КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно  

Вечный странник, или Падение Константинополя (fb2)


Настройки текста:



Лью Уоллес Вечный странник, или Падение Константинополя

Восстаньте же, о тени прежних лет,
Из тьмы гробниц явитесь вновь на свет,
Начните речь, и мы услышим в ней
Слова из тех далеких страшных дней,
Вернитесь вновь в родимые края,
От нас ни боль, ни радость не тая,
И ваших ног кровавый след живой
Потянется опять по мостовой.
Лонгфелло
Моему отцу Дэвиду Уоллесу

Он любил литературу — за то удовольствие, которое она ему доставляла, и если бы у меня была возможность воспользоваться его советами, сочиняя это произведение, то критики не обращались бы со мною так ужасно сейчас, в канун его выхода в свет.

Автор
Кроуфордсвиль, Индиана
20 мая 1893 г.

Книга I ЗЕМЛЯ И МОРЕ ВСЕГДА ВЫДАЮТ СВОИ СЕКРЕТЫ

Глава I БЕЗЫМЯННЫЙ ЗАЛИВ

В полуденный час сентября, в год нашего возлюбленного Господа 1395-й, некое торговое судно, сонно покачиваясь на ровной зыби теплых волн, влеклось к сирийскому берегу. Какой-нибудь нынешний мореплаватель с палубы одного из пароходов компании «Мессаджери», по сей день занятой все тем же ремеслом, принялся бы с любопытством разглядывать это судно, благодаря штиль за возможность утолить свою любознательность, однако еще более благодаря судьбу за то, что сам-то он не входит в число его пассажиров.

Грузоподъемность судна не превышала сотни тонн. В носовом и кормовом его отсеках возвышались надстройки. Средняя часть, низкая и открытая, была оснащена двадцатью веслами, по десять с каждого борта, теперь вяло свисавшими из узких отверстий. Порой, раскачавшись на волнах, они со стуком ударялись друг о друга. Одинокий грязновато-белый квадратный парус болтался на широкой, слегка скошенной рее, которая время от времени с жалобным скрипом терлась о желтую мачту, невзирая на примитивный такелаж, предназначенный для управления ею. Вахтенный скорчился в скудной тени, которую отбрасывал веерообразный навес над носовой палубой. Обшивка и настил в местах, доступных взгляду, являли чистоту и даже блеск, тогда как все прочие деревянные части судна под воздействием погоды и влаги заметно потемнели. Кормчий сидел на скамье в кормовой части. Изредка он привычным движением дотрагивался до рулевого весла, чтобы убедиться в его досягаемости. За исключением двух людей — вахтенного и рулевого, вся команда: шкипер и его помощник, гребцы и матросы — крепко спала. Подобную безмятежность средиземноморский штиль мог внушить только тем, кто приспособился к жизни на этом прекрасном море. Можно подумать, что никогда там не гневался Нептун, не дул в свою раковину и, размахивая трезубцем, не вздымал до небес пенную опару моря! Впрочем, к 1395 году Нептун, подобно великому Пану, уже умер.

Другой примечательной особенностью этого судна было полное отсутствие на нем каких-либо примет торгового ремесла. Нигде не было видно ни бочек, ни ящиков, ни тюков, ни узлов. Ничто не указывало на присутствие груза на борту. При самой низкой осадке ватерлиния держалась над водой. Кожаные манжеты весельных отверстий оставались сухими. Возможно, на борту были пассажиры. Ну конечно! Под навесом, накрывающим половину кормовой палубы, на которой дремал рулевой, расположилась группа людей, отнюдь не похожих на моряков. Рассмотрим их поближе и, быть может, узнаем цель этого путешествия.

Группа состояла из четырех человек. Один, беспокойно ворочаясь, спал на соломенном тюфяке. Черная бархатная шапочка соскользнула с его головы, выпустив на волю густые черные волосы, тронутые сединой. Начиная от висков борода с заметными седыми прядями темными волнами разметалась по шее, горлу и даже по подушке. Между шевелюрой и бородой проглядывала желтоватая кожа лица, изрытая глубокими морщинами. Туловище спящего облекал просторный шерстяной плащ, некогда черный, но уже заметно выцветший. Костлявой рукой путешественник стискивал на груди складку плаща. Ноги в старомодных сандалиях с распущенными ремнями нервно подергивались. Спящий явно был господином, а трое остальных — его рабами. Двое из них, светлокожие, растянулись на голых досках настила у нижнего края тюфяка. Третий был сыном Эфиопии, чистейших кровей и гигантского роста. Он сидел слева от постели, скрестив ноги, и тоже подремывал; время от времени, однако, он поднимал голову и, едва приоткрыв глаза, с головы до ног обмахивал веером спящего. Оба светлокожих раба были одеты в рубахи из грубого полотна, подпоясанные по талии, тогда как облачение негра состояло лишь из набедренной повязки.

Нередко именно вещи, которые человек берет с собою из родного дома, раскрывают множество подробностей личного свойства. Применим это правило и здесь: рядом с тюфяком лежал необычайно длинный посох, чуть повыше середины изрядно потертый от частого употребления. В крайности он вполне мог служить оружием. Три небрежно завязанных узелка валялись на палубном настиле; в них, надо полагать, хранилась жалкая поклажа рабов, которым приходилось довольствоваться малым в путешествии. Но самым примечательным предметом был кожаный свиток, очень древний, судя по виду, обвитый множеством широких кожаных ремней, покрытый печатями и скрепленный металлическими пряжками, почерневшими, как это бывает с неухоженным серебром.

Внимание наблюдателя обязательно привлек бы этот свиток — не столько своим старинным видом, сколько тем, как крепко стискивал его правой рукой владелец, даже во сне бесконечно оберегая свое сокровище. Вряд ли в нем могли храниться деньги или что-либо увесистое. Видимо, этот человек исполнял какое-то особое поручение и в старом свитке содержались его рекомендации. Да кто же он такой?

Начав с этого, наблюдатель склонился бы над ним и принялся бы изучать его лицо, и тотчас что-то ему подсказало бы, что незнакомец, хотя и пребывает в этом мире и времени, к ним не принадлежит. Такими, возможно, были волшебники в сказках, которые так любил Гарун аль-Рашид. Или был он из тех талмудистов, что заседали вместе с Каиафой во время судилища над кротким Назарянином? Только века смогли бы породить такой призрак. Кто же это был?

Примерно через полчаса спящий пошевелился, поднял голову, быстро оглядел присутствующих, видимые части судна, рулевого, все еще дремлющего на корме; затем он приподнялся, сел, положил на колени кожаный свиток и только тогда слегка расслабился. Свиток был в сохранности! И все вокруг было таким, каким и следовало быть!

Он принялся расстегивать пряжки своего сокровища, весьма проворно действуя длинными пальцами, но, так и не развернув свиток до конца, поднял голову, устремил взгляд на голубой простор за краем навеса и погрузился в размышления. И тотчас стало очевидно, что это не дипломат, не государственный деятель, вообще не какой-либо деловой человек. Мысли, занимавшие его, не имели ничего общего ни с интригами, ни с государственными делами; судя по его взгляду, предмет размышлений жил в его сердце. Так, в благостном расположении духа, со спокойным умилением, отец смотрит на свое дитя, муж — на любимую жену.

В эту минуту сторонний наблюдатель позабыл бы и о свитке, и о белых рабах, и о негре-великане, и даже о непокорной копне волос и внушавшей уважение бороде — только лицо безраздельно владело бы им. Лицо Сфинкса отнюдь не отличается красотой, и, стоя перед ним, мы не испытываем ни малейшего трепета восхищения, верного признака того, что видимое нами отличается редкостной привлекательностью, — однако оно влечет нас неотразимо, и влечение это смутно, желание неосознанно — настолько неосознанно, что мы долго не решаемся облечь его в слова, высказать даже самому близкому человеку, — желание, чтобы чудовищное создание само поведало бы нам все о себе. Подобное чувство испытали бы мы, глядя на лицо странника, ибо это было, несомненно, лицо израильтянина: с непомерно большими, глубоко посаженными глазами — подвижная маска, по сути дела, скрывающая жизнь, в чем-то непохожую на другие жизни. Непохожую? В том-то и заключалась привлекательность. Если бы только этот человек заговорил — какая повесть могла бы развернуться!

Но он молчал. Казалось даже, что он почитает речь слабостью, которой следует избегать. Отвлекшись от приятных размышлений, он развернул сверток и, прикасаясь с чрезвычайной нежностью, достал лист пергамента, высохший до хрупкости и желтый, как увядший лист сикомора. На нем были линии, словно в геометрическом чертеже, и надпись странными знаками. Он увлеченно склонился над схемой, если это можно так назвать, и прочел от начала до конца, потом с удовлетворенным видом снова сложил ее и вернул на место, перетянул заново ремешки и поместил свиток под подушку. Очевидно было, что дело, которое ему надлежало выполнить, шло как положено. Потом он легким прикосновением разбудил негра. Чернокожий, в знак почтения, согнулся в глубоком поклоне и поднял руки, выставив ладони и приложив большие пальцы ко лбу. Лицо его выражало напряженное внимание; он, казалось, слушал всей душой. Однако господин, не тратя слов, просто указал на одного из спящих. Почтительный негр понял его без слов и разбудил нужного человека, а затем вернулся на прежнее место и принял прежнюю позу. Эти движения выявили пропорции его фигуры. Он выглядел так, словно мог поднять ворота Газы и с легкостью унести их прочь, — при этом сила сочеталась в нем с грацией, гибкостью и кошачьей мягкостью движений. Невольно приходила в голову мысль, что этот раб обладает всеми качествами, с которыми он мог бы одинаково служить как добру, так и злу.

Второй раб поднялся и почтительно ждал. Было бы трудно определить его национальность. У него было худое лицо, высокая переносица и бледная кожа, а малый рост выдавал в нем армянина. Выражение лица было приятным и умным. Обращаясь к нему, хозяин делал жесты рукой и пальцем, и этого оказалось достаточно, потому что слуга быстро ушел, словно по приказу. Через некоторое время он возвратился в сопровождении типичного моряка, краснолицего, кряжистого, тупого, с походкой вразвалочку и без намека на хорошие манеры. Остановившись перед человеком в черном и широко расставив ноги, моряк спросил:

— Посылали за мной?

Вопрос был задан на византийском диалекте греческого.

— Да, — ответил пассажир на том же языке, только с лучшим выговором. — Где мы?

— Если бы не штиль, сейчас мы были бы в Сидоне. Вахтенный докладывает, что горы уже видны.

Пассажир подумал с минуту и спросил:

— Если воспользоваться веслами, когда мы сможем добраться до города?

— К полуночи.

— Очень хорошо. Теперь послушайте.

Манера говорящего изменилась; пристально глядя в маленькие глазки моряка, он продолжал:

— В нескольких стадиях от Сидона есть, если можно это так назвать, залив. Приблизительно четыре мили в поперечине. В него с двух сторон впадают две речушки. Примерно посредине берегового изгиба в этом месте находится источник с пресной водой; воды хватает, чтобы напоить нескольких деревенских жителей и их верблюдов. Знаете этот залив?

Шкипер попробовал было фамильярничать.

— А вы неплохо знакомы с этим берегом, — сказал он.

— Вы знаете этот залив? — повторил пассажир.

— Я слыхал о нем.

— Могли бы вы найти его ночью?

— Думаю, да.

— Вот и хорошо. Доставьте меня в этот залив и высадите в полночь. В город мне не нужно. Подготовьте весла. Когда подойдет время, я скажу вам, что делать дальше. Запомните: меня надо высадить в полночь в месте, которое я вам укажу.

Распоряжения, хотя и немногочисленные, были ясны. Отдав их, пассажир сделал знак негру обмахивать его веером и снова растянулся на тюфяке; с этого момента более не существовало вопроса, кто здесь главный. Тем интереснее стало узнать цель полуночной высадки на берег уединенного безымянного залива.

Глава II ПОЛУНОЧНАЯ ВЫСАДКА

Шкипер оказался пророком. Судно вошло в залив, и была полночь, или близко к тому, так как нужные звезды расположились в нужных областях неба и на свой лад отзванивали нужный час.

Пассажир был доволен.

— Вы хорошо справились, — сказал он моряку. — А теперь соблюдайте тишину и подойдите ближе к берегу. Прибоя нет. Приготовьте малую шлюпку и не отдавайте якоря.

На море по-прежнему стоял штиль, и зыбь едва ощущалась. Повинуясь легчайшему нажиму весел, суденышко медленно перемещалось бортом вперед, пока не коснулось килем песка. В то же мгновение была спущена на воду небольшая шлюпка. Шкипер доложил о готовности пассажиру. Тот, подойдя по очереди к каждому из своих рабов, дал им знак спускаться. Негр спрыгнул вниз с ловкостью обезьяны и принял багаж, который, помимо уже упомянутых узелков, состоял из кое-каких инструментов: кирки, лопаты и увесистого лома. Пустой бурдюк также был сброшен вниз, а вслед за ним — корзины, предположительно с едой. Затем пассажир, занеся ногу через борт судна, отдал последние распоряжения.

