КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Молодой лес [Велько Ковачевич] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Молодой лес

Не упрекайте меня за эту любовь: она прекрасна… В ней и страстное желание, и грустная зависть… И целомудренное блаженство.

Томас Манн

I

Среди военных записок партизанского командира Боры-Испанца была найдена большая тетрадь с надписью: «Только для архива».


Белый Верх не относится к выдающимся вершинам горного массива Витуны, но он каждому бросается в глаза своим расположением и тем, что с него открывается прекрасный вид. Взгляд простирается далеко, дальше, нежели с многих окрестных, более высоких вершин, особенно к северу, где гористая местность постепенно переходит в закрытую котловину. И Белый Верх приобрел важное значение: в войне что только не становится важным!

Сохранится ли за Белым Верхом это значение, полученное им во время войны? Ему уже надоела эта военная свистопляска. Целый месяц на нем то мы, то противник. Но удивительно, что за самую вершину мы не дрались ни разу. Просто непонятно: ни капли человеческой крови не упало на нее. Вершина без выстрела, добровольно, словно исключив себя из военной игры, склоняется то перед нами, то перед ними.

Ни на одной другой вершине Витуны я не чувствую себя так, как на этой. Не знаю почему, но здесь меня охватывает чувство гордости. И каждый раз, расставаясь с ней, я ощущаю в душе какую-то пустоту. Она стала чем-то бо́льшим, нежели моя слабость, и я никак не могу, не хочу ее обойти. Выбираю себе такие дороги, пусть они будут более запутанными и длинными, откуда я увижу Белый Верх. А как он красив издалека, как тянется своим белым куполом к небу! Кровь ему не к лицу. Разве можно такой красоте причинить боль? Он создан не для войны, а чтобы радовать глаз, чтобы его прелесть не осталась незамеченной.

Эта красота влечет меня, напоминая о другой, которая смутно вырисовывается, как что-то пережитое другими людьми, прочитанное мною в книгах, а может быть, просто как воспоминание о моих днях перед Испанией. Не знаю почему, эта вершина раскрывает всего меня, но не такого, какой я теперь, а иного, каким я бы мог быть, каким бы хотел стать.

Какое счастье, что нет таких других вершин, влекущих тебя в иное течение жизни, отнятое войной. Избегай их, чтобы они не мутили твою душу, не завлекали, не уводили тебя. Но я могу отказаться от всего, только не от Белого Верха. Мне кажется, что вместе с этой вершиной я лечу куда-то ввысь. Задумываюсь и забываю, что идет война, в мыслях я заменил ее настоящей жизнью, такой, какой еще нет, но какая ждет нас в будущем. И я позволяю мыслям уносить меня в эту иную жизнь. А настоящее, какое я сейчас вижу у вершины, — это выстрелы, пожары в долине. И чего иного можно ждать, если оно, настоящее, только такое? Белый Верх пропах порохом, дым закрыл звезду, которой я увенчал эту вершину. Да, и Белый Верх стал воином. Значит, и я должен встрепенуться, быть ближе и к жизни, и к самому себе, такому, каков я есть, а не придуманному.

Так она, эта вершина, поднимает и опускает, опьяняет и отрезвляет каждый раз только ей одной свойственным способом, втягивая в войну.

Я стремлюсь к ней и не хочу заменить эту вершину никакой другой. Едва дождавшись восхода солнца, направляю на нее бинокль, чтобы взглядом охватить ее склоны. Из-за Белого Верха я надоел штабным связным. Мои связные, очевидно, не любят ни эту, ни другие вершины, на которые приходится взбираться пешком. Ничто не влечет их к вершине, разве только приказ или необходимость укрыться от огня.

Сегодня я не стал приказывать идти за мной наверх, хотелось, чтобы бойцы сами предложили подняться туда. Я разрешил отдых у подножия, чего раньше никогда не делал, но они, к моему удивлению, не сели. Как бы примеряясь, они смотрели на вершину.

— Ну как, согласны наперегонки до верха? — спросил я.

— Как прикажешь, товарищ командир, — ответил за всех пятидесятилетний Лажо.

— Сегодня не приказываю.

— Тогда я за вами по мере сил. Мои годы не для таких состязаний.

Остальные согласились.

— А не поспорить ли нам? — спросил Лажо.

— Зачем?

— Без этого гонка не стоит и ломаного гроша. В Америке на бегущих лошадей делают ставку. Предлагаю: тому, кто придет первым, все дадут по две сигареты.

Ребята согласились и дали Лажо по две сигареты для победителя.

— Знаете, товарищи, давайте лучше так: если я угадаю, в каком порядке вы доберетесь до вершины, все сигареты достаются мне. Если не угадаю — победителю.

Согласились и с этим.

— Давай твои прогнозы.

— Значит, так: Испанец, Глухой, Младен, Ивица. Встаньте в шеренгу один рядом с другим. Так по-американски, независимо от того, бегут лошади или люди. Стоят неподвижно, как каменные. Боже упаси кому-нибудь выйти вперед хоть на пядь. Если их много, стреляют из пушки. Когда их столько, сколько вас, дают выстрел из пистолета.

— А как намереваешься дать старт ты, Лажо?

— Ничего не остается, как считать до трех. Лучше, конечно, если бы можно было выстрелить.

— Можно, можно. Стреляй.

— Что ты? Забросают нас минами.

— Стреляй, пусть забрасывают. Погибаешь ведь не от каждой.

— Лучше не дразнить черта. У нас и без этого много забот.

— Ничего, подразним, раз уж ты затеял эту игру. А там пусть разносят хоть всю гору…

— Ты затеял, а не я.

— Да, но организация твоя.

— Хорошо, хорошо. Значит, по-американски.

— Не слишком ли ты, Лажо, американизировался? Что-то подозрительно.

— Да нет, ей-богу, просто к слову пришлось.

Лажо построил нас, снял винтовку, щелкнул затвором и прицелился в противоположную от выстроившейся шеренги сторону.

— Ты что, боишься? — крикнул я. — Стреляй!

Лажо выстрелил. Мы бросились бежать изо всех сил. Я было вырвался вперед, но Глухой первым добежал до тропинки, схватил меня за воротник и потянул назад. Я выругался, но он и не обернулся. Бегу за ним шаг в шаг, хочу схватить его, чтоб отплатить. А он все время придерживает ветки и отпускает их так, что они свистят возле моих ушей. Несколько раз ветки стегнули меня по лицу. И только возле самой вершины, на открытом месте, мне удалось схватить его за пояс и задержать. Но не успел я его обогнать на шаг-два, как он снова поймал и потянул меня. Несколько последних метров мы бежали нога в ногу. Все же первым дотронулся до пика я. За мной на вершину взбежали остальные бойцы в таком порядке, как и предсказал Лажо.

— Слушай, Испанец, — обратился ко мне Глухой, — если ты так же ловко командуешь, как бегаешь, незачем было ездить в Испанию. Действительно, как на конных состязаниях.

То, что Глухой проехался насчет Испании, кольнуло меня в самое сердце. Правда и шутка в его словах были неотделимы одна от другой. Моя молодость и должность, возложенная на меня войной, сталкиваются во мне. Чувствую, что они несовместимы, одна тянет назад, другая толкает вперед.

Наконец показывается Лажо. Выйдя на поляну, он спрашивает:

— Ну как, угадал?

— Да, кури, — отвечаю я.

Когда мы выкурили по одной, я поднялся на самую вершину, чтобы осмотреться. Выпрямившись, заметил внизу, в защищенном от ветра месте, воткнутый в землю чужой флаг. Как он очутился здесь, кто нарушил нейтралитет вершины?

Глухой бросился туда, чтобы вырвать флаг, но я остановил его и приказал отойти. Партизан отступил и насмешливо взглянул на меня.

— Что ж, так и оставим его там? — спросил он.

— Это моя забота, а твое дело слушаться.

— Не понимаю, чего ты боишься?

— Достань мне метров десять веревочки, тогда поймешь.

— Это годится? — спросил Лажо, протягивая клубок тонкого ремешка для опанок.

Я приблизился к флагу и осторожно, чтобы не задеть древко, обвязал его широкой петлей, затем отполз за гребень, разматывая клубок. Было бы очень жаль, если бы моя работа оказалась впустую. Бойцы осыпят меня насмешками, если ничего не произойдет.

— В укрытие! Ложись!

Напуганные такой неожиданной командой, партизаны бросились на землю и прижались к ней лицом. Я дернул за ремешок. Полыхнул огонь. Взрывом меня отбросило на Глухого и Лажо. Вокруг нас застучали камни, эхо взрыва разнеслось по горам.

Мы сели и снова закурили.

— Если бы не ты, Испанец, мне пришлось бы худо, — произнес Глухой.

— Хорошо, что ты хоть что-то слышишь.

— Иногда неплохо быть и глухим…

Под нами все дышало осенью. Деревья постепенно теряли свою листву, и силуэты домов с каждым днем вырисовывались более четко. В селе, которое лежало в котловине, перед высоким домом сновали фигурки немецких солдат. Этот дом лучше всего был виден с горы. Почему-то он очень волновал меня. Потому ли, что был самым высоким и красивым, в три этажа, городского типа, или потому, что над ним как бы висело проклятье партизан и крестьян. Почему он стоит в этой глуши, а не в городе, где ему место? Мне очень хотелось провести в этом доме хоть одну ночь, выспаться в настоящей постели, под настоящим одеялом, ничего не боясь. Я всегда стыжусь таких желаний. Об этом еще рано мечтать, но такие мысли настойчиво лезут в голову. С ними я борюсь не со вчерашнего дня. Помню, еще на испанском фронте они уносили меня от реальности, смешивали мечты и действительность. Но если ты хочешь бороться наравне со всеми, откажись от таких мыслей, иначе в тебе может пробудиться желание сохранить себя для будущего, желание взвалить свои обязанности на плечи других…

Задумавшись, я выпустил из поля зрения своих товарищей. Они отошли в сторону и болтают о чем-то. Временами их голоса становятся громче. Всегда от меня что-то скрывают.

— Жаль, что она его… — говорит о ком-то Глухой. Спрашиваю:

— Кого тебе жаль, Глухой?

— Ничего, ничего, Бора, это не для тебя…

— Большой секрет?

— Как тебе сказать: и да, и нет. Речь идет об одной девушке и ее отце. Будь ты из этих мест, сам бы заговорил о них.

— Да, расскажи ему, браток. Мы говорим о Ве́сне и Сильном, — вмешался Лажо. — Сильный, товарищ Испанец, — это хозяин того большого дома. Такого кровопийцу не встретишь и в Испании. Десять лет я работал на него.

— А что это за Весна? И она кровопийца?

— Это его дочь. И таких, брат, тоже не встретишь в Испании! — вмешался Глухой.

— Что верно, то верно, Испанец! Поверь, никто такой красоты не видел, — добавил Лажо. — Если бы только она не была дочерью такого отца…

Я внимательно смотрел на бойцов. Говоря о Весне, все они словно были чем-то озарены. Чувствовалось, им хотелось что-нибудь сказать о девушке, но при мне они стеснялись сделать это, почему-то боялись меня. Но мне тоже захотелось услышать о ней.

Начатый разговор заставил меня вспомнить о женщинах. Давно я не думал об этом. Жалею, что вмешался в разговор и оборвал его. Сегодня у меня такое настроение, что хочется послушать о женщинах. А почему бы нет?

Я не отрывал глаз от белого дома. Ребята по знаку Лажо отошли еще на несколько шагов, чтобы я их не слышал, но я понял, что разговор пойдет о женщине, и навострил уши.

— За свои пятьдесят лет я не видел ничего более красивого, — сказал Лажо.

— Тише, чудак, услышит Испанец, — предостерег его Глухой. — Он ведь не такой, как мы. О женщинах и слышать не хочет. Для него они не существуют.

Уверен, он специально сказал это громче, чтобы я услышал.

— Пусть слышит, ему это не повредит.

— Может повредить нам, как, помнишь, той паре, что его тогда рассердила.

Что я могу сказать о том случае? Боюсь, что тогда я их слишком мягко наказал. Но если подобное повторится, меня запомнят. Не я выдумал войну с ее законами. И сейчас помню каждое слово из разговора с теми двумя.

— Сколько тебе лет? — спросил я парня.

— Семнадцать.

— А тебе? — повернулся я к девушке.

— Тоже семнадцать.

Они не поднимали голову, и я не видел их глаз.

— Что было бы, если бы остальные последовали вашему примеру?

Оба молчали.

— Как тогда выглядели бы партизаны?

Они опустили голову еще ниже.

— Сколько в вашем отряде мужчин, сколько женщин?

Молчание.

— И долго вы будете молчать? Только этого еще не хватало.

— Нет! — первой решилась ответить девушка, не поднимая, однако, головы.

— Тогда говорите!

— Нас, партизанок, в отряде двадцать три.

— А вас, мужчин?

— Кажется, сорок.

— Можно составить двадцать три любовные пары в одном только вашем отряде. Как может такая армия воевать и рассчитывать на успех? Давайте всех вас переженим, и вы начнете рожать детей.

— Товарищ Испанец, между нами ничего не было, — промолвила девушка.

— Ничего? Почему тогда все ополчились против вас? Или они выдумали все?

— Вместе мы были только один раз.

— Прячась от других?

— Мы сидели и разговаривали.

— Ведь вы прятались от всех?

— Но если бы мы не бросились бежать, когда нас заметили, никто бы и не узнал.

— А зачем бежали, раз между вами ничего не было?

— Просто испугались. Поверьте нам! Товарищ командир, мы понимаем, что заслужили самого сурового наказания.

— Представьте, что это случилось с кем-нибудь другим и вам пришлось наказывать их. Что вы сделали бы, если вот я стоял бы перед вами, опустив голову?

— Нет, ты исключаешься, — ответил парень.

— Почему?

— С тобой такого не может произойти.

— Хорошо, возьмем кого-нибудь другого.

— Я приказал бы ему с пустыми руками пойти в атаку и в бою добыть оружие. Дай нам такой приказ. Мы его выполним, — сказал он, и впервые оба подняли голову.

Я не вынес им такого приговора. Просто разъединил их, отправив в разные отряды, чтобы они не могли встречаться. Да, это было так…

А мои ребята тем временем продолжали задирать один другого.

— Не поверю, что ты имел с ней дело, Лажо, — усомнился Глухой.

— Сказать по правде, я ее не трогал, но этим летом ее видели голой за домом двое мальчишек. Я слышал, как они хвастались, не поверил им, но они заупрямились: видели, мол, и все тут. За домом, говорят, под душем. Я, конечно, не поленился и однажды в солнечный день обошел вокруг дома и шмыгнул в кусты за садом. Забрался в орешник, жду. Придет или не придет? А она тут как тут… — Лажо на минутку остановился. — О самом приятном лучше и не говорить. Но раз уж начал рассказ, должен и кончить. Постояла она немного у калитки, посмотрела по сторонам, а потом — на кусты. Я испугался: а вдруг заметит?

— Чего ж ты ей не свистнул? — спросил Глухой.

— Если бы не овчарка, не бойся, свистнул бы. Но побоялся — что, если натравит пса на меня, отцова дочка? Знаешь, какая псина: я видел, как он бросается на возчиков. И втроем от него не отбиться… На чем это я остановился? Да, так вот… Оглянулась она еще несколько раз да как раскинет руки, словно взлететь собирается… А платье, шелковое, соскользнуло, и осталась девчонка голенькая… Чего дальше рассказывать: голая девушка перед глазами… Как удар не хватил… Потом побежала к душу, танцует под струей, ко мне поворачивается то передом, то спиной, то боком. Не знаешь, с какой стороны красивее. Эх, молодость, куда ты ушла? Будь я хоть на два десятка лет моложе, не упустил бы ее. Волосы ее рассыпались по плечам. Вода с нее стекает, а она под солнцем сверкает, как серебряная. Эх, не было бы в ней крови Сильного!.. Целый час не спускал с нее глаз. Напился чистой красоты, словно воды из источника. Эх, и почему она не наша?

— Понимаем тебя, — сказал Глухой.

— Не поймете, пока вам не стукнет пять десятков.

— А как думаешь, Лажо, что бы делал Испанец, очутись он на твоем месте?

— Как бы он вел себя? Как каждый мужчина. Потерял бы голову, и все тут. Клянусь, изменила бы ему его суровость, если в нем есть хоть что-то мужское. А оно есть и для битвы, и для женщин.

— Ошибаешься, Лажо, для женщин нет, он их не выносит. Не вздумай проболтаться ему, что видел голую девушку. Прогонит тебя с Витуны. У Испанца не моя школа. Ему бы хоть чуточку от моего характера… Каждый человек из крови и мяса, не будем этого отрицать. Когда дойдет дело до схватки — мы тут как тут. Но теперь на женщину нам даже взглянуть нельзя.

— А я люблю полакомиться, даже вприглядку, а потом хоть на плаху, — заметил Лажо.

— Тебе другого не остается. Годы берут свое. Раз ничего иного не можешь, так насмотрись хоть одним глазом… Может быть, Весна тебя и заметила. Сказала: пусть старик наглядится, раз уж ему, бедняге, ничего другого не остается.

— Ошибаешься, парень. Я в отцы тебе гожусь, а ты со мной так…

— Потому и говорю, что ты мог быть отцом мне. И Весне… Иначе разве позволила бы тебе любоваться собой?

— Я слышал, что она известила возчиков во время забастовки, когда прибудет отцовский грузовик с продуктами, — вмешался один из бойцов.

— Она известила? Ослепила вас своей красотой! — возмутился Лажо.

— Знаем теперь, кого она ослепила.

— Именно вас, а не меня.

— Мы ее не видели так, как ты. А она, видно, может человека ослепить начисто.

— Но не настолько, чтобы я мог вам поверить, будто она не чувствует к нам ничего, кроме ненависти. Такие слухи, по-видимому, распускает ее отец, чтобы на всякий случай при помощи дочки обеспечить своей семье хоть каплю снисхождения. Дипломатия, брат. Их, буржуев, надо перебить всех до последнего…

— И Весну, Лажо?

— О ней я не говорю. Но других всех, чтобы вырвать с корнем злое семя.

— И брата ее?

— Чего ты придираешься к словам, Глухой?

— И мать Весны?

— Паршивец, хватаешься за каждое слово, будто мы на суде!

— Может быть, ты и Сильного пожалеешь?

— Нет уж, клянусь матерью, его-то не пожалею.

Подстегнутые рассказом Лажо, партизаны все глубже погружались в тайны женского мира. Их слова говорили о какой-то иной жизни, неведомой для меня. Все было как будто просто и ясно, но в то же время так далеко, как тот высокий дом на шоссе, до которого всего лишь несколько минут ходу, а он все такой же далекий и недоступный.

Простым глазом в долине ничего не увидишь, кроме пестрых красок природы. Если бы не запах пороха, окружающий нас, непосвященный человек и не подумал бы, что здесь идет война, что смерть здесь обычнее жизни, что мертвых уже не оплакивают.

Я поднес к глазам бинокль. Высокий дом у дороги стал еще ближе. Белый, с ярко-красной крышей и множеством окон, он стоит, словно назло людям гор и даже самой горе. Смотрю на окна, надеясь в каком-нибудь увидеть ту девушку. Но солдаты, остановившиеся перед самым домом, отвлекают меня. Только сейчас замечаю на здании флаг. Не знаю, давно ли он там висит. Может, его повесили только что пришедшие солдаты?

Сегодня мне как-то ни в чем не везет. Лучше бы не подниматься на эту гору и не смотреть в бинокль.

II

Трудно представить себе, что расстояние от Белого Верха до белого дома преодолено. Словно за эти несколько дней прошли годы. Будущее сразу придвинулось ко мне, и я уже в нем. Поскольку настоящее — это только действительный отблеск будущего, постольку его стоимость выше.

Когда после боя я очутился на шоссе, уверенный, что меня никто не взял на мушку, сразу же подумал: это сон. Мне казалось, что я, как призрак, парю в воздухе, существую только в своем воображении. Не знаю, как приветствовать этот день, как выразить свою радость? Прыгать, петь или сдержать порыв? Может, он, этот день, и не будет целиком нашим.

Партизаны снуют по израненному местечку в поисках чего-то. Церковный колокол молчит. Я помню, как он звоном будил нас, когда мы были в горах. В ночном бою колокольня изрешечена пулями, ранен, искалечен большой колокол: в его боку зияет дыра.

На стенах сельских домов следы пуль. Только дом Сильного не пострадал, словно воюющие стороны старались не повредить его.

Я сел у церковной ограды, чтобы немного передохнуть, оправиться от волнения и взглянуть отсюда на долину и разбросанные в ней села. Как местные жители восприняли события прошедшего дня? Они здесь не привыкли праздновать, возможно, они испугались того, что случилось нынче.

Желто-пурпурная осень набросила на котловину печальное покрывало. И село, в центре которого видна церковь, не оживает. Все затаилось. Одинокий выстрел, слышимый порой, мешает празднику на улицах. Я ожидал иной встречи с людьми, для которых этот день должен был стать особенным.

Но вот на третьем этаже дома Сильного отворилось окно, и в нем, еще затененном, показался силуэт человека. Из его рук вниз по стене выплеснулось большое алое полотнище. Ветер подхватил его, оно затрепетало и словно ожило. Затем окно закрылось.

В селе все оживились, будто только и ждали этого знака. Вдоль стен и в окнах показались красные платки, покрывала, женская одежда — все красного цвета. Среди этой алой пестроты не было ни одного настоящего флага, кроме того, что появился на одиноком доме Сильного. Он выделялся среди всех этих лоскутов, как выделялся среди сельских домов дом Сильного.

Улицы ожили, наполнились гомоном и пением людей. Надтреснутый голос разбитого колокола звал всех на улицу. Толпы шли на площадь к дому Сильного.

А дом стоял, спокойно ожидая, когда к нему приблизится людской водоворот. Очутившись на площади, в тени дома, толпа начала замирать, утихать. Глаза людей были устремлены на грозно возвышающийся дом и алое знамя. Люди замолчали и замерли. Кто-то из передних рядов попятился назад. А дети, кучкой стоявшие между домом и толпой, отбежали в сторону. Отражаясь в окнах первого этажа, толпа казалась плотнее, грознее, чем была на самом деле.

Лесоруб Младен с топором на плече вышел из толпы и направился к дому. Он остановился под флагом, снял с плеча и прислонил к стене топор, обеими руками ухватился за свисавшее полотнище и рывком дернул его. Взметнувшись, оно затихло в его руках. Смяв флаг, дровосек бросил его в толпу.

— Правильно! — послышались голоса. — Смерть предателям! Они теперь хотят спрятаться за красными флагами! Пусть вывесят тот, что торчал до сегодняшней ночи! Проклятье Сильному! Бейте камнями!

Разъяренная масса схватилась за камни, но в этот миг, прежде чем успел полететь хоть один камень, в окне, из которого до этого свисал флаг, появилась девушка. Она стояла как изваяние, и лицо ее белело в проеме окна. Передо мной словно ожила картина великого мастера, на которой воедино слились женская красота и женская храбрость. Не мигая, смотрела девушка на людей, охватывая взглядом всех. Так иногда смотрит на тебя человек, нарисованный на картине. Его взгляд находит тебя, где бы ты ни стал. Под взглядом девушки толпа затихла, люди опустили глаза. Наступила тишина. Только дробный стук падавших из рук камней нарушал ее.

В тот момент я был на стороне девушки в окне, боялся за нее, восхищался ею, завидовал ее мужеству. Только бы не пришла в себя ошеломленная толпа и не выместила на ней свою ярость.

Тонко уловив момент, когда люди становятся слабыми, когда ярость переходит в стыд, когда силу побеждает разум, девушка выскочила из дому. Задержавшись на секунду в дверях, она взглянула на опущенные головы и бросилась туда, в середину толпы, над которой на полголовы возвышался лесоруб Младен. Толпа расступилась перед девушкой, уступая ей дорогу, подобно тому, как до недавних дней уступала путь ее отцу, когда тот наскакивал на людей во всем своем величии и бешенстве. Подойдя к лесорубу, она положила ему руку на грудь и жестко спросила:

— Почему сбросил знамя, Младен? Я его сшила, я и повесила. Верни знамя! Немедленно! Верни! — Она обеими руками схватила его за ворот и не отпускала до тех пор, пока перед ней не появилось измятое, испачканное полотнище. Взяв его, девушка так же стремительно вбежала в дом. Вниз по стене снова скользнуло алое полотнище и заколыхалось на ветру.

Толпа загудела, словно только сейчас пришла в себя.

— Мы не продаемся за такие мелкие деньги, Весна! — язвительно бросила какая-то женщина.

— А я ничего не продаю, — отрезала Весна в ответ.

— Доверие не покупают! — отважился крикнуть один парень.

— Кто покупает, тот не заслуживает его. Такого доверия мне не надо.

— Отцовская кровь! — послышался из толпы еще чей-то голос.

— Отцовская ли, чертячья ли, но посмейте только снять флаг! — добавила она, захлопывая окно.

— Жаль, что такого отца дочь! — раздались голоса.


Девушка вышла снова. Теперь она шла спокойно, даже слишком сдержанно. Остановилась недалеко от меня. На ее лице больше не было следов превосходства. Глаза ее уже не сверкали гневом. Она казалась одинокой, да, в сущности, она и была такой. Она словно стеснялась встречаться взглядом со смотрящими на нее со всех сторон односельчанами. Перед оправившейся толпой Весна была одинока. Я даже немного испугался за нее. Мне было жаль, что она сейчас не такая, какой я ее видел в окне. Я вообще боюсь женской чувствительности, боюсь женских слез. И если бы Весна сейчас заплакала, слезы обратили бы ее победу в поражение. «Не сдавайся, Весна, — твердил я про себя, — не падай духом, подними голову, срази их взглядом, как тогда, из окна». Словно услышав мои мысли, Весна чуть подняла голову. В ее черных глазах я не заметил ни предполагаемых слез, ни страха. Только слабая улыбка заиграла на ее лице.

— Жаль, что такого отца дочь, — снова произнес кто-то за моей спиной.

— Да, жаль, что такого отца дочь, — повторил другой так, чтобы девушка услышала.

— Да здравствует Бора-Испанец! — раздалось возле меня.

Не успев понять, чем вызван этот незаслуженный клич, я взлетел над толпой. Крепкие руки лесорубов и возчиков, которые я чувствовал всем телом, подняли меня над множеством голов, движущихся где-то внизу, подо мной, подобно бурлящей реке. Все перемешалось: небо, земля, люди. Я, как на качелях, то взлетал, то падал. Когда меня поставили на землю, все вокруг меня продолжало вертеться. И первым человеком, которого я узнал, была Весна. Мы стояли с ней плечом к плечу, почти касаясь друг друга.

Какая-то старая крестьянка протиснулась между нами, раздвинула нас руками и прошептала мне:

— Посмотри, как эта отцова дочь притиснулась к тебе. Думает, что ты ради нее приехал из Испании!

— Не бойся, — ответил я, глядя поверх головы старухи на Весну. Она тоже смотрела на меня. Что-то в ее взгляде напомнило мне юные годы, когда я был одинок, и безгранично верил людям, и требовал от них доверия к себе.

Толпа двигалась, увлекая нас. Но мы с Весной оставались все на таком же расстоянии друг от друга. Потом меня оттеснили в сторону, но вскоре мы снова оказались рядом.

Я не мог оторвать от нее взгляда и даже не встал в хоровод, боясь, что потеряю ее, если пойду танцевать. А может, я боялся, что она встанет в круг рядом со мной?

Празднество не утихало, словно в войне уже сделан последний выстрел. Как будто этот небольшой освобожденный клочок земли не был совсем рядом с дулами орудий, скрытых за соседним пригорком, и под грозящим небом, куда еще нацелен не один наш ствол. Люди, забыв обо всем, жили только сегодняшним днем, но я больше не могу делить с ними эту радость. Думаю о тропах, опутавших село, о небе, к которому поднимаю голову при каждом ударе бубна. В моей голове скрежет танковых гусениц, гул самолетов, движущиеся колонны, наступающие шеренги солдат. Я вижу, как падают люди, и меня охватывает страх, когда думаю о том, что может случиться с этим народом, в эту минуту охваченным восторгом.

И когда уже казалось, что этот день так и кончится в праздничном настроении, вдруг раздался взрыв. Толпа всколыхнулась, словно у нее под ногами подалась земля, и замерла. Песня смолкла. После второго взрыва, более близкого, плотная масса людей стала мгновенно растекаться. Огонь участился. Батальон бойцов, до этого растворившийся в скоплении людей, выстраивался на площади, готовясь выступить по приказу командира.

Весна упорно продолжала стоять недалеко от меня. Она не вздрагивала и не бросалась на землю даже тогда, когда гранаты со свистом проносились над нашими головами. Девушка не послушалась, когда я скомандовал всем: «Ложись!» Ее близость не позволяла упасть и мне, хотя, повинуясь инстинкту самосохранения, с силой притягивавшему меня к земле, я тоже должен был лечь. Весна спокойно смотрела, как люди в панике разбегаются, как ничком бросаются на землю.

С окутанного дымом пригорка продолжали стрелять. А мы вдвоем все стояли, словно не слыша выстрелов. Теперь мы без стеснения смотрели друг другу в глаза. Да и некого было стесняться — взгляды лежащих бойцов были устремлены в землю. Мне казалось, что рядом со мной стоит мой старый боевой товарищ, с которым меня связывает дружба, рожденная пережитыми опасностями. Чувствую, как во мне все сильнее разгорается желание заговорить с девушкой и как я начинаю бояться этого желания. Эта боязнь сильнее страха перед воющими над головой снарядами. «Пойми, она дочь Сильного, беги от нее, ложись, как и все другие, только не стой рядом с ней, не будь побежденным ею, как другие. Погаси в себе это желание, не дай ему разгореться!»

