КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Набат [Василий Македонович Цаголов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Набат

НАБАТ Повесть

Муриеву Дмитрию Константиновичу

1

Наконец-то с трудом пробилась к выходу Анфиса, выбралась из душного, тесного коридора военкомата и перевела дыхание.

В день приема в райцентр народ наезжает со всех сел и станиц, каждый норовит обойти другого, особенно устраивают сутолоку те, что из горных сел попали в райцентр по случаю. Да и как им не стараться, когда строго-настрого домашние велели обежать все магазины, и соседа попробуй не уважь да еще не прозевай последний автобус: не всякий рискнет остаться в расчете на койку в гостинице, поди командированных пристраивают.

На улице, пока Анфиса ждала приема, навалило свежего снега. Зима выдалась на редкость снежная, с морозами.

Слегка придерживая подмышками костыли, потерла порозовевшие на воздухе руки, подбила под пуховый платок волосы, и приоткрылся высокий, гладкий лоб. Варежки оттопыривали накладные карманы короткого до колен пальто, достала их, но сунула туда же. Мороз стянул кожу на лице, а ей одно наслаждение, дышится легко, воздух, схваченный холодом, застыл.

Осмотрелась, но в тот момент, когда собралась шагнуть, внезапная резкая боль пронзила голову насквозь и задержалась в затылке. Но не было в Анфисе страха: боль-то знакома; зато с лица стремглав исчезла улыбка, укрылась пугливо в уголках упрямо сжатых губ. Это они становились жесткими в момент боли, а в другое время на них играла улыбка и во сне, кажется, не сходила. А может вовсе не губы украшали Анфису — они у нее не по годам налитые, вроде бы слегка подкрашены, — а голубые глаза делали заметной? Или смуглому открытому лицу придавали моложавость льняные волосы?

Боль появлялась часто и неожиданно, и Анфиса пришла к мысли, что неспроста все это с ней, не иначе, как прошлое напоминает о себе, не забывает. В памяти война светится экраном, все пережитое живет в ней. Светится, да, видно, не так сильно, как бы нужно. А ей всегда кажется, что не может за прошлое упрекнуть себя в чем-то, если бы даже и захотела. Ну, а что боль в голове?.. Ничего, больно, значит, жив человек. Какую боль нельзя перетерпеть? Обошлось и на этот раз, как говорится, переморгала, а переморгав, почему-то подумала о зиме, представила укрытые снегом поля, на сердце стало радостно, и оттого задышала глубоко, с неспешной расстановкой, чуть приоткрытым ртом, да вскоре, уловив запах бензина, сомкнула губы, выругала в сердцах неизвестно кого: «Управы на тебя нет, в горле дерет!».

Долго не могла найти нужную точку опоры, а найдя, деловито утерла ладонью лоб под снова сбившейся пуховкой, похоже, провела по нему мелким наждаком, произнесла вполголоса: «Едят его мухи!»

Старалась Анфиса не отлучаться из станицы, а если уж приходилось, то на день-два и непременно возвращалась недовольной. И для этого у нее была своя причина: не переносила запаха бензина, кашель душил.

Любила Анфиса — как признавалась иногда самой себе — надышаться досыта, но опять же не где-нибудь, а именно в своей Предгорной, и была твердо убеждена, что только в ее станице воздух настоен на ранней весне и поэтому-то цвет имел бирюзовый. Круглый год аромат особый, никакими словами не передать.

Станица расположилась на пологой возвышенности: с юга — речка без всплесков, тихий лес, а за лесом — отвесная скалистая гора, увенчанная островерхой снежной вершиной, с севера — лысая до самого горизонта степь (оттуда надвигался город).

Станицу продувало круглый год, и по этому поводу станичники шутили: «вентилирует». Днем раскаленный поток несся ошалело из степи к лесу, а с наступлением сумерек, отяжелев, устремлялся назад, в степь, торопливо растекаясь по ней так, что на станичных улицах воздух не успевал закиснуть, вдыхай сколько душе угодно, люди-то, поди, в деревню не зря валом валят летом. Так нет же, Анфисе не дышалось в собственном дворе и на улице не дышалось: она уходила за околицу, чтобы ни с какой стороны не давило на ее душу, встретить только-только народившийся в покоях леса воздух.

Об Анфисиной причуде никто не знал, даже не догадывался. Выходила она из станицы, когда тишина доверчиво ложилась на землю. Имей она, кажется, такую силу, чтобы людей одарить тишиной — не задумалась бы, а еще посеяла бы ее, как хлеба на всей земле.

Временами испытывала потребность высказаться об этом, да стеснялась лезть к людям со своими чувствами.

Анфиса помнит себя с того момента, когда мать сунула в ее плачущий рот соску. Ну какая это соска — тряпица, а в ней свежий творог. На всю жизнь впечатался в память тот день. В хате стояла мертвая тишина, только она в люльке чмокала губами, не понимая, что звуки, к которым прислушивалась, принадлежали ей самой. А может этого и не было, одно лишь воображение? Кто знает, только без тишины Анфиса не могла жить.

Бывало, на передовой выдастся короткая, без суматохи ночь, все стараются скорей устроиться на дне окопа, успеть бы побыть часок в полудреме, кроме, конечно, тех, кому велено за немцами наблюдать, а она, Анфиса, обнимет свой пулемет и в тишину глядит, и вдыхает жадно, как можно больше вгоняет в себя, про запас, чтобы хватило надолго, ну, как другая ночь опять будет со стрельбой.

После войны Анфиса искала тишину еще настойчивей. Выходила за околицу — ослепни, и то бы нашла утоптанное место, — втыкала в податливую землю костыли, а они у нее опять же не такие, как у других, покупные, а сосед Лука сработал из тонких трубок, всех станичников посади на них — не прогнутся, только звон малиновый пойдет. Так вот, костыли в землю, повернется грудью к лесу, почувствует во всем теле свободу и дышит. То дыхание реже, а то глубже, раз на раз не приходился: в этом деле командир — собственная душа, а ей Анфиса вполне доверяла, рассуждая, что природу принудишь, и в тебе сразу начнется такое, такое…

Хата ее стояла на предпоследней улице, и за околицу не надо было тащиться через всю, как говорили станичники, «черноземную деревню»: после дождя земля становилась вязкой, без сапог не пройдешь.

Станица находилась в трех километрах от трассы. Семь улиц, и пусть шесть узкие, зато центральная раздалась вширь, это и говорить не надо. А на ней опять же, словно девчата в хороводе, выстроились в один ряд магазин сельповский — в нем от керосина до пуговиц все купишь, — правление колхоза, медпункт, впритык с медпунктом — чайная. Ну какая это чайная?! Станичники возненавидели ее с первого дня, за версту обходили и прямо направлялись к сельповскому магазину. Там Фатима работала и всех привечала с улыбкой. А с чайной что получилось?.. Как-то начальство задумало открыть в селах чаепитие — из района совет подали: мужчин от водки отвлечь да к чаепитию приучить — и по этому случаю поставили в самом центре чайной двухведерный самовар — захотят, так не то еще раздобудут, — но недолго сверкал он медными боками. Прошел слух, будто хозяин потребовал вернуть вещь, обиделся за неуважение к его самовару. Так что теперь воду для чая кипятят в котле, а в котле какой чай, балмыт, говорят, т. е. мутная вода и только. К нему охотников — раз, два и обчелся, больше приезжие зимой отогреваются. Чай-то в старину как пили? Усядутся вечером вокруг самовара всей семьей — а в каждой семье, не то что нынче, одних мужиков человек десять — и, чтобы душа непременно размягченная была, дуют на блюдце так, что щеки пузырятся, забота одна — как бы побольше вместилось круто заваренного.

Да стена в стену с чайной — стансовет. Попробуй-ка выпей в чайной беленькой? Красненькую подадут. И коньяк, пожалуйста, всех сортов и упаковок, одна красивей другой. А беленькой, исконно русской, строго-настрого не велено держать. Вот станичники и тянулись мимо нее, чайной-то…

Покашляв в кулак, Анфиса направилась в сторону автобусной остановки. Настроение у нее не то чтобы уж очень приподнятое было, но взволнованность в себе все же ощущала. Как никак, а сам районный военком руку пожимал, героем назвал. Ну какой она была на войне герой? Как все в отделении. А за орден, конечно, спасибо кому следует.

Она вдруг вспомнила свое долгое сидение в коридоре и даже приостановилась, выругала себя: «Едят тебя мухи!» (что-что, а ругать самую себя была она мастак большой), и пропала в ней взволнованность, исчезла. Когда она теперь попадет в станицу? Да не раньше, как через два-три часа. А не поленись, выйди из дома на рассвете, так теперь бы выходила в станице из автобуса, глядишь, и успела бы до вечера сладить раму для стенгазеты. Сдалась она ей, распроклятая, и во сне не выходит из головы. Висит в колхозе одна, сама сбивала года два назад, так нет же, подай комсомольцам свою, и название придумали: «Новатор». Секретарь раз двадцать на день прибегала: «Постарайтесь, тетя Анфиса, комиссия прибывает, взаимопроверка будет по всем статьям!» А теперь что? Может, та комиссия уже нагрянула, девчонке выговор. Начальство, оно всякое… А то появится, словно буря налетела, «клизму поставит», виноват не виноват — разбираться некогда, а потом спохватится: «Ему-то горчичники надо было прописать, да ладно уж!» Да разве она, секретарь, виновата в чем, если Анфису вызвали в район и она не успела смастерить раму? Секретарь заказ принесла, линии тушью выведены. Нынче молодые мудрые, все умеют. Утрут возгри-то[1] кому хочешь, и никакого тебе смущения. А, может, у них одна безотчетная похвальба молодостью? Да нет, прошлой зимой Джамбот с ребятами придумали кормозапарник. Председатель колхоза радовался: «Вещь!» Кормозапарник руками сотворили, а ты попробуй-ка сотвори на заводе молодость, нет, ты сотвори! То-то… А председатель иногда поругивает: «Наши сынки с претензиями…» Напрасно это он.

Шла Анфиса на других одноногих непохоже. Выбросит вперед руки с костылями, вроде и она спешит в людской суматохе отхватить земли побольше. Глянуть на нее со стороны, так сейчас она растянется на дороге, а растянуться было чему: ростом ее бог не обидел, вширь вот не дал разойтись, отметил границы, норму определил. Значит, бросит руки вперед, а следом за костылями летит тело, да так, что руки оставались за спиной. На что станичники мастера, и те не могли даже на спор так-то шагнуть на ее костылях. Знали наперед, что проиграют, и все же нет-нет да спорили между собой. Ну, а разливать выигрыш по совести просили ее, Анфису; она забыла вкус вина с того дня, как свадьбу сыграли сыну.

…Люди счастью молодых радовались, требовательно кричали: «Горько!», а Джамбот — во двор, кинул тело на неоседланного коня и в степь. Гонит куда глаза глядят, пока не выскочил на большак, а тут, как на беду, — грузовик: идет тяжело, надвигается угрожающе. Не мальчик уже Джамбот, ночь проведет с законной женой и наутро, считай, мужчина, а озоровать стал, вспомнил, как мальчишками на ходу цеплялись. Оставил коня, прицелился к высокому борту и… сорвался.

Вернулся Джамбот в станицу трезвый, рассказал матери. С тех пор она возненавидела вино. Ну, а станичники — народ известный: захотели выпить — потопали к магазину в свободную минуту, а она, минута, выдавалась непременно перед закрытием сельпо, точно за четверть часа до того, как Фатима повесит пудовый замок и сдаст объект сторожихе. К этому моменту и спешили собраться, заводили спор — повод отыскивался сразу, потому как времени на раздумья им не выделяли ни свои бабы, ни Фатима. Разгорячатся вмиг, еще не отыскался правый-неправый, а уж Лука, сосед Самохваловых, идет по кругу с шапкой, и опять же бросали в нее деньги с расчетом, чтобы не более, но и не менее бутылки на пятерых.

…Шла Анфиса по улице и рассуждала сама с собой, ходьба ей никогда не мешала думать. Но если в другой раз мысли текли свободно, будто бы Анфиса вместе со всем станичным миром решала весной: сеять или погодить, то теперь они ворочались в голове, и побеждала та, что о награде.

Нашел ее орден, не мог не найти. Правда, запоздал, очень даже задержался, и оттого, видно, в душе Анфисы рядом с радостью устроилась горечь. Недаром в народе говорят: «Радость и горечь — родные сестры», и спорить об этом не надо. Сколько лет колесила ее радость по свету, сколько людей к ней прикоснулось, но дорога ложка к обеду. Ну да ладно, что теперь старое вспоминать, не вернешь…

Но тут Анфиса возразила самой себе: «То-то и худо, что от воспоминаний отмахиваемся, как от синих мух, а надо бы каждого носом тыкать, чтобы не забывалось никому. А то придумали: «Кто старое помянет…» И помяну! Джамбот как-то прибежал из школы, швырнул в угол портфель — в том углу при деде икона висела, — уселся за стол, опять же, на дедово место никто не смел, а он взгромоздился, утер рукавом под носом и к матери: «Скажи-ка, ты на фронте была?» И не дожидаясь, что ответит родительница, как ножом полоснул: «Не была!» Мать не в шутку к нему: «Это почему же?» «У Луки ордена да медали, а у тебя ничего!» Вот тогда-то она и подумала: «На смерть поднимал, лейтенант, не раз схлестывалась с ней, говорил, что представил, сам посулил, точно, посулил, а то бы не ждала».

Теперь видно, что Анфиса в тот день поторопилась сказать сыну: «Выходит, не заслужила… Война — что?.. Работа, сынок, трудная, рядом со смертью, но работа». А что бы ответить сыну: «Ты не обвиняй, а садись-ка да напиши от моего имени куда следует, пусть пороются в своих бумагах!» Не сообразила сказать это, в горячку ее ввели слова Джамбота, а коль так — сама и виновата, не помогла радости поскорей найти ее, Анфисию Самохвалову…

Да, долго блуждала по свету награда, но не могла не найти ее.

Добралась Анфиса до остановки, а тут толчея, ждут автобуса, своих станичников вроде бы не видно. Приткнулась она к столбу, положила руки на костыли, глядит на людей, но вскоре почувствовала липкой спиной холод; перевела дыхание, будто все горести остались позади, не было их и все. Полезла в карман пальто, нащупала плоский коробок из-под леденцов — в нем сигареты, чтобы не мялись, — но не успела вынуть: кто-то об ногу потерся. Посмотрела — щенок задрал кверху мордочку, вроде всю жизнь ждал, когда появится именно она, Анфиса.

И человек оценил это, моргнул щенку по-свойски, щенок оживился, коротким хвостом шлеп-шлеп.

Пришел автобус, люди кинулись ко всем дверям, Анфиса же, удерживаясь за столб, присела, провела рукой по мокрой густой шерсти, отчего щенок, задрав кверху острую мордочку, зажмурил глаза. «Ух ты какой!» — сказала про себя Анфиса и, подхватив щенка, втиснулась в автобус. Ехала стоя, не валилась, надежно сдавленная со всех сторон телами, а за городом и автобусе остались она да три парня на переднем сидении. Выбрала место, какое понравилось, закурила. Но не успела насладиться горечью сигареты — всего-то два раза затянулась, — а уж водитель, не оглядываясь, крикнул:

— А ну кончайте!

Ничего не поделаешь, погасила сигарету, сунула в карман окурок, не выбрасывать же добро, пробросаешься.

Что-что, а выкурить сигарету, пусть всего-то одну за целый день, она любила. Привычка окопная: на ее глазах, не успев вскрикнуть, осел на дно окопа взводный. Тогда и вырвала Анфиса из упрямо сжатых губ отделенного командира «козью ножку».

В сердце появилась тяжесть. Конечно, верно — непорядок, если все задымят в автобусе, но ты разберись: ежели человек закурил, значит, прижало его, на душе неспокойно, и ты не мешай, дым ему — лекарство. Да где взять-то понятие человеческое, если в тебе его нет с самого появления на свет.

Парни расселись, каждый занял кресло, орут, голоса переплелись с музыкой; транзистор надрывается на чьих-то коленях, ничего не разобрать. Автобус, притормозив, остановился на обочине, нервно дернулся взад-вперед и застыл, водитель выбрался из тесной кабины и прямо к ней, к Анфисе.

— Ваш волкодав, сестра?

Не успела она сообразить, как водитель вытащил из-под сидения щенка, посмотрел в упор на Анфису:

— Ты сама, небось, без билета, — произнес он с откровенной неприязнью, — а еще и собаку везешь.

Ну, это ты зря, браток; Анфиса не проедет зайцем. Да скажи об этом станичникам, засмеют… Разберись сначала, а потом наступай. Видно, перепутал ее с кем-то…

Не поднимая на него глаз, Анфиса полезла в карман, зашарила по дну пальцами, пока нащупывала билет, а водителю не терпится, поспешил обвинить человека.

— Ты бы еще корову прихватила!

Удивилась Анфиса. Надо же, у нее одной потребовал билет. Может, пока она сидела в военкомате, ее лицо изменилось, на подозрительную стала похожа, на такую, которой розыск объявлен? Себе и другим, дурень, нервы портит, так и аварию недолго устроить, вон сколько машин двигается туда-сюда по трассе.

Наконец Анфиса вынула руку из кармана и, не испытывая ни возмущения, ни торжества, оставаясь в спокойном состоянии, знала, что не мог не найтись, протянула билет водителю, а сама повернула голову к окну, потому как было совестно ей за человека. Ну чего распалил себя? А и ехала бы без билета? Что из этого? Или автобус перегрузила? Инвалид она, а значит, почесть должна быть ей соответственная. Много ли осталось их, фронтовиков, а тем более калек с войны? Правда, разберись сразу, кто по военной части пенсионер, а кто по другой, но лучше, на ее взгляд, ошибиться, простого инвалида принять за фронтового, чем вот так-то наседать. Эх, ладно, покричит, надорвет горло, успокоится, а тогда дальше поедем.

Перед ее мысленным взором встал райвоенком. С улыбкой к ней, к Анфисе, мол, завтра во Дворце культуры на торжественном вечере вручим тебе, товарищ Самохвалова, орден, заслужила ты великое уважение народа. Но она наотрез отказалась: «В станице меня ждут».

Она не видела, как водитель рассматривал билет: память увела ее в прошлое.

…Из-за перегородки доносились приглушенные голоса. Просыпаясь, — сон-то короткий, тревожный, поди, днем с передовой доносится стрельба, — Анфиса напрягла слух: говорили разведчики, но ничего не могла разобрать, слова сливались в сплошной монотонный гул. Присела на кровати, обняла высокие колени руками, положила на них голову и, в какой уж раз, подивилась тому, как лейтенант голосом похож на Сашка. В первый раз, когда она услышала вот так же ночью за перегородкой его голос, крикнула: «Братуха, Сашко!» и с тех пор потеряла покой: ждала лейтенанта.

За перегородкой продолжали о чем-то говорить, и Анфиса решила, что, наверное, разведчики уходят за линию фронта, и представила себе, как они присели на дорожку к столу, мысленно пожелала им счастливого возвращения.

Вдруг совершенно ясно услышала:

— Обещал голову снести.

Лейтенант, а это был он, произнес зло, простуженно.

Обеспокоилась Анфиса: интересно, о чем он? Кто это грозился ему голову снять? Разомкнула руки на коленях, голыми ступнями нащупала пол и поежилась: холод пронизал с ног до головы.

— Генерал велел через двадцать четыре часа доложить все как есть про мост.

Накинула на плечи ватник, прокралась на цыпочках к проему в перегородке, оттянув легкий полог, выглянула, лейтенант сидел к ней спиной, уронив голову на стол; старшина же извлек из кармана шинели кисет, послюнявил пальцы.

— Сам прошусь — не отпускает… В глотке сидит этот мост. Технику гонят по нему на этот берег, технику, понимаешь?

«Какой еще мост мучает его? Может, и ее братик где-то вот так убивается. И Мишка уже на фронте».

Она не заметила, как выбралась из-за полога на мужскую половину комнаты.

— Приказ, понимаешь, приказ! Нужен для дела человек из местных, а где я его возьму ночью-то?

Старшина раскурил самокрутку, курчавый дым взвился над ним, пригладил всей ладонью усы.

— А ты ему объяснил бы, мать его так, что нэма в станице мужиков. Одна-две бабы, а остальные в лесу, и разведчики сгинули! Провалились! Сквозь землю! Пусть кинут авиацию, нечего…

Не поднимая головы, лейтенант произнес:

— Авиацию… Где ее взять? На нашем участке не бои, а бирюльки, авиация там, где жарко, понял?

Старшина махнул рукой, как не понять. Наконец лейтенант оторвался всем телом от стола, шлепнул по нему ушанкой, затем стиснул руками голову, простонал:

— Мост, мост… — а после долгой паузы: — Может быть, сам Верховный приказал взять его целехоньким? Взять!

И вдруг ударил по столу кулаком:

— Возьмем!

Сложила Анфиса руки перед собой, молча ждала, когда же на нее обратят внимание, но лейтенант занялся своей ушанкой, а старшина нагнулся, чтобы стянуть с ноги сапог. Перемотал портянку и снова обулся, пристукнув каблуком об пол, выпрямившись произнес:

— Сомнений никаких на этот счет. Возьмем!

Анфиса улыбнулась. Она была благодарна старшине за то, что не возразил лейтенанту. Здоровенный, плечи — косая сажень, глазами сердитый, а душа у него жалостливая, все подшучивал над ней: «Ты, дочка, держись крепко за землю, а то сведут тебя с ума глаза разведчиков, непременно сведут. У меня ребята бедовые, ох, бедовые…»

Опять заговорил лейтенант:

— Я сам пойду!

— А генерал? — тут же напомнил старшина.

— Хрен с ним, с твоим генералом, вот что я тебе скажу. Вернусь, а там пусть хоть к стенке!

— И прикажет, из пулемета саморучно прошьет, глазом не моргнет… Будто ты его не знаешь, с самой границы вместе… — пытался урезонить старшина своего командира.

— А я сказал, пойду, разведаю и куда сгинули мои люди узнаю. И вернусь!

Старшина поднялся:

— Правильно, это по-гвардейски. И я с тобой, лейтенант. А вернуться без выполнения приказа не имеем права.

Поддерживая руками ватник на плечах, Анфиса прошлепала к столу, в нерешительности остановилась между лейтенантом и старшиной.

— А-а, красавица… — произнес рассеянно лейтенант.

Ну до чего он похож на Сашка. Оттого, смелея, обратилась к нему.

— А вы меня пошлите…

Старшина засмеялся, и она на него в сердцах:

— Ну чего вы? Да я в нашем лесу, как мышь! Можно сказать, с малолетства…

Лейтенант взял ее руку, накрыл теплой ладонью. Она почувствовала, как всю обдало жаром, но отнять руку не было сил.

Он посмотрел на девушку пытливо.

— Девчонка я, какая для немцев разведчица…

С чувством грохнул командир кулаком по столу:

— Идея!

Взял ее за плечи:

— Ты умница.

И вдруг Анфиса расплакалась, смотрит на лейтенанта, старается улыбнуться, а у самой слезы текут и все тут. Старшина покачал головой:

— А мать? Да она нас…

…В автобусе раздались голоса, вернули ее из прошлого.

— Гони давай! Мы-то при чем?

Водитель все стоял, и она подумала с недоумением: что ему еще нужно от нее.

— Слушай, да она же…

Не договорил парень с переднего сиденья, потому как Анфиса выразительно посмотрела в его сторону. Лицо парня показалось ей знакомым, но, присмотревшись, поняла, что ошиблась, все они нынче похожи один на другого.

«Ну покричал зря и иди себе. Оно, конечно, работа у него нервная, зазеваешься, только подумаешь о чем другом — и кверху колесами. А зачем сел за баранку, если твои нервы годятся разве что для струн балалайки», — рассуждала Анфиса.

— Красавица, покажи-ка ему свои права, — советовал все тот же с переднего сиденья, при этом делал руками выразительные жесты, мол, костылем его.

А что? Можно и костылем, да только сама окажешься в дураках.

Был у них в станице председатель, костылял всех подряд, старый ли попадется под руку, малый — все одно. Ну и что? Нового избрали, а его с треском провалили, не посмотрели, что всю жизнь в председателях проходил. Оно, брат, так бывает.

— Ух ты… — бросил водитель Анфисе, унося щенка.

И тут она спохватилась: никак из автобуса собирается выбросить? Рванулась вслед:

— Погоди.

Видно, в автобусе удивились ее голосу, потому как музыка оборвалась, и водитель остался стоять как вкопанный.

— А ну отдай!

Водитель отвел руку с щенком, чтобы Анфиса не смогла дотянуться. Тогда она ухватила его за плечо, тряхнула так, что он едва удержался на ногах, выпустил щенка из рук.

Парни загоготали во все горло.

— Собаку везет… У меня же в салоне люди! Или ослепла?

Но Анфиса никакого внимания, взяла на руки щенка, гладит, рада, что отстояла его. И щенок подал голос — тявкнул на обидчика.

Она уже успела сесть и больше ничего не сказала, пусть его старается, видно, дукач[2] хороший, может, когда-нибудь в нем заговорит совесть.

— Ведь обругала? Так, братцы? — Водитель кинулся к парням.

Но те нестройно:

— Мы впереди сидим! Что-то было между вами… Кто вас знает?..

Теперь водитель к ней:

— А что я тебе сделал?

Анфиса, посадив щенка за пазуху, пригрозила:

— Перестаньте кривляться, не в цирке, еще раз тыкнете меня… — и указала взглядом на костыль.

Потерла лоб: «Едят тебя мухи!» и подмигнула щенку. «Держись, мы ему с тобой…»

Водитель скосил взгляд на обрубок вместо ноги и приумолк, ушел к себе, усевшись в кабине, все же огрызнулся:

— Вот свезу тебя в милицию…

Она поднялась, проскакала на одной ноге к нему, пригнувшись, тихо произнесла над ухом:

— Ты долго еще будешь орать?

Водитель было поднялся, да она положила ему на плечо руку:

— Сиди!

И он втянул голову в плечи.

Когда Анфиса вернулась на свое место, автобус рывком рванулся вперед, словно конь необъезженный.

А ее в этот момент память снова перенесла в далекое близкое…

…Все лето не выходили из боев, уже оглохла, собственный голос перестала слышать. А тут еще незнакомый командир невесть откуда появился, приказывает отделению занять высоту. Солнце палит, местность голая, на виду у немца, ну, отделенный из новобранцев возьми и ляпни: так, мол, и так, разрешите дождаться сумерек, тогда и оседлаем высоту, а заодно и переполох устроим у врага! Командир зыркнул на него, весь побледнел: «Идти немедля и все!» Но новобранец на свою беду оказался мужик крепкий, не из тех, кто побежит сломя голову исполнять, в рассуждения пустился, так, мол, и так, перебьет нас немец, как куропаток, высотка, поди, пристреляна, пользы от такого боя никакой не будет нам, каждый боец на счету…

Только Анфиса хотела совет отделенному подать, чтобы не совал шею в тесный хомут, да не успела: командир выхватил пистолет, она только и услышала щелчок… И новобранец осел там, где стоял.

С тех самых пор Анфиса больше рассуждала про себя. Про себя можно и возмутиться кем хочешь и даже мысленно махнуть на него рукой.

…Снова ехали на большой скорости по прямому, гладкому асфальту, но дорога только казалась такой: машину то и дело подбрасывало. Парни по-прежнему старались перекричать музыку, а она, кажется, рвалась из последних сил. Наконец показался поворот в станицу, и Анфиса сгребла в руку костыли, придерживая щенка, проскакала к выходу, попросила остановить у одинокого дерева. Водитель что-то буркнул, но в нужном для Анфисы месте на тормоз нажал и не резко, а плавно.

Не оглядываясь, она направилась к кладбищам, шла, разговаривая со щенком:

— Ну что мне делать с тобой?

Тот в ответ довольно заурчал. Человек искал ласковое слово, нужное им обоим, но не находил: мешал осадок на донышке сердца.

— Глупый… Чего ты увязался за мной? А?

Щенок задрал кверху острую мордочку, стараясь лизнуть ее в лицо. Анфиса вспомнила, как он тявкнул на водителя, и дух перехватило от избытка чувств.

Сумерки торопили, и Анфиса пошла напрямик: с самого детства она не выбирала торных дорог, все напрямую, только бы короче. Идет, утопая ногой в снегу, идет, а перед мысленным взором болото.

…Она не заметила, как сержант остановился, и ткнулась ему носом в спину. «Топь, не пройти!» — услышала она и машинально двинулась вперед. Сержант удержал ее, сказал: «Стой… Я сам…» И стал искать дно шестом вокруг себя.

— Не пройти, — повторил он. — Можно попробовать чуть влево, там только по грудь.

— Давай влево, — решительно сказала, и сапоги с потугой вырвались из жижи: чох… чох…

Едва двинулись, как сержант окунулся по горло, она шагнула за ним и тоже провалилась, но вот ноги достигли опоры, и на душе полегчало. При следующем движении сержант ушел с головой, и она сумела заглушить в себе вскрик, — могли услышать на берегу немцы, — и от того появилась боль в груди.

Голова сержанта вынырнула и, удаляясь, стала все выше и выше подниматься над водой.

…От станицы до кладбища по снегу протоптана дорожка, а за оградой следы рассыпались во все стороны, завиляли между могилами.

Могилка матери сразу же от калитки по левую сторону, туда и свернула Анфиса. Густой снег укрывал холмик, оттого почерневший деревянный крест, казалось, наполовину ушел в землю. Смахнула костылем снег со скамьи, подоткнула под себя короткие полы и села. Она походила на человека, долго проблуждавшего в степи да наконец вышедшего на ночной костер. Распахнула пальто на груди, и щенок высунул голову, уши навострил, с удивлением поглядел вокруг. Анфиса извлекла из кармана недокуренную сигарету, закурила.

Щенок без всякого толку крутил головой, и она улыбнулась, есть над кем и ей покровительствовать, разомкнула пальцы и, проследив за окурком, — он утонул глубоко в снегу — обратилась к покойной матери: «Такое вот дело, маманя… Снегу нынче навалило порядком, грех будет летом кивать на погоду, если что с урожаем случится, скажем, недоберем, как прошлый год. Земля, поди, довольна… Надо такой зиме праздник устроить. А кто устроит? В календаре не отмечено, значит, нельзя, парторг не решится, из района нахлобучку получит. Вот ты, маманя, упрекала меня за то, что я дочь непутевая, на других непохожая, что все норовила по-своему сделать. А ты поглядела бы… На ордене и моя кровь запеклась. На все времена должно хватить нашего горя, столько пролилось российской-то крови на земле. Людям, что есть и будут до конца света на земле, молиться бы русской сторонке. Понимать это надо, а ежели головы нет, так и… Ладно, маманя, поговорили, будет… Ты не беспокойся за меня: во мне твоя кровь. Твоя! Ну, пойду, день уж погас».

Покидая кладбище, Анфиса остановилась у калитки и подумала, что надо бы разок побыть у отца. Душу она ему не распахнет, а посидеть у могилки надо. Возвращаться было поздно, и она наказала себе в следующую субботу непременно прийти…

Дома ее никто не ждал. Сын и сноха еще не вернулись из города, видно, задневали. Их вызвали на республиканское совещание передовиков, и когда они уехали, Анфиса поначалу не знала, радоваться ли свалившемуся почету или нет; с одной стороны, Самохваловым слава за их труд, а вот как станичники отнесутся, не обидятся ли? Ведь такое в станице случалось не каждый день, чтобы с одного двора — двое.

Войдя в хату, Анфиса первым делом опустила на пол щенка, погрозила пальцем:

— Приспичит на двор — просись…

Не раздеваясь, плеснула в плошку борща — чугунок стоял на печи, бока еще теплые, — поставила на пол, а этот, негодный, морду воротит. Анфиса накрошила в борщ хлебного мякиша, но щенок и голову не повернул. Ах ты, собачье отродье! Еще и выдуривает! Или борщ Самохваловых такой уж бесоли?[3]

Скинула пальто, вывернула мехом наружу, повесила на плечики, пуховку бросила на кровать, выбралась в сени, скорей под умывальник. Вода лицо, руки ломит, а ей приятно.

Наполнила миску борщом, уселась — локти на стол — и принялась деловито ужинать. Поела, утерла коркой хлеба губы и неожиданно для себя крякнула, как дед покойный. Щенок, задрав голову, выжидательно уставился на нее. Мелькнула мысль: «Поганец, да он же молока просит. Точно!»

После ужина в самый раз телевизор включить, да надо тащиться к соседям просить молока. Без особого желания встала на костыли, все еще раздумывая, влезла в пальто, но в ногах крутился щенок, и она не удержалась, присела, взяла его на руки, прошептала в ухо: «Ах ты маленький…»

Затем, опустив щенка, засунула кружку в карман и энергично вышла во двор. Вскрикнул под костылями на все голоса снег — на морозе звуки не таятся, заявляют о себе озорно, уносятся далеко, умирая в полете, — но Анфиса в этот раз не прислушивалась к ним, у нее забота одна: напоить молоком щенка. Избалован, если не ест что попало. Ну, да в станице скоро позабудет городские привычки, дай только время. Интересно, за что его прогнали вон со двора? Надо же… Да разве это люди? Такие и мимо человека пробегут на улице, не остановятся, чтобы помочь, если со щенком поступили не по-людски.

Соседская калитка ей сразу не поддалась — пришлось коленкой надавить, значит давно из дома никто не выходил, если успела примерзнуть. А вот почему в окнах, что выходят на улицу, нет света? Наверное, сидят в кухне, она у них просторная, и печь греет не какая-нибудь голландская, а русская, с лежанкой чуть ли не в полхаты, еще Анфисин дед сложил лет сорок назад, он и в соседнем селе кунакам из осетин сработал не одну. Правда, люди шутили: «Да у нас сроду таких морозов не бывало». А нынче вот случились…

Постучала костылем в дверь, не подниматься же на высокое крыльцо, когда ступеньки крутые. Фатима ровесница Джамботу и сойдет к ней, должна уважить. Да разве не видно, что она к Фатиме всей душой завсегда, и опять же своему дураку советовала жениться на ней: и баба видная, красавица, в мать пошла, и магазином столько лет командует без скандалов. Не послушался мать, а вот послушайся, разве бы она тащилась к соседям с кружкой?

Еще раз ткнула костылем в дверь, теперь посильней.

Выглянула Мария, Фатимина мать. Ну, мать так мать, не все ли равно кто, одолжили бы молока, а то как вернется к щенку, скулит же он, душу раздирает. Хозяйка приложила руку козырьком к глазам, смотрит на Анфису, до чего притвора, вроде не видит: ладно уж, поиграла и хватит, так нет, спросила нараспев, совсем как в молодости:

— Кого это бог послал нам?

Анфиса возилась с кружкой, застряла проклятая в кармане, ручка, что ли, мешала.

— Молчунья, это ты?

Ах ты распроединственная! Никак решила поехидничать? Вернуться, что ли? Да нет, ей с пустыми руками нельзя в свой дом: щенок, поди, ждет не дождется. Ух ты, малец, свалился же на голову. А не свалился бы, так мерз в райцентре, бедняга… Подобрали бы… Хотя кто его знает, чего тогда не наткнулись на него сразу или о ней, Анфисе, знали?

— Ну я, я!.. А кто еще? Думала — ухажер?

Хозяйка тихо засмеялась, и Анфиса подумала с неприязнью: ишь развеселилась, а у ней вот кружка — засунула в карман легко — застряла, не вытащить, даже упарилась.

— Войди, осчастливь, — пропела хозяйка. — Гость — радость для дома.

— Радость, когда мужчина переступит порог…

И снова Анфиса услышала легкий, безобидный смех хозяйки.

— Загуляла ты нынче в районе. Никак мужика себе присмотрела, а?

— Себе — не тебе.

Наконец управилась с кружкой. Какой там мужик, если позабыла, с какой стороны к нему подступиться.

— Уалибах[4] испекла, ох какой вкусный… — звала в дом Мария.

Анфисе стало весело: «Видно не зря заславили тебя в молодости, не баба ты, а виноход[5], ажин на морозе не оставляет игривое настроение, лицо будто вдоль и поперек пробороновали, а на ночь кладешь белилец толщиной с палец, не менее. Хотя морщины тут ни причем… Душа, в ней все дело… Ну и баба, даром что ли на тот свет загнала двух мужиков, а на самой еще пахать и пахать».

— Не говори потом, Молчунья, что Мария не позвала тебя на хлеб-соль.

Спохватилась гостья.

— Молочка бы мне, Мария Дзанхотовна, — произнесла с некоторой поспешностью, но тут же пожалела запоздало, досадуя и на самую себя и на Саньку.

Сколько раз говорила снохе, что надо бы Самохваловым корову завести, но Санька ни в какую, отмахивается: «Будешь сама за скотиной ходить». Ладно корова, тут бы курица утречком заквохтала, а то за яйцом бегаешь в сельпо. В закутке пусто, надо же такое… Запах навоза и тот давно выветрился. Беда!

Протянула вперед руку с кружкой, но соседка вздохнула, и Анфиса поняла: отказ ей. Эх, растуды… к кому направилась.

— Откуда у меня молоко?! Не помню, как пахнет корова, а ты спрашиваешь молоко. А зачем тебе на ночь глядя? Слышала я, что в городе женщины ванны устраивают молочные. Это правда?

В ее голосе все еще не угасли веселые нотки, и Анфиса не сдержалась, засмеялась.

— Бедовая ты, Марийка, и время тебя не берет!

Назвала как в молодости, когда подружками были.

— Если я умру — ты прибежишь раньше моего брата. Правда?

— Живи еще сто лет, — пожелала гостья.

— Вместе, вместе… Заходи, а?

Вскинув плечи, Анфиса развернулась на костылях и со двора, за калиткой озорно выкрикнула:

— Кобеля завела.

Оглянулась, а дверь уж наглухо, значит, напрасно старалась: не услышала ее Мария. Выругалась про себя: «Ах ты старая… Женись на ее дочке! Там теща такая, что сама подберется к зятьку».

Поравнявшись со своей калиткой, даже не приостановилась, мимо прошла, направилась к Луке. Костыли надежно вонзались в снег, и она ступала ногой не ощупью, а твердо, не глядя вниз.

У этих соседей калитка всегда на щеколде. От кого закрываются? Дорожка до самой хаты расчищена от снега, посыпана золой. Это младшая сноха старается. Да и попробуй у Луки не постараться, посидеть без дела! Повезло ему: из хорошей семьи попалась сноха. А возьми он в дом Саньку?

Да она давно бы перевернула все вверх дном.

Постучала кулаком в дверь, и за ней послышались шаги, кто-то о чем-то говорил, но Анфиса слов не разобрала.

Дверь распахнулась настежь, и вместе с клубом пара появился сам Лука.

— Кто это тут волторит?

Узнал соседку и, обрадовавшись нежданной гостье, стал тащить через порог, но Анфиса уперлась и ни в какую.

— Откуда ты выфыркнула? Да входи же, голубоглазая.

— Попроси у бабы… — проговорила она.

Лука, отступив, загоготал:

— Сама ступай проси! Мне это еще лет десять назад опротивело.

Гостья не удержалась:

— Такой хабар давно ходит по станице.

— Какой? — вырвалось у Луки.

— А про то, что ты валушенный[6].

Засмеялся Лука, дыхнул на гостью сивухой и опять потянул за рукав в дом.

Анфиса слегка оттолкнула его от себя:

— Мне бы молочка.

— Чего?

— Кружку одну, кобель приблудился ко двору, больно уж выхудалый.

Шлепнул себя по бедрам Лука:

— Молока! А ежели корова недоена стоит на ферме?

Плюнула под ноги Анфиса, видно, затея напрасная, только остудила голову, выскочила без платка. Ничего не поделаешь, надо возвращаться домой. А вдогонку ей несется:

— Кобель говоришь? А ты его поставь на самообслуживание. Ха-ха!

Анфиса снова подумала о щенке. Ему поди и двух месяцев-то не будет, а уже с характером.

Вернувшись ни с чем, Анфиса пожалела, что ходила по соседям. Разве они, Самохваловы, сами не хозяева? Выходит, нет! Да с ее снохой Санькой еще не то будет, у нее порода всей округе известная.

Поставила кружку на середину стола, но прежде дважды с силой пристукнула по нему дном, это она старалась для щенка, пусть знает, что осерчала на него. Стянула с себя пальто, повесила на прежнее место, придвинула к печке табуретку, усевшись, поискала взглядом щенка, а он уж пришлепал к ней из-под стола, уставился в ожидании.

— На чужой каравай рот не разевай… То-то… Сам еще несмышленыш, а меня, старую дуру, заставил стучаться к соседям, просить зазря. Ты вот что, оставь-ка свое городское воспитание, позабудь. Ладно, а кормить-то тебя надо, надо и все тут, моими словами сыт не будешь. Положим, собака должна есть все, на то она и собака… Ну, спорить насчет городской породы не буду, а что касается нашей, деревенской…

Вспомнила про сгущенное молоко. Как-то летом Санька привезла из города несколько банок. Осталась одна, а последнюю строго-настрого наказала не трогать: оставила пироги смазывать.

Анфиса подкинула банку на ладони, поставила в самый дальний угол шкафа да еще пустыми банками заложила.

— Ну, что будем делать? — спросила она, глядя на щенка.

Тот взвизгнул, ударил коротким хвостом об пол.

— Делать нечего, придется тебе хлебать борщ, он, брат, на мясе.

Поставила на пол плошку, ткнула щенка для верности мордой, и тот стал есть.

— Понятливый ты, оказывается, — одобрительно проговорила Анфиса, а после паузы стала рассуждать: — Погляжу я на тебя, с кулак ты, а уже характер… Ого-го! За то, видно, тебя и прогнали из дома хозяева, рассердил ты их, не иначе. Или голос не тот подал. Это тебе наука, будешь думать наперед. Почему ты на улице оказался? Тебе бы в ногах у хозяевов валяться, прощения просить, поскулить, и глядишь, смилостивились бы, обязательно смилостивились бы, не могли не смилостивиться, человек на русской стороне отходчив, об этом и говорить не надо. Молчишь? А ведь молчишь опять же из гордыни своей. Скажу я тебе, и это будет точно, точнее, чем Фатима кильку отвешивает. Она, Фатима, значит, стерва, а не баба, вся в золоте, а от этого золота рыбой несет. Лука говорит, что за версту слышно, а он человек не болтливый, ему можно поверить. Руки у Фатимки зацапистые… Все видят. Она отвешивает и на тебя глядит, а в это время палец скок на весы. Ты ее за это матом, а она щерится, улыбка до ушей. Вот оно в чем дело. Сколько раз бывало. Одарю ее словом: «Подлая!», а выйду на улицу, затылок чешу, злость, значит, вон из меня. А ты, дурак, с характером родился и в том твоя беда. Тебе бы к полу прилипнуть, хвостиком повилять, хозяину сапог полизать, а ты что? То-то… Ладно, мне ты своим характером пришелся по душе, но в нашей затее одна загвоздка. Сноха моя в доме терпит только мужа. Ну, меня терпит, потому как на моей стороне Джамбот, сын, значит. А тебя не тронет, потому как я буду за тебя. А когда меня не станет? Смотри сам: хвостом научишься вилять или на своем стоять будешь… Вон на нашей улице собаки. Соберутся, чужой не подходи и близко. Да и своему не дадут поскулить, а не то что во весь голос гавкнуть, враз куснут. Опять же кусают только ту, на кого глянет заводила, сигнал, значит, подаст. И глянет так, что не заметишь. Ну, к своей братве-то ты дорогу найдешь покусанными боками, это от тебя не уйдет, нет-нет, и говорить не надо…

Не вставая, передвинула костылем плошку в угол. Щенок улегся у нее в ногах, положил голову на лапы.

— Тебе бынатолкать еды в брюхо побольше, тогда и кровь на морозе заработает. На холоде будешь жить, а не в хате, понял? Что же из тебя получится, ежели оставить тебя в тепле? Одна мямля.

Посадила щенка себе на колени, погладила.

— Поговорили и хватит, ишь, нежности развели, пора тебе идти на свое место. У каждого есть место, путать их нельзя, а то что получится?

Спустила щенка на пол, костыли подмышки да к двери, и он семенит за нею доверительно.

В сенях — как будто для щенка подготовили — стоял ящик со стружками. Туда и посадила его Анфиса.

— А подрастешь — на дворе поселишься… Еще пожалеешь, что увязался за мной. То бы жил, дурья голова, в райцентре…

Прикрыла за собой дверь, выключила свет, нашла в наступившей темноте кровать, опершись рукой на деревянную спинку, присела на самый краешек и стала раздеваться. Раздеваясь, подумала о сыне и снохе: «Это теперь что? Каждый раз будут их звать в город?»

Залезла под одеяло, улеглась на спину, вытянув руки вдоль тела, перевела дыхание и словно ношу сбросила.

Думать ни о чем не хотелось, насильно заставляла себя уснуть, но в голову лезло всякое. Мысли были неприятные, но как их не отгоняла, а они все равно наседали: в борьбе с ними и сдалась. И приснилось ей, как молоденький взводный вскинул высоко над головой руку с пистолетом.

«За мной!»

И бросился вперед, а за ним Анфиса. Но вскоре она потеряла его из виду.

Проснулась вся в холодном поту, того и гляди сердце выскочит. В ушах звенел собственный голос: «Не подступись, убью!»

Поставила упавший костыль на место в изголовье да опять улеглась, но сон пропал, лежала, и не то чтобы размышляла о своей жизни, вспоминала разное, вернее всего, оно само всплывало из прошлого, не надо было напрягать память, да и не очень-то любила она копаться в том, что уже осталось позади.

…Идет она по улице, к кузне направилась, значит каждая жилка в ней играет, чувствует, из-за калиток ее сопровождают взгляды, и от того в ней уверенности — ой-ой! А на нее гляди не гляди, все равно себе в душу никому не даст влезть — там место для одного только Мишки, соседского парня. Правда, в станице никто не догадывался ни о чем. Приспеет время, и Мишка уведет ее с посиделок, всем тогда станет ясно что к чему.

У кузни парни сидели на одной стороне, образовав полукруг, а напротив устроились девчата и перебрасывались шутками. Когда же появилась Анфиса и отвесила общий поклон, все умолкли. Неприятно стало на сердце у Анфисы от такой тишины. И вдруг чей-то девичий голос затянул звонко:

— Во веселой во беседе
Молодец гуляет.
У нее вспыхнуло лицо. Частушка — это ничего, а вот чего Марийка старается больше всех, ее задиристый голос выводит:

— Он себе по сердцу
Барышню выбирает.
Поднялся Мишка, поправил обеими руками картуз, надвинул на глаза поглубже, словно собирался пуститься в пляс и перед этим проверил, надежно ли он сидит на голове; разбросал руки в стороны и в ответ:

— И приходит он к барышне
И берет за ручку:
Сделай, сделай мне услугу,
Разгуляй мне скуку.
Девчата зашептались между собой. Кого выберет? — слышится их тихий смех. А он — высокий, стройный, шаг пружинист, — идет прямо к Анфисе, взял ее за руку, ведет в круг:

— Один танец протанцую
И семь раз поцелую.
Усадил он девушку на скамью, поцеловав всенародно в губы.

Явилась она домой, а вперед ее с посиделок новость пришла: «Мишка выбрал в жены Анфису!» Спросила мать: «Это правда?» Голос у нее не то что строгий, но выдает скрытое недовольство.

Ей бы признаться матери, а она постеснялась. Не дождавшись ответа, мать сказала, теперь уже не таясь, строго: «Ты еще молодая».

…Натянула Анфиса одеяло до самого подбородка, произнесла вслух.

— Ах, едят тебя мухи!

Присела в кровати, вспомнила о раме для «Новатора», забеспокоилась. Делать нечего, влезла в холодную одежду: за это время из хаты выдуло тепло, со всех углов тянуло сыростью, на что она привычная к такому и то зябко поежилась. Ей бы с вечера на печь, в последний год что-то тянет к теплу, но Санька не разрешает, все тычет носом: «Цивилизация вокруг, понимаешь, а ты по-пещерному живешь!» Дура она и есть, дура вывернутая, куда только смотрел Джамбот? Да лежать на печи — одно лекарство. Вот отстроят в колхозе общий дом, пускай молодые переходят туда жить. Поживет Санька где-нибудь на пятом этаже да скоро побежит назад. Это и говорить не надо. Пусть катится, а она корову купит, председатель не откажет в кормах, как-нибудь управится со скотиной, дело знакомое.

Вышла в сени, а щенка нет в ящике со стружками, удивилась. Плотно прикрыла дверь в комнату да еще для надежности задом придавила, и выбралась во двор. Сразу же мороз тонкими иглами принялся колоть щеки, шею… Где же щенок? Забился, наверное, куда подальше, ночь-то вон какая холодная. Огляделась и увидела: сидит на снегу, задрав кверху морду, будто принюхивается.

— А ты, малыш, ученый!

Нагнулась, ласково почесала у него за ухом, и щенок вскочил на лапы, лизнул ей руку.

— Ишь ты… Не дам тебя в обиду, не дам.

В морозной тишине прозвучал голос прежней Анфисы, той самой, на которую была вся материна надежда: не растратит крестьянскую душу, выстоит, как выстояли до нее бабы из рода Самохваловых.

В столярной Анфиса затопила железную печурку с прогоревшим верхом, жар быстро заполнил комнату, скинула пальто, поплевала на ладони и принялась за раму для стенгазеты. Строгала и рассуждала: почаще бы налетала эта самая комиссия да без предупреждения, тогда, глядишь, в ее приездах будет толк. А так какая польза, если за год вперед раззвонили, что пожалуют…

Уже рассвело, когда она провела ладонью по рамке, как бы передала дереву свой запас ласки, добрых чувств, как бы напутствовала служить людям, и поставила на самое видное место; вбежит секретарь и скажет: «Ну, что же вы…», а рама весело глядит на нее.

Но не дождалась секретаря Анфиса, и тогда сама понесла раму. Лучше бы не ходила. Встретились они в коридоре. Чем-то озабоченная секретарь на бегу известила скороговоркой: «Не приедут, поставьте в угол», а на раму и не взглянула. Стало до боли обидно Анфисе за дерево, оно же пело под руками, радовалось чему-то. Делать нечего, занесла раму к парторгу, старательно положила на стол поверх газет и журналов, да и пошла прочь, размышляя: «Ладно уж, я сделала все по уму и сердцу, а там как хотят».

По дороге в столярную встретила механика.

— Ты где ветрилась вчера? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Ступай к ремонтникам, давеча спрашивали тебя, зачем-то им понадобилась.

Повиснув на костылях, Анфиса строго отрезала:

— Здоровкаться надо бы.

— А и верно. Привет! — спохватился механик, махнул рукой, мол, замотался, однако, с вами и убежал.

Улыбнулась она, глядя, как быстро удалялся механик. Ишь, засандаливает. Ну, а ей к ремонтникам, так к ремонтникам, где ни работать, только бы не сидеть без дела.

В недостроенных мастерских сквозило со всех сторон, в самом центре трещали поленья, костер тесно обступили трактористы, над кем-то потешались, а когда увидели Анфису, то сразу же к ней:

— О Молчунья, ты жива?

— Как твой кобель?

Чтобы разом покончить с этим, она спросила:

— Кончай гордыбачить. Чего искали? Или у кого под задом горит?

Раздался дружный хохот.

Анфиса направила костыли к широкому проему в стене, да на нее налетела комсомольский секретарь, размахивая газетой.

— Товарищи! Самохвалова-то герой!

Приостановилась Анфиса. Никак про орден? А то про что же? Раззвонили, теперь разорят станичники, ставь бутылку и все. И кто придумал? Спросили бы, а то сразу в газету. У костра словно не слышали.

— Да вы что? — возмутилась секретарь. — Орден вышел тете Анфисе!

Кое-кто оглянулся:

— Да знаем, слышали.

— Кобеля привела, а какое еще геройство?

— Эх, вы…

Подступилась секретарь к трактористам:

— Сами вы кобели хорошие, читайте!

Вечером приехали сын со снохой, Анфиса уже лежала в постели, не ждала их так поздно. Услышала на улице шум мотора и проскакала к окну на босой ноге, да напрасно: на стекле мороз вывел густые узоры. Тьфу… И скорей назад. Интересно, на чьей машине прикатили? Председатель уважил или кто из района подбросил, а, может, из самой области.

В сенях затопали. Анфиса прислушалась: не подаст ли голос щенок? Тявкнул…

— Это еще что? А ну-ка вон!

Голос у снохи тонкий, скрипучий, словно ножом скребет по сухой сковородке. Съежилась под одеялом Анфиса, боится вспылить, еще минута — и она встанет, не посмотрит, что Саньку в город вызывали. Но, спасибо, сын выручил.

— Да ты в дом-то войди, ошалела от счастья что ли?

— Нет, ты глянь, волкодав…

— И что? Сколько радостей тебе сегодня выпало, а не подобрела…

— У-у…

Это Санька, видно, на щенка, а может и на мужа. Ладно, пусть ее покричит, хорошо приехали и ничего не случилось с ними по нынешним дорогам-то…

Но мысли прервал щенок: все лает, не может успокоиться, требует к себе Анфису. А она дрожит под одеялом, не поймет, с чего бы вдруг.

Ввалился в хату сын, пошарил по стене рукой, щелкнул выключателем.

— Здорово, маманя!

Снял ушанку и слегка уважительно поклонился матери. Не спеша по-хозяйски разделся, крупный, сильный, бурям его не расшатать. У Анфисы мышцы налились горячим свинцом, глядя на сына, силу свою почувствовала и подумала: «Крепко на земле стоит человек! А если бы еще ее кровь в нем была, Самохваловой».

— Дай я тебя поздравлю, герой ты мой!

Расцеловал ее сын, и у Анфисы к горлу подкатил ком, скорей перевела дыхание, проглотила. Чего это сегодня ударилась в слезу, вот еще новости. Не впервые проявляются у сына такие чувства к ней, но, случалось, она их не всегда замечала. Теперь же сердце переполнилось гордостью за него да и за себя тоже. То, что не удалось сделать ей, успеет сын. Хотелось Анфисе еще дом кирпичный, пятистенок поставить, а то хата Самохваловых саманная, правда, и она еще век выстоит. А если кирпичный поднять, вечно будет напоминать людям о крестьянском роде Самохваловых. Так нет же, Санька в общем доме на самый верхний этаж мечтает попасть. Ишь, на мир желает глядеть с высоты, не боится, что голова закружится.

Еще пожал ей руку Джамбот, и опять мать почувствовала, какая сила в нем, оттого новый прилив тепла волной окатил ее, стало жарко.

На пороге, наконец, появилась и Санька, видно, стояла в сенях, дала мужу побыть с матерью.

— Здравствуй, маманя.

Анфиса ответила сдержанно, удивляясь снохе: никогда не называла ее так-то. С чего бы это?

Разгоряченная Санька с места в карьер:

— На такси привез меня наш-то, червонец отвалил, вот дурень!

Ничего не сказала мать. Джамбот не маленький, сам знает, что лучше, бог с ними, с деньгами, домой вернулись без приключений.

Стянула с головы пуховый платок Санька — кудри во все стороны — и скорей на свою половину хаты.

— Хабур-чебур вон!.. — донесся ее взволнованный голос. — Вот здесь, значит, поставлю одну кровать. Свою! Рядом — твою. И не мечтала…

Невдомек Анфисе, о чем тараторит сноха, и от того, что в неведении была, по коже озноб прошел. Да что это она сегодня, чуть что — начинает дрожать, зуб на зуб не попадает. Не от предчувствия ли какой-то беды все это?

Закрепилась мысль, что предчувствие это. Не иначе, а то откуда бралась дрожь, если телом здорова. Но почему прежде в ней не было способности предчувствовать, а именно теперь появилась, распроклятая?

— Стол в сарай, а раздвижной в самый центр поставим, — продолжала строить планы Санька.

«Ну, теперь-то ясно».

Анфиса уж рот открыла, чтобы крикнуть снохе: «Ты командуй у матери с отцом», да удержалась, вспомнила историю с водителем. Тьфу… Скажи под горячую руку, — Санька вон какая закрученная — на всю жизнь виноватой останешься. Взглянула на сына с укором: «А ты чего молчишь, или дашь бабе хату вывернуть наизнанку?»

Сложив руки на груди, Джамбот улыбался уголками губ, а брови вздыбились. Это выражение лица мать хорошо знала: сердится значит, еще мгновение — и вспылит.

Успокоилась Анфиса: не позволит Джамбот жене самоуправствовать в доме. Про кровати талдонит Санька, знать, купила новые? Все на Фатиму поглядывает, мол, вот кто живет! Так за соседкой разве угонишься? Она в магазине столько лет, в районе и в области завела дружков. А что ей, красивая, ростом и фигурой бог не обидел, на десятерых хватит. Зато имеет, что душе угодно. Эх, Санька, Санька, шла бы ты к своим свиньям, уж бабы прибегали с фермы, ругаются…

— Пианино уберем, а на его место — сервант. В комиссионке приметила сервиз… Японский! Вот!

Ударил в ладоши Джамбот:

— Умница! Пианино по боку, а на эти деньги…

Он подмигнул матери, но та ответить ему не успела. К ним выскочила Санька, скинула пальто, бросила на стол.

Покосилась на нее Анфиса: дура, кто же на стол кладет одежду. А та, подбоченившись, подступилась к мужу. Вздохнула Анфиса: петух, а не баба; самый момент сейчас дать ей по губам, враз бы утихомирилась. Взял бы уж Джамбот на свою душу грех такой.

— Как по боку?!

— Продадим, — пояснил сын. — Деньги?.. Пустим на цветной телевизор.

Шея у Саньки вытянулась вперед, того и гляди вцепится баба в Джамбота. Встревожилась Анфиса, приподнялась в постели на локтях: вдруг подмога сыну потребуется. Уж умолять стала его про себя: «Да молчи ты, соглашайся, позора не оберемся до конца света».

— Вот тебе! — сложила Санька вместе три пальца.

— Ты ни разу и не притронулась к нему, а тыща рублей тютю… У Луки цветной экран, ты сама…

Жена не дала договорить.

— А, может, мне это пианино не нравится, теперь рижский желаю!

Не выдержала Анфиса:

— Да хоть аглицкий приобрети.

Сын согласился:

— Купи, только когда играть-то станешь на своем рижском?

Провела Санька руками по кудрям, убрала, а то глаза заслонили, посмотрела на мужа вприщур:

— У-у, бестолковый… Людей догонять надо!

Произнесла она это презрительно, крутнулась на месте, но Джамбот поймал ее за плечи и притянул к себе.

— Ладно, кончай алалакать, устали от тебя. Знаем, талант в тебе пропал!

— Уйди, — дернула она плечами, заплакала. — Дура я, дура, на музыкантшу посылали учиться… В тебя влюбилась.

— Велено тебе умолкнуть или нет? — повысил голос Джамбот.

Анфиса попыталась перевести разговор в шутку:

— Или белены объелась?

Сын рассмеялся:

— И верно!

Санька не высвободилась из его объятий, примирительно сказала:

— А тебя бзык ужалил!

Поняла Анфиса: ссора миновала. Сын прав, к чему разводить скандалы, разве что смешить станичников, дала тебе судьба Саньку — живи.

— Город лизнула кончиком языка и с ума сходит баба, — еще примирительней продолжал Джамбот. — Да нам ли с тобой тягаться с городскими? Ты в сортир бегаешь хоть в какой мороз, а у них кожа нежная, розы и те крепче против них. С ними не равняйся, они к городу привычные, а тебя туда брось — помрешь, как рыба на сковородке.

Кивнула Анфиса одобрительно: правильные слова говоришь, сын, еще не научилась ходить, а уже норовит скакать..

— И сортир построишь теплый, — с уверенностью заявила жена. — Дурень ты мой, пока я туды да обратно, весь мой бабий жар на морозе остается.

— Ладно, не вой, гудора известная, дадут квартиру — будешь наводить лоск, а здесь покудова мы у матери квартиранты.

Сын подмигнул матери, а та не успела ответить: в хату ввалился заведующий фермой.

— Здорово дневали!

— Здорово, Алексей, — подал ему руку Джамбот.

Обеспокоилась Анфиса: не услышал бы гость семейный их переполох, завтра вся станица заговорит. Тьфу… Передовики, а ругаются. В самой области гостили, у всех людей на виду находились, десятку просадили на такси, кто другой позволит себе такую роскошь. Положение приобрели. Вроде бы пробу им золотую дали, а они…

— Явилась, Санька, ясное мое солнышко!

Но та не дала разойтись гостю:

— Откуда ты взялся на сон грядущий?

— Чего? — поразился Алексей, яростно поскреб почему-то толстую щеку, развернулся всем телом к Джамботу, похоже у него спрашивал: «Твоя баба никак сдурела?»

— Нет у меня настроения с тобой разговаривать.

Хохотнув, Джамбот с интересом посмотрел на гостя, как, мол, ты чувствуешь себя. А тот в полной растерянности туда-сюда вертит головой.

— Молчунья, а Молчунья, — наконец произнес он.

— Чего тебе?

— Это твоя сноха?

— А ты хорошенько разгляди ее, может, не она…

— И я о том, не она.

Плюхнулся гость на стул без приглашения, пришел в себя, вспомнил, зачем пожаловал сюда, и обратился к Самохвалову.

— Ну ты войди, Джамбот, в мое положение, по-братски прошу тебя… Свинарок у меня в обрез: одна в отпуску, другая рожает. А эта укатила в область, свиньи-то не понимают, что Санька отлучилась с разрешения, вопят. С утра! Пойди к ним, они тебя с ногами сожрут, им наплевать, кто передовик, а кто без трудодней живет. Фу, упарился!

Расстегнул на груди полушубок, и сразу живот выкатился, словно котел вверх дном, стянул с головы ушанку, хлопнул о колено: в роль вошел наконец.

— Чего молчишь, Сань? Собирайся на боевой пост, бабы ждут не дождутся, желают услыхать от тебя новостей.

А Санька хоть бы что, продолжает у стены в разбитом зеркале рассматривать себя.

— Кому говорят, айда!

— Бегу, аж пыль столбом, — наконец отозвалась.

— Не дури, — урезонил заведующий. — Так-то недолго, по моему разумению, с очереди на квартиру тю-тю…

Санька вскинула голову, и он умолк.

— Передовик я, понял! Имею право на отдых.

Взмолился Алексей, протянул руки к Джамботу:

— Слушай, да отвали ты ей порцию, а? Отдых! Да когда ты видала в нашем колхозе отдых? Это что же получается, а? Тебе отдых, а свиньям каюк? Ты что? Колхоз же — не завод, чтобы смену отработал и бежать куда душа желает!

Но Джамбот выразительно махнул рукой, мол, ты на нее жми.

— А почему у соседей… — настаивала на своем Санька.

Но тут же осеклась: увидела, как Джамбот поднял с пола тяжелую сумку, и подскочила к нему:

— Не смей! Слышь? Кто я здесь? «Принеси — отнеси?».

Но муж сумку не отдал.

— Никто. И баста! — сделал паузу и после, улыбаясь: — Смотри, и в самом деле сработаешь. Зачем ты так?

Она уловила в его голосе скрытую угрозу и прикусила язык. Джамбот извлек бутылку, но прежде чем поставить, провел ладонью по широкому дубовому столу, сказал:

— Хозяйка ты, а кто же еще! Да только права хозяйки не у тебя в руках. Ясно?

Обрадовался гость:

— Ого, «Столичная»!

Подсел к столу так, что животом уперся в него, глянул на Саньку:

— Побежишь… — напомнил о том, зачем пришел.

Джамбот разлил водку в граненые стаканы. Мать по звуку уловила: в третьем только донышко укрыло. Кому? Санька любит посидеть с бабами, а чтобы выпить да еще при Джамботе — не посмеет. Мать не одобряла сына, когда тот являлся навеселе, поэтому не сопротивлялась его женитьбе на Саньке, не посмотрела, что парни шутили: «Всем хороша Санька, да только казаку не по зубам!». Вот и думала, раз девка с норовом, значит, отучит сына от водки, но и у него опять же характер — кремень.

Оторвал Джамбот стакан от стола и велел жене, правда, не очень настойчиво:

— Ставь на стол вкус.

По она и не подумала подняться: по прежнему смотрела прямо перед собой, и свекровь угадала: поджала губы, значит, заупрямилась и не сделает так, как желает Джамбот.

— Ну!

И в самом деле Санька даже не взглянула на мужа, но и промолчать у нее не было сил:

— Погодите, миленькие, я сейчас. Пироги засажу в печь… Идолы, «Столичную» на праздник купила ведь!

Гость — эти слова были предназначены ему — откинулся от стола назад:

— Да я… Поднесли ведь, а по мне… Подумаешь «Столичная»! — Он отпил. — Коньяк — дело другое, можно беречь.

Смеется Джамбот.

— Чего захотел… — и зыркнул на жену.

Встала Санька, порылась, гремя тарелками, в шкафу, принесла что попало под руку, в сердцах поставила на стол.

— Заливала ты известный, пропадешь. Да ты ладно, а дите у тебя больное, об нем подумай, — наступала Санька на гостя.

Похоже, скис Алексей, отставил было руку со стаканом, но тут же оживился, вздохнул, теперь уже глубже, и вернул руку в прежнее положение на уровень груди, пожелал:

— Да будет в вашем доме счастье! За вашу поездку!

Джамбот подмигнул ему и, когда тот, отдышавшись, потянулся к закуске, произнес:

— Оммен! — И тоже выпил.

«Оммен»… Память унесла Анфису в прошлое.

…Противно скрипит на сквозняке мельничная дверь, душу раздирает, распроклятая, от того Анфиса готова закричать: «Да закроете вы эту дверь или нет, с ума уже схожу!» А кому крикнешь? Полицаю? Он весь вечер ощупывает ее глазищами. Мельнику? Молчит. Скажет «Оммен» и долго цедит из рога, видно, заодно с полицаем. Это ее враги, и не станет она умолять их, не разомкнет губ… А как же задание? Своим нужны сведения о мосте, а она сидит и ждет чего-то…

А если упасть им в ноги, умолить? Нет, не поверят, чего доброго заподозрят… Лучше потерпеть, может, смилостивятся и отпустят.

Тени на холодных каменных стенах мельницы устрашающе неспокойны: это «летучая мышь» покачивается на балке. Закопченная лампа тускло светит, но Анфисе видны глаза полицая, он сидит лицом к ней. Жует и глядит в ее сторону, нехорошо смотрит, будто встретил ночью на пустынной улице… Мороз пробирает от страха и отчаяния. Хорошо, у нее на коленях спит мальчик; для него-то она найдет в себе тепло, согреет. Мать она ему, мать, из Ростова пробирается к сестре. Ох, до чего глупо попалась полицаю в руки!

…Хозяин дома, заслышав голоса во дворе, кинулся в другую комнату и тут же появился с женщиной, открыл подпол, помог ей спуститься туда. На крыльце затопали, когда крышка подпола не успела сесть на свое место, а через мгновение резко распахнулась настежь дверь…

— А ты говорил, что не слышал о разведчице! — произнес торжествующе полицай.

Полицай схватил за плечо Анфису, потащил к двери, но его остановил голос хозяина дома:

— Не смей!

— Джунус, не играй с огнем, — проговорил полицай.

— Как ты смеешь в моем доме обижать гостью? — старик стоял — руки в бока.

Усмехнулся полицай, и Анфиса насторожилась.

— Почему ты не ушел в горы?

Уставившись в пространство, полицай свел брови, промолчал.

— Не по советскому закону, значит, хочешь поступить. Останешься жив — ответишь, власть разберется в тебе.

— Долго она разбиралась в моей жизни, — наконец ответил.

— Ты опозорил свой род, имя своего отца, детей своих, дочь мою! Всех.

— Джунус!..

— Замолчи! Не смей открывать при мне рот!

— Говори…

— Какая у тебя обида на власть, что ты продался врагу?

— Ты все сказал?

— Вот что… Придут наши — тебя расстреляют, но будь мужчиной и заслужи смерть от своих, пока не поздно!

— Джунус, прошу тебя, оставь этот разговор, он мне неприятен.

— Ты…

Забрал полицай Анфису, на мельницу привел.

…Дверь, как живая, не скрипит, а стонет на всю мельницу, аж сердце подкатывается к самому горлу.

Вот полицай, не отрывая от стола головы, снова бросил на нее короткий взгляд.

Едят и едят, конца-краю не видно. А может кончат, когда опустеет кувшин?

Лейтенант бы, конечно, что-нибудь придумал. А ей как уйти от них? Их двое, двое мужчин, предателей двое, а она о мальцом на руках. Но у нее задание, сам генерал ждет не дождется сведений о мосте. Старшина тайком совал пистолет, а лейтенант заметил и отобрал: «Ты понимаешь, что делаешь?»

Жаль, сейчас бы она их… Вот тем молотком, может быть? Но к нему дотянуться еще надо. Нет, не успеет, опередят мужики. Вот если бы не мальчонка…

Мельник вгрызался зубами в мясо, жевал, широко открывая рот.

Глотнула Анфиса набежавшую слюну и чуть не поперхнулась. В желудке ныло, но ничего, вот заставит себя не думать о хлебе, и тогда перестанет ее мутить от голода. Только нет у нее сил не думать о еде. Говорят, человек может и месяц без пищи прожить. Целый-то месяц? Ну, это придумали.

Дернулся беспокойно мальчик, и она перехватила его руками поудобней, прижала к себе: только бы не проснулся, раскричится, что тогда она станет делать с ним?

Да неужто она подвела лейтенанта? Ну нет, полицай проклятый, этому не бывать. Ей бы поесть чуть-чуть да горячей водички выпить, глоточек один — сразу силы прибудут. До чего жутко воет ветер, похоже, голодный волк…

Ох, как сильно пахнет хлеб, она даже может угадать по запаху, какого цвета корка. Решила все же обмануть голод, вздохнула глубоко, задержала в себе холодный воздух. Нет, не помогло.

А лейтенант уверял, что в лесу полно партизан. Полно… Чего же не взорвали до сих пор мельницу, дают молоть для немцев зерно? Полицай часто называет мельника Абисалом, запомню… Вот бандиты опять выпили, ну теперь ошалеют, и жди беды, это точно. Кружится голова, запах хлеба все сильней одолевает. Нет, не поддастся, она же разведчица… До чего недобрые люди, едят, а о ней и не вспомнили. Или у них сердца нет? Вот возьмет и крикнет во все горло. А что кричать-то? И не крикнет. Крикнуть — значит показать им, что нет никаких сил… Эх, не все люди, видать, люди!

Говори они между собой громче, услыхала бы, что задумали. А может, догадываются, что она понимает по-осетински? Да нет, не похоже.

Что-то произнес полицай и опять вполголоса, отвел руку мельника с рогом, заставил его самого выпить. Ох и пьют! Страшные люди, а может когда-то были иными. Да нет, когда же успели озвереть? Такими и родились.

Все тревожнее Анфисе. Теперь и мельник чаще оглядывается, сверлит глазами. О чем-то поговорили, и он ухмыльнулся, провел рукой по лицу, как бы утерся. Ну и глазищи у него. Ох, не ее ли беда в них? Надо такому случиться, угодила в лапы к самому полицаю.

А лейтенанту сейчас каково? Ждет ее и наверняка себе места не находит. До чего он похож и лицом и голосом на братуху. Похож, похож… С кем передать сведения? Думай не думай, а провалила задание. Ей надо бы довериться хозяину дома. Дура, дура, вот что, правду говорила мать, когда узнала, что Мишка сватается к ней: «Глупая ты у меня, Анфиса, походи в девках, не спеши, я в пятнадцать выскочила за твоего отца и что видела?»

Придерживая мальчика, привстала, посмотрела на стол. Всего еще полно на нем, неужто не кончат скоро? Подумать только, и дверь им не мешает: скрипит, стонет, а им хоть бы что…

Выкатилась слеза, обожгла щеку и притаилась льдинкой под воротником шерстяной кофточки. Полицай что-то тихо сказал — может догадываются, что она разведчица, — и мельник повернул голову в ее сторону. Почувствовала еще отчетливей удары сердца — и в горле отдавало, и в ушах.

Полицай поставил кувшин, воткнул рог в тонкое, длинное горлышко, направился к двери, да мельник вернул его, сам вышел.

Уговаривает себя Анфиса: «Да заплачь, дура, разжалобь их, упади в ноги. Встань, ради лейтенанта сделай, а? Ну и сумасшедшая, пропадешь со своим характером и пацана погубишь, а он не твой. Встань. Встань, тебе говорят, или просьбу лейтенанта позабыла, как он убивался из-за проклятого моста? Думаешь, ему сейчас легче твоего? С чем он явится к генералу? Что доложит ему?»

Вернулся мельник.. Идет прямо к ней. Столик с едой впереди себя несет, такой же, как перед ними, столик. Указал взглядом на еду. Слезы навернулись на глаза, плачет Анфиса и ничего не может поделать с собой, уж и плечи вздрагивают. Ну и дура, чего разревелась? Люди, видать, ей добра желают.

Утерла слезы.

Мужики закурили, теперь сидели, не обращая на нее внимания, и она осмелела, взяла кусок хлеба, поднесла ко рту.

Постепенно она расслабилась, видя, как мирно разговаривают еще минуту назад страшившие ее люди. Но вот вскоре мельник воздел руки к небу, провел по губам, пригладил усы, затем встал и вышел, а полицай, оглянувшись на нее, поднимался тяжело, упершись руками в колени, папаха сдвинулась на ухо и, когда он стоял уже на ногах, выразительно махнул Анфисе рукой; мол, иди сюда.

…Качнулась земля под ногами. Колючий холод ворвался под рубашку, пополз от живота к груди…

Крикнула отчаянно:

— Мать я, мать…

…Звякнула бутылка, приглушенный звук вернул Анфису в действительность, на сердце тяжело, словно на то место, где оно учащенно бьется, надавили; попыталась вздохнуть всей грудью, да не получилось, еще раз попробовала — не помогло, тогда привстала. Ее беспокойное движение заметил сын, спросил взглядом: «Ты чего, мать?»

Она вымученно улыбнулась, и он успокоился, велел жене:

— Возьми… Двое пьют — покойника оплакивают…

Анфиса все еще оставалась во власти прошлого, но повелительный взгляд на сноху бросила: однако Санька лишь губами прикоснулась к стакану, поставила на место.

Сняло напряжение, Анфиса почувствовала легкость во всем теле.

У молодых захрустели огурцы на зубах. Джамбот взял бутылку. Проследив за движением его руки, мать произнесла про себя: «Оставь, ну, ты же меня…» Но оборвалась фраза, сын налил теперь уже в два стакана: гость и он чокнулись с Санькой. И на этот раз не выпила она. Мужики не закусили: утерли губы. Все так же молча. Анфисе такое молчание не по душе. Санька бы разговорила их, а то сидит, подперев голову руками, вытянув вперед шею, и смотрит в упор на мужа. Вдруг она вскочила с места — Джамбот не успел разгадать ее намерений — схватила бутылку с остатками водки и решительно поставила на дальний край стола, снова заняла прежнюю позицию.

— Во! — вырвалось искренне у Алексея.

Неприятно удивилась и свекровь, позор-то какой: убрала водку. Да только Алексей за порог, а уже по станице хабар пройдет о том, как Самохваловы потчевают гостя и что в доме верховодит Санька. Анфиса подумала, что давно пора поговорить со снохой, надо бы норов сбить. Ишь, сухостойная, нарожала бы пацанов, а то…

Муж поднял стакан, подержал на весу и опустил с силой на стол:

— А ты думал… Почему баба убрала бутылку? И не угадаешь, ломай-не ломай голову…

Гость уставился на Саньку, будто видел человека впервой.

— Обиделась она, вот в чем гвоздь! Права, это и говорить не надо. А почему права?.. — продолжал однако муж.

И не понять было, то ли с одобрением сказал, что-то вспомнив, то ли со скрытой угрозой, понятной только ей одной, Саньке: мол, погоди, дай гостю уйти, и я тебе объясню, что к чему.

— Пьем, а о ней ни слова, но она же герой. Да-а-а… Вот какие дела-то.

Наступила неприятная для всех пауза; Анфиса посмотрела на сына, только бы не распалился при Алексее.

— Твою лучшую свинарку на всю республику хвалили… — продолжал сын в прежнем сдержанном тоне.

И опять матери непонятно, куда он гнет.

Гость, поерзав толстым задом, подпер рукой голову, приготовился слушать.

— Попросили, значит, Саньку выйти на трибуну.

Мать скосила взгляд на сноху, она заулыбалась.

— Так-так… — вяло отозвался гость, кивая головой, будто себя проверял, не уснул ли.

Опять поднял-опустил Джамбот руку со стаканом, еще сильней пристукнул дном об стол, видно, не ожидал, что останется цел, потому что вертел им перед глазами, затем отодвинул подальше от себя, а для этого ему пришлось вытянуть на всю длину стола руку, и все же до края оставалось еще столько же.

Вспомнила Анфиса, как в детстве усаживались за стол всей семьей: с одной стороны мужчины, напротив них — женщины, во главе дед, а бабка сновала между печью и столом.

— Ну выбежала, значит, Санька, — в президиуме она сидела рядом со мной, — вроде бы занятие для нее привычное. А я гляжу и удивляюсь: да она ли это со свиньями возится? С трибуны на людей посмотрела, аплодисменты заработала авансом… Нет, не подкачала наша Санька. До того складно получилось, с жаром! Но ей бы уйти, как только написанное оттарабанила, да где там! Завелась…

Анфиса подумала: ему не только Алексей поверит, а и сами Санька. Вон как баба уши развесила, каждое слово ловит. Эх, Санька, Санька, да тебе бы цены не было, роди ты трех-четырех пацанов, ну ладно уж, не трех, одного бы подарила.

— Знай наших… — похвалил сонным голосом Алексей.

— Ну… А потом вдруг повернулась к президиуму и как стрельнет в самого главного: «У меня просьба!» «Говори», — подбодрил он бабу. «Хвалили вы меня здесь, словами всякими обласкали. Спасибо». И поклонилась всему, значит, президиуму. «А у меня, у меня… Ух! Выдайте мне гарнитур за мои трудовые деньги, да самый дорогой, а то в нашем сельповском магазине у Фатимки никогда подходящего не купишь». Что тут делалось?! Зал подняла она на дыбы! И обещали, представь себе, уважили.

Привстала Анфиса в постели, сказала отрывисто, зло:

— Дура!

Санька осталась с открытым ртом, а сын прыснул в кулак.

— А чего ты материала на лифчик не выпросила?

Анфиса улеглась, подоткнула одеяло под себя.

Куда и делась сонливость Алексея!

— Во, баба! И правда в тебе сидит с малолетства анчутка[7], не зря в станице говорили…

И тут же оборвал самого себя, почесал залысину:

— Кхм… Кхм…

Наконец пришла в себя и Санька:

— Катись-ка по быстрому, концерт фациш[8].

Гость грузно оторвал зад от стула, произнес с заметной опаской:

— И то верно…

Подождал, не бежать же сломя голову, степенно поклонился Анфисе, нахлобучил на круглую голову ушанку, прежде чем оказаться за порогом, коротко пожелал:

— Бывайте! — однако же помешкав, добавил: — Живите в здравии и согласии.

Встрепенулась Анфиса: так и есть, усек Алексей разлад в доме, не зря она обеспокоилась его внезапным приходом, свалился на голову… Теперь есть бабам о чем судачить, взяла бы холера Саньку. Ну погоди… Столы-стулья выклянчила! Да кто поступает подобно? В их станице, например, никто, это и говорить не надо.

Алексей замешкался в дверях, Анфиса готова была вернуть его, задобрить. Ну чего вот молчит? А то, что хочется вина, а Санька притворилась, будто не понимает. Ладно Санька, а куда Джамбот смотрит? Так недолго бабе взнуздать его… Положим, взнуздать-то у нее кишка тонка.

Перевел гость дыхание, видно, потерял всякую надежду на то, что хозяева удержат и, посмотрев в сторону Саньки, проговорил:

— Эх ты, сказано…

Оттолкнулся от косяка и уже другим тоном:

— Утром чтобы на ферме была!

Вскочила с места Санька.

— Наше дело.

— Это смотря какое дело, — проговорил гость и ушел.

Встал Джамбот, уперся руками в край стола, глянул на жену исподлобья, произнес строгим голосом:

— Не озорничай!

— А ты чего? Позорил меня перед всем миром и еще…

Ударил он кулаком по столу:

— Умолкни!

Жена мотнула высоким задом — и на свою половину.

По лаю щенка Анфиса догадалась, что гость выбрался наконец на улицу, и, когда во дворе все стихло, прошла к двери, с силой прикрыла плотней да еще спиной придавила и некоторое время стояла так, ждала, когда же молодые включат телевизор, но те не появлялись, укрылись наглухо на своей половине. Анфиса вздохнула. Да разве это жизнь? Тут бы надо спешить побольше радостей увидать, пока молоды, а они развели тары-бары. «А ты, собственно, чем недовольна, Анфиса? Ну, приехали молодые из города, малость погорячились, мебель выпросила для дома Санька. И все. Все же ведь, ничего больше не случилось. Ты, Анфиса, сама заноза будь здорова какая!»

Появилась Санька, как вихрь налетела и понеслась:

— На ферму им беги, видала я вас всех штабелями, — да еще дома их обслуживай, как в ресторане. Это что, а? Все только и твердят о равноправии, а где оно для меня у Самохваловых? У кобеля под хвостом? Пора мне самой навести в доме равноправие, пусть каждый знает, с чем его едят, а я не намерена готовить завтрак, да еще выслушивать: «Надоело. Бесоли!»

Высказалась и ушла на свою половину, скрылась.

Анфиса не обратила на ее слова серьезного внимания, решив про себя мудро, что если баба не в духе, то непременно за ночь под боком у мужа оттает, а утром будет лежать с ним в обнимку, известное дело, много ли надо человеку? Джамбот обходительный, приласкает, и снова в доме будет мир, да он и не нарушался. Ну подумаешь, боднула раз-другой Санька для порядка, а какая баба обходится без того, чтобы не вывернуть наизнанку свой норов? Без этого она никакая, значит, не баба.

Опять зашлепала Санька: вытащила из печи чугунок с горячей водой, унесла к себе, велела Джамботу:

— Неси корыто!

Никак Санька на ночь глядя купаться вздумала? Ну, что же, надо с дороги. Вон в городе: захотел и полезай в ванну, свое озерцо, лежи сколько душе угодно.

Стало ей обидно за сына. А почему за него? Да он же красавец, каких в городе не найти, а носит Саньке корыто, купает ее.

Поговорить бы с ним разок наедине, отвести душу, да где там… То он пашет, то сеет, теперь вот трактор ремонтирует, и все надо, все погоди, а этому не видно конца-края. Попробуй дойти до конца земли. Никто не дошел и не дойдет. Вот так и в колхозе, когда имеешь дело с землей — ни начала тебе, ни конца. И при Саньке не наговоришься, душа сразу замыкается. Поди, напейся чаю, если не вприкуску! И не подумай. То-то и оно…

Уселась перед телевизором Анфиса, включила да и забыла о снохе, увлеклась: показывали зверей в Африке, до того чудных, что и не придумаешь, смотри на них и радуйся. Но передача скоро окончилась, и диктор пригласила посмотреть документальный фильм «Город в стели».

Минут пять после фильма сидела Анфиса, все удивлялась про себя: «Надо же такое», потом выключила телевизор, сказала вслух: «Едят его мухи!»

Джамбот вынес в сени полное ведро с мыльной водой, лотом корыто, а в последний раз, напевая, пробежал с половой тряпкой.

Проводила его неодобрительным взглядом Анфиса, сокрушенно качнула головой. Дает прикурить Санька, равноправие установить вздумала, эх, баба, гляди, как бы у тебя перебор не получился.

Но у Джамбота настроение веселое, с прибаутками затопил печь — дрова в ней всегда сухие — поставил варить картошку в мундире.

— Не пропадем, — подбодрил неизвестно кого: то ли себя, то ли мать.

Санька от ужина отказалась, но Джамбот не очень-то ее уговаривал. Уселись с матерью за стол друг против друга, а между ними чугунок густо парит.

Наевшись в свое удовольствие, сын предложил снова включить телевизор, но мать, махнула рукой: «К чему? Ну его…»

Он погасил свет, — не будешь же сидеть и молча глазеть друг на друга, — пожелал матери спокойной ночи и ушел к жене.

Утром на половине молодых зашлепали по голому полу босыми ногами. Приподнявшись в постели, Анфиса прислушалась, стараясь угадать, кто встал. Но напрасно: у обоих одинаково тяжелая поступь.

Появился сын, глянул в ее сторону, но она притворилась, вроде бы спит, и он пошел к выходу на цыпочках. Пожалела, что не позвала его, не усадила рядом, не приласкала… «Эх, Анфиса, дура ты и есть дура. Почему ты Джамбота мало баловала, а теперь, поди, не прижмешь к груди, вырос». В сенях загремел он умывальником. Нет, Анфиса, черствая ты, другая бы поднялась на рассвете да подлила в умывальник из чугунка, в печке ведь стоит, вода в нем теплая бывает по утрам…» Упрекнула себя да тут же возразила: «Еще чего придумала?» Вернулся сын в хату все так же тихо, натянул рубашку, сунул ноги в валенки, постоял, кто знает, о чем подумал.

— Поешь, — не удержалась мать.

— Доброе утро! Ты не спишь, маманя? — спросил вполголоса он, как бы боясь спугнуть тишину.

Устроилась в постели так, чтобы лучше видеть его.

— Да какой тут сон. Возьми там кашу, с обеда стоит в печке…

Пригладил руками густые волосы, а они снова топырком, ответил:

— Обойдусь…

Похоже, бодрился, но ее-то не проведешь. Знать, не отошел за ночь: Санька, видно, спала спиной к нему. А, может, он не простил вчерашнее? А прежде был отходчив, вскипит, ну волчонок, не подходи; пройдет минута — и смеется.

Анфисе не понравилось что-то в сыне. Стала одеваться в постели, одевшись, включила свет. В люстре светилась лампочка, как раз хватало, чтобы не натыкаться в хате.

Рядом зевнул Джамбот:

— Не добрал маленько…

Анфиса сдержанно кивнула, ждала, может, еще что скажет он, но когда тот двинулся к выходу, спросила:

— Что так? Ночь-то длинная.

Сын сделал резкие движения руками, ответил улыбаясь:

— Санька толкала в бок, выла до петухов.

— Не ври, петухи недавно пропели, а Санька дрыхла, — проговорила со скрытой надеждой на разговор.

— У нас с ней свои петухи… — воскликнул сын и, напевая, исчез за дверью в исподней рубашке.

— А-а… — запоздало протянула мать.

Выбралась в сени, плеснула в лицо водой, все еще рассуждая о снохе: «Ей-ей, дурит Санька. Ну чего не хватает бабе? В крови у нее буйство, не зря обходили парни, когда в девках была».

Вбежал со двора сын:

— Ух, прижал морозик нынче!

Причесался по-быстрому и ел наскоро, стоя у печи, с собой завернул кусок сала, краюху.

— Бывай, маманя! Понесся: утро уже.

Засосало под ложечкой, в доме неладное творится, а она не может понять что. Не ударишь же кулаком по столу, не прикрикнешь — время не такое, обидеться может сын, хлопнет дверью, и свищи в поле ветра. Бывало, дед и по столу не ударял, и голос имел спокойный, а как сядет на табуретку, бороду пригладит, и в хате тишина, мышь не поскребет. А чтобы снохи бунтовали, чего захотели творили?.. Может, она не понимает молодых? Да нет, и другие жалуются на своих.

— Погоди, — вырвалось у нее.

Не мог не заметить сын, что мать в тревоге.

— Ты что? — спросил озабоченно.

Вспылила Анфиса, не сдержалась:

— У людей по утрам из трубы дым валит, а у нас что? Дежа[9] запылилась, не помню, когда в ней Санька тесто месила, — говорила строго: пусть сноха услышит.

Уселся сын за стол, уронил на руки голову. В другой бы раз пожалела его, а сейчас не могла остановить себя:

— Мыслимо дело, внуков не народила, а хвост залупила будто чистокровная, породистая! И не дыши при ней. Ишо что?

Двинула с досады ногой по ведру, застывшему в углу: громыхнуло оно да и повалилось набок.

— Не пойму ее, — отозвался сын.

Подскочила к нему мать.

— Не в тебе ли самом причина? А? В себе покопайся… Если в доенку не подоить долго, так высохнет.

Сын поднял на нее в удивлении глаза.

— Да разве я… — проговорил виновато.

И она отошла, чувствуя, как с лица сходит жар, прислонилась к печке, повторила с осуждением в голосе:

— Разве, разве…

Откинувшись всем телом на стуле, сын посмотрел на мать: никогда она прежде в их отношения не встревала.

— Смотри, Джамбот…

Он поднялся, обнял ее за плечи, чувствуя, как мать на мгновение прижалась к нему.

— Перебродит… — успокоил он, выразительно кивая на дверь.

За ней притаилась Санька — подали голос половицы.

Анфиса не сразу отстранилась, а после того, как подумала, что не стоять же им обнявшись до вечера.

Влез Джамбот в полушубок, но не уходил, медлил, кажется что-то надумал сказать.

— Ладно, пойду…

Не решился открыться в чем-то, до другого раза оставил. Да как не оставишь, если Санька, это точно, ловит каждый шорох.

Под его шагом отозвались ступеньки, так скрипит на сильном морозе. Щенок не залаял, значит, признал Джамбота.

Оглянулась Анфиса на окна: сквозь узоры мороза пробивался слабый свет. Пора бы, однако, и Саньке, или за свиньями другие смотри? Они разве понимают, что неохота Саньке подниматься рано?

Сын ушел, не рассеяв ее тревоги, только прибавил к ней, на рану посыпал соль.

Выбралась наконец-то и Санька, буркнула что-то и — в сени, загремела пустым ведром, видно, налетела в темноте.

— У-у, зараза!

Усмехнулась Анфиса, ну и Санька, перекрестилась с утра пораньше. И чего ругаться? Протерла глаза и становись скорей на ноги. Другие в деревне встают, не лежать же весь день.

С тяжелым сердцем отправилась и она в свою столярную, все думая: «Прознают люди о нашей неразберихе — от стыда куда денешься? А Санька что? Погремит, шуму наделает и снова как бы только на свет народилась».

Никак не работалось ей, и печурку не разожгла, уселась и ни о чем не думает, будто выдуло все из головы, не идут мысли, пустота в груди, гулко, как в высохшем колодце.

За окном раздался шум мотора. Кому она понадобилась с раннего утра, да еще чтобы на машине приезжали? Зимой к ней редко идут, а весна начнется, тогда прорвет всех, только успевай поворачиваться.

Распахнулась дверь, и на пороге появился незнакомый человек: угадала в нем городского.

— Анфиса Ивановна?

Кивнула, глядит гостю навстречу.

— Здравствуйте, — сунув руку, с интересом рассматривает ее. — Та-а-к!

Подумалось Анфисе, уж не заблудился ли гость.

— Я с телевидения, товарищ Самохвалова.

Что товарищем ее назвал, поняла, а вот откуда, не разобрала, от волнения, конечно, не разобрала.

— Откуда? — не без удивления переспросила.

— Те-ле-ви-де-ния! Я репортер.

Это еще что за новость? Надо бы за парторгом послать. Вон на той неделе на МТФ пожаловали шустрые, шутками-прибаутками разговорили баб и все их хабары в газету поместили. А потом что было? Переполох!

— Снимать вас будем, покажем людям.

На пороге тут как тут комсомольский секретарь:

— Держись, тетя Анфиса.

И снова исчезла.

Голос секретаря несколько успокоил ее.

— А ну-ка, вот так, — тем временем повернул ее приезжий лицом к окну.

Заглянул в столярную Алексей, улыбается и тоже подбодрил:

— Заслужила, Ивановна.

Анфиса почувствовала себя уверенней. Только чего ради такая честь? Ни на тракторе она, ни со свиньями, ковыряется себе в столярной. И выборы в Советы прошли летом, за судью тоже голосовали, своего станичного избрали, в Москве учился.

Репортер приложил палец к своим толстым губам, наклонив голову к плечу, прицелился в Анфису — похоже станичник торгует у цыгана коня и боится обмануться. Верно, остался доволен, потому что похлопал в ладоши:

— Дорогая Анфиса Ивановна, вы должны чувствовать себя как всегда. Меня здесь нет. Нет! Понятно: нет! Вы получили срочное задание. Допустим… — схватил доску, положил на верстак, — нужен черенок для лопаты.

Усмехнулась: чудак человек, куда хватил, такую тесину да на черенок? Станет она переводить добро!

Отнесла назад в угол. Приезжему невдомек, хлопает глазами.

Там же в углу она выбрала подходящую доску.

— И этой хватит, — сказала, вернувшись к верстаку.

Скинула пальто, поплевала на ладони.

— Отлично! Приготовились!

Репортер приблизился к ней, выставив впереди себя фотоаппарат.

Долго он щелкал, Анфисе уже стала надоедать вся эта канитель. Очевидно, ее состояние угадал Алексей, подал голос.

— Потерпи, Ивановна…

— Так! Спасибо, товарищ Самохвалова.

Будто с ее плеч ноша тяжелая долой.

— Отлично! Ну кто, кто еще сделает ваш портрет лучше меня?

…— Кто? Кто, я спрашиваю? — кричал гестаповец.

Аульцы молчали, ждали, когда он перестанет угрожать да отпустит их по домам. Но гестаповец нервно ткнул дулом пистолета в грудь Джунуса, выкрикнул:

— Взять!

К старику подскочили солдаты, подхватив под руки, поволокли к машине, поставили на ноги и направили на него чуть ли не в упор автомат, хотя он и не думал бежать.

— Взять!

Гестаповец вперил взгляд в мельника.

— Взять!

Солдаты потянулись к нему, но их опередил полицай: он заслонил мельника собой, и тут же на него обрушился удар прикладом автомата. Удар в плечо был сильный, однако полицай устоял на ногах. Глядя на гестаповца исподлобья, с деланной улыбкой произнес:

— Сказать хочу…

Рядом с гестаповцем оказался староста, что-то проговорил ему вполголоса, и тот резким жестом руки отстранил солдат, готовых было разрядить в полицая автоматы.

— Говори! — велел офицер.

— Освободи всех. Всех! — потребовав полицай.

Снова люди во главе с Джунусом не спеша, с достоинством вернулись к аульцам.

— Зачем ты всех виновными считаешь? — укоризненно проговорил полицай.

Староста перевел гестаповцу его слова, и тот с интересом посмотрел на полицая.

— Вот эту женщину я задержал на улице, она мне призналась, что стреляла в ефрейтора…

Полицай вытолкнул вперед Анфису, но еще до этого у нее предательски подкосились коленки, и все же она нашла в себе силы посмотреть на него с презрением.

В толпе кто-то произнес с приглушенным гневом в голосе:

— Зачем ты это сделал?

И полицай зло, не оглядываясь, ответил:

— Так надо… А вы всех погубить хотите?

От этих слов Джунус пригнулся.

Анфиса стояла на виду у людей, и как ей ни было трудно, а старалась держаться прямо.

Горький ком застрял в горле, надо бы слово сказать, да воздуха ей не хватает. А мост как же?

Силы покинули ее, и она, чувствуя, что теряет сознание, в последний миг нашла взглядом Джунуса; старик сделал ей знак: «Держись!»

…Репортер подвез ее на машине, и не успела даже проститься с ним, а не то чтобы пригласить в дом, как он уехал. Ну, что теперь скажет она людям?

Станичники дымили, устроившись на скамейке у ее дома.

С чего же все началось? Нашел Анфису орден, и ее вызвали в район. До сих пор в жизни Анфисы Самохваловой все шло тихо, без всплесков… Выходит, все дело в ордене? А то чего бы пожаловал к ней фотограф? Война… Ну, это ты зря, Анфиса, лучше взгляни на дело спокойней, не горячись. Взять хотя бы Саньку. Что она, на войне была? Нет. А попала на трибуну, на всю область известность приобрела, уважение ей оказали, стулья-кровати выделили… Санька… А, может, когда на трибуну взошла, в ней замкнуло что-то? Ладно, иди, люди тебя ждут, не ко времени вдруг про Саньку вспомнила.

Ей навстречу раздались голоса.

— Чего это он? — недоуменно спросил Лука.

— Как с цепи сорвался! — пояснил кто-то.

— И то верно! — согласились с ним.

На скамейке потеснились, и Анфиса села, грудью уперлась в костыли, снова приподнялась, подоткнула под себя полы кожаного, на меху, пальто.

— В таком деле надо бы тебе, Молчунья, с другого конца начинать, — произнес мечтательно Алексей.

Все уставились на него.

— Раскочегарить следовало хорошенько гостя, а ты, Молчунья, на сухую проехаться захотела. Известное дело, сухая корка горло дерет.

Раздался смех, а Анфисе не до веселья, уйти бы в хату, да как оставишь станичников?

Лука закурил, степенно откашлялся.

— Вот…

Это у него привычка такая была: покашляет в кулак, чтобы люди приутихли, обратили, значит, на него внимание, послушайте, мол, вам же собрался кое-что важное сообщить.

— Давно это было… Дежурил я в сельсовете. Звонят. Беру, значит, трубку, приладил, как положено, к уху, сказал: «Слушаю». А из трубки раздается: «Передайте доярке Авдотье, что к ней приедет корреспондент». Ну, я бодро отвечаю: «Будет исполнено». Бегу на ферму, нахожу Авдотью и все, как велели, передал. Ох, и всполошилась баба, будто в курятник лиса попала.

— У нас в станице сроду не было Авдотьи, — подал кто-то голос.

— И верно.

— Врешь, Лука!

Воспользовавшись этим, Анфиса ушла к себе, во дворе ее встретил щенок, скулит, то вперед забежит, то крутнется вокруг ноги, не дает идти.

В комнате полыхала всеми лампами люстра, видно, сын со снохой ждали приезжего. Иначе бы чего это? На одном конце стола восседала нарядная Санька, а на другом, как положено мужчине в доме, Джамбот. И тоже праздничный.

Правда, одежда на нем обычная, а лицо вот выдавало его настроение. До того стало тоскливо Анфисе, что не совладала с нервами, заплакала.

— Обидел кто? — всполошился не на шутку сын.

А тут еще влетела Фатима с развеселым криком:

— Кина не будет, баста!

А сама смеется, подлая, подбежала к Саньке.

— Снимай!

И долой с ее шеи бусы.

— Ах ты… — Анфиса замахнулась на соседку костылем. — Пошла отсюдова!

Фатима, прижимая к груди бусы, попятилась к двери.

Джамбот обхватил мать за опущенные плечи:

— Ты что?

Когда такое было, чтобы она вот так-то? Да не было никогда. Усадил ее заботливо на стул, сам все еще в немалой растерянности.

— А ну, выкладывай, — наконец потребовал.

И Анфиса, утерев глаза кулаками, — это тоже было ново для сына — послушно сказала, что репортер уехал. Санька, до того сидевшая, как истукан, заорала:

— А мы, дураки, ждем!

И убежала к себе, хлопнув дверью, а Джамбот махнул рукой.

— Да пошел он!.. Подумаешь! А ты у меня что надо, маманя!

Сын ткнулся лбом ей в плечо, и она свободной рукой взъерошила его черные густые волосы.

— Родной мой! — только и смогла прошептать, чувствуя, что снова расплачется. Пересилив себя, сказала: — Еще приедет…

Выбралась на улицу, вслед за ней сын. Станичники все еще курили, толковали о своем, кажется, не существовало для них ничего, кроме станицы, в которой живут, земли, которую пашут.

— Нет, ты мне скажи, Лука, чего это наш председатель стал строить из себя смирненького?

— С каких это пор, Алексей, я к нему в родственники записался, что ты у меня допытываешься?

— Да как же… В ревизионной комиссии, Лука, состоишь, вот с какого боку я к тебе!

— Сказанул, как в лужу чихнул. Ты, Алексей, свиную проблему с ним решаешь.

— Пошел бы ты вместе с ним в…

— Дурень, послал бы лучше в другое место… к Фатимке, польза, глядишь, была бы.

Освободили на скамейке место для Анфисы, но она осталась стоять.

— А какую тебе пользу надо? — спросил с надеждой Алексей.

Не догадался, что Лука бросил ему крючок с наживкой, и попался, клюнул быстро.

— Известное наше дело… — многозначительно проговорил Лука.

И скорей Алексей шапку с головы:

— Подай, Христа ради…

Сел Лука, закурил.

— Погоди ты… Помните, как я ходил с протянутой рукой по станице? — произнес задумчиво Лука. Корм для скотины собирал… Ох, и времечко было! Доярки с веревками, я с веревкой… Как утро, поднимаем коровенку за хвост, привязываем. На ноги поставим, а ей стоять не хочется, ей бы соломки. А нет, и негде брать.

Алексей попытался прервать:

— Чего вспоминать недоброе?

Но Лука, весь во власти воспоминаний, продолжал:

— Силос выпросил в совхозе, в ноги упал директору, дал… Воз целый капустных листьев. Ну… Богатство же. Привезли мы, накормили бедненьких, а они все за ночь и полегли, перебрали, оттого утром их поднять никак невозможно… Спасибо, уже в поле зелень появилась, все-таки надежда. И по над речкой зазеленело, смотришь — там вот травка, там… Фактически ее нет, только усики показала, но надежда превеликая… Пошел я в контору, а там уполномоченный из района. Я про корм говорю, на председателя наседаю, а уполномоченный на меня прет: «Ну, знаешь, как ты становился заведующим над коровами, так и расхлебывайся, что ты пришел к нам. Видите ли, он трудностей испугался. Иди и работай, а за коров ты ответишь головой».

Выговорился Лука, как раз и цигарку докурил, разжал пальцы, и окурок упал под ноги.

— Пережили, упаси бог…

Заговорили станичники, один другого не слушая:

— Трудодень был от этого… Как его?

— Ну, от молока.

— Смех один!

— Надаивать-то ни хрена не надаивали, кот наплакал, а трудодень аккуратненько в журнальчик записывали…

— И зачем такая комедия?

— Скажем, вот мне писали полтора трудодня как пастуху. А что я на этот трудодень получал?

— Ушки от полушки.

— Во, брат… Оттого и отходники были в каждом хозяйстве…

— Ишь ты, соплю-то распустили! Свое же хаете, дурни! «Отходники…» — возмутилась Анфиса.

Ей возразили:

— Чего ты наступаешь?

— Рассуждаем…

— Кто же осудит свое?

— Да найдутся.

— Ясное дело, семья не без урода.

Лука согласился:

— Уезжают, верно. А что им делать? Вот ему, и мне, да всем в станице, сами видите, скучно. Ну, ладно, мы старики, а они молодежь. Вот какой у нас клуб? А у людей дворцы всякие, по телевизору показывают каждый вечер. То-то и оно…

Не выдержал Джамбот:

— Мне нужно что? Работу по моей, значит, потребности, по уму. Ну и отдохнуть соответственно. Самодеятельность, музыка, понимаешь, всякая нужна.

Лука протянул перед собой руку:

— Погоди, погоди, вот отстроят дом городской и за Дворец возьмутся.

Его перебили:

— Один-то на всех дом?!

— А как будем с бахчой?