— Вы сейчас, — сказал он шкиперу, который, надо отдать ему должное, до сих пор не задал ни одного вопроса, — отправляйтесь в город и останьтесь там на завтрашний день и завтрашнюю ночь. Старайтесь по возможности не привлекать к себе внимания. Необязательно проходить через ворота. Отплывите вовремя, чтобы быть здесь послезавтра на рассвете, — не забудьте.

— А если вас здесь не будет? — спросил моряк, допуская непредвиденную ситуацию.

— Тогда ждите меня, — был ответ.

Пассажир, в свою очередь, спустился в лодку, где чернокожий раб подхватил его на руки и бережно, словно ребенка, усадил на скамью. Вскоре компания сошла на берег, а шлюпка вернулась к судну; чуть погодя и само судно удалилось туда, где ночь окутала море надежным покровом.

Стоянка на берегу продолжалась ровно столько времени, сколько понадобилось, чтобы распределить багаж между рабами. Потом хозяин повел их за собой. Перейдя дорогу, ведущую от Сидона вдоль берега на север, они подошли к предгорью, нигде не встретив человеческого жилья.

Дальнейший отрезок пути повсюду сопровождался следами былого античного великолепия — обломками колонн и коринфских капителей из выцветшего мрамора, занесенных песком и покрытых мхом. Кое-где на них виднелись белые пятна, жутковато мерцавшие в звездном свете. Путешественники приближались к руинам древнего города — быть может, пригорода Тира, бывшего когда-то одним из чудес света и правившего морем и миром.

Небольшой ручей, один из тех, что несут свои воды в залив, размыл для себя глубокий овраг, пересекавший дорогу, по которой следовали путники. Спустившись к воде, они остановились напиться и наполнить бурдюк, который негр потом взвалил себе на плечо.

Далее им встретилось другое древнее место, усеянное каменными обломками, свидетельствующими о некрополе. То и дело попадались тесаные камни, порой — вперемешку с ними — архитравы, фризы, карнизы и вазы, с которых за прошедшие века еще не окончательно стерлась искусная резьба. Наконец огромный непокрытый саркофаг преградил им путь. Хозяин остановился возле него и устремил взгляд в небо. Найдя Полярную звезду, он подал знак своим спутникам и двинулся дальше, следуя по пути, указанному этим надежным маяком.

Они подошли к возвышенности, отмеченной саркофагами, вытесанными из цельного камня и с крышками такой тяжести и основательности, что некоторые из них так и не были потревожены ни грабителями, ни стихиями. Несомненно, умершие покоились в них так, как были положены — но когда и кем? Какие же открытия совершатся, когда трубы возвестят о конце света!

Продолжая путь, но все еще не покинув некогда великолепную территорию некрополя, они обнаружили стену во много футов толщиною, а чуть поодаль от нее, на склоне горы, — две сохранившиеся арки былого моста, которые теперь поддерживали пустоту. Странное сооружение для такой местности! Несомненно, по ней некогда проходила большая дорога, ведущая от города к некрополю, через который путники только что прошли. Все это было понятно, но где же конец пути? При виде арок давно обвалившегося моста хозяин глубоко вздохнул с облегчением. Арки тоже служили путеводными знаками.

Тем не менее, не останавливаясь, он повел спутников вниз, в лощину, со всех сторон укрытую от любопытных глаз. Там инструменты и остальную поклажу побросали у скалы и приготовились провести остаток ночи. Для хозяина развернули тюфяк, корзинка явила свое содержимое, путники подкрепились и заснули крепким сном усталости.

Уединенный бивуак не покидали весь следующий день. Только господин ушел после полудня. Взбираясь в гору, он нашел линию продолжения моста; задача о двух арках, служивших ему опорой, решилась сравнительно легко. Затем он остановился то ли на уступе, то ли на террасе среди скал, и место это выглядело настолько обширным, что мало кто, взглянув мимоходом на него, заподозрил бы, что оно создано искусственно. Повернув в прямо противоположную сторону от устоев моста, странник прошел вперед, следуя по насыпи, которая местами уклонялась от прямой линии и была завалена обломками по правой стороне; через несколько минут этот молчаливый проводник по плавной дуге привел к месту, которое видом своим едва ли отличалось от территории, отвоеванной с неимоверным трудом у крутого обрыва известняковой скалы.

Посетитель вновь и вновь пристально оглядывал местность, потом произнес вслух:

— Никто не был здесь с тех…

Фраза осталась незаконченной.

То, что он так легко смог опознать это место и с такой уверенностью следовать по нему, опираясь на свидетельства былых времен, доказывало, что он уже побывал здесь прежде.

Местность покрывали камни, земля и кусты. Пробираясь через них, он всматривался в поверхность скалы прямо перед собой; дольше всего он задержал взгляд на куче каменных обломков, образовавшей насыпь над линией, где пространство смыкалось с подножием скалы.

— Да, — повторил он с нескрываемым удовлетворением, — никого здесь не было с тех самых пор.

Он поднялся на возвышение и сдвинул сверху несколько камней. Черта, выпукло проступавшая на поверхности скалы, стала отчетливо видна. Глядя на нее, он улыбнулся, вернул камни на прежнее место и, спустившись, возвратился к насыпи, а оттуда — к рабам, на бивуак.

Среди свертков он отыскал два железных светильника в римском стиле, наполнил их маслом и вставил фитили; после этого, словно подготовив все необходимое для своего замысла, он улегся на тюфяк. Несколько коз забрели сюда в его отсутствие, но более ни одной живой души.

С наступлением сумерек господин разбудил своих рабов и завершил последние приготовления к рискованному предприятию, ради которого добрался сюда. Инструменты он поручил одному человеку, светильники — другому, бурдюк с водой — негру. Затем он вывел их из укрытия и повел вверх по горному склону к террасе, которую посетил накануне днем. Он взобрался на каменную насыпь, закрывающую подножие скалы, до того самого места, на котором накануне закончил рекогносцировку.

Рабы тут же принялись разбирать насыпь, задача была несложной — скатывать вниз незакрепленные камни по удобному склону. Работали они усердно. Не прошло и получаса, как обнаружилось отверстие в скале. Поначалу небольшое, оно постепенно увеличивалось, превращаясь в настоящий портал. Когда проход расширился настолько, что появилась возможность войти, хозяин остановил работников и двинулся по нему вперед. Рабы последовали за ним. Внутренний спуск имел тот же уклон, что и наружный, но продвигаться по нему было труднее из-за темноты. Наконец предводитель ощутил под ногами ровную поверхность; когда помощники приблизились, он вынул из кармана своего одеяния маленькую коробочку, наполненную химическим порошком, который он посыпал себе под ноги, и, достав кремень и огниво, стукнул их друг о друга. Несколько искр упало на порошок. Мгновенно взметнулось пламя и озарило место ярко-красным светом. Рабы зажгли светильники и огляделись с простодушным изумлением.

Они находились в гробнице — очень древней гробнице под сводом. То ли ее построили в подражание погребальным камерам Египта, то ли они являлись ее подобием. Гробница была высечена в скале. Стены были сплошь в нишах, похожих на панели, и над каждой нишей виднелась надпись выпуклыми буквами — ныне по большей части стершимися. Пол был усыпан обломками саркофагов, опрокинутых, несмотря на всю их массивность, перевернутых, вскрытых, изуродованных и ограбленных. Бесполезно спрашивать, кем были вандалы. Это могли быть халдеи времен Алманзора, или греки, пришедшие с Александром Македонским, или египтяне, которые заботливо пеклись о своих покойниках, но мало чтили чужих, особенно на захваченных землях; это могли быть сарацины, троекратные завоеватели земель вдоль всего сирийского побережья, или христиане. Среди крестоносцев редко попадались такие, как Людовик Святой.

Но для господина все это не имело значения. Превращение гробницы в руины представлялось ему естественным. Безразличный к надписям, равнодушный к резьбе, он быстро пробежал глазами по низу северной стены, пока взгляд его не остановился на саркофаге из позеленевшего мрамора. К нему он и направился. Он положил руку на полусдвинутую крышку и, заметив, что задняя стенка громадного ящика — если допустимо так его назвать — упирается в стену, снова сказал:

— Никого здесь не было с того самого… — И опять фраза осталась незаконченной.

Тотчас он преисполнился энергии. Негр принес лом и, как ему было велено, уперся им под край саркофага, который удерживал приподнятым, пока хозяин не закрепил саркофаг, подсунув под него обломок камня. Еще рывок — и был подсунут камень покрупнее. Добившись таким образом надежной устойчивости, в качестве точки вращения он использовал вазу, после чего всякий раз, как надавливали вниз, массивный гроб понемногу поворачивался влево. Медленно, с трудом, удалось развернуть саркофаг, и пространство позади него открылось.

Теперь для освещения понадобились все светильники. Согнувшись, господин принялся обследовать открывшуюся стену.

Рабы невольно подались вперед, всматриваясь, но не увидели ничего необычного на этой стене. Господин поманил к себе негра и, тронув словно застрявший в случайной трещине красноватого оттенка камень — шириною не больше трех пальцев, — дал знак ударить по нему концом лома. Удар, второй — камень отказывался сдвинуться с места. С третьего удара он провалился, и все услышали, как он упал по другую сторону стены. Вслед за тем участок стены — высотой с саркофаг и шириной с обширную дверь — раскололся и рухнул вниз у них на глазах.

Когда осела пыль, стала видна невидимая прежде щель достаточной ширины, чтобы в нее можно было просунуть руку. Читателю надобно помнить, что в давние времена некоторые каменщики забавлялись, применяя математические познания к созданию подобных головоломок. Здесь явно было намерение замаскировать вход в прилегающее помещение, и ключом послужил осколок красного гранита, только что выбитый из стенки.

Приложив немного терпения, рук и лома, работнику удалось устранить первое большое препятствие в этом хитроумном устройстве. Господин пометил камень мелом и осторожно отодвинул в сторону. Второй блок был вытащен и осторожно отставлен в сторону; в конце концов заслон был разрушен и путь открыт.

Глава III ТАЙНИК С СОКРОВИЩЕМ

Рабы нерешительно смотрели на пыльный проем, который отнюдь не манил к себе; их господин, однако, плотнее запахнул плащ и, согнувшись, вошел, держа в руке фонарь. Тогда за ним последовали и они.

Низкий, но достаточно широкий проход постепенно поднимался. Он также был высечен в сплошной скале. На полу все еще сохранились следы колес от тех тачек, что использовались в работах. Стены без всяких украшений были тщательно отшлифованы. Впереди путников ожидало нечто неведомое, судя по серьезному и отрешенному выражению лица господина. Он явно не обращал внимания на нестройное эхо, сопровождавшее их шаги.

Подъем оказался нетрудным. Двадцать пять или тридцать шагов привели их к концу тоннеля.

Они вступили в круглое помещение под куполом. Света ламп было недостаточно, и потолок терялся во мраке, однако хозяин, не мешкая, направился прямо к саркофагу, расположенному под центром купола, и, подойдя туда, забыл обо всем на свете.

Саркофаг, обнаруженный таким образом, был вытесан из цельного камня, и пропорции его были необычны. Развернутый широкой стороной к входу, он равнялся высотой среднему человеческому росту, а длина его вдвое превосходила высоту. Снаружи он был, насколько позволил материал, гладко отполирован. Во всем прочем он отличался крайней простотой, ни дать ни взять ящик из бурого камня. Крышкой служила плита из превосходного белого мрамора, вырезанная в форме безупречной копии иерусалимского храма Соломона. Осматривая плиту, господин заметно волновался. Он медленно водил над нею лампу, заставляя свет падать на дворы знаменитого здания. Таким же образом он освещал галереи и скинию. В эти мгновения лицо его исказилось, на глаза навернулись слезы. Он несколько раз обошел вокруг изумительного творения, то и дело останавливаясь и сдувая пыль там, где она скопилась. Он оценил эффект этой прозрачной белизны в камере: именно так в свое время оригинал макета озарял окружающий мир. Несомненно, этот макет обладал особой властью над чувствами господина.

Но, преодолев свою слабость, он через некоторое время вернулся к делу. Негру было велено поддеть концом лома крышку и осторожно ее приподнять. Предусмотрительно запасшись перед входом для своей цели каменными обломками, хозяин поместил один из них так, чтобы закрепить достигнутое. Медленно, действуя попеременно с двух концов, гигантскую глыбу развернули по центру; медленно внутренность гробницы осветилась; медленно, с видимой неохотой, она выдала свои секреты.

В разительном контрасте с наружной простотой саркофаг внутри был отделан пластинами и панелями из золота, на которых были выбиты или вырезаны корабли и высокие деревья (несомненно — кедры ливанские), каменщики за работой и двое мужчин в царских одеяниях, приветствующие друг друга, — и были эти изображения столь прекрасны, что эксцентричный мастер Челлини изучал бы их со всем тщанием, если не с завистью. Однако тот, кто сейчас осматривал внутренность саркофага, едва удостоил их взгляда.

