КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Уинстон Черчилль. Против течения. Оратор. Историк. Публицист. 1929-1939 [Дмитрий Медведев ] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Медведев, Дмитрий Львович Уинстон Черчилль. Оратор. Историк. Публицист. Против течения. 1929–1939



Глава 1. Неумолимый борец

В 2002 году на Би-би-си начала работу теле- и радиопрограмма «100 величайших британцев», в рамках которой планировалось определить золотую сотню выдающихся личностей в истории Соединенного Королевства. Проект не отличался строгостью научного исследования. Тем не менее он обратил на себя внимание тридцати тысяч респондентов, согласившихся принять в нем активное участие.

По результатам голосования первое место занял Уинстон Леонард Спенсер Черчилль, обошедший Изамбарда Кингдома Брюнеля (1806–1859) и свою дальнюю родственницу, принцессу Диану Уэльскую (1961–1997), которые заняли вторую и третью позиции.

Для большинства британцев, отдавших свои голоса за Черчилля, этот грузный пожилой джентльмен в неизменной тройке, галстуке-бабочке и шляпе, опирающийся на трость, попыхивающий сигарой и часто демонстрирующий на публике знак V, остался в памяти национальным лидером, возглавившим правительство в момент смертельной опасности; премьер-министром, который смог вдохнуть уверенность и вдохновить на борьбу; государственным деятелем, спасшим страну от унизительного мира и позорного поражения. И это неудивительно. Военный период с 1940 по 1945 год, а 1940 год особенно, действительно стали «звездным часом» британского политика. Тот образ, который сложился у потомков, более чем закономерен. Но, принимая его, никогда не следует забывать, что он сродни памятнику, монолитность которого на самом деле расходится с реальным положением вещей. Да и прошлое слишком богато неожиданными парадоксами и неудобными противоречиями, чтобы можно было довольствоваться парадным монументом.

О военном премьерстве Черчилля написаны сотни работ, и еще множество исследований ждут своего часа. Эта книга не одна из них. Она посвящена десятилетию, предшествовавшему трагическим страницам истории. Изучение этого периода позволяет проследить приход британского политика на вершину власти, а также понять причины его посмертной славы. Рассмотрение насыщенной событиями декады по-новому раскрывает личность Черчилля, акцентируя внимание не только на его деятельной натуре, изображение которой занимает основное место в большинстве биографий, но и на его разносторонней умственной активности, которая нередко остается за рамками даже очень глубоких и познавательных исследований.

Предвоенные десять лет представляют собой интерес еще и по той причине, что никогда до и никогда после в своей биографии Черчилль не уделял столько внимания литературной деятельности, которая незаслуженно скромно представлена в огромной исторической библиотеке, описывающей его жизнь. За период с 1929 по 1939 год им были написаны лучшие статьи и книги, которые и сегодня читаются с интересом и не без пользы. Непредвзятое, но увлеченное штудирование этих работ способно пролить свет на многие стороны жизни их автора, лучше понять эпоху, в которой ему довелось жить, а также узнать его точку зрения о проблемах, вопросах и вызовах, не потерявших своей актуальности и по сей день.

Начнем повествование с подъемов и спадов, которые бывают в жизни каждого человека и которые были так характерны для жизненного пути Уинстона Черчилля. Некоторые из них носили локальный характер и проходили малозаметно как для самого политика, так и для его коллег, друзей и родственников. Другие приковывали к себе изрядное внимание, оказывая серьезное влияние на жизнь и душевное состояние нашего героя. И если с успехами, приносившими множество положительных эмоций, все более или менее понятно, то влияние неудач и провалов носило порой неоднозначный характер. С одной стороны, они выбивали Черчилля из колеи его планов, с другой — предоставляли возможность для переосмысления устремлений, открывали новые, неожиданные пути и закладывали основу для творческого и карьерного роста.

Безусловно, рассуждения о пользе неудач легко делать в отдаленном по времени и пространстве месте, когда бури ушедших событий доносятся лишь приглушенным эхом из документов эпохи. Для самого же Черчилля, как и для любого человека, каждое падение представляло душевную травму и психологическую встряску, и их самой мучительной составляющей были разъедающие душу сомнения — а появится ли вообще шанс отыграться и взять реванш?

В жизни Уинстона Черчилля было несколько таких эпизодов, когда поражения на политическом фронте оказались настолько глубоки и масштабны, что омрачали картину будущего даже такого уверенного в себе и своих способностях человека, как он. В первую очередь это касается отставки с поста первого лорда Адмиралтейства в мае 1915 года. Этот вынужденный уход с ключевой позиции в правительстве в напряженные годы Первой мировой войны, вызванный неудачей Дарданелльской операции, заставил Черчилля покинуть большую политику на два года.

Второй кризис произошел в октябре 1922 года. В отличие от событий семилетней давности, новая отставка, на этот раз с поста министра по дела колоний, не была личным поражением Черчилля. Не у дел оказалось все либеральное правительство под руководством Дэвида Ллойд Джорджа (1863–1945). В определенной степени, для этого государственного мужа, приведшего Великобританию к победе в Первой мировой войне, уход с поста премьер-министра был гораздо более болезненным и серьезным ударом. В отличие от Черчилля, Ллойд Джордж больше не вернется на политический ОЛИМП. Его коллега, напротив, через два года восстанет, словно Феникс из пепла, и достигнет новых головокружительных высот в своей и без того пестрой карьере. Из политической тени, в которой у политика даже не было депутатского мандата, после четырех выборов в парламент, три из которых закончились неудачей, он сумеет не только вернуть себе место в палате общин, но и занять второй по значимости пост в правительстве — пост министра финансов, или, как принято говорить на Туманном Альбионе, канцлера Казначейства.

В отличие от работы в других ведомствах, руководство Минфином оказалось не самым успешным периодом в жизни Черчилля, хотя он и занимал этот пост долгие пять лет и защитил в парламенте пять бюджетов. Общий итог его деятельности с возвращением к золотому стандарту был небесспорен, а для отдельных групп граждан — неутешителен. Но настал момент, когда и управлению государственными финансами пришел конец. Тридцатого мая 1929 года в Великобритании состоялись очередные всеобщие выборы. В избирательном округе Эппинг Черчилль одержал уверенную победу. Другие члены Консервативной партии оказались менее успешны. Тори смогли сохранить за собой только 260 мест в палате общин нового состава против 288 мест, которые обеспечила себе Лейбористская партия. Лидер Консервативной партии Стэнли Болдуин (1867–1947) объявил о сложении с себя полномочий премьер-министра. Пятого июня 1929 года новым главой нового правительства стал лидер лейбористов Джеймс Рамсей Макдональд (1866–1937). Вместе с Болдуином свой пост покинул и Черчилль.

По мнению политика и историка Роя Харриса Дженкинса (1920–2003), если бы на месте Болдуина оказался другой, «более решительный премьер», то Черчилль мог бы лишиться своего влиятельного поста еще раньше[1]. Правда, в этом случае премьеру пришлось бы найти для непоседливого коллеги другое место, что было далеко не так просто. В качестве альтернативы активно рассматривалось Министерство по делам Индии[2], с переводом в Казначейство из Министерства здравоохранения Артура Невилла Чемберлена (1869–1940)[3]. Не исключено, что если бы тори остались у штурвала, то обсуждаемая кадровая перестановка действительно имела бы место. Но, как сказал все тот же Дженкинс, «до выборов 1929 года у Болдуина не хватило энергии, а после — власти»[4]. В итоге Черчилль сошел с правительственного лайнера. В четверг 6 июня вместе с другими министрами он прибыл в Виндзорский дворец, где вернул церемониальные регалии канцлера Казначейства. На следующий день в Виндзоре появились лейбористы, принявшие из рук короля соответствующие полномочия. Новым министром финансов стал Филип Сноуден (1864–1937), занимавший этот пост ранее, в 1924 году.

В этой, на первой взгляд, ничем не примечательной и вполне обычной смене правительств состоял третий кризис в жизни именитого политика. В нем не было ни той скандальности, ни того отчаяния, которые отличали уход из Адмиралтейства в 1915 году; в нем не было ни той неожиданности, ни того недовольства, которыми характеризовались одновременная потеря мест в правительстве, парламенте и партии в 1922 году. Не было в нем и того временного бессилия, что наблюдалось в 1915 и 1922 годах, когда Черчилль оказался не в состоянии противостоять внешнему потоку событий. На этот раз, на последнем заседании кабинета 3 июня, он был одним из немногих, кто высказался в пользу отставки. Но только ни он, ни его друзья, сторонники и коллеги на тот момент ничего не знали об истинном характере произошедших перемен. Черчилль ожидал скорейшего возвращения в горнило политической борьбы. В то время как разразившийся кризис станет самым продолжительным, самым тяжелым, но в то же время самым плодотворным в жизни Черчилля. А пока, после пяти лет напряженной работы, он решил развеяться и осуществить запланированное на лето 1929 года продолжительное путешествие по Северной Америке.

Это было третье посещение Черчиллем Североамериканского континента, и оно было особенным. Во-первых, в Новом Свете он не был почти что тридцать лет. Во-вторых, раньше Черчилль останавливался лишь на Восточном побережье. Самой западной точкой его путешествий был Виннипег. На этот раз он планировал пересечь весь континент — посетить основные достопримечательности в Канаде, затем две недели провести в Калифорнии, после чего вернуться на Восточное побережье через Солт-Лейк-Сити, Денвер, Чикаго, Детройт и наконец остановиться в Нью-Йорке. В-третьих, политик ехал не один. В первой поездке его тоже сопровождали — однополчанин Реджинальд Вальтер Ральф Барнс (1871–1946), но теперь с ним ехала, как он сам выразился, целая «труппа»[5]: брат Джон (1880–1947), сын Рандольф (1911–1968) и племянник Джон (1909–1992). Черчилль полагал, что поездка пойдет юношам на пользу. По его мнению, «замечательно», что Рандольф и Джон «смогут своими глазами увидеть мощь американских земель как раз в тот период своей жизни, когда происходит формирование мировоззрения»[6].

Какую цель преследовал экс-министр в этой длительной и дорогостоящей поездке по Новому Свету? «В основном для отдыха и получения удовольствия», — признавался он американскому бизнесмену Уильяму Генри Крокеру (1861–1937), возглавлявшему, помимо банковской сферы, несколько компаний в области связи, энергетики и страхования. Черчилль хотел лично «увидеть великолепные земли, о которых много наслышан», а также «встретиться с людьми, этими землями управляющими»[7]. В ходе встреч с американским истеблишментом он планировал «обсудить будущее мира, даже если мы не в состоянии оказывать на него влияние конкретными решениями»[8].

Во время поездки Черчилль хотел встретиться с автопромышленником Генри Фордом (1863–1947) и президентом США Гербертом Кларком Гувером (1874–1964)[9]. Также он рассчитывал пообщаться с газетным магнатом Уильямом Рандольфом Хёрстом (1863–1951), которому подчинялись множеством изданий, в том числе New York American, New York Evening Journal, Boston American, Boston Advertiser, Chicago Herald and Examiner, Chicago American, San Francisco Examiner и Los Angeles Examiner.

Для активно пишущего Черчилля, получавшего основной доход с публикаций своих книг и особенно статей, визит к Хёрсту имел принципиальное значение. Еще в августе 1928 года он указывал на важность укрепления деловых отношений с газетным магнатом, особенно в свете возможной отставки с поста канцлера Казначейства[10]. Поэтому он заранее побеспокоился об организации встречи, обратившись за помощью к своим друзьям: финансисту Бернарду Баруху (1870–1965)[11] и издателю Уильяму Максвеллу Эйткину, больше известному, как лорд «Макс» Бивербрук (1879–1964). Поддержка влиятельных друзей сделала свое дело: Хёрст с удовольствием согласился принять Черчилля в своем знаменитом замке, расположенном в Сан-Симеоне, на полпути между Лос-Анджелесом и Сан-Франциско. «Для меня будет огромным наслаждением видеть вас и вашу компанию среди моих гостей», — телеграфировал медиа-магнат в июле 1929 года[12].

В США Черчилль отправился на пароходе «Императрица Австралии». Морская часть путешествия началась в Саутгемптоне, затем последовала остановка во французском порте Шербург и далее — трансатлантический переход в канадский порт Квебек. Сегодня век путешествий, напишет Черчилль спустя несколько лет в одной из своих статей. Научно-технические открытия и социальные потрясения изменили жизни обывателей. Отныне, для несчетного множества людей, отпуск перестал быть исключительно периодом отдыха и восстановления. Он стал дарить «шанс обрести новый опыт и распробовать новый образ жизни под зарубежным небом»[13].

Упоминаемая статья вышла в The Strand Magazine и была посвящена флагману британского судоходства того времени — трансатлантическому лайнеру «Королева Мэри»; за более чем тридцатилетнюю службу этот лайнер прошел почти четыре миллиона миль и перевез более двух миллионов пассажиров.

Судно водоизмещением двадцать две тысячи тонн, на котором Черчилль в августе 1929 года отправился в Новый Свет, имело по-своему примечательную историю. Оно было спущено на воду в 1919 году и принадлежало одной из крупнейших судоходных компаний HAPAG. Первоначально его назвали в честь руководителя военно-морского флота Германии гросс-адмирала Альфреда фон Тирпица (1849–1930). После Первой мировой войны пароход был передан в рамках репарационных выплат Великобритании, а в июле 1921 года продан «владычицей морей» «Канадской тихоокеанской железной дороге». За изменениями владельцев последовала и смена названия. Сначала пароход назывался «Императрица Китая», затем — «Императрица Австралии».

Судно, длина которого составляла 188 метров, а ширина — 23 метра, имело семь палуб и было рассчитано на перевозку полторы тысячи пассажиров, первым классом могли путешествовать четыреста человек{1}. По словам Черчилля, «корабль очень комфортабельный, каюты замечательные»[14]. Обычная каюта первого класса включала гостиную, спальню, комнату для загара, помещения для размещения багажа, индивидуальную ванную и туалет[15].

За две недели до отъезда Черчилль признался Бивербруку, что будет «замечательно покинуть Англию, не чувствуя ответственности за ее чрезвычайно утомительные и затруднительные дела»[16]. Но когда пришло время покидать родные берега и прощаться с близкими людьми, им овладела тоска. «Не без меланхолии» наблюдал он, как силуэты пришедших провожать его дочерей Дианы (1909–1963) и Сары (1914–1982) растворялись вдали на причале. Прощался Черчилль и с любимой супругой Клементиной (1885–1977) — она не смогла сопровождать его по состоянию здоровья. Незадолго до поездки Клементина перенесла операцию в связи с острым тонзиллитом и проходила курс восстановления. Обоим было не по себе, хотя расставания не были чем-то необычным для этой супружеской пары. Уинстон любил путешествовать, Клементина же сопровождала супруга нечасто, поддерживая с ним общение подробной перепиской. Обращение к эпистолярному жанру произошло и на этот раз. Черчилль просил супругу «не бояться телеграфировать, как можно чаще и полнее сообщать о своих планах и успехах»[17].

Помимо Черчилля и его «труппы» на борту были экс-президент Китайской республики Гу Вэйцзюнь (1887/1888-1985) (также известен как Веллингтон Ку), знаменитый отоларинголог сэр Джордж Вашингтон Бэджроу (1872–1937), председатель компании ВоугИ продовольственный магнат Джордж Лоусон Джонстон, 1-й барон Люк (1873–1943) со своей супругой Эдит (1879–1941), но для настоящего повествования наибольший интерес представляет другой пассажир первого класса. Речь идет о человеке с длинным именем и длинной историей взаимоотношений с Черчиллем — Леопольде Чарльзе Морисе Стеннетте Эмери (1873–1955). На год старше экс-министра, он учился с ним в одной школе Хэрроу. Черчилль увековечил Эмери в своих мемуарах, поведав читателям, как в приступе озорства столкнул своего однокашника в бассейн. В то время как Черчилль планировал наладить деловые связи и повысить свою популярность в Канаде и США, Эмери преследовал более прозаические, хотя и не менее отважные цели. После приезда в Квебек он собирался отправиться в Скалистые горы, основной горный хребет в системе Кордильер Северной Америки, и покорить вершину в 10 940 футов, которая была названа в его честь два года назад.

Жизненные пути двух выпускников Хэрроу часто пересекались и имели много общего. Они оба начинали в журналистике, чтобы в итоге найти свое призвание в политике. В период с 1922 по 1924 год Эмери возглавлял Адмиралтейство, а с 1924 по 1929 год работал с Черчиллем в одном правительстве, занимая пост министра по делам колоний.

Несмотря на эти факты, их многое и разделяло. Они расходились по ряду животрепещущих вопросов, как то: золотой стандарт, протекционизм, а также военно-морская мощь империи. Хотя это и не имеет прямого отношения к происходящим на «Императрице Австралии» событиям, тем не менее добавим, что при всех разногласиях Черчилль найдет место для Эмери в годы Второй мировой войны, назначив его главой Министерства по делам Индии и Бирмы. К началу 1940-х годов это был уже не самый значимый пост в политической иерархии Соединенного Королевства, но вполне близкий Черчиллю, поскольку в 1885–1886 годах это самое ведомство{2} возглавлял его отец, лорд Рандольф Генри Спенсер Черчилль (1849–1895).

В целом Черчилль признавал интеллектуальные способности Эмери[18], хотя и не слишком благоволил своему коллеге, назвав его однажды (март 1931 года) в личной переписке «редким маленьким насекомым»[19]. Эмери также отличало амбивалентное отношение к старому знакомому. С одной стороны, он признавал таланты Черчилля, с другой — весной 1929 года не скрывал своего мнения, что Консервативная партия только выиграет, если успевший многим набить оскомину политик оставит Минфин[20]. Не исключено, что приглашение в состав военного правительства Эмери заслужил (помимо своих деловых качеств) и тем, что во время бурных обсуждений в парламенте 7 и 8 мая 1940 года, когда решался вопрос дальнейшего руководства страной, в своем обращении к действующему премьер-министру Невиллу Чемберлену он уместно и вовремя процитировал слова Оливера Кромвеля (1599–1658), обращенные к Долгому парламенту: «Вы заседали слишком долго».

Из того же, что имеет значение для настоящего повествования, — Эмери вел дневник, в котором подробно записывал свои впечатления и беседы. Благодаря этому уникальному документу у нас есть возможность понаблюдать за Черчиллем во время его путешествия в Канаду. Черчилль доверял Эмери, и их беседы носили откровенный характер. Они обсуждали государственных мужей недавнего прошлого, викторианских львов: премьер-министров Уильяма Гладстона (1809–1898) и 3-го маркиза Роберта Солсбери (1830–1903), министров Джона Морли (1838–1923) и Уильяма Харкорта (1827–1904). За несколько лет до этого в первом томе «Мирового кризиса» Черчилль указывал на диссонанс между мощью политических фигур позднего викторианства и мелководностью событий, в которых им приходилось действовать[21]. Он и сейчас придерживался той же точки зрения, характеризуя Гладстона, Морли, Солсбери и Харкорта, как «титанов» среди не самых великих событий. Эмери возражал ему, называя их «относительно небольшими фигурами в относительно мелких водах»[22].

Совпадение или нет, но во время трансатлантического путешествия Черчилль написал статью об одном из обсуждаемых с Эмери государственных деятелях — Джоне Морли. Американские права на эту статью будут проданы Cosmopolitan, но этот очерк так и не выйдет в США. Он появится в Лондоне, в ноябрьском номере Nash’s — Pall Mall, и впоследствии ляжет в основу эссе «Джон Морли: лампа мудрости», которое будет опубликовано в апреле 1936 года в News of the World в серии «Великие люди нашего времени». Своей супруге Черчилль признался, что «вполне удовлетворен» написанным[23].

Удовлетворен ли был Эмери общением с коллегой? Неизвестно. Зато, судя по сохранившимся дневниковым записям, известно, что, несмотря на пылкое красноречие Черчилля, ничего нового о нем собеседник не узнал. Эмери и раньше полагал, что «по своему мировоззрению Уинстон остался в XIX веке»[24]. Теперь он еще больше утвердился в своем мнении: Черчилль был и есть викторианец, «погруженный в политику периода его отца и неспособный принять современную точку зрения». Лишь «вербальная плодовитость да безграничная энергичность» скрывают этот факт его личности. Эмери считал, что Черчилль сохранил верность идеалам, которые усвоил еще в двадцатипятилетием возрасте. Наиболее отчетливо это проявилось в повторении фраз тридцатилетней давности, и «ни один новый довод, похоже, не оказал на него никакого влияния». «Он способен мыслить только красивыми оборотами, а настоящие аргументы для него далеки, — сокрушался Эмери. — Единственный способ справиться с ним, это использовать равные ему контрфразы».

Они коснулись жарких баталий между сторонниками протекционизма и свободной торговли, подходами, которые в свое время разделили политический истеблишмент, приведя в итоге к сокрушительному поражению Консервативной партии на выборах 1906 года. С самых первых дней, когда министр по делам колоний Джозеф Чемберлен (1836–1914) бросил клич о возвращении к протекционизму, Черчилль занял противоборствующую сторону, став верным последователем фритрейда. Теперь, спустя четверть века, когда многих участников этих споров уже не было в живых, Черчилль признался Эмери: в 1903 году он искренне старался понять точку зрения своего главного оппонента и даже пытался убедить себя в том, что Чемберлен-старший прав и тарифы имеют несомненную пользу. Но чем больше он читал тексты выступлений визави, тем больше приходил к выводу, что прав не Чемберлен, а именно он.

Эмери не удивился. Очень показательным для него стал следующий эпизод, произошедший в конце одной из бесед. Было уже поздно. Эмери встал, чтобы вернуться в свою каюту, а Черчилль начал готовиться ко сну. Не стесняясь гостя, он стал раздеваться и облачился в длинную шелковую ночную сорочку, которую подвязал шерстяным поясом. Эмери ухмыльнулся. «Что смешного?» — спросил Уинстон. «Ничего», — ответил тот, пожелав спокойной ночи, а про себя подумал: «Свободная торговля, викторианское государственное управление и старомодная ночная сорочка — как точно они подходят друг к другу»[25].

Эмери был не единственным пассажиром на «Императрице Австралии», кто в тот момент вел дневник. Свою летопись путешествия оставил и Рандольф, который также описал впечатления от поездки, включая общение с отцом. Эти записи интересны тем, что сохранили для потомков образ Черчилля-афориста.

В отличие от книг, статей и текстов выступлений, которые тщательно продумывались и внимательно редактировались, большинство изречений отличались импровизацией. Как правило, они произносились неожиданно и служили ответной реакцией на какое-либо впечатление. Например, после прибытия в Квебек Черчилль остановился в шато Frontenac. Однажды вечером, выглянув из окна и увидев освещенные здания бумажной фабрики, принадлежащей одному из газетных толстосумов, он, попыхивая сигарой, произнес: «Только подумайте, вырубать ради печати этих чертовых газет прекрасные деревья и называть это цивилизацией!»[26]. В другой раз они с сыном столкнулись с беспристрастным ликом бизнеса и прогресса, посещая нефтяные промыслы в Калгари. Рандольф заметил, что ему тягостно наблюдать за тем, как нефтяные магнаты вначале создают себе богатство, выкачивая «черное золото» из недр живописных долин, а затем оказываются неспособными нормально потратить сколоченное состояние, проявляя чудеса бескультурья. «Культурные люди — всего лишь сверкающая пена на глубокой реке массового производства», — ответил сыну Черчилль[27].

В остальном это было обычное путешествие формата «люкс». Своим друзьям Черчилль признавался, что во время вояжа он «как обычно много работает»[28]. Помимо очерка про Морли он писал для журнала Answers статью «Выживет ли Британская империя?» Ответ для Черчилля был очевиден, хотя для его доказательства пришлось приложить немало усилий. За время морского путешествия он так и не успеет закончить текст. Статья выйдет в номере от 26 октября 1929 года, принеся автору вместе с эссе про Морли семьсот пятьдесят фунтов.

В свободное от литературной деятельности время Черчилль критиковал британскую политику в Египте, пил бренди 1865 года[29], а также всматривался в морскую гладь и жалел, что проспал пятидесятиметровый айсберг. Проспал в прямом смысле слова. На пятый день путешествия капитан корабля Роберт Латта разбудил Рандольфа и его кузена ранним утром, чтобы юноши могли посмотреть на огромную ледяную гору, мимо которой проходил пароход. Черчилль же в это время спал сном праведника. Зато он видел маленький остров с маяком[30], на котором останавливались капитан Герман Кёль (1888–1938), барон Еренфрид Гюнтер фон Хёнефелд (1892–1929) и ирландец Джеймс Майкл Кристофер Фитцморис (1898–1965), 12–13 апреля 1928 года совершившие на самолете Junkers W33 первое успешное пересечение Атлантики с востока на запад. Обо всем этом и о многих других впечатлениях Черчилль писал супруге, прося ее также не забывать о нем. «Умоляю тебя, не бойся пользоваться телеграфом. Не забывай, как я тебе уже говорил, что телеграф позволяет сэкономить почти две недели. Так приятно получить послание о том, что ты делаешь, о твоих планах и твоем самочувствии»[31].

После недельного плавания «Императрица Австралии» бросила якорь в Квебеке. Путешествие Черчилля по североамериканскому континенту началось. Из Квебека он со своей «труппой» направился в Оттаву, оттуда — в Торонто. В Оттаве он имел беседу с канадским премьер-министром Уильямом Лайоном Макензи Кингом (1874–1950), который был «очень добр и сердечен»[32]. Британского политика вообще хорошо принимали в Канаде. «Никогда в моей жизни меня не встречали с таким искренним интересом и восхищением, как в этой огромной стране», — не скрывая восторга, писал он супруге[33].

Из Торонто путешественники заехали на Ниагарский водопад. В свое время именно здесь под грохот воды, перевесившись за перила с криком: «Я брошусь вниз, если ты не выйдешь за меня замуж! Смотри, я падаю! Я падаю!», дедушка Черчилля Леонард Вальтер Джером (1817–1891) сделал предложение своей будущей супруге Кларе Холл (1825–1895)[34]. Впервые Черчилль побывал на знаменитом водопаде тридцать лет назад. Теперь он вновь наслаждался красотой и мощью этого природного явления. И хотя, как однажды пошутил он, вода по-прежнему падала вниз, ее в этот раз оказалось больше, а впечатление — более сильным[35].

После Ниагары британцы направились в Ванкувер, посетив по дороге Виннипег, Реджайну, Эдмонтон и Калгари. Недалеко от Ванкувера они встретили медведицу с двумя большими медвежатами. Решив понаблюдать за ними, Черчилль попросил остановиться. Медведица приблизилась к путешественникам и встала на задние лапы. Вид у нее при этом был весьма «угрожающ», вспоминал политик, но намерения животного вряд ли были враждебными. Медведица хотела полакомиться печеньем, которое ей часто давали на этой дороге. У Черчилля и его команды печенья не нашлось, и медведица скрылась в лесу, а они продолжили свой путь. Среди других диких животных внимание путешественника привлекли бурундуки и сурки[36].

По Канаде Черчилль и его ближайшие спутники передвигались в персональном железнодорожном вагоне Mount Royal, предоставленном вице-президентом Канадской тихоокеанской железной дороги Грантом Холлом (1863–1934). В вагоне, длина которого составляла почти двадцать восемь метров, имелись столовая (использовалась и как кабинет), три спальни, две ванные комнаты, четыре туалета, кухня, помещения для обслуживающего персонала, радиостанция и смотровая площадка с тыловой части. Были также рефрижераторы и вентиляторы. «Трудно представить путешествие с большим комфортом и роскошью», — с гордостью записал Рандольф в дневнике[37]. Его отец знал, что делал, выбрав для вояжа столь удобное в практическом отношении транспортное средство. «Совсем неплохо прицепить к поезду вагон с едой, когда отправляешься в неизвестном направлении», — заметил он однажды[38]. Правда, на этот раз направление турне было хорошо известно.

Из Ванкувера дружная компания проследует в Сиэтл, затем по Западному побережью, через Сан-Франциско и Санта-Барбару, — в Лос-Анджелес, откуда, с разворотом на восток, через Чикаго и Вашингтон, — до Нью-Йорка. Во время поездки Черчилль встретится с президентом США Гувером, а также посетит места, где решалась судьба Гражданской войны. Если по Канаде британский политик перемещался в персональном вагоне, то по одноэтажной Америке он путешествовал на автомобиле, любезно предоставленном ему известным промышленным магнатом Чарльзом Майклом Швабом (1862–1939).

Черчиллю понравился Североамериканский континент «неугомонной энергией, экстраординарной скоростью и напряжением деловых сделок, а также лихорадочной активностью спортивной и социальной жизни»[39]. Понравились ему и местные жители. Но больше всего он оценил потенциал США и Канады для увеличения собственного капитала. «Здесь имеется множество возможностей стать богатым», — сообщал он Клементине[40].

Деньги всегда были важны для него. Роскошный образ жизни, к которому он привык с детства, сопровождался немалыми тратами, которых не могли покрыть ни министерское жалованье, ни тем более зарплата депутата палаты общин. Основной доход приносила журналистская и литературная деятельность с многочисленными статьями, направляемыми одновременно в несколько изданий, объемными сочинениями по истории Первой мировой войны, биографией отца, сборниками речей.

Помимо доходов от литературной деятельности Черчилль также любил играть на бирже. Именно этим он и решил заняться в США. Считая, что сложился благоприятный климат для масштабных инвестиций, он начал активно собирать финансовые средства со своих издателей в счет будущих статей и произведений. Благодаря титаническим усилиям ему удалось собрать почти двадцать две тысячи фунтов{3}*[41]. Как и во многих историях с трагичным финалом, начало было обнадеживающим. Черчилль сделал несколько удачных вложений, принесших ему быструю прибыль[42]. Словно зловещая воронка, биржа засасывала его все сильнее и сильнее, пока он не потратил на приобретение ценных бумаг все собранные деньги, большую часть которых еще предстояло отработать.

Соответствует 1,2 млн фунтов в современном эквиваленте.

Ожидания на большие заработки не оправдались. Двадцать четвертого октября произошло обвальное падение цен на акции. Индекс Доу-Джонса просел на 11 %. В следующие дни массовая продажа ценных бумаг продолжилась, приведя к снижению индекса Доу-Джонса на 40 % и разорению множества инвесторов. В экономической истории США начался период, вошедший в историю как Великая депрессия.

Впоследствии в массовом сознании станут популярными истории о том, как разорившиеся спекулянты, будучи не в состоянии смириться с потерей своего состояния, кончали жизнь самоубийством, выпрыгивая из окон. На самом деле это миф. Случаи суицида были, но никто не сводил счеты с жизнью, выбрасываясь из окна. Сохранилось свидетельство лишь об одном падении, которое имело место в Нью-Йорке. Мужчина упал с пятнадцатого этажа Savoy-Plaza и разбился насмерть. Несчастного звали доктор Отто Мэттьюс. Он был химиком и приехал в Нью-Йорк из Берлина. Насколько его смерть была связана с событиями на бирже, сказать трудно. Тем более что самоубийство произошло утром 24 октября, до начала масштабного обвала цен. Свидетелем падения стал Черчилль, прибывший ночью в Нью-Йорк и остановившийся в Savoy-Plaza в апартаментах Перси Эвери Рокфеллера (1878–1934), племянника великого Джона Дэвисона Рокфеллера (1839–1937). О своих впечатлениях от увиденного Черчилль поделится в статье «Лихорадка спекуляций в Америке», которая выйдет в номере Daily Telegraph от 9 декабря 1929 года[43].

Биржевой крах стремительным водопадом отрезвления обрушился на любителей легких заработков, которых в США было большинство. Вечером 24 октября, в «черный четверг», на торжественном ужине Бернарда Баруха, где собрались несколько десятков влиятельнейших и богатейших людей Нью-Йорка, гостей приветствовали саркастичным: «Друзья и бывшие миллионеры»[44].

Сам Черчилль в результате биржевого краха потерял большую часть инвестиций[45]. Это был серьезный и болезненный удар, значительно омрачивший общую картину. Черчиллю было почти пятьдесят пять лет. Он многое сделал и многого успел добиться. Он занимал влиятельные посты в различных правительствах под руководством различных премьер-министров. Он проводил социальные реформы в 1908–1910 годах с Дэвидом Ллойд Джорджем, он совершенствовал пенитенциарную систему в 1910–1911 годах, он подготовил военно-морской флот к Первой мировой войне и решал важнейшие вопросы снабжения армии в годы войны, он успешно провел демобилизацию и способствовал активному становлению военной авиации, он определял судьбу британских колоний на рубеже 1910-1920-х годов и государственных финансов на протяжении пяти непростых лет с 1924 по 1929 год. Параллельно с политической деятельностью он активно развивался на ниве литературы. Его первые книги о колониальных войнах конца XIX века снискали ему национальную славу, а двухтомное описание истории покорения Судана до сих пор считается классикой жанра, его двухтомная биография отца завоевала уважение не только среди сторонников, но и противников, а многотомный монументальный труд о Первой мировой войне — «Мировой кризис», казалось, навсегда вписал его имя в плеяду известных и успешных писателей своего времени.

Все эти достижения были солидны, важны и масштабны. Но у них был один недостаток — они были. Что ждало Черчилля впереди после головокружительных взлетов и неоднократного успеха? Прошел ли он свой зенит? Суждено ли ему снова подняться на Олимп, или его удел — ограничиться чтением лекций, написанием статей и публикацией книг? Черчилль всегда с опаской относился к своему возрасту, боясь бесцельно потратить даже день. Он всегда чувствовал жаркое дыхание времени, которое, словно дракон, следовало за ним по пятам, постоянно напоминая, что с каждым прожитым часом количество отведенных ему дней неумолимо сокращается. Он ускорял темп, пытаясь оторваться от не знающего жалости преследователя. Теперь же дыхание Хроноса стало еще горячее, а осознание неизбежности приближающегося конца — еще более тяжелым. А здесь еще этот кризис, когда с таким трудом собранные деньги растворились в биржевом угаре, словно кубики льда на раскаленном солнцем песке.

Да, это было серьезное потрясение! Но Черчилль не смог бы добиться столь многого, не научившись держать удар, не привыкнув терпеть боль, не познав азарт преодоления препятствий. За многими его успехами стоит нескрываемая и почти неистощимая сила оптимизма, вера в себя, в свою удачу и свое предназначение. Жизнь не единожды опрокидывала его, вызывая в нем всякий раз еще больше решимости встать на ноги и продолжить восхождение. Именно этим он и занялся по возвращении в Англию в начале ноября 1929 года. Поездка по Северной Америке принесла не только горечь разочарования, связанного с финансовыми потерями, но и позволила получить новые впечатления, а также наладить полезные деловые связи с издателями и собрать материал для очередных произведений. Так, например, он решил написать книгу «Вера в провал», посвященную социализму. Им был подготовлен абрис первых пяти глав, однако дальше как-то не сложилось.

Успешнее и плодотворнее развивались отношения с газетами. В мировую литературу Черчилль вошел как автор многотомных исторических сочинений. Но в первые две трети своей жизни, и особенно в 1930-е годы, его популярность (как, впрочем, и заработки) на литературном поприще определялась многочисленными публикациями в периодической печати. При этом он прекрасно осознавал всю ограниченность подобного источника информации. По его словам, «газеты с их заманивающими заголовками создают неверное представление об истинных пропорциях текущих событий»[46]. Однако это не мешало ему активно поддерживать и развивать отношения с крупнейшими таблоидами.

Вернувшись на Туманный Альбион, Черчилль договорился с Daily Telegraph о публикации цикла из двенадцати статьей — «Что я увидел и услышал в Америке». Публикация этих материалов началась 18 ноября 1929 года со статьи, название которой совпадало с названием серии. Каждую неделю появлялось по новой статье. Последняя статья в цикле — «Условия развития промышленности в Америке» — вышла 3 февраля 1930 года.

Подготовленные для Daily Telegraph статьи не только пользовались большим успехом, они также представляют интерес и по сей день. С жанром «травелог» автор был знаком не понаслышке. Описание живописных пейзажей и местных обычаев можно найти уже в его первой книге — «Истории Малакандской действующей армии». Аналогичные темы поднимаются и в последующих сочинениях: «Речной войне», «От Лондона до Ледисмита через Преторию», в «Походе Яна Гамильтона». Есть в творческой биографии Черчилля и отдельное произведение-травелог: «Мое африканское путешествие».

Впечатлений в путешествии по Новому Свету было много, и Черчилль щедро делился ими со своими читателями. Например, с нескрываемым восторгом он рассказывает о местной достопримечательности — «Большом дереве», высота которого превышала сто тридцать метров; для обхвата ствола этого гиганта за руки пришлось взяться пятнадцати мужчинам, считая самого автора. Сопровождающий гид с гордостью сказал, что этому уникальному дереву «определенно четыре тысячи лет». Черчилль задумался. Получалось, дерево начало свой рост еще во времена Древней Греции. Пока оно росло, гибли цивилизации, создавались новые государства, одни войны сменялись другими, приходили и уходили правители, оставлявшие кровавые следы и результаты созидания. Черчиллю вспомнились строки из его любимого писателя и историка Викторианской эпохи Томаса Бабингтона Маколея (1800–1859) о том, что старые деревья знали времена, «когда жертвенный дым развивался над Пантеоном, когда жирафы и тигры прыгали в амфитеатре Флавия»[47]. Вспомнились ему и другие слова из рецензии, написанной Маколеем на сочинение немецкого историка Леопольда фон Ранке (1795–1886) «Римские папы, их церковь и государство в XVI и XVII веках», напоминающие о бренности человеческих стремлений, планов и достижений: эти деревья будут продолжать стоять, даже «когда какой-то путешественник из Новой Зеландии в полнейшем одиночестве остановится на разрушенной арке Лондонского моста, чтобы зарисовать развалины собора Святого Павла»[48].

Большой любитель контраста, показав читателю нечто вневременное, Черчилль «перелистывает свою записную книжку» и описывает уже совершенно иную сцену. Сан-Франциско, небоскреб. Глава телефонной компании приглашает его к себе и дает в руки телефонную трубку. Устанавливается соединение, и Черчилль разговаривает со своей семьей, которая находится за несколько тысяч миль от Сан-Франциско, в Британии, графство Кент. Он беседует с Клементиной, затем с дочерями, восхищаясь качеством связи. «Почему сказали, что век чудес прошел? — восклицает автор. — Он только начался!»[49].

Не успел читатель распробовать послевкусие новых технологий, как Черчилль сделал следующий переход. На этот раз он предложил поговорить о внеземном. Вместе с известным астрономом, ректором Калифорнийского университета доктором Уильямом Уоллесом Кэмпбеллом (1862–1938) он направился в Ликскую астрономическую обсерваторию, расположенную в пятидесяти километрах от города Сан-Хосе на склоне горы Гамильтон, на высоте почти тысяча триста метров. Эта обсерватория была построена в 1876–1887 годах на средства миллионера Джеймса Лика (1796–1876) и стала одной из первых горных обсерваторий в мире. Прильнув к телескопу, Черчилль со «смущением и восторгом» стал наблюдать за Сатурном и наслаждаться «совершенным зрелищем мира, удаленного от нас на восемьсот миллионов миль». Своей супруге он позже признается, что увиденное в телескопе «прервало мое дыхание». После Сатурна он начал рассматривать Луну, которая приблизилась настолько, что «возникло ощущение, будто ее можно потрогать рукой». После Луны пришла очередь звезд. От местных астрономов британский политик с удивлением для себя узнал, что «за пределами нашей галактики с ее миллиардами солнечных систем имеется еще по крайне мере два миллиона других галактик»[50].

И хотя галактик на самом деле гораздо больше, услышанное потрясло политика. Что же до самой темы наблюдения за Вселенной, то она не была ему чужда. В единственном романе «Саврола», написанном еще в XIX веке, одним из самых сильных и скрытных увлечений протагониста является отдых в собственной «небольшой стеклянной обсерватории» с «наблюдением за звездами» и попыткой «разгадать их непостижимые тайны». Одному из таких наблюдений за Юпитером Черчилль посвящает в романе почти целую страницу. Тщательность и любовь, с которой описана эта сцена, подтверждает близость переживаний Савролы личному опыту будущего политика. И герой, и автор становятся жертвой колдовских чар «непостижимой силы, которая воздействует на пытливых и любознательных представителей человечества, когда они созерцают звезды». Черчилль показывает, насколько «туманными и нереальными» представляются «волнующие» события дня, когда, прильнув к телескопу, наблюдаешь «более совершенный мир бесконечных возможностей». Он акцентирует внимание на контрасте между бренной суетой жизни на Земле и величественным спокойствием галактического пространства[51]. Спустя тридцать лет после выхода романа Черчилль добавит: «Наблюдая в течение нескольких часов за Вселенной, невольно удивляешься, и зачем только беспокоиться о выборах и избирательных округах»[52].

В 1942 году в мартовском номере Sunday Dispatch выйдет написанная еще до начала войны статья британского премьера «Есть ли жизнь на Луне?» В ней Черчилль рассуждает об условиях существования внеземной жизни (вода в жидком состоянии и гравитация, достаточно сильная для удержания атмосферы), предвосхищает открытие экзопланет, а также предсказывает межпланетные путешествия. Еще полвека назад, во времена правления королевы Виктории, любой предположивший, что человечество научится летать и будет преодолевать Атлантику за считаные часы, рисковал быть объявленным сумасшедшим. Если прогресс продолжится теми же темпами, вполне возможны полеты на Луну, Марс и Венеру, не исключал автор. Одновременно с признанием масштаба научных достижений Черчилль напоминает читателям об огромнейших размерах Вселенной и вероятности существования жизни на других планетах. «Я не настолько впечатлен успехом нашей цивилизации, чтобы предположить, будто мы единственное место в огромном космосе, которое населено живыми и разумными существами, или что мы обладаем самым развитым интеллектом, когда-либо появлявшимся в обширных просторах пространства и времени»[53].

После созерцания внеземного, Черчилль вновь переходит к описанию жизни на Земле. Не ограничиваясь при этом настоящим, но и погружаясь в прошлое. Причем, как в переносном, так и в прямом смысле. Из Вашингтона он отправляется в Ричмонд, штат Виргиния, чтобы воочию посмотреть на места, где ковались победы Гражданской войны. Своим читателям он восторженно сообщает, что благодаря современным средствам передвижения путешествие от столицы США до столицы штата Виргиния на поезде или на машине занимает всего несколько часов. Но это была не простая поездка. Перемещаясь в пространстве, Черчилль словно переместился во времени. «Сцены суетливого прогресса, процветающего и обильного успеха, эхо последних мировых достижений — все это осталось позади. XIX столетие сменило XX век. Мы пересекли мистическую границу, отделяющую настоящее от прошлого. Мы вступили во владения истории»[54].

Черчиллю не раз приходилось бывать на полях сражений. В том числе, когда пушки замолкали, убитых хоронили, а раненых уносили с поля боя. Его всегда манили места, за которые велись ожесточенные бои и вокруг которых концентрировались человеческие устремления, гибель и героизм. «Одного чтения книг и изучения карт недостаточно для понимания того, что именно происходило во время битв, — считал он. — Необходимо лично выехать на место, лично оценить расстояния, лично измерить глубину реки и своими глазами увидеть, как на самом деле выглядят эти болота и топи». Прошло почти семьдесят лет с тех пропитанных кровью событий, а пространство до сих пор хранило о них память. На домах фермеров и церквах были заметны следы от пуль и снарядов. В лесах сохранились вырытые траншеи и окопы, а в стволах деревьев еще полно было застрявших пуль. «Если заглянуть в человеческие души, в них наверняка тоже остались шрамы», — писал Черчилль в своей статье[55].

Оказавшись в этих местах, он захотел увидеть печально знаменитый Кровавый угол — напоминание о битве при Спотсильвейни, состоявшейся в мае 1864 года «На закате, — свидетельствовал очевидец тех дней, — мы увидели, что мертвые враги лежат грудами друг на друге, в некоторых местах в четыре слоя, представляя собой все ужасные виды увечий. Под кучей быстро разлагающихся трупов было заметно конвульсивное подергивание конечностей — раненые были все еще живы… Это место очень точно названо Кровавым углом»[56].

Один из фермеров согласился сопровождать Черчилля и его спутников. Пока они ехали к Кровавому углу, мужчина рассказывал подробности расположения и передвижения войск.

— Вы хорошо подкованы по этой теме, — заметил внимательно слушавший его Черчилль.

— Я прожил здесь всю жизнь, — ответил фермер. — Я был здесь в момент сражений.

— Сколько же вам было лет?

— Восемь.

Выяснилось, что битву как таковую он не видел — его отца убедили уехать. Они вернулись через несколько дней и нашли свой дом разрушенным, а всю округу усеянной мертвыми телами.

— Вот он, Кровавый угол, — сказал фермер, когда они прибыли на место. — Вот где плотно лежали убитые и раненые. Да, именно в этом окопе их тела были свалены в кучу. Мы пришли сюда, когда сражение продолжалось в одной или двух милях отсюда. Я начал стаскивать с одного из мертвых солдат сапоги, за что отец меня отругал. Видите вон ту небольшую лощину? Она вся была наполнена дождем. А вода в ней была багровая от крови.

В этот момент к путешественникам подошел парнишка, предложивший за скромную плату купить пули и нашивки. Черчилль приобрел несколько «несчастных реликвий» на память[57].

Держа в руках эти «забытые остатки того страшного урожая», он невольно задумался над тем, ради чего все это было. Не слишком ли велика цена? Не тщетны ли эти и другие сражения, на других континентах и в другие времена? Нет, считал Черчилль. Эти события являлись отражением борьбы за «великие цели». На полях сражений «своей безжалостной стопой чеканила шаги судьба», от результатов этих битв зависело дальнейшее направление мировой истории[58]. В мире не бывает тщетных усилий — просто ценой некоторых достижений являются десятки, сотни, тысячи человеческих жизней. И об этом никогда не следует забывать, особенно тем, кто не застал пропитанных порохом событий, но ради них они, собственно, и вершились.

Но хватит о грустном. Жизнь продолжала бить ключом. До поездки в Вашингтон, а оттуда в штат Виргиния Черчилль посетил место, где делаются новости и создаются развлечения. Он оказался в самом центре медиа-империи Рандольфа Уильяма Хёрста. Вначале Хёрст произвел благоприятное впечатление: «Он мне нравится. Он очень серьезный, уверенный публичный человек, опытный политик с широкими демократическими и пацифистскими убеждениями»[59]. В процессе общения мнение о Хёрсте стало корректироваться. Оно не изменило знак, но в нем добавилась глубина и появились новые детали. Черчилль назвал Хёрста «мрачным, простым ребенком», человеком с «отвратительным характером, играющимся с очень дорогими игрушками». Его огромный доход сопровождается «огромными тратами», большая часть которых идет на строительство дома и «не слишком избирательную покупку произведений искусств». Внешне Хёрст напоминает «квакера или мормона». Испытывая «безразличие к общественному мнению», он придерживается «либеральных и демократических взглядов».

Супруге Черчилль признавался, что Хёрст встретил его с «восточным гостеприимством и чрезвычайной личной вежливостью»[60]. Медиамагнат устроил для британского политика экскурсию по Голливуду. Вместе с кинопродюсером Луисом Бартом Майером (1885–1957) они посетили студии Metro-Goldwyn-Mayer. В честь именитых гостей был организован ланч, в котором приняли участие свыше двухсот представителей киноиндустрии. После ланча были сделаны памятные фотографии, британского гостя пригласили понаблюдать за съемками одного из фильмов[61]. Также Черчилль принял участие в рыбалке неподалеку от острова Каталина; всего за двадцать минут он поймал рыбу-меч весом восемьдесят пять килограммов. По словам бывалых рыбаков, у других на подобный улов уходили недели, а иногда и месяцы[62].

Описывая в своем травелоге посещение «фабрики грез», Черчилль затронул важный вопрос верховенства и неизбежности прогресса, проникшего во все сферы человеческой деятельности, в том числе и в индустрию кино. Речь шла о замене немого кино на звуковое. Появление в фильмах звукового ряда «потрясло Голливуд до самого основания», — считал Черчилль, указывая на «появление новых ценностей» и нового формата работы. «Все перевернулось вверх дном. Появились новые специалисты с чувствительной аппаратурой, потребовалась новая, значительно более сложная система организации съемочного процесса»[63].

Этот фрагмент американского цикла интересен тем, что Черчилль неожиданно выступил в поддержку старой технологии. А ведь это был тот самый Черчилль, который всегда уверенно чувствовал себя на острие прогресса. Еще в школьные годы он предпочел печатную машинку чернильнице и перу[64], во время Англо-бурской войны рассматривал возможность освещения событий через объектив кинокамеры, стоял у истоков множества инновационных изменений в военно-морском флоте и даже принял участие в создании танка. И вот теперь этот самый человек, наблюдая за новшествами Голливуда, с сарказмом описывает появление звукового кино: «Никто не мог оспаривать популярность этой выскочки. Их техника, возможно, убога, но их голоса после воспроизведения грубы и немузыкальны, их произношения слабы, однако звуковые фильмы именно то, что хотела публика, и она это получила»[65]. Несмотря на популярность звука среди зрителей, век немого кино, по его мнению, еще не прошел[66]. Немое кино основано на пантомиме, которая «более выразительна, чем разговор», она является «самым настоящим и универсальным языком», «гением среди драмы». Пантомима «способна выразить любую эмоцию, передать даже самый потаенный смысл». «Человек, который научился играть, управляя всем своим телом, не испытывает потребности в словах», — подводит итог Черчилль[67].

Как можно охарактеризовать эти высказывания, а также заверения, что «любимые клише критиков, будто возврата к немому кино не будет, являются коренным непониманием природы прогресса и природы искусства»?[68]. Означает ли это, что в духовном и ментальном развитии Черчилля начался новый этап, отличительной особенностью которого стал консерватизм? Отчасти да. Мировоззрение политика действительно подверглось трансформации. После лелеющей перемены юности он прошел этап склонной к реформам зрелости, чтобы вступить в фазу, когда вчера и сегодня становятся ближе, чем завтра, когда знакомое воспринимается более родным, чем неизвестное, когда журавль в руке дороже, чем синица в небе. Но пока что все это только обозначило свое присутствие в его жизни. Он по-прежнему оставался открыт новым веяниям социального и научного прогресса, хотя и стал относиться к ним с большим скептицизмом, а популярные нововведения принимать как неизбежность. Для того чтобы свыкнуться с произошедшими изменениями, ему потребуется время, больше времени. Должны пройти годы, прежде чем Черчилль станет увлеченным поклонником звукового кино, а пока он искренне верил, что выпуск немых фильмов не прекратится и Голливуд будет радовать зрителей интересными новинками.

В поддержке немого кино есть и еще один нюанс. Черчилль был большим почитателем таланта Чарльза Спенсера Чаплина (1889–1977), который, по его мнению, убедительно доказывал «превосходство пантомимы над звуковым кино»[69].

Черчилль не только рассуждал о Чаплине. Он был лично знаком с ним. После посещения студий Голливуда политик отправился на виллу любовницы Хёрста Мэрион Дэвис (1897–1961). В его честь был устроен званый прием; среди приглашенных был и знаменитый актер. Он показал несколько пантомим, изобразив Сару Бернар, Наполеона, Генри Ирвинга и Джона Бэрримора в роли Гамлета. «Он великолепен и очаровал всех», — отметил в дневнике Рандольф[70].

Чаплин и в самом деле очаровал всех, в том числе Черчилля, хотя тот и старался не подавать вида. Он стоял в стороне, своей позой с убранной в жилет кистью руки напоминая Наполеона. Возникало ощущение, что всеобщее веселье оставило его равнодушным. Чтобы как-то его развлечь, Хёрст подвел к Черчиллю любимца публики. Кто бы мог подумать, что между известным актером и не менее известным политиком завяжется оживленная беседа, продлившаяся до трех часов ночи! Правда, сначала она не складывалась, но все волшебным образом переменилось, когда Чаплин заговорил о новом лейбористском правительстве, сменившем пятилетнее правление тори.

— Я не понимаю одного, — сказал актер, — почему приход социалистов к власти не изменил статуса короля?

Черчилль взглянул на своего собеседника и с легкой усмешкой произнес:

— Иначе и быть не могло.

— Мне казалось, что социалисты против монархии.

Черчилль засмеялся:

— Если бы вы были в Англии, мы бы отрубили вам голову за такие слова![71]

«Мы стали большими друзьями с Чарли Чаплином, — писал Черчилль Клементине. — Ты не сможешь его не полюбить. Мальчики им восхищены. Он удивительный комический актер — симпатизирует большевикам в политике, зато восхитительный собеседник»[72].

Восхищенный тем, как Чаплин изображал Наполеона, политик предложил ему сыграть молодого Бонапарта — при условии, что он, Черчилль, лично напишет сценарий для фильма[73]. «Я большой почитатель Наполеона, — признался он. — Я слышал, вы собираетесь ставить о нем картину, — непременно сделайте. Подумайте, какие тут комедийные возможности: скажем, Наполеон принимает ванну, а к нему врывается его брат в шитом золотом мундире — он хочет, чтобы Наполеон смутился и уступил ему в каких-то вопросах. Но Наполеон и не думает смущаться, он нарочно поскользнется в ванне, обдаст мыльной водой парадный мундир брата и велит ему убираться вон. И тот с позором удалится. Замечательный комедийный эпизод!»[74]. Чаплин ответит согласием, но этому проекту так и не суждено будет осуществиться.

Опираясь на одни комические эпизоды, фильм о Наполеоне сделать невозможно, и Черчилль это прекрасно понимал. Исполнителю главной роли потребуется недюжинный драматический талант, способность сыграть, помимо смешных сцен, еще и трагедию. Справится ли с подобным жанровым разнообразием Чаплин? Черчилль считал — вполне. По его мнению, за внешним обликом комика скрывался великий талант драматического актера: «Мистер Чаплин бредит тем, чтобы играть трагические роли так же, как он играет комические. И те, кто смеется над этими желаниями, не понимают истинное значение гения Чаплина»[75]. Черчилль считал, что, если бы Чаплин сыграл молодого Наполеона, это стало бы «самым запоминающимся событием кинематографа». Чаплин обладал терпеливой сосредоточенностью, цепким и внимательным взглядом. Если он смог заметить и перенести на экран походку лондонского извозчика с Кенсингтон-роуд, то он сможет так же убедительно создать и серьезные роли[76].

К сожалению, рассуждения Черчилля не найдут подтверждений при его жизни. Но в том, что он был прав, утверждая, что и комический актер способен сменить амплуа, убедительно докажет французский актер Кристиан Клавье, в 2002 году прекрасно исполнивший роль Наполеона в одноименном фильме Ива Симоно. К слову заметим, что этот мини-сериал станет одной из лучших кинематографических работ, посвященных французскому императору. Прекрасный сценарий Макса Галло и великолепная игра актеров (Жерар Депардье — в роли бесстрастного Фуше, Изабелла Росселлини — в роли обворожительной Жозефины, Джон Малкович — в роли сложнейшего Талейрана) лишний раз доказывают, что по силе своего воздействия кинематограф не уступает другим видам искусства.

Общение с Чаплином продолжилось и после встречи в Голливуде. В феврале 1931 года в рамках продвижения новой картины «Огни большого города» актер посетил Великобританию. Премьер-министр Рамсей Макдональд пригласил его в загородную резиденцию главы британского правительства — Чекере. Приглашение также поступило от Уинстона Черчилля, который был рад принять кинозвезду в своем загородном имении — Чартвелле. Впоследствии Чаплин вспоминал о Чартвелле, как о «прелестном старом доме, скромно, но со вкусом обставленном и по-семейному уютном». По его словам, он был «пленен простотой и почти спартанскими вкусами его обитателей».

Во время поездки Чаплин сильно замерз. Черчилль предложил гостю принять ванну и переодеться. Он проводил его в свою спальню. «Спальня Уинстона служила ему одновременно и библиотекой, — пишет Чаплин. — Книги, не помещавшиеся на полках, лежали на полу у стены. Одну стену целиком занимали стеллажи с отчетами о заседаниях парламента. На полках было также много томов, посвященных жизни Наполеона»[77].

Чаплин приехал не один. Его сопровождал друг, художник-карикатурист Ральф Бартон (1891–1931), спустя три месяца покончивший жизнь самоубийством. К моменту приезда гостей в Чарт-велле находились личный парламентский секретарь хозяина дома Роберт Бутсби (1900–1986), который и привез гостей, близкий друг Брендан Брекен (1901–1958), брат Черчилля, племянник Джон, а также дочери: старшая — Диана и младшая — Мэри (1922–2014).

Вначале диалог не складывался. Гость стал рассуждать о политике, заявив, что возвращение Великобритании к золотому стандарту — огромная ошибка. В свое время Черчилль приложил руку к этому неоднозначному решению, и слушать об этом в собственном доме ему было неприятно. Почувствовав его настроение, Чаплин исполнил несколько номеров из фильмов, включая знаменитый танец из «Золотой лихорадки». Атмосфера стала наполняться дружелюбием. Черчилль вошел в свое привычное состояние, начал много говорить и шутить[78].

Чаплин сказал, что собирается встретиться с лидером Индийского национального конгресса Мохандасом Карамчандом Ганди (1869–1948), который в этот момент находился в Лондоне.

— Мы слишком долго потакали ему, — сказал Брекен. — Пусть он объявляет свои голодовки — все равно его надо посадить в тюрьму и держать там. Если мы не проявим достаточной твердости, мы потеряем Индию.

— Держать его в тюрьме проще всего, но что толку? — возразил Чаплин. — Посадите одного Ганди, появится новый. Ганди является символом чаяний индийского народа, и пока они не осуществятся, один будет сменять другого.

Черчилль повернулся к нему и улыбнулся:

— А из вас вышел бы неплохой лейборист![79]

Он предложил Чаплину баллотироваться в парламент.

— Нет, сэр, я предпочитаю быть в наши времена киноактером, — последовал ответ. — При этом я верю, что мы должны эволюционным способом предотвращать революции, и есть все основания утверждать, что мир нуждается в радикальных переменах[80].

Помимо разговоров о политике, Чаплин был поражен разносторонностью хозяина дома. В частности, его внимание привлекла картина, которая висела над камином в столовой. Увидев, что она вызвала интерес, Черчилль сказал:

— Это я написал.

— Но это же великолепно! — восторженно воскликнул Чаплин.

— Пустяки! Как-то на юге Франции я увидел, как художник писал пейзаж, и сказал: «Я тоже сумею!»

На следующее утро, гуляя с гостями по саду, Черчилль показал построенную им собственноручно кирпичную стену.

— Класть кирпичи, наверное, не так легко, как кажется? — удивленно заметил Чаплин.

— Я вам покажу, как это делается, и вы за пять минут научитесь, — усмехнулся политик и начал обучение кирпичной кладке[81].

Не все из членов семьи Черчилля в те февральские дни смогли приехать в Чартвелл и пообщаться с любимым актером. Не было, например, Клементины, с которой Уинстон делился последними новостями посредством переписки. В частности, он сообщал, что «Чаплина великолепно принимают в нашей стране и выказывают ему больше уважения, чем любому члену королевской семьи»[82]. На самой премьере фильма, которая состоялась в Лондоне 27 февраля в театре Dominion, Черчилль присутствовать не смог. Зато он принял участие в торжественном банкете, устроенном после премьеры фильма в отеле Carlton с приглашением более двухсот гостей.

В своем поздравлении Черчилль назвал создателя фильма «другом с другого берега, который добился мирового признания». В ответном тосте Чаплин обратился к политику, как к «моему другу, последнему канцлеру Казначейства».

— Последнему, последнему! — воскликнул Черчилль. — Мне нравится это прилагательное — последний.

Смутившись, Чаплин произнес:

— Прошу прощения. Я имел в виду экс-, экс-канцлер Казначейства. — И затем добавил: — Мой друг, мистер Уинстон Черчилль[83].

Второй раз Чаплин посетил загородное поместье политика в сентябре 1931 года. На этот раз вся семья была в сборе, включая Клементину и дочь Сару, мечтавшую об актерской карьере. Сара была сильно удивлена импозантным видом известного комедианта. «Он совершенно не был похож на Чарли Чаплина, которого мы знали по фильмам, — вспоминает она. — Перед нами предстал хорошо выглядевший, очень серьезный мужчина с почти седыми волосами».

Во время беседы Чаплин все время пытался коснуться политических вопросов, обсуждение которых расходилось с ожиданиями собравшихся; разговоры на подобные темы велись в доме чуть ли не ежедневно и не представляли особого интереса. Присутствующим хотелось, чтобы Чаплин как можно больше рассказал о себе и о своих творческих планах.

— Какую роль вы собираетесь сыграть в следующий раз? — спросил его Черчилль.

— Иисуса Христа, — ответил Чаплин.

— Надеюсь, вы решили вопросы с авторскими правами, — пошутил политик.

Затем разговор вновь перешел в политическую плоскость[84].

«Обаяние Черчилля заключается в его терпимости и уважении к чужому мнению, — скажет Чаплин, когда политика уже не будет в живых. — Он как будто никогда не питал дурного чувства к тем, кто с ним не согласен»[85].

Осенний визит в Чартвелл стал последней значимой встречей двух талантливых личностей.

В 1930-х годах они пересеклись в одном из ресторанов. По словам Чаплина, политик был в «очень дурном настроении». Актер подошел к нему поздороваться и с улыбкой произнес:

— У вас такой вид, словно вы взвалили себе на плечи всю тяжесть мира.

Черчилль объяснил, что только что вернулся из парламента, где на него удручающее впечатление произвело обсуждение нарастающей военной мощи Германии. Чаплин сделал какое-то шутливое замечание, но политик покачал головой:

— Нет, нет, это серьезно; серьезней, чем вы думаете[86].

В апреле 1956 года они встретились в ресторане отеля Savoy. К тому времени они уже давно не пересекались лично, но после премьеры фильма «Огни рампы» кинокомпания United Artists попросила разрешение показать фильм британскому политику у него дома. Чаплин не возражал, а через несколько дней получил от Черчилля «милое письмо», в котором тот благодарил создателя фильма и сообщал об удовольствии от просмотра картины.

Увидев Чаплина, Черчилль подошел к его столику.

— Итак! — произнес пожилой британец с таким выражением, словно хотел выразить неодобрение.

Чаплин тут же вскочил, расплываясь в улыбке.

— Два года назад я направил вам письмо, в котором поздравлял вас с выходом фильма. Вы его получили?

— О да, — ответил Чаплин восторженно.

— Почему же вы мне не ответили?

— Мне казалось, это письмо не требует ответа…

— Гм-м-м, — недовольно пробормотал Черчилль. — А я уже решил, что вы сделали так специально, мне в упрек.

— Нет, нет, конечно нет, — поспешил заверить его Чаплин.

— Во всяком случае, ваши картины всегда меня радовали[87].

В своих мемуарах, Чаплин признавался, что «никогда не разделял взглядов Черчилля в политике». Тем не менее это не мешало ему восхищаться британским государственным деятелем. «Я думаю, сэр Уинстон прожил жизнь интереснее многих из нас. Он сыграл немало ролей на жизненной сцене, и сыграл их смело, с неподдельным увлечением. Он мало что упустил в жизни, и жизнь была к нему благосклонна. Он хорошо жил и хорошо играл — ставя на карту самые крупные ставки и всегда выигрывая. Ему нравилась власть, но он никогда не делал из нее фетиша»[88].

Что касается Черчилля, то он еще в 1935 году написал о великом комике эссе «Язык, понятный каждому», которое было опубликовано в одном из октябрьских номеров Collier’s. В отличие от других сочинений, выходивших из-под его пера и посвященных великим современникам, в названии этого произведения отсутствовало имя главного героя. Не исключено, что Черчилль тем самым хотел еще раз высказать свои взгляды о будущем пантомимы. По крайне мере в предисловии к этой публикации редакция написала: «Может ли немое кино вернуться? Уинстон Черчилль, государственный деятель и журналист, отвечает выразительно „Да“. В качестве своего главного довода он предлагает короля пантомимы Чарли Чаплина»[89].

