КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Море в ладонях [Лев Архипович Кукуев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Море в ладонях

…Российское могущество прирастать будет Сибирью.

М. В. Ломоносов

1

«Вот и выходит, мы с вами враги… А жаль!»

Вспомнив слова Андрея, Таня загадочно улыбнулась, притянула к себе куст багульника, вдохнула острую свежесть его глянцевитой листвы. Тропа уводила к вершине хребта, к самому солнцу. В расщелине между гор осколком холодного лазурита поблескивал Байнур. Местами вода чуть туманилась.

Нет, Таня не верила в то, что когда-то сказал Андрей. Какие они враги?! Скорее товарищи!.. Правда, Андрей немолод, ему за тридцать, а ей двадцать три, возможно, он был женат… Но ей-то какое до этого дело!

Самый крутой подъем Таня одолела не отдыхая. Сосны и кедры росли так густо, что в просвете между ними виднелась только часть моря и неба. Байнур менял десятки нарядов за день. Теперь вода ближе к берегу стала бирюзовой, постепенно переходила в отливающую зеленью голубизну, а дальше светлела. Где-то у горизонта море сливалось с безоблачным небом.

В таежном безмолвии, Таня шла до тех пор, пока, неожиданно для себя, не оказалась возле скалы на гранитной террасе, покрытой мхом и порослью кедрача.

И тут радостное волнение удержало ее. Сверкающий и слепящий Байнур открылся во всю свою ширь. С такой высоты она увидела его впервые. Таня с восторгом смотрела на озеро-море, тайгу, на шпили Тальян, покрытые снегом и ледниками, на подоблачные гольцы. Она любила и раньше Байнур, но каждый раз для себя открывала в нем новое, неповторимое. Вот из-за этого старика Байнура Андрей и готов был в ней видеть врага.

«Смешно и не к лицу ему», — подумала Таня.

И тогда она вспомнила блесенки седины в висках Андрея, упрямую складку на лбу. Ему очень шли черная гимнастерка, бриджи и сапоги. Красив ли Андрей? Таня сама не знала. Но было в нем что-то свое. Вот в этом его своем Таня хотела бы разобраться…

Она уселась на огромный валун, нависший над бездной. Внизу серой лентой петляла гравийная дорога, а ниже стальные пути уводили в тоннель. Здесь поезда, шли на замедленной скорости. А вон там, за крутым поворотом узкой гравийной дороги, и началось знакомство с Андреем…

Это была черная дождливая ночь. Таня задыхалась от быстрой ходьбы и от гнева, теснившего грудь. Еще днем ее пригласила Светлана съездить к какой-то подруге в Хвойное. О предстоящей вечеринке Таня и не догадывалась. За столом оказалось трое мужчин и трое девчат. Пили венгерский ром и рябину на коньяке, потом танцевали, потом все свелось к поцелуям. Губастый, коротконогий, с широкими бедрами Светланин товарищ, улучив момент, облапил Таню. Она влепила ему пощечину. Светлана зло фыркнула и уставилась на Таню, словно на идиотку. Надо было немедленно уходить из этой компании.

Таня шла из поселка и знала, что за ночь не доберется до стройки, но шла. До ближайшего села было десять километров, оттуда двенадцать до строительства целлюлозного. В этот поздний час на попутную машину не приходилось рассчитывать. Один самосвал, с флажком по левому борту, обогнал Таню, но даже не сбавил скорость. На таких по ночам возят только взрывчатку. Дождь промочил уже Таню до нитки. Новые туфли натерли ноги. Пришлось идти босиком. Таня совсем отчаялась, когда нагнал ее газик. Она не подняла даже руки. Но газик, пробежав еще несколько метров, остановился.

— Вы что, заблудились?! Кто в такой час шатается по тайге! — Крикнули громко и возмущенно.

Она не ответила.

— Садитесь, вам говорят! — открывая вторую дверцу машины, приказал человек за рулем.

Это и был Андрей Дробов.

Первый километр ехали молча и медленно. Скользкая дорога, крутые повороты, плохая видимость, слева обрыв в Байнур.

Водитель включил обогрев. Таню клонило ко сну, но она переборола себя.

— Вам далеко? — спросили ее.

— Далеко. Хоть бы до Сосновых Ключей добраться. Там заночую.

Встречный тяжело грохочущий дизель ослепил глаза. Очевидно, водителям потребовалось немало усилий, чтоб разойтись кузов в кузов. И все же Таня заметила, как сидящий рядом с ней человек успел заглянуть ей в лицо. Она тоже успела. Почему-то подумала, что у этого человека, видимо, многое в жизни уже решено. У него дом, семья и сам порядочный человек…

— Как вас зовут? — спросил он, когда трудный участок дороги был позади.

Она ответила.

— В лесу заблудились?

— Нет.

— Зачем же так рисковать?

Он задавал один за другим вопросы, задавал их настойчиво, как сотрудник милиции нашкодившему мальчишке.

— Послушайте! — возмутилась она. — Что за допрос?

Он отшутился:

— А как же! Встретимся завтра — ни имени, ни фамилии, ничего друг о друге не знаем. Я готов вам представиться… — И он назвал свое имя.

— А по отчеству как?

— Андрей Андреевич. Но проще Андрей.

— Пусть будет так, — согласилась она. — Только на всякий случай запомните: мое отчество Дмитриевна.

Он продолжал как ни в чем не бывало:

— Живу в Бадане, работаю в рыболовецком колхозе…

Таня с усмешкой дополнила:

— Ко всему прочему — холост!

— Да, холост! — подтвердил Дробов, и Таня уловила в его голосе откровенный упрек.

Некоторое время они ехали молча. Чувствуя себя неловко, Таня заговорила первой:

— Вы коренной сибиряк?

— В этих местах родился. Надеюсь здесь и помру, — в шутку добавил он.

— Это холостяком-то?! — рассмеялась она с недоверием.

— Уверяю, умею кусаться не хуже, — пригрозил он.

— Хорошо, хорошо… — успокоила Таня. — И я сибирячка, родилась в Бирюсинске. Потянуло сюда — на Байнур, на стройку. Вот и работаю в Еловске.

— В Еловске?

Может быть, Дробов сбросил ногу с акселератора, а может случайно нажал на тормоз, но только Тане показалось, что машину вдруг передернуло. В голосе Дробова прозвучали далеко не дружелюбные нотки:

— Что же вы делаете? Бетон месите?!

— Нет, не бетон. Но если прикажут — буду месить и бетон… Жизнь стройке даю. Электричество делаю.

— Довольно выспренне! — заключил он, не поворачивая головы. — Сплошная романтика.

— Как умею. А о романтике у каждого свое понятие. Я труд люблю, и людей, и жизнь.

Они долго молчали. Первым заговорил Дробов:

— Хотел бы я встретить вот так же того, кто придумал строить этот завод на Байнуре!

— Вот даже как?! И за чем дело стало?

— Именно так! Двести тысяч кубов сточных отходов, десятки тонн сульфатов натрия и кальция сбросит завод только за сутки в Байнур. Помножьте на триста шестьдесят пять дней в году. Дети наши еще не вырастут, а мы загубим море, уничтожим леса!

Тане стало невесело. А когда Андрей горячо и страстно заговорил о рыбных запасах. Байнура, о том, что уловы становятся меньше и меньше, Таня просто не вытерпела:

— Вы паникер и далекий от современной техники человек. Поставим очистные сооружения, и ничего не сделается вашему омулю. — И добавила желчно, так, что Андрей поежился. — Все равно плохо ловите. Сколько живу на стройке, не видела в магазине омуля… Из-под полы какие-то шаромыжники продают и те дерут втридорога. Уж не ваш ли колхоз даст больше пользы государству, чем завод с новейшим импортным оборудованием? Медведей вам жалко, а мне их не жаль! Из ромашек и то человек сумел извлечь пользу. Научился не только любоваться цветами.

Дробов заговорил, и повеяло холодом. Заговорил медленно, зло:

— А я думал, дело имею не с фифочкой, поделился серьезными мыслями…

— Я могу выйти! Остановите машину!

— Сидите! — как на девчонку, прикрикнул он.

Таня откинулась к дверце и только теперь заметила, что сворот к Сосновым Ключам остался уже позади. Впереди, в низинке, у берега Байнура виднелись костры рыбацкого табора.

— Вы провезли меня мимо Сосновых Ключей! — возмущенно сказала она.

— К сожалению, так! Но в Еловске сегодня вы будете.

Выскочив в долину Тальянки, газик свернул влево и запетлял по берегу реки на рыбацкий костер. Дождь остался в горах, здесь он, видимо, только поморосил.

— Андрей Андреевич! Дорогой человек! Приехали, значит, — услышала Таня, когда смолк мотор.

«Встречают словно царька!» — решила она и поморщилась.

— Гостью вот принимай, дядя Назар, — ответил Дробов, — накорми, чем можешь, время в обрез, дальше едем.

Таня вздохнула, но спорить не стала. Пусть кормят, если хотят. К тому же она порядком проголодалась, дорога нелегкая, Дробов тоже, видимо, умотался…

— Сюда вот к костру, сюда пожалуйте, — засуетился дядя Назар. — Вот здесь на колоду можно присесть, чисто…

Еще с вечера погода грозила испортиться, но рыбаки были в море. Дядя Назар успевал разделывать крупных омулей, отвечать на вопросы Дробова, разговаривать с Таней:

— На рожнах, значит, рыбку не пробовали? Сейчас сготовим, сейчас. Пальчики оближете.

«И у этого самомнения хоть отбавляй, — подумала Таня, — куда иголка, туда и нитка».

Трех омулей рыбак выпотрошил, разрезал поперек, куски развернул и насадил по два на специально выструганные лучины — рожны. Потом посолил, поперчил омулей, и воткнул рожны возле огня, но так, чтоб пламя не касалось жирных кусков рыбы.

— Сейчас, сейчас. Нам это дело привычное. Почитай, годков шестьдесят так готовим…

Дядя Назар подмигнул и смешно пошевелил такими же серебристыми, как заячья капуста, усами. Таня решила: рыбак шутник и не так уж стар.

— А сколько вам лет? — спросила она.

— Много, красавица, много. Семьдесят семь в сентябре будет… А вот не болеем! — он говорил о себе почему-то во множественном числе.

Что не болеет — поверила. Для своих лет дядя Назар проворен и суетлив… Таня знала — вокруг Байнура много людей, которым давно уже за сто. В тайге понятия не имеют о гриппе, не знают многих болезней. Здесь воздух насыщен фитонцидами, а фитонциды заменяют десятки антибиотиков.

Пламя костра, озаряя людей, палатки, кусты черемух, как бы замыкало все это в круг. Казалось, что только вот здесь — у огня — и держится жизнь под большим стеклянным куполом. А там — за обжитым островком — и скалы Тальян, и непроходимая тайга, все давно погрузилось в глубины Байнура. Здесь тепло и уют, там загадочная, пугающая тишина, там холод и мрак морской.

— Пожили бы у нас, попитались бы омульком и через неделю себя не узнали, — продолжал дядя Назар.

Андрей, закурив новую папиросу, изредка бросал взгляд в сторону Тани, взгляд осторожный, но изучающий.

— Вот и Андрею Андреевичу говорю: не соси эту заразу! Как что, так сосет и сосет. Лучше выпить с устатку сто граммов, а в табаке какой толк?!

— А сам сколько лет курил? — огрызнулся Андрей.

— Лет пятьдесят. Но если бы раньше бросить, можно прожить еще тридцать. А теперь и ноги не те…

— Ничего. Проживешь еще сорок!

— Нам что, мы проживем, — согласился дядя Назар и повернулся к Тане. — В палатку пожалуйте, там кушать будем, там стол, фонарь…

Таня прошла в палатку. Снаружи донесся сдержанный голос старого рыбака:

— Хоть бы женился, что ли, Андрей Андреич… Председатель колхоза. Человек с положением…

— Успеется, дядя Назар, успеется…

— Голова-то седеть начала, — проворчал осуждающе рыбак. — А годы, они того — текут сквозь пальцы быстрее денег, глянь, и для души ничего не останется.

— Перестань, нехорошо…

— У тебя все нехорошо. Чего не скажи — все не так… Тебе не угодишь…

Тане стало неловко, но тут же она решила: «Меня не касается. Пусть говорят».

За стол Андрей уселся напротив Тани, дядя Назар — в торце стола, так, чтобы лучше ухаживать за гостями. Три кружки, бутылка «белоголовки», ломтями душистый, деревенской выпечки, хлеб, нарезанный толстыми кругляшами лук, на рожне перед каждым по омулю.

Дядя Назар потянулся к Таниной кружке.

— Нет, нет! Мне чаю покрепче, пожалуйста.

— Не откажитесь со стариком, — взмолился рыбак, — глоточек всего. Оно полезно. Погода хлипкая, того и гляди в поясницу ударит, простыть недолго…

Дробов молчал, словно его и не было. Пусть только скажет: «Выпейте» — и Таня откажется. Молчал с деланным равнодушием, тоже характер показывал.

— Налейте! — согласилась Таня. — Только немного. За ваше здоровье, дядя Назар!

— Спасибо, родная, уважила! — польщенный рыбак стрельнул взглядом в сторону Дробова, усмехнулся в усы, словно сказал: вот так мы умеем…

А омуль, приготовленный на рожне, действительно, таял во рту. Нет, дядя Назар не бахвал, не из тех стариков, которые любят похвастать по каждому поводу.

— Тешку отведайте, тешку. Она жирнее, крепше дымком пропиталась. Оставайтесь у нас ночевать, утром уху сготовим, нашу рыбацкую, на противне, на открытом огне. Вкусная будет ушица, густая, лучше тройной и пятерной…

И дядя Назар, улыбаясь Тане одними глазами, расправил ладонью усы.

— Нет! Нет! Спасибо! — забеспокоилась Таня, хотя минуту назад и думала, что неплохо бы было после такого ужина уснуть на перине из душистых еловых веток, встретить в рыбацком стане рассвет, умыться водою Тальянки, услышать первые трели пернатых. Но это было минуту назад. Теперь же хотелось скорее забраться в машину, остаться с глазу на глаз с «председателем», ехать и ехать. Пусть везет ее Дробов в этот поздний и неурочный час, пусть злится, не спит, крутит баранку… Ей это даже приятно…

Когда газик оказался на гравийной дороге, Андрей негромко с холодным спокойствием проговорил:

— Вот и выходит, мы с вами враги. Вы горой за одно, я — за другое. А жаль!

«Сразу враги? — подумала Таня. — В жизни много такого, что не зависит от нас!»

Она вспомнила статью в газете, где обругали еловскую стройку. Статья огорчила и возмутила не только ее. Многие тогда действительно поверили, что Гипробум неправильно выбрал строительную площадку. Группами шла молодежь в комитет комсомола стройки. Люди приехали в Еловск издалека, оставили семьи, распродали имущество, потеряли квартиры, работу…

Пришлось комитету срочно связаться с крайкомом и Гипробумом. В ответной статье проектировщики пообещали все сделать для охраны Байнура от загрязнения. Очистка стоков будет не только физической и химической, но и биологической… И вот Таня встретила человека, который порочит стройку, труд сотен ребят и девчат, разбудивших тайгу. Критиканство — не больше! Люди пришли создать новое, не похожее на вчерашнее. Они сделают жизнь красивей и лучше… И Тане захотелось, не горячась, по-доброму объяснить Андрею, что он хватил через край. Рассказать, что завод будет вырабатывать целлюлозу для сверхпрочного корда, что изыскатели исследовали десятки рек. Работали на Днепре, на Неве, на Ладоге, на Енисее… И только вода Байнура пойдет в производство без дополнительной очистки. Байнур уникален, но что дает он людям? Рыбу? Не слишком ли мало для такого крупного пресного моря на нашей планете?!

И Таня заговорила с Андреем немного взволнованно, сбивчиво, зато доверчиво и просто, как со старым хорошим другом.

Андрей слушал молча и, когда Тане уже показалось, что он ее понимает, ей верит, он вдруг спросил:

— У вас сегодня выходной?

— Нет. Работаю я по графику. Выходной послезавтра. А что?

— Часто бываю в этих местах.

— Заезжайте… Улица Строителей, тридцать один.

— Теперь обязательно.

— Как это понять?

— Хочу видеть в вашем лице товарища, — и добавил: — единомышленника.

— Вы в этом уверены?

— В слепой любви к стройке вам не откажешь. Все мы привыкли кричать ура. Поживем увидим…

Она рассердилась:

— Очки носить надо!

Свет фар полыхнул по роще белоствольных берез, осветил перила горбатого моста через Еловку. Еще километр, и начнется временный деревянный поселок с кедрами и березами между домов. Взгляд Тани случайно упал на стрелку бензомера. Стрелка показывала ноль. Передвижные электростанции, которыми управляла Таня, работали на тяжелом горючем, однако ведро бензина она всегда найдет. Не может быть, чтоб Дробов не знал о пустом бензобаке, а вез. Лето — не зима. Можно ночевать и в машине. Но ей не нужны подобные жертвы…

И все же Дробов ночевал в машине. Отказало реле. Но об этом Таня узнала поздней, когда он вновь оказался в Еловске и передал приглашение дяди Назара отведать рыбацкой ухи. Таня согласилась…

А сегодня Дробов будет у Тани в половине четвертого. Она знала, что из Бадана он должен выехать в два часа. Ждать оставалось недолго. Можно было с гранитной террасы спускаться к дороге. «Председателю» невдомек, что Таня ездила по делам в Сосновые Ключи и встретит его далеко от Еловска. Встретит! Ей очень хотелось встретить, даже поспорить, позлить…

2

Коренев решил добраться до Еловска попутной машиной. Он перекинул плащ через руку, взял чемодан и вскоре вышел на окраину районного центра. Отсюда, нависая над самым Байнуром, дорога вела на подъем.

Едва успел Дмитрий Александрович облюбовать место в тени у березы, как со стороны Бадана показалась черная «Волга» без переднего номера. Таких и в Бирюсинске было немного. Рука Дмитрия Александровича не поднялась. А «Волга», выбрасывая из-под себя пригоршни мелкого гравия, промчалась мимо. Рядом с шофером Коренев все же успел разглядеть Ушакова.

Дмитрий Александрович снова уселся на чемодан, достал папиросы и закурил. С именем Ушакова было связано прошлое. До войны вместе учились на историческом факультете. Ушаков был секретарем комитета комсомола. Живой, энергичный в работе, он, казалось, не только дневал, но и ночевал в институте.

В канун октябрьских торжеств Коренев привел на студенческий вечер товарища по спортивному клубу. Перед тем как прийти в институт, поужинали в столовой, выпили по бокалу кагора. Разумеется, ни в одном глазу. Но запах!.. Этого оказалось достаточным, чтобы кто-то сказал Ушакову, что комсомолец Коренев «под мухой».

Все остальное Коренев помнит так, словно то было только вчера. Кончился первый вальс, едва успел Коренев поблагодарить однокурсницу, с которой танцевал, и отойти к стене, как перед ним возник Ушаков:

— Коренев, дыхни!

Приятель Коренева, перворазрядник по боксу, сжал кулаки, окинул Ушакова взглядом с головы до ног:

— Что это за тип?

— А мы вас сюда не приглашали! — отрезал Ушаков. — Здесь комсомольский вечер. — И повернулся к Кореневу. — Выпил! Шагай домой! Завтра разберемся!..

Стоявшие рядом девчата и парни стали оглядываться, переговариваться.

— Ничего нет страшного, — смутился Коренев. — Ради праздника рюмку кагора выпил.

— Рюмку или пять. Кагора или водки сейчас не имеет значения. Ты комсомолец и отвечать за свое поведение будешь завтра.

И ответил.

До сих пор помнится заседание комитета. В торце стола сам Ушаков. За столом товарищи по институту, тут же декан факультета.

Чем бы все кончилось? Наверняка исключением из института. По тем временам и требованиям к комсомолу только так. Но уже с первого курса Коренев проявил себя незаурядным студентом. К удивлению многих, вступился декан. Голоса разделились. Объявили: «строгий с предупреждением». Сняли портрет с доски почета.

А на третьем курсе Ушакова избрали в партком. На четвертом избрали членом парткома и Коренева. С годами многое перемололось, забылось. А Коренев и раньше не считал себя непогрешимым. Закончили институт. И когда по этому поводу собирались у одного из выпускников, сидели рядом с Ушаковым, пили вино и прошлое вспоминали без обид.

По окончании института Коренев сразу уехал на месяц к сестре, с которой не виделся несколько лет. Возвратился в Бирюсинск и снова судьба столкнула его с Ушаковым. Он получил направление в школу. Он будет учить ребят! В кармане лежали направление и диплом.

Известное дело — каникулы в школе: покраска, ремонт, побелка. Завхоз ему объяснил, что директор болен, а завуч на месте. Даже в субботу и в воскресенье завуч до позднего вечера в школе. Пройти к нему — прямо по коридору.

Прежде чем постучать, Коренев еще раз оглядел себя, поправил галстук. Вроде бы все в порядке. Он вошел и на мгновение оторопел. За рабочим столом сидел Ушаков. Коренев позабыл, что тот не один, что возле стола еще человек. И первое, что вырвалось непроизвольно:

— Виталий?! Здравствуй!

Уже следующее мгновение не показалось Кореневу мгновением. Он не знал, что встретит здесь Ушакова, а Ушаков знал и был, очевидно, готов к этому:

— Здравствуйте, Дмитрий Александрович, — ответил негромко, но тоном, не терпящим панибратства. — Садитесь. Освобожусь и займемся с вами.

Коренев не обиделся. Как говорится: дружба дружбой, а служба службой. Сел на свободный стул у стены, с любопытством окинул взглядом совсем еще юную миловидную женщину. Ушаков ей внушал:

— Завтра же на работу. За вами я закреплю кабинет. Проследите, чтоб качественно были покрашены пол, окна, парты. Беритесь за наглядную агитацию. Ученики на каникулах. Надеяться не на кого. Придется потрудиться самой…

Не знай Коренев Ушакова раньше, и он бы решил, что вчерашний его однокашник просидел в кабинете завуча по меньшей мере лет десять. Из разговора Ушакова с «миловидной особой» Коренев уяснил, что зовут ее Татьяной Семеновной, выпускница Иркутского пединститута, филолог, не замужем и устроилась на время у дальних родственников. Бирюсинск ей нравится, приехала не за тем, чтоб, отработав три года, удрать. Постарается оправдать доверие, оказанное ей.

Как только Татьяна Семеновна вышла, Ушаков повернулся к Кореневу:

— Садитесь ближе, Дмитрий Александрович. Направление у вас с собой?

Кореневу было безразлично, кто из них завуч, кто просто учитель. Главное чтоб не страдало дело. Но когда нравится женщина, тут уж позвольте! Хочется, чтоб и она обратила внимание на тебя. Кстати, Коренев не собирался перебегать Ушакову дорогу, не пытался затмить его. Не прояви себя Ушаков «сухарем, начальником», и быть тому знаменитому треугольнику, когда двое любят одну, а одна мучительно ищет, кому из двух отдать предпочтение.

С первых же дней знакомства у Коренева с Татьяной Семеновной установились дружеские отношения, а у Ушакова с ними сугубо служебные.

Прошло не более года, и Татьяна Семеновна вышла замуж за Коренева. Ушаков не пришел на свадьбу, болел… Жалели, но пережили.

Год за годом Ушаков быстро шел в гору. Сперва взяли его в районо, затем избрали в состав райкома. Завучем стал Коренев.

Тридцать девятый год. Война с Финляндией. Ребята-сибиряки, вчерашние ученики Коренева, призываются с первых, вторых, третьих курсов в армию. Из них создают лыжные сибирские батальоны… Тучи еще не ползут через западные границы на Украину и Белоруссию, но «в воздухе пахнет грозой». Будет война — каждому ясно. Но когда? Эта война коснется не только двадцатилетних парней, а протянет цепкие лапы к горлу и старого и малого, никого не обойдет стороной.

А тут еще суета сует. Не клеится у Коренева с инспектором районо Подпругиным. Слишком прямолинеен Коренев, не может поладить, смолчать, уважить, не дружит со словом «слушаюсь»…

Большое горе свалилось вдруг на него. Ждал счастливой минуты, ждал дочь или сына. Три дня ходил сам не свой, три дня длились роды… И Татьяна Семеновна родила. Но какой ценой?! Ценой собственной жизни.

Смерть жены состарила сразу на десять лет. Дочь свою он назвал Татьяной. Вызвал к себе сестру — незамужнюю, одинокую…

В сорок первом было уже два года Танюше. Как-то раз, защищая молодых педагогов от нападок въедливого Подпругина, Коренев «врезал»: «Подлец, карьерист!»

Через кабинет Коренева Подпругин пронесся со скоростью отлетевшего от стены мяча.

Два этажа по лестнице он миновал в темпе, на который способны только мальчишки, спешащие в раздевалку. Он и по улице так спешил, что его сторонились прохожие, качали вслед головами.

Какой-то пьяный загородил дорогу Подпругину. Едва держась на ногах, полез обниматься. Подпругин его оттолкнул, сам выбежал на проезжую часть. И тут — пожарная машина…

Да, Подпругин и мертвый мстил за себя. Следствие вел некто Гашин. Закрутил так, что не прямо, так косвенно в смерти Подпругина был повинен он, Коренев. В руках ревностного стража законности дело из уголовного переросло в политическое. Гашин и у бывшего завуча Ушакова постарался добыть на Коренева компрометирующий материал. Как выяснилось поздней, добыть не добыл, но факт оставался фактом, и было время, когда Коренев усомнился в честности Ушакова.

Чем бы все кончилось — трудно сказать. Но в камеру предварительного заключения Коренев угодил, партийный билет изъяли… А двадцать второго июня смерть навалилась извне, навалилась огнем и металлом, разрухой и голодом.

Не всем удалось попасть на фронт, но Кореневу довелось. Мимо Бирюсинска поезд промчался ночью. Напрасно сестра Коренева вместе с маленькой Таней проторчала почти трое суток на вокзале. В каждом грохочущем эшелоне ехали сотни и тысячи мобилизованных. Ни их разглядеть, ни они тебя. А эшелоны все шли и шли. Шли чаще с людьми, чем с техникой. Технику нужно было ковать, а люди сами осаждали военкоматы, горкомы, райкомы.

На тринадцатые сутки эшелон Коренева угодил в Белоруссии под бомбежку и потерпел крушение. А на четырнадцатые — полувооруженную часть бросили в бой. Коренев получил старую трехлинейку и три обоймы патронов. Бой был короток, жесток. Гитлеровцы зажали в клещи, набросились танками.

Грязный, изодранный и измученный, Коренев не успел окопаться, лежал в какой-то канаве. Танки прошли стороной, добивали недобитых. Один тупорылый шел прямо на Коренева, шел медленно, ослепляя отполированными о грунт гусеницами. Ими он только что раздавил какого-то обезумевшего бойца. Следы грязи и крови въелись в пазы гусениц…

Винтовка тряслась в руках Коренева. Он выстрелил и был уверен, что попал в стальную махину. Но тупорылый танк все шел и шел. Второй, третий выстрел! Дрожь земли передалась и Кореневу. Кончилась обойма. Коренев в ярости отбросил винтовку, встал во весь рост, разорвал на груди гимнастерку.

Но стальная громада не торопилась. Короткоствольная с набалдашником пушка круглым черным зрачком, не мигая, уставилась на солдата. Прошло несколько долгих секунд молчаливого поединка, и бронебойный снаряд со страшной силой проревел чуть выше головы человека…

Гитлеровцы потешались. Им было мало просто убить. Кровь как кровь им наскучила. Обратить человека в бегство, догнать и подмять гусеницами, услышать предсмертный крик — вот чего им, хотелось…

И Коренев понял это. Понял и ужаснулся такому садизму. Он растерялся, утратил власть над собой. Может быть вечность, а может быть миг он смотрел только на гусеницы. Пушка снова рыгнула болванкою стали и громом огня. Но в груди Коренева уже все клокотало, рвалось от гнева наружу. Он должен был жить, должен был мстить этим извергам! Должен!

Стиснув зубы до боли, он бросился в сторону, запетлял.

Он бежал и слышал все нарастающий гул гусениц. Башенный люк открылся, и фашист, гогоча во все горло, начал палить по нему из ракетницы. Что-то ударило в спину, обожгло страшной болью. Коренев бросился в первый попавшийся окоп и быстро пополз в сторону.

Танк, дойдя до окопа, несколько раз развернулся на месте. Окоп обвалился. Но Кореневу посчастливилось. Он ушел отползти и спрятаться в нише…

Таким оказалось боевое крещение.

Путь к победе был труден и сложен. Вначале сотни километров с отступающими войсками на восток, потом сотни километров на запад. Первые были короче, но тяжелее.

Войну кончил Коренев в Берлине. Два ордена, три медали, два тяжелых, три легких ранения — весь нажитый капитал.

Там — на фронте — о восстановлении в партии не приходилось и думать. Там оставалось одно: если пуля врага оборвет жизнь в бою, просить товарищей по оружию считать его коммунистом.

Много с тех пор утекло воды, много добавилось и седин в голове. И в партии Коренев восстановлен. Два года преподавал, теперь на партийной работе. Но раны сердечные — раны особые. Нет, нет да и закровоточат.

Коренев раскурил затухшую папиросу, посмотрел в ту сторону, куда скрылась «Волга». В трудные годы войны Ушаков работал в горкоме, потом в обкоме, отвечал головой за размещение эвакуированных заводов. Даже производственные мастерские учебных заведений изготовляли гранаты и противотанковые мины. Приходилось вместе с подростками и изнуренными женщинами спать у станков в неотопленных помещениях, недоедать. Для многих легче было идти на фронт, чем обеспечить победу в тылу.

За пятнадцать послевоенных лет Ушаков вырос в руководителя краевого масштаба. Утратил прежнюю стройность, подвижность, но, видимо, счастлив, хотя повседневно загружен работой по горло и трудно его застать в кабинете. В свое время он помог Кореневу с восстановлением в партии. Одной его рекомендации было достаточно.

Так почему же тогда Коренев не решился остановить изящную черную «Волгу»? Он сам над этим задумался, чуть было не просмотрел другую попутную машину.

Газик уже поравнялся, когда Дмитрий Александрович поспешно вскочил. Скрипнули тормоза, мотор перешел на малые обороты.

— Не в сторону ли Еловска? — спросил Коренев человека, сидевшего за рулем.

— Угадали! Садитесь. Вдвоем веселей.

Когда газик тронулся, водитель сказал:

— В полдень машин всегда меньше. С утра и под вечер легче уехать.

Не зная зачем, Коренев возразил:

— Да нет. Недавно промчалась «Волга». Олень на капоте. Красивая машина, лихо идет.

— «Волга»?

— Да. Со вторым секретарем крайкома.

— С Виталием Сергеевичем? Он, пожалуй, теперь не второй. Почти год, как первый в Кремлевской больнице…

Несколько минут они ехали молча. Чем дальше вела дорога на подъем, тем шире раскрывался Байнур. Пароход внизу казался совсем крошечным, потусторонние скалы Байнурского хребта — игрушечной панорамой за толстым синим стеклом.

— Сколько до противоположного берега? — спросил Коренев.

— Километров шестьдесят, а правей больше сотни.

— Так много?

— Ну что вы, Байнур в длину более семисот.

— Простите, вы со стройки? — спросил Коренев.

— Нет. Председатель рыболовецкого колхоза. Дробов Андрей Андреевич. А вы?

— Работник Куйбышевского райкома в Бирюсинске, Коренев…

— Дмитрий Александрович?! — уточнил Дробов. — Я рад пожать вашу руку! — объявил он. — Теперь все понятно. Сегодня двадцать второе — день рождения вашей дочери… Вы едете к ней?!

— А вам откуда известно? — приятно задетый словами Дробова, спросил Коренев.

— Я тоже спешу поздравить Татьяну Дмитриевну! А цветов наберем за Сосновыми Ключами. Там цветы — чудо!

Но не только к дочери ехал Коренев. Он должен решить для себя: давать или не давать согласие на выдвижение своей кандидатуры парторгом ударной стройки большого целлюлозного завода.

3

А Виталий Сергеевич, действительно, не заметил Коренева. Откинувшись на спинку сидения и низко опустив голову, он погружен в свои думы. Со строительства целлюлозного до крайкома дошли тревожные сигналы. А строительство у страны на виду. Пришлось срочно выехать, уточнить все на месте. Не ждать же, когда начнутся звонки из Совмина или ЦК.

Виталий Сергеевич по праву считал себя коренным сибиряком. Здесь он родился, здесь прошли его детство, многие зрелые годы. Он помнил захудалые мастерские завода тяжелого машиностроения, который известен теперь своей продукцией на весь мир, помнил грязные мрачные цехи слюдяной фабрики, помнил кустарное производство десятка мелких предприятий, помнил то, что давно отмела сама жизнь, воздвигнув на старом новые корпуса заводов и фабрик.

Теперь его город не тот, каким был в первое десятилетие Советской власти! Зная неплохо свой край, Виталий Сергеевич не даром был зол на тех журналистов и лекторов, которые прежде всего разглагольствовали о необъятной территории Бирюсинского края, упирали на то, что в пределах его уместится три таких государства, как Англия или взятые вместе Московская, Тульская, Рязанская и еще около двадцати областей Украины и Российской Федерации… Не это главное, нет! Виталий Сергеевич хорошо представлял себе богатейшие запасы железа и угля, золота и графита, слюды и нефрита, каолина и магнезита, каменной соли и чистых известняков, стекольных и формовочных песков, разноцветных гранитов, мрамора, диабазов, алмазные россыпи… Он лучше, чем кто-нибудь, знал, что край его — это соболь и белка, песец и горностай. Это тысячи квадратных километров нетронутой тайги, сеть электрифицированных железных дорог, нефтепровод от Бирюсинска до Зауралья, мощные закольцованные ЛЭП, леса новостроек, гигантские комбинаты, с которыми могут сравниться лишь комбинаты Урала…

Везде и во всем свой потолок. Но здесь, за счет знаменитых Тальян, потолок необычно высок. По существу он еще не определен. Здесь все!.. Это тебе не Рязанщина или Смоленщина… Здесь проживает один процент населения могучей державы, но этот процент дает ей львиную долю добываемых слюды, золота, алюминия, углей, алмазов…

Строительство целлюлозного на Байнуре — тоже не праздный вопрос. Страна научилась уже получать вискозную целлюлозу доброго качества. Америка же и Канада, Финляндия и Швеция — давно получают кордную. Они не продают ее в страны народной демократии. А если торгуют с кем-то, то только на золото. Байнурский завод обязан совершить революцию в лесохимии…

Но шумиху вокруг строительства на Байнуре прежде всего подняли ихтиологи и гигиенисты, биологи и химики. Ввязались в хозяйственные дела журналисты, писатели, даже художники. Откровенно говоря, Виталий Сергеевич и раньше не пылал любовью к этому дотошному народу, особенно к журналистам — любителям всяких сенсаций…

Орденоносец, доктор биологических наук Платонов уже в конце рабочего дня ввалился в кабинет и потребовал его выслушать. Головастый, седой, неуклюжий, не успев поздороваться, он схватился за сердце и бухнулся в кресло:

— Виталий Сергеевич, что же творится, загубим Байнур, загубим!

Из уважения к старику Виталий Сергеевич уселся напротив в кресло и долго, дружески объяснял, что к чему. Объяснял, как школьнику.

Вошел Коренев, нужно было поговорить по душам, чем надо помочь, а то пригласить в выходной день на дачу, но вместо этого пришлось извиниться, просить заглянуть в другой раз.

И снова Виталий Сергеевич заверял биолога, что ничего не случится с Байнуром, что волноваться нет оснований…

Но Платонов остался Платоновым. Для него голомянка, бычки и рачки — превыше всего. Знал Виталий Сергеевич не хуже биолога, что байнурский омуль прижился давно в водоемах Чехословакии, что будет иметь там скоро промышленное значение, что на родине добыча омуля, хариуса желала бы лучшего. Но он знал и другое: неисчислимый ущерб рыбному хозяйству Бирюсинского края нанесла прежде всего война. В годы войны пользовались сетями и неводами с уменьшенной ячеей. Не до тонкостей было в рыболовецком хозяйстве, когда гибли от ран миллионы на фронте, когда миллионы от голода пухли в тылу.

А Платонов все продолжал наседать:

— Как же можно, Виталий Сергеевич, строить завод на Байнуре, если этот завод будет сбрасывать в море соли цинка?! Это же яд! Уже сейчас проектировщики определяют так называемую мертвую зону в несколько квадратных километров.

— Кузьма Петрович, вы умышленно замалчиваете очистные сооружения, — пристыдил биолога Ушаков.

— А вы назовите хоть одно предприятие, где очистные сооружения идеальны и водоемы не загрязняются промышленными стоками.

Что было ответить этому грубияну? Забыл, что не дома находится, а в крайкоме!

— Думаю, есть такие предприятия…

— Вы думаете, а я знаю, что более ста семидесяти рек страны загрязнены. Мы потеряли сотни тысяч центнеров рыбы. Мы…

— И что же вы предлагаете? — вынужден был перебить Виталий Сергеевич. — Может, надо свернуть всю промышленность, не строить заводы и фабрики, сидеть на берегу Байнура и через лупу заглядывать под камни?

Несколько долгих секунд, славно байнурский бычок, Платанов глотал воздух раскрытым ртом.

— Я считаю… Я считаю, что прежде чем строить завод, нужно было такое решение подвергнуть широкому обсуждению. Следовало привлечь к этому делу биологов и ихтиологов, химиков и гидрологов, гигиенистов…

— Не узнаю вас, Кузьма Петрович…

В этот момент над зданием проревел ТУ-104, и стекла в рамах жалобно задребезжали.

— Поймите, стране нужен корд! Покрышки вот этой замечательной машины при посадке испытывают нагрузку в сотни тонн. Миллионы автомашин, тракторов, тягачей и комбайнов у нас на резиновом ходу. И тысячи, если не десятки тысяч, простаивают из-за отсутствия покрышек, из-за нехватки корда.

Биолог поник:

— Вот, вот. И взлетная полоса для этого самолета срочно была нужна. А что бы подумать и сдвинуть ее на несколько градусов в сторону. Все тяжелые самолеты взлетают на город с полумиллионным населением. Порт стал международным. День и ночь ревут моторы, не дают отдыха ни старым, ни малым. А теперь реконструкция порта требует новые миллионы затрат и нас утешают, что скоро появятся самолеты, которые будут взлетать вертикально. Век техники, атома… А люди живут не только завтрашним днем, им отдых, покой нужны и сегодня…

Виталий Сергеевич встал.

— Не надо красок сгущать, Кузьма Петрович! И давайте исходить прежде всего из государственных интересов. Авторитетная комиссия пришла к выводу, что завод нужно строить на Байнуре. Вы забываете и об обороноспособности Родины. Потребуется — заставим строителей сделать такие очистные сооружения, каких нигде нет! А я как советский гражданин, как коммунист, как один из руководителей Бирюсинского края не возьму на себя смелость войти в правительство и отказаться от целлюлозного завода. Прикиньте здраво, что давал нам Байнур и что может дать. Вдумайтесь всесторонне и скажите, что ценнее сейчас: сто тысяч центнеров рыбы или двести тысяч тонн кордной целлюлозы, за которую платим золотом? Построим пару сейнеров на востоке или в Прибалтике и в десять раз больше рыбы получим…

Только теперь Платонов заметил, что Ушаков уже встал. Биолог грузно поднялся, насупил лохматые брови, глухо сказал:

— Это тоже не государственный подход к делу.

Он ушел, не попрощавшись, с тех пор не показывал глаз.

Виталий Сергеевич тут же снял трубку, и позвонил директору проектного института Мокееву.

— Как?! — почти выкрикнул он, когда услышал в ответ, что в производстве кордной целлюлозы солей цинка не существует.

Он искренне пожалел, что не связался с Мокеевым в присутствии Платонова.

Но прошло несколько дней, и явился писатель. В своих книгах поклонник могучих сибирских рек, активный общественник и в то же время любитель «ввернуть», взять многое под сомнение.

И на беседу с ним ушло больше часа рабочего времени. В конце концов Виталий Сергеевич прямо спросил:

— Ну, а ты-то, Виктор Николаевич, чего переживаешь? Я понимаю, когда о Байнуре пекутся биологи, гигиенисты. Все новое вызывает у них преждевременный страх. Они путаются сами и пугают других. Разносят нелепые слухи. Тебе же нужен рабочий человек, наш современник в его славных делах. Посети стройку, познакомься поближе с людьми, напиши хорошие очерки или добротную повесть. Народ тебе скажет спасибо!

Ершов сидел, опустив глаза, улыбался каким-то своим невысказанным мыслям. Как только Виталий Сергеевич кончил, он повернулся к нему. Но улыбка с лица Ершова не исчезла, наоборот, весь добродушный вид писателя теперь говорил: понимаю вас, уважаемый, понимаю, но это не то, о чем бы хотелось сейчас говорить.

— Поеду и обязательно, — наконец сказал он. — Возможно и напишу что-нибудь. Но вынужден возразить: заботы у нас одни. Как же не переживать?!

— Тоже правильно, — согласился Виталий Сергеевич. — Только не стоит превращать муху в слона. У вас, у писателей, есть привычка ввернуть покрепче да краски сгустить.

Ершов невесело рассмеялся: начавшийся разговор уводил-таки от первоначальной темы.

— Вы говорите: пиши. Но прежде, действительно, нужно съездить на стройку. Пожить, посмотреть, побывать там не раз и не два. Встретиться надо с людьми: с рабочими, инженерами, учеными, с советскими и партийными руководителями. Я не мог обойти и вас.

— Выходит, с меня начал?! — рассмеялся Ушаков. — Ну, ну. Давай! И как же меня изобразишь? Назовешь Ушаковым, Смирновым, Петровым? С некоторых пор у вас, у писателей, принято изображать руководящих работников черствыми и сухими людьми. — Виталий Сергеевич вновь рассмеялся, хотя и невесело.

— Зачем же так? Если и буду писать, то постараюсь сделать таким, каким себе представляю.

— Вроде того начальника стройки, от которого в твоей «Бирюсе» уходит жена?

«Что это, намек на мою Ирину?» — подумал Ершов и тут же ответил:

— Такого не пожелаю ни вам, ни Тамаре Степановне.

— Да, — сказал Ушаков, — в больших делах нас никто не видит, а вот споткнись на малом, и сразу начнут склонять во всех падежах. Я и в мыслях не допускаю, чтобы что-то случилось с Байнуром! А случись?! Ты первый ткнешь пальцем в мою сторону…

На мгновение улыбка сбежала с лица Ершова и вновь появилась:

— Нет, Виталий Сергеевич, я и с себя не сниму ответственность.

— За что?

— Байнур не только ваш. Он мой, он наш, он народу принадлежит. Все за него в ответе.

— К тому же забываешь, что ты член крайкома и депутат краевого Совета?! — добавил в тон собеседнику Ушаков. — Правильно, за народное достояние беспокоиться надо, но не надо шарахаться из одной в другую крайность. Эх, Ершов, Ершов, и фамилия у тебя с подтекстом. Ершишься?!

Оба рассмеялись.

— Заходи, — пригласил Ушаков, — Не забудь поговорить с проектировщиками, со строителями. Они быстро развеют твои опасения… Ты видел когда-нибудь целлюлозу? — неожиданно остановил он.

— Видел.

— Что она тебе напоминает?

— Мягкий, довольно толстый картон.

— Нет, перед прессовкой и выпариванием? — Виталий Сергеевич не дал ответить. — Когда на финском заводе я впервые увидел белоснежную массу, то невольно подумал: вот оно — птичье молоко лесохимии. Все у нас с тобой, Ершов, есть! Будет и птичье молоко! Заходи. Рад всегда тебя видеть…

Дома жена спросила:

— Ты чем-то расстроен, Виталий?

Она подошла вплотную, положила на плечи руки, заглянула в глаза.

— Устал немного, — ответил он, благодарный уже за то, что после недавней размолвки она сделала первый шаг к примирению.

— И все же?

Его не оставляли мысли о Ершове, о Платонове.

— Видишь, Тамара, сегодня мне вдруг подумалось, что после двадцатого съезда, многие, даже неглупые люди не поняли главного. Поспешили забыть о партийном долге.

— Как это понимать? — еще тише спросила она, внимательно всмотрелась в его уставшее лицо.

— Не поняли, что культ есть культ, а дисциплина в партии во все временанужна.

— И это все, что ты можешь доверить мне?

— Нет, почему?

Она убрала руки, опустилась в мягкое кресло у круглого столика, приготовилась слушать. Он сел в кресло напротив.

— Ты старый член партии и все понимаешь не хуже меня, — начал он. — Я всегда умел подчиняться, кому подотчетен, и считаю должным подчинять себе младших… Если с одним и тем же к тебе идут и идут без конца, мешают работать, забывают, кем являешься ты для них по своему положению, то это вскоре становится нетерпимым… Обязан ли я объяснять каждому: что делаю, для чего делаю, как делаю?! Мой кабинет не проходной двор. У меня на плечах огромный промышленный край… Без Старика мне необычайно трудно, а он прирос к Кремлевской…

Тамара Степановна закурила и отодвинула пачку «Казбека», она ждала, когда он выскажет все.

— Ты самый близкий мне человек! Скажи, Тамара, тебе никогда не казалось, что, разоблачив культ, мы что-то недоделали?

— Что именно, Виталий?

«Всегда она так, — подумал он. — Короткой, рубленой фразой. И тон какой-то — судейский».

— Может, не столько нам нужно было говорить о культе, сколько практически делать против него?! — пояснил Виталий Сергеевич.

— А именно?

— Не много ли пищи мы дали недругам, обывателям, критиканам?

— Постой, я не совсем понимаю тебя. Выходит, не стоило разоблачать культ?

«Ну вот! Только этого не хватало!»

— Пойми меня правильно. Я постоянно думаю о завтрашнем дне, о дисциплине, о партии.

С минуту они молчали. Заговорила она:

— И я пытаюсь понять, Виталий, тебя. Я помню твое выступление на активе после двадцатого съезда. Как ты говорил! Весь зал тебе аплодировал стоя! Не ты ли сказал, что мы обязаны рассказать народу всю правду? Обязаны, потому что живем для народа, для партии! Так или нет?

— Так! Конечно же так!

— Разве теперь ты думаешь иначе?

— С чего ты это взяла? — удивился он и лишний раз убедился в ее примитивном мышлении, в сухости. Пропало желание говорить «по душам».

По Тамаре Степановне Виталий Сергеевич судил и о многих женщинах, занятых на руководящих постах. Ему казалось, что деловитость и строгость свою они переносят и на мужа, и на семью. С годами они становятся сухарями, теряют женственность, забывают, что мужчина иногда хочет видеть в жене только женщину, женщину со всеми ее слабостями, со всеми ее чисто женскими достоинствами.

Тамаре Степановне был ненавистен Мопассан, чужд Шолохов. Она не терпела балет за трико на мужчинах, оперетту — за слишком подвижные бедра актрис… Не лучше ли было сказать ей, что он нездоров и болит голова?.. Годы, годы. Работа, работа… Когда-то запросто и к нему приходили товарищи по школе и по горкому. Было весело, людно, много спорили, отдыхали. Потом откуда-то появилось и утвердилось в доме дурацкое выражение: «не тот уровень». И вот результат: одни должны слушать его, других должен слушаться сам. Не по этой ли самой причине охотно он ехал в командировку и не в один из своих районов, а дальше, хоть за Якутск, хоть к черту на кулички. А уж ехать так ехать поездом. По крайней мере, наговоришься с людьми…

Но и на следующий день Виталия Сергеевича не оставили в покое. Явился заслуженный художник. Двадцать пять лет он пишет байнурские пейзажи. И он понимает этот святой уголок земли, неповторимость красок, аквамариновые глубины…

Пришлось сослаться на занятость.

А спустя три недели в «Литературной газете» появилась статья о флоре и фауне Байнура, о его уникальности и неизбежном загрязнении.

Теперь из Совмина и в первую очередь от Крупенина жди звонок.

Виталий Сергеевич сам позвонил в Москву. Объяснил, что противники стройки, по всей вероятности, не желают понимать, что проект очистных сооружений еще в работе. Даже как-то неловко за столь уважаемую газету, непонятна ее позиция…

И хотя статья была подписана незнакомой фамилией, волей-неволей подумалось о Ершове, подумалось с горькой обидой.

В тот же день Виталий Сергеевич пригласил на беседу директора проектного института Мокеева.

— Модест Яковлевич, насколько мне известно, вы один из авторов проекта Еловского целлюлозного?

— Так точно, Виталий Сергеевич.

— В свое время вам поручал товарищ Крупенин подыскать для завода место?

— Точно так.

— Вы жили до этого в Москве?

— Совершенно справедливо. Но меня всегда влекла к себе Сибирь. Что же касается привязки завода, то товарищ, Крупенин всегда высказывался за то, чтобы этот завод был построен именно на Байнуре. С группой научных сотрудников я обследовал около двадцати площадок и пришел к выводу, что лучшего места, чем в Еловке, не найти.

Виталий Сергеевич долго молчал, потирал висок. Мокеев ему не нравился: прятался за широкую спину Крупенина, а не отстаивал свои убеждения.

Виталий Сергеевич поднял голову. Собеседник от напряжения вздрогнул. Казалось, и редкий пушок на его черепе пошевелился. «И это руководитель проектного института?» — подумал Ушаков.

— Вы читали в газете статью? — спросил он.

— Читал. И весьма огорчен. Никак не согласен с автором.

— Еще бы! В Еловке построен город на шесть тысяч жителей, создана промбаза, подводится железнодорожная ветка, на сотню километров встали опоры высоковольтной линии, расчищена и подготовлена площадь для главного заводского корпуса, вложены миллионы на проектные и изыскательские работы… И все же я хочу знать: неужели Лучшей площади нельзя было выбрать?!

Мокеев поежился.

— В нашем Бирюсинском крае, в районе Байнура, лучшей площадки нет.

— А где есть?

— Север Байнура, Виталий Сергеевич, отпадает. Туда через всю соседнюю область надо тянуть железную дорогу…

— Но в Сибири есть Обь, Енисей, Иртыш, Амур, Лена!

— Совершенно справедливо. Воды нет такой, как в Байнуре. Любая речная вода потребует миллионы рублей на дополнительную очистку.

— Ну, а что, если построить завод, скажем, в районе нашего города? Большое ли расстояние тут до Байнура! Вряд ли вода Бирюсы отличается от байнурской.

— Отличается, Виталий Сергеевич, к тому же резко меняет температуру. Опять же сброс в Бирюсу. А у нас на ней десятки городов и добрая половина промышленности…

— Да… Действительно, вы подобрали райское местечко!

Мокеев не понял, что этим хотел сказать Ушаков. Назначала его Москва, но если дойдет до плохого — снимать, разумеется, будут здесь. В Москве подпишут новый приказ, а здесь и из партии выгонят.

— Так вот что, Модест Яковлевич!

— Слушаю вас, — и Мокеев встал.

— Святая обязанность вашего института — разъяснить общественности положение дел, со строительством завода на Байнуре. Послезавтра партийный актив и, хотя на активе стоит вопрос о ходе подготовки к уборочной, я предоставлю вам слово…

Из двенадцати человек, выступавших в прениях, никто не обмолвился о газетной статье. Виталий Сергеевич решил предоставить Мокееву слово в конце заседания. Но вот на трибуну поднялся Дробов. Он заговорил о колхозных делах, о нужде обзавестись новыми ставными неводами, о возникших трениях между колхозом и рыбозаводом, о слабой организации приема рыбы, особенно в жаркое летнее время… И вдруг:

— Мне думается, товарищи, мы не можем обойти молчанием статью в «Литературной газете». В дополнение к этой статье мне бы хотелось…

Зал сразу притих, затаил дыхание. Ненужным оказался микрофон. А когда Дробов сказал:

— Допустить загаживание Байнура — это преступление, товарищи! На нас, на людей здесь сидящих, падает вся ответственность за содеянное!

Гневные выкрики, ропот и одобрительный гул схлестнулись, как волны встречных потоков.

— Товарищ Дробов! — раздался в рупор звучный голос.

Виталий Сергеевич чувствовал, что сорвался, чувствовал, но отступать не мог:

— Вы бы лучше нам доложили, по какой причине три дня назад ваши рыбаки едва не потопили сети в море?!

— Я объясню! — пообещал зло Дробов.

— И объясните! Двенадцать минут говорили, осталось три.

Дробов покинул трибуну с гневом в глазах. Кому нужно было его объяснение о том, что в море не в поле, бывает и не такое.

Мокеев на длинных худых ногах скорее впорхнул, чем вышел на сцену и сразу же утвердился уютно в трибуне, как аист в привычном гнезде:

— Только что предыдущий оратор пытался вновь трясти уже всем нам навязший в зубах вопрос. Я прошу меня извинить, но я не могу стоять в стороне, когда каждый день на наш первенец на Байнуре производят нападки люди, явно не представляющие себе того, о чем говорят. Мы только и слышим — загубим Байнур, загубим. А ведь на фоне сегодняшней индустриальной Сибири Байнур не что иное, как мертвое море. Настало время преобразить пейзаж Байнура. Древний Байнур должен служить человеку. Сейчас наш институт многое делает для того, чтобы с каждым днем хорошело это сибирское озеро-море. Мы, проектировщики, видим уже другие красоты Байнура. Пройдет несколько лет, и на его берегах вырастут новые стройки. В наш атомный век техника шагнула настолько вперед, что глупо сейчас разводить дебаты о невозможности полной очистки сточных производственных вод. Смотрите сюда, товарищи! В этой пробирке жидкость. Она совершенно прозрачна. Такими и будут сточные воды в Байнур после очистки.

При этих словах Мокеев раскрыл пробирку и выпил ее содержимое.

— Ничуть не хуже байнурской, — резюмировал он.

— А откуда это известно?! — выкрикнул кто-то из передних рядов.

— Сомневаетесь? Прошу к нам в институт.

Кто-то громко захохотал, кто-то громко выкрикнул:

— Лаборатория — одно, а очистные сооружения — другое! Ну и шутник.

Виталий Сергеевич встал:

— Прошу к порядку, товарищи! Здесь партийный актив, и не следует забывать о дисциплине.

Мокеев недолго еще говорил, сошел с трибуны под жидкие аплодисменты.

«Донкихотство, мальчишество!..» — так оценил его выступление Ушаков.

Он ждал серьезных и обоснованных выкладок инженера, а не «трюка с дурацкой пробиркой». Даже Дробов в своем гневном запале оставил не столь горькое впечатление. Пусть Дробов неправ и занимает противную сторону, зато искренне убежден в том, что отстаивает. Мокеев не убедил и половины присутствующих. Это было прекрасно видно по лицам сидящих в зале, по реакции на эти два выступления.

Поздно вечером позвонил из Кремлевской Старик:

— Виталий Сергеевич, ну как ты живешь там?!

Это очень здорово, что он позвонил!

— Живу, Павел Ильич, живу! Как вы-то? Прежде всего о себе!

Старику сделали операцию, вырезали опухоль. Это его обнадеживает. «Бог не выдаст — свинья не съест!»

Когда-то казалось, чего не прожить неделю, другую без Старика. Казалось, если того действительно заберут в ЦК или в Совмин, будет трудно только на первых порах, трудно, но «не смертельно». Все-таки многому научил Старик за несколько лет совместной работы. За плечами старого питерца — Зимний, годы коллективизации на Дону, первые пятилетки на самых трудных участках индустриализации, подпольный обком на оккупированной немцами территории, большое послевоенное строительство в восточных районах Сибири…

— В целом дела неплохи, Павел Ильич! Поправляйтесь и возвращайтесь скорей!

Именно этого и желал Виталий Сергеевич как никогда.

Не случись несчастья со Стариком, видимо, многое в жизни Виталия Сергеевича было б не так. Его давно заметили с положительной стороны. Могли рекомендовать на самостоятельную работу в какую-нибудь Рязанщину или Смоленщину. Но скорее всего забрали б в Москву. А сейчас он не первый и не второй, и головой отвечает за двух. Работы по горло. Времени не хватает. Старика не хватает…

— Я за Байнур беспокоюсь, Виталий! Так ли оно, как пишут в газетах?

— Павел Ильич! Не так! Далеко не так! Сегодня был краевой актив, говорили и о Байнуре. Вызвал директора проектного института, занимаюсь Байнуром.

Ушаков говорил минуту, вторую и вдруг ему показалось, что связь давно прервалась и он говорит куда-то в пространство, в темную и зловещую пустоту ночи.

— Да, да… Ты что замолчал, Виталий?!

Виталий Сергеевич вновь говорил, пока не понял, что высказал все торопливо и скомканно, может, не очень понятно для Старика.

Потом Старик задавал вопросы, а он отвечал подробно, неторопливо.

— Ты, Виталий, прости меня чудака. Но мне почему-то подумалось, что если Мокеев начнет полным ходом травить Байнур, то на это потребуется добрая сотня лет. К тому времени сгнием в земле мы, сгниет и Мокеев. И вот тогда правнуки скажут, что были когда-то такие дураки, которые еще при жизни начали возводить себе памятник из тухлого озера. Байнур по массе воды превосходит Балтийское море, и он не река, которая через сотню лет сама может очиститься… В жизни иногда надо прикидывать от обратного, повернуть свой взгляд на сто восемьдесят и еще раз проверить, так ли мы поступаем. Я верю тебе, но все же смотри, будь внимателен…

И вот недавно совсем непредвиденное обстоятельство. Часть шоссейной дороги в районе Еловска оказалась под угрозой затопления. Шоссе — полбеды. Но с наполнением Бирюсинского водохранилища поднялся более чем на метр и уровень Байнура. Не окажется ли часть строительных площадок в районе близких грунтовых вод? Получилось дурацкое местничество. Одни делали одно, другие — другое. Мокеев в командировке, в Москве… А надо бы взять с собою его, ткнуть носом…

«Волга» шла мягко, и скаты убаюкивающе шуршали по гравию. Виталий Сергеевич провел ладонью чуть выше глаз, огляделся. Слева лежал Байнур, спокойный, ослепительно голубой, красивый в своем величии.

4

Обняв руками колени, Таня долго еще сидела на уступе скалы, над самым Байнуром. Он был спокоен и тих, и только отдельной грядою вдали гуляли большие валы. Казалось, в том месте старик Байнур греет лицо на солнце, купает седую бороду и усы, шевелит губами, от чего над причудливой грядой волн теплятся и переливаются струями восходящие потоки его дыхания.

— А это красиво, — сказала однажды Таня Андрею, Когда они наблюдали такую же точно картину.

Андрей протянул цветок шиповника:

— Нравится?

— Нравится.

— Только не в меру колюч, — заметил Андрей.

— Это тоже достоинство, — подчеркнула Таня.

— Может, и так, — согласился Андрей. — Не махнуть ли нам как-нибудь в Лимнологический? У меня там приятель. Двадцать пять лет он отдал Байнуру.

— Должно быть, грустно живется его жене, — заключила Таня.

— А мы посмотрим!

— Как-нибудь съездим, — согласилась Таня, не отрывая глаз от Байнура. В этот момент ей хотелось иметь крылья чайки, рвануться к причудливым грядам волн. Окунуться, взлететь над Байнуром. Она ничего не любила по фотографиям и по кадрам кино. Для нее Кавказ и Волга, Сальские степи и Черное море все было сосредоточено здесь — в родном уголке земли. Она любила это свое. Любила солнце Сибири не меньше, чем любит солнце Узбекистана узбечка, любила кедры не меньше, чем любит серебристые тополя украинка. Для нее этот край — сама жизнь, сама Родина.

Как-то раз Андрей говорил о делах, о делах, а потом вдруг спросил:

— Вы любили кого-нибудь?

— Папу и маму…

— Еще полюбите.

Она весело рассмеялась:

— Не хочу быть исключением. Надеюсь, все человеческое присуще и мне.

— Вам еще не раз признаются…

Он смотрел помимо Тани, куда-то вдаль, и, казалось, не утверждал, а рассуждал сам с собой.

— Вы это серьезно?

— Да!

— Тогда запомните, если я полюблю, то не уступлю чести признаться первой.

Он отвернулся в ту сторону, где с криком кружились чайки.

«Смешной человек, — подумала Таня, — не поверил… Мужчины привыкли считать во всем себя выше, достойней. А в жизни? На деле? Болтливы не меньше девчонок! То жестами, то взглядами, то молчаливым преследованием — выдают себя с головой!»

Когда на страницах молодежных газет и журналов осуждали прическу «под мальчика», Таня, вопреки всему, взяла и обрезала косы… Других осуждали, а ей говорили: «к лицу». Когда мода пошла на «хвосты», Таня отрастила «хвост»… И снова ей говорили те же слова… Потом надоели все эти прически. К ее высокой красивой шее шла лучше пышная, слегка собранная чуть выше затылка, спадающая золотой волной на спину. Таня стала стройней, привлекательней… Она любила фокстрот танцевать через такт, чуть враскачку и чтобы руки партнера держали за талию. Любила и твист за дьявольский ритм, который и подчинял, и настраивал на какой-то бесноватый лад.

Неизменным партнером на танцах был Юрка «Пат», одессит, в прошлом слесарь, теперь арматурщик, сварщик. Девчонки ахали и смотрели большими круглыми глазами, когда Таня, слегка пританцовывая, выходила с Юркой в круг. Каблучки-гвоздики стучали в ритм, руки гнулись в локтях и запястьях. Платья Таня шила всегда сама, и потому они выгодно выделяли покатые девичьи плечи, высокие острые груди… Это был танец гибкости, смелости, юности. Настороженность окружавших сменялась улыбками. Ноги начинали отстукивать такт, пританцовывать, круг приходил в движение и никто уже в танце не видел того постыдного, что приписывалось ему сплошь и рядом.

«Смешной, слишком правильный человек», — подумала Таня о Дробове. В догадках своих не ошибся и Дробов. Тане, действительно, признавались в любви и не раз. Одни говорили об этом застенчиво, другие — горячо и страстно, третьи — с налетом пошлости. Совсем недавно выкинул номер и Юрка:

— Танюша, ты должна меня полюбить.

— Чего это ради? — удивилась она.

Они шли из клуба по узкому скрипучему тротуару. Оступиться, значит, оказаться в канаве. Юрка поддерживал под руку. Он говорил слегка в нос, на одесский манер:

— Юру Пата уважали на Дерибасовской. Девушки парка вздыхали по нему день и ночь. На танцах считали за счастье пройтись хоть полкруга. Ты знаешь Юру Пата? Парень он не дурак, со вкусом, и ты с изюминкой. Подружимся, что ли?

— Перестань балагурить! — ответила Таня.

Юрка отрезал ей путь, притянул к себе.

— Пусти!

Он не пускал. Она выскользнула и толкнула его. Он потерял равновесие, оступился и оказался в канаве. Шоколадного цвета модный костюм был испорчен. Выбравшись из канавы, Пат растопыренной пятерней потянулся к Таниному лицу, но Таня ударила по руке:

— Герой! Распустил свои грязные лапы. При всех плюну в твою физиономию.

И сдержала бы слово.

На следующий день в клуб на спевку Таня пошла неохотно. Юрка руководил эстрадным самодеятельным оркестром. Играл на пианино, аккордеоне, духовых инструментах и даже на скрипке. Встретил он Таню весело, как ни в чем не бывало. Таня в новой программе готовила «Журавлей». Спела. Осталась собой недовольна. Потом вспомнила вдруг о Дробове. С чего ради вспомнила?!

— Еще раз повторим! Еще! — требовал от оркестра и Тани Юрка.

Таня спела, думала об Андрее… И Юрка пришел в восторг:

— Вот это класс! Лазаренко и только!

Назавтра за Таней приехал Дробов. До ночного дежурства было достаточно времени. Дядя Назар сдержал слово и угощал рыбацкой ухой. В байнурской ухе много рыбы и репчатого лука. Соль, перец, лавровый лист по вкусу. Готовится она на костре, в глубоком открытом противне. Получается жирной, припахивает дымком. Хочешь, а много не съешь. За столом Таня не любила ломаться, и самой лучшей похвалой старому рыбаку был ее завидный аппетит.

— Я такая, — сказала она. — Легче похоронить, чем накормить. Спасибо, дядя Назар! Ой, как спасибо!..

— А вот это?

Рыбак снял газету с эмалированной миски, и Таня увидела спелую таежную малину. Ягода к ягоде. Крупная, яркая, сочная…

Вспомнив, как ела малину, Таня зажмурилась от восторга и тут спохватилась. Вот, вот мог появиться газик Андрея.

Она спустилась уже на дорогу, когда из-за поворота вылетела черная «Волга». Резко затормозив, машина остановилась. Таня стояла и улыбалась. Нет, не эту машину она встречала, не этот важный, задумчивый человек нужен был ей.

«Важный, задумчивый» улыбнулся в раскрытую дверь, и тут же Таня почувствовала на себе пристальный, изучающий взгляд. Ее рассматривали с каким-то удивленным вниманием, а может, и любовались ею…

Таня была в летнем цветастом платье, рукав короткий, юбочка по колено.

Не этот ли легкий наряд привлек внимание незнакомца? Было бы странно, смешно человеку в годах смотреть на нее так долго лишь потому, что вокруг тайга, а внизу Байнур, потому, что в тайге на дороге вдруг появилась, как мотылек, девчонка…

— И как вас зовут? — спросили теплым, отеческим тоном.

Таня ответила. На лице человека улыбка смешалась с неверием, дрогнули губы, на мгновение он изменился в лице.

— Таня Коренева, — повторила она.

Губы человека пошевелились, и девушка поняла: они повторили ее имя.

— И что вы тут делаете?

— Ничего. Просто ждала машину.

— Вот и отлично! — шутливо воскликнул он. — Коль не секрет, то скажите, откуда мы?

— Со стройки. Из Еловска.

Он продолжал расспрашивать, не спуская глаз с Тани, а она никак не могла понять, почему к ней проявлен такой интерес.

Виталий Сергеевич был поражен сходством дочери с матерью. Он видел перед собой ту же гибкую, стройную Таню. Видел тот же овал лица, губы — яркие, чуть припухшие, те же открытые карие глаза, такой же чуточку вздернутый нос…

Да, это была та Таня, а он не тот. Он вспомнил себя крепким и сильным, умевшим когда-то любить, умевшим чувствовать запах женских волос, понимать биение сердца в груди… За четверть века он достиг того, о чем не мечтал. Достиг одного, а другое само по себе ушло. В обществе, может, и нет потолка, а в жизни у всех потолок… Слишком подчас она привередлива.

— Ну, а как чувствует себя Дмитрий Александрович?

— Вы знаете папу?

— Знаю, Танюша, знаю.

Она уловила, с какой теплотой он произнес ее имя.

— Папа здоров. Что ему передать?

— Передайте: я рад за него. Рад, что у него такая большая и милая дочь.

Таня опустила глаза, зарделась:

— А от кого передать?

— От Виталия Сергеевича!

Она помахала рукой вслед удалявшейся машине. Имя и отчество Ушакова звучали теперь для нее красиво… Голос низкого тембра — мягкий и волевой, долго слышался ей. «Папе будет приятно, — решила она. — Завтра же обо всем напишу».

Газик Андрея Таня узнала издали. И Дробов узнал Таню издали.

— Смотрите, Дмитрий Александрович, а ведь это она!

И Дробов перевел ногу с акселератора на тормоз.

Таня видела только отца, только его. Он вышел из газика: седой, высокий, немного сутулый, протянул руки.

— Откуда взялась ты, Танюша?

Она рассмеялась, обхватила за шею, расцеловала. Прошло немало секунд, прежде чем повернулась к Андрею.

— Здравствуйте, Андрей Андреевич! — голос ее был несколько сдержан, рука же теплой, доверчивой, благодарной.

В машине Таня говорила отцу:

— А там вон бухту видишь? Почему-то ее называют Тихой…

Выехали в долину. Хребты отступили вправо, Байнур потеснился влево. По сторонам дороги высились ели и кедры.

— Здесь рядом турбаза. Вот в ту расщелину между скал туристы уходят. Там водопадов много…

Казалось, Таниному рассказу не будет конца, но впереди, где протекал ручеек, все увидели черную «Волгу». Зыбун в том месте был слабо уплотнен гравием, и «Волга» просела.

— Вот и работа нашлась, — определил сразу Дробов.

Он первым выбрался из машины, за ним Таня и Дмитрий Александрович.

Ушаков стоял поодаль, шофер таскал хворост.

— Здравствуй, председатель, здравствуй! — Ушаков подал Андрею руку и тут же увидел Таню, Дмитрия Александровича. Так вот кого она поджидала а утаила. — Здравствуй, старина, здравствуй! Сколько лет, сколько зим. А я уж с дочкой твоей познакомился. К ней едешь?

— К ней.

— Попроведать, значит, решил?

— Решил…

И странно, еще полчаса назад Тане казалось, что эти два человека, отец и Виталий Сергеевич, встретившись, обязательно бросятся в объятия друг другу. Теперь было неловко за их встречу. В чем она обманулась?

Андрей достал из багажника буксир, Таня отошла в сторону, предоставив возможность остаться отцу с Ушаковым наедине.

— Замчалов рекомендует тебя на парторга строительства целлюлозного, — сказал Ушаков. — Может, на пенсию собираешься? — пошутил он.

Таня смотрела в сторону леса. Там звонкой ватагой пичуги набросились на ястреба. Разъяренный ястреб вдруг оказался неповоротливым и трусливым. Он прижимался к деревьям, скрывался в зарослях ельника. Не сразу дошли до Тани слова Ушакова. Не может быть, чтобы она ослышалась.

— На пенсию рано, — донесся ответ отца.

— А ты знаешь что? Заходи домой… Посидим, потолкуем, коньячку по рюмашке выпьем. Тамара Степановна часто тебя вспоминает. Прихварывать начала. До пенсии суетилась, бегала. Заходи, — пригласил еще раз Ушаков, — с дочерью…

Газик вытащил «Волгу», и вскоре обе машины катили к Еловску.

— Вот и поселок! — объявила Таня, когда в стороне от дороги, за березовой рощей, показались первые брусчатые дома. — А управление дальше. До заводской площадки еще километров пять. Прямо к дому, Андрей Андреевич…

Таня жила в одной комнате со Светланой. Две кровати, две тумбочки, гардероб, круглый стол, три стула, буфетик — вся мебель девчат.

Прибывших, оказалось, уже поджидали.

— Юрий Блинов! — с подчеркнутой вежливостью представился Кореневу высокий молодой человек.

— Светлана…

Дробову Юрка махнул небрежно рукой, коротко бросил:

— Привет!

— Всем мыть руки, всем! — командовала Таня.

Когда каждый занял указанное за столом место, Таня вновь объявила:

— Мужчинам белого, а нам сухого!

Коренев поднялся с наполненной рюмкой:

— За тебя, моя дорогая!

«За тебя, Танюша!» — повторил мысленно Дробов.

«За тебя!» — подумал и Юрка, не спуская глаз с Тани.

5

Миновав рабочий поселок, черная «Волга» остановилась в березовой роще. Здесь в двухэтажном брусчатом доме размещалось управление строительства. С виду — это стандартный, восьмиквартирный дом. Перед домом площадка, по краям ее несколько скамеек садового типа с пологими спинками, доска показателей и доска почета.

О своем приезде Виталий Сергеевич не предупреждал и потому его никто не встречал.

«Так вот ты каков, Еловск!» — подумал Виталий Сергеевич, хотя и знал, что это еще далеко не Еловск, о котором немало пишут и говорят по радио…

В противоположность другим крупным стройкам здесь все началось с закладки деревянного поселка. Давно пора оценить начинания пионеров любого большого дела и прежде всего подумать о них. Шесть тысяч жителей завтрашнего «Большого Еловска» имеют и ясли, и баню, и клуб, и школу. Еще не полностью поступили чертежи главного заводского корпуса, а рядом — где будет промышленный гигант — достраивается современная заводская столовая.

Пройдет несколько лет, и на живописном берегу Байнура вырастет город с населением в пятьдесят, шестьдесят тысяч. Будут дворцы и парки, театры и университеты, проспекты и скверы, стадионы и плавательный бассейн.

Виталий Сергеевич вздохнул полной грудью. Только таким живительным воздухом можно дышать и дышать до потери сознания. Что сравнится с этой приморской свежестью и с запахом разомлевшей тайги? Здесь сама сказка природы. Здесь строится Новая Русь!..

Начальника строительства Головлева в управлении не оказалось. Назвавшись, Виталий Сергеевич попросил отыскать его, и сразу все пришло в движение. Трое служащих незамедлительно покинули свои письменные столы, главный бухгалтер и старший экономист взялись за телефоны.

Виталий Сергеевич вышел на улицу, вновь огляделся. Да, дом управления скорее напоминал подмосковную дачу, чем служебное помещение. Предфасадная площадь посыпана желтым песком, посредине большая клумба с цветами. Трава нигде не примята, свежа… А дальше такое, чего никогда не будет в Подмосковье: с одной стороны Байнур, с другой — под самое небо шпили Тальян, покрытые снегом. Хочешь, иди в свободное время в тайгу или взбирайся по отвесным скалам, а хочешь, плыви в море на шлюпках и яхтах, купайся в теплых заливах и старицах. Где еще могут ужиться крупная стройка и туристская база?! В этих местах можно построить и зимние курорты для туберкулезников. Здешние горячие источники по целебным качествам оставили позади многие источники Кавказа. И жаль, не дошли еще руки сибиряков до многого. Придет время, — не на Кавказ, на Байнур начнется паломничество. На юг рвется больше праздный народ. Сюда поедут те, кому не помогут ни Черное море, ни южные здравницы…

Прямая тропа вела из березовой рощи к Байнуру. Виталий Сергеевич вскоре вышел к пологому берегу. Байнур покорно ласкался у ног. Берег был окантован широкой полосой удивительно чистого гравия. Здесь камни слоистые, с крапинками слюды и металлов. Камни черные, белые, синие, голубые, зеленые, розовые… Похожие на мячи пинг-понга, на бычка-подкаменщика, на голову филина, на пятнистые яйца жаворонка…

В полукилометре от берега, мирно покачивалась рыбацкая лодка. Ловится хариус или не ловится — разглядеть почти невозможно. Но Виталию Сергеевичу так захотелось оказаться на месте того рыбака, побыть одному, забыться…

Он огляделся. Поблизости никого не было. Быстро нагнувшись, поднял плоский камень, подбросил его на ладони и, чуть спружинив в ногах, резким движением послал камень над самой водой.

— Два, пять, семь, — считал он «блины».

Вторым камнем он снял шесть «блинов». Пятым — десять. Он рассмеялся.

— Браво, Виталий Сергеевич, браво! — услышал он позади и обернулся.

Перед ним стоял Головлев. Невысокого роста, коренастый, он весело улыбался, но держался на расстоянии.

— Привет, начальник, привет! Руку не подаю, прости, вымочил! А ну, попробуй-ка ты! — сверкнул Ушаков глазами.

Головлев отыскал подходящий камень, занес руку за спину и…

— Семь… десять… Двенадцать! — воскликнул Виталий Сергеевич. — Уложил! На обе лопатки, негодный! Давай еще!

И снова Головлев одержал победу.

— Признаю! — поднял руку Виталий Сергеевич. — Признаю!

Они пошли к управлению.

— Надолго, Виталий Сергеевич?

— Должен же стройку я осмотреть?!

— Придется «Волгу» оставить, поедем на газике…

— Так, так… А еще через месяц на тракторе, а потом и на катере? Затопило, значит, дороги?

— На двух участках возле Байнура! — ответил почти по-военному Головлев. — Не наша вина, проектировщиков.

— Во что обойдется ремонт и прокладка новых дорог?.. Ну, ну, говори!

— Тысяч на сто пятьдесят потянет.

— Протянуть бы виновника вдоль спины хорошей дубиной! — сказал решительно Ушаков. — Значит, сто пятьдесят тысяч советских людей мы обсчитали на рубль… А придет этот проектировщик в магазин, и попробуй на гривенник его обсчитать, он книгу жалоб потребует, он покажет тебе, что значит им заработанный гривенник!

Головлев молчал.

— Чего ж ты молчишь?

— Генеральный проектировщик у нас Гипробум, а у него около двадцати субпроектных организаций… Здесь, как на шахматной доске, передвинь одно, и все придет в движение. Субподрядные организации в разных областях и в разных министерствах. С одной перепиской сплошная волокита. Четвертый раз меняют привязку силовой подстанции и четвертый раз предъявляют к оплате счета.

— Ты это оставь! — бросил через плечо Ушаков. — На то здесь находишься. Протестуй, предъявляй рекламации!

— Я протестую, — сказал Головлев и к чему-то добавил: — До них не достанешь, у них свои боги!..

«Вот даже как! — подумал Виталий Сергеевич, но не обиделся. Смелые, сильные люди ему всегда импонировали. — Не чета Мокееву. Это к лучшему».

— Знал бы заранее, что приедете…

— Время есть, успеешь высказаться, — перебил Виталий Сергеевич.

По узкой тропе Головлев ступал в след Ушакову, но разговор они продолжали. Говорил Ушаков:

— В поселке улицы грязноваты, гравия пожалели… Тротуары надо достроить… И цветы, и песочек там тоже нужны… Рабочих хватает?

— Жилья маловато.

— Жилья! А средства, отпущенные государством, освоишь?! То-то, что нет!

— Генерального плана города не имею еще…

— Один квартал многоквартирных каменных домов в любом плане встанет.

— Могут быть трения с банком. Обвинят в перекачке средств со статьи на статью. Прекратят финансирование.

— Думать о людях надо, а с банком договоримся!

— Ну, если так! — подхватил Головлев.

Ушаков улыбнулся. Понял, что сразу же вырос в глазах Головлева. Не каждый решился бы взять на себя такую ответственность.

Осмотром промбазы Виталий Сергеевич остался доволен. Главное, вся поступающая техника сразу же находила себе применение. Здесь будут делать большой бетон, превращать круглый лес в брусья, доски и половую рейку. Отсюда на строительные площадки повезут оконные и дверные переплеты, бетонные перекрытия, блоки и арматуру…

Оставшись с глазу на глаз с Головлевым, он прямо спросил:

— А как настроение у людей?

— Хорошее. Людям работу давай. Каждому заработать хочется.

— А по-честному? — потребовал секретарь крайкома.

— По-честному? — Головлев непонятно чему улыбнулся. — Почты своей пока нет — проживем. За письмами и газетами в соседний поселок машину гоняем… И без милиции обходимся! А вот с мясом и маслом у нас перебои. Фонды бы увеличить.

— Хватил под ребро! — сказал Ушаков. — План поставок в прошлом году не выполнили. Худо было с кормами. Сейчас положение выправляем.

— Виталий Сергеевич!

— Что?

— С Дробовым я говорил. Каждый улов его рыбаки везут на приемо-сдаточный пункт. Почему бы им не сдавать нашему магазину?

— Рванули, братцы-руководители! — осуждающе покачал головой Виталий Сергеевич. — Сегодня у Дробова улов: хватило тебе и рыбзаводу. А завтра не повезло: не осталось и в холодильниках. Нет! Надо искать другой выход.

Они смотрели на площадь, где встанут главные заводские корпуса. На нивелировку ее ушли тысячи кубометров грунта и камня. И тогда Головлев, словно невзначай, заговорил о другом:

— Неблагожелателей у нас много…

— Ну, ну, продолжай, — нахмурился Виталий Сергеевич.

— Создавать будем штаб комсомольской стройки. Ребята к нам едут, как ехали на Магнитку и на строительство Комсомольска. А тут дебаты, статьи…

— И меня пугали солями цинка, — вставил Виталий Сергеевич. — А на Урале и Дальнем Востоке полным ходом идет строительство кордных заводов. Им целлюлоза твоя нужна.

— Я бы смолчал, но раньше и в банке и в совнархозе к нам относились лучше. Теперь выжидают, тянут, недоговаривают и даже открыто заявляют, что стройку нашу скоро прикроют. Мне нужен срочно цемент, передвижные электростанции…

— Скажи, а ты любишь ребят, которые создали все, что здесь есть? — И не ожидая ответа, Виталий Сергеевич добавил: — Это наши советские люди, вот и думай прежде всего о их завтрашнем дне.

— Только так, — согласился Головлев.

Виталий Сергеевич примирительно подтолкнул Головлева к машине:

— Это другой разговор, партийный! Едем в управление. Часам к шести мне надо успеть в Бирюсинск.

— Может, в столовую нашу заглянем? — спохватился начальник стройки. — Готовят у нас хорошо, кормят сытно и дешево… Каюсь, накладных за свет, за помещение, за отопление не беру. Оттого и дешево.

— Ну и не бери, и я ничего не знаю. — И тут же полушутя добавил: — Стоит ли представляться рабочим: вот, мол, какой я рубаха-парень? Не смотри, что секретарь крайкома — ем в одной столовой. Не это им надо. Увеличим фонд мяса, колбас, жиров…

К Ушакову вернулось хорошее настроение, какое испытывал он, когда состязался с Головлевым на берегу Байнура.

— О трудностях в финансировании и в снабжении техникой доложи письменно. Есть и в совнархозе такие, которые забывают, что находятся у нас на партийном учете. Не грех и на бюро крайкома вытащить такого, умника, продуть мозги…

Только в «Волге» Виталий Сергеевич, почувствовал, как сильно проголодался. «И поделом, не пижонь», — сказал он себе. Но в машине были всегда колбаса, сыр и шпроты. Степаныч к дальним поездкам привычен, на фронте возил генерала, флягу с войны и ту сохранил. Надо было подумать и о Степаныче…

— Заедем в стан к рыбакам, — сказал Виталий Сергеевич шоферу, — там перекусим, с народом поговорим… А то и до дома не довезешь.

Прибывших подозрительно встретил дядя Назар. Мало ли кто заезжает на табор в разгар путины! Иные нарочно привозят водку и спирт, спаивают рыбаков, за бесценок выменивают рыбу. Но узнав от шофера о госте высоком, дядя Назар вмиг преобразился. Он был польщен, когда Виталий Сергеевич пожал ему руку, стал расспрашивать о делах. Рыбаки ушли в море на дальнюю отмель, и дядя Назар считал себя вправе ратовать за колхоз, говорить за народ.

— Не отпущу вас, не отпущу без нашей байнурской ушицы…

— А может, Назар Спиридонович, омульком свежепросольным побалуешь да и хватит?

— Разве торопитесь очень? — спросил огорченно старик. — Что я скажу рыбакам, когда возвратятся? Подумают: угостить и то не сумел старый хрен!

— Торопимся… очень… А ухи твоей отведаем как-нибудь. Да у нас с собой есть продукты.

— А если я на рожнах? Быстро?

И было в голосе рыбака столько просьбы, что Виталий Сергеевич лишь обреченно вздохнул:

— Давай, Назар Спиридонович!

Он прошел вдоль берега. Река не шире ста метров. Зато стремительная и бурная. Смотришь и думаешь, что в трех шагах от тебя не глубже чем по колено. На самом деле метра три. Каждый камешек виден на дне. Когда-то на такой же таежной реке Виталий Сергеевич выловил «на мыша» с десяток крупных тайменей. Теперь все времени нет, а если выпадет отпуск, то самолетом в Москву, оттуда на юг, ближе к фруктам.

Когда он вернулся к столу, сколоченному из досок в центре табора, шофер нарезал уже хлеб, омули были почти готовы.

— А хорошо у вас здесь, — сказал Виталий Сергеевич суетившемуся рыбаку. — И воздух особый — приморский, таежный.

Дядя Назар, не спуская глаз с кусков омуля, нанизанных на лучину, без прежней веселости ответил:

— Пока хорошо, а годок-два пройдет, и делать здесь нечего…

— Как это так?! — удивился Виталий Сергеевич.

— Да так. И рыбы не будет, и воздуха не узнать.

— Ну, это ты лишку хватил, — устыдил старика Ушаков.

— Мне за лишку не платят. Знаю, что говорю. Байнур запоганим разными пакостями с завода, а воздух — дымом и вонью. Живет моя внучка в Солнечногорске, имя красивое городу дали, а тухлыми яйцами за десять верст от него несет. Дня там прожить не смог…

Виталию Сергеевичу стало невесело. Не хотелось ни слушать, ни говорить. И все же, заставив себя быть снисходительным к старому рыбаку, он заметил:

— Никто Байнур не замутит, и воздух будет таким же. Разве способен любой завод закрыть такое огромное небо дымом?

Виталий Сергеевич поднял голову. Необъятная синь слепила глаза. Нет, закрыть это небо немыслимо. Он огляделся вокруг. На черемухах, вербах, березах не шелохнется лист. Густой аромат трав и цветов, словно ватным слоем, стелился над самой землей.

Старый рыбак повернулся к Виталию Сергеевичу.

— Места здесь особые. В тихий день одна труба задымит всю долину. А осенью, в сырость, дым будет стлаться у ног… задохнешься… С юга — горы ветров не пускают. А с моря — на это самое место почти не дует. Душегубка и только. Пока поездов было мало, у берегов омуль кишел. А теперь, как пройдет паровоз, шлаку и сажи столь на воде, что вся рыба в море уходит…

— Ученые были здесь, Назар Спиридонович, они все учли, все прикинули, взвесили.

— Они со своей колокольни судят, но и мы-то не лыком шиты и газеты читаем. Состарились в этих местах.

Он принес ароматные куски рыбы к столу.

— Кто «мы» и сколько вас? — отшутился Виталий Сергеевич, настраиваясь на мирный тон.

— Да все. Мы, рыбаки, значит. Жители местные.

— И председатель думает так? — спросил Ушаков, хотя об этом было излишне спрашивать.

— Конечно же, думает. Только молчит.

— Зачем же молчит?

— Он председатель, боится.

Виталий Сергеевич вспомнил последний актив, рассмеялся:

— А ты не боишься, так получается?

— Мне-то чего бояться! Председателя, коль не так, можно снять. А меня не сымешь. Без меня и этой рыбы не будет…

Оставаться далее, есть, говорить, смеяться — пропало желание. Уехать сейчас, когда накрыт стол, совсем уже глупо. Старый рыбак — человек непосредственный. Что на уме, то и на языке. Рот ему не заткнешь.

— Пройдет два-три года, Назар Спиридонович, и ты убедишься, что был неправ. Время нам лучший судья, оно и рассудит.

— Кушайте, кушайте, Виталий Сергеевич, а через три года, может, и меня в живых не будет. Да и вы-то рыбки такой на этом бережку не отведаете. По мне что, я захотел — за пантами в тайгу подался. Захочу — пойду белку промышлять. Еще и на медведя могу. Со зверем легче сговориться, — сорвалось с его языка.

Виталий Сергеевич отложил кусок недоеденного омуля:

— Спасибо, Назар Спиридонович, хорошо готовишь, вкусно!

— На здоровье, Виталий Сергеевич, на здоровьечко… Заезжайте…

Старый рыбак сплюнул вслед «Волге»: «Обиделся… А то, что обидел нас всех — не подумал?! Секретарь еще называется!..»

6

Виталий Сергеевич слово сдержал, и уже через день после посещения им Еловска Головлеву вручили срочную телеграмму из совнархоза о выделении дополнительной техники.

За передвижными электростанциями Таня выехала в Бирюсинск не одна. Ее сопровождал Юрка Пат. Нужно было не только оформить документацию, но испытать агрегаты, организовать их погрузку, отправку. К тому же предполагалось, что один из агрегатов придется брать в Солнечногорском химкомбинате.

Таня давно стремилась в Солнечногорск. Город без малого ей ровесник, построен в тайге, на берегу Бирюсы.

В парках и скверах города юности строители сохранили девственный лес: кедры и сосны, лиственницы и ели.

На каждый микрорайон города — свои школы и ясли, магазины и кинотеатры… Нет улиц неасфальтированных.

Немало о Солнечногорске написано, немало рассказано. Даже полнометражный художественный фильм о сибиряках снимался в городе юности.

Таким же красивым, прославленным будет и Танин Еловск.

Спецовку и повседневное платье она уложила в чемодан. На себя надела новое, голубое, сшитое в талию, хорошо облегающее фигуру. Прихватила и пыльник, на всякий случай.

Таня не удивилась, когда увидела Юрку в модном костюме, в фетровой шляпе и с чемоданом в руке. Она усмехнулась и пододвинула Юрке свой чемодан. Юрка состроил кислую физиономию, но перечить не стал. Он считал себя джентльменом, умел не только «пустить пыль в глаза».

Три часа поездом, и они были в краевом центре.

Каждый раз, когда после длительного отсутствия Тане приходилось возвращаться в родной город, она испытывала щемящее волнение. В городе, где она родилась, где прошли ее детство и юность, Таня одинаково любила красивые центральные улицы с площадями и пыльныеокраины со старинными деревянными домами. Город, которому за триста, мог рассказать о себе не только многочисленными справочниками, фотоальбомами, выставками, но и памятниками архитектуры, сокровищами фундаментальной библиотеки, мемориальными досками, археологическими находками. Последние рассказывают, что еще сорок веков назад человек облюбовал эти места для себя.

Таня гордилась своим городом не меньше, чем москвичи — Москвой, новгородцы — Новгородом, киевляне — Киевом. Но в ее родном городе не сделать открытий. Теперь сама Таня строила новый город, вступила в отряд первооткрывателей, делала историю двадцатого века.

Когда Таня и Юрка оказались в толпе пассажиров, хлынувших от перрона на привокзальную площадь, она сказала:

— На трамвае доедем до папы, оставим там вещи, выясним все в совнархозе, а потом можешь топать в гостиницу. Я ночевать буду дома.

Такое Юрку совсем не устраивало. Он надеялся провести этот вечер с Таней. Они могли сходить в музкомедию, в драму, могли провести вечер в парке или в кафе.

— А может, возьмем такси? — спросил он.

— Вот еще выдумал. Трамвай подвезет прямо к дому!

— И вечером никуда не пойдем?

— Нет!

«Нет так нет, — подумал Юрка, — сейчас с тобой говорить только нервы трепать. Набегаешься еще, приостынешь…»

Дмитрия Александровича дома не оказалось. Вещи оставили у соседей. В совнархозе не повезло. Человек, от которого зависело оформление документации, пробыл до вечера на совещании. Велено было прийти на следующий день. Юрка был рад, когда Таня устало сказала:

— Проголодалась я что-то…

Они вышли на центральную улицу, и Юрка повернул не влево — к кафе, а к ресторану «Тальяны». Таня остановилась, высвободила руку. Юрка пожал плечами.

— К чему эти строгости, Танечка? В кафе в лучшем случае пирожки с ливером. Жуешь, как резину. Пусть эти продукты директор треста столовых кушает…

— Тумака тебе надо! — ответила Таня, но больше перечить не стала.

Ресторан наполовину был пуст. Юрка хотел устроиться возле эстрады. Но Таня замедлила шаг, глаза ее радостно заблестели, и она повернула к столику возле окна. И Юрка увидел Таниного отца, Дробова и незнакомого большеголового человека в роговых очках. Только теперь он понял, какого свалял дурака. Лучше было идти в кафе. Таня склонилась к плечу отца, коснулась губами его щеки. Дробов встал:

— Познакомьтесь, Татьяна Дмитриевна, это доктор биологических наук Кузьма Петрович Платонов.

Ученый заулыбался открыто, почти по-детски, что никак не вязалось с его тучной, солидной внешностью. Ладонь его была широкой, и сам он казался широким, приземистым, неуклюжим. Глаза под очками казались особенно выпуклыми. Таня смутилась, покрылась красными пятнами, когда рядом услышала:

— Позвольте и мне представиться: Юрий Блинов. Просто Юра. Танин товарищ, с ее позволения…

— Очень приятно, очень… Платонов…

Таня была уверена, что ученый сказал все это не без иронии. Но Юрка, пожав уже руку Дмитрию Александровичу и бросив небрежно «салют» Дробову, тащил от соседнего столика пятый стул. Поудобней устроившись, он раскрыл перед Таней меню. Можно было подумать, что это общество всю жизнь устраивало его. Таня бросила виноватый взгляд на отца.

— Нет, нет. На меня не рассчитывайте, дети мои. Я поужинал. Допью рислинг — и ходу. Может, Кузьма Петрович с Андреем Андреевичем составят компанию?

— Я пас, — чуть оторвав от стола широкие ладони, объявил ученый.

— Я тоже, — поддержал его Дробов.

Юрка был рад. Взглянул же на Таню с жалобным выражением совсем по другой причине. Тут бы графинчик «столичной», копченой колбаски, к пиву — сырку, заливное — к водочке… Часок, другой посидеть, заказать джазу твист… Денег у Юрки хватало. В Еловске их девать некуда. В Бирюсинске можно и «развернуться», только как Таня?

Таня сказала, что есть будет шницель и выпьет чаю с лимоном.

Уже в самый последний момент, на собственный риск, Юрка шепнул официантке:

— Прибавьте бутылочку рислинга.

Встреча с Дробовым обрадовала Таню. Они обменялись несколькими ничего не значащими фразами, и тут же Андрей спохватился:

— Вы так и не закончили свой рассказ, Кузьма Петрович.

— Да, да. Но за столом обо всем не расскажешь. В общем, Андрей Андреевич, вы сами будущий кандидат наук, сами понимаете, что процессы самоочищения в студеной байнурской воде протекают замедленно. Сейчас окончательно установлено, что течения в Байнуре охватывают не только поверхностные, но и глубинные слои воды. А тут уж судите сами. Значит, азот и фосфор, скипидар и хлор — все, что может оказаться в промышленных стоках, — будет губительно сказываться прежде всего на животном мире Байнура.

Таня подняла глаза на Андрея. Андрей внимательно наблюдал, за ней. То, что он собирался стать ученым, приятно ее удивило. И тут же она почувствовала себя обиженной. Можно было не возвращать Платонова к разговору, который был до ее прихода. Еще минуту назад ей хотелось с Юркой, Андреем, отцом побродить по вечернему Бирюсинску, теперь желание это угасло, как искра на дождливом ветру.

Со шницелем она расправлялась молча. Юрка хотел наполнить всем рюмки, но Дробов первым сказал:

— Мне не надо…

Отец тоже не захотел ничего, кроме чая. Отказался от вина и доктор наук. Тане стало больно за Юрку. Кто, кто, а Дробов мог поддержать Юрку ради нее.

— Я выпью немного, — сказала она.

Юрка, может, и заслуживал худшего, но почему это должен подчеркивать Дробов? Себялюб! Лоб разобьет, но докажет свое.

И тут в Тане заговорил второй человек. Тем же сердцем она поняла, что зря осуждает так резко Андрея. Каждый имеет право на личное мнение… Но каждый должен иметь и такт! В конце концов дело не в Юрке, а в ней…

— Вы будете завтра еще в Бирюсинске? — спросил ее Дробов.

Она вопросительно подняла брови, сделала вид, что не расслышала. Он вынужден был повторить.

— С утра буду занята, а вечером в гости иду к подруге…

— Ну, мне пора, — заявил Платонов.

— И мне, — поддержал его Коренев.

— Я тоже с вами, — поднялся из-за стола Дробов.

Юрка вскочил, протянул руку Кореневу:

— До свидания, Дмитрий Александрович, до свидания, Кузьма Петрович…

— Счастливо оставаться, молодой человек, — улыбнулся ученый, — будьте здоровы, Татьяна Дмитриевна.

Юрка ликовал. Наконец они одни. Он долил рюмки, но Таня взялась за чай. Она пила, обжигая губы, маленькими глотками, не поднимая головы.

— Я закажу мороженое.

— Нет, — остановила она и твердо добавила: — Нет!

Он рассчитался с официанткой, и они вышли на улицу, уже заполненную отдыхающими. Большинство шло к парку, к реке. Он взял Таню под руку.

— Нет, — сказала она, — я домой.

— Я провожу!

— Не надо. Завтра в девять жду в совнархозе…

Сунув руки в карман и сжав кулаки, Юрка с минуту смотрел ей вслед. Потом сплюнул со злостью, пошел в ресторан.

Назавтра Юрка пришел в скверик у совнархоза за час до назначенного времени. Вид у него был такой, словно только что он пережил морскую качку, приходит в себя. Сильно болела голова, утренняя прохлада почти не освежала. Проходивший мимо милиционер окинул его подозрительным взглядом, остановился. На счастье, в конце длинной аллеи появилась Таня. Она шла быстро, ветер шевелил ее пышные волосы, плотно охватывал платьем фигуру, обрисовывал резко очерченную грудь и длинные сильные ноги в белых босоножках на модной шпильке.

Юрка поднялся.

Лицо Тани было слегка припудрено, губы подкрашены. Они едва заметно вздрагивали, словно хотели и не решались высказать затаенную накануне обиду.

Вчера Юрка сказал себе: «Хватит, я ей не тряпка. Пусть катится на все четыре стороны со своим Дробовым!» Сегодня смотрел виновато. Глаза Тани были несколько усталые, большие, внимательные и осуждающие.

— Как отдыхал? — спросила она.

Он не решился ей рассказать, что вчера едва не попал в вытрезвитель.

— И я хорошо, — не дожидаясь ответа, сказала она.

Таня утаила, что ночь почти не спала. Стоило только закрыть глаза, перед ней вставал Дробов. Дробов жестокий, несправедливый. Она спорила, спорила с ним без конца, но ничего из этого не получилось.

— Ты здесь меня подождешь, я пойду документы оформлю. Будет все хорошо, обеденной электричкой уедем в Солнечногорск.

На этот раз в совнархозе у Тани все обошлось как нельзя лучше.

— Агрегаты здесь, в Бирюсинске, — возвратившись к Юрке, объявила Таня. — Но в Солнечногорск съездить придется. Они числятся за химкомбинатом. Я поеду одна и к вечеру вернусь…

Юрка с радостью принял Танино предложение. Как никогда ему хотелось сейчас освежиться бутылочкой пива, отоспаться до вечера.

Электричка летела со скоростью сто километров в час. Таня уселась против окна. В эту сторону от Бирюсинска она ни разу не ездила. Вдоль железной дороги тянулись старые деревушки и сравнительно молодые поселки, а за ними вдали корпуса и трубы, трубы и корпуса, наполовину укрытые плотной стеной тайги. Таня слышала не раз, что в этих местах не одна и даже не десять строительных площадок. Здесь не в один, а в три ряда тянулись опоры высоковольтных линий. Такого она не, встречала даже в картинах местных художников, привыкших, где надо и где не надо, дополнять пейзажи Сибири шагающими опорами.

Электричка делала полукруг, и Таня увидела вдалеке очень высокие трубы. Они не могли не привлечь ее взгляда, казалось, уперлись в самое небо и, словно столбы, держали его над собой. Значит, за лесом в долине появится Солнечногорск. Едва она успела подумать об этом, как поезд ворвался в лес. Замелькали сосны, сосенки, березы, поляны и просеки. Несколько раз пересекли широкие асфальтированные полосы, уводившие в зеленую хвойную даль потоки машин.

Поезд остановился, теснимый лесом. Уютное современное здание вокзала, привокзальная площадь, петля трамвайных путей, с площади выезд на бетонное шоссе. Где-то за лесом, в нескольких километрах, химкомбинат. По другую сторону от железной дороги должен быть город.

Туристского типа автобус довез Таню до управления комбината. Ей понравилось восьмиэтажное белое здание из крупных панелей и крупных квадратов стекла. А дальше завод за заводом, открытые и закрытые агрегаты и емкости, причудливое сплетение труб, арматуры… Корпуса, корпуса… Не видно конца и края. Впервые воочию ей представился гигант химии, на котором трудятся десятки тысяч людей, но представился малой частью. Окинуть взглядом такое можно лишь с самолета.

И Таня прекрасно знала, что это только кусочек ее Сибири. Сибири большой, необъятной… И небо над нею было сибирским, синим и очень глубоким… И дышалось ей полной грудью. И город она увидит еще…

На оформление документов ушло полчаса. От комбината до города Таня ехала трамваем. Трамвай не такой, какие в Бирюсинске, — комфортабельный, обтекаемой формы, на мягком ходу. Она решила ехать прямо к подруге по техникуму. Ей посоветовали сойти на Комсомольском проспекте.

Проспект превзошел Танины ожидания. Широкою полосою его разделяли клены, акации, тополя. Всюду скамейки, газоны, клумбы и море цветов. Это же парк вдоль красивой и ровной улицы. Сигналов машин не слышно, необычная для города тишина. И только солнце стояло в зените, пекло, как на пляже, пришлось взять на руку пыльник. Однако вскоре она обнаружила, что в городе Комсомольский, Сибирский проспекты, а дальше кварталы за номерами. Почему бы вон ту, красивую, в зелени улицу не назвать улицей Детства? Там детский кинотеатр и магазин «Детский мир». Почему улицу, которая осталась позади, не назвать улицей Чайковского? Там музыкальное училище. Будь это во власти Тани, она немедленно отменила бы казенную нумерацию улиц… А вот и другое — в Бирюсинске не счесть автоматов с прохладительными напитками — здесь их до убожества мало. Здесь дома поквартально покрашены в розовый, нежно-зеленый, в желтый или голубой цвета. Квартал в три этажа, в два этажа, в пять этажей. Нет высотных красивых зданий, как управление комбината…

Дохнул освежающе ветер в лицо. Стало легче дышать.

Таня отыскала нужный ей дом и квартиру, нажала кнопку звонка.

Дверь отворилась, и сразу же радостный возглас Полины. Они обнялись, расцеловались и вновь обнялись.

— А ты такая же, Таня, ты нисколько не изменилась!

И Таня сказала подруге эти же слова. Сказать-то сказала, но подумала о другом.

Полина подхватила Таню под руку и увлекла за собой. Они на цыпочках прошли в соседнюю комнату и остановились возле коляски, где спал розовый человек: кнопкою нос, две норки наружу. Таня потерлась щекою о щеку Полины. Отчего-то ей стало мучительно больно и сладко. С Полиной они одногодки… Должно быть, нет большего счастья, чем то, когда к груди твоей припадает малое существо, впитывает тебя, наполняется жизнью, пахнет теплой пеленкой и молоком.

Таня вновь обняла подругу — маленькую, худенькую черноглазую женщину. Взявшись за руки, они тихо возвратились в зал, прикрыли дверь в спальню, уселись на тахту. Таня всмотрелась в Полину: полукружья у глаз, на лице нездоровая желтизна.

— Ты не подумай, нет! — понимающе заговорила Полина. — С Виктором у меня все хорошо. И квартира отличная, и работа была по душе…

— Была?!

— Мариша все время болеет. Не климат ей здесь.

— В Сибири не климат?! — не поняла Таня.

Полина заговорила сбивчиво, торопливо.

— У нас ветры чаще дуют с реки, а то и вовсе не дуют. Тогда над городом висит смрад. Запах тухлых яиц и серы. Марина спит плохо и плохо ест. Цементная пыль проникает всюду… Зимой и осенью еще хуже. От комбината и цементного завода плывут туманы, а в них большая концентрация аэрозолей… Одному богу известно, сколько смрада в этих ползущих туманах…

Таня подошла к окну. Да, желто-серое облако надвигалось от комбината. Теперь она не могла равнодушно смотреть на все это. И тут ей вспомнилась вдруг картина молодого еловского художника: «Еловск через три года». Она ясно представила себе уголок земли, который так полюбился ей, представила город в тайге, завод… четыре трубы подпирали собой небосвод… Художник еще ей сказал: «Уберем дым — и Еловск станет мертвым». Какие-то неясные страхи овладели Таней. Она обернулась к Полине:

— Но почему вы дышите этой гадостью, разве вы не хозяева здесь? Кто за вас наведет порядок?

Полина потупила взор, стала совсем маленькой.

— В городе двести тысяч жителей, — сказала грустно она. — Это не твоя стройка, где хозяева вы — комсомольцы… Многие уже обращались в горсовет, писали жалобы. Там принимались решения. Но сейчас вступила в строй последняя очередь комбината. Каждый день простоя — миллионы убытка стране. Вот как оно получается…

— Ну и что же теперь?! — возмутилась Таня.

— Еще в прошлом году отпускались средства на установку каких-то очень уж сложных фильтров. Оборудование дорогое, достать не смогли и изготовить на месте его невозможно. Виктор сказал, что деньги, как неиспользованные, банк снял. Одно за другое цепляется.

— Цепляется, — повторила безжалостно Таня.