На каменном престоле восседала мумия человека с короной на голове; тело, окутанное льняными пеленами, почти полностью скрывалось под царским облачением, сотканным из золотых нитей. Руки мумии покоились на коленях; в одной был скипетр, в другой — серебряная табличка, покрытая письменами. Кольца, гладкие и с драгоценными камнями, унизывали все пальцы на руках; такие же драгоценные украшения были в ушах, на лодыжках и даже на больших пальцах ног. У ног мумии лежал меч в форме ятагана. Лезвие скрывалось в ножнах, причем сами ножны были украшены множеством драгоценных камней, а рукоять вырезана из сверкающего рубина. На ободе блестели жемчуга и бриллианты. Под мечом были сложены инструменты, священные с тех пор для Вольных Каменщиков-масонов: молоток, наугольник, отвес и циркуль.

Это, вне всякого сомнения, был царь. На нем, как и на его царственных собратьях в гробницах вдоль берегов Нила, смерть победоносно являла свое превосходство над мастерами бальзамирования. Щеки его съежились и покрылись плесенью, кожа туго обтянула лоб, виски впали, скулы заострились, пустые глазницы заполнились высохшей темно-серой субстанцией. Монарх расстался с жизнью в преклонном возрасте, сполна ею насладившись: об этом свидетельствовали остатки седых волос на черепе, щеках и подбородке. Хорошо сохранился только нос, тонкий и крючковатый, словно орлиный клюв.

При виде этой фигуры, увешанной драгоценностями и невозмутимо восседающей на каменном троне, ошеломленные рабы попятились. Эфиоп выронил из рук лом, наполнив помещение резким грохотом.

Мумию окружали тщательным образом расставленные сосуды, до краев заполненные монетами, жемчугом и драгоценными камнями, ограненными и готовыми для ювелира. Все внутреннее пространство саркофага занимали чаши и кувшины, которые сами по себе были произведениями искусства и, судя по тому, что высыпалось из них, были до краев набиты всевозможными самоцветами. Углы были искусно задрапированы тканями, вышитыми золотыми нитями и жемчугом и частично оборвавшимися под собственным грузом.


Мы знаем, что цари и царицы — всего лишь мужчины и женщины, подвластные тем же страстям, что и простой люд; они щедры или скаредны от природы, и среди них попадаются настоящие скряги; но этот — не воображал ли он, что сможет унести такую груду сокровищ с собой из этого мира? Не надеялся ли он, что драгоценные камни, которые он так любил при жизни, осветят ему путь во тьме загробного мира? Если так — о царственный глупец!

Господин, когда поворотом крышки саркофаг удалось приоткрыть достаточно широко, скинул с ног сандалии и, приказав одному из рабов держать его за ногу, перегнулся через край внутрь гробницы. Ему передали светильник, и он обозрел все богатство и великолепие, чего никогда уже не удастся сделать покойному царю. И так же, как в свое время царь, он воскликнул в восторге:

— Взгляните! Это все мое. Завоеватель получает право собственности.

Не будучи в состоянии, если бы даже того пожелал, унести с собой все сокровища, он переводил взгляд с одного на другое, решая, с чего начать. Зная, что бояться ему нечего, а менее всего — владельца, сидящего на каменном троне, он действовал неторопливо и обдуманно. Из карманов плаща он вынул несколько пеньковых мешочков и широкий белый платок. Он расстелил платок на полу, сдвинув несколько урн, чтобы освободить место, затем высыпал на него содержимое одного из сосудов и принялся разбирать сверкающую груду самоцветов.

Решения он принимал уверенно и быстро. Часть самых крупных драгоценностей он откладывал в сторону, оценивая их по цвету и блеску. Отобранные камни он кидал в мешочек. Обработав таким образом всю кучу, он вернул отклоненные им камни в сосуд и поставил его точно на прежнее место. Затем он обратился к другому сосуду, потом к следующему и так далее примерно в течение двух часов; отобрав нужное, он наполнил и надежно завязал все девять мешков.

Часть самых крупных драгоценностей он откладывал в сторону, оценивая их по цвету и блеску. Отобранные камни он кидал в мешочек.

С облегчением он перевел дух, поднялся, растирая занемевшие мышцы, и передал мешочки рабам. Дело потребовало напряжения сил и утомило его, но теперь все закончилось, и он мог удалиться. Он помедлил, чтобы бросить последний взгляд вокруг себя, пробормотав все ту же незаконченную фразу:

— Никого здесь не было с тех самых пор…

С лица царя его взгляд перешел на серебряную табличку в безжизненной руке. Подвинувшись ближе и держа светильник на удобном расстоянии, он опустился на колено и прочел надпись:

I

Бог есть лишь один, и Он был в начале, и не будет Ему конца.

II

При жизни моей я подготовил эту гробницу, дабы поместить в нее мое тело и хранить его в безопасности, однако когда-нибудь кто-то войдет сюда, ибо земля и море всегда выдают свои тайны.

III

Потому, о Незнакомец, первым нашедший меня, знай!

Во все дни мои я поддерживал связь с Соломоном, царем иудеев, мудрейшим, богатейшим и величайшим из людей. Как известно, он взялся построить дом для своего Господа, решив, что на свете не будет ничего подобного ему — ничего столь просторного, столь изукрашенного, столь совершенного в пропорциях, столь подобающего во всем его Господу Богу. Из сочувствия и расположения я отдал в его распоряжение умелых мастеров, работавших с медью, серебром и золотом, и дары каменоломен со всех краев света. Наконец Дом Бога был закончен, и тогда царь послал мне малое изображение этого дома, а также монеты, и ткани с золотом и жемчугами, и драгоценные камни, и сосуды, содержащие их, и другие ценности. О Незнакомец, если ты поражаешься щедрости его дара, знай: то была лишь малая часть того, что осталось у него подобного этому, ибо он был хозяином земли и всего, что могло бы служить ему, — даже стихий и их коварства.

IV

Но не думай, о Незнакомец, что я взял богатства в могилу вместе с собой, воображая, что они смогут служить мне в следующей жизни. Я храню их здесь из любви к тому, кто дал их мне, и я ревнив в своей любви — вот и все.

V

Если ты используешь эти богатства способами приятными, каковы они в глазах Господа Бога, как видит его Соломон, мой царственный друг, возьми из этих сокровищ во благо. Нет Бога, кроме его Бога!

Так говорю я, Хирам, царь Тирский

— Да упокоится душа твоя, о мудрейший из языческих царей, — сказал господин, поднимаясь на ноги. — Будучи первым, кто нашел тебя здесь, и пользуясь своим правом на твое богатство согласно обстоятельствам, я использую его способом приятным взору Господа Бога Соломонова. Истинно, истинно говорю я — нет Бога, кроме его единого Бога!

Так вот каково было дело, приведшее этого человека к могиле царя, прославленного тем, что другом ему был царь Соломон. Обдумывая это, мы начинаем понимать, сколь велико было могущество последнего, и уже не кажется удивительным, что его современники — даже большинство царских современников — могли ревниво искать его любви.

Мы не только узнали, в чем заключается дело этого человека, но и то, что оно было завершено; судя по удовлетворенному выражению его лица, когда он поднял лампу, собираясь уходить, результат явно отвечал его наилучшим ожиданиям. Он снял свой плащ и бросил его рабам, потом оперся рукой о край саркофага, готовясь выбраться из него. В эту минуту, когда он оглянулся в последний раз вокруг, на глаза ему попался лежащий на полу изумруд, гладко отшлифованный и крупный — крупнее зрелого граната. Он вернулся, поднял камень и внимательно его осмотрел. Пока он был занят этим, взгляд его упал на меч, лежащий почти у его ног. Блеск бриллиантов и пламя крупного рубина в эфесе неотразимо влекли его, и он постоял, размышляя.

Потом тихо произнес:

— Никто не был здесь с тех пор…

Он поколебался… огляделся торопливо по сторонам — еще раз убедиться, что его невозможно подслушать, — и закончил фразу:

— Никто не был здесь С ТЕХ ПОР, КАК Я ПРИХОДИЛ СЮДА ТЫСЯЧУ ЛЕТ НАЗАД.

При этих словах, столь странных, столь не объяснимых никакой теорией о природе и человеческом опыте, лампа дрогнула в его руке. Невольно он отпрянул от этого признания — хотя бы и самому себе. Но, овладев собой, он повторил:

— С тех пор, как я приходил сюда тысячу лет назад.

Потом с большей твердостью добавил:

— Но земля и море всегда выдают свои тайны. Так говорит добрый царь Хирам, и поскольку я — свидетель, подтверждающий мудрость этого изречения, то по меньшей мере должен верить ему. К чему мне удерживать себя, как будто кто-то другой должен вскоре последовать за мною? Сказанное царем — приказание.

Говоря это, он вновь и вновь с восхищением поворачивал в руках сверкающий меч. Не в силах расстаться с ним, он вытянул частично лезвие из ножен, и в чистоте его блеска была глубина, подобная ночному небу между звездами.

— Есть ли что-нибудь, чего ему не купить? — продолжал он задумчиво. — Какой царь смог бы отказаться от меча, некогда принадлежавшего Соломону. Я возьму его.

Сказав это, он передал изумруд и меч рабам и не замедлил присоединиться к ним.

Уверенность, выраженная лишь минуту назад, в том, что никто другой не последует за ним к могиле высокочтимого царя Тира, не была настолько сильна, чтобы помешать господину в попытке скрыть все знаки, которые могли бы способствовать открытию. Негр, следуя его руководству, вернул крышку точно на ее прежнее место на саркофаге; изумруд и меч он завернул в свой плащ, мешки и инструменты были сосчитаны и распределены между рабами как легкая ноша. С лампой в руке он обошел все кругом, проверяя, не забыто ли что-нибудь. Заодно он даже обследовал бурые известняковые стены и темный свод над головой. Удостоверившись, что все пребывает в надлежащем виде, он взмахнул рукой, остановил долгий взгляд на мраморном макете Храма, призрачно-прекрасном в своей сияющей прозрачной белизне, и повел спутников к выходу, оставляя царя его одиночеству и величавому сну, не ведающим ни о посещении, ни о грабеже.

Снаружи, в обширном помещении, он снова задержался, чтобы привести в порядок стену. Начиная с неприметного ключа, пронумерованные им камни один за другим были подняты и установлены на свои места. Затем были собраны пригоршни пыли, которыми засыпали узкие щели так, что они сделались незаметными. Последней заботой было — привести в порядок саркофаг; когда и это сделали, проход, ведущий к подлинному царскому склепу, снова был надежно спрятан.

— Тому, кто придет следом — рано он придет или поздно, — понадобится более чем зоркий глаз, если он пожелает аудиенции у Хирама, моего царственного друга из Тира, — сказал искатель приключений в своей задумчивой манере, шаря при этом в складках плаща в поисках карты — такой необходимой в одиночестве на корабле.

Свиток, изумруд и меч также были надежно упрятаны. Сделав знак рабам оставаться на месте, он медленно двинулся через помещение и с помощью своей лампы обследовал там проем такой ширины и высоты, что намекал скорее на ворота, чем на двери.

— Это хорошо, — сказал он, улыбаясь. — Охотник за добычей в будущем, как и прежде, предпочтет этот путь всякому другому.

Замечание было весьма проницательным. Возможно, ничто так не содействовало долгому сокрытию галереи, только что открытой во второй раз за тысячу лет, как высота проема с его приглашением внутрь помещений, пребывающих сейчас в мятежном беспорядке.

Вернувшись к своим работникам, он взял нож с пояса одного из них и сделал в кожаном бурдюке надрез достаточного размера, чтобы поместить туда драгоценные камни. Вместилище оказалось просторным и приняло их, хотя потеряло при этом немалое количество воды. Разобравшись с этой частью добычи наилучшим образом, как с точки зрения переноски, так и сокрытия ее, он помог негру надежно пристроить мешок на плече и без дальнейшего промедления повел их из помещения в обширный коридор, где светильники были погашены.

Сладостно-чистый воздух, как легко себе представить, принес радость всем. Пока работники стояли, жадно вдыхая его полной грудью, хозяин изучил положение звезд и увидел, что ночь почти на исходе, но если поспешить, то берегом можно вовремя добраться на корабль.

Продолжая следовать своему правилу — по возможности держать в тайне дорогу к гробнице, — он подождал, пока его люди заложат вход, как прежде, камнями, принесенными с берега. Последний тщательный обзор скалы снаружи, насколько позволял лунный свет, убедил его, что сокровища скрыты надежно и могут покоиться рядом со своим древним владельцем еще тысячу лет — если не бесконечно; после чего, поздравляя себя с успехом, он спустился со скалы к месту бивуака и оттуда своевременно и без всяких приключений прибыл к месту высадки. Там негр, зайдя в воду подальше от берега, выбросил в море инструменты.