— Да на что она тебе? В лавке все будет…

— А если мне требуется сию минуту, ночью да чтобы на огурчике роса держалась, и что, в лавку бежать?

— О чем гуторят? Мне бы такую хату, чтобы там было все… и скотину чтобы содержать, и грядочки свои.

— Верно.

— Погодите, очередь до станицы не дошла, в городе пока настроят…

Лука повернулся к Джамботу:

— Ты думаешь, мне в твои годы что?.. У нас лошадь была, мать где-то наймется и скажет: «Лука, гони, паши». И Лука поехал, отпахал все. Ну, а в воскресенье пойти надо, сходить, ну, куда-нибудь, ну, на улицу, примером, подышать все-таки, повеселиться. Просишь: «Мам, дай пятачок на семечки». Не дает: «Ой, сынок, я уже деньги все израсходовала, их нет». А я знаю, есть, но она мне не даст. Почему? Колесо изломается — надо будет купить, дуга сломается… А сейчас что? Достаток! Это и говорить не надо.

Разгорячились станичники:

— Верно!

— И все равно бегут.

— Молодежь коров что ли будет держать? Траву косить? Извини-подвинься.

— А я вот тракторист, мне пахать, а когда же косить?

— Вечером!

— Сказанул! За целый день оглохнешь на тракторе и скорей на боковую, вот что я скажу. Тут скоро баба сбежит…

— Коров, коров… А кто даст косить на вольнице?[10]

— А почему на вольнице?

— Во загнул куда!

— Так он известный жадюга, на всю Осетию ославился.

— И нечего молодежь ругать, — снова подкинул Лука. — Уходит молодежь… А почему? В городе он отработал восемь часов. Все! Кончил, скажем, смену, и удочки на плечо, скорей на реку. А у него или мотоцикл, или машина… Сидит себе и удит.

Перекинулся разговор:

— Прежде судак был в реке. Забросишь ванду[11] и — пожалуйста.

— А нынче и сетью не возьмешь, пусто.

— Оттого, что банок[12] обмелел.

— В каждом дворе вешаль — сети сушили, думали, не переведется рыба. Жадные, вот что, были…

— О, вспомнил что?

— Вот бы молодежь и взялась за рыбу-то.

Лука махнул рукой:

— Да никогда! Перевелись казаки… Мы трудились день и ночь, мы колхозы строили им, а они ничего не хотят. Нет, я в город не поеду помирать, всю жизнь я на земле, дело у меня привычное. Какой мне город нужен? У меня сад, огород, овца. А приеду в город, что мне делать? Сидеть?

Анфиса сказала с нажимом:

— Лука, ты что-то стал говорливый. А сыновья твои где? Бежали! Хлеб родить обязаны, понял, землицу оберегать… Ничего, побегут твои назад и скоро!

Пригвоздила соседа, и все умолкли, ждали, что на это ответит Лука, но он нисколько не впал в смущение.

— Уехали, верно, — согласился. — Им тоже ничего не жалко. И дом им мой не нужен. Им в городе квартиры дали. На кой им… этот дом? У них в городе вода, газ, тепло… Вот куда тянет человека.

Станичники, позабыв, что он возразил самому себе, поддержали:

— И на что молодому корова в городе? Он сам работает, жена работает, дети в школе, какие поменьше — в яслях.

Лука встал, прошелся взад-вперед:

— Ты вот о ребятишках… А почему сейчас не рожают помногу? Ясное дело. Раньше-то с ребятней старики сидели, а сейчас со стариками не хотят жить. То-то. Мы, бывало, с женой ребятишек сделаем, а бабка с дедом сидят с ними, они им и каши варят, и все…

Разговор — словно сухие поленья вспыхнули в жаркой печке.

— Молодежь грамотная стала, не хочет навоз возить аль там силос раздавать.

— Вот они и идут в город.

— Не идут, а бегут.

— И верно, бегут. А зима вот сейчас, что им делать?

В станицу со стороны города въехала «Волга» и направилась к дому Самохваловых. Станичники умолкли, ждут машину, им не надо гадать, кто «сидит в ней.

Приоткрылась передняя дверца; за рулем сам председатель, не вылезая, проговорил, будто бросил камень в реку:

— На амбар бы всем завтра выйти. Материал привезли.

Никто не откликнулся, и тогда председатель оставил машину. Не успел он на землю стать, а уж станичники снова за свой прерванный разговор.

— Оно вроде польза получилась, что МТС сократили, в одни руки все отдали, а если посмотреть с другого боку… При МТС друг друга контролировали, горло бы перегрызли, если что не так, конечно, за дело. А нынче кто контроль? Совесть одна. А у всех ли совесть крестьянская? То-то…

Высказавшись, Лука положил ногу на ногу, смотрит сквозь председателя, а тот чуть ли не в глаза ему лезет, потому что заводила в станице он.

— У нас в позапрошлый год новый трактор по винтику разобрали на запчасти? Разобрали или нет? — заговорил Джамбот. — А у другого председателя этих запчастей навалом, шустрый, выходит, он, доставала. И третий такой… А государство не может всех снабдить, одних шустрых вон сколько развелось. По-хозяйски ли такое?

Матери было приятно слышать его рассуждение: неторопливое, с болью в голосе.

— У хозяина все с расчетом, а у нас хоть и по науке, но без расчета, — заключил он.

Председатель попросил закурить. Анфиса поняла, что это он с умыслом: у самого не выводились сигареты, желает прервать разговор станичников.

— А ты, председатель, достань свой гаманец, — не скрыв неприязни, посоветовал Лука.

Анфиса осудила соседа: зачем так-то с человеком?

Кто-то добавил не без усмешки:

— Так он же большедушник[13], вот и просит.

Лука, всем своим видом показывая, что вышел из разговора, поднялся и, закинув руки за спину, направился в сторону магазина.

— Ты куда? — окликнул его Алексей.

— Закудыкал… Фатима закрывать сейчас будет.

— Ты на всех? — не без надежды спросил все тот же Алексей, хотя знал, какой последует ответ.

— На всех у председателя, а у меня на себя.

Станичники один за другим потянулись в ту же сторону, и у калитки остались Самохваловы да председатель.

— Не под руку попал станичникам, — нарушил молчание Джамбот.

— Да, Луку надо было гнать… И чего взъелся? — возмутился председатель.

Джамбот вытянул из кармана шерстяные перчатки:

— Зачем ты так?

— Беркатиха[14] он!

— И это вот ты зря, председатель, по настроению наговариваешь на Луку.

И не дожидаясь, что ему ответят, поспешил к магазину, но тут же вернулся, спросил:

— Нам за кукурузу обещанное не забыл?

Председатель уселся в машину, ответил неопределенно:

— Помню…

Не ускользнуло его настроение от Джамбота.

— Смотри, в другом месте потеряешь.

И тут вспылил председатель:

— Ты что, взялся сдельно долбить об одном и том же? Все мне угрожают! С кулаками! А ты, елки-палки, сядь на мое место, и я погляжу на тебя.

Всунул Джамбот руки в перчатки, с расстановкой не то спросил, не то упрекнул:

— Зачем шел в начальство?

Председатель включил мотор, хлопнул дверцей с силой и уехал.

Посмотрела ему вслед Анфиса, сказала неодобрительно:

— Без году неделя как избрали, а уже научился гокать дверью.

Только теперь сын оглянулся на мать, задумчиво проговорил:

— Я сейчас, маманя.

И понесся к правлению колхоза.

Она скорей на костыли и за ним. А в это время станичники высыпали из магазина, пришлось ей остановиться на полпути, не пройдешь же мимо, если окликнули.

— Ты уж, Молчунья, извини, что покинули тебя, — произнес Лука не оправдываясь.

— А все этот… брухачий[15] бык, — сказал Алексей.

— Ох, Алексей! — предостерег кто-то. — Подбирается он к тебе.

Направились гурьбой в пекарню, здесь словно их ждали: тут же пекарь положил перед ними на стол хлеб — только что из печи. Усевшись вокруг стола тесно, они вдыхали глубоко, подольше задерживая в себе запах свежего печеного хлеба. Потом Лука выставил на стол бутылку.

— Разлей, — попросил Анфису.

И она не заставила себя упрашивать. А тревога за сына росла. Положила в рот корочку, пожевала. Идти ли ей в правление? Пойти — Джамбот обидится: не маленький, чтобы тащиться за ним — или подождать его у калитки? Оставила станичников и к своему дому, уселась на скамейку. Сидела, пока не кольнуло в сердце — сына долго нет. И сразу же изморозь прошла по спине.

Станичники в сумерках расползались по станице, а Анфиса все сидела в одной позе, упершись грудью в костыли. А может, Джамбот уже в хате? А почему тогда он ее не зовет? И от того взяла обида: умри Анфисия Самохвалова на улице — и не спохватятся, пролежит до утра, окоченеет, так что и в гроб не уложить. Выходит, пользы от нее никому, а только в тягость она. Ну, положим, еще не в тягость людям. Эх, Анфиса, дурья твоя голова, чего ты сдерживала в молодости свою любовь, народила бы ребятишек, они бы теперь за тобой и ухаживали по очереди, а то вся жизнь для одного Джамбота…

…По выжженной, искореженной земле возвращалась с войны Анфиса в свою станицу, от самого большака тащилась.

Шею оттянул вещмешок. Старшина позаботился: «Бери, бери… Пока это земля придет в себя, оживет. А может и родить не скоро будет».

Передохнуть бы малость, того и гляди сердце выскочит из груди, но ведь до пригорка — оттуда станица как на ладони — еще не добралась, шагов сто осталось, а то и меньше.

Приостановилась, но тут же рванулась вперед: станица-то рядом! Ох, и напьется из речки. Всюду вода как вода, не слыхала, чтобы люди жаловались, всякая попадалась: и студеная, и тяжелая, но, одним словом, не своя.

Откуда только взялись у нее силы на последние шаги, сделала их легко, без усилий, будто взлетела над землею. Глянула и не признала своей станицы. Может, заблудилась? Так вот она, большак позади. Куда же тогда подевался лес? Лес же подходил к самой околице, а теперь на том месте земля чернее черного.

Пристальней всмотрелась перед собой: да нет, это ее станица, вон кустарник, девчонками раздевались в нем и — в воду.

Осторожно ступает Анфиса, кажется, боится причинить земле боль.

Вошла в станицу и повалилась наземь.

…Всю ночь она металась в жару, а склонившись над нею, ревом ревела мать. Утром в хату притащились бабы, а с ними старик, откуда-то приблудившийся. Потом говорили, что приготовились ее хоронить, но спасибо ему, знал толк в травах. Через недельку поднялась и отправилась в чужое село, нашла женщину, у которой оставила мальчонку, низко ей в ноги поклонилась. Дома одной матери призналась насчет мальчонки, а людям оказала: «Сын!»

Однажды, сама не знает почему, ушла к речке. Трава высокая, густая, шагнула в нее — от боли все померкло.

Распорола раненную на фронте ногу…

Год провалялась Анфиса в больницах.

Вернулась в станицу — не сразу узнали люди в одноногой женщине Анфису, — нашла хату заколоченной, мать не дождалась, умерла, мальчонку поместили в детдом, съездила за ним, взяла, а когда подрос, устроила учиться в ФЗУ, ездила к нему в город, и он приезжал на каникулы.

Запомнился ей один его приезд.

…Хлопнула калитка, и Анфиса, упершись рукой в угол стола, оторвалась от табуретки, посмотрела в окно. Кто идет? Но вошедший уже успел пересечь двор. По тому, как вошел в сени, хозяйка догадалась: Джамбот, и почувствовала в себе силы, радость.

Наклонившись, протянула руку к костылям, пожалела, что не на протезе, и когда сын появился на пороге, она уже посредине комнаты стояла.

— Мама, здравствуй!

Взглянула на него, чувствует, как от лица отливает кровь, вся от радости сжалась: вот сейчас он обнимет.

Ее всегда неотступно мучила мысль, что придет время, и он спросит об отце. А как она объяснит? Скажет, что дала ему жизнь. Разве этого мало? К чему допытываться…

Положил он ей на плечи руки, заглянул в лицо, и она успокоилась.

Стояли молча, потом он достал из сумки цветастый платок, накинул ей на плечи:

— С первой получки тебе…

— Подарочек-то какой!

Теплое чувство родилось в «ей и тут же погасло, подумала: «Ох, сердце вещает, быть сегодня неприятному разговору». Вот и дождалась объяснения, знала всю жизнь, что будет этот день, и все же испугалась.

Не обмануло ее предчувствие, он впервые по-взрослому заговорил:

— В комсомол меня принимали, много хороших слов услышал я о себе. Об отце спросили, о тебе…

Она прошла к столу, села на табуретку. Не пожелала, чтобы он прикоснулся к прошлому и поэтому сказала жестко:

— Ясно. Значит интересовались?

Сын вскинул голову, не успел ничего ответить.

— Погиб в войну твой отец! — сурово отрезала она.

Вспомнила Анфиса, как уставала от бабьих жалоб: «Уйми своего, до чего он у тебя алошный». А он и впрямь озорной, неугомонный, сладу с ним не было, обиду никому не прощал, не умел, чуть что, сразу в ход пускал кулаки, но ему доставалось тоже здорово.

…Джамбот устроился на подоконнике, спросил:

— Все говорят, что не похож на станичников, нос горбатый… Да и сам вижу.

Не лез Джамбот в душу, спросил, может быть, в первый и последний раз.

…Разведчики на прощанье жали ей руку, а лейтенант поцеловал в щеку, и она счастливо засмеялась.

— Завтра в полночь будем ждать тебя здесь. Ни пуха ни пера, — пожелал лейтенант, мягко положив ей на плечо руку.

— Скажи «К черту», — велел старшина.

Она засмеялась — опять он шутит — и без оглядки пошла вдоль опушки. Но в какой-то момент не выдержала, оглянулась, и на том месте, где только что стояли разведчики, уже никого не было. Первое чувство было вернуться, и уже сделала шаг, но тут почудился голос лейтенанта: «Мост… Мост, будь он проклят!» Она пошла вперед смело, будто возвращалась в родную станицу. Иногда сердце неожиданно застучит сильно-сильно, и она остановится, посмотрит вокруг себя, начинает вылавливать звуки в тишине и снова идет. Страх нет-нет да появляется, тогда звучит в ушах голос лейтенанта: «Мост… Мост, будь он проклят…»

Ей стало неожиданно жарко, и она, отдуваясь, сорвала с головы теплую вязаную шапочку, стащила с шеи старый шерстяной платок — ее экипировкой руководил сам лейтенант, — но этого показалось мало, и она поспешно расстегнула пальто. Грудь обдало холодом, и только тогда Анфиса задышала глубоко.

Наконец лес оборвался. Анфиса остановилась, в ее памяти всплыло предупреждение лейтенанта: «Как только выйдешь лесом к реке, осмотрись и иди вправо, а речка у тебя, значит, останется слева». Вспомнила, что больше всего в детстве страшилась неожиданности.

Впереди, наконец, показалось село, а за ним мост. Но, чтобы выйти к нему, нужно пройти через все село. Прибавила шаг. Напутствуя ее, лейтенант говорил, что немцы ночью в село не заходят, так что можно будет смело постучать в любой дом и попросить ночлег. «Тебя война застала под Ростовом, и ты подалась к себе в станицу, но в дороге заболела желтухой, приютили добрые люди, выздоровела, и теперь скорей бы попасть домой. Стараешься идти только ночью, однажды днем двое мужчин хотели над тобой надругаться, чудом спаслась от них, после этого боишься людей…»

Она уже представила себе, как все будет рассказывать, а хозяева станут жалеть ее, но мысли прервал плач. Вначале Анфиса даже подумала, уж не ослышалась ли. Остановилась. Да нет, плакал ребенок. Но в какой стороне? Не все ли равно, ей нужно в село. Пригляделась. На обочине стояла тележка, рядом с тележкой лежала навзничь женщина, подле нее плакал ребенок. Не задумываясь, Анфиса ринулась туда, подхватила ребенка с земли, прижала к себе, шепчет: «Рыбонька, тихо, не плачь…» И ребенок умолк. Что же ей делать с ними? И тут голос лейтенанта раздался словно над ухом, она даже оглянулась: «Мост, будь он проклят, мост, Анфиса… Пробивайся к нему, умереть ты не имеешь права, мы будем ждать тебя здесь, на этом месте».

Слезы обжигали лицо. Человек же умирает, уйти-то как? Ребенка оставишь — погибнет…

Нет, надо спешить, у нее боевое задание. Вернулась, положила рядом с женщиной ребенка и сделала несколько шагов к селу, но ей в спину ударил плач.

И снова в ушах голос лейтенанта: «Мост, будь он проклят, мост…»

Опустилась на корточки, спрятала лицо в колени и навзрыд заплакала.

А ребенок звал ее.

«О господи», — совсем по-бабьи произнесла вслух и уже без суеты взяла на руки ребенка и, больше не оглядываясь, пошла быстрым шагом.

Она оставила аробную дорогу и смело двинулась к крайнему дому: у нее ребенок, как можно отказать в ночлеге матери.

Мысль о том, что она мать, была настолько неожиданной, что Анфиса возликовала: «Мать! Я мать, добираюсь домой…»

Ее встретил лай собак… На стук в калитку кто-то вышел из дома, постоял на крыльце и, убедившись, что стучат именно к ним, вскоре громыхнул засовом. Хозяин оказался стариком — может поэтому Анфиса сразу прониклась к нему доверием. Он молча пропустил женщину во двор, прежде чем самому войти, осмотрел улицу: есть ли кто живой?

…Джамбот, сидя на подоконнике, произнес:

— С чем мне идти в жизнь? Не с пустой же котомкой. Я должен знать о себе все!

Он встал, взял кружку, зачерпнул из ведра холодного кислого молока, разведенного водой, и выпил залпом.

— Почему ты молчишь? Я стал кое-что понимать и нет-нет да думаю…

Скрестив руки на груди, Анфиса рассеянно посмотрела на него. Поведать ему все? Сказать как на духу?

…Мальчик плакал, и она ласково нашептывала ему, а тем временем думала, как поступить: не может же она идти к мосту с мальчиком, рисковать им. А если ее схватят? Будут пытать? Нет, нет, ребенок чужой…

— Дедуся, а как мне к мосту пройти? — неожиданно с надеждой спросила хозяина.

Он стоял посреди комнаты, засучивая рукава черкески, скосил на нее взгляд.

— Там немцы.

— Знаю…

…Джамбот замер у нее за спиной, но вот он полуобнял мать и, наверное, почувствовал, как напряглась Анфиса, не мог не почувствовать.

— А может, я не твой сын?

Она уже хотела сказать правду, но в последнюю минуту подумала, что такая правда погубит его.

…— Мне надо будет через мост, я хочу посмотреть… — неожиданно призналась она старику.

Тот взял у нее ребенка, перенес на кровать и оттуда посмотрел изучающе.

— Помогите мне, очень прошу, — умоляюще произнесла Анфиса.

Старик покачал головой.

— Джунус пойдет на смерть, пусть только этого пожелает гостья, а помочь ей… Прости, я бессилен.

Мелькнула дерзкая мысль:

— Можно я оставлю до вечера своего ребенка?

Старик отозвался:

— Оставляй, все равно ты ему не мать.

…Анфису ударом в спину втолкнули в комнату, и не успела опомниться, как оказалась перед полицаем: он стоял у окна, заложив руки за спину.

Ох, до чего глупо попалась им в руки. Ну, послушайся она Джунуса, и сейчас бы сидела с разведчиками. Виновата, ох, виновата перед лейтенантом, а, может, и перед всей Красной Армией. Зачем она взяла ребенка? Ну а как же? Тогда бы он погиб. Взяла, хорошо сделала, дите же.

Посмотрела на полицая. Неужто и у врагов есть голубоглазые?

— Возьми ребенка и расстреляй! — велел полицай мельнику.

Не сразу дошли до ее сознания эти слова, поэтому она стояла молча.

Полицай улыбнулся, и у нее на сердце стало легко, прижала к себе мальчонку. «Он не тронет, отпустит нас».

— Значит, ты мать ребенка?

Кивнула.

Неожиданный удар, и мальчик выпал из ее рук.

Беззвучно скользнула она на пол, склонившись, подобно квочке, слезно причитала:

— Рыбонька моя, прости, ну, прости меня.

И мальчик смолк: она поднялась с ним, посмотрела на полицая, с твердостью в голосе произнесла:

— Не отдам!

Но тот что-то сказал мельнику.

Ну, держись, Анфиса, пришел твой конец. Верно говорил старшина: «Осмотрись, не поспеши». И опять не послушалась. Дура, дура и все тут. Джунус же рассказал о мосте, просил ее переждать, человека надежного обещал найти.

Теперь уже полицай ударил по лицу, но к этому Анфиса была готова и не вскрикнула, только краешком глаза увидела, как он подкрался сзади, спиной почувствовала занесенную руку. Успела крепче обхватить ребенка, пальцы рук переплелись. Нет, ей ничего не страшно, пусть бьют, устанут же когда-нибудь.

Новый удар пришелся по затылку, и она захлебнулась: кровь залила рот. Сплюнула на пол…

— Врешь! Сын не твой! — орал полицай. — Ты разведчица!

Анфиса потеряла сознание.

…Она пришла в себя оттого, что кто-то ткнул ее в плечо: открыла глаза и, не поняв, где она, вскрикнула:

«Мама!»

Вместе с криком к ней вернулась память: ее же над пропастью расстреляли. Значит, в ней еще бьется жизнь, и она успеет вспомнить лицо полицая. А почему Мишка никогда не являлся к ней во сне? Может, в нее не стреляли? Она же оглянулась назад, а уж потом отчетливо услышала выстрел. Нет, все это показалось ей в страхе… Никто в нее не стрелял, ни в какую разведку она не ходила, сейчас войдет мать и скажет: «Пора корову гнать в стадо».

Кто-то приблизился:

«Не бойся, это я», — произнесли у изголовья, и она открыла глаза: на нее смотрел Джунус.

«Мальчик…» — прошептали ее губы.

Старик ушел — ей показалось, что его не было вечность — и вернулся с мальчиком.

Она заставила себя подняться и, как только встала на ноги, перед ее мысленным взором встал полицай. С той минуты она неотступно думала о нем.

Пока Анфиса рассказывала о случившемся, Джунус сидел, опустив низко голову, и она не видела его лица.

— Да пойми! — убеждала его все настойчивей, — негодяй он. Ах, какой подлец! Бил, ох, как бил! Нет, никогда не забуду, как полицай… Уничтожить, казнить!

Анфиса умолкла надолго. Сидела молча, пока, наконец, старик, словно пробудившись от сна, не кивнул согласно головой, пригладил седую бороду, произнес:

— Старый я, чтобы убивать человека… Моим рукам не удержать оружие, тяжелым оно стало для них. Но полицая…

Будь в ту минуту Анфиса способна прислушаться к голосу Джунуса, тогда бы уловила в нем гнев. Вот почему она перебила его, горячась:

— Я не тебя прошу! Надо мной он издевался! А если бы они так с дочерью твоей, а? — безжалостно хлестнула старика.

— Молчи!

Через минуту он, привстав, проговорил:

— Прости…

Поднялась Анфиса, а старик продолжал тяжелым голосом:

— Когда это раньше было, чтобы женщина взяла оружие в руки?

Анфиса быстро подошла к нему, присев на корточки, заглянула в глаза снизу вверх.

— Ты же мне говорил, что горцы мужественны, честны. Проведи меня к нему. Ну что ты медлишь, Джунус. Или он твой брат?

Оторвал Джунус от колен руки, подержал их на весу ладонями вверх, как бы просил всем своим видом: «Прости, если что не так!»

— Нет, не брат он мне… Пусть волк ему будет братом… Аул моих отцов совсем рядом отсюда, в Балкарии, протяни к нему руку и достанешь. Утром выйдешь, а в полдень уже тебя посадят на самое почетное для гостя место. В ясное утро я вижу отсюда могучее дерево: это орех, мой отец посадил его, когда в доме родился сын… Всего одно дерево. Правду люди говорят, что проклят тот, кто один. Но у меня был названый брат, Конай. Никто из взрослых не знал, что мы еще детьми поклялись в верности друг другу. Красивый, гордый, на свете второго такого не встречал за долгую жизнь. Ну, орел в полете! Не знал, куда силы девать. И он все же нашел свою тропу, она привела его к большевикам. А это случилось так… Встретился Конаю осетин. На расстрел вели его белые, а Конай сумел отбить у них осетина, на глазах у всех увел в горы, в пещере укрыл, а потом под носом у белых переправил в Дигорию[16]. О чем они говорили — не знаю, только однажды Конай открыл мне, что уходит к керменистам[17]. Меня он не уговаривал, ни о чем не просил… Но разве я мог не пойти за братом? Мать Коная собрала его в дорогу без слез, а Чонай — отец Коная — сказал мне: «Пусть твое имя покроется позором, если ты подведешь своего брата, если ты явишься и аул без брата, если ты оставишь тело брата на чужбине».

На нихасе[18], в присутствии старших аула, я поклялся быть Конаю братом. Не уберег я брата: во Владикавказе Конай попал в руки белых…

Всю жизнь молю аллаха, но он не прощает меня за то, что я не был в тот момент рядом с Конаем. Не мог я вернуться в наш аул с позором. А как бы я посмотрел Чонаю в глаза, какие сказал бы ему слова? Не в оправдание, нет… Остался я с тех пор в Осетии. Судьба!

Долго после этих слов сидел он молча, пока наконец не спросил:

— Ты готова?

Она ждала этой минуты и все же не сразу нашлась: кивнув, пристально посмотрела на него, все еще не верилось, что Джунус решился.

В темноте Анфиса ничего не различала вокруг, даже тропу под ногами, все слилось. Пройдут и остановятся, слушают тишину. Но вот Джунус взял ее за руку, увлек за собой, и Анфиса сердцем поняла: уже. Перелезли через плетень, и рядом заскулила собака. Анфиса вздрогнула от неожиданности. У входа в дом притаились. Потянул Джунус на себя дверь — на запоре. Тихо постучал. Через минуту раздался голос:

— Кто?

Вздрогнула: он, его, полицая, голос.

— Это я, отец твоей жены, или ты не узнал меня?

— Ты один?

Она мысленно в какой уже раз целилась ему в лицо.

— А с кем мне еще быть? В гости теперь не ходят.

— Ты что-то стал разговорчивый, Джунус.

Приоткрылась дверь… Еще шире.

— Входи!

Раньше, чем она нажала на курок, — раздался выстрел.

Джунус схватил Анфису за руку… Словно в бреду, натыкаясь на кустарники, деревья, бежала к лесу и не слышала ни отчаянного лая собак, ни голосов, пришла в себя, когда повалилась на мерзлую землю: «Джунус опередил меня… Дура, дура, промедлила».

…Неожиданно чей-то голос оборвал ее воспоминания, она прислушалась к разговору. Лука там с кем-то.

Видишь, как теперь повернулось дело? Председатель сообразил, что к чему, и прошлое вспомнил Луке — у него не заржавеет, за пазухой носит долго — гляди, и еще что-нибудь припомнит, у него все по полочкам разложено. Но Лука же не дурак, понимать должен. Да как не понимает, все как есть понимает. Взять хотя бы Джамбота: с головой, рассудительный, не ляпнет что не надо, все у него к месту, и то побежал за председателем в правление, похоже, поколотить собрался. Ну, руку-то не поднимет, ясно, не славился род Самохваловых драчунами, разве что в старину, когда перебирали чихиря… У Самохваловых, конечно, не было, а в роду Джамбота?.. Лука-то прожил жизнь немалую и теперь на все смотрит со своей точки. Вон Санька, девчонка, и то, пока на трибуну не взошла, жила как все в станице, а посмотрела на людей сверху вниз, и показалось ей, будто крылья выросли.

Оторвалась от скамьи Анфиса и ушла в хату. Переступила порог, и сразу же ее окутала тишина. Тихо, как в лесу перед бурей.

Долго сидела в одиночестве. Но вот вздохнула горестно, разделась да и влезла под зябкое одеяло. Уже сквозь сон на половине молодых услышала голоса. Раньше не прислушивалась — мало ли о чем шепчутся, — а в этот раз невольно напрягла слух.

— Нет такого права у председателя, чтобы самолично землю у передовика отнять. Обещал машину тебе…

— Всему звену обещал, — перебил муж.

— Нет, тебе лично!

— А я сказал, что уговор был каждому по машине, — настаивал он, — потому как на четверых приняли сто сорок три гектара.

Ну чего допытывается баба? Не видит, что муж не в своем настроении? А почему председатель поступает так-то с ребятами? По сто центнеров собрали, а уважения к ним никакого. Выходит, врал, когда говорил: «Звено Джамбота Самохвалова — наша слава и надежда».

— Да если бы твои ребята не всяк себе, не тянул бы он шарманку, а кабы заедино… — проговорила Санька.

— Умолкни.

— А тогда чего душу выворачиваешь?

— А то. Не в машине жизнь… Участок мой, не отдам!

Присела Анфиса в постели. Верно. Неужто председатель может передать участок? Не посмеет, закона такого нет, в этом Санька права. При всем народе заявлял: «Спасибо, Самохвалов, что на рекорд идешь. Проценты само собой заплачу за урожай, если будет, конечно, сверх задания. Ну, а «Жигули»… от себя обещаю. Это и говорить не надо:твердо получите».

— Жалуйся, — посоветовала Санька. — Гони завтра в город.

— Еще что! — возразил муж.

Улеглась Анфиса. Опять Санька за свое, вот настырная.

— Ну и вахлак ты, посмотрю на тебя.

— Может быть…

— А хочешь, я ему…

— Помолчи, спать охота.

Машину… Да мало их бьется, и деньги в реку. Дом бы лучше кирпичный поставил, обещал же. Анфиса вздохнула.

— К прокурору пойду, — талдонила свое сноха.

— Плевал он на твоего прокурора, Санюша моя.

— Да я бы его…

Анфиса спустила ногу с кровати, и в этот момент в окна требовательно постучали. Кого еще принесло? Подождала Анфиса в постели, может, обойдется. Да нет, стучат:

— Эй, Санька, выгляни, где ты?

Ну и сноха свалилась на голову, и в могиле не будет покоя, с ней. Цепляясь за стол, добралась Анфиса к окну, прильнула к стеклу, но разве увидишь, если все замерзло. Постучала по, раме, чтобы ее услышали на улице.

— Чего тебе?

С улицы отозвались простуженным голосом:

— Санькина свиноматка сдохла, пусть идет на ферму, а то…

— Сейчас, — всполошилась Анфиса.

На половине молодых притихли, и Анфиса чертыхнулась про себя: слышали ведь, почему бы не спросить, в чем дело. Уснуть не уснули — притворились. Взяло зло, а пуще всего на сноху: ее касается, а молчит. Ну, с Анфисой-то не очень притворишься, она заставит ее подняться. Решительно встала на костыли и к двери, стукнула по ней кулаком:

— С фермы приходили…

Перебил ее притворно сонный голос снохи из-за двери:

— Слыхала.

Не отступает Анфиса:

— Так иди.

Теперь с улыбкой в голосе Санька:

— Еще что!

Анфиса растерянно:

— Не жалко?

Похоже, сноха потянулась в постели:

— Спи, маманя, теперь не поможешь…

Видно, не встанет Санька, бессердечная она, а то как можно не побежать на ферму. Положила руку на дверь, готовая толкнуть от себя, да услышала голос Джамбота:

— Встань!

Санька в ответ мужу:

— Уйди!

— Кому сказано?

Взвизгнула Санька.

Анфиса отошла — и тут распахнулась дверь настежь, вылетела Санька, следом сын.

— Живо!

Всхлипывая, сунула ноги в валенки, влезла в шубу. Оделся и Джамбот.

Не помнит Анфиса, сколько спала, разбудил шепот: «Мать, проснись». С трудом разомкнула глаза, спросила:

— Ты?

Он сидел на ее кровати.

— Я…

— С Санькой что? — встревожилась.

Но Джамбот положил руку ей иа плечо:

— Спит…

— Чего она засполошила тебя?

Вздохнул сын:

— Муторно что-то.

Успокоила мать:

— Бабы одним медом мазаны…

Сел он поглубже:

— Да не в ней…

— А что еще? — перебила его.

Разговаривали вполголоса в темноте.

— Почему со мной председатель так, понять не могу? Обидно, понимаешь, маманя, за эти вот мозоли обидно очень. Ну, как же это?

Она положила ему на колено руку:

— Стой на своем!

Утром к ней в столярную заглянул парторг, поздоровался за руку, закурил и ее угостил сигаретой. Сердцем поняла — появился неспроста, но не поинтересуешься с ходу, зачем пожаловал. А он на верстак взгромоздился, Анфиса же привычно оседлала чурку.

— Что вчера произошло? — наконец поинтересовался парторг.

Так и есть. Но виду не подала, ответила вяло, растягивая слова:

— А ничего…

Заметила, как улыбнулся доброжелательно парторг, и от сердца отлегло.

— Ясно, Анфисия Ивановна.

Уловила в голосе недоговоренность и снова почувствовала себя неуютно в своей же столярной, спросила упавшим голосом:

— Ты что имел в виду?

Глянул на нее нежданный гость искоса, испытующе:

— Да вот… Митинговали, говорят, у твоего дома.

Погасла сигарета, за огнем не в карман полезла, а выхватила головешку из печурки — время оттянула, с мыслями собраться надо было. Скажет ему сейчас правду, ничью сторону не возьмет, это само собой, а уж у парторга своя голова на плечах, разберется, учителем столько лет был, директором школы, в колхоз сям напросился.

— Станичники у моего дома жевали время, собирались Луку к Фатиме командировать, а вот чтобы митинговали… не слышала про такое.

Взгляни она парторгу в глаза, увидела бы, как они заулыбались.

— Да еще о водопроливе[19] гуторили, правление, мол, обещало весной пустить его… Бабы гонют станичников к колодцам по воду, а те сердятся законно. А ругать никого не ругали, это и говорить не надо. Не было — и все! А тут, как на грех, катит к дому моему председатель. Подъехал, значит, ни тебе здравствуй, ни тебе прощай, из машины команду подал, чтобы с утра на амбар отправлялись. Так… Обидел, видать, станичников отношением своим, они и потянулись гуськом. А чтобы ему возразили?.. Не было. Плохого слова не произнес никто.

Склонил парторг голову на бок, и Анфисе было непонятно: то ли поверил, то ли нет. В эту минуту больше всего не желала, чтобы он допытывался еще чего-то, оттого поспешила упредить его:

— И Лука не донимал…

— И твой не спорил с ним?

Ах вот ты о чем! Так и есть, доложил, успел председатель, ну, а кто же еще.

— И не думал! Спросил только насчет машины, собирается выхлопотать, как договорились, или опять один обман? Председатель в ответ плечами повел и укатил в неизвестном направлении, а Самохвалов, значит, двинул в контору. А что? Или спросить уже нельзя, запрет?

Отставил парторг назад руки, уперся в верстак.

— Тебе, товарищ Луриев, лучше знать Самохваловых, какой они есть народ. Джамбот в активистах, считай, с детства, в армии честно отслужил. Опять же матери родной два раза присылали благодарность командиры. На кукурузу людей повел, не отказался… Трудовой человек, это говорить не надо.

Парторг спрыгнул с верстака, сбил с пальто крупные стружки.

— Чего ты оправдываешь сына? Нигде он не провинился.

Сказал и вышел на улицу.

Анфиса скорей на костыли, за ним, окликнула.

— Погоди… Ты чего приходил?

Вернулся к ней парторг, сказал:

— Человек ты, Анфисия Ивановна, хороший во всех смыслах.

Закинув руки за спину, пошел, удаляясь широким шагом. Она утерла лоб: вот тебе раз! Начал за здравие, а кончил за упокой.


Анфиса ждала у калитки кого-нибудь из соседей, чтобы вместе идти на поминки; в конце станицы жил шорник, так у него не стало бабы: не болела, не жаловалась, а померла… Сыновья носились по Северу, изредка напоминали о себе письмами. Может, от тоски и померла. Зверь и тот гибнет, если тоскует.

Вышел из своего двора на улицу Лука, завидев соседку, поинтересовался:

— Пойдешь помянуть покойницу?

— А то, — ответила она. — И нам когда-нибудь туда…

Сошлись у ее калитки, помолчали. Невдалеке по льду мальчишки гоняли в хоккей.

Первом обратили внимание на крытую грузовую машину они, а уж затем Лука.

— Не к тебе ли?

Действительно, машина сошла с дороги и медленно, вроде кралась, двигалась по глубокому снегу к ее дому. Анфиса в душе соглашалась с Лукой и все же недовольным тоном произнесла:

— Обязательно к нам?

Лука сплюнул под ноги:

— Санька в городе?

— Ну?

— Она и катит, а мои все на месте.

В самом деле из кабины высунулась по самый пояс Санька, замахала рукой: не понять — или звала кого, или о себе заявляла, мол, вот и я.

Перед домом грузовик неуклюже развернулся и пошел задом на низкий штакетник.

— Никак мебель привезла? — предположил Лука.

Станичники тем временем появились; бабы прибежали, словно наконец-то дождались сигнала, и мальчишки тут как тут.

Выбралась Санька из кабины, с высоты подножки обвела людей радостным взглядом, отвесила им с высоты общий поклон. Раскраснелась, глаза горят. Такой ее Анфиса видела впервые, хотела даже укрыться за чужими спинами. И чего она сразу не пошла на поминки, ждала себе поводыря? Дождалась Саньку. Вот уже она и кричит:

— Мебель!

Но Анфиса пропустила мимо ушей ее слова, не сдвинулась с места, решила про себя: не будет отвечать Саньке на людях. Только подумала «скрыла от меня».

И люди молча наблюдали за ними.

Соскочил водитель с подножки, руки в бока и к Саньке:

— Живо у меня!

Но она и глазом не повела в его сторону. Водитель распахнул широкие двери контейнера, и все увидели внутри громоздкие ящики.

— Видали? Ческая! — объявила Санька.

И тут же водитель поправил ее:

— Чешская, дура!

Реплика нисколько не смутила Саньку:

— Полторы отвалила, как одну копеечку.

Ну хоть бы кто сказал слово. И стало невыносимо Анфисе за сноху, урезонила ее:

— Расхвасталась и перед кем?

— А ты что стоишь? Открывай ворота.

Глядит на нее Анфиса и думает: «Да у каждого хватит не то что на мебель, а на машину, только скажи, где продают». Чуть было она не сняла с головы платок, да в ноги не поклонилась всем: «Извините за Саньку».

— Станичники, помогите, — ласково попросила сноха.

Никто не откликнулся: кто курил, кто что, а бабы на удивление дружно поджали губы.

— Радость пришла в дом, а вы? — Санькин голос дрогнул.

Не выдержала соседка Мария, разомкнула губы:

— Твоя радость — не наша. Ишь, хвост задрала!

Крутнулась и ушла. Бабы, как по команде, по домам, и мальчишки стайкой сорвались.

— Чего стоишь? — озверело крикнула Санька на свекровь. — Беги. Ступай. Ищи людей или на чужом… в рай собралась?

Перед Санькой вырос водитель:

— Да ты, кажется, того… — покрутил пальцем у виска.

И не задумываясь ему ответила Санька, не пожелала оставаться в долгу:

— А ты не гавкай!

— Чего, чего? — притворно удивился тот.

— Ты с кем заигрывал в машине, сучья твоя морда?

— Известное дело… — протянул растерянно водитель.

Обошел он вокруг машины, уперся плечом в радиатор.

Анфиса приблизилась к снохе и — по губам, так что Санька осталась с раскрытым ртом, а придя в себя, провела рукой по лицу, нервно засмеялась.

— О, сработала!

Повеселевший Лука обратился к людям:

— Поможем, станичники, Анфисе Ивановне.

И первый шагнул к машине.. Кто помоложе, взобрался наверх, и водитель не остался в стороне. Всем миром сгрузили ящики во двор.

— Сейчас я, куда же вы засандалили? — Санька полезла в карман. — Магарыч-то.

Но станичники ушли.

— Ты давай рассчитайся со мной!

Но Санька не отреагировала, деловито пересчитала ящики, убедилась, что все налицо, а уже тогда вручила деньги водителю.

Тот, не глядя, сунул их в карман и скорей в кабину.

У Саньки волосы выбились из-под пуховки, пальто нараспашку.

— Маманя, покараульте, пожалуйста, я сейчас, — как ни в чем не бывало попросила она свекровь и нетерпеливым шагом унеслась в сторону магазина.

Недолго она торчала там. Взвизгнул тормозами грузовик, из кабины вылез сын. Анфиса обрадовалась ему. Идут: Санька что-то рассказывает, руками машет, а он смеется, значит, не пожаловалась на нее. А и пусть, будет знать в другой раз.

И хотя Анфиса успокаивала себя насчет того, что Санька сама напросилась, а на сердце все же у нее тяжесть. За что она иногда к Саньке, как не к родной? Все потому, что нет в доме внучат? А может, и не ее вина.

— Взлапать вздумал! Да я бы его, гада, вместе с машиной кверху тормашками. А мебель?

В ответ Джамбот хохочет:

— Вот дурень, с кем связался.

— А если бы осилил?

— Тебя? Да никогда!

Подошли к калитке.

— А в самом деле, — запоздало спохватился Джамбот. — Не смей в другой раз лезть в кабину.

Двинул он ногой по ящику, и Санька всплеснула руками, кажется, лишилась дара речи.

— Во, маманя, сокровище какое! — показывает он Анфисе сверток. — «Сельхозтехнику» перевернул, а отыскал шестеренку.

Санька постояла, обиженно надув губы, прошла между ящиками, пересчитывая вслух.

— Тринадцать.

Джамбот услышал и ей с улыбкой в голосе:

— Это плохо.

Анфиса думала, что Санька после случившегося и не взглянет на нее, но та и виду не подала, все такая же:

— Не мели! Я тринадцатого мая родилась, а счастливей меня на всем свете, поди, не найти.

Скинула варежку, провела кончиками пальцев по ящику. К полуночи только управились с мебелью. Все старое из своей комнаты молодые во двор, под открытое небо, хорошо не шел снег, а новое втащили бережно. Командовала всем делом Санька от начала до конца. Сын же ни разу голоса не подал, а когда вволокли, наконец, диван, он плюхнулся на него так, что взвизгнули на все голоса пружины, бросил руки на колени:

— Ну, стерва!

Мать не поняла, кому он адресовал это, и Санька не слышала, носилась по хате, не скоро угомонилась.

— Сегодня поспишь на полу, — объявила ему жена, — ничего с тобой не случится, а с завтрашнего дня будешь купаться каждый вечер. Вот так!

Возмутилась про себя Анфиса. Да будь проклята твоя мебель! Смеется она, что ли, такие холода, а он каждый вечер обливаться в корыте! Ах ты…

Появился сын со своей подушкой, одеялом, забросил на печь.

— Давно не блаженствовал, позабыл, как взбираться.

Удивилась мать. Как это он сумел сдержаться, накипело, знать, в нем здорово, а как всегда прикрывается шутками. Значит, еще не через край, а то разве может человек совладеть с такой силой, когда все внутри клокочет, кипит.

И ей самой не надо было распускать руки, нехорошо получилось… И у Саньки все дурное проявилось, будто веснушки высыпали весной. А всему виной трибуна! Взобралась, новую высоту обрела, и защелкнуло в ней что-то, не по ней оказалась вершина. А, может, покуражится и все? Река в половодье играет, беснуется, а к осени едва слышно.

Мать подозвала сына, указала рукой на кровать рядышком с собой, и он послушно оставил свое место у печи, уселся на жесткую деревянную кровать, но, неожиданно тряхнув головой, поднялся.

— Я сейчас со двора все наше внесу!

Вот об этом-то и хотела просить она его. Неужто родительское желание так сразу передалось ему?

Джамбот осмотрелся, прикинул, куда все сложит, и решительно придвинул телевизор к стене, тяжелые стулья разместил вокруг стола.

Мать только головой кивала, не верилось, что по ее делает сын, без подсказки.

— Часы свезу в ремонт, пусть кукукают, — решил он вслух.

Не удержалась:

— К чему старье-то? Люди вон что ни год меняют мебель.

В ее голосе сын уловил горечь — и может быть поэтому так бережно пристроил в угол широкую деревянную кровати.

— Дедова работа, — проговорила Анфиса.

И уже другую окраску принял ее голос. Она стояла, придерживаясь рукой за стол.

На кровать взгромоздил столик на трех ножках, сделал это с осторожностью, как бы боялся причинить боль, похлопал по нему уважительно ладонью, мол, держись, в обиду не дадим. И снова на сердце у матери потеплело, смотрит, как сын с той же бережностью пристроил на столике зеркало в деревянной раме, и ей померещилось в нем лицо бабушки: смуглое, тронутое легкой улыбкой. Раздался голос сына, и видение пропало.

— А это прадеда подарок моей бабке… — сказала она с каким-то благоговением. — Ей, цыганке! — Отбросив рукой со лба тяжелую прядь волос, произнесла с мягкой иронией: — Не выдержал, смирился… А то как же! Вся станица встала на ее сторону. Красавица была…

Провел сын ладонями одна о другую, смахивая с них пыль, шагнул к ней, взял за плечи — привычка у него с детства, взволнуется и к плечам тянется руками.

— К тебе от нее ничего не перешло!

Ухмыльнулась довольно.

— Корень Самохваловых древний, глубокий, вот и заглушил кровь цыганскую, это и говорить не надо.

Но тут же — не перевел бы сын разговор на себя — поспешила сказать:

— Тихо ты… Санька небось спит.

Прежде чем выпустить мать, посмотрел на нее, будто желая заглянуть в душу, и это заставило Анфису внутренне содрогнуться. Как в ознобе передернула плечами, стряхнула с плеч руки сына.

Он молча полез на печь, а она долго ворочалась в постели, перед ее мысленным взором стоял взгляд сына, от которого холодела душа. В какой-то момент встала с кровати и к печи, позвала, едва слыша свой голос:

— Сын…

Джамбот свесился к ней, нашел ее руку, провел по своему лицу, и она вспомнила, что в детстве так же ласкался он.


…Жарко горели крупные щепки в печурке. Поставила Анфиса воду в чайнике и в ожидании, пока вскипит, сидела на чурке. Потянулась рука в карман за сигаретой, но вошел Лука, и она, покашляв натужно в кулак, не без тревоги уставилась на него: зачем неожиданно пожаловал человек, если он редко бывает в этой стороне?

— И когда ты переберешься в новую столярную, а? Вот где божья благодать!

Уловила в голосе соседа притворную бодрость, и это еще больше насторожило.

— А меня не звали…

— Как так?

— Вот так. Старая я для хором, видно.

— Ха! Еще тебе полвека только стукнуло, баба в соку.

— Ладно… — осекла она его.

И он, скинув варежки, просунул их под поясной ремень, опустился на корточки, широко раскинул толстые колени, протянул к теплу руки. Но как Лука ни старался показать, что заглянул просто так, без всякой нужды, погреться, она ждала, когда выложит он то, с чем явился.

— Как спится тебе на заграничной-то?

Ей не хотелось говорить, но и молчать не будешь, если человек спрашивает; оторвала руку от коленки, покрутила вяло на уровне лица, мол так себе.

— Понятно, — рассеянно протянул Лука.

Тем временем вода вскипела, Анфиса взяла с верстака стамеску, просунула под ручку и перенесла дымящийся чайник на верстак. Сейчас в самый раз чайку, да Лука тянет с разговором, будто его самого послали за собственной смертью.

Поднялся, наконец, Лука со стоном, еще не выпрямил спину, а уже скорей зад к верстаку; извлек сигареты, чем немало удивил Анфису: сроду курил самосад.

— Из района приказ пришел.

Насторожилась она: что там опять за приказ? До чего скоро находят новости Луку. Кружат, кружат над станицей, а увидят Луку и скорей к нему, всех минуя.

Невесело усмехнувшись, Анфиса приготовилась слушать Луку.

— Велено отчет председателя поставить на собрании.

У нее отлегло от сердца — опять Лука за свое, ну да его собственная забота с начальством бодаться — кивнула равнодушно, чтобы не обидеть. Тут не знаешь, как в своем доме устроить, к тому же на ее веку отчетов всяких было ого-го! Или из области комиссия ожидается или район задумал в колхозе учинить проверку, кто их знает.

— Что твой-то думает?

Посмотрела на Луку, как бы спрашивала: «Ты о чем?»

— Ну, о председателе, — нетерпеливо пояснил он.

Вот и приоткрылся ларчик: не мороз загнал человека, а выпытать желает, только напрасно старается, видно, забыл, что она не из тех, кто на язык слабоват. Надо будет, так и без подсказки чьей-то выступит Джамбот, и она не станет держать в себе нужное слово.

— Тебя спрашиваю, Молчунья.

Развела в сторону руки:

— А мы видимся с ним?

— С кем это с ним?

— Ты о Джамботе?

— О нем!

— И я тебе о нем.

Сделал Лука одну за другой две глубокие затяжки, и окурок упал к ногам, раздавил его носком валенка, сказал:

— Ясно…

И ухмыльнулась Анфиса: ох и сосед у нее, до чего хитер. Лука глянул вприщур на Анфису, как бы говоря ей: «А я задумал что-то», и ушел, ушел, посеяв в душе Анфисы тревогу. Как бы он не втянул Джамбота в историю с председателем. Хотя пусть их, бодаются, ничего, если обломают ему рога, а они снова вырастут. Лука с головой, прав в своем деле, это и говорить не надо, прав, да только без толку от того, что судит со своей колокольни. Ну, а председателева наука другая: больше ждет, когда ему указание дадут. А земля такому хозяину не дается в руки, не слушается его и все. А почему? Ему бы науку дедову и свою вместе перемешать. Вот и Лука… Не дается человек, подход к нему не тот, оттого свою линию во всем гнет.

Видно, и Санька такая же, подход к ней нужен свой. А она, старая дура, что же? Руку подняла на сноху… Нельзя ей с Санькой строго: взбрыкнет и даст деру, а за ней и Джамбот. Баба она завидная, это и говорить не надо, вся станица поглядывала на девку. Поглядывала, а досталась ее сыну…

Дотянула Анфиса до вечера, закрыла столярную на замок и направилась в станицу. Удалившись, оглянулась: «Пожалуй, переберусь в новый корпус…»

В хате густо пахло борщом. Анфиса отметила про себя, что дома мир. Уселась к печке спиной. Раздался голос Саньки в своей комнате, невольно прислушалась.

— Сдобушка ты, Санька, а не женщина, лебедь полногрудый…

Встала Анфиса на костыли, открыла дверь и сразу же отпрянула. Тьфу… Да что Санька с ума сошла? Стоит перед зеркалом голая. Куда же смотрит Джамбот?

— Дура я, дура, муж губит мою красоту, а я терплю, раба…

Повернулась лицом к двери Санька, и Анфиса невольна зажмурилась: «Сатана, а не баба».

— Мне бы царевной быть, а не свинаркой.

Не удержалась Анфиса, еще раз заглянула в комнату молодых, но теперь проговорила про себя: «Как с картинки сошла!».

Отходя от двери, услышала голос сына:

— Сказал тебе, кончай брунить![20]

И в матери родилась неожиданная злость на него: «Ишь, раскомандовался, нет бы приласкать такую бабу!»

Под дверью на полу исчезла полоска света, улеглась, значит, Санька.

— Уедем, мучитель ты мой…

— Чего? А квартира? — возразил сын.

Застрял нервный ком в горле у Анфисы.

— Поживем с тобой в городе, — на одной ноте причитала сноха. — Может, врач найдется, сына хочу… Заспокой душу-то мою словом!

Анфиса представила себе сноху, склонившуюся над сыном, а может, лежит головой у него на груди, и чуть не крикнула им: «Санька тебе дело предлагает, дурень».

— Езжай… Ты лебедь, царица — не баба, а я кто?

— А ты… Ты только вкалываешь. Председатель и втепоры[21] с тобой так, и нынче, потому за человека не считает. Да ладно, машина, обманет с квартирой, ей-ей.

— Как ладно?!

— К слову я, милый, не сердись. А ты посмотри на себя в новое зеркало. Старик ты у меня, и не обижайся на открытое слово. На ветру да на морозе задубилась кожа. И чего мы взамен-то получили? Господи… Грязь месим. Не жалею, повелитель ты мой, силушек моих нет, дай хоть крылышками взмахнуть, помереть хочу, силу свою поняв, Джамбот!

Лежит под стеганым одеялом Анфиса, морозит тело, с головой укрылась, надышала, а все знобит. Уж не гнетучка[22] ли вернулась к ней? Уведет она сына в город, это и говорить не надо. А хата как же? Я помру и что? Двери-окна заколотят? На этой земле все мы родились, а Санька — сухостойная, корни рубит? Да хороший хозяин за такие-то слова немедля бы ее со двора! А ей в доме почет всякий и все мало. Да разве мы к ней не с открытой душой? Мебель из города привезла, нашу выбросила — пожалуйста! — ничего не сказали поперек. А чтобы Джамбота от земли оторвать…

Голоса из-за двери доносились все тише, а потом и вовсе умолкли.

Утром к ней подсел Джамбот — новое это у него, — успокоил, будто знал, что мать все слышала:

— Превратись она хоть в сто Санек, в двести, и то не уеду в город!

Мать с удовлетворением подумала, что сын стоит на земле крепко и никому его не оторвать, но тут же спросила:

— Жаловалась на меня?

— А разве ты ей враг?

— И то хорошо.

— Ты про что?

— Да так… Стыд-то какой!

— Случилось что?

— Нет, нет…

Стремительно появилась Санька и с ходу:

— Чтобы щенка в хату не пускала. Еще его на диван устрой!

Так и села Анфиса в кровати: вот тебе и на, ночью голосила: «Айда бежим в город», а теперь щенка гонит.

— Вот что, Александра, довольно нам мозги банить.

Сказала строго, тоном, каким за всю Анфисину жизнь в доме Самохваловых никто не разговаривал.

— Ты уж, родная, гляди себе под ноги, а то ненароком споткнешься на ровном месте, — посоветовала.

На том разговор оборвался; Санька умчалась на ферму, Джамбот покружил бесцельно и тоже ушел.

Отправилась на улицу и она.

Проскрипел под костылями снег, уже за калиткой Анфиса посмотрела в сторону магазина — открыт ли? Свет пробивался в окнах, значит, Фатима на месте.

Приободрившись, направилась через улицу туда, но уже в магазине обнаружила, что явилась без денег.

— Одолжи бутылку горилки, — попросила она, — не возвращаться же, — а глаза отвела в сторону.

Фатима уставилась на нее:

— Не помню, чтобы ты водку хлебала, а уж в долг! Ладно, занесу тебя в черную тетрадь, за тобой никогда не пропадет. Но с чего ты это? — допытывалась Фатима.

Да разве Анфиса слово проронит, тем более с ней? Вся станица узнает до того, как она бутылку на стол поставит.

— Наше дело… — неожиданно резко сказала Анфиса.

— А я думала… — протянула Фатима, снимая с полки бутылку.

Подавая, проговорила:

— Ты мне обещала полки заменить.

— Обещала.

Фатима, сложив руки на груди, уперлась в высокий прилавок.

— Так ты постарайся. Чем наш магазин хуже других?

— Тебе скоро новый отстроят.

— А туда пойдут другие, мне и этого хватает.

— Сговорились! — И Анфиса к двери.

— А ты, Анфисия Ивановна, чего не заглянешь к своей соседке?

Остановилась на пороге, не оглядываясь, буркнула:

— Да вот…

— Какая теперь ты моей матери соперница…

— Тьфу на тебя!

Засмеялась Фатима, и ее голос преследовал Анфису до самого дома, в хату вошла, а все еще ругалась с магазинщицей: «Ну, не стерва, а?»

Поставила бутылку на стол, раздеться не разделась, передумала, сунула бутылку во внутренний карман пальто — по самое горлышко провалилась — и двинула в столярную, прихватив с собой щенка.

Ввалилась и первое дело — дверь на крючок, а еще для большей надежности просунула под ручку лопату, чтобы, значит, намертво.

Щенок сидел на верстаке, уставившись на Анфису, а та повертела бутылку да поставила рядом с кружкой, провела по губам. Про корку вспомнила. В шкафу на полке лежала она засохшая. Взяла и вернулась к верстаку.

Кто-то снаружи дернул дверь, и щенок заурчал.

— Выкуси, — прошептала Анфиса, погладила щенка. — У нас с тобой все надежно. А иначе как?

На улице не успокоились, кажется, пытались вырвать дверь с петлями, не обращая внимания на это, Анфиса подмигнула щенку:

— Держись за меня и не пропадешь!

Налила из бутылки в кружку и, выдохнув из себя, приложилась к холодному краю, потом сложила три пальца, будто собиралась перекреститься, подцепила корку, сунула под нос и глубоко втянула в себя воздух.

— Землей пахнет! В нем, брат, вся сила…

2

Пришла Анфиса на собрание раньше всех, уселась в первом ряду. В школьном зале топилась новая голландская печь, но обогревала плохо: когда Анфиса размыкала губы, то изо рта вырывался пар. Однако холода Анфиса не чувствовала: она с нетерпением ждала событий, а в том, что они будут, не сомневалась и поэтому мысленно обращалась к сыну: «Угомонись, не вздумай лезть на рожон…»

На сцену суматошно выбежала комсомольский секретарь, словно за ней гнались, поставила на стол пузатый графин с водой и исчезла, чтобы снова объявиться, теперь уже с блюдцем; приподняла стакан и просунула под него блюдце, окинула взглядом стол.

Люди прибывали. Громко перебрасываясь шутками, занимали последние ряды, прежде чем сесть, гремели стульями. Усевшись, мужики сразу же лезли в карманы за куревом. Ну а бабы, известное дело, зашелушили: семечки всегда при них.

Пришел Лука, занял место рядом с Анфисой — зал от сцены до середины пустой, а ему вот обязательно надо примоститься тут же, — ткнул ее локтем в бок. Но у Анфисы своя неотступная забота: как бы сын не встрял в чужую перебранку. Лука, не оглядываясь, произнес:

— Людей не густо.

Анфиса с трудом удержалась, чтобы не сказать ему: «Да пошел ты отсюда, чего прилип!»

Наконец в зале появился председатель, не поднимаясь на сцену, взглядом из-под бровей обвел станичников, покачал головой.

Анфиса сразу прикинула: собрание срывается. Ничего, пусть понервничает, а потом пора бы знать, какое к нему уважение имеют станичники.

Кто-то нетерпеливо крикнул, правда, не очень твердым голосом:

— Скоро?

Председатель курил у окна, видно, ждал кого-то; потом что-то сказал парторгу, но тот в разговор не вступил.

Докурив сигарету, председатель взошел на сцену, занял место за столом, как раз перед графином с водой, по залу прошел шорох, похоже, с густой кроной заигрывает свежий ветерок, и замер в последних рядах.

Председатель постучал карандашом по графину, призвал к тишине, а что стучать, если и так люди приумолкли в ожидании.

— Ну, чего звенчит? — откликнулся Лука.

И словно его услышали, раздались голоса.

— Не тяни!

— Знаем, зачем позвали!

Председатель не смутился нисколько, одернул полы пиджака, слегка покашлял в кулак.

— Кворума нет, — наконец объявил он. — Начинать-то как?

Обрадовалась его словам Анфиса, посмотрела направо, налево: Джамбот прислонился плечом к стене, и ребята из его звена тут же. Не понравилось матери выражение его лица, того и гляди сорвется сын с места, забеспокоилась, не вздумал ли выворачивать душу перед станичниками? Поговорил бы председателем с глазу на глаз.

— Может, перенесем собрание? — спросил не совсем уверенно председатель.

Анфиса подумала с неудовольствием, что там, где не надо, он крут, а в правом деле поддержки ждет, объявил бы по домам, и все заботы на сегодня долой. Но станичники, оказывается, были другого мнения:

— Чего еще?

— Оформите протокольно.

Нашла Анфиса взглядом парторга, и в тот момент он кивнул, мол, соглашайся, и председатель объявил:

— Общее собрание колхозников считаю открытым. Кто за это?

Проголосовали дружно. Потом комсомольский секретарь бойко перечислила по бумажке фамилии нужных в президиуме станичников. Многих из названных не оказалось в зале, и стулья на сцене остались пустыми. Поднялся туда и Джамбот, сел сзади всех, но тут же встал и пересел на свободный в первом ряду стул, уперся локтем в колено. Мать одобрила его: «Чего прятаться за чужими спинами? Должен быть у всех на виду».

Ну, а то что сын в президиуме, она по-своему оценила: раз начальство усадило его на столь почетное место, значит, не очень обозлены за разговор с председателем, пронесло, а может быть и другое, стараются задобрить сына, чтобы не вздумал выступать.

Председатель уткнулся в свои бумаги и шпарил, будто на скачках норовил обогнать на своей кляче знатных рысаков, но уже через несколько минут в зале стал нарастать шум, похоже каждый желал бы сказать вслух свое, вынести на люди наболевшее, выплеснуть, что на душе. Председатель бросал беспокойно-просящие взгляды на парторга — тот вел собрание, — затем не выдержал, оставил трибуну и постучал карандашом по графину.

Лука потер руки:

— На кого осерчал?

Председатель стучал все сильней, теперь уже по пустому стакану, чтобы звонче было.

— Ишь, засвиристал в свою дудку, — не таясь, произнес Лука.

Станичники повскакали с мест, загрохотали стульями, собрались уходить. Вот тогда-то и поднялся парторг, выбросив вперед руку:

— Товарищи…

Стихло, но не совсем.

— Собрание будем закрывать, или по-другому решаете?

Голос неторопливый, чтобы услышать его, нужна тишина.

— Продолжайте, — обратился он к председателю.

Люди дослушали доклад.

Потом с информацией выступил председатель ревизионной комиссии.

И его время истекло.

— Вопросы будут? — спросил парторг собравшихся.

Задвигался беспокойно Лука, и не успела Анфиса сообразить, что же тот станет сейчас делать, а уж он, привставая, руку тянет к президиуму. Не дождавшись, когда ему разрешат, предложил громко:

— Перейдем к обсуждению! Товарищ председатель до того понятно доложил, что и вопросы ни к чему.

Тишина.

— Ты что, за всех решаешь? — возразил раздраженный председатель, однако тут же согласился. — Пожалуй, верно, чего нам перемалывать время впустую.

И люди запоздало поддержали Луку:

— Факт!

— Говорить будем, известное дело!

— Какие такие вопросы?

Кивнул головой председатель, дал понять, что президиум согласен с их мнением.

— Кто желает первым?

Тишина в зале выжидательная: в самом деле, кто?

— А хотя бы и я!

Анфиса и не сомневалась, что первым начнет именно Лука.

Поднялся он на сцену, прежде чем встать за трибуну, поклонился в пояс станичникам, и ему дружно похлопали, вытащил цветастый платок, утер лоб. Анфиса отметила про себя, уж не шаль ли он прихватил из дома, у дочери их столько…

Посмотрел Лука в зал, как бы желая убедиться, все ли еще сидят на своих местах, не сбежали?

— Станичники, — начал он, — и очередной доклад нашего уважаемого председателя получился округленный, без острых углов, проглядывает в нем коллективный труд, мудрость. Это положительно, хорошо…

По залу пополз смешок, как бы поддержка собравшихся оратору: «Шпарь, Лука, так их!»

И Лука шпарил:

— А я вот в корень дела посмотрел, факты повернул иначе и обнаружил, что гладкость пропала, оголилась оборотная сторона нашего положения. Я имею в виду колхозный рубли. Было время, недалекое время, на пальцах считали копейки, а нынче в бухгалтерии счетные машины завели. Не осуждаю. На плохо другое. Разбогатели, коровники понастроили, механизацию ввели, всякие карусели да елочки, а коровы не желают крутиться на каруселях, словно на ярмарке. Вот и ржавеет карусель. Бог с ним, с железом, да тыщи ржавеют. Наши кровные! А куда председатель смотрит? За что мне уважать его?

В президиуме поднялся Джамбот, пригибаясь, сошел в зал и присоединился к своему звену: ребята продолжали стоять у стены особняком. Задержала на них взгляд Анфиса: настроены решительно, схлестнутся с председателем, сомнений у нее никаких на этот счет.

Видно, сын на собрании не промолчит. А может, он и прав? Нельзя иначе. Ребята поверили председателю и веру свою, может, в землю вложили. И она, земелюшка, поэтому отозвалась. Земля и человек одинаково к доброте чуткие. Или она постарела и не понимает Джамбота? А на сколько она старше сына? Попал он к ней, когда было ей шестнадцать лет… Господи, еще сама ребенок.

— Вопрос к председателю!

От родного голоса Анфиса вздрогнула, поспешно оглянулась: сын мнет ушанку в руках.

— Мы договорились не задавать вопросов, — вкрадчиво произнес председатель.

Джамбот вскинул голову:

— Я не голосовал!

Из зала его поддержали.

— Пускай задает!

— Это же анархия! — гнул свое председатель. — Распорядок-то вами утвержден.

Не дал ему договорить парторг, поднялся с места.

— Задавай вопрос, товарищ Самохвалов!

Анфиса с благодарностью подумала о нем: молодец, сразу показал, чью сторону взял.

— Председатель, ты думаешь сдержать свое слово, что дал моему звену? Землю закрепил, а теперь отобрал? Зачем же огород городили?

Председатель перегнулся через соседа, хотел обратиться к парторгу, но тот отвернулся откровенно. Выпрямился тогда он, ответил:

— В рабочем порядке решим. Вопрос-то частный.

Но его слова не успокоили, в зале раздалось:

— Обезличка!

— Выходит, мы частники?

— Ребята по сто центнеров с гектара взяли!

— От начала до конца сами вырастили.

— Известно, какая польза хозяйству!

— А ну-ка, дорогу.

К сцене пробивался Алексей. Добравшись, выбросил вперед руки, словно желал удержать на месте покатившийся вниз по склону валун, в зале стало тихо.

— Говорим, говорим, а председатель кивает, дело же он не делает. Толочь воду в ступе нам недосуг. — Скрестил по-бабьи руки на выпуклом животе. — Вспомните, станичники… — обратился к людям.

Но в неторопливом голосе говорившего Анфиса не услышала просьбу поддержать его: произносил, как молотом ударял. Председатель с каждым словом Алексея все ниже голову опускал, глаза прятал.

— Вспомните, прошу вас, как мы строго велели правлению нашему организовать комплексные звенья, чтобы, значит, на уборке ты не успел чихнуть, а уж хлеб в амбаре. Было или нет?

Раздались голоса:

— Факт!

— Не забыли!

— Вот и ладно, что помните, — продолжал так же обстоятельно, без надрыва. — А председатель звенья создал да тут же развалил.

— Неправда, — подал голос председатель.

Но Алексей не обратил на реплику внимания.

— Снова, значит, Джамботу с ребятами землю корчевать? Корчевать надо, возражений ни у кого! Слышишь, председатель, ты прав, поэтому и люди молчат. Но зачем толкать на рекорд ребят, если общий урожай в колхозе ниже передовых, показателей? Ладно, надо, есть до кого всем нам тянуться. Пусть… А почему участок отбираешь? Инициативу в них губишь?

Голоса из зала опять поддержали:

— Верно!

Он еще постоял, чтобы сказать:

— Хрен тебя знает, председатель, что ты за человек. Вроде бы и казак, любишь наше дело, а получается…

Не договорив, Алексей отправился на свое место, и люди: расступились, дали пройти.

Поднялся председатель и нервно:

— Ты бы, Алексей, о ферме доложил. А с ребятами правда…

А что правда, люди так и не услышали, сами же не дали высказать, загалдели, кажется, теперь не утихомирятся.

— Слова прошу!

Это выкрикнул Джамбот.

— Ну, пошла гульба! — потер зябко руки Лука. — Сегодня не закуняешь[23].

Джамбот одним махом на сцену и к столу, ударил кулаком по нему так, что графин со стаканом подпрыгнули:

— Кончай комедию!

Председатель глазами захлопал.

— Не дури, — посоветовал.

Все в Анфисе сжалось, сама не поймет: одобрять сына или сожалеть, что так получилось, а тем временем Джамбот обратился к станичникам:

— Значит, пришел я к председателю, а он и говорит: «Дело есть к тебе неотложное, можно сказать великое. Так, мол, и так, отстали мы от других по рекордам, везде свои чемпионы, а в нашей же станице мы имеем одну серость, будто ни на что не способные люди в ней живут». Ну, понятное дело, и меня гордость взяла, обозлился я, спрашиваю: «Что требуется?» А ты подбери ребят и с ними возьми бросовую землю, гектаров с полсотни, и на ней кукурузу вырасти, но только такую, чтобы, — развел руками, — всем в республике на зависть… «Очень просил. И обещал тоже горы… «За колхозом не пропадет, сверхплановый урожай оплатим по совести, не ниже чем в других колхозах, а еще каждому «Жигули» выхлопочу». На машинах мы не настаивали, но раз обещал… Выхлопотал… — усмехнулся открыто, — одним словом, нашел я ребят, сами свидетели, станичники, и день, и ночь мы в поле. Когда нас в газете расхвалили и все такое, председатель гоголем ходил, подбадривал: «Давай-давай», а как только кукурузу отправили с поля в амбар, похолодел, не замечает, стороной обходит, будто чумы боится. Ребята на меня, конечно, наседают: «Ты Джамбот, звеньевой, ступай, узнай, чего это председатель». Я к нему, ясное дело, спрашиваю, как мне велели ребята-товарищи, а он глаза воротит, мимо меня глядит: «Замотала меня текучка, Самохвалов, но ты не беспокойся» и все такое, значит…

Повернулся к председателю и в упор ему:

— А ты думал как? В станице тебе — не в конторе сидеть… Ладно! А теперь наш участок кому-то передал, подарок сделал. Раньше ты убеждал нас: «У земли должен быть один хозяин». Выходило, врал? Нет, правду докладывал нам, а потом изменил ей, правде своей. Почему? Свояченице передал землю нашу.

Встал с места председатель:

— Что ты заладил: «Нашу, нашу!?» Земли в колхозе пять тысяч гектаров, на твоем участке свет что ли клином сошелся?

Положил Джамбот руки на бедра:

— Погоди! Земля в колхозе устала. И без удобрений она тощая, как снятое молоко, а наш — да, наш участок — сроду не засевался, камень брось — колос появится. Вот что!

Спрыгнув со сцены, уже в зале договорил:

— Стыдно мне за такое начальство!

Не смутился председатель, с нарочитой улыбкой в голосе:

— О том ли надо говорить сегодня? С чего ты начал, Самохвалов? С интересов сугубо личных. Не то ты говорил, не узнаю тебя, Джамбот.

В зале стало тихо: хотел высечь в людях сочувствие к себе, а вместо этого насторожил. Заерзал, ждет, кто же начнет, кто поведет станичников за собой. Уставился на Луку, и Анфиса подумала про себя: «Боится», оттого стало гадливо на душе, и все из-за него, из-за председателя.

Поднялась она, перехватила взгляд председателя, и показалось ей, будто он подмигнул, мол, поддержи меня.

— В земелюшке моя душа! — негромко, с раздумьем начала, она. — А от меня, значит, к сыну передалась любовь не любовь, а как бы… Срослась я с землей, корни намертво переплелись, что ли. Одним словом, от нее никому не оторвать Самохваловых, ажник земля и небо столкнутся! Ты вот попробуй брось в руку Анфисе Самохваловой зерно — колос вырастет и не какой-то там, а налитой. А почему? Да во мне кровь-то дедова! Крестьянская, чистая, ни с какой другой не перемешанная. Это верно, все вскормленное землей надежно… И еще что я; скажу… Наша порода людям известная, захватистые[24] мы. А ты, председатель, пустой колос, — вдруг сказала, — ни станичник ты, ни городской… Кого ты обманул? На чем засквалыжничал? Плевать нам, Самохваловым, на машину… Не в ней жизнь, а землю ты не смей отбирать.

Сделала движение, будто сесть на свое место хотела (председатель белее белого утер лицо платком), потом резко развернулась на костылях и на сцену:

— По-барски будешь с нами — не потерпим. А станица: что? Стояла без тебя и будет стоять!

Услышала голос в зале:

— Во заскипидарили Анфису!

Аж встряхнуло всего председателя, вскочив, крикнул:

— Хватит! Ты что хулиганишь?

Рванулся к нему на сцену Джамбот, да хорошо, Лука вырос на его пути, удержал.

— Погоди, не петушись… — урезонила Анфиса. — Ишь, затомошился![25] Где ты был, когда ребята на кукурузе в дождь и в зной? Каждый раз ты прикрываешься государством. Наше государство так не поступает. Это ты перед кем-то выламываешься. За государство мы, — повернулась к залу Анфиса, указала рукой на станичников, — в ответе. Вот так! Мы!

Она качнулась на костылях, и усына вырвалось:

— Мать!

Вмиг взлетел на сцену, но Анфиса отстранила его, и люди увидели, как бледнело ее лицо.

— А ты не лезь поперек батьки в пекло, ступай-ка туда, где стоял.

И сын послушно пошел к ребятам, но голос председателя удержал его.

— Не беги. Имей мужество, Джамбот Самохвалов, до конца выстоять перед народом. Рубите с матерью, коль замахнулись.

— А мы не лозу рассекаем шашкой, а к порядку призвать собрались здесь. Ясно? Обида у меня большая на тебя, вот что, за пацана считаешь меня. Поиграться появилось у тебя желание, да?

Он широким шагом назад на сцену, встал рядом с матерью, а она шагнула вперед, заслонила его собой.

— Ну, вот он я!

— А ты не петушись, крылышки еще слабые.

— Как знать… — ответил председателю Джамбот.

Анфиса всем телом подалась к столу президиума, произнесла со значением:

— Ты не смей с ним так-то! А еще запомни: Анфисия Ивановна и Джамбот Самохваловы в защите не нуждаются и крылья у них орлиные. И обиды не прощают, рады бы, да не умеют.

Сын сложил руки на груди.

— Врать-то было зачем? — обратилась она к председателю. — Или они тебе Ваньки-встаньки? Джамбот давно уже не вьюноша.

Председатель поднялся было, да парторг усадил.

— Ты бы по-человечески, так, мол, и так, промахнулся, ребята, — продолжала требовательно Анфиса. — Да не в машине вся наша жизнь-то, не в ней одной, а в совести! И не в участке одном наша жизнь. А ты бы по-нашему, просто, взял бы и сказал слово доброе, откровенное, и ребята горы свернут.

Сошла она в зал, а прежде спрыгнул сын, подал руку, да только она не оперлась: сама.

— Видели! — крикнул вслед председатель. — Работай с ними! Да так работать, как Самохвалов и его звено, должен каждый, для всех нормой чтобы было в колхозе, тогда и богатство наше утроится. А то есть такие, что работают спустя рукава весь год, а чуть поднажали и орут: «Герой я, плати!» У таких, как Самохвалов, на первом плане стоит личное. Сделают шаг — плати, с ножом к горлу пристают… Прав я, товарищи?

От стены отделилось звено Джамбота и к выходу, а здесь остановились.

— Прав, но они-то не такие! — крикнул Лука. — Они ту землю с того света, можно сказать, вернули. Спасибо им, — поклонился. — Мы надеемся, что и овраги заставят жить, а их вон сколько. Но не так же надо с ними поступать…

Хотел еще что-то сказать Лука, да Алексей не дал.

— Погоди-ка! Все же если умом прикинуть, не прав ты, председатель, не прав и точка. Пусть другие оживляют овраги, примеру доброму последуют, а ты на одних взвалил.

— Верно!

— Факт!

— Разберемся на правлении, — заявил председатель.

Кто-то крикнул:

— Знаем мы твои обещания. Пошли отсюда!

Тронулся зал, зашаркали люди к дверям, и не остановил их вскрик председателя:

— Вы куда?

— Ого, да с таким голосищем гаить бы кабана! — это сказал Лука, сказал с недоброй ухмылкой в голосе.

На сцене никого не осталось, и в зале опустело, одна Анфиса продолжала сидеть.

А вечером она с грустью, затаенной болью наблюдала, как сын нервно ходил из одной комнаты в другую, а помочь не могла и придумать не знала что. Вот и просила судьбу переложить на ее плечи все его заботы. Тяжко было видеть, как переживает он, поделился бы что ли мыслями своими, а он молча, молча…

— Ты выпил, когда шел на собрание? — озаботилась вдруг молчавшая весь вечер жена.

Джамбот удивленно вскинул на нее глаза, поднялись его широкие густые брови. Он подошел к ней, наклонился и дыхнул в лицо.

Взыгралось все в Анфисе: ну, чего она. Ударила костылем об пол.

Сын полуобнял мать, шепчет ласково:

— Ты за меня не бойся, Самохвалов я!

Дернулись плечи у матери, и он ткнулся лбом в ее плечо.

— Будет, маманя, родная ты моя.

Не выдержал, выскочил в сени. Санька тоже убралась на свою половину.

Повиснув на костылях, плакала Самохвалова.

3

Появилась на улице Анфиса не с самого утра. Санька ушла на ферму. Джамбот, слышала она, возился в сенях, ну а она все лежала в кровати, пока не раздались на улице голоса станичников, только не угадала, кто именно явился под ее окна. Делать нечего, раз явились, значит, она нужна и надо выбираться к ним, зря не притащатся.

На улице, пожелав всем доброго утра, стала ждать, о чем ее спросить хотят.

— Увезли Джамбота? — наконец поинтересовался Алексей.

Ну, теперь-то понятно, что привело станичников, а все же с притворным удивлением воскликнула:

— Куда?

Алексей уставился на нее молча, будто она должна объявить что-то необычное.

— А в милицию…

Засмеялась Анфиса искренне:

— Тю… Айда в хату!

— Пусть выглянет, — потребовал Лука.

И она громко позвала:

— Джамбот!

Дверь распахнулась, и в ней вырос сын:

— Ты звала, маманя?

Она махнула рукой:

— Не надо…

Станичники оживились, о другом заговорили, будто и не они только что спрашивали про Джамбота.

— Эх, в такие морозы деды на кабана ходили, забавлялись, — сказал Алексей, его не поддержали, но он с надеждой в голосе добавил: — А вернувшись в станицу с удачей, ставили ведро водки… Ведро!

С дороги в их сторону свернула «Волга», мягко переваливаясь, приблизилась к ним.

— Явился не ко времени, — с сожалением произнес Алексей.

— Будто знал, — откликнулся Лука.

— Кто бы это с петухами к нам?

— Илья Муромец, — съязвил Лука.

«Волга» бесшумно остановилась, из нее выбрался секретарь райкома, поздоровался с каждым за руку, при этом в глаза заглянул, на Луку же особо уставился, о чем-то своем размышляя, без предисловий проговорил:

— Все мудришь, Лука?

Тот недоуменно пожал плечами, в свою очередь спросил:

— А что, собственно, произошло?

Станичники обступили Луку, как бы укрыли собой, от того секретарь вспылил:

— Собрание сорвали! Невиданное дело.

Лука пояснил:

— Не согласны мы, чтобы было не по-нашему.

И сразу же к нему секретарь:

— Свою, выходит, политику гнешь?

Закурил Лука, самосад злой, кого хочешь принудит кашлянуть; секретарь на что свой, в станице вырос, и тот откинулся назад.

— Ежели кричать на нас будешь, так мы уйдем, — сказал кто-то.

Секретарь оглянулся, но лица у всех были сосредоточенно упрямы, не угадал, кто произнес это.

Смотрела Анфиса на секретаря и вспомнила, как надрала ему ухо в то далекое утро.

…Была последняя военная весна. Председатель велел ей вывести единственную в колхозе лошадь на берег реки, там, мол, трава раньше всего пробивается. Она исполнила указание… Щиплет лошадка травку. Откуда ни возьмись, налетела стайка пацанов, один из них и прыгни на лошадь. А та повалилась со всех четырех ног, придавила всей тяжестью озорника. Мальчишки врассыпную, а он орет.

Напомнить бы ему об этом? Да ну его, а то еще хуже получится, ишь какой ершистый заявился.

— Нам все одно кого в председатели, — тянул свое Лука.

Секретарь, видно, о том же намеревался завести речь, оттого обрадовался, что его опередили:

— В чем же тогда дело?

— Ты помнишь, — спросил у него дотошный Лука, — по соседству с вами Фрол жил?

Станичники засмеялись, правда, сдержанно.

— Ажин его с того света верни и поставь на колхоз.

Заметила Анфиса, как покраснели у секретаря кончики ушей, видно, нелегко ему стоило сдержаться.

— Да на такого, как ты, и его многовато, — попытался отшутиться секретарь.

Хохотнула Анфиса коротко, получилось громко, потому что секретарь посмотрел на нее из-под насупленных бровей.

— Это ты, Анфисия Самохвалова?

Она перехватила его взгляд. Секретарь покачал головой:

— Ухо и до сих пор горит, надрала на всю жизнь.

Снова смех добродушный.

— С характером она у нас.

— За характер ей орден отвалили!

Секретарь прошелся взад-вперед:

— Докладывали…

Лука сбил ушанку на одно ухо:

— А тебе обо всем докладывают?

Зыркнул на него секретарь, не утаил, что погасил в себе и на этот раз вспышку. Лука предусмотрительно отступил, однако дал понять, что нисколько ни о чем не сожалеет, и если потребуется, то скажет еще не такое.

— Просить я приехал вас, станичники.

— Народ проси, — уклончиво ответил за всех Лука. — Мы что…


В тот день в контору колхоза вызвали Джамбота и все его звено.

Сидят секретарь райкома, председатель, парторг, в коридоре толпятся станичники и Анфиса тут же.

— Ошибся председатель, что землю хотел изъять, с кем не бывает, Самохвалов? За свое он получит, будь уверен.

Это объявил механизаторам сам секретарь райкома. Ну, а звеньевой неожиданно для всех подытожил:

— Пусть при всем народе извинится.

Вышел из-за стола секретарь, надвигается на Самохвалова, в упор смотрит, будто выбирает, куда выстрелить.

— Это за что же? Тебе бы самому научиться уважать людей. Почему стучал кулаком? Почему покинули собрание? Неуважение к станичникам показали свое…

Поднялся и Джамбот, но не отступил и взгляд свой не увел, опять свое:

— Мне в душу плюнул председатель. Всем нам… — коротко кивнул на ребят. — Я на собрании не денег требовал.

— Так тебе же будут «Жигули».

Вспылил на это Джамбот:

— Это он пилюлю засладил. А ребятам?

— Ладно, я сам займусь машинами, мне-то вы доверяете?

Секретарь взял под руку Джамбота.

— Не надо голову терять…

Вернулся секретарь к столу, положил руку на телефон, и все насторожились: сейчас даст нужное указание — и делу конец, но он трубку не поднял.

Джамбот, слегка поклонившись начальству, произнес:

— Прощевайте!

Одни после этого считали, что напрасно поступил так, другие горячились: «Пусть начальство знает нашего брата!».

Но события на этом не закончились для Самохваловых. Санька явилась домой и объявила, что ушла из колхоза, не желает оставаться, раз с мужем так поступили.

Вначале слушал ее Джамбот рассеянно, а потом крикнул:

— Врешь! В тебе опять взыгралась твоя… Никуда я не поеду из станицы, ясно? Срам какой, бросила ферму.

Санька стянула платок с головы.

— А я уж заявление подала.

— Какое? О чем оно, твое заявление? — вытянул вперед шею муж.

Не успела Анфиса сообразить, а уж сын ударил Саньку по щеке.

— Беги, сейчас чтоб забрала!

И она ни слова в ответ — ушла, покорная. Долго не являлась, и тогда Джамбот отправился на поиски. Вернулся он вскоре один.

— Обиделась… Ушла к отцу с матерью.

— А заявление? — вырвалось у Анфисы.

Ухмыльнулся сын открыто, и без его объяснений стало ясно: забрала.

— Как жить-то будешь дальше? — спросила.

— Я-то?

— А кто же еще?

— Ты насчет Саньки?

— Куда баба денется?

— Верно, а то больно раскомандовалась.

— Я тебе о председателе…

Сын с нажимом в голосе возразил:

— Земля-то колхозная, не его. В тракторе откажет, тяпку возьму.

На том разговор о председателе закончился.

Перед тем, как им уйти спать, пришла Санька, повела себя, словно ничего не произошло, принялась мыть полы, потом хлопотала у печи…

4

Утром, еще в постели, Санька почувствовала в сердце легкую боль: набежит волной и отходит, поначалу не обратила на это внимания. Весь день преследовала боль, и опять же не встревожилась: мало ли, с ног же не сшибает и ладно. Ну, а к вечеру до того стало невыносимо, что бесцельно носилась по свинарнику, не помнит, как управилась с делами.

Всю дорогу домой бежала, ни разу не остановилась и к сердцу не прислушалась. Повстречай ее кто-нибудь, спроси, куда несется баба, не нашлась бы, что ответить.

Вечер окутал станицу, на улице пустынно.

У самой калитки — не заметила, откуда он вынырнул — чуть не сбила с ног Алексея.

— Или за тобой гнались?

Выдохнула, будто и не было никакого беспокойства, отдышавшись, весело призналась:

— Ага…

— Подружки тебя не позвали на вечеринку?

Вспыхнула вся от неожиданной обиды, но удержалась, не показала и виду:

— А я уже вечеряла.

Хихикнул Алексей:

— С кем же? Со свиньями?

Санька пропустила его слова мимо ушей. «Без меня?! Ах вы… Вот зачем неслась помимо воли своей, предчувствие, выходит…»

— Погоди!.. У кого собрались? — вырвалось у нее.

Алексей и не собирался уходить:

— Одна в станице заводила…

— Фатима?

— Ну… А что за компания без тамады! Все равно, если нюхать розу через противогаз.

Засуматошничала Санька: заглянуть к себе домой или тут же бежать к соседке? Уже когда оказалась под ее окнами, махнула рукой на все.

А ей в спину Алексей:

— Да застрянет в твоем горле тот глоток!

Без стука влетела в темные сени и уже здесь услышала приглушенный, неторопливый бабий говорок. Нашла веник, кое-как сбила с валенок снег, ввалилась в хату.

— Здорово вечеряли! Бабы, низко всем кланяюсь!

Все свое настроение: горечь, появившуюся минутой раньше обиду на подружек, что обошли вниманием и не пригласили на вечеринку — все вложила в слова.

Тихий говор смолк, оборвался намертво. Бабы боязливо уставились на Саньку, будто та к ним с неба свалилась. А она в самом деле отвесила низкий поклон и, выпрямившись, глянула на подружек, насладилась произведенным впечатлением, ухватила сильными пальцами граненые бока стакана, наполнила до краев, выпила.

— Вот вам! — и озорно: — Ух, бабы, ну, погодите.

Те онемели, настолько неожиданно все случилось.

Пока Санька раздевалась, вино разобрало ее, выпила же на пустой желудок. Тепло приятно разливалось по телу, убаюкивало, не давало сопротивляться покою, овладевшему ею.

Нашла свободный стул и уселась.

Напротив через стол сидела Фатима, подперев рукой голову, цедила вино из фужера на длинной ножке; прическа у нее опять же новая — когда только человек успевает! Рядом с ней мать, тоже нарядная: на черном платье сверкали крупные бусы, волосы отливали медью. А что? Молодец Мария, замужем побывала, сколько раз требовалось душе. Когда же они сговорились собраться? И почему от нее утаили?

— Спой, мать, взвесели сердечко, — попросила Фатима.

И Мария затянула песню; голос мягкий, слова льются из глубины:

— Куда бежишь, тропинка милая,
Куда зовешь, куда ведешь?
Кого ждала, кого любила я,
Уж не догонишь, не вернешь.
Положила Санька руки на стол, уронила на них голову: зареветь бы во весь голос, запричитать по-бабьи. Да нет, не выкричать всего. И вместо этого затянула со всеми:

— Кого ждала, кого любила я,
Уж не догонишь, не вернешь.
Из-за стола поднялась Фатимка, крикнула:

— Чего повесили носы ниже пупка?

И перехватила песню, голосисто затянула:

— За той рекой, за тихой рощицей…
Где мы гуляли с ним вдвоем.
Все так же нестройно, разноголосо продолжали бабы:

— Плывет луна, любви помощница…
Но постепенно голоса выстроились:

— Напоминает мне о нем.
В дверь застучали, но песня не прекращалась. Кому-то надоело бить кулаком в дверь, и он забарабанил в окно, а в хате песня все громче, яростней:

— Была девчонка я беспечная,
От счастья глупая была.
Взлетел наконец Санькин голос ввысь, вырвался на свободу.

— Моя подружка бессердечная
Мою любовь подстерегла.
Ударила Фатима кулаком по столу:

— У-у-х, Санька!

Песня стихла, не оборвалась, а растворилась, невесомо опустилась на мягкую траву, прилегла в кустах на бережку, не утомилась, а ласкалась к земле.

Обошла Фатима вокруг стола, каждой налила в рюмку, знала кому сколько, одну только Саньку выделила, в стакан.

— Счастливая ты, — проговорила она.

Натянулось в Саньке все внутри: отчего бы эти слова, но Фатима не дала сосредоточиться, предложила тост.

— Бабы, дюже хочется выпить за Санькин гарнитур!

Кто-то прыснул, и тогда-то утвердилась Санька в мысли, что покупка обожгла баб, гарнитур породил в них зависть.

Взяла свой стакан, приподнимаясь, оглядела всех вприщур:

— За моего мужика, бабы! Ух… огонь! Опалил враз меня, и горю вместе с ним ярким факелом.

Выпила одним глотком.

Выстроились на столе пустые рюмки. С минуту сидели гости молча, а затем каждая:

— Придет, а от него керосином…

— Верно. Какая к хрену это любовь?

— От того и не рожаем.

— Одного-двух вылупишь, и ладно.

Фатима озорно сверкнула глазами.

— Давайте мужика заманим? Пробу снимем?

— Фу, да ну тебя?

— А что?

— Им подавай беленькую, сахаристую…

— Да… Вот Санька самая стоящая наживка.

— Это точно.

Встала Санька, смотрит на баб, что-то резкое с языка вот-вот сорвется, но нашла в себе силы, влезла в пальто и скорей в сени, тут ее и догнал голос незлобивый:

— Сатана, а не Санька.

Стоит в сенях, не знает, как поступить: вернуться, бросить Фатимке в лицо: «Да ты же… кто тебя возьмет!» Из хаты доносятся голоса:

— Захабарила[26] Санька парня.

Кто-то хохотнул.

— А все-таки наша Санька… Без нее тоскливо!

— Эх, мне бы так умереть с Джамботом… Воронистый!

Это был голос Фатимки.

Прибежала Санька домой сама не своя: и обидно, и радостно — отвергли подружки, да из сердца не выбросили.

Разделась молча и юркнула под одеяло. Ну, а Джамбот не идет к ней, надоели, как он говорил, ее коленца, и без Саньки не знает, куда деть себя.

Они сидели с матерью; он курил молча, а Анфиса держала перед собой газету и никак не могла сосредоточиться.

В нем вдруг появилось неведомое до сих пор ему чувство: бросить все и уехать куда глаза глядят, не пропадет, у него специальность, и на тракторе, и на бульдозере, одним словом, механизмы ему родня. А на худой конец и лопату возьмет, сил в нем на троих городских: видел их на уборке, это и говорить не надо, хлюпкие больше попадаются. Двоим расквасил нос за Саньку, потом стало стыдно, ходил мириться, мол, невеста она мне, а вы ее за околицу приглашали, разобраться надо было, такая девчонка да будет ждать, пока женихи из города привалят.

Уехать… Маманю с кем оставить? А как с квартирой в новом доме? А кому он назло сделает? Председателю? А мать же на собрании заявила: «Таких как ты перебывало, а станица стояла и будет стоять». Будет, это точно… Вернусь, как нового изберут, не вечно этому быть. Да нет, лазейку ищу, уж рубил бы одним махом. Ишь, одним махом, а если духу не хватает?»

Теперь председатель его в прогульщики записал, на всю станицу осрамил, а ведь все знают, что никто раньше Джамбота не отремонтировал трактор. Не мытьем, так катаньем…

Невеселые мысли прервал Санькин вскрик. Джамбот скорей к ней, и мать за ним на другую половину хаты. И предстало их глазам: в одной ночной сорочке стоит Санька на коленях перед раскрытым сундуком и яростно выбрасывает вещи.

— Вот! На… Все у меня есть! Все! У кого в станице еще есть? Милые мои…

Прижала к голой груди черные лакированные туфли на высоких каблуках.

Вспомнила Анфиса, сколько радости было в доме, когда Фатима продала снохе эти туфли, содрала, правда, с нее две цены.

— Лебеди вы мои, тлеете в сундуке!

Целует Санька туфли, прикладывается к ним щекой.

— Да как же я надену вас? Где мне взять такие ноженьки?

Швырнула туфли на пол и выхватила из сундука платье:

— В театр я пойду в нем? Не пойду. Нет театра… А жрать кто приготовит? Кто?

Платье замерло на мгновение в воздухе, плавно проплыв, распростерлось на полу.

Переглянулись мать с сыном.

— Джамбот, — взмолилась Санька, упала мужу в ноги. — Христа ради прошу тебя! Милый, уедем.

Не сдвинулся он с места, смотрел на жену, медленно бледнея, испугался своей же мысли: сграбастать — да на мороз, выкупать в снегу, на всю жизнь выбить дурь из головы! Удержался. А это стоило ему сил. Оседлал он стул, чувствуя, как отяжелели руки, плечи.

В эту ночь несколько раз выходил во двор Джамбот, и вместе с ним мысленно туда же шла мать, но так и не смогла догадаться, почему он подолгу оставался на холоде.

Вспомнила, как однажды костылем ненамеренно разворошила большой муравейник, и муравьи кинулись ошалело во все стороны. Видно, так и у них в доме намечается.

Уже устало смыкались глаза, когда появилась сноха: она шла босая, у порога задержалась, сунула ноги в валенки, влезла в пальто. Плечом ударила в набухшую дверь, но та поддалась только с третьего раза.

Чего она стесняется держать горшок?

В ночной тишине, как выстрел, прозвучал крик со двора:

— Ой…

Раньше чем Анфиса успела позвать сына, он уже выбежал во двор.

Трясущимися руками мать надела на себя кофточку.

Распахнулась настежь дверь, и Джамбот втащил в хату стонущую жену.

— Потерпи, сейчас… Еще немного, — с тревогой в голосе приговаривал он.

Мать бросилась помогать ему, вместе подняли Саньку на кровать.

— Вот и все… Где болит? Скажи, Санюша, где, ну? — хлопотал Джамбот.

Но она не переставала тихо вскрикивать, наконец указала рукой на свой бок.

— Маманя…

Анфиса никак не могла попасть в рукав пальто.

— Фельдшера! Скорей, помирает же…

На дворе кружилась метель, гонялась с яростью за кем-то; снегу намело. За калиткой Анфиса приноровилась к ветру, а ветер версовый[27], станичники не ошиблись: обещали его этой ночью; она подставила ему левый бок, подняла кверху воротник пальто, и, как могла, скорей к дому фельдшера.

Забарабанила по запорошенному стеклу, и тотчас в хате, вспыхнул электрический свет, затем скрипнула дверь.

— Кто там?

Она к калитке, а ветер словно этого ждал, взвыл, ударил в грудь, не дает идти, удерживает ее на месте.

— Здесь я, здесь! — звал фельдшер.

Рванулась вперед изо всех сил Анфиса, и очередной порыв ветра сорвал с ее губ:

— Саньке плохо.

— Иду! — донеслось в ответ.

Дождалась фельдшера, и пошли вместе.

— Погоди…

Фельдшер прильнул к ее уху:

— Что с ней?

— В боку сильно стреляет, орет.

Фельдшер закрыл глаза, снег успел запорошить лицо.

— Позвони в район. «Скорую» немедленно вызывай, — прокричал он, удаляясь.

Телефоны были в сельсовете и у председателя колхоза. Никогда до сих пор не приходилось звонить в район, но она знала, что сельсовет на ночь закрывают, значит, надо идти в контору. Туда она и направилась, уже не прячась от ветра.

Открыла ногой дверь, ввалилась в темный коридор, подталкиваемая ветром в спину.

В кабинете председателя, вытянувшись на стульях, спал сторож. Анфиса энергично растолкала его:

— Куда спрятал телефон?

Не поднимаясь, тот буркнул:

— Слепая что ли?

— Скорей, Саньке худо.

— Худо, худо… Или ослепла? На окне телефон!

Рванула трубку, крикнула в него:

— Район? Район?

Гремя стульями, сторож перевернулся на другой бок.

— Чего орешь-то? На линии обрыв получился.

Но Анфисе не верилось, район обязан ответить ей, надо срочно вызвать «скорую». И она продолжала истошно кричать в немую трубку:

— Район?

Потом, поняв бесплодность своего занятия, бросила трубку на подоконник:

— Едят тебя мухи!

На улице не унималась метель.

В метель ворвался прерывистый гул мотора, Анфиса остановилась: из снежной мглы вынырнул трактор, надвигался на нее; подождала, пока машина поравняется с ней. Из кабины свесился сын. Прокричал:

— Садись!

Она показала рукой в сторону своего дома.

Значит, он на тракторе повезет Саньку. Ну и правильно, на самой сильной автомашине не пробьешься к тракту, занесло все кругом. Выходит, Саньке совсем плохо, если до утра не ждут. Появилась беда нежданно-негаданно откуда и не думали. Вот тебе на…

Она подошла к своему дому, когда Джамбот с фельдшером успели втиснуть Саньку в кабину.

— Влезай, мать, — крикнул матери сын и подал сверху руку.

Вскарабкалась с его помощью на трактор.

— Держись! — крикнул Джамбот.

Надрываясь, «кировец» пробивался сквозь сугробы. Санька протяжно стонала.

— Потерпи еще чуток, Санюшка, родная… Приехали… А вот и тракт.

Джамбот поставил трактор на обочину, соскочил на землю; вдали во мгле зажглись два спасительных огонька.

— Машина! — радостно воскликнул сын.

Он вышел на середину дороги, вскинул над головой руки, крикнул:

— Стой!

Тяжелый «МАЗ» остановился рядом с трактором, из высокой кабины свесился водитель:

— Чего тебе, браток?

Задрав кверху голову, Джамбот прокричал:

— Беда.

Спрыгнул на землю водитель:

— Какая еще беда?

— Жена помирает… В больницу надо бабу.

Водитель повелительно взмахнул рукой:

— Давай ее, чего разинул корыто!

И сам же первый полез на трактор. Вдвоем перенесли Саньку на машину, с трудом подняли: кабина-то высокая.

В последний момент Джамбот взобрался на трактор, показал матери, как выключить мотор, но махнув рукой, выругался:

— Да хрен с ним, надо будет, сам заглохнет. Сиди, до утра горючего хватит, только не усни, задохнешься.

Машина уехала, и Анфиса осталась одна на тракторе.

5

Санька вернулась из больницы через три недели заметно осунувшаяся, на щеках появилась бледность, она больше лежала, а если и была на ногах, то передвигалась по хате плавно, боязливо. Джамбот не оставлял ее дома одну, сбегает в магазин и тут же возвращается с покупками. И матери велел быть дома: «Нечего ходить в столярную, если работы нет: понадобишься, сами позовут».

В один из дней, когда Анфиса наконец-то обрела спокойствие, заявился Лука.

Вошел в хату, топчется у порога, совсем непохоже на него.

— Садись, в ногах правды нет, — пригласила не очень-то настойчиво хозяйка.

— И то верно… Одолжи рубанок, свой куда-то запропастился.

Мать выразительно глянула на Джамбота, мол, дай, и сын отправился в чулан, а Лука, видно, того и ждал, произнес как бы невзначай.

— Председатель грозился…

Хитер же ты, Лука, у самого инструмента всякого на всю станицу хватит; новость ты принес, а вот с какого бока она касается Самохваловых, мы сейчас узнаем.

— Хвалился, что не видать Саньке с Джамботом квартиры…

— Тс-с-с, окаянный.

Вошел сын, подозрительно глянул на гостя, а уж после этого протянул рубанок, но прежде сказал многозначительно:

— Строгает чисто!

Лука повертел в руках инструмент, поблагодарил, обещал вечером непременно занести и покинул хату.

Не обманулась мать: сын слышал, о чем говорил сосед, и теперь ходил темнее тучи.

В своей комнате громко перевела дыхание Санька.

— Значит, грозился? — наконец проговорил он.

Притаилась мать.

— То ли еще будет, — отозвалась жена.

Джамбот провел рукой по стволу ружья: двустволка висела между кроватью и шкафом. Появилась Санька и к нему:

— Поживи в городе у дядьки зиму, успокоится председатель — вернешься.

Ничего не ответил муж, заложив руки за спину, в задумчивости прошел к окну, постоял там, вернулся.

— Не будет тебе житья, это точно, — продолжала она. — У председателя нрав известный.

Мягко обхватила мужа за шею, прильнув, зашептала:

— Затуркает он тебя.

А он молчит, только вздыхает.

— Дядька в городе известный человек, — упрашивала. — Пусть председатель позовет тебя, а сам к нему не ходи. Ты мне выбрось из головы всякое такое, — повысила голос. — Не опозорь себя, не кланяйся.

Слушала Анфиса да встала на костыли и к выходу, и уже оттуда с угрозой:

— Ох, доиграешься, Санька!

Постояла в дверях, вернулась к столу, кажется, боялась оставлять Джамбота одного, шумно опустилась на табуретку, следит, как он измеряет шагами хату от окна к печке и назад. Она ему ни слова, подумала, что если сразу не возразил, значит решается на что-то. Санька тоже постояла молча и с обиженным видом ушла в свою комнату; скрипнула кровать.

Но вот Джамбот остановился перед матерью, забросил руки за спину, подался к ней, хотел сказать что-то, но снова заходил, теперь уже быстрей.

Уехал он на рассвете, предупредив мать, что погостит у дяди — и назад. Никто в станице не заметил сразу его отсутствия — зима, все сидели по хатам. Не выходила на улицу и Анфиса, печь растопит, еду приготовит. Но ее словно подменили; потеряла покой, жалела, что не удержала сына. «И что придумал…» — огорчалась она.

Шли дни.

В одно утро Анфиса накормила щенка — подрос заметно, не скулит больше — уселась, приткнувшись спиной к теплой печке, предалась воспоминаниям, но их прервал голос со двора.

— Самохваловы!

Почтальона ждала все эти дни, а, поди, взволновалась, никак не могла подняться, до того отяжелела.

— Молчунья?

— Да иду, иду же!

Ногой распахнула дверь в сени, а там уже почтальон — шапку долой, с почтеньем поздоровался:

— С добрым утром, Анфисия Ивановна!

Снял с плеча растопырившуюся сумку, опустил к ногам, склонившись над ней, нашел нужное письмо, вручил торжественно.

— От сына.

Сунула Анфиса руку в карман: давно у нее заготовлен на этот случай рубль.

— От меня.

Почтальон, прежде чем взять деньги, провел рукой под носом.

— Благодарствую!

Выбравшись за порог, поклонился, и хлопнула за ним дверь.

Включила Анфиса свет, встала под люстру, рассмотрела конверт со всех сторон: действительно, письмо адресовано ей. Распечатала.

«Дорогая маманя, уважаемая жена моя».

Анфиса справилась с волнением.

«Вот и пришло время описать все как есть мою жизнь за эти двадцать дней, как я уехал из станицы. Ничего не утаю, ничего не прибавлю.