На следующий год эта статья была переиздана в одном из февральских номеров Sunday Chronicle. В названии снова не было имени Чаплина, звучало оно так: «Он обогатил весь мир». В том же году статья была переиздана в майском номере Screen Pictorial под названием: «Чаплин, обогативший мир посредством смеха».

Это был первый и единственный опыт Черчилля, когда он в своем творчестве коснулся подобной личности. И этот опыт оказался успешным. Отчасти это объяснялось тем, что наш герой неплохо разбирался в людях и был способен на создание тонких и убедительных психологических портретов. Свою роль сыграло и то, что, какие бы разногласия в политике ни разделяли двух мужчин, Черчилль всегда симпатизировал Чаплину. Ему всегда нравились личности, которые сделали себя сами. Основным секретом их достижений он считал нужду. Именно с развития тезиса о том, что потребность рождает успех, он и начнет свое эссе: «Бедность еще не пожизненный приговор. Это вызов. Для некоторых даже больше — это возможность»[90].

Обосновывая свою мысль, Черчилль рассказывает о тяжелом детстве будущего комика, рано осиротевшего. Обременительные годы, вместо того чтобы сломить ребенка, настолько закалили его характер, что теперь уже мало что могло остановить его на трудном пути к далеким вершинам. О том, что эта тема важна для Черчилля, можно судить также и по тому факту, что в рассматриваемом эссе он не ограничивается анализом опыта лишь одного Чаплина. В качестве дополнительных примеров он приводит биографии Марка Твена (1835–1910) и Чарльза Диккенса (1812–1870). «Он был так же беден, — сообщает Черчилль об авторе „Посмертных записок Пиквикского клуба“. — Он так же многого лишился в детстве. Но алхимия гения преобразовала горечь и страдания в золото великой литературы»[91].

Упоминание Диккенса весьма кстати. Когда читаешь этот фрагмент, приходит на ум диалог из последнего, неоконченного, но самого великого романа писателя — «Тайна Эдвина Друда»:

— Тому, кого зовут Нэдом, грозит опасность.

— Говорят, кому грозит опасность, те живут долго, — небрежно роняет Друд.

— Ну так Нэд, кто бы он ни был, наверно, будет жить вечно, такая страшная ему грозит опасность{4}.

Мысль о том, что опасности, если не ломают и не уничтожают, то закаляют и преображают, занимала центральное место в мировоззрении Черчилля. Она встречается в его раннем произведении «Речная война» и в биографии 1-го герцога Мальборо. В основном Черчилль говорит о преодолении трудностей в начальном периоде жизни, чем невольно наводит на мысль, что, несмотря на свое аристократическое происхождение и отца, занимавшего пост министра финансов, он сам в какой-то степени относил себя к категории тех исполинов, которые наперекор всем превратностям судьбы в детские годы смогли состояться как личности. В пользу этого предположения говорит следующая фраза, которая может показаться не совсем уместной в эссе про Чарли Чаплина, но в действительности важна для автора: «Я рад, что уже с молодости стал самостоятельно зарабатывать себе на жизнь»[92]. Похожее признание появляется в другом произведении Черчилля, создание которого также приходится на конец 1920-х — начало 1930-х годов: «Все эти годы я сам кормил себя, а впоследствии и мою семью, при этом не жертвуя ни здоровьем, ни развлечениями. Я этим горжусь, ставлю себе в заслугу и хочу, чтобы моему примеру последовал как мой сын, так и прочие мои дети»[93].

Помимо рассуждений о личностной борьбе и индивидуальном росте, Черчилль также анализирует самый известный кинематографический образ Чаплина — образ «маленького Бродяги». Для того чтобы лучше раскрыть грани этого персонажа, он предлагает рассмотреть, чем отличаются британские и американские бродяги. В Англии среди подобной категории людей можно встретить представителей самых разных классов и судеб, от «выпускника университета, карьера которого превратилась в руины или закончилась в бесчестье, до полуидиота, который не работал с детства». Все они, пишет политик, принадлежат «огромной армии неудачников», они «вялы и безнадежны». Иным типажом является американский бродяга начала 1900-х годов. Своему положению он обязан не трагическим событиям, а собственному несговорчивому нраву, неспособности мириться с рутиной, выраженной в скучном однообразии стандартного рабочего дня. Он больше бунтарь, чем неудачник. Именно этот «неукротимый, неудержимый дух» и является основой образа, гениально воплощенного Чаплином. Его персонаж никогда не отчаивается, вместо этого он противопоставляет обществу «неповиновение и пренебрежение»[94].

Описывая искусство Чаплина, автор не мог не воздать ему должное за великое использование пантомимы. Хвалебные упоминания на этот счет встречаются еще в статье Черчилля «Город фильмов Питера Пена», опубликованной в предпоследний день 1929 года в Daily Telegraph и относящейся к американскому циклу[95]. В новом эссе он называет «главным достижением Чаплина возобновление в наши дни одного из величайших искусств древнего мира» — пантомимы[96]. Далее он перечисляет преимущества и отличительные особенности этого жанра.

Читая эссе Черчилля, нельзя забывать, что автор, хотя и стал во многом знаменит благодаря своей деятельности на ниве государственного управления, по складу характера и мировоззрению всегда оставался творческой личностью. И в этой связи особый интерес представляют качества, которые Черчилль не просто выделял в Чаплине, но которые считал неотъемлемой составляющей каждого художника. На одно из них он обращает особое внимание — готовность экспериментировать[97]. Без проб нет достижений, без эксперимента нет творца, без поиска — нет решения.

Сам Черчилль любил экспериментировать, не замыкаясь в своем творчестве на одном лишь написании статей. И хотя начиная с июня 1929 года и дальше, на протяжении десяти лет, он не занимал, кроме депутатского места в палате общин, никакого официального поста, его день был расписан по минутам, а он сам управлял одновременно сразу несколькими параллельно реализуемыми проектами. Были среди них и написание эссе, и работа над книгами. Особое место занимали выступления, причем не только в многочисленных аудиториях, разбросанных по стране, но и в радиоэфире. Сам Черчилль старался не отставать от жизни и стремился иметь у себя аппаратуру последних моделей. В феврале 1928 года он заинтересовался новым восьмиламповым радиоприемником, позволяющим ловить сигналы двадцати иностранных радиостанций. Продавец три часа показывал политику, как работает устройство, пока тот не научился им пользоваться самостоятельно[98].

Черчилль не только сам обновлял свою радиоаппаратуру, но и старался, чтобы возможностями радио могли наслаждаться как можно больше людей. Особенно тех, для кого новый медиаресурс был едва ли не единственным способом получения новостей. Например, людей с ограниченными возможностями.

В декабре 1929 года Черчилль согласился принять участие в благотворительном проекте Фонда незрячих, направленном на сбор средств для покупки и передачи слепым людям радиоприемников. Это выступление пришлось на рождественские праздники. Черчилль подготовил длинную проникновенную речь, призвав радиослушателей не скупиться жертвовать деньги для помощи несчастным. В заключительной части он рассказал одну историю: «Не помню, в какой книге я ее прочитал». В ней сообщалось о человеке, невинно осужденном и приговоренном к пожизненному заключению. Проведя некоторое время в тюрьме, он начал общаться со своей любимой посредством телепатии. Каждую ночь в каменной стене открывалась невидимая дверь, и любимая являлась к узнику, унося его в «прекрасные страны и сады, где ярко светило солнце, а прохладный и искрящийся воздух был наполнен спокойствием и весельем». Но однажды ночью она не пришла. Она скончалась. Каменная стена больше никогда не превращалась в дверь. «Но вы, — заявил Черчилль радиослушателям, — и без телепатии способны любому незрячему человеку открыть дверь, которую больше ничто не сможет затворить»[99].

На следующий день Черчилль получил благодарственное письмо от руководителя Би-би-си Джона Чарльза Рейта (1889–1971)[100]. Выступление политика имело огромный успех, позволив собрать более шести тысяч фунтов. К октябрю 1930 года бесплатные радиоприемники были установлены у шести с половиной тысяч незрячих людей[101]. На следующий год Черчилль вновь принял участие в аналогичном радиообращении, сказав своим слушателям, что на сегодняшний день радиоприемники имеют семь тысяч инвалидов, через три месяца их число увеличится до десяти тысяч — но это половина, всего лишь половина лишенных зрения в стране. «Вы не можете оставить все как есть, — убеждал он. — Вы не можете лишить другую половину радости от пользования радиоприемником, оставить людей в темноте и одиночестве. Мы должны предоставить им возможность слушать радио уже сейчас. Мы должны собрать еще двадцать тысяч фунтов»[102].

В феврале 1931 года Джон Рейт вновь обратился с предложением. Би-би-си подготовило серию передач о побегах. По их мнению, было бы интересно, если бы политик рассказал о своем побеге из бурского плена в конце 1899 года[103]. Когда-то этот побег наделал много шума и даже сделал Черчилля знаменитым. Но теперь, по прошествии тридцати лет, политик не собирался размениваться на такие эпизоды. В своем ответном послании он сообщил главе Би-би-си, что «не имеет желания выступать на предложенную тему». Он не собирается использовать радиоэфир, за исключением выступлений по «великим вопросам национальной политики или в благотворительных целях, аналогичных обращению для Фонда незрячих»[104]. Ответ Черчилля был достаточно строгим, но на это у него имелись свои основания. Как будет показано дальше, отношения с главой радиовещательной корпорации не были гладкими, и Рейт неоднократно препятствовал попыткам Черчилля выступить перед радиослушателями по тому или иному наболевшему политическому вопросу.

При наблюдении за деятельностью Черчилля в этот период может создаться впечатление о ее хаотичном характере. На самом деле это не так. Во всех занятиях нашего героя присутствовала внутренняя логика, а также свойственные ему решимость, настойчивость и последовательность. Черчилль с открытым забралом боролся против инициатив как лейбористского правительства, так и собственной партии, которые считал противоречащими интересам государства. Он активно выступал в парламенте и на других площадках, собирал полные залы и формировал команду последователей. Он был все так же активен, как и тридцать лет назад, когда пробирался на вершину успеха, борясь сначала за место в палате общин, а затем — за пост министра.

Казалось, время не властно над этим человеком. Но это была всего лишь иллюзия. Пусть его модель поведения не изменилась внешне, в действительности экстенсивный путь стал уступать интенсивному, а скоропалительные действия — рефлексии. Да и время брало свое, оказывая влияние не только на внутренний мир Черчилля, но и на его внешнее окружение. Тридцатого ноября 1929 года Черчиллю исполнилось пятьдесят пять лет. Почти тридцать лет его звезда сияла на политическом небосклоне. За это время сменилось целое поколение. Многие его коллеги, в борьбе с которыми было сломано столько копий, в синергии с которыми было добыто столько трофеев, уже не просто вышли на пенсию, но и оставили этот мир. В феврале 1928 года скончался экс-премьер Герберт Генри Асквит (род. 1852), который в 1908 году дал Черчиллю путевку в большую политику, назначив его на пост министра торговли. В августе того же года не стало Ричарда Бардона Халдейна (род. 1856), с которым осенью 1911 года Черчилль соперничал за пост первого лорда Адмиралтейства, а затем несколько лет успешно сотрудничал в правительстве. В мае 1929 года приказал долго жить экс-премьер Арчибальд Филип Примроуз, 5-й граф Розбери (род. 1847), в поместьях которого Черчилль провел не один вечер, обсуждая насущные политические вопросы и вспоминая политику Викторианской эпохи. В марте 1930 года завершился жизненный путь экс-премьера Артура Джеймса Бальфура (род. 1848), разногласия с которым вынудили Черчилля покинуть в 1904 году возглавляемую Бальфуром Консервативную партию, что не помешало двум джентльменам сохранить хорошие отношения и еще не раз объединяться для достижения общей победы.

Все эти выдающиеся государственные деятели, оставившие заметный след в британской истории начала XX века, были старше Черчилля. Они начали свою карьеру еще во времена правления королевы Виктории (1819–1901); когда потомок герцога Мальборо только вступил в бурную реку политики, их звезды уже ярко сияли на политическом небосклоне.

Тридцатого сентября 1930 года от пневмонии и цирроза печени умер ближайший сподвижник Черчилля, с 1924 по 1928 год министр по делам Индии Фредерик Эдвин Смит, 1-й граф Биркенхед (род. 1872). Описывая однажды Смита своей супруге, Черчилль сказал, что Ф. Э. обладает «безграничной физической и умственной энергией»[105]. Природа и в самом деле одарила его прекрасными способностями, но неправильный образ жизни и манера жить, «сжигая свечи с двух концов»[106], подорвали даже его титаническое здоровье.

Черчилль называл 1-го графа Биркенхеда «величайшим другом»[107], признаваясь, что на протяжении четверти века «наша дружба была безупречна» и явилась «одним из самых ценных завоеваний» его жизни[108]. «Ф. Э. был единственным современником, — скажет Черчилль, — от бесед с которым я получил столько же удовольствия и пользы, сколько мне досталось от Бальфура, Морли, Асквита, Розбери и Ллойд Джорджа»[109]. Немного было людей, про которых Черчилль мог сказать, что они превосходили его в публичных выступлениях, — Смит был одним из таких исключений[110].

На следующий день после безвременной кончины Ф. Э. Смита в TZze Times появился некролог, написанный Черчиллем. Он вспоминал о почившем, как о «верном, преданном и доблестном друге, а также о мудром, эрудированном и восхитительном соратнике», считая, что его уход является тяжелой потерей не только для родственников и близких друзей, но и для всей страны. «В наши времена мы особо остро нуждаемся в нем», в его «проницательном, смелом уме, его опыте и понимании, его интеллектуальной независимости и огромных знаниях»[111]. В тот же день Черчилль повторит мысль об обеднении страны после ухода графа Биркенхеда в письме экс-главе Союза имперской прессы, владельцу Daily Telegraph Гарри Уэбстеру Лоусону, 2-му барону Бёрнхэму (1862–1933)[112]. А еще через месяц — на заседании «Другого клуба», который они основали вместе с покойным в 1911 году[113].

В момент смерти Ф. Э. Смита Черчилль работал над серией статей «Люди, впечатлившие меня и оказавшие на меня влияние». В основном речь шла о бывших премьер-министрах: Розбери, Асквите, Бальфуре. Главному редактору The Strand Magazine Ривсу Шоу (1886–1952) Черчилль предложил внести изменения и добавить статью про графа Биркенхеда[114]. Шоу согласился, и Черчилль быстро написал дополнительное эссе. Однако оно не было опубликовано ни в 1930-м, ни в 1931-м, ни в 1932 году. Читатели смогли познакомиться с ним только весной 1933 года, когда оно появилось в качестве предисловия к биографии Ф. Э. Смита, написанной его сыном Фредериком Уинстоном Смитом, 2-м графом Биркенхедом (1907–1975). В 1936 году расширенная версия эссе вышла в одном из мартовских номеров News of the World в серии «Великие люди нашего времени».

В нем автор вновь высоко отозвался о своем современнике. Он назвал его «искренним патриотом, умным, основательным, трезвомыслящим политиком, действительно великим правоведом, ученым с яркими достижениями, веселым, ярким, достойным любви человеком». Особенно Черчилль выделял в нем «собачьи» достоинства: «смелость, верность, бдительность, любовь к погоне». В его памяти он навсегда останется «человеком мира, человеком дела, мастером устного и письменного слова, атлетом, любителем чтения»[115].

Черчилль не случайно произнес столько хвалебных и восторженных слов в адрес этого мало известного широкой публике государственного деятеля. В жизни британского политика было не так уж много людей, кому он мог не только полностью доверять, но и кого воспринимал равными себе. Ф. Э. Смит был одним из них. Рой Дженкинс считает, что с уходом графа Биркенхеда в жизни Черчилля образовалась пустота, которая так и останется незаполненной[116]. Ему будет остро не хватать этой «экстраординарной личности»[117]в тяжелых и часто безуспешных политических баталиях 1930-х годов, в ходе которых не раз придется ощутить собственное одиночество, граничащее с изоляцией. На следующий день после кончины Смита Клементина сказала супруге покойного, что «прошлой ночью Уинстон плакал», узнав о смерти друга, и постоянно повторял: «Я чувствую себя таким одиноким»[118].

Была и еще одна причина, повлиявшая на реакцию Черчилля. Вспоминая о своем друге, он намеренно так много повторял про удивительные умственные способности, огромный интеллектуальный багаж и значительный опыт покойного. Эпизод со Смитом лишний раз показал, что с кончиной человека исчезает не только он сам, физически, но и все те ментальные наработки, сделанные за время преодоления жизненных препятствий; все те планы, которые человек вынашивал, но которые останутся неосуществленными; все те мысли, которые он обдумывал, но которые теперь не будут высказаны; вся та польза, которую он мог бы принести своим ближним, а в некоторых случаях и всему человечеству, но которая окажется нереализованной.

Свое описание жизни и деятельности 1-го графа Биркенхеда Черчилль завершил следующими словам: «Есть люди, которые, умирая после успешной трудовой и деловой жизни, оставляют после себя наличные и активы в огромных количествах — поместья, фабрики или славу больших дел. Ф. Э. оставил свои сокровища в сердцах друзей, и они будут хранить память о нем до тех пор, пока не придет их собственный срок»[119]. Задумывался ли Черчилль над тем, что он оставит после себя? Каждый задает себе этот вопрос, вне зависимости от возраста и положения. Черчилль знал, что точно не оставит банковских счетов, но будет «слава больших дел», будут книги, а также будут «сокровища и память в сердцах друзей». Останется и летопись его жизни: бурной, непредсказуемой, стремительной и плодотворной.

Черчилль всегда любил рассказывать о себе. Именно повествованием о собственных впечатлениях он обязан своему первому литературному успеху. Он часто вспоминал о своих юношеских подвигах на северо-западной границе Индии, в Судане и особенно в Южной Африке во время частных бесед и разговоров. Понимая, что verba volant, scripta manent{5}, некоторые из этих воспоминаний он перенес на бумагу. В 1920-х годах из-под его пера вышел ряд автобиографических статей, посвященных тем славным, но канувшим в Лету дням: в декабре 1923 и январе 1924 года в The Strand Magazine вышли статьи «Как я бежал от буров», в декабре 1924 года в том же издании — «Когда я был молод», в сентябре 1927 года в Pall — «В индийской долине», а в ноябре того же года в том же издании — «С Буллером к мысу Доброй Надежды».

Начиная с 1928 года Черчилль стал активно диктовать воспоминания о своем детстве и юности. К 1930 году в форме статей и надиктованного текста у него собралось порядка шестидесяти — семидесяти тысяч слов, которые можно было использовать в новом литературном проекте. Он решил воспользоваться этой возможностью и создать произведение, описывающее первые двадцать пять — тридцать лет своей жизни, тем самым объединив предыдущие статьи, а также фрагменты из первых книг в «единое и полное повествование»[120]. Он рассчитывал написать дополнительно сорок — шестьдесят тысяч слов, которые позволили бы увязать имеющийся материал в единое целое[121].

Подобный подход с опорой на опубликованные источники имел существенный недостаток: часть материала уже была известна читателям. Но было и преимущество. В отличие от большинства автобиографий, когда главным источником информации выступает память автора, которая, как известно, не всегда является надежным инструментом, порой значительно искажающим прошлое, Черчилль использовал в целом достоверные сведения[122]. Это сокращало количество ошибок в повествовании, хотя и не исключало их полностью. В некоторых фрагментах, дописанных автором специально для нового проекта, появился ряд неточностей{6}, но они не имеют принципиального значения.

В конце февраля 1930 года он познакомил со своей идеей издателя Торнтона Баттервортса (?— 1942), у которого публиковалось предыдущее знаковое сочинение — «Мировой кризис»[123]. Еще через два месяца Черчилль сообщил о новом проекте своему американскому издателю: Чарльзу Скрайбнеру-младшему (1890–1952)[124]. Баттерворте идею политика поддержал. В США, напротив, к новому предложению отнеслись сначала со скептицизмом. Не слишком успешные (по сравнению с ожиданиями и вложенными средствами на рекламу) продажи предыдущих книг британского политика являлись не самым лучшим аргументом в пользу очередного издания. Кроме того, сама тема могла не вызвать должного интереса у американской публики, о чем Скрайбнер попытался тактично сообщить автору[125]. Черчилль не отличался скромностью, и ответ «нет», особенно выраженный в тактичной форме, значил для него не так много, — это был просто сигнал добавить еще пару весомых доводов, что и было сделано. В итоге американского издателя удалось убедить в коммерческих перспективах нового проекта.

В июле 1930 года Черчилль через своего секретаря связался с типографией Buttler and Tanner Ltd. для печати двенадцати экземпляров чернового варианта рукописи с последующей отправкой заинтересованным лицам[126]. В этом же месяце он познакомил с рукописью Эдварда Марша (1872–1953), который на протяжении многих лет выполнял стилистическую правку большинства произведений политика. Черчилль попросил Марша акцентировать внимание на следующих вопросах: пунктуация, грамматика, повторы слов и фраз, а также избыточность текста. Он согласился при необходимости пожертвовать десятью тысячами слов. Помимо описания детских и школьных лет, учебы в Сандхерсте, военных кампаний на Кубе, в Индии, Судане и Южной Африке, он также решил рассказать читателям о своем самообразовании, которое продолжалось на протяжении всей его жизни, но активную форму впервые приняло во время несения службы в индийском гарнизоне Бангалор в 1896–1897 годах. Одновременно Черчилль добавил в текст рассуждения на религиозные и философские темы. Историк и романист Джон Бачен (1875–1940), брат которого Алистер служил в годы Первой мировой войны с Черчиллем в одном батальоне и скончался от полученных ран в 1917 году, полагал, что философствования и политика не соответствуют формату издания, сам Черчилль так не считал, однако к мнению Бачена прислушался и попросил Марша сказать, что тот думает по этому поводу[127].

Марш внимательно прочел рукопись, сделал стилистические и грамматические правки. Он счел недостаточным использование дефисов и, к изрядному недовольству автора, внес соответствующие исправления в текст[128]. Но это была старая тема, по которой перья редактора и автора скрещивались чуть ли не в каждом литературном проекте. В сокращениях, по мнению Марша, острой потребности не было[129].

Помимо Марша, из близкого окружения Черчилль познакомил с рукописью своего научного консультанта, профессора экспериментальной физики Оксфордского университета Фредерика Александра Линдемана (1886–1957). Ученый счел, что текст следует немного дополнить, более подробно раскрыв духовное и ментальное развитие героя, иначе у читателей неизбежно возникнут вопросы относительно истоков появления первых литературных успехов, которых Черчиллю удалось добиться в относительно молодом возрасте и которые резко контрастировали с создаваемым им образом троечника[130].

Обсуждение книги с Маршем и Линдеманом представляло собой стандартный этап творческого процесса. Начиная со своей второй книги — «Речная война», Черчилль стал активно согласовывать отдельные куски с друзьями и экспертами. Значительно менее понятным выглядит отправка в августе 1930 года рукописи лидеру Консервативной партии Стэнли Болдуину. Во-первых, в книге не упоминается имя экс-премьера. Во-вторых, описываемые события никак не затрагивали деятельность этого государственного деятеля. В-третьих, в момент работы над книгой между бывшими коллегами бурным цветом расцвели разногласия по серьезнейшему и болезненному для британской политики вопросу управления Индией. Несмотря на противостояние, Черчилль не просто направил рукопись политическому оппоненту, но и попросил его высказать мнение о целесообразности приведения в книге философских рассуждений, озадачивших Бачена[131].

В свете этих фактов реакция Болдуина заслуживает отдельного внимания. Лидер тори рукопись прочитал. Текст ему настолько понравился, что, дойдя до половины, он не сдержался и сообщил Черчиллю, что мемуары представляют собой «восхитительный винтаж»[132]. Дочитав до конца, он вновь разразился комплиментами. По его мнению, «книга превосходна», он «прочитал ее с восторгом». Ему понравились куски, где описано становление главного героя и показано, как «молодой лев первый раз пробует мясо». «Это помогает объяснить и лучше раскрыть притягательную личность» автора. Болдуин заметил, что ему самому «остается только желать сделать что-то хотя бы наполовину так же хорошо», как написаны эти реминисценции. «Одно могу сказать определенно, вас будут читать, комментировать и штудировать все, кто изучает историю или пытается писать про эту эпоху». Правда, Болдуин поддержал Бачена, также признав, что некоторые рассуждения Черчилля приведены явно «не к месту»[133].

Пока друзья и коллеги Черчилля знакомились с рукописью, делая свои замечания и выражая восторг, автор времени зря не терял. Как бы талантливо ни была написана книга, для Черчилля она представляла собой коммерческий продукт, позволявший ему содержать семью и вести тот образ жизни, к которому он привык, поэтому он стал решать вопрос с рекламой своего детища, а также с публикацией фрагментов в газетах. В августе с ним встретился главный редактор Daily News Том Кларк (1884–1957). Восхищенный работой, он согласился опубликовать кусок в двадцать пять тысяч слов. Также Кларк сообщил, что Daily News планирует потратить на рекламу книги три с половиной тысячи фунтов, позиционируя ее, как «самое замечательное сочинение» Уинстона Черчилля[134]. Рекламные лозунги далеко не всегда совпадают с истинным положением вещей, но здесь представители СМИ не ошиблись. Речь действительно шла об одной из «самых замечательных книг» британского политика.

Черчилль всегда очень трепетно подходил к оформлению своих работ, и новая книга не стала исключением. Было отобрано двадцать пять иллюстраций — фотографий и карт, которые, по мнению автора, «очень равномерно распределялись по книге и иллюстрировали ее чрезвычайно хорошо»[135]. На фотографиях был представлен как сам автор в различные периоды жизни — в пятилетием возрасте, во время учебы в Королевском военном колледже Сандхёрст, в форме второго лейтенанта 4-го гусарского полка{7}, рядом с поло-пони в Бангалоре, на лошади в Бангалоре, серия фото в плену, в форме лейтенанта Южноафриканской легкой кавалерии, после избрания членом палаты общин от избирательного округа Олдхэм, — так и иные герои повествования: родители — леди и лорд Ранфдольф Черчилли; генерал сэр Биндон Блад (1842–1940), командующий Малакандской военной кампанией 1897 года; генерал сэр Ян Стэндиш Монтейт Гамильтон (1857–1943), друг Черчилля, которому он посвятил свое пятое произведение. Особую гордость автора представляла фотография, запечатлевшая его выступающим в Дурбане на фоне Юнион-Джека после побега из бурского плена. Были и тематические изображения: атака 21-го уланского полка во время битвы за Омдурман; две фотографии бронепоезда, с которым связан эпизод пленения молодого аристократа.

В ходе обсуждения с издателями некоторые фотографии в книгу не вошли. Так, например, «под нож» попало изображение пушки, названной в честь матери главного героя[136]. Несмотря на исключение этой иллюстрации, Черчилль отметил свою мать, леди Рандольф Черчилль, в девичестве Дженни Джером (1854–1921), особенно. Одновременно с фотографией, которая была помещена не среди текста, а на фронтисписе, в книге приводился ее портрет. Леди Рандольф была одной из красивейших женщин своего времени, и недостатка в художественных изображениях ее образа не было. Черчилль выбрал графический портрет, выполненный Джоном Сингером Сарджентом (1856–1925).

Последний вопрос, который предстояло решить, касался названия. Вначале Черчилль хотел назвать книгу «Мемуары о моих ранних годах»[137], затем конструкция была упрощена и свелась к «Моим ранним годам». «Это самое простое и самое лучшее предложение», — считал автор[138]. Однако у американского издателя было свое мнение. В его понимании, книга британского политика не является воспоминаниями в чистом виде, она превосходит большинство работ мемуарного жанра{8}. Поэтому он предложил расширить название. Например, «Переменная активность: мои ранние годы». Черчиллю идея понравилась. Он счел новый титул более «наглядным и привлекательным»[139]. Еще бы! — ведь он был хорошо знаком с выражением «переменная активность». В молодые годы Черчилль прочитал одноименную новеллу Джорджа Альфреда Хенти (1832–1902), затем назвал так первую главу в своей книге «Поход Яна Гамильтона», а в 1909 году использовал этот оборот в одной из своих речей. В итоге было решено издавать книгу под двумя названиями, отдельно для Старого и Нового Света.

Это стало единственным отличием двух изданий, хотя раньше планировалось, что в американской публикации будет содержаться дополнительный фрагмент, описывающий начало дружбы с американским политиком Уильямом Бурком Кокраном (1854–1923). Этот фрагмент был изъят из первоначальной редакции по требованию Баттервортса, настоявшего на сокращении объема[140]. Отличия между британской и американской версиями могли появиться в 1932 году, когда готовилось дешевое издание в США. Скрайбнер заметил, что многие встречающиеся в книге имена: Гладстон, Биконсфилд, а также специфические термины: Высокая и Низкая церковь — мало что говорят широкой американской публике, особенно молодежи. Издатель предложил Черчиллю добавить пояснения, но автор отказался[141].

Черчилль возлагал большие надежды на свою книгу[142], и они оправдались. Вначале фрагменты были опубликованы в серии статей, которые выходили в период с 30 августа по 20 сентября 1930 года. В книжном формате «Мои ранние годы» были выпущены Thornton Butterworth Ltd. 20 октября 1930 года тиражом 5750 экземпляров. В том же месяце была сделана допечатка в две с половиной тысячи экземпляров. В течение следующего года Баттерворте издаст еще три тиража: в ноябре и декабре 1930 года — по полторы тысячи экземпляров, в сентябре 1931 года — одна тысяча экземпляров, а также дополнительный тираж — в декабре 1940 года. Двадцатого февраля 1934 года Thornton Butterworth Ltd. выпустило две тысячи экземпляров дешевого издания в серии Keystone Library. Эта книга имела две допечатки — в январе 1937 и в январе 1940 года.

Спустя три дня после публикации в Великобритании «Мои ранние годы» появились в США. Charles Scribners Sons Ltd. выпустило четыре тиража — два в 1930 году и по одному в 1931 и 1932 годах. Второе американское издание было опубликовано Charles Scribners Sons Ltd. в 1939 годуй имело три тиража — в 1939, 1940 и 1941 годах. В 1941 году американские издатели подготовили дешевое издание, которое многократно допечатывалось и выходило, в том числе, в 1941, 1942, 1944, 1945, 1949 и 1951 годах. Четвертое американское издание появилось на свет в 1958 году. В отличие от трех предшествующих это издание впервые вышло на территории США под оригинальным названием — «Мои ранние годы». Издание пользовалось популярностью и имело девять тиражей — в 1958,1960,1964, 1965, 1966, 1968, 1977, 1980 и 1988 годах.

После банкротства и ликвидации в 1941 году Thornton Butterworth Ltd. права на «Мои ранние годы» были приобретены Macmillan & Со. Ltd. Черчилль уже сотрудничал с этим издательством, выпустив у них двухтомную биографию своего отца в 1906 году, что принесло ему значительный финансовый успех. Новый правообладатель мемуаров подготовит за годы Второй мировой войны четыре тиража: в 1941, 1942, 1943 и 1944 годах. После окончания войны права на «Мои ранние годы» выкупило Odhams & Со. Ltd. Следующие двадцать лет книга будет выходить с четкой периодичностью; известно, по крайне мере, восемь тиражей — по одному в 1947, 1949, 1957, 1958, 1965 и 1966 годах, два — в 1948 году. Предположительно, еще один тираж был выпущен в год восьмидесятилетия автора, в 1954 году. В 1958 году Odhams & Со. Ltd. также подготовило отдельное издание, выдержавшее тринадцать тиражей.

Среди других издательств, выпустивших книгу, — британское The Reprint Society (май 1944 года); канадское The Reprint Society of Canada, Ltd. (1948 год); шведское Albert Bonnier, познакомившее в 1946 году публику с сокращенной версией, которая предназначалась для школ с изучением английского языка. Первое издание в мягком переплете было выпущено Collins Fontana Books в 1959 году Оно последовательно переиздавалось восемь раз до 1980 года (в общей сложности — восемнадцать тиражей). В США первое издание в мягком переплете вышло в 1972 году в Manor Books Inc.

«Мои ранние годы» пользуются популярностью и спустя много лет после кончины автора. Перечень современных изданий хотя и менее внушителен, но все равно красноречив — издание 1989 года Leo Cooper, того же года — Mandarin Paperbacks, 1996 года — Simon & Schuster (с предисловием одного из лучших биографов Черчилля Уильяма Манчестера), 2000 года — Eland Publishing Ltd. (второй тираж — 2002 год), 2011 года — Read Books.

Отдельного упоминания достойны зарубежные переводы: на датский (издания 1931, 1945, 1948,1949,1956,1963 и 1973 годов), голландский (издания 1947, 1948 и 1950 годов), иврит (издание 1944 года), исландский (издание 1944 года), испанский (издание 1941 года), итальянский (издания 1946,1947 и 1961 годов, в 1961-м — новый перевод), корейский (издания 1987 и 1991 годов), немецкий (издания 1931,1946 годов два 1951 года и 1965 года), норвежский (издания 1935, 1945,1956,1973 годов), португальский (издания 1941,1947,1974 годов и три тиража в конце 1980-х — начале 1990-х годов), словенский (издание 1976 года), финский (издание 1954 года), французский (издания 1931, 1960, 1965 и 1972 годов), шведский (издания 1931, 1934, 1948 годов, три тиража 1953 года, а также 1954,1955,1963 и 1972 годов).

«Мои ранние годы» увидели свет и на русском языке. Главы с 1 по 10-ю и с 21-й по 23-ю переведены Владимиром Александровичем Харитоновым (1940–2010), главы с 11-й по 20-ю и с 24-й по 29-ю — Еленой Владимировной Осеневой. Книгу выпустило издательство «КоЛибри, Азбука-Аттикус» в 2011 году, дополнительный тираж вышел на следующий год.

Нетрудно заметить, что даты выхода большинства переводов совпадали с ключевыми событиями в жизни автора: 1931 год — первая публикация, 1941–1945, 1946 годы — военное премьерство и послевоенная эпоха, 1954 год — восьмидесятилетний юбилей, 1965 год — кончина, 1974 год — столетие со дня рождения. Следуя этой логике, вопрос вызывают даты изданий 1972 и 1973 годов. Появление на зарубежных книжных рынках автобиографии в этот период связано с выходом фильма, сценарий которого создавался по книге.

Мемуары Черчилля были написаны и изданы относительно быстро, чего нельзя сказать об экранизации. Первый раз права были проданы студии Warner Brothers в 1941 году за семь с половиной тысяч фунтов. Сумма была немаленькая, но вскоре об этой сделке забыли, причем как на студии, так и в корпусе адвокатов британского политика. О достигнутых договоренностях вспомнили только спустя пятнадцать лет, когда студия MGM предложила Черчиллю продать права на экранизацию. К тому времени уважение к экспремьеру было настолько велико, что Warner Brothers расторгла договор пятнадцатилетний давности, освободив автора от ранее взятых на себя обязательств. После этого начались длительные переговоры с MGM. Одновременно начался подбор актеров, и в первую очередь на роль главного героя. Наиболее известным претендентом был Ричард Уолтер Дженкинс (1925–1984), вошедший в мировой кинематограф под псевдонимом Ричарда Бартона.

Бартону повезло. Однажды он лично встречался с Черчиллем. В 1953 году политик посетил постановку «Гамлета» в малом королевском театре Old Vic. В антракте он зашел в гримерную Бартона, а после спектакля встретился с актерским составом и каждому пожал руку. По словам Бартона, было не просто играть, когда в зале сидел человек, являвшийся «знаменем» и «символом». К тому же в ключевых местах Черчилль начинал сам декламировать бессмертные строки Шекспира, чем неоднократно сбивал настрой актеров.

Бартон очень сильно хотел принять участие в новом проекте, но в итоге его кандидатура была заблокирована руководством студии. В какой-то степени Бартону все-таки удастся реализовать свое желание. В 1960–1961 годах в США будет снят документальный фильм «Отважные годы», основанный на военных мемуарах британского политика. Эта картина включала в себя двадцать семь получасовых эпизодов. Музыку к фильму написал американский композитор Ричард Чарльз Роджерс (1902–1979), получивший за эту работу премию «Эмми». В качестве рассказчика выступил Гарри Меррил (1915–1990), а выдержки из мемуаров читал Ричард Бартон. На эту роль его выбрал сам Черчилль, заметивший создателям фильма: «Возьмите того парня из Олд Вик»[143].

За «Отважные годы» Бартон получил гонорар сто тысяч долларов. По мнению профессора Джона Рамсдена (1947–2009), эта работа стала лучшей в карьере актера[144]. Не соглашаясь с этим утверждением (одна из последних работ Бартона в сериале Тони Палмера «Вагнер» представляется гораздо более значительной), нельзя не отметить выдающиеся актерские способности Бартона, который, не подражая голосу Черчилля, смог передать его внутреннюю решимость. Сам Бартон принижал свой успех. Он объяснял, что нашел решение у известного британского комика Питера Селлерса (1925–1980), увидев, как тот иронично изображает представителя высшего класса. Этот комментарий отражает крайне противоречивое отношение актера к Черчиллю. С одной стороны, Бартон не мог не признать колоритность его личности. С другой, он, сын уэльского шахтера, осуждал Черчилля за проявленную жесткость по отношению к рабочему классу. Амбивалентность способна создать внутреннее напряжение, которое в свою очередь может привести к внешнему взрыву.

Кульминация случилась в 1974 году, когда Бартон сыграл уже самого Черчилля в совместном телевизионном проекте ВВС-ЫВС, подготовленном к столетнему юбилею известного британца. За несколько дней до показа фильма по британскому и американскому телевидению Бартон дал интервью, в котором сделал шокирующее признание: «Играть Черчилля значит его ненавидеть» — и это на фоне последующих заявлений, что он «восхищался Черчиллем с детства», а бюст политика «одно из самых ценных моих сокровищ»![145]Действительно, Бартон преклонялся перед политиком — но и испытывал к нему отвращение. Возможно, все дело в том, что актер нашел ряд черт политика в себе и не смог с ними ужиться.

Вернемся к экранизации мемуаров. К тому времени, когда обсуждался контракт с МСМ, Черчилль был уже стар и слаб, поэтому все переговоры по условиям сделки он доверил вести своим адвокатам, а подбор актерского состава — личному секретарю Энтони Монтагю Брауну (1923–2013). Права Брауна были, однако, довольно ограниченными. Он не мог предлагать свои варианты, зато мог накладывать вето на предложения студии[146].

Переговоры с МОМ так и не увенчались успехом. Что же до желающих экранизировать мемуары, то в них недостатка не было. Порой доходило до курьезов. На одном из званых обедов в США сидевшая рядом за столом с Брауном женщина обратилась к нему:

— Я надеюсь, вы знаете, что мой супруг интересуется возможностью приобрести права на «Мои ранние годы»?

Секретарь вежливо подтвердил эту информацию.

— А вы знаете, что мой супруг был певцом?

— Нет.

— Что ж, а я люблю, когда он поет. Это единственные моменты в его жизни, когда он открывает рот и не лжет[147].

В итоге права достались кинокомпании Columbia Pictures, которая приобрела их в 1960 году за сто тысяч фунтов[148]. Черчилль остался доволен и суммой, и работой Брауна, предложив ему двадцать пять процентов в качестве комиссионных.

Автор мемуаров проживет еще четыре года, но экранизации так и не увидит. Фильм «Молодой Уинстон» выпустят в прокат только в 1972 году. Сценаристом и продюсером картины стал Карл Форман (1914–1984){9}, режиссером — двукратный обладатель «Оскара» Ричард Аттенборо (1923–2014). Роль главного героя убедительно исполнил Саймон Уорд (1941–2012). Остальной актерский состав включал в себя: Энн Бэнкрофт (1931–2005) — леди Рандольф; Роберт Шоу (1927–1978) — лорд Рандольф; Энтони Хопкинс (род. 1937) — Дэвид Ллойд Джордж; Ян Холм (род. 1931) — Джордж Бакл; Джон Миллс (1908–2005) — генерал Горацио Герберт Китченер (1850–1916). В 1973 году фильм получил премию Британской академии кино и телевизионных искусств (BAFTA) за лучшие костюмы и премию «Золотой глобус» за лучший англоязычный иностранный фильм. Также «Молодой Уинстон» был номинирован на премию «Оскар»: лучший сценарий, основанный на фактическом материале, лучшие костюмы, лучшие декорации; премию BAFTA: лучший актер, актриса, многообещающий актерский дебют, работа художника, музыка; и премию «Золотой Глобус»: наиболее многообещающий актерский дебют.

Книга «Мои ранние годы» была хорошо встречена современниками и прессой. The Times Literary Supplement назвало ее «самым замечательным литературным достижением» Черчилля. «Критик мистера Черчилля должен быть таким же искусным писателем, как и автор, или хотя бы иметь неограниченное пространство для цитирования, чтобы в полной мере показать очарование и резвость этой книги, — отметили в The Times. — Каждый, кто умеет писать, может эффектно преподнести события своей жизни, которые происходили с ним в возрасте от восьми до двадцати лет. Но далеко не многие способны задействовать все струны — юмор, бурное волнение, тихую иронию, меланхоличное сожаление ушедших традиций и побед, любовь к спорту, наслаждение дружбой»[149]. Daily Sketch рекомендовала прочитать этот «замечательный автобиографический очерк всем, кто хочет понять многогранность мистера Уинстона Черчилля»[150]. А Альфред Дафф Купер (1890–1954) в своей рецензии, опубликованной в Spectator, сравнил новый бестселлер с «мощным потоком свежего воздуха, который в эпоху рефлексии, комплексов Фрейда, сомнений и отчаяний дунул сквозь маленькое окошко в затхлую, переполненную комнату»[151].

Хорошие отзывы ожидали мемуары Черчилля и у заокеанских критиков. New York Times отмечала, что автор — «прирожденный писатель», a New York World охарактеризовала «Мои ранние годы» как «блестящую книгу, написанную исключительным стилем с объемным изложением»[152].

Следуя уже заведенному обычаю, еще до появления мемуаров в книжных магазинах, Черчилль направил более ста экземпляров друзьям и коллегам. Среди них были: принц Уэльский (1894–1972), будущий король Эдуард VIII, заметивший в ответном письме: «Как бы я хотел, чтобы и у меня была хотя бы половина вашего жизненного опыта и чтобы я, насколько мне позволяют мои способности, смог бы описать случившееся со мной»[153]; экс-премьер Стэнли Болдуин[154]; экс-глава Форин-офиса в правительстве Болдуина Остин Чемберлен (1863–1937), которому книга не только понравилась, но и который посоветовал прочесть ее своей сводной сестре Иде Чемберлен (1870–1943)[155]; их брат (родной для Иды и сводный — для Остина), будущий премьер-министр Невилл Чемберлен[156]; министр авиации в правительстве Болдуина Сэмюель Джон Хор (1880–1959), год назад опубликовавший свою книгу «Четвертая печать» (воспоминания о разведывательной миссии Хора в России во время Первой мировой войны) и теперь с грустью признавший, насколько работа Черчилля превосходит его собственные мемуары[157]; бригадный генерал Джеймс Эдвард Эдмондс (1861–1956), на протяжении тридцати лет, с 1919 по 1949 год, возглавлявший военный отдел исторической секции при Комитете имперской обороны и помогавший Черчиллю в работе над «Мировым кризисом», — теперь он считал, что копия этих мемуаров «должна быть подарена каждому английскому парню»[158]; генерал Биндон Блад[159], поспособствовавший участию Черчилля в Малакандской военной кампании 1897 года, о которой будущий политик написал свою первую книгу; генерал Ян Гамильтон, заметивший, что эти мемуары «гарантируют память на сотни лет о молодом Уинстоне и всех, кому посчастливилось быть его друзьями»[160]; генерал-майор Реджинальд Барнс[161], с которым Черчилль отправился в свой первый военный поход на Кубу, а также делил бунгало в индийском Бангалоре; директор школы Хэрроу епископ Джеймс Эдвард Уэллдон (1854–1937), под началом которого Черчилль постигал азы образования и который сейчас, прочитав его воспоминания, был особенно «восхищен» рассказом о побеге из плена в Претории[162]; преподаватель английского и истории в школе Хэрроу Роберт Сомервелл (1851–1933)[163], открывший Черчиллю премудрости родного языка и прививший ему любовь к слову, чему политик был благодарен на протяжении всей своей жизни; тетка автора по материнской линии Леони Лесли (1859–1943), писавшая ему: «Какой же ты ангел, что направил мне эту книгу, я наслаждаюсь каждой строчкой»[164]; историк, профессор Джордж Маколей Тревельян (1876–1962), признавшийся, что «это ваша лучшая книга, по крайне мере, я получаю больше всего удовольствия от ее прочтения», «вы обладаете удивительным талантом писателя»[165]; друг Черчилля Арчибальд Генри Макдональд Синклер (1890–1970), в будущем лидер Либеральной партии, а пока, в 1930 году, поклонник «захватывающей и очаровательной автобиографии» человека, который являлся обладателем «самой завидной и приятной приключенческой жизни, среди всех, кого я знаю»[166].

Среди получателей подарочного экземпляра выделяется премьер-министр Рамсей Макдональд. Черчилль никогда не был с ним близок, а их отношения никогда не были теплыми. Пробегавший между ними то и дело холодок был взаимным. Поэтому ответ Макдональда не может не удивлять. Он не только поблагодарил Черчилля за презент, но и пообещал обязательно прочесть его книгу. Правда, немного попозже, поскольку сейчас он поглощен «Бленхеймом» Дж. М. Тревельяна. «Вы интересный малый, — добавил премьер в конце послания, — а я глупый пес»[167].

Если же говорить о тех, кто выделялся среди читателей, то здесь заслуженное внимание привлекает подруга и некогда любовь бурной юности Черчилля Памела Литтон (1874–1971). Она нашла книгу «вдохновляющей» и отметила, что это сочинение «весело, насыщенно, отважно, успешно и красиво написано». По ее мнению, мемуары Черчилля «обязательны к прочтению каждым молодым человеком». Они «должны быть разосланы в университеты и колледжи всего мира», «должны находиться в каждом доме, чтобы старые чувства сделать молодыми, а молодые — мудрыми»[168].

Хвалебные отзывы вызывают положительные эмоции у любого автора, но для Черчилля успех его новой книги был приятен особенно, так как стал, по мнению его супруги, прекрасной отдушиной тем тяжелым и нервозным событиям, которые происходили в его политической жизни[169]. Были и другие, не менее любезные оценки. Генерал Эдвард Луис Спирс (1886–1974), прошедший через Первую мировую и получивший четыре ранения, не понаслышке знавший о суровом военном опыте, считал, что эта работа принесет автору «много друзей»[170]. Виктор Александр Казалет (1896–1943), прочитав «Мои ранние годы», записал в дневнике, что после этого произведения он «больше ни от одной книги не сможет получить такое удовольствие»[171]. Кузина супруги Черчилля Горация Августа Сеймур (1870–1966) выразила надежду, что автор «так же наслаждался, работая над книгой, как и она во время ее прочтения»[172]. Черчилль был опытный художник, и хотя он превратил написание книг и статей в форму заработка, он умел получать и от этого процесса удовольствие.

Автор был бы вдвойне горд за свой труд, если бы узнал, что восторг современников его автобиографической прозой будет поддержан и следующим поколением. Анна Себба считает эти мемуары «несомненно, красиво и умно написанными», профессор Манфред Вайд-хорн называет их «самым очаровательным сочинением Черчилля», Норман Роуз оценивает их, как «прелестные воспоминания», Джон Лукач видит в них «восхитительную книгу», профессор Джеймс Мюллер упоминает их, как «самый привлекательный опус», а Рой Дженкинс (наряду с «Лордом Рандольфом Черчиллем» и сборником «Великие современники», о последнем пойдет речь в следующих главах) характеризует их, как одно из лучших произведений политика[173].

Что же так выделяет «Мои ранние годы» на фоне других произведений автора? В отличие от других работ, эта книга относительно небольшого объема. Не принижая другие тексты, нельзя не заметить любовь Черчилля к пространному цитированию различных документов, как правило, написанных им самим. В автобиографии подобное самоцитирование сведено к минимуму. Приведено лишь несколько посланий, гармонично дополняющих основный текст. Определенным изменениям подвергся и стиль автора. Можно сказать, что он отошел от мелодраматичности, не потеряв при этом в убедительности и значительно выиграв в выразительности. Это — один из лучших образцов литературного стиля Черчилля, для которого характерна огромная гамма эмоций, от глубокой трагедии до приятной самоиронии.

В работе над стилем Черчилль воспользовался литературным приемом описания действительности с учетом ментальных особенностей своего героя на разных этапах его развития. Например, в эпизоде убийства в Ирландии одного из чиновников явственно слышится интонация не умудренного опытом пятидесятипятилетнего государственного мужа, а ничего не понимающего, но довольного ребенка: «Все вокруг страшно сокрушались, а я подумал — какая удача, что фении не забрали меня, когда я свалился с ослика»[174]. На эту особенность сразу после выхода книги обратил внимание экс-канцлер Казначейства Роберт Стивенсон Хорн (1871–1940), выразивший восхищение тем, как автор меняет стиль, показывая эволюцию мышления главного героя[175]: превращение из ребенка в отрока, из отрока в юношу, из юноши в мужчину.

Как и другие произведения Черчилля, «Мои ранние годы», разумеется, способны привлечь внимание современного читателя не только формой, но и содержанием. В книге объективно и увлекательно описаны условия, в которых воспитывался будущий политик; представлены люди, которые окружали его в детстве; дана оценка отношениям, которые сложились у него с родителями. Последнее особенно важно, поскольку о своей матери, которую Черчилль очень любил и которая оказала значительное влияние на становление его личности, он до этого практически не высказывался публично.

Не менее интригующе выглядит его мнение об отце. В 1906 году он уже написал о нем двухтомную биографию. С тех пор прошло четверть века. Многое изменилось. Изменился и сам Черчилль, а также его взгляд на лорда Рандольфа. Нет, он не стал любить и почитать отца меньше, зато стал его лучше понимать. Понимать, что, несмотря на сложные отношения, для которых были нередки проявления отцовского недовольства, Черчилль-старший все-таки любил сына: «Перечитывая сейчас его письма ко мне, со всем прилежанием писанные, по обычаю того времени, собственной рукой, я понимаю наконец, как много он думал и как сильно тревожился обо мне. И безумно сожалею, что нам не довелось пожить вместе и по-настоящему узнать друг друга»[176].

Задумывался Черчилль и над карьерой отца, над его стремительным взлетом и неожиданным падением. Он подробно изучил и детально описал это ранее, но опыт прожитых лет позволял ему теперь по-иному увидеть те трагические события декабря 1886 года, когда скоропалительное решение лорда Рандольфа о добровольной отставке с поста министра финансов положило конец его политической карьере. «Сейчас я вижу отца немного в другом свете, нежели в те дни, когда писал его биографию, — признает Черчилль в мемуарах. — Я давно перешагнул возраст, в котором он умер. Мне более чем очевидно, что его отставка носила фатальный характер». Она оказалась не только недостаточно продуманной, но и куда важнее — несвоевременной. Теперь Черчилль понимал, что, предъявив ультиматум премьер-министру, его отец поставил личные амбиции против внешней необходимости. Результат был предсказуем[177].

Авторам свойственно «примерять» своих героев на себя. Черчилль не был исключением. Он видел себя в лорде Рандольфе в 1902–1905 годах, когда активно работал над его биографией. Он видел себя в отце и сейчас, на рубеже третьего и четвертого десятилетий XX века, когда вспоминал собственные молодые годы. Личность была одна, но образы разные. Если в начале политической карьеры он представлял себя молодым бунтарем-одиночкой, который благодаря выдающимся качествам преодолевает инертность середнячков и заслуженно пробивается наверх, то в 1930-х годах это был уже прошедший через множество терний государственный деятель, больше смотрящий в прошлое, чем в будущее. И хотя он вновь один и вновь в борьбе с серой политической массой, его все чаще посещает неприятный вопрос: неужели пик карьеры уже пройден? «Утраченные позиции невозвратимы, — пессимистично констатирует он в автобиографии. — Человек может подняться на новую высоту в пятьдесят — шестьдесят лет, но никогда не займет вновь ту, которую потерял в тридцать — сорок»[178].

Не меньший интерес заслуживает описание Черчиллем собственного детства. Для него это был относительно новый опыт погружения в прошлое. Как правило, обращаясь к событиям минувших дней, он касался недавних эпизодов. Здесь же кинопленка жизни отматывалась на тридцать — сорок лет назад. Обычно в таких случаях память способна сыграть злую шутку, выдавая желаемое за действительное и сильно искажая реальность. Черчилль, прекрасно понимая это, сам показывает мнемоническую ограниченность на примере восприятия Охотничьего домика в Дублине, где он жил с родителями во второй половине 1870-х годов. Тогда это здание представлялось ему «длинным приземистым строением белого цвета, с газоном вокруг — чуть не с Трафальгарскую площадь, в кольце дремучего леса, в миле от резиденции вице-короля». Пройдет много лет, и Черчилль, вновь посетив это место, с удивлением обнаружит, что «газон имеет всего шестьдесят ярдов в поперечнике», а «лес — не более чем кустарник»[179], да и от резиденции вице-короля, где он остановился, дорога заняла у него всего минуту.

По мнению Роя Дженкинса, «Мои ранние годы» особенно привлекательны тем, что «создавались не для доказательства какой-то точки зрения или продвижения какой-то теории, а для развлечения»[180]. По сути, лорд Дженкинс прав — в своих мемуарах Черчилль действительно не загружает читателя апологией какой-то фундаментальной идеи и не навязывает свое мнение по какому-либо животрепещущему вопросу государственного значения. И тем не менее Черчилль не был бы Черчиллем, если бы, даже описывая свое детство, не сумел (или не захотел) высказать значимую для него мысль.

Итак, что же эта за мысль и почему она важна для Черчилля, особенно в 1930 году? Знакомя читателей со своим прошлым, автор сознательно сгущает краски и резко повышает контрастность изображения. В его изложении он — будущий глава множества ведомств — предстает слабым учеником, академические успехи которого колебались между двумя и тремя баллами. И это при том, что на самом деле он был более чем успешен в ряде дисциплин, а там, где отставал, прилагал значительные усилия для исправления отметок. Так зачем же ему потребовалось себя принижать?

Первым ответ на этот вопрос дал его сын Рандольф: «Как и Ф. Э. Смит, преувеличивающий информацию о своей бедности в юные годы, отец преувеличивал собственное невежество и необразованность. Они оба подсознательно ощущали, что их успехи в последующие годы засияют еще ярче на фоне мрачных тонов прежней бедности и глупости»[181].

Весьма стандартный прием, который распространен среди авторов, демонстрирующих, как из бедности в ранние годы они, благодаря своей настойчивости, упорству, смекалке, силе воли и прочим добродетелям, смогли сколотить состояние в зрелый период, либо (как в нашем случае) шагнуть от неудач в учебе к процветанию в литературной и управленческой деятельности. Но Черчилль был не так прост, чтобы ограничиться использованием только хорошо зарекомендовавшего себя приема. Если присмотреться к его сочинениям, то всегда за бросающимся в глаза смыслом скрывается еще один семантический пласт. Черчилль один из тех писателей, кто любит держать фигу в кармане. На этот раз скрытый подтекст сводится к тому, что, несмотря на трудности раннего периода жизни, он был избран судьбой для свершения великих дел. Именно этот тезис имел для него принципиальное значение. Особенно в 1930 году, когда начался период его изоляции и будущее ставило гораздо больше мрачных вопросов, чем давало обнадеживающих ответов.

Для обоснования собственной избранности Черчилль прибегает к альтернативной истории. Он вспоминает ключевые эпизоды из своего прошлого и предлагает читателям пофантазировать, насколько изменился бы дальнейший жизненный путь автора, если бы эти эпизоды сложились по-иному. Например, сдача экзаменов. «Практический вывод таков: не спроси меня престарелый, уставший член Комиссии по делам гражданской службы про эти квадратные или даже кубические косинусы и тангенсы, которые я задолбил всего неделю назад, ни одна из последующих глав этой книги так никогда и не была бы написана». Он мог бы посвятить себя Церкви, стать колониальным администратором или заняться финансами в Сити. «В общем, моя жизнь пошла бы совершенно иной колеей, что изменило бы жизни многих других людей, которые, в свою очередь, и так далее, и так далее…»[182].

Черчилль довольно часто обращался к альтернативной истории, описывая, что могло бы произойти, если бы не… Но в мемуарах «Мои ранние годы» подобные размышления получили дополнительное развитие. Автобиография создавалась в период, когда, как верно заметила Анна Себба, автор «болезненно переживал свое исключение из правительства, и ему необходимо было создать образ, который соответствовал бы его представлению о том, что он будет спасен судьбой и сохранен для исполнения важной роли»[183]. В момент работы над мемуарами Черчилль находился в тяжелом положении и нуждался в стимуле для продолжения борьбы. Он его нашел в альтернативной личной истории, придя к выводу, что даже мрачный путь сегодня может завтра вывести на сияющую вершину. Он вновь возвращался к ключевым событиям своей молодости и убеждал себя в том, что те эпизоды, которые первоначально воспринимались им как неудача или провал, уже через несколько месяцев обретали новые краски, выводя к свершениям и принося популярность.

Одним из таких эпизодов стало пленение во время Англобурской войны. Этому военному конфликту в мемуарах уделено много внимания: из двадцати девяти глав — десять, из них пленению и побегу — четыре. В представлении автора, его пленение бурами произошло случайно, и если он кого и мог винить в этом происшествии, то только себя. Не покинь он уцелевший после противостояния с бурами бронепоезд и не устремись на помощь своим, он, скорее всего, целым и невредимым присоединился бы к регулярным войскам. Но все произошло иначе. Он наткнулся на неприятеля, а попав в плен, оказался «отрезан от войны, которая сулила бесчисленные приключения и неограниченные карьерные перспективы», и теперь был вынужден размышлять над тем, какие «горькие плоды способна приносить добродетель».

Прошло тридцать лет, и то, что сначала казалось трагедией, теперь воспринималось не иначе как благословение судьбы: «Умей я предвидеть будущее, я бы понял, что этому горестному происшествию было суждено заложить основу всей моей жизни в будущем». Своим дерзким побегом Черчилль «завоевал известность на родине» и «обеспечил голоса многих избирателей». Одновременно с популярностью выросли и доходы от опубликованных книг, «позволившие ни от кого не зависеть и баллотироваться в парламент». Сложись все иначе, вернись он на бронепоезде к своим, его «возможно, вознесли бы до небес и всячески обласкали», но не прошло бы и месяца, и он «мог пасть при Коленсо», как это случилось с несколькими его знакомыми[184].

Следуя этой логике, начавшаяся в 1930-х годах политическая изоляция Черчилля была еще не так страшна. Кто знает, к чему его готовит судьба, в очередной раз закаляя в новых испытаниях?

Что же касается автобиографии, то в ней, разумеется, приведены не только воспоминания и размышления о собственной судьбе. Черчилль все-таки был публичным человеком, и хотя его мировоззрение отчетливо концентрировалось на нем самом, он вряд ли упустил бы возможность высказать свою точку зрения по волнующим его вопросам. Уже в предисловии он отмечает, что, «делая обзор своей книги как единого целого», он приходит к выводу о воскрешении на страницах своего сочинения «ушедшей эпохи». «Характер общества, первоосновы политики, методы ведения войны, восприятие юности, масштаб ценностей, все это изменилось». Причем эти изменения были настолько существенны, что даже не верилось, будто они «смогли произойти в столь короткий промежуток времени без жестокой внутренней революции»[185].

Но они произошли. Теперь «спокойная, с маленькими водоворотами и небольшой рябью река», по которой плыло викторианское общество, казалось «непостижимо далекой от огромного водопада, по которому швыряет и несет вниз, и от стремнин, в бурном потоке которых приходится барахтаться сейчас»[186]. Это признавал Черчилль, это признавали его современники, это признавали и читатели. «Ничто не осталось от того мира, тех отношений и того общества, в котором вы жили, — писал автору Томас Эдвард Лоуренс (1888–1935), больше известный, как Лоуренс Аравийский. — Одна из ваших замечательных заслуг состоит в безошибочном воскрешении в памяти temporis acti{10}. Эпоха ушла. Но вы смогли вернуть ее к жизни. Ваше сочинение станет одним из самых ценных социальных документов»[187].

Из расколовшейся мозаики воспоминаний Черчилль создает перед читателями образы минувшего времени. В первую очередь образы, связанные с викторианской политикой, к которой автор всегда относился с ностальгией. «В те дни политическая жизнь била ключом и была важнее всего на свете, — описывает он события 1893 года. — Ее направляли государственные мужи, люди командного ума и склада. По привычке и из чувства долга высшее сословие вносило свою лепту в политику, занимая разные посты. Из спортивного интереса следил за ней рабочий люд, как имевший, так и не имевший право голоса. Народ вникал в государственные дела и судил о способностях публичных деятелей, как нынче это происходит с крикетом и футболом. Газеты с готовностью потворствовали одновременно просвещенному и простонародному вкусу»[188].

Это было время, когда в доме своего отца он «повстречал чуть ли не всех главных персон парламентской схватки». Он принимал участие в министерских банкетах, наблюдая за членами правительства, одетыми «по форме — в голубое с золотом». На этих раутах он впервые встретился с Артуром Бальфуром, Джозефом Чемберленом, Арчибальдом Розбери, Генри Асквитом и Джоном Морли, людьми, с которыми ему впоследствии придется либо скрестить шпаги, либо объединить усилия, либо и то и другое одновременно. «Мир, в котором вращались эти люди, был поистине великим миром, где правили высокие принципы, и всякая мелочь в публичном общении имела значение: как на дуэльной площадке, когда пистолеты уже заряжены и вот-вот прольется кровь, там правила подчеркнутая учтивость и взаимное уважение»[189].

«Всякая мелочь имела значение?» — спросит удивленный читатель. Да, имела. Взять, например, такой маленький штрих к портрету эпохи, как написание писем. «Какие длинные, блестящие, страстные письма они писали друг другу, обсуждая личные и общеполитические вопросы, до которых Джаггернауту современного прогресса не было никакого дела!» — признает Черчилль в эссе о графе Розбери[190]. Эта же тема появляется и в других статьях, подготовленных в тот период. В эссе про Розбери, упоминая эпистолы экс-премьера, которых «было немало», Черчилль восхищается тем, что они «содержали в себе образцы байроновской мудрости и красоты»[191]. В эссе, посвященном Морли, он также восхищается «длинными и поучительными письмами», написанными «прекрасным почерком»[192]. О привычке излагать точку зрения в письменном виде он вспоминает и в очерке про Керзона, который однажды направил ему письмо объемом двадцать страниц. Это еще что! Супруга Керзона показала Черчиллю послание мужа. «В нем было сто страниц! — изумлялся он. — Все страницы были написаны изящной, читаемой рукой. Но сто страниц!»[193].

В отличие от Черчилля, старшее поколение политиков не доверяло стенографистам и печатным машинкам. Это касалось даже Асквита, премьер-министра начала XX века, возглавлявшего правительство, когда Великобритания вступила в Первую мировую войну. По словам Черчилля, Асквит «писал сразу начисто, красивым, разборчивым почерком, грамотно и ясно». Если в его корреспонденции появлялись «спорные места, едкие замечания или юмор», то это происходило в основном потому, что «они слетали с пера до того, как он смог сдержать себя»[194].

Подобная практика собственноручного изложения своих мыслей по насущным проблемам, а также описания своих переживаний и решений, хотя и представляется Клондайком для историков, в изменившихся после Великой войны условиях превратилась в анахронизм. Переписка требовала много времени и сил и порой приводила к тому, что политики ограничивали свое участие в решении проблем одними письменными коммуникациями. Так, например, было с Керзоном, который отличался «излишней озабоченностью в изложении своей позиции», вместо «претворения ее в жизнь». «Когда он писал внушительные письма, то делал это полно и внимательно, прилагая все свои знания, но, закончив изложение, считал свою функцию выполненной», — осуждающе замечает Черчилль[195]. Неудивительно, что, когда в 1923 году обсуждался вопрос о новом лидере Консервативной партии, Керзон уступил Болдуину — стороннику прагматичных взглядов на вопросы государственного управления.