В назначенное время подошла галера со стороны города и, подгоняемая веслами, двинулась обратно в северном направлении.

Негр расстелил тюфяк на палубе, принес хлеб, инжир из Смирны и вино с Принкипо, и все четверо с аппетитом принялись за еду и питье.

Потом послали за шкипером.

— Вы все отлично исполнили, друг мой, — сказал ему господин. — Теперь не жалейте парусов и весел, но доберитесь до Византия, не заходя в попутные порты. Я увеличу вам плату пропорционально тому, насколько вы сократите наше время в пути. Позаботьтесь об этом — и поторапливайтесь.

После этого рабы по очереди несли вахту, пока он спал. И хотя матросы часто сновали по палубе, ни один из них не обратил внимания ни на засаленный мех для воды, небрежно брошенный у подушки хозяина, ни на поношенную накидку негра, служившую оберткой для свитка, изумруда и меча, некогда принадлежавшего царю Соломону.


Путь галеры от безымянного залива вблизи Сидона продолжался без остановок и даже без встречного ветра. Неизменно голубое небо над палубой и голубое море внизу. В дневные часы пассажир время от времени прерывал свою ходьбу по выцветшим доскам палубы и, опершись рукой о планшир, разглядывал какой-нибудь из береговых ориентиров, которыми изобилует Эгейское море: островок здесь, высокий мыс континента там, быть может, даже саму вершину Олимпа, смутно различимую в голубой дали. Поведение путешественника в такие минуты говорило о том, что он далеко не новичок в подобных странствиях. Он посматривал на ориентиры подобно тому, как современный бизнесмен бросает взгляд на циферблат часов, когда поджимает время, и тут же возобновлял прогулку. Ночью он спал вполне крепко. Из Дарданелл в Геллеспонт, а там и Мраморное море. Капитан хотел было держаться вдоль берега, но пассажир распорядился плыть в открытом море.

— Погода ничем не грозит, — сказал он, — а нам надо поберечь время.

После полудня они увидели две огромные скалы: Оксию и Плати. Одна была безводная и голая, как серое яйцо, конусообразная, словно искаженная пирамида; другая — с плоской вершиной, вся в зелени и деревьях. На картах эти скалы обозначены как самая западная группа Принцевых островов.

Надо сказать, госпожа Природа временами тупа, а временами причудлива и непостижима. Кто-нибудь, глядя на острова этой группы из мягко покачивающейся на волнах лодочки во время короткой морской прогулки, вообразит, что природа предназначила их для летнего приюта. Но эти два острова — Оксия и Плати — особые острова: на них холодно зимой, они раскаляются в жаркие месяцы — для чего же они нужны? Не важно — применение им нашлось, и вполне подходящее применение. Отшельники в поисках суровейших, мрачнейших мест выбрали Оксию и, выдолбив ямы и пещеры на ее склонах, делили пристанища, с таким трудом завоеванные, с бакланами — самыми прожорливыми птицами на свете. Со временем близ вершины острова появился грубо выстроенный монастырь. А соседний остров Плати был превращен в Геенну для преступников, в ямах и подземельях которой целые жизни проходили в слезах и стенаниях об утраченной свободе. На одном острове слезы и проклятия — на другом острове слезы и молитвы.

На закате солнца галера усердно работала веслами между Оксией и европейским берегом — приблизительно там, где сейчас находится Сан-Стефано. Уже виднелся купол Святой Софии, за ним, на северо-западе, высилась Галатская башня.

— Дома — при свете лампы, благословенна Пресвятая Дева! — набожно говорили друг другу матросы.

Но не тут-то было! Господин пассажир послал за шкипером:

— Мне не хочется входить в гавань раньше утра. Такая чудесная ночь! Я хочу пройтись на малой лодке. Когда-то я занимался греблей и до сих пор неравнодушен к веслам. Вы побудьте где-нибудь поблизости. Повесьте два фонаря на мачту, чтобы я узнал ваше судно, когда захочу вернуться. А сейчас спускайте лодку.

Шкипер подивился странному вкусу своего пассажира, однако сделал, как ему было велено. Вскоре ялик — если позволите столь фамильярное название — отплыл с негром и его господином, причем последний сидел на веслах.

Для предстоящей экскурсии в маленькое суденышко спустили бурдюк, до половины заполненный водой, и принадлежащую чернокожему кожаную накидку. Лодка двинулась в сторону Принкипо, главного острова в этой группе, и растворилась в ночи.

Как только их не стало видно с палубы галеры, господин предоставил грести негру и, сев за руль, сменил направление на юго-восток, после чего ялик продолжил путь, пока прямо перед ним по курсу не появился Плати.

Южная оконечность Плати представляет собой чрезвычайно крутой обрыв. В давние времена здесь на голой скале была построена башня из камня — наблюдательный пункт и укрытие для часового на посту; у заключенных не было ни малейшего шанса для побега — так прочно и незыблемо было их заточение; меры эти предназначались против грабителей с восточной части материка и пиратов вообще. К башне вел крутой подъем, трудный для большинства людей в дневное время, и, судя по маневрам лодки, именно подъем притягивал к себе внимание хозяина. Наконец он обнаружил его и выбрался из лодки на каменный уступ. Кожаный мешок и накидка были переданы ему, и вскоре он и его спутник уже поднимались наверх.

На вершине господин обошел вокруг башни — теперь уже являвшей собой руины, бесформенную груду камней, местами поросшую жалкой, хилой лозой. Вернувшись к своему спутнику и задержавшись на минуту, чтобы осторожно слить воду из бурдюка, он на четвереньках пролез в проход, основательно заваленный обломками. Негр ждал его снаружи.

Он сделал два захода: в первый раз с бурдюком, а во второй — с завернутым в накидку мечом. Закончив, он с удовлетворением потер руки:

— Теперь они в надежном месте — драгоценные камни Хирама и меч Соломона! У меня еще три подобных хранилища: в Индии, в Египте, в Иерусалиме — да вдобавок гробница под Сидоном. Я никогда не буду нуждаться! — И он рассмеялся, очень довольный.

Спуск к лодке прошел без затруднений.

На другое утро, близко к восходу солнца, пассажиры высадились в гавани Святого Петра, на южной стороне Золотого Рога. Чуть позже господин уже отдыхал в своем доме в Византие.

В течение трех дней таинственный незнакомец, которого мы, за незнанием настоящего имени и титула, назвали господином, продал свой дом и домашнее имущество. В ночь на седьмой день, со своими слугами, примечательными тем, что все они были глухонемыми, он взошел на борт корабля и отплыл по Мраморному морю, направляясь только ему ведомо куда.

Посещение гробницы царственного друга Соломона, очевидно, предпринималось для добывания средств на путешествие, а то, что он предпочел драгоценные камни золоту и серебру, означало неопределенность времени и места этого путешествия.

Книга II ИНДИЙСКИЙ КНЯЗЬ

Глава I ВЕСТНИК ИЗ ЧИПАНГО

Ровно пятьдесят три года спустя после путешествия к гробнице царя Хирама, а точнее, в пятнадцатый день мая тысяча четыреста сорок восьмого года в одну из рыночных лавок Константинополя (сегодня рынок назвали бы базаром) вошел некий человек и вручил письмо владельцу лавки.

Израильтянин, удостоенный такой чести, не спешил открывать полотняный конверт, пока разглядывал посыльного. Подобная вольность, следует заметить, не была обычным вступлением к общению в этом огромном городе, с его космополитизмом: иначе говоря — если чье-то лицо, фигура или покрой платья и останавливал на себе повторный взгляд какого-нибудь горожанина, это должно было быть что-то из ряда вон чужеземное. В данном случае владелец лавки позволил себе некоторое время разглядывать вошедшего. Он повидал, как ему казалось, немало представителей разных национальностей, но никто из них не походил на его нынешнего посетителя. Ни у кого из них не было такого румяного лица и таких раскосых глаз, так тщательно задрапированной шали, непривычной в мужском костюме; это еще больше бросалось в глаза из-за коричневой шелковой сумки, свободно свисавшей с его плеча и расшитой спереди и по бокам экзотическими листьями и цветами. Вдобавок ко всему на ногах у него были шелковые туфли с вышивкой не менее богатой, а над непокрытой головой — искусно расписанный зонтик из бамбука и бумаги.

Однако владелец лавки был слишком хорошо воспитан, чтобы продолжать осмотр чересчур долго или попытаться удовлетворить свое любопытство прямым вопросом, а потому он вскрыл письмо и начал читать. Его менее воспитанные соседи сбежались толпой и окружили незнакомца, который сохранял невозмутимый вид, явно полагая, что в нем нет ничего такого, что могло бы сделать его центром всеобщего внимания.

Бумага, вынутая из конверта, еще больше озадачила лавочника. Ее тонкость, мягкость и полупрозрачность не шли ни в какое сравнение ни с чем, что он когда-либо видел; все это было не просто чужеземным, но очень чужеземным.

Письмо, однако, было на самом обычном греческом языке. Прежде всего он заметил дату; потом его любопытство вышло из-под контроля, и, поскольку послание умещалось на одном листке, взгляд лавочника переместился вниз, на место подписи. Здесь не было имени — только печать: оттиснутое на бумаге желтым воском изображение мужской фигуры, обвисшей на кресте.

При виде печати глаза лавочника раскрылись еще шире. Он глубоко вздохнул, подавляя смешанное чувство — наполовину изумления, наполовину благоговейного трепета. Отступив к ближней скамье, он сел и мгновенно забыл о вестнике, о толпе — обо всем, кроме письма и того, о чем в нем говорилось.

Потребность читателя взглянуть на листок бумаги, который произвел такое впечатление на человека, бывшего всего лишь обыкновенным торговцем на восточном рынке, наверняка стала сейчас настоятельной, по каковой причине текст письма и будет тотчас представлен в вольном переводе. Лишь дата письма приводится в современной манере.

Остров за морем. Далеко на Востоке
15 мая лета Господня 1447-го

Уэль, сын Яхдая!

Мир тебе и всем твоим близким!

Если ты верой и правдой хранишь наследие своих предков, где-то в доме твоем находится сейчас дубликат печати, оттиск которой ты найдешь здесь прилагаемым; только та печать сделана из золота. Это должно подтвердить для тебя предмет, о котором я рад объявить, зная, что, по крайней мере, это побудит тебя навести справки: я знал твоего отца, твоего деда, и его отца, и других людей его семьи с таких отдаленных времен, что для меня разумней об этом и не упоминать; и я любил их, ибо все они были добродетельные и славные люди, усердно исполнявшие волю Господа Бога Израиля и не признававшие никакого иного бога и тем самым выказавшие главнейшие из прекрасных человеческих качеств. При этом, обращаясь к тебе, я добавлю, что свойства людей, подобно свойствам растений, передаются по наследству, сохраняя чистоту через многие поколения; они создают род. И хотя я ни разу не глядел в лицо твое, не касался руки твоей, не слышал голоса твоего, я знаю тебя и верю тебе вполне. Сын твоего отца не может сказать никому, что я нахожусь здесь с ним, или что подобное мне существо живет на свете, или что ему приходилось хоть в малейшей степени иметь дело со мной; как твой отец с радостью принял бы мои просьбы, даже те, что я сейчас обращаю к тебе, с неменьшей готовностью его сын примет их. Отказ стал бы первым шагом к предательству.

С этим предисловием, о сын Яхдая, я пишу без страха и свободно, сообщая, во-первых, что нынче пятьдесят лет с тех пор, как я ступил на берег этого острова, который, за неимением названия тебе известного, я пометил и обозначил как «Остров за морем. Далеко на Востоке».

Его люди, по природе своей, добры к чужестранцам и живут просто и добродетельно. Хотя они никогда не слыхали о Назарянине, которого весь мир упорно именует Христом, люди эти, по правде говоря, лучше следуют его учению, особенно в отношениях друг с другом, чем так называемые христиане, среди которых довелось родиться тебе. При всем том, однако, я устал от этого, более не по их вине, а по собственной. Стремление к переменам — это всеобщий закон. Только Бог один и тот же — вчера, сегодня, завтра — вечно. Так что я решился ступить еще раз на землю наших отцов, Иерусалим, для которого у меня сохранились слезы. В его совершенстве он более чем прекрасен, в его развалинах он более чем священен.

Во исполнение моего плана узнай теперь следующее, о сын Яхдая: я посылаю своего слугу Сиаму, поручив ему доставить тебе это письмо. Когда оно окажется в твоих руках, заметь день и посмотри, точно ли это: ровно год с пятнадцатого мая, со времени, которое я дал ему на это путешествие — более по морю, чем по суше. Так ты узнаешь, что я следую за ним, хотя и с остановками на неопределенное время. Мне нужно будет пересечь Индию до Мекки, затем — до Каш-Куша и вниз по Нилу до Каира. Тем не менее я надеюсь приветствовать тебя лично в пределах шести месяцев после того, как Сиама передаст тебе это сообщение.

Посланца этого я шлю вперед с целью, о которой далее и намерен тебе сообщить.