В этот момент я услышал:

— Товарищ Испанец, я должна с тобой поговорить. Не смеешь мне отказать.

Я сразу отметил про себя, что она обратилась ко мне на «ты».

— Не смею?

— Ни в коем случае.

— Вы меня заставляете?

— Заставила бы, если бы могла.

А она могла. Почему я должен скрывать это? Это она вынуждает меня стоять прямо, стоять под снарядами рядом с ней.

— А если бы у вас была такая сила?

— Мы бы поговорили.

— Посмотрим.

— Посмотрим, — повторила она. — Мое желание никогда не исполняется, если я слышу такой ответ.

— Возможно, на этот раз исполнится. Как видите, мы уже разговариваем.

— Нет, это не разговор. Ты стесняешься. Я тебя понимаю. Боишься, что скажут люди. Дочь Сильного… Можно ли здесь что-нибудь изменить? «Отцова дочь», ты же слышал.

— Могу ли я здесь что изменить?

— Думаю, ты единственный, кто это может сделать. Люди любят тебя.

— Их дружба мне дороже всего. Их доверием я не пожертвовал бы ни за что на свете.

— А я имею право на дружбу?

— Конечно. Только смотря на чью.

— Об этом-то я и хочу говорить с тобой.

— Нас никто не должен видеть вместе.

— Понимаю.

— Но когда нам разговаривать? Возможно, вечером мы уйдем отсюда.

— Тогда и я иду за вами.

— Лучше — с нами, — сказал я шутливо.

— Как раз этого я и хочу.

— Ладно, что-нибудь придумаю, чтобы поговорить с тобой.

Заметив, что на нас смотрит один из бойцов, мы отвернулись друг от друга и разошлись.

III

Первая встреча с загадочной девушкой была такой, будто кто-то нарочно все подстроил только ради того, чтобы хорошо понять мою душу, заглянуть в совесть, узнать истинную цену моих слов и поступков.

В мыслях моих давно существовал облик женщины, формировался подсознательно, не подчиняясь капризам юности. Я боролся с собой, гнал свои желания и страсти, стремясь освободиться от них совсем. Я был убежден, что это первое условие служения тем идеалам, которые уже начинали осуществляться. В этом мне помогли годы, проведенные в Испании, война и тюрьмы. Но последние месяцы борьбы возвращали меня к этому образу.

О радостях и наслаждениях, какие могут дать женщины, я почти не думал. Не копался я и в своей душе. Это меня не интересовало, да и не было необходимости разбираться в таких сложностях.

Я жил только нашей борьбой, но в то же время понимал, что не являюсь каким-то исключением, человеком со странностями, созданным для того, чтобы сдерживать порывы людей. Истинные причины аскетизма находились вне меня, в сознании тех людей, которым доверена судьба народа. Просто я был одним из них. Тем более ясно сознавал я, что сейчас этот такой обычный, каждодневный, свойственный молодости порыв мой перерос в большой, тяжкий грех, который оскверняет честь нашей армии. Сейчас не время любить. Наша армия должна подняться высоко над всем, что носит в себе затаенную опасность, угрожающую ее силе. Мои собственные слова, высказанные не однажды, превращали меня в неумолимого судью, в символ чистой совести, перед которой самая искренняя исповедь не могла найти оправдания. Слушая соратников, когда они, обличая преступника, говорили моими словами, я никогда и подумать не мог, что однажды эти слова обернутся против меня самым тяжелым обвинением, самым тяжелым приговором.

Я никогда не задумывался над безвозвратностью ушедших лет молодости. Тысячи людей, взявшихся за оружие, видели в борьбе смысл своей жизни.

И вдруг все всколыхнулось в моей душе. Все затаившиеся в ней слабости вспыхнули. Пробудилось все, что я подавлял в себе в самом зародыше. Правда, случалось и раньше, что во сне ко мне приходила любовь, она захватывала меня, заставляя думать о ней. Еще до того, как увидеть Весну, я встретился с ней во сне. Рассказ Лажо претворил в жизнь ее образ, и одним из ее героев был я. Притаившись в кустах, я, как и Лажо, в мечтах украдкой любовался девушкой, едва сдерживая себя. В моих снах она была еще красивее, чем в рассказе Лажо. Я подбегал к ней, но меня встречала раскрытая пасть овчарки. Этот пес стал для меня чем-то реальным, какой-то преградой, не подпускающей меня к девушке. Он, наверное, никогда не исчезнет из моей головы.

Я страстно жду назначенной встречи, жду с нетерпением, думаю о ней, как о каком-то изумительном счастье. И в то же время я боюсь, как будто жду вынесения приговора, который обнажит мои скрытые мысли. Страх охватывает меня более сильный, нежели ужасы, пережитые в войне. А что такое эти ужасы в сравнении с муками, на какие человек сам себя обрекает. То, что проснулось во мне, готово меня сокрушить. Личность, какую я создавал и воспитывал в себе годами, начала распадаться. В моей душе не осталось ни одного уголка, где можно было хоть немного отдохнуть. Как бы теперь я поступил с теми двумя, юношей и девушкой, которых разъединил? Теперь, когда наказание ждет и меня?

Три дня подряд я прохожу мимо дома Весны, охваченный желанием встретить ее и в то же время готовый бежать от нее, чтобы не изменить себе и тому, составной частицей чего являюсь. В тот день перед домом Сильного я не брал вместе с людьми в руки камень, но разделял убеждение толпы. А теперь, если бы тот случай повторился, я бы поднялся прежде, чем Весна появится в окне, и постарался остановить толпу.

В сущности, теперь я не мог определить свое место: где я, чего хочу. Не могу признаться, что Весна помутила мой рассудок. Ум мой не в ладу с сердцем. Простили бы мне все это мои товарищи по оружию, если бы могли заглянуть мне в душу? На что походили бы тогда мои высказывания, которым они безгранично верили? Я гоню от себя эти мысли, но они возвращаются. Весна полностью овладела мной. И не столько своей красотой, сколько появлением в окне, поступком с флагом, когда в самый опасный, полный драматизма момент играла собой, будто ей нет дела до собственной жизни.

Избегая встречи с Весной и в то же время страстно желая этого, я несколько раз видел ее в окне с флагом и каждый раз уходил, делал вид, что не замечаю ее. Я пытался заглушить в себе это чувство, найти равновесие, но девушка в окне была сильнее. Нет, в ней не отцовская кровь. При этой мысли меня охватывала радость. Веря в это, я находил оправдание своему греху и надеялся, что об этом никто не узнает.

Потом впадал в другую крайность. Вспоминал, как крепкие руки товарищей качали меня, и тогда ясно слышались их слова: «Отцова кровь!»

Сколько раз я решался встретиться с ней, прийти, как обещал. Но что-то мешало мне, внутренний голос осуждал это решение, считал его изменой народу. Я колебался, эти противоречия мучили меня, как бы издевались надо мной.

Около полуночи, крадучись, я вышел на улицу как будто прогуляться, скрывая от самого себя свое истинное намерение. Ночь стояла темная, небо с запада обложили черные тучи. Волнами набегали частые молнии, заливая горы отблесками вспышек. Дом Сильного белел во тьме. Беспокойная ночь только подчеркивала его величие. Вспышки молнии освещали меня, единственного ночного свидетеля надвигающейся бури. Я вздрагивал, боясь, что тысячи глаз из сельских домов следят за мной, за моими запретными шагами к дому Сильного. Вспышки молний, как нарочно, участились, и, наверное, вся Витуна видит меня. Я иду, закрывая глаза, чтобы хоть для себя создать обманчивую темноту, если уж ночь не дарит ее мне.

В доме Сильного открылось окно. Я знал, что это Весна. Она даже в эту грозовую ночь осталась верна своему окну и флагу, которым ветер хлестал по стене. Мне казалось, что я заблудился в чужой земле, отвергнутый своими обманутыми друзьями. Из страха, что Весна увидит меня, я побежал. А когда отбежал, пожалел: не упустил ли я момент, который, может, больше никогда не повторится? Я в волнении остановился под каким-то деревом, не в силах примириться с тем, что и эта ночь для меня потеряна. Большой дом, как бы вздрагивающий при вспышках молнии, звал, притягивал меня к себе. Я ждал долго, и вот небо начало утихать, охваченная яростью ночь уходила. Дом постепенно погружался во мрак, теперь уже изредка разрываемый отблесками далеких вспышек.

Немного успокоившись, я пошел обратно, но возле дома меня снова охватило волнение. Я хотел быстрее пройти мимо, но заметил в дверях фигуру девушки. Решил проскочить, сделав вид, что не замечаю ее, хотя знал: вернусь сюда снова, даже если она меня не остановит. Взволнованный присутствием девушки, я сделал несколько шагов и остановился. Ее голос меня вывел из оцепенения:

— Испанец, это ты?

— Я.

— Похоже, не держишь слова. Ты не забыл свое обещание?

— Нет, — ответил я неуверенно. — Понимаешь, противник хоть и не нападает, но держит нас в напряжении. Я не рассчитывал провести здесь и одной ночи, но вот каким-то чудом живем в селе целую неделю. В этом причина…

Весна рассмеялась:

— Может, нападут этой ночью.

— Не думаю. До сих пор ночь всегда помогала нам.

— Кому помогает день, кому ночь. А мне вот ни одно, ни другое. Давай войдем в дом. Здесь нас могут заметить.

— Пусть замечают. Нам нечего скрывать.

— Может, и есть что. Разговор со мной может тебе напортить. Доверие легче потерять, чем приобрести.

— Этого не случится.

— И я в этом больше чем уверена. Но все же лучше, если нас никто не увидит. Пойдем в дом, прошу.

— Никто нас не увидит. Я же тебя почти не вижу.

Сейчас только я заметил, что обращаюсь к ней на «ты».

— Перед домом Сильного! В полночь, Испанец! Пойдем внутрь. Я должна с тобой поговорить. Думаю, в такую ночь тебя никто не заметил. Я слежу за тобой вот уже несколько дней. Пройдешь, вернешься и снова пройдешь и вернешься. А прийти не решаешься. Это хорошо, что ты стеснительный. Но не бойся, днем я тебя не остановила бы. Что заставило тебя выйти на улицу в такую ночь? Тебя выдали только вспышки молнии. Видишь, бог — мой приятель: это он тебя обнаружил.

— У тебя обо мне отличные сведения, — сказал я.

— О да! Я даже знала, когда появишься, промчишься мимо дома, и знала, что не обернешься, когда я открою окно, что целый час проторчишь под грушей. Как ты думаешь, откуда я знала об этом? Когда я услышала о тебе, чужом человеке, студенте, обрадовалась. Верила, что в один прекрасный день встречу тебя. Не удивляйся, я следила за тобой, не спуская глаз, и устроила тебе засаду. Не может быть, чтобы и ты не знал обо мне. Когда о ком-нибудь составится мнение, хорошее или плохое, некоторые люди принимают его как непреложную истину. Если ты таков, каким я тебя считаю, то ты не пройдешь с закрытыми глазами мимо того, что случилось в тот день перед этим домом. Я не играла ни тогда, ни сейчас. Иногда люди добровольно идут на смерть, чтобы доказать какую-либо свою истину…

— Пойдем в дом, — предложил я сам.

Весна ввела меня в комнату, со вкусом обставленную. При свете привернутой керосиновой лампы поблескивала хрустальная люстра. Я подумал, что Весна нарочно не включила электричество, и подошел повернуть выключатель. Но свет не зажегся.

— Не трудись. В тот день, когда вы вошли в село, рабочие сразу же отключили ток. Ты, наверное, не знаешь, что это единственный дом в местечке с электрическим освещением. Его провели несколько лет назад с лесопилки. Можно бы было осветить всю долину, но отец не позволил. Он не хотел, чтобы его дом был похож на другие.

— Рабочие сделали правильно. Сейчас война. Темнота своего рода наш союзник.

— Да, но не темнота этого дома, Испанец. Она слишком мрачна. Даже его свет — свет мрака.

— А ты философ.

— Это не философия. Слишком уж мрачна темнота нашего дома, — повторила она.

— Почему? Не понимаю тебя.

— Не понимаешь меня? Этого я боюсь больше всего. Смогу ли я здесь, в этом доме, дождаться человека, который поймет меня? У меня нет иного греха, кроме того, что я дочь своего отца. Разве я могу отрицать, что во мне его кровь? Я могу от него отречься, проклясть его, но разве это порвет мою связь с ним? Люди не признают этого. Уже годами слышу все тот же шепот: отцова кровь. Я здесь как пленник, окруженный стеной ненависти. Можно ли придумать более тяжкое наказание? Разве дети выбирают себе родителей?

— Настоящий человек, Весна, всегда виден.

— Это прописная истина. Она как утешение или наказание для того, кто в ней ищет лекарство. Я же не хочу ею лечить себя.

— Чем я могу тебе помочь? В сущности, я даже не знаю, чего ты хочешь от меня.

— Действительно, я еще ничего не сказала, не подошла даже к началу, разбросалась в общих рассуждениях, обходя главное.

— Хорошо, тогда начни.

— До начала еще далеко. Почти двадцать лет. О моем отце ты слышал многое. Возможно, он не хуже и не лучше других. Но такое обобщенное суждение слишком односторонне.

Прозвище «Сильный» возникло вместе с этим домом, с постройкой четвертого этажа. На Витуне еще никогда не строили таких домов. Отец хотел, чтобы дом был четырехэтажным, самым высоким в этом краю. Еще до постройки дома в горах появилось много отцовских предприятий и лесопилок. Сегодня у него их десять. Беда еще и в том, что отец был раньше простым возчиком. Удивительно, что он и не стыдится своего происхождения, как это часто бывает с другими выскочками, когда они разбогатеют. Даже наоборот, он такую перемену в своей жизни ловко использует перед рабочими, ссылаясь на свой пример, на свою былую бедность — им, дескать, тоже открыт путь к богатству. Как он в действительности разбогател, навек останется тайной. Ходят разные слухи, от самых наивных — будто он нашел клад червонцев, до более вероятных, за которыми стоят кражи и грабежи. Это навсегда останется нераскрытым, как не было раскрыто, куда исчезали в горах стада волов, кто три десятка лет назад обокрал общинную кассу. А я вот, как видишь, родилась. Родилась в этом доме, под его звездой и его клеймом. Уже с раннего детства меня вне этого дома везде окружала ненависть. Ты еще хорошо не знаешь нравов наших гор: они суровы, как и его климат. Здешняя природа накладывает свой отпечаток на людей с детства. Детская ненависть так же сильна, как и ненавистьвзрослых. Я с ней столкнулась еще в начальной школе. И тогда я в глазах ребят была дочерью Сильного, отцова кровь, такой же осталась я сейчас в глазах взрослых. Ненависть окружающих ко мне была глубокой и отстоянной.

Я пыталась пробиться в круг детей, моих сверстников, не понимая, за что меня так ненавидят. Постоянно преследовавшая меня кличка «дочь Сильного» вначале мне не мешала. Но однажды, я хорошо запомнила это, во время девчоночьей игры возле школы две девочки вертели веревку, а остальные подбегали и прыгали через нее. Я стояла в стороне, не решаясь принять участие в игре. Веревочка крутилась все быстрее и быстрее. Девочки прыгали. Я тоже начала радостно подскакивать на месте. Забыв обо всем, я включилась в игру. Но веревка, пролетев у меня под ногами всего один раз, упала на землю. Девочки перестали ее вертеть и молча, с презрением смотрели на меня. Я, посрамленная, отошла в сторону. Игра продолжалась.

Я пожаловалась матери. Спросила, почему дети ненавидят меня. Что могла она мне ответить? Утешала, ласкала, плакала вместе со мной. По ее совету я пошла к отцу и все ему рассказала. Он рассмеялся: «Плачешь, потому что тебя ненавидит деревенщина? А за что им любить тебя? Когда слуги любили своих господ? В другой раз не связывайся с ними, не смей играть. Я, дочка, играю с их отцами, но эта игра иного рода, тебе не понять. Так играть с ними будешь и ты когда-нибудь, когда вырастешь. Твое сердце еще мягкое, но ничего — огрубеет. Мягкие сердца не для настоящих людей. На ненависть надо отвечать ненавистью, и на любовь иногда тоже…»

Она замолчала, а я невольно посмотрел на часы. Два часа ночи. Весна заметила, как я взглянул на часы.

— Я затянула рассказ. И все же прошу, выслушай меня.

— Продолжай, на часы я посмотрел машинально.

— Отъезд в гимназию был для меня спасением. Там впервые я вошла в среду сверстников. Никто не знал о моем отце, но я все время чего-то боялась. Каждый год на каникулы приезжала домой. Витуна почти не менялась. Отец все богател, появлялись новые лесопилки, предприятия, а в деревне росла нищета. Не изменилась и взаимная ненависть. Вся наша семья жила под именем Сильного: Сильный, жена Сильного, сын Сильного, дочь Сильного. Наших настоящих имен никто и не упоминал. Чем старше я становилась, тем глубже уходила в тень этого имени. Чем становилась сознательнее, тем мучительнее были мои страдания. Своего отца я больше ненавидела, нежели любила. Из отцовских дел, а не из книг я поняла, как к человеку приходит богатство. А два года назад поступила в университет в Загребе, на философский факультет…

— Тебе, видно, на экзаменах больше повезло, чем мне. А потом была Испания… Ничего, еще будет время.

— Твои экзамены лучше моих, товарищ Испанец. Почему у меня не появилось такой возможности?

— У нас будут серьезные бои, Весна. Скоро и тебе предоставится возможность.

— Здесь нет.

— Зависит только от тебя.

— Ошибаешься. Я никого не могу заставить мне поверить.

— Продолжай рассказ. У меня такое впечатление, что о самом важном ты не сказала.

— Это правда. У меня много причин бояться, что и ты мне не поверишь. Не смогу тебе дать никаких доказательств. Слушай дальше… Университет был для меня словно вторым рождением. Демонстрации и стычки с полицией давали возможность каждому студенту показать, к какому лагерю он принадлежит и чего стоит. Шла и я со всеми, боролась, как умела. Ты знаешь, как это происходило? Полиция гналась за нами, топтала лошадьми, избивала и бросала в тюрьмы. Пребывание в тюрьме я считала большой честью, но все же боялась. Я много слышала о тюрьмах и пытках. Из тюрьмы люди выходили и с поднятой головой, и со склоненной. Постоянно меня мучила мысль: выдержу ли, если попаду туда? Однако страх тюрьмы не заставил меня отказаться от участия в демонстрациях. Когда студенты бунтовали, шла с ними и я, когда толпа бежала, вместе с другими бежала и я. Однажды завязалась крупная схватка с полицией. В суматохе меня так сильно ударили полицейской дубинкой по спине, что помутилось в голове. Но я удержалась на ногах и бросилась на полицейского. Когда он замахнулся вторично, я схватилась рукой за дубинку, чтобы отнять ее. И мне бы это удалось, если бы на меня не навалились еще несколько человек и не начали бить, куда попало. Я без сознания свалилась им под ноги. Когда очнулась, вокруг царил мрак одиночной камеры. Я улыбнулась: неужели это возможно? Я, дочь Сильного, в тюрьме! Мог бы кто на Витуне поверить этому?

Из соседних камер доносились удары и стоны. Выдержу ли я, когда очередь дойдет и до меня? Это меня мучило. Клялась жизнью, что не сдамся и не пророню ни слова. Но все же было страшно. Ждать пришлось недолго. Начали бить и меня. Расспрашивали обо всем. Лучше тебе и не рассказывать. Наверняка ты побывал в руках нашей полиции.

— Да. Перед Испанией.

— Тогда ты их знаешь.

— Не особенно. У меня не хватало смелости отнимать у полицейских дубинки.

— И мне не удалось отнять.

— Зато ты их попробовала.

— Товарищи меня хвалили. Но моя радость не была полной. Боялась, что они узнают об отце. Я ведь замечала, что о некоторых встречах мне не говорят. Меня это мучило, я видела, что мне верят и все же что-то скрывают. Все больше боялась: а вдруг узнают об отце и объявят мне бойкот?.. Я ведь с детства знала, что такое бойкот, но в университете это пострашнее.

Никогда не забуду случай с одним студентом. Его задержали вместе со мной. Пока он сидел в тюрьме, вокруг только и говорили, что о его геройском поведении. Но вдруг за день-два до его освобождения нам сказали, чтобы мы сторонились этого парня. При встрече все отворачивались от него, как от прокаженного. На его «здравствуй» — никакого ответа. Все его попытки объясниться с нами, заговорить с кем-нибудь были напрасны.

Во время обыска у него на квартире нашли манифест и пачку прокламаций. В полиции истязали его, требуя выдать человека, давшего ему весь этот материал, но не добились ни звука. А в соседней камере сидел его друг, которого обвиняли, что он распространяет запрещенную литературу. В его камере допросы не прекращались ни днем ни ночью. Палачи, один искуснее другого, старались заставить его заговорить. Удары и стоны неслись по всему этажу, пугая тех, до кого еще не дошла очередь. Спустя месяц в камере все стихло. Среди заключенных прошел слух, что сидевший там товарищ умер под пыткой. Это была хорошо задуманная ловушка полиции. В действительности этого коммуниста ночью, тайно перевели в другую тюрьму и распустили слух, что он умер. И тут наш герой, которым все восхищались, решил признаться, чтобы облегчить себе пытки, что, дескать, получил манифест и листовки от товарища, который скончался. А мертвого ведь полиция не станет истязать. Этого было достаточно, чтобы объявить малодушному бойкот. Думаю, что и сейчас с ним никто не общается. Теперь понимаешь, что меня ждало, если бы товарищи узнали об отце. Какой страх я пережила…

Год назад мне сказали, чтобы я пришла на какую-го встречу на Тушканац. Раньше меня никогда не звали ни на одно из тайных совещаний. Сколько страха я вытерпела из-за этого приглашения! Шла туда с большим волнением, стараясь не опоздать. Там меня ждали пятеро хорошо знакомых студентов. Держались они со мной как-то иначе, серьезнее.

«Знаешь, Весна, почему позвали?» — спросил один.

«Нет», — ответила я.

«Ты чем-то очень взволнована?»

«Признаюсь, да. Не знаю, о чем пойдет речь».

«А что-нибудь предполагаешь, Весна?»

«Да, к сожалению, предполагаю. Знаю, что меня ожидает, но ничего сделать не могу. Моя тайна будет преследовать меня до гроба. Я хотела об этом вам рассказать давно, но не хватало смелости. Стыдилась». — Так начался мой рассказ об отце, как этот — сегодня ночью. Все им рассказала.

«Слушай, Весна, отец отцом, а ты — это ты… Мы принимаем не его, а тебя. Теперь тебе придется перевоспитывать отца. А тебя мы позвали, чтобы сообщить, что ты принята в СКМЮ[1]».

Все начали поздравлять меня, целовать. Вот это главное. Тех студентов нет здесь, и за меня некому поручиться. Они, я уверена, где-то сражаются. Может быть, мне когда-нибудь улыбнется счастье и кто-нибудь из них подтвердит мои слова.

— Почему же ты не связалась с движением Сопротивления здесь?

— Здесь бы мне не помогла красная книжка. Тут для всех я дочь Сильного. Я пробовала, как только вернулась сюда. Пошла к некоторым, зная, что они члены партии: их арестовывали много раз. Они молча выслушали меня и ушли, не сказав ни слова. Хуже всего, что они с тех пор меня считают полицейской ищейкой, я уверена. Я ведь дочь Сильного, не так ли?

Несмотря на эти неудачи, я не теряла надежду, не сидела сложа руки и не ждала милости. Стучалась во все двери. Передо мной не отворилась ни одна. Тогда мне в голову пришла мысль: сжечь этот дом!

— Это было бы глупо.

— Иногда и глупость можно оправдать. Думала, что таким путем заставлю людей поверить мне. Другого пути я не знала. Тот, кто не переболел моей болезнью, с трудом поймет меня.

Витуна не понимает ничего, кроме действительности. Доверие здесь не легко заслужить. Здесь все подчиняется своим законам. И мое решение поджечь дом было всего лишь частицей этой суровой действительности.

Вот так, местью отцу, я хотела снискать доверие людей. Прежде чем это сделать, я обратилась с письмом к двум товарищам, к которым уже обращалась раньше. Написала, что подожгу дом в воскресенье утром, чтобы уверить их в своей искренности. В этот же день мое письмо вернулось с замечанием, что их не касается ни судьба дома, ни моя судьба. Это письмо и сейчас при мне. Вот, взгляни…

Весна дала мне листок бумаги. Из неразборчивого текста я прочитал: «Не хотим быть советниками в ваших глупостях».

— Весна, смысл этих слов я понял не так, как ты. Они правильно осуждают твой план. Я понял их ответ именно так. А ты спрашивала себя: почему они тебе ответили сразу? Прочти еще раз: «Не желаем быть советниками в ваших глупостях». Это еще не говорит о том, что они равнодушны к твоей судьбе.

— Ты подходишь к толкованию ответа слишком по-юридически.

— Но ведь дом-то не сгорел?

— Но не из-за письма. Я была полна решимости и ждала воскресенья. Решение сжечь дом не оставляло меня до последней ночи. А в эту ночь в меня вселилась неуверенность. В этом доме мне все говорит о моем детстве. Все здесь вдруг стало дорогим, каким-то моим. Каждая вещь заговорила. Я мучилась, но возвращаться уже было поздно.

В воскресенье на рассвете я тайком встала с постели и поднялась на чердак. Возле главной трубы наложила ворох старого тряпья и бумаги, все это подожгла, а потом спустилась и прилегла в своей комнате. Беспокойство грызло меня все сильнее и сильнее. А вдруг огонь не разгорится? Я снова встала и вышла на улицу посмотреть. С чердака клубами валил дым. Меня охватила паника. Что делать? Разбудить домашних? Из раздумья меня вывел вой сирены с лесопилки. С первым ее звуком отец выскочил на улицу. К дому со всех сторон бежали сотни людей. Могучий Сильный был верен себе — он кричал, распоряжался, посылал людей в огонь. И те же люди, которые, помнишь, совсем недавно были готовы растерзать меня и разгромить дом, делали все так, словно спасали свой дом. Только благодаря им мне не удалось выполнить свое намерение. Я-то была уверена, что они будут не гасить пламя, а еще больше разжигать. Что ты можешь сказать на это?

— И раненому неприятелю оказывают помощь. А как объяснить поведение этих людей несколько дней назад? Не думаешь ли ты, что своим поступком испугала народ? Если бы каким чудом в этот момент в доме вспыхнул пожар, те же самые люди самоотверженно бросились бы его гасить.

— Ты веришь в это?

— Абсолютно.

— И как же это объяснить?

— А как объяснить, что никто из этих людей не сделал и попытки броситься на пленных, на людей, которые им причинили больше зла, нежели твой отец? Покорившиеся крепости не штурмуют. Лежачего не бьют. Ненависть содержит в себе и сожаление.

— Отец не заслуживает сожаления.

— Оставим отца.

— Нет, Испанец, не могу оставить. Когда пожар был погашен, рабочие собрались возле корчмы, чтобы зайти чего-нибудь выпить. Отец встал в дверях:

«Чего ждете? Сегодня воскресенье, не торгуем. Да и нет никого из прислуги. Ступайте по домам, отдохните. Завтра на работу».

Люди разошлись. Остался только один и попросил на два динара сигарет.

«Это не моя работа, не дам. Посмотри на себя, совсем высох, а все куришь. Завтра на работе голова будет болеть, а потом станешь жаловаться на низкий заработок». — Говоря это, отец все же захватил горсть сигарет и протянул рабочему. Он всегда так делал. Не считал и не смотрел, дает больше на одну или меньше. В то утро дал на одну меньше. Заметив это, я решила перейти в наступление — обвинить отца, будто он нарочно недодал одну сигарету.

«Отец, — крикнула я, — вы дали ему одной сигаретой меньше!»

«Я дал? Нет, я могу дать только больше!»

«Пересчитайте». — Я взяла у рабочего сигареты, протянула их отцу.

«Верно, дочка. Как это получилось? Для сегодняшнего дня это, правда, не удивительно». — Он быстро схватил полную горсть сигарет и протянул ее рабочему. Тот взял только одну.

Мы остались вдвоем с отцом. Долго молчали. Он ходил мимо меня, заложив руки за спину. Его лицо то краснело, то бледнело. Никогда я не видела его таким. Возможно, мой удар попал в точку, пробудив совесть? Если бы она в нем проснулась, он сгорел бы от муки.

«Слушай, Весна, — проговорил он спокойно, — ты унизила меня вполне справедливо. Поверь, дочка, мне стыдно смотреть тебе в глаза. Не могу поклясться, что со мной подобного не случалось и раньше, но я давал и больше. Твое замечание правильное, здесь есть чего стыдиться. Надо бы позвать людей в дом, отблагодарить их. Во мне действительно много плохого, я не задумывался над этим раньше, пока ты не вмешалась. Мое теперешнее состояние похоже на пожар, зажженный искрой. Но я твердо убежден, что рабочие гасили пожар больше ради себя, нежели ради меня. Во мне давно укоренилось понятие, что одни рождены, чтобы работать, другие, чтобы зарабатывать. Жизнь определила мне вторую роль. Она принесла мне богатство и ненависть. Нельзя отрицать, что здесь всем владею я, независимо от того, хочу этого или нет. Если бы не был хозяином я, им был бы кто-нибудь другой…»

«Отец, — осмелилась я, почувствовав, что настал мой час, — такое господство рано или поздно осуждено на провал. Законы развития общества сильнее препятствий, которые стоят на их пути».