Потребление ресурсов было не единственным моментом, который отделял объемную корреспонденцию викторианцев от правил новой эпохи. Одновременно с фундаментальными проблемами многостраничные письма часто были посвящены не имевшим принципиального значения мелочам. «Как же они любили занимать себя спорами о мелочах!» — будет удивляться Черчилль. Но, возможно, причина заключалась в том, что проблемы, над которыми раньше ломали голову политики Викторианской эпохи, не имели ничего общего с тем, с чем пришлось столкнуться их преемникам во власти. «В отличие от нас, им не приходилось размышлять над тем, как избежать общенациональной катастрофы, — признавал Черчилль. — Основы их мировоззрения никогда не подвергались потрясениям. Их размеренной, благостной и безмятежной жизни еще не угрожали стальные челюсти мировой революции, смертельные поражения, угрозы потери независимости, хаотического вырождения нации и национального банкротства»[196]. Зато «предыдущее поколение было более резким и решительным», — заметит Черчилль в 1938 году[197], тем самым обозначив начавшийся разрыв между суровостью проблем и мягкотелостью тех, кто отныне ответственен за их решение.

Вспоминая викторианское общество середины 1890-х годов с его блеском и беззаботностью, Черчилль размышлял над тем, как же все изменилось за прошедшие тридцать лет: «В те дни роскошные приемы в Ланздаун-хаус, Девоншир-хаус или Стаффорд-хаус содержали в себе все элементы, составляющие веселый и блестящий светский кружок, имеющий ближайшее касательство и к парламентским делам, и к армейской и флотской иерархии, и к политике государства. Ныне в Ланздаун-хаус и Девоншир-хаус размещены отели, квартиры и рестораны, а в Стаффорд-хаус открылся безобразный и глупый музей, в выцветших залах которого демонстрируют свое унылое гостеприимство социалистические правительства»[198].

В 1920 году Черчилль имел беседу с французским послом в Британии Пьером-Полем Камбоном (1843–1924). Ему запали в душу следующие слова престарелого дипломата: «В течение двадцати проведенных мною здесь лет я наблюдал за тем, как в Англии совершается революция более глубокая и дерзновенная, чем Французская. Правящий класс лишился политической силы и по большей части собственности, причем произошло это почти незаметно и без единой человеческой жертвы». «Я думаю, так оно и было», — резюмировал Черчилль[199].

В этой связи уместно вспомнить другой эпизод общения Черчилля с представителем ушедшей эпохи — с сэром Уильямом Верноном Харкортом (1827–1904), занимавшим в правительстве Гладстона влиятельные посты министра внутренних дел и канцлера Казначейства. В 1895 году Уинстон был приглашен к нему на ланч. Во время разговора молодой субалтерн спросил уважаемого политика об одном из событий:

— Что тогда произойдет?

На что сэр Уильям ответил успокаивающе:

— Дорогой Уинстон, опыт моей продолжительной жизни научил меня, что никогда ничего не происходит.

Вспоминая этот эпизод четверть века спустя, когда мир содрогнулся от Первой мировой войны, Черчилль заметит, что, начиная с момента этой беседы, у него «сложилось впечатление, что ничего не прекращалось происходить»[200].

Упоминание о войне весьма кстати. Именно ее Черчилль считал одной из причин произошедших метаморфоз. Именно через ее призму он описывает свой первый боевой опыт, поиск своего пути, первые успехи в жизни. Если кому-то могло показаться, что, вновь рассказывая о Малакандской кампании, Суданском походе и Англобурской войне, Черчилль повторяется, то это было ошибочное представление. В конце XIX века все эти события описывал юный офицер, только начавший вкушать плоды праздника жизни. Теперь, спустя три десятилетия, автор был уже умудренным опытом государственным деятелем, прошедшим не только через множество баталий на политическом фронте, но и пережившим мировую войну, которая оказала на него неизгладимое влияние и изменила его взгляд на будущее и прошлое. На страницах автобиографии то и дело встречаются упоминания о павших товарищах, которые учились вместе с ним в школе и колледже, поступали в армию, несли службу в отдаленных уголках империи, а затем, когда пришел час, вступились за свою страну. «Если в школе я был одиночкой, то в Сандхёрсте обзавелся кучей друзей, трое-четверо из коих здравствуют по сей день, — сообщает Черчилль. — Остальные ушли из жизни. Многих друзей и просто ротных товарищей унесла Англо-бурская война, почти всех остальных убила Первая мировая. Немногим уцелевшим вражеские пули порвали бедро, грудь, лицо. Привет им всем»[201].

Мировая война выжгла свою изуверскую печать на его мемуарах. Они были написаны для «опустошенного войной, огрубевшего, увечного и ко всему равнодушного» поколения[202]. И в этом смысле прав Манфред Вайдхорн, называя «Мои ранние годы» «самым грустным произведением»[203] Черчилля. И это несмотря на то, что ни в одной из своих книг Черчилль не обращался столь часто к жизнерадостному, веселому и наполненному искрящимся юмором стилю. И все же автор остается оптимистом. Наряду с трагическим началом в его книге отчетливо прослеживается светлая, жизнеутверждающая сторона. Только Черчилль, иронизирующий над беззаботностью викторианцев, но и прекрасно знавший, через какие испытания придется пройти его современникам, мог закончить повествование мажорной кодой: «В 1908 году я женился и с тех пор жил счастливо»[204].

Если вернуться к мировой войне, то одной из отличительных особенностей викторианского общества было неверие людей той эпохи в подобное событие. Под руку с неверием шло непонимание того, насколько ужасной станет война в новом веке. Колониальному офицеру конца XIX столетия война казалась «забавной резвой кошечкой». Чтобы избежать «больших неприятностей», только и требовалось, что увертываться от ее стальных когтей. Если в этом оказаться успешным, тебя ожидают признание в обществе и успех у женщин. Это было время, когда сражений не боялись, а предвкушали с «беззаботной радостью». Гибели никто не ждал. «Время от времени, — вспоминает Черчилль, — каждый полк или батальон терял пять, десять, а в худшем случае тридцать — сорок бойцов, но основной массе участников малых войн это лишь горячило кровь, делая великолепную игру еще более азартной». Однако война изменилась. «Из жестокой и блистательной она превратилась в жестокую и омерзительную». Отныне «ставки возросли, смерти приходилось ждать постоянно, а тяжелые раны считались счастливым избавлением, где сталью артиллерийских снарядов и пулеметным огнем косило и сметало целые бригады, где уцелевшие в одном торнадо могли не сомневаться, что падут жертвой следующего или следующего за ним»[205].

Десять лет назад, работая над первым томом «Мирового кризиса», Черчилль считал, что причиной жестокости этого конфликта стало недопонимание человечества, какой силой оно обладает благодаря научно-техническому прогрессу — «никто не понимал, насколько огромны, почти неистощимы были ресурсы», одновременно с «чашами гнева переполнились и запасы мощи». Изучая историю Первой мировой войны, Черчилль пытался акцентировать внимание на этих особенностях, чтобы военные и политики ведущих стран учли уроки прошлого, и прежде чем дать старт новой войне, одумались и задумались, какими ресурсами владеют и они, и их противники и на какие бедствия могут обречь своих соплеменников. По ту сторону фронта население проявит ту же «любовь к своей стране и гордость за нее», ту же «преданность привычным ценностям и острое чувство справедливости и несправедливости, как они их понимают», поскольку «в каждой стране, большой или малой, зависимой или свободной, организация, система и законы приучают граждан накапливать и вооружать национальное самосознание»[206].

В более лапидарной форме Черчилль повторит эту мысль в новом произведении, предупредив горячие головы, чтобы они «всегда помнили»: «Как бы вы ни были уверенны в своей победе, война состоится только потому, что противник уверен в том же»[207].

В автобиографии, пропитанный консервативными настроениями и ужасом от произошедших социальных перемен, Черчилль признает, что свою долю в эскалации конфликта сыграли не только окрепшие национальные чувства и жажда быстрых завоеваний, но также демократия и наука. «Едва этим путаникам и занудам позволили участвовать в боевых действиях, как судьба войны была предрешена». Если раньше сражения велись «хорошо подготовленными профессионалами, малым числом, дедовским оружием и красивыми ухищрениями старомодного маневра», то теперь в войну было вовлечено «едва ли не все народонаселение, включая женщин и младенцев», а сами боевые действия превратились в «безжалостное взаимное истребление». От гибели не застрахован никто, за исключением «кучки близоруких чиновников, чья задача — составлять списки убитых». «Едва демократия оказалась допущена, а вернее, сама влезла на поле боя, как война перестала быть джентльменским игралищем», — констатировал Черчилль[208].

Эти высказывания нисколько не означают, что политик, немало сделавший для становления и развития демократических институтов, был противником демократии. И тем более — науки. Он лишь предупреждал, что их бездумное и бездушное использование, граничащее порой с безжалостной эксплуатацией, способно причинить такой вред, который превзойдет все достоинства. Также он предупреждал о необходимости сделать все для предотвращения начала новой мировой войны. Начинать войны легко. Волна патриотизма захлестывает граждан и руководителей, ослепляя и вводя в заблуждение. Но одно дело — угорать в массовой истерии, и совсем другое — вести боевые действия и за каждую пядь земли сражаться с противником, готовым стоять до последнего. В том же «Мировом кризисе», может быть и в несколько аллегорическом тоне, Черчилль уже описывал эту метаморфозу между всеобщим возбуждением до и всеобщим потрясением после начала военных действий: «Спуск на воду броненосца очень прост и отнимает мало времени. Произнесут несколько речей, несколько молитв, откупорят бутылку шампанского, уберут несколько подпорок, и броненосец, весящий многие тысячи тонн, быстро, по инерции ускоряя ход, соскальзывает в воду. Но совершенно иначе обстоит дело, когда это же самое судно, помятое в бою, продырявленное торпедами, до половины наполненное водой и с множеством раненых на борту приходится вводить обратно в гавань среди бури, тумана и неблагоприятной морской погоды»[209].

Для тех, кто не понял его мысль, Черчилль повторит ее вновь, правда, на этот раз, отказавшись от аллегории и перейдя на откровенный и немного назидательный тон: «Давайте все-таки учить наши уроки. Никогда, никогда, никогда не верьте, что война будет легкой и гладкой. Любой государственный деятель, поддавшись военной лихорадке, должен отлично понимать, что, дав сигнал к бою, он превращается в раба непредвиденных и неконтролируемых обстоятельств. Старомодные военные министерства, слабые, некомпетентные и самонадеянные командующие, неверные союзники, враждебные нейтралы, злобная фортуна, безобразные сюрпризы и грубые просчеты — вот что будет сидеть за столом совещаний на следующий день после объявления войны»[210].

Черчилль постарался выразить свою мысль максимально доступно, чтобы понятно было каждому. Но будет ли он услышан? Человечество стало умнее, признавал политик. «Нас просветила война»[211]. Но достаточно ли будет этого просветления? В мае 1928 года Бивербрук дал прочесть другу рукопись своей книги «Политики и война». В ней рассказывалось о прениях и интригах, захвативших британское правительство в первые месяцы войны. Черчилль считал это произведение «одним из самых ценных современных исторических документов», признавая, что «основные его положения остаются неоспоримы»[212]. Какие «положения» имел в виду политик? «Что за рассказ! — восторгался он. — Подумать только обо всех этих людях с прекрасным образованием; прошлое лежало перед ними: чего следует избегать, что считается патриотичным, верным, чистым. И как отвратительно глупо они растранжирили все». Читая рукопись Бивербрука, Черчилль пришел к грустному выводу, что «первой и главной особенностью человечества от рождения и до могилы является его неспособность учиться»[213].

Тогда своими наблюдениями Черчилль поделился только с близким другом. Впоследствии он еще не раз будет возвращаться к этой теме, декларируя свои взгляды публично. То в феврале 1934 года он заявит в палате общин, что «ни один из уроков прошлого не усвоен, ни один из них не учтен в нашей практике»[214], то в тех же стенах в мае следующего года он вновь выступит с негодующей речью: «Когда можно было все исправить, предостережениями пренебрегли, сейчас, когда положение дел стало неуправляемым, мы стали прибегать к лечению, но слишком поздно. В этой истории нет ничего нового. Она так же стара, как книги Сивилл. Она относится к той мрачной категории бесплодности опыта и неспособности человечества к обучению. Недостаток в предвидении, нежелании действовать, когда действия просты и эффективны, отсутствие ясного мышления, беспорядочные обсуждения, пока не грянет кризис — все эти особенности бесконечно повторяются в истории»[215].

Возможно, именно по этой причине Черчилль посвятил «Мои ранние годы» не конкретной личности, как он это обычно делал, а «новому поколению», в надежде, что именно «новому поколению» удастся избежать роковых ошибок прошлого.

А пока Черчиллю приходилось иметь дело и решать государственные проблемы со своими современниками. Да и сам он еще не был списан в запас. Он искренне верил, что еще не сказал последнего слова, не написал последнюю книгу и не завершил последний бой. Так оно и было. Ему еще предстояло многое сделать, многое он мог и предотвратить. Но в решающий момент его голос не будет услышан. Сегодня его коллег в правительстве можно обвинять в недальновидности и не благоразумности, но в конце 1930-х годов у них были свои аргументы в пользу того, чтобы оставить предостережения политика без внимания. Да и сам Черчилль к концу 1930-х годов растратил политический капитал и исчерпал кредит доверия. Это произошло не сразу, но две вехи прослеживаются отчетливо. Одна будет рассмотрена в этой главе, другая — в следующих.

Закат Черчилля в 1930-е годы начался там, где началось его восхождение, — в Индии.

Вопрос о дальнейшей судьбе колонии уже давно грозовой тучей навис над Британской империей. Причем в этом гордиевом узле переплелось сразу множество проблем — демографические, этнические, конфессиональные, политические и экономические. Население Индии, которое и так превышало по численности население всех остальных британских колоний, продолжало стремительно увеличиваться. На субконтиненте были распространены свыше четырехсот языков, а уровень грамотности достигал всего 12 %. Свою лепту вносило длившееся уже несколько веков этно-конфессиональное противостояние мусульман и индуистов. Даже незначительная сегрегация могла спровоцировать столкновение между миллионами людей. «Их разделяла глубокая пропасть, — замечал Черчилль. — Все противоречия между Францией и Германией или, скажем, между католиками и протестантами, вместе взятые, не сопоставимы и с десятой долей глубины этой пропасти»[216]. Оставляли желать лучшего и санитарно-эпидемиологические условия, а также решение продовольственного вопроса. Учитывая, что большинство жителей Индии исповедовали индуизм, в котором корова считается священным животным, на территории субконтинента насчитывалось более семьсот миллионов единиц крупного рогатого скота, и это в то время, как большая часть населения находилась на грани голода[217].

В 1919 году британским парламентом был принят «Закон об управлении Индией», известный также, как «реформа Монте — Челмсфорда»{11}. Согласно этому законодательному акту была введена диархия, предусматривающая разделение исполнительной власти в провинциях между губернатором, который отвечал за финансы, судебные учреждения, армию, полицию, и региональными министрами, в ведении которых находились сфера образования, здравоохранения, коммунальные службы и т. д. Также были предоставлены избирательные права: одному проценту населения при выборах в центральное законодательное собрание и трем процентам — при выборах в региональные собрания провинций.

Учитывая, что реформа Монтегю — Челмсфорда носила экспериментальный характер, предусматривающий пересмотр положений, в законопроекте был добавлен пункт, указывающий, что в 1929 году Министерство по делам Индии с согласия парламента должно созвать специальную комиссию для анализа политической ситуации и подготовки предложений для дальнейших конституционных преобразований в колонии. Комиссия была создана министром по делам Индии Ф. Э. Смитом за два года до означенного срока — в 1927 году. Главой комиссии был назначен будущий канцлер Казначейства и глава Форин-офиса Джон Саймон (1873–1954). Комиссия состояла из семи членов, включая мало кому известного в то время лейбориста Клемента Эттли (1883–1967), который спустя двадцать лет сменит Черчилля на посту премьер-министра и предоставит независимость Индии и Пакистану. Остальные члены комиссии также были выходцы из метрополии, что вызвало закономерное недовольство в Индии и бойкотирование деятельности вновь сформированного органа всеми основными политическими партиями: Индийским национальным конгрессом, Мусульманской Лигой и Хинду Махасабхой.

Одновременно с деятельностью комиссии Индийским национальным конгрессом был разработан проект конституции (известна, как Конституция М. Неру), предусматривающий предоставление Индии статуса доминиона, аналогичного тому, который на тот момент имели Южная Африка, Канада, Австралия и Новая Зеландия. Проект конституции был направлен в Лондон с ультиматумом: либо британское правительство соглашается на предоставление статуса доминиона, либо Индийский национальный конгресс инициирует начало массового движения за полную независимость.

Требования ИНК расходились с мнением членов Королевской комиссии. В их заключительном докладе (июнь 1930 года) рекомендовался последовательный переход к самоуправлению с упразднением на первоначальном этапе диархии и распространением представительного правления в провинциях, затем постепенное создание правительства на федеральном уровне и только потом решение вопроса о предоставлении статуса доминиона. Также для обсуждения схемы управления Индией предлагалось провести конференцию Круглого стола с участием представителей колониальных властей, индийских князей, а также членов Лейбористской, Консервативной и Либеральной партий. Однако еще раньше, сознавая резкое ухудшение ситуации в колонии и предвидя эскалацию напряженности, свое веское слово сказал вице-король Индии лорд Ирвин (1881–1959){12}. В октябре 1929 года он выступил с заявлением (впоследствии известным как «декларация лорда Ирвина»), в котором отметил, что предоставление Индии статуса доминиона является «естественным результатом ее конституционного развития»[218].

В октябре 1929 года главой британского правительства был лейборист Рамсей Макдональд, с которым, безусловно, согласовывалось заявление вице-короля. Однако, учитывая, что из 615 мест в палате общин 260 мест занимали консерваторы, их мнение также необходимо было принять к сведению. Все взгляды устремились на Болдуина. Не все в партии поддерживали предоставление Индии статуса доминиона. Поэтому, одобряя предложения лорда Ирвина, лидеру тори следовало быть готовым к возможному расколу консерваторов. И тем не менее, несмотря на риски возникновения внутрипартийной борьбы, Болдуин поддержал декларацию.

Чем объяснялось это решение, помимо хорошего расположения к лорду Ирвину, которого Болдуин сам назначил вице-королем в 1926 году? При ответе на этот вопрос уместно привести метафору Уильяма Манчестера (1922–2004): если символом Черчилля стали сложенные пальцы в виде знака V, то символом Болдуина — смоченный кончик пальца, определяющий направление ветра[219]. Схожую характеристику ему давал и сам Черчилль, когда в своих неопубликованных воспоминаниях о событиях 1929 года указывал, что Болдуин подходил к решению проблем, как «бизнесмен», учитывающий «общественное мнение»[220].

Болдуин прекрасно понимал, что империалистические взгляды не пользуются популярностью у послевоенного поколения, живущего в условиях экономического кризиса. Пришедшие к власти лейбористы тоже не были большими поборниками сохранения Индии в составе Королевства. Больше всего от потери Индии, помимо консерваторов ультраимпериалистического толка, страдало Сити, инвестировавшее в этот регион значительные средства. Но это были риски бизнеса, а само инвестирование осуществлялось без участия лейбористского правительства. Тщательно взвесив все pro и contra, а также хладнокровно оценив, за каким решением будущее, Болдуин уверенно сделал ставку на подходящий вариант.

Однако за это будущее нужно было бороться. И на этот раз не с оппозицией, а с членами собственной партии. Решение Болдуина вызвало негодование тори. Но и лидер консерваторов, несмотря на свой простоватый вид, был достаточно умен и опытен. Он прекрасно разбирался, как устроена британская политическая машина и где находятся реальные рычаги власти. Они находились в его руках — «главный кнут», конституционные комитеты и ассоциации, все эти ключевые элементы были подконтрольны ему. Помимо этого, он мог рассчитывать на мощную информационную поддержку от The Times и Би-би-си[221].

Заявление лорда Ирвина, поддержка Болдуина и недовольство тори — все это случилось в то время, когда Черчилль отсутствовал в Англии, набираясь впечатлений и налаживая полезные связи с американским истеблишментом. Не успел он 5 ноября вернуться на родину, как буквально с порога Клементина сообщила ему, что в гостиной его ждет группа однопартийцев, осуждающих позицию Болдуина по индийскому вопросу. Черчилль успокоил гостей, сообщив им, что будет сражаться за сохранение Индии в составе Британской империи[222]. Никто из присутствующих не удивился. Не удивились и в Вестминстере. Не удивились и на Уайтхолле. Не удивился и Болдуин. Он внимательно прочел рукопись «Мои ранние годы», которая не оставила у него сомнений относительно мировоззрения бывшего подчиненного. «Уинстон вновь стал субалтерном-гусаром образца 1896 года», — заявил он одному из коллег[223].

Болдуин был прав. Мнение Черчилля об Индии не сильно изменилось со времени его службы в Бангалоре, которая приходилась на последние годы XIX века. Да и меняться было особенно нечему. В молодые годы будущий глава колониального ведомства не мог похвастаться глубоким пониманием происходящих на субконтиненте социально-политических процессов. Даже его знание индийской армии, по мнению профессора Раймонда Каллахана, было далеким от реального положения дел[224].

Таким образом, в индийском вопросе Черчилль проявил ультра-империалистические и ярко выраженные колонизаторские взгляды. Он считал, что Индия должна быть благодарна британцам за то, что они «принесли на ее территорию мир и правопорядок, а также внедрили все достижения современной науки». А вместо благодарности «единственным ответом местного населения на все полученные блага стал рост рождаемости». Британия, действительно, принесла блага цивилизации в свою колонию, но какую она потребовала за это цену: полный контроль над местными ресурсами и право вершить судьбу на огромной территории. Разве этого очевидного факта Черчилль не понимал? Понимал. Более того, считал, что Индия «как никогда нуждается в поддержке британцев», ей необходимо «еще больше британских чиновников, а также более строгая и энергичная организация всех основных видов деятельности»[225]. Он отказывался признавать самостоятельность индийцев и их способность на независимое от Британии существование[226]. Даже в 1935 году он продолжал говорить о местном населении, как об «огромной и беспомощной массе людей»[227].

И в чем здесь благодетельность? Черчилль, действительно, порой увлекался полетом своей мысли и напором своего красноречия. Но по большей части он был прагматиком, умевшим взвешивать «за» и «против», а также действовать с учетом получения выгоды как для себя, так и для своей страны. За всеми этими восторженными речами о тех благах, которые Британия принесла в колонии, скрывался неприглядный факт, что в первую очередь колонии были нужны самой Британии. И лучше всего отношение Черчилля к независимости Индии передает фраза королевы Виктории: «Я не считаю мудрым отказываться от того, чем владеешь»[228]. В эпоху, когда колониальный мир вступил в новую фазу, Черчилль продолжал цепляться за империалистические ценности, поскольку именно в империи он видел единственную форму существования здоровой Британии[229].

Вчитаемся внимательно в заметки к одному из его выступлений рассматриваемого периода:

Мы должны быть либо сильной, успешной коммерческой и научно-развитой империей, либо умереть с голоду…

Для Британии нет срединного пути между величием и упадком…

Именно поэтому я так беспокоюсь и так злюсь, когда слышу всех этих высоколобых сентименталистов с их усеченными слабоумными разговорами, с порхающей в облаках философской отрешенностью о том, что Индию следует отпустить…[230].

Черчилль ошибся в поиске ответа, но сумел точно определить наболевший вопрос. Смотря на текущую ситуацию шире, чем многие его современники, он считал, что проблема была не столько в Индии, сколько в новых вызовах, с которыми столкнулась его страна. Мир изменился, и современные проблемы уже нельзя было подгонять под устаревшие лекала прошлого. «Многие темы поставлены под сомнения, — писал он в одной из своих статей в 1932 году. — Еще никогда не было такого периода, чтобы в мире были поставлены под сомнения фундаментальные ценности и мнения»[231].

Своим оппонентам, полагавшим, что «будущее является простым продолжением прошлого», он отвечал, что нет — «история богата неожиданными поворотами и отступлениями». Один из подобных виражей произошел в начале 1930-х годов. За «мягким либерализмом» начала века, «всплеском нереалистичных надежд и иллюзий» послевоенного времени последовала «жесткая реакция и установление диктаторских режимов». Потеря внешних связей и сокращение объемов международной торговли поставили «увеличившееся в численности население Британии на грань упадка». Отныне и страна его предков, и другие крупные государства столкнулись с «борьбой за самосохранение». «На мой взгляд, в Британии начался новый период борьбы за жизнь, и основной вопрос будет касаться не только сохранения Индии, но и серьезных притязаний на коммерческие права», — заявил он в мае 1933 года будущему вице-королю Индии Виктору Александру Джону Хоупу, 2-му маркизу Линлитгоу (1887–1952)[232].

Категоричная позиция Черчилля в отношении Индии объяснялась в том числе и тем, что в начавшихся на востоке волнениях он увидел призрак развала всей империи. В свое время у него состоялся откровенный диалог с мастодонтом позднего викторианства 3-м маркизом Солсбери, который сказал ему: «Последние полвека были периодом немыслимой экспансии, но если кто-то думает, что так будет продолжаться и дальше, его ждут серьезные неприятности»[233]. Эти слова премьера произвели на молодого депутата сильное впечатление, и впоследствии он не раз вспоминал о них. Неужели пророчество Солсбери начало сбываться, и расцвет Британской империи подошел к концу? Догадываясь, что так и есть, Черчилль пытался пойти против течения и остановить потоп надвигающихся перемен в зародыше. Но джинн выскочил из бутылки, и теперь с ним уже было не совладать.

Черчилль вступил в битву, из которой не мог выйти победителем. Но признаться в этом, даже после подведения итогов, он так и не смог. Когда Индия получит самоуправление, он продолжит верить в величие и несокрушимость Рах Britannica. В 1937 году он напишет предисловие к «Биографическому словарю Британской империи». Словарь так и не выйдет, а текст предисловия станет достоянием личного архива политика. В этом малоизвестном, но примечательном документе Черчилль проанализировал судьбу великих империй прошлого — Египта, Ассирии, Персии, Македонии, Рима, Испании, Португалии, Австро-Венгрии. Все эти империи создавались разными людьми, на разных территориях и в разные эпохи, но их объединяло одно — неизбежный крах. Все, что от них осталось, это воспоминания о некогда гремевшем на весь мир величии. Отказываясь признать, что такой же исход ждет и Британскую империю, Черчилль предположил, что она единственная, кто способна выжить. В его понимании, устойчивость объяснялась двумя основными факторами. Во-первых, Британия всегда стояла на стороне прогресса, последовательно адаптируясь под постоянно меняющиеся условия внешней среды. «В этом мире все, что хочет продолжать жить, должно меняться», — констатировал Черчилль. Проблема Македонии, Испании и других держав заключалась в том, что они стали слишком «централизованными, отчужденными, негибкими и неподвижными». Во-вторых, наследникам королевы Елизаветы удалось «совместить несовместимое». Они смогли «найти объединение в разделении, силу в уступках и компромиссах». Они объединили «власть и свободу, индивидуальные права и общественные обязанности, монархию и демократию»[234].

С точки зрения геополитики, с рассуждениями Черчилля можно поспорить, но в своем понимании выживаемости организационных структур он проницательно указал на важные составляющие, которые в дальнейшем получат развитие в ситуационных теориях.

Помимо высоких внешнеполитических материй, в своем решении выступить против декларации лорда Ирвина Черчилль также руководствовался внутриполитическими реалиями. Он считал, что, вступив в союз с лейбористами, Болдуин ослабляет Консервативную партию, которую всегда отличали самостоятельность и независимость. В январе 1930 года он признается друзьям, что считает лидера тори «абсолютно безнадежным»[235]. А все началось еще в июле 1929 года, когда, едва заняв пост премьер-министра, Рамсей Макдональд отправил в отставку Верховного комиссара Египта и Судана Джорджа Амброуза Ллойда (1879–1941). Как правило, за подобными решениями стоит не просто кадровая перестановка, а изменение политического курса по знаковому вопросу. Этот случай не стал исключением. У нового хозяина на Даунинг-стрит были планы ослабить хватку в Египте, на что вряд ли согласился бы барон Ллойд. Поэтому его пришлось заменить на более податливого Эдмунда Генри Элленби (1861–1936). Черчилль назвал решение премьера «жестким» и решил дать лейбористам бой. Его примеру, полагал он, должны последовать и другие члены партии. Но в боевой поход он отправился один.

Когда он поднялся выступить в палате общин в поддержку барона Ллойда, Болдуин остался сидеть на передней скамье оппозиции с «недовольным видом, не одобряющим» бунтарского поведения. Оценив расстановку сил, лидер тори счел более правильным не выступать против правительства. Критика лейбористов могла подтолкнуть последних к объединению с либералами и привести к изоляции Консервативной партии. Впоследствии Черчилль признается, что именно с этого момента его отношения с экс-премьером «значительно изменились»[236]. Индийский вопрос углубил пропасть непонимания между бывшими коллегами еще больше.

Те причины — внутренние и внешнеполитические, — которые определили дальнейшее поведение Черчилля, имели свою логику. Но за пределами этой логики оставались существенные издержки, которые могли серьезно повредить репутации бывшего главы Минфина и существенно понизить его шансы на дальнейший успех. Ведь, по сути, он выступил против решения лидера партии. И хотя поддержка со стороны других членов тори могла сгладить этот факт, полностью вычеркнуть проявление подобного недовольства из партийной летописи было невозможно. Поэтому Черчиллю следовало осторожно подбирать слова и аргументы, чтобы излишне острым доводом не нанести фатального вреда собственному реноме. Но осторожность никогда не была сильной чертой нашего героя. Если он вступал в борьбу, то бил наотмашь. И свой первый удар он нанес — вернее, обозначил его нанесение — уже в ноябре 1929 года.

Шестнадцатого ноября Daily Mail вышла с его статьей «Опасность в Индии». Эта статья не была направлена против Болдуина лично и больше описывала точку зрения автора по давно набившему оскомину колониальному вопросу. Это было мнение убежденного колонизатора, полагающего, что участие Британии в жизни индийцев спасло их от «варварства, тирании и междоусобных войн». Британия «защитила индийские границы от вторжения с севера», предотвратила голод, познакомила местных жителей с последними достижениями науки и техники. Черчилль не возражал против предоставления Индии самоуправления, но считал, что в настоящий момент подобное «криминальное и вредоносное» решение преждевременно. Оно лишь катализирует внутренние противоречия и приведет к обострению этно-конфессиональных конфликтов. Что же касается лорда Ирвина, то вместо того, чтобы успокоить индийцев, он добился своим заявлением противоположного эффекта[237]. Индийцы ухватятся за его слова, трактуя их в свою пользу. Считая, что этим признанием они уже добились определенных уступок, они начнут требовать большего. Подобное поведение было недопустимо. Еще в бытность руководства Министерством по делам колоний Черчилль сделал для себя вывод, что в отношениях с колониями следует четко отдавать себе отчет в объеме предоставляемых уступок, поскольку после их оглашения любые оговорки бесполезны.

В день публикации статьи в Daily Mail Черчилль гостил у супругов Литтонов. Виктор Литтон (1876–1947) считал, что политик ошибается насчет лорда Ирвина, декларация которого, напротив, призвана снять напряженность и вернуть доверие в отношениях между Британией и Индией. Мужчины вели диалог в спальне Памелы Литтон, которая восстанавливалась после перелома. Для того чтобы придать наглядность своим доводам, Виктор решил провести аналогию с супругой:

— Если бы в ответ на вопрос Памелы относительно ее исцеления хирург ответил бы: «Вы только на пути к выздоровлению, и когда-нибудь шина будет снята», она бы забеспокоилась. Но если бы доктор сказал: «Конечно, ваше выздоровление будет медленным, но в итоге вы сможете танцевать, прыгать и бегать настолько же легко, как и я», то медсестра, которая возразит ему, зная, что полное исцеление наступит только через несколько недель, поступит глупо.

— Нет ничего плохого в том, чтобы давать пациентам надежду, но это совсем не то, что кормить бедных людей ложными обещаниями, — отрезал Черчилль[238].

Обсуждение индийского вопроса активно продолжилось в 1930 году. В сентябре лейбористское правительство объявило, что на следующий месяц запланирована в Лондоне конференция Круглого стола с участием индийского и британского руководства. Подобное заявление вызвало массу возмущений как среди тори, недовольных политикой правящей партии и позицией своего лидера, так и в самой Индии. Пусть Черчилль не был глубоким знатоком индийского вопроса, а его взгляды не сильно отличались от колонизаторской политики Викторианской эпохи, но он довольно точно предсказал, к чему приведет только одно объявление о возможности предоставления статуса доминиона. Во-первых, будут усилены позиции тех, кто ратует за полную независимость, и прежде всего Индийского национального конгресса с его лидером Мохандасом Ганди. Во-вторых, позиции самой Британии в колонии ослабнут, и может возникнуть угроза кровопролития. Все это действительно произойдет, когда в Индии начнется кампания общественного неповиновения, а за нарастающими призывами к полной независимости последуют столкновения.

Двадцать восьмого сентября 1930 года Черчилль направил в газеты заявление, которое было опубликовано ведущими изданиями на следующий день. Политик сообщал, что он не намерен прекращать публичную деятельность, пока индийский вопрос остается нерешенным[239]. Похожую мысль он выскажет в деловой переписке в 1933 году, заметив, что «ему не следовало оставаться в политике, принимать активное в ней участие, если бы не Индия»[240]. Упоминания об отставке характерны и для его личных бесед. Сначала с Леопольдом Эмери на «Императрице Австралии», когда он признался, что готов уйти из политики и посвятить себя бизнесу[241]. Затем со своей супругой, в еще более откровенной форме, — он говорил Клементине про возможность смены деятельности, если Консервативную партию возглавит Невилл Чемберлен или «кто-то ему подобный», поскольку самого Черчилля теперь привлекало только премьерство. Последнее признание является, пожалуй, самым важным и лучше всего раскрывает внутренний мир потомка Мальборо, для которого единственной целью в политике осталось долгожданное руководство правительством: «Всего лишь эта цель манит меня, и если мне преградят путь, то я покину это скучное поле и уйду на новые пастбища»[242].

И все же, несмотря на все эти признания, с трудом верится, что Черчилль и в самом деле собирался завершить политическую карьеру. Он был немыслим вне политики, как корабль немыслим вне воды. Скорее всего, эти заявления представляли собой одно из средств развернувшейся политической борьбы для внешнего мира и самоуспокоения — для внутреннего. Связав свою отставку с индийским вопросом, Черчилль дал понять общественности, противникам и сторонникам, что он придает решению этой проблемы первостепенное значение и на урегулирование ситуации направит все свои способности, знания и опыт.

Отдельного разбора заслуживает не только содержание, но и форма, которая была выбрана им для донесения своей мысли. Апеллирование к уходу было чем-то новым в его арсенале и лишний раз говорило о том, что определенный жизненный этап (этап зрелости) уже пройден, что не за горами появление нового витка — пожилого возраста. Подтверждало это и то, что всего за какие-то полгода безвластия политик заметно изменился внешне. «Огромное белое лицо, похожее на пузырь, — отметил в дневнике Гарольд Николсон (1886–1968). — Как будто Уинстон сошел со старых полотен — пожилой государственный деятель»[243].

Черчилль признался, что теряет хватку и впервые не хочет продолжать борьбу[244]. Но это было врёменным явлением. В октябре 1930 года он получил от Джона Марка Соммерса Хантера (1865–1932) материалы о создании новой организации — Индийского имперского общества. В исполнительный комитет Общества входили шесть экс-губернаторов индийских провинций, стремившихся сохранить Индию в составе Британской империи. Рассмотрев присланные документы, Черчилль согласился присоединиться к этой организации и впоследствии неоднократно использовал ее заседания в качестве площадки для публичного озвучивания своей позиции.

В ноябре в Лондоне начала работу «не предсказывающая ничего хорошего» (по словам Черчилля)[245] конференция Круглого стола. Учитывая, что лидер Индийского национального конгресса Махатма Ганди к тому времени находился под стражей, его партия бойкотировала заседания. Несмотря на это, индийские представители на конференции чувствовали себя уверенно, настаивая на максимальном самоуправлении в кратчайшие сроки. По мнению Черчилля, серьезный прессинг со стороны колонии был предсказуем. Он стал прямым следствием проводимой в Британии политики слабости и неопределенности. «С одной стороны, имеют место постоянно возрастающие запросы, с другой — все более извиняющие ответы», — объяснял он, добавляя, что «слабоумные и пораженческие тенденции нынешней политики» приводят к консолидации прежде разрозненных сил в Индии в вопросе не только самоуправления, но и обретения полной независимости. Не поддержал Черчилль и саму конференцию, полагая, что принятые в ходе ее заседаний резолюции не смогут разрешить ситуацию. Свою мысль он справедливо обосновывал тем, что главный источник недовольства британским правлением исходит от Индийского национального конгресса, который своим бойкотированием конференции фактически обесценил принимаемые на ней решения[246].

Какие мероприятия предлагал Черчилль? Во-первых, прекратить гражданское неповиновение. Во-вторых, делегировать индийцам больше власти в провинциях, сохранив центральное управление за британцами. Подобные предложения о развитии представительного правления в регионах было не ново. По иронии судьбы именно в Индии Черчилль и почерпнул эту идею, штудируя монументальный восьмитомный труд Эдварда Гиббона (1737–1794) «История упадка и разрушения Римской империи». В третьем томе имеется следующий фрагмент, фактический предопределивший решение Черчилля:

Если бы такое же учреждение, дававшее населению право участия в его собственном управлении, было повсюду введено Траяном, семена общественной мудрости и добродетели могли бы пустить корни по всей Римской империи. Тогда привилегии подданных укрепили бы трон монарха; тогда злоупотребления самовольной администрации могли бы быть предотвращены или заглажены в некоторой мере вмешательством этих представительных собраний. Под благотворным и благородным влиянием свободы Римская империя могла бы сделаться непобедимой и бессмертной; если же ее громадные размеры и непрочность всего, что создается человеческими руками, воспрепятствовали бы такой неизменной прочности, то ее составные части могли бы сохранить отдельно одна от другой свою живучесть и самостоятельность[247].

Выступления Черчилля не прошли незамеченными. Количество сторонников они ему не прибавили, зато добавили критики в его адрес. Черчиллю было не привыкать к хуле. Правда, на этот раз недовольство его поведением исходило из рядов его собственной партии, что являлось тревожным звоночком и говорило о расхождении с тори. Новый статус Черчилля был мгновенно подмечен прессой. В частности, The Times указывала, что отныне (декабрь 1930 года) эксминистр «представляет Консервативную партию не больше, чем убийцы из Калькутты» представляют индийцев на конференции Круглого стола. И хотя на самом деле реальное положение Черчилля в декабре 1930 года еще не было столь удручающим, как это представлялось склонным к преувеличениям журналистам, создаваемый вокруг политика вакуум не мог не внушать ему серьезных опасений. Уж кто-кто, а он-то прекрасно знал, чем грозит ему такая изоляция.

Но было ли все настолько опасно? Если вспомнить прошлые баталии Черчилля, то могло создаться впечатление, что ничего нового и катастрофичного в его карьере не происходило. Споры с однопартийцами никогда не были для него серьезным препятствием в отстаивании убеждений. В конце концов, неслучайно он дважды менял партийную принадлежность. Но прошлое не всегда способно дать правильный ответ, особенно если за полем зрения остаются важные нюансы настоящего и не придается должного значения набирающим силу тенденциям будущего. Даже беглого взгляда на сложившуюся в конце 1930 года ситуацию достаточно, чтобы понять, насколько отличалось положение Черчилля от партийных разногласий первой четверти XX века. Если в 1904 и 1924 годах еще было куда уйти для продолжения политической деятельности после разрыва с собственной партией, то в 1930 году такого места уже не было. Либералы лишились былого преимущества и уже не могли считаться серьезной политической силой. Лейбористы, наоборот, стремительно развивались, но объединение с ними для закоренелого антисоциалиста было маловероятным и труднореализуемым вариантом. Оставалось только хранить верность консерваторам, что Черчилль и сделал, признавшись Эмери: «Я собираюсь держаться за тори с цепкостью пиявки»[248].

Сохранение верности Консервативной партии было выходом не только единственным, но и малоперспективным. Даже выступив открыто против Болдуина и одержав над ним победу, Черчилль все равно в тех условиях не мог бы стать лидером тори, а соответственно не сумел бы возглавить правительство. Для этого у него было слишком много недоброжелателей. А его мнение слишком часто подвергалось порицанию. Да и у действующего лидера уже был на примете человек, которому он с гораздо большей радостью передал бы бразды правления после своего ухода на покой — Невилл Чемберлен[249].

Все эти несложные размышления приводили к неутешительному выводу, что, оставаясь в партии, у Черчилля были иллюзорные шансы стать премьером. Но меньшего он не хотел. Ему уже двадцать лет как прочили этот пост. И теперь, после стольких лет продвижения наверх, преодоления сложнейших преград, получения уникального опыта государственного управления и работы на ключевых позициях в правительстве, он мог навсегда лишиться этой возможности. Черчилль хотел руководить, и его трагедия в 1930-е годы заключалась в том, что в этот злосчастный период он был лишен такой возможности. Почему? Он сам ответил на этот вопрос в своей автобиографии: «Чтобы с достоинством и уверенно возглавлять партию или государство, необходимо, чтобы твои лидерские качества и идеи отвечали не только запросам, но и вкусам обоих»[250].

В сложившейся непростой ситуации его взгляды не соответствовали «запросам и вкусам» партии. И в этих враждебных условиях Черчилль принимает тяжелое решение о выработке новой модели поведения. Не соглашаясь с мнением руководства тори и в то же время не имея возможности покинуть консерваторов, он формально остается в их рядах, а де-факто начинает формировать вокруг себя новую партию из своих приверженцев и единомышленников. «Никогда нельзя победить, идя по пути наименьшего сопротивления», — заметит он в годы Второй мировой войны[251]. Выбранный им путь не обещал быстрых лавров; дорога, по которой он решил идти, имела множество проблем и не сулила высоких шансов на успех. Даже у хорошо его знавших коллег были сомнения в перспективности выбранной стратагемы. Еще в 1920 году Дэвид Ллойд Джордж иронично заметил ему: «Для того чтобы иметь партию, нужны последователи. У вас, Уинстон, их нет»[252]. На самом деле последователи были. Только удастся ли их сохранить, а также хватит ли у Черчилля времени и сил, чтобы добиться желаемого? Это были уже иного рода вопросы, и отвечать на них в 1930 году не взялся бы даже самый проницательный аналитик.

Нелегко начинать путь, зная, что двигаться по нему придется в неблагоприятных и даже враждебных условиях, а конечная цель при этом может так и остаться недостигнутой. Обычно в таких случаях рассчитывать на помощь рационального объяснения не приходится. Силы черпаются из иных источников, таких как вера и убеждения. Именно на них и станет опираться Черчилль, признаваясь своему сыну, что «чувствует себя гораздо сильнее после начала обсуждения индийского вопроса». «Великое утешение — заниматься темой и беспокоиться о вопросах гораздо более важных, чем должность, партия или дружеские отношения»[253]. Эту мысль Черчилль разовьет и в беседе с кузеном, 9-м герцогом Мальборо (1871–1934): «Политика слишком грязна для письменных слов. Я чувствую себя крепким и сильным»[254].

Черчилль не обольщался и прекрасно понимал, чем ему грозит конфронтация с Болдуином. Превосходство лейбористов в парламенте было незначительным, а их политика вызывала скорее неодобрение, чем поддержку. Рамсею Макдональду недолго оставалось пребывать на посту премьер-министра, считал политик. Скоро власть перейдет к консерваторам, и тогда Болдуин начнет формировать свое правительство. «У меня нет желания присоединяться к его администрации, чтобы меня оседлал грубый протекционизм плюс неограниченная доза ирвинизма», — объяснял Черчилль своему сыну. Упоминаемый протекционизм, предложенный лидером тори, также добавил «холодка и отстраненности»[255] в отношения между бывшими коллегами.

Анализируя заявления и признания Черчилля в тот момент, возникает ощущение, что он накачивал себя, словно тренер накачивает боксера перед боем. Только он был и тренером, и боксером в одном лице. Он привык уже к подобным аутотренингам, но на сей раз все было по-другому. Для большего эффекта Черчилль обратился к двум эффективным приемам самовнушения. С одним он был знаком еще со времен работы над своей первой книгой, «Историей Ма-лакандской действующей армии»: оценка текущих событий из будущего — «возможно историки впоследствии напишут: „Всего за одно глупое поколение были растрачены мудрость и плоды побед, собиравшиеся в течение пяти веков“». Второй прием брал свои истоки в окопах Первой мировой войны и зиждился на самопожертвовании ради великой цели, а также собственном предназначении: «Необходимы великие усилия и великие жертвы, всегда следует настраивать себя на камертон той задачи, ради выполнения которой ты, возможно, и послан на эту планету»[256].

За тренировкой последовал бой. Девятнадцатого января 1931 года состоялось заключительное заседание первой конференции Круглого стола. С результатами двухмесячных прений общественность познакомил Рамсей Макдональд. Британское правительство поддержало разработку в Индии собственной конституции и готово предпринять дальнейшие шаги к созданию там собственного правительства. Ганди продолжал оставаться под арестом, поэтому члены его партии, бойкотировавшие конференцию, отклонили просьбы лорда Ирвина принять активное участие в разработке конституции. Во избежание дальнейшего нарастания напряженности вице-король санкционировал освобождение лидера Индийского национального конгресса. Ганди вышел на свободу 25 января. На следующий день обсуждение индийского вопроса состоялось в палате общин. С речью негодования выступил Уинстон Черчилль.

Это было его первое выступление в парламенте, направленное против политики тори в отношении Индии. Оно также станет его первым серьезным шагом в пустыню изоляции. Уже в преамбуле, когда он заявил, что «не представляет ни официальную оппозицию, ни моего уважаемого друга, лидера оппозиции», стало понятно — он развернет весь свой арсенал против проводимой лейбористами и поддерживаемой Болдуином политики предоставления Индии статуса доминиона. Обвинения были хлесткие и жесткие, а подобранные аргументы били точно в цель. В частности, Черчилль напомнил присутствующим, что в своих решениях правительство отказалось следовать выводам комиссии Саймона, специально сформированной парламентом для поиска решений индийского вопроса и выработки конструктивных действий. Никто из членов комиссии, «наших верных друзей и законных, признанных властью советников», участие в конференции не принимал.

Помимо обвинений в непоследовательности, Черчилль также предсказал, что создание всеиндийского парламента неминуемо приведет к коллизиям между этим органом управления и институтом британской власти в лице вице-короля. Это развяжет руки борцам за полную независимость Индии, и они сделают все возможное, чтобы «вынудить нас покинуть их страну в кратчайшие сроки». Таким образом, вместо мирного урегулирования наболевшего вопроса, правительство заложило бомбу замедленного действия. Причем замедленного на непродолжительное время. Недолог час противостояния между армией и вице-королем, с одной стороны, и враждебным индийским правительством — с другой. А разве не предотвращение подобных кровавых столкновений было «одной из главных целей» каждой британской администрации в Индии?[257]

На выдвинутые обвинения ответил не премьер-министр Рамсей Макдональд и не министр по делам Индии Уильям Уэджвуд Бенн (1877–1960) — парировать Черчиллю вызвался Стэнли Болдуин, тем самым дав понять, что Консервативная партия не согласна с мнением «уважаемого джентльмена, члена палаты общин от избирательного округа Эппинг»[258]. Это был грамотный тактический ход, правда, Болдуина немного подвело исполнение. Его выступление выглядело блекло на фоне продуманной и тщательно подготовленной речи Черчилля. Болдуин сорвал аплодисменты у лейбористов, но не смог получить одобрения у членов собственной партии. Заднескамеечники тори, оставленные в стороне во время подготовки декларации лорда Ирвина, не только прислушались, но и благосклонно отнеслись к доводам взбунтовавшегося коллеги. «Когда Уинстон начал выступать, у него не было особой поддержки, но постепенно, мы начали с большим одобрением относиться к тому, что он говорит», — признался лорду Ирвину его кузен Джордж Ричард Лейн-Фокс (1870–1947)[259].

Но для Болдуина мнение заднескамеечников было не столь важно. Его волновало другое: Черчилль сделал шаг в сторону, выбился из строя и публично поставил под сомнение правильность решений лидера своей партии. Такие вещи не остаются безнаказанными. Аутодафе последовало незамедлительно. На следующий день после обсуждений в парламенте к Черчиллю подошел его личный секретарь Патрик Джордж Бачен-Хепбёрн (1901–1974) и передал просьбу руководства тори об уходе неблагонадежного члена из состава теневого кабинета. Черчилль знал, что за его выступление ему несдобровать, но он не ожидал, что все произойдет так скоро и будет настолько существенно. Услышав это, он сначала покраснел, затем побелел. На его лице застыла недовольная гримаса. Он устремился в угол комнаты, схватил трость с серебряной рукояткой, подошел к Бачену-Хепбёрну, швырнул трость на стол и со свирепой миной уставился на собеседника. Затем выражение его лица стало меняться, на губах появилась улыбка. «Итак, Консервативная партия хочет избавиться от меня, — произнес он. — Хорошо. Я уйду тихо и сейчас»[260].

В тот же день Черчилль направил лидеру тори следующее манерное послание: «Уважаемый Болдуин, сейчас, когда наши расхождения по вопросам индийской политики стали достоянием общественности, я чувствую, что не должен больше посещать заседания вашего „делового комитета“{13}, в состав которого вы были так добры приглашать меня до последнего времени. Я надеюсь и искренне верю, что неизбежные разногласия по политическим вопросам не повлияют на нашу дружбу, которая сформировалась между нами за последние шесть лет. Вряд ли мне следует добавлять, что я окажу вам любую помощь, которой буду располагать, для оппонирования социалистическому правительству в палате общин, и сделаю все от меня зависящее, чтобы обеспечить поражение лейбористов на всеобщих выборах»[261].

Болдуин ответил на следующий день, поблагодарив «дорогого Уинстона» за его «доброжелательное письмо». И хотя он выразил «сожаление в связи с вашим решением не посещать больше заседаний» теневого кабинета, он четко дал понять, что переживать по этому поводу не станет. «Я убежден, что вы приняли правильное решение в нынешних обстоятельствах», — заметил Болдуин, сказав этой фразой больше, чем последующими четырьмя абзацами слащавого политеса[262].

В 1931 году Черчилль направит в сторону Болдуина не одну стрелу. Но, по его же собственным словам, эти стрелы, хотя и были «острыми», «не содержали яда» Поэтому, «если они и кололи», то «не вызывая нагноения»[263].

По мере того как пропасть разногласий будет углубляться, ситуация изменится, и недовольство примет более резкую форму. А пока место Черчилля в теневом кабинете занял Невилл Чемберлен. Отныне главной надеждой поднявшего на консервативном корабле бунт политика стали единомышленники, которых было предостаточно. Другое дело, что с большинством из них Черчиллю было не по пути. Его новыми союзниками стали представители радикального крыла тори, так называемые «твердолобые». Объединяться с ними если и можно было, то лишь на непродолжительное время. Слишком настойчиво и слишком долго они критиковали Черчилля в недавнем прошлом, слишком консервативны они были, чтобы строить на взаимоотношении с ними прочный фундамент политического успеха в будущем, слишком они отдаляли его от умеренных членов партии, разрушая политическую платформу в настоящем. Но на тот момент Черчилль еще не до конца понимал опасность и недолговечность этого союза.

В конце января 1931 года газетный магнат Гарольд Сидней Хар-мсвортс, 1-й виконт Ротермир (1868–1940) направил мятежному политику поздравление со следующими словами: «Вы и в самом деле сейчас поставили ногу на лестницу, которая вскоре приведет вас к премьерству. Если вы продолжите непоколебимо двигаться вперед, ничто не сможет вас остановить»[264]. Более откровенной лести Черчиллю не приходилось слышать уже давно. Но вся пикантность ситуации заключалась в том, что Черчилль не увидел в этом послании ничего лестного, восприняв высказанные пожелания вполне серьезно[265]. Более того, он признался близким, что «политика все более благоприятно ко мне расположена»[266]; «несомненно, весь дух Консервативной партии со мной, а разочарование Болдуином идет мне на пользу», «каждая речь, которую я произношу, каждый шаг, который я делаю, принимаются»[267] великолепно. На самом деле вместо ведущей к премьерству лестницы и всеобщих оваций впереди Черчилля ожидала судьба парии и пустынные годы политического одиночества. И то, что Черчилль это не осознал, удивительно, поскольку в своих мемуарах он с поразительной точностью описал избранную им модель поведения на примере лорда Рандольфа: «Он не принадлежал к числу тех, кто принимает решения по указке партийного руководства. Когда он затевал фракционную борьбу, то вел дело к победе, не гнушаясь ничем. <…> Холодную, рассчитанную игру он никогда не вел. Говорил что думал. Так оно лучше»[268].

Черчилля часто обвиняли в макиавеллизме и склонности к интригам, но «холодная, рассчитанная игра» в ее безобразном виде и негативном понимании была чужда его натуре. Если бы он был тем, каким его хотели видеть нечистоплотные критики, то он давно бы пошел на попятную, умерил бы свои империалистические амбиции в отношении Индии и вернулся в лоно руководства своей партии. И уж точно не стал бы переходить на личности, используя свое красноречие в борьбе с противниками.

Первым, в январе 1931 года, досталось Рамсею Макдональду.

Во время обсуждения в парламенте одного из предложенных правительством законопроектов, которое закончилось отклонением правительственной инициативы, Черчилль назвал премьер-министра «величайшим из ныне здравствующих мастеров падения»: «Он встает целым и невредимым после падения, убеждая нас, что ничего не произошло»[269]. Спустя неделю Черчилль вновь нанес туше. Вначале он упомянул свою прежнюю ремарку об удивительных способностях главы правительства сносить поражения, после чего шокировал присутствующих следующим: «Я помню, когда я был ребенком, меня взяли на представление в цирк Барнума, знаменитый своими диковинами и примерами уродства. Больше всего я хотел увидеть экспонат „Бесхребетное чудо“, однако мои родители сочли подобное представление противным и деморализующим для глаз ребенка. Мне пришлось ждать пятьдесят лет, прежде чем я увидел „Бесхребетное чудо“ на скамье в палате общин»[270]. И эти слова Черчилль адресовал не просто лидеру оппозиционной (с его точки зрения) партии. Они касались действующего премьер-министра!

Следующей мишенью, в которую были выпущены острословные стрелы, стал лидер Индийского национального конгресса Махатма Ганди. Вскоре после того, как Макдональд был заклеймен «Бесхребетным чудом», Черчилль выступил на заседании Индийского имперского общества в Манчестере. Желающих послушать его оказалось так много, что несколько сот людей даже не смогли найти себе места в зале. Черчилль обрушился с критикой на запланированные между лордом Ирвином и Ганди переговоры, назвав последнего «фанатиком и аскетом, похожим на факира, типаж которого хорошо известен на Востоке»[271].

Новую стрелу в Ганди Черчилль направил из своего избирательного округа Эппинг. Поводом для возмущения послужили начавшиеся 17 февраля переговоры с лидером ИНК, которые проходили в резиденции вице-короля в Дели. «Возмутительно и тошно смотреть, как господин Ганди, этот мятежный адвокат из Миддл-Темпла, строит из себя босоногого факира, как он полуголым является во дворец, чтобы говорить с представителем нашего короля-императора, а сам между тем продолжает затевать бунты и настраивать местное население против нас»[272]. Делясь с супругой впечатлениями о том, как его приняли избиратели, Черчилль назвал встречу в Эппинге «нежной, пылкой и единодушной»[273].

Главная идея, которую Черчилль собирался донести до своих слушателей, сводилась к тому, что Ганди не тот человек, с которым британскому правительству следует обсуждать индийский вопрос. Но основной интерес представляет не содержание послания, а та форма, которая была выбрана оратором для атаки. Черчилль прибег к еще более резким высказываниям, чем те, которые он использовал против Рамсея Макдональда.

Чем Ганди, отдавший жизнь за свободу и независимость своей страны, заслужил столь нелицеприятное обращение? Для ответа на этот вопрос профессор Джонатан Роуз предложил рассмотреть отношение Черчилля к Ганди в свете мнения политика о Махди — вожде освободительного движения в Судане, основателе Махдистского государства Мухаммеде Ахмеде ибн ас-Сайиде абд-Аллахе (1844–1885). Безусловно, сравнивать Махди и Ганди нельзя. Но, учитывая освободительный характер возглавляемых ими движений, анализ отношения Черчилля к Махди действительно помогает пролить свет на поставленный вопрос. Тем более что это отношение хорошо известно и достаточно четко изложено Черчиллем в «Речной войне». Он не критикует Махди, а относится к нему с сочувствием и даже уважением. Можно было бы, конечно, возразить, что эта точка зрения высказана в 1899 году и отражает взгляд молодого автора. Но нет. В 1933 году Черчилль подготовил переиздание «Речной войны» и не стал менять описание жизни суданского пророка, что тем более удивительно на фоне критики Ганди и его последователей.

Одним из объяснений кажущегося несоответствия в оценке Ганди и Махди является то, что Махди скончался до того, как ему удалось одержать окончательную победу, да и само его движение потерпело неудачу и больше не представляло угрозы для Британской империи[274]. У Черчилля вообще всегда было романтичное и несколько идеализированное представление о проигравших — тех, кто отдал свою жизнь за идею, кто осмелился подняться против превосходящих сил противника и пасть смертью героя. В этом плане очень характерно его замечание, касающееся Гражданской войны в США и «потрясающего» романа Маргарет Митчелл (1900–1949) «Унесенные ветром». Черчилль был восхищен «драматичным сопротивлением» армии конфедератов, которые, по его мнению, не имели «ни малейшего шанса» против превосходящих их сил Севера[275]. Но Ганди не был в числе проигравших. Его движение за независимость набирало силу и вполне могло одержать победу.

Если следовать этой логике, то становятся понятными не только резкие выпады в сторону «мятежного адвоката», но и то, что в глубине души, несмотря на все колкости, Черчилль не испытывал к своему противнику ненависти. Приведенное выше высказывание о «босоногом факире» достаточно широко известно и часто встречается в публикациях. Но куда менее известно, что после принятия в 1935 году нового законопроекта об управлении Индией, который ознаменовал собой значительную победу Индийского национального конгресса, Черчилль поздравил Ганди с успехом[276]. За год до этого, он также выразил «свое искреннее восхищение его героическими усилиями, направленными на улучшение условий угнетенных слоев населения»[277].

В августе 1935 года Черчилль пригласил к себе в Чартвелл одного из сторонников Ганди, индийского промышленника Гханшьям Дас Бирла (1894–1983). Во время беседы, которая продлилась два часа, Черчилль признался, что «с тех пор, как мистер Ганди встал на поддержку неприкасаемых, он очень вырос в моих глазах». Когда Бирла спросил его, по каким критериям он оценивает успех, то в ответ услышал: «Я оцениваю успех по улучшению как моральной, так и материальной составляющей жизни народа. Меня не очень волнует, проявляете ли вы больше или меньше лояльности по отношению к Великобритании. Главное, дайте населению масла»[278].

Индийский лидер также относился к британскому политику сдержанно, без неприязни. После того как Бирла передал содержание разговора, Ганди сказал: «У меня остались хорошие воспоминания о мистере Черчилле в период его руководства Министерством по делам колоний. Еще с того момента у меня сложилось впечатление, что так или иначе, но я всегда могу рассчитывать на его симпатию и добрую волю»[279]. В 1944 году Ганди направит британскому премьеру письмо, в котором коснется прозвища, которым тот наделил его, — «полуголый факир». Он сочтет его за «комплимент, хотя и ненамеренный»[280].

Во время беседы с Бирла Черчилль заметил, что не встречался с Ганди, когда тот приезжал в Англию. Но теперь он с удовольствием узнал бы его поближе и даже вновь посетил бы Индию. Но ни визит в Индию, ни встреча с Ганди так и не состоятся. Зато Черчилль виделся с Джавахарлалом Неру (1889–1964). Их познакомил Клемент Эттли, по словам которого двое выпускников Хэрроу быстро нашли общий язык. Черчилль выразил восхищение храбростью Неру в борьбе с массовыми беспорядками, а тот в свою очередь отметил, что с наслаждением читал книги знаменитого британца. «Их беседа проходила очень дружелюбно, — вспоминал Эттли. — Между ними возникло настоящее доверие, которое, насколько мне известно, сохранилось в дальнейшем»[281].

Тем временем, пока Черчилль выступал в роли неумолимого борца, Индия постепенно продвигалась к получению статуса доминиона. Четвертого марта, после восьми насыщенных встреч, переговоры между лидером индийского освободительного движения и вице-королем подошли к концу. Результатом этих обсуждений стало подписание так называемого Пакта Ганди — Ирвина. Ганди обещал прекратить общественные беспорядки, направить представителей своей партии на вторую конференцию Круглого стола. В ответ наместник короля гарантировал выпуск на свободу всех задержанных по делу Ганди, а также возвращение всей конфискованной собственности. Помимо содержания, очень многих англичан, в том числе и Черчилля, возмутили формулировки в опубликованном документе; например, наиболее часто встречаемой конструкцией стало: «стороны решили, что…» Отныне Ганди воспринимался не как представитель колонии, а как равный[282].

И пакт, и предложение о новой конференции встретили поддержку у Болдуина. Черчилль решил дать бой лидеру тори на проходящем 9 марта заседании Комитета по Индии. Сам он не принимал участие в деятельности Комитета, но под его влиянием была принята резолюция об исключении Консервативной партии из состава конференции Круглого стола[283]. Болдуин это так не оставил. Двенадцатого марта, во время следующего обсуждения индийского вопроса, он заявил, что нападки Черчилля «гораздо больше способствуют потери Индии для Британской империи и гораздо больше поднимают революционный дух, чем что-либо сделанное каким-либо способом кем-либо другим». Он также заметил, что «самой главной обязанностью политика является говорить людям правду, потому что правда важнее тактики»[284].

Болдуин захотел правды. Черчилль сказал правду — свою правду. Выступая 18 марта в лондонском Альберт-холле, он выделил три принципиальных момента. Во-первых, с уходом Британии из Индии на субконтиненте исчезнет все, что Британия создала: медицинские, юридические и административные службы, обслуживание железных дорог, мелиорация и борьба с голодом. Во-вторых, начнется расцвет коррупции и спекуляции, богатые станут еще богаче, бедные — еще беднее. «Ненасытные аппетиты уже проснулись, и жадные руки множества мародеров уже чешутся, чтобы растащить богатства брошенной империи, — заявил Черчилль. — Кумовство, взяточничество и коррупция станут служанками браминов»[285]. В-третьих, политик напомнил общественности о «судьбах миллионов беспомощных индийцев», которые «удерживаются в нечеловеческом рабстве». «Передав Индию в руки браминов, мы поступим жестоко и недальновидно, — негодовал Черчилль. — Такое решение навлечет позор на всех, кто будет в нем повинен». В то время как брамины «разглагольствуют о принципах западного либерализма и представляют из себя философствующих политиков демократического толка», в действительно они «отказывают в основных правах почти шестидесяти миллионам соотечественникам, которых называют „неприкасаемыми“»[286].

Заступившись за «неприкасаемых», Черчилль, безусловно, поступил благородно. Но как верно заметил Дж. Роуз, одно дело — бороться за обеспечение индийским правительством защиты угнетенных слоев населения, и совсем другое — отказывать этому правительству в праве на независимость[287]. Черчилль, однако, не придавал этому логическому несоответствию большого значения. Он был восхищен и возбужден. Еще бы! Его выступления пользовались популярностью среди «твердолобых». Он сделал в партии шаг назад, чтобы в итоге оказаться впереди. Он объявил бой лидеру тори и стал не менее популярен, а в каких-то вопросах и не менее влиятелен, чем Болдуин. Его слова ждали, к его мнению прислушивались, его точки зрения боялись. Черчиллю казалось, что он победил. Но как уже упоминалось выше, для него в этом противостоянии путь к победе был заказан. И то, что он с его тридцатилетним политическим опытом этого не понимал, — удивительно и лишний раз подтверждает известную истину, что ни один вид обмана не может превзойти самообман, когда, погружаясь в мир собственных иллюзий и представлений, сил и желания оказывается недостаточно, чтобы превзойти себя и взглянуть на действительность незамутненным взором.