Я собираюсь снова поселиться в Константинополе; для этого мне нужно жилье. Сиаме, среди прочих его обязанностей на службе у меня, поручено купить дом, обставить его и приготовить к моему приезду. Давно прошло время, когда меня привлекали духаны. Гораздо приятнее думать, как моя собственная дверь мгновенно откроется на мой стук. В этом деле ты можешь сослужить мне службу, которая не забудется и будет с благодарностью вознаграждена. У него нет никакого опыта в делах жилья в твоем городе, а у тебя он есть, поэтому я прошу тебя заняться этим практически, помогая ему в выборе, в безупречности обращения и во всем, что может потребовать исполнения этого проекта, помня лишь, что жилье должно быть простым и удобным и не богатым, ибо — увы! — еще не пришло время, когда дети Израиля смогут жить, не привлекая к себе внимания в глазах христианского мира.

Ты найдешь Сиаму проницательным и рассудительным, старше, чем он кажется, и всегда готовым ради меня проявить свою надежность. Должен также предупредить тебя, что он глух и нем; однако, если ты будешь говорить, повернувшись лицом к нему, и говорить по-гречески, он поймет тебя по движению губ и даст ответ знаками.

И последнее: не бойся принять эти комиссионные в счет денежных затруднений. У Сиамы есть способы раздобыть все деньги, какие ему только могут понадобиться, вплоть до излишества; в то же время ему запрещено заключать долговой контракт, кроме как с тобой за оказанные тобой услуги, о которых он сообщит мне, так чтобы я смог заплатить сполна.

Для всех существенных дел у Сиамы есть подробные инструкции; к тому же он знаком с моими привычками и вкусами. Засим завершаю это послание следующими словами: надеюсь, что ты окажешь ему всю означенную помощь и, когда я прибуду, ты позволишь мне относиться к тебе по-отечески, как к сыну: я буду тебе только подспорьем и никогда — бременем.

Мир тебе, о сын Яхдая, и близким твоим!

[Печать]

Окончив читать, сын Яхдая уронил руки на колени и погрузился в раздумье, которое посыльный, с его чужеземными манерами, прервать не решался. Очень уж велико расстояние от человека до возвышенных материй, наиболее властных над воображением. Письмо пришло с острова, названия которого он никогда прежде не слыхал: остров за морем — за морем, несомненно омывающим Восточный край Земли, где бы остров ни находился. А тот, кто написал письмо! Как он там оказался? И что его побудило туда отправиться?

Получатель письма похолодел. Он внезапно вспомнил, что в его доме есть стенной шкаф с двумя полками, отведенными для хранения фамильных ценностей; на верхней полке лежала Тора, с незапамятных времен принадлежавшая его семье; на второй полке хранились чаши из рога и металла, старые филактерии, амулеты и другие вещи, которые собирались в течение такого долгого времени, что он сам не смог бы составить их списка, и, по правде говоря, сейчас, когда он вспомнил о них, они представлялись ему множеством бесцветных и бесформенных предметов, утративших свою историю и ценность. Среди них, однако, ему попадалась печать в виде золотого медальона, но было ли изображение выпуклым или вогнутым, он не мог сказать, как не мог судить и о том, что это за эмблема. Его отец и дед ценили ее очень высоко, и историю, рассказанную ему в детстве множество раз, которую он слушал, сидя у них на коленях, он мог повторить вполне основательно.

Некий человек нанес оскорбление Иисусу, называвшему себя Христом, и тот в наказание обрек этого человека на скитания по свету, пока не придет ему самому время явиться вновь, и человек этот продолжает жить столетиями. И отец, и дед подтверждали правдивость рассказа; они лично знали несчастного, более того, они заявляли, что он близок к их семье и подтверждал это множество раз.

Много лет прошло с тех пор, как лавочник слышал эту историю; и еще больше прошло времени с тех пор, как человек этот исчез, ушел, никому не известно куда.

Но он не умер! Он приходил снова! В это трудно поверить, и все же ясно одно: кем бы ни был посланник (допустим, даже мошенником), какую бы ложь он ни сочинил для своей выгоды — обратиться можно, без опасений и расходов, к печати, хранящейся в шкафу. Как свидетель, она тоже была глуха и нема — и тем не менее в лике ее было откровение и была истина.

Преодолев минутное оцепенение, сын Яхдая понял это и более ждать не стал. Сделав знак вестнику следовать за собой, он прошел в чулан, бывший частью его лавки, и, оставшись с ним наедине, заговорил по-гречески.

— Сядь здесь, — сказал он, — и жди, когда я вернусь.

Вестник с улыбкой поклонился и сел, а Уэль, надвинув на уши свой тюрбан, отправился домой, сжимая в руке письмо.

Он шел поспешно, временами почти бежал. По пути ему встречались знакомые, но он их не замечал; если они заговаривали с ним — он их не слышал. Добравшись до своих дверей, он ворвался в дом так, словно за ним по пятам гналась толпа. И вот он уже стоял перед шкафом!

Никаких церемоний с талисманами и амулетами, уздечками для ослов, женской дребеденью его прародительниц, некогда знаменитых своей красотой или множеством детей; никакой пощады пестрой коллекции на второй полке не досталось от его рук. Он расшвыривал все туда и сюда и снова — туда и сюда, но поиски были напрасны. Ах, господи, неужели печать потерялась? И когда же это?

Эта неприятность растревожила его еще больше; руки его тряслись, когда он вновь попытался приняться за поиск; и он нещадно упрекал себя. Медаль была ценной как залог, и, кроме того, эта памятная вещь была священна. Сознание этого мучило его. Снова и снова он перекладывал и переворачивал вещи на полке, в последний раз старательно и с большим вниманием. Когда он остановился передохнуть, крупные капли пота покрывали его лоб, и, заламывая руки, он вскричал:

— Ее здесь нет — она потерялась! Господи, как я теперь узнаю правду!

Надо сказать, что у сына Яхдая не было жены. Молодая женщина, которую он взял себе в жены, умерла, оставив ему маленькую девочку, которой в описываемое нами время было около тринадцати лет. В силу возникшей необходимости он нашел почтенную дочь Иерусалима на место домоправительницы и воспитательницы девочки. Сейчас он подумал об этой женщине: быть может, она знает, где находится печать. Он направился было искать ее, и в этот момент отворилась дверь соседней комнаты и на пороге появилась его дочь.

Девочка была очень дорога ему: у нее была чистая оливковая кожа, как у ее покойной матери, и те же мягкие черные глаза, которыми та улыбалась ему так, что излишни были слова, чтобы уверить его в своей любви. А малышка была живой и ласковой, милой в разговоре и целыми днями напевала что-то — негромко и с удовольствием. Часто он сажал ее к себе на колени и с любовью вглядывался в нее, а чувствуя, что она будет такой же нежной и прекрасной, как его покойная жена, — выше этого он не мог представить себе совершенства.

Как ни угнетен был несчастный, он заключил малышку в объятия, поцеловал в круглую щечку и, опуская девочку на пол, увидел свисавший на шнурке с ее шеи медальон. Она сказала, что домоправительница дала его ей поиграть. С трудом справившись с нетерпением, он развязал наконец шнурок и поспешил с вновь обретенным сокровищем к окну: рассмотреть выпуклую эмблему, а потом, с бьющимся сердцем, он сравнил ее с окрашенным воском отпечатком в конце письма. Ошибиться было невозможно: оттиск на воске был сделан с медальона!

Не следует думать, что сын Яхдая не оценил должным образом произошедшего. Мысль о человеке, тяжко страдающем по воле рока, странно подействовала на него и повлекла его дальше. Кто был тот, наделенный властью слова, чтобы не просто менять законы природы, но и сохранять провинившегося живым во времени, уже переходящем в вечность? Насущные дела, однако, были реальными и срочными, и лавочник, вспомнив о посланце, вернулся мыслью к стоящим перед ним практическим вопросам, первым из которых был — как ему должно отнестись к просьбам своего корреспондента?

Ответ на этот вопрос не потребовал долгого размышления. Его отец, как рассудил Уэль, принял бы незнакомца радушно и так, как подобает принять человека столь близкого их роду; так же должно поступить и ему. Просьбы были не обременительны и не подразумевали никаких денежных обязательств между ними — ему лишь предстояло помочь неопытному слуге в покупке жилого дома: деньги у слуги имелись в большом количестве. Правда, когда хозяин появится самолично, придется установить соответствующие взаимоотношения с ним, но с этим пока еще можно было подождать. Если в этой связи сын Яхдая и задерживался мимоходом на мысли о возможных выгодах для себя, поскольку человек этот, должно быть, богат и могуществен, то такие мысли людям свойственны и простительны.

Возвращение к рынку было не столь поспешным, как путь от него. Теперь Уэль принимал решения быстро. Он привел Сиаму к себе в дом и поместил в комнату для гостей, заверяя его, что тем самым доставит себе удовольствие. Однако, когда наступила ночь, спал он плохо. События дня смешивались со многими необъяснимыми фактами, нарушающими привычно размеренный уклад его жизни, наполняя его необычной растерянностью и смятением. Он был не в силах управлять собственными мыслями: они то и дело возвращали его к тому потрясению, когда он поверил в потерю медальона; поскольку мысли эти крутились вихрем в его полусонном сознании на очень тонких и непрочных нитях, ему привиделся таинственный старик, явившийся в его дом и каким-то образом забравший, поглотивший жизнь его ребенка. Когда же мирские заботы наконец отошли прочь и уступили его сну, сердце его все еще колотилось от ужаса.

Покупка, для совершения которой требовалась помощь Уэля, оказалась делом нетрудным. После тщательных поисков по всему городу Сиама решил остановиться на двухэтажном доме, расположенном на улице, проходящей вдоль подножия горы, в наши дни увенчанной мечетью султана Селима, хотя в то время на этом месте стояла непритязательная христианская церквушка. Будучи отчетливым указателем восточной границы, она также служила своего рода межевым знаком между греческими кварталами, всегда чистыми, и еврейскими, всегда грязными. Примечательно и то, что ни гора, ни церковь не заслоняли собой открывающийся с крыши вид на западную сторону; иначе говоря, это было так далеко за верхним изгибом горы, что юго-восточный ветер проносил семена чертополоха над многими знатными греческими резиденциями и разбрасывал их у часовни Святой Приснодевы или в роскошном саду позади церкви. В дополнение к этим преимуществам, сын Яхдая не упустил из виду, что его собственное жилище, небольшое, но удобное, тоже деревянное, находится прямо напротив, через улицу. По всей видимости, выбор, сделанный Сиамой, должен был удовлетворить его хозяина. Обстановка была делом второстепенным.

Надобно добавить, что по ходу этого дела два обстоятельства доставляли Уэлю большое удовлетворение: у Сиамы всегда были деньги для своевременной оплаты всего, что он покупает; а еще с ним было поразительно легко общаться. Его глаза возмещали отсутствие слуха, а его знаки, жесты и взгляды были совершенством пантомимы. Вечерами малышка не уставала наблюдать за ним во время беседы.

В то время как мы отправимся вслед за Скитальцем, следует держать в уме, что жилище, полностью обустроенное, ожидает его, и ему нужно лишь постучать в дверь, чтобы войти и оказаться дома.

Глава II ПАЛОМНИК В ЭЛЬ-ХАТИФЕ

Бухта Бахрейн вдается в западный берег Персидского залива. Рядом с точкой на севере, от которой она начинает свой внутренний изгиб, поднимаются побеленные одноэтажные глинобитные домики города Эль-Хатиф, принадлежащие арабам, народу в наименьшей степени склонному к переменам. Как залив, так и город в тот период нашей истории были известны под своими нынешними именами.

Этот старый город в былые времена имел немаловажное значение главным образом за счет дороги, что вела от него на запад через Херемамех, поднимаясь вверх, взбираясь на окольные тропы через безводные песчаные пространства, в Эд-Дирие, палаточную столицу бедуинов, и там раздваивалась: одна ветвь уходила к Медине, другая — к Мекке. Иными словами, Эль-Хатиф служил для Мекки такими же воротами на востоке, как Джидда на западе.

Когда наступало время обязательного ежегодного хаджа, иначе говоря, паломничества, название этого города было на устах мужчин и женщин — и по ту сторону Зеленого моря, и к югу, вдоль берега Омана, и в прибрежных селениях под пиками Акдафа — едва ли реже, чем названия самих священных городов.

Примерно к первому июля представители разных народов: паломники из Ирана, Афганистана, Индии и других стран вместе с паломниками из Аравии — собирались толпами, шумные, бранчливые, запущенные и грязные, и объединяло их лишь одно — во что бы то ни стало совершить хадж, дабы не умереть как евреи или христиане.

Закон требовал, чтобы паломник находился в Мекке в месяц Рамадан — в то время, когда сам Пророк стал паломником. От Эль-Хатифа прямое путешествие могло быть совершено за шестьдесят дней, что позволяло проделать путь в среднем в двадцать миль. По дороге в Медину могло случиться, что правоверному позволялось присутствовать и участвовать в ритуалах, обычных для таинственной Ночи Предопределения.

