчас — боже сохрани: каждый стал таким умным, каждый все законы знает.

Особенно допекал его этот сопляк Иванко. Давно ли носился без штанов, а тут, оказывается, — комсомолия. Да еще и какая наглая! В воскресенье народ в церковь собирается, а он созвал таких же, как сам, разбойников и чуть ли не против святого дома заиграл веселые песни. Старые люди ругаются, а тем что — насмехаются: мол, культурно-массовая работа, а не какое-то там религиозное одурманивание трудящихся.

Отец Андрей хотел как-то пристыдить их, но что тут заварилось!.. Этот самый бродяга Иванко выступил вперед и сказал:

— Гражданин Шиш! — Заметьте, не отец парох, не батюшка, не святой отче, а вот так и сказал — гражданин Шиш… — У нас теперь церковь отделена от государства, и вы не имеете никакого права вмешиваться в наши дела. Мы не позволим срывать нам массовые мероприятия!

Ишь, слов каких нахватался: мероприятия, граж­данин… Дать бы тебе по морде, щенок бесхвостый!..

Отец Андрей ничего не забыл и расквитался с тем босяком. Когда пришла твердая немецкая власть, поехал в город со списочком. Немного — лишь восемь фамилий. Среди них, конечно, и Иванко. Говорят, вопли были на селе, когда их вешали… Егомосьць дипломатически побыл еще около недели в городе, а когда вернулся и услышал про несчастье, сделал большие глаза и даже бесплатно отслужил панихиду.

Но в душе отец Андрей не жалел о своем поступке — совесть оставалась чистой. Власть должна жестоко карать нарушителей порядка. А то разреши только — Иваны в замасленных штанах и Маруси в заплатанных юбчонках на голову сядут. И все из-за таких умников, как этот Заремба.

— Живем мы людскими молитвами, — лицемерно вздохнул отец Андрей.

“То-то долго прожил бы!” — подумал Евген Сте­панович и сказал:

— Я к вам по делу, отче.

— Какие же могут быть дела у товарища Зарембы с простым сельским священником, — слово “товарищ” священник язвительно подчеркнул.

— Дело несложное, отче. Не смогли бы вы разыскать Ромку?

Отец Андрей передернулся в кресле и ответил неуверенно:

— Кто ж его знает, где он шатается…

— Жаль, — сказал Заремба. — А я хотел предложить вам хорошую коммерцию.

Как он и предвидел, рыбка сразу клюнула.

— Какая сейчас может быть коммерция? — тяжело вздохнул хозяин, но глазки сверкнули и смотрели вопрошающе.

— Заработать можно было бы… — продолжал интриговать его Евген Степанович.

— Много?

— Да, полагаю, были бы довольны…

— А все же?

— На вашу долю, святой отче, несколько сотен перепало бы…

— Оккупационными?

— Как условимся. Можно и рейхсмарками.

Отец Андрей задумался. Если он выдаст этого коммуниста полиции, выгоды большой не будет. Да и кто его знает, может, этот Заремба спелся с новой властью — тогда стыда не оберешься. К тому же он предлагает какую-то коммерческую сделку, а коммерцию отец Андрей любил больше, чем даже крестины или свадьбы. Правда, неизвестно, как отнесется к этому Ромка. Ишь ты! Этот сопляк Ромка стал важной птицей. Как-никак, краевой проводник [54] . Снабжением ведает, а умному человеку больше ничего и не надо — деньги сами плывут в карман, только считай! Даже Заремба к нему интерес имеет… Верно, пронюхал что-то и хочет с ним дельце обделать.

Ромка, факт, не рассердится — он знает своего родного брата! Во-первых, они старые товарищи с этим Евгеном — вместе в гимназии учились. Хотя на это наплевать: братик с удовольствием повесил бы коммуниста. Но там, где звенят деньги, политика отступает, и Ромка может даже разозлиться, если потеряет выгодного клиента. Это во-вторых. Клиенты сейчас под ногами не валяются, потому как, извините, война.

Заремба глаз не сводит с егомосьци. А тот словно спит, глаза зажмурил, даже не шелохнется. Но выдают руки. Положил на тучный живот, нервно вращает большими пальцами. Наконец вздохнул и прогундосил:

— Ну, ежели, говорите, рейхсмарками, попытаемся разыскать Ромку. Пан торопится или располагает временем?

— Кто же сейчас располагает свободным временем, святой отче? — улыбнулся Евген Степанович.

— Ганна! Ганна! — завопил отец Андрей. Девушка просунула нос в гостиную. — Позови мне Дмитра.

Когда в дверях появился работник, поп распорядился:

— Распрягай, крестить сегодня не поедем. А сам верхом подскочишь к… — и что-то шепнул на ухо. — Скажешь, чтобы сейчас же прибыл сюда.

Заремба вышел во двор и приказал парню распрячь коней: он был уверен, что до приезда Ромки ему ничего не грозит. Хорошо знал Шишей — были когда-то соседями — и помнил, какие жадюги братья Андрей и Роман.

Когда-то в Коломне старый Шиш держал небольшую лавку с ярко разрисованной вывеской: “Бакалея и колониальные товары. Шиш и К°”.

Вот это “…и К°”, прибавленное на вывеске для солидности фирмы, стало отличной рекламой. Люди смеялись, но покупали с большей охотой у Шиша, чем у одноглазого Боруха Гольцмана. Может, потому, что в лавке Шиша был больший выбор товаров, а может, проще было произнести: “Петрик, сбегай в К°”, или “Скажи К°, чтобы записал, деньги потом отдам”.

И братьев Андрея и Ромку тоже звали “К°”. Они привыкли и не обижались. Братья всегда держались в стороне от других ребят. Старый Шиш заставлял своих детей помогать в лавке, и мальчики приучились из всего извлекать выгоду. Они крали отсыревшие конфеты и окаменевшие пряники, сбывая их мальчишкам со скидкой.

Андрей закончил духовную семинарию, а Ромка пошел по отцовской линии. Получив в наследство лавчонку, принялся расширять дело. Но времена настали не те — начался кризис, конкурировать с польскими и еврейскими коммерсантами было трудно. Они едва не задушили Ромку. Тут-то его осенила спасительная идея — объединить покупателей на национальной почве.

Роман Шиш выбросил лозунг: “Украинец покупает лишь у украинца!” Пожертвовал несколько сот злотых на развитие украинского движения в Галиции и стал одним из наиболее выдающихся националистических деятелей в Коломне.

Карта оказалась козырной. В самом деле, почему украинец должен покупать не у Шиша, а у какого-то Гольцмана, пусть даже у того на грош дешевле? Дело же тут не в гроше, а в национальном сознании.

Покупателям было невдомек, что на национальные интересы Ромке Шишу было в высокой степени наплевать — ему лишь бы торговля шла как можно лучше. Люди не знали, что сам Шиш ведет дела не с украинскими, а с польскими коммерсантами, так как это выгоднее, и совсем забывает украинский язык, когда это может дать ему хотя бы один Злотый прибыли.

Теперь Ромка Шиш важная птица у бандеровцев. Через него идет снабжение многочисленных отрядов этой банды. И когда возник вопрос о рации, Заремба решил, что проще всего купить ее у Шиша. Гитлеровцы поставляют бандам оружие и все необходимое — значит, должны быть у них и рации.

Отец Андрей позвал Евгена Степановича с крыльца.

— Пан Евген, наверно, устал с дороги. Отдохните до обеда. Вам постелют на диване.

— Ежели егомосьць не возражают, то лучше бы здесь… — кивнул Заремба в сторону копны сена, которая высилась у амбара.

Опять отец Андрей звал тонким голоском Ганну и хватался за сердце, так как девушка не сразу откликнулась. Наконец, та вынесла косматую подстилку, и Евген Степанович растянулся на сене. Лежал на спине и смотрел, как в бездонной голубизне плывут белые тучки. Покамест все идет не так уж и плохо. Он и не надеялся, что Ромка где-нибудь под боком. Видно, успел обзавестись в родных краях солидным хутором. Надо думать, и здесь не отдыхает, а через брата обделывает свои делишки. Хотя бы его дома застали, черт возьми!

Роман Шиш, один из видных деятелей УПА [55] (сам он величал себя генералом), прибыл к брату без промедления. Он сидел в рессорной бричке, а на узких козлах примостились два коренастых парня с автоматами на груди. Пан генерал был в зеленом жупане, синих шароварах и блестящих лакированных сапогах. Габаритами он уступал брату, но не очень, а в плечах так даже был шире отца Андрея. Разговаривал басом. Он хлопнул Зарембу по спине, показывая этим свое дружеское расположение, но Евген Степанович перехватил многозначительный взгляд, которым генерал обменялся со своими телохранителями — дескать, будьте настороже.

— Как раз и обед готов, — потирая руки, сказал отец Андрей и пригласил в дом.

Егомосьць предпочитал простую, но здоровую пищу. На столе стояли тарелки с холодцом, жареной рыбой, ветчиной, вареными яйцами и холодной поросятиной. Несколько бутылок с наливками и мутной жидкостью местного производства дополняли эту картину.

Ромка принялся разливать самогон. Заремба решительно накрыл рукой свой стакан.

— Не пью.

— А я слышал, большевики не гнушаются… — усмехнулся Ромка.

— Сухого закона у нас нет, но я в рот не беру даже сладкую, — и пояснил: — Сердце…

Младший Шиш, поколебавшись мгновенье, все же осушил свой стакан.

— Для аппетита, — оправдался, запихивая в рот изрядный кусок ветчины.

Евген Степанович проголодался и ел с аппети­том. Несколько минут жевали молча, пока не заморили червячка. Ромка снова потянулся к бутылке., но, посмотрев на пустой стакан Зарембы, воздержался.

— Сказали мне, — начал, вытирая рукой рот, — что ты был при Советах в большом почете. Вроде бы комиссар или как? Одним словом, продавал нашу Украину большевикам…

Евгену Степановичу не хотелось ввязываться в спор, и он сказал:

— Пустяки. Я работал в газете.

— Но ведь в коммунистической…

— Неужели ты думаешь, что я приехал в такую даль исповедоваться перед тобой?

— Прошу, прошу, господа, — поспешил вмешаться отец Андрей. — По-моему, лучше будет, если поговорим о делах.

— Золотые слова, — поддержал его Евген Сте­панович. — Слышал я, Роман, ты стал большим начальником и все в твоих руках. Вот и надумал предложить тебе одну выгодную сделку…

— С большевистскими элементами у нас один разговор, — отрезал тот, подняв кулак и повертев им под носом у Зарембы. — Вот какой!..

— Но ради нашей старой дружбы, — сказал отец Андрей, — можно было бы сделать и исключение.

“И когда это мы дружили?” — подумал Евген Степанович.

Ромка налил себе стакан самогона. Понюхал и выпил.

— Сегодня я добрый, — сказал. — Что тебе нужно? Если, конечно, деньги есть…

— Даже и не знаю, найдется ли у вас? — неуверенно произнес Заремба.

— Известное дело, у нас не армейские склады, но украинское воинство всем обеспечено!

— Ежели пану надобно даже оружие, — сладко вставил отец Андрей, — то можно и оружие достать, Трофейные автоматы…

— Оружие, говорите, — сказал с притворным удивлением Заремба. — За оружием я не осмелился бы приехать.

— А все прочее — тьфу! — хвастливо стукнул по столу Ромка, но тут же спохватился, вспомнив, что этим можно цену сбить. — Для кого — тьфу, а для кого и золото…

— За каким же бесом пан сюда приехал? — спросил священник.

— Чепуховая вещь, — небрежно махнул рукой Евген Степанович. — Мне нужна рация.

— Что?! — воскликнул вдруг Ромка, — А это видел?.. — сложил большой кукиш и сунул его Зарембе под нос.

— Я всегда знал, что ты невоспитанный человек, — спокойно отвел его руку Евген Степанович. — Чего ты испугался? Тоже мне редкость — рация!

— Чтобы пан, извините, переговаривался с Москвой? — Ноздри егомосьци задвигались. — Чтобы вы передавали туда информацию!..

— А то как же, для того и существует рация, чтобы передавать информацию. Разве для вас это новость?

Кровь бросилась Ромке в лицо, и он сунул руку в карман.

— Спокойно! — схватил его за руку Евген Сте­панович. — Я же не требую бесплатно!

— Да плевать я хотел на эти марки!.. — горячился Ромка. — Идея для меня дороже!

— А кто сказал, что я плачу марками? — удивился Заремба. — Для вас, господа, я нашел бы и доллары.

Ромка замер с открытым ртом.

— Что? — только и сумел он произнести.

— Пан не оговорился? — спросил отец Андрей. — У пана действительно есть доллары?

— А почему бы и нет, если предлагаю?

— Конечно, конечно… — наклонил голову егомосьць. — Я не сомневаюсь в кредитоспособности многоуважаемого пана, но хотелось бы увидеть собственными глазами.

— Нет дураков! — отрезал Заремба. — С собою денег не вожу. Во избежание всяких осложнений…

— Но если пан думает, что здесь отделение банка и он может рассчитываться чеками… — начал священник.

— Нет, — прервал его Заремба. — Пан так не думает. Рассчитываться буду наличными.

— Ой ли? Ишь ты! Наличными! — воскликнул потрясенный Ромка. — Не крути мне голову. Наскребли где-нибудь два–три десятка доляров и думают, что стали миллионерами…

— За исправную рацию с запасным комплектом ламп, — сказал Заремба, — заплатим триста дол­ларов.

— О-о! Шлюхам морочь голову, а не мне, — не поверил Ромка.

Но егомосьць вытер губы салфеткой и быстро сказал:

— Четыреста!

Евген Степанович поднял глаза к потолку, как бы подсчитывая свои ресурсы, потом вздохнул и сказал:

— Триста пятьдесят…

Он бы дал и больше, но не хотел показать братьям, как остро нуждается в рации.

— Четыреста! — подхватил Ромка. — Четыреста — и ни одного доляра меньше!

— Но, господа, где взять столько? — не соглашался Заремба. — Это же доллары, а не какие-то там паршивые марки.

— Найдешь, — уверенно перебил Ромка. — Я тебя знаю захочешь — найдешь.

— Триста восемьдесят — хорошая цена, — подставил свою ладонь Евген Степанович. — Ну?

— Давай! — хлопнул тот по ладони. — Только как мы условимся?

— Привезешь завтра на хутор Сороки. Тот, что за Ивановкой. Знаешь?

— Как не знать!

— В три часа. И без плутовства. С тобою должно быть не больше двух человек. В противном случае не выйду из леса. А еще лучше, приезжай сам — к чему лишние свидетели?..

Видимо, мысль о том, что можно было бы захватить Зарембу вместе с долларами, возникла у Ромки, так как, услышав условие Евгена Степановича, вздрогнул, точно его батогом хлестнули.

— За кого ты меня принимаешь? — произнес он, натянуто улыбаясь. — Все же бывшие товарищи!..

— Ну, ну… Смотри у меня… — предупредил Заремба и решительно поднялся из-за стола.

— Но, позвольте, пан, обед только начинается, — попытался задержать его отец Андрей, однако Заремба, сказав, что торопится и дорога дальняя, распростился.

…С утра партизанские пикеты заняли пункты наблюдения в районе хутора Сороки.

— На случай провокации, — объяснил Дорошенко. — Тому бандиту я не верю.

— А кто ему верит? Но только, думаю, побоится потерять деньги.

— Береженого бог бережет, — положил конец разговору командир.

Опасения Дорошенко оказались напрасными. Около трех часов Шиш подъехал на своей бричке к хутору Сороки. Он был один, даже без кучера.

Радист Федько Галкин проверил рацию. Ромка тщательно пересчитал доллары и достал из брички литровую бутылку.

— Магарыч! — предложил.

— Сказал, не пью, — отрезал Заремба.

Шиш на радостях хлебнул сам.

Спустя несколько часов Федько Галкин, расположившись на укромной лесной поляне, настроил рацию.

— Нас слушают, — сообщил взволнованно.

Защелкал ключом, передавая сообщения. Заремба смотрел, как легко и уверенно отстукивает он шифр, и думал, сколько пришлось преодолеть опасностей и трудностей, прежде чем эта небольшая колонка цифр будет принята на Большой земле…



Глава  пятая  Фирма Кремера действует


    В последнее время Петро стал постоянным посетителем офицерского казино. Перед крупным негоциантом, да еще принятым в доме самого губернатора, открывались все двери. В казино его ввел штандартенфюрер Менцель, и этого было достаточно, чтобы швейцар почтительно принимал шляпу у Петра, а официанты уже издали начинали кланяться.

Сегодня Петро прикатил на своем “мерседесе” в начале седьмого. Швейцар сказал, что гауптштурмфюрер Харнак уже ждет его.

— Ничего, пускай подождет, — бросил Петро, и швейцар понимающе усмехнулся.

Действительно, что для известного богача Карла Кремера какой-то там следователь из гестапо!..

— Привет, Вилли! — помахал рукой Петро, увидев Харнака за столиком. — И ты пьешь это? — пренебрежительно щелкнул пальцем по бутылке со шнапсом и подозвал официанта. — Коньяку. Самого лучшего… И чтобы я больше не видел, как мой друг пьет отраву…

Уже два месяца Харнака считали другом Карла Кремера. Но дружба дружбой, а служба службой. Следователь связался с городком, где родился и жил когда-то Карл Кремер. Ответ был положительный. К тому же хорошо отзывался о коммерсанте сам гу­бернатор. После всего этого Харнак доверял Петру почти как себе — тем более что его новый друг располагал деньгами и в случае нужды мог замолвить за него словечко в губернаторском доме. Собственно, такая нужда уже возникла. Харнаку грозили неприятности…

— У вас сегодня такой вид, Вилли, словно вдобавок к шнапсу вы еще кислого пива хлебнули, — угадал настроение следователя Петро. — Что случилось?

Официант уже нес коньяк и закуски. Петро налил полные бокалы.

— Мне хочется выпить, Вилли!

Гауптштурмфюрер пожал плечами.

— Не морочьте мне голову, Карл. Вы ведь никогда не пьете.

— А сегодня буду! — засмеялся Петро. — У меня есть повод.

— Какой?

— О, это секрет, Вилли…

Мог ли он рассказать Харнаку, что несколько часов тому назад получил сообщение: шифровка уже в Мос­кве. В самой Москве! А может, даже в Кремле?

— За успехи! — поднял бокал.

— Удачная сделка? — продолжал допытываться гауптштурмфюрер.

— Сверхудачная! — искренне произнес Петро. — Дай бог, чтобы всегда так было!

— За ваше счастье, — опрокинул бокал Харнак. — О, что за коньяк!

— Держитесь за меня, Вилли, не пропадете.

— Именно об этом я и хотел поговорить с вами, Карл, — натянуто улыбнулся Харнак. Ему не хотелось делиться своими служебными неприятностями, но иного выхода не было. Однако он не сразу решился на это.

— Вижу, вам легче глотнуть уксус, чем обратиться к другу за просьбой, — обиженно заметил Петро, от которого не укрылось колебание “друга”. Он уже несколько раз одалживал Харнаку деньги и полагал, что и сейчас разговор пойдет об этом же. — Мне стыдно за вас, Вилли. Вам деньги нужны?

— Если бы деньги, — вздохнул гауптштурмфюрер. — Дело значительно сложнее…

— Какие-нибудь осложнения по службе? Или неприятности с девушками?

— С этим я легко распутался бы без вашей помощи, — ответил Харнак и поведал историю бегства из тюрьмы опасного подпольщика.

“Молодец Богдан!” — ликовал Петро, узнав, какие неприятности причинил своим бегством его друг следователю гестапо, и деловым тоном спросил:

— Но при чем тут вы?

— Моей вины, собственно, нет. Но начальству надо на ком-нибудь отыграться. Вот и придрались ко мне. Дескать, этого партизана давно надо было прикончить, а я с ним нянчился, хотя ничего от него не добился.

Петро задумался. Он легко мог уладить это дело с помощью жены губернатора фрау Ирмы. Но стоит ли? Этот Харнак — умный и опасный враг, и лучше, если его перебросят куда-нибудь на Восточный фронт. Но тогда Петро лишится своей руки в гестапо… Нет, ножалуй, разумнее воспользоваться этим случаем…

— Хорошо, — быстро сказал Петро, — будем считать это дело улаженным. Ради вас, Вилли, я готов на все… — Увидев, как обрадовался гауптштурмфюрер, добавил: — Но услуга за услугу…

— Я сделаю для вас все, что смогу…

— О, сущие пустяки. Понимаете, у меня тут есть девушка…

— И вы хотите сказать ей “до свиданья”? — подхватил Харнак. — Для этого есть сотни способов…

— Не торопитесь, Вилли! Наоборот, она мне нравится. Нравится настолько, что я решил жениться на ней. Поверьте, это очень хорошая девушка! Но у нее один большой недостаток. Она украинка. Я не хочу, чтобы мне этим кололи глаза. Если бы моя Кетхен смогла доказать свою лояльность, больше того — проявить патриотизм, то все было бы, надеюсь, в порядке. Не правда ли? Сейчас она работает на железной дороге. Не могли бы ли вы порекомендовать ее военному коменданту нашей станции?

— Я сделаю это, Карл. Но я не знал, что вы такой скрытный. Иметь суженую — и до сих пор ее не показать!

— Она очень скромна. Но при случае я вас познакомлю. — Петро налил коньяк в бокал. — Я наливаю только вам, Вилли, так как хочу еще поиграть в покер, а для этого нужна ясная голова.

Петро подсел к столику, за которым играл его вчерашний партнер — моложавый генерал, командующий дивизией. Вокруг него вертелись подчиненные — оберсты и майоры. Как Петро понял из их разговоров, дивизия ненадолго остановилась в городе: скоро она выступит на один из участков Восточного фронта. Петро хотел разузнать, на какой именно.

— Разрешите? — спросил он, протягивая руку за картой. Генерал, как старший по званию, кивнул в знак согласия: вчерашний партнер ему нравился — играет легко, рискованно, не дрожит над каждой проигранной маркой.

Карта не шла к Петру. Он попробовал блефовать, но у одного из партнеров оказалась действительно выигрышная комбинация, и ему пришлось сдаться. Швырнул карты, как бы случайно показав, что не имел даже двух одинаковых.

Игра шла вяло, но вдруг генералу и еще кому-то из партнеров пошла карта. У Петра были лишь три шестерки, но он резко повысил ставку.

— Что вы делаете? — прошептал ему на ухо Харнак. — Они разденут вас!

Но партнеры не рискнули ответить, и Петро со смехом показал им свою единственную тройку.

— Боже мой! — схватился за голову пожилой майор. — У меня же было пять трефей!..

Генерал не показал своих карт, но Петро понял: и у него была хорошая игра.

По-прежнему Петру не шла карта, но тем не менее он повышал ставки и срывал банки.

— Вам сегодня везет, — заметил один из партнеров, когда Петро сгребал к себе очередной крупный выигрыш.

В ответ на это Петро раскрыл свои карты.

— Чистый блеф! — произнес кто-то восхищенно.

— С картой каждый выиграет, — засмеялся Петро.

Очередная сдача не принесла ему ничего хорошего: туз, валет, тройка, шестерка и восьмерка… Петро не думал на этот раз вступать в игру, но потом неожиданно отбросил четыре карты, оставив туза. Медленно открывал прикуп — туз, семерка, еще туз… Какая же четвертая? Осторожно приподнял карту — и глазам своим не поверил — джокер! Тузовое каре!

Полусощурив глаза, чтобы, чего доброго, они не выдали его, небрежно бросил в банк десять марок. Неужели ни у кого нет игры? Пас, пас… Кто-то отве­тил. И вдруг — пятьдесят сверху. Кто?

Встретил спокойный взгляд генерала. Значит, и ему пришла карта. Пожал плечами и поднял ставку еще на пятьдесят марок. Генерал ответил тем же.

“Заманивает, — понял Петро. — Посмотрим, что ты скажешь на это?” Вынул из кармана бумажник, отсчитал двести марок и бросил на стол. Сегодня это была самая крупная ставка.

Генерал посмотрел на Петра, подумал немного и поставил еще двести.

— Мне ничего не остается, как поднять игру еще на пятьсот, — улыбнулся Петро.

— На сколько?! — спросил майор с ужасом.

— На пятьсот, — повторил Петро, с удовольствием наблюдая, как партнер вытирает вспотевшее лицо.

Таких ставок никто еще здесь не видел. Вокруг стола собралась толпа любопытных. Генерал вздохнул — он должен был ответить на такой вызов, этого требовал его престиж. Закрыв банк, бросил на стол карты.

— Королевское каре! — произнес торжественно.

Петро выложил на стол три туза с джокером и спокойно ответил:

— Я не всегда блефую, господин генерал.

Генерал поднялся.

— Сегодня я выхожу из игры, — сказал он с до­стоинством. — Фатум!

— Но, господин генерал, хочу надеяться, вы не откажетесь принять участие в небольшой вечеринке.

Петро подозвал официанта и распорядился об ужине для всех присутствующих.

Генерал взглянул на него с уважением.

— Вы человек с размахом! К сожалению, такие встречаются теперь все реже…

Петро был героем вечера. Он стоял около буфета в окружении офицеров. Разговор шел о положении на Восточном фронте. Офицеры были настроены оптимистично. Один из них, юноша с едва пробившимися над губой усиками, запальчиво говорил:

— Трагедия Паулюса — явное недоразумение. Виновата русская зима, которая помешала танкам Манштейна прорваться к Волге. Русских надо бить летом. Надеюсь, солдаты нашей дивизии пройдут маршем по улицам Москвы.

— Но мы ведь очень далеки от Москвы, — остудил его пыл Петро,

— Скоро мы будем значительно ближе к ней.

— Русские просторы так велики, а фронт так растянут, — уныло произнес Петро, — что можно быть и в России и очень далеко от Москвы.

— Наш бронированный кулак нацелен в самое сердце большевиков, — с пьяной откровенностью ска­зал пожилой полковник. — Сколько от Белгорода до Москвы? — обратился он к товарищам. — Я боюсь слишком оптимистических прогнозов — сейчас ситуация несколько иная, чем в сорок первом году, — но считаю, что за две-три недели мы, конечно, дойдем до Москвы!

“Мало вас били под Москвой, заносчивых ослов!” — подумал Петро и пошел искать Харнака. Тот поил какого-то пожилого оберштурмфюрера, доказывая ему преимущество крепких спиртных напитков над винами. Когда Вилли начинал эту беседу, остановить его не было никаких сил. Петро уже собрался домой, как вдруг увидел на пороге зала двух офицеров в черной эсэсовской форме: Петра качнуло — в одном из них он узнал Амрена…

Петро резко обернулся к Харнаку, наклонился над столиком, словно заинтересовался разговором.

Гауптштурмфюрер обрадовался, что его аудитория увеличилась, подсунул Петру стул.

— Послушайте и вы, Карл, — я говорю, спирт хорошо пить…

Петро всем своим существом чувствовал приближение Амрена. Только бы он не сел за соседний столик…

Эсэсовцы остановились в нескольких шагах, осматривая зал. Петро слышал каждое их слово.

— Я впервые в этом городе, — говорил оберштурмбаннфюрер, — и он произвел на меня неплохое впечатление. Центр напоминает наши старинные города.

— Когда вы приехали? — спросил его спутник.

— Сегодня. И уже имел счастье встретить вас.

— Тут служит и Эрхард Шульц. Помните его?

— Еще бы. Замечательный парень!..

Позади Петра раздался скрип стульев. Так и есть, они сели за соседний столик!.. Сердце билось, кровь стучала в висках. Стоит Амрену бросить один только взгляд.

Осторожно сунув руку в задний карман брюк, Петро незаметно вытащил маленький браунинг. Опираясь на левую руку и изображая пьяного, положил пистолет на колено, прикрыв его ладонью правой руки. Шесть патронов для них, последний — для себя…

А что, если пробежать зал и выпрыгнуть в окно? Первую пулю Амрену, вторую — в того эсэсовца. Харнак и оберштурмфюрер пьяны, не успеют ничего понять. До окна — пять метров. А если оно закрыто? И потом — придется прыгать со второго этажа… Даже если не сломает ногу, успеет ли добежать до машины?..

А они разговаривают.

— Где вы остановились? — спросил эсэсовец.

— Пока не акклиматизируюсь, решил пожить в офицерской гостинице, — ответил оберштурмбаннфюрер. — Номер удобный и, главное, в центре.

— Что закажем? Вы мой гость, и сегодня я угощаю.

— Признаться, я проголодался. Может быть, рыбу, бифштекс с картошкой, салат? И конечно, что-нибудь выпить…

— У нас на столе нет почему-то прейскуранта.

— Можно попросить у соседей.

Заскрипел стул, кто-то приближался к их столику. Неужели Амрен? Петро сжал пистолет в руке… Кто-то дышит ему прямо в затылок…

— Простите, нельзя ли заглянуть в ваш прейскурант?

Нет, не Амрен. Харнак небрежно отодвинул на край стола карточку. Офицер поблагодарил и ушел на свое место.

“Спокойно!” — приказал самому себе Петро и низко опустил голову, притворяясь, что очень увлечен разглагольствованиями Харнака, а на самом деле старался не пропустить ни одного слова из разговора за соседним столиком.

— Какие у вас отношения с штандартенфюрером Менделем? — спросил Амрен у эсэсовца.

— Служебные.

— Я теперь буду ему подчинен.

— С Менцелем можно договориться. Человек с размахом и без старомодной деликатности.

— Где же официант? Ну и порядки у вас! Кажется, я умру с голоду, — заворчал Амрен.

— Обратите внимание на столик в углу. Видите того гауптштурмфюрера? Следователь из гестапо, правая рука Менцеля.

— Тот, пьяный?

— Да, это его недостаток. Коньяк и женщины… А так — светлая голова.

— А кто с ним?

Петро содрогнулся.

— Черт его знает! — безразлично ответил эсэсо­вец.

— Познакомьте меня с гауптштурмфюрером.

Стул заскрипел, Петро понял: это повернулся Ам­рен. Как медленно ползут секунды! Их можно отсчитывать по ударам крови в висках: раз… два… три…

— Сейчас не стоит. Он в дымину пьян и вряд ли запомнит вас.

Снова скрип стула. Неужели оберштурмбаннфюрер все-таки поднимается?

— Пошли в соседний зал, — предложил эсэсо­вец. — Наверно, с нашим официантом что-то приключилось.

— Кажется, там веселее, — согласился Амрен. — Больше народу и музыка.

— Пошли.

Петро незаметно следил за ними. Амрен и эсэсо­вец пересекали зал. Медленно поднял голову.

— Что с тобой? — спросил Харнак, увидев встревоженное лицо Петра.

— Нога заболела, — ответил он и, тяжело опираясь на палку, пошел к двери.

Быстро спустился по лестнице, залез в машину и погнал ее. Ехал, не зная куда и зачем. Уже в третий раз становится на его пути этот Амрен. И в третий раз Петро избегает опасности. Этак можно стать и фаталистом. Однако, как он понял, оберштурмбаннфюрер получил назначение в их город.

Неподалеку от Люблинского базара он свернул в переулок, остановил машину. Вылез, огляделся, юркнул за угол и пошел к дому, который украшала вывеска с большим примусом. Он не имел права этого делать, но ничего другого не оставалось.

Постучал. На окне колыхнулась штора, и сразу же щелкнул засов.

— ЧП, Евген Степанович, — вместо приветствия произнес Петро, переступая порог.

— Какое? — недовольно пробормотал Заремба. — Всегда горячку порете…

Но, выслушав рассказ Петра, призадумался.

— Когда, говоришь, отъехал от казино?

Петро взглянул на часы.

— Прошло тридцать пять минут.

— Думаешь, он еще там?

— Почти уверен. Амрен вряд ли упустит случай выпить…

— Подожди-ка минуту, — Заремба исчез в комнате, которая служила ему спальней. Прошло несколько минут. Скрипнула дверь, и Петро вздрогнул. Что за черт — откуда тут офицер?..

— Небольшой маскарад, — объяснил Заремба. — Без этого не обойтись.

Они вышли через кладовку в соседний переулок.

— Поезжай на окраину, — приказал Евген Степа­нович, когда сели в машину.

— Зачем? — не понял Петро.

— Не лезь поперед батьки в пекло…

Петро нервничал, но Евген Степанович был удивительно спокоен. Насвистывал даже мотивчик из какой-то оперетты. В глухом переулке велел остановиться. Здесь они быстро заменили номер на машине и двинулись в центр.

— Теперь так… — начал Заремба. — Остановишься метрах в ста от казино. Когда увидишь оберштурмбаннфюрера, трогай с места. Надо догнать его, когда будет один. Немного опередишь и остановишься, но мотор не выключай.

— А если тот эсэсовец его будет провожать?

— Это хуже, но что поделаешь…

Ждали около часа. Петро уже решил, что они проворонили оберштурмбаннфюрера или что он ушел до их возвращения. Но как раз в это время дверь казино отворилась, и Петро узнал коренастую фигуру Амрена. Вместе с ним вышел его спутник. Эсэсовцы постояли около казино, затем направились к центру.

— Трогай! — приказал Заремба.

Петро заметил, что Евген Степанович начал нервничать. Действительно, все осложнялось…

— Не так быстро… — сказал Евген Степанович.

Петро сбавил ход.

На углу эсэсовцы остановились, посмеялись и разошлись.

Заремба вытер вспотевший лоб.

— Давай! — положил руку на плечо Петра.

Оберштурмбаннфюрер шел, по привычке держась подальше от зданий. На машину он обратил внимание, лишь когда она остановилась в нескольких шагах от него. Дверцы “мерседеса” открылись, и кто-то пьяным голосом произнес:

— По-моему, это Амрен…

Оберштурмбаннфюрер остановился.

— Точно, Амрен, — повторил тот же пьяный голос, и на тротуар вылез человек в фуражке с высоким околышком.

Офицерская форма не вызывала у Амрена опасений, и он двинулся к автомобилю.

— Кто?..

Два выстрела оборвали его вопрос. Заремба бросился в машину, и “мерседес”, сразу набрав скорость, исчез за углом темной улицы.

Петро не знал, что его сообщение о передислокации гитлеровской 17-й стрелковой дивизии в район Белгорода было для командования Советской Армии одним из новых подтверждений того факта, что немцы накапливают в районе Орел–Курск–Белгород значительные силы. Это позволило вовремя перегруппировать наши войска и хорошо подготовиться не только к отпору, но и к новому удару по гитлеровским полчищам. Битва на Орловско-Курской дуге закончилась полным поражением врага. Именно отсюда начался освободительный поход Советской Армии, завершившийся взятием Берлина.

Фашистское командование старалось задержать наступательные операции советских войск, добиться стабилизации на фронтах. С этой целью из оккупированных районов Франции, Бельгии, Чехословакии на Восточный фронт перебрасывались свежие части. Второй фронт оставался миражом — гитлеровские генералы имели полную возможность ввести в бои против Советской Армии значительные резервы.

Огромное значение в этих условиях приобретала разведывательная работа в тылу врага, а главное — сбор данных о передислокации фашистских частей. Катря Стефанишина оказалась на переднем крае.

Каждое утро, ровно в восемь, она уже сидела за своим маленьким столиком в приемной военного коменданта железнодорожного узла. Скромно, но со вкусом одетая, с тяжелой каштановой косой, удивительно большими черными глазами и мягкими, выразительными чертами лица, девушка сразу привлекала к себе внимание, и возле нее всегда толпились офицеры, дожидавшиеся приема коменданта. Катруся уже выслушала не одно предложение весело провести несколько часов, которые оставались у майора или гауптмана до отхода эшелона.

Харнак сдержал свое слово. Для этого Петру пришлось пригласить его к себе на ужин и познакомить с Катрусей. Девушка уже знала, что ей придется играть роль невесты. В назначенный час Петро приехал за ней на своей машине. Катря была готова. Строгого покроя костюм и кофточка с высоким воротником подчеркивали спокойную красоту девушки. Посмотрев на нее, Петро подумал: этот скромный костюм идет Катрусе больше, чем самое нарядное вечернее платье.

— Ты сегодня удивительно красива! — не удержался от комплимента. Действительно, после того как Богдану удалось бежать, его сестра буквально расцвела. — Что слышно от Богдана?

— Я уже и не надеялась увидеть его… — радостно улыбнулась Катря. — Он теперь у Дорошенко правая рука. Возглавляет диверсионную группу.

Петро уже знал об этом. Спросил, зная, что девушке приятно поговорить о брате.

— Верно, не дает фашистам покоя?

Катруся заговорила быстро:

— Так ты ничего не знаешь?.. Да и откуда тебе знать — всё там и там… — неопределенно повертела рукой. — А Богдан уже два поезда под откос пустил. Ей-богу! Сам Евген Степанович рассказал, когда предупреждал про нашу… — кровь залила ее щеки, — нашу… ну… эту авантюру…

Петро пришел в замешательство. Еще направляясь сюда, почувствовал себя неуверенно. Решил держаться так, словно они были лишь друзьями. Но он обманывал самого себя: не безразличен он для Катруси, и она не чужая для него… Но что-то стояло между ними. Что же? Иногда вспоминал старомодный берлинский особнячок и маленькую женщину с широко поставленными глазами. Тем не менее он мечтал о встрече с Катрусей. Закрывал глаза и видел ее, родную и милую…

А тут Зарембе пришло в голову выдать Катрусю за суженую, чтобы устроить ее к коменданту железнодорожного узла. Идея неплохая, но ведь Евген Степанович не догадывается даже, что творится у Петра в душе. Правда, почему-то усмехнулся в усы, подергал свою короткую бородку и сказал:

— Она девушка красивая, но и ты хлопец заметный. Хорошая пара может выйти…

Сейчас Петро должен объяснить Катрусе, как им следует держаться.

— Сегодня, Катрунця, нам придется встретиться с гауптштурмфюрером Харнаком, следователем гестапо. От него многое зависит. Он должен устроить тебя к коменданту. Это умный враг, и с ним тебе следует быть осторожной. Не забывай, — почувствовал, что краснеет, — мы, как говорится, помолвлены, поэтому…

— Это, Петрусь, мне уже известно, и ты можешь быть спокоен…

— Карл, а не Петрусь, — поправил он. — Я уже и сам забыл свое настоящее имя.

Катря покачала головой.

— Это дляменя хуже всего… Карл… Но не могу же я сказать — Карлик…

Петро засмеялся. Глядя на него, рассмеялась и Катруся. Они смеялись долго и от всего сердца. И Петро почувствовал, как вдруг исчезла натянутость, которая так мучила его.

Спустя полчаса Катруся придирчиво осматривала его квартиру. Три комнаты, обставленные новой мебелью и устланные дорогими коврами, не произвели на нее впечатления.

— Мебели много, а пусто и неуютно.

Петро согласился. Да, пусто в его квартире и неуютно. А все потому, что не чувствуется заботливой женской руки…

— Но ведь тут живет какой-то буржуй Карл Кремер, — весело улыбнулся он, — и я нисколько не возражал бы, если бы советские войска выкинули его из этой квартиры.

Катруся успела до прихода Харнака накрыть на стол.

— Счастливчик этот Кремер!.. — полушутя-полусерьезно сказал гауптштурмфюрер, знакомясь с Катрусей. — Везет ему и в любви и в картах… — И он рассказал ей об успехах Петра в офицерском казино.

— А я и не знала, что мой жених — завзятый картежник, — ворчливо заметила Катруся. — Но все до поры до времени…

Этот намек на ее будущие права вызвал у мужчин прилив веселья и придал ужину интимную, почти семейную окраску. Видно, Петро был доволен этим — изредка бросал на Катрусю взгляды, в которых Харнак читал нежность и приязнь, а девушка — настороженность, тревогу и еще что-то непонятное, чего раньше никогда не замечала. Девушка объясняла это присутствием гестаповца. Не боится ли Петро, что она может выдать себя каким-нибудь неосторожным словом или жестом? Но зря он беспокоится! Катруся сразу раскусила этого гауптштурмфюрера и не попадется в ловушку.

У Харнака была замечательная память. Раз что-либо услышанное прочно откладывалось в его голове. Несмотря на то, что к концу ужина он был изрядно пьян, утром следующего дня мог повторить все сказанное Катрусей. Девушка действительно красивая, но она оставила гауптштурмфюрера равнодушным. Спокойная славянская красота не волновала его, ему нравилась красота резкая, яркая, которая щекотала бы нервы. А впрочем, вкусы Карла Кремера не касались Харнака, его интересовало другое. Выяснив, что девушка благонадежна, он рекомендовал ее коменданту железнодорожной станции.

От восьми до пяти Катря сидит в приемной коменданта и стучит на большой черной “олимпии”. От восьми до пяти — приказы и распоряжения, отчеты и письма, развернутые сведения и объяснительные записки. И разговоры вокруг. Факты, факты и факты… Море фактов, из которых следует отобрать и запомнить самые важные. Вначале Катруся растерялась. Печатание на немецком языке поглощало почти все внимание, а Заремба предупредил, что иная случайно услышанная фраза порою стоит нескольких донесений о прохождении эшелонов через узловую станцию.

Опыт приобретается со временем, и Катруся уже через три недели научилась отличать важные документы от тех, которые не имели особого значения. Всегда занятая и педантично аккуратная, она скоро завоевала полное доверие коменданта майора Шумахера. Он поручал Катре регулировать поток посетителей, направляя второстепенных к другим офицерам комендатуры. Это сразу открыло перед девушкой новые возможности.

— Господина лейтенанта интересуют паровозы для эшелонов с углем? Этим вопросом занимается гаупт­ман Вендт. Пожалуйста, обратитесь к нему, кабинет номер три… Вы, господин майор, из девяносто третьей дивизии? Комендант примет вас немедленно. И вас, господин гауптман… А вы, господин обер-лейтенант, пожалуйста, немного подождите.

Довольно часто Катруся встречалась с “суженым”. Это, конечно, не могло никого удивлять. Они отправлялись в варьете или ресторан, и никто не мог подумать, что девушка, с таким обожанием глядящая на своего жениха, шепчет деловым тоном:

— Девяносто третью стрелковую дивизию перебросили из Бреста под Киев. Дальше — три эшелона танков. Станция назначения — Днепропетровск.

А на другой день от шести до семи:

“Тире, две точки… Тире, точка, тире… Тире, точка, тире… ДКК… ДКК 93458… 35472… 83925… 13679… 42367…” Шифровальщики переводят: “Из Бреста под Киев переброшена девяносто третья стрелковая дивизия…”

Выходили в эфир регулярно через день–два. От старой, громоздкой системы передачи информации пришлось отказаться: пока бумажка с зашифрованными данными попадала в партизанский отряд, проходило несколько дней, отчего часто пропадало главное качество сообщений Катруси — оперативность. Кроме того, в последнее время Дорошенко приходилось часто менять расположение отряда, что усложняло работу связных и вносило дополнительные трудности. Петро предложил перебросить радиста в город. Так Федько Галкин стал водителем черного “мерседеса” шефа фирмы. А от шести до семи он выстукивал:

“Тире, две точки… Тире, точка, тире… Тире, точка, тире… ДКК…”

Катря сидела на скамейке в парке. Лето подходило к концу, и пожелтелые листья каштанов начали опадать. Глаза ласкали лишь могучие зеленые кроны кленов и роскошные темно-красные георгины, несколько кустов которых посадили весной чьи-то добрые руки. Эта единственная клумба на весь захламленный и запущенный парк притягивала сюда стариков, которые могли позволить себе роскошь дышать свежим воздухом. Молодежь не рисковала появляться в парках: часто бывали облавы, парней и девушек эшелонами увозили в Германию.

Катруся имела надежные документы и не боялась облав. Она любила эту скамейку, на которой сиживала, еще когда была студенткой. Почему-то здесь быстро запоминались латинские термины и симптомы разных болезней. Сюда же, еще будучи гимназисткой, она пришла на первое свидание с Семеном Войтюком — юношей, которого очаровали ее глаза и каштановая коса с пышным розовым бантом. Он угощал Катрусю конфетами, а потом осмелился поцеловать в щеку — это так горько обидело девушку, что она заплакала; после этого, завидев Войтюка, переходила на другую сторону улицы…

Катря подставила лицо лучам солнца и мечтательно зажмурила глаза. Думала, что, если бы Петро вот так же несмело поцеловал ее?.. Должно быть, тоже заплакала бы, но не от обиды и смущения…

— Почему такая красивая фрейлейн тоскует в одиночестве? — услышала резкий голос. — Если фрейлейн скучает, мы готовы составить ей компанию!

Раскрыла глаза. Наглые взгляды из-под надвинутых на лоб офицерских фуражек. Два лейтенанта. Нализались и ищут приключений.

— Пойдем с нами, крошка, — сказал один из них — с длинным носом и бесцветным, туповатым ли­цом. — Может, у тебя есть такая же красивая подруга? Поужинаем, потанцуем…

Он присел рядом, взял Катрусю за руку. А она словно застыла, не может вырвать руку из его холодных, потных ладоней. Видимо, лейтенант понял это как согласие и похотливо произнес:

— У тебя, крошка, чудная фигурка.

— Уберите руки! — вскипела Катруся и резко поднялась. — Хам!

Она убежала раньше, чем немецкие офицеры успели опомниться.

— Какая наглость?! — воскликнул длинноносый. — Я ей задам!..

Он уже хотел броситься вдогонку за Катрусей, но второй удержал его:

— Черт с ней! Наверное, путается с кем-нибудь из высшего начальства, иначе бы она не посмела… Пойдем поищем других. Все равно одной нам мало…

   У выхода из парка стояли со своими старомодными “пуш­ками” на треногах два плохо одетых фотографа, ожи­да­ю­щих клиентов. Девушка не обратила внимания на их умо­ля­ю­щие взгляды. Пошла Сикстуской улицей: здесь жил Петро, и де­вушка надеялась встретить его.

На углу стоял огромный грузовой автомобиль — на­сто­я­щий дом на колесах. “Передвижная солдатская лавка”, — про­читала Катруся, проходя мимо машины. Неожиданно от­кры­лись дверцы, и оттуда выглянул человек в военном мун­дире.

— Они сейчас должны выйти в эфир, господин ун­тер­штурм­фюрер, — послышалось оттуда. — Обычно в это время всег­да…

Дверцы за военным закрылись, но для Катруси и ус­лы­шан­ного было достаточно. Вон дом на горе, где жи­вет Пет­ро… Теперь шестой час, через несколько минут начнет ра­бо­тать рация Галкина. А в “лавке на колесах” пеленгатор. Ви­ди­мо, они уже обнаружили рацию и теперь подбираются к ней шаг за шагом; сегодня мышеловка может захлопнуться…

Катруся прибавила шагу. Если бы можно было, то по­бе­жа­ла бы.

В квартире Петра прозвучал настойчивый звонок. Федь­ко Галкин, уже приготовившийся к передаче, выдернул штеп­сель из розетки и сунул рацию в чемодан. Тревожные голоса в пе­редней. Федько делал вид, будто так увлечен уборкой на пись­менном столе хозяина, что даже не сразу оглянулся, ус­лы­шав скрип дверей. В дверях стояла Катруся. Раскрасневшаяся, взволнованная.

— Оказывается, это ты звонила, — сказал Федько с досадой. — А я уже бог знает что подумал…

— Еще несколько минут — и вы бы провалились… Возле почты пеленгатор!

— Какой пеленгатор? — растерянно спросил Галкин, хотя сразу все понял.

— “Какой пеленгатор”! — рассердилась Катря. — Гестаповский, наверно. Думаешь, они сидят сложа руки, когда под боком работает рация? — Увидев, как побледнел Галкин, сказала мягче: — Это нам наука…

В комнату вошел Петро.

— Спокойствие! — сказал он. — Федько, заведи машину! Еще неизвестно, как там у них… Едем на прогулку. — И он подхватил чемодан.