Беспристрастный анализ показывает, что положение Черчилля весной 1931 года не давало основания для эйфории. Его поведение не только не осталось незамеченным — оно не осталось и без ответа. Болдуин был не из тех, кто готов был безропотно сносить критику в свой адрес. Он одинаково хорошо умел обороняться и нападать. Тем более что нападать на Черчилля было относительно легко. Черчилль много говорил и много делал. И не каждое его слово, не каждый поступок были успешны. Черчиллю можно было многое припомнить. Чего только стоили отстаиваемые им военные операции, а также любовь к военному делу. Последнее частенько ставили ему в вину. И в этот раз его критики не стали проявлять оригинальность, заявив, что политика Черчилля сводится «к палке, штыку, пулемету и артиллерии».

Теперь уже Черчиллю пришлось оправдываться, заявляя, что «легко выдвигать подобные обвинения и еще легче их приветствовать, когда они повторяются, но они ложны и несправедливы». Теперь уже ему пришлось доказывать, что «на самом деле, он не является сторонником применения в Индии грубой силы» и разрешение индийского вопроса «не требует больше применения физической силы»[288].

Он успешно защищал себя, приводя один за другим доводы в пользу своей правоты. Но был ли он услышан? Против него тоже началась война, причем война информационная. Чем более яростными были его инвективы в адрес правительства и Болдуина, тем более напряженными становились его отношения с владельцами газет. В то время как выступления его противников занимали первые полосы, тексты речей Черчилля все чаще публиковались на менее престижных местах. Кольцо информационной изоляции стало все больше сжиматься вокруг бросившего вызов системе одиночки.

Но Черчилль не отчаивался. Он никогда не складывал оружия, стараясь найти путь к победе даже перед преобладающими силами противника. Аналогично он действовал и на этот раз, занявшись поиском нового медиаресурса для распространения своих мыслей, опасений и предостережений, для привлечения к своим словам внимания как можно более широких слоев населения. Еще в конце 1929 года он предложил главе Би-би-си сто фунтов за десятиминутное обращение по индийскому вопросу. Рейт обратился за консультацией к министру по делам Индии Уэджвуду Бенну. Как и следовало ожидать, тот счел, что подобное выступление «принесет значительный вред Индии». Исполняя волю Уайтхолла, Рейт отказал в просьбе, добавив, что не собирается использовать «американские методы в британском радиовещании». Черчилль тут же парировал, что «американская модель поведения гораздо лучше британских методов лишения публичных людей допуска к аудитории, которая жаждет услышать их мнение»[289].

Для попадания в радиоэфир Черчилль решил задействовать личные связи. В феврале 1931 года он обратился за помощью к председателю Би-би-си Джону Генри Уайтли (1866–1935). Но даже Уайтли оказался бессилен. Запрос рассматривался несколько месяцев, пока просителю не было вновь отказано[290].

Пришлось искать новые подходы к популяризации своей точки зрения. Лишившись поддержки в газетах и бойкотируемый Би-би-си, Черчилль не мог похвастаться избытком средств, которые позволили бы ему выйти на аудиторию. И это еще оптимистичное заявление. Реально он практически полностью был лишен такой возможности. Но Черчилль не был бы Черчиллем, если бы не нашел для себя выход даже из этой тупиковой ситуации. За годы деятельности на общественной арене у него сформировался приличный арсенал рычагов воздействия на общественное мнение. Например, сборники речей. Именно с публикации в 1903 году своего первого сборника — «Армия мистера Бродрика» — он начал самопозиционирование в Вестминстере. Затем последовал сборник на не менее животрепещущую тему фритрейда — «За свободную торговлю», а также два сборника, отстаивающие либеральные реформы, — «Либерализм и социальная проблема» и «Народные права», оба были опубликованы, когда Черчилль занимал пост министра торговли. С момента выхода последнего сборника прошло больше двадцати лет. Что ж, пришло время вновь обратиться к хорошо зарекомендовавшему себя методу публичного пиара. Тем более, как он сам удачно выразился, его «выступления являются единственным оружием, которым он может вести бой в этой войне»[291].

В конце марта 1931 года Черчилль познакомил со своей идеей Торнтона Баттервортса. Вначале он предполагал включить в новый сборник тексты семи выступлений общим объемом в тридцать тысяч слов. Черчилль сразу заметил Баттервортсу, что этот проект не является коммерческим: его главная цель — продать книгу как можно большему количеству читателей. Следовательно, цена одного экземпляра должна варьироваться в пределах одного-двух шиллингов. Что же касается текстов — Черчилль заверил издателя, что их написание далось ему «гораздо тяжелее, чем работа над любой из предыдущих книг»[292]. Аналогичное признание в начале февраля автор сделает лорду Ротер-миру, сказав, что работа только над одной речью требует от него столько же усилий, сколько работа над статьями за 300–400 фунтов. «Я с удовольствием приношу эту жертву в интересах общего дела»[293].

Баттерворте немногим отличался от большинства издателей, для которых выпуск книг является в первую очередь именно коммерческим предприятием, приносящим прибыль. Прекрасно понимая это, Черчилль попросил честно рассмотреть его предложение, не исключая, что оно, возможно, «не по вашей части»[294]. Баттерворте взял день на раздумья. Он признал, что сборник вряд ли будет иметь коммерческий успех, но добавил, что для него это непринципиально. Поддерживая крестовый поход автора, он согласился с тем, что речи по индийскому вопросу относятся к той редкой категории книг, выпуск и масштаб распространения которых гораздо важнее полученной прибыли. Он гарантировал, что постарается опубликовать сборник в кратчайшие сроки и по минимальной цене[295].

Заручившись поддержкой Баттервортса, Черчилль засучил рукава и приступил к компоновке произведения. Обычно он направлял свои рукописи на проверку — экспертам, коллегам, редакторам. Сборник речей отличался по формату от прежних сочинений и требовал гораздо меньше подготовительной работы. Тем не менее Черчилль привлек к работе над текстом профессионального корректора, а также познакомил с рукописью одного из членов правления Индийского имперского общества, в прошлом члена исполнительного совета при вице-короле Индии, бывшего вице-губернатора Бирмы, а также члена Королевской комиссии гражданских служб в Индии Реджинальда Генри Крэддока (1864–1937)[296].

В конце апреля гранки были готовы. Черчилль направил их в типографию и стал ждать выхода книги. Прошла неделя, другая, но тиража не было. Второго мая политик связался с управляющим издательства Гарольдом Бурном, заявив, что книгу нужно издать не позже второй половины мая: «Прошу ускориться всеми возможными способами. Время пришло»[297].

Книга, получившая название «Индия», вышла 21 мая 1931 года. В нее вошли статья из номера Daily Mail от 16 ноября 1929 года, положившая начало индийской кампании Черчилля, тексты восьми его выступлений, сделанные в период с декабря 1930 по март 1931 года, а также одно из ранних выступлений от июля 1920 года. Общий тираж — 5108 экземпляров, в твердом и мягком переплете. Гонорар Черчилля составил сто пятьдесят фунтов, из которых семьдесят шесть ушло на покрытие расходов, связанных с корректурой.

«Индия» переиздавалась всего один раз. В 1990 году Dragonwyck Publishing Inc. (США) выпустило две тысячи экземпляров, включая сто экземпляров лимитированного издания в кожаном переплете. Как и большинство сборников речей, этот сборник был продуктом своего времени. После принятия в 1935 году нового Закона об управлении Индией и конституции тема стала неактуальной, и Черчилль утратил к ней интерес. Однако книга получила достаточно высокие оценки среди исследователей. Так, по мнению Манфреда Вайдхорна, написавшего предисловие к изданию 1990 года, тексты выступлений являются «впечатляющими» образцами риторического мастерства[298]. Ему вторит Ричард Лэнгвортс, считающий, что подобные тексты представляют собой прекрасный материал для изучающих риторику и политические науки[299]. Аналогичного мнения придерживается и известный историк Уильям Манчестер, который полагает, что во время обсуждения индийского вопроса Черчилль предстал в лучшей форме и «воспарил со своей прозой»[300]. Более сдержанный отзыв принадлежит Рою Дженкинсу, который, хотя и отмечает, что тексты «Индии» относятся к образцам «мощной полемики», тем не менее констатирует отсутствие в них «привычной для Черчилля искорки, а также запоминающихся фраз»[301].

Одним из самых парадоксальных моментов, связанных с индийской кампанией Черчилля, является то, что, выступив ретроградом, отказывающимся признать неизбежный процесс деколонизации, Черчилль на самом деле исполнил непривычную для восприятия широкой публики роль миротворца. Основной посыл его речей состоял в предотвращении кровопролития на субконтиненте: нормализация положения в Индии должна осуществляться не силовыми, а политическими методами. Столкновения в Индии происходили не с британскими властями, а являлись результатами «религиозных стычек» между индуистами и мусульманами. Их предотвращение, убеждал Черчилль, возможно только тогда, когда центральная власть сохранится за британской администрацией, которая сможет «гарантировать непредвзятость и беспристрастность» в отношении всех классов, общин и национальностей.

С уходом Британии Черчилль предсказывал начало серьезных проблем: разрушение законодательной и социальной систем, рост коррупции, учащение этно-конфессиональных конфликтов. «Сейчас, когда становится очевидным, что вскоре мы либо по собственной воле покинем Индию, либо нас оттуда выгонят, непримиримая ненависть и кровная вражда вновь дадут о себе знать», — предупреждал он. В условиях ежедневного «усиления религиозных распрей» ослабление позиций сюзерена приведет к «погружению Индии в кровопролитнейшие гражданские войны»[302].

Предлагая оценивать каждое действие с точки зрения последствий, Черчилль призвал депутатов палаты общин задуматься о том, какой внешнеполитический, а главное — внешнеэкономический сценарий ожидает Британию после предоставления Индии статуса доминиона. А сценарий, по его мнению, будет простым и мрачным. Получив соответствующие полномочия, Индия сможет наложить эмбарго на импорт британской продукции, а также заменить британские товары другим импортерами. Если кто-то думает, что от этого выиграют простые индийцы, то они ошибаются, уверял политик. Изменение внешнеэкономической схемы будет происходить в интересах крупного индийского бизнеса, способствуя созданию местных монополий, ухудшению трудовых условий работников, росту цен для потребителей на фоне снижения качества предлагаемой продукции[303]. Досталось также и лейбористскому правительству, которое за два года руководства страной добилось лишь ухудшения ситуации в Индии и разрушения текстильной промышленности в Ланкашире[304].

Черчилль продолжил участие в обсуждении индийского вопроса и после выхода сборника. Однако его усилия оказались тщетными. Ему не хватало веса, и борьба с системой закончилась ожидаемым поражением восставшего маргинала. Весной 1934 года он обвинил Министерство по делам Индии в том, что во время прошлогодней подготовки сведений для объединенного комитета чиновники фальсифицировали данные и оказали незаконное давление на источники предоставления информации. В частности, подобное давление было оказано на Торговую палату Манчестера, которая критически оценила ряд экономических положений готовящегося Закона об управлении Индией, отметив их отрицательное влияние на производство хлопка в Ланкашире.

Черчилль немедленно был обвинен в стремлении раскачать парламентскую лодку. Но одних колкостей с упреками было недостаточно — пришлось сформировать для разбирательств Комитет по привилегиям. Основной уликой являлось письменное обращение одного из высокопоставленных чиновников министерства в Торговую палату с требованием переписать оценку законопроекта. Но этот ключевой документ был изъят из дела главой ведомства Сэмюелем Хором. Не потому ли он чувствовал себя так уверенно, хвастаясь Бивербруку, что «вся эта история растворится в дыму, но этот дым очернит того, кто поднес огонь»[305]. В итоговом докладе Комитета значилось, что прозвучавшие обвинения в адрес министерства не обоснованны. Черчилль попытался вновь поднять вопрос о недопустимых действиях колониального ведомства, но на этот раз его просто подняли на смех.

В 1935 году будет принят давно обсуждаемый Закон об управлении Индией, расширяющий права местного населения. Спустя двенадцать лет, в 1947 году, Индия, получив независимость, распадется на два доминиона: Индийский союз и Пакистан. Статус доминионов сохранится до 1950 и 1956 года соответственно. В 1971 году от Пакистана отделится Бангладеш.

С позицией Черчилля в отношении самоуправления на субконтиненте можно не соглашаться, но чего нельзя отрицать, так это точности сделанных им прогнозов. То, что произойдет в Индии после обретения независимости, Уильям Манчестер назовет «холокостом», а также «великой человеческой катастрофой», сравнимой с истреблением армян турками и евреев нацистами[306]. В столкновениях между индуистами и мусульманами во время гражданской войны 1947 года, а также в индо-пакистанских конфликтах 1965 и 1971 годов погибнут миллионы людей. Изначально предвидя эту ситуацию, Черчилль скажет занимавшему в тот момент (1947 год) пост вице-короля Луису Маунтбэттену (1900–1979): «Своим решением индийского вопроса вы словно ударили меня хлыстом по лицу»[307].

Черчилль проиграет борьбу за Индию, но в этой битве сможет провести «наиболее замечательную парламентскую кампанию в своей жизни»[308]. Но это станет понятно позже, как и то, что за, казалось бы, обычным поражением в политической схватке скрывались необычные выводы. Во-первых, участие в решении индийского вопроса нанесет мощный урон репутации Черчилля и негативно скажется на восприятии его дальнейших выступлений по другим, более важным и насущным проблемам национальной безопасности и международных отношений. Во-вторых, в этих дебатах и схватках, в условиях огромного давления со стороны властей и общественного мнения, проявилась знаменитая стойкость Черчилля, граничащая с упрямством. Тогда ее поносили, над ней глумились, но именно эта стойкость, эта вера в правильность своего мнения окажут решающее воздействие на принятые Черчиллем решения летом 1940 года.

Но все это будет потом, а летом 1931 года все явственней ощущалось, что экономические преобразования Макдональда не увенчались успехом и недалек тот час, когда в высших эшелонах власти начнутся перестановки. Черчилль не отличался склонностью к подковерным играм, однако в конце июля он принял участие в закрытом обсуждении сложившейся политической ситуации и поиске выхода из нее, которое состоялось в доме Арчибальда Синклера в графстве Суррей. Черчилль приехал на встречу со своим другом, молодым членом Консервативной партии депутатом парламента Бренданом Брекеном. В этом необычном консилиуме также приняли участие бывший премьер-министр Дэвид Ллойд Джордж и будущий глава британского союза фашистов Освальд Мосли (1896–1980). Разумеется, тогда он не был фашистом, иначе его появление в этом кругу было бы невозможно. В лейбористском правительстве Мосли в течение двух лет занимал синекуру канцлера герцогства Ланкастерского. Накануне он расстался с Макдональдом из-за разногласий по вопросу борьбы с безработицей, вышел из состава правительства и стана лейбористов, основав Новую партию.

Основной темой встречи стало формирование эффективной национальной оппозиции. По воспоминаниям присутствовавшего на совете Гарольда Николсона, «Черчилль вел себя очень ярко, забавно, но неконструктивно». Как, впрочем, и другие участники. Никаких конкретных резолюций принято не было, но это не помешало собравшимся прийти к выводу, что цель собрания достигнута и единая оппозиция сформирована[309]. На самом деле никакой единой и сильной оппозиции так и не появилось. Ллойд Джордж через несколько дней ляжет на операцию, а Уинстон Черчилль отправится на месячный отдых во Францию, лишний раз подтвердив свою нелюбовь к подобным мероприятиям.

В то время как Черчилль наслаждался солнцем на Лазурном берегу (в отеле Provençale, Жуан-ле-Пен), Георг V принимал 24 августа в Лондоне в Букингемском дворце Рамсея Макдональда. Политическое и экономическое положение в стране было тяжелое, а последняя встреча с представителями профсоюзов не оставляла сомнений, что правительство в его нынешнем составе уже не способно эффективно управлять государственными делами и справляться с насущными проблемами. Было принято решение о формировании до проведения выборов коалиционного (национального) правительства, главой которого король попросил остаться Макдональда. Часть лейбористов выступила против своего лидера. Их место заняли консерваторы и либералы. В новом кабинете министров из десяти членов количество лейбористов сократилось до трех, четыре места заняли тори, остальные — либералы[310].

Черчилля в состав нового правительства не пригласили. После выхода из теневого кабинета семью месяцами ранее это стало вторым, гораздо более неприятным и болезненным следствием активно начавшейся фазы изоляции. Причем изоляции, поддерживаемой вершителями судеб Британии. «Как мы уже обсуждали несколько раз в последние дни, большая удача, что Уинстон и Ллойд Джордж отсутствуют», — радостно заявил Сэмюель Хор своему коллеге по новому правительству Невиллу Чемберлену{14}[311].

В октябре 1931 года парламент был распущен и объявлены всеобщие выборы, закончившиеся триумфальной победой Консервативной партии. В новом парламенте они обеспечили себе 437 мест.

Черчилль слишком долго и слишком последовательно критиковал лейбористов, чтобы не возрадоваться их поражению. По его мнению, подобного фиаско, когда партия, заявив о том, что олицетворяет общественное мнение и держит в своих руках будущее страны, лишилась (да еще с таким треском) поддержки огромного количества избирателей, Британия не видела на протяжении сотни лет. «Мы до сих пор протираем глаза, спрашивая себя — неужели это правда? Это правда!» — смаковал Черчилль[312].

Несмотря на провал лейбористов, представительство которых в палате общин сократилось на 236 депутатских мандатов, Рамсею Макдональду вновь удалось сохранить кресло премьер-министра. Это стало возможно не столько благодаря выдающимся качествам знаменитого лейбориста, сколько хитрости и скромности лидера тори. По меткому наблюдению Черчилля, Болдуин «предпочитал суть власти ее форме»[313] и «всегда довольствовался тем, чтобы другие имели обязанности, в то время как он удерживает полномочия»[314]. Официально Болдуин объяснил свое решение остаться в тени тем, что его партия выходила на выборы под лозунгами коалиционного правительства, верность им она сохранит и после подсчета голосов. В действительности он счел пока нецелесообразным перехватывать инициативу у своего коллеги из Лейбористской партии. Тем более что, учитывая значительное присутствие тори в парламенте, от его мнения и так будет зависеть многое.

Пятого ноября был объявлен состав нового коалиционного правительства — правительства народного согласия. Внешне казавшийся «одним из сильнейших», вновь сформированный орган управления стал, по мнению Черчилля, «одним из слабейших в истории Англии». И дело было не в отсутствии в нем опального бунтаря. Слабость правительства объяснялась слабостью его лидера, согласившегося на дуумвират. Черчилль считал, что Макдональд, пошедший на сделку с совестью ради утоления ненасытной жажды власти, совершил ошибку. Лишь бы остаться у руля, он «порвал с социалистической партией, создание которой было делом всей его жизни». Результат был удручающим, но закономерным. Вместо деятельного поведения, направленного на решение наболевших проблем, премьер «погрузился в угрюмую пассивность»[315]. «Своими плясками на сцене Вестминстера эти два старых лентяя прекратили вызывать у меня уважение», — сказал Черчилль одному из своих друзей насчет тандема «Рамси — Болдуин»[316].

Черчилль мог осуждать новую расстановку сил, но для него самого все складывалось не самым лучшим образом. Количество сторонников его взглядов по индийскому вопросу в новом парламенте значительно поубавилось. Из 615 депутатов только двадцать являлись членами Индийского имперского общества. Впоследствии Черчилль скажет, что «не был удивлен» сложившейся ситуацией и «не чувствовал себя несчастным». Он продолжил свой отдых в Каннах, наблюдая за разворачивающимися в Англии событиями издалека.

«Как бы я поступил, если бы мне предложили присоединиться к новому правительству?» — спрашивал он себя спустя годы и сам же отвечал: «Не знаю»[317]. Возможно, он действительно не знал. Зато явственно осознал другое: в таком правительстве, где ведущие места заняли середнячки — Макдональд, Болдуин и Чемберлен, его колоритной фигуре места не было. Но это уже были апостериорные выводы, а в 1931 году его положение представлялось совершенно иначе. Неприятными оказались и процедурные неудобства, последовавшие за изменением статуса. Четверть века Черчилль занимал первые ряды в палате общин, что давало ему возможность и право во время выступления размещать свои записки у курьерского ящика. Теперь, заняв место на задних рядах, он был вынужден, произнося речь, держать записки в руках, что было весьма инкомодите.

Но были проблемы и посерьезней. Черчилль чувствовал себя изолированным, и это его беспокоило. Изоляция, в которой он оказался, была двойной. С одной стороны, приказали долго жить его друзья, и в первую очередь Ф. Э. Смит. Неслучайно в статье о нем Черчилль писал: «В те дни, когда казалось, что на карту поставлено будущее Индии, я сожалел об его отсутствии больше всего»[318]. С другой стороны, своей постоянной критикой правительства по индийскому вопросу Черчилль стал постепенно отдалять от себя молодых и перспективных членов Консервативной партии: Энтони Идена (1897–1977), Гарольда Макмиллана (1894–1986), Альфреда Даффа Купера. Отдалялись и другие тори, поддержка которых в дальнейшем ему бы очень пригодилась, особенно во время анти-нацистских выступлений и призывов к перевооружению. Индия вбила кол между Черчиллем и прогрессивными силами партии, навредив его репутации дальновидного и расчетливого политика. Именно из-за этого отчуждения и падения авторитета в глазах набирающих силу депутатов Дафф Купер спустя годы назовет казус с Черчиллем в отношении Индии «самым неподходящим событием, произошедшим между двумя мировыми войнами»[319].

За обособленностью последовало недоверие, еще более опасный ярлык в политической и общественной жизни. Хорошо знавший Черчилля Бивербрук считал, что его друг сам виноват в произошедшем. Он слишком часто призывал меняться и слишком часто менял свою точку зрения. В итоге его «голос лишился той самой искренности»[320], которая привлекает электорат и заставляет прислушиваться как сторонников, так и оппонентов. Вернуть кредит доверия помогут время и череда серьезных событий.

Не замедлили себя ждать и другие неблагоприятные последствия выбранного курса. Черчилль слишком долго критиковал правительственные инициативы. Теперь, когда он проиграл, критика бумерангом обрушилась на него. Высмеивать бывшего канцлера Казначейство стало модным и выгодным. Ему вновь припомнили поражение в Дарданеллах, вновь обвинили в излишней горячности, вновь поставили в вину, что он стал жертвой собственного красноречия. «Жизнь Уинстона — одна долгая речь, — констатировали его недоброжелатели. — Он не говорит, он ораторствует». Болдуин признавался, что получает наслаждение от заседаний, на которых теперь отсутствует Черчилль, вечно нарушавший повестку дня, а также отвлекавший внимание присутствующих рассмотрением «чрезвычайно умного меморандума, составленного им и касающегося вопросов, которые не относятся к его зоне ответственности»[321]. Не остались незамеченными и редкие посещения Черчиллем палаты общин, как правило, только в дни его собственных выступлений по интересующим его темам. «Черчилль присвоил себе право приходить в палату общин, делать то или иное заявление и тут же ретироваться, будто это сам Господь Бог изрек истину в последней редакции», — возмущался поведением своего коллеги лидер Лейбористской партии Джордж Лансбери (1859–1940){15}*[322].

Наблюдая положение Черчилля с позиций сегодняшнего дня, зная о его назначении на пост премьер-министра, успехах в период Второй мировой войны и последующем всеобщем почитании на Западе, все эти саркастические уколы выглядят безобидными пустяками. Но ведь никто не знает своего будущего. На будущее можно влиять, но его нельзя предугадать наверняка. Перемещение по оси времени напоминает движение в темном коридоре. Продвигаясь вперед, постоянно приходится озираться по сторонам, внимательно относиться к происходящим событиям и постоянно принимать непростое решение: то ли скорректировать свой путь, то ли оставить его неизменным.

Тот путь, который в 1930-е годы выбрал Черчилль, грозил ему крайне большой неприятностью — исключением из политической жизни. «Если Уинстон продолжит в том же духе, я не удивлюсь, если Болдуин наложит вето на его участие в избирательной гонке, — признался Бивербрук экс-премьеру Канады Роберту Бордену (1854–1937) в январе 1934 года. — Поверьте мне, Болдуин может это сделать»[323]. Через три месяца Бивербрук констатирует, что «Черчилль ничего не может сделать в индийском вопросе», а «Болдуин стал силен, как никогда прежде»[324].

Конечно, Черчилль пытался держаться и даже шутить. Стены Вестминстера запомнили много примеров его остроумия. Например, во время выступления одного из министров он недовольно покачал головой. Выступавший прервал свою речь и, обращаясь к депутату, сказал:

— Достопочтенный джентльмен, я просто выразил мою точку зрения.

— Достопочтенный джентльмен, а я просто покачал головой, — парировал Черчилль[325].

Или в другой раз, комментируя речь Уильяма Грэхема (1887–1932), политик иронически произнес: «Он говорил без бумажки и без смысла»[326].

И все же, несмотря на браваду и неизменное чувство юмора, Черчилль тяжело переживал произошедшие в его жизни метаморфозы. Еще бы! Под его ногами разверзлась одна из самых темных пропастей, с которой может столкнуться человек. Пропасть безысходности, когда впереди лишь беспросветное будущее, где нет места ни стремительным взлетам, ни громким назначениям, ни амбициозным политическим проектам, ничему, что могло бы вдохновить и восхитить, — только наблюдение за происходящими событиями и пока еще сохранившаяся возможность выразить свою точку зрения в палате общин. «Если бы он умер, не дожив до шестидесяти лет, то в некрологе о нем даже не стали бы говорить, как о государственном деятеле», — считает ранний биограф Черчилля Вирджиния Коулс (1910–1983)[327].

И это произошло с человеком, который с двадцати пяти лет находился под лучами общественного внимания, который в мировой войне руководил самым большим военно-морским флотом в мире, который на протяжении четверти века был практически неизменным членом правительства, с которым считались, который определял развитие отраслей и вершил судьбы целых народов. Черчилль не просто случайно заскочил на самый верх — он жил на Олимпе в течение почти тридцати лет. А теперь оказался низвергнут, выставлен на осмеяние безжалостных критиков, многие из которых уступали ему и в опыте, и в способностях, и в личных качествах.

Суровая правда жизни заключается в том, что в аналогичном положении оказалось большинство коллег Черчилля, которым удалось достигнуть самого высокого поста — премьер-министра. Все они так и не восстановились после своего падения. Такая же участь ждала бы и Черчилля, если бы не два фактора: благосклонность Истории и его удивительная жизнестойкость. Дело здесь вовсе не в том, что Черчилль был неким суперменом, выходившим целым и невредимым (не только физически, но и психически) из любой неурядицы. Нет, разумеется он и нервничал, и сомневался, но он смог подавить разрушающий эффект неприятных эмоций, преобразовав их в созидательную силу творчества. Загнанный в угол враждебностью политического момента, Черчилль приступил к работе над новыми литературными проектами, которые не только обессмертят его имя, но и адаптируют его мировоззрение, подготовив к прохождению тяжелейших испытаний следующего десятилетия.

Глава 2. Приключения и размышления

После неудачи в индийской кампании и начавшегося отчуждения с Консервативной партией Черчилль стал реже появляться в Лондоне, предпочитая столице свое загородное поместье Чартвелл. «Сначала мы формируем наши здания, затем наши здания формируют нас» — известное высказывание Черчилля периода Второй мировой войны[328]. Оно касалось планов реконструкции палаты общин, разрушенной в результате налета люфтваффе 10 мая 1941 года. Но не в меньшей степени оно относилось и к любимому поместью политика. Жизнь Черчилля в 1930-е годы с его творческими успехами и восстановлением после политических поражений невозможно представить без Чартвелла, который стал его личным Асгардом. Биография Черчилля, особенно в это десятилетие, будет неполной без истории приобретения и перестройки Чартвелла его самым известным хозяином.

В мировоззрении англичан понятие дома всегда играло первостепенную роль. Именно на Туманном Альбионе появилось выражение «Мой дом — моя крепость». И хотя это высказывание, принадлежащее конкретному человеку — юристу Эдварду Коку (1552–1634), первоначально рассматривалось исключительно в законодательной плоскости, как гарант частной собственности, оно быстро приобрело статус народного, выразив в лапидарной форме ключевые национальные потребности. Домашний очаг с потрескиванием дров в камине, пятичасовым чаепитием в уютных креслах, веселыми беседами и настольными играми по вечерам превратился в символ не только социальной, но и психологической защищенности.

По своей натуре Черчилль был человеком непоседливым, любившим разъезды и путешествия, но желание иметь собственный дом снедало и его, особенно после того, как в 1908 году он скрепил себя узами брака с Клементиной, в котором у них появилось пятеро детей. В период с весны 1909-го по май 1918 года Черчилли проживали в основном в Лондоне, в доме номер 33 на Экклстон-сквер. Исключение составил военный период, с мая 1913 до конца 1916 года, во время которого они жили сначала в Адмиралтействе (до мая 1915 года), затем у кузена Айвора Геста (1873–1939) на Эрлингтон-стрит, у леди Рандольф на Брук-стрит и совместно с семьей брата Черчилля на Кромвелл-роуд. Все это время дом на Экклстон-сквер арендовал руководитель внешнеполитического ведомства Эдвард Грей (1862–1933). После 1918 года Черчилли непродолжительное время жили сначала в помещениях, предоставленных Министерством снабжения (до начала 1919 года), затем в съемном доме на Ден-тренч-стрит (до начала 1920 года), затем в собственном доме на Сассекс-сквер, 2{16} (с 1920 по 1925 год), затем в резиденции канцлера Казначейства на Даунинг-стрит (1925–1929 годы). После отставки с поста главы Минфина семья переехала к кузине Клементины — Венеции Монтагю (1887–1948), но уже в 1930 году они нашли более подходящее жилище на Морпет-мэншнс, 11, недалеко от Вестминстера, которое арендовали с конца 1931-го по конец 1939 года.

Первым загородным домом Черчиллей стал Лалленден, на пересечении графств Суссекс, Кент и Суррей; глава семейства приобрел его в феврале 1917 года. Однако обострение экономических проблем, а также изменившееся налоговое законодательство превратило поместья из символа власти и благополучия в финансовое бремя для владельцев. Да и на политическом Олимпе все чаще стали появляться государственные деятели, не располагавшие поместьями для проведения в них государственных приемов, раутов и заседаний. Своеобразным символом происходящих в обществе социальных перемен стало предложение Артура Гамильтона Ли (1868–1947) передать свое поместье Чекере, графство Бакингемшир, в дар стране для использования в качестве загородной резиденции премьер-министра. Закон о бессрочной аренде Чекерса получил королевскую санкцию (и таким образом, вступил в силу) в декабре 1917 года. Так получилось, что этот документ стал первым законодательным актом Соединенного Королевства, в котором употребляется термин «премьер-министр», хотя негласно он использовался для обозначения главы правительства еще с начала XVIII столетия.

Финансовые проблемы не миновали и Черчилля. Приобретение поместья Лалленден оказалось неудачным. На одном из каминов в доме была выгравирована дата «1694 год», но само здание было построено еще раньше: в XV или даже в XIV веке. Проведение срочных работ на прилегающих к дому шестидесяти семи акрах смешанных фермерских территорий (сады, лес, пашня, пастбища) требовало больших финансовых вложений. Сложности возникли и с предыдущим владельцем — скрипачом Перси Шерманом, который был вынужден продать Лалленден из-за своей супруги. Она страдала астмой, и проживание в этих местах негативно сказывалось на ее здоровье. После завершения сделки купли-продажи Черчилль и Шерман еще в течение года спорили над тем, кому принадлежит большое количество хранящихся на территории старых дубовых бревен, а также собачьих будок[329].

Черчилль с его деятельной натурой значительно улучшил ситуацию в поместье, но еще многое оставалось сделать. Между тем это отвлекало его от насущных проблем снабжения армии. Трудно сказать, сколько еще он бы потратил времени и сил на наведение порядка, если бы не случай. В марте 1919 года в Лалленден приехал генерал Ян Гамильтон со своей супругой Джин (1861–1941). Она прохладно относилась к Черчиллю, но поместье ей очень понравилось. Гамильтоны попросили арендовать Лалленден на год, однако Черчилль ответил, что аренда возможна только на срок не меньше трех лет. А самое лучшее — приобрести его навсегда. Джин загорелась идеей и убедила супруга выкупить Лалленден у Черчилля. Гамильтон значительно переплатил за приобретение, но это не испортило его дружеских отношений с политиком[330]. А Черчиллям вновь пришлось искать загородный дом.

Весь 1920-й и первая половина 1921 года прошли в поисках. Привыкший жить на широкую ногу, Черчилль не мог похвастаться солидным состоянием, которое требовалось для большой покупки и оплаты многочисленных счетов, неизбежной составляющей содержания любого поместья. Возможно, Черчилль еще долго определялся бы с решением наболевшего жилищного вопроса, если бы не трагический инцидент, произошедший в начале 1921 года.

Двадцать шестого января в 10 часов 25 минут на одноколейке между Уэлшпулом и Ньютауном следовавший из Абериствита (графство Кередигион, Уэльс) экспресс столкнулся с местным поездом. Эта авария стала одной из самых крупных в истории британских железных дорог. Машинист местного поезда погиб. Его коллеге из экспресса Джону Притчарду Джонсу повезло больше. Он увидел несущийся навстречу поезд всего за несколько секунд до столкновения. Несмотря на критичность положения, машинист не растерялся. Сначала он выключил двигатель, затем дал по тормозам и выпрыгнул из кабины, прихватив с собой сигнальные таблицы, которые впоследствии помогли ему доказать свою невиновность. «Выдающийся человек», — прокомментирует его поведение Черчилль, рассказывая о случившемся своей супруге[331].

Благодаря завидному хладнокровию и решительности Джонс смог не только оправдать себя, но и сохранить жизнь многим пассажирам. Но без жертв все равно не обошлось. В результате столкновения погибли семнадцать человек. Среди них — директор железнодорожной компании Герберт Лайонел Генри Уэйн-Темпест (род. 1862), приходившийся британскому политику дальним родственником. В результате его кончины Черчилль унаследовал поместье Гэррон Тауэрс в графстве Антрим на северо-востоке Ирландии. Неожиданное наследство укрепило финансовое положение, а полученные авансы за первый том «Мирового кризиса» позволили увереннее смотреть в будущее и перейти, наконец, к активной фазе поиска подходящего загородного дома.

Кто ищет, тот всегда найдет. Осенью 1922 года вместе со своими детьми, тринадцатилетней Дианой, одиннадцатилетним Рандольфом и семилетней Сарой, Черчилль отправился в небольшое путешествие в графство Кент. В ходе поездки он признался, что хочет показать им один дом — Чартвелл, который ему очень понравился; он намерен его приобрести, но предварительно хочет узнать мнение своих детей.

Первый раз он увидел Чартвелл в июле 1921 года. Это была любовь с первого взгляда. Поместье находилось в двух милях южнее небольшого городка Вестерхем и всего в шести милях к северу-востоку от бывшего владения Лалленден. Но самым главным в выборе было, конечно, само графство Кент. Любовь к этим местам своему воспитаннику привила няня Элизабет Энн Эверест (1833–1895), называвшая Кент «садом Англии». «Мне всегда хотелось жить в Кенте», — признавался Черчилль в своих мемуарах[332]. Много лет спустя во время одной из откровенных бесед со своим врачом Чарльзом Макмораном Уилсоном, 1-м бароном Мораном (1882–1977), он признается, что стал владельцем Чартвелла исключительно из-за прекрасного пейзажа[333].

Свою роль сыграл и исторический фон. Поместье было названо в честь родникового источника Чарт-велл, расположенного в окрестностях и впоследствии использованного Черчиллем для создания искусственного озера. Название родника произошло от староанглийского слова Chart, которое на местном диалекте означает грубую почву, перемешанную с различными растениями: утесником, папоротником, ракитником. Историки считают, что и само слово «родник» (well) также связано с этим местами. Оно происходит от имени Уильяма Эт-Уэлла, владевшего этими землями в 1362 году[334].

Помимо земли, своя история была и у дома. Согласно преданиям, по пути к своей будущей жене Анне Болейн (1501–1536), которая проживала в расположенном неподалеку замке Хивер, в дубовой комнате дома останавливался король Генрих VIII Тюдор (1491–1547)[335]. А в одном из близлежащих домов рядом с Вестерхемом профессор математики Оксфордского университета Чарльз Лют-видж Доджсон (1832–1898), больше известный всему миру под псевдонимом Льюиса Кэрролла, работал над одной из глав своего бессмертного произведения «Алиса в Стране чудес»[336].

По словам дочери Черчилля Сары, отец немного нервничал, показывая Чартвелл в первый раз.

— Вам нравится дом? Он нам понравится? — переспрашивал он детей с нескрываемым беспокойством.

— О да! — отвечали они, посоветовав отцу приобрести этот дом и окружавшую его территорию.

Услышав это, Черчилль немного замешкался и подозрительно задумчиво произнес, что пока еще не принял окончательного решения. Затем компания отправилась обратно в Лондон. То ли из-за волнения, то ли из-за отсутствия большого опыта вождения, но Черчилль не смог завести автомобиль, поэтому пришлось обратиться к помощи местных жителей, согласившихся подтолкнуть машину. Всю дорогу дети уговаривали отца купить дом, и только когда они приехали в столицу и проезжали мимо Парламентской площади, он сказал им правду — Чартвелл уже приобретен. Эмоции были столь бурными, что Черчилль даже нарушил правила, объезжая площадь. Если бы не зоркий полисмен, вовремя остановивший нарушителя, еще неизвестно, чем бы закончилась эта поездка[337].

Разыграть детей было, конечно, приятно. Но почему в этой поездке их не сопровождала Клементина? По уважительной причине. В середине сентября она родила девочку — Мэри. И ей было не до осмотра поместья, которое она к тому же уже видела. Но интересно, не это. Черчилль скрыл факт покупки не только от детей, но и от супруги. За все пятьдесят шесть лет их совместной жизни этот поступок стал самым «неискренним»[338] с его стороны. И он пошел на него вполне осознанно.

Впервые Клементина посетила Чартвелл в июле 1921 года. Сначала поместье произвело на нее благоприятное впечатление. «Мой дорогой, я не думаю ни о чем, кроме как об этом восхитительном холме, — писала она мужу в одном из писем. — С него открывается чудесный вид, словно находишься в самолете. Надеюсь, мы приобретем это поместье и проживем в нем долго и счастливо». Она уже думала о перестройке дома, предполагая, что если сделать дополнительное крыло, «то появятся еще три великолепных солнечных спальни и восхитительная зала с высокими окнами, выходящими на север»[339].

Клементина писала эти строки, находясь у Виктора Казалета в Фэирлоне, графство Кент. Возможно, к мыслям о владении загородным домом подтолкнул ее уют их семейного гнездышка. Но, присмотревшись к Чартвеллу ближе, она постепенно начала менять свою точку зрения. Дом требовал серьезной перестройки, а значит, и больших вложений. Зная расточительный характер супруга, Клементина опасалась, что Чартвелл превратится в финансовое болото, засасывающее в себя все денежные средства. Кроме того, до поместья было неудобно добираться общественным транспортом, что накладывало определенные трудности при найме подсобных рабочих и прислуги. Поэтому в итоге она стала возражать против приобретения дома.

В сентябре 1922 года Черчилли ждали пополнения семейства, и Клементине было не до крупных покупок. Но ее супруг продолжал лелеять надежду о поместье. В июле 1921 года Чартвелл впервые был выставлен на продажу агентством по недвижимости Knight, Frank & Rutley. Было разыграно двадцать три лота. Внимание Черчилля привлек первый лот: «Дом и сады», включавший продажу восьмидесяти акров территории. Проведение аукционов затянулось на год[340].

В 1921 году Чартвелл принадлежал Арчибальду Джону Кэмпбелл — Колкьюхоуну (1874–1945), семья которого владела им с 1848 года. Кэмпбелл-Колкьюхоуна с Черчиллем объединял не только один год рождения, но и учеба в одной школе — Хэрроу. Правда, после окончания школы они никогда больше не встречались, хотя Черчилль уверял, что хорошо помнит своего однокашника[341]. Кэмпбелл-Колкьюхоун никогда не жил в Чартвелле, поэтому, возможно, с такой легкостью и согласился с ним расстаться.

Четырнадцатого сентября 1922 года Черчилль получил от Knight, Frank & Rutley предложение о возможности приобретения первого лота за пять с половиной тысяч фунтов стерлингов. Для обдумывания ему дали десять дней. На следующий день после получения этого предложения у Черчилля родилась дочка. Он был счастлив. Но новость о том, что он в пятый раз стал отцом, не смогла отвлечь его внимания от намечавшейся покупки. Не дожидаясь десятидневного срока, уже 15 сентября, то есть в день рождения Мэри, он направил агентам по недвижимости свой ответ. В принципе, он уже был морально готов закрыть сделку, но, следуя золотому правилу «кто не торгуется, тот ничего не покупает», решил сбить цену на семьсот фунтов.

Своим главным доводом он выбрал то обстоятельство, что дом требовал серьезной перестройки, которая «ляжет тяжелым бременем» на плечи нового хозяина. Для того чтобы подсластить пилюлю, Черчилль добавил, что если его предложение будет принято, он тут же согласен подписать необходимые бумаги. Но и в агентстве свой хлеб зарабатывали не просто так. Аргументы Черчилля сотрудников не впечатлили. Они заявили, что цена не обсуждается. Теперь ответный ход был за Черчиллем. Он пригласил представителя агентства Генри Нормана Хардинга к себе в Министерство по делам колоний, которое возглавлял на тот момент. В ходе обсуждения он постоянно ходил из угла в угол, находя бесчисленные доводы в пользу своего предложения, но Хардинг был неумолим. Последовал очередной раунд переговоров. В итоге Черчилль согласился на цену в пять тысяч фунтов, которая устроила все стороны[342]. У Чартвелла появился новый хозяин.

Добившись снижения первоначального предложения на пятьсот фунтов, Черчилль продемонстрировал завидную деловую хватку. Но то обстоятельство, что он скрыл от своей супруги, с которой его связывали доверительные отношения, не только подробности, но и сам факт сделки, показывает его не с самой лучшей стороны. Впоследствии его младшая дочь Мэри пыталась оправдать отца, замечая, что «при покупке Чартвелла он не был безразличен к чувствам матери, наоборот, он искал ее одобрения еще до совершения столь важного шага в своей жизни; кроме того, он не сомневался, что сможет привить ей любовь к столь дорогому для себя месту». Хотя и она признавала, что ее отец допустил в семейных отношениях «долговременную стратегическую ошибку»[343].

Современные исследователи занимают более жесткую позицию. Профессор Стефан Букзаки, автор одного из самых подробных исследований о домах британского политика, считает, что этот эпизод демонстрирует «эгоизм, глухоту и зашоренность Черчилля в отношении мнения других»[344].

Черчилль постарался как можно быстрее загладить свою вину. «Моя любимая, не переживай по поводу денег и нашей незащищенности, — успокаивал он Клементину в одном из писем. — Главной целью нашей политики является стабильность. Теперь Чартвелл наш дом. Мы должны приложить все усилия, чтобы прожить здесь долго и передать его в руки Рандольфа. Постараемся сделать его настолько уютным и очаровательным, насколько это будет возможно, учитывая, конечно, наше финансовое положение»[345]. Последнее дополнение было весьма кстати. Дому требовалась серьезная реконструкция, для чего пришлось обратиться к профессиональному архитектору.

Кому, как не Черчиллю, хорошо помнившему скандальную историю строительства Бленхеймского дворца на фоне испорченных отношений между супругой 1-го герцога Мальборо Сарой (1660–1744) и архитектором сэром Джоном Ванбру (1664–1726), было не знать, какое значение для воплощения в жизнь всех планов имеет выбор правильного специалиста. Бленхейм мог стать детищем одного из лучших архитекторов своего времени сэра Кристофера Рена (1632–1723), но не получилось. Переустройством Чартвелла тоже мог заняться один из популярнейших британских архитекторов первой четверти XX века Эдвин Ландсир Лаченс (1869–1944), вошедший в историю благодаря Кенотафу в Лондоне, «Воротам Индии» в Нью-Дели, а также самой большой в мире резиденции главы государства Раштрапати-Бхаван. Черчилль и Лаченс были знакомы. Более того, политик арендовал летом 1915 года один из домов, к которому архитектор приложил свою руку — Хоу Фарм в деревне Хэскомб, графство Суррей. Известно, что Черчилль консультировался с архитектором впоследствии, однако их творческий союз не состоялся. Повлияла ли на это занятость Лаченса в Нью-Дели, сказалась ли его приверженность «больше работать для мертвых, чем для живых», или просто Черчилль так и не сделал предложения — не известно[346]. Так или иначе, работы по переустройству Чартвелла будут связаны с именем Филипа Армстронга Тилдена (1887–1956).

Почему именно Тилден? Сам архитектор утверждал, что познакомился с политиком в 1920 году у Филипа Альберта Густава Сассуна (1888–1939), который был одновременно его клиентом и другом нашего героя. Тогда у них состоялся оживленный и достаточно продолжительный разговор об архитектуре, во время которого, кстати, обсуждался недавно установленный на Уайтхолле Кенотаф Лаченса{17}. Вполне возможно, что Сассун порекомендовал архитектора своему другу. Нельзя исключить и другой вариант — Черчилль обратил внимание на Тилдена благодаря премьер-министру Дэвиду Ллойд Джорджу, который также обращался к его услугам. Наконец, за архитектора могла замолвить слово тетка Черчилля по материнской линии Леони Лесли, с которой Тилден, по его собственным словам, был в хороших отношениях.

Вопрос выбора Тилдена, возможно, не привлек бы столько внимания, если бы не нарекания к его работе со стороны Черчилля[347], да и исследователи оставили о нем не слишком высокое мнение[348]. Как бы то ни было, но их отношения, хотя и не были безоблачными, оказались достаточно плодотворными, и своим обновленным видом Чартвелл обязан в том числе и этому архитектору.

Черчилль лично привез Тилдена в поместье на своем двухместном автомобиле. «Поездка с Уинстоном превратилась в увлекательное путешествие, — вспоминал архитектор. — По покрытой льдом дороге мы юзом скатились вниз по Вестерхемскому холму — с вершины до самого основания, просто чудом оставшись невредимыми»[349].

От опытного взгляда Тилдена не скрылись все те недостатки, что раньше привели в ужас миссис Черчилль. Согласно его воспоминаниям, в 1922 году Чартвелл представлял собой «унылый дом, возвышающийся на склоне холма и увитый с западной стороны рододендроном». Вокруг здания стояли огромные деревья, соприкасавшиеся своими кронами со стенами. Обследовав дом более внимательно, Тилден обнаружил, что только центр здания остался не подвержен сырости. Все остальное — кирпичные стены и многочисленные расщелины были покрыты «зеленой слизью и гнилью»[350].

Несмотря на неблагожелательный отзыв, Тилден увидел также и возможности для творчества. Работы были начаты на южной стороне после очистки стен от плюща. В результате перестройки с южной стороны появился ступенчатый фронтон. После небольшой перепланировки все южное крыло было переоборудовано в отдельный жилой блок. Большое внимание Тилден уделил планировке кабинета, который, по словам внучки Черчилля, «всегда являлся средоточием всего дома — очаровательность и притягательность различных вещей, великие события, что здесь обдумывались, книги, что создавались, — все придавало незабываемый колорит этой комнате»[351]. По просьбе Черчилля в кабинете был удален потолок, и открывшиеся при этом балки напоминали свод Вестминстерского зала. После Второй мировой войны балки украсит Юнион-Джек, который первым был поднят в Риме после освобождения Вечного города в 1944 году. Кабинет был напрямую связан со спальней хозяина дома. По своим размерам и убранству она больше напоминала, как выразился один из исследователей, «монастырскую келью»[352]: скромная обстановка, невысокая полутораспальная кровать и многочисленные книжные полки, а также повсюду разбросанные документы, черновики и газеты.

Сильным изменениям подвергся также западный фасад здания, служивший главным входом. Для ограждения дома от проезжей части была возведена новая кирпичная стена, украшенная пирокан-той и горным клематисом. Зубчатый орнамент стены Черчилль скопировал с кирпичной кладки Квебекского дома, расположенного неподалеку, в Вестерхеме. Также Черчилль настоял на замене помпезного входа в форме остроконечного эркера скромной дубовой дверью XVIII века. Последняя была приобретена у лондонского антиквара Томаса Кроутера за 25 фунтов стерлингов. Помимо дубовой двери у Кроутера Черчилль купил несколько деталей для крыши и камина.

С восточной стороны Тилден построит новое крыло. Эту постройку, возвышающуюся на три метра над основным зданием, Черчилль с гордостью будет называть «Мой мыс». На верхнем этаже находилась спальня Клементины с цилиндрическим сводом, на первом этаже — гостиная, на цокольном этаже — столовая. Для соединения комнат друг с другом была построена дополнительная лестница. Северное крыло было отдано под проживание обслуживающего персонала, там же располагалась кухня.

За водоснабжение отвечала местная водопроводная компания, осуществляющая подачу воды при помощи специального гидравлического насоса. Кроме водопровода Черчилль также проведет телефон, чтобы всегда быть в курсе основных политических событий.

Перестройка дома обошлась намного дороже, чем предполагалось изначально. Вместо семи тысяч фунтов пришлось отдать почти в два с половиной раза больше — восемнадцать. Свою долю беспокойства внесут и растянувшиеся сроки реконструкции.

В апреле 1924 года мечта Черчилля наконец-то осуществится — первый этап ремонта подойдет к концу, и в середине месяца вместе со своими детьми он въедет в новый дом. Пока, правда, без супруги, которая вместе с сестрой направилась на Пасху в Дьеп навестить свою мать.

Черчилль был на седьмом небе от счастья. Войдя в спальню Клементины, он развалился на кровати, достал листок бумаги и принялся писать:

Моя дорогая!

Это первое письмо, которое я пишу тебе из Чартвелла. Ты и вправду должна быть здесь. Сейчас я лежу на кровати в твоей спальне (которую на время аннексировал для себя). Мы провели здесь два восхитительных дня. Все готово к твоему приезду.

Единственное, что не хватает сим полям

Нашей кошки — Королевы, данной нам.

Как бы я хотел, чтобы ты была здесь. Ты и представить не можешь размеры этих комнат, которые тебе еще предстоит украсить. Твоя спальня представляет собой великолепный будуар. Сразу же приезжай, как только почувствуешь желание разделить со мной эту радость. В Лондон не заезжай, я пошлю за тобой автомобиль.

Нежно люблю, моя дорогая Клемми. Пожалуйста, звони и думай хоть иногда о преданном тебе paterfamilias porcus{18},

Всегда любящий тебя, У[353].

Клементина, хотя и не одобряла выбор супруга, отлично понимала, что ей придется разделить его любовь к Чартвеллу. Со временем она примет участие в обустройстве нового дома. Ею будут выбраны цветовые оформления для большинства комнат. В основном пастельные тона — светло-серый и салатовый для столовой, нежножелтый для гостиной, голубой для собственной спальни.

После назначения Черчилля на пост министра финансов в 1924 году его новым местом проживания в Лондоне станет 11-й дом на Даунинг-стрит, официальная резиденция канцлера Казначейства с 1828 года. Чартвелл выступит в качестве загородной резиденции. «Дом Уинстона превратился в место проведения многочисленных заседаний, — вспоминает один из очевидцев. — За обеденным столом обсуждались достоинства и недостатки фискальной политики. Ванная комната использовалась для диктовки бюджета страны. Барахтаясь и булькая, включая и выключая пальцами ног водопроводные краны, уходя под воду и выплывая на поверхность с приподнятым носом, словно кит, выпускающий фонтан, Черчилль диктовал бюджет на будущий год»[354].

Работы по благоустройству поместья не прекращались. После реконструкции дома Черчилль взялся за прилегающие территории. Сначала — крутой склон от восточного крыла дома до озера. В северной стороне по проекту Тилдена будет построена каменная беседка. Впоследствии ее посвятят 1-му герцогу Мальборо. На одной из стен будет выгравирован герб с семейным девизом — Fiel Рего Desdichado{19}. Также на каждой стене будут размещены терракотовые пластины, олицетворяющие четыре реки — Дунай, Рейн, Маас и Мозель, которые сыграли важную роль в военных кампаниях герцога. В углу беседки будут размещены четыре терракотовых медальона с изображением самого 1-го герцога Мальборо, его супруги, королевы Анны (1665–1714) и верного союзника, принца Евгения Савойского (1663–1736). Со временем беседку переименуют в павильон Мальборо и будут использовать для семейных чаепитий.

Специально для Клементины, в течение многих лет являвшейся страстной поклонницей большого тенниса, в южной стороне сада будет создана теннисная площадка. Одним же из самых важных нововведений Черчилля станет расширение озера, строительство запруды и открытого бассейна. «Время здесь летит незаметно, — писал он в сентябре 1925 года из Чартвелла премьер-министру Болдуину, который в тот момент отдыхал на бальнеологическом курорте Эксле-Бен у подножья Савойских Альп. — Все дни я провожу на открытом воздухе, строю запруду и расширяю озера. В итоге я намерен создать целую серию небольших водоемов»[355].

Черчилль лично руководил строительными работами и с гордостью делился своими успехами с гостившими у него коллегами. «Я никогда не видел до этого Уинстона в роли землевладельца», — признавался Хор Бивербруку после одного из воскресных визитов в Чартвелл в феврале 1926 года. Большую часть дня они осматривали владения и строительные работы, в первую очередь рытье водоемов. «Такое ощущение, что эти водоемы волнуют его большего всего на свете», — недоумевал гость[356].

Особую гордость Черчилля представлял открытый бассейн. Еще со времен учебы в Хэрроу он обожал плавание и рассчитывал заниматься им в своем поместье. Супруга Даффа Купера леди Диана(1892–1986) еще долго не могла забыть осеннее купание под проливным дождем в открытом бассейне, который «Уинстон воспринимает, как восхитительную игрушку». Позже в своих мемуарах, она поделится секретом с читателями — «бассейн подогревается»[357]. Для того чтобы иметь возможность принимать водные процедуры вне зависимости от погоды, бассейн был оборудован сложной отопительной системой с несколькими бойлерами, которых, по словам экспертов, должно было хватить даже для отопления отеля Ritz[358]. Установка бойлеров — достаточно известный факт, но чего ни леди Диана, ни другие гости знать не могли — техническое помещение по личному и секретному распоряжению Черчилля было сделано достаточно большим и глубоким для использования его в качестве бункера[359]. Владелец Чартвелла был достаточно храбрым человеком, но о безопасности никогда не забывал. Тем более что в начале 1920-х годов он получал немало писем не только с угрозами, но и с описанием того, когда и каким способом его собираются лишить жизни[360].

Одновременно с озерами и бассейном в северо-восточной части поместья будут созданы так называемые «водные сады» — целая цепочка небольших, покрытых мхом и папоротниками водоемов. Для соединения водоемов друг с другом была разработана специальная система небольших водопадов, а Клементина позаботилась о белоголубом ковре наперстянок и румянок. В небольшом пруду, расположенном на северо-западной стороне сада, появятся золотые рыбки, кормление которых превратится в одно из любимых увлечений хозяина поместья. Другие пруды станут местом обитания черных австралийских лебедей и мандариновых уток; птицы будут запечатлены на многих картинах Черчилля. Беспокойство доставляли лисицы, обитавшие в местных лесах. Несмотря на все меры предосторожности, число лебедей порой неожиданно сокращалось, что не могло не огорчать хозяина поместья. Со временем Черчилль активно займется животноводством и особое предпочтение отдаст разведению свиней. «Собаки смотрят на нас снизу вверх, кошки — сверху вниз, дайте мне свинью, она смотрит нам прямо в глаза и воспринимает нас как равных», — шутил он[361].

В процессе обустройства Чартвелла большая роль будет отведена озеленению территории. В северной стороне сада появятся бамбук, кизильник, мальпигия и гортензия. Особую достопримечательность этого уголка составит магнолия суланжа позади пруда, как раз рядом с тем местом, где любил отдыхать Черчилль. К югу от пруда протянется известняковая стена, обрамленная специальным сортом кальмии, названным в честь супруги политика. За северным крылом здания Клементина и Венеция Монтагю разобьют розовый сад. Две мощенные плиткой дорожки разделят сад на четыре части, там будут цвести гибридные чайные розы бордового и розового цвета. В месте пересечения дорог посадят четыре глицинии, а окружающие сад стены будут окаймлены растениями преимущественно мягких тонов — гелиотропом, котовником кошачьим и фуксиями.

Все эти работы требовали серьезных трат. Но даже простое поддержание дома обходилось недешево. Чего стоил один только обслуживающий персонал: профессиональный повар, две кухарки, две буфетчицы, две уборщицы, одна персональная служанка для Клементины, няня для младшей дочери Мэри и «странный мужчина», следящий за мусором. Учитывая, что в то время женщины, работающие в сфере услуг, получали два фунта в неделю, на оплату восьми помощниц уходило больше шестидесяти фунтов в месяц. И это не считая повара, мусорщика, трех садовников, фермера и шофера[362].

Финансовых издержек требовали и необычные увлечения Черчилля. У него появилось новое хобби — кирпичная кладка. Освоить премудрости кладки ему помог каменщик Бенни Барнс. Он же частенько продолжал за политиком неоконченную работу, когда тот возвращался к решению неотложных государственных дел, поэтому сегодня трудно определить, что именно было построено лично Черчиллем, а что — Барнсом[363]. Для истории осталось следующее: руками Черчилля возведены большая разделительная стена длиной семьдесят семь метров и высотой 3,3 метра, а также однокомнатный коттедж для младшей дочери. «Мэри проявила огромной интерес к этой работе и положила первый камень с большой церемонностью», — рассказывал Черчилль супруге о начале строительства в августе 1928 года[364].

По воспоминаниям очевидцев, политик занимался кирпичной кладкой увлеченно, порой до четырех часов в сутки, умудряясь класть до девяноста кирпичей в час[365]. В начале сентября 1928 года Черчилль признавался Болдуину, что настолько хорошо освоил новое ремесло, что во время возведения коттеджа смог довести скорость строительства до укладки двухсот кирпичей в день[366].

Однажды Чартвелл посетил репортер из Evening Standard. Немало удивившись увлечению политика, он решил отразить его в статье. Были сделаны памятные снимки, запечатлевшие Черчилля во время работы. Один из них был опубликован в газетах, чем вызвал оживленную реакцию у читателей. Причем реакция была не только благожелательной: на фотографии было видно, что Черчилль положил косо верхний угловой кирпич[367]. Были, разумеется, и одобрительные отзывы. Мэр Баттерси, а также секретарь местного отделения Объединенного союза строительных рабочих Джеймс Лэйн направили политику приглашение вступить в союз. «Все хорошие рабочие присоединяются к нашей организации для поддержания традиции этого благородного вида деятельности», — сообщалось в обращении[368].

Черчилль был польщен, но давать положительный ответ не торопился. Он решил обсудить ситуацию с парламентским секретарем Министерства труда Горацием Джоном Уилсоном (1882–1972). Насколько будет правильно с политической точки зрения такое членство? Кроме того, ни один рабочий у Черчилля не был членом профсоюза, и к подобного рода организациям они относились скептически. Наконец, он попросил Уилсона узнать, кто такой Джеймс Лэйн, «уважаемый ли он господин и есть ли у него право» делать подобные предложения[369]. Уилсон ответил, что не знаком с Лэйном лично, но слышал о нем, как о «достаточно честном человеке».

Секретарь министерства поддержал идею вступления в профсоюз[370]. Но Черчилль и на этот раз не готов был дать положительный ответ, считая себя «недостаточно квалифицированным» для присоединения к столь уважаемому сообществу. На это его успокоили, заметив, что по мере приобретения навыков его профессионализм возрастет[371]. Черчилль решил дополнительно уточнить, есть ли какие-нибудь количественные критерии оценки квалификации, например, количество укладываемых в день кирпичей или скорость укладки. Кроме того, его беспокоило, сможет ли он продолжать работать с нанятыми строителями, которые не являются членами профсоюза[372]. Лэйн ответил, что никаких норм для получения членства не существует. Профсоюз приветствует любые отношения, способствующие принятию новых членов в их организацию[373].

В итоге Черчилль согласился. Уплатив членский взнос — пять шиллингов, он получил соответствующие документы, в которых значилось: «Уинстон С. Черчилль, Вестерхем, Кент. Профессия — каменщик». Новость о том, что канцлер Казначейства решил стать членом профсоюза, вызвала смешанную реакцию. Кто-то политика поздравил, но в основном строители были возмущены тем, что тот самый Черчилль, который пару лет назад принимал активное участие в подавлении забастовок тред-юнионов, теперь сам присоединился к рабочему классу. «Ты чертов старый лицемер! — написал ему один из членов профсоюза. — Для тебя и твоей страны было бы гораздо лучше, если бы ты зарабатывал себе на хлеб кладкой кирпичей, а не игрой с ними и выставлением себя дураком»[374]. Раздраженные письма также получил генеральный секретарь профсоюза Эрнест Джордж Хикс (1879–1954). Члены профсоюза потребовали его отставки за то, что, приняв Черчилля в их ряды, он «подверг профсоюз общественному презрению и насмешкам»[375].

В конце октября на одном из заседаний управляющего комитета рассмотрение вопроса о принятии Черчилля было выделено в отдельный пункт повестки дня. Идя на попятную, руководство профсоюза неожиданным образом обнаружило, что новый член неправильно заполнил анкету, оплаченный им чек не был обналичен, и, самое главное, Черчилль не сообщил точные сведения о том, как давно он занимается кирпичной кладкой. Было принято решение признать его членство недействительным, о чем предполагалось сообщить через официальный печатный орган рабочего движения Daily Herald. Черчилль в свою очередь тоже выступил с заявлением, в котором указывалось, что он не собирался вступать в профсоюз, но его исключение должно стать предметом дополнительных разбирательств, так как может поставить под сомнение принятие остальных членов, получивших аналогичные, заверенные необходимыми подписями ответственных лиц документы (свое удостоверение Черчилль, кстати, возвращать отказался). Разумеется, никаких дальнейших разбирательств на этот счет не последовало[376].

Вся эта история оставила у Черчилля неприятный осадок, не повлиявший, правда, на его увлечение кирпичной кладкой. Сегодня напоминанием об этой малоизвестной, отчасти скандальной, но доставлявшей огромное удовольствие самому политику страсти служит памятная доска на кирпичной стене в Чартвелле, где сообщается, что эта стена была построена лично Черчиллем в период с 1928 по 1932 год.

Факт строительства, как и годы постройки вызывают у современных исследователей сомнения[377], но бесспорно, что Черчилль немало сделал в Чартвелле. «Чартвелл владел Черчиллем не в меньшей степени, чем Черчилль владел Чартвеллом», — считает С. Букзаки[378]. И это не просто красивое заявление. Политик прожил в этом поместье больше сорока лет, вложив в него свою душу[379]. В 1930-е годы он принимал в Чартвелле своих коллег, делившихся с ним последними новостями и секретными сведениями о состоянии национальной обороны и активности немецкого перевооружения. Отсюда он будет вести борьбу со слабостью и нерешительностью занимавших Даунинг-стрит политиков. Впоследствии Борис Джонсон назовет Чартвелл «гигантским мотором по воспроизводству текстов»[380], а сам Черчилль будет считать любой день, проведенный вне поместья, — «потерянным днем»[381].