— Виктор советует в Березовку временно переехать. Это недалеко. Через каждый час электричка ходит… А я к деду в Бадан хочу…

— Значит, в деревню?! — обозлилась Таня. — Сменять квартиру с горячей водой и мусоропроводом на жалкий уголок в какой-нибудь хате?! Руководители ваши дрянь! Хозяина в городе нет, вот что я тебе скажу!

— Так ведь и они этим воздухом дышат. Проектировщики виноваты. Сейчас все говорят, что город строить надо было на Бирюсе, а комбинат на месте города… Говорят, недавно была московская комиссия, вроде, будут принимать меры…

— Но комбинат и город теперь не поменяешь местами!

— Нет, — согласилась Полина. — Хотя бы дыма меньше стало. Попробуй квартиру получить в Бирюсинске. А у нас — становись на очередь и через месяц получишь. Много людей приезжает, много и уезжает…

Таня мыслями снова вернулась в Еловск. На Байнуре город будет уютней, красивей. Если надо, она подымет весь комсомол, ребята ее поддержат…

Длинно, настойчиво зазвонили, Полина вскочила и бросилась открывать.

— Уф-ф, ты! — гудело из коридора. — Уф-ф-ф! Воздух в городе, как на свалке…

Таня узнала голос дяди Назара.

— Лагушок омулей тебе с Витькой привез. Совсем позабыли деда. Шею ему намылю. Правнучка где?

И сразу дядя Назар перешел на шепот, протиснулся в комнату тихо, Таню увидел — обрадовался.

— И ты, значит, тут! Вот уж не думал, что в дружбе с моей Полинкой…

Пока сборы к столу, хлеб да соль, дядя Назар рассказывал, что уже побывал в Бирюсинске. На днях история с ним приключилась: сам секретарь крайкома уехал из табора, обидевшись на него… И дядя Назар был в обиде не меньше. А вот взял и сегодня нарочно разыскал квартиру секретаря. Велел домашней работнице пару копченых сижков передать хозяину. От лихости это или от дурости, сам не знает того. Только очень хотелось дать человеку понять, что старики на Байнуре хоть и скандальные, но нутром не зловредные… А он, секретарь, сигов-то не выбросит. Грех на душу не возьмет. Зато лишний раз пускай вспомнит слова старика о Байнуре…

— Дядя Назар, а может быть, Виталий Сергеевич правильно говорил? — осторожно спросила Таня.

— Эх, доченька! Мы-то от природы понятье имеем. Не сердись, милая, не о себе думаем…

Туча уже наползла на город, и Таня явно почувствовала запах серы.

— Фу, гадость, — не выдержал дядя Назар.

Полина быстро закрыла форточку.

Возвращаясь из Солнечногорска, Таня перебирала в памяти многое из того, о чем не раз говорила с Андреем. Андрей прав, когда отстаивает личные взгляды на жизнь, на происходящее вокруг. Их мнения часто не сходятся. Но должен ли человек кривить душой в угоду другому? Нет, это противно и унизительно. Пусть остается таким, какой есть…

7

В Бирюсинске Дробов оказался не случайно. Как представитель районного общества культурной связи с зарубежными странами, он должен был встретить старого знакомого, мистера Гарри Кларка.

На этот раз американец собирался прожить на Байнуре не менее двух недель. В Сибирь он приехал теперь не один, а с женой. Если верить, год назад Бирюсинский край произвел на него «колоссаль» впечатление.

Мистера Кларка с супругой Дробов встречал на аэродроме в тот самый час, когда Таня была в Солнечногорске. Андрей искренне жалел, что Таня не с ним.

Мистер Кларк первым притянул к себе Дробова, долго жал руку. Он был ниже среднего роста, с небольшим округлым брюшком, очень приветлив, с постоянной улыбкой и безобидными голубыми глазами ребенка. Еще в прошлом году, знакомясь с ним, Дробов подумал: «Нет, это не дядя Сэм. Это скорее Джон Буль — маленький, полный и лысоватый…» Американец неплохо говорил по-русски, им не требовался переводчик.

— А это мой половин!

«Половина» мистера Кларка выглядела лет на пятнадцать моложе супруга. Они были почти одинакового роста, но ее туфли на высоком каблуке, туго перетянутая узкая талия, миниюбка-колокол, делали Джейн на голову выше Кларка. Вероятно, американку меньше всего интересовало, как будет выглядеть рядом супруг, лишь бы она оставалась сама собою: прежде всего хорошенькой женщиной, а потом уж женой…

Джейн протянула руку ладонью вниз. Дробов взял ее руку, но к губам не поднес. Он не любил целовать женские руки. Американка вправе располагать его гостеприимством и уважением. Быть ханжой он не желал.

— Я рад приветствовать вас и вашего супруга на нашей сибирской земле. Добро пожаловать! — сказал Дробов.

Несколько долгих мгновений Джейн бесцеремонно рассматривала его. Нет, этот человек не произвел на нее впечатление мужика или хуже того — медведя. Он был тщательно выбрит, опрятен, в скромном, но ладно сидящем сером костюме, в светлой сорочке с темно-голубым, нежного тона, галстуком.

«Председатель колхоза?! — повторила медленно Джейн когда-то сказанные о Дробове слова мужа и тут же решила, что удивляться в двадцатый век даже вредно. Три дня назад она была еще в Штатах, а сегодня в восточном полушарии. Там, где ищешь контрасты в век скоростей, — их не находишь, где не ждешь, — они поразительны.

Гарри ей говорил, что мистер Дробов коммунист. Вот бы чему она не поверила, танцуя с Дробовым в баре Чикаго или Рочестера.

Мистер Кларк был весьма польщен и обрадован, когда услышал, что Дробов выполнил его просьбу. Он с Джейн будет иметь на прокат комфортабельный легковой автомобиль. Конечно, мистеру Дробову чужих долларов не жаль: а он, мистер Кларк, в состоянии позволить себе кое-какие удобства. Очень приятно, когда понимают тебя с полуслова.

Машина американцам понравилась. Джейн со знанием дела оглядела ее, уселась за руль.

На бетонном шоссе от аэродрома до города молодая американка гнала машину с дьявольской скоростью. Она обходила попутные машины борт в борт, занимала сразу же свою сторону, как только задние колеса отрывались от передних фар отставшей машины.

Выжимая из «Волги» все, Джейн умудрялась следить за мистером Кларком и Дробовым в зеркальце. И если выражение испуга на лице мужа вполне устраивало ее, то едва заметная снисходительная улыбка другого мужчины злила. На крутом повороте, рискуя перевернуться, Джейн провела машину у самой бровки и сбавила скорость на шестьдесят лишь тогда, когда въехали в черту города. Она круто остановила машину и повернулась к мужчинам.

— Садись, Гарри, не знаю, куда ехать дальше.

Мистер Кларк облегченно вздохнул и, пока супруга не передумала, поспешил перебраться за руль.

Обедали в ресторане «Байнур». Джейн съела яйцо, пирожное, выпила чашечку черного кофе. Дробов с мистером Кларком выпили по две рюмки «столичной», съели по тарелке украинского борща, по отбивной. На аппетит оба не жаловались, фигуру испортить не опасались.

Дробов считал, что гости поедут прямо в Бадан, но мистер Кларк изъявил желание потратить часть времени на знакомство с достопримечательностями Бирюсинска и его окрестностей, посетить дом отдыха в Бельске и уж тогда отдыхать «во владениях мистера Дробова».

Андрею ничего не оставалось, как проводить гостей до центральной гостиницы «Интурист», пожелать им благополучия. В душе он был недоволен. Хотелось быстрей устроить мистера Кларка с супругой в турбазе, заняться своими делами, которых не счесть. Американец — заядлый спиннингист, дни стояли великолепные, ясные, теплые. Бери удилище, катушку, иди и рыбачь. А впрочем…

Прощаясь с Дробовым, мистер Кларк не забыл вручить «русскому другу» список вещей и предметов, которые он хотел бы приобрести в качестве сувениров. Здесь было чучело белки и горностая, предметы домашнего обихода из сибирского фарфора, изделия резчиков по дереву. Мистер Кларк хотел бы иметь и Байнур — репродукции с картин местных художников. — приобрести новые книги очерков о славном северном море, научно-популярную литературу о фауне и флоре. В салоне-магазине они побывают с Джейн, купят две-три картины в масле.

С одной стороны, Дробов отнесся к приезду американцев как к должному: личный контакт, знакомство лучше всего сближают людей континентов. С другой — очень уж хлопотно с такими гостями. Они отдыхают и развлекаются, им наплевать на твою занятость.

Два дня провел Дробов в бригаде у рыбаков на Дальней отмели. Радости мало. В лучшем случае бригада брала два центнера рыбы. У рыбаков северного Байнура дела шли лучше, но тоже не скажешь, что хорошо. Если в сплавные сети омуль еще попадал, то ставные невода почти пустовали. Капроновые невода растянулись на сотни метров, захватили собою большие площади, о таких снастях несколько лет назад только мечтали. Теперь, казалось, есть все, лови ее — рыбу, но рыба гуляла в глубинах Байнура.

Через два дня, возвращаясь из дальних бригад, Дробов заехал в Еловск. Таню ему удалось разыскать на площадке, где были передвижные электростанции. Гул дизелей заглушал голоса. Таня готовила к пуску полученный агрегат. Руки, лицо, комбинезон — все было в масле. Тут же с ведром, ключами, воронками, ветошью хлопотал Юрка.

Только когда двигатель заработал ритмично и четко, а стрелки приборов подтвердили нормальную работу генератора, Таня, спрыгнув на землю, подошла к Дробову.

Они уселись на штабель белых, сладко пахнувших досок. Дробов высказал просьбу.

Таня задумалась:

— А может, все-таки, без меня?

Он сказал откровенно, что можно и обойтись… Но приезжие американцы не просто гости. Как дружеский жест, он делает ужин для них. Они вправе спросить, почему он так дик, одинок, не имеет друзей. Будь мистер Кларк без супруги — дело другое…

Когда Таня увидела Дробова, ей так и хотелось напомнить о вечере в ресторане…

— Хорошо, я приду, — сказала она, не желая быть мелочной. — Но когда это будет?

Он обещал сообщить заранее. Сразу весь просветлел, оживился.

Она усмехнулась и чуть пытливо, с издевкой:

— И как я буду представлена?

— Как мой лучший товарищ.

На этот раз даже вздохнула, с сомнением покачала головой, что, видимо, означало: не морочь мне голову.

— А разве не так? — удрученно спросил Дробов.

— Не знаю, — ответила Таня и вспомнила ночь, когда он в машине вел себя много хуже.

Они вновь помолчали.

— Но я же немецкий учила, — сказала она.

— Они говорят по-русски. Он хорошо. Она хуже, но все понимает.

— Они капиталисты?

— По его словам, он не кит, но все же крупный предприниматель. Когда-то работал с русскими эмигрантами мастером на бумажном заводе, потом завел свое дело, расширил его. Сварганил, как говорится, бизнес. Джейн была его машинисткой, а теперь… Чисто американский образчик свободы предпринимательства…

Позвонил Дробов Тане на следующий день. Их разделяло тридцать километров, но он хотел слышать даже ее дыхание.

— Завтра, Таня, в шесть вечера приезжают Кларки. Когда машину прислать?

— Не надо, — тихо сказала она.

Меняясь в лице, он спросил:

— Почему?

В трубке шорохи, треск, тишина. И вдруг доверительно, понимающе, преданно:

— Возьму выходной и приеду сама.

— Таня!

Она нехотя опускала трубку.

— Таня! — донеслось еще громче, настойчивей.

Она подождала, когда он в третий раз позовет, улыбнулась и положила трубку на рычаги.


— Ты куда? — спросил секретарь комитета Миша Уваров, когда Таня усаживалась на попутную машину.

— На встречу с американцами! — ответила важно и рассмеялась.

— А почему я не знаю? Ты шутишь! Они кто, студенты? К нам едут?!

— Нисколечко не шучу… Капиталисты!

У Миши перехватило дыхание:

— Не ври! Молодежь! Демократы!?

— Посмотрим — узнаем, — крикнула весело Таня, скрываясь в кабине машины.

«Вот чумная. На пушку берет. А я дурак — клюнул!» — Миша спешил в комитет.

Таня приехала не к шести, а к четырем. И только покинув машину, окончательно поняла, что зря согласилась на встречу с американцами. Но голос рассудка подсказывал сердцу: глупо! Было бы честней отказаться сразу!

В заботах об ужине для гостей Таня забылась. Дробов больше мешал, чем помогал. Он спешил предупредить ее любое желание: вносил, выносил, протирал вилки, тарелки, ножи, фужеры… Таня в шутку даже прикрикнула на него. Он покорно, с видом доброго малого, уставился на нее. Того и гляди виновато заплачет. Она не вытерпела, простила и даже коснулась рукою его опущенной головы:

— Ну ладно уж, ладно. Только не хлюпать. Этого не хватало!

К ней пришло хорошее настроение. Неожиданно она поняла, что давно скучала по кухне, что жизнь порой хороша и в малых заботах о ком-то.

Сервируя стол, она продолжала думать о Дробове. На стройке она не жила без друзей и знала их лучше и дольше. И вот появился еще человек, совершенно чужой. Из последней шеренги он уже в первой… А сегодня она поймала себя на желании потрепать ему волосы, подурить. Ей хотелось быть доброй. Коснуться щекою щеки, наверное, очень колючей, как у отца. Но вспомнив отца, Таня даже нахмурилась и обиделась на себя. Три дня назад получила письмо от отца. Могла бы ответить.

Мистер Кларк с супругой приехали в седьмом часу. В дороге не раз останавливались, чтобы разглядеть Тальяны, вершины которых в снежных папахах и шпилях куда грандиознее Альп. Глупы их соотечественники, когда утверждают, что «за железным занавесом» сплошной мрак и темь. Он — мистер Кларк — и его супруга о многом расскажут в Штатах. У репортеров будет работа. Надо купить еще шкуру медведя, блесны, на которые ловятся здесь лососи, сфотографироваться на знаменитом Байнуре, побывать с рыбаками в пресноводном сибирском море…

— Знакомьтесь! Мой лучший друг, — представил Дробов Таню супругам Кларк.

Джейн протянула дружески руку и, как показалось Тане, спружинила на каблучках. Она, улыбаясь, прямо и откровенно окинула Таню взглядом, громко представилась:

— Джейн!

Дробов не сомневался, что Таня понравилась американке. Он почувствовал это интуитивно. Женщины оказались очень похожими. Похожи лицом и нарядом, фигурой и умением смотреть прямо и смело в глаза.

— Как это хорош, у меня будет подруг! — воскликнула щедро американка.

— Колоссаль! — мистер Кларк от удовольствия захлопал часто в ладоши.

Таня извинилась и скрылась в кухне. Она так беспокоилась, чтобы сыр не высох, а курица не перепарилась…

Джейн подошла к окну, вгляделась в синюю даль Байнура. Конечно, дом председателя колхоза — не загородная вилла американского босса, но на виллы она нагляделась по горло, до ряби в глазах. И потому палисадник с черемухой у окна, петух на фронтоне, которого она сумела заметить, когда подъезжала к дому, резные карнизы… Поселок на берегу лазурного моря и горы, зажавшие с трех сторон этот поселок, — все было по-своему сказочно, увлекательно. Она была уверена, что первая из американок открыла этот причудливый уголок планеты.

Слабый ветер тянул от тайги, и море не трогала даже рябь. Русские ребятишки стайкою проскакивали на прутьях к Байнуру, русская женщина, с коромыслом через плечо и ведрами, полными воды, прошла мимо окон… Здесь все было русским, непознанным, а стало быть, необычным и интересным…

— Будем как дома! — призвал всех Дробов, когда уселись за стол. Он взял одну из бутылок, взглянул на Джейн. — Разрешите!

Джейн смотрела на ту, горлышко которой было окольцовано серебристой фольгой. Дробов перехватил этот взгляд:

— Прошу, прошу! И то и другое вино в свое время на выставке в Париже завоевало золотые медали.

— Так?! — воскликнула Джейн. — О-о-о!..

Мистер Кларк решил пить только русскую водку. Будь у него лишние капиталы, он бы построил винокуренный завод и стал производить этот добрый напиток.

Таня отпила немного, Джейн выпила все.

— Теперь тот! — длинным розовым ногтем она ткнула в другую бутылку.

И второе вино пришлось Джейн по вкусу.

Мистер Кларк питал страсть к рыбным блюдам. Он налегал на омуль горячего копчения, на заливное из сига, на вяленого тайменя. Джейн не притронулась к фирменному блюду хозяина дома.

— Прошу вас, прошу, — предложил ей снова Дробов.

— Нейт! Нейт! — Джейн даже поморщилась. — Нейт, — повторила брезгливо.

— Она рыба не есть! — подтвердил мистер Кларк.

Джейн передернуло:

— Мой папа гельминтолог. Он учийть студент. Да, да! Он брал живой рыба, рейзал. В ней червь. Бр-р-р…

Таня уставилась на американку.

— Такой червь тут… — Джейн показала себе на живот. — Фу, фу…

— О, Джейн, — взмолился супруг. — Ты портил мне аппетит…

— Молчи, Гарри, молчи…

Мистер Кларк, чокнувшись с Дробовым, опрокинул в рот полную рюмку водки.

— Но простите, — вмешался Дробов, — байнурская рыба…

— Нейт, нейт, — перебила Джейн. — Мой пап-па будь здесь, он доказайт…

Мистер Кларк расхохотался. С его очаровательной супругой не так-то просто договориться. Он опрокинул четвертую рюмку в широко раскрытый рот, махнул безнадежно рукой, принялся за третий кусок копченого омуля.

Однако ночевать в Бадане супруги Кларк не пожелали. Через час, полтора они будут на турбазе. Рассвет Кларк проведет на рыбалке, со спиннингом в руках. Еще в прошлом году турбаза пришлась ему по душе. В любое время дня и ночи Джейн и он будут рады принять у себя мисс Таню с мистером Дробовым.

Таня объявила, что тоже должна уехать — с утра у нее дежурство.

Выехали из Бадана на двух машинах. Мистер Кларк с супругой ехали впереди. Дробов с Таней на газике сзади. На перевале «Волга» остановилась. Вышли из машины и Дробов с Таней.

— Колоссаль! — воскликнул мистер Кларк и широко раскинул руки в сторону Байнура.

Его супруга, как завороженная, глядела на огненную поверхность обожженного солнцем озера-моря. Она с восхищением жмурилась от отраженных лучей, кивала в такт каждому слову Кларка.

— Колоссаль! — повторил восторженно американец. — Ви, русский, не понималь такой колоссаль! — Он бросил на Дробова осуждающий взгляд, его щеки дрожали.

— Почему не понимаем! — пожал хладнокровно плечами Дробов. — Мы любим и ценим свой край.

Кларк поднял коротышку-палец над головой, как это делали древние люди, говоря о неземном:

— О-о! Такой край нет цена. Тут большой бизнес. Такой знаменитый море может любить много людей. Надо делать фото и кино много, много. Надо велеть поэт писать лучший стихи. Каждый бухта делать пляж, бар, кафе, рестораны. Ночью надо иметь много лодок и фейерверк, как Венеция. Надо делать костер, хороший уха, копченый рыба. Сибирский форель хочет ловить весь турист мира. Сибирь сам имей свой колоссаль реклам!..

Теперь уже Джейн с восхищением смотрела на супруга. Тот был человеком дела, настоящим американцем, намного выше и предприимчивей, чем мистер Дробофф. Таня с плохо скрываемым раздражением закусила губку, молчала.

— А вы художник, мистер Кларк, — сказал Дробов слегка язвительно, как только американец истощил запас красноречия.

— О нейт! — воскликнул польщенный Кларк. — Я маленький американец: как говорят у вас — рядовой.

— Почему же нет?! Вы нарисовали столь яркую картину преобразования Байнура, что я удивился.

— Вы лис, мистер Дробофф, ви лис. Я понимай — вы осуждайт меня. Я осуждайт вас. Наш много турист едет Москва, Киев, Кавказ… Турист надо экзотик, колоссаль экзотик! Такой, как тут, как там?..

Он показал пальцем на побережье, на скальные террасы над головой, на отроги и ущелья Тальянского хребта. Он продолжал приподнято:

— Турист надо холл, вилла, бассейн, хороший вино, красивый подруг… Самый лучший авиакомпаний будет возить сюда иностранный турист. Вы сам станет возить пассажир Вашингтон, Монтевидео, Париж, Лондон, Рим… Вам будет очень крупно идти доллар. Пусть доллар идет ваш карман… Это плохо, да, мистер Дробофф?!

— Плохо, неплохо, но вряд ли для нас приемлемо.

— Но ваш правительств не запрещайт турист быть здесь…

— Милости просим! Однако в свое время некоторые из ваших деловых людей предлагали бесплатно построить автостраду от Владивостока до Москвы лишь бы мы разрешили наводнить наши рынки вашими автомобилями, отказались от строительства своих заводов.

— Вы лис, мистер Дробофф, вы хитрый. То был не мой разговор. Там золото в Штаты, здесь золото вам!

— У нас говорят: не все золото, что блестит. Есть кое-что подороже.

— Да?! — удивился Кларк. — Что есть подороже?

— Независимость.

— О-о-о! Мистер Дробофф, вы политик! Я деловой человек. Мне золото, который блестит.

И мистер Кларк стал вновь рисовать преобразование байнурских берегов согласно своей концепции. Берега священного моря, замкнутые в круг, равны двум тысячам километров. Здесь есть где развернуться. Здесь есть места, обжитые человеком всего год назад, и есть места, где располагались первые стоянки племен, заселивших Байнур почти пятьдесят веков назад.

— Феноменаль! Это большой реклама. Надо много, много строить!

— Виллы и бары? — подчеркнул насмешливо Дробов.

— О понимай! Надо догнать Америк!. Давай, давай! Мясо давай, молоко давай, все давай! Русские любят слово давай. Теперь завод давай!

И мистер Кларк неожиданно для Дробова и Тани поведал свою точку зрения на строительство Еловского целлюлозного. Он объявил, что русские не умеют считать деньги, завод принесет только вред, что идеализм враг экономики. Все равно на душу населения Америка получает двести семь килограммов бумаги и картона, а Советы только шестнадцать. Целлюлозы Америка производит в восемь раз больше. Русские погубят Байнур и не догонят Штаты. Так считает он, мистер Кларк — деловой человек современности.

В такой плоскости разговор с Кларком никогда не велся.

— Вы что же, не допускаете сотрудничества экономики с идеологией? — уточнил Дробов.

Кларк превознес экономику. Если даже Байнур не делать туристским, то и тогда его воду надо тратить как золото. Он сослался на американского ученого Нейса. Привел цифры. Дробову они были известны, Таня же удивилась, что на нашей планете только два и восемь десятых процента пресной воды. Однако более двух и пятнадцати сотых — льды Антарктиды, Арктики, горные ледники, одна тысячная в газообразном состоянии, шестьсот тридцать пять тысячных — это реки, пресные озера, подземные (резервуары и потоки. Хуже того, лишь половина пресной воды находится на поверхности и ее используют интенсивнее. Только в горах и на сибирской земле можно напиться, не рискуя здоровьем… В барах Италии стакан пресной воды дороже вина…

Байнур представился Тане, действительно, чашей, наполненной золотом. И эта чаша вмещала ни много ни мало почти двадцать пять тысяч кубических километров лучшей в мире воды. С одной стороны, Таню охватила гордость за озеро, с другой — снова стало не по себе от всех этих споров и нареканий. Она ждала, что скажет Андрей.

— По-вашему, мистер Кларк, на приобретенную от туризма валюту мы купим любое количество целлюлозы? Но по законам Штатов, целлюлоза — стратегическое сырье, и вы не торгуете ею с нами. Где же логика?

— О, мистер Дробофф, я — нет политик, я деловой человек. Надо искать выход.

— Мы и ищем его… выходит, всех слушай, да не всех слушайся.

— Как, как?

И когда смысл сказанных слов дошел до Кларка, он громко расхохотался.

Они разошлись по машинам. Начался крутой и извилистый спуск над самым Байнуром. Впереди показался мыс, далеко выступающий в море. Казалось, до мыса рукою подать, и Таня, устав от всего, с облегчением подумала, что скоро Еловск.

В турбазе Кларкам отвели лучший щитовой домик. Американцы решили так просто не отпускать от себя Дробова и Таню. Легкий ужин, хотя бы чай, они разделят вместе.

Таня была и удивлена, и не удивлена, когда увидела Юрку. Он пришел в турбазу договориться с массовиком о товарищеской встрече по волейболу.

Юрка издали крикнул:

— Хелло, люди!

Все рассмеялись. Юрка не понял, в чем дело. Подо шел, руки в брюки, полы пиджака заброшены назад. Его привлек и необычный наряд Джейн, успевшей перед поездкой переодеться. На ней были узкие брючки, белые туфли, белоснежная, плотно облегающая талию и бедра вязаная кофта.

— Хелло, говорю!

— Хелло! — ответила Джейн, протянув Юрке руку.

— Юрий! — назвался он.

— Джейн!

— Мистер Кларк! — сказал Дробов, представляя Юрке американца.

Юрка вытаращил глаза, словно заглотил неочищенное яйцо. Все еще больше расхохотались.

— Веселый мужчина! — сказал мистер Кларк.

— Веселый, — подтвердил Дробов. — С ним не соскучишься.

Но смущение Юрки тут же прошло:

— А я сразу понял: вы — иностранцы! — соврал он, чем вновь всех насмешил.

— Прошу, — сказал мистер Кларк, приглашая в дом.

Юрка и Джейн нашли быстро общий язык. Она настроила приемник на Окинаву. Музыка в медленном ритме плеснулась тихой волной за раскрытые окна. Джейн взяла Юрку за руку, и они чуть враскачку пошли танцевать. Они прошли круг, второй, и Джейн склонилась щекой к его плечу. Потом она откинула голову и прямо заглянула Юрке в глаза, желая что-то понять. Высокий, красивый и сильный парень, видимо, понравился ей. Джейн снова склонилась, ушла вся в танец. Так танцуют влюбленные пары в Штатах, и здесь ей не хуже, чем там.

— Будет кофе, какао и чай! — объявил мистер Кларк, возвратясь из столовой. Он просил принести и то, и другое, и третье. Кому что придется по вкусу. Он шаркнул ножкою перед Таней, расправил плечи, втянул брюшко.

— Мисс Таня, прошу!

Американец танцевал довольно проворно Неутомимо острил в свой адрес. Говорил, что похож на тюленя и неуклюж, как медведь. Рассыпал комплименты Юрке и Джейн, а более всех Тане. Он уверял, что Таня в танце легче пушинки и грациозней прославленной Кетти Райт, которая танцует в мюзик-холле, в его родном городе…

После легкого ужина все пошли на прогулку по берегу. Солнце спускалось за скалы Тальян. Байнур, отутюженный, как кумачовая скатерть, лежал у ног. Джейн пощупала воду:

— Хочу, — сказала она капризно и, поскольку ей не хватало русских слов, чтобы выразить мысль до конца, загребла руками по воздуху. — Все, все… туда…

Мистер Кларк поежился, но перечить не стал. Дробов огорченно развел руками:

— Каюсь, плавки дома оставил. Купальный костюм не тот.

— Я тоже… Да и вода здесь очень холодная. Купаться надо в заливе. — Сразу же отказалась Таня. Она не хотела потворствовать американке. Нет, она не боялась воды, когда-то защищала честь «Спартака» на зональных соревнованиях, имела первый разряд по плаванию. Кто знает, что еще «выкинет» Джейн? Может, залезет на дерево, повиснет там вниз головой и того же потребует от других?!

Юрка скинул пиджак, рубаху, брюки.

— Нигр! — засмеялась Джейн, увидев его загар — Тарзан! Тарзан! — захлопала в ладошки.

Мистер Кларк — полненький, беленький, тронул воду ногой, поморщился, забрел по пояс, дальше идти не решился, побоялся, что стянут судороги.

Джейн разбежалась, прыгнула в воду и тихо вскрикнула от обжигающего холода. Но первое ощущение прошло, и Джейн поплыла на боку, потом на спине. Кларк трижды присел, похлюпался и, выскочив на берег, стал растирать себя полотенцем.

Юрка, легко разрезая воду, обогнал Джейн, сделал круг и, возвратившись на берег, поспешно оделся.

Джейн торжествовала. Одержав победу, стояла по пояс в воде, большими пригоршнями обмывала грудь, плечи. Ей было холодно, но она терпела. Гордо держалась перед супругом, который, любуясь ею, не забывал побыстрее натягивать брюки. Торжествовала над Дробовым и Таней, которые испугались купаться в своем же северном море, смеялась Юрке, не спускавшему с нее восхищенных глаз. Она угадывала, что русский парень любуется ею. И молодой сильной женщине доставляло это удовольствие. Джейн хотела бы нравиться всей мужской половине на этой планете.

А Таня смотрела на американку, и ей было жаль ее. Что за ребячество и пижонство! Каждая женщина рано или поздно должна стать матерью. Такое купание не на пользу…

— Выходите скорей! Выходите! —крикнула Таня. — Так нельзя. Вы простудитесь!

Джейн еще постояла с минуту в воде и только затем пошла к берегу. В душе она ликовала. Когда-нибудь в Штатах расскажет подругам, как дольше сибиряков купалась в Байнуре. Какой предрассудок, когда Сибирь рисуют концом света… А впрочем, пусть даже так. Тем больше славы ей — Джейн.

Когда прощались с американцами, мистер Кларк настоял, чтобы в ближайшее воскресенье Таня, Дробов и Юрка отужинали у них с Джейн «на более высоком уровне». Дробов сказал, что работы у него по горло, но обязательно будет. Юрка принял приглашение с восторгом. И только Таня сказала, что вряд ли сможет прийти. Она постарается, но твердо не обещает.

Юрке еще хотелось удержать Таню в турбазе. Через час, полтора возле большого костра начнутся танцы. Но Таня чувствовала себя окончательно разбитой. Ей скорее хотелось домой. Дробов ее отвезет и уедет в Бадан.

Юрка тоже не пожелал оставаться. Джейн есть Джейн, а Таня есть Таня. Как говорит Беня Крик: перестанем размазывать белую кашу по чистому столу.

8

С утра пробило в двигателе сальник. Масло из картера стало быстро убывать. Пришлось остановить двигатель. Прекратить подачу электроэнергии на бетономешалки и пилораму. Электроэнергии и так не хватало, а тут стройка лишилась двухсот киловатт.

Таня вызвала слесарей, вскрыла флянец. Сальник нужно было менять. Но где его взять?! Ехать в Бирюсинск — день простоя сотен рабочих. К тому же удастся ли сальник достать в Бирюсинске? С карьера, камнедробилки, с механических мастерских беспрерывно звонили. Все требовали дать жизнь машинам, у всех горел план.

Звонил начальник строительства Головлев:

— Ну сделайте, сделайте что-нибудь. Выход найдите. День продержитесь!

Таню бросало то в жар, то в холод. Руки, лицо, комбинезон были в солярке и масле. Сальник — один разнесчастный сальник — и встал агрегат. Узнав о Таниной беде, примчался Юрка и сразу же к слесарям:

— Привет, коллеги! Что, бобик сдох и некому записать его в святцы?! Ай, ай!

Любой из двух слесарей годился Юрке в отцы.

— А ну, покажите, волшебники-маги!

Ему отдали сальник, скорее так, чтоб отвязаться.

Юрка с минуту что-то соображал, потом сунул сальник слесарям и бросился наперерез проходившему мимо МАЗу.

— Корыш, до промтоварного жми!

— С цепи сорвался, что ли?

— О премиальных потом. Цветы и музыка тридцатого февраля в шесть вечера в клубе строителя. Это я говорю — Юра Пат.

Пожилая, с виду очень серьезная продавщица была шокирована, когда Юрка выпалил:

— Сколько стоит чесанок? Беру любого размера, даже неходовой!

Женщина молча забрала чесанки и водрузила на полку.

— Нет уж, позвольте! — возмутился Юрка. — Не продаете рабочему классу по одному, беру оба!

Продавщица недоуменно покосилась на балагура, пересчитала деньги и подала белые дамские чесанки.

Юрка схватил один и был таков.

Продавщица осталась стоять с раскрытым ртом. Хлопнула дверь, и она спохватилась:

— Вот сумасшедший! Куда девать я буду второй?

Две старушки возле прилавка запричитали, заговорили почти с возмущением. Если бы парень, выбросив деньги на ветер, оставил оба чесанка, — куда бы ни шло. А тут совсем сумасшедший.

Но «сумасшедший» мчался уже на промбазу. Болванку для обоймы он выточил на токарном станке. Обойму выдавил из жести. Опрессовал. Зачистил. Через час сальник был готов.

— Держите, работяги! — сказал он слесарям. — А впрочем, готовый и сами поставим… Митинга не будет. Привет, коллеги. Не забудьте свои вещички…

Когда агрегат заработал, Таня со вздохом облегчения опустилась рядом с Юркой на тот же штабель досок, на котором совсем недавно сидела с Дробовым. Юрка достал сигареты, выдавил снизу пальцем одну, сунул в рот. Таня залезла в карман его комбинезона, достала спички, дала прикурить.

Юрка сиял. Это ли не награда?!

— На танцы сегодня идем?

— Ну вот! Только на малую каплю вам уступи — и вы уже липнете.

— Танечка! Я же не из таких.

— А из каких?

— Я хороший!

Не успели они разобраться: хороший или плохой, как подъехала «Волга». За рулем сидела американка. После недолгих приветствий Юрка спросил:

— А где мистер Кларк?

— Кларк? — Джейн махнула рукой. — Солнце еще не вставал, Гарри пошел рыбу удить. Фи-и… — Ее передернуло.

— Правильно, — резюмировал Юрка. Но заметив, что Таня не разделяет его мнения, без прежнего пафоса добавил: — Вам тоже отдохнуть надо…

— Я думал, вы, вы, — Джейн обращалась к каждому в отдельности, — вы делайт мне компаний?!

— Я на работе, — с нарочитым огорчением ответила Таня.

— О работ, работ. У нас такой красивый женщин не надо работ. Женщин создан красиво жить. — Она повернулась к Юрке, взглядом требуя поддержки и согласия.

Юрка смотрел на нее с плохо скрытым восхищением. В прозрачной нейлоновой блузке, шортах, с ярко накрашенным, по-детски обиженным ртом Джейн была весьма эффектна. Она сама понимала это и, не стесняясь, всем своим видом подчеркивала, что знает цену себе. Глаза и поступки ее говорили, что она вольна над собой, что ее расположением следует дорожить, если хочешь отдаться веселью, беззаботности.

— Н-да! — причмокнул Юрка с той нагловатой простотой, с которой делают это парни, когда слишком надеются на себя.

В Юркином голосе Тане послышалось снисхождение к американке и восхищение сумасбродной бабенкой. Джейн же решила: не будь рядом Тани, Юрка б давно согласился.

— Мы едем, да? — спросила настойчиво.

Юрка повернулся к Тане, предоставил ей право решать за обоих.

— Я не смогу, Миша Уваров предупредил, что вечером комитет. Ты знаешь Мишу — какой он! — И Таня просяще добавила: — На сей раз поедешь один. Да, Юра?! Ну, прошу! Пожалуйста!..

Юрка едва не заглотил сигарету. Фактически он оказался припертым к стене. Конечно, компанией он бы поехал… Но Джейн смотрела теперь с насмешкой, как будто на блудного и болтливого юнца, на полуслепого котенка. И эта насмешка задела его за живое. «А как вы рисуете эту поездку, мадам?!» — хотелось крикнуть в лицо ей. Но он не крикнул, сказал с озлобленной, веселостью:

— В пять часов жду у клуба. Так и быть, буду вашим гидом.

— О’кей! — крикнула Джейн и хлопнула дверцей машины.

«Волга» тут же скрылась за поворотом, а Таня, выдавив из себя улыбку, протянула Юрке замасленную руку:

— Спасибо, Юра, спасибо. Сегодня ты выручил меня дважды.

С Андреем к дяде Назару она бы поехала. А с Джейн?.. Эта компания не по ней.

— А может, пойдем на танцы? — спросил Юрка.

— Но как же американка?

— Да ну ее к черту!

— Нельзя так, Юрашек, нельзя. Она гостья. А мы гостеприимством всегда отличались.

Юрка так и не понял, то ли Таня смеялась, то ли искренне наставляла его на правильный путь. Спрыгнув с досок на землю, она махнула рукой:

— Счастливо, Юра! Пока…

Но в этот момент подъехал на газике Головлев, с ним оказался и Миша Уваров.

— Ну, как у тебя? Порядок?! — спросил начальник стройки у Тани и тут же увидел на досках обойму старого сальника, изрезанный новый фетровый чесанок.

Он вопросительно поднял глаза. Таня перевела взгляд на Юрку. Но Юрка скрылся за штабелем. Он не любил «торчать на глазах начальства», одинаково не любил, когда хвалят его или ругают. Даже на доску почета не дал свою фотографию. Сказал: нефотогеничен я…

— Не забудь, Коренева, о комитете, — напомнил Миша, когда с Головлевым пошел к машине. Они объезжали объекты, участки стройки. В присутствии Головлева или райкомовского начальства Миша своих приближенных называл по фамилии…

Юрка, «как штык», в пять часов был у клуба. Американка немецкой точностью не отличалась, к тому же какая женщина не заставит себя подождать хотя бы десять, пятнадцать минут. Юрка уже облегченно вздохнул. У него была причина уйти, не повидавшись с Джейн. Но в самую последнюю минуту, мягко шурша о гравий, «Волга» подкатила к клубу.

Джейн показалась Юрке великолепной. Ее волосы рыжей волной сбегали на полуобнаженные плечи и полуоткрытую грудь. Почти прозрачная безрукавка была заправлена в короткую юбочку-колокол. Маленькая ступня едва вмещалась в нейлоновой розовой туфельке. Ноги от щиколоток до округлых коленок были оголены… «Эх, если б она была «нашей»!» — подумал парень.

Когда Юрка и Джейн оказались бок о бок на мягком сидении, когда пахнуло на него тонким ароматом духов и женского тела, Юрка почувствовал, как все в нем бунтует в страшных противоречиях.

Машина, фыркнув мотором, мягко понеслась по гравийному шоссе в горы. У переезда они пропустили экспресс «Москва — Пекин». Из открытого окна им помахали три молодые вьетнамки. Юрка крикнул: «Привет!» Джейн смотрела только на Юрку. Взгляд пытливый, прищуренный.

Они петляли над самым Байнуром до тех пор, пока на крутом подъеме, над головой, не увидели массу саранок, пурпурных, как кровь. Джейн выпрыгнула из машины и стала взбираться к саранкам. Юрка тоже нарвал букет. Для кого? Все равно. Девчонок в поселке много. И все же для Тани. Он первым спрыгнул с нависшего уступа на гравий шоссе. Джейн, отчаянно смеясь, запротестовала. Она протянула руки, требуя помощи Он протянул ей свои. Тогда она смело прыгнула, жарко дохнула в лицо, скользнула тугою грудью о грудь, заглянула в глаза, доверительно рассмеялась.

И Юрка покраснел, как саранка. Стиснул зубы до боли. Он понимал и не понимал эту женщину. Джейн играла, как мотылек у огня, рискуя сгореть… А может, в эти минуты она хотела, чтобы Юрка растаял, как воск в ее теплых руках, у горячей груди?..

Он разозлился и на себя и на Джейн. У него появилось желание стиснуть ее до боли, стиснуть так, чтобы косточки затрещали. Не будь она американкой, он бы ей доказал, что она баба и только. Он ей не мистер Кларк — плешивый, коротконогий пузырь.

Не могло быть, чтобы и Джейн не угадала мысли Юрки. Несколько долгих мгновений смотрела она на него по-женски задиристо, с вызовом. Всем своим видом она выражала одно: ну что же, попробуй! Увидим, какой ты мужчина…

Они спустились в долину реки Таежной и берегом ее подъехали к Байнуру. Джейн загнала машину в тень черемух и верб. Она достала копченую колбасу, сыр, бутерброды, две бутылки вина, небьющиеся стаканы. Она не спрашивала, сколько, чего ему наливать, а когда в бутылках уже ничего не осталось, изрядно сама охмелев, спросила:

— Тебя много женщин любил?

«Вот зараза!» — подумал Юрка, пожал плечами и этим сказал: «А вы как думаете? Вашего брата всегда хватало, мадам!»

Ей очень хотелось его уязвить: «И от них пахло потом?» Но Джейн сдержалась, хотя и была уверена, что физический труд для женщин — труд лошади. Немудрено, если окружающие Юрку «дамы» дурно пахнут. Пусть исключение составляет Таня, но Джейн не дура, чтоб не понять, что у Тани есть Дробов.

Джейн сорвала пучок травы и бросила в Юрку. Он бросил в нее. Она подскочила, уперлась руками в его грудь, шутя повалила. Он хотел поймать ее руки, но она отскочила, смеясь и дразня, спряталась за черемуху.

Юрке было жарко от выпитого вина, от возни, от дурманящих трав и черемух, от близости Джейн. Солнце пробилось сквозь ветви. Он сбросил рубаху и майку, сбросил брюки, и черный, как истинный негр, растянулся на траве, затаив дыхание, искоса наблюдал за Джейн.

Женщина вышла из-за укрытия, завороженным взглядом уставилась на него. Она тоже быстро разделась, осталась в изящных узеньких плавках и лифчике, растянулась рядом, положила руку под голову, закрыла глаза, прикинулась спящей. Она разомлела. Ей нужны были сильные руки, жадные губы, нужна была боль. Боль физическая и сладостная.

Кровь ударила Юрке в виски. Он совсем охмелел. Был миг, когда он протянул было руку к раздетой, безвольной, красивой. Он обшарил ее глазами от ног до груди. Но вот взгляд упал на цветы, забытые и заброшенные. Цветы пурпурного цвета, такие же яркие, как губы и ногти Джейн. Цветы увядали, а губы блестели. Рот был слегка приоткрыт. Помада окрасила зубы. Он представил себе, как мог бы впиться губами в губы ее, представил и тут же вскочил, побежал к Байнуру, бросился в воду…

Вода ошпарила, вобрала в себя Джейн. Джейн плыла к тому, кто казался ей изваянием бронзы и солнца. Но Юрка тут же нырнул и вынырнул далеко. Она погналась. Он снова ушел под воду. Когда он вынырнул, то увидел большие круги, и увидел над Джейн пузыри. Безрассудную и хмельную, распаленную, ее могли сковать судороги. Это вмиг отрезвило Юрку, хватило, как колотом по затылку, до боли в висках. Он закричал нечленораздельно, что было сил, бросился Джейн на помощь.

За несколько кратких мгновений в мыслях парня пронеслось столько кошмарных видений, что в жизни такое даже не представлялось. Когда он выхватил Джейн из воды, вынес на берег и бережно опустил на горячий песок, его колотило, как в лихорадке. «Она тонула, тонула», — с ужасом думал он, не зная, что делать дальше, насколько она спасена.

Но Джейн слегка приоткрыла глаза, потом быстро обвила за шею, притянула к себе. И тут только он догадался, что все это было дурацкой шуткой. Его разыграли.

— Ни хрена себе, шуточки! — сказал зло Юрка и стиснул Джейн так, что она ахнула, застонала. Застонала не только от боли, но и от счастья быть в этих сильных руках.

Теперь Юрка видел в ней только бабу. Бабу блудливую, соблазнительную, ищущую острых приключений… И в этот момент, буквально метрах в пятнадцати, в берег врезалась носом моторная лодка.

— Что у вас тут случилось?! — крикнул грубо простуженным басом дядя Назар.

Юрка выпустил Джейн, вскочил:

— Ничего! Ванны холодные принимали.

— Я говорил: городские дурачатся! Вон и «Волга» в кустах! — сказал нарочито громко парень, сидевший в лодке с дядей Назаром.

Когда лодка отплыла от берега, Джейн виновато спросила Юрку:

— Голюбчик, что есть хрена?

Юрка не ответил, стал одеваться.

Джейн, озлобленная, вошла в воду по пояс, окунулась, смыла с себя песок и тоже оделась.

Назад они ехали молча. Юрке казалось, что Джейн решила где-нибудь врезаться в скальную стену или сорваться с обрыва. Куда бы ни шло, но сорваться в Байнур с этой дурой не было никакого желания. Памятник после смерти и то не поставят…

И все же Юрка сидел и молчал. Километров десять они мчались с дьявольской виртуозностью. Но, видимо, что-то в Джейн надломилось, и она повела машину на сниженной скорости.

В Еловск они въехали охлажденные и спокойные. Она подвезла его к клубу — откуда брала.

— Счастливо, — сказал он ей, выбираясь из «Волги».

— О’кей, — сказала она и включила мотор.

Вечером в клубе Таня у Юрки спросила:

— Ну, как?

— Колоссаль! — ответил Юрка.

— Решали международные проблемы?

— Не скажу — нет! Она любит ходить вниз головой. Назначил на среду лекцию о изживающем себя растленном капитализме. Не буду же я молчать, как пень.

— Разумеется, Юра! Особа смазливая, пикантная…

К удивлению Тани, Юрка взорвался:

— Только запомни, если этой пикантной фифочке потребуется «экзотик», пусть ее провожает твой Дробов.

Таня нахмурилась:

— Чего это мой?

— В пузырь полезла?!

— А ты говори, да знай меру.

— Приятно, чересчур приятно. Юра будет молчать!

Таня непринужденно вздохнула:

— Оболтус ты, Юра. Оболтус и только.

— Оболтус так оболтус, — согласился Юрка. — Куда мне за Дробовым? Он кандидатскую пишет!

9

А Дробову было тошно, когда он думал о диссертации, о Байнуре, о своем рыболовецком хозяйстве, о судьбах людей, которых всю жизнь кормило море…

Слишком легко его опрокинули и на активе.

В перерыве, одни сочувственно улыбались ему, другие делали вид, что очень заняты. Мокеев, его приближенные гипробумовцы замкнулись в круг, когда он протискивался к буфету за сигаретами, и откровенно смеялись.

Но отступать и сдаваться Дробов не собирался. В диссертации смысл его жизни. Работа посвящена Байнуру, его богатству, увеличению запасов промысловой рыбы.

Двести тысяч веков Байнуру, а он развивается, формируется. Берега и дно то опускаются, то поднимаются. Близнецом Байнура ученые мира зовут Танганьику. Но, может ли Танганьика дать столько науке, сколько Байнур? В Танганьике живет всего четыреста органических форм, а в Байнуре более тысячи только таких, которых нигде не встретишь. Никогда уже не вернутся на землю, уничтоженные человеком бескрылая гагара и странствующий голубь, дронт и зебра-квагга, терпан и морская корова. Биомасса Байнура — рыбий харч — на стометровых глубинах в среднем равна шестнадцати граммам, донная биомасса Танганьики — нулю, а Севана, который славится форелью, — менее двух граммов. Мизерное, почти неуловимое изменение химического состава воды вызывает немедленную смерть байнурской живности. Капельку по капельке собирало столетиями человечество. Так неужели целлюлозный завод должен травить море? Потерять Байнур — значит, выбросить сотни страниц из жизни земли, человека, растительного и животного мира. Мертвое не воскреснет. Сегодня построят один завод, завтра второй, послезавтра десятый… Нужна большая, авторитетная трибуна, где можно поспорить и высказать все наболевшее. Нужна газета.

Думая о друзьях и недругах, Дробов думал о Тане, которая ранила его сильнее и глубже других. Но Таня не понимала творившегося вокруг, искренне верила в непогрешимость того, что делалось на Байнуре. Человек в ее положении достоин лишь сожаления. Борьба же с людьми, понимающими, что они делают, должна стать борьбой без уступок и одолжений. Это будет борьба и за Таню, за всех, кому дорого русское.

Но прежде чем сесть за статью, пришлось побывать в рыболовецких бригадах. На такие поездки всегда уходило пять дней. На обратном пути подвернулся речной теплоход, который спешил в судоверфь на ремонт, и Дробов решил сэкономить время.

День был солнечный, жаркий: В душный и неуютный салон не хотелось спускаться. К тому же салон почти пустовал. Три человека вместе с Андреем да экипаж — вот все живое на судне.

…Когда бывает не по себе, один — идет к другу и просит его совета, второй — садится за книгу и погружается в мир иной, третий — спешит залить горе вином, притупить свои чувства и мысли… У Андрея было другое лекарство, иные привычки. Он уходил к порогам таежных рек, оставался один. Резкий взмах удилищем, и тонкая леса с лохматыми мушками легко ложилась на бурные струи. Мушки быстро сносило течением, леса натягивалась. Снова взмах удилищем. Иногда одни и те же движения много и много раз. Зато рывок всегда неожидан и дерзок. Если мушку хватал граммов на триста пятнистый хариус — куда там ни шло, но если сел на крючок марсовик, тут держись, сумей вывести так, чтоб не лопнула снасть, чтоб не оборвать нежные губы сибирской форели.

Час, полчаса рыбалки — и Дробов вновь обретал покой. Гудели ноги после длительного перехода, был он чертовски голоден, но усталость душевная оставляла.

И еще приходил он к Байнуру. Был ли то шторм или незыблемая тишина, Байнур захватывал Дробова целиком, питал стариковской мудростью, растворял в своих думах печали, гневался искренне, по-мужски…

Держась за поручни теплохода, Дробов всматривался в знакомые очертания далеких берегов. Гольцы прибрежных хребтов, словно огромные остроконечные шатры, белели на горизонте цветом слоновой кости. Гольцы потому и гольцы, что нет на них даже мха. То что пытается к ним подняться, вступает в борьбу с диким камнем и ветром. Чем выше взберутся березы и сосны по кручам, тем ниже и некрасивей они своих сверстниц, избравших низины, подножье хребта. И все же трудно сказать, чья жизнь красивее. Береза-карлушка уйдет на изделия резчику, ее высокорослая сестра красавица скорее всего в поленницу дров…

Почти рядом Андрей услышал девичий смех, напомнивший вдруг журчание родника в таежных каменных россыпях. Второй голос — мужской — басовито сливался с приглушенным гулом мотора.

Андрей повернулся. На девушке было белое платье и белые туфли. Вспененные белой волной мягкие волосы сбегали на плечи и грудь. В синих глазах незнакомки — синий Байнур. Дробов вспомнил легенду о грозном седом Байнуре, о его непокорной дочери Бирюсе, сбежавшей к любимому, и невольно подумал, что о такой вот девушке в белом и писал Ершов свой сказочный образ красавицы Бирюсы.

Парень был крепок в плечах и рыж. Над тонкой верхней губой — щетка маленьких усиков щеголя, на подвижных скулах — косые баки. Лицо круглое, нос острый с горбинкой.

Собственно, Дробову было все равно, о чем говорила эта пара. Но парень умел рассмешить, вызвать прилив почти детской радости на лице собеседницы, предвосхитить ее. Это невольно заставило прислушаться и Андрея. Рыжий рассказывал старый, потрепанный анекдот, но рассказывал мастерски. Сам он не смеялся, только слегка снисходительно улыбался спутнице.

Андрей уже хотел спуститься в салон за сигаретами, когда парень окликнул его.

— Простите, товарищ, спичек у вас не найдется?

Рыжий держал в руке зажигалку — маленький пистолет — и, прежде чем подойти, дважды щелкнул импровизированным оружием.

— Бензин вышел, — пояснил он.

Девушка тоже приблизилась. В глазах ее был восторг, были небо и море. Дробов понял: под властью охвативших ее впечатлений девушка ищет и в нем необычное.

Ну что же, пусть ищет. Нашел же и он необычное в ней, сравнив с Бирюсой.

Прикурив, парень возвратил спички.

— Вы местный? — спросил он. — Рыбак? Я так и подумал!

Дробов был в своем повседневном костюме: в гимнастерке, бриджах и сапогах. Но это еще ни о чем не говорило. Парень явно лукавил, а может, и рисовался… Впрочем, кто не лукавил, когда рядом любимая, милая девушка?!

— Ну, а я из краевой газеты, корреспондент. Мои статьи и снимки вы могли не раз встретить и в центральной печати. Сейчас отпускник, виды Байнура снимаю. Фотоальбом для туристов буду готовить в печать.

— Получается? — спросил Дробов.

— У меня получается. Вообще здесь летом неплохо…

— Здесь и зимой хорошо.

Парень хитро улыбнулся.

— А вы на Рижском взморье когда-нибудь были?

— Нет.

— А в бухте Золотой Рог? Океан видели?

— Не довелось.

— Жаль, — сказал сокрушенно парень. — Жаль.

Девушка беспокойно заглядывала парню в лицо. «Зачем же так?» — говорили ее глаза. И рыжий спохватился:

— Я ничего не сказал о своем друге детства. Зовут Мариной. Переводчик. Как-нибудь три языка знает. Во всяком случае, я завидую ей.

— Что ж, очень приятно. Есть чему позавидовать. Мое имя Андрей!

— Игорь…

Все трое повернулись туда, откуда приближался буксир, тащивший за собой длинную вереницу сигарообразных плотов. Тупоносый буксир-работяга был похож на работягу трактор. Скорость невелика, но упрям и силен.

Дробов вспомнил: чтобы обеспечить бесперебойную подачу древесины Еловскому заводу, потребуется втрое увеличить байнурский флот. Шутка сказать: два миллиона кубов за весьма ограниченный срок навигации. Лишь в июне Байнур полностью очищается от льда. Частые штормы, густые туманы, строительство огромного порта — все это надо учесть. Экономисты поставили под сомнение выгодность доставки древесины водным путем. Дошло до Москвы, до Крупенина, и тот на коллегии Госкомитета хватил сплеча:

— Припрет нужда — доставлять вертолетом будем! Рано сейчас об этом говорить!

Никто всерьез не принял его заявления. Но факт остался фактом. Узнав об этом, Дробов с болью и гневом говорил Ершову:

— Что Крупенин дурак — не скажешь. Его бы вытурили давно. Но откуда такая чванливость, пренебрежение ко всему?!

Дробов видел, как губы Ершова дрогнули в скорбной усмешке:

— Но если шеф Крупенина стучит кулаком по трибуне и каждому присваивает кличку, то почему Крупенину не рвать и не метать на людей, зависящих от него? Культуры, брат, маловато…

Поравнявшись, буксир-работяга и теплоход, в полный голос своих сирен, прокричали друг другу приветствие. Рядом с человеком в форменном кителе на борту буксира стояла женщина в розовом платье.

— Маша, Машенька, — зашептала, волнуясь, Марина и тут же высоким, едва не сорвавшимся голосом закричала: — Маша! Милая!

— Маринка!.. Сестренка!.. — неслось от буксира.

Женщины обменялись лишь несколькими, должно быть ничего не значащими для них фразами. Оказалось, они ездили одна к другой, а встретиться довелось в море.

Буксир уже едва виднелся, а Марина все еще прикладывала батистовый платочек к глазам. Игорь начал сердиться:

— Ну что ты, что? Побываешь еще… У нас не было времени остаться.

Дробову стало неудобно, и он отвернулся, разглядывая гольцы. Там, за ними, в синеве неба кучилось серое облако. И справа, и слева от него, словно разрывы зенитных снарядов, возникали белые клубы. Они быстро разрастались, сливались, и уже невооруженным глазом можно было разглядеть, как облако становится черным, кипит изнутри.

У Дробова на мгновение остановилось дыхание. Он с тревогою посмотрел на капитанскую рубку. За стеклом тоже заметили творившееся на горизонте. Теплоход увеличил скорость, задрожал всем корпусом.

Под свежим порывом ветра Байнур поежился мелкой рябью и потемнел. Рыжий парень, обхватив за плечи Марину, поспешно спустился с нею в салон. И ветер ударил, обрушился, навалился. Байнур зашевелился, словно раскрыв гигантскую пасть, ощерился гребнями волн. За тучей сорванных с воды капель не стало видно солнца и берегов.

Оставаться на палубе стало невыносимо. Схватка ветра с Байнуром лишь началась, а палуба сразу же стала мокрой, противной, как кожа лягушки. Ничего не стоило оказаться за бортом. Теплоход развернулся, подставляя тяжелым ударам корму. Это был единственный выход — бороться со штормом. Верховик и горная, тальянский и хребтовый — каждый из этих ветров опасен и страшен. Страшней же всего байнурцы считали шаманский, который с силою урагана обрушился на теплоход.

Некоторое время рыжий Игорь сидел напротив Марины, крепко вцепившись руками в поручни кресла. Чем сильней становилась качка, тем сильнее желтело его лицо. Еще полчаса, и глаза парня утратили блеск, ввалились. Он стал желтее пергамента. Байнурскую качку выдерживает не каждый бывалый рыбак. Парень вскочил и, прикрывая ладонью рот, рискуя растянуться в проходе или свернуть себе шею, бросился в соседний салон. Дробов видел, что и Марина чувствует себя скверно, но на ее лице страх и муки проступали красными пятнами, глаза же светились болезненным, почти лихорадочным блеском.

Дробов, не раз попадавший в шторм, и то испытывал слабость во всем теле и легкое головокружение. Что можно было потребовать от рыжего парня и Марины? Прошел час или два, и девушка с парнем выбились окончательно из сил. Оба устроились между сидений, прямо на полу. У Марины совсем посинели губы, ужас в глазах. Парень, скованный судорогой, представлял какой-то клубок мучений, страданий, страха.

А теплоход швыряло, как пустую железную флягу. Команде едва удавалось держать его в заданном направлении. Еще мгновение — и ляжет на борт, уйдет под воду. Рев урагана над палубой, удары в борта заглушали не только скрежет и лязг металла, но и работу машин. Стоило закрыть глаза, как казалось, Байнур раскололся, теплоход, кувыркаясь и грохоча, уносится в бездну.

Парень вновь скрылся в салоне. В третий раз он вернулся на четвереньках, таща за собой спасательный пробковый пояс. Дробов, хватаясь за спинки сидений, направился к парню. Хотелось помочь, поддержать хоть словом. Но парень грудью упал на пояс, закричал что-то невнятное и угрожающее. Было ясно без слов: рыжий утратил власть над собой, отчаялся. В эти минуты он походил на затравленного зверя. Марина с минуту тупо смотрела на парня, затем закрыла лицо руками и разрыдалась. Дробову стало противно смотреть на рыжего. «Сопляк!» — почти вслух сказал он… Байнур — не Черное море, здесь и со спасательным кругом немного протянешь. Судороги скуют, сердце откажет.

А ураган ревел и ревел. Он, словно силился сдвинуть Байнур, подхватить старика, приподнять выше туч и оттуда, с головокружительной высоты, швырнуть свою жертву на зубчатые скалы прибрежных хребтов.

Только в полночь стало стихать. Марина быстрее оправилась от испуга и качки, чем ее рыжий партнер. В порт назначения пришли утром. Перед трапом Марина посторонилась и пропустила Игоря. Она теперь держалась ближе к Дробову. Парень, плотно сжав губы, едва передвигал ноги. Плащ, свесившись с руки, тащился за ним по трапу. Ощутив под ногами причал, девушка повернулась к Андрею, спросила, как лучше уехать в районный центр. Из Бадана в Бирюсинск она решила добраться поездом. Рыжий направился в сквер, к скамейке около акаций.

Дробову тоже нужно было в Бадан, и он предложил Марине ехать маршрутным автобусом. Они направились к остановке, в противоположную сторону от сквера.

— Ба! Дробов! Здорово! — услышал Андрей за спиной.

По этому «ба», по голосу, он узнал механика с теплохода «Орленок».

— Ты откуда свалился? — спросил механик.

Андрей кивнул на посудину, с которой только что сошел.

— Так, значит, и вас прихватила шаманка?

Марина была уже метрах в пяти…

— Ты про буксир-то с сигарами слыхал? — продолжал подвыпивший механик. — Пять тысяч кубов строевого леса и каботажа полста…

Дробов поспешно шагнул навстречу. Механик глухо проговорил:

— Вот она жизнь. Растрепало штормом сигары, а каботаж обрубить не сумели, сил не хватило. Железо и потянуло буксир ко дну… В радиорубку зайди, расскажут… А может, помянем ребят, а?

Кровь прилила к вискам Андрея. Остро и зримо возникли в памяти буксир-работяга и женщина в розовом платье — сестра Марины. На мгновение Дробов даже зажмурился. А может, не было ничего? — промелькнуло в его уме. Может, не было черной ночи и работяги-буксира с гирляндой сигар, не было и Марины с рыжим парнем?!

Но Марина скромно стояла в сторонке, не зная, куда идти. Дробов направился к ней. Не смея поднять глаза, извинился:

— Простите, знакомого встретил…

Мысль о затонувшем буксире не покидала еще много дней. Случай не первый и, дай бог, — последний. Байнур — не река. Таскать по нему гирлянды сигар — чертовски трудное дело. А завод потребует втрое, вчетверо увеличить буксирный флот. Десятки тысяч кубов строевого леса разметают штормы. Сосновые бревна, угрожая всему судоходству, долго еще будут плавать, лиственничные — гнить на дне. И об этом надо писать, бить тревогу!

10

Звонок из ЦК потряс Ушакова. Он положил телефонную трубку, провел холодной рукой по лицу. Рука стала влажной.

Вошла секретарша и поняла: случилось недоброе.

— Воды, Виталий Сергеевич?!

Он позабыл сказать ей спасибо, жадно отпил добрую половину стакана.

— Я позову врача! — настойчивее сказала она.

— Не надо! — вернул он ее от двери и добавил: — Сегодня ночью, после второй операции… Павел Ильич…

Теперь побледнела она, без приглашения опустилась в кресло, совсем стала маленькой, сморщенной. Он ничуть не удивился слезам на ее глазах. Долго молчали. Спросила она:

— Хоронить в Ленинграде будут?

— Видимо, там, на родине… Мария Георгиевна с зятем и дочерью в Москве, им и решать…

И вновь наступило молчание, хотя и думали об одном. Не год и не два проработал с Бессоновым Ушаков. Но лучше знала Бессонова старая стенографистка и секретарь. Она работала с ним еще в Туле, когда впервые избрали его в райком, работала на Урале, когда он стал секретарем горкома, работала на Севере и в восточных районах Сибири. Три года назад ему можно было спокойно уйти на почетную пенсию, а ей и подавно. Но что-то она ждала, не считала возможным уйти даже в этом году, пока не вернется Бессонов в крайком из Кремлевской больницы. Уход без него ей казался почти дезертирством.

Виталий Сергеевич думал и вспоминал Он и раньше предчувствовал, что Старик может уж не вернуться, но гнал от себя эти мысли, боялся их. Он понимал и был рад, что в ЦК полагались во всем на него, не спешили с довыборами или с заменой Бессонова. Это прежде всего нанесло бы моральный удар по Старику.

Еще с утра у Варвары Семеновны сильно ломило в висках, сушило во рту. Ей хотелось домой. Но неотложная работа удержала на месте. Исполнив срочное, она шла к Ушакову, чтобы отпроситься. Теперь не могла уйти. В одиночку всегда тяжелей, а она одинока…

Варвара Семеновна сходила в буфет, выпила стакан крепкого чаю и вернулась в приемную, когда резко и властно зазвонил зеленый телефон: вызывала Москва.

— Алло! Ал-л-о-о! — донеслось до нее. — Товарища Ушакова… Крупенин!

Москву было слышно лучше, чем Солнечногорск или Бадан.

— Сейчас доложу.

Виталий Сергеевич рассеянно листал фотоальбом для туристов. Еще пахнувший краскою сувенир был раскрыт на том месте, где сам Ушаков и высокие гости из Ганы летят на прогулочном катере вдоль берега Байнура. Правая рука Ушакова закрывала соседнее фото. Он поднял глаза.

— Товарищ Крупенин на проводе…

Ушаков убрал руку с альбома, и женщина увидела то, что было закрыто: знакомые лица на праздничной майской трибуне. Окруженный членами бюро, в середине стоял Бессонов. Он приветствовал колонны трудящихся Бирюсинска. Эту фотографию старая секретарша знала и раньше, считала ее всегда лучшей, хранила как память о человеке, с которым проработала почти двадцать лет…

— Вы хотели еще что-то сказать? — спросил Ушаков, заметив ее замешательство.

— У меня болит голова.

— Идите домой, идите, Варвара Семеновна, — и он взял трубку.

Первое, о чем спросил Крупенин, было:

— Ну что, брат, осиротел?

— Если бы только я, — вздохнул Ушаков. — Для всех бирюсинцев потеря большая.

— А что делать? Все мы смертны! Кому, кому, а тебе духом падать нельзя. Жизнь идет, ее не остановишь. Нас молодежь подпирает, мы стариков. Нос не вешай. Сил у тебя много… — Он говорил еще. Утешал. Но не сказал одного: неделю назад Бессонов ему звонил, спрашивал о Байнуре, о серьезности тех статей, которые появились в последнее время в печати.

Разговором с Бессоновым Крупенин остался недоволен. Он не любил, когда кто-то встревал в его дела, «подставлял ножку». С такими, как Ушаков, можно работать, договориться. Бессонову же открыты любые двери ЦК и Совмина, он мог потребовать создания правительственной комиссии. Таких, как он, следует ставить перед свершившимся фактом.

— Ты не в курсе дела, как там на строительстве целлюлозного? — спросил Крупенин Ушакова.

— Почему же не в курсе? В курсе! — сказал Ушаков. — Недавно был в Еловске. Рекомендовал Головлеву закладывать каменный город. Начали строить двенадцать многоквартирных четырехэтажных домов. Заложили вторую котельную, столовую в поселке на триста мест и два детсада…

— Вот за это спасибо! Правильно сделали. И пусть форсируют! А то умников развелось, как жаб в болоте. Шлют жалобы, кляузы. Реки чернил исписали писарчуки. Говорил с шефом — стройку поддержит, у него слова с делом не расходятся! Ну, а я всегда поддержу тебя. Ты понял?!

Иметь поддержку Крупенина в высших сферах — не последнее дело. Крупенин мог, где надо, замолвить слово. В вопросах бюджета, поставок и дополнительных средств мог сделать многое, и это прекрасно знал Ушаков.

— Я понял. Спасибо!..

С Крупениным Виталий Сергеевич познакомился, когда тот впервые приехал в Бирюсинск. Уже тогда фамилия Крупенина печаталась в газетах жирным шрифтом. По заданию этого напористого, энергичного и, сильного человека, один за другим возникали в Сибири леспромхозы и деревообрабатывающие комбинаты. Лес был нужен шахтам Донбасса и Целинному краю, среднеазиатским республикам и бумажной промышленности, большой лесохимии и многочисленным стройкам.

В тот год, будучи заведующим отделом крайкома, Виталий Сергеевич охотно сопровождал большого гостя из Москвы по районам Бирюсинского края. Крупенин решил подробней узнать о Байнуре, и Виталий Сергеевич устроил ему встречу с доктором биологических наук Платоновым. Ученый начал рассказ с уникальности озера, его животного и растительного мира. Он говорил долго и страстно. Сам Виталий Сергеевич не знал и половины того, что узнал из этой беседы. Он был удивлен, когда на полуфразе Крупенин перебил ученого:

— А вода, Кузьма Петрович, как вода?

— Вода?! — не то спросил, не то воскликнул ученый и резко повернул свою седую глыбу-голову к карте Байнура. — Ни в одном водоеме мира мы не найдем такой чистой воды. Да, да, не найдем! Не за горами то время, когда наша вода будет на вес золота. В Америке, во многих странах Европы вопросы пресной воды — первоочередная проблема. И нам давно задуматься надо над этим. Шутка сказать: почти сто восемьдесят рек нашей страны загрязнены…

— Так что же теперь? Обнести Байнур китайской стеной и навесить замок?! — Крупенин смеялся одними глазами.

— А я не шучу! Надо расходовать, но умно!

— Кузьма Петрович, но вы только что говорили, что если бы вдруг все реки, впадающие в Байнур, прекратили свой бег и продолжала вытекать Бирюса, то и тогда бы воды в Байнуре хватило почти на пятьсот лет. Цифра-то какая!

— Да, сказал.

Крупенин артистически откинулся в кресле, положил ногу на ногу:

— И мне известно: Байнур не корыто, а огромная уникальная лаборатория. На пополнение богатств Байнура работает вся окружающая природа. Круговорот нескончаем.

— И что вы хотите этим сказать? — насупился ученый. Его седые лохматые брови наполовину прикрыли глаза, строго следившие за Крупениным.

— Целлюлозный завод стране нужен. Большой, современный, с продукцией высшего качества.

— Завод на Байнуре?! А сбросы в Байнур?! — почти выкрикнул Платонов.

— Почему сразу сбросы, почему именно в Байнур? Эти вопросы будут решать компетентные люди: инженеры, ученые, изыскатели…

И Виталий Сергеевич не удивился, когда год спустя в районе Байнура стала работать большая научно-исследовательская группа сотрудников Гипробума.

Минул год, и Ушаков стал одним из секретарей крайкома, Крупенин совсем пошел в гору. Дважды высокий гость навещал Бирюсинск, но встретиться не пришлось — отняли время поездки по краю. Встретились неожиданно на одном из крупных совещаний в Москве.

— Везет бирюсинцам, — сказал Крупенин, — хорошеет наш край. Смотри, сколько новых строек планируют вам. И с целлюлозным, надеюсь, справитесь лучше других. База для этого есть. Скажу по секрету…

И он рассказал, что многие бы хотели иметь у себя такие заводы, как Еловский целлюлозный, как Солнечногорский химкомбинат, Бирюсинский алюминиевый, Бельский железорудный… Оно и понятно. Со стороны правительства к такому богатому краю внимания, уважения больше…

И Виталий Сергеевич лишний раз убедился, что отказаться от крупной союзной стройки было б действительно глупо. К тому же Крупенин проделал большую работу, в его руках такие козыри, как изыскательские данные, затрачены немалые средства. Попасть в дурацкое положение и быть осмеянным из-за эмоций какой-то части интеллигентов — неумно. Он тоже за то, чтоб хорошела и крепла страна, процветал край, пусть людям живется лучше…

И все же, когда встал вопрос об очистных сооружениях, когда взволновалась общественность, Ушаков созвонился с Крупениным. Раньше он думал: вернется Бессонов, займется промышленностью. Но Бессонов не возвращался, больше того, требовал: все там прикинь, все взвесь…

Крупенин даже обиделся:

— Послушай, Виталий Сергеевич, ну что ты городишь?! Очистка будет химическая, биологическая, физическая. Идет двадцатый век — век спутника и полета человека в космос. Уже появились звездные корабли… Там, в космосе, человек делает чудеса, а тут, на земле, мы сомневаемся в науке…

Долго не мог простить себе Ушаков того звонка. Таким был тогда разговор. А теперь?

— Нас молодежь подпирает, стариков подпираем мы… Сил хватит еще у тебя!

Виталий Сергеевич отодвинул фотоальбом, задумался. Хорошо или плохо, но последние годы жизни прошли на вторых ролях. В этом были и плюсы и минусы. Он многому научился у Старика, а с него самого было меньше спроса. Почему-то вдруг вспомнилось: «Ты, Виталий, прости меня чудака. Но если Мокеев начнет полным ходом травить Байнур, то и на это потребуется добрая сотня лет. Памятник о себе создадим из тухлого озера. Не простят нам потомки…»

«Сто лет, — подумал Виталий Сергеевич, — забудут и о тебе и обо мне… Пушкина не забудут, Ньютона, Чайковского…» Но тут он вспомнил Ершова, который недавно сидел в кресле напротив. «Вот этот при жизни создаст тебе памятник!» Стало зябко и жаль себя. Почему?

Он посмотрел на часы, нелегко вздохнул. Работай как вол день и ночь, делай, людям хорошее, на работе сгоришь, и тебя же ославят…

Еще утром звонила жена. По поручению райкома весь день она проведет на обувной фабрике, обедать будет в столовой.

Он вовсе не собирался встречаться с женой, но так случилось, что встретился. Тамара Степановна обедала в обществе Коренева, его дочери и Ершова.

— Приятного аппетита! — пожелал всем Виталий Сергеевич, что означало и «здравствуйте». — Нет, нет, не теснитесь, — поспешил успокоить сидевших и сразу пошел к свободному столику в соседнем ряду.

Официантка взяла заказ. Виталий Сергеевич невольно прислушался к разговору жены и ее собеседников. Голос Тамары Степановны низкий, грудной, спокойный, но достаточно громкий. В нем те звонкие отчетливые ноты, которые позволяют сразу же завладеть вниманием не только нескольких человек, а целой аудитории. Именно этот, выразительный, четкий голос когда-то привлек Ушакова. В те годы Тамара Степановна была молодой и даже красивой, работала инструктором горкома. Ей и сейчас никто не дает ее лет, а она на четыре года старше мужа. Когда они встретились, он не поверил, что она до него была замужем за полковником, погибшим в боях на Хасане. Увидел ее и подумал: «Это она». Ей аплодировали на городском активе, не жалея времени, рук. Когда она шла с трибуны в конец партера, женщины смотрели с завистью ей в лицо, мужчины восторженно вслед… Они поженились, как только Виталий Сергеевич осознал, что между ним и той, которую прежде любил он, стоит Коренев… И вот теперь копия первой любви сидела рядом с его супругой. Он смотрел то на Таню, то на Тамару Степановну. Жена над чем-то смеялась, чуть вздрагивая в полных, крутых плечах. Таня от матери унаследовала по-женски покатые плечи, высокую тонкую шею с маленькой родинкой. Именно в шею ему когда-то хотелось поцеловать Танину мать…

Он опустил глаза и на тыльной стороне ладони увидел шелковистый, красного оттенка пушок. Вчера парикмахер осторожно спросил, не остричь ли волос, торчавший из раковины уха. Его передернуло, но он согласился.

— Здесь свободно? — услышал он и не сразу понял, что обращаются к нему.

— Садитесь, прошу! — поспешил исправиться он.

Виталий Сергеевич уловил тонкий запах духов, напряг память, чтоб вспомнить, где видел эту гибкую, с броской внешностьюмолодую блондинку.

— Прошу меню, — предложил он ей и вспомнил: «Солнечногорск! Театр музыкальной комедии!»

Он предпочитал солнечногорский театр бирюсинскому. В Солнечногорске удачно сгруппировалась талантливая молодежь. В Бирюсинске все ходят в «заслуженных» и все хотят играть не дальше чем в первой паре. Мысли его прорвал Танин голос.

— Да! Да! — горячилась Таня. — Я пойду в крайком комсомола и от имени наших девушек и ребят потребую, чтобы статью опубликовали в молодежной газете.

«Молодежь, молодежь, — подумал Виталий Сергеевич. — Какой-нибудь местный конфликт об узких брючках и о шнурках вместо галстука, о неразделенной любви…» И тут же вспомнил фамилию актрисы: «Помяловская! Да, да, Помяловская!» Движения, голос, улыбка этой женщины напомнили Виталию Сергеевичу давнишнюю, но врезавшуюся в память историю. Когда-то ему приходилось учиться и подрабатывать. Вечером он пришел по нужному адресу, чтоб заменить в частной квартире электропроводку. Встретила молодая, гибкая женщина — очень такая, как Помяловская. Ему было тогда лет семнадцать, но он чувствовал себя далеко не мальчишкой. Работать пришлось со стола, под потолком. Женщина не отходила ни на минуту. Подавала кусачки, отвертки, изоленту. Но больше всего говорила. Говорила быстро, будто сыпала звонкой монетой по хрусталю. Видя, как он смущается, заливалась серебряным бубенцом. А потом, испытующе щурясь, лукаво стала выспрашивать:

— И ты танцуешь, конечно?

— Танцую.

— У тебя есть подружка?

— Да так, иногда дружим.

— Это как иногда? — смеялась она.

— На каток компанией ходим.

— А потом ты ее провожаешь, да?

— Провожаю.

— И не разу не поцеловал?! — осуждающим тоном заключила она. Губы ее капризно скривились.

Ему хотелось сделать что-то такое, чтобы дать ей понять: с ним шутить можно только на равных. Но каждый раз, когда он смотрел на нее, взгляд невольно скользил от высокой пруди до линии бедер, кровь горячей волной приливала к лицу, сердце стучало предательски громко, выдавало его, и он робел.

Тогда он, действительно, дружил с одной девочкой и даже однажды поцеловался с ней. Девочка была не очень чтоб очень — подслеповатая и трусиха, каких редко сыщешь. Но самые красивые девчонки их школы предпочитали дружить с пижонами из училища искусств.

Закончил работу он в полночь. Хозяйка забеспокоилась. Неделю назад на их улице хулиганы раздели пожилого мужчину. В доме был свободный диван. Но мальчишеское желание казаться смелым и сильным взяло свое. Он спустился с ее крыльца так важно, словно только что уложил на лопатки Поддубного, за углом же рванул в темпе лучшего марафонца.

Прошло много лет. Свою одноклассницу он не помнит даже в лицо. Зато вспоминал, и не раз, ту женщину… Помнил даже движения — легкие, гибкие, такие, как в танцах Испании, как у этой — у Помяловской. Только себе теперь мог признаться, насколько был глуп, осторожен, смешон. Но прошлого не вернешь. И, видимо, все, что ни делалось, делалось к лучшему…

Он посмотрел в сторону жены. Годы в ней заглушили женщину, превратили ее в штампованный образец «высокой морали и несгибаемой нравственности». Как остро он чувствует это, когда с ней сидит рядом Таня.

— Нет, Виктор Николаевич, я не могу согласиться с вами, — доказывала Ершову Таня. — До сих пор мы толком не знаем, будет или не будет строиться наш завод. Комсомольцы приехали со всех концов страны. А им все твердят и твердят, что загубим Байнур. Сколько же можно?!

Теперь Виталий Сергеевич понял, что за соседним столом речь шла не об узких брючках и неразделенной любви. Письмо комсомольцев в редакцию — правильно сделали!

Он ждал, что ответит Ершов, но Ершов не заговорил. Подошла официантка, и все стали рассчитываться. Тамара Степановна на прощание кивнула и первой вышла из-за стола. До него долетели только отрывки фраз:

— Наши ученые пользуются данными двадцатилетней давности…

— Смотря о чем данные, — возразил Ершов.

Виталий Сергеевич взглянул на Помяловскую. Та пристальным, странным взглядом смотрела вслед Ершову. Было в этом взгляде что-то необычное, не праздное любопытство…

Потом с минуту она сидела задумавшись, пока не поняла, что за ней наблюдают. Она посмотрела в глаза Ушакову и тут же заулыбалась. Она не заставила ждать — объяснила:

— Простите, но у вас на правой щеке сажа. Вы можете так и уйти, а мне будет стыдно — не подсказала.

— Спасибо, — он быстро достал платок, вытерся. — Сажи у нас хватает и летом.

— В Солнечногорске тоже. Не огорчайтесь. Мужчинам проще, а женщины любят одеваться в светлое.

— Так вы из Солнечногорска? — спросил он из желания продолжать разговор.

— Да! У меня здесь подруга. Час на электричке, и я в гостях. Сегодня пораньше приехала. Откровенно говоря, хочется побродить по магазинам. Все мы, женщины, немного тряпичницы.

— Простите, меня зовут Виталий Сергеевич, а вас?

— Ксения Петровна.

По чистой случайности их вкусы сошлись, и им принесли бифштексы.

— Мясо слегка суховато, — заметила она.

— Точно! — согласился он и тут же уличил себя в невинном подхалимстве. Мясо как раз было сочным и вкусным.

Она улыбнулась, прикрыла бумажной салфеткой рот, вновь улыбнулась:

— Не обращайте внимания на меня. Сегодня не выспалась. Дважды ночью звонили какие-то чудаки, спрашивали, какая будет утром погода. Печально, но так!

— При чем же тут вы?

— Все очень просто. Мой телефон пятнадцать шестнадцать, а пятнадцать пятнадцать — бюро погоды. Видимо, рыбаки или охотники, подзарядившись с вечера, перевирают номера. Иногда автомат неверно срабатывает.

Он пошутил:

— А что если это поклонники? Не завидую вашему мужу.

Она ответила не сразу. Очевидно, хотела понять, что кроется за этим простым и не так уж простым вопросом.

— У меня нет мужа.

— Вот бы чему никогда не поверил! — сказал он искренне.

— Был. Разошлись. Пришлось выбирать его или сцену.

— Вы предпочли сцену!

— Больше!.. Свободу!

Ему нравилась ее простая и непринужденная манера держаться. Ей чуждо было жеманство, кокетство, каким нередко грешат актрисы.

— Я не могу без людей и товарищей, — продолжала она. — У меня есть чудо-подруга. И, знаете, что она однажды сказала?

— Что?

— Сказала, что лучше иметь хорошего любовника, чем плохого к тому же ревнивого пьяницу-мужа… — Она слегка поежилась. — Простите. Я, кажется, разболталась…

— Нет, это вы простите. Я влез в вашу душу.

У него было странное ощущение: будто они давно уже знакомы, давно близки.

— Что моя душа?.. Актриса… — сказала она, и снова в ее глазах появился тот странный блеск, с каким смотрела она вслед Ершову. — Вы любите театр?

«Пятнадцать-шестнадцать», — вспомнил он номер ее телефона, но в его положении вряд ли придется когда-нибудь воспользоваться им.

— Да, театр я люблю.

— Будете в Солнечногорске, загляните к нам. Мы не зазнайки, но считаем театр наш лучшим в крае. У нас пополнилась балетная труппа, и мы решили поставить «Лебединое озеро».

— Спасибо. Воспользуюсь приглашением. — И он вновь пошутил: — А вдруг не достану билеты?

— С билетами я помогу…

Из столовой они вышли вместе.

— Мне туда, — указала она в сторону главной улицы, улыбаясь той мягкой улыбкой, которая так украшала ее.

— А мне наоборот, — показал он в сторону площади, отпуская ее, хотя что-то никак не хотело расстаться с ней. — Спасибо вам за компанию!

— И вам…

Она так и не спросила, где и кем он работает. «Просто умная женщина, — решил Ушаков, — с такой приятно поговорить». Он вспомнил, что не успел предупредить Ершова о приезде Джима Робертса. А собственно, почему не успел? Это не поздно сделать и завтра. Позвонит секретарша и передаст.

11

Джим Робертс должен был прилететь в Бирюсинск еще утром, но промежуточный аэропорт был закрыт и ни один самолет из Москвы не прибыл. По той же причине никто не смог улететь на запад.

Два часа ожиданий ничего не дали Ершову. Он прошелся по скверу, отыскал свободную скамейку, достал, газету. Отсюда было прекрасно слышно все объявления диспетчера по радиоузлу. Ершов не сразу понял, что за барьером густых акаций, буквально в метре, спиною к нему сидели Мокеев и Головлев. Только прислушавшись, догадался, что оба летят в Москву. Он хотел подойти, скоротать вместе время, но разговор директора Гипробума и начальника стройки показался столь «производственным», что вряд ли его присутствие будет желательным.

— Весьма огорчен… Весьма, — говорил Мокеев. — Если бы я ничего не делал, а то ведь стараюсь, можно сказать, ночей не сплю.

— Но стружку будут снимать и с меня! Дожили до коллегии Госкомитета…

Ершов углубился в чтение, но громкий и раздраженный голос начальника стройки снова привлек к себе:

— Крупенину что? Давай и давай! Генерального плана города не имею, а деньги вгоняю. Потом доказывай, что ты не верблюд! Виноват будет стрелочник, а не ты, не Крупенин, не Ушаков…

— Весьма сожалею, весьма. Уверен, все можно уладить. Прокопий Лукич отругает, но он и поможет…

— Но ты до сих пор не дал мне чертежи на главный корпус завода. Институт и так запурхался, а ты кучу сторонних заказов набрал…

Ершов встал и направился к аэровокзалу. Ему не хотелось подслушивать чьи бы то ни было разговоры.

Через четверть часа он встретил Мокеева и Головлева возле книжного киоска. Худой высокий Мокеев в старомодном длинном плаще напоминал Дон-Кихота, только вместо копья держал огромный толстый портфель, похожий на банный баул. У Головлева под мышкой была тонкая синяя папка. Он чем-то напоминал кочевника-оленевода, обряженного в стеснивший его европейский костюм.

Ершов поздоровался.

— И вы летите? — спросил оживленно Мокеев, довольный тем, что есть возможность уйти от неприятного разговора с Головлевым.

— Наоборот. Встречаю.

— А мы с Леонидом Павловичем на денек в Москву. Дела, дела…

— Не клеится что-нибудь? — спросил Ершов и угадал ответ.

— Ну что вы! Просто назрела необходимость. Кое-какие вопросы надо решить… хозяйственного порядка…

Головлев не кривил:

— За одно и проветриться. Нашему брату полезны такие поездки.

Мокеев болезненно поморщился и сразу же перевел разговор на другое:

— Жаль, вы не с нами. Пульку могли бы разыграть…

Взгляд Ершова случайно упал на длинные пальцы Мокеева, зажавшие пачку газет. Кожа прозрачная, тонкая. Кажется, что в кровеносных сосудах течет голубая кровь… «И косточки белые… Аристократ», — подумал Ершов о Мокееве.

Догадался или не догадался о мыслях его Мокеев, но почему-то покраснел. Ершов понял: опять подвело лицо. Оно нередко выражало то, что он думал о собеседнике…

Он распрощался, зашел к диспетчеру, сообщил свой телефон и уехал домой. Он звонил в шесть вечера, в девять, в час ночи… Только лег спать, и сразу звонок. Диспетчерская служба и служба погоды сработали плохо. Повезло хоть в другом: удалось без проволочки вызвать такси.

К зданию аэропорта он подъехал в два ночи. Гостиница была на ремонте и потому транзитные пассажиры ютились в небольшом зале на втором этаже, спали на раскладушках. Робертса поместили в какой-то служебной комнате. Гость поздоровался с Ершовым вяло, сразу же отвернулся, стал надевать пальто.

— Переведите, пожалуйста, Робертсу: я извиняюсь за опоздание, — сказал переводчице Ершов.

— О, ничего, — сказала она, — Джим говорит, что он знает, как это трудно ждать. В прошлом году ему удалось только в пять утра дождаться московских гостей, когда те прилетели в Сидней…

Между плотными рядами раскладушек пробирались, словно по лабиринту. На выходе спал человек, подстелив брезентовый грубый плащ прямо на пол. Робертс оглянулся и наградил Ершова недобрым взглядом. Когда въехали в освещенный центр города, он наконец спросил:

— Какая это улица?

— Центральная. Имени Карла Маркса. Сейчас свернем на улицу Ленина. Это вторая магистраль Бирюсинска.

— Понятно.

— Что именно? — уточнил Ершов.

— Затем: Свердлова, Кирова, Горького… Традиционно.

«Ну и язву подкинул черт», — решил про себя Ершов. И все же два последних романа этой «язвы» были изданы на пятнадцати языках мира. Политическая острота и смелость романов вызвали у западной критики раздражение. Джим Робертс коммунист с тридцать четвертого года, был в Советском Союзе в пятидесятом, написал об этой поездке книгу. Теперь приехал за материалом для новой — о мировом коммунистическом движении. Ведущая роль по праву будет принадлежать СССР. Он побывал в Москве и Риге, в Минске и Киеве, в Ростове и Баку, хочет познать Сибирь, взглянуть на нее своими глазами. Немало наслышан и о Байнуре…

Расстались они в гостинице так же сдержанно, как и встретились.

— До завтра, до десяти, — сказал Ершов.

— До одиннадцати, — изъявил желание Робертс.

Переводчица добавила:

— Не обижайтесь. Он очень болен. Врач настаивал на постельном режиме. Но Джим решил твердо побывать у нас до наступления холодов. Он спешит сделать книгу. На его родине не бывает снега…

Наутро, ровно в одиннадцать, Ершов приехал в гостиницу. Еще вчера он был приятно удивлен, когда узнал, что переводчица землячка его. По линии Интуриста, она сопровождала до Москвы англичан, возвратилась с Робертсом. Марина ждала Ершова в вестибюле. Они позвонили своему подшефному.

— Я буду готов через тридцать минут, — ответил Робертс.

— Так даже лучше, — сказал переводчице Ершов, — есть время продумать маршрут, который предложим.

Спустя полчаса они вновь позвонили в номер, но никто не отвечал. Позвонили еще через десять минут, и снова молчание. Марина забеспокоилась:

— Я поднимусь в ресторан, может, он там ждет нас.

Вернулась она совсем озабоченной:

— Вчера у него были сильные головные боли. Не случилось ли что?

Они поднялись в номер. Дверь оказалась незапертой. На правах мужчины, Ершов вошел первым. Робертс только что принял ванну, был полуодет.

Пришлось вновь торчать в вестибюле. Хотелось плюнуть на все и уехать.

— Прошу… Не сердитесь, пожалуйста…

И Ершов увидел в глазах Марины синеву байнурских глубин.

— В полете мы ужасно устали. И когда Робертс сильно переутомлен, у него наступает полное онемение части лица и плеча…

«Ну повезло!» — подумал Ершов. В последние дни работалось хорошо. Вырисовывался конец повести. А тут, как на грех, одних встречай, других провожай. С утра до вечера бегай по совещаниям.

Не почувствовал Ершов расположения к Робертсу и во время завтрака. Из чувства солидарности он тоже съел яйцо, выпил стакан кефира и остался голоден. Ждать мясное, задерживать гостя, казалось, по меньшей мере нескромным.

В Зареченский совхоз выехали с большим опозданием. Овощные культуры, поля кукурузы и племенной скот не заинтересовали австралийца. Он заявил, что видел лучшую кукурузу на полях Украины, лучших коров в Литве, более крупных свиней в Белоруссии. Когда возвращались в рабочий поселок, он потребовал остановить машину возле заглохшего трактора. Подошли и представились.

Оказалось, что тракториста зовут Иваном, фамилия — Сидоров, семья его — пять человек, работает и жена. В общем, живут неплохо. Бывает, конечно, всякое: за прошлый месяц зарплату не получили…

Робертс, словно того и ждал, повернулся, нахмурившись, к Ершову:

— А почему не получили?

— Я не директор совхоза, не знаю.

— Мы поедем к директору!

Но директора в рабочем кабинете не оказалось, уехал в город.

— Тогда надо идти к председателю профсоюза, — не отступал австралиец. Его лицо выражало и удивление, и возмущение, когда он говорил с профоргом. Он даже не сел, заставив тем самым стоять присутствующих.

— Вы можете ничего не объяснять. Я не выискиваю ваших недостатков. Но поймите, я должен знать, почему они возникают, в чем их существо. В моей стране уже в конце девятнадцатого века профсоюзы первыми в мире добились восьмичасового рабочего дня. У нас еще недостаточно сильна коммунистическая партия, но профсоюзы в рабочем движении, в защите рабочих играют решающую роль! Если бы у нас предприниматель не выплатил зарплату, то рабочие немедленно дали б расчет своему профсоюзному лидеру…

Председатель профкома был явно сбит с толку, но, по мере того как говорил Робертс, на скулах его отчетливей обозначались желваки. Он объяснил, что представилась возможность закупить крайне нужное оборудование для механических мастерских, и совхоз закупил. Приобрел дополнительно три трактора, четыре автомашины, строит свой маслозавод. Посеяно больше, чем намеревались в прошлом году. Часть продукции запродана, но не за все получены деньги. Есть перерасход фонда заработной платы. Время горячее — уборка. Людей не хватает. Пришлось нанимать со стороны. Тех, кого наняли, зарплатой обеспечили…

— Своим не отказываем в продуктах сельского хозяйства. Возможно, что кто-то из наших рабочих купит себе мотоцикл на месяц поздней, но без куска хлеба, как у вас, не останется. Поступят деньги — немедленно выдадим, кому недодали!

— Немедленно? — уцепился Робертс.

— Да!

Очевидно, этот ответ устраивал и не устраивал его. Зарубежному коммунисту явно хотелось, чтобы в той стране, где власть принадлежит трудовому народу, все было без сучка и задоринки. Он повернулся к Ершову:

— А может, надо создать в государственном банке дополнительный фонд зарплаты на подобный случай?

— И снять средства с другой отрасли народного хозяйства? — вопросом на вопрос ответил Ершов. — Не справедливее ли заставить хозяйственников планомерней распоряжаться своими доходами! У вас капиталист не станет замораживать и фунта стерлингов?!

Робертс потер висок, словно силился что-то вспомнить:

— Капиталист не станет, — наконец согласился он. — Но, если позволите, мы еще вернемся к этому разговору.

— Не возражаю, — ответил Ершов.

И снова с претензией, будто в отместку:

— Когда я увижу Байнур? Сегодня? Завтра?..

— Сегодня, сегодня! — подтвердил Ершов и направился к выходу.

Во второй половине дня на «Метеоре» поднялись по Бирюсе, пересекли в узком месте Байнур и оказались в Лимнологическом институте.

Пока находились на борту «Метеора», Ершов знакомил гостя с сибирским морем:

— Здесь ширина километров девяносто. Длина Байнура равна расстоянию от Москвы до Ленинграда. Глубина в этом месте тысяча шестьсот метров…

От Ершова не укрылась рассеянность переводчицы. Но он не знал того, что недавно произошло на Байнуре с ее сестрой, Игорем, Дробовым, с ней самой…

Робертс заметил Ершову:

— Русские любят мыслить цифрами. А я смотрю на Байнур, и мне чудится мой Сидней. Я вспоминаю Басс, на берегу которого мой Мельбурн! Здесь нужны краски, не цифры!

— Рад, что понравился вам Байнур.

Джим улыбнулся, и его худое лицо стало сразу свежее, моложе.

— Понравился — не то слово. Я люблю все сильное, неподдельное и красивое. Я приехал увидеть таких же красивых людей, как это море!

— Поживем — увидим, — сказал себе тихо Ершов. Но Марина перевела. Она не любила «редактировать» собеседников, пересказывать, их мысли, что делают многие на ее месте.

— Буду признателен. Надеюсь, не зря пересек океан.

В институте давно привыкли к самым разным гостям. В один и тот же день на Байнуре можно было встретить выпускников Есенинской школы Рязанщины и полсотни послов дипломатического корпуса, аккредитованного в Москве. Байнур стал местом паломничества тысяч туристов. Директору института, наверное, приходилось меньше работать, чем провожать и встречать гостей. Вот почему Ершов был искренне тронут, когда в музее Лимнологического их встретил не рядовой сотрудник, а сам директор. Непринужденно, спокойно, он начал рассказ:

— В старинных преданиях говорится, что Байнур не всегда существовал. Покрытые дремучими лесами горы расступились однажды, поднялся к самому солнцу огненный столб, и уж затем глубокая впадина начала наполняться водой тающих ледников. При землетрясениях рыбаки не раз наблюдали свечение тумана, вызванное, очевидно, магнитными бурями. Сто лет назад, при десятибалльном землетрясении в устье одной из рек, на месте степи, образовался провал. В воду ушло пять селений, около двадцати тысяч голов скота. На Байнуре мы встретим такие названия: Облом, Прорыв, Промой… Меткие названия! Сохранилось предание о переходе войск Чингис-хана на один из самых больших островов Байнура сухим путем… Но провал в масштабах огромного моря вряд ли мог образоваться на глазах человека. Площадь Байнура равна десяткам тысяч квадратных километров. В нем одна пятая часть мирового запаса воды…

— Так много?! — удивленно воскликнул Робертс.

— Представьте, да!

Ершов мельком взглянул на австралийца. На сей раз заокеанский гость был снисходителен к цифрам. Почти час, не перебивая, он слушал директора института, старательно что-то вносил в свой блокнот. Когда покидали музей, он задержался на выходе:

— А как вы относитесь к строительству заводов на Байнуре?

— Крайне отрицательно!

— И еще, если не возражаете, сколько вам лет?

Ученый ответил.

— Ваши родители тоже были интеллигентами?

— Всю жизнь рабочими. Я заочно кончал институт.

— Вы были один у родителей…

— Шестеро…

Джим Робертс что-то еще записал в блокнот и спрятал его в карман:

— Спасибо! Спасибо! — пожал он руку ученому.

Позднее Робертс сказал Ершову:

— Вам, советским писателям, легче живется. Если завтра я напишу об этом ученом, то уже послезавтра вся наша официальная пресса меня обвинит в коммунистической пропаганде. Больше того, буржуазные кретины заявят, что нет такого института и нет такого директора на Байнуре…

— Но среди многих дипломатов в стенах этого института был и ваш дипломат.

— На то он и дипломат, — улыбнулся с горечью Робертс. — Замалчивать ваши успехи — вот первый гвоздь моего дипломата.

В санатории Робертс спросил первую попавшуюся на глаза женщину:

— Если не трудно, скажите, кто вы, сколько зарабатываете и сколько стоит путевка?

— Я — машинистка, получаю шестьдесят рублей, путевка стоит сто двадцать.

— Что же вы кушали, если надо работать два месяца на путевку?

— Семьдесят процентов стоимости путевки взял на себя профсоюз.

Робертс взглянул на Ершова. Тот стоял в стороне и старательно разминал сигарету. Ершову было смешно и грустно, что гость таким образом постигал «политграмоту».

Возвратились в Бирюсинск уже в сумерки. Договорились назавтра ехать в Еловск. Этого пожелал сам Робертс.

День заявил о себе огненно-розовым восходом. Байнур открылся огромной чашей расплавленного благородного металла. Казалось, не солнце воспламенило Байнур, а сам он позволил окунуться светилу, сделал его полыхающим, ослепительным.

Робертс остановил машину и попросил его сфотографировать. Он выбрал маленькую елочку у самого обрыва и встал так, что за спиной оказались Байнур и Тальяны. Ершов сделал несколько снимков. Уже в машине Робертс сказал:

— Чудесные будут снимки, да?! Пошлю дочери… Младшей семь, старшей девятнадцать… У вас есть дочь?

— Одна.

— Вы ее никогда не ревнуете?

— Нет оснований.

— А сколько ей лет?

— Скоро двенадцать.

— Тогда все впереди. Еще будете ревновать. Придет время ее весны, и все, что было так предано вам, во что вы вложили жизнь и здоровье, — станет чужим. У вас заберут все надежды, любовь… Заберет какой-нибудь шалопай.

— Не трудитесь, Джим, не соглашусь.

— Тогда я не понимаю вас.

— Но я себя понимаю! — Ершов закурил. — В сорок первом году я с другом Володькой со школьной скамьи ушел на фронт. Был четырежды ранен и дважды контужен. Оба не раз могли погибнуть. Но погиб он…

Ершов помолчал, словно сделал это в знак памяти о товарище.

— После войны я вернулся в Бирюсинск. Я знал: у Володьки осталась мать и нужно было ее отыскать, но я не искал. Мне казалось, явиться живым к ней — это даже кощунственно. Прошло столько лет, и вот в прошлом году я получаю открытку. Володина мать просила ее навестить, сообщала адрес. С дочкой Катюшей поехал я к ней. Она встретила хлебом-солью. Встретила, как встречает мать сына. Я видел — ей тяжело. Но она не плакала и сказала, что плакать не будет. Мы пили вино. Она красное, я белое. Она из махонькой рюмки, я из большой. Пили и говорили. Дочка ушла возиться с котенком в соседнюю комнату, а я все рассказывал и рассказывал о боях под Москвой и Орлом, под Сталинградом и Ржевом. Я рисовал ей Володьку таким, каким был он в бою. Я думал, что делаю правильное, нужное…

— Но неужели только война и война! — не вытерпела она наконец.

— Нет! — согласился я. — Нет…

И я рассказал о другом. Рассказал, как в сорок первом году, после тяжелых боев под Ржевом нас отвели на отдых в Тесницкие лагеря под Тулу. Нас пополняли, штопали, ремонтировали. У сторожа лагерей была дочка Катюша. Все мы были тогда от нее без ума, а больше других Володька. После отбоя я видел его не раз возле ее калитки. Когда Володька сидел на скамейке — Катюша стояла. Когда сидела она — Володька стоял. За день до отправки на фронт Володька пришел перед самым рассветом. Он был возбужден, охмелел от счастья… И я понял все…

— И вы рассказали эту историю матери? — спросил Робертс.

— Рассказал.

— А мать?

— Старая женщина с минуту смотрела на меня широко открытыми, вдруг вдохновленными радостью, глазами. Я молчал. И тогда с надеждой и страхом она спросила: «Может быть, там, может?..» Я отрицательно покачал головой. В Тесницких лагерях мы жили в сентябре, а Володьку убили в ночь под Новый год. За три месяца он получил от Кати не менее тридцати писем. Он не без гордости доверял их мне. Должен сказать, что прекрасней я писем не читал. Скажи я Володькиной матери: «Может» — и она бы, не сомневаюсь, отправилась даже пешком, чтоб только найти Катюшу.

Ершов двумя затяжками докурил сигарету:

— И знаете, Джим, после нашего разговора я понял: Володькиной матери стало легче: у сына ее была еще и другая, пусть слишком короткая, но тоже яркая жизнь… Была здесь — на земле, а не там — в раю…

Он вновь помолчал.

— Моему поколению пришлось торопиться жить. Мы еще плохо знаем, какие тяготы выпадут на долю наших детей. И что наша ревность в сравнении с грядущим?! Лишняя тень по дороге к солнцу!

Робертс, закрыв глаза, с минуту не шевелился, потом спросил:

— В своих книгах вы никогда не писали об этом?

— Нет.

— Не будете возражать, если когда-нибудь я использую ваш рассказ?

— Нет.

По плотному гравию «Волга» шла мягко, и только на крутых поворотах сильнее шуршали покрышки да пассажиров клонило то в одну, то в другую сторону. Робертс, окинув взглядом нависшие скалы, спросил:

— Мне говорили, что в этих чудесных местах бывал Чехов?

— Да, когда ехал на Сахалин. Только тот тракт заброшен. Узок и очень опасен…

— В отношении сибиряков у меня своя теория, — снова заговорил Робертс. — Мне думается, что смешение коренных жителей Сибири с поселенцами европейской принадлежности позволило получить тех сибиряков, которые известны миру как наиболее мужественные и закаленные люди. Я имею в виду трудности этого необжитого края и вторую мировую войну, в которой сибиряки храбростью и отвагой снискали особую любовь и уважение многих народов. По-моему, такое смешение благотворно влияло на развитие населения этого края.

Ершова сомнения не одолевали, и он возразил не менее горячо:

— Действительно, первые поселенцы часто находили себе подруг среди якутов, бурят, эвенков. Как правило, азиатская кровь одерживала верх, и дети большей частью походили на матерей. Но это незначительная часть населения. Скорей всего, климат, условия жизни, борьба с природой делали людей сильнее, красивее, мужественнее. Получить пуд пшеницы на Кубани и у нас — не одно и то же. А вот паренек украинец, приехав в Сибирь, вскоре становится неузнаваемым. Только на Бирюсинской ГЭС трудилось около пятидесяти национальностей, и многие из них теперь считают себя сибиряками. Здесь совсем ни при чем смешение азиатской крови с европейской. Так что теория ваша весьма уязвима, — закончил насмешливо Ершов.

Морщины наползли на лицо Робертса:

— Не я один имею такое мнение, — подчеркнул он.

— Ваше право его утверждать, мое — соглашаться, не соглашаться. Как ни странно, нам вновь пытаются внушить, что земли по Урал не наши, что и мы-то здесь ни к чему…

— Я не об этом…

— А я все чаще вспоминаю Хасан и Халхин-Гол. Мне слишком памятна старая песня о ветре с востока.

— Но неужели не больно вам за то, что произошло с Китаем? — спросил Робертс резко.

— Больно! — ответил Ершов.

— А мне не только больно, мне страшно!

— За что вам страшно?

— За многое…

Робертс откинулся на спинку сидения, полузакрыл глаза. Кажется, головные боли снова одолевали его. И все же он продолжал:

— Я недавно слушал Пекин. Китайцы упорно твердят о бывшей тактике в антияпонской войне, о так называемом окружении городов деревнями, о блокаде и захвате этих городов. Они утверждают, что Азия, Африка и Латинская Америка — это тоже опорные базы вокруг Соединенных Штатов. Они признают — у них мало ядерного оружия и самолетов, зато считают, что их политическая мощь уже нечто такое, что способно сокрушить военную мощь Америки… А ваши отношения с Китаем? К чему они приведут?

— Не с Китаем, — направил Ершов, — с правительством Китая.

Робертс словно не слышал:

— Вы были в Испании в тридцать шестом?

— В Испании, нет! — ответил Ершов.

— А я встречал там русских и китайцев, болгар и французов, чехов и итальянцев! Как бы сейчас те ребята оценили происходящее между самыми крупными коммунистическими партиями на нашей планете? Вас не тревожат события сегодняшнего дня?

— Тревожат.

— Так где же выход?