Черный “мерседес” миновал “передвижную лавку” и помчался на окраину. Карл Кремер ехал развлекаться…

Менцель вызвал к себе Харнака и начальника службы перехвата унтерштурмфюрера Винклера.

— Мне надоели эти постоянные неудачи! — с ходу закричал он на Винклера. — У нас под носом большевики связываются с центром, а вы, унтерштурмфюрер, никак не можете поймать их.

У Винклера покраснели уши от волнения и страха. Харнак злорадствовал. Этот золотушный унтерштурмфюрер с безбровым вытянутым лицом и хитрыми злыми глазами был ему глубоко антипатичен.

— Проворонить рацию, когда мы были от нее буквально в нескольких шагах! — подлил он масла в огонь. — Как они разгадали трюк с “солдатской лавкой”?..

Уши у Винклера уже стали пунцовыми. Черт побери этого гауптштурмфюрера! Сидел бы и молчал. Ведь он, Винклер, ничего не говорил, когда по вине Харнака из тюрьмы бежал опасный большевистский агент. Но у гауптштурмфюрера нашлась чья-то сильная рука, а за Винклера вряд ли кто-нибудь заступится. Даже будут рады спихнуть. На его место найдется много охотников: далеко от фронта, комфорт, деньги… Главное — дальше от русских, которые в последнее время стали так быстро наступать, что даже в штабе армии или фронта жутковато служить… Черт с ним, с Харнаком, он переживет его трепотню! Все стерпит, лишь бы остаться здесь, в городской квартире с теплой уборной и ванной.

— Разрешите доложить, штандартенфюрер, — ска­зал Винклер, ерзая на стуле, — у меня есть свежие данные.

— О которых мне уже известно несколько недель? — ехидно бросил Менцель. — Поймите же, на­конец, Винклер, мне наплевать на все ваши данные, мне нужны не данные, а большевистская рация!

— Но ведь, штандартенфюрер…

— Давайте ваши данные, Винклер… — безнадежно махнул рукой Менцель.

Унтерштурмфюрер разложил на столе большую карту города и окрестных районов. Красным карандашом были обведены два квартала возле почтамта — сюда были нацелены стрелки, которые шли из нескольких пунктов радиоперехвата.

— Именно здесь, — ткнул пальцем в красный круг Винклер, — работала большевистская рация. Наши специалисты хорошо изучили “почерк” этого радиста.

— Я не люблю, когда вторично открывают Америку, Винклер, — буркнул Менцель. — Тем более что с Америкой мы в состоянии войны… — добавил и сам первый захохотал, довольный этой своей остротой.

Винклер угодливо захихикал, но Харнак даже не улыбнулся.

— Ну что там у вас? — зло спросил уязвленный Менцель.

— Наши специалисты хорошо изучили “почерк” радиста, — повторил Винклер. — Они утверждают, что передатчики, которые выходят в эфир два–три раза в неделю в этих районах, — показал на карте, — принадлежат ему. Он, например, имеет привычку делать паузу после позывных.

— Любопытно… — склонился над картой Менцель. — Это действительно любопытная новость, Винклер.

Харнак заметил, что у унтерштурмфюрера от радости начали шевелиться уши. “Как у собаки”, — подумал с омерзением, но любопытство превозмогло, и он тоже склонился над картой.

— Это, — объяснял Винклер, — шоссе, ведущее на восток. Передачи ведутся на отрезке в десять кило­метров… Вот отсюда до этого леса… Здесь он подступает вплотную к дороге. Место выбрано очень удачно — в случае опасности легко скрыться.

— Вы говорите таким тоном, — недовольно буркнул Харнак, — словно восхищены ловкостью этого агента.

Винклер зло посмотрел на него.

— Этот радист насолил мне больше, чем кому бы то ни было, — огрызнулся он и продолжал: — Другое излюбленное его место — на магистрали, ведущей на юг. Вот на этом участке. Какой-нибудь системы в выборе места у него нет. Два раза подряд может работать на Восточном шоссе, потом переходит на Южное. Однажды его запеленговали и здесь, — показал на дорогу, которая вела на запад, — но больше в этом месте он почему-то не появлялся.

— Что вы скажете, Вилли? — спросил Менцель.

— Думаю, — опередил его с ответом Винклер, — радист располагает собственным транспортом. А это важное обстоятельство, так как частных машин в городе не так уж много.

— Почему вы так думаете? — спросил Харнак.

— Однажды чем-то напуганный радист прервал передачу, но уже через полчаса продолжал ее из другого места, километрах в десяти от прежнего. Преодолеть пешком такое расстояние за это время он, разумеется, не мог.

— А использование попутных машин вы не допускаете?

— Я не настаиваю на этой версии…

— А ведь вы, может быть, и правы, Винклер, — хлопнул ладонью но столу Менцель. — Мы обязаны учитывать все мелочи… Радиста надо ликвидировать. Это, — повысил тон, — первоочередная задача, и нам следует мобилизовать все силы… Для этого создадим оперативную группу, которую возглавит гауптштурмфюрер Харнак.

От неожиданности Харнак даже вздрогнул. Только этого ему не хватало!.. Влипнуть в такую передрягу!.. Ведь гоняться за большевистским агентом — все равно что с завязанными глазами ловить на рынке спекулянта. Мелкий и пошлый человек этот Менцель — никак не может простить ему то, что губернаторша заступилась за него. И это после всего того, что он, Харнак, сделал для этого остолопа в чине штандартенфюрера!

— Но ведь я ничего не смыслю в технике радиоперехвата, — попытался отвести от себя удар. — Только мешать буду унтерштурмфюреру.

— Почему же? — возразил Менцель. — Наоборот, вы ему очень поможете, планируя операции и принимая необходимые решения, исходя из его информации. Короче, — подсластил пилюлю, — я не вижу среди своих подчиненных ни одного человека, кроме вас, который мог бы справиться с этим заданием.

Харнак понял: решение окончательное и обжалованию не подлежит. Следовало по крайней мере сделать хорошую мину при плохой игре.

— В таком случае мне остается лишь поблагодарить вас, штандартенфюрер, за лестную оценку моих способностей. Однако я уверен, что господин Винклер выполнил бы задание лучше меня.

Сказал и посмотрел на унтерштурмфюрера — интересно, как тот отнесся к этим словам? С Винклером необходимо сейчас поддерживать наилучшие отношения — он может “информировать” так, что будешь ловить этого агента до последнего своего дня.

Менцель заморгал глазами. Сам черт не поймет этого Харнака — ведь понимает, какую свинью ему только что подложили, а держится так, словно получил в высшей степени почетное задание. Или он на самом деле так верит в свои силы? Впрочем, какое все это имеет значение? Важно лишь то, что он, Менцель, выиграет при всех обстоятельствах. Если Хар­нак сломает себе шею, это только подтвердит его отрицательное мнение о гауптштурмфюрере. Если же успешно завершит дело — это заслуга Менделя, который вовремя создал оперативную группу во главе с опытным сотрудником.

Что-что, а выгодно преподносить свои действия штандартенфюрер умеет!

Утром комендант дал Катрусе перепечатать совершенно секретное сообщение. Девушке достаточно было лишь взглянуть на него, чтобы представить себе исключительную важность документа. Она незаметно отпечатала не одну, как всегда, а две копии, спрятав вторую под кофточкой и швырнув смятые копирки в корзину.

Комендант тщательно сверил перепечатанное донесение с оригиналом, вызвал фельдфебеля Штеккера, который исполнял обязанности начальника канцелярии, и распорядился отправить сообщение секретной почтой.

— Это очень важно, — услышала Катруся, закрывая за собой дверь.

Стараясь ничем не выдавать своего волнения, девушка продолжала работу, но мысль о важном документе не давала ей покоя; казалось, спрятанная бумага обжигала грудь. Катруся с нетерпением ждала обеденного перерыва, чтобы, когда комендант и Штеккер уедут, позвонить Петру и условиться о свидании — он поймет, что у нее важное сообщение, и встретит ее. Когда, наконец, этот час настал, она вызвала машину для майора Шумахера, а сама озабоченно склонилась над бумагами, делая вид, что не успела выполнить срочную работу. Сейчас скрипнет дверь, через приемную пройдет фельдфебель Штеккер — седой мужчина с утомленным, морщинистым лицом. Остановится по обыкновению возле ее столика, справится о здоровье, немного пошутит и заторопится в столовую. Дверь скрипит, но шагов фельдфебеля не слышно. Катруся, не поднимая головы, закладывает в машинку листок чистой бумаги.

— Фрейлейн Кетхен, зайдите, пожалуйста, ко мне, — говорит Штеккер.

— К вам? — растерянно переспросила.

Фельдфебель стоял на пороге и как-то настороженно смотрел на нее. Вспомнилось, что и майор Шумахер, проходя через приемную, не улыбнулся ей приветливо, как обычно. Но не кажется ли все это ей? Ведь ничего удивительного нет в том, что фельдфебель позвал ее, — сколько раз так бывало… Успокаивает себя, а сама идет словно по узкой жерди, переброшенной через пропасть.

Пригласив Катрусю присесть, Штеккер вышел в приемную, запер входную дверь и вернулся в свой ка­бинет.

“Зачем это?” — хотела спросить его Катруся, но сдержалась. Фельдфебель присел на стул рядом и спросил:

— Фрейлейн Кетхен, где третий экземпляр оперативного сообщения?

Катруся почувствовала, как остановилось у нее сердце. Губы задрожали, в груди похолодело. И все же нашла в себе силы притвориться глубоко обиженной.

— Господин фельдфебель, разве можно так шутить?!. Я знаю, что такое секретные документы…

— Тем хуже для вас, раз вы понимаете, что такое секретные документы. — Штеккер вытащил из ящика стола тщательно разглаженные две копирки…

Катруся понимала — выхода нет, но все же барахталась:

— Вероятно, копирка слиплась… Я печатала, как было велено: два экземпляра.

— Я не эксперт, — улыбнулся фельдфебель, — и то вижу, что на одном из листков шрифт не такой четкий, как на другом.

— Не знаю, как это случилось… — растерянно произнесла Катруся после долгой паузы. Она понимала, что несет вздор, но не могла придумать ничего лучшего. Сейчас Штеккер позвонит по телефону, придут гестаповцы, сразу найдут эту бумажку, которая жжет и жжет, словно раскаленный уголь…

А если попробовать выбросить ее? Напрасно: останется вторая копирка. Они сразу заинтересуются ее знакомыми. И прежде всего Кремером. Боже мой, как она раньше не подумала об этом?! Ведь по просьбе Карла Кремера ее рекомендовали коменданту…

Сердце оборвалось. Катруся закрыла глаза. Она не жалела себя — ей уже не было страшно. Красными кругами запылали щеки. Глупая девчонка! Именно так и подумала о себе: “девчонка…”. Такое дело провалила из-за глупости и неосторожности. Сколько раз тебе говорили — нет в нашем деле мелочей, думай обо всем, думай над каждым шагом! А она бросила копирки в корзину и успокоилась.

“Необходимо предупредить Петра”, — подумала Катруся. Сейчас надо отвлечь внимание фельдфебеля. Потом три шага, и она в приемной. Остается закрыть дверь и накинуть крючок. Спастись она не сможет — Штеккер запер входную дверь, но позвонить Петру она успеет.

Катруся притворилась, что задыхается.

— Налейте мне воды, — попросила и, когда фельдфебель повернулся к ней спиной, бросилась к двери.

— Ничего не выйдет, фрейлейн Кетхен, — остановил ее Штеккер. — Крючок держится на честном слове…

Девушка едва не расплакалась. Прикусив губу, она с ненавистью смотрела на фельдфебеля.

— Что вы от меня хотите?!.

Вместо ответа тот смял вторую копирку, бросил в пепельницу и зажег. Это было так неожиданно, что Катруся окончательно растерялась. Ничего не понимая, смотрела, как извивалась в огне черная бумага.

Погас огонь, на дне пепельницы остался тонкий слой серого пепла. Штеккер сдул его в окно и сказал:

— Я хотел бы, чтобы вы были осторожнее, фрейлейн Кетхен, и не допускали больше подобных оши­бок.

Девушка молчала. Что это? Дешевая провокация или предупреждение друга? Ответа она не находила…

— Так вот, подумайте над этим, а я пообедаю, — улыбнулся Штеккер и медленно направился к выходу.

— Кто вы?! — промолвила Катруся чужим, хриплым голосом.

— Фельдфебель Штеккер, — повернул тот седую голову.

— Не то… Я хотела спросить: кто вы?.. Ну, почему вы так поступили?..

— А вы как думаете?

— Не знаю, что и думать…

— А вы подумайте. Иногда это бывает очень полезно…

И вышел.

Катруся заложила чистый лист бумаги в машинку и долго сидела неподвижно. Она знала лишь одно — надо посоветоваться с Петром. Если это и провокация, лишняя встреча с ним ничего не меняет — ведь об их отношениях все равно знают в гестапо. Позвонила и условилась встретиться с Петром сразу после работы.

Поняв, что с девушкой что-то приключилось, Петро решил выехать ей навстречу. Выслушал взволнованный рассказ Катри и сказал Галкину:

— Поедем-ка, Федя, за город. Только не спеши — думать будем…

Когда миновали околицу, Петро попросил Катрусю:

— Дай мне ту бумажку.

Покраснев от смущения, Катруся отвернулась, извлекла из-за лифа листок бумаги и дала его Кирилюку.

— Ты уверена, что это не фальшивка? — спросил он, внимательно прочитав копию донесения.

Девушка подумала и решительно произнесла:

— Нет, не фальшивка. Во-первых, тут подтверждаются кое-какие уже известные нам факты — например, насчет передислокации пятьдесят седьмого танкового корпуса в район Одессы. Совпадают также данные о количестве паровозов и вагонов на нашем узле. Они же не знают, что нам известно, а что — нет, и в чем-то непременно ошиблись, если бы сфабриковали фальшивку.

— Логично, — сказал Петро задумчиво. — Итак, документ не фальшивый. Однако стоит ли передавать такие сведений, если это может привести к провалу одного–двух наших разведчиков?

— Они же могут потом все переиначить, — отозвался Галкин. — Мы передадим, что пятьдесят седьмой корпус под Одессой, а он уже будет где-нибудь в Прибалтике…

— Вряд ли, — возразила Катруся. — Подумай сам, легко ли перебросить целый танковый корпус с одного места на другое!

— Вот! Теперь мы подошли к главному, — сказал Петро. — Стало быть, если документ не фальшивый, гестапо не было никакого смысла подсовывать его нам. Наоборот, если бы они узнали, что эти сведения попали в наши руки, то обязаны были бы…

— Тут же взять нас! — подхватил Галкин.

— Правильно, — сказал Петро. — Версию насчет фальшивки отбрасываем. Теперь расскажи нам, Катруся, про этого фельдфебеля Штеккера.

Что могла рассказать Катруся? Вообще-то Штеккер — человек замкнутый, но по отношению к ней добр и внимателен. Однако при всем том она и думать, конечно, не могла, что он так поведет себя во время их последнего разговора… И девушка по просьбе Петра снова во всех подробностях воспроизвела этот разговор.

— Трудно гадать, — вздохнул Петро, — но, похоже, имеем дело с человеком порядочным, а может быть, даже и с… Как он сказал тебе на прощание? Что думать иногда бывает полезно?.. Не поняла литы это как намек?

— Я тогда ничего не поняла, — откровенно призналась Катря.

— Что ж, подведем итог, — сказал Петро. — Фельдфебель, который обязан охранять военную тайну, видит: кто-то сделал лишнюю копию с важнейшего документа. Хорошо, допустим, это не агент гестапо, выслеживающий Катрусю. Но как должен был бы поступить в таком случае любой гитлеровец? Конечно же, немедленно сообщить своему непосредственному начальнику, за что получают благодарность или даже награду. Так?..

— Безусловно, — подтвердил Галкин. — Между прочим, мы уже на десятом километре. Поедем дальше?

— А бензина хватит?

— Полный бак.

— Прекрасно, тогда едем дальше. Однако фельдфебель не только отказался от награды, но и ступил на очень опасный путь… Если бы стало известно о его проступке, Штеккера судил бы военный трибунал. А там разговор короткий — расстрел. Фельдфебель — человек опытный и умный — не мог не знать этого. И все же не выдал Катрусю. Выходит, он…

— Порядочный человек, — закончила Катруся.

— Или…

— Не верю я этому, — энергично замотал головой Галкин. — Сейчас вы скажете — коммунист. Что-то не попадались мне такие…

— Значит, тебе просто не повезло. Нельзя стричь всех под одну гребенку. Тебе, Катрунця, придется поговорить с фельдфебелем… Хуже не будет, а выиграть можем много. А теперь поехали назад. Завтра выход в эфир, да и хлопцы Дорошенко будут нас ждать. Заремба говорил, должны передать в город взрывчатку.

Разговор Катруси со Штеккером произошел на другой день и снова во время обеденного перерыва. Когда уехал комендант, девушка заглянула в комнату фельдфебеля. Он стоял, опираясь руками о стол, и разглядывал последние телеграммы. Катруся видела: их принес ефрейтор из пункта связи как раз перед обедом.

Штеккер с любопытством поглядел на девушку.

— Заходите и… — Оборвав фразу, он произнес: — Я вас слушаю.

— Мне хотелось бы, если господин фельдфебель не возражает, продолжить наш вчерашний разговор…

— Фрейлейн заперла входную дверь? — спросил Штеккер и в ответ на ее утвердительный жест шутливо заметил: — В крайнем случае нас могут заподозрить в любовных шашнях, а в такие дела СД редко сует нос.

— Что вы подумали вчера обо мне? — спросила Катруся.

— Что вы храбрая девушка, но весьма неопытная…

— Значит, вы догадались, кто я… и для чего мне понадобилась копия?

— Если скажете, буду знать, — лукаво усмехнулся Штеккер.

— Мы стоим сейчас по разные стороны баррикады, — начала Катруся несколько патетически, совсем не так, как собиралась. Покраснела и пошла напролом: — Вы — гитлеровский солдат, я — советская девушка. Нас разъединяет пропасть, но ведь каждый порядочный человек — а вы мне представляетесь порядочным человеком, господин Штеккер, — должен бороться с фашизмом.

Фельдфебель обошел вокруг стола, стал напротив девушки. Он хотел что-то сказать, но Катруся с горячностью продолжала:

— Каждый человек, я еще раз повторяю это, если в нем есть хоть капля совести, обязан бороться с фашизмом!

Штеккер решительным жестом остановил ее.

— А откуда ты взяла, — спросил, — что мы стоим по разные стороны баррикады? Да я стоял на твоей стороне, когда тебя еще на свете не было!..

Он взял ошеломленную Катрусю за руку, подвел к столу и усадил. Потом сел сам и начал спокойно и медленно, словно объясняя урок:

— Ты думаешь, в Германии все подряд фашисты? Ваша молодежь склонна именно так думать. Мол, если Гитлер захватил в Германии власть — значит, там не осталось больше честных людей. Правда, нацисты одурманили головы многим, но есть еще люди, которые продолжают борьбу. Мы боремся с фашизмом и никогда не склоним головы. Видишь, — показал на телеграммы, — от них многое зависит. Ежедневно десятки требований, распоряжений, указаний. Комендант приказывает, я выполняю. А выполнять можно по-разному: можно отправить эшелон с солдатами сегодня, а можно и через несколько дней. Можно загнать на глухую станцию состав с бензином и разыскивать его две недели. Все можно, фрейлейн Кетхен. Пусть это капля, но ведь, говорят, и капля камень долбит…

— Никогда не думала, что у нас будет такой разговор, товарищ Штеккер, — сказала Катруся. — Хотите работать с нами?

— Сегодня я весь день ждал этого предложения! — воскликнул фельдфебель. — Был уверен, вы не прейдете мимо меня. После того что произошло, вы должны были найти со мной общий язык.

— И нашли! — радостно сказала Катруся.

В тот самый час, когда Катруся нашла, наконец, общий язык со Штеккером, Галкин зашифровал данные секретной сводки коменданта железнодорожного узла. Закончив работу, позвонил в магазин. Петро ответил, что ждет его, и скоро блестящий черный “мерседес” уже отражался в зеркальных стеклах витрин роскошного магазина на улице Капуцинов.

Петро вышел из магазина. Шагал, почти не обращая внимания на лысого пожилого приказчика, который, согнувшись, семенил за хозяином. Даже внешний вид хозяина магазина свидетельствовал о процветании фирмы. В модном сером костюме, в велюровой шляпе и с драгоценным перстнем на пальце, он, бесспорно, воплощал коммерческий талант и финансовую респектабельность. Остановился возле лимузина, бросив пренебрежительный взгляд на приказчика. Со стороны можно было подумать, что глава фирмы отдает какие-то распоряжения — такой надменно-скучающий вид был у него. В действительности же Петро говорил:

— Так вы, Михайло Андреевич, дорогуша, дождитесь Катруси. Она позвонит или зайдет в магазин. А вечером, умоляю, позвоните мне, ибо я могу умереть от волнения…

— Вы человек молодой и до смерти вам ой как далеко! — ответил Фостяк. — Но чего не сделаешь для Карла Кремера! Позвоню, непременно позвоню, будьте спокойны.

На городской заставе дежурил усиленный эсэсовский патруль. Документы проверял оберштурмфюрер СС. Он долго разглядывал, чуть ли не обнюхивал документы Петра, заглянул в машину и только после этого приказал пропустить.

— Не нравится мне этот патруль, — сказал Галкин, когда тронулись. — В этом направлении больше ездить не будем. Сегодня в последний раз.

Петро согласился с Федьком. Действительно, этот эсэсовец насторожил его. Особенно не понравилось Петру, что начальник патруля сделал в своем блокноте какую-то заметку — уж не записал ли он номер машины?..

Галкин увеличил скорость — до выхода в эфир осталось немного времени, а предстояло покрыть еще километров двадцать. Там, около шоссе, густая рощица с удобным съездом и выездом. Это тем более удобно, поскольку далеко в лес забираться некогда — до наступления сумерек еще нужно успеть добраться до леса, где их будут ждать партизаны.

Стояла золотая осень. Конец сентября, а дни теплые, как летом. Деревья еще зеленые — кое-где листва тронута желтой и красной красками. Воздух про­зрачен. В природе покой, будто нет ни самолетов, которые только что прошли в вышине куда-то на запад, ни колонн танков с крестами, поднявших тучи пыли на соседнем проселке. Так и кажется, что всюду царит тишина, и единственный хищник — это ястреб, который кружит над рощей.

Галкин остановился на пригорке, отсюда хорошо было видно шоссе. Убедившись, что на магистрали никого нет, свернул в молодой лес, прижавшийся вплотную к дороге. Федько забросил на дерево антенну, начал настраивать рацию.

“Тире, точка, точка… Тире, точка, тире… Тире, точка, тире… ДКК”.

Петро, укрывшись за ветвистым кустом, наблюдал за шоссе. Ничего не видно — ни машин, ни возов. Совсем спокойно, лишь над головой пташка какая-то попискивает.

Галкин свистнул в знак того, что передача окончена и можно возвращаться домой. Но Петро не велел заводить машину: справа на шоссе, в километре от них, появилась какая-то черная точка. Потом донесся гул мотора. “Переждем”, — решил он. Машина шла не очень быстро для легковой — километров шестьдесят-семьдесят в час. Но когда подошла на сравнительно близкое расстояние, Петро увидел, что это “хорх”. Откуда взялась такая машина? Не иначе военная. Действительно, рядом с шофером сидел чело­век в офицерской фуражке. Однако когда “хорх” поравнялся с ним, Петро узнал в военном Харнака. Да, не могло быть никаких сомнений: это гауптштурмфюрер. На заднем сиденье расположились военные, которых Кирилюк не знал.

“Что он тут делает?” — подумал Петро, и вдруг его осенило: да ведь это Харнак охотится за ними!.. Вот почему и усилен был наряд эсэсовцев на заставе, вот почему шныряет этот “хорх” на дороге. Галкин прав: на этом шоссе в ближайшее время появляться нельзя.

“Хорх” исчез за поворотом. Галкин вывел машину на просеку. Еще раз осмотрелись и выскочили на шоссе. Поехали в противоположную от “хорха” сторону. Вдруг Федько встревоженно свистнул:

— Посмотрите назад! По-моему, тот самый “хорх”…

Петро оглянулся. Галкин не ошибся: мощный “хорх” шел за ними.

— Быстрее, Федько! — крикнул Петро. — Они не должны догнать нас!

Галкина не надо было подгонять — стрелка спидометра уже приближалась к стокилометровой отметке. Федько наклонился вперед, стиснув зубы и крепко сжимая руль. На поворотах не снижал скорости, и машину заносило.

Петро оглянулся. Расстояние между ними уменьшалось — “хорх” был уже метрах в трехстах. Петро представил себе, как там сейчас приготовили оружие, а Харнак ругается сквозь зубы…

Да, у них с Федьком одна надежда — скорость. Видимо, Харнак патрулировал на шоссе и, получив сообщение, что рация вышла в эфир, решил занять позицию около леса. “Хорх” миновал место их стоянки, но примерно километра через два, когда лес кончился, повернул обратно. И тут-то гестаповцы заметили выехавшую из леса машину и пошли за ней вдогонку.

Теперь — скорость! Обнаружив Петра в “мерседесе”, Харнак, конечно, удивится, но машину непременно обыщет. Можно, правда, незаметно выбросить рацию. А что потом? Братья Шиши вряд ли продадут им другой аппарат, даже за доллары. Но дело не только в этом — пусть не найдут рацию, — все равно подозрение останется, а это равносильно провалу.

А “хорх” постепенно догоняет их. Давай, Федько, дорогой, теперь все зависит от тебя!..

Впереди крутой поворот. Галкин срезал его так, что у Петра сердце оборвалось: еще одно мгновенье — и “мерседес” полетел бы вверх колесами в кювет. Федько вырвал машину уже с обочины и бросил ее на крутой подъем так, что мотор едва не задохнулся — лишь застонал, а потом заревел еще злобнее, набирая скорость.

На этом повороте Федько выиграл у “хорха” добрую сотню метров. Дальше шоссе было почти прямое, лишь с крутыми спусками и подъемами, и здесь “хорх” имел явное преимущество. Расстояние сокращалось метр за метром: триста, двести семьдесят, двести сорок…

   — Нам осталось не больше пяти километров, Федько, — ска­зал Петро. — Там пойдет проселок, дорога сухая, мы ударим им в лицо такой пылью, что они вынуждены будут отстать.

Галкин не ответил. Да и что мог сказать, если и без того жал на всю железку — стрелка спидометра, дрожа, остановилась у последней цифры на щитке.

Раздались выстрелы. Это хорошо: значит, нервы у них не вы­держали. На таком расстоянии угодить в “мерседес” может лишь шальная пуля. А то, что они высунулись по пояс из окна, сра­зу же отразится на скорости их машины. Поняв это, ге­ста­пов­цы прекратили стрельбу. Но Галкин успел выиграть еще пол­сот­ни метров. Преследователи не знают, что до поворота на про­се­лок осталось не так уж и много. Два километра, полтора… Вот за тем пригорком свернуть в лес… Только бы не подвела машина…

Федько не рискнул на большой скорости съезжать на про­се­лок: глупо бы было теперь, когда их шансы так возросли, оп­ро­ки­нуться или повредить машину. В двухстах метрах от съезда он на­чал тормозить. “Хорх” уже почти догнал их, и офицер в черном мун­дире высунулся с пистолетом в окно. Но тут Галкин про­ско­чил через кювет в лес, сразу же подняв за собой густую желтую ту­чу, которая скрыла их машину, как дымовой завесой.

Позади раздавались выстрелы, а “мерседес” уже мчался лес­ным проселком, снова набирая скорость. Семьдесят–во­семь­де­сят километров — для такой дороги это даже слишком много… Ма­шину кидало на выбоинах, железо стонало и скрипело…

Кончился лес, и проселочная дорога начала петлять меж ку­курузных и картофельных полей.

— Только бы не наскочить на гвоздь, — буркнул Галкин, вы­руливая на дорогу, которая вела к темневшему вдалеке лесу.

Петро жадно всматривался в эту темную полосу на горизонте. Там ждали их партизаны. Как бы не проворонить их!.. Кто-то из ребят должен стоять с телегой на обочине дороги — будто треснула ось.

Лес сразу начался густой и темный. Проселок узкий, не накатанный, “мерседес” аж загудел на выбои­нах. Пришлось немного сбавить скорость.

Пошли повороты. Галкин — как это ему только удавалось? — творил чудеса, проскакивая между деревьями. Наконец показалась телега. С нее замахали руками. Галкин затормозил так резко, что автомобиль пошел юзом, задел бампером телегу и опрокинул ее. Петро выскочил из машины, побежал навстречу выскочившим из-за кустов парням с автоматами.

— Ложись! — закричал. — Ложись, сейчас здесь будут гестаповцы!

Партизаны сразу же исчезли в кустах. Последним бежал Галкин. Вдруг кто-то выскочил из-за дерева, потянул Петра за руку, и оба скатились в канаву.

Рев мотора заполнил лес. Из-за поворота вылетел “хорх”. Завизжали тормоза. Харнак бросился к “мерседесу”. За ним бежали еще четверо с автоматами в руках. Обнаружив, что “мерседес” пуст, гауптштурмфюрер громко выругался.

— Они не могли далеко убежать! — крикнул он и побежал к кустам, где притаились партизаны.

Человек, лежавший рядом с Петром, поднял ав­томат. Это был Богдан. Петро не поверил своим глазам, хотя и мечтал об этой встрече и надеялся на нее.

“Не стреляй, — хотел предупредить. — Надо взять живыми!” Но не успел: автомат затрясся, выплевывая огонь, и Харнак упал лицом в траву. Защелкали еще автоматы, и те четверо возле “хорха”, бросив оружие, подняли руки вверх. Из-за телеги вышли двое парней с автоматами и аккуратно подобрали брошенное эсэсовцами оружие.

Богдан вскочил, побежал к пленным. Вдруг раздался выстрел. Он бросился на землю. Пуля отколола щепку от сосны над самой головой Петра. Богдан лежа дал короткую очередь из автомата, затем кинулся в сторону, где лежал Харнак. Вновь тишину расколол пистолетный выстрел. Однако Богдану на какой-то миг раньше удалось прикладом отвести руку гауптштурмфюрера. Сел на Харнака, вывернул ему руки, передохнув, поднял его за воротник.

— Добрый день, герр гауптштурмфюрер, — ска­зал. — Никогда не думал, что вот так нам придется встретиться…

Харнак затравленным волком смотрел на партизан, которые выходили на поляну. Увидев среди них Петра, удивленно замигал глазами.

— Ничего не понимаю, — спросил, — а вы как попали сюда? Где вас взяли?

Богдан ухмыльнулся.

— Как погляжу, здесь собралась тесная компания старых знакомых. Приятная встреча, не правда ли, герр гауптштурмфюрер? Не хватает лишь кофе…

Он подошел к Петру. Они крепко обнялись.

— Как я рад… — прошептал Петро, но не смог продолжать — к горлу подкатывался клубок.

Харнак испуганно смотрел на него.

— Кремер, неужели вы?..

— Неужели вы еще не поняли?

— Да ведь сам губернатор… — начал Харнак, но безнадежно махнул рукой. — Ловко же вы нас провели!..

— Отведите его! — приказал Богдан партизанам и объяснил Петру: — Дорошенко назначил меня стар­шим… — Он улыбнулся, явно гордясь оказанным ему в отряде доверием и уважением. — Берегите гауптштурмфюрера как зеницу ока, — добавил. — Это важная птица!



Глава  шестая  Час испытаний


   Миновала предпоследняя военная зима. Для группы Петра она прошла в повседневных хлопотах. Штеккер оказался незаменимым человеком: он имел доступ к информации, которая интересовала командование Советской Армии. Галкин регулярно дважды в неделю выходил в эфир. Теперь запеленговать рацию было невозможно: Федько все время менял место передач. Однажды послал в эфир сообщение под носом гестаповцев — Петро сидел в гостиной фрау Ирмы, а в машине, которая ждала его возле особняка губернатора, Галкин выстукивал:

“Тире, точка, точка… Тире, точка, тире… Тире, точка, тире… ДКК”.

Зато для Зарембы зима выдалась тяжелая. После ареста вуйка Дениса пришлось заново налаживать подпольную типографию. Хлопоты, связанные с поисками бумага и краски для ротатора, отняли много времени и сил. Кроме того, для типографии нужно было подыскать надежное помещение. Каждый шаг требовал трезвых расчетов, суровой конспирации и мудрого предвидения.

После долгих раздумий Евген Степанович решил создать типографию на квартире модного дамского портного Олексы Павловича Мысыка. Заремба хорошо знал его еще со времени совместной работы в КПЗУ [56]. Да, это была подходящая кандидатура. Олекса Павлович шил для жен важных гитлеровцев и крупных коммерсантов, понаехавших в город. Вряд ли кто заподозрит его. К тому же квартира у портного большая, живут они в ней только вдвоем с женой. К портному проще заглянуть со свертками в руках и уйти с таким же свертком. Кто догадается, что там не отрез ткани или платье, а бумага или листовки!

Мысык согласился без лишних разговоров. Печатник поселился у него под видом подмастерья, — хозяин, дескать, уже не управляется с заказами. И вот гестаповцы, раззвонившие о ликвидации подполья, снова увидели на стенах домов и на заборах листовки.

Этот день стал “черной пятницей” для Менцеля. Его вызвал губернатор и положил перед ним на стол два свежих коммунистических воззвания. Положение усугублялось тем, что к губернатору они попали раньше, чем в гестапо, и Менцель, не зная, как выкрутиться, порол какую-то чушь.

Губернатор резко прервал его:

— Вы говорили, что коммунистическое подполье в нашем городе окончательно ликвидировано. Как согласовать ваши слова с этими документами?..

Шеф гестапо поспешил заверить губернатора, что в кратчайший срок изобличит преступников, но листовки продолжали появляться. А через месяц после злосчастной беседы с губернатором Менцелю поднесли пилюлю, которая едва не доконала его: один из агентов доставил целую подпольную газету с разными материалами, даже с передовой статьей “Общая борьба против общего врага”.

Эта газета была гордостью Зарембы. Она содержала статьи и давала широкую информацию о положении на фронтах и в тылу. Евген Степанович сам написал для газетыобращение к украинскому и польскому народам, между которыми бандеровцы стремились вбить клин.

…Несколько дней в комнате не топили. Евген Сте­панович накинул на плечи пальто и писал неровным почерком — пальцы одеревенели от холода. Через полчаса он должен передать Мысыку материалы для газеты, а еще нужно успеть подготовить информацию для рубрики “Краевые известия”. Поэтому писал быстро, не задумываясь особенно над стилем — было бы лишь коротко и доходчиво.

“В первой половине ноября, — ложились на бумагу строчки, — на линии Потуторы — Ходоров взлетел в воздух эшелон с мадьярскими войсками. Спаслось едва лишь двадцать человек. Остальные убиты или тяжело ранены”.

Подготовив еще несколько подобных сообщений, Заремба принялся просматривать письма из Германии. Профашистские газеты часто прибегали к провокациям, фальсифицируя письма людей, которые якобы добровольно поехали на работу в Германию и теперь наслаждались там привольной жизнью. Фабриковались эти письма в приторно-угодническом духе и были рассчитаны на неопытную, несознательную молодежь. В подпольной газете следовало разоблачить эту ложь. Партизаны раздобыли несколько подлинных писем от юношей и девушек, которых гитлеровцы угнали на работу в Германию, где они находились на положении рабов, — наиболее яркие отрывки из этих писем и готовил Заремба к печати.

Закончив работу, Евген Степанович спрятал рукописи под подкладку своей видавшей виды огромной меховой шапки. Захватив с собой отремонтированный примус, он заторопился к Мысыку.

Модест Сливинский злился на весь мир. Пани Стелла уже две недели ждет его в Будапеште, а он вынужден болтаться в этом опротивевшем ему городе. Если бы хоть была еще необходимость, а то ведь Менцель просто вертит им, как цыган солнцем…

Пан Модест уже забыл, как когда-то рвался сюда. Тогда много отдал бы, чтобы поскорее представилась возможность побродить по Студенческой или посмотреть на город с Крутого замка. Неужели прошло всего лишь три года? Как все меняется… Тогда мечтал о Киеве, а сейчас со страхом просыпается по ночам — не доносится ли уже канонада большевистских орудий?..

Ко всем чертям этих гитлеровцев: понаобещали златые горы, а теперь дивизии красных уже за Шепе-товкой. Пани Стелла давно ликвидировала здесь свои дела и подалась на Запад. Пока что — в Будапешт, но они условились забраться куда-нибудь подальше.

Умная женщина эта пани Стелла! Красные еще только подступали к Днепру (газеты Геббельса вопили, что это случайный прорыв и что вскоре немецкая армия вновь перейдет в наступление), а пани Стелла позвала к себе Сливинского для секретного разговора, который пан Модест никогда в жизни не забудет.

Как она тогда сказала? Гитлеровская кобыла захромала сразу на все четыре ноги… А он, Модест Сливинский, который считал себя дальновиднейшим чело­веком, засмеялся в ответ, как самый последний иди­от. Пани Стелла пожала плечами — дескать, каждый сам себе хозяин. Все же он послушался ее и сумел вовремя сбыть наиболее ценные картины. Что бы он сейчас с ними делал? Никто ничего не покупает, все забились в свои щели и выжидают. А чего выжидать! Всем понятно — скоро большевики будут здесь. Пусть гитлеровские газеты другим втирают очки — мол, на подступах к городу сооружены такие укрепления, какие Советам никогда не взять, — Модест Сливинский, простите, господа, имеет голову на плечах.

Сидеть бы ему сейчас в уютной будапештской квартирке и пить кофе с коньяком в обществе пани Стеллы. Боже мой, где найти слова для возвеличения ума и дальновидности этой женщины? Война научила ее, сказала на прощание пани Стелла, что лишь устойчивая валюта и драгоценности могут гарантировать спокойствие и счастье. Единственный выход для них — перебраться в Швейцарию: живописная природа, собственный коттедж… Когда кончится война, откроются дороги в Ниццу или на итальянские курорты — ничего больше порядочному человеку и не нужно. Да и годы уже не те…

Пани Стелла это сказала впервые — о годах. Она совсем не постарела, даже девушки могут позавидовать ее фигуре и цвету лица. Тем не менее она права: годы неумолимы… Пан Модест посмотрелся сегодня утром в зеркало и убедился, что эти самые годы основательно побелили ему голову. Да как тут не поседеешь, если Менцель на каждом шагу ставит тебе палки в колеса!

Месяц тому назад, когда Модест Сливинский осторожно намекнул, что ему хотелось бы свернуть свои коммерческие дела и найти тихий приют где-нибудь подальше от фронта, штандартенфюрер грохнул кулаком по столу.

— Выехать из города можете лишь по нашему разрешению. Любое своеволие, — предупредил он, — будет расцениваться как измена. Надеюсь, вы понимаете, чем это пахнет?..

Да, Модест Сливинский знал это. Потому и слонялся по Люблинскому базару, вместо того чтобы сидеть в удобном кресле в будапештской квартирке пани Стеллы.

Кончался май. Дни стояли ясные и теплые, без осточертевших прикарпатских дождей. Базарная площадь напоминала муравейник: что поделаешь, всем хочется есть, и люди несут сюда последнюю тряпку в надежде обменять ее хотя бы на горсть муки. Сливинский чувствовал себя в этой толчее как рыба в воде. Приценивался, хоть и не покупал (другое дело, если попадалось действительно стоящее, ценное), а сам высматривал красивых девушек, лелея надежду: авось да удастся выхватить из базарного скопища волшебную золотую рыбку.

Пану Модесту всегда везло. Эту девушку заметил сразу, хоть и проталкивалась она через толпу далековато от него, — тоненькая, с огромными лучистыми глазами и высоким лбом. Сливинский пробрался поближе к ней. Да, хороша: розовые, свежие щечки с ямочками невольно навевали мысли о сладостном домашнем уюте… Пан Модест подумал, что из этой девушки вышла бы хорошая жена.

Сливинский посмотрел ей вслед и вздохнул. Сейчас ему было не до девушек, способных стать верными женами. Пан Модест знал, что завоевать сердце такой русалки с ямочками на щеках — трудное и неблагодарное занятие.

“Горда, — вздохнул Сливинский, — горда и умна”. Он не любил умных: был убежден, что красивой женщине ум лишь вредит, так как несколько раз обжегся именно на этом. И все же что-то вынудило его следовать за девушкой. Он шел на некотором отдалении, любуясь ее стройной фигуркой и легкой походкой. Не отставал, надеясь на счастливый случай, который может привести к знакомству.

Девушка была в желтом платье с черным узорчатым рисунком. Это со вкусом сшитое платье, подчеркивавшее всю прелесть ее фигуры, совсем не гармонировало с большим пузатым медным чайником, который девушка несла на вытянутой руке, очевидно, чтобы не испачкаться, хотя чайник сиял своими выпуклыми начищенными боками.

Сливинскому захотелось догнать девушку, избавить ее от этого сверкающего чудовища. Ей бы в руки сумочку или по крайней мере зонтик, а то — чайник!.. Боже мой, что делает с женщинами война!..

Пан Модест ускорил шаг, стремясь догнать незнакомку. Но та неожиданно остановилась возле мастерской по ремонту примусов и посуды. Оглянулась и прикрыла за собой обитую жестью дверь.

Сливинский остановился, сделав вид, что заглядывает в витрину соседнего ресторана. Решил дождаться девушки. Ода недолго испытывала его терпение — вышла минут через пять-шесть уже без чайника, осмотрелась вокруг и засеменила на своих высоких каблуках к центру. Пан Модест собрался уже было двинуться за ней, как кто-то взял его за локоть.

— Хороша штучка, не правда ли? — услышал. Оглянулся недовольный, и вдруг лицо растянулось в насильственной улыбке: знакомый унтерштурмфюрер из гестапо.

— Вы думаете? — спросил Сливинский безразличным тоном. — Возможно… Не обратил внимания…

— А почему же вы тут торчите? Неужели только потому, что собирались меня пригласить закусить с вами?..

— Зайдемте, — покорно согласился Сливинский. Все равно девушки уже не видать — исчезла в толпе.

На другой день пан Модест проснулся поздно, с тяжелой после вчерашнего пьянства головой. Черт бы побрал этого унтерштурмфюрера — и откуда только он взялся? Просидели в ресторане до полуночи, пили водку с пивом, а это для пана Модеста смерть. Мучила изжога. Противно было смотреть и на зеленый каштан за окном, и на солнечные блики, игравшие на стекле стеллажей, и на портреты женщин на стенах. Даже они выглядели хмуро и вульгарно. А панна Ядзя, которая обольстительно улыбалась, опершись подбородком на колени, казалась ему сейчас просто уличной девкой.

Повернулся спиной к стене и застонал. Стало так жаль себя, что едва не заплакал. И почему он такой несчастный? В то время как умные и осмотрительные люди роскошествуют далеко от красного фронта, он должен пить шнапс с каким-то унтерштурмфюрером в городе, который не сегодня-завтра станет при­фронтовым. Черт бы побрал этого Менцеля! Сливинский соскочил с кровати, налил полстакана коньяку, растворил в нем ложку соды и с отвращением выпил.

И все из-за той красивой девчонки. Не увязался бы за ней — не встретил бы этого проклятого унтерштурмфюрера. Даже вспоминать тошно, как накачались они вчера. Ко всем чертям девчонку! Пан Модест был суеверен: ежели такое начало, каким будет конец?..

От коньяка закружилась голова, но зато исчезла изжога. Сливинский выпил одним духом стакан содовой воды — стало совсем легко, даже захотелось есть. Пан Модест посмотрел на часы — пора обедать. Одеваясь, уже весело насвистывал. Черт с ней, с этой красивой штучкой! Кажется, так выразился унтер-штурмфюрер. Выходит, она действительно красивая, если это заметил даже такой мужлан.

Прошло несколько дней. Пан Модест успел уже забыть “хорошенькую штучку” в желтом платье. Ибо все в жизни забывается, даже русалки с ямочками на щеках. Но она сама напомнила о себе. Однажды он увидел ее около рядов, где торговали всевозможной домашней рухлядью. На этот раз девушка была в скромной белой блузке с высоким воротником. Сливинский подумал, что желтое платье с низким вырезом шло ей больше.

Девушка недолго ходила между рядами. Купила что-то и пошла, как и в тот раз, в мастерскую с пылающим примусом на вывеске. Пан Модест подождал несколько минут, но она не выходила. Осторожно заглянул в окно, заставленное кастрюлями и чайниками. Сквозь грязноватое стекло ничего не увидел. Перешел на другую сторону узкой улицы и остановился у входа в ресторан, словно поджидал кого-то из друзей. Совсем незаметный для постороннего глаза — подвыпивший субъект, успевший во время обеда опрокинуть чарку–другую.

Девушка вышла с тем же блестящим медным чайником, держа его по-прежнему на вытянутой руке. Немного задержалась в дверях, может, секунду–две, не больше. Сливинский прилип к ней взглядом — и вдруг его как будто что-то кольнуло. Он еще не знал что, но было такое чувство, словно наступил на что-то живое, укусившее или ужалившее. Машинально еще следил за девушкой, даже сделал несколько шагов за ней, но скоро остановился в раздумье и потом решительно двинулся в ресторан.

Сливинский устроился около окна, из которого было удобно наблюдать за мастерской. Заходили туда преимущественно женщины — с кастрюлями, чайниками, примусами. Видимо, мастер имел большую клиентуру — что ж, это понятно: новую кастрюлю, а тем более примус, теперь и днем с огнем не сыщешь.

Самого мастера пан Модест увидел лишь около пяти часов. Кажется, интуиция не подвела его! Когда девушка выходила из мастерской, он через широко раскрытую дверь заметил бородатое лицо мастера и сразу же насторожился. Ему вспомнились слова Менцеля о некоем Зарембе — человеке со шрамом на левой щеке, который мог отпустить бороду с целью скрыть его. Пан Модест уже не раз наводил гестапо на подозрительных бородачей, но ошибался — неужели и сейчас тянет проигрышный билет?

У человека, который закрывал мастерскую, было круглое лицо, обрамленное коротко подстриженной бородкой. Пан Модест не мог разобрать, есть ли у него на левой щеке шрам, но все остальное как будто сходится: кряжистый, полнолицый…

Боже мой, неужели в самом деле Заремба?!.

По широкой лестнице большого губернаторского особняка Петро поднялся на второй этаж, где помещалась гостиная фрау Ирмы. В последнее время он с удовольствием выполнял обязанности “чиновника для особых поручений” при супруге губернатора. После того как ему удалось выполнить несколько деликатных ее просьб, он пользовался у губернаторской четы безграничным доверием и считался одним из ближайших друзей их дома.

Увидев Петра, фрау Ирма не могла скрыть своей радости.

— Сам бог послал вас сегодня, милый Карл! — воскликнула она. — Не знаю даже, как бы я обошлась без вас.

Петро почтительно склонил голову.

— Приказывайте, я к вашим услугам.

— Мы ждем сегодня высоких гостей. Будет сам командующий и с ним несколько генералов. Вы должны помочь мне встретить их.

— Готов выполнить какое угодно поручение. Хотя… в последнее время я потерял веру в наших ге­нералов.

— Не делайте поспешных выводов, — возразила фрау Ирма, — мне говорили, наши укрепления такие мощные, что русским никогда их не одолеть.

— Я слышал это уже много раз, — не сдавался Петро, — но, видно, наши генералы разучились воевать.

— Не смейте так говорить! — испугалась губернаторша. — Я верю в нашего командующего! Русские сломают себе шею, вот увидите…

— Этот город мне очень нравится, и не хотелось бы покидать его. — Петро произнес эти слова со всей искренностью. Он действительно привык к городу и полюбил его. — Надеюсь, вы заранее поставите меня в известность, если?..

— У нас нет секретов от вас, мой друг.