Подобное путешествие, помимо прочего, изобиловало опасностями. Ветры, сушь, песчаные бури сопровождали паломников в пути; вокруг рыскали звери, постоянно голодные, и таились грабители — всегда зоркие. Солнце раскаляло горы, вызывая миражи-обманки, разжигало невидимые костры, и в самом воздухе этих мест, неблагоприятном для людей, и в воде, что они в этих местах пили, таились болезни и смерть.

Поскольку Пророк установил месяц Рамадан для хаджа, паломники приучились собираться в Константинополе, Дамаске, Каире и Багдаде. Если они и не могли избежать дорожных злоключений, то могли уменьшить их число. Позаимствовав слово «караван» для описания своего похода, они основали многочисленные рынки во всех пригодных для этого местах.

Такова была одна из характерных черт Эль-Хатифа с наступлением июня и до того момента, как караван растянется во всю длину дороги и в конце концов исчезнет в желтой дали Пустыни. Никак нельзя было пожаловаться на отсутствие поставщиков. Торговцы лошадьми, ослами, верблюдами — одногорбыми и двугорбыми — имелись во множестве. Местность на мили вокруг становилась обширной животноводческой фермой. Стада заполоняли тощую землю. Изготовители упряжи, седел, паланкинов разной формы и цены, поставщики верблюдов, лошадей целых караванов не ждали, пока к ним обратятся с просьбой; конкуренция между ними была слишком жаркой для сохранения чувства собственного достоинства. Пастухи гнали отары откормленных овец, продавая их живьем. В тенистых местах располагались торговцы ритуальной обувью и одеждой, а палатки с образцами были разбросаны по всей территории. Лоточники расхаживали повсюду с инжиром, финиками, сушеным мясом и хлебом. Короче говоря, паломники могли быть обеспечены всем необходимым. Стоило лишь воскликнуть — и товар тут как тут.

Среди тысяч паломников в Эль-Хатиф в конце июля 1448 года прибыл человек, чье присутствие мгновенно сделало его объектом всеобщего внимания. Он явился с юга на галере с восемью веслами, с индийскими матросами на борту и простоял на якоре три дня, прежде чем сойти на берег. Ничто, кроме присутствия матросов, не указывало на национальную принадлежность судна. Оно было опрятно и свежепокрашено; во всем прочем ничего необычного в его наружности не было. Оно не предназначалось для войны — это было очевидно. Оно двигалось слишком легко, что указывало на отсутствие груза, поэтому пришедшие зеваки делали вывод, что оно не связано с торговлей.

Перед тем как убрать парус, над судном от носа до кормы соорудили навес, который с берега казался огромной многоцветной шалью. Вследствие этого знатоки в подобных делах решили, что владелец галеры — индийский князь, безмерно богатый, прибыл как добрый магометанин, дабы упрочить свою веру паломничеством.

Это мнение укрепилось и поведением незнакомца. Сам он на берег не сходил, но поддерживал деятельное общение посредством малой шлюпки. В течение трех дней она доставляла на борт судна подрядчиков, торгующих верблюдами и продовольствием, и отвозила их назад.

Подрядчики не могли точно определить его возраст: ему могло быть лет шестьдесят, а могло быть и семьдесят пять. Он был несколько ниже среднего роста, но человек деятельный и уверенный в себе. Сидел он, скрестив ноги, в тени навеса, на коврике из блестящего шелка. Говорил незнакомец на арабском, но с индийским акцентом. Одет был как индус: в шелковую рубашку, короткий жакет, просторные шаровары и огромный белый тюрбан поверх красной фески, сколотый впереди эгретом, сверкающим драгоценными камнями, владеть которыми впору только радже. Слуг при нем было немного, но одеты они были роскошно — в шароварах с богато украшенными поясами, — все они молчаливо ждали перед ним в подобострастных позах. Один из слуг стоял за спиной господина, держа в руках огромных размеров зонт. Хозяин удостаивал подрядчиков несколькими словами — и все лишь исключительно по делу. Ему требовалось полное снаряжение для хаджа. Сможет ли поставщик доставить двадцать верблюдов и четырех быстроногих дромедаров? Два из них должны были нести его носилки, два других предназначались для его личной свиты. Двугорбых верблюдов он намеревался нагрузить провиантом. При разговоре он не отрывал неприятно пристального взгляда от собеседника. Что еще более странно, он ни разу не осведомился о цене.

Один из шейхов отважился спросить:

— Как велика будет свита вашей милости?

— Четверо.

Шейх воздел руки к небу:

— О Аллах! Четыре одногорбых и двадцать двугорбых верблюдов для четырех мужчин!

— Малоумный, — спокойно ответил незнакомец, — разве не слыхал ты о благотворительности, о подаянии бедным? Разве могу я с пустыми руками войти в священнейший из городов?

В конце концов был найден посредник, который взялся предоставить правоверному вельможе все, о чем тот просит.

Утром четвертого дня после прибытия индус был доставлен на берег и сопровожден из города на малое расстояние, где на некотором возвышении был оборудован временный лагерь. В нем были поставлены палатки: одна — для хранения товаров и провизии; вторая — для свиты; третья — для старшего шейха, вооруженной охраны, установителей палаток, погонщиков верблюдов; четвертая — просторнее всех прочих — для самого князя. С дромедарами, верблюдами и лошадьми лагерь был принят; затем, согласно обычаю, была уплачена надлежащая сумма.

При разговоре он не отрывал неприятно пристального взгляда от собеседника. Что еще более странно, он ни разу не осведомился о цене.

К закату солнца багаж был перевезен с корабля, и началось распределение груза. Индийскому князю совершенно не стоило труда нанять любых помощников, какие ему могут понадобиться.

Из тридцати человек, составлявших свиту, десять были вооруженные всадники, и, судя по их весьма внушительному виду, князь мог вполне продвигаться независимо от каравана. Позаботился он и о выборе запасов для путешествия. Задолго до того, как были улажены торговые сделки, он сумел заслужить полное уважение самых ушлых купцов не столько за проявленную им щедрость, сколько за свой здравый ум. Они перестали свысока называть его варваром-индусом.

Как только с торговыми делами было покончено, слуги незнакомца занялись обустройством палатки хозяина. Снаружи они покрасили ее в зеленый цвет. Внутри разделили ровно пополам — одна половина для приемной, другая для гостиной, в которой, помимо расставленных диванов и разостланных ковров, они с большим вкусом задрапировали потолок шалями, которые на корабле служили навесом. Когда все необходимые приготовления были осуществлены, оставалось только дождаться дня общего отъезда; как и подобало знатному вельможе, князь все это время оставался в своей палатке, не обращая внимания на происходящее вокруг него. Он производил впечатление человека, который любит одиночество и терпеть не может публичности.

Глава III ЖЕЛТОЕ ПОВЕТРИЕ

Однажды вечером досточтимый индус сидел в одиночестве у входа в свой шатер. Алый отсвет дня задержался на западном небосклоне. В небе робко появлялись первые звезды. Верблюды отдыхали — одни пережевывали жвачку, другие спали, склонив длинные шеи к теплой земле. Сторожа, собравшись в кучку, тихо беседовали. Крик муэдзина, призывающий к молитве, проплыл долгими, полнозвучными нотами сквозь напоенный тишиною воздух. Другие голоса откликнулись на призыв — отчетливее или слабее, в зависимости от расстояния, и он был так созвучен чувству, вызванному особенностью минуты, что, услышав его, нетрудно было поверить, что это зов с Небес. Сторожа прекратили споры, расположились попросторнее, расстелили на земле свои коврики и, ступив на них босыми ногами, обратившись лицом в сторону Мекки, вознесли неизменную молитву ислама: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет — Пророк его».

Знатный паломник поднялся перед входом в палатку и, пока его неотесанные работники предавались религиозному рвению, тоже молился, но совершенно по-иному.

— Бог Израиля — мой Бог, — сказал он, едва ли не обыденным тоном, словно разговаривал с самим собою. — Те, что окружают меня, молятся тебе в надежде на жизнь, я же молюсь тебе в надежде на смерть. Я приплыл сюда морем — за морем конец не застал меня; теперь я уйду в пустыню в надежде обрести его. А если мне должно жить, Господи, дай мне счастье служить тебе. У тебя нужда в проводниках добра: дай мне впредь стать одним из них, дабы, трудясь во славу твою, я мог насладиться миром блаженных. Аминь!

Согласуя свои движения с движениями сторожей, он опустился на колени и повторил молитву; когда они упали ниц, как подобало по магометанскому обычаю, так же поступил и он; когда они закончили молитву, он еще продолжал ее, чтобы они наверняка заметили его. Столь прилежное поведение в короткое время создало ему лестную репутацию святости, придавая его паломничеству некоторую приятность.

Вечерняя заря угасла, уступая ночи и покою, который она приносит; лишь печальный индус прохаживался перед своей палаткой, заложив руки за спину и низко опустив на грудь бороду. Давайте попробуем проследить за его размышлениями.

— Пятьдесят лет! Целая жизнь для всех, кроме меня! Тяжела, Господи, десница твоя, когда ты во гневе.

Он испустил глубокий вздох и простонал:

— Пятьдесят лет! Пусть оплакивают их те, чья жизнь измеряется скудной долей.

Он обратился в мыслях к прошлому.

— Отправиться в Чипанго было все равно что покинуть мир. Война уступила религиозным спорам. Я устал и от них тоже. Уставать от всего — мое проклятие. Может, счастье, которое находишь в женской любви, длится дольше?

Он на некоторое время погрузился в раздумье, закончив его решением:

— Если случится такая возможность, я ее использую. Я все еще помню мать моей Лаэль, хотя вплоть до ее кончины я не сознавал той меры счастья, что она принесла мне.

Потом он возвратился к первой теме:

— Когда люди поймут, что вера — это природное побуждение, а чистая религия — это вера, очищенная от сомнений?

За этим вопросом последовал промежуток времени, наполненный безмолвием, — для того, должно быть, чтобы продлить удовольствие, которое он получил от этой мысли.

— Да поможет мне Бог, — после недолгого молчания снова заговорил он, — внести согласие в это определение религии. Не может быть ни реформ, ни усовершенствований веры, помимо того, что Бог — ее единственный и исключительный предмет; это, несомненно, ведет к отсечению всех паразитических поклонений, подобных тем, что превозносят Христа и Магомета. Пятьдесят лет тому назад секты предали бы меня пыткам, упомяни я о Боге как о принципе, достаточно широком и священном для всех, чтобы прийти к компромиссу в их разногласиях; они, возможно, и сейчас не готовы, однако я попытаюсь.

Если я преуспею, то не стану пошлым монументом, подобно Александру; не разделю я и сомнительной славы с Цезарем. Моя слава будет уникальной. Я возвращу человечество к его истинным отношениям с Богом. Я стану их Арбитром в религии. Тогда, несомненно, — он умоляюще поднял лицо, словно обращался к тому, кто восседает на престоле в окружении звезд, — несомненно, ты освободишь меня от этой слишком долгой жизни… Если я не смогу, — он стиснул руки, — если не сумею, они могут изгнать меня, могут бросить меня в тюрьму, могут вздернуть меня на дыбе, но они не могут убить меня.

Сказав это, он принялся быстро шагать, опустив голову, как человек, за которым гонятся. Потом он снова остановился, чтобы нерешительно сказать самому себе:

— Слаб я, слаб душой. Дурные предчувствия одолевают меня. Господи, Господи, сколько еще времени могу я обманывать себя? Если ты не простишь меня — на что мне слава среди моих соотечественников? К чему мне бороться за то, чтобы служить им?

Он снова стиснул руки:

— О глупцы, глупцы! Неужели они никогда не поумнеют? Когда я уходил, они спорили: был ли Магомет Пророком? Был ли Христос Мессией? И они все еще обсуждают это. И я увидел, какими страданиями оказался чреват этот диспут!

Отсюда и до конца монолог его стал бессвязным, сбивчивым: от жалобы к страсти, от молитвы к ликованию. Продолжая говорить сам с собой, он, казалось, потерял из виду свою нынешнюю цель — творить добро в надежде на освобождение от бесконечной жизни, чтобы стать иудеем, каковым он был рожден.