Приехал я в город утром, встретили меня, как положено, по-родственному. День-два ходил по улицам, приглядывался, вспоминал, маманя, как мы раньше приезжали сюда, и ты все говорила: «Гляди во все глаза, сынок». А я мало что понимал, просто глаза таращил, раз было велено. Это потом уже по-другому смотрел. На третий вечер, значит, я и говорю дяде — как раз всем семейством сидели за столом — о своей жизни и что мне очень нравится в городе. Он мне сразу вопрос: «А как земля без людей обойдется?» Ну, я ему: «А пусть из города перебираются». Посмотрел он на меня, и стало мне стыдно своих слов, но оправдываться не стал. Дядя долго молчал, а потом сказал: «Земля, племянник, душу имеет, а она не всякому открывается». Тут братуха возразил: «Ничего с деревней не случится».

А сестра шуткует: боюсь, дескать, за Саньку. Обживешься здесь, Джамбот, скажешь: «Хочу городскую». Опять же и квартира нужна, прописка…

До того горько мне стало, что, верите, слеза прошибла. Налил я себе в рюмку водки, поднялся и тост сказал: «Не была ты, земля, без хозяина и не будешь, а что трудно, то трудно, да ничего, переживется».

Усевшись на табуретку, Анфиса задумалась, положила на стол вдруг ставшие тяжелыми руки, глядит на письмо и думает: «Нет-нет… Самохваловы не из той породы».

Несколько раз она порывалась сходить к Саньке на ферму, да не решилась. Еще поскачет баба в город.

В окно увидела, как бежала к дому сноха. Или ей почтальон успел сказать, или догадалась, но войдя, потребовала с ходу:

— Где письмо?

Уселась за стол прямо в пальто, читает и нет-нет да приговаривает:

— Вот дурак…

И не поймет Анфиса, одобряет или сердится. Но вот Санька долой с себя пальто, швырнула на кровать, туда же полетел пуховый платок, валенки сбросила посреди комнаты и осталась в чулках.

Прочла еще раз послание мужа — теперь уже медленней — и задумалась, но недолго оставалась в таком состоянии.

Извлекла из тумбочки тетрадь, ручку нашла на подоконнике, устроилась с локтями за столом, произнесла:

— Так…

И крупно вывела:

«Мой дорогой муж Джамбот, мой уважаемый сын Джамбот».

— Ты вот что, Саня, отпиши-ка ему, чтобы назад немедля спешил.

Заморгала глазами сноха:

— И не подумаю.

Вскинула брови свекровь:

— Это как тебя понимать?

Санька склонилась над бумагой.

— Да кто осудит нас, если в город подадимся? Никто.

Усмехнулась про себя Анфиса: «Ишь ты, куда все повернула».

Санька же, не замечая перемены в свекрови, продолжала свое занятие:

«Прочитали твое письмо и прослезились, а когда успокоились, так подумали, что надо тебе устраиваться в городе. Сними пока угол, чтобы я могла приезжать, не то как ты будешь столько времени без меня. Завтра я поеду в район, и все как есть разузнаю, значит, в каком направлении тебе действовать.

С тем до свидания. Твоя жена Александра и мать твоя Анфисия.

Ты гляди, не промахнись, в городе бабы хитрющие. Они телом тощие — далеко им до твоей Саньки, — а сманить могут быстро. Ты не обижайся на меня, люблю очень».

Утром Санька принарядилась, сказала свекрови, что уходит на ферму, а отпросилась у заведующего и поехала в район.

Весь день Анфиса пребывала словно во сне: решила пока не вмешиваться, еще ничего не случилось, а уж она станет разводить панику, пусть Санька забавляется. В город — значит похоронить род Самохваловых. Нет, тому не бывать!

«И Джамбот понимает», — успокаивала она себя.

Вернулась сноха из района, как и обещала, вечером.

— Свояченица говорит, что в городе трудно прописаться. Разведись, говорит, с Джамботом, чтобы он там вроде как бы женился на городской. Для прописки, значит, временно, а потом…

— Дура, — перебила Анфиса, гневно стукнула костылем. — Что придумала! Ну и дура… А если он с другой останется, а если городская слаще тебя?..

Вскрикнула нервно Санька:

— Нет, не каркай! — Ткнулась головой в стол, зарыдала, да таким голосом, что у Анфисы не было сил слушать, и она решила уйти на улицу. Сняла с гвоздя пальто, постояла да повесила на место.

— Не желаю здесь… Плевал он на городскую, — выкрикивала Санька. — Как овцу его, ярлыгой[28] я поймала. Он мой! Мой!

Склонилась над ней Анфиса, — в эту минуту она была безжалостна — вложила в слова сколько могла чувств:

— Джамбот уйдет из дома, когда меня на кладбище снесут. Запомни! На девятерике[29] ты его не удержишь в городе.

Сноха зарыдала с новой силой…

Хотя Анфиса знала, что затее Санькиной не бывать, все же на сердце было тревожно, нет-нет да кольнет. Но в одном была твердо убеждена: не допустит Джамбот, чтобы остаться в городе.

С того дня Санька стала куражиться: то подружек пригласит на бутылку вина, то в чужую компанию попадет, и с каждым днем становилась все мрачней, неразговорчивей.

Однажды Анфиса проследила, как Санька завернула к Фатиме. Прошмыгнула черным ходом в магазин и тем же путем появилась. Порешила написать сыну, да потом подумала, а не будет ли хуже? Пусть вернется, а Санька к тому времени, может, образумится.

Наконец пришло письмо от сына, на этот раз оно было написано на имя жены, ей и вручил в собственные руки почтальон, за что Санька поднесла ему стопку водки, и он ушел весьма недовольный.

Санька прочла письмо, а свекрови ни слова, даже не заикнулась, о чем оно, ну да Анфиса и не стала допытываться, знала, что сноха не выдержит, и, действительно, в тот же вечер вырвалось у нее:

— Обругал меня последними словами… Ну и пусть вернется.

— Ты учила его чему? Сегодня он станицу оставит, а завтра тебя бросит, а там еще что-то.

— А ты не пугай меня, пужанная с детства.

Покачала головой Анфиса:

— Эх ты, бесстыжая.

Погрозила Саньке пальцем:

— Смотри, поздно будет, бросит тебя.

Хохотнула Санька, и этот короткий смех оставил на душе Анфисы неприятное чувство.

Потом еще одно письмо пришло из города. Сын сообщал теперь уже матери, что задержится. И у Анфисы опять заболела душа. Что-то его держит там все же?

Мать поспешила к Фатиме, купила сигареты и только было с порога:

— Слышала, твой в городе остался…

Приостановилась Анфиса.

— К чему болтать, — урезонила с укоризной.

Но магазинщица не унималась:

— Санька, говорят, надумала нового мужа себе приискать.

— Ах ты… располосатая!

Замахнулась Анфиса костылем, и Фатима юркнула под прилавок.

Санька узнала о скандале, прибежала с фермы в станицу, влетела в магазин и при всем народе:

— Засидуха ты, Фатима, скоро высохнешь от зависти вся. Не болтай!

Притащилась Анфиса домой, а пока шла, успокоилась, уселась не раздеваясь к столу, задумалась: «И что всполошилась? Или веру в сына потеряла? Развела панику. Прописал бы ей Джамбот, а раз не написал, знать, болтовня идет по станице».

6

Обсуждался последний вопрос повестки дня заседания бюро райкома. Луриеву казалось, что все это он уже слышал много раз. Иногда делал для себя короткие записи в блокноте: «Болтовня». «Многословен». «Не разобрался», а в словах: «Артистично докладывает» вывел каждую букву крупно, с особой старательностью, дважды подчеркнул.

Луриев задумался. Докладчики вовсю старались подать вопрос эффектно, обыграть факты, а им бы проявить озабоченность вместо того, чтобы тарабанить впустую, ставить членов бюро перед фактом, мол, вот вы теперь и выясняйте причины недостатков, обобщайте. Забавно, однако…

Через час после заседания бюро райкома Луриев уже подъезжал к своей Предгорной. Поля дружно освободились от снега, земля дышала легко, свободно, над степью до самого горизонта стояла легкая дымка.

Мысль о весне занимала его недолго, он уже давно подсчитал, сколько нужно погожих дней, чтобы закончить сев, и снова вернулся к заботам о строительстве свинарника-автомата. Уже и место под строительство присмотрели.

Сразу же за речкой остановил «Газик» на обочине, в машине было тепло, уютно.

У края поля — оно начиналось метрах в двадцати от дороги — стояла Анфиса.

Она развернулась на костылях, кивнула ему, а сама глядит мимо. Догадался он, что помешал ей побыть наедине с природой. И все же решил разговорить ее.

— Угадать бы, когда бросить семена в землю…

Анфиса скосила на Луриева глаза.

Эх, Анфиса Самохвалова, чего только ты не пережила за свой бабий век. Это было уже при нынешнем председателе — возвращалась с поля и встретила его с главным агрономом за околицей. Подошла к ним, поздоровалась. Даже головы не повернули они. Обидело это ее… Председатель то ли советовался, то ли для себя сказал: «Сеять будем». А ты, Анфиса, забыла обиду, возьми и возрази: «Рановато, чуток погодить надо». Ну, председатель, ясное дело, улыбнулся, голосу своему придал ласковость, а сказал все же, будто топором отрубил: «Мы, уважаемая Анфисия Ивановна, разберемся, а потом в наше время действуют только по науке». Ох, до чего обидно стало. Да не за себя, что я! За землю. Разве понукать ею надо, по плечу хлопать? Ну, опять не удержалась, возразила: «Не пришла еще нужная пора, не уловил ты момента, председатель, и нечего тебе на науку валить. Раньше срока посеешь — землю потревожишь, осердится, и опоздаешь — недовольство вызовешь. Ты нужный день и час поймай. А день тот особый можно только сердцем угадать. Чего вот я, к примеру, в поле? Ловлю момент, когда весна от зимы оторвется». Ответил председатель со смешком: «Все ясно!»

А вечером узнала от людей, что из райкома строгое указание по телефону дали немедля начинать сеять, а то сроки упустить можно. Сроки… Да они еще не пришли, потому и упускать нечего было.

Добралась, значит, в станицу и скорей к парторгу, не к нынешнему, а к тому, что учиться уехал. Рассказала все как есть. Он обходительно усадил, сам напротив устроился, сигареты достал.

«Ты, Молчунья, вижу, за дело всей душой горишь… Это похвально, вот если бы все так в колхозе… Спасибо тебе и низкий поклон». Видать, не туда гнет, время тянет, а я не могу поторопить — он же хозяин разговора. Еще по одной выкурили. «Да только, Молчунья, ты не учла, что нынче с землей надо по науке. Это деды действовали по всяким там приметам, а на них в наше время далеко не уедешь, не согласна земля рожать по старинке. Так что ты, Молчунья, оставь свое беспокойство, председатель человек башковитый, да и ученые ошибиться ему не дадут».

Послушала Анфиса и махнула рукой. Темнота ты, Молчунья. Посеяли. Быстро посеяли, в газете хвалили колхоз, знамя привезли. Хорошо… Дожили до осени. А осенью как начали ругать: «Упустили, проглядели!» Чего упустили и проглядели, не поняла, и у других станичников напрасно допытывалась — тоже не знали. Вот в чем беда. Поди, забудь ее. А председатель перед районом ягненком блеет. Тебе по телефону указание дают? Выслушай. Если не правы, возрази, стой на своем, потому как в твоих руках земля. Но своего-то у него нет, видно, пару в нем не хватает, в гору не вытягивает. Тогда не впрягайся, не лезь в постромки. Такое вот дело. А влез — на телефон не кивай, ты за свое место в ответе, на тебя народ, как на бога… Ладно уж, чего это нынче много рассуждаю.

Взял Луриев горсть чернозема и не смял, а поворошил пальцем на ладони.

— Пахнет.

Кивнула она согласно головой: чуть подобрела. А тут еще он, присев бережно, высыпал чернозем на то же место.

— Станичник не должен прозевать…

— Это верно, — согласился он.

Потер одна о другую ладони, словно остатки чернозема в кожу втер, и это ей понравилось.

— Надумали мы построить на этом месте свинарник-автомат, откормом будем заниматься. Как ты думаешь?

Куда и делось желание поддержать разговор: передернула плечами, мол, откуда мне знать.

— Выходит, Анфисия Самохвалова, не одобряешь?

— Дождичек нужен бы, — проговорила она.

— А ядумал, ты поддержишь!

Промолчала Анфиса, а про себя возразила: «Это, конечно, нужно, но мы уже строили откормочный пункт, и как бы на этот раз тоже не ошибиться. Значит, построили корпуса деревянные, покрыли шифером, туда навозили шлаку, чтобы грязи, вроде бы, не было, и поставили изгородь. Ну, и чего же? Корм возили из города, не хватало его, скот недоедал, одна только машина была, а скота все же много было тут, сот шесть или семь было. И вот везут, бывало, корм… Нас, плотников, перевели в кормачи, быки как глянут, что везут корм, и бегут, весь варок разом, а там их двести голов, в варке-то… Проламывают ограду и кругом этой машины, а шоферу ехать нельзя. А какие, значит, убегают к лесу. Вот как… Что же делать? Нас трое было, по ночам дежурили. Один садится на лошадь верхом, другой отвязывает собаку, ну, и за ними бегут. Бегают, собирают. Соберешь, загонишь и давай ремонтировать ограду. Ограду отремонтируешь, опять, глядишь, везут машину. Там силос или чего враз съедят и снова нету. Барду заливали — у корыт грязь, не подойти. Ну что делать? Сделали гребок деревянный, лошадь запрягаем и сгребаем грязь, чтобы подходить быкам было возможно. Ну, а зимой грязюки полно в этих корпусах и кругом полно, не только что в этих корпусах. Снег пойдет, дождь, быки не знают, куда им деться, в рев, один за одним бегают по варкам, ищут сухое место, где бы им притулиться. Лезут в корпус, а там уже один на одного; какой послабее, его затискивают. Утром кое-как выгонишь их, зайдешь, поглядишь, а грязи на метр целый, как раз по брюхо быку. Слабого затоптали в эту грязь, и все, его и не видно. А в холод у них начинали нарастать на хвосте глыбы килограммов по десять. Он, бедный, согнется, а ему по ногам глыба-то. Приехал врач, говорит, хвосты им отрубайте, прямо с колотушками-то. Ну как отрубишь, ведь кровь пойдет. Живое существо…

Приехал как-то председатель этой самой организации, объединения этого, приехал, плачет: «Товарищи, что нам делать? Давайте придумывать, как из этого положения выходить».

Ну что можно придумать? Ничего не могли придумать. Корма надо, помещения надо, а их нет. Так зиму мучились, а летом выгоняли пастись. Они отдохнут хорошо и привес дают, и все… Зимой быки пропадали. Бывало, затоптали какого, а говорят, скотники украли. Да и мы не знали, что затоптанные они… Ну, и вызывают в милицию нас всех, охранников. Вот нас там по двое суток и держат, все выбивали из нас: «Вы взяли скот? Порезали?» А потом уж летом обнаруживали, когда чистили сараи.

А с нас деньги взыскали, по сто, по восемьдесят рублей за этих быков, а назад мы выбивали месяцами. Так что мы уже тут откормом занимались».

— Это будет большое специализированное хозяйство! И чтобы первый блин не получился комом, нам надо дружно, понимаешь, всем взяться за гуж. Никто не имеет права, понимаешь, Анфиса, быть в стороне.

Опустила глаза Анфиса, не зная что ответить.

— Надо! Сейчас ты на передовой позиции, ну а на автомате… Пожалуй, это все равно, что идти в штыковую. Ответственно очень, Анфиса.

Чего пристал к ней человек?

— До свидания, — сказала она и решительно направилась к дороге.

— Я тебя подвезу, — предложил он.

Анфисин взгляд был долгий и тяжелый.

Однажды поздно вечером постучали с улицы в окно: «Не похоже, чтобы Джамбот, а должен он появиться вот-вот…»

— Кто там?

Но ее на улице не слышали и продолжали требовательно барабанить, стекла дребезжали. Пришлось встать. На улице стоял заведующий фермой.

— Чего пожаловал?

Алексей к окну:

— С утра надо быть на ферме. Слыхала? Стойки нужны. Очень тебя прошу, Анфисия Ивановна.

Утром пришлось одеваться, раз требуют, значит очень нужна.

Щенок увязался за ней, но она вернула его:

— Сиди, а ну-ка кто придет…

Ушла со спокойным сердцем: все же в доме осталось живое существо. Пересекла улицу, у магазина дождалась попутной машины.

В помещении продувало, как в степи.

Пустила рубанок по дереву. Строгает, а перед глазами круги ходят, как ни крепилась, а в какой-то момент голову пронзила знакомая боль так, что едва успела повалиться грудью на верстак.

Полежала, отдышалась да снова принялась за дело.

Наведался к ней раза два Алексей, допытывался все об одном и том же:

— Да ты здорова ли?

А в последний раз дольше обычного глядел на нее, а потом велел немедля отправляться домой, видно, лицо у нее было нехорошее, потому что сказал с тревогой:

— Ты нынче что-то белявая.

Но она и слышать не захотела:

— Успеется домой.

И все же Алексей сам отвел к машине, подсадил в кабину, наказал шоферу непременно доставить к самой калитке.

Впервые о смерти подумала она, но тут же отогнала внезапную мысль: «Не повидавшись с Джамботом? Нет, нет. Она дождется его. И за Санькой пошлет: ну чего баба живет с отцом-матерью. Никто ее не прогонял, взяла и ушла… К врачам бы съездить, да пока доберешься в район, дорогой три раза помрешь. Ладно уж, приедет Джамбот и свезет, только нужды в этом нет, «выкарабкается».

Временами ей казалось, что отдышалась, и тогда она говорила себе: «Эх ты, запаниковала». Скрипнула дверь. По полу шлеп-шлеп… Рядом с кроватью заскулил щенок. Свесилась к нему, провела рукой по густой шерсти, а он продолжает скулить. Эх, несмышленый, ну иди, иди, ласки захотел. Посадила поверх одеяла, а он все скулит да все жалобней, как бы плачет. Не поймет Анфиса, только гладит приговаривая: «Обиделся? На холоде держала тебя, да? А может по Джамботу соскучился? И у меня на сердце неспокойно, тоска сковала… Ничего, вот вернется, и все образуется, в доме станет теплей…»

Приумолк щенок, и Анфиса произнесла вслух:

— Спи, а я полежу.

И сама успокоилась, только ненадолго, сына вспомнила. Ну что он не едет, неужто не соскучился по станице, обещал ведь.

Ее мысли прервал приглушенный дробный стук, похоже, что заколачивали доски.

Привстала на локте: да, стучат. Поднялась с кровати, а щенок не дает ступить. Еще пуще скулит.

Откуда только взялись у нее силы, скорей на улицу, а зачем — сама не ведала. За калиткой новая боль в голове заставила ее остановиться, а все же посмотрела в сторону одних соседей, других, но там никого. Постояла и пошла назад, снова улеглась, а едва глаза устало закрыла, как услышала тот же дробный стук, только теперь поспешный.

Крикнула:

— Бегут!

А вот голоса своего не услышала, захлебнулась она.

Память отбросила ее в прошлое, на тридцать пять лет назад.

…Полицай подвел ее к самому краю скалы… Это она уж потом в сакле Джунуса восстановила в памяти. Поставил ее изверг лицом к пропасти. Она зажмурилась и горестно вздохнула: ну, кажется все, расстреляет. Вспомнился лейтенант, и еще раз перевела дыхание, как бы просила разведчиков простить ее. Сорвала задание. Но тут же упрекнула себя: «Ишь, нюни распустила, или можно этим делу помочь?» Посмотреть бы ей себе под ноги, да боится, сорвется в бездну, а ей умирать нельзя: задание не выполнила.

Чувствует, как тело наливается свинцом. Пусть. Ей иначе нельзя. Застыть надо, окаменеть. Похоже, под носками ботинок нет опоры, земля кончается. А что, если чуть откинуться назад, самую малость, перенести тяжесть тела на каблуки. Ощутила зловещую тишину — она тянулась со дна ущелья, — оказывается, и тишина может придавить гранитной плитой.

Да что он мучает ее, уж кончал бы сразу, одним выстрелом. Поиздеваться вздумал. Нет, нет, не услышать ему вскрика… Эх, успел бы лейтенант уйти за линию фронта, не вздумал бы искать ее… Только бы не шевельнуться. Как только она услышит выстрел — упадет спиной назад.

…Пришла в себя, и в ушах тот же стук молотка, теперь уже редкий, кажется, кто-то сделал свое. Анфиса скорей на костыли. На улице тихо. Неужто привиделось?

Она устремилась к магазину.

Вот и столб с рельсой…

Ах вы, предатели! Далеко ли убежите? Нет, от земли не убежать, она под ногами была, есть и будет. В горах наших с кровью перемешалась, сильней сделалась. Сжались в тугом клубке мускулы сердца, ощутила, как в затылке яростно забилась боль, рвалась наружу.

Со стороны сельсовета кто-то шел через улицу, но когда заметил Анфису, то повернул в ее сторону.

— Кто это? — издали спросили.

Голос удивительно знакомый, а чей, никак не сообразить.

— А я бежал к тебе, Молчунья…

Она бессильно повисла на костылях.

— Санька звонила.

Не поймет, кто такая Санька, никак не проясняется в памяти.

— К Джамботу укатила.

Покачнулась: Джамбот… город… Санька?

Сказал и ушел.

В сознании все перемешалось, дрогнуло, сбежалось и снова стремглав врассыпную…

Анфиса оказалась за пределами своих возможностей, но сделала еще шаг и ударила по рельсу.

Набатный звон растекался по станице.

Шквальный ветер уносил звон в степь…

* * *
…Памятник Анфисе установили от колхоза… Шли с кладбища молча: впереди вышагивал Джамбот, за ним из последних сил тащилась Санька. Она всхлипывала, но муж ни разу не оглянулся на нее. У калитки встретил их пес, завилял хвостом у Санькиных ног, она в сердцах отогнала его. Пес, рявкнув, отступил к хозяину, и они вместе прошли во двор. А Санька в отчаянья упала на штакетник.

Джамбот неторопливо распахивал окна, дверь в сени. Затем уселся на низкие деревянные ступеньки. Снял фуражку, повесил на дверную ручку изнутри, сложил руки на коленях.

«Вот что, маманя, — мысленно обратился он к Анфисе, — права ты, от земли мы все… И не вырвать корня Самохваловых, нет!»

И МЕРТВЫЕ ВСТАВАЛИ… Роман

В 41-ом наша улица Революции проводила на фронт восемнадцатилетних… Павлик Атаров, Петька Болотный, Юрка Буровцев, Шурка Васильев, Камболат Гогичаев, Вовка Котляров, Вовка Майсурадзе, Колька Парсаданов, Колька и Шурка Петросовы, Витька Сальников, Кока (Алихан) Хурумов, Захар Чикадзе, Юрка Шелковин…

Возвращались мы по одному… Вернулись немногие…

Уже на нашей улице мальчишки не играют в «красных» и «белых», не бегают босыми в ливень, не забираются на чердаки и стекол не бьют в окнах, и о русской лапте не слыхали.

У теперешних мальчишек другие игры.

Время другое… И радостно, и грустно.


Мальчишкам сорок первого посвящается.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Облака нехотя оставляли лежбище — глубокое ущелье с крутыми гранитными боками — и, цепляясь за голые склоны, ползли к перевалу. Здесь их встречал легкий ветер и гнал дальше. Небо очищалось, раздавалось вширь и вглубь.

На двугорбой снежной вершине расплылся бледно-золотистый мазок: из-за хребта выползало солнце. Оно слизнуло холодную тень и, спустившись к подножию, заискрилось в крупных росинках: похоже, сама радуга улеглась отдохнуть на альпийском лугу.

Подставив солнцу обветренное лицо и глубоко вдыхая прохладный воздух, Асланбек почувствовал прилив сил. В эту минуту ему показалось, что на самой вершине стоит Залина. Боясь вспугнуть видение, юноша замер. Но не выдержал долго, тряхнул головой, широко разбросав руки, засмеялся раскатисто, звонко, и видение растворилось в лазурной дымке. Он перевел дыхание, обернулся: шагах в двухстах от него перед приземистым шалашом из сухих веток кустарника дымил костер. Асланбек хотел было уйти, да из шалаша показались ноги, и он, упершись грудью в ярлыгу, стал ждать, а чтобы солнце не било в глаза, опустил на лоб широкие поля мягкой войлочной шляпы.

Из шалаша вылез Джамбот, отец Залины. Сидя на корточках, приложил руку козырьком к глазам и посмотрел вокруг, а когда увидел чабана, встал, стащил с головы шляпу, замахал ею, а потом еще и другую руку вскинул, приветствуя Асланбека.

— О-о-о!

— Э-э-э! — охотно ответил ему чабан.

Джамбот постоял с минуту, затем взял лопату и полез в гору, к столбам, убегавшим к перевалу: аульцы тянули в Цахком радиолинию и спешили установить столбы до начала сенокоса.

Асланбек, расправив плечи, смотрел вслед Джамботу. Интересный он человек, этот Джамбот. Бригада ушла ночевать в аул, а он провел ночь в шалаше, хотя до Цахкома рукой подать: ветер доносил оттуда запах печеного кукурузного чурека, а в тихую ночь можно было слышать лай собак.

По пологому склону двигалась отара. Вел гурт козел-бородач. Он важно нес на вскинутой голове высокие, витые рога. Изредка вожак останавливался, дожидался отставших овец и снова продолжал свой путь.

Чабан шел неторопливо, поглядывая по сторонам: не отстала бы какая овца, но гурт зорко охранял лобастый пес. Он сидел на возвышенности, застыв как изваяние, и лишь изредка подрагивали его коротко обрубленные уши.

Асланбек шел вразвалку по высокой, густой траве, в которой неутомимо стрекотали кузнечики. Над красными пушистыми головками клевера кружились шмели. Солнце поднималось все выше, в воздухе запахло травами.

Асланбек направился к невысокому песчаному берегу: внизу шумел стремительный поток. Он брал начало в расщелинах ледников и еще не успел утратить светло-голубой цвет вечных льдов. Не выпуская из руки ярлыги, Асланбек лег на живот, приник к воде, сделал большой глоток, перевел дух: вода обожгла губы. Отдышавшись, снова приложился. Встал, утерся широкой шершавой ладонью, но почувствовал, что не утолил жажды. Сколько ни пей ледниковую воду — не напьешься. Подумал, что хорошо бы напиться квасу или холодной, выдержанной сыворотки. Наверняка у Джамбота есть то или другое.

Столпившись в ожидании, когда вожак спустится к воде, овцы нетерпеливо блеяли на все голоса. Изогнув длинную упругую шею, козел бросил короткий клич и, припадая на задние ноги, степенно сошел к потоку. За ним ринулся гурт. Пили овцы долго, ненасытно, пока чабан не протиснулся к бородачу и не заставил его подняться наверх. Козел повернулся не сразу и взобрался на берег с тем же гордым, независимым видом. Выбравшись, овцы с жадностью набросились на сочную, обильно сдобренную росой траву. Отара медленно двигалась в сторону густых кустов орешника. Здесь обыкновенно чабан давал овцам отдохнуть, а когда спадала полдневная жара, они совершали обратный путь к кошарам, у которых появлялись всегда в одно и то же время. По этому поводу Хамби, старший чабан, приходившийся Асланбеку дядей по отцу, как-то даже сказал: «Ты приносишь сумерки на своих плечах», и это прозвучало в устах старика похвалой.

Пес пропустил мимо себя отару и встал на ноги. Рослый, грузный, он тряхнул гривой, повел налитыми кровью глазами, обогнал овец и занял новое место. Овцы достигли орешника и, толкаясь, сбивая друг друга с ног, суетясь, обступили кусты, спрятали головы в тень, а вздымавшиеся бока подставили солнцу.

Чабан вошел в густой орешник, выбрал разросшийся куст, улегся под ним, разбросав руки, ноги, закрыл глаза.

Интересно, что сейчас делает Залина? Наверное, готовит завтрак. Проснулась, как всегда, с рассветом, и, чтобы не разбудить больную мать, неслышно вышла во двор, подоила коров, выгнала их за аул и бегом вернулась домой, возится с овцами, телятами… Вот поженятся они, и в доме Каруоевых ей станет легче. Его мать еще не старая и, пожалуй, еще долго не передаст невестке своих обязанностей хозяйки. А какая горянка поступает иначе? Вон в доме Муртуза четыре невестки, внуки, а æфсин[30] даже не собирается посвящать в хозяйки жену старшего сына. Думая о Залине, Асланбек вспомнил братьев. Конечно, раньше их ему не жениться…

Поди, больше всех соскучился по горам Созур. Скоро три года, как он служит в армии. Приехал бы скорей. В первый же день уведет он Созура в горы, заберется с ним к ледникам, там наколют льда, чтобы потом пить ледяное молоко. Поживет брат день, другой в отаре, а там сам решит, оставаться ему или вернуться в аул. Неплохо бы им вдвоем чабановать, а Хамби отправить на отдых. На нихасе[31] люди забыли его лицо, так редко дядя появляется в ауле. Бригадир Тасо говорит, что Хамби потрудился столько, что его славы хватит на весь род Каруоевых. Пора возвратиться с Украины и старшему брату, Батако. Поехал к знатному на Черниговщине трактористу, с которым соревнуется, и что-то загостил, уж не женили ли его новые друзья? После того, как арестовали отца, Батако повзрослел, отношения между ним и младшими братьями стали сдержанней. Конечно, на его плечи легли все мужские заботы о доме и семье. Ни на минуту он не оставался без дела, все что-то мастерил, строгал, чинил… Этим Батако очень напоминал отца: руки Хадзыбатыра не знали покоя.

Изменился и Дзандир. Был он самый большой весельчак в ауле, а как переехал в город и стал учиться в институте, посерьезнел. Сколько раз приезжал к нему Асланбек и всегда заставал его за книгами, слова из него не вытянешь, а что толку? Ну, учился бы на геолога, или, скажем, инженера, а то будет простым учителем у них в ауле! Нет, если он, Асланбек, к решится поступить в вуз, то только в институт цветных металлов. Трудно придется, но зато интересно… Цветмет!

— О-о-о!

Кто-то звал Асланбека, но он не сразу откликнулся, погруженный в свои мысли. Тревожный крик повторился.

Чабан приподнялся: пес, легко отрываясь от земли, большими прыжками несся на Джамбота.

— Хабос!

То ли пес не слышал голоса хозяина, то ли взял сильный разбег и не мог остановиться сразу, он продолжал стремительно приближаться к человеку.

— Хабос!! — еще громче крикнул чабан.

Пес замер в двух шагах от человека. Джамбот присел, обхватив колени руками и не подавая признаков жизни: пошевели он хоть пальцем, Хабос подмял бы его, не выручить и хозяину.

Подоспевший Асланбек встал между ними, и только тогда пес отошел в сторону шага на два-три, постоял в ожидании, не передумает ли хозяин. Но тот стоял молча, и тогда. Хабос, не торопясь, отправился на прежнее место. Весь его вид выражал недовольство…

С трудом разогнул Джамбот занемевшую спину, обтер рукавом черкески пот с лица. Понимая, что надо бы заговорить, он все же не мог произнести ни слова, словно лишился дара речи.

— Прости, что так получилось, — видя его состояние, первым нарушил молчание Асланбек. — Не заметил я тебя, прилег отдохнуть.

Кивнул головой Джамбот, перевел дух, провел тыльной стороной ладони по сухим губам.

Чабан, пожалев его, подумал: «Как он забыл о Хабосе? Разве собака даст подойти к гурту?! Да если Хабоса не удержать, так разорвет… Что случилось с Джамботом? Видно, чем-то встревожен…»

Юноша дал Джамботу возможность прийти в себя и когда решил, что времени для этого прошло достаточно, заговорил:

— Собака, она и есть собака…

Сказал и отвернулся, чтобы, чего доброго, Джамбот не догадался по глазам о внезапной перемене в нем: он представил себе, что с будущим тестем случилась беда. Он даже похолодел от одной этой мысли. Тогда бы ему не видать любимой. Хорош жених, который не уберег ее отца…

Джамбот расстегнул мягкий стоячий воротник бешмета, повертел головой. Лицо его все еще было бледно.

— Подумать только… Сколько лет живу на свете, другой такой собаки не встречал, — наконец проговорил он и подтянул сползшие ноговицы из грубой домотканой шерсти. — Испугался я, если сказать тебе правду.

Услышав похвалу Хабосу, чабан уже не мог сдержаться.

— Целой отары стоит Хабос! — произнес юноша восторженным тоном.

— Стоит, стоит, а как же, — согласно закивал Джамбот и отвернулся.

Ему было неприятно, что свидетелем случившегося оказался Асланбек, в глазах которого, конечно, он много потерял, чего больше всего боялся. Черт возьми этого Хабоса…

Несколько успокоившись, Джамбот прислушался к Асланбеку.

— За перевалом мне за Хабоса один грузин давал иноходца, насилу отбился я от него.

— Так, так, — буркнул Джамбот.

Ему показалось, что голос Асланбека напоминает…

Нет, только не Хадзыбатыра, будь проклят весь род Каруоевых! Как только он не заметил этого раньше? Кажется, он и голову наклонил вправо, по-хадзыбатыровски. Да, да… И глаза прищурил точно так, как делал Хадзыбатыр.

— Чабан и копейки не стоит без хорошей собаки, — все еще оживленно говорил Асланбек, забыв, что неприлично мужчине так восхищаться своим добром.

Прикрыв веки, Джамбот вслушивался в голос юноши. Нет, второго такого голоса ни у кого нет, напрасно он подумал о Хадзыбатыре. Вздохнув с облегчением, он сказал:

— Я уж помолился богу, не думал, что увижу солнце и небо. Сегодня я понял, что жизнь ни с чем не сравнишь.

Засмеялся Асланбек, хлопнул в ладоши:

— Надо зарезать барана и устроить пир на все ущелье! Ха-ха… Сегодня ты родился второй раз.

— Ты чему так радуешься? — встрепенулся Джамбот и подозрительно оглядел юношу. — Может, тебе хотелось видеть меня растерзанным? А?.. Почему молчишь?

Чабан вспыхнул, положил руки на высокие бедра, в упор посмотрел на Джамбота, да быстро опомнился: ведь перед ним старший, и поспешно опустил руки.

— Как ты можешь даже подумать обо мне так? — искренне произнес он. — Удивился я, оттого и засмеялся. Прости, если этим обидел тебя.

— Удивился? — переспросил Джамбот. — Чему?

— Сам не знаю, — смущенно пробормотал Асланбек.

— Интересно! — Джамбот наклонил набок голову.

— А-а! — досадливо отмахнулся юноша.

Он был зол на самого себя: какого черта разболтался. Не зря же однажды сказал ему Буту: «Держи язык за зубами и всегда будешь есть мясо».

— Нет, ты говори, раз начал, — настаивал Джамбот.

Надо было как-то сгладить неловкость.

— Помню, отец рассказывал мне о тебе.

Изменился в лице Джамбот, закусил губы.

— В молодости, говорил он, ты был храбрым.

У Джамбота под сухой кожей заходили желваки.

Заметил в нем перемену Асланбек и умолк, истолковав ее по-своему: осуждает его старший за то, что он ведет себя с ним как с равным. Откуда только он взялся на его голову? Ах, как нехорошо получилось… Теперь Джамбот не согласится выдать за него Залину, скажет: «Лучше брошу ее в реку».

— Отчего ты умолк?

— Хадзыбатыр рассказывал, как на тебя напали абреки.

Джамбот снял с плеча сумку из парусины, бросил к ногам.

— А еще что ты знаешь обо мне?

Вопрос озадачил юношу. Он же хотел сделать приятное Джамботу.

Забросив назад короткие полы черкески, Джамбот присел.

— Они могли убить тебя… — пробормотал Асланбек.

— Ну и что? Ты бы не видел сейчас моего позора.

Вздохнув, юноша подумал о Залине. Сердце его учащенно забилось. Случись с Джамботом несчастье, не видать бы тогда ему скоро Залины. По обычаям отцов свадьбу можно сыграть не раньше чем через год, а то и того позже. Это уж как решат старшие рода, к которому принадлежит Джамбот. Из уважения к отцу Залины юноша продолжал стоять.

— Ты помоложе меня, посмотри, что там положила скупая хозяйка. Кладовая пастуха — его сума. Так и у меня, — снова Джамбот посмотрел мимо чабана, похоже, прятал от него глаза.

Ну вот, началось. Потом ему захочется воды ледниковой или из родника, что бьет в ауле под дубом, и он, Асланбек, побежит. А как же иначе. Воля старшего — превыше всего.

Опустившись на одно колено, юноша выложил еду из сумки, разложил на траве и не спеша принялся за дело. Разломал лепешку на четыре части, мелко нарезал мясо. Сыр оказался сушеный, овечий, какой он любил с детства. Старательно провел ножом по траве, потом вытер сверкнувшее на солнце лезвие ладонью, повертел перед глазами и вложил в узкие деревянные ножны, обтянутые мягкой сыромятной кожей. Этот нож был ему особенно дорог: его смастерил отец, долго носил, а когда сын пошел в чабаны — подарил.

— Садись, — коротко пригласил Джамбот, — отведай что бог послал бедному человеку.

— Спасибо, — Асланбек приложил руку к сердцу.

— Благодарить будешь потом. Поешь, а то усталость быстро одолеет тебя, а чабану нельзя дремать, волки рядом бродят.

— Это верно, — согласился юноша.

Он развел руками, как бы говоря: «Не могу ослушаться тебя, и если я ошибаюсь, то ты сам виноват», — сел, но к еде не притронулся, ждал, когда начнет Джамбот.

Опустив глаза, Джамбот произнес вполголоса короткую традиционную молитву, после этого взял лепешку, отломил от нее кусочек, повертел и не спеша положил в рот. Было видно, что ест через силу. Из головы у него не выходил Хадзыбатыр, не вернулся бы он оттуда, где есть. Шел Джамбот к Асланбеку с радостным чувством, думал посидеть с ним, поговорить по душам. И день для этого выдался на редкость удачный: бригада почему-то не пришла. И чего Асланбек о Хадзыбатыре напомнил? Всему виной, пожалуй, собака, будь она проклята.

Рука Асланбека потянулась к лепешке: «Почему он никогда не называет меня по имени и глаза прячет… А что, если Залина проговорилась ему о нашей любви, и теперь Джамбот хочет поговорить со мной? Нет, Залина не посмеет выдать наш секрет, трусиха она большая. Я это сделаю сам. И очень скоро. Сколько они должны таиться? А может, после сегодняшнего случая лучше повременить? Выждать подходящий момент… Значит, ждать, чтобы не было причин отказать моим сватам? Если такое случится, то позор падет на весь род Каруоевых. Ждать, как это делает Буту? Бедный, вздыхает, страдает по Фатиме, а открыться смелости не хватает, просит его поговорить с девушкой. Чудак человек, как можно доверять такое дело другому?»

Ели молча, сосредоточенно. У Джамбота на сердце было тревожно, и он старался предугадать, откуда ему ждать неприятностей. Асланбека же занимали мысли о Залине. Собственно, он никогда с ними не расставался, хотя заставлял себя поменьше думать о ней. Но что он мог поделать? Правда, что любимую в душе берегут. Беречь-то бережет, да как бы, пока они скрывают свою любовь, не объявился жених и не опередил его.

Залаял пес, и чабан вскочил. Шагах в тридцати от них бегал взад-вперед чем-то взволнованный Хабос и звал хозяина, уже спешившего к нему. За Асланбеком двинулся было Джамбот, однако, видя как мечется Хабос, счел за благоразумие вернуться и ждать: не забыл пережитого страха. Но недолго он остался на месте. Увидев, как схватился за голову Асланбек, не задумываясь побежал к нему, крикнул на ходу:

— Что случилось?

— Смотри! — только и смог сказать юноша.

Запыхавшийся Джамбот стоял рядом и ничего не видел: близость юноши всегда его волновала, и он не мог сосредоточиться.

Внизу, на дне глубокой впадины, между камней, лежал ягненок и жалобно блеял. Чабан в досаде ударил себя по бедру.

— Что же делать? А?

В том месте, где они стояли, когда-то возвышалась сторожевая башня, возведенная в далекие времена на случай нападения врагов на аул. Однажды в горах разразилась буря, весь день шел проливной дождь, ночью люди услышали страшный грохот, а утром не нашли ни скалы, ни башни — словно сквозь землю провалились. Принесли тогда аульцы в жертву всевышнему двухгодовалого бычка, баранов, напекли пирогов, наварили пива, произнесли много тостов, смысл которых сводился к тому, что цахкомцы впредь будут прилежней исполнять свой долг перед богом…

— А-а! — равнодушно протянул Джамбот. — В горах и не такое случалось. Подумаешь, ягненок. Не стоит так убиваться. Где бараны пасутся, там и дерутся.

Юноша отступил на шаг: смеется над ним, что ли? Да нет, тот отвернулся, посмотрел на небо, как будто самому себе сказал:

— Никогда в горах не было так жарко.

Нет в нем жалости. Как хорошо, что Залина не похожа на него. А может, притворяется на людях? Говорят же, что от козы не родится ягненок.

— Пойдем, — сказал все тем же тоном Джамбот. — В нем не будет и трех килограммов мяса. Разве вот шкурка…

— Что ты говоришь?!

По тому, как воскликнул Асланбек, Джамбот понял, что обидел юношу, и решил исправить свою оплошность.

— Давно это произошло. Маленьким, я был тогда. В аул пришла весть, что туда, — Джамбот кивнул на впадину, — ночью упал человек. То была настоящая беда… Не могу слушать, как плачет, пойдем, прошу тебя.

Юноша уставился на Джамбота. Уж не хочет ли он, чтобы Асланбек опозорился? Ягненок погибнет, и люди станут с презрением говорить о нем: «Нашли кому доверить наше богатство! Он же мальчишка!»

— Я спущусь вниз, — решил Асланбек.

Он проворно засучил до локтей широкие рукава черкески.

— Ты что надумал? — встрепенулся Джамбот. — Подожди! — и схватил его за руку.

— Зачем ты удерживаешь меня?

— Подумать надо, не спеши сломать шею!

— Ягненок зовет меня… Отпусти!

Джамбот держал его крепко, юноша, хотя и был возбужден, не смел вырвать руку.

— Не пущу… — вполголоса, с нажимом произнес Джамбот.

Все, что творилось на душе Асланбека, было видно на его лице. Брови сдвинулись в одну линию, губы упорно сжались. Понял Джамбот, что не уговорить ему Асланбека, не удержать, но все же он не хотел сдаваться. Мелькнула мысль, что в ауле Асланбека считали самым почтительным из молодых, и он ухватился за нее, провел рукой по коротко подстриженной бороде с редкой проседью.

— Не хочешь ли ты ослушаться меня?

К своей радости, он увидел, как юноша покачал головой, понял, что это подействовало на него, и, чтобы не выдать своего торжества, отвернулся. Почувствовал вдруг сильную усталость.

— У сердца есть предчувствие. Сегодня оно мне говорит, чтобы я не дал тебе ошибиться, сын мой… — медленно проговорил он.

Закусил Асланбек губу: «Что бы значила твоя забота». Он стоял в нерешительности.

Ягненок все еще блеял, но его было едва слышно.

— Долг младшего слушаться старших. — Джамбот покосился на юношу. — Не помню, чтобы я сел в присутствии отца своего. А уж возразить ему… и подумать не смел.

Тряхнул головой Асланбек, словно дремоту отогнал: «Боишься, как бы при тебе не случилось со мной несчастья, чтобы не пришлось тебе потом оправдываться перед людьми. Но я не собираюсь погибать».

— Я не родился сыном своего отца, если не достану ягненка. Пусть даже земля и небо столкнутся! Только очень прошу тебя, не мешай мне. Разве тебе не жалко его?

— Я тоже человек, и сердце у меня есть, конечно… Пойми, погибнуть из-за ягненка не мужество, — по спине Джамбота пробежали холодные мурашки. — Ты подумал о своем отце? Горе ему будет трудно выдержать, поверь мне.

— Ты, кажется, хоронишь меня!

Джамбот взял себя в руки, лицо не выдавало его волнения: оно было, как обычно, непроницаемо:

— Бери ношу по силе.

— О чем ты говоришь! Какая смелость нужна, чтобы спуститься в эту яму?

В эту минуту в Асланбеке все кипело. Голос Джамбота показался ему отвратительным. Едва он не закричал на него, но сдержался. Ах, убирался бы он скорей к себе в шалаш. Вот с таким человеком ему придется породниться. Не сможет он притворяться перед тестем.

Задумался Джамбот. Кажется, случилось то, чего он больше всего боялся: потерял уважение Асланбека. Он давно мечтал расположить его к себе, искал повода встретиться с ним. Из-за этого остался на ночь в горах, надеясь побыть с ним наедине, пока не придет из аула бригада. Сумеет ли он когда-нибудь приблизить Асланбека к себе? Быть накоротке с ним, видеть его в своем доме — было затаенной целью Джамбота. И вдруг необдуманным словом он все разрушил. Ах, какой он ишак! Вот к чему, оказывается, ныло у него в груди? Джамбот повысил голос.

— Хватит! Ты мужчина или баба? Возьми себя в руки! Двух… трех баранов дам. Сколько хочешь. И ягнята есть у меня. Никто о нем не узнает… Ничего не пожалею для тебя!

— Уйди! — Асланбек с силой отстранил от себя Джамбота. — Что ты уговариваешь меня? Не мальчик я!

Другому бы не простил Джамбот грубости, проучил бы, не задумываясь.

— Стой! — выкрикнул он.

И чего так печется о нем Джамбот?

— Ты видишь, какой крутой спуск!

— А если бы… Если бы на моем месте был твой сын? — у Асланбека дрогнул голос.

Снова наступила очередь Джамбота побледнеть. Ну и характер у мальчика. В кого только он? Не в мать, конечно. Все же в проклятого Хадзыбатыра пошел. Вот это и есть то, что люди называют божьей карой.

— На своем настоять хочешь? Ну, спасешь, а потом что? Думаешь, о тебе слава пойдет в горах?

Юноша не слушал его.

— А меня бы ты достал оттуда? — теперь уже со злостью спросил Асланбек.

— Щенок! — ребром ладони Джамбот стер пот со лба. — Кажется, ты забыл, что я в отцы тебе гожусь.

Юноша опустил голову.

— Вот что… Принеси мне веревку, — неожиданно мягко попросил его Джамбот. — Да живо.

— Какую еще веревку? У меня нет веревки.

— Ты ее найдешь в шалаше, — голос Джамбота снова зазвучал глухо. — Может, тебя проводить?

— Зачем тебе понадобилась веревка? Ничего не пойму.

— Сразу видно, что ты плохо соображаешь сейчас. Я на ней спущу тебя, вытащу ягненка и тебе помогу выбраться. Все же безопасней. Как ты думаешь?

Чабан почесал затылок.

— Не успеешь ты моргнуть глазом, как я буду снова здесь!

— Посмотрю я, на что ты способен. Только наперед запомни: голова не только для того, чтобы шапку носить. — Джамбот заставил себя улыбнуться. — Старику нос утри и ума спроси. Вот так…

— Это верно… Я не знал, что голова выше живота находится, — засмеялся Асланбек, забыв о своей минутной неприязни к Джамботу. — Хабос! За мной!

Но пес не пошел за ним и вернулся к отаре, устроился на прежнем месте. Он сидел настороженно, готовый сорваться в любую минуту. Чабан побежал в гору. Джамбот, покачав головой, проводил его взглядом, полным нежности. Деловито подбоченившись, он прошелся в задумчивости по краю обрыва. Вовремя же он вспомнил о веревке, иначе бы Асланбек полез вниз. А ведь это хорошо, что мальчик такой настойчивый. Не напрасно говорили в старину, что мужество делает человека. Видно, он не дрогнет в трудную минуту, ни себя, ни другого не подведет.

Перевел Джамбот взгляд на гранитные глыбы и зажмурился, а когда открыл глаза, почувствовал, как взмокла рубаха, и поспешно оглянулся: Асланбек на корточках влез в шалаш. Нет, нельзя ждать, пока он вернется, надо самому спуститься. Если что случится, так уж лучше с ним: он прожил свое, Асланбек же еще ребенок.

Джамбот засучил рукава черкески, полы подоткнул под ремень…

Уже на дне впадины, придя в себя, удивился своей смелости, тому, откуда взялась в нем ловкость. Видно, дошли до бога его молитвы уберечь Асланбека от беды. Не иначе, как он постарался, чтобы сегодня Джамбот оказался рядом с ним… Правда, что кого люди любят, к тому и бог благоволит.

Сын. Его сын! Как сказать ему об этом? И настанет ли такой день? Нет, не испытает счастья Джамбот.

— О-о-о! — позвал сверху Асланбек.

Задрал кверху голову Джамбот, помахал юноше. «Ростом он в мать, такой же стройный». Но что это? Кажется, мальчик собирается спуститься к нему. Пришлось крикнуть:

— Бросай веревку! Что ты уставился на меня? — Он стащил с себя черкеску, запеленал ею ягненка да еще стянул ремнем. Отдуваясь, присел на камень, потирая потные руки, негромко приговаривал: «Ах ты… Почему только твою мать не съели волки до того, как она родила тебя? Попался бы ты мне вчера на шашлык. Родился на свет, а ходить по земле не научился».

— Берегись! — закричал чабан.

В стороне от Джамбота упал камень с привязанной к нему веревкой. Чертыхаясь, проклиная природу за то, что именно здесь, а не в другом месте провалилась земля, Джамбот обвязался веревкой, левой рукой прижал к себе ягненка, и, цепляясь за камни, осторожно покарабкался наверх.

Асланбек мягко выбирал веревку. Нет, не умеет он еще разбираться в людях. Ну чего, спрашивается, он налетел коршуном на Джамбота? Подумал о нем такое, что самому стыдно. Разве плохо, что человек осторожен? Другой бы плюнул и сказал: «Кто виноват, что ты ротозей? Надо тебе, и думай, как выйти из беды, в которую сам влез с головой». Правда, что дурака по его выходкам узнают.

Выбрался наверх Джамбот, опустил к ногам чабана ягненка, стал отвязывать дрожащими руками веревку. Юноша старался не смотреть на него.

— Заднюю ногу сломал, — проговорил Джамбот с усилием.

Его скуластое лицо покрылось большими красными пятнами.

— Бог дал ему крылья, и он не разбился… Здесь жарко, а внизу еще хуже, дышать нечем.

Присел Асланбек перед ягненком, нежно провел по его мордочке кончиками пальцев, потом взял на руки, прижал к груди.

— Я так думаю, что через два дня запрыгает.

Джамбот натянул на себя черкеску, бросил короткий взгляд на Асланбека, потом отвернулся, постоял, очевидно, ждал, не заговорит ли с ним юноша. Но тот был занят ягненком. Джамбот пошел прочь, опустив плечи…

Асланбек спохватился, крикнул ему вслед:

— Спасибо!

Джамбот замедлил шаг, но не оглянулся.

— Век не забуду тебе этого, Джамбот!

2

С торжественным видом взошли на крыльцо Дзаге и Муртуз, постояли молча, потом Муртуз прошаркал к дубовой двери и предупредительно распахнул ее перед другом. Но Дзаге не переступил порога. Он вытянул вперед тонкую сухую шею, заглянул внутрь и глубоко вдохнул густой запах свежей краски. Из-за его спины, приподнявшись на носках, нетерпеливо тянулся Муртуз, ему тоже хотелось глянуть. Дзаге, наконец, шагнул в класс. В залитом светом просторном классе выстроились в четыре ряда новые парты. На широкой стене блестела свежей краской доска. На подоконниках стояли цветы в глиняных горшках. Оставляя на темно-вишневом полу пыльные следы от чувяк, Муртуз прошел к столу учителя, сел, поерзал, словно хотел проверить прочность стула, снял шапку из черной овчины, но, подумав, снова водрузил на место.

— Скажи, Дзаге, тебе не жалко протирать штаны? Зачем ты ходишь в школу, спрашиваю я? — Муртуз откинулся назад, и, упершись в спинку стула, уставился на друга подслеповатыми глазами.

Давно у Дзаге не было так радостно на душе, как будто не внуки, а сам он сядет за парту.

— Не знаю, учитель, — поддержал он шутку. — А что?

— Сидел бы дома и отцу помогал баранов пасти.

— А у нас нет баранов, учитель.

— Потому и нет, что лентяи оба.

— Учиться хочу, учитель. В большой город уйду, человеком стану.

— Как ни старайся, а из тебя не получится даже писаря, — Муртуз припечатал ладонь к полированной поверхности стола, продолжая: — Петуха можно скорее научить буквам, чем тебя.

Дзаге вошел в роль и, переступив с ноги на ногу, опустил узкие плечи.

— Не прогоняй, учитель!

Дзаге состроил такое жалобное лицо, что Муртуз смягчился, махнул рукой.

— Ладно, мне что… Протрешь штаны и будешь сидеть дома, отец новые тебе не купит.

— Спасибо, век буду молиться за тебя.

— А-а, ты бы лучше принес мне индюка, чем молиться за меня.

— Нет у нас индеек, учитель.

— Ха! Поди поговори с этим темным человеком! Скажи, сколько ног у нашего красного петуха? Молчишь. Никогда тебе не сосчитать их!

Закивал головой Дзаге, мол, сущую правду ты говоришь, учитель, но тут же спохватился.

— Ах ты собачий сын! Передай своему отцу, пусть зашьет твои толстые губы. Вы только послушайте его, люди!

С улицы донесся чей-то смех, и Дзаге поспешно оглянулся: в распахнутом настежь окне промелькнули косички.

— Вот я вас сейчас! — Старик направился к окну.

— Кто это там?

— Кто, как не Фатима с Залиной.

Упершись левой рукой в подоконник, Дзаге выглянул на улицу, посмотрел туда-сюда, однако девушек уже след простыл, и он рассмеялся.

— Ты что? Один смеется — над собой смеется.

— Так, так… А двое смеются — друг над другом смеются, — добавил Дзаге.

Он смотрел на груду камней, возвышавшихся перед школой. Там еще недавно стояла старая школа. В первый год Советской власти аульцы устроили зиу[32] и дружно за два дня сложили просторную саклю, снесли туда кто что мог: столы, скамьи, керосиновые лампы…

В окно вместе с солнцем вливался поток утреннего горного воздуха.

— Люди думают, что мы с тобой тоже прожили на свете.

Муртуз поднялся, сунул под мышку палку, прошелся до двери, вернулся к столу:

— Что мы видели с тобой в молодости? Горы, небо, бараньи хвосты… Пронеслась жизнь быстрее ветра. Одной ногой уже в могиле стоим.

— Стоим, конечно. Только жизнью еще никто не насытился. Эх, Муртуз, забыл ты, что жизнь и смерть — родные сестры. Посмотри мне в глаза, уж не умереть ли боишься? Ей богу, мне стыдно за тебя. Умереть тоже нужно иметь мужество…

Дзаге посмотрел на друга. Что с ним? Когда-то под Карсом турки ранили его в бою, повалили, хотели связать, но Муртуз сумел кинжалом уложить троих, остальные трусливо бежали. Тогда смерть кружила над ним, как орел над отарой, а он и не думал о ней. Видно, действительно пришла старость, если заговорил о смерти…

Приоткрылась дверь, и в класс заглянул Джамбот.

— Входи, входи, порадуйся вместе с нами, — пригласил Дзаге.

— Да будет счастливо ваше утро, — приветствовал старших Джамбот.

— Пусть бог даст тебе долгую жизнь!

— Э, зачем, Дзаге, ты проклинаешь хорошего человека, — сказал Муртуз. — Вглядись в меня, беззубого. Скажи, хотел бы ты так долго прожить?

Муртуз остановился напротив Джамбота и прищурил глаза.

— Конечно!

— Ты хитрец, и в игольное ушко пролезешь, — Муртуз переменил разговор. — Как ты думаешь, сколько детей будет учиться в новой школе? — обратился он к другу.

Вопрос был настолько неожиданным, что поставил в тупик Дзаге, мудрости и находчивости которого завидовали аульцы.

Видя замешательство старика, Джамбот попытался прийти ему на помощь.

— В нашем доме, — он загнул палец, — раз… В доме…

— Кто тебя спрашивает? — перебил его Муртуз. — До чего неуважительная молодежь. Однажды меня позвал отец, царство ему небесное, и говорит: «Голова, кто тебя бреет? — Рука. Голова, кто тебя бьет? — Язык», и я тогда понял, что болтуна и стреноженный осел не стерпит.

Пристыженный Джамбот замолчал — что ему оставалось делать, не возражать же? Он был рад в душе, что разговор состоялся без других свидетелей.

— Молчишь? — наступал на своего другаМуртуз.

Тот развел руками: сдаюсь.

— Вот видишь, Джамбот, какой у тебя старший.

Муртуз погладил чисто выбритый подбородок:

— А люди думают, что Дзаге мудр и все знает. На пиру слова сказать никому не даешь. Помнишь пристава Зарбатова? — обратился Муртуз к Джамботу. — А-а, ты же рядом со мной еще ребенок. Вот Дзаге его хорошо знает. Смотрю я на Дзаге и вижу перед собой пристава.

— Дался тебе этот пристав. Ты же о школе говорил.

— Вот-вот… Ты хуже пристава. Двадцать детей будет учиться в первом классе, десять во втором и шестеро в третьем. Понял?

Подкрутил ус Дзаге:

— Да не умрет на старости твоя жена, а в дальнем пути конь твой, — не старайся унизить меня, все равно не уступлю место тамады.

— Это почему?

— Мы умрем с тобой в один день. Правда, я еще успею поплакать над твоим гробом и араки выпью, попрощаюсь со всеми, а к вечеру к тебе отправлюсь. Зачем мне торопиться? Опоздать на тот свет никто не боится. Разве это не так, Муртуз?

— Так, так… Да ты, оказывается, и со скачущего коня сорвешь волос.

— Не брани другого, и тебя не выругают, Муртуз.

Слушая стариков, Джамбот забыл о своей обиде на Муртуза.

В класс вошли бригадир Тасо и прораб из города, Гриша. Старики ответили на их приветствия и продолжали разговор.

— Во времена пристава Зарбатова на два ущелья была одна школа и три учителя, — сказал Дзаге. — Твоему отцу, да будет ему на том свете радостно, удалось обскакать моего почтенного родителя… Он был у меня тихий, уважительный, не в пример твоему. М-да… Помню, ты ходил в школу, а я пас овец. И такие времена были. Правда, Муртуз?

— Любишь перебирать старую сбрую. Зачем тебе это?

— Откуда я знаю, почему мне сейчас на ум пришло… Не пустил меня в школу проклятый поп. А ты знаешь почему?

— Он со мной не делился.

— Тогда я тебе скажу. Твой отец пригнал ему трех баранов и годовалого бычка, — Дзаге подмигнул Муртазу. — У нас не было баранов, вот и остался я темным человеком… Не хочу умереть до того дня, пока не увижу Фатиму доктором.

Тасо было приятно, что первыми в школу пришли два самых почетных старика. Достали из сундуков черкески, нарядились, как на праздник.

— Ей-богу, поп знал, что делал! Среди этого волчьего племени попался один справедливый, — хихикнул Муртуз.

— Зато Советская власть не забыла меня, научила писать. Помню, пришел я из ликбеза и всю ночь не спал, буквы джигитовали перед глазами.

— Вот видишь, а ты еще недоволен бываешь.

— Это ты придумал.

— Пусть добрые люди скажут, кто всегда наступает на Тасо?

Прыснул Джамбот, отвернулся.

— Ты, Дзаге, ты… А кто для нас Тасо?

Отступил Дзаге, вскинул руки, словно хотел защититься.

— Тасо мой брат… Бригадир он.

— Теперь он для тебя брат. Запомни, его поставила сама Советская власть!

Засмеялся Гриша.

— Ладно, не будем ругаться на утеху молодым, — Дзаге направился к выходу. За ним последовал Муртуз.

У порога Дзаге остановился:

— Извините нас, старость бывает болтливой. И вы будете такими, — старик приподнял над головой шапку. — Спасибо тебе, Гриша!

— За что благодаришь?

— Золотые у тебя руки. Школу такую построил нам.

— Тасо спасибо скажи, он добился.

Муртуз приложил руку к сердцу:

— Да насладятся твоим счастьем твои родители!

Окончательно смутился Гриша, не знал, что и отвечать.

Бригадир и Джамбот проводили стариков на улицу и вернулись.

Тем временем Гриша, насвистывая, орудовал у выключателя. Сунул в карман отвертку, произнес:

— Полный порядок!

— Ты что пришел? — спросил Тасо у Джамбота.

Не сразу нашелся тот, что ответить, соображал, как бы лучше объяснить, зачем он здесь. — Парту бы мне выбрать…

— Парту?!

Переступил с ноги на ногу Джамбот.

— Ты никак в школу собрался? — спросил Гриша.

— Не пойму тебя, — бригадир окинул взглядом Джамбота.

— Младшая дочь, прости меня, вся в мать, больная.

— Сам виноват, к врачам у тебя недоверие.

— У окна бы посадить ее поближе к солнцу.

— Кого? Дочь? Ты о чем говоришь? Мне стыдно за тебя!

— Дочь, а кого еще… — буркнул Джамбот.

Бригадир потер подбородок, прошелся по классу. Он готов был выругать Джамбота. Никому из аульцев не пришла в голову такая мысль, не слышал он, чтобы кто-нибудь таким образом заботился о своем ребенке. Школу ведь строили все.

Отступил Джамбот к двери, стиснул руки за спиной, исподлобья посмотрел на бригадира: «Собака!»

— Видишь ли, в таком ученом деле я ничего не смыслю. Учитель знает, где ему кого посадить… Тут свои законы. В этом учитель мне не подчиняется. Ремонт сделать, столы привезти — мое дело… Но я поговорю с ним, — нарушил неловкое молчание бригадир.

— Нет, нет, — запротестовал Джамбот, поспешно взялся за массивную медную ручку: — Я не те слова сказал, ты прости меня.

— Пожалуйста, — произнес Тасо и подобревшими глазами посмотрел на Джамбота. — Дай время, еще одну школу построим, радио проведем, подключим электричество… А о дороге забыл? Погоди, все у нас будет, — Тасо рубанул рукой перед собой.

Вечером аульцы устроили пир для строителей. Растроганный Муртуз, второй старший после тамады, попросил наполнить пивом деревянную чашу. Виночерпий тут же вручил ему полную до краев чашу, искусно вырезанную из гладкого куска липы.

— Ой, Муртуз, оштрафую тебя, — предупредил Дзаге, разглаживая усы. — Что-то ты надумал опять на свою голову?

Дзаге украдкой потянул друга за широкий рукав черкески:

— Сядь, бога ради, прошу.

Но Муртуз не слышал его.

— Да простят мне и молодые мой поступок… Сердце мое сейчас мне говорит: «Выпей за Дзаге. Пусть он живет еще много лет». Видит бог, как я желаю Дзаге…

— Остановись! — Дзаге встал. — Не позорь наши седые бороды. Что это случилось с тобой сегодня?

Но Муртуз уже приложился к чаше. Заиграла гармоника, молодые дружно, ритмично захлопали в ладоши, припевая:

Айс æй, аназ æй
Дæ зæнæджы тыххæй![33]
Муртуз приподнял над головой шапку, поцеловал дно чаши, потом перевернул ее над головой вверх дном:

— Пусть у тебя, Дзаге, будет столько болезней, сколько капель пива осталось в чаше!

Все захлопали, раздались возгласы одобрения.

Но вот виночерпий подал рог тамаде. Прежде чем произнести очередной тост, Дзаге сказал вполголоса:

— Стол — не базар в Моздоке. В тостах тоже есть свой черед.

Люди поняли, что он остался недоволен своим помощником Муртузом.

Собравшись с мыслями, тамада предложил выпить из турьего рога за бригадира.

— Ты не из моего рода, Тасо. И в Цахкоме ты появился недавно, кажется, лет двадцать назад, — тамада медленно поднялся.

Встали все сидевшие за столом, умолкли голоса.

— Но ты для нас роднее брата родного. С нами делил и наше горе, и наше счастье. Всего у нас хватало…

— Спасибо, — у Тасо дрогнул голос.

— Никогда раньше я не говорил о тебе так много ни в глаза, ни за глаза. Мне не вечно ходить по земле, хочу, чтобы люди знали, что я думаю о тебе.

Старик отпил из рога и передал Муртузу со словами:

— Ай, мой младший, где ты? Понадобилась мне твоя голова.

— Ты произнес красивые слова, а рог оказался у меня, — воскликнул Муртуз, надвинул шапку поглубже.

— Одному из нас надо оставаться трезвым, — пошутил тамада. — Лучше, если это буду я.

Произнесли тосты и за строителей, и за Гришу…

Потом Дзаге открыл танцы, пригласив жену, а внучка Фатима играла на гармонике.

Веселились цахкомцы, и только Буту с Асланбеком уединились, смотрели со стороны на веселье. Буту ждал, когда Фатима передаст гармонь одной из подруг. Тогда он пригласит ее на танец; Асланбек же последний год, с тех пор как арестовали Хадзыбатыра, не помнит, когда и повеселился бездумно.

Распорядитель танцев, похлопывая себя по ноге кнутовищем, повелительно призывал:

— Дружней бейте в ладоши! Фатима, не слышно гармошки. Прошу гостя на один танец.

Гриша не заставил уговаривать себя, вылетел птицей в круг, будто ждал этого момента. Застыл на носках, потом закружил на месте. Любуясь им, Буту подумал о том, кого из девушек он выберет. Гость остановился перед Фатимой в почтительной позе: приложил руку, к сердцу, склонил голову. Тише хлопки, замерло, но тут же радостно забилось сердце Буту: Фатима отказала даже гостю. Но что это? Умолкла гармонь… Фатима передала ее подруге и вышла в круг. Качнулась земля под ногами, чтобы не видеть, как танцует любимая девушка, он покинул танцы. За ним последовал Асланбек, нагнал, участливо взял под руку. Шли молча. Они с детства понимали друг друга без слов.

На следующий день Асланбек проследил, когда Гриша направился в школу, и тоже пришел туда.

Застал прораба за работой: Гриша вкручивал в люстру электрические лампочки. Положил Асланбек руки на подоконник и вприщур наблюдал за ним с улицы.

— О, привет!

Гриша заметил его и спрыгнул со стола.

— Здравствуй, — буркнул Асланбек.

— Ты что, того?

— Иди сюда, — позвал Асланбек. — Твоя тропинка в городе осталась. Понимаешь?

— Нет.

Гриша уперся локтями в подоконник.

— Фатима — невеста Буту! — выпалил Асланбек.

Засмеялся раскатисто Гриша:

— Ну и хорошо. Она красавица!

— А ты…

— Что я?

— Почему танцевал с ней?

— А-а, вот ты о чем.

— Жениться хочешь?

— Да меня, брат, в городе первая девушка ждет не дождется. Ну и фантазеры, как погляжу на вас.

— Не врешь?

Асланбек схватил Гришу за грудки, притянул к себе:

— Посмотри на меня.

— Смотрю.

Отпустил его Асланбек:

— Это хорошо.

— Что хорошо?

— Что ошиблись мы с Буту. Понимаешь, когда человек любит, он как будто пьяный. Ты прости меня.

— Ладно…

— Нет, так нельзя… Ты простил?

— Да будет тебе.

— Ты обиделся…

— Объяснились и все тут.

Гриша хлопнул по плечу Асланбека.

— Плохо получилось, очень, — все еще сокрушался Асланбек.

— Кончай убиваться по-пустому, — Гриша перемахнул через окно на улицу.

— Ты настоящий мужчина.

— Сам знаю, слушай, ты вот что скажи… Какого черта не переберетесь в долину? — переменил разговор Гриша. — Вас тут с гулькин нос, а школу подай, радио тяни за тридевять земель. Теперь Тасо требует электричество.

— А ты как думал?

— Да я бы вас за одну ночь перевез отсюда.

— Нет, так нельзя.

Асланбек оглянулся на снежные вершины:

— Какая у нас красота! Выше аула только небо и солнце.

— Да в долине…

— Подожди! Слышишь, как воздух звенит?

— Нет!

— Эх ты…

— А у нас трамвай грохочет.

— А у нас ишак кричит! — теперь уже Асланбек хлопнул Гришу по плечу. — Молодец!

Гриша улыбнулся.

— Не захвали.

— По-осетински говоришь, наши обычаи хорошо знаешь.

— Родился…

— Все родились. А вот душа у тебя не такая, как у горца.

— Понятное дело.

— На этой земле похоронены мои предки, здесь я родился! Как я брошу это? В городе хорошо, а здесь еще лучше. Не веришь — спроси людей.

— Родина, значит. Это верно…

— Скалы, река, пропасть, родник, дуб, небо, все кругом… Как тебе объяснить? Они — это я! Скажи, из самого себя можно выскочить? Фу, запутался.

— Переехать вам все равно надо. Слушай, Асланбек, ты мне скажешь откровенно…

— Скажу…

— Нет, ты положа руку на сердце. Если бы ты был на моем месте и тебе…

Насторожился Асланбек.

— И полюбил бы ты Фатиму, а я бы…

Прищурил глаза Асланбек, воткнул руки в бока.

— А я бы за друга хлопотал перед тобой. Как бы ты поступил?

Задумался Асланбек, посмотрел на Гришу:

— Не уступил бы!

— Вот видишь! А мне не разрешаешь даже смотреть на Фатиму.

— Подожди, не спеши. Плохой человек не уступит, а мужчина подумает. На голове у него шапка для чего?

— Нет, брат, видно, и вправду говорят: «Своя рубаха ближе к телу».

Засмеялся Асланбек, подбоченился, посмотрел на аул.

…Во всей Осетии не было другого аула, расположенного так высоко в горах. Но цахкомцы, влюбленные в свой аул, не чувствовали себя оторванными от остального мира. Начиная с весны и до снегов, раз в неделю на знакомой всему ущелью серой унылой лошадке со впалыми боками бригадный учетчик привозил из районного центра почту. В небольших хордзенах[34] лежали местные газеты, реже — журналы, которые правление выписывало на бригаду, да еще получал «Правду» сам бригадир Тасо.

Иногда из хордзенов извлекали письмо, и, прежде чем вручить его адресату, бригадир изучал на нем штемпеля и обратный адрес, а при удобном случае его читали всем аулом. Дело в том, что цахкомцев, живущих в городе, в те времена считали по пальцам, и поэтому всем было интересно знать, как земляки живут там, где нет ни гор, ни быстрых рек…

Случалось, летом в Цахком добирался городской лектор, и для аульцев наступали бессонные ночи: цахкомцы слыли любознательными и потому терпеливо слушали, задавали много вопросов, порой таких, что не всякий лектор мог на них ответить, и тогда аульцы недовольно цокали языками, качали головами, мол, не могли в городе подумать и прислать настоящего ученого.

Приезжало по какому-нибудь поводу и районное начальство, с ним чаще встречались мужчины. Собравшись на нихасе, они спорили, что-то горячо доказывая друг другу, а потом затянувшийся разговор переносили за стол. Гостеприимные цахкомцы резали барана, и Дзаге произносил витиеватые тосты.

Пожалуй, никого другого здесь не ждали с таким нетерпением, как киномеханика, и не было для аульцев желаннее гостя. В те вечера, когда в аул привозили кинокартину, стена бригадного дома превращалась в экран, а из-под навеса выволакивали длинные скамьи, старики занимали места в первом ряду, позади усаживались остальные. Цахкомцы молча смотрели фильм, но стоило ему закончиться, как Дзаге тут же через кого-нибудь из младших призывал киномеханика, и тот, выключив движок, грохотавший на все ущелье, являлся к нему. Дзаге, уважаемый не только в своем ауле человек, вставал, приложив руку к сердцу, говорил как равному: «Во имя отца твоего, прошу тебя, не поленись показать нам еще раз эту картину». Киномеханик, хотя и имел строгий запрет не крутить ленту дважды в одном ауле, не смел, однако, отказать. И тогда снова устало стучал движок, пугая тишину, и картина заканчивалась далеко за полночь…

А если старикам нечем было заняться, то они вели неторопливые разговоры, перебирая свое прошлое, осуждая теперешних молодых, не умеющих и в седле сидеть.

3

Чинаровый столб в добрый обхват одним концом врос в глиняный пол, а другим подпирал толстую четырехгранную балку, на которой покоился потолок, подбитый снизу шелевкой.

Склонившись над столом, примостившимся в углу, Дунетхан месила упругое тесто. Мысли ее были далеко. Средний сын Созур написал, что уже отслужил три года и через какой-нибудь месяц будет дома. Ох, как еще долго ждать! Тридцать раз она ляжет спать, тридцать раз встретит утро. Еще тридцать дней, а они сейчас длинные… Доживет ли она до того дня… Ночами плохо спит, проснется среди ночи и лежит до рассвета с открытыми глазами, о чем только не передумает, что только не вспомнит. Силы, чувствует она, стали уходить. Но надо выдержать, дождаться сыновей и мужа.

Созуру она устроит кувд[35], достойный Каруоевых. Заквасила в новой деревянной бочке сыр, откормила индеек, кур, ну а выбрать баранов — дело мужчин. Она созовет гостей со всего ущелья. В доме, слава богу, все есть. Господи, сама она готова сидеть на чуреке с водой, только бы ее глаза увидели сыновей, мужа, а потом и умереть не страшно. Пока же в каждом шорохе, звуке ей чудились их шаги. Оказывается, счастливой тоже нелегко быть.

Она положила в пирог начинку из свекольной ботвы и сыра и засеменила к печи. Подхватила с пахнувшего свежей глиной пола кочергу, быстро перебрала гладкую ручку, ухватилась за длинный ее конец и присела на корточки; печь дохнула в лицо жаром крупных березовых угольев. Откинулась всем телом вправо, прищурилась и, задержав дыхание, энергично разгребла уголья, освободив от них широкий под, затем, опершись на кочергу, встала, медленно разогнула спину.

В узкое окно со двора вползло заходящее солнце, в кухне посветлело. И столб, и балка, и потолок стали коричнево-матовыми: в доме когда-то пользовались открытым очагом, о чем напоминала святая святых горской сакли, густо закопченная очажная цепь. И хотя на месте дымного очага с давних пор стояла вместительная печь, удивительно, похожая на кибитку кочевника, цепь, однако, не сняли; ее подтянули к балке. Видно, предок Хадзыбатыра, когда прицеплял цепь, думал о вечности жизни, неиссякаемости своего рода, о традициях отцов…

Дунетхан торопилась с пирогами, чтобы успеть отнести Сандроевым, пока они не пришли с работы. О себе она не думала. Много ли ей надо? Выпьет стакан простокваши и будет тем сыта. А вот Тасо и Буту, поди, не всегда сыты. Да разве они признаются в этом, если даже будут валиться с ног! Такие уж они, горцы! Эх, это настоящее несчастье, когда в доме нет женщины.

Непонятный человек Тасо: сам после смерти жены прожил бобылем и сына не женит. Раньше такое одиночество мужчины считалось позором. А может, Сандроевых прокляли?

Во дворе коротко тявкнула собака, и Дунетхан выглянула в окно: оранжевое солнце наполовину скрылось за хребтом.

Кто-то вошел в дом, и хозяйка прислушалась к легким шагам, проследовавшим мимо кухни. По ним узнала младшего сына Асланбека. Но он был не один.

Кто же пришел с ним? Не похоже, чтобы чужой, тогда бы сын, прежде чем переступить порог, громко сказал для нее: «Каруоевы, дома ли вы? К вам пожаловал гость!»

Матери, хотя она и скучала по Асланбеку, было неприятно, что он зачастил в аул. На прошлой неделе целый день провел со своим другом Буту, и вот тебе — снова заявился. Уж не потерял ли мальчик стыд, если оставляет отару на попечение старого Хамби. Надо поговорить с дядей, зря балует племянника, чего доброго, из него не выйдет настоящего мужчины.

За стеной послышался голос сына.

— Хорошо ленивых за смертью посылать, тогда бы никто из нашего аула не умер скоро, — и что-то совсем тихо сказал.

В ответ кто-то засмеялся, а затем раздался шлепок.

«С кем он там? — Дунетхан прислушалась. — Невыдержанный, грубый. В доме нет старшего мужчины, вот со мной и не считается. Приехал бы скорей Батако…»

— Едва дождался тебя.

Мать забыла о пирогах. Нет, сына уже не узнать. В последнее время его как будто подменили: непоседлив, озабочен, скрытничает.

— Прости, Асланбек, два раза я ходила к ней.

Дунетхан узнала по голосу Залину, старшую дочь Джамбота, и вся вспыхнула.

Перед ее мысленным взором встала далекая осень.

…Хадзыбатыр в одном селе, в долине, удачно обменял шерсть на мешок кукурузы и, навьючив зерном двух ишаков, пустился в обратный путь в горы. С ним была и жена.

Дорога в Цахком, к несчастью Дунетхан, лежала через райцентр, и Хадзыбатыр — лучше бы он тогда умер, — решил завернуть в окружком партии: что, если там будет поручение для Тасо, секретаря партячейки. Ох, как она отговаривала его, будто сердце предчувствовало беду. Но не послушался муж.

В окружкоме его приветствовали, велели остаться, послушать доклад о текущем моменте, который сделает товарищ из города. Напрасно Дунетхан напоминала ему о детях, которых некому покормить. Хадзыбатыр был неумолим, велел ей остановиться у дальних родственников и ждать его. Но тут, как на грех, подвернулся Джамбот, заведующий магазином в Цахкоме: он гнал в аул целый караван ишаков с товарами. Обрадовался ему Хадзыбатыр, попросил взять в попутчики жену, а я, мол, нагоню вас в пути.

Не смела она ослушаться мужа…

Полпути осталось позади, а Хадзыбатыра не видно, и оттого на сердце тревожно. Все чаще она оглядывалась назад, но дорога оставалась пустынной.

Сколько раз Джамбот уговаривал ее развьючить ишаков, подождать Хадзыбатыра. О, она характером была под стать мужу. Сбила в кровь ноги, а все шла.

«Как я надеялся!» — донеслось до Дунетхан из другой комнаты, а мысли ее все бежали…

Аул уже был на виду, когда в том месте, где растет густой орешник, ее ишаки вдруг остановились как вкопанные. Она их и уговаривала, и била палкой, пинала, но животные заупрямились, с места не двигались.

…Сумерки в горах наступают быстро, вскоре вершины потеряли свои очертания.

Не слышала Дунетхан крадущихся шагов Джамбота, не успела даже вскрикнуть. Его сильные руки обхватили ее сзади, стиснули. Падая, она ударилась головой и стала проваливаться в тишину. Когда пришла в себя — небо было усыпано яркими звездами. Джамбот сидел поодаль и курил. «Позор» — пронеслось в ее сознании. Рядом гудела пропасть. Она встала, сделала шаг в сторону обрыва — Джамбот насторожился.

Еще шаг… Он приподнялся.

Из бездны до нее словно донеслись голоса сыновей: «Нана, остановись! На кого ты оставляешь нас?»

…Родился Асланбек.

Одна Дунетхан знала, кто отец мальчика.

Сын рос, все им забавлялись, особенно Хадзыбатыр не чаял в нем души и, как бы оправдывая свою слабость, говорил: «Он же младший». Она глядела на них, и у нее кровью обливалось сердце, старалась поскорее уйти. Бывали минуты, когда готова была открыть мужу страшную тайну, но страх сковывал ее. Боялась она не гнева, не крови, которая могла пролиться: страшилась сына, который вырастет и посмотрит ей в глаза. Что она скажет ему, как оправдается? Поклялась Дунетхан унести тайну с собой в могилу. Видно, действительно, судьба человека, что вода в тарелке, куда накренится — неизвестно.

Однажды, когда уже вырос Асланбек, Джамбот спросил ее: «Мой?». В ответ услышал резкое: «Нет!». А про себя прокляла: «Чтобы ты ослеп, оглох». Но Джамбот, конечно, не поверил, это она поняла по его улыбке. Больше он не заговаривал с ней.

…Дунетхан очнулась, вспомнила о Сандроевых, торопливо присела у печи, вынула румяные пироги, сложила стопкой на большой, плоской деревянной тарелке.

В кухне стемнело, и она взяла с полочки спички, придвинула ногой к столбу низкую табуретку, встала на нее. На костыле, вбитом в столб, висела пузатая керосиновая лампа под белым эмалированным абажуром-лопухом. Осторожно сняла стекло с длинным горлышком, чиркнула спичкой.

На стенах заплясали причудливые тени.

Свободными вечерами, после позднего ужина, сыновья, бывало, устраивались перед топившейся печью, в которой никогда не угасал погонь, и вели неторопливые разговоры, а чаще слушали отца, умевшего рассказывать истории, с ним приключившиеся или слышанные. Сидели мужчины допоздна, пока мать не объявляла, что уже полночь и пора идти на покой, потому как утром никого не добудишься. Ей не смели перечить, даже муж.

Сыновья нехотя поднимались и отправлялись в свою комнату, чтобы шепотом договорить недосказанное, а отец выходил во двор и расхаживал, пока не выкуривал неизменную трубку, которую на ночь клал под подушку.

Случалось, что к нему поднимался сосед, и тогда хозяйка, прикрутив в лампе фитиль, шла спать.

Но с тех пор, как разъехались дети и арестовали Хадзыбатыра, с наступлением непривычного для нее тихого вечера одиночество стало невыносимым. Она старалась не показывать людям свою тоску. Она верила, что все сложится в доме как прежде. Вот только силы у нее уже не те.

Ах, будь сейчас рядом с ней Хадзыбатыр. Перед арестом он был особенно задумчив, молчалив, расхаживал взад-вперед, посасывая потухшую трубку с коротким обгрызенным мундштуком. Она терялась в догадках, и все тревоги сводились к появлению на свет Асланбека. Но вот к ним зачастил Тасо, они с Хадзыбатыром уходили в дом и долго о чем-то приглушенно говорили. В те минуты ей казалось, что мужчины боятся ее ушей, и это причиняло ей нестерпимую боль. Она всякий раз хотела поговорить с мужем, да вспоминала слова покойной матери: «Не вмешивайся в дела мужчин, надо будет — сами посвятят в них. У женщин без того хватает забот, управиться бы с ними».

Эх, пусть бы Хадзыбатыр скрытничал с Тасо, был бы он только дома. Жизни своей не пожалела бы ради него.

Однажды Тасо принес к ним школьную карту, расстелил на полу и до петухов ползал по ней на коленях, а Хадзыбатыр сидел на корточках и курил. Вот тогда она поняла, что в мире происходит что-то такое, до чего ей не добраться своим умом, и ей стало обидно за себя.

С той поры жила в тревоге, в ожидании, а слова Асланбека: «Понимаешь, на мне лежит долг мужчины», — преследовали ее, не давали покоя, боялась за сына, как бы не проявил характер» свой.

…Ночью отчаянно залаяла собака, похоже, бросилась на кого-то. Хадзыбатыр выбежал, и вскоре во дворе послышались голоса, а потом в дом вошел Тасо и еще двое незнакомых мужчин. Они велели мужу поторопиться, грубо окликнули несколько раз, а ей сказали, чтобы не голосила: Хадзыбатыр скоро вернется.

В комнату попытались протиснуться сыновья, но в дверях стоял приезжий. И все же Асланбеку удалось броситься к Хадзыбатыру, прильнуть к нему.

— Сын! — прошептал он.

— Не пущу, дада.

Когда уводили Хадзыбатыра, он оглянулся в дверях, крикнул сыновьям:

— Меня с кем-то перепутали. Будьте мужчинами!

Во дворе попросил Тасо:

— Присмотри за ними. Со мной разберутся, произошла ошибка, я вернусь скоро. Ты веришь мне?

Тасо обнял друга, шепнул:

— Верю, брат.

Долгий год ждали, дети и Дунетхан, дни и ночи слились воедино, а о Хадзыбатыре не было ни слуху, ни духу.

Много раз Дунетхан ходила в район, ездила в город, но всюду ей отвечали: «Если не виновен — придет домой».

Значит, виновен, если до сих пор от него нет даже письма…

Тяжелые мысли Дунетхан прервал голос за стеной.

— Спешила к тебе…

— А я подумал, уж не умерла ли ты, и собрался бежать к твоему отцу, чтобы первым выразить ему свое соболезнование. Поверь, я бы плакал искренно. В тебе все же что-то есть.

Спазмы в горле душили Дунетхан.

— Какой ты злой! — тихо произнесла девушка.

— Разве? — тут же воскликнул Асланбек.

— Пусть мне не светит больше солнце!

— Твоим проклятиям позавидует Шатана[36].

— О, она была мудрой, — воскликнула Залина.

Тон Асланбека показался матери насмешливым, и у нее высохли слезы. Ну и ну, мальчик! Послушать женщин, так только и говорят о сыновьях, мол, нет с ними сладу, чуть повзрослеют и уже характер норовят показать, мужчинами спешат стать. Разве ее Асланбек не такой? Он очень хотел учиться в городе, и хотя Тасо отговаривал его не ехать, пока не вернется отец, Асланбек не послушался. И что же? Других приняли, его нет.

Вернулся Асланбек в аул и сказал Тасо: «Все равно поступлю!»

Вот Батако совсем не похож на Асланбека. Старший сын спокоен, рассудителен. Он уважаемый всеми человек. Не женатый, а все же с ним советуются старшие. Вот и с делегацией на Украину послали его и тем оказали честь всему роду Каруоевых. А гордость ее — Дзандир — учится в институте. Отец еще дома был, когда он стал студентом. Неплохо бы, конечно, и Асланбеку стать доктором или инженером. Настоит он на своем, весь в проклятого Джамбота, упрямый, ничего от нее не перешло к нему. Мальчиком был, так не проходило дня, чтобы не затеял драку. Успокаивал ее Хадзыбатыр: «Вот подрастет — образумится. Мужчина — в свое время мужчина». Нет же — стал еще ершистей, нетерпеливей, притронься к нему — обожжешься. Эх, не раз она плакала, а Хадзыбатыр улыбался: «Разве одна гора похожа на другую? Так и люди. Потом напрасно ты заставляешь меня удержать в стойле скакуна, не знающего еще седла. Никому это не удавалось, иначе бы мы слышали с тобой… Да разве сын бывает таким, каким его хотел бы видеть отец?»

Но беспокойство за Асланбека росло, может, потому, что он отдалялся от нее.

Много ли надо человеку, чтобы опозорить свое имя? Одного слова достаточно, и славу о нем станут передавать из поколения в поколение. И потомки не простят ему, проклянут и его, и мать, давшую ему жизнь, и отца… Отца… Его ничто не возьмет. Сколько проклятий она послала на голову Джамбота, а ему хоть бы что. Отец… Хадзыбатыр — отец.

Придвинула ногой табуретку, опустилась на нее, сложила руки на коленях. Может, ее тревога за сына напрасна? Что плохого он сделал? Кто слышал от него грубое слово? Господи, с тех пор, как опустел дом, она не находит себе места, кажется, все не по ней. Высказать бы наболевшее… Но кому? Не идти же к соседке.

— Клянусь небом и землей, если только ты ходила к ней! Ну? Только не вздумай обмануть меня!..

Дунетхан старалась думать о чем угодно, только бы не слышать разговора молодых, но не могла.

— Ты всегда обижаешь меня, а я, дура, терплю. С чего ты взял, что я скажу тебе неправду?

— По глазам вижу. Они у тебя бегают, как мышь от кошки.

— Тебе не стыдно?

— Вредная ты, вот и не люблю тебя. А она будет хорошей женой. И красавица!

Насторожившаяся мать вытянула шею: какая там еще красавица?

— Не смей так говорить о ней! Она же родственница.

— Дай, я дерну тебя за косу!

Расслабла мать, перевела дыхание. Ну, чего она испугалась? Или у нее в том возрасте не было тайн от матери?

— Тебе пора научиться разговаривать…

— Ты еще вздумала поучать меня?

— Не сердись, Асланбек.

— Пойми, я не могу заговорить с ней первым. Сначала она должна услышать об этом от тебя. Все так делают.

С кем в ауле он не может поговорить? О чем?

— Я тебя очень прошу, Залина.

Голос сына дрогнул, и это сразу же отозвалось в сердце матери, подумала, что не следовало ему о чем-то упрашивать девушку. Посмела бы Дунетхан возразить в свое время мужчине! Эх-хе, видно, правда наступили иные времена.

— Ты, кажется, потерял голову? Какие все мужчины сумасшедшие! А если она обидится на меня?

— Тогда прыгай в пропасть, я разрешаю.

Снова насторожилась Дунетхан: что бы все это значило?

— Послушай, я лучше приду с ней к роднику, а ты появишься, будто случайно увидел нас, и сам скажи ей все. Ага?

«Господи, что он опять надумал? С кем ему надо видеться?» — Дунетхан нервно потерла руки.

— До чего же ты хитрая, настоящая лиса.

— Пока ты набирался ума у своих овец, я тоже не камешки пересчитывала. Понял?

Мать попыталась успокоить себя: мало ли какие дела у Асланбека, разве она должна знать обо всем.

За стеной продолжали разговаривать вполголоса.

— Если об этом узнает Джамбот, то ходить мне без головы. Ты разве не знаешь, какой он в гневе? Боюсь, Асланбек, не проси, — взмолилась Залина.

— Э, не пойду же я к твоему отцу сплетничать. А потом, зачем тебе голова? Проживешь и без нее. Постой, куда ты?

— Ой, отпусти мою руку. Бесстыжий. Я сейчас позову Дунетхан и все ей расскажу. Никуда я не пойду. Кто-то влюблен, а я должна…

— Помолчи.

Схватившись за голову, Дунетхан вскочила с места: «Мæ хæдзар[37], мой сын влюблен! В кого? У нас в ауле нет девушки, которая могла бы стать его женой. Тут почти все родственники. Господи, чем я прогневила тебя? Я ли не молюсь?»

— Залина!

Дунетхан напрягла слух, с трудом разобрала, о чем шептали молодые.

— Ты всегда вот так.

— Как?

— Мучаешь меня, а потом…

— Прости. Ладно?

— На этот раз.

Заспешила мать к выходу, взялась за ручку двери, но, представив себе лицо сына, когда она начнет выговаривать ему в присутствии Залины, остановилась. Как-никак, а он уже мужчина, может оскорбиться. О, он такой! Лучше дождаться, когда уйдет Залина. Знали бы они, кем приходятся друг Другу…

Ее знобило, и она закуталась в платок.

— Жду вас у родника. Но если опять обманешь, смотри, — повысил голос Асланбек.

— Интересно, о ком ты так заботишься? Скажи.

— Эх, Залина, люди за любовь любовью платят.

Раздался смех девушки. О, как бывала счастлива мать, когда слышала в доме смех детей. А сейчас даже голос Асланбека ее раздражает, причиняет боль. «О бог, если только ты есть, то услышь меня, помоги мне образумить сына», — горячо шептала она.

— Для Буту стараюсь. Только никому ни слова. Поняла?

У Дунетхан дрогнули колени, она почувствовала, что сейчас упадет, и поспешила вернуться к топчану.

— Правда?!

— Клянусь бородой Дзаге.

— Клятва козы — до порога, — засмеялась Залина.

Утерла Дунетхан радостную слезу: «Мæ бон[38], а я-то думала о чем?» — проговорила вслух.

— Да разве ты слепая? Он скоро с ума сойдет.

— Как хорошо! — захлопала в ладоши Залина. — Да, для Буту я сделаю все. О, Фатима с ним будет счастлива. Если бы ты знал, как я рада за нее. Почему ты не сказал сразу, молчал столько времени?

«Вот и Буту женится, а мой Батако старше его и все еще один… Эх-хе, а когда же я буду нянчить внуков? Знать бы, кто продолжит род Каруоевых. Стыдно смотреть людям в глаза: все спрашивают, скоро ли приведем невестку в дом… Что им скажу? Видно, умру, пока дождусь Хадзыбатыра. Могу ли без него женить сына?» — Дунетхан прилегла.

— А ты хотела, чтобы я об этом кричал на все ущелье? Чего доброго, глухой Бидзеу услышит меня на том свете и помешает нашему делу.

— Не смей говорить так об умершем. Побегу к Фатиме.

Мимо двери прошли быстрым шагом. Пойти и поговорить с сыном… О чем? Чтобы с Залиной был почтительней? Не скажет ли он: «Нана, ты больше никогда не подслушивай мои разговоры».

Никогда в жизни Дунетхан не была такой разбитой, все тело болело, словно ее побили. Да разве она любит Асланбека, если могла плохо подумать о нем? Она же уверена, что сын не сделает и шага, не посоветовавшись с ней, а уж о дурном поступке и думать нечего, эх, ей бы таких невесток, как Фатима. Не будь она родственницей…

На следующее утро, наскоро поев, Асланбек собрался в горы. Мать слышала его возню, потом он пришел на кухню, молча поел.

Во дворе Асланбек снова встретился с ней, и это не было неожиданностью. Мать всегда находила повод оказаться рядом с ним, когда он уходил из дома. Вот и сейчас с видом занятого человека вертела она в руках вилы, будто тотчас собиралась на сенокос.

Перекинув через плечо хордзен с продуктами, он остановился у калитки, сказал:

— Пойду, нана.

Мать не ответила ему, и он понял, что ему надо подождать — наверное, она хочет сказать ему что-то: он поднял голову и успел заметить, что у нее грустные глаза.

Сын задержался ровно столько, сколько того требовала приличие, надвинул на лоб белую войлочную шляпу с широкими обвислыми полями и коротко произнес:

— Пойду, нана.

— Будь осмотрителен, — она поймала его взгляд. — Судьба у нас такая с тобой, трудная.

— Не беспокойся, нана, прошу тебя.

— Сердце матери пугливо, в муках оно бьется, сын.

— Вижу, трудно быть матерью… А разве легко быть хорошим сыном у хорошей матери?

Улыбнулась сдержанно Дунетхан.

— Иди, пусть до нас доходят от тебя добрые вести, — пожелала мать.

Не отрывая взгляда от ее лица, на котором появились мелкие морщинки, Асланбек отступил на два шага, а уже потом повернулся к ней спиной, вышел на улицу, старательно прикрыв за собой калитку. И пока он поднимался по дороге, мать, сложив руки на груди, смотрела ему вслед.

Он скрылся за выступом скалы, а ее думы все еще были с ним. Гордилась она в душе им, доверием Буту к нему. Значит, сверстники считаются с ним, уважают. Горячо желая удачи делу, за которое взялся сын, Дунетхан просила бога помочь ему, и за Буту радовалась. Согласится ли Фатима стать его женой? Чем он плох? Застенчивый, слова лишнего не услышишь от него, кажется, не способен, если и захочет, обидеть человека. Хорошо, что они дружат. Брат братом, а мужчине без верного друга в горах не прожить.

По тропинке к ее дому поднимался бригадир. Хотя Дунетхан и видела его, он все же постучал в калитку:

— О Батако!

Хозяйка поспешила к воротам, распахнула калитку, и гость вошел во двор, поздоровался, как всегда, сдержанно и направился к открытой летней кухне.

С тех пор, как арестовали мужа, он чуть ли не каждый день заходил, перекинется словом-другим, спросит: «Как живете, в чем нуждаетесь» и уйдет, а ей это сил прибавляло.

Скрутив цигарку, бригадир выхватил из огня головешку, прикурил. Тем временем Дунетхан принесла столик с едой: румяный кусок пирога, сыр, чашу с квасом. В доме и зимой и летом не переводился этот напиток, варить который хозяйка была большая мастерица. За порогом кухни, в темном коридоре, на сквозняке стояла пятиведерная бочка. Мужчины, ради которых варился квас, не имели привычки черпать без Дунетхан: она, бывало, сама позаботится, чтобы к их приходу с работы высокий глиняный кувшин был наполнен. Мужчина и в собственном доме гость.

Разгладил Тасо черные с проседью усы, задумался. В эту минуту ему вдруг захотелось поговорить с Дунетхан о том, что давно тревожило его. Поделиться ему было не с кем, открыть душу не решался. А что, если его неправильно поймут? Как недоставало ему Хадзыбатыра…

Тасо понимал, особенно в последнее время, что опасность войны велика. Они с Хадзыбатыром еще год назад догадывались о ней.

С тех пор, как арестовали Хадзыбатыра, Тасо замкнулся, и чем больше он молчал, тем нестерпимей была потребность высказаться.

Глядя со стороны на задумавшегося бригадира, Дунетхан отметила про себя, что у него впали щеки и кадык вылез, того и гляди прорвет кожу, на лице прибавилось глубоких складок, виски посеребрились. Все это она истолковала по-своему. Тасо — друг Хадзыбатыра и поэтому переживает разлуку с ним, с его сыновьями, боится, как бы чего не случилось. Спасибо ему, а то бы без внимания была совсем одинока.

Посмотрел на нее снизу вверх Тасо.

— На сердце у меня давно неспокойно, — он приподнял столик и отставил в сторону, так и не притронувшись к еде.

Насторожилась Дунетхан, пожалуй, сегодня Тасо не такой, как всегда. Вообще, в последнее время с ним творится неладное. Видно, не к добру. Вспомнила, как в детстве говорила мать: «Муравей, предчувствуя свой близкий конец, вдруг обретает крылья и начинает носиться по краю котла, пытаясь взлететь, но падает в кипящую кашу». Пусть лучше враг свалится в котел!

— Ты что-то хотел сказать?

— Почему ты всегда стоишь?

Тасо взял стул, поставил рядом с собой:

— Садись.

— Привыкла, сидя устаю скорее.

— Себя не бережешь.

— Не берегла бы, да сыновья у меня.

— Это верно. Они орлы!

— Очаг сторожу, пока мой хозяин вернется, внуки пойдут у него, а тогда и мне можно на покой.

— Правильные слова говоришь.

Голос у него был необычно мягкий, и Дунетхан заподозрила что-то неладное.

— Время такое, что сам черт не разберется… — Тасо ударил кулаком по колену… — Тяжело у меня на душе.

Не могла Дунетхан уяснить, из-за чего бригадир и себе покоя не дает, и ее пугает неизвестностью, говорит загадками. Уж сказал «здравствуй», так говорил бы скорей и «до свидания».

Тасо посмотрел на женщину опять снизу вверх, но теперь в его глазах она уловила нескрываемую тоску.

— Разговариваю с тобой, а кажется, рядом не ты, а Хадзыбатыр, и на сердце легче. Вот только ты молчишь, а если и скажешь, так не то, что мне надо, не успокоишь…

Женщина согласно кивнула.

— Боюсь даже признаться себе в этом, но, Дунетхан, войны нам не миновать… Может, я ошибаюсь, голова, конечно, у меня не такая, как… ну у тех, кто все знает.

Перевела дыхание Дунетхан, хотела возразить, но сдержалась.

— Голова головой, а сердце вот подсказывает беду.

— Пусть горе войдет в дом к… — Дунетхан не смогла сразу вспомнить… — Ну вот ты все время называешь имя…

— Гитлер?

— Да, да… Пусть ему и солнце не светит, — проговорила горячо Дунетхан и села. — Вижу, как ты переживаешь чужую беду. А где люди были, почему Гитлера в свой дом пустили? А?

— Вот ты как… — произнес Тасо.

— А как? Ты умрешь, а врагу не дашь приблизиться к аулу, и наш[39] такой. Да все в Цахкоме мужчины!

Задумался Тасо, искал он нужные слова, чтобы объяснить Дунетхан, что случилось в мире, беременном, как говорил Хадзыбатыр, войной, да не нашел и тогда пожалел, что завел разговор. Досадуя на самого себя, он поднялся.

— Ну, ладно. Вот что тебе скажу… Однажды, правда, это было давно, позвал меня отец моего отца и больно дернул за ухо, а потом сказал: «Запомни, не выкладывай людям все, что у тебя есть на душе, умей держать язык за зубами», — Тасо выразительно посмотрел на Дунетхан и ушел.

Целый день она ходила по дому сама не своя, все у нее валилось из рук: не могла отделаться от томящей тревоги, навеянной разговором Тасо, дети неотступно стояли перед глазами.

В дверь тихо постучали, но Дунетхан, погруженная в свои думы, не слышала, как ее позвали.

— Прости меня, Дунетхан.

Хозяйка подняла голову и вспыхнула: перед ней стояла Разенка, жена Джамбота.

Никак не могла взять в толк Дунетхан, зачем вдруг пожаловала Разенка?

— Забежала к тебе, — уселась гостья рядом с Дунетхан на длинной скамье. — С кем мне посоветоваться, как не с тобой.

До сих пор на улице при встрече не задерживалась, едва кивнув, проходила мимо, а тут посоветоваться вздумала. О чем? Что ее привело? Нет, это неспроста.

— Как сестру родную люблю тебя, потому и зашла, — гостья искоса смотрела на Дунетхан.

Ну как только язык у нее поворачивается, у бесстыжей. Вспомнила, как Хадзыбатыр попросил Джамбота взять ее в попутчицы и не выдержала — заплакала.

— Что с тобой? — встревожилась Разенка.

Опомнилась Дунетхан, вытерла глаза:

— Ничего… Прости, Разенка, все уже.

Помолчали.

— Мой на той неделе в районебыл, столько новостей принес, — вкрадчивым тоном произнесла Разенка. — Ох, почему мои уши не оглохли, когда он все это рассказывал?

Насторожилась Дунетхан, уж не те ли новости, о которых сегодня говорил Тасо?

— Его новости покрылись плесенью, — сказала она с деланным равнодушием.

— Почему?

— Ты же сама говоришь, что прошла неделя.

— Страшно мне делается… В военкомат его вызывали, — доверительно зашептала Разенка. — Бумажки разные на него заполняли… Сказали, чтобы никуда из аула не уезжал. Живем под самым небом, у бога под боком и ничего не слышим. Тасо коммунист, должно быть, кое-что знает, и с тобой делится. Сколько я долблю своему: «Вступи в коммунисты, разве тебе это помешает», а он твердит: «У меня плохая память». Зачем коммунисту хорошая память?

«Ах вот зачем ты здесь. Хочешь выведать у меня. Это тебя подослал Джамбот», — Дунетхан неприязненно взглянула на гостью.

Выходит, Тасо не случайно завел разговор о войне? Она готова отдать свою жизнь, только бы его слова оказались неправдой.

— А как же Созур? — тихо произнесла хозяйка.

— Кто?

— Сына не дождусь.

Но Дунетхан тут же опомнилась.

— От тебя впервые слышу такие новости, — тихо произнесла она и перевязала платок.

Разенка моментально поджала губы, но не смогла долго молчать:

— Я пришла с открытой душой, дай, думаю, поделюсь с ней. Одна я на всем свете…

Хозяйка вспомнила наставление Тасо держать язык за зубами, горячо воскликнула:

— Пусть сгорят мои глаза, если до сегодняшнего дня я что-нибудь слышала…

— Остановись! — вскинула руки Разенка. — Скажи, зачем на мужа бумажки разные заполняли? К чему бы это?

— Откуда я знаю.

— Ум дальше глаз видит.

— Что ты хочешь услышать от меня?

— Ничего… Умные люди между собой о войне говорят.

Хозяйка отшатнулась:

— На камнях буду спать, только бы несчастье миновало нас!

— Так-так, — проговорила Разенка. — Побегу домой.