Петро охотно взялся помогать фрау Ирме — это давало ему возможность присутствовать на вечере. Он надеялся, что у генералов развяжутся языки.

На лестнице Петро встретил адъютанта губернатора Рудольфа Рехана.

— Привет, Руди! — подмигнул ему. — У вас такой вид, словно зубы ноют.

— A-a!… — безнадежно махнул тот рукой.

— Что случилось? Финансовые затруднения? — догадался Петро. — Двухсот марок хватит? Я сегодня добрый…

— Стою на краю финансовой пропасти, — признался адъютант. — Но ведь я вам и так должен…

— Финансовая пропасть — самая глубокая, — сочувственно изрек Петро. — Туда можно падать в продолжение всей жизни…

Фирма Карла Кремера охотно ссужала адъютанта деньгами, не рассчитывая, что тот вернет их. Этот долговязый, рыжий и угловатый оберштурмфюрер СС был по уши влюблен в какую-то дрезденскую вертихвостку и все свои деньги тратил на подарки ей. Руди рассказал Петру, что они решили обвенчаться, когда Рехан сможет приобрести в каком-нибудь небольшом городке приличный дом и будет иметь адвокатскую практику. Но на пути к счастью молодых стоял старик Рехан, владелец пивной в Дрездене. Он упорно не шел навстречу желаниям сына и поклялся, пока жив, не дать ему ни одного пфеннига, а умирать отнюдь не собирался.

— Вашей красавице ничего не нужно? — спросил Петро, наблюдая за тем, с какой радостью Рехан прячет полученные от него деньги.

— Потом, потом, господин Кремер. Я очень благодарен вам, но сегодня…

— Я в курсе дела, — сказал Петро, — можете не делать таинственного лица. Фрау Ирма поручила мне столько, что дай бог поспеть. До вечера… — распрощался и поспешил к выходу.

Перед ужином гости собрались в кабинете, двери которого выходили в гостиную. У плотно прикрытых дверей нес стражу мрачного вида коренастый лейтенант — по-видимому, командующий проводил секретное совещание. По гостиной, скучая, прохаживался Руди, с опаской поглядывавший на лейтенанта, и Петро понял, что адъютант боится этого угрюмого офицера.

— Из личной охраны самого… — многозначительно шепнул Рехан, перехватив взгляд Петра.

— Кого, кого? — переспросил Петро, притворившись непонимающим.

— Командующего! — значительно поднял палец вверх Руди.

— А-а… Фрау Ирма мне что-то говорила… Выходит, дела действительно важные…

— Совещание генералитета!.. — кичась своей осведомленностью, ответил Рехан. — Русским ни за что не подступиться к городу. Сверхмощные позиции делают безумием попытку штурма любыми силами… Мы перемелем живую силу противника и сами перейдем в контрнаступление, отбросив красных до самого Днепра.

Руди говорил явно с чужого голоса. Петро понял, что за дверью кабинета решаются какие-то очень важные дела. Удастся ли узнать, какие именно? Стараясь не привлекать внимания лейтенанта, Петро отошел в угол гостиной и сел так, чтобы можно было незаметно наблюдать за дверьми кабинета. Рехан уселся в кресло напротив.

— Вы успокоили меня, Руди, — завел речь Петро, стараясь вытянуть из него все, что тот знал. — Так вы утверждаете, что наш фронт большевикам не прорвать?

— Ни за что на свете! — подтвердил адъютант. — Перед городом созданы такие укрепления, что атаковать их в лоб немыслимо.

Стало быть, фрау Ирма и Рехан черпали информацию из одного источника. Но что конкретно знает Руди?

Петро предложил Рехану сигарету и продолжал разговор, придавая ему вид невинной болтовни. Однако Руди упорно обходил острые углы. Скоро Петро убедился, что адъютант ничего существенного не зна­ет. Разглагольствования Рехана ему надоели, и он с удовольствием поднялся навстречу вошедшей в зал фрау Ирме.

Губернаторша была в темном шелковом платье, которое плотно облегало ее полную фигуру. Опершись на руку Петра, она еще раз осмотрела накрытый к ужину стол.

— Кажется, мой друг, все в порядке! Нет лишь устриц, а генерал, говорят, очень их любит.

— Мы не во Франции, мадам, — весело ответил Петро, — генерал простит…

— Надеюсь. Однако мне не хочется уронить свое достоинство, осрамиться перед командующим.

— Вы не осрамились бы перед самим фюрером! — воскликнул Петро. — Не знаю, кто сейчас в Германии способен с таким вкусом и знанием дела приготовить ужин!

— О-о, какой вы льстец! — погрозила пальцем фрау Ирма. — Мне хотелось бы…

Чего хотелось губернаторше, Петро так и не узнал, ибо как раз в этот момент двери кабинета широко раскрылись. Фрау Ирма поплыла навстречу гостям.

Губернатор познакомил жену с генералами. Отпустив хозяйке положенные комплименты, гости поспешили к столу. В кабинете остался небольшого роста генерал с колючими глазами. Он что-то приказывал кряжистому оберсту[57] , который складывал карты и бумаги в большую кожаную папку.

“Командующий”, — догадался Петро, тщетно стараясь услышать, о чем он говорит. Оберет застегнул папку и пошел за генералом. Петро не спускал глаз с этой большой коричневой папки. Как много стоила она, сколько тысяч и тысяч человеческих жизней зависели от бумаг, которые хранились в ней!..

Фрау Ирма сладко улыбнулась генералу.

— Надеюсь, вы не будете скучать у нас, — чуть не пропела.

— Я слышал о вашем гостеприимстве, — наклонил свою коротко подстриженную седую голову командующий, — но я не знал, что хозяйка этого дома так очаровательна…

Фрау Ирма представила гостю Петра. Генерал пренебрежительно кивнул ему, подал фрау Ирме руку и повел ее к столу. Губернатор подозвал к себе оберста.

— Командующий будет ночевать у меня, — ска­зал. — Охрана разместится на первом этаже.

Петро навострил уши.

— Документы можно оставить в моем сейфе, — продолжал фон Вайганг.

Они возвратились в кабинет. Губернатор открыл массивные стальные двери сейфа, оберет положил туда папку. Щелкнул замок — Петро заметил, как фон Вайганг для чего-то провел рукой под сейфом. Спрятав ключи, губернатор вместе с оберстом присоединились к сидевшим за столом.

Петру досталось место между Руди и оберстом.

Рехан познакомил их. Оберет, как можно было догадываться, был адъютантом командующего. Он оказался на редкость неразговорчивым человеком. Скоро Петро потерял надежду вытянуть из него что-либо, кроме коротких “да”, “нет” или “благодарю”. За столом шел неинтересный для Петра разговор. Казалось, генералы твердо условились обходить военные темы. При первом удобном случае Кирилюк вышел из-за стола.

Еще раньше его окончили ужин два генерала. Сейчас они курили, оживленно о чем-то беседуя. Заметив Кирилюка, внимательно посмотрели на него, и Петро еще раз убедился, что штатские вызывают антипатию и даже недоверие у военных. В конце концов их можно было понять: вся Германия надела мундиры, и штатские выглядели белыми воронами. Да, от неприязни военных Петра не спасала даже палка, на которую он опирался подчеркнуто тяжело.

Кирилюк уселся в углу и, закурив сигарету, поглядывал исподлобья на дверь кабинета, о котором не мог сейчас не думать. Кабинет, массивные дверцы стального сейфа, коричневая кожаная папка целиком завладели его воображением. Еще бы, важнейшая тайна в трех шагах от него! Но эти несколько шагов могут стать последними в его жизни. Взвешивал: оправдан ли риск, есть ли вообще шансы на успех? Вздохнул, притушил окурок и вышел в туалет. Во что бы то ни стало необходимо сфотографировать документы. Как хорошо, что майор Скачков оставил ему портативный фотоаппарат. Конечно, проще было бы выкрасть папку, но тогда гитлеровцы вынуждены будут перегруппировать свои силы, документы потеряют все свое значение. Нет, надо сделать так, чтобы они даже не подозревали, что их коснулась чужая рука.

После ужина Петро попрощался с фрау Ирмой. Однако, спустившись в вестибюль, незаметно проскользнул в узкую дверь, которая вела к черному ходу — он отлично знал расположение комнат в губернаторском особняке: как-никак свой человек в доме! По крутой винтовой лестнице поднялся на третий этаж, где помещалась прислуга, и узким коридорчиком пробежал в библиотеку. Здесь притаился за большим шкафом. Теперь его можно было обнаружить, только заглянув в этот темный уголок.

Дверь библиотеки осталась открытой, и Петро слышал все, что происходило в гостиной. Фрау Ирма смеялась тонким искусственным смехом, кто-то густым басом — вероятно, оберст — благодарил за приятно проведенный вечер.

“Если оберст благодарит — значит, гости разъезжаются”, — решил Петро.

Действительно, с улицы донесся шум заводимых моторов. Через несколько минут все затихло. Только губернатор кого-то распекал в гостиной, но вмешалась фрау Ирма, и он успокоился. Потом скрипнула дверь, — вероятно, супружеская пара удалилась в спальню.

Вдруг на лестнице возникла какая-то возня, послышалось перешептывание, приглушенный смех…

— Иди-ка сюда, — просил кто-то, увлекая собеседницу в библиотеку.

— Как вам не стыдно? — отвечал с наигранной строгостью женский голос. Но обладательница его не очень-то сопротивлялась. — Что вам от меня нужно?.. — хихикала она.

В ответ донеслось:

— Зачем задавать бессмысленные вопросы, моя ласточка! — Петро узнал голос Руди Рехана. — Пойдем к тебе!..

— Нельзя… — возразила женщина. Кажется, это была молоденькая горничная губернаторши.

— У меня есть для тебя прекрасный подарок.

— Какой?

— Это сюрприз!..

Видимо, горничная колебалась.

— Не пожалеешь, — обольщал ее Рехан.

— Погодите… — Девушка выглянула в окно.

Теперь она стояла так близко, что Петро мог дотянуться до нее рукой. Стоило ей сделать шаг в сторону, и она натолкнулась бы на него.

— Сегодня вокруг полно часовых… — сказала. Но, должно быть, именно это успокоило ее, так как она шепнула Руди: — Я пойду вперед, а вы за мной…

Они ушли. Петро перевел дыхание. Вот тебе и Руди — герой-любовник, до безумия влюбленный в свою дрезденскую красавицу!..

Прошел еще час. Дом замер. Ни одного звука, лишь громко тикают большие старинные часы в гостиной на втором этаже. Петро скинул туфли, вынул из заднего кармана маленький бельгийский браунинг и выскользнул на лестницу.

Он шел, не слыша собственных шагов. Вот порог гостиной. Постоял немного, настороженно прислушиваясь, потом свернул в коридор, ведущий в спальню. Он пробирался с такой осторожностью и так медленно, что прошло много времени, прежде чем одолел те пять-шесть шагов, которые отделяли его от двери спальни. Закрыта она или нет? Если закрыта, все его усилия ни к чему.

Нащупал дверь. Припал к ней ухом. Кто-то тихо похрапывает, со свистом выдыхая воздух. Чуть нажал на массивную бронзовую ручку. Дверь, как ему показалось, заскрипела на весь дом. Почувствовал, как оцепенели кончики пальцев. Не дышал. Миновала минута, вторая… Тишина.

Петро снова осторожно нажал на дверь. На этот раз она подалась без скрипа. В лицо ударила тяжелая волна. Воздух в спальне был насыщен смесью горьковато-пряного аромата любимых духов фрау Ирмы и винного перегара — губернатор, видимо, изрядно выпил за ужином.

  Ключ от сейфа, запомнил Петро, губернатор опустил в правый карман мундира. Где же он? Выставив вперед руки, Петро пополз. Задел плечом что-то твердое, осторожно ощупал: край кровати. Рядом — вторая, слева — стул. Прополз между стулом и кроватью, наткнулся еще на один стул. Провел рукой по спинке — неужели мундир? Так и есть — мундир! Затаив дыхание, сунул руку в правый карман и вытащил ключ.

Обессиленно припал к ковру, прислушиваясь к тяжелому со­пе­нию губернатора и стуку собственного сердца. Потом попятился и ско­ро достиг коридора.

Теперь он уже действовал увереннее и быстрее. Проникнув в ка­бинет, проверил шторы затемнения на окнах и включил на­столь­ную лампу. Вспомнил, как губернатор, закрыв сейф, провел почему-то рукой под дверцами. Неужели сейф с сигнализацией?.. Петро пов­то­рил движение губернатора, и пальцы наткнулись на едва заметную кнопку. Нажал, услышал, как щелкнул выключатель. Так и есть: сейф с сигнализацией! Не раздумывая больше, вставил ключ в за­моч­ную скважину.

Сейф открылся мягко и сразу. Петро схватил папку. Сек­рет­ней­шие документы, схемы дислокации частей, пояснительные за­пис­ки… Нажимал на спуск фотоаппарата, не веря самому себе, и ак­ку­рат­но складывал в папку уже сфотографированные листы. Щелк… щелк… Еще одна схема… Остались, кажется, второстепенные до­ку­мен­ты, но и они имеют огромную ценность… Щелк… щелк…

— Руки вверх! — сказал кто-то за спиной, но Петро даже не ог­лянулся, уверенный, что это ему лишь послышалось.

— Руки вверх! — повторил кто-то.

Петро посмотрел через плечо: на пороге кабинета торчала фи­гу­ра долговязого Руди Рехана. Он с ужасом смотрел на Петра, пис­то­лет дрожал в его руке.

Кирилюк вспомнил было про свой браунинг, но лишь криво усмехнулся и поднял руки. Сейчас уже ничто не поможет: малейший шум, и через мгновенье здесь будет охрана. В окно не выскочишь, вокруг усиленные патрули.

Рехан все еще стоял на пороге, растерянно глядя на открытый сейф и разложенные на письменном столе карты.

— Вот вы кто, Карл Кремер! — произнес, наконец, Рехан. — Вот вы кто!.. Не двигаться!.. Буду стрелять без предупреждения!

Петро стоял с поднятыми вверх руками и проклинал себя. Так глупо влипнуть, когда почти все уже было сделано. Нет, это невозможно!

— Закройте за собой дверь, Руди! — сказал Петро неожиданно, и властные интонации, зазвучавшие в его голосе, никак не гармонировали с поднятыми над головой руками.

Адъютант сразу почувствовал это и хрипло засмеялся:

— Заткните свою глотку, Кремер! Вас поймали на месте преступления, через несколько минут здесь будут люди из гестапо, и я с удовольствием погляжу, как вы будете вести себя с ними.

— И все же прикройте за собой дверь, Руди! — настойчиво повторил Петро. — Думайте о себе, а не о гестапо!..

Рехан раскрыл рот, как бы собираясь позвать стражу. Еще миг — и будет поздно…

— Остановитесь, Рехан! — тихо произнес Петро. — Это ваш единственный шанс разбогатеть!..

Руди замер с раскрытым ртом.

— Прикройте за собой дверь и выслушайте меня! — сказал Петро. — Выстрелить или позвать охрану вы ведь всегда успеете…

Рехан неуверенно сделал шаг назад и плотно закрыл за собой дверь. Петро облегченно вздохнул. Он не знал еще, чем все это кончится, но теперь у него было в запасе несколько секунд, — возможно, даже минут, и все зависело от того, что возьмет верх в Рехане — жадность или страх.

— Слушайте меня внимательно, Рудольф, — произнес Петро спокойно и уверенно. — Человеку в моем положении было бы бессмысленно выдумывать что-нибудь или надеяться на ваше милосердие. Предлагаю договориться…

Адъютант возмущенно передернул плечами.

— Вы вражеский агент, Кремер, и моя совесть…

— Минуточку! — перебил Петро. — Оставим это! Сейчас я опущу руки, так как все равно не стану стрелять в вас — какой смысл привлекать охрану? Видите, я трезво оцениваю обстановку…

— О каком шансе вы говорили?

— Если вы выдадите меня гестапо, — ответил Петро сдавленным голосом, — самое большее, что вам за это дадут, — Железный крест. И всё. Поймите: всё… А я предлагаю вам деньги. Много денег!

— Железный крест не так уж плохо, — промямлил Рехан. — И меня не будет мучить совесть…

— Она и так не будет вас мучить, Руди. Ведь завтра вы сможете приобрести виллу и поселить там свою невесту!..

Глаза у Рехана заблестели.

— Под дулом пистолета я тоже понаобещал бы золотые горы, — недоверчиво произнес он, но Петро понял, что его предложение заинтересовало Рехана.

Он повернул правую руку над головой так, что Руди увидел перстень с ярким камнем, и сказал:

— Один этот перстень стоит двадцать пять тысяч марок. Сейчас он будет ваш.

— Он и так будет мой, — усмехнулся Рехан. — Пока сюда явится охрана, я успею его снять.

— Болван! — громко сказал Карл. Они разговаривали почти шепотом, и это слово, произнесенное нормальным тоном, резануло Рехана — он отшатнулся, словно получил пощечину. — Потеряете в четыре раза больше!

— Вы предлагаете мне?..

— Сто тысяч марок! — бросил Петро, медленно опустив руки и ногою придвигая к себе стул. Он понял, что выиграл этот поединок. А если бы Руди и выстрелил, то это уже не имело значения. “Пуля так пуля, — подумал. — Все равно лучше, чем гестапо…”

Адъютант и не заметил, что Петро опустил руки и даже сел на стул. “Сто тысяч! — шептал. — Сто ты­сяч…” Конечно, надо соглашаться: сразу будут решены все его запутанные дела…

Уже решив, Рехан все же сказал хриплым голосом:

— Вы хотите, чтобы я предал…

Петро понял: адъютант ищет благовидный предлог для отступления.

— Великая Германия, Руди, — произнес Петро, — разваливается, и каждый рассудительный человек должен заботиться лишь о самом себе. Фюрер обещал вам золотые горы, а получился пшик. Фюрер обманул вас, Руди! Почему бы и вам не ответить ему тем же? Учтите, это будет лишь справедливая плата…

— А если об этом кто-нибудь узнает?..

— Рассказывать об этом кому-нибудь, надеюсь, не станем ни я, ни вы, — ответил Петро несколько иронически. — Спрячьте пистолет! У вас дрожат руки, можете случайно выстрелить.

Рехан послушно сунул свой “вальтер” в кобуру и спросил:

— Но где гарантия, что я получу свои сто тысяч марок?

— Мне нравится этот вопрос! — усмехнулся Кремер. — Мы начинаем разговаривать как деловые люди. Так вот, сейчас я положу ключ от сейфа на место, потом вы выведете меня из особняка, после чего направимся ко мне домой и окончательно рассчитаемся. А пока, — снял перстень с пальца, — получите аванс!..

— Вы очень многого хотите от меня, — буркнул Рехан, пряча перстень.

Но Петро уже не слушал его. Аккуратно собрав в папку бумаги, положил ее в сейф, не забыв при этом снова включить сигнализацию.

— А теперь, Руди, — сказал, словно не сомневался в том, что тот выполнит все его приказания, — подежурьте в гостиной. Мне необходимо возвратить ключ хозяину, а это совсем непростая задача. Если я споткнусь на этом пути, вы можете первый поднять тревогу и отличиться. Обещаю молчать как рыба…

Рехан кивнул, вышел в гостиную и снова вытащил пистолет: если губернатор проснется и поднимет тревогу, вражеского агента задержит он, Рудольф Рехан. Задержит? Трудно поверить, что Карл будет молчать, лучше пусть он умолкнет навсегда. Рехан спустил предохранитель… Тревожно всматриваясь в темноту, он думал: “Ловкий человек этот Кремер! Интересно, сколько ему отвалят за сегодняшнюю операцию?” Уж во всяком случае, не меньше, чем получит он, Рудольф Рехан. От этой мысли ему стало не по себе — неужели продешевил?! Он решил потребовать сверх денег еще драгоценности для Хильды.

Чего этот Кремер там возится?.. Рехан осторожно подошел к двери и стал прислушиваться. Теперь он волновался за исход операции не меньше, чем сам Кремер. Мысль об этом вызвала на его лице улыбку. А-а, плевать ему и на губернатора, и на фюрера, и на всех!.. Деньги не пахнут, а Хильда будет его любить,.

Петро незаметно вынырнул из темноты. Рехан вздрогнул.

— Черт, — шепотом произнес он, — я чуть не вы­стрелил в вас…

— Мне нужно обуться, — сказал Петро. — Туфли в библиотеке…

Руди посветил карманным фонариком, и они прошли в библиотеку.

Надев обувь, Петро сказал:

— Вы спуститесь первым и выйдете к черному ходу. Я следую за вами. Дадите мне знак, когда можно выскользнуть.

— И все это за сто тысяч?! — заворчал Рехан.

— Хорошо, Руди, будет надбавка, — пообещал Петро.

Адъютант помолчал, потом вдруг протянул руку.

— Отдайте-ка мне свой пистолет, Кремер! — ска­зал он решительно.

Петро заколебался. Зачем он ему? Все же после минутной паузы вытащил из кармана браунинг и положил его на ладонь Рехана.

— Можете не волноваться. Вы получите свои деньги без эксцессов. Сегодня я не заинтересован в вашей смерти, так же как и вы в моей.

Адъютант осторожно выглянул из библиотеки. Пробираясь на ощупь, они миновали узкий коридор и по винтовой лестнице спустились на первый этаж. Рехан открыл дверь, которая вела в темный пере­улок.

— Стойте! — остановил его часовой. — Пароль?

— “Темная ночь”, — ответил Рехан. — Позови-ка мне старшего.

— Слушаюсь! — Солдат свернул за угол.

— Скорее! — подтолкнул Рехан Кирилюка, и тот юркнул за угол, успев услышать, как Рехан приказывал никого не выпускать из дома.

Скоро Рехан догнал его. Шли молча. Лишь теперь Петро облегченно вздохнул, хотя в глубине души все еще не верил, что так счастливо отделался.

На заре шел дождь, но ветер разогнал тучи, выглянуло солнце. Катруся выскочила на крыльцо. Она любила такие рассветы: воздух еще свеж, на смородиновом листе висят прозрачные дождевые капли, но не холодно и сладко пахнет травой, мокрой землей и левкоями. Катруся всем своим телом ощущала приятную утреннюю прохладу. Пошла на огород. Сорвала с грядки огурец, с аппетитом захрустела.

Катруся ходила по садочку, забыв про все на свете. Давно уже следовало окопать яблони и прополоть грядки, но руки все не доходят. Вот и сейчас надо спешить: уже около семи, перед работой надо поспеть к Евгену Степановичу. Катруся вернулась в дом, надела свое лучшее летнее платье — по легкому розовому шелку большие черные цветы, — нарядилась то ли потому, что утро выдалось такое хорошее, то ли потому, что условились во время обеденного перерыва встретиться с Петром.

Шла быстро, перепрыгивая через лужи и что-то весело напевая. Как прекрасно все устроено на свете: с утра дождь вымыл деревья и тротуары, а теперь выглянуло солнышко, и все живое тянется к нему! Днем она увидит Петруся, у него, наверно, есть свежие новости с фронта. Когда же, наконец, наши перейдут в наступление? Катруся знала, стабилизация фронта — явление вполне закономерное. Петро объяснил ей, что войскам необходимо подтянуть резервы для нового наступления, а на это надобно время. И все же затишье на фронте беспокоило ее, хотелось, чтобы скорее началось наступление, чтобы скорее увидеть своих на улицах родного города. Может, уже и началось? Петро узнает об этом сразу же…

Трамвая долго не было, и Катруся нервничала — всегда так: когда торопишься, что-нибудь помешает. Неужели она уже не успеет сегодня в мастерскую на Люблинском рынке? Если трамвая не будет еще пять минут, придется ехать прямо на работу.

Но как раз в эту минуту из-за угла вынырнул маленький желто-синий вагончик. “Должно быть, есть бог на свете!” — обрадовалась Катруся, вскочив на переднюю площадку.

Переполненный вагон бросало, с боку на бок, он дребезжал, как-то скорбно хрипел, словно жалуясь на свою судьбу. В давке Катрусю прижали к стене так, что она не могла даже пошевельнуться. Но и это не испортило ей настроения. Звонкая мелодия, привязавшаяся еще с утра, как бы нарастала и звучала в ее сердце все сильнее; лицо девушки освещала широкая улыбка, которая резко контрастировала с грустными, сердитыми и изнуренными лицами пассажиров. Какая-то небрежно причесанная худая женщина, увидев улыбающуюся Катрусю, нарочно больно толкнула ее локтем, но девушка не обиделась: она понимала этих голодных и изнервничавшихся, озлобившихся людей. Однако чем могла она им помочь? Ведь не крикнешь на весь вагой: “Держитесь, товарищи! Советские войска не сегодня-завтра будут в городе!”

А женщина, бросив на Катрусю гневный взгляд, направилась к выходу. Девушка вышла за ней и свернула в сторону Люблинского рынка.

Катруся любила свой город. Ей нравилось в нем старое и новое; эти контрасты как раз и определяли своеобразный облик города. Старинный монастырь XV века, дома с узкими окнами, а рядом современная площадь с большими клумбами и газонами. Средневековая ратуша с башней — и новый дом с большими зеркальными окнами. Узкая улица, вымощенная, вероятно, еще цеховыми мастерами, и асфальтированный проспект, обсаженный каштанами. Все тут родное: в этой гимназии она училась, а здесь жила ее подруга. Это ее город, потому и спешит она к Евгену Степановичу, чтобы иметь возможность снова свободно бродить по излюбленным улицам, не встречая больше эти наглые морды, эти зеленые мундиры.

Катруся посмотрела на часы: двадцать минут восьмого, надо поторопиться, чтобы не опоздать на работу. Она ускорила шаг. Вон уже и базар…

На углу Катруся на мгновенье остановилась, озираясь, не следит ли кто-нибудь, и быстро направилась в сторону знакомого дома.

— Фрейлейн Кетхен! — услышала она вдруг. — Подождите!

На противоположной стороне улицы человек в военном мундире. Солнце било в глаза, и Катруся не сразу узнала, кто окликнул ее. Присмотрелась — фельдфебель Штеккер. Улыбается, приветливо машет руками.

— Вы на работу? — кричит. — Пойдемте вместе!

Как быть? О ее встречах в мастерской с Зарембой знает лишь Петро. Даже Галкину неизвестно, каким путем приходят к нему шифровки Евгена Степановича. Что ж, придется заглянуть сюда после работы. Перебежала улицу.

— Вы сегодня рановато, камрад Штеккер…

Только теперь заметила, что оживление его напускное — фельдфебель явно чем-то очень обеспокоен.

— Новость, фрейлейн Кетхен, — шепчет, — неприятная новость…

— Что случилось?

— Вчера получен приказ: несколько офицеров, а с ними и меня переводят в Дрезден.

— Ничего нельзя поделать?

— Приказ, — развел руками Штеккер. — Сегодня сдаю дела…

— Боже, как это нехорошо, — вздохнула Катря.

— Вы, фрейлейн Кетхен, умная девушка, в обстановке разбираетесь не хуже меня. Ждать уже недолго, — наклонился к Катрусе, — скоро здесь будет Советская Армия.

— Кому сдаете дела?

— Унтер-офицеру Францу Хирше. Будьте с ним осторожны — он из мелких лавочников, принимал участие в путче… хвастается этим.

— Как все это обидно!.. — никак не могла успокоиться Катруся.

Штеккер взял девушку под руку.

— Ничего не поделаешь, — печально произнес он. — Для меня это тоже большой удар.

— В Дрездене вам будет труднее? — спросила Катруся.

— Посмотрим. Гитлер полагает, что разгромил наши организации. Но они существуют! В глубоком подполье, а все же существуют! Думаю, принесу и там пользу.

Они как раз дошли до угла. Катруся оглянулась на дом, в котором помещалась мастерская, вздохнула, сожалея, что не успела заглянуть к Евгену Степановичу. Девушка совершенно не подозревала, какая ее там ждала западня…

Двух неизвестных в штатском, которые шли за ним до самой мастерской, Евген Степанович заметил чуть ли не сразу. Закрыл за собой дверь, накинул тяжелый железный крючок и осторожно выглянул во двор через окно смежной комнаты. Ничего подозрительного не заметил. Может, не знают про второй выход из мастерской, а может, он просто стал пугливым?

“Спокойно, — приказал самому себе, — сейчас мы все проверим”.

Проскользнув в незакрытые ворота, посмотрел на улицу. Кажется, никого. Юркнув в соседний переулок, стал в подъезде, сделав вид, что завязывает шнурок на ботинке. Через несколько минут мимо него прошли те двое. Весьма опытные, ибо, даже не взглянув в его сторону, не остановились, а быстро прошли, словно озабоченные чем-то люди, которых вовсе не интересует, что происходит вокруг. А еще через несколько секунд на углу появился высокий седой человек. Стал, словно дожидался кого-то, спиною к Зарембе.

“Так, так… Теперь, товарищ Заремба, поступайте, как знаете… На этот раз вам, пожалуй, вряд ли удастся ускользнуть…”

С безразличным видом медленно двинулся улицей. Что-то насвистывал. Остановился, отломил веточку с дерева и пошел, небрежно помахивая ею. Пускай думают, что он ни о чем не догадывается, пускай идут за ним, надеясь наскочить еще на кого-нибудь. Ему нужен час, час — не больше, чтобы обмануть бдительность агентов. Катруся завтра наведается в мастерскую. Возможно, они заподозрят ее. От нее нить потянется к Кирилюку — и конец фирме Карла Кремера. А может, они уже размотали эту нить? Но что бы там ни было, он должен немедленно предупредить Петра и Катрусю.

Евген Степанович вышел на Студенческую улицу. Те двое остановились на противоположной стороне, рассматривая рекламный щит, а третий подошел к киоску с минеральными водами и велел налить себе стакан. Заремба тоже утолил “жажду” и пошел в направлении оперного театра. Не доходя до ресторана “Жорж”, заглянул в магазин солидной немецкой фирмы, торговавшей готовым платьем и верхней одеждой. Перекинулся несколькими словами с продавцом, примерил плащ, но не купил, — дескать, не понравился. Сразу же рядом начал прицениваться к костюму один из агентов, а другой дежурил у входа в ма­газин.

Немного дальше Евген Степанович остановился перед зеркальной витриной комиссионного магазина, потом вошел в магазин, перебрал чуть ли не все имеющиеся там плащи, ворча, что ничего подходящего нет. Как бы нечаянно толкнув агента, который тоже “интересовался” плащами, двинулся дальше. Он решил посетить три-четыре магазина, чтобы короткая и такая нужная встреча с Фостяком не бросилась в глаза гестаповцам и не привлекла их внимания именно к магазину Карла Кремера.

В третьем магазине плащей не оказалось, и Евген Степанович стал примеривать легкое летнее пальто. Он так придирчиво щупал иосматривал его, что хозяин уже обрел надежду сбыть, наконец, эту заваль. И был очень разочарован, когда Заремба, так ничего и не выбрав, собрался покинуть магазин.

— Может, примерите вот это? — с надеждой остановил он Евгена Степановича. — Чудесный материал! Пан благодарить меня будет за такое приличное пальто. Пожалуйста, пан, довоенный драп, а не какой-нибудь эрзац.

Он так старательно мял в руках пальто из дешевого эрзаца, что Заремба согласился примерить. Хозяин не мог сдержать улыбки при виде плотной фигуры покупателя в куцем пальтишке. Но не растерялся:

— Прошу пана заглянуть к нам завтра в это же время. Специально для пана будет люксусовый выбор пальто и плащей… — врал, провожая Зарембу к порогу.

Через два дома магазин Кремера. Фостяк уже по выражению лица Евгена Степановича понял: случилось что-то из ряда вон выходящее — и встревоженно метнулся навстречу.

— Спокойно! — шепнул Заремба. — За мной идут… — еле заметным жестом указал на агента, который в это время переступил порог магазина.

Фостяк, мигнув помощнику, чтобы тот занялся гестаповцем, принялся хлопотать вокруг Евгена Степановича, нарочито громко расспрашивая его:

— Пан хочет купить плащ или пальто? Наша фирма, видите ли, не специализируется на одежде, но как раз недавно мы получили кое-что на комиссию. — Снял с вешалки несколько плащей, разложил на прилавке. Искоса поглядел на помощника, который, уговаривая агента приобрести какие-то необыкновенные часы, увлек его к витрине в другой стороне магазина. — Извольте примерить…

Фостяк вышел из-за прилавка и накинул плащ на плечи Зарембы.

— Лучше пану не найти, — заливался он, угодливо заглядывая в глаза “покупателю”, а сам украдкой следил за гестаповцем. — Весь город обойдете, лучшего нигде не найдете.

— Длинноват для меня, — громко сказал Евген Степанович, — к тому же пятна…

— Где пятна? — наклонился Фостяк. — Это, простите, пан, не пятна, просто немного помято.

Заремба присмотрелся.

— А это разве не пятно? — сунул полу плаща чуть ли не под нос Фостяку.

Тот сделал вид, что рассматривает плащ. Заремба повернулся спиной к гестаповцу.

— Немедленно дайте знать Кирилюку, — прошептал Евген Степанович. — Гестаповцы выследили меня.

— Где же пан видит пятна? — обиженным голосом бубнил Фостяк. — Мы всякую дрянь на комиссию не берем. Плащ как новенький…

— Возможно, уже следят и за Петром. Приказываю: группе Кирилюка перейти на нелегальное положение. Вам тоже… — И потом громко: — А это что — разве не пятно? Да еще какое жирное…

— Это не пятно, а пятнышко, — вертелся вокруг Фостяк. — Но зато какой материал!.. Посмотрите сами, пан!..

Заремба сбросил с плеч плащ. Фостяк на мгновенье зажмурил глаза, давая знать, что всё понял.

— Тряпье подсовываете, — громко буркнул Заремба. — Лучшего нет?

Фостяк развел руками.

Евген Степанович заглянул еще в один магазин. Там, наконец, купил плащ и, перебросив его через плечо, вышел на площадь перед оперным театром. Один из агентов сидел на скамье, закрывшись газетой; другой со скучающим видом прохаживался рядом.

“Так, так… — начал размышлять Заремба. — Попытаться, что ли, бежать от них на трамвае?”

Направился к центру. Шел, легкомысленно поглядывая на женщин и всем своим видом показывая, что ни о чем больше не думает, а тело было налито свинцовой тяжестью от сознания, что, может быть, в последний раз шагает он по своему городу…

Из-за угла выкатился трамвайный вагончик. Заремба подбежал к нему, схватился за поручень и вскочил на подножку. Трамвай миновал одну остановку, другую, но агентов не было видно. Неужели удача?!. Но тут с вагончиком поравнялся серый “оппель-капитан”. На переднем сиденье развалился седовласый агент. Отвернулся, не глядя на Зарембу. Даже зев­нул…

Теперь уже не было никаких надежд. Ну что ж, остается только одно — возможно дороже продать свою жизнь.

Последняя остановка — Крутой замок. Заремба вышел вместе с другими пассажирами из вагона и направился к ближайшим домам. Гестаповец следовал за ним.

Заремба шагнул в первое же парадное. Лестница круто поднималась от самых дверей. Перепрыгивая через ступени, он взбежал на первую площадку. Позади хлопнула дверь. Прижался за выступом стены: теперь у него была удобная позиция — лестница темная, а вход освещен фрамугой над дверью. Вытащил пистолет, приготовился.

Агент шел осторожно, держа наготове пистолет и прислушиваясь. Остановился, скользнул взглядом по лестнице. Внизу снова стукнула дверь. Седовласый махнул рукой второму агенту, продолжая медленно продвигаться вперед.

Заремба поднял пистолет. Нажал на гашетку. Выстрела не слышал, лишь увидел, как медленно падает длинное тело…

Второй агент бросился к выходу. Пуля догнала и его. Упал на пороге, головой на улицу.

На лестнице возле тела седовласого гестаповца валялся пистолет. “Еще семь выстрелов”, — подумал Евген Степанович. В три прыжка оказался на лестнице, схватил тяжелый парабеллум. Когда бежал назад, услышал выстрел — пуля обожгла руку у локтя…

Четверть часа стояла мертвая тишина, лишь поскрипывали на ветру двери. Потом подъехала машина. Через открытые двери резанули автоматной очередью. Фигуры в черном засуетились около парадного. Заремба стрелял, считая выстрелы. Три… пять… семь… Уже несколько эсэсовцев лежали на лестнице. Вдруг что-то ту­пое больно ударило его в висок. Евген Степанович хотел еще раз выстрелить, но не смог поднять руки. Схватился за перила, не удержался и упал на ступеньки…

Кассета, тщательно завернутая в черную бумагу, жгла Кирилюку кожу. Петро то и дело ощупывал ее, как бы желая удостовериться, что она не исчезла и по-прежнему находится во внутреннем кармане пиджака. Он нетерпеливо мерил комнату широкими шагами. Осталось полчаса — в двенадцать придет Катруся. Она передаст Зарембе, что Кирилюк срочно выехал с Галкиным к Дорошенко. Там Федько свяжется с центром и вызовет за драгоценной пленкой самолет. Можно было бы переслать кассету и со связным, но тогда важнейшие материалы попадут за линию фронта не раньше чем через несколько дней, а тут дорог каждый час…

Когда не надо, время летит сравнительно быстро, а вот сейчас секундная стрелка и та едва ползет. Петро выглянул в окно. Галкин, подняв капот “мерседеса”, копошился в моторе. Удивительный характер у этого Федька! Пусть хоть гром гремит над головой, он остается спокойным.

Нервно постучал пальцами по стеклу, улыбнулся, вспомнив, как аккуратно пересчитывал Рехан деньги. Хорошо, что догадался вырвать у него расписку, — теперь адъютант кровно заинтересован в том, чтобы с фирмой Кремера ничего плохого не случилось. А как не хотелось Рехану писать эту расписку!..

Петро вспоминал события прошлой ночи и снова, как наяву, переживал их. Этот Руди оказался более опасным субъектом, чем можно было думать. Когда Петро начал открывать сейф, чтобы достать деньги, он вдруг услышал за спиной стук и оглянулся: по полу катались Рехан и Федько. Петро выбил из руки адъютанта пистолет и всей своей тяжестью навалился на фашиста. Тот заскулил тонким голосом, вымаливая пощаду.

— Сволочь! — со злостью сказал Федько. Он сидел на полу в одних трусах и вытирал бежавшую из разбитого носа кровь. — Хотел стрелять в тебя!..

Рехан тяжело сопел. Вдруг начал рыдать. Петро обыскал его, забрал свой браунинг. Гитлеровец бросился перед ним на колени, скуля:

— Не убивайте меня!

Руди, как оказалось, играл с ним до конца, и в этой игре главным козырем были деньги. Рехан соблюдал условия до тех пор, пока Петро не открыл сейф. Увидя деньги, фашист решил идти ва-банк. Теперь марки все равно принадлежали бы ему, а пленка со снимками секретных документов не только оправдывала бы выстрел, но и принесла бы повышение по службе. Почему он оказался на квартире у Кремера? Пустяки, всегда можно придумать какую-нибудь правдоподобную историю.

Все было продумано, но Руди не знал, что в квартире Кремера есть еще кто-то. Галкин проснулся, когда Петро привел домой адъютанта. Заглянув в комнату, Федько увидел, как гость вытащил пистолет, и успел броситься на Рехана.

Руди продолжал стоять на коленях. Петро раздумывал, что же делать? Неожиданно его осенила счастливая мысль.

— Садитесь, — подтолкнул Рехана к столу. — Пишите…

Тот послушно взялся за ручку.

— Расписка, — продиктовал Петро. — “Я, Рудольф Рехан, получил от советского разведчика Карла Кремера сто тысяч марок за то, что помог ему…”

Рехан бросил ручку.

— Я не буду этого писать!

Петро поднял пистолет и сказал:

— Мы поменялись ролями, Руди! Я буду считать до трех…

Рехан до крови закусил губу и покорно сказал:

— Диктуйте…

— На чем мы остановились? Ага… “помог ему выкрасть из сейфа губернатора и сфотографировать секретные карты, схемы укрепленного района и другие важные документы…”

Закончив диктовать, Петро приказал:

— Теперь перепишите эту расписку.

Рехан снова послушно выполнил приказ. Петро объяснил:

— Один экземпляр будет у меня, второй — у моих друзей. Если только вы выдадите меня, этот документ в тот же день получит СД.

— А деньги? — осторожно спросил Рехан.

— Не думайте, что мы вылеплены из одного теста… — Петро достал из сейфа несколько пачек и швырнул их гестаповцу.

Рехан быстрым движением пододвинул их к себе. Считал, беззвучно шевеля губами. Спрятав деньги, он жалобно поглядел на Петра.

Тот понял его.

— Надбавки не будет, Руди, — сказал насмешливо. — Вы не заслужили ее.

Адъютант состроил жалобную рожу, явно собираясь канючить, но, увидев злой блеск в глазах Федька, попятился к дверям.

Сейчас, вспоминая поведение Рехана, Петро брезгливо усмехнулся.

В окно он увидел милую фигурку Катруси и решил выйти навстречу ей, но в передней его задержал телефонный звонок. Схватив трубку, сердито буркнул:

— Слушаю…

Звонил Фостяк. Он не назвал себя, но Петро узнал его по голосу.

— Только что заходил к нам вуйко, — говорил он, явно волнуясь. — В сопровождении нескольких незнакомых…

— Каких незнакомых? — не понял Петро.

— Вы же знаете, вуйко избегает знакомств, — сказал Фостяк. — На этот раз не удалось… Неужели не понимаете? Они увязались за ним с самого утра.

— А-а… — ужаснулся Петро.

— Вы слушаете меня? — продолжал Фостяк. — Вуйко передал вам привет и сказал, что вряд ли сможет встретиться с вами… Понятно?

— Да… — едва вымолвил Петро. — Но как это все произошло?

— Вуйко и сам не знает. Кстати, он советовал вам отдохнуть… в обществе приятной девушки… Я на вашем месте сразу же покончил бы с делами и поехал куда-нибудь на село. Когда еще подвернется такая возможность? Вы понимаете меня?

— Я все понял… Вуйко не ошибся?

— Вы же знаете, он никогда не ошибается.

— Знаю…

— Счастливого вам отдыха! Я звоню из автомата. До свидания…

Петро бросил трубку. Что делать?

Быстро сбежал по лестнице и застал Катрусю возле машины. Галкин улыбается ей — черт, нашел время любезничать, когда за Зарембой идут по следам!..

Видно, Катруся что-то прочитала на лице Петра. Его тревога передалась ей. Она бросилась к нему. Петро оглянулся вокруг — улица пустая, лишь внизу, около почтамта, несколько прохожих.

— Скорее! — бросил он.

Ни о чем не спрашивая, Федько завел мотор.

“Мерседес” миновал несколько крутых закоулков, пересек широкую улицу, объехал парк. Позади — никого. Петро велел остановить машину в глухом тупичке за сквером.

Только теперь Катруся нарушила молчание:

— Что случилось?

— Гестапо напало на след Евгена Степановича!

— Не может быть! — воскликнула девушка. — Откуда ты знаешь?

— Только что звонил Фостяк. Евген Степанович заходил в магазин уже с гестаповским “хвостом”.

— Мастерская! — вскрикнула Катруся. — Я была там только позавчера…

— Возможно, кто-то следил и за тобой, — высказал предположение Галкин.

— Я ничего подозрительного не заметила. Хотя… — задумалась девушка.

— Если бы они заметили тебя в мастерской, — возразил Петро, — то в тот же день установили бы, кто ты. В гестапо знают, что ты моя невеста. Стало быть, уже позавчера они должны были следить за мной, но не сделали этого.

— Ты уверен? — спросил Галкин.

— Абсолютно! — сказал Петро. — Иначе СД и близко не подпустило бы меня вчера вечером к дому губернатора.

— Почему именно вчера? — не поняла Катруся.

— Вчера там состоялся военный совет… Ночью мне удалось сфотографировать секретные документы…

— Сфотографировал?! — не поверила сразу Катруся. — Как же это тебе удалось?!

— Не о том теперь речь, — бросил Петро и принялся размышлять вслух. — Выходит, гестапо наткнулось на след Зарембы случайно. Евген Степанович первый, кто попал в мышеловку.

— Бедный Евген Степанович… — неожиданно зарыдала Катруся.

— Цыц! — Петро так крикнул, что девушка вздрогнула. Но Кирилюк уже опомнился. — Прости, — извинился, — я совсем расклеился. Нервы уже не выдерживают…

— Ты в самом деле полагаешь, что гестаповцы случайно наткнулись на мастерскую? — спросил Галкин.

— Хотелось бы так думать, — ответил Петро.

Катруся овладела собой. Выпрямилась на сиденье и спросила:

— Фотоснимки должны попасть к нашим. Так я поняла?

— Да! — ответил Петро. — И как можно скорее. Кассету. необходимо доставить Дорошенко, чтобы он вызвал за нею самолет.

Галкин похлопал по баранке.

— К чему столько слов? Ведь пока за нами никто не следит.

— Могут задержать на контрольном пункте…

— Постойте!.. — встрепенулась Катруся. — А если сделать так?.. Поезжайте одни и ждите меня на шоссе за контрольным пунктом. Кассету же отдайте мне, я с ней выберусь из города.

— Верно! — обрадовался Галкин. — Если нас и задержат, ты доберешься До отряда сама.

— Другого выхода нет, — согласился Петро. — Мы будем ждать тебя на втором километре. Если же… — не договорил, увидев слезы в глазах Катруси.

— Не надо… — Петро обнял девушку. — Все обойдется.

Галкин вздохнул и отвернулся.

— Не надо, — повторил Петро. — Мы будем ждать тебя.

Катруся подняла заплаканное лицо.

Петро наклонился и поцеловал ее глаза. Почувствовал на губах соленый привкус, это совсем растрогало его, и он прижал к себе девушку.

Катруся затихла, боясь шевельнуться. Галкин запустил мотор, машина задрожала.

Катруся вздохнула, отодвинулась от Петра. Достала зеркальце, быстро присыпала пудрой следы слез на щеках. Запрятала в сумочку кассету с пленкой и выскользнула из машины.

— Будьте счастливы! — сказала, она — и, не оборачиваясь, поспешно ушла.

Петро следил за девушкой, пока тонкая ее фигурка не скрылась за углом.

Когда гауптман на контрольном пункте, проверив документы Галкина, потребовал паспорт у Петра, тот едва не потянулся за пистолетом, но в последнее мгновенье овладел собой и, непринужденно улыбнувшись, подал офицеру документ.

Гауптман козырнул, и они тронулись. На втором километре съехали с дороги в кусты. Петро лег в тени под дикой грушей. Но кто же мог знать, что все так благополучно кончится?

Галкин сидел, опершись на ствол молодого дубка, и насвистывал лишь ему одному знакомую мелодию,

— Оставь! — раздраженно бросил Петро.

— Почему? — обиделся Федько. — Нервы?..

Петро не ответил. Припал лицом к земле, вдыхая терпкий аромат.

“А вдруг Катрусю задержали?” Эта мысль ожгла его. Он вскочил и тревожно осмотрелся вокруг.

— Еще рано… — понял его состояние Федько. — Пешком она будет добираться сюда не меньше часа.

Петро закурил, нервно покусывая сигарету. Ни лежать, ни сидеть больше не мог. Метался между густыми кустами, задевая ветки.

И все же первым заметил девушку Галкин. Катруся шла тропинкой по другую сторону шоссе, срывая по дороге цветы, — в руках у нее был букетик.

Федько тихонько свистнул. Катруся перебежала шоссе. Стояла возле машины, раскрасневшаяся, взволнованная, с букетом бело-желтых ромашек в руке. Она казалась Петру такой красивой, красивее которой никогда не было и не будет на свете.

Через час съехали с шоссе и несколько километров петляли лесной дорогой. На поляне подожгли машину, а сами, захватив рацию, пошли через лес дорогой, известной лишь одному Галкину. Еще до сумерек он привел их в район расположения отряда.