«Это что же, марксизм, Весница?»

«Если хотите, отец, да».

«Возможно, ты права, дочка. Правда, я в марксизме ничего не понимаю, но ведь и марксизм люди придумали. Для одного он хорош, для другого — плох. Пусть каждый получит по заслугам. Сегодняшний день, по марксизму или нет, но оставил во мне тяжкий след. Разве не позор, когда родители должны краснеть перед своими детьми? Ты уже не ребенок. Сейчас твои помощь и совет нужнее, чем когда-либо. Я учил тебя, чтобы ты стала умной. Если бы мы с тобой пришли к согласию, было бы куда лучше и для нас, и для всего этого края. Я слишком преклоняюсь перед старыми понятиями, ты в такой же степени приверженка нового. А ведь можно найти и середину? Давай искать ее вместе. Времена, настали путаные, путаница и в моей голове. Война, как видно, затянется. Нам нужно быть ближе друг к другу. А ты ведешь себя со мной так сдержанно, словно ты не моя дочь. Скрыла от меня и свой арест. Я не упрекаю тебя. В свое время и я с тюрьмой познакомился. И я бунтовал. Давай поговорим свободно, на равных правах, откровенно, честно, ничего не скрывая. Не как отец и дочь. Скажи мне все, как сказала бы человеку, которому доверяешь. Я всегда уважал искренность».

«Хорошо, отец».

Он взял меня под руку и ввел вот в эту комнату, предложил закурить, но я отказалась.

«Весна, в этом разговоре я не твой отец, а ты не моя дочь. Учти это. На, кури», — предложил он снова. Я взяла сигарету. Отец поднес огонька.

«Умеешь курить, Весна».

«Этому не трудно научиться, отец».

«Что, у вас все студенты курят?»

«Нет, не все».

«Итак, Весна, с чего начнем? Согласна начать с бога? Это, пожалуй, будет легче всего. Оба мы, и ты, и я, равнодушны к нему. Как ты думаешь, существует он? Ты верующая?»

Такого вопроса я не ждала. Следует ли мне отвечать согласно убеждениям или нет? Возможно, здесь мы равны. В церковь отец не ходил. С попом постоянно ссорился из-за карточной игры. А грехов у него столько, что отсутствие бога было бы ему на руку.

«Не будем углубляться, когда и для чего люди выдумали бога. Если вы верите, то делаете это ради утешения, что будете жить и после смерти. Давайте посмотрим с философской точки зрения: материя первична, сознание вторично. Не забывайте, что вы сейчас не отец мне, а равноправный собеседник, как вы сами выразились».

«Браво! До сих пор никто со мной не говорил так откровенно. Я с тобой во всем согласен. Даже и в том, что касается материи и сознания. Для меня материя всегда была первична. Ответь мне, Весна, на такой вопрос: что бы ты делала, если бы была на моем месте? Поставь себя в мое положение: ты хозяйка этого дома и всех лесопилок. Властвуй и управляй ими».

«С таким предположением я не могу даже согласиться».

«Для меня это самый важный вопрос. Сегодня это предположение, а завтра оно может стать действительностью. Отвечай откровенно. Понимаю, что это сложный вопрос, ты, возможно, над ним не задумывалась».

«Этот вопрос действительно труден. Вы хотите, чтобы я стала тем, для чего не рождена. Разве не достаточно страшно уже то, что я частица вас, ваша кровь, что от самого рождения несу на своих плечах ненависть и проклятье только потому, что вы мой родитель? Мы не договаривались меняться ролями: с меня довольно и моей. Даже на сцене я не согласилась бы играть вас. А жизнь не сцена — здесь было бы еще тяжелее. Разве вы смогли бы стать на мое место? Можно ли заменить честность позором?»

Я была вне себя, готовая многое еще высказать ему, если бы не свалилась от удара его кулака. Отец бросился на меня, бил ногами и руками. Сквозь град ударов, пока я не потеряла сознание, до моих ушей доносились его слова: «Вот тебе за курение! За бога! За марксизм! За первичность! За сознание! За материю! За честность! За позор! Убью тебя, чертово семя!..»

Меня спасли мать и брат. Как глупо я попала в эту западню! Как ловко он играл! После этого случая он со мной не разговаривал. И богатство свое скрыл от меня. Вот и весь мой рассказ. Поверь мне…

— И без него я тебе верил. Твой поступок с флагом я не считал случайным.

— Вытащи меня из этого ада. Надо, чтобы мне поверили. И ты, и эти люди…

— Все образуется, Весна. Эти же самые люди узнают тебя и полюбят так же сильно, как и ненавидели.

— Ты слишком много обещаешь. У тебя нет никаких доказательств, которые убедили бы людей.

— Может быть, и есть. Ты мне не все рассказала. Кто во время забастовки сказал рабочим, когда приедет грузовик отца? Кто посылал сигареты забастовщикам?

Девушка удивленно посмотрела на меня.

— Верно, Испанец, я это делала. Единственный человек, который узнал об этом, арестован и куда-то отправлен. Как же ты узнал?

— Забастовщики знали об этом еще тогда.

— Не может быть!

— Откуда бы тогда узнал я?

Мы молча посидели еще немного. Молчание наше было каким-то неловким, полным затаенных желаний. Весна волновала меня и без слов. Мне не хотелось, чтобы наш разговор кончился на этом. То, что меня мучило все эти дни, разгорелось с еще большей силой. Когда мне еще представится возможность рассказать ей о своих чувствах? Разве я не могу сделать это сейчас? Но как я буду выглядеть в ее глазах?

Было уже три часа ночи, когда я собрался уходить. Весна проводила меня до дверей. Мы остановились. Тщетно я искал слова, а когда отошел от дома, вспомнил, что не попрощался. Я вернулся и положил руки на плечи девушки.

— Будь уверена, я тебе друг, — прошептал я.

По дороге в штаб я упрекал себя за то, что не хватило смелости разорвать стягивающий меня обруч. Хоть бы намекнуть на то, что таится во мне, и сразу же убежать. А может быть, даже и лучше, что все так кончилось. Я лично поручусь за нее. В следующую нашу встречу, если она состоится, я уже не буду испытывать такого стеснения. У меня в голове родилось несколько теплых слов еще и до встречи с ней: некоторые из них пришли мне в голову из высказываний героя одной книги. Они вполне подходили к моим переживаниям.

Эти слова признания вертелись у меня на языке, когда я видел перед собой Весну. Но я понимал, что не осмелюсь их произнести. Когда я остался один, мужество вернулось ко мне, однако я чувствовал, что оно оставит меня снова, едва я увижу девушку. Не написать ли ей письмо? Писать буду в третьем лице, словно о каком-то постороннем юноше, но с намеком на себя. Это было бы разумнее и с точки зрения конспирации. Напечатаю на машинке, без подписи. Письмо отдам ей при первой же встрече.

Я подходил к штабу на цыпочках, не слыша собственных шагов. Перед тем как войти в помещение, взглянул на дом Сильного, но его силуэт нельзя было различить, только белело светлое пятно в темноте. Мелькнула мысль, не вернуться ли и пройти мимо дома еще раз. Я бы так и сделал, если бы из темноты не прозвучал голос Глухого:

— Что с тобой, Испанец, где ты был? Я чуть не поднял тревогу!

— Вышел немного прогуляться. Что-то не спится. А что с тобой? Почему не спишь, ночь ведь.

— Беру пример с командира. Если не спится тебе, почему мне спать?

— Ты, Глухой, всегда готов состязаться.

— Сейчас, к сожалению, нет. Признаю себя побежденным.

— В чем?

— В чем? В бессоннице.

— Серьезно, я плохо сплю.

— Это заметно в последнее время.

— Война виновата, Глухой.

— Особенно на два фронта, Испанец.

— Как на два фронта?

— Сам не знаю, что пришло в голову. Тебе труднее, чем нам, простым бойцам. Ты должен обо всем думать. Мое же дело маленькое: держи винтовку и слушай твою команду. Но и мне иногда не до сна. Не могу спать, когда сны снятся. Вот сегодня ночью — только заснул, вдруг приснилось: ты поднимаешься с постели и крадучись идешь в какой-то опасный путь, о котором не хочешь, чтобы знали другие. Мне досадно, что покидаешь меня. Неужели больше мне не доверяешь? Как же я рассердился! Даже проснулся от злости. Взглянул на твою кровать — пуста. Нет тебя…

— Из-за этого встал?

— Только из-за этого.

— А комиссар спит?

— За него не беспокойся. Его пушкой не разбудишь. Не бойся, — перешел он на шепот, — он наверняка ничего не заметил.

— А что он мог заметить или не заметить? Что тут скрывать, если человек вышел прогуляться?

— Конечно, нечего. Вы же ведь как два родных брата. Он бы тебя не упрекнул…

— Не понимаю, на что ты намекаешь. Видно, еще не проснулся.

— Верно, совсем сонный. Когда меня сон одолеет, только о постели и думаю. Хожу два часа, никак не могу окончательно проснуться. Искал тебя повсюду. Что, думаю, могло случиться? Испугался. Сколько раз смотрел ты смерти в глаза после Испании, недоставало, чтоб тебя здесь проглотила эта темная ночь. Заглядывал всюду. Чуть не влез в дом Сильного в поисках тебя. Увидел освещенное окно. Чего только не придет в голову глупому человеку? И вошел бы, если бы тебя не боялся. На другой день ты бы спросил: «А что ты, Глухой, делал в два часа ночи в доме Сильного? Уж не меня ли там искал? Хорошую причину выдумал!» Ну просто словно твой голос слышу. И чего только не приплел бы к этому? Знаю, в краже меня не обвинил бы, а вот насчет Весны — побожиться не могу.

— Чего ты болтаешь?

— Я же говорю, что не выспался. Теперь, когда ты здесь, мне немного полегчало. В такую ночь и с ума можно сойти. Посмотри, прошу, есть ли разница, когда закроешь и откроешь глаза. Не будь того освещенного окошка в доме Сильного, я бы подумал, что ослеп. Дом этот всегда чем-нибудь выделяется: то Сильный, то флаг, то Весна, теперь окошко. Знаешь, неплохо бы заглянуть в окно. Видимо, Весна, что-то делает. И ей не спится. Послушай, Испанец, хотел я тебе что-то сказать, но…

Я убежден, что этот хитрец все время следил за мной и заглядывал в дом, когда я был там. Его неоконченная фраза очень многозначительна. И все, что он наговорил, начало в моей голове приобретать свой истинный смысл. Хотелось во что бы то ни стало услышать недоговоренное.

— Скажи, Глухой, все. Ты что-то крутишь и скрываешь.

— Будь спокоен, я тебе друг.

То же самое и я сказал Весне на прощание. Я вспомнил, когда я с ней стоял перед дверью, в темноте смутно виднелась чья-то тень.

IV

Весна отчетливо представляла себе, чего она хочет. Это усиливало сознание, что только время может стереть прошлое, следы которого будут жить в ней еще долгое время, как старые сказки. Первый шаг она сделала неуверенно, нерешительно, как бы ощупью, словно боясь войти в новое общество, которое принимает ее не потому, что хочет этого, любит ее, нуждается в ней, а в силу каких-то других причин. Наступившую перемену в своей жизни девушка не могла принять, отбрасывая свое прошлое. Родителей нельзя спрятать от людей, среди которых она искала свое место. Обычаи и нравы среды, в которой родилась и выросла Весна, были хорошо знакомы ей, а о среде, в которую она так стремилась, имела весьма смутное представление. Она боялась лишь одного, что люди новой среды не в состоянии будут принять ее к себе и забыть то, что она сама не может забыть. И в ее сердце витал страх. Весна чувствовала себя как каторжник, который после долгих лет заточения неожиданно очутился за тюремными стенами. И ей, как тому каторжнику, эта свобода казалась обманчивой. И девушка потеряла душевный покой. Такое состояние Весны можно было сравнить с внезапной сменой погоды на Витуне, где в яркие солнечные дни вдруг врывается буря.

Отец волновал ее сейчас гораздо больше, нежели тогда, когда она жила с ним под одной крышей. Она ощущала его не столько в своих мыслях, сколько через окружающую ее действительность и мысли других людей. Прошедшие месяцы войны не могли затмить его образ и выбросить из памяти людей, чьими судьбами он распоряжался. Его следы чувствовались повсюду. Их было много и в сознании Весны, и в памяти жителей этих суровых гор. Кто может поручиться, что Сильный снова не вернется, что это тревожное, полное неизвестности время не укрепило его еще больше на престоле. Весна все это переживала в мыслях и разделяла страх других людей, которые больше боялись возвращения прежних времен, нежели наступления новых, еще не известных. Сильный чудился помимо воли всем, в том числе и ей. О нем не забывали, как о старых болезнях, когда-то косивших человечество, напоминая людям, что будут времена еще ужаснее, если он вернется.

Шепот «дочь Сильного» девушка слышала днем и ночью, наяву и во сне. Хоть эти слова теперь не имели того смысла, какой в них вкладывался несколько недель назад, все же ей было тяжело их слышать. Она не верила, что эти слова могут означать что-то другое.

Первые дни ее пребывания в отряде были полны подозрительности и недоверчивости. И в те минуты, когда казалось, что она немного успокоилась, возникало что-нибудь такое, что снова сжигало ей душу. Имя отца сопровождало все невзгоды, которые сваливались на освобожденную долину. Каждая артиллерийская граната, которая попадала в долину, носила его имя, словно он сам ее послал.

Девушка страдала и тогда, когда люди говорили при ней о ее отце, как о каком-то третьем лице, забывая, что она его дочь. Ей казалось, что их доверие подарено ей на время и оно не имеет никакой цены до тех пор, пока она его сама не заслужит. Желание завоевать истинное доверие наводило ее на убийственную мысль, свойственную непризнанным и оскорбленным людям, для которых игра с жизнью оставалась единственной надеждой на избавление или дорогой к почетной смерти. Такая смерть самая легкая.

Оружие Весна получила вне очереди, раньше других товарищей. Она впервые почувствовала себя признанной. Но здесь она ошибалась. Ей дали старое ружье, не представлявшее никакой ценности. Потеря такого оружия не усилила бы и не ослабила ни одну из воюющих сторон. Патроны к этому ружью не изготовлялись с давних времен. Но девушка ничего об этом не знала и приняла его всерьез.

Длинное и тонкое ружье, странного облика, на котором если что-нибудь годилось, так это ремень, почему-то подтверждало убеждение Весны, что старое оружие лучше нового. По ее мнению, истинную ценность ружья представлял возраст. Хорошо осмотрев полученное оружие и взвесив его в руках, девушка заглянула в ствол, держа его не за приклад, а за дуло, как это, впрочем, делали и другие новички. И здесь у нее не возникло замечаний, хотя ствол просто зарос ржавчиной. Когда Весна забросила ружье за плечо, по отряду прокатился притаенный смешок. Бойцы смеялись не столько над ружьем и над девушкой, сколько над каким-то символичным единением старого поколения, представленного этим ржавым железом, и будущим потомством, представленным Весной и ими самими.

Двигаясь с отрядом, девушка мечтала о предстоящей борьбе. Не имея еще полного представления о том, что ожидает людей в этой борьбе, она смотрела на все сквозь призму своих переживаний. Она старалась не думать ни о страхе, ни о смерти, опасаясь, что такая мысль смутит ее решимость. Борьбу Весна представляла такой, какой хотела видеть. Воображение рисовало большую крепость, которую штурмуют партизаны, а она, опережая всех, первой вскакивает через бойницу и принуждает гарнизон к сдаче. Чем ближе отряд приближался к опасности, превращаясь в молчаливую колонну, тем сильнее Весна чувствовала, что является ее маленькой частицей. Ее мечтания таяли, когда колонна двигалась в темноте, навстречу неизвестности. В душу Весны закрался страх, но она не хотела в этом признаться.

Прежде чем командир приказал рассыпаться цепью, на бойцов неожиданно обрушился шквал огня из домов и бункеров. Партизаны с криком бросились вперед.

Весну одолевало желание совершить подвиг, но вскоре она поняла, что каждая попытка что-либо сделать в одиночку означает смерть. Видимо, ничего не выйдет из того, что она задумала, о чем мечтала. Страх пропал. Девушка хотела стрелять, как это делают другие. Но в кого? Она ничего не видела, кроме голых стен и небольших огненных вспышек, появляющихся то тут, то там. Все же девушка положила свое ружье на стенку и начала целиться в одно из окон. Когда прицел и мушка оказались на одной линии с окном так, как ее учили на занятиях по стрельбе, она нажала на спуск. Но выстрела не последовало. Не послушался ее ни второй, ни третий патрон. И только пятый и шестой выстрелили. Это не смутило Весну. Непослушание оружия она объясняла своим неумением.

Только где-то перед полуднем командир приказал отступить. До сих пор в отряде не было убитых, но при первых же шагах назад партизаны начали нести потери.

Когда казалось, что бой кончился, со стороны оставленной позиции послышался стон:

— Не оставляйте меня…

Кто-то должен и в третий раз пересечь обстреливаемый участок. До ночи было еще далеко. Командир задумался. Но стоны раненого требовали немедленного решения. Сколькими жизнями надо пожертвовать для спасения одного? Командир произнес эти слова перед бойцами вслух, но тотчас же устыдился их. Он вызвал добровольцев помочь раненому. Прежде чем Весна поняла смысл его слов, из цепи выскочили и бросились вперед несколько человек, но почти тут же упали как подкошенные. Весна впервые видела смерть так близко, но глаз не закрыла.

Девушка поняла: наступил момент, которого она давно ждала. Боясь, что кто-нибудь отнимет у нее этот момент, она оторвалась от строя и бросилась под град пуль. Она бежала, чуть пригнув плечи и голову и приставив руку ко лбу, как бы защищая лицо от роя разъяренных ос. Пробежала мимо убитых. Не упала. Бежала дальше и не падала. Пули словно щадили девушку. Она неслась каким-то чудом, находя какой-то скрытый проход сквозь смерть, проход такой узкий, что, казалось, иголка не пройдет. Добежав до раненого, Весна упала возле него. Растерявшиеся бойцы только сейчас поддержали ее огнем.

Под защитой стены она вынула бинт и перевязала расплывшуюся алым цветом рану. Боец был ранен в бедро.

Сначала она не узнала раненого. И только вытерев окровавленное лицо партизана, девушка увидела, что это лесоруб Младен. Еще с того дня, когда произошел случай с флагом, Младен избегал Весну, ему не хотелось с ней встречаться, он сторонился ее, а товарищи задирали его, говоря, что и здесь, в партизанах, дочь Сильного не останется у него в долгу. И теперь, увидев девушку возле себя, Младен вздрогнул от удивления и стыда.

— Весна, ты ли это?.. Чтобы дочь…

— Говори, Младен, не стесняйся.

— Что ты меня перевяжешь, никогда бы…

— Не говори глупостей, Младен.

— Простишь ли ты меня когда-нибудь?

— А что тебе прощать?

— Знаешь, тогда…

— Это старые времена, Младен.

— Я стар, Весна, а времена теперь молодые. Забудь. Я всегда верил тебе…

— Оставим это. Ты верь мне теперь. Рана очень болит?

— Теперь легче. Только бы как-нибудь выбраться отсюда. Громко ли я звал на помощь?

— Я тебя вообще не слышала.

— Только бы доктор не отрезал мне ногу. Если ты ему скажешь, тебя он послушает.

— Ты еще на ней походишь.

— Лучше бы меня ранило в руку. Без ноги нельзя бегать партизану…

Отряд пришел им на помощь, только когда совсем стемнело.

V

Я словно живу вне времени, меня окружает мир какой-то волнующей сказки, сотканный из выдуманных событий и людей, каких трудно встретить в жизни. Я обещаю все в себе расчистить, основательно перетрясти и отбросить все, что меня обременяет и угнетает, оставив только то, ради чего сегодня надо жить. Если бы человек мог обуздать свои чувства, определить, что он смеет чувствовать, а чего не смеет, кого может любить, а кого не может!

Больше всего на свете я хотел бы не любить ее, не встречать и не слышать о ней. Но раз уж не могу совладать с самим собой, должен все выдержать. Пока война, надо быть таким, она не смеет узнать ни о чем. Тех двоих я наказал не за то, что они любили друг друга, а потому, что были готовы показать ее. Узаконить любовь, тайную или явную, в такой смешанной армии, состоящей в основном из молодежи, значило бы изуродовать армию. Во что бы она превратилась? На что стала бы похожа? И что, если в этом пример показывать будут командиры? Нет, ни шагу дальше! Остановиться и шаг за шагом отступать. Это единственный выход. Переживем войну, тогда и я и она наверстаем свое.

А думает ли она обо мне? Может, только благодарна за то, что я для нее сделал, и ничего больше. Да и что я для нее сделал? Дал ржавое ружье? Не виновата ли здесь дикая Витуна, которая только подчеркивает красоту девушки? Нет, меня покорил всего лишь один ее взгляд. Тогда, в окне. А теперь? Не вселился ли в меня дьявол, чтобы захватить в свои руки?

Мне кажется, что все мужское и женское в отряде влюбилось в нее. Сколько среди нас таких вот больных, как я? Найдется такой, кого не мучают подобные мысли, покорит сердце девушки, и будут они вдвоем исподтишка смеяться надо мной.

Порву я и написанное письмо. Не решаюсь передать его ей, чтобы не было и следа от того, что ношу глубоко в своем сердце. А как я намучился, сочиняя письмо! Надо сжечь его и развеять пепел. Оно, это письмо, в сущности, и не представляет ничего иного, кроме лихорадочного бреда, за которым скрывается трусливый влюбленный, боящийся даже своих мыслей.

В конце концов, мужчина я или нет? Перебори себя, пойди на грех сознательно, встреть ее и без всяких уверток объяснись и — будь что будет. Завтра ведь можешь и погибнуть: так вкуси хоть малость от жизни! Ты ждешь, что тебе поставят памятник во славу аскетизма?

Да, но так ведь могут рассуждать только деморализованные люди. В преддверии смерти они теряют представление о достоинстве и стыде. Настоящие люди так не должны думать. И в час искушения они оставались великими. Сладкая жизнь была горька для них. Всегда думай об этом…

Если бы даже она тебя и любила, твое дело — еще крепче сжать в руках винтовку. Этим ты больше всего поможешь и себе и ей. Не забывай, зачем ты на Витуне и кто тебя сюда послал. Человек становится великим, когда выиграет битву в борьбе с самим собой. Если я не могу ее выиграть, то с каким правом смею требовать этого от других? Разве это не двуличие?

Я должен помнить, что послан сюда, чтобы бороться и учить этому других. Только борьба, и ничего больше. Сегодня это единственный путь. Жить в наше время — значит бороться. Витуна — не что иное, как частица большого фронта. Здесь можно и победить, и быть побежденным.

Все это мне ясно, но… Как действительно успокоить свое измученное сердце, утихомирить не только словами, обещаниями, клятвами? Если бы я мог вырвать из памяти образ Весны, тот, в окне, чтобы о нем больше никогда не вспомнить. И забыть все, что после этого возникло в моей голове. Сейчас мне кажется, что началось это не в тот день, а намного раньше. Не могу освободиться от убеждения, что я встречал эту девушку давно, еще на улицах Мадрида, Валенсии, Барселоны, среди групп молодежи, спешащей на фронт. И вся моя жизнь складывалась так, чтобы однажды очутиться на Витуне и найти свою мечту.

Могу поклясться, что все это было заранее предопределено. Оставалось только ее увидеть. То, что я пережил в тот момент, сейчас оживает во мне с еще большей силой. И сколько все это будет продолжаться? До каких пор я буду бороться с этим роковым для меня моментом? Почему нам не выпало счастье встретиться раньше или это не случилось позднее?

Моим мыслям не было бы конца, если бы не Глухой. Он свалился на меня как снег на голову. Я стараюсь установить с ним отношения, какие должны быть между старшим и подчиненным в нашей, только что образованной армии. Боюсь, что мне это не удастся. Да и хочу ли я этого? Никто, как он, не умеет отделить служебное — дисциплину, подчинение, от того, что называется личным — человеческими отношениями, личной свободой. Он не терпит ни малейшего намека на приказания в чисто человеческих отношениях между людьми, связанными одной судьбой. Глухой, отлично зная, что я командир, а он — боец, не преувеличивает мою роль, но и не недооценивает свою. Его отношение к людям не омрачено никакой тенью, падающей от их звания, положения и занятия. В присутствии лиц высокого ранга он никогда не чувствовал себя ничтожным, он всегда оставался таким, каков есть.

У Глухого обо всем свое определенное мнение, свои понятия и своя линия. Он никогда не потерял бы покой, как я. Если бы я мог войти в его душу и довериться ему, он просто не понял бы меня.

Своим поведением, особенно после той ночи, Глухой только усилил мою растерянность. Я не могу объяснить тон его разговора тогда, после моей встречи с Весной. И это меня мучает. Он следил за мной? Как он объясняет мою встречу с девушкой? А если он расскажет об этом всем? Кто поверит, что мое свидание с Весной было именно таким? Глубокая, темная ночь, место встречи. Люди могут сделать вывод для себя. Что предпринял бы я, случись нечто подобное с другими?

Поведение Глухого заставляет меня относиться к нему с удвоенным вниманием. Я несколько раз начинал с ним разговор с витунского климата и ночей в этих горах, стараясь вызвать его на воспоминание о той ночи. Но никак не удается развязать ему язык и узнать, что он думает о том случае. Он делает вид, что ничего не понимает. Может, он хочет заставить меня заговорить с ним откровенно? Я решил открыто объясниться с ним. Но он начал первый.

— Ты чем-то озабочен, Испанец? Я привык перед боем видеть тебя бодрым, — обратился он ко мне.

— Боюсь…

— Боя? Вот уж не думал.

— А чего другого я бы мог бояться?

— Да есть чего. Война ведь. Один боится того, другой — этого.

— Подсмеиваешься?

— Я подсмеиваюсь?

— Знаю, где собака зарыта, Глухой. Поэтому и хочу сейчас объясниться по поводу той ночи.

— Гм, — улыбнулся он. — Не знаю, чего тут еще объяснять. Мне все ясно. А разве у тебя, Испанец, что-нибудь не в порядке?

— Нет.

— А что?

— Вот это я и хочу узнать.

— Может, у тебя, Испанец, что-нибудь не в порядке с головой? Это, если хочешь, стало заметно.

— Говори откровенно, без намеков и уверток.

— Я и говорю. Вижу: тебя что-то волнует. Это замечают и другие. Раньше ты таким не был.

— Выдумываешь…

— Ну вот, сам сказал, что хочешь поговорить откровенно, а не веришь! Давай прекратим разговор. А меня не бойся…

— Почему я могу тебя бояться?

— Может, и надо было бы бояться, если бы я не был таким, каков есть. Ты боишься, что все узнают о твоей встрече с Весной.

— О какой встрече говоришь?

— О той — с полуночи до трех.

— Я ее не стыжусь, а вот тебе должно быть стыдно.

— Я узнал об этом случайно. Когда заметил, что тебя нет, встал посмотреть, что с тобой. Невольно заглянул в освещенное окно. Можешь себе представить мое удивление.

— Кому ты об этом рассказывал?

— Пусть это тебя не волнует.

— Спрашиваю, сказал ли кому-нибудь?

— А что, если и сказал? И что я могу рассказать? Что ты сидел возле нее как истукан?

Он вытащил из кармана толстую тетрадь и начал постукивать по ней пальцами.

— Что это за тетрадь?

— Ее дневник.

— Откуда он у тебя?

— Мы с ней друзья еще с Загреба. Вот она и дала мне посмотреть, что пишет. Мы ведь с тобой тоже приятели. Она это знает.

— Я совсем запутался: когда ты говоришь правду, а когда прикидываешься дурачком.

— Тетрадку я стащил, — признался он. — Мне кажется, она ее нарочно подсунула. В ней найдешь ответ на то, что тебя больше всего волнует.

— Ничего не волнует!

— Все-таки лучше заглянул бы в тетрадку…

— Не люблю совать нос в чужие дела.

— До войны и я был таким же. А сейчас война. Если бы не твои слова, мне бы и в голову не пришло красть чужие тетрадки. Разве не ты как-то сказал: «Открой глаза на все четыре стороны». И когда я заметил, что Весна потихоньку что-то пишет, я сразу вспомнил твой совет.

— Что-то ты крутишь, Глухой! — сказал я, припоминая, что действительно говорил что-то на этот счет.

— В ней, Испанец, есть сомнительные вещи. Вы, студенты, все записываете. Мне бы вот узнать, о чем ты пишешь?

— О всякой всячине.

— Нет ничего такого, что бы надо было скрывать от меня?

— Возможно, и есть.

— Что-нибудь обо мне?

— И о других.

— Думаешь об этой загадке с Весной?

— Загадки никакой нет. Она такой же боец, как и все.

— Ты, Испанец, тоже можешь обмануться, как и я. Прочитай тетрадку. Имеется занятный шифр. Кроме тебя, никто не сможет его разобрать. Обрати внимание на конец. Читай быстро, надо успеть вернуть тетрадь.

Я взял тетрадку и начал ее перелистывать.