После Второй мировой войны Черчилль пытался представить свою жизнь в Чартвелле в 1930-е годы как безмятежную идиллию. Он вспоминал об этом периоде, как об «очень приятном для меня в личном отношении времени», большую часть которого он проводил со «счастливой семьей», «мирно обитая в своем жилище»[382]. Последнее выражение является почти дословным цитированием Библии. Черчиллю всегда нравилась глава 44 из Книги Премудрости Иисуса, сына Сирахова, начинавшаяся словами: «Теперь восхвалим славных мужей и отцов нашего рода». Именно из нее он и позаимствовал шестой стих: «Люди богатые, одаренные силою, они мирно обитали в жилищах своих».

В действительности образ жизни британского политика был куда менее спокоен и уж точно не безоблачен. Зимой 1929/30 года из-за финансовых неурядиц в отстроенный для прислуги коттедж переехали Мэри и ее гувернантка. Клементина много времени проводила в Лондоне. Большой дом был закрыт, за исключением одной комнаты — кабинета, где Черчилль продолжал работу. Финансовое благополучие и выживание семьи фактически полностью зависело от его литературной деятельности — гонораров за статьи, авансов и роялти от продажи книг. Поэтому, даже оказавшись не у дел в политике, у него не было возможности остановиться и отдохнуть. Эксминистру ничего не оставалось, как продолжать трудиться, постоянно ища новые темы и новые заказы.

Ни в том, ни в другом, к счастью, недостатка не было. Летом 1931 года на книжных полках появился последний том официальной военно-морской истории Первой мировой войны. Черчилль захотел написать на вышедшую книгу небольшой отклик объемом в шесть тысяч слов. В нем он собирался показать «шокирующие последствия», к которым привела пассивность в военно-морской сфере в начале войны, а также затронуть тему о внедрении системы конвоев, которая позволила защитить торговое судоходство от немецких подводных лодок. Кроме того, он рассчитывал обосновать правильность позиции адмирала флота Роджера Джона Браунлоу Кейеса (1872–1945) в споре с адмиралом Реджинальдом Хью Спенсером Бэконом (1863–1947) в отношении защиты Дуврского пролива от подводных лодок противника, а также оспорить «поразительное мнение» адмирала флота Дэвида Битти (1871–1936), высказанное в январе 1918 года и касающееся «бессмысленности поиска» главного сражения на море[383].

В июле 1931 года Черчилль связался с контр-адмиралом Кеннетом Гилбертом Бэлмейном Дьюаром (1879–1964), помогавшим ему в работе над «Мировым кризисом». «Не думаю, что эта работа займет у вас много времени, поскольку вы прекрасно владеете всеми техническими, и не только техническими аспектами этих тем», — обратился к нему политик, предложив за консультацию 75 гиней{20}*[384]. Дьюар согласился и в конце июля направил подборку для четырех статей. Переработав присланные материалы, Черчилль подготовит пять статей, которые выйдут в ноябрьских номерах Daily Telegraph и принесут ему пятьсот пятьдесят фунтов. Перед публикацией он обсудил содержание и точность приводимых фактов с Роджером Кейесом[385]. Финальные версии статей вновь направлялись Дьюару, чтобы тот «проверил даты, цифры» и, если сочтет нужным, «предоставил комментарии и предложения по улучшению либо сокращению» текста[386]. В декабре 1931 года издательство G.P. Putmaris Sons Ltd. предложит дополнить статьи на военно-морскую тематику и выпустить их в виде отдельной книги. Черчилль откажется, признав недостаточность материала «даже на небольшую книгу»[387]. Он решил использовать статьи в другом литературном проекте, о котором речь пойдет ниже.

Одновременно Черчилль активно работал над эссе по актуальным проблемам современности. В конце августа 1931 года его друг Брендан Брекен имел встречу с владельцем Daily Mail виконтом Ро-термиром и его сыном Эсмондом Сесилом Хармсвортсом (1898–1978). Во время встречи Хармсвортс поделился с Брекеном своими опасениями относительно дальнейшей судьбы Daily Mail и высказал необходимость тематического развития издания. В ответ Брекен предложил заказать Черчиллю серию из пятидесяти еженедельных статей объемом 1200–1500 слов каждая. Хармсвортсу идея понравилась. Он согласился рассмотреть это предложение на условиях, что гонорар за одну статью при исключительном авторском праве составит сто фунтов. Брекен оценил конструктивный подход собеседника, добавив, правда, что «более уместным» является гонорар в сто пятьдесят фунтов. Эсмонд не стал возражать.

О результатах беседы Брекен сообщил Черчиллю[388]. Политик ответил на следующий день, телеграфировав из Жуан-ле-Пена, что «принимает предложение» издателей[389]. Но принимает «в целом». Черчилля устроил объем статей и гонорар, но он хотел дополнительно обсудить лицензионные обязательства. Во-первых, он собирался оставить за собой право публикации материалов в США, а также возможность перевода и использования в европейских изданиях. Во-вторых, он не хотел, чтобы годовой контракт с Daily Mail ограничивал его сотрудничество с другими газетами, как на территории Британии, так и в США. В-третьих, новый контракт не должен был препятствовать завершению имеющихся обязательств по уже подписанным договорам, в частности одной статьи для Answers и военно-морской серии для Daily Telegraph. В-четвертых, темы статей должны различаться между собой и согласовываться с автором. Однако, пожалуй, самым интересным, стало последнее условие — Черчилль оставлял за собой право одностороннего расторжения контракта в случае приглашения в правительство[390]. И это в августе 1931 года, когда первый раунд обсуждения индийского вопроса уже выбил его из фаворитов Консервативной партии в гонке за назначение на высокий министерский пост! Не зная Черчилля, можно было подумать о чрезмерной предусмотрительности и расчетливости политика. Однако здесь уместнее говорить о другом важном качестве его личности — оптимизме, вере в то, что в итоге все будет хорошо и что это «хорошо» случится достаточно скоро.

В отличие от современных исследователей, анализирующих каждый шаг Черчилля под лупой и придающих важный смысл большинству его поступков, Брекен не стал акцентировать внимание на последнем заявлении друга. Вместо этого он обсудил с ним более насущные проблемы, связанные с условиями договора. В частности, он успокоил Черчилля, что контракт с Daily Mail не ограничивает его творческое сотрудничество с другими изданиями. Он пообещал обсудить с руководством газеты сохранение за автором права в использовании материалов для иностранных изданий, а также лишний раз подчеркнул выгодность обсуждаемого проекта. «Я боюсь, что в нынешних обстоятельствах большие гонорары очень редки и практически все газеты отказываются заключать долгосрочные контракты, — объяснил он. — Это первый случай, когда Daily Mail привлекает известного автора на столь длительный период времени»[391].

После возвращения в сентябре с Лазурного берега Черчилль лично связался с Эсмондом Хармсвортсом. Он повторил все те же условия, которые прежде обсуждал с Брекеном, включая выполнение достигнутых с другими издательствами договоренностей. К последним также относилась серия из пяти статей для Sunday Pictorial, посвященных современным историческим деятелям: Махатме Ганди, управляющему Банком Англии Монтагю Норману (1871–1950), министру по делам доминионов Джеймсу Генри Томасу (1874–1949), вице-королю Индии в период с 1921 по 1926 год Руфусу Айзексу маркизу Редингу (1860–1935) и Джону Саймону[392]. Указанная серия действительно будет иметь место, но вместо названных имен Черчилль напишет статьи про Герберта Джорджа Уэллса (1866–1946), Джорджа Бернарда Шоу (1856–1950) и Роберта Баден-Пауэлла (1857–1941). Начать публикацию новой серии статей для Daily Mail Хармсвортс и Черчилль договорились 1 ноября 1931 года[393].

Планы, особенно связанные со сроками и деньгами, имеют свойство нарушаться. Аналогично случилось и на этот раз. На вторые сутки после наступления согласованной даты начала публикации Черчилль связался с Хармсвортсом и сообщил, что проходившие в октябре всеобщие выборы расстроили его планы. Он едва успел закончить военно-морскую серию. Также ему необходимо написать две статьи для Sunday Pictorial. Черчилль предложил перенести начало проекта на полмесяца — на 16 ноября. Изменениям также подверглась периодичность публикаций. Учитывая обязательства по другим контрактам, а также политическую деятельность, не столь интенсивную, как прежде, но все равно требующую временных и интеллектуальных затрат, Черчилль предложил увеличить интервал публикаций с недельного на двухнедельный. По его мнению, это позволило бы продлить совместное сотрудничество в части написания первых тринадцати статей: с трех месяцев — до полугода, а также значительно повысить качество материала, сделав его более интересными и привлекательными для читателей[394].

Издатели согласились с новыми условиями. Шестнадцатого ноября на страницах Daily Mail появилась первая статья Черчилля: «Страна требует мужества, реализма и действий». Нетрудно догадаться из названия, а также учитывая провал лейбористов на выборах, чему была посвящена эта публикация. Автор заявил о поражении идей Макдональда, которые были самым решительным образом отвергнуты избирателями. Англичане хотят «возрождения», констатировал он, хотят восстановления промышленности и сельского хозяйства, а также единства в национальной политике[395].

Публикация этой статьи совпала с выходом первой статьи из военно-морской серии в Daily Telegraph, что не могло не вызвать недовольства у руководства газет. В тот же день с Черчиллем связался владелец Daily Telegraph Гарри Лоусон, выразивший неодобрение случившейся накладкой. По его словам, материал был важен с коммерческой точки зрения, так как издание потратилось на гонорар автору и на рекламную кампанию. Учитывая, что в Daily Mail одновременно вышла другая статья Черчилля, его газета теряла часть читательской аудитории, а значит, несла финансовые потери[396].

Черчилль ответил Лоусону на следующий день, выразив сожаление непредумышленной накладкой. Он надеялся, что публикация военно-морской серии начнется на неделю раньше, а когда возникла задержка, не придал этому большого значения. Пользуясь случаем, Черчилль заметил, что потратил много сил на написание обсуждаемых статей, и упомянул, что заплатил приличное жалованье специалисту (имени контр-адмирала Дьюара он, разумеется, не называл), который принял деятельное участие в проверке фактов[397].

Что касается руководства Daily Mail, то их совпадение нисколько не расстроило, зато немного озадачила тема публикации. Для первой статьи обсуждение политических вопросов, может быть, и неплохо, но в дальнейшем они считали нецелесообразным касаться этого предмета. Им хотелось, чтобы во второй статье Черчилль рассмотрел актуальные проблемы школьного образования, высокая стоимость которого лишала многих родителей возможности отправлять своих детей в привилегированные учебные заведения[398]. Политику ничего не оставалось, как согласиться. Следующая статья, вышедшая 1 декабря, называлась «Назад к спартанскому образу жизни в наших привилегированных школах».

В марте 1933 года Черчилль напишет эссе «Великие борцы в проигранных битвах», которое выйдет в The Strand Magazine. По словам автора, он еще никогда не работал над одним эссе столь продолжительное время. На одну только подготовительную часть с чтением дюжины книг ушло почти четыре месяца[399]. На примере Демосфена (384–322 до н. э.), Ганнибала (247–183 до н. э.), Марка Туллия Цицерона (106-43 до н. э.), Верцингеторига (82–46 до н. э.), Сида Кампеадора (1044-1099), Марии I Тюдор (1516–1558), Карла I (1600–1649), Георга III (1738–1820), Марии-Антуанетты (1755–1793), Клеменса фон Меттерниха (1773–1859), Наполеона (1769–1821), Роберта Эдварда Ли (1807–1870) и Эриха Людендорфа (1865–1937) Черчилль попытался объяснить «психологический феномен» популярности и притягательности исторических личностей, потерпевших поражение. В своем очерке он придерживался тезиса, высказанного им еще в первой книге, «Истории Малакандской действующей армии»: «Среди европейцев власть провоцирует антагонизм, а слабость вызывает жалость»[400]. Спустя тридцать пять лет он развил эту мысль следующим образом: «К поражениям свойственно относиться с восхищением. Почему поражение так мужественно воспринимается в будущем, тогда как оно потерпело неудачу в прошлом? Возможно, ответ заключается в том, что человечеству ближе сентиментальность, чем достижение успеха. Большинству людей гораздо легче представить себя на месте благородно ведущего, но поверженного бойца, чем разделять триумф высокомерных и самодовольных победителей. Кроме того, успех всех одержанных побед так до сих пор и не смог избавить мир от страданий и беспорядков»[401].

Очень необычная для Черчилля статья с очень необычными для него рассуждениями. Показательно, что, давно размышляя над этим феноменом, он решил придать законченность и публичность своим мыслям именно в 1930-е годы, когда его собственная политическая деятельность все чаще стала связываться с поражениями. Но в отличие от тех, кто сложил свою голову в борьбе, Черчилль терпел локальные неудачи и, несмотря на провальную индийскую кампанию, в целом не отчаивался, искренне надеясь, что его время еще придет. А пока в конце 1931 года он решил вновь отправиться на родину своей матери — в США.

Это было уже четвертое посещение Черчиллем Нового Света. Если первое, в 1895 году, было связано с поиском славы, то остальные три, в 1900–1901, 1929 и 1931 годах, — с популяризацией себя и своих идей, а также повышением собственного благосостояния. Хотя поездки и были в целом успешны, ожиданий политика они не оправдали. В 1900–1901 годах гонорары за лекции в США уступали выручке в британских залах, а в 1929 году трехмесячное путешествие по Северной Америке омрачил начавшийся экономический кризис. В этот раз Черчилль планировал прочитать сорок лекций, которые, по его оценкам, должны были принести ему не менее десяти тысяч фунтов. Но он и не догадывался, что его ждет на другой стороне Атлантики.

Одиннадцатого декабря на борту «Европы» британский политик прибыл в Нью-Йорк. На следующий день он выступил в Ворчестере (штат Массачусетс) с лекцией о перспективах англоязычного сотрудничества. Публика приняла его хорошо, вдохновив на дальнейшие дерзания. Тринадцатого декабря Черчилль вернулся в Нью-Йорк и начал готовиться к следующим выступлениям. На этот раз в поездке его сопровождала супруга. Они остановились в роскошном номере отеля Waldorf-Astoria и вечер провели вместе в своем номере. Поужинав, Черчилль планировал продолжить работу над текстом выступления, но дальше произошло нечто, в корне изменившее его планы.

Раздался телефонный звонок. Звонил его друг, «величайший спекулянт» (по словам Рандольфа)[402] Бернард Барух. Он сообщил, что собрал у себя гостей, некоторых из которых Черчилль знал и с которыми хотел бы встретиться. Барух предложил подъехать к половине десятого. Взяв такси, политик направился на Пятую авеню. Уже в машине он понял, что не знает номера дома Баруха. Ему казалось, где-то в районе тысяча сотого, но до конца он не был в этом уверен. Несколько раз Черчилль гостил у Баруха и примерно представлял, как выглядит пяти-шестиэтажное здание. Когда таксист достиг домов одиннадцатой сотни, Черчилль стал внимательно всматриваться в окно, ища знакомый фасад. Но за окном мелькали лишь большие пятнадцатиэтажки. Доехав до дома с номером 1200, Черчилль попросил таксиста развернуться и еще раз медленно проехать по Пятой авеню. Наконец он увидел дом, отличавшийся по размерам от других, и попросил водителя остановиться, но это был не тот дом. Потом были осмотрены еще несколько домов, и каждый раз таксист, ехавший по стороне Центрального парка, был вынужден делать разворот, подвозя клиента к интересующему его объекту. В итоге Черчиллю надоело это катание и, увидев очередной, как ему показалось, похожий дом, он попросил остановиться и, чтобы не терять время, решил сам быстро перейти дорогу.

Было уже темно, на часах минуло половина десятого. Черчилль торопился. Он бросил взгляд налево и, увидев, что до движущегося автомобиля далеко, метров двести, устремился к противоположному тротуару. Перебегая дорогу, он все же следил глазами за машиной слева, как вдруг, неожиданно, справа раздался резкий звук. Повернув голову, он увидел несущийся на него автомобиль. У Черчилля мелькнуло в голове: «Меня сейчас собьют, а возможно — убьют!» В этот момент последовал удар…

Не прошло и нескольких минут, как на месте происшествия собралась толпа. Приехала полиция. Позже выяснится, что автомобиль, сбивший британского политика, двигался со скоростью 50–55 км/час. Любопытный Черчилль попросит своего друга, профессора Линдемана, рассчитать силу удара. Окажется — почти 8200 ньютон-метров. У Черчилля до кости был рассечен лоб (шрам останется до конца жизни), сломаны два ребра, повреждена плевра правого легкого, вывихнуты оба плеча, плюс получены многочисленные синяки и ссадины. Несмотря на травмы, он оставался в сознании и даже смог ответить на вопросы полицейского.

— Как вас зовут? — спросил инспектор.

— Уинстон Черчилль… — И тут же добавил: — Достопочтенный Уинстон Черчилль из Англии.

В толпе послышались удивленные возгласы.

— Сколько вам лет?

— Пятьдесят семь.

Дальше Черчилля попросили рассказать, что произошло. Вдаваться в подробности не было сил, и он лишь произнес:

— Я никого ни в чем не виню. Вся вина лежит всецело на мне.

В этот момент к полицейскому присоединился его коллега.

— Еще раз, вы обвиняете кого-нибудь? — спросил он.

— Нет, я готов оправдать всех.

Пока полицейские опрашивали пострадавшего, кто-то из толпы остановил проезжавшую мимо карету скорой помощи. Врачи везли в больницу тяжелобольного пациента, поэтому отказались забирать Черчилля. Его посадили в такси, и автомобиль направился в больницу Ленокс-хилл, расположенную неподалеку, в Манхэттене. Эта больница вела свою деятельность с 1857 года, в момент основания она была известна как Немецкий диспансер, но после Первой мировой войны изменила название. У входа Черчилля пересадили на инвалидное кресло и повезли внутрь. Сопровождавший его клерк первым делом спросил:

— Вы в состоянии оплатить услуги доктора и содержание в частной палате?

— Да, все самое лучшее. Где у вас телефон? Позвоните в Waldorf-Astoria. Свяжитесь с моей женой.

Как оказалось, Клементина уже знала о случившемся и в спешке направлялась в больницу.

Черчилля перевезли в операционную и дали общий наркоз. Очнулся он уже в палате. Рядом с ним находилась его супруга и Бернард Барух.

— Скажите, Барух, какой у вас все-таки номер дома?

— 1055.

— Как же я был близок…

— Всего в десяти зданиях[403].

Среди посетителей, навещавших Черчилля в период его выздоровления, был и водитель сбившей его машины. Им оказался безработный механик Марио Констасино. Никаких претензий к нему политик не имел. Более того, он подарил ему книгу «Мои ранние годы» с автографом. О самочувствии своего подданного побеспокоился также король Георг V, лично позвонивший в больницу, чем произвел на персонал неизгладимое впечатление.

Черчилль был не единственным государственным деятелем первой половины XX века, попавшим под автомобиль. Примерно в это же время в Мюнхене под красным «фиатом» британского аристократа Джона Осмаеля Скотт-Эллиса (1912–1999){21} едва не расстался с жизнью Адольф Гитлер. Травмы будущего фюрера оказались менее серьезными[404]. Черчилль же пробыл в Ленокс-хилл десять дней. Еще две недели он провел на кровати в Waldorf-Astoria.

Оставаясь верным себе, Черчилль решил использовать ситуацию. Уже на третьи сутки после несчастного случая он телеграфировал Хармсвортсу и в рамках серии для Daily Mail предложил написать о том, что с ним приключилось в Нью-Йорке[405]. Хармсвортс не стал возражать, и наш герой взялся за работу. Через двенадцать дней он направил в Daily Mail ожидаемый материал объемом три тысячи шестьсот слов[406]. «Замечательная статья!» — воскликнул после ознакомления глава издания[407]. Своему сыну Черчилль сообщил о «чувстве гордости за себя»: несмотря на шок и боль после аварии он сумел «составить, написать и пристроить» материал[408].

Подготовленный Черчиллем текст выйдет в двух номерах Daily Mail, за 4 и 5 января 1932 года, и принесет ему шестьсот фунтов. Это был самый большой гонорар, который он получал когда-либо за одну статью (пусть и разбитую на две публикации). Помимо финансового приработка опус вызвал тысячи писем и телеграмм с пожеланиями скорейшего выздоровления. «У меня нет ни малейших сомнений, что ты был сохранен для будущих великих дел», — написала ему среди прочих сестра его матери Леони Лесли[409].

Современным читателям, пожалуй, будет интересен фрагмент статьи о спокойном отношении к неизбежной смерти: «Не остается ни времени, ни сил на жалость к себе. Не остается времени для страха и угрызения совести. Если в какой-то момент вся эта череда сменится однообразной серой пеленой и темнота опустится со звуками Sanctus, я уже ничего не почувствую и не смогу испугаться потустороннего. Природа милосердна и не испытывает своих детей, будь то человек или животное, за пределами их возможностей. Адские муки являются лишь результатами человеческой жестокости. Что же до всего остального, жить опасно, принимайте вещи такими, какими они есть. Бояться не надо, все будет хорошо»[410].

Одновременно Черчилль договорился с Colliers о написании цикла из шести статей, посвященных путешествию по США[411]. Творческий метод автора предполагал активную работу с секретарем. Для выполнения взятых обязательств по подготовке нового цикла статей ему наняли временного секретаря Фили Мойр, молодую англичанку, работавшую в Форин-офисе. В 1941 году она опубликует воспоминания: «Я была личным секретарем Уинстона Черчилля», в которых поделится своими впечатлениями от общения с британским политиком. Первый раз, когда она увидела Черчилля, он напомнил ей одного из героев «Алисы в Зазеркалье», Шалтай-Болтая. Также она обратила внимание на его «маленькие, аккуратные, красивой формы руки — руки художника»[412].

Интересная деталь, Мойр была не единственной современницей известного британца, кто при встрече с ним фиксировал внимание не на его взгляде, выражении лица, голосе, жестах или манере говорить и держаться, а именно на руках. По словам лечившего Черчилля лорда Морана, у его пациента были «маленькие, белые, вводящие в заблуждение руки, создавалось впечатление, что они никогда не использовались»[413]. Схожее описание оставил Вальтер Грабнер (1909–1976), упоминая о «белых, цвета слоновой кости руках». Они «были маленькие и гораздо лучше сложены, чем можно было бы ожидать, исходя из полноватой фигуры» хозяина»[414]. Черчилль гордился своими руками. Прочитав в книге Роберта Эммета Шервуда (1896–1955) «Рузвельт и Гопкинс», что Гарри Гопкинс (1890–1946) охарактеризовал его руки как «дряблые», Черчилль возмутился: «Зовите меня толстым, зовите меня лысым, называйте меня даже безобразным, но никто не смеет называть мои руки дряблыми»[415].

Вернемся к взаимоотношениям с Мойр. Увидев ее, Черчилль произнес, попыхивая огромной сигарой: «Я так понимаю, вы будете сопровождать меня в моих странствиях?» Она кивнула в знак согласия, и ее тут же без лишних обсуждений погрузили в работу[416].

Упомянутые Черчиллем «странствия» имели не только фигуральные, но и вполне реальные коннотации. После не самого веселого Рождества, проведенного в Нью-Йорке, он направился с супругой и дочерью Дианой в столицу Багамских островов Нассау Политик планировал восстановить там силы и продолжить работу, но реабилитация затянулась. Черчилль испытывал сильную боль в руках и плечах. У него началась бессонница, для борьбы с которой пришлось прибегнуть к снотворному. Пользовавшему его доктору Отто Пикардту Черчилль жаловался на снижение концентрации и опасался не выполнить взятые на себя обязательства[417]. Впав в депрессию, он однажды признался супруге: «Как бы я хотел, чтобы этого никогда не случилось»[418].

Обычно Черчилль восстанавливал душевные силы, выходя на пленэр. Но в этот раз, несмотря на красоту местных пейзажей, у него не было желания заниматься любимой живописью[419]. «Я веду здесь жизнь, похожую на жизнь овоща», — с сожалением писал он Рандольфу[420]. Не добавляли оптимизма и размышления о будущем, как, впрочем, и о недавнем прошлом. Во время одной из откровенных бесед с женой Черчилль сказал ей, что за последние два года в его жизни произошло три тяжелых удара: потеря всех средств в экономическом кризисе 1929 года, остракизм со стороны Консервативной партии и досадное происшествие в Нью-Йорке. «Не думаю, что смогу полностью восстановиться после подобных потрясений»[421].

Но он смог! Постепенно боль стала отступать, а желание активной умственной деятельности все больше вытесняло размышления о никчемности существования и жалость к самому себе. Для начала Черчилль возобновил водные процедуры и солнечные ванны, проплывая в день по несколько сот метров. Затем стал активно читать — с середины января он настолько вошел во вкус, что прочитывал в день по книге. Больше всего ему понравился роман «Земля» американской писательницы, будущего лауреата Нобелевской премии Перл Бак (1892–1973)[422]. Роман был издан в 1931 году и принес Бак Пулитцеровскую премию.

Настал день, когда Черчилль решил возобновить свой лекционный тур. Он договорился о двух выступлениях в США и приступил к подготовке. Не обошлось и без литературной деятельности. Для Daily Mail был написан очерк о Багамах: «Мои счастливые дни в „мокрых“ Багамах». Черчилль познакомил читателей с историей островов, включая периоды пиратства и участие в Гражданской войне США. Он также рассказал о приезде на острова в конце XIX века будущего члена Консервативной партии Невилла Чемберлена, который по заданию своего отца начал осваивать этот регион, пытаясь вырастить здесь мексиканскую агаву. Самым же счастливым временем для Багам стали 1920-е и 1930-е годы. Тяжелые для всего остального мира, они превратили Багамы в настоящий Клондайк. А процветание Багамам обеспечили США, запретившие распространение на своей территории спиртных напитков.

Как известно, запретный плод сладок, и человечество не раз доказало, что непродуманные запреты не только не способны решить проблему, но и нередко приводят к обратному эффекту. Принятие 18-й поправки к Конституции США способствовало распространению бутлегерства на территории самих Штатов и резкому увеличению притока жаждущих развлечься американцев в те страны, где спиртное продавалось свободно, включая Багамы. Этот факт нашел отражение в названии статьи, где прилагательное «мокрый» взято в кавычки[423].

Сам Черчилль считал законодательную меру ограничения спиртного «опасной глупостью»[424]. Еще во время своего визита в США в 1929 году он не гнушался провозить в своем багаже коричневатую жидкость с характерным ароматом и благородным вкусом, залитую в медицинские фляги. Чтобы избежать лишних вопросов на таможне, багаж оформлялся как дипломатическая почта[425].

С запретом спиртного связан еще один забавный эпизод. Однажды утром Черчилль подошел к своему секретарю мисс Мойр и сказал: «Я только что сделал нечто ужасное. Я снял трубку телефона и, думая, что он подключен к домашнему коммутатору, по которому я беседую с прислугой, попросил городскую телефонистку принести мне бокал шерри. Боюсь, я ужасно шокировал бедную женщину»[426].

Свои взгляды относительно запрета на продажу, производство и транспортировку спиртных напитков Черчилль выразит в статье, которая выйдет в Sunday Chronicle (номер от 14 августа 1932 года) и в Collier’s (номер от 13 августа 1932 года). Он обратит внимание на несколько принципиальных моментов. Во-первых, табу не встретило поддержки у населения, даже на его выступлениях три четверти американской аудитории реагировало на 18-ю поправку смехом и криками неодобрения. Во-вторых, по мнению Черчилля, инициатива затрагивала темы, связанные с болезненными вопросами прав и обязанностей государства в отношении индивидов. Не являются ли подобные меры вторжением государства в частную жизнь граждан? В-третьих, если законодательная мера и принесла свои положительные плоды, то негативных последствий оказалось гораздо больше. Черчилль вспомнил французскую пословицу: «Прогони природу, и она вернется галопом». Что же касается решения наболевшей проблемы в США, «это не природа возвращается галопом, а уродство и социальные болезни, со скоростью быстронесущегося автомобиля» [427]°.

В своей статье он не преминул рассказать американским читателям о том, как с чрезмерным потреблением алкоголя борются в его собственной стране. Подобная откровенность была полезна в двух отношениях. С одной стороны, Черчилль описывал положительный опыт Британии и давал совет ее заокеанскому партнеру. С другой — демонстрировал достижения собственной страны, повышая уважение к ней в глазах иностранцев. «В борьбе с этим пороком мы применили рациональный подход, решив отнестись к нему как к болезни, которую нужно во что бы то ни стало вылечить, а не как к сложному вопросу общественной морали», — объяснял Черчилль. Орудиями борьбы (или средствами исцеления, как кому больше нравится) стали: увеличение налогов на алкогольную продукцию и внедрение строгого контроля над ее распространением. В результате, если в 1913 году в состоянии алкогольного опьянения было совершено свыше ста восьмидесяти тысяч преступлений, то в 1930 году этот показатель сократился более чем в три раза — до пятидесяти трех тысяч правонарушений[428].

При этом Черчилль признавал, что пополнение казны за счет продажи спиртных напитков — не лучший способ управления общественными процессами. Но если выбирать между акцизом и запретом, решение очевидно. Люди все равно будут тратить деньги на алкоголь. Только в случае запрета это приведет к тому, что деньги, которые могли бы пойти на государственные нужды, попадут в руки бутлегеров. «„Сухой закон“ вооружил преступность золотом и сделал это с одобрения общества», — констатировал Черчилль. И это не говоря о падении качества продукции, увеличении потребления алкоголя среди молодежи, а также ухудшении криминогенной обстановки[429].

В марте 1933 года прошла инаугурация нового президента США Франклина Делано Рузвельта (1882–1945). Ни в США, ни за рубежом еще никто не догадывался, что его пребывание в Белом доме продлится более двенадцати лет. Зато все хорошо осознавали факт, что «сухой закон», действующий на территории США тринадцать долгих лет, уже всем набил оскомину. Рузвельт собирался покончить с Великой депрессией, предложив избирателям комплекс мер по восстановлению национальной экономики, который вошел в историю под лаконичным названием Новый курс. Одним из его предложений была аболиция непопулярного закона. «А теперь самое время выпить пива», — сказал Рузвельт, подписав в декабре 1933 года 21-ю поправку к Конституции, которая отменяла печально знаменитую 18-ю.

Внимательно следивший за происходящими по ту сторону Атлантики изменениями Черчилль отреагировал незамедлительно. Им была подготовлена новая статья: «Как мы подаем спиртное», которая вышла в номере Collier’s от 25 августа 1934 года. Он вновь высказался против «сухого закона», заявив, что «история вина — это история человечества». Кроме того, он привел высказывание «великого британского государственного деятеля» Уильяма Харкорта: «Невозможно устранить пьянство, запретив людям пить, так же как невозможно устранить преступность, посадив всех в тюрьму»[430]. Но главная цель статьи состояла не в том, чтобы в очередной раз изложить свою точку зрения по наболевшему вопросу. Черчилль позиционировал достижения своей страны, знакомя американских читателей с практикой распространения алкоголя в Британии. Он подчеркнул положительные наработки строгого регулирования и высокого налогообложения спиртных напитков. Им был приведен такой пример: если до войны ежегодно за пьянство задерживалось пятнадцать тысяч женщин, то теперь их число составляет меньше двух с половиной тысяч[431].

Вернемся, однако, к восстановлению Черчилля после автомобильной аварии на Пятой авеню. Трехнедельный отдых на Багамах подходил к концу. Двадцать пятого января политик вновь посетил Нью-Йорк. В тот же день он дал интервью репортерам, заявив, что «мировой прогресс зависит от выдающихся личностей». Характеризуя политическую обстановку во многих странах, он сказал: «Величайшая иллюзия сегодня думать, будто народ имеет то правительство, которое хочет. На самом деле правят те, за кого голосуют и кто убедил народ, что именно они для него желанны»[432].

Спустя три дня состоялось и первое выступление, знаменовавшее собой возобновление лекционного тура. Оно прошло в Бруклине перед аудиторией в две тысячи человек. Черчилль был опытный боец, и он хорошо знал, что нет лучшего средства для поднятия духа, чем работа. Несмотря на слабое физическое состояние, он полностью погрузился в публичную деятельность и в следующие три недели дал почти двадцать выступлений в различных городах и залах США: Хартфорд, Сент-Льюис, Чикаго, Кливленд, Толедо, Детройт, Нью-Йорк, Рочестер, Вашингтон, Филадельфия, Балтимор, Атланта, Гранд-Рапидс, Индианаполис, Цинциннати, Конкорд, Бостон и Энн-Арбор. Впоследствии, вспоминая интенсивный ритм тех дней, когда почти каждую ночь он проводил в купе поезда, чтобы вечером выступить перед новой аудиторией, Черчилль скажет: «В целом, я считаю, что это был самый утомительный и напряженный период моей жизни»[433]. Учитывая, что это признание было сделано после Второй мировой войны, не трудно догадаться, насколько тяжело дались ему эти дни. Однако затраченные усилия стоили того: лекционный тур принес британскому политику семь с половиной тысяч фунтов.

Во время посещения Вашингтона 13 февраля Черчилль имел беседу с президентом США, а также посетил Палату представителей. Конгрессмены почтили британского политика, прервав заседание и отдельно поприветствовав почетного гостя[434]. Основной посыл лекций Черчилля сводился к взаимному сотрудничеству между двумя странами. Принимали это сдержанно, а некоторым американским журналистам подобные призывы к кооперации представлялись спорными: не часто можно увидеть, чтобы «должник предлагал сотрудничество кредитору»[435].

Не обошлось и без эксцессов. Активные выступления Черчилля против независимости Индии вызвали резкое недовольство его личностью среди проживающих в США индийцев и их сторонников. В Скотленд-Ярд поступили сведения, что жизни британского политика угрожает опасность, и к нему был прикомандирован инспектор Вальтер Генри Томпсон (1890–1978). Весьма вовремя. В Детройте автомобиль Черчилля дважды забрасывали камнями, а в Чикаго даже имела место неудачная попытка покушения. Американской полиции политик передал свыше семисот полученных им писем с угрозами в свой адрес[436].

Но и без подобных проявлений агрессии было бы натяжкой сказать, что выступления Черчилля, да и сама его личность пользовались в США большой популярностью. В какой-то степени сам Черчилль был введен в заблуждение американским истеблишментом: Хёрстом, Швабом, Барухом, людьми, которые составляли основной круг его общения в Новом Свете. По их словам, его имя многое значило для обычных американцев, однако на самом деле большинству граждан США он не был известен. На одном из приемов американский режиссер Фрэнк Капра (1897–1991) принял его за английского актера![437] В самом популярном американском сборнике цитат «Известные высказывания Барлетта»{22} издания 1937 года нет ни одного изречения Черчилля. И это несмотря на то, что он упомянул сборник в своих мемуарах. Для сравнения, в указанном издании было представлено пятьдесят три афоризма Дизраэли и шесть — Муссолини.

Сегодня подобная непопулярность одного из ведущих британских политиков на территории США может показаться странной. Но на самом деле она была закономерной. Уже в начале XX века стало понятно, что из британского в США осталась только элита. А все остальное население было сплавом мультинационального котла: темнокожие, выходцы из Италии, Германии, Швеции, Ирландии и других стран. Постепенно эта масса начала продвигаться наверх, распространяя и популяризируя антибританские настроения. На 1920-1930-е годы пришелся пик англофобии в США. В недрах военных ведомств были разработаны планы на случай вооруженного конфликта с Великобританией, а Лига Наций воспринималась как исключительно пробританская организация.

Черчилль был увлекающимся человеком, но не слепцом. Ему был приятен елей, который источали окружавшие его финансисты, конгрессмены и издатели. Но он видел, что происходит, и пытался разобраться в истинном отношении американцев к бывшей метрополии. Со своими выводами он поделится в одной из статей, которая выйдет в 1938 году в News of the World. Черчилль признает, что Америка уже давно не британская. Да и те эпизоды, которым в английских учебниках отводится совсем немного места — Война за независимость или англо-американская война 1812–1815 годов, — для американцев являются системообразующими событиями, на которых формируется их мировоззрение как граждан суверенного государства. И то, что главным противником в их борьбе за независимость была Британия, нисколько не способствовало популярности англичан. Понимая, что пропасть недовольства и недоверия расширяется, Черчилль попытался перебросить через нее мост общего языка. Он напомнил читателям из Нового Света, что американские книги одинаково хорошо читаются как в США, так и в его родной стране. Две нации говорят на одном языке, что значительно облегчает их общение и культурный обмен[438]. Но будет ли этого достаточно? У самого Черчилля, похоже, были сомнения на этот счет. Поэтому одновременно с продвижением идеи общего языка он также начал искать возможности познакомить обычных американцев со своей точкой зрения на широкий круг интересующих его вопросов. Для этого он занялся поиском нового крупного издательства под очередной крупный проект.

В середине февраля 1932 года Черчилль связался с главным редактором журнала Collier’s Weekly Уильямом Ладлоу Ченери (1884–1974) и предложил ему встретиться. Во время беседы планировалось обсудить темы новых статей. Черчилль хотел согласовать концепцию общей серии, а также определить две-три публикации для начала работы. По мнению автора, темы могли касаться не только насущных политических вопросов, но и затронуть более широкий пласт проблем[439].

На момент обращения Ченери отсутствовал в Нью-Йорке, поэтому на запрос британца ответил управляющий редактор издания Чарльз Генри Колебо (1892–1944). Он обозначил несколько тем. Во-первых, американские методы борьбы с безработицей и социальной неустроенностью. Во-вторых, анализ американской политической системы и составление характеристик основных ее участников. «Наши политические лидеры очень часто представляют собой странную смесь шарлатана, старшего брата, паразита и немного государственного деятеля», — объяснил редактор. «Читателям, — сказал он, — было бы интересно знать, как политическая действительность США воспринимается заокеанским политиком и каких изменений следует ожидать в грядущем десятилетии?» В-третьих, редактор хотел, чтобы Черчилль написал статью, посвященную кулинарным пристрастиям американцев, что-то вроде: «Поедающая Америка»; описал бы, какие блюда ему понравились, какие нет, есть ли какой-то прогресс в кулинарном мастерстве у американцев, как отличаются вкусы в разных уголках страны, где потенциальному автору удалось побывать[440].

У Черчилля было свое мнение в отношении перечисленных тем. В том, что касалось безработицы, он считал необходимым сравнить налоговые выплаты, которые формировали резервные фонды для минимизации проблем трудоустройства. Также важно понять, идет ли речь о хронической или кратковременной безработице. Если о кратковременной, тогда методы решения не так важны, как сам факт решения. Если же безработица носит долговременный характер, необходима разработка «продуманной системы страхования»[441].

Заинтересовавшись вопросами занятости населения, Черчилль напишет отдельную статью: «Кто заплатит безработным», которая выйдет в номере Collier’s от 25 февраля 1933 года. В ней он расскажет, что почти в каждом городе и на каждой площадке, где он выступал, ему постоянно задавали вопросы о «безработице и методах борьбы с нею». Он решил выяснить у местных политиков, какие меры принимаются. Оказалось, что основным средством лечения экономического недуга является благотворительность. Черчилля подобная система несколько удивила, и он решил разобраться в ней подробнее.

— Возникают ли у вас проблемы со сбором пожертвований? — спросил он у одного из высокопоставленных чиновников.

— В целом люди очень добродушны. Никто не хочет прослыть уклонистом.

— И все-таки, — не унимался британец, — разве время от времени вы не испытываете затруднений?

— Разумеется, испытываем, — признался собеседник. — Многие не хотят исполнять свой гражданский долг.

— И что вы делаете с такими недобросовестными людьми? Вы подвергаете их остракизму, не приглашаете к себе в дома? Вы выгоняете их из клубов? Или вы бойкотируете их бизнес?

— Возможно, есть города и штаты, где подобное практикуется, — прозвучал уклончивый ответ. — Как правило, мы проводим с такими людьми индивидуальные беседы, обращаясь к тем, кто может на них повлиять.

— И что происходит с самыми упрямыми?

— Что же, они не платят, — развел руками американец.

Черчилль заметил, что британская система ему нравится больше. В Британии никто не стучится к тебе в дверь и не просит пожертвовать в тот или иной фонд. Хочешь жертвовать, пожалуйста. Это твое личное дело, которое только приветствуется. Но главное — плати налоги. За счет налогов формируются страховые фонды для помощи тем, кто лишился работы[442].

Черчилль не понаслышке знал, о чем говорил. В 1908–1909 годах, занимая пост министра торговли, он сам приложил руку к разработке и принятию соответствующих законодательных мер, а также распространению на территории Великобритании бирж труда. Используемая в Британии страховая система не была лишена недостатков, но позволяла справляться с насущной проблемой. Правда, только до 1929 года. Масштабный кризис и резко возросшее число безработных сделали содержание тех, кто лишился работы за счет тех, кто ее пока сохранил, неэффективным и несправедливым. Налоговые выплаты в страховые фонды были сохранены, а всех безработных разделили на две равноправные группы. Одни получали выплаты из социальных фондов, другим помогало государство. Одновременно с централизованной системой свою лепту в улучшение социально-экономической обстановки внесли муниципалитеты. Согласно Закону о бедных, принятому еще во времена правления Елизаветы I (1533–1603), обязанность заботиться о малоимущих и беспомощных прихожанах возлагалась на местные власти. Общая доля местных властей в выплатах по безработице составила примерно 15 %. А общий размер всех выплат (поступавших как из центра, так и от местных властей) достигал ста миллионов фунтов в год. Для сравнения: эта сумма была сопоставима с расходами, выделяемыми ежегодно на содержание и развитие британской армии, флота и авиации[443].

Если говорить о второй теме, посвященной изучению политических реалий США, то она представлялась Черчиллю «деликатной» и вызвала у него настороженность. Для того чтобы статья получилась интересной, она должна носить «откровенный и критический характер», считал он. «Откровенное же и критическое» освещение подобных вопросов могло сойти с рук журналисту, но не иностранному государственному деятелю. Черчилль еще не собирался сходить с политической арены, поэтому дипломатично ответил, что лично знаком со многими представителями государственного аппарата из Вашингтона и не горит желанием «кого-нибудь из них оправдывать или осуждать».

Определенный скепсис был выражен и в отношении кулинарных вкусов американцев. Черчилль полагал, что этот вопрос также носит весьма «деликатный» характер, поскольку он часто обедал в гостях, и было бы невежливо обсуждать те блюда, которыми его потчевали хозяева[444].

В действительности американская еда вызвала у британца недовольство. Друзьям он жаловался, что во время турне по США практически невозможно было найти нормальные блюда. Везде подавали одну лишь курицу[445]. Также его поразило большое количество легкой пищи: фрукты, овощи, злаки. «Все это, конечно, полезно для здоровья, но я самый настоящий Бифитер», — комментировал Черчилль[446]. В конце концов он все-таки напишет статью о вкусовых пристрастиях американцев, которая выйдет в Collier’s в августе 1933 года под названием «Страна зерна и лобстеров». Помимо указанных предпочтений, британский политик подвергнет критике «почти всеобщую, но очень опасную» привычку американцев потреблять большое количество жидкости со льдом. Куда бы знаменитый англичанин ни приходил, какое бы блюдо ни заказывал, ему везде тут же приносили воду со льдом, что вначале вызывало у него удивление, а затем — раздражение. Аналогичную практику Черчилль стал наблюдать и у себя на родине. «Этому необходимо дать категоричный отпор», — заявил он[447]. Но англичане его не услышат, и вскоре не только отдельные привычки американцев, но и общий стиль их образа жизни завоюет Туманный Альбион, а с ним и другие европейские страны, все меньше оставляя места для самобытности.

Американская тема найдет продолжение в последующих сочинениях Черчилля. В конце апреля он напишет черновой набросок статьи, посвященной деду по материнской линии, американцу Леонарду Джерому[448]. Среди других статей, подготовленных в этот период, интерес представляют публикации на внешнеполитические и экономические темы. К первым относится очерк «Защита в Тихом океане», опубликованный в Collier’s в декабре 1932 года. В нем Черчилль изложил свой взгляд на американо-филиппинские отношения. Наряду с Кубой и Пуэрто-Рико, Филиппины попали в сферу интересов США в конце XIX века. До этого на протяжении трех столетий указанные страны были испанскими колониями. В 1898 году США поддержали их притязания на независимость, вступив в военный конфликт с Испанией и выиграв войну.

Несмотря на одержанную победу, Вашингтон не спешил исполнять свои обещания. Независимость Кубы была скорее формальной, а Пуэрто-Рико, Филиппины и небольшой остров Гуам стали владениями США. Выкупив Филиппины у Испании за двадцать миллионов долларов, Америка решила использовать приобретенные территории в качестве стратегически важного форпоста в Азиатско-Тихоокеанском регионе. Негодование филиппинцев, которые вместо долгожданной свободы получили нового хозяина, на следующий год переросло в новую войну. Итог был очевиден, но для обуздания свободолюбивого нрава филиппинцев США пришлось потратить шестьсот миллионов долларов.

Обо всем этом, как и о создании на территории Филиппин военных баз, Черчилль в своей статье не говорит ни слова. Зато он рисует идиллическую картину улучшения уровня жизни филиппинцев, роста рождаемости, открытия множества школ и больниц, развития по всей стране ирригационной системы, снабжения населенных пунктов питьевой водой, строительства 6,5 тысячи километров дорог[449].

Наблюдая за тем, как Черчилль перечисляет положительные моменты, связанные с установлением контроля США над бывшим испанским сателлитом, невольно приходит на ум другая держава и другая колония. В своей восторженной статье автор выступил в роли защитника как колонизаторских устремлений в целом, так и — опосредованно — проводимой в Индии политики. Он открыто проводит аналогию между успехами американцев на Филиппинах за последние тридцать лет и теми многочисленными благами, что принесли на субконтинент британцы. Также он осуждает разрыв связей между США и Филиппинами, считая, что при таком сценарии филиппинцев ждут еще более тяжелые последствия, чем во время испанского владычества: города превратятся в «голодную пустыню», привнесенные США интеллект и благосостояние заменят «азиатская анархия и неуправляемость», простые жители падут жертвами болезней, «школы и больницы разрушатся», на территории воцарятся «хаос и долгая ночь»[450]. Неосознанно Черчилль оказался прав — не в кошмарных пророчествах, конечно, а в исторической аналогии. Когда в 1935 году будет принят Закон об управлении Индией, Филиппины получат статус автономии, а независимость эта страна обретет за год до Индии — в 1946-м.

Статья Черчилля обращает на себя внимание и явным разворотом в сторону англоязычных стран. По его словам, «приобретение и контроль над территориями со стороны англоязычных правительств никогда не означает оскорбления беззащитного населения; оно неизменно способствует защите населения от тирании, как внешней, так и внутренней»[451]. Другие правительства — не англоязычные — не рассматривались априори. Либо Черчилль не делился этой мыслью с общественностью.

Вторая тема, рассмотренная в американском цикле для Collier’s, касалась экономики, а точнее — международного финансового кризиса. Ей посвящены две публикации: «Слишком ли мы умны?» (номер от 27 августа 1932 года) и «Связь между нами» (номер от 4 ноября 1933 года). Над последней статьей автору пришлось изрядно потрудиться. Он трижды переписывал основную часть в связи с изменениями во внешней среде[452].

Черчилль изложил свою точку зрения о причинах, которые вызвали финансовый кризис, стараясь рассматривать сложившуюся ситуацию не только в экономической, но и в политической плоскости. Свои рассуждения он начал с постановки проблемы, само появление которой представлялось автору событием неординарным. Мировая война завершилась более десяти лет назад, наука и технология развивались семимильными шагами, экономические университеты выпускали хорошо обученных специалистов, появились новые теории, природа за эти годы не преподносила никаких неприятных сюрпризов, предоставляя возможность для выращивания и сбора урожая, проблема бедности решалась, социальное законодательство совершенствовалось. Казалось бы, все замечательно. Но — на дворе кризис, количество безработных неуклонно растет, доходы населения стремительно падают. Почему? Профессиональные экономисты, к которым обращался Черчилль, считали, что корень зла сосредоточен в перепроизводстве. Но о каком перепроизводстве можно говорить, когда приходится решать проблемы с продовольствием и нехваткой товаров? «Неужели мы оказались в нужде, потому что стали настолько умными, что смогли производить все необходимое?» Нет, делает вывод автор. Истинная причина экономических бед не в перепроизводстве. «На мой взгляд, что-то не так с монетарной системой. Она больше не позволяет людям и странам обмениваться результатами своего труда».

Для обоснования своей гипотезы Черчилль предлагает совершить путешествие в недавнее прошлое. Кризис начался не вчера, и проблемы накапливались задолго до него. Бомбой замедленного действия стали «баснословные послевоенные репарации». В этом «диктате», как его называет Черчилль, воплотился «гнев держав-победительниц», а также их вера в то, что побежденную страну можно «обложить такой данью, которая способна возместить стоимость современной войны»[453]. Но вера оказалась ошибочной. И не только потому, что современная война стоит слишком дорого, чтобы потери можно было компенсировать. Проблема заключалась также и в том, что наложенную контрибуцию взыскать крайне сложно.

Для наглядности своих рассуждений Черчилль рассматривает варианты возвращения долгов: посредством товаров, услуг или золотом. Предположим, говорит он, оплата осуществляется товарами. Германия (наиболее крупный должник) начинает производить товары, которые затем упаковывает и направляет в США (самый крупный кредитор). Но США отказываются их принять, потому что поступление такого объема продукции на внутренний рынок негативно влияет на американскую промышленность и угрожает ростом безработицы. Аналогичная ситуация наблюдается и с услугами, которые способны обрушить рынок труда и вместо пользы принести убытки.

Соответственно, остается золото. Но где его взять поставленной на колени Германии? Более того, когда обсуждался размер репарационных выплат, страны-победительницы не скупились в своих притязаниях, выставив поверженной Германии такой счет, что даже в лучшие времена его погашение было бы крайне затруднительно. Нельзя забывать и о том, что Германия была не единственным должником. Военные долги имелись также у Англии и Франции. Причем получались последовательные цепочки: Германия должна была Англии, Англия — США, но так как немцы не могли исполнить свои обязательства, то и англичане не могли исполнить свои[454].

Черчилль предлагал обнулить все долги. Но США выбрали другой вариант, позволявший если не вернуть выданные кредиты, то распространить свое влияние на Европу, — навязать новые огромные займы для оплаты старых долгов[455]. В итоге это привело к ужесточению финансовой зависимости и ухудшению общеэкономического фона, а также к «очень быстрому восстановлению» военной промышленности Германии и созданию за счет «американских и английских» вливаний «огромного промышленного потенциала для производства новых видов вооружений»[456].

Негативную ситуацию с выплатами военных долгов усилил и другой опасный процесс — дефляция. Черчилль называет ее «главной причиной наших проблем»[457]. Для современных читателей, которые привыкли экономическую стабильность оценивать по уровню инфляции, угроза дефляции может показаться непонятной. Казалось бы, что плохого в том, что покупательская способность денег увеличивается, а цены снижаются? Но для экономической системы дефляция еще более опасна, чем ее антипод. Падение цен приводит к тому, что производители товаров оказываются не в состоянии покрыть понесенные убытки; сначала они сокращают зарплаты, затем начинают активное увольнение сотрудников, а в итоге объявляют о банкротстве. Учитывая, что основным источником инвестиций являются кредиты, массовое банкротство предприятий приводит к разорению банков и их вкладчиков. Возникает совокупный эффект домино, ставящий на колени всю экономику страны.

Одной из основных причин дефляции Черчилль считал золото. На протяжении нескольких веков золото (вместе с серебром — биметаллизм) использовалось в макроэкономике в качестве главного эквивалента и основной единицы взаиморасчетов. Построенная на основе благородного металла монетарная система получила название «золотой стандарт». У подобной системы были свои преимущества — в первую очередь стабильность. Были у нее и серьезные недостатки. Денежная масса при обеспечении золотом национальной валюты зависела от объемов добычи благородного металла. В условиях активного развития капитализма подобная зависимость приводила к кризису ликвидности. После начала Первой мировой войны из-за блокирования авуаров золотой стандарт был отменен. Но не навсегда. Великобритания, при непосредственном участии министра финансов Черчилля, вернулась к старой монетарной системе в 1925 году. О чем впоследствии сильно пожалела.

Упоминув в своей статье о возвращении к золотому стандарту, Черчилль объяснил, что, принимая судьбоносное решение, он руководствовался стремлением к стабильности. Но за последние годы многое изменилось. В том числе и отношение к золоту. Из разменной монеты внешнеэкономических расчетов оно превратилось в гаранта национальной безопасности. А кризис 1929 года с прекращением кредитования и началом процесса активного взимания долгов привел к увеличению золотых запасов США и резкому удорожанию благородного металла. Учитывая, что золото являлось основной мерой взаиморасчетов, то за его подорожанием последовало увеличение покупательской способности денег, или, другими словами, началась дефляция, которая привела к резкому падению объемов внешней торговли и экономической изоляции отдельных стран[458]. Именно по этой причине, считал Черчилль, в будущем мир станет «ярко национализированным», а государства в своем развитии возьмут курс на «самодостаточность» и «наращивание вооружений»[459].

Рассматривая причины экономического кризиса, Черчилль коснулся еще одного фактора — спекуляций. На момент написания статей для Collier’s он не считал «оргию спекуляций» основной причиной биржевого краха. Напротив, он указывал на то, что к 1928 году США удалось практически полностью решить «великую проблему, с которой столкнулся мир со времен своего основания», — устранить разрыв между производством и потреблением[460]. Но в дальнейшем Черчилль скорректирует свою точку зрения. После Второй мировой войны, рассматривая поразившие США и Европу экономических беды, он придаст спекуляциям больше значения. Британский политик признает и факт «настоящей оргии спекуляции», и «жажду наживы», и «иллюзорность» процветания миллионов на «гигантском фундаменте раздутого кредита»[461].

После столь подробного объяснения причин разразившейся бури невольно задаешься вопросом: а что же было предложено для выхода из тяжелой ситуации? Черчилль считал необходимым усилить англо-американское сотрудничество, так как ни одна страна не сможет в одиночку справиться с кризисом, поразившим мировую экономику[462]. Учитывая, что статьи публиковались в американских изданиях, а сам автор за последние три года дважды побывал в США, это мнение воспринимается как вполне предсказуемое, хотя и не столь интересное в сравнении с проведенным анализом причин коллапса. Ведь, по сути, описанные Черчиллем процессы, в том числе аккумулирование основных мировых запасов золота в США и активное кредитование американцами немецкой промышленности, сыграли немаловажную роль в другом кризисе — военном.

Но до войны было относительно далеко. Американские и европейские политики пока еще занимались решением других, как им казалось, более насущных проблем.

Пребывание Черчилля в США продлилось до марта 1932 года. Семнадцатого числа он прибыл в Плимут, откуда на поезде отправился в Лондон. На Паддингтонском вокзале его ждал подарок. Зная, что Черчилль переживает не лучшие времена, его друзья и коллеги решили поднять политику настроение. Вскладчину они купили ему новую модель Daimler Landaulette за две тысячи фунтов. Инициатором идеи выступил Брендан Брекен. Его поддержали сто сорок человек, включая будущего премьер-министра Гарольда Макмиллана, выдающегося экономиста Джона Мейнарда Кейнса (1883–1946), принца Уэльского, профессора Фредерика Линдемана, колониального администратора Джорджа Ллойда, Остина Чемберлена, Чарли Чаплина, Макса Бивербрука, лорда Ротермира, лорда Райделла, Сэмюеля Хора, Роберта Хорна, Эдварда Грея, Яна Гамильтона, герцога Вестминстерского, Эдвина Лаченса и известного художника Джона Лавери (1856–1941). Некоторые из них пришли встречать своего друга. Когда он вышел из поезда, они хором запели: «Ведь он такой хороший, славный парень». Черчилль попытался улыбнуться, но вместо этого наклонил голову и заплакал[463]. «Вы можете представить, чтобы у современного британского политика нашлось достаточно друзей и поклонников, которые подарили бы ему новый Nissan Micra, не говоря уже о Daimler?» — задает в этой связи риторический вопрос Борис Джонсон (род. 1964), занимавший в период с 2008 по 2016 год пост мэра Лондона, а позже возглавивший МИД[464].

Впереди Черчилля ждал непростой период восстановления. Привыкший к активному труду, он старался выйти на прежний уровень работоспособности, но последствия аварии давали о себе знать даже спустя месяцы. Маркизу Солсбери (1861–1947), сыну известного премьер-министра, Черчилль жаловался на повышенную утомляемость[465]. Были и более серьезные отголоски нью-йоркского происшествия. Во время одного из обсуждений в Чартвелле литературных проектов Черчилль неожиданно стал бледнеть и терять нить разговора. Тут же вызвали врачей. Оказалось, у него открылось внутреннее кровотечение, что требовало срочной госпитализации. Когда его на носилках несли к машине «скорой помощи», он хладнокровно произнес: «Не беспокойтесь. Я не собираюсь умирать»[466].

Пройдя курс лечения, Черчилль вновь погрузился в работу. В ходе обсуждений с Daily Mail было решено, что он подготовит к публикации тринадцать статей, которые будут выходить раз в две недели в течение полугода. Но к началу августа 1932 года появилось только десять. Черчилль планировал подготовить материалы для трех публикаций на политические темы к концу сентября. Привыкший мыслить наперед, в августе 1932 года он начал переговоры о новой серии. Он предложил написать за год тринадцать статей, отмечая, что сотрудничество с Daily Mail выгодно ему по «политическим и иным соображениям»[467].

Сотрудничество с Черчиллем было выгодно и Daily Mail. За период с октября 1932 по сентябрь 1933 года в этой газете были опубликованы следующие статьи британского политика: «Индию еще можно спасти от катастрофы» (номер от 14 октября 1932 года); «Лорд Оксфордский{23}, каким я его знал» (номер от 18 октября 1932 года); «Мои воспоминания о дне заключения перемирия, четырнадцать лет спустя» (номер от 11 ноября 1932 года); «Можем ли мы себя сами защитить?» (номер от 17 ноября 1932 года); «Джозеф Чемберлен» (номер от 1 декабря 1932 года); «Бесценное наследие Уоррена Хастингса» (номер от 6 декабря 1932 года); «Гордон: христианский герой самопожертвования» (номер от 27 января 1933 года); «Что означает изоляция для свободного государства» (номер от 15 февраля 1933 года); «Ответ Британии на ненависть Советов» (номер от 20 апреля 1933 года); «Безжалостная схватка Гладстона с Чемберленом» (номер от 25 апреля 1933 года); «Четвертое августа 1914: нация изменилась» (номер от 4 августа 1933 года); «Мемуары Ллойд Джорджа» (номер от 7 сентября 1933 года).

Каким образом Черчилль успевал писать столько статей, речей, книг, эссе, писем, меморандумов и прочих документов? Да и вообще, как у него хватало времени на все — на политику, живопись, литературу, перестройку поместья, частые путешествия и выступления? Факторов успеха здесь несколько. В первую очередь — развитые за годы общественной деятельности способности. Немаловажную роль играла и четко выстроенная организация труда, ключевым элементом которой была диктовка. Впервые будущий политик опробовал этот метод работы еще во время учебы в Хэрроу. Тогда роль стенографиста исполнил его друг Джон Пенистон Милбанк (1872–1915). В архиве Черчилля сохранилось письмо, адресованное матери и содержащее следующие строки: «Милбанк пишет за меня, пока я принимаю ванну». Впоследствии, особенно в годы военного премьерства, Черчилль довольно часто позволял себе диктовку писем, докладных записок, меморандумов и текстов выступлений, наслаждаясь теплой водой в ванне[468]. Также диктовка распространилась и на создание книг.

Черчилль любил работать с гранками, отдавая предпочтение крупным форматам с большими полями, на которых было удобно вносить коррекцию, делать выноски и вставки[469]. Еще одно удобство больших полей проявлялось, когда рукопись передавалась помощникам или друзьям автора, каждый из которых делал свои замечания, выделяя их разными цветами. Учитывая, что над гранками велась интенсивная работа, Черчилль, помимо формата, оговаривал с издателями качество бумаги, которая должна была быть достаточно плотной, чтобы не трепаться, и удобной по части впитывания чернил[470].

Работа с гранками, да еще с такими требованиями, представляла собой достаточно дорогое удовольствие. Нередко после многочисленных правок рукопись приходилось набирать заново. И так по пять-шесть раз. Черчилль мог полностью удалить большие куски текста, либо надиктовать что-то новое после уточнения заинтересовавших его фактов. Он сознательно шел на эти издержки, считая, что они повышают качество произведения и с лихвой окупаются в будущем. Когда цены на печатные услуги возросли, он отказался обращаться в издательства, найдя для печати гранок отдельную типографию[471].

Что касается манеры диктовки, помощники вспоминали, что политик любил диктовать медленно, тщательно взвешивая каждое слово. Сначала он бормотал предложение себе под нос, и только оставшись доволен найденной конструкцией, произносил его громко вслух[472].

По мере развития технологий Черчилль попробует записывать речь на пленку. В одной из комнат Чартвелла будет установлено звукозаписывающее оборудование, весьма громоздкое по тем временам. Диктуя текст, наш герой обычно ходил по комнате, но подобная привычка оказалась крайне неудобной: он быстро запутывался в проводах. Кроме того, он не смог разобраться во всех технических тонкостях, поэтому в итоге вернулся к старому и доброму способу диктовки секретарям[473].

Когда того требовали обстоятельства, Черчилль мог написать какой-нибудь срочный документ или статью от руки, но это было крайне редко. Доходило даже до того, что ему стало трудно выражать свои мысли в письменной форме, в чем он откровенно признался супруге[474]. Это же замечали и исследователи, констатируя, что политик «всегда говорил лучше, чем писал»[475]. С учетом этой особенности, Черчилль стал зависим от своих секретарей, а по совместительству и машинисток.

В 1929 году главным секретарем политика стала Вайолет Констанс Эвелин Пирман (1896–1941). Помимо работы на машинке ей также приходилось отвечать за корреспонденцию, объем которой с каждым годом постоянно увеличивался. Вскоре встал вопрос о расширении штата. В 1932 году в помощь Пирман была взята Грейс Хэмблин (1908–2002). Черчилль ценил Хэмблин, признавая, что она «не только хорошо стенографирует, но и прекрасно справляется с потоками» входящей и исходящей корреспонденции. Забавно, что эту характеристику политик дал, когда мисс Хэмблин спустя пять лет после начала работы по независящим от нее причинам (уход за больной матерью) была вынуждена покинуть Чартвелл и ей потребовалось рекомендательное письмо для нового работодателя. Однако жизнь сложится так, что вскоре она вернется на прежнее место и проработает у Черчилля и его супруги{24} до последних дней жизни политика, а после его кончины станет первым управляющим в Чартвелле[476].

По словам Хэмблин, Черчилль был «трудным руководителем». «Он постоянно подгонял нас и редко хвалил. Но он был способен выразить свое одобрение множеством способов. Он полностью посвящал себя работе и сам очень упорно работал, поэтому от других он также ожидал аналогичного отношения»[477]. Помощники Черчилля вспоминали о нем как о человеке, который был «способен прожить каждый час своей жизни» в полном смысле этого слова[478]. Его отличали удивительное умение концентрироваться и завидная способность управления собственным временем. Хотя на первоначальном этапе карьеры за ним закрепилась репутация «спешащего молодого человека», в действительности его редко можно было увидеть куда-то торопящимся или в спешке предпринимающим какие-то суетливые решения[479]. Но если Черчилль спешил, тогда об этом знали все окружающие. В процессе работы над «Мировым кризисом», когда он столкнулся с необходимостью срочного завершения определенного этапа работ, он пригласил к себе на выходные сразу четырех (!) секретарей. Почти всю субботу он провел с ними, напряженно работая над книгой. Когда поздно вечером он вышел из кабинета, то буквально потряс близких фразой: «Если бы у меня только было еще два секретаря, я бы написал еще пять тысяч слов»[480].

Не обходилось и без комичных эпизодов. Для брошюровки рукописей Черчилль использовал специальный дырокол, который по издаваемому им звуку он прозвал clop (цок).

— Дайте мне clop, — обратился он однажды к одному из своих секретарей.