Дорошенко обнял Петра.

— Вот ты какой! — говорил он, сжимая его в медвежьих объятиях. — Знаем, знаем про твои подвиги!..

Не успел Петро отдышаться, как прибежал Бог­дан и едва не задушил друга. А за ним стояла Катруся. Она смеялась от души и весело.

Галкин вызвал Центр, и через полчаса стало известно: ночью на территории отряда приземлится самолет, который заберет Петра и Катрусю.

Богдан загрустил.

— Не успел еще поговорить с сестренкой, как… — махнул безнадежно рукой.

— Теперь уже скоро будем вместе, — успокоила его Катря. — Далек ли фронт? Не успеешь оглянуться, как наши будут здесь.

…Они стояли около командирской землянки под исполинской сосной, которая тихо шумела на ветру. На костре варилась каша. Пахло горьковатым дымом, разваренным пшеном и еще чем-то знакомым, но Петро никак не мог догадаться — чем. Прислонился к сосне рядом с Катрусей, ощутил тепло ее плеча и вдруг понял, какой запах тревожил его. Пахло ландышами — любимыми цветами Катруси. Потому ли, что узнал, наконец, этот аромат, или потому, что шумел лес и в небе светились звезды, а рядом стояла любимая, у Петра стало так спокойно и тепло на душе, что захотелось петь. И музыка уже заполняла его, казалось — поет весь лес, деревья шумят в такт грустной, проникновенной, трогательной мелодии.

Бьется в тесной печурке огонь,

На поленьях смола как слеза…

Пылает костер, трещат сухие ветви, дым стелется над землей. Лесной партизанский костер, а вокруг храбрые, надежные люди. Свои… Как хорошо, что вокруг свои! Два года был он среди чужих, среди врагов. Два года прошло с того дня, когда они с Богданом постучали в окошко к Катрусе.

До тебя далеко, далеко,

Между нами снега и снега…

Налетел ветер, раздул огонь и поднял вверх сноп блестящих искр.

Пой, гармоника, вьюге назло,

Заплутавшее счастье зови…

А это счастье — рядом. Оно пахнет ландышами.

“Неужели я счастлив? — упрекнул себя Петро. — Но я ведь не знаю, что стало с дорогим и родным человеком — Евгеном Степановичем. Может быть, в эту минуту его пытают в гестапо, а может… Нет, — едва не застонал, — нет и нет!.. Сколько жертв… Тысячи и тысячи, где-то там, на востоке, сидят в окопах и не знают, кто из них доживет до завтра… Идет война! Может быть, завтра не будет и меня… И все же я счастлив!” — захотелось крикнуть так, чтобы слова поплыли над лесом далеко-далеко, до мерцающих звезд.

А с неба уже доносился гул самолета, и на большой лесной поляне запылали сигнальные костры…

Самбук Ростислав Жаркий июль

1
Сегодня суббота, но Марина встала в шесть утра. Я делаю вид, что сплю, однако одним глазом незаметно наблюдаю, как она бегает из кухни в комнату, еще не одетая, в ночной рубашке, и мне приятно смотреть на нее вот такую - непричесанную, с ненакрашенными губами и оголенными руками. Думаю - зачем ей красить губы и ресницы, но Марина слишком серьезно относится к своей внешности и каждое утро не менее получаса просиживает перед зеркалом. В конце концов, может, это и правильно, хотя, по моему глубокому убеждению, косметикой должны заниматься женщины не очень красивые, - все на свете требует улучшения, а Марина и так хороша: не раз видел, как на нее оглядываются мужчины, и это мне абсолютно не нравится.

По-моему, Марина об этом иного мнения, а мне приходится обуздывать свои чувства, хотя с удовольствием дал бы решительный отпор нахалу, который столь бесцеремонно разглядывает стройные Маринины ножки.

Но сегодня Марина отказалась от туши и помады, решительно стащила с меня одеяло и приказала:

- Вставай, лентяй, не то все проспишь!

Я схватился за подушку, словно она могла спасти меня, уткнулся в нее лицом. Мне и правда не хотелось вставать, но Марина была неумолима.

- Выезжаем через четверть часа! - сказала она тоном, не допускающим возражений, и отобрала у меня подушку. - Пять минут на умывание, десять на бритье и столько же на завтрак. Ясно?

Я понимал Маринину настойчивость: сейчас половина седьмого, и до семи она хочет вытащить меня из квартиры, подальше от телефона с его настойчивыми звонками, ничего хорошего не сулящими ни мне, ни, тем паче, моей жене, которая в кои веки собралась провести со мной выходной день на пляже.

Честно говоря, я не так уж и убежден, что Марине хочется купаться, она, кажется, тоже с радостью понежилась бы лишний часок в постели, но знала, что в любую минуту мог зазвонить телефон, и дежурный по управлению или даже сам полковник Каштанов сообщит, что за мной уже выехала машина, и следует немедленно прибыть на место происшествия. А происшествий в нашем чуть ли не двухмиллионном городе, к сожалению, еще хватает, и работники уголовного розыска без дела не сидят.

А попробуй найти меня на пляже, да еще и в безоблачный день, к тому же в субботу!

Значит, расчет у Марины точный, и, в конце концов, я не могу с ней не согласиться: даже милицейские капитаны имеют право на отдых, тем более в летнюю жару. И поэтому я быстро соскакиваю с постели, подхватываю Марину на руки, приседаю несколько раз, демонстрируя таким способом свою силу.

Жена машет ногами, протестует, однако моя шалость нравится ей - она прижимается ко мне и трется ушком о небритую щеку... Наконец у меня не хватает дыхания, я осторожно ставлю Марину на ноги и, стараясь не показать своей усталости, направляюсь в ванную.

Мы быстро съедаем яичницу, Марина бросает в хозяйственную сумку пляжные вещи, еще с вечера приготовленные бутерброды, я достаю из холодильника бутылки с минеральной водой и пивом, с грустью думая, что, когда мне захочется выпить пива, оно уже успеет нагреться. Не выдерживаю и вскрываю одну бутылку: пиво приятно горчит, и я быстро выпиваю целый стакан. Марина укоризненно смотрит на меня, однако я стоически допиваю и второй стакан.

Громко лязгает замок, я вызываю лифт, но Марина бежит по лестнице, невзирая на то, что мы живем на верхнем, девятом этаже. Я догоняю ее, отнимаю сумку. Выскакиваем на улицу, и только тут Марина спокойно вздыхает. Она берет меня под руку, заглядывает в глаза, доброжелательно улыбается, но слова ее не очень нежны:

- Алкаш несчастный!

Я делаю попытку оправдаться, ссылаясь на то, что в последних постановлениях пиво отнесено к безалкогольным напиткам, но тут же понимаю неуместность своих рассуждений, потому что Марина перебивает меня довольно неучтиво:

- Жадина! Не мог поделиться!

Сразу осознаю свою ошибку, предлагаю тут же, на улице, открыть еще одну бутылку.

Марина не возражает, и мы идем к переправе через Русановскую протоку, по очереди глотая ледяное пиво прямо из горлышка, не обращая внимания на осуждающие взгляды прохожих.

В конце концов, неужели это преступление - выпить пива там, где тебе хочется? Ведь никто не знает и даже представить себе не может, что этот долговязый парень - инспектор городского угрозыска.

Видел бы это сейчас Каштанов!

Хотя, наверное, полковник понял бы меня. А вот у его заместителя майора Худякова взгляды на жизнь несколько иные. Мы даже удивляемся, почему майор так долго засиделся в уголовном розыске. Ему бы где-нибудь командовать батальоном - вот был бы порядок: все ходили бы строевым шагом, приветствовали начальство по уставу, точно и безоговорочно исполняли приказы и все распоряжения. Правда, я догадываюсь, почему Каштанов держит майора. Того хлебом не корми, а позволь составлять и требовать от всех письменные отчеты. Каштанова тошнит от бумажной кутерьмы, а Худяков чувствует себя в ней как рыба в воде. Ну, а то, что майор пытается иногда вмешиваться в оперативную работу, - не страшно: все равно никто, кроме начинающих лейтенантов, его всерьез не воспринимает, но даже и этим хватает двух-трех месяцев, чтобы разобраться в ситуации и четко определить место Худякова в нашей неофициальной табели о рангах.

Мы допиваем пиво уже на борту речного трамвая. Он еще долго стоит, ожидая одиночных утренних пассажиров. Это начинает раздражать: вообще больше всего в жизни меня раздражает бесцельное ожидание, и, конечно, я люблю работу в угрозыске не только потому, что приходится решать бесчисленное количество сложных и даже головоломных вопросов, а и потому, что почти никогда не просиживаешь стулья в разных приемных, перед нами быстро открываются любые двери. И я понимаю почему: в одном случае - из любопытства, в другом - от страха, в третьем - из уважения...

Но капитан речного трамвая не знает, что на борту его посудины сидит инспектор уголовного розыска. Ему все равно, инспектор ты или сам генерал, ему нужно выполнить план с минимальными потерями, - так зачем гонять полупустое судно?..

Наконец двигаемся.

Я смотрю, как Марина подставляет лицо свежему речному ветерку, как треплет он ее длинные светлые волосы, и только теперь понимаю, что у нас впереди два долгих дня, сегодня пробудем на пляже до самого вечера, потом пойдем на последний сеанс в кинотеатр "Краков", а завтра...

Кстати, что завтра?

Я ласково касаюсь пряди ее волос, Марина прижимается ко мне щекой, и я шепчу ей на ухо:

- А завтра?

Марина всегда понимает меня с полуслова, по крайней мере в большинстве случаев, поэтому и отвечает, не колеблясь:

- По грибы.

По грибы - это подарок мне.

Я - грибник, и все в управлении знают, что в милиции я фактически не по основному призванию - мне бы работать лесничим, дневать и ночевать в безграничной полесской дубраве. Но и я уверен, что никто из милицейских капитанов и даже майоров не разбирается так в груздях и подберезовиках, маслятах и рыжиках. Особенно рыжиках. Нет на свете лучших грибов. И жареных, и соленых, и маринованных.

Однако о рыжиках будете думать завтра, уважаемый капитан, потому что трамвай уже подруливает к пристани и резко сигналит, предупреждая какого-то рыболова в лодке, - болван, а не рыбак, разве непонятно, что речной трамвай разгонит даже привычную ко всему плотвичку?

Мы с Мариной выскакиваем на берег первыми, сбрасываем туфли и, увязая по щиколотку в не прогревшемся еще с ночи песке, бредем через остров к основному днепровскому руслу. Там вода холоднее и течение быстрее, народу, конечно, будет море, но мы с Мариной, если захотим, можем уединиться даже в человеческом столпотворении.

Правда, между девятью и десятью часами пляж заполняется, и к воде приходится пробираться, чуть ли не переступая через множество тел. И все же нам хорошо: мы ранние пташки и лежим у самой воды, я - навзничь, подложив под голову руки, а Марина зарылась в песок - уткнулась подбородком в подставленные ладони и читает мне Уолта Уитмена:

Свежий, простой и прекрасный,
освободившийся из плена зимы,
Как будто никогда не бывало на свете ни мод,
ни политики,
ни денежных дел,
Из подогретого солнцем, укрытого травой тайника,
невинный, тихий, золотой, как заря,
Первый одуванчик весны кажет свой доверчивый лик
[Перевод К.Чуковского].
В поэзии я разбираюсь меньше, чем в грибах, но почему-то не стыжусь признаваться в этом, и все же Уитмен производит на меня впечатление, мне не удается выразить его словами, а может, просто не хочу и говорю, глядя на солнце:

- Красиво...

От солнца у меня начинают слезиться глаза. Я закрываю их, хочу сказать что-нибудь умное, но слов, которые передавали бы подлинную суть моих чувств, так и не нахожу и повторяю:

- Красиво...

- Да, красиво, - соглашается Марина.

Я заглядываю ей в глаза и начинаю понимать Уитмена еще больше. Отбираю у Марины книжку, листаю ее, и чуть ли не сразу попадаются такие строки:

Когда я читаю о горделивой славе,
о победах могущественных
генералов - я не завидую генералам,
Не завидую президенту, не завидую
богачам во дворцах,
Но когда говорят мне о братстве
возлюбленных - как они
жили,
Как, презирая опасность и людскую вражду,
вместе были всю
жизнь, до конца,
Вместе с юности, в зрелом и старческом возрасте,
неизменно друг к другу привязаны,
верны друг другу,
Тогда опускаю я голову и отхожу неспешно
зависть съедает
меня
[Перевод Банникова].
Удивительную силу все-таки имеет настоящая поэзия. Я зачитался Уитменом и забыл даже о Марине, не говоря о человеческом пляжном море.

Потом мы с Мариной долго купаемся.

Вода в Днепре теперь даже на стрежне немного зеленовата - из Киевского моря плывут сине-зеленые водоросли, - но в этот день никакие на свете водоросли не смогли бы испортить нам настроение. Не испортило его и совсем уже теплое пиво, и подсохшие бутерброды на обед, и небольшой послеобеденный дождик. Все было хорошо, мы даже детально обсудили план завтрашней грибной поездки: автобусом до Козина и дальше направо лесом к Безрадичам - знакомые места, где можно взять по три-четыре десятка боровиков. Потом, перед вечером, мы еще раз искупались в Русановской протоке и пошли в кино.

Трудно сказать, понравился мне фильм или нет, кажется, все же понравился: демонстрировалась довольно банальная западногерманская комедия, но и день у меня был такой, что никакая банальщина не могла его испортить.

Мы вернулись домой поздно, со счастливым сознанием того, что после чая у нас не меньше шести часов сна - до пяти, когда трамваем можем переехать мост Патона, а потом попробуем влезть в переполненный грибниками автобус.

Около двенадцати зазвонил телефон. Он не звякнул сперва извинительно, набирая силу, а задребезжал сразу требовательно и сердито, будто диск крутил сам полковник Каштанов, уверенный в том, что я немедленно отвечу ему.

Я сразу потянулся к трубке, но Марина остановила меня коротким прикосновением, - в конце концов, нас могло и не быть дома; я заколебался, однако только на несколько секунд, потому что во мне всегда побеждает чувство долга. Правда, иногда так поздно звонят Маринины подруги, мог позвонить и Сашко Левчук. Целую неделю он пробыл в командировке где-то на Херсонщине, а сейчас небось уже вернулся, и они с Соней составят нам завтра компанию.

Я взял трубку и сухо, уже одним своим тоном не одобряя такие поздние звонки и подчеркивая во всяком случае невежливость того, кто это себе позволяет, произнес:

- Хаблак слушает.

И сразу сообразил, что не открутиться, потому что услышал в трубке бодрый тенорок дежурного по управлению Грицка Колесника.

Грицку нет дела до моих интонаций: ему поручено найти меня, и он не остановится даже перед тем, чтобы лично приехать на Русановку и собственноручно вытащить меня из нашей семейной постели.

- Сергей, куда ты делся! - заорал он так, что еле выдержала мембрана. - Я тебе звоню уже пятый раз, черт бы тебя побрал!

У меня были хорошо обеспеченные тылы; и я не поддержал легкомыслия Грицка, даже панибратства.

- По-моему, сегодня выходной, - ответил я официальным тоном, - и вам, лейтенант, это известно так же, как и мне.

Колесник не обиделся на мою сухость. Кажется, он вообще ни на что не обижался и редко терял хорошее настроение.

- Брось, старик, - коротко хохотнул он, - не выкаблучивайся и приезжай завтра в девять. Сам Борода вызывает.

Полковник Каштанов носит короткую седую бородку, и это, конечно, предопределило его прозвище.

Я уже сообразил, что грибы мои плакали, и все же сделал довольно неудачную попытку отбояриться от вызова:

- Мы с женой договорились...

- Старик, мое дело - передать, - оборвал меня Колесник, - а о чем ты договорился с женой, извини меня, ей-богу, неинтересно.

Он был прав, и осталось только пробормотать:

- Лучше бы ты ко мне не дозвонился.

- Привет супруге! - захохотал Грицко и бросил трубку.

В любой неприятности всегда можно найти и что-то позитивное. Я объяснил Марине, что завтра мы можем спать лишних три часа, но ее это почему-то не обрадовало, она даже начала бросать в меня подушками, и я возблагодарил бога, что любимой жене не попались под руку более тяжелые вещи. Она, правда, не стала сетовать на Бороду и на угрозыск, вместе взятые, не предложила мне перейти в адвокатуру, как делала в начале нашей супружеской жизни, - я убедился, что жены со временем умнеют, - она просто демонстративно повернулась ко мне спиной и сделала вид, что сразу же заснула.

Я сделал то же самое, но заснуть не мог. Размышлял, что могло стрястись. Если убийство или какой-нибудь несчастный случай - существуют дежурные опергруппы, и сам бог велел им заняться этим. Если дело не очень серьезное, Каштанов вряд ли побеспокоил бы меня в выходной. Стало быть, не убийство, не квартирная кража... В конце концов, все равно никогда не догадаешься. Надо спать. Но не спалось, и я вертелся до двух - вот тебе и отдохнул лишних три часа.

Должен сказать, что жена у меня - чудо. Другая бы закапризничала, а Марина, пока я брился, приготовила яичницу с ветчиной и заварила крепкого чаю. Раньше бы в квартире уже пахло кофе, однако, говорят, в Бразилии вымерзли плантации, и кофе ох как кусается!.. Но крепкий чай - не хуже. Откровенно говоря, чай я люблю больше, он ароматнее, и каждый раз у него немножко иной привкус, я его пью несладким и натощак, после него и аппетит появляется, и хорошее настроение, и трезвое мышление.

Немножко приврал: настроение у меня, в основном, зависит не от чая, а от Марининого настроения, а вот трезвое мышление - вещь крайне необходимая, особенно перед встречей с Каштановым - приходит после второго стакана, когда я завязываю галстук и надеваю пиджак.

Марина снимает с плеча какую-то воображаемую пушинку, подталкивает меня к двери, я чмокаю ее в щечку, нам не хочется расставаться, и я действительно в эти секунды считаю Каштанова Синей Бородой. Но дверь наконец хлопает за мной, я нажимаю на кнопку лифта, потому что должен спешить.

Разница между мною и Каштановым не только в должностях, а и в том, какие блага эти должности обеспечивают. Полковника привезет на работу "Волга", а мне надо добираться до метро на автобусе, а потом в гору пешком или одну остановку троллейбусом. Я люблю пешком, но иногда и три-четыре минуты, которые выигрываешь в троллейбусе, имеют значение. Сегодня имеют, я даже опаздываю на две минуты, что позволяю себе очень редко, однако, в конце концов, сегодня выходной, и никто не упрекнет меня.

То, что Каштанов уже в кабинете, я знал еще на улице - полковничья "Волга" стояла у подъезда, - но, открыв дверь, не увидел начальства на обычном месте за столом. Каштанов что-то разглядывал за окном.

Я поздоровался. Полковник не ответил, только сделал приглашающий жест. Еще немного постоял у окна, вздохнул и спросил:

- Видел розы в сквере?

- Угу... - Честно говоря, розы меня сейчас не интересовали.

- Сорт "Глориа Деи", - сообщил Каштанов таким тоном, будто сделал какое-то открытие.

В цветах я разбираюсь плохо и деликатно промолчал.

- Роза, которая в период цветения трижды меняет цвет, - поучающе продолжал Каштанов.

- Неужели? - спросил я опять-таки из деликатности.

- Цветы выращивать, - это тебе не за квартирными воришками гоняться. Благородное занятие...

Я не мог согласиться с полковником: ловить опытного преступника сложнее, чем голыми руками рвать самые колючие розы. В конце концов, Каштанову это известно лучше, чем мне, но начальство потому и начальство, что ход его мыслей куда сложнее и извилистей, чем у подчиненных.

- Да, благородное занятие... - повторил Каштанов.

Отошел от окна, сел в кресло рядом со столом, предложив мне другое. Есть дело, Сергей, - сказал он.

Каштанов называет меня Сергеем только с глазу на глаз, и я это воспринимаю как проявление доверия - многим своим подчиненным полковник не дарит такой ласки. И все же не удерживаюсь от небольшой шпильки:

- Без дела, Михаил Карпович, к вам в кабинет редко кто заходит.

Каштанов настроен благодушно и никак не реагирует на мою дерзость.

- Вот тебе папка, Сергей, - он снимает со стола обыкновенную канцелярскую папку с не менее банальными тесемочками. - Исчез инженер Бабаевский...

- И надо немедленно его разыскать! - легкомысленно перебиваю я полковника.

- Лучше нельзя сформулировать. - Все же в глазах Каштанова я замечаю веселые искорки. Но он продолжает, как и раньше, скучным и сухим тоном: Месяц назад инженер Евген Максимович Бабаевский ушел в отпуск. Сначала отдыхал здесь, в Киеве, потом решил покупаться в море. Две недели назад уехал в Крым и до сих пор не вернулся, хотя уже пять дней, как должен был выйти на работу.

- Загулял... - говорю я.

- Все возможно, - останавливает меня Каштанов, - но я не стал бы беспокоить тебя в воскресенье, если бы не такое обстоятельство: во-первых, Бабаевский - один из ведущих конструкторов... - полковник называет известный научно-исследовательский институт, - и его исчезновение или задержка уже является чрезвычайным происшествием. Во-вторых, некоторое время Бабаевский работал в Алжире. Вернулся оттуда недавно и приобрел "Волгу". На новой машине поехал в отпуск...

- Может, разбился? - вставляю я, хотя знаю, что в таких случаях наша служба работает безотказно и о Бабаевском все было бы давно известно.

Каштанов укоризненно смотрит на меня. Терпеливо же наше начальство: другой давно выгнал бы меня не только из кабинета, а и вообще из уголовного розыска, - действительно, столько идиотских вопросов за несколько минут может задать лишь полная бездарь.

Но полковник знает, что инспектор Хаблак не такой уж простачок, каким прикидывается.

- Не разбился, - усмехается Каштанов, - это мы можем утверждать категорически, потому что на четвертый день после отъезда Бабаевский продал "Волгу" через комиссионный магазин. Это мы установили вчера. Снял с учета в автоинспекции и продал.

Дело начинает принимать совсем неожиданный оборот, и теперь, конечно, огоньки любопытства поблескивают у меня в глазах.

Каштанов поднимает палец:

- Знаешь, сколько стоит новая "Волга" на черном рынке? - спрашивает. - Почти вдвое дороже. Сомнительно, чтобы Бабаевский взял такие деньги с собой. Кроме того, никому на работе, а также отцу - он живет с отцом - не говорил, что хочет продать автомобиль. Значит, поехал на юг на машине. Отец даже помогал поставить чемодан в багажник. Отбыл двенадцатого июня, и ни одной весточки.

Я уже давно понимал: если этот Бабаевский сам не объявится в ближайшие дни, дело может оказаться запутанным и малоперспективным. Кажется, такого же мнения придерживается и Каштанов, потому что вызвал именно меня: знал мою любовь к самым запутанным делам.

Полковник посмотрел на часы и сказал:

- Подождем еще пять - десять минут. Дело в том, что вчера в автоинспекцию ездил Чижов. Ознакомиться с документами, на основании которых "Волгу" Бабаевского сняли с учета. Ну, знаешь, у Чижова глаз наметанный: ему почему-то не понравилась подпись Бабаевского в документах. Вчера взяли образец подписи Евгена Максимовича и вот сейчас должны принести результаты экспертизы. Мне лично на девяносто процентов ясно: преступление.

- Имеется в виду, что машину продал не Бабаевский, а кто-то другой?

- Правильно.

- Ничего сложного... - похлопал я ладонью по картонной папке. Выясним, кто приобрел машину, и через покупателя выйдем на преступника.

- Давай, давай, - задумчиво говорит Каштанов. - Раз плюнуть! - Но смотрит остро, и я опускаю глаза.

Правда, проявил петушиный норов, а я, слава богу, скоро уже десять лет в уголовном розыске, и Каштанов считает меня одним из лучших своих учеников. Ну, может, и не лучшим, просто учеником, и этого достаточно, такая уж у него "фирма": Каштанов в послевоенные годы занимался ликвидацией вооруженных банд, и в том, что у нас сейчас фактически нет бандитизма, его немалая заслуга.

Для меня, да разве только для меня, Каштанов - профессор криминалистики, он не только знает все, что полагается знать начальнику угрозыска, - просто чувствует преступника, как гончий пес зайца. У него чертовская интуиция, которая редко подводит его. Кое-кто считает это талантом, но я и некоторые старые работники угрозыска знаем, какой колоссальной работой воспитан этот талант, какой опыт стоит за плечами Каштанова.

Итак, я смутился и говорю:

- Конечно, не раз плюнуть, но все же, на мой взгляд, и мороки большой не будет.

Каштанов только пожал плечами: мол, поживем - увидим. В это время задребезжал телефон, полковник снял трубку, выслушал сообщение, лаконично поблагодарил и, положив трубку на рычаг, повернулся ко мне:

- Все ясно, товарищ капитан, подпись Бабаевского подделана. Довольно ловко, но подделана. Стало быть, преступник воспользовался паспортом Бабаевского. Без паспорта он не мог снять машину с учета и продать ее. Точнее, без двух паспортов: личного паспорта Бабаевского и технического на его машину.

Да, ситуация для нас сразу прояснилась: вариантов может быть, конечно, только три.

Первый: Бабаевский погиб, и кто-то умело воспользовался его документами, чтобы продать машину.

Второй: преступники убивают Бабаевского, чтобы завладеть его документами, и продают машину.

Третий: Бабаевский пребывает неизвестно где и неведомо с кем, в это время у него крадут машину и документы.

Лично я почти убежден, что инженер убит. Действовали бандит или банда. Чувствуется рука опытного рецидивиста.

Почему?

Очень просто. Надо заманить Бабаевского в западню, убрать без шума иначе теряется весь смысл аферы. Далее: требуется квалифицированно подделать документы инженера, - ведь для снятия машины с учета необходимо обратиться в милицию, а дешевая "липа" там не пройдет. Наконец, следует вообще до тонкостей изучить правила продажи автомобилей, детально продумать план операции, учесть возможные препятствия.

- Да, тут нужна голова!

Я думаю, и Каштанов не торопит меня.

- Вероятно, убийство, - наконец нарушаю я молчание.

- Да, - кивает полковник. - Если убийство, то произошло оно две недели назад. Представляешь, сколько времени было у бандитов, чтобы замести следы? Я тебя поэтому и лишил выходного. Извини, сам понимаешь, мы должны поторапливаться. Кстати, Марина сильно ругалась? - сочувственно заглядывает он в глаза.

- Не очень. - Я не отвожу глаз, потому что говорю правду. - Уже привыкла.

- Это плохо, что привыкла, - вздыхает Каштанов. - Моя и до сих пор ругается, и это, скажу я тебе, правильно. Если б не ругалась, совсем не было бы у меня выходных. Иди, Сергей, работай, а я еще посижу немного.

Я смотрю на седую бороду МихаилаКарповича, вспоминаю, что года два назад седина только еще пробивалась в ней, и мне совсем не завидно, что полковник через час или два вернется к своей Наталье Петровне.

Голова уже занята делом Бабаевского. Уточняю у Каштанова:

- Я правильно понял, что инженер холостой-неженатый?

- Холостой, - подтверждает полковник. - И уехал в Крым один. Побывай сейчас у его отца, квартира Бабаевских на Кловском спуске. Скажи Миколе, пусть подбросит, мне машина все равно сейчас не нужна.

Дом на Кловском спуске фундаментальный, правда, послевоенной постройки, но квартиры еще с высокими потолками и довольно просторными коридорами. Отец Бабаевского стоит в этом длинном коридоре в полосатой пижаме; не видно, чтобы спал: глаза незаспанные и причесан гладко, вероятно, просто ему удобно в пижаме и никуда не собирается идти.

Старик смотрит на меня с надеждой и тревогой, конечно, переживает, даже руки трясутся. Он еще не знает о машине сына, и мне не хочется наносить ему этот удар.

Проходим в комнату, в которой, очевидно, жил сын: одну стену занимают стеллажи с книгами, на письменном столе сувениры из Алжира, тахта, застланная гуцульским покрывалом.

Старик садится на тахту, а я устраиваюсь на стуле за столом. Теперь мне надо разговорить его, чтобы держался непринужденно, - осматриваюсь вокруг и говорю:

- Удобная квартира, уютная. Дом арсенальский?

Мне не следовало об этом спрашивать, потому что уже знаю, что арсенальский: Микола, шофер Каштанова, живет в этом районе, и успел проинформировать меня.

- Арсенальский, - кивает дед, и морщины на его лице разглаживаются. Сразу видно, что воспоминание о заводе ему приятно. - После войны строили, и редко кому давали отдельные квартиры, но нам!.. Еще мой отец был жив, а он на "Арсенале" с начала века.

- А вы?

- Всю жизнь. Вот ушел на пенсию.

- Арсенальская династия?

- Стало быть. Хотел, чтобы и Женя. Однако так уж вышло...

- Конструктор - это перспективно.

- Будто на "Арсенале" конструкторы не нужны! - не соглашается со мной старик. - А он - в Алжир, теперь - институт. Скоро на заводе некому будет работать.

- Позовут пенсионеров, - шучу я, но старик не принимает этой шутки.

- А что! - он выпятил грудь. - Мы еще можем!

- Не надо, - засмеялся я, - отдыхайте, молодых у нас еще ого-го!

- Легкомыслие одно, - пробормотал он. - Вот и мой Женька... Однако, забеспокоился, - что-нибудь случилось?

Я не стал успокаивать его. Спросил:

- Ваш сын давно из Алжира?

- С полгода.

- Машину купил на сертификаты?

- Да.

- Новенькая?

- Еще обкатывает. Три тысячи наездил.

- Уехал двенадцатого июня?

- Утром. В Алушту.

- Скажите, Максим Сидорович, ваш сын часто писал из Алжира?

- Не так уж и часто, одно-два письма в месяц...

- И вас не удивило, что из Алушты не получили ни одного?

- Так то из Алжира, а из Алушты о чем писать?

- Ну, что благополучно доехал, хорошо устроился... Была куда-нибудь путевка или просто так?

- Нет, дикарем. Женя хотел поездить по Крыму: интересно, знаете, машина новая.

- Какого цвета?

- Белая-белая, как снег.

- А вы просили его писать?

- Наказывал: как приедешь, обязательно напиши.

- В Алуште были у него знакомые или рассчитывал на автостоянку?

- Говорил, там платная стоянка у самого моря. Если не устроится, то в Ялту или в Севастополь.

- Много вещей взял с собой?

- Не очень. Ну, чемодан да еще магнитофон... Японский у него, - не удержался, чтобы не похвастаться, - там, за границей, купил.

- Никуда не собирался заезжать?

- Говорил: на следующий день - в Крыму.

- А может, девушка?..

- Если бы так... - махнул рукой Максим Сидорович. - Жене уже под тридцать, а не женат. Я ему: так всю жизнь прозеваешь, вон какие по Крещатику шлендрают, а он: успею. Не очень интересовали его девчата.

- А Женя их?

- Почему бы нет? Парень, хотя и помешался на чертежах, собою видный, весь в мать, а она в первых арсенальских красавицах ходила. Рано померла, когда Женя десятый кончал. Не успела и сыном погордиться.

Я подумал: неизвестно, что тяжелее: не успеть погордиться сыном или пережить его, а боль, которую, возможно, узнает этот симпатичный старичок, будет невероятной. Спросил:

- Значит, кроме японского магнитофона, у вашего сына никаких ценных вещей не было?

- Одежда, - ответил старик, - летняя одежда, всякие там трусы, майки... Ну, свитер на всякий случай...

- Какой фирмы магнитофон, не помните?

- Почему не помню, я все помню. "Соня" - вот как! Женя еще говорил: один из лучших магнитофонов в мире, но что же это за лучший, когда испортился?

- Что же с ним случилось?

- Я в этом не очень... Со звуком что-то. Женя хотел в Крыму где-то починить.

Я попросил Максима Сидоровича показать фотографии сына. Он охотно засеменил в соседнюю комнату, притащил альбом с аккуратно заправленными снимками. Их было тут много, начиная от голого младенца и кончая алжирскими: Евген Максимович в шортах и расстегнутой рубашке на фоне какой-то экзотической растительности, потом в трусах на берегу Средиземного моря.

Отобрав две фотографии, я попросил старика одолжить их нам - нужны для розысков его блудного сына; как только найдется, вернем.

Посеяв таким образом зерно надежды в стариковской душе, я распрощался с Максимом Сидоровичем далеко не так оптимистично настроенный, как он.

Следующий визит - в районную автоинспекцию. Здесь начинаются операции, связанные с продажей автомобилей, здесь машины должны пройти технический осмотр, после чего их владельцы получают соответствующий документ для городской ГАИ. Итак, две недели назад, а точнее четырнадцатого июня, здесь видели Евгена Максимовича Бабаевского или человека, снимавшего с учета его "Волгу". Я даже знаю, кто именно видел этого человека: на справке, которая хранится в городской ГАИ, стоит подпись автоинспектора - младшего лейтенанта Павла Харченко.

Младший лейтенант предупрежден о моем посещении и, хотя сегодня ему тут нечего делать, скучает в темноватой комнате, заставленной обшарпанными столами и шкафами с картотекой и номерными знаками.

Мы здороваемся, и младший лейтенант предлагает мне самое удобное место в комнате: кресло за столом, очевидно, начальника районной автоинспекции. Я отказываюсь и примащиваюсь на стуле напротив него, не потому, что такой скромный, просто отсюда мне ближе к Харченко.

Я хочу, чтобы младший лейтенант припомнил все, что может припомнить, а для этого надо заглядывать ему в глаза, кроме того, вероятно, существует какая-то незримая связь между людьми, и я почему-то уверен: чем ближе люди друг к другу, тем легче осуществляется эта связь.

Просительно заглядываю в глаза Харченко и спрашиваю:

- Две недели назад у вас снимали с учета белую "Волгу" номерной знак "КИФ 22-35". Помните этот случай?

Младший лейтенант хмурится и смотрит на меня настороженно:

- У нас, знаете, каждый день... Снять с учета, поставить... Круговорот...

Я понимаю Харченко: черт его знает, зачем это появился настырный капитан из угрозыска. Может, они что-нибудь прозевали, и самая лучшая позиция: знать не знаю и ведать не ведаю.

- Конечно, круговорот, - соглашаюсь я, - и черта с два что-нибудь запомнишь. Но ведь по глазам вижу: память у вас - дай бог каждому, да и "Волга" заметная - белая и новая. И у меня большое подозрение: снимал ее с учета не настоящий хозяин, а, вероятно, убийца.

Глаза младшего лейтенанта округляются. Убийца - это серьезно, и он тотчас же сам становится серьезным, нагибается ко мне через стол и говорит:

- Кажется, припоминаю... Хорошая машина, три тысячи на спидометре, я еще подумал: спекулянт проклятый, сдерет за нее ого сколько!

Я раскладываю на столе перед младшим лейтенантом три фотографии, в том числе снимок Евгена Максимовича Бабаевского.

- Один из них - владелец этой "Волги", - говорю.

Харченко отрицательно качает головой.

- Нет, с учета снимал совсем другой.

- И вы хорошо запомнили его? - с надеждой спрашиваю я.

- Конечно, - отвечает он и без напускной скромности добавляет: - У меня вообще хорошая память. Увижу, как сфотографирую.

- И что же подсказывает вам эта фотопамять? - Не удерживаюсь от иронии, но тут же понимаю, что полностью завишу от этого веснушчатого младшего лейтенанта, и сразу поправляюсь: - Устный портрет, товарищ Харченко, я очень прошу: устный портрет!

Младший лейтенант задумывается. Я не тороплю его, понимая, с каким напряжением работает сейчас его мозг.

- Так... - начинает он наконец. - Мужчина лет сорока или чуть меньше. Мешки под глазами, и морщины от носа до кончиков губ. Лысый, осталось совсем мало волос, зачесывает остатки слева направо. Лоб высокий, морщинистый, нос с горбинкой, большой, а глаза ввалившиеся, темные и пронизывающие. Губы бледные, узкие, уши хрящеватые. Рост около ста восьмидесяти. Кадык все время шевелится.

Я благодарно киваю: устный портрет выразителен и сделан профессионально.

- Как держался? - уточняю.

Харченко едва заметно улыбается.

- У нас - машины... - говорит он неопределенно. - А в каждой машине можно найти недостатки. И эти недостатки, если они серьезные, мы находим. Ну, знаете, как люди держатся... Одни благодарны, другие угодливы, улыбаются тебе, как лучшему другу. Этот тоже - слащавый, угодливый, в звании меня повысил, лейтенантом называл. Я еще подумал: у тебя "Волга" только обкатку прошла, зачем же льстить? По закону все сделаем. Еще спросил: "Продаете?" Немного смутился, руками развел: мол, что поделаешь, обстоятельства. "Дачу, - отвечает, - хочу купить, и деньги нужны..." Врет, конечно, сукин сын, глаза неискренние, бегают... Однако все документы в порядке - подписал, и катись ко всем чертям.

- А у вас и правда хорошая память, - говорю я, потому что помнить через столько дней такие детали сможет не каждый. - Припомните, пожалуйста, один он был или с кем-нибудь?

- Один, - ни на мгновение не заколебался младший лейтенант. - Кстати, - обрадовался, - еще одна деталь: если будете искать этого пройдоху, пригодится. На подбородке у него ямочка, знаете, такой раздвоенный подбородок...

- Брюнет или блондин?

- Лысый... - разводит руками. - Хотя брюнета запомнил бы, точно, блондин, я же говорил, совсем мало волос осталось, но блондин.

- Паспорт его смотрели?

- Это вы на предмет фотографии? - догадывается. - Паспорт был в ажуре. Все документы хорошие, не придерешься. Кстати, а что с настоящим владельцем?

- Если бы знал...

- Ищете?

- Начали.

- Но ведь его нет уже две недели! - До младшего лейтенанта наконец дошла суть того, что случилось. - Значит...

- Все может быть, - ответил я уклончиво. - Прощай, младший лейтенант. Ты мне очень помог.

Вышел на улицу, взглянул на часы. Половина третьего, и сегодня уже нечего делать.

Теперь первое - магазин: установить, кому продана белоснежная красавица. Покупатель общался с лысым, снимавшим машину с учета, по крайней мере два дня: на автомобильном базаре, где договаривались, и в магазине, где оформляли продажу. Да и сам автомобиль надо осмотреть. Почти две недели, как он у нового владельца, да чего на свете не бывает, может, что-нибудь и сохранилось.

Магазин сегодня выходной, раньше, чем завтра в десять, в него не попадешь. Я огляделся и направился к ближайшему телефону-автомату позвонить Марине.

2
"Волгу" могли продать в Узбекистан, в Грузию, куда угодно, но оказалось, что новый ее владелец живет в Быковне, на окраине Киева, и добраться к нему можно автобусом за полчаса.

Я немного постоял перед домом Микиты Власовича Горобца. Это было впечатляющее зрелище: двухэтажный кирпичный красавец с широкими окнами и большой стеклянной верандой, он словно гордился собой, выставлял себя напоказ - усадьба была обнесена не сплошным, глухим деревянным забором, а оградой из высоких металлических прутьев, заостренных вверху. За прутьями, правда, густо, плотно друг к другу росли подстриженные елочки, они образовывали еще одну, в человеческий рост, вечнозеленую ограду - это было действительно красиво и удобно, и я удивился вкусу хозяина дома. Наверное, профессор или отставной полковник, почему-то подумал я: деньжата водятся, захотелось шикануть, поездить на "Волге", - официально приобрести ее трудно, вот и отправился на базар.

Честно говоря, мне стало немного жаль Микиту Власовича: должно быть, "Волгу" придется пока что, до выяснения всех обстоятельств, отобрать, да и потом дело решит суд - приятного мало.

На мой стук в калитку откликнулся пес. Лаял злобно и звенел цепью, однако никто не шел отворять.

Я постучал еще раз и только тогда увидел, как открылась дверь стеклянной веранды, и на высоком крыльце появился пожилой седой мужчина в синих спортивных брюках и белой майке. Не спеша спустился с крыльца, загнал пса в конуру и отпер калитку. Но не пропустил во двор. Стоял на бетонированной дорожке, загораживая вход, и вопросительно смотрел на меня.

Я молча вынул удостоверение, он внимательно рассмотрел его и сделал шаг в сторону.

- Прошу... - наконец улыбнулся, но улыбка получилась неискренней, вымученной. - Входите, пожалуйста, но не знаю: уголовный розыск - и ко мне...

Рядом с бетонированной дорожкой к веранде пролегала еще одна, значительно шире, к большому кирпичному гаражу, построенному не один год назад: масляная краска на железных воротах кое-где облупилась и выгорела на солнце.

- По поводу покупки вами машины у гражданина Бабаевского, - объяснил я.

- Прошу, - указал он на веранду, - прошу, но не понимаю, почему это вас заинтересовало. Покупка оформлена через комиссионный магазин, все законно, какие могут быть ко мне претензии?

Не отвечая, я направился к дому. Хотел остановиться на веранде, но хозяин открыл дверь в комнату.

- В зале прохладнее, - пояснил он, - и больше тянет на беседу.

Моя версия с профессором сразу отпала: какой же профессор назовет гостиную залом и скажет "тянет на беседу"? И все же "зал" был обставлен действительно с профессорским шиком. Толстый китайский ковер чуть не на весь пол, модная импортная "стенка" с хрустальными вазами и фужерами, удобные кресла и диван. У окна фикус. Этот фикус совсем не гармонировал с хрусталем и ковром, однако свидетельствовал об устоявшихся вкусах Микиты Власовича Горобца или его супруги. В конце концов, какое мне дело до их вкусов - в комнате и правда было прохладно; я опустился в кресло и с удовольствием вытер платком пот со лба.

Хозяин не сел рядом, он отодвинул стул от стола и примостился на самый его краешек, как бы подчеркивая, что у него нет времени рассиживаться и он не рекомендует этого незваному гостю.

- Покажите, пожалуйста, документы на машину, - попросил я.

Горобец встал, вышел в соседнюю комнату и сразу же вернулся с техническим паспортом, аккуратно обернутым целлофаном.

Я развернул документ. На первой странице все, как полагается: фамилия Бабаевского, номера двигателя и шасси, номерной знак, на другой тоже все в ажуре: печать автоинспекции, соответствующие подписи.

- Целлофаном обернули вы? - спросил я.

- Да.

Что ж, подумал я, это хорошо: возможно, на техпаспорте сохранились отпечатки пальцев человека, выдававшего себя за Бабаевского. Шансов, правда, не много, хотя все может быть.

Горобец протянул руку за паспортом, но я сделал вид, что не заметил этого. Спросил:

- Где вы работаете, Микита Власович?

- Вахтером автопредприятия, - ответил он с вызовом, - но какое это имеет значение и какие у вас претензии ко мне?

Я ждал всего, только не этого. У вахтера зарплата не больше ста рублей, на какие же шиши построен двухэтажный дом и приобретена "Волга"?

Не торопясь я вынул из кармана кусок бумаги, аккуратно завернул в него технический паспорт, спрятал. Краешком глаза не без удовольствия следил за выражением лица Микиты Власовича. Деланно вздохнул и только после этого счел возможным объяснить:

- Дело в том, что вы приобрели краденую машину, и мы сейчас производим расследование.

Микита Власович побледнел. Побледнел, потому что, наверное, был стреляный воробей и сразу сообразил, чем это может обернуться для него. Однако все же еще не до конца поверил мне.

- У меня подлинные документы! - воскликнул он. - Заверенные государственными учреждениями. Я заплатил за машину, и у вас нет никакого права!..

- Но "Волга" краденая, - ответил я твердо, - и вы, уважаемый, на сей раз лопухнулись.

Мне было приятно употребить именно это слово, потому что оно полнее всего выражало суть сложившейся ситуации. Старый жук, пройдоха, способный, очевидно, любого обвести вокруг пальца, сам угодил в западню.

- Не может быть... - уже не так уверенно произнес Микита Власович. Такой солидный и порядочный человек!

- Бабаевский?

- Да... Еще приглашал в гости...

- Он такой же Бабаевский, как вы - римский папа. Где познакомились?

- Где же знакомятся - на базаре.

- Какого числа?

- В воскресенье... Постойте, значит, тринадцатого июня. И черт меня попутал - чертова дюжина...

- А во вторник оформили соглашение?

- Да, в понедельник он снял автомобиль с учета, и мы встретились во вторник, в десять, у магазина.

- Сколько заплатили за "Волгу"?

- Есть же документ, - неопределенно ответил он. - Я заплатил деньги в кассу.

- А сверх того?

Этих нескольких секунд Горобцу хватило, чтобы определить линию своего поведения.

- Ничего, - ответил он твердо. - Я не имею дел со спекулянтами.

- Так я вам и поверил. За такую машину берут, кажется, двойную цену.

Я допустил ошибку, и Микита Власович тотчас же воспользовался ею.

- А это уже дело милиции, - сказал он не без ехидства, - бороться со спекулянтами... распустили!..

Он махнул рукой и даже чуть приподнялся на стуле, словно хотел произнести целую речь против мерзавцев, нарушающих законы, но, очевидно, вовремя вспомнил, что у самого рыльце в пушку, и запнулся.

Теперь была моя очередь переходить в наступление.

- У вас большая семья? - спросил я.

- Жена и сын.

- Жена работает?

- Дай бог по хозяйству управиться.

- Сколько же платят вахтеру автохозяйства?

- А-а, вот вы о чем! - сообразил он. - Немного, девяносто пять рублей в месяц.

- А за "Волгу" вы заплатили девять тысяч с гаком. Или вдвое больше!.. Но, если даже сойдемся на государственной цене...

- Мы подрабатываем на цветах.

- Эх, много ли на них заработаешь!

Микита Власович искоса бросил на меня взгляд какой-то странный, как на дурачка. И тут этот старый воробей, как я понял чуть погодя, имел несомненное превосходство над капитаном уголовного розыска.

- На жизнь хватает и на машину тоже, - ответил он. - И все по закону.

- Разберемся... - туманно пообещал я. - А теперь прошу вас описать внешность человека, у которого вы купили машину.

Оказалось, что у Микиты Власовича зоркий глаз: его устный портрет как две капли воды совпал с нарисованным лейтенантом Харченко.

- Давайте посмотрим машину, - предложил я, - В гараже?

- Где же ей еще быть? - мрачно пробормотал он. - Но "Волгу" я вам не отдам!

- Это уже не от меня зависит, - весело сказал я, - как решит начальство... Хотя мне кажется, что на нее будет наложен временный арест. Как на вещественное доказательство.

Он не ответил и, ссутулясь, направился к выходу.

За гаражом тянулась большая стеклянная оранжерея. Она занимала чуть ли не всю территорию усадьбы Горобца, - между нею и домом остался только узкий проход. Я заглянул внутрь и увидел только несколько горшков с довольно чахлыми растениями.

- И на этом зарабатываете? - я пренебрежительно ткнул пальцем в горшки.

- Оранжереи существуют для того, чтобы выращивать цветы зимой, поучительно ответил Горобец.

- И что же вы разводите?

- Тюльпаны.

- Зимой?

- Когда же еще!

Вдруг я вспомнил большие красные тюльпаны, которые покупал Марине Восьмого марта. Сколько же я тогда заплатил на Бессарабском рынке? Кажется, по трешнице за штуку! И раскупили их у какой-то тетки за несколько минут.

- Подгадываете к Восьмому марта? - спросил я.

- Приходится.

- И сколько же тюльпанов выращиваете?

Микита Власович смутился.

- Ну, тысяч девять - десять.. Как когда...

Вот тебе и вахтер автохозяйства! Если даже оптом по два рубля за штуку, сколько выходит? Конечно, и дом можно построить, и каждый год "Волгу" покупать.