4

До сумерек Асланбеку нужно было во что бы то ни стало попасть в аул: Залина обещала привести к роднику Фатиму, но при этом сказала, что ждать его не будет. Ну и ну! Если она станет его женой, он сбежит от нее через месяц, Нет, не ошибся он в ней. Залина — самая умная и красивая девушка во всем ущелье. Да что там в ущелье! В горах второй такой не найти. Конечно, Фатима тоже хорошая, строгая, ни один парень в ее присутствии не посмеет лишнее слово произнести. Знал же Буту, кого выбрать. А вдруг Фатима откажет? Все возможно, женихи к ее дому тропинку давно протоптали. Эх, нелегко будет сватам Буту!

Тут вот ему пришлось целую дипломатию развести с Хамби, чтобы придумать повод отлучиться. Не мог же он сказать старику правду. Хорош бы был он, поведай, пусть даже своему дяде, сердечные дела друга. И на ум пришла небылица, такая простая и так неожиданно, что от радости подпрыгнул на месте. Набравшись духу, сказал Хамби, что, забавляясь ружьем, оставил его заряженным под кроватью и беспокоится, как бы не случилось несчастье. Посмотрел на него старик, прищурив правый глаз, словно прицеливался, и вдруг предложил племяннику коня, чем немало удивил. Он сам не садился в седло без большой надобности: чаще водил коня на поводу, шагая по горам за отарой, и на этот счет аульцы подшучивали над ним.

Однако Асланбек вежливо отказался, и дядя, оценив скромность племянника, разрешил ему остаться в ауле, мол, чего возвращаться на ночь глядя. Поблагодарил Асланбек наставника, обещая утром быть.

Попрощавшись с Хамби, юноша закатал рукава черкески, короткие полы подоткнул под узкий ремень и, сокращая путь, побежал по зеленому склону, минуя затейливо извилистые тропки.

Пока добрался до родника, солнце уже спряталось, и сразу стало прохладно. Осмотревшись, убедился, что вокруг ни души, и спустился к валуну, под которым бил источник.

За тем же валуном укрылись девушки. Но он не заметил их, и, заподозрив Залину в обмане, возмутился. Подбоченясь, посмотрел в сторону аула, закрытого пеленой сумерек. Вдруг его острый слух уловил то ли шорох, то ли шепот, и, догадавшись, кому он принадлежит, юноша на цыпочках подкрался к источнику: Фатима сидела на корточках, опустив руку в воду, а Залина, склонившись над ней, что-то нашептывала, видно, смешное, потому что Фатима тихо смеялась.

— Он меня во сне потянул за косу, и я закричала, — шепот Залины стал громче. — Кто-то толкнул меня, я открыла глаза и увидела мать.

— Ой, я уже не могу, хватит смешить, пойдем лучше отсюда, — умоляла Фатима. — Скоро начнет темнеть.

— Посиди, здесь так хорошо.

— Нет, нет, я больше не останусь, — настаивала подруга.

— Если ты меня любишь, то побудь еще минутку, — не сдавалась Залина. — Эх, забраться бы сейчас в горы, далеко-далеко.

— О чем ты говоришь? Я боюсь, — с тревогой в голосе проговорила Фатима. — Пойдем.

— Кому мы нужны?

— Прошу тебя, не упорствуй.

Догадался Асланбек, что Залина удерживает подругу ради него, вышел из-за своего укрытия. Он оказался рядом с Фатимой, и девушка, вздрогнув, испуганно вскрикнула: «Нана!» Не поддержи ее Асланбек, она бы непременно упала.

Не на шутку перепугавшаяся Залина сверкнула на него глазами, приняла подругу в свои объятия, зашептала:

— Это же Асланбек.

К счастью, Фатима быстро пришла в себя, но поспешила укрыть лицо руками. Залина делала ему угрожающие знаки, а когда подруга успокоилась, притворно ласковым голосом спросила:

— Откуда ты появился?

— Проводил мимо и услышал смех, подумал, не ангелы ли спустились на землю, и, как видите, я не удержался, чтобы не взглянуть на них, — он развел руками. — Это, оказывается, вы, хохотуньи. Достанется вам, бродите в темноте.

— Что я тебе говорила, Залина? Она такая упрямая, — Фатима провела рукой по гладко причесанным волосам.

— О, она упрямая, как осленок! — Асланбек нагнулся к Залине, шепнул: «Приду».

Девушка громко засмеялась, присела, набрала полную пригоршню воды, плеснула в него, а сама убежала вверх по тропинке.

— Ах ты! — затопал он на месте. — Вот я тебя…

Фатима пошла за ней, но Асланбек загородил ей дорогу, и она недоуменно подняла на него глаза.

— Ты хочешь проводить нас, брат?

Он не сдвинулся. В эту минуту он подумал о том дне, когда в дом Джамбота он пошлет сватов.

— Поговорить с тобой давно хочу, сестра.

— Ты не нашел другого места для этого?

— У старших хороший слух.

Она опустила глаза, почувствовала, что слегка покраснела.

— В нашем ауле живет один человек…

— Я хочу домой… — с мольбой в голосе проговорила она.

— Он просил меня сказать, что давно собирается послать в твой дом сватов.

— Уйди, Асланбек!

— Так что мне сказать своему другу?

— Как тебе не стыдно!

Асланбек пожал плечами.

Плавным движением руки Фатима стянула с плеч легкую косынку, засмеялась смущенно, пошла.

— Постой, куда ты? — крикнул Асланбек.

Черные, гладко причесанные волосы девушки тяжелой косой сбегали к ногам. Она прибавила шаг. Залина подхватила ее под руку, и подруги побежали по тропинке в аул.

— Что он говорил тебе? — спросила Залина, переведя дух.

— Как будто ты не знала! Это ты подстроила.

— Клянусь…

— Не верю…

Девушки вошли в аул и молча разошлись: Фатима свернула на тропинку, а Залина поднялась по склону.

Оставшись одна, Фатима почувствовала, что ей и радостно, и тревожно. Побежала бы сейчас через аул, взобралась бы на утес, который возвышается над нихасом, и взглянула на мир. Какой он?

Прижавшись спиной к калитке, девушка стояла, запрокинув назад голову, пока из глубины двора не позвала мать.

— А ну иди сюда, девочка.

Повязав голову косынкой, Фатима направилась к матери: та доила корову. Опустилась на корточки, потерлась носом о теплое плечо матери, улыбнулась. Мать перестала доить, строго спросила:

— Ты не видела Залину?

— Мы были вместе.

— Искали ее.

— Нана, она уже дома.

— Где вы были так долго?

— У родника.

Мать оглянулась на дочь, строго проговорила:

— Разве ты мужчина, что пришла так поздно? В другой раз не смей задерживаться.

— Хорошо.

Дочь мяла в руках косынку:

— Ты боишься, что меня украдут? Да?

— А зачем тебя красть! В горах много красавиц…

Мать отставила ведро с молоком.

— Это меня увез твой отец-абрек!

Она встала, охнула, постояла, с трудом разгибая спину.

— Нана, расскажи, как это было.

— Ах, оставь…

— Пожалуйста, нана.

Уступила мать уговорам дочери.

— Лето, помню, было жаркое, и мы с сестрой спал ив арбе под навесом. Твой отец со своими дружками, такими же абреками, как и он сам, прокрался в наш дом. До сих пор удивляюсь, почему не залаяли собаки? Они у нас были очень злые. Похитители подняли арбу и пронесли на руках через все село, боялись, как бы не скрипнули колеса. А мы, дуры, спали.

— Нана, — прошептала дочь, — а потом что было?

— Что было? Проснулись, а рядом с арбой скачут мужчины в бурках, башлыках, только глаза сверкают из-под лохматых папах. Испугались мы, заревели, а что же нам оставалось делать? Плачем, а они смеются. Когда я присмотрелась к всадникам, то узнала в одном из них твоего отца. Вот тогда я поняла все… Он несколько раз посылал в наш дом сватов, но мой отец отказывал ему.

— Почему? — встревожилась дочь.

Мать посмотрела на нее так, будто видела впервые.

— Кто-то из рода твоего отца в старое время на чьем-то кувде выпил прежде, чем старший произнес тост.

— А причем отец? — невольно воскликнула Фатима.

— Как причем? Он же принадлежал к роду опозорившегося.

— Мне жалко отца.

— Он оказался не из тех, кто дал бы обидеть себя.

— Нана, тот, провинившийся, не был братом моего отца, даже жил в другое время. Ничего не понимаю.

— Ну и что? Позор одного лег на весь род.

— Это жестоко, нана.

Мать перевела дыхание:

— А как ты думала? Раньше было строго… Попробовала бы я пойти к роднику, вроде тебя, поздно. Да я и не догадалась бы поступить так.

— Прости, нана, я больше не огорчу тебя, — она прижалась к матери.

— Ты вся горишь.

— Я бежала домой.

— Ты уже большая, чтобы бегать, как девчонка. Что скажут люди! Ох-хо, придет время такое, дай бог, и ты поймешь, как нелегко быть матерью… Ну иди, дед заждался.

Дочь подхватила ведро с молоком и легкой походкой направилась к дому.


Буту не сиделось на месте, он ходил по двору, ругая в душе Асланбека, не догадавшегося дать ему знать, что же ответила Фатима. Теперь он должен томиться в неизвестности всю ночь. Придется на рассвете отправиться в горы к нему. Что, если Фатима посоветовала искать жену в другом ауле или обиделась, что он посмел через Асланбека объясниться ей в любви? Эх, знала бы она, что ни на минуту не перестает думать о ней, вместе с ней бродит по горам, беседует… Сколько сказочных путешествий они совершили… Конечно, Буту мог бы открыться своему отцу, но он не знает мнения девушки. Он пошлет сватов, а Фатима откажет…

Досадуя, что до завтра не сможет увидеться с другом, Буту схватил вилы, вонзил с силой в кучу свежей травы и отнес корове: она стояла перед хлевом и лениво жевала.

Негромко зарычала собака. Буту оглянулся: поверх калитки на него смотрел улыбающийся Асланбек.

— Ты?! Откуда ты взялся? — поразился Буту, хотя в эту минуту думал о нем.

— Впусти в дом, укрой поскорей от чужих глаз, о моем здоровье спроси, угости чем бог послал, а потом спрашивай, кто я, к чьему роду принадлежу.

Асланбек прошмыгнул во двор.

— Отец ушел в район, так что мы одни, — прошептал Буту, увлекая за собой друга.

Переступив порог и не ожидая приглашения, Асланбек опустился на скамейку, вытянул перед собой ноги.

— В орешнике отсиживался, ждал, пока совсем стемнеет.

— Ты избегаешь кого-то?

Буту поставил перед ним столик с едой, вернулся к шкафу, достал граненый графинчик, стопки.

— А как ты думал, отара в горах, а я в ауле.

— Это верно.

Буту старался вести себя так, будто ему безразлично, с какими вестями явился Асланбек. Но того не так-то легко было провести: он украдкой наблюдал за ним и нарочно тянул.

Буту наполнил стопку аракой и поставил перед другом.

— Ты же знаешь, что я не пью.

— Вино двери сердца открывает.

— Ничего тебе не скажу, раз так.

Буту не стал настаивать и произнес:

— Пусть осетин, где бы он ни был, останется осетином, чтобы помнил обычаи отцов и не забыл землю, в которой похоронены его предки!

— Не говори такие красивые слова, лучше побереги их для своей свадьбы, все равно я не притронусь к араке.

Подумав, что, пожалуй, хватит держать друга в неведении, Асланбек прошелся по комнате, остановился позади него, положил руки ему на плечи.

— У тебя голова и без араки кружится… Встретил я Фатиму, передал ей все, как ты просил меня.

Ни словом не обмолвился Буту, ни один мускул не дрогнул на смуглом лице, даже головы он не поднял. И все же, боясь выдать свое волнение, встал, подкрутил фитиль в керосиновой лампе, снова сел. Вот тут Буту изменила выдержка, руки упали на колени, а лицо вытянулось в ожидании, когда же Асланбек скажет главное.

— Она послала тебя к черту!

Буту укрыл лицо руками:

— Я так и знал! Э, кому я нужен?

— Фатиме.

— Что?!

— Она ждет не дождется, когда станет твоей женой.

— Ты…

— Посылай сватов, чудак-человек.

— Правда?

Буту сел, стиснул голову:

— Не знаю, как отблагодарить тебя?

— Разбуди меня, чтобы до рассвета я покинул аул, а свои благодарности оставь для сватов.

— И все?

— Пока… А теперь я пошел. Не жди меня скоро, ложись спать.

— Подожди. А сватов Дзаге не прогонит?

— Это ты спроси у него.

— А как ты думаешь?

— Сват и в шахский дворец придет.

— Но Дзаге и самому шаху откажет.

— То шах, а то Буту.

— Ты все шутишь.

— О-о-о!

Асланбек схватился за голову.


Шел Асланбек в темноте крадучись, чтобы не нарушить тишины. Не встретиться бы ему с кем-нибудь как в прошлый раз: лоб в лоб столкнулся с Джамботом. Пришлось обрадоваться ему, придумать на ходу, будто направился к нему попросить взаймы соли-лизунца. Потом Залина рассказывала со смехом. Она услышала их голоса и припустила домой, не раздеваясь, юркнула под одеяло и до утра не могла сомкнуть глаз, дрожала от страха, а ну как отец заметил ее. Так ей и надо. Сколько раз говорил, что незачем им скрывать от родителей свои отношения. От людей — другое дело, не кудахтать же на весь аул, надо сначала снести яйцо. А почему нужно прятаться от отца, матери? Странная девушка. Или она не разобралась в нем, или у нее на примете другой, а ему морочит голову. То она ждет, когда у отца будет хорошее настроение, то мать слегла в постель. Да она у них всю жизнь болеет, а на лице Джамбота никогда не увидишь улыбки. Вроде всегда чем-то недоволен, угрюмый, ни с кем не разговаривает. Буркнет и молчит, больше слушает других. Говорят, не всегда он был таким.

Асланбек ткнулся в калитку, нащупал руками плетень и пошел вдоль него, мягко ступая на носках.

…Когда он заговорил, что пора подумать о свадьбе, Залина просила подождать до осени. А зачем? За это время объявится у нее десять, двадцать женихов, и Джамбот выдаст дочь, а он останется с носом. Э, нет, он не упустит своего счастья.

Вдруг как из-под земли выросла Залина. Она стояла по ту сторону низкого плетня. Он привлек ее голову, прошептал:

— Милая.

Она приложила к его тубам пальцы, шепнула:

— Тише, отец услышит.

— Ну и пусть.

Большие сильные руки легли ей на плечи.

Залина почувствовала, что она не сможет сопротивляться ласке, отстранилась, но он успел поймать ее за руку.

— Сегодня пошлю сватов к твоему отцу, — сказал он вполголоса.

— Нет, нет! — встревоженно воскликнула Залина.

— Ну почему?

Он притянул ее к себе, пригнувшись, ткнулся горячим лбом в плечо.

— Какой ты… Нельзя так, — прошептала девушка, оттолкнула его.

— Как? — выдохнул он.

В чьем-то дворе залаяла собака.

Залина вздрогнула и убежала.

Это было настолько неожиданно, что он не успел сообразить, что же произошло. Ему стало обидно. Про себя осуждает Буту за то, что тот поручил ему устроить дела, а сам столько времени ворует счастье у самого себя.

Тут же, недолго думая, вернулся к другу и решительно потребовал от него отправиться сватом. Буту оторопел, он не знал, куда деть руки, что ответить.

— Это я не могу быть у тебя сватом, а ты ведь старше меня.

— Подожди, — наконец проговорил Буту. — Да он выгонит меня!

— Опомнись! Кто и когда не удостаивал чести сватов? Иди, иди.

Вытолкнул Асланбек все еще слабо сопротивлявшегося друга на улицу, а сам тихо приговаривал:

— Будь смелей.

За калиткой Буту опять было уперся:

— Как я начну разговор? Видано ли такое у нас в горах? Давай отложим до завтра…

— Ты что уперся, как ишак? Других на комсомольских собраниях учишь жить по-новому, а сам за старые обычаи держишься?

— Фу, ну и человек ты. Ладно, уговорил. Пожелай мне доброго пути, а делу своему успеха.

— Не своему, а нашему. Иди, я уже помолился.

Асланбек стоял у калитки, прислушиваясь к удаляющимся шагам друга.

Оставшись один, он вспомнил о матери, сразу же подумал с тревогой, что ему прежде следовало посоветоваться с ней, с Хамби, наконец, с теми, кто принадлежал к роду Каруоевых. Ах, какая досада. Пожалуй, Буту уже выложил Джамботу, чего ради пришел. Как теперь он объяснит матери свой поступок? Как посмотрит в глаза Хамби?

Вскоре в темноте послышались быстрые шаги, и перед ним вырос Буту. Асланбек схватил его за руку:

— Договорился? Согласен?

— Он меня прогнал, мальчишкой обозвал. Опозорился я с тобой.

— Ах так!

Делом одной минуты было для него вернуться к калитке. На стук вышел отец Залины, в доме не было другого мужчины.

— О, Джамбот!

— Иду, иду. Что-то не узнаю, кого привел бог?

— Асланбек я.

Шаги за калиткой стихли. Что это значит? Должен же хозяин впустить гостя… Лязгнула задвижка.

— Входи.

— Прости, что так поздно.

— В доме горит свет — значит, гостя ждут в нем..

— Да будет доброй твоя ночь, Джамбот.

— Пусть исполнятся для тебя желания того, кто любит..

— Спасибо.

Решимость не покидала Асланбека, наоборот, он готов был остановить Джамбота и прямо тут, во дворе, сказать, с чем пришел. Пока они войдут в дом, а там начнутся разговоры о погоде, последних новостях, потом подадут угощение и уже после третьего тоста он получит право говорить.

Но Джамбот уже остановился перед раскрытой дверью:

— Хозяева, бог послал вам гостя!

Мужчины вошли в дом.

Хозяйка внесла керосиновую лампу, молча, легким поклоном приветствовала гостя и, когда он ответил ей, так же бесшумно вышла.

Мужчины уселись за столом друг против друга.

— Давно не видел Хамби. Жив-здоров он?

Голос у Джамбота приглушенный.

— Крепкий, как дуб, — рассеянно ответил Асланбек.

Ему не терпелось начать разговор, но не было повода.

— Дай бог ему многих лет жизни. Хороший он человек.

Джамбот убрал руки со стола, стиснул пальцы.

— Как твоя отара?

— Прибавляется.

Наступило тягостное молчание.

— У трудолюбивого суп с наваром.

Гость подался вперед, он искал взгляд хозяина.

— По делу я у тебя, — четко выговаривая слова, сказал он.

Кивнул хозяин, мол, понимаю, что не развлечения ради ты здесь в поздний час.

— Жениться на Залине хочу! — выпалил Асланбек.

Джамбот резко откинулся назад, нервно засмеялся. Тут же оборвал смех, привстал…

— Я уже сказал твоему свату.

Снова опустился он на скамью, позвал:

— Где там невеста?

За дверью долго шептались, наконец, появилась Залина. «Что он задумал?» — Асланбек с тревогой смотрел на Джамбота.

— Вот ее ты избрал себе в жены?

Девушка, опустив глаза, молча стояла перед ними.

— Да!

Асланбек встал.

— Если она станет твоей женой, — поперхнулся Джамбот, откашлялся в кулак, — кто станет смотреть за больной матерью?

Сперва юноша опешил, не поверил своим ушам, а потом понял уловку, улыбнулся. Вскипел Джамбот, но от резких слов воздержался, теперь уже твердо произнес:

— Народ осудит тебя, если она оставит мать!

— Мое решение твердое!

Отец повернулся к дочери:

— А ты что скажешь?

В голосе Джамбота нескрываемая угроза. Однако Залина не дрогнула, но и не говорила ничего, ждала, что будет дальше.

— Вот видишь, не желает она. А я не могу пойти против ее воли, — Джамбот заерзал на стуле.

— Теперь другие времена, слава богу. Она сама знает, как ей быть.

Пораженный молчанием Залины, Асланбек протянул было к ней руку, но устыдился. Снова улыбка появилась на его лице. Может, от того девушка посмелела: она перевела взгляд на отца, и тому стало не по себе, встал, снова сел.

— Ты хочешь, чтобы его сваты пришли в мой дом? — с наигранной лаской в голосе спросил отец.

Она кивнула головой.

— Уходи!.. Ах ты…

Девушка убежала.

— Я сказал свое слово! — резко выкрикнул Джамбот.

— Хорошо… Но я все равно от своего не отступлю.

Закружился Джамбот по комнате, наконец, остановился перед Асланбеком, взял его за плечо, и тот почувствовал, как дрожит у него рука.

— Сядь.

— Да нет, поздно уже, пойду, — сказал Асланбек.

— Так слушай же. Удавлю ее прежде, чем она станет твоей женой, — зловеще, тихо произнес Джамбот.

Понял юноша, что Джамбот не сдается и все же сказал:

— Извини меня за многословие, но сваты придут к тебе..

— Пусть приходят, когда мертвые понедельник справят.

Поклонился Асланбек и вышел, а на улице подумал, что, наверное, он все же оскорбил Джамбота, поручив дело Буту. Ах, как нехорошо получилось, погорячился напрасно, не подумал, что для такого дела нужны Тасо, Хамби… Какого черта еще сам ворвался в дом мужчины? Да узнай об этом Хадзыбатыр, так ему головы не сносить. Ну, а если Джамбот завтра поведает об этом аульцам? Позор. Не слышал он, чтобы кто-то поступил подобным образом.

Незаметно для себя Асланбек вышел за аул, остановился задумавшись.

Надо поговорить с Хамби и Тасо… А если Джамбот не отдаст за него дочь — они уедут в город. Вспомнил слова Джамбота, что теперь другие времена, и усмехнулся в темноте, пошел через аул, в сторону гор.

Утром Хамби велел ему остаться, а сам повел отару. Добрый старик давал ему возможность выспаться, но только Асланбек собирался уснуть, прискакал на взмыленном коне Буту. Спрыгнул на землю, сдержанно поздоровался, расседлал коня.

— Залина прибежала к нам утром, — скороговоркой произнес он, но запнулся: Асланбек побледнел.

— Что случилось?

— Он избил ее.

— Так… Откуда ты узнал?

— Говорю тебе, она была у нас.

— Так.

Асланбек почувствовал, что затылок наливается свинцом. «Ах ты… ну подожди».

— Грозился сбросить ее мать Разенку в пропасть, если не отговорит дочь. Почему он против тебя?

Представил себе Асланбек плачущую Залину и встал.

— Она поклялась, что скорее умрет, чем выйдет за другого, — Буту старался подбодрить друга.

Асланбек бросился к коню, взлетел на него и ускакал.


В тесном, заставленном громоздкими книжными шкафами зале уместилось человек сорок. Шел закрытый пленум и, как всегда в таких случаях, он проводился в парткабинете. Тасо не был членом райкома, его пригласили как коммуниста, имевшего большой партстаж. Заседание продолжалось без перерыва три часа при закрытых окнах, и люди, изнемогая от духоты, расстегнули воротники гимнастерок и френчей, беспокойно ерзали на узких стульях, переговаривались шепотом. И только члены бюро райкома, сидевшие в президиуме, казалось, самым внимательным образом слушали доклад секретаря районного комитета партии Барбукаева о состоянии идеологической работы среди населения.

Тасо, привыкший к чистому горному воздуху, махал шапкой перед лицом, и на него нет-нет да бросал из президиума сердитые взгляды секретарь райкома. Выступать Тасо не собирался, но для себя делал заметки в толстом блокноте с потрепанными углами.

Когда Барбукаев сказал, что часть людей еще не живет интересами советского общества, Тасо мысленно перебрал аульцев и только один из них вызвал в нем беспокойство: Джамбот. Силой не затащишь его послушать лектора, не помнит Тасо, чтобы он когда-нибудь выписал газету. Крупными буквами бригадир вывел в блокноте карандашом: «Джамбот», подумав, поставил в конце вопросительный знак.

Секретарь райкома сделал долгую паузу, кажется, дал коммунистам время осмыслить его слова. На нем был неизменный френч из толстого сукна цвета хаки, с широкими накладными карманами на груди, бриджи, заправленные в хромовые сапоги. В зале сразу же притихли в ожидании услышать такое, чего еще не сказал докладчик.

Он напомнил, что пленум закрытый и присутствующие несут ответственность за сохранение тайны не только в партийном порядке. Затем поставил вопрос: «Кто в районе серьезно занимается воспитанием у населения революционной бдительности? Изучают ли партийные организации настроение людей, их высказывания?»

Устроившись поудобней, Тасо закинул ногу за ногу, засунул блокнот в карман и стал рассматривать секретаря. «Угрожает, как будто мы дети. Послушать его, так он один бережет Советскую власть от врагов».

— Мы живем в очень сложной международной обстановке, об этом подробно говорил докладчик, и, уйдя отсюда, должны сделать для себя выводы. Прошу понять меня правильно. Я призываю заглянуть в душу каждого человека, помочь правильно разобраться во внутренней и международной политике нашей партии и правительства, не дать честному труженику споткнуться, попасть под влияние враждебных элементов. А они у нас есть, — секретарь говорил резко, категорично.

Вспомнил Тасо, как однажды долго и безуспешно уговаривал его приехать в Цахком, поговорить с народом, посмотреть, чем они живут, но тот отказался, сославшись на сильную занятость. «От других теперь требует», — заключил Тасо. Его начинал раздражать назидательный тон оратора.

— Мы располагаем данными, когда отдельные товарищи, к сожалению, коммунисты, неправильно ведут себя. В их присутствии высказывается недоверие Пакту о ненападении, заключенному Советским правительством с Германией, а они будто в рот воды набрали. Я понимаю, что честные советские граждане проявляют беспокойство… Но разве наше правительство сидело бы сложа руки, видя угрозу Родине? Красная Армия начеку. Границы наши на замке. И никто не имеет права сомневаться в правильности нашей политики. Враг, откуда бы он ни пришел, будет разбит.

Барбукаев занял свое место в президиуме, и в зале наступила выжидательная тишина. Каждый понимал, что международная обстановка действительно сложная…

Вспомнил Тасо, как с ним разговаривал Барбукаев. Пришел к нему Тасо и спросил напрямик: «За что арестовали Хадзыбатыра?» Ухмыльнулся тот: «Какого Хадзыбатыра?» — «Каруоева». — «А-а, а ты что, инспектор из Москвы?». — «Коммунист я, его друг. Аульцы спрашивают меня, правду хотят знать». — «А ты обратись к своей совести партийца, только на это время позабудь, что вы друзья с Хадзыбатыром».

— Кто желает выступить?

Барбукаев посмотрел в зал.

Рука Тасо вдруг потянулась кверху:

— Хочу сказать!

Секретарь райкома, помедлив, объявил:

— Слово имеет товарищ Сандроев!

Выступал Тасо редко, но уж если выходил на трибуну, то говорил дельно, резко, доставалось от него и начальству. Поэтому в зале оживились.

— Внимательно я слушал доклад, ни одного слова не пропустил… Правильно говорил товарищ секретарь, что мы еще плохо работаем среди населения. Верно, не изучаем тех, кто рядом с нами живет… Ну, хорошо, мы виноваты. А райком как помогает нам? По-моему, забыли товарищи дорогу в Цахком, пусти их ночью по ущелью — заблудятся в горах. Почему бы им не переночевать у нас, с народом не поговорить по душам?

В зале задвигались, по рядам прокатился гул одобрения.

— У вас всего шестнадцать дворов, — отозвался секретарь, — сел много, а я один.

— Семнадцать, — уточнил Тасо. — Семнадцать, уважаемый товарищ секретарь, а всего живет в ауле сто пять человек!

— А коммунистов сколько у вас? — бросил кто-то реплику из президиума. — Плакаться вам не к лицу.

Тасо резко оглянулся на президиум, шагнул к столу, уперся единственной рукой, с нажимом произнес:

— Коммунистов? Я, Тасо Сандроев, и еще два комсомольца: Фатима Кантиева и Буту Сандроев, а третьего исключили… Асланбека Каруоева. Сын арестованного… — Тасо потер щеку. — Не могу понять, когда коммунист с девятнадцатого года, бывший красный партизан Хадзыбатыр Каруоев успел стать врагом… — после паузы добавил: — врагом народа. Цахкомовцы не знают до сих пор, в чем его вина. Арестовали человека…

Секретарь райкома Барбукаев постучал карандашом по графину.

— По этому поводу состоялось решение бюро, — он поднялся. — Свою вину Каруоев признал. Полностью. Зачем же ставить под сомнение обоснованность предъявленных ему обвинений? А потом, уже прошло больше года, товарищ Сандроев.

— Ну, раз сам признался, то враг.

Тасо направился на свое место в первом ряду, усаживаясь, сказал словно самому себе:

— Поверить не могу… Вместе в партию вступали, партизанили… Знал Хадзыбатыра лучше самого себя.

Сел, опустил голову.

— Сколько партчисток он прошел… Не хочу плохо думать о нем.

— Ты не знал его, и в этом тебе надо признаться, — резко произнес секретарь. — Поэтому и других призываю изучать людей. Это наш долг, товарищи коммунисты.

Тасо встал, обвел взглядом зал, снова вернулся к трибуне, постоял, собираясь с мыслями, пока Барбукаев раздраженно не спросил:

— Что еще у вас?

— Мне больно… — Тасо доверительно посмотрел в зал, словно искал в нем поддержки. — Посоветовать хочу секретарю райкома… товарищу Барбукаеву. Пусть назовет имена коммунистов, которые ведут себя неправильно! Извините, но один глухой весь мир глухим считал. Что же получается, я смотрю по сторонам и в каждом вижу виноватого… Товарищи, я забочусь о партии, чтобы о ней никто не подумал плохо. За партию жизнь отдам и глазом не моргну. О нашем ауле еще раз хочу сказать. Правильно, в Цахкоме столько же людей, сколько в иной семье детей. Но и им нужно внимание…

Барбукаев вспомнил, как накануне ареста Хадзыбатыра задержался в своем кабинете до рассвета. Перелистывая дело Каруоева, взвешивал все «за» и «против». Снова, в какой раз, вызвал Джамбота, и тот таким таинственным тоном говорил о Каруоеве, что бери и ставь к стенке, расстреливай без суда и следствия. Не только его, но всех, кто был знаком с ним. Прогнал Джамбота. А он снова пришел. Тогда пригрозил ему, и все-таки Джамбот не унялся. В третий раз принес уже доказательства: Каруоев в присутствии аульцев назвал руководителей колхоза бюрократами, мол, забросили они Цахком и не заботятся о нуждах аула, а про районное начальство сказал: «Рыба гниет с головы». Что оставалось ему, секретарю? Вызвал Каруоева, предъявил обвинение, и, к удивлению, тот не стал отпираться, признался, но сказал: «Подпишусь под показаниями только в присутствии того, кто донес на меня!».

Пришлось пригласить Джамбота.

В ожидании свидетеля Каруоев волновался, попросил закурить, а когда увидел Джамбота, успокоился, усмехнулся. «Я боялся, что ошибся в аульцах. За тебя мне не стыдно. Другому удивляюсь, как могли поверить тебе? В твоем доносе все верно, кроме рыбы… Не слышал ты от меня таких слов. Если ты мужчина — подтверди при мне».

Барбукаев дважды обратился к Джамботу, и тот не моргнув глазом произнес: «Говорил!».

Теперь вот Тасо мутит воду, плетет для самого себя сеть. Выступать он мастер, критиковать умеет хитро. На публику работает. Завоевывает авторитет. Открыто стал на защиту Каруоева. Это уж слишком.

* * *
Разенка с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться, но что-то удерживало ее, а что именно — не могла понять. Не заметила, как подступила к мужу. В ней все протестовало против его воли. Но стоило ему посмотреть ей в лицо, как силы стали оставлять несчастную женщину.

— И во сне не думай об этом. Это тебе сказал я!

— Ты отец, а говоришь… — попыталась она возразить.

— Что? — все больше распалялся Джамбот. — Может, она не моя дочь? Посмотри мне в глаза?

— За что меня так наказал бог? Почему не дал мне братьев? — заплакала Разенка.

— Плевал я на твоих братьев.

Он презрительно посмотрел на жену и отвернулся:

— Иди, — махнул он рукой, — и пришли свою дочь.

Оставшись один, он стал нервно ходить по комнате. Неужто не сможет уломать дочь? Прозевал, как прозевал ее шуры-муры. Ах ты… кровь в нем его, а весь в проклятого Хадзыбатыра. Если не заставит Асланбека отказаться от Залины, то кто знает, какие неприятности ждут их всех. Тогда остается одно: увезти дочь из аула или броситься в пропасть.

Залина переступила через высокий порог, остановилась в дверях, сложив на груди руки, уставилась на отца. Он не заметил ее независимого вида, подождал, когда сама заговорит, а может, и попросит прощения. Но Залина словно воды набрала в рот.

— В нашем доме сегодня будут три покойника, Залина.

Дочь подняла на отца глаза:

— Пусть! Мне ничего не страшно, дада. Ты избил меня, как собаку. Что еще может быть позорней в моей жизни? Что?

Она говорила спокойно, без тени волнений, и Джамбот понял, что не сдастся дочь, против обыкновения не крикнул. Впервые его испугал ее тон, он почувствовал перед ней свое бессилие. Внезапно пришла мысль, от которой он сперва содрогнулся. Но какой выход?..

— Сейчас ты узнаешь от меня тайну. О ней никто не знает. Никто! Если ты любишь его… — он сделал паузу и перешел на шепот: — Если ты готова умереть… Ты… Ты никогда не проговоришься и во сне. Он… Он… твой брат. Уходи, рожденная… Собачья кровь в тебе!

Вздрогнула Залина, только бы не вскрикнуть!

* * *
Дзаге грелся на солнце. Он сидел во дворе на гладком чинаровом бревне, сжав между колен свою палку, и клевал носом, вздремнуть мешали сновавшие по двору невестки и внуки. Заметил Дзаге, что они чем-то озабочены, но спрашивать было не у кого: не станет же глава рода вести разговоры с женщинами. Будучи в неведении, он сердился на домашних и уже собрался покинуть двор, как появился старший сын Сандир. Он остановился перед отцом, ожидая, когда тот заговорит.

— Кажется, в наш курятник забралась лиса… От чего в доме всполошились?

Дзаге нахмурил брови.

Сын теребил седую, коротко подстриженную бороду, не зная, с чего начать, чтобы сообщить отцу о сватах, которых пришлет сегодня Тасо Сандроев.

— Слышал я, гости должны прийти, — сказал он.

— Гонца они прислали или по телефону сообщили?

Сын не ответил, и Дзаге поднял на него глаза:

— Гость найдет в доме моего почтенного родителя уважение. Но если это сваты, то невесты ни для кого у нас нет. Пусть даже он будет джигит из джигитов, а моей внучки ему не видать! Иди, готовься встретить гостей, да смотри у меня, зарежь самого жирного барана. Гость есть гость, если даже он придет к нам из дома моего врага.


По-разному отнеслись в ауле к угрозе Асланбека увезти Залину в город, если Джамбот не одумается и будет противиться желанию дочери. Одни осуждали молодых, но мнения многих сошлись на том, что упорство отца не приведет к добру.

Ждал Асланбек объяснений с матерью, но она вела себя так, словно ничего не слышала. Сын хорошо знал мать и готовился к разговору с ней.

Однажды, навьючив ишака продуктами для чабанов, он собрался в горы. Погнал ишака к калитке, но тут, как всегда, оказалась и мать.

— Пойду, нана, — произнес он традиционные для их дома слова прощания.

Дунетхан вытерла руки о передник, подозвала сына к себе, взглянула в задумчивые, грустные глаза.

— Люди говорят, что мой сын собрался жениться, — проговорила безразличным тоном мать, но за ним сын услышал осуждение. — Правда это?

— Прости, нана, что сразу не сказал тебе, постеснялся.

Она слегка кивнула.

— Она тебе нравится?

— Да.

— Тебе ее лучше знать.

— Спасибо, нана.

— Ты женишься… Но не раньше своих старших братьев. Обычай отцов так велит, а мне не хочется идти против него, сын мой, — в голосе Дунетхан, во всем ее облике — ни тени волнения, слова лились свободно.

— Хорошо, нана.

— Твои братья приведут невесток в дом Хадзыбатыра Каруоева, когда вернется их отец.

— Конечно, нана.

— А если кто-то из моих сыновей поступит по-своему… — помолчала мать… — Я верю, что ты мужчина.

О Джамботе не было сказано ни слова. Мать положила руку сыну на плечо:

— В моем сердце темная ночь, с тех пор как не слышно в доме голоса твоего отца, у меня ушло много сил. Запомни: целый город не стоит одного позора. Иди, и пусть от тебя доходят к нам добрые вести!

5

В горах стояли знойные дни, и аульцы спешили до того, как выцветут заоблачные альпийские луга, скосить сочные травы на дальних участках да перетащить волоком поближе к аулу копны, иначе к ним зимой не пробиться. Зимы в горах снежные, долгие, в долине земля парит, а в ущельях белым-бело. А то нежданно-негаданно сорвутся с седых вершин ветры, и вьюжит день и ночь, носа не высунешь.

В ауле к большому сенокосу готовились заранее: оттачивали косы, шили арчита[40] и, конечно, варили квас, сушили на солнце и обильных сквозняках молодую баранину, затем коптили ее, и не иначе как дымом крапивы, для большего аромата. С нетерпением ждали страды и юноши. Кто из них не лелеял мечты получить из рук старшего косу! С этого начиналось их негласное посвящение в мужчины: косить на крутизнах, когда под ногами пропасть, мог не всякий, кто надевал шапку из золотистого каракуля. В пору сенокоса к ледникам уходили и стар, и млад. Аул пустел, оставшиеся в нем глубокие старики с рассветом взбирались на плоские крыши саклей, обдуваемых всеми ветрами, оттуда взирали на мир, пока не пригребало солнце, а потом неторопливо, тропками поднимались к древнему ветвистому дубу, чинно, строго по-старшинству усаживались на согревшиеся камни и вели свои разговоры, пересыпанные шутками. Это был нихас аула Цахком. Его обитатели ждали, когда Муртуз втянет Дзаге в разговор. Он умел делать это искусно.

— О, Дзаге, ты прожил две жизни и, должно быть, встречался с Алиханом, с тем, что самому Ермолову варил пиво… Не приходился ли он нам родственником? По-моему, он из Цахкома.

Дзаге, маленький, сухонький, повернулся всем телом к другу.

— Тогда зачем спрашиваешь меня?

— Спросить — не позор, Дзаге.

Старики, до той минуты сидевшие с безучастным видом, вдруг заерзали на гладких плоских камнях, и, предвкушая интересный разговор, насторожились в ожидании муртузовского ответа. Муртуз почесал кончик носа, зажмурив глубоко впавшие глаза, подставил солнцу лицо: он ждал, пока выскажется старший.

— Почтенный Алихан некогда служил у русского генерала командиром… Пиво он ему не варил, а вот бесстрашным он был! Генерал подарил Алихану шашку в золотых ножнах.

Дзаге разгладил трясущимися пальцами усы:

— Это ты слышал от меня сто раз.

— Забывчив стал.

— Отец моего почтенного родителя рассказывал, что нарты[41], не знаю, правда это или нет, забывчивому человеку отрезали ухо и привязывали к носу…

Открыл глаза Муртуз, положил на колено согнутую в локте левую руку, другая лежала на высокой массивной резной палке, оттого у него правое плечо задралось кверху.

— В хорошем слове благодать целого дня, Муртуз! Алихан был большим командиром, оттого, да умрет тот, кто не уважает дела наших отцов, слава наша с тобой еще выше, и нам с тобой почет.

— Эх, Дзаге, Дзаге, ты забыл мудрые слова предков наших: «Не в меру славить — ославить».

Откинувшись назад, Дзаге воздел к небу руки:

— Клянусь богом, упрямый человек хуже упрямого коня.

Сокрушенно качнул головой Муртуз, колыхнулась шапка из черной овчины:

— Не люблю я перебирать старую сбрую… Расскажи нам лучше что-нибудь, порадуй сердца, а потом за словом слово потянется.

— Нет, Муртуз, на этот раз тебе не удастся обскакать меня на своем осле. Пришло время и тебе снести яйцо.

— Ты хочешь, чтобы люди смеялись над нами! Может, я не твой младший? Мне ли в твоем присутствии лишний раз открывать беззубый рот и тем смешить народ? Не сбивай меня с толку. Уж и без того я чувствую себя неловко перед народом, что рассиживаюсь рядом с тобой. Мне бы стоять надо, да вот беда — спина стала ныть.

Дзаге оживился, привстал, посмотрел направо-налево, снова сел:

— Ха, вы только, добрые люди, послушайте этого человека! На чужом пиру за ним на скакуне не угонишься: поедает баранину, будто голодная курица зерно клюет, а тут… — сел Дзаге, отвернулся, мол, что с тобой говорить.

Все перевели взгляд на Муртуза.

— Пусть простит меня бог… Мальчиком тогда я был, но как сейчас помню, занесло ветром в аул двух всадников. Первым, кого встретили, был Дзаге. Он сидел перед своим домом. Спешились всадники, и тот, что был помоложе, попросил воды. Подумал Дзаге: только что мимо родника проехали, а пить просят. Крикнул меня: «Принеси гостям квасу!» Напились всадники, собрались ехать дальше, уже в седлах сидели, когда Дзаге возьми и скажи: «Почему обижаете нас? Отведали бы нашего хлеба». Всадникиоставили седла и спросили Дзаге, куда им привязать коней. А он, ругая себя на чем свет стоит, показал на свой язык: «Вот за это!».

Обитатели нихаса смеялись, не удержался и Дзаге.

Тень от высокого, стройного тополя рассекла лужайку к постепенно сокращалась, приближалась к роднику, журчавшему в траве, в трех шагах от того места, где сидели старики. Выше, у входа в бригадный дом, на единственной выщербленной каменной ступеньке восседал мальчик лет двенадцати, то и дело поправляя сползавшую на глаза войлочную шляпу. Короткие тесные штанины врезались в коричневые от загара икры, ноги обуты в легкие чувяки, обшитые черным сафьяном. Под тесным бешметом угадывалось сильное мускулистое тело. Мальчика звали Алибеком, а еще к нему пристала кличка Лиса, которой одарили его сверстники за рыжие волосы и веснушчатое лицо.

Родители оставили его вместо себя дежурить у телефона, а сами ушли на сенокос: так летом поступали все, и напрасно Тасо уговаривал аульцев подежурить хотя бы один раз в месяц. Люди охотно соглашались с ним, а делали по-своему. Тогда Тасо на сходках говорил, что Советская власть не потерпит такого отношения к своим законам, она любит порядок и дисциплину.

Выступал Тасо горячо, взмахивая кулаком единственной руки так, что со стороны казалось, будто он вбивал гвозди. Народ не перебивал бригадира, слушал внимательно, с уважением, потому что он лучше других знал, что требуется Советской власти.

Алибек сидел молча, важно смотрел перед собой. А ниже, прямо на земле, в разных позах устроились аульские мальчишки и, задрав головы, выжидательно смотрели на него. Их юркие глаза выражали откровенную зависть; им очень хотелось проникнуть в прохладное помещение и, развалясь в глубоком, продавленном кресле, приладить к уху телефонную трубку, постучать по столу толстым красным карандашом, как это делал бригадир.

Из-за дома выскочил теленок. Выпучив на мальчишек удивленные глаза, замер на минуту, потом, выгнув шею, словно собирался поддеть рогами, взбрыкнул, вытянул хвост и закружил, неуклюже подкидывая высокий зад.

И небо, и скалы, и камни были раскалены. Только под дубом продувало, да от родника веяло прохладой. Но мальчишки, дыша раскрытыми ртами, терпеливо ждали, когда смилостивится Алибек. Укрывшись от солнца под широкополыми войлочными шляпами, они старались уговорить его, прося хором дать послушать телефонный разговор, хотя знали наперед, что не разрешит:

— Алибек, ну пусти!

— Тасо никогда не догадается!

— А мы принесем тебе квасу!

— Ты закрой глаза или отвернись!

— Притворись, будто не заметил нас!

— Ну, пожалуйста!

— У, вредина!

Услышав о квасе, Алибек почувствовал жажду. Теперь в душе боролись два чувства: желание напиться холодного квасу и боязнь ослушаться бригадира. Было одно мгновение, когда он чуть не поддался уговорам: ребята пошли на жертву, предложив насовсем компас с деревянной стрелкой, заполучить который он давно мечтал. И снова, в последнюю минуту, вспомнил наказ Тасо: «Смотри, не балуй, ты остаешься вместо меня!»

Из приоткрытого окна донеслись длинные телефонные звонки, и ребята ринулись вперед, позабыв обо всем на свете, но натолкнулись на Алибека: он смотрел на них сверху вниз и, придав голосу строгость, сказал важно:

— Нельзя сюда!

И сам, не оглядываясь, переступил порог.

Тогда мальчишки кинулись к единственному окну, но Алибек успел захлопнуть его и ребята повисли на подоконнике: к стеклу прилипли сплюснутые носы.

Расположившись в кресле, Алибек стащил с бритой головы войлочную шляпу, провел ею по лбу и, показывая всем своим видом, что ему совсем не интересно заниматься скучным делом, приложил к уху трубку и тут же услышал, как где-то далеко-далеко переговаривались и смеялись люди.

— Эй, уалагкомцы, как вы там живете?

— Ты что, в гости напрашиваешься?

— Гулар, Гулар, правда у вас на той неделе две свадьбы?

— Не мешай, Згир!

— Уарайда, э-э-эй!

Вдруг в рой голосов ворвалось тревожное:

— Слушайте, война!

— Эй, кто там шутит таким?

— Из райцентра звонят…

— Залихар, дай ему трубкой по лбу, ты к нему ближе, к этому райцентру.

— Ха-ха!

— Война! Немец напал!

Кто-то выругался, и Алибек поспешно повесил трубку, выпрыгнул в окно и со всех ног бросился к Тасо. Бригадир седлал коня, когда во двор вбежал мальчик.

— Ты что? — бросился ему навстречу Тасо.

— Война! — выдохнул Алибек.

Тасо словно ударили в грудь, но он удержался на ногах только потому, что они будто вросли в землю: «Значит, правда». Схватил он мальчика за ворот так, что тот даже поперхнулся.

— Кто звонил?

— Не знаю.

— Мое имя назвали?

— Нет.

Присел перед мальчиком, прижал к себе с силой и горяча выдохнул в лицо:

— Никому ни слова!

— Да.

— Это, может, провокация врагов.

Алибек покашлял, кивнул понимающе.

— Сейчас позвоню в район… Ты ничего не слышал, понял? — прошептал Тасо.

На следующее утро, когда на небе еще не растворились звезды, в аул въехали два всадника и направились к сакле Тасо. Им не пришлось стучаться: летом бригадир вставал на рассвете: вдруг понадобится срочно кому-нибудь, ведь другого времени у колхозников нет. Правда, такого еще не случалось: жизнь в Цахкоме до сих пор текла размеренно и спокойно. Бригадир стоял во дворе, когда у калитки спешились всадники. В одном из них узнал капитана из военкомата, другой был похож на городского.

Застегивая на ходу побуревшую кожаную куртку, с которой он не расставался ни зимой, ни летом, распахнул низкую калитку:

— Добро пожаловать, дорогие гости!

Приезжие ответили сухо.

«Значит, правда война!» — обожгла Тасо мысль. Молча принял у них коней, отвел к турлучному плетню, накинул уздечки на высохший кривой кол, вернулся к гостям, чтобы пригласить в дом.

— Люди уже ушли в горы? — опередил его капитан.

«Видно, всю ночь ехали», — отметил про себя Тасо, перехватил уставший взгляд капитана, вслух сказал:

— Собираются.

«Спешили, не жалея коней, загнали их в пот». — Тасо смотрел под ноги.

Подходили аульцы с перекинутыми через плечо торбочками и, поприветствовав гостей, молча отходили. Сдержанность обычно приветливых цахкомовцев объяснялась тревогой, вызванной столь ранним приездом военного человека, да еще с незнакомцем.

Прежде, если кто-то направлялся к ним в аул, то звонили из района Тасо: готовьтесь к встрече гостей. А эти нагрянули как снег на голову.

Почему они так долго молчат? Тасо заметил, что приезжие многозначительно переглянулись, и капитан проговорил, глядя вдаль, кажется, на позолоченную вершину.

— Война, товарищи!

Задергалась у Тасо правая щека.

Собравшиеся не сразу сообразили, в чем дело, а капитану пауза показалась вечностью, и он с нажимом произнес:

— Вчера фашистские войска без объявления войны перешли государственную границу СССР.

Тасо поправил низкую потертую каракулевую шапку, и рука его медленно потянулась к карману, замерла; посмотрел в лицо капитана:

— Как перешли? — спросил он.

— Да, товарищи, началась война, — все так же жестко сказал капитан. — В нашей стране проходит всеобщая мобилизация, — капитан нагнулся, натянул голенища, выпрямился, покашлял в кулак.

Тасо провел по лицу шершавой ладонью. Его потрескавшиеся губы подергивались с каждым ударом сердца. С лица медленно отливала кровь, оставляя на смуглой коже взбухшие пятна, похожие на укусы пчелы. Он расстегнул ворот гимнастерки, повел вокруг взглядом. Впервые в жизни он не знал, как ему поступить.

Капитан выловил в помятой пачке папироску, сунул в рот и, полуобернувшись к людям, закурил, глубоко затягиваясь.

— Нагрянула беда…

Докурив папироску, капитан швырнул окурок под ноги, вдавил в землю носком серого от пыли хромового сапога.

— Почему же до сих пор официально не позвонили из райкома? — подумал вслух Тасо. — Я сейчас свяжусь с товарищем Барбукаевым.

Капитан загородил ему дорогу:

— Тебе же сказали: товарищ из обкома партии, а меня ты знаешь. Ты не суетись, Тасо, давай без паники.

Спокойный, будничный тон капитана снял напряженность, аульцы, побросав поклажу, забыли о сдержанности, которой славились их предки.

— Овец нужно перегонять поближе к ледникам.

— Кошары еще не накрыли.

— Недавно в кино показывали немцев в Москве.

— Пусть фашисты убираются к чертовой матери, пока им не сломали шею.

— Нашли время воевать, своих забот полна сапетка.

Выше поднялось солнце, стало жарко. Представитель обкома всматривался в обветренные лица цахкомцев.

— Фашисты второй день бомбят наши города. Мы привезли приказ о мобилизации, — капитан повысил голос.

Люди умолкли, насторожились: это еще что?

— Да как же так?

— А договор с Гитлером?

— Что делать, говорите!

— Мы готовы воевать.

В разговор вступил гость из города, снял плащ, перекинул через руку.

— Гитлер нарушил договор, и вчера на рассвете без объявления войны фашистские войска произвели разбойничий налет на Советский Союз. Гитлер бросил против нас самолеты, танки, артиллерию… Красная Армия дает врагу решительный отпор. От нас, товарищи, требуется понимание обстановки. Мирная жизнь временно прервалась… Мы не знаем, когда закончится война, но думаю, что скоро. По приказу Советского правительства Красная Армия самоотверженно защищает социалистическое государство. Мы вынуждены вести справедливую войну против германского фашизма. Эта борьба потребует много металла, горючего, машин, зерна, мяса… Областной комитет и Совет Народных Комиссаров республики призывают трудящихся Северной Осетии к организованности. Каждый на своем рабочем месте должен повышать производительность труда, перевыполнять государственные задания. Всем нам надо самоотверженно трудиться на оборону нашей страны. Враг будет разбит, дорогие товарищи!

Капитан раскрыл планшетку, вынул нужную бумагу, пробежал ее глазами, после чего протянул Тасо.

— Объявите список мобилизованных в ряды Красной Армии.

Все видели, как задрожала рука Тасо. Шевеля губами, прочитал про себя: «Ахполат Тамиров», а затем произнес ледяным голосом:

— Ахполат Тамиров… Ты считаешься мобилизованным.

Взгляды собравшихся скрестились на высоком плечистом мужчине. Он озирался, словно ослышался, и аульцы почувствовали себя неловко, старались не смотреть на него: у него была больна жена.

— Дзантемир Габисаев. Ты тоже мобилизованный.

Тасо тряхнул в воздухе списком.

Широколицый, подстриженный под запорожского казака, молодой мужчина обнажил два ряда белых крепких зубов.

— Бола…

Тасо поискал кого-то глазами, тихо добавил:

— Бола Даргоев, тебе идти на войну!

Бола — отец четверых детей, кивнул, будто его приглашали на кувд.

— Буту Сандроев, — окрепшим голосом сказал Тасо: теперь он знал, что говорить и делать.

Капитан наклонился к нему, прошептал:

— Буту Сандроева в списке нет, ты ошибся.

Люди услышали и ждали, что ответит Тасо.

— Мне лучше знать. Буту мой сын, и он возьмет винтовку вместо меня. Ты сам сказал, что враг перешел границу.

Помолчав, Тасо пробежал глазами длинный список: одиннадцать человек только из Цахкома.

Выходит, вся страна встала под ружье.

В финскую кампанию ни одного цахкомца не призвали.

Значит, с немцами война будет долгой, тяжелой… Одиннадцать…

Тасо сложил список вчетверо, но капитан не взял его.

— Передашь список в сельсовет.

Капитан снял фуражку, провел ладонью по пыльному околышу:

— Ну что ж, война не ждет, собирайтесь. С этой минуты названные товарищи считаются мобилизованными в ряды Красной Армии. Сбор через полчаса!

Аульцы все еще топтались на месте.

— Ну вот что… — вперед выступил коренастый, крепко сбитый Сандир, — запиши-ка меня в свой список, бригадир.

Дернув плечом, Тасо вопросительно посмотрел на приезжих, но те хранили молчание.

— Почему ты просишь меня?

Бригадир сунул список в карман гимнастерки и застегнул пуговицу.

— Ты наш бригадир, а они здесь гости.

Сандир набил самосадом трубку, помолчав, добавил:

— Ты же знаешь, что я в революцию был пулеметчиком..

— Сколько тебе лет, Сандир Кантиев? — спросил капитан.

— Столько, сколько надо, чтобы пойти на войну, — сказал Сандир закуривая. — Вот так… Прощайте, добрые люди, пойду.

— Внеси Кантиева и Сандроева в список, — согласился капитан. — Только укажи, что они сами добровольно изъявили желание идти в армию. Товарищи, после восьми часов, мы не задержимся ни минуты, — устало сказал капитан. — Собирайтесь.

Люди поняли, что война — действительность.

В ясное, солнечное утро налетел ураган, все вздыбил, закружил, вокруг посуровело. И скалы, и крутые склоны, и голубое небо, и снежные вершины — все посуровело.


Повиснув на шее отца, Фатима тихо всхлипывала.

— Боюсь, дада, страшно.

— А кто мне читал про рыбешку: «Жил — дрожал, умирал — дрожал»?

Сандир провел кончиками пальцев по гладко причесанным волосам дочери.

Растерянная мать Фатимы тыкалась во все углы с пустым хордзеном, причитала:

— О, что теперь будет с нами?

Тут Дзаге не выдержал, стукнул палкой о пол:

— Вы что, покойника оплакиваете, сгори дом вашего врага!

Сандир никогда не слышал, чтобы отец повышал голос, а тут, видно, не выдержал — сдали нервы. Присел Сандир рядом с ним, чего он прежде не мог позволить себе.

— Дзантемир, Бола, Ахполат, Буту… — перечислял он, загибая пальцы, — настоящие мужчины.

Дочь оторвала от стола голову, насторожилась, соображая что-то, встала и на цыпочках вышла. Догадался Сандир, куда она ушла. Ему было видно в окно, как дочь перебежала двор, выскочила на улицу, оставила открытой настежь калитку, понеслась по улице к дому Буту.

В душе Сандир одобрил ее, а вслух сказал:

— Не успели мы породниться с Сандроевыми. Честный человек Тасо, и сын похож на него.

Отец смотрел прямо перед собой, не мигая, сосредоточенно думая о чем-то своем.

— Вот что, скажи, пусть отнесут на нихас араку и турий рог, — велел он, встал и пошел.

— Хорошо, — ответил сын, проводил отца, а потом вернулся распорядиться.

К приходу Дзаге на нихас здесь уже собрались аульцы от мала до велика, окружили мобилизованных. Кто-то украдкой утирал слезы, кто-то возбужденно подбадривал других.

Люди расступились перед Дзаге, и старик оказался в центре собравшихся, все взгляды устремились на него. Он успел заметить, что Фатима стоит рядом с Буту, прикасаясь к нему плечом.

— Добрые люди, — громко сказал Дзаге. — Пусть никого не пугает война. Я видел турков, японцев и, как видите, живой. Не все погибают в бою. Поверьте мне… А разве те, кто останутся в ауле, будут жить вечно? Умереть в бою — честь для мужчины! Смерть за славу достойна славы. Так говорили наши деды. Не будем говорить о смерти.

Сандир наполнил рог аракой и подал отцу.

— Сегодня труднее всего матери, но вы не услышите от нее воплей. Мать сильного — не рыдает. Пусть рыдает родившая труса. А в Цахкоме таких нет! Спросите матерей, что они желают вам, и каждая скажет: «Победи врага и возвращайся с победой домой!» Героем, а другим ты ей не нужен. Кто-то из вас не вернется… Это верно. Его имя будет жить в народе, — сломался голос Дзаге, скатилась по щеке слеза, спряталась в усах, — на скале вырубят ваши имена. Вечная слава лучше вечной жизни!

Он пил из рога, пока голова не запрокинулась назад.

Скорого возвращения пожелали все старшие, каждый пил до дна. Но вот Дзаге поднял руку.

— Слышали вы, что Сандроевы пожелали породниться с нами? Тогда я сказал сватам: подождем, пока Фатима станет ученым человеком.

Стало тихо на нихасе, люди не знали, куда клонит старик.

— Знайте, сегодня Сандроевы и Кантиевы породнились!

Прошел гул одобрения.

— Фатима будет ждать сына Тасо.

Старик направился к Буту, приподнялся на носках, дотянувшись, полуобнял за плечи.

— Вернешься с войны — устроим свадьбу.

Затем пожал руки всем уходившим на фронт, и сыну Сандиру…

Припала девушка к Буту, дернулись у нее плечи.

6

Целый месяц Асланбек находился с отарой по ту сторону перевала. Ни одной весточки не получал он все это время из аула. И Буту хорош, не мог приехать хоть раз, потерял бы два дня. Он, наверное, не выдержал бы. Какой дипломат старый Дзаге, вежливо отказал: жди, когда Фатима окончит институт… За это время много воды утечет. Почему Дзаге даже слышать не желает о женихах? Пойди, возрази ему. Удивительный человек. Интересно, как там Залина? Почему она избегала его в последнее время?

Показался аул, и Асланбек замедлил шаг: впереди журчал ручей, мимо которого ни один цахкомец не проходил, не напившись. Он снял с плеча хордзен, засучил рукава черкески, присел на корточки и, фыркая от удовольствия, плеснул в лицо полную пригоршню студеной воды, потом опустился на четвереньки и сделал большой глоток: заломило зубы. Напившись, закинул за плечо хордзен и снова зашагал, теперь уже по тропе. Рассвет крался по небу, посветлели края облаков, аул еще не проснулся.

За низкой калиткой вильнул коротким обрубком высокий лохматый пес, и растроганный Асланбек потрепал ему загривок, присел, обнял за большую голову, но его внимание отвлекло чье-то едва слышное причитание, и он посмотрел в сторону соседей: не оттуда ли? Не похоже. Тихо у них. Быстрым шагом пересек двор, рванул на себя дверь: у очага сидела мать, уткнувшись лицом в колени. Сын никогда не видел ее плачущей и не знал, что подумать, стоял, теряясь в догадках.

Мать подняла голову, концом косынки утерла глаза:

— Война, сынок! Немцы напали на нас… О-хо! Где твои братья, что с ними?

Она снова ткнулась лицом в колени.

Пораженный услышанным, Асланбек вбежал и остановился перед ней.

— Немцы?! Кто тебе сказал? Ты не ослышалась?

Он выскочил из сакли, снова вернулся:

— Я схожу к Буту.

Заправив под косынку выбившиеся волосы, мать проговорила:

— Буту ушел на войну.

— Что?!

Сын подскочил на месте.

— Как так на войну? А меня почему не позвал?

— И Бола, Дзантемир, Ахполат ушли…

Размахивая руками, Асланбек бегал по комнате:

— Какой позор! Кто-нибудь еще остался в ауле, кроме меня? Почему ты не послала за мной?

Асланбек остановился перед матерью:

— Нана, в горы я не вернусь! Собери меня в дорогу.

— Что ты еще надумал? — встревожилась мать.

Сын присел перед ней на корточки, взял ее за руки, прижал их к своим небритым щекам. Руки были теплые, ласковые, удивительно мягкие.

— Ты хочешь удержать меня? Тебе не будет стыдно смотреть отцу в глаза? Что подумает о нас Тасо? Он на всем свете один… Ты сказала…

— Замолчи.

Мать обняла сына за голову, положила на колени, взъерошила волосы, густые, жесткие, и он на миг вернулся в свое детство. Кончилось оно с арестом отца.

— Посоветуйся с Тасо, — попросила мать.

Поднялся сын, положил руки на бедра:

— Смотри, какой я большой.

— Да, ты вырос быстро, не заметила.

— А ты посылаешь меня к Тасо. Мужчина я!

— Он друг… твоего отца!

Сын старался говорить так, чтобы не обидеть ее своим возражением.

— Я уже посоветовался с отцом, он вот здесь, — Асланбек постучал себя по груди. — Я уйду сейчас, пока не проснулся аул. Ты передашь Тасо, что…

— Так скоро?

Встала мать, провела дрожащими пальцами по лицу сына, не выдержала, заплакала тихо, беззвучно.

Она не утирала слезы, и они текли по ее лицу. Ладонью утирал их сын, не зная, как успокоить ее.

Сам едва не расплакался, с трудом удержался и, совладев с собой, твердым голосом произнес:

— Мне не с кем прощаться… Боюсь, не догоню Буту.

Перевела мать дыхание, и он ушел в свою комнату.

Когда Дунетхан заглянула к нему, он выдвигал ящики письменного стола, что-то искал.

— Нана, где мои значки?

— Значки?

— Да… А, вспомнил, в шкатулке.

Поверх морских ракушек (он школьником ездил в пионерский лагерь на берег Черного моря) лежали значки «ГТО» и «Ворошиловский стрелок».

— Зачем они тебе?

— Надо, нана, пусть знают, что Асланбек Каруоев, сын Хадзыбатыра, умеет стрелять!

Вздохнула мать, прошептала:

— Господи…

Асланбек же обрадовался, как ребенок:

— Вот хорошо, что нашлись!

Недолго думая, нацепил значки на черную сатиновую рубаху. Что же он еще должен был сделать? Да, оставить записку. Тут же, стоя, размашистым торопливым почерком набросал карандашом в тетради: «Залина, я ушел на фронт. Жди меня. Асланбек». Записку положил на чернильницу. Попросить мать передать записку постеснялся, надеялся на то, что сама обнаружит и отнесет Залине.

Во дворе его ждала мать с хордзеном.

У ног вертелся пес, Асланбек порывисто притянул его к себе. Небо посерело. Молча дошли до калитки. Постояли. О чем было говорить? Молча обнялись и, когда он уже был готов повернуться к ней спиной, — повисла на нем, зарыдала.

— Нана, не надо… Разве в доме случилось несчастье?

— Боюсь…

— Ничего не случится со мной.

— Береги себя.

— Ну, конечно.

— Не простудись.

— Что ты!

— Встретишь наших, кланяйся.

— Обязательно. Пойду, нана.

— Иди. Пусть от тебя к нам доходят хорошие вести, и чтобы ты не задержался в пути, когда пойдешь назад, домой.

— Да, нана.

Неумело поцеловал ее, вскинул на плечо хордзен и зашагал по дороге…

Утром пришел бригадир, присел к столу, повертел в руках записку Асланбека, подумал о том, как бы успеть собрать сено в копны, а уже к зиме поближе вернутся из армии мужчины и перетащат к аулу: вспомнил, что в ларек до сих пор не завезли керосин, соль…

Отодвинул Тасо записку к массивной стеклянной чернильнице и, опершись о край стола, встал, засунул большой палец за широкий ремень, расправил гимнастерку. И ремень с надраенной бляхой-звездочкой, и темно-синюю гимнастерку ему подарил дальний родственник, служивший летчиком где-то на Севере.

— Ну, вот что, Асланбек поступил как настоящий большевик!

— О господи, да какой же он большевик! Ребенок он еще.

— Я говорю — большевик, мне лучше знать. Гордись им, такой никогда не подведет Советскую власть.

Бригадир взял записку.

— Отдать Залине, как ты думаешь?

Она пожала опущенными плечами, потом подняла голову.

— Не надо, оставь.

— Джамбот боится породниться с вами… Как же, Асланбек — сын арестованного… Ну, ничего, Дунетхан.

Понурив голову, Дунетхан поплелась за ним через двор, постояла у калитки.

— Нелегко тебе, Дунетхан, но ты не сдавайся. Поддашься — пропадешь. Ты думаешь, мне… В отару вместо Асланбека попросилась Залина, а с ней ушел внук Муртуза. Получи утром у кладовщика муку. Твоя очередь печь хлеб косарям и сама же отнесешь, не забудь прихватить кувшин кваса.

Дунетхан рассеянно слушала бригадира, он даже не мог утешить ее. Видно, не сердце у него, а камень, если отправил на войну единственного сына. Не сдержалась, всхлипнула. Бригадир почему-то махнул рукой и ушел, выставив вперед правое плечо, чуть ссутулившись.

Испекла Дунетхан хлеб, отнесла косарям и к вечеру вернулась в аул, подоила коров, загнала в хлев скотину, дала им траву. Покончив кое-как с делами, устроилась перед очагом в летней кухне.

На улице послышалось цоканье копыт: кто-то поднимался по каменистой дороге; Дунетхан привстала, чтобы увидеть всадника, а он в этот момент, свесившись с коня, постучал в калитку. Одернув передник, хозяйка поспешила к нему, не сразу признав в нем Джамбота.

Он встретил ее тяжелым взглядом из-под надвинутой на глаза черной овчинной шапки.

Господи, какой он еще нанесет удар? Что ему надо?

Джамбот постукал кнутовищем по загнутому кверху носку чувяка, сдвинул шапку на затылок, сверкнул глазами.

— Ты отпустила Асланбека?

У него от злобы перекосилось лицо.

— Если с ним случится беда, то…

Вспомнил Джамбот, как однажды Хадзыбатыр унизил его в присутствии людей, назвал подлым человеком. А за что? Прогнал Джамбот Разенку с собрания. Тогда-то он поклялся самому себе отомстить Каруоеву и добился своего, пока того не посадили. «Оттуда не так просто возвратиться, — усмехнулся он, окинув Дунетхан взглядом, полным презрения. — Эх, если бы я мог открыть Асланбеку, сыну, тайну».

— При всем народе убью тебя… Спроси меня еще раз о нем, попробуй! — прошептала Дунетхан.

«Откуда он свалился на мою голову, чтобы его дети остались сиротами! Я не знаю, куда деться от горя, а он еще взялся угрожать мне».

— Ах ты… Волчья порода.

Сложив руки на груди, Дунетхан неожиданно закричала во весь голос:

— Люди!

Испугался Джамбот, хлестнул коня:

— У-у, сумасшедшая!

Во дворы выскочили соседи.

Никого не видела Дунетхан. Она с тоской смотрела на черные вершины гор: за ними Хадзыбатыр и сыновья. Никогда ей так не хотелось быть рядом с ними, как сейчас. Скоро ли они дадут знать о себе? А разве успокоят сердце матери их письма?


На следующий день с нихаса донеслось призывное:

— Люди! На нихас! На нихас!

Всю дорогу Дунетхан шла быстрым шагом, запыхалась.

Впереди медленно поднимался Джамбот, он оглянулся, узнал Дунетхан и сошел с тропы.

Из-под навеса мальчишки вынесли длинные скамьи, и старики во главе с Дзаге уселись на них. Те же из мужчин, что были помоложе, и женщины толпились в стороне, вопрошающе переглядываясь, пока бригадир не объявил:

— Гонца ждем из района, газету должен привезти.

Насторожилась Дунетхан, может, в газете сказано, что Красная Армия проучила немцев и войне конец? Тогда мужчины вернутся в аул с полдороги, а в ее доме нет свежего сыра, чтобы испечь пироги. Да разве же она хорошая хозяйка после этого? Правда, еще можно успеть заквасить вечернее молоко. Но этого мало. Ведь придется пригласить в дом всех мужчин. О баране сыновья позаботятся сами, выберут молодого, а если нужно, то и двух, трех… Для такого кувда никто не пожалеет отдать все, что имеет. Но почему Тасо так хмур? Должно быть, напрасны ее заботы. Окончись война — позвонили бы по телефону.

Кто-то из старших бросил на Тасо нетерпеливый взгляд, и бригадир, дернув правым плечом, в свою очередь, посмотрел в сторону глубокого ущелья, поросшего кустарником.

На высокой скале сидел Алибек и всматривался вдаль. В другой бы раз мальчишки восхищались его смелостью, а от взрослых непременно влетело. Теперь же все с нетерпением ждали, когда он объявит о появлении гонца. До боли в глазах Алибек обшарил всю дорогу, петлявшую по крутому склону. Только у самого аула она неожиданно выпрямлялась и раздавалась настолько, что могли разминуться дна всадника.

— Едет! — вдруг завопил Алибек.

Мальчишка сполз с камня и подбежал к обрыву. Туда же устремились собравшиеся на нихасе.

Десятки напряженных взглядов сопровождали гонца. Он оставил седло, и тотчас у него приняли взмыленного коня. Бригадир шагнул ему навстречу. Гонец извлек из-за пазухи газету, протянул бригадиру:

— Держи, просили тебя позвонить в райком.

— Не знаешь, зачем? — спросил Тасо и тут же устыдился.

Не дождавшись ответа, поднес газету к близоруким глазам, и по мере того как читал, у него насупливались брови, раз-другой дернулась впалая щека. Наблюдая за ним, Дунетхан прошептала молитву, прося бога уберечь людей от новой беды.

Старики раздвинулись и усадили гонца, он обнажил голову, задумался: его вид говорил людям, что привез он вести невеселые.

— Слушайте, товарищи… — Тасо стал читать: — «Граждане и гражданки Советского Союза!»

Куда девалась его былая выдержка? Когда деникинцам попался Тасо Сандроев и те поставили красноармейца к стенке — на лице лихого конника не дрогнул ни один мускул. Не раз после этого бывал он на краю гибели, но выжил. А тут не может удержать газету, рябит в глазах.

Еще ближе придвинулись к Тасо аульцы. Он поднял над головой газету, как знамя полковое перед боем. Дочитав сообщение, посмотрел на людей.

— Сколько их было, врагов, — Тасо медленно опустил руку с газетой, но пересилил себя, произнес громко, как, бывало, выступал на сходках: — Товарищи! Да разве Советскую власть победить? Может, кто-нибудь из вас сомневается в нашей победе?

Люди не проронили ни слова, за них сказали глаза: не сомневаемся!

— Не вижу я мать Асланбека.

Засовывая в карман газету, Тасо посмотрел в сторону женщин.

Кто-то подтолкнул в спину Дунетхан. Она оглянулась, встретилась взглядом с Разенкой, подумала: «Здесь тоже она рядом, убереги меня бог от них».

Расступилась толпа, и она предстала аульцам спокойная, с высоко поднятой головой.

— Сын Каруоева Хадзыбатыра отправился на фронт.

Бригадир стянул с головы шапку, ударил ею по колену, снова надел.

— Вот что, уважаемые земляки.

Тасо дернул правым плечом, а потом резко рубанул перед собой рукой:

— Все! На этом все. Кто же останется в ауле, если все мужчины уйдут на фронт? Пусть покажет свое лицо тот, кто не взял бы сейчас винтовку? А на кого мы оставим женщин, детей, аул наш? Красная Армия сильна, она скоро отобьет у Гитлера охоту ходить в гости без приглашения… Мы победим! С нами товарищ Сталин!

Раздался одинокий хлопок, потом послышались аплодисменты, вначале редкие, а потом сразу захлопали, дружно, горячо.

— Асланбек Каруоев поступил как настоящий большевик. Но без приказа аул больше никто не покинет! Это сказал я, — заключил бригадир. — Кто меня не понял, пусть спросит сейчас.

Услышав эти слова, Дунетхан поспешила укрыться за чужими спинами и тихо заплакала, приложив к глазам уголок шелковой косынки, подарок мужа. Хадзыбатыр привез обновку из Москвы, куда его посылал колхоз на совещание в Кремле. Когда она впервые надела косынку, жена Джамбота, сгорая от зависти, при встрече сказала: «Сними эту тряпку, ты мать, а не городская девчонка», но Дунетхан носила косынку, правда, по праздникам, берегла.

— Если никто из вас не хочет спросить меня ни о чем, то можете расходиться.

Бригадир расстегнул кожанку.

Люди растекались медленно, молча.

Пришли сумерки.

Оставшись один, Тасо снес под навес скамьи, снял с гвоздя «летучую мышь» и, усевшись на ступеньках бригадного дома, прикрутил фитиль. Не влекло его в пустой, запущенный дом.

Война ворвалась в жизнь, и он почувствовал себя, словно на необъезженном скакуне, хотя думал о ней, особенно после пленума райкома партии. И все же растерялся, мучала мысль: почему Сталин не говорил с народом сам, а поручил Молотову? Конечно, на его плечи свалилась огромная тяжесть, и все же только он, вождь, мог рассеять сомнения.

Тасо вошел в помещение, поставил на стол лампу, и темнота раздвинулась. Опустился в кресло, разложил перед собой газету, пригладил ладонью: с первой страницы на него смотрел Сталин. Одернул Тасо гимнастерку, поправил шапку, встал, застегнул кожанку на все пуговицы и, вытянувшись, прошептал: «Клянусь, дорогой товарищ Сталин, что буду до последнего вздоха верен делу партии». Сталин прищурил глаза и долго изучал его: «А в Каруоеве ты не разобрался. Дружба с ним мешает тебе быть объективным». Коммунист Сандроев выдержал проницательный взгляд, и тогда Сталин одобрительно улыбнулся: «Вижу, ты стойкий. На тебя можно положиться. А с Каруоевым разберутся, я уже дал указание. Наперед запомни: решение партийного комитета — закон».

В двери поскребли, и Тасо очнулся, сразу же отозвался:

— Входи, кто там?

На ступеньке стояли рядышком Фатима и Залина.

— Откуда вы взялись?

— Мы…

Фатима, переминаясь с ноги на ногу, посмотрела на Тасо.

— С Залиной…

— Никто не имеет права… — выпалила Залина.

— За тобой гнались?

— Мы поедем, — несмело проговорила Фатима.

— Воевать мы хотим, на фронт нас пошли, — бойко сказала Залина.

— Джамбот угрожает нам.

— Ах, вот в чем дело!

Тасо повернулся к ним спиной и закашлял, приложил к губам платок: на нем осталось красное пятно.

Почувствовал слабость, ощупью нашел кресло: не упасть бы. Уронил голову на стол.

Девушки переглянулись испуганно и мигом исчезли.

Сдержать бы кашель. Хрипы в легких… Так было уже.

Как некстати. Сейчас бы стакан густого раствора соли…

Надо полежать.

А ему же утром везти на молзавод сыр..

Пошлет Джамбота.

7

Колеса вагона отбивали частую дробь. Тра-та-та-та… тра-та-та-та… В распахнутую дверь пульмана врывался упругий поток прохладного воздуха, песчинки больно били по лицу. Новобранцы лежали вповалку на полу, тесно прижавшись друг к другу. Асланбек не спал, обхватив руками колени, глядел в ночь, стараясь заглушить чувство голода, и из ума не выходили лепешки, овечий сыр, сушеная баранина. Хордзен с едой остался под яблоней во дворе военкомата. В момент отправки забыл о нем, а когда спохватился, уже было поздно — машина набрала скорость. Конечно, потеря небольшая, но… Вспомнил, как он ждал приема к комиссару.

Долго ему пришлось топтаться в очереди. Каждому почему-то нужно было срочно попасть к комиссару. Когда понял, что так можно простоять и до утра, растолкал толпу, протиснулся к двери и сказал, что пусть кто-нибудь попробует пройти раньше него. Решительность Асланбека не была принята всерьез, и кто-то попытался оттиснуть его, да с грохотом отлетел в сторону.

Комиссар сидел за столом, стиснув руками голову, и Асланбек терпеливо ждал, когда на него обратят внимание. Наконец, комиссар тряхнул головой, потер виски, и нахмурив брови, уставился на Асланбека: «Доброволец? Ты тоже собрался на фронт?» Асланбек заискивающе улыбнулся, сделал вперед несколько робких шагов и оказался перед комиссаром, доверительно произнес: «Комсомолец я, вот и значки у меня: «Ворошиловский стрелок», «ГТО». Протянул приписное свидетельство. «Да что мне с вами делать? Ишь, комсомолец он!.. А я коммунист! Понял? — комиссар встал: — Третьи сутки не сплю… Из какого ты сельсовета?» — «Из Цахкома я, в армии отец, брат». — «Нужно будет — вызовем, — военком взял приписное свидетельство, смягчился: — Может, повременишь? Есть ли в доме мужчины, кроме тебя?». Военком откинул со лба короткую прядь седых волос. «Два старших брата. Один учится в институте, а другой уехал на Украину. Так что мне оставаться никак нельзя». — «Это почему же?» Вошел старшина и доложил: «Команда готова к отправке». «Вот что, — военком глянул на Асланбека, — зачислите еще одного. Но это будет последний доброволец!» Поспешив за старшиной, Асланбек в дверях оглянулся: «Спасибо».

Потом новобранцы тряслись в колхозной трехтонке до железнодорожной станции, всю дорогу, развалясь на сене, до хрипоты горланили песни. На станцию прибыли в полночь. Привокзальная площадь была запружена повозками, бричками. Люди почему-то разговаривали вполголоса. Новобранцев провели в конец перрона, и командир велел им устраиваться, строго-настрого запретив удаляться без его, лейтенанта, разрешения, а сам ушел в здание вокзала.

Вокруг новобранцев сразу образовалась живая стена, на это не требовалось ничьего разрешения.

Раздались торопливые, приглушенные голоса:

— Корнаевы есть?

— А Дзугутовы?

— Маргаевы…

— Датуевы…

Не заметили, как появился командир, подал команду: «По вагонам», и перрон сдвинулся к путям. Пульман оказался без нар, обещали утром на узловой станции пересадить в оборудованный. Вагоны прицепили к проходящему воинскому эшелону, раздался короткий гудок, и паровоз тяжело, надрывно запыхтел. Долго состав лязгал буферами, пока, наконец, не сдвинулся с места. Шел эшелон без остановок, пролетая мимо полустанков, станций; о их приближении Асланбек узнавал по коротким гудкам. Машинист сигналил, пока эшелон не вырывался за семафор на степной простор.

Временами Асланбек не мог смотреть на мелькающие телеграфные столбы, деревья: слипались глаза; он впадал в забытье и терял равновесие, валился вправо, на соседа, а когда тот начинал беспокойно дергаться и ругаться, Асланбек поднимался и снова глядел в раскрытую дверь, считал столбы, сбивался, вел счет сначала.

Лязгнули буфера: состав сбавил скорость. Запахло гарью, мазутом, навстречу неслась приглушенная перекличка маневровых паровозов, им хрипло вторили рожки стрелочников.

Будто не было бессонной ночи. Потянулся так, что хрустнули кости, шагнул к двери, лег грудью на брус.

Состав судорожно дернулся и замер, сразу же наступила непривычная тишина, зазвенело в ушах. Из-под вагона вынырнул юркий осмотрщик, дробно застучал молоточком по колесам..

В пульмане проснулись:

— Давно торчим?

— Где мы?

— Бознать где.

Со стороны вокзала к составу направились дежурный к форменной фуражке с красным верхом и военный..

— Выходи! С вещами выходи! — пронеслась команда.

У Асланбека не было вещей, и он спрыгнул на землю, оступился и, невольно вскрикнув от острой боли, присел.

Новобранцы высыпали из вагонов с мешками, чемоданами, а один умудрился прихватить зимнее пальто. Команда поставила всех в колонну по четыре. Поплелся в строй и Асланбек.

— На-ле-во! Правое плечо…

В школе-интернате, где учился Асланбек, военному делу их обучал демобилизованный кавалерист, до самозабвения влюбленный в коня. Когда, бывало, мальчишкам не хотелось на глазах у девочек преодолевать препятствия, кто-нибудь, выбрав момент, напоминал о кавалерии, и тогда до конца урока военрук рассказывал о джигитовке, рубке… Устраивались в школе военизированные походы, игры, учились ребята метать гранаты, стрелять из малокалиберной винтовки. По окончании школы Асланбек получил приписное свидетельство, а перед войной несколько раз бывал в военкомате на занятиях, с ними подолгу беседовали о предстоящей службе, о славных традициях Красной Армии, о войне, которая может когда-нибудь грянуть, потому что враги не желают смириться с существованием Советского государства.

Покинув станцию, колонна дружно затопала широкой улицей мимо беленьких домиков, укрывшихся за ровными рядами невысоких вишен. У калиток новобранцев встречали бабы, всхлипывая, долго смотрели вслед.

Боль в ноге не утихала, пришлось сойти на обочину, чтобы не ломать строй. Волоча ногу, заставлял себя забыть о боли и, если это удавалось, — убыстрял шаг, но тут же начинал хромать, все сильнее припадая на одну ногу.

От колонны отделился сержант с петлицами танкиста, закурил в ожидании Асланбека, когда тот поравнялся с ним, спросил:

— Натер? Уже успел?

Промолчал Асланбек. Сержант улыбнулся голубыми глазами, затянулся папиросой.

— Эх ты, вояка…

Загорелось лицо Асланбека, смерил сержанта взглядом с ног до головы. Потом удивлялся, как не двинул обидчика.

— Ну, чего набычился? — сержант вскинул брови. — Посмотрю на тебя, дружок, больно ты горяч! — и совсем мирным тоном, с нескрываемой усмешкой, добавил: — Трудненько тебе будет жить, братишка… Так что с твоей ногой?

— Сломал, — огрызнулся Асланбек.

Шел он, стараясь не хромать, пока рядом сержант, но боль заставила пойти медленнее.

— Да нет, не похоже, — деловито заметил сержант. — Облокотись, не стесняйся.

Вскинул голову Асланбек, дернул плечом:

— Не надо.

— Ух ты, колючка. Смотри, попадешь ко мне — погоняю. Будем знакомы: Веревкин, Павел Александрович. А тебя как?

— Каруоев, Асланбек.

— Вот и познакомились… Видишь лесок?

— Вижу, глаза есть.

— Надо говорить: «Так точно, товарищ сержант!» Ясно? Ну, ковыляй, ковыляй, — и опять многозначительно усмехнулся.

Сжав губы, Асланбек пошел быстрее, ему показалось, что он нагоняет строй. И чего сержант привязался? Разве он нарочно отстал?

В лагерь новобранцев не впустили, и они, потеряв всякий интерес ко всему, повалились в тени акаций, изнемогая от зноя. Упершись спиной в горячий ствол, Асланбек стянул с ноги чувяк, положил руку на вспухшую ногу, погладил. Мучила жажда, даже круги ходили перед глазами, почудился рядом родник, потом услышал гул реки… Закрыл глаза, а перед ним — мать с протянутой чашкой, наполненной до краев холодным, чуть кисловатым квасом. Солнце припекало все сильней, и он пожалел, что оставил дома войлочную шляпу. Мать сваляла ее старшему брату из отборной белой шерсти, а досталась она Асланбеку в тот день, когда он стал чабаном.

В глубине леска раскинулся палаточный городок, окаймленный узкой дорожкой, посыпанной опилками. По ней с важным видом расхаживал дневальный.

Жарились на солнце, пока из крайней палатки не появились Веревкин и лейтенант, сопровождавший новобранцев.

Веревкин молодцевато оглядел новобранцев, гаркнул:

— В шеренгу, по два, становись!

Долго поднимались, мешали друг другу, толкались, занимая места в изломанном и пестром строю. Стояли безучастные, не выпуская из рук вещей. Началась перекличка. Вел ее Веревкин. Все оказались налицо, и он обратился к ним:

— Сейчас мы отправимся в баню, а оттуда в зимние казармы… Чтобы у меня по городу шагали, чеканя шаг, а не шаркали подметками. Вы будете в форме рабоче-крестьянской Красной Армии и на лбу ни у кого не написано, что по городу идет не армия, а новобранцы. Ясно?

Новобранцы повеселели, но все же ответили вразнобой, вяло.

— Понятно!

— Слушаемся!

— Хорошо.

— Отставить! Не шаркать! Ясно?

— Ясно! — теперь уже дружнее отозвалась колонна.

Веревкин прошелся быстро взад-вперед, подал команду:

— Шагом марш! Запевай!

И сам затянул густым сильным басом: «Утро краситнежным светом стены древнего Кремля…»

Колонна шла, валясь в разные стороны, будто пшеница колыхалась, но песня заставила взять один шаг: «Левой! Левой».

Из бани новобранцы выскочили близнецами, а в казарме их разбили на роты, взводы, отделения.

Перед ужином командир первого отделения, заместитель взводного, сержант Веревкин на первой политбеседе говорил о долге перед Родиной, о предстоящей присяге, святыне полка — знамени, о том, что у немцев не хватает горючего, и они закапывают в землю танки, превращая их в огневые точки.

Постепенно Асланбек залюбовался им, стройным, подтянутым. На выгоревших, помятых петлицах выделялись вишневого цвета треугольники, по две на каждой стороне.

Потом пришел взводный, и Веревкин выкликал по списку новобранцев, а лейтенант придирчиво оглядывал каждого, будто тотчас собирался с ними в атаку и хотел убедиться, на кого из них можно положиться, на что способен каждый. И тоже на прощанье напомнил о войне: «У немцев дела плохи, если автомашины оборудуют фанерой под танки и пускают на передовую».

А перед отбоем Веревкин созвал комсомольцев взвода.

— Ты комсомолец? — спросил сержант, обратившись к Асланбеку.

Что ему ответить? Рассказать о себе всю правду? А поймет ли он его?

Скрестились взгляды…

В пытливых больших голубых глазах сержанта: «Только не пытайся обмануть, говори, ничего не скрывай от меня, я твой командир».

Командир… А ты прикажи чужой душе открыться тебе… Сам я не в силах дать тебе заглянуть в мою душу, рад бы, да не могу. Такой вот я человек, и тебе со мной, сержант, будет нелегко… И мне будет нелегко, знаю… Но я такой вот человек, а другим не могу быть, и не хочу. Даже если бы очень хотел — так не стал бы.

— Молчишь? О чем думаешь?

— Комсомолец!

— Надо отвечать: «Так точно!»

Голубые глаза, хотя и похожи на небо, что в родных горах, а они могут быть, оказывается, холодными, как осколки льда: «Если у тебя сильный характер, Каруоев, тогда мы сойдемся, а если ты задира… Обязан я из тебя воспитать воина, и будь уверен, им ты станешь. Если ты кремень, то я кресало».

Обменялись взглядами и отвернулись, чтобы собраться с мыслями…

— Ну-ну!

И Асланбек понял, что скрывается за этой внешней простотой слов, он весь напрягся, заставил себя сдержаться.

Сержант внес его в список. Потом Веревкин спросил о взносах, и он запнулся, но все же нашелся, пересилив себя, соврал, что за последние два месяца не уплачено. Сержант молча посмотрел на него, и Асланбек выдержал его взгляд, не отвел глаза.

Наступила ночь. Подложив руки под голову, Асланбек лежал на нарах, из головы у него не выходил разговор с Веревкиным.

Завтра выложит сержанту всю правду о себе. Ему нечего стесняться. Вину отца возьмет на себя и искупит в бою. Если надо — ценой своей жизни. Родина в опасности, некогда разбираться в деле отца. Уверен, такое время еще настанет. А сейчас — война. Ему надо научиться метко стрелять, чтобы убивать врага. К этому советских людей вынудили фашисты.

Снова мысли перенесли его к отцу.

Знать бы, в чем ошибся отец? Только он не враг. Ошибся в чем-то, а народу своему не враг. Советскую власть он впитал в себя, жил ею, других учил, без устали говорил: «Дайте немного времени, и будем жить еще счастливее». Что же, говорил одно, думал другое? Нет, тысячу раз: «Нет!» Все вышло шиворот-навыворот. Почему? А боевые друзья? Он ведь делился, наверное, с ними своими думами. Почему молчали, не помогли разобраться? Может, не делился ни с кем? Нет, человек когда-то кому-то должен открыться.

Где он, что делает? Наверное, и ему не спится. Дома его руки всегда были заняты чем-то, и мать, бывало, терпит, терпит, а потом в сердцах скажет: «Да отдохни же», но он в отпет мягко улыбался: «Река в беге своем набирает силы».

Улегся Асланбек на левый бок, удобнее приладил ноющую ногу. Вот кто бы похвалил его, так это Дзандир. Когда в последний раз брат приезжал на каникулы домой, Асланбек чуть не силой увел его с собой в отару и там впервые услышал от брата о войне. Дзандир сказал, что если она застанет его в институте, то в первый же день уйдет добровольцем на фронт.

Вот бы встретиться с ним…

Снова перевернулся. Придавил нары широкой спиной, заложил за стриженую голову руки, уставился в электрическую лампочку, тускло мерцавшую под потолком, вспомнил слова сержанта: «Ага, и ты попал ко мне! Смотри, я люблю дисциплину, быстро обломаю твои колючки». Задрал кверху ушибленную ногу, усмехнулся.

Двухъярусные нары вытянулись длинными рядами. Новобранцы спали не раздеваясь, в ботинках, ослабив брезентовые пояса, сунув под голову тощие ранцы. Скатки в ногах караулили их беспокойный сон. Кто-то вздохнул протяжно, ему ответили тихим стоном.

По казарме растекался густой запах кожи и складской затхлости. Спать не хотелось.

Вот и пришла к нему первая казарменная ночь. Когда-то он мечтал о ней. Та, другая, была нарисована им в радужных красках, а эта — холодная, неизвестная, неуютная; тоскливо.

Враг ворвался с огнем и мечом. Когда они попадут на фронт? Перебрав в памяти все слышанное за день, он не нашел ответа и разочарованно вздохнул. Как его далекие предки, свободолюбивые горцы, никогда ни перед кем не склоняли головы, так и он не сделает этого, предпочтет смерть позорной покорности врагу. Нет, не о любви к родине и ненависти к врагу, не о чести говорить с ним надо, ему хотелось знать о войне все, а не только как погибают герои. Но за целый день никто не мог толком объяснить, какая она, война. Страшила не сама смерть — пугала неизвестность. Он знал, как повести себя, если в горах повстречается стая волков, если окажется в берлоге медведя. А вот война для него — тайна.

Всплыли в памяти безжалостно бьющие слова диктора: «Наши войска после ожесточенных и кровопролитных боев, измотав силы противника, отошли на новые рубежи». Он выговаривал горькие, разящие слова четко, словно наступали не немцы, а Красная Армия гнала противника.

Его мысли прервал торопливый голос дневального:

— Товарищ полковой комиссар…

— Отставить! Вы же разбудите людей.

Асланбек привстал, посмотрел на выход. Дневальный, не отрывая руки от виска, щелкнул каблуками, отступил в сторону, понизив голос, проговорил:

— Виноват, товарищ полковой комиссар.

Улегся Асланбек, закрыл глаза. Во рту пересохло: это случалось с ним, когда он был сильно и неожиданно взволнован.

Заложив руки за спину, комиссар медленно пошел в глубь казармы, а за ним, словно тень, — дневальный.

— Останьтесь, — коротко приказал комиссар.

— Есть! — дневальный круто повернулся на месте и на цыпочках вернулся к выходу.

Комиссар шел неслышным шагом, останавливался у нар и, пригнувшись, всматривался в лица спящих. Со стороны казалось, ищет кого-то, и Асланбек украдкой наблюдал за ним.

Но вот шаги приблизились, и он притворился спящим. Комиссар остановился. Боец слышал его близкое ровное дыхание и сильнее зажмурил глаза. Комиссар улыбнулся, мягко спросил:

— Почему не спите?

Открыл глаза Асланбек, что оставалось ему делать. На него смотрел комиссар. Он сделал порывистое движение, чтобы соскочить на пол, но комиссар удержал его легким прикосновением:

— Лежите.

Где он слышал этот голос? Не мог вспомнить, кажется, у Николая Петровича, учителя литературы, такой голос.

— Надо вам уснуть.

— Не могу, думаю!

— То, что вы думаете, — хорошо. О чем же?

— О войне думаю… Созур, брат мой, в армии служит. У меня есть еще два брата.

— О, какой вы богатый. А я у матери один.

— Это плохо, — забыв об Уставе и кто перед ним, Асланбек обхватил колени руками.

— Вот как! — комиссар покачал головой. — И у меня — сын.

Расчувствовался Асланбек, — словно дома, перед очагом, в кругу семьи сидел.

— У нас в горах говорят: «Один — это проклятие».

— Откуда вы родом?

— С Кавказа.

— Кавказ очень большой.

— Из Осетии… В горах мы живем. Вот наш аул, а наверху ничего нет, только небо. — Асланбек живо представил себе вершины, снежные, залитые утренним солнцем, и поднял над головой руки:

— Высокие горы, красивые.

— Знал я одного осетина, учился с ним в академии. Томаев Каурбек.

— Томаев. О, известная фамилия.

— Хороший был товарищ, — комиссар улыбнулся чему-то своему.

— Спасибо, товарищ комиссар!

— За что?

— Вы похвалили осетина.

Комиссар положил руку Асланбеку на колено.

— Мой народ хороший, товарищ комиссар.

— Как ваша фамилия?

— Каруоев, Асланбеком меня звать.

— Так-так… Ну, ладно, отдыхайте, товарищ Каруоев, — поздновато уже.

Комиссар сделал шаг, остановился:

— Гордитесь своим народом… — улыбка осветила его круглое лицо. — Смотрите, не подведите его.

— Никогда! — повысил голос Асланбек.

— Тсс… Спите.

Рядом с комиссаром появился сосед Асланбека с нижних нар: он прибыл с другой командой, и они не успели еще познакомиться. Прежде чем обратиться к комиссару, сосед поправил сползшую набок пилотку, одернул гимнастерку, расправил плечи.

— Разрешите спросить, товарищ комиссар?

Не сразу ответил комиссар, на мгновение задумался: «Нехорошо получается, пришел на сына взглянуть, а людей разбудил. А зачем было к сыну идти? Нервы ваши сдают, товарищ Ганькин, никуда это не годится».

— Говорите.

Комиссар взглянул на красноармейца.

— Душа разрывается. Как там наши? — с болью в голосе спросил красноармеец.

Комиссар заложил правую руку за спину, а другую положил на нары. Он сердцем чувствовал, что красноармеец с юркими глазами и тонкими усиками заставит его сказать все, что он сам знает о войне. А имеет ли он право что-то скрывать? Война всенародная, и правду о ней знать должны все. В горькой, жестокой правде закаляются характеры настоящих людей.

Он сам вчера эти же слова, с той же озабоченностью, произнес в кабинете начальника политуправления округа, и с неменьшим нетерпением ждал ответа…

— Наступают — отступают, — проговорил тот.

Наступают — отступают… Чужие, не свои слова. А кто может сказать четко, определенно о делах на фронте, о том, что там творится? Каждый боится признаться самому себе, что он не знает, сколько будут продолжаться ожесточенные бои, после которых все же приходится оставлять села, города…

— Мне трудно разобраться, — произнес новобранец. — Что творится?

— По произношению вы из Одессы, — сказал комиссар. — Как ваша фамилия?

— Да. Из моей Одессы. Какой город! Красавец! А море… Боже мой, как только Айвазовский не сошел с ума… Фамилия моя — Яша Нечитайло.

Асланбек отметил про себя: «Ну и говорун». Однажды дома он попал в среду незнакомых мужчин, вмешался в их разговор и тут же услышал замечание, которое никогда не забудет: «Болтливость юноши, что иноходь жеребенка».

Признаться комиссару?

Зачем? Разве в душе он не комсомолец?

Промолчать?

Завтра сержант попросит членский билет. Что тогда?

Придумает: забыл билет дома, пришлют.

Значит, обмануть?

Трус.

А в чем его вина? Почему ему нужно бояться правды? Он же не верит в виновность отца.

— Возможно, вы знаете, сколько еще немцы будут наступать? Когда я слушаю радио, то затыкаю уши, — еще тише проговорил Яша. — Лучше бы не говорили ничего…

Взгляд Асланбека переметнулся на комиссара: что он скажет? Конечно, скроет правду, ему надо в красноармейцах поддержать боевой дух.

— В прошлую ночь фашисты пытались бомбить Москву, — в голосе комиссара ни тени встревоженности.

— Бомбили?! — одессит вытянул шею. — Москву?! — стиснул кулаки. — Столицу?

Асланбек расстегнул воротник гимнастерки и повел головой: да что это такое?

Застучало вдруг в висках, и комиссар опустил голову, подумав, что хорошо бы успеть отдохнуть до рассвета. Он почувствовал на себе взгляды красноармейцев, резко поднял голову: одессит смотрел не моргая, Асланбек — вприщур. Лицо осетина выдавало его состояние.

— Да… Но зенитчики отбили налет… Сто пятьдесят самолетов прилетало и только один прошел!

Неужели правда? Почему об этом умолчал лейтенант? Как им удалось долететь? Где были наши летчики? Что получается? Война только началась, а немец уже захватил Украину, Белоруссию… Так он и к Москве придет. Какая у Гитлера сила, если заставил отступать Красную Армию?

— Ишь, куда метят, в самое сердце, чтобы им захлебнуться.

Одессит влез к Асланбеку, устроился у него в ногах.

Комиссар снял фуражку, вытер платком высокий лоб, положил локоть на край нар.

— Я ничего не хочу скрывать от вас, — он сделал небольшую паузу, — над Родиной нависла серьезная опасность… Фашисты готовились к войне давно. Так-то. Ну, отдыхайте, а завтра соберемся и поговорим, — комиссар надел фуражку, пошел к выходу.

У дверей задержался. Собственно, он так и не увидел, сына, а Славка рядом, в этой казарме, лежит на нарах, и может, тоже с открытыми глазами.

Переборол себя и вышел из казармы.

Асланбек проследил взглядом за комиссаром, и когда за ним закрылась дверь, спрыгнул с нар, затопал через казарму, пронесся мимо дневального, вылетел во двор.

Комиссар разговаривал с младшим лейтенантом: в нем Асланбек узнал по повязке дежурного.

— Что случилось? — строго спросил комиссар.

— Скрыл. Вчера.

Асланбек часто дышал, и это мешало ему сосредоточиться.

— От сержанта…

Комиссар перевел взгляд на дежурного, и тот, понимающе кивнув, оставил его с бойцом.

— Расскажите все по порядку, — комиссар взял Асланбека под руку, попросил:

— Только, пожалуйста, спокойнее.

— Меня исключили из комсомола, — у Асланбека упал голос, — еще дома… В райкоме.

— Понятно. Вы в чем-то провинились?

— Я сын арестованного.

— Это не совсем ясно. Других причин не было?

— Нет! — горячо воскликнул Асланбек. — Секретарь райкома настоял: «Каруоев сын врага». Никого не захотел слушать.

— Ясно. А вы обжаловали?

— Нет, — поднял голову Асланбек. — А потом отец…

— Отец отцом, — перебил его комиссар. — Сердцем, умом вы комсомолец? Или вы обиделись на комсомол? На Советскую власть?

— Никак нет.

— Вот и хорошо. Надеюсь, воевать будете, как требует от вас воинский долг?

— Конечно. Отец мой коммунист с девятнадцатого года.

— Вы же говорите, что он арестован?

— Все равно он большевик.

— В таком случае скрывать об отце не следовало. От командира секретов нет… Получается, вы струсили, испугались сказать правду сержанту. Придется вам извиниться…

— Не могу…

— Вот оно что… Ему с вами в атаку идти, в рукопашную, он должен быть уверенным в каждом бойце. Каждый боец…

— Правду ему скажу, а извиняться не буду!

— Разве извиняться позор?

— Что я могу сделать с собой?

— Мужчиной надо быть, горцем, — жестко сказал комиссар.

Дорваться бы до фронта, там бы он доказал, на что способен. Имя отца ему дороже всего на свете и он не посрамит его. Что касается Родины, так он скорее погибнет, а ее не предаст. Как он будет сейчас клясться в этом комиссару? Честность, преданность, сказал взводный, проверяются в бою.

— Я мужчина!

— Верю… Знаю, что не подведете.

Впервые Асланбек посмотрел комиссару прямо в глаза, не скрывая, что хотел бы убедиться в искренности его слов.

Вернулся Асланбек в казарму, чувствуя на сердце некоторое облегчение. Конечно, кто-то может усомниться в нем из-за отца, но он выдержит, не сломится под тяжелой ношей. Отец закалял…

Взобрался на нары, лег на спину, руки подложил под голову, но тут же вынырнул одессит, не дав опомниться, затараторил.

— Нет, ты видел комиссара? Разве это политический деятель? Худой, длинный… Скажи, браток, ты кинешься за ним в штыковую? Нет? Я так и знал, — поспешно воскликнул одессит, не дав Асланбеку и рта открыть. — Да я его самого схвачу в охапку и поволоку в атаку. Послушайте, а как вас величать? Вдруг вы человек с высшим образованием, а может, ваш папа начальник, а я по своей невоспитанности тыкаю вас. Так вы заранее и великодушно извините, уважаемый гражданин…

Говорить не хотелось, голос одессита раздражал, и Асланбек решил не отвечать, авось да отделается от него. Однако сосед оказался назойливым, нудным голосом спросил:

— Будем в жмурки играть?

Кончиками пальцев нежно провел по тонким усикам.

Асланбек не отозвался. Неужели ему придется жить с ним под одной крышей? Надо проучить его, иначе не будет от него покоя.

— Вы не желаете открыть ротик и произнести «а»?

Ох-хо, как у него не устал язык? Хотя языку ни в гору лезть, ни с горы спускаться.

— Слушай, дорогой, хватит! — не выдержал Асланбек.

— Слушай, дорогой, зачем хватит?

— У нас так говорят: «Болтун языком чешет, телом худеет». На тебе мяса нет, посмотри на себя, — сказал Асланбек и улегся.

Одессит засмеялся, и это показалось Асланбеку странным. Прищурившись, он снова свесился с нар и нарочито грубо проговорил:

— Ты ишак! Понимаешь?

— Ишак? Вот это животное. Ха-ха!

— Будешь смеяться — побью.

— Осторожно, вы можете испугать младенца, и он начнет заикаться. Вот нашлепаем немчуре по задику, тогда с вашего разрешения я напомню сегодняшнюю ночь. Так как вас величать?

— Сказал, уходи, ты надоел мне, — неожиданно для самого себя Асланбек вскипел, еще мгновение и соскочил бы с нар, ко хорошо, вспомнил комиссара. — Что тебе нужно?

— Ничего. Хочу познакомиться. Меня звать Яшей. Яков Нечитайло.