— Видимо, прежде всего во взаимопонимании.

Робертс потер ладонью правую щеку, висок. Щека чуть вздрагивала. Марина уже с беспокойством смотрела на своего подшефного, на Ершова. Но Робертс перевел дыхание и снова заговорил:

— В нашей стране коммунистическая партия не имеет такого влияния, как у вас. Но она не настолько слаба, чтобы с ней не считались. Когда мы организуем митинги или выходим на демонстрацию, то несем не портреты политических лидеров, а лозунги с нашими требованиями, карикатуры на буржуа. Так у нас принято… И только портрет Сталина мы брали на демонстрации… Не раз полиция разгоняла дубинками нас, провокаторы забрасывали камнями, служители культа проклинали в проповедях. Нашему народу годами внушают, что коммунизм — это утопия, шарлатанство, надувательство. Но мы всегда и во всем ссылались на ваш пример. Говорили: вот вам Советский Союз — смотрите, учитесь, делайте так, как делали там… Вы не можете даже представить, как взвыла вся буржуазная пресса, заполучив вперед нас материалы двадцатого съезда. А наша коммунистическая газета три дня молчала. Почему так случилось? Почему?!

— Так объясните, чего вы хотите? — не выдержал Ершов.

— Я хочу полной откровенности между братскими коммунистическими партиями.

— А кто вам сказал, что я не хочу откровенности?

— Значит, вы настаиваете, что ваше партийное руководство поступило правильно?

— Я рядовой коммунист и не настолько компетентен, чтобы знать, в какой день, в котором часу были посланы вам документы съезда.

— Да, да! Конечно! — согласился язвительно Робертс. — Но я не об этом. Вы, действительно, не почтовый работник. Я говорю с вами, как с писателем-коммунистом, как с государственным деятелем… Раньше я считал самым отвратительным злом на земле империализм, теперь в один ряд с этим злом вышел национализм… В ужасном качестве обнажает себя в том же Китае культ…

Ершов перебил:

— Извините, мне с моим скромным творчеством, действительно, далеко до масштабов государственной деятельности. Что же касается советских писателей, то они не так уж и плохо дерутся с различным злом на земле. Я не люблю общих фраз. Так можно говорить обо всем и ни о чем.

Похоже, что Робертс обиделся.

— Я тоже не демагог, — буркнул он. — Хотите конкретно? Пожалуйста! Надеюсь, вы читали роман Кьюсак «Скажи смерти нет».

— Читал.

— Так вот: вопросы, поставленные ею в романе, обсуждались правительством. Правительство было вынуждено принять ряд мер для борьбы с туберкулезом. А что сделано у вас по многим статьям о Байнуре, о вашем лесе?

Ершов скрыл улыбку. Его собеседник слишком легко переходил от темы к теме. И все же разговор шел в одном и том же ключе: вы не имеете право на недостатки, не имеете!

— У нас нет той проблемы, которую поднимает Кьюсак, — ответил он. — Подобные проблемы в основном были решены декретами Владимира Ильича. Борьба с тифом, венерическими болезнями, с туберкулезом явилась первой необходимостью молодой Советской Республики.

Ершов сделал паузу, Робертс выжидал. Тогда Ершов снова заговорил:

— Дело другое — статьи об охране природы. Их, действительно, много. Наверное, столько, сколько мы строим новых промышленных предприятий. Они напечатаны в районных газетах, в областных, в центральных. Они различны и по своему значению. Давайте конкретно!

Робертс устало спросил:

— Конкретно?

— Да!

— Байнур! О нем я читал не только в советской прессе.

— Байнур, дело другое.

— Нет, — остановил Робертс, — вы тоже конкретно. Вы разделяете мнение директора Лимнологического института?

— Да! Я против строительства любого вредного предприятия на Байнуре.

— А целлюлозного завода? — оживился Робертс.

— И целлюлозного, если он нанесет ущерб народному хозяйству.

— Вы сомневаетесь в чем-то?

— Почти нет. Но я встретил немало думающих людей, которые защищают завод. А в нашем деле эмоции не всегда полезны.

К немалому удивлению Ершова, австралийский писатель с ним согласился:

— Да, да! Я, кажется, вас уморил. То о политике, то о правительстве, то о Кьюсак… Довольно! Давайте лучше о литературе.

— Литература тоже политика, — раскурив новую сигарету, заметил непримиримо Ершов.

— Что так, то так. Но я о стиле, сюжете, об языке, обо всем другом. Вы как работаете, сразу пишете или проспект составляете?

Теперь Ершов вздохнул так невесело, что австралиец покосился с усмешкой.

— Пишу трудно и медленно. Пока не получится страница, не берусь за следующую…

— А я вначале записываю фабулу рассказа и до тех пор, пока не продумаю всех деталей, пока не загорюсь рассказом или повестью, не сажусь за машинку. Зато правку почти не делаю. Над чем вы работаете сейчас?

— Повесть кончаю о гидростроителях… о молодежи…

Ершов хотел добавить, что собирает материал для романа о Байнуре, но воздержался. Зато Робертс не заставил ждать, занял вновь позицию нападающего:

— А Байнур не волнует вас? Не тревожат заботы ученых?! Кстати, о молодежи. Я был во многих городах, и мне думается: вы мало уделяете ей внимания. У вас мало клубов, вечерних кафе… Неужели молодежь не заслуживает большего?

— Клубов у нас действительно мало, — согласился Ершов. — Но, с вашего позволения, поговорим о молодежи, когда будем возвращаться в Бирюсинск. Вон посмотрите туда, это строительство целлюлозного. Одни, по старой памяти, называют это место Еловкой, большинство — Еловском.

12

Река бурлила между хребтами по гранитным уступам и валунам. Вырвавшись на простор, хмельная и буйная, радуясь солнцу и небу, спешила к Байнуру, как дочь к отцу после долгого заточения.

Таня, Дробов и Юрка следили с моста за тремя большеглазыми хариусами. На быстром течении рыбы чудом держались у самого дна. Не было даже заметно движения их плавников. Но вот неосторожный метляк едва упал на воду, и крайний хариус тенью метнулся к своей жертве. Раздался всплеск, исчез метляк, и хариус так же быстро занял прежнее место в строю.

— Видали класс?! — сказал Юрка. — Уметь надо! Учитесь!

Таня с хитринкой в глазах покосилась на Юрку: «Хвастун невозможный!» Были б в Еловске бассейн а вышка, она б посмотрела, каков Юрка в деле.

Дробов молчал. Он искал Таню в поселке, был в общежитии, на стройплощадке, в клубе, а нашел здесь, на берегу Таежной. Таня с Юркой собирали цветы, она громко смеялась и распевала: пароход белый, беленький, черный дым над трубой… Теперь Юрка ни на минуту не оставлял девушку с глазу на глаз с Дробовым.

Переплетая ромашки с гвоздиками, Таня сделала яркий венок, надела его на голову. Если бы добавить несколько лент в венок, то в белой, расшитой маками блузке, Таня была бы в наряде дивчины с Днепра или Южного Буга.

— Какая здесь глубина? — нарушив затянувшуюся паузу, спросила Таня.

С нарочитой небрежностью Юрка ответил:

— Курице по колено!

— Вовсе нет. Можно нырнуть и не вынырнуть, — неожиданно для себя возразил Дробов.

И тут пришла Тане в голову дерзкая мысль. Дробов явно преувеличивал. Повернувшись к Юрке, она пытливо и весело заглянула ему в глаза:

— А ты ради меня, не задумываясь, нырнул бы с моста?

Юрка смотрел на нее удивленно. Он никак не мог понять, что именно Таня имела в виду.

А Таня не сомневалась, что парень ответит ей утвердительно. Докажет ей свою преданность. Недаром трезвонит всегда и везде, что ради нее готов хоть в огонь, хоть в воду. Говорят: любовь требует жертв. Пусть знает об этом и Дробов.

То ли Юрке жаль было новый костюм, то ли не хотелось принимать холодную ванну, но он медлил.

— Добрый человек, чего ж ты молчишь? — спросила Таня.

— Кому нужны подмоченные продукты, Танюша?! — отбалагурился парень. — Мы с тобой проживем и без них. Вода мокрая, и, вообще, зачем так шутковать. На Молдаванке жил добрый человек, он решил умереть, не поужинав. Тоща…

Таня вскинула голову, взглянула на Дробова. Щеки ее пылали. Она ни о чем не спрашивала, но Дробов понял — ему задавали тот же вопрос. «Баловство, ребячество», — прочитала Таня в глазах Андрея.

— Разве на спор, на коньяк?! — повернулся вдруг Юрка.

Возможно, случайно, а может, и не случайно, но от резкого поворота венок с головы Тани скользнул и полетел в воду. Она смерила Юрку недобрым взглядом.

— Ну?!

Наступило неловкое замешательство. Таня казалась им обоим уже существом из другого мира.

— Тоже мне рыцари!

Не успели Юрка и Дробов опомниться, как Таня оказалась на перилах моста. Выбросив в сторону руки, нырнула в бурлящий поток. Дробов закусил губы до боли, но с места не тронулся. По одному прыжку в воду он угадал в Тане незаурядного пловца.

— Таня, Танюша! — заметался Юрка. Пиджак и брюки вмиг слетели с него. Еще мгновение — и Юрка был в реке…

Но Таня плыла уже далеко. Плыла она быстро, красиво, а выбравшись на мель, даже не оглянулась в сторону моста. Сняв с себя юбку и блузку, Таня разбросила их на ветки черемухи с солнечной стороны. В купальном костюме стала еще стройней, привлекательней. Ее длинные ноги, грудь и спина шоколадного цвета. Когда успевает она загорать? Такой ее Дробов не видел. И как ни трудно было оторвать взгляд, как ни трудно было подкинуть это место, он заставил себя отвернуться от Тани, пойти в сторону поселка.

Таня улеглась на траву, лицом вниз, подложив под подбородок обе руки. От всего отрешенная, погрузилась в себя. Выбравшись на берег, Юрка пытался острить:

— Отличный бросок, Танюша! Искупалась классически. А колхозная интеллигенция водичку боится. Пусть мне счастья не видать, боится!..

Дробов шел и думал о несостоявшемся разговоре с Таней. Два дня назад в молодежной газете появилась статья: «Не мешайте работать!» Уже один заголовок говорил сам за себя. Статья начиналась словами: «Мы, комсомольцы Всесоюзной ударной комсомольской стройки, съехались в Еловск со всех уголков нашей великой Родины. Здесь, на берегу Байнура, мы строим завод высококачественной кордной целлюлозы…» Из этой статьи Дробов усвоил одно: они, молодые строители, творят на земле добро, а всякие злопыхатели, вроде ученых, писателей, художников — вредный народ, обыватели. Спекулирует этот народ на эмоциях, наживает себе дешевый авторитет защитников Байнура.

Всю ночь потратил Дробов на статью: «В защиту ученых». Он был далек от эмоций и шел путем доказательств, как это делают математики в своей точной науке. Статья получилась по форме тактичной, по содержанию резкой и доказательной. Своих противников Дробов, на его взгляд, поставил если не в глупое, то по меньшей мере в смешное положение. Статья невольно обернулась и против Тани. И тут Дробов решил, что не должен хранить камень за пазухой. Прежде чем будет опубликован его материал, должен поехать к Тане, рассеять ее заблуждения и, может, сказать о том, что становится трудно ему без ее участия, дружбы. Он знал, что на первых порах даже расстроит Таню. Не только честность в поступках способна спаять друзей.

И Дробов приехал, разыскал с трудом Таню. Но вначале испортил ему настроение Юрка, потом затея с купанием. И все же в этой затее Дробов увидел не только ребячество, было в этом поступке и нечто другое, что он не сразу понял… И ушел он зря, проявив не меньшее мальчишество. Не слишком ли он строг к юности, не слишком ли чужд и сух для этих ребят в своей деревянной скованности? Теперь уже ясно: Таня и Юрка больше понятны друг другу. И Дробову стало мучительно больно. Таня в последнее время держала себя с ним просто, уверенно. Он рядом с ней чувствовал себя чурбаном. Его тянуло к умным беседам с Таней возле костра, к уединенным прогулкам, а получалось всегда неуклюже, тяжеловесно. Ей же нужнее цветы, яркое солнце полян, а не тихая тень у берез.

Зрительной памятью Дробов не мог бы похвастать. А вот, встретив Таню однажды, он навсегда запомнил цвет ее глаз и смуглость лица, походку и голос, черную родинку на шее, тепло маленьких, сильных ладоней. Стоило закрыть глаза, и он представлял себе девушку, словно живую. Мог представить печальной и радостной, сердечной и доброй. В такие минуты он мог говорить с ней сколько угодно, легко и просто. Все и всегда в негласных беседах кончалось у них хорошо. Он брал ее за руку или она протягивала свою. Они шли рощей берез, карабкались на вершины Байнурских хребтов, бродили вдоль речки Таежной, как бродила сегодня она, но не с ним.

Еще в школе Дробов любил рисовать. По тем временам рисовал неплохо даже красками. Художником он не стал — увлекся наукой. Но за последнее время на заседаниях, совещаниях, когда какой-нибудь оратор строил свое выступление на нудном самоотчете и уходил от существа поставленного вопроса, Дробов раскрывал блокнот, доставал карандаш, и тогда рука его быстро и точно рисовала девичий профиль. Женское личико то улыбалось лишь краешками губ, то с обидой слегка поджимало припухшую нижнюю, губку, то было спокойно, сосредоточенно, смотрело куда-товдаль. Проходила неделя, вторая, и свободных страниц в блокноте не оставалось. Было ли это началом большого чувства к Тане или только привязанностью, Дробов и сам не знал. Сердце опережало разум…

Пока Дробов шел в поселок и думал о Тане, Юрка злорадствовал:

— Смотри, потопал наш председатель. Бог милый, как темно в моем скорбящем сердце. Он чтой-то не в духе. Это я говорю замечание из жизни…

Тане не хотелось ни говорить, ни слушать. Стоило приподнять голову, и она бы увидела Дробова. «Скатертью дорога!» — решила в сердцах.

— Послушай, Танюша, плюнь ты на все. Махнем на море Черное. Одессу посмотришь и ахнешь. Вырази мне свою мысль!

Протяни Юрка руку, и рука бы его коснулась Таниного плеча. Плечо было округлым, с гладкой, неимоверно притягательной кожей. Юрке становилось трудно дышать. Бросало то в холод, то в дрожь. И голос его дрожал:

— Тань, а Тань…

Он сорвал стебель пырея и кисточкой зерен коснулся Таниного плеча. Мгновение. И Юрка увидел перед собой искаженные злобой глаза.

— Ну, ну! — прикрывая рукою лицо, почти выкрикнул он и отпрянул. — Поосторожней!

Таня вскочила, сорвала с черемухи юбку и блузку, поспешно оделась.

— Подумаешь, баронесса еловская! — пробурчал растерянно Юрка, наблюдая, как Таня уходит тропинкою через лес, самым коротким путем к поселку. — От утюга угорела, что ли?

Парень тоже оделся, добрался почти до дороги, когда мимо промчалась «Волга».

«Начальство, — почему-то вдруг с неприязнью подумал Юрка, — что мне из этой фирмы, когда я исключительно интересуюсь счастьем?» Появись сейчас Джейн на такой же сильной, красивой машине, и он, наверное, не задумываясь, отдал бы себя во власть дикой и безрассудной езды над самым Байнуром.

В том, что в машине проехало не начальство, Юрка убедился как только «дохилял» до общежития. «Волга» пристроилась рядом с газиком Дробова. Дробов и Таня, словно ничего и не произошло, оживленно разговаривали с Ершовым, незнакомым мужчиной и с довольно милой «цыпулей». До незнакомых людей Юрке, собственно, было до «лампочки». Но к Ершову он давно проникся уважением. После их знакомства Юрка перечитал все ершовское, что попадало под руку. Романы и повести Юрке понравились. К тому же знакомство со столь известным человеком не позволяло Юрке пройти мимо. Да и Ершов дружески щурил глаза, смотрел в его сторону.

— А вот еще старожил этой стройки, — представил Ершов Юрку своим собеседникам. — С берегов Черного моря приехал сюда, на Байнур.

Юрка мучительно вспоминал, читал ли что-либо Робертса. А разговор шел о том, где лучше остановиться на ночь. Дробов предложил после осмотра стройки уехать к нему в колхоз. Таня готова была освободись мужчинам свою комнату, а Марину забрать в общежитие девчат. Юрка и тут не ударил лицом в грязь:

— Устрою всех на турбазу. Домик отдельный гарантирую!

Неделю назад директору базы он сделал отличный калыпь для отливки свинцовых грузил на ставные сети, и дружба его со старым знакомым еще более упрочилась.

— А это, пожалуй, идея! — согласился с Юркой Ершов. — Тогда на стройку!

13

У каждого своя творческая судьба. Один по окончании школы с тетрадкой стихов и стопкой газетных подшивок шагает в Литературный институт. Другой стремится во что бы то ни стало попасть в журналисты, обрести навык и уж тогда садится за повесть. Третий тайком от друзей и близких по ночам мусолит одну и ту же страницу по десять раз, перечитывает Толстого, Чехова, Горького, а когда ставит точку над своим пухлым детищем, то несет его не в Союз писателей на консультацию, а посылает по почте в издательство.

Чаще всего подобные «самотечные» рукописи возвращаются автору для доработки или ему рекомендуют «попробовать силы в коротком жанре». Но автор не может смириться с «коротким жанром». Его распирает от жизненных впечатлений. За сорок прожитых лет он успел побывать на Северном полюсе и в горах Тянь-Шаня, бил самураев и строил Комсомольск-на-Амуре, дубил кожу в Якутске и крепил штольни в Магнитке. Он любил людей, жил для них. Ему хочется рассказать о мозолистых руках уральского сталевара и озорных улыбках ивановских ткачих, об утренних зорях Байнура и зимней вьюге над Диксоном, о людях хороших, каких он встречал и вчера и сегодня, какими хотел бы их видеть завтра.

Человек! И не потому, что Горький сказал, для него это слово звучит гордо.

На первых порах Ершову тоже не повезло. Будучи в командировке в Москве, он дважды намеревался зайти в Союз писателей и дважды не решался переступить порог дома, где заседали «инженеры человеческих душ», люди, на его взгляд, необычные, не от мира сего.

И он отнес рукопись не в «храм искусства», а отослал в издательство.

В тот же день Ершов улетел на восток в свою маленькую национальную республику. Там его ждало новое назначение. Он был мастером, потом директором кожзавода, работал в горисполкоме, первым секретарем горкома… А теперь ему предлагали высокое кресло министра легкой промышленности. Новое назначение не очень обрадовало. Повышалась ответственность, прибавлялись хлопоты. Он хотел уже перебраться в Бирюсинск, поближе к писательской среде, но пути осложнялись.

Ответ из Москвы он получил в конце лета. Это была не рецензия, краткий отзыв. Поскольку он написал, что часто бывает в столице и может зайти в издательство, ему предлагали зайти. Простая беседа всегда даст автору больше любого письма…

Новый костюм Ершов купил в тот же день, а еще через день, взяв на неделю отпуск без содержания, улетел в Москву. Сердце екнуло, когда он раскрыл тяжелую дверь в редакцию художественной литературы.

— Меня приглашали к Вадиму Семеновичу Стрижевскому, — сказал он полной, уже не молодой секретарю-машинистке, мельком взглянувшей на него.

— Вадим Семенович на совещании у директора издательства. Будет после обеда, — сказала она, продолжая читать газету.

Ершов извинился, ушел в гостиницу.

Заведующего редакцией он представлял себе тучным, лет пятидесяти, в круглых массивных очках, и был несколько удивлен, когда увидел стройного худощавого человека лет тридцати пяти. Тот дружески поздоровался, усадил напротив стола и, положив ладони на рукопись, сказал:

— Давайте сперва познакомимся. Вы о себе расскажите, пожалуйста. Кто вы, откуда, ваше образование?

Вот чего не умел делать Ершов, так это рассказывать о себе. Он инженер-химик, работает много лет на севере, на востоке… Кем именно — уточнять не стал. Рассказ получился куцым, не красочным. Он говорил и не спускал глаз с рук Стрижевского. А эти руки — нежные, почти девичьи, казалось, своим теплом согревали первое детище Ершова. Теперь все зависело только от них. Вот-вот они приподнимутся, нависнут над рукописью и тогда…

— Так… Хорошо… А теперь поговорим по рукописи…

Через час Ершов уяснил, что пейзаж должен работать на развитие художественного образа, что надо избегать бытоописания, индивидуализировать речь героев, не увлекаться длинными фразами, избегать плакатности в описании отрицательных героев.

— Я сейчас работаю над небольшой повестью для ребят, — говорил Стрижевский, — там не будет ни одного сложноподчиненного предложения. Для юных читателей это важно… Язык, язык — он фундамент любого произведения.

Ершову было ясно, работы, действительно, много. Чтобы избавиться от одних избитых эпитетов и сравнений, от литературных штампов, надо «перелопатить» рукопись основательно. Он уже встал, хотел распрощаться, но вошел большой, угловатый, с горьковскими усами мужчина. Стрижевский весь просиял, вышел навстречу:

— С приездом, Михаил Степанович!

Протянув руку Ершову, вошедший назвался:

— Воронин!

О такой встрече в московском издательстве Ершов и не мечтал. Повести и романы этого сибирского писателя издавались в столице и Бирюсинске, в Ленинграде и Новосибирске, переводились на многие языки. В Бирюсинске он возглавлял то самое краевое отделение Союза писателей, куда Ершов никак не решался прийти за помощью. Увидев толстую рукопись на столе, Воронин не то одобрительно, не то с любопытством смерил Ершова взглядом.

Стрижевский опередил:

— Михаил Степанович, вы только вошли, и я сразу вспомнил вашу документальную повесть «Край возле синего неба». В этой маленькой республике живет и работает товарищ Ершов.

— Соседи! И чего вас не к нам занесло?! — удивился Воронин. — Хотя, да! Москва есть Москва. Все хотят печататься только в Москве.

— У него интересный роман. Правда, еще сырой…

Но Воронин, казалось, не слышал Стрижевского:

— А как поживает Игнат Петрович? — спросил он Ершова.

— Суетится все, бодрствует. Снова его избрали председателем исполкома.

— Привет передайте. Года четыре назад нельмой собственного посола меня угощал… Во рту тает… Ну, а Петр Петрович Бураков? Ему за шестьдесят?!

Оказалось, Воронин знал хорошо не только национальных поэтов и прозаиков «края у синего неба», но и многих партийных и советских руководителей.

— Будете в Бирюсинске — милости просим. Москва — Москвой, а нам, сибирякам, от своей земли отрываться нельзя. Вот зашел выяснить, почему два года без движения лежит рукопись нашего молодого поэта…

Ершов решил в ту же ночь улететь обратно. Руки чесались, хотелось скорее за пишущую машинку. Работать! Работать!.. Но трасса на север была до утра закрыта, пришлось оставаться в гостинице, идти ужинать в ресторан.

Он уже миновал один занятый столик, второй, когда его окликнули. Ершов обернулся, увидел Стрижевского, с ним вихрастого паренька. Два места за столиком заняты, два пустуют.

— Мы тоже зашли перекусить. Вы незнакомы? Это Василий Хлебников, наш поэт, а это Виктор Николаевич Ершов — будущий романист.

Ершов не понял, шутит или не шутит Стрижевский, но нужно ли было все принимать всерьез?

Приятель Вадима протянул руку:

— Хлебников!

На столе графинчик водки, бутылка пива, порция рыжиков, огурцов.

«Не так уж густо», — подумал Ершов.

Был он тогда неженат и в чем другом, а в еде себе не отказывал. Он подозвал официантку:

— Бутылочку «Столичной», три икры, три московских салата, колбаски твердокопченой… Ну, и по цыплятам-табака? — уже советуясь со Стрижевский и Хлебниковым, обратился он к ним.

Стрижевский замялся:

— Откровенно говоря, мы сегодня не в форме…

— Чепуха! — сказал Ершов. — Сегодня я именинник, с меня и положено.

— Если так, я сдаюсь! — поднял руки Стрижевский.

— А меня уговаривать не надо! — объявил Хлебников. — Я по-свойски люблю. Я такой!

Стрижевский взял папку с окна, достал книжонку и написал что-то на титульном листе.

— Вот, — сказал он с выжидательной улыбкой.

Ершов взглянул на обложку. «Весеннее солнышко». Оформлено хорошо. Лет пяти девочка в ярком платьице, протянув руки, бежит к солнцу. Вид у нее счастливый, радостный.

«Виктору Николаевичу Ершову! В память о нашей встрече. В ожидании обратного презента!»

— Спасибо, — сказал он Стрижевскому. — В моей библиотеке это первая книга с автографом.

Вадим не скрыл удовольствия, расцвел до конца:

— И у Васи на днях выходит новый сборник. Жаль — уезжаете. Но это несмертельно. Адрес имеем…

Пили за знакомство, за творческие удачи, за будущие книги. Выпили много и крепко. Ершов считал: крепче сибиряков вряд ли умеет кто пить. Оказалось, умеют, и не хуже. Все решили пойти в номер к Ершову. Там Хлебников сразу начал читать стихи, Стрижевский звонить каким-то друзьям. Потом Вадим и Василий пели дуэтом. Потом вспомнили вдруг, что нет третьего их приятеля, кандидата наук, критика, преподавателя изящной словесности… А живет он в ста метрах. Стали звонить. Пришел и Ревякин. Черной копной курчавых волос и смуглым лицом он очень напоминал индуса. Ершов сходил в буфет и принес марочного вина. Мальчишник вышел на славу.

Ревякин полистал рукопись Ершова:

— Да, работенки дай бог. Каждую фразу надо оттачивать.

— Роман получится, — успокоил Стрижевский.

— На эту же тему роман у Сокольского, — возразил Хлебников. — А с ним не шути — корифей столичный, тот еще глот…

Ершов читал последние книги Сокольского, и ничего страшного для себя не нашел. К тому же был слишком далек от так называемых лакировщиков и очернителей, сателлитов, от групп и течений.

— А что Сокольский?! — возмутился Ревякин, утоляя жажду сухим вином, как огуречным рассолом. — Чепуха! Выйдет роман, и сразу организуем нужную критику. Это я гарантирую. Друзья Сокольского раздолбают Ершова. Тогда раздолбаем их мы. А читатель роман раскупит в два счета. Он жадный на то, что одни ругают, другие хвалят.

— Нелегко, нелегко, — сокрушался Хлебников. — Нужен такой редактор, как ты, — сказал он Ревякину. — Чтоб комар носа не подточил…

Ревякин взглянул в донышко пустой бутылки, Ершов откупорил новую.

— А что?! Сделать все можно! — согласился Ревякин. — Только шутка сказать: перепаши такую махину. Я меньше сорока рублей за лист не беру… А кто платить будет? Издательство?!

Ершову нужна была книга, не деньги. Он бы сам заплатил издательству, лишь бы вышла она. Но то, что предлагал Ревякин, дурно попахивало.

— Рано думать мне о редакторе, — сказал он. — Так или нет, Вадим Семенович? — И тут же вспомнил большого, угловатого человека с горьковскими усами. Прав был Воронин: в Москве хотят все издаваться. Но сибиряку легче стоять на сибирской земле…

Не думал Ершов в тот вечер, что пройдет еще год и при обсуждении рукописи «за круглым столом» Воронин не оставит камня на камне от его романа.

По замечаниям Стрижевского, Ершов почти год «шлифовал язык», выискивал литературные штампы, избитые эпитеты, избегал красивости в языке романа. Из-за одной корявой фразы переписывал целые страницы… Все это надо! Но не в этом таилось, главное. Роман оставался рыхлым по композиции, сюжетные линии нединамичными. Труд литератора оказался адски тяжелым. В памяти приходилось держать десятки глав, сцен, персонажей, подчинить все единому замыслу, уметь беспощадно себя сокращать, писать кистью художника…

И все же, как ни побили его Воронин и «товарищи-романисты» из Бирюсинского отделения Союза писателей, уехал в свою республику Ершов окрыленным. Теперь представлял себе ясно промахи и просчеты. И не кто-нибудь, а Воронин рекомендовал его на семинар прозаиков в Москву для обсуждения переработанной рукописи. Из Москвы он привез издательский договор. Толстый журнал принял роман к опубликованию. Обошлось без Ревякина.

В Москве же Ершов познакомился и с восходящей звездой киноэкрана. Красивей женщины до сих пор не встречал. Шло время. Его издавали в «Советском писателе», в «Молодой гвардии», в Гослитиздате. Она снималась в фильмах то в Ленинграде, то в Киеве, то в Севастополе…

Воронин помог устроиться редактором многотиражки Бирюсинской ГЭС, и Ершов перебрался из своей республики на гигантскую сибирскую стройку. Второй роман «Бирюса», посвященный гидростроителям, еще больше пришелся читателю по душе. Ирина вскоре стала «заслуженной», и у нее не хватало сил порвать с кино. Ершов не мог оставить землю, взрастившую и вскормившую его, превратиться в импресарио своей жены. Два, три, раза в год Ирина навещала их маленькую Катюшу, потом приезжать стала реже и реже. А когда Ершов написал третий роман и звезда его поднялась на такую высоту, о которой он не мечтал, пришло из Москвы дурное известие: Ирина сошлась с режиссером, когда-то раскрывшим ее артистические способности… Умер в тот год и Воронин, человек огромной души и светлого таланта. Трудно было взвесить, на каком пути сделал Воронин больше: на пути воспитания многих хороших писателей или на творческом пути.

До слез было жаль Воронина. Но давно уж известно: горю слезами не поможешь. Надо работать, работать, как это умел Воронин. Не успел Ершов окончить последнюю повесть, а жизнь настойчиво требует взяться за новый роман. Проводит вот Робертса, и снова за письменный стол. Хотелось давно побывать в Институте земной коры, в Лимнологическом институте, по-настоящему встретиться с проектировщиками Гипробума и руководством строительства Еловского целлюлозного, съездить на Северный ЛПК и заглянуть в проекты комплексных очистных сооружений…


Приняв предложение Юрки заночевать в турбазе, Ершов обратился с просьбой к Тане:

— Вы покажете завтра стройку?

— Завтра воскресник. Идет большой цемент. Каждый день разгружаем вагонами. Комитет комсомола принял решение на основных объектах форсировать закладку фундаментов.

Таня умолчала, что инициатива проведения воскресника принадлежит ей. В комитете она возглавляла сектор использования механизмов, а их не хватало. Траншеи во многих местах обвалились. Скоро наступит осень. До первых снегов следовало обеспечить фронт работ для возведения производственных корпусов. Срочно надо форсировать и здание ТЭЦ, спрятать под крышу котлы, сложное оборудование.

В турбазе Робертс выпил стакан молока, съел пару вафель, ушел спать. Ершов решил перед сном подышать свежим воздухом. У соседнего щитового домика одиноко стояла Марина. Невдалеке, на поляне, горел костер, несколько парней и девчат сидели возле огня на бревнах. Парни пели под гитару шутливую туристскую песню.

— Послушаем? — предложил Ершов Марине.

Пока пересекали поляну, ребята запели другую песню. В ней часто повторялись слова: Али-баба, смотри какая девушка, она танцует и играет, и поет…

В словах этой песни не было «высокой идеи», но не было и предосудительного, вычурного шутовства. Песня как песня: легкая, веселая, мелодичная… А вот Ершову стало немного грустно. В его исполнении песня не прозвучала бы так, как в исполнении этих ребят. Петь он любил и очень. Но с некоторых пор в его репертуаре накрепко утвердились: «Славное море, священный Байкал», «Песня варяжского гостя», «Застольная»… Видимо, годы брали свое. Так почему тогда рядом с Мариной он стоял бы и час и два?! Она держала его за локоть. Ладонь ее жгла. Ему стоило немалых усилий не выдать волнение, подкатившее к сердцу.

И, славно угадав его внутреннее состояние, Марина сказала:

— Пойдемте поближе к костру.

Они уселись на свободное бревно, отполированное когда-то прибоем, теперь заменявшее скамейку. Марина вполголоса спросила:

— Вы очень любите дочь?

— Очень!

— У вас и жена, наверное, милая, добрая…

— У меня ее нет.

— Простите.

С деланной веселостью он успокоил:

— Все давно пережито… А женщина, которую больше всего люблю — Катюша… Еще года три назад была забавной, смешной. Иногда, с утра не работалось: лежу в своей комнате… Топ, топ, топ, — шлепает ко мне. Закрываю глаза. Ты спишь? — спрашивает. — Дай я тебя погрею. И голеньким задом ко мне под бок. И действительно греет… Сердечком…

Марина забылась, коснулась плечом. А ему захотелось коснуться рукою другого ее плеча. Костер выбросил целый сноп искр. Ершов проводил их взглядом. Ему показалось, что Млечный Путь и россыпи звезд, не что иное, как тысячи тысяч искр на немыслимой высоте, искр от вечерних костров, согревающих души людей.

Где-то дежурный крикнул:

— Отбой!

И ребята засобирались.

— Пойдемте, — сказала она, подчиняясь голосу разума.

Ершов понял ее:

— Пойдемте, — сказал, хотя совсем не хотелось спать. Он проводил, пожелал доброй ночи, вернулся к костру, который уже догорал. Он долго сидел и курил, думал о жизни, о месте своем в этой жизни. Он давно пришел к выводу, что искусство может поглотить почти целиком, и все же не целиком. Потому что нет искусства без чувств, желаний, волнений, как нет желаний, волнений и чувств без неба и моря, без солнца, без женщины… Не любивший не сможет раскрыть это чувство другому. Не посадивший в теплую землю зерно далек от радости хлебороба в день праздника Урожая. Не страдавшему трудно понять боль и муки того, кто страдает…

Утром Ершов, Робертс, Марина еще издали ощутили дыхание многоголосой стройки. Оно надвигалось объемно и зримо, пока не поглотило. Тысячи людей работали на строительных площадках. Сотни машин везли гравий, бетон, щебенку, крепежные материалы, песок, кирпич. Грохотали дизелями экскаваторы и бульдозеры. После строительства Бирюсинской и Северной ГЭС Ершов вновь видел силу, которая всегда восхищала его. Эта сила была в самих людях, в их молодости, в стремлении строить во имя мира. Далеко не фантаст и тот без труда мог представить себе, как на месте профилированных площадей скоро поднимутся ввысь корпуса, как преобразится панорама прибрежной тайги у Байнура.

И тут впервые, вопреки ранним своим убеждениям, Ершов почувствовал и другое: а что, если тысячи этих людей, требуя не мешать работать, правы? В воде по колено, в снегу по пояс они закладывали первые кварталы поселков. Делали баню в палатках, обедали всухомятку, простуживались зимой, исходили потом в летний зной… Что если эти люди правы?

Вот он стоит и видит, да и видит лишь часть их труда, и он восхищен. Там, за полоскою леса, в крытых сараях, лежит второй год оборудование, купленное на золото. Туда подведена железная дорога. Ведут ее и к промбазе, к заводу. На сотни километров к Бирюсинской ГЭС ушли по кручам, болотам, тайге стальные опоры ЛЭП. Построен бетонный завод… лесопильный… гаражи на сотни машин, механизмов, есть школы и бани, магазины и водокачки… Осталось воздвигнуть стены завода…

— Я никогда не видала такого! — сказала Марина Ершову. — В свое время мне очень хотелось тоже на стройку, пусть даже учить ребятишек английскому или французскому.

— Вам плохо живется? — спросил Ершов.

— Не знаю. С мамой не могла расстаться. А она и года не прожила после того, как я получила диплом. Болела очень.

Ершов подумал:

«Марина, Марина! Замуж, наверное, хочется?» — И тут же решил, что он несправедлив. Действительно, едут часто на стройку девчата, чья судьба не устроена, едут из мест, где мало парней… Но Марине нечего беспокоиться — она всегда найдет свое счастье. Когда-то и он «удрал» на Бирюсинскую ГЭС. И ему говорили, что он рехнулся. Людям невдомек, что труд литератора — прежде всего партийное дело, и не менее важное, чем заседать в райкоме или горисполкоме. Ушаков и тот удивился, когда узнал, что Ершов сидел уже в кресле министра. А что бы вспомнить Лациса, председателя Совета Министров Латвии, тот сделал при жизни немало, немало сделают его книги и после смерти…

За спиною фыркнул мотор и заглох. Ершов услышал приближающиеся голоса:

— Отсюда словно с командного пункта видно!

В человеке с узкими черными глазами и широкими скулами монгола Ершов узнал начальника стройки Головлева.

Головлев поздоровался, представил спутника:

— Наш новый главный инженер, Саленко Федор Матвеевич.

Саленко пожал всем руки и тут же углубился в чтение схемы привязки объектов к местности. Он что-то прикидывал, делал на схеме пометки… И Ершов понял мысли главного инженера: «Приезжают, лазают тут, а потом в газетах шумят…»

«Ну что ж, отчасти ты прав», — согласился Ершов.

Головлев был настроен более миролюбиво. Окинув взглядом высокую тощую фигуру австралийца, спросил:

— Вы впервые в наших местах?

— О, да! — охотно откликнулся Робертс.

— Нравится?

— Сибирь?.. Байнур?.. Прекрасно! У меня было представление о Сибири, как о безлюдном крае, крае без растительности. А здесь идеальные сочетания красок чистого синего моря, белых берез, темно-зеленых сосен, снежных вершин, создающих впечатляющий, незабываемый пейзаж. Пребывание в Сибири зачеркнуло все мои прежние представления о ней. Байнур со своей великолепной природой, девственными лесами, тальянскими альпами должен стать местом туризма людей различных возрастов и континентов. Я говорю так, потому что это тоже большая политика сегодняшнего дня. Сибирь — это наглядная пропаганда коммунистического завтра.

— Что ж, хорошо! Это вы правильно! — согласился Головлев. — Вы были на Бирюсинской ГЭС, в Солнечногорске, Бельске?

— Нет. Но я много слышал о них. Я еще буду там. Товарищ Ершов обещал мне это.

— Обязательно побывать надо. Все те города, комбинаты, заводы построила молодежь за какие-нибудь семь, десять лет.

— Да, да, — согласился Робертс, но голос его прозвучал с оттенком грусти. — Для вас много стало обычным, заурядным… А в моей стране такой писатель, как я, не может только писать. Он должен еще зарабатывать и на хлеб. Я докер, грузчик. Я сперва иду зарабатывать на жизнь, потом пишу. Я хотел бы поработать вот здесь, среди вашей молодежи, простым рабочим. Я днем бы работал, а ночью писал. Мне трудно решить, что богаче в Сибири: недра ее или сердца сибиряков?!

Головлев весело рассмеялся:

— И то и другое на весах не прикинешь!

— Да! — согласился Робертс.

— А теперь мы решили дополнить пейзаж природный пейзажем индустриальным.

— Я понимаю, — сказал озабоченно Робертс, — но я человек въедливый. Я не хочу походить на джина, который сперва забрался в сосуд, а потом столетиями думал, как оттуда выбраться. Теперь для меня само слово Байнур — сочетание необычных явлений природы. Я много слышал уже о Байнуре, читал, стал его поклонником и не хочу, чтобы ему вогнали нож в спину.

— Не вгоним, — буркнул Саленко. Он явно спешил к своим заботам, делам.

Марина не перевела. Сделала вид, что слова главного инженера не имеют никакого отношения к разговору, который ведется.

Головлев произнес, как клятву:

— Вогнать нож в Байнур — значит, вогнать его и в себя… Ну, извините, у нас дела. Приезжайте годика через два. Рад буду встретиться…

Когда подъезжали к Бирюсинску, Робертс вспомнил о прерванном разговоре:

— А молодежи вы все же мало даете. На несколько тысяч человек один захудалый клуб. На патриотизме выезжаете.

— Не забудьте поворот, — сказал Ершов шоферу, и машина помчалась к плотине Бирюсинской ГЭС. Австралиец опять встал в позу обвинителя, опять нападал.

— Новое поколение должно иметь больше благ, чем наше…

— Мой дом — моя крепость! Так говорят англичане? — спросил Ершов Робертса. — Ну, а в каждом приличном доме, кроме самого необходимого, желательно иметь гостиную, столовую, спальни, кабинеты, веранду летнюю, веранду зимнюю, пусть небольшой, но зал для танцев, площадку для гольфа, бассейн для купания… В большом многомиллионном доме приходится думать не по-английски, не о маленьком собственном мире…

Ершов умышленно выдержал паузу, заговорил о другом:

— Плотина, по которой мы едем, равна двум километрам. Она отсыпная. В середине в два ряда вбит стальной шпунт. Между рядами, для уплотнения, глина. Остальное отсыпано гравием. Впервые в строительстве гидростанций применен такой способ и не где-нибудь, а у нас — в Сибири. Не было на плотине и трамбующих механизмов. Их заменили самосвалы грузоподъемностью в двадцать пять тонн. Вот вам экономический эффект. А сейчас мы едем над зданием ГЭС, оно под нами…

Робертса прежде всего поразил машинный зал. Огромный, высокий, светлый — словно Георгиевский — весь в белой плитке и мраморе. Там память героям войн, здесь память героям труда. Здесь творилось нечто торжественное, величественное. Вокруг ни души… Натуженное гудение машин, покрытых ослепительной белой эмалью. Мощность каждой — сотни тысяч киловатт…

Спустились в колодец одного из генераторов. В три обхвата стальная вертикальная ось, над головой гигантский, крутящийся ротор. От ветра в колодце треплет волосы. А еще ниже — лопасти генератора и ревущий поток Бирюсы. Туда не попасть. Там адская сила вращает турбины.

Поразил Робертса своей кажущейся простотой и пульт управления станции. Десяток приборных щитов, четыре стола, четыре кресла, четыре человека, которые управляют всей гидростанцией.

— Вы кто? — спросил Робертс молодого человека в черном костюме и белой сорочке.

— Старший инженер.

— Уже старший?

— Вот кандидатскую защитит, и подымай выше! — подсказал второй молодой человек.

— Да?! Спасибо! Большое спасибо! — пожал руку Робертс.

Когда поднимались из машинного зала, лифт вдруг остановился на полпути.

Прикрыли плотнее двери, нажали кнопку «подъем» — ни с места. Инженер снял трубку телефона, кому-то позвонил. Минуты через две лифт тронулся.

Уже в машине Робертс не вытерпел. Заговорил он с болью, негодованием:

— У вас, у русских, всегда так! Строите чудо-электростанции, возводите в непроходимой тайге города и заводы, взлетаете первыми в космос!.. Но мелочи вас заедают. Мелочи! Привыкли вы к ним. Смирились!

Шофер хотел повернуть влево, чтоб въехать в город тем же путем, каким из него выезжали, но Ершов подсказал:

— По главному магистральному кольцу, пожалуйста.

Вскоре машина их вынесла к академгородку.

— Остановите, — попросил Ершов, и первым вышел из машины, дождался, когда выйдут Робертс и Марина:

— Здесь заложен научный центр нашего края. Шесть исследовательских институтов уже переехали в свой городок. Скоро переедут еще двенадцать. А всего будет… Трудно сейчас говорить…

Остановил Ершов машину и в студгородке:

— В одном Бирюсинске сорок тысяч студентов, а это уже не так мало для бывшей каторги…

Говорить он старался спокойно, нераздраженно, но это плохо ему удавалось.

— В этих пяти корпусах политехнический институт. В тех двух — железнодорожного транспорта. Ниже, по склону, общежитие института народного хозяйства. Сейчас в городе десять институтов и университет… Вот и судите, что строить вперед — этот студенческий городок с парком и стадионом, с плавательным бассейном и студенческими столовыми — или тратить народные деньги на клубы, кафе, рестораны?!

Робертс смотрел вдоль Молодежного проспекта в сторону Бирюсы, где за рекой был древний сибирский город. Он молчал. Он о чем-то мучительно думал.

14

Джим Робертс и мистер Кларк с супругой улетали одним самолетом. Вот почему за час до отлета в малом зале Интуриста оказались не только отлетающие, но и Ершов, Марина, Таня и Дробов. Сидели за двумя сдвинутыми столиками. Ершов рассказывал:

— И снова закинул в Байнур свои сети поэт. Вытащил — нет в сетях ничего. Закинул в третий раз. Смотрит, а в сеть не простая, а золотая рыбка попалась. Обрадовался рыбак удаче, да только рыбка и говорит ему человеческим голосом: «Не губи меня, добрый молодец, отпусти в сине море. Любую службу тебе сослужу. Проси, что хочешь, исполню!»

Подумал, подумал поэт и говорит рыбке: «Плыви себе с богом, золотая рыбка. Ничего мне не надо. Квартира у меня трехкомнатная. Пианино и холодильник есть. Телевизор и стиральную машину купил жене еще в прошлом году… Плыви!»

Пришел он домой, рассказал обо всем жене. Рассердилась жена, ногами затопала. Дурачиной и простофилей его назвала. Удивился поэт и спрашивает: «Чего тебе надобно, милая?» Отвечает жена: «Ничего мне не надо! А вот для себя ты не мог попросить таланта?!»

Всех громче смеялся Кларк. Джейн не спускала восхищенных глаз с Ершова и аплодировала ему. Этот веселый мужчина положительно нравился ей.

— Где вы прятал себя, мистер Ершов? — спросила она не без явного сожаления.

Мистер Кларк не обращал на поведение супруги никакого внимания. Когда-то купил любовь этой женщины, и деньгами удерживал Джейн до сих пор. Но деньги бывали противны даже ему.

Ершов ответил американке:

— Золотую рыбку ловил в Байнуре.

— О-о-о! — воскликнула Джейн, понимая его по-своему.

Все вновь рассмеялись.

Робертс быстро заговорил с Мариной, грозя указательным пальцем в сторону рассказчика. Марина перевела:

— Вы хитрец, Виктор Николаевич! Кормите нас анекдотами. А где обещанная с автографом книга?

Ершов артистически схватился за голову:

— Будет! Сейчас будет!

Он бросился к двери. Книжный киоск находился внизу, в вестибюле.

— И нам! — кричала вслед Джейн.

Кларк взял Дробова под руку, потянул к буфетной стойке.

— Люблю русский посошок на дорога…

Они заказали по рюмке водки.

— Вы любийт Таня! Это говорил мой Джейн. Я будущий год приезжай — вы муж и жена. Так, мистер Дробофф?

— Боюсь, мистер Кларк, что так не получится. Не любит Таня меня. Она молода, красива, а у меня седин в голове не счесть.

— Вы русский все хотел осложняйт. Любовь — это второй привычка.

— Нет, мистер Кларк, с вами не соглашусь.

— Как знайт, как знайт!

Ершов принес пачку книг, но подписал только Робертсу и супругам Кларк.

— Остальным будет вручено позже, — объявил он.

— А почему? — потребовала объяснение Марина и шутливо нахмурилась. Она не потерпит несправедливости.

— Да потому, что прямо отсюда все едут ко мне!

По просьбе Робертса Марина перевела автограф:

«Коллеге по перу, с чувством глубокого уважения к его таланту, в ожидании от него новой книги, с надеждой увидеть в ней истинных сибиряков глазами австралийского друга!»

Второй автограф гласил:

«Супругам Кларк. Приезжайте друзьями. Такие поездки лучше разных официальных, служебных и деловых!»

Кларк даже воскликнул:

— Вы и здесь, мистер Ершов, политик!

— А вы? — спросил Виктор Николаевич.

— Я деловой человек, — прибег к своей старой афише Кларк.

— А я-то, грешный, считал, что политика и диктуется в вашей стране такими деловыми людьми, как вы.

— О-о-о?! С вами, как мистером Дробофф, опасно спорить. Сдаюсь, сдаюсь.

Джейн взвесила на руке роман Ершова и с чисто женским любопытством спросила:

— Вы очень богат, мистер Ершов?

— Да! — ответил тот, не моргая.

— Какой ваш капитал?

— Двести тридцать миллионов!

— О, колоссаль!

— Да, да! Двести тридцать миллионов, которые работают на меня и на которых работаю я.

Все рассмеялись, но Джейн не унималась.

— Сколько платил вам за этот книга ваш правительств?

— У нас книги издает не правительство, а книжные издательства. Что касается денег, то я не очень-то беспокоюсь — бухгалтерия не ошибется. Я ей доверяю.

Кларк хохотал громче всех. На его взгляд, Джейн получила по носу. На подобный вопрос и он ответил бы так.

— Мистер Ершов, я знал, вас тревожил судьба Байнур. Как вы освещал этот проблема в литература?

— У нас говорят: семь раз отмерь, один отрежь! Поэтому еще никак не освещал.

— Вы верит, что Байнур не будет помойный яма?

— Верю в разум современника.

Пришел диспетчер по иностранным перевозкам, чтобы проводить отлетающих к самолету, и Ершов почувствовал облегчение. Стали прощаться.

— Теперь когда к нам? — спросил Ершов у Робертса.

Австралиец пожал плечами. Действительно, сможет ли вновь побывать он в советской стране? Надо книгу писать. На это уйдет много времени. Потом надо найти издателя, который решится опубликовать роман коммуниста…

— Меня судили уже за пьесу, — засмеялся невесело Робертс. — Крупная скотоводческая компания, по моему приезду, обещает предъявить иск на миллион долларов за роман об угнетенных аборигенах… Теперь напишу о коммунистах… Напишу и почувствую страшную усталость и непонятное одиночество… Хотелось съездить еще во Вьетнам… Надо бороться, товарищ Ершов, надо!

Ершов с болью почувствовал, что многого не сказал еще Робертсу, и Робертс многого не сказал ему. Он не удивится, если когда-нибудь вдруг узнает, что Робертс уехал в Техас или воинствующий Бонн, шагает один по Австралии или работает докером, ищет темы для нужных книг.

Зато мистер Кларк заявил довольно определенно:

— До свидания, до зима.

Ершов, кажется, не без иронии заметил:

— Значит, мы с вами встретимся…

— О’кей! — обрадовался американец. — Байнур — феноменаль! Ваш Интурист обещал мне лицензий. Я приезжай пуф, пуф! Стреляй сибирский большой медведь!

15

Мистер Кларк всегда испытывал некоторый страх, когда предстояло отчитываться перед Большим Советом. Правда, не тот обуявший, который познал он на Пирл-Харборе, когда сотни японских бомбардировщиков пикировали на него, и не тот, когда тонул у Окинавы, и все же страх. Страх особый, немой, затаенный. Возможно, тот инстинктивный, который испытывает щуренок, влетев в тихий омут, где может быть съеден своей же мамашей.

По капиталовложениям в общее дело компании Кларк был на тринадцатом месте. Попасть в «чертову дюжину» в свое время далось нелегко. Но несколько лет назад, когда в целом промышленность переживала черные дни, его капиталы пришлись как нельзя к месту. Кроме того, помог предприимчивый старый приятель Джо Банд, член компании, помощник ее президента.

Кларк должен был доложить старшим партнерам о последней поездке в Сибирь. Дело в том, что, по мнению ряда американских экономистов, развитие крупной промышленности в Сибири считалось долгое время трюкачеством «красных», а семилетка и пятилетка не больше как блеф. Экономисты и до сих пор утверждают, что большая химия на базе лесного сырья Сибири немыслима по трем основным причинам. Первое то, что крупные реки этого района страны текут с юга на север, зимы здесь продолжительны, навигационный период мал. Для развития судоходства и транспортировки миллионов кубов древесины реки почти не пригодны. Второе — сеть железных дорог чрезмерно слаба. В основе грузооборот старой транссибирской магистрали предельно ограничен. Третье — леса Сибири труднодоступны, в большинстве перестойные, воспроизводство недостаточно, а сеть автодорожных коммуникаций слабо развита и требует огромных затрат на ее содержание.

С подобным мнением экономистов Кларк не мог согласиться. В Сибири он был уже дважды. Туда его привело не праздное любопытство, а конкретная цель. Теперь он должен информировать руководство компании об истинном положении дел. К сведению его коллег, только один Бирюсинский край имеет около шестисот крупных и средних промышленных предприятий: энергетические ресурсы района колоссальны. Кларк даст оценку развивающейся целлюлозно-бумажной промышленности, в частности кордной, имеющей огромное значение не только для народного хозяйства.

Но прежде чем выступить перед Большим Советом в Штатах, он встретится с Джо Бандом в Москве, проинформирует, получит указания.

Москва огорчила Кларка ненастьем. Казалось, чтобы согреться, даже машины в тесных потоках жались друг к другу. Они сердито шипели по мокрому асфальту покрышками, нетерпеливо урча, дрожали на остановках у светофоров. Не было празднично разодетой публики и тех, в ком нетрудно узнать приезжих в огромный столичный город. Не было экскурсантов, шагающих за гидами по площадям, толпящихся у памятников.

Джейн от аэропорта до гостиницы не проронила и слова. Она сидела на заднем сидении, уткнувшись в шубку, и чем-то напоминала Кларку нахохлившуюся пеструю канарейку. Ее настроение было испорчено не только погодой: придется остановиться в гостинице «Украина» — в высотном и людном, как муравейник, здании. Джейн не любила именно эту гостиницу за то, что в ней «черных и желтых» больше, чем где-нибудь. Они рядом в буфете и ресторане, в лифтах и в холлах. Держатся дерзко, самоуверенно…

Джо Банд устроился в гостинице «Москва». Он день назад приехал из Киева, ждал Кларка, чтоб встретиться.

Джейн отказалась ужинать в ресторане и ехать к Банду. За время полета она слишком устала, намучилась, сразу же улеглась в постель.

Встретились Банд и Кларк в номере Банда. Обычные приветствия, дружеские рукопожатия, но каждый искренне рад встрече так далеко от Штатов.

Несмотря на дождь и ветер, они не пошли в ресторан при гостинице, а вышли на улицу города и вскоре отыскали довольно уютное полупустое кафе. Здесь можно было перекусить и выпить. Тебе не мешают, и ты не мешаешь.

Заговорив сразу о деле, Кларк заявил, что считает не лишним начать свой доклад Большому Совету с конъюнктурного обзора. Он должен напомнить членам компании, что в прошлом году в коротких тоннах[1] в мире произведено семьдесят четыре миллиона тонн целлюлозы, девяносто миллионов тонн бумаги и картона. Из этого количества Штаты произвели бумаги и картона — сорок, а целлюлозы — тридцать миллионов тонн. Канада увеличила производство целлюлозы до двенадцати миллионов тонн, а бумаги и картона до девяти. Япония сильно ушла вперед по сравнению с прошлыми годами. Получила целлюлозы четыре миллиона семьсот тысяч тонн, бумаги, картона — шесть и три десятых миллиона тонн. Советский Союз произвел четыре и две десятых миллиона тонн целлюлозы, четыре и одну десятую миллиона тонн бумаги и картона…

— Как тебе это нравится? — спросил Кларк.

Банд пожал плечами и ничего не ответил.

— Я умышленно напоминаю, сколько производится в этих странах бумаги и картона на душу населения. Получится довольно любопытная картина. В Канаде — сто тридцать пять килограммов, в Швеции — сто двадцать семь, в Финляндии — семьдесят восемь, в Советском Союзе — около семнадцати. У нас в Штатах — двести семь!

Банд наполнил коньячные рюмки, кивнул на вазу с фруктами:

— Ты или очень умен или глуп. Чего ради решил заниматься подобными подсчетами?

— Пытаюсь мыслить по-русски. Иногда это полезно. Исходя из этих расчетов, наверное, можно прикинуть мировую потребность на нашу бумагу и целлюлозу.

— Тогда продолжай, — сказал Банд таким тоном, что Кларк не понял, одобрил или забраковал партнер начало предстоящего доклада.

— Джо! Международные рыночные цены на бумагу продержатся многие годы. На кордную целлюлозу могут и подскочить. Двадцатый век — век большой пропаганды! — воскликнул Кларк. — А что, если вложим часть капиталов в строительство двух, трех заводов и построим их в том же темпе, как миссурийский?!

Кларк, действительно, верил, что СССР в деле производства кордной целлюлозы на каком-то отрезке времени несерьезный противник. Он рассудил: у Советов есть водоемы, лес, оборудование. Нет должной хватки. Наглядный пример — строительство на Байнуре. Низкие темпы, производственная шумиха, распри, дискуссии, жалобы, оправдания, десятки других причин надолго затянут строительство завода. После пуска надо освоить само производство, достичь проектных мощностей…

Те тридцать граммов коньяку, которые были в рюмке, Банд мог смаковать и четверть часа. В свое время он делал бизнес в Корее и на черном рынке в Италии, на рудниках Конго и на строительстве американских баз в Панаме. Много пил, нажил себе язву двенадцатиперстной кишки, с трудом, но вылечился. Теперь пьет не столь для желудка, сколь для души.

— Джо, я сейчас говорю только о кордной целлюлозе. В этом деле русские не по кольцу подбирают алмаз, а по алмазу делают кольцо. В конце концов они преуспеют. С вискозной у них идет проще. — Кларк выдержал паузу. — Что, если, действительно, их кордная будет по качеству лучше? Как посмотрит на это?.. — Кларк не договорил, картинновознес глаза к потолку.

Банд понял, что имел в виду Кларк. Изменив привычке последних лет, он осушил разом порцию коньяку. Его тонкие губы с морщинками по углам плотно сомкнулись, глаза смотрели помимо Кларка.

— Я вижу, Гарри, ты ударился в политику, а это дело Белого Дома. Пока твой доклад не произвел на меня впечатления. Вряд ли следует выступать с конъюнктурным обзором. То, что ты собираешься говорить, руководству компании известно. Кто может поручиться, насколько точны твои данные? Конъюнктура быстро меняется. Второе: зачем мне знать, чего и сколько приходится на душу населения. Оригинальничаешь? Есть страны цивилизованные, которым нужны целлюлоза и корд, а есть и такие, которые будут долго еще обходиться без туалетной бумаги. — Он засмеялся сухо жесткими уголками губ. — И корд и бумагу нам не придется продавать десяткам стран. Третья: цены на международном рынке никто заранее не может определить. Поэтому в свободном мире и существует свободная конкуренция. И еще: ты упираешь на кордную целлюлозу и забываешь, что наши противники в самих Штатах достигли многого в получении корда из синтетических смол. Вбить деньги на строительство новых заводов и обанкротиться, надо быть гениальным дураком. Подобные рекомендации компания может рассудить как глупость и верхоглядство… А впрочем, я готов тебя выслушать до конца.

Кларк наполнил рюмки и выпил. Лицо его стало красным. То, что готовил он на доклад, Банд отметал начисто. Однако Кларк решил пока продолжать развивать свою мысль в прежнем плане:

— Меня интересовал коэффициент использования лесного сырья у нас и в России. Картина достаточно убедительна. В прошлом году в мире было вырублено миллиард восемьсот миллионов кубов древесины. Советы вырубили триста шестьдесят миллионов, мы триста. Мы получили целлюлозы, бумаги, картона семьдесят миллионов тонн, а Советы немногим больше восьми.

Банд притронулся к рюмке и буркнул:

— Худо, но их расточительность им позволительна. Каждый год у них гибнут на корню миллионы кубов перестойного леса. Выгодно даже сжигать часть угодий…

Кларк словно не слышал:

— И в то же время за пять кубов древесины на внешнем рынке русские получают примерно пятьдесят долларов, платят за тонну полученной целлюлозы из их же сырья — до трехсот…

— Пусть платят, — синеватые круги окаймили глаза Банда.

— По-мне то же самое. Но шведское и финское оборудование для новых заводов они закупили… В прошлом году Канада с ее населением в семнадцать миллионов человек заготовила почти сто миллионов кубов древесины. Советам посилен и миллиард…

Банд сухощавой желтой рукой отодвинул рюмку, достал носовой платок, приложил к одной, ко второй залысине:

— Что ты хочешь этим сказать?

Кларк смотрел на свои белые, короткопалые руки и был уверен, что под его кожей течет гораздо больше свежей и алой крови. Рушился общий настрой и характер продуманного доклада.

— А то, что Швеция вырубила за год сорок семь миллионов кубов, Финляндия — пятьдесят два, Япония — шестьдесят пять. Но не смогут повысить вырубку хотя бы на двадцать процентов. Загубят себя и лес. — Кларк уперся глазами в Банда. — Я думаю, не случайно Япония на Дальнем Востоке уже наступает Штатам на хвост. Ее сотрудничество с Россией — еще одна пилюля для нас. По новой сделке японцы собираются строить в Сибири заводы и ставить свое оборудование. За это хотят иметь лес. Такой безвалютный обмен выгоден для обеих сторон…

— Сколько эмоций, Гарри?! — упрекнул Банд.

— Это не эмоции, Джо! — возразил Кларк. — Я просто хочу еще раз напомнить, что русские берутся за лесохимию обеими руками. Но в течение пяти лет после пуска заводов, построенных японцами, они не будут иметь права экспортировать с этих предприятий бумагу и целлюлозу. К тому же им надо насытить свою страну. Вот почему, повторяю, лет десять, пятнадцать сфера действия Штатов на внешнем рынке останется прежней.

Элегантный официант принес бульон с пирожками, и разговор на время прекратился. Подобные молодые люди, в черных костюмах, белых сорочках, с бабочкою в воротнике, не внушали доверия Банду не только в Штатах, но и в любой стране. Кстати, его неприятно поразило, что в холле гостиницы еще вчера он встретил Риджа — одного из директоров конкурирующей компании…

Мысли Кларка были, заняты другим. Он понимал и не понимал позиции Банда. Имея десяток журналов «Палп энд Пейпа», можно, действительно, не покидая Штаты, составить ту часть доклада, которую кратко он изложил. Но ему-то, Кларку, хотелось нарисовать объемную, рельефную картину. Он уже представлял себе, как за добрые четверть часа до начала Большого Совета является в резиденцию компании. В центре зала огромный, напоминающий подкову стол. В вершине подковы высокое кресло главы и основателя компании. Справа и слева занимают места директора. Сам он, Кларк, размещается напротив, за отдельным столом докладчика. Консультанты, юристы, стенографисты, секретари, сидят вдоль боковых стен зала и для Кларка не существуют. Он излагает первую часть доклада, затем вторую — о последней поездке в СССР, а далее выводы: «Итак, господа, существующее мнение о развитии лесохимии в Советском Союзе ошибочно! Как ни больно, но с полной ответственностью, вынужден заявить»… Он был уверен, Большой Совет одобрит доклад, признает необходимым, если не полным составом директората, то приближенно к тому, посетить Советский Союз, завязать деловые связи с предприятиями лесохимии, научно-исследовательскими и проектными институтами, заключить ряд коммерческих сделок… Все это произойдет благодаря ему, Кларку. В конце концов, его личная цель — показать себя не только думающим компаньоном, но и сделать на этом посильный бизнес. Так почему же с Бандом он не может с первых шагов найти общий язык?

Официант ушел. А Банд, о чем-то еще подумав, вдруг заявил:

— Впрочем, Гарри, ты подал одну блестящую мысль. Не знаю, умышленно или случайно, но так. Ты догадываешься, о чем я?

— Нет! — признался Кларк. В эти минуты, как никогда, он хотел бы знать сокровенные мысли старшего партнера.

Банд допил бульон, вытер салфеткой рот и только тогда снова заговорил:

— У шефа надежные связи с людьми, которые могут помочь получить долгосрочную ссуду. Спросишь — зачем? Из денег всегда можно сделать новые деньги. Но тем людям в сенате и Пентагоне надо внушить, что Штаты могут отстать от своих противников в производстве стратегических товаров, что у компании нет нужных сумм… Трюк? Согласен! Но нам безразлично, из чего выколачивать доллары, лишь бы их выколачивать. И если завтра невыгодным будет наше дело, шеф первым сплавит акции и вложит свой капитал во что угодно, но не в лесную промышленность. А теперь рассказывай о поездке.

Кларк начал без прежнего вдохновения, но к концу увлекся, разговорился. Банд слушал не без внимания, больше того, пришел к выводу:

— Впрочем, как ты хотел построить доклад, так и строй. Я, пожалуй, тебя поддержу. Ты становишься настоящим партнером, котелок на твоих плечах варит. Но запомни одно: наши коммерческие усилия должны быть направлены на вискозную целлюлозу. Кордная имела и будет иметь ограниченный сбыт.

С минуту они молчали. Но вот Банд поднял глаза:

— Я встретил вчера… Кого бы ты думал?

— Кого? — голос Кларка при этом дрогнул.

— Риджа! Столкнулись нос к носу в холле гостиницы.

С языка Кларка чуть не сорвалось: «Так я и знал!» Но вместо того он сам спросил:

— Ридж здесь? Зачем?

— Наверное, затем, зачем и мы. Приехал искать среди экзотики цивилизацию.

Когда они покинули кафе и снова оказались на улицах города, ветер заметно стих, дождь перестал накрапывать. Кларк проводил Банда до гостиницы.

— Еще одна мысль не оставляет меня в покое, — сказал Кларк.

— Пойдем, — позвал Банд, — в вестибюле разденемся, поговорим там же. В номер не приглашаю, — добавил он не без значения.

Кларк не обижался. У Банда в номере нет никого и не будет. Просто выработалась привычка, пусть это в Штатах или не в Штатах, но разговаривать о делах с крайней предосторожностью, подальше от всяких свидетелей и телефонов.

Они выбрали один из журнальных столиков и уселись.

— Можно выгодно запродать некоторое оборудование Советам, — начал Кларк. — Даже Уильсон в своем журнале «Палп энд Пейпа» признает, что цель одной Сибири — тридцать заводов за пятнадцать лет. В восьмидесятом году Советы будут использовать на лесохимию сто восемьдесят миллионов кубов древесины. Не поэтому ли пожаловал сюда Ридж?

Банд задумался.

— Не так все просто, — сказал он, — заводское оборудование входит в перечень того, что не подлежит вывозу в страны коммунистического режима.

Кларк рассмеялся, с явной иронией подхватил:

— В свое время Штаты включили и трубы в списки товаров, имеющих стратегическое значение, а что из этого получилось?

— Значит? — спросил невесело Банд.

— Советы могут обойтись и без нас.

— А как же ты обоснуешь свое предложение руководству компании?

— Приведу пример с Японией — раз! Напомню, что через пять, десять лет сегодняшнее оборудование устареет… Найдутся и другие аргументы…

Губы Банда снова сомкнулись в жесткие складки и разомкнулись:

— Оформить сделку можно и через другие страны. Кажется, ты не зря провел время в этой стране. Уверен, тебе еще придется сюда приехать и, может, не раз. Об остальном не сегодня, надо подумать.

Жену Кларк застал в постели. Она спала. Ее хорошенькая мордашка сладко покоилась на подушке. Постель Кларка была также разобрана. Но он решил не тревожить сон супруги. Видимо, и ей придется еще не раз пуститься с ним в поездку по этой чужой, но не столь уж загадочной, дикой стране, как мерещится дуракам.

16

Не было у Тани спокойного дня. То заседание комитета комсомола, то перебои с подачей бетона или горючего, то надо бежать на строительство нового общежития для девчат, то организовать в нерабочее время молодежь на закладку каменного клуба.

Намаявшись, но довольная прожитым не напрасно днем, после собрания у механизаторов Таня вернулась к себе. Светлана смерила взглядом и бросила зло:

— На кровати газеты, читай! Дробов твой разразился. Ты на воскресники нас гоняешь, а он…

Светлана перед зеркалом громоздила на голове копну из ярко-рыжих волос. — последний крик моды. Приколок и шпилек ей явно не хватало. Она протянула руку и ткнула пальцем:

— Читай! Читай!

Таня взяла газету и сразу увидела крупным шрифтом: «ПРИРОДА И МЫ». Внизу подпись: А. Дробов.

Ей стало душно, она расстегнула ворот, повернулась спиной к Светлане. Взгляд Тани быстро скользил со строчки на строчку. Она спешила понять существо статьи.

«…Байнур чарует не только своей красотой, но и необычной суровостью, настраивает на борьбу, требует сил, характера, воли. Он прекрасен в любую погоду, в любое время суток, в любое время года… Надо видеть Байнур, когда он цветет… Ровная его поверхность вдруг сморщится рябью, а сквозь осенний чистый воздух за десятки километров видна каждая складка тальянских снежных вершин…»

— Эмоции, сплошные эмоции, — заключила вслух Таня и пропустила десятка два строк.

«…Прекрасен Байнур и в зимнее время. Прибрежные скалы покроются льдом, превратятся в сказочные замки. Надо видеть Байнур и в морозную ночь. Лунный свет, отражаясь в трещинах льда, покрывает озеро гирляндами бриллиантов…»

Таня поморщилась, вздохнула свободней. Откуда мужчинам приходят на ум такие красивости!

«…Звенят льдинки нежным перезвоном, лопаясь от мороза. И вдруг громом орудийного выстрела прорвет тишину лопнувший лед…»

— Все вдруг да вдруг, — устало прокомментировала Таня, украдкой взглянув на Светлану. Та по-прежнему гримасничала у зеркала. Статья была неприятна Тане, но не менее неприятным было и отношение Светланы к Дробову. «Уж кто бы кричал», — подумала Таня.

«Но не одной красотой славен Байнур. Человечество давно испытывает недостаток в пресной воде. Академии наук СССР и США сейчас ведут совместную работу по опреснению соленых вод. Вода Байнура не только пресная, но исключительно чистая. Она пригодна для выработки многих видов промышленных товаров, для которых производится специальная очистка любой другой пресной воды…»

Таня уже не спешила, читала вполголоса:

— …Кстати, об очистке. До сих пор не найден способ полной очистки. Современные сооружения очень дороги. Так, для завода, вырабатывающего двести тысяч тонн целлюлозы в год, стоимость водоочистных сооружений равна двадцати пяти миллионам рублей. А ежегодные затраты на очистку — десяти миллионам.

— Нравится? — спросила Светлана, повернувшись к Тане.

Таня не поняла, что именно: новая ли прическа или статья в газете. Ждала она худшего. Главное — какие сделает выводы Дробов, а стало быть и газета, опубликовавшая статью.

— Отстань! — ответила Таня и стала читать про себя.

«…В Байнуре обитает 1300 видов растений и животных. Это больше, чем в тропическом озере Танганьика, с которым он имеет некоторое сходство. Среди животных около 70 процентов видов, кроме Байнура, нигде не встречается. Наблюдается образование и новых форм животных… Особое место занимают байнурский тюлень и омуль…

Из 50 видов рыб 14 водится только в Байнуре. Из них два вида глубоководной. Они совершенно не имеют чешуи, полупрозрачные из-за большого количества жира. Рыбы эти живородящие. Жир их, как целебное средство, издавна пользовался большим спросом среди древних тибетских лекарей…»

Таня отложила газету. Все, что она прочитала, Андрей говорил не раз. Нет, надо дочитать до конца:

«…Горы, окружающие Байнур, сравнительно молоды, и в них протекают горообразующие процессы. Нам недаром известны многочисленные землетрясения. Берега озера постоянно опускаются или поднимаются… Вокруг более ста целебных источников, которые излечивают многие болезни лучше знаменитых источников Кавказа и Крыма.

Нет в мире озера, которое бы пользовалось такой громкой славой. Укоренившееся с давних времен представление о неисчерпаемых богатствах Сибири вызывает среди ученых законное опасение за сохранность Байнура и окружающих его лесов».

Таня перевела взгляд на последний абзац:

«…Долг общественности и, в первую очередь молодежи, оказать всякое содействие культурному использованию богатств Байнура, охране его!»

— Фитиль?! — не без ехидства сказала Светлана.

— Кому?

— Тебе, всем вам! — Она в пальто уселась на свою постель. От этого Таня никак не могла ее отучить и раньше.

— А тебе?

— Мне что?! — вскочила Светлана. — Я мало идейная. — Она прошла снова к зеркалу, крутнулась на каблучке. — Где ни жить, лишь бы жить. Я с твоим Дробовым быстро поладила бы. Каждый день бы таскал мне омулей копченых. А вот ты не умеешь жить. И чего только парни липнут к тебе?

— Наверное, оттого, что я к ним не липну.

— Да?! А я липну и не стесняюсь. Один раз живу…

— Вот и живи, чтоб не стыдно было!

— Слушала эту песню в школе еще… Чем больше слушала, тем больше по-своему жить хотелось. Одно и то же, одно и то же… Делай так, а не так…

— Кстати, Дробова оставь в покое. Он не был моим и не будет.

— Вот как?! — искренне удивилась Светлана. — Подари его мне! — Она заломила руки за голову, приподнялась на носках и вытянулась перед зеркалом. Грудь ее стала выше, рельефней. Заразительно зевнув, Светлана провела ладонями по крутым бедрам. — Замуж хочу! Поняла? За черта с рогами пойду, лишь бы любил. Вчера Людка Бежева ушла в очередь за капроновой кофтой, попросила меня приглядеть за Танюхой, а Танюха ревет и ревет. Сунула грудь ей. Ротик малюсенький, влажный. Прижалась губенками — нежными, розовыми. Чмок, чмок… А я сижу, шевельнуться боюсь. По всему телу пошла истома, сладкая дрожь. Разлилось что-то по груди, сердце колотится, как окаянное… А ты говоришь, Дробов… Где тебе это понять, сухарь зачерствелый!

Таня склонилась над столиком, показалась Светлане смертельно бледной, разбитой недугом. Светлана вскочила. Всю жизнь она жалела себя за свои неудачи, жалела других, даже тех, кому делала больно. Она подошла, и Таня почувствовала на плече упругость горячей груди, которой Светлана пыталась вскормить чужую дочурку… И по Таниному телу прошла сладкая дрожь. И она вновь ощутила, что не просто существует на земле, а живет, что и ей не чуждо все то, что не чуждо Светлане. Только у Светки себя проявляет земное бурно и протестующе, а в ней пока сдержанно, настороженно. Придет время, и она испытает всю горечь и жажду жизни…

Светлана уселась рядом:

— Ты не обиделась, да?.. Не сердись… Я только и слышу: война, война. Половина всех фильмов — война, в театре — война, в газетах — война, по радио — война… А эта — гражданская оборона… На лекциях тоже война… Ты знаешь, подлец, который запудрил мне первым мозги, он всегда говорил: торопись, ничего не увидишь. А ты говоришь: живи, чтоб не стыдно было! Воровать — стыдно! Шлюхой немецкой стать — стыдно! Это дурак и тот знает. А вот, что не стыдно — никто не знает. Чуть что, Островского нам суете, Зою… А ты можешь поверить, что и я на ее месте никогда бы не стала доносчицей, ушла в партизаны?! Сомневаешься? А я себя знаю. Зато не знаю, как бы она на моем месте жила… Да и ты не знаешь, никто не знает! Скажешь, опять за свое?

— Не скажу.

— А ты подумала когда-нибудь, что будет с нами, если все мы будем похожи один на другого как две капли воды? — И, не дожидаясь ответа, она продолжала: — Вымрем, как кролики от мокреца. Есть такая кроличья болезнь. В ветеринарном о ней услыхала. Сбежала, когда начали проходить искусственное осеменение. Вымрем! И не будет у нас ни героинь, ни героев. В лучшем случае в муравейник превратимся…

Таня слегка отодвинулась, но вовсе не потому, что Светлана стала ей неприятней. Наоборот, ей хотелось взглянуть Светлане в глаза, до конца разобраться в человеке, с которым вместе и ест, и пьет, и спит.

А Светлана все говорила. Говорила, быть может, жестоко, но убежденно. И Таня тут поняла, что в суете сует, думая о бетоне и механизмах, о заседаниях и совещаниях, о массе других неотложных дел, позабыла о главном, о человеке. Позабыла, что стройка и то, что делается здесь, на Байнуре, все работать должно на человека, а не против него. Иначе труд людям не в радость, а в тягость.

Светлана вздохнула.

— О чем ты? — спросила Таня, собираясь с мыслями.

— Да все о там. Как принято говорить, о положительном герое.

— Светка! Все мы, конечно, разные люди — не муравейник… Возьми Люду, Юрку, Мишу…

— Ты опять, как всегда, за свое — не вытерпела Светлана. — Что Люда?! Люда как Люда — обабилась, вкалывает, стирает… Только разве Танюха прелесть у нее!.. Миша — портфель и очки… Юрка лезет к тебе жениться, а ко мне, подлый, не прочь подкатиться по другой нужде… Ты найди среди нас Матросова, Зою, Островского! Где они?! Ты думаешь, я на них злюсь?! Нет! Я злюсь на тех, кто треплет по каждому поводу их имена, опошляет… Чуть что, и на закуси Матросовым, равняйся на Зою… Хорошо, что «смирно» еще не кричат… Мертвые не бывают правофланговыми. Я равняться хочу на героев моего поколения.

— И я такая, как те, которых ты так? — спросила Таня.

— Ты не такая, когда вот так как сегодня… когда танцуешь, когда поешь… А стоит влезть тебе на трибуну, и можно подумать: росою питаешься, а медом… Ну ладно, кажется, без того наговорила три короба…

— Нет, почему? Мне на пользу, — сказала Таня. И вышло опять по-казенному.

— Если на пользу, то хорошо, — согласилась Светлана. Теперь ей хотелось уже объяснить, почему она так говорила. — Смотри что творится: пацанам восемнадцать лет, а они уже в загс. Пусть папа с мамой их кормят. Мне двадцать три, и я для парней старуха… Ну, а Мишка Уваров пижон. Делает вид, что всем интересуется, во все вникает, занят по горло. Одно по тому у него: мы должны, мы обязаны, равняйтесь на передовых. Неделю назад маня призывал по тебе равняться. Я ему: в клуб приходи, там и поговорим. Он мне: клуб к делу не относится. Ему, дураку, невдомек, что я-то знаю тебя лучше, чем он…

Люда, Миша и Юрка оказались легкими на помине. Едва успела Светлана договорить, как приоткрылась дверь и просунулась Люда:

— Входите ребята. Все в порядке, — позвала Люда парней.

— Посоветоваться надо, — как можно солидней сказал Тане Миша и поправил большие роговые очки. Его узкое мальчишеское лицо было озабоченно. До недавнего времени он работал в Баданском райкоме комсомола, теперь освобожденным секретарем комитета комсомола стройки. — Статью в молодежке читала?

— Садитесь, Михаил Гордеич, — указала на табуретку Светлана, зная прекрасно, что отчество Миши не Гордеич, а Григорьевич.

Миша слегка зарделся и сел рядом с Юркой.

— Читала, — ответила Таня.

— Что скажешь по этому поводу?

— Разрешите доложить? — вмешалась Светлана.

— А что я скажу? Ничего! — пожала плечами Таня.

— Хорошее дело, — ласково поклонился Юрка. — Так я поверю вам, Таня, без честного слова.

— Не мешай, — остановил Юрку Миша. — Так вот, Таня, ребята предлагают обсудить статью на комитете, а протокол послать в редакцию. Это же выпад против нашей статьи!

— Представителя газеты и Дробова надо вытащить на комитет! Разделать их под орех, — не унимался Юрка.

— Приглашай и разделывай, — сказала категорично Таня и тут же добавила в Юркином плане: — А мне заложи дрожки…

— Ты понимаешь, Таня, — заговорила Люда, желая настроить всех на мирный лад, — сегодня девчата моей бригады говорят: читаешь эти статьи и получается, что вредители мы. Долг комсомольцев охранять наши сказочные богатства, а мы их губим. Говорят, уезжать надо со стройки. Рано или поздно, закроют ее… И воскресники зря проводили, и все делаем зря…

— Такие пусть едут!

— И пусть обеспечены будут счастьем до самой старости, — подхватил Юрка. — Сегодня отвалят одни, завтра другие… А кто завод будет строить?!

Миша нахмурился:

— Подождите, ребята. Это не деловой разговор. Давайте по порядку.

— Почему ты возражаешь, Таня? — спросила Люда.

— Да потому, что поставим себя же в глупое положение. Где говорится, что стройку надо закрыть? На читай! — и Таня наугад стала читать: «А иногда верховик принесет с восточного берега огромные валы, и шуршит галька по дну, выкатываясь далеко на берег, а волны мерными ударами бьют о скалы, и озеро гудит в своей неистощимой силе…» И мы станем на это реагировать?! Да пусть сюсюкают, сколько угодно!

— И что вытекает из этой логики, если человек интересуется личным счастьем? — спросил всех Юрка, не без намека на отношения Тани и Дробова. — Я вас спрашиваю, господа присяжные?

Таня вспыхнула. Светлана встала, смерила Юрку недобрым взглядом:

— Ты, паря, немножко угорел сегодня, на солнышке перегрелся. Говори, да не заговаривайся! Тебя и так насквозь видно. Первый баламут в Еловске. Тоже мне, в созидатели лезешь… Таня права! А потом, у нас свободная печать. А то — вызовем, разделаем! Против слова надо словом бороться, а не кулаками махать… И я тоже читала статью, даже понравилась…

Она села и обвела всех взглядом, словно хотела сказать, что выступала «под занавес», что пора расходиться.

Так и ушли ребята ни с чем. Каждый остался при своем мнении. Таня долго еще не могла уснуть. Перед нею вставали то Дробов, то Юрка. Парень Юрка хороший… товарищ… Грубиян, а не злой… Дробов умный, умнее их всех вместе взятых… Мужлан. Не поймешь его сразу. Только, когда на него нападают, хочется защищать… Когда он нападает, дать сдачи… А Светка права! Не так комитет работает. И Миша… Что Миша? Добряк! Мало. Мало этого. Очень мало… Тут надо души уметь читать, как книги… Не от инструкции идти… Быть первооткрывателем…

А через неделю Юрка разыскал Таню в столовой:

— Держи глаза открытыми, Таня, дождались!

— Не кричи так громко! В чем дело?

— Полетело все к черту. На хвост наступили — не выдернешь! Работы на главном корпусе велено прекратить!

— Ты что, смеешься?! — Таня подошла к Юрке вплотную. — Ну! Не тяни!

— Не до смеха, старушка, когда печь не топлена, а тесто по полу расплылось…

И Таня поняла — Юрка не врет.

— Говори, что случилось? — она потянула Юрку за рукав в сторону от прохода.

— А я почем знаю. Мне ребята сказали. Был на объектах сам Головлев…

— Пойдем в комитет, к Мише Уварову!

Но Миша сам ничего не знал:

— Идем к начальнику стройки! — сказал он решительно.

— Некогда, ребята! Сейчас некогда, — сказал Головлев, усаживаясь в газик. — Работы по сооружению главного корпуса велено временно прекратить. Вернусь — все объясню Вот! — И Головлев показал папку с бумагами.

Таня успела прочитать на обложке лишь то, что было напечатано крупным шрифтом: ЗАКЛЮЧЕНИЕ БИРЮСИНСКОГО ИНСТИТУТА ЗЕМНОЙ КОРЫ ПО СТРОИТЕЛЬСТВУ ЕЛОВСКОГО ЦЕЛЛЮЛОЗНОГО ЗАВОДА.

— Вернусь, приходите! — крикнул из газика Головлев.

17

Головлев примчался в Бирюсинск к концу рабочего дня.

— В Гипробум! — сказал он шоферу, зная, что Мокеев любил уходить последним из института. Он не просил доложить о себе, прямо в фуражке, в плаще пересек приемную и рванул за массивную бронзовую ручку тяжелую дверь.

По-птичьи втянув голову в плечи, Мокеев сидел в глубоком кожаном кресле. Увидев вошедшего, вздрогнул от неожиданности и выпрямился.

— Ну что, Модест Яковлевич, дожили, значит! — гремел Головлев. — Прикрыть решили стройку? — Он бросил фуражку на первый попавшийся стул и уселся напротив Мокеева.

Пушок на голове Мокеева вздыбился, словно к нему поднесли большой наэлектризованный гребень. Жилы на шее вздулись буграми, лицо на мгновение исказилось и начало медленно наливаться краской.

— Пугать приехал?

И без того узкие глаза Головлева совсем превратились в черные щелки:

— Я не леший! Разобраться! — Он положил на стол папку с заключением Института земной коры. — Да и ты, очевидно, не из пугливых.

— Послушай, — тихо сказал Мокеев, облизывая губы, — жизнь и без того потрепала изрядно нас. — Он пододвинул Головлеву пачку «Казбека», папиросам этим за последние тридцать лет ни разу не изменил. — Кури! Когда я волнуюсь, то много курю. Пить не пью, а курю…

Головлев почувствовал, как красный дым застилает ему глаза, но чтоб не сорваться, не обложить густой бранью этого человека с холодным и трезвым умом, закурил.

— Все это, Леонид Павлович, не больше, не меньше, как козни ученых мужей, — донеслось до него. — Не мытьем так катаньем пытаются взять реванш…

Голос Мокеева креп, становился отчетливым, возмущенным:

— Я еще раз просмотрел официальные труды Института земной коры за последние двадцать лет и нигде не нашел, что в районе Еловска сейсмика превышает шесть баллов! Все наши проекты, расчеты исходят из этих же показателей. Исследование строительной площадки специалистами Гипробума подтверждает ранние выводы Института земной коры. Так откуда взялось одиннадцать баллов? Откуда, я спрашиваю?!

Головлев был сбит с толку:

— Значит, ты уверен, что это не так?

— В том-то и дело, — подтвердил спокойно и холодно Мокеев.

Они оба жадно курили. Форточки были закрыты, и потому сизый дым слоился над их головами, расплывался в углах кабинета, медленно таял.

— Почему, почему должен я сомневаться в моих данных? Почему не раньше, не позже, а именно сейчас заговорил Коваль о повышенной сейсмичности района?

— Может, до этого не было более пристального внимания к Еловску? Недостаточно изучался этот район? — усомнился-таки Головлев.

— Боже мой! — взмолился Мокеев. — У меня все лето работала авторитетная комплексная бригада. Сколько затрачено сил, энергии, денег! Извини, но так можно все взять под сомнение. Даже то, что земля крутится вокруг солнца…

Головлев встал, подошел к окну. Серый бродячий кот сидел на заборе, уплетал какую-то снедь. Внизу скулил и лаял завистливый щенок. Кот оказался умнее. Он не хотел оставлять удобное место, пока не насытится. Зато, как насытится, тут же легко исчезнет с глаз завистливого преследователя. Щенку ничего не оставалось, как глупо лаять… И Головлеву уже не хотелось ни говорить, ни спорить. Но и молчать он не мог.

— Давай отвлечемся, не будем пристрастны. Работали твои люди — согласен! Как принято теперь говорить: проделали определенную работу. Определенную, понимаешь?! Можем ли мы ручаться за достоверность их данных?

— Ты это оставь! — Мокеев достал носовой платок и вытер над переносьем лоб.

— Тогда отстаивай правоту своего института! Дерись, черт возьми! Шутка сказать, прекратить строительство до выяснения сложившихся обстоятельств. — Глаза Головлева снова сузились до черных блестящих щелок.

— А я и отстаиваю. Завтра же посылаю в Еловск группу специалистов с главным инженером проекта. Пусть на месте и проведут контрольно-изыскательные работы.

— Тогда почему ты не настоял на продолжении работ на главном корпусе?

— Я настаивал! Но заключение Института земной коры в Москву попало раньше, чем к тебе или ко мне. У Коваля тоже продумано все. Бьет под солнечное сплетение, из-за угла…

Головлев вернулся к столу. То, что говорил Мокеев, походило на правду.

— Кто приказал прекратить работы, Крупенин?

— Его первый зам. Звонил, требовал объяснения. А Прокопий Лукич на Дальнем Востоке. Теперь жди — нагрянет… Ты думаешь, мне легко? Всю ночь сегодня не спал. — И это походило на правду. Вот почему Головлев не сказал, что сотни его людей день и ночь спешили заложить фундаменты до наступления холодов.

Он спрятал в ладони лицо, потер с силой скулы, подумав, спросил:

— Неужели может случиться такая фиговина?

— Какая фиговина?

— Я об этом самом геологическом разломе Перова. О трещине в земной коре. И надо же ей оказаться под главным корпусом!..

Мокеев подался вперед, почти улегся грудью на стол:

— Ерунда! Ерунда все это! Совмещала геологическую карту с привязкой завода какая-нибудь девчонка, провела одну или две линии не там, вот и пожалуйста. Да и кто его видел — этот разлом?!

Головлев взъерошил затылок, раскурил новую папиросу. Он никак не мог успокоиться:

— Предположим, девчонка ошиблась. Геологи нагородили чепуху. Но строительство-то прекращено. Ты будешь вести дополнительные исследования, Институт земной коры отстаивать свое, а у меня летит государственный план, банк снимает деньги, люди потянут к ответу… А ведь кому-то придется отвечать за все это.

Мокеев откинулся на спинку кресла, побледнел, с трудом вымолвил:

— Договаривай…

— Я все сказал. Встань ты на мое место и так же заговоришь.

Они долго курили молча. Курили большими затяжками, жадно, не глядя друг другу в глаза. Казалось, что никотин легкой желтизной заливает лицо Мокеева, взгляд делается возбужденным, болезненным:

— Довольно странно рассуждают многие. Чуть что ошибся проектировщик — голову снять с него. Ты не подумай, не о себе я. А вот ученый ввернул палец в небо — ему хоть бы хны. Почему их на скамью подсудимых не садят?! Все они заодно: и Коваль, и Платонов, и Королев. Даже примкнувшее к ним на лоне Байнура будущее светило науки Дробов считает нужным облаять тебя. Почему я должен верить тому же Ковалю — автору этой мазни?! — И Мокеев с силой опустил свой жилистый худой кулак на папку с заключением Института земной коры.

Головлев встал, прошелся по кабинету, остановился напротив Мокеева:

— У меня недавно был Ершов. Знаешь, конечно, его. Думаю, не дурак. Да и пишет прилично, только не про нас. Долго мы с ним говорили. Он больше слушал, записывал, а напоследок спросил. Знаешь, о чем?

— Откуда мне знать, — пробурчал недовольно Мокеев.

— Вот вы, говорит, инженер-строитель. Ваше святое дело украшать жизнь человека, делать его счастливым, помочь построить быстрее общество, о котором мечтал человек веками. Вы горой за завод на Байнуре. А не получится так, что потомки внесут ваше имя в черный список тех, кто совершил перед человечеством преступление? Не заложили ли вы уже сейчас себе такой памятник?

Мокеев сжался, насторожился:

— И что ты ответил?

— Ответил: потомки нам скажут спасибо!

— Зачем же вспомнил его слова?

— В память запали. И еще любопытное он сказал: «Люди, может, забудут тех, кто построил Мирный и Комсомольск, Бирюсинскую и Красноярскую ГЭС, забудут не потому, что неблагодарны, а потому, что живем в век великого созидания. Героизм в наше время дело привычное и даже обязательное. Но поколения не забудут тех, кто загубит Байнур, загадит реки, уничтожит леса, превратит благодатный край в пустыню…»

Мокеева начинало знобить. Очевидно, он вчера простыл в машине. В голосе появились хрипловатые нотки:

— Немало таких, кто ждет, чтобы я поднял руки! — сказал он гневно. — Не дождутся! Место заводу там, где он строится. Питать его будет Байнур и тайга этой зоны. Мы можем выбрать сотню новых площадок на озере, и сто раз подряд нам совать будут палки в колеса. Какого черта в наших делах понимают художники, журналисты, артисты, писатели? Нагуливают дешевый авторитет спасителей Байнура! А сколько вони от их возни!

Головлев продолжал стоять посредине кабинета. Признаться, после беседы с Ершовым он и впрямь подумал, как о кошмарном, если проектируемые очистные сооружения не дадут ожидаемого эффекта. И тут же себя успокоил: такое не случится!.. Ну, а если? — спрашивал привередливо внутренний голос. Нет! — отвечал Головлев… И все же?.. Сердце сжималось, покалывало… И тогда Головлев сказал себе: пусть первой тогда летит с плеч моя голова. Он верил, что найдет в себе мужество честно признаться, ударить в набат, остановить завод. Он отдаст себя в руки суду чести, суду народа.

Он вспомнил, как на коллегии госкомитета схватился с Мокеевым. Тот вообще был против дорогостоящих очистных сооружений. Предлагал перенять зарубежный опыт, идти путем максимальной утилизации и высокой регенерации отходов. Но все пять Великих Американских озер, в глазах Головлева, не стоили одного Байнура. Не поддержала Мокеева и коллегия. Слишком высоким было общественное мнение, чтоб не считаться с ним, чтоб рисковать судьбою Байнура.

— Ну, а Коваль? — спросил Головлев. — Он не артист, не журналист.

Мокеев махнул рукой:

— Пробовал с ним говорить. Куда там!.. Демагог. Непогрешим. Наши заключения для него недостаточно обоснованы и весомы… А что предложил он, как ученый, как крупный специалист? Да ничего! Плетется на поводу у так называемой общественности.

Головлев уселся на прежнее место и вновь закурил. Мокеев налил из сифона газировки и отпил глоток.

— Я пытаюсь себя заставить понять Платонова. Тот биолог, гигиенист. Он ратует за чистую воду Байнура, за сохранение его животного и растительного мира. Пусть ратует — это хлеб его. Но Коваль — геолог. Еловскую площадку он считает неподходящим местом для строительства завода. Тогда назови подходящую! Береговая линия Байнура равна расстоянию от Балтийского до Черного моря, и нет на ней места для сооружения завода?! Чушь, ерунда, упрямство! Если хочешь, такое упрямство граничит с преступлением…

Гора окурков росла.

— Модест Яковлевич, — заговорил не без иронии Головлев. — А во всех ли своих деяниях так уж кристальны мы и наш госкомитет? Почему бы, на самом деле, не собрать в свое время заинтересованных ученых? Посоветоваться, провести научную конференцию или что-либо в этом роде?

— Не моя компетенция это, любезнейший Леонид Павлович.

— Инициатива могла быть твоей!

Действительно, кто-кто, а Гипробум в своих же интересах мог ставить вопрос о проведении консультативного совещания ученых, проектировщиков, представителей партийных и хозяйственных организаций. Головлев был почти убежден, что это следовало сделать еще до начала строительства, и времени было у Гипробума с лихвой. Дело строителей строить по разумно продуманным чертежам, на разумно выбранном месте.

Мокеев хмурился, приглядывался к собеседнику:

— Извини, но я начинаю тебе удивляться. Наша страна задыхается без кордной целлюлозы. Мы продаем лес по тринадцать, пятнадцать долларов за кубометр, из четырех кубов этого леса капиталист получает тонну целлюлозы и продает ее нам по двести пятьдесят, триста долларов. Правительство торопит тебя и меня, во всем урезает сроки, а мы дискутируем: строить или не строить завод.

— Считать сам умею, — с досадой сказал Головлев. — А вот, на какие работы поставить завтра рабочий класс — не знаю.

И Мокеев с трудом сдержался, чтоб не вспылить. До совместной поездки в Москву в лице Головлева он видел только сторонника. Выпустить из рук то, на что опираешься?..

— Придется на время пересмотреть фронт работ, — пытался успокоить Мокеев.

— Но я не могу себя и людей обманывать. Ты знаешь прекрасно, что банк отпускает деньги по строгой смете. И второе — у меня большое количество специалистов. Среди них квалифицированные плотники, сварщики, сантехники, маляры, арматурщики, механизаторы, а я всех под одно стригу: в чернорабочих превратил. Вот в чем ужас. Люди теряют веру в меня и в стройку… Головлев поднял голову, сверкнул глазами, словно подвел черту: — Да, Модест Яковлевич, построил я два целлюлозных и два картонных завода, а такого, как здесь, не встречал. Строил и с комсомольцами, строил и с хулиганами трудовой колонии, но было легче… Думать, хозяйничать, что ли, мы разучились? — Он взглянул на часы.

Мокеев забеспокоился. Очевидно, с дурным настроением ему не хотелось отпускать в Еловск Головлева:

— Ночевать в Бирюсинске останешься?

— Придется. В крышке блока мотора пробило прокладку. Только утром шофер заменит.

— В оперу или в драму? Планы имеешь?

— Ничего не хочется!

— Давай, старина, поедем ко мне. Одному и мне неуютно, а с тобой веселей.

Было это ложь или правда, Головлев не задумывался. Он слышал, что жена, дочь и сын Мокеева не могут никак расстаться с Москвой. Но это его не касалось…

Вечером из хрустальных бокалов пили маленькими глотками сухое вино, закусывали яблоками и виноградом. Вино и фрукты стояли на журнальном столике, сами сидели в низких, удобных креслах, иногда отвлекались от разговора, смотрели на голубой экран телевизора.

— Позавчера мне стукнуло пятьдесят шесть, — говорил Мокеев, — жена с ребятами телеграмму прислала. Не забыл и старый приятель — полковник в отставке. Помнишь, у Павленко в романе есть Воропаев, вот и мой приятель такой же непоседа. Построил дачу в Крыму, вырастил сад фруктовый, выводит новые сорта слив и яблок. В газетах о нем даже писали… Тебе-то до пенсии далеко?

— Семь верст киселя хлебать и все вприсядку.

— Уйдешь на пенсию и куда? — спросил Мокеев.

— Рано думать об этом.

— А я под Ялту или Баку. Мои кости уже тепла просят. Гляди, а там через несколько лет и ты за мной потянешься…

Было что-то фальшивое в словах Мокеева Оба они понимали, что судьбы их не настолько сплетены, чтобы не расставаться друг с другом даже после ухода на пенсию.

Недавно Ершов говорил Головлеву. «Построите здесь завод, а потом ищи вас, свищи. Куда-нибудь на восток или в Среднюю Азию перекинетесь». И Головлев вполне серьезно ответил: «Надеюсь остаться директором завода. Сам строил, сам буду и целлюлозу варить. Если что, сам собирать шишки буду…»

Тогда он ответил так, а теперь вспомнил, что есть на Байнуре удивительный уголок, где зимою температура не падает ниже двадцати градусов, а среднегодовая равна среднегодовой юга Киевщины. Уж если и заниматься на пенсии садоводством, то он предпочел бы Южную бухту Байнура Крыму…

Телефонный звонок прервал их разговор.

Мокеев неохотно поднялся. Кто мог звонить ему на дом? Звонки и паузы чередовались соразмерно — вызывал не межгород.

— Я слушаю вас, — отозвался Мокеев лениво и сонно. Он дал понять, что уже поздний час.

Головлев взглянул на часы, было девять. Не так уж и много.

— Что?! — откликнулся в трубку Мокеев, и голос его зазвучал на октаву выше. — Да, да! Нет, что вы?! Я буду сейчас. Здесь три минуты ходьбы…

На немой вопрос Головлева Мокеев ответил:

— Помощник Прокопия Лукича звонил. Прокопий Лукич в особняке для высоких гостей остановился. Ты извини, наверное, следовало сказать, что ты у меня… Все так неожиданно. Наверняка с тобой пожелает встретиться. Вызовет, если понадобишься. Извини. Пей чай, жди.

В эти минуты Головлев не завидовал Мокееву. Он знал крутой нрав Крупенина. Достаточно слова, и завтра Мокеев не будет уже возглавлять институт.

Вернулся Мокеев в двенадцать ночи. На желтом его лице проступали красные пятна. Головлев лежал на диване, читал газеты. Ему не спалось.

— Успели шефу испортить уже настроение, — сказал тихо Мокеев и потянулся к пачке «Казбека».

Головлев понял все: из Москвы звонили на Дальний Восток, доложили о положении дел в Еловске, как о ЧП. Вот почему на обратном пути Крупенин и сделал остановку в Бирюсинске. У Крупенина тоже есть шеф, тот шеф полгода назад поручил Крупенину взять под личный контроль строительство целлюлозного на Байнуре.

— Я доложил обстоятельно, — сказал Мокеев. — Завтра утром Прокопий Лукич будет разговаривать с Ковалем, а потом вызовет нас. Так что тебе пока не следует уезжать…

Торчать в приемной пришлось битый час. Беседа Крупенина с Ковалем затянулась. Головлев терпеливо ждал, пальцы Мокеева, как барабанные палочки, нервно выстукивали дробь по толстой коже портфеля. Мокеев не выпускал его из рук, готов был в любую минуту вскочить, скрыться за дверью.

Коваль вышел, высоко держа голову. Трудно было принять за приветствие поворот его головы в сторону ожидавших приема. Головлев ответил кивком тоже едва заметно. Мокеев — подчеркнуто, резко, выражая тем самым не столько почтения Ковалю, сколько необходимость здороваться в этих стенах даже с тем, кто тебе просто нелюб.

Рука Крупенина была вялой, неэнергичной и поздоровался он с вошедшим, видимо, для проформы.

— Так как будем жить? — опускаясь в кресло, спросил Крупенин. — Может, закроем стройку, оставим по себе памятничек?!

Вопрос касался прежде всего Мокеева, и потому Головлев промолчал. Мокеев поежился:

— Прокопий Лукич, мы проведем контрольные изыскания. Версию Института земной коры нетрудно отвергнуть. Я вчера уже вам докладывал…

Крупенин приподнял слегка руку, и это означало: не торопитесь, вам не позволили еще говорить. Густые черные брови его сбежались и разбежались над переносьем. Каждый жест был скупым и строгим, как у военного. И Головлев вспомнил, что Крупенин был когда-то на самом деле военным, занимал в органахбезопасности крупный пост.

Крупенин перевел взгляд на Головлева:

— Сколько затрачено на нивелировку строительной площадки и закладку фундаментов?

Головлев назвал цифру.

Крупенин бросил уничтожающий взгляд на Мокеева:

— А уссурийцы на прокладке коммуникаций семь миллионов сэкономили. Вот у кого надо учиться… Так что прикажете доложить правительству, уважаемый Модест Яковлевич?

— Если вы разрешите?

— Поменьше бы этих если! Район сейсмики и так удорожает строительство на пятьдесят, шестьдесят процентов. А время? Оно на вес золота.

Очевидно, Мокеев решил защищаться:

— Прокопий Лукич, если позволите…

— Говорите!

Головлев увидел на лбу Мокеева мелкие капельки пота. Признаться, ему самому было душно. Он почти не сомневался, что Крупенин принял решение. Но какое?

— Все будет сделано мною, — сказал Мокеев. — В самые сжатые сроки мы установим истинное положение дел. Сегодня, с вашего позволения, я выезжаю в Еловск.

— Ну что вы заладили: я поеду, я докажу! Куда вы смотрели раньше! А завтра снова целый поток жалоб и писем в Госплан, в Совмин, в ЦК. Вы просто не знаете, что творится у вас под носом. Назовите такую стройку, где было бы столько упреков и нареканий в адрес госкомитета, Госплана. Мне дважды пришлось объясняться на самом высоком уровне. А вы не можете здесь найти общий язык с учеными и общественностью. Настраиваете против себя не только отдельных лиц, но и целые учреждения, организации.

Крупенин, казалось, выговорился. Тяжелым взглядом смерил обоих. Но нет:

— Изыскания проведите. Проверьте данные Института земной коры. Результаты доложите. Ну а завод…

Он слишком долго прикуривал, три раза сряду затянулся большими глотками дыма:

— Независимо от того, обнаружите или не обнаружите этот чертов разлом, надо передвигать на триста метров юго-западней…

Головлев не поверил в то, что услышал. Мокеев растерянно пробормотал:

— Но как же?..

— Что как же?! — повысил голос Крупенин. — Вы уверены в своей правоте? — Он смотрел угрожающе.

— Разумеется, я…

— А если разлом Перова действительно существует?! — И эти слова прозвучали как оплеухи. — Тогда?

Можно было не добавлять, что тогда. Тогда хоть сразу садись на скамью подсудимых.

— Кстати, Коваль со мной говорил более убедительно. В уме ему не откажешь! Сегодня он обратился ко мне, а завтра может дойти до Совмина!

Мокеев понял, что приговор может быть окончательным здесь же, сейчас.

— И подумайте, до каких пор вы будете настраивать против себя всех и все. Учитесь работать с людьми! Где надо спорить, спорьте, но по-умному. Приостановить стройку — это означает оттянуть пуск объекта еще на год… А скорее всего быть изгнанными с Байнура… Кончили!

Головлев увидел взгляд, обращенный к себе, выпрямился.

— А вы составьте подробную докладную. Укажите, сколько затрачено средств, материалов. И внушите своим подчиненным, что мы держимся за Байнур не потому, что вложили в строительство деньги, а потому, что целлюлоза ваша давно нужна, потому что кордные заводы будут построены раньше вашего, им нужна целлюлоза!

Он сделал короткую паузу и добавил:

— Совмином, дано указание Солнечногорскому строительному тресту обеспечить вас в первую очередь крупнопанельными блоками для завода! Это позволит втрое сократить сроки…

И это действительно так. Головлев знал, что Солнечногорский трест осваивал в день триста тысяч рублей. Был одной из самых крупных строительных организаций в стране.