Видно, Горобец что-то прочитал на моем лице, потому что начал оправдываться:

- Отапливаем и освещаем электричеством, по счетчику платим. Рабочей силы не используем. Все по закону.

Да, судить его нельзя. И все же - проклятый хапуга, нахал, сукин сын... Пользуется любовью людей к прекрасному, наживается на лучших чувствах.

И куда смотрят местные органы?

Дав себе слово сегодня же позвонить в эти органы, я пошел осматривать машину.

Белая "Волга" стояла в просторном окрашенном помещении, как королева. Микита Власович был-таки настоящим хозяином - отполировал машину до блеска, и я с неудовольствием подумал, что вряд ли найду в ней что-нибудь достойное внимания.

Открыв дверцу, заглянул внутрь. В автомобиле еще пахло свежей синтетикой - специфический запах новой вещи. Я где-то читал, что в Италии похитители автомобилей пользуются специальной жидкостью, опрыскивают ею сиденья и обивку машины, чтобы создать иллюзию новизны. В этом же случае не надо было создавать никаких иллюзий: "Волга" и так новая. Кроме того, Микита Власович, кажется, вылизал ее собственным языком и вытер носовым платком.

Я зачем-то пощупал сиденья, заглянул в багажник. Пусто: новый хозяин еще не успел набросать туда всякой всячины, которую всегда надо иметь под руками.

- Машину купили с чехлами? - спросил я.

- Заказал сам, - ответил он и не удержался, чтобы не похвалиться: Мне обещали достать овечьи шкурки. Говорят, красиво и удобно.

Конечно, удобно, однако где же можно достать сейчас выделанные овечьи шкурки? Хотя этот пройдоха из-под земли выкопает.

Я протянул руку.

- Ключи!

Горобец неохотно достал их из шкафчика, подал,

- И дубликат.

- Но я же... - нерешительно начал он.

- Машину запрем, а ключи я передам экспертам. Так нужно.

Он вытащил еще один комплект ключей. Я посмотрел на спидометр.

- Много наездили?

- Вот только пригнал из магазина... - вздохнул он. - Куда ж ездить?

На спидометре было около пяти тысяч километров. Старик Бабаевский сообщил, что сын перед путешествием в Крым наездил три тысячи. Сказал: приблизительно три тысячи. Следовательно, можно прибавить еще сотни две или три. Пять тысяч минус три двести - тысячу восемьсот километров проехала "Волга" после двенадцатого июня. Или две тысячи.

- Когда осматривали машину на базаре, сколько было на спидометре?

- Четыре девятьсот.

Это уже о чем-то говорило: Бабаевский мог отъехать от Киева приблизительно девятьсот километров или меньше. Куда-нибудь за Мелитополь.

- Когда приехали на базар? - уточнил я.

- С утра, в девять.

- "Волга" уже стояла?

- Нет, подъехала что-то около двух.

- И в ней был один человек?

- Да.

- Сразу договорились?

- Почему сразу? Поторговались...

- Новые "Волги" продают не каждый день... Покупатели были?

- Ну, были, так что?

- А то, что вы не очень-то и торговались. Боялись конкуренции.

Горобец ничего не ответил, но мне и не нужен был его ответ. Быстро подсчитал: приблизительно за тридцать два часа - от шести утра двенадцатого июня до двух дня тринадцатого, когда она появилась на базаре в Киеве, - "Волга" пробежала минимум тысячу шестьсот километров. Возможно? Вполне.

- Машина была грязной? - спросил я.

- Блестела как новая.

- Так она же и есть новая.

- Вот теперь, после полировки... - Горобец нежно поласкал ладонью капот "Волги", и я понял, что он влюблен в нее.

Должно быть, не очень и торговался, денег у него хватает, выложил чуть не все, что запросили, - только для чего? Очевидно, один из тех владельцев, которые очень редко и неохотно выводят машину из гаража, моют, полируют ее, оснащают разными приборами, зеркалами, колпаками ручной работы, - люди, на мой взгляд, чудаковатые. Но Миките Власовичу нельзя было отказать в здравом смысле, - единственно, что человек немножко помешался на вещах: вон какой ковер лежит в "зале", да и гарнитур импортный, тянет тысячи на три...

Я решительно хлопнул дверцей "Волги", положил оба комплекта ключей в карман.

- Заприте гараж, - приказал я, - и никого не подпускайте к "Волге". Конечно, кроме наших сотрудников. Скоро приедут.

- Век бы их не видеть! - невежливо пробурчал Горобец себе под нос.

Но какое мне дело до его манер?..

Открывая калитку, оглядываюсь. Стоит у распахнутых ворот гаража, похожий совсем не на воробья, а на ворона, опытную старую птицу, которая все видела в жизни и которую на мякине не проведешь.

И вот тебе на - так опростоволоситься!

Однако я тут же забываю не очень-то уважаемого Микиту Власовича Горобца и спешу на автобус. Мне еще надо в сберкассу, центральную сберкассу Дарницкого района, куда были переведены из комиссионного магазина деньги гражданина Бабаевского и которые вместо него получил преступник, вероятно, убийца, лысый нахал, которого уже видело столько людей и который пока не оставил ни одного следа.

В магазине мне сказали, что гражданин Бабаевский требовал немедленно уплатить ему деньги, - его хорошо запомнила бухгалтер, потому что ссылался на командировку, чуть ли не скандалил, однако бухгалтер не нарушила инструкцию, отбила все атаки и перевела деньги на только что открытый счет в сберкассе.

Я поинтересовался: откуда она знает, что счет был только что открыт.

Оказывается, Бабаевский, поскандалив с бухгалтером, поехал в сберкассу, открыл счет и вернулся через час уже с книжкой, на которую на следующий день ему перевели деньги.

В сберкассе за несколько минут я выяснил, что действительно двадцатого июня на счет Бабаевского поступили из комиссионного магазина деньги, которые он снял с книжки в тот же день наличными.

Произошло это еще неделю назад, следовательно, преступник имеет фору в неделю и мог за это время...

Куда мог отправиться за эту неделю преступник или преступники, мне не хочется даже думать...

Выясняю, кто из контролеров и кассиров работал двадцатого июня. Обе тут. Вызывают в кабинет заведующей молодую красивую девушку - у нее на лице тревога, значит, успели предупредить, кто я, и она не ждет ничего приятного от нашего разговора.

Контролерша садится на стул, положив руки на колени, как прилежная ученица, и смотрит в пол, стараясь не встретиться со мной глазами. Она очень хорошо помнит человека, получившего деньги, переведенные комиссионным магазином. Это закономерно, большие суммы выплачивают не каждый день, и я соглашаюсь с Людмилой Федоровной - так зовут контролера, - что такого человека забыть трудно. Кроме того, именно она работала и в тот день, когда этот человек открывал счет - он был разговорчив, любопытен, и я понимаю почему. На всякий случай хотел, чтобы работники сберкассы запомнили его: ведь для получения такой большой суммы нужен паспорт, и стоило контролеру или кассирше что-то заподозрить... Поэтому и сказал Людмиле Федоровне, что открывает счет ради денег из комиссионного магазина, интересовался, когда они должны прийти, и сразу предупредил, что получит наличными.

Потом этот посетитель заходил накануне, спрашивал, не пришли ли деньги, - естественно, что когда, наконец, двадцатого июня выписал чек на полную сумму, это ни у кого не вызвало подозрений.

- А что, - интересуется Людмила Федоровна, - мы сделали что-нибудь не так?

Что я могу ей ответить?

В конце концов, однозначного ответа и не может быть. Обвел ее вокруг пальца опытный преступник, кстати, обвел вокруг пальца не только ее, а и работников автоинспекции - ведь переклеил фото квалифицированно и подделал подпись Бабаевского почти точно, - это мы уже знаем, только эксперты установили разницу, чего же требовать от контролера сберкассы. Тем паче, что подписи на выплатном ордере и карточке клиента абсолютно тождественны.

Я пожимаю плечами и начинаю расспрашивать Людмилу Федоровну о разных мелочах, на самом же деле хочу услышать ответ на очень важный для меня вопрос.

- Когда Бабаевский получал деньги, много было в кассе народу?

- Нет, пусто.

- В котором часу он появился?

- Через полчаса после открытия, когда разошлись первые посетители. Знаете, всегда перед открытием собираются люди, и пока их отпустишь...

- Да, - соглашаюсь я, - а как он вел себя? Беспокоился, нервничал?

- Кажется, нет. Поздоровался, вежливо так, и сразу: "Конечно, уже пришли мои деньги?.."

- Значит, в кассе было пусто?

- Ну, несколько человек...

- Он был один?

- Один.

- Точно помните?

- Я подумала: такие деньги, неужели не боится? Еще вошел за ним какой-то мужчина, смотрит, будто ограбить хочет.

- Почему вы так решили?

Людмила Федоровна задумалась. Наконец ответила, посмотрев мне в глаза:

- А я, знаете, всегда на посетителей обращаю внимание. Работа у нас такая, с деньгами...

- Нервная работа, - согласился я. - И что же делал тот мужчина?

- Разглядывал лотерейные таблицы.

- К Бабаевскому не подходил?

- Нет.

- И вышел вместе с ним?

- Чуть раньше. Бабаевский клал деньги в карман, когда тот вышел.

- И он видел, что Бабаевский получил большие деньги?

- Вот оно что? - В глазах Людмилы Федоровны вспыхнул тревожный огонек. - И тот тип ограбил нашего клиента? А я думаю: зачем милиция...

Мне не хотелось ее разочаровывать. Но и подтверждать ее догадку я не мог. Попросил:

- Опишите внешность этого человека.

Людмила Федоровна потерла щеку тыльной стороной ладони.

- Ну, высокий... и коренастый. Лицо у него еще такое ... - вздохнула. - Не помню...

- А почему вы подумали, что он может ограбить?

- Ну, знаете, есть такие типы... Смотрел исподлобья, и вообще черты лица неприятные. А у него еще челка зачесана вперед. Ага, темная челка, и вид какой-то неопрятный. Небритый и рубашка мятая.

- Черты лица... - попросил я. - Попытайтесь описать.

- Лоб низкий, и челка над глазами... - повторила и задумалась. - Нет, не могу...

Я понял: больше мне из Людмилы Федоровны ничего не вытянуть. В конце концов, тот тип мог быть случайным посетителем. Только я успел так подумать, как контролерша, оживившись, сказала:

- Совсем забыла... Извините, но совсем позабыла... Он же просто так смотрел на таблицу, ну, понимаете, когда проверяют выигрыши, лотерейные билеты держат в руках, а у него не было...

- Вот это уже кое-что... - Я сказал Людмиле Федоровне, что она умница, наблюдательна, и поспешил в управление.

Каштанов слушал меня молча, с живым любопытством в глазах, иногда поглаживал бородку, что было признаком хорошего настроения.

И все же несколько охладил меня:

- Говоришь, двое? И контролерша наблюдательна... Женщины знаешь какие? Выдумать могла...

Я не согласился с полковником, но промолчал: Каштанов догадался об этом, потому что сказал:

- А впрочем, тебе, Хаблак, виднее. Могут быть и двое, и трое. Достал из шкафа карту, разложил на столе. - Восемьсот километров, говоришь?

- Приблизительно.

- Ясно, что приблизительно. Выходит, где-то на юге Запорожской области или в Херсонской.

- Оформлять командировку?

- А ты догадливый.

- Вы же недогадливых не держите.

- Вылетай сегодня же.

3
В кабинете начальника Запорожской ГАИ сидели автоинспекторы, дежурившие двенадцатого июня на Симферопольской трассе. Рассказав, что именно привело меня в Запорожье, я попросил вспомнить, не случилось ли во время дежурства что-нибудь такое, что могло бы навести на след лысого преступника, завладевшего машиной Бабаевского.

Мне уже было известно, что в этот день на трассе произошли две аварии: "Жигули", объезжая грузовик, врезались в "Москвича", выскочившего навстречу из-за холма, и "ГАЗ-51" помял "Запорожца". Случаев краж автомобилей зарегистрировано не было.

Инспекторы сидели молча, будто воды в рот набрали. Наконец один начал:

- Белых "Волг" знаете сколько!..

Другой прибавил:

- Представьте, какая у нас трасса! Тысячи машин, и летом больше частных.

Остальные молчали, и я уже готов был признать бесцельность нашего совещания, когда встал высокий парень с погонами старшего лейтенанта и нерешительно сказал:

- Я, конечно, ничего не утверждаю, но вот какое дело. Там один "волгарь" превысил скорость. Ну, остановил я его, компостер в талоне заработал, и надо наказывать. Просит он, ну, все просят, но ведь гнал километров сто двадцать. Хочу уже пробивать дырку, а он говорит: "Только что вашего товарища подвозил, хоть это примите во внимание". Я и думаю: вот как хочет выкрутиться, врет... На линии с той стороны никого нет, точно знаю, ни одного автоинспектора. Так и говорю, а он свое твердит: "Только что подвозил вашего брата". Я ему дырку в талоне, конечно, пробил, чтоб правил не нарушал, а теперь думаю: а если не врал? Кто же там мог быть?

Начальник областной автоинспекции сурово спросил:

- Почему не доложили?

- Не придал значения.

- Номер машины нарушителя записан? - спросил я. - Откуда "Волга"?

- Наша, запорожская. В списке нарушений все есть: и номер, и фамилия этого лихача. Все оформил как следует.

- Товарищи, - обратился к подчиненным начальник ГАИ, - никто из вас в тот день не просился в "Волгу"? - обвел автоинспекторов взглядом. - Хотя напрасно спрашиваю. - И пояснил мне: - Все наши товарищи на автомобилях и мотоциклах. Правда, что-нибудь могло и случиться... Значит, никто не просил владельца "Волги" подвезти его? Никто.

Я задумался: в этой истории что-то есть.

Попросил разыскать этого нарушителя. Если, конечно, он в Запорожье. Мог отправиться в Симферополь, Ялту, на Азовское море, куда угодно, и сиди жди его...

Теперь все зависело от четкости работы автоинспекции. Оказалось, что делопроизводство тут на высоте: уже через полчаса передо мной лежала справка. Владелец "Волги" "ЗПЖ 35-80" Савелий Иванович Куделя, инженер титано-магниевого комбината, и его адрес.

А еще через десять минут сообщили, что Савелий Иванович Куделя сейчас на работе, и назвали номер его телефона. Я набрал этот номер.

- Куделя слушает... - раздалось в трубке.

Мы быстро договорились встретиться через полчаса. Савелий Иванович, правда, забеспокоился, почему автоинспекция заинтересовалась им. Пришлось успокоить: мол, нуждаемся в помощи и никаких санкций к нему применять не собираемся.

Днем в индустриальных районах Запорожья интенсивное автомобильное движение: если бы не ехали в машине ГАИ, неизвестно, сколько бы добирались до титане-магниевого комбината. И так опоздали на несколько минут.

Куделя ждал в проходной, и мы уединились тут же, на скамейке в сквере у входа на предприятие. Савелий Иванович - мужчина лет под сорок, с большими залысинами, загорелым лицом и пытливыми глазами. Он сел вполоборота ко мне и спросил:

- Чем могу служить?

Все же, несмотря на предыдущие заверения, Куделя немного волновался, и я поспешил успокоить его:

- Я из уголовного розыска, и мы надеемся на вашу помощь.

Инженер развел руками:

- Пожалуйста, но...

- Двенадцатого июня за Мелитополем, - перебил я его, - вас остановил автоинспектор областной ГАИ. Так?

Куделя несколько смутился.

- Пробил мне дырку в талоне.

- За превышение скорости?

- К сожалению.

- Куда вы ехали?

- В Крым.

- Надолго?

- Дней на десять.

- Рассказывали автоинспектору, что перед этим подвозили какого-то работника милиции?

- Конечно. И не какого-нибудь, а такого же автоинспектора.

- Почему так считаете?

- Он остановил меня за Мелитополем и представился: сержант, уже не помню, как его... Кроме того, все, как полагается: палочка, погоны...

- Ехали один?

- Да.

- И автоинспектор был один?

- Почему один-двое. Еще какой-то в штатском, дружинник. Проверили у меня документы, сказали, что едут на нарушение. Попросили подвезти. А я что: возражать трудно да и зачем?

- Документы показывали?

Куделя пожал плечами.

- Автоинспектор в форме и палочка? Для чего же документы ?

- Помните этого автоинспектора?

- А он что, проштрафился?

- Все может быть, Савелий Иванович.

- Да, - согласился он, - напрасно не станете расспрашивать. Но ведь он у меня ничего не требовал, зачем же наговаривать на человека? Только подвезти. И мужик неплохой, компанейский. Немного поболтали...

- О чем?

- Да так, ни о чем. Куда еду, о море, отпуске...

- Опишите его.

- Человек как человек: лысый, он фуражку снял, жарко, знаете, я и подумал, что обогнал меня лысиной.

- Лысый? Это уже было интересно.

- Высокий и лысый, нос длинный и морщины... Лицо морщинистое.

Все совпадало, но я решил пока не задавать наводящих вопросов. Меня интересовал другой, в штатском.

- А дружинник? Как выглядел?

- А черт его знает... - махнул рукой Куделя. - Сидел сзади, и я не очень присматривался. Хотя... нет, - вздохнул он, - не помню. Вот только в кепочке был, это точно, в кепочке, еще и челка из-под нее.

- Челка? - переспросил я нарочито равнодушно. - Какая челка?

- Обыкновенная, из-под козырька на лоб.

- Не помните, у автоинспектора нос с горбинкой?

- Точно, - подтвердил Куделя. - Да покажите его фотографию, я узнаю.

Если бы она была у нас, уважаемый Савелий Иванович!

Я деликатно обхожу его вопрос, продолжаю:

- А уши?

- Вислоухий. Уши розовые и хрящеватые.

Все совпадает, и я уже почти убежден, что в машину к Савелию Ивановичу сели оба бандита, что были двадцатого июня в Дарницкой сберкассе.

Значит, их двое.

- Можете указать место, где вас остановили? - спрашиваю.

Савелий Иванович задумывается лишь на несколько секунд.

- Могу. Там подъем, и они стояли вверху. Автоинспекторы вообще любят такие места. Их не видно, а шоссе просматривается на несколько километров.

- Дальше! Сели они в вашу машину... Что дальше?

Куделя смотрит на меня, как на чудака.

- Как - что? Поехали...

- Это ясно. Что они вам сказали?

- Нарушение... Едут к месту нарушения. Расследовать аварию.

- А вас не удивило: автоинспектор и без транспорта?

Куделя неопределенно пожал плечами.

- Припомните, пожалуйста, - попросил я, - о чем вас расспрашивал автоинспектор.

- Я же говорил: куда еду, зачем...

- На сколько, - уточняю.

- Да.

- И о семье... Почему один едете?

- Откуда вы знаете?

- Догадываюсь. И вы рассказали, что едете дней на десять покупаться в море, что жена по каким-то причинам не смогла составить вам компанию?

В глазах Кудели - откровенное любопытство.

- Вы говорите так, будто сидели рядом в машине. Он еще допытывался, не приедет ли ко мне жена и не собираюсь ли я звонить ей.

- И что же вы ответили?

- За десять дней не успеет соскучиться.

- А он?

- Что супруг не следует баловать.

- А потом попросил свернуть с шоссе?

Мне уже ясно, что Куделю спас только случай. Но какой?

- Да, на развилке. У речки лесок и проселочная дорога. Они хотели, чтобы я их за три километра подбросил.

- А вы не согласились?

- Вообще должен был это сделать, но как раз туда машина сворачивала, и я остановил ее. Зачем мне время терять: пустой газик туда шел.

- И как они реагировали на это?

- А никак. Пересели на газик и поехали.

- А вы своей дорогой?

- Да. И тут меня снова останавливают. Километров через десять пятнадцать. Еще удивился: зачем столько автоинспекторов?

Я подумал и спросил:

- А где сидел второй, в штатском?

- Как - где? На заднем сиденье.

- За вами или справа?

- За мной. Однако какое это имеет значение?

Что я мог ответить инженеру Куделе? Что он родился в рубашке, "дружинник", сидевший сзади, уже приготовился оглушить его?

Но где они достали милицейскую форму?

Я знал, что все равно сейчас не отвечу на этот вопрос, в конце концов не только на этот.

- Особые приметы? - с надеждой спросил я.

Инженер только покачал головой, и вид у него был такой, словно извинялся за недостаточную наблюдательность. Не знал, как уже помог мне и какие последствия для дальнейших розысков будут иметь его показания.

Мы поехали на место происшествия.

4
В кабинете Каштанова сидел полнолицый розовощекий мужчина в роговых очках. Я знал его: следователь прокуратуры Иван Яковлевич Дробаха, и его присутствие в кабинете полковника означало, что теперь мне придется работать под прокурорским надзором. Впрочем, так оно и должно быть: расследованием убийств занимается непосредственно прокуратура, а в том, что неизвестные преступники убили Евгена Максимовича Бабаевского, теперь не было сомнений: труп инженера мы нашли в лесочке неподалеку от дороги, на которую бандиты направили Куделю.

События в Запорожье разворачивались быстро.

Куделя показал нам перекресток, до которого довез двенадцатого июня мнимых автоинспектора и дружинника. Справа от трассы к птицефабрике тянулся проселок, его проложили вдоль лесополосы, а метрах в трехстах от шоссе начинался небольшой лесок. Деревья росли по обеим сторонам проселка. Место было довольно пустынное, машины ходили редко, только до птицефабрики.

Мы с Куделей вернулись в Запорожье, и вечером начальник областного угрозыска провел какие-то сложные переговоры, в результате которых на следующее утро в лесочек прибыли два взвода солдат, вооруженных миноискателями, щупами и лопатами. Работать им долго не пришлось: часа через два труп Бабаевского был найден. Бандиты спешили и едва забросали его землей. Дробаха смотрел на меня доброжелательно. А Каштанов был почему-то в плохом настроении: лишь кивнул в ответ на мое приветствие.

Я сел возле следователя. Против работы с ним трудно было возражать: человек безусловно умный и опытный, правда, говорили, что он чрезмерно рассудителен, даже тугодум, но я надеялся, что мы найдем общий язык.

Как бы в ответ на мои мысли Дробаха сказал:

- А вы молодец, Хаблак, быстро вышли на след.

Конечно, всегда приятно слышать похвалу, но сейчас я не мог согласиться с Дробахой.

- Какой след? - возразил я. - Для оптимизма пока нет оснований.

- Ну, ну... - Дробаха поднял над столом руку, и я почему-то подумал, что следователь, наверное, должен иметь более крепкую и жесткую руку. У Ивана Яковлевича она была белая, пухлая, даже холеная, с аккуратно подстриженными ногтями, и я на всякий случай спрятал свои руки под стол. Я слежу за собой, но, вероятно, мне далеко до образцовой ухоженности Дробахи.

- Ну, ну... - повторил следователь, - сделано много, и я поздравляю вас с успехом. Главное: мы знаем, что бандитов двое и что они убили Бабаевского.

- И все.

- Вы так считаете?

Конечно, я так не считал, однако какое-то внутреннее сопротивление не позволяло мне согласиться с Дробахой, и я кивнул.

Следователь перегнулся ко мне через стол.

- А милицейская форма? - спросил он. - Один из них выдавал себя за инспектора ГАИ, но ехать в Киев в форме не мог.

Я понял, куда клонит следователь, и был готов ответить на этот вопрос.

- ИнженерКуделя утверждает, что у бандитов не было вещей. Тут могут быть два варианта. Во-первых, подыскав место в лесочке, они заранее выкопали яму, замаскировали ее и здесь же оставили свои вещи. Во-вторых: возвращаясь в Киев, заехали куда-то, и один из них переоделся. Лично я склоняюсь к первой версии.

- Несомненно, - подтвердил Дробаха. - У них все было детально продумано, и бандиты вряд ли допустили бы ошибку. Милиционера за рулем могли бы заметить, даже задержать. Подозрительно: сержант милиции за рулем "Волги" с киевским номером. В Запорожской области. Запоминается, а это им ни к чему.

- Ни к чему, - согласился я. - Убив и закопав Бабаевского, бандиты отъехали куда-то в чащу, где один из них переоделся. Потом переклеили фотографию на водительских правах Бабаевского, подделали на ней печать и двинулись обратно.

- Зарыв где-то милицейскую форму.

- Возможно.

- Что говорят эксперты? - вмешался наконец в разговор Каштанов.

Я сразу сообразил, чего хочет полковник.

- Бабаевский убит ударом тяжелого металлического предмета по правой стороне затылка. Удар нанесен с огромной силой. Раздроблены черепные кости. Били слева направо, вероятно, убийца левша.

Каштанов кивнул, и я понял, что он не нуждается в объяснениях.

- Загляните в картотеку, - приказал он, - может, найдете левшу с челкой.

Дробаха потер ладони и заговорил мягко, словно все это не возмущало его. Мне не понравилась манера следователя, лишь потом дошло, что у него такой характер, точнее, привычка, и даже о вещах мерзких не говорил жестко и с возмущением.

- Следовательно, мы можем представить себе картину преступления. Бандиты остановили за Мелитополем "Волгу" Бабаевского. Преступник в милицейской форме сел рядом с водителем, другой - за ним. Во время поездки, то есть в течение пятнадцати - двадцати минут, узнали, что Бабаевский едет в Крым на две недели, и не в санаторий или дом отдыха, куда могли бы случайно позвонить родители убитого или сотрудники. Это устраивало бандитов, и они приказали Бабаевскому свернуть на проселок к птицефабрике. Здесь, выбрав удобный момент, попросили остановиться и убили его. А дальше товарищ Хаблак довольно ярко нарисовал картину.

- Если в картотеке не найдем левшу с челкой, не знаю даже, за что зацепиться, - сокрушенно сказал я. - Единственное, вещи Бабаевского. Японский магнитофон.

- Точно, - согласился Каштанов. - Прошу заняться магнитофоном, капитан Хаблак. Кажется, аппарат был испорчен, и Бабаевский собирался исправлять его.

Дробаха подышал на кончики пальцев, будто хотел согреть их, и вставил:

- По крайней мере, здесь есть какая-то перспектива. Правда, займитесь магнитофоном, а я - картотекой.

В городе было несколько магазинов, где принимали на комиссию радиотовары. Идя в первый из них - на Крещатике, - я думал, что, наверное, эта наша магнитофонная версия лопнет как мыльный пузырь. Не такой он дурак, этот лысый убийца, чтобы ждать, пока продадут магнитофон. Да еще и неисправный. Сходит раньше в мастерскую. Он находился в Киеве больше недели, пять дней слонялся без дела, ожидая, пока придут деньги в сберкассу, - мог не торопясь подыскать покупателя магнитофона. Предварительно починив его.

Я представил себе, какой страх колотил в эти дни лысого бандита и его напарника. Ведь рассчитывали сразу получить деньги в магазине... Молодец бухгалтер, не отступила от инструкции и этим хоть немного спутала карты преступникам.

Но ведь, одернул я себя, потряслись немножко, а теперь-то все прошло, и ловить их вам, капитан Хаблак, еще черт знает сколько.

По крайней мере, надо разослать по областям ориентировку. Может, за что-нибудь и удастся зацепиться.

Кроме того, я был уверен, что этот лысый бандит (а судя по всему, он был главарем, другой, с челкой, простой исполнитель) не остановится на одном преступлении. В нем чувствовался размах, он мог предвидеть на много ходов вперед, - такой вряд ли ограничится деньгами за "Волгу". Это также давало какие-то шансы, но надеяться на них я не имел права: мое задание как можно быстрее задержать бандитов, чтобы предупредить их следующие преступления.

Когда-то майор Худяков долго и нудно поучал нас, как именно должны ежедневно вести себя работники милиции: ни на секунду не забывать, что мы стоим на страже закона, быть пламенными патриотами, честными, преданными, вежливыми и т. д. и т. п. А я думал, что, кроме всего этого, мы должны иметь хорошую порцию злости. Да, именно злости - без нее я не представляю себе нашей профессии. Хороших людей мы не разыскиваем, имеем дело с хулиганами, преступниками и бандитами, тут добрым быть противопоказано, тут кто кого, и ставка иногда - жизнь. Я знал, что поймаю убийц Бабаевского, не могу, просто не имею права не поймать. Какой же из меня тогда сыщик!

В магазине на Крещатике продавались два японских магнитофона. Один был сдан на комиссию одиннадцатого июня, другой - через три дня гражданином Васильковским. Записав его адрес и выяснив, что после двенадцатого июня тут не продано ни одного японского магнитофона, я поехал в другой комиссионный магазин на бульваре Леси Украинки.

Здесь продавались три "японца" фирмы "Sony". Однако все они были сданы на комиссию до тринадцатого июня.

Я поговорил с симпатичным парнем - продавцом и узнал, что японские магнитофоны можно отремонтировать только в двух мастерских. Одна из них находилась неподалеку; решил направиться туда, прежде чем продолжить свой не очень-то и перспективный марафон по комиссионным магазинам города. Но оказалось, что поступил правильно, потому что уже через четверть часа точно знал, что лысый бандит побывал в мастерской. Мне сообщили даже фамилию вероятного покупателя магнитофона.

А произошло это так.

Приемщик мастерской в ответ на мой вопрос, можно ли отремонтировать японский магнитофон, только тяжко вздохнул и лаконично ответил:

- Смотря что...

- Что-то неладно со звуком.

Приемщик ощупал меня внимательным взглядом.

- Принесите, - неохотно сказал он. - Только предупреждаю, запчастей нет.

Я показал ему удостоверение, и приемщик сразу стал значительно любезнее. Открыл дверь и пропустил меня в комнату, заставленную радиоприемниками, радиолами, проигрывателями и магнитофонами. Придвинул мне стул, а сам примостился рядом на ящике. Смотрел выжидательно.

- Припомните, не приносили ли вам после двенадцатого июня магнитофон фирмы "Sony"? - попросил я.

- Приносили, - ответил он, не раздумывая.

- Кто и когда?

- Шестнадцатого. Подождите, шестнадцатого или семнадцатого, я не помню. Я еще связал его с Федором. - Посмотрел на часы. - Скоро придет Федор, он вам точно скажет.

- Помните этого клиента?

- Тут знаете сколько проходит.

- Может, хоть немного.

- Нет, не припомню.

- Прическа? Брюнет, блондин, рыжий?

- Кажется, лысый. Однако утверждать не могу. Вон Федор идет, поговорите с ним.

Федор, длинноносый брюнет лет тридцати, отнесся ко мне недоверчиво. Уставился тяжелым взглядом, и я подумал, что от его глаз вряд ли что-нибудь укроется.

Это меня устраивало: в нашей профессии лучше иметь дело с людьми хотя и недоверчивыми, но наблюдательными, чем с простодушными болтунами, которые наговорят вам все, что угодно, лишь бы угодить.

- Товарищ из милиции, - представил меня приемщик, - интересуется "японцем", которого ты ремонтировал. Дней десять назад - звук плавал, помнишь?

- Сделал все, что мог, и должен работать, - ответил Федор категоричным тоном.

- Да, мне говорили, что вы хороший мастер, - сделал я попытку добиться его расположения. - Но меня интересует не магнитофон, а его владелец.

- Клиент как клиент.

- Помните его? Опишите.

Федор на несколько секунд задумался.

- Лысый, горбоносый и ушами шевелит, - ответил он. - Морщинистый. Я еще подумал: морщины не по годам.

Все совпадало: я шел по следам лысого бандита, но он опережал меня приблизительно на две недели, а в наш век прогресса, когда из Киева до Хабаровска можно добраться меньше чем за сутки, этот фактор со счетов не сбросишь.

И все же я знал, что лысый мог наследить. Где-нибудь обязательно ошибется.

- Быстро отремонтировали магнитофон? - спросил я.

- Что там делать... В тот же день. Клиент очень просил: и так, говорит, загулял в Киеве, надо домой.

- Откуда же он?

- А мне не все ль равно...

- Жаль, очень жаль...

Федор внимательно посмотрел на меня.

- Что он натворил? - блеснул глазами. - Вижу, вам очень хочется взять его за шиворот.

От этих ребят не было смысла таиться, и я объяснил:

- Бандит. Бандит и убийца.

- Ого! - воскликнул Федор. - А я бы никогда не подумал. Так себе, озабоченный жизнью человечек. Деньги, говорит, потратил и хочет магнитофон продать. Еще мне предлагал. На сотню меньше комиссионной цены.

- Почему же не купили?

- Я что, деньги сам печатаю? Знаете, сколько "японец" тянет?

- Знаю, но ведь на сотню дешевле.

- Мы мастера, - вдруг даже вскипел Федор, - а не спекулянты! Погодите, он же, по-моему, с Кошкиным Хвостом связался. А Кошкин Хвост своего не упустит.

- Что это за Хвост?

- Есть у нас такой... Когда-то в мастерской работал, весной уволился. Боря - Кошкин Хвост.

Приемщик пояснил:

- Его так прозвали, потому как даже мурлычет, когда запах денег почует. Мурлычет и будто хвостом вертит...

- Фамилия? - спросил я. - И где он сейчас работает?

- А нигде, - хмуро ответил Федор. - Паразит он, там десятку схватит, тут четвертак... Связи у него по магазинам...

Этот Боря - Кошкин Хвост, конечно, не мог упустить "японца", которого отдавали на сотню дешевле, мне захотелось немедленно разыскать его.

- Рыбчинский, - объяснил приемщик. - Борис Леонидович Рыбчинский. А живет на Московской, вон от того переулка первый дом налево. Однако сейчас вряд ли застанете: Борю ноги кормят, ему вылеживаться нельзя.

Вопреки этому пессимистическому прогнозу я застал Рыбчинского дома. Должно быть, только потому, что вчера Боря хорошенько хлебнул, да еще и до сих пор не оклемался: от него за несколько метров пахло перегаром и красные глаза смотрели мутно.

Мое появление встревожило и напугало Рыбчинского: близко посаженные глазки забегали, спрятались под бровями. Боря подтянул пижамные штаны и умасливающе спросил:

- И почему это ко мне? Это же Вольдемар вчера тарелки бил... У меня есть свидетели...

- Две недели назад вы, гражданин Рыбчинский, приобрели магнитофон марки "Sony". - Я решил не церемониться с этим типом и сразу взял быка за рога. - Так?

- А разве это запрещено?

- Магнитофон краденый.

- А я знал? Такой солидный человек!

- Сколько заплатили?

Кошкин Хвост сразу скумекал, что к чему, и назвал цену комиссионного магазина.

- Зачем же вам было покупать аппарат, побывавший в ремонте, когда за те же деньги могли приобрести новый?

- Отремонтированный? - схватился за голову Боря. - Обдурили!

- Вас, Рыбчинский, не так-то просто обдурить! - Я не дал ему разыграть эту сцену. - Где магнитофон? Или уже продали?

Он, кажется, впервые в жизни обрадовался, что не успел сделать бизнес. Это придало ему смелости.

- Мы ничего не продаем! - начал он с вызовом. - Мы покупаем для себя, и в спекуляции вы меня не обвините!

- Вот что, Рыбчинский, - сказал я жестко, - с весны вы не работаете, и я сделаю все, чтобы соответствующие органы присмотрелись к вашей тунеядской жизни.

- Я же устраиваюсь...

- Помочь?

- Обойдусь.

- Знаете, сколько дают за спекуляцию?

- Это еще надо доказать.

- Докажем, - пообещал я. - Все докажем, а теперь покажите мне магнитофон.

Боря еще раз подтянул штаны, полуоткрыл дверцы шкафа, стараясь не показать мне его содержимое. И все же я заметил, что полки заставлены разным радиобарахлом.

Боря проворно вытащил портативный магнитофон в кожаном футляре. Нажал на клавиши, и в комнате зазвучала музыка. Пела Пиаф, и я понял, что это кассета еще предыдущего хозяина: вряд ли мелодия отвечала Бориным вкусам.

Я взял магнитофон.

- Вы, Рыбчинский, приобрели его две недели назад у лысого мужчины, с которым познакомились в радиомастерской? - спросил я.

- У вас абсолютно точная информация.

- Так вот, сейчас вы расскажете все про этого типа. Понимаете, все.

Видно, до Рыбчинского начало доходить: дела его пока не так уж плохи и этого надоедливого милиционера прежде всего интересует не покупатель, а продавец.

- Садитесь, - начал он лебезить передо мной, - садитесь, прошу вас, я сразу заподозрил этого типа, однако маг такой хороший и...

- На сотню дешевле, чем в магазине?

Боря замахал руками.

- И вовсе не на сотню. Тридцать - сорок рублей навара, но я ведь человек бедный, для меня и рубль - большая сумма.

- Допустим, - согласился я. - Допустим, что я вам поверил. И все же носить с собой такие деньги, чтобы сразу выложить на бочку...

- Почему - сразу? Должен был занять...

- Опять-таки допустим. Значит, вы поехали за деньгами. И где потом встретились?

- В "Эврике". Знаете, есть на Печерске такое кафе. Этот лысый прохиндей и говорит: "Через два часа там, больше не жду". За два часа я и назанимал денег.

- А вам не пришло в голову, что магнитофон краденый?

- Нет, не пришло, - ответил он сразу, но глаза отвел. - Такой солидный человек, просто попал в стесненное положение.

- Объяснил - почему?

- А загулял.

- Это ваша догадка или он говорил?

- Признался, девушка тут у него.

- Как назвался?

- Николаем Николаевичем.

- Фамилия?

- А на кой она мне?

- Головко? - Так было обозначено в квитанции, показанной мне приемщиком. Я, правда, не сомневался, что фамилия вымышленная.

- Нет, не знаю.

- О девушке что-нибудь говорил? Где живет?

- Так он вам и даст адрес... И все же я видел ее, - Боря подмигнул мне, - и скажу: шикарный кадр!

Я спросил как можно спокойнее:

- Где же вы видели ее? Говорите, хороша?

- А то как же, чувиха что надо!

- Они вместе пришли в кафе?

- Нет, - отмахнулся он, - этот старый черт, должно быть, понял, что такую гёрлу со мной знакомить нельзя.

Кошкин Хвост явно переоценивал свои мужские достоинства, но я сделал вид, что соглашаюсь с ним. Кивнул и сказал:

- Конечно, обвести вас вокруг пальца не та уж и просто. Даже этому лысому нахалу.

Боря гордо выпятил губы. С достоинством ответил:

- Точно. Но, скажу вам, чувиха такая, что лысого можно понять: красивая девчонка, тут и мага не пожалеешь...

- И где же вы увидели лысого с девушкой?

- Я же говорил: он мне в "Эврике" назначил свидание. Еду в троллейбусе по бульвару Леси Украинки, а там светофор перед Домом проектов. Слева Печерский универмаг, и торчит этот тип в голубой тенниске, с девушкой разговаривает. Чувиха - во! Блондинка, и всюду все есть. Честно говорю, не отказался бы... Я еще подумал: надо как-нибудь в универмаг заглянуть.

- Почему в универмаг?

Боря посмотрел на меня как на последнего оболтуса.

- Я же говорю: стоит с продавщицей возле универмага.

- Продавщицей?

- Конечно, они все в халатиках... Форма...

Я решительно выключил магнитофон.

- Одевайтесь гражданин Рыбчинский, - приказал я, - сейчас поедем в Печерский универмаг, и вы покажете мне эту продавщицу. Но перед этим еще один вопрос: долго ждали в "Эврике"?

- Там от универмага два шага. Кофе заказал, а лысый уже в дверях. Он мне маг, я ему - деньги, и привет... Наше вам...

Печерский универмаг не такой уж и большой, и обошли мы его за несколько минут. Все продавщицы в красивых, сиреневого цвета халатах.

Я спросил у Рыбчинского, так ли была одета девушка, с которой разговаривал лысый, и получил утвердительный ответ. Вообще, поняв, что на этот раз ему не угрожают большие неприятности, Боря несколько приободрился. Когда мы вышли из трамвая, он выпил стакан пива из автомата. Честно говоря, мне тоже захотелось глотнуть пива, однако сама мысль о том, что я буду пить после Бори, была неприятна.

Он беззастенчиво рассматривал девушек, иногда оглядывался и кивал в сторону особенно хорошенькой.

- Тут красоток больше, чем товара, - наконец резюмировал он, когда мы остановились в последнем отделе, - но этот кадр... лучше нет!

Я приказал Рыбчинскому немного подождать, а сам пошел к директору. Тот понял меня с полуслова. Через несколько минут мы сравнили состав продавщиц, работавших семнадцатого июня, с сегодняшним. Выяснилось, что трое в отпуске, одна уволилась, и еще одна больна. Я попросил их личные дела. Две были блондинками и довольно симпатичными, но приглашенный в кабинет директора Рыбчинский лишь презрительно оттопырил губы:

- Я же говорил: это клевая чувиха, ноги - во, длинные, и тут кое-что есть. - Он показал, что именно. - Я блондинок вообще уважаю... А это так...

- Блондинка! - оживился директор. - Красивая? Кажется, я догадываюсь... Но это не продавщица, в отделе кредита работает. - Он быстро достал откуда-то папку с личным делом, раскрыл. - Она?

С фотографии смотрела действительно красивая девушка: с высокой прической, большими глазами и точеным носиком. Бросив взгляд на снимок, я понял, что этот пройдоха прав-таки.

- Во-во! - Борино лицо расплылось в сладкой улыбочке. - Я же говорю: кадр - что надо!

- Я тебе дам: кадр! - оборвал его директор. - Это наша Надийка, передовик производства!

- Можно ли с ней поговорить? - спросил я.

- К сожалению... - развел руками директор. - Дочь у нее заболела, звонила, что выдали больничный лист по уходу. Живет недалеко отсюда, на Киквидзе, четыре остановки на троллейбусе.

- Замужем?

- Развелась в прошлом году. Ну-ну! - Он погрозил пальцем Рыбчинскому, потиравшему руки. - У нее такие, как ты, не проходят. Серьезная женщина.

- А я что, рыжий? - обиделся Кошкин Хвост.

- Не рыжий, а немного того... - директор покрутил пальцем у виска. Воспитывать надо.

- Меня? Воспитывать? - вскипел Боря. - Я мастер-радиотехник, а вы...

Их спор мог затянуться, это совсем не устраивало меня, и я попросил адрес Надийки-передовички. Фамилия ее была Андриевская, Надия Федоровна Андриевская - кассир кредитного отдела универмага.

Надия Андриевская оказалась действительно красивой женщиной. Тем более что стояла она сейчас передо мной без всяких, если можно так выразиться, наслоений в виде пудры, помады и туши. Никого не ждала и не собиралась никуда выходить: была причесана небрежно и одета в легкий халатик, который плохо сходился на высокой груди. Смотрела настороженно и немного встревоженно: впрочем, кому приятно, когда тебя застают одетой по-домашнему, и этот незваный гость к тому же еще из уголовного розыска...

Она извинилась, пропустила меня в комнату в конце коридора, а сама исчезла за дверью напротив, где сразу началось какое-то шуршанье и послышался шепот. Видно, объясняла дочке, кто потревожил их, и успокаивала ее.

Комнатка, куда я вошел, была обставлена просто, однако со вкусом. Обычная стандартная мебель, небольшой коврик на полу, дешевые керамические вазы и стеклянная посуда в серванте - все говорило о небольшом, но прочном достатке.

Изысканность комнате придавали два букета цветов. На столе стояли ромашки, а в высокой вазе на полу синие лесные колокольчики. Я подумал, что, наверное, роскошные розы в этой комнате не выглядели бы так кстати, как эти нежные цветочки.

Надия Федоровна не заставила себя долго ждать, она появилась через несколько минут, но успела воспользоваться ими: сменила халат на простое платьице и немного прошлась помадой по губам. Знала, что губы у нее маленькие, и сделала их длиннее, может, на полсантиметра или на сантиметр, но этого вполне хватило.

Андриевская села за стол, оперлась на него локтями и уставилась на меня, ожидая вопросов.

Я еще раз извинился за вынужденный визит, пояснив, что такие посещения приносят и мне мало радости, но, что поделаешь, входят в круг моих обязанностей.

Неся всю эту ахинею, внимательно наблюдал за Надией Федоровной: появление инспектора угрозыска не могло не насторожить или не напугать ее, однако смотрела спокойно и выжидательно, может, правда обладала удивительной выдержкой.

Наконец, достаточно навыкаблучивавшись перед Андриевской, я задал этот важнейший вопрос, ради которого и пришел сюда:

- Около двух недель назад, а точнее семнадцатого июня, вы разговаривали на бульваре возле универмага с лысым мужчиной в голубой тенниске. Кто он?

- Брат моей подруги, - ответила она, не колеблясь.

- Брат подруги?.. - Сердце у меня встрепенулось от услышанного. - Вы знаете его фамилию и адрес?

- Конечно. Они живут с сестрой вместе.

Блокнот был уже у меня в руках. Но все равно запомнил бы на слух и с первого раза.

- Кривой Рог, улица Весенняя, восемь. - Она достала из шкафа конверт, положила на стол. - Видите, привезли от Гали.

Я записал адрес, не в силах сдержать радость. Андриевская заметила это, потому что спросила:

- Что случилось? Такой симпатичный человек...

Мне трудно было согласиться с ее слишком категоричным и преждевременным утверждением, однако я ничем не проявил этого.

- И по какому поводу вы встретились возле универмага? - спросил я.

- Так он же жил у меня, - сказала она просто. - Вот в этой комнате с товарищем. Галя попросила, разве я могла отказать?

Я невольно еще раз оглядел комнату. И надо же: на диване, где я сейчас сижу, спал, нежился лысый убийца. Другому, должно быть, поставили раскладушку. И все же, не дав гневу овладеть собой, спросил сухо, даже как-то протокольно:

- Я понял так: ваша подруга, - взглянул на конверт, - Галина Коцко, попросила, чтобы ее брат с товарищем, приехавшие в Киев, несколько дней пробыли у вас?

- Совершенно верно, - кивнула она. - В письме все написано.

- В этом? - повертел я конвертом.

- Да.

- Можно прочитать?

- Конечно, какие тут секреты?

Я вынул из конверта небольшой кусочек бумаги. На нем всего несколько строчек, написанных крупным женским почерком:

"Дорогая Надийка, пишу тебе второпях, потому что нет времени. Совсем закрутилась и скоро собираюсь в командировку, а тут брату понадобилось с товарищем в Киев. У вас с гостиницами тяжело, и не откажи, милая, в просьбе. Пусть они какую-нибудь недельку поживут у тебя. У тебя есть свободная комната, а они люди смирные, внимательные, особых хлопот не прибавят, а я тебе буду благодарна. Приезжай ко мне, скоро поспеют фрукты, вам с Татьянкой понравится. А теперь целую и с нетерпением жду встречи. Еще раз целую, надеюсь, что не откажешь в моей просьбе. Твоя Галя".

- И когда же Галин брат с товарищем приехали к вам? - спросил я.

- Кажется, пятнадцатого. Да, пятнадцатого июня.

Я быстро прикинул: именно пятнадцатого июня бандиты продали машину через комиссионный магазин и узнали, что получат деньги дней через пять-шесть. Следовательно, перед этим спали в автомобиле где-нибудь в окрестных лесах. Письмо взяли на всякий случай, боялись ночевать на вокзалах и в гостиницах, в конце концов оно и пригодилось.

- Как назвались ваши гости?

- Брат Галины - Олег Владимирович Черныш. А товарищ его - Василь. Как-то неудобно было спрашивать фамилию.

- А они, выходит, не показали свои документы?

Женщина покраснела.

- Ну что вы! Галя - моя подруга, и требовать документы у ее брата! Неужели я поступила неправильно?

- Да, неправильно. Но об этом потом. Когда уехали ваши гости?

- Утром двадцать первого. Заранее купили билеты на поезд. Летом, знаете, трудно...

- Когда и где познакомились с Галиной Коцко?

- В прошлом году в Ялте. Мне дали путевку в дом отдыха, Гале тоже, и жили мы в одной комнате. Симпатичная женщина, чуть старше меня.