Подумал Асланбек, что сосед не умолкнет, но не драться же с ним сию минуту.

— Черт с тобой, зови Асланбеком. Про Осетию слышал? Из Северной Осетии я.

— Тю! — присвистнул одессит. — Надо же, счастье какое привалило мне вдруг. Да я, можно сказать, с пеленок мечтал встретиться с тобой, Аслан-Бек! Послушай, лучше будем тебя называть на иностранный манер, Беконом… И не думай возражать. Точка! Впрочем… Нет, к черту, пусть другие подражают трижды проклятым капиталистам. Ты восточный князь Бек, чтобы мне не дойти туда, куда я иду, если только говорю неправду. Это же звучит, ты донял? Бек без чалмы и халата. Не возражай, прошу, не возражай. Яша Нечитайло сказал, значит, точно! Бек, а твои соплеменники все еще живут во льдах. Да? Или как их там… в юртах!

Изучающе смотрел на соседа Асланбек. Интересно, заведись в Цахкоме такой человек, что бы делали его родственники? Увезли бы его далеко в ущелье, замуровали в пещере. Да от такого соседа разбежался бы весь аул. Да все цахкомцы за целый день не произнесут столько слов, сколько он сказал сейчас.

Усмехнулся Яша чему-то своему, и Асланбек повысил голос:

— Ты смеешься?

— Ей богу, нет.

Одессит перекрестился с самым серьезным видом.

Махнул рукой Асланбек, отвернулся от него.

— Князь, — канючил Яша.

Надо завтра успеть поменяться с кем-нибудь нарами, пока люди не узнали его. Не даст, видно, покоя.

— А, Бек!

Замучает, если не ответить ему, не успокоится.

— У нас дома из камня. Понимаешь?

— Я всю жизнь что-то путаю. И ты знаешь, мне за это достается на крупные орехи… Ну, а на собаках ты на своем Северном ездил много? С ветерком, да? С горки? Завидую! Собака — первый друг человека. Умно, гениально сказано. А что думает по этому поводу сам друг? Вот это я не знаю.

Перевернувшись, Асланбек свесился лицом вниз, с любопытством посмотрел на Яшу. Так вот какие они, городские парни. Настырные, глаза с хитрецой, озорные. Вспомнив, как одессит разговаривал с комиссаром, улыбнулся.

— А вы мне кажетесь симпатичным, Бек, — одессит пронес палец перед самым носом Асланбека.

Вольность одессита не понравилась Асланбеку, и он успел поймать его за запястье:

— Э, ты на кого поднял руку?

— Пардон, — воскликнул от боли одессит.

Асланбека взяло зло, и теперь уже без жалости он изо всех сил сжал ему руку.

— О-о, — взвизгнул тот.

Так бы и дал ему ногой под зад, чтобы летел кубарем.

— Скажи: «Извини»!

— Прости, Бек.

— Нет: «Извини!»

— Милый, какая тебе разница?

— Я так хочу.

— Ой-ой! Извини, извини, — завопил Яша.

— Баба, — Асланбек с трудом разжал онемевшие пальцы. — А вот я не закричу, на, нажимай! — он протянул руку. — Не хочешь? Это твое дело, но ты не мужчина.

— Ну вот, — одессит потер запястье и, как ни в чем не бывало, проговорил: — Так на чем мы остановились? — Он ткнул пальцем себя в лоб: — Ах да, вы меня обидели…

— Дайте спать, — проговорил кто-то жалобным голосом.

Приподнялся Асланбек на локтях: справа от него на нарах сидел молоденький боец.

— Кто там плачет? — спросил Яша, не вставая.

— Ганькин, Слава.

Потянувшись, Асланбек повернулся на левый бок, но сон пропал, и он долго ворочался, вздыхал, а когда начал дремать, услышал команду:

— Подъем! Тревога!

Он кинулся искать ботинки, забыв, что спал в них.

Мгновение — и в казарме поднялся гвалт, ошалело снуя и толкаясь, новобранцы повалили к выходу. Одессит же спал, похрапывая, Асланбек успел еще ткнуть его в плечо, он замычал, повернулся к нему спиной.

В казарму влетел комиссар, постояв с минуту, отрывисто крикнул:

— Тихо!

Схватив ранец и скатку, Асланбек устремился вон из казармы, у выхода споткнулся и непременно упал бы не успей схватиться за кого-то. Чертыхаясь, присел, быстро перемотал сползшую обмотку и выскочил на освещенный луной двор. Тут его встретила новая команда:

— По двое становись!

Нашел свой взвод, занял место в строю, а когда оглянулся по сторонам — увидел рядом с собой одессита: он с невинным видом раскачивался взад-вперед.

Когда же он успел? Шайтан, а не человек.

— Ай-ай! Целый год собирался Бек по тревоге! Конечно, вашему сиятельству очень трудно все делать самому. И почему вам не разрешат держать при себе слуг?

Яшкина издевка задела самолюбие Асланбека.

— Скажи еще одно слово, и я тебя разорву!

Одессит чмокнул губами, сделал большие удивленные глаза, ткнул пальцем в грудь Асланбека, нарочито растягивая слова, тихо произнес:

— Его сиятельство желает поговорить со мной конфиденциально? Я к его услугам. Сейчас самое подходящее время для душевных объяснений двух смертельно влюбленных, — Яша слегка поклонился.

Опустив к ногам скатку, Асланбек высвободил руку и собирался уже ударить Яшу, но вдоль строя медленно шел комиссар.

Новобранцы выстроились в две шеренги. В это время в широко распахнутые ворота въехала легковая машина, пересекла двор и остановилась рядом с комиссаром. Из машины стремительно вышел полковник, широким шагом прошел перед строем из конца в конец и вернулся на середину плаца. По шраму на лице и двум орденам Боевого Красного Знамени Яша узнал в нем командира полка.

— Вот бог, за которым Яша поползет с закрытыми глазами в пекло, в ад, тигру в пасть, — прошептал зачарованный одессит. — Какой герой! Вы только посмотрите на его плечи. Это же Эверест, человек-гора!

Козырнув полковнику, комиссар сказал что-то, и снова полковник стремительно зашагал взад-вперед, не удаляясь далеко от комиссара.

— Кто подал команду ложной тревоги? — неожиданно выкрикнул он; сделал паузу, длившуюся минуту, две, после чего проговорил с расстановкой: — Между прочим, трусу в полку нечего делать. Такому лучше убраться по собственному желанию, пока я сам не прогнал, — зычный голос полковника гремел над притихшим плацем.

Строй замер.

— Считаю до трех… Раз!

Вот оно что, оказывается, кто-то подшутил над всеми. Уж не сосед ли? Асланбек скосил вопрошающий взгляд на одессита, но лицо у того было без тени волнения.

— Два!

Почувствовал Асланбек, как у него одеревенела спина, шея, а правая нога вот-вот оторвется от земли. Сейчас он шагнет вперед, возьмет всю вину на себя, только бы полковник из-за кого-то не считал всех трусами. Но его опередил Нечитайло: вышел из строя и отбил три четких шага. Стиснув руки, Асланбек готов был клясть себя за то, что его опередили, да еще плюгавый Нечитайло.

— Так! — командир полка смерил одессита взглядом. — Всем вернуться в казарму и продолжить отдых. Приказываю уснуть. И чтобы я не слышал ни одного звука. Разойдись!

Сломавшийся строй медленно растекался. Поплелся, оглядываясь, и Асланбек, поймав себя на мысли, что, кажется, ошибся в одессите; видно, он настоящий мужчина, если не испугался полковника.

Командир полка закурил, внимательно рассматривая одессита со всех сторон, и тот понял, что наказания не избежать, но все же продолжал держаться смело, не заискивая, пытаясь сохранить независимую осанку.

Полковник с трудом сдерживал гнев, и комиссар, заметив, как у него посинел рубец на лице, положил руку Яше на плечо, и этим как бы взял его под свою защиту:

— Дитя моря.

— На свое счастье, он еще не красноармеец. Почему, Яша Нечитайло, ты взбаламутил народ? Или это ты кричал во сие? — ухмыльнулся полковник. — В атаку звал нас.

Стоявший до этого по команде «смирно» одессит преобразился, перекинул на правое плечо винтовку, заговорил доверительно, быстро, будто боялся, что его прервут, не станут слушать до конца, а ему очень не терпелось высказаться:

— А как же, товарищ полковник, спят себе да еще храпят, позабыли обо всем на свете, даже о мамочке родной. Такое зло на них взяло, ну и… Сам не знаю, как закричал. А чего поразлеглись, может, думают, что казарма им гостиница «Астория»? Вы знаете, у нас в Одессе…

— Ну вот что, — прервал полковник Яшкин словопоток. — Марш на гауптвахту! На двое суток!

Уронив к ногам скатку, Яша внезапно сник. Долго натягивал на плечо сползавший ремень винтовки.

— До каких пор вы будете топтаться?

Яша зябко передернул плечами, с нескрываемой надеждой оглянулся на комиссара: искал у него поддержки, но тот отвернулся, и одессит снова вперил взгляд в командира полка, а сам зашарил ногой: искал скатку.

— Я, конечно, ослышался, — произнес с мольбой в голосе.

— А чтобы в другой раз лучше слышалось, набавлю вам еще двое суток. Марш! Артист из погорелого театра.

Командир полка резко откинул руку в сторону, и Яша понял, что надо уходить, и все же не выдержал, на прощанье сказал:

— Спасибо! Раз надо — значит, надо.

Он сразу стал неуклюжим, угловатым, хотя старался бодро вышагивать через плац.

Весь день думал Асланбек о нем. А ночью услышал…

— А что я сделал?

— Больно умный, под трибунал захотел? Скажи спасибо, салага, что не успел принять присягу… Военная обстановка, а он шутить изволил. Зачем ты усики приклеил? — повысил голос Веревкин.

— Усы не трожьте, товарищ командир.

— Товарищ командир… Вот я тебе покажу, быстро выгоню из тебя одесский душок.

— Пожалуйста, если я преступник, то извольте…

Приподнялся на нарах Асланбек. Рядом стоял Веревкин, а за ним два красноармейца с винтовками. Что происходит?

— Басистый, как погляжу на тебя. Собирайся живо! Ишь, разлегся. Сбежал с гауптвахты…

— Ах, оставьте!

— Какой умный! — Веревкин старался говорить потише, и все же его голос растекался по казарме.

Никто не спал, все притихли. А когда удалились шаги — послышались приглушенные голоса.

А утром горнист и Веревкин с трудом добудились новобранцев: никто не хотел просыпаться, долго потягивались, протирали глаза, кляня всех и вся.

Выбравшись во двор, поеживаясь от утренней прохлады, столпились у деревянных кадок с водой. Вдруг Слава как закричит:

— В бой! За мной!

Оголился до пояса и сунул в кадку голову по самые плечи. Это развеселило Асланбека, и он, недолго думая, стащил с себя гимнастерку вместе с рубахой. Бойцы дружно сняли рубашки, подбегали к Славе, хлопали по загорелой спине.

— Моряк и только!

— Водолаз с Тихоокеанского флота.

— А тебе откуда известно?

— Мы с ним с одного крейсера. Помню, как-то целые сутки просидели на дне океана.

— Оно видно, весь зад у вас в ракушках.

Мылись, приплясывая, обливаясь полными пригоршнями. Пришлось Веревкину приказать:

— Заканчивай туалет!

Весело бежали в казарму за котелками и на завтрак строились расторопнее.

— Первая рота, повзводно, в колонну по четыре становись!

Веревкин, щелкнув каблуками, вскинул над головой правую руку:

— Раз, два, три.

Выждав секунду, он оглянулся: в строю копошились, и сержант ровным, бесстрастным голосом скомандовал:

— Разойдись!

Ничего не понявшие новобранцы, переглядываясь, расходились, недоумевая, что это стряслось с ним.

— Становись!.

И надо же было случиться, в тот момент, когда Веревкин оглянулся, кто-то присел и стал перематывать обмотки.

— Раз-з-зой-дись!

На этот раз он удалился шагов на двадцать.

— Ста-но-вись!

Все бросились к нему, и не успел Веревкин досчитать до трех, как рота образовала колонну.

— Раз-зой-дись!

В строю кто-то нагнулся.

— Ста-но-вись!

Снова неслись, без суеты заняли места, каждый свое.

— Шагом а-арш!

Навстречу незадачливой роте шли такие же, как и они, новобранцы, уже успевшие позавтракать, шутили вслед.

— Выше ножку!

— Ай да лодыри.

— Сказано, салаги.

— Не в столовую их, а на плац гоните.

8

Болезнь подтачивала силы Тасо, но он крепился, старался не поддаваться ей: внушал себе, что не время болеть. Вот окончится война, тогда ляжет в больницу. Только бы остановить кровохарканье. С каждым днем все больше чувствовал слабость, кружилась голова. Еда, которую приносила Дунетхан, оставалась почти нетронутой.

Строго-настрого приказал Дунетхан не говорить в ауле о его болезни и Алибека предупредил, мол, позвонят из района ему, отвечай, что ушел в горы, не проговорись.

Ну, а в те дни, когда ему бывало легче, вставал и занимался делом: полевые работы, заготовки, или приходил в бригадный дом…

Он сидел за столом задумавшись: если из Цахкома мобилизовали лошадей, то воевать, наверное, придется долго. Потер кулаком заросший подбородок. В кармане гимнастерки лежало письмо от сына: Буту написал с дороги, сообщая второпях, что их везут на фронт, эшелон идет на Запад, только изредка делает остановки. В письме выделялись две жирно вычеркнутые строчки, и Тасо по смыслу письма понял, что цензура убрала названия городов, через которые проехал эшелон.

В последние дни Тасо не раз спрашивал себя, а правильно ли он поступил, отправив единственного сына на фронт, и тут же отвечал самому себе: «Хороший бы я был коммунист, поступи иначе. Как бы после этого я смотрел людям в глаза? Кто бы еще уважал меня? Теперь моя совесть перед партией чиста». Но проходили минуты, когда в одиночестве его глодала тоска, становилось невыносимо. В такие минуты и кашель мучил, и кровохарканье было сильней. Глядя на него, Дунетхан сама страдала, а помочь ничем не могла, только уговаривала поехать к врачу. Он же слышать не хотел об этом.

Люди все это знали, хотя не подавали виду.

Его одиночество скрашивал Алибек. Когда он был рядом, Тасо отводил душу, беседовал, как со взрослым, советовался. С тех пор, как началась война, Тасо нашел в мальчике верного помощника, без которого ему уже не обойтись. Целыми днями Алибек проводил у телефона. Все в ауле привыкли к нему, даже в районе знали о нем, и если бригадир не оказывался на месте, указания для него передавались через мальчика.

Тасо сидел за столом, а Алибек занял свое обычное место: устроился на высоком пороге, поджав под себя босые ноги, и глядел на бригадира преданными глазами. Перегнувшись в кресле, Тасо дотянулся до окна и с силой его распахнул. В комнату ворвался прохладный воздух, Тасо вдохнул его в себя всей грудью.

Надышавшись, уселся поудобнее.

— Вот что, Алибек, нам с тобой отдыхать некогда, ни днем, ни ночью. Ты сам понимаешь, оставлять телефон без дежурного нельзя. Просто не имеем права. От нас до фронта далеко, конечно, но мы тоже на боевом посту. Сам видишь, какое время, каждую минуту могут позвонить из района. Скажем, фашистов погнали. Я не хочу, чтобы мы узнали об этом после всех! Что тогда о нас подумают люди? К чему я так долго говорю? Ты будешь при телефоне днем, а я сменю тебя вечером.

Подперев кулаком острый подбородок, Алибек сосредоточенно выслушал Тасо и проговорил, не меняя позы:

— Зачем меня сменять?

Вспомнил Алибек, как мальчишки, забыв о войне, прибегали к нему и звали вспомнить заброшенные игры, а он усаживал их рядом с собой и рассказывал, как воюют на фронте. Обо всем этом он узнавал из разговоров по телефону, для него уже не существовал строгий запрет Тасо.

Бригадир встал, подошел к мальчику, положил теплую руку на его заросшую голову.

— Нет, нет, ночью я буду сам, — и уже задумчиво добавил: — да, мы с тобой на фронте, на нашем. Думал ли я о таком? Эх, дожить бы, — произнес с горечью Тасо, но тут же спохватился. — Ладно, пойду, жди меня вечером, поеду в горы.

Алибек вышел вслед за ним, подвел коня, помог влезть в седло и только тогда вернулся к телефону. Придвинул к столу кресло, забрался с ногами, задумался.

Что случилось с людьми? Раньше Залина боялась мимо пустого нихаса пройти, а вчера заявилась туда в черкеске, шароварах, на голове войлочная шляпа с отвислыми полями, в руке палка. Ну, мужчина и только.

Старики тоже все реже приходят на нихас, не шутят, как бывало, а если соберутся, то говорят о войне.

Сбежать, что ли, на фронт, пробраться к Гитлеру и убить гада… Правда, он не знает его в лицо. Но ничего, нашел бы… Бот только на кого оставить Тасо? Обидится он…

За дверью послышались шаги, Алибек высунулся в окно: на ступеньке топтался его младший брат. В полосатых ситцевых штанах, чуть прикрывавших колени, в короткой, до пупка, рубахе, распахнутой на груди, в чувяках, из которых вылезли пальцы. Мальчонка приоткрыл дверь, просунул голову в надежде, что Алибек позовет его. Алибек было притворился занятым, уткнулся в стол, но уловив запах чурека, почувствовал, что очень хочет есть.

— Входи, чего ты стоишь? — нетерпеливо позвал он.

Вытянув перед собой руку с узелком, мальчонка высоко занес ногу, перешагнул порог, остановился и, не зная, как поступить, насупился.

— Ну, что ты принес?

Алибек привстал, потянулся было к узелку, да отдернул руку, понизил голос и, подражая взрослым, важно спросил:

— С какими новостями пришел?

Малыш продолжал молча рассматривать свои заляпанные грязью чувяки. Стоял, стоял и, положив на пол узелок, косолапя, выбежал.

Засмеялся Алибек, поднял узелок. Мать прислала полчурека. Хрустящая коричневая корка еще хранила запах теплой золы. Кусок овечьего сыра и бутылка молока дополнили завтрак паренька.

Мигом покончил с едой, погладил живот и, выпрыгнув в окно, бросился со всех ног к роднику. Тем же путем через окно возвратился и едва успел оседлать кресло, как затрезвонил телефон.

— Цахком слушает. А? Тасо нет. Да, это я. Здравствуйте, что? Не слышу-у… Деньги? Чтобы мы собрали деньги? Какие деньги? Понял. Запомню! Пусть сам Тасо привезет? Скажу. Он у чабанов и вернется ночью. Поздно будет? Чтобы утром был с деньгами в районе? Будет. До свидания.

Алибек повесил трубку и задумался: «Как передать Тасо? Мне отлучаться нельзя, кому же сказать? О, побегу к Дунетхан».

Кратчайшим путем спустился к дому Каруоевых и, кажется, вовремя: хозяйка укладывала в хордзен свежевыпеченный хлеб. Завидев мальчика, женщина испуганно всплеснула руками:

— Мæ хæдзар, что-нибудь случилось?

— Из района звонили… Тасо очень искали, — выговорил запыхавшийся Алибек. — А он не скоро вернется в аул.

— О бог ты мой, зачем им понадобился бригадир?

Мальчик дернул плечом, что за вопрос, откуда мне знать, но, подумав, сказал:

— В городе люди собирают деньги для фронта.

— В каком городе? О чем говоришь?

— В нашем, в котором Дзандир учился.

— Деньги? Разве на фронте нужны деньги?

— Значит, нужны. Такой приказ пришел.

— Что же мы будем делать без Тасо?

— Не знаю. Приказали, чтобы к утру доставил деньги в район. Как найти бригадира?

— О мæ бон! — захлопотала хозяйка. — Утром? Господи, да когда же он успеет?

На это мальчик ничего не ответил.

— Послушай, Алибек, а может, ты найдешь Тасо?

— Я приставлен к телефону.

— Да, да, как я могла забыть… Что же делать? Ну иди, схожу к Дзаге или Муртузу.

Мальчик ушел, а Дунетхан присела на краешек скамьи, сложила на коленях руки: «Почему мне самой не пойти по дворам? Я не для себя же буду просить, а для фронта. Хлеб снесу чабанам завтра рано утром, потерпят, ничего с ними не случится. А если Тасо отругает меня, скажет, кто тебя просил, кто поручал? Ну, и пусть».

Решительно сняла передник, повязала новую косынку, достала со дна сундука пятьсот рублей, зажала в руке.

Пожалуй, она начнет с Муртуза.

Старик как раз грелся на солнце.

Завидев Дунетхан, он приложил руку к уху, всем своим видом подбадривая женщину, мол, выкладывай, зачем пришла. А у нее пропал голос, и слова забыла, с которых хотела начать разговор. Старик нарочито сердито повысил голос:

— Сними с плеч ношу, и тебе будет легче.

Не отнимая руку от уха, Муртуз повернулся к ней боком:

— Подойди ближе и скажи, что привело тебя?

— Пришла я…

— Вижу, что пришла, а не приехала.

— В городе собирают деньги для фронта.

— А я думал, ты приглашаешь меня на кувд… Деньги, говоришь, в городе собирают?

Муртуз уперся руками в высокие колени, кряхтя, поднялся и прошаркал в саклю.

От дома к дому Дунетхан обошла аул и только Джамботову калитку миновала. Но чем дальше уходила от нее — тем короче становился шаг. Собственно говоря, то, что случилось в ту далекую пору, — их личное дело, а сейчас…

Вернулась, постучала. Под навесом лязгнула цепь, и отозвалась собака: лаяла, пока не выглянула хозяйка.

— Это ты? Какой бог взял тебя за руку и привел к нам? Первый раз вижу тебя у нас, — захлопотала Разенка.

Ни с того ни с сего слезы подступили к горлу Дунетхан, и, чтобы не расплакаться, она задышала чаще, глубже.

— Войди, я одна. И умирать не умираю, и здоровья бог не дает. Знала бы я, за что такое наказание… Заходи.

— По делу пришла к тебе, — произнесла Дунетхан. — Деньги собираю для фронта.

Разенка замахала руками, словно ворона крыльями.

Вспотело у Дунетхан лицо. Слова хозяйки слышались, как будто шепот из-за толстой каменной стены. Повеяло холодом, стало зябко.

— Ты собираешь деньги? А что подумают о тебе старшие? Ты коммунистка? Как меняется время.

Возмутилась про себя Дунетхан, вскинула голову, увидела бледное лицо Разенки и все же сказала, вложив в слова всю горечь, накопившуюся против Джамбота.

— Вокруг горе, а тебя чужие слезы не трогают, Разенка. Было бы тебе хорошо…

— Да что ты, я… Сколько надо? — хозяйка спрятала глаза: — Вот придет Джамбот, деньги у него.

— Деньги нужны сейчас. На фронте не будут ждать, пока придет твой муж. Поняла? — сурово прозвучал голос Дунетхан. — Твой муж у тебя под боком, сходи к нему. Это наши сыновья на войне.

— Что ты такими глазами смотришь на меня? Разве я твоих сыновей отправила на войну? И мужа ты зачем моего трогаешь?

Обида за сыновей, за Хадзыбатыра сменилась гневом, но не смогла она произнести и слова, решительно пересекла гладкий чистый двор, и напрасно ее окликала хозяйка: не оглянулась. Пусть знает, что фронт обойдется и без ее денег.

Пришла домой, сложила деньги, пересчитала, потом взяла тетрадь и записала в нее всех аульцев, кроме Джамбота, а под колонкой цифр вывела крупно: «33 550 рублей». Завернула деньги в передник вместе с тетрадью, прижала к груди. «Отнесу, может, пришел Тасо? Я бы и сама отправилась в район, но кто меня знает там?» — Дунетхан собралась выйти, да на дворе послышались шаги, она распахнула дверь: за порогом стоял Джамбот.

— На возьми.

Он протянул две тридцатки. Уже пошел было, но оглянулся.

— Смотри, не забудь внести в список.

Что-то вступило в спину, и она не смогла сдвинуться с места, догнать его, крикнуть в лицо: «Подлец!»

Сумерки быстро заполнили ущелье. От быстрой ходьбы в гору и волнения пылало лицо. Застать бы бригадира!

В кресле, свернувшись калачиком, спал Алибек. Бесшумно, на цыпочках, прошла она к столу, положила на самый край сверток с деньгами, постояла, потом передвинула на середину, ближе к Алибеку, и также мягко ступая, вышла. На пороге стащила с головы косынку.

Поздно вечером в калитку постучался бригадир, называя по обычаю имя хозяина дома.

— О Хадзыбатыр, выйди, если ты дома!

Дунетхан еще не спала: штопала башлык старшего сына.

— Прости, что пришел в поздний час.

Тасо стоял на улице и говорил нарочито громко:

— На столе я нашел деньги. Спасибо! Не будь тебя, наверное, опозорились бы цахкомцы перед всем районом. Вот что, я сейчас отправлюсь в райком, а ты завтра скажи Амирби, пусть перегонит молодняк на южный склон, там трава сочнее. Присмотри и за Алибеком. Одним словом, — остаешься за бригадира.

— Я?! — только и смогла произнести Дунетхан, чувствуя, что у нее не хватает дыхания: она растерялась.

— Ты, конечно, ты… У меня для тебя радость, Дунетхан. Письмо от Асланбека пришло. Прости, раньше тебя прочитал. Молодец он у тебя.

— Ой, — невольно вскрикнула женщина.

Прижала письмо к сердцу, заплакала.

Давно стихли шаги бригадира, а она все еще стояла завороженная, шептала:

— Родной мой…

Села к столу, выкрутила фитиль в лампе, стала читать:

«Здравствуй, нана. Сначала о себе. Все хорошо, не беспокойся. Учусь воевать. Трудно, но привыкаю. Жаль, что не встретил Буту. Напиши мне, что нового в ауле, нет ли писем от Буту, братьев моих? С темдо свидания. Передай приветы всем. До скорой встречи, Асланбек».

Сложила треугольником письмо, нежно погладила горячей ладонью, поднесла к губам, поцеловала.


Ночью прошел дождь. Чтобы не сорваться вместе с конем с мокрой крутизны, Тасо отправился в райцентр пешком. На рассвете он добрался туда, но едва вступил в улицу, как почувствовал слабость.

Очнулся уже на земле у канавы. Попытался встать, но не смог.

Пополз на четвереньках.

Надо!.. Все труднее дышалось. Опустил лицо в ручеек. Как он журчит весело! Ему нет дела до войны.

Умылся… Пил жадно, большими глотками. Как будто вновь родился на свет. Переполз к дереву, обхватил ствол руками, отдышался.

«Встать!» — приказал он себе.

Встал.

Услышал рядом с собой чей-то голос.

— О, хороший человек, что с тобой?

— Помоги, — простонал Тасо и упал.

— Тасо! Это ты?

Успел шепотом сказать:

— В райком…

С помощью колхозного возчика вошел в райком. В приемной секретаря никого не было, и он решил: или опоздал, или Алибек что-то недопонял. Вот передаст деньги и зайдет в больницу. Только бы не закашлять. Першило в горле. Пожалуй, пешком ему не добраться домой. Попросить бы коня. А у кого? Опустился на стул и почувствовал боль во всем теле, поднял глаза на возчика, перевел дух.

— Спасибо, езжай.

— А ты… Как оставлю тебя?

— Ничего, спасибо тебе еще раз.

— Ну смотри, — проговорил возчик. — Эх-хе…

Не успел Тасо сесть, вытянуть ноги, как открылась обитая дверь и появился дежурный по райкому.

— Здравствуй.

Тасо попытался привстать, но не смог. Дежурный пожал ему руку:

— Что с тобой?

— Ничего.

— Ты весь позеленел.

— Две ночи не спал.

— А-а, ну мы тоже забыли, что такое сон.

— Цахкомцы деньги прислали, кому сдать?

— Утром будет митинг, там и внесешь… Надо, чтобы видел народ.

— А я спешил…

— Доложу секретарю, что ты пришел раньше всех, — дежурный закурил, — бюро только недавно закончилось. Сколько собрали?

— Тридцать три тысячи пятьсот пятьдесят.

— Сейчас посмотрим, — порылся в бумагах. — В два раза больше контрольной цифры.

Кивнул Тасо.

За наружной дверью послышались тяжелые шаги. В приемную вступил худощавый мужчина невысокого роста, снял кепи, обнажив лысину, он долго тяжело дышал, затем, осмотревшись, произнес:

— Здравствуйте.

Поискав глазами, на что бы сесть, опустился на стул у окна. Дежурный выжидающе смотрел на него, пытаясь угадать, кто он и с чем пожаловал.

— Беженцы мы. До партийного секретаря мне.

Дежурный соображал: беженцы? Откуда они здесь?

— Целый месяц день и ночь идем. Когда добрые люди подвезут, а больше пешком. Не думали, что останемся живы. Бомбит, проклятый, дороги, все живое поливает свинцом.

Услышав о немцах, дежурный сразу пришел в себя и исчез в кабинете секретаря.

С нескрываемой неприязнью оглядел Тасо беженца: «На его земле враг, а он бросил все и убежал».

— Отсюда куда побежишь? — спросил он беженца.

Тот вначале опешил, в больших глазах мелькнуло удивление, а когда пришел в себя, двинулся на Тасо:

— Больные мы, понял? Больницу разбомбило…

— Ну и что? — понизил голос Тасо.

— Немцы хватают всех и закапывают живьем! Может, ты свалился с луны? Или ты хочешь, чтобы я увел назад этих несчастных детей? — беженец мотнул головой в сторону окна, и, схватившись рукой за сердце, снова тяжело опустился на стул. — Ты думаешь, я трус? Что ты взъелся на меня! — простонав, упал грудью на подоконник.

Отвернулся от него Тасо, посмотрел в окно: в палисаднике сидели в разных позах человек десять.

Из кабинета выглянул дежурный, торопливо пригласил:

— Товарищ, зайдите.

Поднимался беженец тяжело, и Тасо невольно задержал на нем взгляд: «Э, да он совсем старый. Нехорошо получилось, поторопился я обидеть человека».

Через некоторое время позвали и Тасо.

За широким столом сидел секретарь Барбукаев, а слева от него на высоком стуле беженец. Остальные два секретаря полулежали в глубоких креслах, в которых только что спали.

— Здравствуйте, — Тасо приподнял шапку.

Барбукаев кивнул ему, пробарабанил длинными пальцами по подлокотнику кресла, вышел из-за стола.

— Вот что, райком решил направить прибывших товарищей в Цахком. Надеюсь, вы сумеете окружить их вниманием.

Услышал это Тасо, задумался.

— Ты не понял, Сандроев? — повысил голос секретарь.

— Слышу…

Секретарь с укоризной произнес:

— Советские люди попали в беду, и мы обязаны помочь им. Это долг, товарищ Сандроев, долг коммуниста. Наконец, это указание партийных органов, — строго добавил секретарь.

— Они не обидятся на нас… Мы еще не разучились принимать гостей, — через силу заставил себя сказать Тасо.

— Вот это другой разговор. Подумай, где их разместить.

— У меня большой дом.

— Спасибо, товарищи!

— Вы попали к друзьям, товарищ Коноваленко. Не беспокойтесь, Сандроев добрый человек.

Секретарь многозначительно глянул на Тасо.

— В обиду не даст, в этом я уверен.

Беженец взял со стола кепку, раскланялся:

— Не смею больше затруднять вас.

— Это наш долг.

За беженцем закрылась дверь, и Барбукаев обратился к Тасо:

— Считай, что тебе дали важное партийное поручение. Беженцев, конечно, мы могли устроить и здесь, но у вас им будет лучше, а потом, и это главное…

Зазвонил телефон, и секретарь устало сиял трубку:

— Барбукаев слушает! Да.

Секретарь встал:

— Ясно! Будет объявлено. Понятно. Разошлем членов бюро. Все спокойно. Сегодня прибыли в район первые беженцы. Уже разместились в Цахкоме. Все ясно. До свидания.

Барбукаев повесил трубку и взволнованным голосом объявил:

— По радио будут передавать митинг трудящихся из Орджоникидзе! Ожидается выступление секретаря обкома партии.

Секретари райкома поднялись со своих мест, а Тасо не удержался:

— А я думал…

Но тут же осекся. В другой обстановке его невольно вырвавшимся словам, может быть, придали иное значение, но в тот момент не обратили внимания.

— Митинг в райцентре отменяется. Деньги пусть сдают в сберкассу. Пошлите на радиоузел и почту ответственных работников райкома с поручением обеспечить бесперебойный прием и трансляцию выступления. Туда, где нет радио, передадим по телефонным проводам.

Голос Барбукаева был требовательно-властным, усталости как не бывало:

— Сейчас же лично обзвоните партийные организации, пусть готовятся.

Барбукаев повернулся к Тасо:

— А ты сдай деньги и немедленно отправляйся в аул, не задерживайся в районе, тебе надо успеть оповестить людей. Смотри, все до единого должны услышать передачу!

— Да разве успею добраться с этими беженцами? — озабоченно сказал Тасо.

Барбукаев не понял, о ком шла речь, переспросил:

— С какими беженцами?

— Ты забыл о беженцах?

— Ах да… Мы их отправим с кем-нибудь.

— Тогда я пойду.

— Не забудь сразу же сообщить в райком о настроении колхозников, — бросил вдогонку Барбукаев.

В приемной у окна сидел Коноваленко: он выжидающим взглядом встретил Тасо.

— Сейчас я уйду один…

У Коноваленко вытянулось лицо, худое, морщинистое, с обвислыми щеками.

— Так надо, очень… Секретарь обкома по радио будет говорить.

— Сейчас? — Коноваленко засуетился, оглянулся на репродуктор, нахохлившийся в углу.

— Подожди. — Тасо взял его за руку: — Вечером, понял, и мне надо в аул, людей собрать.

Коноваленко вышел вслед за Тасо. Ушли и секретари.

Барбукаев посмотрел на часы: было семь. В углу стояла винтовка, на толстой ручке массивного сейфа висел противогаз, на полу — вещмешок, поверх него брошена телогрейка. В яловых сапогах непривычно горели ноги.

Без стука вошел начальник райотдела НКВД и прямо с порога объявил:

— Не поеду в город!

— Почему?

Высокий, могучего телосложения, он опустился в кресло, под ним скрипнули пружины:

— Звонили из обкома, велели сегодня ждать гостей. — Гость взъерошил волосы.

— Кого?

— Заместителя наркома.

Начальник райотдела положил ногу на ногу.

— Люди на месте? Говорят, он любит объявлять боевую тревогу, — устало проговорил Барбукаев.

— Нас он не застанет врасплох, все начеку.

Начальник райотдела расслабил поясной ремень.

— Надо выбить у него еще двадцать-тридцать противогазов, а если у него будет хорошее настроение, то и винтовки попрошу.

— Не даст.

Барбукаев положил руку на стол и опустил на них голову.

— Ты накаркаешь…

— Дорогой, — произнес секретарь, не поднимая головы. — Постановление обкома о всеобщей обязательной подготовке населения касается не только тебя и меня. Районов много, а оружия не хватает.

Начальник райотдела проскрипел по кабинету высокими сапогами:

— Посмотрим.

9

Отделение, разбившись на группы, ползало на поляне по-пластунски. Над Яшей, Славой и Асланбеком старшим был сам сержант Веревкин.

— Товарищ сержант, я сейчас помру, — вопил Яша, распластавшись на земле. — Да поймите же, я родился парить соколом, а вы меня заставляете ползать. Вы форменным образом издеваетесь над личностью!

Рядом с Яшей стоял Слава, едва сдерживая смех, а сержант сидел на кочке, крикнул оттуда:

— Прекрати.

— Так у меня пропоролось брюхо, и я докладываю вам об этом, — не унимался тот. — Зачем губить боевую единицу? Умоляю. Ой-ой…

Вытер слезы Славик, сказал ласково:

— А ты попробуй через немогу, и у тебя получится, Яшенька, поверь мне.

Подошел Веревкин:

— Ну, вперед, голубчик, не ленись. Представь себе, что ты на пляже.

Воспользовавшись случаем, Асланбек отдыхал, широко раскинув на земле руки и ноги.

Яша приподнялся вначале на четвереньки, потом оторвал от земли колени:

— Не взыщите, я выхожу из игры. А что касается пляжа, то я не ползал. За мной увивались, уверяю вас.

Пилотка чудом держалась на его голове, гимнастерка гармошкой собралась под перекосившимся ремнем, винтовка висела на локте, ранец и скатка тяжелым грузом давили на узкие плечи.

Веревкин развел руками, обошел вокруг него.

— Удивляюсь, до чего ты несобранная личность.

— Простите, товарищ командир отделения, как вас понимать?

— Приведите себя в порядок, красноармеец Нечитайло! — вдруг резким тоном приказал Веревкин. — Тошно смотреть.

Но на Яшу эта перемена в настроении сержанта не произвела никакого впечатления, он вяло опустил на землю винтовку, обхватив ствол, согнулся, повис на ней.

— Павел Александрович, сколько раз мы будем объясняться: Яша Нечитайло еще не принял присягу! Вы понимаете? Или вы намеренно издеваетесь над беззащитным существом? Вы мне, пожалуйста, не приказывайте и голоса не повышайте. Я еще не красноармеец. Вот с Каруоевым и с мальчонкой вы обходительны. Даже Петро для вас чуть ли не генерал. А меня можно обижать.

— Я жду! — сержант не шутил.

— Пожалуйста, — пробормотал Яша.

Наконец, он привел себя в надлежащий вид и встал по команде «смирно».

Не отрывая от него взгляда, Слава прошел к Асланбеку, опустился рядом с ним, положил на колени винтовку, проговорил тихо:

— Вот и все, давно бы так, Яшенька.

Асланбек ждал, что же на этот раз ответит сержант.

— Эх, будь моя воля, загнал бы тебя в тайгу, одессит ты плюгавый. Тьфу, позоришь наше племя.

Веревкин сделал брезгливую гримасу:

— Вот брехать ты мастер, Нечитайло, можно сказать, чемпион. Почему ты такой?

На плечо Асланбека легла легкая рука, и тот оторвал голову от земли, посмотрел через плечо, подмигнул Славе, мол, слышу, как Яша заводит сержанта.

— Какой, товарищ сержант? Мне очень хочется взглянуть на себя со стороны, так сказать, чужими глазами, вот вашими, например.

— Не мужик ты, а так себе.

— Забавно слышать.

— Попадись ты бабам на необитаемом острове, и те бы не посмотрели на тебя. Обидно за мужской пол, товарищ Нечитайло.

Улегся Слава лицом вниз и вдыхал густой запас земли: не удается ему побыть наедине с отцом, расспросить бы его о своих, скоро ли на фронт?

Яша провел рукой по впалому животу:

— Товарищ сержант, разрешите отдых с дремотой? — Яша вытянулся и, не мигая, уставился на Веревкина.

Асланбек прыснул, подумал про себя: «Не миновать ему наряда вне очереди, видно, переборщил».

— Ладно, бог с тобой, — согласился сержант. — До обеда я еще не раз тебя погоняю, семь потов сойдет с тебя.

Слава закрыл глаза руками, засыпая, успел подумать: повезло ему с ребятами…

Веревкин махнул рукой, как бы говоря: что с тобой делать, и первым опустился на землю. Рядом с ним улегся Яша на левом боку, проговорил:

— Бывало, в детстве увижу кровь и реву.

Яша положил на глаза пилотку, от солнца укрыл. Перевернулся на бок Асланбек, прислушался к дыханию Славы, тихо сказал Яше:

— Не кричи, уснул.

У Веревкина сузились глаза, раздулись ноздри широкого носа, он сразу весь побледнел:

— Мою младшую сестренку с детишками вместе с хатой спалили, товарищ Нечитайло. Заживо, сволочи… Прикажешь целоваться с фрицами? О его матери, детишках заботиться?

— Простите, товарищ сержант.

У Яши неожиданно навернулись слезы, даже сам удивился, и он украдкой вытер их кулаком…

— Философию я развел.

— У них, брат, тоже философия, — Веревкин зло добавил: — А у меня никакой к ним жалости нет, нет, понял?

— Понятное дело… Я все время думаю о первом бое. Вдруг растеряюсь. Знаю, что фашисту это и надо. Правда, Бек? — Яша погладил плечо друга.

— Слушай, отдыхай, дыши через нос, а когда увидишь немца — убей.

— Жди, так и подставит тебе Фриц бока: «На, Бек, шмаляй».

— Не скажет — не надо. Ты обмани его.

— Ишь какой шустрый! Фриц с Гансом, может, сейчас план составляют, как тебя самого перехитрить.

— А у тебя это для чего?

Асланбек постучал согнутым пальцем Яше по лбу.

— У тебя тоже колпак не меньше моего.

— Я задушу его и все! Зубами, как Хабос.

— Кто, кто?

Со стороны военного лагеря послышался гул машины, и сержант приложил ладонь к глазам.

— Вроде начальство едет к нам.

— Точно! Полковник, чтобы я так жил, — присвистнул Яша.

— Встать! — приказал сержант, застегнул крючки, одернул гимнастерку. — Привести себя в порядок. Быстро.

Вскочил Слава, ничего не поймет, присел, шарит вокруг себя, ищет винтовку, а она у него в левой руке, разогнулся, протер глаза.

— Проснись, Слава, — мягко сказал Асланбек, помог влезть и лямки ранца.

Потом отряхнул со своих колен пыль, перепоясался. Сержант придирчиво оглядел своих подчиненных:

— Ну, бесенята, не подведите, будьте орлами раз в жизни, — прошептал он, скосив глаза в сторону остановившейся машины.

Из эмки вышли командир полка и комиссар.

Слава не сводил взгляда с отца, кажется, еще немного, и он не выдержит напряжения, бросится ему на грудь, повиснет на шее, как в детстве, как после выпускного вечера за несколько дней до войны.

Веревкин подал команду.

— Сми-и-р-р-но-о! Рав-не-ние на-право!

Одна рука его прижата к ноге, другая вскинулась к виску.

Припечатывая шаг, сержант направился к высокому начальству, замер в двух шагах:

— Товарищ полковник. Новобранцы занимаются строевой подготовкой. Докладывает командир первого отделения…

— Вольно!

— Вольно!

Командир полка с интересом рассматривал бойцов, а у Славы спросил, но прежде с минуту разглядывал:

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать! — выпалил, не моргнув, Слава.

Комиссар покраснел, отвернулся.

— А точнее?

— Двадцатый!

— М-да! Не похоже. Упросил, мне кажется, ты военкома. А?

— Никак нет!

— Моему только тринадцать, а он уже три раза убегал из дому, — сказал полковник и оглянулся на комиссара. — Каждый раз с эшелона снимали. У вас, кажется, тоже сын?

Комиссар кивнул.

— А не посмотреть ли нам, чему научились будущие бойцы? — обратился он снова к комиссару. — Как вы считаете? Вот и Яша Нечитайло, наш старый знакомый.

Полковой комиссар согласно кивнул.

— Ну, что же, умеете ли вы передвигаться по-пластунски? — спросил у Славы полковник, а у самого улыбнулись глаза.

— Так точно! — вытянулся в струйку Слава. — Мы только что учились ползать. Разрешите?

Подумав, полковник сказал:

— По глазам вижу, не хвастун ты, сынок, погоди.

Комиссар перевел дыхание, вынул из кармана синих бриджей платок, приложил к лицу.

Подкинув на плече винтовку, Яша выступил вперед, и сержант втянул в плечи голову, от лица быстро отливала краска.

— Нет, вот вы, пожалуйста.

Асланбек надвинул поглубже пилотку, снял с плеча винтовку и, придерживая противогаз, пробежал шагов десять, плюхнулся на землю плашмя и замер.

Оторвал от земли голову, осмотрелся, будто высматривал врага, и пополз. Со стороны казалось, что двигалась гигантская ящерица.

По мере того, как удалялся Асланбек, у сержанта светлело лицо, и он несколько раз посмотрел на полковника: «Милый, да я его расцелую. Ай да Бек».

Полковник остался доволен и вместе с тем был удивлен, потому что сказал комиссару:

— Вот вам и новобранец!

Асланбек легко и быстро удалялся.

— Вернитесь! — приказал полковник.

Наблюдая за другом, Яша мысленно вместе с ним делал все его движения.

Перехватил Слава взгляд отца: «Вот какие у меня друзья», и тот понял сына: шевельнул густыми бровями точь-в точь как дома.

На потном лице Асланбека озорно блестели глаза. Он тяжело дышал.

— Ну, ладно, а теперь вы, — мягко приказал полковник Яше. — Где ваш противогаз?

Одессит вытянулся:

— Мне не дали.

— Почему?

— Сказали: «Когда привезем», товарищ полковник!

— Вперед!

Яша сделал несколько быстрых шагов и повалился на землю, точь-в-точь как Асланбек. А вот полз, широко загребая ногами и правой рукой, сильно переваливаясь из стороны в сторону приподнятым задом, дышал шумно, открытым ртом, по лицу струился пот.

— Утка, а не пластун! Чем вы здесь занимались? Баклуши бьете. Верните его! — приказал полковник. — Черт знает что.

Слава умоляюще посмотрел на отца, и тот едва заметно шевельнул плечами. Знакомый жест: «Спокойно, сын».

Сержант догнал Яшу, тихо, с угрозой в голосе, произнес:

— Ах ты, ворона. Встать!

Онемела у Славы рука на широком кожаном ремне, не чувствует, как он сползает с плеча, еще мгновение, и винтовка перекосится прикладом вперед. Отец нахмурился, — и Слава пришел в себя. Догадывался отец о том, что творится в душе сына, и снова шевельнул плечами: «Спокойно, сын».

Одессит упорно продолжал двигаться, пока сержант не ухватил за ранец:

— Остановись!

Однако Яша пытался вырваться, и сержант, с трудом удерживая его, прошипел, чтобы не слышали командир полка и комиссар:

— Ну, подожди, Яшка. Вставай. Уж я тебя научу пахать брюхом землю.

Загребая широкими носками ботинок, Яша, ни на кого не глядя, сгорая от стыда, вернулся на свое место рядом с Асланбеком. С головы до ног он покрылся липким холодным потом: «Позор».

Полковник пошел к машине, взялся за дверцу, снова порывисто вернулся к одесситу:

— А ну ложись!

И тот послушно повалился там, где стоял, прижался к земле; сердце его отчаянно колотилось.

— Ползи! Ты попал под кинжальный огонь противника!

Словно сковали Яшу, он даже не шелохнулся.

— Да вы знаете, что в первом же бою потеряете всех бойцов? — полковник теперь уже смотрел на Веревкина. — С кем же тогда прикажете мне воевать?

Ни жив, ми мертв сержант.

— Порадовали, нечего сказать, черт возьми! Хрен их знает, чем они занимаются? Имейте в виду, сержант, если через два дня повторится подобное, то я вас разжалую и отправлю рядовым.

Полковник сверкнул глазами на Веревкина, бросил комиссару:

— Поехали.

Комиссар мягко ответил:

— Я останусь, товарищ полковник.

Командир полка хлопнул дверцей, и машина укатила, оставив после себя густой шлейф рыжей пыли.

Воспользовавшись тем, что комиссар смотрел вслед машине, сержант подступился к Яше:

— Два наряда вне очереди!

И хотя это было сказано вполголоса, комиссар услышал и смолчал, всем своим видом показывая, что сержант прав.

Обидно стало за друга. Земля пошла кругом под ногами у Асланбека, горячая волна прилила к голове.

— Оставьте меня, пожалуйста, с бойцами!

— Слушаюсь, — козырнул сержант комиссару.

Асланбек проводил Веревкина все еще затуманенным взглядом: подожди, я с тобой посчитаюсь!

Закурив, комиссар протянул Яше портсигар, и тот приосанился, посмотрел на Асланбека, мол, вот какой я удостоился чести. Но Асланбек был занят своими мыслями, и Яша обиженно надул губы, запоздало отказался.

— Спасибо, товарищ полковой комиссар! Ни дед, ни отец не курили и мне строго-настрого запретили, — пространно ответил он.

— Вот как… Скажите, а сколько вам лет, товарищ Нечитайло, если не секрет?

— Я уже старик, двадцать второй.

— Ровно на двадцать лет моложе меня. Женатый?

— К счастью, нет.

— О старости не подумали.

— Люблю свободу, больше жизни ценю ее.

Докурив папироску, комиссар бросил окурок в придорожную канаву.

— Военное искусство — дело мудрое. У одного, глядишь, получается легко, а другому дается с потом… Вот по горам, пожалуй, я не смогу ходить так же легко, как, скажем, товарищ Каруоев. Так ваша фамилия?

— Так точно! — ответил Асланбек, про себя же с неудовольствием отметил: «Успокаивает».

Комиссар внимательно посмотрел на Яшу.

— Всем нам надо постичь науку побеждать, и как можно скорее. Война не ждет, пока мы научимся метко стрелять, преодолевать препятствия, враг на это не отпустил нам время. В эти дни вся страна превратилась в военный лагерь, все встали под ружье! Я понимаю командира полка, он озабочен выучкой личного состава, ему вместе с нами идти в бой, выполнять приказ Родины, вот он и требует. А вы знаете, что товарищ полковник громил самураев, финнов? А ну, товарищ Нечитайло, ложитесь, — неожиданно предложил комиссар.

Не сразу пришел в себя Яша, и Слава подтолкнул его:

— Иди, чего уперся.

Действовал Яша машинально.

— Есть истины, которые надо твердо усвоить и даже во сне не забывать о них… Бойцу в боевой обстановке нужно слиться с землей, врасти в нее. Не сделает он этого, рано или поздно его скосит пуля. Это непозволительная роскошь. Вы понимаете, что в бою у командира на учете каждый боец. Ну-ка, ползите, товарищ Нечитайло. Так… Вот куда вам угодит пуля. Понятно?

Комиссар ткнул Яшу пальцем ниже пояса:

— А ведь можно и нужно избежать ранения. Зачем вы так широко отбрасываете ноги? Попробуйте еще разок.

Голос комиссара вползал в душу, и Яша двинулся вперед, правда, медленно, но уверенно.

Если бы можно было Славе сказать отцу одно слово! Крикнул бы: «Спасибо!» Какой он у него умница, добрый.

— Вот, вот. Получается же. По-моему, вы волновались в присутствии командира полка. Правда?

— Да… Так точно!

Слушая отца, Слава радовался за него и мучился оттого, что не может выразить свои чувства открыто. Когда он прибыл к отцу по направлению военкомата, всю ночь, оставшись наедине, переговорили обо всем и условились: никто не должен знать, что они родные. Никто, даже командир полка, и что не будут искать встреч, пусть все будет как у остальных.

— Ну, а теперь вставайте, — комиссар посмотрел Яше в глаза. — В гражданскую войну нас никто не обучал, суровую науку мы сами постигали в бою… Умирать, товарищи, без надобности никто из нас не имеет права. Победи врага и останься в живых — это настоящий подвиг. Поэтому чем требовательнее будут командиры к вам — тем выше выучка. Вспомните, как говорил Суворов: «Трудно в учебе, зато легко в бою». Ну, что же, товарищи, продолжайте занятие. До свидания!

Комиссар в последний момент посмотрел на сына, Славик улыбнулся ему в ответ: «Спасибо, па!»

Когда комиссар удалился, вернулся Веревкин и, как ни в чем не бывало, разрешил устроить перекур.

— Слушай, малец, — обратился Яша к Славе. — Ты Ганькин и комиссар Ганькин.

— Ну и что? — насторожился Слава.

— Странно.

— Ничего странного: мало на свете Ивановых, Петровых, — огрызнулся Слава.

— Много, и все же…

— Ну и вот, а почему не могут встретиться Ганькины? Почему? — наседал Слава. — Сказать нечего?

— Нечего.

— А ну, кончайте перебирать комиссара, — повысил голос сержант, и бойцы умолкли.

После занятий взвод совершил бросок в расположение части. О случившемся сержант не проронил ни слова, так что никто во взводе ничего не знал, и лейтенанту не доложил. И за это Яша в душе был благодарен ему.

В казарме бойцы сбросили с себя снаряжение и с песней, всей ротой, зашагали в столовую. Но что это? У раздаточного окна столпились бойцы, а между ними сновали младшие командиры и то умоляюще, то горячо уговаривали:

— Да что вы, братцы, бузите.

— Известное дело — черви овощные.

Бойцы, однако, оставались безучастными к уговорам.

Оценив обстановку, сержант Веревкин вытащил из-за голенища сапога деревянную ложку и направился к раздаточной, хлопнул дном котелка о жирный подоконник.

— Эй, кашевары, где вы там?

Не сразу появился тощий, долговязый повар и, не решаясь подойти к окну, пробасил издалека:

— Ну, чего разорался?

Рядом с сержантом стояло его отделение, и когда он увидел бойцов, то готов был обнять каждого.

— Давай жрать! — прикрикнул одессит. — Да живей поворачивайся, ишь разъелись на казенных харчах.

Повар не поверил ушам своим, переспросил:

— Борща хотите? Правда?

— Ну чего выкатил бельмы? — Веревкин уперся руками в подоконник: — Мы не брезгуны.

— Сказано тебе, клади погуще да пожирней, ишь руки дрожат… Отчего все ваше поварское отродье такое жадное?

Яша оглянулся на друзей.

— Петро, чего ворон ловишь, дурень. Славка, не зевай.

Красноармейцы сохраняли строй, ничем не проявляя своего отношения к происходящему.

Долговязый зачерпнул черпаком из котла, ловко наполнил выстроившиеся котелки ароматным варевом.

— Милые, ешьте, голубчики! Всю жизнь буду вам благодарен, — угодливо лепетал повар.

— Врешь, это ты сейчас добренький, а завтра зверь-зверем будешь. Ишь, расшаркался, — Яша обеими руками взял котелок.

— Да что ты? Вчерась я тебе добавку дал.

— Дал на донышке.

Прежде чем уйти, Яша переспросил:

— Это ты для одного навалил или на весь взвод?

Веревкин уселся за длинный, сколоченный из грубых досок стол и молча принялся за еду.

— Разрешите, товарищ сержант.

Яша затанцевал на месте, поспешно поставил котелок на стол и подул на пальцы.

Рядом с ним сел Асланбек, потом Петро, Слава и все, не мешкая, навалились на борщ.

Внимание бойцов отвлекла открытая машина командира полка: комиссар стоял рядом с шофером, сложив руки на ветровом стекле. Бойцы оживились, поваров же как ветром сдуло.

Не прерывая еды, Слава смотрел исподлобья, радуясь случаю увидеть еще раз отца.

Машина резко затормозила у столовой. Комиссар, ни на кого не глядя, размеренным шагом прошел к раздаточной, позвал повара и, когда появился долговязый, негромко спросил:

— Мне доложили, что вы работали шеф-поваром в ресторане «Москва»? Так ли это?

— Так точно, товарищ полковой комиссар! — вытянулся повар, а у самого язык заплетается. — Разрешите доложить, в сушеных помидорах оказались овощные черви, и бойцы отказались принимать пищу.

У бойца, что стоял рядом с ним, комиссар без слов взял котелок, протянул повару:

— Можно пообедать у вас?

Долговязый захлопал глазами, не зная, что подумать, несмело взял котелок, повертел.

Придвинулся Петро к Славе, прошептал:

— Эй, ложку мимо не пронеси.

Снова наклонился Слава над котелком, ел быстро, небрежно пережевывая.

— Сверху, сверху наберите. И ложку, пожалуйста, дайте.

Бойцы протянули ему ложки, и он выбрал деревянную, разукрашенную.

— Красивая вещь, только маленькая, — вернул ее. — Мне бы побольше.

Нашлась и такая.

Отложил Слава ложку, взял обеими руками хлеб, разломал не спеша на кусочки. Что собирается делать отец? Уж не ругать, конечно, повара.

— Ну, это еще ничего, терпимо. По едоку и ложка. Или по работнику?

Вокруг засмеялись: боец был ростом невелик. Смеялся и Слава, даже откинулся назад.

Один за другим потянулись бойцы к окну.

Покончив с борщом, комиссар поднялся и, пожелав всем приятного аппетита, уехал.

— Понял? — спросил Петро у Ганькина.

— Угу, — дожевывал Слава.

— Вот так, выкусите! Думали, комиссар приготовит вам отбивную из повара? Чего захотели.

Никто не откликнулся на Яшину тираду.

— Ха-ха! Нам досталось по полному котелку, а вам с гулькин нос. Не будете в другой раз выпендриваться. Ишь, господа, подумаешь, овощные червячки.

— Лопает, ажник уши ходят, — хохотнул кто-то.

— Смотри, не объешься.

— Не изволите беспокоиться. Пусть брюхо лопнет, чем добру пропадать, — воскликнул Яша.

Он еще ниже склонился над котелком.

— Пожалуй, все не осилю, оставлю на ужин, не протухнет. Правда, Слава?

В ответ Слава улыбнулся, скребнул ложкой по дну котелка.

10

Аульцы собрались на нихас. Тасо устроился на камне, прогретом за день солнцем. Рука у него была просунута под кожанку и лежала на впалой груди: так он легче переносил кашель, сухой, надрывный.

Говорила Фатима быстро, горячо, все напряженно ее слушали:

— Не выучись я на трактористку, давно бы ушла или в город на завод, или на фронт… не пускают. В городе трудятся и днем, и ночью. Как-то и мы должны помочь этим людям. Давайте привезем детей. Пусть у нас живут, пока война. В Цахкоме в каждом доме корова, а в городе хлеб дают по карточкам…

Собравшиеся заговорили без оглядки на старших, Дзаге не остановил их, не удивился и Тасо, против обыкновения не вмешался!

Вперед шагнула Дунетхан, протянула руку к Дзаге.

— Я… Можно? Хочу сказать… Не осудите меня, люди хорошие… Я возьму десятерых… Как за своими внуками буду смотреть. Теперь мы все родные. Одна у нас беда, одно горе! Я так говорю: поехать надо в город!

Раздались голоса:

— Завтра же!

— Зачем ждать завтра?

— Так, так!

— Правильно!

Раскраснелось лицо Дунетхан, из-под платка выбились волосы, не замечая того, приблизилась к старикам. Обратилась к ним.

— Дзаге, направь меня…

И тут она спохватилась, смешалась. Впервые Дунетхан назвала вслух имя старейшины. Повернула назад, укрылась за чужими спинами, попятилась. Дзаге вернул ее.

— Невестка, иди сюда, — позвал он.

И Дунетхан снова предстала перед ним. Теперь уже смущенная, с опущенной головой.

— Ты сказала то, что думали мы, ваши старшие. Спасибо тебе! Я так говорю: тебе ехать с Фатимой в город. А как думает Тасо, наш бригадир?

Тасо приподнялся со своего места, но не успел произнести и слова: закашлял.

На нихасе наступила тишина…


На следующее утро Дунетхан и Фатима сидели в кабинете заведующего гороно.

— Ну, где я вам возьму детей, милые?

Он снял очки, протер толстые стекла, и в эту минуту показался Дунетхан таким беспомощным, что стало жалко его.

— Чтобы передать вам детей из детдома, нужно усыновление, решение.

— Чье? — воскликнула Фатима.

Заведующий нацепил очки и снова стал серьезным, строгим.

— Многих организаций, — это невозможно, поймите, товарищи, — твердо сказал он.

— У нас им будет лучше! — настаивала на своем девушка.

— Может быть.

— Нас послал Дзаге, — вмешалась Дунетхан.

— Скажите Дзаге… А кто такой Дзаге?

— Как?! — всплеснула руками Дунетхан. — Вы не знаете Дзаге?

— Нет, — просто ответил заведующий. — Это секретарь райкома партии? Так его, кажется, звать.

— Дзаге живет в нашем ауле, его знают в горах…

— А-а…

— Это мой дедушка, — произнесла Фатима.

— Вот оно что… Так передайте уважаемому Дзаге, что я не могу помочь вам. Детей у меня нет! Даже своих…

— Как нет!

Дунетхан встала с дивана, положила руки на бедра и с самым решительным видом подступила к столу начальника.

— Мы сами видели, своими глазами, как они бегают по улицам.

Заведующий прошелся по кабинету, постоял у окна, вернулся к столу.

— Милая, какая мать отдаст вам ребенка? Подумайте. Своего!

— А мы им разве чужие? — выпалила Фатима.

— Это несбыточно!

— Что же нам делать? — спросила жалобным голосом девушка.

— Нам нельзя возвращаться без детей, — проговорила Дунетхан.

Заведующий развел руками.

— Не знаю, не знаю.

В кабинет заглянули, и он шумно встал из-за стола.

— Простите, товарищи…

Ушли из гороно Фатима и Дунетхан чуть не со слезами на глазах, постояли на пустынной улице, не зная, что делать.

Мимо прошел с грохотом трамвай. Не сговариваясь, направились к остановке, трамваем доехали до окраины города и зашагали в сторону гор.

В Цахкоме их ждала новость: с вербовщиком уехали трое мужчин работать на металлургическом заводе. Женщины стояли перед Тасо с виноватым видом, а он даже не спросил их, почему вернулись одни. Наконец Тасо поднял на Фатиму глубоко впавшие глаза, сказал:

— В район тебя требуют.

Она кивнула.

— Постель возьми с собой.

— Постель?

— Трактористкой будешь работать в колхозе «Партизан».

— А меня куда пошлешь? — спросила Дунетхан.

— Ты же не трактористка.

— Ну и что!

— И тебе найдется дело. Иди, Фатима.

В раскрытую дверь вслед ей смотрела Дунетхан. Тасо тоже проводил ее взглядом. Он сидел в промятом кресле, похудевший, тихий.

— Ну, вот что, Дунетхан.

Женщина оттолкнулась от косяка, приготовилась слушать бригадира.

— Указание райкома есть.

Прошла к столу Дунетхан, остановилась в полушаге от него.

— В прошлом году ячмень мы убрали за десять дней. Плохо, значит, работали. Теперь нам дали срок: три дня! А потом женщины поедут в колхоз «Партизан». Ты будешь у них бригадиром.

Кивнула в знак согласия Дунетхан, но в свою очередь спросила:

— А у кого дети?.. Кому не на кого их оставить…

Махнул слабо рукой Тасо:

— Старухи присмотрят за ними. Ясли, детсад организуем. Поговори с женщинами.

— Хорошо, Тасо.

— Для армии нужно много продуктов. Сам тоже пойду в горы.

Удивленными глазами посмотрела на него Дунетхан.

Тасо поморщился, а потом проговорил:

— Пусть женщины готовятся. Через день-два в поле выйдут. Теперь иди.

Только она за порог — Тасо закашлялся.

11

В вечернюю казарму ворвалось:

— Тревога! Боевая тревога!

О том, что бы значила очередная тревога, раздумывать было некогда. Мгновение — Асланбек навьючил на себя ранец с притороченной к нему скаткой, у выхода заученно выхватил из пирамиды винтовку и выбежал на плац, за ним топал одессит. Уже в строю Асланбек застегнул ремень на брюках, поглубже натянул на плечи лямки ранца.

— Завтра принимать присягу, а они тревогу устроили, — Яша передернул плечами. — Как я буду выглядеть на празднике? Я уверен, что сам генерал пожелает познакомиться с лучшим бойцом, и непременно позовут меня, Яшу Нечитайло. А у меня, скажу вам, еще тот видок, будто всю ночь провел с цыганами в ресторане. Боже ты мой, да я помру от стыда, — одессит широко зевнул. — Какой я дурак!

— Эй, не плачь над ухом, — буркнул Асланбек.

— Крокодил, лошадь…

— Я не виноват, что ты животное. Это все люди знают и никому не интересно.

— Дорогой мой Бек, у меня лопнула пуговица на кальсонах.

Полк выстроился и притих. Командиры стояли по двое-трое и о чем-то говорили между собой, а когда появился начальник штаба, батальонные бегом направились к нему.

Сердцем почувствовал Асланбек, что на этот раз тревога необычная. Прав Яша, назавтра полк готовится принимать присягу, после обеда всем разрешили привести в порядок обмундирование, и тут тревогу сыграли.

Вроде бы все, как всегда: построение, ожидание командира полка. Но Асланбек знал, что обстановка на фронте тяжелая, особенно на Западном направлении. Враг все ближе подходит к Москве. Скорей бы отправляли на передовую. Сколько же учиться стрелять, атаковать! Изо дня в день одно и то же, подъемы на рассвете, марши на пустой желудок. На фронте, наверное, все по-другому. Захотел есть — отнял у немцев, и вообще никаких тебе походов, отбоя, нарядов вне очереди… Там сержант на него не станет кричать, побоится, чтобы не получить вгорячах сдачу.

— И сами не спят, и нам не дают, — возмутился кто-то.

— Вы только пожелайте, и я мигом организую грандиозный скандал! Скажите только «да» и вы увидите, на что способен Яша ради вас. Почему вы молчите?

— Нашел время шутить, ничем его не проймешь.

— Не говори много! — отрезал Асланбек.

Командиры бегом вернулись к своим подразделениям.

— Похоже, пойдем досыпать, — зевнул Яша.

— Да нет, затевается что-то, — проговорил Веревкин.

Пришел взводный, отвел в сторону Веревкина, нагнулся к нему и что-то сказал шепотом, тот в ответ закивал.


Полк двигался по шоссе. Колонну сопровождали перемигивающиеся звезды, таинственные шорохи, далекий лай, сдавленные гудки паровозов, гулкое шарканье подкованных сапог.

Все чаще Асланбек подтягивал ремни отяжелевшего ранца, скатка валилась во все стороны, с плеча на плечо перебрасывал винтовку. Рядом с ним сопел Яша, изредка подавая голос, чтобы послать проклятие на голову Гитлера.

В воздухе запахло угольной гарью, ближе становились перекличка рожков, лязг буферов; подслеповато мигали огни стрелок и паровозных фар.

— Пусть я не доживу до утра, если мы не пришли на железку.

Яша схватил друга за плечо:

— Как ты думаешь, князь, зачем мы здесь понадобились?

— Не приставай, слушай, — устало отозвался Асланбек.

— Ха! Удивляюсь, как ты, такой умный, до сих пор не стал наркомом финансов всего Кавказа! Может, ты скажешь, Бек, куда мы укатим отсюда?

— В баню, стирать твои кальсоны.

— Один раз в жизни ты сказал умное слово. Я молчу!

Передние ряды остановились, и зазевавшийся Яша ткнулся носом в чью-то спину.

— Тьфу, бестолочь! Когда только научатся подавать сигнал: «Стоп»!

Отплевываясь, стянул с плеча винтовку, опустил прикладом в землю.

Отдыхали стоя, пока по колонне не пробежала команда:

— Приготовиться к посадке в вагоны!

— Дали бы отдышаться. Кому нужна такая спешка?

Яша повесил винтовку на шею:

— Все время бегом, скорей, скорей.

Вдоль состава понесся, помахивая закопченным фонарем, осмотрщик.

— Пупок прирос к позвоночнику, а они и в ус не дуют. Умирать и то нельзя, без приказа! — брюзжал Яша.

Выпрямившись, Асланбек поймал Яшу за локоть, и тот завопил.

— Уйди, лягну!

Яша попытался вывернуться.

— Ну, чего орешь? — прикрикнул сержант.

— И повеселиться уже нельзя.

Яша смачно сплюнул под ноги.

— Теперь говорить будем по команде.

— Не устал играть? — спросил Асланбек.

— Бек, твое счастье, что у меня заняты руки.

— Ну и балаболка.

Веревкин шумно выдохнул.

— Что бы ты делал без своего языка?

Асланбек засмеялся, изловчившись, двинул Яшу коленом под зад, но при этом сам потерял равновесие и чуть не упал.

— Умоляю тебя, Бек, запомни на всю жизнь этот случай!

— Хорошо, дорогой.

— По ва-го-нам!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Глубоко провалившиеся глаза Тасо были закрыты, рука лежала поверх одеяла. Дышал полуоткрытым ртом, то и дело облизывал тонкие посиневшие губы. Черные густые брови резко выделялись на бледном лице. В ногах у него сидел Дзаге, а у единственного незавешенного окна — Муртуз. В углу, склонившись над столом, шептала Фатима. Она часто заглядывала в газету, а затем долго водила пальцем по карте и, если находила нужный населенный пункт, то подчеркивала красным карандашом.

Линия фронта на карте выглядела изломанной, причудливой.

Тасо открыл глаза и стал наблюдать за девушкой.

— Спасибо, Фатима, — проговорил больной.

Девушка встала из-за стола, опустила голову.

— Барбукаев назвал тебя первой стахановкой.

— Как все, так и я.

— Нам не надо как все. Ты из Цахкома, отец у тебя на фронте. Поняла?

— Да.

Дзаге подался вперед, проговорил быстро:

— И Буту воюет.

Под подушкой у Тасо лежало извещение с фронта на имя Дунетхан Каруоевой. В бою погиб ее сын Созур. Первая черная весть.

Сколько их будет еще? Больной чувствовал затылком грубый конверт, он мешал ему сосредоточиться. Почему у него такая доля? Он, а не кто-то другой должен сообщить Дунетхан о постигшем ее горе. А ему не хватает мужества, и вот уже третий день он убеждает себя, что весть надо утаить. Пусть мать живет надеждой, верит, что ее сыновья придут домой. Это поможет ждать, работать… Еще настанет время, когда она получит сполна и горе, и радость… Нет, ник чему убивать в ней веру, силы.

За дверью послышался голос Джамбота:

— Эй, кто-нибудь живой в доме есть?

Открылась дверь, и все увидели, как он опустил к ногам мешок. Старики не изменили позы, а Фатима оставила свое занятие, поспешила к выходу.

— Т-сс.

Приподнялся в постели Тасо, нервно спросил:

— Что… Ты что принес?

— Ха! Слепой и то догадается: муку.

Джамбот войлочной шляпой сбил с куртки пыль:

— Председатель прислал тебе.

— Муку? — переспросил больной.

— Ну да. Пироги печь с сыром.

— Я не просил его, — Тасо задыхался от волнения.

— А я просил, но он отказал мне.

— Забери.

У Тасо был хриплый голос, он упал на подушку:

— Отнеси.

— Куда?

Старики опустили головы.

— Уходи.

Тасо задохнулся.

Фатима замахала на Джамбота, и он легко поднял мешок на плечо.

— Как хочешь.

— Зачем ты так? — проговорил Муртуз, когда закрылась дверь.

Дзаге выпрямил спину:

— Догони его и пригласи к себе в гости.

Дрогнули у Тасо уголки губ: улыбнулся. Муртуз зацокал языком, хитровато прищурил глаза.

Фатима смотрела в окно. Утро выдалось солнечное, безветренное. Удивительная стояла зима: бесснежная, сухая. Старики говорили, что на их памяти такой зимы давно не было.

Прижав коленями палку, Дзаге засунул руку в глубокий карман, долго рылся в нем, потом достал из-за пазухи газету.

— Посмотри.

Он протянул ее внучке:

— Порадуй нас новостями. Эх, пропади тот поп…

Кажется, из аула никто не уходил, и гостей не было. Откуда же газета появилась? У Тасо застыло лицо, на переносице появились складки.

— Ну, что ты вычитала?

Дзаге глянул на Фатиму.

«Что им сказать? Под Москвой бои, а наши Берлин бомбили. Ничего не пойму», — Фатима смотрела в одну точку, пока строки не расплылись.

— Ты что, оглохла?

Дзаге ударил по полу палкой.

— Три летчика стали Героями Советского Союза, — рассеянно проговорила Фатима. — Так…

— Осетины? — допытывался Дзаге.

— Русские…

— Слушай, нам очень хочется, чтобы ты нашла в газете имя осетина. Посмотри, пожалуйста, и не спеши.

— Ну, где я тебе его найду, дада.

— Не поверю. Осетины никогда не воевали плохо. Так я говорю? — обратился Дзаге к Муртузу, и тот часто закивал.

Почему настаивает Дзаге? Не похоже на него. Тасо перехватил взгляд Фатимы, подмигнул, и она снова уткнулась в газету. Однако дед перегнулся к ней и, ткнув пальцем в правый угол газеты, сказал недовольным голосом:

— Вот здесь читай.

Не прошло и минуты, как девушка воскликнула:

— Ой, дада, ты знал? Да?

Дед зажал уши:

— Не кричи, не глухой, что я знал?

— Какой-то Дудар Шанаев награжден орденом.

— Вот видишь, что я тебе говорил.

— Чей же это сын?

Фатима вернула газету деду.

— Род Шанаевых большой.

— Да не иссякнет он! — воскликнул Муртуз.

— Не осрамил Дудар имя своего отца!

— И нас тоже.

Муртуз провел рукой по бороде.

— А если бы ты лучше поискала, так еще нашла, — Дзаге сложил газету и сунул Тасо под подушку, проговорил: — Знать бы, когда кончится война.

— От этого легче не будет сегодня, — произнес Муртуз.

— Эх, Муртуз, Муртуз… Не надрывался бы я сегодня, не мучил себя ожиданием, а силы по дням распределил.

Тасо открыл глаза.

— Знаю только одно: мы победим.

Фатима увидела в окно беженца: Коноваленко, с трудом волоча ноги, приближался к дому. Долго он скреб ботинки у порога, шумно дышал за дверью, кашлял.

Старики встали ему навстречу, поприветствовали легким поклоном, не сели, пока Коноваленко не опустился на стул. Отдышавшись, он обратил взор на Тасо.

— Ай притвора, а ну вставай.

Вместо ответа Тасо рассматривал Коноваленко.

Тот поерзал, проговорил:

— Ты не смотри, что я бледный. Это у меня лицо такое.

— Опять ты за свое?

— Слушай, бригадир, работу мне дай, не могу сидеть. Джамбота дочь в чабаны пошла, девчонка, а я — мужик.

Тасо печалился, как бы не пришлось Коноваленко хоронить, а он о работе опять заговорил.

— Я знаю, о чем ты думаешь, бригадир… Только Никита Михайлович двужильный. Да, да! Еще у меня золотые руки. Люди в них очень нуждались… Часы, примусы, машинки — все на свете починяли. Сестра моя — акушерка. Скажите, у вас никто не болеет? И детей не рожают?

— Рожают, — вяло проговорил Тасо.

Фатима оставила мужчин одних.

Луч солнца бил в лицо Тасо, и он положил ладонь на высокий лоб.

— Отдыхай, Никита.

— Вы только послушайте, люди.

— Пожалуйста, потерпи, — упрашивал Тасо.

Удивительный человек этот беженец. Тасо не мог вспомнить, чтобы когда-нибудь он жаловался на свою болезнь, даже не обмолвился, что ему трудно дышать высоко в горах.

Старики плохо понимали русский язык и только догадывались, о чем говорил гость, поэтому хранили торжественное молчание.

Бригадир откинул в сторону руку:

— Дай мне встать, такое закрутим с тобой.

— Немец прет, а мы разлеглись, — с горечью сказал Коноваленко.

— Что делать?! — выдохнул Тасо.

— А-а, пойду на солнышко.

За беженцем закрылась дверь, во дворе стихло шарканье.

Имеет ли он право скрывать весть о гибели Созура? От матери, от аульцев? И радость, и горе принадлежат им, людям, а он утаивает чужое горе. Созур отдал жизнь за Цахком, за Родину. Хорошо сказал Дзаге, вот кончится война, и народ выбьет на скале имена героев-цахкомцев, пусть помнят, знают о них в веках.

— Дзаге, — тихо позвал Тасо.

— Здесь я, здесь.

Придвинулся старик к кровати вместе со стулом.

Приподнялся на локтях Тасо:

— Собери народ сегодня.

— Народ?

— На нихас пойти у меня нет сил. Сюда позови. Всех собери.

Тасо опустился на подушку.

— Хорошо.

Дзаге встал.

Его примеру последовал и Муртуз. Они ушли, тихо ступая.

— Фатима!

Девушка неслышно появилась у кровати больного.

— Позови Дунетхан, с ней поговорить хочу, и сама приходи.

И снова извещение словно обожгло.

— Сейчас сбегаю.

Уже не мог Тасо сдерживать кашель, нетерпеливо махнул ослабевшей рукой, и девушка оставила его одного. За дверью она притаилась и беззвучно плакала. Ей казалось, что он захлебнется, и боялась уходить.

Раскрылась дверь со двора, и в холодные сенцы вошла Залина. В полушубке, волосы заправлены под шапку, на ногах арчита.

Увидела ее Фатима и бросилась к ней, уткнулась лицом в грудь, заплакала.

— Ты что?

— Трудно.

— Ну, как он?

— Плох, не проживет долго.

Больной продолжал кашлять.

— Хамби тоже лежит.

— А ты, Залина, возмужала.

Фатима заглянула в грустные глаза подруги:

— Скучаешь по Асланбеку?

— Нет! — резко ответила Залина. — Забыла о нем.

— Что ты говоришь!

— Не любила я его, голову морочила.

— Не надо так. Дунетхан получила от него письмо.

Передернула плечами Залина, мол, а мне-то что.

— А мой Буту молчит.

Залина приоткрыла дверь, посмотрела в щелку, затем прикрыла, утерла слезу.

— Хотела поговорить…

— О чем?

— Да так.

Залина направилась к калитке молча, задумавшись.

Вдруг, ничего не сказав подруге, она круто развернулась и быстрым, широким мужским шагом направилась к дому Тасо.

Она вошла в комнату в тот момент, когда Тасо читал похоронку. Залина видела, как вздрогнул Тасо, даже кровать под ним скрипнула. Рука с похоронкой полезла под одеяло.

— Прости, — произнесла девушка.

— Что случилось?!

Голова Тасо оторвалась от подушки, глубоко впавшие глаза, не мигая, требовательно смотрели на Залину.

— Ничего… Я просто так, посидеть хочу около тебя.

— А-а, — выдохнул Тасо, улегся удобней. — Садись.

Она присела на край стула у окна.

— Вот здесь, — указал Тасо.

Она прошла к его изголовью, опустилась на стул, не смея посмотреть на Тасо.

А он думал о своем, и рука, зажавшая похоронку, вспотела.

Ничего не слышно о Сандире, Бола, Ахполате…

А где ты, сын мой?

Выдержит ли Дунетхан? Должна…

В чей дом придет еще черная весть?

Залина… Как она управляется с овцами?

С трудом пошевелил под одеялом онемевшей рукой, проговорил:

— Ты не молчи, Залина, расскажи, как вы там…

Сказать ему, что она решила уйти на фронт? Сегодня. Сейчас.

Нет, не скажет, ему и без того очень плохо.


Вечером аульцы собрались у дома Тасо. Все ждали выхода бригадира. Никто не спрашивал, зачем они понадобились, почему их оторвали от неотложных дел.

Ни Дзаге, ни Муртуз, никто из старших не сел, хотя им вынесли из дома стулья.

Но вот на крыльце появился Тасо. Его поддерживала под руку Фатима, а за ними шла Дунетхан.

Кожанка Тасо застегнута на все пуговицы, шапка надвинута на лоб, будто собрался в далекий путь.

— Люди, — негромко обратился он к аульцам. — Из района пришел приказ: всем мужчинам научиться стрелять из винтовки… — Тасо сделал паузу, положил руку на грудь, — пулемета… Инструктора пришлют к нам, — провел рукой по горячим губам. — Опоздали мы с этим… А теперь послушайте Фатиму.

Девушка одной рукой продолжала поддерживать Тасо, а другую поднесла к глазам и зарыдала.

— Не надо, — попросил Тасо, а у самого вздрогнули плечи. — Ох-хо-хо!

Обнажил Тасо голову, и собравшиеся поняли: кто-то умер.

Кто?

Бьются сердца.

В чей дом сейчас войдет горе?

Кричат сердца.

Кому оплакивать своего близкого?

— Люди добрые!

Вперед выступила Фатима, голос у нее, словно натянутая тетива.

Подступились аульцы, встали теснее, втиснулись во двор те, что стояли за забором.

— Сын Хадзыбатыра… — спазма сдавила ей горло, — Созур Каруоев погиб в бою.

Тихо.

Старики обнажили головы.

Кто-то голосисто зарыдал.

Плач поднялся над аулом.

Мужчины не стеснялись своих слез.

— Остановитесь!

Протянула вперед руки Дунетхан:

— Не плачьте… Прошу вас, люди.

Наступила тишина.

— А может, жив Созур? А? Если умру, то похороните меня на высокой скале… Хочу первой увидеть сыновей на тропе.

Мужчины надели шапки.

У Дунетхан не хватило сил, покачнулась, люди подхватили, не дали упасть.

И тут раздался пронзительный голос Джамбота.

— Не уходи, Тасо, спросить тебя хочу.

Бригадир держался за плечо Фатимы.

— Где моя дочь?

Фатима почувствовала, как пальцы Тасо сдавили ей плечо.

— Молчишь!

— Она твоя дочь, а ты спрашиваешь меня!

— На фронт ушла Залина!

Джамбот, взмахнув рукой, положил ее на рукоятку кинжала в широких деревянных ножнах.

Значит, вот зачем приходила Залина, проститься, — перевел дух Тасо, сказал громко.

— Это и тебе честь как отцу.

— Ты ее отправил! Ты! А Фатиму держишь возле себя, она невеста твоего сына!

Вперед выступил Муртуз, гневно ударил палкой по земле:

— Залина ушла сама! Сама! Слышите, люди! А ты, Джамбот, живи, как все мы, цахкомцы. Я все сказал!

Двор медленно опустел.

2

Красноармейцам выдали зимнее обмундирование, и все повеселели. Вот только Нечитайло остался недоволен и целый день ворчал по поводу широких голенищ сапог и шинели, из которой можно бы было свободно скроить две. Он несколько раз бегал в каптерку, пытаясь выпросить другие сапоги, пусть ношеные, только бы перешитые, с узкими голенищами, но старшина прогнал его. А красноармейскую шапку ему все-таки удалось обменять у кого-то на новую командирскую с густым мехом. Только щеголял в ней Яша недолго: утром перед строем старшина объявил, что если завтра Нечитайло явится в таком виде, то до конца войны ему не отделаться от нарядов вне очереди.

Попробовал было Яша возразить, да старшина оборвал таким тоном, что одессит осекся на полуслове и понял: старшина с ним не шутит и слово свое сдержит. «Эх, до чего же хреновая у меня судьба. Ну чего все пристают ко мне? Не люди, а комары. Да разве же старшина человек? Идиот!» — ругался в душе Яша, а все же к концу дня с обновкой расстался и после этого сник, помрачнел, ни с кем не разговаривал, отчего во взводе тоже заскучали, потому что никто не мог выдать шутку лучше Яши.

Кто-то осмелился и пошел к сержанту просить за товарища, но и Веревкин был неумолим: «Война, а Нечитайло щеголяет, как девица. Или армия ему танцплощадка? Фронт рядом».

Что же касается Яши, то он на следующий день, забыв о своей обиде, улыбаясь, ходил по казарме и снова посыпались из него шутки да побасенки.

Когда на пороге появилась девушка с сержантскими знаками различия и поздоровалась звонким голосом, все удивленно уставились на нее. Первым нашелся Яша, он двинулся ей навстречу.

Асланбек в это время, прислонившись плечом к теплой печке, перечитывал письмо матери:

«В ауле мало осталось мужчин. Хорошо, еще живы Дзаге, Муртуз а то бы женщинам было страшно оставаться в ауле, когда другие на работе. Тасо каждую ночь ходит по аулу, и если заметит свет в окне, то беда. А еще противно воют собаки, как будто плачут. Все говорят, что это к несчастью. Интересно, что еще может случиться? Посылаю тебе лист с нашего дуба. Твоя мать Дунетхан».

Перечитал письмо. Как это мать не догадалась написать хотя бы два-три слова о Залине. Он же дал слово, что не женится на ней, пока не вернется домой отец. Написать еще раз Залине? Не ответит, обиделась, наверное. Да разве мог прийти в ее дом и проститься с ней? Записочку написал, а попросить мать, чтобы передала — не посмел. Ничего, вернется в аул и вручит.

— Миледи, здрасте.

Одессит театрально поклонился в пояс, сложив губы бантиком, вперил взгляд в девушку.

Она скользнула по нему удивленными глазами, затем, усмехнувшись, подняла голову, прошла мимо. Он поспешно засеменил и, оказавшись перед ней, поклонился.

— Товарищ красноармеец, казарма не манеж.

Она смерила Яшу презрительным взглядом.

— Ваше имя, занимаемая должность, семейное положение и происхождение?

Яша облизнул губы.

Девушка засмеялась, и почудилось Асланбеку, будто он уже слышал этот смех… Фатима! Да, она так смеялась.

Тряхнув выбившимися из-под шапки локонами, девушка ответила в тон Яше:

— Сержант, санинструктор. Галина Петровна Скворцова. С сегодняшнего дня буду проверять, как вы моете уши, убираете постель.

Яша вытянул и без того длинную шею.

Санинструктор сложила руки на груди, покачала головой:

— Товарищ красноармеец…

— Нечитайло, Яков Нечитайло!

— Вы живете не в берлоге, а в казарме, да еще в тридцати километрах от Москвы.

— В сорока.

Яша поклонился.

Асланбек положил в карман гимнастерки письмо и с интересом стал наблюдать, что же будет дальше.

— Почему вы не бреетесь? Обросший, противно смотреть в общем-то на симпатичного молодого человека.

Галя неожиданно шагнула к Яше и потянула за ремень:

— Господи, все на нем болтается, висит.

Собравшиеся вокруг красноармейцы, глядя на озадаченного Яшу, никак не ожидавшего такого оборота, покатывались со смеху. Неожиданно она оставила в покое Яшу и обратилась к ним:

— А вы моете шеи? Обтираетесь холодной водой по пояс?

Вокруг послышалось:

— Да, мы купаемся два раза в день.

— Только мыло не душистое.

— Товарищи бойцы…

Санинструктор заправила под шапку белокурые локоны:

— Сейчас я проверю ваши воротнички, подходите ко мне по одному.

Стоило ей произнести это, как первым казарму покинул Веревкин, за ним поспешил дневальный, затем потянулись остальные, оставив на поле брани Яшу. Да зачарованный Асланбек все еще стоял у печи.

— Зайцы несчастные, оказывается, вы на расправу жиденькие, — девушка прошла вдоль двухъярусных нар. — Какой позор! Молодые, здоровые, а такие неряхи, не могут заправить постель. — Санинструктор откинула одеяло: — Плохо, неряшливо. А вот эта убрана красиво, как будто девушка на ней спит.

Яша выкатил вперед грудь, заулыбался:

— Рад стараться.

Асланбек не сводил глаз с санинструктора, где-то в душе завидуя другу. До чего легко умеет разговаривать с девушкой, откуда только берутся у него слова.

— О, это ваша хижина? — Галя искренне удивилась.

— Так точно!

— Никогда бы не подумала. Очень рада за вас. Видно, дома вы хороший помощник жене.

— Не совсем точно, моя королева. Я одинокий, несчастный мужчина, заброшенный женским полом.

— Все вы за порогом холостяки, — засмеялась Галя.

— За других не отвечаю.

— Ну и что, думаете жениться?

— Я готов расписаться хоть сейчас, если вы согласитесь стать подругой моей жизни. Ради одного поцелуя готов обуглиться.

— Боюсь, обожжетесь… А я думала, вы умеете шутить.

Оставив свое место, Асланбек быстро направился к ним, положив на шею одессита руку, сдавил, а сам улыбается:

— Сестра, очень прошу тебя, не обижайся на Яшу. У него сердце, как снег: подыши и растает.

Девушка круто повернулась на каблуках и, не оглядываясь, направилась к выходу. Когда она исчезла за высокой дверью, Асланбек разжал пальцы.

— Ты здорово придумал отличиться перед этой фифой.

Яша скривил презрительно губы, потер шею.

— Она соловей, чистая, как… как небо!

— Ты хотел показать, что не перевелись в Осетии рыцари?

Неизвестно, чем бы кончилась перепалка, не появись в казарме дневальный:

— Выходи строиться, ишь, лясы точат!

Друзья загромыхали сапогами, и казарма осталась на попечении дневального.

На улице одессит прошипел Асланбеку в ухо:

— Несчастный ты человек, Бек. Считай, что мы кровники, на всю жизнь враги с тобой.

В ответ Асланбек хмыкнул носом, и это еще сильнее распалило одессита.

— Унизил. Так подло. Перед кем? Она девчонка.

— У нас в ауле живет девушка по имени Залина…

Появился взводный, придирчиво оглядел красноармейцев, видимо, остался доволен, потому что не сделал замечаний, подал команду:

— Взвод, на-пра-во! На пле-чо! Шагом арш!

Занимались за поселком, утопая по колено в снегу, с криком «ура» наступали на «противника», окопавшегося на опушке леса, отбивали «контратаки», передвигались по пересеченной местности.

Потом, раскрасневшиеся, расстегнув шинели, дымили махоркой, слушая разбор «боя». Лейтенант назвал имена бойцов, отставших при «наступлении», и тем самым ослабивших натиск на «врага». Вместо того, чтобы стремительно проскочить «простреливаемую» неприятелем зону, они зарывались головой в снег. Если они так поступят в бою, то их легко поразит пуля, и они своей смертью сорвут наступление роты, батальона, а это повлияет на замысел командира полка. Поэтому в момент наступления никто не имеет права погибать, отставать… Вперед и только вперед!

Одессит слушал лейтенанта с горечью. Не везет ему. В прошлый раз, на марше, ночью, угодил в воду. Сегодня бежал по глубокому снегу, старался изо всех сил, опередил других, а заслужил замечание командира: нельзя отрываться без надобности от взвода.

Асланбек нашел взглядом друга, моргнул ему. Нелегко приходится Яшке. Чуть что — наряд. Стоит ему не появиться на кухне дня два-три, как повара с тревогой спрашивают, не заболел ли?.. Однажды Яша жаловался: «Да разве же дадут заболеть. Куда только подевались мои болезни? Дома от порошков язык вспухал, а здесь…»

В тот день взводный объявил в столовой, что вечером в клубе артисты из Москвы дадут шефский концерт. Над столами прокатился гул одобрения, и с обедом быстро покончили.

По случаю предстоящего концерта красноармейцам разрешили, не выходя из казармы, заняться личными делами. Асланбек сидел у окна и брился.

— Братцы, давайте споем, — предложил бесцельно слонявшийся по казарме Яша. — Гляжу на вас, и сердце плачет.

Но его не поддержали; каждый был занят своим делом. Одессит уселся на нары.

— Меня не поняли. Килька, несчастная плотва, а не люди, сонные овцы, — ругался он нарочито громко.

«Не поймешь его: весело ему или притворяется», — Асланбек провел ладонью по лицу.

Яшкин голос мешал ему сосредоточиться.

— Ходят с опущенными задами, — гудел Яша.

— А может, сгоняем в картишки?

Между тесными нарами появился рослый красноармеец из запасников, зевнул:

— Бывало, дома, зимним вечерком напьешься чайку от пуза и жаришь в дурачка. Все норовил я тещу обыграть… Ох и злилась, аж глаза набухали, как у вареного рака.

Разинув рот, Яша смотрел на него снизу вверх.

— Ай, ай, Петро, и как ты не побоялся бога? — с ласковым укором произнес Яша. — Тещу обыграл, чуть на тот свет не отправил.

— Ага, так и побежала.

— Небось, она рада, что от такого зятя избавилась.

Петро сел рядом с Яшей, ссутулился, закинул ногу на ногу:

— Да я, бывало, гляну ей в затылок и вроде книгу прочитал.

Подошел Асланбек, сел напротив. Не оглядываясь, Яша ударил Петра по колену, о чем-то подумав, вдруг предложил:

— А что, согласен, давай сыграем.

Петро с нескрываемой насмешливостью глянул на одессита:

— С тобой! Ха-ха… Да я тебя в два счета обыграю. Только чур, не обижайся. На, тасуй.

— А почему я? Карты у тебя в руках, а потом я не твоя теща.

Яша поплевал на пальцы:

— Ты в детстве плакал?

— Из меня слезу не выбить и кувалдой.

— Да ну?

— Ей-ей!

— Давай держать пари?

— А зачем? И без спора сейчас будешь на лопатках.

Игроков обступили, с интересом ожидая очередной Яшкиной проделки.

— Братцы, глядите в оба, как бы нам не напороться на старшину, — попросил Петро.

На Яшкиных припухших розовых губах играла загадочная улыбка. Усики тонкие, щегольские, а большие черные глаза грустны и оттого кажутся чужими, не Яшкиными.

— Послушай, я с тобой могу играть вслепую, хочешь, перевяжу один глаз? — Яша проворно вытащил из-под подушки полотенце.

Вокруг захохотали, а он тем временем в самом деле перевязал лицо, закрыл полотенцем левый глаз.

— Сдавай, — резко скомандовал одессит. — А если пожелаешь, так и второй глаз закрою.

Петро раздавал карты, сбиваясь, пересчитывая.

— Не желаю, Петро, играй с кем-нибудь.

Яша стянул с головы полотенце.

— Почему?

— Положи карты! — властно потребовал Яша. — Сосчитай.

— Пять, — растерянно произнес Петро. — А где же шестая? Я сдавал. Отогни рукав.

Яша, смеясь, швырнул карты и встал.

Сразу же после ужина Асланбек и Яша направились в клуб. По дороге одессит беспокойно озирался, явно кого-то высматривая, а у входа неожиданно прильнул к Асланбеку.

— Кончится концерт, не уходи, жди меня здесь. Ясно?

Выпалил и тут же исчез, а Асланбеку ничего другого не оставалось, как войти в клуб.

В зале с низким потолком было холодно. Над сценой тускло горела лампочка. Бойцы сидели в проходах, на подоконниках. Асланбек втиснулся, ругая про себя Яшу, из-за которого не успел занять место. Зрителей все прибавлялось, каждый, стремился протолкнуться, умоляя чуточку потесниться.

Из-за плюшевого занавеса появился артист, взорвались аплодисменты. Он долго раскланивался во все стороны, то и дело поправляя большую черную бабочку на тонкой шее. Наконец произнес простуженным голосом:

— Дорогие воины! Разрешите приветствовать вас от имени артистов Московской эстрады и пожелать…

Новые жаркие аплодисменты не дали ему договорить, и он, призывая к тишине, замахал рукой:

— И пожелать вам скорой победы над проклятым во веки веков фашизмом!

Медленно раздвинулся тяжелый занавес. На пустой сцене одиноко стоял рояль, напоминавший черного жука.

— Поет заслуженная артистка…

Она вышла из-за кулис: высокая, полногрудая. На декольтированном черном платье искрился кулон. Глядя на нее, люди забыли о войне, и, кажется, в зале стало теплее и уютнее.

— Русская народная песня «Вот мчится тройка», — объявил ведущий и поспешил к роялю.

Неожиданно среди концерта Асланбек, вспомнив о друге, встал. На него зашикали. Не обращая внимания на возмущение, он, работая локтями, упорно пробивался вперед: «Где он бродит? От меня что-то скрывает».

На улице постоял, поежился от холода. Пожалел, что оставил, сам не зная почему, интересный концерт. И все из-за этого Яши. Никак не мог сообразить, в какой стороне его искать. Вдруг его слух уловил приглушенные голоса, присмотрелся: в углу открытой веранды стоял Яша, прислонившись плечом к стене, перед ним Галя.

— Сколько вам лет, Яша?

— А что?

— Балагур вы несчастный.

Девушка посмотрела на Яшу с укоризной.

— Вот так всю жизнь! Люди всегда думают, что мне очень весело. Галя, Галя… У Яши не лицо, а смеющаяся маска, а душа его горько плачет по Одессе. Запомните, чем сильнее Яша смешит людей, тем горше ему самому.

— Простите, Яша, если это так.

Раздался звук, похожий на сухой треск, как будто сосулька упала с высоты.

— Как вам не стыдно!

Галя оттолкнула одессита.

Асланбек готов был броситься к ней, обнять, сказать теплые, ласковые слова. Какая она молодец!

Галя повернулась, чтобы уйти.

— Постойте, — в Яшином голосе мольба.

Асланбек попытался вернуться в клуб, но его окликнули.

— Бек! Убиться, если это не князь крадется. Иди сюда!

— Душно там, вышел подышать, — попытался оправдать свое появление Асланбек.

— Чтобы я так жил, если ты не искал меня. Только сумасшедшие да князья кавказские считают на небе звезды, — проговорил Яша безразличным тоном, но Асланбек понял, что он недоволен.

— Ребята, проводите меня, замерзла, — жалобно попросила девушка и первая взяла Яшу под руку.

Издалека донесся гул. Летели самолеты. Чьи? Прожекторы лихорадочно шарили черное небо. Грохнули зенитки.

В небе вспыхнуло зарево, и где-то за поселком ухнуло, тряхнуло землю под ногами.

Стояли молча. И мороз не щипал.

— Закурить бы, — нарушил молчание Яша.

Прожекторы изрезали небо. Еще раз ухнуло, теперь уже совсем рядом. Асланбек стиснул кулаки. Было жутко оттого, что не видно самолетов.

— Ладно, мы пойдем, — проговорил Яша. — Бывай, Бек.

Возвращаться в клуб у Асланбека не было желания, и он собрался уже идти в казарму, как из мглы появилась женщина в длинном пальто, валенках, прошла близко, чуть не задела его, почему-то засмеялась.

Асланбек присмотрелся, узнал в ней официантку. Кажется, ее звать Клавой. Она подтрунивала над ним, когда он неумело чистил картошку и порезал палец. Сам не понял Асланбек, почему попытался удержать ее.

— Хочешь проводить? — она взяла его под руку.

И он безотчетно, покорно пошел…

В комнатушке было тесно. В углу стояла кровать, у окна кушетка, между ними — этажерка, над ней — репродуктор, посреди комнаты стол, а на нем зажженная керосинка, у выхода, на скамейке, возвышалось ведро.

Потоптавшись, Асланбек отступил к выходу, но хозяйка встала в дверях.

— Побудь в тепле, — голос просяще-ласковый.

— Скоро отбой, — слабо возразил он. — Нельзя.

А самому не хотелось выходить: в казарме неуютно…

— Испугался старшины.

Это был вызов, он вернулся к столу, протянул к керосинке руки. Перед глазами встала Залина, и он снова посмотрел на дверь.

— Подожди, сейчас отец со смены придет, чайку погоняем.

Загремела чашками, расставила на столе. На блюдце кусок сахара с ноготок, ломтик хлеба.

— В другой раз.

— Ну иди, служба, — усмехнулась она.

Не успел он шагнуть к выходу, как за дверью загромыхало.

— Отец, — обрадовалась Клава.

Открылась дверь, и в комнату ввалился мужчина в шубе, на двух костылях.

— Входи, входи, морозу напустил, — заторопила его дочь.

Вошел, протер глаза, огляделся, увидел Асланбека.

— А, гость, — громыхнул он костылями. — Ну, здорово! — сильно тряхнул руку Асланбека. — Будем знакомы. Андрей. Садись, в ногах правды нет.

Успел заметить Асланбек, что у него вместо правой ноги — обрубок.

— Величать тебя как?

— Асланбеком меня зовут.

— Как ты сказал? — переспросил хозяин, усаживаясь на табуретку. — Прости, браток, не по-нашему, потому не понял.

— Асланбек.

— Не русский, выходит?

— Осетин.

— Не слышал про вас.

Дочь стянула с отца шубу, повесила в углу, а костыли сам приткнул к столу.

— Дочка, а ну угощай, — отец положил на стол руки, скрестил пальцы. — Вот так-то.

Пили кипяток без заварки.

После третьей чашки Асланбека разморило, и он, отдуваясь, вытер лоб и решительно скинул шинель. Разговорился хозяин:

— Пей, в окопе вспомнишь, — пожалеешь, что отказывался. На фронте был?

— Не нюхал, — сказала дочь за Асланбека.

— А я вот… — не договорил — и так было ясно, о чем речь.

Отец подпер небритый подбородок кулаком:

— Война, брат… К ней поначалу присмотреться, приноровиться надо. Скажем, на пилораме. Загляделся: рраз и нет руки. И на передовой: зазевался — прощайся с белым светом, если успеешь. Меня в первом бою шарахнуло… Очертя голову, дурень, понесся вперед, ору на всю вселенную и немца не вижу. А он меня спокойненько на мушку взял и бац! Кабы я на его месте, так целился в голову… Вот так-то. В госпитале дошло: война и вправду наука. Это не я сказал, а комбат, да поздно дошло до меня. Воевать надо с умом, тогда жить будешь. Горлом фрица не одолеешь, нет.

Асланбек отодвинул от себя пустую чашку.

…Присмотреться надо. Он погибать не желает. Эх, если бы можно было на войну сначала посмотреть, со стороны.

— А ты знаешь, чего я боялся? Попасть в плен. Ранят тебя, потеряешь сознание и… страшно! Война — наука.

Дочь поднялась, собрала чашки, вернулась к столу, провела по нему полотенцем.

— Хватит, папа.

— Эх, доча, доча… — проговорил с тоской, вздохнул, — солдатику за самоволку от старшины влетит, а фронт — когда это еще будет.

Попрощался Асланбек.

— Ну, бывай, заходи, браток, — хозяин проводил на улицу. Заявился в казарму Асланбек после полуночи. Дневальный дремал в дверях, и он прошмыгнул мимо, но тут же услышал:

— Бек, в самоволку ходил?

Кивнул.

— Выложишь пачку махорки — смолчу.

— Хорошо, — согласился Асланбек, радуясь тому, что так легко отделался.

— Скажи спасибо Яше, на вечерней поверке за тебя выкрикнул, старшине голову заморочил.

Стараясь не топать, шел к своим нарам, на ходу стащил с себя шинель, ботинки, юркнул под тонкое одеяло.

Сквозь дремоту услышал:

— Тревога! В укрытие!

Не помнит, как выскочил из казармы, очутился в щели. Сжал автомат. Рядом присвистнули:

— Сейчас начнется концерт.

— Наши возвращаются из Берлина, — отозвался Яша. — По звуку чую.

— Не похоже.

Щелкнул Яша затвором винтовки:

— Так-то спокойнее.

Зачавкали зенитки, прожекторы прощупывали небо. Асланбек не мог унять неожиданную дрожь. Так трясло его когда-то давно, во время приступа малярии.

Рядом шмыгал носом Яша, и это немного успокаивало.

— Внимание, над нами фашистская сволочь! Ну, подождите, гады.

Одессит выставил винтовку из щели:

— Впрочем, не будем посылать пулю за молоком, прибережем.

Раздался нарастающий гул, ни с чем не сравнимый, раздирающий душу, и Асланбек пригнулся.

Дрогнула земля.

Гул удалялся.

— Ваше сиятельство, Бек, вы не устали лежать на мне? — подал голос одессит.

Вокруг тихо.

Слегка тошнило, кружилась голова. С ним так бывало в детстве после долгого катанья на качелях.

Бомба, должно быть, упала рядом. А если бы накрыла щель? Стало жутко от мысли, что мог погибнуть. Отстегнул флягу, приложился к ней, пил, пока не дернул за руку Яша.

— Лопнешь, дурень.

Яша уселся на прежнее место.

— Люблю музыку в морозную ночь и на голодный желудок.

Будничный голос друга подействовал, и возбуждение улеглось.

Рассветало. Красноармейцы повылезали из щели. Прибежал запыхавшийся Веревкин.

— Фу, думал, хана вам… Разорвалась, проклятая, совсем рядом, а вторая легла за дорогой.

Красноармейцы засуетились.

— Неужто рядом?

— То-то тряхнуло.

— Думал, земля раскололась.