— Ораторы призывали к мечу, и они протыкали им друг друга насквозь на протяжении двух столетий и более. Европу пересекали большие дороги, украшенные трупами, словно геральдическими знаками. Но то были великие времена. Я помню их. Я помню обращение Мануила к Григорию. Я помню их. Я присутствовал на церковном соборе в Клермонте. Я слушал речь Урбана. Я видел Вальтера, нищего из Бургундии, беглеца в Константинополь; но его последователи, те, что отправились с ним, — где были они? Я видел Петра, затворника и труса, дезертира, которого приволокли назад в охваченный чумой лагерь Антиоха. Я помогал в голосовании за Годфри на выборах короля в Иерусалиме и нес свечу на его коронации. Я видел, как воинство Людовика VII и Конрада — свыше миллиона — растворилось в Иконии и Писидианских горах. Потом, дабы не давать отдыха гонителям моего народа, я отправился в поход с Саладином для повторного завоевания Святого города и слышал ответ Филиппа и Ричарда на его вызов. Отважный Курд, из жалости к людским печалям, согласился терпеть в Иерусалиме христиан в качестве паломников; и здесь раздор мог бы окончиться, но я сыграл на честности Болдуина и снова привел Европу в движение. Не моя вина, что этот рыцарь стал в Константинополе королем Востока. Затем другой Фредерик осмелился превратить Иерусалим в христианский город. Я обратился за помощью к туркам, и они сожгли, разграбили город и взяли в плен Людовика Святого, чистейшего и лучшего из крестоносцев. Он умер у меня на руках. Никогда прежде я не пролил ни единой слезы о мужчине или женщине его веры! Потом пришел Эдуард I, и с ним закончилось противостояние армий. По решению меча Магомет стал Пророком от Бога, а Христос — всего лишь сыном плотника. С позволения калифов христиане могли посещать Иерусалим в качестве паломников. Посох паломника — вместо меча! Вместо щита — нищенская сума. Но епископы приняли это, а затем — распахнули двери в век обмана, когда христианин пошел против христианина. Холм, на котором византиец построил свою церковь Гроба Господня, — не Голгофа. В том, что лжецы в сутанах называют Гробом Господним, никогда не было тела Христова. Слезы миллионов плакальщиков лишь орошали монашеский обман. Глупцы и богохульники! Виа Долороза вела из Дамасских ворот Иерусалима на север. Гора за городскими воротами, похожая на череп, — вот истинная Голгофа. Кто лучше меня знает это? Центурион попросил дать ему провожатого; я пошел с ним. Иссоп был единственной зеленью, растущей на горе; ничего, кроме иссопа, там не растет с тех самых пор. К западу от ворот был сад, и могила находилась в этом саду. От подножия креста я посмотрел в сторону города. И там было море людей, простирающееся до ворот. Я знаю, я знаю, я и страдание — мы знаем. Когда я ушел пятьдесят лет тому назад, существовало соглашение между древними соратниками; все соперничали друг с другом в ненависти к иудею и в преследовании его; и не было предела несчастьям, которые он вытерпел от них. Говори ты — о Хеврон, город патриархов!

Именем того, кто восседает далеко, и того, кто вблизи тебя, именем звезд этой мирной ночи, а также именем Предвечного, который под звездами, услышь свидетельствующего! Был день, когда ты предстал открытым детям Израиля, ибо сама пещера и покойник в ней принадлежали им. Тогда Ирод надстроил пещеру и закрыл ее, не воспрещая при этом входить туда другим племенам. Христианин последовал за Иродом; однако еврей мог войти за плату. После христианина — мусульманин; а теперь ни царь Давид, ни сын его, хоть и спускались с колесниц к дверям и стучались в них своими коронами и скипетрами, не смогли войти в них и жить. Цари приходили и уходили, приходили и уходили поколения, и вот уже появилась новая карта, с которой исчезли старые названия. Что касается религии — увы! Разделение осталось: здесь — магометанин, там — христианин, вон там — иудей. Со своего порога я изучаю этих людей, бывших детьми, когда я отправлялся в изгнание. Их пыл не уменьшился. Чтобы поцеловать камень, в который традиция вложила Слово Божие, они бросят вызов ужасам Пустыни, зною, жажде, голоду, болезни, смерти. Я несу им старую идею в новом изложении: Бог — даритель жизни и власти, и Сыну, и Пророку, Бог — единственный, имеющий право на поклонение, Бог — источник наивысшей святости, к которому верующие могут принести свои убеждения и доктрины для того, чтобы слиться в договоре всемирного братства. Примут ли они это? Вчера я видел, как встретились шиит и суннит, и старая ненависть омрачила их лица, когда они взглянули друг на друга. Они лишь унаследовали вражду исламистов между собой; насколько же больше их вражда с христианами! Насколько же неизмеримо больше вражда между христианами и иудеями! Мое сердце предчувствует беду! Господи! Неужто я всего лишь предаюсь пустой надежде!

Увидев приближающегося в сумерках человека, он заставил себя успокоиться.

— Мир тебе, хаджи, — остановившись, сказал посетитель.

— Это ты, шейх?

— Это я, сын своего отца. Я пришел с отчетом.

— Я размышлял о некоторых святых вещах, которым нет цены, о высказываниях Пророка. А что у тебя?

Шейх поклонился ему и ответил:

— Караван отправится завтра с восходом солнца.

— Да будет так. Мы готовы. Я укажу наше место в передвижении. Ты свободен.

— О князь! У меня есть еще кое о чем рассказать.

— Еще?

— Сегодня пришло судно из Гормуза к восточному берегу, привезли целую орду нищих.

— Бисмилла! Хорошо, что я нанял у тебя гурт верблюдов и нагрузил их едой. Я уплачу свою пеню за бедных вперед.

Шейх покачал головой.

— Что они нищие, это ничего, — сказал он. — Аллах добр ко всем своим созданиям. Даже шакалы принадлежат ему и должны быть накормлены. Для того, быть может, несчастные и были принесены сюда ангелом, который прилетает с Желтым поветрием. Четыре трупа были опущены в землю, а их одежду распродали в лагере.

— Ты хочешь сказать, — снова заговорил князь, — что чума пойдет вместе с нами до Каабы? Будь доволен, шейх. Аллах поступил по-своему.

— Мои люди напуганы.

— Я капну каждому подслащенной воды на губы и благополучно их провезу, хоть они и умирают. Так им и скажи.

Шейх уже выходил, когда князь, проницательно заподозрив, что он-то как раз и страшится, окликнул его:

— Как называешь ты послеполуденную молитву, о шейх?

— Эль-аср.

— Что делаешь ты, когда к ней призывают?

— Разве я не правоверный? Я молюсь.

— И ты слышал Арафатскую проповедь?

— Именно так, о князь.

— Тогда, если ты правоверный, если ты — хаджи, о шейх, ты и все, кто с тобой, увидите Катиба на его верблюде и снова услышите его. Только обещай мне оставаться до его последнего слова.

— Обещаю, — торжественно сказал шейх.

— Ступай, но не забывай: молитва — это хлеб веры.

Шейх удалился, успокоенный.

На другой день с восходом солнца караван, насчитывающий около трех тысяч душ, узкой колонной потянулся из города. Князь, который мог бы быть первым, оказался — по собственному выбору — позади всех прочих.

— Почему ты выбрал для себя такое место, о князь? — спросил шейх, польщенный его обществом и сравнительно благопристойным порядком каравана.

В ответ он услышал:

— Благословение Аллаха с тем умирающим, кого богатые и самовлюбленные минуют не замечая.

Шейх повторил сказанное своим людям, и они ответили:

— Ибн Ханиф был дервишем: таков и этот князь — да возвеличится его имя!

Это прозвучало наивысшей похвалой в устах правоверных.

Глава IV ЭЛЬ-ЗАРИБА

— Я буду их арбитром в религии, — произнес индийский мистик в своем монологе.

Это следует понимать как лейтмотив замысла, которому следовал этот безмерно одинокий человек в Аравийской пустыне.

Разумеется, принимать это надо вместе с другим его заявлением:

— Не может быть ни реформ, ни совершенствования веры, если только Бог не будет ее единственным субъектом; и это определенно приведет к отсечению всех паразитических культов, вроде поклонения Христу или Магомету.

Пятьдесят лет тому назад, испытывая отвращение к бесконечным и непоследовательным дебатам и войнам между исламом и христианством, он отправился в Чипанго. И там в покаянный час его осенила идея всемирного религиозного братства — с Богом в качестве согласующего принципа; и теперь он возвращался, чтобы ускорить путь к компромиссу. Выражаясь определеннее, он предпринял это паломничество, дабы лично убедиться в том, что мусульманская часть мира созрела для согласия. Он посещал Мекку и прежде, но на этот раз замысел придавал путешествию остроту новизны; легко представить себе, что он не пренебрег никакими мелочами в проявлении духовной сути хаджа. Читатели, следующие за повествованием, не должны упускать из виду этого обстоятельства.

От Эд-Дирие высокородный паломник выбрал более длинный путь к Медине, где в мечети Пророка он тщательно исполнил ритуалы, обязательные для правоверных. Затем он вместе с караваном направился на юг от Дамаска.

Рассвет шестого сентября наступил над холмистой равниной, известной как долина Эль-Зариба, озарив четыре шатра, установленные на холме справа от дороги, ведущей оттуда на юго-запад. Эти шатры, соединенные канатами, обеспечивали надежное ограждение для лошадей, ослов, дромедаров и верблюдов со всей их громоздкой поклажей. Несколько вооруженных мужчин охраняли лагерь.

Долина цвета свежей зелени в окружении розовых гранитных скал создавала дивный контраст с желтовато-бурой местностью, через которую тянулся дневной переход. Вода на небольшой глубине питала пучки верблюжьей травы и фиванские пальмы, щедро разбросанные по всему оазису и слишком мелкие, чтобы называться деревьями. Вода и близость Святого города — всего лишь день пути — завоевали для Эль-Зариба двойное признание: место встречи караванов и место заключительной церемонии — облачения в одежды паломника и принятия ихрама.

Церемония предписана самим Пророком; потому паломники в течение ночи устраиваются на холме, чтобы лучше наблюдать ее и в то же время дать себе требуемый отдых, заранее, до прибытия караванов. Иными словами, индийский князь (титул, под которым он был теперь широко известен) перед рассветом мирно спал в самом просторном из четырех шатров, где над центральным шестом так красиво сверкал миниатюрный позолоченный минарет.

Вдоль дорог и на возвышенных частях долины виднелись и другие шатры, и легкие струйки дыма, поднимавшиеся оттуда, свидетельствовали о приготовлениях к завтраку. Это означало присутствие лоточников, брадобреев, продавцов ритуальной одежды и торговцев вообще, которые в предвкушении прибытия караванов явились из города заниматься своим ремеслом. Среди них следует особо отметить проводников, готовых за скудную плату брать на себя попечение над несведущими паломниками и почтительно проводить их через многочисленные обряды, обязательные для исполнения.

Вскоре после полудня князь призвал такого гида и нескольких цирюльников — мужчин в длинных халатах и зеленых чалмах, с их медными тазиками, острыми ножами и ножницами с блестящими лезвиями. Превращение его людей в истинных паломников началось. Каждый мужчина покорно предоставлял свою голову, усы и ногти экспертам, совершал омовение, умащался мускусом. Потом вся группа избавлялась от своих старых одежд, облачась в два куска белой ткани — одеяние ихрама. Смена облачения придавала им более достойный вид. Под конец правоверные паломники надевали сандалии, особенность которых заключалась в том, что они не должны были закрывать верхней части стопы; затем они выстроились в ряд лицом к Мекке и вслед за проводником медленно и нараспев повторили древнюю формулу посвящения ихрама Всемогущему.

Торжественное поведение людей во время церемонии, которая чередовалась с молитвами и чтением сур, произвело глубокое впечатление на князя, который в конце происходящего удалился в свой шатер с тремя немыми служителями и там провозгласил обеты за себя и за них. Там же они все надели предписанные обычаем облачения. Затем, как он вполне мог себе позволить, поскольку закон разрешал искать тени дома или шатра, он приказал расстелить ковер перед дверью, где уселся в свежих белых одеждах, с кувшином свежевыжатого гранатового сока и приготовился наблюдать подход караванов; по слухам, на востоке уже виднелись поднятые ими клубы пыли.

Некоторое время спустя облако пыли уже стремительно сгустилось в том направлении, сопровождаемое бодрящим грохотом цимбал и барабанов, что в сочетании со звуками рога сливалось в прекрасную, возвышенную музыку, столь высоко ценимую воинами Востока. Появилась группа всадников; копья их сверкали в лучах солнца. Кинув на них мимолетный взгляд, князь остановился на предводителе.

Солнце палило нещадно; очертания низких холмов дрожали, словно обожженные маревом, которое окутывало их. Косматые громады верблюдов будто дымились; в небе не было ничего живого, кроме двух коршунов, медленно парящих в вышине на широко распахнутых крыльях. Военачальник, однако, упорно не желал расставаться с оружием и доспехами, равно как и солдаты позади него. Вскоре он подъехал и остановился перед князем на небольшом расстоянии.

Его голову покрывал конусообразный шлем без забрала, с краев которого, начиная от висков, свободными складками ниспадал капюшон из тонких стальных колец; эта кольчужная сетка застегивалась под подбородком, охватывая шею, горло, плечи и частично спину. Кольчуга, гибкая, словно шерстяная ткань, защищала тело и руки до локтей; широкие штаны из той же ткани покрывали бедра и ноги, за исключением частей, соприкасавшихся с седлом, — те были кожаными. Шлем и каждое звено кольчуги были позолочены, поэтому на расстоянии возникало впечатление, будто доспехи сделаны из золота. Накидка из легкой зеленой ткани спускалась со спины, наполовину скрывая небольшой круглый щит из полированной меди; на левом боку висел меч, правая рука сжимала копье. Седло было высокой посадки, как предпочитают черкесы; к седлу были приторочены лук и наполненный стрелами колчан, а поскольку стремена представляли собой стальные башмаки, они надежно защищали ноги.