- Что делает в Кривом Роге?

- У нас профессии родственные. Она - бухгалтером на руднике, а я тоже в бухгалтерии.

- На каком руднике работает Коцко?

- Галя говорила, но я не запомнила.

- Переписываетесь с ней?

- Немного. Она к себе приглашает. Ну, еще поздравления с праздниками...

- Замужем?

Надия Федоровна грустно улыбнулась:

- У нас с ней судьбы одинаковые.

- Разведена?

- Да.

Собственно, я узнал и так уж слишком много, но все же спросил:

- И как вели себя ваши постояльцы?

Надия Федоровна пожала плечами.

- Олег Владимирович такой потешный, шутил все... А Василь молчальник.

- У него челка вперед зачесана?

- Вперед, а что?

- Да ничего страшного.

- Однако милиция интересуется ими! Меня они ничем не обидели.

Сомневаться в искренности того, что сказала Андриевская, не было оснований, но и открыться я не имел права. Сказал полуправду:

- Мы задержали спекулянта, он купил у Галиного брата магнитофон - вот и расследуем дело.

- А я думала: что-нибудь серьезное... - Она облегченно вздохнула.

- И все же очень прошу вас никому не говорить о нашем разговоре.

- Понимаю.

- С вашего позволения я возьму это письмо, - я показал на конверт. Может пригодиться.

- Берите. Слава богу, мелочь какая-то - магнитофон, а то я уже думала...

Я встал. Теперь должен был как можно скорее встретиться с Дробахой.

Это надо же такое! Иногда неделями ищешь хоть какую-то ниточку, а она все не дается в руки, а тут за день, даже не за день, а за полдня столько узнать!

Прямой выход на бандитов, даже адрес в Кривом Роге знаем. Ну, может, Черныш там и не живет, но у меня не было сомнений, что через Галину Коцко мы сразу выйдем на лысого бандита и его помощника.

Как его? Василь? Вася с челкой вылеживался тут, в этой комнате, под ромашками...

А другой - шутник! Ничего себе шутка: убили человека, продали его машину, несколько человек обвели вокруг пальца...

Я обозлился, но ничем не проявил своего состояния. Все равно в самые ближайшие дни отыграемся.

Распрощался с Надией Федоровной и поехал в прокуратуру.

Дробаха, слушая меня, дышал на кончики пальцев и даже вертелся на стуле.

- Ну и молодец! - сказал он. - Ну и счастливчик! Баловень судьбы вы, Хаблак, не иначе. Счастливчик в капитанских погонах, ей-богу, с вами не соскучишься.

Я подумал, что оно, конечно, лучше сидеть в кабинете и потом не жалеть эпитетов, нежели крутиться по радиомастерским и магазинам, но тут же пригасил эту мысль как недостойную: служим одному делу, и неизвестно еще, как все это обернется.

Так, в конце концов, и случилось: нам с Дробахой пришлось еще хорошенько потрудиться, пока поставили последнюю точку в этом деле, но тогда я был переполнен оптимизмом, кстати, так же, как и следователь. А он, еще раз подышав на пальцы и потерев ладони, предложил:

- Вечером на поезд, завтра утром в Кривом Роге, согласны?

Я покрутил головой: целую ночь тратить на поезд, когда вечером мы с Мариной можем пойти в кино.

- Самолет! - возразил я. - Я уже узнал, завтра в восемь пятнадцать рейс, и через час будем на месте.

Должно быть, Дробаха не был восхищен моим предложением, оно и верно: в вагоне спокойнее - пей чай, смотри в окно, отсыпайся под стук колес, но сегодня я был на коне, и ему пришлось смириться.

- Однако, - сделал он последнюю попытку, - а как с билетами? В разгар сезона...

- Беру на себя. - Я отрезал ему все пути к отступлению. - С уголовным розыском еще считаются.

Он подозрительно взглянул на меня: не принижаю ли я роль его многоуважаемого учреждения; не заметил на моем лице ни тени пренебрежения и успокоился.

- Я вызову машину на половину восьмого, - все же он уязвил меня: таким правом я не пользовался и должен был трястись до Жулян в троллейбусе. - Куда за вами заехать?

- На Русановку. - Я знал, что Дробахе придется сделать большой крюк, но не ощутил никаких угрызений совести: сам напросился.

На следующее утро мы прибыли в Кривой Рог без опоздания. Самолет взлетел точно по расписанию, погода стояла чудесная, нас не трясло, и в начале десятого мы уже разместились в серой милицейской "Волге".

Мы с Дробахой заняли заднее сиденье, на переднем сидел мой старый знакомый Саша Кольцов - гроза криворожских воров и большой знаток всех тонкостей розыска. Он вертелся на сиденье, показывая нам местные достопримечательности, я знал, что он вертится еще и от любопытства: недаром же два таких аса, как Дробаха и Хаблак, прилетели в Кривой Рог!..

Я подумал о себе как об асе без ложной скромности, в конце концов, за десять лет работы в угрозыске приобрел кое-какой опыт и видел, какими глазами смотрят на меня новички. Что ж, кое-что мы можем, и лучшим свидетельством этого является наш приезд сюда.

- Такое, Саша, дело, - начал я и увидел, как посерьезнел Кольцов: перестал вертеться, повернулся к нам и даже шмыгнул носом. - Дело, значит, такое, Саша, - повторил я. - Есть тут у вас два типа, и за ними мокрое дело.

- Мокрое? - не поверил Саша. - Мы тут всех знаем, как хорошая хозяйка кур. Что-то не верится.

Я кратко рассказал всю историю, приведшую нас в этот бесконечный город: ехали уже двадцать минут, а ему нет конца-краю, говорят, тянется километров на шестьдесят.

Кольцов внимательно выслушал меня, подумал и рассудительно сказал:

- Должен разочаровать вас. Ты сказал: улица Весенняя, восемь? Коцко Галина Микитовна?

- Ну и что? - не вытерпел Дробаха.

- Разбираемся... - неопределенно ответил Кольцов. - Кажется, вы немножко опоздали. Как минимум на два дня. По этому адресу вчера зарегистрирован несчастный случай. Отравление газом со смертельным исходом. Но хозяйку удалось спасти.

Я растерянно молчал, а Дробаха спросил так, будто ничего и не произошло. Теперь я мог вполне оценить силу его характера:

- Смертельный случай, говорите? Любопытно! И кто же?..

Кольцов понял его с полуслова.

- Месяц назад освободился из колонии. Кличка Медведь. Григорий Жук, имел пятнадцать лет за вооруженный бандитизм.

- Ого! - воскликнул Дробаха.

Саша крутанулся на сиденье.

- Совсем новый поворот в деле, - сказал восхищенно. - Наши ребята думали: несчастный случай. Чайник стоял на плите и залил горелку. А хозяйка квартиры и Медведь совсем пьяные.

- Медведь не лысый? - спросил я.

- Кажется, нет.

- Третий... В доле был третий, - вмешался Дробаха. - Тот, что продавал машину и назвался Чернышом. Надо искать третьего. Денег на квартире не нашли?

- Нет.

- Тогда точно - он. В каком состоянии Коцко?

Кольцов развел руками.

- Я не врач.

- Вот что, - решил Дробаха. - Надо осмотреть квартиру Коцко еще раз, а потом поговорить с ней.

В управлении Дробаха быстро договорился о том, что Кольцов подключается к розыску. Потом нас познакомили со старшим оперативной группы, которая производила осмотр квартиры Коцко, и мы поехали на Весеннюю.

Теперь впереди сидел старший лейтенант Доценко, а мы втроем теснились позади. Доценко не оглядывался, видно, немного нервничал. Я понимал его: всегда неприятно, когда твои выводы ставятся под сомнение, но ведь вдвойне неприятнее, когда приезжают столичные работники: если что-нибудь сделал не так, огласка чуть не на всю республику.

Квартира Коцко на первом этаже стандартного пятиэтажного дома. Доценко снял с двери печать, и мы вошли внутрь. Здесь все сохранилось так, как было, когда приехала "скорая помощь" и оперативная группа милиции. На столе три бутылки из-под водки, две пустых, в третьей - на донышке. Большими кусками нарезанная колбаса и сыр, недоеденные рыбные консервы, на сковородке - остатки яичницы с картошкой...

Незастланная постель в комнате, раскладушка с подушкой и одеялом в кухне.

Дробаха прошелся по квартире, спросил у Доценко, ткнув пальцем в незастланную постель:

- Коцко лежала тут?

Старший лейтенант начал объяснять:

- Она тут спала, но, наверное, что-то почувствовала ночью, потому что сползла с постели, и мы нашли ее у двери. А Медведь в кухне на раскладушке...

- Угу, - кивнул Дробаха. - Из-под двери тянуло, поэтому Коцко и спаслась.

Я прошел на кухню, попросил Доценко:

- Дайте-ка мне протокол осмотра квартиры. - Внимательно изучил его и заметил: - Тут констатируется, что в плите не были закрыты два крана: крайней правой горелки, на которой стоял полный чайник, и духовки. Вы сделали вывод, что несчастный случай произошел после того, как кипящая вода залила горелку. А как же быть с духовкой?

Старший лейтенант смутился.

- Так ведь были же пьяны, - ответил он не очень уверенно. - Оба пьяные, видите, почти три бутылки опорожнили, могли случайно и другой кран открыть.

- Бросьте, - не очень-то вежливо оборвал его Дробаха, - не оправдывайтесь. Осмотр квартиры проведен поверхностно, вы были в плену своей версии и все подгоняли под несчастный случай. А тут - преступление.

- Видите, на столе - две рюмки и две тарелки, - Доценко сделал еще одну попытку оправдаться. - Их было только двое, Медведь и Коцко.

Я подошел к посудной сушилке, вытащил не очень чистую тарелку.

- Дайте на анализ, - приказал я Доценко, - и убедитесь, что остатки еды на ней идентичны той, что на столе. Вот вам и третий.

Старший лейтенант только пожал плечами, а Кольцов, похлопав его по плечу, сказал:

- Должен признать ошибку, Костя, никуда не денешься.

- Дело еще не закрыто, - огрызнулся тот, - я собирался сегодня допросить Коцко, и все равно истина бы восторжествовала.

- А если б Коцко умерла в больнице? - спросил Дробаха.

- Вам хорошо, вы знаете, что должен быть третий...

Я разозлился.

- Вы осмотрели квартиру очень небрежно, - резко сказал я, - и надо наконец признать это. Взгляните на постель: подушки небольшие, и, если женщина легла одна, положила бы их друг на друга. А они лежат рядом. Умерла бы Коцко, мы бы не приехали, и все списывается на несчастный случай. Именно этого и желал преступник, убийца, а вы проявили такое легкомыслие.

Дробаха, наверное, решил, что споры сейчас ни к чему. Довольно-таки решительно положил им конец, предложив ехать в больницу. Мы знали, что Галина Микитовна Коцко чувствует себя скверно, однако врач разрешил нам поговорить с ней.

То, что Коцко лишь чудом не попала на тот свет, я понял с первого взгляда. Она была какая-то бледно-желтая, словно восковая, глаза ввалились, черты лица заострились, как у покойницы, и руки, лежавшие на одеяле, чуть-чуть дрожали.

Дробаха сел у кровати, я остановился немного поодаль, но так, чтобы не пропустить ни одного слова Галины Микитовны. Если, конечно, она захочет разговаривать с нами.

Дробаха в своих роговых очках и белом халате напоминал солидного профессора. Может быть, женщина и приняла его за такового, потому что пошевелилась в кровати и сказала:

- Голова... голова болит, и душно мне.

Дробаха сочувственно нагнулся над ее койкой.

- Врачи делают все, чтобы облегчить ваши страдания, уважаемая, мягко сказал он. - Они разрешили нам поговорить с вами несколько минут, если вы не возражаете. Мы из следственных органов и хотим кое-что выяснить.

Женщина не ответила, закрыла глаза, и это можно было счесть и согласием, и отказом.

Дробаха решил сразу взять быка за рога. Вероятно, это было не очень правильно с медицинской точки зрения, вероятно, я повел бы разговор несколько иначе, постепенно подводя больную к сознанию того, что случилось, но, в конце концов, Иван Яковлевич был уверен, что небольшое потрясение не повредит Галине Микитовне.

- Я хотел бы, чтобы вы сразу узнали: вас отравили, и отравил человек, которому вы писали рекомендацию в Киев. Что это за человек и как он попал к вам?

Все же он был прав, этот опытный прокурорский волк: Коцко открыла глаза и ответила более-менее спокойно:

- Я об этом догадывалась. Знаете, тут, в больнице, всякое говорят, и няня успела сообщить, что мы отравились вдвоем, я и Григорий. Вот я и подумала: если я и Григорий, то это сделал он... Но как это можно? Олег... Мы собирались пожениться.

Теперь она по-настоящему заволновалась, и Дробаха успокаивающе погладил ее по руке.

- Случилось непоправимое, уважаемая, - сказал он, - и надо благодарить судьбу, что все так кончилось. Но этот Олег должен быть наказан, он сбежал, и мы обязаны найти его. Назовите фамилию Олега.

- Пашкевич. Но ведь он клялся... У него трудная жизнь, все как-то не сложилось, отбывал наказание.

- Отбывал наказание? - Я почувствовал, как Иван Яковлевич весь напрягся. - Пашкевич Олег? Как отчество?

- Владимирович.

- Где вы познакомились с ним?

- Так он же наш, криворожский. В автобусе ехали вместе, разговорились. Потом еще встретились.

- Когда познакомились?

- В начале мая.

- И сразу начали встречаться?

- Он такой симпатичный: веселый и внимательный.

- Вы сами предложили ему переехать к вам?

Мне этот вопрос показался бестактным, должно быть, и Галина Микитовна отнеслась к нему так же, потому что немного помолчала и неохотно ответила:

- Так уж случилось.

- Вы видели документы Пашкевича?

- Да?

- Как узнали, что он освободился из колонии?

- Олег не скрывал от меня. Сказал, что ошибся, что так ошибаться можно только однажды, и у нас все ладилось...

Это слово "ладилось" вырвалось у нее, наверное, случайно, но оно лучше всего определяло характер отношений между Галиной Микитовной и Пашкевичем.

В управлении мы успели ознакомиться с протоколом опроса соседей Коцко и знали, что жизнь у нее не сложилась: прожила с первым мужем лишь несколько месяцев, и вот уже под сорок наконец улыбнулось счастье. Этот нахал задурил ей голову, а много ли надо женщине, когда кажется, уже ничего ей не светит?

- А как попал к вам Григорий Жук? - спросил Дробаха.

- Друг Олега. Он приехал на несколько дней, потом отправились в Киев. Олег должен был помочь ему в каком-то деле. Когда вернулись, я поехала в командировку в Днепропетровск. Олег попросил, чтобы Григорий пожил до моего возвращения, а позавчера устроили прощальный ужин. Все было так хорошо. Григорий, правда, несколько перебрал... - Коцко нервно скомкала одеяло, и я понял, что ей стало плохо.

Дробаха тоже заметил это, нагнулся над койкой и сочувственно сказал:

- Извините нас, пожалуйста.

Лицо Галины Микитовны сразу как-то посерело, она вымученно улыбнулась.

- Он был таким веселым и милым, а сам... - Она не договорила и только слабо махнула рукой.

Врач, сидевший с противоположной стороны койки, сделал знак, что разговор надо кончать, и мы вышли из палаты. Кольцов нетерпеливо шагнул нам навстречу, и Дробаха не стал испытывать его терпения.

- Пашкевич? - лаконично спросил он. - Олег Владимирович Пашкевич?

Саша задумался лишь на несколько секунд.

- Аферист, - уверенно ответил он. - Жулик и аферист с размахом. Отсидел десять лет. Наш, местный, криворожский...

Меня все же не оставляли сомнения.

- Жулики редко идут на мокрое дело. Что-то я не припомню...

- Не забывайте о Жуке, - вставил Дробаха, - который в Киеве назвался Василем. Но как он стакнулся с Пашкевичем?

Ответ на этот вопрос мы получили буквально через несколько часов. Оказалось, что Пашкевич с Медведем отбывали наказание в одной колонии. И еще выяснилось, что в Кривом Роге живет двоюродная сестра Пашкевича: они вместе жили до его заключения.

После обеда мы собрались на небольшое совещание. Дробаха, Кольцов и я, - Иван Яковлевич решил, что Доценко мало поможет нам. В конце концов, он был прав, и начальник управления согласился с ним.

У сытого Дробахи был умиротворенный вид, он реже дышал на кончики пальцев, скрестил руки на груди, откинувшись на спинку стула. Начал, подмигнув нам:

- Чем мы располагаем на нынешний день? Многим, и вместе с тем у нас нет самого главного: убийцы. Этого нахала Пашкевича, как выражается Хаблак. Я считаю вот что: Пашкевич снюхался с Жуком еще в колонии. Вышел на волю несколько раньше, точнее, на пять месяцев, и они договорились встретиться в Кривом Роге. Пашкевич жил сначала у двоюродной сестры, с ней мы сейчас побеседуем, устроился на работу художником в дом культуры. Когда-то учился в художественном техникуме, обладает способностями, в колонии даже оформлял стенгазету и вообще прославился как художник. Для него подделать печать или подпись - раз плюнуть. Ожидая Медведя из колонии, детально разработал план операции по продаже автомобиля. Один не мог осуществить ее, правильно сказал Хаблак, жулики редко решаются на мокрые дела, да и вообще у него кишка тонка. За это время познакомился с Коцко, она его вполне устраивала: одинокая женщина, имеет отдельную квартиру, ну, а язык у него хорошо подвешен - вскружить ей голову не представляло больших трудностей.

- Мерзавец! - вставил Кольцов. - Взял все, что хотел, и отравил газом.

- Очень мягко сказано, - покачал головой Дробаха. - Подонок рода человеческого! И вот Пашкевич дождался наконец возвращения Медведя. Вместе планируют бандитскую операцию...

- И тут возникает первый вопрос, на который мы пока не можем ответить, - вмешался я. - Где они взяли милицейскую форму?

- Резонно. - Дробаха сжал и выпрямил пальцы. - Достали форму где-то тут, в Кривом Роге, и это нам предстоит выяснить. Однако продолжим. На трассе Москва - Симферополь преступники останавливают машину Бабаевского, убивают его, продают "Волгу" в Киеве и возвращаются обратно в Кривой Рог. Тут Пашкевич узнает, что Коцко уезжает в командировку в Днепропетровск. Это, вероятно. несколько путает ему карты, мне кажется, что он сразу хотел избавиться от свидетелей, но теперь должен ждать, пока Галина Микитовна вернется домой. Через неделю он осуществляет свой план, присваивает долю Медведя и, так сказать, заметает следы. Вероятно, так бы и случилось, если бы Хаблак не вышел на киевскую подругу Коцко и если бы Галина Микитовна умерла. Но случилось то, чего Пашкевич не мог предусмотреть. У Коцко хватило сил доползти до двери. Утром соседи почувствовали запах газа, вызвали милицию, "скорую помощь". А Пашкевич, очевидно, следил за домом и узнал, что женщина не умерла. Что ему остается делать?

- Деру дать, - уверенно ответил Кольцов, - но ему некуда деться: у нас есть фотография, отпечатки пальцев...

- У него знаешь сколько денег! - сказал я. - И документами, должно быть, успел запастись. Ищи ветра в поле.

- Будем искать, - констатировал Дробаха. - И найдем.

Я тоже был уверен: найдем. В то же время я знал, какая тяжелая и неблагодарная работа - розыск опытного преступника. А этот Пашкевич к тому же умен и теперь уже не остановится ни перед чем, - снисхождения от суда ему ждать не приходится.

- Надо еще раз поговорить с Коцко, - предложил Кольцов. - К завтрашнему утру она совсем оклемается и, может, вспомнит что-нибудь важное.

Саша был прав: в нашем положении нельзя было пренебрегать любой информацией. По своему опыту я знал, что иногда совсем, казалось бы, второстепенный факт становится решающим в розыске.

- А сейчас, - встал Дробаха, - к гражданке Сибиряк, как ее?.. - Он заглянул в записную книжку. - Василине Васильевне, двоюродной сестре Пашкевича.

Гражданка Сибиряк жила довольно далеко, на берегу Ингульца в собственном домике. От улицы усадьбу отделял низкий забор, перед ним росло тутовое дерево, ягоды только начали чернеть, но я не удержался от искушения сорвать несколько. Они горчили, однако все равно вкус был приятный, мне захотелось еще, но тут я увидел такое, что забыл и о туте, и о ее удивительно больших ягодах: на крыльцо вышел в рубашке с погонами сержант милиции. И он явно жил тут- рубашка расстегнута, без фуражки и в домашних тапочках без задников.

Мы с Дробахой переглянулись. Следователь вошел во двор, вынул удостоверение и показал сержанту.

- Здесь живет гражданка Сибиряк? - спросил он.

Сержант, увидев прокурорское удостоверение, совсем по-военному вытянулся и вместо ответа отрапортовал:

- Инспектор дорожного надзора сержант Гапочка! - смущенно улыбнулся и добавил: - А жена в гастрономе, сейчас вернется.

- Ну и ну... - покрутил головой Дробаха. - Инспектор дорожного надзора, говорите?

- Что-нибудь случилось?

- Пройдемте в дом, сержант. Имеем к вам серьезное дело. Знакомьтесь два капитана милиции: киевский Хаблак и ваш криворожский Кольцов, из уголовного розыска.

Сержант крепко пожал нам руки и ничем не выразил тревоги, но сразу как-то помрачнел и внутренне подтянулся. Открыл дверь.

- Прошу, - отступил он, давая дорогу.

Домик оказался совсем маленьким: две комнаты и кухня. Еще, правда, застекленная веранда под огромным грецким орехом. Окна на веранде распахнуты, из сада пахло какими-то цветами - горьковато-терпкий запах, и это, должно быть, понравилось Дробахе, потому что он сел у окна, показав сержанту на стул напротив. Мы с Кольцовым устроились рядом на старом, продавленном диване.

Сержант сидел на стуле, вытянувшись и положив ладони на колени, так, как надлежало сидеть перед начальством, точнее, перед начальством привык стоять, но если уж приглашают...

Дробаха с любопытством разглядывал Гапочку, наконец дунул на кончики пальцев и спросил:

- Василина Васильевна Сибиряк, говорите, ваша супруга?

- Да.

- И давно вы женаты?

- Два года.

Дробаха одобрительно кивнул, будто этот факт имел какое-то существенное значение.

- Двоюродного брата жены знаете?

- Пашкевича?

- Да, Пашкевича.

- Вот оно что!.. К сожалению, знаю.

- Давно виделись?

- Освободился из колонии в январе и сперва жил у нас. Половина домика принадлежала ему. Мать Пашкевича, - объяснил он, - сестра моей покойной тещи. Они вместе строились. Потом мы с Василиной эту половину откупили, и он ушел.

- Куда?

- Говорил, где-то снял комнату. Как съехал в январе, так больше не виделись.

- Послушай, сержант, - вмешался я, - вы не обратили внимание: может, Пашкевич прихватил с собой какие-нибудь ваши вещи?

Гапочка покачал головой.

- Хотя он и жулик, но у своих... Василина сначала даже пожалела его: костюм купила и пятьдесят рублей дала.

- В счет дома?

- Просто так. И напрасно: он с нас все, что имели, содрал.

- Сколько?

- Четыре тысячи. За эти деньги можно построить трехкомнатную квартиру в кооперативе.

- А форма? Ничего из вашей форменной одежды не исчезло?

Сержант немного подумал. Потом нерешительно ответил:

- Фуражка... Старая фуражка куда-то девалась, но я думал, что жена...

- А рубашка, брюки?

Гапочка пожал плечами.

- Вроде на месте... Кому нужна рубашка?

- Эта рубашка, - вставил Дробаха, - была использована бандитами, убившими человека.

Сержант порывисто повернулся к следователю.

- Вы сказали: убили? - Постепенно смысл сказанного начал доходить до него, он побледнел и переспросил: - Убили?

- Угу... - как-то уж слишком буднично кивнул Дробаха. - Надели вашу форму, остановили машину и убили водителя.

- Пашкевич?

- Да. Кстати, ваша форма могла подойти ему?

- Мы одного роста, он, правда, чуточку худее. И вы говорите, что Олег убил человека?

- С напарником. Таким же рецидивистом. И поэтому прошу посмотреть, чего не хватает из вашей форменной одежды.

- Жена... - ответил сержант. - Сейчас придет жена, и она... Но ведь! - воскликнул он вдруг. - Какой же мерзавец! А я еще его на работу устроил!

- Кто мерзавец? - послышалось со двора. - Чего орешь?

- Василина! - Сержант повернулся к открытому окну. - Иди сюда, Василина!

Василина Васильевна, в отличие от мужа, оказалась полной. Узнав, кто мы такие и по какому поводу пришли, обошла всех по очереди и пожала руки. Жала не по-женски крепко, что свидетельствовало о твердом характере.

Принесла из другой комнаты стул, уселась на нем, удобно опершись на спинку, и солидно произнесла:

- Слушаю вас.

Беседовать с такой женщиной для следователя - одно удовольствие: ответы, как правило, исчерпывающие и деловые, без фантазий.

Дробаха повторил вопрос: не заметила ли она в последнее время исчезновения чего-нибудь из форменной одежды мужа.

- Брюки, - ответила, не задумываясь.

- Ваш брат мог взять их?

- Только он. Я еще подумала: зачем? Попросил - сама бы дала. Богдан, - кивнула она на мужа, - как раз новую форму получил.

- А рубашки?

- Я же их не считаю. Выстираю, выглажу, а чтоб считать...

- И все же придется.

Василина Васильевна, совсем по-детски пошевелив губами, ответила:

- По-моему, семь. Да, семь. - Быстро, невзирая на солидность, вскочила, вышла из комнаты. Вернулась чуть ли не сразу. - Там, пять, сообщила она, - шестая на Богдане.

Дробаха потер руки.

- Следовательно, одной не хватает, - констатировал он.

- Да, - согласилась та. - А что?

- Ваш брат совершил тяжкое преступление, и мы разыскиваем его. Не виделись в последнее время?

- Век бы не видеть! Снова за свое взялся...

- Где он может быть?

- Если бы знать!

- У вас есть еще родственники?

- Тетка на Кировоградщине. Тут недалеко, в Долинском районе. Но Олег вряд ли отправится туда, никогда в жизни и не виделись.

- А товарищи? Знаете его товарищей?

- Какие товарищи! Его же столько лет не было...

- Может женщины?

- Погодите! - Приподнялась она на стуле. - У него же Маруська... Тут где-то познакомился, а она из Львова, он еще письмо от нее получил.

- Почему думаете, что именно от нее?

- Я же из ящика вынимала. Смотрю: из Львова. А он перед этим хвалился: какую-то львовяночку встретил, кажется, продавщицу. Или официантку... Я еще порадовалась: женится, может, хоть это ума прибавит.

Дробаха пошевелил пальцами и спросил как-то вяло, хотя глаза за стеклами очков даже потемнели от нетерпения:

- Адрес?.. Не запомнили ли случайно обратного адреса на конверте?

Василина Васильевна покачала головой:

- Зачем же он мне?

- И все же? Вы же видели:письмо из Львова... А дальше? Улица?

- Улица... Что-то там было написано... - Она потерла лоб тыльной стороной ладони. - Вертится вот перед глазами, а не вспомню.

- А вы закройте глаза, - посоветовал Дробаха, - иногда это помогает.

Женщина улыбнулась и правда закрыла глаза.

Дробаха снял очки и начал протирать стекла носовым платком. Кольцов заерзал на диване, и старые пружины уныло заскрипели. Дробаха недовольно посмотрел в нашу сторону, будто этот скрип мог помешать напряженной умственной работе женщины.

Василина Васильевна открыла глаза и сказала с сожалением:

- Не припомню... Но ведь... Вот что: название какое-то чудное, точнее, не чудное, а что-то от профессии. То ли Сапожная, то ли Портняжная... Гончарная... То ли... Погодите... Погодите... Я еще подумала. О чем же я подумала? - Снова задумалась. - Хлебная. Нет, кажется, Пекарская... Точно, хлеб люди пекут... Пекарская!

Дробаха надел очки, похвалил:

- Ну и память у вас, Василина Васильевна. Ассоциативная...

- Какая уж есть.

- Очень хорошая память, говорю. А номер дома, квартиры не припоминаете?

- Не обратила внимания.

- Маленькие цифры или большие?

- Нет, врать не хочу.

- И вы передали письмо брату?

- Положила на стол в его комнате.

- Не сказал, что пишет эта Маруся?

- Хвалился: приглашает.

- Она молодая или средних лет? Красивая?

- А кто ее знает... Но я думаю, зачем молодой и красивой Олег? Ему уже за тридцать пять и лысый.

- Все бывает... - глубокомысленно ответил Дробаха. Добавил после паузы: - Вот вы сказали: брат похвалился, что встретил львовяночку. Сказал бы так, если бы познакомился с женщиной средних лет и некрасивой? Львовяночка! Само слово какое-то красивое...

- Может быть, - согласилась Василина Васильевна. - Олег - все может! Чего-чего, а голову женщине задурить может!

- Почему вы думаете, что эта Маруся - продавщица?

- Так Олег же говорил. Она к продуктам какое-то отношение имеет. Может, продавщица или кассирша.

- Не спросили у него?

- А не все ли мне равно!

- Писем от нее больше не было?

- Так ведь Олег же через неделю съехал.

- Куда?

- Комнату где-то снял. Я еще спросила - где, но он не сказал. Мол, если захочет, сам зайдет. А мне бы век его не видеть!

Она сказала это вполне искренне, и я подумал: действительно, с таким братом не соскучишься. Но желания у нас с Василиной Васильевной в данном случае были совсем противоположные: лично мне хотелось как можно быстрее увидеться с ее малопочтенным братом. В конце концов, версия с этой львовяночкой Марусей была перспективна, и я сказал Дробахе, когда мы вышли, что, наверное, мне придется полететь во Львов. Было бы, конечно, очень хорошо, если бы и он...

- Однако надо организовать всесоюзный розыск Пашкевича, - возразил Иван Яковлевич, - а он может быть в Ташкенте или где-нибудь под Читой...

Не согласиться с этой мыслью было трудно, во всяком случае теперь, когда мы ехали в гостиницу и не знали, что готовит нам завтрашнее утро. А приготовило оно нам настоящую неожиданность, которая в несколько раз укрепила мою позицию относительно львовской версии.

Утром мы с Дробахой поехали в больницу. Галина Микитовна чувствовала себя неплохо, она уже ходила, и главврач пригласил ее в свой кабинет.

Коцко села на кушетку, застланную простыней, блеснула глазами и сказала, не ожидая вопросов:

- Мне было трудно поверить в то, что он... - Галина Микитовна не сказала: "Олег", она вообще и дальше ни разу не произнесла имя Пашкевича, будто подчеркивая свое нынешнее отношение к нему, - что он оказался таким мерзавцем. Но факт остается фактом, и я виню себя.

Мне стало жаль Коцко, и я сказал как можно мягче:

- Не обвиняйте себя, Галина Микитовна. Впереди у вас долгая жизнь, и все наладится.

Она устало махнула рукой.

- Не будем об этом... Есть какие-то вопросы ко мне? У вас сейчас и так много хлопот, и если уже выбрались ко мне...

- Да, вопросы есть, - подтвердил Дробаха. Это прозвучало слишком по-деловому, но, в конце концов, Ивана Яковлевича можно было понять: следователь прокуратуры - лицо официальное, и в его обязанности не входит утешение. Тем более что Галина Микитовна сама правильно поняла характер нашего посещения. - Первый вопрос: получал ли Пашкевич какие-нибудь письма?

- На мой адрес - нет.

- Приходили ли к нему какие-нибудь люди?

- Ни разу. Кроме Жука. Но о Григории он меня предупредил.

- Как узнал о его приезде?

- Могло прийти письмо на дом культуры или Главпочтамт.

- Не встречали Пашкевича в городе с кем-нибудь?

- Нет.

- Понимаете, Галина Микитовна, нам нужно установить круг людей, с которыми он общался. И ваши показания значат очень много.

- Понимаю, но вряд ли смогу чем-нибудь помочь. Он уходил на работу в полдень и возвращался поздно. Ужинали - и спать. Людей, с которыми общался, ищите в доме культуры.

- Резонно, - согласился Дробаха, - мы так и сделаем. Но у вас есть телефон - никто не звонил Пашкевичу?

- Нет.

- А он сам?

- Иногда. Чаще всего на работу. Хотя... В день моего приезда разговаривал по междугородному телефону.

- Почему так считаете?

- Мы хотели устроить хороший ужин, попрощаться с Григорием, и я пошла в гастроном. Возвращаюсь, а он разговаривает, не слышал, что я вошла, кричит в трубку: "Девушка, не разъединяйте, дайте договорить..." Но ничего не вышло, бросил трубку и тут увидел меня. Немножко смутился, я и спрашиваю: "С кем разговаривал?" - "А-а, говорит, деловой разговор с районом".

- С районом? - переспросил Дробаха, искоса поглядывая на меня. - В день вашего приезда? Тридцатого июня?

- Тридцатого июня, - подтвердила Коцко.

Я без слов понял Дробаху и вышел в ординаторскую.

Позвонил Кольцову и попросил срочно выяснить, с кем разговаривал Пашкевич по междугородному телефону из квартиры Коцко. Вернувшись в кабинет, увидел, как улыбается Дробаха, расспрашивая о подробностях ее знакомства с Пашкевичем. От его предыдущей сухости не осталось и следа, глаза светились сочувствием, казалось, он сейчас погладит Коцко по головке. И она, растроганная этой прокурорской доброжелательностью, размякла и отвечала, нисколько не таясь.

Я чуточку позавидовал этому Дробахиному умению расположить человека к себе, хотя, честно говоря, улавливал в его тоне и фальшивые нотки, но я слушал их разговор, так сказать, со стороны, а Галина Микитовна снова переживала историю своей неудачной любви, и ей было не до психологических наблюдений.

- На другой день мы встретились в парке и долго сидели на скамейке, рассказывала она. - У него был транзистор, слушали музыку, разговаривали, он говорил, что чувствует себя как юноша, у которого в жизни все впереди, ну, который делает первые шаги и счастлив, что в начале этой дороги встретил меня...

"Вот гусь! - не без злости подумал я. - Трепач проклятый, нах-хал! Посмотрим, как ты запоешь, когда попадешь в наши руки!"

Резко зазвонил телефон, я снял трубку и услышал голос Кольцова.

- Приятная новость, старик! - весело начал Саша. - Ты меня слышишь? Так вот, тридцатого июня по телефону Коцко велся разговор со Львовом. Понимаешь, старик, Пашкевич определенно говорил со своей Марусей.

- Номер телефона львовского абонента? - нетерпеливо спросил я.

- А тебе хлеб, так сразу с маслом и с медом! - В голосе Кольцова прозвучали укоризненные нотки. - Думаешь, я не поинтересовался? Ничего не вышло, разговаривали из почтамта.

- Жаль, - пробормотал я.

- И все же в этом разговоре что-то есть. Желаю успеха.

Кольцов положил трубку.

Дробаха вопросительно посмотрел на меня.

- Львов, - объяснил я. - Тридцатого Пашкевич разговаривал со Львовом.

- Поехали, - решительно встал следователь. - А вам, Галина Микитовна, большое спасибо.

Мы вышли на улицу, и Дробаха категорическим тоном сказал:

- Придется вам, Хаблак, разрабатывать львовскую версию. Вылетайте первым же рейсом. А я еще попробую поговорить с сотрудниками Пашкевича. Потом - в Киев. Будем держать связь по телефону.

На улице было жарко, откровенно говоря, ехать на аэродром не очень хотелось, да что поделаешь: приказ есть приказ, и Дробаха в конце концов прав: кому же, как не мне, лететь во Львов.

Я подумал, что Марий на этой Пекарской улице может быть не один десяток, даже сотня, и возиться с ними придется долго, - работа эта черная, неблагодарная, вообще не исключено, что никаким Пашкевичем там, может, и не пахнет.

Однако если Пашкевича во Львове нет, должен же где-то обретаться, и мы не успокоимся, пока не задержим его.

5
Самолет пробежал по бетонной дорожке, затормозил и начал разворачиваться к зданию аэропорта. И в это время хлынул дождь, чистый и теплый летний дождь, какие часто бывают в Прикарпатье. Горы загораживают путь тучам, они останавливаются и проливаются обильным дождем. Летом тут всегда яркая зелень, и травы в предгорьях вырастают по пояс.

Но мне сейчас ни к чему ни травы, ни то, что дождь в начале июля считается золотым: я не взял с собой плаща, а надо было добежать от самолета до аэропорта.

Я тянул до последнего, наконец уже и стюардесса просеменила по пустому проходу, бросив вопросительный взгляд в мою сторону, лишь тогда я подхватил свой "дипломат" и выскочил на летное поле.

Дождь сразу накрыл меня, и я бежал, перепрыгивая через лужи и пытаясь хоть немного прикрыться "дипломатом". Должно быть, со стороны на меня смешно было смотреть: долговязый мужчина хочет побить рекорд в тройном прыжке, минуя лужи, но в конце концов попадает в одну из них, обрызгивает других пассажиров, и от него шарахаются, как от сумасшедшего.

Наконец я проскользнул через турникет и метнулся к спасительной лестнице вокзала. И сразу чуть не натолкнулся на Толю Крушельницкого, Анатолия Зеноновича Крушельницкого, старшего инспектора городского уголовного розыска.

Майор стоял на верхней ступеньке и смотрел на меня сверху вниз, как и полагается в таких случаях, несколько пренебрежительно. Даже с неудовольствием. Но я не обратил внимания ни на неудовольствие, ни на пренебрежительность - был счастлив, что спасся от ливня, остальное не касалось меня, даже пренебрежительные нотки в обращении ко мне старшего инспектора.

- Вам что, в столице плащей не дают? Ну, куда я такую мокрую курицу повезу?

Я поставил на ступеньку "дипломат". Вытер платком лицо и лишь тогда сделал довольно неудачную попытку оправдаться:

- Так я же из Кривого Рога...

- Угу, - тут же согласился Крушельницкий, - в Кривом Роге дождей не бывает...

Но я уже освоился и перешел в решительное наступление:

- Над всей Украиной чистое небо, и только в вашем...

Толя поднял вверх обе руки.

- Остановись, безумец, - воскликнул он патетически, - потому что сейчас обидишь Львов, а этого не прощу ни я, ни все наши ребята! И оставим тебя без нашей дружеской поддержки.

- Никогда! Никогда не сделаешь этого! - Мы обнялись, и я немного намочил безукоризненно выглаженный Толин пиджак. Он был пижоном, этот майор угрозыска: носил элегантные, сшитые у какого-то старого портного, костюмы. Говорят, портной хвастался, что при проклятой пилсудчине обшивал весь львовский бомонд, может, и врал про бомонд, но шил правда хорошо, и я всегда завидовал Толиным костюмам.

Крушельницкий был рад моему приезду - я сделал этот вывод потому, что Толя не обратил внимания на мокрые пятна на своем пиджаке и улыбался так, как можно улыбаться только друзьям: когда, кажется, все лицо - и губы, и щеки, и особенно глаза - излучают доброжелательность.

- Пошли, - подтолкнул он меня, пропуская в дверях.

Я повернул к вестибюлю, однако Толя потащил меня направо, откуда лестница вела на второй этаж в ресторан.

- Я не голоден... - попробовал я возразить, но Крушельницкий решительно положил конец моим колебаниям.

- Выпьем кофе, - объяснил он - Здесь нам сварят настоящий кофе, а в связи с тем, что рабочий день уже кончился, возьмем кое-что и к кофе, за встречу.

С этим трудно было не согласиться, тем более что встречаемся мы очень редко, и если даже обмывать каждую встречу, алкоголиком не станешь.

В ресторане Толю знали: нас посадили за крайний столик, где красовалась табличка "Занято". Официантка сразу подбежала и вынула блокнот, готовясь записывать, но Толя отодвинул меню.

- Вот что, Маричка, дай нам, пожалуйста, триста коньяку, что-нибудь закусить, лангеты и кофе.

"Маричка, - подумал я, - первая официантка, с которой пришлось встретиться во Львове, - уже Маричка. Не слишком ли много их тут на мою голову?"

Девушка ушла. Толя закурил болгарскую сигарету, со вкусом затянулся и выжидательно посмотрел на меня. Знал, что даром из Кривого Рога так вот без плаща, с одним несчастным "дипломатом", не летают, особенно работники угрозыска, и ждал, когда я начну исповедоваться. Но я не спешил начинать деловой разговор и с удовольствием смотрел на Толю.

Мне всегда приятно смотреть на Крушельницкого. Говорят, что мы чем-то похожи, и не только высоким ростом, а и чертами лица. Я не совсем согласен с этим. Толя кажется мне красивым парнем, не то, что я. У него высокий лоб, прямой нос и широко поставленные темные глаза. А у меня глаза серые, даже зеленоватые, как у кота, - разве можно с такими глазами составить конкуренцию Крушельницкому?

На майора даже девушки оглядываются, злые языки, правда, говорят, что не на него, а на костюмы, и что Толина красота и импозантность зависят в основном от польского портного, однако я глубоко убежден, что это выдумки.

Посмотрите только, как улыбается этот майор криминалистики! Прямо артист, и никто из посторонних не догадается, что профессией этого мужчины с ослепительной улыбкой является ежедневный розыск разных преступников, воров и бандитов, и что с этими обязанностями он справляется весьма успешно - один из лучших детективов в республике.

Я, например, не очень люблю, когда меня называют детективом. Как-то это звучит несколько велеречиво и по-иностранному. Проще нужно, приземленнее, если можно так сказать, потому что мы обыкновенные сыщики, вот-вот - сыщики, и никуда от этого не денешься. Пока нужна и такая профессия, если хотите, профессия грубая, но ведь мы имеем дело с людьми грубыми и вульгарными (это еще мягко говоря), к которым надо применять грубые приемы, пользоваться иной раз и оружием, и наручниками.

Вот и сейчас у меня под мышкой пистолет. На всякий случай, я уже не помню, когда приходилось стрелять из него. Однако приехал я не на прогулку и не для того, чтобы пить коньяк в аэропортовском ресторане, приехал для розыска убийцы, опасного преступника, с которым могу встретиться каждый день и для задержания которого может понадобиться оружие.

Я шевельнулся: от пистолета сделалось неудобно, и я незаметно передвинул его чуточку вперед.

Посмотрел на Толю и немножко устыдился: ведь только что подумал, что негоже мне рассиживаться в ресторане, и тем самым, хотел этого или нет, все же обидел своего коллегу, а он, как говорится, со всей душой, будто и не знает, что рассиживаться по ресторанам нам нельзя.

Наконец, сегодня мы уже ничего не сделаем, и не все ли равно, где рассказывать Толе о делах - здесь или в управлении милиции. Тут приятнее: вкусно пахнет жареным мясом, кофе, сейчас нам принесут по рюмочке, а кто сказал, что сыщикам нельзя немножко выпить - будто мы не люди?

Официантка поставила на стол графинчик с коньяком, рюмки, бутылку минеральной воды, заливную рыбу и очень аппетитную буженину, от которой у меня сразу наполнился рот слюною.

- Спасибо, Маричка, - поблагодарил Крушельницкий. - Лангеты потом.

Девушка улыбнулась почему-то не Толе, а мне и ушла, чуть покачивая бедрами. Крушельницкий сразу заметил это и подбодряюще подмигнул.

- Делаешь успехи, - сказал он, - такую девку и с первого взгляда.

- В этом что-то есть... - Я придвинул тарелку, положил буженины. - На Марий мне должно везти, если наоборот - труба. Понимаешь, надо найти какую-то Марию - продавщицу с Пекарской. Есть у вас такая улица?

- Э! - выдохнул Толя без энтузиазма, - Есть, и довольно длинная. И живут на ней Марии, Марички, Машки и Мурки. Но выпьем не за твою Марусю, а за нашу встречу, - ко всем чертям такие встречи, хоть бы раз увидеться без дела.

Мы выпили по рюмке, хорошо закусили, и я рассказал Крушельницкому о Пашкевиче, его преступлении, и как мы вышли на след львовской Марии продавщицы. Или, может, официантки?

Вот Маричка уже несет нам лангеты, улыбается еще издали, а у меня мысли черные: а что, если эта Мария с Пекарской?

Девушка поставила блюда, принялась убирать использованную посуду, а Толя, словно прочитав мои мысли, спросил:

- Где ты живешь, Маричка?

Она игриво посмотрела на него, потом перевела взгляд на меня - все же придется признать вам, товарищ майор, что я обошел вас на повороте, чуть-чуть пожала плечами и ответила на вопрос вопросом:

- А зачем вам?

- Может, проводить хочу. Или далеко?

- Для вас - далеко.

А она молодец, девушка: не каждая даст отпор Крушельницкому.

Толя несколько смутился и пошел на попятный.

- А его в провожатые возьмешь? - кивнул на меня.

- Вы что, адвокат?

- Да он скромный, девчат боится.

Мария посмотрела на меня с еще большим любопытством.

- Долго ждать, - махнула рукой. - До двенадцати. Но мы работаем через день, - все же не лишила меня надежды.

- И где же твой дом?

- Всего в четырех кварталах... - лукаво засмеялась она.

Крушельницкий сразу потерял к ней интерес, честно говоря, я тоже.

- В таком случае тебе провожатые совсем не нужны, - отшутился Толя. Вот и первый блин, - сказал он, когда официантка ушла.

- Таких блинов у нас еще впереди...

- Ничего, подпряжем участковых инспекторов, как-нибудь все устроится. Хочешь, сейчас попьем кофе, и я провезу тебя по Пекарской?

Конечно, я хотел.

Толя пошел вызывать машину, а я уставился на лангет, чтобы не встречаться глазами с Маричкой: она стояла возле буфета и время от времени поглядывала в мою сторону. Решил сегодня же позвонить Марине. Вот удивится: ждет от мена весточки из Кривого Рога, а я уже во Львове, и неизвестно, где буду завтра или послезавтра.

Но завтра, наверное, еще буду тут и послезавтра тоже. Толя говорил, что Пекарская - улица не маленькая, а надо проверить на ней всех Марий, всех без исключения, потому что профессию криворожской знакомой Пашкевича сестра назвала как-то неуверенно: имеет дело с продовольственными товарами...

А это может быть не только продавщица или официантка - работница кондитерской фабрики, товаровед базы, мастер-кулинар. Разве мало таких профессий?

Львов всегда поражает меня своей, так сказать, каменной целостностью. Я бывал тут дважды или трижды и каждый раз испытывал ощущение какой-то подавленности перед кирпичными великанами, которые стоят плечом к плечу, опираются друг на друга и, кажется, смотрят на тебя, как на букашку: неосторожное движение - и раздавят без сожаления...

Пекарская оказалась точно такой же улицей - населенной каменными и холодными великанами.

Дома стояли впритык, словно гордясь своей сплоченностью, нависали над брусчаткой, над вымощенными каменными плитами тротуарами, после дождя была мокрая, отполированный гранит брусчатки блестел, и казалось, что среди застывшей средневековой немоты ползет такая же безмолвная, медлительная и неумирающая змея.

И ни одного деревца в этом каменном мешке.

- Ну и ну... - повертел я головой.

Крушельницкий сразу понял меня.

- Это тебе не каштановый Киев. Средневековье!

Машина ехала медленно, минуя еще более узкие боковые переулки.

Оставили позади столовую или чайную, возле которой что-то доказывали друг другу не совсем трезвые мужчины, дальше улица несколько расширилась, появились деревья. Однако дома все же стояли впритык, и я подумал, сколько народу живет в них, - вот проклятая Мария, не могла поселиться на маленькой уютной улице...

Нумерация на домах приближалась к сотне, слева появились здания явно служебного назначения.