— Привыкнете, — заключил Веревкин. — К Москве крались, а наши не дали им прошмыгнуть, заставили сбросить бомбы.

— Вам, сержант, не впервой такое? — спросил Петро.

— На границе познакомился, — произнес Веревкин и вздохнул.

Снял шапку, запустил пятерню в слипшиеся волосы, поискал кого-то глазами, спохватился:

— А где Нечитайло? Только был здесь.

Веревкин поднялся на носках.

— Ну подожди, я тебе дам, — он потряс кулаком.

Бежал Яша, как учили на занятиях, пригнувшись, петляя, словно вокруг свистели пули, а он увертывался от них. У воронки схватился за голову.

Веревкин, требующий от подчиненных дисциплины, на этот раз с восхищением сказал:

— Вот окаянный. Отправлю на губу, ей-ей не пожалею. Все поняли, что это он так, для острастки. В другой бы раз не пощадил, а сейчас рад, что все живы.

Забыв о Яше, Асланбек представил взвод в тот момент, когда полк займет позицию на огневом рубеже. Это уже будут не занятия за поселком, на которых он за ошибку отделывался взысканием: малейший его просчет может стоить жизни не одному человеку. А что он знает о войне, в которую вступит, быть может, сегодня ночью? До передовой, сказал сержант, рукой подать, и немцы могут прорвать оборону. Пожалуй, ему надо было своими глазами увидеть воронку, понять боль развороченной земли…

— Разрешите, товарищ сержант, — Асланбек вперил взгляд в командира.

— Куда? — рассеянно спросил Веревкин.

— К воронке, — проговорил не совсем уверенно Асланбек.

— Зачем?

— Посмотреть.

— Нельзя, — устало ответил Веревкин.

— А Яша?

— Не кивай на другого, — строго оборвал Веревкин. — Чего ты сразу не побежал?

— Команды не было.

Под правым глазом Асланбека мелко и часто задергалось.

— Ишь ты! Если на тебя немец налетит, ты что, приказа будешь ждать?

Ничего не ответил Асланбек, только посмотрел на сержанта, и тот отвел глаза, примиряюще сказал:

— Ладно, иди, да тут же назад.

— Не пойду, — отрезал Асланбек и отвернулся.

— Как так? — вскинул голову сержант. — Я приказываю!

Но Асланбек и не подумал подчиниться. Он твердо знал в эту минуту, что никакая сила не заставит его сдвинуться с места.

— Повторите приказание! — повысил голос Веревкин.

К счастью, появился запыхавшийся Яша, спрыгнул в щель, и сразу все вокруг себя заполнил суетой.

— Господи, что он натворил. Пусть меня съедят черви в сырой земле, если я не прибью того фрица, что так подло разукрасил землю.

Сержант Веревкин сдвинул на затылок шапку, глухо произнес не только для Асланбека:

— Смотрите у меня, скоро на передовую уйдем.

И Асланбек понял, что у сержанта на фронте рука не дрогнет.

После завтрака отправились на занятия за поселок. Соорудили что-то вроде снежной бабы, окрестили танком «Адольф Гитлер» и метали в него гранаты, пытаясь угодить в голову. Того, кто поражал «Адольфа Гитлера» с первого раза, Веревкин назначал, как он выразился, инструктором. Неудачники же ползли по снегу навстречу «танку» и с криком «ура» швыряли гранаты.

Вспомнил Асланбек, как, бывало, мальчишки в горах состязались в меткости: поставят на возвышенности камень, отойдут шагов на двадцать, а то и больше, и стараются попасть в него. Это, наверное, помогло Асланбеку почти с первого раза попасть гранатой в цель: очень велико было желание размозжить голову «Адольфу». Как бы там ни было, а сержант поручил Асланбеку подготовить из Яши боевую единицу.

Учитель оказался на редкость старательным, да у Яши ничего не получалось. К обеду все бойцы собрались возле него, всем взводом давали советы, и он перед каждым броском приободрялся, приговаривал: «О, братцы, уловил, вот сейчас бабахну прямо в глаз Гитлеру». Но граната летела в сторону от «танка». Тогда Яше разрешили подойти к цели ближе на несколько шагов. Теперь граната чуть не угодила в советчиков, хорошо, шарахнулись, сержант не выдержал и подвел его к «танку».

— Ну, а теперь-то ты попадешь?

Занес Яша над головой руку с гранатой, зажмурился и… она плюхнулась в ногах у Веревкина. Сержант, чертыхнувшись, махнул рукой.

По возвращении в казарму о Нечитайло доложили командиру взвода, но тот, на удивление всем, на этот раз не прореагировал и ушел к старшине в каптерку.

Во взводе поговорили между собой о том, что бы это значило, да успокоились: тревожили свои заботы. Потом Веревкин, ни на кого не глядя, рассказывал, что лейтенант получил письмо из подмосковной деревни: во время налета немцев бомба угодила в избу. Погибла его мать. Больше у лейтенанта никого не осталось, один на всем свете.

Бойцы, не сговариваясь, дали слово не подводить лейтенанта, Яшке пригрозили: если он завтра не поразит «танк», то устроят ему темную. Пожав плечами, Яша сказал: «Хорошо, пойду на полигон и всю ночь буду тренироваться, пока не сверну «голову» Адольфу».

После обеда старшина выстроил роту, вызвал из строя человек десять бойцов, а с ними Яшу и Асланбека, назначил Веревкина старшим, объявил:

— Пойдете на трикотажную фабрику, поможете разгрузить вагоны. Да только без фокусов, Нечитайло!

Построились по двое, и заскрипел под ногами снег. Мороз усилился. Пока терли щеки, мерзла шея. Чтобы согреться, шагали вприпрыжку. Впереди показались «фубры». Так в поселке называли фабричные одноэтажные дома-общежития.

Строй поравнялся с первым домом, и на высокое крыльцо высыпали девушки, обрадовались красноармейцам.

— Идите к нам.

— Погрейтесь, мужички.

— Командир, сжалься.

— Русалки. Первые ландыши!

Яша послал им воздушный поцелуй.

— Раз! Раз-два! Тверже ногу! — скомандовал Веревкин и поправил ушанку, сдвинул набок.

Ребята, чеканя шаг, пришли мимо крыльца.

— Запевай, ребятки, — приказал вполголоса Веревкин.

Песня птицей взметнулась к небу:

«Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек…»
— Солдатики! Касатики! — неслось вслед.

Песня оборвалась, и бойцы оглянулись без команды: девушки дружно махали им.

— Молодцы!

Веревкин скинул варежку и потер уши.

— Да, божественные созданья, — мечтательно протянул Яша. — Товарищ сержант, разрешите сбегать к ним?

— Нельзя, — отрезал Веревкин, а сам еще раз оглянулся назад, но на крыльце уже никого не было.

— Ну, пожалуйста. Я мигом туда и обратно.

— Не канючь, Яша.

Было видно, что Веревкин сам не прочь постоять на крыльце.

Дальше шли молча, шаркая, как в знойный день на финише многокилометрового марша.

Асланбек рассеяно смотрел по сторонам. Возле магазина, куда он с Яшей приходил как-то покупать перо для единственной на всю роту ручки, Асланбек увидел мальчишку, утонувшего в рыжих валенках. Он поминутно забирался в хозяйственную сумку и что-то отправлял в рот. Засмотревшийся на него Асланбек споткнулся, но на ногах удержался, правда, с помощью Яши.

— Ты что, уснул?

Асланбек неожиданно оставил строй.

Все видели, как он подбежал к мальчишке и пытался что-то сунуть ему. Мальчишка отбежал и издали уставился на Асланбека. Сержант вернул его, пригрозил:

— Ну, обожди, всю ночь будешь на кухне картошку чистить. Ты что пристал к мальчонке?

Промолчал Асланбек, чем немало удивил Веревкина, и сержант подозрительно скосил на него глаза. Асланбек разжал руку: на ладони белел кусок сахара, который утром он, Веревкин, выдал на двоих с Яшей. Сконфуженный сержант кашлянул, видно, испугала мальчишку Асланбекова щедрость.

Железнодорожная ветка привела бойцов к широким железным воротам трикотажной фабрики. В холодной тесной будке сидел сторож, а за спиной у него в углу стояло охотничье ружье. Сторож высунул из тулупа нос, прошамкал: «Ступайте».

В отделе снабжения фабрики красноармейцам несказанно обрадовались.

— Вагончики мы уже разгрузили, — суетился снабженец. — Вы уж подсобите тюки сложить в штабеля. Народ нынче на гражданке плюгавый, себя, удивляюсь, как еще тащит.

Веревкин прервал снабженца:

— Вот что, работу нам дайте, а то время бежит золотое.

Суетившийся снабженец, щупленький старикашка, бегал, только пятки подшитых валенок мелькали.

Склад оказался рядом, так что из здания не пришлось выходить на мороз. В просторном полутемном помещении длинными рядами возвышались до самого потолка уложенные в штабеля тюки. Возле них возились подростки.

Облепив тюк, они оторвали его от цементного пола, но удержать не смогли, и упали вместе с ним. Снабженец подбежал к ним, посмотрел поверх сползавших на кончик птичьего носа очков.

— Ребятки, глядите, какие молодцы пришли на подмогу. Степка, укажи чудо-богатырям, что делать, они мигом управятся. А сами топайте по домам, отдыхайте… Они вторую смену работают, — понизил голос старик, как бы оправдывая в чем-то мальчишек.

Тот, что звался Степкой, махнул рукавицей:

— Вот они, тюки. Пусть уложат по шесть в ряд и только, — потом, потеряв интерес к делу, обратился к снабженцу. — А талончики где обещанные?

Старик моментально ощетинился, покраснел.

— Та-та-талоны… Уговор забыли? Тюки-то не уложили. Нет вам талонов, сопляки еще курить.

Мальчишки, нахохлившись, поглядывали на Степку, и тот важно проговорил:

— Ну, погоди, хрыч.

И тутпрорвало ребят:

— Как работать, так — большие, а как талоны — сопляки.

— Попросишь еще нас.

— Айда!

Степка, видно, был у них заводилой, свистнул залихватски и пошел валко, с независимым видом, а за ним — ребята. Старик опомнился, размахивая руками, закричал:

— Обождите! Фу, сорванцы, пошутил я. Держите, по пачке на двоих.

Заполучив заветные талончики, мальчишки вспорхнули стайкой, а снабженец вернулся к красноармейцам и упавшим голосом проговорил:

— Все-таки выбили из меня талоны, собачата такие. Вот не думал! Беда мне с этой пацанвой, — и тут у него вырвалось: — А они при чем? Ну, да ладно…

Красноармейцы работали молча, без обычных шуток и перекура. На что Яша, и тот ни слова не проронил. Снабженец появлялся неожиданно, носился по складу, приговаривая: «Ну и послал мне бог нежданно-негаданно богатырей». И снова исчезал ненадолго. Тюки уложили, снабженец проводил красноармейцев за проходную, просил приходить еще, как-никак, а фабрика работает для фронта.

Возвращались в часть вразброд, говорить никому не хотелось. У клуба их остановил голос диктора: «Продвижение немецко-фашистких орд к Москве продолжается. Враг рвется к столице нашей Родины… У нас есть силы, возможности сорвать коварный план врага. Под Москвой должен начаться его разгром!» Последние слова Левитана прозвучали так, будто наступление Красной Армии уже началось, и противник покатился на Запад.

В казарме красноармейцев встретил старшина. Сержант Веревкин доложил ему по форме, а затем спросил об ужине, на который они опоздали. Старшина велел сходить к нему в каптерку, там на подоконнике стоят два котелка с овсяной кашей на всех и по пайку хлеба. Сержант вызвал Яшу, и он, козырнув, кинулся в каптерку.

Но поужинать не пришлось: объявили тревогу. На этот раз боевую…

Застыли ряды перед казармой. Взводных вызвали к ротным командирам и, не успели те вернуться, как все уже знали: полк выступает на фронт. Ставилась задача: в ночь на вторые сутки выйти на исходный боевой рубеж.

На марше узнали о речи Сталина на торжественном собрании, посвященном годовщине Октябрьской революции.

— Ей-ей, а я думал, что начальство махнуло в Сибирь.

— Очумел ты.

— Ну, держись, немчура. Мы идем!

— Выкуси, фюрер. Чего захотел — Москву!


Рассвет застал колонну в трех километрах от передовой и, чтобы не раскрыться противнику, полк укрылся в покинутой жителями деревне, отстоящей от передовой километрах в пяти.

Первое отделение отдыхало в покосившемся дощатом сарае, с выбитыми взрывной волной окнами и дверью: шагах в тридцати чернела воронка, вокруг курились развалины.

После ночного марша бойцы дремали, кутаясь в шинели, чтобы согреться, потягивали кременчугскую махорку. Асланбек варежкой водил по стволу нового автомата. На весь взвод получили всего два, и один достался ему, как самому меткому стрелку. По этому поводу Яша, не скрывая зависти, бубнил себе под нос: «За что такое, внимание князю?»

Он сидел на ранце в излюбленной позе: закинув ногу за ногу. Вздохнув, извлек из-за пазухи сухарь, грыз, обдирая десны.

— Скажите на милость, мы должны прятаться от немцев в собственном доме, — рассуждал он.

— Кончай бузить, — одернул его кто-то из бойцов. — Не время.

— Кто это сказал? — отозвался одессит, привстав.

Все молчали, занятые своими думами, и он принял прежнее положение.

— Никто. Я так и знал, что мне послышалось.

— Ты, одессит — ясновидец, ну-ка скажи, докель будем заманивать ганса? — обратился к Яше сосед. — Не пора шарахнуть по нему?

— А, Петро, это вы собственной персоной?

Запихнув недогрызенный сухарь в карман шинели, Яша готов был съязвить, но осекся: у Петра было бледное, осунувшееся лицо, мешки под глазами, две глубокие бороздки обозначились вокруг потрескавшихся на морозе губ.

— Старики остались в деревне под Минском, — озабоченно сказал Петро. — Боюсь за них.

— Да зачем немцам твои старики? Что они революционеры, или, скажем, вот как я, члены МОПРа, — нарочито бойко сказал Яша, но дрогнувший голос выдал его, и он тихо добавил: — Да, под немчурой осталось много народу…

— Отец — коммунист, мать на выставку в Москву два раза ездила, медаль привезла. Она в области первая доярка, стахановка.

— У нас, братцы, своя тактика, — вмешался в разговор Веревкин. — Кутузов заманивал, заманивал французика, а потом голову отсек. Все делается по плану, не верю, чтобы не было у нас силы остановить Гитлера!

— Тактика… Так недолго Москву потерять, — зло произнес Петро. — Она же рядышком, поди километрах в ста.

Не выдержал Яша, вскочил, склонился над Петром.

— Ты… ты Москву не трогай!

Петро поднялся с земли, встал, широко расставив ноги.

— Душа болит, понял? Все отходим и отходим, будет когда-нибудь конец, уже пол-России оставили.

В душе Асланбек занял сторону Петра. Положил автомат на согнутые в коленях ноги, провел ладонью по короткому прикладу.

Идут и идут на фронт войска, а остановить немцев не могут. Значит, сила у них большая, если сумели подойти к самой Москве. Подумать только, Гитлер угрожает столице Советского Союза. Вот и они сегодня ночью займут рубеж. Смогут ли выдержать, удержать позицию? — Обязаны. А те, кто от самой границы отходят, — не обязаны были. Кто знает, будет ли он еще жив, когда мать получит его письмо? Не следовало ему писать, что едет на фронт, зальется слезами… Хотя пусть в ауле знают: сын Хадзыбатыра воюет, да и матери будет чем гордиться. Она, наверное, ночами не спит, ждет, о еде не вспомнит, говорит: «Нет, нет, я ни за что не притронусь к тому, что любят сыновья».

В сарае продувало, и Асланбек поднял воротник шинели.

— Читали про красноармейца Суража? Вот это герой! Он в одном бою четырех фашистов уложил, — произнес Веревкин, ни к кому не обращаясь.

— У нас на Урале… Как его там? Сажа, что ли? Одним словом, полно этой фамилии в моих краях, — сказал кто-то.

— Полно, полно, — оживился Яша, — в Одессе, может, полгорода.

— Ох и мастер травить ты, как я погляжу на тебя, — засмеялся Веревкин. — Сосед мне Сураж, на маслобойке мастером был. Чуть не женился я на его сестре. Чудная такая! С косичками, глаза голубые-голубые…

Асланбек поднялся и запрыгал на месте, согреваясь, подумал, что неплохо бы развести огонь. Осмотрелся. В углу сарая стояла бочка. Пнул ногой, и она откатилась.

Петро поднял бочку, без слов поставил на место.

— Э, что это? — нагнулся.

— Клад — на двоих! — крикнул Яша.

— Точно, — Петро потряс в воздухе тридцатками.

Но все остались безучастными к находке, и Петро запихнул деньги в карман шинели, но тут раздался голос Асланбека.

— Положи.

— Пропадет добро, — возразил Петро.

— Ну!

— Ты не ори!

Асланбек пошел на Петра, тот что-то пробурчал, бросил деньги на землю, прошелся в задумчивости по сараю, поставил на место бочку.

Сержант молча отодвинул бочку; присел, собрал с земли деньги, на виду у всех пересчитал.

— Шестьсот рублей. Красноармеец Каруоев!

— Я, — Асланбек вытянулся перед сержантом.

— Передадите товарищу замполиту.

— Зачем?

— Возьмите…

Не протянул Асланбек руку, глаза застыли, губы искривились, посинели.

— Пожалуйста, Бек, — тихо произнес сержант. — Могут врагу достаться наши деньги.

Расслабился Асланбек, взял:

— Слушаюсь!

— А ты, Петро, не хватай, что под руку попало.

Сержант надел варежки…

— Так деньги…

— Я и говорю: деньги… Враг приманки ставит с миной, — назидательно сказал сержант. — Соображать надо, на фронте мы.

Ночью офицер штаба армии встретил полк на подходе к передовой и точно вывел на отведенный участок рубежа, а батальонные разводили роты и взводы.

Сразу же пришла команда рыть окопы. Легко сказать — рыть!

Земля, казалось, промерзла на несколько метров. Но окопы были нужны, чтобы выстоять. Работали молча, тяжело дыша, обогревали беззвездную студеную ночь вырывавшимся изо рта паром. Вгрызться в ноябрьскую землю было приказано строго-настрого всем: от бойца до командира полка.

Горели натруженные ладони, но Асланбек не позволял себе передохнуть и все яростнее взмахивал лопатой, она, проклятая, вонзалась в землю лишь краешком.

Наконец, когда углубился по пояс, земля поддалась, и лопата перестала звенеть.

А как успели остальные? Не долго думая, Асланбек выскочил из недовырытого окопа и, ступая на пятки, побежал к Славе.

— Это ты, Асланбек?

— Я, я, дорогой, — спрыгнул в яму, присвистнул. — Мало, очень мало… Иди, отдыхай немного.

— Не смей, Асланбек.

— Ты что? — удивился тот.

— Не позволю.

— Помогать хочу тебе.

— Вы думаете, я ребенок?

— Зачем так говоришь, Слава. Я чабан, у нас кругом камни, я много земли перерыл, в корзине носил, а ты в городе жил, по ровной дороге ходил…

Слава бросил лопату, быстро зашел Асланбеку за спину и энергичными движениями заставил выбраться наверх.

— Иди, пожалуйста. И больше носа не показывай.

Засмеялся Асланбек, радовался в душе, как дитя, за Славу гордился. Ушел, напевая. А когда остался один, снова стал поглядывать в сторону неприятеля.

Временами казалось, что кто-то в темноте подкрадывается, и тогда он оглядывался по сторонам, пугаясь от одной мысли, что противник может пойти в атаку, а он не успеет вырыть окоп и останется у врага на виду.

Справа от него пыхтел Слава, слева — Яша — за ним Веревкин, еще дальше — Петро. У каждого бойца был свой отрезок земли, за него, как сказал лейтенант, он в ответе перед самим собой, перед Родиной.

Снова подумал о Славке, но пойти второй раз не посмел, мог обидеться, как-никак он мужчина, если даже самый младший в отделении. Когда плечи Асланбека сравнялись с верхней кромкой окопа, он выкарабкался наверх, попытался утрамбовать землю. Комья схватились уже морозом, он разбросал их, чтобы получился высокий бруствер, укрыл землю снегом.

Не сговариваясь, бойцы, кроме Славика, собрались к Яшкиному окопу, опустились на корточки, разгоряченные, слегка возбужденные.

— Чтобы я не дошел туда, куда я иду, если вот на этом месте проклятый фашист не найдет свою смерть! Он погибнет, не успев сказать: «Мамочка», — нарушил молчание одессит. — Россия, братья, велика, но позади Москва! Я чую ее по запаху, так она близка. Я буду стоять здесь насмерть, и никакая команда не сдвинет меня с места. Пусть отступает, кто хочет, а мне и здесь хорошо… Человек не вечен на земле, и, как ни хитри, а прощаться с белым светом придется рано или поздно, так погибну лучше с музыкой!

Сержант Веревкин потер рукавом шинели нос:

— Чихал я на твою музыку! Нашел время погибать.

— Почему вы так беспардонны, товарищ командир отделения? На рассвете, может быть, мы пойдем в атаку, и никто не дрогнет, даже если будет знать, что через два шага сто ждет смерть. Эх, братцы, поднять бы в эту знаменательную ночь бокалы за упокой души Гитлера, а на закуску бы жаркое из антрекотов. М-да! Люблю сухое вино.

— Бульбу, миску борща, еще сало и огурчиков да моченых яблок, — мечтательно проговорил Петро и отошел.

— Петро, — позвал Яша.

— Что?

— Помолись, а то изойдешь…

Друзья рассмеялись, закашляли, как по команде.

— Ну и трепло, — засмеялся Петро и возвратился. — Дай обниму тебя.

— Пошел вон, — огрызнулся одессит.

Не обращая внимания на болтовню, Асланбек сложил руки на груди и думал: пришел и его черед идти убивать врага, мстить за горе, смерть, за все…

Мысли Асланбека прервал едкий запах махорки: курил сержант.

— Ну и ночь, ни черта не видно, — откашлялся он. — Не пронюхал бы фриц про нас… Любит прощупывать новичков.

— Наплевать мне на него. Пусть он думает о Яше и дрожит. Понятно?

Одессит поднялся:

— Долбануть бы его самого…

Веревкин сбросил рукавицы, скрутил новую «козью ножку».

Асланбеку почудился запах чурека, печенного в золе, и он проглотил набежавшую слюну.

Одессит вылез из окопа, стал пританцовывать, насвистывая популярную мелодию из кинофильма.

— Как вы думаете, товарищ командир, немец сегодня высунет нос?

Яша подышал на пальцы:

— Ну и жмет морозик, проклятый.

— Да что ему жить надоело?

Сержант пошел к своему окопу и уже там договорил:

— Видать, и природа против нас.

Но Яша не расслышал его, проговорил задумчиво:

— Ну что же, воевать так воевать.

Долго сидели молча. В темноте вскрикнули.

— Ой!

— Это Славка, — не меняя позы сказал Яша. — Пойди, Бек, узнай, что с ним.

Асланбек поднялся, разогнул спину:

— Слушаюсь, товарищ Нечитайло!

— Ну, погоди, — грозился одессит вслед удалявшемуся Асланбеку.

Склонился Асланбек над окопом Славика: он все еще долбил землю.

— Ты сказал «Ой!», да?

— Палец уколол.

— И все?

— Засунул за борт шинели, а там иголка с ниткой…

— Подумаешь, уколол.

— Да, больно, знаешь как…

Предложить ему свою помощь? Нет, сегодня ночью он стал мужчиной.

Уходя все же посоветовал:

— Ты, Славик, бруствер подними, тогда меньше копать будешь… Я так сделал…

— Ладно, — ответил Слава, высморкался. — Спасибо.

Вернулся Асланбек к Яше, не успел пригнуться, услышал:

— Сэр, давай спать?.. Пока, пойду в свои апартаменты. Приятного сна тебе.

— Нельзя, замерзнешь, — горячо сказал Асланбек.

— Чего ты испугался, голова гороховая? Ты не желаешь вздремнуть? Удивляюсь тебе. Или ты всю войну думаешь бодрствовать?

— Ты спать не будешь! — решительно заявил Асланбек.

— Почему? — удивился друг.

— Я не дам!

— Эх ты, тюха-матюха. Да какой ты солдат, если мороза испугался.

С этими словами Яша сполз в окоп.

Асланбек обхватил колени руками и снова устремил взгляд и ночь. «Как далеко я ушел от дома. Думал ли я, что окажусь у Москвы? Вишенки, Цветково… Хорошие названия придумали люди. А от них ничего не осталось, одни трубы торчат».

Рядом послышались шаги, и на плечо Асланбека легла рука.

— Кто?

Асланбек узнал по голосу Веревкина, разогнулся:

— Боец Каруоев!

— Тебя мне и надо. Почему не в окопе?

— Немцев хочу увидеть.

— Что? Возьми оружие, ранец и топай за мной, — приказал командир отделения.

Не размышляя, Асланбек выхватил из окопа ранец, автомат, и просунув на ходу руки под лямки, двинулся за Веревкиным.

— Запоминай дорогу! — приказал сержант.

Недоумевающий Асланбек всматривался в окружающую тьму, но ничего не различал, лишь угадывал перед собой спину сержанта.

— Будешь связным взводного. Понял?

— Нет!

— Не дури, Бек. Приказано тебе находиться при ротном. Получишь приказ и бегом к лейтенанту.

— К какому?

— Фу! Во взвод.

— Понимаю, — без энтузиазма ответил Асланбек, подумал: «Почему я не послушался Яшу и остался сидеть на бруствере? Тогда бы он не наткнулся на меня».

— Тебе большое дело доверили, не хлопай ушами. Смотри, не заблудись, погубишь всех, — наставительно говорил Веревкин. — У немца под носом сидим…

Едва поспевая за ним, Асланбек клял себя всеми известными ему словами. Дома он с закрытыми глазами мог ходить в горах, а здесь еще не привык, не присмотрелся. Вдруг… сейчас начнется бой? Кто-то шепотом, но требовательно окликнул.

— Стой! Кто идет?

От неожиданности Асланбек вздрогнул, чуть не выпустил из рук автомат. Из-за дерева вышел боец.

— Артиллерия, — тихо ответил Веревкин.

— Пароль?

— Лес.

— Проходи.

— Подожди меня здесь, — велел сержант Асланбеку и исчез.

Выругавшись про себя, Асланбек зачем-то взвел автомат, шмыгнул носом и замер. Напрасно пытался разглядеть, что делается вокруг: полк успел укрыться. Острый слух, натренированный в горах, уловил шорох, кажется, ложкой скребли по дну котелка.

Наконец появился Веревкин, позвал:

— Бек.

— Я.

— Идем назад. Теперь на линии огня каждый человек дорог. Не повезло тебе, браток, побыть в тепле.

Сержант, кажется, усмехнулся, Асланбеку же наплевать на тепло: в окопе можно окоченеть, зато рядом Яша, а связным пусть будет другой.

— Вошел я в землянку, а выйти не могу, ослабел, в тепле разморило.

«Разговорился. Что случилось с ним, интересно? Это бывает… Боится темноты человек и болтает без умолку, сам себя подбадривает», — подумал Асланбек.

— Ребенком я был, темноты боялся…

Сержант придержал шаг, засмеялся.

— Чудак, на фронте ноченька — наше спасение. Немец в темноте от страха дрожит… Это он днем храбрый, а ночью под себя ходит.

— Ходит, а кто же наступает?

Добравшись до своего окопа, прежде чем укрыться в нем, Асланбек позвал Яшу:

— Одесса, ты живой?

Но Яша не подавал признаков жизни: то ли уснул, то ли не хотел разговаривать.

— Ну и черт с тобой, — выругался Асланбек, бросил на дно окопа ранец.

Постоял. Не хотелось лезть в окоп. Вновь пробудилась в нем тревога. Немцы рядом, смотрят из темноты, а он их не видит, но стоит ему укрыться в окопе и уснуть — как они возьмут его в плен. Снял автомат, висевший на плече, нашел затвор, оттянул.

Болели глаза от напряжения. Вдруг над ухом раздался выстрел: немцы?! Упал, затаил дыхание. Тихо. Пришел в себя. Да это же он нажал на спусковой крючок. Голоса:

— Эй?

— Кто стрелял?

Узнал по голосу сержанта, притаился.

— Яша, — позвал Веревкин, — ты?

— Нет, — ответил одессит.

— Каруоев.

Встал, выпрямился во весь рост.

— Ты?

— Виноват… Нажал.

— Идиот! — выругался сержант и ушел.

Прыгнул Асланбек вниз, уселся верхом на ранце, откинулся назад, спиной уперся в стенку окопа, подумал о том, что надо бы подравнять ее и выдолбить для ног ямки. Как у него получился выстрел? Сидел задумавшись, потом засмеялся…

Вспыхнуло небо, и в окопе посветлело, как днем: «Немцы!» Нашел автомат, рука задержалась на затворе. Порывисто вскочил, припечатал к брустверу короткий ствол, заученными движениями отвел затвор автомата. Разогнулся, посмотрел поверх бруствера: в кого стрелять? Смотрел прямо перед собой, ожидая увидеть наступающих немцев, но открытая поляна была мертва. Оторвал от бруствера автомат и опустил прикладом к ногам. Подумал: эх, тряхнуть бы сейчас немца, пока спит, бежал бы без оглядки в одних подштанниках!

Выбрался наверх, сходил за деревья, а оттуда завернул к Славе.

— Лунатик, будь гостем.

— Гость радость для дома.

— Порадуй, пожалуйста.

— Подай, мой младший, турий рог.

— Боюсь, пролью, рук не чувствую.

Ракета погасла, и снова земля погрузилась в тьму.

— Держи, — подал Славе свой автомат, осторожно спустился в окоп. — Тесно.

— Зато теплее.

Уселись друг против друга, но через секунду Асланбек предложил:

— Рядом лучше.

Пересели, — плечом к плечу.

Притерлись… В самом деле стало теплее.

Засмеялся негромко Слава, потер нос о рукав шинели:

— В десятом классе я учился… Зимой пошли на лыжах с горочки кататься. Ну, естественно, вспотел. Как мама хлопотала!.. Мама обещала поехать со мной в путешествие в Сибирь, на Урал… Эх, мечтал на Киев посмотреть, на Казбек взобраться… Как бы мы сейчас жили здорово!

Проклиная про себя на чем свет стоит фашистов, Асланбек выкарабкался из окопа. На горизонте появилась узкая светлеющая полоса: начиналось утро.

— Яша, — позвал он.

— Что? — отозвался друг.

— Проснись.

— Кого ты подстрелил? Зайца?

Встал в окопе одессит. Укрывшись за деревьями, Асланбек в гимнастерке и меховой жилетке делал зарядку.

Не поверил своим глазам Яша, призвал на помощь Славу.

— Это кто?

— Где?

— Вон, махает крыльями.

— Бек, — воскликнул Слава. — Брр, сумасшедший.

Пригнувшись, Яша перебежал к Асланбеку, тоже замахал руками, но шинель не снял. Присядет, встанет, нагнется то в одну сторону, то в другую.

— Раз, два…

Взял Асланбек горсть снега и растер лицо:

— Уфф.

— Ты ночью убил Гитлера, говорят, Бек.

— Не болтай.

— Молчу. Раз, два… Ну, а купаться будем в Берлине. Да, да, Бек, прошу не удивляться. Заберемся в ванну самого Адольфа Гитлера и будем плавать. Ай, Яшенька, оказывается ты морально не выдержанный человек, политически близорукий! Ты ничем не брезгуешь. Взял и полез в ванну Гитлера… Поражаюсь тебе, Яша. Надо бы заглянуть в твою родословную. Побегу в лесок, пока не растерял тепло.

Одессит исчез за деревьями.

По передовой шла группа командиров, но Асланбек не заметил их и продолжал заниматься своим делом.

— Ну и молодец ты, Бек, — кричал из-за укрытия Яша. — Теперь мне видно, что и князья занимаются черной работой. Поверь, я проникся к тебе великим уважением.

Асланбек пытался попасть в рукав шинели, но не получалось.

— Яша, а я думал..

Он не видел подошедших командиров?

— Что же вы думали?

Не подозревая, с кем имеет дело, не оглядываясь, Асланбек сказал строгим тоном:

— Дорогой, иди туда, откуда ты пришел. Да, да. Сиди в своем окопчике и наблюдай за гансом. Эй, куда ты убежал, Яша?

За спиной у Асланбека засмеялись, он развернулся и, щелкнув каблуками замерзших сапог, вытянулся по команде «смирно» (как выражался Яша: «Ешь глазами начальство — минуешь гауптвахту») и вперился в командира полка, а затем скосил взгляд на его спутников и обомлел.

— Товарищ…

Асланбек вытаращил глаза, не веря самому себе.

— Товарищ генерал?

— Так точно, — улыбнулся генерал.

Командир полка и батальонный переглянулись:

— А почему вы не делаете зарядку? — спросил генерал. — Испугались мороза?

— Никак нет! Я уже. Это мой товарищ испугался.

Асланбек оглянулся:

— Ай, ай, убежал.

— Вот как.

Генерал задумчиво смотрел в сторону немецких позиций:

— Товарищ боец, а вы знаете, что вас ждет сегодня?

— Бой! — спокойно ответил Асланбек.

Командир роты выступил вперед и, улучив момент, дернул Асланбека за расстегнутую шинель.

Генерал поморщился: «Ротный перед боем заботится о заправке, черт возьми… В мирное время, наверное, от него доставалось всем за окурки и плохо прибранную постель. А научил ли он бойца в первом же бою вступить в единоборство с немецким танком, победить стальную махину бутылкой с горючей смесью и самому остаться живым?»

Генерал смотрел на Асланбека, и боец увидел, как в глубине прищуренных глаз, над которыми чернели широкие густые брови, вспыхнула улыбка. Показалось, что он встречал генерала и раньше, но не мог вспомнить где: «Не сойти мне с места, если генерал не с Кавказа! Посмотри на его лицо и нос и скажешь, что он осетин. — Кажется, и он узнал меня. Кавказец почти всегда узнает своего земляка», — а вслух сказал, медленно взвешивая каждое слово, что было так не похоже на него:

— Товарищ генерал, один раз, два раза, много раз я себя спрашиваю: «Почему враг на нашей земле?» И не знаю… Наверно, голова у меня не такая. Но вы, товарищ генерал, не подумайте, что я как соломинка. Нет, я крепко стою на ногах.

Генерал испытующе смотрел на бойца, но тот не отвел глаз.

— Сейчас на морозе не время рассуждать, тем более у противника под носом. Но скажу вам откровенно, что и меня мучает та же мысль. Враг у стен Москвы! Это… Да я бы собственной рукой застрелил того, кто посмел бы сказать мне такое до войны… Вот закончим войну, победим и тогда разберемся во всем. Поверьте мне, что такой день наступит.

— В это я верю!

— Вот и хорошо, — проговорил генерал, а про себя подумал. «Посмотрим, каким ты будешь в бою. Но на труса не похож… У волевого, смелого командира в бою все герои, бьются до последнего патрона», — генерал молча протянул руку:

— Победим врага и непременно встретимся. Не забудьте пригласить меня к себе в гости.

— Никак нет, товарищ генерал. Но где вас найду? Имя не знаю, ничего не знаю. Дома скажу: «Видел генерала, руку мне пожал», — не поверят, смеяться будут.

— Гм! Ну, давайте познакомимся: Хетагуров.

— Вы осетин?

Хетагуров засмеялся, вынул пачку папирос, отошел:

— Да. Моя Родина — Осетия, я родился в горах. Ирон дæ?[42] Из какого ущелья?

Генерал порывисто шагнул к бойцу, положил руки на плечи, смуглое лицо засветилось.

— Нет, нет…

Сползли с плеч Асланбека руки генерала, закурил он.

— Я… кабардинец я. Простите, товарищ генерал, у меня друг осетин, — проговорил Асланбек. — А товарищ по окопу одессит, — он поискал глазами Яшу, но того не было видно. — Он вот только что был здесь.

— Передайте ему, пусть воюет храбро, как его деды. Каждую позицию, каждый метр советской земли будем защищать до последней капли крови.

— Будем крепко воевать!

— До свидания!

— Счастливого пути.

Асланбеку было приятно, что у генерала сильная рука.

— Да, а кто стрелял ночью? — обратился генерал к полковнику.

— Боец, сдали у него нервы.

— Понятно, первая ночь на передовой.

— К утру страх пройдет.

— Прикажите сегодня же соединить окопы траншеей.

— Слушаюсь, товарищ генерал.

— Во всех отношениях это лучше одиночных окопов.

— Разумеется.

Генерал Хетагуров и сопровождающие его командиры ушли, а восхищенный Асланбек смотрел им вслед: «Вот это да! Осетина встретил и где? На самой передовой… Сегодня же напишу домой».

Из-за дерева вышел одессит.

— Чтобы я не дошел туда, куда я иду, если ты не идиот.

— Я?!

— Ты знаешь с кем разговаривал?

— С генералом Хетагуровым.

Хотел Асланбек поделиться радостью, что генерал-то осетин, но передумал. — Правильно. Притащились Петро, сержант, за ними, поеживаясь, Слава.

— Кого принесло с утра пораньше? — спросил сержант.

— Земляка я встретил… Самого генерала Хетагурова, — мой сосед по Одессе, можно сказать, в одном доме живем.

— Завидую тебе, земляка ты встретил, — сказал Слава и ушел в глубь леса.

— Еще бы! Повезло, — воскликнул нисколько не смутившийся Нечитайло.

— Яша, тебе не стыдно? — подступил к нему Асланбек.

Предрассветную тишину прорезала длинная пулеметная очередь. Друзья кинулись к окопам.

3

С каждой почтой Тасо ждал весточку от сына, но Буту молчал. Отец терялся в догадках, думал-передумал всякое, пока однажды не получил письмо на свое имя. Почерк на конверте чужой, размашистый, и почувствовал Тасо, что пришла к нему беда. Дрожащей рукой вскрыл конверт.

Воинский начальник коротко сообщал, что красноармеец Сандроев пропал без вести в боях на дальних подступах к Киеву. Снова и снова Тасо вчитывался в бегло написанные строчки и никак не мог взять в толк, что значит «пропал». Или он должен погибнуть на виду у всех, в схватке, проявив мужество, как подобает мужчине, или, если он жив, должен быть в строю, вместе со всеми. Странно: пропал без вести. Слова какие-то незнакомые.

Допустим, сын погиб в разведке, и вокруг не оказалось ни одного свидетеля. Ну, а потом, после боя, должны же найти бойца и похоронить? Разве не так поступали они в гражданскую войну? Никто не пропадал. Кто погибал, а кто переходил к врагу. Что-нибудь одно… Значит, если Буту нет среди погибших, то он жив и прячется? Выходит так. Но тут же Тасо отогнал коварную мысль: не мог его сын бросить полк, он не трус, на Буту можно положиться в чем угодно, клятву даст отец, что он не предаст товарищей. Никому не сказал Тасо о случившемся, только еще больше помрачнел, лицо стало землистым. Эх, лучше бы пришла весть о смерти Буту: перенести горе помогли бы люди, оплакивая его.

Однажды ночью Тасо вспомнил о райкоме партии и ужаснулся: как он до сих пор не пошел к Барбукаеву и не выложил все начистоту? Выходит, утаил новые данные о себе. Конечно, о себе. Сын и он — неотделимы.

Наутро Тасо уже сидел в приемной секретаря райкома партии и, прождав целый день, к вечеру попал к нему. Барбукаев ходил по кабинету, озабоченный, осунувшийся.

— Садись, — отрывистым жестом указал он Тасо на кресло, сам тоже опустился на стул. — Рассказывай.

Засомневался Тасо, а нужно ли говорить о своих догадках занятому человеку? Это же клевета на самого себя, на сына. А если окажется, что… Обвинят: «Скрыл от партии!»

— Чего ты молчишь? Случилось что?

Голос Барбукаева вывел Тасо из нерешительности.

— Письмо получил с фронта, — дернул плечом.

— Интересно, — оживился Барбукаев. — Сын пишет?

— Из штаба. Буту пропал без вести, не находят его. — Тасо перебрал край толстой суконной скатерти.

Секретарь нервно прошелся по кабинету, снова сел.

— Без вести, говоришь. Не он первый пропал неизвестно куда, но не могу привыкнуть к этому. Мы тоже были на войне с тобой, — проговорил Барбукаев.

Словно валун взвалили на плечи Тасо, так его придавило к креслу. Когда у него родился сын, имя ему дал Барбукаев, теперь он говорит о Буту ледяным тоном, как о чужом.

— Тебя я знаю давно, и Буту верю. Не думаю, чтобы он изменил присяге.

Барбукаев опустил руки на колени:

— Неприятно, конечно, что люди пропадают и никто не знает куда.

Всплыло в памяти Тасо, как в тридцатом году в него стреляли бандиты, и Барбукаев всю ночь простоял в больнице, не ушел, пока не сделали Тасо операцию… Тогда Барбукаев был секретарем партячейки.

Зазвонил телефон, Барбукаев снял трубку.

— Слушаю. А-а, это ты, друг. Вот что… Нас вызывают в обком. Да. Через час, на моей машине. Потом поговорим, заходите ко мне.

— Понимаете, сейчас у меня посетитель.

Барбукаев встал, посмотрел в окно.

Тасо поднялся сгорбившийся, постаревший: «Посетитель». Секретарь взглянул на него и смягчился:

— Ты пока никому не рассказывай о случившемся. В районе пройдет молва о сыне старого коммуниста, люди неправильно истолкуют. Нет, не может человек пропасть, не иголка в стогу… План заготовок молока надо выполнить досрочно.

Оторвал Тасо глаза от стола, посмотрел мимо Барбукаева:

— Не подведем…

— Ты представитель райкома в Цахкоме.

Тасо уже взялся за массивную дверную ручку, когда Барбукаев окликнул его.

— Подожди…

Медленно всем телом повернулся Тасо: что он хочет сказать, когда и без того все ясно.

— Держи, — вынул Барбукаев письмо из конверта. — Можешь обрадовать Дунетхан Каруоеву.

Что за черт, никак не поймет Тасо, снова читает:

«Дорогой товарищ Барбукаев. Пишу тебе перед боем. Над головой немецкие самолеты. Как видишь, в моем деле разобрались и освободили. Обещали после войны поговорить кое с кем. Партбилет мой сохранился? До встречи. Хадзыбатыр Каруоев, член ВКП(б) с 1918 года, артиллерист».

Вернулся Тасо в Цахком, созвал на нихас аульцев; прочитал им письмо Хадзыбатыра, и все стали поздравлять Дунетхан, а она расплакалась, не могли успокоить, пришлось увести ее домой.

Нихас опустел, Тасо задул фонарь. Уже было за полночь, а он все сидел под дубом. Вся его жизнь, день за днем прошла перед ним.

…Мальчишкой он пас на опушке телят, когда в доме случилось несчастье, а он о нем узнал вечером, вернувшись в аул. На околице встретился с ребятами, и они почему-то не побежали, как обычно, навстречу: стояли, опустив руки, спрятав в землю глаза, точь-в-точь как выражают соболезнование родственникам умершего старшие. Тасо растерянно посмотрел на них, бросил хворостину и понесся к дому.

В маленьком дворе было тесно, и мужчины толпились на улице. Тасо протиснулся в саклю, никто не обратил на него внимания, да и женщины, причитавшие без умолку, не сразу сообразили, что мальчик-то — наследник покойного, единственный его сын. Все забыли о нем в момент явившегося нежданно горя, а он стоял у ног отца, укрытого буркой. Первой заметила мальчика плакальщица, и она же напомнила людям о его существовании, причитая, что на плечи Тасо легла забота о больной матери.

Прошло время…

В тот день, когда Тасо пригласил аульчан на тризну, он почувствовал себя взрослым и дал слово свести счеты с подлым убийцей, да не пришлось сдержать данную клятву: убийца умер на каторге.

Грянула революция, и молодой Тасо взял винтовку.

О той боевой поре напоминал людям пустой рукав его кожанки. Никогда Тасо не искал спокойной жизни. Окружком направил его в горы укреплять Советскую власть, да так он и остался в Цахкоме. Здесь, вместе с любимой пришло в дом счастье, но только было оно недолгим, — жена, подарив сына, умерла.

Испытания, испытания… Сколько их было. А сколько будет… Единственная радость — сын. Ах, Буту, Буту, не уберег ты себя. Где ты, что с тобой? Мысли Тасо прервал цокот копыт.

— Разве так встречают гостей?

Чей это голос?

Секретарь райкома партии, соскочив с коня, шел к крыльцу, рядом с ним — незнакомец, похоже городской.

Поднялся Тасо, расправил под ремнем складки на гимнастерке, надвинул на лоб шапку и шагнул навстречу приезжим.

— Э, цахкомцы тем и отличаются, что ласкают ухо гостя словами. Нет, чтобы зарезать барана.

Барбукаев вошел в помещение:

— Знакомьтесь, инженер из города.

Гость крепко пожал бригадиру руку. Сели. Секретарь райкома партии — в кресло, инженер — на табуретку, а Тасо остался стоять. К его холодной спине прилипла рубаха, ныла поясница.

— Закрой дверь, поговорить надо, — попросил незнакомец. Сам же шумно захлопнул окно, спросил:

— С какого ты года в партии?

Не сразу ответил Тасо, положил руку на сердце: как всегда, партийный билет на месте. В партизанском отряде стал он коммунистом. После боя, когда их крепко потрепали и отряд отступил в горы, Тасо сказал комиссару, чтобы его считали большевиком.

— Так когда ты вступил в партию?

— Осенью восемнадцатого.

— Давно! Постой, постой, а почему не в семнадцатом? Почему долго размышлял? — допытывался приезжий, хотя знал каждую строчку из биографии Тасо.

«Ах ты… Мать твою так, когда мы босые, голодные с одной винтовкой на троих, шли во весь рост на врага, ты под столом бегал, а теперь усомнился во мне? Дожил, ничего не скажешь, черти кто Советскую власть оберегает от меня».

— Проверять меня взялся? — Тасо ударил кулаком по столу так, что подскочила чернильница. — Молод еще.

— Тихо, побереги нервы, — незнакомец предостерегающе поднял руку. — Здесь вопросы задаю я, твое дело — отвечать!

— Не одну партчистку прошел, так что допроса мне не устраивай, — все тем же резким тоном произнес Тасо.

Он побагровел, а когда снова поднял голову, то лицо его стало мертвенно бледным.

В разговор вмешался Барбукаев:

— У нас очень важное государственное поручение, вот и расспрашивает, хотя он знает о тебе… Видишь ли, мы не имеем права рисковать делом, которое нам поручил Комитет Обороны… Прости, пожалуйста, но ты сам должен понимать обстановку. Война.

Тасо стоял насупившись: с этого бы и начинали.

— Так… Кто-нибудь посторонний живет в ауле? — спросил незнакомец.

Помедлил Тасо с ответом, не сразу вспомнил о беженцах.

— Значит, чужих нет?

— Чужих нет. Беженцы — брат и сестра живут в моем доме.

— Надеюсь, ты умеешь хранить тайну?

— Умел до сих пор!

— Вот что, инженеру нужно помочь найти в горах пещеру.

Приезжий взмахом руки подозвал Тасо к столу и понизил голос:

— Об этом никто не должен знать!

— О чем?

— О нашем разговоре и что мы были здесь.

— Через час во всех аулах только и будут говорить о вас. Разве приезд гостей можно утаить?

— Да, ты прав… А вот разговор о пещере ты забудешь, как только мы уедем отсюда, — жестко произнес Барбукаев.

— Запомни, от меня никто и ничего не услышит, — твердо произнес Тасо. — Если узнают, то от тебя самого.

Он был возбужден, лицо его опять раскраснелось, глаза блестели; успокоившись, спросил:

— Пещер в горах много, для чего нужно?

Приезжий из города оставил свое место, наклонился, чтобы не говорить громко:

— Приказано найти место для будущей партизанской базы.

Удивленно посмотрел на него Тасо: какая еще партизанская база? Его недоумение понял гость:

— Мы должны быть готовы ко всему. Теперь ты сознаешь ответственность поручения?

— Когда собираетесь в горы? — спросил в свою очередь Тасо.

— Сейчас, — отрезал инженер.

Догадался Тасо, что гость из города вовсе не инженер, а похоже, начальник.

— Найдем такое место, — задумчиво проговорил Тасо. — И в гражданскую войну там наша база была.

— Проведешь кружным путем, мы не хотим, чтобы враги узнали о ней, — сказал строго Барбукаев.

Кивнул Тасо: к чему столько говорить об одном и том же.


С утра Мария принялась за уборку, затем быстро приготовила скромную еду на весь день и уселась за вязание: аульские женщины готовили посылку на фронт, и Дунетхан поручила ей связать пар десять теплых носков. Работая, Мария не забывала о своем горе. На родине осталась могила сына, оттуда ушел в армию муж, в дороге, в степи, похоронила мать.

Медленно разгорался кизяк в открытом очаге, тлел, нещадно дымя, Мария видела, как это раздражало больного брата. Но что она могла поделать, ей никогда в жизни не приходилось растапливать такую печь.

Стараясь раздуть огонь, Никита напрягался из последних сил, размахивал фуражкой. Напротив, по ту сторону очага, сидела Мария. Концы спиц мелькали в ее маленьких руках. Вязала она вслепую, лишь изредка поднося работу к близоруким глазам.

— Никита, пожалей себя, дым уже изъел глаза.

Он сделал вид, будто не слышал, и продолжал махать теперь уже назло ей, Марийке.

— Если у тебя плохое настроение, при чем же другие? — мягко сказала она.

Однако, видя, что брат упорствует, она встала, вырвала у него из рук фуражку и надела ему на голову.

Кашлял Никита долго, сжалившись, Мария взяла его под руку, увела в комнату, уложила на кровать, а сама, стиснув руки в беспомощном отчаянии, стояла у изголовья. Она знала, что больному уже не помогут врачи. Еще дома у брата признали бронхиальную астму. Обещали вылечить, тут началась война, и спустя несколько дней, брат примчался из больницы, велел матери с сестрой собираться в путь. Они пытались отговорить его, умоляли, но Никита был непреклонен: «Гитлер истребляет всех. Разве не видите — это людоеды из Германии? Я болен, болен, мне же не убить Гитлера! Может, вы хотите угодить ему в лапы? Так я этого не желаю, ясно?» И вскоре семья покинула город.

Со двора тихо постучали, через секунду приоткрылась дверь.

— Вот… Тасо прислал, — Алибек протянул кошелку.

Мария взяла у мальчика сверток, развернула: в нем оказалось свежее мясо. Не успела она поблагодарить, расспросить, что нового, как мальчик исчез.

Не забывает о них. То овечьего сыру раздобудет Тасо, то муки.

— Раньше ты вкусно готовила соус, — проговорил брат, — и Тасо накорми.

— Один он, как волк… Ах, зачем только мы мучаемся? Лучше умереть, — Мария смахнула слезу.

— Я тебя уже измучил, — простонал Никита.

— Оставь, пожалуйста, не о тебе говорю… — еще пуще расплакалась сестра.

Никита оторвал голову от подушки.

— И это сказала ты? — в его глазах было страдание. — Моя сестра Мария? Того не может быть. Скажи, что это не твои слова.

Она опустилась рядом с ним на колени и прильнула к плечу. Дрожащими пальцами брат водил по ее лицу, приговаривал:

— Ты знаешь, один бог хотел нас погубить, другой спас, ниспослав добрых людей. Потерпи, вот придет конец войне… Каждую ночь мне снится наша мама, к себе зовет.

— Не надо, — взмолилась сестра.

— Ну, хорошо, раз не надо, так и не будем, — брат закрыл глаза.

Мария пригладила ему волосы, концом фартука провела по вспотевшему холодному лбу. Ей показалось, что он уснул, но стоило пошевелиться, как Никита беспокойно заворочался:

— Мария, не оставляй меня…

— Я здесь, — она склонилась над изголовьем.

— Кажется, я умираю, — прошептал больной.

У нее защемило сердце.

— Господи, о чем ты говоришь, — сквозь слезы произнесла Мария. — Тебе просто плохо.

— Ты знаешь, что?

— Нет, Никита.

— Я убью немца! Одного… С меня хватит одного.

Мария со страхом посмотрела на брата, он приоткрыл глаза.

— Ты подумала, я сошел с ума? Твой брат желает отомстить за нашу маму, за всех убитых…

— Ты говоришь совсем не то, что надо, — простонала женщина. Она нашла сухую руку брата и стала целовать, обливаясь слезами.

— Я хочу исполнить перед смертью свою песню. Она есть у каждого человека. Ты знаешь, мне не удалось до сих пор спеть ее. Собери меня в дорогу.

Мария испуганными глазами смотрела на больного, чувствуя, что теряет сознание.

— Ты очень похожа на мать, — он спустил ноги с постели. — Помоги… Я желаю убить немца, — он сунул руку под подушку и вытащил нож в черном сафьяновом чехле.

— Ох! — Сестра в ужасе отшатнулась.

Старик поднялся с кровати, сделал несколько шагов к двери и рухнул на пол.


Хоронили Никиту Коноваленко на рассвете следующего дня. Когда брата опустили в могилу, Мария не плакала. Она слушала Дзаге, путавшего осетинские слова с русскими. Спасибо, Фатима оказалась рядом и пересказывала.

— Твое горе разделяем и мы… Теперь ты наша родственница, — произнес громко Дзаге. — Брат, похороненный на осетинской земле, породнил нас… Если желаешь, мы построим тебе дом такой же, как у всех. А когда окончится война, сама решишь, остаться тебе в ауле или нет… Я давно молю бога взять в жертву мою жизнь и пощадить молодых, ушедших на войну. Но он не милостив ко мне…

Всю ночь Мария не сомкнула глаз, вязала без отдыха, а подутро кинулась к кровати, на которой умер брат, обхватила подушку и зарыдала.

Наплакавшись, взялась перестилать постель и нашла под матрацем знакомый с детства истертый кожаный кошелек матери. Снова заплакала глухо, в подушку.

Очнулась, когда во дворе уже совсем рассветало. Разжала онемевшую руку, и на пол упал кошелек. Сердце подсказало ей открыть его. Марийка подняла кошелек, и словно к ней прикоснулись теплые руки матери.

Собравшись с духом, открыла и нашла в нем записку:

«Милая сестра, прости своего Никиту, если он обидел тебя когда-нибудь. Не сумел я дать тебе счастья. Немец, проклятый душегуб, помешал, исковеркал нашу тихую жизнь. А много ли надо было нам? Вот что, сестра моя, в кошельке монета. Этот царский червонец перешел к матери от нашего деда. Сохрани его, как память… Прощай, моя Марийка. Твой брат».

Тут силы оставили ее, и она опрокинулась навзничь.

Неизвестно, сколько она была без сознания. Когда пришел Тасо, то застал ее на полу.

В тот же день бригадир и Дунетхан отвезли Марию в больницу, а перед тем, как вернуться в аул, зашли к Барбукаеву.

Секретарь внимательно перечитал письмо Никиты сестре, взволнованно заходил по кабинету.

— Сколько трагедий…

Секретарь позвонил в больницу и справился о Марии. Ему ответили, что ее отправили в город, но на выздоровление надежд почти никаких.

Барбукаев повесил трубку.

— Враг разметал людей по земле, исковеркал сотни, тысячи жизней.

Тасо вспомнил утреннюю сводку и сразу почувствовал испарину на лбу, провел по нему рукой:

— Понять не могу… Враг продвигается вперед.

Барбукаев сложил руки на груди.

— Положение очень серьезное. Конечно, в панику впадать мы не будем, не для этого говорю с вами. Напрячься, с силами собраться призывает нас партия. Дунетхан, ты беспартийная, но о тебе мне говорил Тасо, хорошо, что втягиваешься в дела аула. В стороне может быть только враг… Что пишет Хадзыбатыр?

— Воюет, о сыновьях спрашивает.

Дунетхан смотрела в упор на секретаря.

— Он опять нашел свое место, — потер виски Барбукаев. — Вот что, товарищи, в других аулах народ выделил в фонд Красной Армии продукты из своих запасов. Подумать надо и вам. Знаю, что аул небольшой, можно вместить в шапке. Но сейчас в стране все на учете, все до нитки! Готовиться надо к трудным дням. Мы уверены, что Красная Армия остановит врага.

Секретарь сел за стол, продолжая:

— Но ей надо помогать, не щадя сил. Людям следует это внушать так, чтобы не вызвать в их душах смятения.

— Зачем внушать? — Тасо побарабанил худыми пальцами по краю стола. — Другими стали люди, понятливыми.

— Так, так, — закивала Дунетхан.

Ночью они вернулись в аул. Прежде чем расстаться, бригадир, подумав, сказал:

— Утром приходи на нихас.

— Опомнись, что ты говоришь?

Он словно не слышал:

— Поговори со стариками.

— Ты смеешься?

— Все, что слышала от Барбукаева, — передай им. Он доверился тебе, мне… От коммунистов у него секретов нет.

— Нет, нет! С каких пор я коммунистка?

— Мне трудно. Опять…

Он схватился за грудь, пошел к своему дому, остановился.

— Каждое слово обдумай.

Догнала его, дотронулась до плеча:

— Хорошо, не сердись.

Он улыбнулся ей одобряюще.

Ей доверяют! Сам Барбукаев. Барбукаев… О муже спросил. А не он однажды, в райцентре, проехал мимо на бидарке, отвернулся от нее, перевел коня на быстрый шаг? Он. Что же случилось с ним теперь? Может, в ней изменилось что-то?

Секретарь райкома поручил Тасо и ей рассказать людям правду. Она найдет такие слова, чтобы люди обрели силу для долгого и трудного пути.

Зажгла Дунетхан керосиновую лампу и взялась писать мужу. Она старательно выводила крупные буквы:

«Здравствуй, отец моих детей! Пусть в тот день, когда ты получишь мое письмо, кончится война, и чтобы ты с сыновьями вернулся домой. У нас все, как я тебе писала вчера. Плохо было ночью твоему другу Тасо. Сердце разрывается, когда я смотрю на него. Эх, знал бы ты, как всем нам трудно без вас. Столько забот свалилось… О лошадях я тебе писала. Ну ничего. Была в райкоме. Барбукаев говорил о тебе. Хадзыбатыр, как ты думаешь, что, если я подам в партию? Фатима выучилась в городе на трактористку. Залина ушла на фронт. У нас все живы, только Тасо болеет. Ты еще не нашел Асланбека?»

Дунетхан уронила голову на стол и заплакала.

Остаток ночи Дунетхан не спала, ходила по дому и в который раз мысленно начинала свой разговор со стариками.

Утром, едва взошло солнце, она была во дворе и, поглядывая в сторону нихаса, подоила коров. С трудом дождалась, пока старики поднялись на нихас, и, отложив дела, отправилась к ним. Но чем ближе подходила, тем меньше решительности. Сверлила мысль: как одна посмеет предстать перед почтенными старшими да еще заговорит с ними? Но отступать было поздно: первым ее заметил Дзаге.

— Здравствуй, Дунетхан. Что тебя привело к нам так рано? Подойди ближе, покажи нам свое лицо.

Поспешнее, чем того требует приличие, женщина сделала шаг вперед.

— Твоя мать тем и прославила род отца, что не дала мужу ни одного сына.

Дзаге ковырнул палкой землю, поглядел на рядом сидящих, но те, казалось, не проявили интереса ни к его словам, ни к Дунетхан:

— Скажи, ты довольна своими сыновьями?

Не поднимая головы, Дунетхан кивнула. Почему она послушалась Тасо? Теперь во всем ущелье будут говорить о ней, что явилась на нихас и поучала стариков. Лучше бы у нее отсохли ноги…

— Пусть бог даст им столько сил, чтобы они не посрамили имени своего отца, род свой.

Дзаге поморгал, пожевал губами.

— Ты, говорят, с Тасо в район ходила? Какие новости принесла? — спросил он наконец.

Посмелела Дунетхан, столько лет прожила рядом с Дзаге и только узнала, какой он добрый человек.

— Враг подошел к Москве, — обрела она дар речи.

Старики забыли, что перед ними женщина, заговорили:

— Ты что-то путаешь?

— Неправда это!

— Где Тасо?

— В других аулах готовят обозы для Красной Армии, — повторила слова секретаря райкома. — А мы только деньги собрали да вяжем носки. Надо от себя оторвать…

Тут ее прервал Дзаге, вскочил, потряс в воздухе палкой:

— Ты не срами нас! Куда вы смотрели, коммунисты? Другие нас опередили! Позови сейчас Тасо.

Дунетхан стала удивительно спокойна.

На ступеньках бригадного дома, расставив ноги, стоял Тасо: кожанка расстегнута, рука на бляхе. Спустился на нихас.

— Я слышал, что тут говорила Дунетхан.

Бригадир сел рядом с Дзаге.

Дунетхан отметила про себя, что он озабочен, иначе бы не позволил такое: еще молод, чтобы сидеть рядом с Дзаге. Его место на нихасе с краю. И Дзаге, должно быть, не обратил на это внимания.

Бригадир бросил на женщину короткий взгляд, и она поняла, что оставаться на нихасе ей больше незачем.

Уже по дороге домой у нее внезапно вспыхнуло лицо. От возбуждения слегка кружилась голова. Эх, сорвать платок и крикнуть на весь мир, чтобы слышали дети, Хадзыбатыр: «Держитесь стойко!»

Вечером в калитку постучал Джамбот, понизил голос:

— Что пишет сын… Асланбек?

Хотелось засмеяться ему в лицо, но удержалась.

— Прошу тебя. Бог уже наказал меня.

— Чем? — без гнева спросила она.

— Сыном. Лучше бы он не родился.

Пробудилась в сердце жалость к человеку, но тут же погасла.

— Бесстыжий.

— Это я то? На нихас ты ходила… Почтенных мужчин жить учила. Ты с этим Тасо потеряла голову, о сыне не думаешь.

— Ты… Ты не мужчина, а подлая собака, — выкрикнула Дунетхан. — Вот вернется Хадзыбатыр, откроюсь ему, и тогда берегись, — развернулась и пошла.

— Постой. Ты еще не все слышала.

Что он еще хочет сказать?

— Разве не знаешь, что о тебе болтают? Где ты всю ночь шаталась с Тасо?

Метнулась к обидчику, презрительно бросила в лицо:

— Ишак полудохлый. Тьфу на тебя, — плюнула ему в лицо.

— Ты.. — выругался Джамбот.

За спиной его послышался голос Тасо:

— Я слышал.

Не оглянулся, как кошка, отскочил в сторону Джамбот, испуганно прикрыл лицо руками. Тасо в упор смотрел на него.

— На меня грязь льешь? Смою.

Заметались глаза Джамбота, вспомнил, что с Тасо шутки плохи, поспешил защититься:

— Тебя власть поставила подслушивать чужие разговоры?

Подступился к нему бригадир, занес кулак, да Дунетхан уперлась плечом Тасо в грудь, и ему пришлось отступить.

— Смотри у меня… За Дунетхан ответишь перед ее мужем; и сыновья не простят. Обо мне услышу от тебя еще раз, оторву голову. Запомни, скотина.

Тасо вытащил из нагрудного кармана письмо, поднес к самому лицу Джамбота.

— Скотина!

— Что?!

— Ты предал Хадзыбатыра! Оклеветал!

— Я?!

— Он мне обо всем написал. Ну, берегись.

— Убьете?

— Судить будем тебя, всем аулом.

— Ты уже мстишь мне? Обзываешь? Лучше свою голову побереги.

— Не попадайся на пути, слышишь? Не прощу.

— Убей, чего еще ждешь?

— Сегодня о твоих детях думаю, а завтра… — ушел Тасо, не договорив.

— Тьфу, — Дунетхан плюнула в лицо Джамботу.

Обтер он рукавом лицо, не знал, как повести себя.

Пересекла Дунетхан двор. Вслед ей неслось злобное:

— Смотри, накличешь горе на себя, о сыне подумай.

Не оглянулась она. Нет, Хадзыбатыр не осудит ее за это. Почему она не мужчина! Убила бы его.

У Джамбота путались мысли. Надо опередить проклятого Тасо. В районе уверяли, что Хадзыбатыр не вернется в Цахком. Выходит, Каруоева нашли честным человеком, доверили оружие, и он воюет против немцев?

Утром Дунетхан проснулась от требовательного стука в калитку:

— О, Хадзыбатыр, если ты дома, то выйди на минутку!

«Кто бы это мог быть?» — Дунетхан выбежала во двор. На улице стоял Дзаге, а рядом с ним — Алибек, он держал за конец веревки бычка.

— Вчера торопила всех, а сама что же? — сердито ворчал старик.

Не могла сразу сообразить Дунетхан, зачем он здесь.

— Куда вести бычка? Или самому гнать его на фронт.

От нахлынувших чувств Дунетхан готова была целовать ему руки. Но, увы, она не могла высказать, что думает о нем, старик оскорбился бы, потерял к ней уважение. Поспешно распахнула она перед ним калитку, но Дзаге выразительно посмотрел на мальчика, а тот протянул Дунетхан бечевку: бычок послушно последовал во двор.

Один за другим шли к ее дому аульцы. Кто вел овцу, кто двух. Бригадир пригнал корову, все равно, мол, в доме никого нет. Сама Дунетхан попросила записать от имени Каруоевых трехгодовалого бычка. Не отстал и Джамбот: принес на себе крупную овцу.

4

В трубе противно завывало, нещадно дымила печурка — немецкий бочонок из-под бензина. Кто-то, пригнувшись, вышел, и в землянку с улицы ворвался холодный воздух.

Хетагуров стиснул кулак, опустил с силой на колено, и тут же устыдившись самого себя, оглянулся: устроившись на ящике из-под снарядов, начальник оперативного отдела разложил на коленях карту и погрузился в свои думы. В углу сидел на земляном полу Матюшкин, его ординарец, и спал, под левой рукой у него был жесткий ранец, немецкий автомат висел на широкой груди. Ровно дышал Матюшкин, иногда тихо постанывал. Большая лампа «летучая мышь» тихо качалась над головой начальника оперативного отдела. Дым поглощал свет, и ему пришлось низко склонить голову.

Никак не укладывалось в сознании генерала, что они коченеют в окопах, а немцы в тепле, землянки и блиндажи обставляют, уют создают себе, думают на веки веков устраиваться. Все труднее дышалось, першило в горле, и Хетагуров выбрался наружу, поднял воротник полушубка.

Немцы с короткими промежутками освещали ракетами местность, и он отметил, что не иначе, как боятся внезапной атаки. В последние дни противник стал то ли осторожней, то ли трусливей, во всяком случае нервничал.

Трое суток не сомкнул глаза, а голова у него все-таки ясная. И чувство голода пропало. Вот только курить хочется, кажется, не вынимал бы папиросу изо рта, но приходилось ограничивать себя.

Он смотрел в сторону немцев…

Военная машина, приведенная в действие гитлеровцами, набрала мощь на Западе и рванулась на Восток, добралась до Москвы. Немалой ценой. Но как случилось это невероятное?

Укрепляя обороноспособность страны, укрепляя границы, учились военному искусству, были уверены, что если война случится, то враг будет побежден. Никто не сомневался…

Война еще впереди…

Впереди…

У нас хватит сил защищаться, а потом изгнать врага…

Столицу войска закроют собой, и мертвые встанут на ее защиту.

Москва…

Хетагуров напряг память, и воспоминания вернули его в предвоенные годы.

…Он приехал на Чрезвычайный съезд Советов, делегатом от Дальнего Востока. Голосовал за Конституцию, а Валентину вызвали на Всесоюзное совещание активисток, жен командиров. Она тогда бросила призыв: «Девушки, на Дальний Восток!» В редкие для них свободные часы ходили по Москве и всякий раз, будь это хоть в полночь, являлись на Красную площадь. Много раз бывала Валентина в Москве, у Мавзолея, в Кремле, а вот с ним — впервые. Вернулась она в Хабаровск с орденом Трудового Красного Знамени на груди и именными золотыми часами от Народного Комиссара Обороны.

Ему было приятно видеть, как встречали Валентину, смотрел на нее, гордился. Наблюдая со стороны, вдруг открыл в жене много нового. Держалась просто, спокойно, скромно. Ей преподнесли на вокзале букет, и она тут же раздала его по цветочкам женщинам, встречавшим ее.

…Как она сейчас? В единственном, чудом нашедшем его письме просит сообщать о себе чаще. Валюша, Валентина, знала бы ты, как здесь трудное

…Подставив спину порывистому ветру, Хетагуров уловил приближавшийся гул мотора. Он ждал командира дивизии полковника Чанчибадзе. Из серой мглы вынырнула эмка, и, скрипнув тормозами, остановилась рядом с генералом. Не успел заглохнуть мотор, а уж водитель упал грудью на баранку и мгновенно уснул. Его бы не подняли даже под страхом смерти.

Командир дивизии открыл дверцу. По его болезненной гримасе, неуклюжим движениям Хетагуров догадался, что с ним стряслась беда. Георгий Иванович обошел вокруг машины: в задней дверце зияла рваная дыра, его передернуло всего. То ли осколок мины, то ли разрывная пуля прошла на уровне сердца командира. В двадцати сантиметрах, не больше, прошла смерть…

— Ранило? — шагнул он к комдиву.

— Да. Не повезло.

Разжав пальцы, Хетагуров прикрыл рукой пробоину в дверце, ему было не по себе: он мог лишиться самого боевого комдива. Пожалуй, напрасно он не думал до сих пор, кто заменит его самого. Ведь пуля, которая угодила на границе в руку, могла и убить. Надо посоветоваться на этот счет с комдивами, комиссарами…

Выбравшись из машины, Чанчибадзе сказал коротко:

— Заживет.

— Дай бог.

Хетагуров протянул было руку, чтобы поддержать его, но не сделал этого: боялся задеть самолюбие полковника.

Генералу не терпелось узнать о батальоне, с боями прорвавшем окружение, но он не торопил Чанчибадзе. А может, батальон погиб, и комдив щадит его, не решается сказать ему правду? Генерал отогнал от себя сомнение, однако мысль о том, что так именно и случилось, назойливо лезла в голову. Он вспомнил, как прямо на передовую прибыл батальон добровольцев-москвичей на машинах Моссовета. Им обрадовались, и особенно противотанковым ружьям.

— Остатки батальона отказались идти на отдых… заняли позицию у моста.

Генерал стоял в задумчивости.

— Просили прислать махорки.

— Сколько у них ружей? — спросил генерал.

— Четыре. На каждое по три танка.

— Высчитали?

— Они сами, товарищ генерал.

— Ясно…

Полковник докладывал спокойным, ровным голосом, с заметным грузинским акцентом. Нравился он Хетагурову своей смелостью, выдержкой в самый критический момент. После первого же боя его и комиссара Ганькина повысили: поручили им дивизию. Не ошибся в них командарм. Еще Чанчибадзе заразительно смеялся и пел песню о Казбулате удалом и грузинское Сулико. Слушая его, Хетагуров представлял себя в родных горах, в ауле, обдуваемом всеми ветрами…

…Заберутся они, мальчишки, в разрушенную крепость Зураба Елиханова (первого посла Осетии в Санкт-Петербурге во времена Елизаветы) и разыгрывают настоящий бой своих далеких предков с персидским шахом, так и не сумевшим одолеть Зарамагскую крепость. А вечером пригоняли с гор овец и телят. Дома шестилетнего Георгия ждали поручения, их было немало, и валившемуся с ног мальчишке казалось, что взрослые безжалостны. Уже перед сном выпивал молоко из большой деревянной чашки, в которой толкли чеснок для приправы к мясу. С последним глотком слипались веки, и он валился на жесткое ложе. В восемь лет он вдруг повзрослел, считался в доме мужчиной. Из той поры запомнились поездки на ишаке к ледникам. Привозили они наколотый лед в вывороченных козьих шкурах. Со льдом в доме пили молоко или воду из минерального источника.

…Командир дивизии пытался пошевелить рукой, но она предательски повисла плетью. Глаза запорошило снегом: ветер бил в лицо.

— Порфирий Григорьевич, — мягко позвал Хетагуров.

Комдив приоткрыл глаза, генерал кончиками пальцев притронулся к черному оледеневшему пятну на правом плече.

Полковник стоял, опустив на грудь голову. «Спит», — подумал генерал. Еще раз позвал:

— Порфирий Григорьевич.

И опять не отозвался полковник. Генерал прикрыл собой комдива от ветра.

И тут же услышал, как еле слышно проговорил Чанчибадзе.

— Не беспокойтесь, товарищ генерал.

Кто-то вышел из землянки, и генерал крикнул:

— Помогите!

Подошел ординарец.

— Матюшкин, ты?

— Так точно, товарищ генерал!

— Ранило командира.

Задрав кверху правое плечо, Матюшкин укрыл свое лицо от ветра, взял полковника под руку.

— Опять вас нашла пуля-дура! Ничего, заживет.

Боец заглянул полковнику в лицо.

— Веди его, не стой, морозно, — поторопил генерал.

— Сейчас отогреемся и все будет хорошо.

— Матюшкин, вылечи мне командира, — вдогонку сказал с надеждой генерал.

— Слушаюсь!

Матюшкин увел комдива, а генерал с горечью подумал, что все труднее сохранять бывалых бойцов для решающей битвы. А она будет. Спустившись в дымную штабную землянку, Хетагуров невольно задержал дыхание. Все встали, ему освободили место у печурки.

— Садитесь, товарищи, — коротко сказал Хетагуров.

Он понимал, что людям нужен отдых, а отвести войска с передовой было не в его власти. У тех, кто обладал таким правом, не было возможности, каждая минута между боями считалась равной жизни.

Командиры продолжали стоять, и он сел, распахнул полушубок.

Сколько еще сможет продержаться его группа? Ну, трое суток, пусть неделю, больше не выдержать.

Если не прикажут стоять до последнего бойца, то не выдержать. «Не отступать до последнего патрона!» — такое уже было, когда полк, сформированный в ходе тяжелых боев, остался без патронов. …Немцев подпустили метров на пятьдесят, поднялись во весь рост и без крика «Ура!» молча пошли на сближение. Бой был короткий. Весь полк полег. По уцелевшей рации кто-то успел передать: «Ищите знамя в нашем танке с подбитой гусеницей». Несколько раз ходили в тыл разведчики, нашли полковое знамя. Пленный фельдфебель рассказывал, что немцы вначале опешили, потом дрогнули, но за ними ползли танки…

Снял генерал ушанку. Интересно, как там Чанчибадзе?.. Нет, неделю не выдержать, фланги очень оголены. Если только на чудо надеяться! Вернее всего случится так. Противник прорвет фланги на стыках с соседями и основными силами попытается обойти его.

Теоретически, это окружение… Вариант такой, конечно, он исключает. Но готовым быть и к этому обязан. Надолго ли хватит, скудных запасов продовольствия, мин, патронов? Нет связи со штабом армии, неизвестно, какие силы в глубине тыла? Ясно только одно: перед ним противник, которого во что бы то ни стало нужно сдержать, противостоять танкам, артиллерии, самолетам…

Надо, надо!

В утку поднялся телефонист:

— Товарищ генерал.

Нашли его, значит, кому-то очень понадобился, хотя на передовой в такую холодную ночь должно быть спокойно, а если бы даже противник что-то и предпринял, то есть к кому обращаться: к комдиву.

До рассвета он побывает на левом фланге у соседей, потом вернется на свой КП. Конечно, его никто не заставляет ходить на передовую, управлять боем потрепанной дивизии, в его положении командующего группой войск и начальника штаба армии можно руководить и по телефонным проводам, через офицеров связи.

Можно, конечно…

В течение нескольких месяцев устарели многие академические положения, казавшиеся в профессорских устах непреложном истиной.

— Кто там? — отрывисто спросил Хетагуров.

— Похоже, какой-то штаб ищет вас, — вполголоса сказал телефонист, приподнялся, протянул генералу трубку. Генерал взглянул на его обожженные полы телогрейки. Боец чудом спасти из подбитого немцами танка. Экипаж погиб, а он отделался ранением в ногу. Идти в госпиталь отказался, и его оставили в штабе.

— «Тридцать седьмой» у телефона!

В трубке сразу все стихло: ни торопливых голосов, ни писка, ни трескотни.

— Алло!

Что если командарму удалось установить с ним связь? Как ему не хватает присутствия командующего.

На другом конце провода продолжали молчать, Хетагуров, теряя терпение, хотел было вернуть трубку, но кто-то торопливо спросил:

— Кто у аппарата?

— «Тридцать седьмой».

— Не отходите.

Наступила пауза, сердце подсказало Хетагурову, что ему предстоит разговаривать с высоким начальством.

— Здравствуйте, товарищ Хетагуров.

На мгновение напряг память: не вспомнил, кому принадлежит голос.

— Здравствуйте. Кто говорит со мной? — не удержался от вопроса озадаченный Хетагуров.

— Говорит Шапошников.

«Маршал» — удивился Хетагуров, не поверил, спросил:

— Мы, кажется, встречались с вами?

— Да. Я вам напомню. — Голос Шапошникова был нетороплив, с хрипотцой. — На товарной станции в Дмитрово.

Вот теперь он вспомнил голос маршала. Это было на железнодорожной станции. В момент разгрузки эшелона появился самолет, и какой-то молодой боец истошно крикнул: «немец» и плюхнулся на перрон. Когда его подняли на смех, он стал оправдываться. «Свой не свой — ложись на брюхо, если тебе не охота помирать»… Тогда они говорили с маршалом.

— Так точно! — четко сказал Хетагуров и тут же добавил: — Я нахожусь на КП дивизии полковника Чанчибадзе.

— А нужно ли так рисковать, голубчик?

— Да! — твердо произнес Хетагуров. — Кажется мне, что именно здесь противник попытается прорвать нашу оборону.

— Вам видней.. Как дела на всем вашем участке?

— Армия раскололась и действует двумя изолированными группами. Между ними образовался разрыв до двадцати километров. Связь с командармом потеряна.

— Ставке это известно.

— Левофланговая группа армии ведет ожесточенные бои. Атака противника следует за атакой. Бойцы и командиры дерутся отважно, совершают невозможное. Наши потери, к сожалению…

Что-то треснуло в мембране.

— Алло!

— Слушаю вас.

Генерал продолжал быстро докладывать, боясь что связь может пропасть.

— В танковой бригаде осталось три машины без гусениц. В батареях по одному-два орудия, в трех кавалерийских дивизиях не более семидесяти сабель. Трудно… Прошу понять меня правильно…

— Поэтому и позвонил вам по поручению Верховного.

— Благодарю!

— Что у вас еще?

Начальник Генерального штаба требует, чтобы он высказался, в Ставке хотят знать обстановку из первых рук… Правду, но не жалобу!

— Линия фронта изогнута, прерывиста, местами обращена на запад и север, юг и восток. Основные силы третьей танковой группы противника навалились на мой левый фланг, пытаются прорвать оборону.

Сказать о Ракитино? А не кажется ли ему, что немцы стремятся именно сюда, не преувеличение ли это? Проверить себя он обязан именно сейчас, другой такой возможности не будет.

Для него прошел период, когда он в боях учился тому, как разгадать противника. Теперь он сам готовится ставить ему капкан, и надо быть уверенным в самом себе.

— Убежден, что противнику нужно Ракитино.

Пауза.

Долгая пауза.

Показалось, что она долгая…

— Ваш вывод правильный, и поэтому рубеж, который вы занимаете, надо удержать. Без приказа не отходить! Время требуется для тех, кто организует оборону Москвы на других участках.

Вот почему командование фронтом не дает пополнения, войска нужны для обороны Москвы. Значит, Ставка считает, что немцы способны еще наступать, а обороняющиеся пока что не смогут сдержать их? И это несмотря на то, что противник а боях теряет свои отборные части, цвет немецкой армии. Да, сила большая…

— Будем стараться. Но разве наш участок решает судьбу?

— Все участки, каждый боец! Доведите это до командиров и бойцов.

— Ясно!

— Вам надо выстоять. Повторяю: как можно дольше. Прошу вас.

Сжалось сердце: «Прошу вас».

Маршал от имени Ставки требует от него сделать невозможное: выстоять.

— Понятно, — обыденно, без пафоса ответил Хетагуров.

— Вы правы, противник любой ценой попытается овладеть Ракитино. Как видно, с потерями он не считается. Действуйте, исходя из намерений противника… Есть ли у вас вопросы?

Хетагуров помедлил, собираясь с мыслями.

— Алло!

— Да, да… Я решил на подступах к Ракитино организовать круговую оборону. Для этого нужна артиллерия, неплохо бы заполучить ополченцев с лопатами и кирками.

— Как вы ее мыслите?

— Создать укрепрайон с применением плотных инженерно-взрывных заграждений. В ходе боев в подразделениях подготовить группы истребителей танков.

— Ваша идея мне нравится. Я доложу Верховному. Сколько дней потребуется для этого?

— С момента получения ополченцев четверо суток..

— Много.

— Понятно.

— Так требует обстановка. Думаю, что помощь вы получите завтра же! Желаю успеха!

— До свидания. — Хетагуров медленно опустил руку с трубкой и, вспомнив о раненом Чанчибадзе, вышел из землянки, застегнул полушубок на верхний крючок.

На свежем воздухе слегка кружилась голова.

Вокруг машины, яростно хлопая себя руками, бегал водитель. Взглянув на часы, Хетагуров посмотрел на небо: рассветает, и, наверное, немцы начнут бой, попытаются в какой уже раз смять оборону дивизии Чанчибадзе. Придется на его место назначить начальника оперативного отдела, а когда армия воссоединится, то командарм решит, кому возглавить дивизию. С этим Хетагуров направился в командирскую землянку.

Каково было его удивление, когда он застал у печурки Чанчибадзе. Полковник говорил в телефонную трубку, которую у его уха держал Матюшкин.

— Макар Иванович, голубчик, очень прошу тебя… Да не перебивай меня своими дурацкими просьбами. У твоего соседа, скажу тебе по секрету, в батальонах осталось человек по двадцать. Но это нестоящие львы! Понял? Раненые львы! Тебе ясно теперь? Резерв? Как же, как же, есть у меня резерв. Боец Матюшкин и моя рука… Все! Я пойду к твоему соседу, а к тебе военным советником пришлю Матюшкина. Ты же знаешь его крутой характер, он быстро наведет порядок в твоем хозяйстве. Обойдешься? Ну, смотри. Люблю понятливых людей.

Чтобы не помешать своим появлением комдиву, Хетагуров остался у входа.

Когда они встретились в первый раз? Бой шел на реке, кажется. Саперы подготовили к взрыву мост, но атака немцев была стремительной, бойцы не ожидали ее и отошли, оставив мост. Но и немцы не посмели перейти по нему: уже смеркалось. Ночью Чанчибадзе со взводом переправился на берег, занятый противником, вызвал там переполох, взорвал гранатами несколько танков, захватил пленного и вернулся.

А на рассвете мост взлетел в воздух…

Столько воюют рядом, а он не знает о комдиве ничего: женат ли, ждут ли его родители…

Всех ждут. Все ждут.

Предательски смыкались глаза, валилась на левый бок отяжелевшая голова, по телу разлилась истома, но Хетагуров, хотя и с трудом, противился сну. Как из-под земли доносился глухой голос:

— Слушает «двадцать первый»… Так. Что? Верни сейчас же орудие на место. Стрелять будешь прямой наводкой. В упор. Я тебе погибну! Чтобы ты был на виду у всей пехоты. Где взять людей? Обожди, сейчас тебе подкинет «сорок первый».

Трубку взял полковник.

— Ну, что у тебя, лихой казак? Алло! Говори же. Алло! Что? Танки пошли? Сколько? Сколько? — переспросил комдив.

Хетагуров сразу пришел в себя, провел рукой по впалым щекам: утром бы успеть побриться до боя.

— Пятнадцать? Так это сущий пустяк. Ты так завопил, что я чуть заикой не стал, думаю, видно, навалилась на тебя нечистая сила. Держись, казак, а то чуб отрежу. Я тебе скажу но секрету от немцев, твоему соседу сегодня будет труднее, чем кому-либо. У него нет даже одного орудия, а у тебя целая пушка. Без колеса? Ха-ха! Ну и юморист ты. Держись, еду к тебе. Не хочешь? Нет, нет, жди меня, — Чанчибадзе поднялся, и ординарец ловко надел на него полушубок.

Хетагуров курил за спиной у комдива, и тот не видел его.

Покашляв, генерал оттолкнулся от косяка. Чанчибадзе повернулся, секунду, другую задумчиво смотрел на него, потом, очевидно, сообразил кто перед ним, отстранил ординарца, попытался выпрямиться, но боль заставила ссутулиться еще ниже, опустилось правое плечо:

— Товарищ генерал, противник… Нащупали, кажется, слабое место, боюсь, проткнут. Соберем всех до единого: обозников, писарей…

— Вы, надеюсь, не собираетесь на передовую?

— Пока нет.

— Правильно, — одобрил генерал.

— А идти надо, поддержать бы Кухаренко.

— Зачем? Боевой командир…

— Голос его не понравился…

— Вам придется остаться здесь, товарищ полковник, — Хетагуров повысил голос. — Кто будет руководить в бою дивизией?

Одновременно затрещали все телефоны, и не успел полковник возразить, как к нему протянули четыре трубки. В землянке притихли. Телефонные провода принесли взрывы, хриплые голоса.

— Алло!

— Почему молчите?

— «Сорок первый».

— Я «третий».

— Ну, что же вы, Порфирий Григорьевич, вас ждут.

У комдива прошло замешательство, вызванное коротким разговором с Хетагуровым, но вот он властно проговорил, чтобы было слышно во все трубки:

— Внимание, я «сорок первый!» Докладывать по порядку. «Первый», слушаю тебя!

— Алло!

— Да, да.

— Противник перешел в наступление. Шесть танков.

— Не в наступление, а в атаку. Ясно? Сколько пехоты?

— До роты.

— Выдержишь?

— Конечно.

— Молодец. Спасибо. «Второй», докладывай.

— Атака началась внезапно. Десять танков, авто…

— «Второй», алло!

Связь со вторым прервалась. Молчали и остальные.

— Ну вот что, я пойду в хозяйство Кухаренко, — Хетагуров машинально передвинул на ремне пистолет. — Не буду вам мешать.

— Да, но… Там опасно. Простите…

Чанчибадзе попытался удержать Хетагурова:

— У вас же нет охраны.

— Не знал я, что на войне опасно.

Поняв свою оплошность, комдив промолчал. За Хетагуровым последовал ординарец. Командир дивизии остановил Матюшкина.

— Дорогу знаешь?

— Так точно!

— Ну ступай, да будь осторожней, не лезь напролом.

— Ясно!

Матюшкин, козырнув, бросился вон из землянки, нагнал генерала.

— Разрешите пойти впереди вас? — негромко обратился Матюшкин к генералу, словно боялся спугнуть его мысли.

— Это ты?

— Я, товарищ генерал.

Матюшкин все еще шел рядом с генералом.

— Как добраться побыстрей? — спросил он Матюшкина.

— Напрямик, по степи.

— Веди.

— Не стоит!

— Опять ты за свое? Кто из нас двоих генерал?

— А ежели самолеты появятся?

— Ну и что?

— Как на ладони будем в чистом поле.

— Вперед!

Генерал в душе был благодарен Матюшкину. Ординарец у него сообразительный, смелый. Иметь рядом с собой Матюшкина, по-крестьянски рассудительного, действующего по принципу: «Семь раз отмерь — один раз отрежь», — спокойнее на сердце.

Вдали, над темневшим на горизонте лесом вспыхивало зарево взрывов, доносился непрерывный глухой гул, дергалась под ногами земля. Нетерпеливо поглядывая в ту сторону, Хетагуров торопился. Шел за Матюшкиным след-в-след. Подтвердились его опасения, немцы хотят прорвать оборону на участке Кухаренко. Видно, хорошо поработала разведка неприятеля. Если им это удастся, то указание Ставки не будет выполнено и тогда… останется одно — пустить пулю в лоб.

— Матюшкин, побыстрей нельзя?

— Больно уж глубокий снег.

— Давай попробуем, — проговорил генерал, чувствуя как задыхается.

На ходу расстегнул на груди полушубок. Больше всего он боялся не успеть. Еще надо связаться со своим КП, узнать общую обстановку. Генерал окончательно запыхался и стал отставать.

Голос Кухаренко, видите ли, не понравился Чанчибадзе… Хитрец, наверное, боится за него, а говорить об этом не хочет. Если бы можно было поддержать Кухаренко, одну бы ему роту… Роту… Взводу был бы рад.

Он отчетливо различал ружейные выстрелы, захлебывающийся стрекот «максимов». Потерять позицию Кухаренко нельзя. Пока не организована круговая оборона Ракитино, держаться, держаться…

Впереди, шагах в семи от него, двигался Матюшкин, старательно выбирая дорогу. Генерал нагонял его. Наконец добрались до редкого кустарника. Генерал распахнул полушубок, тяжело дыша, прислушался: «Почему тихо? Ага, выдержали… Надо поспеть к следующей атаке».

— Вперед, Матюшкин, — генерал пошел во весь рост.

— Товарищ генерал, осторожней, — посоветовал Матюшкин.

Генерал продолжал идти молча, но Матюшкин настаивал на своем.

— Мы на передовой, товарищ генерал.

— Догадываюсь.

Боец внимательно посмотрел на него, обогнал и снова пошел впереди. Снегу стало меньше, потом вышли на утоптанную тропку, дыхание стало ровным, шаг скорым.

— Прибавь, Матюшкин, — произнес прерывистым голосом генерал.

— Слушаюсь… На охоте бывали?

Ответить генерал не успел: Матюшкин спрыгнул в глубокую траншею и сразу же пришлось прислониться к стенке. Два дюжих санитара волокли тихо стонавшего раненого. За ними прохромал боец без шапки, с окровавленной повязкой на голове, с перекошенного плеча его свисала винтовка. Левый рукав шинели был изодран в клочья, на закопченном лице сверкали белки глаз. То и дело генерал уступал дорогу, и нетерпеливому Матюшкину приходилось останавливаться. У него был недовольный вид, и генерал знал почему: ординарец хотел поскорее упрятать его в землянку. Подумал генерал, что надо бы его назначить взводным. Сделали еще несколько шагов и снова остановились.

Девушка-санинструктор пыталась оттащить бойца от пулемета, а он всеми силами упирался.

— Уйди, Галюша, — упрашивал боец.

— Ранен ты, Слава.

— Галка, второй номер я.

— Дурень, пуля навылет прошла.

— Уйди, шарахну, — с угрозой сказал Слава.

Галя опустилась на дно траншеи, вытянула ноги:

— Ну и черт с тобой.

Чтобы не наступить ей на ноги, генералу пришлось перешагнуть через нес.

— Бек, куда делся еще один диск?

— Не знаю.

Голос показался знакомым, не напрягая памяти, генерал вспомнил Асланбека.

— Паразитический элемент, чтобы ты увидел свою Осетию через месяц. Оглох или тебе мои нервы — балалаечные струны?

Генерал задержал шаг.

— А еще ты земляк самого…

Остановился генерал. Значит, боец не признался? Молодец! Вернуться, поговорить с земляком? Возможно, он даже из родного ему Зарамага? Да еще окажется сыном друга детства… Или чего доброго родственником. Повеяло далеким и близким. Почудился запах, который, он будет помнить всегда, нигде не пахнет так, как в его горах: горный воздух приносит аромат близких ледников, камни и те имеют запах, особенно в жаркий день.

Прямо из траншеи вошли в блиндаж. Генерал сразу узнал комиссара дивизии Ганькина, хотя тот стоял спиной к выходу. Он был в шинели моряка и черной ушанке. С левого плеча свисал трофейный автомат, и генерал понял, что на участке Кухаренко обороне пришлось чрезвычайно трудно.

— Командование батальоном я взял на себя. Начальник штаба батальона поднял бойцов в рукопашную. Да, была необходимость. Атаку отбили. У нас три человека убитых, двое тяжелораненых… Для нас много. Понимаю. Комбат? Пытался стрелять в начштаба. За то, что без его команды поднял батальон. …Хорошо. Не приходил.

— Кому вы докладываете? — спросил генерал.

Комиссар попытался выпрямиться, но лицо его исказила боль, и он снова согнулся, торопливо произнес:

— «Тридцать седьмой» рядом со мной.

— Кто? — резко спросил генерал.

— Ваш заместитель, — проговорил комиссар и, не разгибаясь, вытянул руку с трубкой.

— Что с вами?

— Осколок слегка задел спину.

Кивнул генерал и приладил к уху холодную трубку.

— Слушаю! Да, это я… Пробуду столько, сколько нужно. Ищите связь с командармом. Хозяйство «Тридцать шестого» к 18.00 сосредоточить в квадрате… Карту, — попросил Хетагуров.

Матюшкин словно ждал этого — тут же открыл планшетку, развернул карту.

— Поставить задачу кавалеристам от моего имени поручаю вам. Зайти во фланг, а в момент, когда противник перейдет в атаку, — ударить ему в тыл. Доложите обстановку. Так… Почему? Не забывайте о разведке. Сегодня ночью лично отправьте две-три разведгруппы. Держите связь с соседом на левом фланге. У него тихо? Еще раз предупреждаю о разведке. Сегодня ночью и не позже нужен «язык». На переднем крае усильте наблюдение за противником. У меня все!

Хетагуров вернул трубку комиссару дивизии.

Когда Ганькин успел попасть на КП? А что случилось с комбатом, почему комиссар взял на себя командование? Вспомнил почему-то адъютанта Кухаренко. Шел рядом с комбатом, и пуля угодила ему в голову. А не будь его… Судьба… Кажется, комбат был из запасников.

— Ранило Кухаренко? — спросил Хетагуров.

— Он приказал оставить рубеж, — проговорил Ганькин.

Насторожился Хетагуров: отстранил комбата от командования. Ну, что же, очевидно, комиссар поступил правильно. Генерал представил, что бы было, отступи батальон в такой напряженный момент.

— Куда вы его отправили? Вызовите Кухаренко ко мне.

— Он расстрелян, — жестко произнес Ганькин.

На секунду встретились взгляды, и генерал успел прочитать в глазах полкового комиссара: «Не мог я иначе».

— Дважды он приказывал отступить, — комиссар тяжело опустился на ящик, стал рассказывать. — Рота автоматчиков стала обходить нас… Обнаглели… Прорвались на стыке с левым соседом. Кухаренко оцепенел… Тогда начштаба скомандовал всем идти за ним… Я тоже пошел. Надо было… Комбат пришел в себя, выхватил пистолет… А ребята молодцы. Автоматчики двигаются в обход, бьют из минометов, бойцы наши не дрогнули. Испугало поначалу меня их спокойствие. Тут еще танки пошли! Не появись они, успокоил бы я комбата… Танки приближались, а Кухаренко… — стиснул голову комиссар, — что случилось с ним?

Закурил Хетагуров. Он видел Кухаренко в боях, сам назначил комбатом, поверил в него. Выходит, сдали нервы.

— Не знаю, что и написать его жене? — проговорил Ганькин.

— Она-то при чем? — сказал Хетагуров, стараясь не смотреть на комиссара. — Ответьте, что погиб в бою. Пусть о нем будет добрая память в семье.

На душе у Хетагурова было тяжело.

Как бы поступил с комбатом он?.. У комиссара есть выдержка. Не взял бы он на свою душу такой грех без крайней необходимости. А если бы Ганькин не подоспел в батальон?.. Теперь немцы находились бы ближе к Москве на целых четыре километра.

— Матюшкин, карту, — попросил Хетагуров.

Ординарец расстелил карту на кабине от грузовой машины «ЗИС» и отошел на полшага.

Намерения противника стали проясняться еще трое суток назад. Он нацеливался на левый фланг. Пожалуй, и Хетагуров, будь на месте немецких генералов, поступил бы именно так. Овладеть Ракитино, выйти на дорогу Ракитино — Ольхово, нанести удар в направлении Ольхово, отбросить правый фланг армии за Волгу, взять железнодорожный и шоссейный мосты через Московское море. Что же дальше? Как будут действовать две танковые и одна мотострелковая дивизии? Это зависит от обороняющихся, от него, Хетагурова.

Ну, что же, попробуем противостоять противнику. Какими только силами? В танковой бригаде уже нет ни одной целой машины…

Разрывы между частями увеличились. Чем их закрыть? Чем?

Командующий фронтом передал кавалерийскую дивизию. Одну. Она займет оборонительный рубеж на восточном берегу Волги. На подходе, правда, два пехотных полка, но и они нужны в глубине обороны на случай, если противнику удастся прорвать ее.

Успеть бы с круговой обороной… А почему нет?

— Подкрепления не ждите, оно нужно на левом фланге.

Генерал посмотрел на Ганькина и подумал, что излишне было говорить.

— Ясно! — коротко ответил комиссар.

Выбрались из блиндажа в траншею.

— Вот что, комиссар, немедленно выдвинуть навстречу танкам человек двадцать бойцов.

— Слушаюсь, но двадцать…

— Что?

Генерал наклонил голову, нахохлился: не к месту вмешался комиссар, но раз перебил, значит, у него есть возражение, и надо выслушать его. В самом деле, они находятся не на учениях…

— Наберу ли я столько людей?

— Двадцать! — жестко произнес генерал.

— Естьдвадцать бойцов!

Эти бойцы в момент танковой атаки заменят артиллерийские батареи.

— Снабдить их бутылками с горючей смесью… С истребителями танков послать самого надежного, самого отчаянного командира. Они должны решить успех боя! У нас же нечем обороняться, а нам надо не только обороняться, а еще и истреблять.

— Я сам пойду, — просто сказал комиссар.

— Пожалуйста, — так же просто согласился генерал.

— Во взводах осталось по две-три бутылки, — произнес комиссар. — Соберем до единой!

Генерал стоял вполуоборот к неприятелю.

— Остановить надо танки, сбить атаку. Наступил критический момент…

— Ни один боец не покинет позиции, — устало сказал Ганькин.

Генерал наклонился к нему:

— Алексей Михайлович, танки похоронят нас в окопах, а нам еще воевать и воевать. Идите.

Поползла, пронизала оборону команда: «Выдвинуть в направлении леска бойцов с бутылками. Задержать танки!»

Одно орудие с перебитым колесом…

Из памяти не выходил разговор с маршалом: «Удержать позиции. Выстоять. Время выиграть для тех, кто организует оборону на ближних подступах к столице».

Три-четыре бы пушки. Выкатить и ударить прямой наводкой. Сам бы встал к орудию…

Рядом на корточках сидел Матюшкин. Отстегнул от поясного ремня «лимонку», подкинул на руке, засунул в карман шинели.

Генерал скосил взгляд: что он носит в ранце? Матюшкин как раз раскрыл его, замурлыкал себе под нос. Взгляд генерала выхватил уложенные в ряд противотанковые гранаты, четыре «лимонки», диски к автомату, две бутылки с горючей смесью… Запасливый, однако. Вот кому придется защищать Москву! Потеплело на душе, позвал:

— Матюшкин.

Боец поднял кверху голову.

— Как ты думаешь, танки пройдут?

Голос у генерала доверительный, очень ему хочется, чтобы ответ бойца совпал с его собственными мыслями.

Придвинулся к нему Матюшкин, уперся плечом в плечо.

— Никак нет, что вы. Простите. Эх…

— Говори, говори, — подбодрил генерал.

— Один бы нам танк.

— Скоро, голубчик, к нам придет подкрепление.

— Ясное дело, придет, а нам сегодня, сию минуту, товарищ генерал, позарез нужно. Атаку отбить чем? Бутылками?

— Давай дадим команду отступить? — понизил голос Хетагуров. — Пока не поздно. А?

— Отход? — вырвалось у Матюшкина. — А бой?

— Без танков погибнем.

— Это я так, к слову…

Генерал прищурил глаза, лицо серьезное.

— Никак в нас усомнились, товарищ генерал?

Матюшкин быстро нагнулся, взял из ранца противотанковую гранату:

— А это что?

— Это граната, Матюшкин, а не танк. Людей погубим.

— Вы к гранате прибавьте мою душу, злость, и сразу другая сила будет.

Обнял его генерал за плечи, но получилось неуклюже.

— Отойдем, а он ходу прибавит, снова нагонит, факт!

Матюшкин шмыгнул носом:

— Тряхнем его разок-другой, а там, если по стратегии надо, — и отойдем.

Послышался рокот моторов, генерал вскинул бинокль: из леска выползли танки. Раз, два, три, четыре, пять… Ну, это не так страшно. Шуму больше наделали. Не промедлил бы Ганькин! Не отрываясь от бинокля, генерал просматривал поляну. Или бойцы умело замаскировались, или комиссар с ними опоздал.

Танки ползут по белоснежной скатерти.

Одно орудие с перебитым колесом…

Уже свастику различает на броне без бинокля. Гусеницы отбрасывают в сторону комья снега.

«Обстановка требует, товарищ Хетагуров, сделать невозможное… Задержите противника на своем участке».

Если бы войска армии не оказались расчлененными. Молчит единственное орудие. Молчит оборона.

Молчат истребители. Где же комиссар?

— Матюшкин!

— Слушаю!

— Где комиссар? Проверь…

Не успел отойти Матюшкин, как впереди ухнуло, и танк обволокло густым дымом. И тот, что шел слева от головной машины, встал. А головная идет прямо на генерала. Ударило единственное орудие. Махина продолжала надвигаться.

«Удержать рубеж. Любой ценой».

— Матюшкин!

— Я!

— Гранату!

— Товарищ генерал! Не пущу!

Предстал перед ним мысленно прежний адъютант. Молоденький. Форму еще не успел помять, ремни на нем скрипят… Немцы идут во весь рост. Генерал выскочил из окопа, и люди бросились вперед. Если бы не адъютант, пришлось бы и ему пойти в рукопашную. Адъютант закричал: «Товарищ генерал! Не пущу!»

Потом, на новом рубеже, его убило…

— Матюшкин, — тихо повторил генерал.

— Не могу…

— За нами, милый, Москва.

Тряхнув рукой, генерал сбросил варежку.

Матюшкин вложил ему в руку гранату, а сам на брюхе выбрался из траншеи.

Сжал генерал гранату. Ползет вперед Матюшкин. Танк, не сбавляя скорости, палит на ходу. Встал генерал во весь рост, занес руку с гранатой.

Матюшкин успел метнуть раньше.

Головной танк застопорило. Откинулась башенная крышка, и из люка высунулось дуло автомата. Застрекотало. Матюшкин подскочил к танку, бросил в люк «лимонку», отбежал, упал, прежде чем услышал глухой взрыв.

Два танка повернули назад. Немецкие автоматчики зарылись в снег, открыли бесприцельный огонь.

Вернулся ползком Матюшкин. Без шапки, разгоряченный.

— Ах, разиня, посеял, — бормоча, свалился в траншею.

— Как ты его? — не удержался генерал.

— Ушанку-то?..

— Танк..

— Не знаю, — просто сказал Матюшкин. — Шапку вот потерял, старшина другую не даст.

— Ты папахи достоин, Матюшкин, генеральской.

— Уж скажете… — не по уставу ответил боец.

Пришел Веревкин, без слов сунул Матюшкину ушанку.

— Спасибо, — сказал ему в спину Матюшкин, и на душе у него потеплело.

Генерал приказал:

— Приготовиться к контратаке! Эвакуировать тяжелораненых.