И все же уехал в Еловск Головлев подавленным. Разумеется, просчеты Гипробума ложились на плечи и самого Крупенина. И чем дольше затянется строительство, тем тяжелей они будут давить на всех. В своем огромном хозяйстве Крупенин найдет средства перекрыть непредусмотренные затраты, и на это пойдет охотней, чем сорвет своевременный пуск кордных предприятий. Вынести целлюлозный за черту Байнура, значило потерять навсегда Байнур, признать даже то, что не оправдано в позиции противников. На этом мог сгореть сам Крупенин.

Когда-то Головлев слышал, что Еловский завод — первая ласточка на Байнуре. С вводом его предполагалось начать строительство ряда других предприятий, в частности картонного и бумажного комбинатов. Еловский завод должен явиться, плацдармом на пути большой лесохимии вокруг Байнура. А вот это уже настораживало и самого Головлева. Байнур в принципе должен стать государственным заповедником.

18

— Виталий Сергеевич, составь компанию! — услыхал Ушаков голос Пономарева и свернул к столику возле окна, куда его приглашали.

В ресторане гостиницы было нелюдно. Большинство участников зонального совещания разъехалось по своим областям. Задержались те, у кого оставались нерешенные вопросы, кто не смог улететь по условиям погоды.

— Ты когда летишь? — спросил Пономарев.

— В семь тридцать утра.

— А я в одиннадцать вечера. Хочу съездить на тракторный. Говорят, у них конвейерная нитка налажена по последнему слову техники. А мой автомобильный требует реконструкции. С будущего года новую марку будем осваивать.

Пономарев был членом ЦК, секретарем обкома одного из крупных промышленных центров Зауралья, котировался как опытный партийный руководитель, знал хорошо покойного Бессонова.

— Я все хотел спросить насчет Байнура. Нужно ли было садить целлюлозный завод, как вы говорите, на этом священном море?

Виталий Сергеевич не удивился. Такие вопросы ему задавали и другие участники совещания.

— В двух-трех словах всего не расскажешь, — ответил он. — Занимаюсь давно этим делом. История необычная. Много сторонников, много противников. Не так все просто, как иногда думается…

И Виталий Сергеевич рассказал о поездке в Еловск, о Крупенине, о тех трудностях, с которыми пришлось столкнуться за последнее время, помянул добрым словом Бессонова. Ему нужно было давно поделиться с кем-то, и он говорил, как на исповеди, зная, что перед ним человек думающий, опытный.

Подошла официантка, сделали ей заказ, решили распить бутылку сухого.

— Действительно, там у тебя заваруха приличная, — заговорил Пономарев. — Не обижайся, но вот что скажу: на мой взгляд, напрасно ты забираешься в производственные вопросы. Как ни говори, но в данном случае тебе больше надо работать с кадрами, с людьми. Разумеется, контролировать выполнение государственного плана ты обязан. Но решать за хозяйственников производственные вопросы я бы не стал. Есть ведомства, главки, комитеты, министерства, на них и возложены эти вопросы. А ты даешь возможность хозяйственным руководителям прятаться за твою спину. Фактически возлагаешь на партийные органы несвойственные им функции…

Пономарев смолк, посмотрел Ушакову в глаза.

— Продолжай, продолжай, — сказал Ушаков.

— Смотри, что получается: один говорит — строй, другой — не надо. Один инженер — за, другой — против. Мнения ученых тоже расходятся. Так или иначе, но каждый из специалистов подкрепляет свою точку зрения весомыми доказательствами, научными выкладками. А ты склоняешься то на одну, то на другую сторону. Байнур не затхлая лужа — национальное достояние народа. О его судьбе нужно думать в высоких научных инстанциях. И тот же Крупенин не самостоятельно решает проблемы использования Байнура. Даже ему не позволено это…

Ушаков задумался. Пономарев был по-своему прав. Действительно, зачем секретарю крайкома лезть в сугубо производственные дела. Однако он тут же вспомнил другое, не без горечи возразил:

— Когда летел с Дальнего Востока сам, паршивое настроение у него было. Ни с кем не хотел разговаривать, а меня спросил: «Не завалишь пуск целлюлозного?» Вот и мудри: твоя или не твоя это обязанность…

Пономарев задумался. Он сочувствовал Ушакову. С тем человеком, о котором сказал Ушаков, — нелегко. Тот, как одержимый, мчался сегодня в Киев, завтра на Кубань, послезавтра в Свердловск. Кипучая деятельность обуревала его. Сегодня он «жал» на мясо и молоко, завтра — на подъем целины, послезавтра — на большую химию… Вначале и самому Пономареву казалось, что так и надо, но позднее чувство досады закралось в душу. Реальны ли были прогнозы, все ли продумано, взвешено? А Крупенин с его генеральными планами и прожектами, как не кто иной, пришелся ему по душе.

— Но где гарантия, что завтра тебе не скажут: куда ты смотрел? — спросил он Ушакова.

— И так может случиться.

— Вот именно.

И Пономарев рассказал, как однажды имел уже дело с Крупениным. Область, которую он возглавляет, не богата лесами. Их едва хватает для собственных нужд. Строить крупный лесопромышленный комплекс лишь потому, что места там обжитые, развита сеть железных и автомобильных дорог, было бы невежественно. Лесхозы и так с трудом справлялись с воспроизводством лесных угодий. И Пономарев не пошел на поводу у Крупенина. Лицо его области — машины, станки, чугун, тракторы… Дошло до ЦК, и Пономарев доказал свою правоту. Он готов варить сталь и строить новые домны, но к чему ему ЛПК, если лес придется возить из Сибири.

— Думай, старина, думай, — сказал он Ушакову. — Жизнь такова, что рано или поздно — наносное отметет, хорошее — упрочит…

Слова Пономарева бередили душу до самого вечера. Вечером Ушаков решил пройтись по главному проспекту чужого сибирского города. Город нравился ему. Улицы широкие, обновленные. Дома в четыре, пять и в девять этажей. Народ не спешит, одет хорошо. Витрины кинотеатров и магазинов броские. Скоро зажгутся огни. Вечер был теплым, и вовсе не думалось, что где-то за городом, в березовых и сосновых рощах притаилась осень… В Бирюсинске не выйдешь вот так. Там на каждом углу тебя встретит знакомый, а здесь затеряешься. Здесь прежде всего ты прохожий, и никто не обращает внимания на тебя.

Виталий Сергеевич зашел в магазин, потолкался возле прилавков. Пять, шесть сортов колбасы. Мяса тоже достаточно. Появились и фрукты. Есть свежая рыба. В отделе вин — бутылки все больше высокие, с нарядными наклейками.

Из магазина он пошел в сторону кинотеатра. Взглянул на рекламу «Великолепная семерка». Раз десять его спросили о лишнем билете. Он зашел в «Соки и воды», отважился «похулиганить», встал в очередь, попросил бокал шампанского. Ему любопытно и радостно было стоять с теми, кто пил небольшими глотками вино, не кланялся с подчеркнутой почтительностью, не льстил, держался непринужденно, видел перед собой не должность, а человека.

— Мне больше нравится цимлянское, а вам полусухое? — спросил мужчина в велюровой шляпе, откусывая малыми дольками шоколадную конфету.

— Вы правы, полусухое.

— Больше бокала я редко пью, поэтому дома вина не держу. Но раз или два в неделю заглядываю сюда. Люблю вино свежее, когда оно искрится… Холостяк… Третий месяц живу в гостинице. Жду квартиру. Семья в Челябинске, кажется, скоро перевезу.

Они вышли вместе.

— Вы здешний или приезжий? — спросил новый знакомый и тут же представился: — Георгий Фомич, гидрогеолог.

— Виталий Сергеевич, — назвал себя Ушаков. — По призванию преподаватель. Сам из Бирюсинска.

— И я люблю свою профессию. Для меня в ней романтики неистощимый родник. Жил в Крыму, на Кавказе, в Средней Азии, а теперь потянуло в Сибирь. Была у меня мечта — перебраться в ваш Бирюсинск. Но мне ответили: нет квартир. А я с большим удовольствием уехал бы на Байнур. Насколько мне известно, там десятки целебных неосвоенных источников. Вчера получил письмо из Иркутской области. Любопытно! На севере, в Усть-Куте, богатейший источник. Когда-то еще Хабаров — основатель Хабаровска — построил на устье речки, впадающей в Лену, солеваренный завод. И вот сейчас на том месте довольно примитивный по форме, а по содержанию великолепный курорт. Чудеса из чудес! Я смотрел рецептуру воды. Это же здорово! А сколько откроют мои коллеги в вашем Бирюсинском крае!

— Вы бывали на Байнуре? — спросил Виталий Сергеевич не без гордости.

— К сожалению, видел один раз, и то из окна поезда.

— Обязательно побывайте. Байнур недаром зовут жемчужиной края. Словами о нем не расскажешь. Его надо видеть. Вот где настоящий родник живописи, поэзии и, если хотите, суровой прозы. — Ему хотелось говорить стихами.

— Да, я знаю, Байнур красив. Не понимаю, как вы, сибиряки, загнали его в кабалу. Я рьяный противник тех, кто загадил десятки наших лучших рек. Возможно, я рассуждаю, как реакционер, но, на мой взгляд, не нужно было трогать Байнур. На земле есть такое, ради чего должно поступиться даже экономическими выгодами. Сохранить бесценное в полной неприкосновенности — тоже подвиг, быть может, не меньший, чем полет человека в космос…

Виталий Сергеевич не ответил. Взгляд его задержался на театральной афише. Оказывается, в этом чужом областном центре находится на гастролях Солнечногорский театр музкомедии. Он вспомнил Ксению Петровну и то, как однажды пытался ей позвонить. Он хотел уже пригласить своего нового товарища в театр и, разумеется, пригласил бы, но та же афиша напомнила, что понедельник — день выходной у театра.

— Григорий Фомич! — сказал Ушаков. — А вы не обидитесь, если я возвращусь в гостиницу? Вылетаю утром, хочу позвонить в Бирюсинск, предупредить.

— Ну что вы, Виталий Сергеевич, что вы! Да бога ради. Идите, идите. Я еще погуляю…

По пути в гостиницу Ушаков заглянул в гастроном, купил винограду, шоколадных конфет, бутылку болгарского вина.

Узнать у администратора номер телефона Ксении Петровны оказалось делом несложным. Она жила двумя этажами выше. Как до сих пор он не встретил ее, удивительно!

Поднявшись в номер, Виталий Сергеевич прежде всего оглядел себя в зеркало, поправил галстук, смахнул пыль с ботинок и только тогда подошел к телефону.

— Алло, — отозвался знакомый голос.

— Это пятнадцать-шестнадцать? — спросил Виталий Сергеевич с явной надеждой, что шутка ему удастся. Он назвал номер ее домашнего телефона в Солнечногорске.

— Простите, я что-то не понимаю, — недоуменно ответили ему с другого конца провода. — Кто это?

Он выдохнул в трубку:

— Ваш поклонник, Ксения Петровна.

— Да?! И что вы хотели?

— Хотел сказать, что всегда восхищался вашим талантом.

— Ну что же, спасибо, если не шутите… А все же, кто вы?

— Ваш земляк.

— Земляк?! Это очень приятно. — И она, помолчав, прямо спросила: — Это вы, Виталий Сергеевич?

Ее слова его тронули и обрадовали. Значит, круг ее знакомых был не настолько велик, чтобы она рылась в памяти, терялась в догадках, кому и когда давала свой домашний телефон.

— Да, это я. Я — одинокий, покинутый странник.

Она рассмеялась звонко, спросила:

— И давно уже здесь?

Он ответил:

— Жаль, уезжать должен утром. Значит, опять с вами век не увидимся. Как быть?

Она недолго думала. Очевидно, и ей было одиноко в этот теплый осенний вечер.

— Идемте ужинать, — предложил он ей и почувствовал, как гулко забилось сердце.

— Охотно, — согласилась она. — Через десять минут спускайтесь в вестибюль, а я приведу немного себя в порядок.

Он увидел ее и почти растерялся. Слишком броской своей красотой отличалась она от тех многих женщин, которых он знал. Естественный цвет белых волнистых волос, полуоткрытая грудь, высокая талия, сильные ноги, умение держаться гордо, с достоинством, — все это делало ее не только женственной и изящной, но и строгой. Перед такой женщиной трудно было не почувствовать себя слишком земным, обыденным.

— Виталий Сергеевич, я рада вас видеть, — приветствовала она.

Он пожал ее теплую руку, не сказал ничего. Но она поняла без того, что слова будут лишними. Она видела по лицу, по глазам, что он тоже рад.

— Как мило, что вы не забыли меня, — улыбнулась она, когда уселись за дальний столик, в углу, где никто не мешал.

Он подал ей меню.

— Я съем заливное и выпью чай с лимоном.

— А рюмочку коньяку? — спросил он.

— Тогда добавим кекс и мороженое с изюмом.

— По бокалу шампанского?

— Сдаюсь! — уступила она и возвратила меню, не сомневаясь, что партнер не лишен вкуса, сделает все, как надо.

— За встречу! — сказал Виталий Сергеевич. — Надо же было встретить вас за две тысячи километров от дома!

— Все зависело от вас. Правда?

Она отпила глоток, второй. И он не спешил, уловил в глазах ее отблеск огней огромной люстры. Позвал официантку и попросил принести еще по коктейлю.

— Так и быть, признаюсь: недавно был в Солнечногорске, позвонил вам на квартиру, никто не ответил. Позвонил в театр, и сразу: кто просит? Растерялся…

— В котором часу вы звонили домой?

— Примерно в одиннадцать — двенадцать дня.

Она рассмеялась, словно хотела ему показать ровные крепкие зубы редкостной белизны, видимо, знала, что смех ее делает еще обольстительней, красивей.

— Виталий Сергеевич, не думала я, что вы такой робкий. Не надо самим усложнять себе жизнь… С одиннадцати у нас репетиции. Затем перерыв два часа, а там и спектакль…

— Теперь буду знать.

— Но меня переманивают в бирюсинский театр. Обещают лучше платить. Нет квартир, и надо с полгода ютиться в театральном общежитии: комната, правду, отдельная, но общий умывальник, общая кухня. Надоело так жить. Видимо, откажусь, в Солнечногорске останусь…

— Такое уж сложное дело квартира?

— Для меня? Да! — подтвердила она и сразу же спохватилась. — Не стоит об этом.

Хотелось ей возразить, но он не решился.

Виталий Сергеевич не заметил, как заполнил эстраду оркестр. Он знал женщин, но встречи с ними были бегством от самого себя, от пустоты… Когда услышал мелодию «Песнь любви», спросил:

— Вам нравится?

— Очень.

— И мне. Слушал ее в исполнении Хиля — не то. Не в его репертуаре. Нет взлета, порыва отчаявшейся души, если хотите — упорства. А когда слушаю Магомаева — я горец, я сильный, влюбленный, готов взлететь выше туч, идти за женщиной на край света.

— О, вы какой! — не без восхищения сказала она. Взяла в рот соломку, склонилась к бокалу с коктейлем, отыскала слой коньяка, втянула в себя. Ее наполняло веселым хмелем. — Я вас начинаю бояться, — пошутила она, смеясь одними глазами из-под длинных черных ресниц.

— Неправда! Скажите, что это неправда, что вам хорошо.

Она по слогам его передразнила:

— Хо-ро-шо…

На узкой площадке возле эстрады, в ритм музыке, медленно двигались пары. Через стол от Виталия Сергеевича и Ксении Петровны сидели мужчина и женщина. Ее рука, протянутая в сторону партнера, лежала на скатерти, его рука на ее руке.

— Хо-ро-шо, — повторила Ксения Петровна, и Виталию Сергеевичу тоже захотелось взять ее руку в свою, но он не решился.

— Разрешите пригласить вашу даму? — услышал над головой Виталий Сергеевич и вздрогнул от неожиданности.

— Да, да, — сказал он, не успев разглядеть подошедшего.

Ксения Петровна укоризненно посмотрела на Ушакова и встала. Пока она шла к эстраде, он плохо видел ее из-за спины незнакомого человека. Но как только они пошли танцевать, он сразу же оценил того «фрукта» в белой сорочке, в черном костюме, с бабочкой вместо галстука. «Фрукт» танцевал со знанием дела и, как показалось Виталию. Сергеевичу, слишком уж близко жался к партнерше.

Но вот Ксения Петровна повернула лицо к Ушакову и улыбнулась. Ее рот был полуоткрыт, зубы блестели, слегка прищуренные глаза смотрели в упор. И ему показалось: она смеется над ним, над его неуклюжестью и растерянностью. Он кивнул ей и, вместо того чтобы опустить соломку в вино, пригубил через край бокала.

Кончился танец, и над головой Виталия Сергеевича вновь бархатистый, сдержанный голос сказал:

— Благодарю!..

Виталий Сергеевич кивнул, не взглянув. Его больше сейчас беспокоило, удобно ль уселась Ксения Петровна.

— Когда вам позвонил, боялся, что не узнаете, — продолжил он прерванный разговор. — Думал, что затерялся среди поклонников.

— Сказать откровенно? — спросила она.

— Только так.

— Напрашиваются многие, а зачем они нужны? Думка у всех одна. Достаточно и того, что в театре глазами тебя едят. Вы думаете, все только и ходят ради искусства? Понаблюдайте со стороны, из-за кулис, когда девчата наши танцуют какой-нибудь танец шансонеток… Мокроротых юнцов вообще не терплю! — добавила она жестоко.

Он смотрел на ее лицо: красивое, выразительное и злое. И снова раздалось рядом:

— Разрешите вас пригласить?

— Спасибо, но я пришла отдыхать! — сказала Ксения Петровна так холодно, что Виталий Сергеевич не знал: радоваться или не радоваться ее умению отвечать в подобных ситуациях.

Она отпила глоток, как ни в чем не бывало, заговорила:

— Вы знаете, Виталий Сергеевич, еще год назад я была влюблена как девчонка. Влюблена в человека почти ваших лет. Тот человек свободен, а я даже намекнуть ему о чувствах своих не решилась…

В груди Виталия Сергеевича что-то кольнуло, заныло:

— Кто же он?

— Его знают многие. Больше чем нас обоих. Но дело не в том. Просто он слишком хорош. И если человек не заметил, не увидел тебя, разве ты вправе рассчитывать на него?.. Влюблять в себя не хочу. Прошел стороной, не утешил и не обидел… И на этом спасибо…

Внезапная догадка обожгла Ушакова. Он вспомнил встречу в столовой, пристальный взгляд, каким проводила Ксения Петровна Ершова.

— Зачем называть? — продолжала она в раздумье. — Я вышла из того возраста, когда женщина за именем не видит ничего.

— Вам хочется светлой взаимной любви, — сказал Ушаков, не столько думая о ней, сколько о неудавшейся жизни с Тамарой Степановной. Когда-то умел дружить он с мужчинами, но плохо себе представлял, за что бы могли любить его женщины, если вся личная жизнь была втиснута в «рамки непогрешимости». Он жил по формуле: как бы чего не вышло. И тем себя обокрал вконец. А жизнь — она вон, уже за плечами.

Ксения Петровна переспросила:

— Светлой любви?! Не знаю! Теперь скорее участия, дружбы, заботы. Вряд ли уже способна любить, как любила девчонкой в семнадцать лет. Тогда это было каким-то несчастьем и самым огромным счастьем. Голова шла кругом. Не знаю, что ожидает теперь.

Она заметно хмелела, хмелел и он.

— Налью? — спросил Виталий Сергеевич и взял со стола бутылку шампанского.

Она пожала плечами и этим сказала: делайте, как хотите.

— Вчера, здесь в киоске, не успела купить журнал «Моды сезона». Славное пальто для осени в том журнале… А сегодня пошла — все распродано…

— Считайте, что вам повезло.

— А именно? — удивилась она.

— Вчера я просто из любопытства купил журнал. Охотно его презентую. Он у меня в номере.

— Спасибо! — она допила вино. — Вам, наверное, рано вставать. В котором часу уезжаете?

— Об этом не беспокойтесь…

На лестничной площадке, уступая дорогу двум встречным дамам, Виталий Сергеевич приотстал от Ксении Петровны. Он шел за ней и не мог оторвать от нее взгляда. Он смотрел на плечи, на талию, на ноги в тонком, кофейного цвета капроне, с трудом верил, что провел с такой женщиной вечер.

— Налево, — подсказал он ей чуть дрогнувшим голосом, и она подчинилась, — теперь направо, по коридору в самый конец.

Она шла, и он видел ее как сквозь сон.

— Как у вас хорошо! — сказала она, осматривая двухкомнатный номер. — Это люкс? Вы здесь не один?

— Один. Зачем отказывать себе в удобстве? Садитесь. Вот виноград, вот конфеты. — Он включил телевизор, достал из тумбочки бутылку болгарского.

— Жмет ногу, — сказала Ксения Петровна, показывая на туфельку с узким носком.

— О боже мой! Да снимите же их!

Она сняла туфли и, поджав под себя ноги, уютно устроилась в широком мягком кресле. Экран телевизора засветился, полилась тихая музыка. Транслировали концерт эстрадного оркестра.

Он сидел на диване, смотрел на нее через стол. Предложить ей сесть на диван не решался. Оркестр играл танго, и она спросила, танцует ли он.

— Неважно, — ответил Виталий Сергеевич.

— Идемте, я вас научу.

Она с озорством девчонки вскочила, положила оголенную руку ему на плечо.

— И все же, переводитесь в Бирюсинск, — сказал Виталий Сергеевич. — Начальник горжилотдела — поклонник искусства. Директор театра с ним на «ты»…

Он чувствовал запах ее духов, казалось, вдыхал вместе с ними бальзам, вливающий силу и молодость. Закрыв глаза и слушая музыку, склонился так близко, что губы его коснулись локона у ее виска. Он поцеловал этот локон, потом висок, потом щеку.

— Нет, нет, — сказала она, — не хочу гадко думать о вас, не хочу, чтобы и вы обо мне плохо думали…

Он выпустил ее и подал недопитый бокал:

— Вы говорили: прошел стороной, не утешил и не обидел. А если бы вдруг возвратился? Встретился завтра, сказал…

— Нет, нет! — отступила она. — Не надо так зло. Спокойной ночи. Я лучше пойду.

Он проводил до двери и, как только щелкнул замок, припал горячим виском к косяку. Все в нем бунтовало. Он понял: теперь он иной — он раб…

19

Когда вышли из здания аэровокзала, Ершов обратился к девчатам и Дробову:

— Теперь милости прошу ко мне на чай!

Марина и Дробов сразу согласились. Нерешительность проявила Таня. С одной стороны, ей хотелось взглянуть, как живет Ершов, сколько он имеет книг и комнат, с другой — давно исчезла непринужденность в ее отношениях с Дробовым, многое осложнилось, запуталось.

— Никаких возражений, Танечка, никаких! — объявил категорически Ершов.

И Таня, не понимая сама почему, не решилась ему возражать.

Ершов жил сразу за городом в первом поселке у Бирюсы, занимал трехкомнатный коттедж.

Гостей встретила юная хозяйка, девочка лет одиннадцати-двенадцати, большеглазая, в светлом сатиновом платьице.

— Катюша, мы очень проголодались! Ты нас накормишь?

И Катюша старалась в грязь лицом не ударить:

— Вот колбаса, вот буженина, Вот шпроты, вот сосиски, — говорила она, выкладывая все продовольственные запасы из холодильника на кухонный стол. — Кушать будем в зале? Да, папа?

— Ну, разумеется! Скатерть чистую доставай. Чайник я поставлю. В подвал мы сходим с дядей Андреем.

— Вам надо привести себя в порядок? — спросила Катюша Марину и Таню, увидев девчат в коридоре у зеркальца. — Пойдемте сюда.

Комната Катюши показалась девчатам мечтой. Плательный шкаф, секретер для занятий и книг, кровать, кресло, два стула и даже трюмо с туалетным столиком. Правда, на столике ни духов, ни пудры, ни помады. Зато расческа, щетка и прибор для стрижки ногтей разложены в строгом порядке, со вкусом.

— Ты что-то не в духе, — сказала Марина Тане, укладывая в белые волны свои мягкие волосы.

Таня горестно вздохнула:

— Все к одному. Ночь почти не спала, месяц в учебники не заглядывала… На стройке у нас кутерьма какая-то.

— Ты на каком сейчас курсе?

— На четвертом.

— Трудно приходится?

— От самой зависит. Запускать не надо.

— А на работе что? Неприятности?

— Не только у меня. Всю стройку лихорадит.

— Так при чем же тут ты?

— Как при чем?! Когда приехала я в Еловку, то несколько кривых избушек там было, а дальше тайга медвежья… Собрал начальник всю комсомолию, развернул схемы, карты — любуйтесь! Большой, красивый завод увидели мы на ватмане. Потом до ночи спорили у костра, каким будет Еловск. Собирались построить многоэтажные современные дома. Сохранить ели и кедры для парков и скверов. Мечтали о клубах, дворцах, стадионах…

— Ты веришь в романтику, Таня?

— У каждого свое понятие о романтике. Для меня романтикой были Еловск и Байнур. Ты знаешь, что в озеро наше стремятся тысячи родников. Так и в Еловку стремилась лучшая молодежь. Мировые девчата и парни ехали строить свое. Понимаешь, свое?! Мы хотели, чтоб город наш был лучше любого другого. Мы хотели иметь свои песни, свои стихи. Мы хотели, чтоб наши ребята были особые, не похожие на других…

— Люди-то, Таня, везде одинаковы…

— Не скажи! Москвичам не помешает поучиться у ленинградцев вежливости… А с рождением каждого нового города люди должны становиться красивее, человечнее. Нельзя иначе!

— И все у вас думают так? — спросила Марина.

— По крайней мере, большинство. Ты думаешь, у нас больше пекутся об яслях, о школах, о детских площадках те, у кого куча детей? Да нет, те, кто мечтает о лучшем завтрашнем дне для всех. Люди не на словах, на деле хотят быть хозяевами жизни. Им не нужна болтовня, нужно дело!

— Завидую тебе, Таня!

— Чему завидовать?

— Сама не знаю. Ты любишь Андрея? — спросила Марина и, покраснев, опустила глаза.

По лицу Тани скользнула тень усталости:

— А этого я не знаю. Бывала несколько раз в его колхозе. Среди рыбаков он всегда мне кажется сильным и волевым. Даже гордость берет за него. А останешься с глазу на глаз — все о Байнуре и о Байнуре. Если когда-нибудь я разлюблю наше море, то этим буду обязана в первую очередь Андрею.

В соседней комнате Катюша включила магнитофон. Девчата оживились, заторопились. Песенку «Море» сменила мелодия в быстром, веселом ритме.

— Танцуйте, милые дамы, танцуйте, — баритонил из кухни Ершов. — Андрей, ухаживай!

— Твист! — сказала чуть громче обычного Таня. — Идем, Марина!

— Пригласи Андрея.

— Он вальс кое-как научился и то в одну сторону.

— Таня, а я не умею твист.

Катюша стояла возле пианино, подперев кулаком щечку, смешливо щурилась на подруг.

— Идем! — протянула ей руку Таня.

— Я не могу, — застеснялась Катюша.

— Идем, идем! Не хитри! По глазам вижу.

Шаг, второй, третий, и Катюшу словно подменили. Руки, плечи девчонки пришли в движение. Все было подчинено одному — захватывающей мелодии. С какой-то небрежной легкостью она приседала и поднималась, «растирала» ножкой несуществующий окурок, извивалась в танце, словно лозинка. Ершов, Марина и Дробов смотрели удивленными глазами на танцевавших. Чистое, неподдельное было и в каждом движении Тани. Она улыбкой, задором бодрила свою младшую партнершу. «Быстрей, Катюша, быстрей!» — лучились весельем ее глаза.

Кончилась музыка, с нею и танец. Таня обняла за плечи Катюшу, закружила вокруг себя.

— Вот так, товарищи зрители! Видали вы наших?! За маленьких все считаете?

Катюша, зардевшись, призналась:

— У нас девочки на перемене в классе запрутся и все танцуют. А мальчишки стесняются…

Стол превзошел ожидания гостей. Были на нем маринованные маслята и помидоры, малосольные огурцы и собственного копчения таймень, жареный омуль и маленькие, как пуговки, рыжики…

— Виноват! — сказал Ершов. — Не успел приготовить пельмени.

— На пельмени я приглашаю! — объявила Марина.

Подражая Ершову, Таня пробасила:

— Виктор Николаевич, нескромно, нескромно! — она показала на рюмки. — Зачем водкой нас спаивать?!

Он взял бутылку сухого, наполнил те рюмки, которые были побольше:

— Не хотите солений, приготовленных мной и Катюшей?

— Хотим! — подтвердила Таня. — Поняли вас! К рыжикам нужна водка. — Она повернулась к Марине и заговорщицки подмигнула. — Как говорят мужчины: по-махонькой?

— По-махонькой! — рассмеялась Марина.

После обеда Ершов показывал библиотеку. Стеллажи в зале, в его кабинете вмещали более двадцати тысяч книг. Марина от удовольствия зажмурилась:

— Села бы на пол, разложила книги вокруг, читала б, читала…

Таня расхохоталась. Не удержались и остальные.

— Кто не велит? — спросил Ершов. — Приходите в любое время, читайте, сколько душе угодно.

— Ой! — вздохнула Марина и снова зажмурилась.

Гостей удивил и порядок в саду. Кусты малины, крыжовника и смородины огорожены и подвязаны. Стволы яблонь и слив подбелены. Тропинки не захламлены, сорняков не увидишь.

— Кто же ухаживает за садом? — допытывалась Марина.

— Катюша и я. Тон задает она… командует…

Ершов не стал рассказывать, что бывают дни, когда, хоть убей, не пишется. Бывает, работается «запоем», без сна и без отдыха. Тогда он курит и курит сигарету за сигаретой. Зато пить запоем не научился. Предпочитает спиртному сад и рыбалку, сбор ягод, грибов. Не любит охоту…

Еще за столом, извинившись перед гостями, Катюша удрала к подружкам по каким-то весьма неотложным делам. Возвратившись из сада, несмотря на протесты Ершова, Таня с Мариной собрали посуду, снесли на кухню и заявили, что сами все перемоют. Дверь из кухни на веранду была раскрыта. Ершов и Дробов сидели в плетеных креслах. Вбежала Катюша и сразу к отцу:

— Все будет так, как я говорила! Девочки очень довольны. Сказали, придут обязательно…

— Только ли девочки?! — удивился чему-то Ершов.

— Ну… па-па… — Катюша с укором смотрела отцу в глаза: — Я же тебе говорила… Еще будут два мальчика и Колька Фокин.

Ершов незаметно подмигнул Дробову, вздохнул с лукавой усмешкой:

— Ох уж мне этот Фокин!

— Ну… па-па…

Это «ну, па-па» Катюша умела произносить нараспев, стыдливо и в то же время с упреком в адрес отца.

— Хорошо, хорошо. Я молчу.

Марина и Таня слышали весь разговор отца с дочерью. О чем-то подумав, Ершов заговорил:

— Катюша, присядь… Это первые гости, которых ты принимаешь одна. Думаю, к ним отнестись надо больше чем хорошо. Нужен торт, конфеты и чай. Придется сходить самой в магазин…

«Три мальчика, три девочки», — подсчитала Таня, однако подумав, не удивилась. Почти в Катюшином возрасте и Тане мальчишки писали записки, в любви объяснялись. Больше того, однажды она позволила себя поцеловать. А следом случилось такое, что страшно и вспомнить. Ее кавалер рассказал обо всем дружкам. Таня так возмутилась, что на первой же перемене схватила «поклонника» за ухо, и тот вынужден был сказать при всех, что он хам и враль. С того дня Таня ни разу не позволила себя целовать.

— Надеюсь, стол ты сумеешь накрыть, — говорил Ершов дочери. — В твоем доме для тебя все равны. Старайся никого не выделять…

Таня глянула сквозь приоткрытую дверь. Катюша смотрела на Ершова, как на учителя, объясняющего условия экзаменационной задачи. Иногда в знак того, что ей все понятно, кивала головой. Косички ее смешно топорщились. Зато лицо все время оставалось серьезным. Стало быть, разговор был, действительно, важным.

— Торт нарежь ровными порциями. Конфеты пусть каждый берет по вкусу. У гостей все время в стаканах должен быть чай…

Таня склонилась к Марине, тихо сказала:

— Вот он самый опасный и самый любознательный девчоночий возраст.

— Боже мой! Конечно! — согласилась Марина. — В том и беда, что от двенадцати до семнадцати мы слишком много понимаем и в то же время бездумно глупы. Натворить чудес — дважды два.

Снова обе прислушались к голосам на веранде.

— И еще, Катюша. Гости приходят все сразу или по одному. Здесь ты уж ни при чем. Но хорошую хозяйку покидают все вместе и с хорошим настроением. Чтобы так было, хозяйка не может с кем-то шушукаться из подружек, уделять чрезмерное внимание мальчикам, забывая о девочках. Тогда и мальчики ведут себя достойно…

Катюша вспыхнула:

— Попробуй Фока или Толька кривляться…

Ершов осуждающе усмехнулся:

— Сразу расправишься?

— Хорошо, папа, я слушаю.

— Табак, сигареты прятать не буду.

— Не надо! Мальчики наши не курят!

— Да я не к тому. Однажды ребята постарше предложили сигарету. Не мог же я объявить себя трусом. А вскоре узнала вся улица. Мальчишкам ко мне запретили ходить их родители. Сказали, что в нашем доме нет порядка.

— Папа! — Катюша даже приподнялась. — Все будет хорошо!

— Тогда извини. Считай, что договорились!..

И Таня договорилась с Андреем еще в порту, что Андрей отвезет ее прямо в Еловск на машине. Но когда наступил час прощания с Бирюсинском — Тане стало невесело вдруг. Катюша ушла в магазин, Ершов решил проводить Марину. Прощались возле калитки.

— Слыхали мы, Виктор Николаевич, — сказала Таня, — как вы воспитываете дочь.

— Кажется, лишнего наговорил своей козуле.

— Да нет. И об этом говорить надо. Значит, решили не присутствовать на собрании ее гостей, не опекать?

— Пора. Еще в прошлом году на коленях любила сидеть. А теперь все чаще и чаще слышу: отвернись, папа. Растет человек.


Андрей с места повел машину на большой скорости. Таня долго молчала, вглядывалась в узоры, в расцветку тайги. Кедры и ели на южных склонах так потемнели за лето, что стали почти черными. Зато осинки, березки на северных склонах принаряжались уже в сарафаны от желтого до багряного цвета. Ветер не ворошил листву, не трогал вершины сосен. Все отдыхало в истоме и тихом благополучии.

— А Виктор Николаевич славный, — сказала Таня. — И Катюша очень понравилась. Трудно ему без жены воспитывать дочь. Я почему-то подумала, что в Индии иногда выдают девочек замуж в десять, одиннадцать лет, и мне стало страшно.

И Дробову стало не по себе. Почему-то вспомнилась история с девятнадцатилетней студенткой, которая вышла замуж за старого профессора лишь бы тот мог «творить во имя науки». Дробов далек был от ревности, когда шла речь о Юрке Блинове, о Мише Уварове, а сейчас шевельнулось под сердцем, и боль не стихала. В подобных делах не поможет и валидол. И все же он согласился с Таней:

— Разумеется, трудно.

— Жена у Виктора Николаевича умерла?

— Удрала! Красавца себе нашла.

Эти слова прозвучали желчно, недружелюбно даже по отношению к Тане. Можно было подумать: она виновата во всем, виновата и в неудавшейся личной жизни самого Андрея.

— А ты-то что злишься?

— Извини, — невесело ответил он. — Груз на душе какой-то. Не хотел печатать тайком статью о Байнуре. Приезжал специально ее показать, не получилось.

— Ну вот, началось, — поджала верхнюю губку Таня.

— Нет, хоть теперь послушай!

— Нудный же ты, Андрей. Я об одном, ты о другом. Может, сегодня будет иначе?

Спидометр отсчитывал километры. За кабиной мелькали сосны, березы, кедры. Багрянец осин и грозди рябины уже не привлекали Таниного взгляда. Она вспомнила о Катюше и хитром прищуре во время танца. Об очень синих, как вода Байнура, глазах Марины, о Ершове, предлагавшем к услугам Марины библиотеку… Не выдержал первым Андрей:

— По мне лучше сказать правду, чем что-то таить.

— Ты это о чем?

— Как о чем?

Таня слишком спокойно, совсем непонятно зачем, сказала:

— Андрей, останови машину.

Он подчинился.

Распахнулась дверца, и Таня выскочила на гравийное полотно, сняла туфли, чулки, захлопнула за собой дверь:

— Езжай, пожалуйста.

— Как это езжай? — спросил он, сжимая до боли «баранку».

— Очень просто. Своей дорожкой. Не беспокойся, меня кто-нибудь подберет. Здесь и до шоссе недалеко, а там машин хватит…

Километров двадцать было уже позади. До шоссе не менее десяти. «Что она снова придумала?» — нервничал Дробов. Газик медленно ехал за Таней на самой пониженной скорости. С такой поездкой и на половину пути не хватит горючего… Мотор сразу же перегреется…

— Не дури! Садись, пожалуйста! — крикнул он, раскрывая дверцу в ее сторону.

Таня совсем взорвалась:

— Сказала не сяду, значит, не сяду!

Мотор взревел, и машину словно подбросило. «Козел» помчался, не разбирая колдобин и выбоин… Только на следующем перевале Андрей одумался. «Что же это творится?» — спрашивал он себя, заглушая двигатель.

Таня его догнала через четверть часа. Шла по тропинке, обочиной, туфли держала за длинные острые каблучки.

— Вроде бы хватит! — крикнул он зло.

Но она даже не повернулась. Прошла мимо с выражением достойного недоумения, напустив на себя безучастный вид. Он никогда не думал, что могут так нравиться ее оголенные сильные ноги, что умеет она ходить слегка раскачиваясь в бедрах, что может свести с ума кого угодно.

На следующем крутом перевале Андрей нарочно прогнал машину за поворот, сам вернулся метров на двести, пока не увидел дорогу и Таню. До Тани было, по меньшей мере, километра полтора.

Он сошел за обочину, к уступу скалы, улегся в траву. Под руку попала поблекшая ромашка. Андрей подтянул цветок и стал обрывать жухлые лепестки. Он не просто их рвал, а считал. Считал, видимо, для того, чтобы решить для себя: чет или нечет, любит, не любит. Только и не хватало еще ворожить. На его лице появилась гримаса беспредельного разочарования. Он вырвал ромашку и, смяв, отшвырнул…

А мысли снова о Тане, о ней. Можно лежать так вечно и думать. А можно спрятаться за багульник, что растет у самой тропинки. Тогда он схватит Таню, как только она подойдет… Схватит, не даст опомниться, не даст говорить, зацелует, пока не обмякнут, пока не ответят губы ее взаимностью.

Но такого порыва хватило ему ненадолго. Чем меньше оставалось Тане идти, тем реальней он ощущал свое глупое положение.

Андрей встал, подошел к кусту смородины. Кто-то ягоды обобрал. Зато дальше куст. Здесь уже гроздь, вторая. И дальше, дальше…

Под самой скалой было столько смородины, что можно набрать ведро. Но что это там — среди крупных камней?!

Два серых волчонка пугливо жались друг к другу, не спуская глаз с Дробова. Недавно волки задрали на пастбище у Бадана корову и двух телят. Зимою и эти начнут резать скот, диких коз и сохатых. В машине осталась тозовка. Волчица, должно быть, охотится для волчат. Прибежит, почувствует след человека, немедленно сменит логово… И Дробов стал приближаться так, чтоб загнать волчат меж камней…

Все остальное произошло очень быстро. Он бросился на обоих и придавил. Один, что покрепче, вцепился в руку, второй сумел выскользнуть и сразу же скрыться в кустарнике. Сколько теперь ни упрямился пленник, его держали крепкие руки. Он царапался и кусался, скулил и рычал.

Дробов вышел уже на дорогу, увидел совсем близко Таню и в этот же миг почувствовал в спину удар, потерял равновесие…

Таня окаменела, горло перехватило, она не могла даже вскрикнуть, сдвинуться с места. Освобожденный волчонок, дрожа всем телом, вначале пятился к лесу, потом обернулся и тут же исчез в чаще…

А на земле шла борьба. Не на жизнь, а на смерть. Человек и матерый зверь перекатывались друг через друга. То человек валил зверя, то зверь человека. Волчица дико рычала, хрипела. Казалось, и человек что-то кричит и хрипит. Таня не знала, что делать, металась и плакала. Но вот почему-то волчица, откинув голову назад, теперь рвала Дробова только когтями. И к ужасу своему, Таня увидела, что левая рука Дробова все глубже и глубже уходит в пасть хищника, а правая никак не может сжать могучую, лохматую шею…

Сколько все продолжалось, Таня не знала. Но то, что она пережила, было самым ужасным в жизни.

Наконец Дробов оказался верхом на звере. Теперь не одна, а обе руки, окровавленные и страшные, сжимали горло слабеющей волчицы. Лапы ее все меньше рвали на нем одежду, из пасти с пеною прорывались отдельные звуки, глаза мутнели, выкатывались свинцовыми яблоками… А еще через некоторое время Андрей медленно встал, подобрал булыжник и с силой обрушил его на голову зверя.

Таня не слышала глухого удара, она закричала что-то и бросилась к Андрею. Онасхватила его, притянула к себе, целовала в губы и в щеки, целовала и плакала.

— Все это я!.. Это все я!..

Он первым ее отстранил. Платье свое она испачкала кровью. Правая рука Андрея не так пострадала, левая была сильно искусана, раны глубокие, рваные.

Таня хватила кусок от подола.

— Зачем? — спросил он, хотя мог и не спрашивать.

— Давай, скорей забинтую! — молила она.

— Не надо. В машине йод и бинты…

Управлять машиной Андрей мог только правой рукой. Левая горела огнем, боль распространилась к плечу. В голове гудело, и временами глаза застилала дымка. Но он упорно, настойчиво вел машину.

Лишь к вечеру на пониженной скорости они добрались до Бадана.

Старый и белый как лунь хирург обещал руку отремонтировать. Сразу ввел сыворотку против столбняка. По мнению Тани, назначил безжалостно сорок уколов в живот от бешенства. Она не знала, еще, что и ей суждено со временем угодить в эти большие, крепкие руки.

Только себя винила Таня во всем. Надо же так: не позже не раньше понять, что Андрей небезразличен ей с первой их встречи. Почему же она не разобралась во всем раньше? А теперь, когда по ее вине он чуть не погиб, бросается к нему на шею. Не гадко ли это? «Так или нет?» — спрашивала она себя в сотый раз.

20

Ершова свалил радикулит. Эту прелесть он «отхватил» в сорок четвертом году на Одере, когда во время бомбежки провалился под лед у Кюстрина. Ему удалось выплыть. Но с той поры стоило настудить ноги или понервничать, как болезнь приковывала к постели на две-три недели. Наверное, это зло было б недолгим и немучительным, но спустя три года в якутской тайге он крепко промерз и слег.

Пурга свирепствовала третьи сутки. Тетерева и глухари зарылись в глубокий снег. В таежных падях и пихтачах прятались лоси, косули, изюбры. Волки и те не рыскали по тайге, если не принуждал к тому лютый голод.

В экспедиции, где было всего три домика да складской амбар, все ушли на поиски двух геологов, не вернувшихся из тайги. Остались Ершов, молодой якут Кеша и его русская жена с цыганским именем Зара. Остался Кеша не потому, что не хотел помочь поиску, Зара ошиблась, обещала сына родить через месяц и вдруг заохала, присмирела, заплакала.

Кеша надел широкие лыжи, подбитые оленьей шкурой, ушел в пургу. В двадцати пяти километрах на метеостанции жил врач, единственная надежда на помощь.

Ершов уже мог передвигаться от нар к печи, от печи к нарам. Кеша перед уходом наносил в избу дров, наполнил ушат водой, приготовил, как это велела Зара, большой чугун и ванну. В доме перегородок не было. Печь стояла ближе ко входу, во всех четырех углах — нары. В одном простенке — стол, в другом — подобие посудного шкафа, а в третьем — неизвестно как попавший сюда старый комод.

Ершов тревожно прислушивался к пурге за окном, а на противоположных нарах все громче стонала Зара.

Наступила полночь, пурга не стихала. Окна забило снегом, словно избу засыпало с крышей. У опушки жутко, протяжно завыли волки. У Ершова от поясницы к затылку пробежали мурашки. Хоть Кеша родился и вырос в тайге, но голодная волчья стая, к тому же в дурную погоду кому угодно помеха. Зарины вопли резали бритвой по сердцу.

— Потерпи, Зара, потерпи, — говорил он ей. — Все будет хорошо…

Зара крепилась, сколько могла, вновь стонала. Ему хотелось спросить, не рожала ли раньше она, но спросить не решился. Очевидно, Зара была лет на десять старше Кеши. Крепкая, сбитая, широкая в плечах — под стать своему мужу здоровьем и силой. Знал супругов Ершов сравнительно мало, но с первой же встречи заметил: таежник добр и заботлив к подруге и Зара к нему добра и приветлива.

— Родишь сына, Зара! Кеша-то будет доволен! Легко побежал на лыжах, скоро вернется. Чай пить будем. Спирт в моей фляжке есть…

Ершов пытался утешить, казаться не хворым, способным в любую минуту помочь. Он шаркал унтами по грубому полу из толстых плах, подбрасывал в печь поленья, подходил к столу, гремел чашками, кружками, отвлекал женщину от тяжелых дум.

А Кеша не шел, да и трудно было представить, как можно ночью в такую пургу дойти.

Крик Зары вонзился в виски, в поясницу, заставил от боли зажмуриться. Горячая волна прихлынула к лицу Ершова, на лбу выступил мелкий пот. Он вытер его рукой. Ощущение: словно размазал горчичное, липкое. Один на один в доме с ним человек. Не умирать же собралась Зара — рожать! Так с чего же трясется мужчина, пугливо прислушивается к каждому шороху, скрючился в три погибели?!

Он припомнил, где у хозяев белье и простыни, чистое полотенце, аптечка. Из своего рюкзака достал спирт, налил с полстакана и выпил. Не переводя дыхания, хватил глотка три воды, чтобы не обжечь гортань.

Свет теперь его не устраивал. Лампа не освещала топчан и тот угол, где мучилась роженица. Лампу он переставил на тумбочку. Лицо Зары было мокрым, губы искусаны до синевы, сама казалась совсем разбитой и подурневшей.

Поставив чугун на печь и не имея сил поднять наполненное ведро, Ершов принялся большим деревенским ковшом носить воду из ушата. За этим занятием он коротал время, «разминал поясницу». Только наполнив чугун, он вспомнил: нужны будут ножницы, нитки. В шкатулке с нитками он долго рылся. На его взгляд, не было достаточно прочных. Черные он сразу отверг. И, наконец, выбрав каток самых толстых, нарезал несколько ниток длиною в метр. Оставалось их ссучить. Спиртом обмоет, когда придет время.

На тихие стоны Зары он больше не реагировал, не обращал внимания, как прежде. Но когда из ее груди вырывался крик, коробивший душу, он спешил к Заре, пытался понять: началось или нет, поправлял одеяло, подушку.

— Там… в комоде… чистая старая юбка… дайте, — попросила она, когда стало ей чуточку легче.

Он принес. Зара попыталась подняться, он не позволил.

— Лежите, лежите. Я помогу…

И сразу между людьми установилось то удивительное, что не размежевывает, а сближает, объединяет их в тяжелые минуты. Зара поняла: неважно, кто рядом — мужчина или женщина, важно, чтоб был человек.

Вскоре она попросила чистую простыню. Старая юбка уже была не нужна. И тут Ершов окончательно осознал: поздно надеяться на врача и Кешу. Он подготовил ванну, прошпарил ее кипятком, промыл слабым раствором марганцовки. На один табурет, поближе к печи, поставил ванну, второй табурет принес для себя. Знал, что над ванной долго не выстоит. Лучше сидеть, если мыть малыша.

Ветер не затихал, швырял по-прежнему в окна снег, ломал макушки деревьев. Но было уже не до ветра. И Ершов молил, чтоб проклятый радикулит не лишил сил прежде времени. В голове шумело, но не от спирта. Спирт просто не действовал. Казалось, все, что творится, творится не наяву, пришло с дурным сном, душит, не выпускает… И делал все Ершов почти механически, инстинктивно.

Остального Ершов не сумел бы пересказать даже под страхом пыток, хотя отчетливо, резко себе представлял до сих пор. Вечность и миг относительны. Относительны муки и сладость. Не чувствуя боли в спине, в сверхчеловеческом напряжении воли он помог женщине разродиться, принял скользкое, липкое, теплое, без признаков жизни.

Новорожденный молчал.

У Зары дико смотрели глаза, из горла донесся хрип. На лице роженицы было столько страдания, мольбы, что, пересилив онемение, Ершов затряс малыша, зашлепал по ягодицам… Безвольное тельце новорожденного конвульсивно дернулось, вдохнуло жизнь…

И только когда пронзительный крик в мир входящего перекрыл материнский стон, Ершов почувствовал, что к нему самому возвращается жизнь. Зара облегченно упала щекой на подушку.

Проспиртованной ниткой Ершов перевязал пуповину, отрезал, прижег йодом. Наполнив ванну водой, стал отмывать крикуна от пят до плешинки.

И еще ушло добрых четверть часа, пока он прибрал за роженицей, постлал ей чистое, уложил рядом внезапно смолкшее и уснувшее родное ей существо.

А Кеши, которому Зара подарила-таки мальчишку, все еще не было.

Ершов не мог стоять на ногах. Руки и ноги тряслись, воздуха в душной избе не хватало. Он накинул на плечи тулуп, нахлобучил на голову шапку и вышел. Пурга утихла. Волки не выли. Голод погнал их дальше в тайгу. Ершов сел на завалинку, запахнул тулуп и, жадно глотая воспаленными губами мороз, закрыл глаза. Через две-три минуты он уже спал, не думая о себе, о болезни, не ведая страха. Проснулся оттого, что его приподняли сильные ловкие руки. Ершов старался стоять, но не мог. Кеша и врач втащили его, раздели, уложили на топчан.

Осмотрев роженицу и ребенка, врач сказал Ершову:

— Вам позавидовать может и опытная акушерка.

Потом напоили его крепким чаем с малиной, спину и грудь натерли спиртом до красноты, укрыли так, что он сразу вспотел…

С той памятной ночи не проходило зимы, чтобы Ершова не трогал радикулит. К этому недугу он так привык, что мог обходиться и без врачей. Но обойтись без формальностей нелегко. Нужны медикаменты, рецепты, больничные — оправдание «бездеятельности».

Марина шла в магазин, когда увидела у ершовского коттеджа санитарную машину. Все, что могло случиться с людьми в этом доме, ей было небезразлично. С врачом и Катюшей встретилась на веранде. Значит, плохо с Виктором Николаевичем. Катюша же крикнула в дверь:

— Папа! К нам тетя Марина пришла!

— Веди, веди, Катюша, ее сюда! — донесся сочный баритон Виктора Николаевича.

И Марина невольно подумала: «Подвернулась нога, вот и не может с постели встать».

Она вошла и стала оправдываться:

— Машину увидела, санитарную…

И сразу же поняла: Ершов рад ее появлению. К уголкам его глаз сбежались добрые лучики.

— И пришли очень кстати, — сказал он ей: — Мучаюсь со словарем… Немецкий учил, а статья на английском.

Она смотрела с укором:

— Прежде сказали бы, что случилось?

— Чепуха! Поясничный радикулит, будь он неладен. И знаете, целыми днями валяюсь. Голова ясная, отдохнувшая, а ни встать ни сесть. Обидно. Сколько времени пропадает.

— Значит, надо лежать!

— А работать кто будет?

— Поправитесь и работайте!

— Тогда начнутся опять совещания, заседания, комиссии… То бюро, то собрание, то совет, то правление. Беготня сплошная. А вы садитесь, садитесь. Теперь не скоро уйдете!

Он мог рассказать, сколько времени у каждого пишущего уходит на встречи с читателями, на конференции, на голубые и подобные огоньки, но решил, что это нескромно. От читателя не уйдешь — на него и работаешь. А вот когда бросаешь на самом трудном рукопись и бежишь к какой-то руководящей тете, чтоб та поставила в своем плане мероприятий очередную галку, то и зла не хватает. Такая тетя считает вправе заниматься твоим воспитанием, вдохновлять и направлять на истинный путь. Она не понимает, что художник по распорядку не работает, что для него вдохновение — не последнее дело. Придет оно днем или ночью — держись за него, не выпускай.

Марина протянула руку:

— Давайте журнал. Что перевести?

— На семнадцатой странице статья о Байнуре. Американцы пишут. Мокеев из Гипробума прислал.

— Вы с ним в дружбе? — спросила Марина.

— Не сказал бы. Тем более интересно, что там — в этой статье.

Марина читала и сразу переводила:

— Покушение на бесценное сокровище природы! — начала она и взглянула на помрачневшего Ершова.

— Да, да. Пожалуйста, — подтвердил он готовность слушать.

— В Советском Союзе, в центре Сибири находится уникальное, всему миру известное озеро. По удивительной красоте, по богатству флоры и фауны, по запасу пресной воды его не сравнишь ни с одним водоемом мира. Тысячи иностранных и русских туристов ежегодно бывают на берегах этого моря. (Так называют его местные жители). Трудно сказать, кому из влиятельных руководителей пришла в голову мысль построить на Байнуре целлюлозный завод. Я разговаривал с биологами и ихтиологами. Один опрятно одетый молодой ученый, внушающий доверие, мне сказал, что если Байнур загрязнить, то только через пять столетий произойдет полное обновление его воды. Как видите, сброс заводских отходов в озеро нанесет непоправимый ущерб всей мировой науке. Исчезнут с лица земли те виды животных и растений, которые достаточно не изучены и обитают только в Байнуре. Советы успешно осваивают космос и варварски уничтожают то, чему нет цены. Америка обошлась без байнурской воды и вырабатывает непревзойденную кордную целлюлозу. Желание во что бы то ни стало обогнать Штаты — вот безумная цель сегодняшней России. В этой стране не находит поддержки здравый голос большинства ученых, голос международной организации защиты природы…

Заложив руки за голову, Ершов смотрел в потолок. Глаза его вспыхнули и тут же остыли.

— Что вы на это скажете? — спросила Марина.

— Прежде всего не терплю, когда в наши дела лезут заокеанские доброжелатели. Не жажда сохранить Байнур заставляет их заниматься подобной стряпней.

— Вы говорите, что не просили эту статью у Мокеева?

— Нет!

— А зачем он ее вам прислал?

— Это проще простого. Сторонники ему нужны. Вот, ознакомься, мол, подумай, с кем ты. С этим типом, который пишет, или с нами — пионерами нового на Байнуре. Кстати, а кто подписал?

Марина взглянула, порозовела, не сразу ответила:

— Этого не может быть! Здесь стоит подпись: Робертс.

— Что?! — удивился Ершов. — Вы шутите? И тут провокация… Если бы Кларк — я поверил.

— Может, однофамилец?

— Может, — ответил Ершов, — все может…

Марина отложила журнал.

— Стоит ли расстраиваться, — сказала она, заметив, как на лице Ершова углубились морщинки. — А писать о Байнуре все равно будете, да?!

— Надо! Хоть и трудно, но надо!

— Почему трудно?

— Специфического много. Надо быть и химиком и биологом, инженером и ихтиологом… целым комплексным институтом. А я простой смертный, мое призвание не формулы и анализы, а человеческие судьбы.

— А химики и биологи разве не люди? Их судьбы вас не прельщают? — весело засмеялась Марина.

Он смотрел на нее и думал, сколько ей лет. Марина была чуть не вдвое моложе. А у него почти взрослая дочь. Пройдет лет пять — станет барышней. Он поседеет, одрябнет. Марине будет лет двадцать семь, двадцать восемь, пусть тридцать… И как бы он выглядел прежде всего в глазах дочери? Как бы выглядел рядом с Мариной со стороны? «Придет же такое в голову!» — сказал себе Ершов и вспомнил о прерванном разговоре.

— Разумеется, люди! — ответил Ершов. — Со сложными, интересными судьбами. Но я о другом: в данном случае больше приходится дела иметь с химиком как с химиком, с геологом как с геологом. Я знаю двух химиков. Один утверждает, что очистка воды на байнурском заводе будет вполне совершенной, второй доказывает, что нет в мировой практике такого примера.

— А вам нужна истина. Так? — подсказала Марина.

— Именно! — Он взял сигарету и закурил. — Я с рождения слышу, что самый дешевый и выгодный транспорт — водный. Сижу, беседую с председателем краевой плановой комиссии, и он спокойно кладет меня на лопатки. Технические проблемы нельзя решать без учета специфики. На Байнуре будут огромные потери древесины. Надо увеличить и флот в несколько раз. В-третьих, нужен огромный современный порт, мощное оборудование. В-четвертых, Байнур освобождается ото льда в конце мая, начале июня. Занятость флота мизерна. Плюс к этому страшные штормы… Полетят миллионы на ветер…

Вот уж чего не думала Марина, читая толстые и тонкие книги. Ей бы хотелось в новом романе Ершова увидеть, узнать байнурскую стройку. Узнать в образе героини, быть может, Таню, рядом Андрея…

— Пока не углубился с головой в байнурскую проблему, казалось все просто, понятно… Буду писать о том, что делалось при мне, что видел своими глазами. Ну, а время проверит: правильно делалось или неправильно. Жизнь и меня, когда надо, подправит, накажет. Не писать не могу, не имею права.

Только теперь догадалась Марина, почему на столе среди книг: «Ихтиология», «Географические названия Бирюсинского края и их происхождение», «Рыбы Байнура», «Животный и растительный мир», «Геология Прибайнурья»… О папке в голубом добротном ледерине она спросила:

— Ваша рукопись?

— Издательство просило отрецензировать.

На белой наклеенной полоске бумаги она узнала размашистый почерк: «Любовь на двоих». Марина перевела взгляд на Ершова. Когда-то Игорь хвастал, что скоро напишет повесть — все ахнут. Говорил о названии. Так вот чья рукопись!

— Понравилась? — спросила Марина.

Ершов вздохнул:

— Мысли есть интересные, а так все о мальчиках, которых никто не понимает. О сверхзвуковой любви и превратностях жизни в двадцатом веке.

— Вы любите Аксенова? — подумав, спросила она. — Он тоже пишет о молодежи.

— Имея солидный жизненный багаж и талант! — подсказал Ершов. — А у нас частенько подражают модным авторам. Смакуют свои интимные похождения, потому что не о чем больше писать. Себя считают классиками, а читателей, которые их не принимают, — олухами.

Марина вспомнила, что и Игорь когда-то ей говорил:

— Захочу прославлю!.. Захочу…

Второе не договаривал. Щурился котом, шумно шевелил ноздрями, приставал. В такие минуты был просто противен.

— Скажите, Виктор Николаевич, может ли получиться из человека писатель, если людей он не любит?

— Не знаю. Но мне кажется, что писатель, как врач, должен любить человека. Не любит — не вылечит, не принесет облегчения, не даст понять радостей жизни. — Он улыбнулся: — Вы говорите о ком-то конкретно?

— Нет! — покраснела Марина. Она и на самом деле перестала думать о Игоре. Случайно вспомнилось прошлое…

Не знала Марина еще и того, что Игорь видел ее вместе с Ершовым в день проводов Робертса. Видел, когда выходила она из этого дома с Таней и Дробовым…

Впрочем, в тот вечер Игорь по пьянке друзьям объявил:

— Ершов-то дал по мозгам. На кадры мои позарился. Пусть пользуется старик. Я нежадный…

Вошла Катюша.

— Папа, к тебе мужчина какой-то. Он на веранде.

— Ну что ты, Катюша?! Откуда такая официальность? Зови!

В дверях появился Игорь:

— Здравствуйте! Марина встала:

— Если что надо, Виктор Николаевич, звоните. Всегда рада помочь.

— Но куда вы? — попробовал удержать ее Ершов. — Катюша чай вскипятит. Все вместе и посидим.

Ни Марина, ни Игорь не подали вида, что знают друг друга. Его больше устраивал разговор без свидетелей. Она только на улице пожалела, что не осталась. Таким, как Игорь, не следует уступать. Споткнись, не обойдет, наступит и не оглянется.

Беседа Ершова с Игорем была недолгой. Приятели Игоря давно внушили ему, что он крупный талант. Нужна простая формальность — рецензия «маститого».

Как только Игорь уловил общую оценку рукописи, у него пропало желание разговаривать. Он даже заподозрил, что Ершову известны его прежние отношения с Мариной и та успела «накапать». Слушая Ершова, он нетерпеливо пыхтел сигаретой, иногда отзывался:

— Да, да. Я понял… Хорошо, посмотрю!.. Надо подумать… Возможно… Проверю…

«Дурак! — думал он о себе. — Лучше бы сразу послал в столицу. Серега бы протолкнул!..»

У Игоря знакомый в отделе прозы толстого московского журнала. Когда-то Игорь возил его на Байнур, угощал омулем, коньяком.

Неприятный осадок от разговора остался и на душе Ершова. Игорь раньше казался застенчивым, за десять шагов улыбался, раскланивался. Вовремя даст прикурить, место уступит. Видимо, просто заискивал и кокетничал… Но срывы бывают даже у опытных писателей. Хвалить плохое, значит, угробить автора с первых его шагов…

Игорь ушел, а Ершов подтянул к себе телефон, набрал нужный номер. Голос Варвары Семеновны узнал с трудом. Старая машинистка всегда была выручалочкой. Печатала быстро, чисто и грамотно. Машинисткам деньги тоже нужны, приходилось и ей подрабатывать.

— Что с вами?! Вы приболели? — спросил с тревогой Ершов.

— Нет, нет! — поспешила ответить она, но голос дрожал.

— И все же? — настаивал Ершов.

Она путано объяснила: ждала два года квартиру, ключи держала почти в руках. Но в самый последний момент отдали какой-то приезжей актрисе. За зиму достроят дом работников искусств. Весной переселят актрису, и тогда машинистка получит то, что ей было обещано…

Ершов все понял: больной старой женщине придется вновь покупать дрова, носить на себе воду, готовить на чугунной плите, таскать через двор помои…

— Но почему вы молчали?! Виталий Сергеевич знает об этом? — расспрашивал возмущенный Ершов.

— Виталий Сергеевич?..

Пауза.

— …Он квартирами не занимается. Есть горжилуправление…

— Вот что, Варвара Семеновна! — сказал решительно Ершов. — Переезжайте на зиму к нам. У нас вы бывали, отлично знаете: места всем хватит!

— Что вы, Виктор Николаевич, что вы?! — испугалась вдруг женщина.

И Ершов понял: напрасно ее уговаривать. В шестьдесят своих лет, она имеет полное право на собственный угол. Переехать гордость ей не позволит.

— Ну и сволочи! — ругал Ершов, не зная кого. — Поводят за нос, поводят и всучат ордер тому, кто сильней, а слабого побоку. Потом попробуй исправить…

Как только он встанет, поправится, пойдет в горжилуправление, сходит и к Ушакову. Надо же так!

21

Все, что просил Платонов, Дробов ему подготовил. Здесь, собственно, были «выжимки» из диссертации: цифры, сравнительные таблицы, диаграммы, краткие пояснения, выводы.

Добыча омуля за последние полтора десятка лет снизилась в четыре раза. До двадцати пяти, двадцати семи тысяч голов уменьшилось стадо байнурского тюленя. Угрожающе мало стало осетра, тайменя, ленка. В заливах, на отмелях расплодилась сорная рыба, такая, как щука, сорога и окунь. Показательно то, что вдвое возрос сплав леса по нерестилищам «красной рыбы».

— Да, батенька мой, чувствую, поработали! — говорил удовлетворенно Платонов, листая рукопись.

Дробов сидел в кабинете ученого и с завистью рассматривал высокие стеллажи, забитые книгами. Платонов встал, заходил по мягкому ковру:

— Мы обязаны доказать, что строить завод на Байнуре — это безумие. К Ушакову больше я не ходок. Ради своего благополучия он позволит загубить не только Байнур. Жаль, батенька мой, жаль, покинул нас рано Бессонов. Это был человек! Прежде чем поднять урожай до пятнадцати, восемнадцати центнеров с гектара, он побывал в каждом районе края и изучил его. Он обратил сельхозинститут не только к выпуску высококвалифицированных кадров, но и к большой научно-исследовательской работе…

Платонов подошел к рабочему столу, из стопки писем взял нужное:

— Вот, Андрей Андреевич, послушайте, что пишет мой старый приятель с берегов Волги:

«Мы здесь следим за всем, что делается у вас. Мы понимаем опасность, которая нависла над Байнуром. Наша Волга и Каспий издавна славились рыбными богатствами, огромными стадами осетровых. Они давали до девяноста процентов мировой добычи икры и восемьдесят пять процентов красной рыбы. Сейчас рыбные запасы сократились настолько, что страшно подумать. Почти исчез морской судак, который обитал как раз в тех районах, где теперь добывают нефть. Совершенно выбыл из строя богатый рыбный промысел на южном побережье Апшерона. Только с побережья Апшеронского полуострова в море ежегодно сбрасывается тридцать, пятьдесят тысяч тонн нефти. В районе города Сумгаита в Каспий попадают отходы металлургической, цветной, химической и других отраслей промышленности. Из-за неудовлетворительного состояния очистных сооружений на Сумгаитском химическом заводе фактическое содержание нефтепродуктов в одном литре сточных вод доходит до восьми тысяч миллиграммов при допустимой норме тридцать миллиграммов…»

Платонов посмотрел на Дробова:

— Теперь вы представляете себе, что творится на Каспии?

Дробов не знал, что и ответить.

— И далее он пишет, насколько загажена река Кура, которая питает водой целые города и поселки. Он считает, что экспорт икры и красной рыбы дал бы бо́льший экономический эффект, чем добыча нефти в Каспии! Вот оно как, батенька мой!

Платонов вложил письмо в конверт и бросил его на стол.

— Вчера у меня был Коваль и тоже принес прекрасный материал, — продолжал ученый. — Данные управления лесного хозяйства будут вечером. Вы знаете о том, что территория слабозакрепленных песков вокруг Байнура уже перевалила за семьсот тысяч гектаров?! Нет! А вот вам еще: подсчитано, что ущерб, приносимый народному хозяйству от загрязнения естественных водных ресурсов при сбросе только одного кубометра, сточных вод, составляет тринадцать и шесть десятых копейки. Значит: если мы окончательно загрязним Байнур, а потом начнем его очищать, то ежесуточно это будет стоить около двух миллионов рублей. Расчеты, показывают, что потери от отравления воды лишь в Южном Байнуре составят около девятисот миллиардов рублей! В субботу лечу в Москву, а в понедельник надеюсь быть в Академии наук. Мы еще поборемся. Постараюсь встретиться и с Крупениным, выложить факты…

Дробов думал: «Сказать, не сказать?» Сердце сдает у Платонова. Но не сказать не мог:

— Кузьма Петрович, а ведь в Бухте Южная, в Сосновых Родниках, у Тюленьего мыса работают вновь изыскательские партии Гипробума.

— Что?! Как вы сказали? — остановился Платонов напротив Дробова. — Да вы понимаете, что это значит!

Андрей понимал. Бухта Южная — это та самая точка Байнура, где среднегодовая температура равна среднегодовой Киевщины, где ботаники, мечтают вырастить фруктовые плантации. Феноменальное место от Урала до Уссурийского края. Здесь до конца не изучен микроклимат, его особенности, намечается ряд исключительно интересных работ. Сосновые Родники удивительны своими горячими целебными источниками. Тюлений мыс — основное пастбище неизвестно как попавшего сюда морского млекопитающего.

— Откуда вы это узнали? — спросил Платонов.

— Своими глазами видел. Разговаривал. На производство кордной целлюлозы пойдут высокие сорта древесины. Это сорок, пятьдесят процентов с лесовырубки. Поэтому остальное планируется использовать для производства картона, газетной и оберточной бумаги, скипидара, дрожжей, прессованной плитки, фанеры… Нужны новые заводы. Здесь рядом, под боком…

Платонов тяжело опустился в кресло, ладонью правой руки схватился за грудь. Задрожал от волнения:

— Этого я больше всего и боялся. Крупенину только бы зацепиться. Сперва целлюлозный построить. Выждать, когда страсти утихнут. А там вновь начать штурм Байнура. Он готов обнести озеро заводами, комбинатами, как частоколом. За два, три десятилетия возьмет от Байнура, от прибрежной тайги все, что может. Сегодня в чьих-то глазах наживает капитал государственного деятели. А там хоть всемирный потоп… Это нам с вами и мертвым было бы стыдно…

Платонов снял телефонную трубку. Пальцы его плохо слушались. Никак не могли попасть в нужные гнезда наборного диска.

— Алло! Алло! Это Мокеев? Низкий поклон вам, любезный… Платонов говорит… Товарищ Мокеев, можете вы объяснить, что за работы ведут представители вашего Комитета вокруг Байнура?

Ученый держал трубку несколько от себя. В наушнике потрескивало, но голос Мокеева слышался даже Андрею:

— Работают по заданию свыше.

— Но вы-то знаете цель?

— Конечной цели не знаю. Проверяют, возможно, прежние данные нашего института. Контролируют.

— А мне известно, что занимаются изысканием новых строительных площадок.

— Тогда зачем вы звоните?

— Зачем? Хотел от вас непосредственно знать всю правду. Вы представляете здесь интересы и научную мысль своего Комитета. — Последнее было сказано едко и желчно.

— Те люди мне не подотчетны, и я ничего не знаю. Простите, у меня совещание…

Платонов зло опустил трубку на аппарат, повернулся к Андрею.

— Теперь и мне все понятно. Прут комлем вперед. И это в наше-то время! Подумайте только, какие авантюристы! Ехать! Немедленно ехать в Москву. Бить тревогу в колокола!

Ему запрещали летать самолетом, но он полетел. Прежде всего в Москве рассчитывал найти бывшего своего оппонента, ныне известного академика. Но с первых шагов Платонова ждало разочарование. Академик с группой ученых уехал в Англию на симпозиум. Больше того, уехал с теми, на кого хотел опереться Платонов, в чьих умах намеревался найти поддержку. Единственно, что удалось в тот день, без проволочки, через издательство, с которым он делал новую книгу, устроиться в «Украине». Близко от центра, удобно во всех отношениях.

Воскресенье наполовину прошло в работе над корректурой, наполовину-в прогулке по городу. Стоило выйти на улицу, как сразу попадал в шумный людской поток. Словно на гонках, дико неслись машины по Кутузовскому проспекту. В сравнении с Бирюсой, втиснутая в гранит Москва-река показалась мрачной, не очень опрятной особой. Людно было возле Большого театра и МХАТа, у ГУМа, как у подножия растревоженного муравейника. Не пройдешь и по площади к Мавзолею… Он дал порядочный круг, обошел, где положено пешеходам, встал в длинную очередь. Час простоял и попал в Мавзолей.

С этого мгновения и пока медленно проходил вокруг стеклянного саркофага, позабыл обо всем, кроме того, что находится рядом с непостижимо рано ушедшим от нас Ильичем.

В жизни не раз себе говорил Платонов: «Ленина не хватает… Ой как он нужен!» «А Ленин?! Как сделал бы Ленин?!» — спрашивал он себя.

И вот он видит Ленина. Ленин спокойный и строгий. В темном скромном костюме… Только закрыл глаза, словно думает. Думает обо всех и обо всем… Имя великого человека стало программой жизни для поколений. Оно будет жить в веках! И в то же время Платонову стало страшно: находятся еще отдельные люди, вроде Крупенина, которые без зазрения совести себя называют ленинцами, утверждают, что жили, живут по-ленински…

Нет, не согласен Платонов! Такое высокое звание может присвоить только народ, которому принадлежит Ленин.

В понедельник он все еще думал, идти ли ему в Комитет и в Госплан. Решил, что с Крупениным лучше бы встретиться. Сначала уточнить окончательные позиции этого высокого должностного лица, курирующего огромную отрасль промышленности. И только затем идти с жалобой группы сибирских ученых в ЦК.

В приемной Крупенина он обратился к красивой, немолодой уже даме, окруженной массой телефонов. С видом психиатра-консультанта она спросила:

— Скажите, кто вы, откуда?

Он ответил.

Пометив что-то себе в блокноте, дама воскликнула:

— Я мечтала давно побывать на Байнуре! Не раз слыхала о знаменитых Тальянах. Сколько песен поется о вашем священном море!

— Милости просим, — сказал Платонов. — Хорошим друзьям мы рады всегда.

Женщина мило заулыбалась:

— Мне говорили, что лучше всего к вам ехать в начале осени… Так по какому вопросу вы к Прокопию Лукичу?

Он был уверен: ему повезло. Не пройдет и двух минут, окажется в кабинете Крупенина.

— Собственно, я по вопросу строительства Еловского целлюлозного. От группы ученых.

Женщина скисла:

— Короче, вы представляете… — она не могла подобрать нужного слова.

— Да, я противник строительства на Байнуре.

Она отложила блокнот:

— Прокопий Лукич до вечера будет в Совмине на совещании. Я записала вас на прием. Лучше всего позвоните…

Назавтра Платонов собрался идти в ЦК, чтобы вручить свою жалобу. Но секретарь позвонила сама, сказала: Прокопий Лукич примет его после обеда.

Как только Платонов вошел в кабинет, в него стрельнул взгляд Крупенина. Крупенин был в светлом, кофейного цвета костюме, белой сорочке, при галстуке. Запонки и зажим, без сомнения, тонкой работы ювелира. Он не быстро вышел из-за стола, не то чтоб приветливо, но и не холодно пожал Платонову руку. Внешне все делалось уважительно к посетителю. Но Платонов был убежден, что войди за ним следом сто человек и Крупенин в деталях все повторит сначала. Будет тот же стреляющий взгляд, чуть сдержанная, давно отработанная улыбка, неторопливый выход навстречу, не очень крепкое, но достаточно ощутимое рукопожатие.

— Прошу вас, Кузьма Петрович. Давненько не виделись. Что привело?

— Лгать не хочу. Вряд ли встреча со мной вам доставит приятные минуты. Привез жалобу ученых на действия Комитета, который зависим во многом от вас.

— Ну что вы, Кузьма Петрович, вы просто преувеличиваете мои возможности. Государственный комитет — это целый научно-технический центр. А я, как вы знаете, я даже не целлюлозник…

И вот снова встретились два человека, по своим убеждениям два противоположных полюса. Если бы каждый мог не просто видеть перед собой другого, а смог бы проникнуть в тот самый сложный человеческий аппарат-мозг — они бы сразу поняли, что им никогда не найти общую точку зрения на предмет разногласий. И потому они медленно, но неотвратимо вступали в борьбу мнений, все же надеясь понять друг друга.

Платонов начал с того, что Байнур дает человеку и силы и жизнь, избавляет его от недугов, поит и кормит, что человеку небезразлично, что станет с Байнуром завтра.

Крупенин пытливо слушал. Он понимал: не найдет Платонов поддержки здесь — пойдет дальше. Не лишне знать, насколько крупны его козыри. Он тут же вспомнил, что позабыл сообщить в управление кадров, куда поедет осенью отдыхать. В Баден-Бадене, в Венгрии, в Польше был. Жена не против Болгарии….

И тут осенило Крупенина новое — от обратного. Ему доложили, что завтра в десять утра коллегия Комитета. Приглашали, если не будет он занят. Вопрос на коллегии важный: о перспективе развития лесохимической промышленности Сибири и Дальнего Востока. Почему бы Платонову не послушать, какой грандиозный размах примет вскоре эта важная отрасль народного хозяйства, какое внимание ей уделяется. Пусть ученый вглядится в события жизни, осмыслит их шире и глубже. Не твердолобый же он наконец…

На вопрос об изыскательских работах в районах бухта Южная, Сосновые Родники, Тюлений мыс Крупенин просто ответил:

— Они никому не вредят. Результаты могут быть использованы в различных целях. А почему бы, Кузьма Петрович, нам не построить в Сосновых Родниках курорт для работников лесной промышленности? Я бы сам с удовольствием отдохнул на Байнуре.

Против этого никто не мог возразить. А Крупенин снова заговорил о предстоящей коллегии. Он был уверен, что если даже Платонов попытается «выкинуть номер», то будет бит не им лично, а представительством Комитета и главков. Платонов же расценил все по-своему. Он сможет лучше понять далеко идущие планы того же Крупенина, с которым решил потягаться в своих убеждениях, принципах.

Они условились перенести окончательный разговор о претензии ученых еще на день.

Ровно в десять собрались все члены коллегии, ждали только Крупенина. Разместились за длинным столом: в торце председательствующий, рядом — почетное место Прокопию Лукичу, далее заместители, начальники отделов Комитета, члены коллегии, представители министерств и ведомств, у которых есть с Комитетом взаимные интересы.

Платонов, Мокеев и Головлев, руководители ведомственных проектных институтов сидели на стульях вдоль стен. Огромные окна были слегка приоткрыты. Но на улице так же жарко и душно, как в помещении.

Крупенин вошел. Сдержанный всем поклон. Пожал председательствующему руку, опустился в кресло. Он взглянул на повестку дня, на мгновение плотно сжал губы, что-то с укором шепнул председательствующему. Но тот уже представил слово Головлеву.

Головлев ничего нового для Платонова не сказал. Он объяснил причину задержки строительства, попросил у представителя своего министерства, присутствующего на коллегии Комитета, дополнительную технику, заверил, что будет форсировать строительство главного корпуса, сослался на большое количество бросовой проектной документации.

— Что вы на это скажете? — спросил Мокеева председательствующий. Увидев, как тот достает из портфеля папку с какими-то документами, предупредил: — Только по существу, пожалуйста.

Мокеев все же пытался «копнуть поглубже». Сослался на трудности производственного порядка и загруженность штата, пошел с битого козыря: заговорил о той обстановке, которая создалась в свое время вокруг строительства целлюлозного на Байнуре.

Крупенин первым не выдержал:

— Но за собой-то вы чувствуете хоть долю вины?

— Так точно, Прокопий Лукич.

И сразу посыпались вопросы со всех сторон.

Ответы были похожи один на другой: «совершенно справедливо», «точно так», «я искренне огорчен», «будет сделано», «слушаюсь».

— Садитесь, Модест Яковлевич, — сказал председательствующий. — Вы готовили этот вопрос, Василий Аполлинарьевич? Прошу вас!

Василий Аполлинарьевич встал, кашлянул, расправил покатые плечи, и его узкое, слегка рябоватое лицо стало сразу необыкновенно серьезным, торжественным:

— Товарищи! В том, что произошло между Еловским строительством и Бирюсинским гипробумом, во многом повинен я. Как руководитель отдела госкомитета и коммунист я должен признать…

И тут началось:

— …Я заверяю коллегию, ее руководство и вас, Прокопий Лукич, что с этого дня и момента лично возьму под свое наблюдение работу Бирюсинского проектного института. Я поражен, с каким спокойствием, пренебрегая самокритикой, товарищ Мокеев тут доложил о тех недостатках, с которыми невозможно мириться!

Платонов слушал и удивлялся. Такого самобичевания за всю жизнь, пожалуй, не наблюдал. А Василий Аполлинарьевич всем своим ораторским талантом вновь обрушился на Мокеева. Говорил, не спуская глаз с председательствующего и Крупенина. Платонов даже поморщился, хотя никаких симпатий никогда не питал к Мокееву.

В жизни часто смешное уживается с трагическим. И вот в приоткрытую раму влетел огромный лохматый шмель. Он по-хозяйски пересек кабинет, закружил над столом, где заседала большая часть присутствующих. Шмель чем-то напоминал предвоенного «ишачка», тихоходного, но верткого ястребка, который в любую минуту мог басовито спикировать на облюбованную цель.

Платонов прекрасно видел членов коллегии. Эти люди не были лишены чувства юмора. Иногда на их лица набегала настороженная улыбка, иногда откровенная. Ведь шмель мог выкинуть все, что ему заблагорассудится. И поэтому каждый старался просто не привлекать внимания, не возвышаться над рядом сидящим. В невыгодном положении оставался Василий Аполлинарьевич. Поэтому говорить он сразу начал значительно тише, жесты его стали предельно скромны. Он понимал: его выступление глупо скомкано. Его слушают и не слушают. И когда шмель начал кружиться только над ним, грозя вонзить свое страшное жало в открытую шею, в лицо и бог знает куда, Василий Аполлинарьевич сел, сказал огорченно:

— Я кончил.

— Сделаем перерыв, товарищи! — объявил председательствующий. Он взял Крупенина под руку, увел в соседний кабинет.

Василий Аполлинарьевич задержался, чтоб раскрыть шире окна. Больше ничем он не мог досадить проклятому шмелю. В коридоре к Платонову подошел Головлев:

— И вы готовите ваши штыки? — спросил он без энтузиазма. — Кого собираетесь бить? Меня?

— При чем тут вы? — ответил без злобы Платонов. — Исполнитель и только! А сей уважаемый Комитет бить, что ящерицу ловить. Не с хвоста, за голову надо хватать…

Там у себя в Бирюсинске уже одна фамилия Мокеева или того же Головлева вызывала негодование у Платонова. Здесь он ощутил остро, что люди эти только исполнители воли своих высоких наставников. Мокеев, бесспорно, немало натворил по собственной инициативе. И все же не будь покровительства свыше — Мокеев ничто. Как никогда, видел теперь Платонов первую скрипку в Крупенине и не жалел, что пришел на коллегию.

Доклад по второму вопросу вызвал в Платонове сложные чувства. Построить в Сибири тридцать заводов-гигантов за пятнадцать лет — дело нелегкое. Потребуются огромные капиталовложения. Крупнейший в мире лесопромышленный комплекс будет стоить шестьдесят тонн золотом. А в тысяча девятьсот восьмидесятом году лесохимия потребует сто восемьдесят миллионов кубов древесины на годовую продукцию.

Разместить и освоить такое хозяйство необычайно трудно. Если Байнурский целлюлозный будет потреблять около двух миллионов кубов древесины, и уже это грозит уничтожением прибрежных лесов Байнура, то что можно сказать о тех лесопромышленных комплексах, которые намечается создать в необжитых районах вечной мерзлоты и на крупных сибирских реках? Эти гиганты будут перерабатывать в год по восемь и десять миллионов кубов древесины каждый. Какие потребуются массивы тайги, сети шоссейных, железных дорог, сколько транспорта?! Нужно построить целые города и поселки, вокзалы и порты, создать флот, разработать и изготовить технику.

Платонова, действительно, ошарашили цифры. Но он увидел за ними не столько подъем народного хозяйства, сколько небывалое наступление на зеленый океан, вколачивание в это дело астрономических сумм. Такое, как показалось ему, могло привести к диспропорции в целом хозяйстве страны.

«А развитие химии? — думал он. — Разве химия не идет вперед гигантскими шагами? Разве продукцию из дерева не вытесняет уже теперь продукция из легких металлов и пластиков, нефтепродуктов, каменных углей, солей?! Не к веку ли изысканной деревянной ложки и куклы-матрешки ведет стремление лесопромышленников завладеть всем?»

Платонов совсем не считал себя специалистом в том, о чем здесь говорилось. Но за его спиной было шестьдесят прожитых лет, пытливый неослабевающий ум ученого, привыкшего мыслить в интересах Родины. Он понимал, что в огромном социалистическом хозяйстве нельзя терпеть прожектерства и все должно быть соразмерение сто раз обсчитано и проверено. В таком деле гигантомания весьма опасна. И с этой минуты Платонов не сомневался, что именно гигантоманией и страдают многие из тех, кого он слушал сейчас, и в первую голову сам Крупенин.

И тут ему вспомнилось совсем другое — поездка в ГДР. Это было в послевоенные годы. Он побывал в Тюрингии и Саксонии. Проехал много километров на автомобиле вдоль речки Цшопау. Горная, немноговодная речка сперва показалась непримечательной. Таких речушек в России тысячи. Не увидел в Германии он и сибирских лесов. Леса там те самые, давно осмеянные: подстриженные, расчищенные, прозрачные. Но как используется каждый гектар лесных угодий! Лес вырубают небольшими делянами и тут же высевают семена или закладывают саженцы. Из года в год идет прореживание посадки. Пока вырастет лес до строевого, с гектара угодий собираются сотни кубов промышленного сырья.

А Цшопау! Эта речушка! Через два, три, пять километров перегорожена плотиной. Здесь небольшая электростанция, фанерная или мебельная фабрика, лесопилка… И рыбы в реке достаточно: крупной и мелкой. Проехав десяток километров по лесу, трудно не встретить козу или оленя, зайца или кабана. Умеют же люди хозяйствовать! Почему не учиться у них хорошему?

Огромные комбинаты икомплексы, бесспорно, нужны. Но прежде чем их плодить, надо подумать, насколько все это выгодно и как скоро окупится. А главное, помнить о воспроизводстве. Если к семидесятому году население земного шара возрастет почти вдвое, значит, и в социалистическом государстве оно увеличится на десятки миллионов. Сибирь — потенциальный плацдарм дальнейшего развития Родины. Не время ли думать об этом заранее, по-хозяйски, разумно.

Нет, не вдохновило Платонова большое собрание своими запросами и проектами. Не лучше ли за эти деньги повернуть часть северных рек на плодородный юг? Там будет хлеб и хлопок, можно вырастить не только лиственные и хвойные леса, но и разбить фруктовые плантации, засадить пустыни цитрусовыми, чайным деревом, виноградниками, возделать рисовые поля… Идея спорная, но не одной лесохимией сыт человек…

Вот об этом и шел разговор с Крупениным, когда снова, как было условлено, встретился с ним Платонов. Вместо потенциального сторонника Прокопий Лукич приобрел еще большего противника своих идей и планов.

— Ну что же, Кузьма Петрович, — сказал Крупенин, — я сделал все, чтобы вас убедить. Оставьте жалобу. Ознакомимся и изучим. Найдем в ней полезное — примем.

— А я ведь пришел не милостыню просить…

— Требовать! — подсказал удивленно Крупенин.

Платонов не обратил внимания на реплику:

— Вы построили в дельте могучей русской реки заводы по производству бумаги из камыша. Косою камыш не накосишь. Пустили технику. И техника смешала с грязью всю корневую систему растений… И что теперь? А ведь ученые вас предупреждали. Куда трудно добраться и на оленях, вы там собираетесь воздвигнуть в сказочно быстрые сроки целые лесопромышленные комплексы. А как свяжете их с жизненно важными артериями страны? Сколько стоит километр железной, шоссейной дорог? Не оторвано ли это в целом от индустриализации великого государства? В Сибири построен масложиркомбинат по переработке сои. А где она? В северные районы Бирюсннского края каждый год мы везем сотнями тонн семена кукурузы, а в наших краях она не всегда может дать початки даже молочно-восковой спелости. Сколько ушло лучших плодородных земель на дно искусственных морей? Перенесены города и села. А выгодно ли это?

Крупенин побагровел:

— Когда вы говорите обо мне и пытаетесь очернить мою деятельность, я еще могу стерпеть. Но сейчас я вижу в вас критикана, не больше. Кто позволил вам клеветать… — Он не договорил, сорвался. — С меня достаточно! Идите куда хотите! Идите!

Платонов напряг все нервы, чтобы сдержаться. Он медленно встал, забрал портфель и, памятуя, что первым приветствует умный, сказал:

— До свидания, Прокопий Лукич. Надеюсь, мы встретимся.

Крупенин ему не ответил. С него было достаточно.

В ЦК Платонова направили в промышленный отдел. Там жалобу приняли и сказали, что результат сообщат.

Но оставались считанные дни пребывания Платонова в Москве, и он настойчиво каждое утро звонил по указанному телефону.

А по жалобе уже вызывали и говорили, запрашивали, уточняли, требовали объяснений, сопоставляли мнение сторон. Она шла по инстанции до тех пор, пока не сделали вывод, что нужна авторитетная комиссия.

Уже в Бирюсинске Платонов получил конверт с долгожданным обратным адресом. Сердце его так стучало, что, прежде чем вскрыть письмо, он налил стакан минеральной воды и отпил глоток.

— По вашей жалобе, — читал вслух он, — создана авторитетная комиссия во главе с товарищем Крупениным Прокопием Лукичом, членом…

Платонов схватился рукою за грудь. Глаза застлала ему мутная пелена. Вторая рука протянулась к стакану, но не смогла его удержать, опрокинула. Ручейки воды потекли со стола на ковер. Но Платонов уже ничего не видел, не слышал…

22

Ксения Петровна умела не только со вкусом одеться, но и обставить квартиру. В новом гарнитуре не было лишнего и в то же время имелось все, чтобы создать домашний уют.

Свою старую мебель она оставила в Солнечногорске. Привезла лишь телевизор, магнитофон, торшер и толстый ковер во всю комнату. Пара современных эстампов и три подвесных кашпо с цветами заполнили и оживили стены. Полировкой сверкала изящная мебель, хорошо гармонировали с нею по цвету легкие шторы, карнизы, панели.

Из чувства такта Виталий Сергеевич не спешил «на новоселье». Но вот Тамара Степановна уехала на южный курорт. Вечера, в большинстве, оказались свободными. Дни заметно пошли на убыль. Длинными скучными стали ночи.

Как и было условлено накануне, он позвонил Ксении Петровне за десять минут до своего прихода. Теперь ему не придется искать кнопку звонка или стучать в дверь, торчать на лестничной клетке, пока не откроют, привлекать внимание посторонних людей.

Встретила Ксения Петровна его в красивом воскресном платье, словно они собирались еще пойти на торжественный вечер. Он снял с себя мокрый плащ, повесил на вешалку и, ступив на мягкий ковер, протянул ей букет хризантем. Она подставила щеку, позволила впервые поцеловать.

— С новосельем, — поздравил он.

— Спасибо, — сказала она, — спасибо за все!

И он ей сказал:

— Спасибо…

Они не спрашивали, за что благодарят один другого. Значит, так было нужно… И еще у Ксении Петровны было одно бесценное качество: за время знакомства с Виталием Сергеевичем она ни разу его не спросила: кто он, где он, с кем он и сколько ему. Она не спросила: есть ли семья у него, есть ли дети… Приняла без анкеты и без оглядки, доверяла как другу.

Стол был накрыт заранее. Ксения Петровна подошла к буфету, о чем-то подумала и спросила:

— Что будем пить?

Он за стеклом увидел коньяк, ликер, водку, бутылку сухого. Но в последнее время предпочитал «столичную» другим винам. С нее голова не болела, появлялся всегда аппетит. Для себя же Ксения Петровна выбрала шоколадный ликер — сладкий и крепкий.

Спешить было глупо, и они пили не торопясь. Много раз он мечтал о таком вот простом и волшебном вечере, когда за окном в тополях шумит дождь, а в розовом полумраке квартиры тепло и уютно, рядом милая, юная женщина. Музыка «Маяка» подогревала настроение.

Еще вчера, перед сном, в коридоре своей квартиры он наткнулся на старые туфли жены. Туфли кремовые, на низком каблуке, когда-то опрятные и красивые, теперь раздавшиеся в носке, как лапти, стоптанные, похожие на саму старость. Наткнулся на туфли Тамары Степановны, а вспомнил Ксению Петровну на лестнице, когда шли из ресторана в его номер гостиницы. Засыпая, думал о будущей встрече с Ксенией Петровной, словно о сказке. Ему мечталось поехать с этой женщиной куда-нибудь на Кавказ или в Крым. Он даже себе представил, как за окном поезда, отставая, кружа, проплывают луга и поляны, леса и рощи, полустанки и деревушки. Он закрывал глаза и мысленно наслаждался движением в бытие. Понимал, что вселенная — мир, окружение, звезды и небо, природа и люди — все для него существует, пока существует он сам. А сгинет, умрет — и все, что было им осязаемо, осмысленно, все для него исчезнет, перестанет существовать. Был молодым — не умел ценить жизнь. Теперь, когда осознал, что жизнь промелькнет, как след угасшей искры, — ужаснулся.

Он хмелел, но хмель не дурманил, а молодил, наполнял бодростью. Ему хотелось, чтоб именно такой хмель продолжался бы вечно. С ним была та, о которой только мечталось. Он ненасытно смотрел на милый овал лица, на тонкие изогнутые брови, на губы, — вкус которых, должно быть, ни с чем не сравнить. Смотрел и не верил, что эта женщина может стать его женщиной. Женщина, от которой нет сил отвести взгляд, существует не в грезах, а наяву. Ошеломленный и очарованный, он то цепенел перед ней, то внутренне содрогался при мысли, что это не сон.

— Выпьем, — сказала Ксения Петровна, уловив его лихорадочный взгляд на себе.

— Выпьем! — с отчаянной решимостью согласился он и опрокинул рюмку в широко раскрытый рот.

Виталий Сергеевич тоже не спрашивал Ксению Петровну, сколько ей лет. Без того понимал, что предмет запоздалой любви почти вдвое моложе. В его годы серьезно раздумывают о пенсии. Жена увяла гораздо раньше. Давно ее поцелуй стал безвкусным, холодным. В отношениях надломилось, исчезло супружеское. Заела текучка жизни. Остались хлопоты по работе, рассудочные разговоры. Да и говорить они стали газетным, сухим языком. И только высокое положение в обществе заставляло обоих глушить в себе недовольство друг другом.

В последние годы Виталий Сергеевич, казалось, смирился с судьбой, с наступившими переменами. Свыкся с мыслью: былого уже не вернуть. Кроме того, его всегда окружали люди, которые видели в нем прежде всего лицо должностное. Среди них он постепенно отвык шутить, каламбурить, смеяться. Перестал говорить о цветах, о духах, о футболе… Словом, о том, что не касалось работы. Предупредительность окружающих не позволяла ни на минуту забывать, кто он есть. И в сердце закралось гадкое: «тот уровень», «не тот уровень». Оценка людей «по уровню» оградила дурацкой завесой от всех, отучила здороваться первым, занимать в партере пятый, десятый ряд, ходить пешком по улицам, бывать в магазинах, на рынке, улыбаться солнцу и детям…

Он стал лицом должностным, противным себе, а выхода найти не мог.

И вот он встретил женщину, вдохнувшую в его сердце силу и молодость. Снова он пережил то, что было давно забыто, казалось канувшим в вечность. Снова открыл себя, как земной человек и мужчина, стал по-новому счастлив, не иссяк, не угас, не превратился в труху.

Теперь он сидит у Ксении Петровны обласканный, обогретый. Сам для себя — он честный, порядочный человек, подчинившийся велению сердца. Для других — бессовестный вор, обокравший иначе мыслящих и преданную жену.

Ему ни о чем не хотелось думать, но он был не настолько слеп, чтоб не знать, что запретное счастье тоже не вечно. Пройдет пять, десять лет, и уже никто, даже Ксения Петровна, не предотвратит неминуемое. Ксении будет тогда тридцать пять, сорок — женщина в полном соку…

Ну, а он?

Виталий Сергеевич налил и выпил, не ожидая, когда выпьет хозяйка.

Кому он нужен, когда годы подкосят его?

Никому!

Так неужели же человек, уходящий из этого мира, не имеет права взять от жизни последнее, самое сокровенное, что выпало за многие нелегкие годы на его долю?!

Имеет!

Нет, не имеет!! — твердил другой внутренний голос.

Имеет!!! — возразил себе с новой силой Виталий Сергеевич.

Теперь он хмелел и хмелел тяжело, хотя этого не хотел. Ему было жаль себя и обидно за прошлую личную жизнь. Вот уже вновь его гложет червяк сомнения, не дает забыться, сделать тот шаг, который поставил бы личное с головы на ноги или даже с ног на голову…

Ксения Петровна смотрела внимательно на него. На сей раз водка ему не шла. Она меняла в лице, оттеняла морщины, удлиняла вислые складки у рта. Порядком подвыпив, он сразу постарел, утратил непринужденность, веселость, и только смотрел, смотрел на нее с какой-то мучительной болью, с болезненным блеском в глазах.

И Ксения Петровна подумала, что этому человеку простого участия, дружбы всегда будет мало. Ему нужно все или же ничего.

Знала ли она его раньше?

Знала! Но знала со стороны…

Думала, что их отношения зайдут так далеко?

Не думала!

Так чего же хотела?

Просто хотела дружбы с порядочным человеком, участия, как и каждая одинокая женщина.

И все же в эти минуты ей не о чем было жалеть. Верила — к ней он добр, человечен, а может, и чуточку больше — любит по-своему…

А тех, кто умеет любить, она всегда уважала. Каждому право дано на любовь. Великое, сложное, сильное это чувство! Но и к ней пришло оно не в пятнадцать и не в семнадцать лет. Пришло в двадцать семь, когда, к сожалению, многое утратило прелести жизни, свежесть красок и ощущений. Когда познала она уже близость мужчины. Когда встретила человека, которого вдруг по любила за все, абсолютно за все… Тот человек — Ершов.

— Выпьем! — жестоко сказала она и наполнила рюмки.

Теперь и ей хотелось скорей охмелеть. Перед ней был не Ершов, а другой. Ершов ей встретился два года, назад и тоже не мальчиком. Но седыми висками того человека она бы гордилась. Ершов ей казался совсем не обычным, вне сравнения с другими, вне сравнения и с Ушаковым.

А она? Что ж она?

Она казалась себе недостойной Ершова…

Возможно поэтому хмель и не трогал ее?

— Чаю? — спросила Ксения Петровна, заметив, как Виталий Сергеевич уперся потухшим взглядом в стол.

— Да, чаю покрепче, — сказал он очнувшись.

Он потер руками виски, резко встал. И пока она заваривала свежий чай, подошел к книжной полке. В первом ряду слева направо стояло пять книг — все Ершова.

Тупая боль кольнула под сердце. Сомнений не оставалось:

— Ксения Петровна! Вы увлекаетесь местной литературой? — голос его ревнив и капризен, непривычный и для себя.

— Я люблю все наше — сибирское. Наш театр, наши книги, наши песни…

И тут Ушаков сам не понял, с чего вдруг его прорвало:

— А мне думается — музыкантишки наши только мнят себя композиторами… И Ершов этот, премного наслышан о нем…

— Извините, Виталий, — так и назвала впервые по имени, — не будем говорить об искусстве. Вы меня обижаете, а я легко ранима.

— Ради вас смолчу. Мне только хотелось сказать, что перевелись у нас Пушкины, Лермонтовы…

— Не забывайте: люди творчества — люди вдохновенного труда. Это не дрова колоть или носки штопать.

Он смотрел на ее матово-белые руки, державшие заварник, и хотел, чтобы эти руки оставили все и обвились вокруг его шеи. С чего он затеял с ней ссору, к чему? Он и понимал, что ведет себя глупо, и противился голосу разума.

Ксения Петровна поставила на стол чашки, вазу с конфетами. Он зачем-то достал с книжной полки первый попавшийся роман Ершова, раскрыл титульный лист, прочитал:

«Самых добрых Вам пожеланий, Ксения Петровна! С уважением, автор».

Ксения Петровна болезненно улыбнулась и пояснила:

— На книжном базаре купила. Там и автограф заполучила.

— Вы знакомы? — спросил Ушаков.

И тут она впервые за этот вечер увидела в нем не только мужчину, но и то должностное лицо, которому при желании ничего не стоит испортить немало крови Ершову.

— Нет, нет! — сказала она. — Знаю только в лицо…

Он понял: она солгала, и это его покоробило, заставило посмотреть на нее другими глазами. Взвесив роман на ладони, Ушаков усмехнулся и объявил:

— Книжка, как книжка. Ничего особенного.

И тогда она возразила с упорством:

— Неправда! Хорошая книга.

У Ксении Петровны погиб брат на фронте. Как и герои Ершова, ушел на войну со школьной скамьи. Не успев полюбить, не успев познать жизнь, пал под Сталинградом. Ксения Петровна, читая роман, над многими страницами плакала. Близким и понимающим другом показался тогда ей автор… А потом специально ходила на читательскую конференцию в городскую библиотеку. Однажды случайно танцевала с Ершовым на юбилее театра. Боялась себе признаться, что сперва полюбила заочно, по-глупому, а затем и воочию. Все, что угодно, но измываться над чувством своим она никому не позволит:

— Положите книгу! Я очень прошу. И вообще… Давайте лучше пить чай.

Он увидел, как повлажнели ее глаза, и поспешно сунул на место книгу.

— Простите. Хотел пошутить. Получилось глупо.

— Чай готов, — объявила она. — Давайте же пить!

Он действительно хотел крепкого чая, понимал, что «хватил лишку» не только в спиртном. Густой, почти черный напиток пил маленькими глотками. Пил и мучительно думал: «Какой же дурак. Начал за здравие, кончил за упокой». Ему было теперь неприятно за свое поведение. Бесспорно, и Ксения Петровна давно поняла, что ко всем его недостаткам он еще и ревнив. Какое имел он право на ревность и кто он собственно ей?! С таким же успехом могла и она спросить его о жене, спросить, зачем он пришел…

Несколько лет назад с ним уже был аналогичный случай в гостинице «Метрополь». Он прилетел в Москву 8 марта. День был воскресный и праздничный. До вечера далеко. Порядком проголодавшись, спустился в пустующий ресторан. Почти следом вошла лет тридцати миловидная женщина. Несколько задержавшись у входа, направилась прямо к его столику. Ветку мимозы держала так, словно готова была поднести ему.

— У вас не занято? — спросила смущенно и покраснела.

Она себе заказала скромно чашку кофе с пирожным и бокал шампанского. Он себе — суп-харчо, лангет, селедку под майонезом, икру, «столичной», чешское пиво, еще чего-то — словно сибирский купец…

Через четверть часа он уже знал, что она всего-навсего машинистка райкома партии. Пригубив шампанское, она сказала ему:

— Ваше здоровье…

И только тогда он спохватился, что, выпив вино, не догадался поздравить ее с женским днем. Больше того, он заявил, что они коллеги. Она удивилась: ее профессия «чисто женская». Он рассмеялся и «выложил», что он секретарь Бирюсинского крайкома, тоже работник идеологического фронта. Женщина сразу сникла, словно ее уличили в чем-то постыдном. Конечно, пришла отдохнуть, как женщина, а попала под пристальный взгляд «начальства». Уже в номере он понял всю низость своего поведения. Он был занят только собой, с пристрастием допросил, выяснил служебное положение, и ему не хватило элементарного такта — увидеть в женщине прежде всего женщину, человека…

Вот и теперь, у Ксении Петровны, он вел себя не лучше чем в «Метрополе».

— Налью еще чаю? — спросила она.

Конечно бы, лучше выпить чаю и даже просить прощения, но получилось опять неуклюже:

— Поздно уже, и вас утомил…

Он думал, она возразит, попытается удержать его. Устало взглянув на часы, Ксения Петровна сказала:

— И верно, поздно, а я не заметила.

Он оделся, встал возле двери. На мгновение ему показалось, что она позволит снова себя поцеловать. Все встало бы на свои места…

Но она протянула руку:

— Спасибо, что зашли… Звоните…

— Спасибо, Ксения Петровна…

Дождь стих, и только тополя роняли крупные капли. Воздух был чист, прохладен. Не доходя до своего дома, он присел на скамейку, выкурил сигарету, чтобы дома сразу уснуть крепким сном. Но он долго не мог уснуть, ворочался с боку на бок, представлял себя сразу в двух лицах, то говорил за нее, то за себя. Спорил, оправдывался, утешал. На работу явился с больной головой.

Он звонил ей во вторник, в среду и все неудачно. В четверг уехал в Бадан, к избирателям, отчитаться за год депутатской работы. В пятницу решил побывать на рыбозаводе и уже к вечеру вернуться в Бирюсинск.

Остановился Виталий Сергеевич в «гостинице» рыболовецкого колхоза. Дом пятистенный. В одной половине жил дядя Назар с Ниловной, в другом — три кровати, буфет, умывальник, стол, зеркало — все для приезжих. Большую роскошь колхоз пока позволить себе не мог, да и не к чему было. Супруга дяди Назара ухаживала за постояльцами, кипятила им чай, следила, чтоб было тепло и чисто.

К огорчению Виталия Сергеевича, на встрече с ним в клубе было негусто. Первые ряды заполнили старухи с внучатами, старики. Среди них и дядя Назар. Дальше сидели люди среднего возраста, на последних рядах кое-где молодежь. Интересней было б поговорить с рыбаками, но рыбаки ушли в море, в море и Дробов. Представил его парторг колхоза. Виталий Сергеевич рассказал, чем занимался краевой Совет депутатов трудящихся, какие стоят перед краем задачи, как выполняется план ведущими предприятиями, рассказал о перспективах развития Бирюсинского края, пообещал разобраться с фондами на кирпич для строительства новой школы, согласился помочь баданцам построить еще один детский сад, расширить больницу.