Девушка недавно устроилась в Чартвелл и еще не знала, что скрывается за этим однокоренным сленгом. Зато она знала, что в огромной библиотеке ее нового хозяина есть многотомный труд немецкого историка Онно Клоппа (1822–1903) Der Fall des Hauses Stuart{25}. Не без труда достав четырнадцать томов с верхней книжной полки, она аккуратно сложила их перед политиком и с чувством исполненного долга сообщила, что поручение выполнено. «Христос всемогущий!» — воскликнул Черчилль, увидев громоздкую стопку книг[481].

Обладая бешеной энергией, Черчилль умел растормошить окружающих, постоянно придавая своим помощникам мощное ускорение. Вокруг него всегда все вертелось, двигалось, носилось. Даже когда он отдыхал, его команда продолжала работать в высоком темпе. «Я еще никогда не была в таком доме, — вспоминала еще один секретарь, Роуз Этель Кэтлин Хилл (1900–1992). — Он был живым и неугомонным». Вначале Хилл, игравшая на скрипке и являвшаяся на протяжении шести лет членом Портсмутского филармонического общества, хотела совмещать работу у Черчилля с преподаванием музыки в школе, но, попав в орбиту творческого процесса, она поняла, что о работе преподавателя можно забыть. Но это ее не особенно расстроило. «Что ж, я лишилась музыки нот, зато приобрела музыку слов», — пришло ей на ум во время одной из полуночных диктовок Черчилля[482].

Свою лепту в творческий процесс также вносило удачное сочетание труда и отдыха. «Моя работа настолько хорошо организована, что у меня остается время на досуг», — хвастался Черчилль[483]. После отставки с поста министра финансов в 1929 году и погружения в литературную деятельность у политика сложится определенный рабочий график. В Чартвелле он обычно просыпался в семь-восемь часов утра. После бокала апельсинового сока он просматривал почту и диктовал письма. Затем обязательно читал прессу, начиная всегда с The Times и Daily Telegraph. Зная его привычку выделять заинтересовавшие фрагменты, дворецкий вместе с газетами приносил ручки с красными и синими чернилами[484]. «Разумеется, нельзя верить всему, что читаешь в газетах», — любил повторять Черчилль[485]. И тем не менее, по его собственным словам, он «узнавал из газет гораздо больше, чем из официального навоза»[486].

После чтения газет Черчилль завтракал в своей спальне. «Два или три раза мы пробовали с моей супругой позавтракать вместе, но из этого ничего не получилось, — объяснял он. — Завтрак следует принимать одному в постели. Не думаю, что наша семейная жизнь была бы настолько же счастливой, если бы мы завтракали вместе»[487]. Обычно утреннее меню состояло из фруктов, омлета или яичницы с беконом, отбивной или ножки цыпленка, тостов с джемом и кофе с молоком или чая. Довольно часто, попробовав то или иное мясное блюдо во время обеда, политик просил его оставить и разогреть утром[488].

Закончив завтрак, наш герой приступал к чтению рукописей, постоянно фиксируя внимание помощников, какой факт требуется уточнить, о каком событии следует собрать дополнительный материал, на какой вопрос необходимо найти ответ. Затем он спускался на ланч и садился за стол, как правило, последним. После ланча хозяин Чартвелла мог погулять с гостями по поместью, показывая новшества, мог заняться кирпичной кладкой, мог отдохнуть за мольбертом, или поиграть с женой в карты (безик), или просто немного вздремнуть. Не считая подписи надиктованных утром писем, часы между ланчем и обедом проходили в спокойной обстановке и, если не было ничего срочного, обычно не наполнялись работой.

В семь часов вечера Черчилль принимал ванну, нередко используя ванную комнату в качестве площадки для репетиции своих речей. Подобная практика, как правило, удивляла новых сотрудников. Так, Норман Макгован, услышав в первые дни своей работы в Чартвелле доносившиеся из ванной крики, тут же бросился выяснять, в чем дело.

— Вы меня звали? — спросил он удивленно.

— Я разговаривал не с тобой Норман, — ответил Черчилль. — Я обращался к палате общин[489].

После ванны следовала подготовка к обеду, который начинался в половине девятого. По воспоминаниям современников, обед был самым важным событием в доме[490]. Черчилль любил хорошо поесть и даже в старости сохранял завидный аппетит[491]. Из морских продуктов он отдавал предпочтение икре, лобстерам, форели и хеку; из мяса — ростбифу, говядине с кровью и лопатке ягненка. Стандартное меню могло выглядеть следующим образом: после аперитива из томатного сока следовал бульон или устрицы, затем — филе камбалы, завернутое в копченый лосось, с гарниром из креветок под чесночным соусом, далее — жаркое из оленины, паштет из гусиной печени под соусом из трюфелей, йоркширский пудинг, на десерт — шоколадные эклеры или мороженое, кофе с бренди либо сыр стилтон с портвейном[492]. «Портвейн и стилтон, как муж и жена, — заметил однажды политик. — Их никогда не следует разделять. Кого Бог соединил вместе, никто не вправе разлучать»[493]. Также Черчилль предпочитал на десерт сливки. Осушив очередной кувшинчик жирного лакомства, он осведомлялся у окружающих:

— Кто-нибудь еще хочет сливок? — и брал себе дополнительную порцию[494].

Клементина не поощряла страсть своего супруга, полагая, что сливки вредны для его фигуры. Но Черчилль в лучших традициях теории когнитивного диссонанса убеждал себя в том, что сливки полезны, так как укрепляют нервную систему[495].

Большую часть кулинарных чудес для британского политика творила Джорджина Ландемер (1882–1978). Она была супругой французского шеф-повара, работавшего в отеле Ritz, Поля Ландеме-ра (1857–1932). Джорджина многому научилась у мужа и пользовалась в лондонском обществе большим спросом, совмещая «французский опыт с фешенебельным стилем кулинарии английского загородного дома». Ее рецепты отличала простота и изящество. Благодаря настойчивости Клементины, свой талант она посвятила Черчиллям, проработав у известной четы до 1954 года[496].

В 1958 году миссис Ландемер издала сборник рецептов, представив блюда, которые она готовила для британского премьера. Из этого сборника видно, что Черчилль любил хорошо приготовленные блюда, а не кулинарные изыски. На это же указывает и его прислуга, отмечая, что желание некоторых рестораторов угодить именитому гостю всегда раздражало политика, привыкшего к простой, но вкусной пище[497].

Еда едой, но обед складывался не только из нее. «Вот что я думаю о достойном обеде, — объяснял Черчилль. — Во-первых, обсудить хорошую еду, и после того, как хорошая еда будет тщательно обсуждена, поговорить на приятную тему. Главным условием при этом должно быть следующее — беседу буду вести я!»[498].

По словам очевидцев, за столом действительно говорил в основном Черчилль[499]. После обеда он мог почитать собравшимся только что написанные главы либо тексты предстоящих выступлений, производя, таким образом, апробацию. Он наблюдал за реакцией друзей, интересовался их мнением. В тех случаях, когда критика представлялась ему разумной, Черчилль приглашал секретаря и диктовал новый фрагмент взамен предыдущего. И так до тех пор, пока автор не оставался полностью удовлетворен написанным. Порой послеобеденные слушания продолжались до двух, а иногда и трех часов ночи.

— Сколько времени у вас уходит на подготовку сорокапятиминутного выступления в палате общин? — спросил Черчилля один из участников полуночных репетиций.

— Восемнадцать часов, — ответил тот[500].

Если же говорить о том, каким Черчилль был собеседником, то на этот счет сохранились разные отзывы современников. Согласно дневниковым записям личного врача политика, создается впечатление, что Черчилля крайне мало интересовало мнение других, и общение с кем-либо, как правило, принимало форму монолога. «Уинстон всегда говорил так, чтобы позабавить и развлечь самого себя, — описывает барон Моран. — У него и в мыслях не было производить на кого-то впечатление. Ему никогда не нужна была помощь от собеседников, тем более если они женщины. Все его темы в основном были посвящены прошлому, некоторые касались мирных времен, другие Англо-бурской войны или атаки 21-го уланского полка под Омдурманом. В ходе беседы он наслаждался собственными прилагательными, Уинстон обожает использовать в одном контексте четыре или пять слов одинакового значения. Он, как старик, показывающий вам свои орхидеи, — не потому, что они прекрасны, а потому, что он их сам любит. Неудивительно, что все его слушатели, утомленные долгим днем, только и ждали, когда представится шанс пойти спать, оставив Уинстона наедине с теми, кто так и не решился прервать его монолог»[501].

На страницах своих дневников Моран приводит воспоминание одного из врачей Черчилля Артура Рэйнсфорда Маулема (1902–1986), который в момент своей первой встречи с политиком просидел целый час около его постели, в то время как тот в своем характерном мелодраматичном стиле описывал опасности и азарт битвы при Омдурмане[502].

С Мораном соглашается Вальтер Грабнер, также нередко бывавший в Чартвелле. По его словам, именно Черчилль «определял тему разговора и менял ее по своему усмотрению». «Не важно, кто участвовал в беседе, она всегда была его шоу», — замечает издатель[503].

Подобная манера общения накладывала свой отпечаток и на стиль ведения дискуссий. Особенно в частных беседах. Тот же Моран неоднократно упоминал, что Черчиллю, которого «больше интересовало, что он сказал, чем что он услышал»[504], было мало дела до позиции собеседника. «Такое ощущение, будто он много лет прожил в стране, но так и не освоил местного языка»[505]. Кроме того, как это ни странно, Черчилль не любил спорить. Ему нравилось, когда с ним соглашались, а в друзьях он больше ценил умение слушать, чем говорить. Но если вдруг доходило до словесной баталии, то политик благоволил тем, кто умел громко и четко отстоять свою позицию[506]. Хотя и в этих случаях собеседникам приходилось нелегко. «Не перебивай меня, когда я перебиваю тебя», — оборвал он однажды пытавшегося быть похожим на своего отца Рандольфа[507].

Общение Морана и Грабнера с Черчиллем приходится на последнюю четверть века жизни политика, когда он находился в лучах международной славы. Это обстоятельство нельзя не учитывать. Однако схожая модель поведения была характерна для него и раньше, подтверждением чему является следующий эпизод 1915 года.

Во время обсуждения одного из вопросов Черчилль был одернут на полуслове Дэвидом Ллойд Джорджем, занимавшим в тот момент пост министра финансов:

— Я не вижу… — эмоционально произнес Черчилль.

— Вы увидите, — оборвал его Ллойд Джордж, — когда станете понимать, что разговор — это не монолог!

Черчилль покраснел, но ничего не ответил[508]. Ллойд Джордж, правда, быстро осознал, что повел себя бестактно. Ладно бы это было сказано в личной беседе, но неприятная сцена произошла в присутствии еще двух политиков. В тот же вечер Черчилль получил от своего коллеги письмо, в котором тот сожалел о своем поведении. «Я разозлился и сказал то, что не следовало говорить. Прошу принять мои извинения». Черчилль извинения принял. В своем ответе, начинающемся неофициальным обращением «Мой дорогой Дэвид», он заметил, что сам повел себя «неучтиво и неуживчиво». Он поблагодарил Ллойд Джорджа за проявленную доброту, а также за личные качества: «энергию, смелость, решимость», которые тот проявляет в непростое военное время[509].

Упоминание об эгоцентризме Черчилля во время бесед можно найти и в переписке одного из его непосредственных руководителей — премьер-министра Герберта Генри Асквита. В феврале 1915 года он делился со своей подругой Венецией Монтагю, что Черчилль «никогда не сближается с собеседником, так как очень сильно увлечен собой, своими занятиями, своими темами». Из-за этого «разговор с ним скатывается в монолог»[510].

Создается впечатление, что приведенных свидетельств от пяти совершенно разных людей вполне достаточно, чтобы составить представление о Черчилле, как о собеседнике. Но это впечатление ошибочно. Черчилль был далеко не так прост, чтобы его портрет содержал только одну краску. Во-первых, когда он был в ударе, он поражал своей «величественностью, юмором, обаянием, теплотой и жизнерадостностью»[511]. Поэтому те, кому посчастливилось оказаться с ним за одним обеденным столом или в одной гостиной, когда он предавался своим рассуждениям, редко были способны забыть такое событие, сожалея, что рядом нет кого-то подобного Джеймсу Босуэллу[512] или Иоганну Петеру Эккерману{26}.

Во-вторых, даже если речь идет о монологах, нужно отдать должное их качеству. Большинство собеседников Черчилля не могли не восхищаться красотой и «удивительной мощью»[513] его речей. Это были монологи, которые невозможно пересказать, вспоминал Виктор Казалет. Они были «слишком великолепны», выделялись «метафорами, цитатами и пышным языком»[514]. «Разговор с ним был настолько же бодрящим и возбуждающим, как галоп на природе», — писал восторженно журналист Альфред Джордж Гардинер (1865–1946)[515]. Им вторит Томас Джонс (1870–1955), указывающий на то, что предложения Черчилля — «блестящего и неутомимого болтуна» — были «слишком наполнены цветом и аллитерациями»[516]. Аналогичного мнения придерживается и Генри Джеймс Скримжер-Уэддербёрн, 11-й граф Данди (1902–1983), назвавший Черчилля «возможно, самым великим собеседником, который когда-либо появлялся на свет», а также считавший, что по «глубине своего понимания, богатству словаря и разнообразию интересов» он превосходит классика английской литературы Сэмюеля Джонсона (1709–1784)[517]. Даже лорд Моран, несколько иронично описывающий эгоцентричные монологи своего пациента, признавал, что «Уинстон говорит так же, как и пишет»; его речи наполнены «выдающимися описательными пассажами»[518].

Наконец, Черчилль умел не только красиво говорить, но и, когда это требовалось, заинтересованно слушать. Сохранились воспоминания, в которых политик предстает как выдающимся рассказчиком, так и чутким мастером диалога, готовым и донести свою мысль, и внимательно выслушать собеседника. При этом он обладал «редким качеством четко улавливать то, что сообщалось, вне зависимости от того, что говорилось и на какую тему»[519].

Как правило, это касалось тех, кем Черчилль восхищался либо кто был ему интересен. Согласно все тому же Морану, главным критерием оценки был не характер собеседника, не его происхождение, не его образование и не его должность. В первую очередь Черчилля привлекали достижения[520]. Подобное отношение не могло не приводить к накладкам, а порой и к ошибкам. Не каждый, кто добился в жизни значительных успехов, отличается приятным нравом или кладезем добродетелей. В любом случае, за многие годы бесед, обсуждений, споров и встреч с тысячами людей самых разных профессий и призваний Черчилль научился быстро определять, интересен ему собеседник или нет. Ему хватало двух-трех предложений, чтобы понять, стоит ли продолжать диалог или лучше не терять время на пустые разговоры[521]. Иногда, правда, это принимало невежливую форму, когда, заинтересовавшись каким-то предметом, он просил пояснить, о чем идет речь, а затем, поняв, что тема ему скучна, сворачивал беседу, оставляя присутствующих в недоумении и растерянности[522].

Для полноты картины добавим еще два штриха. Первый касается снобизма Черчилля. Хотя он не отличался чопорностью, присущей большинству людей его класса (американская кровь матери все-таки сделала свое дело), в общении с ним всегда чувствовалось, что он патриций. До 1930-х годов он любил придать значимость себе и своим суждениям упоминаниями своего отца, в прошлом главы Минфина. После начала работы над биографией 1-го герцога Мальборо у него появился новый ориентир. Так, например, во время одного спора с друзьями о политике в отношении Италии Черчилль, излагая свою точку зрения, сослался на «прославленного предка», который «первым установил контроль над Средиземноморьем»[523]. Несмотря на все его личные достижения, Черчиллю было приятно сознавать, что он потомок известного полководца. Это прослеживалось не только в частных беседах, но и в труде, за написание которого он взялся. Упоминая отца главного героя (тоже Уинстона Черчилля), любившего выражать свои мысли в письменной форме, он не без высокомерия замечает, что «не перо, а кровь передала основное послание» его далекого предка[524].

Второй штрих является в определенной мере следствием первого. Когда находишься на вершине социальной лестницы, нет необходимости прятать свои достоинства за ширму лжи. Положение не только обязывает, но и дает право говорить то, что думаешь. Черчилль был, как правило, искренен в своих разговорах. Последнее обстоятельство налагало немалую ответственность на его собеседников. Он был откровенен и не хотел, чтобы некоторые из сказанных им фраз или данных характеристик предали огласке. Поэтому негласным правилом общения с политиком было то, что все услышанное из его уст ни в коем случае не должно покидать пределов Чартвелла. Бывали случаи, когда это правило нарушалось[525], и тогда «болтунам» приходилось испытать на себе силу черчиллевского гнева.

После обеда, в районе десяти — одиннадцати часов вечера, Черчилль удалялся к себе. С этого момента и дальше, собственно говоря, и начиналась основная работа. Собирались секретари и помощники, диктовка продолжалась до трех, а иногда и четырех часов ночи (или утра). И хотя в кабинете было порой оживленно, Черчилль не любил во время работы посторонние шумы, особенно свист[526]. Последнее было его идефиксом, причем с юношеских лет. «Как же я ненавижу свист!» — возмущался двадцатитрехлетний Уинстон, жалуясь матери на «безмозглого имбецила», который раздражал будущего премьера своим свистом во время спуска по Нилу в Суданской кампании 1898 года[527].

Однажды, услышав свист за окном своего кабинета, Черчилль — к тому времени уже глава одного из ведомств — попросил секретаря открыть окно и сказать, чтобы там перестали свистеть. Секретарь не растерялась и заметила, что это невозможно, так как ограничивает личную свободу граждан.

В другой раз, в бытность своего премьерства, Черчилль выразил недовольство свистящему разносчику газет, которого повстречал недалеко от Даунинг-стрит.

— Прекрати свистеть! — потребовал он.

— Почему я должен прекращать свистеть? — неожиданно ответил мальчишка.

— Потому что мне это не нравится, — заявил премьер-министр. — Это ужасный звук.

Мальчишка прошел мимо, затем, обернувшись, произнес:

— Вы можете заткнуть уши, не правда ли?

Дерзкий ответ не столько разозлил, сколько позабавил Черчилля. «Вы можете заткнуть уши, не правда?» — с усмешкой повторил он несколько раз[528].

Описав необычный распорядок дня британского политика (далеко не каждый способен после утомительного дня и сытного ужина провести несколько ночных часов за созданием своих лучших текстов), а также его манеру общаться, вернемся к рассмотрению творческих планов. В июле 1932 года к Черчиллю обратился его старый знакомый, глава News of the World барон Джордж Райделл (1865–1934). Он собирался запустить в еженедельнике новую серию статей под названием «Шесть великих историй мира, пересказанных Уинстоном Черчиллем». Политику предлагалось сделать краткий пересказ в пять тысяч слов известных литературных произведений: романов Александра Дюма (1802–1870) «Граф Монте Кристо», Генри Райдера Хаггарда (1856–1925) «Она», Льюиса Уоллеса (1827–1905) «Бен Гур», Уильяма Уилки Коллинза (1824–1889) «Лунный камень», Анатоля Франса (1844–1924) «Таис» и Гарриет Бичер-Стоу (1811–1896) «Хижина дяди Тома»[529].

Предложение заинтересовало Черчилля, более того — он нашел его «замечательным» и согласился подготовить материал к следующей весне, оценив свой труд в две тысячи фунтов с правом публикации серии на территории Британии. Также он счел необходимым внести в перечень небольшую коррекцию[530]. По его мнению, при выборе книг предпочтение следует отдавать тем образцам литературного гения, которые пользовались популярностью у широких слоев населения. Пересказы должны были вызвать у читателей приятные воспоминания о первом знакомстве с книгами, а также желание перечитать их вновь[531].

Райделл согласился и предложил внести в список одно (на выбор) произведение Чарльза Диккенса, одно — Уильяма Шекспира (1564–1616) и «Фауст» Иоганна Вольфганга Гёте (1749–1832)[532]. Из Диккенса Черчилль выбрал «Повесть о двух городах»[533]. «Графа Монте-Кристо», «Лунный камень» и «Хижину дяди Тома» он считал «первоклассным выбором». «Бен Гура» Черчилль, как выяснилось, не читал, хотя и признавал популярность этого романа. Относительно «Она», политик выразился, что это произведение «поверхностное, но захватывающее». Лучшим произведением Хаггарда он считал «Копи царя Соломона», эту книгу он прочел еще в детстве. Шекспира, которого Черчилль обожал и отрывки из которого помнил наизусть, политик оценивал как чересчур тяжеловесного автора для готовящейся серии. Аналогичного мнения он придерживался и о шедевре Гёте, хотя признавал, что «Фауст» — «превосходная история для пересказа». Да и для размышлений тоже. Вспоминаются строки:

Из поколенья в поколенье,
Передают из уст в уста,
«Когда замучили сомненья,
Читайте Гёте Фауста».

В итоге, Черчилль составил свой список. К уже упомянутой «Повести о двух городах» Диккенса он добавил «Остров сокровищ» Роберта Луиса Стивенсона (1850–1894), «Вооруженный грабеж» Ролфа Болдревуда (1825–1915), «Айвенго» Вальтера Скотта (1771–1832) и «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей» Томаса Харди (1840-1928)[534].

В начале августа Черчилль обратился за помощью в работе к своему другу Эдварду Маршу. Он попросил подготовить на каждое произведение небольшой синопсис объемом в две с половиной тысячи слов, который в дальнейшем можно было бы использовать в качестве основы для написания статей. Оплата — двадцать пять фунтов за одно произведение[535]. Марш согласился и на следующий месяц направил синопсисы «Графа Монте-Кристо» и «Лунного камня», но присланные материалы Черчиллю не понравились. Марш, по сути, резюмировал произведения, а нужен был пересказ. Черчилль посоветовал ему выбрать в романах наиболее яркие куски и сконцентрироваться на них, передав «живость и полноту», а остальное оставить в тени. Например, роман Дюма он предлагал изложить следующим образом: тысяча слов на описание заговора против Дантеса, две с половиной тысячи — на «ужасную тюремную драму» и полторы тысячи слов — на месть[536].

В дальнейшем в список были внесены новые поправки. Руководство Chicago Tribune, планировавшее опубликовать пересказы Черчилля в США, предложило заменить «Таис» на «Анну Каренину». Черчилль еще раз перечитал роман Франса и решил, что передать в статье объемом пять тысяч слов «болезненную, подавляемую сексуальность» действительно будет тяжело. К тому же, по его мнению, в «Таис» отсутствовала интрига[537]. Но и «Анна Каренина» показалась ему не лучшим выбором[538]. К началу работы над серией британский политик еще не был знаком с произведением Л. Н. Толстого (1828–1910). По прочтении роман оставил его равнодушным, что неудивительно. Во-первых, мировоззрению Черчилля были чужды произведения, анализирующие любовные переживания героев, а на политический подтекст он не обратил внимание. Во-вторых, он не был поклонником русской литературы. В его многотомной переписке практически не встречаются упоминания русскоязычных авторов. Разве что иногда упоминается роман «Война и мир», да и то Черчилль не разделял взглядов Л. Н. Толстого о французском императоре[539]. Скажем, что некоторые исследователи, например Манфед Вайдхорн, проводят параллели между жизнью Толстого и Черчилля. Оба воевали, оба начали свой творческий путь с описания военного опыта в небольших кампаниях, что подготовило их к созданию гигантских полотен о масштабных военных конфликтах[540]. На этом, правда, сходство и заканчивается.

Равнодушное отношение к великой русской литературе объясняется тем, что глубокие исследования внутреннего мира героев, их философские размышления о своем месте в этом мире, о судьбе своей страны и поиске высшего начала, которыми так богата поэзия и проза XIX и первой половины XX столетия, от Пушкина до Пастернака, были Черчиллю далеки. Несмотря на богатый интеллектуальный мир, ему были ближе люди-действия, чем люди-мысли. Определенную роль сыграло и то, что потомок герцога Мальборо был по большей части автодидактом, а основным недостатком самообразования, как известно, является усеченность и несистемность. Так, хорошо знакомый с англоязычной литературой и философией, Черчилль не мог похвастаться хорошим знанием немецких и итальянских авторов. Это же касалось и произведений русских писателей.

Во второй половине октября 1932 года Черчилль направил Рай-деллу на рассмотрение три пересказа: «Хижина дяди Тома», «Граф Монте-Кристо» и «Повесть о двух городах». Также он сообщил, что вскоре направит почти завершенный материал по «Лунному камню». В качестве пятой статьи, выбирая между «Анной Карениной», «Таис», «Копями царя Соломона» и «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей», Черчилль все же отдал предпочтение последнему произведению. Но почему не вызвавшие когда-то восторг «Копи…»? Свой выбор он объяснил тем, что приключенческий роман Хаггарда ему лично представляется более «слабым» по сравнению с другими произведениями линейки. Одновременно Черчилль предложил пересказать утопический роман «Едгин» Сэмюеля Батлера (1835–1902), еще одного представителя близкой ему Викторианской эпохи[541].

В ходе дальнейших обсуждений Райделл и Черчилль вновь вернулись к «Бен Гуру», решив оставить его в проекте. Пока политик читал этот роман, Марш приступил к подготовке чернового наброска. Помощника Черчилля роман Льюиса Уоллеса не впечатлил. Ему понравилась сцена морского сражения, а также гонка на колесницах, но в остальном он нашел текст слабым: «Никогда еще не читал книгу на столь плохом английском языке»[542]. Черчилль согласился с оценкой Марша, заметив, что в работе над «Бен Гуром» следует акцентироваться только на «основных эпизодах», не пытаясь сделать последовательный пересказ произведения[543].

К началу декабря были завершены четыре статьи. Тексты понравились издателям, и они решили заказать еще шесть публикаций. После обсуждений возможного состава вновь вернулись к «Фаусту». В списке появился роман Марка Твена «Принц и нищий», а также «Шиворот-навыворот» Томаса Энсти Гатри (1856–1934)[544]. В январе 1933 года Черчилль предложил пересказать «Джейн Эйр» Шарлотты Бронте (1816–1855), «Адам Вид» Мэри Энн-Эванс (1819–1880), писавшей под псевдонимом Джордж Элиот, «Вперед, на Запад!» Чарльза Кингсли (1819–1875) и «Монастырь и домашний очаг» Чарльза Рида (1814–1884). Последний роман Черчилль, правда, не читал, но полагал, что он подходит больше, чем «Агасфер» Эжена Сю (1804–1857) или «Ист-Лин» Эллен Вуд (1814–1887)[545]. В итоге решили выбрать: «Адам Вид», «Джейн Эйр», «Айвенго» и «Вперед, на Запад!» Для пятой публикации Chicago Tribune предложила «Грозовой перевал» Эмили Бронте (1818–1848). («Очень хорошая книга», — заметил Черчилль). А для шестой пока оставили «Фауста»[546].

«Грозовой перевал» в конечный список не войдет. Как и «Фауст», хотя это произведение обсуждалось с самого начала работы над проектом. «Грозовому перевалу» предпочли «Шиворот-навыворот», а бессмертное творение И. В. Гёте подвинул «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» Мигеля де Сервантеса (1547–1616). Определяющим оказалось то, что в 1933 году вышел фильм «Дон Кихот» режиссера Георга Вильгельма Пабста (1885–1967) с Федором Ивановичем Шаляпиным (1873–1938) и Джорджем Роби (1869–1954) в главных ролях.

Публикация пересказов в News of the World началась в январе 1933 года. Последовательность была такой: «Хижина дяди Тома» (номер от 8 января); «Граф Монте-Кристо» (номер от 15 января); «Лунный камень» (номер от 22 января); «Бен-Гур» (номер от 29 января); «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей» (номер от 5 февраля); «Повесть о двух городах» (номер от 12 февраля); «Джейн Эйр» (номер от 19 февраля); «Адам Вид» (номер от 26 февраля); «Шиворот-навыворот» (номер от 5 марта); «Айвенго» (номер от 12 марта); «Вперед, на Запад!» (номер от 19 марта); «Дон Кихот» (номер от 26 марта). Средний тираж одного номера News of the World на тот момент составлял порядка 3,6 миллиона экземпляров.

Авторы одиннадцати произведений к тому времени уже покинули белый свет. Исключение составлял только Томас Энсти. Он прочитал пересказ, и ему понравилось. Он даже написал Черчиллю благожелательное письмо, поблагодарив его за то, что «Шиворот-навыворот» включили в серию, а также за «добрые слова», которые политик сказал об этом романе, назвав его «веселой и человечной книгой»[547].

Осенью 1933 года Черчилль подготовил еще один пересказ — пьесы Уильяма Шекспира «Юлий Цезарь». Материал был опубликован The Strand Magazine в ноябре 1933 года, а в октябре следующего года переиздан в сборнике «Шесть историй Шекспира».

Впервые «Юлий Цезарь» был напечатан спустя семь лет после кончины Шекспира, в 1623 году. В качестве даты создания произведения исследователи называют 1599 год. Известно, что при работе над «Цезарем» Шекспир опирался на «Сравнительные жизнеописания» Плутарха (46-127), в частности на биографии Гая Юлия Цезаря (100-44 до н. э.), Марка Юния Брута (85–42 до н. э.) и Марка Антония (83–30 до н. э.).

Почему Черчилль выбрал именно эту трагедию? Безусловно, речь идет о выдающемся произведении. Одни только бессмертные фразы чего стоят. Например: «Когда любовь пресыщена и тает, // То внешний церемониал ей нужен». Или: «Ты оскорбил себя, прося о нем»{27}. Однако Черчилля больше привлекал идейный пласт произведения. Например, выраженная устами Кассия мысль о том, что Господь всегда дает силы справиться с испытаниями. В «Цезаре» эта точка зрения представлена в политической плоскости. Под силой противостоять невзгодам понимается стремление к свободе, а под самими невзгодами — тирания:

Так, боги, вы даете слабым силу
И учите тиранов побеждать:
Ни камни башен, ни литые стены,
Ни подземелья душные, ни цепи
Не могут силу духа удержать;
Жизнь, если ей тесны затворы мира,
Всегда себя освободить сумеет.

Здесь и далее перевод М. А. Зенкевича.

«У каждого раба в руках есть средство // Освободиться от своих оков», — вторит Кассию Каска.

Тема восстания занимает в трагедии центральное место. При этом Шекспир описывает не обычный бунт, а восстание элиты: в случае неудачи караемый самым жестоким образом вариант мятежа. У Шекспира представители высшей знати, не желая подчиняться новым правилам, решаются вступить в борьбу против того, кто эти правила установил и распространил на всех. Кассий и Брут, указывает Черчилль, «оба были патрициями, для них обоих было отвратительно и омерзительно, что один из их числа взобрался наверх и подчинил себе остальных»[548]. По традиции подобных бунтарей, осмелившихся пойти против системы, наделяют героическими и благородными чертами. Но порой главным побудительным мотивом патрициев к восстанию является отнюдь не забота о плебсе, а удовлетворение собственных эгоистических и захватнических инстинктов.

Однако все это частности. «Юлий Цезарь» привлек Черчилля не описанием восстания элиты и не философской трактовкой, с позиции ницшеанства рассматривающей действия Брута как пример низвержения кумира и переоценки ценностей, — для экс-министра указанное произведение в первую очередь было политической трагедией, какой оно в принципе и является.

У «Цезаря» нет недостатка в исследователях. Внимательно вчитываясь в текст, многие пытались понять политические взгляды самого Шекспира. Но в основном трактовки зависят от взгляда интерпретаторов. Так, монархисты видели в Шекспире сторонника монархии, республиканцы — республики, а демократы — демократии. Но текст Шекспира гораздо сложнее, многограннее и глубже любых попыток истолковать его. Не так просты и герои. В отличие от исторических хроник английского драматурга, персонажи «Цезаря» не столько руководствуются личными интересами, сколько следуют определенной идее. Они осознают, что борьба, которую одни развязали, а другие — вступили в нее, носит принципиальный характер. Особенно отчетливо это проявляется в манере оценивать свои поступки с позиций не сегодняшнего, а завтрашнего дня: близкий для Черчилля прием, который также любил настраивать свой поведенческий камертон на мнение потомков.

Еще ближе ему была мысль о том, что «Юлий Цезарь» посвящен борьбе против тирании. Именно тирания является той осью, которая закручивает вокруг себя всех героев, вступающих то в союзы, то в противоборство. Уже в первой беседе с Брутом Кассий упоминает о предке собеседника, в двух строчках дважды употребляя знаковое слово: «Сумел бы от тирана Рим спасти, // Будь тот тиран сам дьявол». Брут дальше тоже признает, что в Риме отныне «надменно тирания правит».

На протяжении всей своей жизни Черчилль был противником неограниченной власти, будь то тирания, диктатура или деспотизм. Но в 1930-е годы эти формы правления все больше будут привлекать его внимание. В феврале 1931 года издательство G.G. Наггар & Со. Ltd. опубликовало перевод книги «Диктатура под судом» под редакцией Отто Форета де Баттаглии (1889–1965), Черчилль согласился написать предисловие к английскому изданию. В небольшой заметке, которая заняла четыре печатных страницы, он сконцентрировался на том, что, по его мнению, составляет главное наследие Великобритании: на парламентской системе. XIX век стал, по его словам, эпохой расцвета парламентаризма. Падение или ослабление абсолютизма привело к распространению новой формы правления. Казалось, этот процесс продолжится и в следующем столетии. Но Первая мировая война жирной чертой перечеркнула едва наметившиеся тенденции. Законодательные собрания стали закрываться либо низводиться до уровня пустозвонной синекуры. Власть все больше сосредотачивалась в руках новых кесарей, готовых подчинять и принуждать[549]. В этой связи анализ трагедии Шекспира представлял для Черчилля дополнительный интерес.

По его словам, разбив врагов, Цезарь «смог достичь таких высот, с которых стал угрожать вызывающим воодушевление свободам»[550]. И в этой перемене, ознаменовавшейся попранием морали и распространением жестокого индивидуализма, для Черчилля важны два момента. Во-первых, сосредоточение власти в руках одного человека может происходить даже в странах со зрелой политической системой. Например, в Древнем Риме:

Кто слышал, чтоб в обширных стенах Рима
Один лишь признан был достойным мужем?
И это прежний Рим необозримый,
Когда в нем место лишь для одного!

Во-вторых, Шекспир очень убедительно с психологической точки зрения описал, как некогда исповедовавшие демократические принципы политики, вкусив власть, требуют для себя чрезвычайных полномочий:

…Но ведь смиренье —
Лишь лестница для юных честолюбий:
Наверх взбираясь, смотрят на нее,
Когда ж на верхнюю ступеньку встанут,
То к лестнице спиною обратятся
И смотрят в облака, презрев ступеньки,
Что вверх их возвели…

Как и у любого великого текста, эти строки не исключают и иных трактовок. Например, человек, недавно вошедший во власть, отказывается от тех, кто сделал его хозяином положения. В одной из своих книг Черчилль использует созданный Шекспиром образ при описании личности Гитлера, «оттолкнувшего ногой ту самую лестницу, по которой он взобрался на головокружительные вершины»[551].

Возвращаясь к теме тирании. В «Цезаре» присутствует еще одна — третья — мысль: кто виноват в произошедшей метаморфозе? Разумеется, виноват тиран, не сумевший пройти испытание медными трубами. Но виноват и народ, упавший духом и не желающий сопротивляться. «В нас дух отцов угас, // И нами правит материнский дух, // Ярму мы подчиняемся по-женски», — недовольно констатирует Кассий. И дальше продолжает:

Так почему же Цезарь стал тираном?

Несчастный! Разве мог бы стать он волком, Когда б не знал, что римляне — бараны; Пред римлянами-ланями он лев.

Кто хочет развести скорей огонь, Тот жжет солому. Римляне, вы щепки, Вы мусор, коль годитесь лишь на то, Чтоб освещать ничтожество такое, Как Цезарь…

«Не звезды, милый Брут, а сами мы // Виновны в том, что сделались рабами», — то ли в качестве нарекания собеседнику, то ли в качестве упрека самого себя заключает Кассий.

Для Черчилля эта мысль является принципиальной, поскольку обращает внимание на другую особенность диктатуры и режимов, построенных на тирании, — наверх поднимаются отнюдь не обладатели выдающихся личных качеств. Бразды правления чаще всего сосредотачиваются в руках циничных, расчетливых и безжалостных участников гонки за власть. А что до нравственного облика, интеллектуального превосходства или моральной силы, то и в этом новые вершители судеб отнюдь не превосходят своих коллег, с кем когда-то занимали одно положение. Шекспир выражает эту мысль в одном из диалогов Кассия и Брута.

Брут и Цезарь! Чем Цезарь отличается от Брута?
Чем это имя громче твоего?
Их рядом напиши, — твое не хуже.
 Произнеси их, — оба так же звучны.
И вес их одинаков…

Впоследствии Кассий вернется к этой теме. «Не выше он тебя или меня // По личным качествам, но стал зловещ // И страшен…» — скажет он в разговоре с Каской.

В своем пересказе Черчилль подробно останавливается на диалогах, которые фиксируют мысль о том, что Цезарь «не супермен»[552]. Правда, это не означает, что автор пересказа негативно или неуважительно относился к великому понтифику. Напротив, он восхищается его смелостью, почти дословно цитируя слова Цезаря, которые мог бы повторить и сам: «Трус умирает много раз до смерти, // А храбрый смерть один лишь раз вкушает!»[553]. Он восхищается разносторонностью и активностью Цезаря, сравнивая с ним своего кумира Наполеона, которого называл «величайшим человеком дела, родившимся в Европе после Юлия Цезаря»[554]. Он восхищается прозорливостью и достижениями Цезаря, говорит, что «взгляд Цезаря пронзал века, и там, где прошли его легионы, обустроилась цивилизация»[555]. Но более всего его восхищало великодушие древнеримского политика. По мнению Черчилля, «Юлий Цезарь добился гораздо больше своей добротой и милосердием, чем своими умениями, героизмом и доблестью»[556].

Не менее интересен взгляд политика на других персонажей трагедии. Опытный оратор, он высоко оценивает знаменитую речь Марка Антония перед народом после убийства Цезаря: «Ни одно выступление в мировой истории не известно больше и не изучено лучше»[557]. После того как политические оппоненты устранили его покровителя, Антоний попадает в тяжелую ситуацию. Меч, запятнанный кровью Цезаря, навис теперь над его головой, и ему приходится думать не о борьбе за власть, а о сохранении собственной жизни. Любой другой на его месте, чтобы переждать бурю, удалился бы в тень. Но Антоний собирается вступить с убийцами в бой, не имея для борьбы никаких ресурсов, кроме своего красноречия. И он использует его наилучшим образом.

Черчилль не случайно дает столь высокую оценку речи Марка Антония. Она строится по классическим канонам, заложенным еще Аристотелем (384–322 до н. э.), который одним из первых выделил в «Риторике» три важнейших аспекта успешного убеждения: источник (этос), послание (логос) и эмоции реципиента (пафос). Описание этого эпизода Черчилль строит в соответствии с Аристотелевыми рычагами. Сначала он обращает внимание, как Антоний создает у слушателей положительный образ о себе, заявляя, что «я не оратор, Брут в речах искусней; // Я человек открытый и прямой». Затем он говорит о послании Антония, который оглашает завещание покойного: оставить каждому римлянину семьдесят пять драхм. И наконец, эмоции. Антоний демонстрирует тело убитого Цезаря и подробно описывает само злодеяние. Как сначала ножом ударил Кассий, затем Каска и, наконец, Брут, который «всегда был Цезарев любимец»[558]. Стрелы оратора попадают точно в цель. Сначала появляются слезы, затем ропот неодобрения. Наконец, толпа начинает выкрикивать: «Предатели, убийцы!», «Мы отомстим!», «Восстанем! Найти их! Сжечь! Убить! // Пусть ни один предатель не спасется».

Для Черчилля эти реплики были примечательны тем, что наглядно демонстрировали переменчивость народного мнения. До Антония выступал Брут, объяснивший гражданам причины убийства. Реакция толпы передана фразами: «Живи, о Брут! Живи! Живи!», «Пусть станет Цезарем», «В нем увенчаем // Все лучшее от Цезаря». Затем Брут уходит и слово берет Антоний, полностью изменивший настроение собравшихся. Вместо почтения появляется жажда мести, а Брут, которого только что восхваляли, превращается в изменника, достойного казни.

На самом деле эти два выступления разделял день, но как и во многих других эпизодах, Шекспир сближает события и концентрирует действие, достигая тем самым большего эффекта. Если оставить в стороне этот драматургический прием, переменчивость суждений толпы зависит от того, кто перед ней держит слово и какие доводы приводит в обоснование своей точки зрения. То есть мнение толпы является не результатом взвешенного и беспристрастного анализа положения дел, а продуктом манипуляции. Анализ трагедии Шекспира совпал для Черчилля с работой над рядом эссе, посвященных угрозам и слабостям демократии. О них пойдет речь ниже, в том числе и в этой главе.

Если мнение толпы отличается переменчивостью, то мнение элиты — отсутствием монолитности. Единства нет не только между различными партиями, фракциями и группами — конфликты и споры возникают также внутри политических объединений. Кому, как не Черчиллю, который дважды менял партийную принадлежность, было не знать, насколько сильны трения между так называемыми «единомышленниками». По его мнению, произведение Шекспира не только указывает на эту особенность, но и содержит важное дополнение — разлад тем больше, чем ближе ядро власти. Кассий и Брут, легко находившие общий язык до убийства Цезаря, начинают пререкаться после его устранения. Недовольство и тиски соперничества также наблюдаются и в лагере цезарианцев. Противостояние Антония и Октавиана Августа (63 до н. Э.-14 н. э.) станет сюжетом одной из следующих трагедий Шекспира — «Антоний и Клеопатра».

Борьба за власть, за право принятия решений и превосходство своего мнения была хорошо знакома Черчиллю. И в этом плане пьеса великого драматурга была близка ему. Он видел в «Юлии Цезаре» многое из того, что лично наблюдал на протяжении трех десятилетий в Вестминстере и на Уайтхолле. Но помимо сходства в политической плоскости он также обратил внимание на закономерности, которые сближали его мировоззрение в 1930-е годы с «Цезарем». Для того чтобы понять, о чем идет речь, задумаемся сначала над вопросом, почему Шекспир назвал свое произведение трагедией?

Возможно, речь идет о личной трагедии Гая Юлия Цезаря. По сути, это трагедия человека, стремившегося к власти, добившегося власти, но павшего от рук своих же сторонников. Эта мысль отчетливо передана у Шекспира, но она не является главной. Куда большее значение имеет личная трагедия Брута, который выступил против диктатуры, нанес по ней, как ему казалось, сокрушительный удар, но в итоге так и не достиг своей цели.

Во-первых, на место Цезаря пришли люди, не только не превосходящие его в способностях, но и значительно уступающие ему по многим параметрам. Например, Лепид, один из членов сформированного Антонием и Октавием триумвирата: «Безмозглый человек, он ум питает // Отбросами чужими, подражаньем // И старые обноски с плеч чужих // Берет за образец…» Черчилль также был не самого высокого мнения о Лепиде, называя его «глупым профессиональным генералом»[559].

Во-вторых, и это гораздо важнее, Брут, хотя и заколол Цезаря, не смог убить его. Сцены, когда к убийце является призрак Цезаря, зловещее символическое напоминание о том, что, лишившись физической плоти, Цезарь все равно сильнее того, кто осмелился поднять на него руку. Дух Цезаря продолжает витать в Капитолии, а сам цезаризм — править Римом.

Рассмотрение трагедии Шекспира в этой плоскости лишний раз убедило Черчилля в безуспешности резких общественных изменений. Даже находясь на самом верху, быстрых решений и действий бывает недостаточно для воплощения в жизнь кардинальных перемен. Он все больше убеждался в том, что для достижения положительного эффекта необходимы настойчивость, последовательность и время. По его мнению, реальный и долгосрочный успех не стена, которая строится «кирпичик за кирпичиком», скорее его достижение сродни «деревьям, которые следует растить и культивировать»[560].

Возвращаясь к пересказам и подводя итог этой темы. Несмотря на ряд интересных моментов и глубоких замечаний, вряд ли рассматриваемый проект можно отнести к лучшим образцам черчиллевской прозы. Во-первых, его основу составили копии. А копия, как известно, почти всегда хуже оригинала. Во-вторых, речь идет об уменьшенных копиях. Нельзя загнать полноценное произведение в пять тысяч слов, не лишив его при этом множества нюансов, определяющих красоту и величие первоисточника. Именно сокращение и представляло, по мнению Черчилля, основную проблему[561]. Оно же служило и главным ограничением художественной ценности пересказа. Черчилль это прекрасно понимал, определяя свои пересказы как образцы «добротного журнализма», без признания высокого качества с «художественной точки зрения»[562].

Непростые времена требовали и непростых мер, и Черчиллю приходилось думать о заработке. Ему повезло. Параллельно с активным участием в политической жизни страны он продолжал свои литературные опыты, которые всегда выступали мощным финансовым подспорьем, а теперь превратились в поистине спасательный круг. Причем статьи приносили ему больше, чем книги, хотя требовали меньше времени и сил. Например, только за первую серию из шести пересказов Черчилль получил две тысячи фунтов от барона Райделла и 1800 фунтов от Chicago Tribune.

Но написание статей — заработок непостоянный, и Черчилля не могло не тревожить это. Случись что, а учитывая активный, порой даже безалаберный образ жизни политика (инцидент в Нью-Йорке яркое тому подтверждение), жизнь всей семьи финансово изменилась бы кардинальным образом.

Был и еще одни аспект, связанный с творчеством, который особенно беспокоил Клементину. Как и большинство любящих жен, она желал супругу только счастья. Она хорошо знала своего «дорого Уинстона» и прекрасно разбиралась в том, что делает его счастливым, — решение какой-нибудь важной государственной задачи во главе какого-нибудь ответственного ведомства или на посту премьер-министра. Но активность на литературном поприще отдаляла его от Олимпа. Во-первых, подготовка статей, да еще на злободневные темы, связана с выражением своей точки зрения, а значит, и с приобретением врагов. Во-вторых, сотрудничество с газетами принижало статус Черчилля, который с вершины государственного деятеля опустился до уровня обычного журналиста[563].

Не менее интересной, чем мнение Клементины, представляется точка зрения профессиональных работников пера. По мнению сэра Колина Рейта Кута (1893–1979), главного редактора Daily Telegraph с 1950 по 1964 год, Черчилль инстинктивно чувствовал многие тонкости журналистской профессии. Он не был «профессиональным журналистом», зато являлся «настоящим королем фриланса». Кут считает, что Черчилля выделяло одно важное качество. В отличие от большинства репортеров, хорошо умеющих имитировать стиль других, политик смог сформировать свой собственный, уникальный стиль, главными чертами которого стали напор и активное использование прилагательных, словно очередь пулемета, бьющая точно в цель[564].

Большинство статей Черчилля интересны и сегодня, но наиболее полно его литературный талант проявился все-таки в книгах. Судя по воспоминаниям близко общавшихся с ним людей, он и сам это прекрасно понимал, уделяя работе над книгами гораздо больше времени и сил. Именно в книгах он надеялся обрести посмертную славу[565].

С учетом вышеизложенного уже не кажется столь удивительным, что, написав к началу 1930-х немало сочинений и активно зарабатывая газетными и журнальными публикациями, Черчилль одновременно вел и книжные проекты. В середине 1933 года он все больше начал склоняться к мысли о подготовке продолжения автобиографии «Мои ранние годы»[566]. Впервые эта идея появилась у него еще в конце 1930 года, сразу после публикации мемуаров[567].

Вполне обоснованное и ожидаемое решение, особенно если учесть, каких успехов ему удалось добиться после 1900-х годов, на которых заканчивалось это произведение. За рамками остались модернизация военно-морского флота в предвоенный период, напряженные годы Первой мировой войны, руководство Министерством по делам колоний в 1921–1922 годах, принятие пяти бюджетов и осуществление финансовой политики империи в период с 1924 по 1929 год… Но не об этом собирался рассказать Черчилль. Во втором томе он планировал познакомить читателей с расколом Консервативной партии в 1903–1905 годах из-за предложенного Джозефом Чемберленом перехода к протекционизму.

Бесспорно, это было очень важное событие в политической жизни Великобритании и нашего героя, который в пылу борьбы даже перешел в стан либералов. Но важность этого события ограничивалась моментом и в дальнейшем значительно потеряла актуальность на фоне последующих масштабных треволнений. В этой связи возникает закономерный вопрос: зачем в начале 1930-х Черчилль решил вспомнить о проблемах тридцатилетней давности, значение которых уже было чуждо читательской аудитории, особенно той ее части, которая находилась за пределами Туманного Альбиона?

Сам Черчилль считал, что его новая книга будет представлять прекрасный материал для «политического обучения нового поколения»[568]. Однако вряд ли все дело лишь в педагогике. Профессор Дж. Роуз предлагает искать ответ в названии, которое автор планировал дать своему сиквелу: «Парламентская драма»[569]. В 1930-х годах Черчилль воспринимал спор за свободную торговлю как превоходный образец политической борьбы, в которой он проявил себя с лучшей стороны. Для него эти события и были «парламентской драмой», где он в полной мере смог использовать свое знаменитое красноречие, продемонстрировать свою решительность и удивить многих своей готовностью идти до конца.

В отличие от Черчилля издатели придерживались иной точки зрения. Для них книга была в первую очередь коммерческим продуктом, и куда больше, чем получение автором удовольствия от ее создания, их волновала ее популярность среди читателей. Чарльз Скрайбнер не поддержал предложения Черчилля по контенту книги. Торнтон Баттерворте отнесся с большим пониманием, но дать окончательное согласие ему мешали скромные продажи первого тома[570].

В итоге проект Черчилля реализуется, но в ином формате. В августе 1934 года барон Райделл предложит экс-министру подготовить серию статей, описывающих в популярной форме историю его жизни. Объем — примерно тридцать тысяч слов. Период описания — до 1929 года. Отличительные особенности — постараться избежать перенасыщения политическими подробностями, но обязательно упомянуть о жарких дебатах, которые имели место в конце 1913–1914 годов и были посвящены принятию военно-морского бюджета (самого крупного на тот момент), а также деятельности Черчилля в годы войны[571].

Черчилль ухватился за это предложение, которое планировалось приурочить к шестидесятилетнему юбилею политика[572], и начал активную работу над новой серией[573]. В работе над автобиографическим циклом ему активно будет помогать Адам Маршал Дистон (1893–1956). Немногие биографии британского политика упоминают имя этого человека. На девятнадцать лет младше Черчилля, он прошел Первую мировую войну, затем устроился в СМИ, став сначала ассистентом, затем временно исполняющим обязанности главного редактора Answers. Сторонник Лейбористской партии, Дистон даже пытался баллотироваться в парламент, но потерпел неудачу. Несмотря на политические разногласия, он станет верным помощником Черчилля, выполняя (разумеется, не безвозмездно) черновую работу в подготовке набросков и самих статей. Обычно к нему обращались, когда требовалось написать статью на основе уже существующего материала. Как, например, с указанной серией, основным источником для которой служили мемуары «Мои ранние годы» и «Мировой кризис»[574].

Совместными усилиями будет подготовлено двенадцать статей, которые выйдут в News of the World в 1935 году в серии «Моя жизнь» и принесут автору 4200 фунтов: «Оглядываясь назад на шестьдесят лет» (номер от 13 января); «Фронтовые будни в Индии» (номер от 20 января); «Атака 21-го уланского полка» (номер от 27 января); «Плененный бурами» (номер от 3 февраля); «Мой побег из Претории» (номер от 10 февраля); «Начало моей политической деятельности» (номер от 17 февраля); «Смена политического лагеря» (номер от 24 февраля); «Сидней-стрит» (номер от 3 марта); «Как Гранд-флит вступил в войну» (номер от 10 марта); «Дарданеллы являлись ключом к миру» (номер от 17 марта); «Назад к дикой суете мира» (номер от 24 марта), а также «Взлет и падение партий и политиков» (номер от 31 марта). К сожалению, барон Райделл не сможет насладиться публикациями — он скончается 5 декабря 1934 года. Когда вскроют его завещание, то окажется, что он завещал Уинстону Черчиллю, с которым его связывали долгие годы тесного сотрудничества и которого он считал «выдающейся личностью, настоящим феноменом»[575], одну тысячу фунтов[576].

Среди нереализованных инициатив обращает на себя внимание предложение Джосая Уэджвуда (1872–1943), поступившее Черчиллю в сентябре 1934 года и касавшееся участия в масштабном проекте по написанию истории британского парламента. Черчилля просили подготовить тома, охватывающие период деятельности законодательного органа с 1885 по 1918 год. Политик был польщен тем, что его выбрали для столь ответственной и почетной миссии, однако из-за большой загрузки отказался от участия в проекте[577].

К другим планам, которые также не увидели свет, относится сборник статей «Американские впечатления», посвященный поездкам Черчилля в США[578].

В сентябре 1931 года родилась идея книги, которую Черчилль решил назвать «Размышления и приключения», а под обложкой собрать пару десятков статей и эссе на различную тематику[579]. Работа над книгой продолжится в следующем году. На май 1932 года приходятся обсуждения с Торнтоном Баттервортсом иллюстраций — Черчилль предложил использовать фотографии из личного архива[580]. К началу лета, по сообщениям автора, была готова большая часть материала, осталось только переработать несколько статей[581].

Одновременно велось активное обсуждение названия. В Британии первоначальная версия так и останется неизменной, но Чарльз Скрайбнер считал, что «Размышления и приключения» — слишком скучно для американской аудитории. Он предложил два варианта: «Размышления и рассуждения» и «Сквозь бурные годы». Черчиллю понравилось «Среди бурь»[582] — именно под этим названием сборник выйдет в США. Выступая за этот вариант, Черчилль имел в виду свои личные «бури», но после Второй мировой войны это определение обретет иной смысл. Предлог amid («среди») также имеет значение «между», что открывало дополнительный семантический пласт как самого сборника, так и его названия.

В конце июня Черчилль направил Баттервортсу законченный текст, сообщив при этом, что все материалы были «тщательно прочитаны мистером Маршем, который является очень квалифицированным критиком»[583]. Редактирование и корректура были завершены к началу августа[584]. В сентябре окончательно определились с названиями и иллюстративным рядом[585]. В ноябре «Размышления и приключения» вышли в свет.

Первые экземпляры были изданы Thornton Butterworth Ltd. и поступили в продажу 10 ноября 1932 года. Сборник пользовался популярностью среди читателей, поэтому в том же месяце сделали три допечатки. Еще одна допечатка пришлась на декабрь 1932 года, доведя общий тираж первого британского издания до десяти тысяч экземпляров.

На территории США книга появилась 25 ноября. Charles Scribners Sons Ltd. выпустило всего один тираж в четыре тысячи экземпляров.

В сентябре 1933 года Баттерворте издал книгу в серии Keystone Library, с допечаткой в феврале 1934 года. После ликвидации издательства права на «Размышления и приключения» перешли к Macmillan & Со. Ltd., которое опубликовало сборник в 1942 году. Военное издание имело две допечатки: в 1942 и 1943 году. После окончания Второй мировой войны новым правообладателем стало издательство Odhams & Со. Ltd. Первое послевоенное издание было подготовлено в сентябре 1947 года: допечатки последовали в апреле и августе 1948-го, а также январе 1949 года.

Затем книга выходила в 1972 году в американском издательстве Books for Libraries и в 1984 году в The Ayer Company (Publishers) Inc. Последние два издания представляют собой копии первой американской публикации.

Новым полноценным изданием с предисловием Тома Хартмана и приложением, подготовленным Международным обществом Черчилля, стали публикации в 1990 году (Leo Cooper, Лондон) и в 1991 году (VK VK Norton & Со., Нью-Йорк). Лондонское Mandarin Paperbacks также выпустило сборник в мягком переплете.

В 2009 году книга была переиздана Intercollegiate Studies Institute. Специально для этого издания профессор Джеймс Вальдемар Мюллер написал предисловие. Им же при содействии Поля Кортни и Алана Бартона были составлены подробные комментарии к тексту Черчилля.

«Размышления и приключения» — одна из тех книг Черчилля, которые пользуются популярностью не только в англоязычных странах. Сборник был переведен на шесть языков: датский, испанский, корейский, немецкий, французский и шведский.

Счастлив тот автор, который доволен своим трудом. Черчилль относился к числу таких счастливчиков. Новый сборник не только произвел на него «хорошее впечатление» — он считал, что некоторые из содержащихся в книге материалов представляют «лучшие образцы» его прозы, написанные на тот момент[586]. С этой точкой зрения можно поспорить, но чего отрицать нельзя — «Размышления и приключения» стоят особняком в творчестве британского политика. Тот, кто не знаком с этой книгой, может усомниться в ее исключительных качествах — мало ли подобных проектов, когда написанные ранее статьи объединяются под одной обложкой. Но «Размышления и приключения» не заслуживают такой оценки. Черчиллем было написано несколько сотен статей и эссе, а для сборника он отобрал только двадцать три. При этом именно отобрал, внимательно подходя к выбору и переработке каждого очерка. Отдавая предпочтение той или иной статье, он постарался обеспечить максимальное разнообразие освещаемых тем. Еще ни в одном своем сочинении небольшого объема (чуть менее восьмидесяти тысяч слов) он не поднимал столько вопросов и не затрагивал столько тем. В его сборнике представлены материалы:

— философского содержания («Второй шанс»);

— эстетического («Карикатуры и карикатуристы», «Живопись, как времяпрепровождение»);

— политического («Последовательность в политике», «Воспоминания о выборах», «Ирландское соглашение»);

— экономического («Парламентское правительство и экономическая проблема»);

— социального («Массовые эффекты в современной жизни»);

— религиозного («Моисей»);

— футурологического («Следует ли нам всем совершить самоубийство», «Пятьдесят лет спустя»);

— обучающего («Хобби»);

— автобиографического («Личные контакты», «Осада на Сидней-стрит», «День с Клемансо», «В воздухе»);

— исторического («Великолепие Германии»);

— военного («С гренадерами», «Плагстрит», «„Все или ничего“ Людендорфа»);

— военно-морского («Война подводных лодок», «Дуврский барраж»);

— детективного («Моя шпионская история»).

Разнообразие тем позволило автору в полной мере продемонстрировать литературные способности, показать в лучшем свете весь спектр своего литературного стиля с его глубиной и гибкостью. Литературный стиль Черчилля в «Размышлениях и приключениях» напоминает звучание кафедрального органа, способного воспроизвести и расслабляющую элегию «Живописи», и резкое стаккато военных эссе, и мрачное тутти футурологических очерков.

Есть у этого произведения и свои слабости, главная из которых — отсутствие единства собранных материалов. Это обстоятельство признавал как сам автор[587], так и последующие исследователи[588].

Однако при желании объединяющее начало найти несложно. Имя связующей нити — политика. Все-таки автор был государственным деятелем, и любые проблемы мира — военные, социальные или экономические — он, как правило, рассматривал сквозь политическую призму. Если оценивать «Размышления и приключения» с этой позиции, то обнаруживается интересная деталь, подмеченная профессором Дж. Мюллером. Это — взгляд практика, а не теоретика[589]. Сухие формулы и безжизненные доктрины всегда были чужды мировоззрению Черчилля. В его представлении политика не была наукой, которая объединяет теории, способные объяснить любое явление или методы, предназначенные для решения любой проблемы. Он предпочитал смотреть на события с практической точки зрения. Поэтому в его рассуждениях нет законченности — такой законченности нет и в жизни. В его взглядах нет привычной и удобной системности — такая системность отсутствует и в жизни с ее непредсказуемостью и хаотичностью. Он больше верил в человека, чем в теорию; он больше верил в личные качества, чем в обстоятельства; он больше верил в мышление, чем в решение.

Некоторые из приведенных в сборнике эссе были рассмотрены ранее, остановимся на тех, которые остались за рамками проведенного анализа. Будем последовательны и начнем с начала.

Открываются «Размышления и приключения» небольшим введением. В отличие от остального текста, это единственный фрагмент в книге, который был написан не Черчиллем. Введение было подготовлено в самый последний момент, в октябре{28} 1932 года, перед публикацией. Черчилль восстанавливал свое здоровье в Зальцбурге и просто физически не мог написать необходимый текст. За него эту работу выполнил верный Эдвард Марш. В архиве политика сохранилось письмо Марша Баттервортсу, в котором упоминается, что «мистер Черчилль нашел введение восхитительным, остается только добавить имя, дату и место написания — Чартвелл». Этот документ не имеет даты, но исследователи считают, что он относится к октябрю 1932 года[590].

Первое эссе содержит философские рассуждения автора под названием «Второй шанс». Впервые материал был опубликован в мартовском номере The Strand Magazine в 1931 году под названием «Если бы я снова прожил свою жизнь». Затем, под почти аналогичным заглавием, — на страницах американского журнала Collier’s. После выхода сборника эссе переиздавалось в феврале 1934 года в Answers и в декабре 1938 года в Men Only.

Большой любитель альтернативой истории, на этот раз Черчилль решил проделать знакомый ему экзерсис на примере отдельно взятой личности. Учитывая, что лучше всего он знал себя, а также принимая во внимание, что больше всего его интересовал тоже он, то и в качестве объекта для своего интеллектуального эксперимента он решил выбрать собственную персону. В рамках поставленной перед собой интеллектуальной задачи Черчилль решил ответить на следующие вопросы: как изменилась бы его жизнь, если бы он поступил в том или ином эпизоде иначе; если бы у него была возможность прожить свою жизнь снова, стал бы он в ней что-то менять?

При ответе на второй вопрос автор сразу задает условие, которое непосредственно влияет на ответ: проживая жизнь снова, будет ли он располагать теми же апостериорными знаниями, которыми владеет сейчас? Если нет, тогда рассуждения практически сходят на нет, поскольку, оставаясь той же личностью, с теми же когнициями и тем же знанием (вернее, незнанием) о будущем, он поступит так же, как поступал в прошлом. «Если бы я имел возможность снова прожить свою жизнь в аналогичных обстоятельствах, несомненно, я бы столкнулся с теми же трудностями и той же нерешительностью; несомненно, я располагал бы тем же взглядом на проблемы, теми же задающими и теми же ограничениями, — размышляет он. — И если бы я столкнулся с теми же внешними фактами, почему бы я стал вести себя по-другому?»[591]. Если следовать логике Черчилля, то каждый выбор человека предопределен. Предопределена и его жизнь, которая фактически является результатом совокупности его собственных решений и решений окружающих его людей, изменить которые ни он, ни они не могут. И даже захотев изменить свое прошлое, человек не в состоянии это сделать, не располагая дополнительными знаниями о будущем.

Продолжая свои рассуждения, Черчилль приходит к выводу, что для изменения прошлого необходимо знать будущее. И первое, что приходит на ум при таком раскладе, — располагая необходимым знанием, можно ли в полной мере изменить свою жизнь и жизнь других; можно ли избежать совершенных ранее ошибок и воспользоваться упущенными ранее возможностями? Черчилль не спешит с утвердительным ответом, признавая, что как только человек начнет принимать новые решения, действительность изменится, а с ней устареют и его знания о будущем[592]. И ладно, если бы эти изменения просто направили жизнь по иному пути. Но ведь возможны сценарии, когда изменения в прошлом окажут существенное влияние на будущее, приведя к появлению противоречивых ситуаций.

В 1943 году французский писатель-фантаст Рене Баржавель (1911–1985) назовет один из подобных сценариев «парадоксом убитого дедушки», когда, возвращаясь в прошлое, желающий путешествовать во времени уничтожает своего прародителя до того, как тот произведет потомство. Этим актом он исключает возможность своего собственного появления в будущем, а с ней и возможность своего возвращения в прошлое. Одним из решений подобного парадокса может являться создание альтернативной реальности, другим — перестроение будущего с тем, чтобы все равно обеспечить появление на свет путешественника во времени. При последнем объяснении вновь появляется мысль о предопределенности будущего, на которое даже изменения в прошлом не могут оказать существенного влияния.

В первоначальных размышлениях Черчилля была затронута еще одна интересная тема, которая в процессе редактирования текста отошла на второй план. В версии эссе, опубликованной в The Strand Magazine, содержался дополнительный фрагмент, не вошедший в последнюю редакцию «Размышлений и приключений»: «Фактически, предвидение нельзя использовать больше одного раза, да и то его можно использовать только в качестве отрицания. Можно сказать только: „Не сделаю“, но никогда — „Сделаю“». При этом осознание, что использовать свои знания о будущем допустимо только один раз, может вообще заставить человека отказаться от этой затеи[593]. Здесь автор предлагает читателям самостоятельно подумать над тем, как соотносятся действие и знание? Насколько знание порождает действие? И насколько действие ограничивает использование знания?