Козырнул Матюшкин, а когда отошел, понял: формальность в ту минуту была лишней.

Оглянувшись, Хетагуров крикнул вслед:

— Что же с комиссаром?

Послышались шаги. Возвращался Матюшкин.

— Матюшкин!

— Я!

— Найди полкового комиссара.

Снова ушел ординарец, но вскоре вернулся, топая сапогами.

— Товарищ генерал, беда, — выпалил он.

— Погиб?

Генерал подался к Матюшкину.

— Славка… Сын его подбил танк и сам…

Генерал бежал по траншее запыхавшись, ему помогли выбраться.

Комиссар стоял с обнаженной головой…

Расстегнул генерал полушубок на груди, перевел дух, всмотрелся в Славку, лежащего на шинели.

Комиссар опустился на колено, поцеловал Славку в забитые снегом волосы. Не выдержал: встал, уронив голову, беззвучно зарыдал.

Стащил с головы шапку генерал. Бойцы, взявшись за края шинели, подняли товарища… Им наперерез шагнул генерал, положил руку на холодную Славкину щеку. Отступил, опустив плечи, пошел к траншее.

Из траншеи стал рассматривать в бинокль поляну. Мысль о комиссаре мешала сосредоточиться: на поляне притаились немецкие автоматчики. Пойдут ли танки им на выручку? Хотя бы они опоздали.

Пришел комиссар… Рядом тяжело дышал Матюшкин.

— Разрешите ударить по ним с тыла и флангов? А вы с фронта пойдете. То есть не вы, а бойцы, — спохватился ординарец.

«И я ведь об этом думаю. Ему бы генералом быть», — Хетагуров хотел сказать: «Молодец», но его опередил комиссар.

— Приказ уже отдан, — проговорил комиссар.

По виску Ганькина сочилась кровь.

— Товарищ полковой комиссар, вы…

Комиссар приложил руку к виску, и Матюшкин осекся под его суровым взглядом.

Генерал прислушался: интересно, о чем они?

Застрекотали на поляне ручные пулеметы. Немецкие солдаты, атакованные с флангов и тыла, палили из автоматов. Комиссар вырвал из кобуры наган, занес над головой:

— За мной! Вперед!

Бойцы устремились за комиссаром.

— Ура-а-а!


Кони, утопая в снегу по самое брюхо, задрали кверху головы.

Впереди ехал Матюшкин. Его рослый иноходец широкой грудью взрыхлял снег, пробивая дорогу рысаку, что был под генералом. Рысак сливался с заснеженной степной гладью, и только на лбу чернело пятно.

Раздобыл коней Матюшкин, донской казак, как он сам себя называл, видно, в шутку. На широком, скуластом лице часто мигали узковатые глаза. Вот и узнай, кто он. Матюшкин зорко смотрел по сторонам: ну, как появится неприятель, как-никак рядом же передовая.

Вдали через ровные промежутки вспыхивал горизонт: немцы жгли осветительные ракеты.

Взмыленные кони отфыркивали крупные хлопья пены. Покачиваясь в мягком седле, Хетагуров думал о предстоящих боях. Круговая оборона Ракитино даст возможность продержаться столько, сколько потребуется командованию фронтом.

Кони остановились у глубокого рва. Ординарец, навьюченный автоматом, дисками, гранатами, ранцем, сполз с коня и поспешил на помощь генералу, но тот уже легко спрыгнул на снег, затопал на месте сначала медленно, потом быстрей, а когда отогрелся, прошелся вдоль рва.

Ополченцы закончили рыть противотанковый ров и устроили перекур у винтовок, сложенных в козлы.

Генерал спустился в ров, приложив руку к виску, поздоровался, обвел взглядом обветренные, заросшие лица ополченцев. Сорок восемь часов, которые они провели на передовой, сроднили необстрелянных людей с опасностью. В четырех километрах от них велись ожесточенные бои с противником, и они спешили закончить ров.

Командир особого батальона ополченцев, белобрысый, долговязый, в очках с железной оправой, курил, обжигая огрубевшие в ссадинах пальцы.

— Не жадничайте, товарищ Курочкин, — генерал раскрыл портсигар. — Курите, генеральские.

Комбат взял папиросу, а свой окурок все же потушил и предусмотрительно спрятал в железную коробку из-под леденцов.

— С детства это у меня…

— Коробка? — улыбнулся генерал.

— Жадность. В деревне рос, без отца и матери.

Портсигар прошел по кругу и уже пустым вернулся к генералу, каждый спрятал папиросу, а курил ту, что была у Курочкина: сделает одну затяжку и передает товарищу.

— Спасибо, москвичи, выручили, — наконец нарушил молчание генерал. — Вы совершили невозможное!

— Кого мы выручили? — Самих себя? Свой город? — с ожесточением в голосе переспросил Курочкин и, не дождавшись ответа, договорил: — Каждый выполняет свой долг перед Родиной, перед самим собой. Как и вы, между прочим, товарищ генерал.

— Воевать во все времена было долгом армии, — проговорил Хетагуров. — Не так ли?

— Вы правы, но сейчас война всенародная, — сказал Курочкин. — Все мы солдаты! Все!

Не снимая варежек, генерал сжимал и разжимал пальцы.

— Россия видела на своем веку не одно нашествие, — смягчил свою резкость Курочкин. — В какой раз народ встает на смертный бой? Извините за пафос, но мы патриоты своей Родины.

Машинально генерал кивнул, думая о гордости, лично о своей гордости за свою землю, Родину, советских людей.

— Вы что-то хотите спросить? — поднял воротник шинели комбат.

— Нам приказано… — Хетагуров сделал паузу. — Мы обязаны задержать врага здесь, на этом месте. Ему удалось вклиниться между нами и соседом. Очень большой ценой мы не дали ему прорвать оборону на всю ее глубину. Противник упорно хочет выйти нам в тыл… Обстановка, товарищи, серьезная.

Ополченцы отходили с лопатами, кирками и продолжали долбить землю.

— Ваш батальон, очевидно, вернется в столицу?

— Разве мои товарищи похожи на трусов, товарищ генерал?

Курочкин снизу вверх провел варежкой по вздернутому носу:

— Мы умеем метко стрелять и в штыковую пойдем.

— Понятно, товарищ комбат.

Генерал представил себе оперативную карту.

…В окопах измотанные беспрерывными боями красноармейцы ведут счет каждой гранате, только в самый критический момент применяют их, в остальных случаях встречают танки бутылками с горючей смесью. А бывают моменты, когда патроны на учете…

Оборона редеет с каждым боем.

Противнику нужна Москва в эту зимнюю кампанию. Не позже! Зачем? Чтобы поднять дух армии и своих союзников после провала октябрьского наступления.

Противник навалился на группу Хетагурова: танки, орудия, минометы. Трудно, невыносимо трудно вести бой на его участке. А какой силы удар должен быть на центральном направлении фронта? Там же развернулись основные бои.

Генерал поднял глаза на Курочкина:

— Вы кем работали до войны?

— До войны? Странно звучит. Старшим научным сотрудником института языкознания Академии наук СССР. Ну, а в тридцатых годах служил в войсках ОГПУ. А вот Лихачев, мой заместитель…

— Изучал языки народов мира, а теперь постигает язык войны, — вмешался в разговор маленький, кругленький, с припухшими глазами ополченец.

Он стоял рядом с комбатом.

Наклонив голову на левый бок, Хетагуров прищурился:

— Значит, вы лингвисты? Самые мирные люди на земле.

— Доктор наук, профессор…

Профессор скинул варежки и потер красные, жилистые руки.

— Вам повезло, — проговорил Курочкин.

— Да, да… Хотели отправить меня в тыл, а я прорвался к военкому и… — профессор всунул руки в варежки. — А военком оказался моим соседом по дому. Представляете.

Он вертел головой: ему мешал шерстяной шарф, намотанный на шею.

— Скажу вам по секрету, я знаю ваш язык и рад буду объясниться на нем.

— Осетинский? — оживился Хетагуров.

— Прекрасно владею иронским и дигорским диалектами.

— Ну, а я из ущелья, где живут туальцы.

— Как же, бывал, бывал…

— Æз райгуырдтæн Зæрæмæджы, фæлæ дзы рагæй нæ уыдтæн[43], — проговорил генерал.

— Къостайæн мацы бавæййай?[44] — спросил он.

— Иу мыггагæн стæм[45], — ответил, подумав, генерал.

— Уæдæ уæ фыдæлтæ уыдысты æфсымæртæ[46].

— Æвæццæгæн[47].

— Ну, спасибо, товарищ генерал, дали отвести душу, — профессор добродушно заулыбался.

Он не мог стоять на одном месте: переминался, снимал и надевал варежки…

Вдруг он взял генерала под руку, приподнялся на носках больших кирзовых сапог и прошептал:

— Я был влюблен в осетинку.

— Да ну! — так же шепотом произнес генерал.

— Да, да. Она была прекрасной.

Перед мысленным взором генерала встали Зарамаг, ущелье, горы… Тряхнул он головой… Воспоминаниям не было отпущено времени.

— Одним словом, сегодня-завтра нам придется очень трудно, — он смотрел мимо профессора. — Противник рвется к Москве, и Ставка приказала на нашем участке сковать часть его сил, удержать Ракитино как можно дольше. Приказ выполнить мы обязаны.

— Да, конечно, — проговорил комбат.

— Ну, хорошо, вы останетесь здесь. Устраивайтесь, обживайте свои окопы. Прошу объяснить каждому, товарищ Курочкин, что дороги и обочины заминированы. Не подорвались бы свои на них. Каждый человек дорог нам… — задумчиво проговорил Хетагуров.

Он подумал, что через двое суток, а возможно и на рассвета следующего дня на этом месте оборвется не одна жизнь. Кто знает, что будет с Курочкиным, профессором… А может случиться, что профессор на осетинском языке произнесет над ним слова прощания, а Курочкин будет рассказывать о нем своим внукам.

Война…

— Не маленькие, видели, как минировали, — комбат протер очки, снова нацепил на нос.

— Береженого бог бережет, — мягко сказал генерал.

— Это-то так…

— Вот и хорошо… Действуйте спокойно, осмотрительно. Представьте себе, что вы родились на фронте и всю жизнь воюете. Поверьте, немец тоже думает о смерти, ему тоже не хочется умирать. Он лезет вперед, пока не встретит сильную оборону, а как получит по зубам, так и храбрость куда девается! Вот так-то, дорогие товарищи.

— Товарищ генерал, — громко сказал Курочкин. — Вы хотите успокоить нас, забыв, что батальон состоит из коммунистов и комсомольцев. Мы все как один добровольцы.

— Простите, товарищи. Я никого не думал обижать, но мой долг… Рядом с вами будут бойцы обстрелянные и командиры опытные. Одним словом, желаю успеха!

— До свидания, товарищ генерал.

— Фæндараст[48], — громко сказал профессор.

— Бузныг[49], — генерал сжал ему руку.

У траншеи его ждал ординарец: он подвел коня, придержал стремя.

Трусцой ехали по шоссе в сторону Ракитино. Навстречу попались небольшие санные обозы и четыре грузовика. В кузовах сидели бойцы, а на прицепах подпрыгивали орудия. Провожая их взглядом, генерал с горечью подумал, что усиление обороны за счет перегруппировки собственных войск, временный выход из положения…

Всадники достигли одноэтажной окраины города и напра-

[ В скане пропущена страница 306 ]

Танк несся на второй скорости. Хетагуров, чуть высунув голову, наблюдал за ним. Когда же до окопа осталось метров десять, танк круто развернулся. Бойцы с облегчением вздохнули.

— Матюшкин! — позвал Хетагуров. — Скажи этому трусу, что я его отправлю под трибунал.

Маячивший в люке водитель услышал Хетагурова, со слезой в голосе произнес:

— Не могу, понимаете!

— Выполняй приказ! Обстановка какая, знаешь? Проскочи на большой скорости. — Матюшкин положил руку на пистолет. — Ну!

Это возымело действие, лязгнули гусеницы, танк развернулся, сотрясая землю, занял исходную позицию метрах в ста и понесся на окоп.

Бойцы медленно приседали. Когда же скрылся под танком окоп с генералом, все ахнули.

Звон разбившейся бутылки вывел их из оцепенения: ее метнул в уходящий танк генерал.

— Ура!

Выбравшись из окопа с помощью Матюшкина, генерал направился к своему коню.

— Вот что, Матюшкин… Ты боец, а не денщик, и тебе лучше быть во взводе.

— Как прикажете!

— Пойми меня правильно, милый.

— Понимаю!

— Пользы от тебя больше будет.

— Ясное дело.


От взрывов звенело в ушах, к горлу подкатывал ком, того гляди, вывернет. Эх, распластаться бы в окопе, закрыть глаза и уснуть, а там будь что будет.

Уже наступили сумерки, а он все еще не мог прийти в себя, восстановить в памяти закончившийся днем бой. Кажется, сначала разорвалась бомба… Бомба? А почему он не видел самолетов? Это был снаряд, а уже потом прилетели самолеты.

Удивительно, как остался жив? Если еще раз случится такой бой, то по нему в Цахкоме справят поминки.

— Бек, пойди сюда, — позвал Веревкин.

Не хотелось Асланбеку вылезать на мороз, вроде бы в окопе потеплело, надышал под плащ-накидкой.

— Ты что, оглох! — снова окликнул сержант.

До чего у него противный голос. Как только он не замечал этого раньше. Ну что ему надо? Давно не виделись? Мог бы позвать Яшу, он к нему ближе. Яшка сейчас, наверное, не дышит, радуется, что зовут не его.

Хочешь — не хочешь, а иди, вызывает командир. Притворюсь спящим? А может, боевое поручение ему хотят дать?

— Не хитри, кацо.

Не похоже, по другому бы тогда звучал голос Веревкина.

— Бек.

Не отстанет Веревкин, сколько ни тяни, а идти все равно придется. Попытался встать, но полы шинели примерзли к земле. Отодрал. Потом нарочито медленно разминался, громко кряхтел. Вдруг стал оглядывать окоп. Надо бы в стенке окопа выдолбить углубление для ног. Тут подошел сержант сам.

Он подал Асланбеку руку и потянул его на себя.

— Никак рожаешь?

Чувствуя себя виноватым, Асланбек не мог посмотреть в глаза сержанту.

— А ну, прядется идти в атаку? Пока соберешься, взвод вступит в рукопашную, а ты поспеешь как раз к шапочному разбору. Непорядок.

«Надо же, не поленился, притопал», — думал Асланбек. — Помоги перевязать, — Веревкин сбросил шинель, остался в меховой жилетке и оголил руку выше локтя.

Увидел Асланбек кровь, судорожно глотнул, отвернулся.

— На, вяжи!

Веревкин протянул пакет, лицо перекосилось от боли и холода.

— Чего развесил уши?

Рука сержанта расплылась в глазах Асланбека.

— Тю, да ты, никак, ослеп? — гудел сержант. — Бери выше, да потуже наматывай.

Неслышно появился рядом Яша, встал, широко расставив ноги. Смолчать он не смог.

— Поздравляю с почином, товарищ сержант.

Веревкин кивнул одесситу, не поднимая головы:

— Повезло, брат, царапнуло легонько.

— Чуть левее, и пуля угодила бы в сердце, — проговорил рассудительно Яша. — Раз, и нет сержанта.

— Это точно, — просто ответил Веревкин. — На то она и пуля. Она за умным охотится, а дурака вмиг находит.

— Выходит…

— Выходит, Яша, выходит, — перебил Веревкин, и этим дал понять всем: в любой обстановке он для них командир.

Пока Асланбек помогал сержанту надевать шинель, с лица раненого не сходила болезненная гримаса.

— Ну вот, вроде бы порядок.

Веревкин здоровой рукой застегнул крючки на шинели:

— Знобит что-то… Морозец до косточек пробрал, градусов двадцать будет.

Прислушался Асланбек к голосу Веревкина… Сильный он человек, ни разу не застонал, к санитару не побежал. С такой раной в санбат кладут. Неделю полежал бы в тепле…

— Лучше пусть знобит, чем лежать укрытым холодной землей.

Яша запрыгал на месте.

— Как только кончится война, уеду в Одессу, прямо с поезда на пляж… Ух, прыгну в море и… не вылезу.

— Я буду служить, — сказал сержант. — А ты, Бек?

— В горы уйду! Ты знаешь, как трава пахнет?

— Нет.

— Э-э, — махнул рукой Асланбек.

— А ты видел, как весной дышит земля?

— Дышит?

— То-то и оно. Пар идет, душистый.

Между деревьями мелькнула фигура в маскхалате. Прижимая к себе приклад автомата, кто-то приближался, проваливаясь в снег.

— Взводный, — уверенно сказал Веревкин.

— Включил все моторы, — добавил Яша.

— Новость несет, — сказал Асланбек. — Поэтому спешит.

— Какую? — спросил Яша.

— Откуда я знаю.

— Фу, упарился, пока добрался. Ну и навалило. Что, братцы, очухались?

Взводный скрутил цигарку толщиной с большой палец, задымил.

Яша потер руки, а Веревкин козырнул:

— Разрешите на «козью ножку».

Лейтенант нехотя протянул ему кисет, спросил:

— Видели, на опушке открылись два немецких пулемета?

— А что? — не понял Яша.

— Наступать нам не дадут.

Лейтенант глубоко затянулся несколько раз.

— Где Петро?

— Дрыхнет весь день на пуховиках.

— Здесь я! — отозвался Петро. — Яшка — трепло.

Лейтенант махнул ему рукой: сюда.

Не поверил Асланбек своим ушам, переспросил:

— Наступать?

— Ну да. Чего ты удивился?

— Кто будет наступать?

— Ты, он, я… Мы все!

Асланбек перевел взгляд на сержанта, не шутит ли лейтенант. Немец головы не дает поднять, а он о наступлении говорит. После боя во взводе не стало четверых. Одного убило, троих ранило. Кому воевать?

— Ну, на кой хрен нам сдались эти пулеметы! — вмешался Яша, потянул носом. — Разрешите докурить?

Лейтенант словно не слышал: курил, часто затягиваясь, и Яша, скорчив обиженное лицо, отвернулся.

— Приказано пулеметы уничтожить… Добровольцы есть?

Лейтенант сделал последнюю затяжку и разжал пальцы: окурок упал на снег.

— Нет, — неожиданно жестко произнес Яша.

Лейтенант взглядом прицелился в него, и Яша ждал, что он скажет, но взводный смолчал.

— Не дури, — вмешался сержант. — Болтаешь языком.

— Под трибунал пойдете, боец Нечитайло, — наконец проговорил взводный.

Яша поднял на него глаза и, четко выговаривая слова, сказал:

— Не пугайте трибуналом, и добровольцев среди нас не выискивайте. Мы все готовы в любую минуту выполнить самое опасное задание. Вот так!

Лейтенант облегченно вздохнул, свернул новую цигарку, передал кисет Яше.

— Я думал… Вечно ты со своими штучками, Нечитайло.

— Да как можно…

— Ну, ладно. Действовать будете тихо, осторожно… В таком деле поспешность — только помеха, можно остаться там, — лейтенант мотнул головой в сторону неприятеля. — Местность открытая, все как на ладони. Так… Проверьте оружие, обмундирование, чтобы у меня ничего не бренчало, ночью на морозе все шорохи слышны за версту. Готовьтесь, скоро выходить.

Взводный прикурил от трофейной зажигалки, потянул простуженным носом, о чем-то подумал, потом посмотрел на Асланбека, позвал его.

Отошли шагов на десять, остановились.

— В разведку с боем не пойдешь, — сказал взводный.

— Как не пойду? Все пойдут… Как можно? — взволновался Асланбек. — Славка ходил…

— Эх, не понимаешь…

На что намекает лейтенант! Ну, Славика берег, это он делал правильно, а его кто приказал беречь? Нельзя в разведку… Идти в атаку можно, броситься с гранатой под танк… Стоп! Из разведки не вернулся какой-то младший лейтенант, к немцам перебежал. Трибунал приговорил его к расстрелу. Взводный сказал, что у предателя отец, оказывается, в революцию бежал с белыми офицерами в Японию. Ах вот оно что…

Глаза заволокло пеленой, и он протер их кулаком, подступился к лейтенанту.

— Понимаю: не комсомолец? Отец в тюрьме? Да? Враг я…

— Видишь ли… — запнулся лейтенант, скользнул взглядом по бойцу. — Я тебя знаю.

— У немцев останусь?

— Одним словом, в другой раз.

— Я убью себя… Сейчас, — Асланбек переложил из руки в руку автомат.

— Ты что, ошалел? Не дури. Ладно, собирайся, черт с тобой, тебе лучше делаешь…

— Не надо мне лучше, не хочу!

Повернулся лейтенант и ушел лесом.

Вернувшись к друзьям, Асланбек заметил вопрошающие взгляды, но промолчал, а они не спросили.

Первым нарушил молчание Петро:

— Чего задумались, хлопцы?

— Митинг срывается, — озабоченно ответил Яша. — Оратор приопаздывает. Может, толкнешь речугу?

Не доверяют ему, значит? Кругом смерть, не знаешь, в какую минуту тебя убьют… В чем подозревают? Как бы не перебежал к немцам? Да какой человек предаст самого себя? Ему бы погибнуть вместо Славика. Что же теперь, смерти ему искать? Голову подставить пуле? Ни за что он не отдаст свою жизнь даром, ни сейчас, ни потом… Он еще не докопался да правды. В Москву поедет, в ЦК, к самому Сталину обратится, все, все расскажет…

— Кончай травить, готовься.

Веревкин слегка пошевелил пальцами раненой руки.

— А как же вы?

Яша погладил Веревкина по плечу, сказал мягко:

— У вас ранение серьезное.

— Тебя не спрашивают, придержи язык.

— Молчу!

— Вот так…

Из леса появился старшина с двумя бойцами; у каждого за спиной термос, в руках по ведру.

— А, суслики, приготовить ложки к бою! — весело гаркнул старшина, ставя ведро на снег.

— Ого, пахнет говядиной, — оживился Яша.

Он выхватил из-за голенища ложку, сунул в ведро, но старшина успел ударить его по руке.

От боли Яша вскрикнул, запрыгал на одной ноге.

— Не спеши поперед батьки в пекло. Какой прыткий. Ты же не в «Астории», — назидательно сказал старшина. — Команды не было, а ты уже навалился. Это на все отделение.

— Не густо, — отозвался Петро, заглянув в ведро. — На донышке, воробей клюнет два раза и…

— Так вас же четверо, — возмутился старшина.

— Не четверо, а отделение! — отозвался Веревкин.

Чертыхнувшись, старшина ушел.

Сержант велел Яше принести буханку и разделить поровну, а тот — в свою очередь перепоручил Петро:

— Кому говорят? Топай, чего стоишь?

Петро перед самым его носом покрутил кулаком, но за хлебом пошел, а вслед ему хихикнул Яша:

— На морозе одно спасение — двигаться, а он ленится ногой двинуть.

Вернулся Петро. Вдвоем с Яшей пытались разрубить буханку. Ударил раз, другой лопатой, железо со звоном скользнуло по ней. Кое-как отбили по кусочку. Свою дольку Асланбек просунул под гимнастерку, приложил к голому телу.

— Каша на четверых, а воевать за все отделение, — пытался пошутить Петро. — Не старшина, а фокусник.

— Не заржать бы от овса, — вставил слово Веревкин.

— Ведите меня сейчас на скачки, всех кобыл оставлю за своим хвостом, — Яша заржал. — Похоже?

Пробирал мороз. Асланбек пытался заставить себя забыть по крайней мере на эту ночь разговор с лейтенантом, а завтра пойдет к полковому комиссару…

— Угу. Я давно хотел сказать, что ты настоящий жеребец, — Петро зачерпнул ложкой из ведра.

— А что, князья тоже едят перед сном?

Веревкин вытащил ложку из-за голенища сапога.

Яша притянул к себе ведро.

— Говядину с грибами заливают сметаной и черепашьими яйцами.

Не замечал Асланбек, как он ел, мысль сверлила: «Не доверяют». Что нужно сделать, как доказать всем свою честность, преданность? Или это выдумка лейтенанта? Вот он спросит у комиссара…

— Ого! Вот это житуха!

Петро лизнул было ложку, но вовремя опомнился:

— Ух ты, чуть язык не прилип.

Он не должен погибнуть, пока не докажет взводному, что, сын коммуниста Хадзыбатыра Каруоева не младший лейтенант-перебежчик. После теплой каши стало еще холоднее, но надо было готовиться к вылазке, и Асланбек натянул маскхалат, потуже завязал тесемки, запихнул под шинель на груди обойму к автомату, проверил, на месте ли нож, подвесил «лимонки» так, чтобы не мешали ползти.

Снова появился лейтенант, на этот раз озабоченный, отозвал в сторону сержанта:

— Веревкин, на Бека можно положиться?

— А что такое?

— Интересуются им, — что-то недоговаривая, сказал взводный. — Откуда он свалился на мою голову.

— Воюет, как все.

Насторожился Асланбек, сразу догадался, о ком говорят, и решил: если лейтенант настоит на своем, то сейчас же к комиссару, узнает в чем его подозревают, найдет человека, который, приказал не пускать в разведку и взорвет гранатой, и себя вместе с ним.

— В разведку идешь, учти, — предупредил взводный, прошептал: — Отец у него враг народа.

— Ерунда какая-то, — возмутился Веревкин. — Он мне все рассказал. На смерть человек идет.

— Особист требует.

— Да пошлите его к матерям.

— Велел оставить в окопе.

Вскипел сержант:

— Пускай особист воюет рядом со мной!

— Тихо! Прекрати, ты смотри у меня.

— Мы в бой идем, а вы… Не пойдет Каруоев — ни шагу не сделаю и я!

Взводный вытянул шею, задышал в лицо сержанту.

— Ты это серьезно?

— Комсомолец я, командир, не меньше особиста в ответе за… отделение.

— Да оставь ты особиста.

— Жду вашего приказания!

— Гляди за ним в оба, на всякий случай, — сдался взводный.

— Товарищ лейтенант…

— Хватит!

— Отвечаю головой!

Взводный придирчиво оглядел бойцов, остался ими доволен, сказал сержанту:

— Можешь остаться. Ранение как-никак, другого пошлю.

— Нет, — отрезал сержант.

Взводный не настаивал, а о ранении напомнил больше для порядка, наперед зная, что Веревкин ни за что не останется.

— Сержант, поставь задачу, — приказал лейтенант. Приосанился Веревкин.

— До березок доберемся быстрым шагом, а от них поползем. Дорогу пробивать будем по очереди, снег глубокий. Первый я, меня сменит Петро, его — Яша, потом Бек. Перед опушкой замрем. Поняли? Не сопеть. Дышать легонько, у немца не уши, — слухачи. Хорошо, что навалило снегу, как по заказу, — тут же добавил: — Гранаты экономьте. Пулеметы забросаем гранатами и назад. Вопросы есть?

Бойцы молчали.

— Тогда в путь, друзья, — лейтенант поднял руку.

— Подождите, товарищ лейтенант.

— Чего еще, Яков?

— Присядем на дорожку.

Петро громко прыснул, и сержант цыкнул на него, Яшку ударил ладонью по спине:

— Ни пуха, ни пера, бульба!

— Иди к черту, — гаркнул тот.

— Счастливого возвращения, — пожелал взводный, — Веревкин, поглядывай, ничего не прозевай.

— Ерунда какая.

Пригнувшись, сержант пошел вперед, а за ним гуськом бойцы.

Поравнявшись с лейтенантом, Асланбек остановился перед ним.

— Скажите всем, что Каруоева вскормила мать, а не волчица.

Лейтенант положил руки ему на плечи и ничего не сказал, просто посмотрел в лицо…

Пройдя с километр, достигли березок, а за ними сразу начиналась лощина, перебрались через нее, поползли по-пластунски, зарываясь как можно глубже в снег. Труднее всех приходилось первому. Он и ориентировался, чтобы не сбиться с направления и не угодить в лапы к немцам, и то головой, то плечом разгребал снег, оставляя за собой борозду. Снег лез в глаза, забивался в рот, нос, часто приходилось останавливаться и, отдышавшись, снова ползти.

Перед опушкой лежали, как велел Веревкин, не поднимали головы, затаив дыхание, чтобы не выдать себя: немцы были рядом. Стояла напряженная тишина, и вдруг бойцы уловили звуки, доносившиеся справа. Натянув на глаза капюшон, сержант приподнял голову, но ничего не увидел. Подтянул руку, стряхнул с ресниц снег, привстал. Впереди за соснами разглядел сарай, заваленный снегом: выдал дымок.

Веревкин пошевелил ногой, и к нему подполз Яша.

— Останешься за меня, — шепнул ему в ухо. — Действуй самостоятельно.

Сержант уполз.

Одессит подождал еще с минуту, оторвался от снега и устремил взгляд на сосны, под которыми, по словам взводного, окопались немецкие пулеметчики.

— Зайди с левого фланга, Петро. Осторожно, не вспугни… Я брошу гранату, а ты кричи «Ура».

Петро исчез.

— Приготовь гранаты, Бек.

В горле пересохло, Асланбек лизнул снег. Сердце гулко стучало. Вспомнил о фотографии Залины, пожалел, что не оставил в окопе… Вдруг ранят. Почему лейтенант не подсказал, что на задание ничего не нужно брать?

В той стороне, куда уполз Петро, раздался взрыв, и Асланбек прижался к земле.

Остервенело залаяли пулеметы. Как же теперь поступить? Ждать, пока умолкнут или побежать в сторону своих? Подстрелят. Лежать? К немцам подоспеет подмога, и на рассвете, их возьмут в плен. Нет, живым он не сдастся. А если ранят тяжело, потеряет сознание? Стало жутко от этой мысли. Где же, Яша? Да что он с ума сошел, пополз вперед, прямо на пулеметы.

— Урр-а-а! — закричал Яша и метнул гранату.

Вспомнил о ней и Асланбек. Бросил далеко вперед. Он ничего не видел, кроме Яшкиной спины. За ним влетел в блиндаж.

Оглушительно застрекотал автомат. Это Яша. Кто-то застонал.

— Назад! — крикнул Яша. — Уходи.

Асланбек взбежал по ступенькам, Яша нагнал.

— Ложись.

Не успели лечь, как раздался взрыв.

В это время сержант подскочил к сараю, ударом ноги распахнул дверь, и, не мешкая, бросил внутрь одну за другой две «лимонки» и кинулся прочь. Вдогонку, запоздало, раздались «беспорядочные выстрелы.

Яша с Асланбеком лежали ничком в том месте, где они расстались с сержантом.

Началась пальба, землю ослепительно осветили ракеты.

Не поднимаясь, Асланбек перевернулся на спину, отстегнул от поясного ремня «лимонку», переменил диск в автомате.

Кто-то тяжело дыша приближался к ним.

— Веревкин! — окликнул Яша.

Сержант повалился с размаха в снег:

— Ну, что?

— Петро подорвался… — Не поднимая головы, Яша показал приклад разбитой винтовки: — Номер его.

— У-у, — простонал Веревкин. — А пулеметы?

— Уничтожили.

Рядом разорвалась мина, правее еще. К счастью, минометы неожиданно замолкли.

— Найдем его?

Не надо было объяснять, о ком спрашивал сержант.

— Что ты!

Вздохнул Веревкин, скомандовал:

— Вперед!

В березах отдохнули лежа, а потом, не таясь, но, по привычке пригибаясь, короткими перебежками уходили от немецких позиций.

Снова вспомнил Асланбек разговор с лейтенантом. Пожалуй, он пойдет к комиссару и скажет: пусть думают о нем, что хотят, а он будет воевать как в гражданскую его отец. Его братья, мать и он, весь род Каруоевых верны Советской власти не меньше лейтенанта.

На передней линии их встретил взводный, выслушав Веревкина, тихо проговорил:

— Жаль Петра.

Разошлись по окопам. Асланбек уселся на ранец, обхватил колени руками и сомкнул веки. Он слышал голоса, а чьи — разобрать не мог. Его вовсю трясли за плечо, он валился из стороны в сторону, а открыть глаза не было сил.

— Снегом натереть, лучше за шиворот.

Сразу стало холодно, и дремоты как не бывало.

— Бек, очнись…

Над ним склонился Веревкин.

— Держи.

Он сунул в руки Асланбека сухарь, головку сахара и рыбину.

— На, глотни.

Асланбек не мог сообразить никак, что хотят от него, зло опросил:

— Что ты хочешь?

— Получай наркомовский паек.

— А-а… Давай.

С трудом разомкнув челюсти, не прикасаясь к кружке губами, глотнул, отдышавшись, спросил:

— А ты наливал?

Тепло разлилось по застывшему телу.

— А как же? — возмутился Веревкин. — Брось штучки! У Нечитайло перенял?

— Яшу не трогай.

Пораженный, Веревкин заморгал:

— Вот неблагодарная тварь.

Из окопа вылез одессит:

— Отвали ему и мою долю.

— Нельзя, — отрезал Веревкин. — Подумаешь, герой.

Усмехнулся Асланбек: он опять остался жив. Поймал сержанта за руку, притянул к себе:

— Спасибо.

— Выжить приказано, вот и велено дать по глотку.

— А я думал, приказано Бека для истории сохранить. Выдай и мне нормочку, согрею душу свою грешную, — выпил залпом. — Ух… Слушай, сержант: тебе самому много перепадает?

— Откуда, норму отпускают.

— Хороша! Божественный напиток… Зря ты не налил Беку мою долю, он же раненый.

— Что же ты молчал? Раненым разрешено по второй поднести. В окопах поредело…

— Что? — спросил Асланбек, хотя слышал, о чем шла речь.

— Тебе еще положено, ты же раненый.

— Врет он.

— Яша, не трепи мои нервы…

У Асланбека слегка кружилась голова, он обхватил ее руками, закрыл глаза, а когда надышал, стало тепло, и он забыл о морозе, о пережитом бое, унесся в родные горы.

…Почудились ему отара, ночные тучи, родник…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

В подмосковном госпитале Яша и Асланбек пробыли до вечера и оттуда — в батальон для выздоравливающих ранбольных (батальон находился в том же поселке, только на окраине): отпросились. У друзей были одинаковые ранения: осколками гранаты.

Прибыв через час в батальон, Яша сразу же куда-то исчез. Привыкший к причудам друга, Асланбек терпеливо ждал его возвращения.

В холодном неотапливаемом помещении на двухъярусных койках без матрацев лежали красноармейцы, а те, кому не хватило места, устроились на полу или слонялись по казарме.

Сосало под ложечкой. Чувствовал за спиной консервную банку в тощем вещмешке и ломоть ржаного хлеба, от чего кружилась голова. Подумал, что неплохо бы проглотить кусочек хлеба, и тем обмануть голод. Да Яша запропастился. Теряя терпение, Асланбек покинул казарму. Сколько же им придется быть здесь? Как узнать, где их часть? Надо уходить на фронт.

Откуда-то неожиданно появился Яша.

— Эврика! — Одессит схватил друга за руку, уволок за собой подальше от казармы:

— Гениальное открытие! Нечитайло! Такое случается в истории один раз!

Друзья вышли на дорожку, вытянувшуюся в струнку, и остановились. Яша, оглядевшись, прильнул к другу и горячо зашептал в лицо, хотя вокруг не было ни души:

— Слушай, без меня ты погибнешь на второй же день.

Зная хорошо одессита, Асланбек не перебивал его, не спрашивал: знал, что надо дать ему высказаться.

— Хватит! Я больше не желаю сидеть, как барин. Тебе не ясно, что Яша Нечитайло должен убивать фашистов? Да, да! Не смейся, — Яша предостерегающе поднял руку.

В эту минуту Асланбек думал о хлебе и консервах.

— Мы с тобой превратились в аристократов, обросли за один день жиром, — Яша говорил, размахивая рукой: — Скажи, сколько еще будем торчать в этой дыре? Чего ты молчишь?

Видя, что друг спокойно отнесся к его словам, Яша обиженно надул губы. Плохо соображая, Асланбек скосил на него глаза.

— Послушай, сейчас я встретил парашютистов. Вот это молодцы — красавцы! Бесстрашные люди. Представь себе, они прыгают в тыл к немцам и наводят на гадов ужас! — снова загорелся Яша. — Какого черта ты молчишь? В Одессу, понял, на мою родину они явятся с неба, как разъяренные львы, и немцы побегут в одних подштанниках.

— Ну и что?

— Как что?

Асланбек на мгновение задумался. Неизвестно, когда они попадут на фронт, а что, если податься к парашютистам и в самом деле прыгнуть в тыл к немцам?

— Постой, не тарахти!

Может так случиться, что их забросят в Берлин? Конечно, И они первыми придут туда.

— Ну и что? — почесал кончик носа Яша.

— В моем мешке хлеб, и я его съем!

— Зачем?

— Умираю, голодный. Не понимаешь?

— Как же я рисковал, когда был рядом с тобой в бою?

— Так что ты хочешь? Чтобы мы ушли к парашютистам? Пойдем, — предложил вдруг Асланбек.

Присел Яша и, задрав кверху голову, покрутил пальцем у виска, присвистнул.

— Ты сам дурак, Яша. Куда нас направят отсюда?

— В тыл.

— Не хочу в тыл. Воевать буду!

Асланбек схватил Яшу за воротник шинели, тряхнул из всех сил, да так, что у того голова заболталась из стороны в сторону.

— Слушай, мы будем парашютистами. Понял?

— Мы? — Яша вытаращил глаза.

— Расскажи все по-порядку.

Асланбек еще раз тряхнул друга.

— Что ты знаешь о парашютистах? Или ты треплешься?

Это сразу же подействовало на Яшу, и он, вздохнув с видом обиженного человека, проговорил:

— На данной территории я обнаружил парашютистов. Ясно?

— Говори быстрей! — прикрикнулАсланбек.

— Здесь… Понимаешь, вот здесь, только что я встретил парашютистов. Я их искал в серой массе пе-хо-тинцев! По приказу Верховного Главнокомандующего отбирают парашютистов, у которых не меньше двадцати пяти прыжков, и увозят, один бог знает куда. Зачем? Они будут прыгать в тыл к немцам. Вот и все. Пускай они прыгают, а я буду ходить по земле, мне еще не надоела моя жизнь.

— Ты сказал, что нужно иметь двадцать пять прыжков?

— Это они сказали, я только слушал, — съязвил Яша.

А если ни он, ни Яша в жизни не видели парашюта? Ну и что? Подумаешь, какое дело, прыгнуть сверху. Зато они, кажется, нашли настоящее дело.

В задумчивости Асланбек развязал вещмешок, вынул консервы и хлеб.

— Тебе что? Хлеб или консервы? Выбирай и пошел ты к чертовой бабушке. — И тут же Асланбек сказал, как отрубил: — Решено: прыгаем.

— Ты что, захотел под трибунал? Идиот, тебя поставят к стенке, а мне прикажут: «Стреляй!» — замахал руками Яша.

— За что? — спокойно спросил Асланбек и ухмыльнулся.

— Не спрашивай!

— Я хочу воевать. Разве это преступление?

— На фронт надо! А ты хочешь куда-то бежать? Не выйдет.

Нисколько не смутившись, Асланбек бросил провизию в вещмешок и закинул его себе на плечи.

— Обожди, — спохватился Яша.

— Зачем?

— Не ерунди.

— Ты сказал, что по приказу начальства срочно отбирают парашютистов? Ты. Куда, зачем? Они где-то очень нужны! Где? Там, где сейчас опаснее, чем на фронте. Понимаешь? Эх, ты…

Почесав затылок, Яша подумал, что, собственно, у друга на этот раз железная логика, и мирно предложил:

— Ну ладно, давай перекусим, а то пупок прирос к позвоночнику.

— Молодец! — Асланбек обнял Яшу. — Думай, как это сделать. Моя голова сейчас как сито, дырявая…

— Факт!

Покончили с едой, и Яша довольным тоном проговорил:

— Еда на меня действует убаюкивающе… Теперь меня слушай. Сейчас подадут сигнал, и мы понесемся на плац. Там ты услышишь свой ВУС. То есть новый ВУС, под которым значатся парашютисты. Мне его сказал один хороший человек.

— Земляка опять нашел?

Яша сделал вид, будто не слышал:

— Тебя спросят, сколько ты имеешь прыжков? Не моргая глазом, отвечай: двадцать пять. А там все будет, как в хорошей пьесе о любви. Вот и все наше преступление.

За минуту до этого Яша еще колебался, а теперь поучал, словно идея пойти в парашютисты принадлежала ему.

— Как ты надоел мне, — притворно вздохнул он.

— Я знаю, — рассеянно произнес Асланбек.

— Тогда идем, куда ты хочешь, но это будет в последний раз, — Яша погрозил пальцем.

Группами шли на плац бойцы. Там их ждали командиры, готовые принять красноармейцев, сформированных во взводы, роты, батальоны, полки.

На огромном поле, окаймленном березками, выстроились бойцы. Их было три, пять, а может и все десять тысяч. Застыв, в напряженном ожидании, они слушали, как штабисты выкрикивали номера военно-учетных специальностей. Сотни красноармейцев отделялись от общей массы и шли в указанные места, и с этой минуты становились бойцами какой-то роты, полка.

Штабисты, сменяя друг друга, выкрикивали осипшими голосами:

— ВУС семьдесят пять, три шага вперед!

— ВУС…

— ВУС…

Асланбек ткнул Яшу в бок.

— Спишь? Идем.

Одессит сразу же пришел в себя и сделал положенных три шага, четких, строевых, чувствуя, как толстые подошвы сапог припечатывались к земле. Повел глазами направо, налево и удивился: на огромном поле никого, кроме них двоих. Подскочил к ним лейтенант, спросил Асланбека:

— Сколько у тебя прыжков?

— Тридцать — почему-то с улыбкой произнес он.

— Отлично!

— А у тебя?

Теперь лейтенант обратился к Яше.

— Тридцать пять! — выпалил одессит.

Лейтенант помахал рукой, и к нему подбежал старшина с голубыми петлицами на синей шинели и в щегольской фуражке.

— Забирайте, кажется, это все… Документы оформите в штабе.

— Слушаюсь!

Старшина поднес руку к блестящему козырьку, а друзьям сказал:

— Вам повезло, братцы, наши сегодня уехали, а я задержался в штабе и на всякий случай пришел сюда.

Он двигался широким шагом, прижимая к себе штурманскую планшетку.

Превозмогая боль в спине, Асланбек старался не отставать от него, а вот Яше это удавалось труднее, он прихрамывал.

— Где воевали? — поинтересовался старшина. — На каком фронте?

— Под Москвой, — как бы между прочим ответил Яша. — Не совсем под Москвой, чуть-чуть дальше от нее.

— Крепко царапнуло тебя. Прыгать сможешь?

— Ерунда, с зонтиком сигану, — Яша деланно засмеялся.

С щемящим сердцем Асланбек ждал, когда старшина спросит у них, в каком аэроклубе они учились прыгать. Возможно, и Яша боялся этого и оттого говорил без умолку, чтобы старшине и рта не дать раскрыть.

— Ты не можешь себе представить, старшина, как однажды сей муж ночью вылез по своей охоте из окопа, а потом с закрытыми глазами, до полуночи, блуждал по передовой. Ты только подумай, ему было лень открыть глаза, и он ходил, пока не нащупал ногой окоп и не спустился в него.

Яша забежал вперед, остановился перед старшиной, положил руку себе на грудь:

— Он попал не в свое логово! Потому как в окопе был человек, сей муж притулился было до него, а тот заворочался и ругнулся… Ха! На чистом берлинском диалекте.

Яша развел руками и пошел дальше:

— Так вы знаете, с тех пор возле него нельзя стоять: от него же несет ими! Господи, и мне с ним рядом воевать против Гитлера!

Старшина смеялся, запрокинув голову.

— Ох, уморил.

Он провел кулаком по глазам и, отдышавшись, указал на каменный двухэтажный особняк:

— Вот и штаб, давайте свои красноармейские книжки.

Яша без притворства удивился:

— Да откуда у нас документы? Мы же раненые, с фронта.

Он расстегнул шинель и полез в карман гимнастерки.

— Вот справка из госпиталя.

— А у тебя?

— Так и он же со мной, — поспешил вмешаться Яша.

Асланбек вручил старшине справку о ранении.

— Ждите меня здесь, — велел старшина и отправился в штаб.

Яша устало простонал:

— Кажись, пронесло! — и тут же накинулся на друга. — Чего ты замешкался, хотел передумать? Знаю я тебя!

— Угадал.

Кивнув головой, Асланбек посмотрел мимо Яши.

Проследив за его взглядом, Яша съехидничал:

— А трибунал как же?

Он перевел глаза на штаб.

— Ты смотри у меня… — взволновался он неожиданно. — Может, ты трусишь прыгать? Конечно, на фронте кругом санитары, не дадут помереть, подберут. Ну что же, иди, признавайся старшине, только после этого ты мне не друг, иди…

— Прыгать хочу, — улыбнулся Асланбек. — Тебя не хочу бросать, погибнешь без меня!

— Уй, дай я тебя обниму, — Яша обхватил за плечи друга.

— Не лезь, ты что — девочка? — Асланбек отстранился.

Из штаба показался старшина, помахал друзьям.

— Держите предписание, поедете в часть.

— Ты понял? Мы опять рядом с Москвой, — суетился Яша. — Приказывайте.

— Значит, вы едете в часть…

— Подожди, я спрошу, — Асланбек рукой отстранил друга, обратился к старшине: — А на фронт когда?

— Там узнаете, будет вам фронт. Значит так, найдете хозяйство майора Чернышева. Понятно?

— Есть найти майора Чернышева! И все? — Яша оглянулся на Асланбека. — Понял? И все. Так мы побежали.

— Поезд ночью, куда вы спешите, пообедайте здесь, — посоветовал старшина.

— Нет, мы не можем ждать, — Яша потянул Асланбека подальше от старшины и от штаба.


Оставив верхнюю полку в душном, прокуренном вагоне паровика, заменившего электричку, друзья на рассвете шли до улицам подмосковного городка. Явившись в часть, они сдали документы дежурному, и тот велел им подняться на второй этаж. В коридоре толпились младшие командиры, красноармейцы, стройные и подтянутые. Они встретили новичков, как старых добрых знакомых, предложили закурить, но друзья отказались.

— Где служил?

— В воздухе, — отшутился Яша. — А что, есть земляки?

— Теперь все земляки.

— Коммунисты?

— Нет, — Яша мотнул головой. — Не успели…

— Ничего, вступите в бою.

— Воевали?

— Попробовали, — Яша подмигнул другу, мол, держись, — на московском направлении.

— Сразу видать — герой!

— Послушайте, а много ли напрыгали?

— По сорок пять, — не моргнул глазом Яша.

Асланбек покраснел, ну все, сейчас их разоблачат.

— Сержант Алиев!

От окна отделился сержант, выделявшийся среди остальных смуглым лицом и носом с горбинкой. До этого он шерстяным лоскутом натирал медную бляху на широком комсоставском ремне.

— К майору. Быстро!

Все приумолкли. Но долго ждать не пришлось. Сержант появился со старшим лейтенантом, который и объявил, что Алиев назначается старшим группы.

— Отправляйтесь на склад и получите парашюты, — приказал старший лейтенант.

Лицо командира показалось Яше знакомым.

— Разрешите обратиться? — Яша выступил вперед.

— Что у вас?

— Простите, вы будете из Одессы?

У старшего лейтенанта медленно отлила кровь от лица.

— Будем обниматься? Нет? А жаль… Только не вздумай лезть с поцелуями, когда будем по ту сторону фронта.

Яша покраснел, а ребята рассмеялись.

— Смеяться, между прочим, будем потом, на Дерибасовской. Правда, земляк?

— Так точно, — тряхнул головой Яша.

Старший лейтенант обвел взглядом бойцов и проговорил:

— Прыжки назначены через час… Война не теща, чтобы ждать, когда отоспится зятек. Идите!

Яша подмигнул другу: видишь, опять нашел земляка.

— Ты что, из Одесского клуба? — спросил Алиев.

— Ага… Старший лейтенант был моим наставником. Как его фамилия?

Яша хлопнул себя по лбу:

— Склероз!

— Бедлинский.

— Точно, он! Звать его… Звать?

— В армии это лишнее, — проговорил Алиев, явно намекая на свои сержантские треугольники. — А мы служили у генерала Безуглова, на Дальнем Востоке. Ну и генерал! Отчаянно прыгал.

— Не слышал о таком. Мы воевали под командованием генерала Хетагурова. Одессит он, земляк.

Не выдержал Асланбек, дернул Яшку за шинель, но тот не унимался.

— Помню, пришел на передовую Хетагуров, узнал меня, обнял. Такой обходительный, сами видите, одесситы — народ видный.

Взорвала Асланбека Яшкина трепня:

— Генерал Хетагуров — осетин. Запомни, осетин!

— Тю! Вы только послушайте этого человека. Разве Яша Нечитайло сказал, что Хетагуров не осетин? Нет, вы скажите, люди.

Яша явно работал на публику, замедлив шаг, поймал Алиева за ремень планшетки:

— Я имел неосторожность высказаться, что Хетагуров одессит. Что тут криминального? Мамочки! Все могут быть одесситами, только для этого нужно родиться в Одессе, а нация тут ни при чем. Подумаешь, князь сделал мне замечание!

Не рад был Асланбек, что затронул Яшу. К счастью, они уже подошли к складу.

— Берите парашюты и называйте номера, — велел кладовщик.

Первым снял с полки парашют Алиев и расписался в получении. Асланбек намеревался войти в склад последним, но Яша опередил всех, схватил с полки парашют.

— Ну, чего ты встал, как неживой? Вот такой же смелый он был на фронте, и я с ним маялся… Пока не прикрикнешь — с места не сдвинется. На, держи.

Яша подал опешившему Асланбеку парашют. Покончив с формальностями, друзья, закинув за спину парашюты, вышли из пакгауза.

— Шагом марш в ангар, столы уже расстелены, приступайте к укладке, — скомандовал Алиев.

Друзья переглянулись.

— Влипли, — произнес вполголоса Яша. — Все из-за тебя.

— Не причитай!

— Я?!

Чмокнув губами, Яша шепотом проговорил:

— Столы расстелены?! Ты слышал такое когда-нибудь? Что же делать? Бежать к Бедлинскому? Стоп! Алиев чернявый, как гуталин, значит он с Кавказа!

Яша прибавил ходу, нагнал сержанта и вкрадчиво спросил:

— Скажите, вы не с Кавказа будете?

— Да, а что? Из Баку.

Яша тут же оглянулся, крикнул:

— Бек, бегом… Так он тоже с Кавказа! Вы же слышали, он осетин, живет в горах. К ним в аул даже орел не забирается, — Яша подмигнул Асланбеку. — Чего ты молчишь, я тебе земляка нашел.

— Так ты правда осетин? — спросил Алиев.

— Да.

— Выходит, земляки, — сержант хлопнул по спине Асланбека. — Ну, ладно, потом поговорим. Начинайте укладку, не тяните время.

Все растеклись по ангару, а Яша смотрел на авиазентовые полотна и пришел в смятение: «Какие же это столы и что с ними делать?» Сморщив губы, многозначительно глянул на Асланбека и, выбрав место в самом дальнем углу ангара, направился туда, вытряхнул из чехла парашют. Однако не успел Асланбек оглянуться, как Яша уже вел Алиева.

— Как я установил, товарищ сержант, вы земляки!

— Говори быстрей.

— Слушай, — зашептал Яша. — Будь человеком, выручай Бека. — Он в жизни не видел парашюта.

— Не дури!

— Клянусь аллахом, — Яша стукнул себя кулаком в грудь.

— Правда?

— Да, — просто ответил Асланбек. — Это я придумал стать парашютистом.

— Ты же имеешь сорок прыжков, — обратился он к Яше.

— С горшка на пол! Я когда-нибудь видел эту бандуру глазами, что ты пристал?

— Ну, посмеялись и хватит, занимайтесь делом.

Алиев хотел было уйти, но Яша вцепился в него.

— Опять за рыбу деньги! Пойми, хочу проявить героизм, я рожден парить, а не ползать. И он же орел, а не ящерица…

— Ну и ну, — Алиев зацокал. — Как же вы будете прыгать?

— Как да как? Опять же ты будешь рядом.

Сержант недоверчиво посмотрел на друзей.

— Вы меня, братцы, не разыгрывайте, сегодня не первое апреля.

— Господи, — взмолился одессит. — Ну что же ты молчишь? — подлетел он к другу.

Сержант серьезно посмотрел на Асланбека.

— Выручай, земляк, прыгнем, не подведем тебя, — попросил тот.

Задумался Алиев, что-то соображая, оглядел ангар: все занимались укладкой, и никто не обращал на них внимания.

— Черт с вами, бандиты с Чуйского тракта.

Сержант скинул шинель и растянул парашют на столе:

— Вот это купол… Запоминайте. Купол надо вытянуть, расправить стропы, привязать к куполу вытяжной парашютик, проверить резинки на ранце, шпильки… Ты, — кивнул он Яше, — встань слева, будешь мне помогать.

Когда парашют был уложен, сержант подогнал на Яше подвесную систему, показал вытяжное кольцо, которое нужно дернуть в воздухе, и принялся укладывать второй парашют.

Алиев со своими подопечными последним покинул ангар.

— Учить вас уже нет времени. Сейчас пойдем в столовую, а оттуда отдыхать… Ночью, одним словом, сядем в самолет и, когда старший лейтенант Бедлинский подаст команду: «Пошел», все начнут прыгать. Подойдите к двери, и… вперед! Только не забудьте в воздухе дернуть кольцо, черт бы вас побрал. Нет, из этой затеи ничего не получится! Надо открыться майору Чернышеву.

— Нет!

Асланбек положил руки на бедра, а Яша прильнул к сержанту, умоляюще зашептал:

— Милый, да ты только взгляни на своего землячка?

— Не родился я сыном для своей матери, если не стану парашютистом! — горячо сказал Асланбек и нетерпеливо стал кружить на одном месте.

— Ладно, — сдался сержант. — Только не разболтайте, а то из-за вас угожу под арест.

— Ну, что ты, разве мы будем плевать против ветра? Это не в наших правилах, товарищ сержант, — обрадовался Яша.

В столовой подали борщ, душистые котлеты, компот.

Яша сразу набросился на еду, а у Асланбека в горле ком застрял: может, действительно, зря он затеял это?

Сержант понял его состояние и показал глазами, мол, ешь, и он с трудом заставил себя взять ложку. Второе разделил с Яшей, да еще и компот отдал ему.

— Все будет нормально, — подбодрил его на улице Алиев. — Вы же фронтовики, не такое видели.

Кивнул Асланбек, с благодарностью посмотрел на сержанта:

— Узнают про обман — будет стыдно.

— Запомни: не выстрелив — зверя не убьешь.

— Это верно. Если тур падает, так с высоты.

Сержант хлопнул его по плечу.

— А ты, я смотрю — мужчина! Так держать!

— У нас говорят «мужчина ли ты, женщина ли — все равно роди», — пошутил Асланбек.

— Ха-ха! Мудрые слова.

Подошел Яша, подхватил под руку друга и увлек за собой.

На аэродром приехали в дымном грохочущем автобусе и едва выгрузились, как услышали команду: «Надеть парашюты!» Метрах в сорока от них гудели самолеты. Застегнул Яша ножные карабины, а под грудной, как учил сержант, засунул чехол, оглядел себя придирчиво, затем осмотрел Асланбека:

— Да ты знаешь, кого хотят сделать из тебя?

— Парашютиста.

— Вот и не угадал. Инструктора! Ты будешь начальником парашютно-десантной службы. Дошло?

— Нет.

— Эх, мамочки. Тебе поручат подготовку десантников. Понимаешь, десантников!

— Что я наделал…

— Не ной, а то возьму и не выдерну в воздухе кольцо, полечу головой вниз.

Яша стал насвистывать:

— Подумаешь, мне доверят учить других? Я, может, и не такое могу совершить, если прикажут. А чего их учить? Сунул парашют в зубы и приказал: «Сигай» — и вся игра. Вот как мы с тобой.

Сержант Алиев проверил на них подгонку парашютов, шепнул:

— Бродяги, не забудьте выдернуть кольцо.

— Угу, — попытался улыбнуться Яша.

Асланбек спросил:

— Слушай, а в самолете нельзя дернуть?

— Если решил погубить всех, то можно… Ну пора, — сержант сложил руки рупором, крикнул: — Становись!

Команда была исполнена, и он подал другую:

— Шагом марш!

Пошли гуськом, одной связкой, подобно альпинистам. Непривычно стягивали лямки, давил на грудь карабин, руки лежали на запасном парашюте. Асланбек вспомнил наставление сержанта: «Просунешь руку в резинку. Не раскроется главный парашют, — дергай кольцо запасного…» А как я его найду? — снял варежку и провел вспотевшей ладонью по запасному парашюту. Вдруг и запасной не раскроется, тогда как быть? — он нагнал Яшу и, улучив момент, шепнул:

— Слушай, а если запасной не раскроется?

Яша чмокнул губами, и Асланбек понял: «Я тебя презираю за твой вопрос».

Струя работавших моторов сбивала с ног, и, чтобы не упасть, Яша покарабкался по трапу на четвереньках. За ним поднимался Асланбек. В самолете при тусклом свете старший лейтенант Бедлинский подозрительно посмотрел на них, покачал головой и велел дыхнуть. Яшу поставил третьим, а Асланбека в другом ряду — последним.

Уже в самолете Яша тихо сказал Асланбеку:

— Если не раскроется и запасной, расстегивай штаны!

Взревели моторы, самолет качнуло, и Асланбек схватился за скобу. Потом было ощущение, будто сидел на качелях.

— Приготовиться!

Лихорадочными движениями нашел кольцо.

Звучит команда отрывисто, как сухой выстрел:

— Пошел!

Не понял Асланбек, как оказался перед дверью. Оставалось сделать всего один шаг, а он отступил. Как из-под земли до него донеслось:

— Ты что, никогда не прыгал?

— Нет, — глотнул воздух широко открытым ртом.

— Прыгни, очень тебя прошу!

Это же голос старшего лейтенанта Бедлинского! Самолет круто накренило, и Асланбек всей тяжестью повалился на левый борт. Старший лейтенант помог ему принять устойчивое положение, подтолкнул к двери.

— Иди. Пригнись. Молодец. Пошел!

Уже под раскрытым куполом Асланбек силился вспомнить, как вывалился из самолета и когда дернул кольцо. Но какое все это имело значение, когда над ним был купол, а внизу земля, и он запел: «Все выше и выше, и выше стремим мы полет наших птиц…» Земля стремительно неслась на него, и он обомлел, зажмурив глаза, судорожно вцепился в лямки: «Все, сейчас разобьюсь!» Ноги коснулись земли, и он мягко повалился на бок. К нему подбежал Яша, помог встать, облапил.

Уже все знали: не выдержал Яша, разболтал. Ребята подхватили Асланбека и стали качать.

— Товарищ старший лейтенант, можно до вас обратиться? — взволнованно произнес Яша.

— Нечитайло, скажите, вы не работали в госстрахе? — спросил старший лейтенант и закурил.

— Товарищ старший лейтенант, как вы могли так подумать обо мне? Всю сознательную жизнь я провел в храме искусства!

Яша задрал кверху палец. Кажется, он еще способен шутить? После пережитого Асланбек молчал. Что теперь будет с ними?

— Кто догадается, какой музе я поклонялся?

Яша украдкой смотрел на старшего лейтенанта.

— Цирку, — кричал кто-то.

— Какая пошлая ерундистика, — воскликнул Яша.

— Кино.

— Ха, — презрительно повел носом Яша.

— Театру.

— С детства не выношу фальши.

— Балету.

— Мамочки, полнейший натурализм, оголенный натурализм, в котором не разобрать, где ноги, а где голова. Моя муза, чтобы вы знали, кобылы.

Взорвался хохот.

— Что бы я смеялся, граждане? Ипподром — моя страсть. Да в Одессе такой ипподром, что в мире нет даже похожего..

Смеялся теперь и старший лейтенант, чем остался доволен Яша: всю игру он затеял из-за него.

— Хватит, — старший лейтенант погрозил Яше: — Ну, земляк, держись, твой прыжок обойдется тебе карцером.

Чмокнул губами Яша, дернул правым плечом, но смолчал, весь его вид говорил: «Идиоты, я вынырнул из-под неба, а что-такое по сравнению с этим карцер?»

День пролетел как во сне, а вечером друзей вызвал майор Чернышев. Они явились к нему. Майор стоял у окна, курил.

— Как вы сейчас себя чувствуете, мушкетеры? — спросил он.

Понял Асланбек, что разговор предстоит серьезный, с опаской посмотрел на Яшу.

— Отлично, товарищ майор, — отчеканил тот.

— По душе вам парашютный спорт?

— Так точно.

— Сколько у вас прыжков?

Чернышев отошел от окна.

— Скоро будет двадцать пять! — не моргнул глазом Яша.

Майор заложил левую руку за спину, а пальцы правой просунул под широкий ремень и стал в упор изучать Яшу.

— Нравитесь вы мне, — произнес майор.

— Спасибо, товарищ майор, — сказал Яша громко.

— Ну, вот что, хотя вы и отчаянные, а придется вас отчислить.

Майор вернулся к окну:

— Чем же вы займетесь?

— На фронт попрошусь, — вздохнул Яша.

— А может, отдохнете, вы же заслуженный человек.

Глаза майора улыбались, он прошелся по кабинету.

— Никак нет, — отказался Яша.

— Понятно… А чем вы занимались на гражданке, Нечитайло, какая у вас профессия?

— Я работал в типографии. Наборщик, печатник, ретушер… Все, что хотите! Стахановец.

Майор побарабанил сильными пальцами по столу:

— Вы призваны накануне войны?

— Так точно!

— Что вы делали в Воронежской области?

— Послали из Одессы… — Яша удивился: «он, кажется, все знает, а спрашивает».

— Зачем?

— Приказали наладить печатные станки.

— Вы владеете немецким?

«Может, он еще спросит о премиальных? Так я их вернул. Пришел в контору и сказал: «Мастер мне подсунул премиальные, а я не жулик, засвидетельствуйте, что государственные деньги возвращаю», — Яша ухмыльнулся про себя, а вслух сказал:

— Знаю немного. Дружил с мальчишкой-немцем, мать у него учительницей была, в одном доме мы жили…

— Где он?

— Утонул… Судорога схватила.

— Так.

Майор прикурил от зажигалки:

— Не буду скрывать: вас следовало посадить на гауптвахту, а то и большее наказание дать. Фронтовики, бывалые люди, не стыдно. Вы отчислены. Идите!

У Яши вытянулось лицо, он сделал шаг к столу, за который уселся майор, приложил руку к груди, но опомнился и вытянулся по стойке «смирно».

— Как же так? Не могу! Я же… А кто будет Одессу освобождать? Не желаю! То есть…

Майор подошел к Яше, покрутил пуговицу на его гимнастерке, сказал:

— Хотел рекомендовать вас в партизанский отряд, но доверия нет, фокусничаете. Понятно?

— Так точно!

У Асланбека горело лицо, он опустил глаза.

Двое суток прошло после ранения друзей.

2

В светлой и просторной комнате жили сыновья Дунетхан. Каждое утро, на рассвете, мать открывала ставни, распахивала окна, и первый луч солнца в обнимку с легким ветерком, еще не растерявшим запаха голубых ледников, мягко вливались в комнату.

Она доила коров и ставила на подоконник глиняный кувшин с парным молоком.

Но все это было до войны…

С тех пор, как в жизнь ворвалось горе, она старалась не думать об этой комнате, и все-таки, нет-нет, да и заглянет туда, правда, не переступая порога, потому что сразу же начинали душить слезы. Разве могла она спокойно смотреть на застланные кровати? У среднего окна стоял широкий стол на толстых квадратных ножках. Перед самой войной Хадзыбатыр купил его в городе. Слева от стола — шкаф с застекленными дверцами. На полках книги…

Однажды она не выдержала, вошла. О, лучше бы ей провалиться в ту минуту сквозь землю! Почудился ей озорной смех ребят, голоса и, глотая слезы, она выбежала из комнаты. В тот день Дунетхан плакала в последний раз. Даже в черный день, когда Тасо принес новую похоронную о смерти теперь уже старшего сына, она не проронила слезы.

А было это так.

Тасо вернулся из района с почтой, и, странное дело, он шел впереди коня, уронив голову на грудь, припадая сильно на ногу. Его заметили аульцы и упорно не уходили, ждали, пока войдет в аул. Они поняли: раз у бригадира палка с левой стороны под мышкой, значит, несет кому-то черную весть. Кому?

Горе, обойдя аул, постучалось в дом Каруоевых.

Недаром говорят в народе: «Пришла беда — открывай ворота». Погиб Созур. Люди оплакивали его. За ним старшего — Батако.

Как она мечтала: вот вернется Батако, женится, даст дорогу братьям, подарит ей внуков.

Слезы аульцев были ей утешением, а у самой резче обозначились глубокие борозды вокруг упрямо сжатых губ. Она отказывала себе в еде, спала на глиняном полу, подстелив войлок. Часами лежала Дунетхан с открытыми глазами, в каждом шорохе чудились шаги сыновей. Они являлись ей во сне, и с укором смотрели на нее, как бы говоря: «Не щадишь себя? А ты должна жить, чтобы дождаться нас, встретить у калитки. Мы не погибли, не верь бумажкам». И она ждала.

Однажды утром ей пришло в голову отправиться в город, в госпиталь, понести гостинцы раненым. Если кто-то из ее сыновей окажется в госпитале, не дай бог, конечно, то, наверное, найдется женщина, которая не оставит его без заботы.

Целый день варила кур, пекла пироги, уложила в хордзен сыр, копченую баранину, когда стемнело, никому не сказав, вышла во двор. Здесь ей представилось, что стоит уйти из дома, как заявятся сыновья. Вернулась в дом с охапкой сухих дров, сложила у очага, настрогала лучинок, достала новый коробок спичек, заменила воду в чугунке, проверила, есть ли в солонке соль. Обошла вокруг сакли. До калитки рядом с ней прошагал пес.

Выщербленный месяц свесился над землей.

Шла быстрым шагом, намереваясь к полуночи выйти из ущелья, хотя сама не знала, почему именно до полуночи. Ее нагнал грузовик, и она прижалась спиной к скале. Машина за машиной проходили мимо. Уставшая, добралась до родника.

Здесь отдыхали красноармейцы, курили, запивая густой дым махорки ключевой водой.

— Здравствуйте, — приветствовала их Дунетхан.

Бойцы ответили дружно:

— Здравия желаем!

— Куда, мамаша, путь держите?

— В госпиталь иду.

— К мужу?

— Нет.

— Сын ранен?

— Чужие сыновья.

— Счастливого пути, мамаша. Спасибо тебе!


В Цахком приехали из военкомата и мобилизовали еще шесть человек. Велели собираться и Джамботу: «Через час быть готовым!»

Жена уложила ему пару белья, вязаные носки, три лепешки, тяжелый круг сыра, полкурдюка, бутылку с аракой да завернула соль в тряпицу.

Она стояла у выхода, сложив руки на груди под шалью, и с тоской смотрела на него. Ей хотелось разрыдаться, но не было слез, и она лишь горестно вздыхала. Муж сидел у очага перед треногим столиком и, покончив с едой, сжал руки в кулаки.

За порогом мычал теленок, чем-то были вспугнуты ягнята.

Наконец, Джамбот поднялся, спросил у жены один коробок спичек и вдруг резко выкрикнул:

— Принеси все спички и положи в хордзен побольше соли.

Он забегал взад-вперед, а жена оставалась на месте.

— В горы уйду! — произнес он.

Остановившись возле нее, вытащил кинжал, снова вложил в ножны:

— Не дождутся они меня в армию!

— А дети! — ужаснулась Разенка.

— Что дети? Кушать нечего? Дети. Ха! Разве я их кормлю с ложечки? Какая им разница, куда я уйду?

— Позора не боишься!

В эту минуту муж был ненавистен ей. Если до сих пор Разенка боялась одного его взгляда, то теперь готова была бросить ему в лицо все, что думала о нем.

— Молчи! Ты хочешь, чтобы я отправился воевать? Пошел на фронт? А если немцы придут в Цахком? Спалят мой дом!

— Не смей! Остановись! Побойся бога, — Разенка шагнула к мужу.

— Уйди, дура! Не твое дело.

— Мое. Всю жизнь молчала. Не могу больше! Подумай о детях, — несчастная женщина обхватила его ноги.

— Уйди, рожденная от собаки.

— Не пущу, — голосила жена.

— Убью!

— Прокляну тебя. Ох-хо…

— У-у, безумная.

— Повешусь… на нихасе. Дочь на фронте, Асланбек…

И тут Джамбота затрясло. Залина! Асланбек! На фронте его дети. Дочь поехала к нему. Они… Нет, нет, он найдет Асланбека, он помешает, он все расскажет… Успеть бы… Брат и сестра… Его дети, в них одна кровь… Его кровь. Как хорошо, что он узнал его адрес. Полевая почта… Найдет.

В безумной ярости Джамбот ударил жену кулаком в открытое лицо. Но Разенка не застонала, только выкрикнула:

— Бей! Еще…

С улицы позвали:

— О Джамбот!

Разжались руки Разенки, и он выругался:

— Подожди, сука, вернусь.

На улице толпились аульцы.

— Да сохранит вас всех бог! — пожелал Дзаге.

Ждали бригадира и представителя военкомата.

— Увидите наших, передайте приветы, — произнес Муртуз.

Пришли Тасо и лейтенант.


На следующее утро хватились Дунетхан. Не было ее на проводах аульцев в армию, не дымит очаг, скотина осталась во дворе…

Заглянула в дом соседка: никого. Подняла тревогу, голосила, пока не сбежались люди. В ауле сбились с ног в поисках Дунетхан. Искали в горах, рискуя жизнью, спускались в пропасть, спрашивали в других аулах, но так и не удалось узнать что-либо о ней. Пропала и все!

3

Вернувшись с передовой, генерал-майор Хетагуров озабоченно ходил по просторной избе, потирая озябшие руки. Два красноармейца всю ночь топили печь, и все же из полутемных углов тянуло сыростью. Нездоровилось, разболелась голова. Со вчерашнего вечера чувствовал недомогание, вялость, то бросало в жар, то знобило. Пожалел, что не послал сразу за врачом, а теперь, пожалуй, пилюли не помогут, а на ногах надо держаться.

К возвращению ординарец приготовил завтрак, раздобыл к чаю банку сгущенного молока и пачку галет. Как только это удалось? Клонило ко сну. Чтобы взбодрить себя, вышагивал по избе, кутаясь в полушубок, яростно тер виски и беспрестанно курил. Знай жена, как он много курит, наверное, пришла бы в ужас. «Эх, Валюша, родная моя, скоро ли увидимся и увидимся ли?» — генерал склонился над картой.

На основе оперативных донесений, данных разведки, показаний пленных и предупреждений командования фронтом, начальник штаба армии, командующий левофланговой группой войск Хетагуров пришел к твердому убеждению, что немцы предпримут новое наступление на левом фланге армии, и готовился к нему. Все дни он неотступно размышлял над тем, как с наименьшими потерями противостоять на своем участке нацелившемуся на Москву противнику.

Штаб работал напряженно. Операторы день и ночь лазили по передовой, участвовали в допросах пленных, уходили с разведчиками за линию фронта: спешили до деталей раскрыть замысел немецкого командования против своей армии, чтобы на месте предполагаемого прорыва успеть сконцентрировать силы за счет перегруппировки потрепанных в боях частей. На помощь Ставки и фронта Хетагуров сейчас не рассчитывал: все, что могли, дали.

У командующего фронтом не было резервов, да и Ставка не могла быть щедрой. Генерал знал, что свежие силы подтягиваются из глубинных районов страны для пополнения армий центра Западного фронта, грудью закрывших кратчайший путь к Москве.

Начальник штаба, в какой уже раз, взвешивал все «за» и «против», понимая, что, хотя враг и утратил свои наступательные возможности, все же предстоящие бои за Москву будут решающими и ожесточенными, а у него всего один танк. Отсутствие техники, конечно, восполнится героизмом бойцов, но потери в войсках неминуемы. А он обязан сделать все, чтобы и бой не проиграть и сохранить для будущего общего контрнаступления под Москвой (должно же оно быть!) обстрелянные в боях войска.

Открылась дверь, и в избе бесшумно появился майор, начальник разведки армии. Он и начальник оперативного отдела, ближайшие помощники генерала, входили к нему без доклада.

— Товарищ генерал, разведчики выполнили боевое задание: доставили пленного солдата, — доложил майор.

— На чьем участке его взяли? — не сразу отвлекся от своих мыслей Хетагуров, передвинул линейку на столе.

Майор в любое время суток, в самой сложной боевой обстановке знал о противнике самое необходимое. Генерал старался уберечь майора и не разрешал ему ходить на передовую. Но однажды он отправился в разведку через линию фронта, и генерал не в силах был удержать его: надо было вывести из окружения большую группу тяжелораненых.

— Отличились разведчики Чанчибадзе.

— Допросили пленного?

— Пытались.

— Что это значит? — генерал вскинул голову.

— Он пьян, — майор ухмыльнулся.

— Вот как. Это интересно.

— Сначала мычал, а сейчас угрожает, требует немедленно доставить его в свою часть.

— Дайте мне взглянуть на него.

Генерал уперся руками в край стола.

Открылась дверь, и рослый, атлетического сложения, тепло одетый пленный вошел, вызывающе осмотрелся.

Пленного слегка подтолкнул в спину майор, и он дернул плечом.

Майор еще раз усмехнулся.

— Пройдите, пожалуйста, вперед, — повысил он голос.

Майор говорил на немецком языке, и генерал лишь догадывался, о чем.

Солдат, однако, не сдвинулся с места. Сложив руки на груди, он смотрел на Хетагурова исподлобья, но когда понял, что перед ним генерал, — щелкнул каблуками, вытянулся в струнку.

— Какой части? — тихо спросил генерал.

Майор перевел, пленный упорно сжал губы, показывая своим видом, что не желает разговаривать.

— Отвечайте, — сказал майор, не повышая голоса.

Пленный продолжал молчать.

— Это может стоить вам жизни.

Солдат окинул майора взглядом.

— Что бы вы хотели сказать перед расстрелом? — спросил майор и сжал кулаки за спиной.

Он старался ничем не выдать своей смертельной усталости и желания ударить солдата левой рукой снизу вверх, в широкий с ямочкой подбородок. Это был его коронный удар на ринге.

— На вашем месте, господин майор, самое благоразумное — вернуть мне оружие, прихватить штабные документы и следовать за мной!

— Куда?

— Сдаться на милость командира танковой дивизии, — запальчиво произнес пленный.

— Вы из этой дивизии?

Пленный смешался.

— Или из мотострелковой?

— Напрасно теряете время.

— Мы обсудим ваше предложение, — ответил майор.

— Мое командование гарантирует вам жизнь.

Майор слегка наклонил голову:

— Благодарю. Сейчас мы с генералом решим, как нам быть.

Выслушав пересказ короткого допроса, генерал велел увести пленного.

Прежде чем перешагнуть порог, солдат оглянулся:

— Не задерживайтесь, господин майор, войска прибывают из-под Калинина, и скоро вас обложат, как медведя в логове, будет поздно, поверьте мне, солдату фюрера.

Майор плотно прикрыл за ним дверь.

— Его следовало бы расстрелять… Уверенность выпирает из него, — майор нахмурил лоб.

Генерал произнес уверенно:

— А вы знаете, он не дрогнет под дулом пистолета.

— Похоже, — согласился майор.

— По его спеси можете судить о духе немецкой армии. Фюрер и его солдаты надеются овладеть Москвой и тем самым покончить с нами в эту зиму.

Генерал вернулся к столу, взял линейку.

— Трудно нам придется…

— Разрешите, я поступлю с ним по-немецки?

Генерал вопросительно взглянул на разведчика.

— Вчера ночью на нейтральной полосе наши саперы нашли молодого бойца… Представители «высшей расы» раздели его на морозе и облили водой…

Майор не мог договорить, покашлял.

— Будем гуманны, Игнат Матвеевич.

Впервые генерал назвал майора так, прошелся.

— Он все же сослужил службу нам… Подтвердил данные о том, что противник подтягивает войска из-под Калинина.

На пороге стоял Матюшкин, сиплым голосом доложил:

— Товарищ генерал, вас срочно просят к телефону.

Шея Матюшкина была забинтована. Генерал подумал, что не отправил его еще во взвод, как обещал, но ведь заменить ординарца было пока некем.

Хетагуров положил на стол линейку и вышел к телефонистам: они сидели в полутемной, холодной, но просторной прихожей.

«Тридцать седьмой» слушает! — отрывисто сказал он.

— Говорит Шапошников.

— Здравия желаю!

Для Хетагурова этот вызов не был неожиданным, он знал, что маршал обязательно поинтересуется, как долго выдержат его войска новый натиск немцев, готовился к разговору с начальником Генерального штаба, а все же, услышав его голос, взволновался.

— Слушаю вас, — коротко приказал маршал.

Докладывал Хетагуров, словно разбирал штабные учения.

— Третья танковая группа противника стремится полуокружить Ракитино. Нам навязали ожесточенные бои. У нас есть подготовленный рубеж, а за ним… Ракитино. Защитники города, я уверен, удержат позицию в течение еще четырех-пяти суток. А если потребуется, то и больше, но это будет… Бойцы перешагнули через невозможное. Сейчас об отходе мы не думаем.

Наступила пауза, Хетагуров ждал, что скажет маршал.

— Прошу вас, Георгий Иванович, продержитесь, голубчик, в Ракитино, действуйте в зависимости от обстановки. Не теряйте связи с соседом. Ему приходится труднее, чем вам. На главном направлении, в центре фронта, идут ожесточенные бои.

— Мне понятно, — проговорил генерал, а про себя подумал: «Если на участке его группы такое творится, то что же делается в центре?»

— До свидания, — маршал положил трубку.

4

История с Дунетхан потрясла Тасо, и он забыл о своих горестях. Долго ломал голову, но так ничего придумать и не смог.

В аул пришел инструктор райкома партии, то ли беседу проводить, то ли еще зачем. Узнал о Дунетхан и всполошился, давай звонить в райком…

Вот тогда-то и ахнул Тасо: он же не сообщил в райком.

— Когда она ушла? — допытывался инструктор.

— Никто не знает… Ищем. Все горы облазили, что и подумать, не знаю, — рассеянно отвечал Тасо.

— Ничего не понимаю, — повторял инструктор.

— Сыновья у нее погибли, может, руки на себя наложила. Нет, не верю.

— Интересно! — многозначительно произнес инструктор.

Наконец он дозвонился к секретарю райкома:

— Алло! Докладывает инструктор Алимханов… Неприятность в Цахкоме. Исчезла Дунетхан. Вот так! Нет ее в ауле. Искали всюду. Попытаюсь установить причины. Сейчас… На, с тобой хочет поговорить товарищ Барбукаев, — инструктор передал трубку Тасо.

Неприятно было слышать голос Барбукаева, но что поделаешь: бригадир отвечает за поступки аульцев.

— Слушаю, — отрывисто проговорил Тасо в трубку.

Не поздоровавшись, Барбукаев спросил, почему ему не доложили сразу.

— В суматохе забыл…

На другом конце провода щелкнуло, и Тасо, прежде чем повесить трубку, задумчиво посмотрел на нее.

— Ну что? — спросил инструктор.

— Ничего.

— Подозрительно. Загадочно. Исчез человек! Она же не иголка. Странно.

Тасо выжидательно посмотрел на инструктора: на что он намекает?

— Очень подозрительно все это.

Тасо шагнул к столу и положил руку на плечо инструктора, придавил. Попытался инструктор сбросить руку, но Тасо надавил еще сильней.

— На что ты намекаешь? — побагровел он.

— Это тебе лучше знать, — поднял голову инструктор.

Перед глазами Тасо пошли круги, но он сумел устоять на ногах, отдышался и вышел.

А в полдень кто-то пронесся по аулу с воплем.

— Пожар!

Люди высыпали из саклей.

— К кошарам!

Мигом тревога выплеснула народ за аул.

Когда прибежали к кошарам, то все было кончено.

Над голыми закопченными каменными стенами стоял едкий дым.

Не сразу увидели Тасо. Он лежал у стены лицом вниз. Его подняли: кожанка на груди обгорела, на щеке кровоточила глубокая ссадина…

Вечером в Цахкоме появился милиционер и увел с собой бригадира. Всем аулом провожали, а Дзаге на прощанье обнял его, чего до сих пор за ним не водилось.

— Рассказывайте, — коротко произнес Барбукаев и взялся за голову.

— Что?

— Ротозей.

Тасо в упор смотрел на секретаря.

— Вот… Товарищи! Свою безответственность не желает признать, — воскликнул Барбукаев.

Морщины разрезали лоб Тасо, губы сурово сжались.

— Тут кое-кто еще пытается защитить его! Есть предложение исключить Сандроева из рядов ВКП(б).

Сказав это, секретарь пристукнул кулаком постолу.

Ударило в затылке, как будто чем-то тяжелым, голова стала свинцовой, и Тасо подпер рукой подбородок.

Снова удар в затылок, теперь еще сильней.

— Зачем же спешить, не муку мелем, — проговорил заворг.

Тасо удивился, что не сразу заметил его, сидевшего в полутемном углу кабинета.

Заворг поднялся, скрестил пальцы на чуть впалой груди.

— Мы решаем судьбу коммуниста… Не понимаю…

Барбукаев поднял на него взгляд:

— Кошары сгорели! Ягнята под небом остались.

— Но Сандроев не поджигал кошары. Чабаны оставили костер…

— Садитесь! Члены бюро разберутся без вас.

— Понятно, — произнес заворг и сел.

Секретарь положил на стол руки и уперся взглядом в Сандроева.

— Вы знаете, где ваш сын?

— На фронте! — резко ответил Тасо. — Добровольцем ушел. Разве вы не слышали об этом? По-моему, вы лично пожимали ему руку.

— Нам стало известно другое.

Барбукаев зачем-то передвинул чернильницу:

— Помню, вы приходили в райком и сказали, что он пропал без вести. Так?

— Память у тебя хорошая. Если мой сын жив, то он воюет! — сказал резко Тасо, хлопнув по столу ладонью. — А к тебе я приходил как к товарищу.

Секретарь пристально рассматривал Тасо: «Долго же ты прикидывался честным человеком, а сам не смог вырастить из сына патриота. Проглядел. Разве это не предательство интересов Родины. И что, если бы все мы, коммунисты, были бы такими безответственными, как Тасо? Считай, Советская власть погибла бы… Других поучал, критиковал с пеной у рта».

— А у нас есть сведения, что Буту Сандроев бежал с фронта, — нарушил тягостное молчание Барбукаев, — и скрывается в горах.

У Тасо похолодело в груди, но растерянность скоро прошла, он поднялся со своего места и посмотрел на Барбукаева, как бы спрашивая: «Ну, а ты поверил этим сведениям?».

Встретились два взгляда: один — холодный, другой — вопрошающий.

— Он стал дезертиром.

Барбукаев шумно встал, отошел от окна, снова вернулся.

— Ах ты… — в гневе захлебнулся Тасо, сжав кулак — Клевета! Врете!

— Зачем же кричать на нас, — Барбукаев сразу повысил голос. — Это мы должны спросить, как вы, коммунист, воспитали такого сына? Он у вас трус! В первом же бою он бежал.

Расстегнул Тасо кожанку, и рука скользнула по бедру.

— Повезло тебе!

Тасо припечатал кулак к столу:

— Сидишь здесь, а там люди кровь проливают. Врагов выискиваешь не там, где надо.

— Прекратите болтовню!

Барбукаев порывисто вышел из-за стола:

— Вас для чего вызвали? Вы смеете еще обвинять нас?

— Стыдно мне… — устало произнес Тасо.

Прокурор многозначительно переглянулся с председателем райисполкома.

— С этого и надо было начинать! — Барбукаев самодовольно улыбнулся. — Коммунисты проверяются в трудную минуту, а не в демагогии.

— За бывшего товарища стыдно. Столько лет я верил ему, — Тасо направился к выходу. — А тебя… Презираю тебя, — вдруг обернулся он к секретарю райкома.

— Ох, доиграешься с огнем! — с нескрываемой угрозой в голосе проговорил Барбукаев.

— Партийный билет мне вручила партия, она и возьмет, если найдет виновным в чем-нибудь.

Тасо быстро приблизился к Барбукаеву:

— Партия, а не ты. Запомни!

Застегнул Тасо кожанку: «Никогда не откажусь от сына, не верю, чтобы предал меня, отца. Отдал бы я жизнь, только бы увидеть его своими глазами». Тасо посмотрел на прокурора, председателя райисполкома. Почему они не высказались?

— Конечно, за сына вы не отвечаете, — несколько смягчился Барбукаев. — Никто не собирается вас судить за него. Мы получили письмо…

— Кто?

Тасо взялся за спинку стула.

— Написал кто?

— Пока секрет.

— Ясно! — произнес с нажимом Тасо. — Эх вы…

— Прекратите! — закричал Барбукаев.

— Вот так! — не скрывал своего торжества Тасо.

Он всегда критиковал секретаря. И это ему теперь не пройдет даром. Ничего, вот не подтвердит обком решение бюро райкома, тогда он поговорит с Барбукаевым с глазу на глаз.

— Если окажется, что мой сын воюет или сложил честно голову, тогда как? — твердо сказал Тасо.

— Как бы там ни было, а доверие вы потеряли! Вдумайтесь только. А завтра сгорит аул? Вы не поджигали. Еще бы! Но вы прозевали, может быть, диверсию! Это факт, — Барбукаев развел руками: — Судить вас надо!

Резануло Тасо по сердцу, опустил голову.

— Судите! С восемнадцатого года мне доверяли… партия, не такие, как вы!

Не видел Тасо, как прокурор пожал плечами, что-то тиха сказал председателю райисполкома.

— Поступило одно предложение об исключении, — Барбукаев постучал карандашом по столу. — Кто за это предложение?

Тасо не поднял головы.

— Одну минутку!

В углу встал заворг, прошел через весь кабинет.

— Давайте поручим персональное дело товарища Сандроева…

— Ясно! — прервал его Барбукаев, сердито посмотрел.

— С вами у меня будет отдельный разговор. Голосуют члены бюро.

Не оторвал Тасо взгляда от пола, пусть принимают решение, которое сочтут нужным. Вот так! А он не знал прежде, что заворг может возразить Барбукаеву.

— «За» четыре, — объявил Барбукаев. — Против? Двое. Значит, двое… Так, так.

Тасо уперся рукой в стол, оставил стул.

— До решения обкома вы в рядах большевистской партии, и мы хотим посоветоваться с вами. Кого можно назначить на ваше место? — Барбукаев пристально посмотрел на Тасо.

— Подумать надо, — проговорил дрогнувшим голосом Тасо.

— Как вы сказали? — спросил Барбукаев и подался вперед. — Выходит, нет в ауле достойного человека?

— Разве я так сказал?

— Так получается! Во всем Цахкоме один только Сандроев… честный, преданный.

— Эх, Барбукаев, Барбукаев, — проговорил Тасо.

— Я предлагал в свое время Джамбота.

Барбукаев расстегнул воротник:

— Преданный, с головой!

— Нет! — тяжелый кулак Тасо лег на стол. — Он… Вот кто чужой человек!

— Видите, как он думает о людях! — Барбукаев обвел взглядом членов бюро. — А Джамбот на фронте.

— Я бы до обкома дошел, — заявил Тасо. — Смеяться бы стали над нами, никто за ним никогда не пойдет!

— Напрасно тебя столько лет держали в партии.

Прокурор придвинул к себе свободный стул:

— Зачем же вы так? У нас нет никаких доказательств…

— Какие еще факты нужны вам?

Секретарь райкома резко повернулся к прокурору.

— Надо прежде найти виновника, что же касается автора письма, мы с вами не видели его в глаза, — спокойно ответил прокурор.

— Достаточно анонимного сигнала, потом из части пришло извещение. Он исчез на фронте и объявился в горах! — горячился Барбукаев.

— Это еще надо проверить!

Прокурор раскачивался на стуле.

— Допустим, сын коммуниста совершил преступление, о котором мы узнали из письма, пока анонимного. Ну и что? У вас нет другого материала.

— Сейчас не время…

— По-моему, вы возбуждены.

Прокурор встал:

— Решать судьбу старого коммуниста, нашего товарища так легко… Я против! Он не отвечает за поступок сына, и за пожар… В такой мере.

— Мы исключили его, — сказал Барбукаев. — Большинством голосов, между прочим. Значит, вы и заворг открыто поддерживаете его? — с нажимом спросил.

— Да!

— Я давно…

— Вы забываетесь, — резко прервал его прокурор.

— Хватит! — Барбукаев бросил на стол коробок со спичками.

— Я поддерживаю прокурора, — сказал председатель РИКа. — Тасо — это совесть районной партийной организации, а мы по чьему-то злобному письму…

— Почему только по письму? А кошары? Он опозорил партию! — воскликнул Барбукаев.

— Таких, как ты, я в гражданскую пускал в расход, — Тасо презрительно посмотрел на него.

— Надо срочно направить документы в обком, — все больше распалялся Барбукаев.

Зазвонил телефон.

— Алло! Райком слушает! Что? Чабан сорвался в пропасть? Погиб? Неизвестно. Овцы не пострадали? Нет. Сейчас направлю, — Барбукаев повесил трубку.


Въехал Тасо в Цахком, слез с коня.

Всю дорогу думал, как объявить людям о случившемся, Вот теперь надо держать перед ними ответ.

Аульцы ждали…

Наконец Тасо поднял голову, оглядел всех, вернее, дал людям заглянуть себе в глаза, произнес внешне спокойно:

— Исключили меня из партии.

— Тебя?! — вырвалось у Дзаге.

Тасо снял шапку, тряхнул:

— Но мой партийный билет у меня. Еще в обкоме будут разбирать.

Дзаге провел дрожащей рукой по усам.

— Спасибо, добрые люди! Двадцать лет мы были вместе… — закашлял Тасо. — Не подвел я вас ни в чем, не обманул… О Буту кто-то пустил слух. Не верьте этому, мой сын не может совершить подлости.

Тасо пошел тяжелой походкой по тропке к своей сакле.

5

Весь день на передовой было подозрительно спокойно, если не считать, что два раза прилетали бомбить «юнкерсы» да немцы палили из автоматов и постреливали из минометов.

К вечеру Асланбек перебрался к Яше, сидел, прижавшись к нему. Как хорошо, что они нашли свою часть. Спасибо майору Чернышеву, помог им, а мог отправить совсем в другое место.

Вдвоем в окопе было тесно, но зато близость друга согревала, успокаивала, можно было отвлечься от мыслей о немцах и вздремнуть.

Едва Асланбек умостился, как уставшее тело расслабло, и он продолжил мысленный разговор, теперь с Залиной. Все спрашивал ее, почему она молчит? Не разлюбила ли? Тогда как же их встречи? Пусть украдкой, короткие, порой без слов. Или всего этого не было?

— Бек, к взводному, — передали по цепи.

Поежился Асланбек. Зачем он понадобился ночью командиру.

Ткнул его в бок Яша:

— Иди, Бек, тебя же зовут.

— Не могу.

— Ты что, одурел, под трибунал захотел?

Сразу пришел в себя Асланбек, закряхтел, клацнул зубами:

— Я не сплю.

— Понимаю.

— Руку не подниму.

— А ты прикажи сам себе, — Яша встал, взял его за воротник шинели. — Ну, ну… И чего я такой влюбленный в тебя, горец несчастный? Топай.

— Слушай, не спи без меня, — сказал на прощанье Асланбек.

— Немец дрыхнет и нам велел. Ладно, ладно, отваливай, ишь, какой эгоист. Может, ты мне грелку принесешь?

Закинул Асланбек за плечо автомат и пошел, с трудом передвигая несгибающиеся в коленях ноги.

Зачем он понадобился лейтенанту? Впрочем, надо радоваться случаю побыть в тепле, а то до утра не дотянет, окоченеет. Почему только люди воюют зимой? Заключили бы на время морозов перемирие и разошлись по домам…

У командирской землянки остановился, пораженный. Еще вчера здесь стоял валун высотой с человека, а теперь валяются обломки. Гранит не выдержал, а человек как же?

В землянке, кроме взводного, застал полкового комиссара Ганькина и Веревкина.

— Значит, вам понятно? — обратился к сержанту полковой комиссар.

— Так точно!

— Вот что, — продолжал комиссар, взглянув на Асланбека. — Намерены мы атаковать немцев. По показаниям пленного, в деревне обосновался штаб полка. Но это надо проверить, заодно разведать, как сильно укреплена деревня. Правда, пока ее брать не будем, нас интересует штаб, документы. Взять их необходимо с боем. О намерениях противника нам надо много знать. Понятно?

— Куда яснее… Простите. Понятно, — Веревкин козырнул.

— А вам?

— Так точно!

Ганькин вынул из планшетки топографическую карту, разложил на столе, провел по ней рукой, разгладил.

— Спасибо, — запоздало добавил Асланбек и переступил с ноги на ногу.

Комиссар удивленно поднял взгляд на него.

— Я сделаю все, что могу, — проговорил Асланбек.

Он смотрел комиссару прямо в глаза. В эту минуту Асланбеку было приятно, что разговор состоялся при командире взвода. Пусть знает, на какое задание посылает его сам комиссар дивизии.

— Об этом больше не вспоминайте, — повысил голос Ганькин. — Вы боец Красной Армии, выполняете свой долг перед народом, перед матерью, братьями, наконец, совестью своей. Воевать, побеждать ваш долг!

— Я сказал, что думал, как сердце мне подсказало.

Комиссар строго смотрел на Асланбека:

— Задание сложное, поэтому с товарищем Веревкиным мы решили послать вас. Почему вас? Нам тоже так сердце подсказало.

Показалось Асланбеку, что комиссар слегка улыбнулся и сказал он со значением, которое понятно было только им обоим: «Я помню наш разговор, Каруоев, и хочу, чтобы вы доказали, на что способны. Не подведите меня».

— Старшим назначаю сержанта Веревкина!

В полночь разведчики подползли к деревне, она вытянулась вдоль леса двумя прямыми улицами. Огородами прокрались к крайней избе. Окна были тщательно занавешены, и все же, присмотревшись, разведчики обнаружили узкие полоски пробивавшегося света. Перевалили через низкий забор, плюхнулись в глубокий снег. Приподнялся Веревкин, повел головой, принюхался и, не заметив ничего подозрительного, пригнувшись, перебежал двор, замер под окнами. У Асланбека гулко билось сердце, он дышал открытым ртом. Сержант взмахнул рукой, и Асланбек совершил тот же путь.

— Полно фашистов, — прошептал ему на ухо Веревкин, и вдруг глаза его округлились: на ступеньках лежал автомат.

Асланбек подался вперед, но Веревкин потянул его за шинель, как раз в этот момент из-за дома вышел часовой. На ходу застегивая брюки, он взял автомат, потоптался на месте, затем поднялся по заскрипевшим ступенькам и, оглянувшись, зашел в сени.

Сбросив варежку, Асланбек взялся за гранату, и сержант снова предупреждающе положил ему на плечо руку.

Асланбеку была непонятна осторожность сержанта: немцы рядом, их можно уничтожить одной гранатой, а они должны оставить врагов безнаказанными. Он пожал плечами, и пришлось Веревкину наклониться к нему.

— Задание у нас.

Сразу вспомнил Асланбек, зачем они в деревне, кивнул.

Пробираясь огородами от избы к избе, разведчики запоминали те из них, в которых были немцы.

Во дворах, на улице они видели часовых. Бойцы все примечали: пушки в сараях с выбитыми дверьми, походные кухни, слышали чужую приглушенную речь. Обследовав деревню, разведчики выбрались на окраину, к оврагу, и чуть не наткнулись на часового: закутавшись, фриц плясал на морозе. В отдалении от него — другой. Острым взглядом Веревкин прощупывал овраг, пока не обнаружил блиндаж, а метрах в тридцати — второй.

Он подал знак Асланбеку, и тот кивнул: «вижу», а сам прикинул в уме, что будь с ними Яша да еще Матюшкин и прихвати они пулемет, так ничего не стоило бы им захватить штаб.

Возвращались через оборону немцев по-пластунски, ничем не вспугнув тишины.

У траншеи разведчиков поджидали комиссар и взводный.

— Товарищ полковой комиссар, ваше задание выполнено! — доложил Веревкин.

— Спасибо, товарищи!

Разведчики обозначили на командирской карте немецкую оборону и вернулись к себе во взвод. Всю дорогу Асланбек бежал, спешил к другу, а тот как ни в чем не бывало напустился на него.

— Куда подевались мои патроны? Ты слышал или нет? Сколько у нас патронов?

— Сто. Двести. Еще хочешь? — закричал Асланбек.

От обиды ему даже стало жарко, он не знал, что делать.

Яша сидел на корточках и пересчитывал патроны. Да разве бы Асланбек встретил его так?

— А если точнее?

До чего нудный голос у него.

— Двести сорок один патрон, шесть гранат, из них три «лимонки», две бутылки с горючей смесью, — Асланбек приложил руку к виску. — Разрешите вольно, товарищ полковник?

— Не дури… И у меня две «лимонки», сто десять патронов. Неплохо! Слушай, Бек, — Яша сплюнул в сторону. — Мы сегодня уложим кучу гадов.

— Ты и я? — съязвил Асланбек.

— Сухарей бы на всякий случай прихватить.

Яша потер рукавицей нос:

— Считай, тогда мы экипировались.

— Ну, как там немец? — спросил появившийся Матюшкин.

— Спит, — устало ответил Асланбек.

— Как дома с Греттой.

Яша поднялся:

— Молодец, Асланбек, к немцам ходил, как будто в парке культуры и отдыха прогулялся.

Пришел Веревкин:

— Здорово, Матюшкин.

— Мое вам, товарищ сержант.

— Поздравляю! Лейтенант приказал принимать тебе отделение.

— Мне?! Ха! А ты?

— К батальонным разведчикам направил… Ну, пошел я. Пока, ребята.

— Веревкин! Товарищ сержант! — окликнул Яша.

Тот остановился.

— Что?

— Как же я?

— Взводный обещал присвоить тебе ефрейтора… Если ты останешься, конечно, жив после этого боя.

— Да нет, нас на кого бросаете, на Матюшкина?

— А что?

— Остались бы сами.

— Пошел к черту, Яшка, не растравляй.

— Ясно. А звание завещаю Беку.

— Товарищ командир отделения, разрешите отлучиться по нужде? — вдруг обратился Асланбек к Матюшкину.

— Нельзя, — отрезал тот.

— Почему?

— Сохрани в себе тепло.

Но Бек даже не улыбнулся шутке.

Яша запихнул «лимонку» в карман шинели.

В ожидании выступления выкурили самокрутку на всех, а когда пришла команда, дружно выбрались из окопов.

Передвигались, как и было велено, гуськом, короткими перебежками. Приказали лечь, — упали в снег. Казалось, закрой Асланбек глаза, так уснул бы, проспал сутки и двое. Чтобы прийти в себя, он провел лицом по снегу. Защекотало в носу, с трудом сдержался, чтобы не чихнуть.

— Вперед!

Поползли.

Капюшон лез на глаза. Заложило снегом нос, не замечал, как мороз обжигал горло. Снова отдых.

…Справа зачернела деревенька, и когда до нее оставалось метров двести, рота рассредоточилась, залегла цепью.

Тишина. Продвинулись еще шагов на сто.

Лежали, прислушиваясь, время тянулось томительно медленно. Может, немцы обнаружили роту и ждут, когда она поднимется, чтобы открыть по живым целям ураганный огонь?

Чем пахнет снег? Свежей сывороткой. Нет, скошенной травой. Втянул в себя воздух. Почудился разрезанный на две половинки арбуз, прямо на бахче рано утром, до восхода солнца. Задержал дыхание: липы так пахнут, как он сразу не догадался!

Между облаками появились серые прогалины. Рассветало. День будет солнечным.

Еще осенью, когда набрели в лесу на муравьиные кучи, он предсказал, что зима будет суровой, но Яша посмеялся над ним. Надо, бы напомнить ему об этом разговоре.

Морозный воздух распороло мощное «Ур-р-а-а!», и деревня ожила. Шквальным огнем встретили их немцы. Застонали рядом. С криком «Урраа!» бежал и Асланбек. Он не стрелял, ему нужно было увидеть цель, чтобы бить наверняка. Прямо перед ним под навесом у пушки копошились немцы. Он, плавно нажал на спусковой крючок: трах-трах…

Рядом с ним оказался Веревкин. Обогнал его, крикнул:

— Не отставай!

Вдруг сержант выронил из рук автомат, зашатался. Вгорячах Асланбек пробежал мимо, запоздало оглянулся, ахнул: Веревкин стоял на коленях, схватившись за живот.

Бегом вернулся к нему, но было уже поздно: сержант лежал на боку, скорчившись, и неподвижными глазами смотрел на Асланбека.

Вскинув руку, Асланбек прикрыл лицо словно от удара и быстро отошел назад, резко повернулся и только собрался бежать, как услышал за спиной голос Веревкина.

— Бек…

Оглянулся. Сержант лежал в том же положении, но водил вокруг себя по снегу рукой, нашел автомат и привстал на колени. К нему бросился Асланбек, зашептал:

— Ну… Вставай…

Асланбек подхватил его под мышки:

— Дорогой сержант…

Губы Веревкина дрогнули, и Асланбек ясно услышал:

— Вперед!

Отпустил его Асланбек, отшатнулся, и сержант отяжелел. Асланбек хотел удержать его одной рукой, не смог, и Веревкин упал лицом вниз.

Чирикнуло над ухом, и Асланбек присел. В этот момент сержант приподнял голову, Асланбеку показалось, что большие голубые глаза смотрели строго, и в них он прочитал укор: «Почему ты не в бою? Вперед!»

— Каруоев, ты что задержался?

Появился рядом запыхавшийся Матюшкин.

— Веревкин… убит.

У Матюшкина отвисла челюсть, но он приказал:

— Отвлеки пулемет на себя. Покосит всех.

Матюшкину надо, чтобы он, Асланбек, перехитрил немцев, вызвал огонь на себя. Ему приказано идти на верную смерть… Врешь, он не погибнет.

Пригнувшись, пробежал несколько шагов, затем упал в снег, пополз.

Стащил с головы шапку, поддев коротким стволом автомата, и отведя от себя, высунул, снова опустил. Отполз, оставил шапку на виду. «Отвлеки. Покосит всех». Горело лицо. Пулемет бил слева. Пригнувшись, Галя волочила за собой санитарную сумку. Упала. Убило?.. Приподнялся, чтобы пробраться к ней, опустился. Нельзя. «Отвлеки». Пополз на стрекот пулемета и, когда почувствовал, что он рядом, бросил гранату.

Пулемет захлебнулся.

Вскочил, дал длинную очередь, перед ним словно из-под земли вырос немец. Асланбек не успел выстрелить. Кто-то опередил его, пулеметчик упал.

Разгоряченный боем, Асланбек бежал вперед.

Выполнив задание, рота вернулась.