Он говорил и часто поглядывал в сторону дяди Назара. Именно этот старик и мог «выкинуть фортель», как это было уже в таборе рыбаков на Байнуре. Но дядя Назар молчал, порой хмурился. Зато, когда кончилась встреча, подошел и сказал:

— По пути нам сегодня, Виталий Сергеевич. Под одной крышей спать будем. Разговор есть сурьезный…

— Ну что ж, Назар Спиридонович, пошли!

— Лучше сразу на мою половину. Чайку погоняем. Все равно старуха для вас самовар будет готовить.

— Пойдем к тебе, — согласился Виталий Сергеевич.

В доме старого рыбака над комодом, под стеклом в большой рамке, десятка два семейных фотографий. Виталий Сергеевич подошел, стал рассматривать. Польщенная Ниловна принялась рассказывать, кто, где, когда сфотографирован. Но дядя Назар заметил:

— Потом, мать, потом. Соловья баснями не кормят. Давай самовар на стол, давай закусить.

Сам же, чтоб гостя занять, подсунул толстый альбом.

Не прошло и получаса, как зашумел самовар на столе. На тарелках нашпигованное чесноком сало, рыжики, малосольный омуль, отварная сохатиная губа — лакомство охотников.

Ниловна объявила, что будут еще пельмени из медвежатины и расколотка из сига. Соус к расколотке готовил сам дядя Назар. Горчицу, соль, перец, уксус смешал в стакане и вылил в блюдце, чтоб лучше было макать куски мороженой рыбы.

— Ну вот, слава богу, пора и за стол, — сказал облегченно дядя Назар, боясь, что гость заждался. — Чего там еще?! — крикнул он Ниловне. — Не на работу ведь нам, проспимся.

Ниловна шустро — на стол бутылку «московской», три рюмки.

Выпили, закусили, и только тогда дядя Назар заговорил о том, ради чего зазвал гостя, но начал издалека:

— Слыхал я, что ты раньше рыбачить любил? Так или нет?

— Любил, — подтвердил Ушаков и подумал: «К чему бы это?»

— А раз любил, то знаешь, что сига нашего на удочку не взять!

— Тоже верно!

Дядя Назар усмехнулся в усы:

— Не взять, потому что редко кто знает, как взять! А брали его запросто. Раскуют серебряную ложку, острых крючков напаяют, такого ежа на леску и в яму глубоку у переката. Сиг — он вроде сороки, блестящее любит. Найдет и трется, пока бок не пропорет. Ловили так раньше по многу пудов. Но ни внукам, ни правнукам о том говорить не хочу. Власть теперь наша, народная. Добро губить не дозволено. Надобно, чтоб и всякая браконьерская метода себя изжила. Грех дурному учить молодых…

Виталий Сергеевич улыбнулся. Чем лучше он узнавал старого рыбака, тем удивительнее тот ему казался.

— И право, впервые такое слышу.

— То-то и есть, — согласился дядя Назар. — Теперь слушай дальше. Дошли до меня нехорошие слухи, будто бригада Гослова, та, что в истоке на Бирюсе рыбу ловит, ловит ее недозволенным способом. Рыба-то, после того как построили ГЭС, вся на струю, к Байнуру ушла. Там скопилось ленка и хариуса тьма-тьмущая. Крайисполком дал план на сезон бригаде сто пятьдесят центнеров. А они тянут, сдали всего государству сто двадцать центнеров, выловили шестьсот. Куда рыбка идет? Посмотри, какие дома себе поотгрохали рыбачки! И это не все. Цедят сетями с уменьшенной ячеей. С ними заодно и Славка Пентюрин — рыбнадзоровский начальничек. Поезжай к его бабке, не только хариусов, но и ленков с таймешатами в любое время за красенькую добудешь. Не стал на собрании говорить сегодня, не хотел спугнуть хапуг. Милости ради, Сергеич, пошли, кого надо, проверь. С места мне не сойти, если соврал. Здесь без власти одним мужикам ничего не сделать. Андрей Андреичу хотел говорить, да горяч он. Кинется, нашумит. А тут враз накрыть надо, проверочку учинить.

Старик только внешне казался спокойным.

— Что ж, Назар Спиридонович, спасибо. Вернусь в Бирюсинск, так не оставлю. Партийный контроль подключим, прокуратуру!

— Вот за это тебе все скажут спасибо! Давай-ка, стара, пельмешки, давай!

Дядя Назар налил по второй, для солидности кашлянул, перевел взгляд на гостя:

— И еще, Сергеич, я так думаю: браконьер браконьеру рознь. Скажем, увидел я или ты по весне человека с удочкой на Сарафановке — по шее ему — браконьер! А, человек и поймал-то пяток ельцов, пяток пескарей. Ныне ведь браконьер иной. Лед прошел, он тут как тут, он этого ельца одним саком по семь мешков за день нахапает. У него мотоцикл или машина. И сразу рыбу в столовую сбудет или спекулянту столкнет. Мы любителя с удочкой гоним, а это и на руку браконьеру. Он один на реке остается, никто ему не мешает…

— Постой, Назар Спиридонович, постой! Ты сам себе противоречишь. У нас, в центре города, на Бирюсе по сотне лодок каждый день со спиннингистами, и все ловят. А ты хочешь во время нереста им лов разрешить. Всю красную рыбу повыловят…

— Вот и не так. Я про малые речки, где елец, окунь, сорога. Весною и летом на удочку много ль ельца ты поймаешь, а от браконьера с сетями рыбу убережешь. Своими глазами видел, как рыбаки расправляются ныне с хапугами. При мне отобрали сети и топором порубили.

Виталий Сергеевич задумался. В доводах старого рыбака была логика. Но одно дело мыслить логически, другое — как оправдает жизнь подобные новшества. Здесь надо думать.

— И еще, Сергеич, есть дело. Мы часто кости друг другу перемываем, да зла не помним. А бывает похуже. Встретил я, значит, Соболина. Тридцать пять лет отбухал старик в охране природы. А тут не ко двору пришелся. Ушли его. И ушли-то как! Только успела рыба отнереститься в Бирюсинском водохранилище, а из него воду сбросили в Березовское. По графику, значит, сработали. Сразу и оголили все мелководье и пойменные места. Оно, икру нерестовых, тут же солнцем повыжгло. А что бы недельки две подождать. Малек бы проклюнулся из икры и вместе с водой с мелких мест скатился Соболин, стало быть, в крайисполком к Лылову. А тот на него: государственных интересов не понимаешь. У нас линия на электрификацию. Только прямо скажу, кроме вреда, ничего лыловская линия не дала. Сколько сотен центнеров рыбы загублено?! Вот браконьер так браконьер. Похлеще любого…

То, что услышал Виталий Сергеевич, действительно, выходило за рамки разумного. Подъем уровня Березовского водохранилища рассчитан на несколько лет. Надо же выбрать самый невыгодный момент для сброса воды. И Виталий Сергеевич мысленно обратился к Лылову. Тому три года назад следовало уйти на пенсию. Следовало, да жаль расстаться с постом второго зама. Здесь у него машина, почет, оклад… И только ума не хватает…

— Не браконьерство это, Назар Спиридонович, а преступление. За такие дела…

Виталий Сергеевич не договорил, но дядя Назар и так понял, что гость его возмущен до предела…

23

Она спешила на «голубой огонек» в ДК машиностроительного завода. Однажды уже там была. Ей очень понравилась непринужденная обстановка, внимание хозяев, их искренняя доброта. Спешила потому, что задержалась на репетиции и не любила опаздывать.

Организаторы огонька поджидали ее в вестибюле, провели в кабинет директора, позволили только снять плащ, оглядеть себя в зеркало, и сразу же в зал, где за столиками были те, кто пришел отдохнуть, послушать, потанцевать.

Как старую знакомую ее встретили аплодисментами. Средний столик у сцены, как и прежде, был отведен почетным гостям. И тут она растерялась даже. Навстречу поднялся Ершов. Руку ее слегка задержал в своей. И пока устроители огонька открывали вечер, пока поздравляли присутствующих, просили наполнить бокалы, пока наливал ей вино Ершов, она собиралась с мыслями, старалась прийти в себя.

— Ваше здоровье, — сказал ей Ершов.

— И ваше, — ответила улыбнувшись, смелее взглянув в глаза.

— А теперь слово нашему гостю, Виктору Николаевичу Ершову! — объявил ведущий.

В зале зааплодировали.

Ершов встал:

— Я прочитаю, друзья, небольшой рассказ.

Зал разом смолк.

— «Этот старый пройдоха Черт даже старился вместе со мной, — начал негромко Ершов. — Помню его чертенком, с крохотными рогами и веселым хвостом кобелька. Тогда и за ухом почесать он предпочитал не лапой, а задним копытцем. Это он надоумил меня снимать из-под пенки сливки соломинкой. Это из-за него выдрал ремнем отец, когда я стащил красношалых поповских голубей… Из-за него и ребята намяли бока, когда, уже парнем, повадился я к Марийке, с которой потом поженились и прожили сорок лет…

Старый плут заверяет, что лучшего друга мне и теперь не найти.

Странно, но его искушения вспоминаю всегда охотней, чем наставления Херувима — моего ангела-хранителя…»

Ершов скорее читал на память, чем с листа. Ксения Петровна улыбнулась, удобней устроилась в кресле. Все, что читала она до сих пор, было в другом ключе. А Ершов продолжал:

— «…Втроем мы сидим в погребке и мирно толкуем. Черт обычно садится с левой руки, ангел-хранитель с правой. Когда-то и Херувим был молод и звали его ангелком. Я старый житель Бирюсинска и помню, как правдами и неправдами мы с пацанами добывали по гривеннику, чтобы попасть в кино. Ничто не могло вызвать у нас такого восторга, как «Красные дьяволята». Потолок кинотеатра являл собой сплошную идиллию заоблачного рая. И мой Херувим не носил тогда белую мантию, имел крылышки голубка и сиял розовыми ягодицами, как те ангелки, какими художник расписал потолок… Но и тогда вместо вкусных холодных сливок и сочной малины с соседского огорода он предлагал мне невинность души и смирение…

— Шиш тебе! Шиш! — говорил я ему и бежал торговать газетами или чистить ботинки солидным прохожим.

Но я всегда был отходчив и незлопамятен. Уж очень любят душу мою эти двое. Я-то без них проживу, а им без меня не прожить. Один шепчет в ухо одно, второй другое.

Я отпиваю из кружки глоток, а Херувим брезгливо морщится. С усмешкой щурюсь в сторону Черта и тот, угадав мои мысли, протянув лапу перед собой, прямо из ничего берет кружку с пенистым пивом, смачно отхлебывает. Меня за свой счет этот шельма ни разу не угощал. Черти стали не так щедры, да и Херувим из одного хлеба что-то ни разу не сделал пять. Видать, не в Христа пошел…

— И на чем мы остановились? — спрашиваю я.

— На житие в Потустороннем Мире, — смиренно напоминает Херувим.

Возведя глаза к прокопченному табаком потолку, он восклицает:

— Слава Всевышнему! Ты должен писать о его деяниях. Все, что создано в Мире — создано им!

— Постой, постой! — сдерживаю его. — Я отложил рукопись, чтобы перекусить. Не будь же столь многословен.

Агнесса приветливо улыбается из-за буфетной стойки. Я постоянный ее клиент. Моих собеседников она все равно не увидит, как не увижу я того игривого бесенка, который запрятан в ней, который заставляет гореть блеском ее глаза, когда в дверях погребка появляется бледнолицый скрипач музкомедии и приносит ей контрамарку в служебную ложу на новый спектакль.

Херувим не слишком почтителен:

— Да, да… О деяниях Всевышнего, кому ты обязан всем, ты должен слагать свои песни.

Я отрезало кусочек сосиски, накалываю на вилку горошек, макаю в горчицу и отправляю все в рот.

— А ты как думаешь? — спрашиваю у Черта.

— Шило! — хихикает он и потирает лапу о лапу с такой быстротой, что электрические разряды щелкают в его ладонях. — Брешет! Никому ничего ты не должен… Шило! Твой капитал — твои книги!

«Понятно! И ты вбиваешь костыль! — думаю я. — Нет, мой капитал — те двести тридцать миллионов, которые работают на меня и на которых работаю я…» Склоняю в раздумье морщинистый лоб на кулак. Двумя этажами выше — скрипучий диван, стеллажи, три кресла и стол да пишущая машинка с закладкой. Сегодня писалось неважно. Сегодня за традиционной порцией сосисок и кружкой пива даже спустился раньше…

Черт тычет под бок и кивает в сторону Агнессы. Девушка разглаживает складку чулка чуть выше округлого колена.

— Как быть? — хихикает Черт. — У нее крутые бедра и пышная грудь.

— Все богом дано и богом будет взято, — ворчит Херувим.

— Дурни! — говорю я им. — Совсем измельчали!

Это действует магически. Черт скрестил лапы на тугом животе тем самым крестом, какой ненавистен всем чертям с их рождения. Херувим закусывает губу. Его лицо вытягивается в иконописное немое выражение, словно в горле застрял железнодорожный костыль.

Устало вздыхаю и спрашиваю:

— И очень я нужен вам?

Херувим гнусавит:

— О, господи, образумь свое чадо грешное.

Это меня взрывает:

— Где был твой господь, когда я взывал к нему со слезами в глазах?!

— Пути господни неисповедимы…

— Неисповедимы?! — почти кричу я.

Меня душит зло. Я изранен, контужен. Возле тысяч невинно загубленных душ взывал в Бухенвальде ко всем земным и небесным силам. Где был Херувим и его жалкий бог в эти страшные годы войны?! У меня сжимаются кулаки, и Херувим исчезает. Изогнувшись подковой в холуйском поклоне, в угол пятится Черт и скрывается, словно мышонок в норе. Пока поднимаюсь, чтоб закончить рассказ, — негодую. Но после этого пишется лучше. Пишется потому, что люблю я людей, саму жизнь. Готов драться штыком и пером за нее!»

Ершов перевел дыхание, но Ксения Петровна не верила, что закончен рассказ. Стояла и в зале по-прежнему напряженная тишина. Скользнула улыбка по лицу Ершова:

— «На следующий день, доволен и весел, спускаюсь в свой погребок. Сосиски с горошком, кружечку пива, — говорю я Агнессе и по-отцовски касаюсь ладонью ее щеки. Она славная девушка, совсем такая, какой была для меня Марийка. Щеки Агнессы горят, как зори весеннего утра. Она любит меня, а точнее мои рассказы. И это ничем не грозит ни ей, ни ее возлюбленному. А я растроган, признателен, сентиментален, как большинство чудаков в моем возрасте. Ее доброе отношение всегда согревает меня. Больше того, в своих рассказах я многим обязан этой девчонке.

У святых отличный нюх. Не успеваю взяться за вилку и нож, как Херувим сидит рядом. «Не те времена, не те!» — думаю я, когда появляется Черт. Это раньше можно было сказать: пока бог спит — резвятся черти. Теперь не проспит ни тот, ни другой. В двадцатом веке души заметно подорожали. Того и гляди человек на луну заберется, того и гляди привенерится… Непристойно даже звучит. А сверху плевать всегда удобнее было. Гляди, угодишь и на лысину богу.

Что такое ад — я себе представляю. Котлы с горячей смолой и кающимися грешниками ничто в сравнении с пережитой войной. А вот, что такое рай — убей, не пойму.

— Так ты говоришь — это верх самого блаженства? — спрашиваю у Херувима.

— Воистину так, — подтверждает с пристрастием он, возведя руки лодочкой к бороденке.

— Шило! — хихикает Черт и елозит на табурете, как на шкуре ежа. — Он все треплет…

— А ты не мешай, — одергиваю его.

— Рай — это вечно зеленый сад, — гнусавит святой. — На деревьях яблоки слаще меда…

— А березы там есть? — спрашиваю его. — Наши русские березы?

Херувим блаженно щурит глаза, разглаживает костлявой рукой бороденку, делает вид, что не слышит. А для меня рай не рай без есенинской белой березы.

— Повсюду певчие птицы. В лугах пасутся олени. Там лань и лев не обидят друг друга, как два голубка на земле…

«Жирная и ленивая птица, — говорю я себе, — от воробья и то больше пользы. Сады очищает от нечисти».

— В озерах плавают золотые карпы…

— Ну, а жрать-то их можно? — срываюсь я.

— Шило! — хохочет Черт в сторону Херувима. — Как быть?

Херувим не удостаивает Черта вниманием. Решил крепко сидеть на своем колченогом Пегасе:

— В садах и парках божественная музыка…

— Предположим, мне все равно, какая она. А вот Агнессе — ей твист подавай, да так, чтоб в ритме музыки тело само изгибалось, чтоб ноги не знали покоя, чтоб хмель веселья ударил в виски…

Черт строит рожицу Херувиму и отбивает копытами дробь не хуже цыгана на мостовой:

— Шило! Не на того нарвался!

— Для каждого музыка будет та, что ему по душе.

— Как в итальянских соборах после моления — танцы под джаз?

— Воля Всевышнего, — соглашается Херувим.

— Пусть будет так, — соглашаюсь и я. — Но вот что скажи: в вашем раю все равны? Один над другим не стоит ни с палкой, ни с проповедью?

— Воистину так!

— А бог?

— Все мы его рабы.

— Рабы таки! И вот никак не пойму: прожил мой дед девяносто годочков. В церковь ходил аккуратно. Спину гнул на помещика и умер, не выпуская из рук соху. Бабке хозяйский бык живот пропорол рогами, когда ей пошел тридцатый годок. Первенец их от недоедания богу душу отдал грудным младенцем. Все достойны, чтоб быть в раю? Так или нет?

— Так, так, — отерев с лица мелкий пот, давится Херувим.

— И как же им там. Младенец и по земле ходить не обучен, бабка в самом бабьем соку, дед спину не разогнет. Как же они там живут? Выходит, один по-прежнему пеленки марает, бабка на молодых служителей бога посматривает, а дед из лыка лапти плетет?!

Черт в восторге, трясется от коликов в животе:

— Схлопотал! — кричит Херувиму.

Ставленник божий смущен, а я не унимаюсь:

— Не лучше ль парнем попасть было в рай? Зачем ждать, когда песок из тебя посыплется?

— Каждый должен свершить дела божии на земле.

— И тот, кто сбросил бомбу на Хиросиму? Отвечай!

— Господь всех неправедных покарает.

— Так что же твой ясновидец его в пеленках не удавил? Не лучше ль с чертом вприсядку, чем с богом в обнимку?!

Услышав такое, Черт к самому уху:

— Пиши о женщинах, о вине, о страшной измене и ревности. Пиши душещипательные романы… Читателей гарантирую.

— А что скажет Роткадер? — спрашиваю его и смеюсь про себя.

— Кто, кто?

Притворно вздыхаю и морщусь:

— Ты же оборотень, вот и читай с заду на перед.

— Редактор?! — спохватывается Черт.

— Он самый!

— Так он же твой друг!

— Тем более!

— Это не моя номенклатура, — вздыхает Черт. — Над ним старейший наш трудится.

— Получается? — спрашиваю ехидно.

— Надежд не теряет. В поте лица работает… Орешек крепкий достался.

— А меня, значит, за дурака считаете?! — почти кричу я. — Так язва вам в душу!

Взглянул налево, взглянул направо — ни Черта, ни Херувима.

Доедаю сосиски, киваю милой Агнессе, иду дописывать рассказ. Как-то примет меня редактор? Да, вроде, должен принять. Надеюсь, его не сразил лукавый…»

Ершов посмотрел в зал, улыбнулся. И тут же аплодисменты: долгие, громкие. Он сел, встал и снова сел.

— Бокалы! Бокалы прошу наполнить! — провозгласил ведущий.

В этот вечер и Ксения Петровна пела с каким-то особым душевным подъемом. Пела для всех, но мысли весь вечер были обращены к Ершову. Жаль, что им к концу огонька подали машину и развезли по домам. Она побродила бы по улицам города, помечтала.

Но еще не растаяли впечатления от огонька, как Ксения Петровна встретилась с Ершовым у книжного магазина. Какой-то чудак поставил «на попа» фанерный рекламный щит у самого выхода. Первый порыв ветра опрокинул рекламу на прохожих. Ершов успел защитить Ксению Петровну, но распорол торчащим гвоздем себе руку. Он вынул платок, приложил к ладони, и платок тут же взмок, покрылся красными пятнами.

— Пойдемте скорей, пойдемте! — торопила Ксения Петровна.

— Куда? — переходя за ней улицу, спросил он.

— Не стойте, пожалуйста, идемте!

Не успел он опомниться, как оказался в ее квартире. Ватным тампоном она вытерла кровь, обработала рану йодом, забинтовала.

— Ну вот, теперь за вас я спокойна! — судя по лицу, была счастлива. — Чашечку кофе?

И прежде чем он успел что-либо ответить, включила газ, достала сахар, домашнее печенье. Он видел, — она старалась не торопиться, сдержать волнение, но это плохо ей удавалось. Такое гостеприимство подкупит кого угодно.

Наполнив чашечки ароматным напитком, Ксения Петровна опустила кончики пальцев на кромку стола и взглядом сказала: пейте, теперь я вами довольна. Она явно была настроена угадать любое желание гостя. Казалась полной противоположностью тем медлительным, важным, влюбленным в себя актрисам, у которых бывал он раньше. Ершов тоже сказал ей одними глазами: спасибо, спасибо, вы — умница. Она медленно опустила ресницы, стала помешивать ложечкой сахар.

Поблагодарив и поднявшись из-за стола, он увидел на полке корешки своих книг. Взял одну, вторую, третью… Хотел подписать, а они подписаны. За два, три часа на книжных базарах приходилось давать десятки автографов. Бывало и так: покупают товарищу или подруге, знакомым и родственникам и тоже просят для них автограф. Разве запомнишь, кому и что писал?

Но тут подумал совсем о другом: дом, в котором находился, заселили недавно. В этом доме обещали квартиру и Варваре Семеновне. Но в квартиру ее вселили… Ершов смотрел на Ксению Петровну, и глаза его становились холодными.

— Что с вами? — спросила она испуганно.

— Из головы не выходит одна неприятная история.

И он рассказал, что узнал от старой стенографистки.

Светлое, теплое в груди Ксении Петровны сразу оборвалось. По венам хлынула ртутной тяжестью стужа. Похолодели руки и ноги. «Неужели это все обо мне?»

Несколько минут Ксения Петровна сидела в оцепенении, а когда Ершов ушел, бросилась на диван, разрыдалась.

Утром встала с больной головой, полукружья у глаз, настроение гадкое. В горжилотделе ей ничего не могли объяснить, а возможно, скрывали. Но ей без того было все понятно. И она решила уехать немедля в Солнечногорск. Уехать нетрудно. Трудно сделаться вновь человеком, завоевать доверие.

Варвару Семеновну удалось ей найти без труда.

— Вы немедленно переселитесь в свою квартиру! — сказала твердо Ксения Петровна.

Ее не поняли, ей не поверили.

— Да поймите же, ради бога, это вопрос моей жизни и чести! Поймите — так надо!..


Варвару Семеновну Ершов шел навестить по старому адресу. На всякий случай он прихватил с сотню страниц, которые до сих пор оставались неперепечатанными. Но ему назвали ее новый адрес. Никогда подобная трата времени не радовала его так, как на этот раз. А еще через несколько дней довелось побывать в Солнечногорске. Ксению Петровну он отыскал в театре:

— Сегодня я приглашаю на чашку кофе…

Она не противилась, не спрашивала, куда он ведет. На улицах не по-осеннему было много солнца, и люди какие-то все нарядные, добрые, милые. Если б смогла — она обняла бы весь мир…

24

Осень в Прибайнурье особая, с резкими перепадами то ясных, то сумеречных дней. Сегодня необычная тишина. В низинах и на лугах еще душно. А завтра небо затянет мороком. Из многочисленных отрогов, со стороны хребтов, подует пронизывающим холодом, сразу захочется к печке, к костру, и на душе станет грустно, тоскливо.

Вот и вчера были солнце и синее небо. Казалось, до осени, как до звезд, до зимы — еще дальше… Проснувшись сегодня, люди так же увидели синее небо и солнце… Но, обратив взгляд к вершинам байнурских хребтов, восхищенно и долго жмурились, прикрывали глаза козырьком ладони. На гольцах лежал снег бело-палевый, голубой, просто белый.

Так зима в одну ночь отвоевала себе плацдарм, захватила вокруг озера-моря господствующие высоты. Теперь со дня на день жди лиха. Закружат метели, ударят морозы… И только к новому году, а то и после него, позволит Байнур сковать себя льдом. Позволить — позволит. Но и оставит пропарины — огромные коварные полыньи, чтобы иногда, очнувшись от спячки, взглянуть на сизое небо и снова уснуть. Зябко покажется — вздрогнет. И тогда, как изпушки, ударит грохот в отроги и скалы. Обнажится трещина на десятки километров, хлынув в нее, забурлит вода.

Согласившись идти парторгом на стройку, Дмитрий Александрович Коренев знал, что легкой жизни ему не будет. Знал, но трудности превзошли ожидания. Всегда и везде видел он главное в людях, а здесь люди не верили, что усилия их не напрасны, не верили в нужность затеянного, в самих себя.

Выполняя указания свыше, начальник строительства Головлев сосредоточил максимальное количество механизмов и техники на так называемых нулевых отметках. Строители справились с закладкой фундаментов в сжатые сроки. Но не было прежнего огонька и задора. Люди работали потому, что сверху было указание, потому, что деньги нужны еще каждому, потому, что получали хорошие премиальные и сверхурочные. Все меньше говорили о стройке с чувством достоинства, уважительно. Все чаще проявляло себя делячество и стяжательство. Когда-то огромная арка при въезде в поселок со словами: «Ударная молодежная стройка» даже у старшего поколения вызывала законную гордость. Теперь эти слова утратили прежнее значение. Молодежь и та относилась к ним скептически.

И все же началу большого пути Головлев был рад. Выносливый северянин трудился не покладая рук. Теперь фронт работ позволял иначе использовать специалистов, найти каждому дело, постепенно войти в типовые графики, в ритм труда. Стройке уже не хватало людей на жилом микрорайоне, на строительстве гаражей, на других первоочередных объектах. Головлев спешил ускорить темпы работ и набрать на стройку людей, Коренев думал мучительно, как вернуть человеку веру в себя, как его вдохновить.

Прошло три, четыре, пять дней, а Коренев ничем не удивил окружающих, не блеснул умом, не произнес пламенной речи, не сказал ни слова и на планерках, которые посещал аккуратно.

Наконец он потребовал от начальника планового отдела сведения по выполнению месячных и квартальных планов на каждом объекте. Два дня сидел над этими материалами, вдоль и поперек исходил всю стройку, подсобные хозяйства. Чем больше вникал во все, тем мрачнее вырисовывалось общее положение дел… Только бросовые проектные работы из-за переноса главного корпуса обошлись государству в пятьдесят тысяч рублей. Изменение проектов жилого массива — в семьдесят… Цифры, цифры и цифры. Помощь парткома нужна везде. Будь у него десять штатных помощников, всем бы хватило работы по горло. При желании все бы увязли в расчетах и графиках, в хозяйственных и инженерных делах. Но Коренев не собирался подменять инженерную мысль, администрацию.

Познакомился он ближе и с Мишей Уваровым. Парень как парень — старательный, исполнительный, заочник факультета журналистики. Планы работ, протоколы собраний и заседаний у Миши подшиты и отпечатаны на машинке. Миша всюду спешит «обнажить и изжить недостатки», наводит с дружинниками порядок в клубе, «жмет на комсомольский прожектор и на стенную печать…» А вот кропотливой, повседневной воспитательной работы, по мнению Коренева, комитет комсомола как следует не ведет.

«Может, с Миши и надо начать? — думал Коренев. — С комитета, с Танюшки, с Бежевой Люды, с ребят?!»

Из Бадана, где проходил районный партийный актив, Коренев ехал на газике рядом с шофером. Он не мог оторвать взгляда от Байнура, от снежных вершин Тальян, от нависших над головой скал. Дорога здесь была особенно узкой, сильно петляла, нависала над пропастью. С трудом расходились грузовики. Шофер снизил скорость, на крутых поворотах сигналил.

Они преодолели уже добрую половину опасного участка, когда перед ними возник грохочущий самосвал. Для этих мест он шел на бешеной скорости. Шофер Коренева едва успел хватить вправо руль и выжать тормоз, как самосвал, черкнув по левому борту, умчался за поворот.

Выбравшись из машины, Коренев и шофер побледнели. Минуту назад они были, что называется, на волосок от смерти. Обе дверные ручки по правому борту сорваны, заднее крыло вмято. Прижмись самосвал на пять сантиметров к газику, а газик не уступи этих пяти сантиметров, и удар бы пришелся на кузов или на буфер… Переднее правое колесо на самой кромке обрыва в Байнур, а обрыв метров триста, четыреста.

Оба с минуту смотрели в пучины. Байнура. Кровь медленно приливала к лицам.

— Это же с нашей стройки машина! — сорвался шофер. — Номер и морду не разглядел. Но ничего, этого гада я найду!

Искать виновника не пришлось. Возвращаясь в Еловск, он врезался в бульдозер. Он оказался одним из ста «работяг», которые прибыли несколько дней назад из колонии. Им предстояло теперь заслужить хорошие характеристики и только потом они могли поехать, куда пожелают.

Были среди «работяг» в прошлом мелкие хулиганы, мошенники, дебоширы, воришки и пьяницы. Были и те, о которых принято говорить — прошел сквозь огонь и воду, через медные трубы и тюремные коридоры.

Зуб, Червонный и Склизкий держались отдельной группой. Они и напоили одного из «лаптей», затем приказали угнать машину, привезти им шампанского и коньяку из соседнего поселка. «Погореть на мелких делах» из этой троицы никто не желал. Такое делается руками других.

Как бы там ни было, но о приезде на стройку партии досрочно расконвоированных в последнюю очередь узнали в комитете комсомола. Людей не хватало, и Головлев решил замолвить слово Виталию Сергеевичу:

— Помогите, трудно сейчас.

— Где я возьму тебе людей? Вот надо трудоустроить бывших уголовников, их, и бери.

Головлев растерялся:

— Неудобно, Виталий Сергеевич, стройка наша молодежная.

Ему бы надо отмолчаться, уехать, оставив вопрос открытым. Ушаков помрачнел:

— Как тебя понимать прикажешь?! Коммунисту и неудобно! Люди-то наши. Кто их будет воспитывать, трудоустраивать?

— Все правильно, Виталий Сергеевич, я только хотел просить…

— А если правильно, будь любезен, бери! Ты прежде всего коммунист и советский руководитель. Думать надо!

Перечить было бесполезно. Пришлось брать.

У Миши в клубе в первый же день приезда «работяг» заварилась каша. Группа парней из «бывших» заявилась навеселе. Во время танцев они хватали девчат и тащили в круг, грубили дружинникам, плевали на пол, курили по углам, пересыпая свою речь блатным жаргоном.

Федька Зуб «подвалил» к Тане:

— Рванем, крошка, танго?!

— Иди, иди! — ответила Таня.

Парень сплюнул сквозь выщербленный зуб.

— Пожалеешь. Подумай!

Юрка Пат заслонил собой Таню:

— Последние выбью, отваливай!

Дружки Зуба стояли в стороне, и Зуб решил на сей раз отступить. В ту же ночь после танцев за клубом кто-то избил бульдозериста из СМУ. Возможно, спутали с Юркой.

Назавтра, по окончании работ, Миша Уваров, Таня и Люда Бежева пошли в барак новоселов. Староста собрал своих подопечных возле барака, усадил на штабели досок и брусьев. Картина была не из приятных. Впереди Федька Зуб, Севка Склизкий, Жора Червонный. Жоре не хватает только цилиндра. На нем костюм-тройка, из нагрудного кармана кокетливо-выглядывает белый платочек. Затаенную пытливую улыбку Червонного трудно не уловить. Она деланная, как золотая коронка на переднем зубе. В руках Червонного ножницы для ногтей. Ими он орудует мастерски. Подстрижет и обточит ноготь. Они у него длинные, овальные, красивые, как у женщины. Федька Зуб и Севка Склизкий одеты проще, но тоже выгодно отличаются от тех, кто за ними в спецовках и ватниках, в помятых шароварах, давно не стиранных косоворотках. У передней троицы стрижка под бокс. Остальные в шапках и кепках. Волосы не настолько отросли, чтоб обнажать головы, подчеркивать свою недавнюю принадлежность к местам не столь отдаленным.

— Товарищи! Мы пришли к вам, чтоб откровенно…

Не успел Миша обрести твердость в голосе, как Червонный хихикнул, Склизкий и Зуб рассмеялись погромче и сразу же кто-то сидящий за ними крикнул:

— Нашел товарищей!

— Я говорю, что мы пришли к вам за тем, чтоб рассказать, где вы и что здесь за стройка.

— Скажи, начальник, скажи, — вставил Зуб. — Больно темные мы…

— Наша стройка — это одна из замечательных строек Сибири!

— А девчонки у вас невежливые, — громко зевнув, констатировал Склизкий.

— Об отношении к девушкам поговорим потом. Ясно?! — повысил голос Миша.

— Зачем потом? Давай сейчас! Нам это больше подходит.

— Давай! — закричал кто-то из-за спины Червонного.

— Давай!

Люда Бежева отступила за Таню. Как не хотелось идти ей сюда, к этим хулиганам. Таня забыла, кто перед ней. Гнев охватил ее. Так бы и наплевала в эти нахальные морды, что в первом ряду. Жора Червонный, оставив в покое ногти, мерил ее наглым взглядом. Этот взгляд красноречивей всего раскрывал его мысли.

— Я попрошу тишины, — сказал Миша.

Стоявший рядом староста, здоровенный мужчина лет тридцати пяти, крикнул раскатисто, басом:

— Хватит, робята, послушаем!

— Пускай говорит! — поддержал кто-то.

— Довольно! Наслушались!

Таня не вытерпела, шагнула вперед:

— Ну вот что, уважаемые. Приехали к нам на стройку — ведите себя, как люди!

— А мы что, кони?

— Похуже!

Таня не думала им грубить, но так получилось. Сразу же загалдели и закричали те, кто молчал до сих пор.

— Гони ее в шею, гони!

— Стерва нашлась.

Червонный вскочил, поднял руку:

— Спокойно, граждане, спокойно! Зачем такой резонанс? Пусть девочка выскажется!

— Да что с ними говорить, — повернулась Таня к Мише. — Не хотят вести себя как надо, завтра поставим вопрос перед дирекцией. Пусть их отправят туда, откуда взяли.

«Мероприятие» было сорвано. И Миша вдруг растерялся:

— Не волнуйтесь, девушки, не волнуйтесь.

Но Люда, напуганная до смерти, тащила Таню за руку:

— Идем, идем…

Тане ничего не оставалось, как последовать за подругой. А «граждане», надрывая глотки, давились смехом, улюлюкали вслед, свистели.

Миша экстренно собрал комитет комсомола.

— Очень плохо получилось, товарищ Коренева, очень плохо. Надо иметь выдержку.

— Надо быть мужчиной! — отрезала Таня и покраснела. Она поняла, что хватила лишку.

Миша с ожесточением протирал очки, что с ним бывало в минуты сильных волнений.

— Значит, я во всем виноват? Так?

— Да что ты на самом деле пристал.

И Таня едва сдержалась, чтобы не заплакать.

Юрка Пат обвинил тоже Мишу:

— На такие дела кто с девчатами ходит?

— А что девчата хуже ребят? — обиделась Люда и тоже шмыгнула вздернутым носиком.

— Не в этом дело! Идете к блатягам, как к теще на блины. Скажите спасибо — отделались хорошо.

Хоть Юрка и говорил с чувством явного превосходства над всеми, но каждый понял — одессит прав, прислушаться стоит…

Между тем и Жора Червонный по-своему оценил Таню:

— Ничего пташечка, — заявил он дружкам, — хороша на ночку.

— Занудистая очень, — вставил хлипкий здоровьем Склизкий.

— Это пока митингует, а в горизонтальном положении все бабы есть бабы…

Червонный, Склизкий и Зуб лежали в ельнике, метрах в двухстах от своего барака, пили водку, закусывали докторской колбасой и корейкой.

— Метнем? — сказал Червонный, доставая колоду новеньких карт.

У Склизкого в кармане рублей тридцать, не больше, у Червонного — сот пять — на днях сорвал куш, обыграл его и Зуба начисто. Но Склизкий знает — Червонный играет азартно и опрометчиво, когда подопьет, денег не жалеет. С трезвым играть рискованно — обыграет.

— А ты как, Федя? — спросил Склизкий Зуба.

— Я что, только у меня не проси, играй на свои. Ни копейки не дам.

Червонный вскрыл каждому по карте. Банковать выпало Склизкому — счастливая примета. Склизкий лихо допил из своего стакана, схватил колоду карт, объявил:

— В банке трешка.

— На все, — сказал Зуб и… перебрал.

— На петушка, — сказал Червонный, и тоже перебор.

— Одиннадцать в банке, — торопил банкомет.

— Двадцать два…

— Три червонца…

— Четыре!

— На все, — сказал Червонный, мусоля туза.

Склизкий дрожащей рукой подал карту.

У Червонного к тузу король — пятнадцать очков. Склизкого не проведешь, будет брать до казны — минимум, семнадцать. И Червонный протянул руку за картой. И снова король. Сумма очков — девятнадцать.

— Себе, — сказал Червонный.

Склизкий раскрыл карту — десятка. Раскрыл вторую — тоже десятка.

— Хватит! — выкрикнул он и сгреб в кучу деньги.

Следующим банковал Зуб. И снова. Склизкий остался в выигрыше. Ему явно везло. Через час почти все деньги Червонного и Зуба перешли в карман Склизкого. Ставки становились все больше, крупнее. Из «заначки» под старым пнем Склизкий вытащил еще бутылку «Охотничьей». И когда считал, что игре приходит конец, фортуна неожиданно от него отвернулась.

В тот вечер Склизкий спустил все до копейки. Проиграл так быстро, что не успел опомниться. Еще недавно червонцы были, в его карманах, теперь перешли в карманы Червонного и Зуба. В голове шумело. Глаза налились кровью.

— Бочата! — крикнул Склизкий и сорвал с руки свою гордость — штурманские часы с золотой браслеткой. — Сто рублей!

Зуб набычился, его жирные губы лоснились от только что съеденного сала. Он искоса посмотрел на Червонного. Червонный брезгливо кинул часы Склизкому.

— Три червонца! Больше не тянет.

— Браслетка золотая…

— С бабьих ходиков? Пять красненьких и все!

Вскоре Склизкий остался в майке, кальсонах. Червонный налил себе и Зубу.

— А теперь сыграем на птичку, — предложил он.

— На какую? — съежился Склизкий. Дрожал он не только от холода, но и от холодящего чувства, подступившего к горлу.

— Ну ту, что сегодня так мило нас агитировала.

— Нет! — закричал Склизкий. — Нет!

Червонный острием финки достал себе кусок докторской колбасы и отправил в рот.

— А ты отыграйся…

Склизкий допил остатки водки из горлышка.

Отыграться ему не удалось, но одежду ему вернули. Теперь по воровскому закону, если он не «пырнет» Таню ножом, «пырнут» его.

— Когда? — спросил Склизкий, подавленно, глухо.

— Не торопись… Скажем…

А Таня оставалась Таней… Она и впрямь поставила вопрос на комитете комсомола о немедленной отправке партии «работяг» со стройки.

— Давайте посоветуемся с парткомом, — предложил ребятам Миша.

Просить помощи у отца, ставить его в затруднительное положение, Таня категорически против. Она не сказала об этом ребятам и упорно стояла на своем. Уже то, что многие стали интересоваться ее отцом, их отношениями, омрачило приезд отца, да и жили они еще порознь. Отец занимал отдельную комнату в мужском общежитии. Таня по-прежнему со Светланой, в девичьем…

Не упоминая имени Тани, не сказав ни слова о том, как Миша с девчатами ходил агитировать «работяг», Юрка все же заявил Дмитрию Александровичу:

— А что, товарищ парторг, на молодежь надежду совсем потеряли? Зачем эту шваль на стройку приняли?

— Это не шваль, Юра, это люди!

— Знаем мы их. Одно не пойму — зачем имя наше позорить? Тогда и на арке надо написать: не молодежная стройка, а исправительная трудовая колония.

— Ты думаешь, о чем говоришь?

— Не один так думаю. Мало людей — почему молодежь не призвать? Нужно — в палатках перезимуют, землю ломами будут долбить, сваи ставить, бетон месить… Не побоятся.

Ответить Юрке, действительно, было трудно, и Юрка не первый обратился с таким вопросом. Парни и девушки с разных концов страны без вызова едут в Еловск. Для них это дело кровное, нужное. Как и что получилось, надо выяснить у Головлева.

Головлев ничего не скрывал, рассказал, как было.

Ну что ж, он, Коренев, уезжает на семинар в Бирюсинск, подготовил докладную записку руководства стройки и парткома в крайком, с Ушаковым в любом случае должен встретиться, там и поговорит обо всем.

Ушаков был мрачен, расстроен недавней историей с Ксенией Петровной. По возвращении из командировки он позвонил ей раз, позвонил два — никто не ответил. Варваре Семеновне телефон был не нужен, и его отключили. Увидев в окнах знакомой квартиры свет, выбрав удобный момент, он быстро поднялся на нужный этаж и подал два длинных, один короткий звонок. Ему открыли, и он так растерялся, что чуть не выдал себя с головой. Своей бывшем стенографистке он вынужден был солгать, что ищет Виктора Николаевича — своего давнего друга и, очевидно, ошибся квартирой. Шагая мрачно домой, он не сразу вспомнил, кто такой Виктор Николаевич, а когда вспомнил, то обругал себя трижды тяжелым словом.

Только дома Виталий Сергеевич несколько успокоился. Что же произошло во время его отсутствия? Где Ксения Петровна и почему в ее квартире человек, который должен переехать туда не раньше чем летом? Было мгновение, когда он подумал, что и его роль обнажилась во всем этом деле… Но он не привык чувствовать себя виноватым среди людей его окружающих, не привык утруждать себя подобными мыслями. Мало ли что сумасбродной певичке придет в голову. Все эти творческие звезды способны на любые чудачества. Предложили место в каком-нибудь шумном театре поближе к Москве, и махнула туда без оглядки. Квартиру ее передали тому, кому ранее обещали. Во всяком случае, вся эта история его не касается. В свое время к нему обратились, и он подсказал тому же Замялову, что надо помочь. А если дурак переусердствовал — вина дурака. Не станет и Помяловская афишировать свои связи с ним, гордость ей не позволит…

— Садись, — сказал Ушаков Кореневу, — садись. Снова приехал просить что-нибудь?

— А разве уже просил? — опускаясь в кресло, уточнил Коренев.

— Не просил, так будешь, — уверенно заявил Виталий Сергеевич.

— Я привез докладную на ваше имя. Нам, действительно, нужна помощь крайкома.

— Покажи, покажи, — Ушаков взвесил пачку страниц. — Да тут целый том.

— Я не тороплю, Виталий Сергеевич. Дело наше в пять минут не решить.

— На бюро хочешь поставить?

— Лучше бы на бюро.

— И все?

— Не все. Хотел поговорить о бывших заключенных.

— Ну, ну, — насупился Ушаков.

— Гложет меня сомнение. Не зря ли их нам дали?

Ушаков вздохнул, как человек, уставший от непродуманных поступков окружающих его людей. Он выпрямился, положил руки на стол, стиснул пальцы в замок.

— В свое время я объяснял Головлеву, что к чему. Он не делился с тобой? Или мне говорит одно, а тебе другое? Вот уж не думал, что подошлет тебя, а ты клюнешь на эту удочку.

— У меня с Головлевым хорошие деловые отношения. И пришел я в крайком, чтобы говорить честно и откровенно о том, что сам думаю. Речь идет не столько о сотне людей, присланных к нам, сколько о тысячах тех, кто закладывал стройку. Которых мы в какой-то мере обкрадываем.

Ушаков смотрел широко открытыми глазами со смешанным удивлением и возмущением.

— Как обкрадываем, кого?

— Комсомольцы приехали строить свое детище, и они вправе требовать от нас полного доверия. Они хотят, чтобы все было сделано их руками.

— Так, — сказал Ушаков, — так. — Он постучал пальцами по столу. — Читал оперативную сводку происшествий. Тебя, оказывается, вместе с машиной чуть не спихнули в Байнур? Этого испугался?! Или боишься с людьми работать?

— Пуганый я, — ответил зло Коренев.

— Нет, ты боишься!

Надо бы встать и уйти. Но Коренев не имел на то права. Он должен решить не личный вопрос.

— Виталий Сергеевич, поймите меня правильно. Сейчас на стройке не та обстановка, когда можно Еловск насыщать тунеядцами, проходимцами, аферистами. У нас масса трудностей без того. Каждый день хорошие парни к нам приезжают и уезжают от нас. Мы убиваем в них светлое чувство. На одних патриотических лозунгах далеко не уйти. Вы можете ставить вопрос обо мне, о моей близорукости. Но не о себе я думаю. Нужно — пошлите в колонию, куда угодно. А ребят-комсомольцев — должны понять.

Ушаков резко встал, прошелся по кабинету, не доходя до Коренева, остановился.

— Эх, Дмитрий Александрович, Дмитрий Александрович! Мы же старые коммунисты. Не то ты предлагаешь. Хочешь отгородить людей от большой жизни? И тебя совесть не будет мучить за тех, кого снова толкнешь в тайгу — на Соловки?

— Будет! — согласился Коренев.

— Сам себе противоречишь?

— Да!

— В нашем крае десять молодежных строек — и если везде скажут так, как говоришь ты?

— Но у нас в десять раз больше немолодежных.

Ушаков вновь пересек кабинет и остановился в дальнем углу:

— Согласен! Я допустил ошибку в одном, но ты допускаешь в другом. Где, как не на молодежной стройке воспитывать нового человека? И что представляет из себя группа в сто человек, если у тебя тысячи честных и чистых людей?..

Ушаков не приказывал, он советовался и был обеспокоен. Это делало Коренева покладистей, заставляло снова все взвесить, продумать. По-своему, Ушаков тоже был прав. К тому же сам Коренев еще на пути в Бирюсинск думал, что зря Головлев выделил в особую группу вновь прибывших, разместил в заброшенном на отшибе бараке, создал им «малину». Надо было сразу же разбросать всех по участкам стройки, отобрать специалистов, обеспечить работой по душе. Пусть окунутся в массу, и масса их перетрет, приучит к себе, заставит уважать существующие порядки…

Спустя час, отсюда же, из крайкома, Коренев позвонил Головлеву. И через день «работяг» распределили по строительным бригадам. Послали куда одного, куда двух, куда трех. Разместили и по общежитиям. Так перестала существовать «малина».

Червонному, Зубу и Склизкому повезло. Им удалось попасть в столярную мастерскую — подальше от «пыльной работы».

Увидев, что бригадир отлучился, Зуб схватил Склизкого за новенький комбинезон, крикнул Червонному:

— Жора! Я капюшон нашел!

— Неси сюда, пропьем! — ответил Червонный словами давно забытого воровского анекдота.

— А в нем человек.

— Так ты его вытряхни!..

Воровать что-либо из мастерской Червонный категорически запретил:

— Где едят — там не гадят, — сказал он, заметив однажды, как Склизкий понес банку политуры за кучу стружек. — Поставь на место.

Любимым занятием Жоры в свободное время стало править на оселке финку, которой он мог побриться…

25

Компромиссное решение успокоило и Мишу, а Миша — членов комитета. На стройке резко сократились пьянки, дебош. Бывшие уголовники и в клуб стали ходить с ребятами тех бригад, где работали. Деньги нашлись у многих, приобретали выходную одежду и обувь. Отрастят волосы, и бывшую «кодлу» уже не узнать.

Теперь Миша решил поднять авторитет комитета в другом. Шли к нему многие, критиковали на совесть. Но Коренев перед отъездом на семинар помог определить обязанности каждому члену комитета. Миша сразу увидел, что «комсомольский прожектор», дружины, порядок в клубе — это полдела. Надо серьезно думать о создании комсомольского штаба стройки. А пока… Пока он сам возьмет на себя ответственность за создание контрольно-комсомольских постов на каждом участке, в каждой бригаде. Таня будет ответственной за сектор использования механизмов. Люда — за сектор печати. Надо продумать, кому поручить сектор связи с поставщиками и проектными организациями, сектор связи с субподрядчиками. Вокруг комитета расширится актив. Всю работу следует подчинить воспитанию молодежи, улучшению быта, вопросам учебы.

Раньше Миша никогда не занимался цифрами, и цифры, естественно, ошеломили. Он заглянул в историю проектирования завода. Это же черт знает что! Оно ведется несколько лет. Велось в Ленинграде, затем в Бирюсинске. Первоначально задание было-на выпуск ста тысяч кордной целлюлозы в год, затем — на двести. В результате бросовые проектные работы составили сто семьдесят тысяч рублей. Первым проектировщиком города был Ленинград, потом Бирюсинский Гипробум. Но Гипробум выдал рабочие чертежи лишь на квартал и передал проектирование города специализированной организации Гипрогорстройпроекту, а Гипрогорстройпроект четвертому по счету проектировщику — Бирюсинакадемпроекту. Бирюсинакадемпроект из-за повышенной сейсмичности выбранной площади приостановил проектирование города. В результате снова бросовые работы.

Вот чего толком не знал Миша раньше, не знал об этом и комитет. Разве не их дело беречь государственный рубль?! Они хозяева стройки и первыми должны забить тревогу!

На заседании комитета Миша сыпал по докладной записке Головлева и Коренева крайкому партии. С копией докладной ему удалось ознакомиться через Симочку, которая была неравнодушна к Мише и печатала все его документы.

— Я считаю, — говорил Миша, — что строительство любого промышленного предприятия может успешно осуществляться только при наличии проектно-сметной документации. Выдача ее должна опережать темпы и годовые объемы строительно-монтажных работ. Этого нет в строительстве нашего завода. Генеральный проектировщик — Бирюсингипробум не выполняет принятых на себя обязательств, не справляется со своей задачей. Его обуяла гигантомания. Все это не дает возможности развернуть работы по строительству объектов производственного назначения и города. В настоящее время мы обеспечены техдокументацией только на шестьдесят процентов…

Миша обвел всех взглядом, налил из графина воды.

— По проектированию завода товарищ Крупенин и Госкомитет дважды устанавливали сроки выдачи техдокументации и дважды сроки эти срывались.

Крупенина Миша назвал не случайно. Когда Крупенин приезжал в Еловск, то и Миша присутствовал на совещании руководителей. Больше того — он разговаривал лично с Крупениным о желании молодежи скорее построить завод.

— Проектирование нашего детища сопряжено с большими трудностями. А Бирюсингипробум к отдельным вопросам, связанным с природными особенностями района, очисткой сточных вод, размещением промышленных и жилых зданий, подошел с удивительной легкостью. Недостаточно обосновал ряд технических решений, не согласовал их с рядом организаций. В результате чего проект раскритикован не одним Институтом земной коры. Напортила много нам развернувшаяся дискуссия вокруг строительства, безответственное заявление отдельных ученых, примкнувших к ним недальновидных хозяйственников и журналистов…

Миша снова хлебнул из стакана, покосился на Таню. Он имел в виду не только Дробова и хотел, чтоб правильно его поняли. Таня, казалось, не придала значения словам Миши, на самом деле подумала, что прав был во многом Андрей. Спорить с ним нужно, но там, где он явно не прав.

Отложив текст доклада, Миша с тем же волнением продолжал:

— Несмотря на то, о чем говорил я выше, мы не чувствуем значительных улучшений в проектировании завода. Считаю, что руководству Гипробума следует готовиться не к реваншу с учеными и искать оправдание прежним своим ошибкам, а правильно принять критику, исправить недостатки проекта, не теряя драгоценного времени, приступить к выдаче рабочих чертежей. Руководство стройки и комитет комсомола (Миша заменил слово партком) в большом долгу перед строителями. В основном мы имеем проекты по второстепенным объектам, притом их качество далеко не совершенно, что говорит о низкой квалификации отдельных проектировщиков, о слабом контроле за их работой со стороны товарища Мокеева. На строительных площадках мы призываем наш коллектив к экономии стройматериалов, сбережению машин, времени, а руководство Гипробума считает в порядке вещей выпускать макулатуру, стоимость которой исчисляется не одной сотней тысяч рублей. Смета по станции Сортировочная и привязка подстанции исправлялись институтом три раза, привязка базы импортного оборудования — два, водонасосная переделывается, автодорога переносится. Котельные поселков, как уже докладывала нам Таня, запроектированы без очистки аэрозолей и вредного газа. Мы — комсомольцы стройки…

Миша долго еще говорил, но самое гневное возмущение вызвало сообщение о том, что в высоких инстанциях принято решение город делать не каменным, как планировалось ранее, а в деревянном исполнении.

Таню словно тяжелым ударили по затылку. Давно ли она придирчиво разглядывала Солнечногорск. Ей не понравилось, как побелены там дома. Считала, что город ее будет нарядней, красивей… Но в Солнечногорске строят уже высотные здания, город стал парком… А Еловск? На что будет похож Еловск, на барачный поселок?!

Она пришла домой разбитая. Умылась, выпила стакан холодного чаю, легла в постель. В общежитии никого не было. В клуб привезли новый фильм с участием итальянских кинозвезд, и девчата исчезли. То, что рассказал Миша, подействовало удручающе. И Таня вдруг почувствовала себя маленькой и беспомощной… Почему так делается, кто в этом повинен? Человек шагать по земле должен гордо.

Таня попробовала уснуть, повернулась на бок, закрыла глаза.

Не получилось.

Когда-то она сказала Андрею:

— Человек — середина земли!

А он ей ответил:

— Бессилен твой человек в одиночку. Что он один?

«Выходит, наивно думать, что была бы только точка опоры… А может, в точке опоры есть все же смысл? Только где эта точка, в чем?»

«Человек проходит как хозяин…» Не слишком ли преждевременно, упрощенно? В чем и какая она хозяйка?.. В лучшем случае единомышленница. Хорошо, что таких, как она, только на стройке тысячи… Но есть в Гипробуме Мокеев, в Бирюсинске какой-нибудь Держаков, в Москве — Крупенин… Вот они-то наверняка считают себя хозяевами. Они тоже единомышленники, но другого порядка… С ними не по пути.

Вчера Таня вновь повздорила со Светланой. У той одни женихи на уме. Повадился к ней вдовец — мастер дорожный. И сразу Светлана по ветру нос:

— А что?! Сенька хороший мужик! Не гляди, что хромает — травма на производстве. Пару сопливых ребят имеет — отмоем! Зато мужик будет свой… Корова, телевизор и огород. Брошу я эту стройку. От Сенькиного дома пешочком за полчаса до Еловска можно добраться. Начну, как ханыга, торговать семечками, редиской и черемшой, деньги в кубышку складывать. А там, смотришь, в настоящий город переберемся. Уговорю…

Теперь Светлана жизни не дает. Расшумится: ну что я тебе говорила? Но за собой потянет Семена, пойдет по иному пути. Окончательно оттолкнет ее стройка, загубит веру в хорошее, в светлое. Попробуй теперь докажи, что ты не верблюд.

Но Таня вспомнила: Миша готовит письмо в Бирюсинск и в Москву. Завтра они обсудят письмо, внесут предложения и поправки. Будут бороться, и своего добьются.

На следующий день члены комитета собрались также после работы. Миша читал обращение от имени комсомольцев стройки:

— «Уважаемые товарищи! К вам обращаемся мы — молодежь Всесоюзной ударной комсомольской стройки Еловского целлюлозного завода.

Миша обвел ребят торжествующим взглядом. Те внимательно слушали. Он продолжал:

— Мы, молодые строители, приехали по зову комсомола строить завод и город коммунистического завтра, каких нет в стране.

Наш завод будет оснащен новейшим оборудованием с автоматическим, телемеханическим управлением и сооружается из новейших строительных конструкций с применением стеклоблоков.

Людям, которым посчастливится работать, теплыми словами будут вспоминать проектировщиков и строителей, создавших этот завод. Им, будущим эксплуатационникам, предстоит жить в городе, начало которого нами заложено. О нем-то мы и решили вам написать.

Нам известно, что заинтересованные министерства и Госкомитет признали выбранную площадку правильной и рекомендовали учесть замечания комиссии, которую возглавлял товарищ Крупенин.

В замечаниях конкретно говорится о строительстве города в деревянном исполнении.

Нам непонятны причины, вызывающие подобное решение, но если это объясняется только прибайнурской сейсмикой, нам кажется, это не должно помещать строительству в стиле современности. Ведь при девятибалльной сейсмике возможно и кирпичное исполнение зданий, безусловно, с соблюдением антисейсмичных мер.

Вам, вероятно, известно, что в Ашхабаде, где землетрясение достигает десяти баллов, встречается даже крупнопанельное строительство.

Нам бы хотелось обратить ваше внимание на тот факт, что начиная с момента регистрации землетрясений, с тысяча восемьсот шестьдесят первого года, в нашем районе не наблюдалось толчка свыше четырех баллов.

Все архитектурные кирпичные, каменные, шлакоблочные сооружения, построенные до революции, с тысяча девятьсот пятого года, и в наше время, посей день украшают ближайшие от нас города и станции. Примером могут служить водонапорные башни, Дворец культуры, жилые дома Бадана.

Не так давно Госстрой СССР разрешил строительство школы, больницы, клуба, кинотеатра, детских и общественных учреждений в кирпичном исполнении. Строители и дирекция с радостью встретили это решение.

В прошлом году мы начали, в этом заканчиваем строительство трехэтажной кирпичной школы на пятьсот двадцать учащихся, детсада, детясли, достраиваем трехэтажные тридцатишестиквартирные дома. Так зачем же наряду с современными красивыми строениями соцкультбыта возводить деревянное недолговечное жилье? Недолговечность объясняется сырым климатом подлеморья. В отдельных районах из-за большой влажности грунта не замерзает на огородах прошлогодний картофель.

Если учесть дороговизну доставки древесины, высокую себестоимость квадратного метра жилья в деревянном исполнении и быструю порчу строений от климатических условий, напрашивается вопрос о пересмотре плана смешанного строительства на исключительно кирпичное. Будущее поколение хочет жить в благоустроенных красивых домах!

И поэтому мы обращаемся к вам, от кого зависит в настоящее время будущее трудящихся Еловского целлюлозного завода.

Дорогие товарищи! Мы вас просим собраться вместе, обсудить этот вопрос и надеемся, что вы полностью с нами согласитесь.

От имени всех комсомольцев стройки заверяем вас, что мы со своей стороны приложим все силы, чтобы выполнить план и задание правительства в срок.

По поручению комсомольцев нашей стройки…»

Миша положил письмо на стол, добавил:

— Вот все.

С минуту стояла томительная тишина. Люда, как в школе, подняла руку, спросила:

— И кому мы пошлем это письмо?

— Я думаю, товарищу Крупенину, затем в Госстрой СССР, в ЦК ВЛКСМ, секретарю крайкома партии товарищу Ушакову, секретарю крайкома ВЛКСМ, в Госкомитет.

Люда Бежева села, слегка поежилась, сразу же стала маленькой.

— А я бы в первую очередь послал в Совет Министров, — заявил с места Юрка. Он не имел решающего голоса, так как не был членом комитета, но и не считал себя вправе молчать. Письмо же будет подписано и по его поручению.

— В Совмин преждевременно, — сказал Миша, и Юрку никто не поддержал. — Теперь по существу письма какие будут замечания?

Люда сказала:

— Здорово написал! Когда ты читал, у меня даже мурашки по коже бегали.

Все сошлись на том, что письмо следует послать без дополнительной правки. Но вот встала Таня, метнула сердитый взгляд в сторону Миши и выложила:

— Слишком плаксиво ты пишешь! Уважаемые… дорогие… обязуемся… заверяем… А почему не написать: «Требуем». Почему?!

— Ну, знаешь ли, — смутился Миша, — секретарь крайкома или товарищ Крупенин тебе не Люда и не я, чтоб требовать…

— Значит, Люда может ходить в кирзовых сапогах, месить бетон, наживать ревматизм, рожать детей, жить в неблагоустроенной сырой квартире, дышать отравленным воздухом и, кроме всего прочего, должна молиться на Крупенина? Вот ты и скажи, кто для кого: Крупенин для Люды, для нас или мы все должны жить для него?

— Ты уклоняешься от существа поставленного вопроса, — весь наливаясь краской, парировал Миша.

— Нет, не уклоняюсь! Кто виноват во всех тех недостатках, о которых мы говорим второй день? Да прежде всего твой Крупенин и его дорогой товарищ Мокеев. Оба они не наденут рабочие сапоги и не встанут на место Люды, а жаль. Какое им дело, в каком ты будешь жить доме! А им ведь доверили партия, наш народ, мы — создатели материальных ценностей — доверили наши судьбы. Вот я бы и написала: не просим, а требуем. И пусть они приедут на стройку, здесь отчитаются в том, как умеют планировать, рассчитывать, хозяйничать, экономить наши, народные, деньги.

На этот раз и Юрка встал:

— Таня, конечно, права, но мы-то сами еще ничего не сделали, чтобы выправить положение. Мы ни разу не говорили о наших болячках даже в крайкоме комсомола. Я тоже вначале ввернул не то про Совмин, а потом подумал, что это будет скорей походить на жалобу, на скулеж…

— Спасибо, — заметила иронически Таня и отвернулась.

— Кто еще хочет сказать? — спросил Миша.

— Я с Юрой согласна, — подтвердила Люда.

— И я…

— Ставлю на голосование, — объявил Миша. — Кто за отправку письма в первой редакции, прошу поднять руки! Один… два… три… шесть. Кто против? Нет. Ты воздержалась, Таня?

— Да.

Миша обвел всех взглядом:

— Значит, с этим вопросом все… Объявления есть?

Не дожидаясь остальных, Таня покинула комнату комитета и незаметно выскользнула в прохладную темную ночь. Юрка выскочил почти следом. Прислушался. Стук Таниных каблучков по деревянному тротуару удалялся в сторону бараков, значит, решила идти напрямик к своему общежитию. Юрка прибавил шаг, догнал Таню.

— Зря ты обиделась.

— Отвяжись.

— Не примут меры — тогда я первый в Совмин напишу!

Таня резко обернулась, и Юрка едва не налетел на нее грудью.

— Юра, уйди!

Таня прошла вдоль бараков, промелькнула под уличным фонарем. Чья-то хищная тень метнулась за ней и тоже скрылась за поворотом. Юрку кольнуло под самое сердце, бросило в жар. Он мигом сорвался с места, в два счета одолел расстояние до фонаря, и тут же в шагах двадцати…

— Таня!!! — закричал Юрка с ужасом.

26

Только в конце недели поднялся Платонов с постели. Он и слушать не хотел Коренева, уверял, что вполне здоров, а дома лежать опротивело:

— Уверяю вас, не пожалеете, Дмитрий Александрович! Ершов приятный человек. А хозяйка?! Хозяйка — прелесть! Я познакомлю вас обязательно и не далее как через час. Машина заказана, и никаких разговоров…

«Прелесть» встретилась им возле дома, когда они рассчитались с таксистом.

— Будешь еще? Будешь?! — спрятав за спину отобранный кусок мела, наступала она на курносого голубоглазого мальчишку.

Скуластый крепыш, прижавшись спиной к штакетнику, имел далеко не воинственный вид. Следы его «преступления» — на асфальтной пешеходной дорожке. Очевидно, Катюша застала его в тот момент, когда он старательно выводил мелом последнюю букву ее имени. Увидев Платонова, а с ним незнакомого человека, Катюша сердито что-то сказала мальчишке, и тот мгновенно исчез за кустами акаций.

Платонов солидно откашлялся, сделал два шага вперед, протянул Катюше литровую банку:

— Держите, сударыня, обещанное.

В банке пара голубых гурами. Они подросли, и теперь их можно поместить в общий аквариум. Глаза Катюши вспыхнули, заблестели восторгом…

В гостиной Ершов был не один. Позабыв о прошлых обидах, час назад пожаловал Игорь Петровский. Если бы раньше его поддержали в местном издательстве, он вскоре имел бы деньги. Но когда денег нет, а нужда прижимает, надо придумать что-то. Игорь сунулся к одному из друзей, к другому — безрезультатно. В магазинах же появились и скоро исчезнут портативные магнитофоны. Выручить мог только Ершов. Но сразу о деньгах не заговоришь, пришлось чаевничать. Зашел разговор о довольно оптимистической статье Игоря в краевой печати. И тут Ершов спросил, читал ли Игорь вчерашнюю «Литературку». Игорь понял, о чем пойдет разговор, решил его не затягивать, острых углов избежать:

— Читал, тоже правильно пишут.

— Почему «тоже»? — не понял Ершов.

— У них свои позиции, у моей газеты свои.

Это Ершов отказывался понимать:

— Что значит свои?

— Они явные противники любого строительства на Байнуре, а мы не можем так ставить вопрос.

— Кто мы?

— Газета!

— Ну, а ты? Ты во всем разделяешь мнение своей газеты? Ты за любое строительство на Байнуре?

Ноздри Игоря нервно задергались. Далась же эта статья в такой неудачный момент для его финансового положения! Заголовок статьи: «Быстрее сооружать гигант на Байнуре!» — был набран самым крупным шрифтом. Прошла она на первой странице. Не дальше как утром на летучке редактор назвал его работу лучшей за прошлую неделю. Можно было ожидать, что после этого за статью в триста строк ему обеспечено рублей тридцать пять. Игорь потер переносицу, озадаченно нахмурился:

— Может, я и не за любое строительство на Байнуре, но я работаю в газете и от нее получаю зарплату. Получил задание — выполняй. А газета является органом…

Ершов его перебил:

— К этому мы вернемся. А теперь послушай, что ты пишешь.

Он взял газету и стал читать то, что было уже подчеркнуто красным карандашом:

— «Строительство завода носит высокий и почетный титул всесоюзной ударной комсомольской стройки. Однако надо прямо сказать: работы здесь идут далеко не по-ударному. Сметная стоимость завода составляет сто пятьдесят шесть миллионов рублей. За период строительства освоено шестнадцать. План этого года также сорван. В чем же причины? Первое — это затянувшаяся тяжба между учеными и проектировщиками по поводу места строительства завода и города. А также по ряду вопросов, связанных с природными особенностями, очисткой сточных вод, размещением промышленных и жилых зданий…»

Ершов взглянул на Игоря:

— Я не хочу говорить, насколько логичен этот кусок…

— Но здесь же все правильно, — подтвердил Игорь.

— Не спеши. Читаем дальше: «Надо сказать, что спор между учеными и проектировщиками ведется с точки зрения узковедомственных, а не государственных интересов. Защищая озеро, ученые часто не обоснованно и голословно обвиняли проектировщиков. Проектировщики отстаивали свои позиции. Эта затянувшаяся тяжба крайне отрицательно сказалась на темпах и качестве строительства. Потеряна масса драгоценного времени. Стоимость бросовых работ определяется суммой около трех миллионов рублей. Сейчас уже не может быть споров, строить или не строить завод на Байнуре. Правительство считает: такой завод нужен нашей стране, и он должен быть построен!..»

Игорь слушал и думал: пусть Ершову помогают стены собственного дома. Зато самому Игорю помогает статья, признанная газетой, взбудоражившая читателей. Об этой статье только и говорит весь город…

— И тут я прав, — сказал он Ершову.

— В чем прав, Игорь? Ты лягнул Гипробум, лягнул строителей и грязным жирным мазком перечеркнул ученых.

Откинулась драпировка, из прихожей вошла Катюша, а с нею и гости. Было видно, что часть разговора до них дошла.

— Позвольте, позвольте, — загудел глухим басом Платонов, — мы, кажется, вовремя подоспели.

Ершов встал, пошел навстречу гостям.

— Сперва позвольте представить Дмитрия Александровича Коренева, секретаря парткомастроительства Еловского завода, — раскланялся микробиолог.

Охваченный острым желанием быстрей распрощаться, Игорь подался к выходу. Но Ершов оказался на его пути. К тому же Платонов неплохо знал Игоря и его статью.

— Кого, кого, а нас-то, действительно, вы обмарали, товарищ корреспондент. — И уже к Ершову, к Кореневу: — Меня всегда возмущало такое верхоглядство и отношение к нашим ученым. Своих не чтим, а чужие пророки нас не жалуют. — И вновь повернулся к Игорю. — Знакомы мы с вами давно, молодой человек, и я не верю, чтоб вы не знали о существовании в нашем городе филиала Академии наук с девятью научно-исследовательскими институтами. Прекрасно знаете, что, кроме того, у нас девятнадцать отраслевых научно-исследовательских институтов, десять вузов. Более девятисот ученых по разным отраслям науки. У нас свои академики, доктора и сотни кандидатов наук. Неужели же эта армия ученых не может по-государственному решить вопросы, правильного экономического использования природных ресурсов края? Скажу вашими же словами: узковедомственно, не в государственных интересах выступили вы со статьей. В нашем институте крайне отрицательно отнеслись к ее появлению.

Молчал только Коренев. Поэтому Игорь решил, что кто-кто, а строители его понимают, они далеки от эмоций.

— Надеюсь, вы-то со мной согласны?

— Нет.

— Почему? — ноздри Игоря снова нервно зашевелились, переносица побелела.

Игорь считал, что можно сколько угодно спорить с Ершовым или с «мешком-микробиологом», но позиция парторга стройки его возмутила. Такая позиция явно расходится с мнением Ушакова, а стало быть, с мнением крайкома.

— Недостатков на стройке больше, чем вам известно, — продолжал спокойно Коренев. — За них и бейте нас, бейте проектировщиков, но зачем бездоказательно трогать ученых. Нам нужен большой круглый стол, надо объединить усилия для правильного решения задачи, а вы подливаете масла в огонь, лишний раз ссорите…

— Ну, знаете, — цвет лица Игоря приблизился к цвету собственных рыжих волос, — в одной статье невозможно охватить всех вопросов.

— Не валите все в кучу или пишите две, три статьи. Не получается, лучше совсем не писать.

— И будьте объективны, — добавил Платонов.

— У газеты есть и другие вопросы…

Ершов смешливо щурился, а сетка морщин возле глаз не старила его лица, наоборот, придавала ему радушие, мягкость.

— Тут уж ученые ни при чем, — сказал он.

— Извините, — Игорь встал. — В другой раз я охотно вернусь к нашему разговору. — В тоне, каким были сказаны эти слова, Ершов почувствовал подобие угрозы. — А сейчас мое время вышло. Рад был познакомиться, — взглянул он в сторону Коренева. И это прозвучало с подтекстом. — Да, у меня к вам, Виктор Николаевич, одно небольшое дело.

Когда они прошли через прихожую на веранду, где Катюша варила на газовой плите кофе, Игорь потянул на крыльцо:

— Срочно гроши нужны. Вот так, — для убедительности он провел ребром ладони по горлу.

Теперь Ершов понял, почему Игорь осчастливил его своим приходом.

— Сколько? — спросил он.

— Много. Двести рублей.

— Зайди под вечер. Дома всего рублей пятьдесят.

Цепкими пальцами Игорь схватил руку Ершова:

— Выручил! Не забуду!

Когда Ершов вернулся в гостиную, Платонов ему сказал:

— Извините, Виктор Николаевич, мою невыдержанность. Но я не мог иначе с этим мальчиком из редакции.

— С мальчиком?! — удивился Ершов. — Да ему не менее тридцати.

Платонов развел руками:

— Вот это и страшно! В его годы Дмитрий Иванович открыл периодический закон химических элементов. Маркс был доктором философии. Коперник совершил целый переворот в естествознании. Пастер заложил основу для развития медицинской микробиологии и учения об иммунитете. Гайдар в восемнадцать лет командовал полком. Куда мы идем? Просто ужасно!

— Кузьма Петрович, — попытался усовестить Ершов, — не может же мир обходиться и без посредственных людей!

— Пусть так! Но посредственные люди должны заниматься посредственными делами. Не лезть со своим уставом туда, где ничего не смыслят.

— Но и мы допускаем ошибки.

— Имея мужество их признавать! Как-то в одном разговоре я не к месту ввернул о солях цинка, считая, что Еловский завод будет производить и корд… Что вы думаете? Меня сразу же обвинили, бог знает в чем. А ведь, казалось, не за свое дело никогда не берусь…

Ершов повернулся к Кореневу:

— Боюсь, что Дмитрию Александровичу не очень весело, когда только и говорим о его стройке?

— Напротив, — заверил Коренев. — Стройка внесла в мою жизнь что-то новое, еще самому не понятное до конца.

— Но вы уже влюблены в нее?

— Если бы так! — И Коренев откровенно вздохнул.

Это признание показалось Ершову интересным. Как правило, каждый строитель с пеной у рта защищает свое детище. С кем ни встречался Ершов в Еловске, ему всегда хотелось знать личное отношение человека к тому, что он делает.

— Я не совсем вас понял, Дмитрий Александрович.

— Нетрудно понять. Самого раздирают противоречия, которые бытуют вокруг нашей стройки, — ответил Коренев. — Прежде всего меня волнуют судьбы и думы строителей. Как не говорите, а человек привык определять саму жизнь по достаткам и недостаткам. Привык обобщать. Да и представление наше о Родине неразрывно с работой и жизнью города, предприятия… К сожалению, по тем беспорядкам, какие сейчас характерны для Еловска, многие судят в целом о нашей жизни. Вы понимаете — в целом? Это и плохо! Ну, а к писателям у меня свои претензии.

— Так, так! — ухватился Ершов. — Прошу!

Коренев не заставил ждать:

— Недавно занялся я своего рода социологическими исследованиями. Разумеется, громко сказано. И вот вам, пожалуйста: почти девяносто процентов строителей Еловска с высшим и средним образованием. Живем не в двадцатые и тридцатые годы, когда люди шли на стройки в лаптях, с лопатой и тачкой… Не длинный рубль — романтика молодых. Им подавай Рембрандта и Чайковского, Плисецкую и Моисеева, Глинку, Шаляпина. Они и в Москву едут не с тем, чтоб потолкаться по ресторанам и магазинам. Им надо попасть в музей Ильича и в Большой театр, на Выставку достижений народного хозяйства и в Ленинскую библиотеку… В Праге прельщает не столько знаменитое пльзенское пиво, сколько великолепное древнее зодчество… А писатели наши обязательно откопают подонков на каждой стройке.

— Наверное, потому, что и без подонков у вас не обходится, — возразил Ершов. — Вы давно на партийной работе?

— Нет. В прошлом я педагог.

— Тянет к ребятам?

— Тянет.

Видимо, в подтверждение сказанного, Коренев чуточку помрачнел и ссутулился. На самом же деле крылось за этим другое: докладная записка не вызвала восторга у Ушакова, особенно та часть, где руководство стройки настаивало на «круглом столе». Просило привлечь к разговору в крайкоме не только строителей, проектировщиков, но и ученых.

— А это еще зачем? — не дочитав докладную, спросил Ушаков почти грубо. — Другими вопросами следует заниматься.

— Извините, но пора бы и мне знать, что творится и что надо делать в своем хозяйстве.

Ушаков не остался в долгу:

— Туманно, туманно вы про хозяйство… Кажется, и на бюро еще вас не утвердили…

Будь это сказано месяц назад, Коренев, не задумываясь, покинул бы стройку. Когда-то Ушаков помог без проволочки вернуть партийный билет, помог с работой… Ну и что же теперь?! Думать одно, а делать другое? Кривить душой, терять совесть? Месяц назад подобное заявление Ушакова прозвучало бы лишь оскорбляюще. Но, окунувшись в дела, обсудив с Головлевым весь ход строительства, Коренев убедился и в частичной вине Ушакова. Ошибки еще исправимы… А если сегодня подаст заявление он, завтра другой, то к чему это все приведет? Нет! Здесь дело не личное, а партийное, государственное. Не прав он, Коренев, накажи. Прав — признай и свою вину, выслушай горькое:

— Вы можете не считаться с нашими предложениями, но мы их достаточно убедительно изложили и будем отстаивать! Государству уже нанесен ущерб в три миллиона рублей.

— Откуда вы это взяли? — побагровел Ушаков.

— Дочитайте, узнаете…

…Коренев вспоминал, а Ершов внимательно следил за ним.

— В какой-то степени я с вами знаком уже, Дмитрий Александрович, — сказал он.

— Любопытно! — вмешался Платонов.

— Капелька по капельке, — продолжал Ершов. — Дочь вашу знаю, Дробова… Да и многих общих знакомых.

— Теперь понятно, каким путем вы получаете так называемый, собирательный образ, — засмеялся Платонов. — С этим человеком шутить опасно. От одного он берет нос, от другого глаза, от третьего уши, а живот от меня. Потом говорит: полюбуйтесь, вот вам типичный бюрократ. Попробуй докажи, что я — это не я, и в то же время я — есть я…

Ершов и Коренев понимали — Платонов шутит. Однако шутка навела писателя на мысль: а чем плохи оба, садись и пиши с них героев повести!.. Есть Дробов и Таня, Марина и Ушаков, начальник строительства, директор проектного института…

Вошла Катюша в белом переднике, в красных комнатных туфельках.

— Папа, кофе готов. Нарежу кекс и можно садиться за стол.

Коренев посмотрел на Катюшу, вспомнил о Тане. «Как там она?» — подумал невольно. Возвратится когда-нибудь из длительной командировки, а дочь вышла замуж… К примеру, за Дробова или за Юрку. Разве так не бывает? Надо бы позвонить ей в Еловск, узнать, все ли в порядке…

Ершов ответил Платонову:

— Собирательный образ — это прием. К такому приему можно не прибегать, если прообраз достаточно колоритен.

— А Ленин?! — почти задохнулся Платонов. — Даже лучшие фильмы о нем желают лучшего!

— Не спорю, Кузьма Петрович, не спорю! — подтвердил Ершов.

— Тогда, почему наши деятели кино позволяют великому человеку единственную роскошь — слегка картавить?! Извините, но гениальное, на их взгляд, должно быть зализанным до неузнаваемости… А Ленин прежде всего человек! Как нам известно, революции в лайковых перчатках не делаются. Тут уж изволь засучить рукава, непримиримым быть к черному и прогнившему… Ильич не только умел быть добрым из добрых и мило улыбаться. Он умел быть жестоким с врагами революции. Болел, как болеет, недомогает каждый. Умел нервничать, гнать в шею врачей, знакомых и близких, когда мешали ему работать. В том-то и соль, что все человеческое было присуще ему и все же он был необычен, велик, гениален! Так покажите его таким, покажите!

— Насколько известно, Виктор Николаевич сценарии не пишет, — вступился за Ершова Коренев.

— И пусть не пишет. Будет писать, как другие, я с ним не так разговаривать буду, — пригрозил на всякий случай Платонов.

А Ершов ушел в свои мысли…

Не очень давно город готовился к встрече большого гостя. Улицы были забиты людьми. Много знамен, транспарантов и лозунгов. Трамваи, троллейбусы и, автобусы по маршруту «Аэропорт» прекратили движение. Гость летел из Пекина в Москву, приземлился на отдых. Как говорили, был не вполне здоров. Встречи в Пекине его надорвали. Ершову оставалось минут десять хода до главной улицы и издательства. Здесь почему-то между встречающими образовался разрыв…

Ершов вновь обернулся. Кортеж машин спускался к центру. Машины шли сравнительно медленно. Возбужденные голоса, рукоплескание тысяч людей сопровождали кортеж… А Ершов как был на проезжей части, так и остался…

Машины совсем уже близко. С передней откинут тент. Рядом с водителем Ушаков. Он стоит и машет шляпой, приветствует… Но Ершов смотрит на заднее сидение, не на Крупенина, а на человека, чье лицо ему слишком знакомо по многим портретам. Он хотел бы всмотреться в это лицо, запомнить. Если бы можно, познать и мысли того, кто взял на себя столь великую ношу, как государство… Взял, много ездит и выступает. Может быть, выступит перед партийным активом и в Бирюсинске? Ну, а если уж выступит, то никуда не уйти от Байнура, от разговора об этой сибирской жемчужине.

И тут показалось Ершову, что большой гость так же прикован взглядом к нему. Смотрит и ждет чего-то. Ершову стало неловко, он приподнял шляпу над головой, помахал…

Теперь, когда в доме Ершова Платонов и Коренев говорили о ленинских фильмах, ему вспомнился вдруг кинофильм о вчерашнем высоком госте. Фильм с громким, даже нескромным названием. Вспомнилась толстая книга о поездке этого человека в Америку, еще одна Золотая Звезда Героя в день юбилея…

В который раз спросил себя Ершов:

«К добру ли это? Куда приведет?!»

Было над чем задуматься, было. Но не было никакого актива. Разговор о Байнуре был. О том разговоре поведал Ершову корреспондент центропрессы, бывший бирюсинец, ныне москвич.

Скорее всего не случайно навел на мысль о Байнуре Крупенин:

— Как наши дела на целлюлозном, Виталий Сергеевич?

Ушаков поперхнулся, ответил не сразу:

— Выправляется положение, строительство набирает темпы…

Крупенин умышленно промолчал, а высокий гость смерил недобрым взглядом Ушакова:

— Все раскачиваетесь, мировые проблемы решаете! По старинке работаем, вот что! А надо бы призадуматься. Не те времена. Хватит лапти сушить на печи!..

Больше он не сказал о Байнуре ни слова. Улетел таким же больным, раздражительным и усталым. Было над чем подумать не только Виталию Сергеевичу…

Платонов прервал мысли Ершова:

— Не знаю, как думает Виктор Николаевич, а на мой взгляд, наши инженеры человеческих душ воздают дань моде с лихвой. Кто только не пишет сейчас о культе?!

— А вы хотели бы запретить людям писать на эту тему? — отвлек на себя Платонова Коренев.

— Да нет. Пусть пишут, но те, кто имеет на это моральное право. Вот вы, например. А сейчас пишут все. Все просто праведники и оскорбленные. У меня сын и дочь. Что же вы думаете? Они заявили однажды, что никогда не допустят того, что допустило мое поколение. Видите ли, они не мы!

— А что допустило ваше поколение? — спросил Ершов.

— Советскую власть завоевало — вот что! Безработицу ликвидировало, дало возможность учиться, две мировые войны выстояло!

Ершов смешливо щурился. Порой он любил позлить старика:

— Самокритики маловато, Кузьма Петрович!

— Что?! — прогремел Платонов. — Я вырастил их, одел, обул. Без пяти минут один инженер, другой врач. Нет уж, увольте. И если хотите, то ваш брат — писатель вот тут вот мне! — Он склонил голову, хватил ребром ладони себя по шее.

— И все же при чем писатели? — щурился мягко Ершов.

— Как при чем! А повести, кинофильмы о последней войне. Без конца одни отступления, паника, предательство, глупые командиры. Если и находятся стойкие, то это те, кто пострадал от культа…

— Таких тоже было немало.

— Согласен! Но судьбу Родины решил народ. Его не пересадишь… В общем, сгущать краски вы мастаки.

Ершову было уже не до шуток. Но и Платонов вдруг понял, что разговор на таких тонах в любом деле плохой помощник.

— Не о себе я тревожусь, Виктор Николаевич. И мы и дети наши за Советскую власть. Но их надо сегодня учить не только есть хлеб. Нельзя однобоко смотреть на жизнь.

— Кузьма Петрович, самое горькое у человека — разочарование. Зачем умалять значение конфликтов, противоречий, проблем? Не лучше ль учить человека думать о сложностях сегодня, не завтра? Воспитывать его правдой жизни!

Теперь Коренев щурился, наблюдал с улыбкой за поединком.

— Правдой, вы говорите! — возмутился Платонов. — Вот она правда, только что здесь была. Петровский такую вам правду напишет, что тошно станет. Небось, своего ему мало, в писатели тоже полезет. Учить, перевоспитывать нас собирается.

Ершову было над чем задуматься. В повести, которую пришлось рецензировать, Игорь как раз воспевал разочарованных в жизни юнцов и девиц, «лягал» представителей старшего поколения, обвинял их в невежестве, раболепии. Не прямо, так косвенно в повести все шло от культа.

Ершову припомнилось. Как-то однажды шел он с Катюшей по скверу. Катюша старалась шагать нога в ногу, взяла его под руку, держалась как можно солидней.

«Вот и дожил, Виктор Николаевич, — говорил себе Ершов, — дочь по плечо, можно гордо пройтись, посмотреть на людей и себя показать».

Шел. И не просто шел — отдыхал. Чувствовал рядом родное и близкое существо. Знал, что идти ей дальше. Хотел, чтоб жизненный путь Катюши был легок, крылат…

А сзади бархатный, сочный голос:

— Виктор Николаевич?! Приветствую вас!

Ершов и Катюша обернулись. Оказалось, за ними давно наблюдал Ушаков. Он энергично пожал руку Ершову, познакомился «с милой дамой». И «дама» в восторге от столь элегантного взрослого человека, называвшего ее на «вы».

Буквально назавтра новая встреча. Ершов спешил в крайком. Виталий Сергеевич в сопровождении своих помощников спускался к черной «Волге». Прошел в трех шагах — не заметил.

И еще рукопожатие вспомнилось Ершову. На улице лил сильный дождь. Встретились в вестибюле так неожиданно, что Ушаков механически сунул руку. Сунул и словно ошпарился. Посмотрел на ладонь. Видимо, пара капель с мокрого обшлага ершовского плаща стала причиной тому…

«Мелочи? — спросил себя Ершов. — Мелочи! Но почему я прежде всего узрел в его поведении чуждое обществу? Значит, и меня заедает мода выискивать всюду культ?»

И снова Платонов привлек к себе:

— От таких друзей, как Петровский, побереги меня бог, а от врагов как-нибудь сам избавлюсь. О последней поездке в Москву вам рассказывал? Добавлю: Крупенин — вот кого развенчать — значит, сделать доброе дело! Вы меня поняли, Виктор Николаевич?!

Полусерьезно, полушутливо Ершов спросил:

— Засучить рукава? Поддержать вас, ученых, силой печатного слова! А как посмотрит на это Дмитрий Александрович? — повернулся Ершов к Кореневу.

— Крупенина я не знаю. Может, Кузьма Петрович и прав. Может, надо писать о таких, критиковать их недостатки…

— И о вашей стройке надо писать! — вставил Платонов.

— Надо, — согласился Коренев. — Но с каких позиций? В одном абсолютно уверен: сами строители — люди чудесные. Их у нас тысячи! Если хотите, лично я слуга этим людям.

— О вас, о людях, я ничего не скажу плохого, дорогой Дмитрий Александрович, — продолжал с тем же накалом Платонов. — А вот услуги Крупенина обходятся его величеству рабочему классу не в копеечку — в миллионы! Чему равна проектная стоимость завода?

— Почти ста шестидесяти миллионам, — ответил Коренев.

— Во! Слыхали, Виктор Николаевич?! Непредусмотренных затрат уже сейчас больше, чем на три миллиона. И поверьте мне, старому чудаку, пока строят, еще сверх плана вколотят пятнадцать. А потом доводки, доделки. Знаем мы эти вещи. — Платонов приложил руку к сердцу, закрыл глаза, перевел дыхание. — Простите, не могу не волноваться!

Ершов как раз думал: сказать, не сказать о своем разговоре с представителем центропрессы, решил — пока следует воздержаться.

Платонов поднял голову, откинулся на спинку кресла, заговорил совсем спокойно:

— Ломаем копья, портим друг другу кровь, а жизнь неумолима в своем развитии. Сегодня нам говорят, что корду нужен Байнур, а завтра усовершенствуется технология производства и окажется, что можно вполне обойтись другой водой. Но завод-то не перетащишь — это не спичечный коробок. На Березовском ЛПК строится цех кордной целлюлозы мощностью в двести тысяч тонн, Еловский должен давать тоже двести. А потребность нашей промышленности — сто. Поверьте, и химия не топчется на месте. Сегодня корд получают из клетчатки, а завтра получат из нефтепродуктов, и качество будет выше…

Катюша потребовала гостей к столу.

Выпили по бокалу шампанского и по чашке черного кофе.

Возвратился в гостиницу Коренев вечером. Решил позвонить сразу Тане. Еловск дали поздно. В трубке трещало, шипело. Светлана путанно, непонятно что-то пыталась ему объяснить.

— Как заболела?! — кричал Коренев в трубку. — Простыла, что ли? Да не тяните, пожалуйста, что там стряслось?!

Связь, как на грех, работала отвратительно. Хуже того — совсем прервалась.

27

Юрка принес Таню в санпункт, когда она была почти без сознания. Дыхание Тани было хриплым, в глазах страдание. Поддерживая за плечи и ощущая содрогание ее тела, он опустил Таню на больничный топчан, обитый клеенкой, отошел в сторону, пропуская вперед врача. Руки Юрки были в липком и теплом, в голове творилось невероятное. Хотелось куда-то бежать, кричать, звать на помощь, но он не в силах был тронуться с места.

Дежурные врач и сестра, не вдаваясь в расспросы, снимали с Тани одежду. Переговаривались так тихо, что сквозь шум в ушах доносились всего отдельные фразы, слова. Кто-то положил на плечо Юрке руку. Он вздрогнул, как от электрического удара, и обернулся. Вторая сестра, подталкивая его в спину, направляла на выход, в приемную. Он вышел, прижался спиной к стене, закрыл глаза и откинул голову так, что почувствовал затылком холодную штукатурку.

Он слышал за тонкой филенчатой дверью стон, звон металлической и стеклянной посуды, медицинских инструментов и только теперь ощутил, как мелко трясутся руки и ноги. Он подошел к столу, не найдя стакана, хватил несколько глотков холодной, как лед, воды, прямо из горлышка. На графине остались следы его рук. Он выдавил из пачки сигарету, сунул в рот, не переводя дыхания, сделал несколько глубоких затяжек.

— Подложите под голову, — донеслось до него. — Достаньте лед…

И снова ничего не понять.

Он докурил одну сигарету и раскурил вторую, когда из комнаты, где находилась Таня, вышла сестра. Не обращая внимания на Юрку, она прошла к телефону, настойчиво потребовала:

— Сима! Это Людмила Ивановна. Соедини меня срочно с баданской больницей… Проследи только… Очень нужен хирург…

Голос сестры привел Юрку в чувство. Обжигая пальцы, он загасил окурок и сунул его в карман.

Бадан дали незамедлительно.

— Хирурга Карпухина, пожалуйста, — сказала сестра. — Тогда дайте его квартиру.

Со старым и грубым толстяком из Бадана Юрка познакомился летом, когда вывихнул палец и нужно было немедленно вправить его на место. Сделал это хирург не без боли, но быстро и ловко, словно только этим и занимался всю жизнь. Говорил он со всеми на «ты». Тот, кто бывал у него впервые, поражался всегда большим волосатым рукам, где под кожей бугрились, казалось, стальные сплетения мускулов. Такими руками камни дробить, а не делать сложные операции. Хирург приезжал два раза в неделю, консультировал больных и врачей, обещал навсегда перебраться в Еловск, как только достроят больницу.

— А можно его разыскать? — спросила сестра. — Нельзя?

И Юрка понял по голосу, по изменившемуся лицу видевшей виды женщины, что назрела беда.

— Ну? — сказал он, когда сестра опустила трубку.

— Уехал…

— Куда?

— Сегодня суббота. Говорят, на рыбалку…

В одно мгновение Юрка проклял всех рыбаков и врачей. «Коновал толстомордый! Горилла!..» Мысли в его голове работали с бешеной быстротой. Возникали один за другим варианты действий и отвергались. Он готов был бежать по поселку, ловить любую машину, из-под земли добыть «этого старого дурака»… Но машину, он знал, не найдет — поздний час… Если позвонить Головлеву, взять его газик?! И это не дело! Пока шель-шевель, поездка в Бадан и обратно… Надо что-то придумать другое. Срочно! Безотлагательно!

И тут, как это было Юрке ни горько, он понял — выручить может только Дробов. Теперь не до личного. Таня в опасности, может быть, при смерти. Да, это так! Сердце свое он бы вырвал и вложил в Танину грудь! Но не спасет ее даже и это.

Юрка схватил телефонную трубку, удержал сестру за рукав халата.

— Алло! Сима! Это я Блинов Юрий. Давай Бадан срочно! Занят? Разъедини! Таню гады порезали!

На другом конце провода отозвался Бадан.

— Дробова! — крикнул Юрка. — А где? Соедините правление!

У Дробова по линии общества дружбы с зарубежными странами гостили приезжие поляки.

— Андрей, с Таней плохо!

Сестра подсказала:

— Подозрение на проникающее ранение в грудную полость…

— Ты слышишь?! Проникающее ранение в грудную полость. Хирурга давай! Быстрей!

Сестра смотрела на Юрку с чувством признательности. Ее лицо просветлело. Этого было достаточно, чтобы он, указав глазами на дверь кабинета, откуда его настойчиво выпроводили, с виноватым покорством спросил:

— Всего на минутку, можно?

— Ты же не врач. — Она нахмурилась. — Неприлично мужчине даже…

Он не мог возразить. Такое уж место Еловск. Почти каждый знает друг друга в лицо. Не соврешь, что ты Танин муж, а Таня твоя жена. «Ну и пускай никогда ею не будет… Только б спасти!»

Прежде чем доложить врачу, сестра показала Юрке на умывальник. Он умылся и вышел курить на крыльцо. В минуты крайнего напряжения парень забыл о преступнике. Теперь, когда вспомнил о нем, загорелся неодолимым желанием тут же его разыскать… Он без суда и следствия… Юрка сжал кулаки так сильно, что побледнели пальцы в суставах. На голове — кепка, на ногах ботинки… Крик Тани заставил тогда позабыть обо всем. Но чутьем одессита Юрка добрал: следы приведут к бывшей «кодле», сделано все неспроста, «кодла» держала реванш… И тут он подумал: «А если уйдет гад?!»

Юрка бросился к телефону, позвонил в общежитие. Уже через несколько минут прибежали в санпункт Люда и Светка. Прибежали, в чем были: в халатах, в туфлях на босую ногу. Дружинники были подняты Мишей. Они осмотрят любую машину, которая выйдет со стройки, поедут на станцию, пройдут по общежитиям, проверят, кто где находится…

Как Юрка ни возмутился в душе, но Люде и Светке таки удалось втиснуться за запертую дверь, краешком глаза взглянуть на Таню. Возвратилась Люда с покрасневшими глазами и сразу платочек к носу… Непонятно в чей адрес, Светка сказала:

— Кобели проклятые, никому нет от них покоя! Угробили девку.

Обозленный Юрка выдавил из себя:

— Будут звонить из Бадана, скажите! На крыльце постою. — Он бы добавил такое… Да ладно…

Но из Бадана никто не звонил. Дробов «рвал» на своем «козле» вдоль речки Быстрой. Огромные заводи, омуты, ямы — излюбленные места рыбаков. Он знал все места, как углы собственного дома. Знал и впервые подумал, что слишком их много. Каждую осень с верховьев рек рыба скатывается целыми косяками в Байнур. Она идет почти ходом, накапливается и задерживается только в глубоких ямах. Тут ее и подстерегают любители спиннинга, закидушек и переметов.

Завидев вдали огонек костра, Дробов почувствовал облегчение. Не иначе, как на противоположной стороне под скалой, с кем-нибудь из приятелей и устроился старый хирург. Место хорошее, близко, час ходьбы до Бадана. Но каково же было его разочарование, когда на голос отозвался председатель сельпо.

— Видел, видел! На Чертов Яр, должно, подался. Часа четыре назад прошел. А мы с сынишком… Там — в верховьях — ищи…

И все же Дробову стало легче. Карпухин уйти мог на Малую Быструю, на Порожную. Тогда бы не найти старика и за сутки.

Газик рявкнул мотором, рванулся в ночь.

Карпухин обрадовался Дробову:

— Да ты, Андрей, никак компанию решил составить!

Небольшая палатка была поставлена, переметы в воде, спиннинг собран и приготовлен. Как только сыграет на яме таймень, — не зевай. Рыба большая, хищная, сильная. Редкая снасть выдержит… В котелке на костре варилась уха. На куске целлофана фляжка, стакан, хлеб, колбаса. Видимо, под закуску хирург успел пропустить «рюмаху». В ожидании коронного блюда перебирал блесны, искусственных мышей — приманки на рыбу.

— Миска-то есть? — спросил хирург. — Ухой угощу! Погода бы не испортилась. Низовка потянула.

Опускаясь рядом на корточки, Дробов сказал:

— Григорий Карпыч, беда… Выручай!

Хирург сквасил лицо, набычился:

— Чего еще там?

— По пути расскажу.

— Ну это ты брось! Имею я право хоть раз в неделю считать себя человеком?.. Да что ты на самом деле! А если я сам загнусь?

— Знаю, имеешь. Сам можешь завтра загнуться…

— Так что же тогда от меня ты хочешь, что?! Не поеду!

Казалось, минула целая вечность, и Дробов потратил такое количество слов, что их бы хватило на трехчасовой доклад, но это казалось. Непристойно ругаясь, хирург складывал спиннинг. Увязав вещмешок, погрузил свое тучное тело в машину. Палатку Дробов свернул в один миг, забросил на заднее сидение.

В горах по макушкам деревьев прошелся напористый ветер. Неискушенный человек мог бы подумать, что в черной пучине ночи над головой вспенились волны и зашумел поток.

— Постой! — закричал Карпухин. — Снимай переметы. Труба им будет! Горная поднимается…

Но Дробов думал уже о другом: теперь с минуты на минуту может начаться такое, отчего в дрожь бросает не только таежного путника, но и зверя…

— Постой!

Газик рванулся с места, помчался.

Крупные дождевые капли ударили по стеклу, когда въехали в Бадан.

— Не горюй, Григорий Карпыч! Сорвет переметы — капроновую ельцовку отдам…

Это все, что сказал по дороге Дробов. Теперь он спросил:

— Заезжать будем в больницу? Может, понадобится что?

— Все у них есть. Идиоты! Больницу достроить не могут. В первую очередь строить надо больницы!

— Это опасно? — спросил Дробов о Тане.

— А ты как думал! — ответил Карпухин. — Поехал бы я, дожидайся!

В то же мгновение газик рванул с такой силой, что хирурга прижало к сидению. Только неделю назад Дробов заменил пятидесятисильный мотор на мотор в семьдесят лошадиных сил. Машина мчалась, не замедляя движения на перекрестках, не обращая внимания на дорожные знаки и встречный транспорт. Сразу же за Баданом крутой подъем, а слева обрыв в Байнур. Но газик, выбрасывая щебень из-под колес, летел на такой дикой скорости, что хирургу заложило уши.

— Сумасшедший! Что ты творишь! Я хочу помереть своей смертью в постели!

— Все будет в порядке, все! — крикнул Дробов в ответ. — Гарантирую! — Он склонился к рулю, впился глазами в дорогу. «Дворники» едва успевали очищать стекла от мокрого снега, который падал теперь липкими хлопьями. Вопреки всем правилам, Дробов включил боковую фару, самую сильную, самого дальнего света.

— Мы угодим в Байнур! Переломаем ребра!

— Не угодим! — крикнул Дробов, огибая скалу и расходясь борт в борт со встречной машиной, взревевшей от возмущения сиреной.

Чем выше поднимались в горы, тем белей становился снежный поток. Он то густел до цвета сметаны, то ледяною крупой, как бекасинником, стучал в стекла. Резко остановив машину, Дробов прижался к обочине, выскочил и принес из багажника тулуп, с которым не расставался даже летом. Тулуп заменял в любую погоду не только одежду, но и постель.

— Надевай! — сказал он хирургу.

— Это зачем?

Дробов успел уже снять боковое стекло со своей стороны. Карпухину стало ясно: его сумасшедший водитель, если не разобьет своего пассажира, так заморозит.

— Черт с тобой, — сказал Карпухин и поплотней завернулся в тулуп. — Не гони только. Гололед…

Дробов же думал наоборот. Пока земля теплая, пока не покрыл ее лед, он должен выжать все из «козла».

Вновь зашипели покрышки, завыл мотор, замелькали кусты, горки мелкого гравия, приготовленного на зиму для подсыпки на скользких подъемах и спусках. Чтобы не занесло передок, Дробов включил и передний мост. Он считал: так будет надежней.

Теперь, если снежная пелена затягивала лобовое стекло и «дворники» не успевали его очищать, Дробов высовывался из боковой дверцы. Лицо его вмиг становилось мокрым, ладонью левой руки он смахивал с лица тающий снег, умудрялся не снижать скорость.

— Терпи, Григорий Карпыч, терпи! — кричал Дробов, чтобы лишний раз убедиться, что хирург невредим и нервы его не сдали.

Ветер сменил направление, налетел со стороны Байнура, бил в бок ревущей машине. Хирург спрятал лицо в ворот тулупа и отвернулся. «Дворники» снова справлялись с очисткой стекол. Можно бы было вставить на место стекло, спрятаться за него. Но Дробов не мог терять и минуты. Он экономил секунды.

Лишь в одном месте Андрей вынужден был замедлить до малого ход. Мост ремонтировался. Пришлось свернуть к броду. Реки таежные — реки коварные, сильные, быстрые. Там, где вчера проходила машина, можно сегодня ввалиться по верхнюю кромку тента. Дробов направил светофару круто вниз, осенние воды в байнурских реках прозрачней слезы, дно видно даже на ямах. Машина прыгала по камням, цеплялась, скользила, разгребала их под собой. Вздохнул облегченно Дробов только тогда, когда газик коснулся передними скатами берега…

Вскоре они выбрались на шоссе. Здесь дорога надежней и шире, покрыта асфальтом. Дробов дал полный газ…


…Юрка бесился, негодовал. Он снова звонил в Бадан, спрашивал Дробова. В Бадане сказали, уехал искать хирурга. Найдет или нет, никто ничего не знал.

Погода изменилась за каких-нибудь четверть часа. Ветер с гор снизил резко температуру. Первый снег ложился и таял, но вот постепенно он выбелил крыши, деревья, дорогу.

Люда и Светка не уходили. Люда все вытирала глаза. Приходили ребята, девчата, но сестра заявила категорически, что выгонит всех, если не прекратятся шум, разговоры, хождение.

Полусобранный кран на стройплощадке под детский сад навел Юрку на новую мысль. Он забрался в кабину крановщика и оттуда, до боли в глазах, смотрел в сторону гор, вдоль Байнура. Если в обычные ясные ночи можно увидеть свет мелькающих фар со стороны Бадана за десять, пятнадцать километров, то с какого же расстояния можно увидеть их в снежную ночь? И все же Юрка, не чувствуя холода, ветра, не покидал своего поста. Однажды ему показалось, что видит он блики света вдали, но, видимо, показалось. Вслушиваясь в гудящий мрак, он настолько напряг каждый нерв, что, действительно, готов был принять завывание ветра в сплетении металла над головой за гул мотора.

И вот, когда Юрка, отчаявшись, обжигая пальцы о голый металл, спускался на землю, в стороне шоссе луч светофары прорезал снежную завесу. Едва успел Юрка спуститься, как газик сделал петлю вокруг ограды и замер перед входом в санпункт.

Юрка рванул дверцы машины с той стороны, где должен был, по его мнению, находиться хирург. Тот, чертыхаясь и громко пыхтя, вывалился из машины.

— Что б я с тобой еще сел!.. Осел!.. Невежа!.. Кого ты вез? Мешок с трухой или меня?

Юрка пулей метнулся к входной двери, распахнул ее перед возмущенным хирургом.

— Сюда проходите! Сюда!

— И без тебя знаю! Еще один сумасшедший нашелся.

Но Юрка готов был простить хирургу даже затрещину.

— Как она? — спросил Дробов, подходя к Юрке и вытирая лицо ушанкой.

— Ничего не говорят. Два раза уколы ставили.

— Дай закурить, — сказал Дробов, натягивая шапку на мокрую голову.

Юрка зажал огонек в ладонях, сам раскурил и передал сигарету Дробову. Это в знак благодарности.

— А я уже думал… Думал, что не приедешь…

Дробов докурил сигарету и только тогда ответил:

— Ты и впрямь сумасшедший.