После рассуждений общего характера Черчилль переходит к рассмотрению темы на примере конкретных эпизодов собственной жизни. Он предлагает проанализировать свое пленение бурами в ноябре 1899 года. Бронепоезд, на котором ехал молодой офицер, попал в засаду. Черчилль принял активное участие в организации самообороны и подготовке к эвакуации. Уже находясь в безопасности, в кабине машиниста, он решил помочь солдатам, не успевшим взобраться на бронепоезд, и покинул состав. Торопясь оказать помощь, Черчилль забыл взять револьвер, о чем в скором времени сильно пожалеет. Вместо помощи своим он столкнется с бурами. После неудачной попытки бежать, его возьмут на мушку, вынудив сдаться.

На протяжении всей своей жизни Черчилль считал, что в тот день его пленил будущий первый глава Южно-Африканского союза Луис Бота (1862–1919). Впоследствии биографы поставят под сомнение этот факт. Но сейчас главное не это. Анализируя события тридцатилетней давности, Черчилль задается вопросом, что было бы, если бы он не забыл револьвер. Тогда он смог бы убить Боту, и судьба Южной Африки могла сложиться по-другому. В перестрелке могли убить и самого Черчилля, тогда по-другому сложилась бы судьба Великобритании. Но возможны и другие варианты. Задержавшись в бронепоезде, Черчилль мог быть сражен шальной пулей, а Бота пасть от руки другого солдата, оказавшегося на месте Черчилля. И в этом случае автор вновь возвращает читателей к дихотомии «знание — действие». Зная, что, забыв положить в кобуру револьвер, он окажется безоружен и будет пленен, стал бы он, если бы ему представилась такая возможность, менять прошлое, не зная, к чему эти изменения приведут? Вряд ли.

Анализируя это событие, Черчилль приходит к выводу о решающей роли случая в жизни людей. «Если бы то или иное событие произошло иначе, если бы не был отдан этот приказ, если бы не был нанесен этот удар, если бы эта лошадь не споткнулась, если бы он не встретил ту женщину, или пропустил бы тот поезд, или успел бы в него вскочить, — вся наша жизнь изменилась бы, а с ней изменились бы и жизни других людей, пока это не достигло бы всемирных масштабов»[594].

Одновременно с важностью случая Черчилль развивает мысль из своей автобиографии «Мои ранние годы»[595]. В частности, он обращает внимание на то, что, выглядевшие на первый взгляд как несчастья, некоторые события на самом деле оказывают впоследствии положительное воздействие[596].

Итак, размышляя над вариативностью жизни, Черчилль приходит к выводу о том, что реальные изменения невозможны без предвидения, но и его может оказаться недостаточно для кардинальных перемен. Логично предположить, что следующим условием должно стать обладание еще более удивительными способностями по предсказыванию будущего даже после изменения прошлого. При таком сценарии человек был бы вполне способен путем многочисленных возвращений в прошлое корректировать даже самые незначительные промахи. Но была бы в этом случае его жизнь интересной? Черчилль однозначно отвечает: «Нет!» Ни жизнь, ни сам человек, владеющий своим прошлым и будущим, никакого интереса не представляют. Тот, кто знает, какой путь правильный, идет по нему, не испытывая ни сомнений, ни страха, ни удовольствия, ни сожалений — ничего. В его жизни нет места человеческому. Он превращается в запрограммированного робота, просто выбирающего правильный вариант. Неизвестность того, что нас ждет, является тем краеугольным камнем, который позволяет раскрыться истинным качествам человека, продемонстрировать свое величие или низость, благородство или ничтожество; ум или глупость; смелость или страх[597].

Неудивительно, что после всех размышлений на эту тему Черчилль заключает, что, если бы ему и представилась такая возможность, то он ни за что бы не согласился прожить свою жизнь иначе. А своим читателям, пусть и недовольным тем или иным событием на карте собственного пути, советовал учиться принимать свою жизнь такой, какая она есть, и наслаждаться тем, что имеешь: «Будем же рады всему, что с нами произошло, а также благодарны всему, что нас миновало. Будем же согласны с тем естественным порядком, с которым мы совершаем наш путь. Будем же утешать себя загадочным ритмом наших судеб, таким, каким он и должен быть в этом мире пространства и времени. Будем же ценить наши радости, а не сокрушаться над нашими горестями. Торжество света не может существовать без теней. Жизнь — единое целое, и плохое, и хорошее следует принимать вместе. Наше путешествие полно наслаждений и достаточно ценно, чтобы его совершить»[598].

Такими словами Черчилль завершает свое эссе. Но в нашем анализе «Размышлений» еще рано ставить точку. Сборник создавался в период тяжелейшего экономического кризиса, который ни один ведущий политик того времени не мог обойти стороной. Не мог мимо него пройти и Уинстон Черчилль.

В январе 1930 года экс-министра финансов пригласили выступить в Оксфордском университете — прочесть знаменитую Романе-совскую лекцию. Указанная лекция получила свое название в честь предложившего ее в 1892 году биолога Джорджа Джона Романеса (1848–1894). Возможность выступить перед благородной аудиторией предоставлялась ведущим ученым, политикам, экономистам, представителям творческих профессий. Первым лектором стал Уильям Юарт Гладстон.

Выступление Черчилля состоялось 19 июня 1930 года. Вначале он планировал прочесть лекцию на тему «Доминирование масс во время войны и мира»[599]. Но затем решил посвятить свое выступление экономической проблеме, выбрав в качестве темы «Парламентское правительство и экономическая проблема». В том же году текст выступления будет опубликован в виде отдельной брошюры. После незначительных переработок Черчилль также включил его в свой сборник.

Что же он предлагал для выхода из того мрачного тупика, в котором оказалась мировая экономика? Прежде чем отвечать на этот вопрос, Черчилль акцентирует внимание на парламенте, играющем во многих странах первостепенную роль в решении острейших государственных проблем. Признав огромное значение этого политического института, он переходит к анализу условий его функционирования в современном обществе, отличительной особенностью которого стало распространение всеобщего избирательного права. По мнению Черчилля, демократия и понимаемое под ней всеобщее избирательное право выродились в охлократию. «Демократические правительства движутся в направлении наименьшего сопротивления, отстаивают краткосрочные взгляды, отбиваются подачками и пособиями, сглаживая свой путь приятно звучащими банальностями», — возмущался он. Политики отказались от планирования и последовательности в своих действиях и решениях, они превратились во флюгеры, меняющие свое местоположение под действием ветра общественного мнения[600].

Вырождение демократии привело к уничтожению в ряде стран парламентской системы, которая фактически и произвела демократию на свет. Нередки стали случаи узурпации власти диктаторами и военными. «Отныне, — констатировал Черчилль, — столько странных и неформализованных процессов вклинилось между электоратом и парламентом, а сам парламент стал подвергаться столь сильному внешнему давлению, что известная фраза „Власть народа волей народа и для народа“{29} превратилась в иллюзию»[601]. Но в отличие от других европейских стран, отмечал политик, Великобритании удалось сохранить свою парламентскую систему. Далее следовал панегирик в адрес института британского парламентаризма, служению и защите которого Черчилль отдал тридцать лет своей жизни[602].

Красивая история для благожелательно настроенной аудитории, но жизнь диктует свои условия, и в 1930-е годы сомнения в правильности принятой в Британии системе государственного управления зародились даже у такого консервативного политика, как Уинстон Черчилль. Как и большинству государственных деятелей, на протяжении нескольких десятилетий занимающихся политикой, Черчиллю пришлось наблюдать смену эпох. Только на его веку изменения происходили довольно резко и приводили к глубоким трансформациям в политической, экономической и социальной областях. Наблюдая, как на его глазах рушатся ценности, незыблемость которых казалась неоспоримой с детства, а появившиеся на сцене истории силы вводили правила, существование которых казалось фантастическим всего пятнадцать — двадцать лет назад, невольно задумаешься над тем, насколько эффективны принятые и хорошо зарекомендовавшие себя в прошлом практики.

На следующий год после выступления в Оксфорде Черчилль держал слово перед аудиторией в Эдинбурге, где попытался проанализировать, насколько соответствует парламентская система изменившимся условиям. Вновь коснувшись вопроса всеобщего избирательного права, он констатировал, что «хранилищем государственной власти стал популизм», который «представляется совершенно неадекватным» для «отстаивания по-настоящему важных общественных интересов». По его мнению, структура современного парламентского правительства разрушена и неспособна выработать «последовательную, рациональную и дальновидную политику на долгие годы»[603]. Черчилль призывал меньше увлекаться лозунгами, а больше думать о комплексном решении глобальных проблем. Настоящий государственный деятель, настаивал он, «должен устремлять свой взор на звезды, а не прикладывать постоянно ухо к земле»[604].

Но это будет только через год, а пока, в июне 1930-го, Черчилль знакомил со своей точкой зрения заинтересованных слушателей Оксфордского университета, желавших услышать решение по выходу из экономического кризиса. Экономика! Вот что стало отныне занимать умы прогрессивной общественности, заявил Черчилль. Если раньше, до войны, государственные мужи обсуждали в основном политические и социальные сложности, то теперь большую часть их времени занимает решение экономических вопросов. «Стране не интересна политика, стране интересна экономика», — констатировал оратор, обратив внимание, что отныне избирателей больше всего интересуют «деньги, улучшение условий труда, регулярная занятость, постоянно увеличивающий комфорт и материальное процветание»[605].

И как в подобных условиях функционирует формируемая годами машина государственного управления? Она начинает сбоить. В том числе, по мнению Черчилля, и из-за всеобщего избирательного права. Для того чтобы иметь возможность остаться у власти, политики произносят популярные речи, ласкающие слух избирателей. Они идут на поводу у общественного мнения, вместо того чтобы искать решения (в том числе непопулярные) выхода из кризиса. Их интересует лишь то, что может увеличить избирательный рейтинг, а не формирование системного подхода к улучшению ситуации.

В подобных условиях выход из кризиса будет долгим, потому что, даже если решение и будет найдено, то из-за непопулярных в краткосрочной перспективе последствий оппозиции не составит труда саботировать его принятие и реализацию[606].

Что же он предлагал? В своей лекции Черчилль выступил с идеей создания новой экономической модели управления государством, которая должна учесть последние реалии, связанные с глобализацией, военными долгами, изменением структуры рынков сбыта, повышением роли массового производства, появлением убыточных отраслей. Разработка подобной модели является сугубо экономической задачей и относится к той области, в которой Черчилль никогда не считал себя крупным экспертом. Поэтому никаких конкретных советов насчет состава этой модели он не дает, ограничивая свои предложения лишь рассмотрением вопросов ее реализации посредством политических инструментов. Он настаивает на четком следовании выбранному курсу без постоянной подстройки принимаемых мер под непрерывно меняющееся мнение избирателей. Главным критерием выбора решения должна стать его правильность, а не результат голосования. «Нельзя лечить рак большинством, — заявил политик. — То, что нам сейчас нужно, это средство исцеления»[607].

Но кто сможет сказать, что выбранный курс верный, а движение по другому пути ошибочно? Политики? Нет, считает Черчилль. Они слишком глубоко погружены в обсуждение партийных разногласий и слишком безнадежно скованы борьбой за избирателей, чтобы представить объективное решение. На сцену должны выйти те, кто «владеет специальной квалификацией в экономических вопросах», их следует объединить в новый орган — экономический субпарламент. Весьма неожиданный для Черчилля вывод. На протяжении стольких лет он со скептицизмом относился к верховенству экспертного мнения, о чем нередко сообщал на страницах своих произведений, отмечая ограниченность точки зрения экспертов на фоне мнения политиков. И вот теперь, столкнувшись с трудноразрешимой проблемой, а также признав слабости парламентской системы, он призвал на помощь экономических и технических специалистов.

На самом деле обращение Черчилля к экспертам не столь неожиданно, как может показаться на первый взгляд. Да, он всегда признавал ограниченность экспертного мнения, но это не означало, что он его не ценил. Он любил профессионалов своего дела и часто в процессе принятия решений привлекал к консультациям специалистов. Единственное, он старался не позволять их мнению оказывать определяющее влияние на собственный мыслительный процесс, всегда учитывая дополнительные факторы, которые не относились к компетенции экспертов. Именно поэтому, несмотря на то что он предлагал делегировать экономическому органу «все необходимые полномочия» для успешного выполнения своих функций», контроль над ним он передавал существующему парламенту[608].

В июне 1931 года Черчилль подготовит отдельный меморандум, описывающий состав, функции и порядок взаимодействия нового коллегиального органа с существующими парламентскими институтами. Экономический субпарламент должен быть «освобожден от партийных крайностей, отделен от публичного мнения и состоять из специалистов, квалифицированных в экономических и коммерческих вопросах». Он предлагал ограничить его состав ста двадцатью членами, треть из которых должны являться депутатами палаты общин, владеющими, разумеется, необходимыми компетенциями, а две трети быть представителями бизнеса, профсоюзов и экономических государственных структур. Члены субпарламента должны выбираться на три года, вне зависимости от всеобщих выборов в палату общин[609].

Присутствующий на выступлении Черчилля политик и историк Герберт Альберт Лоренс Фишер (1865–1940) считал, что в этой лекции не прозвучало ничего нового. То, что предлагал Черчилль, еще до него предложили Сидней Уэбб (1859–1947), Альфред Милнер (1854–1925) и Артур Хендерсон (1863–1935). Также, по мнению Фишера, в создании экономического субпарламента Черчилль преследовал тактическую цель отделения экономических вопросов от политических. Учитывая взятый в 1929 году Консервативной партией курс на протекционизм, он слишком неуютно чувствовал себя среди своих коллег, продолжая отстаивать не пользующиеся популярностью идеи свободной торговли[610].

Косвенно точку зрения Г. Фишера поддерживают и современные исследователи, которые признают, что, несмотря на «ясное и четкое изложение», Черчилль «обошел главную проблему». «Действительно, инновации требовались, но идеи, а не технократические учреждения, — отмечает историк Норман Роуз. — Ощущалась острая потребность в дальновидных политических деятелях, достаточно смелых для того, чтобы распрощаться с заскорузлыми суждениями. У Черчилля столь разработанной программы не было»[611].

Предложение Черчилля действительно не отличалось оригинальностью и не являлось достаточным условием преодоления затянувшегося кризиса. Но от него это и не требовалось. Он был политиком, а не экономистом. Вместо самого лекарства он предлагал политический инструмент для его поиска и дальнейшего применения. Основной посыл Черчилля сводился к двум идеям. Первая — выработка решения осуществляется коллегиально, экспертным органом, деятельность которого подконтрольна политикам. Вторая — в выработке конструктивного решения минимизируется влияние партийных разногласий, а также фактор кратковременного популизма с борьбой за избирательные голоса.

Если говорить о самой причине, то дело было не только в том, чтобы вывести экономические проблемы за рамки дискуссий в парламенте, как на это указывал Г. Фишер. В 1930-е годы Черчилль начал все больше склоняться к мысли о неэффективности увеличения государственных расходов за счет кредитов. Экономический кризис отличается от военного, и в нем нельзя победить постоянным вливанием дополнительных денежных средств. Необходимо поощрять частную инициативу, а также развивать мелкое и среднее предпринимательство. Черчилль указывал, что выход из кризиса не будет легким, многие решения не встретят поддержки у избирателей, но этот путь все равно придется пройти. И лучше сосредоточиться на нем, чем на построении утопичных социальных моделей, способных лишь усугубить ситуацию[612].

Помимо рассуждений на такие сложные и глобальные темы, как экономический кризис, «Размышления» также богаты и автобиографическими материалами. К ним относится эссе «Личные контакты», впервые изданное под названием «Личности, которые оказали на меня влияние или произвели на меня впечатление» в февральском номере The Strand Magazine; в том же месяце под названием «Философы и друзья» эссе вышло в Collier’s. К числу знаковых фигур относятся лорд Рандольф Черчилль, конгрессмен и друг семьи Уильям Бурк Кокран, советник лорда Рандольфа в Министерстве финансов Фрэнсис Моватт (1837–1919), а также Дэвид Ллойд Джордж.

Другое эссе посвящено громкой операции задержания в январе 1911 года двух анархистов, закончившейся их гибелью. Указанный эпизод, в котором приняли участие множество лондонских полицейских и шотландских гвардейцев, вошел в историю как «Осада на Сидней-стрит». Черчилль, к тому времени занимающий пост министра внутренних дел, тоже был на месте событий. Присутствие члена правительства на месте задержания вызвало негативную реакцию как со стороны общественности, так и премьер-министра, но это не помешало Черчиллю поделиться своими воспоминаниями. Впервые они были опубликованы в мартовском номере Nash’s — Pall Magazine в 1924 году. На следующий месяц статья была переиздана в Cosmopolitan. В июне 1936 года она вышла в Men Only.

Отчасти перекликается с этим материалом статья с интригующим названием «Моя шпионская история», опубликованная в сентябре 1924 года в Cosmopolitan и в ноябре того же года в Pall Mall. В ней Черчилль описывает произошедший с ним после начала Первой мировой войны — в сентябре 1914 года — инцидент, когда во время одной из экспедиционных поездок по военно-морским базам в Северной Шотландии внимание политика (на тот момент возглавляющего Адмиралтейство), а также сопровождавших его высокопоставленных лиц{30} привлек прожектор, установленный на башне одного из домов. Кто его установил и зачем? Чтобы подавать сигналы противнику? Все эти вопросы возникли на фоне слухов о замеченном в районе цеппелине. Было решено выяснить, в чем дело. Мужчины попросили шофера остановить машину, взяли оружие и пешком направились к таинственному зданию. Подойдя, они позвонили в звонок. Дверь им открыл дворецкий. Нетрудно представить его удивление, когда он увидел трех офицеров в военно-морской форме, а также одного в штатском со строгим взглядом.

— Чей это дом?

— Сэра Артура Бигнольда{31}.

— Ваш хозяин дома?

— Да, сэр. Он обедает с гостями.

— Передайте ему, что офицеры из Адмиралтейства хотели бы задать ему несколько вопросов.

Дворецкий впустил незнакомцев и удалился в столовую. Через некоторое время в холле появился хозяин дома.

— Чем могу вам помочь, джентльмены? — спросил он.

— На башне вашего дома имеется прожектор?

— Да.

— Когда вы его установили?

— Некоторое время назад, два или три года, наверное.

— Для какой цели?

— Чем я обязан вашему визиту, и какое право вы имеете задавать мне подобные вопросы?

— Мы имеем полное право, — ответил контр-адмирал Генри Оливер. — Я глава военно-морской разведки. Для каких целей вы используете прожектор?

— А, я узнал вас, мистер Уинстон Черчилль, — обратившись к министру, произнес Бигнольд и объяснил, что прожектор используется для охоты на оленей, помогая лучше определять местоположение животных и направлять туда охотников.

Офицеры попросили лично продемонстрировать им работу устройства. Бигнольд не стал возражать. Когда все вопросы были сняты, компания из Адмиралтейства вернулась в автомобиль и продолжила свой путь в Инвернесс, а затем в Лондон[613].

Черчилль был не единственным, кто поведал об этой истории — воспоминания также оставил Генри Оливер. Они во многом напоминают описание Черчилля, за одним существенным исключением. В дом пошли только трое — Оливер, Худ и Тирвит. Черчилль же остался ждать в машине. Но не потому, что испугался физического столкновения с неожиданным противником, — после критики его появления на Сидней-стрит, вполне возможно, политик решил на этот раз не выходить на авансцену в захватывающей истории и появился только под самый занавес, когда экскурсия по башне подошла к концу[614].

Описывая этот инцидент спустя годы, Черчилль выскажет мысль, что шпиономания всегда имеет место, но в годы войны приобретает поистине нездоровый характер: «Острый взгляд следит за каждым движением, длинные уши ожидают каждой неосмотрительно брошенной фразы на улице, в общественном транспорте, на железнодорожных станциях, в театре, ресторане или таверне, неутомимо начинается изучение третьего и четвертого колен биографий с поиском неродных имен, а также тех, кто скрепил себя узами брака с иностранцем или иностранкой»[615].

Впоследствии Черчилль описывал эту общественную истерию с определенной долей иронии, но в тот момент он и сам стал ее частью. О серьезности его намерений в отношении Бигнольда — не важно, принимал ли он личное участие в расспросах или самую интересную часть истории провел в автомобиле, — свидетельствует то, что он сделал по возвращении в Лондон. Политик дал указание Оливеру самым тщательным образом проверить показания Бигнольда, самого Бигнольда, а также его дворецкого и всех гостей, которые в тот момент находились в доме. Результаты проверки показали, что прожектор был установлен в башне в 1910 году, с момента начала войны ни разу не использовался, а хозяин Лохроск-лоджа — достопочтенный джентльмен и патриот; то же можно было сказать про его гостей и дворецкого.

Поведение первого лорда может вызвать улыбку. Думается, он и сам с улыбкой вспоминал эту историю спустя десять лет. Но даже признав, что военная шпиономания приобретает порой чересчур экзальтированные черты, в самом конце своего эссе Черчилль четко дает понять: случись ему вновь оказаться в этой ситуации при аналогичных обстоятельствах, он поступил бы точно так же[616].

В ином ключе написано следующее автобиографическое эссе: «В воздухе», которое впервые увидело свет в двухчастном формате в номерах Nash’s — Pall Mail от июня — июля 1924 года, одновременно было издано в Cosmopolitan, а позже, в сентябре 1924 года, появилось на страницах Pictorial Magazine. В нем Черчилль поведал читателям о своем малоизвестном, но достаточно сильном увлечении пилотированием.

Как уже было показано выше на примере статьи про немое кино, в 1930-е годы в глазах общественности публичный образ Черчилля стал все сильнее покрываться пеленой консерватизма. Но эссе об авиации открывало другого, блещущего идеями, открытого для нового, готового к переменам Черчилля. Стратегические перспективы развития авиации привлекли его внимание еще в бытность руководства Министерством торговли. В феврале 1909 года он присутствовал на заседании Комитета имперской обороны, где обсуждалось предложение Чарльза Стюарта Роллса (1877–1910). В мировую историю Ролле вошел как один из основателей престижной компании по производству автомобилей Rolls-Royce Ltd. Помимо любви к гонкам, он также активно интересовался авиацией. На заседании Комитета имперской обороны Ролле сообщил, что приобрел аэроплан братьев Райт, и теперь просил государство предоставить ему необходимые ресурсы для изучения этого чуда техники. Военный министр Ричард Халдейн поддержал его, но Черчилль выступил против. По его мнению, инициатива Роллса напоминала «любительский подход». «Развитие авиации — серьезный вопрос, — заявил он. — Нам следует связаться с мистером Райтом напрямую и заручиться его опытом и знаниями в этом вопросе»[617].

Начиная с 1910 года Черчилль стал посещать ежегодные авиашоу в Хэндоне, северном пригороде Лондона. Он знакомился с первыми британскими авиаторами и внимательно изучал технические характеристики новой техники. После своего назначения в Адмиралтейство в октябре 1911 года он утроил свою активность в отношении развития авиации. Под его личным руководством на базе уже сформированного авиационного корпуса была создана специальная военно-морская служба, прообраз морской авиации.

Одновременно с решением задач на государственном уровне Черчилль решил лично опробовать новую технику. На тот момент это было очень рискованное предприятие. Тот же Ролле погиб в результате авиакатастрофы, когда его биплан развалился в воздухе на высоте шести метров. Черчилль и сам отлично понимал всю опасность своего увлечения. «Воздух — очень опасная, ревнивая и требовательная любовница, — писал он в своей статье. — Посвятив себя ей, многие оставались верными до конца, наступавшего, как правило, задолго до прихода старости»[618].

Тем не менее страх не помешал ему стать одним из первых британских политиков, поднявшихся в воздух. В увлечении авиацией проявились два качества Черчилля: храбрость, которая в годы войны будет восхищать его коллег[619], и тяга к опасностям[620]. «Лично на меня события, которые требуют проявления моральной и физической смелости, действуют воодушевляющим образом», — признается он Гарольду Николсону[621].

Подняться в воздух для Черчилля было вызовом, и он не мог его не принять. Делясь с читателями своими ощущения, он признавался, что был «немало удивлен, когда, оторвавшись от земли, не испытал ожидаемого чувства головокружения». Несмотря на успешный взлет, его воображение продолжало рисовать «картины крушения и аварии». По своему «незнанию и невежеству» он надеялся, что это произойдет над какой-нибудь «мягкой водной поверхностью». Но несмотря на все страхи, первый полет завершится успешно[622].

Одного полета Черчиллю оказалось мало — он решил не только вновь подняться в воздух, но и лично научиться управлять воздушным судном. «Все великолепно, как в старые добрые времена Англобурской войны! — писал он своей супруге в октябре 1913 года, после очередного посещения авиабазы. — Я наслаждаюсь моментом: никаких скучных партийных склок, надоевших газет и нелепых выборов. Как же я счастлив, что мы живем в эпоху, когда достижения прогресса видны в каждой области военной авиации!»[623].

По воспоминаниям современников, политик был «проблемным учеником». «Он был хорош в воздухе, — признавался один из очевидцев, — но вызывал большие опасения во время взлета и посадки»[624]. По мнению будущего маршала авиации Хью Монтагю Тренчарда (1873–1956), «Черчилль слишком нетерпелив, чтобы быть настоящим пилотом»[625]. Учивший политика капитан Гилберт Вернон Уайлдмен-Лашингтон (1887–1913) вспоминал, что он с трудом уговорил Черчилля прерваться на ланч. Легко себе представить состояние политика, если даже в свой день рождения он только и думал, что о пилотировании. «Вы могли бы объяснить мне некоторые аспекты управления самолетом, — обратился он к инструктору. — Как вы считаете, какие у меня проблемы? Мне кажется, я слишком сильно дергаю штурвал, а может быть, это всего лишь мои догадки…»[626].

«Начав летать из чувства долга, восхищения и любопытства, я продолжил брать уроки пилотирования из-за того неподдельного веселья и удовольствия, которое они мне доставляли», — объясняет Черчилль мотивы своего поведения[627]. В его словах звучат нотки оправдания, и было отчего. Однажды во время неудачного приземления самолет так тряхнуло, что политик чудом не свалился под шасси. Коммандер Спенсер Дуглас Грей (1889–1937), с которым Черчилль впервые поднялся в воздух и который на первых порах исполнял роль инструктора, спустя три дня после полета со своим учеником получит серьезные ранения, когда его самолет войдет в штопор; к счастью, ему удалось совершить аварийную посадку. В декабре 1913 года во время жесткой посадки сломал себе шею другой инструктор Черчилля, Уайлдмен-Лашингтон, — сломал на том самом самолете, на котором совсем недавно летал с главой Адмиралтейства.

Неудивительно, что новое увлечение вызвало беспокойство Клементины. «Мой дорогой, — умоляла она. — Я слышала, что ты сегодня хотел подняться в воздух. Заклинаю тебя, не делай этого, утром обещали сильный ветер, и вообще, сегодня не самый удачный день для воздухоплавания»[628]. «Тебе не о чем беспокоиться, — успокаивал ее Черчилль. — На аэродроме одновременно взлетают по двадцать самолетов, тысячи вылетов без единого несчастного случая. Ты же так хорошо меня знаешь. С твоей интуицией ты видишь все мои достоинства и недостатки. Иногда мне кажется, что я способен завоевать целый мир. В другой раз я понимаю, что всего лишь тщеславный дурак. Твоя любовь ко мне — это самое великое счастье, выпавшее на мою долю. Ничто в этом мире не способно изменить моей привязанности к тебе. Единственное, что я хочу, так это стать более достойным тебя»[629].

В мае 1914 года Черчилль, втайне от супруги, прикрываясь деловыми поездками на яхте Адмиралтейства «Чародейка», продолжил брать уроки пилотирования; на авиабазе при Центральной летной школе он провел два «счастливых и интересных» дня. «Я сознательно утаил от тебя занятия воздухоплаванием, зная, что ты будешь раздосадована», — признается он Клементине спустя несколько дней[630]. В полете Черчилля сопровождал лейтенант Томас Кресвелл. Спустя шесть дней Кресвелл вместе с лейтенантом Артуром Райсом погибнут, заходя на посадку.

Все эти события разворачивались на фоне беременности Клементины, которая ждала в октябре появления третьего ребенка. Сначала она просила своего мужа «быть как можно более осторожным и летать только с самыми лучшими пилотами»[631]. Но вскоре страхи не оставили ей другого варианта, как настоять на прекращении летной активности. «Всякий раз, когда я получаю телеграммы, мне кажется, что это сообщение о твоей гибели, — заявит она. — Уинстон, меня уже начинают мучить кошмары и преследовать странные видения»[632]. И Черчилль отступил, согласившись «прервать летные упражнения на много месяцев, а может быть, даже навсегда»[633].

Прервав уроки пилотирования, Черчилль продолжит летать в качества пассажира. В годы Первой мировой войны он не раз будет посещать Францию, наблюдая за совместными военными операциями с союзниками. Во время одного из перелетов над Ла-Маншем в его самолете откажет мотор. Понимая, что до берега долететь они не успеют, Черчилль стал готовиться к падению, прикидывая в уме, насколько долго сможет продержаться в воде. Когда жесткая посадка казалась уже неизбежной, мотор неожиданно заурчал, изрыгнул несколько искр и, к облегчению пилота, возобновил работу. Худо-бедно удалось сесть без происшествий на ближайшем аэродроме[634].

После окончания войны Черчилль решит вернуться к пилотированию. В июне 1919 года он отправится во Францию, где недалеко от Парижа совершит испытательный полет на одной из последних моделей аэроплана. Несмотря на жесткую посадку, политик останется доволен. По возвращении в Англию он решит сдать на права. Новым инструктором Черчилля стал комендант Центральный летной школы, ас Первой мировой полковник Алан Джон Лэнц Скотт (1883–1922), сбивший за годы войны тринадцать самолетов противника.

Восемнадцатого июля 1919 года после напряженного рабочего дня Черчилль и Скотт покинули здание министерства и, сев в служебную машину, отправились на принадлежащий военному ведомству аэродром Кройдон. Предполагалось произвести тренировочный полет на двухуправляемом аэроплане. Следуя стандартной программе, Черчилль самостоятельно поднял самолет в воздух, однако на высоте двадцати — двадцати пяти метров он стало резко терять скорость. Скотт перехватил управление, но даже он оказался бессилен — аэроплан продолжал терять высоту. «Я увидел под собой залитый солнечным светом аэродром. В моем сознании успело промелькнуть, что эти блики несут какой-то зловещий оттенок. И тут я понял — да это же Смерть», — описывал Черчилль свои ощущения. Аэроплан с грохотом ударился о землю. Черчилль вылетел из кабины, отделавшись несколькими шрамами на лице, кровоподтеками и легкой контузией. Скотт, успевший за мгновения до удара выключить мотор и предотвратить возгорание, чем фактически спас и себя и своего нерадивого ученика, получил немного более серьезные повреждения[635].

После подобного инцидента родственники Черчилля были вне себя от злости. Дальняя родственница Эдит Элен Чаплин, в замужестве маркиза Лондондерри (1878–1959){32}, возмущалась: «Я с ужасом думаю о Клемми, что она пережила. Твое поведение, Уинстон, бесчеловечно по отношению к нам»[636]. Поддавшись уговорам своих родных, Черчилль прекратит брать летные уроки. На этот раз — навсегда.

Пройдут годы, и Черчилль тоже будет испытывать беспокойство во время перелетов своих детей. Например, когда в 1950-е годы его дочь Мэри захочет вместе с супругом Кристофером Соамсом (1920–1987) отправиться в США на одном самолете, он настоит, чтобы они полетели раздельно. «Супругам не следует летать в одном и том же самолете, когда их дома ждут маленькие дети», — объяснит он свое решение[637].

Следующее эссе в сборнике «Размышления и приключения» серьезно отличается от рассмотренных выше автобиографических очерков. Оно описывает один день Первой мировой войны, который британский политик провел вместе с премьер-министром Франции Жоржем Клемансо (1841–1929). Двадцать первого марта 1918 года немецкая армия под командованием генерала Эриха Фридриха Вильгельма Людендорфа начала в рамках операции «Михаэль» полномасштабное наступление на укрепления Антанты. Учитывая критичность положения, Черчилль, занимавший пост министра военного снабжения, денно и нощно работал в своем ведомстве, которое в тот период располагалось в отеле Metropole на Нортамбер-ленд-авеню. Ранним утром 28 марта его вызвали на Даунинг-стрит. Премьер-министр Дэвид Ллойд Джордж принял Черчилля в спальне, лежа в кровати, заваленной документами. Он попросил министра оставить на несколько дней Лондон и отправиться во Францию, чтобы на месте собрать актуальную информацию о планах французов. Черчилль согласился.

Единственным спутником британского министра в этой поездке был Хью Ричард Артур Гросвенор, 2-й герцог Вестминстерский (1879–1953). На эсминце они пересекли Ла-Манш и направились в штаб-квартиру британского Генерального штаба в небольшом городке Монтрё, расположенном в тридцати семи километрах к югу от Булони. Из Монтрё они на автомобиле поехали в Париж, где остановились в отеле Ritz. Вечером Черчилль встретился в номере отеля со своим старым знакомым, Леопольдом Эмери. Пока они беседовали, потомок герцога Мальборо принимал горячую ванную, рассуждая о войне и политике. «Хорошо побеседовали, — записал в дневнике Эмери. — Уинстон в прекрасной форме, а также носит длинную ночную рубашку!»[638].

На следующее утро Черчилль попросил главу британской военной миссии во Франции генерал-майора Чарльза Джона Сэквилл-Уэста (1870–1962) передать главе французского правительства о своем желании совершить ознакомительную поездку на фронт. Клемансо ответил, что он не просто дает добро, но и сам лично объездит с британским министром всех командующих армиями и корпусами[639].

Черчилль всегда считался франкофилом, но в отношении французских политиков он придерживался весьма прохладного мнения. «Какими же неблагодарными людьми являются французские политики», — возмущался он в беседе с супругой в январе 1920 года[640]. Встречались на этот счет и публичные заявления. «Французам свойственна двойственность натуры, причем в размерах, не присущих другим великим народам», — писал Черчилль в одной из своих статей в 1930 году[641]. Но все эти высказывания не имели никакого отношения к Жоржу Клемансо. Их первая продолжительная встреча произошла ранним утром 30 марта 1918 года. «Я очень рад, мистер Уилсон Черчилль, что вы приехали, — обратился к своему гостю премьер-министр, на радостях даже перепутав его имя. — Мы покажем вам все. Мы проедем везде и увидим все своими глазами»[642].

В жизни Черчилля было много дней, о каждом из которых можно написать целую книгу. Он встречался со многими великим людьми, участвовал во многих важнейших событиях первой половины XX века. Ему было что рассказать и о чем вспомнить. Тридцатое марта — один из таких дней. В тот день он увидит всех знаменитых командующих — фельдмаршала Дугласа Хейга (1861–1928), маршала Фердинанда Фоша (1851–1929), маршала Анри Филипа Петена (1856–1951), генерал-майора Максима Вейгана (1867–1965), генерала Генри Сеймура Роулинсона (1864–1925). Но никто из них не произведет на британского политика такого впечатления, как «Тигр» Клемансо. «Он очарован стариком», — записал в дневнике Эмери[643]. «Я восхищен им, — признается Черчилль Клементине на следующий день. — Клемансо экстраординарная личность. Каждое слово, произнесенное им, особенно какое-нибудь общее наблюдение о жизни или морали, достойно того, чтобы быть услышанным»[644].

Это мнение было высказано, когда Черчиллю самому уже исполнилось сорок три года. Он уже опубликовал с десяток книг и знал, что значит Слово. Он почти двадцать лет заседал в парламенте и больше десяти лет занимал ответственные посты в правительстве, тесно соприкасаясь с множеством выдающихся личностей. Но столь высокой оценки удостаивались далеко не многие. В середине 1920-х годов, работая над третьим томом «Мирового кризиса», Черчилль не забудет сказать хвалебные слова о французском государственном деятеле. Он назовет Клемансо «великим стариком», под чьим руководством «Франция стояла, как кремень», он отнесет Клемансо к тем исполинам, которые «смогли возвысить свои мысли над самыми желанными и потаенными искушениями своего сердца, найдя путь к спасению по путеводным огням истины»[645].

На страницах третьего тома «Мирового кризиса» Черчилль также приводит рассказ о совместной поездке по фронту в марте 1918 года[646]. В 1926 году он решит расширить этот кусок, издав его в виде отдельной статьи в августовском номере Cosmopolitan под названием «Тигр и Бульдог». На следующий год он переработает и дополнит опубликованный материал, отдав его в мартовский номер Nash’s — Pall Mall под названием «Бульдог и Тигр: один день с Клемансо среди взрывающейся на французских боевых полях шрапнели». Вторую версию Черчилль использует для своего сборника «Размышления и приключения».

Теперь Черчилль постоянно испытывал потребность в общении с Клемансо. Во время каждого посещения Парижа по государственным делам, вне зависимости от того, какое правительство находилось у власти, он вставлял в свое расписание визит к Тигру. Тот платил ему взаимностью: «Я никого не приглашаю в мой дом, но вас я рад видеть всегда»[647].

Последний раз они встретились за год до смерти Клемансо в доме номер 8 на улице Бенджамина Франклина, где спаситель Франции проживал с 1895 года до своей кончины. Черчилля провели в маленький кабинет-библиотеку. Была зима, в помещении было холодно, оно не отапливалось. Большой камин весь был забит книгами. Вскоре к Черчиллю вышел хозяин: «подтянутый старик в шапочке и перчатках». «Пусть и не изящество Наполеона, но я увидел в нем наполеоновское величие времен Святой Елены, и на память пришли гораздо более ранние, чем наполеоновская, фигуры римских полководцев, — вспоминал Черчилль. — Ярость, гордость, нищета после великого служения, великолепие, сохраненное после отхода от власти, непробиваемое самолюбие, обращенное к этому миру и следующему, — все это было свойственно древним»[648].

На следующий год после кончины Клемансо Черчилль написал новую статью о французском государственном деятеле — «Тигр Франции», которая вышла в одном из ноябрьских номеров Collier’s. В декабре это эссе было переиздано в The Strand Magazine под названием «Клемансо — человек и Тигр». Статья станет одним из редких произведений Черчилля подобного формата, которые будут переведены на иностранный язык: в 1938 году она выйдет на немецком в одном из майских номеров Das Neue Tage-Buch. На английском языке ее опубликуют в марте 1936 года в News of the World, а в мае 1943 года — в American Mercury.

Черчилль называет Клемансо «одним из величайших людей мира»{33}*[649]. Чем же так поразил французский Тигр британского Бульдога? Невероятной жизненной энергией и фантастической работоспособностью? В определенной мере, да. Выдающаяся энергетика пожилого француза не смогла оставить Черчилля равнодушным. «Он выглядит даже моложе, чем я, — писал Черчилль из отеля Ritz своей супруге. — Его жизненный дух и энергия неукротимы. Мы вчера пятнадцать часов гоняли на автомобилях по ухабистым дорогам, объезжая фронт. Я выдохся в конец, а он продолжал сохранять бодрое расположение духа, и это в семьдесят шесть лет!»[650]. Своим восторгом перед выносливостью и энергией Клемансо Черчилль также поделится с читателями, упомянув, что сам он после целого дня напряженного и порой опасного путешествия был разбит, а сопровождавший его премьер-министр — свеж и пребывал в приподнятом настроении; казалось, что его «стальной каркас неуязвим для изнуряющего труда в любом виде и в любой форме»[651].

Несмотря на всю работоспособность Клемансо, которая действительно была колоссальна, вряд ли она стала единственным светлячком, привлекшим внимание Черчилля. Нет, его восхитило нечто иное. Обычно, когда речь заходит о симпатиях, то в собеседниках, друзьях и просто знакомых привлекают те качества, которые присущи нам самим либо обладание которыми представляется нам желательным. Черчилль был поражен Клемансо потому, что в этом пожилом господине он увидел самого себя, а также тот образ главы государства, к которому он всегда стремился. Неслучайно профессор Поль Элкон называет Черчилля «самым лучшим учеником Клемансо в англо-саксонском мире»[652]. И очень показательно, что сегодня в Париже памятник Клемансо на Елисейских полях от памятника Черчиллю у моста, названного в честь российского императора Александра III (1845–1894), отделяет всего лишь небольшая улочка длиной триста метров — авеню Уинстона Черчилля.

Как это ни странно звучит, но двух государственных деятелей, несмотря на тридцатилетнюю разницу в возрасте и принадлежность разным странам, многое объединяло. Они оба уверенно себя чувствовали как на трибуне, так и за письменным столом. Они оба посвятили себя политике, но при этом активно увлекались живописью, и если Черчилль сам рисовал, то Клемансо был прекрасным знатоком и поклонником творчества Клода Моне (1840–1926). Их путь на вершину власти не был прямым и спокойным, они оба достигли кресла премьера в шестьдесят пять лет, оба отличались непримиримостью к врагам и выдающимися бойцовскими качествами, оба возглавляли страну в мирное время, но вошли в историю благодаря военному премьерству, оба отвечали за судьбы своих народов в мировых войнах и воевали против одного противника, оба поставили перед своими гражданами одну цель — победа любой ценой, победа несмотря ни на что, победа без каких-либо условий и оговорок. И когда читаешь в статье Черчилля следующие строки: «Его жизнь бурная от начала до конца, и борьба, вечная борьба без остановок и передышек»[653] или «Его меч ковался и закалялся во льду и пламени в течение полувека»[654], то с одинаковой уверенностью относишь это как к британскому, так и к французскому политику.

Судьбы и характеры двух государственных деятелей связывали и другие, менее явные, но от этого не менее прочные узы духовной, эмоциональной и ментальной близости. Однажды Клемансо сказал своему британскому другу: «У меня нет политической системы, и я оставил все политические принципы. Я человек, который справляется с событиями по мере их появления и в соответствии с тем, как я их вижу». Не часто Черчилль в столь откровенной форме и точной формулировке слышал из уст другого выражение собственных взглядов. «Клемансо совершенно прав», — прокомментирует он, добавив, что эти слова напомнили ему строки из письма главного героя романа Октава Фёйе (1821–1890) «Господин де Камор»: «Все принципы одинаково правильны и одинаково ложны в зависимости от обстоятельств»[655]. Обоим политикам всегда были чужды идеологии, теории и принципы, чужды не в смысле краеугольных камней мировоззрения, на которые приходится опираться, а в смысле сдерживающих факторов, ограничивающих свободу действий и мыслей; ограничивающих не только морально, но и ментально, сужающих кругозор, когда из господина человек превращается в раба идеи. Те самые эпизоды, про которые гениально написал Ф. М. Достоевский (1821–1881) в «Бесах»: «Не вы съели идею, а вас съела идея». Черчилля также страшила взрывоопасность идей и принятие их на веру без фильтрации холодным критическим разумом. Более того, в способности убивать или самому принять смерть за идею он видел одно из «характерных отличий человека от животного»[656].

Сохранившиеся в архиве Черчилля черновики статей о Клемансо показывают, что он очень внимательно, добросовестно и заботливо подходил к описанию образа французского политика. Он аккуратно подбирал слова, неоднократно переписывая отдельные фразы и целые абзацы. Видно, что эта личность была ему близка, и та тщательность, с которой он работал над эссе, лишний раз говорит о важности изложенных идей.

Рассмотрим более подробно, что именно собирался сообщить Черчилль читателям, обращаясь к личности защитника Французской Республики.

Он начинает с анализа образа Клемансо. Еще со времен работы над биографией отца Черчилль придавал большое значение символизму публичного образа государственных деятелей. Эту идею он пронес через все годы политической деятельности, тщательно прорабатывая собственный образ. После начала Второй мировой войны он примерит на себя маску Бульдога. К тому времени он уже достаточно хорошо изучил пример Клемансо, чтобы осознавать: этот РК-ход — как раз то, что нужно. О важности создания подобных ассоциаций он написал еще в 1930 году, и именно в эссе про французского политика: «Фантазия рисует народы в виде символических зверей: британский лев, американский орел, русский тоже орел, только двуглавый, галльский петух. Но Старый Тигр в своей причудливой стильной кепке, с седыми усами и горящими глазами представлял более точный символ Франции, чем любой обитатель птичьего двора»[657]. Следуя примеру своего старшего друга, он использует образ Британского Бульдога в «стильной» шляпе, с гладко выбритым лицом, волевым взглядом и выдвинутой вперед челюстью.

От анализа образа Черчилль переходит к рассмотрению лидерского почерка французского политика. Это было лидерство в условиях кризиса, лидерство — объединяющее, лидерство — сплачивающее. Как раз та модель, которая понадобится Черчиллю летом 1940 года. И вновь описание этой модели представлено в эссе про Клемансо: «Он был Францией в той мере, в какой одно человеческое существо волшебным образом могло бы увеличиться до масштабов нации. Он являл собой французский народ, поднявшийся против тиранов, — тиранов тела и духа, тиранов чужеземных и внутренних, жуликов, проходимцев, мздоимцев, захватчиков и пораженцев»[658].

Таким же олицетворением своей нации в мае 1940 года станет и Черчилль. Но столь редкое объединение усилий, желаний и надежд миллионов людей невозможно без духовной силы их лидера. Взваливший на себя неподъемную ношу и поведший людей за собой должен не только сублимировать мощнейший сгусток энергии, но и оказаться достаточно решительным в своей готовности идти до конца и использовать переданный миллионами энергетический порыв для достижения поставленной цели. Именно из-за отсутствия этих составляющих далеко не каждый человек, несмотря на его благородство, честь, ум, трудолюбие, образованность и добропорядочность, способен стать лидером, особенно в критические моменты истории, когда от принимаемых решений зависит будущее нации. Описанной двужильности и решительности недостаточно, чтобы одержать победу, но без них победа одержана не будет.

Такой урок извлек Черчилль из жизни Клемансо, «всегда готового идти до конца, включая борьбу с оружием в руках»[659]. Он на всю жизнь запомнит слова, которые Тигр сказал ему в кабинете Военного министерства: «Я буду воевать перед Парижем, в Париже и за Парижем». И Черчилль знал, что это была «не пустая хвальба». «От Парижа могли остаться руины, как от Ипра или Арраса, — это не повлияло бы на решимость Клемансо, — указывает он. — Клемансо собирался держать аварийный клапан закрытым до победы или до взрыва всего котла». Аналогичную решимость бороться за последнюю пядь земли, «держать клапан закрытым» продемонстрирует и Черчилль в 1940 году, когда запретит эвакуацию с Туманного Альбиона произведений искусств, когда заявит, что Лондон не будет открытым городом в случае вторжения, когда призовет народ сражаться на «морях и океанах, пляжах, местах высадки, полях, улицах», когда не скажет, а прорычит: «Мы никогда не сдадимся». «Счастлив народ, который в минуту, когда решается его судьба, имеет возможность найти такого деспота и такого защитника», — резюмирует он в своем эссе[660].

При всем этом, восхищаясь образом «безжалостного агрессивного и победоносного» Клемансо[661] и перенимая у него секреты успеха, Черчилль нисколько не отступал от своих убеждений, изложенных им еще в автобиографии «Мои ранние годы» и связанных с простой, но очень важной мыслью: не приведи Господь вновь начаться мировой войне. «Перед началом войны следует сказать себе: „Я силен, но и противник тоже“, — развивает он эту мысль в эссе про Клемансо. — Когда война идет, следует сказать себе: „Я измотан, но и противник тоже “. Но практически невозможно угадать, какая из этих фраз верна в этот момент»[662]. Поэтому, чтобы не озадачивать себя утомительной дилеммой, Черчилль предлагает избегать решения внешнеполитических проблем военным путем, но если суверенитет страны поставлен под вопрос — сражайтесь за свою страну до последнего вздоха.

Одновременно с анализом масштабных проблем войны и мира в эссе Черчилля встречаются и другие актуальные наблюдения. Взять, например, диалог с Дэвидом Ллойд Джорджем в начале и описание встречи с Клемансо дальше. Черчилль рисует контрастные образы двух премьеров. Один — в постели, получающий информацию из кипы официальных отчетов, которыми завалена вся спальня и которые содержат лишь обработанную, как правило, усеченную, нередко устаревшую, а порой и противоречивую информацию. Другой — лично объезжающий фронт, беседующий с военачальниками и получающий информацию из первых уст, подбадривающий бойцов своим присутствием.

Аналогично Ллойд Джорджу, Черчилль нередко знакомился с отчетами в первой половине дня, не вылезая из постели, но метод Клемансо с прямым доступом к информации ему, разумеется, был ближе. И тот контраст, который Черчилль создает между двумя политиками, более чем нагляден и показателен. Если Тигр предстает энергичным главой правительства, владеющим всей необходимой информацией, то Ллойд Джордж завален таким объемом письменных донесений и формализованных отчетов[663], что для прояснения ситуации вынужден просить своего подчиненного отправиться во Францию и доложить об обстановке.

Это было в характере Черчилля: не лениться прибыть на место событий и лично разобраться, в чем дело. Возглавляя Адмиралтейство в течение трех лет, восемь месяцев он проведет на борту яхты «Чародейка», объезжая многочисленные военно-морские базы, доки и верфи. Черчилля часто можно было видеть на фронте в годы Первой мировой войны, он неоднократно посещал Ближний Восток во время руководства Министерством по делам колоний, он снова начал инспектировать военно-морские объекты, когда вернулся в Адмиралтейство в 1939-м, а в годы премьерства он станет одним из самых путешествующих государственных деятелей такого уровня времен Второй мировой.

Отдельное внимание привлекают заметки Черчилля относительно предвоенной карьеры Клемансо. Он очень колоритно изображает французский парламент конца XIX и начала XX века с его «суматошной, яростной, ядовитой жизнью, которая протекает в атмосфере сменяющих друг друга скандалов, мошенничеств, разоблачений, лжесвидетельств, подлогов, убийств, заговоров, интриг, личных амбиций, отмщений, жульничества и надувательства». И хотя это было «ужасное собрание, слегка цивилизованное, набитое взрывчаткой и напичканное электрическими проводами под напряжением», Черчиллю импонировало наличие в нем простора для актерской пантомимы. Он изображал депутатов, как актеров на сцене национальной и мировой политики, указывая, что эти «актеры были людьми высокого таланта, людьми умными и красноречивыми, людьми с репутацией и властью, людьми, проповедующими благородные чувства, людьми, которые жили на глазах общественности, управляя армиями, дипломатами и финансами»[664].

На примере Клемансо Черчилль лишний раз убедился в правильности своей точки зрения, что обитателям политического Олимпа присущ актерский талант, который является необходимой составляющей политического успеха. Сумевший раскрыть в себе актерские способности может многого добиться. Причем речь здесь идет не о лицедействе и притворстве, а о способностях управлять своими эмоциями, достигая в общении и поведении максимальной убедительности. Лучше всего это проявляется в главном оружии политика, к которому так часто обращался Клемансо и которое с успехом использовал сам Черчилль, — публичных выступлениях. Рисуя портрет французского премьера, Черчилль не мог не раскрыть и эту составляющую его образа. «Он переходил от одного края трибуны к другому и бросал резкие, как музыкальное стаккато, предложения, так, как будто эти мысли только что пришли ему в голову. Он напоминал разгуливающего по клетке взад и вперед зверя, который рычит и пожирает публику глазами. С рычанием и ворчанием этот свирепый, старый бесстрашный хищник вышел на охоту»[665]. Читая эти строки, как и другие, о том, что критическое положение не требовало для объяснения ситуации «языковых изысков, красноречия и аргументов», невольно вспоминаются слова Джона Морли, которые тот часто любил повторять: «В выступлении задействованы три составляющие: кто говорит, как говорит и что говорит, причем последнее значит меньше всего»[666].

Но управление эмоциями лишь одна сторона ораторского искусства. В большинстве случаев умения держаться на публике недостаточно — важную роль играет и красноречие. Клемансо прекрасно владел словом, чем заслужил дополнительное уважение Черчилля. Анализируя поступки французского премьера, Черчилль не мог не перекладывать историю Клемансо на собственную жизнь 1930-х годов. Поистине автобиографичными выглядят следующие строки, которыми Черчилль описывает жизнь Тигра в период безвластия: «Исключенный из парламента, он потерял трибуну для обращения к стране. Ничего страшного. У него было другое оружие: перо. Он писал, чтобы есть и пить, защищая свою жизнь и честь. И то, что он писал, читалось повсеместно. Так он выжил. И не просто выжил, а восстановил позиции; не просто восстановил позиции, но повел наступление; не просто повел наступление, а добивался победы»[667].

Фактически в этом небольшом фрагменте Черчилль описал и предсказал свою судьбу в 1930-х и 1940-х годах. Предсказал он и другое. Возведенный на вершину власти, чтобы спасти отечество, Клемансо, этот «суровый, властный человек с мировым авторитетом», был отправлен в отставку после того, как победа была одержана[668]. Аналогичная судьба постигнет и самого Черчилля в 1945 году. А пока, за пятнадцать лет до своей отставки, он напишет, что «Франция оказалась неблагодарной, на взгляд иностранца, отшвырнув Клемансо в сторону». «Президентом был назначен другой человек, милый, но посредственный{34}, а Тигр отправился домой. Гордый, как Люцифер, он завернул себя в тогу бессмертной славы и огромного уважения»[669]. Черчиллю тоже предстоит пройти через это испытание. Но он не удалится на покой, а в какой уже раз найдет спасение в литературном труде, готовя себе плацдарм для возвращения в большую политику.

Анализируя жизнь Клемансо, Черчилль затронул еще одну особенность пребывания у власти: обвинения в коррупции. Сам Черчилль за всю свою более чем полувековую карьеру не был замешан ни в одном коррупционном скандале, чего нельзя сказать о французских политиках периода 1880-1890-х годов. Это было время, когда, по словам британца, «разрушались и подвергались критике репутации многих членов парламента от различных фракций», когда «каждый падающий тянул за собой других», когда «даже мимолетный контакт с обвиняемым компрометировал общественного деятеля», когда «чума подозрения своим заразным дыханием зацепила» многих, в том числе и Клемансо[670]. Далее Черчилль напишет слова, которые не только продемонстрируют читателю невиновность Тигра, но и выразят точку зрения самого автора относительно этих грязных и дурно пахнущих поступков: «Для цельной и уверенной в себе личности всегда есть одна надежная линия защиты — скромный образ жизни, открытые сведения о доходах и расходах, которые можно предъявить всему миру, и готовность гордо продемонстрировать каждый источник заработка»[671].

Подводя итог взаимоотношениям Клемансо и Черчилля, а также наблюдая за множеством сходств в их личных качествах, образе мышления и судьбах, невольно задаешься вопросом, насколько повлиял французский политик на своего друга и как бы изменилось поведение последнего, не встреть он на своем жизненном пути пример для подражания? Изучение переписки, произведений, текстов выступлений и поступков Черчилля, а также мнений о нем современников позволяет согласиться с точкой зрения профессора П. Эл-кона, что поведение британского политика на посту премьер-министра в годы Второй мировой войны не претерпело бы значительных изменений. Все те выводы, к которым он пришел, пропуская через себя жизнь Клемансо, находили поддержку в его собственном мировоззрении. Поскольку, как уже было сказано выше, он потому и симпатизировал французскому коллеге, что чувствовал в нем родную душу. «Близость взглядов толкала Черчилля на изучение Клемансо, но не изучение Клемансо рождало эту близость взглядов», — замечает П. Элкон[672]. И тем не менее общение с выдающимся французом не прошло для Черчилля бесследно. Как и другие исторические изыскания, оно помогло ему лучше понять природу проблем, с которыми сталкивается человек на вершине власти; ограничения и условности, с которыми приходится считаться; ошибки, которых следует избегать. А главное, он лишний раз убедился в том, что в жизни нет безвыходных ситуаций, но, попадая в шторм неблагожелательных обстоятельств, приходится рассчитывать только на себя, на свои знания и свой опыт. Хотя и они неспособны ответить на все вопросы, поскольку ни одна из моделей и методов не гарантирует успех. И лучший совет, который можно дать: не изменяй себе и действуй по обстоятельствам.

Клемансо стал не единственной личностью, появившейся на страницах «Размышлений». Выбор второй персоны оказался довольно неожиданным — новым объектом исследования Черчилля стал Моисей, которого он назвал «величайшим пророком»[673].

Впервые статья «Моисей: народный лидер» была опубликована в номере Sunday Chronicle от 8 ноября 1931 года. Описание жизни библейского пророка также было переведено на немецкий язык и вышло в 1965 году в сборнике «Люди и нравы: англичанин и его мир» под редакцией Кэтрин Фелдберг. В 1970 году этот сборник был опубликован на английском языке.

По мнению профессора Дж. Мюллера, эссе о Моисее — единственное в «Размышлениях», подготовленное при активном участии других специалистов, причем это участие распространялось не только на сбор и подготовку материалов, но и на написание самого текста[674]. Тем не менее оно все равно представляет интерес для понимания мировоззрения Черчилля, а также раскрытия его внутреннего состояния в тот период.

Черчилль решил взяться за разработку сюжета о Моисее в ответ на поступившее ему предложение принять участие в проекте «Великие библейские истории, рассказанные самыми лучшими писателями». Политик мог выбрать из нескольких сюжетов, но он решил рассказать именно об этом библейском пророке. Почему? Возможно, ответ дает эпиграф, которым начинается повествование — заключительные стихи главы 34 Второзакония: «Не было более у Израиля пророка такого, как Моисей, которого Господь знал лицем к лицу, по всем знамениям и чудесам, которые послал его Господь сделать в земле Египетской над фараоном и над всеми рабами его и над всею землею его, и по руке сильной и по великим чудесам, которые Моисей совершил пред глазами всего Израиля»{35}.

Что, если Черчилль сам видел себя в роли изгнанного пророка?

Очень заманчивая гипотеза, развивая которую можно прийти к необычным выводам. Но на самом деле в выборе героя никакой сенсации нет. Хотя Черчилль и верил в свое предназначение и верил в Господа, он не страдал мессианством и уж точно не рассматривал себя в образе основоположника новой религии, общающегося напрямую с Создателем. К тому же он дополнительно указывал, что Моисей не был «красноречив»[675], чего никак нельзя сказать об авторе эссе.

Несмотря на то что прямого сопоставления между протагонистом и автором нет, Черчилль делает несколько замечаний, которые представляются важными. Первое, общее замечание касается убеждения политика, что человеку дается достаточно сил, чтобы пережить обрушивающиеся на него испытания, несчастья и невзгоды. Не менее близка ему идея, что при желании можно добиться всего, чего пожелаешь. «Нет ничего такого, что человек не смог бы исполнить, не прояви он при этом достаточно решительности и настойчивости, — приводит Черчилль слова Господа, общающегося с пророком через Неопалимую купину. — Человек венец бытия. Все его поступки и всё его существование являются результатом неукротимой воли, которая есть Моя Воля»[676].

Второе замечание связано с мыслью о том, что наличие врага закаляет и придает дополнительные силы. Описывая противостояние фараона и сынов Израиля, Черчилль резюмирует: «Аналогичная ситуация нередко повторялась и в дальнейшем. Как часто правительства и народы, с неохотой вовлекаемые в борьбу и приходящие в ужас от своей скромной численности, оказываясь в водовороте и продолжая бороться, находили в себе неожиданные огромные резервы и силу»[677].

Третье замечание имеет уже непосредственное отношение к самому Черчиллю. Он не считал себя мессией, ему гораздо ближе был образ пророка, предсказывающего крушение империи, развитие нацизма и начало новой мировой войны. И в этой связи больше всего с Моисеем, помимо идеи освобождения своего народа от рабства и тирании, Черчилля объединяет тот путь, который ему предстоит пройти для достижения этой цели. «Каждый пророк приходит из цивилизации, но каждый пророк уходит в пустыню», — констатирует он. Для того чтобы сохранить верность себе и набраться сил для распространения своих взглядов, преодоления инертности и снесения остракизма, пророк должен периодически оставлять общество. «Только так можно создать нечто выдающееся»[678].

Следуя этим словам, в 1930-е годы Черчилль оставляет (фигурально) активную политическую деятельность и удаляется в Чарт-велл, где работает над книгами, пишет картины и строит кирпичные стены. Он скажет одному из гостей Чартвелла: «Неужели через пять столетий, когда эти кирпичные стены будут раскопаны, о них будут говорить как о реликвиях эпохи Стэнли Болдуина?»[679]. Для Черчилля такой исход был непостижим. Но сам он, хотя и удалился в тень, общественную сцену покинул не окончательно. В своем загородном поместье он аккумулировал силы, которые пригодятся ему в решающий момент, когда его пророчества сбудутся и нация новь вспомнит о своем защитнике, готовом бороться за честь страны.

Эссе Черчилля о Клемансо и Моисее сильно отличаются друг от друга, но и у них есть объединяющая нить, которая позволяет увязать их с другим очерком сборника. Этим связующим звеном является то, что оба эссе посвящены выдающимся личностям и рассматривают вопрос соотношения индивидуального и коллективного начал в инициируемых, а также реализуемых решениях. В той или иной степени тема соотношения индивидуального и коллективного поднималась почти в каждом сочинении Черчилля, а также неоднократно встречалась в его выступлениях. Теперь он решил остановиться на ней отдельно, опубликовав в мае 1931 года в The Strand Magazine статью «Массовые эффекты в современной жизни». После переработки эта статья вошла в «Размышления и приключения».

В указанной статье Черчилль попытался ответить на давно не дающие ему покоя вопросы: «Определяется ли ход событий выдающимися личностями, или лидеры просто занимают свои места во главе идущих вперед колонн?»; «Является ли человеческий прогресс результатом решений и поступков отдельных людей, или эти решения и поступки — последствия внешних обстоятельств и времени?»; «Правильно ли считать историю хроникой жизни известных мужчин и женщин либо описанием их ответов на вызовы, тенденции и возможности эпохи?»; «Обязаны ли мы идеалам и мудрости нашего мира великолепному меньшинству либо должны благодарить за это терпеливое, анонимное, неисчислимое большинство?»[680].

При ответе на эти вопросы Черчилль придерживался убеждения, что «история человечества по большей части представляет собой рассказ об исключительных человеческих созданиях, мысли, действия, качества, добродетели, победы, слабости и преступления которых оказывали основное воздействие на наши достижения». Этот вывод был для него не нов. Еще в самом начале пути, в ноябре 1901 года, выступая на торжественном обеде в ливерпульском Обществе любителей знаний, он открыто провозгласил о своей «искренней вере в индивидуальность»[681]. Теперь, по прошествии тридцати лет, он попытался обосновать свою точку зрения, для чего предложил читателям поразмыслить над следующим: если какой-нибудь случай способен повлиять или даже изменить жизнь обычного человека, то какие изменения тогда произойдут во внешней среде, если случай окажет воздействие на крупного писателя, который, возможно, никогда не напишет великий роман, либо, наоборот, создаст новый шедевр; или если случайность вмешается в жизнь мыслителя, первооткрывателя, военачальника, ученого? Изменения будут колоссальны, что, по мнению Черчилля, наглядно демонстрирует роль отдельной личности в истории[682].

Дополнительным подтверждением высказанной гипотезы также является уникальная способность людей оказывать влияние на себе подобных. Не заставлять их под страхом физической расправы или лишения пропитания выполнять те или иные действия, а именно оказывать влияние. На этот счет Черчилль даже (как уже упоминалось выше) написал отдельное эссе, рассказав о тех, кто оказал влияние на него лично. Среди этих людей был и Дэвид Ллойд Джордж — «величайший мастер доводить дела до исполнения»[683]. К слову, примерно в то же время, когда эссе о «Массовых эффектах» впервые увидело свет, Черчилль решил подготовить статью о своем великом коллеге, проанализировав его достижения, а также оценив вероятность его возвращения в большую политику. Статья выйдет в одном из августовских номеров Daily Mail в 1931 году и будет называться: «Вернется ли Ллойд Джордж?» В ней Черчилль высоко оценит успехи бывшего премьера, заметив, что достижения Уэльского колдуна — «уникальны, грандиозны и недосягаемы»[684]. По его мнению, именно Ллойд Джорджу необходимо воздать должное за ряд ключевых решений, принятых британским руководством в годы Первой мировой войны. А о самой мировой войне он скажет, что это были «дни и события, когда мания величия была одной из лучших добродетелей»[685].