— Все не читай. Самое важное — конец…

Я перелистываю страницу за страницей не торопясь, хотя меня неодолимо тянет поскорее добраться до конца. В записках речь идет о какой-то девушкеИрене. С ней связан ряд лиц и мест: их имена и названия обозначены одной заглавной буквой. Мне не составляет труда узнать Весну в Ирене, девушке с опустошенной душой. Она годами тщетно ищет места в той среде, к которой принадлежит по убеждениям. Эта среда не принимает ее, не хочет о ней и слышать, потому что она дочь богатого человека. Ирена страдает, имя отца преследует ее повсюду, она не может избавиться от него. Время от времени она впадает в отчаяние, но снова поднимается и борется. В одном месте она пишет о желании покончить с собой:

«Сегодня я задумалась, стоит ли жить. Пишу, чтобы отразить этот момент. Но все же я не сделаю этого, не поддамся слабости. Я отвергнута. Ни слова, ни доказательства не помогают. Зачем, в сущности, я живу? Разве смысл жизни в том, чтобы жить только для себя? Если бы моя смерть могла рассказать правду обо мне, я не колебалась бы ни минуты. Нет, я не умру, этим ничего не докажешь. Надо бороться!»

В последней части дневника появляется новое действующее лицо — некто М. Вначале он обрисован условно, но за скупыми словами кроется значительно больше, нежели автор записок хочет сказать. Затем об этом М. упоминается в тексте все чаще и откровеннее. Он становится главным героем записок. Все навязчивее его имя вплетается в мысли Ирены. Прежде чем с ним встретиться, Ирена говорит о нем как о якоре спасения. В своих мыслях девушка поднимает его на недосягаемую высоту и верит, что в нем найдет как раз такого человека, который выручит ее из беды.

Я читаю о М., и мне в душу закрадывается ревность. Не могу оторваться от дневника. Вскоре я начинаю понимать, что этот М. ничтожен, как и я сам.

Ирена неумело скрывает, особенно на последних страницах, свою любовь к нему. Она боится открыто признаться, но, чем больше начинает защищаться от этого чувства, тем сильнее оно выявляется.

Молчаливое расставание с М. у дверей большого дома заняло в записках несколько страниц. Я тоже описывал это прощание. Если сравнить наши описания: ее — длинное, поэтическое и мое — краткое, в несколько слов, никто не поверил бы, что речь идет об одном и том же событии. По ее словам, мы простояли в дверях больше часа. М. обнял девушку за талию. Больше слов говорили многоточия, стоявшие после каждой фразы, как бы прикрывая стыдливую мысль.

Описание прощания в записках Ирены зачеркнуто, но все же его можно прочесть. Потом вдруг она пишет, что все это придумала, что она только мечтала о таком расставании.

«Прощаясь, он обхватил меня руками за шею, а потом ласково опустил руки вниз, вдоль моего тела. Я вся трепетала и чувствовала, что и он дрожит. Он что-то шептал мне. Я слышала только свое имя».

Последние фразы она тоже зачеркнула, и я едва смог их разобрать. И снова винит себя, что все это выдумала. Правда же только то, что она слышала о М. Он и не думает о женщинах. Всю свою жизнь отдал борьбе, это приводит ее в восхищение, и она не скрывает в записках своего восторга.


— Как думаешь, Испанец, кто такой этот М., которого так неумело старается скрыть Ирена? — хитро спросил Глухой.

— Не знаю. Девушка фантазирует, строит из себя писателя, впадает в бред.

— Нет, здесь есть смысл. Я не люблю литературу, в которой нет любви. Без любви нет ни жизни, ни литературы.

— Ну, это как сказать.

— Она еще не совсем поняла этого М. Да и он не особенно хватается за нее. Ну, обнял на пороге. А дальше? Знать бы, что кроется за этими многоточиями.

— Да, да.

— Все это происходило тоже ночью. Похоже, этот М. просто твой двойник. И по описанию — вылитый ты. Двадцать два года, как и тебе. Во всем вы похожи. Если бы не было объятий, я мог бы поклясться, что М. — Бора-Испанец!

— Я ее не обнимал! — вырвалось у меня.

— А кто тебя обвиняет?

— Будем откровенны, Глухой.

— Действительно, стоит ли нам играть в кошки-мышки? И ты и я теперь хорошо знаем, что М. не кто иной, как ты. Это же абсолютно ясно. Не забывай, что я отлично понимаю и твое положение, и ответственность. Возможно, ты иногда жалеешь, что не находишься на моем месте, когда надо выполнять приказания, а не приказывать, отвечать только за себя, играть, а не дирижировать, порой понемногу и красть, а не только гоняться за ворами. Твое слово — закон в этих горах. Знаю, что слово это не только твое, не ты его выдумываешь, но то же самое слово в других устах зазвучит иначе. Твое слово не расходится с делом. Ты не смеешь сделать то, чего не разрешил бы другим. Но должен ли ты быть именно таким? Не идешь ли ты против жизни?

— В наше время не может быть иначе.

— Я скажу Весне, что ты прочитал ее дневник.

— Ты не смеешь этого сделать.

— Я это сделаю по-своему.

— Как же?

— Не волнуйся, я найду способ!

— Боюсь, не накрутишь ли чего.

— Не беспокойся!

Я по-настоящему обрадовался, что Глухой вмешался в нашу игру.

VI

Чем дальше от меня та минута, когда я перевернул последнюю страницу дневника, тем ближе становится его содержание. Несколько стихов, которые запомнились, и последние прощальные строки записок звучат во мне, как самая чудесная музыка.

Я не могу забыть девушку. Если бы это случилось, я чувствовал бы себя так, словно у меня отняли что-то такое, без чего нельзя жить.

Особенно остро человек может почувствовать силу любви, когда встретится с глазу на глаз со смертью. Образ любимой ярче встает в сознании, и горечь расставания проникает в душу, а смерть кажется неизбежной.

Я был уверен, что сегодня непременно увижу Весну, и потому особенно старательно готовился к предстоящему бою. Хотелось не посрамить себя в ее глазах.

Бой начался. Я бегу под градом пуль перед строем, не сгибаясь, стараясь быть на виду. Снаряды рвутся вокруг меня, но я не боюсь. Она смотрит на меня из цепи. Конечно, под таким огнем следовало лечь, этого я требую от других. Я командую «Ложись!», но сам не падаю на землю только потому, что хочу, чтобы она меня увидела. Я играю со смертью. Такая игра мне сейчас дороже всего на свете. Разрыв снаряда свалил меня на землю. Видела ли все это Весна, что она чувствовала? Хоть бы разок взглянуть на нее.

Не помню, что было потом. Мне показалось, что передо мной стоит сама смерть в облике моей пробудившейся совести и говорит:

«Я в самом тебе, ты меня носишь в себе, хватит играть со мной».

Она сдавила меня, начала душить. Силы оставили меня.

«Я не задушу тебя сразу, я позволю тебе еще немного подумать о Весне, вспомнить о своей любви к ней».

У меня в мыслях только Весна, и я хочу, чтобы она была там как можно дольше. Я не дам угаснуть этой искорке, я борюсь, стараясь удержать ее, усилить, продлить. Я чувствую, как это желание начинает шириться, крепнуть. Оно побеждает видение смерти. Перед моими глазами встает Весна, она бежит ко мне, ее развевающиеся волосы превращаются в крылья, и они несут ее над землей. Я раскрываю руки и лечу ей навстречу. Потом вокруг меня широко раскинулся молодой лес, высокие, стройные деревья с красивыми густыми кронами. Ураган необычайной силы обрушивается на лес, ветер качает деревья, играет ими, как разбушевавшееся море волнами. Молодые деревья гнутся, выпрямляются и снова гнутся под новым порывом. Многие деревья ломаются и падают, но это не уменьшает густоту леса. Затем этот молодой лес, все его деревья превращаются в партизан. Среди них и Весна. Ветер неистовствует, но партизанский лес сопротивляется, борется. Подхваченная вихрем Весна удаляется, а я слежу за ней, насколько хватает глаз.

— Весна, где ты, вернись!.. — кричу я.

— Он приходит в сознание, — слышу я чей-то незнакомый голос из глубины комнаты.

— Она здесь, сейчас придет. — Голос кажется мне знакомым, но я не могу вспомнить, чей это. Что происходит? В комнате темно. Где-то шепчутся люди, которых я едва различаю, из окна доносятся голоса и песня. Я еще не совсем пришел в себя. Что я здесь делаю? Пытаюсь подняться, но голова не слушается, она тяжела и неподвижна. Чьи-то руки помогают мне. Это Глухой. Рядом с ним какой-то человек в форме домобрана[2], без партизанских знаков различия. Я вздрогнул при мысли, что очутился в плену.

— Кто это с тобой, Глухой? — спросил я.

— Наш доктор, домобран.

— Пленный?

— Ни пленный, ни доброволец.

— Где мы, Глухой?

— В освобожденном селе.

— Что со мной?

— Ничего особенно. А ты разве не помнишь?

— А что я должен помнить?

— Как тебя ранило вчера.

— Как, вчера?

— Вчера утром, когда мы шли в атаку… Неужели не помнишь?

— Разве это было вчера, Глухой?

— Точнее, уже позавчера.

Понять это я не в силах. Мне кажется, что я только на минуту сомкнул глаза. Для мертвых время останавливается.

— А где мы сейчас?

— Я же сказал, в освобожденном селе.

— Нападение было успешным?

— Медленно ты приходишь в себя.

— Куда скрылась Весна?

— Придется тебя еще полить водой.

Я весь мокрый. Видимо, Глухой и доктор не жалели воды, чтобы привести меня в чувство.

— Довольно воды. Я уже пришел в себя.

Глухой подошел к окну и кому-то крикнул:

— Эй, скажи комиссару, что он пришел в себя.

Не бывает для человека бури более тяжелой, нежели своя, внутренняя, созданная им самим, чтобы в ней пережить самые страшные муки, падения и возрождение, свои поражения и победы. В такой буре я живу с того самого рокового дня. Она овладела мной, она для меня хуже войны, но в ней есть и радость. Я никак не могу установить равновесие между разумом и чувством. Нет надежды, что все когда-нибудь встанет на свои места.

Я напрягаю все силы, чтобы своей внутренней войне противопоставить настоящую, со всеми ее тяготами, болью за людей, которую глубоко чувствую, но все напрасно.

Когда однажды Весна ушла из отряда в отдельную группу, мне показалось, что ее нарочно украли, чтобы удалить от меня. Ведь когда она была в отряде, я, хотя мы ни разу не встретились, постоянно чувствовал ее присутствие. Я воображал, что мы вместе, что видим и чувствуем друг друга, даже как-то встречаемся, разговариваем, читаем мысли один другого.

Глухой, как связной, ходил к ней без стеснения, не обращая внимания ни на подозрения, ни на разговоры. Более того, он даже как бы нарочно навлекал их на себя, чтобы только оградить меня от сомнительных предположений.

Его пути все чаще пересекались с молодежной группой, в которой была Весна, и он всегда был в курсе планов и передвижения этой группы. Каждое его возвращение в отряд становилось для меня событием таким ярким, будто я сам встречался с девушкой. Он без умолку говорил о Весне, о ее страданиях и любви ко мне. Делал это, как тонкий психолог, способный проникнуть в душу человека. Когда Глухой говорил о Весне, я удивлялся, как тонко он понимает меня и Весну.

Чтобы еще услышать его рассказы и насладиться ими вволю, я искусно наводил его на разговор. А он, словно угадывая мое желание, начинал все снова, украшая и облагораживая свой рассказ новыми и новыми подробностями, как весна расцвечивает мир новыми, более красивыми цветами. Мне очень хотелось получить от нее хоть одно письмо! Но как намекнуть ему, ничем себя не выдав? Глухой хорошо все понимал и своей игрой толкал меня до конца развязать язык.

— Серьезно, Глухой, она правда так сказала? — спросил я после одного его возвращения. На этот раз он не был, как обычно, в настроении, плел что-то, путался, будто выдумывал.

— Нет, Испанец, она не так говорила. Если бы я умел повторить ее слова! Это была целая поэма. Я тебе передаю всего лишь часть слов, не вкладывая в них душу. Слова Весны никто не может ни повторить, ни передать. Ты же читал ее дневник? В нем можно почувствовать ее душу.

— Слишком она болтлива, — произнес я неуверенно.

Глухой рассмеялся.

— Ты обманываешь себя, Испанец. Твое замечание так же неестественно, как и поведение передо мной.

— Как понимать, что она шлет мне любовные признания без всякого ответа с моей стороны? Что ты ей говорил обо мне?

— Ничего особенного. Не помню, что говорил. Да и что я могу сказать, когда ты нем как рыба? Говорил, что ты по ней с ума сходишь, что не можешь дождаться, когда ее увидишь, хотя и боишься свидания больше всего на свете, что просишь меня уговорить ее написать тебе, что я должен чаще ходить в ее группу, нежели этого требует обстановка. Ну что, выдумываю я?

— Да нет… Вопрос в том, уполномочил ли я тебя все это говорить?

— Нет. А разве это нужно?

— Много на себя берешь.

— Соглашусь, если докажешь, что я в чем-нибудь соврал. Разве это так?

— Это чисто личный разговор. Ты не соврал, но одно дело — думать, а другое — говорить.

— Это верно. Ты думал, а я говорил.

Такими были наши отношения с Весной. Она представлялась мне героиней романа с запутанной сюжетной линией, осложненной неестественными моментами жизни. Эта сложность была надуманной, ненужной.

Если бы она написала мне хоть одно-единственное письмо, я берег бы его пуще глаза и, пока я жив, оно никому не попало бы в руки. Я не имел права показать своим бойцам, что позволял себе то, за что наказывал их. Такое не прощается даже мертвым. Мне стыдно в этом признаться, но я был бы счастлив получить от Весны письмо.

Я сказал о своем желании Глухому в надежде, что он передаст его Весне.

— Когда-то я тоже был влюблен в одну девушку в Загребе, — начал рассказывать Глухой. — И переписывался с ней, хоть мы и виделись каждый день. Мне нравились ее письма. Первым писать начал я. Но тогда были другие времена. Я не хочу сказать, что и ты должен начать первым. Это ведь дело не шуточное. Если письмо попадет кому в руки… Две-три фразы, пожалуй, можно, но под другой подписью и другим почерком.

— Ты это серьезно, Глухой?

— Кроме шуток. Я бы сделал так, если бы оказался на твоем месте.

У меня появилась надежда, что в следующий раз боец вернется не только с каким-нибудь новым рассказом о Весне, но и уговорит ее написать письмо. Будь он понастойчивее, и я не устоял бы перед ним, забыл бы о неприятностях, которые могли бы возникнуть. А он остановился как раз тогда, когда почувствовал, что я колеблюсь. Почему? Мне все это начинает казаться сомнительным.

Вернувшись из очередного обхода частей, он сказал мне грустно:

— С сегодняшнего дня мне больше не придется ничего рассказывать тебе. Она оказалась храбрее. Любить она не боится. Эта война пронизана страхом. Боишься пули, самолета, засады, всего на свете… И вот теперь боишься и любви. Если бы не твой случай, я и представить себе не мог такого рода страха. Не люблю трусов, даже если они боятся только любви. Жаль, что она не командует нами… На, прочитай! — он протянул мне письмо.

Не знаю почему, но мне стало как-то не по себе. Меня охватил страх. Чего я испугался? Может быть, неизвестности, новых испытаний, страданий?

Письмо написано не тем почерком, что дневник. Буквы скошены влево, как будто она хотела изменить почерк. Видимо, она старалась писать возможно разборчивее.

«Мой дорогой Бора, — начиналось письмо. — …Никогда я не верила, что могу полюбить с первого взгляда. Моя любовь началась с того дня, когда я услышала о тебе. Я вообразила, что ты пришел на Витуну ради меня, чтобы избавить меня и спасти. И вот теперь все это стало явью. Разве я могу остаться неблагодарной тебе на всю жизнь?..»

И так четыре страницы. А потом конец: «Твоя…» — и далее неразборчивая подпись.

Глухой сидел возле меня с таким видом, будто письмо его вовсе не интересует. Мне показалось, что письмо что-то изменило в его поведении, будто он обижен тем, что его роль теперь стала значительно меньше.

— Глухой, — повернулся я к нему, — хочешь прочитать письмо?

— Как скажешь.

— Прочти вот это. Оно мне не нравится. — Я показал ему одно место.

— Не нравится?

— Да, похоже, будто она мне возвращает долг.

— Брось умничать. Тебе бы хотелось, чтобы она полюбила тебя за красоту. Здесь много парней куда красивее, чем ты. Но, как видишь, она выбрала тебя. Чудной вы народ, студенты.

— Прошу, прочитай письмо вслух.

Глухой читал гладко, без запинок, словно повторял хорошо выученную роль. В его чтении письмо звучало еще прекраснее. Теперь мне нравилась даже та часть, которая прежде казалась неприятной.


Глухой и в другой раз вернулся с письмом. К счастью, она сама освободила меня от обязанности отвечать. Я это понял уже из первого письма. Видимо, поняла мои затруднения. Если бы я и решился ей написать, уверен, мои письма не были бы похожи на ее. Удивительно, что в обоих письмах одни и те же ошибки — путался род. Но я нашел объяснение этому: девушка на всякий случай хотела обезопасить себя. Поэтому и писала не своим почерком и с ошибками.

Ее третье письмо было странным — страница из какой-то книги.

— У нее не было времени писать, — объяснил Глухой. — Да и я торопился. Она вспомнила о книге. Говорит, что это из Бальзака. Это француз, что женился по письмам.

— Все-то ты знаешь.

— А как же? Вот видишь, слышал и о Бальзаке.

Я взял вырванный из книги лист и начал его рассматривать. Он пожелтел так, словно целый век пролежал в сельском доме возле очага. Уже первые фразы напомнили мне хорошо знакомый из дней юности текст, но названия книги я так и не вспомнил. Хорошо помню, что перед войной в Испании я читал это письмо в книге, оно помогло мне при составлении моего первого любовного письма, которое я так и не послал. Теперь Весна передала его мне. В конце текста она дописала:

«Знаю, дорогой, что это неприлично, что ты рассмеешься, но Глухой торопится, и мне не остается ничего другого, как вырвать этот лист из книги. Прими его как мое письмо — оно в действительности мое. В нем мои слова и моя любовь. Люди умели любить и раньше, но не так, как мы с тобой. Другого способа передать тебе мои чувства я не нашел».

Опять ошибка в роде.

— Ты это замечаешь, Глухой? — я показал ему ошибку.

— Интересно. Не знаю, заметил ли ты у нее это в разговоре?

— Я ведь разговаривал с ней всего один раз и, признаюсь, был в таком, состоянии, что не заметил бы и более грубых ошибок.

— И ее, видно, не минула наша партизанская болезнь. Каждая девушка хочет стать мужчиной. У всех одинаковые штаны, одинаковая винтовка, пояс, ботинки, а что самое важное — женщина не смеет быть женщиной. Не имеет права и влюбиться.

— Преувеличиваешь.

— Ничуть не преувеличиваю. Разве вы оба не доказательство тому? И вот, раз мы их превратили в мужчин, не удивляйся и их манере разговаривать.

Не зная, что ему возразить, я замолчал.

VII

Землю покрыла тяжелая пелена снега. Огромные вершины Витуны из темно-зеленых превратились в снежно-белые купола. Ночь ясная, светлая, с полной луной, какая может быть только на такой высоте. Настоящий полуночный полдень.

Три колонны лыжников с трех сторон приближались к окруженному местечку. Мы с комиссаром шли с самой сильной частью отряда. Наша партизанская цепочка растянулась и чернела на снежной целине, как караван в пустыне. Из уст бойцов вылетал пар. На бровях, ресницах, прядях волос, на девичьих косах и платках осела изморозь.

Глухой еще не вернулся. Если бы я мог остановить колонну и задержать нападение, я бы это сделал, чтобы только дождаться возвращения связного. Зная характер Глухого, я считал невозможным, что он может появиться после того, как прогремит первый выстрел.

Вскоре после полуночи, за час-два до начала атаки, я увидел лыжника, спускающегося по крутому склону прямо к нашей колонне. Я узнал его — это Глухой. Он летел как на крыльях, и за ним клубилась снежная пыль. Он спускался по крутизне, как бы желая поразить невольных зрителей своей ловкостью и смелостью на лыжне. У подножия горы он свернул чуть влево и устремился прямо к голове отряда, ко мне. В двух шагах от меня он круто повернул, резко затормозил, осыпав мое лицо снегом.

Глухой пристроился к цепочке сразу же позади меня. Я почувствовал его нетерпение и беспокойство. Он наезжал на мои лыжи, обгонял, толкал меня вперед, давая понять, что несет какое-то сообщение.

На первом коротком отдыхе он прошептал:

— Тебя ждет большая новость, как только займем это местечко. Постарайся!

На следующей остановке Глухой повторил эти слова. Что это за новость? Почему «постарайся»? Что он мне скажет? Чем обрадует? Эта ночь не сулит ничего хорошего. Вот-вот начнется бой. Я чую его нюхом. Перед схваткой всегда так.

Все ближе осажденный гарнизон. Надвигается боязнь неуспеха, страх за жизнь людей, которых веду, страх за эти колонны молодых партизан, змейкой ползущие по снежной целине. Завтра они продолжат свой путь, но не все — кто-то останется здесь навсегда. Так было до сих пор. И может ли быть иначе?

Все три колонны, используя укрытия, тени, глубокие сугробы, незамеченными вошли в селение и заняли деревянные дома неподалеку от зданий, где укрепился противник.

Рассматривая возвышающиеся передо мной укрепленные здания, бойницы и торчащие из них дула, я сравниваю их с нашими деревянными домишками, которые заняли мы. Я смотрю на снежную поляну, по которой придется идти на штурм, и меня все сильнее одолевает беспокойство. Мысль о неуспехе гнетет меня. О таком исходе не хочется думать, но боязнь неудачи сама лезет в голову. Знаю, уверенность — половина победы, особенно для того, кто командует. Но не всякая победа дается легкой ценой. Разве можно обойтись без жертв?

Я сам выбрал для нападения это местечко и поставил задачу занять его. Комиссар согласился. Нам никто не давал приказа мерзнуть здесь. Но мы обязаны были бороться непрестанно. Я каждый день думаю об этом. Нет времени даже на отдых.

Наш сегодняшний противник должен понимать, что он окружен и отрезан от своих. Напрасны его надежды на помощь. Тогда почему он не сдается? Мы заслужили того, чтобы хоть одно сражение выиграть без крови. Эта мысль захватила меня и толкает к действиям. Ничто, в сущности, мне не мешает после первого залпа предложить гарнизону сдаться. Пригрожу ему пушками. Может, удастся взять на испуг. В страхе и винтовка становится пушкой.

Начинаю верить в свой план. Посоветовался С комиссаром. Он одобряюще улыбнулся. Если не получится, будем атаковать. Для этого мы здесь..

До начала остается минут десять. Комиссар и я стоим возле окна и тихо разговариваем. Несколько связных уснули позади нас на полу, словно эта война их и не касается. Устали. Их сну не мешает мысль о трухлявых деревянных стенах дома, которые пули будут дырявить, как тесто. Восхищаюсь ими и шалею, что я уже не тот юноша, который во время войны в Испании использовал для сна каждую минуту передышки. Тогда я отвечал только за себя и так же, как и они, верил в жизнь, предаваясь сну в такие моменты, когда многие засыпали, чтобы уже больше не проснуться.

Глухой непрестанно вертится возле меня и, улучив минуту, указывает мне глазами на соседнюю пустую комнату.

— Говори скорей, — повернулся я к нему, не сводя, однако, глаз с укрепленного здания напротив.

— Завтра на встречу с тобой приходит Весна.

— Какую встречу, ты свихнулся?

— Личное свидание.

— Ты что, меня дураком считаешь? Пойми, я не хочу быть дураком. Во мне есть и что-то более сильное, нежели желание и слабости. Прежде всего наша борьба.

— Верно, мой Бора. От сегодняшнего боя зависит и приход Весны. Она придет, если мы займем это местечко.

— Ты говоришь о ее приходе, как о совсем обычной вещи, хотя сам прекрасно понимаешь, что я не могу с ней встретиться. Говори прямо, какую кашу ты там заварил?

— Я не завариваю, я проясняю. Пригласил ее от твоего имени прийти сюда.

— Ты что же, раскрываешь наши планы?

— Ничего не раскрываю. Разве это тайна, что мы где-то нападаем? Каждый знает, куда идем. К тому же я ей не назвал это местечко. Временно окрестил его буквой А. Через несколько часов она сама узнает, что означает эта буква. Она спросила: «А вы его займете?» — «Не беспокойся, Весна, если уж Испанец возьмет кого-нибудь на мушку, у него не сорвется. Ты же, когда попалась на глаза, не устояла? Узнает, что ты придешь, возьмет наверняка, голову даю на отсечение».

— Так и сказал?

— Честное слово.

— Будет лучше, если ты займешься ею. Люби вместо меня.

— Знаешь, Испанец, давно я не слышал от тебя более умных слов. Поверь, уж я крутил бы любовь как следует. Согрешу, треснет меня эта твоя мораль по голове, и пускай, если есть за что. А какая польза от вашей любви? Приласкай девушку, обними, поцелуй — у революции от этого, поверь, не упадет ни волоска с головы. Встряхнись завтра…

— Тебе хорошо говорить — встряхнись. А как?

— Как? Смотри сам. К тебе же она придет. Ты ведь сам об этом мечтаешь?

— Как видно, ты нас решил поженить.

— Боюсь, что ты ее из-за своих принципов потеряешь.

— Ну подумай сам, Глухой, разве могу я сделать хоть один шаг дальше, не оскорбив того, что для нас сейчас самое святое?

— Ты слишком много говоришь об этом.

— Но я же не могу обманывать своих бойцов!

— Неужели ты думаешь, что все придерживаются твоих предписаний?

— Ты думаешь, она завтра придет?

— Уверен. Ты ее когда-нибудь видел в лыжном костюме?

— Нет. Тогда еще не было снега.

— Загорела, будто только что вернулась с моря.

— Ты, случайно, не принес письмо? — спросил я, краснея.

— Нет.

— Ты веришь, что она придет?

— Абсолютно.

— И что мы займем местечко?

— Если бы ты был таким командиром, как любовником, никогда мы его не заняли бы.

— Она что-нибудь передала?

— Видишь ли, совсем забыл… Спрашивала, умеешь ли ты танцевать.

— Зачем ей это?

— Вот чудак — зачем! Думает, что после освобождения села здесь будут танцы.

— Ты не сказал ей, что не умею?

— Сказал, что умеешь. Недаром же прошелся по всей Европе. Весна подрезала себе волосы. Немного. Чтобы выглядеть еще красивее. Это для тебя. Красивым все прощается.

Со стороны противника послышался кашель.

— Это домобран, — заметил Глухой. — Наш кашель. Кашляет громко, не прикрывая рот ладонью.

— Не ждут нападения.

— Раз так кашляет — не боится.

— Еще несколько минут — «закашляем» и мы.

— Люблю я твое спокойствие, Испанец.

— Спокойствие… Разве это спокойствие?

Не могу привыкнуть к мысли, что сегодня мы увидимся. Быть рядом, что может быть лучше? Почему я ей ничего не сказал о своей любви? Почему не ответил хотя бы на одно письмо? Было бы спокойнее ждать встречи. Что сказать ей? Она рискует всем, а я ничем. Зачем такие вопросы лезут мне в голову накануне боя? Не хочу ли я прикрыть ими страх за жизнь?

Разве жизнь всегда состоит из ряда лет, медленного роста, созревания, старения, умирания? Может быть, сегодняшний день заменит многие годы жизни, о которых не буду жалеть? Только придет ли она?

Сегодня я не смею погибнуть. Пусть в этом дне воплотится целая жизнь. Но война есть война.


Все получилось даже лучше, чем я представлял себе. Мне даже не удалось договорить до конца тех нескольких фраз, которые я приготовил. Меня прервал гомон домобранов и итальянцев. Они выскакивали с поднятыми руками из окон и дверей, словно состязаясь, кто опередит. Лучшего противника я не встречал в обеих войнах. Я даже не обиделся на них за несколько истраченных мною пуль. И за пулю, пробившую мою шинель, когда я держал речь. Не придется, видно, услышать татаканье пулемета и брать на прицел пулеметчика.

Будут ли у нас еще такие дни? Ни одних носилок для раненых, ни одного убитого. Все три колонны без потерь. До сих пор у меня не было настоящего праздника. Я не могу веселиться в полной мере, когда в отряде есть убитые. Привык стоимость победы измерять количеством жертв. Сегодняшнее торжество чистое — таких не знает война. К тому же и Весна придет. Хорошо, что мы напали на гарнизон ночью. Если бы мы сделали это раньше, не обошлось бы без потерь. Не жалею, что не ждал приказа.

С последним выстрелом и криком сдавшихся в плен жители вышли на улицы. Началось веселье, словно на дворе сияло летнее солнце, а не лютовала зима — сегодня я записал в дневник: тридцать градусов ниже нуля. Небо, наш большой неприятель, сразу вдруг подобрело к нам: опустилось на Витуну тяжелыми тучами. Только тот, кто переживал ярость самолетов и под их налетом приникал к земле, словно прося у нее защиты, тот этим утром способен поблагодарить бога за такой подарок.

Подходили люди из окрестных сел. Они радовались подаренному им этим утром первому часу свободы. Древний свободолюбивый край, привыкший к таким торжествам, не обманул нас и в этот день. С двух концов по шоссе в местечко вливались два каравана саней, запряженных лошадьми и переполненных людьми, чтобы в центре слиться, как две реки, и образовать людское озеро.