- Мединститут, - пояснил Крушельницкий. - Дальше - Лычаковское кладбище.

На Лычаковском кладбище мне когда-то довелось побывать: видел впечатляющий памятник Ивану Франко, блуждал по бесконечным аллеям, где всегда многолюдно.

Улыбнулся, когда Крушельницкий вспомнил заметку в городской газете, которая вполне серьезно утверждала, что Лычаковское кладбище - излюбленное место отдыха львовян.

- Действительно, - заметил Крушельницкий, - я вижу в этом какой-то смысл, хотя над газетой долго смеялись.

Наконец Пекарская кончилась, шофер сделал левый поворот, мы выскочили на улицу Ленина и помчались вниз к центру, где в гостинице "Львов" мне забронировали номер.

Утром Крушельницкий познакомил меня с двумя участковыми, которые должны были помогать мне в расследовании. Один - высокий, горбоносый брюнет, похожий на грузина, однако с типично украинской фамилией Непейвода, другой - низенький, светловолосый, веснушчатый, склонный к полноте - Горлов. Обоим по тридцать, и оба немного встревожены: почему это угрозыск заинтересовался именно их участками?

Я объяснил, какая работа ожидает нас, - старшие лейтенанты облегченно вздохнули: в том, что какая-то Мария живет на подведомственном им участке, не было никакого криминала, тем более что сама она стала жертвой опытного преступника.

Фотографии Пашкевича, уже утром доставленные во Львов (я добрым словом помянул оперативность Дробахи), инспектора положили в планшеты, мы разделили сферы своей деятельности и поехали на Пекарскую.

Предстояла долгая и скучная работа в жэках с домовыми книгами. Что ж, в основном наша работа копотная и нудная, представление, что она складывается из сплошных захватывающих приключений, явно ошибочное. Ежедневно приходится иметь дело с будничными фактами, учитывать, сверять, сопоставлять разные данные, просеивать, как сквозь сито, сотни фамилий.

Вот и сегодня: листаю домовую книгу. Стоп. Первая Мария.

Дмитрук Мария Семеновна. 1951 года рождения. Живет вместе с матерью в пятой квартире. Может быть знакомой Пашкевича? Вполне. Поставим рядом с фамилией галочку - проверить.

Вторая Мария. Хомишина Мария Гнатовна. Из девятой квартиры. 1903 года рождения. Галочку ставить незачем, вряд ли такая бабушка заинтересовала Пашкевича и разговаривала с ним по междугородному телефону.

Коциловская Мария Всеволодовна. 1941 года рождения. Из семнадцатой квартиры. И снова надо поставить галочку.

В следующем доме Марий не было. Но через номер их набралось пять. И все требовали проверки.

До обеда я уже твердо знал, что Мария - самое популярное имя во Львове.

Да разве только во Львове? Этот нахал Пашкевич и тут подложил нам свинью: не мог познакомиться с какой-нибудь Роксоланой или Соломией, сукин сын! И нам, и ему, в конце концов, было бы лучше. Все равно ведь поймаем, а чем меньше натешится прелестями свободной денежной жизни, тем легче переходить в не совсем удобное помещение с его суровым режимом и отсутствием бифштексов и цыплят табака. Я уж не говорю о компоте и предобеденной рюмке.

Однако мои и Пашкевича убеждения были, очевидно, диаметрально противоположны. Все же он думал - беспочвенно, конечно - выскользнуть из наших рук и до остатка пошиковать на награбленные денежки.

Лишь вечером я закончил листать домовые книги закрепленных за мною домов.

Набралось двадцать четыре Марии, и шестнадцать из них явно требовали проверки. Позвонил в управление. Горлов ждал меня, я сел в трамвай и через десять минут шел по коридору уголовного розыска. Не замешкался и Непейвода, мы достали свои списки и начали составлять общий список, отбирая прежде всего, если можно так сказать, самых перспективных Марий.

Прежде всего исключили всех, которым минуло пятьдесят, и несовершеннолетних. Отдельно выписали замужних, тех, что жили с семьями, эти требовали проверки, но в последнюю очередь: кто знает, может, какой-нибудь и надоели семейные цепи, решила броситься в заманчивые объятия Пашкевича.

Список возглавляли Марии-одиночки в возрасте от двадцати до сорока лет, жившие в отдельных квартирах или комнатах.

Завтра у нас снова предстояла тягомотная и копотная работа: должны сами установить алиби Марий. Те, кто в январе не выезжал из Львова, нас не интересовали: должны найти Марию, которая побывала в начале года в Кривом Роге.

Кстати, открывали список - Мария Пугачева и Мария Труфинова, инспекторам уже было известно, что первая работает официанткой в ресторане "Интурист", вторая - в гастрономе у Галицкого рынка.

Два дня мы висели на телефонах, бегали по учреждениям, вели разговоры в отделах кадров, говорили в жэках, с дворниками, соседями Марий, и наш список, состоявший сначала из пятидесяти семи фамилий, худел и худел, пока наконец в нем не осталось только четыре фамилии.

Труфинова Мария Васильевна. 1952 года рождения, продавщица гастронома. Живет в отдельной однокомнатной квартире. Не замужем. В январе ездила в отпуск. Сотрудникам говорила, что гостила у подруги где-то в Винницкой области.

Сатаневич Мария Сидоровна. 1947 года рождения, работница кулинарного цеха ресторана. Живет в отдельной двухкомнатной квартире с семилетним сыном. Разведена. Сына отвезла к матери в село под Львовом, сама была в отъезде, где именно - установить не удалось.

Товкач Мария Константиновна. 1950 года рождения. Технолог кондитерской фабрики. Занимает комнату в коммунальной квартире. С мужем разошлась в позапрошлом году. В январе ездила в Немировский дом отдыха на двенадцать дней, где находилась еще две недели - неизвестно.

Луговая Мария Петровна. 1943 года рождения. Работница отдела снабжения автобусного завода.Занимает вместе с матерью отдельную двухкомнатную квартиру. Не замужем. В январе ездила в командировку в Днепропетровск.

Мария Труфинова жила в трехэтажном доме на углу Пекарской и Чкалова.

По длинному коридору мы с Горловым вышли в маленький, со всех сторон замкнутый двор. Отсюда по высокой каменной лестнице поднялись еще в одно парадное. Позвонили в квартиру на третьем этаже. Знали, что Труфинова, хотя сегодня и суббота, все же работает во вторую смену, и решили побеспокоить ее первой.

У входа в парадное остался Непейвода - подстраховывать нас, если Пашкевич находится именно тут и ему как-нибудь удастся вырваться из квартиры.

Нам открыла довольно симпатичная блондинка в коротком нейлоновом халатике. Была по-утреннему растрепана; заволновалась и, переступая с ноги на ногу, поправляла прическу.

А вдруг она нервничает потому, что в доме посторонний человек, а тут - милиция! Ведь Горлов представился совершение официально: участковый инспектор, и визит его связан с проверкой паспортного режима.

Лейтенант извинился и попросил разрешения зайти в квартиру: мол, если Мария Васильевна не возражает, хотели бы несколько минут поговорить с ней наедине.

Труфинова не возражала. Она пропустила нас в переднюю, как-то тревожно оглянувшись на дверь, ведущую в комнату, и эта тревога не понравилась мне; я решительно прошел вперед по коридору и открыл дверь.

Может, это выглядело не очень тактично, но Мария Васильевна сама пригласила нас в квартиру, а такта, если тут находился бандит и убийца, придерживаться совсем не обязательно.

Однако в комнате, хорошей, большой, солнечной, с открытыми окнами, не было никого.

Я подумал, что вряд ли Пашкевич прыгал бы с третьего этажа, но все же подошел к окну и выглянул на улицу. Окна выходили не на Пекарскую, а на Чкалова, улица пуста, две женщины о чем-то болтают на противоположной стороне тротуара. Все спокойно.

Я отошел от окна и спросил у Труфиновой:

- У вас никто не гостит?

- Нет. - Она успокоилась и смотрела открыто. - Вы кого-то ищете? У меня никого нет,

- Никого мы не ищем, - успокоил ее Горлов. - Товарищ из городской милиции, нам поручено разъяснить людям правила паспортного режима.

- Садитесь, - показала она на стулья у стола, покрытого несколько старомодной плющевой скатертью. Сама села с другой стороны стола и прикрыла колени краем скатерти.

Горлов рассказывал Труфиновой что-то о паспортных правилах, а я внимательно осмотрел комнату и не заметил ни одного признака пребывания тут мужчины. Воспользовавшись паузой в разговоре, вставил:

- Хорошо у вас в квартире, уютно. Одна живете?

- Одна! - с вызовом подняла она на меня глаза: мол, какое тебе дело.

- Чудесно загорели, - перевел я разговор на другую тему. - Крымский загар?

- Брюховичский, - улыбнулась она. - Я работаю через день, так езжу на Брюховичское озеро.

То, что Брюховичи - пригородный поселок, я уже знал. Сделал еще одну попытку получить от Труфиновой нужную информацию.

- В отпуске уже были?

- В январе.

- Ездили куда-нибудь?

- К подруге в Винницкую область. Большое село под Козатином, но скучно. После рождества купили путевки - и в Яремчу. Никогда не были в Яремче?

Я покачал головой, слышал, что зимой, особенно если много снега, там чудесно, собирались когда-нибудь с Мариной поехать, однако, как всегда, что-нибудь мешало.

- Мы с Надией на лыжах научились ходить. - Труфинова улыбнулась: видно, воспоминания и правда были приятными.

- В пансионате жили?

- Там такие красивые домики. Деревянные, в комнатах смолистый запах.

Мы с Горловым переглянулись: в искренности Труфиновой трудно было сомневаться, и нам, наверное, пора закругляться. Тем более что сегодня вечером или, самое позднее, завтра утром сможем получить сообщение из Яремчи - действительно ли Мария Васильевна находилась там во второй половине января, именно тогда, когда Пашкевич познакомился со своей "львовяночкой".

Я встал.

- Если можно, стакан воды, - попросил Труфинову.

Она взяла из серванта стакан - дешевую подделку под хрусталь - и направилась в кухню.

Я пошел за Марией Васильевной: пить, собственно, совсем не хотелось, с отвращением думал о тепловатой хлорированной воде из-под крана. Но ведь должен осмотреть всю квартиру.

Пока Труфинова спускала воду, чтобы стала холоднее, я успел заглянуть в ванную. Мне хватило буквально секунды - все же глаз у меня тренированный, - чтобы установить: мужчиной тут и не пахнет. Нет второй зубной щетки, бритвы, помазка или тюбика с кремом для бритья.

Я совсем успокоился и поспешил в кухню, где уже с удовольствием опорожнил стакан, потому что Мария Васильевна догадалась бросить в него кубик льда.

Труфинова мне понравилась, и я искренне порадовался, что это не она сошлась с Пашкевичем - искалечил бы жизнь такой хорошей девушке. Спросил, будто ничего не знал о ней:

- Работаете или учитесь?

- Сразу и то и другое.

- Заочно?

- В торгово-экономическом. А работаю продавщицей.

Я поблагодарил за воду, и мы с Горловым распрощались с симпатичной продавщицей, которая в недалеком будущем, почему-то у меня возникла твердая уверенность в этом, станет по крайней мере директором гастронома.

- Запрос в Яремчу? - Это были первые слова, произнесенные Горловым на улице.

Мне понравилась сметливость участкового: симпатия симпатией, а наша работа требует фактов, эмоции могут и подвести.

- Да, позвоните Крушельницкому, - подтвердил я.

Пока старший лейтенант бегал к телефону-автомату, мы с Непейводой медленно поплелись по Пекарской.

Дом, где жила следующая Мария - Мария Сидоровна Сатаневич, - стоял на противоположной стороне улицы. Это тоже был участок Горлова, и Непейвода опять-таки остался подстраховывать нас у ворот.

В Киеве, да и вообще в восточной Украине нет таких домов - с длинными сплошными балконами, куда выходят двери из квартир. Пять дверей на железном балконе, за каждой - квартира, все как-то оголено, должно быть, тут каждый знает, что делается у соседа, по крайней мере незаметно войти в квартиру невозможно.

Составляя график наших сегодняшних "культпоходов к Мариям", как окрестил их Непейвода, мы специально решили в первой половине дня посетить Сатаневич. Позвонив вчера в кулинарный цех ресторана, узнали, что Мария Сидоровна заболела и уже третий день не работает. Думали, что застанем ее дома.

Звонка не было, и Горлов постучал в обитую желтым дерматином дверь.

Никто не откликнулся, старший лейтенант постучал сильнее, лишь тогда послышалось какое-то шуршание, дверь осторожно приоткрылась, и в щель выглянула пожилая женщина в платке. Это была не Мария Сидоровна, той едва исполнилось тридцать, и Горлов спросил:

- Можем ли повидать Марию Сидоровну Сатаневич?

Видно, милицейская форма не встревожила старуху, наоборот, успокоила - она сняла с двери цепочку, вышла на балкон и приветливо ответила, приложив руку к сердцу.

- Очень извиняюсь, но Марички нет. Побежала на базар.

- А нам сказали, что она больна.

- Так это же Юрко, озорник! - всплеснула она ладонями. - Мы все перепугались: весь горит, дотронуться страшно... Слава богу, отпустило уже, и Маричка побежала на базар за курицей. Супы ему варить.

Всю эту информацию бабушка произнесла без остановки, и я подумал, что мы, ожидая Марию Сидоровну, сможем получить бесчисленное количество интересных и полезных сведений.

Я толкнул в бок старшего лейтенанта, и он совершенно официально сказал:

- Мы должны поговорить с гражданкой Сатаневич. Скоро вернется?

- Да скоро уже, скоро... - засуетилась старушка. - Очень прошу, заходите в комнату.

В комнаты вел длинный и узкий коридор, дверь слева была открыта, и я, воспользовавшись тем, что Горлов пропустил бабушку вперед, заглянул туда.

Плита с кипящим чайником, стол и простой шкафчик с посудой, на стенах развешаны обычные кухонные причиндалы, на столе миска с начищенной картошкой. Очевидно, для супа этому озорнику, как сообщила бабушка.

Первая комната была большой, длинной и темноватой. Пол почти сплошь застлан полосатыми домоткаными дорожками, а на полочке старомодного дивана гордо шествовала вереница не менее старомодных белых слоников, которые, говорят, приносят счастье. Стол, стулья и буфет - тоже не новые дополняли обстановку комнаты, еще, правда, низкий комод в углу - все это не свидетельствовало о достатке Марии Сидоровны. Но тут было и нечто впечатляющее, я сначала не понял, что именно, и, только усевшись на диване под слониками и осмотревшись, увидел, что комната буквально сверкала чистотой: нигде ни пылинки, стены недавно побелены, пол натерт мастикой.

Мне стало неудобно за не очень-то чистые босоножки, и я инстинктивно поджал ноги. Старушка заметила это и успокоила:

- Не беспокойтесь, прошу вас, сегодня еще не убирали.

Как тут можно еще убирать и зачем, мне было совершенно непонятно, однако я почувствовал некоторое облегчение и поставил ноги на дорожку.

Бабушка стала в дверях, ведущих в соседнюю комнату, оперлась на косяк и выжидательно смотрела на нас. Я кашлянул в кулак и неопределенно спросил:

- Как живете?

- Теперь хорошо живем, - оживилась она. - Теперь все прошло. Это когда наш озорник болел, набрались страху.

- Внук болезненный?

- Сказали, что прошло. Да как будто проходит, а зимой едва богу душу не отдал. Скарлатина, а потом простудился. Как в декабре начал болеть, так почти два месяца. А у нас на хуторе какие врачи? Врачи в соседнем селе, и пока приедут...

- Почему же сюда не привезли? - вполне резонно возразил Горлов. Кого-кого, а врачей тут... Целый институт рядом.

- Правду говорите, но ведь и везти не разрешили. Ему, озорнику, только шесть исполнилось, худой, в чем только душа держится, а... морозы, с нашего хутора только автобусом. Маричка работу бросила, ко мне переехала, мы вдвоем и выходили.

Горлов оглянулся на меня: тут тоже все было понятно, но я спросил:

- И ваша дочь никуда не ездила зимой?

- Я же говорю: работу бросила. Как-то выкрутились, борова закололи и на мясо продали. Два месяца без работы, откуда денег взять? И все же, когда ребенок болен...

- И совсем не болен! - послышался тоненький голосок из соседней комнаты. - Я гулять хочу!

- Мама что сказала: лежи.

- Вы из какого села? - спросил Горлов.

- Подлески, может, слышали? Если ехать на Дрогобыч, направо от шоссе.

- Слышал, - подтвердил Горлов. Вопросительно посмотрел на меня, я кивнул, и он встал. - У нас мало времени. Скажите Марии Сидоровне: участковый инспектор приходил. Дело у нас такое, что терпит. Сигнал пришел, что комнату сдавать собираетесь, так прошу не забывать о прописке.

- Врут! - категорично возразила старушка. - Ей-богу, врут, это я хату собираюсь продавать и - в город. Трудно мне, и мы с Маричкой так решили.

- Правильно решили, - одобрил Горлов.

Из-за спины бабушки выглянул действительно худенький - одни глаза светловолосый мальчик.

- А вы, дядя, правда милиционер? - спросил он.

- Кыш отсюда! - рассердилась старушка. - С ума сойти можно с этим ребенком. Сейчас ремня дам!..

-Вот и не дашь! - Он зашлепал босиком обратно. - Дядя милиционер тебе не позволит.

- Умный, - улыбнулась старушка, и в этой улыбке светилось столько доброты, что даже мрачному человеку было бы понятно: тут живут только ребенком.

- А отец? - уже на балконе не очень тактично поинтересовался Горлов у старушки.

- Шкуродер он, а не отец, - с горечью ответила она. - Где-то на Севере обретается, чтобы этих алиментов не платить. Но Маричка сама себе хозяйка, да и хату продадим. Как-нибудь наладится.

- Ничего, найдет еще себе мужа.

- Я и говорю ей, дурехе, - оживилась старушка. - Да обожглась, ни на кого и не смотрит. Не хочу, говорит, сыну отчима - и все.

Старушка перегнулась через перила балкона и смотрела нам вслед, пока мы спускались по лестнице, даже махнула рукой.

- Душевная старуха, - сказал Горлов. - На таких бабушках мир держится. В Подлески звонить?

- Подождем.

- И я так считаю.

Непейвода все понял по выражению наших лиц и предложил:

- Давайте сперва к Луговой. Все же точно знаем, что ездила в Днепропетровск. А оттуда до Кривого Рога рукой подать.

Луговая жила в конце Пекарской, и по нашему плану мы должны были заглянуть к ней напоследок. Если, конечно, раньше не выйдем на след Пашкевича.

- Не горячись, - возразил Горлов.

- Уже дважды - пустой номер.

- Пустые номера вытаскивают дураки, а мы ходили к хорошим людям, и хорошо, что не нашли у них бандита.

- Будто он не может обдурить порядочных!

- Ты прав, но ведь ты не ходил с нами...

Я поддержал Горлова:

- Планы менять не будем.

Мы знали, что Мария Константиновна Товкач занимает комнату в коммунальной квартире, в трех других жила семья учителя Дичковского. Поэтому не удивились, когда нам открыл дверь пожилой седой человек в домашней куртке.

- Марийку? - спросил он. - А ее нет дома.

- Скоро будет? - спросил Непейвода,

- Вряд ли. Поехала купаться на Комсомольское озеро.

Я взял Непейводу за локоть, давая понять, что беру инициативу на себя. Мы были в штатском, и Дичковский не мог знать, с кем разговаривает.

- Жаль, - сказал я совершенно искренне, - так хотелось повидаться. Мы познакомились в Немирове, и она приглашала...

- Так вы вместе отдыхали! - почему-то обрадовался учитель. - Зайдите вечером, Марийка обещала вернуться в шесть. Вы не Андрий?

Выходит, Мария Товкач познакомилась в Немирове с каким-то Андрием, и Дичковский знает об этом. А если девушка доверяет ему сердечные тайны, то учитель должен быть в курсе всех ее дел. По крайней мере, знать, где она была во второй половине января.

- Нет, меня зовут Сергеем, - ответил я. - А вы не знаете, Мария ездила после Немирова в Кривой Рог?

- Какой Кривой Рог? Зачем?

- Так они же договаривались встретиться в Кривом Роге, - беспардонно плел я. - Разве не говорила?

- Впервые слышу.

- Значит, не ездила. Точно знаете? - Моему нахальству позавидовал бы самый последний пройдоха. - Может, поехала, не сказав вам?

- Но мы же встречались каждый день!

- В январе? После Немирова?

- Да, Марийка никуда не уезжала из Львова.

Вот об этом-то мне и надо было узнать. Теперь я должен потихоньку отступить.

- Жаль, - сокрушенно вздохнул я, - жаль, что так случилось. Передайте Марийке привет. Скажите, от Сергея.

- Но ведь в шесть...

- Мы проездом, и в пять вылетаем. Извините, приятно было познакомиться.

Я пожал руку учителю и сбежал вслед за Непейводой по лестнице.

Теперь оставалась последняя Мария.

Мария Петровна Луговая! И она была в Днепропетровске в январе и, должно быть, в Кривом Роге.

Правда, работала Луговая на автобусном заводе и к продовольственным товарам не имела никакого отношения, однако сестра Пашкевича могла и ошибиться.

Еще вчера мы условились с Непейводой, что к Луговой пойдем под видом представителей жэка, интересующихся сохранением жилого фонда. Старший лейтенант взял даже соответствующее удостоверение, но оно не понадобилось - Мария Петровна открыла нам сразу, будто ждала гостей, и сразу же пригласила заходить. Жила она в старом доме, в просторной квартире, - даже прихожая не уступала современной малогабаритной комнате, а в кухне вообще можно было устраивать танцы.

Непейвода объяснил причину нашего посещения, и Мария Петровна забеспокоилась и несколько встревожилась.

- Собираемся делать ремонт, - сказала она, - а мастеров нет. Квартира большая, высота, видите, четыре метра, придут, посмотрят и убегают. Говорят, удобнее ремонтировать квартиры в новых домах, там с табуретки потолок достанешь, а тут, пока побелишь, семь потов сойдет... - Выпалив всю эту тираду, Луговая почему-то застеснялась и покраснела. Отступила, давая нам возможность осмотреться.

Выглядела Мария Петровна несколько старше своих двадцати девяти, а может, это только показалось мне, потому что женщина была довольно солидная и вполне вписывалась в свою просторную квартиру. Брюнетка, с большим бюстом и полоской пушка над губой, она, казалось, должна была быть женщиной боевой и настойчивой, но вместо этого краснела и стеснялась, как старшеклассница.

Непейвода обошел прихожую, зачем-то колупнул грязноватую стену и констатировал:

- Да, ремонт нужен. Профилактический...

- Говорили, в жэке есть мастера... - осмелилась вставить Луговая.

- Да... Да... - не обратил внимание на ее просительные интонации Непейвода. Заглянул на кухню. - Недавно белили? - спросил он.

- Вместе с матерью. В прошлом году, - ответила она, как бы извиняясь за такую самодеятельность.

- Неплохо, - похвалил участковый. Заглянул в ванную и туалет. - В среднем состоянии.

Он направился в комнаты, за ним я, завершала этот полуторжественный обход Мария Петровна.

Первая комната - большая, с лепным потолком и узорчатым паркетом с прожилками черного дерева - была несколько запущена. Обои, красивые набивные обои желтого цвета, потемнели, должно быть, потому, что в доме сохранилось печное отопление и дым все же попадал в комнату.

- И тут - профилактический! - сурово произнес Непейвода. - С вами, гражданочка, еще кто-то живет? Кажется мать?

Он спросил это так, будто обвинял Луговую в разбазаривании жилой площади: мол, вдвоем могли бы приютиться и в меньшей квартире.

Мария Петровна сразу уловила этот подтекст и возразила:

- Нет, еще муж.

- Какой муж? - резко повернулся к ней старший лейтенант. - Согласно домовой книге...

- А мы только позавчера поженились, - заметила она.

- Позавчера? - Непейвода метнул на меня быстрый взгляд: значит, Пашкевич тут, и сейчас будем брать его.

Я спросил:

- Почему не прописали мужа?

Она ответила со счастливой улыбкой:

- Я же говорю: только позавчера поженились. Не успели.

- Непорядок... - пробормотал Непейвода. Он занял удобную позицию у двери, ведущей в соседнюю комнату. - Муж дома?

- Конечно. - Заглянула в дверь, позвала: - Иди сюда, котик, тут пришли из жэка, ремонтом интересуются.

За дверью послышалось басовитое покашливанье: я быстро обошел Луговую, став слева от дверей.

Мария Петровна удивленно посмотрела на меня и отступила. Отступил и я, отступил невольно, потому что надеялся увидеть лысого Пашкевича, знал его как свои пять пальцев, а в дверях появился высокий патлатый молодой человек в майке, коренастый, как кузнец, с волосатой грудью.

- Добрый день, - прогудел он басом и протянул мне огромную ладонь. Пожал крепко и отрекомендовался: - Володя. Владимир Козлов, значит.

Я пробормотал в ответ нечто невнятное: никак не мог опомниться. Ведь уже держал в руках Пашкевича, уже почти поймал его, проклятого бандюгу, а тут... Володя.

Володя обменялся рукопожатием и с Непейводой, извинился:

- Я с ночной смены, вот и позволил себе немножко покимарить.

- Тоже на автобусном? - поинтересовался Непейвода.

- Угу, мы с Машей вместе.

Володя нежно посмотрел на жену. Еще не привык к роли мужа, провел рукой по своей груди и застеснялся.

- Извините, я без рубашки... А вы относительно ремонта?

- Осматриваем жилой фонд, - уклончиво ответил Непейвода.

- Ремонт сделаем, - заверил Володя. - В ближайшее время.

- И прописаться, - заметил участковый. - Паспорт есть?

- Сейчас... - Володя исчез в комнате и тут же вернулся с паспортом. Вот прошу: штамп и все как полагается.

Непейвода полистал странички, вернул Володе документ. Мне показалось, что он сейчас вытянется и козырнет, как и требуется от участкового. От этой мысли почему-то стало весело, я сразу почувствовал облегчение: черт с ним, с Пашкевичем, тут - хорошая новая семья, два счастливых человека! А лысого все равно поймаем...

Непейвода и Горлов не разделяли моего оптимизма; мы стояли возле дома Луговой, и лица участковых были растерянные.

- Что будем делать? - полюбопытствовал наконец Горлов.

Я вспомнил уверенность, с которой сестра Пашкевича говорила о Марии-львовяночке. Она держала в руках конверт с обратным адресом.

Значит, Мария есть. А может, была?

- Надо проверить всех Марий, выписавшихся с Пекарской после января, приказал я. - И вообще порасспросить: а вдруг живет без прописки?

- Сегодня суббота, а домовые книги в жэках, - возразил Непейвода.

- Сегодня и завтра отдыхать.

- А вы?

- А я что?

- В чужом городе? - засомневался Горлов. - Пообедали бы у меня?

- Почему у тебя? - не согласился Непейвода. - Ко мне ближе - два квартала, и Катря знаешь какие борщи варит!

Мне не хотелось обременять их: жены и так соскучились, а тут приведут незнакомого капитана...

Решительно отказался:

- У меня свои планы, ребята, увидимся в понедельник. В управлении.

Планов, собственно, не было, но я все же поехал в управление. Позвонил домой. Марина сразу, после первого сигнала, схватила трубку, я молча подышал на мембрану, Марина тут же поняла, кто это дышит, потому что тихо засмеялась и спросила:

- Ну, что там у тебя? Скоро домой?

Я подумал: были бы у меня лишние деньги, слетал бы в Киев и вернулся утренним рейсом в понедельник, но денег было в обрез, и никто бы не утвердил такие расходы.

Ответил честно:

- Не знаю.

- А я соскучилась по тебе.

Если бы она знала, как соскучился я! Однако мужчины почему-то не любят распространяться о своих чувствах. Ответил:

- Потерпи немного.

- Любимая.... - добавила она.

- Конечно, любимая.

- А ты все в бегах?

У нас не принято разговаривать о служебных делах, тем более по телефону.

- В бегах, - подтверждаю я, и это равнозначно признанию, что топчусь на месте, и неизвестно, когда наступит прояснение.

- Звонил Сашко, завтра в театр пойдем, - сообщает Марина.

Я полюбопытствовал, на какой спектакль. Мы немного поговорили о театре, о Сашке Левчуке с Соней, я мог еще говорить и говорить, только бы слышать Маринин голос, но разговаривал за счет управления, и надо совесть иметь, с сожалением положил трубку, не зная, что делать дальше.

Сидел, вспоминая Маринин голос, пока не зазвонил телефон. Трубку брать не хотелось, конечно же вызывают не меня, но телефон упрямо не сдавался, звонил и звонил, и я наконец отозвался. Услышал голос Крушельницкого и обрадовался: скучно одному в чужом городе.

- Непейвода звонил, - пояснил Толя, - говорит: пустой номер...

- Да, фортуна отвернулась.

- Фортуна - женщина хорошая, еще смилостивится.

- Хорошие женщины требуют внимания.

- Это верно, и в связи с этим я веду Веру в цирк. Кстати, есть лишний билет.

- Сто лет не был в цирке, - признался я.

- Выступают воздушные акробатки. Говорят, невероятные красавицы.

- Для меня сейчас лучшая красавица - дрессированная обезьяна, решительно положил я конец его легкомыслию.

- А завтра поедем в Карпаты, - сказал Крушельницкий так, словно это уже было давно решено. - Шашлыки маринуются, и компания собирается веселая. Изысканное общество, даже один заслуженный артист.

- Певец?

- Драматический, но кто же не поет на лоне природы? У него репертуар - заслушаешься. Возьмем гитару... Я за тобой через час заеду.

Это меня устраивало, мы условились встретиться в гостинице: у меня было время принять душ и выстирать носки. Жара, и носков не наберешься... Я вообще привык в командировках сам стирать сорочки и носки; утюг в гостинице всегда найдется, а что может быть приятнее чистой и выглаженной сорочки? Идешь в рубашке с грязноватым воротничком, и кажется, все смотрят на тебя иронически и осуждающе...

В цирке, кроме воздушных акробаток, выступала группа дрессированных медведей, и одна из медведиц называлась Машкой...

Мне только в цирке не хватало Марий, к тому же еще звериной ипостаси, и это стало предметом Толиных шуточек. У другого могло бы испортиться настроение, однако я стоически выдержал все его насмешки, мы запили их в буфете шампанским, и вечер получился легким и приятным.

Потом мы пешком добрались до гостиницы и расстались в том счастливом настроении, когда все кажется лучшим, чем на самом деле, даже пасмурная погода не пугала нас, - Толя сказал, что утром в связи с запланированными шашлыками обязательно распогодится.

Он оказался провидцем, этот майор Крушельницкий. Уже в семь утра на небе не было ни тучки, а в восемь, когда мы тронулись в дорогу, на городском асфальте лишь кое-где остались лужи, шоссе же было совсем сухое, и двое наших "Жигулей" легко набрали дозволенные девяносто километров.

Добрались в горы за два часа. Тут у знакомого лесника были заготовлены березовые дрова. Пока Толя с товарищами жгли костер, я обежал окрестный лес, и не безрезультатно: принес полкорзины сыроежек - внес свой скромный вклад в шашлычное пиршество, и, как оказалось, неплохой вклад, потому что грибы исчезли со сковородки через несколько минут, а шашлыки на шампурах, казалось, вечно будут шипеть над углями.

Я никогда не думал, что компания из девяти человек может съесть столько мяса, но осилили - к вечеру подмели все и ехали назад разморенные воздухом и сытой едой: я даже на минутку задремал, приткнувшись щекой к спинке заднего сиденья; по-моему, Толя, рассказывавший какую-то длинную уголовную историю, не заметил этой моей невоспитанности или сделал вид, что не заметил, - не обиделся, и мы еще засветло в чудесном настроении вернулись в город.

Мы с Толей договорились встретиться в понедельник в девять, но в назначенное время я не застал Крушельницкого в кабинете. Ждать пришлось с полчаса. Толя был аккуратным человеком, и я понял, что случилось какое-то происшествие.

Действительно, Крушельницкий пришел взволнованный, даже не просто взволнованный, а возбужденный, похлопал меня по плечу вместо приветствия и сказал:

- Кажется, капитан Хаблак, наши пути пересеклись, и нам вместе придется ловить Пашкевича.

Я пожал плечами: будто задержание бандита и убийцы не наше общее, а мое личное дело...

- Этот негодяй объявился у нас, - объяснил Крушельницкий, - по-моему, объявился и успел уже напакостить. Сейчас придут потерпевшие, мы покажем им фотографию нахала - так ты окрестил его?

- Можешь объяснить, наконец, что случилось?

- Могу.

Толя сел прямо на стол и рассказал, что случилось вчера в городе, когда мы мчались в Карпаты.

Возле центрального универмага еще задолго до открытия собралась толпа. У каждого свои планы, и каждому хочется попасть в магазин как можно раньше, чтобы не прозевать какой-нибудь дефицитный товар. Люди с нетерпением ждали десяти часов, и ходили разные слухи о том, что "выбросят" и что "будут давать".

Примерно за час до открытия, возле универмага остановился темно-зеленый "рафик", из которого выгрузили столик, стул и кассу.

Шофер, лысый мужчина лет тридцати пяти - сорока, поставил кассу на стол и развесил на машине два ковра. Красивая женщина в белой кофточке села за кассу, и мужчина объявил, что желающие приобрести ковры, образцы которых вывешены, могут сейчас выбить чеки и получить товар в десять, после открытия магазина. Мол, администрация универмага внедряет новые методы торговли, и чеки будут выбиваться заблаговременно, чтобы не устраивать в магазине давку и ажиотаж.

Ковры - вещь дефицитная. У кассы сразу образовалась очередь, хотя и стоили они недешево: триста пять и триста пятьдесят шесть рублей.

Кассирша быстро выбивала чеки, считать деньги ей помогал лысый мужчина; она бросала купюры в брезентовый мешок, напоминавший инкассаторский, а очередь становилась все больше; люди начали волноваться, лысый успокаивал, мол, пока ковры еще есть, возможно, всем не достанутся, но будут продавать еще и после обеденного перерыва. Призывал придерживаться очереди. Кто-то лез вперед, возникали ссоры, споры, толкотня, но кассирша работала быстро, молниеносно считая деньги.

Незадолго до открытия универмага лысый объявил, что ковры кончились.

Счастливые обладатели чеков столпились у входных дверей, лысый погрузил кассу и стол, внес в машину ковры. В это время универмаг открыли, покупатели побежали на четвертый этаж, пытаясь быть первыми в очереди, лысый с кассиршей сели в машину, и она исчезла в направлении Городецкой улицы.

А "счастливчики" оказались отнюдь не любимчиками судьбы, потому что уже через несколько минут выяснилось, что никаких ковров в магазине нет и они стали жертвой ловких жуликов.

Толя достал из шкафа фотографии, разложил на столе. Среди них был и снимок Пашкевича,

- Вчера наши ребята начали расследование, - объяснил он. - У одной тетеньки оказалась хорошая зрительная память: описала лысого, как нарисовала. И у меня большое подозрение, что это Пашкевич.

Теперь наступила моя очередь волноваться. Значит, лысый бандит ходит тут, рядом, по львовским улицам, вчера, во всяком случае, еще точно ходил, а я в это время лакомился шашлыками.

- И сколько же ковров они продали? - полюбопытствовал я.

- Тридцать два. Одиннадцать тысяч без малого. Представляешь, за час.

- Представляю, - мрачно ответил я, - еще как представляю! Странно только: вроде должен бы был затаиться, убийство - не шутка, знает, что Коцко из Кривого Рога осталась жива и мы охотимся за ним.

- Э-э... - засмеялся Крушельницкий. - Знаешь, как говорят, сначала хочется конфетку с ликером, а потом уж и ликер с конфеткой. А тут касса подвернулась. Понимаешь, кассу они где-то достали. Такого шанса может больше не быть.

- Вот-вот, - подхватил я. - Этот Пашкевич - голова. Все рассчитал. Пройдет афера - хорошо, еще десяток тысяч, не пройдет - тоже рыдать не надо. Сколько там лет за это полагается? Ну, упекут его в тюрьму, ведь ему не привыкать, а следы удастся замести: кто его в тюрьме искать будет?

- А он не без фантазии.

- "Рафик"!.. Где он мог достать машину? И неужели никто не запомнил номера?

- Запомнили. Но...

- Фальшивый?

- Снят с частных "Жигулей". Машина разбита и стояла во дворе. Точный расчет: никто на ней не поедет, значит, не поднимет шума по поводу исчезновения номеров.

- Где же они взяли кассу?

- Слишком многого хочешь от меня!

Наш разговор прервал парень в светлом кримпленовом костюме.

Крушельницкий познакомил нас. Обладателем умопомрачительного костюма оказался лейтенант Игорь Проц - вчера он начал расследование аферы с коврами и успел опросить всех потерпевших.

- Начнем? - лаконично спросил он.

Крушельницкий только кивнул.

Проц впустил в комнату понятых и высокую сухощавую женщину в очках на длинном, совсем не женском носу. Такие красные носы бывают, главным образом, у мужчин, любящих прикладываться к определенного вида посуде, но у этой категории человеческого рода глаза, как правило, мутные и невыразительные, а у женщины, которую Проц подвел к столу, они блестели за стеклышками очков остро и пронизывающе, и я подумал, что действительно от этих глаз ничто не укроется.

Женщина, не раздумывая, ткнула пальцем с обломанным ногтем в фотографию Пашкевича и почти торжественно воскликнула:

- Он! Вот это он, ей-богу, он, и я утверждаю это вполне категорически!

Занеся в протокол ее показания, Крушельницкий отпустил понятых и попросил женщину присесть. Она по-хозяйски расположилась у стола, положила на колени большую сумку и сразу же перешла в наступление:

- Куда вы смотрите! Простой народ обманывают, последние деньги отбирают, а милиция где? Где, я вас спрашиваю, и можно ли такое допускать?

- Удивляюсь я вам, Галина Григорьевна, - засмеялся Крушельницкий, такая умная женщина, а обвели вас вокруг пальца, как ребенка.

У него был незаурядный опыт, у этого Толи, и ему сразу удалось сбить наступательный пафос женщины. Галина Григорьевна как-то жалобно посмотрела на него и объяснила:

- Но ведь такие красивые ковры! И я давно хотела именно красный с цветами.

- За триста пятьдесят шесть?

- Узор... - вздохнула она. - И цвет... Как раз к нашей мебели.

- Ковры продают в магазине, а не на улице. Это вам не пирожки.

- Не пирожки, - согласилась она. - Черт попутал.

- Вот мы и выяснили, что и без вашей вины не обошлось.

- Очередь же была, и вроде все официально.

- "Вроде"! - ухватился за слово Толя. - Только вроде... И никто не догадался попросить у них документы, администратора позвать из магазина.

- Думали, что этот лысый...

- Ну, хорошо... А кассирша?.. Опишите ее внешность. - Достал из папки лист бумаги. - Вот тут записано: брюнетка, брови густые, высокая прическа... Все говорят: красивая. А точнее? Красивые, они тоже разные.

- Конечно, - согласилась Галина Григорьевна. - А эта как кукла. Знаете, магазинная кукла. Ресницы длинные, наклеенные, и губки бантиком. По Академической такие по вечерам ходят.

- Лицо удлиненное или круглое?

- Скорее круглое. Нос вздернутый, и почему это таких красивыми называют?

Очевидно, Галина Григорьевна измеряла женскую красоту длиной собственного носа, и тут с ней трудно было согласиться. Но ведь и возражение могло вызвать ее негативную реакцию - вероятно, поэтому Толя и не ответил на ее вопрос. Вместо этого уточнил:

- Глаза черные?

- Не до глаз было: очередь и толкотня.

- Может, какие-нибудь особые приметы: родинка, бородавка, шрамик?

- Есть маленькая родинка. - Она коснулась левой щеки. - Вот тут. И губки бантиком. А больше вроде бы и ничего. Девка как девка.

- Вы говорите - брюнетка. Но ведь в комиссионных знаете сколько париков! У вас глаз женский, зоркий, случайно не обратили внимание?

Галина Григорьевна немного подумала.

- Сомнительно. Вы спросили, и теперь кажется, что была в парике, однако тогда я не подумала, смотрела и не подумала. Может, и не в парике.

- Благодарю! - Толя встал из-за стола, давая понять, что разговор окончен. Но Галина Григорьевна придерживалась другого мнения.

- А деньги? - спросила она. - Как быть с деньгами? Триста пятьдесят шесть рублей. Кто мне их вернет?

- Поймаем преступников, и суд решит.

- Мне деньги сейчас нужны.

- Могу только посочувствовать.

- А если вы их полгода будете ловить? Или даже год?

- Постараемся раньше.

- Постарайтесь, пожалуйста. Такое жульничество! Весь город говорит.

Я подумал, что не без помощи самой Галины Григорьевны, которая успела уже рассказать о своем несчастье не одной кумушке.

Она ушла. Крушельницкий собрал со стола фотографии, оставив только Пашкевичеву.

- Какие впечатления? - спросил он. - И что будем делать?

Делиться с ним впечатлениями о Галине Григорьевне не было смысла, да и спросил он, кажется, так, ради приличия. Мне было ясно: надо начинать с поисков кассы. Это было понятно не только мне, потому что Толя сказал:

- Список магазинов, где установлены кассы, составляется. Разделим город на квадраты, подключим участковых. Как с "рафиком"? - обратился он к Процу.

- Автоинспекция ищет.

- Машин развелось... - вздохнул Толя, однако, по-моему, не совсем искренне, потому что имел прямое и непосредственное отношение к увеличению автопарка: кто возил меня вчера на собственных "Жигулях"?

- Брюнетка, вероятно, Мария, - высказал я догадку.

- А то как же, торговый кадр.

- Поэтому в продовольственных магазинах - прежде всего!

- Резонно.

- Есть две мастерских, где ремонтируют кассы, - сказал Проц. - Я уже послал туда. Кстати, - обратился он ко мне, - там вас двое участковых ждут.

- Зови их сюда, - оживился Крушельницкий.

Непейвода и Горлов сели у стены рядом, вид у них был не то что виноватый, но какой-то взволнованный: уже знали о вчерашнем событии и догадывались, каким образом это касается их.

Крушельницкий не стал убеждать участковых в противоположном.

- Пашкевич был или есть в ваших участках! - заявил он, по-моему, слишком категорично. - Ищите Марию, она с ним была вчера. Брюнетка, красивая и губки бантиком. Маленькая родинка на левой щеке. Красивая брюнетка с лысым мужчиной - это уже немало!

Непейвода заерзал на стуле. Это можно было понять как неполное согласие с Толиной категоричностью: Крушельницкий сразу заметил это, потому что продолжал с нажимом:

- Идите и снова просейте через сито всех Марий.

Старшие лейтенанты встали синхронно. Горлов вопросительно посмотрел на меня - ведь договаривались вместе доводить дело до конца, - но мы должны были бросить сейчас все силы на поиски кассы.

Я лишь махнул Горлову рукой, и участковые вышли, думаю, не очень довольные: проклятый Пашкевич со своей Марией нарушили весь ритм их работы.

Список магазинов, доставшихся на мою долю, оказался немалым: двадцать девять. Но ребята, учитывая мое незнание города, уступили лучший квадрат. Не в центре, где сам черт запутается в бесконечных львовских улочках и переулках, а в новом массиве. Магазины расположены там дальше друг от друга, зато это окупается предельно простой, как говорится, квадратно-гнездовой планировкой улиц.

Гастроном, с которого я начал обследование кассовых аппаратов, занимал весь первый этаж пятиподъездного здания и считался одним из крупнейших в городе.

Директор встретил меня любезно, но без угодливости, совсем не так, как встречают в магазинах моих коллег из ОБХСС, это меня вполне устраивало - я должен был действовать быстро и четко, не теряя времени на дипломатические тонкости.

Мы направились из подсобки прямо в зал, где каждая касса выбила мне чек.

Все эти чеки эксперты сегодня же вечером сравнят с чеками, выбитыми жуликами на ковры, и, таким образом, или установят их идентичность, или нет.

Я лично не сомневался в последнем: вчера магазин работал, все кассы стояли на месте, однако старательно пронумеровал чеки в соответствии с расположением касс в торговом зале и положил в конверт.

Потом мы с директором спустились в подвал, где осмотрели еще два совсем новых кассовых аппарата. Они находились, так сказать, в резерве, на случай выхода из строя работающих. Несколько секунд хватило, чтобы убедиться: по крайней мере полгода никто не прикасался к ящикам, в которых хранились аппараты.

Мы поднялись в кабинет директора, и я просмотрел личные дела Марий, работавших в гастрономе. Тут были лишь две Марии, уборщица и продавщица, и у обеих было чистое алиби: в январе находились на работе и жили в этом же микрорайоне неподалеку от гастронома.

Пожав мне руку на прощание, директор все же не удержался от саркастической улыбки и сказал:

- У нас порядок, и я сам бы сигнализировал вам в случае чего. Думаете, не знаем, что к чему?

- Думаю, знаете. Но такая уж у меня работа: все надо собственноручно ощупать.

- Не завидую, людям надо верить.

У меня не было времени объяснять ему, что именно благодаря вере в людей и, выражаясь официальным языком, в тесном контакте с общественностью лишь за последнее время органы милиции раскрыли несколько тяжких преступлений.

Я помахал директору рукой и поспешил дальше.

Процедура осмотра касс в первом гастрономе и пеший переход в следующий заняли у меня полчаса. Если в среднем выйдет по получасу на магазин и если учесть, что в большинстве торговых точек рабочий день заканчивается в восемь вечера, сегодня я смогу осмотреть четырнадцать-пятнадцать гастрономов и промтоварных магазинов. Приблизительно половину запланированных. А надо еще пообедать, впрочем, можно обойтись пирожками или кофе с бутербродами. Канительная работа, которая может окончиться полным пшиком.

Но ведь Пашкевич со своей красавицей Марусей все же должны были где-то достать кассу!

Возможно, украли, а после аферы с коврами выезжали за город и зарыли; возможно, незаметно вернули или сговорились со сторожем или завмагом: десятки вариантов, сотни магазинов, столовых, ресторанов, где установлены кассовые аппараты, - действительно канительная, нудная, но крайне необходимая работа.

И все время на ногах.

Когда-то один из старых, опытных работников угрозыска, уже не помню кто, учил меня, еще зеленого лейтенанта, как надо относиться к своим ногам, как закалять и в то же время холить их, по крайней мере уважать: носить хорошие носки, удобную обувь, может, и не модную, но обязательно удобную и чтобы отвечала требованиям сезона. Честно говоря, тогда я как-то иронически воспринял эти советы и только потом понял, какими полезными они были. Сегодня на мне удобные, несколько растоптанные и совсем не импортные туфли, забыл точно - откуда, житомирские или белоцерковские, но я в них ходок и выдерживаю до вечера.

Следующий магазин оказался совсем маленьким, с одной кассой и без Марий. Я управился тут за десять минут и начал оптимистичнее представлять свое ближайшее будущее. Однако в гастрономе на параллельной улице не было ни директора, ни его заместителя, пришлось ограничиться заведующим секцией и председателем месткома. Тут я растерял фору, полученную в предыдущей симпатичной торговой точке. Провозился целых сорок минут - и безрезультатно.

Потом был небольшой универмаг, разделенный на бесчисленное количество секций с кассой в каждой; одна, запасная, стояла в подсобке, и где-то в кладовке после долгих поисков удалось найти еще две испорченных.

Короче, к восьми часам я обошел не четырнадцать-пятнадцать магазинов, как планировал, а всего одиннадцать. Я с удовольствием сел в полупустой троллейбус и дал отдых натруженным ногам.

В управлении меня уже ждали Крушельницкий, Проц и еще несколько незнакомых оперативных работников. Не надо было быть большим физиономистом, чтобы понять: их тоже постигла неудача.