Но первые минуты облегчения сменились вновь тревогой за Таню. Не говоря ни слова, оба вошли в приемную. Девчонки сидели рядышком и молчали. Что делалось там, где была Таня, оставалось тайной. Юрка переступил с ноги на ногу. Под подошвами таял снег. Люда что-то пробормотала Светке, и та уставилась на Юркины ноги. «Вот дуры, — подумал Юрка, — чего доброго, мораль прочитают». Он постоял еще немного и ушел на крыльцо. Там никто не мешает, можно курить, думая о своем, о Тане.

Дробов тоже не задержался в приемной. Вышел, приблизился к Юрке:

— Кто?

— Не до него было. Не мог ж я ее бросить.

Дробов сжался и раздраженно взгелянул на Юрку, но тут же понял, что Юрка решительно прав. Он и сам бы поспешил к Тане.

Из-за соседнего барака донеслись голоса. Шли двое. В одном Юрка признал Мишу Уварова.

— Ну как? — спросил Миша. — Что там?

Дробов и Юрка молчали.

— Плохо?..

Дробов не выдержал:

— А вам-то чего не спится?

Миша даже не сразу нашелся:

— Шпану проверяли. Один исчез. Склизкий по кличке. В Сосновые Ключи позвонили, скоро уполномоченный приедет.

— Хватился! — И Юрка демонстративно повернулся к Дробову. — Ты быстро ехал?

— Не знаю. На спидометр не смотрел.

Юрка взглянул на машину. Заднее стекло, где не задерживался снег, было черным от грязи. Можно было не спрашивать, и так понятно.

Снег больше не таял даже там, где с вечера оставались лужи. Он сыпал и сыпал. Теперь надолго. Наверняка до весны пролежит. Вот и зима пришла с гор. Бушуй не бушуй Байнур — заморозит.

Дверь на крыльцо распахнулась и в накинутом на халат тулупе вышел Карпухин. Все окружили его. Юрка не выдержал первым, спросил:

— Она будет жить?

Хирург распахнул тулуп, завернул полу халата, достал «Беломор». Юрка поспешно поднес горящую спичку. По лицу хирурга невозможно было что-либо понять.

— Будет? — спросил Юрка вновь. Его руки мелко тряслись у кончика прикуриваемой папиросы.

— Пальцы сожжете, молодой человек, — сказал хирург и достал свою зажигалку.

Дробов потеснил Юрку, встал перед Карпухиным. Карпухин посмаковал губами мундштук папиросы и только тогда ответил:

— Стал бы я здесь торчать… Чешутся руки шею тебе намылить — вывалил зря уху. Я сейчас бы медведя съел.

— Будет уха, будет! — схватил Дробов Карпухина за то место, где должна бы быть талия. — Полный рюкзак тебе омуля отвалю…

— Взяток не беру, — прохрипел в лицо Дробову старый хирург и, дружески хлопнув его в плечо, добавил: — Балда. Чуть не угробил старика.

— Не злись, старина, не злись…

Юрка не мог ничего сказать. Все, что он сделал, — ничто в сравнении с тем, что сделал этот грубый седой старик. В глазах Юрки стоял зыбкий свет. Он отвернулся, чтобы никто не видел его лица.

— К ней сейчас можно? — спросил Миша Уваров.

Хирург долго и удивленно смотрел на Мишу.

— Когда прикажешь назад доставить? — спросил Дробов хирурга. — Я повезу тебя теперь так, как будет угодно твоей душе.

— Да нет уж, побуду у вас. Воскресенье день неприемный, а по понедельникам здесь консультирую.

— И у меня день неприемный, — обрадовался Дробов. — Ночлег нам устроишь? — спросил он Юрку.

— С ночлегом все будет в порядке, — объявил Миша.

— Его вот устрой, а я и в санпункте переночую, — сказал хирург.

Юрка правильно понял хирурга: значит, не все хорошо, если сам решил остаться.

28

Время было послеобеденное, и вагон-ресторан почти пустовал. Виталий Сергеевич занял столик возле окна, раскрыл меню.

— У вас спички есть? — спросил человек за соседним столом.

Виталий Сергеевич повернулся. К нему обращался мужчина с отечным лицом, с мешками у глаз, обросший серой щетиной.

— Пожалуйста, — сказал Ушаков и протянул спички.

Человек странно хмыкнул себе под нос, дрожащими пальцами прикурил, вернул коробок. Виталию Сергеевичу стало неприятно. Но подошла официантка и, пока принимала заказ, он успокоился. Однако о нем не забыли, громко смакуя пиво, сказали:

— А мы ведь с вами знакомы, товарищ… Простите, гражданин Ушаков…

Уже само обращение покоробило. Хуже того, человек взял одну из бутылок, бесцеремонно подсел:

— Хотите пива?

— Спасибо. Еще не обедал, да и пива не пью.

— Не узнаете?

— Нет.

— Где уж теперь?! А ведь были когда-то и вы у меня… — Он снова хмыкнул и стал с нагловатой усмешкой рассматривать свои руки, в которые въелись не то мазут, не то грязь. — Гашин! — напомнил он. — Вы и Подпругина позабыли?

Первым желанием было встать и уйти. Но тут Виталий Сергеевич вспомнил Гашина, вспомнил случай с инструктором районо Подпругиным, когда тот угодил под машину, вспомнил, как Гашин вызывал его, Ушакова, выяснял его отношения с Кореневым, заставлял писать объяснения…

— Вот так, — сказал Гашин, — а теперь судьи вы… Небось, позабыли, как в интересах моего великого народа я отдал жизнь, чтоб выжечь каленым железом контру. Мне же потом и сунули петуха…

— Что вы хотите? — спросил Ушаков.

— Ничего! Слышал, устроились вы неплохо. Валяйте и дальше. Выпить с вами хотел, а вы морщитесь. Вот уезжаю в Камышин, на бахчах сторожить арбузы и дыни, варить медовуху, горечь души заливать… А может, выпьем?

— Спасибо. Не пью.

— Конечно. С бродягой кто пьет? — он наполнил пивом стакан, раскрыл рот, и кадык на его худой шее заработал, как поршень. — Древние говорили: истина в вине. Правильно говорили. В людях истину не ищи. Я-то вас пожалел когда-то, а вы теперь руку боитесь мне протянуть.

— Отстаньте, пожалуйста, — сказал Ушаков, — вы пьяны!

— Могу… А моя совесть меня не покинула. Пил и буду пить.

Он помутневшим взглядом уперся в стол, заскрежетал зубами.

Подошла официантка, которая обслуживала Гашина:

— Гражданин! Пора рассчитаться, идите в свой вагон. С вас уже хватит.

— Хватит, ты говоришь? — он сунул руку в брючной карман, достал измятый червонец.

— За свой столик сядьте, пожалуйста, — отсчитав сдачу, потребовала женщина.

Гашин пересел, а Виталий Сергеевич повернулся к окну. Поезд подходил к узловой станции, к городу металлургов. Замелькали стрелки, вагоны, а вот и платформа, вокзал… И тут Виталий Сергеевич позабыл обо всем, даже о Гашине. В сопровождении мужчины и двух женщин к поезду шла Ксения Петровна. Все они направлялись к вагону, который был рядом с вагоном-рестораном.

Гашин собрал со стола нераскрытые бутылки и, прежде чем покинуть вагон-ресторан, подошел к Ушакову:

— Везет мне на старых знакомых. Позавчера видел Коренева. Не то что вы — сразу узнал. Правда, руку не пожелал подать, но я-то успел ввернуть ему кое-что про бывших его дружков…

Ушаков кулаками уперся в кромку стола и руки, словно стальные пружины, подняли его. То, что мог Гашин позволить себе минуту назад, — теперь не позволит. За спиною Виталия Сергеевича как бы стояла Ксения Петровна, за всем наблюдала… Жилы на висках Виталия Сергеевича вздулись, лицо побагровело. Лихорадочный блеск серо-зеленых глаз заставил Гашина отступить от стола. Едва сдерживая ярость, Ушаков пытался заговорить спокойно, но голос с первых же нот сорвался, прозвучал хрипловато:

— Если сейчас не уйдешь, я выброшу тебя, как щенка!

Гашин прижал плотней батарею бутылок к груди, направился к выходу. В утешение себе процедил сквозь зубы:

— Только попробуй, попробуй…

Эта глупейшая история, с самого ее начала, вывела окончательно Ушакова из душевного равновесия. Он возвращался из северных районов, где урожай угодил под снег. Перестарался опять же Лылов — на сей раз с раздельной уборкой. Он курировал северные районы, считал само отступление «от правил» нарушением партийной и государственной дисциплины. Если в прошлые годы край давал пятьдесят миллионов пудов зерновых, то в этот с трудом дотянул до сорока шести… И это тогда, когда пшеницу приходится покупать в Канаде на золото…

Гашин ушел, и сразу же поезд тронулся. Виталий Сергеевич быстро склонился к окну. Вместе с платформой мимопоплыли две женщины и мужчина… Значит, Ксения Петровна села в тот же соседний вагон, в котором ехал и он, Ушаков.

Первым желанием было вскочить и немедленно разыскать ЕЕ — Ксению Петровну. Ни в какую Москву она не уехала. Об этом он уже знал из районных газет и афиш. Скорее всего вернулась в свой коллектив, потому что Солнечногорский театр ближе актрисе, родней. Как только он смел так плохо подумать об этой женщине?!

В тамбуре возле зеркала он задержался, поправил галстук. Вид его был усталым, и это заставило внутренне подтянуться, взять себя в руки. Двери многих купе были открыты. В вагоне натоплено, жарко. Он старался прислушаться к голосам, угадать, где разместилась Ксения Петровна. Шел и будто бы невзначай бросал взгляд в одно, в другое купе… Открыл дверь своего — пусто… Сел, закурил, но тут же примял папиросу, направился к проводнице за чаем. Он не сделал пяти шагов, как ноги сами остановились. Спиной к нему сидела Ксения Петровна, смотрела в окно. И он смотрел на нее с затаенным дыханием, боялся остаться в таком положении, боялся и тронуться с места.

И тогда она обернулась, словно к ней прикоснулась, дружеская, но требовательная рука. Ее лицо не успело выразить и тысячной доли того сложного, еще не осознанного, что пронеслось в голове. Очевидно, и впрямь он свалился как снег на голову.

— Вы? — спросила она удивленно, даже растерянно.

— Какими судьбами, Ксения Петровна? — вырвалось у Виталия Сергеевича и обе его руки, бережно, словно птенца, взяли ее теплую руку.

Она уже пришла в себя от первого удивления, от столь неожиданной встречи, пригласила сесть.

— …Не говорите, Виталий Сергеевич. Я ведь член Всесоюзного театрального общества, шефствую над двумя народными театрами, была у металлургов, еду к шахтерам, а послезавтра в Солнечногорск, в свой театр.

— Да, да, — сказал он, — и вам достается. — Он не хотел ворошить прошлого, спрашивать: что, почему и как? Если вернулась в Солнечногорск, значит, так надо.

А она, наоборот, впервые о службе, заботах:

— Вы по делам, конечно, в командировке? У вас так много работы, я представляю. Нет, даже не представляю всю сложность вашего положения…

— А что будешь делать? — Никому никогда не жаловался, а ей сказал: — Бывает сколько угодно: хвост вытащишь — нос увяз, нос вытащишь — хвост увяз. А надо везде поспевать, дорогая. Ксения Петровна. Край наш по территории равен двадцати областям европейской части Союза.

Собственно он не блеснул, говорил заурядные вещи. Но так уж ему казалось, что только Ксения Петровна способна его понять. Понять, как человека, который прежде всего для нее человек со всеми его достоинствами и недостатками. Такой, как сотни и тысячи окружающих, но чуточку ближе других, понятней. И она, кажется, поняла его так, как хотелось ему:

— Вы устали? Огорчены своей поездкой?

Он не спешил с ответом. За окном мелькали заснеженные поля, перелески, телеграфные столбы. Слегка опустив голову, ответил:

— Подумайте сами: сотни гектаров хлеба попали под снег. Как не спешили, убрать не успели.

Он не добавил, что незамедлительно вытащит на бюро Лылова, будут оргвыводы, будут…

— Народное добро! К нему относиться надо так бережно, как не относимся мы к себе, — сказал с твердостью и посмотрел ей в лицо. Кожа лица показалась ему слегка матовой, без единой морщинки, чуть бледной. Над верхней губой тот самый едва заметный пушок, о котором прекрасно так говорил Толстой.

— Я все хотела спросить и не решалась.

— Да, да, — обрадовался он, — пожалуйста!

— Неужели нельзя ничего сделать, чтоб цементная пыль не засыпала наш город?

Пусть это не то, о чем бы хотелось с ней говорить. Но не могут они молчать о том, с чем рядом живут. Он уже думал и о Солнечногорском цементном… Немало жалоб в крайкоме, на этот завод, на химкомбинат… Вопрос хотелось поставить шире, связать с охраной природы, вынести на сессию краевого Совета. Но тогда, эпидемией гриппа, вспыхнет вновь дискуссия о Байнуре. Поэтому сам он внес предложение заслушать некоторых руководителей на заседании исполкома краевого Совета, заслушать принципиально, кого следует наказать, не взирая на лица.

— В этом вас обнадежу. Будут, приняты меры и скоро.

— Скорей бы, — сказала устало она.

А он испугался, что им уже не о чем говорить. Он мог бы ей рассказать, как дважды звонил, как пришел на свидание, а наткнулся на свою бывшую машинистку. Сейчас смешно, а тогда пережил черт знает что. И вообще, в его делах, в его повседневной жизни ему не хватает ее.

— На севере холодно? — спросила она скорее всего беспричинно.

— Холодно, — подтвердил он. — Охотники готовятся белковать, снаряжаются за соболем. — «Ей очень пойдет высокая шапка из соболей», — сказал он себе.

Она замолчала, а Виталий Сергеевич мучительно думал, чего не хватает обоим. И тут же решил, что Ксении Петровне — хорошего настроения, а ему ее особого, задушевного смеха, улыбки.

Поезд помчался через железнодорожный мост. Как тени, замелькали сплетения ферм. Но Виталий Сергеевич не спускал с Ксении Петровны глаз. Он видел ее лицо, то освещенное, то затененное, и не знал, когда же оно прекрасней. И его с новой силой охватило желание быть иным для нее, чем все остальные, быть вне сравнения с тем же Ершовым, книги которого она хранит так бережно…

…Но неужели она поняла его мысли, услышала их или же только поймала взгляд на себе. Брови ее вдруг поднялись удивленно, глаза посмотрели в упор, оттолкнули. Волнение сделало лицо Ксении Петровны еще красивее.

— Значит, послезавтра вы уже дома? — сказал он с тайной надеждой на будущую встречу.

— Да! — сказала она облегченно.

— Не пора ли нам пообедать?

Глаза ее сузились и посмотрели в щелки густых ресниц, на лицо набежала улыбка и тут же растаяла.

— Виталий Сергеевич, что вы?! — почти упрекнула Ксения Петровна. — Через тридцать минут я буду в городе шахтеров!

Он едва не стукнул себя в лоб кулаком:

— Утюг я! Разговорами накормил!..

А она рассмеялась тем заразительным смехом, который так ему нравился. Но рассмеялась совсем по другому поводу: она выиграла во времени, теперь никуда не пойдет, поезд стоит всего две минуты, пора собираться…

— Утюг!..

Он ругал себя нещадно, но ругал без злобы. Все у них впереди, все наладится. Залог тому — ее прежний, веселый смех.

К концу рабочего дня Виталий Сергеевич был в Бирюсинске. И снова испортилось настроение. Из шестисот крупных и средних промышленных предприятий план третьего квартала не выполнил прежде всего комбинат нефтехимии, на котором занято почти сто тысяч рабочих. Неизвестна причина, но дважды звонили из Москвы. Почему-то вспомнился сразу и тот разговор, который так ловко подстроил Крупенин. Крупенин одним выстрелом убил двух зайцев: заставил его, Ушакова, взять под личный контроль Еловскую стройку и теперь уж любыми путями защищать ее от нападок инакомыслящих.

В ту же ночь Ушакову снился дурной, необычный сон. За два часа до этого он смотрел телевизор. В записи на видеофон показывали «Каменного гостя». Лауру пела Ксения Петровна. Севильского соблазнителя — незнакомый актер. Финал превзошел все ожидания, подействовал удручающе. Вместе со сном пришли и кошмары. Он, Ушаков, сидел в кабинете, писал объяснение…

Своей уравновешенной обычной походкой, огромный, как Каменный гость, вошел в кабинет покойный Бессонов. Ушаков вскочил, смял бумаги.

— Нет! Ты сиди! — потребовал громовым голосом Бессонов. В глазах его фосфорический свет. Движения робота.

И Ушаков вдруг почувствовал, как ему стало невыносимо жарко.

— Сиди! — приказал старик. — Эта мебель не для меня. Я слишком тяжел для нее… А теперь расскажи, как дожил до такой жизни?

«Как дожил?» — легко было спрашивать. Разве не сам Бессонов «денно и нощно», капля по капле горел на работе? Разве не было трудностей у самого? Разве не пропадал неделями на посевных и уборочных? Сегодня партийный актив на строительстве ГЭС, завтра у шахтеров железорудного бассейна, а послезавтра летел в Яблоневку, чтобы больше узнать об открытой геологами кембрийской нефти, пощупать ее руками, просить у правительства дополнительные средства на скорейшее освоение сурового края с его неисчислимыми богатствами…

— Вот так и дожил, — сказал растерянно Ушаков… — Трудно мне одному, Павел Ильич, не вовремя ушли.

Ушаков понимал: глупо Бессонова упрекать в том, что ушел тот рано из жизни. Но, если Бессонов требовал, — попробуй не объясниться.

— Ты не один! — возразил Бессонов. — Тебя окружают живые люди. Разве не они — источник твоего вдохновения? Разве не им принадлежишь ты?

— Им!..

— А с целлюлозным? Забыл, о чем я с тобой говорил?

— Помню. Интересовались…

— Нет! Ты забыл!

Стол исчез, и Ушаков оказался на расстоянии вытянутой руки от гранитной фигуры Бессонова.

— Павел Ильич, я понимаю, мне до вас далеко…

— Не говори так со мной! — прогремел чудовищным голосом необычный гость.

Он повернулся, пошел к двери, стена перед ним раздвинулась.

— Но как же мне быть?! — закричал Ушаков. Он бросился вслед за Бессоновым и ужаснулся. Вспомнил: Старик приходил оттуда, откуда не возвращаются обычные смертные…

Утром позвонил, а вечером прилетел в Бирюсинск Пономарев. Не виделись после зонального совещания. Пономарев возглавлял делегацию своей области в дружескую Монголию. Ушаков встретил его в аэропорту, отвез в особняк для приезжих больших гостей. Ужинали вместе, потом сидели в гостиной, говорили о делах, смотрели телевизор.

КВН всегда нравился Ушакову. В этой форме он угадывал новое самодеятельное искусство. В умении посмеяться, проявить находчивость и смекалку состязались команды строительного и политехнического институтов.

— У нас тоже раз в месяц проводят, — заметил Пономарев. — Смотрю с удовольствием, отдыхаю…

Не успел Ушаков ответить что-либо, как ведущий объявил:

— А теперь, команда «Тяп-ляп», ваш вопрос к команде «Всезнайка»!

— Печаль моей мечты!.. Откуда это?

— На наш взгляд, — это печаль седого Байнура.

Виталий Сергеевич в душе возмутился: «И тут Байнур!»

— Вы согласны? — спросил ведущий.

Капитан команды строителей вышел вперед:

— Ответ предполагался такой: это строчка из стихов нашего земляка Михаила Тальянова. Но мы готовы согласиться с командой «Всезнайка», тем более, что стихи имеют прямое отношение к Сибири, природе, Байнуру!

Пономарев повернулся к Ушакову:

— Выходит, не желает народ смириться со строительством Еловского завода?

— Ну разве это народ? — отмахнулся Виталий Сергеевич. — Схохмить, почудить молодежь всегда любит…

— Кстати, перед отъездом я был в Москве. Слышал, по жалобе ваших ученых создана комиссия во главе с Крупениным, — он засмеялся. — Вот уж воистину поручили коту мышей ревизировать!

Но дошла не ирония. На мгновение оглушил сам факт:

— Каких ученых? — спросил Ушаков. Не по этой ли причине дважды звонили из Москвы? В горле першило. Воротничок нейлоновой сорочки давил, как железный ошейник.

Пономарев вспоминал:

— По-моему, называли Платонова и Коваля… Остальных не знаю. Видел Крупенина. Бодр, красив, деловит. Перекинулись парою слов, а дальше не пошло. Чувствую, до сих пор на меня в обиде!

— В обиде? За что? — удивился Ушаков.

— Крупенину долго ли? Характерец!

Ушаков смотрел на Пономарева. Нет, тот не позер. Волевое, открытое, чуть грубоватое русское лицо. Есть категория людей, которых задеть ничего не стоит. А этого, прежде чем тронуть, подумаешь: стоит ли?

— …В прошлом году предлагал нам строить фанерную фабрику. Фанера нужна, не скрою. Но у нас и березы разве на топорища для собственных нужд. Железная дорога и без того предельно загружена. Пусть строит там, где выгодно во всех отношениях. Вначале даже прикинули, но, кроме помехи, такая фабрика ничего не даст нашей области. Чугун и сталь, прокат и машины — вот хлеб наш насущный.

— Не даст, значит? — повторил невпопад Ушаков, негодуя на Коваля и Платонова. Дошли до Москвы, обходят крайком, дискредитируют местные органы.

— Разумеется, — подтвердил Пономарев. — Знавал я одного деятеля. В свою республику он тянул все, что угодно, лишь бы урвать побольше. Ему земледелием, скотоводством следует заниматься, а он мечтает строить драги и экскаваторы, которые нужны тебе. Мания величия. Желание иметь государство в государстве!

Ушаков налил шипучку в стакан, освежил горло. Ему хотелось знать, как смотрит «промышленный» Пономарев на байнурские события. Он был уверен, что судить объективно и высказаться честно может лишь человек равного с ним положения. Такому, как Пономарев, нет нужды лгать или навязывать личное мнение.

— Надеюсь, меня-то не обвиняешь за желание иметь свою целлюлозно-бумажную промышленность?

На лице Пономарева мелькнуло что-то вроде улыбки, но тут же он испытующе посмотрел на Ушакова:

— Что я могу сказать? Бумага, картон позарез стране нужны. Но твой-то завод будет давать кордную целлюлозу.

— Ну и отлично! — подхватил Ушаков.

— Отлично?

— Разумеется, — подтвердил Ушаков и осекся. В чем-то он допустил оплошность, но в чем? Ему надоели слова: «супер-супер», «вискозная», «кордная» — вся эта терминология, которая нужна специалистам. Знал: его целлюлоза должна быть лучшей из лучших. Так в чем же дело? По лицу пошли красные пятна.

Пономарев не спешил и, как понял поздней Ушаков, начал издалека:

— Так вот, дорогой. Потребитель сверхпрочного корда прежде всего авиация. Ее развитие потребует, быть может, сотни новых аэродромов. А это сотни новых взлетных полос, каждая длиной по нескольку километров. Это миллионы и миллиарды рублей. Надо сразу искать, на чем экономить, каким путем идти…

Ушаков улыбнулся:

— При чем тут Еловский завод?

— Не спеши. У нас вроде вашего построен аэропорт со взлетом на город. От старого шло, от малых машин. Полосу удлинили до трех километров, для реактивных приспособили. И вот без конца справедливые жалобы. Пришлось перестроиться. Теперь в ночное время только в исключительных случаях порт принимает и отправляет самолеты. Связались с Госпланом, с Аэрофлотом, и оказалось строительство порта за городом обойдется миллиончиков в тридцать, сорок… Да и строить надо несколько лет. А авиаконструкторы прилагают сейчас все усилия к тому, чтобы дать стране машины с минимальным пробегом для взлета или же с вертикальным подъемом… Будут такие машины, надеюсь, и ты не сомневаешься! Тогда зачем в таком количестве и такой прочности кордная нить, о которой мы так много шумим? Ведь при посадке покрышки не будут испытывать прежнюю нагрузку. Куда целлюлозу девать?

— Куда!? — искренне удивился Ушаков. — А бумага, картон, ткани? — И, чтоб положить на лопатки Пономарева, добавил: — Птичье молоко — вот что такое целлюлоза!

Смех Пономарева показался больше чем странным.

— Птичье молоко, говоришь? Ох, ох! Пусть будет так. Но дороже сливочного масла это молоко. Пустить его на картон и бумагу равносильно тому, что червонцами вместо швырка топить печи. Ни тепла, ни денег… Не за горами кордная целлюлоза и Березовского ЛПК. Пусть хуже еловской, но на уровне мировых стандартов.

Нет, Ушаков не понимал Пономарева.

— Ты меня удивляешь, — сказал он. — Да целлюлозу всегда продадим за рубеж! Золото, братец, золото!

Пономарев вновь рассмеялся, и этот тихий, казалось бы, безобидный смех действовал разоружающе:

— Кому продадим? — спросил испытующе он. — Американцам? Нужна она им, как собаке хобот. Отдельные фирмы отдельных стран возьмут по заниженным ценам двадцать тысяч тонн… Ну, пусть пятьдесят! Пусть сто! А Еловский завод и Березовский ЛПК производить ее будут полмиллиона. Назови меня дураком, но потребление кордной целлюлозы в той же Америке, в Англии, Франции, Германии не так уж велико. Гораздо скромней, чем мы думаем.

Ход мыслей Пономарева действовал удручающе. Где зарыта собака, Ушаков уже смутно догадывался. А Пономарев вновь преподнес пилюлю, да еще какую!

— Недавно пришлось говорить с директором одного из крупных бумкомбинатов. Спрашиваю: когда завалишь страну бумагой? Смотри, мол, сколько тебе целлюлозных заводов строят. Даже Байнур перед тобой на колени поставили! Говорит: зря старались. Так богу молиться, можно и лоб расколотить! Лишь для высоких сортов бумаги нужна целлюлоза и то не кордная, а вискозная. Ее получали и получать будут без такой воды, как байнурская!

Ушаков сидел минуту с неподвижным лицом. Вспомнилось, как в студенческие годы его по недоразумению избила шпана. Избила жестоко, и он пролежал в больнице почти две недели, возненавидел физическое насилие, с тех пор боялся открытых ран и крови… Но он узнал в больнице и другое: были люди несчастней его. Рядом лежал паренек, его сверстник, с голубыми глазами, девичьим лицом. Ушакова выписали, а парню не помогла ни одна из трех измотавших его операций. Он остался навек больным и горбатым.

После этого случая в минуты тяжелых раздумий о превратностях судьбы Ушаков не раз себя успокаивал: быть здоровым и сильным — вот великое счастье.

Сидя с Пономаревым и думая, что тучи неотвратимо сгущаются над его головой, Ушаков вновь бы мог утешить себя приевшимися изречениями. Мог бы. Но какая острее боль — физическая или моральная — было трудно теперь решить.

— Ты что нос повесил? — спросил Пономарев.

Ушаков откровенно вздохнул. Он не скрывал, что ему нелегко:

— Задал ты мне задачу.

— Извини дурака за откровенность. Не тебя хотел обругать, Крупенина! Возможно, не те у меня горизонты, не тот полет, но с Крупениным так и хочется схватиться. Человека гигантомания обуяла. Ему мировой рынок уже подавай, руками грести собирается золото. А старую туалетную бумагу хоть в химчистку неси. Раз в год ею торгует…

Ушакову нравилась грубоватая откровенность Пономарева, и он сказал:

— Теперь думай, куда податься.

— Путь один, — намекнул на Москву Пономарев.

И тогда Ушаков рассказал об истории, которую подстроил Крупенин, когда правительственная делегация останавливалась в Бирюсинске.

— Да-а… Дела твои не ахти! — согласился Пономарев. Глаза его сузились, стрельнули взглядом в сторону Ушакова. — Сиди и пой: ничего не слышу, ничего не вижу, никому, ничего не скажу… Отмолчись… Да нет, ты не хмурься! Это я так, под настроение… Вызывали меня, для разговора в ЦК. Возможно, перейду работать в промышленный отдел. Когда? Сам не знаю! Будешь в Москве — заглядывай. Фигура я небольшая, но в курс дел войду, посоветуемся.

Ушаков завидовал Пономареву. Тому все ясно. Дорога, хотя и тернистая, да своя. У людей как у людей! Бывший его однокурсник по ВПШ, тоже «гуманитар», уехал послом в одну из европейских республик, второй — ушел заместителем председателя во вновь образованный союзный госкомитет…

«Сволочь!» — подумал в сердцах Ушаков о Крупенине.

— Паниковать не надо! — сказал Пономарев. В эту минуту он словно насквозь видел своего собеседника.

— И здесь ты прав! — согласился Ушаков. — Ну, отдыхай. Спасибо за урок!

Еще минуту назад Ушакову казалось, что сидит он в чужом седле, мчится, не ведая, за каким поворотом развилка, за каким пропасть. Да так ли уж все худо? Он уже видит: многое одолимо, может, не все, но многое!

Нет! Он еще не иссяк, не все сделал!

29

Было, все было… И белые ленты в косичках, и шумные перемены в школе, и модные туфли на тонкой высокой шпильке…

А теперь что? Что теперь?

Теперь навещают Таню Люда и Миша, Андрей и Юрка, Светлана и многие из ребят, которые раньше почти не знали ее.

Все сделались необычно желанными, близкими, нужными. Только после свалившейся вдруг беды она поняла, как важно для человека ходить и смеяться, петь и работать. К сожалению, человек познает эту важность слишком поздно, когда прикован к постели.

Вокруг все белое, белое. Белые стены и простыни, наволочки и пододеяльник, рамы и потолок, крыши за рамами, кроны деревьев… Кувшин с водой тоже белый… Какое-то идиотство…

Полина недавно прислала письмо из Солнечногорска. Подробности расскажет при встрече. У них на неделю закрыли цементный завод. Директор вместе с цементной пылью чуть не вылетел в трубу. Зато, как пишет подружка, трубы теперь не выбрасывают по двадцати тонн в сутки на город цементной пыли. Вскоре с завода жидкого топлива начнут поступать по трубам отходы нефтепродуктов для обжига мрамора, и тогда небо над Солнечногорском вновь станет ясным. А пока четыре сожженных вагона угля дают вагон золы и сажи. Полина пишет, что на заводском дворе оставлены только проезды. Все остальные площади засажены деревьями и кустарниками, полы в цехах выложены плиткою, машины и стены покрашены… Словом, великое дело — промышленная эстетика… И Таня невольно подумала, что там подбирают цвета, ласкающие глаз, рассаживают тысячами цветы, заложили заводскую теплицу на пятьсот квадратных метров, а здесь — в больнице, белым-бело все до боли в глазах. И врач и сестра, как тумбочка с табуретом, — в белом. Благо, на тумбочке ветка зеленого кедра. Юрка ее принести догадался…

Снег за окном падал и падал. Кто мог сказать, когда перестанет он падать… А ранней весной расцветут подснежники. В этих местах они бледно-желтые, как и везде, недушистые, горькие. Подснежники Таня никогда не любила. Ядовитый, неяркий цветок. Для нее приходила весна, когда в пресные запахи снега врывалась прелость жухлой травы, пригретой солнцем, и тонкий запах багула, когда покрывались склоны оврагов и сопок ярко-малиновым цветом.

Не было скрипа двери, не было слышно шагов, но Таня почувствовала, что на нее внимательно смотрят. Она раскрыла глаза, слегка повернула голову.

— Па-па, — прошептала Таня губами. — Па-па!..

Дмитрий Александрович погрозил пальцем и тихо, на цыпочках прошел к кровати, устроился рядом на табуретке.

— Т-с-с… Молчать, — сказал он.

Она всматривалась в его похудевшее усталое лицо, и ей становилось жалко отца: сколько пережил он из-за нее. Отцу и так не везло всю жизнь. Рано остался один. Прошел всю войну. Был контужен и ранен. Подвергался несправедливым нападкам… Наконец, казалось бы, все хорошо, но снова одни неприятности.

Как-то она спросила:

— О чем ты задумался, пана?

Он ей тогда ответил:

— О тебе.

— Обо мне?! — удивилась она.

— О жизни твоей, твоем будущем.

Он не добавил ничего, но она-то его поняла. За полчаса до этого разговора отец видел, как «жулькала» она Людиного сынульку. Случайно или не случайно, но вспомнила и другое: один ребенок в семье — не ребенок, два ребенка — полребенка, три — ребенок. Конечно, отец смирился с тем, что она у него одна. Но вряд ли не думал о том, что было б гораздо лучше, если б еще при нем дочь устроила личную жизнь, стала счастливой. Полюбился же Людин малыш и ему.

Вот и сейчас Таня задала прежний вопрос. Ей вовсе не безразлично, о чем думает отец. Он всегда говорил ей правду, а тут отмахнулся:

— Да так…

— О чем? — настаивала она. Таню ответ не устраивал, почти обижал.

На лбу его углубились морщины:

— Ушаков из ума не выходит.

Она удивилась. Отец сидел рядом, а думал о постороннем.

— Объясни, — попросила Таня.

— Потом, Танечка, потом. Сам пока не разобрался.

Она поняла: перечить не стоит, а слово он сдержит.

— Помолчим, — предложил Дмитрий Александрович. Она замолчала, но мысли ее обратились к человеку, о котором сказал отец. После той первой встречи, когда познакомилась с Ушаковым, Таня спросила отца:

— Давно вы знакомы?

— Работали вместе в школе, — ответил он невесело.

— Так он знал и маму? А я не могла понять, почему на меня так смотрит. Неловко даже было…

— По-моему, мама ему очень нравилась.

Тане неприятно было узнать об этом. Однако, узнав, решила, что ее удивительное сходство с матерью было не только внешним. И вкусы и взгляды на жизнь у них с матерью были б одни, как одна кровь. Стало быть, глупо было рассчитывать Ушакову на что-то. И только отца, только его мать могла полюбить…

Дмитрий Александрович, действительно, не солгал. Он думал об Ушакове, о встрече с Гашиным. Был убежден, что все, о чем говорил тот тип, — ложь. Ну, а если б случилось так, как хотелось Гашину?.. Нет, Ушаков не предал, хотя и тогда страдал самолюбием. В нем и теперь самолюбия через край… Давно разошлись их дороги, и только работать приходится вместе. Возможно, придется схватиться еще и не раз. Но это другое дело, для этого есть иные причины…

— Я принес тебе яблок и апельсинов, — сказал Дмитрий Александрович.

Таня горестно улыбнулась. Тумбочка и без того не вмещала компоты, конфеты, печенье, фрукты. Каждый день их приносят Юрка, Миша, Люда, ребята. Дробов привез осетра килограммов на пять. Сестра возмущается, но, по просьбе Тани, каждый вечер уносит полную сетку продуктов домой. У женщины четверо мальчишек. Чугун картошки поставь на стол — умнут.

— Завтра приду, — сказал Коренев, наклонясь над Таней, целуя ее в слегка приоткрытое бледно-матовое плечо.

— Спасибо, папа.

Коренев вышел в приемную, когда зазвонил телефон. Сестра, воспользовавшись присутствием надежного посетителя, убежала через дорогу взглянуть на своих «гвардейцев». Час уже был неприемный, и Коренев взял трубку. Голос Андрея узнал он сразу. Андрей звонил из Бадана, справлялся о Тане.

— Не нужно ли чего?

В первое мгновение чувство отцовства ревниво пошевелилось под сердцем Коренева, но тут же его заглушило другое — чувство гордости за Таниных товарищей…

— Завтра подъеду, Дмитрий Александрович, Тане привет!

Коренев приоткрыл дверь в палату:

— Андрей звонил, беспокоится, привет…

Улыбка тронула лицо дочери. Таня медленно закрыла и также медленно открыла глаза. Этим она поблагодарила отца и Андрея.

Коренев был уже на центральной улице, когда мимо промчался пустой самосвал. В кузове у кабины стоял Юрка. Он помахал рукой и что-то весело крикнул.

«Ну и дурной, — подумал вслед Юрке Коренев. — Куда шофер смотрит, вылетит человек на ходу».

Но Юрка «жал» на первом попавшемся самосвале не случайно. «Идеи» никогда не давали ему покоя. За Красным Яром всегда бывал самый сочный и крупный багульник. Его наломать можно с осени и заморозить. А в нужный момент принести несколько веток в дом, и багульник в тепле оживет. Проклюнутся почки, нальются свежестью листья, не успеешь и оглянуться, как ветки украсятся малиновыми звездочками, комнату наполнит аромат ранней весны.

Юрка ехал на Красный Яр, чтоб наломать вязанку багула. Он расставит десяток стеклянных банок по окнам и будет через день приносить Тане букет трепетных нежных цветов.

В семи километрах от Еловска Юрка дробно забарабанил по кабине. Самосвал остановился.

— Пока! — крикнул Юрка, перебрасывая свое легкое тело через борт. — Через час управлюсь. На обратном пути подберете.

Он крупным шагом направился по распадку в сторону Байнура. Первый снег слегка приосел, похрустывал корочкой, лишь на отдельных наметах нога угрузала по щиколотку. К пресному запаху снега примешивался запах горелого смолья. В старом заброшенном зимовье никто не жил уже много лет. С тех пор как сибирский шелкопряд уничтожил на этом месте кедрач, оно перестало привлекать человека. И все-таки дым валил из трубы зимовья.

— Наше вам с кисточкой, — вслух сказал Юрка. — Кого еще занесло сюда?

Но именно в поросль березняка и могло занести человека для заготовки метел. Здесь редкий кустарник гибок, подручен и крепок.

Юрка распахнул тяжелую лиственничную дверь и крикнул в полумрак:

— Привет хозяевам!

Из зимовья никто не отозвался. Юрка шагнул через порог, помедлил, пока глаза не привыкнут ко тьме, обшарил взглядом углы. Печка, видимо, не прогрелась, и потому во все щели валил густой дым. Юрка закашлялся, выбежал вон и, с яростью потерев кулаками глаза, осмотрелся. В этот момент из-за косогора появилась вихляющая фигура с охапкой хвороста. Не дойдя до Юрки шагов тридцати, человек обмер. Хворост медленно посыпался из его рук.

«Склизкий!» — резанула Юрку догадка.

Ноги сами пошли к тому, кого до безумия жаждал он встретить, хотя и не думал, что встретит здесь. Еще мгновение — и остатки хвороста выскользнули из рук Склизкого. Не спуская глаз с Юрки, шаг за шагом бандит отступал за кучу валежника. Юрка весь сжался, готовясь к прыжку. Еще шаг, и Юрка увидел в руке противника финку. Но никакой нож не мог уже остановить Юрку. Он надвигался, как страшный взъерошенный зверь, гонимый вперед чувством мщения. Шаг его был саженным, и, как не спешил увеличить расстояние Склизкий, оно сокращалось.

Юрка уже разглядел продолговатое землистого цвета лицо с запавшими щеками, маленькие, бегающие испуганно глаза… И чем отчетливее он видел кривые в злобном оскале зубы, тем скорее хотелось ударить в них кулаком. «Нож! — обожгла на мгновение мысль, но тут же он сказал себе: — Ерунда!» Он считал, что достаточно, две, три секунды, и он искалечит Склизкого на всю жизнь. А он его искалечит, если совеем не прибьет.

Склизкий споткнулся о камень, но изогнувшись ужом, повалился на локоть. Юрка успел сократить расстояние всего на несколько метров. Нет, Склизкого так не возьмешь, с проворством рыси он вскочил на ноги, и сразу же расстояние между ним и Юркой значительно увеличилось. Он был в легких ботинках, Юрка в кирзовых, не по ноге, сапогах. Склизкий бежал не к шоссе, куда путь был отрезан и даже не вдоль склона, а бежал вниз, к Байнуру. Возможно, не столько разум, сколько страх гнал его под гору, по более легкому пути. И все же Юрка с каждой секундой приближался к Склизкому. Его не душила одышка, а Склизкий уже задыхался. Впереди показались огромные валуны. Выше, сквозь оголенные макушки березок стал виден уже Байнур. Спуск пошел круче, уступами и террасами. Склизкий петлял меж валунов, как заяц меж пней в незнакомой вырубке. Страх придавал ему силы, страх гнал его прочь.

— Стой! — крикнул Юрка, переходя на шаг и понимая, что дальше бежать некуда. Впереди обрыв, внизу море.

Возле Юркиной головы просвистал осколок гранита. Юрка рванулся вперед, но поскользнулся, упал, зашиб колено. На мгновение Склизкий остановился. Финка снова блеснула в его руке. Но Юрка схватил подвернувшийся сук, и торжество в глазах Склизкого сменилось отчаянием. Он подбежал к обрыву, глянул вниз. Почти отвесно стена гранита уходила в глубину Байнура. Он даже присел и зажмурился, но в нескольких метрах ниже, красиво вытянув шею, смотрела на Склизкого кабарга. Перебирая шустрыми ножками, она не спеша перешла с уступа на уступ, направилась туда, где начинался покрытый девственным лесом зеленый отрог. Пробраться к отрогу, значит, спастись. Склизкий тропинкой спустился на первый уступ. Кабарга не заставила себя поторапливать. Там, где скала казалась отвесной, кабарга проходила с такой необычной легкостью, что Склизкий сразу поверил в свое спасение. Только не следовало терять кабаргу из виду, по ее пути будет легче всего преодолеть опасный участок.

Юрка понял замысел Склизкого лишь на краю пропасти.

— Не уйдешь! — крикнул он. — Стой! Добром говорю…

Он взглянул вниз, и ему стало страшно. А Склизкий, поверив в спасение, с ловкостью обезьяны, цепляясь за камни и щели в скале, как верхолаз по карнизу, уходил все дальше и дальше. Юрка в спешке не видел кабарожку, не примечал и путь, которым ускользал его противник. Раз тот прошел, пройдет и он. Чего бы это ни стоило, а упустить Склизкого он себе не позволит.

Чтоб не сорваться, Юрка старался прижаться всем телом к скале, тупыми носками тяжелых сапог нащупать достаточно глубокую расщелину или надежную ступень, а главное не думать, что внизу бездна и верная смерть.

Так пробирались они по отвесной стене почти добрую четверть часа. Юрка вспотел, расцарапал в кровь руки, горло пересохло от жажды. Не лучше ли было вернуться, взять Склизкого измором или дождаться на шоссе машину с ребятами и устроить облаву…

Но вскоре и Склизкий заметался на крохотной площадке, где одному и то не повернуться. Он разразился смачной бранью, оскалился хищным зверьком, угадавшим в капкан. И сразу же мысли его переключились на то, как помочь Юрке отправиться на тот свет.

С Байнура потянуло свежим ветром. Минутное затишье, и густым мраком из отрога наползло сизое облако. Оно поглотило все разом. Лицо, руки и шею лизало холодное и мокрое дыхание моря и гор. До сих пор овеянный морозным ветром камень был шершавым, как рашпиль, теперь на глазах покрывался влагой, а влага превращалась в лед. Юрка успел приблизиться к Склизкому настолько, что сделай два шага и бандита достанешь рукой. Но сделать это было безумием.

«Труба, — решил Юрка, — влипли!»

Склизкий уже не обращал на Юрку прежнего внимания, и тот не внушал ему такого страха, какой испытал он у зимовья. Положение обоих почти безнадежное. Там, где прошли они несколькими минутами раньше, теперь не пройти. Чудес не бывает, и крылья не вырастут. Даже в Байнур не спрыгнешь — разобьешься о камни, не долетев до воды.

— Сука! — крикнул он Юрке и, скрючившись, присел на корточки, напялил на уши кепчонку, запрятал руки в карманы. Он напоминал нахохлившегося подбитого воробья.

Юрка даже присесть не мог. Назад не вернуться, площадка еще теснее, чем у Склизкого. Приходилось стоять, прижавшись спиной или грудью к стене. Больше того, скоро стемнеет.

— Заткнись, гад! — ответил он Склизкому.

— Сам заткнись, зануда! — визжал Склизкий. Он рассудил по-своему: в любом поединке может случиться любое. Но загнать человека в западню и самому оказаться в ней, — надо быть форменным идиотом. На худой конец, Склизкий бы мог сдаться на милость Юрке, пойти на любые пытки, но спасти себе жизнь, хотя бы такой ценой… Нет, подобных Юрке идиотов Склизкий еще не встречал.

А Юрка ощупал стену. Кусок какой-то породы в несколько килограммов держался непрочно. Он пошевелил его несколько раз, и камень сорвался вниз. Где-то там он вызвал целый поток обвала в море.

— Перестань! — истерически закричал Склизкий.

Но Юрка ощупывал уже второй камень, крепко сидящий в гранитном гнезде. Склизкий весь сжался. Очевидно, решил, что Юрка снова задумал неладное. Однако Юрка достал из кармана толстый капроновый шнур, припасенный для вязанки багульника, и привязал конец шнура к камню.

— Ну-гад, ну гад, — скулил Склизкий, наблюдая, как Юрка вторым концом опоясал себя. — Все равно сдохнешь! Не я буду, сдохнешь! На шею лучше петлю надень. — И он задергался весь, как в лихорадке, спрятав голову в рукава телогрейки.

Почувствовав под подошвами сапог предательски скользкий ледок, Юрка снова встревожился. Из щели над головой торчал пучок жухлой травы. Он вырвал его и, бросив под ноги, примял. Трава смерзнется со льдом, ноги не будут так скользить. Делал все молча, словно вокруг не было ни души. Склизкий расценил это как вероломство и издевательство над собой.

— Ну гад, ну гад, — причитал он, — даже сдохнуть хочет последним. Дешевка.

Холод колючими иглами пронизывал влажную одежонку, подмораживал верх. Еще недавно лил пот с лица, теперь белье на теле из липкого и горячего превратилось в ледяное. Юрка вспомнил про спички и сигареты. Он мог позволить себе великую роскошь — закурить. Склизкий из-под козырька кепчонки следил за ним. Следил жадно и ненавидяще. Глаза его блестели холодными огоньками. Вдохнув в себя дым, Юрка медленно, с чувством выдохнул. И потому, как противник его пытался заставить себя отвернуться, Юрка понял: Склизкий хочет курить до помрачения рассудка. Не торопясь, он сделал еще три затяжки и сплюнул большущий окурок через плечо. Склизкий от зависти и ярости задрожал, насколько было возможно, проводил окурок взглядом…

Но вот ветер, как бы примяв облако к скале, разметал в клочья, и Юрка сразу увидел Байнур. Километрах в трех, со стороны Бадана на север спешил грузовой пароход. Нечего было и думать, что люди с него разглядят в складках обрывистых скал две затерявшиеся фигурки. В этих местах даже рыболовецкие лодки в путину — редкость. На чудеса совсем глупо надеяться. Он закрыл глаза и задумался. К холоду можно привыкнуть, только нельзя дрожать. Стоит сделать хотя бы малейшее движение, и сразу же ощущаешь холод. А так тянет в сон и даже становится вроде теплее. Только бы выключить мысли, и холод совсем не страшен. Юрка старался не думать совсем ни о чем, ни о чем…

— Эй ты!.. Эй!.. Долговязый…

Юрка повернул голову в сторону Склизкого.

— Все равно вместе сдохнем… Не будь скотиной, дай закурить.

Юрка показал Склизкому кукиш:

— А этого не желаешь?

— Ну гад, ну гад! — взвизгнул Склизкий. — Жаль, я тебя на верху не пришил.

На противоположной стороне Байнура, между тучей и горизонтом проглянул закатный луч солнца. С минуту, две поиграл на воде и угас. Юрка поднял голову. Стена отвесная, метров пятнадцать. Даже имея туристское снаряжение и помощь со стороны, трудно взобраться наверх. Используя шнур, он мог спуститься на несколько метров ниже, и только. Тогда Склизкий окажется в выгодном положении. Будет открыт и ход к отступлению…

Сумерки начинали сгущаться. Вчера в это время Юрка сидел у Тани… Дробова не было, сегодня наверняка придет. И с чего к Дробову он питал неприязнь? Вон Склизкий — это подонок из всех подонков. Час назад Юрка бы придушил его, не задумываясь. Теперь отпала в этом нужда. По крайней мере, не придется руки поганить. Вспомнив о вчерашней покупке — транзисторе, Юрка сунул руку б карман, погладил приемник, включил.

— …не с тобой, а с Наташкой в кино! — пропела громко певица.

Склизкий даже вскочил, обалдело вытаращил глаза.

А за окном то дождь, то снег,
И спать пора, но никак не уснуть.
Все тот же стук, все тот же смех,
И лишь тебя не хватает чуть-чуть.
Склизкий присел на корточки, оскалился зло:

— Ему все шутки, а тут хрен в желудке…

«Псих, нервишки слабоваты», — решил Юрка и вновь закурил.

Он старался ни о чем не думать. Не думать о тепле и ребятах, о Тане и Дробове, о стройке в тайге и об Одессе-маме. Если он станет думать о ласковом Черном море, то тут же не сможет не думать и о Байнуре… А про Одессу за месяц всего не расскажешь… Только подумай, и станет зябко и жалко себя. Кому нужны такие нежности? Пусть Склизкий скулит. Пусть даже небо в клетку ему теперь кажется раем.

— Гад, что наделал, гад! Ты и сам здесь замерзнешь, — не унимался Склизкий…

— Передаем сельский час! — объявил диктор.

«Потом последние известия, — подумал Юрка. — Сперва по родной стране, через пять, семь минут зарубежная хроника, в заключение спорт».

Юрка настроил приемник на другую станцию:

Мы парни бравые, бравые, бравые.
Но чтоб не сглазили подружки нас лукавые…
Юрка закрыл глаза и зримо представил сцену из «Небесного тихохода». В Крючкова и в Меркурьева он был влюблен. Любил Никулина и Вицина. С успехом им подражал в комедийных ролях. На сцене воистину перевоплощался. Не даром за длинный рост был прозван «патом», за балагурство и театральные данные — «артистом».

В театральное училище Юрку не взяли. Переборщил на приемной комиссии. Считал себя по меньшей мере без пяти минут Л. Утесовым. «Ну и бог с ним, с училищем», — решил он тогда. Армию отслужил и поехал на стройку — жизнь посмотреть, себя показать…

— Э-э-й, будь человеком, подкинь сигарету!

— А тешки кетовой не хочешь?

Юрка развернул бутерброд с балыком и стал старательно жевать. Балык таял и солонил во рту, хлеб никогда не казался еще таким вкусным. «Пива бы кружечку… Нет, ни о чем не думать… Только не думать…»

— Издеваешься, гад?! Издеваешься!..

Склизкий вскочил, замахнулся финкой. Юрка успел ладонью прикрыть глаза.

— А-а-а!.. — Донеслось уже снизу и следом глухой удар и грохот обрушившихся в море камней.

Юрка стиснул до боли виски. «Только не думать, только не думать».

Приемник звучал на полную громкость, но не мог заглушить биения сердца:

Мы выпьем раз, мы выпьем два
За наши славные дела…
Отождествление любви и красоты — Венера, как всегда первой появилась в синеющем небе. Попыталась заглянуть человеку в лицо. Но человек на скале был неподвижен, как изваяние. Внизу плескалось море. По склонам сопок молчаливо зябла тайга…

30

— Твоя шансонетка велела ей позвонить! — заявила Тамара Степановна мужу, как только вошел он в гостиную.

Виталий Сергеевич не успел сообразить, к чему этот сарказм, а в груди уже что-то оборвалось и ударило в ноги холодным ознобом. На протянутом клочке бумаги он увидел фамилию Ксении Петровны. Лицо его предательски запылало. Он по-глупому уставился на записку, словно мальчишка, захлопал глазами.

Какие-то доли секунды Тамара Степановна еще сомневалась в справедливости полученной анонимки, но чем дальше ее супруг не мог совладать с собой и чем больше она убеждалась в том, что он выдал себя с головой, тем желчней и злей становилось ее лицо.

— Какая гадость! — сказала она, вложив предельное отвращение в эти слова.

Ему нужно было выиграть секунды, чтоб взять себя в руки и догадаться, откуда и что ей известно. И он твердо, почти с нажимом, спросил:

— В чем дело? Что за истерика?

— И он еще смеет меня допрашивать! Подумать только! — ей не хватало воздуха.

— Я не знаю этой женщины! — произнес с такой твердостью Ушаков, что не выдай себя минуту назад, Тамара Степановна поверила бы ему.

Но первый и трудный шаг к выяснению отношений был сделан. Теперь Тамара Степановна желала знать все или ничего. Она поняла: муж ведет себя хамски, и это ей позволяло вести себя точно так. Пока он окончательно не встал в позу оскорбленного и обиженного, она нанесла запрещенный удар:

— Я говорила с этой мерзавкой!.. — И тут, как это только пришло ей в голову, с уничтожающим презрением, добавила: — Она беременна от тебя!

Он ладонью смахнул со лба пот и, облегченно опустившись в кресло, рассмеялся смехом сатира:

— Сочиняй, сочиняй…

Она поняла, что в своих обвинениях зашла дальше, чем следовало, и оттого их объяснение утратило остроту. Минуту назад ее муж был жалок, напуган до смерти, теперь бесстыдно смеялся в глаза. Ее начинало знобить:

— Ну и что же, — сказала она уже тихо и оскорбленно, — я поеду в Солнечногорск, привезу ее сюда и устрою вам очную ставку. Посмотрим, что будешь тогда говорить! Ничтожество!

Зная характер жены, он понимал: она способна не на такое.

— Тамара! — он хотел ей сказать: давай во всем разберемся, не горячись…

— Виталий Сергеевич! Виталий Сергеевич! — покачав головой, она вздохнула. — До чего вы дошли… — голос ее звучал убийственно.

И прежде чем он успел ее остановить,Тамара Степановна удалилась в спальню. В двери щелкнул замок, чего никогда не бывало.

Тамара Степановна не плакала, нет, но мучительно, до боли в висках терзалась случившимся. Ее личная жизнь казалась ей образцом. Она считала, что всегда жила для других и тем самым изо дня в день приближалась к идеалу человека и гражданина. С утра до поздней ночи горела на комсомольской, потом на партийной работе. Правда, к ней это пришло после смерти первого мужа, погибшего на Хасане. Любовь к тому человеку была девичьей, обуявшей словно дурман… И не так то просто ей удалось забыться, найти в себе мужество думать о людях, не о себе.

А годы шли. Горюй, не горюй, но первую любовь не вернешь.

И вот поворот. Встретился ей Виталий — ответственный и порядочный человек. Под давлением его она внушила себе, что вдвоем будет лучше…

Как же теперь понимать, казалось бы, самого близ кого, нужного человека?!

Боль и раздумья терзали. Боль за утраченные иллюзии, раздумья над жизнью.

Так уж случилось, что от первого брака осталась одна без ребенка. С Ушаковым детей у них не было и не могло быть. Вначале это ее угнетало, как всякую женщину. Но она оказалась верной замужеству, смогла подавить в себе материнство ради верности человеку, с которым связала судьбу. Когда он однажды ей намекнул, что пора бы стать матерью, она, не желая его унизить, всю вину взяла на себя, сказала:

— Не сердись, дорогой, такая уж я неспособная…

Странно, но это даже не взволновало его, не покоробило, не обозлило. Возможно, все оттого, что те годы были тяжелыми. Люди гибли на фронте сотнями, тысячами. Но сотни и тысячи народились в годы войны. Она организовала шефство над детским домом, эвакуированным из Смоленщины. Могла бы взять в нем ребенка. Но уделить все внимание одному считала верхом несправедливости, понимала свой долг в заботах о многих…

Она лежала и думала, мучительно думала. У нее было полное право считать себя непогрешимой по отношению к мужу. Хуже всего, теперь стала жертвой этого человека. В каждой семье бывают раздоры и мелкие ссоры Но это все там, где пьют, где над сознанием властвуют низменные чувства, где у людей не хватает ума и культуры… А Ушаков? Чего ему не хватало? Он должен, обязан быть образцом супружества и семейной жизни. Слава богу, и она не глупа, в глазах общества и у нее есть заслуги. Как же он мог, человек, облеченный высоким доверием, требовать от других то, на что не способен сам. Искать причину разлада в себе — такое не укладывалось в уме Тамары Степановны.

Ей снова сделалось горько за все, горько до слез. Но она взяла себя в руки. Слабых сама не любила, не желала быть слабой и жалкой. Она сорвет маску ханжи с человека, которому верила двадцать пять лет. Все наболевшее выскажет там, где поставят его на место. Он собирался взлететь еще выше. Хватит! Пусть попробует удержаться в прежнем кресле…

И все же она решила, что доказательств, какие есть, недостаточно. Сделать очную ставку?.. Об этом сказала в порыве ярости. Но взглянуть на любовницу мужа, захватить ту врасплох, убедиться, что преступная связь между певичкой и мужем действительно существует, просто необходимо. Она появится внезапно, разоблачит обоих…

Были минуты, когда Тамара Степановна колебалась в своем намерении. Но чем больше думала о случившемся, тем сильней воспалялась желанием отомстить. Жены, как правило, узнают последние об измене мужей. А она не хотела быть жалким посмешищем. Лучше сама с оскорбленным достоинством обнажит Ушакова, чем будут ее жалеть, намекать, хихикать ей вслед.

Она вызвала машину и велела ехать в Солнечногорск. Что ее гнало туда, старалась не думать.

Только переступив порог комнаты театрального общежития, Тамара Степановна вспомнила, что вошла без стука. На нее изумленно смотрела полураздетая красивая молодая женщина. Тамаре Степановне и в голову не пришло, что актриса готовила свой туалет к спектаклю и потому в предвечерний час сидела в халате перед трюмо, укладывала прическу, словно недавно выбралась из постели.

В первые секунды на лице Ксении Петровны был написан даже испуг. Объяснить это проще простого: ее застали неприбранной, неодетой. В таком виде она избегала встречаться даже с подругами. Ксения Петровна заколола последнюю шпильку в прическу и все еще не решалась предложить вошедшей стула, попыталась припомнить, где видела эту немолодую, чем-то взволнованную особу.

Тамара Степановна все поняла по-своему:

— Вы, конечно, меня узнали? — сказала она.

— Простите, напротив. Никак не вспомню, где мы встречались. — Она мучительно напрягала память.

— Я законная жена Виталия Сергеевича!

Ксения Петровна опустила глаза, коснулась пальцами пылающего лица, перевела дыхание:

— Садитесь, пожалуйста…

Но Тамара Степановна с прокурорским упрямством предпочитала стоять. Теперь ей все было понятно. Перед ней краснела распутная красивая девка и только. Собственно все, что необходимо, — выяснено. Связь мужа с певичкою — несомненна. Но если уж мстить за свое поруганное имя, за честь, то мстить сполна. Она должна знать, давно ли муж изменял, какими путями шел к этому. Теперь ей нужны только факты, и она их добудет здесь.

— Я пришла с вами поговорить, как женщина с женщиной. — Тамара Степановна считала, что именно такое начало является ключом к любому, даже самому заскорузлому сердцу. — Скажите, милая глупая девочка, ну что вы нашли в человеке, который на четверть века старше? Мы же годимся в родители вам.

Теперь уже Ксения Петровна рассматривала ее с любопытством. Перед ней была крупная крашеная блондинка. Лицо правильное, аккуратный, чуть вздернутый нос, большие открытые серые глаза и в то же время упрямая складка у рта, над верхней губой, как у тюленя, седые ворсинки, над переносьем тяжелые брови.

Тамара Степановна думала, что женщина перед нею расплачется, начнет утверждать, что ее соблазнили, станет просить прощения, в оправдание обратит весь гнев на Ушакова, выдаст его с головой… А та спокойно и даже враждебно сказала:

— Представьте себе, ничего не искала.

— Ничего! — Тамара Степановна тяжело опустилась на стул. — Но вы же… Вы были с ним в связи…

Она говорила еще что-то, а Ксения Петровна только теперь вспомнила, что давно питала неприязнь к этой женщине. Она наблюдала за ней раза три или четыре и все на премьерах. Эти и подобные важные дамы всегда сидели в первом ряду. От них веяло чем-то казенным, холодным, и приходили они не ради искусства, а ради того, что в театре премьера и им рассылали билеты на просмотр. Они считали себя культурными и понимающими театр. Но никогда их лица не трогала откровенная радость за постановку, за успех того или иного актера, они боялись лишний раз ударить ладонь о ладонь, а там, где было уже невозможно не аплодировать, последними начинали, кончали первыми… снисходительно…

Так вот кто был перед ней!

Если минуту назад Ксения Петровна и считала себя в какой-то степени виноватой перед этой женщиной, то теперь, не понимая почему, сочла себя отомщенной… А собственно, в чем виновата она? В том, что сама обманулась?! Правильно! Ей опротивела та закулисная жизнь, которую создают не столь актеры, сколько поклонники от Игоря Петровского — любителя балеринок, до «ценителей искусства», любящих дичь покрупней… Она, действительно, увлеклась импозантностью Ушакова, он ей показался человеком не от мира сего. Человеком, которому достаточно сказать одно слово, чтоб сделать другого счастливым или несчастным. А он такой, как и все, обыкновенный: с двумя руками, двумя ногами, с двумя «ухами»… И во лбу-то не семь пядей. Теперь даже смешно. Нет, не самое страшное то, что перед нею его жена, страшно в своих же глазах утратить достоинство, разочароваться…

— О какой вы говорите связи? — спросила Ксения Петровна, не совсем понимая свою необычную гостью.

— Вам лучше знать, — ответила с желчью Тамара Степановна. — Он признался во всем.

— Тогда зачем вы здесь?

— Я хочу подтверждения его слов.

— Каких?

— Что вы были его содержанкой.

— И это он вам сказал?

— Иначе зачем он вам нужен?

— Ну это уж слишком!

Ксения Петровна хотела выставить за дверь свою гостью. Но та не просто пришла выяснить отношения, та жалила больно и беспощадно, бездумно и грубо. От таких приходится защищаться их же оружием:

— Значит, его признания вам мало?! Я могу подтвердить: он действительно изменял вам… Он даже квартиру помог мне заполучить. Не знаю, как поступила бы я на его месте, будь у меня такая жена…

— Достаточно! Вам это дорого будет стоить!

— Совершенно верно. Идите к директору или администратору, пожалуйтесь на меня, скажите, что я обольстила вашего малого…

— И вы еще издеваетесь?

— А лучше всего к профоргу. Это классический способ удержать неверного супруга около себя.

Тамара Степановна побагровела, почти выкрикнула:

— Он не муж мне больше!

— И зря…

Ксения Петровна вздохнула, а Тамара Степановна поняла, что разговор их принял не то направление, что всем своим поведением и этой поездкой, и этим свиданием она не столько унизила женщину, сидевшую перед ней, сколько себя. И все же она утешилась тем, что узнала правду. Правду унизительную и жестокую. Лучше разом перерубить этот узел и поставить все точки над и, чем мучиться и страдать. «Имея дело с грязью, нельзя не замарать и рук!» — решила она и встала. Она посмотрела на Ксению Петровну, желая найти в ней нечто вульгарное, хищное, и не нашла. Где-то в фильме, кажется в итальянском, Тамара Степановна видела нечто подобное. Там неделю грешат, а получив отпущение, едва успев покинуть храм, идут на главный бульвар. И это никого не волнует, никого не возмущает. Ужасно…

— Благодарю за откровенность!

Тамара Степановна сделала шаг к двери и снова остановилась:

— Скажите, по-честному, а муж мой вам нравился как мужчина?

Ксения Петровна не торопилась с ответом, сперва неподдельно поморщилась, с горькой усмешкой о чем-то подумала, и только потом сказала:

— Успокойтесь. Не нравился. Другой по душе!

В первое мгновение эти слова резанули даже по самолюбию Тамару Степановну, но тут же она с облегчением подумала: «И правильно!» Она отчасти угадывала в разочарованной женщине свое теперешнее отношение к Ушакову. Ей даже подумалось, что было б неплохо обернуть Ксению Петровну против их общего недруга. Но этот ход унизил бы прежде всего ее, Тамару Степановну.

— Прощайте, — сочла возможным добавить она и вышла.

Казалось, Тамара Степановна дремала на заднем сидении, когда машина мчалась из Солнечногорска в Бирюсинск. Но в мыслях ее возник вдруг Воронин — предшественник Ершова. Знала она Воронина много лет. Он часто бывал у них в институте, читал отрывки из повестей и рассказы, выступал на литературных диспутах и даже, по просьбе ее, Тамары Степановны, негласно шефствовал над школой, где по окончании института она почти год работала пионервожатой.

Потом ее забрали в райком, вскоре выдвинули в горком… Им уже приходилось сталкиваться по ряду служебных вопросов. Она уважала этого человека за простоту и острый ум, доверяла как старшему товарищу, охотно советовалась.

И вот он однажды сказал:

— А знаете, мой милый друг, не испортит ли вас карьера, не засушит?

Она удивилась. Он пояснил:

— Я знал одну даму из так называемых руководящих. На первых порах она была милой, внимательной, деловой. Прошло года три, и ее обуяло собственное величие. Ей стало казаться, что каждое слово ее — это закон, директива. Даже, звоня на квартиру подруге, она начинала с фразы: кто говорит?! Очевидно, и дома вела себя, как в кабинете, — распоряжалась, командовала, давала указания. Все это убило женщину в женщине, сделало ее сухарем, чиновником. Зато, вкусив сладость власти, боясь возвратиться к своей прежней работе на производстве, она лезла из кожи, чтоб доказать начальству свою нужность, незаменимость. В конце концов ее не избрали в Советы. Да и семья, по-моему, у нее распалась…

Тамара Степановна испугалась:

— Неужели и я на нее похожа?

— Да нет, просто к слову пришлось, — успокоил он. — Хотя вижу, вам тоже нравится командовать.

Она покраснела, как первоклашка перед строгим учителем. Минуту назад сама в трубку кричала: директора мне! А директор театра имеет имя и отчество.

— Больше такого не будет! — заявила тогда Воронину. Сама же подумала: не вернуться ли в школу? И учитель не последнее лицо в государстве!

Сидя в машине, вспомнила о Воронине не случайно. Добрая память о том человеке жила до сих пор. В своем доме Тамара Степановна никогда не стремилась к командным постам, не собиралась свивать из мужа веревки… И к людям относилась всегда с должным вниманием, уважением, не ущемляла достоинства их. Правда, не все одинаковы. Один поймет с полуслова, второму нужно внушить… К счастью, она, как правило, не ошибалась в людях. В посторонних не ошибалась, а вот в человеке, с которым прожила столько лет, ошиблась.

По линии Общества советских женщин она собиралась днями лететь в Москву. Дел будет по горло, командировка непродолжительная. Но путь в ЦК для нее не закрыт…

Она возвратилась домой разбитая и усталая. Новая анонимка, отпечатанная на машинке, ожидала ее.

«Если вы сомневаетесь в первом моем письме, — писал тот же «доброжелатель», — то побывайте на прежней квартире Ксении Помяловской. Там живет сейчас небезызвестная вам Варвара Семеновна, бывшая машинистка вашего мужа. Случай с ней фельетона достоин…»

«Что ему надо еще! — возмутилась Тамара Степановна. — Должно быть, этот подлец просто так не оставит меня в покое!»

У нее сильно заныл больной зуб. Это первый и, дай бог, последний, пораженный дуплом. Она лечила его, поставила пломбу. Но залатанное целым не бывает, а вырвать зуб оказалось не так-то просто. Видимо, рвут их в отчаянии, когда в том один выход. Зуб можно пломбировать, а сердце нет. Оно самое ранимое, самое чувствительное…

Как ни пыталась себя успокоить, забыться, а все же пошла к Варваре Семеновне. Не пойти, словно не вырвать больной зуб. Лучше разом, в один день, и отмучиться…

Варвара Семеновна была искренне рада неожиданной гостье. Они знали друг друга более десятка лет. Собственно, кто же посещал старую стенографистку? К ней приходили писатели и ученые, журналисты и аспиранты, студенты-дипломники. Казалось, куда бы больше! Но приходили не для того, чтоб навестить, как добрую знакомую, скоротать с нею время, выпить чашечку кофе. Все просто знали, что лучше, быстрее никто не печатает. Другие брали по двадцать копеек с печатной страницы, а она говорила: сколько заплатите, столько и хватит.

Такие, как Коваль, Платонов, Ершов, платили по двадцать. А какой-нибудь аспирант или Игорь Петровский, что с них возьмешь? Чаще печатали в долг. Расплачивались по гривеннику. Десять страничек весною — пучок редиски, осенью — целых три… Но в деньгах ли дело?! Слова благодарности, сознание того, что ты еще нужен — дороже червонца. А разве плохо быть первым читателем дипломной работы, рассказа, романа? Ей доверяли и это.

От чашки чая с клубничным вареньем Тамара Степановна не отказалась. Пироги с капустой она не ела, не любила и «хворост» — во рту вроде много, а проглотить нечего…

— Варвара Семеновна, дорогая, не тем оказался Виталий Сергеевич, каким я себе представляла его, — сказала Тамара Степановна, отодвинув недопитый чай.

Машинистка тоже отставила чай, удивленно смотрела на гостью.

— Я получила две анонимки. Терпеть не могу анонимок. Но в них сущая правда. До вас ведь в этой квартире жила Помяловская?

Никто этого не скрывал, да и скрыть невозможно. Старая машинистка была сбита с толку. И тут же она поняла, чем вызван визит Ушаковой. Нет, она не желала, чтоб имя ее упоминалось в какой бы там ни было скандальной истории. Ушакова она не боялась и, честно сказать, не любила. И все же не ее это дело — сводить, разводить людей, которые всегда и во всем стояли над ней. Плохим ни разу не вспомнила и бывшую хозяйку этой квартиры. Та не просто уехала в Солнечногорск: добилась, переоформила ордер.

— Да, до меня здесь жила Ксения Петровна.

— И вы не знали, с чьей помощью она получила эту квартиру? — Вопрос был задан, как на суде — прямо, настойчиво.

— Возможно, и муж ваш помог, — согласилась Варвара Семеновна. Лицо ее сразу стало усталым. Худенькие, обтянутые желтой кожей руки легли на стол и медленно отодвинули от себя тоже недопитый чай.

Тамара Степановна поспешила заверить и успокоить:

— Да вы не бойтесь, не бойтесь. Мне и самой все известно. Я честная женщина, и меня возмутило такое поведение мужа. Я никогда не верила анонимкам и вот, выясняется… С каждым днем клубок все больше разматывается…

Губы Варвары Семеновны побелели настолько, что гостья не могла не заметить этого. Минуту назад Ушакова надеялась, что возмущенная и когда-то обиженная машинистка воспользуется возможностью излить свою душу и выскажет все, что знала об Ушакове.

И Варвара Семеновна, действительно, заговорила:

— Стены были и будут всегда молчаливы. Строить догадки, делать выводы на своем отношении к вашему мужу я не могу…

— Ну что вы, Варвара Семеновна, что вы! Я зашла попроведать вас, как женщина с женщиной поделиться…

— Поделиться? — чуть слышно повторила Варвара Семеновна.

Увидев впервые столь высокую гостью в своей квартире, она искренне обрадовалась, а теперь окончательно расстроилась. Не было и не будет ничего общего у них. И за кого ее принимают?

Чай остыл. Тамара Степановна пододвинула снова прибор и вялым движением ложечки стала гонять плоды клубники по дну стакана. Милицейский свисток за окном напомнил, что не в положенном месте перешел кто-то улицу. Казалось, мысли хозяйки загадочным образом передались и Тамаре Степановне. И тут вновь хватил больной зуб. Тамара Степановна побледнела, прижала ладонью щеку. Варвара Семеновна обеспокоенно встала:

— Я дам аспирин?

— Нет, нет! Спасибо. Я пойду…

На лестнице встретился Игорь Петровский. Шагал через ступень. В руках нес папку — видимо, рукопись. Наверняка спешил к Варваре Семеновне. На мгновение Игорь оторопел, отступил в угол площадки. Пропуская Тамару Степановну, раскланялся. Он, бесспорно, успел заметить, откуда вышла она, и ей стало от этого неприятно, хотя раньше всегда относилась благосклонно к этому вежливому молодому человеку.

На улице Тамара Степановна не свернула в сторону дома, а направилась в спецполиклинику.

Зуб она вырвала, спала спокойно. Утром, перебирая в памяти вчерашнее, спросила, что ей нужно от Помяловской и от Варвары Семеновны. Собственный вывод вначале встревожил, но тут же она оправдала себя: в Москве на беседе могли спросить, где доказательства вины ее мужа. Все поведение — вот доказательство. Она и без посторонней помощи докажет это.

С утренней почтой пришло письмо из редакции. Ее просили выступить на страницах воскресной газеты со статьей о моральном облике молодого человека и о девичьей чести. Но не это взволновало ее — статью она сделает. Буква «Р» западала в тексте и пропечатывалась так же бледно, как в анонимках. Значит, ее «доброжелатель» сидит в редакции! Только этого не хватало. Теперь разнесется звон на весь город.

31

Очередную статью Ершов все же «пробил» в краевой газете. Он прямо спрашивал проектировщиков: все ли продумано, чтобы не загубить Байнур? Большего он не требовал. Но статья получилась острой и полемической. Ее перепечатала одна из центральных газет.

Через три дня ему позвонили из местной редакции:

— Тут писем десятка два скопилось, зашли бы…

И еще через день, через два — все те же звонки.

Но, как оказалось поздней, письма слали не только в редакцию. Их немало скопилось в крайкоме, в крайисполкоме.

Под вечер Ершов зашел к редактору газеты. Тот только что возвратился из райкома. Настроение против обычного не ахти.

— Ты чего такой хмурый сегодня? — спросил Ершов.

— С вами, писателями, будешь хмурый… Вольные художники…

— Не признаю я вольных художников. Во всем мы вольны, за исключением одного, — писать ложь. Врезали, что ли? Чего молчишь?!

— Врезать не врезали, но, кажется, скоро врежут.

Редактор поднял подслеповатые глаза. Снял очки, протер их и вновь водрузил на вздернутый маленький нос:

— Сегодня бюро. Черт меня дернул утром зайти к Ушакову, спросить: нужен ли буду. А у него Мокеев. Кивнул Ушаков мне на стул, Мокеева спрашивает:

— Статью академика Трофимова читали?

— Читал, — отвечает.

— А «Литературку»?

— Читал…

— И Ершова читали?

— Читал, Виталий Сергеевич. Но это же все…

— Может, редактор нашей газеты не жалует вас, не печатает?! Ершову отдал всю газету?!

В общем Мокеев ушел с мокрым лбом. А мне на бюро было велено остаться. Вот где давали так давали!

Ершов возмутился:

— Тебе, что ли?!

— Да нет, Лылову… За хлеб, за сброс воды из Бирюсинского водохранилища в период нереста, за зажим критики… При Бессонове и то редко кому так вкалывали. Лылов туда, сюда. Да где там! Ему пример за примером, факт за фактом.

— Жалеешь Лылова? — съязвил Ершов.

— Лылова? Ты что?! Лылов прикипел к месту, что к самовару дурная накипь. Как же расстаться с машиной, лечебными, дачей, с окладом?.. Дал по нему Ушаков. В два счета всю спесь выбил. В общем, с Лыловым понятно…

Этим «в общем», редактор всегда подводил черту, когда высказывал мысль до конца.

— И еще…

— Что еще? — спросил Ершов.

— Очередное бюро на химкомбинате… Там план завалили… Вначале я тоже решил, что ослышался. Помощник спрашивает: как на химкомбинате? А так, как Сергей Миронович умел выезжать и советоваться. Помощник не понял: какой Сергей Миронович? Впервые за целый день все рассмеялись… В общем, бюро проходить будет совместно с руководящим партийным активом химкомбината. Приглашаются руководители и секретари парткомов машиностроительного, алюминиевого и еще нескольких крупных заводов и комбинатов. Неделя на подготовку…

— Слушай, редактор, а это неплохо! — сказал Ершов. — Воскресить традиции Кирова?! Ей-богу, не плохо! Ну, а насчет статьи не печалься. Вколют, так обоим. Вдвоем легче. Друг другу в подол и поплачемся! — И он рассмеялся.

Дома Ершова ждало письмо из Москвы, от Платонова. Кузьма Петрович выступил на кворуме ученых Новосибирска, затем в Москве. Писал, что готовит большую статью, под которой подпишутся чуть ли не двадцать академиков и даже вице-президент Академии наук…

И трудно сказать, что больше: удивление или раздражение вызвала статья Мокеева, адресованная Ершову и озаглавленная: «Развеем облако над Байнуром!» Статья печаталась с продолжением в двух номерах газеты. В конце Мокеев писал:

«Срок пуска Еловского целлюлозного завода срывается… Несомненно, если бы не развернутая против его строительства кампания, которая, кстати сказать, получила поддержку и одобрение в печати США и других капиталистических стран, этот завод был бы введен в эксплуатацию в установленные правительством сроки…»

И далее:

«Ввод в эксплуатацию Еловского завода значительно увеличит объем производства целлюлозной продукции в СССР, повысит уровень потребления этой продукции на душу населения и позволит Советскому Союзу, помимо внутреннего потребления, выйти по этому виду продукции на мировой рынок, нанести сокрушительный удар по монополии США в области производства целлюлозы для сверхпрочного корда…»

Не думал того Мокеев, что сам сослужил немалую услугу Гарри Кларку, который потрясал его статьей на заседании американских промышленников.

Отшвырнув газету, Ершов задохнулся от гнева и не потому, что Мокеев пытался «долбить» его, Платонова, Дробова, а потому, что там, где-то в Москве, дважды создавались комиссии по рассмотрению байнурской проблемы и дважды эти комиссии возглавлялись не кем иным, как Крупениным — инициатором строительства Еловского завода.

Вместе с газетами принесли бандероль. Ершов вскрыл. В журнале короткое письмо:

«Виктор Николаевич! Дорогой! Когда был у тебя в Бирюсинске и на Байнуре, обещал сделать очерк. Читай его в этом журнале. Твой Владимир Ч…»

— Володька! Какой же ты молодец! Все же пробил! — поздравил вслух Ершов и углубился в чтение.

Нет, спокойно читать он не мог. Он листал страницу за страницей, позабыв раскурить сигарету. Первый, второй, третий… десятый раздел…

«И так, — подводил автор итоги своих размышлений, — в результате многочисленных встреч, изучения документов, споров и размышлений я вынужден сделать такой общий вывод: хотя строительство целлюлозных предприятий на Байнуре началось, но вряд ли оно благополучно закончится. Строители, проектировщики, ученые все еще гадают, закроют еловскую стройку или будут продолжать «загонять» деньги. Орел или решка? Возникают то одна, то другая проблема, и споры разгораются с новой силой. Стройка идет, но живет, не умирает надежда, что кто-то серьезно, всесторонне разберется во всех этих проблемах и примет решение изменить профиль строящихся предприятий, перенести строительство в другое место Сибири.

В конце своего очерка я хочу обобщить впечатления и представить разногласия между учеными и проектировщиками в виде вымышленного разговора двух не существующих в жизни людей — Орлова и Решкина. Пусть они поговорят откровенно…»

Ершов читал и видел в вымышленном Орлове не кого-нибудь, а самого Крупенина. Все, что до сих пор говорилось о строительстве завода на Байнуре, лишь рикошетом приходилось по этому апологету «байнурской лесохимии». На сей раз угодило не в бровь, а в глаз. Ершов представлял себе, как Крупенин всячески станет отстаивать честь мундира. Представил и сразу решил, что с Крупениным должен он встретиться, обязательно должен. При первой возможности.

Через неделю пришел журнал по подписке, и сразу же позвонил из Бадана Дробов:

— Читали, Виктор Николаевич?

— Читал!

— И как вы думаете, чем все кончится?

— Поживем — увидим, Андрей…

Звонили еще приятели и друзья. В Бирюсинске журнал ходил по рукам. В Еловске его почти невозможно было достать… Об Орлове и Решкине говорили в кулуарах собраний, городского актива. На записку в президиум Ушаков ответил:

— Нельзя так, товарищи. Во всем надо прежде разобраться. Шарахаемся от одного к другому…

Ершов считал, что ему повезло, когда узнал о предстоящем пленуме Правления Союза писателей. Появилась реальная возможность через несколько дней встретиться с Крупениным в Москве. Это стало необходимостью уже потому, что кое-какие главы будущей книги начали проявляться в сознании, проситься на бумагу Мокеев — Мокеевым. Головлев — Головлевым. Эти люди были понятны Ершову. Но и путать Мокеева с Головлевым он не желал. Мокеев — «шестерка», придаток Крупенина. Головлев — труженик. Умом и руками возводит заводы, дворцы, плотины, привык созидать. Мокееву тоже бы создавать, кипеть в своем творческом коллективе… Так нет, предпочитает карьеру.

Крупенин же представлялся Ершову тем мозговым центром, в котором рождались идеи ради идей. Центром, который давил на Мокеевых беспардонно и мог повторить трижды «пардон», прежде чем войти в дверь к тому, от кого сам зависим.

Пленум длился два дня. Утром на третий Ершов был в приемной Крупенина. Его встретила испытующим взглядом та же солидная красивая дама, которая встречала когда-то Платонова.

Ершов назвался, просил доложить. Несмотря на свои антипатии к Крупенину, он решил быть предельно объективным, тактичным по отношению к человеку, которого плохо знал. Возможно, эта встреча не только заставит над многим задуматься, но и взглянуть на события с новых позиций, понять и Крупенина…

Дама вскоре вернулась, уселась в кресло, еще не успевшее остынуть, и без прежней любезности, чуть не сквозь зубы сказала:

— Прокопий Лукич сегодня принять вас не может.

Бывает и так.

— Тогда узнайте, пожалуйста, могу я попасть на прием к нему завтра?

— А вы позвоните.

Всем своим видом она выражала полное безразличие к посетителю.

— Так, значит, и завтра он может меня не принять?

— Не знаю, не знаю…

Ершов подошел к столу, достал из папки газету и положил ее перед стражем Крупенина:

— Здесь статья. Я ее автор. Передайте Прокопию Лукичу, что я не стану звонить, завтра приду к девяти. Не примет, приду послезавтра. И так до тех пор, пока с ним не встречусь!

На следующий день, он снова с утра был в приемной:

— Прошу доложить!

— Подождите…

Дама разобрала почту, разложила ее в известном одной ей порядке и уже в дверях обернулась, словно желала проверить, це бросился ли за нею Ершов. Она вернулась минут через пять:

— Прокопий Лукич сможет принять не раньше чем через час.

— Ну что ж, — ответил Ершов, — и на этом спасибо.

Разглядеть Крупенина от входной двери не представлялось возможным. Для этого, по меньшей мере, надо было пройти добрую половину кабинета. В таком помещении хоть в волейбол играй.

— Здравствуйте! — сразу у входа сказал Ершов.

— Здравствуйте, — едва донеслось в ответ. — Садитесь.

Ершов сел в одно из кресел возле стола. Крупенин по-прежнему вычитывал какие-то бумаги. Ершов достал из кармана пачку открыток и, положив себе на колени, стал спокойно рассматривать виды Москвы. Пачку цветных фотографий купил для Катюши.

— Слушаю вас…

— Я из Бирюсинской писательской организации.

— Знаю… Докладывали…

— Я по поводу Еловского завода на Байнуре.

Крупенин поднял голову, тупой стороной цветного карандаша постучал по столу. Взгляд его выражал одно: желание понять, чего от него хотят, когда и так все ясно, завод строится и будет строиться.

— Нам и так без конца суют палки в колеса ученые. Теперь еще вы.

— Кто «вы»?

— Писатели, журналисты.

— Мы хотим помочь вам разобраться во всем. Не превращайте Байнур в подопытную морскую свинку. Это национальная гордость советских людей.

— Эмоции! — заключил Крупенин.

— Нет, не эмоции, Прокопий Лукич. Стройка идет в лихорадочном темпе. Одно делается, другое переделывается. На ветер вылетит масса денег. И зачем надо было затеять это строительство именно на Байнуре?

— Стране нужны бумага, картон, дрожжи, скипидар, корд. На Байнуре мы экономим на предварительной очистке воды, отказываемся от строительства целого комплекса дополнительных сооружений.

— Сколько ж вы сэкономите?

— Окончательно трудно сказать, но сумма приличная.

Ершов улыбнулся:

— Но вы удорожаете строительство на шестьдесят процентов за счет одной сейсмики. Чтоб успокоить общественное мнение, выдвигали три проекта промышленного сброса. Один — после очистки — в Байнур, второй — через Байнурский хребет в Тальянские степи, третий — при помощи стокилометровой линии труб, через расщелину Тальянского хребта в Бирюсинку. Кстати, Бирюсинка впадает в Бирюсу. А воду Бирюсы пьет миллион людей. Проекты — проектами, но очистные сооружения для сброса промышленных стоков в Байнур уже строятся.

Крупенин не сразу нашел, что ответить. Был внешне спокоен. Но Ершов понимал, что за внешним спокойствием этого человека таится полная неприязнь к нему, Ершову:

— Второй проект отпадает, — сказал наконец Крупенин. — Байнурский хребет высок. Пришлось бы строить ряд мощных насосных станций на большой высоте, в исключительно трудных условиях. Третий проект реальней. Почти на протяжении двухсот километров промышленный сток будет подвергнут естественному самоочищению за счет смешения с Бирюсинкой и придет к Бирюсе вполне очищенным от вредных примесей.

— Сомнительно, — возразил Ершов. — Еще трудно сказать, какой поток пересилит: чистый или загрязненный? На Бирюсинке тоже люди живут. Десятки сел, деревень, леспромхозы. Превратим цветущую долину в мертвую зону. Но вернемся к экономике. Завод будет перерабатывать в год почти четыре миллиона кубов древесины. Во что обойдется строительство флота и что будет делать он, когда вы вывезете лес с берегов Байнура? А выгодно ли будет доставлять сырье издалека, загружая Транссибирскую магистраль? Каспий залили нефтью, Байнур загубим сбросами целлюлозного…

Крупенин не вытерпел:

— По поводу Каспия обращайтесь к нефтяникам. Не будем сравнивать.

— Почему? И там экономика. Но только сыграла злую шутку. А знаете ли вы, что очистка сточных вод вам обойдется дороже, чем подготовка к производству любой небайнурской воды? Зачем же строить тогда завод на Байнуре?

— Вы пытаетесь рассуждать как инженер… — не без иронии начал Крупенин.

Но Ершов не дал договорить:

— Я и есть инженер…

— Ну, разумеется, — подхватил Крупенин, — инженер человеческих душ…

— Не только!..

— Что ж вы хотите?

— Воды и леса в Сибири сколько угодно. Перенесите завод. Будущие поколения вам скажут спасибо.

— Законсервировать стройку, когда в нее вложены десятки миллионов рублей?! Когда виден конец строительства?!

— Зачем? Вот же в журнале вы читали, я уверен, что вы читали журнал! Там же в статье просят перенести строительство завода, а на Еловской площадке построить современный деревообделочный комбинат. Мебель везем в Сибирь из Прибалтики, лыжи из Ленинграда, сборные дома из-под Москвы. Делайте в Еловске облицовочную плитку, шпалы, вагонку, половую рейку, детали для жилого и промышленного строительства. Во всем этом голод у нас. Вам же известно, что прессованная древесина успешно конкурирует с металлом. Заменит сотни, тысячи тонн дефицитной бронзы, баббита. В Воронеже прессованную древесину использовали для подшипников винтовых транспортеров. Срок их службы увеличили в три раза, вес уменьшили в четыре, а стоимость изготовления в тридцать раз! Такое предприятие нужно, как воздух… Исправьте ошибку! Займитесь трезвыми расчетами, а не администрированием!

— Я прошу выбирать выражения! — помрачнел Крупенин. — Я горжусь тем, что работаю без сна, без отдыха. Вы мне докажите, что Байнур будет загрязнен!

Глаза их встретились. Ершов выдержал взгляд:

— Если это произойдет, то произойдет через десять, пятнадцать, а может, и двадцать лет. К тому времени вы уйдете на пенсию…

— За кого вы меня принимаете?!

— А вы не кричите. Не те времена.

— Рад был познакомиться, — сказал Крупенин, давая понять, что разговор окончен.

— А я ждал большего, — ответил Ершов и встал.

Крупенин тоже поднялся, но не из желания протянуть руку какому-то провинциалу, а из желания еще раз подтвердить свою твердую позицию:

— Если мне завтра докажут, что Еловский завод нанесет вред Байнуру, то послезавтра будет решение о закрытии завода!

— Кроту никто еще не доказал, что два глаза лучше, чем ни одного!..

Ершов решил не задерживаться в Москве. Подарки для Катюши он купит во Внуково. Скорей хотелось в свой Бирюсинск, поближе к дочери. Скорей за стол. Работать! Работать!

Уже в аэропорту он купил по экземпляру газет. Просмотрел «Правду», «Известия», «Труд». Развернул четвертую и сразу: «Байнур ждет». Короткая статья. Не больше чем на две машинописные страницы, и подписи, подписи. Не меньше чем на страницу. Вот то, о чем говорил в письме Платонов.

Ершов не мог спокойно читать. На первый раз он улавливал общий смысл статьи, выхватывал отдельные строчки. Потом прочитает не раз, не два, а теперь:

«…Но руководители Госкомитета оставались глухи к критике проектов и предупреждениям. Даже не имея утвержденных проектов, они продолжали вкладывать в строительство огромные средства. Более того, работники этого Комитета считали возможным вводить в заблуждение общественность относительно правильности выбора места строительства в сейсмической зоне и невозможности получения чистой воды в другом месте. Они представляли завышенный расчет сырьевых ресурсов прибайнурских лесов, занижали цифры стоимости строительства и будущих производственных затрат… Работники Госкомитета пошли на риск невиданных масштабов, превращая Байнур в опытный водоем… Отвечать за грубые свои ошибки, за пренебрежение к голосу научной общественности и глушение критики должны те, кто создал и поощрял осуществление порочных проектов, и нельзя допустить, чтобы за них расплачивалась страна… Мы просим…»

Платонов говорил, что письмо подпишут не менее двадцати крупных ученых. Ершов подсчитал. Одних академиков было гораздо больше.

Как не печально, но почти двое суток пришлось сидеть в Омске из-за нелетной погоды. В Бирюсинск прилетел он на третьи сутки. Катюша была в школе. Распаковал вещи. Подарки разложил в ее комнате. И только тогда сел за рабочий стол, откинулся на спинку кресла, закрыл глаза, чтобы почувствовать себя наедине со своими мыслями.

Он думал о Байнуре, Еловске, Крупенине… Ершов был убежден: на сей раз Крупенин не выдержит натиска общественного мнения.

Но Ершов жестоко ошибся.

Крупенин не ждал. Он знал, что придется быть на докладе и объясняться. Знал сильные и слабые стороны человека, к которому шел. Срочно была подготовлена докладная записка о причинах затяжки строительства Еловского завода. Переводились и перепечатывались статьи из зарубежной хроники о Байнуре. Их к этому времени накопилось хоть пруд пруди. Золото шло за рубеж на покупку кордной целлюлозы, а в Еловске два года пролежало дорогостоящее импортное оборудование… И сколько можно шуметь о Байнуре, когда албанское и китайское руководство заняли явно раскольническую позицию, когда не стихают бои во Вьетнаме, когда происки американских империалистов граничат с прямой угрозой стране Советов… Все, все Крупенин учитывал.

Орел или решка?

Зная характер и образ мышления человека с огромной волей, Крупенин сразу готовил и проект постановления. Он шел ва-банк. Шел убежденный в своей правоте, а не только спасал мундир, как о нем говорили. С его высоты ему виднее, что к чему. Пусть не оценят его сегодня, — оценит история. Ему не нужны от потомков памятники, он сам их воздвигнет. Воздвигнет на Волге и Каме, на Енисее и Иртыше, на Лене и на Оби. Этими памятниками станут заводы и комбинаты.

И Крупенин выиграл бой. Больше того, были сразу же посланы директивные указания в Бирюсинск — взять под особый контроль Еловскую стройку, форсировать работы.

— Никаких там дискуссий, никаких отступлений! — звонил Крупенин Мокееву. — Проектирование отвода промышленных стоков в Бирюсинку продолжайте, как запасной вариант. А сейчас сброс в Байнур! Ускорьте выдачу документации на очистные сооружения. Докладывать лично мне! Лично!..

День и ночь в Еловск шли составы с железобетонными конструкциями, кирпичом, цементом, песком, известью, гравием. Удваивалось количество грузового автотранспорта, механизмов. Каждый участок стройки, каждые звено и бригада перешли на почасовой график. Стройка гудела, ширилась, набирала не виданные до сих пор темпы.

32

Дробов любил первые холода, когда отстрелянную гильзу в тайге можно за добрый десяток метров почувствовать по запаху пороха, когда дым от костра крутится веретеном и тает выше сосновых крон, когда под ногами хрустит первый заледенелый снежок, а от моря пахнет еще летней сыростью, непередаваемым ароматом, присущим только Байнуру.

От стана к стану он решил пройти с ружьишком в руках. Рябчики давно стабунились. Из глубины тайги, на ягодные гари, все чаще вылетали глухари и тетерева, чтобы полакомиться мороженой брусникой. Можно было удачным выстрелом срезать «косого» или косулю, но это в расчеты Дробова не входило.

Волчок в свое время брал и медведя. Пес держался от Дробова строго того расстояния, которое не позволило бы ему поднять раньше времени дичь. Всматриваясь в каждую кочку и в каждый куст, Волчок отыскивал в сотне таежных запахов тот, который был нужен. За плечом в охотничьей сетке Дробова уже серела пара рябков. Волчок, насторожившись, сделал короткую стойку, но вскинуть ружье не дал, виновато вильнул хвостом, миновал голый кустарник ольховника.

Дробов шел налегке, в ушанке и в телогрейке, в яловых сапогах, пропитанных дегтем. Когда Волчок останавливался и оглядывался на хозяина, Дробов весь отдавался желанию не упустить момент взлета дичи, когда снова бежал, человек погружался в мысли, тревожившие душу…

Таня выздоравливала медленно. На днях Андрей оказался случайным свидетелем, когда сестра пыталась помочь Тане пройти по комнате. Но по тому, как побледнело лицо Тани, по тому, как схватилась она руками за спинку кровати и беспомощно опустилась на табурет, Андрей понял: лежать Тане еще немало. И хотя никто не возражал, но Миша Уваров категорически заявил, что, как только Коренева встанет с больничной койки, ей тут же вручат путевку и пусть не мечтает о выходе на работу… Отпуск давно ей положен. На курорте в Шаманской долине быстренько наберется сил. Полезней источников не сыщешь и на Кавказе…

Каждый по-своему видит красу той земли, по которой ходит. Очевидно, для геолога это прежде всего уголь и золото, железо и нефть, цинк и алмазы… Чем больше он вскроет богатств под землей, тем чудесней и краше станет жизнь его края. Инженер, должно быть, мечтает застроить просторы Сибири новыми городами, заводами, электростанциями. Хлеборобу милей его пашни с необозримыми полями пшеницы. Чабану — степные просторы с тучными отарами овец.

А вот он, Дробов, любит и вжился в свое. Для него свое — это поселок на берегу Байнура, стиснутый с трех сторон и прижатый к морю высокими горами. Это тайга и море. В Подлеморье не разведешь отары овец и табуны лошадей, не посеешь и хлеб, не вырастишь плодовых садов. Приусадебный участок в несколько соток на крутом склоне или в пойме реки здесь считается роскошью. Земля охотно родит картошку и морковь, капусту и свеклу, да только земли не хватает. Для бычка или телки приходится сено косить в таежных падях, по лесным прогалинам.

Зато Подлеморье издавна славилось рыбой. Вдоль всей Транссибирской магистрали не встретишь рыбы вкуснее копченого хариуса или тайменя, соленого омуля или сига. Десятки тысяч центнеров давал Байнур этой благородной, деликатесной рыбы стране. На гребнях сибирского моря провел свое детство и юность Андрей. Для него Бадан был не просто поселком, а плотью его самого, серединой земли. И люди поселка, их нужды, заботы, радости, горести — все это было тоже его. Всех кормил суровый, коварный, но щедрый Байнур. Здесь жили вдовы и старики, подростки и дети, те, кому повезло в жизни больше и меньше, те, кто вернулся с фронта калекой и те, к кому не вернулись. За каждым окном, в каждой избе была жизнь и семья. И люди его колхоза были единой семьей. Покинут сильные эту семью, уедут в город, на стройку — ислабые останутся без помощи, без поддержки… Вот почему судьба этих людей была небезразлична Дробову. Он обязан был думать о благополучии не только артели, но и каждого ее члена. Станет его Подлеморье богаче или же оскудеет вконец, от этого зависят судьбы людей.

Как бы там ни было, но сравнивая прошлое с настоящим, Дробов пришел к выводу, что жизнь его колхозников в послевоенные годы желает лучшего. До войны в каждом доме был свой хозяин, кормилец. Но больше чем половина бывших фронтовиков не вернулись. Могилы сибиряков поросли травою под Курском и Сталинградом, под Москвой и Берлином. Молодое поколение еще не окрепло настолько, чтобы полностью взвалить все тяготы жизни на свои плечи. Пожилые состарились, утратили трудоспособность. А море не принимает физически слабых…

Рядом была тайга. Они могла бы стать хорошим подспорьем колхозу. Можно вести организованную охоту на зверя, заготовлять пушнину, кедровый орех, собирать ягоды и грибы, которых здесь в изобилии. Можно. Но сейчас всем этим опять же занимаются только те, чьи семьи и без того крепко стоят на ногах.

Еще в прошлом году Дробов ездил в соседнюю область в зверосовхоз. Не дает покоя одна задумка. Два с половиной, три миллиона рублей дохода в год получают труженики совхоза от своего хозяйства. Норку, соболя и песца, как правило, кормят рыбой. Ее по довольно солидной цене закупают на Дальнем Востоке. А здесь, под боком, сорной рыбы сколько угодно и ловить ее можно почти круглый год. Хорошо бы выделить в отдельную бригаду тех, кто смог бы заняться по-настоящему промыслом кедрового ореха. Мечталось и о своей маслобойне… Но главное, разумеется, в том, чтоб посильным трудом занять всех членов артели, создать каждому условия для труда, дать людям доход и лучшую жизнь.

Дробов не понимал людей, которые не любят природу. Не представлял, как можно прожить полвека в том же Бирюсинске и ни разу не видеть Байнур, до которого пятьдесят, шестьдесят километров по асфальтированному шоссе, сорок минут езды на «Ракете». Он знал свое море, как и положено рыбаку. Знал пороги и плесы Большой Бирюсы и Снежной, шиверы Таежной и Белой. Знал места нерестилищ омуля, сига, тайменя. Готов был жестоким судом карать каждого браконьера, который ради легкой наживы во время нереста умудряется черпать рыбу сачком из реки в мешок. Рыба в нерест и без того гибнет десятками тысяч, бьется о камни на буйных струях течения, преодолевает пороги, не находя необходимого количества корма, теряет силы, легко становится добычей таежного хищника. Но больше всего гибнет икры и мальков от молевого сплава. Отдельные участки рек забиты топляком-лесом, ушедшим на дно и гниющим из года в год. Отнерестившись, отмучившись, обессилев, омуль целыми косяками всплывает на поверхность. И тогда на километр от берега разносится удушливый запах. Как не окинуть таежные реки взглядом, так не подсчитать и убытков народному хозяйству.

Десятки раз представители рыбнадзора и рыбаки составляли акты, требовали наказания виновных руководителей леспромхозов. Но сплав леса не остановишь. На пути сплава вновь возникали заломы и заторы, тысячи кубометров строевой лиственницы, ели, сосны и кедра устилали дно рек. Ну, а если и удавалось добиться штрафа, то опять же руководители предприятий рассчитывались деньгами не из личного кармана.

Больше трехсот рек и речек впадает в Байнур, но в основном в двух реках нерестится омуль. Две эти реки и пригодны для промышленного сплава леса. Очень трудно было отвести беду от омуля, а теперь будет еще трудней. Теперь беда коснулась не только мест нерестилищ, но и самого Байнура.

Были у Дробова и другие основания не верить в безобидность строительства целлюлозного на Байнуре. Этот завод по удельному весу в народном хозяйстве не сравнишь с леспромхозом. К леспромхозам привыкли, их в стране сотни. И все-таки с леспромхозами трудно тягаться. А заводов таких, каким будет Еловский, в стране еще нет. Завод подомнет и растопчет. Дай ему только корни пустить. Ежегодно два миллиона кубов пожирать будет леса, тысячи тонн загрязненных вод сбросит только за сутки в Байнур…

Дробов бы мог перейти Снежную по мосту, но путь удлинялся километров на пять. Легче спуститься по каменной россыпи и там перебраться на противоположный берег.

Миновав перелесок и плес, Андрей подошел к зимовальной яме. Глубина была здесь огромная, хотя никто никогда не мерил ее. Но если в летние темные ночи в яме жирует таймень, если перед ледоставом, скатываясь с верховьев, скапливается у заберегов огромными косяками хариус, значит, так оно и есть.

Волчок остановился, втянул в себя воздух, оскалил клыки, зарычал. Шерсть на его спине вздыбилась. Собака так себя не ведет, если почует дичь, зайца, козу. Близко был хищный зверь, в лучшем случае чужой человек. Дробов перезарядил ружье жаканами. Но Волчок тут же забегал вдоль берега, без прежней злобы залаял. Потом бросился в сторону старой тропы, но Дробов крикнул:

— Назад!

Сомнений не оставалось, поблизости были люди. Но что они делают здесь?! Кедровые таежки от этих мест далеко, на склонах гор. Охотники до паданки-шишки в эту пору редкие гости. Смородина давно опала и обобрана. Облепиха любит низовья сравнительно теплых рек, растет на поймах, в долинах. И тут, приглядевшись, Дробов увидел, как к берегу из воды тянутся две тетивы… Привязаны крепко, к корню спиленной старой березы. А вот и следы человека в резиновых броднях. Размер сорок пятый, сорок четвертый. Тут же следы и поменьше… Значит, затягивали сети под забереги, но не успели. Лед тонок, прозрачен, словно стекло витрины. Андрей сквозь лед пригляделся. В воде хариусы, как сельди в бочке. Успей браконьеры завести сети под забереги, пугни рыбу, и вся она будет в сетях. Два, три куля за час браконьерства — таков улов. Пятьсот, шестьсот рублей по рыночным ценам в кармане. Дробов все разом понял: браконьеры его заметили еще издали, скрылись в лес, возможно ушли ближе к тракту, где спрятан у них мотоцикл или машина… А вон приготовлен костер. На случай, если смерзнутся сети и их будет трудно потом уложить. Под кучей сухого хвороста береста. Поднеси спичку — и хворост вспыхнет как порох.

Дробов неторопливо, чтоб не вспугнуть рыбу, начал вытаскивать сети. Он не ошибся: за ельником, на проселочной дороге действительно заработал мотор мотоцикла. Браконьеры удалялись в сторону тракта. Обогнув распадок, мотоцикл появится в прогалине леса, в полукилометре от зимовальной ямы. Но распознать номер, а тем более заприметить незваных гостей на таком расстоянии просто немыслимо. Скорей всего, люди не местные — городские…

А мотоцикл с коляской вскоре вынырнул из-за ельника, даже остановился. Тот, кто сидел на заднем сидении, привстал и выпалил из винчестера в сторону Дробова все пять патронов. Одна из пуль шлепнулась где-то, не долетев метров двадцати. Остальные, должно быть, попадали раньше.

Дробов вынул сети, поджег бересту, подождал, когда пламя костра поднялось в его рост. Распластав ножом сети на куски, побросал их в жаркий огонь. Здесь же, возле костра он с Волчком поделил свой завтрак: кусок отварного мяса с ржаным мягким хлебом. Теперь их путь лежал к табору рыбаков, а вечером в Еловск.

И снова Дробов мысленно обратился к Тане. В последнее время все меньше она представлялась ему хозяйкой дома. Кто собственно он для нее? Один из знакомых… И только! Скорей всего в жизни не существует взаимной любви — поэты ее придумали. Чаще один у другого становится пленником. Быть пленником Тани Андрей не хотел. Тем более не представлял ее своей пленницей. Не видел они в Юрке серьезного соперника Правда, у парня есть молодость и задор, высок и смазлив. Только не пара он Тане. Пижон, баламут… А впрочем, чего не бывает? Возьмут и поженятся. Вот тогда и потянутся годы еще большей и страшной тоски для Андрея… И все же, наверное, Таня могла быть его. Могла, а не будет. Однажды сказала, что если полюбит кого, то не уступит права — признается в этом сама. Попробуй скажи о любви, если так!