Определившись с тем, что индивидуальное начало превалирует в достижениях человечества, Черчилль переходит к следующей серии вопросов. История неоднократно доказала, что один человек способен многое изменить, и именно так в прошлом человечество и двигалось вперед, но как обстоят дела сегодня? Не правят ли отныне балом процессы, а не люди? И вообще, не враждебно ли современное общество выдающимся личностям, не подавляет ли оно влияние индивидуального начала? И здесь уже интонация автора меняется. Он не может не признать, что сегодня наблюдается «отсутствие индивидуального лидерства»[686], в новой эпохе популярны «доктрины, рассчитанные на массы»[687].

Посмотрите на бизнес, говорит он: если раньше основу торговли составлял индивидуальный подход к каждому клиенту, то теперь на смену этому пришли массовое производство и универсальные магазины. Если раньше ядро коммерции образовывали семейный бизнес и малые предприятия, когда хозяин знал каждого подчиненного с его проблемами и возможностями, то теперь потребности населения удовлетворяют концерны, производящие тысячи единиц продукции в сутки и обеспечивающие своими товарами миллионы людей.

Бесспорно, признает Черчилль, эти изменения носят положительный характер. Человечество осуществило гигантский скачок вперед, выйдя на пастбища, о которых раньше не могло и мечтать. Прогресс не замедлил сказаться и на образовании, и на медицине, и в быту. Обычный гражданин имеет в своем распоряжении больше бытовых удобств, чем его правитель пару веков назад. Разве это не замечательно? Замечательно. Но хотя среда обитания на новых пастбищах выглядит «здоровой», сам их вид «не впечатляет»[688]. В обществе резко сократилось число независимых и сильных личностей, большинство его членов, оказавшись в комфортных условиях, потеряли в «дальновидности, инициативности, изобретательности и свободе»[689]. Черчилль писал эти строки в начале 1930-х годов. Однако сам сценарий подобного развития событий он предсказал задолго до этого. Еще в конце XIX столетия он четко выразил свою позицию, которой остался верен на протяжении всей своей жизни: «Я не хочу видеть, как люди покупают дешевую еду и более качественную одежду, расплачиваясь судьбой человечества»[690].

Рассуждения Черчилля можно подвергнуть критике, а его самого обвинить в элитарности и даже снобизме, нежелании делиться социальными благами, которые доставались аристократам на протяжении многих веков. Но Черчилль возражал не против распределения богатства и появления новой прослойки состоятельных людей, не против улучшений качества и повышения уровня жизни простых граждан, — его волновала интеллектуальная и духовная сторона. Он боялся, что за подъемом последует наслаждение достигнутой целью, а дальше наступит спад.

Черчилль был не единственным человеком мысли, задумывающимся о происходящих в обществе социальных переменах. В 1930 году в свет выходит знаменитая работа испанского философа Хосе Ортега-и-Гассета (1883–1955) «Восстание масс». В этом сочинении убедительно показано, что отныне на сцене истории появилось новое действующее лицо — масса, оно же стало главным, перейдя к «полному захвату общественной власти»[691]. Масса лишена индивидуальности — в мышлении, поведении, позиционировании. Масса является одновременно и амальгамой посредственности, и великим уравнителем, снимающим все «непохожее, недюжинное и лучшее»[692]. Черчилль словно предчувствовал эти метаморфозы, заявив еще в 1899 году, что «новый век станет свидетелем великой битвы за существование Индивидуальности»[693]. Битва состоялась, и человек массовый победил человека выдающегося.

Уравнивая всех и вся, масса смогла добиться того, что оказалось недостижимой целью для множества революций, — она завладела умами миллионов, предложив под соусом равенства манящий пирог безграничных возможностей. Но на самом деле этот пирог не более чем иллюзия, поскольку помимо своей обезличенности масса инертна. «Чем дольше существуешь, тем тягостней убеждаться, что большинству недоступно никакое усилие, кроме вынужденной реакции на внешнюю необходимость», — констатирует Ортега-и-Гассет. Да и сама эта реакция не несет в себе ничего хорошего, поскольку масса «непробиваема и самонадеянна», а ее «коренным свойством» является «косность и нечувствительность», «неспособность понять что-либо выходящее за ее пределы, будь то события или люди»[694].

В определенной степени та картина общества, которую наблюдал и описывал Черчилль, формировалась в соответствии с основными положениями институциональной теории, когда общественные процессы заставляют отдельно взятую единицу популяции походить на другие единицы, сталкивающиеся с тем же набором внешних условий. В итоге, как признает Черчилль, получается общество, состоящее из «огромного количества унифицированных граждан, которые придерживаются регламентированных мнений, страдают одними и теми же предрассудками и испытывают одинаковые чувства в соответствии с их классовой или партийной принадлежностью»[695].

Одно из ярких проявлений дегероизации наблюдается в военной сфере. «Ганнибал и Цезарь, Тюренн и Мальборо, Фридрих и Наполеон больше не вскочат на своих коней на поле боя, больше не станут словом и делом среди пыли или под светом утренней зари управлять великими событиями, — сокрушается Черчилль. — Они больше не разделят опасности, не вдохновят, не изменят ход вещей. Их больше нет с нами. Они исчезли со сцены вместе с плюмажами, штандартами и орденами. Воин с сердцем льва, чья решительность превосходила все тяготы сражений, чье одно только появление в критический момент могло изменить ход битвы, исчез». Современный военачальник, «сидит в командном пункте в пятидесяти — шестидесяти милях от фронта, слушая отчеты по телефону, как будто он всего лишь наблюдатель», или читает телефонограммы, «написанные кровью и сообщающие, что в таком-то месте взорваны железнодорожные пути, в таком захвачен земляной вал». Для него война сродни бизнесу, а сам он напоминает «управляющего на фондовой бирже», хладнокровно подсчитывающего прибыли и убытки, измеряемые человеческими жизнями, и также хладнокровно ожидающего удачного момента для нанесения решающего удара. Черчилль отказывает современному полководцу в праве называть себя героем. «Нет, он не герой. Посмотрев на современного военачальника, вы никогда не поверите, что он руководит армиями в десять раз больше и в сотни раз сильнее, чем самая могущественная армия Наполеона»[696]. «Война гигантов закончилась, начались ссоры пигмеев», — таким Черчиллю представлялось общество после заключения перемирия в ноябре 1918 года[697].

Причина, почему британский политик отказывает современным полководцам в героизме, заключается не в безмятежности военачальников и не в их деловитом подходе к решению вопросов, связанных с человеческими судьбами. Для Черчилля герой тот, кто для достижения цели готов рискнуть многим, включая собственную жизнь[698]. Для наглядности он приводит следующую аналогию: «Прошлой весной мой садовник уничтожил семь осиных гнезд. Он справился с этой задачей самым лучшим образом. Он выбрал нужный яд. Он отсчитал необходимую дозу. Он аккуратно поместил яд в нужном месте и в нужное время, уничтожив всю популяцию. Ни одна из ос даже близко не подлетела к нему. Уничтожение осиных гнезд входит в его обязанности, и он справился с ними превосходно. Но я не считаю его героем». Также не считал он героями и полководцев новой эпохи, у которых на касках вместо «яркой вспышки триумфа зардеет лишь дождливая заря», и под этой зарей «батареи длиной в сорок миль готовятся возобновить огонь, а дивизии до смерти барахтаются в грязи и газовом облаке». «Сама идея войны стала ненавистна для человечества, — признает Черчилль. — Военный лидер перестал быть объектом славы и романтики. Молодежь отныне не привлекает такая карьера. Поэты перестали слагать песни, а скульпторы — увековечивать поступки победителей»[699].

Может быть, война и стала ненавистна человечеству, но человечество не оградило и не защитило себя от войны. Черчилль тогда еще не знал, что буквально через десять лет мир погрузится в хаос нового, всепожирающего огня военного противостояния. Вспомнит ли он тогда свои слова о падении героизма? Если и да, то придет к выводу, что героизм не исчез, но превосходство массового начала его обезличило. В одном из своих военных выступлений 1940 года он так скажет об этом: «Есть множество людей во всем мире, готовых самоотверженно сражаться в этой войне, но их имена навсегда останутся неизвестными, их подвиги никогда не будут отмечены. Это война неизвестных воинов»[700].

Ход рассуждений Черчилля о проблеме дегероизации современного общества затрагивает еще один важный аспект. Социальные изменения повлияли не только на цели, которые люди отныне ставили перед собой, но и на средства их достижения. На примере войны он показывает, как девальвировалось понимание моральных ценностей, когда личные качества перестали играть определяющую роль в достижении намеченного и главным мерилом успеха стал сам факт достижения успеха. Там, где раньше для решения задач требовалось вкладывать душу, проявлять мужество и изобретательность, теперь было достаточно одного мастерства, правильности расчетов и точности исполнения.

Другим следствием унификации мнений стала интеллектуальная деградация. Не привыкший дерзать и напрягаться, человек массы обзавелся «кругом понятий», исходя из которых «на любой вопрос у него заранее готов ответ». На передний план вышла «тирания интеллектуальной пошлости», когда «посредственность провозглашает и утверждает свое право на пошлость» и «собственную заурядность»[701]. По мнению Черчилля, наиболее ярко усреднение стандартов наблюдалось в искусстве. За выдающимися личностями сцену покинули и великие художники, а те, кто остались, все меньше были способны создать гениальный роман, сочинить гениальную музыку или написать гениальную картину. Да и откуда взяться новым гениям, когда средства массовой информации формируют мнение, рассчитанное на обывателя, когда «мужчин и женщин пичкают непрерывным потоком унифицированных точек зрения, создаваемых из неистощимого источника новостей и сенсаций, что постоянно собираются со всего света». Проблема этих готовых оценок заключается в том, что они «не требуют усилий и осознания необходимости индивидуальных размышлений», и как следствие, человечество сталкивается с «рассеиванием тщательно отобранной мудрости и интеллектуальных сокровищ прошлого»[702]. Однообразие, серость, похожесть — все это лишает жизнь остроты, порыва, задора. В таком обществе не то что творить — жить нельзя. Окружающая среда превратилась в вакуум обезличенной пустоты. И чем дальше, тем хуже, тем меньше вероятности, что заколдованный круг единообразия будет прерван, тем меньше у людей желания вообще что-то менять.

В том же 1931 году, когда «Массовые эффекты в современной жизни» впервые увидели свет, Карл Теодор Ясперс (1883–1969) пишет свой труд «Духовная ситуация времени», тезисы которого во многом совпадают с выводами британского политика и испанского мыслителя. Ясперс также указывает, что одной из наиболее влиятельных реалий стал новый социальный эмбрион — «общественное мнение», которое «не является мнением ни одного отдельного человека», а представляет собой всего лишь «фикцию мнения всех». Это мнение определяет поведение массы, а «желание поступать, как все, не выделяться» создает, в свою очередь, «поглощающую все типизацию» современного общества, результатом которой является духовное и интеллектуальное обеднение человечества и падение роли индивидуального начала. В новых условиях от людей «ждут не рассуждений, а знаний, не размышлений о смысле, а умелых действий, не чувств, а объективности». В новых условиях, когда в «массе повсюду господствует заурядность», «жест заменяет бытие, разговорчивость — подлинное сообщение, основным аспектом становится бесконечная мимикрия». В новых условиях «гибнет духовность», «исчезает тот образованный слой, который на основе постоянного обучения обрел дисциплину мыслей и чувств и способен откликаться на духовные творения». В новых условиях «у человека массы мало времени», поэтому «сообщения должны быть выражены сжато» и кратко, «быстро информируя о том, что хотят знать и что затем тут же забывают». В новых условиях люди привыкли «жить не задумываясь», «читать быстро», в то время как «мир попадает во власть посредственности, людей без судьбы, без различий и без подлинной человеческой сущности»[703].

Самым опасным, по мнению Черчилля, было то, что одновременно с падением интеллектуальных и индивидуальных составляющих человечества метаморфозы коснулись той сферы, которая формирует общество и определяет его будущее, — сферы управления. «Современные условия не позволяют взрастить героическую личность, — с грустью констатирует он. — Министры и президенты, стоящие во главе крупных проектов, практические решения которых ежечасно связаны с множеством важнейших вопросов, больше не вызывают трепета. Напротив, они выглядят как обычные парни, которых будто на время попросили принять участие в руководстве»[704]. «Отныне, — заявляет он, — великие страны управляются не самыми способными или лучше всего разбирающимися в их проблемах политиками, и даже не теми, кто имеет последовательную программу действий»[705].

Но история не раз убедительно показывала, что общество не способно выжить без героев. Не сможет оно выжить и сейчас. Да только герои изменятся. Уже не будет титанов и гигантов, их век прошел. Новые кумиры будут безлики, близки и понятны обывателю. Все, что будет выходить за общепринятые рамки, стандарты и нормы, подвергнется остракизму.

Власть массы привела не только к обустройству на Олимпе середнячков. В обществе распространилось то, что Ортега-и-Гассет назвал «торжеством гипердемократии». «Сомневаюсь, что когда-либо в истории большинству удавалось править так непосредственно, напрямую, давая ход и силу закона своим трактирным фантазиям», — сокрушался философ[706].

Черчилль также настороженно относился к предоставлению права участия в политической жизни всем слоям населения. Он считал, что «все процессы в человеческом обществе, являющиеся выражением общественного мнения, отличаются множеством ИЗЪЯНОВ»[707]. Место здоровой парламентской системы занял «застенчивый цезаризм, обновляющий себя случайными плебисцитами». Партии еще продолжали функционировать и бороться друг с другом, но до всех этих телодвижений, «жестов и демонстраций» публике нет никакого дела. Всеобщее избирательное право «лишило палату общин уважения нации». Политическая система, создаваемая и оттачиваемая веками, оказалась в опасности. Но все эти негативные факты не вызывают в стране ничего, кроме «довольствия»[708].

Наблюдая за приспособлением своих коллег к политической конъюнктуре, Черчилль задавался вопросом: могут ли парламентские институты «доверять хаотичному, необученному, закулисному руководству всеобщего избирательного права», либо «массы в своем стремлении к материальному благополучию снесут древние преграды и, поддавшись слепому инстинкту, создадут новые жестокие агентства недомыслия и консервации»?[709]

Сама постановка подобного вопроса, ставящего под сомнение всеобщее избирательное право, отдает не только радикальным консерватизмом, но и определенной долей диктатуры, только не пролетариата, а аристократии. А как же право каждого на выражение своей точки зрения, как же быть с плюрализмом и свободой мнений, на чем так настаивал и что так отстаивал Черчилль? По мнению Ортега-и-Гассета, «гипердемократия» привела лишь к иллюзорному волеизъявлению, а реальный результат был совершенно противоположен — усиление государства. Последнее, по его словам, превратилось в «средоточие общества», «достаточно нажатия одной кнопки, чтобы гигантские рычаги молниеносно обработали каждую пядь социального тела». И то, что «массовый человек уверен в том, что он-то и есть государство», привело к «плачевным» результатам. «Государство окончательно удушит всякую социальную самодеятельность, и никакие новые семена уже не взойдут», — констатирует испанский мыслитель[710].

Что же предлагает Черчилль? Свой ответ он изложил в статье «Как мы можем восстановить утерянную славу демократии», которая вышла в 1934 году в одном из январских номеров The Evening Standard. В предисловии к книге доктора Баттаглии он писал, что «право голоса, предоставленное всем, воспринимается многими, как пустяк»[711]. Теперь он заявил более откровенно: «Право голоса лишилось своей ценности; то, что имеют все, не ценит никто». С учетом этой особенности, когда каждый получает право голоса и достигается так называемая «полная демократия», «система рушится». Уже сейчас, заявляет политик, треть электората не ходит на выборы. Остальные две трети, хотя и исполняют гражданский долг, по большей части поддаются «предвыборной лихорадке», увлекаются пустыми обещаниями и кричащими лозунгами. Больше нет места «последовательности в политическом мышлении или обсуждении»; всеобщее избирательное право не в состоянии защитить парламентский институт[712].

При подобной постановке проблемы решение напрашивается само собой — необходимо менять избирательную систему. Черчилль предложил ввести стратификацию, усилив вес голоса определенных граждан. К таким гражданам он относит тех, кто либо «вносит большой вклад в благосостояние страны», либо «несет огромную общественную ношу». Понимая, что это слишком общее определение, он поясняет его на конкретном примере: каждому домовладельцу (который платит ренту либо налоги) предоставить второе или «множественное» право голоса. Другими словами, Черчилль предложил увязать власть и ответственность, дав больше прав влиять на принимаемые решения тем, у кого больше социальная нагрузка. Именно такая система, а «не простой подсчет носов», и является, по его мнению, настоящей демократией. Разумеется, многие останутся недовольны. Но, как справедливо заметил Черчилль: «Одной из самых великих иллюзий в политике является предположение о том, что всегда нужно стремиться удовлетворить желание каждого»[713].

В принципе, описанный подход в итоге воплотится в жизнь. С одним существенным отличием: вместо справедливого (насколько это возможно) распределения права принимать решения власть будет сосредоточена директивно в руках узкого круга либо диктаторов, либо толстосумов.

Возвращаясь к сокрушительным последствиям подавления индивидуального начала, Черчилль также опасался, что, помимо рассмотренных выше негативных факторов, человечество ждет распространение машин, автоматов и роботов. «Везде, в каждой стране, в каждой сфере человеческой деятельности, мощь машин становится больше, в то время как власть людей — меньше», — напишет он в одной из статей в 1934 году[714]. И здесь уместно задаться вопросом, что британский политик считал причиной произошедших перемен? В автобиографии «Мои ранние годы» он указывал на войну, изменившую систему ценностей людей и выпустившую на сцену истории новые общественные силы. Но что вызвало мировую войну? Примерно в то же время, когда создавалось эссе «Массовые эффекты в современной жизни», Черчилль работал над последним томом «Мирового кризиса». В нем он в очередной раз коснулся причин, приведших к Великой войне. Таких причин, «усугубивших кризис», было, по его словам, много, но на одной из них он остановился отдельно — всеобщее образование. «До тех пор пока образование было привилегией, доступной лишь немногим, вопросы языка и истории не вызывали раздоров; однако едва представители разных народов и конфессий были принуждены занять места за миллионами парт, как каждая классная комната в каждой деревенской школе превратилась в арену борьбы»[715].

Но, если следовать этой логике, неужели всех бед удалось бы избежать, если бы большая часть планеты осталась несведуща и безграмотна? Вряд ли. Да и всеобщее образование было тоже следствием. И Черчилль этого не мог не понимать. В своей статье он указывает на главную причину социальных перемен — прогресс!

И вновь мы возвращаемся к теме прогресса. И возвращаемся в биографии Черчилля, того самого, который на протяжении тридцати лет непрерывной политической активности ассоциировался в том числе и с этим явлением. Разве не прогрессивный потомок Мальборо в период своего руководства Адмиралтейством активно способствовал строительству нового типа судов с боевым оснащением, не имевшим на тот момент мировых аналогов? Разве не прогрессивный Черчилль распорядился перевести военно-морской флот с угля на нефть? Разве не прогрессивный Черчилль сделал ставку на развитие военной авиации? Разве не прогрессивный Черчилль, штурмовавший в составе уланского полка стены Омдурмана, уже в годы Первой мировой войны заявил о бесперспективности кавалерии?

Да, все это был Черчилль, который теперь утверждал, что прогресс вывел массы на передний план; прогресс развязал войну; прогресс изменил мир. Но готов ли человек к таким изменениям? Мир меняется, но человеческая природа остается неизменной. Человек не стал ни умнее, ни благороднее[716]. Он так же способен на глупость и так же способен на подлость. Только возможностей для того, чтобы творить неблагожелательные поступки, у него стало больше, а сдерживающих факторов — меньше.

Все эти выводы в очередной раз говорят о кардинальной переоценке ценностей Черчилля, в мировоззрении которого все больше места начинает занимать консерватизм. Он не стесняется, а наоборот, открыто говорит об этом в своих статьях: «Разумеется, мой взгляд стал более консервативен. Когда я был молод, то полагал, что изменения — это хорошо. И чем их больше, тем лучше. Сейчас я придерживаюсь иного мнения»[717].

В определенной степени на подобную переоценку ценностей повлиял возраст. Прав профессор Майкл Шелден, заметивший, что в жизни Черчилля настал период, когда все лучшее для него было связано с прошлым[718]. А в будущем имелась лишь неопределенность и ожидание новых потрясений. Но дело было не только в личных факторах. Внимательно наблюдая за происходящими в мире изменениями, Черчилль приходил к выводу, что от «прогресса» ни его стране, ни гражданским свободам не стоит ждать ничего хорошего[719]. Поэтому, в то время как мир устремился вперед к новым технологическим и социальным прорывам, Черчилль начал ностальгировать о канувшей в Лету эпохе. Причем эпохе даже не Эдвардианской, на которую пришлось начало его политической карьеры и достижение первых громких успехов, — но эпохе Викторианской, в которой формировалось его миропонимание. Начало 1930-х годов стало как раз тем периодом, когда, не теряя интереса к будущему, Черчилль начал все больше осознавать свою близость с прошлым. Отсюда его защита немого кино перед звуковыми фильмами, отсюда его предпочтение карманных часов наручным аналогам, отсюда его любовь к старым, а порой и архаичным словам и названиям. Отсюда появление новой темы в его сочинениях — а так ли необходим человечеству стремительный, необузданный, всепоглощающий и во все проникающий прогресс?

В своих размышлениях на эту тему Черчилль опирается на книгу Олафа Стэплдона (1886–1950) «Последние и первые люди: история близлежащего и далекого будущего», описывающую историю человечества со времен зарождения Солнечной системы. Стэплдон утверждает, что за прошедшие миллиарды лет на планете Земля было пятнадцать или шестнадцать цивилизаций, каждая из которых постепенно развивалась до пределов своего могущества, становилась властелином природы и после этого погибала. Но перед тем как кануть в небытие, каждая цивилизация достигала поистине удивительных успехов: она обладала большой продолжительностью жизни, располагала возможностями для наслаждений, недоступных современному человеку, путешествовала в космосе. Но смогли ли все эти свершения сделать наших предшественников более счастливыми? — спрашивает Черчилль. Смогли ли они найти ответы на «простые вопросы, которые человек задает со времени, когда едва обрел способность мыслить»: «Для чего мы здесь? В чем смысл жизни? Куда мы движемся?» Нет, не нашли, да и «материальный прогресс», какой бы формы он ни достигал, не может «принести душевное спокойствие». Политик указывает, что «этот факт гораздо более замечателен, чем все открытия, которые может совершить наука». Именно в этой неудовлетворенности заложена «самая лучшая надежда, что все будет хорошо»[720].

Таким образом, задавшись вопросом, о том, необходим ли прогресс, Черчилль приходит к выводу, что, во-первых, какие бы достижения ни ожидали человечество впереди, оно не сможет достичь ни умиротворения, ни удовлетворения; во-вторых, именно в этой неудовлетворенности заложен главный двигатель прогресса; движение вперед остановится только тогда, когда сердце последнего человека перестанет биться.

В этих выводах содержится объяснение драматичного парадокса, пронизывающего жизнь Черчилля. С одной стороны, он, как человек мысли, осознал и описал опасность прогресса, с другой — как человек действия, сам активно способствовал научно-техническим достижениям. По сути, он сам создавал то, против чего выступал. Нагляднее всего это противоречие заметно в той немаловажной роли, которую Черчилль сыграл в изобретении первых образцов самого страшного на сегодняшний день оружия, ядерного. Он предсказал его появление еще в 1920-х годах, после начала Второй мировой войны санкционировал проведение исследований на государственном уровне, но затем, столкнувшись с нехваткой ресурсов, передал наработки в США. Символично, что именно в период премьерства Черчилля, в 1952 году, Британия шагнула в новый век, став ядерной державой. По словам Поля Элкона, «это можно назвать Роком, Судьбой, Провидением, Историей и Волей Господа, суть от этого не меняется. Черчилль, как и большинство других трагических фигур, имел дело с непреодолимой силой, толкающей его на разрушение собственных надежд»[721].

Это что касается самого Черчилля, для человечества же, которое в ближайшем будущем станет обладать невиданными ранее возможностями, огромную роль будет играть сохранение нравственного облика. Лишь укрепление и соблюдение моральных ценностей сможет спасти мир от уничтожения. Без «Прощения, Жалости, Мира и Любви Наука может уничтожить все, что делает человеческую жизнь одновременно величественной И СНОСНОЙ»[722]. Именно в этом призыве защиты человечества от непродуманных и опасных шагов содержится основой посыл Черчилля, призывающего не забывать при движении вперед, что от сегодняшних поступков зависит сохранность достижений предков и счастье потомков. Это огромная ответственность, но она в полной мере определена той «ужасной и опустошающей властью», которая оказалась в руках современного человека, и долг каждого на Земле распорядиться ей достойно.

Призывы к нравственности никогда не потеряют своей актуальности. Но порой они звучат слишком обще, а Черчилль по своей природе был практиком. Его интересовали конкретные шаги, которые позволили бы сохранить и развить человечество. Именно поэтому, наблюдая за тем, как плебс встает во главе общественных механизмов и становится законодателем усредненных стандартов, он задается новыми вопросами: «Способно ли общество прожить без великих людей?»; «Способно ли оно успешно функционировать, когда его самые яркие звезды являются кинозвездами?»; «Способен ли жизненный дух получить живительную искру от машин?»; «Способно ли следующее поколение решить новые проблемы, руководствуясь здравым смыслом большинства, партийным маневрированием, собраниями, до бормотаний которых никому нет дела?»[723]. Ясперс считал, что нет: «На поворотных пунктах существования, когда возникает вопрос, ведет ли путь к новообразованию или гибели, вынести решение может тот человек, который по сути своей способен взять в свои руки бразды правления, действуя и не считаясь с волей массы. Если возможность появления таких людей будет уничтожена, то наступит такой конец, который мы даже не можем представить»[724].

Но вопросы, которые поднял Черчилль, оказались сложнее приведенного выше мнения философа. Да и сам его ответ требует пояснений. Наиболее известным выразителем теории доминирующей личности, питаемой и сжигаемой «волей к власти», стал немецкий мыслитель Фридрих Ницше (1844–1900). В его понимании «сверхчеловек» является следующим этапом развития человека. К таким сверхлюдям он относил и упоминаемого выше Юлия Цезаря, и так почитаемого Черчиллем Наполеона.

В XX веке Ницше и его теории о сверхчеловеке, «воле к власти», «философствовании молотом» и «толкании падающего» подвергнутся испытанию и переоценке. В нем увидят предтечу нацизма и апологета ужасов, захлестнувших мир в кровавом столетии. Но речь сейчас не об отшельнике из Сильс-Марии и не об ошибочных трактовках его воззрений. Важным было то, что аналогичные идеи о превосходстве индивидуального начала, о социальной стратификации, о ненависти к демосу высказывались задолго до Ницше. Ими была пропитана вся многовековая история философии и литературы. Их можно найти у Гомера (VIII век до н. э.), в египетской мифологии и у греческих философов: у нежелающего считаться с мнением сограждан Мимнерма (VII век до н. э.), у противопоставляющего себя плебсу Гекатея Милетского (550–476 до н. э.), у Гераклита (535–475 до н. э.) с его «многие — плохи», у требующего от граждан неповторимости Фемистокла (524–459 до н. э.), у «ненавидящего непросвещенную чернь» Анаксагора (510–428 до н. э.), у считавшего «человека мерой всех вещей» Протагора (490–411 до н. э.), у презирающего массу Аристофана (446–386 до н. э.), у Платона (428/427-348/347 до н. э.) с его учением об иерархии. «Если же ты ищешь царства хороших законов, то прежде всего увидишь, что в таком случае для граждан издают законы опытнейшие люди; затем благородные будут держать в повиновении простых, благородные же будут заседать в Совете, обсуждая дела государства», — наставляет «Афинская полития»{36}. Эти же идеи неоднократно высказывались и в дальнейшем, в том числе и в XIX веке: Гёте, Достоевским, Шеллингом (1775–1854), Бальзаком (1799–1850), Байроном (1788–1824), который словами своего героя Манфреда заявил: «Я со стадом мешаться не хотел»{37}. Нельзя не вспомнить и популярные строки Александра Сергеевича Пушкина (1799–1837) из знаменитого стихотворения 1823 года:

И взор я бросил на людей,
Увидел их надменных, низких,
Жестоких ветреных судей,
Глупцов, всегда злодейству близких.
Пред боязливой их толпой,
Жестокой, суетной, холодной,
Смешон глас правды благородный,
Напрасен опыт вековой. <…>

Но готов ли мир к верховенству сверхчеловека, не в сфере творчества, а в области действия? Разве их было мало в истории? И к чему все это привело: непрекращающиеся войны, многочисленные революции, поругание одних идей и порабощение другими. Насколько далеко готов зайти человек, если отбросит костыли морали и примется направо и налево кроить мир по подобию своего субъективного мировоззрения и ограниченного восприятия? Задумывался ли Черчилль над этими вопросами? Наверняка. И у него перед глазами был ответ в виде Первой мировой войны. Этот ответ ему указывал на то, что власть человека над событиями — опасная химера. Мир слишком сложен, чтобы стать марионеткой в руках одного, пусть даже выдающегося человека. Над какой бы областью ни простерлась человеческая длань, всегда есть темная зона недопонимания и незнания. И чем больше амбиции, тем больше темная зона и тем масштабней несчастья, которые угрожают обществу.

Поэтому, задаваясь в «Мировом кризисе» вопросом о том, насколько «правители Германии, Австрии и Италии, Франции, России или Британии» были виноваты в развязывании войны, Черчилль дает однозначный ответ: «Начав изучать причины Великой войны, сталкиваешься с тем, что политики весьма несовершенно контролируют судьбы мира». Даже самые талантливые отличаются «ограниченностью мышления», в то время как «масштабные проблемы», с которыми им приходится иметь дело и к решению которых они подключаются из-за своей занятости лишь урывками, «выходят за рамки их понимания», эти проблемы «обширны и насыщены деталями», а также «постоянно меняют свои свойства»[725]. Среди прочего, Первая мировая война — эта «кровавая неразбериха»[726], в которой «все непостижимо»[727], — стала потому из ряда вон выходящим явлением, что в отличие от многих драматических событий прошлого она «не имела повелителя». «Ни один человек не мог соответствовать ее огромным и новым проблемам; никакая человеческая власть не могла управлять ее ураганами; ни один взгляд не мог проникнуть за облака пыли от ее смерчей»[728]. Великая война с ее масштабами событий, «выходящих за пределы человеческих способностей», «измотала и отвергла лидеров во всех сферах с такой же расточительностью, с какой она растранжирила жизни рядовых солдат»[729].

То, насколько неуправляемой стала война и насколько бессильны современные полководцы, Черчилль предлагает рассмотреть на примере генерала от кавалерии Якова Григорьевича Жи-линского (1853–1918). Незадолго до начала войны он был назначен Главнокомандующим армиями Северо-Западного фронта. На этом посту он продержался меньше полутора месяцев, войдя в историю как главный виновник провала Восточно-Прусской наступательной операции. Черчилль не пытается ни обелить, ни осудить варшавского генерал-губернатора. Он лишь показывает на его примере, с какими трудностями сталкиваются современные полководцы, окруженные в удаленной ставке «почтительными подчиненными». Никто не мог упрекнуть Жилинского в отсутствии таланта, он «посвятил военной службе всю свою жизнь и считался военачальником высочайшего профессионального уровня». Но с момента начала боевых действий он оказался в ситуации, когда «доходящая до него информация была скудна или ее не было вовсе». Время от времени, «в соответствии со своими обязанностями», он посылал телеграммы, но «события показали, что эти телеграммы были ошибочны». Он сидел в тихом кабинете среди карт, покачивающихся знамен, редких депеш, которые все до одной были прочитаны противником, наблюдая за разворачивающейся «ужасной катастрофой». «Вот она, цена того блестящего ореола, что окружает пост главнокомандующего в современной войне! — восклицал Черчилль. — Какое надувательство! Какая насмешка!»[730].

Но это военачальники, а что говорить о государственных деятелях, обладающих гораздо большей властью и имеющих гораздо большую ответственность. В последнем томе своего монументального труда о Первой мировой войне Черчилль вновь коснется событий тех роковых дней, когда были приняты судьбоносные решения о начале боевых действий. Показывая на конкретном примере ограниченность людей во власти, он рассматривает ключевой эпизод с ответом Сербии на небезызвестный австрийский ультиматум. Сербия подчинилась выдвинутым требованиям{38}, вручив ответ австрийскому послу в Белграде 25 июля 1914 года. Спустя три дня Австро-Венгрия объявила Сербии войну. Как такое стало возможным, если требования были удовлетворены? Учитывая, что Австро-Венгрия никогда не приняла бы столь ответственное решение, не согласовав его предварительно с Германией, при ответе на этот вопрос Черчилль внимательно прослеживает, что происходило в немецком верховном командовании в течение этих дней. Информация о сербском ответе с формулировкой «сербы согласились выполнить почти все требования» была передана Вильгельму II (1859–1941) в устной форме, «как бы между прочим», во время одного из совещаний в середине дня 27 июля. «Император не обратил на эти слова особого внимания», — замечает Черчилль. Беловая копия ответа сербского правительства была подготовлена МИД Германии только вечером 27 июля и направлена в резиденцию кайзера в Потсдам. Прошло еще двенадцать роковых часов, прежде чем на следующее утро Вильгельм ознакомился с ней и пришел в восторг от одержанной дипломатической победы. «Ни единой причины для войны теперь нет», — записал он на полях. Примерно в то же самое время, пока Вильгельм II делал на полях заметки, Австро-Венгрия телеграфировала в Белград, что ввиду «не предоставленного удовлетворительного ответа» на их ультиматум, они «считают себя с настоящего момента в состоянии войны с Сербией». Отныне что-либо менять было уже поздно. Окружение кайзера сделало все, чтобы не препятствовать началу боевых действий. По словам Черчилля, Вильгельм II «ни в коем случае не был ленив в том, что касалось ведения дел». Все свои обязанности он «выполнял с величайшей тщательностью и энергией». Но именно тот документ, который, как никакой другой, «заслуживал мгновенной реакции монарха», был рассмотрен им с опозданием в решающие двенадцать часов. «Наверняка к этому приложил руку кто-то из личных секретарей императора, его адъютантов или дворцовых служащих, действовавших по распоряжению» внешнеполитического ведомства, заключает Черчилль. Но возлагать всю вину на окружение кайзера также неправильно, считает британский политик, поскольку они были «подталкиваемы до определенного момента императором», запустившим маховик, который он сам уже не смог контролировать[731].

Заканчивая описание пяти кровавых лет Первой мировой войны, Черчилль придет к неутешительному выводу, что «когда великие устои этого света испытывают напряжение, превосходящее предел прочности, скрепляющие их элементы могут лопнуть одномоментно». И тогда «политика, какой бы мудрой она ни была, становится тщетной», и «ни скипетр, ни гений-избавитель уже не властны над событиями». В такой ситуации во время мирового кризиса «невозможно найти точку опоры для добродетели и отваги»[732]. Подобный момент уже был в истории в конце июля 1914 года, и он вновь повторится спустя четверть века. И где гарантия, что амбиции очередных мега-людей, возвысивших себя и свои желания выше законов общества, не приведет к тому, что сцепы мироздания вновь не лопнут под действием огромного давления? Гарантии нет.

Получается, что человечество встало перед пугающим выбором. С одной стороны, сверхчеловек, способный положить конец цивилизации, с другой — человек массы, своей серостью, посредственностью и невыразительностью ставящий крест на дальнейшем интеллектуальном, культурном и духовном развитии. О том, какой курс держать между Сциллой индивидуального, но опасного величия и Харибдой деградирующей пошлости, дал ответ Ницше. «Может случиться, что чернь станет господином, и всякое время утонет в мелкой воде, — писал он в «Заратустре». — Поэтому, о братья мои, нужна новая аристократия, противница всякой черни и деспотизма, которая на новых скрижалях вновь напишет слово: „благородный“»[733].

Но что собой представляет «новая аристократия»? Чем она отличается от «старой», на протяжении веков державшей в своих руках бразды правления? Не прослеживается ли в этом призыве ностальгия по тем временам, когда общество делилось, как заметил Дизраэли, на «классы и массы» и когда «столь многое зависело от столь немногих»? Нет, «новая аристократия» или «избранное меньшинство», объясняет Ортега-и-Гассет, — это совершенно не те, кто «кичливо ставит себя выше». Это те и только те, кто «требует от себя больше, даже если требование к себе непосильно». Это те, «кто зовет, а не просто отзывается». Это те, «кто живет жизнью напряженной и неустанно упражняется в этом». «Благородство определяется требовательностью и долгом, а не правами. Noblesse oblige{39}». Ценны лишь те права и те достижения, которые завоеваны лично, а не «обретены по инерции, даром, за чужой счет»[734].

Черчилль пришел к аналогичным выводам. Начинается все с труда, подхватывает он, человек создан для того, чтобы трудиться и стремиться. В устах политика, выбравшего своими лозунгами: «ни один человек не имеет права на лень»[735], «ни один день не может быть потерян»[736], «без значительных усилий невозможен даже незначительный успех»[737], — это не пустые слова. В середине 1930-х годов он напишет для News of the World автобиографическую статью, в которой признается, что «никогда не бездельничал». «Я редко проживал день, чтобы не выполнить что-то или не сделать чего-нибудь полезного. Шла ли речь о тексте выступления, или о написании статьи, или о нескольких страницах моей очередной книги, или просто о чтении». По его словам, он «каждое утро просыпался с желанием что-то сделать» и всегда находил, чем ему заняться. «Я не понимаю тех глупцов, которые тратят свою жизнь на то, что убивают время, пока время не убьет их», — недоумевал Черчилль[738].

Признавал наш герой и то, что власть — это в первую очередь ответственность[739]. По его мнению, «причина, почему английские аристократические фамилии произвели на свет столько выдающихся личностей, заключается в том, что вместо огромного богатства они возлагали на отпрысков огромную ответственность». «Их младшие сыновья должны были сами прокладывать свой путь в этом мире, сами вставать на ноги, сами надеяться на свои добродетели и собственные усилия», — отмечал Черчилль[740]. Вспоминается обсуждаемый в предыдущей главе очерк о Ф. Э. Смите. В нем автор не просто отметил качества, которые отличали его друга. Он акцентировал внимание именно на тех чертах, которые считал достойной моделью поведения для себя лично. «Мало было вопросов и тем, которые не интересовали Ф. Э., а все, что его привлекало, он трактовал и развивал»[741].

«Трактовать и развивать» — вот чем должен заниматься человек. Как и Ницше, как и Ясперс, как и Ортега-и-Гассет, Черчилль верил, что именно в меритократии лежит ключ к спасению человечества. Поэтому, чтобы «не стать рабами собственной системы и не дать запущенному нами механизму подавить нас», необходимо «поощрять в себе и окружающих любые проявления оригинальности, всячески экспериментировать и учиться беспристрастно оценивать результаты непрерывной работы всемогущей человеческой мысли»[742].

Глава 3. Мальборо

В 1929 году во время поездки по США с посещением мест сражений времен Гражданской войны Черчилль признался, что Авраам Линкольн (1809–1865) и генерал Роберт Ли были двумя из пяти людей, которые оказали самое большое влияние на его жизнь[743]. Трудно подвергать сомнению искренность чужих признаний, особенно, когда они затрагивают личную сферу. Но еще труднее принимать их за чистую монету, зная жизнь этих людей, включая и другие высказывания на аналогичную тему. В предыдущей главе упоминалось эссе, которое содержало иной список уважаемых лиц. Не исключено, что и в нем, хотя и упомянуты персоны, сыгравшие значительную роль в становлении и развитии личности Черчилля, речь идет не о самых влиятельных. Исключение может быть сделано разве что для лорда Рандольфа, который уже в детстве занял почетное место в высшей лиге кумиров своего сына и оставался там до последних дней политика.

Примем вызов Черчилля и попытаемся (полностью отдавая себе отчет в том, что правильного ответа узнать все равно не удастся) продолжить составление списка пяти знаковых исторических персонажей, повлиявших на нашего героя. Второе место, с большой долей вероятности, по праву должна занимать мать будущего премьера, леди Рандольф, урожденная Дженни Джером. Среди претендентов на третье место точность попадания уже снижается, хотя наиболее предпочтительной кандидатурой представляется Наполеон Бонапарт. Среди иностранных государственных деятелей он занимал, пожалуй, первое место в ойкумене Черчилля. На четвертую (и тем более пятую) позицию количество потенциальных претендентов значительно возрастает. Среди них могут быть и Линкольн, и Ли, которых Черчилль упомянул во время путешествия по США. Среди них может быть еще один американец (правда, ирландского происхождения), Бурк Кокран, о своих впечатлениях от общения с которым политик рассказал в упоминаемой выше статье «Личные контакты». Это могут быть и современники — Дэвид Ллойд Джордж и Арчибальд Розбери. Или историки, с которых началось серьезное погружение в прошлое, — Томас Бабингтон Маколей и Эдвард Гиббон. Кандидатов настолько много, что выбирать среди них уже не имеет особого смысла. Все они занимали достойное место в мировоззрении Черчилля. Но одна фигура стояла особняком. И ее включение в великолепную пятерку гораздо более вероятно, чем любое из приведенных выше имен. Имя этого человека — генерал-капитан Джон Черчилль, князь Священной Римской империи, 1-й герцог Мальборо (1650–1722).

Ни об одной личности Черчилль не размышлял столько, как о своем далеком предке, — одном из самых выдающихся военачальников своей страны и своей эпохи. Зная неподдельный интерес Черчилля к истории, его всемерное уважение к личности Мальборо, а также его общепризнанные литературные способности, можно было бы ожидать, что все эти три элемента обязательно сойдутся воедино, породив на свет биографию знаменитого британца. Появление этой книги было более чем ожидаемо. И как многие великие произведения, это ожидание окажется гораздо более долгим, чем предполагала неискушенная публика.

Первое предложение о том, чтобы связать себя литературно с именем легендарного полководца, поступило Черчиллю еще в апреле 1898 года. К нему обратились из издательства James Nisbet & Со. Речь шла об относительно небольшой книге в сто тысяч слов, «эффектно» описывающей жизнь известного военачальника[744]. К моменту поступления этого предложения Уинстон уже успел издать свою первую книгу «История Малакандской действующей армии», а также написать часть своего единственного романа «Саврола».

Идея взяться за «Мальборо» понравилась молодому субалтерну, которому на тот момент исполнилось всего двадцать три года. Правда, браться за ее исполнение он не спешил, попросив мать переговорить с действующим хозяином Бленхеймского дворца Чарльзом Ричардом Джоном Спенсером Черчиллем, 9-м герцогом Мальборо. Уинстон полагал, что Санни, как его все называли в семье, решит сам взяться за написание биографии их великого предка. В этом случае он не хотел ему мешать и создавать ненужную коллизию[745]. Но если же кузен пускаться в историческое путешествие не планирует, Черчилль попросил леди Рандольф уточнить еще несколько моментов: от солидного ли издательства поступило предложение и каковы условия контракта[746].

Пока мать выясняла это, идея написать биографию стала постепенно завладевать умом Черчилля. «Она крепнет день ото дня», — признавался он, считая, что ему удастся написать «замечательную книгу»[747].

Позже Черчилль скажет, что, когда в 1896 году он начал нести службу в Индии, у него был «пустой, голодный ум и крепкие челюсти»[748]. Это выражение относится к его самообразованию, но в какой-то мере оно справедливо и для описания его творческого состояния в конце XIX века. Словно молодой и голодный хищник, рыскающий по лесу, он искал тему для книги, которая должна была упрочить его материальное положение и принести дополнительную популярность. Биография Мальборо подходила для этих целей как нельзя лучше. И тема — знаменитый полководец, и автор — потомок протагониста представляли прекрасное сочетание для создания проекта, выгодного коммерчески и достаточно громкого с точки зрения самопиара.

Но не все было так просто. Черчилль хотел известности, и чтобы обрести ее, работал сразу на нескольких направлениях. Написание книг — лишь одно из них. Уже тогда он взял за правило совмещать успех на ниве мысли и дела. И если в последующие годы основу его деятельности составила политика, то в конце Викторианской эпохи ее место занимала военная карьера. Поэтому одновременно с поиском темы для нового сочинения молодой офицер активно стремился найти себе место в очередной кампании. Весной-летом 1898 года Черчилля заинтересовала Суданская военная экспедиция под командованием генерала Горацио Герберта Китченера. С большим трудом ему удалось оказаться в числе тех, кто отправился в Африку усмирять дервишей и бороться с халифом Абдуллой (1846–1899).

В свете этих обстоятельств работа над биографией предка, несмотря на всю свою заманчивость, вступала в противоречие с возможностями. Написание подобной книги было немыслимо без масштабного сбора и тщательного анализа материала. А на это требовалось время, которого у Черчилля было в обрез. Кроме того, он хотел пойти в большую политику и стать премьер-министром, так что не мог терять год или больше на пусть и интересный, но слишком ресурсно-затратный литературный проект. Суданская кампания, хотя и была опасной, сулила гораздо больше перспектив. Черчилль планировал получить награды, а также написать о кампании книгу, убив одним выстрелом сразу двух зайцев.

Так что работу над «Мальборо» пришлось отложить. Причем отложить на неопределенное время. Но в январе 1899 года ему вновь напомнили о биографическом труде[749]. Предложение поступило в пятницу 13-го числа, однако отказ Черчилля никак не связан с приметой. Просто к тому времени он уже был занят другим: завершением и подготовкой к изданию книги о войне в Судане и доработкой своего романа, ставшего третьим опубликованным произведением.

Не успеет Черчилль поставить точку (правильнее сказать, точку с запятой) в своей литературной деятельности, как он тут же погрузится в пучину новых опасностей и приключений: Англо-бурская война, новые сочинения, избрание в парламент, начало политической деятельности, работа над биографией отца, назначение заместителем министра и прочее, и прочее, и прочее…

Несостоявшиеся проекты, как правило, вызывают сожаление у потомков, предоставляя при этом хорошую возможность пофантазировать над тем, о чем бы написал автор, если бы ему все-таки удалось воплотить свои планы в жизнь. В случае с «Мальборо» нет ни сожалений, ни фантазий. И дело здесь даже не в том, что в итоге замысел все-таки был реализован. Просто в конце XIX столетия Черчилль не был готов к разработке темы. Под понятием готовности понимается не его неспособность в 1898 или 1899 году описать жизнь полководца. Имеется в виду, что полученный в XIX веке результат значительно уступал бы по качеству и глубине изложения той книге, которую Черчилль напишет спустя несколько десятилетий.

Да, да, именно десятилетий. Несмотря на все перипетии политической борьбы и кровавые потрясения мировой войны, Черчилля не оставляла идея взяться за работу. В 1926 году он признался кузену, что желание написать биографию общего предка его «вдохновляет», хотя оно и связано с «продолжительным и тяжелым трудом»[750].

Издатели, чувствуя интерес автора, периодически напоминали о возможном сотрудничестве. Солидное предложение поступило от сына первого литературного агента Черчилля Артура Стрэхэна Ватта в ноябре 1928 года: гарантированный доход в виде роялти в размере восьми тысяч фунтов. «Это будет долгая работа, но она определенно ждет меня в будущем», — прокомментирует Черчилль своей супруге это обращение[751].

На тот момент политик возглавлял Казначейство, и даже прими он это предложение, времени для работы над книгой у него не было физически. К тому же на этот период приходилась работа над последними томами «Мирового кризиса», а также подготовка первых набросков автобиографии «Мои ранние годы». И тем не менее Черчилль не стал откладывать исторический проект в долгий ящик. Весной он вновь вернется к мыслям о проекте, то ли предчувствуя (вернее, не исключая) свою скорую отставку, то ли заранее готовя себе монументальную задачу на ближайшие несколько лет.

К тому времени на рассмотрении у него было несколько вариантов. В январе 1929 года через Ватта поступило предложение от Messrs Hodder and Stoughton: шесть тысяч фунтов аванс и 30 % роялти за продажи на территории Британии. «Слишком занят, буду иметь ваше предложение в виду», — прозвучало в ответ[752]. После поражения Консервативной партии на выборах и ухода Черчилля с поста министра финансов Ватт вновь напомнил о себе[753]. Политик поблагодарит литературного агента за заботу и сообщит, что уже решил вопрос с изданием новой книги[754].

В начале апреля 1929 года в Чартвелл для переговоров приехал Джордж Годфри Харрап (1867–1938). Он возглавлял крупное издательство, проявившее интерес к масштабному произведению. Встреча прошла успешно. Параллельно Черчилль обсуждал проект с издателем «Мирового кризиса» Торнтоном Баттервортсом. Черчилль никогда не смешивал дружбу и дело, не отступил он от своих правил и на этот раз. Несмотря на плодотворный период сотрудничества с Баттервортсом, он отклонил предложение — пять тысяч фунтов плюс роялти 30 %[755], сочтя его менее выгодным, чем позиция Харрапа: десять тысяч фунтов за право распространения книги на территории Британии и Содружества с авансом четыре тысячи фунтов[756].

Политик не делал секрета из своих планов, поэтому вскоре о его готовности взяться за жизнеописание Мальборо стало известно в издательском бизнесе. После встречи с Харрапом с Черчиллем связался Чарльз Скрайбнер, готовый заплатить двадцать пять тысяч долларов{40} за издание книги на территории США[757]. Черчилль принял оба предложения. Планировалось, что он напишет в течение следующих пяти лет двухтомную биографию выдающегося генерала. Объем каждого тома составит примерно девяносто тысяч слов.

Учитывая, сколько лет Черчилль думал об этом сочинении, его согласие взяться за «Мальборо» выглядит вполне закономерно. И тем не менее этот выбор не лишен своей изюминки. Во-первых, из всех книг, написанных Черчиллем на тот момент, это было второе произведение в жанре биографии. Первое — «Лорд Рандольф Черчилль» — вышло двадцать три года назад. Во-вторых, «Мальборо» должно было стать первым сочинением, описывающим иную эпоху. Формально книга об отце также касалась периода, в котором автору не удалось принять личного участия. Но де-факто Черчилль общался со многими из тех, кто появился на страницах его сочинения, также ему пришлось столкнуться с решением многих рассмотренных в биографии отца политических вопросов. В случае с герцогом Мальборо эпоха была иной. И именно в нее Черчилль теперь и собирался погрузиться.

Зачем ему это было нужно? Сам он в беседе со своим кузеном признался, что намерен «воскресить удивительную тень» их предка, «вдохнув в нее жизнь и наполнив красками для глаз нынешнего столетия» По его мнению, это было бы «превосходное достижение». Также свою работу над биографией он рассматривал в качестве «долга»[758]. В этом отношении ему нравилось «справедливое» высказывание «великого» Эдмунда Бёрка (1729–1797): «Люди, которые не оглядываются на своих предков, не могут ожидать признания со стороны своих потомков»[759].

Однако вряд ли его мотивация ограничивалась только этим двумя стремлениями к «превосходному достижению» и «исполнению долга». В конце концов, Черчилль мог написать биографию и раньше. Например, в 1915 году, оказавшись не у дел. Или в 1922–1924 годах, когда он снова оставил большую политику, — но взялся за историю Первой мировой войны.

Помимо упомянутых факторов, появлению «Мальборо» могли поспособствовать и еще несколько причин.

Во-первых, Черчилль хотел найти глубокую, достойную его известности тему. После Первой мировой войны любое описание современных событий блекло на фоне «Мирового кризиса». Да и сам «Мировой кризис», несмотря на несомненный масштаб описываемых в нем проблем, содержал не так уж много упоминаний исполинов, особенно в военной сфере. А для Черчилля, с его верой в индивидуальное начало, последнее было особенно важно. Не найдя подходящих колоссов в современности, ему ничего не оставалось, как обратить свой взгляд в прошлое. Кто бы смог привлечь его внимание? Наполеон и Мальборо. Французский император был, разумеется, темой привлекательной. Но книга о Мальборо выглядела более патриотичной, да и сам объект исследования как-никак — прямой предок. А значит, косвенно прожекторы общественного внимания вновь фокусировались на имени «Черчилль».

В своем желании написать историю герцога Мальборо Черчилль руководствовался и другими мотивами. За прошедшие тридцать лет с момента предложения от Messrs Hodder and Stoughton он успел многое повидать и многое пережить. Он приобрел уникальный опыт в государственном управлении, причем не только в мирное, но и в военное время. Да и в какое военное время! Но теперь в его жизни начинался новый переломный этап, его озадачивали новые вопросы, и ему не помешала бы помощь из нового источника, где он смог бы черпать силы, вдохновение и мудрость.

Был и еще один резон, подталкивающий нашего героя к творческой задаче. Имя герцога Мальборо было связано с двумя важными для автора областями человеческой деятельности: государственное управление и военное дело. В биографии своего отца Черчилль смог коснуться только одной из них. Меж тем как другая сфера пока еще не была раскрыта в полной мере. Черчилль написал четыре книги о собственном опыте участия в колониальных кампаниях конца XIX столетия. Но что это были за сражения? Разве они могли удовлетворить авторские амбиции? Спустя четверть века появился монументальный труд о Первой мировой войне, но и здесь полноценного военного анализа не получилось. Черчилль-политик одержал верх, подвергнув основательной критике решения генералов и адмиралов. В случае с Мальборо все могло сложиться иначе. Достижения талантливого полководца предлагали прекрасную возможность для изучения и описания легендарных битв, известных сражений и определивших будущее военных кампаний[760].

Разобравшись в причинах, повлиявших на Черчилля, упомянем и об интересе издателей. Если с Чарльзом Скрайбнером, издавшим в США «Мировой кризис» и хорошо осознававшим коммерческий потенциал нового сочинения, все более или менее понятно, то о Джордже Харрапе следует сказать несколько слов. К моменту обсуждения условий выхода «Мальборо» он уже перешагнул шестидесятилетний рубеж и возглавлял крупное издательство, в основном специализирующееся на учебниках и словарях. С финансовой точки зрения дела у него шли неплохо, но престижных проектов недоставало. Издание «Мальборо» сулило повышение статуса и не обмануло ожиданий. Именно после выхода в свет этой книги информация о Харрапе появится в справочнике «Кто есть кто».

Параллельно Черчилль начал прорабатывать вопрос публикации отрывков из книги в газетах. Наиболее выгодным партнером была знаменитая The Times, среди читательской аудитории которой значилось много поклонников и потенциальных покупателей его сочинений. В начале июля 1929 года Черчилль связался с управляющим The Times Publishing Company Ltd. Уильямом Линтсом Смитом (1876–1944). Он сообщил о своих контрактах с Харрапом и Скрайбнером, о периметре проекта, сроках подготовки, а также о том, что объем текста, планируемого к публикации в газетах, составит не менее сорока тысяч слов. Для того чтобы дополнительно подогреть интерес, Черчилль добавил элемент здоровой конкуренции. Прежде чем связаться с Линтсом Смитом, он переговорил со своим другом Уильямом Юартом Берри, 1-м бароном Камроузом{41} (1879–1954), который вместе со своими братьями владел рядом изданий: The Sunday Times, Daily Dispatch, Manchester Evening Chronicle, Sunday Chronicle, Sunday News, Sunday Graphic и The Daily Telegraph{42}. Лорд Камроуз разрешил своему другу в переговорах со Смитом упомянуть, что, если The Times сочтет предложение Черчилля невыгодным, The Daily Telegraph готово опубликовать фрагменты «Мальборо» у себя[761].

По сути, Черчилль использовал эффективный прием из психологии влияния, который частенько применяется в маркетинге. Но на этот раз не сработало, что лишний раз доказывает ограниченность даже самых известных и хорошо зарекомендовавших себя методов. В The Times просто не готовы были платить Черчиллю большие суммы, считая, что они не приведут к резкому увеличению тиражей и не смогут окупиться. В итоге новую книгу представит публике The Sunday Times, издание лорда Камроуза. В начале августа 1929 года Черчилль договорится о получении за публикацию в The Sunday Times пяти тысячи фунтов[762]. Таким образом, в целом, еще не написав ни слова, автор продал свой литературный труд за двадцать тысяч фунтов. Это было более чем успешное предприятие, особенно если учесть тот факт, что, вступив в переговоры с издателями, эксминистр действовал напрямую, не прибегая к помощи литературных агентов.

Определившись с издателями, Черчилль наконец взялся за реализацию проекта.

В середине июля он посетил Бленхеймский дворец, где его кузен в специальной несгораемой комнате, построенной еще 6-м герцогом Мальборо (1793–1857), бережно хранил все документы, относящиеся к жизни и деятельности предка, а также книги, опубликованные за последние два с лишним века и посвященные личности «герцога Джона»{43}. Большинство документов никогда не публиковались, и их использование значительно повышало статус проекта.

Бленхеймский дворец, первоисточники в жестяных ящиках, работа над двухтомной биографией — казалось, история повторяется. В ту же бурлящую реку творчества, при тех же условиях Черчилль входил почти тридцать лет назад, когда в 1902 году взялся за описание истории жизни своего отца. Совпадение? Да, но только на первый взгляд. На самом деле теперь перед автором стояла задача совершенно иного уровня, и к ее решению он подошел иначе. Тридцать лет назад практически вся исследовательская часть была выполнена Черчиллем самостоятельно, но начиная с «Мирового кризиса» он взял за практику привлекать по узким темам отдельных специалистов: военных, флотоводцев, дипломатов, политиков. Аналогичной практики он придерживался и на этот раз, заметив, что «не собирается экономить на помощи экспертов»[763].

В августе 1929 года он обратился к контр-адмиралу Кеннету Дьюару, которого высоко ценил за «понимание широты и глубины» военно-морских вопросов[764], а также рассматривал, как «одного из самых замечательных военно-морских мыслителей и писателей»[765]. Предложение Черчилля прозвучало своевременно: пятидесятилетний флотоводец как раз был отправлен в отставку и нуждался в поддержке. «Очень сожалею, — прокомментировал Черчилль его отставку, — но я не слишком удивлен, что лейбористское правительство находит в подобных действиях больше проку, чем прежнее руководство»[766].

Дьюар должен был отвечать за освещение военно-морской тематики. И хотя свою славу герцог Мальборо заслужил победами на суше, по словам Черчилля, «ни в одной стране никогда не было, или по крайне мере было очень мало, полководцев, которые настолько хорошо разбирались в условиях ведения боевых действий на море, как Мальборо»[767]. Уже по одной это фразе нетрудно догадаться, что Черчилль готовил панегирик. В вопросе понимания специфики военно-морской тематики и ее сложностей он ставил Мальборо даже выше своего кумира Наполеона, отмечая, что его предок «никогда не преуменьшал роли непосредственных условий и дополнительных трудностей службы на море и всегда считал мнение военно-морских офицеров по флотским вопросам главенствующим»[768]. Более того, считал он, Мальборо рано понял то, что «Наполеон осознал только после Трафальгара»: военачальник, добившийся успеха в сухопутных кампаниях, не в состоянии руководить флотом[769].

Для консультаций и сбора данных по военной тематике Черчилль обратился к главе военного отдела исторической секции при Комитете имперской обороны бригадному генералу Джеймсу Эдварду Эдмондсу (1861–1956), а также ведущему эксперту в области военной истории, преподавателю колледжа Эксетер Оксфордского университета Кристоферу Томасу Эткинсону (1874–1964)[770]. Восемь лет назад Эткинсон опубликовал свою книгу о знаменитом генерале: «Мальборо и восхождение британской армии», поэтому он был хорошо знаком и с темой исследования, и с основными источниками. В своей книге Черчилль отметит этот труд: «Ни один историк не изучил скудные сведения о военных передвижениях Мальборо с 1674 по 1677 год так бережно и аккуратно, как Эткинс»[771]. Эдмондсу и Эткинсу поручалось взять на себя изучение технических подробностей военных кампаний[772].

В ноябре 1929 года Черчилль пригласит еще одного эксперта — коммандера Джона Хели Оуэна (1890–1970)[773]. В годы Первой мировой войны Оуэн командовал несколькими подводными лодками, был участником сражений в Северном и Адриатическом морях. После выхода в отставку в 1932 году он посвятил себя исторической работе; в 1938 году опубликовал книгу «Война на море под руководством королевы Анны». В годы Второй мировой войны Джон Оуэн служил в исторической секции Адмиралтейства, готовил отчеты о сражениях подводных лодок и руководящие документы для адмиралов и штабных офицеров.

Впоследствии станет очевидным, что Черчилль несколько переоценил роль военно-морской тематики. В январе 1931 года он с сожалением сообщит Оуэну, что объем поручаемых ему работ составит гораздо меньше обговоренного изначально. Скажется это и на гонораре коммандера[774].

В декабре 1929 года к команде исследователей присоединился подполковник Ридли Пэкенхэм-Уэлш (1888–1966), ответственный за анализ деталей военных кампаний[775]. Пэкенхэм-Уэлш закончил военную академию Вулвич, принимал участие в высадке на полуострове Галлиполи в 1915 году, служил во Франции в 1916–1918 годах; в период с 1923 по 1926 год занимался преподавательской работой. Во время Второй мировой войны он получит ранение, дослужится до звания генерал-лейтенанта.

Еще одним специалистом, к которому счел нужным обратиться Черчилль, был Чарльз Карлайл Вуд (1875–1959). В отличие от других членов формируемой команды, он не был ни историком, ни военным. Тем не менее ему принадлежит важная роль в повышении качества опубликованного текста. Он был одним из лучших корректоров и экспертов в области типографских работ. К моменту сотрудничества с Черчиллем Вуд возглавлял редакционный департамент в издательстве Харрапа. Он был педантом и своим порой занудным поведением в конце концов стал раздражать Черчилля, который попросит держать его от себя подальше[776]. Несмотря на личную антипатию, присутствие Вуда отмечено и в последующих литературных проектах привередливого автора.

Описание творческого коллектива будет не полным без упоминания имени еще одного человека — Фредерика Линдемана. Друзья называли его «проф», недоброжелатели — «барон Берлин». Последних у него было немало. Многих раздражали личные качества Линдемана. Как и любая сильная персоналия, он мог быть обаятельным, когда это требовалось. Но определяющим в его поведении были амбиции, стремление к достижению личного успеха и получение одобрения у представителей высшего света. Окружающие были ему в основном безразличны[777], что выдавало в нем сноба. К тридцати пяти годам Линдеман добился значительных успехов в науке, однако в дальнейшем использовал свои незаурядные интеллектуальные способности в налаживании великосветских связей и подогреве малопривлекательного соперничества (в борьбе за влияние) с другими известными учеными.

Линдеман познакомился с Черчиллем в августе 1921 года на обеде, организованном их общим знакомым герцогом Вестминстерским. Профессор рассчитывал на дружбу, но знаменитый политик не торопился впускать его в близкий круг. Так продолжалось пять лет, в течение которых их общение ограничивалось в основном дискуссиями на различных мероприятиях. Изредка Линдемана приглашали в Чартвелл, куда он неизменно приезжал на «роллс-ройсе» с водителем. Профессор не терял надежды войти в доверие, и в результате его терпение плюс общие интересы сыграли свою роль: между политиком и ученым завязалась дружба. Черчилль ценил преданность «профа» и ввел его в высшие эшелоны власти после начала Второй мировой войны, также он оказал посильную помощь в присуждении ему рыцарского титула — 1-го виконта Червелла. Впоследствии в Оксфорде про это даже сложат иронический стишок: «Давным-давно, когда война сразила много стран, // Лорд Червелл был обычный профессор Линдеман»[778].

Черчилль и Линдеман были мало похожи друг на друга. По словам личного секретаря политика Энтони Монтагю Брауна, профессор производил впечатление «загадочной и в некоторой степени зловещей фигуры»[779]. Он никогда не был женат, являлся убежденным в