«Деревню пока брать не будем! Пока…»


Неприятель молчал весь день. И ночь прошла без выстрелов. Только в небе рокотало до рассвета. А утром из леса неуклюже выползли танки. Матюшкин высунулся, пересчитал: три машины. Издали открыли бесприцельный огонь и, отстрелявшись, повернули назад. Так и не понял Матюшкин, к чему была эта комедия. Постращать, видно, хотели…

Утро выдалось на редкость сухое, морозное, миллиарды тончайших игл вонзались в тело, лицо, руки, жгло — хоть кричи; забравшись под шинель, холод сковал кости, сжал, как панцирем и, чтобы не погибнуть, надо было двигаться, а накопив тепло, уметь на минуту закрыть глаза и вздремнуть, забыться, а потом начинать все сначала… Бегать, танцевать на месте, двигаться…

Асланбек слышал, как рядом поднялся одессит, негромко ругаясь, громыхая замерзшими сапогами, выбрался из траншеи отогреваться. Ему все легко удается: захотел и встал. Надо и ему идти к Яше, самому не подняться — не чувствует ни рук, ни ног, ничего, пальцем не пошевелить.

Позвал, с трудом разомкнув челюсти:

— Яша.

Одессит, видно, не слышал его.

— Ты чего? — отозвался Матюшкин.

— Помоги.

— Горюшко-то мне с вами.

Подхватил Асланбека под мышки:

— Поднимайся, сам, сам… Стоишь? А теперь пройдись, ну.

Снова свело губы, рот, голову не повернуть, что-то вступило в шею.

— Пошел, пошел.

Матюшкин слегка подтолкнул его в спину.

Качнулся, но спасибо — поддержал Матюшкин.

— До чего беспомощный человек… Шагни разок, хоть разок, — ласково упрашивал Матюшкин.

— Не могу, — простонал Асланбек.

И сразу услышал сердитое:

— Баба ты, старая рухлядь.

Вспыхнул Асланбек, загорелся, оттолкнул Матюшкина, а он ничего — тихо засмеялся.

Вылез наверх Асланбек и застал одессита бегающим вокруг дерева, пристроился к нему.

— Веревкин…

Асланбек говорил, тяжело дыша:

— Приснился.

— Опять ты о нем?

— Пошли шагом.

— Не надо, — умоляюще попросил Яша.

— Страшно…

— Бек, а ты знаешь, что сегодня за день? — одессит спрашивал, не ожидая ответа. — Эх, ну и дела…

К ним присоединился Матюшкин.

— Славика не могу забыть, — снова горестно проговорил Асланбек.

— Не береди душу!

Матюшкин едва поспевал за друзьями.

Бежали по утоптанному кругу, пока не стали подкашиваться ноги от усталости.

— Руки сержанта в крови, снег загребали. Искали автомат.

Вздохнул Яша, оглянулся на Асланбека:

— Ты его письмо отправил?

— Нельзя, жена догадается, в крови оно.

— С медом не выпьешь такую горечь.

Умолкли.

Снова побежали.

Первым сдался Яша, уперся спиной в дерево:

— Сегодня я родился. У мамы, конечно. Подумать только, мне стукнуло двадцать два годика. Какой я уже старый! И зубы проел, и глаза проглядел, и уши прослушал, и ноги мои притупели, спасибо, на войне надо ползать на животике… Эх, ни тебе музыки, ни речей.

Асланбек прижался к Яше с одной стороны, с другой — Матюшкин.

— Не знал я, что у тебя праздник. Не отправил бы в горы отару ягнят! Понимаешь, мясо ягненка не надо жевать. Теперь что делать? Зарежу тебе старого барана. Клянусь бородой моего умершего прадеда, если я не устрою тебе пир. Только не обижайся за старого барана.

— Спасибо, Бек. Жареное мясо мне противопоказано. А-а, кацо, ничего, отметим в Берлине, в самом лучшем ресторане!

Перед мысленным взором Асланбека встала мать…

…Высокая, стройная, идет по комнате, вытянув перед собой руки. Нашла диван, села, откинулась назад, позвала сына, Асланбек поспешил к ней, обнял. «Поезжай учиться», — просит мать ласково. «Обязательно, нана». Из другой комнаты появился на цыпочках отец, тихо засмеялся: «И станет он у нас инженером». Отец подмигнул сыну, и они вышли на улицу. Шли рядом. В конце улицы разошлись: отец поднялся по склону к кузне, а он ушел в горы…

Вдали громыхнуло, немцы открыли огонь из тяжелых орудий.

Бойцы не спешили уходить в укрытие, стояли, не меняя позы.

Над головой пролетел снаряд и разорвался в лесу. Потом еще. Ушли в траншею. И тут началось!

Гул стоял непрерывный, и нельзя было высунуть голову, посмотреть, что делается вокруг, куда ложатся снаряды. Потерялось ощущение времени. Казалось, что земля уже не перестанет содрогаться.

Постепенно канонада затихла, Асланбек приподнялся в окопе и ахнул: деревья в лесу покорежило, выворотило, перед окопами землю перепахало. А березка уцелела. Обрадовался деревцу Асланбек.

— Гордая, — присвистнул Яша.

— Красавица, — протянул Матюшкин.

Зарокотало в небе, и все разом задрали кверху головы. Пронеслись самолеты, поливая землю свинцом. Завыли бомбы. Одна… вторая… третья. «Где же наши?» — Асланбек стиснул зубы.

— Танки! — крикнул Яша.

— Чего орешь в ухо? — отозвался Матюшкин.

Немецкие танки на большой скорости неслись вперед, паля на ходу.

Начался день, началась работа…

Ощупью Асланбек нашел противотанковую гранату.

Танк, который он приметил для себя, закружил на месте и замер, его объяло пламенем.

— Ух, подлые фрицы, — возбужденно закричал осипшим голосом Яша. — Горите, жарьтесь.

— Тихо ты, — осадил его Матюшкин.

Стальные махины шли развернутой колонной, прикрывая пехоту. Вдруг танки круто развернулись и открыли пехоту, пошли за ней. Такое Асланбек видел впервые и не понял, что это значило.

Стреляли в солдат, тщательно прицеливаясь, но они упорно надвигались. А может, это и есть психическая атака, о которой говорил Веревкин?

Над траншеей поднялся Матюшкин.

— Ах вы, сволочи.. Вперед! За Родину! За Сталина!

— Бек! — позвал Яша.

Как будто его подняли в воздух, тряхнули и снова поставили на место. Почему он замешкался? Взяла злость на самого себя, все в нем напряглось, сжалось, подобно сильной стальной пружине… Стиснул автомат. Почему немец не стреляет? Пронеслась мысль: «Только бы не споткнуться». Мальчишкой он был признанным Чапаевым и отчаянно рубился на саблях с «беляками»…

Прямо на Асланбека во весь рост шел, не таясь, высокий немец. Что-то дрогнуло внутри у Асланбека, ноги, руки словно приросли. Миг… еще… овладел собой.

Сделал ложный выпад вправо, и немец попался на него. Р-раз! Чтобы не видеть ахнувшего верзилу, отвернулся. Ни стонов, ни выстрелов не слышал Асланбек.

Сошлись две живые стенки, откатились, и тут же противник обрушился ураганным минометным огнем. С первыми разрывами Асланбек упал, укрыл руками голову. Тяжелый гул прижал, вдавил его в землю.

Разорвалась бомба… Самолеты. Теперь никто не выберется. Но почему взрывы уходят все дальше? Неужто немецкие летчики бомбят свои позиции? Не наши ли это самолеты?

Кто-то попытался перевернуть его на спину:

— Поднимай, убитый.

Вскочил, в ужасе отшатнулся от санитаров. Откуда-то появился Яша.

— Бек! Ты ранен? Давай помогу!

Мотнув головой, Асланбек отстранился, но почувствовал, что жжет бедро.

— Не надо!

— Ага, ты не хочешь покинуть поле боя? Весьма похвально! Но здесь же можно сойти с ума.

С помощью друга Асланбек спустился в траншею, прошел в свой окоп, и стало как будто легко.

Жив… Снова над ним тяжелое, низкое небо… Как он раньше не замечал, что в окопе уютно, тепло…

Распахнул шинель, задрал вместе с гимнастеркой рубаху: на бедре небольшая рана, словно бритвой провели, по коже.

— Покажи… Пустяки, царапнуло.

Одессит стянул свою варежку и кончиком пальцев притронулся к телу Асланбека:

— Ну, что ты оголил зад? Простудишь, чего доброго, грипп заработаешь, позаразишь всех нас. Давай забинтую. Санитара позвать?

— Нет, не больно, — слабо возразил Асланбек, про себя подумал: «В третий раз родился на свет».

— Это ты сгоряча не чувствуешь.

Яша зубами разорвал пакет, старательно перебинтовал:

— Вот и залатали.

— Холодно, — пожаловался Асланбек.

— Да что ты?

Потоптался Яша и ушел, не сказав больше ничего, и сразу же вокруг стало пусто, и рана заныла нестерпимо. Втянув голову в плечи, Асланбек вспомнил немца-верзилу, и все в нем похолодело.

Стараясь отвлечься от пережитого, стал ворошить в памяти. Как-то приехал в аул на побывку Созур, рассказывал о своем командире, бывшем пограничнике, и особенно любил повторять, как ему пулей оторвало ухо, но он все же настиг нарушителя границы. А разве отца в гражданскую не полоснула белогвардейская шашка?

Вернулся Яша не один, с Галей. Асланбек поймал себя на мысли, что ему приятно видеть ее, даже рану перестал чувствовать. Соломенные волосы девушки выбились из-под шапки, щеки раскраснелись. Сняла с плеча сумку, опустила к ногам, спрыгнула в траншею, дыхнула горячо, и он отвел лицо. Одессит уселся на корточки, уставился на Асланбека; ему было смешно смотреть на смущенного друга.

— Покажи, куда тебя? — Галя провела варежкой по плечу Асланбека. — Родной ты мой, горбоносенький.

Бросил Асланбек на Яшу взгляд, полный презрения: уже выболтал. Одессит улыбнулся, как будто он ни при чем.

— Ну, быстрей, некогда мне, — теперь уже требовательно сказала Галя. — Нянчусь с вами, а меня никто не пожалеет.

— Сестра, я тебя звал? Не звал, — повернулся к ней спиной Асланбек. — Иди к Яше, он больной, его и лечи.

Галя спустила в траншею тяжелую сумку, уселась на нее верхом:

— Устала с вами.

Уронила на колени руки:

— Упрашивай каждого. Да что это такое?

Чувствуя на себе взгляд Асланбека, девушка зарделась:

— Что ты уставился на меня? Правда, что ты из княжеского рода? Или врут?

— Правда.

— Да что ты? Первый раз в жизни вижу потомка настоящего князя. Ладно, пойду.

Постояла, вздохнула:

— В нашей роте пятерых насмерть, двадцать человек ранило, и все почему-то в левую руку.

— Постой.

Черные глаза Асланбека ласкали девушку.

— Ты сегодня красивая, — он застенчиво улыбнулся.

— Господи, и ты, князь, похож на всех смертных. Адью, несчастный!

Перекосившись под тяжестью сумки, она ушла, а за ней и Яша. Но он скоро вернулся, размахивая перед собой короткой палкой, попросил Бека:

— У тебя был нож, дай.

— Зачем?

— Сейчас мы разведем огонь.

— Ты с ума сошел, Яша.

— Да что ты говоришь?

— Огонь разведешь — руки согреешь, а спина, ноги, живот — все у тебя еще больше замерзнет, и мы тебя будем хоронить. Понял?

Швырнул Яша палку и сплюнул.

— Видал? — спросил он.

— Кого?

— Не «кого», а «что». Слюна в льдинку превратилась. Идиоты.

— Кто?

— Кто, кто! Командиры наши.

— Тсс! Дурной, не кричи.

— Немцы в теплых блиндажах сидят, а мы как кроты, как… в могиле. Почему? — Яша присел, но, не выдержав, встал.

Асланбек надвинул шапку на глаза.

— Мы не можем, — остервенело крикнул он. — Блиндаж построим, печку затопим и приказ придет: «Отходи». Кому достанется блиндаж? Кому? Немцу!

— Противно тебя слушать, — огрызнулся Яша. — Не надо, не сердись на меня, на себя, ни на кого. Всем плохо. У меня в голове все перепуталось. Ничего не понимаю. Отец говорил, учитель говорил, в военкомате говорили, в райкоме говорили, песни пели, а теперь что получается? Немец нажимает, нажимает, танки на нас пускает… А я что сделаю? Скажи. Гранаты где? Пушки где?

— Бек, как будто во сне все это.


В штабе армии беспрерывно звонили телефоны, командиры частей деловито докладывали о противнике. Телефонисты работали четко, не теряя ни на минуту чудом налаженную связь. Операторы штаба наносили на карты полученные данные, и вскоре стало ясно: противник по всему рубежу обороны левофланговой группы ищет слабое место, чтобы прорвать ее и просочиться в глубь боевых порядков.


Натянув капюшон на голову, Асланбек подоткнул под себя полы шинели. Ему показалось, что он отогревается. Отдыхали бойцы по очереди.

Людей во взводе осталось раз-два и обчелся. В отделении Матюшкина он сам, Яша и Асланбек, а участок обороны все тот же.

Ополченцев, тех, кто остался в живых, отправили на формирование, а пополнение не дали, обещали… Лейтенант говорил, что важно до прихода свежих сил продержаться. Как только сменят, полк отведут на отдых. Пока надо воевать за себя и за недокомплект личного состава, а недостаток в технике возместить героизмом каждого.

Немцев к Москве не пропустим, пусть и не думают, а вот с морозами нет сладу. В Осетии о таких холодах и не подозревают, расскажи — не поверят аульцы.

— Бек, милый, где ты там?

Кого это принесло?

— Аль оглох ты?

Это командир отделения Матюшкин, а кто с ним?

Узнал по голосу старшину. К начальству надо вылезать.

Шагах в пяти двое, в маскхалатах, склонились над станковым пулеметом. Оказывается, пока сидел в окопе, выпал снег, в воздухе кружились крупные снежинки. Высоко задирая ноги, направился к командирам.

— Подсоби, — попросил его старшина. — Рукавичку жалка, выронил, мать ее так.

Втроем перенесли пулемет в траншею, установили в ячейке Матюшкина, накрыли маскхалатом. Варежками стряхнули с себя снег. Против обыкновения, старшина не уходил что-то, отстегнул от пояса фляжку, глотнул из нее, крякнув, провел ладонью по усам.

Матюшкин выжидательно смотрел на него, но старшина повесил фляжку на место, проговорил:

— М-да… Такое вот дело.

Асланбек и Матюшкин переглянулись: что случилось со старшиной: расчувствовался, разговорился.

— У нас печь — не печь, а домна целая. Приеду, бывало, зимой из лесу, а жинка уже ждет.

Закурил старшина, предложил и Матюшкину, но тот отказался.

— Эх, полежать бы еще разок на печи…

Матюшкин притронулся к фляге, с надеждой, дрогнувшим голосом спросил:

— Полная?

— От ангины средство… Горькое, как хина.

— И у меня что-то болит, — покашлял.

— Пройдет. Ртом не дыши. Ладно уж, держи.

— Спасибо, землячок, — Матюшкин, хлебнув, крякнул.

— А где Яша? — спросил старшина. — Распустил ты, Матюшкин, подчиненных, — передал флягу Асланбеку.

— Сейчас был здесь.

Асланбек запрокинул флягу над ртом.

Старшина взял флягу, она была почти пуста, буркнул.

— Непорядок у тебя, товарищ командир!

Ему было неприятно, что Матюшкин догадался о спирте.

— Ты, Матюшкин, был пулеметчиком?

— В финскую.

— Так… Где все же одессит?

— Он как волк: ночью не спит, овцу ищет, — сказал Асланбек. — Не уйдет далеко.

Матюшкин засмеялся.

Вылез Асланбек из траншеи, осмотрелся и сам не зная почему, пошел по следу, углубляясь в лес, пока за деревьями не увидел друга. Но прежде он услышал его тяжелое дыхание, Яша что-то волок по снегу к воронке.

Присмотрелся Асланбек: убитого тянет.

— Князь, ты?

Не выпуская убитого, Яша присел, дышал так, что грудь вздымалась.

— Семь дел отложи, а покойника в последний путь проводи, — проговорил одессит и встал.

Отворотясь, Асланбек подхватил убитого за ноги, поволок:

— Спасибо тебе, Бек, думал, не осилю один.

Убитого опустили на дно воронки. Первым наверх выбрался Асланбек. Устало уронил голову на руки, закрыл глаза. Вот так похоронят и его, и Яшу, всех… Никто не останется в живых, если командиры не придумают, как остановить немцев. Во взвод дали пулемет. Где его взяли? Старшина же ругался, что оружия не хватает, куда только смотрят интенданты? В соседней роте, наверное, больше негде. Значит, надо ждать наступления на их участке.

— Старость — не радость, — сказал Яша и уселся рядом с другом.

Отдышавшись, сам закурил и Асланбеку протянул тощий кисет.

Правда, что табак успокаивает. Не затягиваясь, Асланбек задерживал дым во рту. Что в нем находят хорошего? Покашлял, но не бросил «козью ножку».

В двух шагах на снегу что-то чернело. Асланбек шагнул широко: портсигар. Повертел в руках находку, нажал на красную перламутровую кнопку, портсигар раскрылся. Под резинкой, поверх папирос лежала фотокарточка. Мальчишка лет десяти, в бескозырке и матроске, смотрел на Асланбека доверчивыми глазами. Под фотографией записка. Развернул:

«Дорогой товарищ! Очень тебя прошу, не сообщай о моей смерти домой. Пусть сын верит, что его отец жив. А ты, товарищ, бей врага и, когда придешь в Берлин, напиши оттуда моему сыну письмо про то, что его отец, Николай Матвеевич Поляков, погиб в Берлине. Вот и вся моя просьба к тебе, живому».

Похоронят, и в Цахкоме не узнают, где его могила. Могут и не похоронить. Прежде чем закрыть портсигар, Асланбек долго смотрел на фотографию, еще раз перечитал письмо и не удержался, беззвучно заплакал.

Яша положил ему на плечи несгибавшуюся в локте руку, скорее самому себе сказал:

— Ничего. И на нашей улице будет праздник. Эти счастливые, землей их укроем. А сколько убитых лежат под снегом? Найдут ли их в лесах, болотах? Эх, мамочка родная! После войны меня будут ждать, а мои кости… Ну и дела, жуть! Нет, вот победим гадов, вернусь сюда, все могилы отыщу, своими руками памятники установлю. В Берлине на самой большой площади надо будет поставить мраморные плиты, не черные, а белые, и выбить на них имена погибших и заставить фрицев выучить эти имена, до единого.

Асланбек подтянул голенища сапог. Чудак Яшка, о чем думает. Если останусь жив, вернусь в аул и всех мальчишек буду учить стрелять, ползать по-пластунски, чтобы все умели воевать, тогда никто не сунется.

Пришел старшина с Матюшкиным, не говоря ни слова, забросали воронку оледеневшими глыбами.

Едва хватило сил укрыть тела землей.

— Бумага у вас есть, товарищ старшина? — спросил Яша.

— Зачем?

— Напишите: «Они стояли насмерть!» Не забудьте поставить в конце восклицательный знак.

— А фамилии как же? — спросил Матюшкин.

— Где медальоны? — старшина протянул Яше записку: он добавил от себя: «16 ноября 1941 г., Ракитино».

— У меня, — ледяным тоном произнес Яша, вытащил из-за поясного ремня варежку, засунул в нее записку и положил на могилу, а сверху накрыл каской.

— Как написать о них? — спросил старшина голосом, утратившим обычную повелительность.

— Зачем спешить? — произнес Яша.

— Да нет, Яша, нельзя… — попытался возразить старшина. — Приказ на этот счет строгий.

— Нам с вами, товарищ старшина, и без того очень трудно, а вы хотите еще быть вестником горя… — Асланбек вытянул руки вдоль тела.

— Узнает мать горькую правду, наплачется… — Старшина махнул рукой.

— Плакать будет и ждать все равно будет! — жестко сказал Асланбек.

Он продолжал стоять по команде «смирно» с непокрытой головой…

— Может, не пошлем… похоронки? — тихо произнес Яша и надел шапку.

— Как так? — посуровел голос старшины.

— Пусть ждут, — пояснил Яша. — Все же легче.

— Рубить, Яша, так одним махом!

— Жестоко!

— Война…

Минута молчания была последней почестью погибшим.

Возвращались гуськом. У траншеи их ждала Галя. Завидев, воскликнула:

— Куда вы пропали? Пришла в гости к ним… — осеклась.

Никто не ответил, лица бойцов были суровы, непроницаемы.

— Князь, держи, — Галя протянула письмо. — Яшенька, что-нибудь случилось? — Голос у нее робкий.

— Прости, родная.

Яша развел руками, вынул кисет, он оказался пустым, попросил у Матюшкина закурить:

— Устали мы…

Матюшкин протянул «козью ножку» всего на две затяжки, да и то неглубоких. Девушка с укором посмотрела на него. Обжигая пальцы, Яша затянулся:

— Счастливый человек ты, Бек, — в его голосе прозвучала горечь. — Тебе пишут, помнят чернявого где-то.

Но Асланбек не услышал его, он дрожащим от волнения руками развернул треуголку: «Здравствуй, дорогой мой брат…»

Письмо было от Фатимы, он сразу узнал ее почерк.

— Матюшкин, давай я закурю, — попросил он.

— Эх, мужчины вы плюгавые. Табак надо свой иметь, а не ждать, когда подадут.

— Не говори много.

Асланбек не отрывал глаз от письма, строчки плясали, и он не мог совладать с собой.

Порывшись в санитарной сумке, Галя извлекла кисет, туго набитый махоркой:

— На, это я для раненых держу.

— Не надо тогда, — Асланбек отвернулся.

— Бери, бери, у меня еще есть… иной уже умирает, а просит табачку.

Галина рука осталась вытянутой вперед.

— Милая, прости его, не курит он, добрая ты наша.

Яша пытался улыбнуться ей, но на лице получилась жалкая гримаса:

— А потом, он невоспитанный горец.

— Сестричка, отдай мне кисет, не пропадать же добру, — попросил командир отделения.

Девушка отдернула руку, надула губы, сунула кисет в сумку, одарилаМатюшкина таким взглядом, что он отступил.

— У-у… Глядите на нее, какая сердитая.

— А ты, оказывается, с характером, — с одобрением сказал старшина. — Это хорошо, молодец.

— Не для меня табачок…

Матюшкин выразительно посмотрел в сторону Яши.

Топнула ногой девушка:

— Не смейте! Как вам не стыдно!

Обхватив за плечи Галю, старшина успокоил:

— Ты что-то сегодня не такая?

Девушка заморгала, чуть не заплакала.

— Устала, сил уже никаких нет.

— Ступай в санчасть, заберись в тепло и выспись.

— Ага, а тут кто будет? В третьем взводе двое обморозились.

— Понятно. На нас не сердись, убитых хоронили.

Скосила Галя глаза на Матюшкина, тот сник, пошел к пулемету. Старшина зашептал Гале на ухо:

— Зря обидела человека.

— Я не хотела…

— Шутил он с тобой, шутка вроде бы согревает.

— Отдам кисет, — девушка полезла в сумку.

— Теперь не возьмет. Пойдем, я тебя провожу… Товарищи, до завтра, — попрощался старшина и подхватил Галю под руку.

Его окликнул Яша:

— Вы, кажется, хотели поговорить, товарищ старшина?

— Да. Было настроение.

— О чем?

— Чтобы не скисли.

— Поговорили бы, чего уходите?

— Вы и так молодцы!

Асланбек ходил взад-вперед. Его словно вырезанные губы что-то шептали.

Что с Залиной? Ни слова о ней! Фатима написала о друге его, Буту. А Залина? Ни на одно письмо не ответила. Неужели предала его? Или Джамбот так пригрозил ей? Вот вернется домой и увезет ее в город.

— Бек, — позвал Матюшкин. — Поди сюда.

Сняв с пулемета маскхалат, Матюшкин, тихо насвистывая, стал копаться в нем.

Умостился рядом с ним Асланбек, ни о чем не спрашивая, смотрел на его проворные пальцы — кажется, их и мороз не брал.

— Учись, пригодится, — посоветовал пулеметчик.

Сам генерал наградил его орденом, а кто поверит, что он герой? Не похож. Ни ростом, ни голосом, ничем.

— До войны я землю пахал… Чудно звучит: «До войны». Теперь стреляю в человека… Не совсем в человека, конечно. Ты скажи мне, что со мной случилось, курицу не мог зарезать, жалко было, а сейчас голыми руками фашиста задушу. Ясно, враг. Во, брат, что такое война… Спасибо тебе, Бек.

— Почему ты так говоришь?

— Высказался я тебе, легче стало…

С таким командиром нечего бояться. Лейтенант ему дает задание, а он выслушает, не перебьет, потом позовет Яшу, его и рассуждает вслух, сам себя поправляет…

— Ты умный человек, Матюшкин.

— Загнул, браток.

— Опять ты сказал хорошие слова.

6

Аул притих. Днем над горами пролетел самолет, и люди насторожились. Потом появились военные. Задержались, чтобы напиться из родника и ушли к перевалу. Что им там надо? К концу дня из района позвонили, чтобы цахкомцы выделили всех, кто в состоянии держать лопату, на ремонт дороги через перевал в сторону Грузии. Кто пройдет по ней, забытой дороге? Уже с сумерками приехал представитель военкомата. «Будем срочно создавать истребительную группу по борьбе с вражескими парашютистами и диверсантами», — сказал он.

В кармане Тасо газета… Образован Орджоникидзевский (Владикавказский) комитет обороны… Выходит, война может прийти в горы…

Едва хватило у Тасо сил раздеться, лечь в постель и натянуть на себя одеяло.

Скрипнула дверь, в комнату вошел Дзаге, молча уселся на стул у окна, отметил про себя, что Тасо совсем плох — кожа на лице стала тонкой, прозрачной.

Дунетхан внесла столик с едой, поставила у изголовья Тасо и вышла.

Как бы между прочим Дзаге проговорил:

— В трудное время живем…

Тасо повернул к нему голову:

— Кто знал, что будет такое?

— Спроси сейчас меня, и я тебе скажу, какое будет лето. Я по книгам не понимаю, всю жизнь только и видел, что овечьи хвосты.

Дзаге строго смотрел на больного.

— Чабан ночью с закрытыми глазами найдет нужную тропу, не заблудится в горах и в пургу. Об овцах думает, поэтому все дороги знает.

— Жизнь — не тропинка в горах, — попытался возразить Тасо, поняв намек чабана.

— Не уважал бы я тебя, не говорил, что у меня на душе.

Старик сердито засопел:

— Ты думал, что война придет к нам? — неожиданно спросил он.

Покачал головой Тасо.

— Нет.

— Хороший чабан никогда не забывает о волке. У такого отара всегда цела. А как же иначе?

Дзаге оперся на колено:

— Помню, как ты успокаивал: «Нам некого бояться, Красная Армия сильна, если враг полезет к нам, то мы дадим ему по шее, разгромим». И мы верили тебе. Одна стыдливая женщина готовилась разродиться, а сама соседкам говорила, что не ждет ребенка. Так и ты: «У нас договор с Гитлером». Если мужчина дает слово, как ему не верить! Гитлер не мужчиной оказался.

— Кого судишь? — жестко спросил Тасо. — Кого ты казнишь, спрашиваю тебя?

— На свою рану крупную соль сыплю, чтобы больней было.

Подумал Тасо, видно, наболело и у Дзаге. Да… Вести с фронта тяжелые, но не скажешь же об этом старику, А все остальное… и в партии восстановят, и с Буту разберутся, и на Барбукаева что ж обижаться.

Тасо вытянул из-под одеяла руку.

— Если у хозяина сгорит дом, он не скоро встанет на ноги. А Россия сколько раз горела?

— Боишься вину взять на себя, не хватает мужества, Тасо.

Дзаге был беспощаден:

— Гордость не позволяет голову склонить.

— Нет, не виноватым боюсь быть.

— А чего же стыдишься? Себя?

— За прошлое не стыдно. Пусть другие смогут прожить иначе, чем мы. У чабана под ногами тропка, а перед коммунистами степь, покрытая снегом, — они сами протаптывают дорогу.

Старик придвинул стул к кровати Тасо:

— Почему Гитлер лезет вперед?

— Не знаю.

— А ты спроси у тех, кто хочет тебя от груди матери оторвать, от партии.

Прикрыл Тасо глаза тяжелыми веками. Опять Барбукаев вызывает его к себе? Требует живым или мертвым явиться… Не встать мне…

Старик долго рассматривал Тасо, потом поднялся и, ничего не сказав, вышел.

Вечером, когда угомонился аул, в доме Дзаге собрались старики. Внучка сидела за столом, а перед ней — тетрадь. Она приготовилась писать.

— Если кто-нибудь думает по-другому, пусть скажет…

Хозяин дома расчесал пятерней бороду, затем продолжил:

— Нам не нужен другой бригадир! Пусть райком нас спросит, нас…

Гости оживились, заговорили.

— Мы не просили другого быть бригадиром.

— Никто из цахкомцев не выбросит Тасо из сердца.

— Мы уважаем его, верим.

Муртуз вытянул перед собой руки:

— Тасо нам брат.

Дзаге встал за спиной у Фатимы и, собравшись с мыслями, произнес взволнованным голосом:

— Мы хотим, чтобы ты написала в райком заявление. От нашего имени.

Девушка подняла на деда глаза.

— Ты знаешь, как это делать?

— Да.

— Ну, смотри… Пиши. Дзаге, Муртуз, Алихан, Дзандар, Хаджисмел просят райком… Подожди, зачеркни все. Пиши, у нас есть бригадир. Это Тасо, большевик! Сандроев Тасо — наша совесть. А кто говорит, что Джамбот достойней Тасо — пусть придет к нам в аул, покажет свое лицо, и мы поговорим с ним. Мы сказали свое слово и не отступим от него.

Склонилась Фатима над тетрадью, старательно выводя буквы.

— Богу угодно, чтобы мы были похожи на Тасо. Написала?

Подумала Фатима и после всех имен поставила свое. Затем коротко произнесла:

— Слово в слово написала.

Взял дед заявление, повертел перед глазами, вернул внучке:

— Отдашь в руки самому Барбукаеву! И не возвращайся, пока не получишь от него ответа. Иди.

— Хорошо, дада.

— Да будет счастлив твой путь! — пожелал ей Муртуз.

Прижалась внучка к деду, и он не постеснялся показать людям свою слабость.

Распахнулась дверь, на пороге появилась Дунетхан, закричала:

— Тасо!

Люди бросились во двор, на улицу. Впереди всех бежала Фатима. Плач женщин встретил ее у порога, и она поняла, что нет больше Тасо, отца Буту.

7

Боясь замерзнуть, Яша придумал себе занятие: стал подкапывать в своей ячейке нишу, чтобы можно было сидеть, вытянув ноги. Долбил землю, проклиная войну и немцев. После нескольких взмахов отдыхал и снова долбил. Порой хотелось швырнуть к черту лопату, лечь на дно, но он тут же гнал от себя опасную мысль и снова принимался за дело.

Работал, пока не стало жарко. Потом закутался в трофейный офицерский плащ, свернулся в комок.

Кто-то остановился рядом с ним.

— Да очнись ты!

Яша узнал по голосу Галю, обрадовался ей, а глаза никак не мог открыть.

— Ну и медведь ты спать!

Галя стояла рядом и изо всех сил трясла его.

— Фу, отоспался, — потянулся Яша.

— Раненых спасай, мертвых выноси, а о тебе никто не позаботится! Согрей, погибаю.

Попытался Яша встать, но Галя прижалась к нему.

— Не дергайся, лучше подыши на меня, в лицо… Обморозилась, ветер жуткий.

Растерялся Яша, чувствуя на щеке Галкины губы: они дергались и щекотали; пахнуло парным молоком.

Вдруг повернулся к ней, стиснул голову, нашел губы и припал к ним.

— Дурень, — Галка засмеялась.

Пропал запах парного молока.

— Эх, Галка, Галка…

— А ты скажи, скажи.

И вдруг сказал неожиданно:

— У нас дети будут?

— Ой, милый, — Галя закрыла глаза, — будут. Мальчики!

— Не надо мальчиков, Галюша.

— Почему?

— Они уйдут на войну, и мы останемся одни.

— И девочек не удержим.

Галя сняла варежку, погладила его по лицу чуть теплой рукой:

— Похудел, зарос.

— Не верь ему, сестра, обманет.

— Помолчи, Бек, не лезь в чужую душу.

Яша подмигнул девушке, прижался к ней тесней.

— Ишь, влюбленные, воркуют, — Матюшкин поднялся, стряхнул с себя снег.

— Пошли вы к… черту, — огрызнулся Яша.

— Молчи, ну их, — сказала Галя и устроилась поудобней.

Яша сидел в одном положении, пока не онемели ноги, спина — не хотел тревожить Галю. Но девушка сама встрепенулась, зашептала:

— Сейчас бы на лежанку, укрыться шубой и грызть пряники. До чего люблю пряники… Поспала хоть чуточку, Яша?

— Ты во сне кого-то звала, не разобрал имя.

— Не обманывай… Ты мне губу укусил, сумасшедший. Фу, у тебя губы, как сосульки.

Он засопел. Галя зевнула, позвала Асланбека, попросила:

— Потри мне, князь, щеки.

— Я?!

— Испугался?

— Нет, зачем испугался… — Асланбек притянул ее голову и задышал в лицо.

— Ох, какой ты теплый.

— Не теплый, а горячий.

— А ты ласковый. Ох, эти мне мужики.

— Откуда ты прилетела, птаха? — тихо засмеялся Матюшкин: — Мне бы, что ли, влюбиться, чтобы не замерзнуть. Вы, городские, не по нашему, по-деревенски, влюбляетесь. Я вот сколько лет вздыхал, иссох весь, признаться не смел. Издали любил, боялся обидеть. А вы налетаете друг на друга, как коршуны.

— Подожди, я посчитаюсь с тобой, ворчун.

Погрозила девушка и ушла, но вернулась, склонилась над Матюшкиным:

— Несознательный ты элемент.

Засмеялась громко и исчезла в траншее.

— Чудно… Рядом с нами смерть, можно сказать, в ногах сидит, а в изголовье — любовь, — Матюшкин вздохнул: чудное дело природа.

— Ты что мелешь… Какая любовь?

— Чего ты, Яшка, стесняешься своего счастья.

Раздался протяжный свист. Яша поднял голову: Асланбек стоял в траншее и смотрел в сторону немцев.

— Что, танки? — сразу спросил Яша, но остался на месте, даже не пошевелился.

Кивнул в ответ Асланбек, а сам во все глаза рассматривал танки. Вначале подумал, что танк на танке стоит, но когда успокоился, присмотрелся, ахнул: не танк, а дом…

— Да что они, очумели, не дали даже позавтракать. Бек! Давай команду.

— Подлюги, — выругался Матюшкин, он тоже не встал.

Подумал Асланбек о пополнении, которого все нет, и танков на их участке ни одного: подбили немцы. Нащупал левой рукой связку гранат, а с правой стряхнул варежку. Поднялся.

Широким фронтом, грохоча, надвигались тяжелые танки.

— Что за чудо морское? — протянул Яша.

— Держись, ребятки, танк, он и есть танк. Приготовить связки! — отдал команду ровным тоном Матюшкин.

Куда же повернут они? Тот, что в середине, кажется, самый большой, пошел прямо. Асланбек повел головой, расстегнул верхний крючок шинели. А что, если выскочить из траншеи и спрятаться за деревом? Деревья толстые, танк обойдет препятствие, а он вслед бросит гранату. Если же остаться в траншее, ее завалит и можно погибнуть ни за что.

— Это мой танк, — дошел до сознания глухой голос Яши. — Матюшкин, адрес в кармане.

— Не болтай.

Когда танк приблизился шагов на сто, Яша, зарываясь в рыхлый снег, петляя, пополз ему навстречу. Асланбек пристально следил за ним и все же не заметил, когда тот метнул связку. Раздался взрыв, но танк не сбавил скорость. Что же делать? Асланбек присел, а когда приподнялся, то увидел надвигающуюся на него громаду и закричал:

— А-а!

В траншее стало темно, на спину осыпалась земля. «Раздавил», — мелькнуло в лихорадочном сознании.

Снова стало светло: «Прошел… Упустил! Что я наделал? Погубит всех», — Асланбек выскочил из траншеи и, пригнувшись, побежал за танком, без шапки, шинель нараспашку. Кружась на месте, танк стрелял во все стороны. Выпрямившись, Асланбек бросил одну за другой две связки гранат.

Очнулся, увидел над собой небо, потом склонилась Галя, кажется, поцеловала, и снова видит небо. Где же она?

— Сейчас, потерпи. В голову тебе угодило. Перевяжу, голубчик, и будет легко, — задыхаясь, шептала она.

С кем она разговаривает?

— Ой, сестричка, оставь меня… Чей же это голос?

— Потерпи, Матюшкин.

— А что с Беком?

— Ничего.

— Уходи…

Никак не мог Асланбек собраться с мыслями, напряг память: «Яша в бою был рядом. А где он сейчас?» Попытался позвать.

— Не стони, мой хорошенький. Сейчас оттащу тебя.

Это голос Гали.

Разорвалась мина, и Асланбек прижался спиной к земле.

Почему не слышно Матюшкина? И Галя пропала. Неужто бросила его?

С трудом открыл отяжелевшие веки и попытался присесть. В этот момент прямо перед ним, кажется, у самых ног вздыбилась земля…

Пришел в себя, но не встал: замер. Прислушался. Тихо, значит, бой закончился. Кто-то проговорил над ним:

— Посмотри на меня.

Повиновался и сразу же спросил:

— Где Яша?

Почему Галкино лицо стало чужим? Приподнялся на локтях: нет, это не Галя.

— Где Галя? Что со мной? — Асланбек выжидающе смотрел.

— Врач сказал, что у вас шок. Лежите спокойно, и все пройдет, — сестра встала. — Я сейчас приду, может, еды раздобуду. Что ты вцепился в автомат? Отпусти, никто его не заберет у тебя. Вот так…

Асланбек что-то начал соображать.

На полу рядом с ним шинель, шапка. Бежать, пока не поздно. Там Галя, Яша, пополнение еще не пришло…

— Ты куда, браток?

Оглянулся и невольно вздрогнул: рядом лежал раненый, голова забинтована, и видны только глаза да синие вспухшие губы. Комната набита ранеными. Удивительно — никто не стонет. Может, они мертвые? Да нет, шевелятся.

Асланбек спросил:

— Где мы?

Раздались голоса:

— В санбате.

— До передовой и полверсты нет.

— Обещали прислать машину.

— Успели бы увезти в тыл, а то как раз попадем к немцам.

— Не трепи, — разомкнул губы боец с перевязанной головой.

— Немец нас не сдвинет, Москва рядом.

— Спеши, сестричка заявится, так не уйдешь.

Делом одной минуты было влезть в шинель, шагнуть к выходу. В глазах зарябило, едва успел схватиться за стену. За дверью послышались возня и приглушенные голоса.

— Дуреха, ведь женюсь на тебе. Ты думала так?

— Отстаньте вы со своей любовью.

Насторожился Асланбек: «Чей это голос? Кажется, Галка».

Учащенно забилось сердце: «Это же она!»

— Милая…

— Комиссару пожалуюсь… Ой! Ах, ты подлец!

Асланбек рванул на себя дверь и оказался в темных сенцах:

— Галка!

Кто-то выскочил на улицу, и Асланбеку в лицо дохнуло морозом, он захлебнулся, закашлял. Перед ним стояла сестра.

— Ну что вы…

Взяла Асланбека под руку:

— Спасибо.

С улицы широко распахнули дверь, и в сенцы внесли на носилках раненого. Асланбек посторонился и боком вышел на морозную улицу.

Перекинул с плеча на плечо автомат и оглянулся, соображая, в какую сторону идти, как в небе раздался рокот. По звуку узнал немецкие самолеты. Кто-то требовательно крикнул:

— Воздух!

Совсем близко в лесу взорвалась бомба. Прямо на Асланбека шли два красноармейца: один вел товарища, раненного в голову. Снова тряхнуло землю.

— Ложись! — крикнул Асланбек, а сам подхватил раненого, шагнул с ним, но не удержался, и они повалились на землю.

— Ой, — застонал раненый.

Взрывы потрясли землю. Асланбек приподнялся, но вокруг не было ни души.

— Сейчас, — прошептал Асланбек, вскочил и побежал в сторону санбата.

Остановился. Там, где был санбат, зияла глубокая воронка. В ужасе Асланбек попятился.

Вернулся он к раненому, устало опустился рядом с ним, прислонился спиной к дереву, простонал:

— О-о-о..

Как в тумане, действовал Асланбек, усадил раненого, к дереву его прислонил, всмотрелся ему в лицо, потом закричал:

— Джамбот!

Тот открыл глаза:

— Сын… Ты…

Заплакал Джамбот:

— Прости…

— Ты что? Жить будешь еще сто лет! — Асланбек оглянулся на воронку. — А там… Там уже ничего нет.

— Виноват… — шептал Джамбот.

— Не говори так, прошу тебя! Что-нибудь случилось? С Залиной?

— Убей меня.

Асланбек снял ушанку, взъерошил слипшиеся волосы.

— Не понимаю тебя, Джамбот.

— Не вини Дунетхан… Сын.

Поднялся Асланбек, надел шапку, всмотрелся в раненого.

— Тебе плохо? А? Потерпи, сейчас придумаю…

— Ты сын мой…

Отбросило Асланбека.

— Залина твоя сестра…

Схватил Асланбек Джамбота за ворот шинели.

— Прости…

Асланбек уходил, натыкаясь на деревья…


В углу блиндажа телефонист, склонившись над аппаратом, настойчиво искал с кем-то связи, и когда казалось, уже была налажена, — что-то обрывалось в цепи, и приходилось все начинать сначала.

— Алло! «Курган»… «Курган». Я «Волга». Я «Волга». У тебя есть связь с «Кратером»? Вызови для «тридцать седьмого». «Курган». Алло!

В трубке затрещало, и телефонист поспешно отвел, ее от уха, тихо выругался:

— Болваны.

И тут же услышал в ответ:

— Ты сам болван!

Телефонист тихо засмеялся.

— «Курган», это ты?

— Ну, я.

— Где «Кратер»?

— А черт его знает.

— Слушай, постарайся для «тридцать седьмого», попробуй соединиться с «Соколом».

— Эх, да этого «Сокола» я сам давно не слышу.

— Он же твой сосед!

— Знаю, что сосед, да только сейчас ко мне ты ближе, чем он.

Телефонист ничего не ответил, положил трубку и снова, склонившись над аппаратом, в который уже раз, с затаенной надеждой закрутил ручку. Для «тридцать седьмого» нужна связь.

— Алло! Алло!.. «Комета», «Комета», я «Волга».

Вокруг печурки сидели командиры. Думая о своем, генерал, казалось, забыл о вызванных им же командирах частей, начальниках штабов.

Собираясь с мыслями, он просунул окурок в приоткрытую дверцу печурки, обвел взглядом лица собравшихся. Всего не: сколько месяцев они воевали вместе, а вроде с тех пор, как приняли на границе первый бой, прошли годы. Вот напротив сидит полковник Масленкин. Высокий, худой, шинель висит на нем, как на манекене. Вне боя застенчивый, немногословный, чтобы услышать, что он говорит, надо напрячь слух. Думаешь, странно, что он избрал профессию военного. Зато в бою его не узнать. Спокоен, команды отдает четко, не повышая голоса, и обязательно переспросит, все ли понятно. На передовой появляется редко, дает командирам возможность самим принимать решения. Рядом с ним подполковник Олешов. Этот, напротив, строен, легок, изящен, очень гордится тем, что состоит в кавалерии. Даже сабельный шрам ка правой щеке не уродует его.

В землянку ввалился начальник разведки армии, шагнул к печурке и, наклонившись к Хетагурову, произнес тихо:

— В пяти километрах, восточнее Ракитино, остановился немецкий артполк. Пленный фельдфебель заявил, что на рассвете полк проследует в направлении Ольхово.

— Дорога к каналу еще наша?

Генерал встал.

— Пока да, но мы не уверены, что завтра немцы не перекроют ее.

Генерал задумался: значит, его опасения подтверждаются: немцы нацелились на Ольхово.

Оборона Ракитино свою роль выполнила. Время выиграно, но противник, убедившись, что город ни с фронта, ни с флангов не взять, применил излюбленный метод: обход. Будь на его месте Хетагуров, он, конечно, тоже поступил бы так и даже раньше.

Части противника незаметно обходят Ракитино юго-западнее, намереваясь перерезать шоссе Ракитино — Ольхово и создать таким образом угрозу непосредственно Ольхову, а от него до Москвы рукой подать. Что же важнее? Удержать Ракитино или не допустить врага к Ольхово? Решать нужно самому Хетагурову. Связь с командующим фронтом потеряна, значит, надо Ракитино оставлять без приказа и действовать, исходя из конкретной обстановки. Все как будто ясно: в связи с угрозой Ольхово, он оставит Ракитино и нанесет удар по противнику, овладевшему дорогой Ракитино — Ольхово, заблаговременно займет рубеж, куда он уже направил оперативную группу, и прикроет Ольхово, чтобы здесь уже стоять насмерть.

Обо всем этом генерал сказал собравшимся.

— Обстановка сложилась так, что мы обязаны принять решение немедленно. Спросить совета нам не у кого. Думаю, что командарму сейчас не легче нашего, иначе бы он дал знать о себе… Еще раз повторяю, у нас остались считанные часы. Со штабом фронта связи нет.

Наступила тишина: в печурке шипели поленья, в углу попискивал зуммер.

— Оборонять Ракитино мы можем, — нарушил тягостное молчание полковник Чанчибадзе. — Но и ребенку понятно, что врагу упорство только на руку. Вряд ли мы скуем его основные силы. Бои показали, что неприятель стремится смять наш левый фланг, овладеть Ольхово, выйти к Москве с северо-запада и тем самым в короткий срок завершить операцию на правом крыле фронта. Мы не можем допустить этого.

Майор, сидевший рядом с Чанчибадзе, смотрел на него снизу вверх странным взглядом. То у него закрывались глаза, то хмурился высокий лоб. Когда комдив кончил говорить и сел, майор, оставаясь в том же положении, сказал:

— А я считаю, что хватит отступать! Мы будем драться до последнего. Обязаны умереть, но не отступить. Хватит!

Майор схватился за голову:

— Сколько…

— Мы не отступаем, а маневрируем, товарищ майор, — резко оборвал его Масленкин. — Возьмите себя в руки.

Генерал удивленно взглянул на полковника: ну уж, если он заговорил, значит, люди понимают ответственность.

— Я сказал то, что думаю!

— Каждый из нас готов умереть, если он будет знать, что его смерть приведет к победе. Отходить даже из стратегических соображений командования трудно, — откликнулся Чанчибадзе. — Противник обошел нас и угрожает Москве. Мы обязаны в этой обстановке отойти, занять новый рубеж и грудью преградить ему на нашем участке путь к столице.

В эту минуту генерал понял, что нелегко будет командирам отдавать бойцам приказ оставить Ракитино. Большую ответственность он взял на себя.

— Нельзя, товарищи, считать противника глупым. Зачем ему топтаться у Ракитино, если цель его наступления — Москва. Он оставит здесь одну, ну, две дивизии, а с основными силами двинется на Ольхово, — поддержал Чанчибадзе полковой комиссар Ганькин.

Генерал приоткрыл дверцу, и в печурке загудело.

Ополченцы вгрызались в землю, чтобы он, Хетагуров, мог осуществить им же предложенную Ставке идею круговой обороны, а теперь он отдаст приказ отойти на новый рубеж. А не спешит ли?

Майор не давал ему сосредоточиться. Он понимал его, но не оправдывал. Командир не имеет права терять контроля над собой, от него зависит судьба людей, которые верят ему, готовы на любой подвиг.

— Товарищ майор, — произнес Хетагуров, — я отстраняю вас от руководства штабом дивизии.

Майор поднялся, вытянул руки.

— Сдайте штаб своему заместителю.

— Капитан Стоценко убит, — хрипло произнес майор.

— Начальнику оперативного отдела.

— Майор Ануфриев тяжело ранен в голову.

— Ну, хорошо, отправляйтесь к себе и ждите указаний комдива.

Хетагуров проводил взглядом майора, и когда тот вышел, спокойно продолжал:

— Товарищи, вы меня поняли? Противник перерезал шоссе, опередил нас. С рассветом может совершить марш на Ольхово, я не оговорился: марш, потому что на его пути нет войск. Прошу, товарищи командиры, правильно оценить обстановку.

Генерал обратился к начальнику оперативного отдела:

— Кавалерийским дивизиям сегодня в двадцать ноль-ноль скрытно отойти к каналу. Кавалеристы нам понадобятся, предстоят и жаркие бои, и контрнаступление. Прошу кавалеристов не задерживаться.

Генерал встал, крепко пожал комдивам руки.

В землянке стало просторней.

— Оставшихся прошу выслушать внимательно.

Хетагуров продолжал стоять:

— Артиллеристам в двадцать ноль-ноль сосредоточиться на дороге в направлении на Ольхово. Орудия зарядить и катить руками, стволами в сторону неприятеля. В двадцать один час с позиции скрытно от врага снимаются пехота, ополченцы и мотоциклетный полк. Мы не отступаем из города, товарищи, а даем бой противнику. Есть ли вопросы? Тогда приступайте к выполнению приказа, который вы сейчас получите.

8

Очнувшемуся Асланбеку показалось, что ноги придавлены каменной плитой, а склонившийся над ним Джамбот старается вцепиться ему в горло. Асланбек попытался сбросить с себя плиту, но не слушались руки, они были словно ватные, и глаза не открывались.

Наконец он разомкнул веки, и сразу же над ухом тявкнула собака, а вслед за этим раздался чей-то приглушенный голос:

— Тише, дура!

Асланбек попытался приподнять голову, но она словно чугунная. Кто-то рядом зашептал:

— Живой? Ну и ладно… Лежи, уже приехали. Вот сейчас втяну сани во двор и прикрою ворота.

Что за черт! Смотрел во все глаза и ничего не мог понять. Где он? Хотел спросить, куда его везут, но человек исчез.

Из избы вышел мужчина в длиннополом пальто нараспашку, в валенках, спустился по ступенькам.

Асланбек скосил на него глаза и почувствовал, что снова куда-то проваливается.

— Внучек, ты никому на глаза не попался?

— Ни-ни!

— Похоже, к утру завьюжит.

— В степи, дедушка, воет, с ног сбивает.

Дед склонился над Асланбеком.

— Крепко же ты стянул его.

Дед долго возился над узлом, но веревка не поддавалась, и он велел принести нож. Внук как будто ждал этого момента, вытащил из кармана складной нож. Старик перерезал веревку, подхватил раненого и попытался приподнять, да закряхтел.

— Подсоби, внучек… Будто свинцом налитый.

— Замерз, оттого и отяжелел, — важно заметил мальчик.

— За ноги берись, Семушка, — торопил дед, оглядываясь на калитку.

Асланбека поволокли к крыльцу, запыхались, пока подняли по скользким ступенькам. На высоком крыльце отдышались: дед беззубым ртом судорожно ловил воздух, а внук то и дело громко сморкался.

— Еще чуток, Семушка, — упрашивал дед. — Поднатужься. А ну как кто забредет, — шептал он прерывистым голосом. — Беду наживем, человека погубим.

Собрав остатки сил, перетащили через порог и сами повалились рядом.

— Фу, упарился.

Не вставая с пола, дед вылез из пальто.

Асланбек лежал без шапки, в густые волосы забился снег, на ресницах застыли льдинки. Он смотрел на деда: «Попал к своим, опять повезло мне».

— Не бойся, милый, ты у своих. Это тебя Семен Егорыч спас, мой внук, значит.

Дед встал на колени, смахнул с Асланбека снег.

— Вот он. Теперь ты спасен, будешь долго жить. Как бы из того света явился к нам.

Семен мял в руках шапку, переминаясь.

— А меня, значит, величать Михеичем… А ну, Семен Егорыч, давай разденем гостя да на лежанку уложим, пусть отогреется. Куда же тебя ранило?

В сознании Асланбека все перемешалось: мать, родник, пес, взвод, комиссар… Джамбот. Он опять потерял сознание.

Пришел в себя на печи. Сразу же пошевелил ногами: целы. Поднял кверху руки: тоже. Что же случилось с ним? Послышались шаги, и он приподнялся на локтях.

— Ай да Илья Муромец! Отоспался? Сутки ты храпел. Ну, когда так, значит здоров, — обрадовался дед.

Присел Асланбек, посмотрел на Михеича.

— Где я?

— В деревне.

— Немцы есть?

— Были.

— Наши далеко ушли?

— Не очень, догнать можно, если захочешь.

— Спасибо, Михеич.

— Не надо… Понял?

Мягко ступая, дед вышел.

Асланбек улегся на спину, попытался вспомнить, что же случилось с ним…

…В полночь скрытно снялись с позиций, прошли через вымерший город на окраину, к дороге… Он помогал артиллеристам катить руками заряженное орудие стволом к неприятелю. Что же было потом?

Снялись с позиций… быстрым шагом шли по улицам…

А дальше?

Катили орудие…

Неторопливый, деловитый голос лейтенанта: «Приготовить гранаты».

А потом, потом?

Орудие.

Гранаты.

«Ура-а-а!» Что-то вспыхнуло перед ним, и… Что было потом, как ни силился, не мог восстановить в памяти.

В избе неслышно появился Михеич; он бережно нес перед собой миску.

— Сейчас, миленький, мы тебя накормим.

Поставил миску на стол, потер руки:

— Семен Егорыч говорит, что ты контуженый. А он у меня ученый, все знает. Видать, так, потому что искал я на тебе свежую ранку да не нашел, слава богу.

Асланбек свесил голову сверху:

— Спасли вы меня…

— Господи, кончай ты молиться на меня.

Дед протянул миску:

— Кушай, потом липовым чайком напою.

— Подожди, отец.

Асланбек отстранил руку с миской, он не чувствовал голода:

— Мне надо уходить к своим.

— Понятное дело, опасно тебе оставаться здесь, того и гляди, заявятся немцы.

— Помоги, Михеич.

Посмотрел снизу вверх старик, с расстановкой сказал:

— Стар я уже, глуховат, глаза плохо видят, — дед прищурился. — Придет ноченька, Семен Егорыч проводит тебя в путь-дорогу, он все тропинки знает, догонишь своих. Не думаю, чтобы далеко ушли, утром слышно было, как пушки ахают.

Проглотил Асланбек ломтик ржаного, быстро опорожнил миску, маленькими глотками выпил из кружки душистый чай с леденцом. Наевшись, сполз с печи, прошелся по комнате, вначале неуверенно, потом быстрей, так что половицы заскрипели: «к своим, к своим…»

Остановился у окна, затянутого причудливыми узорами, но тут же снова заходил по комнате.

Дед устроился под образами. Орудуя шилом и иглой, чинил валенок, изредка бросая на Асланбека взгляд через плечо, и когда тот в изнеможении опустился на стул, отложил работу, снял очки.

— Михеич, дорогой, отправь меня сегодня, сейчас! Где Семен?

— Непоседа наш Семен Егорыч… Давеча ушел, не открылся куда. Теперешний народ скрытный… Как стемнеет, так появится, и я в дорогу тебя снаряжу.

— Спасибо!

9

На столе лежала радиограмма командующего фронтом. Хетагурову грозили военным трибуналом за то, что оставил Ракитино без приказа. Командующий направил в армию начальника артиллерии фронта для расследования и принятия строгих мер, вплоть до расстрела.

Задуматься, однако, над последствиями Хетагурову было недосуг.

Два дня противник не проявлял активности на его участке, бои носили местный характер, переходили в частые, дерзкие контратаки во фланг и тыл немцев.

Командующий фронтом установил новые разграничительные линии. Его директива заканчивалась категорически: «Рубеж является стратегическим. Приказываю стоять насмерть! Ни шагу назад!»

10

В глубине леса Асланбек, чертыхаясь, склонился над лыжами.

— Ты чего? — спросил Семен.

— Не хочу лыжи, пешком пойду, — в бессильном отчаяния воскликнул Асланбек, выбившийся окончательно из сил.

— Здесь, знаешь, как глубоко? Во!

Семен скинул варежку и ребром ладони провел по горлу.

Измученный Асланбек разогнул спину и посмотрел на Семена: тот сунул палку в снег, и рука исчезла по самый локоть.

— А ты говоришь… — торжествующе сказал Семен. — Без лыж он пойдет… Иди, я не держу тебя.

— Слушай, я молчу, как это дерево.

— По твоим глазам вижу, не поверил… А деревья не молчат, прислушайся.

Впервые в жизни Асланбек надел лыжи. Были минуты в пути, когда он в изнеможении валился коленями на лыжи, как его учил Семен, и отдыхал. Упади в сторону — утонул бы в снегу. Каждый раз, пока Асланбек отдыхал, Семен терпелива ждал, а если он долго не поднимался, то мальчишка не уговаривал, не старался помочь, а бубнил себе под нос: «Фашисты, сказывают, в соседней деревне трех красноармейцев замучили… И хозяйку расстреляли для острастки, чтобы другие не скрывали наших». Асланбек быстро разгадал бесхитростную, уловку Семена, но виду не подал. Поднимался, и они снова тащились в направлении фронта.

Сбросил с плеч котомку Семен, извлек из нее лопатку с коротким черенком, выбрал высокую сосну, в два обхвата, стал разгребать под ней снег, пока не выкопал глубокую, просторную нору, завесил домотканым рядном.

— Залазь, сейчас надышим. Будет жарко, как в бане.

Подумал Асланбек о том, что сталось бы с ним, не найди его этот шустрый мальчуган. Ну, очнулся бы, уполз с поля боя. А потом?

Освободив ноги от креплений, Семен приподнял полог и спустился в нору. За ним полез Асланбек и, усевшись рядом со своим спасителем, устало закрыл глаза.

Теперь, кажется, мучения остались позади, и до своих не более двух километров. Так уверял опять же Семен, мол, по орудийным вспышкам определил. «Откуда он все знает?», — удивлялся Асланбек, но тут же говорил самому себе: «Не маленький».

Остаток пути к линии фронта Семен наказывал проделать также на лыжах, потом ползти и все время держаться правее, не уходить далеко от опушки, а то можно угодить к немцам. А когда рядом лес, и на сердце спокойнее, чуть что — укрылся в нем. Немцы далеко в лес не пойдут, боятся партизан. Он прижался к Семену, обхватил его обеими руками и задремал.

Первым проснулся Семен. Трещали на морозе деревья. Выбираясь наружу, мальчик задел Асланбека, и тот вскочил, ухватился за автомат.

— Ты чего? — проговорил Семен, дрожа. — Погоди, я сейчас.

Присел Асланбек, скинул шерстяные варежки, подаренные дедом на прощанье, протер глаза, прислушался: со стороны фронта доносился орудийный гул. Выстрелы, то частые, будто кто-то спешил отстреляться, то редкие, с тяжелым уставшим выдохом: «Уфф!»

— Совсем рядом наши, — прошептал вернувшийся Семен. — До рассвета доберешься, а то и раньше…

Он зябко повел плечами, потер руки:

— Ну и лют мороз нынче!

Устроился на прежнее место рядом с Асланбеком и, уткнувшись головой в колени, предложил:

— Поедим, а то тебе скоро в дорогу.

— Пойдем со мной, — неожиданно предложил Асланбек.

Присвистнул Семен, расправил плечи, ничего не сказал, вытащил из котомки сало, предусмотрительно нарезанное дома, извлек полкаравая.

— На вот, ешь лучше.

Семен разостлал на коленях котомку, положил сало поверх нее и протянул Асланбеку краюху.

— Ну, с богом, — сказал, подражая деду.

Ел Асланбек не спеша, прежде чем откусить от краюхи, дышал на нее.

— Боишься, не найдешь дорогу? — спросил Семен. — Зачем меня-то зовешь?

Собрав крошки с котомки, мальчишка отправил их в рот и посмотрел на Асланбека.

— Ты теперь мой брат. Понимаешь?

— Где уж там…

— За тебя боюсь.

— А чего за нас бояться, — обиженным тоном пробасил Семен и втянул голову в плечи, откинулся назад.

— Немцы кругом.

— И своих не меньше, и земля не чужая нам, каждая тропка знакома.

— Слушай, ты партизан?

— Я же тебя не спрашивал, из какой ты части?

Асланбек понимающе кивнул.

Семен залез за пазуху и вытащил письмо-треугольник.

— Возьми, отправь по почте. Мать у меня в Сибири. До войны уехала к тетке, да заболела. Ты адрес запомни: Иркутск, Таежная, сорок. Агриппине Михайловне Ануфриевой. Запомнишь?

Асланбек притянул к себе мальчишку:

— Хочешь, я сам отвезу?

— А ты, видать, хитер! Тебе же воевать надо.

Настало время расставаться.

— Будешь в наших краях — не проходи мимо. Ладно? — Семен потянул носом, отвернулся.

Не нашелся Асланбек, что ответить, пожал Семену локоть.

11

Лейтенант сидел, обхватив правое колено. Он старался втолковать одесситу:

— Пойми, война кругом! Столько людей гибнет.

— Отпустите, товарищ лейтенант, — умолял Яша.

Он стоял перед взводным, заросший, худой.

— Нет, не проси. Если бы ты просился в разведку, а то искать погибшего! Ты, Нечитайло, не ерунди, — голос лейтенанта был вкрадчив. — Это никому не нужно. Ты уверен, что он не переметнулся?

Его раздражали усики одессита, которых он почему-то раньше не замечал.

Поднялись Яшкины плечи: это он вздохнул.

— Ну, вот что — взводный встал. — Я Бека любил не меньше твоего… Он меня, можно сказать, под Ракитино от смерти спас. Но его нет среди убитых, и не ранен он. Разреши спросить тебя: где он? Иди, ты уже сердишь меня.

Яша не собирался уходить, и лейтенант смерил бойца нетерпеливым взглядом.

— Надоел ты мне, — проговорил взводный и пошел к выходу из землянки.

— Одну минутку, товарищ лейтенант, — умоляюще произнес Яша.

— Только, пожалуйста, короче и не повторяйся! — поморщился взводный.

— Нет, зачем же… Если вы меня не отправите с разведчиками, то, чтобы вы знали, я уйду сам.

— Прекрати разговоры, рядовой Нечитайло. Марш на позицию!

Лейтенант отступил, и Яша прошел мимо него.

Наверху его ждала Галя. Ни слова не сказала, не спросила, пошла рядом с ним. Ей не нужно было объяснять, чем закончился разговор с лейтенантом.

— Ах ты гад! — выдавил из себя Яша.

— Обратись к генералу, — Галя спряталась от ветра за Яшкиной спиной.

— Отстань!

Не обиделась Галя, не обратила внимания на его тон.

Шли молча. Яша проклинал про себя лейтенанта. Галя вспомнила о письме Асланбеку. Оказывается, отец-то его на фронте, письмо вот прислал. Надо попросить Матюшкина, пусть напишет и матери, и отцу об Асланбеке. А что скажет: пропал без вести или погиб? Только бы не угодил в плен. Нет, живым Асланбек не сдастся, не такой у него характер… Пожалуй, лучше подождать с ответом, вдруг объявится. Сколько уже прошло с той ночи…

12

Глубоко зарывшись в снег, Асланбек прислушался: немецкий часовой делал пять шагов в одну сторону, столько же назад.

Рисковать ли? Спасение совсем рядом, надо только отползти в сторону, пересечь линию фронта — и он у своих. Ох, обрадуются ему во взводе. Особенно Яша… Ну, приведет он немца в плен, докажет, что не трус. А если ранят, попадет в руки немцев? Тогда комиссар скажет: «Сдался, шкура». Пожалуй, лучше двигаться к своим.

Скрип удалился, и Асланбек приготовился отползти, но не мог сдвинуться. Возможно, сейчас «язык» очень нужен командованию, и каждый раз разведчики, рискуя жизнью, отправляются в тыл, а он рядом с немецким солдатом размышляет, как поступить.

Часовой приблизился, и Асланбек напрягся…

Нельзя ему рисковать…

Попробовать? Выбрать момент, сбить его с ног, вцепиться в горло… Вот сейчас… Но что это, похоже, часовой бегает взад-вперед. Приподнявшись, Асланбек увидел, как немец исчез в блиндаже. Забросить бы гранату в блиндаж… Переполох подниму — сам погибну. А лейтенант говорил, что сейчас каждый боец на строгом учете. Не смерти боюсь: комиссар, взводный — все подумают: «Предатель, в отца пошел».

13

Начальник штаба заложил за спину руку с карандашом, в другой папироса: он диктовал очередную оперативную сводку штабу Западного фронта:

— Тридцатого ноября войска армии вели бои с противником, продолжая подавлять выявленные огневые точки. Противник открыл наиболее интенсивный огонь в районе Ольхово, — генерал раздавил окурок в щербатом блюдце, прошелся по избе. — Войска продолжают укреплять занимаемый рубеж и действиями мелких отрядов ведут активную боевую разведку по всему фронту армии с целью захвата пленных, уничтожения живой силы и техники противника, который продолжает сосредоточивать мотопехоту, автотранспорт. — Четвертую папироску закурил генерал: — Погода: пасмурно. Ветер северо-западный. Скорость ветра 3 метра в секунду. Температура ночью — минус двадцать градусов. Связь по радио с соединениями и частями армии налажена.

Хетагуров минуту размышлял, потом перечитал донесение, приказал: — Передайте на подпись полковому комиссару и начальнику оперативного отдела.

Оператор собрал в папку документы и вышел. Генерал проводил его взглядом и, продолжая курить, склонился над картой. Согласно решению командарма, войска к четвертому декабря должны закончить перегруппировку сил и боевых средств, занять исходные положения и уже тогда…

Тогдатолько вперед, на Запад!

В сенцах послышались шаги, начальник штаба оторвался от карты. Открылась широко дверь, и в избу вошел командарм в своем неизменном темно-синем меховом комбинезоне и ушанке.

— В Сибири, наверное, теплее. Коварен мороз ночью, скажу я вам, — забасил он простуженным голосом и зашагал по избе, потирая красные от холода руки.

Невысокого роста, плотно сбитый командарм заполнил собой избу, и, кажется, в ней стало уютнее и теплее.

Командарм и член Военного Совета были в штабе фронта. Хетагуров догадывался, зачем их вызывали, но ждал, когда об этом заговорит сам командующий.

— Лезет, распроклятый, армия обороняется на широком фронте, до восьмидесяти километров.

Командарм сел к столу, устало провел пятерней по лицу:

— Раз в пятнадцать уступаем ему в танках, а в артиллерии, пожалуй, более, чем в четыре раза. В живой силе — в полтора… Колоссальная сила! Силища, скажу я вам, невиданная до сих пор… Но нет, здесь он сломает хребет. Мы перебьем! Да так, что не поднимется. Ей-ей, перебьем. Не стояла никогда матушка Россия ни перед кем на коленях. И не будет, пока на нашей земле останется хоть один человек.

Командарм ударил кулаком по столу:

— Попал я на батарею младшего лейтенанта Афанасьева, между прочим, уралец. Командовал, не обращая на меня никакого внимания. Спокойно вел свое дело, как будто сталь варил. В каске, в полушубке, в руках тетрадь с расчетами, ну словно на учениях в мирное время: «Три снаряда, беглый огонь! Первое! Второе!»

Тут слышу в воздухе подозрительный гул. Ну, думаю, засекли батарею. Смотрю на лейтенанта, а он без тени тревоги командует: «Маскироваться!» Двенадцать «юнкерсов» сбросили бомбы и пошли на второй заход, а Афанасьев выскочил из укрытия: «Расчеты, к орудию!» Без бинокля было видно, как накрывали цели батарейцы… Похвалил я его, а он в ответ: «Спасибо, товарищ командарм, но вчера мы стреляли лучше, даже пехота осталась довольна». Потом рассказывали о нем. Его в дивизионе считают снайпером. Вчера утром к орудию встал за наводчика и вторым выстрелом поразил цель. Умелец, что и говорить! А ведь из запаса. Боевые командиры подобрались с головой, не дождутся, когда перейдем в контрнаступление, только и слышно: «Скоро?»

Начальник штаба улыбнулся одними, глазами, и засветилось его лицо, смуглое, обветренное, как у настоящего горца.

— Всем не терпится, Дмитрий Данилович, — не спеша проговорил он тихим голосом, который никак не вязался ни с его профессией военного, ни тем более с боевой обстановкой. — Всем не терпится.

Командарм прошел к окну, постоял, о чем-то размышляя, быстро вернулся к столу, положил на карту широкую ладонь:

— Ставка и Военный Совет фронта готовят план контрнаступления. Разгром немцев, а не просто контрудар! Создаются две группы для нанесения решающих ударов. Наша армия включена в Северную группу. В предстоящем контрнаступлении ей отводится важная роль. Наши войска занимают исключительно выгодное оперативное положение. Предстоит наступать от Волжского водохранилища, — он закашлялся и, передохнув, продолжал все так же возбужденно: — Надо садиться, начштаба, за разработку плана контрнаступления на нашем участке. На этот счет есть директива Ставки. Хочется услышать на Военном Совете ваши соображения.

Наконец! Сбылось! Хетагуров взял со стола карандаш и, собравшись с мыслями, произнес:

— Главный удар мне видится в направлении на Кленово… Так я вас понимаю, товарищ командарм?

Командарм, не отрывая взгляда от карты, одобрительно пробасил:

— Именно так предлагает штаб фронта. Главный удар нанести центром оперативного построения армии, внезапно, без артподготовки, во фланг и тыл 3-й танковой группы противника, чтобы не успел опомниться! Разорвать его по частям, концентрическим ударом на Кленово, окружить и уничтожить!

Начальник штаба задумался: план контрнаступления вынашивался им все эти дни в горниле боев и виделся во всех деталях, он поспешил высказаться.

— Правый фланг обеспечить одной сковывающей группой и не дать противнику подтянуть резерв.

Рука Хетагурова медленно двигалась по карте.

— Пожалуй, эту задачу надо поставить 185-й и 46-й кавалерийским дивизиям, — предложил он.

— Одобряю!

Начальник штаба сделал пометку в блокноте. Командарм потянулся к коробке папирос.

— Надо вам предусмотреть вспомогательный удар на левом фланге, из района севернее Ольхово, в направлении Кленово — Ракитино, с задачей овладеть Кленово, в дальнейшем развить наступление на Ракитино.

— Понятно!

Хетагуров отбросил спадающую на лоб тяжелую прядь густых черных волос.

— Оставаясь в должности начальника штаба, вы по-прежнему будете командовать левофланговой группой армии.

Командарм прошелся вдоль стола, снова вернулся на прежнее место:

— Очевидно, надо оставить в вашем подчинении две кавалерийские и одну стрелковую дивизии, стрелковый полк… Как вы думаете, Георгий Иванович? — генерал-лейтенант испытующе посмотрел на Хетагурова.

— Считаю ваше решение правильным, — четко ответил Хетагуров. — Но я бы лучше руководил штабом.

— Вот вы, Георгий Иванович, и будете командовать и штабом армии, и группой, — настаивал на своем командарм: — Командующий фронтом утвердил мое решение, остается вам продолжить исполнение этих обязанностей.

Они работали вместе недавно, дней двадцать. До этого Хетагуров командовал артиллерией мехкорпуса и никогда не думал, что окажется в роли начальника штаба. И вот теперь, в боях на подступах к Москве, они встретились. Для командующего было очень важно иметь во главе штаба мыслящего человека, способного сколотить коллектив, который бы не ждал указаний, а сам предлагал, предугадывал намерения противника. Кажется, новый начальник штаба именно такой.

— Значит, и задача левой группы определена? — переспросил командующий.

— Точно так! Прорвать стремительным контрнаступлением оборону неприятеля, освободить Кленово и выйти на Ракитино с востока, — Хетагуров вопросительно взглянул на командарма.

— А если соседняя армия не будет активна, как нам того хочется? Что у вас есть на этот случай?

Командарм хотел до конца быть уверенным в начальнике штаба, Хетагуров понимал это, поэтому спокойно ответил:

— Левая группа нашей армии выполняет поставленную задачу, не забывая о своем фланге со стороны соседа. Ударом с севера мы содействуем его продвижению.

— Добро! Готовьте план операции по этапам боевых действий и сегодня в 24.00 доложите вчерне Военному Совету.

— Ясно, товарищ командарм… Если позволите, то у меня есть один план.

— А ну, — командарм неумело закурил.

— Предлагаю создать подвижную группу в составе двух стрелковых дивизий, придать им отдельный танковый батальон. Во главе группы поставить полковника Чанчибадзе.

— Согласен.

Командарм курил, не затягиваясь, покрыл голову шапкой, застегнул комбинезон и уже у выхода сказал:

— Буду на своем командном пункте. Вместе вечером посмотрим ваши наброски, внесем коррективы, у меня кое-что есть в запасе.

Уже с этой минуты мысли Хетагурова были связаны с разработкой плана контрнаступления. Он вызвал ближайших помощников, начальников родов войск и служб, разъяснил поставленную командармом задачу и попросил через два часа быть у него с конкретными предложениями.

В сложнейшей обстановке, когда враг рвется к Москве, ему поручено разработать план контрнаступления армии. Великая честь!

В 23.55 начальник штаба явился на заседание Военного Совета Армии. В приоткрытую дверь он услышал голос командарма:

— Еще целых пять минут в его распоряжении… А вот и он сам. Прошу сесть поближе.

Комдивы, начальники штабов и родов войск уселись вокруг широкого крестьянского стола. Перед каждым в алюминиевых вместительных кружках горячий чай, галеты, мелко наколотый сахар. Низкие, замерзшие окна завешены байковыми одеялами. В углу на стуле стоит самовар.

Командарм отпил из кружки.

— Товарищи, чувствуйте себя как дома. Не чай, а французский коньяк! Прошу!..

Хетагуров пил, не замечая, что чай горячий.

Командный состав пополнялся в период боев под Ольхово, и все присматривались друг к другу без стеснения. Нужно было хорошо знать в тяжелую минуту рядом стоящего, быть уверенным в соседе.

— Начнем.

Командарм отодвинул пустую кружку и кивнул Хетагурову:

— Пожалуйста, начальник штаба и командующий левофланговой группой. Да, прошу иметь в виду, что доклад генерала Хетагурова не подлежит оглашению. За исключением присутствующих, о нашем намерении никто не должен знать. За сохранение секретности каждый отвечает своей головой!

Операторы разложили нужные для доклада документы, на стене висела карта с четко обозначенными позициями противостоящего противника. Окинув в последний раз взглядом присутствующих, Хетагуров встал:

— Командарм приказал штабу разработать вчерне план возможного контрнаступления.

Начштаба взял указку и обратился к карте:

— Кленово — Ракитино для немцев имеет стратегическое значение, отсюда они нацелились на Ольхово. После того, как противник овладел Ракитино, он перегруппировал свои силы и перешел к временной обороне по всему фронту. Противник ставит цель: подтянуть главные силы, нанести удар на Ольхово и Задонск, обходом флангов выйти на Орешки, в тыл, сомкнуться со своей южной группировкой и завершить окружение Москвы. Части противника на левом фланге соседа переправились через водный рубеж, вплотную подошли к Ольхово и создали угрозу захвата его.

Заложив левую руку за спину, генерал провел указкой по карте.

То ли после чая, то ли подкралась к нему болезнь, но Хетагуров с трудом стоял на ногах, хотелось сесть, но он переборол себя, стараясь говорить громко.

— Усилиями левофланговых частей нашей армии во взаимодействии с ударной армией Казанцева противник был остановлен, и сосед получил возможность подтянуть свои резервы. Противник отброшен на исходное положение: западный берег канала Москва — Волга.

В этом месте генерал сделал паузу, повернулся спиной к карте.

Он почувствовал резкую боль в воспалившихся глазах и закрыл их. Вспомнилась ему палата госпитальная. Взгляд из-за полузакрытых век. Поверх одеяла худые длинные руки со взбухшими венами. Дрогнули губы больного: «Проявляй выдержку…»

— Вы закончили?

Голос принадлежал командарму.

Приоткрыл глаза Хетагуров, стиснул указку: «У тебя ничего не болит. Ни-че-го!»

— Штабом армии разработан план наступательной операции по этапам боевых действий.

Слегка кружилась голова, и он расставил ноги:

— Положение армии позволяет, в случае контрнаступления, вести его основными силами, а также нанести удар таким образом, чтобы… — покашлял, — отрезать пути отхода немцев и во взаимодействии с соседом слева окружить и уничтожить противника в Кленово, — подытожил Хетагуров, возвратился к столу, положил указку, взялся правой рукой за спинку стула.

Командарм разрешил сесть.

Член Военного Совета встал и, полуобернувшись к карте, всмотрелся в нее, раскурил трубку, снова сел, спросил:

— Какие новые данные есть у нас о противнике?

Боль в глазах не проходит, опустил голову, чтобы не заметили, как он прикрыл веки. Это от усталости, надо заснуть хотя бы на часок.

— В группировку противника, противостоящего нашей ударной группировке, входят две танковых, три пехотных дивизии. А также одна моторизованная дивизия СС, последняя перед фронтом левофланговой группы, и на подходе 86-я пехотная дивизия.

Хетагуров провел рукой по лбу:

— Противник перед фронтом армии вынужден перейти к обороне. Он возводит жесткую оборону на глубину, дзоты и проволочные заграждения, минирует танкодоступные места.

Член Военного Совета положил трубку на стол перед собой.

— Многовато для нас, черт возьми, — проговорил он. — Значит, ваша группа, Георгий Иванович, в составе трех дивизий, усиленная артиллерией и авиацией, способна развить наступление на Кленово?

— Во взаимодействии с соседом слева, с войсками генерала Казанцева.

Хетагуров посмотрел на командарма, тот кивнул, мол, продолжайте.

— Армия, хотя ей еще не удалось объединиться, прочно удерживает оборону, ведет боевую разведку, частично перегруппировала дивизии, полки с учетом контрнаступления. Распоряжением Ставки из резерва Главного командования армии переданы три стрелковые дивизии. Завтра ночью они будут разгружаться на станциях Задонск, Саперово. Нас усилят танками, артиллерией, лошадьми для конницы.

В настоящий момент левый фланг армии навис над флангом войск неприятеля, угрожая ему с севера, а с фронта и в полосе между нами и армией Казанцева, куда немцам удалось вогнать клин, вступят в бой резервные армии Верховного Главнокомандования.

Командарм и штаб армии считают, что откладывать контрнаступление нельзя. Немцы усиленно укрепляются, о нашем же замысле им ничего неизвестно. Фактор внезапности имеет для нас значение, равное нескольким армиям. Главный удар — на Кленово — будет нанесен силами четырех стрелковых дивизий на участке моторизованной и 96-й пехотной дивизий противника. Это наиболее слабый участок у него. Разрешите доложить, что разведка ведет наблюдение за противником, и мы пришли к твердому убеждению, что в случае нашего успеха противник пойдет по дороге на Теряево. Почему? Да потому, что кругом снежные заносы, а противник систематически расчищает и поддерживает в проезжем состоянии только эту дорогу!

Нависающее положение нашей армии над флангом и тылом группировки немцев позволяет нанести мощный удар, а также отрезать пути отхода на запад и юго-запад и уничтожить его. Вспомогательный удар предлагается нанести из района севернее Ольхово. Это поручается одной стрелковой и двум кавалерийским дивизиям. После овладения Кленово группа наступает на Ракитино. Нам думается, что в районе Кленово можно и нужно окружить всю группировку противника и уничтожить. Мне остается добавить, что, хотя на нашем участке проходили тяжелые бои, которые сыграли свою роль в обороне Москвы, всем войскам центра фронта пришлось еще трудней. Устойчивый центр, героизм войск на центральном участке дают нам возможность провести крупную операцию. У меня все!


Генерал постоял на возвышенности, откуда хорошо просматривался большой участок обороны дивизии. Спустился по крутым ступенькам, надавил на дверь.

— Товарищи командиры! — подал команду комдив Чанчибадзе.

В землянке вес встали, и сразу стало тесно.

— Садитесь, — генерал скинул полушубок, снял ушанку, сильно потер впалые щеки. — Товарищ полковник, а как в вашем дворце насчет табака?

Генерал сел рядом с Чанчибадзе за низкий стол. Ему было приятно, что у комдива уютно. А ведь прошло всего десять суток с тех пор, как в непрерывных боях нельзя было день от ночи отличить.

— Курить строжайше запрещено, — комдив улыбнулся. — Но вам сам бог велел, товарищ генерал.

— Э-э, нет, нельзя, значит всем… Аракчеевский, скажу я вам, режим ввели, в другой раз подумаешь, идти ли к вам в гости.

Полковник Чанчибадзе положил на стол серебряный портсигар.

Зазвонил телефон. Чанчибадзе взял трубку.

— Слушаю! Что? Ясно. Десять «юнкерсов»? Многовато. Ишь, ерунда ему. А люди что же? Едят? Как это едят? Ложками из котелков? Ясно, — рассмеялся полковник. — Прислать кого в помощь? Ну, смотри, управишься, значит, хорошо. Докладывай чаще… Танки? Сколько? Восемь? Так. Пропусти, а пехоту отсеки. Конечно. Правильно. Ну, действуй.

Комдив положил трубку.

— Бомбят на участке сто пятьдесят втором.

Генерал понимающе кивнул.

— Продолжайте занятие, — велел он.

Комдив пригладил рукой карту, обратился к командирам:

— Ишь, какие стратеги. Потом не звоните, не спрашивайте ни о чем… Сейчас проверю вас. Контрнаступление начинается ночью. Вы понимаете, какие преимущества это нам дает? Как выдержать направление взвода, роты?

Поднялся коренастый Матюшкин, одернул гимнастерку, застегнул на крючки воротничок.

— По компасу, — не задумываясь, ответил он.

— Хорошо, — согласился комдив. — Но вы же не на полковом учении, а в боевой обстановке. Сможете ли вы в ходе наступления руководить боем и определить азимут? Сомнительно.

Генерал раскрыл портсигар.

— Разрешите подумать одну минуту?

— За шестьдесят секунд вы успеете сорвать наступление, погубить людей. Садитесь. Он хочет подумать! Вы не у меня просите время, а у противника. А он не даст вам и сотой доли секунды. Не даст!

Полковник вынул из портсигара папиросу.

Улыбнулся Хетагуров.

— Война показывает, что надо отходить от трафаретов. Мы готовимся воевать в новых условиях. Что это значит? Наступать будем мы, а противник — обороняться. Он, безусловно, окажет самое упорное сопротивление, чтобы удержаться. А потом, у него больше техники! Значит, надо нам предугадать все. Садись, Матюшкин.

Генерал положил руки на стол, скрестил пальцы:

— Требую от вас в каждом бою вести учет огневых точек противника, составьте схему обороны. А чтобы вскрыть систему артиллерийской обороны, достаточно использовать два-три танка, чтобы вызвать огонь. Вы понимаете, надеюсь, меня, что и танки нельзя пускать на верную гибель. Значит, надо подобрать отчаянных, сметливых людей, на местности до мелочей продумать операцию… Я против бессмысленных потерь. К нам идет пополнение из училищ, с ними надо день и ночь работать. То, о чем я говорю, — прописные истины… А ведь еще несколько дней назад мы воевали иначе. Почему? Перед нами стояла иная задача, нежели сегодня! Мы оборонялись… Это была активная оборона… В оперативном отделе штаба армии придумали, например, немудреный способ ориентироваться ночью. Зажигаются два костра на расстоянии километра друг от друга, — генерал развел в сторону руки. — Если командир полка видит их порознь, то полк сбился с курса, если же костры совмещены в одной плоскости, то направление движения выдержано. Просто? Конечно. Если хорошенько подумать, то многое несложно. Почему в наступающие головные батальоны не направить по два-три толковых командира-проводника? Наконец, можно привлечь и местных жителей. Ротные, взводные, все командиры должны с закрытыми глазами ориентироваться ночью на местности. Подготовку к боям, в особенности в ночных условиях, нужно начинать сегодня. Завтра будет поздно. А вы подумали, кто заменит командира в бою, если его ранят, убьют? Командарм приказал подобрать ротным, взводным заместителей из младших командиров и бывалых бойцов. Надо полагать, что и полковой комиссар смертен, и даже комдива может поразить пуля.

— Примем меры, товарищ генерал, — ответил Чанчибадзе.

— Настоящую лекцию прочел я вам.

Генерал устало закрыл глаза, и в сознании пронеслись прошедшие бессонные сутки.

Многое успели…

Вспомнил генерал слова докладчика на полковом собрании коммунистов: «Право на жизнь имеет мужественный защитник Родины». Кому первому в голову пришло это?

Мысли перенесли его в штаб фронта.

…Перед картой расхаживает коренастый командующий фронтом. Он говорит, чуть окая. Соотношение сил изменилось. Противник намеревался двойным оперативным охватом с флангов сомкнуть кольцо окружения к востоку от Москвы, но сам попал в два оперативных мешка, откуда ему нелегко будет выбраться. Немцы ни на флангах, ни в центре фронта не смогли пробить брешь в обороне Москвы и вынуждены перейти к обороне в невыгодных для них условиях, не имея резервов для нового наступления. Диктовать теперь будем мы, товарищи!

…Генерал поднялся, ему подали полушубок.

— Прошу еще раз обратить внимание на ведение боя ночью. Мало у нас опыта. А вам придется управлять боем.

Хетагуров застегнул полушубок.

— От того, как наша армия выполнит приказ командующего, в значительной степени зависит успех контрнаступления войск фронта. Это слова члена Военного Совета фронта… Кленово должны взять в первые два дня! Вы понимаете, какая ответственность легла на наши плечи? Командирам и политработникам на отдых в эти дни времени не отпущено.

У выхода остановился:

— Полковник, сегодня ночью «язык» должен быть в штабе.

— Приказ будет выполнен!

— «Языком» интересуется командарм. Одного, двух… Не скупитесь, — улыбнулся генерал.

— Понятно.

— Усиленно занимайтесь с истребителями танков. Они сознательно идут на верную смерть и не жалейте для них теплого слова.

Генерал вернулся:

— Вы знаете, что мне сказал сегодня боец? «Если я не сумею подбить танк, то брошусь под гусеницы и, прежде чем оборвется во мне жизнь, я успею выдернуть чеку из гранаты».

Генерал резко повернулся и, не прощаясь, вышел.

— Товарищи командиры! — подал команду Чанчибадзе.

Все встали.

Вышел Хетагуров из землянки и долго ходил на ветру.


От землянки до траншеи было сто сорок шагов по узкому ходу сообщения. Яша же отсчитал сто тридцать шесть и вдруг свернул по траншее вправо. В окопе под натянутой трофейной плащпалаткой сидели бойцы, Яша видел их валенки. Остановился.

— Он на нас танками прет, а мы живой стеной стоим. Один упал, другой… Осталась нас горсточка. Ночью взял, спящих. Никто не ушел. Бежал я с дружками, из вагона выбросился. Ничего, кости остались целы.

— Да, было время жуткое.

— Погоди, еще будет жарко.

— Да нет, фриц уже не тот.

— Керосину не хватает.

— А может, у нас силенка прибавилась?

— И то правда, — согласился Матюшкин. — Помню, в начале воины, в одном окопе сидел я, а в другом сосед… Друг друга не видели в бою. А теперь траншеи. Вроде бы мелочь…

— Какая на войне мелочь?

Одессит приподнял край полога, пригнулся:

— Кролики, митингуете?

Ему обрадовались:

— Главный брехун, привет.

— Айда сюда.

— Ты куда?

— На кудыкину гору. Чтобы ты меня кудыкал, — огрызнулся Яша и пошел, думая о лейтенанте Матюшкине, которого назначили взводным. И Яшу повысили. Если с лейтенантом что случится, то он возьмет командование на себя. Лучше не надо. Пусть Матюшкин живет еще сто лет.


Над картой склонились трое: командарм, Хетагуров и командир партизанского отряда.

— А вот в этом лесу, — палец партизана скользнул по карте, — наша запасная база. В случае нужды отряд уйдет сюда. Но не думаю… В назначенный вами час, Дмитрий Данилович, мы ударим так, что он не успеет опомниться.

— Понятно, — в задумчивости проговорил командарм. — Скажи, а что если мы вас подкрепим людьми и минометами?

— Нет, ни к чему, — запротестовал партизан.

— Почему? — удивился Хетагуров.

— Тысяча активных штыков что-то значат в тылу неприятеля!

— Конечно, — согласились в один голос генералы.

— Поймите нас… Не хочется делить славу на двоих, — отшутился партизан. — Спасибо за заботу.

— А ваши плечи выдержат?

Командарм пытливо посмотрел на него.

— Ноги у нас сильные.

— Ну, ну… Значит, все обговорили?

— Как будто.

— Вопросы к нам есть? — командарм встал.

— Нет, товарищ генерал.

— Тогда не будем терять времени.

Командарм пожал руку партизану.

Партизан и Хетагуров вышли.


Посреди комнаты вытянулся немецкий обер-лейтенант. Командарм ходил из угла в угол, отмеривал комнату широкими шагами.

Командарм остановился и посмотрел в упор на офицера:

— Как можно расстреливать пленных, мирное население? Варварство! Вы не задумывались над тем, что проиграете воину?

— Нет, герр генерал! Ми думаль бистро, далеко наступайт.

— Думали… В этом одна из многих ошибок Гитлера. Вы не сегодня-завтра начнете отступать.

— Понимайт.

— Поздно, батенька… А вы представляете себе русского солдата в Берлине?

Офицер опустил голову.

— По логике вещей он должен мстить, быть лютым зверем.

— Я есть либерал…

— Да уж берите выше. Рабочий! М-да! У вас будет много времени поразмыслить о том, как жить после войны. Хорошенько подумайте, на досуге.

Командарм открыл дверь: за порогом стояли два автоматчика.

Офицер щелкнул каблуками.

14

Ночью, сквозь тяжелую дремоту, Матюшкин услышал рядом чьи-то голоса, возню. Кто-то ткнул его в плечо, пробасил:

— Браток, не спишь?

Как ни жаль было расставаться с теплом и дремотой, а все же пришлось подняться: незнакомые бойцы заполнили траншею. Матюшкин обратил внимание на их белые полушубки с широкими воротниками. И шапки у них теплые, меховые. И валенки, видать, новые. Матюшкин оглядел новичков. Рослые, кряжистые, все как на подбор. Потеплело у него на душе: наконец-то пришло обещанное пополнение. Теперь наверняка жди больших боев. Чего бы иначе дали им свежие силы? Врага они сдерживают и к Москве не пропустят, хотя полк и поредел. А вот чтобы сбить немцев с позиций, погнать впереди себя, конечно, нужна большая сила и она пришла.

— Присаживайся, браток, закуси с нами, — пригласили его.

Откуда-то из-за спины вынырнул Яша, затараторил:

— Садись, пока приглашают.

Матюшкину сунули ломоть хлеба, сало.

— Вот это сальце! Только маловато его, в зубах застряло, — балагурил Яша. — Бывал я в ваших краях.

— Где?

— В Сибири.

— Ну да!

— Через Свердловск проезжал за месяц до того, как меня мамочка родила.

— Ха-ха!

— Ну и чудак-человек!

Яша встал, облизнул губы:

— М-да. Сало — это вещь. Теперь бы борща с косточкой килограмма на два.

— И пельменей наших, сибирских.

— Товарищ сержант, вы чего приуныли? Вы бы сходили в лесок. Там пушек — тьма-тьмущая. И танки притаились… Пушки смазывают керосином, каким-то маслом, на лыжи ставят. Ох, чует сердце, будет что-то.

Потом сидели и курили самосад.

Кто-то запел тихо сильным голосом:

— «Ревела буря, дождь шумел…»

Пели рядом, в траншее, и Матюшкин прослезился…

С утра немцы ничем не напоминали о себе, и красноармейцы в глубине леса выдолбили в мерзлой земле неглубокую яму, завалили сучьями, развели жаркий костер и тесно устроились вокруг.

Матюшкин наклонился к Яше и вполголоса проговорил:

— Чего это молчат гансы?

— Наверное, напал понос.

— Не иначе…

В сторонке на пне сидел Яша и, положив на колени полевую сумку, что-то писал. Временами он дышал на пальцы, а когда они вконец одеревенели, придвинулся на корточках к огню.

— Товарищ помкомвзвода, никак письмо сочиняете до жинки? — крикнул кто-то из новичков.

Яша отшутился:

— Телеграмму срочную Адольфу Гитлеру.

Красноармейцы оживились.

— Нет, правда! — настаивал все тот же голос.

— Донесение о боевых делах.

— Бей немчуру — вот тебе и донесение!

— Вот кончится война, и для потомков по нашим донесениям ученые напишут историю, о нас с вами.

— Ого, куда метите!

— А что там насочиняли, интересно?

— О себе, наверное.

Усмехнулся Яша, натянул варежки, вернулся на свое место, ему протянули котелок с кипятком, отхлебнул он, крякнул от удовольствия.

— Послушайте, как я расписал себя… «Рота стремительно наступала, и командир, как всегда, шел впереди. Но вдруг по цепям пронеслось: «Командир убит!» В эту трудную минуту наступление роты возглавил красноармеец Матюшкин. Он храбро и мужественно вел бойцов в атаку. Пуля врага ранила его в ногу. Однако, превозмогая боль, Матюшкин продолжал вести роту вперед, и фашисты отступили».

Вокруг послышались голоса:

— Так это же о первой роте!

— Точь-в-точь как было.

— Чего же вы о себе не прописали, товарищ помкомвзвода? Как вы подползли к блиндажу и гранату швырнули? Да и ранило вас… Нехорошо искажать историю, — у костра поднялся высокий красноармеец. — Кто за то, чтобы вписать имя товарища помкомвзвода?

Взметнулись руки бойцов.

— Вот теперь будет точь-в-точь, — красноармеец сел.

— Ты все сказал? — спросил Яша.

— Высказался, — ответил красноармеец.

Сложив донесение, Яша проговорил:

— Товарищи бойцы, — Яша поправил ушанку. — Тут, под стенами Москвы, мы разгромим фашистов. Это точно. Вся страна смотрит на нас. Да, кого-то после боя мы не досчитаемся… Помните, нужно стремительно преодолеть простреливаемую зону. Я пойду с вами в бой, буду впереди. Есть среди новичков коммунисты, комсомольцы?

— Есть, — откликнулся боец со вздернутым носом. — Я комсомолец.

— Ясно, — Яша одобрительно кивнул.

— А мы — коммунисты.

Поднялись два крепыша в полушубках.

— Братья мы…

— Понятно, — Яша вытащил кисет.

Асланбек стоял за деревом, уперся в него правым плечом и с гулко бьющимся от волнения сердцем искал взглядом знакомые лица. Но он не узнавал многих. Это и огорчало: погибли товарищи, и радовало, — пришло, наконец, пополнение, о котором говорил взводный. Спазмы сжали горло, слезы набежали на глаза.

Вышел из-за укрытия Асланбек, пошел к Яше.

— Я комсомолец, — выкрикнул он и вытянул вперед правую руку, будто просил слово для выступления.

Оцепенел Яша, смотрел не мигая, потом вскочил, разбросал руки, кинулся к другу, закричал ошалело на весь лес:

— Бек! Нашелся! Жив…

Плакал Яша, не стесняясь, уткнув лицо другу в грудь.

— Твой отец письмо прислал.

Выдержки хватило на минуту. Стиснул Яшку.

…Да разве же он сомневался в отце? Надо сейчас же написать ему! Когда это он получит ответ? Интересно, где воюет отец? По номеру полевой почты не узнаешь… Вот здорово! Отец!

С улыбкой Яша наблюдал, как Асланбек нетерпеливо пробежал глазами по мелко исписанному листу.

Вернулся Яша к бойцам, что-то обдумывая.

— Значит так, товарищи коммунисты и комсомольцы, пойдете за мной. Ясно?

— Разрешите вопрос?

Один из братьев-сибиряков оторвался от своего места.

Яша вгляделся в него, а затем перевел взгляд на брата: «Да их же мать родная не различит».

— О чем вы хотели спросить?

— А разве не все коммунисты будут впереди?

— Понятно, коммунисты встанут рядом со мной, — Яша улыбнулся.

— Мне прикажете уйти в обоз? — громко спросил Асланбек.

— Рядовому Каруоеву разрешаю действовать по своему усмотрению!

— Слушаюсь! — Асланбек одернул шинель. — Я хочу, чтобы меня с этой минуты считали коммунистом.

Яша повернулся к другу, неловко обнял, тихо сказал ему на ухо:

— Я сам еще беспартийный, Бек.

Не выпуская Асланбека, продолжал, понизив голос.

— Думал, умру от тоски… Не находил себе места. И за что я в тебя такой влюбленный, князь!

Сжалось сердце у Асланбека, еле выговорил:

— Откуда я знаю.

Бойцы с интересом смотрели на друзей.

— Товарищи, на нашу долю выпали тяжелые испытания, и мы выдержали их, — торжественно произнес Яша.

— Мы отстоим нашу Родину! — крикнул Асланбек.

Братья-сибиряки встали и в один голос сказали:

— Отстоим!

В едином порыве поднялась рота, выдохнула:

— Отстоим!


6 декабря 1941 года. Стрелки часов сошлись на 6.00. КОНТРНАСТУПЛЕНИЕ НАЧАЛОСЬ!


«…6 декабря 1941 г. войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери.

К исходу 11 декабря 1941 г. мы имели такую картину:

а) войска генерала Лелюшенко, сбивая 1-ю танковую, 14-ю и 36-ю мотопехотные дивизии противника и заняв Рогачев, окружили г. Клин;

б) войска генерала Кузнецова, захватив г. Яхрому, преследуют отходящие 6-ю, 7-ю танковые и 23-ю пехотную дивизии противника и вышли юго-западнее Клина;

в) войска, где начальником штаба генерал Сандалов, преследуя 2-ю танковую и 106-ю пехотную дивизии противника, заняли г. Солнечногорск;

г) войска генерала Рокоссовского, преследуя 5-ю, 10-ю и 11-ю танковые дивизии, дивизию СС и 35-ю пехотную дивизию противника, заняли г. Истру;

д) войска генерала Говорова прорвали оборону 252, 87, 78 и 267-й пехотных дивизий противника и заняли районы Кулебякино — Локотня;

е) войска генерала Болдина, разбив северо-восточнее Тулы 3-ю, 4-ю танковые дивизии и полк СС («Великая Германия») противника, развивают наступление, тесня и охватывая 296-ю пехотную дивизию противника;

ж) 1-й гвардейский кавалерийский корпус генерала Белова, последовательно разбив 17-ю танковую, 29-ю мотопехотную и 167-ю пехотную дивизии противника, преследует их остатки и занял г. Венев и г. Сталиногорск;

з) войска генерала Голикова, отбрасывая на юго-запад части 18-ой танковой и 10-й мотопехотной дивизии противника, заняли г. Михайлов и г. Епифань.

После перехода в наступление с 6 до 10 декабря частями наших войск занято и освобождено от немцев свыше 400 населенных пунктов.

С 6 по 10 декабря захвачено: танков — 386, автомашин — 4317, мотоциклов — 704, орудий — 305, минометов — 101, пулеметов — 515, автоматов — 546.

За этот же срок нашими войсками уничтожено, не считая действий авиации: танков — 271, автомашин — 565, орудий — 92, минометов — 119, пулеметов — 131.

Кроме того, захвачено огромное количество другого вооружения, боеприпасов, обмундирования и разного имущества. Немцы потеряли на поле боя за эти дни свыше 30 тыс. убитыми.

В итоге за время с 16 ноября по 10 декабря сего года захвачено и уничтожено без учета действий авиации: танков — 1434, автомашин — 5416, орудий — 575, минометов — 339, пулеметов — 870. Потери немцев только по указанным выше армиям за это время составляют свыше 85 тыс. убитыми.

Сведения эти неполные и предварительные, так как нет пока возможности подсчитать, ввиду продолжающегося наступления, все трофеи…»

(Из сообщения Совинформбюро).

Примечания

1

Возгри — сопли.

(обратно)

2

Дукач — мастер своего дела.

(обратно)

3

Бесоли — невкусный.

(обратно)

4

Уалибах (осет.) — пирог с сыром.

(обратно)

5

Виноход — иноходец.

(обратно)

6

Валушенный — кастрированный.

(обратно)

7

Анчутка — бес.

(обратно)

8

Фациш (осет.) — окончился.

(обратно)

9

Дежа — деревянная кадка, в которой приготовляется тесто.

(обратно)

10

Вольница — самовольное кошение.

(обратно)

11

Ванда — рыболовный снаряд.

(обратно)

12

Банок — рукав реки.

(обратно)

13

Большедушник — многосемейный.

(обратно)

14

Беркатиха — трава перекати-поле.

(обратно)

15

Брухачий — бодливый.

(обратно)

16

Дигория — горный район Северной Осетии, граничит с Кабардино-Балкарией.

(обратно)

17

Керменист — член революционной организации в Северной Осетии, созданной большевиками.

(обратно)

18

Нихас (осет.) — место, где собирался аульный совет.

(обратно)

19

Водопролив — водопровод.

(обратно)

20

Брунить — реветь.

(обратно)

21

Втепоры — тогда (терск.).

(обратно)

22

Гнетучка — лихорадка.

(обратно)

23

Закунять — задремать.

(обратно)

24

Захватистый — настойчивый.

(обратно)

25

Затомошиться — засуетиться.

(обратно)

26

Захабарить — взять чужое.

(обратно)

27

Версовый — холодный.

(обратно)

28

Ярлыга — палка чабанская.

(обратно)

29

Девятерик — веревка, свитая из девяти пеньковых нитей.

(обратно)

30

Æфсин — старшая хозяйка.

(обратно)

31

Нихас — место, где мужчины проводили свое свободное время.

(обратно)

32

Зиу — коллективная помощь.

(обратно)

33

Айс æй, аназ æй дæ зæнæджы тыххæй! — возьми, выпей за своих детей.

(обратно)

34

Хордзен — переметная сума.

(обратно)

35

Кувд — пир.

(обратно)

36

Шатана — героиня осетинского народного эпоса.

(обратно)

37

Мæ хæдзар — о мой дом, мой очаг!

(обратно)

38

Мæ бон — о мой день.

(обратно)

39

По обычаю, осетинка никогда не произносит имени своего мужа.

(обратно)

40

Арчита — обувь из воловьей шкуры.

(обратно)

41

Нарты — герои осетинского эпоса.

(обратно)

42

Ирон дæ? — Ты осетин?

(обратно)

43

Æз райгуырдтæн Зæрæмæджы, фæлæ дзы рагæй нæ уыдтæн — да, я родился в Зарамаге, но давно не был там.

(обратно)

44

Къостайæн мацы бавæййай? — не родственник ли вы Коста?

(обратно)

45

Иу мыггагæн стæм — из одного рода мы.

(обратно)

46

Уæдæ уæ фыдæлтæ уыдысты æфсымæртæ — значит, родственники.

(обратно)

47

Æвæццæгæн — очевидно.

(обратно)

48

Фæндараст — счастливого пути.

(обратно)

49

Бузныг — спасибо.

(обратно)

Оглавление

  • НАБАТ Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  • И МЕРТВЫЕ ВСТАВАЛИ… Роман
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  • ***Примечания ***