И когда я уже был уверен, что и для меня этот день пройдет в неомраченной радости, что станет и моим праздником, я вдруг заметил в охваченной восторгом толпе несколько плачущих женщин в черном. Их вид убедил меня еще раз, что на войне не бывает чистой радости.

Чем веселее становились люди, чем больше их охватывал восторг, тем печальнее делались глаза этих женщин, словно торжество разжигало боль, словно ими не признавалась та частица радости, ради которой они принесли жертву. Совсем недавно эти женщины ехали под флагами в повозках и шли рука об руку с поющими односельчанами. И глядя на них сейчас, я не могу думать о будущих праздниках, которых будет немало, когда многие из веселящихся сейчас тоже наденут траур. Песни и веселье умолкают для меня. Их уносят слезы этих женщин, волнующееся людское море их не замечает. Две из этих женщин со слезами бросились ко мне. Они обняли меня, прильнули мокрыми щеками к моему лицу.

— Будь счастлив, сынок, — шептали они сквозь слезы.

В этом их напутствии чувствуется горечь и радость, но мне тяжело. Кажется, будто они спрашивают: «Почему пуля нашла их, а не других?»

Но и в эту печальную минуту я не забывал о Весне. Я искал ее глазами, надеясь, что она скрывается где-то в толпе. Я почувствовал бы, если она была бы близко. Ее я узнал бы среди тысячи.

А день проходил, унося время, которое я считал моим. Празднество разгоралось, но мой праздник, которым началось это утро, быстро шел к концу. Все было против моих желаний, шло мимо моей радости, которую я мог бы ощутить. Веселящаяся, танцующая улица уже больше не влекла к себе, как утром.

Перед атакой меня радовала одна только мысль, что Весна здесь, в местечке. Теперь мне этого было мало. Как все изменилось во мне! Это ведь наша единственная возможность. Если уж суждено мне отступить от моих принципов, то только сегодня. Есть почему.

Часы до полудня отняли у меня не только половину дня, но, кажется, полжизни. Но если нам повезет, наверстаем то, что упущено. Каким будет момент, когда я ее увижу? Случись это утром, во время сегодняшнего неистового торжества, я расцеловал бы девушку перед всеми. Разве кто посмел бы меня упрекнуть за это? Эх, почему она не пришла тогда? Теперь я уже не сделаю этого. Разум сдерживает мои порывы.


Большое помещение лесопилки Сильного, самой крупной на Витуне, к полудню было битком набито народом. Меня удивило, что сделали с этим цехом: из запущенной мастерской он превратился в праздничный зал. Кто не видел его утром, никогда не поверил бы, что это помещение было забито пилами, станками, инструментами для шлифовки, маховиками, длинными и широкими ремнями, которые шли от пола до потолка. От всего этого не осталось и следа. Его новый пол из белых ясеневых досок, хорошо оструганный и вымытый, был бы к лицу многим образцовым залам. Деревянные стены украшали крупные лозунги и флаги.

Я узнал свои же слова, которые часто любил повторять: «Мораль — наше самое сильное оружие», «Слова подтверждаются делами». Кому пришло в голову повесить их на стену как раз сегодня, когда я готовлюсь к испытанию? Не хватало еще, чтобы написали: «Испанец, ты помнишь эти свои слова? Верен ли ты им?» Если бы я случайно вошел в зал раньше всех, ручаюсь, эти лозунги наверняка там не висели бы, несмотря на их ценность. Сейчас уже не начало — мы на пороге сорок второго года.

На помосте, сколоченном наскоро, возвышающемся на метр над полом, расположились сельские музыканты. Они держали разные инструменты. Двое музыкантов были в поношенной форме пожарников, третий — в форме стражника, еще один — в черном одеянии трубочиста, остальные были одеты еще смешнее: наполовину в штатском, наполовину в военном. По своему внешнему виду они резко отличались от остальных людей в зале. Инструменты тоже были под пару им. Настоящего инструмента, как я понимаю, и не было: латаная гармошка, два почерневших барабана, несколько ржавых труб и прочие духовые инструменты, с которых словно только что смахнули пыль. Каждый музыкант имел по меньшей мере два инструмента, из которых один он держал в руках, а другой поставил у ног. Но что меня больше всего удивило — это их ноты, самые настоящие ноты. В ожидании начала торжества музыканты брали то один, то другой инструмент, рассматривали его, прилаживали, пробовали, листали нотные тетради, о чем-то договаривались. Возле них почему-то вертелся Глухой. Ну конечно! Разве что-нибудь могло обойтись без него?

Я и сам не знаю, когда началось празднество, что предшествовало моему выступлению, было ли о нем объявлено? И вообще было ли какое начало? Помню только, что я неожиданно очутился на трибуне, сколоченной из ящиков. Там простоял я несколько минут над толпой, ожидая, пока она немного утихнет. Но люди еще с утра так расшумелись, что их, казалось, уже ничто не могло утихомирить. Шум все усиливался. Но вот несколько раз в зале прозвучало мое имя. Я решил не ждать и начал говорить, стараясь перекричать стоящих в зале. Вначале я почти не слышал себя среди сотен голосов. Я напрягался, чтобы перекричать дружный гомон людей и заставить их слушать меня. Чем дольше я говорил, тем отчетливее слышал свой голос. Люди успокаивались, и вдруг неожиданно наступила тишина. Это смутило меня, я остановился, чтобы подобрать фразу. И вдруг увидел Весну. Я замахал руками, как дирижер, и соскочил с трибуны.

Как вести себя дальше, что делать? Боюсь ее близости и в то же время счастлив, что она здесь. Неужели сегодня мы будем отделены друг от друга толпой? С этим я не могу примириться. Подойти к Весне не смею. Просто подойти и остановиться возле нее, когда люди не спускают с меня глаз? Чувствую, что снова начинаются мои старые терзания.

Хочу украдкой взглянуть на Весну, но и это мне не удается. Мы с ней окружены и отделены друг от друга многими людьми. Каждый мой взгляд, слово и движение на глазах всего зала.

Какой-то местный житель, взявший на себя роль распорядителя, объявил о начале танцев в честь освобождения их местечка и выразил желание честь открытия танцев предоставить мне, как храброму командиру и первому бойцу Витуны.

Толпа освободила середину, плотным кольцом сбилась вдоль стен. Пожилые крестьяне разошлись по домам. После их ухода стало просторнее, веселее.

Люди смотрели на меня, я на них. Музыка гремела, звала. К ее ритму мы с трудом могли приспособиться. В другом месте и в другое время трудно было бы придумать более удобный случай, когда парень может подойти к своей девушке и пригласить ее на танец.

Но для этого, мой дорогой Испанец, надо обладать исключительной смелостью. Если бы ты очутился на вершине Витуны, то и там побаивался бы своей совести и чужих глаз!

Возможно, на этот раз я решился бы пригласить Весну, будь она ближе, но нас разделяла толпа. Судя по словам распорядителя и поведению собравшихся, открытию танцев придавалось особое значение. Весь зал внимательно смотрел на меня. Глаза девушек словно звали: пригласи меня. Если выбрать одну, обидишь другую. Поэтому нельзя выбирать. Но пригласить кого-то надо. Я решил пригласить самую близкую ко мне. Ею оказалась маленькая шустрая партизанка. Зал зааплодировал нам. Едва мы сделали несколько поворотов, за нами в круг устремились другие пары. Мы кружились все быстрее, подчиняясь музыке и настроению зала.

Я не спускал глаз с того места, где стояла Весна. Туда я упорно тянул свою партнершу, порой сталкиваясь с другими парами. Меня не покидает уверенность, что она там, что ждет меня. Еще несколько поворотов — и я увидел ее. Весна стояла в группе молодых людей, разговаривала с ними. Я потянул свою девушку еще сильнее, чтобы быть еще ближе к Весне. Едва окончится этот танец, я встану возле Весны.

Рядом с Весной стоял Глухой, оживленно что-то рассказывал, держа ее за руку, словно собираясь начать танцевать. Он следил за мной взглядом и подмигивал, но я не мог понять, что он затевает. А он что-то готовит. Но вот он потянул Весну как бы на танец, но танцевать не стал, а втолкнул Весну между мной и моей партнершей, которую обхватил руками за талию и оторвал от меня. Весну он бросил прямо в мои объятия. Отступать мне было некуда.

Мы стояли смущенные, не понимая, что, в сущности, произошло, как получилось, что мы оказались в объятиях на виду у всех. Танцевать мы начали боязливо, совсем медленно, просто топчась на месте и повинуясь внутренней музыке, звучавшей в нас. Не нужны были слова, они только испортили бы неожиданное счастье.

Такое счастье приходит раз в жизни, и в течение нескольких мгновений наверстывает все потерянное время, которое не было и не будет благосклонно к таким, как мы. Я держал девушку в объятиях, прижимал к себе. Просто не верилось, что это она. Впервые я чувствовал такую близость женского тела. Я прижимал ее к себе все нежнее, слышал, как ее сердце бьется возле моей груди. Ее щеки обжигали меня своим огнем, ее длинные волосы щекотали мою шею и лицо, и я, закрывая глаза, старался поймать их губами. Мои глаза искали ее глаза, в которых скрывалось нечто большее: та девушка в окне, чей взгляд разбудил меня. Но она держала свои глаза закрытыми, и я видел, как подрагивают ее веки.

Если бы хоть на короткое время прекратилась война, освободила нас от всех обязанностей, дала немного вкусить жизнь!

Непреодолимое желание поцеловать Весну мучило меня. Я забывал обо всем, что нас окружало. Мое желание было сильнее моего сознания и осмотрительности. Пусть не умолкает музыка, она станет моим союзником. Волнение все сильнее и сильнее захватывает меня. Я пропустил несколько удобных моментов, когда ее волосы касались моих губ. Храбрость оставляла меня, да и Весна отстранила голову. Она словно догадалась о моих намерениях. Когда танцующая молодежь плотным кольцом окружила и завертела нас в вихре танца, я приблизил губы к ее голове и поцеловал девушку возле уха как бы случайно. Весна вздрогнула, чуть отстранилась и посмотрела на меня с укоризной, удивлением и милой улыбкой.

— Большой ребенок, — прошептала она.

— Большой и маленький, но не суди строго.

— Здесь не место для этого. Не забывайся.

— А время?

— Время тем более. Может, больше место, чем время.

— Можем немного поиграть со временем.

— С ним — никак. Как бы оно не поиграло с нами.

— Даже сегодня, в такой день?

— Не сегодня и не здесь.

— В таком случае — никогда. Перестанет играть музыка, и будет поздно. Ждать другого случая? А будет ли он?

— Будет. Надо ждать.

— Когда? Где?

— Не будем говорить об этом. Шепни мне что-нибудь на ухо, Бора. Только не целуй. Не трогай мои волосы губами. На нас смотрят. И ослабь руку, не прижимай меня.

— Я у тебя в большом долгу. О многом надо рассказать. Я виноват перед тобой. Спасибо тебе за все.

— Успокойся, ты весь дрожишь. Ты как во сне…

— Да, Весна, все это как сон. Это же просто незабываемо.

— Ты, наверное, принимаешь меня за другую, за какую-нибудь испанку. Расскажи, я не ревнива.

— Другой нет, Весна. Моя только ты. Та, которая меня поцеловала и которую я поцеловал.

— Я тебя поцеловала? Когда?

— Через Глухого.

Она рассмеялась:

— Глухой передал тебе мой поцелуй? Как?

— Так, как ты ему сказала. Когда пришел, поцеловал меня. Это, говорит, от Весны. Как видишь, Глухой честный парень.

— Даже слишком, — засмеялась она. — Вот не думала, что ты такой наивный!

— Ты что, отрицаешь?

— Нет, Бора, мне нечего отрицать. Глухой просто пошутил. Несерьезная шутка. Тем, что принадлежит только тебе, я не могу делиться ни с кем. Только с тобой.

Я подумал, что она просто стыдится. Наверное, в ней пробудился девичий стыд или она подумала, что я ревную ее к Глухому.

— Ты защищаешься, будто я тебя в чем-то обвиняю. Почему стыдишься своего поступка?

— Говорю тебе, что это только шутка Глухого. Я никогда не стыдилась любви к тебе. Но поцелуй не письмо, его нельзя ни переслать, ни передать. Это не слово, которое пишется на бумаге. Поцелуй не терпит посредников. Это, мой Бора, не письмо.

Упоминание о письмах я воспринял как укор. Я понимал, что должен был ей отвечать, но не думал, что она заведет об этом речь сегодня. Что ей ответить, как отложить разговор, который она начала? Она поставила на карту все, а я ничего. Никакие слова не могут служить оправданием того, чего я должен стыдиться. Оправдать мой страх, который не позволил ответить ни на одно ее письмо? А ее письма были для меня такими желанными. Мне хотелось получать их каждый день. Я считал их почти обязанностью с ее стороны. И мне казалось, что своим молчанием я обидел ее.

— Не будем говорить о письмах, Весна. Не вспоминай о них. Я могу быть тебе только благодарен, но ничего, ничего…

— Я больше всего боялась таких слов. Не иронизируй, говори откровенно, сердись на меня, ругай, я этого заслужила.

— Скажу тебе все. Твои письма достойны тебя. Больше, чем слова, идущие от сердца. Даже если бы я никогда не видел тебя, я полюбил бы тебя за такие письма.

— Оставь, Бора, прошу тебя. Я заслуживаю самого тяжкого порицания, но не такой иронии. Ты, конечно, не примешь моих слов в защиту, но все же я попытаюсь объяснить. Я понимаю, ты в обиде. Но все это потому, что я люблю тебя. Я не отвечала на твои письма только потому, что люблю тебя. Это смешно, правда? Но можно понять. Моя боязнь за тебя сильнее страха войны. Что случилось бы, если бы мое письмо попало кому-нибудь в руки? Ты ведь принадлежишь этим людям с Витуны. Без них ты не был бы таким, каков есть. Если для этого надо чем-то пожертвовать, то лучше принести в жертву нашу любовь. Если понадобится, ты сам это сделаешь. Получая каждое твое письмо, я до боли в сердце боюсь, что какое-нибудь из них затеряется. Они налагают на меня большие обязательства и ответственность. Я не смею уснуть с ними, не могу и погибнуть. Я восхищаюсь твоей необдуманной смелостью. Каждое письмо твое приносит мне огромное счастье. Но не пиши мне больше. Ради нашей любви…

Шок был слишком сильным. Несколько мгновений я стоял ошеломленный, мысли путались в голове. Кто мог подумать, что я получал не ее письма? Теперь я стыдился собственной наивности. Каким я был дураком!

Что это? Игра Глухого или вмешалась чья-то другая рука? Мы с Весной были искуснововлечены в игру, которая разожгла то, что глубоко таилось в нас и, возможно, заглохло бы. Ставить все в вину этому третьему лицу или благодарить его и восхищаться?

Открыть ей правду? Ведь я должен ей рассказать обо всем. Между нами все должно быть чистое, ясное. Мы не имели права ничем отягощать наше будущее, даже если оно длилось бы всего один день.

Но как сказать ей правду о письмах, если я сам тяжело переживаю эту правду и болезненно воспринимаю? Я не способен ни на какие выдумки. Начну так, будто письма ей написал действительно я. Придется притворяться.

— Ты боишься, поэтому уничтожила мои письма?

— Не смогла, Бора! Несмотря на риск, не могла на это решиться. Берегу их, чтобы они радовали меня и мучили. Разве я могу отказаться от такого счастья? Не знаю, где их прятать: ношу с собой. Мне кажется, что все время кто-то на меня смотрит. Но я никогда никому не выдам их, чем бы мне это ни угрожало. Даже тот листок из книжки берегу, словно и он написан твоей рукой. Для меня и он — твое письмо. А разве не так? Есть ли в нем что-нибудь, что не было бы твоим и моим? Разве Бальзак мог бы упрекнуть нас за то, что мы этот листок у него украли?

После того что я узнал, меня уже ничто не могло удивить, даже и это сообщение о письме Бальзака, которое вместо меня чья-то рука вырвала из книги, подписала моим именем и передала Весне, вероятно, таким же способом, каким дала и мне от ее имени с «ее» припиской. Я тоже, как и она «мои», храню все «ее» письма. Они слишком глубоко врезались в мое сознание, чтобы я мог так легко примириться с тем, что узнал, и уничтожить их.

— Извини, но случилось так, что должен был воспользоваться Бальзаком. У меня не было времени. Глухой торопился.

— Для меня этот лист — твое письмо. Но больше мне не пиши. Не надо. Я не имею права на твои письма. Я не осмеливаюсь писать тебе. А за тебя, Бора, боюсь. Мне кажется, все узнали бы об этом.

— Все письма тебе передал Глухой?

— Конечно. А ты ни с кем другим не передавал?

— Нет. Просто так спрашиваю. Ты сохранила их? И листок из Бальзака?

— Все три.

— Хорошо, если бы ты их сожгла.

— Конечно лучше, чем хранить, но я не могу. Неужели снова надо повторять, что они для меня значат, сколько раз я их перечитывала, сколько с ними разговариваю, как им радуюсь. Прошу, не пиши мне больше, но я буду несчастна, если ты меня послушаешь.

— Я буду писать тебе, Весна. Гораздо чаще, чем до сих пор.

— И я буду тебе писать. Конечно буду. Только бы какое не затерялось.

— Мы должны быть благодарны Глухому, Весна.

— Есть за что, Бора. Он так много делает для нас. Не будь его, мы бы так и не знали друг о друге.

— Не было бы у тебя и писем.

— Да, трудно бы было. А может, ты нашел бы какого другого верного человека. Хотя не так много таких умных и близких товарищей. Как он рассказывает!

— А знаешь, Весна, как пишет!

— Он тоже ведет дневник?

— Нет, пишет только письма.

— Девушке?

— Да, да, девушке. Только не своей. Он… пишет нам.

— Нам? Это как же?

Она и не догадывалась, что я хочу ей рассказать. Но момент был самый подходящий, отступать было поздно.

— Я и сам этого не понимаю, но пишет он. Все полученные тобой письма написал Глухой. Разве ты ничего не заметила в почерке?

— Это не мешает. Почерк не имеет значения. Ты диктуешь, а он пишет? А я не решаюсь при нем распечатать письмо, чтобы он чего не прочел. Значит, он их знает наизусть.

— Лучше, чем ты и я. Речь идет не о диктовке. Несколько минут назад и я ошибался, как и ты. Письма, которые ты получала, составлял Глухой. Я не знал об этом. Я тоже получил два твоих и одно из книги Бальзака. Глухой, как видишь, объединил наши роли и писал от твоего и моего имени.

Весна вздрогнула и отняла руку. Мы остановились.

— Ты шутишь, Бора? — спросила она, испуганно глядя на меня.

— Нет, Весна, шутил Глухой. А может быть, и не шутил…

— Нет, нет, это твои письма, не отказывайся. И я их не отдам. Ты пошутил, Бора, не так ли? Пошутил? Скажи, что это так! — Она снова прижалась ко мне. Я почувствовал, как она беспокойно задрожала.

— Это твои письма, только твои. Ты их диктовал, а он писал. Скажи, что это так.

— Но, Весна… А те, что я получил от тебя, твои?

— Я тебе не писала.

— Они должны быть твоими. Признайся, что твои. — Теперь наши роли переменились. — Ты диктовала, а Глухой писал. Значит, твои?

— Дай мне их прочесть.

— Прочтем их вместе.

— Тогда они наши. Все наши.

— Наши, Весна. Но что-то надо оставить и Глухому. Есть люди, которые могут читать чужие мысли.

Мои слова о чтении чужих мыслей словно все разъяснили. Весна их восприняла как непреложные истины, которые таят в себе загадку, связанную с нашими письмами. Ее слова уже не были проникнуты страхом, она не дрожала от страха. Я больше ничего не говорил девушке не только потому, что хотел ей дать успокоиться, но и потому, что и сам поверил, будто эти письма наши. Ведь они отражают наши чувства, они возникли в наших сердцах, в них нет ничего чужого, и их достоинство заключается именно в том, как они появились. Я уверен, что эти письма — правдивое отражение наших мыслей и чувств, и мы сами именно так бы их и написали.

У нас было желание хоть на момент убежать из нашего времени, скрыться, забыть о нем, всецело отдаться друг другу. Я чувствовал в себе силу и смелость сделать это, но понимал — нужный момент не наступил. Ни Весна, ни я не хотели опережать время: оно определяет стоимость каждого поступка и момента и точность его оценки. Ничто не в состоянии изменить это. У нас хватило смелости только подойти к дверям, взглянуть на них и начать топтаться перед ними, словно нам осталось сделать всего лишь один шаг, а не пройти долгий путь, в начале которого мы все стоим.

Мысль о Глухом возникает у меня в голове, освещая его новым светом. Разве можно не признать его заслуги? Без него не было бы нашего дня. Глухой раскрылся передо мной как совсем новый человек, которого я знал только внешне. Поверхностное суждение о нем мешает мне сейчас увидеть и признать действительно цельного человека в нем.

Танцу не было видно конца. Казалось, молодежь здесь, на этом празднике, истратит всю скрытую энергию, которая в ней осталась от войны. Музыка соответствовала общему настроению — не умолкала ни на минуту. На смену одной трубе звучала другая, стараясь превзойти в силе первую и пробиться звуком через все миры. Хотелось не видеть и не слышать ничего, только чувствовать Весну в своих объятиях, чувствовать ее теплоту и дрожь, ее глаза, шепот и дыхание. Хотелось, чтобы мы были одни, чтобы нас не видели ни одни глаза и не слышали ни одни уши.

Я заметил Глухого. Он танцевал небрежно, покачиваясь перед помостом с оркестром, двигался нехотя, как мне показалось, чтобы только обозначить свое присутствие в танце. Его не захватил восторг толпы, набегавший подобно волнам. Я увидел, как к Глухому подошел один из музыкантов и прошептал что-то на ухо. Зазвучал другой танец.

Я не заметил сначала, что Глухой теперь танцует не с той девушкой, которую отобрал у меня. Видимо, и ее кому-то передал, как мне Весну. Может быть, он пишет письма еще за кого-нибудь? И комиссар танцует с другой девушкой. Еще несколько партизан, начавшие танцевать вместе со мной, теперь кружились с другими партнершами. Как все быстро переменилось и перемешалось. Только мы с Весной словно пренебрегали каким-то нам неизвестным правилом в сегодняшних танцах. В голове у меня замутилось. Я потерял представление о времени. Никак не мог определить, в какой мы эпохе. Долгий период времени, сгустившись, прошел за несколько мгновений.

Я указал Весне на Глухого. Мы смотрели, стараясь поймать его взгляд, чтобы дать знак подойти к нам. С момента, когда я с ним расстался, словно произошло что-то очень большое, и оно длится в нашей жизни, как целые годы. Он тоже заметил это, но избегал прямо взглянуть на нас. Только когда мы начали было пробиваться к нему, он сделал знак, что сейчас сам подойдет. Глухой подмигнул музыкантам, и те перестали играть. Мы с Весной опустили руки и остановились рядом как обычно, без стеснения, словно находимся уже на каком-то другом этапе времени и жизни.

Музыканты положили свои инструменты, чтобы дать отдых и себе и им. Но веселье не утихло и не потеряло ритма. Пауза в танцах подстегнула песню: до сих пор ее заглушали барабан и трубы. Она сейчас неслась из десятка маленьких и больших групп, которые теперь состязались в силе и выборе пения. Поющие группы, словно играя, перехватывали одна от другой начатые песни, забегали на строчку — две вперед или перескакивали через припев, стараясь, однако, сохранить свое превосходство. Вместо бальных танцев повели хоровод.

Глухой подошел к нам. Он выглядел усталым, задумчивым, слишком серьезным, совсем не таким, каким я привык его видеть. Показалось ли мне это или он действительно таким и был всегда, но не успели мы перекинуться несколькими словами, как это впечатление исчезло: передо мной старый знакомый, Глухой.

— Какая у тебя по счету, Глухой? — спросил я.

— Только четвертая, не считая Весны. Каждый танец новая, не то что вы…

— Каждый танец новая?

— Кроме первого.

— Ты эту суматоху разделяешь на отдельные танцы?

— Я разделяю не по слуху, а по остановкам.

— По каким остановкам? — удивленно спросила Весна.

— По паузам. После каждой паузы выбираю новую девушку. У меня они не задерживаются. Но ничего, когда-нибудь и я найду свою. Понимаешь, понравилась мне та, твоя. Вообще же придерживаюсь правил.

— Это первая пауза, а ты говоришь, что танцуешь с четвертой. Как же это понять?

— Для вас она первая. А для меня четвертая. И для остальных тоже четвертая.

— Хочешь, чтобы мы тебе поверили?

— Нет. Вы же были здесь, как и я. Для вас их вообще могло и не быть. Можно танцевать и без музыки.

— Даже лучше, чем с ней.

— Я тоже на нее не обращаю особого внимания, но что поделаешь: перестанет играть музыка, девушки нет как нет. Надо искать другую.

— И так ты сменил четырех?

— До сих пор четырех.

— Ты что же, серьезно хочешь нас убедить, что было четыре паузы?.. Что же мы, проспали их, что ли?

— Насколько я заметил, для вас их не было. Так и надо. Праздник это или нет? Поверьте, я бы к вам присоединился, чтобы вы не были одиноки, если бы от меня не убегали девушки. А то каждая, стоит смолкнуть барабану, сразу мне спину показывает.

Я никак не мог понять, что он хочет сказать своим разговором о паузах.

— Самое плохое — это не иметь ничего постоянного. Как я, например, — задумчиво произнес Глухой.

— Так тебе и надо, раз крутишь любовь за других.

— Что ты, разве это возможно?

— Да еще с успехом, Глухой.

— Любить за других? — он прикинулся, что не понимает, о чем речь.

— Да, да, за других.

— Как это? Объясните. Разве кто-нибудь может заменить, например, вас?

— Вот ты нам это и объясни. До сегодняшнего дня и мы ничего подобного не знали.

— А я и сегодня не знаю. Объясниться в любви за кого-то другого?! Разве это была бы любовь? Любить вместо кого-то серьезно, не понимаю!

— А если замещаешь и ее, и меня?

— То есть я одновременно и женщина и мужчина? Значит, объясняюсь в любви сам себе? Как же это возможно?

— А вот так, как в письмах, — вмешалась Весна.

— В каких письмах?

— А в тех, что ты писал вместо нас.

— Вы намекаете на письма? А что у меня с ними общего?

— Еще спрашиваешь? А почему ты, собственно, отказываешься? Мы же тебе будем благодарны до конца жизни.

— За то, что я их передавал?

— Значит, ты их только передавал? — спросил я.

— Можно сказать, Испанец, что только передавал. Вы доверяли — все в порядке. Неужели за это требуется признание? Словно я совершил какой подвиг в бою.

— Кто писал эти письма, Глухой? — спросил я в лоб, боясь, что он назовет третьего.

— Их писал я, — вдруг признался он. — Технически это было не трудно. Перед войной я переписал целую запрещенную книгу. За это и просидел в тюрьме три месяца. Что какая-то пара писем в сравнении с книгой?

— Кто их сочинял?

— Я их только писал, а сочиняли вы сами. Не могу же я придумывать, говорить, чувствовать вместо вас, даже если и хотел бы. Я просто использовал ваши слова. Так что содержание писем до последнего слова ваше. Согласитесь, я не мог точно запомнить все, что вы говорите, и надеюсь, не будете за это на меня в претензии. Я просто сделал за вас то, на что у вас не хватало храбрости. Разве это не было вашим желанием? Вот у меня и хватило смелости исправить эту вашу слабость.

— Ты прав, Глухой, — растроганно сказала Весна. — Я сразу сказала, что письма наши.

— А чьи же еще? Почерк мой — что точно, то точно. Ноги тоже мои. Любовь ваша, и все слова ваши. А я ваше доверенное лицо.

— А письма Бальзака тоже наши? — с иронией спросил я.

— А разве в них не вы? Я их вырвал, чтобы с их помощью вы лучше разглядели себя. Любовь, если она настоящая, всегда правдива.

— Глухой, — обратилась к нему Весна, — я согласна, чтобы ты всегда писал письма вместо меня.

— В этом больше нет надобности. Надо немного подумать и о себе. Ты, Весна, могла бы мне помочь в одном деле.

— Для тебя — все что хочешь.

— А если я пожелаю слишком много? Правда, я у тебя в долгу. Забыл тебе передать от Боры поцелуй. Но только наедине.

— И я за то, чтобы наедине, — согласилась Весна.

— Давайте лучше продолжим танцевать. Хотите ли чего помедленнее? Они умеют играть и получше. Только не прозевайте пауз, — сказал Глухой. Он сделал знак музыкантам, и те сразу же взялись за инструменты.

Мы с Весной танцевали в самой середине, где было много народу, чтобы меньше бросаться в глаза тем, кто не танцует, кому словно не остается другого занятия, кроме как разглядывать пары. Теперь мы танцевали непринужденнее, предавшись музыке и тому ощущению, которое она в нас вызывает. Для нас не существовало ничего: вокруг не было людей, нас окутывала полная тишина. Вокруг нас все как бы умирало, замолкали трубы и барабаны, исчезали люди с их песнями и разговорами. Остались только мы и наши голоса.

Вдруг что-то вырвало нас из оцепенения. В просторном зале, где пол только что вздрагивал под ударами ног, не кружилось больше ни одной пары. И только мы вдвоем стояли посреди зала, крепко прижавшись друг к другу и словно окаменев. Люди молчали, окружив нас плотным кольцом. Не было слышно ни покашливания, ни дыхания, и только кое-где струйкой вился кверху дымок от сигареты. На большом плакате я увидел слова, которые часто повторял: «Сегодня жить — значит бороться!» и «Слова подтверждаются делами!» Для меня теперь существовали только эти лозунги и сотни устремленных на нас глаз. Мне показалось, что взгляды людей проникли в душу и осветили каждый скрытый уголок мыслей и чувств. До этого момента все было тайно. Самый тяжелый момент в моей жизни! Может ли эта тяжесть исчезнуть? Могут ли люди сделать скидку за счет праздника?