Мы лениво и устало обменялись мнениями, сдали чеки на экспертизу и разъехались по домам, чтобы завтра с самого утра продолжить обход магазинов.

В гостиничном буфете я выпил две бутылки кефира с не очень аппетитными булочками, одним глазом посмотрел телевизор в холле и завалился спать.

Заснул сразу и спал без снов. В семь меня разбудил телефонный звонок Крушельницкого. Я провел электробритвой по щекам, выпил припасенного с вечера кефира и еле влез в переполненный с утра троллейбус.

Примерно в одиннадцать, после пятого магазина, я позвонил дежурному по управлению: условились, что будем держать его в курсе дел. Но ничего радостного он не сообщил - прочесали уже больше половины торговых точек, и никаких следов.

Я представил, как ходят по магазинам и столовым, ругаясь и бормоча себе под нос проклятья, мои коллеги по розыску, а подлец Пашкевич наслаждается где-то с брюнеткой, целует губки бантиком, нах-хал проклятый...

Разозлился и чуть бодрее побежал в столовую, которая значилась в моем маршруте.

Еще раз позвонил в управление в два, когда магазины закрывались на перерыв. Дежурный, узнав, кто звонит, радостно заорал в трубку:

- Товарищ капитан, майор Крушельницкий просил вас срочно приехать!

- Нашли?

- Кажется.

Я вышел из будки телефона-автомата, ощутив, как сразу у меня отяжелели ноги. Любопытно: еще минуту назад готов был бегать до вечера, а тут захотелось сесть тотчас же, даже вон на ту урну для мусора или прямо на бровку тротуара, - сесть, вытянуть ноги и ни о чем не думать.

Слава богу, увидел зеленый огонек такси. Невероятно, но таксист остановился, более того: он не возразил, когда я назвал адрес, а может, просто не захотел спорить с человеком, едущим в управление милиции: кто ж его знает, что это за птица!

Крушельницкий разговаривал с кем-то по телефону. Помахал мне рукой, приглашая сесть, и продолжал:

- Возьмите машину и привезите ее сюда. Немедленно, очень прошу не задерживаться. Да, да, мы ждем.

Положил трубку, посмотрел на меня долгим взглядом, но ничего не сказал.

- Нашли кассу? - не выдержал я долгой паузы.

- Нет, не нашли. Но Проц нашел столовую, откуда ее увезли. Оказывается, еще четыре дня назад. И официанткой там Мария Панасовна Щепанская. Два года назад освободилась из колонии. Перед этим работала продавщицей и получила срок за недостачу. В пятницу подала заявление и ушла с работы. Представляешь, в январе Щепанская была в отпуске и ездила в Кривой Рог, там у нее то ли родственники, то ли знакомые.

- Адрес?.. - я чуть не застонал от нетерпения.

Крушельницкий покачал головой.

- Такая штука, - объяснил он. - Щепанская прописана на Зеленой улице, однако там не живет. Поругалась с хозяйкой и сняла где-то другую комнату. Сейчас Проц привезет сюда ее подругу, разыщет и привезет - она знает, где живет Щепанская.

Я заерзал на стуле.

- И в какой же столовой работала Щепанская?

- Официанткой в вареничной. Неподалеку от завода автопогрузчиков. В прошлом году там поменяли кассу, а старую выбросили в сарай с разным барахлом. Замок гвоздем можно отпереть, сарай во дворе и никем не охраняется. Да и кому нужны старые кастрюли и списанная посуда? Ключ от сарая висит в подсобке. Щепанская могла захватить его с собой, вечером подъехали на машине, вынесли кассу, и конец. А в воскресенье бросили куда-нибудь в речку или озеро - сто лет ищи!

- А как портрет - сходится?

- Тютелька в тютельку: брюнетка, красивая и губы красит ярко.

- А фото?

- К сожалению, нет, она свое личное дело стащила. Перед тем, как уволиться.

- Прописана на Зеленой, а живет на Пекарской! - Мне стало весело. Вот посмотришь, живет на Пекарской, и мы ее, рабу божью, вместе с лысым красавчиком... - Мне не удалось докончить эту радостную и, как вскоре выяснилось, беспочвенно радостную тираду, потому что дверь открылась, и Проц ввел в комнату светловолосую девушку.

- Оля Верещака, - представил он. - Подруга Щепанской.

Проц придвинул девушке стул, она присела на краешек, настороженно посмотрев исподлобья.

- Ну и чудесно! - широко улыбнулся Крушельницкий, как старой знакомой. - Вы, Олечка, давно дружите с Марией?

- Год уже или чуть больше. Работаем вместе.

- Подруги?

- Да.

- Давно виделись?

- В пятницу, она расчет взяла.

- Почему уволилась?

- Лучшую работу нашла. Тут девяносто рублей, а там сто десять и прогрессивка.

- Где?

- В гастрономе.

- В каком?

- А я не спрашивала.

- Бывали у Марии дома?

- Конечно.

- Где живет?

- На Пекарской.

Крушельницкий невольно посмотрел на меня и удовлетворенно улыбнулся.

- Номер дома и квартиры?

- А я не знаю.

- Как же так? Ходили к подруге и не знаете?

- А зачем мне? Дом знаю и квартиру, на втором этаже справа. А дом, кажется, третий от Чкалова.

Маша у старушки комнату сняла: сорок рублей в месяц.

- Поехали, - встал Крушельницкий, - покажете нам квартиру Щепанской.

- Для чего она вам?

- Говорят, красивая женщина. Познакомите?

Оля смерила Крушельницкого оценивающим взглядом.

- Вы серьезно?

- Куда серьезнее.

- Опоздали, у Марички уже есть...

- Это тот, лысый?

- Откуда знаете?

- Мы, дорогуша, все знаем.

- Он вас с лестницы спустит. Ревнивый и злой.

- Ревнивый - это хорошо. И давно он у Марии?

- С неделю.

- Хорошо лысым: девушки их любят.

Оля хохотнула.

- Скажете...

- Неправда?

- У вас такие красивые волосы...

Это был прямой намек, и Крушельницкий тут же перефутболил девушку мне:

- Вот у кого шевелюра - на десятерых хватит.

Оля посмотрела на меня, но я, видно, не произвел на нее впечатления, снова повернулась к Толе и поправила прическу.

- Зачем вам Маричка? Милиция - и вдруг Маричка!

- Поехали... - Крушельницкий осторожно взял ее за локоть и повернул к дверям. - Поехали, дорогуша, потому что мне иногда бывает очень трудно ответить на такие вот прямо поставленные вопросы.

Мы приехали на Пекарскую, и Оля указала на ворота в старом, почерневшем доме. Объяснила, что квартира старушки - первая в коридоре справа.

Девушка осталась в машине с шофером, а мы втроем поднялись по лестнице. Коридор - длинный и темный, двери высокие, тяжелые, обитые железными полосами, будто их обитатели собирались отражать вражеское нападение.

Мы с Толей стали по обеим сторонам двери, а Проц позвонил, резко и требовательно. Никто не отозвался, и лейтенант позвонил еще раз, наконец за дверью послышалось шарканье, и тонкий голос спросил:

- Кто?

- Из домоуправления.

Лязгнул замок, потом еще один, дверь открылась удивительно плавно и тихо, и маленькая высохшая старушка в платочке выглянула в коридор. Я легонько отстранил ее и проскользнул в прихожую. Знал, что вход в комнату Щепанской справа, неслышно сделал несколько шагов и остановился на пороге.

Комната была пуста.

Крушельницкий уже исчез за дверью старухиной комнаты, а Проц заглянул в кухню. Старушка, как остановилась на пороге прихожей, так и стояла, испуганно глядя на странных гостей.

Я вошел в комнату, открыл дверцы гардероба, заглянул под кровать, хотя уже знал, что ни Щепанской, ни Пашкевича нет, что мы опять опоздали: ни в гардеробе, ни в старомодном комоде не было ни одной вещи, которая могла бы принадлежать красавице Марусе или ее лысому любовнику.

Вышел в прихожую и столкнулся нос к носу с Крушельницким. Он покачал головой, я зло выругался сквозь зубы, но Толя не воспринял моего возмущения, улыбнулся и сказал:

- Теперь они уже никуда не денутся. - Повернулся к старушке, объяснил: - Мы из милиции, бабушка, извините, что так вот ворвались. Где ваши квартиранты?

- А съехали.

- Когда?

- В субботу.

Это было любопытно: съехали за день до аферы с коврами. Ночь где-то провели, а потом, собрав деньги возле универмага, сразу скрылись.

Крушельницкий вынул из кармана бумажку.

- Вы, бабушка, читать умеете?

- Почему же не умею, только вижу...

- Вот постановление на обыск в вашей квартире. - Проставил данные и расписался на бумажке. - Согласно закону в экстренных случаях можем и без разрешения прокурора. Сейчас лейтенант позовет понятых, - кивнул в сторону Проца. - Кстати, Игорь, скажи Оле, пусть зайдет сюда.

- За какие это грехи? Живу мирно и ничего не украла, - обиделась старуха.

- Вы - ничего, а ваши квартиранты...

- Почему я должна за них отвечать?

- Ваши жильцы - опасные преступники, и мы ищем их.

- Марийка - преступница? - не поверила та. - Тихая и смирная, год жила, и ничего.

- В тихом омуте черти водятся. Не говорила вам, что в колонии была?

- Это как же понимать - в тюрьме?

- Точно, бабушка, по-вашему - в тюрьме.

- А что сейчас украла? - Тусклые старческие глаза вдруг блеснули любопытством.

- А это, бабушка, пока что секрет. - Крушельницкий разложил на столе, покрытом льняной скатертью, фотографии. Дождался, пока Проц приведет понятых, и предложил старухе: - Взгляните, кто из них ваш квартирант?

Бабка приладила очки, долго и с интересом разглядывала снимки, наконец уверенно ткнула пальцем в фото Пашкевича. Опознала его и Оля.

Приехала оперативная группа, и, пока ребята производили обыск, Крушельницкий начал допрос старухи. Выяснилось, что зовут ее Катериной Спиридоновной. Приехала во Львов сразу после войны с мужем, который работал на заводе "Львовсельмаш". Пять лет назад он умер, и старуха решила сдавать комнату. Во-первых, прибавка к пенсии; во-вторых, не так тоскливо, есть с кем словом перемолвиться.

- Почему не прописали Щепанскую? - строго спросил Крушельницкий.

- Да неужели надо прописывать? - всплеснула руками старуха, однако в ее водянистых глазах мелькнула искорка. - Я так думаю: деньги платят, и все.

- По вашей вине, бабушка, - сказал Крушельницкий, - милиция своевременно не задержала опасных преступников.

- А я тут при чем! - огрызнулась вдруг: она вовсе не была такой простой и забитой, как казалось. - Это ваше дело - преступников ловить!

- Конечно, наше, - легко согласился Крушельницкий. - Но ведь и за укрывательство...

- Не знала, ей-богу, не знала! Я бы им, проклятым!..

- Ладно, - смягчился Толя. - Когда приехал к вам этот лысый? И как назвался?

- Неделя прошла. А назвался Борисом Борисовичем. И фамилия такая чудная: Крутигора.

- Документы смотрели?

- Так ведь муж же Марийкин - зачем?

- Так и запишем, что документов не видели.

- Нет.

- Какие у него были вещи?

- Чемодан. Большой чемодан, желтый, с ремнями.

- Откуда приехали?

- А с шахт... Шахтер он, заработал денег и сейчас отдыхает. Богатый. Когда съезжали, он мне пятьдесят рублей дал.

- А куда поехали?

- Я Марийку спросила: вроде бы на Черное море, а потом к Борису Борисовичу на шахту. Снова деньги зарабатывать.

- Может, слышали какие-нибудь разговоры между ними: куда и как едут, поездом или самолетом?

Старуха покачала головой.

- Не подслушиваю.

- А случайно?

- И случайно.

- Много было вещей у Щепанской?

- Три чемодана упаковали.

- Не много ли? Четыре чемодана - и на курорт?

- Я предлагала: оставьте, ничего не пропадет, но Марийка не захотела. Говорит: "Как-нибудь управимся, а возвращаться не хочется".

- На такси поехали?

- Нет, у них такая машина - маленький автобус.

- "Рафик"?

- Не разбираюсь в этом. Машина, и все.

- Номер? Может, запомнили номер?

- Так я же в окно смотрела. Машину видела и как вещи выносили, а вот номер... Глаза у меня...

- Шофер был?

- А как же без шофера? - спросила та. - Без шоферов машины не ездят.

- Может, сам Борис Борисович сел за руль?

- Может быть, - согласилась она, - не видела.

Со старушкой все было ясно, Крушельницкий отправил ее в кухню и пригласил в комнату Олю.

Девушка выглядела растерянной. Она уже поняла, что к чему, и это поразило ее.

- Ваша подруга Щепанская и ее любовник обвиняются в тяжком преступлении, - начал Крушельницкий, пристально глядя на нее. - Я хочу, чтобы вы осознали это и помогли нам.

Девушка облизала пересохшие губы.

- Как?

- Вот мы сейчас и решим это. В последний раз вы виделись со Щепанской в пятницу, когда она брала расчет. Мария сказала вам, что переходит на работу в какой-то гастроном, бабке - что едет на курорт. Вы - подруги, должны же были договориться о встрече...

- Да, договорились... - запнулась она, бросив на Крушельницкого тревожный взгляд, - но ведь...

- Смелее, Оля!

- Но ведь теперь вы...

- Хотите сказать: арестуем ее?

Девушка кивнула.

- Маричка - преступница? Не верю!

- И все же факт остается фактом: Мария Щепанская обвиняется в тяжком преступлении. И ваш долг - помочь следствию.

- Конечно, - согласилась она, но не очень уверенно. - Мы договорились встретиться в четверг у кинотеатра "Орбита" перед последним сеансом.

- В девять?

- Да.

Крушельницкий немного подумал.

- Сегодня уже конец рабочего дня, - продолжал он, - и вы в столовую не пойдете. Завтра или послезавтра будете работать, как обычно. Ничего и никому не говорите. О том, что случилось тут. Согласны?

Девушка кивнула:

- Да, никому.

- Я вынужден предупредить: это очень важно - никому. И еще: вам может позвонить по телефону Щепанская. Разговаривайте с ней, будто ничего не случилось. Сможете?

- Постараюсь.

- Соглашайтесь на все ее предложения. После этого сообщите нам. Крушельницкий записал номер. - Вот по этому телефону.

- Кстати, - вмешался я, - возможно, позвонит не Щепанская, а Борис Борисович. Не дай бог, чтобы он в чем-нибудь вас заподозрил.

- У него такие глаза! - Девушка даже съежилась. - Злые. Страшные.

- Чего вам бояться?

- А если он придет в вареничную?

- Исключено! - возразил я, но сразу подумал, что, может, слишком категорично. - Почти исключено, - поправился я. - Если придет, постарайтесь выбрать момент и позвонить нам. Говорите что хотите, только сообщите, что из вареничной. Вас сразу поймут.

- Поймут... - повторила она и вздохнула: кажется, все же не была окончательно уверена в этом.

В старухину комнату, где мы сидели, заглянул один из оперативников. Мы отпустили Олю.

- Что-нибудь есть, Микола? - спросил Крушельницкий.

- Мало. Они не спешили и упаковывали вещи очень старательно. Есть мелочи.

- Какие?

- Чулок, зубная щетка, мусор в корзине для бумаг. Разные бумажки, газета, окурки.

- Что за бумажки? - заинтересовался я.

- Посмотрите.

Мы перешли в соседнюю комнату, и оперативник разложил на столе свои находки. Действительно, мелочи. Однако, просмотрев их, мы с Крушельницким установили, что Пашкевич курил болгарские сигареты "Стюардесса", читал "Советский спорт" и чистил зубы пастой "Мери". Правда, пастой, наверное, пользовалась Щепанская.

Перебирая окурки, я натолкнулся на скомканную бумажку и осторожно разгладил ее.

Сразу екнуло сердце. Екнуло едва-едва, потому что бумажка, в конце концов, могла ничего и не означать: обыкновенный железнодорожный билет пригородной зоны. Куплен он был в пятницу, за день до того, как Щепанская с Пашкевичем съехали с квартиры.

Я попросил позвать старушку.

- Припомните, пожалуйста, что делали ваши квартиранты в пятницу? спросил я.

- В пятницу? - задумалась она.

- Накануне отъезда.

- Так не ночевали ведь. Марийка вернулась с работы раньше и куда-то отправилась.

- А на следующий день приехали на машине?

- Да, на маленьком автобусе.

- Куда ездили, не сказали?

- Предупредили, что не будут ночевать. Едут на именины к знакомым, там и останутся.

- Тут, во Львове?

- А где же еще ?

Крушельницкий, сидевший по ту сторону стола, вдруг быстро встал, внимательно осмотрел стену над кроватью.

- У Щепанской был ковер? - спросил он.

- А то как же. Один висел тут, а другой так и не развернула. В углу стоял, за шкафом.

- Висел красный с цветами?

- Точно. Красивый ковер, дорогой.

- Триста пятьдесят шесть рублей, - улыбнулся Крушельницкий.

- Я же и говорю: дорогой.

Старушку почему-то не удивила странная Толина осведомленность, не удивила она и меня. Немного подосадовал, что сам раньше не обратил внимания на следы от гвоздей, которыми был прибит ковер. Завернул в газету весь мусор, найденный в квартире. Собственно, тут уже нечего было делать. Предупредили старушку, чтобы немедленно сообщила в милицию, если узнает что-нибудь новое о квартирантах, и поехали в управление. Здесь нас ждала уже справка о Щепанской.

Мария Панасовна родилась в 1948 году в Кривом Роге. Отец работал на руднике, мать торговала пивом в ларьке. В 1957 году отец умер, мать через год вышла замуж и вместе с новым мужем куда-то уехала, оставив десятилетнюю дочь своей сестре. В Кривом Роге Щепанская окончила школу и отправилась во Львов. Тут училась в торговом училище, потом работала продавщицей в гастрономе. За недостачу была осуждена на три года, отбывала наказание в колонии общего режима. Характеристики из колонии имела хорошие, Щепанскую выпустили на год раньше срока. Устроилась официанткой в вареничной, где и работала до прошлой пятницы.

- Ничего утешительного, - констатировал Крушельницкий, прочитав справку.

Я не мог с ним согласиться.

- Кривой Рог... - возразил. - К кому ездила Щепанская в январе?

- Ну, к тетке.

- Надо установить точно.

- Неужели считаешь, что Пашкевич со Щепанской отправились туда? Они теперь Кривой Рог за тысячу километров будут обходить.

- Конечно.

- Так зачем тебе криворожская тетка?

- При чем тут тетка? Мать!

Крушельницкий похлопал глазами и вдруг оживился:

- Вот ты о чем! Глубоко копаешь...

- Вызывай Кривой Рог.

Через несколько минут я услышал в трубке бодрый голос Саши Кольцова.

- Поймали Пашкевича? - сразу же спросил он.

- Черта лысого!

- Это точно: черта и лысого... - захохотал Саша.

- Брось... - Мне было не до каламбуров. Рассказал, что нам нужно от него, и Сашко обещал завтра же позвонить во Львов.

Кольцов сдержал свое слово и уже в середине следующего дня мы знали, что тетка Щепанской умерла три года назад, а мать ее, как утверждают соседи, выехала еще двадцать лет назад куда-то в Западную Украину. Фамилию отчима Щепанской установить не удалось.

- Мало, очень мало, - пожаловался я.

- Что мог, - отрезал Кольцов, - сделал все, что мог.

- И на том спасибо.

В информации Кольцова была одна деталь, подтверждавшая мою версию: мать Щепанской уехала куда-то в Западную Украину.

Не к ней ли ездила Мария с Пашкевичем в пятницу? А если к ней, то живет она где-то в пригородной зоне: билет давал право проезда в радиусе тридцати километров вокруг города.

Но попробуй прочесать всю пригородную зону! Десятки населенных пунктов, больших и маленьких, одни райцентры чего стоят!..

А если ездили просто за машиной к знакомому шоферу? Автоинспекция уже занимается "рафиками" зеленого цвета, надо, чтобы обратили внимание на пригородную зону.

Я был уверен: если Пашкевич со Щепанской осели под Львовом, мы найдем их быстро. Мы найдем их, даже если забились в глубокую нору где-нибудь в Туркмении, все равно не гулять преступникам на свободе, но время... Мы не имеем права дать им ни одного лишнего дня, часа...

А они проходили - часы, и ничего утешительного нам не приносили.

Еще с воскресенья мы блокировали вокзалы, мобилизовали дружинников, весь наш многочисленный актив. Во всех поездах были наши люди, во всех селах и городках пригородной зоны присматривались к каждому новому лицу.

В четверг вечером мы с Олей Верещакой пошли к кинотеатру "Орбита".

В июле в девять еще светло. Оля остановилась в нескольких шагах от входа, чтобы Щепанская увидела ее издали, я занял удобный пост в кассовом помещении, откуда просматривались все подступы к кинотеатру.

Сеанс должен был начаться через девять минут. Люди толпились у касс, шел популярный фильм, и продавались последние билеты.

Оля стояла, небрежно помахивая сумочкой. Я знал, что девушка нервничает, но внешне она ничем не выдавала этого. Делала вид, что проявляет нетерпение, и время от времени поглядывала на часы.

Вот повернула направо, перестала размахивать сумочкой. Я тоже посмотрел в эту сторону: по противоположному тротуару приближалась девушка в ярком шелковом платье, брюнетка, красивая, какая-то вызывающая.

Неужели Щепанская?

Но Оля отвела взгляд, и девушка свернула за угол.

До начала сеанса осталось четыре минуты, и последние зрители торопились занять места.

Из-за угла, где только что исчезла девушка в ярком платье, вышла женщина в белой кофточке, - я почему-то мысленно представлял себе Щепанскую именно в белой кофточке, наверное, потому, что все обманутые ею покупательницы говорили об этом, - с высокой прической и брюнетка. Направляется через улицу к кинотеатру, но Оля почему-то повернулась к ней спиной.

Оглянись, посмотри!

Девушка, будто услышав меня, оглянулась, скользнула равнодушным взглядом по женщине...

Опять не Щепанская.

А до начала сеанса остается только минута.

Мы условились с Олей, что она подождет еще пять-шесть минут и войдет в зал после журнала вместе с другими опоздавшими зрителями. Планируя операцию, мы предвидели, что Щепанская может прийти и после сеанса: на всякий случай за углом стояла машина, а в зале сидел Проц.

Но все наши надежды оказались напрасными.

На следующий день в Львов прилетел Дробаха. Он вызвал Верещаку, и мы быстро договорились, что Оля немедленно известит нас, если ей позвонит Щепанская. Не теряя ни одной минуты. И, как оказалось, не зря. Щепанская позвонила Верещаке на следующий день.

Оля связалась со мной сразу после окончания разговора, рассказывала, торопясь и волнуясь. Я слушал ее, изредка переспрашивая.

Итак, у Верещаки со Щепанской состоялся примерно такой разговор:

Щ е п а н с к а я. Это ты, Олюня? Привет, красавица, это - Мария.

В е р е щ а к а. Здравствуй, Маричка. А я тебя вчера ждала, заждалась. Хотела после кино зайти, но ведь твой кадр...

Щ е п а н с к а я. Съехали мы...

В е р е щ а к а. Ого, с вами не соскучишься! Куда?

Щ е п а н с к а я. Борису там не понравилось. На дачу.

В е р е щ а к а. В Брюховичах?

Щ е п а н с к а я. Когда-нибудь побываешь... Ну, как там на работе?

В е р е щ а к а. Нормально: работаем, вареники делаем.

Щ е п а н с к а я. И никто вас не тревожил?

В е р е щ а к а. А кто должен был?

Щ е п а н с к а я. Обэхаэсовцы, ревизоры...

Я улыбнулся: это больше всего интересовало Щепанскую.

В е р е щ а к а. Стоячее болото! Что нам ревизия! Пускай обэхаэсовцев Варвара Всеволодовна боится, на то она и заведующая.

Щ е п а н с к а я. Ну, хорошо, красавица. Значит, порядок?

В е р е щ а к а. Ты откуда?

Щ е п а н с к а я. У оперного.

В е р е щ а к а. Может, встретимся? Я скоро кончаю.

Щ е п а н с к а я. Не могу, красавица. У меня поезд через тридцать пять минут.

В е р е щ а к а. Куда ты?

Щ е п а н с к а я. Домой.

В е р е щ а к а. Хорошая дача?

Щ е п а н с к а я. Жить можно. Ну, бывай, я тебе позвоню.

В е р е щ а к а. Подожди, я завтра выходная, на Брюховичское озеро хочу. Может, к вам забегу.

Щ е п а н с к а я. А мы не в Брюховичах.

В е р е щ а к а. Так где же?

Щ е п а н с к а я. Я на той неделе позвоню тебе, приедешь - увидишь. Чао.

И положила трубку.

Крушельницкий, слушавший разговор по параллельному телефону, взглянул на часы. Встал.

- Скорее на вокзал! Через двадцать минут поезд.

- Могла и соврать.

- А если нет?

Перепрыгивая через ступеньки, мы сбежали к машине. Правда, через двадцать минут отходила электричка до Мостиски, и мы успели сесть на нее.

Прошли последний вагон, внимательно разглядывая всех молодых и красивых женщин. Даже похожей на Щепанскую тут не было: несколько совсем молодых девушек, две или три старушки, и все.

Перешли в следующий вагон. Впереди Крушельницкий в светлом костюме и невероятно пижонистом галстуке. По-моему, если бы перенести краски и узоры с Толиного галстука на полотно, получилась бы абстрактная картина высокого класса.

Мы шли медленно, лениво переговариваясь: двое друзей, ищущих хорошие места. Казалось, даже не смотрели на пассажиров, но не было ни одной женщины, на которую мы бы не обратили внимание.

В предпоследнем вагоне сидело удивительно много молодых женщин: в углу у окна заняла место красавица с копной черных волос и ярко подкрашенными губами, напротив нее - блондинка в цветастом шелковом платочке.

Увидев брюнетку, Толя замедлил шаг. Я легонько толкнул его, давая понять, что тоже вижу ее. Мы вышли в тамбур, и Крушельницкий тихонько выругался.

- К чертям собачьим все эти устные портреты! Родинки на щеке нет, а так - вылитая Щепанская. Красивая и губки бантиком...

- У половины женщин - губы бантиком, - пробурчал я.

Поезд остановился, пассажиров вышло мало, и мы поспешили в последний вагон. Нам все-таки не везло, наверное, Щепанская солгала Оле или задержалась в городе.

Пассажиры шли вдоль поезда. Я смотрел в окно, как они спешат к лестнице с перрона. Возле самого окна прошла блондинка в цветном шелковом платочке, красивая бабенка. Еще в поезде я обратил на нее внимание: сидела напротив красавицы брюнетки в предыдущем вагоне.

Правда, красивая женщина, и теперь я точно вижу: у нее родинка на левой щеке...

Боже мой, крашеная блондинка, а вчера могла быть даже рыжей, какой-нибудь час - и ты яркая блондинка; да, сейчас мимо нашего вагона, который уже двигается, должно быть, идет Щепанская.

Мария Панасовна Щепанская собственной персоной: родинка и пухлые губы красным бантиком.

Я схватил Толю за плечо.

- В окно, смотри в окно! - крикнул я ему в ухо, но он уже не мог увидеть блондинку - электричка набрала скорость.

Я рванулся в тамбур: первым побуждением было остановить поезд стоп-краном, но я сразу понял бессмысленность этого намерения. Электричка проедет еще несколько сот метров, потом, пока откроют двери, пока добежишь до перрона - Щепанской и след простынет.

- Раззявы! - повернулся я к Крушельницкому. - Раззявы мы с тобой бездарные. Упустили Щепанскую.

- Ты что, белены объелся?

Я потащил Толю в тамбур.

- Помнишь блондинку в платочке, сидела напротив красавицы брюнетки? В предыдущем вагоне?

- Ну?

- Так у нее родинка на левой щеке. И сошла сейчас - в Городке.

- Неужели?

- Сидела левой щекой к окну, мы и проворонили. Век себе не прощу.

- Увлеклись брюнеткой, - вздохнул Толя. - Чисто психологический просчет. И все же не терзайся так: женщин с родинками много...

- Но ведь платье и платочек! Платье с желтыми цветами на черном фоне и такой же платочек. Сейчас мы выйдем и позвоним Оле.

- Должна знать платья Щепанской, - согласился Толя. Потер руки и с энтузиазмом сказал: - Если Щепанская в Городке, никуда не денется. Завтра же возьмем.

Со следующей станции мы позвонили во Львов. На наше счастье Верещака задержалась на работе или просто наврала Щепанской, что заканчивает, впрочем, какое это имело значение? Главное - она подтвердила: у Щепанской действительно есть такое платье - желтые хризантемы на черном фоне.

Первым же поездом мы вернулись в Городок. Позвонили Дробахе. Следователь разволновался. Я представил, как он дышит на кончики пальцев с безукоризненными ногтями. Сказал, что немедленно выезжает, и приказал, не теряя времени попусту, поднять по тревоге весь состав местной милиции и дружинников.

Дробаха приехал действительно очень быстро, попросил еще раз рассказать о блондинке с родинкой и одобрительно покачал головой.

- У вас хороший глаз, Хаблак.

- Ничего не поделаешь, профессия.

- Да, - согласился он, - профессия обязывает, но у вас было всего две-три секунды...

- Электронный глаз, - захохотал Крушельницкий. - Но учтите, даже электронные машины требуют питания... Я могу повести вас в такую чайную!

В Толиной чайной готовили какую-то особенную картошку, мы имели возможность, пока собираются дружинники, после картошки попить вкусного крепко заваренного чая. Не пива, не водки или вина, чем торгуют в большинстве чайных, а настоящего чая - нам принесли заварку в чайничке и небольшой настоящий самовар.

Я выпил два стакана без сахара, все же сахар убивает вкус чая. Дробаха не согласился со мной и размешал четыре ложечки; я поморщился, однако это не испортило Дробахе аппетита: допил и с наслаждением почмокал губами.

Дружинники собрались в репетиционном зале дома культуры, было их около трех десятков, всех, конечно, созвать не удалось, - значит, приплюсовав штат местного отделения милиции, мы насчитали около пятидесяти человек. Не так уж и мало, и Дробаха, ставя, так сказать, задачу, выразил уверенность, что мы завтра же сможем найти и обезвредить опасных преступников.

Все получили фотографии Пашкевича, все должны искать блондинку с родинкой на левой щеке, каждый получил квартал или часть квартала для поисков - в основном, в районе своего местожительства.

Эта процедура затянулась до полуночи, и мы уже не поехали ночевать во Львов, а остались в маленькой районной гостинице. Встали рано, как встают местные жители, которые торопятся на работу. Знали: наши люди уже на постах, и с нетерпением ждали донесений.

Первое пришло около восьми утра. Прибежал, запыхавшись, слесарь местного автотранспортного предприятия, ворвался в нашу комнату, начал еще с порога:

- Там блондинка! Рядом с нами!.. Раньше не было, а теперь блондинка, и точно она, потому что красивая!

Парень от нетерпения переступал с ноги на ногу. Дробаха придвинул ему стул, потер ладони и принялся расспрашивать. Выяснилось, что к соседям парня приехали дачники, мужчина с женщиной. Мужчина не выходит в сад; почему - парень не хотел расспрашивать соседей, чтобы не насторожить их, а женщина, хорошенькая блондинка, с утра собирала черную смородину. Вот только родинку на щеке парень не видел - далеко, но все же, кажется, есть и родинка...

Сигнал был важный, и мы, захватив старшего лейтенанта из райотдела милиции, поехали на окраину Городка, где жил дружинник.

Домик стоял последним в переулке, дальше тянулось поле, засеянное пшеницей, за ним - лес. Дом обнесен высоким забором, чудесное безлюдное место, и, если бы дружинник, узнав о дачниках, не заглянул за забор, могли бы жить незамеченными хоть сто лет.

Дробаха приказал:

- Хаблак с Крушельницким остаются возле усадьбы, дружинник поможет вам, а я со старшим лейтенантом войду в дом.

- Нет, - возразил Крушельницкий, - мы возьмем их сами, вам еще следствие вести, а тут - оперативная работа.

Они со старшим лейтенантом исчезли за калиткой, а мы с дружинниками стали так, чтобы в случае чего отрезать преступникам отступление к лесу. Видел, с каким нетерпением парень поглядывает на забор, понимал его, потому что и сам нервничал, но ничем не проявлял этого. В конце концов, это не первые и не последние преступники. Всегда приятно ставить точку, но ведь не знаешь, что тебя ожидает завтра, потому что, к сожалению, не один Пашкевич топчет нашу землю.

Однако этому лысому бандиту - каюк, и сейчас...

Хлопнула калитка, из усадьбы вышли Крушельницкий со старшим лейтенантом. Толя помахал дружиннику рукой, подзывая.

- Ложная тревога, - сказал он. - Тут все в порядке. Нормальные дачники, и документы у них в порядке. Муж и жена Нестеровы. Он - работник строительного треста, она - помощник режиссера на телестудии.

Паренек покраснел так, что, казалось, кровь брызнет из щек.

- Похожа... - пробормотал он. - И блондинка...

Крушельницкий похлопал его по плечу.

- А ты - молодец, и спасибо за сигнал. Смотри еще, а мы поехали.

В милиции нас ждал высокий, представительный парень в кожаной кепке. Носить такую кепку в жару несколько обременительно, но кепка была и правда красивой и модной, а чего не вытерпишь ради моды?

Старший лейтенант знал парня, так как спросил:

- Что-нибудь нашел, Петро?

- Так, - махнул тот рукой, - может, пустое, но вы говорили обращать внимание на все...

- Рассказывай же.

- Дело такое... У нас там рядом шофер дом имеет. Фамилия Фоняков. Он с женой живет, она женщина толстая. А на дворе белье повесили, рубашки и трусики, значит. Ну, так совсем, значит, маленькие и красивые, не для Фоняковой.

- Постой, парень, - вдруг осенила меня догадка, - Фоняков случайно не на "рафике" ездит?

- Нет, на автобусе.

- И давно тут Фоняковы живут?

- Давно, я и не помню.

- Может, слышал: они не из Кривого Рога?

- Не знаю, я еще маленьким был, когда строились.

Крушельницкий уже дышал мне в затылок.

- Давай, давай.. - шептал он.

Автобус мы увидели еще издали. Он примостился у самых ворот усадьбы, двумя колесами на тротуаре, и Фоняков что-то выгружал из него.

Наша машина миновала усадьбу Фоняковых и остановилась за углом. Мы выскочили вместе с Крушельницким и повернули назад. Шли не спеша, чтобы не привлекать внимания, и Толя, размахивая руками, что-то горячо доказывал мне. Кажется, он рассказывал содержание недавно виденного фильма, но я не слышал его, слова как-то обтекали меня, не касаясь, будто они существовали отдельно от Крушельницкого и вовсе не он произносил их.

Теперь можно было разобрать, что Фоняков выгружает из автобуса железную кровать. Спинки уже вытащил и прислонил к ограде, сетка, должно быть, была тяжелой или плохо проходила в дверцу, открыл калитку и позвал:

- Иди сюда, Борис, помоги!

Я отчетливо слышал каждое его слово, хотя до автобуса оставалось метров пятьдесят. Он точно сказал: "Борис", и мне захотелось ускорить шаги, но сразу подавил это желание, только стиснул локоть Крушельницкому, и тот кивнул мне в ответ.

Фоняков перегородил сеткой тротуар, мы могли бы обойти автобус по мостовой, однако Толя остановился в нескольких шагах, наблюдая, как Фоняков дергает сетку.

- Помочь, дед? - спросил Крушельницкий.

Тот неприязненно оглянулся. И в это время из калитки на улицу вышел Пашкевич. Лысый бандит в легких парусиновых брюках и полосатой рубашке. Коротким взглядом он скользнул по нас и принялся помогать Фонякову.

- Поднимай, папаша, - скомандовал.

Я шагнул вперед, словно хотел обойти Пашкевича схватил его за руку и выкрутил за спину.

Пашкевич понял все сразу - обладал молниеносной реакцией, вывернулся и едва не вырвался. Ударил меня ногой в живот, грязно выругался, рванулся в усадьбу, но Толя успел схватить его за другую руку.

Клацнули наручники, и лысый осел на тротуар.

- Спокойно, Пашкевич, - властно сказал Крушельницкий, - хватит тебе куражиться!

Лысый сидел на тротуаре и с ненавистью смотрел на нас. Конечно, я не ожидал благодарности в его взгляде, но глаза излучали столько ярости, что ее хватило бы не только на нас с Толей, а и на весь уголовный розыск.

- У-у, гады! - прошипел он.

Меня не трогали его эмоции, я проскользнул в калитку, чуть не наскочив на полную женщину в грязной кофте.

- Вам кого? - остановилась она, загораживая дорогу.

Я обошел ее, отстранив не очень вежливо, и взбежал на высокое крыльцо. Отсюда дверь вела на открытую веранду, а там стояла, испуганно глядя на меня, вчерашняя светловолосая красотка.

- Мария Щепанская? - спросил я.

- Мария... - попятилась женщина. - Откуда вы и что вам нужно?

- Милиция! - сказал я, наверное, слишком громко. Но что я мог поделать, не удержался. - Милиция, и вы задержаны, Мария Щепанская!

Стояла - красивая, грудастая, молодая и самоуверенная, а отшатнулась - сгорбилась, посерела, и кожа на ее лице покрылась морщинами. Однако я ни на мгновение не пожалел ее, и не потому, что огрубел на милицейской работе: ведь знала, что делает, сознательно шла на преступление. Думала обойдется. Но не обошлось, не могло обойтись, и пусть это знают все: никому не обойдется!

В тот же день Дробаха провел первый допрос.

Пашкевич не признавался ни в чем, все отрицал, выкручивался как мог. Но его ждали очные ставки, вещественные улики, к тому же при обыске в его комнате нашли около тридцати тысяч рублей: деньги за проданную "Волгу" и полученные от доверчивых покупателей ковров.

Щепанская, наоборот, не отрицала ничего. Плакала, рассказала все, надеясь, что чистосердечное раскаяние хоть немного смягчит ее участь. Оказалось, она переехала во Львов, узнав, что мать живет неподалеку. Фонякова, бросившая когда-то дочь на произвол судьбы, теперь поняла, что может извлекать из нее выгоду. Никто не знал, что Щепанская часто ездит к матери: товары и деньги, которые она украла, работая продавщицей, хранились у Фоняковых.

Задумав аферу с коврами, Пашкевич договорился с Фоняковым, и тот за сотню достал "рафик" в соседнем районе. Официально, согласно путевке, машина в эти дни находилась в командировке.

Я решил вылететь в Киев первым же завтрашним рейсом. Сделал бы это еще и сегодня, но последний самолет уже поднялся в воздух.

Мы с Дробахой и Крушельницким стояли возле управления и советовались, как быть. Толя настаивал, что конец нашего нелегкого дела следует обязательно отметить скромным ужином, хотя в такую жару даже сама мысль о ресторане казалась неуместной. Наконец решили поехать в кафе, что в Стрыйском парке.

Крушельницкий ушел организовывать машину, а мы с Дробахой перешли на противоположную сторону улицы, в тень от большого каштана. Наступил вечер, но было душно, вероятно, собиралась гроза.

Дробаха прислонился к стволу каштана, подышал на кончики пальцев и как-то неожиданно сказал:

- Жаркий месяц июль...

1

 ОВИР — отдел виз и разрешений на выезд за границу и въезд в Советский Союз.

(обратно)

2

 Трезубец был олицетворением украинского национализма; шлык — конусообразный верх шапки, которую носили приверженцы гетмана Скоропадского.

(обратно)

3

 О темпора, о морес! — О времена, о нравы! (лат.)

(обратно)

4

 Гомо новус — новый человек (лат.)

(обратно)

5

 Патер фамилиа — отец семейства (лат.).

(обратно)

6

 Презумпция невиновности — положение в праве, по которому подозреваемый считается невиновным до тех пор, пока его вина не будет доказана в установленном законом порядке.

(обратно)

7

 Финита ля комедиа — комедия окончена (франц.).

(обратно)

8

Тержерместер — фельдфебель (венгерск.).

(обратно)

9

Полонина — горная долина или пастбище.

(обратно)

10

Унмёглих — невозможно (нем.).

(обратно)

11

«Подеце» — по сто граммов (местн.).

(обратно)

12

Немтудом — не понимаю (венгерск.).

(обратно)

13

Тудом — понимаю (венгерск.).

(обратно)

14

Всегда ученик (лат.).

(обратно)

15

 Любимая родина (нем.).

(обратно)

16

 Стой! (англ.)

(обратно)

17

 Эндем — растение, распространенное только в определенной местности (греч.).

(обратно)

18

 Вайссквод — отдел полиции, который следит за моральным поведением людей (англ.).

(обратно)

19

 Войдите! (англ.)

(обратно)

20

 Невероятно! Невероятно! (англ.)

(обратно)

21

 Кому выгодно (лат.).

(обратно)

22

Антр ну — между нами (фр.).

(обратно)

23

Так проходит земная слава! (лат.)

(обратно)

24

Земельная мера, равная 0,56 га.

(обратно)

25

Морг — польская мера земли, равная 0,6 га.

(обратно)

26

Так называемый «Антибольшевистский блок народов» — организация, вокруг которой объединились сторонники национализма разного толка.

(обратно)

27

Так называемые «Заграничные части ОУН», организация, созданная Бандерой в результате послевоенного раскола ОУН и возглавляемая теперь Стецько.

(обратно)

28

Округ (англ.).

(обратно)

29

Руководитель местной нацистской организации (нем.).

(обратно)

30

Полковник (нем.)

(обратно)

31

Глупец, дурак, буквально — дурная голова (нем.)

(обратно)

32

Церковь святого креста (нем.)

(обратно)

33

Роскошно (польск.) .

(обратно)

34

 Округ (нем.) .

(обратно)

35

Адвокат (польск.) .

(обратно)

36

 Дядя (укр.) .

(обратно)

37

Вы что думаете по этому поводу, мой юный друг?

(обратно)

38

В этом мы имели возможность убедиться во время пребывания в лагере для военнопленных.

(обратно)

39

Тачанка (укр.) .

(обратно)

40

Прихода (укр.) .

(обратно)

41

Организация украинских националистов.

(обратно)

42

Извините (польск.) .

(обратно)

43

Все в порядке (польск.)

(обратно)

44

Охранка (польск.) .

(обратно)

45

Подполковник.

(обратно)

46

Хулиганы (польск.) .

(обратно)

47

Все в порядке (польск.) .

(обратно)

48

Женщина (латин.) .

(обратно)

49

Бытующее в Западной Украине выражение, соответствующее русскому “Черт бы его побрал!”.

(обратно)

50

“Как напился, так и от колодца отвернулся”.

(обратно)

51

Фашистская молодежная организация.

(обратно)

52

Специфическое западноукраинское обращение к духовным особам.

(обратно)

53

Приходский священник.

(обратно)

54

Руководящая должность в организации украинских нацио­налистов.

(обратно)

55

Военная организация бандеровцев.

(обратно)

56

Коммунистическая партия Западной Украины, находившаяся в подполье в период существования панской Польши.

(обратно)

57

Полковник (нем.) .

(обратно)

Оглавление

  •   Владимир Леонидович КАШИН ПРИГОВОР ПРИВЕДЕН В ИСПОЛНЕНИЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  •   34
  •   35
  •   36
  •   37
  •   38
  •   39
  •   Вместо эпилога
  •   Владимир Леонидович КАШИН ТАЙНА ЗАБЫТОГО ДЕЛА
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  •   34
  •   35
  •   Владимир Леонидович КАШИН ТЕНИ НАД ЛАТОРИЦЕЙ
  •   I В ночь на шестнадцатое июля
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   II Шестнадцатое июля
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   III После шестнадцатого июля
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   IV После шестнадцатого июля
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   V После шестнадцатого июля
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   VI После шестнадцатого июля
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   VII После шестнадцатого июля
  •     1
  •     2
  •     3
  •   VIII После шестнадцатого июля
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Владимир Леонидович КАШИН ЧУЖОЕ ОРУЖИЕ
  •   ИНТРОДУКЦИЯ
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •   ВМЕСТО ЭПИЛОГА
  •   Владимир Леонидович КАШИН ПО ТУ СТОРОНУ ДОБРА
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ Взгляд в прошлое
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •   Владимир Леонидович КАШИН СЛЕДЫ НА ВОДЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   ВМЕСТО ЭПИЛОГА
  • Кашин Владимир Готовится убийство
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   Вместо эпилога
  • Владимир Кашин И никаких версий Роман
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  • Самбук Ростислав Буря на озере
  • Ростислав Самбук Чемодан пана Воробкевича
  •   Чемодан пана Воробкевича
  •   Мост
  •   Фальшивый талисман
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •     23
  •     24
  •     25
  •     26
  •     27
  •     28
  •     29
  • Самбук Ростислав ГОРЬКИЙ ДЫМ
  • Самбук Ростислав Картина в тайнике
  • Ростислав Феодосьевич Самбук Крах черных гномов ***
  • Ростислав Феодосьевич Самбук Мафия-93
  •   Глава I ПРЕФЕРАНС
  •   Глава II ПРИГОВОР
  •   Глава III МАРАФОН (Начало)
  •   Глава IV МАРАФОН (Середина)
  •   Глава V МАРАФОН (Окончание)
  • Ростислав Феодосьевич Самбук Миллион в сигаретной пачке
  • Ростислав Феодосьевич Самбук Нувориш
  •   СГОВОР
  •   Я, ЛЕВКО МОРИНЕЦ
  •   ГРИГОРИЙ И ЛЕСЯ
  •   НАЧАЛО
  •   ДАЧА НА КОЗИНКЕ
  •   СНОВА В ЛИЖИНЕ
  •   ЗИЦПРЕДСЕДАТЕЛЬ ЛУТАК
  •   Я, ЛЕВ МОРИНЕЦ
  •   СТАНЦИЯ УЗЛОВАЯ
  •   ФИРМА «КАНЗАС»
  •   ЗАДОНЬКО
  •   ПОЕЗДКА В РЕБРОВИЦУ
  •   Я, ЛЕВ МОРИНЕЦ
  •   РАЗ – НАЛИЧНОСТЬ, ДВА – НАЛИЧНОСТЬ…
  •   ПОЛКОВНИКЗАДОНЬКО
  •   ШЕФ И ЛУГАНСКИЙ
  •   КЛИЕНТЫ «КАНЗАСА»
  •   Я, ЛЕВ МОРИНЕЦ
  •   СТРЕЛЬБА В ПАРКЕ
  •   СНОВА КЛИЕНТЫ «КАНЗАСА»
  •   КИРИЛЮК ПЛЮС ГАПОЧКА
  •   ЯРОВОЙ И ЛУГАНСКИЙ
  •   «ИНКОВЕСТ»
  •   ЗАДОНЬКО И ГАПОЧКА
  •   АРЕСТ
  •   ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ НА СВОБОДЕ
  •   ЯРОВОЙ
  •   ЗАДОНЬКО И ЛУГАНСКИЙ
  •   ГАПОЧКА И КОЛЯДА
  •   ЗАДОНЬКО И ЛУТАК
  •   АУКЦИОН
  • Самбук Ростислав Шифрованный счёт
  • Самбук Ростислав Взрыв
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  • Ростислав Самбук Крах чёрных гномов
  •   Глава первая      Побег
  •   Глава  вторая    Первые шаги
  •   Глава  третья   На земле и под землей
  •   Глава четвертая   В Берлине
  •   Глава  пятая  Фирма Кремера действует
  •   Глава  шестая  Час испытаний
  • Самбук Ростислав Жаркий июль
  • *** Примечания ***