Он шел и думал, что не случайно оставил в Бадане газик, избрал пеший путь. Избрал для того, чтобы подстрелить пару, другую рябчиков, запечь их в углях, как делают это охотники, затем побывать в больнице у Тани, ночевать в Еловске, где и она… Расскажи такое кому-нибудь — засмеют. А ему не смешно.

Ни рябчика, ни глухаря так Волчок больше не поднял. Зато, когда они вышли к Байнуру, вновь проявил необычное беспокойство. Его все время тянуло туда, где небольшое плато кончалось обрывом в море. Дробов неторопливо, все тем же размеренным шагом, продолжал свой путь. Волчок на какое-то время исчез, затем уже сзади громко залаял. За огромным седым валуном Дробов остановился. Возможно, в багульнике пес обнаружил лису или зайца. Сейчас он преследовать будет так, чтобы загнать «куму» под выстрел охотника. Но прошло почти десять минут, а лай Волчка не приближался. Белка и соболь в этих местах не водились, и потому собака не могла поднять их на дерево. Скорее всего обнаружила нору лисы и теперь заливалась на всю округу громким лаем.

Дробов крикнул Волчка, пошел дальше. Но пес остался на прежнем месте. Тогда Дробов выстрелил вверх. Это означало, что не менее интересная охота и там, где хозяин. И действительно, вскоре Волчок нагнал Дробова.

Однако его поведение оставалось по-прежнему непонятным. Пес всячески старался вернуть хозяина.

Андрей потрепал Волчка по шее:

— Пойдем, дружище, пойдем. Нам и этих трофеев достаточно.

Но Волчок с громким лаем бросился вновь туда, откуда примчался. Наверняка на крутом недоступном обрыве скалы выследил кабаргу.

И все же тревога Волчка передалась Дробову. Постояв немного в раздумье, он быстрым и легким шагом пошел на лай. Волчок метался возле обрыва, яростно и призывно лаял. Увидев хозяина, он сбежал на ближний уступ скалы, стремглав возвратился и снова сбежал.

Андрей оглядел море. Ни одного суденышка. Байнур был печален и хмур, как небо над головой. Свинцовая гладь то там, то здесь исполосована мелкими волнами, как лоскутами чешуи. А на вершине дыхания ветра даже не чувствовалось.

Андрей перевел взгляд под ноги. Скала отвесно уходила в черную пучину моря. «Так и есть, — решил он, — спугнул кабаргу. Ну и дурной. На него не похоже…»

Он укоризненно покачал головой и уже было тронулся с места, как Волчок, рискуя сорваться в пропасть, бросился снова к обрыву. Пришлось следом спуститься на первый приступок. И только тут метрах в тридцати от себя Андрей увидел полусогнутые в коленях ноги человека… Все это было столь неожиданным, что Андрей растерялся. Тысячи самых противоречивых мыслей с бешеной быстротой промелькнули в его мозгу.

— Э-эй, товарищ! — прокричал Андрей, хотя и так было ясно, что будь человек в сознании, он бы немедленно отозвался на лай собаки, позвал бы на помощь.

Несколько собравшись с мыслями, Дробов понял, что просто так ему не спуститься вниз. Он неминуемо сорвется в бездну. И не было вокруг никого, кто мог бы помочь. Не было ни веревок, ни инструмента, ни лестницы, словом, того, что крайне необходимо в подобном случае. Очевидно, разумней было бы выйти на тракт, остановить машину, добраться до рыбаков и с людьми, со снаряжением вернуться к этой скале.

Часы считали секунды, минуты, но от сознания своей беспомощности Андрею они казались вечностью. Он не хотел верить, что пришел слишком поздно. Ему казалось даже, что человек пытается приподнять голову, пошевелить рукой, но не хватает для этого сил. Непонятно, каким еще чудом он держится на скале. Терять час, другой было безумием. Андрей вспомнил, что метрах в трехстах, где проходили старые деревянные опоры высоковольтной линии, валяется кусок длинного провода. Но удастся ли одному человеку поднять другого на высоту в двадцать метров по обрывистой гранитной стене? Нет, не удастся! И все-таки к человеку надо спешить. Спуститься во что бы то ни стало. На мгновение обожгла мысль, что по скользкому проводу вряд ли сумеет он сам возвратиться из пропасти. Но тут же он отогнал, отшвырнул эту мысль. С ним был Волчок, а это уже немало. Он достал карандаш, записную книжку, вырвал свободный лист и написал несколько слов. Затем взял перчатку, спрятал поглубже записку, завернул перчатку внутрь и отдал ее Волчку:

— Домой, Волчок, домой!

Не желая покидать хозяина, пес опустил к ногам перчатку, залаял.

Дробов поднял ее, снова сунул в пасть собаки, подтолкнул Волчка в сторону ближайшего табора рыбаков. Смирившись с волей хозяина, пес бросился в сторону Бадана. Дробов вернул его. Собака радостно затерлась у ног. Тогда Дробов вновь повторил команду, подталкивая Волчка в нужную сторону.

Пес понял, помчался к табору.

Дробов принес алюминиевый провод, толщиной в палец. Закрепить конец за ствол тонкой одинокой березки было опасно. Корнями березка держалась за наносный слой грунта в расщелине. Надежнее обвязать валун, но хватит ли провода? «Должно хватить», — решил Андрей.

Только после того как к спуску все было готово, Андрей понял, что с одной перчаткой придется ему нелегко. На противоположном конце провода, на всякий случай, он сделал большую петлю. В нее можно просунуть ногу, с нее не соскользнет и рука.

Оставив на краю пропасти ружье, патронташ и сумку с рябками, он лег на живот и стал медленно сползать с обрыва. Вот уже та, не видимая глазу черта, за которой тело его перевесится, и тогда, очевидно, он тоже окажется пленником гор, как тот человек, к которому он спешит.

Андрей обернулся. Через плечо был виден по-прежнему хмурый Байнур. Оставалась последняя возможность подтянуться на руках, отползти к валуну, отдышаться и ждать. Но он оттолкнул себя с силой назад и тут же почувствовал, как его потянуло вниз, словно к ногам привязали тяжелый груз. Провод — не веревка, и в этом он лишний раз убедился, как только металл заскользил в руках. Пальцы обжигало даже сквозь кожаную перчатку.

Он спустился до первого уступа и отдышался. Еще метров десять до человека под ним.

«Что за дикая фантазия лазать бесцельно по скалам?» — с возмущением думал Андрей.

Несколько сбоку ему удалось разглядеть того, к кому он спускался.

— Блинов?! — удивился невольно Андрей. — Ничего себе, отмочил номерок, — уже громче добавил он. — Только круглый дурак и способен на такие штучки…

Сапог соскользнул с уступа, и Андрея вновь потянуло вниз… Но ему повезло, ему чертовски повезло. Он успел вовремя притормозить падение, поставить ноги на крохотную площадку к Юрке.

Пристегнувшись ремнем к своему тросу и высвободив руки, Андрей повернул Юрку к себе лицом. Тот почти не проявил признаков жизни. Только плотнее сжал до черноты синие, потрескавшиеся губы. Андрей попробовал растормошить парня, но бесполезно. Тогда он навалил на себя Юрку так, что грудь парня несколько высвободилась от впившегося в телогрейку капронового шнура. Как только это ему удалось, он принялся вновь тормошить Юрку. И тот не выдержал, застонал. В этот момент Андрей и сумел влить Юрке в рот несколько капель водки.

— Да одумайся, черт бы тебя побрал, одумайся! — кричал Андрей.

Юрка поморщился и застонал. А Андрей вновь заставил его хлебнуть обжигающей влаги. Юрка закашлялся, что-то пробормотал, кажется, выругался.

— Пыхтишь, курилка! — обрадовался Андрей. — По шее тебе надавать, врезать ремнем сыромятным по заднице…

Теперь Андрей верил, что Юрка будет жить. Руки у парня целы, умудрился не отморозить, но а ноги все-таки в сапогах.

Однако Юрка настолько ослаб, что трудно было понять, клонит ли парня в сон или его оставляют последние силы. Главным же было — не дать человеку уснуть, заставить цепляться за жизнь… И Андрей делал все, что мог. Он растер Юрке лицо и руки, расстегнул ворот стежонки. Не то ругаясь, не то шутя, молол разную чепуху, кричал в самое ухо.

А время тянулось томительно медленно. Волчок не мог затеряться, не мог не привести людей. Откуда-то до Андрея донесся шорох, потрескивание. Он огляделся, еще раз прислушался и вдруг догадался, что в оттопыренном кармане стежонки у Юрки транзистор. Приемник молчал, так как был неурочный для передачи час, лишь слегка прослушивался фон.

— Помирать так с музыкой?! — сказал Андрей. — Силен, бродяга!

Вначале отдаленный, отрывками, затем отчетливей и ясней донесся голос Волчка. Волчок появился, визжа и радостно лая. Боясь, чтоб пес не сорвался вниз, Андрей даже прикрикнул на него.

— Ох те мнешеньки! — запричитал дядя Назар. Он приехал с тремя рыбаками. — Загнала нелегкая вас. Да что вы с ума посходили…

— Крепись, парень, крепись, — говорил Андрей Юрке, обдумывая, как лучше опоясать себя и его веревкой. — Скоро в Еловске будешь, а там всей бригадой всыплем…

Известие о случившемся облетело Еловск, как бывает в подобных случаях, с завидною быстротой. Однако толком никто ничего не знал. Андрей ушел в бригаду, да и о том, что произошло на берегу Байнура, не собирался распространяться. Дядя Назар сказал врачу то, что велено было сказать: сняли парня в тайге, со скалы, заблудился…

Испеченных в золе рябчиков Андрей принес Тане вечером, после того как побывал в бригаде. Таня обрадовалась:

— Утром на завтрак отдам их Юрке! Вот будет рад. Какие-то рыбаки отыскали Юрку на берегу Байнура. Я бы каждого расцеловала. Ты узнай, может, это твои!

Наскучавшись в больнице, она говорила и говорила, но все об Юрке. Говорила, какой он хороший, веселый и смелый. Конечно, бывают у парня заскоки, но у кого их не бывает! Зато положиться можно на Юрку во всем — не подведет. С ним можно идти на любое задание… И Андрею, несмотря ни на что, нравилась Танина болтовня. Такой возбужденной и говорливой он давно не видел ее. Сегодня впервые после долгой ее болезни он увидел, что щели Тани порозовели, глаза обрели прежний блеск. Он покорно слушал ее и сидел бы в тепле до утра. Но вот появилась сестра, как белое привидение, молча встала в дверях.

— Приходи завтра и послезавтра, — огорченно сказала Таня. — Какие вы все хорошие, парни. Вас просто нельзя не любить…

«Нельзя не любить», — думал Андрей, устало стуча сапогами о промерзший гравий шоссе. В эти минуты хотелось навсегда позабыть дорогу в Еловск. Но он знал, что не вытерпит и придет… Чего доброго, если даже не позовут, то притащится и на Юркину с Таней свадьбу. Он раб и плебей. Таких следует презирать, обходить стороной…

Но в Еловске ему пришлось быть уже через день. Сезон лова рыбы в этом районе закончился. Летний стан рыбаки ликвидировали. Большие и малые суда для ремонта и на хранение следовало перегнать в Бадан. На одной из рыбачьих лодок Андрей с мотористом замыкали необычное шествие.

Еще издали он взял курс на эту обрывистую скалу, с которой день назад рисковал свернуть шею, повел лодку так, что она заскользила почти у самого берега. Поравнявшись со скалой, Андрей снизил до малого обороты мотора. Попробовал отыскать глазами уступ, где провел с Юркой около двух часов. И тут его зоркий, наметанный глаз заметил, буквально в нескольких метрах, на выступе камня смятую белую кепку… Лодка сделала круг, чтоб подъехать к скале, не стукнувшись с силой об острый гранит. А еще через несколько минут в руках Андрея была кепка и большой лоскут, вырванный с ватой из телогрейки. По свежим царапинам камня о камень, по обвалу, теперь не трудно было представить, что здесь произошло нечто, известное только Юрке. Рассмотреть что-либо в воде, на огромной глубине, было немыслимо.

— Что это вы, Андрей Андреевич? — спросил моторист, удивляясь Дробову. — Мало ли всякого барахла можно встретить? Тут высокой волной и на четыре метра бревно забросит…

И моторист принялся рассказывать, как однажды за падью Кабаньей в воде у берега он нашел рюкзак с размокшими сухарями, ржавой селедкой и ничуть не испорченными тремя банками говяжьей тушенки.

Андрей в знак согласия кивал головой, сам же думал совсем о другом. До этой странной находки он мог представить себе все, что угодно, теперь был абсолютно уверен, что Юрка оказался на обрыве скалы не из простого чудачества и рисковал жизнью не потому, что хотел поймать кабарожку руками… Значит, был еще человек. Тогда что же произошло? Оплошность? Непредвиденный глупый случай? Все это сложно. Здесь что-то другое…

И Андрею стало не по себе. Заподозрить в Юрке убийцу он не мог, не имел на то права. Но не мог и молчать о находке, скрывать.

Передав руль мотористу, Андрей спрятал кепку и клок телогрейки в свой вещевой мешок. Когда добрались до Бадана, первым желанием было с кем-нибудь поделиться и посоветоваться. Но это и есть обвинить Юрку с ходу черт знает в чем, точнее в убийстве. В любом случае следственные органы потребуют объяснение делу. Пока не дошло до этого, надо поговорить с самим Юркой.

И они встретились прямо в больнице, с глазу на глаз. Юрка обрадовался Андрею, как никогда еще в жизни. А Андрей, пожав ему руку, вдруг помрачнел, достал из кармана смятую кепку.

— Узнаешь?

— Нет!

— Я нашел там…

— Ну и что?

— На обрыве ты был не один, — сказал твердо Андрей.

— Чего ты выдумал? — в глазах Юрки тлела едва заметная издевка. — Вздумалось сократить дорожку, вот и влез на эту самую — вертикальную плоскость. Хотел сказать спасибо за то, что вытащил, а ты дело мне пришиваешь, — он отвернулся, уставился в потолок.

— Ломаешься, Юра, а зря. Я ведь не следователь. Не обижайся, не имею права скрывать, что с тобой был еще человек.

— Человек?! — выкрикнул злобно Юрка и приподнялся на локтях. — Да если бы на моем месте ты не придушил этого слизняка, я бы тебе табуреткой голову проломил!

Дробов сдержался.

— Значит, кто-то все-таки был?

— Был! Ну и что?

— Кто он?

— Склизкий! Тот, что Таню ножом! Пойди, доложи!

Дробову стало душно. Чего угодно, но этого он не ожидал:

— Юра, докладывать я не буду. Встанешь с постели, сам расскажи обо всем, где надо.

— О чем рассказывать, о чем? — допытывался Юрка, ненавидя и презирая Андрея.

— Не маленький…

— Не хочу я идти, понимаешь, не желаю!

— Юра! — как можно спокойней сказал Андрей.

— Что Юра?! Что?! Ты хочешь, чтобы за этого гада меня упекли? Да он сам сорвался, сам… Пусть делают, что хотят, пусть судят!

— А за что? — спросил Андрей. Он встал, положил на табурет клок телогрейки и кепку. — Значит, договорились. Ты не барышня, губы не дуй. Если я догадался, узнал — узнают и другие. Сам тень на плетень наводишь. Это оставлю, — и он кивнул на «улики».

— А если я не пойду? — спросил Юрка.

— Тогда я… Ради твоей же пользы… Да и труп может выбросить на берег…

— Значит, ради меня?! — метнул злобный взгляд в сторону Дробова Юрка. — Валяй! Валяй, предатель. Знаю, за что ненавидишь… Только на узкой тропинке не попадайся!

Но Андрей уже был за дверями.

33

Ершов обычно вставал в пять утра. Наскоро брился, выпивал чашку кофе. Часа полтора уходило на то, чтобы выправить и перепечатать накануне написанные страницы. На свежую голову утром лучше были видны недостатки и слабые стороны рукописи. Иногда приходилось переписывать главы заново, а то и сидеть над страницей день, два. Вдохновение приходило и уходило. Тогда и герои казались не теми, факты малозначащими, конфликт недостаточно острым, фабула неинтересной. В такие дни совсем не хотелось писать. И он клеймил тот час, когда взялся за этот тяжелый, нередко безрадостный труд. Он знал, что напишет роман и, может, не раз перепишет его. Первый он переписывал трижды… Потом надо идти в издательство. Там могут читать его «опус» и месяц и год. Что-то безоговорочно примут, против чего-то станут протестовать. Лежал его первый роман без движения месяц из-за одного только названия города — Сталинград. А потом снова над каждой страницей трудились бок о бок с редактором… Смешно, но находятся чудаки, которые утверждают, что писатели сидят на солидных окладах, гонорар получают чуть ли не в слитках золота… А когда сумму полученных денег за первую книгу разделил он помесячно на шесть лет, то получилось столько же, сколько у тети Паши — технички Союза… Благо имел работу, зарплату, пока писал…

В восемь часов Виктор Николаевич заглянул в комнату Катюши. Дочь досыпала сладко и безмятежно. К девяти часам он делал завтрак ей и себе. Пятнадцать минут уходило на то, чтоб пройти до хлебного магазина, купить свежий батон и теплого хлеба. Полчаса, чтоб пожарить котлеты или сделать глазунью и бутерброды. А там трудовой день у него и у дочери. Он снова за рукопись, она за уроки…

Ершов оделся и вышел на улицу. Недавний звонок друзей из Москвы вывел надолго его из душевного равновесия. Победу таки вырвал Крупенин. И было мучительно больно, что вырвал в нечестном бою. Завод будет сбрасывать промышленные стоки в Байнур. Если раньше Крупенин все же боялся ученых, общественности, то теперь он чихал на всех. Считает себя непогрешимым, называет слугой народа, ломовой лошадью, которая тащила и будет тащить на своих плечах непомерный груз во имя будущего… Орел или решка?

С тысячами людей приходилось встречаться Ершову на читательских конференциях и литературных вечерах. Люди крепко верят печатному слову. Все чаще спрашивают о том, почему ученые и писатели плохо отстаивают Байнур. «Вам-то и карты в руки», — говорят они. Пройдет время, могут сказать: «Замалчивали действительность. Лакировали. С начальством не желали ссориться!» Могут ввернуть и похлеще: «Правду боялись!»

С дрожью в голосе Дробов по телефону взволнованно объяснял:

— Статью новую подготовил. В пику Мокееву. Не берут. Говорят, хватит, мешаете строить… А до меня дошло — Ушаков редактора вызывал. Какое имеет он право?!

Имеет и должен иметь. Умеет ли только использовать это право?.. Взял бы когда-нибудь и пришел на ту же читательскую конференцию. Пришел и сел незаметно в заднем ряду, послушал, о чем говорят, что читают. Перед читателем не скривишь, он несет наболевшее, верит в тебя… А скривишь — уважать перестанет, выбросит книги в помойную яму. Смачно и горько выскажет все в глаза. Попробуй ему заяви, что он воевал в Волгограде. «Нет уж, увольте, — скажет, — нам с вами не по пути…»

В магазине было нелюдно. Человек десять жидкой цепочкой стояли к прилавку. Впереди два старика — персональные пенсионеры. Люди, отдавшие жизнь отечеству. Ершов их знал «шапошно». Московское радио он обычно включал в девять утра, когда завтракал с Катюшей. Поэтому нередко из разговора двух стариков невольно узнавал последние известия. На сей раз был удивлен. Кажется, старики изменили себе:

— А редиска разве была на базаре по восемь рублей пучок? Одним спекулянтам выгодно такое новшество. Как ни говори, Григорич, рубль есть рубль.

— Поднакрутил, — сказал тот, которого называли Григорич.

— Поднакрутил — и на пенсию…

«О ком это они?» — удивился Ершов. И вдруг ощутил, как по всему телу кожа стала гусиной. Его поразил не столько сам факт, сколько спокойный, без всякой боли к свершившемуся, разговор двух старых людей. Они говорили с полным равнодушием к человеку и явным пренебрежением к его столь шумным делам. Никто из очередных не возразил, не сожалел, не огорчился. Может, здесь собрались обыватели, любители «почесать языки»? Но Ершов знал — эти люди отдали жизнь труду и Родине. Значит, в людях этих давно утвердилось определенное отношение к тому, кто при жизни взобрался на пьедестал…

Ершов вернулся из магазина, включил приемник. Он слушал итоги пленума, опустив низко голову. Его не нужно было убеждать, что поступил пленум разумно. Горько было только, что не случилось это раньше. Нелегко было там — в ЦК, но справились. Не будет возврата к прошлому!

В тот день не писалось. Ершов взял материалы для альманаха и ему на глаза угодила статья Ушакова, посвященная Октябрьской годовщине. Он начал читать и неожиданно для себя рассмеялся.

— Не пойдет! — сказал вслух. — Не пойдет! Промахнулся, Виталий Сергеевич. Захваливаешь…

— Ты о чем? — спросила Катюша, заглянув в его кабинет, чтобы выбрать из свежей почты свою «Пионерку», журналы и прочую корреспонденцию.

Как до кнопки звонка, коснулся Ершов пальцем до кончика носа дочери. Непонятно чему опять рассмеялся:

— Не пой-дет-т! — пропел он.

Статью, разумеется, надо вернуть. Не сдавать же ее в таком виде в набор. Впрочем, есть дела, которые надо решить с Ушаковым, встретиться.

Он тут же позвонил и был удивлен, когда в трубке услышал не голос девушки из приемной, а самого Ушакова.

— Лучше не завтра. Завтра я уезжаю на химкомбинат. Приходи к концу дня, приму…

Ушаков поднялся, вышел из-за стола. Руку Ершову пожал, как старому другу, до боли в суставах.

— Садись, садись! — пригласил громко, настойчиво. — Бери сигареты. С фильтром. Не слабые и не крепкие. Табак отличный.

Ершов закурил, Ушаков опустился в кресло:

— Ну рассказывай, что тебя привело ко мне?

— Нужда приперла, Виталий Сергеевич. Третий год исполком горсовета обещает Союзу писателей выделить две квартиры. Старейшему нашему поэту до пенсии год остался. Двадцать сборников человек издал. Семья — трое. Ютятся в одной комнатушке. Уедет скоро от нас и уважаемый наш драматург. Лауреат все же. Такому и на Крещатике хоть завтра квартиру дадут. Пять человек за последние годы уехало.

— Это плохо, — согласился Ушаков. Впервые он не сказал, что квартирами не занимается. — Сколько надо для всех?

— Для всех много — девять.

Ушаков нажал на кнопку звонка. Вошла из приемной девушка.

— Соедините меня с председателем горисполкома!.. Сделаем так, — продолжал Ушаков. — Твой поэт с драматургом в этом году квартиры получат. На остальных представь список. Обяжем горисполком позаботиться о писателях. Это наши люди, помощники…

Он сидел, слегка откинувшись на спинку кресла, в том излюбленном положении отдыхающего, когда человек рад собеседнику, не спешит с ним расстаться. Белоснежная капроновая рубашка с голубым, в белую крапинку галстуком, хорошо отутюженный синей ткани новый костюм, матовый цвет лица молодили его на добрый десяток лет.

Вошла девушка:

— Возьмите трубку, Виталий Сергеевич.

— Алло! Ушаков! Здравствуй! Вот что, до Нового года выделить две квартиры писателям! За счет кого? За счет десяти процентов горисполкома. Да, машиностроительный скоро будет сдавать два четырехэтажных дома… Пожалуйста… Ершов к тебе зайдет.

За последнее время Ершов уже слышал немало лестного в адрес Ушакова, но никак не думал, что так быстро решится самый больной вопрос для писателей.

— Что еще? — спросил Ушаков.

Ершов напомнил о ветхом особняке писательской организации, где печи зимой постоянно дымят, а не греют, где летом в дожди протекают потолки.

— Надо Союзу хорошее место. Знаю! — Он слегка сдвинул брови, глубоко вздохнул. — Я уже думал освободить какой-нибудь особняк. Нет ничего подходящего. Вот скоро «Проектводоканал» выстроит себе новое помещение, тогда решим вопрос в вашу пользу. Получите дом, — старинный, большой, добротный. И сделаем там клуб творческой интеллигенции. Надо, чтоб собирались писатели, композиторы, художники и актеры не только для совещаний и собраний, а отдохнуть, выпить чашку кофе, бутылку пива, сыграть в шахматы, в бильярд. Такой дом давно нужен.

Ершов вспомнил, что несколько раз на совещаниях работников культуры ставился этот вопрос… Но разве не все равно, кто его ставил, когда? Важно, чтоб был он решен наконец.

— Надо и кукольному театру помочь, — добавил Виталий Сергеевич. — Мотается коллектив по детским садам, по школам… Что у тебя еще?

— Кажется, все.

— Все, говоришь? Не верю! — Ушаков с хитринкой смотрел на Ершова. — Тогда я спрошу.

— Спрашивайте.

— Как пленум? Что думают о нем писатели?

Что думают?! Писатели только рады. Разве не их дело вскрывать и клеймить отживающее, воспевать будущее?! Их счастье в борьбе за завтрашний день своего народа.

— Хороший пленум, Виталий Сергеевич! — сказал Ершов и не выдержал, уколол: — Поучительный…

Ушаков не понял, с горячностью подхватил, даже подался вперед, в голосе появились поучающие нотки:

— Правильно говоришь! Своевременный!

Ершов не скрыл улыбку. Он давно знал набор любимых выражений своего собеседника.

— Виталий Сергеевич!

— Что?

— Не люблю я это самое: решение — своевременно, работа проделана — определенная, успехи достигнуты — некоторые… Воистину ничего определенного в наборе этих слов. Прикрываем за ними мы часто наши недостатки.

Несколько долгих секунд Ушаков удивленно смотрел на Ершова и вдруг рассмеялся:

— Черт побери! А ты прав! Кочуют эти слова из доклада в доклад. До того к ним привыкли, что и в разговорную речь тащим. Поддал, ничего не скажу, поддал! Значит, поучительный пленум?!

— Поучительный!

— Понятно. Кто знал, что все так обернется. В последнее время совсем завалили бумагами. Не только исполнять — отвечать некогда… Никакой тебе инициативы…

— Как никакой? — возразил Ершов. — Жиркомбинат нам никто не навязывал. Отдали бы лучше его краснодарцам или молдаванам. Они хоть сою имеют. А вот кедровый орех сотнями тонн в тайге пропадает. И сбор не можем организовать, и маслобойни построить.

— Ты же знаешь: до нас с тобой промахнулись. На китайскую сою рассчитывали. Теперь монтируем новое оборудование.

— А не получится у нас чехарда с Еловским заводом?

Ушаков не спешил с ответом, он думал. Статья, организованная Платоновым и подписанная видными учеными страны, не оставляла в покое его самого. А что если ученые правы? Со всею жестокостью встал этот вопрос перед ним. Обвиняли Крупенина, Госкомитет, но Ушаков впервые почувствовал, что немалый груз за содеянное лежит и на нем… Он несколько успокоился, когда получил обстоятельное решение сверху. Завод будет достроен. Пришла копия письма в адрес Мокеева и Головлева. В письме осуждались «порочные выводы ученых, необъективность их выступления».

И все же он, Ушаков, вчера вечером позвонил в промышленный отдел Пономареву. Пономарев с болью ему пояснил, что в противоречия уже вступил не столько моральный, сколько экономический фактор. Почти три четверти капиталовложений освоены. Невольно напрашивается вопрос: добавить ли десять, пятнадцать миллионов и сделать очистные сооружения действительно уникальными или же зачеркнуть предприятие стоимостью в несколько сот миллионов рублей. С Крупенина можно спросить со всей строгостью, но а как поступить с Еловском — тут надо думать…

— Если это потребуется, пойдем на дополнительные расходы, но очистные сооружения доведем до совершенства, — сказал Ушаков. — Завод надо достраивать. Не согласен?

Ершов взглянул колюче, непримиримо. Мог бы не объяснять.

— Неубедительно, Виталий Сергеевич!

Ушаков пожал плечами:

— Ну, батенька мой! У себя на Севере ты и в министрах ходил когда-то. Должен бы понимать всю сложность создавшейся обстановки. Не тебя убеждать.

— Ходил, да ушел. Уступил место тому, кто больше для этого подходит. А Крупенин место свое не уступит! — Ершов протянул Ушакову его статью. — Может, посмотреть? Не в жилу это сейчас. Много хвалебного, выспреннего. Напечатаю, сами потом отругаете.

Ушаков покраснел в три ярких пятна: два на щеках, одно на лбу.

Ершов удивился собственной желчи и резкости. Похоже, что, выбрав момент, жалил и мстил. Но за что?

Также подумал и Ушаков. Пока в его руках сила, с ним улыбаются, советуются, просят его. А случись такое, что с каждым может случиться, по-другому заговорят. Неужели Ершов лицемер?..

И тут Ушаков подумал о Ксении Петровне. Мысли о ней редко его оставляли в покое. Женщины этой ему по-прежнему не хватало. Самое трудное, что почти потерял надежду на близость с нею… И к этому, если не прямо, так косвенно причастен Ершов. Ему она отдает предпочтение. Сама говорила когда-то: прошел стороной, не утешил и не обидел… И на этом спасибо… А теперь он, Ершов, как обвинитель сидит в кабинете, смеется, язвит…

— Статью я пересмотрю, — сказал Виталий Сергеевич. — Скорее всего материал устарел. В корзину его.

— Нет, почему? — возразил Ершов. — Я говорил о вступительной части… Секретари крайкомов не часто статьями нас балуют.

— Зато вы не упустите случай лягнуть лишний раз секретаря, — сказал Ушаков, но без злобы, скорее с укором.

— Бывает, — согласился Ершов. — На то и существует критика снизу доверху. — В его глазах затеплились смешинки.

В кабинет вошла секретарь:

— Виталий Сергеевич, вас по вэче вызывает Москва.

И только теперь почувствовал вдруг Ершов, как смертельно он утомил Ушакова, не менее устал и сам.

— Прощайте, Виталий Сергеевич. Хотя нет, не прощайте! Когда за статьей зайти?

— В Союз писателей перешлю… Всего доброго… — поспешил Ушаков. Он не мог объяснить почему, но почувствовал, что звонок из Москвы на сей раз не сулит ничего хорошего.

Настроение Ершова тоже осталось скверным. Уже в коридоре встретился Лылов.

— День добрый! День добрый! — раскланялся бывший зампред. — У самого был? Как он? В духе сегодня?!

— В духе! В духе! — ответил Ершов. — Торопитесь, пока один!

Видимо, бодрячку Лылову на пенсии было невесело. Решил поплакаться, пронюхать: нет ли какой в нем надобности.

34

Ушаков раскрыл глаза, когда с того берега реки солнце проглянуло сквозь гряду облаков над холмами и косой луч ударил в лобовое стекло машины. Кажется, он вздремнул. Степаныч вел машину так искусно, что неудивительно было уснуть. Теперь «Волга» мчалась асфальтом вдоль Бирюсы. Порывы холодного ветра крепчали. Бирюса в этом месте долго не замерзает даже зимой. Сейчас казалась хмурой и неприветливой.

Ушаков мыслями снова вернулся к тому, о чем думал последние дни. Он ехал в город шахтеров, чтобы выступить перед партийным активом и рассказать об итогах последнего пленума ЦК. Вчера он выступал перед активом края. Коммунисты одобрили ход пленума, горячо поддержали решение. Критика была резкой, но справедливой и в адрес крайкома. Снова и снова вставал вопрос о методах руководства, о коллегиальности, о принципиальной ленинской критике во всех звеньях партийного аппарата и советского государства.

Но, если о нем, Ушакове, прямо не говорили, то это еще не значило, что его не имели в виду. Выступая с большой трибуны, Платонов прямо сказал:

— И нашим некоторым руководителям края нелишне подумать о том, как надо работать в новых условиях, как опираться на массы, на коммунистов…

Сказал, не сказал Платонов, не в этом главное. Главное в том, что он, Ушаков, лучше других понимает: вчерашнее больше не повторится. В который уж раз он искренне восхищается мужеством, волей тех, кто сумел там — в ЦК — смело выступить и отстоять ленинские нормы партийного поведения… Рука партии никого не щадит. Провинишься — взыщет за все сполна.

Вдоль шоссе за изгородью потянулись разноцветные щитовые домики дачного типа. Проехали любительское садоводство «Шахтер». Начались окраины города.

— К горкому? — спросил Степаныч.

— К Дому культуры, — ответил ему Ушаков и тоже спросил: — Чего ты невесел?

— Что-то мутит слегка…

— Может, не выспался?

— Ерунда, — отмахнулся Степаныч. — Пройдет! Спал нормально.

— Ну смотри. А то бы лучше не ездил.

Степаныч по-своему был предан Ушакову. С ним работал не первый год. Ревновал к «шефу» любого крайкомовского шофера. Так что самым большим наказанием считал, когда по какой-либо причине Ушаков уезжал с другим водителем.

— Актив часа на три, четыре затянется. Отдохни. Сходи в столовую, поужинай.

— Да что вы, Виталий Сергеевич! — огорчился шофер.

— Ну ладно, ладно… Сам смотри, как лучше…

У Дома культуры шахтеров уже стояло с десяток легковых машин. С обеих сторон к входным дверям шли группами, по одному участники городского актива. Не успев выбраться из машины, Ушаков увидел первого секретаря горкома и догадался, что тот его поджидал. В вестибюле успевшие и неуспевшие раздеться почтительно расступались, здоровались. Секретарь горкома провел в кабинет администратора за сцену.

— Желающих оказалось больше, чем позволило помещение.

— На сколько мест клуб? — спросил Ушаков.

— На восемьсот…

Партийный актив начался точно в назначенный час.

Ушаков вышел к трибуне, вгляделся в притихший зал. То, что придется ему говорить, он знал почти наизусть. Начал спокойно и деловито. Он говорил, обращаясь больше к сидящим в зале, чем к тексту. Говорил и чувствовал, что люди его понимают, ловят каждое слово. Понимал, что спокойны они только внешне и им далеко не безразлично, что делается сегодня, что будет завтра. Они разделяют ответственность с ним, с ЦК, с народом.

Уже во второй половине доклада кто-то из работников горкома подошел к председательствующему — первому секретарю и, низко склонившись, что-то быстро заговорил. Ушаков заметил, как секретарь горкома бросил взгляд в его сторону, изменился в лице и что-то быстро ответил.

Когда во второй раз Ушаков обернулся к президиуму, то место председательствующего было свободным. Секретарь горкома стоял за кулисой и отдавал какие-то распоряжения своему работнику. Все это показалось по меньшей мере странным, но Ушаков снова углубился в доклад, вновь сосредоточился на аудитории.

В первом же перерыве секретарь горкома сказал ему виновато:

— Извините, Виталий Сергеевич, с вашим шофером что-то случилось. Пришлось срочно в больницу отправить. Машину вашу в гараж горкома поставили.

— Да, да, спасибо, — сказал растерянно Ушаков. — Еще в дороге он говорил, что чувствует себя неважно. Распорядитесь, пожалуйста, пусть узнают, в чем дело.

У Степаныча признали сильное отравление. Терял сознание.

— Я вас отвезу или останетесь у нас? — спросил секретарь горкома, когда вышли из Дома культуры.

— Далеко до больницы? — вместо ответа спросил Ушаков. — А впрочем, не имеет значения. Поеду в больницу.

Им дали халаты, и в сопровождении дежурного врача они вошли в палату, где, кроме Степаныча, никого не было. Возле больного дежурила пожилая женщина.

Ушаков не дошел двух шагов до Степаныча, остановился. Он сразу понял, что Степанычу нечем дышать. Глаза его неподвижны, очевидно, не реагируют даже на свет. Веки приспущены. На лбу каплями пот. Лицо позеленело и вытянулось.

Вконец расстроенный, Ушаков вышел в коридор. Не сразу дошло, о чем говорил врач:

— Утром шофер ваш выпил всего стакан чаю и съел кусок хлеба с маслом. В обед, говорит, ездил домой, с отварным картофелем съел три куска соленого омуля. Купил у кого-то с рук возле продовольственного магазина. Дома в холодильнике у него еще два омуля. Позвонили мы в Бирюсинск, санэпидстанцию, домой к нему выехали… В Бирюсинске сегодня зарегистрировано тоже два случая отравления омулем.

— Соленым омулем? — не поднимая головы, спросил Ушаков.

— В кишечнике рыбынередко бытует возбудитель ботулизма и его споры. Ботулинический токсин в семь раз сильнее токсина столбняка…

— Я вас очень прошу, — сказал Ушаков врачу, — побеспокойтесь, чтоб было все хорошо. Лекарства нужны?

— Пока все есть. Противоботулиническую сыворотку мы ввели…

На улице Ушаков сказал секретарю горкома:

— Давай машину, поеду домой. Утром, как справишься о Степаныче, позвони.

Утром, против обычного, он был за полчаса до начала рабочего дня в своем кабинете. Как только пришел помощник, а он приходил тоже рано, потребовал:

— Вызовите ко мне заведующего крайздравотделом.

Ровно в девять он узнал, что Степанычу легче не стало. Позвонил из Шахтерска секретарь горкома. В начале десятого явился и приглашенный. Как выяснилось, не два, а уже четыре случая тяжелого отравления омулем зарегистрировано на девять утра.

— Чем объясняете это? — спросил Ушаков.

— С неделю назад, Виталий Сергеевич, поступил сигнал, что из Байнура в Бирюсинское водохранилище заходил небольшой косяк омуля. В силу чего, пока не понятно, но много полууснувшей рыбы прибило волною к берегу. Очевидно, какой-то делец собрал ее, посолил. Омуль — особая рыба, очень нежная не только на вкус. Даже резкая смена температуры воды может сказаться на нем… Мог и отравиться… Но это все предположительно.

— Чем отравиться? — спросил Ушаков.

— Два года назад аккумуляторный цех автобазы вывез на лед грузовую машину отходов производства. Инспектор наш обнаружил. Оштрафовал начальника на двадцать рублей. Заставил убрать. Зимой под видом чистого снега, всякую нечисть везут машинами на Бирюсу…

Ушаков закурил, задумался. Быть может, ведро или два насолил полудохлой рыбы какой-то подлец. Часть сбыл, часть придержал… Еще неизвестно, что будет завтра и послезавтра. Ну, а если косяк отравленной рыбы угодит в сети тому же Дробову? Тогда десятки центнеров омуля пойдут на рынок и в магазины, в столовые и рестораны, в детские сады. Ушаков зримо представил себе ответственность, какая лежит на нем за то, что делается на Байнуре, на Бирюсе, в его крае.

Он резко встал. Встал и заведующий крайздравотделом.

— Какие приняты вами меры?

— Еще вчера, Виталий Сергеевич, мы телеграфировали во все прибайнурские районы санитарному надзору о случаях отравления.

— Ну, а с людьми, с людьми, как работаете?!

— Санитарному надзору строго указано…

Ушаков остановил, жестом руки:

— Вы радио, телевидение использовали?

— Но об этом… Как говорить об этом?

— Говорить так, как есть! — зло отрезал Ушаков. — Выступить надо немедленно по радио и телевидению. Организуйте экстренную информацию и беседы. Говорите и днем и вечером. Напоминайте сегодня и завтра. Внушайте до тех пор, пока не убедитесь, что каждый человек знает об угрожающей опасности!

Вошел помощник.

— Что, Василий Петрович? — спросил Ушаков.

— Проверил, как вы велели. Еще два человека — женщина и мужчина поступили с тяжелым отравлением в центральную больницу. Женщина только что скончалась. Спасти, говорят, было уже невозможно…

Несколько долгих секунд стояла тяжелая тишина.

— Соедините меня с Управлением охраны общественного порядка, — сказал помощнику Ушаков и опустился в кресло. — А вам, — перевел он взгляд на заведующего крайздравотделом, — вам докладывать лично мне о каждом случае отравления. Немедленно принимайте меры!

— Виталий Сергеевич! — напомнил о своем присутствии помощник.

— Что? — спросил Ушаков.

— На имя крайкома поступил тревожный сигнал. Звонил дежурному председатель Шиткинского сельсовета. Тальянский гидролизный два дня назад произвел сброс неочищенных отходов производства в Бирюсу. На протяжении многих километров левый берег реки отравлен. Мимо Шиткино до сих пор плывет дохлая рыба.

Горячей волной кровь хлынула к лицу Ушакова. Но он взял себя в руки. Перевел дыхание:

— Позвони прокурору, пусть явится. Хватит уговаривать. Пора и честь знать!

35

Как-то в холодную ясную полночь Миша Уваров с высоты башенного крана увидел Еловск и не поверил глазам. Сверху все было намного красивей, масштабней и, он бы сказал, величественней. Промбаза, строительные площадки, возвышающиеся корпуса завода и ТЭЦ, поселок строителей и Южный, где будут жить эксплуатационники — все в море огней. А по дорогам с песком и гравием, с пиломатериалом и бетоном, с раствором и арматурой беспрерывным потоком мчались МАЗы и ЯЗы, газики и «шкоды», самосвалы и бортовые, грузовые и специальные. Напряженный ритм стройки не мог не взволновать даже самого равнодушного человека. Повышенные обязательства строителей претворялись в жизнь. Стройка росла не по дням, а по часам. Сегодня закладывались фундаменты, а завтра уже возводились стены первого этажа. Не побывай день, два на том или ином участке, и его не узнаешь. Всполохи электросварки поднимали световой купол над стройкой чуть ли не на высоту байнурских гор. Ночью не становилось тише, наоборот, надрывные звуки машин, грохот металла, бульдозеров, тракторов, экскаваторов, все шумы, присущие стройке, разносились далеко по тайге.

И Мишу охватила такая гордость за своих друзей и товарищей, что он готов был запеть прямо здесь, в кабине крана. Но проявить мальчишество да еще в присутствии члена комитета крановщицы Люды Бежевой он не решился. Пришел он Люде сказать, что едет в крайком комсомола. Пора бы давно получить ответ не только из края, но и из центра. Южный поселок заложен и строится. Строится по-прежнему в деревянном исполнении. Стандартные брусчатые дома собирают за несколько дней. Уже обозначились улицы и кварталы, предан забвению первоначальный план строительства города с многоэтажными красивыми каменными домами, площадями и скверами, дворцами и парками. Нашлись умники, которые поговаривают:

— А что?! Построим Еловск и подадимся на усть-илимскую или красноярскую стройку. Хуже не будет. В этой сырой дыре пусть проектировщики прозябают…

Вот когда вспомнились статьи и споры о неудачном выборе места. Каменный город был бы прочней и выносливей. Не одну сотню лет стоит Ленинград на бывших болотах. А город какой!

Миша звонить в Москву Крупенину не решился. Не решился звонить и Ушакову. Но в крайком комсомола позвонил. Действовал по инстанции.

Вначале ему ответили, что письмо, к сожалению, не рассмотрено, не согласовано. Просили позвонить денька через два. Он так и сделал. И тогда ему объяснили:

— Поставленный вами вопрос не в нашей компетенции.

— Как так?! — кричал в трубку Миша. — А кто его будет решать?!

Делового разговора не получилось.

— Еду! — сказал себе Миша. — Я им устрою!

Ребятам он ничего не сказал, не хотел огорчать, только просил Люду не терять его, а заседание комитета перенести на день его возвращения из Бирюсинска.

Но то, что произошло в крайкоме комсомола, окончательно ошарашило Мишу. Его прежде всего спросили:

— Как вы понимаете свои задачи?

— О каких задачах вы говорите?

— О ваших, разумеется. Не о моих же.

Миша не раз слышал много лестного о том человеке, перед которым сидел, встречался с ним на больших комсомольских активах, но с глазу на глаз разговаривать не приходилось. Теперь эта встреча настолько ошеломила Мишу, что у него стало сухо во рту. Рука сама потянулась к графину, наполнила стакан водой. Но, спохватившись, Миша поставил стакан между собой и хозяином кабинета.

— Сколько у тебя на учете комсомольцев?

Миша ответил.

— Задолженность по взносам большая?

— Нет задолженности.

— А сколько приехало и сколько уехало за последний месяц?

— Около ста человек, — ответил Миша.

— Вот чем в первую очередь надо заниматься. Воспитанием молодежи!

— Жилья не хватает! — сорвался Миша. — Не современный город в двадцатом веке строим, а захудалый поселок из бревен. Наобещали ребятам вагон…

С минуту молчали. Но вот Мишин собеседник встал из-за стола, прошелся по кабинету, остановился напротив:

— Да ты попей. Не стесняйся. Давай поговорим по душам.

В два глотка Миша опорожнил стакан.

— Ну вот, а теперь скажи: ты кто — начальник стройки, главный инженер или комсомольский вожак?

— Я секретарь комитета!

— Тогда зачем влезаешь не в свои дела? Зачем суешься туда, где мало что смыслишь?

— В докладной записке изложено мнение комитета!

— А кто комитетом руководит? Кто отвечает за его работу? Мало ли какие нездоровые мнения могут быть даже среди членов комитета.

Миша недоверчиво улыбнулся:

— Да вы что?!

Обвинить его самого — куда бы не шло. Но комитет?!

Мишин собеседник снова уселся за стол:

— Сколько вокруг вашей стройки было толков и кривотолков! Есть Госстрой, Госкомитет. Это директивные органы. Они решают эти вопросы. Кто дал нам право их подменять? Не думай, прежде чем так говорить, я тоже советовался… Только и не хватает, чтобы комсомольцы стройки мутили воду!

— Это мы-то мутим?

— Да, Уваров! И как вижу, ты первый! А ведь с тебя за все спросим.

— С меня? За что? — нахмурился Миша.

— За нездоровые настроения! Вижу, ты так ничего и не понял!

— А что тут понимать! — Миша встал. — Я к вам с душой, от ребят. А вы, извините, закабинетились…

— Товарищ Уваров, вернись! — крикнули вслед Мише. — Мы не закончили наш разговор!

— И так все ясно! На стройку к нам приезжайте, вот и поговорим. Ребята наши сумеют любому мозги проветрить!..

Скверное, слишком скверное настроение было у Миши после этого разговора. Он вернулся в гостиницу, сложил в балетку полотенце, зубную щетку, бритву, мыло, хотел немедленно уехать в Еловск, но вспомнил, что поезд будет лишь утром. Как был в одежде — плюхнулся на кровать, зарылся лицом в подушку. Со своими горькими думами лежал до тех пор, пока сильный голод не заставил подняться, привести себя в порядок, спуститься в зал ресторана.

Зал был просторен, светел и чист. Легкие квадратные столики на тонких никелированных ножках застланы белоснежными ажурными скатертями. На каждом столике ваза с живыми цветами. Блеск хрусталя фужеров и рюмок, удобные кресла-модерн, современная роспись стен, тихая музыка, уют и тепло, вкусные запахи кухни — все это было так необычно в сравнении со столовыми и буфетами Еловска, что невольно заныло в груди. Самое лучшее, что создано на земле, создано руками строителей. Но есть ли время у них на то, чтобы посещать лучшие театры и парки, музеи и рестораны, дворцы спорта и академические библиотеки? Вся жизнь их проходит в палатках и в деревянных времянках барачного типа, среди груд кирпича и камня, траншей и котлованов, песка и глины. Не им ли питаться в таких ресторанах, как этот? Не им ли сидеть в первом ряду театра?

Время обеда давно миновало, вечерний час не наступил, и потому ресторан почти пустовал. В дальнем углу за столиком устроились двое ребят и двое девчат. Еще три пары разместились у окон. Скорее всего это был праздный народ. Официантки, в голубых форменных платьях, собрались стайкой у входа за столиком дежурного администратора. Будь в зале людно и шумно, никто не обратил бы на Мишу внимания, на его далеко не модный, хотя и опрятный костюм. Во всех взглядах, обращенных к нему, Миша читал одну и ту же мысль: «Провинция». «Ну и черт с вами», — решил он, усаживаясь через стол от «квартета».

Он раскрыл массивную книгу меню, углубился в чтение шикарного типографского текста на толстой лощеной бумаге. Жалкий перечень дежурных обеденных блюд, отпечатанный под копирку, сейчас был ни к чему. Названия холодных закусок Миша пробежал быстрым взглядом и остановился на вторых. Здесь почти не было привычных ему: котлеты, поджарка, печень, биточки… Здесь все резало слух: чанахи, бастурма из филе, ростбиф, долма, чахохбили… Он решил, что подойдет официантка и он просто, непринужденно скажет, что хочет, есть, что ему бы добрый, прожаренный кусок мяса с картофелем или гречневой кашей.

Он тридцать раз мог успеть перечитать меню от начала и до конца, а официантка не подходила. Парни напротив наполнили по второму бокалу своим партнершам. С умными масками на лице, вполголоса, так, что почти не было слышно, рассказывали партнершам не то пикантные анекдоты, не то короткие истории. Рыжая успевала тихо смеяться, пить небольшими глотками вино, закусывать яблоком и косить чуть насмешливый взгляд в сторону Миши. Блондинка закусывала шоколадом, отчего губы ее обретали кофейный цвет…

Наконец Миша не вытерпел, вызывающе обернулся в сторону официанток. Тогда одна из них — полногрудая, на тонких ногах — встала, неторопливо подошла, достала из кармана записную книжечку, карандаш.

— Что будете кушать? — спросила она безразлично и сухо, глядя на Мишу сверху.

И сразу пропало желание сказать так, как хотел. Почему-то вдруг захотелось разговаривать грубо и дерзко.

— Я слушаю вас, — торопила она.

— Чахохбили, — сказал неожиданно для себя Миша.

Официантка лишь на секунду оторвала изучающе пристальный взгляд от Миши, сделала пометку в книжице и снова уставилась на него:

— Из холодных закусок ничего не желаете?

Он позабыл, что было в меню из холодных закусок, и назвал то, в чем не мог ошибиться:

— Селедку.

— С гарниром? Рубленую? — спросила она, словно бы определяя финансовую удельность своего посетителя.

— Давайте с гарниром, — ответил Миша лишь бы быстрее отделаться от въедливой официантки.

— Заправка горчичная или из масла и уксуса?

— Можно с горчицей.

— Первого не желаете?

— А что есть?

— Все, что в меню: сборная мясная солянка, харчо, шурпа, бозбаш…

— Харчо! — вспомнил Миша не раз встречавшееся ему слово.

Но она не унималась, она, казалось, хотела ему досадить за его нетерпение, а может, и проучить:

— На третье компот, кофе, чай?

— Чай!

— С лимоном?

— Давайте с лимоном!

— Что к чаю?

— Пирожное, — сказал Миша и только тут понял, что вновь дал пищу официантке поиздеваться над ним.

— Есть буше с зефиром, бисквитное, шоколадные.

У Миши лоб стал мокрым:

— Можно шоколадное.

— Вина или пива?

— Коньяку!

— Какого и сколько?

— Получше, грамм двести…

Она ушла, а он подумал, что только дурак способен заказывать к коньяку селедку в горчице. Она оставила раскрытую бутылку пива и Миша наполнил фужер. Он промочил горло холодной влагой и сразу же стало легче. Теперь незаметно он мог приглядеться и к посетителям.

Девушки Мишу не привлекли, к ним он всегда был менее придирчив и требователен. Зато ребят он хотел разглядеть. Один совсем еще мальчик, лет восемнадцать — не больше. Шея тонкая, длинная, лицо, как у импортной куклы, — матово-розовое, глаза светлые, глуповатые, одет, как манекен на витрине, — в тройку. На белой нейлоновой рубашке — бабочка. На пальце колечко. Второй постарше и тоже одет с иголочки. «Кто эти парни?» — спросил себя Миша, хотя был уверен, что парни не доктора наук, не инженеры-изобретатели. Даже хорошей рабочей специальности наверняка не имеют. А сидят, обжираются, пьют. На что? Воровать, разумеется, не воруют… Девчатам по двадцать два, по двадцать три года. Они в модных платьях, накрашены не без вкуса. Они даже красивые, и это отлично знают, себя подать могут, видимо, не глупы, но подойди и скажи: приезжайте к нам строить завод — оскорбятся, чего доброго, милицию позовут… А чем хуже их Таня и Люда, Светлана и Ира? Почему те с утра до ночи должны вкалывать, делать лучшую жизнь для таких вот фифочек?!

Оттого, что Мише принесли селедку, заправленную горчицей, и суп харчо, обжигающий все внутренности перцем, радостнее ему не стало. Вот сам он кто и что представляет собой? В школе всегда у него были пятерки, с доски отличников никогда не снимали его портрет. С первого по десятый класс его ставили в пример отстающим, недисциплинированным. За десять лет в школе он побывал на всех должностях. Был членом учкома и старостой класса, комсоргом и пионервожатым в младших классах, редактором классной и школьной газет. Он никогда не считал себя талантом на всех этих должностях, но его всегда подавали как эталон поведения и прилежания. На него можно было положиться: ученик способный, примерный, не подведет. И это «положиться» выдвинуло вначале его на пионерскую работу в школе, затем на комсомольскую в райком, а потом и на стройку.

И Миша по инерции вгрызался в жизнь по тем же канонам и наставлениям, что были в школе. Собрания, совещания стали основой его работы. Как правило, обо всем и… В жизнь входил «Комсомольский прожектор», и Миша искренне ратовал за него. Потом день и ночь он занимался созданием комсомольских дружин. Подскажи ему, что главное на сегодняшний день изучение материалов последнего пленума, и он потеряет сон, пока не внушит это каждому…

Но благо, он сам понимал, что нет у него настоящего творческого контакта с ребятами и мучился этим. Понимал, что ребята по-своему его терпят, по-своему уважают «за безвредность», выполняют его указания, поскольку так нужно, охотно вновь изберут его «вожаком», так как каждый ему не завидует… Но таким, как Олег Кошевой, для друзей и товарищей он никогда не будет… И это давно угнетало Мишу. Он не раз собирался просить ребят освободить его от столь высоких обязанностей и сделал бы это, если б не Коренев.

Именно с появлением на стройке парторга Миша почувствовал рядом плечо человека, способного не только разъяснить промахи, но и дать главное направление, по которому нужно идти. Отсюда и обязанности членов комитета были перераспределены. Был создан комсомольский штаб стройки, контрольные посты на участках, в бригадах, сектора связи с поставщиками и субподрядчиками, с проектировщиками, сектор печати и многое то, что не пришло бы Мише в голову, не будь рядом Коренева. И когда обновленный актив стал работать, Миша понял, как ему не хватает опыта организатора комсомольских дел. Он видел спасение только в одном — ближе держаться к парткому. И помогало: то, что сложным было вчера, становилось сегодня менее сложным и трудным. А главное, появилась вера в себя и в ребят. Вопросы, которые ставила жизнь, решались теперь весомо, солидно. Стало быть, главное найдено. Найдена та золотая жила в работе, ради которой стоило перевернуть тысячи тонн породы. Теперь за эту золотую жилу Миша держался обеими руками. Произойди сегодняшний разговор с Загайновым месяца три назад, и Миша покинул бы стройку. «Теперь дудки, Мариванна, дудки…»

Миша выпил вторую рюмку коньяка, но так как пить не привык, то вместе с волчьим аппетитом почувствовал и легкий хмель, с которым горечь невзгод уходит на задний план, а вокруг все становится радужным и доступным. Он без прежнего недовольства поглядывал на ребят и девчат за соседним столом, и ему казалось, что живут эти люди скверно лишь потому, что не видели жизни другой, что никто, никогда не говорил с ними так, как мог бы поговорить с ними он. Вот стоит ему подойти и назваться, рассказать о стройке, и эти девчата и парни сразу же пожелают уехать в Еловск…

Чахохбили ему не пришлось по душе. Много острого соуса и несколько жалких кусочков курицы. Зато цена… Не для рабочего человека такое меню. Несытно и дорого…

В свое время неважно готовили и на стройке в столовых. Но после того как девчата устроили комсомольский рейд, в столовых не переводится свежее мясо, рис, греча, пшено, макароны. За семьдесят копеек обед из трех блюд. Попробуй в Бирюсинске найти такую столовую. Правда, в Еловске нет пока молодежных кафе, но будут свои «Снежинки» и «Лакомки», будут и рестораны, не с традиционным названием, вроде «Саяны», «Иртыш», «Енисей», а теплее, доступней: «Утята», «Олень», «Снегурочка», «Буратино»… Чтоб за солидным названием не скрывались солидные цены. И чтоб само слово «ресторан» обрело иное звучание. Говорило об отдыхе и уюте, звучало красиво.

Миша вновь потянулся к графинчику с коньяком, но, вспомнив запах и вкус этого напитка, поморщился. Он решил, что и вправду коньяк, как утверждают многие, особенно женщины, пахнет клопами. Количество рюмок спиртного, выпитых за двадцать два года, Миша мог сосчитать по пальцам. Зато курить научился. Появлялся ли он у шоферов, у электриков или плотников, всюду ребята, собравшись в кружок, протягивали ему сигареты и папиросы, расхваливали любимый сорт табака. Вначале Миша курил для баловства, за компанию, а потом аккуратно стал покупать себе «Звездочку», «Север». А когда привык и втянулся в это зелье, перешел на сигареты. Стройка после включения в титул ударных стала снабжаться лучшими товарами. Появились кубинские и болгарские сигареты, какие не сыщешь даже в Бирюсинске.

В ожидании чая Миша достал скромную, но очень красивую пачку с длинными ароматными сигаретами. Закурил. В желудке по-прежнему было пусто. Он собирался еще побывать в молодежной газете, отнести статью Люды Бежевой, ту, что заказывала редакция. Но теперь, когда выпил, решил не ходить. А на факультет журналистики, на заочное отделение, он все-таки поступил еще в прошлом году… Ему хотелось как можно больше увидеть, поездить, познать… Миша долил фужер пивом, погрузился в горькие мысли настолько, что не заметил, как девчата и парни, не сводя с него глаз, оживленно о чем-то переговариваются.

— Приятного аппетита, — услышал он рядом и поднял голову.

Перед ним стоял паренек с тонкой шеей, в белой рубашке с бабочкой в воротнике.

— Извините. Это у вас болгарские сигареты? Разрешите парочку штук. Одну для пробы, одну для коллекции… У каждого свое хобби. — Добавил он в оправдание.

— Берите хоть все! — и Миша протянул сигареты.

— Да нет же, нет! — взмолился стыдливо паренек.

Тогда Миша несколько сигарет отложил в наружный нагрудный карман пиджака и вновь подал пачку:

— Берите, а то передумаю.

— Спасибо! — и парень, весь засветившись, отвесил поклон швейцара, получившего крупные чаевые.

Теперь Мише уже не хотелось подсаживаться к этим ребятам, говорить о стройке, называть себя. Да и хмель проходил. Он видел, как и девчата с каким-то болезненным пристрастием затягиваются дымом в подтверждение того, что «BT» действительно сила, прелесть.

Уловив момент, когда официантка проходила мимо, Миша попросил рассчитать его. Женщина в голубом, с голубыми глазами, к удивлению, даже обиделась:

— Но я уже заказала чай и пирожное.

— Подсчитайте и их.

Она тут же достала карандаш, записную книжицу и с очень серьезным видом, словно вершила волшебство, углубилась в подсчет. Будь Миша в столовой или кафе, результат, действительно, оглушил бы его, но он был в фешенебельном ресторане.

— Восемь восемьдесят пять, — сказала она.

Он сунул ей десять рублей и вышел. Но пока поднимался с этажа на этаж, ему так захотелось пить, что не будь на пути буфета, пришлось бы вернуться. В буфете стояли четыре столика и шестнадцать незанятых стульев, точно таких же, как в ресторане. В витрине сыр, колбаса, бутерброды и пирожки с мясом, капустой.

— Два с мясом, — попросил он буфетчицу, — и два стакана чаю.

— Двадцать четыре копейки, пожалуйста.

Миша съел пирожки с тем же желанием, с каким курили «BT» его сверстники этажом ниже. Теперь можно было поспать, забыть неприятности.

Утром Миша вспомнил, что не отметил выезд в командировочном удостоверении, пошел в крайком.

— Виктор Брониславович велел доложить, как только придете…

— Доложите.

— Да, но его пригласили туда, — и девушка вскинула бровки.

— А я ведь считал, что мы с ним договорились о встрече в Еловске, — сказал ей Миша.

— Уже? — удивилась девушка и, где положено, тиснула треугольник на бланке командировочного.

— Счастливо оставаться!

— До свидания.

— Не забудьте напомнить начальству, что в Еловске мы его ждем!

Девушка заморгала ресницами. Так и не поняла: шутят с ней или говорят серьезно.

И только сев в поезд, Миша почувствовал себя в дурацком положении. Его не поддержали в крайкоме комсомоле со строительством города в каменном исполнении, но разве свет клином сошелся? Надо было что-то другое придумать: пойти в крайком партии, в редакцию газеты, искать выход, биться. Что скажет он ребятам?!

На первой же станции Миша пересел на пригородный поезд и к обеду был снова в крайкоме. Виталий Сергеевич еще не вернулся из Москвы, но помощник Мишу охотно выслушал.

— Что вы, батенька мой, — сказал пожилой, интеллигентного склада седой человек. — Такие вещи не решаются просто. Есть заключение авторитетной комиссии, специалистов, утверждено в соответствующих министерствах. Учтены технические требования… Словом, все, что положено. А тут являетесь вы и требуете по-своему перестраивать целый город. Извините, так не бывает. Я даже удивлен.

— Удивлены?

— Разумеется.

— А если вас из благоустроенной квартиры переселить в деревянный дом на болоте, вы не будете удивляться?

— И это все, что вы хотели добавить?

— Все!

— Тогда будьте здоровы.

— Спасибо. Как-нибудь…

Так оказался еще день потерянным. Но чтоб не терять его до конца, Миша пошел в редакцию. Здесь было много знакомых. Приезжая в Еловск, ни один из сотрудников редакции не обходил комитет комсомола. Расспрашивали о стройке и о делах, о знакомых. Предложили даже выступить со статьей об опыте комсомольской работы. Миша решил, что выбрал самый удобный момент для встречи с редактором.

— А что, это идея! — согласился редактор с Мишиным предложением. — Поддержать еловцев надо… Ну, а в крайкоме комсомола ты был? Разговаривал?

— Был…

И Миша рассказал, как ходил в крайком комсомола, потом к помощнику Ушакова.

— Так, так. — Редактор озадаченно сдвинул брови, поскреб висок. — И чем все кончилось?

— Словом, помощник меня вытурил. Согласовано, говорит, в министерствах, в соответствующих инстанциях и органах… Ему что, ему, конечно, не жить в нашем городе. От первого проекта остались рожки да ножки…

— А знаешь, надо подумать, как все это подать. Мы можем дезинформировать читателя. В общем, ты поезжай домой, пришли статью. Мы наведем кое-какие справки. Если уж выступить, то выступить! Не блох ловим, торопливость здесь не нужна…

В коридоре Мишу окликнули.

— Игорь?! — удивился Миша. — Ты теперь здесь?

— Что ты, старик! Мне и в своей газете неплохо. Подрабатываю. В воскресный номер отрывок из повести устроил. Вчера из Москвы прилетел. А ты новости знаешь? Это же потрясающе!

И Игорь по меньшей мере в десятый раз за этот день начал о том, как летел одним самолетом с Виталием Сергеевичем. Держался Виталий Сергеевич, как земляк с земляком, без апломба и важности. Сошел в Дивноярске. В салоне сидели бок о бок. Даже обедали вместе. Внешне как будто спокоен, но сразу заметно: на сердце кошки скребут. Вломили, конечно, в ЦК. Зря не вызовут. Наверняка направят работать в другое место. Говорит, что Дивноярский химкомбинат решил посмотреть. Туфта! Попомни мои слова: с понижением переводят.

— Попомни! — повторил многозначительно Игорь. — А впрочем, ты где сегодня ночуешь?

— В центральной гостинице. Утром уеду.

— Так это же здорово! Часиков в шесть к тебе загляну!

В седьмом часу в номер действительно постучали. Миша, не поднимаясь с постели, лишь отложив газеты, крикнул:

— Да, да! Открыто!

— Я не один, старик…

Миша вскочил, расправил одеяло, а когда обернулся, едва поверил глазам. С Игорем была девушка, которую видел в ресторане.

— Познакомься, Неля, — сказал девушке Игорь. — Это мой лучший друг, строитель грандиозного сооружения на Байнуре Миша Уваров. Парень что надо! За знакомство и выпить стаканчик сухого не грех.

Игорь поставил на стол бутылку с удлиненным горлышком, рядом положил пакет с конфетами. Стаканов набралось всего два. Но Игорь не растерялся. Бокал ему заменила крышка кувшина.

Неля была манекенщицей лучшего Дома моделей, и это ей нравилось. На нее навевали скуку разговоры о стройке, о газетных успехах Игоря. Скинув туфли, поджав под себя ноги, она уютно устроилась в кресле, мурлыкая что-то под нос, запивала конфеты маленькими глотками вина.

«Каждому свое», — решил Миша, стараясь не глядеть в сторону этой «смазливой уютной кошечки».

Игорь сходил в буфет за второй бутылкой вина. Пока его не было, перекинулись всего несколькими словами.

— Неплохо бы нашим девчатам показать лучшие модели сезона, — сказал Миша.

— По субботам мы демонстрируем их в центральном салоне на проспекте Гагарина.

— Я не о том, если бы к нам модельеры ваши сумели приехать…

— Приехать, конечно, можно. Но только дорого это вам обойдется… Дорога, гостиница, подготовка и оформление места. Каждый труд оплачивается…

«Деловая особа, ничего не упустит».

Мише пить не хотелось. К счастью, выручил Игорь:

— Понимаешь, старик, в «Экране» новый франко-итальянский фильм крутят. На восемь часов едва с рук билет урвал. — Он достал, повертел светло-зеленый билетик перед глазами. — Но ничего, пусть пропадает. С друзьями не каждый день вижусь!

— Хороший фильм? — спросил Миша, не понимая зачем, но понимая, что так надо сделать.

— А что, это идея, — подхватил Игорь. — Желаешь, старик, валяй! До Еловска такая картина не меньше чем через месяц дойдет. А с Нелей мы завтра вместе сходим… Вот только, — и Игорь озадаченно кивнул на бутылку с вином.

— Да нет, я вас не гоню, оставайтесь…

— А это зачем? — спросил в коридоре Игорь, увидев, что Миша взял и балетку.

— Да так. На обратном пути забегу в дежурный гастроном. Утром рано уеду. Буфет закрыт будет. Ты только ключ дежурной по этажу отдай.

— Старик, ты прелесть! — и Игорь обнял Мишу за плечи. — Салют!

— Салют, — повторил Миша.

В вестибюле он разорвал билет на мелкие части и выбросил в урну. До Еловска на поезде сегодня уже не доедет, но до Бадана, где останавливаются все пассажирские поезда, доберется. Полсотни километров можно проехать и на попутной машине.

36

Орудийным залпом разнесся грохот и отозвался многократным эхом в хребтах и долинах. Невидимым лезвием Байнур вспорол над собой ледяную броню на десятки километров.

Но если бы только это!

Вслед за первым толчком земля задрожала мелко, противно. С гольцов сорвалась лавина снега и, сокрушая все на пути, устремилась в Кабанье ущелье. Белка, вылетев из дупла, метнулась к вершине мохнатого кедра и трепетно замерла там. Зычно рявкнул в берлоге матерый медведь.

В Бирюсинске и Солнечногорске, в Еловске, в Бадане, на огромной территории Подлеморья в этот ночной час зажигались в окнах огни. Второй толчок оказался сильнее первого. В помещениях заходила по полу мебель, закачались люстры и абажуры, зазвенела в буфетах посуда.

— Что за дурацкие шуточки, — проворчал спросонья Мокеев, очнулся и онемел.

Ему снилась голубая красавица «Волга». Приобрел он ее неделю назад. Собирался со дня на день отправить семье в Москву. Там по-прежнему жила жена, сын и дочь. Сын получил водительские права. Теперь, в самый разгар фруктового сезона, покатят они всей семьей на Кавказ, к Черному морю…

Мокеев гладил обтянутые гобеленом сидения, откидывал переднюю спинку, и получалось чудесное ложе для отдыха. Он прилег и закрыл глаза, предался доброму настроению, и тут затрясли его «Волгу» так, что он вскочил…

Черт побери, что такое?!

Нет, никто даже пальцем не тронул его машину, и он находился не в институтском гараже, а сидел на кровати… Дрожали стены и потолок, пол и мебель. В ванне загрохотало, сорвалась полка с пустыми стеклянными банками и бутылками…

Позабыв сунуть ноги в шлепанцы, он включил большой свет, прошел в коридор, накинул на плечи пальто, натянул на голые ноги меховые ботинки.

На лестничной площадке соседи захлопали дверями. Все заговорили о землетрясении. Мужчины негромко и озабоченно, женщины с плохо скрытой тревогой.

Дверь была тонкой, филенчатой, Мокеев прекрасно слышал каждое слово. И, видимо потому, что разделял тревогу этих людей, вдруг вспомнил чей-то совет: держаться поближе к оконным проемам. Перекрытия могут рухнуть, а стены устоят. Он предпочел бы выйти на лестничную площадку, но знал соседей не всех и то только в лица. К ним не ходил. Отвадил и от себя — за мелкое любопытство. Не тот интеллект, не та категория… Знают, конечно, его по статьям в газетах, и без того слишком много знают… Появись на площадке — завтра же высмеют…

И прежде чем там, на площадке, в разговоре людей появились оптимистические словечки и шутки, его охватил страх за другое: где эпицентр?! Что творится в Еловске?

Знаменитый до сих пор Провал, о котором ему никогда не хотелось и думать, вдруг представился во всей своей полноте. Именно на Байнуре сто лет назад за слишком короткое время двести квадратных километров суши с табунами скота и улусами ушли на дно. Эпицентр, разумеется, где-то в Тальянах, хуже того, на Байнуре. Выдержат стены главного корпуса или не выдержат?.. Из этой большой трехкомнатной квартиры можно сбежать хоть сейчас, но от Еловска не убежишь… И Мокеев закрыл глаза. На худой конец, он предпочел бы мгновенную смерть в паре с Еловском, чем ответственность за сотни и тысячи душ. Но это мгновение было недолгим. Под ногами пол уже не дрожал… А как известно, дом не море и не соломинка на воде… В нем человек быстрее обретает веру в благополучный исход.

Он подошел к телефону, когда снова донесся толчок, но на этот раз меньшей силы.

— Еловск мне, Еловск, девушка!

— Бадан занят, — ответили ему на другом конце провода.

— Чего там занят! — крикнул он в трубку, хотя и прекрасно знал, что Еловск получить можно только через Бадан, что прямой связи до сих пор со стройкой нет.

— Мне надо срочно! Понимаете, срочно!

Видимо, не ему, а подруге, но сказано было так, что услышал и он.

— Сумасшедший какой-то. Тряхнуло порядком. Вот винтики и развинтились…

Мокеев швырнул трубку на аппарат и, громко стуча, заходил по паркету. Взад и вперед, взад и вперед, пока не устал.

Ложиться в постель он больше не мог, не хотел. Несколько приостыв, подумал, что и на самом деле звонить в Еловск преждевременно. Если там что-то и произошло, то все равно Головлев не сидит в квартире. Он поставил перед собою на журнальный столик недопитую бутылку коньяку, достал серебряный стаканчик — подарок сослуживцев в день его пятидесятипятилетия — и выпил, чтобы его не знобило.

Здесь все было чужим, все. Права оказалась жена, когда не пожелала покинуть взрослых детей и Москву. Вадим закончил уже институт, зачислен в аспирантуру. Через два года Светлана окончит университет, через пять — он сам уйдет на пенсию. Здесь у него квартира для них, когда они приезжают к нему погостить, побывать в отрогах Тальян, на Байнуре. Но большей частью он приезжает к ним и гостит, когда что-нибудь нужно в Москве или Ленгипробуме. Комендант его институтского общежития, именуемого громко гостиницей, приобрел и поставил казенную мебель ему в квартиру. Сам он — прекрасную, польскую — гарнитур на три комнаты достал за две тысячи триста в Саянске и прямо, не распаковывая, переслал на имя жены. Оставаться в Сибири после ухода на пенсию он не хотел и сегодня подумал вдруг, как бы эти последние годы не доконали его.

Он выпил еще стаканчик, сменил пальто на вечерний теплый халат, поглубже уселся в кресло, укутал ноги в одеяло. Он сидел долго наедине со своими мыслями. Давно уже угомонились соседи. В доме напротив погасли огни, а он все сидел. Потом взял газету в надежде на то, что это поможет скорее уснуть. В газете печатались материалы о пленуме крайкома. На пленуме был представитель промышленного отдела ЦК — человек кряжистый, большеголовый, мужиковатый интеллигент, с огромной силой в руках, с лицом волевым. Мокеев с ним имел встречу, и встречу не из приятных. Оказалось, что человек этот по специальности химик, много работал в партийных органах на Урале, фамилия чисто русская — Пономарев. Два года назад получил звание Героя Социалистического Труда, кандидат технических наук, разговаривать с ним нелегко. Эрудит и въедлив, как серная кислота…

И вновь появилось желание сказаться больным и уехать, уехать к чертям, все бросить, забыться. Пять лет, каких-то пять лет — и тогда он на пенсии, тогда сын и дочь на твердых своих ногах. Все, что он мог, он сделал для них. И им будет грех не помнить об этом…

Он посмотрел на часы, было без четверти пять. Звонить Головлеву рано. И Головлев оказался себе на уме. Молчал, молчал — да и выдал, попал под влияние «партийной организации», а точнее под влияние Коренева. Конфликт намечался давно, обострился же после того, как Головлев и Коренев подали докладную записку на имя Ушакова. Хуже того, Ушаков пролетом из Москвы был в Дивноярске, на химкомбинате, где пока лучшие в стране комплексные очистные сооружения. Очистка промышленных стоков тоже химическая, биологическая, механическая. За два дня Ушаков обошел весь комбинат, беседовал с эксплуатационниками. Вернулся в Бирюсинск не ахти с каким настроением…

Задержанные институтом чертежи и проекты теперь срочно еловцам выданы. Но слова Ушакова о том, что надо заняться вопросом завышенной стоимости строительства на Байнуре, не остались без последствий. В институте работает партийная комиссия крайкома.

Во все времена любой институт стремится, чтобы строительство по его проектам было самым экономичным и эффективным. И Мокеев когда-то считал, что справится с этой задачей блестяще, Он категорически возражал против передачи проектирования Еловского завода Ленгипробуму.

— Не драть же смоленцам лыко на лапти у якутов! — заявил он на Комитете. — Для чего тогда нужен в Сибири наш институт?

Но только из-за одной проклятой сейсмики строительство подорожало почти на шестьдесят процентов. Где и кто виноват — теперь трудно судить… Не были учтены особенности грунта и близость подпочвенных вод. Тут еще зимние холода, необходимость иметь для людей теплушки, а для бетона надежные укрытия.

Ученые категорически опротестовали взятие гравия и песка из Байнура. Заявили: это приведет к изменениям береговой структуры и оползням… Пришлось песок и гравий возить черт знает откуда, за двести и триста километров, на платформах… И так цеплялось одно за другое.

Найти общий язык с Головлевым не удалось. Тот поехал в Москву, заявил, что запланированные суммы явно занижены проектировщиками. На первых порах Крупенин взорвался, но поздней поддержал Головлева. Очевидно, Еловск становится бельмом и в его «зрячем оке». Мокееву позвонил, накричал, потребовал объяснения, обещал всыпать, словно мальчишке.

Как ни крути, на что ни ссылайся, а сверхплановая цифра оказалась внушительной. Сейчас, когда взялся за все крайком, Крупенин не станет уже защищать его, Мокеева. Крупенину легче еще потерять трех Мокеевых, чем самому объясняться в ЦК…

А комиссия, казалось, и не мешала Мокееву, его не трогали. Но по лицам своих подчиненных Мокеев догадывался: дела слишком плохи. Главный инженер проекта осунулся, помрачнел.

Проснулся Мокеев от телефонного звонка. Он даже не понял: звонят ли в квартиру или трещит телефон. Пришел в себя и первое, что подумал: «Неужели стряслось?!» Вызывал межгород.

Похолодевшей рукой он прижал трубку к виску и с облегчением услыхал:

— Еловск заказывали — говорите!

Теперь только Мокеев понял, что уже утро, хотя за окном еще сумеречно…

— Да, да. Я слушаю вас, слушаю, — повторил Головлев.

— Леонид Павлович! — прокричал Мокеев. — Приветствую, дорогой!

— Здравствуйте. Кто это?

— Не узнал, старина? Это я — Модест Яковлевич. Как жив, здоров? Привязку подстанции получил? — наконец ухватился Мокеев за мысль, пытаясь хоть так объяснить свой ранний звонок.

— Получил. Затянули безбожно. Дал бы ты хоть разгон кому следует… Говори прямо — чего звонишь?..

Тонкие губы Мокеева болезненно искривились. Но Головлев и сам догадывался о причине звонка, считал его правильным. Не дожидаясь признания, заговорил:

— Тряхнуло прилично! Толчок баллов на шесть, на семь. В административном корпусе продольная трещина на спайке блоков. Такая же трещина на новой школе. Главный корпус завода, ТЭЦ, промбаза и все остальное — слава богу — стоят. Пока испытание выдержали… И вас тряхнуло? Так, что ли?

— Было. Тоже баллов на шесть.

— А я ночью вскочил и прямо на завод, — продолжал Головлев. — Монтажники на главном корпусе готовят тяжелое оборудование к установке. Боялся, котлы сорвутся с лесов… Крановщица одна в кабину свою никак не хотела вновь подниматься. Говорит, бросает хуже чем на самолете. Проекты очистных скоро выдашь?

Мокеев поморщился, как от нарвавшего чирия на затылке. И все же он понимал, что Головлев вправе требовать скорейшего завершения проектных работ по очистным сооружениям. Люди производственного ума привыкли мыслить техническими категориями. Когда они видят перед собой проект, то могут с ним соглашаться, не соглашаться, спорить, проверять, пересчитывать. Когда же нет у них ничего, то в своих патриотических утверждениях о высоком классе очистки они еще более голословны, чем автор незавершенного проекта.

Хуже всего, институт давно лихорадило. В первые годы существования не хватало работы. Специалисты не были загружены. Правда, стройки Сибири и Дальнего Востока могли обеспечить работой десяток таких институтов, но работой непрофильной… И Мокеев пошел на это, связал себя по рукам и ногам обязательствами и договорами. Втайне надеялся, что его институт более перспективен, чем Ленгипробум. Стоит лишь развернуться, проявить себя в деле — и Москва сразу расщедрится, требуй, что пожелаешь: штаты, квартиры, фонды.

Но Москва сочла расширение института преждевременным. Дополнительных средств на жилой фонд не выделила. И Мокеев не смог сманить нужных специалистов из других городов и научно-исследовательских учреждений. С кем только возможно, расторг договора, отказался от ряда сторонних, хотя и выгодных заказов.

Без трудовых книжек и других документов он оформил на «временную работу» главного технолога треста «Бирюсинэнергомонтаж», несколько человек из Целинстроя и Межколхозстроя… В целом сверхштатников и совместителей набралось более двадцати. И об этом узнали в крайкоме. А тут кредиторы требовали возмещения убытков, жаловались во все инстанции… Голова шла кругом…

— Приезжай, посмотри на стройку хоть глазом, — продолжал Головлев. — За одно обсудим вопрос о запасном водозаборе.

— Сегодня вряд ли смогу. Созвонимся. Ну, будь здоров!

— Бывай!..

Мокеев побрился, выпил сырое яйцо, пошел в институт. Даже сегодня не изменил он совету врача и почти час до работы бродил по набережной Бирюсы. Здесь, фактически, находился научный центр края. Отсюда открывался прекрасный вид на вторую, заречную, часть города. Бирюса в этом месте не замерзала даже при сорокаградусных морозах, и над самой водой в метровую толщинуплотной пеленой плыл туман вверх по течению, в сторону ГЭС. И потому было похоже, что это не русло реки Бирюсы, а другая, какая-то сказочная река, и берега ее заполнены не водой, а вспененным молоком. Даже его — человека, влюбленного в гранит Ленинграда, — не могли не удивлять подобные «штучки» сибирской природы.

Он приходил в институт раньше многих, своих подчиненных. Он даже знал, что по этому поводу сотрудники института нередко острят в его адрес. Зато никто из его помощников и начальников отделов никогда не опаздывал на работу, но никогда и не задерживался после звонка. Исключение составляла Люба — курносая девочка, секретарь-машинистка, двадцатидвухлетняя ученица девятого класса вечерней школы. Люба очень держалась за место, и только она одна знала, как много работает Модест Яковлевич, знала, как трудно ему.

К удивлению Мокеева, в приемной был уже посетитель. Мокеев мельком взглянул в лицо паренька, которого где-то он встречал, сказал Любе: «здравствуйте» и скрылся за высокой двустворчатой дверью, обитой дерматином.

— Пока нельзя, — остановила Люба Мишу Уварова. — Модест Яковлевич просмотрит все телеграммы и срочную корреспонденцию, потом позвонит.

Она не допускала и мысли, что Мокееву вздумалось вдруг включить внутренний селектор.

— Выходит, на вашей стройке одна молодежь? — продолжала она разговор со своим собеседником.

— Почти. Подумайте, не пожалеете. Десять классов можно закончить и у нас. Еще не поздно поступить в школу профессионально-технического обучения. Станете эксплуатационником. А там в институт — на заочный… И хочется вам здесь прозябать?

Мокеев выключил селектор. «Вот еще агитатор, — подумал он. — Так придешь на работу, а вместо Любы на ее столе заявление об уходе». Он нажал на кнопку звонка. В дверях появилась Люба.

— Кто там? Пускай заходит!

— Секретарь комитета комсомола Еловского целлюлозного товарищ Уваров Михаил Григорьевич, — доложила Люба.

Чтобы не ставить начальство в неловкое положение, Люба умела, и не без чувства такта, в ходе предварительного разговора уточнить, откуда посетитель и кто он.

«Михаил Григорьевич, — про себя передразнил Мокеев, — усы еще не пробились, а он уже Михаил Григорьевич!»

— Я к вам по делу, — не получив приглашения сесть, сказал Миша.

— Садитесь, товарищ Уваров, слушаю вас.

— Дело в том, Модест Яковлевич, что комитет комсомола стройки намерен в этом месяце провести большой комсомольский актив строителей. У нас много своих недостатков, но есть вопросы, которые не решить без вас. Хорошо, если б вы согласились выступить на активе…

— Довольно странно. — Голос Мокеева прозвучал оскорбленно. — В Советском Союзе десятки организаций, с которыми связан наш институт. Сегодня я поеду в Еловск на собрание, завтра в Хабаровск, послезавтра в Петрозаводск или в Полтаву, а работать кто будет?! Нет уж, пожалуйста, увольте. У себя разберитесь сами. А нам, в крайнем случае, пришлите свои пожелания. Вот так, товарищ Уваров!

Но Миша не собирался сдаваться:

— Во-первых, мы с вами организации одного профиля и, стало быть, должны работать в творческом контакте. Во-вторых, если вы заговорили о союзных масштабах, то недостатки, присущие нашим взаимоотношениям, наверняка типичны.

«Врезав» такое, Миша нахмурился. Он сам не ожидал, что будет говорить подобными фразами. Но прежде чем ехать сюда, он поделился мыслями об активе с Кореневым, советовался о том, кого следует пригласить. И теперь, почувствовав первые затруднения, Миша готов был умереть, но решение комитета отстоять. Битым в Еловск он больше не возвратится.

— Молодой человек, я не сомневаюсь, что вы затеяли интересное и полезное дело. Однако позволю себе напомнить: институт вам не подотчетен…

— Именно полезное, Модест Яковлевич…

— Вот и проводите ваши мероприятия с огоньком. Мобилизуйте ребят и девчат на досрочное выполнение принятых обязательств.

«Ханжа», — окрестил Миша Мокеева.

— Мы уже брали не раз обязательства, а ваш Гипробум срывал нам их. Мы берем новые, устраиваем авралы, занимаемся штурмовщиной, дезориентируем, обманываем ребят. У нас есть принципиальные вопросы к вам, и мы бы хотели поставить их на активе… Мы с вами одно дело вершим — коммунизм строим! Так почему вы боитесь нас?! Может, вашему сыну или дочери придется жить в нашем городе!

Миша покраснел. Возможно, «ввернул» он лишнее. А что если у этого человека нет и не было своих детей?

Едва скрыв раздражение, Мокеев иронически уточнил:

— Михаил Григорьевич! Так, кажется? Не путаю? Не надо громких фраз. Я не девушка. И еще добавлю: всего два часа назад разговаривал с начальником вашей стройки…

— Леонид Павлович коммунист, он понимает нас, — вставил Миша.

— К вашему сведению, я тоже коммунист. Но если комсомольские организации будут не помогать нам, а поставят перед собой задачу контролировать нас, то что из этого получится?

— Мы не собираемся контролировать вас, на это есть партийные и советские органы. А мы просим выслушать, понять наши нужды и беды, рассказать, на что можем рассчитывать. Пригласим и секретаря вашей комсомольской организации. Общее дело от этого не пострадает. Скоро краевой актив комсомола. По поручению молодежи стройки, будут выступать на активе…

«Не хватало, чтоб имя мое трепали на ваших активах, — с досадой и болью подумал Мокеев. — Веселые времена. Такой дурак в крайком попрет и в ЦК напишет».

— Ну хорошо. Допустим, вы меня убедили. Только учтите, я человек занятой, сегодня я здесь, завтра в Москве, в Ленинграде… Меня могут вызвать в крайком, в горком, в исполком краевого Совета. Сам не смогу, главный инженер проекта приедет…

— И секретарь комитета комсомола! — подсказал Миша, вдохновленный тем, что если и не одержал полной победы, то предварительный бой выиграл.

— В этих делах я ему не начальство. Сами его приглашайте.

— Да нет, вы не обижайтесь. Конечно, я сам приглашу…

Миша ушел, а Мокеев, обхватив ладонями голову, с силой потер виски. «Сопляк! — озлобленно подумал он. — С истинным удовольствием дал бы ему коленом под зад. А ведь не дашь, ничего не поделаешь…»

Не успел Мокеев успокоиться, как заявился главный инженер Промстройпроекта, член комиссии по проверке работы института.

Поздоровались. Закурили.

— Приболел?

— Гриппую, — ответил Мокеев. — Ты вот что скажи, Сергей Григорьевич, разве ваш институт не привлекает никого со стороны?

— Лет пять назад привлекали. За двух таких совместителей я и шеф по выговору схватили. А у тебя набралось их двадцать один.

— Стало быть, на добрый десяток выговоров? — невесело пошутил Мокеев.

— Толку мало. Большинство работ отклонено заказчиком или признано неудачными.

— Москва тоже не сразу строилась, переделывалась и перекраивалась.

— Кстати, а тебе зачем нужно было идти в соавторы?

Больше всего Мокеев боялся именно этого. Какой-то кошмарный, воистину идиотский день. Прошло всего девять часов с того момента, как минутная стрелка указала на новые сутки, а неприятностей — за месяц не расхлебать.

— Я все-таки инженер, — обиделся Мокеев, — творческая пища моей голове тоже нужна.

— Разумеется, инженер. Но прежде всего руководитель и распорядитель кредитов.

— Так можно взять под сомнение все!

— Если задаться такою целью, то можно. Но качество, качество где? А как быть с теми, кто требует свои деньги назад?

— Ну знаешь, тут дело спорное. С заказчиком можно согласиться и не согласиться. Если даже дойдет до суда, то ничего они не докажут.

— Как знать!..

— А по-моему, этот товарищ, возглавляющий вас, слишком придирчив и скрупулезен, — заключил Мокеев.

— Председатель комиссии?

— Да, буквоед какой-то. Всю жизнь только и ревизует, учит.

— Напрасно ты так. Он не глуп, инженер, автор многих научных работ. В партийном аппарате сравнительно недавно. Ушаков пригласил.

Мокеев взглянул на часы. Было только четверть десятого.

— Все пишете и пишете, — сказал он. — Поднакрутите за неделю.

— Пока лишнего ничего не записали.

— Ну, а потом? — спросил осторожно Мокеев, хотя мог и не спрашивать, не с луны свалился.

— Соберем руководящий состав, доведем до сведения акт комиссии, ее выводы. Один экземпляр вам, второй в райком, третий в Госкомитет.

Мокеев ждал, пытливо смотрел в лицо собеседника. Наконец тот добавил:

— Это мое личное мнение, Модест Яковлевич, но, очевидно, тебе надо готовиться к разговору на бюро крайкома. О результатах нашей работы Ушаков велел ему доложить…

Вот чего больше всего боялся Мокеев.

В десять часов вошла Люба, несколько возбужденная, какая-то сияющая, без той напускной строгости, которая делала ее в глазах посетителей очень занятой, деловой. Минуту назад она говорила с «живым» писателем, и он очень любезно просил доложить начальству, что желает быть принятым.

— И зачем это я вам понадобился? — выходя навстречу, спросил Мокеев. — Прошу, прошу. Садитесь, пожалуйста!

Ершов весело рассмеялся, пробаритонил шутливо:

— Для истории, уважаемый Модест Яковлевич, для истории!

37

Это было вечером тридцать первого декабря. Ершов с дочкой только что испекли рыбный пирог, достали его из духовки и укрыли широким махровым полотенцем, чтобы румяная поджаристая корка отпотела и стала сочнее. Аромат топленого масла, печеной рыбы наполнил кухню, распространился по дому. Дробов сидел в гостиной, листал свежие предновогодние газеты.

— А не пригласить ли нам женщин? — спросил Ершов Катюшу. — С ними как-то уютней и веселей.

— Тетю Марину?

— Ее и Ксению Петровну.

— Надо и Сашку позвать! У него мать с отцом ушли на складчину и придут только утром. А Сашка один. Телевизор пусть с нами посмотрит…

— Совершенно правильно. И Сашку следует пригласить. Надеюсь, танцевать он умеет?

— Ну, па-па… При чем тут танцевать?

— А при том! Будет обнародован указ. Мужчины весь вечер обязаны ухаживать за дамами, первыми приглашать их на танцы, следить, чтобы у дам на тарелках были закуски, а в бокалах вино…

— Я не пьющая! Если тебе так хочется, можешь ухаживать за мной!

И Катюша пошла в гостиную накрывать стол на шесть персон.

Ершов снял телефонную трубку, набрал нужный номер студии телевидения.

Солнечногорский театр отмечал юбилей своего директора — заслуженного артиста республики, исполнителя комедийных ролей, тридцать лет жизни отдавшего театру. Согласно телепрограмме концерт продлится до десяти вечера, а там, как водится, у актеров — товарищеский ужин… Но Ершов хотел, чтобы Ксения Петровна выкроила хотя бы часок, просил, чтобы ее разыскали.

Ответного звонка пришлось ждать недолго.

— Виктор Николаевич, здравствуйте! Это я…

— Вот и отлично! — воскликнул Ершов. — Екатерина Викторовна и ваш покорный слуга, приглашаем после концерта на чашку кофе.

— Екатерина Викторовна? — силилась вспомнить актриса. — Ах, да! — с чувством вины спохватилась она. — Катюша!.. Я очень тронута, но сегодня…

— Никаких «но», Ксения Петровна! Придумайте все, что угодно. В конце концов скажите, что перегрелись под юпитерами, простыли на сквозняке… Вам удобней всего сесть на гэсовский автобус. Семь минут — и вы у нас.

— Но выслушайте меня…

— Вы загримировались?

— Наполовину.

— Тогда чего ждете?! — почти возмутился он. — Все, Ксения Петровна, все! Удачи вам в сегодняшнем концерте!

— Да, да, — тихо сказала она и положила трубку.

Ершов и сам удивился той храбрости, которая вдруг пробудилась в нем. Он не просил, он требовал…

Марина пришла пораньше, знала, что надо помочь хозяевам дома. С Катюшей они сдружились давно, сумели друг другу понравиться. Теперь Катюша могла заняться Сашкой, включить телевизор. Трансляция концерта уже началась. В декольтированном платье, плотно облегающем фигуру, Ксения Петровна показалась Ершову не только красивой, но он бы добавил: излишне эффектной. А эффектное всегда и во всем его настораживало, мешало восприятию существа самого человека, предмета, явления.

Недавно, будучи в Солнечногорске, после читательской конференции он решил побывать в театре, послушать актрису в новой роли, чтоб убедиться, так ли она хороша, как твердили об этом театральные завсегдатаи, ценители искусства.

У входа в театр толпились те, кто еще надеялся приобрести билеты с рук. Его проводили в служебную ложу, где он оказался один со своими мыслями и театром. Он осмотрел партер и ярусы. Они были заполнены празднично разодетым людом. С первого ряда две хорошенькие женщины, почти не скрывая своего любопытства, присматривались к нему, о чем-то переговаривались. Он отодвинул кресло в угол ложи за плюшевую портьеру. Ему не хотелось, чтобы Ксения Петровна знала, что он на премьере.

Свет погас. Не в полный накал загорелись прожекторы, озарив бледной голубизной сцену и декорации. Певуче и мягко о себе заявили скрипки и флейты. Им отозвались виолончели, кларнеты, басы. Мелодия ширилась, нарастала. По мере звучания оркестра нарастал и накал прожекторных ламп. Озаряя сказочный берег моря, далекие дикие скалы, всходило яркое солнце. Музыка великого композитора с первых же нот заворожила. Она была то широкая и волнующая, как море, то печальная и скорбная, как угасающая звезда. Потом словно пахнуло порывом жаркого ветра… И было нетрудно себе представить и шелест прибоя, и грохот волн о скалистые берега… Трудно было представить другое, а именно: что за стенами этого огромного театра была в разгаре сибирская зима. Музыка околдовала зрителей. Свет сцены таинственно озарял их лица.

И вот, Ершов даже не уловил когда, в мелодию оркестра чистым и звучным колоратурным сопрано вплелась ария героини. Вплелась седьмым цветом радуги, без которого явление природы было бы неполным, некрасочным, не столь волнующим. Простота и искренность исполнения отключили Ершова от мира настолько, что уже к концу первой картины не было для него никого, кроме страдающей женщины. Не было рампы, сцены и декораций. Всю эту условность затмила человеческая судьба. В момент предельных страданий героини он с такой силой сжал подлокотники кресла, что пальцы его онемели от боли, а горло сдавили спазмы. Кровь жаркой волной прилила к вискам… Он любил и страдал вместе с актрисой, потому что страдала она неподдельно, как можно страдать только в жизни…

Смолкли басы и альты. Жгучей слезой уронила последнюю ноту скрипка. Арфа рассыпала горсть хрусталя…

Ершов очнулся от взрыва аплодисментов. Ему стало совсем не смешно, что казалось смешным до этого. Раньше он презирал людей, донимавших актеров своим вниманием. Не собирался влюбляться подобным путем в кого бы там ни было, но почувствовал вдруг неодолимое желание пройти за кулисы, благодарно пожать актрисе руку.

В антракте он поднялся в буфет, выпил стакан лимонада, а когда возвратился в ложу, то обнаружил тех самых хорошеньких женщин, которые были до этого в первом ряду партера. На их прежних местах сидел какой-то лысый мужчина с полной, как он сам, женщиной.

— Простите, мы не ваше заняли место? — щебетнула брюнетка.

— Нет, нет! Пожалуйста! — ответил он без всякого интереса, опускаясь в свое кресло с затененной стороны возле портьеры.

Брюнетка бросала восхищенные взгляды то вниз, в оркестр, где, по всей вероятности, среди музыкантов у нее был дружок, то через плечо своей подруги косила взглядом в сторону Ершова. Они вполголоса, но чтобы он слышал, говорили о театре и об актерах.

— Да, в этой, роли Помяловская хороша, — сказала блондинка. — Удивительно идет в гору.

— Сазонов тоже сегодня в ударе. С Бубенцовой у него получается хуже. Он заглушает ее…

Они болтали еще о чем-то, а ему хотелось конца антракта. Ему надоела театральная осведомленность этих щебечущих женщин. На пару минут в ложу зашел директор театра Заречный. Сегодня в спектакле он не участвовал. Обе дамы любезно раскланялись с ним.

— Как устроился, Виктор Николаевич? — спросил Заречный.

— Спасибо! Лучше и не придумать.

— Вы познакомились? Нет? Жена нашего дирижера… А это, — Заречный погрозил пальцем в сторону блондинки, — дезертир. Была у нас завлитчастью, теперь директор Дома культуры химкомбината… Вымогатель на шефские концерты… А впрочем, довольно милая женщина.

После столь «громких рекомендаций» милые дамы решили, что имеют полное право на повышенный интерес к себе.

Вспыхнула рампа, поднялся занавес, тихо, в размеренном, медленном такте зазвучал оркестр… И вот вам, пожалуйста:

— Не правда ли, вы не откажетесь выступить в нашем Доме культуры с обзорной лекцией о современной сибирской литературе?

Ершов смотрел через сцену, туда — за кулисы, напротив ложи, где, в ожидании выхода, стояла Ксения Петровна. И она узнала его. Рука ее слегка изогнулась в локте, приподнялась, помахала ему.

— Смотри, Неля, — сказала брюнетка, — а Ксюша мила. Она заметила нас. Помаши ей рукой…

Ершов понял, что вечер будет испорчен. Лучше сидеть этажом выше, возле горячих прожекторов. По крайней мере, там осветитель занят своей работой и не станет его донимать комментариями к происходящему на сцене…

Он думал о Ксении Петровне все эти дни. Ему и работалось лучше. Внезапно героиню своей новой книги он решил наделить способностью петь, пусть непрофессионально, но задушевно, лирично… И это, на первых порах, обрадовало его. Но ранее задуманный образ простой работящей девчонки, только вступающей в жизнь, начал вдруг разрушаться. Его оттеснил и затмил живой образ зрелой актрисы, под впечатлением которого находился сам автор. Нужно было вводить еще одну героиню, тонко и умно понимающую музыку, или отказаться от внезапной задумки. Больше того, он предвидел — повесть станет совсем о другом. Нет, не все даже самые сильные впечатления можно нести на страницы рукописи. У искусства свои законы: жестокие и беспощадные. С этим нельзя не считаться…

Трансляция концерта окончилась ровно в десять. На экране телевизора показывали праздничный киножурнал. Нетерпение погнало Ершова к автобусной остановке. Люди, нагрузившись авоськами, сумками, сетками, спешили по домам. Он искурил четыре сигареты, по количеству прошедших автобусов, а Ксении Петровны все не было. Он закурил пятую и швырнул незатухший окурок в сугроб уже возле своего коттеджа. И в этот момент, ослепив его фарами, буквально в двух метрах остановился огромный служебный автобус с мощным и громким дизелем. Передняя дверь распахнулась, и сам Заречный, протянув руку даме в черной дошке, помог сойти с автобуса.

— Привет, грабитель, привет! — крикнул он Ершову. — С наступающим! Передаю из рук в руки. Молчала, молчала и выдала: не еду и все. А может, ты с нами в Солнечногорск? Пятьдесят минут — и экспресс домчит…

— А если ко мне? — засмеялся Ершов.

— Эге, батенька. Да нас тут полный автобус. Два раза по стольку ждут дома. Так что счастливо, дети мои! Как-нибудь в другой раз…

В прихожей Ершов помог Ксении Петровне раздеться. Повесил на вешалку дошку и шапочку. Она сменила сапожки на туфли и улыбнулась ему за все благодарно и притягательно, словно вернулась в собственный дом, где всегда ее ждут. Вернулась, соскучившись, немного усталая, но обогащенная и переполненная за день.

У него было желание коснуться губами порозовевшей ее щеки. А она и не подозревала, что он может подумать такое. Ей он казался для этого слишком серьезным, совсем не похожим на многих других. И это больше всего ей нравилось в нем.

Пока Ксения Петровна в Катюшиной комнате занималась прической, Марина нарезала пирог, расставляла на стол закуски Женщины были знакомы, хотя и недавно. Знал Ксению Петровну и Дробов. С выездною бригадой театра она была в колхозе. Незнакомым и новым лицом предстал Сашка, но это нисколько не огорчило его и Ксению Петровну. Он уважал артистов, особенно в приключенческих фильмах, и уже за одно это мог быть симпатичен ей.

Катюша включила гирлянду огней на маленькой пышной елке. Почти всю неделю она собирала поздравительную корреспонденцию, не показывала ее отцу. Теперь пачку писем, открыток и телеграмм принесла на журнальный столик, возле которого все еще сидел Дробов.

Среди красочных новогодних открыток Андрей увидел открытку с танцующими зайчатами. Точно такую прислала из санатория Таня. Он не надеялся, что отзовется, думал, все еще сердится. Разговор его с Юркой дошел до нее. Юрка, как встал с постели, съездил в Бадан, рассказал все следователю. Потом следователь сам приезжал и вызывал Юрку дважды. Труп Склизкого не обнаружили. Возможно, что затянуло в какой-нибудь из подводных гротов, а может, и унесло в открытое море.

Одним из последних вопросов к Юрке был:

— Ну, а если бы догнали, то как поступили?

— Изуродовал бы подлеца! — ответил зло Юрка.

— Вот, вот, это уже самосуд. Для чего существует советское законодательство? Где доказательство, что не вы столкнули человека с обрыва?

— Не человек он, а гад!..


— …Пойми, Андрей, меня правильно, — сказала Дробову Таня, когда прощались они перед отъездом ее в санаторий, — все гораздо сложней, чем тебе кажется. Ты неплохой человек. Мне и в голову не придет такое. Во всем, действительно, виноват негодяй, а страдаем мы трое… И тебя жаль, и Юрку. Получилось не по-людски… Должна сама разобраться…

Он отправил ей два письма и новогоднюю телеграмму, а получил одну открытку с текстом в несколько строк.

Что это? Долг вежливости или отписка?

А ему и дядя Назар прожужжал все уши, что зверь и тот берлогу имеет, птица — гнездо.

Завтра утром, чуть свет, он уедет в зверосовхоз. На первый случай закупит тридцать норок, по десятку песцов, соболей. Начало фермы заложено, построены клетки-садки, огорожена территория, к весне достроится ледник. Отловлено на кормежку зверю восемь тонн сорной рыбы. Мало? Еще наловят, хоть тридцать…

— Прошу к столу! — перебил мысли Дробова Ершов.

Ксения Петровна, Марина, Катюша уселись рядком.

— Так не пойдет, — возразил им хозяин дома. — Андрей, поменяйся местами с Мариной. Ты, Катюша, подвинься. Я сяду между тобой и Ксенией Петровной. Ну, а Саша сидит на месте. Он самый догадливый. Андрей, разливай!

— А этой милой паре шампанское или коньяк? — спросил Дробов.

— Нам виноградного сока лучше, — заявила Катюша.

— Быть по сему!..

Ершов поднял бокал:

— Проводим, друзья, старый год. Не зря же мы его прожили?! За радости и успехи, которые были у каждого!

Наступил момент, когда, действительно, хочется обернуться, чтобы увидеть отрывок жизни длиной в целый год.

Зазвонил телефон. Катюша выбежала в прихожую и вскоре потребовала отца. Было слышно, как Ершов поздравлял кого-то, пожелал много благ… А когда возвратился, улыбнулся, как школьник, отхвативший случайно пятерку.

— Варвара Семеновна, — объяснил он, — получила открытку и позвонила.

Губы Ксении Петровны чуть вздрогнули, глаза потемнели. Меньше всего теперь ей хотелось оглянуться на прожитый год. За спиной до сих пор стоял Ушаков. Как-то он позвонил в понедельник — выходной день театра. Просил встретиться с ним в музее, где людно только во время экскурсий. И они встретились. Но она его тут же спросила: нужно ли было встречаться? Она уважает его. Лучшего друга ей не найти. Но и он ее должен понять. Она хочет тоже любить, иметь полное счастье. Что она принесет Ушакову? Что? Она свободна морально и нравственно… Он не свободен. Приезжала же к ней Тамара Степановна… Стоит ли им ломать свою жизнь?.. Не сменяет ли он кукушку на ястреба?!

Ей было жаль его, когда он ушел. Но то, что свершилось, свершилось к лучшему.

Уловив ее минутное замешательство и упрекнув себя в бестактности, Ершов спросил:

— Добавить салат?

— Нет, спасибо…

Он не знал о ее отношениях с Ушаковым и знать ничего не хотел. Напомнив о старой стенографистке, напомнил об истории с квартирой. Получилось неумно. Кстати вмешалась Катюша.