Весна вздрогнула, прикрыла глаза ладонями и уткнулась лицом мне в грудь, словно стараясь спрятаться от этих взглядов. Затем отстранилась и хотела куда-то бежать, но я схватил ее за руки и притянул к себе. Эта решительность удивила меня. Отступать было некуда. Я хотел остаться в центре зала, больше не прятаться и держать Весну возле себя.

Самое важное, думал я, сохранить хотя бы для вида присутствие духа. Стараясь играть такую роль, я положил руку девушке на плечо и начал говорить, сам не зная что, только бы не молчать, будто то, что произошло, явление обычное, нормальное. В голове у меня все кружилось. В сущности, я не понял, как произошло, что мы так забылись, когда прекратился танец, сколько времени мы простояли посреди зала, опьяненные друг другом, как образовался молчаливый круг около нас. В памяти у меня не осталось ничего, кроме чарующего сна, охваченный которым, танцевал я с Весной. Помню, вначале возле нас было много танцующих, затем мы остались одни, нам никто не мешал. Как все произошло, останется для нас и окружающих тайной. И я никогда не пойму этого. Ни одни часы не отметили точное время, словно и они попали под чары.

И когда мне уже начало казаться, что нет выхода из неловкого положения, раздались удары барабана. За ним загудели другие инструменты, извещая о продолжении праздника! Казалось, что это новое начало торжества. Да оно и было для меня новым. Еще свежо в памяти прежнее начало, но ведь оно произошло давно-давно, и теперь мы прославляем его годовщину. Сколько я пережил за эти минуты!

Глухой стоял перед оркестром и размахивал руками. Он повернулся лицом к залу, словно дирижировал не оркестром, а людьми, стараясь пробудить их, сдвинуть с места, всколыхнуть. Но сбитые в кольцо люди не двигались. Несколько минут музыка играла впустую. Никто не решался начать танец, и взгляды всех были по-прежнему устремлены на нас. Люди улыбались тепло, дружески. Удивление сошло с их лиц, они становились такими, какими я их знал. Я начал озираться спокойнее, словно хотел подбодрить их начать танец. Но никто не вступал в круг. Не знаю почему, но мне показалось, что все ждут, пока мы начнем танец. Такое предположение окончательно успокоило меня, я обнял Весну, и мы начали. За нами пошли остальные.

Все вокруг кружилось: и пары, и зал, и лозунги, но не потому, что танцевали мы, а потому, что все плыло у нас в головах. Как-то вдруг оборвались все нити, связывавшие нас с тем, что было раньше. Не осталось и следа от радости и очарования, на минуту унесших нас из сурового сегодня в иной мир. Всего на миг мы забылись, вернулись в прошлое, в те годы, откуда нас перенесло грозное настоящее.

Что-то произошло, и Весна снова удаляется от меня, а я от нее, и мы боимся каждого прикосновения, словно легкое касание грудью или коленями во сто крат более тяжкое преступление, нежели то, что с нами произошло. Девушка двигалась, низко опустив голову, боясь встретиться со мной взглядом. Я чувствовал, что она вся сжалась. Ее лица не было видно. Она как-то увяла, потеряла свою красоту и гордость. Это была уже не та девушка, какую я увидел в окне.

Я понял, что такое наше поведение только сильнее может выявить то, что мы хотели скрыть. Я постарался успокоиться, взять себя в руки, а прежде всего утешить Весну, чей страх, как я увидел, сильнее моего. Надо ободрить ее, освободить от отчаяния. Мы с ней помним, особенно она, о тех днях, когда ее вступление в этот новый мир казалось недоступным. Она завоевала сердца, стала любимицей всех этих людей, перед которыми теперь снова должна прятать глаза. Я хорошо помнил ее слова: легче потерять доверие, нежели его снискать. Надо постараться убедить девушку, что ничего не случилось, что мы всего лишь поддались праздничному настроению, охватившему нас, как и многих других. Убедить, что все это свойственно молодости. И завтра, когда смолкнут выстрелы, придет наше время. А сейчас мы можем только мечтать об этом.

Этот новый для нас танец тянулся до бесконечности. Мы его измеряли не временем, а тем, что он нам приносил, чем выделял среди множества ненасытных взоров. А люди, как и прежде, продолжали смотреть на нас. Я чувствую, что эти взгляды из плотно окружающего нас кольца постоянно следят за нами, пронизывают нас все глубже и глубже, впиваются в каждое наше движение, каждую нашу мысль. Это будет продолжаться, пока мы живы. Я почувствовал угрызения совести за то, что изменил своим собственным словам, а они ведь были не только мои, ими клялись все молодые, которые брали винтовку; что я замутил чистый поток молодости, чистый как слеза, чья сила вытекает как раз из этой чистоты, что я показал свое истинное лицо, которое так долго скрывал.

Но все же при мысли о Весне меня охватывала радость, мне становилось легче. Утешала мысль о близком завтра: война, разрывы снарядов — это самое справедливое мерило достоинства человека, пока он с оружием в руках борется за свободу. Все это дороже слов, лозунгов, клятв — всего, за что не рискуешь жизнью. Вместе с этими людьми мы воюем. Люди, смотревшие на нас, когда мы стояли посреди зала, те же самые, вместе с которыми мы смотрели смерти в глаза. В этом я убеждал Весну, стараясь подбодрить ее.

Девушка с трудом приходила в себя. Она не поднимала голову и прятала взгляд, тот твердый взгляд, под которым другие опускали глаза. Только изредка она взглядывала на меня, и тогда ее затуманившиеся глаза искрились.

Я понимал, что невозможно заглушить нашу любовь, ею надо гордиться. Но не давала покоя другая мысль: «Как я буду завтра говорить с людьми? Как смогу выносить приговоры? Имею ли я право на это?»

Мы с Весной перешептывались, и нам казалось, что каждое наше слово звучит, как удар барабана.

— Что-то должно было случиться с нами. Я этого ждала. Последнее время меня томило какое-то предчувствие. И вот один-единственный миг радости обратился в наказание. За каждой радостью следует отмщение. Каждая радость предвещает унижение и страдание.

— Успокойся, Весна, давай подумаем о себе, о нашей любви. Чувство это вырвалось наружу в один миг, чтобы доказать свое право на существование. Оно словно хотело разорвать сковывающие нас цепи, раскрыться, как цветок, и поднять его над всеми. То, что случилось сегодня, неизбежно. Это молодость подтверждает свое право.

— Для таких слов еще не наступило время! — проговорила Весна. — Они принадлежат далекому завтра. Не надо так говорить, Бора, война таких слов не прощает. Мы только начинаем. — Она чуть подняла голову и взглянула на меня. — Что это у тебя? — Весна указала на отверстие от пули в моей одежде.

— Зацепило утром.

— Пуля?

— А что другое? Я единственный раненый за сегодняшнее утро.

— Какое счастье, Бора! — Я почувствовал ее руку на своем плече.

— Давай еще хоть на миг перенесемся В твое далекое завтра. Представь, что мы вспоминаем сегодняшний день. Мы прижались друг к другу. Щека к щеке. Музыка больше не играет, все стихло, а мы, обнявшись, стоим посреди зала, и глаза всех устремлены на нас. Попробуем перескочить через десять лет. Допустим, мы уже в пятьдесят втором году. Тебе будет легче. Война — в прошлом. Тебе тридцать, мне тридцать третий. Нет, это слишком много. Перескочим только через пять лет. Тебе двадцать пять, а мне двадцать восемь.

— Только бы я была не из этого проклятого дома! Все могу представить, а через это перейти не могу.

— Оставь, Весна! Теперь ты больше не «из этого дома». Разве надо еще что-нибудь доказывать?

— Мне кажется, в тех взглядах чувствовалось: «Настоящая отцова дочь. Отцова кровь».

— И как она его заворожила, — добавил я в шутку.

— Да, да! И как она его заворожила, — повторила Весна.

— И как он ее заворожил. И как целовал во время танца.

— Это правда? — вздрогнула она. — Я не помню.

— Я пошутил. Говорю, о чем будут судачить. Не опускай больше голову, Весна. Это наш последний танец сегодня. Скажи, что любишь меня. Громко, чтобы все слышали.

— Тише! Ты кричишь на весь зал.

— Говори, говори, а то я крикну так, что все услышат.

Она что-то беззвучно прошептала, потом улыбнулась и ласково посмотрела на меня.

Ободренные разговором, мы закружились быстрее, в такт музыке, как и другие. Мы успели сделать несколько поворотов, как вдруг очутились в замкнутом хороводе из пятидесяти партизан и партизанок. Хоровод вел рослый парень, держа в поднятой руке платочек. Вожак с налета схватил Весну за руку и потянул за собой. Неожиданно для себя мы очутились в хороводе. Вихрь нес нас с такой скоростью, что весь зал как бы вертелся вокруг меня. Когда кольцо соединилось, хоровод начал двигаться медленнее — вот-вот остановится. Все новые пары вливались в него. Но ни раньше, ни сейчас никто не пытался втиснуться между мной и Весной, никто не хотел нас разъединить.

Кто-то остановил музыкантов. Парень, ведущий хоровод, обнял одну девушку и так, в обнимку с ней, вышел на середину круга. Хоровод кружился вокруг них, люди пели старинные песни о любви, заканчивающиеся стихом о поцелуе. Затем все остановились. Парень и девушка без стеснения поцеловались, как этого требовали правила старинного танца, который не знал ни о партизанском сорок втором годе, ни о войне, ни о революции. Эти двое должны выбрать новую пару, которая сменит их. Парень подошел к другой девушке, поцеловался с ней и занял ее место в хороводе. Его партнерша таким же образом выбрала молодого человека. Хоровод начал кружиться вокруг новой пары, напевая ту же песню. Так продолжался этот танец, который даже я два месяца назад не мог запретить. Сменялись пара за парой, сопровождая смену поцелуем при выборе и при расставании. Весну и меня никто не выбирал, но я чувствовал, что кто-то это сделает. Я заметил какое-то перешептывание в той части хоровода, где находился Глухой. Шестая или седьмая пара подошла к нам. Девушка поцеловала меня, а парень — Весну. Так мы очутились, по правилу танца, в середине круга. Прежде чем раздалась песня, нам начали аплодировать, словно мы были какой-то особенной парой, которую надо наградить. Мы стояли обнявшись, удивленные и смущенные. Затем танцующие запели, строка за строкой, пока, наконец, мы не услышали ту, после которой нам надо поцеловаться и разойтись, предварительно выбрав новую пару по нашему желанию. Мы с Весной поцеловались, как это делали все перед нами. Только страх не покидал нас. Затем, заняв места выбранных нами, мы впервые за этот день расстались.

Весна танцевала на противоположной стороне хоровода. Она двигалась, стараясь скрыть смущение, но глаза выдавали ее. Смотреть на меня она избегала. Лишь изредка, как бы случайно, окидывала быстрым взглядом. Я, забывшись, смотрел и смотрел на нее, вновь переживая смущение от прикосновения к ней, шепот, танец с ней, просто не веря, что такое больше не повторится, от него останутся как воспоминание только эти строчки.

Скоро хоровод распадется, разведя нас далеко в разные стороны. Исчезнет хоровод, но останутся в памяти только этот день, минуты счастья, мук и страданий. Время все это сгладит, подвергнет нас и эту молодежь новым, более сложным испытаниям.

Мне страшно подумать о расставании, от которого нас отделяет всего лишь какой-то момент. Оно мне представляется как какой-то приговор и наказание, как начало новых тяжелых переживаний. Отложить бы расставание хоть на несколько минут, чтобы еще раз встретиться с Весной в танце, почувствовать ее руку на своем плече, услышать ее голос. Поэтому каждый раз, когда очередная пара заканчивала церемонию, я начинал песню сначала, придумывал строки, тянул время, соревнуясь в выдумках с вожаком хоровода. Я надеялся, что кто-нибудь снова вспомнит о нас двоих — некоторые пары имели счастье входить в круг по три раза. Но счастье нам больше не улыбнулось.

Окончился танец, и рассыпался хоровод. Люди разошлись. Весна затерялась в толпе. Я стоял одинокий и потерянный, не в силах взять себя в руки. Вокруг меня собралась молодежь, как это всегда бывало при торжествах в освобожденных селах. Расспрашивали обо всем: об Испании, о том, что я делал до сегодняшнего дня. Не касались только сегодняшнего дня: большого веселья, танцев, зала. Обходили его далеко-далеко, стараясь ничем не потревожить. Мне это было тяжелее всего: нежелание коснуться сегодняшнего дня только подчеркивало его значение для меня.

VIII

Дни идут, и забываются многие военные эпизоды. Война оставляет за собой общую картину, детали которой не могут сохраниться в памяти. Следы войны никогда не обнаружат всего, что таят в себе. У них нет языка, которым они выразили бы то, что в них записано.

Все, что происходило на ратном поприще вчера, сменится сегодня новыми событиями, сегодняшнее сменится завтрашним. И так до бесконечности. Война заметает свои следы, чтобы постоянно не напоминать людям о себе. В памяти остаются только названия ущелий, гор, рек, где ты получил боевое крещение в сражении.

Из бесконечной совокупности военных событий в памяти остаются самые крупные. Они врезаются в сознание людей, чтобы те хранили их для своих страданий.

Из того студеного дня, а их этой зимой было с излишком, у меня, возможно, в памяти не осталось бы ничего, если бы не то происшествие на лесопилке со мной и Весной, которое запомнилось мне ярче всех связанных с войной событий. С той минуты, когда распался хоровод, этот день ежедневно обновляется в моей памяти. Время не властно над ним. Будто и нет войны. Многое из прошлого ушло в забытье. А тот день врезался мне в память, как единственное настоящее и прошлое. Этот день преломляет события, как призма преломляет свет, чтобы я мог ярче осветить каждый момент, пережитый в зале. И даже горькие минуты мне сейчас дороги. Повторится ли он еще, как повторяются другие?

Глухой даже пообещал устроить мне встречу с Весной, но я не решился на это. Я не хотел иной встречи, кроме такой, какая была. Многие тот день забыли, как забыли и другие дни, более значительные. Я боялся, что наша новая встреча будет не такой, хотя первая встреча не принесла ничего, кроме волнений. Мы оба боялись. Это чувствовалось и в наших письмах, которые теперь уже писали мы сами. Наша предполагаемая встреча откладывалась, но тем яснее она нам представлялась. Близкая или далекая, она была некоим образом как бы и уже пережитым прошлым, и продолжающимся настоящим, но передвинутым в будущее. Мы ощущали момент встречи, чувствовали его и то время, которое нас отделяет от нее.

Пока я с таким восторгом мечтал о встрече с Весной, я не мог и предположить, что меня заденет осколок ручной гранаты. Когда раздался взрыв, я почувствовал удар, но боли не ощутил. Мелькнула мысль, что я смогу теперь, наверное, встретиться с Весной. Но я сразу же отбросил эту мысль. Я остался в строю, никому не сказал о ране и продолжал командовать. Когда огонь прекратился, я сел, чтобы взглянуть на раненую ногу. Кровь сочилась из-под колена правой ноги и стекала в ботинок. Рана мне показалась пустяковой. Этот кусочек железа подыскал себе удобное местечко. Боли я не чувствовал, но жажда томила меня. Я отковырял кусок дерна и пососал мокрую траву. Если бы не жажда, я не пошел бы на перевязочный пункт. Но когда попытался подняться, тело меня не послушалось. Я только беспомощно дернулся, но встать не смог.

Хочешь не хочешь, пришлось подчиниться партизанам, которые настаивали, чтобы я пошел в лазарет. По требованиям партизанской медицины небольшие раны и незначительные заболевания не считаются достойными внимания.

К счастью, лазарет был переполнен, в нем не оказалось ни одного свободного места. Более чем на половине кроватей лежало по два человека. Я и не представлял себе, что при первой встрече с медициной меня удивит такое большое число раненых. Но я был даже рад, что для меня там не оказалось места.

Благодаря заботам комиссара, проводившего меня до лазарета, и Глухого, который сразу же высказался против больницы, меня принесли в дом на краю села, возле леса.

Дом этот удивил меня. Он был гораздо меньше дома Сильного, но его внутреннее убранство не уступало тому дому.

Носилки, на которых я лежал, внесли в комнату, поразившую меня своей красотой. Не верилось, что можно еще найти уголок, которого не коснулась война. Комната эта по своему убранству была так далека от войны, как я от мира. Видимо, мне выпало на долю внести сюда запах войны. Меня положили на большую, обтянутую плюшем кушетку. Я вытянулся и раскинул руки, стараясь занять как можно больше места на удобном ложе. Мой взгляд блуждал по комнате, полной ковров и занавесок, по фарфоровым вазам, картинам, по множеству статуэток. Все это было расставлено умело, со вкусом. Другие комнаты этого дома, по словам Глухого, были одна красивее другой. Дом этот принадлежал священнику.

Когда Глухой появился в комнате, одетый в новую ризу с вышитыми на ней серебряными и золотыми крестами, с серебряным кадилом в правой и церковной книгой в левой руке, я не сразу узнал его. Решил, что это каким-то образом сюда прилетел с другой стороны фронта поп, чтобы гнать безбожников из своего дома.

Пустующий поповский дом превратился в лазарет, здесь же разместился и штаб отряда. Возле меня постоянно сменялись посетителю приходили связные из разбросанных по Витуне частей, раненые, люди из окрестных сел. Все желали мне скорого выздоровления. А я ждал, когда ко мне придет Весна. Конечно, Глухой не сидит сложа руки. Наверняка даже в таком переполненном лазарете можно было найти место. Видимо, у Глухого что-то было на уме, если он так настаивал, чтобы меня положили именно здесь. Похоже, что он создавал все условия для нашей с Весной встречи. В поповский дом приходило много партизанок, и никто при появлении здесь Весны не мог в чем-либо упрекнуть ее.

Я ждал ее прихода каждую минуту, представляя себе, как она спускается с гор, подходит к дому, осматривается, чтобы выбрать момент, когда никого нет, и входит. Но это только игра воображения. Ее нет, я зову ее и, услышав шаги на пороге, думаю, что это Весна, что она услышала мой зов. Я закрываю глаза, лежу не дыша, прислушиваюсь, как она приближается, жду прикосновения ее рук.

Так я ждал изо дня в день пятнадцать суток. Рана моя осложнилась, поднялась температура. Меня бросало в жар, и тогда я чувствовал себя радостно, восторженно. Такое состояние обычно начиналось у меня после полудня и длилось несколько часов. Заканчивалось все это либо потерей способности что-либо понимать, либо прояснением.

Однажды таким утром, не знаю, на какой день, я пришел в себя. Странное было состояние — то ли сон, то ли явь. Неожиданно перед моими глазами появился какой-то светящийся шар, излучающий свет и тепло. Меня снова бросило в мутный сон, снова началось мучение. Свет все сильнее. Глаза режет. Я дергаюсь, зажмуриваюсь, но ничего не помогает. Я пытаюсь убежать от него в густую тень, но она все дальше. Дорогу мне преградил какой-то бассейн, я прыгаю в него, чтобы охладиться, но вода горячая, а солнце все припекает. Я стараюсь теперь уже, как мне кажется, совсем сознательно проснуться. Приоткрыв глаза, вижу перед собой огромные глаза. Кроме них, нет ничего: они заполнили все пространство, мешают мне уснуть. Я снова приоткрыл глаза. Передо мной все те же глаза. Женское лицо, обрамленное темными волосами. Весна! Она сидела рядом и смотрела на меня. Одна ее рука была у меня под шеей, другой она расчесывала мои волосы. Значит, я все еще сплю! Весна и раньше виделась мне каждый день, и я всегда думал, что пришла ко мне, но стоило пробудиться, как девушка исчезала, оставался лишь сон. И на этот раз я решил, что это только сон, и примирился с мыслью, что видение исчезнет. Она всегда появлялась передо мной именно такой, с такими же глазами, положив одну руку под мою голову, а другой расчесывая мне волосы.

— Сюда нельзя, командир без сознания, — слышу я голос Глухого.

— Как это? — спросил кто-то.

— Не в себе, вот как.

— Дай только взглянуть на него.

— Можно, если тифа не боишься.

— Тогда лучше зайду в другой раз.

— Как хочешь.

— А что это ты тут вывешиваешь? Что это за лозунг, парень?

— Тифозный, — ответил Глухой. — Вот, смотри: «Тиф! Вход запрещен». Помоги повесить.

— Ей-богу, не могу. Тороплюсь…

Разговор, который тупо отзывался в моей голове, помог мне уяснить, что я не сплю, что Весна действительно возле меня. Но я еще не совсем уверен в этом и потому стараюсь ничем не спугнуть видение. С изумлением смотрю я на глаза, каких еще никогда не видел. Все очарование женских очей слилось в этих больших глазах, что смотрят на меня, будят ото сна. В них отражается и мое обострившееся лицо и неподвижная фигура. Но вот глаза ее затуманились, мое отражение заколыхалось и исчезло. Это сон? Но в этот момент я почувствовал, как из этих глаз на мое лицо капнуло несколько слезинок. И вдруг все исчезло. Я больше не вижу Весну. Слезы затуманили мои глаза. Чувствую только ее руки на своей шее и щеку.

Слышу какие-то неразборчивые слова, словно их издалека приносит ветер. Снова передо мной тот зимний день, громадный зал лесопилки наполнен людьми. Все точно так, как было там, только теперь страх больше и тишина полнее. И эти страх и тишина привели в чувство. Мы ушли от всех и прижались друг к другу. Но и здесь чьи-то глаза преследуют нас. Мы что-то говорим друг другу, но я не понимаю ничего, кроме нескольких слов:

— Весна, как я рад, что все так получилось. Я верну войне свой долг. Если бы не это ранение, вряд ли я увидел бы тебя. Как я ему благодарен!

Это были первые слова, которые я запомнил.

Девушка выпрямилась, выпустила меня из объятий и начала расчесывать мои волосы двумя руками, накручивать пряди на пальцы, приглаживать их. Она, наверное, еще не понимала, в сознании я или нет. Я жадно смотрю на нее, что-то говорю, чтобы доказать, что я в полном сознании. Весна мне не отвечает, только смотрит на меня и играет прядями моих волос. А глаза у нее грустные-грустные! Я стремлюсь перебороть то бессвязное, что проникает в мою голову, оторваться от бреда и продолжить тот зимний день.

Мне хочется спросить ее, разошлись ли с праздника люди или все еще смотрят на нас, и вдруг я понял: сегодня не тот день, что на лесопилке, теперь не та зима, не то празднество.

— Бора, помолчи, у тебя жар, — сказала Весна, вытирая с моего лица пот. — Подожди, пока спадет.

— Ничего у меня нет, Весна. Обычно это начинается после обеда. Сегодня схватило раньше, чтобы к твоему приходу пришел в себя. А сейчас мне совсем хорошо.

— Рана болит? Ранение тяжелое?

— Я совсем здоров. Через несколько дней встану. Эта рана специально для нас.

— Я столько перестрадала! Не могу никого спросить, а Глухого нет как нет. Только прислушиваюсь к разговорам, не упомянет ли кто твое имя. А делаю вид, что не слушаю. — Она ласково дотронулась до моего колена. — А тебе повезло.

— Вдвойне.

— Как вдвойне?

— Как же иначе мы бы увиделись?

Весна улыбнулась.

— Действительно, ты немного не в себе.

— Да, по тебе схожу с ума.

— Нет, я о другом. Не о ране и о себе.

— Просто так, вообще?

— Да, чтобы больше был мой.

— Однако, несмотря на мои глупости, чуть было не выздоровел до твоего прихода. Хорошо, что помогла температура. А тебя все нет и нет.

— Она, как вижу, помогла и мне.

— Кто, температура?

— Да, Бора.

— Хорошо, что она вмешалась.

— Да… вмешалась. Когда у тебя был комиссар?

— Неделю назад, Весна. Почему спрашиваешь.

— Просто так.

— Что-нибудь случилось? — спросил я взволнованно.

— А ты с ним не разговаривал обо мне?

— Что ты, Весна! Никогда и ни с кем.

— Даже в шутку? А в бреду?

— В бреду? Не знаю. Ты что-то скрываешь.

— Не волнуйся. Но мне кажется, что он нарочно направил меня к тебе. Могу поклясться, он что-то заметил. Когда вернулся, нашел меня и сказал, что было бы хорошо, если бы я помогла лазаретному персоналу. Там много раненых, а готовится наступление. А потом, как бы мимоходом, что подозрительнее всего, сказал, что неплохо бы было завернуть к тебе и сказать: то, о чем вы договорились, сделано. Чтобы ты не беспокоился. Не знаю, о чем идет речь. Вы это знаете сами. Я уверена, что сюда послана не из-за этого поручения.

— Ничего не припоминаю. Ни о чем особенном мы с ним не договаривались. Не бойся, он хороший парень. Неужели я проговорился в бреду?

— И без этого он мог многое заметить. Помнишь тот зимний день?

— Его уже замело снегом, Весна.

— Такие следы не под силу замести снегу. Этого я больше всего боюсь.

— А я, видишь, не боюсь, — произнес я, поглаживая ее руки. — Тот день лучше всех. Может ли такое повториться? Он стоит целой жизни. Не отдам его ни за какое будущее. Это ведь был наш первый день.

— Ты все-таки немного сумасшедший.

— Да, Весна. Мы оба сумасшедшие. Ты каждый день меня обманывала, приходила и уходила. Три раза за сегодняшний день. Почему ты убегала? Сейчас держу тебя крепко и не отпущу. Уверяю, это не бред. Как убедить тебя, что это не сон? Давай попробуем. Я буду спрашивать, а ты отвечай.

— Хорошо, спрашивай.

— Вот первый вопрос. Какой день для тебя самый дорогой на свете?

— Тот же, что и для тебя.

— А самый тяжелый?

— Тот же, Бора, что и для тебя.

— Еще вопрос. Только не сердись. Ты любила кого-нибудь?

— Да, Бору-Испанца.

— С каких пор?

— Всегда.

— Еще, на всякий случай. Я несколько раз закрою и открою глаза. Если каждый раз буду тебя видеть, значит, ты и в самом деле здесь. И это не сон. Согласна?

Когда я закрыл глаза, наверное, в сотый раз, она начала целовать мои глаза — то один, то другой. Говорила шепотом, чтобы я их больше не открывал, чтобы действительность не превратилась в сон, чтобы она не исчезла.

— Ну, вот, — сказала она наконец. — Видишь, с тобой еще не все в порядке. Глаза мутные, усталые, чуть не смыкаются.

— Но мы же только что установили: я не сплю.

— Эта твоя игра кажется мне сомнительной. Разве она не подтверждает мои слова?

— Весна, клянусь, я здоров. Давай еще немного поиграем. Представь себе, что мы только сейчас, в этот момент, увиделись. В сущности, так оно и есть. Скажи, ты хоть немного любишь меня? Я тебя об этом еще не спрашивал.

— Немного. Совсем чуть-чуть. А ты меня?

— Тоже чуть-чуть.

— А я тебя еще меньше.

— С этого момента не разговариваем. Ответь только: я в сознании?

— Нет, раз спрашиваешь…

Я скрестил руки на груди, прикинулся обиженным. Она стала серьезной и перевела взгляд вверх. Так мы молчали несколько секунд. Потом словно что-то толкнуло нас друг к другу. Мы обнялись. Объятие затянулось Весна быстрым движением вырвалась и отскочила в сторону. Я протянул руки, чтобы поймать ее и обнять снова. Она хватала мои руки и клала их мне на грудь. Один раз на секунду прижала их к своей груди. Мне нравилась такая игра. Хотелось, чтобы она не прекращалась. Но девушка, видно, боялась ее.

— Довольно, Бора, теперь ты только мой раненый, а я твой врач. Об остальном надо забыть. Пока не выздоровеешь, должен меня слушаться. Обещай мне это.

Она поставила мне термометр. Я тайком отодвинул руку в сторону, чтобы термометр показал меньше градусов. Когда Весна подошла, чтобы взять его, я снова прижал руку к боку. Термометр послушался меня.

— Хорошо, — произнесла она.

— Я же сказал, что здоров. Сегодня температура немного должна подскочить. Иначе какой я больной. Если бы ты могла постоянно быть возле меня!

— Я буду здесь, поблизости. И буду часто навещать тебя.

— Каждый день?

— Если представится возможность.

— Надо, чтобы так было. Ведь Глухой недалеко.

— Только бы нас никто не застал вдвоем. На всякий случай, если кто неожиданно войдет сюда, делай вид, что я только что вошла к тебе.

— Например, спрошу: «Откуда ты, Весна, появилась?» Или: «Спасибо, Весна, что догадалась навестить меня!»

— Верно, верно. А я бы извинилась, что не располагаю временем, и сразу бы вышла.

— Весна, берегись только, когда приходишь и уходишь. Слушайся во всем Глухого. Ты же видела, он повесил на дверь табличку. Привиде такого оружия вряд ли кто решится войти сюда.

— Но на всякий случай надо принять меры.

— Пока Глухой здесь, ничего не бойся.

— Не надо играть с огнем.

— Мы же договорились, как держать себя.

— Да, все в порядке. А что было только что?

— Я забыл. Покажи.

— Нет, нет, Бора… Когда поправишься.