— Папа, а я тебе на окно положила бандероль. Марки там с кенгуру. Какой-то Роберт писал, а больше понять ничего не могла…

— Робертс! — подсказал Ершов.

В пергаментной упаковке оказалась книга в мягкой обложке.

— «Коммунисты»! — вслух прочитала Марина название. — И далее, на титульном листе: «Писателю-сибиряку, от автора из далекого Сиднея!»

Она полистала книгу, должно быть, нашла, что искала:

— «Бирюсинск — город модный. Каждое лето тысячи туристов устремляются сюда. В прошлом году, как мне сказали в отделении «Интурист», Бирюсинск посетило более тридцати тысяч иностранных гостей. Их привлекают не только Байнур и Бирюса, тайга и обширные степи этого края, бесчисленные стройки и новые города, привлекает прежде всего человек. Человек новой формации. О людях-сибиряках мне и хотелось бы рассказать…»

Но дочитать главу Марине не удалось. Истекали последние минуты уходящего года. Не терпелось Катюше и Сашке, когда стрелки часов стали сходиться на цифре двенадцать. Зазвучал сигнал точного времени. «С Новым годом, товарищи!» — торжественно произнес диктор. Было видно, как за окном, в стороне Бирюсинского моря, в небо взвились десятки ракет, донесся залп.

— С Новым годом! — повернулась Ксения Петровна к Ершову.

— С новым счастьем, — ответил он и отпил глоток.

— Я счастлива, — сказала она так тихо, что за шумом и звуками музыки мог услышать ее только он.

И вдруг он почувствовал, что в эти два слова она вложила и смысл и душу. Сказаны они были необычно. Впервые увидел, что кое-что значил для этой женщины. Сейчас она приоткрылась ему случайно, невольно. И он осмыслил впервые, как важно это открытие для него, почувствовал нарастающее волнение. Он хотел ей сказать нечто важное, но, как на грех, все слова, которые приходили на ум, казались банальными и пустыми. Он допил бокал, не сводя с нее глаз.

Было около часу, когда все пошли на горку. Санки нашлись у Катюши и Сашки. Ребята наперегонки бежали по широкой тропе к катку, откуда доносились голоса, смех и песни.

— А что, неплохая была бы пара? — спросил Ершов, поддерживая Ксению Петровну под руку, намекая на Дробова и Марину, которые успели на сотню метров уйти вперед. Он позабыл перчатки. Одну руку держал в кармане пальто, вторая, как в уютной варежке, грелась у локтя Ксении Петровны.

— Хорошая, — не без доброй зависти ответила она. — Только что-то сегодня Марина грустна. А впереди пара лучше. — Это уже относилось к Катюше и Сашке. Свет луны делал лицо Ксении Петровны таинственным.

— Минуту назад о чем вы подумали?

— Я? — она растерялась.

Он понял, она не скажет. Видимо, мысли ее были настолько значимы, что их нелегко доверить. Конечно, о счастье, но только каком и с кем?

Все чаще им встречались люди в костюмах и масках. Непонятно по какой причине, гусар оказался в валенках, тем более, что ночь выдалась исключительно теплой. Медведь отплясывал с зайцем, лиса с бобром…

Катюша и Сашка поджидали у крайней горки. Как ни велик был соблазн, они решили предоставить санки в первую очередь взрослым. Ершов установил порядок, против которого никто не стал возражать. И Сашка с Катюшей на первых санках помчались с горки в самый конец ледяной дорожки, где было темно и пустынно.

Марина с Андреем уехали следом.

Вернулись ребята, и пришла очередь Ершова и Ксении Петровны. Она села вперед, подобрала шубку, он уселся за нею, взял крепко за локти. Катюша с Сашкой столкнули их. И ветер, и люди — все устремилось навстречу с диковинной быстротой. Там, где горка сходила на ледяную дорожку, санки подбросило, и Ксения Петровна, ахнув от страха, прильнула сильнее к Ершову. Прядь ее волос, выбившись из-под шапочки, защекотала ему лицо. Он прижался щекою к ее виску, закрыл глаза, задышал учащенно и горячо. Санки мчались с неослабевающей быстротой, и каждый из них, боясь открыться другому, хотел, чтобы этот стремительный бег превратился в вечность.

Но вот они оказались в конце ледяной дорожки. Он встал и подал ей руку. На какое-то мгновение она задержала ее в своей. Взгляд ее был встревожен, и можно было подумать со стороны, что это они герои чеховской «Шутки», что только что между ними произошло нечто подобное. Однако чеховский герой шепнул своей Наденьке о любви. Виктор Николаевич не смог бы так зло пошутить. Пока они неслись с горки, он пережил одно из лучших мгновений в жизни. А она всем своим существом хотела понять его…

Они шли назад держась за руки, волоча за тесемку санки. Он сказал о погоде, об оттепели, она ответила невпопад. Катались еще. И каждый раз он дышал горячей в висок, сердце его колотилось по-сумасшедшему… А из головы никак не выходил чеховский рассказ. Хуже того, Ершов подумал, что неправильно понял свою спутницу за столом, когда говорила она о счастье.

Собрались все у горки.

— Поздно уже, — сказала Ксения Петровна.

— Еще разок! — сверкнула глазами Катюша и, схватив санки, побежала на горку.

Сашка, завладев вторыми, не отставал от нее.

— Закурим, — предложил Ершову Дробов.

— Ну вот еще! — возмутилась Марина. — Свежего воздуха не хватает. — Судя по всему, у нее было неважное настроение. К ее разговору с Дробовым Ершов почти не прислушивался, был слишком занят Ксенией Петровной.

От шумного хоровода ряженых отделился гусар в валенках:

— Ба! Да здесь знакомые все лица! Привет и поздравления!

Черная узкая маска скрывала наполовину лицо гусара, однако каждый узнал в нем Игоря. Игорь раскрыл коробку конфет:

— Прошу!

В коробке крошечные сахарные бутылочки, наполненные ликером. Когда все взяли по конфете, Игорь воскликнул:

— Минуточку!

Он принял позу бывалого вояки, произнес потрепанный «восточный» тост за дружбу змеи с черепахой.

Но поскольку тост не произвел ожидаемого впечатления, Игорь выдал второй за вечную проблему любви между мужчиной и женщиной.

Несколько приотстав от Ершова и женщин, Дробов сказал Игорю:

— Все это, может, даже не глупо, не мне судить, но в твоем исполнении звучит пошловато.

— Видали мы этих дам! Строят из себя сахарных недотрог, а помани пальцем…

— Что?! Что?!

Дробов придвинулся к Игорю.

Игорь попятился:

— Юмора не понимаете! Сами-то анекдоты почище травите.

— Не ангелы. Травим. Но знаем, где и с кем!

— А-а!.. — Игорь махнул рукой, свернул к своим ряженым.

Марина заметно отстала от Ершова и Ксении Петровны. Дробов ускорил шаг, чтобы быстрее ее догнать. Той же тропинкой возвращались в поселок. Сашка сразу же запросился домой:

— Нет, дядя Витя, я не боюсь. Когда мама и папа дежурят на гэсе, я все время один ночую. Придут, скажут, ушел без спроса. А я обещал сидеть дома.

Как только переступили порог, Катюша зевнула и объявила, что хочет спать. Пришлось ее отпустить «на женскую половину». Долго не приходили Андрей и Марина. Уже выпили по чашке кофе, по коньяку, а их все не было. Громкость у телевизора убавили, чтобы не мешал спать Катюше. Наконец прозвучал звонок, но не входной, а телефонный.

— Ты откуда, Андрей?! — удивился Ершов.

— Из гостиницы!.. Новость слыхали?

— Какую?

— Мокееву сунули строгача. За плохую работу, за всякие там дела, предупредили о полном несоответствии!

— Бог с ним, с Мокеевым. Но тебе-то места у нас не хватило?

Оказалось, Марине рано утром ехать с американцами на Байнур, а ему утренним поездом в зверосовхоз. Из поселка до центра города десять километров. Подвернулось такси, завез Марину домой, сам в гостиницу. По крайней мере, на поезд не опоздает. За гостеприимство спасибо.

Ксения Петровна слышала разговор. Когда Ершов взглянул на нее, она была-чуть бледная и растерянная. Ей и в голову не приходили дурные мысли, а просто стало не по себе.

— Еще чашечку кофе?

— Спасибо. Не надо.

— Замерзли?! Вина?

Почти все актеры театра курили. Однажды и она попробовала затянуться табачным дымом. С тех пор к табаку питала отвращение. Но сейчас ей вновь захотелось притупить остроту воспаленного мозга, заглушить биение пульса в висках.

— Вы пейте. А мне, если позволите, я закурю.

Ершов сидел так, что мог наблюдать всю ее от пышного светлого облачка на виске до белых изящных туфелек на ногах. Свет зеленого абажура настольной лампы делал лицо Ксении Петровны непроницаемым. Она казалась серьезней, чем час назад, почти чужой, намного красивей. Он чувствовал себя увальнем в этом таинственном одиночестве с женщиной.

Отложив сигарету, она сказала:

— Нет, лучше выпью чашечку кофе.

Он налил. Желая ее успокоить, отвлечь от тягостных дум, сказал:

— Принесу раскладушку, поставим в комнате у Катюши. Вдвоем будет вам веселее.

Улыбка Ксении Петровны могла показаться даже обидной, язвительной.

— А если устроюсь я здесь — на диване? Зачем беспокоить ребенка?

Он ушел и вскоре явился с двумя простынями, подушкой и одеялом. Пожелал ей приятного сна.

Он долго не мог уснуть. Хотелось дьявольски курить, но сигареты остались на журнальном столике. Решив, что гостья давно спит, осторожно вышел и проскользнул в кухню, к буфету, чтобы взять новую пачку «Шипки». К его удивлению, в гостиной все еще горел свет. Сквозь стеклянную дверь, неплотно затянутую шторой, Ершов успел разглядеть Ксению Петровну. Она полулежала на локте, натянув одеяло по грудь. В глазах ее были слезы. Он рванулся к себе в комнату, бросился на кровать.

А Ксении Петровне случайно попал под руки Грин. Женщина отыскала то место, где затравленная молвой Ассоль наконец увидела в море долгожданные алые паруса. Тысячи последних страхов одолевали ее. Смертельно боясь всего: ошибки, недоразумения, дурной помехи, Ассоль вбежала по пояс в теплое колыхание волн, крича: я здесь, я здесь! Это я!

Каждый имеет право на свои алые паруса, право на счастье. Но у одних оно, как густой дикий мед, у других, как солнечный зайчик… И было до слез обидно, что внезапно пришла ей в голову безумная мысль, что она и Ершов с рождения созданы друг для друга. Но только она виновата во всем, только она. Виновата, что не смогла, как Ассоль, дождаться своего капитана, загубила обоих… Нет, не обоих, себя! Если бы было возможно начать жизнь заново, она бы ее прожила по-иному…

В ту ночь Ершов спал и не спал. Мысли его сплетались в видениях. То он катался с горки и не только держал крепко Ксению Петровну, а говорил ей, что очень и очень нуждается в ней. То нес ее на руках через рожь, через поле цветов. То вдруг они оказались в огромном сугробе. Он долго не мог выбраться из глубокого снега, а она, насмеявшись вдоволь, увидев, как он замерз, заплакала словно трехлетняя девочка, которой пообещали кусочек радуги за околицей и обманули. Радуга передвинулась за реку, а потом и совсем исчезла. Девочкой оказалась не девочка, похожая на Аленку с шоколадной обертки, а Катюша. Притом не сегодняшняя Катюша, а та, которая могла пришлепать в его комнату босиком, свернуться калачиком под одеялом, прижаться тепленьким задом, объявить, что хочет погреться, послушать сказку… А ведь день ото дня Катюша взрослеет. Появилось такое, о чем стесняется говорить и отцу. Чтобы ему самому начать разговор «о житейском», приходился быть осторожным и чутким. Легко оттолкнуть от себя человека, который по-женски еще не мудр, по-детски наивен… И Ксению Петровну Катюша стесняется. В ее присутствии становится с ним наигранно ласковой, очевидно, старается подчеркнуть лишний раз свои права на отца. То, что могло не волновать дочь вчера, сегодня в ее глазах обрело иные ценности…

Ершов окончательно убедился, что больше ему не уснуть. Лежать ночью с открытыми глазами он любил только в поле, когда мерцание звезд склоняет к раздумию, когда не приходит на ум, что ты лежишь в заколоченном ящике. Он снова закрыл глаза и прислушался. В доме полная тишина. Рядом с ним, через стенку, Ксения Петровна. Не будь этой стены, он мог протянуть к ней руку, коснуться. «Спит или не спит? Почему в глазах ее были слезы?»

Он протянул руку к приемнику, безошибочно нажал нужную клавишу, и сразу шкала приемника вспыхнула бледно-розовым светом, обозначились десятки названий больших и малых городов. Он до предела убавил громкость. В эфире сплошная музыка: вальсы и марши, эстрадные песни, миниатюры… Видимо, Ватикан или «голос свободы» выдает нечто рождественское — пение под орган.

Ершов медленно вращал ручку настройки. В Западной Германии появился новый бесноватый Адольф. Реваншисты не скрывают своих намерений. Стало больно, досадно…

Потом он наткнулся на «Голос Америки». Эти вели пропаганду хитрей. Вещали на русском Лондон, Кельн, Токио… В новогоднюю ночь старались погуще засорить эфир…

А здесь, в этом доме, их трое: Катюша, Ксения Петровна и он. У них без того много сложностей в жизни. Неужели придется еще когда-нибудь воевать? Снова шинели, окопы, снаряды и бомбы. Годы текут, а память о прошлой войне не стареет. К прежним тревогам добавились новые. То, что может случиться с самим, сложно представить и все же возможно. Но невозможно представить… Мысли метнулись к Катюше. Ершов с силой провел рукой по лицу, встал, оделся и вышел на улицу. Снег падал мягкими хлопьями, но был еще неглубок. Где-то в переулке за коттеджами, расходясь по домам, перекликалась молодежь. И тут внезапно Ершов заметил, что чьи-то почти исчезнувшие следы ведут от веранды в сад, туда, где беседка.

Ксения Петровна вздрогнула, когда он коснулся ее плеча.

— Вы? — спросила она.

Ей так сладко дремалось, было тепло и уютно.

— Что вы придумали? — спросил он с тревогой.

— Простите. Это, наверное, с вина.

Он не стал ни о чем расспрашивать, не стал укорять, говорить, что морозного воздуха сколько угодно и на веранде.

Стоило только ей встать, и она тут же почувствовала, как сильно продрогла, ее трясло.

— Идемте в дом, — торопил он, хотя она и без того повиновалась во всем.

Он провел ее сразу в гостиную, снял шубку, усадил на диван, стянул сапожки и стал растирать холодные, как ледышки, ноги.

Ей было больно, но она пыталась смеяться. И когда только почувствовала, что ноги ее горят, тихо сказала:

— Хватит, спасибо.

Он взял ее руки в свои, задышал на них, взглянул ей в глаза и понял, что не ошибся, когда думал, что кое-что значил для этой женщины.

38

— Прошу! — сказал Ушаков, поднимаясь навстречу гостям.

По настоятельной просьбе американских промышленников он принимал их у себя. Первым входил мистер Карлтон — президент и глава компании — сухой высокий седой мужчина лет шестидесяти, с прозрачными, чуть желтоватыми мешками у глаз. За ним проследовали директора и компаньоны, журналист и, наконец, Марина.

— Прошу, — повторил Ушаков, указывая на кресла за большим зеленым столом, предназначенным для заседаний и совещаний.

С одной стороны стола занимали места «свои», с другой рассаживались прибывшие гости. Ушаков занял кресло в торце, так, чтобы видеть всех.

— Хочется прежде всего спросить гостей, хорошо ли они устроились, какое у них впечатление от города, от поездки по краю?

За своих деловых коллег отвечал мистер Карлтон, переводила Марина. Если верить американцам, то Сибирь поразила их. Они никогда не представляли, что здесь столько промышленных предприятий, такие гигантские стройки и гидростанции, комбинаты и заводы. Теперь они верят: все, о чем пишут русские, это не пропаганда… В гостинице устроились, разумеется, хорошо. Правда, вчера в течение получаса в номерах не было горячей воды, но им объяснили: к линии теплоцентрали подключался новый жилой корпус… Березовский лесопромышленный комплекс произвел на них, как на специалистов, колоссальное впечатление. Им предстоит побывать в Бурятии, Красноярске, Иркутске, и они теперь уж не удивятся, если нечто подобное увидят и там. Их поразили темпы строительства Еловского целлюлозного завода на Байнуре. Поразили и огорчили. С такой красотой, как Байнур, ничто не может сравниться. Это изумительный дар природы. В Америке было немало прекрасных озер, но многие из них давно утратили свою первозданность и прелесть… Любезность, с какой их встречали везде, не может не тронуть. Если бы между деловыми кругами Америки и Советским Союзом были всегда такие же добрые отношения… Но это дело большой политики. Они же здесь гости, всего-навсего деловые люди. Поэтому они не станут отрывать драгоценное время у столь высоких гостеприимных хозяев и выражают глубокое удовлетворение за прием, оказанный им…

Речь президента компании напомнила Ушакову поездку в страну восходящего солнца и тех дипломатов, которых пришлось позднее ему принимать в Бирюсинске и на Байнуре.

— Я рад, что у нас вам понравилось. А теперь, господа, представляю своих товарищей. Рядом со мной — главный инженер проекта Еловского целлюлозного завода, рядом с ним — начальник строительства.

Американцы одобрительно закивали. С Головлевым они знакомы по поездке в Еловск.

— А это — директор проектного института Ильин Борис Алексеевич. Мне известно, что с вами приехал писатель и журналист мистер Томсон, я позволил себе пригласить Виктора Николаевича Ершова — писателя, публициста. У них могут тоже возникнуть взаимные интересы. С нашей переводчицей вы знакомы. А теперь мы к вашим услугам. Прошу задавать вопросы.

— Ваша печать много пишет о мирном соревновании, — заговорил президент, — это хорошо и это нас вполне устраивает. Когда вы намерены догнать Соединенные Штаты по выпуску кордной целлюлозы?

Ушаков откровенно пожал плечами:

— Я могу говорить о делах трудящихся нашего края, но не могу говорить за иркутян, красноярцев, за Бурятию, а тем более за весь Советский Союз. Выпуску бумаги, картона, целлюлозы мы придаем большое значение. Многие вопросы, связанные с этим, находятся в стадии разрешения. Так что говорить сейчас о конкретных цифрах преждевременно.

— Да, да, — согласился президент. — Когда мы беседовали с мистером Головлевым, то он нам сказал, что кордная нить, полученная из еловской целлюлозы, будет выдерживать собственный вес в шестьдесят километров — это почти недостижимо. Вы разделяете его мнение?

Ушаков видел, как журналист Томсон записывал каждое слово, произнесенное им.

— А почему бы не разделять? — спросил он. — Головлев начальник строительства. Специалист. Только вчера нам стало известно, что лабораторным путем получена кордная нить на разрыв в семьдесят километров. Вот для такого корда мы и должны производить целлюлозу.

На этот раз плечами пожал президент. Его коллеги заметно оживились. Было ясно, что они верят и не верят словам Ушакова. Вступать в спор у них нет оснований, да и обстановка не та.

Президент выждал, когда установится тишина, поднял голову:

— Нам известно, как быстро растет, в вашей стране автомобильная и авиационная промышленность Это принудило вас создать ряд предприятий по выпуску кордной целлюлозы Судя повсему, размах строительства таков, что вы вскоре сможете экспортировать этот товар. По какой же цене вы собираетесь его продавать?

Не только Ушаков, но и те, кто сидел с правой руки от него, не скрыли улыбок. Ершов тоже записывал что-то в блокнот.

— Мистер Карлтон, у нас говорят: не торгуй шкурой медведя, которого не убил. Ну, а прикинуть, конечно, можно. Наверное, не дороже, чем вы?! — Ушаков не скрыл улыбку. — Хотя, опять же, качество надо учитывать… Кстати, был я недавно в Москве, и мне там говорили, что английская фирма «Кроутс» уже запрашивала наше правительство о цене на еловскую целлюлозу. Вы, наверное, в курсе дела?

— Нет, нет! — поспешил заверить Карлтон. — С фирмой «Кроутс» на эту тему переговоров мы не вели.

Наступила вынужденная пауза.

— Прошу, господа, — обратился к сидящим Ушаков.

— После поездки по вашей стране мы еще будем в Москве. Мы хотим внести ряд деловых предложений, — начал опять президент компании. — Вы заключили сейчас несколько соглашений с Японией. Мы тоже готовы построить вам такой целлюлозный гигант, как у нас во Флориде. Если бы наши предложения в Москве заранее обсудили…

— Я понял вас, — подтвердил Ушаков. — На каких же условиях вы предлагаете эту сделку?

— Мы имеем богатый опыт, — начал Карлтон издалека. — Наша продукция лучшая в мире. Америка не Япония. Лес и сырье нам не нужны… Валюта! Завод будет стоить ориентировочно сто — сто двадцать миллионов долларов.

Ушаков перевел взгляд на Головлева:

— Леонид Павлович, ты не помнишь, сколько стоил нашим гостям завод во Флориде?

— Как же не помню, Виталий Сергеевич, судя по официальным данным, Двадцать пять миллионов!

Кроме американцев, все рассмеялись. Нет, даже Томсон не скрыл улыбку.

— О цене мы можем договориться, — ничуть не смутился Карлтон.

— Господа! Тех, кто курит, прошу курить! — объявил Ушаков. — Не стесняйтесь.

Ответом было общее оживление. Ушаков достал портсигар, положил на стол. Остальные последовали его примеру.

— Невольно напрашивается один вопрос, — сказал Ушаков.

— Прошу, — отозвался Карлтон.

— Как вы решились построить завод нам, если до сих пор не решаетесь торговать целлюлозой?.. Внесли ее в список стратегического сырья…

Скорей с огорчением, чем с одобрением, президент пояснил:

— Мы тоже реалисты, мистер Ушаков. Времена меняются. Все равно через несколько лет вы будете иметь свои заводы. Чем скорее, тем лучше для вас. Мы поможем вам в этом. Выгодно вам и нам.

— И вам разрешат построить для нас завод?

— О, мистер Ушаков, есть много путей для этого.

Ушаков нелегко вздохнул, заговорил тихо, но так, что было слышно отчетливо каждую фразу:

— Разумеется, есть пути. В годы войны мы воевали вместе против фашистской Германии. Воевать воевали, но фирмы Америки и тогда умудрялись продавать алюминий через посредников нашим общим врагам… Не кастрюли Гитлер из них штамповал… Самолеты…

Карлтон слегка побледнел, кажется, оскорбился:

— Мистер Ушаков, я позволю себе вас заверить, что ни я, ни мои коллеги подобных сделок с Гитлером никогда не имели!

— Ну что ж, извините, — сказал Ушаков, — к слову пришлось. Раз уж пообещал говорить с Москвой, то сообщу и об этом вашем предложении.

— Благодарю вас.

— Какие просьбы будут еще? — обратился Ушаков к остальным гостям.

Но, видимо, у американцев все было заранее оговорено, потому что взял слово опять президент компании.

— Мы были счастливы увидеть своими глазами Байнур. Простите, мы не претендуем на ваши богатства. Но это сокровищница не только русского народа, она принадлежит человечеству. Во имя гуманных идей мы бы пошли на то, чтобы перенести за свой счет Еловский завод в любое другое место.

— За свой счет? — спросил Ушаков. — Я не ослышался?

— Не ослышались, — подтвердил Карлтон.

Ушаков окинул взглядом присутствующих. Лица американцев были невозмутимы. Ершов с Головлевым удивленно переглянулись. Ершов улыбнулся скептически, стал что-то записывать снова в блокнот.

Карлтон, очевидно, решил не дать Ушакову опомниться:

— Да, да, мистер Ушаков! Как лично вы относитесь к строительству завода на Байнуре?

Вновь наступила предельная тишина. Даже стало слышно, как скрипит перо американского журналиста. Немудрено, если завтра за рубежом появится статья о том, как русские отклонили разумное предложение американцев о переносе завода с озера Байнур.

Ушаков отложил сигарету. Время вносило в жизнь свои коррективы. Заставило и его переосмыслить ценности. Начало тому было положено еще в Москве, когда пригласили в ЦК. Напрасно грешил он на жену. Она не пала так низко, как думал он. Написала письмо, что пока живет у сестры в Крыму. Разберется во всем…

В ЦК же бросилась Ушакову в глаза деловая, спокойная обстановка. Он побывал почти во всех отделах. С ним везде говорили обстоятельно и конкретно о нуждах, задачах, проблемах.

Немало сделал Пономарев. Поддержал советом и делом. Скорее всего, это его идея: собрать, наконец, ученых, проектировщиков, работников партийного и хозяйственного аппарата. Быть может, в последний раз все взвесить, прийти к единому решению…

— Вы задали сложный вопрос, — ответил президенту компании Ушаков. — Перед нами сейчас он встал во всей своей полноте. У нас есть сторонники и противники Еловска. Люди солидные, ученые с крупными, именами. О Байнуре много писалось в нашей печати, много пишут у вас. Ваши журналисты называют нас варварами. А вот сомневаюсь, что ваше предложение продиктовано истинной заботой о Байнуре!

— Но мы ничего не требуем взамен, — не вытерпел Карлтон. — Мы потратим не ваши, а наши деньги.

— Не знаю, из какого кармана вы их возьмете, но это уже политика. Лично мне думается, завод надо достроить.

— Вопреки мнению академиков, специалистов, мировой общественности?

— Почему вопреки? — не согласился Ушаков. — Есть два мнения. Одно — оставить, второе — отказаться, использовать корпуса для других производств.

— Судя по признанию ваших газет, десятки рек России загрязнены, — не выдержал президент.

— А сколько у вас загрязнено? — вставил Ушаков.

— И у нас не меньше. Но у нас, как нередко выражается советская пресса, хищническое использование богатств природы.

Ушаков рассмеялся:

— Мистер Карлтон, я вижу, вас беспокоит больше судьба Байнура, чем судьба пяти Великих Американских озер, давно утративших свою прежнюю славу. Чем больше мы говорим, тем больше я убеждаюсь, что завод надо достроить. Надо, чтоб наши ученые в союзе с проектировщиками создали уникальное санитарное предприятие, которое бы стало эталоном нового, прогрессивного. Создать такое, чтоб было чему и вам поучиться у нас.

С першинкой в голосе президент спросил:

— Вы верите в это?

— Верю!

— Завидую. Вы оптимист.

— А вы, разумеется, не верите?

Ответное молчание американцев лучше всего выражало их настроение.

— В свое время и Герберт Уэллс не верил в ленинский план электрификации России, — напомнил Ушаков.

— В то время трудно было поверить, — не сдавался Карлтон.

— Однако Джон Рид намного видел вперед.

— Это все в основном касалось политики, а здесь мы имеем дело с природой. Насколько нам известно, зона Байнура, кроме всего прочего, подвержена сейсмике. Это опасный район для любого крупного предприятия.

— Правильно, — согласился Ушаков. — Но сказав «А», скажите и «Б». Это не единственный район Советского Союза с повышенной сейсмикой. Мы научились строить там, где сила толчка достигает десяти баллов. Если решаем построить уникальные очистные сооружения, то почему не построить и корпуса завода повышенной прочности? Кстати, сейсмика давно учтена, и в свое время внесены все нужные к проектам поправки.

— И вы понесли дополнительные расходы, — резюмировал президент компании.

— Согласен. Но вы прекрасно знаете, что первый экспериментальный спутник стоил и нам и вам гораздо дороже, чем завод в Калифорнии или на Байнуре. Зато научим людей строить в зоне повышенной сейсмики прочно, добротно, надежно. Те, кому положено охранять водоемы, увидят пример совершенных комплексных очистных сооружений. Расходы выше обычного. А вы бы пошли на такое?

Американец развел руками:

— Не приходилось думать над этим.

— И все же?

— Очевидно, постарались бы искать в другом выход, — признался Карлтон.

— В удешевлении строительства? — уточнил Ушаков.

— Да!

— А я скажу, почему.

— Будьте любезны, — согласился неохотно Карлтон.

— Потому что в любом предприятии у вас личные интересы. А у нас государственные. И нам дорог каждый рубль. Но во имя больших интересов страны, мы пойдем на дополнительные издержки.

В кабинете не было жарко, но лицо президента компании заметно порозовело, даже нездоровая желтизна у глаз исчезла. Он откинулся на спинку кресла и испытующе посмотрел на Ушакова:

— Я старый целлюлозник, но мне неизвестны пока очистные сооружения, которые гарантировали бы полностью охрану того или иного водоема от загрязнения. Такое озеро, как Байнур, весьма богато рыбой, а рыбу люди едят…

Вряд ли американец что знал о сбросе отходов гидролизного в Бирюсу, но он, Ушаков, запомнил тот случай на всю жизнь. Помнил и то, как отравился Степаныч. Две недели провел в больнице его шофер, но все же поднялся с постели. Еще троих пострадавших тогда удалось спасти. Двоим же не помогли и врачи. Не прими срочных мер общественность, милиция, саннадзор, и могло быть гораздо хуже…

Американец добавил:

— А случись неисправность на очистных — завод все-таки будет работать. Не просто остановить его, не просто снова пустить.

— И все же прежде всего Байнур! — твердо сказал Ушаков. — Никому не позволено на него поднять руку. За работой очистных будет следить государственная инспекция. Потребуется — остановит завод! Недавно наша прокуратура кое-кого привлекла к суду за аварийный сброс промышленных стоков в одну из рек!

— Значит, судьба Байнура уже решена, — заметил один из американцев.

— Нет! — возразил Ушаков. — По ряду вопросов я высказал личную точку зрения. На днях мы проведем большое собрание ученых, проектировщиков, строителей, общественности. К нам в Бирюсинский край, на берега Байнура, приедут ответственные товарищи из ряда министерств, госкомитетов, крупнейшие ученые Москвы, Ленинграда, Новосибирска. Намечено заслушать около сорока докладов и выступлений. Вот когда решится — быть или не быть Еловскому заводу!

— Значит, ваши позиции пока не окончательны? — оторвавшись от своего блокнота, спросил Томсон.

— Я за истину, — ответил Ушаков. — А истина, господин журналист, как известно, рождается в споре.

— Значит, в чем-то колеблетесь? — уточнил Карлтон.

— Я тоже человек! — рассмеялся Ушаков. — Скажу по секрету: после сегодняшней встречи с вами, во мне колебаний становится меньше… Уверен, не зря волнует вас так Байнур! — Он закурил. — Господа, прошу не забывать, кроме меня, есть еще кого спрашивать. Кстати, мистер Карлтон, вы привезли с собой мистера Томсона, что это случайно или не случайно?

Президент компании тоже рассмеялся:

— В нашем деле случайностей почти не бывает, мистер Ушаков. Компания издает свой журнал и газету. У нас много читателей. Всех их, бесспорно, интересует наша поездка в страну Советов, результат наших встреч и бесед.

Ушаков повернулся к американскому журналисту:

— Мистер Томсон, вы собираетесь печатать материал сегодняшней беседы.

— О да, если так решит руководство компании.

Ушаков посмотрел на Карлтона.

— Смею заверить вас, — сказал президент, — что если и будем печатать, то ничего не прибавим и ничего не убавим. Одну стенограмму беседы… И последний вопрос, с вашего позволения. Мы из газет узнали, что на днях состоится защита диссертации мистером Дробовым по вопросам охраны богатств Байнура и воспроизводству рыбных запасов его бассейна. Мы могли бы ознакомиться с этой диссертацией?

— По этому вопросу вам, очевидно, удобнее обратиться к ученому совету университета и к самому товарищу Дробову. Кстати, он председатель рыболовецкого колхоза, а ряд статей его опубликован в журнале «Рыбоводство и рыболовство»…


Между тем мистер Кларк, младший компаньон американских предпринимателей, заплатил пятьсот долларов за лицензию и организацию охоты на сибирского медведя и в сопровождении опытных егерей и фотографа мчался на ГАЗ-69 к тому месту, где еще с осени охотники выследили берлогу.

В тайге лежал глубокий снег, местами выше колена. Пока ехали по шоссе, а ехали около ста километров, настроение Гарри Кларка было отличным. Он много шутил, разговаривал и смеялся.

Навстречу шли лесовозы, машины с тюками сена, бензозаправщики, продуктовые и строительные, с автокранами и цистернами молока. Не проходило и двух, трех минут, чтобы не встретился грузовик или легковая. А по обеим сторонам дороги все лес и лес. Где лиственный — видно на сотню и более метров, где хвойный — гораздо меньше. Повсюду следы косуль и зайцев. Лучше охоты не сыщешь. Но какой чудак из Америки поедет в Сибирь за зайчатиной? Привезти медвежью шкуру — дело другое. Всю охоту лучше отснять и не просто на пленку, а камерой, чтоб видно было, что нет подвоха. Закончить трапезой с русскими мужиками, возле большого костра зажарить печенку, распить бутылку водки…

Свернули с шоссе на менее суетливую дорогу, и чувство легкости, беззаботности оставило Гарри Кларка. Теперь он даже взгрустнул по людным местам, взгрустнул по сумасбродной Джейн, которая была категорически против последней поездки в Сибирь.

Километров через пятнадцать, после того как проехали большое селение, свернули на узкую проселочную дорогу. Теперь лес теснил так, что машине не разойтись с другой. Как объяснял охотник, дорога была здесь санная — зимняя По такой можно проехать, когда мороз скует землю, замерзнут болота, ручьи и трясины. Глубокая падь вывела в широкую долину, поросшую чахлым березняком и кустарником… А дальше дорога пошла круто вверх, в двух местах пришлось помогать вездеходу, а вскоре и вовсе остановились…

Теперь уж каждое дерево, каждая валежина стали сразу объемными и значимыми. Толстый березовый пень, с шапкой снега на срезе, походил на гигантский гриб-боровик. Рядом с ними приютилась метровая елка. Опустив, как ресницы, густые ветви, она зябко смотрела на мир и людей, в руках которых могли быть не только ружья, но и топор, срубивший ее сестрицу под новый год. Проваливаясь в пушистый снег и купаясь в нем, как в пене, из-под елки вылетел заяц-беляк. Но по нему никто не стрелял из-за предосторожности поднять не вовремя хозяина тайги. Охотники говорили, что, по всей вероятности, медведь окажется «подходячим». Берлога в глуши, «сделана по-уму и больно большая».

В собачьих унтах, полушубке, лохматой лисьей шапке мистер Кларк со стороны — и не мистер Кларк, а завзятый таежник… Нос приплюснут, глаза узковатые. Иногда в них сквозила хитринка, иногда настороженность человека, привыкшего к разным случайностям. Такого встретишь в тайге, кисет протянешь. Нехай самосадом трубку набьет, одарит своим табачком. Все честь по чести…

Но думы и думки все сильней и сильней одолевали мистера Кларка. Давно ли он был в своих Штатах, ездил на службу в автомобиле, бывал в гостях, приглашал к себе… Воском натертый в залах паркет и… эти унты на нем… Только он знал себя во всей сложности и сплетении черт характера. На него магически действовала среда, и он мог предаваться меланхолическим пророчествам. Внезапно почувствовал он, что если охота не состоится, то это мало его огорчит. Все, что ни делается — все к лучшему… Там, в суетливом и шумном Бирюсинске, где по улицам и площадям снуют тысячи автомобилей, тянуло в тайгу. Здесь тайга утомила, навеяла тяжкие думы… И чем черт не шутит?! Кому это надо быть задранным зверем за тысячи миль от дома?

— С благополучным приездом. Удачной охоты, — говорил шофер каждому, поднося стопку водки.

Мистеру Кларку налил в отдельный стакашек.

Фотограф запечатлел этот торжественный момент.

У Гарри Кларка в винчестере семь патронов с убойными пулями. Охотники вооружены подержанными двустволками, не внушающими доверия Кларку. На такой охоте заслон пулеметчиков ставить надо. Но где поставишь? Поляна с горошину! Огромная, в три охвата, лиственница повалена бурей. А там, где корни ее шатром, в вершине снежной горы, крохотное жерло вулкана с корочкой льда по краям, с еле заметным облачком пара над ним.

Мистер Кларк выбрал позицию, примял вокруг снег ногами. Проверив, на месте ли нож.

Было мгновение, когда показалось Кларку, что в икрах его не то сплетения мышц, не то свинцовые нити дьявольской тяжести и ничтожной прочности. Он глубоко вздохнул. Огляделся. Очевидно, фотограф решил заснять схватку с медведем со стороны, стоял шагах в десяти. Даже охотники показались Кларку сомнительным утешением. Случись несчастье — и бросят, сбегут…

А ружья заряжены, и собаки рвут из рук.

— Давай! — крикнул тот, что похож на якута, с трудом удерживая собак.

Мистеру Кларку говорили, что редкая пуля не срикошетит от черепа зверя, и потому стрелять лучше, когда медведь поднимется на дыбы. Целиться — в левую грудь, в то место, где у человека сосок… К черту! Ищи тут сосок. Русские говорят: на дядю надейся, а сам не плошай… И Кларк надеялся лишь на себя.

Щупленький мужичонка, на которого Кларк и в машине смотрел с подозрением, ежовым клубком подкатился к берлоге и сунул длинную жердь куда-то между корней, засыпанных снегом.

Прошла секунда, вторая — и жердь отлетела с такой силой, что охотник не смог ее удержать.

Ни сирена пожарных под ухом в ночи, ни взрыв парового котла не произвели бы такого впечатления, какое произвел рев проснувшегося зверя. Медведь кричал в сотню разъяренных бычьих глоток. Дрожь прошла от поясницы к затылку, но Кларк стоял, как врытый в землю кряж.

— Давай! — закричал он высоким звенящим голосом. Смешение страха с азартом преобразило его, переполнило.

Жердь снова сунулась туда, где был медведь. С треском переломясь, отлетела в сторону. Еще секунда — и с силой пушечного ядра из берлоги вылетел сам хозяин тайги.

Такое громадное страшилище Кларку не мерещилось даже во сне. Он с трудом поймал на мушку зверя, и собственный выстрел показался ему хрустом валежника, В то же мгновение тенью метнулись в сторону зверя собаки. Медведь рявкнул и встал на дыбы.

Кларк отступил было на шаг, но расстояние между ним и медведем неумолимо сокращалось. Невероятно, но с бешеной быстротой работал мозг. Перед ним была смерть, в руках винчестер. Спасенье в одном — стрелять! Он снова выстрелил. Медведь замер, пошатнулся и грохнулся в трех шагах от Кларка.

Стон облегчения вырвался из груди стрелявшего. Он тут же крикнул что-то победно и радостно на своем языке.

Но вот медведь снова пошевелился, ощерился и попытался встать.

Кларк выстрелил ему в череп.

Медведь конвульсивно вздрогнул и уже не пытался подняться.

Охотник, похожий на якута, отогнал от матерого зверя собак, пытавшихся ухватить того за уши. Второй подошел и поздравил Кларка с удачей.

Фотограф спешил, снимал кадр за кадром.

Шофер поднес стакан водки, Кларк залпом выпил и сразу понял, что самое страшное и захватывающее миновало.

Выпил и фотограф. Лихо вытер рот рукавом. Заставил Кларка поставить ногу на голову зверя, взять в руки винчестер.

Съемочный аппарат тихо застрекотал.

39

Если зима в Прибайнурье наступала на лето с вершин хребтов, то весна свое дело вершила с низин. Она облюбовывала поляны, ложбины, долины, куда меньше всего проникали северные ветры. Снег оседал, покрывался ледяной коркой, таял. Кое-где оголялись плешины жухлой травы и порыжевшей хвои. Малые, безголосые струйки прорезались к ручьям. И вот припекло. За каких-то два дня ручьи превратились в потоки, реки вдруг взбухли, заголосили, с шумом хлынули с гор к Байнуру.

Лед на Байнуре становился ноздристым. Скоро вздрогнет, очнется старик от сна и раздробит броню над собой.

Таня любила читать, но на стройке ей не хватало времени. Зато в санатории его было с избытком. Она перечитала все ершовские книги, какие нашлись в библиотеке. Возвратила последнюю и спросила, не поступали ли новые. Нет, она не сказала, что лично знакома с автором и хочет лучше его узнать… Единственное, что ей смогли предложить, — это статью о Байнуре.

Странно, но Таня впервые читала о стройке и об Еловске без прежнего раздражения. Ершовские раздумья о жизни и о природе, о делах человеческих были понятны, перекликались с ее собственными мыслями.

Люда Бежева ей писала, что со строительством города в каменном исполнении, кажется, лопнуло все. С гневом и возмущением об этом говорил в статье и Ершов. Думая о кордной нити, он не мог не думать о тех, кто будет жить и трудиться в Еловске.

И тогда разыскала Таня статью Андрея. Перечитала. Собственно, и Андрей ратовал за человека, за его завтрашний день. У Андрея большое хозяйство, сотни людей. О них надо думать, заботиться.

Она ждала его. Оставаясь одна, мысленно с ним говорила, жалела, что нет его рядом. Не знала, что скажет при встрече, но что-то должна сказать важное и значимое для обоих. И вот он явился, так неожиданно. Ей сказали: у арки, при въезде, ее поджидает какой-то мужчина. Она бросилась в павильон, схватила косынку и плащ и чуть не бегом, через всю территорию…

Чудак… Он привез розы и протянул цветы, прежде чем взять ее руки в свои, всмотреться в глаза, догадаться, как рада она его приезду…

Они с минуту стояли молча, пока она не спросила:

— Ну что ж мы стоим?

— Да, да, — согласился он.

— Поедем! — сказала она.

Он не спросил — куда, раскрыл перед нею дверцу машины.

Первые километры они мчались так, словно кто-то за ними гнался. Но вот свернули с асфальта к реке, к тому месту, где зеленели черемухи, где вербы уже распустили сережки.

На повороте реки, у поляны, остановились. Таня первой выпрыгнула из машины и огляделась. Вот здесь бы хотела она поставить палатку, соорудить очаг, вечерами смотреть, как медленно клонится солнце к снежным вершинам Тальян, а утром, как поднимается из-за байнурских седых гольцов. Хотела бы здесь пожить, позабыв все на свете.

Она подошла к реке, зачерпнула руками воду и сразу увидела солнце в ладонях. Она держала его, боясь расплескать, и ей казалось, что это не только солнце, а счастье, которое очень легко упустить, которое надо испить до конца, разделить…

— Андрей! — позвала она. — Дай руки.

Он протянул.

— Держи! — И она отдала ему солнце и счастье. Вновь зачерпнула и вновь отдала. И все смеялась. Тысячу солнц и целое море в ладонях дарила этому человеку.

— Ну хватит, хватит с тебя, — сказала ему. — Ишь, какой жадный! — И даже нахмурилась.

В этот момент она была особенно хороша. Он с трудом подавил желание притянуть к себе Таню и целовать в шелковистые волосы, в губы и в родинку, которая всегда представлялась ему чем-то желанным, запретным, дразнящим.

У него было странное настроение. Еще под аркой он испытывал грусть и чего-то боялся. Теперь все прошло, казалось бы, стало определенным и в то же время оставалось загадочным. Сердце твердило, что он ошибался, боясь этой встречи, а разум сдерживал чувства, желания.

Он достал из багажника котелок и топор, мясо и овощи, копченого сига и даже бутылку марочного вина.

— Нет, сударь, — сказала она, — сегодня готовить вам буду я. За вами только костер! Сколько ехали? Три часа! Вот видите! Отдыхать, и никаких разговоров. В этом доме хозяйка я!

В санаторий они возвратились уже под вечер.

— До встречи! — сказал Андрей, протянув ей руку.

Две пожилые дамы сидели на скамейке у арки и не спускали глаз с Андрея и Тани.

— До встречи, — сказала она.

Он собирался уже сесть в машину, когда услышал взволнованное:

— Андрей!

Он обернулся и сразу почувствовал всю ее рядом — желанную, теплую, близкую. Это длилось всего мгновение и… Таня исчезла. Но он долго еще ощущал вкус ее губ. Стоял ошеломленный. Верил, не верил. И еще, если он не ослышался: «Ты мой, Андрей, ты мой…»

Таня уже доживала последние дни в санатории, когда обратил на нее внимание заезжий корреспондент Игорь Петровский. Он решил ошарашить девчонку своей необычной профессией. Он читал ей стихи сверхмодных поэтов, сделал не менее дюжины фотографий, подарил томик Есенина, умел говорить об обычном и выспренне и интимно. Словом, Игорь приехал, чтоб написать о санатории очерк, и к нему уважительно относилась не только администрация, но и те из отдыхающих, с кем он успел познакомиться.

Второй очерк Игорь писал о геологах. С ними договорился, что его и Таню ребята возьмут в Бирюсинск, как только за ними пришлют вертолет. И Таня не заставила себя уговаривать, согласилась. На вертолете она еще не летала.

Трасса вначале шла вдоль шоссе, рассекая прославленную целебными источниками Туленкийскую долину. Слева Байнурские альпы, справа — Тальянские. То, что раньше сквозь стекла автобуса могло показаться обычным, с воздуха представлялось иным.

— Шаманка! — сказал ей Игорь. И Таня увидела под собой до скрупулезного аккуратные кварталы поселка, хотя до этого поселок не произвел на нее впечатления.

Сплошные вырубки, места с редколесьем навели на грустные думы. Здесь десятилетиями велись заготовки, и теперь неизвестно, когда снова встанет стеною тайга. Леспромхозовские поселки заброшены, дома запущены и разрушены. Ничего жилого от человека не осталось, и зверь не заходит.

Прежде чем пересечь Байнур, следовало преодолеть хребет. Вертолет поднялся на максимальную высоту. Гольцы предстали огромными, причудливой формы кристаллами. Они, как алмазы, украсили каменный пояс, которому не было видно конца.

А вот и южная, самая узкая часть Байнура. Таня зажмурилась и снова открыла глаза. Ей показалось, что не хребты окаймляют сибирскую жемчужину, а чьи-то большие и ласковые руки, боясь расплескать, греют Байнур на солнце. Под вертолетом море воды и расплавленных красок. Море в ладонях самой земли. Огромное и величественное. Сказка природы…

А еще минут через тридцать открылся Бирюсинск со всеми его окраинами и пригородом. Город огромный, на слиянии трех рек, с широкими площадями и улицами. С замиранием сердца Таня разглядывала гранитную набережную и парк, центральный проспект и стадион, корпуса машиностроительного и вышку телецентра… Потом увидела аэропорт с десятками «ТУ» и «ИЛов», с шеренгами машин санитарной, почтовой, пожарной авиации.

Ощутимый, почти вертикальный спуск. Легкий толчок. И хотя винты все еще во вращении, но в двух метрах желанная земля.

Игорь помог выбраться из кабины, взял чемодан, отдал Тане свою «балетку». Поблагодарили пилотов, и сразу к зданию аэровокзала, на стоянку такси.

— Так, значит, в шесть? — спросил Игорь, когда машина остановилась у подъезда квартиры единственной Таниной родственницы, заменившей когда-то мать.

— Пусть будет так, — согласилась Таня.

Она поднялась на второй этаж, позвонила и по голосу из-за двери сразу узнала сестру отца. Едва позволив переступить порог, тетка с повлажневшими глазами прижалась к племяннице.

— И слава богу, как раз к обеду. У меня твои любимые голубцы, словно знала, что ты приедешь…

Чем ближе к вечеру, тем больше ругала себя Таня за обещание Игорю вместе пойти в кино. Позвонила одной из школьных подруг, та оказалась на практике в сельском районе; позвонила второй — эта в командировке. И когда уже времени оставалось в обрез, быстро переоделась, пошла на проспект. Игорь в плаще, с непокрытой головой нетерпеливо топтался у входа в кинотеатр. Завидев Таню, он помахал голубыми билетами над собой. И сразу десятки желающих попасть на сеанс набросились на него. Места оказались в последнем ряду, и это кстати: плафоны медленно угасали, наступал полный мрак.

«Новости дня» были столь неожиданны, что Тане тут же захотелось покинуть театр и немедленно ехать в Еловск. Показывали ее стройку. Она узнавала и не узнавала огромные заводские корпуса, школу, столовую, клуб. Вот только улицы в лучшем случае походили на улицы рядового поселка — не больше. На фоне тайги и Байнура, Тальянских хребтов и гольцов город выглядел жалко, пришибленно. Зато всюду знакомые лица ребят и девчат. Уже ведется монтаж варочных котлов… Ну, а Юрку она бы узнала даже под козырьком электросварщика… Юрка и речь произнес. Сто шестьдесят процентов его норма была зимой. Теперь, с потеплением, когда многое стало явью, он со своей бригадой нормы повысит…

И еще неожиданность — Андрей! «Интервью с председателем и ученым».

— Звероферма заложена. Загадывать рано, но, судя по первым результатам, итоги будут хорошими. Почти все норки, песцы и соболи дали потомство. Это сразу упятерило поголовье пушного зверя. Подледный лов рыболовецких бригад был успешным. Сейчас колхоз готовит свой флот к путине. Дела предстоят большие…

Игорь даже не подозревал, как много радостного и приятного вдруг сделал для Тани.

От «Девушки с кувшином» Таня большего не ожидала. Посмеялась, рассеялась и достаточно. Одни серьезные фильмы тоже надоедают. Хочется иногда отдохнуть бездумно, встряхнуться.

— Вы любите эстраду? — спросил Игорь, когда вышли из кинотеатра.

— В принципе да! — Она не сказала о Юрке, об их оркестре и то, что поет в самодеятельности. Но эстрадную музыку она в самом деле любила.

— У меня есть отличные записи. — Игорь назвал нескольких звезд американской, французской и итальянской джаз-музыки. — Хотите послушать?

Она пожалела, что нет рядом Андрея.

— Как-нибудь в другой раз.

— Похоже, что я не внушаю доверия, — заключил Игорь не без обиды. — Вон за углом второй дом — это мой. Время детское — восемь часов. Может, зайдете? По кружечке черного кофе с тортом… Большего не обещаю.

Таня колебалась. Но с каких это пор и кто лишил ее права распоряжаться собой? К тому же у нее своя голова на плечах.

— Хорошо. Но ненадолго, — согласилась она.

Однокомнатная квартира Игоря вряд ли чем отличалась от обычной квартиры холостяка. Широкая тахта, книжный и плательный шкафы, четыре стула и тумбочка с магнитофоном да полка над ним с сотней магнитофонных лент.

— Три тысячи записей! — с гордостью сказал Игорь. Он взял первую в ряду катушку. — Ранний Утесов. «Бублички» и прочее…

Он включил запись и ушел на кухню. Надо было приготовить обещанный кофе.

Таня слушала и листала журналы. Это были «Америка», «Польша», «Экран».

— Японцы умеют делать… Для них человеческое тело — это прежде всего искусство. По-моему, красивое всегда останется красивым, как бы его ни трактовали. — И Игорь подсунул журнал, на красочной обложке которого в полный рост полуобнаженная женщина.

Таня перевернула страницу — та же красивая блондинка, только сидит в купальном костюме. На следующем снимке снова она, но в бюстгальтере и плавках полулежит на пляже. А дальше брюнетки, шатенки и все с обнаженными формами.

«Ну что ж, пусть будет это искусство, — решила Таня. — Одно непонятно: зачем его мне подсовывать?»

Таня взяла «Экран» — это больше соответствовало ее настроению, вкусу.

Не успел Утесов допеть свои песенки, как по комнате распространился знакомый аромат кофе. Бисквитный торт Игорь нарезал так, что он выглядел лепестками гвоздики. Принес небольшие хрустальные рюмки, две чашечки, недопитую бутылку армянского коньяку.

— Мне не надо, — сказала Таня, когда Игорь разлил по рюмкам вино.

— Тут не больше наперстка, а с черным кофе чудесно бодрит. Святой напиток!

Она пригубила и стала пить кофе.

— Написал повесть, — сказал задумчиво Игорь, — сейчас дорабатываю. Трудней всего дался мне образ героини. И знаете почему? — спросил он ее так доверительно, просто, как будто делился сокровенным.

— Почему? — спросила она.

— Не с кого было писать. А ведь мы, как художники, нам надо видеть образ перед собой… Если б мы встретились раньше…

Глаза Игоря воспаленно блеснули. Очевидно, пока он готовил кофе, успел тайком хватить из бутылки. Таня знала Ершова лучше, чем Игоря. Не раз разговор касался литературы. Но что-то Виктор Николаевич никогда не говорил подобного.

— Как вы относитесь к Ершову? — спросила она.

Игорь снисходительно улыбнулся. Закурил, выпустил изо рта кольцо дыма и смотрел в потолок, пока дым не растаял.

— Старомоден. Так писать в наше время нельзя.

— А вам нравится Шолохов, Федин, Паустовский?

— Тоже старье. Лучше станцуем! — предложил он, беря ее руку в свою. Не ожидая согласия, помог встать. — Вот Федя Божков — это настоящий Короленко. А у Коли Чуванина проза, что у Достоевского!

Таня что-то не слышала ни о Феде, ни о Коле. Игорь же продолжал:

— У вас выразительные глаза, открытая красивая шея, фигура гимнастки, и сами вы созданы, чтобы писать с вас портреты…

Она слегка отстранилась, заглянула в лицо. Он льстил. Но это ее скорее смешило, чем огорчало.

— Вы всем говорите так?

— Зачем?! Выпьем на брудершафт!

— Вы просто неотразимы… — Она остановилась и высвободилась из его рук. — Вам лучше выпить холодной воды.

— Таня! — воскликнул он почти драматически.

— Вы женаты? — спросила она, занимая прежнее место.

— Как модно теперь говорить, характером не сошлись.

— Так сойдитесь. Или характер не позволяет?

Он снова наполнил рюмки:

— Прошу!

Она порылась в сумочке, достала серебряный рубль, положила на стол.

— Что это? — спросил он, меняясь в лице.

— Компенсация за убытки. Билет в кино брали? Брали!

— Шуточки?! Заберите сейчас же!

В дверь постучали.

— Нас нет дома! — объявил он Тане.

— Вас, может, и нет, но я в вашем доме, — сказала Таня, — и я открою.

Игорь пошел в коридор. Магнитофон звучал вполовину громкости и все же мешал ей слышать, что происходит там — у входа. Таня поправила волосы, одернула кофту. Пора бы давно ей уйти. И уйдет, как только вернется Игорь, не лезть же в окно… И меньше всего она ожидала встретить здесь Юрку и Мишу Уварова. А когда те вошли, она онемела от радости, от недовольства собой, от нахлынувших чувств, переполнивших вдруг ее.

— Таня! — выпалил Миша и — к ней с протянутыми руками.

Юрка, вмиг оценив обстановку, стоял пораженный. Еще мгновение — и он покинет эту квартиру, а может, и город, и даже Еловск…

— Юрка!.. Юра, здравствуй!

И Юрка не выдержал, шагнул навстречу. Она прижалась щекой к его груди и почувствовала, как сильно бьется его сердце.

— Юра…

Игорь рылся в тумбочке, отыскивал Мише давно обещанную цветную фотопленку. В Танину чашку Юрка плеснул коньяку, взял себе, а рюмки подал Мише и Тане:

— За встречу!

— За встречу! — сказала Таня.

Проводив гостей, Игорь вернулся к столу. На прежнем месте лежал металлический рубль. Ему показалось, что рубль смеется и издевается, Игорь схватил его и вышвырнул в раскрытое окно…

— А я тебя видела в киножурнале, — сказала Таня, поворачиваясь от окна вагона к Юрке, когда впереди, сквозь кедры и сосны, замелькал Байнур.

— И я, — сказал Юрка.

— Где? — удивилась она.

— Приснилась.

Таня рассмеялась. От Юрки можно всего ожидать. Позади остались Бадан, рыбозавод… Дома Андрей или в правлении? Не поздравила даже с успешной защитой диссертации — постеснялась. Глупо! Не холодильник же выиграл Андрей по лотерее, а подвиг свершил. Если ему позвонить, сообщить, что приехала на два дня раньше, не вытерпела. Нет. Пускай лучше сам догадается… Если бы можно было читать мысли на расстоянии… И тут же решила: «Плохо, неинтересно!»

Проехали под новой ЛЭП, и сразу увидели трубы и корпуса завода, поток автомашин по бетонке в сторону Южного и Центрального. Поселки большие, беда одна — деревянные. Современный город — такой, как Солнечногорск или Дивный, — не получился. Горько, досадно за будущих жителей, за себя, за ребят. Только б завод не принес вред Байнуру…

Но пока огибали заводские площади, корпуса, огромную территорию очистных сооружений, Таня невольно забылась. Ей верилось и не верилось, что это все сделано руками парней и девчат, из которых чуть ли не каждый ее товарищ. Воздвигнуть такое в тайге — это ль не чудо?! И она вновь поверила, что люди, построившие гигант лесохимии, построят и лучшие в мире очистные сооружения. Ей захотелось скорей ступить на родную землю, побывать на каждом объекте, обнять друзей…

Светка встретила Таню восторженно. Чувства свои она всегда изливала бурно, и потому Таня едва отдышалась после ее объятий. Но почему Светкины вещи уложены в чемоданы, постель свернута и упакована?

— Что ты придумала? — спросила растерянно Таня.

— Как что?! — в свою очередь удивилась Светка. — К черту все, Танечка, к черту! Надоело! — И Светка сделалась черствой и злой.

— Покидать сейчас стройку?!

— А что она мне? Пришей кобыле хвост? Я не романтик! Да и честно тебе сказать: никогда не любила всю эту шумиху. Знаю одно — чтобы жить, надо работать! Вкалывала, как могла. Трудовая книжка не хуже твоей, все в ней по-честному. Ты скоро институт закончишь и умотаешь отсюда. А мне до конца своих дней тут торчать?!

— Ну что ты заладила, Светка, подумай!

— А то и заладила. Тут без тебя, знаешь, сколько девчат уехало?

— Как уехало? — поразилась Таня.

— Да очень просто. Сама посуди — достроим завод, а дальше? Кроме завода, здесь строить ничего не будут — Байнур. И, собственно, строить где, на болоте? Площадка-то маленькая, не развернешься. Одни эксплуатационники останутся. Наберется их три, пять тысяч. Вот тебе современный город с дворцами и парками, с зимним бассейном, оранжереями. Большая деревня — не город. До Бадана и то шестьдесят километров. Нет, уж лучше с Кириллом век коротать, чем здесь доживать.

Только теперь дошло до Тани, к чему все Светкины сборы. А может, все к лучшему? Пусть уезжает. За кого попало замуж она не пойдет. На своем недолгом веку повидала разное. У Кирилла двое ребят — хватит, о ком заботиться. Смотри, и еще прибудет в семье. Правда, Светка «о жизни красивой» мечтала. Но кто не мечтал. И понятие о красивом не у всех одинаково.

В дверь постучали, спросили:

— Можно?

Слегка прихрамывая, вошел Кирилл:

— Здравствуйте… — Кашлянул для солидности, шагнул к чемоданам. — Мы за вами, Светлана Ивановна.

Это «Ивановна» показалось Тане немного забавным, но милым и добрым. Спроси врасплох отчество Светки, и Таня не сразу скажет, не привилось.

— Ладно уж, забирай, — кивнула Светка на вещи. — Может, помочь?

— Ну что вы! Мы сами! Зараз и погрузим…

Как только Кирилл ушел, Светка подсела к Тане:

— Помолчим, подружка, немного.

С минуту они молчали.

— Думаешь, мне легко? Не жалко с тобой расстаться? Жалко, Танюша. И с ребятами жалко. Только, как ни крути, не век нам с тобой друг друга держать за подол. И ты замуж выйдешь. За Дробова выходи! Ей-богу, не пожалеешь! Мужик с головой, не то что Кирюха. Только не думай, и Кирилл неплохой человек. Обо мне знает все, а верит в меня. И я поклянусь чем угодно, плохого больше не будет. Пошуметь пошумлю, а в обиду его самого и сопливых моих не дам. Хватит, на все нагляделась, пора за ум браться. Не забывай! Жду в гости!

К вечеру Таня уже побывала на главных объектах строительства. Ноги болели до ломоты, но в клуб все же пошла. Их эстрадный оркестр пополнился тремя незнакомыми ребятами. Стоило появиться Тане, как легкомысленный Юрка взмахнул рукой, и оркестр грянул туш. Тане стало даже неловко от взоров новых парней и девчат. Но Юрка, безумец Юрка, помогая войти на эстраду, каким-то неуловимым жестом заставил оркестр заиграть «Журавлей». И Таня поняла, что не петь она не может.

Три часа среди товарищей и друзей промелькнули видением. К дому шли с Юркой. Таня рассказывала о Светлане.

— Ну и правильно сделала, — заключил Юрка. — В отделе кадров уже всем отказывают. Принимать будут эксплуатационников. Еловск — на любителя.

— Как? — удивилась Таня.

— Для того, кто любит в свободное время в тайге пошататься с ружьишком, рыбачить на спиннинг, солить грибы, ягоды собирать…

А Юрку каждая стройка привлекает прежде всего новизной, бурной жизнью. Пока молод, готов поехать куда угодно… С Таней — хоть в Арктику… Но обо всем сказать воздержался. Наоборот, стал молчалив, что-то недоговаривал, шаг его был настолько нетороплив, что Тане в осеннем пальто становилось прохладно.

— Таня!

— Да, Юра, — отозвалась она.

— Я люблю тебя, Таня, — сказал он глухо.

Она поняла, он говорил правду. Юрка самый хороший и добрый парень. И она его любит. Очень. Но сердце умеет любить по-разному. С одним человеком ему хорошо и отрадно, без другого оно способно остановиться, стать каменным, зачерстветь…

— Ты молчишь, — сказал он.

— Юра, пойми меня, дорогой…

Он повернул круто и побежал к общежитию. Она хотела крикнуть и не могла, горло перехватило. Вконец уставшая и разбитая, пришла к себе, чтоб долго еще не уснуть.

Утром у автобусной остановки Таня встретилась с Мишей Уваровым.

— Псих-то этот, знаешь, что отчудил?

— Какой еще псих? — побледнела Таня.

— Я ему: что затеял? А он чемодан в кузов — и на вокзал.

Таня от боли под сердцем закрыла глаза, но тут же схватила Мишу за локти и закричала в лицо:

— Когда?! Когда он уехал?!

— Минут пять назад…

— Что ты наделал, Миша! Парня такого не мог удержать!

Не успел Миша развести руками, как Таня уже бежала к березовой роще, откуда тропинка коротким путем вела к железной дороге. Она бежала и ничего не видела из-за леса. За спиной уже слышен гудок электрички. Встречный товарный заглушил на время приближение пассажирского… Вот уже Таня взбежала на насыпь. Пассажирский стоит. Одна минута стоянки. Каких-то сто пятьдесят, двести метров отделяли ее от последнего вагона, когда состав дрогнул и медленно покатился.

Таня вернулась в рощу, прижалась влажной щекой к березе.

Вот и кончилась юность.

40

Страсти не остывали и в кулуарах. Совещание представителей партийных, советских и общественных организаций, заинтересованных в судьбе Байнура, открыл кратким вступительным словом Ушаков. Он не сгущал красок в оценке сложившейся обстановки, не собирался и умалять убежденность противников Еловского целлюлозного, не предал анафеме тех, кому в свое время Крупенин с Мокеевым понавесили ярлыки «саботажников» и «пособников». Передал слово Пономареву.

Пономарев тоже был краток. Он заявил, что тревогу за Байнур оправдала картина, повсеместно наблюдаемая там, где работают целлюлозно-бумажные предприятия. Печальный пример того — Онежская губа, захлебнувшаяся в зловонных отбросах Кондопожского бумажного комбината, осудилработу бумажных заводов на притоке Тверцы и живописной Осуге, привел печальный пример с Вычегдой и с загрязнением Ладожского озера промышленными стоками. Заявил, что мог бы еще привести не один пример по стране. Но ясно и без того, что судьба водоемов и рек приобрела на сегодняшний день немаловажное государственное значение и в этом, возможно, основная заслуга «байнурской проблемы». Судьба Байнура — это судьба Каспия и Волги, Невы и Дона…

— …Здесь собрались представители Академии наук, исследовательских институтов Москвы, Сибири и Дальнего Востока, ряда заинтересованных министерств и комитетов, академики, инженеры, строители, проектировщики, представители культуры и искусства, журналисты… Наши ученые вправе предъявить свои требования проектировщикам и строителям, а те, в свою очередь, должны доказательно разъяснить, с чем согласны и несогласны, заверить всех нас — способны или неспособны справиться с предстоящей задачей. Сегодня мы должны выработать единое мнение, взвесить все «за» и «против», войти с конкретными предложениями в ЦК и Совмин…

За Пономаревым выступил директор Бирюсингипробума Ильин. При Мокееве он был главным инженером института, и Мокеев в свое время уговорил его переехать из Ленинграда в Бирюсинск. Бывший директор ценил в Ильине острый ум, работоспособность и смелость в решении трудных проблем, но не терпел самостоятельности…

Что ж, судьба разлучила их. Мокеев где-то в Москве, возле семьи, ожидает «лучших времен», надеется, что Крупенин все-таки не забудет о нем…

Те обвинения, которые выдвигались в адрес Бирюсингипробума и в прежние времена, Ильин не пытался перекладывать со своих плеч и вносить в поминальник по бывшему шефу.

Необходимость строительства целлюлозного на Байнуре он отстаивал, как и раньше. Восемьдесят процентов капиталовложений уже произведено. Он потребовал от ученых научно обоснованные нормы очистки производственных сточных вод. Его личное мнение оставалось прежним: идти путем не усложнения дорогостоящих очистных сооружений, а предельной регенерации сбросов, когда фенол, кислоты и щелок почти полностью уйдут на побочную продукцию.

— …Соорудить на Байнуре уникальные очистные сооружения посильно проектировщикам и строителям, но это потребует значительных непредусмотренных затрат. Уже сейчас многие из заказчиков берут нас за горло: подавай нам такие же очистные сооружения, какие будут в Еловске!

Эти слова вызвали не только оживление в зале, но и аплодисменты тех, чьи симпатии были на стороне заказчиков, эксплуатационников.

Выступающий следом обрушился с ходу на Ильина за «попытку усыпить бдительность участников столь высокого кворума!..

— Байнур — это не какой-нибудь ничего не значащий водоем в народном хозяйстве, с которым можно экспериментировать. Еще недавно годовой улов омуля был выше в четыре, пять раз. Когда пустят завод, поздно будет говорить о несовершенстве очистных сооружений, их доводке до полной и частичной регенерации отходов…

Он исчерпал регламент и так же с жаром закончил, как начал. Он было уже сошел с трибуны, когда зампредседателя госкомитета, той самой «злополучной промышленности», о «вреде» которой в основном и шла речь, мягко остановил его:

— И все же, дорогой Кузьма Петрович, существуют или не существуют в природе хотя бы минимально допустимые нормы отфильтрованных сбросов?

— Лучше не для Байнура!

— А для Байнура?

— Крайне минимальные.

— Тогда назовите их.

— Хорошо! В дополнительной справке.

Как бы то ни было, Платонов сошел с трибуны под аплодисменты доброй половины присутствующих. Отыскал свое место рядом с Ершовым и Дробовым:

— Минимальные?! Ишь чего захотел! Не о них сейчас речь. Подождем…

Затем выступил представитель сейсмологов. В пику ему Головлев.

Начальник строительства говорил больше с болью чем с жаром. Версия о так называемом геологическом разломе не подтверждается, а строительство завода было неоправданно затянуто, зарыты в землю народные деньги. Еловск будет не в каменном, а в деревянном исполнении.

— И это современный промышленный город, в одном из прекраснейших мест природы! — не выдержал Головлев.

Он обвинил Крупенина в том, что, боясь общественного мнения, в угоду некомпетентным заявлениям ряда товарищей, занимающих солидные положения, Крупенин и его ведомство не заняли твердую позицию в решении неотложных вопросов.

— Следовало давно посадить за круглый стол ученых, проектировщиков и строителей. Решить судьбу Еловска по-деловому. Пусть хоть это запоздавшее совещание внесет свои коррективы, объединит усилия заинтересованных сторон, поможет окончательно разрешить возникшие проблемы! Я согласен с товарищами Платоновым, Дробовым, что Байнур должен стать государственным заповедником, согласен, что следует отказаться от транспортировки леса водным путем, от строительства порта и флота, а стало быть, и от вырубки леса в прибрежной зоне. Но я не могу согласиться, что на Еловске надо поставить крест. В настоящее время ситуация такова, что народному хозяйству в десять раз выгодней сделать сброс отходов через расщелину хребта в Туленкийскую долину, чем закрыть стройку. Хотя я уверен, что на эту крайность идти не придется…

Платонов негодовал:

— Вы слышали, Виктор Николаевич, куда повернулось дело?! Заговорили о выгоде! А Туленкийская долина — это что, мертвая зона? Отравить Бирюсинку, добраться до Бирюсы. Пусти их за стол, они и ноги на стол!

Ершов ждал, что скажет заместитель министра рыбного хозяйства. Ждал и Платонов. Он удовлетворенно кашлянул, когда оратор заявил, что Байнур единственный водоем, где омуль занял господствующее положение. Но тут же Платонов насупился, помрачнел. То, о чем говорилось дальше, — Платонова не устраивало.

— …Определить условия сброса сточных вод, исключающие возможность их вредного влияния на ихтиофауну, — дело реальное и бесспорное. Нет сомнения, что уникальные очистные сооружения будут созданы…

Дробов выкрикнул:

— Это еще вопрос!

Ушаков было встал, но Пономарев наклонился к нему, что-то шепнул и улыбнулся.

— Однако очистными сооружениями охрана рыбных запасов озера далеко не исчерпана, — продолжал оратор. — В основных нерестовых реках происходит массовая гибель икры потому, что, вопреки правилу, лес разделывается на льду и круглый год хранится на реках. Дно многих не только байнурских рек выстлано слоем гниющей древесины…

В перерыве Ершов спросил Дробова:

— Выступать будешь?

Дробов жадно курил:

— Да нет, на такой аудитории не привык. Доктора наук, академики выступают и тут вдруг я… — Он горестно усмехнулся.

— Ну, а совещанием доволен?

Дробов достал новую папиросу:

— Пока да! Только вот приучали долго нас к говорильне. Сижу, слушаю. Нет, нет да и назад обернусь, в прошлое. Ты-то пишешь роман о Байнуре?

— Пытаюсь, — ответил Ершов.

— И каковы будут выводы?

— Надеюсь, жизнь их подскажет.

После перерыва председательствовал Пономарев. Слово взял член коллегии Министерства мелиорации и водного хозяйства:

— …Здесь товарищи предлагали передать очистные сооружения в ведение нашего министерства. Но мне думается, что за технологические установки и за очистные сооружения должна отвечать дирекция завода. Что же касается государственного надзора за эксплуатацией очистных сооружений и влиянием промышленных стоков на озеро Байнур, то в Еловске предполагается специально создать гидрохимическую инспекционную лабораторию и ей предоставить право в случае необходимости приостановить работу завода…

В обеденный перерыв Ершов оказался с Ильиным за одним столиком.

— Завидую вам, Виктор Николаевич, — сказал ему Ильин, — сиди себе дома, пиши.

— Да нет, Борис Алексеевич, не получается. И в нашем деле — проекты, их воплощение, падения, взлеты. Работаешь лет пять, шесть над книгой, а что получится — не тебе судить. Где же сейчас Крупенин? Только вчера узнал, что освободили его…

— Не знаю, — ответил Ильин и вдруг спохватился. — Только об одном вас прошу: не считайте его дураком. Если хотите — это большой государственный ум. У каждого есть недостатки. Резок, горяч, во все влезал сам. От старого сохранилось…

— Хотите сказать, от культа?

— Может, и так, — отрешенно сказал Ильин, — жаль человека.

— Не погибнет, — заверил Ершов, — без работы его не оставят. В наше время это не принято. А остальное от него зависит.

Они доели котлеты, выпили кофе, пошли курить в вестибюль.

— Скажите, Борис Алексеевич, вы, действительно, убеждены, что очистные сооружения не нужны?

— В том объеме и сложности, в какой проектируем, не нужны. Пустая затрата ценностей.

Ершову трудно было понять этого человека, но очень хотелось понять. Он не сомневался в искренней убежденности Ильина и потому пытался поставить себя на его место. Иногда в сложных условиях истину надо пытаться искать от обратного.

— Борис Алексеевич, очистные сооружения больше чем наполовину сделаны. Я понимаю тех, кто ставит вопрос о создании санитарного предприятия. Они желают иметь завод, который бы стал совершенством сегодняшнего дня. На примере такого завода можно будет учиться, как надо строить, вести борьбу за охрану природы.

— Деньги, Виктор Николаевич, деньги! — возразил с болью Ильин.

— Правильно! Но одни деньги не возвращаются, другие окупаются с лихвой. Представим, что я противник этого предприятия на Байнуре.

— Хорошо, представил.

— Но я стою перед совершившимся фактом.

— И это допускаю.

— Так не лучше ли иметь мне завод-лабораторию мощным заслоном очистных сооружений на пути вредных стоков, чем допустить непоправимое?

— Не случится этого!..

— Минутку! Мы договорились, что я человек, который пытается разобраться во всем. Вы утверждаете, что регенерацию можно довести до совершенства. Докажите это практикой на Еловском заводе. В ближайшие годы мы построим десятки заводов, должны выпускать бумаги и целлюлозы в пять, шесть раз больше. Значит, надо накапливать опыт по обезвреживанию производственных отходов. С этих позиций мне более понятны сторонники уникальных очистных сооружений!

— Разумеется, — согласился Ильин. — Вы гуманист. По-своему и болеете о благе народа…

— А вы? — перебил Ершов.

— И я о благе народа думаю, но посредством инженерных расчетов. Я должен считать и считать. Сейчас все наши заказчики потребуют им проектировать такие же очистные сооружения, какие будут на Байнуре. А при девяностопятипроцентной регенерации сбросов очистные сооружения фактически не нужны.

Ершов не отступал:

— Не нужны там, где, нет Байнура, Волги, Камы. Где возможно создать искусственные озера для сброса промышленных стоков.

— Да, но бумажно-целлюлозная промышленность — это такая отрасль, которая не обходится без затраты на нее воды. Решится проблема Байнура и возникнет во всей своей полноте другая…

— Значит, недаром ваши заказчики уже сейчас затылки чешут? Пять лет назад не так думали… А в конечном итоге, мне думается, проблема очистки воды остается еще не решенной. Она будет полностью снята, когда промышленные стоки после очистки будут вновь направляться в производственный процесс. И еще — питьевые воды должны быть отделены от промышленных. За решение этой проблемы я первый воздвиг бы вам памятник!

— Воздвигнут еще, но какой?! — засмеялся Ильин. — Запишите домашний мой телефон. В своей библиотеке я найду для вас кое-что интересное о мировой практике строительства целлюлозных предприятий.

Звонок приглашал в конференц-зал.

Вслед за членом-корреспондентом Академии наук слово взял председатель краевой плановой комиссии. Десятки леспромхозов края расположены вдоль основных водных артерий, линий железных дорог, автомагистралей. В течение многих лет оголяются водоразделы. Мелеют реки, теряют свое значение. Сверх всяких норм вырубаются наиболее доступные массивы, и в то же время край обременен миллионами гектаров перестойного леса. Но леспромхозам выгоднее завышать нормы вырубки, чем строить новые дороги, осваивать глухие таежные районы…

На третий день совещания Ершов исписал довольно пухлый блокнот. По выступлениям подавляющего большинства участников форума было ясно: завод на Байнуре получает прописку, но предприятие должно быть образцом современного уровня науки и техники, очистные сооружения уникальными, контроль за их работой должен осуществляться только государственной комиссией с особыми полномочиями…

Совещание считает целесообразным:

1. Запретить молевой сплав леса по рекам, впадающим в Байнур.

2. Завершить проектные работы по отводу отходов производства Еловского завода за пределы Байнура, в район Туленкийской долины.

3. Отказаться от строительства флота и порта, предназначавшихся для транспортировки и приема древесины в бассейне Байнура.

4. На ближайшей сессии краевого Совета депутатов трудящихся обсудить вопрос о научном использовании и охране лесных богатств края.

5. Запретить промысел омуля на пять, семь лет.

6. Совещание просит местные партийные, советские органы войти с предложением в Совет Министров Союза ССР об объявлении Байнура и его бассейна государственным заповедником.

— Может, переночуешь у меня? — спросил Ершов Дробова, когда с потоком участников совещания вышли из здания филиала Академии наук.

Вечер был по-весеннему теплым. В сквере на тополях по случаю брачных сборищ отчаянно горланили воробьи. Солнце спускалось к тальянским хребтам, озарив их снежные вершины в ярко-розовые тона. Высоко в синем небе, с запада на восток, на сверхзвуковых скоростях шли реактивные самолеты: звено за звеном. Корд этим машинам, действительно, нужен. Нет, нет, и прохладой дохнет с востока. Но корд еще всего не решает, а ветер может подуть с любой стороны, если ты слаб на ногах.

— Лучше поеду домой, — ответил Дробов. — Дел по горло.

Он думал: сказать не сказать, что хотел бы дождаться Таню. Три дня с Мишей Уваровым Таня была на совещании. Вот-вот должна появиться. Хотелось уехать вместе. Скоро должна защищать диплом, а там… Но лучше об этом Ершову объявить неожиданно. Пригласить и сказать: вот так, дорогой товарищ, ждем, приезжай!..

— А если утром уедешь? — настаивал Ершов. — Диссертацию защитил. Теперь больше свободного времени.

Несколько глав диссертации Ершов читал. Они были посвящены вопросам миграции омуля, его нерестилищам, воспроизводству сиговых на Байнуре, созданию рыбозаводов и разведению новых видов, таких, как лещ, карп, сазан.

Дробов мечтал расширить пределы Байнура за счет двух искусственных морей на Бирюсе. Развести благородные сорта рыб в водохранилищах Бирюсинской и Буйской ГЭС. Воплощение этих идей дало бы народному хозяйству миллионные прибыли.

— Ты прав, защитил, — сказал Дробов. — Только это четверть дела. Претворить в жизнь мечту — вот цель. А сейчас полным ходом суда ремонтируем, сети ставные готовим, моторы перебираем. Да вот беда, — вздохнул он.

— Что за беда?

— Получим решение исполкома о прекращении лова омуля и сядем в калошу. Довоевался! Люди же у меня. Кормить надо.

— Постой, постой! — Ершов растерялся даже.

— Но ничего, — сказал негромко Дробов. — Переживем. Раньше бы надо обзавестись зверофермой. Доходы еще маловаты. Вместо омуля будем пока ловить щуку, ельца, окуня. Годик, два туговато будет. А там ферма выручит. Переживем как-нибудь…

Подошли Миша Уваров и Таня. Ершов спросил:

— А вы, друзья, в Еловск или останетесь?

Таня посмотрела на Дробова и догадалась, что такой же вопрос задавался уже Андрею.

— Нет, Виктор Николаевич, нам ехать надо.

Все пошли в сторону троллейбусной остановки. Ершов повернулся к Тане:

— Понравилось вам совещание?

— Да, — сказала она, — хотя провести его следовало еще до закладки Еловска…

Никто не стал уточнять: почему? Каждый знал, что Таня вложила силу и душу в свой первенец на Байнуре. Теперь, как и многие, будет переживать — не окажется ли Еловск в светлом оке Сибири злокачественным бельмом. Она успокоится, лишь когда завод начнет работать на полную мощность. А для этого нужно время.

41

— И последний вопрос, — сказал Ершов Кореневу, — это уже не относится к делу. Вы с Ушаковым, кажется, однокашники?

Они сидели в парткоме. С четвертого этажа хорошо были видны корпуса завода, огромная территория очистных сооружений, ТЭЦ, промбаза…

— Вместе учились в старших классах, вместе окончили вуз, на первых порах и в школе работали вместе…

Вот собственно все, что мог он сказать. Мог бы добавить, что не всегда между ними ладилось, клеилось. Были дни, когда жизнь ломала обоих, но, главное, не согнула, не отмела. Он, Коренев, никогда не считал себя непогрешимым, не считает и Ушакова. Но, если честно сказать, то таким, каким стал Ушаков, он больше Кореневу симпатичен. Нашел Ушаков в себе силы, чтобы отмежеваться от слабых сторон, подчинить себя главной цели.

— Спасибо, Дмитрий Александрович! Жду в гости.

Дома Ершова поджидала Ирина. Пролетом на Дальний Восток она сделала остановку в Бирюсинске, чтоб повидать его и дочь. Она спешила на съемки нового фильма в уссурийской тайге. Любимец публики, а точнее ребят, цирковой тигр Эму уже поджидал ее в Хабаровске.

— Не удивляйся, — сказала Ирина, поднимаясь навстречу.

На ней в талию черное платье со стоячим воротничком и большим золотым пауком на груди. На ногах капрон черного цвета, и лакированные, на высоком каблуке, туфли. Лицо загорело… Но это не был загар от щедрого южного солнца и ветра, а чуть глянцевитый, какой придают коже лучи кварца и крем.

— Вот заехала поглядеть на вас, — сказала она, с пытливой улыбкой всматриваясь в его лицо, очевидно, припоминая, каким оно было когда-то.

— Ну что ж, и на этом спасибо, — сказал он настолько спокойно, насколько мог.

До сих пор Катюша смиренно сидела напротив матери, а тут оживилась и, объявив, что пошла ставить чай, исчезла на кухне. Слышно было, как она наливала там воду, как чиркала долго спичками у газовой плиты и, совсем непонятно к чему, гремела чистыми тарелками.

На круглом столе лежали подарки: большая немецкая кукла с голубыми глазами и пышной прической, точь-в-точь какую купил Катюше отец лет пять назад. Дочь, собственно, в куклы не играла. Здесь же лежал веселый голубенький сарафанчик, из которого Катюша, наверняка давно выросла, лежала и толстая книжка, прочитанная Катюшей еще в прошлом году.

Уловив на подарках беглый взгляд Ершова, Ирина с чувством вины и досады, горестно покачав головой, сказала:

— А время течет. И ты, и Катюша совсем не те. Только, кажется, я осталась для вас по-прежнему блудной матерью и скверной женой. Вам меня трудно понять, и в своих убеждениях вы правы. Мне порой еще думается, что как человек искусства ты все же когда-нибудь меня поймешь… — И голос ее и жесты были печальны и сдержанны. Если она играла, то удивительно смело, небесталанно. — Своего я достигла. Мои портреты на крупных афишах не только в нашей стране… И фильмы идут с успехом… Да, идут!.. А вот… — И она так вздохнула, что он услышал в ее груди шум. — В общем, ребята, хотите или не хотите, но гостиницу я не заказывала. Надеюсь, что до утра у вас место найдется, а утром я улечу.

У этой женщины была здесь дочь. Сказать: уходи — Ершов не мог, не считал себя вправе. Жаль только, вечер пропал, можно бы поработать, сходить с Катюшею в парк. Пойти втроем — ни за что.

— Папа! Чай или кофе будем пить? — спросила Катюша, не переступая порог гостиной.

— Подожди, мой хороший, я только переоденусь, и мы вместе займемся ужином, — поспешила Ирина.

Она тут же переоделась в домашний халат, привезенный с собою, и, забрав из прихожей большую белую сумку, пошла на кухню.

Ершов взял газету и попытался углубиться в чтение, но ничего из прочитанного не понял. Мысли его смешались. Голос Ирины казался больше чем громким, доносился отчетливо, ясно:

— В этих баночках икра. Ты ведь любишь икру? Да! Одну раскроем, одну оставим вам с папой. Крабы раскроем, компот…

— Хлеб я сама нарежу, — сказала Катюша. — А вам дать консервный нож? Папа, ты не брал нож консервный?

— Он на окне! — ответил Ершов, понимая, что и Катюше не по себе в эти минуты. Когда-то он опасался, что Катюша потянется к матери, если мать позовет. Теперь понимал: такое уже не случится.

— Вот возьмите, — донеслось в подтверждение его мыслей.

Сели ужинать, и Ирина достала большую бутылку в причудливой упаковке.

— Кубинский коньяк! — сказала она. — Хотела привезти тебе ром ямайский, да поздно спохватилась, распродали. А вообще в Москве с продуктами хорошо. Неплохо и с тряпками. Достать можно все. И легче всего, знаешь, где?

— Где? — спросил вынужденно Ершов.

— В комиссионке. Не думай, не старое, в фабричной упаковке. Пять, десять рублей переплатил — и прекрасный импортный плащ. Чешские, польские, югославские и даже английские модные туфли…

Ни в кухне, ни за столом Ершов так и не услышал, чтобы Катюша назвала Ирину матерью. Что он мог подумать по этому поводу? Да ничего! Пришла к Катюше подруга, и они долго шептались в прихожей.

— Папа, нам надо с Машей стенгазету доделать.

— Бога ради! Мешать не будем.

— Да нет, ты не понял. Мы к Маше пойдем.

Вчера заголовок писали в Катюшиной комнате, сегодня им надо уйти. Ершов взглянул на Ирину. Очевидно, и та поняла, что дочери трудно определить свое отношение к приезду затерянной матери. Ирина легким кивком подтвердила, что возражать Катюше не стоит.

— Иди, — сказал Ершов.

Гостья наполнила рюмки и закурила:

— Почему бы не перебраться тебе в Москву?

— Зачем?

— Москва есть Москва. Столица! Там больше издательств, журналов, в конце концов больше культуры. У тебя теперь положение, имя! И я привыкла к Москве…

Пола ее халата сползла и оголила округлость ноги чуть выше колена. Возможно, Ирина и не заметила этого. Держалась так, как много лет назад, когда ему все было дорого в ней. Она пытливо сощурилась. Как ни странно, но лицо ее от коньяка стало свежее, моложе. Оно сохранило и прежнюю женственность. Вновь появилось в этом лице такое, что невольно заставило вспомнить не худшее — лучшее.

— Ты что, не в ладах со своим покровителем? — спросил Ершов.

— Именно покровителем! — улыбнулась она скептически. — Правда, Сергей Семенович сделал для меня очень много, но он никогда не сможет заменить тебя и дочь.

— Жаль.

— Не смейся. Я искренне.

— Поздно об этом, Ирина.

Она смерила его оценивающим взглядом:

— А почему? — засмеялась невесело, деланно. — Нам еще жить да жить! Может, теперь только и начинается жизнь. — И вдруг посмотрела в упор, с вызовом, как когда-то, если хотела его привлечь, притянуть. Даже дыхание ее стало слегка учащенным.

Ершов вовсе не собирался ее упрекать, но сделать ей больно неодолимо хотелось.

— Сергею Семеновичу сколько лет?

— А!.. — махнула рукой. — Давно папашей зову… Папаша, неси халат… Папаша, где мои шлепанцы?.. На улице ветер. Не заблудись. Держись за забор, папаша!.. Шестьдесят семь скоро будет…

— Как принято говорить, — самый зрелый творческий возраст, — заключил не без иронии Ершов. — Расцвет!

— Ой, оставь, — скривилась Ирина. — Ты вправе считать, что я скверная женщина. Можешь! Но без тебя и Катюши я такой и останусь. Не думай, я не прошу снисхождения. Я только хотела сказать, что человеческое во мне теплится, а неугасшему огню не хватает лишь чуточку кислорода. Пусть я наказана всеми. Но самым большим для меня наказанием было собственное сознание того, что я потеряла больше, чем нашла. Вот где моя трагедия.

Он молчал, а она, закурив, снова заговорила:

— Я хочу быть с тобой предельно честной и говорю то, что думаю. Ни в ком, никогда не любила мужчину так. Поздно об этом, но это искренне. Ты победил, ты можешь меня презирать. Но если когда-нибудь тебе будет плохо, помни — есть человек, который после долгих скитаний вновь пришел к выводу, что лучше тебя нет для него… Только не думай, нет! — испугалась она. — Не думай, что хмель во мне говорит. Чужая я вам: и тебе, и Катюше…

— Не знаю, как ей…

— Зато я знаю! — перебила Ирина тоном повышенным, но безвольным.

Он сидел и смотрел на нее. Смотрел, как на человека знакомого и в то же время чужого. Что, где, когда надорвало ее, не так уж и важно. Странно, но ее переживания его мало трогали. Наблюдай он со стороны подобную историю, она бы его взволновала, заставила думать, переживать за людей, а, может, и пожелать им снова сойтись…

Ирина с горечью рассмеялась:

— А я ведь помню тебя всего, понимаешь, всего! Мне иногда, дуре, снилось, что мы снова вместе. Ты был у меня первым. Огромное счастье не растворится, не расплескается. Каким бывает оно, увидеть можно только на расстоянии… Летела и знала, что здесь не нужна, а все-таки приземлилась. На что-то надеялась, хотя и боялась признаться в этом даже себе. Минуту назад готова была спросить: ну, а ты-то, ты вспоминал обо мне, как я, мучительно, по ночам? Хотел меня видеть любящей, преданной, прежней, желать? Эгоистка и только! Смеешься? Правильно делаешь! Ну хватит нюнить, Ирина!

Он не знал, о чем с ней еще говорить, и она все сказала. Сидели молча, курили.

— Тебе нравится новая роль? — спросил Ершов, желая хоть этим скоротать время до прихода Катюши.

— Не очень, — призналась она. — Самая заурядная, из разряда комедийных. Терпеть не могу заурядного… Я по своей натуре холерик. Поднялся занавес, и нет ничего от Ирины. Сыграю «Бесприданницу» и два, три дня чувствую себя прескверно. Даже физически недомогаю.

— Может, это не так уж и плохо?

— Да! Для театра, для зрителя.

— Что ты хочешь сказать?

— Не знаю, как объяснить. Играю влюбленную, чистую героиню. И я влюблена, умна, хороша. Я действительно влюблена, но в кого?! Как ни крути — в партнера по сцене. А в жизни, может, терпеть его не могу. Два, три часа полного напряжения нервов, перевоплощения на грани самообмана, состояние психически больного, когда действительно веришь, что ты Офелия, Лариса, Анна…

— И в Сергея Семеновича была влюблена, — подсказал Ершов.

— Да, если хочешь! — ответила она зло. — Только роль эта сыграна. Можешь верить, можешь не верить — дело твое… Кстати, один молодой периферийный драматург дал театру новую пьесу. Сделана здорово. Но я боюсь играть роль героини. Там мать оставляет дочь, уезжает… А у меня сердце начинает пошаливать, нервишки сдают…

Вошла Катюша и так неожиданно, что Ирина побледнела.

— А я у Маши пила чай с тортом. Спокойной ночи. — И Катюша ушла в свою комнату.

— Вот так, — сказала Ирина, — давай со стола убирать. А в общем дай мне заняться самой этим делом. Хочется, понимаешь?! Есть вещи, которые вдруг обретают значимость.

— Не возражаю, — ответил Ершов и пошел к себе в комнату. Теперь он думал об Ирине, о жизни ее, о том, чем для нее все кончится. И вспоминалась ему картина Лактионова «На отдыхе». Несколько престарелых актеров в пансионате… И стол со скатертью, и цветы, и картины, и мягкие кресла… И красок художник не пожалел, а грустно смотреть на все это. Какой-то тяжестью наполняет. Лица актеров и гордые и жалкие. Трудно понять, что привело их в этот пансионат, почему у них старость иная, совсем не такая, какой ей положено быть… Даже суриковский Меншиков в ссылке, в кругу своих дочерей, более привлекателен, сильный и мужественный.

И Ершову стало жаль Ирину. А впрочем с чего это он безрадостно смотрит на ее будущее? Может, в жизни Ирины тысячу раз еще все переменится?

Он стоял спиной к двери, у книжного шкафа, когда неслышно вошла Ирина и повернула его за плечи к себе. Не решаясь взглянуть в глаза, склонила голову ему на грудь. Стала прежней, доступной, покорной. Но он не обнял, не оттолкнул. Ни того, ни другого не стоило делать. Понимали без слов: прошлое не вернешь, не стоит его ворошить, а любая связь между ними заставит себя потерять в глазах другого окончательно.

— Я постелю тебе на диване в зале, — сказал он ей, — или можешь остаться здесь, постелю себе там…

Утром попили чай и вызвали такси. От проводов в аэропорт Ирина сама отказалась, пожала Ершову руку, притянула к себе Катюшу, расцеловала в щеки и в лоб, быстро села в машину, оттуда взмахнула платком и только за поворотом приложила платок к глазам.

Ершов уселся работать, но вскоре вошла Катюша и положила на стол открытку:

— Вчера вечером принесли, — сказала она, — забыла тебе отдать.

Он пробежал глазами по крупно писанным строчкам.

«Виктор Николаевич! Катюша! Буду рада видеть вас у себя пятнадцатого, в шесть вечера. Мне исполняется… узнаете, когда приедете. Жду обязательно! Ксения Петровна».

— Что будем делать? — спросил Ершов.

Вот уж беда с этим отцом. Не понять, когда спрашивает серьезно, когда шутит.

— Поедем, — сказала Катюша.

42

Как-то на огонек заехал к Ершову Дробов. Катюши и Ксении Петровны не было. Они туристским поездом уехали в Ленинград. Оттуда поедут в Ульяновск, в Шушенское…

Ершов работал над книгой.

У Дробова тоже забот полон рот. За последние два года звероферма его разрослась настолько, что колхоз получил на пушном аукционе почти два миллиона дохода. Ершов в шутку называл Дробова «комплексным председателем». У Дробова рыбозаводы на Байнуре и на Бирюсинском водохранилище. Пятьсот миллионов мальков «красной рыбы» должны вырастить рыбозаводы только в этом году.

— Как Таня? — спросил Ершов.

— Снова в командировке. Пора уж кончать.

— Что кончать? — удивился Ершов.

Дробов сидел напротив, склонив голову, взлохматил себе волосы, из-под бровей прищурился на Ершова:

— Валерку в тапочках ждем! Понимаешь?!

— Понимаю! — ответил Ершов.

— Отец с нами жить будет. Крайком рекомендует его секретарем Бадановского райкома. Ну, а места нам хватит…

С минуту сидели молча. Глядя на солидную пачку машинописных страниц, Дробов спросил:

— Продвигается?

— Туго.

— Сколько еще осталось?

Вместо ответа Ершов протянул толстую папку. В ней были вырезки из газет и журналов, копии решений, постановлений, протоколы совещаний и заседаний, страницы, написанные от руки и напечатанные на машинке. Записи бесед со строителями, проектировщиками, учеными… Здесь хранилась история Еловского целлюлозного на Байнуре.

— И у меня, Андрей, свои творческие проблемы, — оправдывался Ершов. — Материал давит.

— А ты пиши! Пиши быстрей! Буду первым твоим читателем.

— Не получается быстро.

— Писал же статьи на два газетных подвала за ночь.

Ершов когда-то сказал Игорю Петровскому: «Оперативная работа газетчика и работа писателя не одно и то же. Посади тебя редактировать книги, и ты под девизом «задачи дня» — перечеркнешь Шолохова, Федина, Паустовского… кого угодно».

Но не это сейчас волновало Ершова. Он взял со стола лист с цифрами, фактами:

— Невеселая получается картина, Андрей. Период пусконаладочных работ на целлюлозном затянулся. Уже не три миллиона затрачено денег, а шесть! Проблема? По-моему, проблема! Отстает строительство жилья и культурно-бытовых объектов. В Еловске повышенная влажность, и часть технически грамотных целлюлозников покинула город. Только в этом году с очистных сооружений уволилось свыше ста человек при штате в двести сорок. Факт? Бесспорный! До сих пор на производство продукции стоимостью в рубль, завод затрачивает рубль семьдесят. Еще не пущена вторая технологическая нитка, а очистных мощностей не хватает. Решено срочно построить еще семь радиальных отстойников, три насосных станции и реагентное хозяйство — огромный цех приготовления химических растворов. Петровский сенсационно преподнес это, как новую заботу проектировщиков о Байнуре, но так ли на самом деле?! На объект переброшено тридцать бригад. Работают день и ночь… А ты говоришь, быстрее пиши…

Как только речь заходила о целлюлозном, Андрей обычно мрачнел:

— Сколько же можно вколачивать денег?! — сказал он раздраженно, словно повинен во всем был Ершов.

— Теперь столько, сколько потребует Байнур! Только так!

— Не многого мы достигли!

Ершов всегда поражал Андрея спокойствием, с каким умел вступать в любой спор:

— Нет, Андрей, будь объективен! Туленкийский, Баданский, Сосновский районы объявлены государственными заповедниками. Запрещена вырубка леса в прибрежной зоне и молевый сплав по нерестовым рекам. Работу завода контролирует государственная инспекция… Мало?! А во что ты оцениваешь движение, которое началось по стране за охрану водоемов? Сказать, что ничего не достигли, — значит, усыпить свою бдительность, развязать руки нерадивым хозяйственникам. Нет, не напрасно ломались копья!

— Ломаться — ломались. Да не все уяснили, что Байнуру цена триллионы рублей, что из десяти человек на нашей планете только один пьет незагрязненную воду, а в Байнуре пятая часть всей пресной воды на земле.

— Знаю я это, Андрей! — согласился Ершов. — Знаешь и ты, что доброе начало положено на весы. Госстрой, Академия наук СССР, Госплан по заданию правительства, уже занимаются разработкой генеральной схемы использования природных ресурсов Байнура, готовится постановление Совета Министров СССР об охране Байнура.

— Постановление готовится, и это радует, а пока сотрудники Лимнологического в двадцати километрах от Еловска, на глубине семисот метров обнаружили щелочную воду. Дурнопахнущие отходы производства просачиваются сквозь грунт из золошламонакопителя. Недавно вышел из строя бак, в котором нейтрализуют промстоки. За такие штучки бить надо!

— И бей! Это уже частные стороны дела.

Ершов протянул Дробову сигареты. Оба не замечали, что курили чертовски много, словно табак вдохновлял или успокаивал. Раньше морщинки у глаз Ершова сбегались и разбегались, когда он смеялся и щурился. Теперь, сбежавшись однажды, навсегда утвердились у глаз, пролегла морщина и от виска к виску. Годы неотвратимо старили каждого… Второй месяц прикован к постели Платонов…

— Вот что! — стукнул себя по коленке Дробов. — Давай собирайся! Денек, два отдохни на Байнуре. Ельцов на удочку потаскаешь. Одно удовольствие. Бойкая, красивая рыбешка. Напрасно ее срамят, когда называют сорной!

«А что? Это мысль!» — подумал Ершов.

Две недели он жил без Ксении Петровны и без Катюши. Чадил, как паровоз, травил дымом легкие, опустошал себя физически, устал и морально.

— По рукам! — провозгласил Дробов. — К Назару Спиридоновичу на уху!

По асфальту даже «козел» везет быстро и мягко. Большей частью дорога шла на подъем. Через час миновали «тещин язык», и начался спуск. Теперь почти десять километров с выключенным мотором до самого Бадана. За чертой леса, на фоне Тальян, огромное зарево. Но там не пожар, а мощные прожекторы и открытые разработки мрамора. Мрамор розовый, голубой, зеленоватый. Просматривается в толщину на сантиметр…

И Дробов, не спуская глаз с набегающей ленты асфальта, тихо, словно и не запел:

Дымилась роща под горою,
А вместе с ней горел закат.
Нас оставалось только трое…
Песня звучала душевно и просто. Подкупали слова и мелодия, настраивала на раздумья о тяготах прошлого, вспоминались живые и мертвые…

…Из восемнадцати ребят.
А сколько их — друзей хороших —
Лежать осталось в темноте….
Ершов откинулся на спинку сидения, закрыл глаза, и тихо, неторопливо, единым дыханием с Дробовым:

У незнакомого поселка,
На Безымянной высоте…
Песня кончилась и, вопреки желанию Ершова, Дробов не начал другую.

— Таню слышал однажды, — сказал Ершов. — Хороший голос.

— Хороший, — согласился Андрей. На прошлой неделе только и слышал: «Там где речка, речка Бирюса…» Или еще: «А река бежит, течет куда-то…» — Андрей рассмеялся. — Не знаю почему, но, кроме «Землянки», в ее репертуаре военных песен нет. Ты признайся: в военном романе с кого писал своего героя?

— Собирательный образ, — отмахнулся Ершов, тихо запел:

Бьется в тесной печурке огонь…
Дробов подхватил.

Дядя Назар, как всегда, был полон новостей, но на этот раз не очень весел. Топляк чуть не пробил борт рыбацкой моторной лодки. Две лопасти у винта как бритвой срезало.

— Вот творят так творят, — жаловался Ершову. — Позавчера прихватил верховик караваны сигар и тридцать тысяч кубов унес в море. Двести тонн такелажа ушло на дно.

Дробов где-то на берегу осматривал судно. Ершов сидел на колодине у костра. В спину дышала ночная прохлада, в лицо — сухой жар костра. Байнурские ночи и летом свежи.

— Соберут, — сказал Ершов, занятый своим.

— Лиственницу не соберут, ко дну уйдет, да и кедра будет не та… Кедру скоро совсем изничтожат. А белка, соболь — весь зверь ютится в кедрачах.

Ершов слушал и думал уже о кедре. Не закончил одну работу, пиши хоть вторую. Кедровый орех дает шестьдесят процентов масла, которое по качеству не уступает оливковому. Триста тысяч кубов потребность страны на бондарную клепку, на спички. А вырубается девять миллионов кубов ежегодно. Запасы кедра — всего пять процентов лесных угодий Сибири. Лиственницу трудно сплавлять, пихта тонка. Зато вырубил кедр — и сразу десять, а то и двадцать кубов «древесины». Площадь посадки кедра равна пока сотой процента вырубки. Неужели мало сосны для досок и брусьев?!

Вернулся Дробов, достал из машины меховой жилет, отдал Ершову, на себя надел телогрейку.

— Моторку исправим. А вот если топляк «Ракете» в бок угодит, то не только дров будет много…

— Андрей Андреич, бригадир давеча сказывал, в бычковые сети с полсотни омуля попало. Хотел отпустить, а он поснул.

Дробов встревожился. Запрет для того и запрет, чтобы восстановить рыбное стадо.

— Где ставили?

— На Хоготской отмели.

— К берегу ближе надо ставить. Бычок у берега держится, омуль на глубине.

Дядя Назар возразил:

— Не скажи. Подвернет косяк к берегу, и сразу центнеров двадцать загубим…

— И это может случиться…

— Новые проблемы? — спросил Ершов.

— Не говори! Поеду в Лимнологический. Надо искать, что привлекает бычка и отпугивает омуля.

— Копченая колбаса, — дружески улыбнулся Ершов.

— Тоже верно, — улыбнулся и Дробов. — Только омуль один и откажется. Он гурман. У него изысканная пища… Вчера звонил Ушаков. Принято Советом Министров постановление о строительстве еще трех крупных государственных заводов живой рыбы. Советовался, где лучше их поставить…

— Кости чего-то ломит, — вставил дядя Назар. — Погода, должно, испортится.

Ночью, действительно, на Байнур навалился морок. Утром все небо закрыла серая низкая облачность. Словно мыльная грязная пена, она плыла и плыла с востока. Байнур ощетинился гребнями волн, поседел, задрожал затаенной яростью. Близилась схватка со штормом. Откуда он налетит — с Тальян или с Байнурских хребтов?

С приспущенным флагом, на полной скорости, прошел в сторону Еловска теплоход Лимнологического института «Академик Платонов».

— Что это значит?! — забеспокоился Дробов. Он бросился в палатку, где была рация, вскоре вышел с кепкой в руке. — Кузьма Петрович сегодня ночью…

Чтобы не выдать волнения, перехватившего горло, не уронить слезу, Дробов повернулся в сторону ветра. У Ершова тоже саднило в горле. Насколько коротка жизнь, узнаешь только тогда, когда ощутишь, сколько тобой еще не сделано.

— Заводи машину, — сказал тихо Ершов. — В Еловске пересяду на поезд. Хочу к вечеру быть в Бирюсинске.

— Вместе поедем! — ответил Дробов.

Уже за поселком их обогнала «Волга» директора завода. За ней, с той же бешеной скоростью, промчалась машина главного инженера.

— Что там случилось? — крикнул Андрей водителю самосвала у моста через Снежную.

Ветер донес, как эхо:

— Авария на очистных!..

Дробов сжал баранку до боли в суставах.


Иркутск, 1961—1968.

Примечания

1

Одна короткая тонна равна 0,88 обыкновенной тонны.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • *** Примечания ***