— Чтоб скорее поправился, покажи…

Я ласково привлек девушку к себе, и мы обнялись снова. В этот момент возле двери послышался старческий голос:

— Можно войти? Чего вы заперлись среди бела дня?

— К раненому? Можно, почему бы и нет. Только сначала прочитай, что написано на двери, — Глухой говорил громко, чтобы мы его слышали.

— Смерть оккупантам и здешним предателям…

— Где ты читаешь, старая? — спросил Глухой.

— Лозунг, сынок, над дверью. Везде это пишут.

— Здесь такого нет. Разве не видишь — тиф!

— Какой тиф, бога ради? Все беды на нас. Особенно на него. Как ему, тяжело? А эта болезнь заразная?

— Заразнее некуда!

— Ко мне, старухе, не пристанет. Не бойся. Да и невелика беда, если заболею. Но так и быть, послушаюсь тебя. А как он? Бредит?

— Бредит. А тебе он зачем? Что передать, когда придет в себя?

— Ничего, хочу взглянуть на него. Кто бы подумал — и тиф еще! А еще хотела пожаловаться ему на наш комитет. Я просила дать мне две рамы из дома Сильного…

— Ну и что, не дают?

— Не дают. Сильный построил дом для дочки. Знал, что делает. Они боятся возвращения Сильного.

Весна дрожала всем телом. Она прижалась ко мне, свернувшись в клубок, словно намереваясь одним прыжком выскочить в окно и скрыться где-нибудь на Витуне. И мне казалось, что эта незнакомая старуха видит нас, испытывает нашу совесть, следит за нами. Я обнял Весну, как испуганного ребенка, стараясь успокоить ее.

— Конечно, могли бы тебе, бабушка, дать эти две рамы.

— Могли, сынок. До вчерашнего дня и сами проклинали его. А теперь, добравшись до власти, все забыли. Хотят подлизаться к Сильному и к его дочке. Говорят, может вернуться. Скажи Испанцу, заклинаю тебя, что я приходила. Он меня знает, вместе были на торжестве.

— Скажу, конечно. Жалко, что его свалил тиф.

— В наше время все беды на хороших людей. Прошу тебя, когда ему полегчает, скажи об этих рамах.

— Раз они тебе нужны, бери и без Испанца.

— Эх, если бы это было можно!

— А как у тебя с мебелью? — спросил Глухой.

— Никак… Помоги тебе бог, как ты заботишься о бедняках. О мебели я боюсь и слово сказать. Грубо разговаривают со мной. А сами бьют себя в грудь: все, мол наше, народное. А если оно наше, почему не дают? Добра из этого дома хватило бы на все село. Не знает Испанец, что они там делают. Все ему расскажи. Перестрадала я этой зимой, как никто другой. В моей хатенке ветер гуляет, как в какой пещере.

— Все ему расскажу. Он им покажет.

— Так, так, сынок… Скажи ему и о нескольких стульях. У меня просто не на что сесть.

Едва кончился этот разговор, вспыхнула ссора Глухого с новым посетителем. Дело чуть не дошло до драки. Глухой говорил и о тифе, и о высокой температуре, но посетитель не обращал на это никакого внимания, яростно рвался к двери, кричал, что тиф — пустяковая болезнь, она ничто в сравнении с наступлением, о котором ему надо лично поговорить с Испанцем.

Весна вырвалась из моих объятий и испуганно отбежала в угол комнаты.

— Успокойся, Глухой его сюда не впустит! — Я был уверен, что и на этот раз Глухой выйдет победителем.

Когда за дверью все стихло, девушка снова села возле меня на кушетку. Нервы ее были напряжены. Ей казалось, что кто-то следит за ней и что она не выберется из мышеловки, в которую попала.

— Ты сказал, что этот день все еще длится, — произнесла она сломленно. — Почему за любовь приходится так дорого расплачиваться? Только бы не было еще хуже. Страх отнимает у меня все силы. В бою я другая.

— Успокойся, ты трепещешь, как листочек. — Я снова привлек девушку к своей груди. — Успокойся, Весна, больше сюда никто не придет. Теперь мы одни.

— Одни? Наступит ли день, когда мы по-настоящему будем одни?

— Может быть, еще рано думать об этом, Весна, но ясно, что этот день не за горами.

— Мудрые слова! — заметила она с иронией.

— Возможно. Но давай больше об этом не будем.

— Что бы ты сделал, Бора, если бы кто-нибудь нас застал здесь?

— Этого не случится. Ну, а если… Сказал бы, что ты моя. Разве это не так?

— А я бы пошла навстречу смерти в первом же бою. Ты не имеешь права изменить себе же.

— Изменить? Я не считаю, что мы совершили какой-то проступок.

— А другим разве ты позволил бы подобное?

Вопрос этот попал в самую больную мою рану. Об этом я старался не думать, а сейчас… Увидев, что я разволновался, Весна крепко обняла меня, как бы раскаиваясь. Больше мы уже ничего не слышали: ни Глухого, ни его наставлений, ни спора, ни шагов в коридоре. Для нас словно наступил какой-то новый день, тот далекий день, который только что казался нам недосягаемым. Молодость брала свое.

Мы с трудом расстались. Договорились, что опа придет сюда завтра.

Я хотел записать все это в дневник, находясь под свежим впечатлением от всего происшедшего в этой комнате. Но тетрадка, которую я вел, бесследно пропала. Как в воду канула. Ее пропажа подняла меня на ноги. Я перевернул все, что мог, но дневника нигде не было. Утешала меня только мысль, что в комнату никто не входил, кроме Весны и Глухого, а его спрашивать мне не хотелось.

Беспокойство наполнило меня. Мысль, что Глухой отдал дневник Весне, не прогнала страх, охвативший меня ночью. Я плохо спал. Только теперь я по-настоящему понял, какие тайны скрывает в себе эта тетрадка, в какое трудное положение ставит меня ее содержание, какую большую ошибку я сделал, начав вести дневник и записывать в него все, что касается нас двоих. Не хотелось, чтобы все эти записи попали в чужие руки. Мысль о потере была для меня тяжелее боли от раны, от температуры, от дум о предстоящем наступлении.

Рано утром Весна вернула мне радость. Я уже подумал, что следует немного рассердиться на нее, но она опередила меня необычной нежностью. Улыбаясь еще в дверях, она вынула из-за пазухи мою тетрадь и прижала к груди.

— Прости, Бора, но мы не могли противиться искушению — ни я, ни Глухой. Этой ночью я не сомкнула глаз. Благодарю тебя за нее, за бессонную ночь. За эти часы я узнала тебя лучше, чем за все прошедшее время. Эти страницы меня приводят в восторг и вселяют страх. Разреши и мне принять небольшое участие в твоем писании. Не сердись, я уже кое-что в этом отношении сделала сама. Только прикрыла нас двоих, и больше ничего. Скажи, что не будешь сердиться.

— Не буду, Весна.

— Ты это сказал как-то нехотя.

— Обещаю не сердиться, даже если ты сожжешь тетрадь.

— Этого я не сделаю никогда. Просто кое-что исправила, чтобы нам не так бояться. На всякий случай, если тетрадь попадет в чужие руки или ее украдут. — Она стала перелистывать тетрадь. — Вот, взгляни. Изменила все имена. Как тебе нравится твое новое имя? Правда, красивое?

— Очень нравится. Особенно потому, что ты мне дала его.

— И меня зовут по-другому. Так все изменила, что никто не догадается, о ком идет речь. И Витуну назвала по-другому. Что ты об этом думаешь?

— А что ты сделала с Белым Верхом?

— Его я пощадила. Ничего для него не могла придумать. Долго мучилась. Хотела назвать его Черным Верхом, но ты так много говоришь о его белизне, да и очень уж я его люблю. Он такой белый, что ему никак не подойдет черный цвет. Ничего, по нему нас никто не узнает. Каждая гора имеет какую-нибудь белую вершину.

— А как с отцом, Весна?

— Он остался в целом таким же, только имя ему я тоже изменила. Звучит не хуже прежнего прозвища.

— Вот и хорошо. А наши имена звучат красиво. Только к ним надо привыкнуть.

— Теперь никто ничего не узнает. Каждая гора может так называться. И на каждой ведется борьба. И молодость такая же. Что ты думаешь об этом? — Она показала на обложку тетради и первую страницу. На них крупными буквами было написано: «Не для опубликования».

— Согласен с этим. Да я и не думал об опубликовании.

— Нет, Бора, позднее можно.

— А позднее кто поверит всему этому? Молодые нас просто не поймут. Мы покажемся им слишком наивными. Им было бы просто непонятно, почему мы с тобой считаем себя грешниками. Мы сейчас и в самом деле грешники. А может быть, и нет? — произнес я неуверенно. — Наши товарищи по борьбе осудили бы нас. Мы ведь их обманываем. Вот почему все это не для опубликования ни сейчас, ни после.

— Хорошо, оставим это пока для нас, а там посмотрим.

— Зачеркни, Весна, эту надпись. А внизу на всякий случай напиши: «Только для архива».


Весна уже приходила ко мне смелее. В наших отношениях мы становились все свободнее и старались как можно больше взять от жизни, так не похожей на войну. Но рана заживала слишком быстро. Должен признаться, я не радовался такому скорому выздоровлению.

Такая раздвоенность удаляла меня больше, чем я мог предположить, от всего, что творилось вне этого дома, от того, чем жили мои сверстники, мои товарищи по оружию. Иногда я чувствовал неловкость, на душе было тяжело. Я старался отвлечься, притупить боль, не думать ни о чем, что могло бы помешать этим минутам радости, украденной у суровой действительности. Я находил оправдание своему поведению в том, что мне пришлось пережить, и в том, что еще ждет меня. Счастье никогда не бывает полным, если приходится боязливо озираться, а со мной было именно так.

За несколько дней до того, как я встал на ноги, Глухой принес мне пачку писем, скопившихся в доме попа за все это время. Раньше он их не давал мне, чтобы я не разволновался. Писем было много, я распечатывал их одно за другим, всматривался в подписи. Читал я их до вечера, разбираясь в неразборчивых почерках, фразах без точек и запятых. Время за чтением проходило незаметно. Два письма, которые мне особенно понравились, я отложил для Весны. В одном из них говорилось о ней, о каком-то сражении, где она отличилась. Раз так пишут, значит, ничего не подозревают. Я пожалел, что девушка не здесь: из осторожности мы решили, что она сегодня не придет.

На следующий день я читал остальные. Мне попалось письмо, в котором говорилось об одной молодой паре. Поняв, о чем речь, я решил не углубляться в письмо, чтобы не узнать в нем нас двоих. Но слова письма притягивали меня и, словно нарочно, заставили остановиться как раз на том, чего я хотел избежать:

«Мы убедились, что они часто встречались тайно, искусно устраивая так, чтобы вместе идти в разведку и в деревню… Речь идет о тех двоих, которые, помнишь, подожгли танк. Ты их тогда похвалил. По-видимому, с того все и началось. Но честь отряда выше всего. Мы в недоумении, не знаем, что делать. Что, если и другие возьмут с них пример? Помочь нам может только твой совет…»

Я схватил другое письмо:

«У нас наказан боец, распространявший слух, что Бора-Испанец лечит свои раны в объятиях Весны…»

В других письмах, которые я даже не стал читать, наверняка были подобные слова. Все словно подстроено, чтобы, обвиняя других, осудить меня. Люди спрашивали моего совета и суда. Чтобы ответить, мне нужна была смелость. Я не видел пути ни вперед, ни назад, словно сорвался в какую-то глубокую пропасть, из которой не выбраться. Снова во мне столкнулись два человека, и в беспощадной борьбе одерживает верх то один, то другой.

Я должен был сделать то, чего требовал от других. К этому меня обязывали полученные письма и завоеванный здесь, на Витуне, авторитет. Мне надо было судить самого себя по тем законам, какие я применял в отношении других. Но не было сил произнести приговор.

Можно ли заставить себя перестать любить? Запретить себе? Есть ли что-нибудь тяжелее моего положения? Но на нас с Весной смотрит вся Витуна. Я не находил себе оправдания: ведь на Витуне все молоды. Каким же должно быть истинное решение в этом столкновении двух противоположных личностей? Примирения между ними быть не могло.

Мои муки, как и эти письма, по сути своей и были приговором. Но у меня не было сил сказать Весне, что мы должны пожертвовать нашей любовью ради той, другой, которой мы обязаны отдать всего себя. Я выбрал несколько писем, самых суровых, и положил их на стол. Им я предоставлю последнее слово.

Весна опоздала на день, а он мне показался целой вечностью. Я не заметил, как она вошла, услышал только ее испуганный голос:

— Что с тобой? Ты чем-то взволнован? Побледнел, осунулся, словно в тебе не осталось ни капли крови. Лицо в морщинах. Доктор приходил?

— Эту болезнь доктора не лечат.

— Опять бред. Иду за доктором.

— Нет, ни в коем случае, Весна! — Я взял ее за руку и усадил.

— А это что? — спросила она, запустив пальцы в мои волосы. — Седина! И сколько их, белых!

Весна поднесла к моему лицу большое зеркало. Я не узнал себя. Просто не верилось, что это я, что это мое лицо и волосы, так я изменился за эти два дня. Я оттолкнул зеркало. Как я был бы счастлив, если бы это был бред: пройдет приступ, и все исчезнет — и письма, и моя омраченная совесть, и привидение из зеркала.

— Тебе идет седина! Но седеть еще слишком рано!

— До сих пор и я думал, что рано.

— И теперь должен так думать. Эта седина не от возраста. Да и не так уж их много, седых волос. Но как они неожиданно появились!

— Виноваты последние две ночи.

— И правда, не тиф ли у тебя?

— Тяжелее тифа.

— Температура?

— Да. Только другого сорта.

— Не понимаю. Скажи, что это за болезнь.

— Болезнь совести. Лучше не спрашивай. Если бы могло быть так, чтобы ты ничего не узнала! Вот письма. Они тебе объяснят все.

Она взяла их и начала читать. Я смотрел на нее, оживляя в памяти наш недавний разговор. Она сказала тогда, что пошла бы искать смерть в бою, если бы кто-то застал нас здесь. Только теперь до меня дошел смысл ее слов.

Весна прочитала два верхних письма. Другие только просмотрела. Затем снова вернулась к двум первым. На ее лице больше не было очарования юности, которым я столько раз любовался в этой комнате. Смелость и гордость девушки в окне исчезли. На письма теперь боялась смотреть.

— Те двое встречались тайком, — тихо промолвила она. — А какое наказание для нас?

— Именно то, что мы переживаем. Разве может быть что-нибудь тяжелее? Время и борьба принесут нам помилование.

— Или накажут еще строже?

— Не может быть наказания тяжелее того, какое мы себе определим сами.

— А легче?

— Это зависит только от нас.

— Для всего этого надо быть слишком сильным, Бора.

Она глубоко задумалась. Странное выражение застыло на ее лице. Взгляд стал суровым, замкнутым, словно она надела на себя маску. Я смотрел на нее, стараясь отыскать на ее лице прежнее выражение.

— Такой конец пришел не по нашему желанию. Слишком рано мы встретились, — тихо сказала она как бы про себя, продолжая держать руку в моих волосах.

— Не будет же, Весна, вечно длиться это тяжелое время.

— Мы двое останемся в нем, пока живы. У нас нет иного пути. Один раз мы убежали от него, изменили ему. Оно нас нагнало и теперь требует расплаты.

— Может, снова убежим от него, но не изменим ему.

— Лучше бы ты ничего не говорил! Если бы человек мог забыть то, что хочет забыть!

— А я не хочу ничего забывать, Весна. Такие уж мы есть, и изменить нас нельзя. Стать другими мы не можем.

Не помню точно, чем все это кончилось. Не помню, что я еще говорил, чтобы убедить себя и ее. Мысль о расставании, о минуте прощания смущала меня. Я боялся, что решимость покинет нас и, что страшнее, вернется снова все, от чего у нас не было сил отказаться. Мы оба молчали. Я прикрыл руками глаза, боясь взглянуть на девушку, потом протянул руку, не открывая глаз, чтобы поймать руку Весны, но наткнулся на пустоту. Вскочив с дивана, я бросился к двери. Казалось, меня ничто не может остановить, пока я не догоню Весну. Если бы не Глухой, я выскочил бы из дома и побежал за ней.

— Знаешь, как люди становятся святыми, Испанец? Для этого тебе не надо читать жития святых.

Я вернулся в комнату и свалился на диван.

IX

Наступил самый подходящий момент, чтобы восстановить нарушенное душевное равновесие: противник начал наступление. Разве может в такой момент человека тяготить что-то личное, не связанное с общечеловеческими страданиями? Разве сила человека не в том, чтобы подняться над эгоистичными требованиями собственной личности?

И все же я не чувствовал себя достаточно сильным, чтобы стать именно таким, каким требовала создавшаяся обстановка, и поэтому я искал лекарство, которое заставило бы меня стать таким. Я старался найти его в этом адском урагане, который обрушился на Витуну. Искал избавления от личных страданий, с которыми вступил в страшную битву. Но разве мои личные страдания так уж мелки? Излечит ли меня эта решающая битва?

Страха смерти я не чувствовал, напротив, стремился испытать его, будто он мог заглушить мои муки. Но ни бомбы, обрушившиеся на нас с неба, ни грохот окружающих Витуну неприятельских пушек не могут вызвать его. Я знаю, что такое отсутствие страха вовсе не означает истинную храбрость: это нечто совсем иное. Настоящая храбрость всегда сопровождается страхом, и величие ее в том, что она побеждает страх. Мне нечего побеждать: я не чувствую страха, поэтому моя храбрость не имеет ценности. Поэтому я и стремлюсь к опасности, чтобы испытать страх, тот тяжелый страх, в котором цена собственной жизни стала бы выше всех других ценностей и в котором растворились бы все мои страдания.

Мысль о Весне была неотделима от моего «я», постоянно жила во мне, не исчезая ни на минуту и не делая никаких уступок. И чем больше я старался отогнать от себя эту мысль, противопоставить ее той драме, какая разыгрывается на Витуне, и таким образом победить, тем навязчивее и упорнее она становилась. Но она, эта мысль, придавала мне смелость, готовила к предстоящей битве.

Каждый день становилось все тяжелее и тяжелее, но не настолько, чтобы облегчить бремя, которое я сам, по своей вине, взвалил на себя давно, а особенно в тот час, когда и мы и письма вынесли приговор. Приговор, который обязывает, но не освобождает от вины и не успокаивает.

Слушая гул орудий и скрежет машин, я вспоминаю слова Весны: она говорила, что пойдет на смерть, если кто-нибудь застанет нас в моей лазаретной комнате.

Зачем я показал ей эти письма? Я ведь мог убедить девушку, что ее появление в моей комнате ничего не означает, этого не следует пугаться. Мы же тогда не сделали ничего такого, чего надо было бояться. Я знаю, что обязан был так сказать ради Весны. Где ее застало наступление противника? Ищет ли она гибели, чтобы сдержать слово и очистить совесть, как она говорила? Она искала смерть и тогда, когда должна была доказать свою преданность нашему делу.

Никак не могу напасть на ее след и не знаю, как это сделать. Надеюсь, что Глухой знает, где она, но не решаюсь спросить его об этом. Он словно стал совсем другим человеком: держится на расстоянии. С того дня он ни разу не назвал меня по имени. Теперь я для него только командир. Слушается меня усерднее обычного, а это мне мешает. Не слышу ни одного замечания или возражения. Это меня обижает. Возможно, и Весна сейчас вела бы себя так же? Может, и она стояла бы передо мной по стойке «смирно»? А настоящий разговор с Глухим значил бы для меня много. Больше, чем когда-либо, мне сейчас нужен человек, с которым я бы мог быть откровенным. А таким человеком может быть только Глухой.

Я написал Весне письмо, написал еще тогда, в доме попа, в тот день, когда она выскочила из комнаты. Думаю, что это самое красивое письмо, когда-либо написанное мной. Но в конце его была фраза, которая сводила на нет все написанное выше: «Время — судья, которому мы должны покориться». Я не собирался отправлять это письмо Весне: просто хотелось, чтобы оно было написано. Но каждый раз, когда я встречался с Глухим, мне хотелось отдать ему письмо для Весны.

Беспокоит меня и поведение комиссара. С тех пор, как я вышел из больницы, я боюсь смотреть ему прямо в глаза, избегаю его, стараюсь не оставаться с ним наедине. Убежден, что он многое знает о моих неприятностях, и каждый раз боюсь, что он заговорит со мной об этом, как ему и положено по должности. Будь я на его месте, я сделал бы это. Хорошо помню, как однажды, прежде чем встретиться с Весной, я ощетинился на него, узнав, что его часто посещает жена. Я считал такие свидания недостойным для его положения поступком, особенно когда они старались уединиться. Помнит он это, помнит! Наверное, сейчас он выбирает подходящий момент сказать мне, что думает, сказать так, как он это умеет делать: спокойно, без драматизма, но невероятно убедительно и веско. Поэтому я избегаю его, стараясь не дать такой возможности.

Гонимый душевными страданиями, в поисках избавления от гнетущего меня бремени, я необдуманно бросаюсь в самое пекло схватки. Комиссар всегда недалеко от меня, никак не хочет оставить меня одного. Раньше этого не было. Сейчас он просто ходит за мной по пятам, словно хочет погибнуть вместе со мной. Просто чудо, как это смерть обходит навязываемую ей жертву. Два раза мне удалось оторваться от комиссара, и я попал под такой огонь, что с обеих сторон, как подкошенные, падали люди. Потом я уже не мог отделаться от него. Насколько глубоко он проник в мои намерения, говорят его слова, сказанные мне во время одного боя: «Иногда большее геройство жить, нежели геройски погибнуть. Нашей совести доверено гораздо больше жизней, чем наши две. Особенно тебе. Не всегда человек может быть праведным судьей самому себе». Больше я не избегал комиссара. Меня даже охватило желание все рассказать ему, но он, как только чувствовал, что такой момент наступает, искусно уклонялся от моей исповеди. Может, не хотел знать больше того, что знает.

Меня по-прежнему охватывало стремление быть там, где тяжелее всего, чтобы в глазах бойцов заслужить прощение. За все, в чем я во имя их всех обвиняю себя. Хотелось, чтобы комиссар понял это.

Желание услышать что-нибудь о Весне не оставляло меня. В такие дни больше всего говорится о храбрых людях, об их подвигах и гибели. Рождаются легенды, произносятся все новые имена. Но имени Весны среди них нет. Она как в воду канула. Эта битва словно похоронила ее имя, как часто настоящее хоронит прошлое. Но не могу поверить, что бойцы вычеркнули ее из своей памяти. Неужели и вправду Витуна замела снегом ее имя, чтобы навеки стереть все ее следы?

Эта мысль не дает мне покоя. Она требует от меня прийти на помощь Весне, спасти ее. Может, Весна переброшена на какой-то удаленный участок, где имена забываются? Я обязан спасти ее, это вырвет и меня из душевного хаоса. Я должен найти ее во что бы то ни стало, чтобы ее имя не угасло так сразу и неоправданно. Это ли единственная причина или за ней скрываются более глубокие побуждения, в которых я не хочу признаться? Стоит ли задумываться, раз предлог найден и в него я должен верить?

Эта мысль не выходит из головы, преследует меня, заставляет спешить что-то предпринять, пока меня не остановило какое-нибудь известие о Весне. А я боюсь, не случилось ли самое страшное. Мне потребуется много смелости, чтобы побороть свой стыд и гордость, прежде чем обратиться за помощью к Глухому. Да и не поднимет ли он меня на смех? Мне кажется, что он смеется надо мной. Об этом говорит его подчеркнуто исполнительная стойка «смирно», которой он мстит мне вот уже несколько дней. Чтобы избежать унижения, лучше всего вручить ему письмо для Весны, но без адреса вместе с остальной почтой, как бы случайно, по ошибке, не сказав ни слова. Он сразу все поймет, догадается, кому оно предназначено. Если глаза его загорятся и к нему вернется озорное настроение, возможно, и я решусь сказать ему несколько слов на дорогу.

Я написал несколько приказов, согласовал их с комиссаром, запечатал в конверты и надписал адреса. Среди конвертов положил и то, мое письмо. Когда комиссар вышел послушать, что это за подозрительная пальба вдруг поднялась у нас в тылу, я решил позвать Глухого. Только теперь я вспомнил, что комиссар всегда куда-нибудь уходил, когда я вручал Глухому почту. И когда связной возвращался в штаб, комиссар всегда ненадолго оставлял нас наедине. Раньше мне это как-то не бросалось в глаза.

Я позвал Глухого. Он вошел, вытянулся передо мной, поприветствовал меня, подняв кулак. Увидев приготовленную почту, он протянул руку, взял письма и прижал к груди, стоя по-прежнему неподвижно, будто восковая фигура.

— Неси. Все срочно, — заметил я.

— Слушаю!

— Чего так застыл?

— Армия есть армия.

— Но мы ведь партизаны.

— И у нас кто-то приказывает, а кто-то слушает.

— Да, но не так.

— Иначе я не умею.

— Умеешь, умеешь, Глухой.

— В других условиях.

На письма он и не взглянул.

— Посмотри на адреса, все ли тебе понятно.

Он начал перебирать письма и одно за другим складывать их в карман. Когда очередь дошла до моего, повертел его в руках, затем улыбнулся и положил отдельно в другой карман. И вдруг исчезла напряженность. Передо мной стоял обыкновенный человек, и я ждал, когда он заговорит своим обычным голосом.

— Значит, не хочешь окончательно примкнуть к лику святых?

— Всегда ты такой, Глухой.

— Когда такой, когда не такой.

— Знаешь, где она сейчас?

— Сопровождает беженцев по другому склону горы. Все время в движении. Нажали на них со всех сторон, не поймешь, откуда стреляют.

— Сможешь пробиться?

— Не бойся, смогу.

— Ничего о ней не слышно.

— Не слышишь ты. Люди знают, что ты не любишь говорить о женщинах. Надо ли что-нибудь сказать или только передать письмо?

— Смотри сам.

— Тогда расскажу ей все. Значит, теперь могу порвать свое письмо. И я написал одно такое же.

— Это твое дело. Вы и без меня большие друзья.

— Видимо, мы не совсем понимаем друг друга.

— Надеюсь, ты писал его не от моего имени?

— Да, что-то вроде этого.

— Но ведь теперь, Глухой, она бы узнала твой почерк.

— Это, в сущности, не просто письмо, а пересказ.

— Упорный ты человек.

— Только немного храбрее тебя.

— Как думаешь, когда ты ее увидишь?

— Сегодня-завтра. Как только найду беженцев.

— Скажи ей, чтобы берегла себя.

— Так же, как и ты? Хорошо тебе сказал комиссар.

Нас прервала артиллерийская канонада. С самого утра снаряды засыпали Витуну. Я не заметил, когда ушел Глухой. Разговор с ним дал мне долгожданную возможность немного разобраться в своих запутанных мыслях. Дьявольский огонь помешал мне.

Какое значение может иметь письмо с этой последней фразой? Ровно никакого. Но разве она не ставит крест на всем сказанном выше? «Время — судья, которому следует покориться». Надо было эту банальную фразу зачеркнуть, если уж у меня не хватило смелости переписать письмо заново. Она выхолостила весь наш последний день, чтобы никогда его не воскресить. Без нее письмо имело бы тот смысл, какой я и хотел вложить в него. А после нашего расставания эта последняя фраза должна подтвердить наше решение. Она была мерилом моей и Весны зрелости. Но сегодня, когда я решился передать письмо, эту фразу оставить было нельзя. Она должна была исчезнуть. Я ругал себя за малодушие, казался противным самому себе. Если бы сейчас каким-либо чудом здесь появился Глухой и предложил исправить письмо, я наверняка не сделал бы этого. Все было бы по-старому. Последняя фраза осталась бы на своем месте. Но если бы вместо меня это сделал Глухой, я был бы счастлив.

К тому же и с датой было не все в порядке. Хорошо было бы поставить сегодняшнее число. Сегодняшняя дата придала бы письму истинную ценность.


Все предыдущие дни с самого начала наступления были как бы подготовкой. Сегодня вся гора окуталась дымом. Ее покрыли могилы, покропила людская кровь. Переживет Витуна этот день, ее имя останется в памяти на долгие времена. Сегодня с ней венчаются тысячи ее сыновей, которым судьба определила этот день как день рождения, жизни или смерти.

Все, что непреодолимо мучило меня до сих пор, постепенно отходит, уступая место более тяжелым мучениям. Мысли о Весне все реже приходят в голову. Передо мной вся Витуна, опоясанная обручами смерти. Обстановка требует настоящего слова и дела. Ошибусь, и тысячи людей заплатят жизнью за мою ошибку.

Много тяжелых дней было в моей жизни, но этот самый страшный. Если бы существовал день искупления и прощения партизанских грехов, таких, как мой и Весны, то сегодняшний был именно таким. И как бы в доказательство того, что и в такие часы не забываю о Весне, не могу примириться с мыслью, что мое письмо не обозначено сегодняшней датой. Завтрашний или послезавтрашний день, убежден, не будет таким роковым, как нынешний. Сражение достигло решающей фазы.

Кольцо окружения сужалось, стягивая нас в адский котел. Ночь должна вынести решение: пробиться нам или навсегда остаться здесь.

«Продержаться до ночи. Ни шагу назад!» — таков был мой единственный приказ. Я поглядываю на солнце все чаще, но оно не движется, словно застыло на месте. Мысль о прорыве отодвинула все остальное. Все будто выветрилось из памяти. Забыл я и о Весне. Впервые за сегодняшний день. С каких только пор я этого желаю!

Здесь, внизу, недалеко от нас с комиссаром, завязалась жестокая схватка. Разорванная партизанская цепь во главе с командиром части показалась из леса. Командир бежал прямо на меня. Я выскочил из укрытия и преградил ему путь.

Он вытянулся, словно собираясь рапортовать, но прежде чем успел произнести хоть слово, я ударил его наотмашь. Он тряхнул головой и взглянул на меня.

— Ну как, пришел в себя? — спросил я.

— Заслужил этого…

— Это еще не все. Решим после прорыва. А сейчас назад, в атаку! — крикнул я, одновременно давая знак стоящему в резерве батальону двигаться вперед.

— В атаку! — закричал командир. — За мной!

Цепь повернулась и бросилась за ним в лес. Комиссар бежал справа от меня.

Так неожиданно прорыв окружения начался до наступления ночи.

X

Как давно я не поднимался сюда, на Белый Верх, где застал меня конец сражения. Враги изуродовали его, срезав вершину тяжелым снарядом. Земля была взрыта, снег на склонах горы смешался с грязью. Белый Верх стал ниже ростом. Смотрю на него, и меня охватывает грусть. За что его так наказали: ведь на нем за время наступления не было ни одной живой души. Он обезглавлен. Теперь вместо белой, гордой вершины зияет глубокая воронка, словно вершина перевернулась и голова ее потонула в туловище.

Я спустился в воронку и погрузился по колено в пыль. Пороховой дым и смрад окружили меня. Над головой виднелось только грязное небо. Если бы бойцы могли правильно понять меня! Я собрал бы сотню людей, чтобы засыпать эту яму и соорудить новую вершину в память старой. А может, эта яма послужит могилой для убитых, которые лежат вокруг и ждут погребения? Тогда над ними вершина поднялась бы в своей прежней красе, как заслуженный памятник погибшим. Дождь омоет ее, и она снова станет белой.

Если бы Весна увидела Белый Верх сейчас! А увидит ли она его когда-нибудь?

Сегодня Белый Верх привлек меня не для того, чтобы любоваться красотой долины. Да и красоты этой нет больше. Долина чернеет кладбищами сожженных сел. Вместо дома Сильного торчит закопченный остов высоких стен. Он возвышается над скелетами низких обгорелых домишек. Вот во что превратился красавец дом. Даже враг не пощадил его, а мы, когда он был в расположении противника, щадили. Чернота поглотила тысячи красок. Огонь любит все превращать в черноту.

Сегодня я на Белом Верхе — так буду называть его всегда, даже если он останется черным, — чтобы встретиться с Глухим. С тех пор как мы виделись последний раз, о нем ни слуху ни духу. Он знает мою слабость к Белому Верху и, может, догадается, если остался жив, где найти меня. Если каким-то чудом Глухой появится, для меня это будет огромным счастьем, радостью, какой я давно не переживал. Только тогда и я смогу присоединиться к общему веселью народа, прославляющего победу.

Такого праздника Витуна еще не знала. В этот день эхом в горах отзывается только песня, прославляя победу людей и гор. Витуна успокоилась, стала кроткой, отдыхает, лечит свои раны, а раны ее велики. Я чувствую их, как чувствовал свою рану.

Таков первый день победы. Противник уходит, небо отдыхает от самолетов, воздух очищается от порохового дыма. На истерзанных склонах танцуют «коло». Танцуют даже возле самого Белого Верха. Завтра праздник кончится, завтрашний день может стать днем печали и скорби. То, что сегодня нельзя увидеть под свежим впечатлением минувшей опасности, завтра отчетливо встанет перед глазами людей. Завтра пересчитают убитых, завтра на всех весах измерят победу и ее цену. Дорогой ценой досталась эта победа. Но для меня это завтра уже наступило. Если бы я мог знать, живы ли те двое: Весна и Глухой! Пока я не знаю этого, не могу разделить общую радость, не могу войти в круг хоровода. А вдруг оба мертвы?!

После полудня из леса наконец появился Глухой. Я бросился ему навстречу, крепко обнял и поцеловал. Он не ответил мне и не особенно обрадовался.

— Жива? — спросил я.

— Жива, жива. Дай немного передохнуть.

— Письмо ей передал?

— Не об этом речь, Испанец, успокойся.

Никак не хочет ответить мне прямо. Не могу догадаться, что скрывает.

Наконец Глухой издалека начал рассказ о беженцах, которых сопровождала Весна. Рассказывая, он вел меня по всем дням битвы, от ущелья к ущелью, от вершины к вершине, от одного сражения к другому, пока не привел к тому дню, когда я послал его в дорогу. Письмо, оказывается, он сразу же распечатал, исправил, зачеркнул последнюю фразу и даже поставил дату, какую я хотел. Караван беженцев был окружен со всех сторон. Для спасения оставался только узкий проход. Двадцать бойцов во главе с Весной вступили в бой, чтобы люди могли пробиться. Партизаны сдерживали целый батальон, пока из окружения не вышли все беженцы. Прикрывая их, начали постепенно отступать и бойцы, один за другим, перебежкой. И Весна перебегала с ними до ложбинки, в которой надо было отстреливаться дольше, чтобы караван отошел подальше. Она стреляла до последнего патрона, а этот последний оставила для себя, чтобы не попасть живой в руки противника. Выстрелила в последнюю минуту, но в сердце, к счастью, не попала. Она не упала, а попыталась бежать. Окруженная со всех сторон, бросилась со скалы, чтобы исправить ошибку пули, но смерть щадила ее. Под самой скалой ее уже ждали солдаты, она вырывалась, пока хватило сил. Связав девушке руки и ноги, солдаты унесли ее.

— Живую или мертвую?

— Я все сказал. Рана не тяжелая.

— Это правда?

— Да. Звала на помощь с носилок и ругала солдат.

— В чьих она руках?

— У итальянцев. Это лучше, чем у немцев.

— А письмо ей передал?

— Конечно.

— Теперь все кончено, Глухой.

— Нет, Испанец. И у нас есть пленные итальянцы.

— Да, но на сегодня еще нет таких, чтобы обменять на нее.

— Ах, эта твоя прямолинейность! Всегда она останется непреодолимой преградой.

— В этом случае это действительно большая преграда. Сколько людей томится в тюрьмах и ждет обмена на пленных!

— Она же ранена. Раненые прежде всего.

— Она стрелялась из револьвера?

— Да.

— Из того, что я ей подарил?

— Наверное. И только благодаря тому, что это был пистолет, она осталась в живых. Если бы она стрелялась из винтовки, то погибла бы.

— Это слабое утешение, Глухой.

— Но ведь она жива!

— Иногда смерть лучше жизни. Почему она так упорно ее искала?

— Не потому, что не хотела жить. Она не самоубийца. Ты когда-нибудь думал о пуле, попадая в безнадежное положение?

— Она нарочно искала смерть.

— Нет, совсем не это. Жертвовала собой ради беженцев.

— Ты всего не знаешь, Глухой.

— Больше знаю, чем ты думаешь. Она искала смерти. Выбирая плен или смерть, она предпочла умереть.

— И нашла то, чего больше всего боялась, — плен. Это хуже смерти.

— Но ведь она не сдалась. Не ее вина, что она промахнулась. Нельзя осуждать раненого за то, что он не в силах дальше бороться.

Всегда ли, размышлял я, жизнь лучше смерти? Лучше бы она умерла сразу. Плен для нее — это унижение. Если бы оккупанты сжалились над ней, она приняла бы это как самое страшное наказание. Только смерть она восприняла бы как избавление. Для всех нас плен является бесчестьем, поэтому каждый боец бережет для себя последний патрон. Весна не первой использовала его. Только ей не удалось это сделать, как другим. Если девушка еще жива, она никогда не простит себе, что не воспользовалась винтовкой, а доверилась такому ненадежному оружию, как подаренный мною револьвер. Но я ведь дал ей пистолет не как оружие, а как подарок: ничего иного у меня не было тогда. Как она обрадовалась этому подарку! Пистолетик был совсем маленький, блестящий, походил скорее на детскую игрушку. Хорошо помню, как Весна прижала оружие к своей груди как самый дорогой подарок.

На долю Весны выпали только страдания. Может быть, даже больше, нежели другим, так как она была первой с Витуны женщиной, попавшей в плен, хотя ее и взяли раненой. Что она могла больше сделать? Разве она виновата, что доверилась револьверу?

Мысль об обмене пленными мне пришла в голову и без Глухого. Такой обмен у нас практиковался и раньше. Мы меняли пленных офицеров на наших людей, заключенных в тюрьмы оккупантами. Но сколько нам надо иметь пленных, чтобы освободить всех наших, прежде чем их расстреляют. Два десятка солдат, захваченных нами во время неприятельского наступления, не представляют особой ценности, на которую можно серьезно рассчитывать.

Кроме Весны многие наши товарищи давно ждут смерти или освобождения. Но я все же хотел первой обменять ее. Понимаю, что в отношении тех, кто давно, намного раньше ее, получил на такое право, это было бы несправедливо, но все же… И это не только потому, что я люблю ее… Прежде всего потому, что в моих глазах она поднялась очень высоко. Я как бы отвечаю за ее судьбу. Совесть не позволяет мне оставаться равнодушным к ее судьбе, хотя я не вижу никакого способа спасти ее. Но почему иногда и не поверить в чудо? А что такое чудо, как не особое выражение человеческих способностей, воли, активности? Разве не является чудом, что Витуна сегодня празднует? Кто бы мог сказать несколько дней назад, что на ней вообще когда-нибудь зазвучит песня?

Такие размышления наполняют меня верой в какую-то пока еще не известную возможность освобождения Весны. Ответственность, которую я чувствую, заставляет меня найти такую возможность. На тех пленных, какими мы располагаем, я не рассчитываю. За Весну нужен иной выкуп.

Из многих планов, что вертелись в моей голове, один не давал мне покоя. Вспоминаю, что еще в те времена, когда я собирался идти к партизанам, встречался с одним человеком. И тогда я был уверен, что под этим мундиром скрывается личность, приказам которой подчиняются воинские части. Позднее я часто испытывал стыд за то, что так легко прошел мимо этого человека, что у меня не хватило решимости захватить его.

Жил он на краю местечка, в отдельном доме возле корчмы, без охраны, будто сам подставлял себя под удар. Каждый день он заходил в корчму, там мы и встречались. Вел себя он свободно, разговаривал с людьми так, словно находился среди своих. Правда, тогда мы еще не были врагами. Несколько раз я отвечал на его приветствие, когда он здоровался, входя в корчму. Я предчувствовал, что через несколько дней поздороваюсь с ним иначе. У меня появилась мысль разделаться с ним, когда я узнал, что он фашистский главарь. Не пойму, почему я этого не сделал. Или у меня не хватило настоящей решимости и ненависти, или я боялся за людей, которые меня укрывали и берегли.

С тех пор этот человек у меня не выходит из головы. Даже вижу его во сне. В нескольких письмах из того местечка еще перед наступлением нам предлагали захватить эту важную птицу. Сам не знаю почему, я все откладывал эту операцию. И вот теперь наступил этот момент.

Я поделился своими мыслями с Глухим. Он с радостью воспринял мой план. Мы решили никого не подвергать риску и вдвоем провести операцию под видом разведки. Да, только я и Глухой! Мы знали, где находится этот человек. При мысли о счастливом исходе операции меня охватывает восторг. Военное счастье было благосклонно ко мне с первого дня. Пусть Глухой отдохнет немного, мы отправимся на охоту, и за два дня все будет окончено.

— Он генерал? — спросил Глухой.

— Точно не знаю.

— Ну, это неважно. Дай мне двух человек, и я его доставлю.

— Пойдем только я и ты. Никого больше.

— Такая операция не для тебя.

— На этот раз больше, чем когда-либо, для меня. Достань у пленных новую форму. Мы должны выглядеть настоящими офицерами. Мундиры спрячь куда-нибудь подальше. Наденем, когда отойдем отсюда. Только бы не догадался комиссар.

— Он мне сказал, что потребует Весну в обмен на пленных. Надо торопиться, чтобы его опередить.

— Смотри, Глухой, выйдем, когда совсем стемнеет и комиссар заснет.

Мне вдруг захотелось спать, и я заснул, хотя в тот вечер не собирался так бездарно проводить время.


Мне показалось, как только я уснул, что передо мной появился свежевыбритый, напудренный, пахнущий одеколоном Глухой в форме итальянского офицера. Мне он принес целую кипу мундиров, предложил любой на выбор. Тот, который я взял себе, оказался большим.

— Тебе больше подошел бы мундир лейтенанта, — усмехнулся Глухой. — Это соответствовало бы твоему возрасту. А в этом, что ты выбрал, нас легко поймают.

И он показал мне другой, такой же, как и на нем.

Откуда-то передо мной появилось большое зеркало. Поворачиваясь, я начал всматриваться в свое отражение. Настоящий офицер! Серьезно, форма мне идет. Теперь перед нами открыты двери во все гарнизоны. Радость охватила меня, когда я увидел себя с темными волосами, без седины. Какой бы я был лейтенант с седой головой? И вдруг я увидел Весну. Она стояла возле того же окна, где я ее увидел впервые. На ней белая блуза с красным пятном над сердцем. Она шла ко мне, но никак не могла приблизиться. Земля под ней уходила назад и уносила ее. Забыв, что передо мной зеркало, я бросился вперед, ей навстречу, но ударился о зеркало. Я понял, что лицо девушки только отражается в зеркале, и обернулся, но там царил мрак. «Не ищи меня там, — послышался голос из зеркала. — Там жизнь». Я снова повернулся к зеркалу, боясь, как бы она не убежала от меня. Весна быстро приближалась, раскрыв объятия и подняв голову, словно желая подставить шею под мои губы. Я потянулся, чтобы обнять ее за талию и привлечь к себе, но руки встретили пустоту. Я обнял только ее тень, которая исчезла, как бы растворилась в моих руках. И вот я снова увидел ее в глубине, на каком-то перекрестке дорог, где ее схватиливооруженные люди. Прежде чем они увели Весну, на зеркало опустилось покрывало.

Что с ней сейчас? Как вырвалась из моих рук ее тень? Почему ее повели вооруженные люди? Почему на зеркало опустилось покрывало? Чтобы я не видел, какой дорогой ее увели? Чтобы проникнуть в глубину зеркала и напасть на ее след, я быстро заглянул за него. Там был мрак слепоты. Неужели это я ослеп и больше никогда не стану зрячим? Из темноты слышится мой голос, он заклинает меня не колебаться, не падать духом, пока еще свежи следы. Путь далек. Выдержишь, не пропадет решимость, преодолеешь все препятствия, придешь к ней.

Я пробираюсь сквозь мрак, ударяюсь о стволы деревьев то головой, то туловищем, а они меня все окружают, наскакивают, как бы играя со мной. Что-то горячее ударило меня по глазам, и я прозрел. Зеркало снова блеснуло передо мной, открыв свою недостижимую глубину. Где-то в ней должна находиться Весна. Но девушка все не появлялась. Но вот показался тот перекресток, где ее поймали. И стрелки времени повернули назад. Я стою на перекрестке вместе с Глухим, оглядывая каждый путь, чтобы понять, по какому ее унесли. Все они одинаковы, все извилисты и все теряются в бескрайней дали. Каким путем идти? Как найти ее путь? И снова слышу свой голос: «Выбирай! Одна дорога — жизнь, другая — смерть. Ошибешься — поправить нельзя!» Ах, освободиться бы от этой ложной тени, которая преследует меня и заставляет колебаться! Какой-то отвратительный тип говорит моим голосом, чтобы помешать моему намерению. И снова: «Даю тебе последний совет: не спеши!» Не могу поверить, что эти пути ведут совсем в противоположную сторону. Я ищу только ее путь, я найду его. Вдруг на одном из них я заметил следы. Это следы ее ног. Вот путь, который я ищу. Пойдем только по нему. И снова слышу свой голос: «Ложные это следы. Они отведут тебя дорогой, откуда не вернешься!» Ты меня не испугаешь, двойник! Кто-то говорит моим голосом. Но мы оба смело идем выбранным путем. После нескольких шагов раздается голос комиссара: «Вернись, Испанец, это не твой путь. Забываешь, зачем ты пришел на Витуну». Потому и иду, что знаю, зачем пришел. «Мы ее выкупим, Испанец! У нас найдутся пленные и для нее!» Я ее потерял, я ее и выкуплю. Это мой долг. Мы бежим, чтобы не слышать больше ничьих голосов.

Мы вошли в какой-то туннель, где нет ни света, ни жизни. Зеленая слепота поглотила все. В ушах у меня все время звучат голоса комиссара и мой. Я остановился на секунду, словно собираясь вернуться, мне показалось, что начинаю колебаться, и, не раздумывая, я бросился вперед.

Мы проникли в мертвое царство, чтобы победить его. Эта мысль придает мне сил, чтобы выдержать все, победить и снова увидеть свет. Не вернуться ли мне туда, где я слышал эти голоса в последний раз, чтобы снова потянуть их за собой? Кто знает, где конец этому зеленому мраку? Еще немного. Впереди всегда день. Только один шаг отделяет несчастье от счастья. Мы бежим быстрее. Туман начинает рассеиваться, зеленое отступает, открывая солнце. Наступает царство тепла и света весеннего дня.


Мы у подножия Витуны, перед самым домом на краю. Подошли ближе, чтобы рассмотреть обстановку. Здесь все по-старому. Воинские части на другом краю. Оттуда доносятся редкие выстрелы. Если ведется учебная стрельба, опасности нет. Возле дома никого. Не видно пулеметных и винтовочных стволов. Еще раз осматриваем, в порядке ли наша одежда, и идем вперед. Остановились перед ступеньками крыльца и прорепетировали еще раз приветствие поднятой рукой. У Глухого два раза не получилось: рука сжималась в кулак. Я выругал его: ведь эта мелочь могла все испортить. Затем спокойно вошли внутрь. Только мы переступили через порог, как перед нами появился человек, которого мы искали. Он был в пижаме. Мы вытянулись и подняли в знак приветствия руки. Он ответил нам тем же.

— Почему так рано, господа?

— Партизаны наступают, — ответил я, не назвав его по чину, так как не знал его. — Надо отойти. Нас окружают. Мы посланы для вашей охраны.

— Они нас окружают?

— Да. Слышите стрельбу?

— Откуда они появились? Разве так исполняются мои приказы? Разве их не уничтожили?

— Видимо, не всех. Да и тяжело это сделать с таким народом, и в таких горах, — заметил Глухой, беря нить разговора в свои руки, словно потеряв ко мне доверие.

— Я приказал все стереть с лица земли.

— Уничтожено все, что можно. Только разве уничтожить народ и горы?

— Об этом сказано в приказе о наступлении.

— Надо все поправить новым наступлением, господин майор, — Глухой наградил его первым пришедшим в голову, званием.

— Не майор, а генерал. Вы, лейтенант, теряете присутствие духа.

— Волнуюсь. Впервые приходится говорить с генералом.

— Значит, отступление? Перед ними? Это печально, господа.

— Не отступление, а заманивание их в ловушку.

— Вы подогнали мою машину?

— Надо добираться до нее кружным путем. Один участок простреливается партизанами. Может, и прошли бы, но не имеем права подвергать опасности вас. Приготовьтесь как можно скорее.

Генерал переоделся в мундир. Он не такой толстый, как мне казалось раньше. Если понадобится, сможем тащить его на себе.

— За мной, господин генерал. Небольшой подъем — и мы у машины.

Глухой шел впереди, пригибаясь, словно вокруг свистели пули. Снизу слышалась стрельба. Создавалось впечатление, что на местечко кто-то напал. За Глухим важно шагал генерал, только изредка пожимая плечами. Я следовал за ним с револьвером и веревкой в кармане, на случай если придется его связать. Когда мы подошли к подъему, Глухой повернулся к генералу и стал снимать с него пояс с револьвером.

— Дайте мне револьвер! — резко приказал генерал. — Без него я чувствую себя неловко. Такой помощи мне не надо.

— С нами вы в полной безопасности.

— Но я солдат!

— Генерал командует, а не стреляет.

— Мне приходилось и стрелять.

— Что ваша пуля из револьвера в сравнении с вашим словом? Одно генеральское слово закрывает глотки тысячам стволов… Вы стреляете словом. Оно ваше оружие.

— И револьвер никогда не лишний. Пуля из револьвера иногда стоит больше, чем орудийный снаряд. Путь в высшие слои общества нелегок. Его защищают оружием. Оружием приходится этот путь прокладывать.

— Но не личным.

— И личным. Верните револьвер, я приказываю!

— Ваши приказания — закон. Пока вы находитесь под нашей защитой, мы не смеем ставить вас в положение обычного бойца. Это было бы для вас оскорблением. Если понадобится, мы прикроем вас своим телом. Мы горды тем, что нам доверена ваша защита.

Отойдя от населенного пункта на приличное расстояние, мы надели на головы партизанские пилотки. Генерал с изумлением и страхом взглянул на нас.

— Что это?

— Это на случай, если встретимся с бунтовщиками. Мы хорошо говорим на их языке.

— Вы служите нечестным способом. А вам известен смысл этой кокарды?

— Пятиконечной звезды?

— Да…

— Сколько раз нас обманывал противник, переодеваясь в нашу одежду. Разрешите и нам хоть раз воспользоваться подобным обманом?

— А моя генеральская форма?

— Это легче легкого. Если мы встретим партизан, мы скажем, что вы наш пленник.

— Разве они так близко?

— Они повсюду и появляются чаще всего там, где их меньше всего ожидают.

Вдалеке раздавались чьи-то голоса.

— Что это? — спросил генерал.

— Это поют партизаны.

— Они поют, когда сражаются?

— И когда умирают.

— Почему мы идем вверх, в горы?

— Такая тактика. Мы ее меняем: до сих пор мы нападали снизу, а партизаны отступали в горы. Теперь роли переменились. Они, используя нашу тактику, нажимают снизу: так почему же нам не отойти вверх. Партизаны, как видно, хотят отдать нам горы, а сами занять города.

— Иллюзия, лейтенант.

— Большая иллюзия, генерал. — Глухой впервые назвал его так, не добавив слово «господин».

— Вы забываетесь, лейтенант. Как себя ведете? — обиделся генерал.

— Меня волнует ваше присутствие. Вы поймете меня, если нам удастся осуществить план выхода из окружения. Один деликатный вопрос: вы когда-нибудь думали, как поступить, если попадете к ним в руки?

— Живым?

— Да, живым.

— Раздумывать о таких глупостях недостойно меня. Генералы живыми не сдаются. Без генералов человечество бы было обезглавлено. Кто бы вел народ на войны?

— Но на войне бывали генералы, которые сдавались.

— Это не настоящие генералы.

Ответы генерала приводили меня в восторг. Его цена росла, превосходя все ожидания. Такого пленника я как раз и хотел заполучить. Могу поклясться, за такого отдали бы не только Весну, но распахнули бы двери всех тюрем. Его пленение аннулирует десятки смертных приговоров и тысячи лет каторги. Никогда бы не думал, что генерал, в которого я бы с радостью всадил пулю, может стать такой ценностью. Это крупная разменная монета, хороший ключ для тюремных дверей. Какое веселье наступит, когда мы вернемся с освобожденными заключенными! Но об этом сейчас лучше не думать. Главное, чтобы и она и все другие вернулись. Комиссар бы осудил мой поступок, но когда он увидит, кого мы в обмен на генерала освободили, протянет руку ей и мне и поздравит нас. Я словно слышу его голос: «Вы выдержали экзамен на зрелость. Это настоящая любовь. А она не знает границ».

— Господин генерал, — продолжал Глухой, — согласен с вами, что настоящие генералы не позволяют себя взять в плен.

— Не только генералы, но в принципе и все наши офицеры.

— Оставим принципы. Предположим, что вы случайно попадаете к партизанам в руки. На войне всякое бывает. Предположим, что вас обманули. Вы даже рук вверх не подняли. Вот если бы мы были партизанами, что бы вы сделали?

— У вас больное воображение. Вы не имеете права рассуждать подобным образом.

— Человек на войне должен думать обо всем.

— Если уж так любите рассуждать, сами ответьте на свой вопрос.

— Я потребовал бы, чтобы меня обменяли на кого-нибудь, чтобы я мог продолжать борьбу.

— Согласен, хотя это предположение и глупое. Но для меня это был бы единственный выход.

— Для вас, однако, такой обмен представлял бы большую трудность. У партизан нет генералов.

— Ошибаетесь. Их генералы хотя и без звездочек, но для партизан они больше чем генералы.

— А если бы в обмен на вас потребовали, предположим, женщину?

— Вы меня оскорбляете, лейтенант!

— Нет. Это же только предположение.

— Какая же это женщина? Разве существует такая, которая представляет такую же ценность, как генерал?

— Это вроде как бы их женский генерал. У них ведь женщины воюют и командуют. К тому же она красива. Одна такая попалась в ваши руки.

— Что значит «в ваши руки»?

— Да, да в ваши. Я не ошибся. Мы уже отошли довольно далеко и можем вам представиться: я — связной Глухой, а товарищ — командир Испанец. Он эти дни командовал партизанами на Витуне. По его милости вы должны были отступить.

— Слишком жестокая шутка.

— Мы не шутим больше. Повторяю, мы отошли довольно далеко. Вы говорите с самыми настоящими партизанами. Как видите, случайно и генерал может попасть в плен. Сколько вас надо в этом убеждать? Руки вверх! Спасибо, обыскивать вас не стану. Можете опустить руки. — Глухой показал ему револьвер: — Одно движение — пристрелю вас из вашего же револьвера.

— Поздравляю вас, хоть вы и противник, если это правда.

— Правда. Вы наш пленник. Наши намерения вы теперь знаете. Убивать вас сейчас не станем. Возможно, в другой раз, когда поймаем снова. Мертвый вы для нас не представляете ценности. Только обмен.

— Какой обмен?

— На одну нашу женщину. Но не на обычную. Она стоит дюжины генералов. Вам бы дали премию, как первому генералу, которого обменяли на женщину.

— Вы меня оскорбляете. У пленных есть свои права.

— Боюсь, генерал, что оскорбляем ее, а не вас.

— А кто эта женщина?

— Перед ней вы бы упали на колени.

— А где она сейчас?

— У вас. Ее взяли раненой. Только так она и могла попасть в ваши руки.

— Знаю, о ком вы говорите. Но возможность обмена отпадает. За меня можете требовать кого угодно, только не ее. Этого не позволяет моя честь.

— Видите ли, генерал, мы за вами пришли только из-за нее. Для других у нас есть другие пленные. Правда, не откажемся, если нам в придачу дадите еще кого-нибудь из наших, из тюрьмы.

— Я стою намного больше.

— А сколько она стоит? Признаться, у нас разное мерило. Добро и зло не измеряются на одних и тех же весах.

— Я же генерал. Требуйте кого угодно, кроме нее.

— Сначала ее, а потом других.

— Это большое пятно на моей чести.

— Гораздо более тяжелое для девушки, — вмешался я.

— Невозможно, невозможно, я уже отдал приказ.

— О расстреле? — воскликнул я.

— Нет. Об обмене на несколько наших офицеров.

— Вы же, наверное, стоите больше, нежели несколько ваших офицеров.

— Мой приказ вошел в силу. Никто не может его отменить.

— А вы?

— Даже я. Неужели я откажусь от своего слова?

— Вы должны сделать это.

— Только под давлением.

— Не откажемся и от давления.

— Вы угрожаете?

— Мы не бросаем слов на ветер.

— Дадите мне письменное подтверждение о том, что меня принудили?

— Сразу же. С нашей красной печатью.

— Кого еще требуете?

— Вот вам список. — Я протянул генералу длинный список заключенных, первым в котором стояло имя Весны.

— Обмен должен состояться завтра. Скажите, как это сделать практически? У нас в этом деле еще нет опыта. Не умеем и торговаться. Не знаем, собственно, чего вы стоите, сколько пушек загремит по вашему приказу.

— Больше, чем по вашему приказу винтовок.

— Ваши пушки отступили на Витуне перед нашими винтовками.

— Ошибаетесь. Только переменили позицию. Будете еще иметь возможность их снова услышать.

— Так же, как и вы, — наши винтовки. Они хорошо служат нам, пока мы еще не добрались до ваших пушек. Труднее добраться до генерала, но мы, как видите, сделали это.

— До всех не доберетесь.

— В один прекрасный день и до всех. Тогда уже вас не будем менять.

— Слишком большие мечты у вас.

— Не мечты, а действительность.

Здесь сон оставил меня. Действительность победила. А жаль. Дождаться бы обмена! Передо мной чернел Белый Верх. Возле воронки валялся жестяной ящик от мармелада, и солнечные лучи, отражаясь от него, слепили мне глаза. Я долго лежал, всматриваясь в блестящую жестянку, пока не исчез ее отблеск.

Я заметил над жестяной коробкой прядь волос и две маленькие руки. Они поворачивали жестянку и пускали солнечный зайчик на головы спящих партизан. Вот зайчик остановился на голове Глухого. Партизан вздрогнул и заворчал.


Неизвестный архивариус после войны написал на найденной тетрадке, пробитой пулей:

«Годы я рылся в захваченных бумагах в поисках продолжения. Продолжения нигде нет».


Примечания

1

СКМЮ — Союз коммунистической молодежи Югославии. — Прим. ред.

(обратно)

2

Домобран — военнослужащий фашистской армии, образованной оккупантами в Хорватии во время второй мировой войны. — Прим. ред.

(обратно)

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • *** Примечания ***