При виде этой воинственной фигуры индус в восхищении приподнялся на своем коврике. Именно такими, подумал он, были воины, что следовали за Саладином! Когда незнакомец, достигнув вершины холма, свернул с дороги, направляясь, по всей видимости, к входу в шатер, князь невольно поднялся на ноги, готовый выказать ему уважение.

Лицо его с серьезным и в то же время приятным выражением, теперь отчетливо видное, отличалось резкими чертами и бронзовым загаром, хотя принадлежало молодому человеку не старше двадцати двух — двадцати трех лет, темноглазому, с усами и бородкой. Он держался в седле с непринужденной грацией; пусть он и его широкогрудый темно-гнедой конь и не были единым существом, духовно они составляли одно целое: вместе они производили впечатление величия — так могут выглядеть короли.

Покуда князь предавался этим размышлениям, воин натянул поводья и остановился, чтобы оглядеть его и лагерь, затем, развернув коня, осмотрел другую сторону холма, явно выбирая для себя позицию на вершине, дабы держать в поле зрения всю равнину и наблюдать за приближением и размещением караванов.

Вслед за ним на вершину холма поднялся другой всадник, подобно первому вооруженный и облаченный в доспехи, хотя и не столь богатые, держа в руке штандарт тускло-желтого шелка, свисающий с позолоченного древка. Полотно штандарта было заполнено надписями красного цвета, за исключением места у древка, отданного золотому полумесяцу со звездой. Знаменосец спешился и по знаку предводителя воткнул древко в землю.

Увидев своего шейха, князь подозвал его:

— Что это за воин вон там? Тот — в золотых доспехах.

— Эмир аль-Хадж, о князь.

— Эмир аль-Хадж! Такой молодой? Ах да, любимец султана! Кисляр-ага расхваливал его как-то раз.

— Ваши замечания, как и общая молва, о превосходительный князь, не уместятся в поклаже одного верблюда, — сказал шейх. — В Медине я слышал о нем такую историю. У турок есть знаменитый враг, Искандер-бей, по силе — настоящий джинн, чей меч едва могут поднять двое мужчин вместе. Однажды он предстал перед войском султана с вызовом на поединок. Тот, кого вы видите здесь, единственный отважился выступить вперед навстречу ему, и они сражались с утра до полудня, а потом сделали перерыв. «Кто ты?» — спросил Искандер. «Я — раб Мурада, предводителя правоверных, который поручил мне доставить тебя к нему живым или мертвым». Искандер рассмеялся и сказал: «Судя по твоему говору, ты не турок; чтобы посмотреть, действительно ли предводитель правоверных, как ты его называешь, надеется извлечь выгоду из твоего воинского мастерства, я отдаю тебе должное и предоставляю возможность следовать своим путем». После этого, как говорят, он поднял свой тяжелый клинок так, словно тот был не тяжелее сухого пальмового листа, и зашагал с поля.

Князь выслушал шейха и торопливо сказал:

— Ты знаешь Нило, моего черного человека, приведи его сюда.

Шейх почтительно поклонился и поспешил выполнить приказание, оставив своего патрона, который, не сводя глаз с эмира, пробормотал:

— Такой юный — и в такой милости у старого Мурада! Надо мне познакомиться с ним: если я потерплю неудачу, он может оказаться полезен. Как знать, как знать.

Он устремил взгляд вверх, словно разговаривая с кем-то, находящимся там.

Между тем эмир расспрашивал своего заместителя.

— Этот паломник, — сказал он, — хорошо обеспечен.

— Это индийский князь, о котором я слышу с тех пор, как мы покинули Медину.

— И что ты услышал?

— Что, будучи богатым, он щедр, как сеятель с семенами.

— Что еще слышно о нем?

— Он благочестив и учен, как имам. Его люди называют его «малик». О молитвах он знает все. Как только наступает время, он поднимает занавеску носилок и призывает на молитву голосом, подобным голосу Билала. Ученики медресе умерли бы от зависти, если бы видели, как он сгибает спину, моля Аллаха о благословении.

— Бисмилла!

— А еще говорят, что во время путешествия от Эль-Хатифа в Медину он держался в конце каравана, а ведь мог быть первым.

— Я не вижу в этом никакой добродетели. Горцы больше любят нападать на передовых.

— Скажи мне, о эмир, с кем предпочел бы ты встретиться — с горцем или с Желтым поветрием?

— С горцем! — решительно ответил собеседник.

— И ты знал бы, когда те, что впереди, бросили человека, пораженного болезнью.

— Да.

— А потом?

— У стервятников и шакалов свои права.

— Верно, о эмир, но послушай. Караван вышел из Эль-Хатифа в количестве трех тысяч здоровых. Более трехсот поразила болезнь, их оставили умирать; из них более сотни были приняты этим индусом. Говорят, что именно из-за этого он предпочел двигаться в конце колонны. Он сам учит изречению из хадисов о том, что Аллах оставляет свое самое избранное благословение так, чтобы его подобрали среди бедных и умирающих.

— Если бы он не говорил, что он — индийский князь, как он утверждает, он…

— Машейх! Он святее дервишей!

— Да, клянусь Милосерднейшим! Но как он спас отверженных?

— Особым средством, известным только властителям и знатным людям его страны. Стоит ему лишь застать пораженного чумой, пока тот при смерти, но еще жив, капля этого снадобья на язык — и несчастный спасен. Ты слышал о том, что он сделал в Медине?

— Нет.

— У гробницы Пророка, как ты знаешь, о эмир, множество бедняков кое-как существуют в ее святой тени.

— Я знаю это, — засмеялся эмир. — Я вошел в Святой дом богатым и вышел из него беднее беднейшего из тех, что обступили меня у дверей.

— Так вот, — продолжал его заместитель, не обращая внимания на то, что его прервали, — он позвал их войти и накормил их — и не рисом с луком и прогорклым за десять дней хлебом, а кушаньями, достойными самого халифа; уходя, они клялись, что душа Пророка возвратилась в мир.

В этот момент появление отряда всадников, поднимавшихся в гору, положило конец беседе. Единообразие оружия и доспехов, стать коней, порядок и размеренность общего продвижения позволяли опознать избранных — кавалерийский корпус турецкой армии; музыка, ощетинившиеся пики, многоскладчатые чалмы и укороченные широкие шаровары придавали зрелищу вид истинно восточный.

В середине войска (авангард впереди, арьергард позади, как положено) шествовал главный объект заботы и почитания — священные верблюды: высокие, могучие животные казались еще большими гигантами из-за покрывающих их попон и необычайного груза, который они несли. Их также украшали должные регалии: на мордах забрала из шелка и золота, головы смотрелись великолепно в обрамлении перьев, обширные шейные накидки, отягощенные металлической бахромой и ниспадающие до колен. Каждый верблюд был покрыт мантией, натянутой на каркас, подобный раструбу колокола. На верблюжьих горбах возвышались павильоны из легких шелковых драпировок — на некоторых из них была великолепно вышита аль-Фатиха. Над каждым таким павильоном покачивался огромный плюмаж из зеленых и черных перьев. Таковы были церемониальные махмалы, содержащие среди других даров великолепную и сказочно дорогую кисву, которую султан отправлял шарифу Мекки, чтобы заменить обветшалое покрывало на святилище Дома Бога.

Над всадниками колыхались увенчанные плюмажами головы верблюдов, а над ними возвышались обильно украшенные перьями павильоны и покачивались, словно плыли. Невозможно представить, какие бедствия обрушились бы на тело и душу эмира аль-Хаджа, если бы он не сумел доставить драгоценные махмалы согласно предписанию.

Пока кавалерия поднималась в гору, музыканты старались вовсю; наверху колонна повернула и выстроилась слева от эмира в сопровождении вереницы верблюдов, нагруженных военным имуществом, и шумной толпы маркитантов. Вскоре на холме обосновался еще один лагерь; белые шатры светились над равниной, и посреди них один — необычайных размеров — для даров султана.

Караваны тем временем один за другим появлялись из пыльного облака, ими самими поднятого, и растекались по долине; молодой эмир был совершенно поглощен этим зрелищем, когда к нему приблизился посланный князем шейх.

— О эмир! — сказал араб после традиционного мусульманского «салам».

Голос его потонул в диком реве рожков, тарелок и барабанов; он подошел ближе — почти к стремени.

— О эмир! — повторил он.

На этот раз он был услышан.

— Что тебе нужно?

В тоне эмира звучало легкое раздражение, как и на лице, когда он посмотрел вниз; но чувство это исчезло при виде негра, чья природная чернота была подчеркнута безукоризненной белизной ихрама, в который он был облачен. Возможно, яркий поднос кованой меди, который держал в руках чернокожий человек, и глиняная бутылка на подносе между двумя чашами — серебряной и хрустальной — соответственно повлияли на поведение и мысли эмира.

— Чего ты хочешь? — спросил он, слегка наклоняясь над подошедшими.

Шейх ответил:

— Превосходнейший хаджи, мой покровитель, которого ты, возможно, видишь на ковре у входа в шатер, шлет тебе привет, как это подобает одному верующему по отношению к другому, следующему для блага своей души по пути в святейший из городов; и он просит тебя принять от него глоток этой воды с соком граната, который, как он ручается, приносит прохладу языку и здоровье духу, потому что он куплен у дверей Дома Пророка — кому да будут обращены молитвы и славословия вовеки.

Во время этой речи негр умелой рукой и с убедительностью, не допускающей сомнений, особенно для того, кто еще не покинул седла после долгого пути по пустыне, высоко поднял и протянул ему обе чаши.

Сняв с левой руки перчатку со стальной пластиной, эмир высоко поднял чашу и с поклоном паломнику, который поднялся с ковра и стоял у входа в шатер, выпил ее залпом, после чего, оставив вместо себя своего заместителя, с намерением выразить благодарность за предложенное гостеприимство он развернул коня и поскакал, чтобы лично изъявить свою признательность.

— Любезность, тобою мне оказанная, о хаджи, — сказал он, спешившись, — согласуется с проявлениями твоего милосердия к ближним, вместе с которым, как я слыхал, ты вымостил перламутром дорогу от Эль-Хатифа.

— Не говори о них, прошу тебя, — сказал Скиталец, отвечая на отданный ему поклон. — Кто откажет в послушании закону!

— Я вижу ясно, что ты достойный человек, — сказал эмир, снова поклонившись.

— Мне не к лицу было бы говорить так. Обратимся к вещам более приятным. Этот шатер в пустыне принадлежит мне, пока солнце не склонилось к своей вечерней четверти, быть может, о любезный эмир, тебе было бы много удобнее, если бы мы вошли внутрь. Я сам и все, что я имею, — к твоим услугам.

— Я благодарен за предложение, превосходнейший хаджи, — если такое обращение ниже должного для тебя, тебе следует привести сюда шейха, чтобы он ответил за то, что ввел в заблуждение незнакомца; но солнце и я перестали обращать внимание друг на друга, ибо долг всегда одинаков и призывает к исполнению обязанностей. Здесь, поскольку эта долина — место встреч, караваны склонны к беспорядочному распространению и нуждаются в сдерживающей руке. Я привожу это обстоятельство в извинение за то, что решаюсь просить тебя позволить мне внести поправку в твое любезное предложение.

«…Мой покровитель… просит тебя принять от него глоток этой воды с соком граната…»

Эмир сделал паузу, дожидаясь дозволения.

— Так ты принимаешь предложение. Вноси в него поправки, какие сочтешь нужными. — Князь улыбнулся.

Тогда его собеседник с явным удовлетворением ответил:

— Когда наши собратья в караванах угомонятся и на равнине станет спокойно, а я принесу требуемые обеты, я вернусь к тебе. Мое жилище близко к твоему, и мне было бы приятно, если бы ты позволил мне прийти одному.

— Решено, о эмир, решено — если ты, со своей стороны, согласишься позволить мне накормить тебя тем, что у меня пока еще имеется в распоряжении. Могу обещать, что ты не уйдешь голодным.

— Да будет так.

После чего эмир снова сел в седло и отправился к своему месту, оглядывая равнину и все прибывающих людей.

Глава V ПРОХОЖДЕНИЕ КАРАВАНОВ

Со своего места Скиталец мог видеть продвижение караванов, но, поскольку зрелище это было еще далеко до завершения, он призвал трех своих помощников и отдал распоряжения о вечернем приеме эмира; после этого он расположился на ковре и дал волю своему любопытству, не беспричинно полагая, что сможет найти в происходящем нечто имеющее отношение к предмету, неизменно занимавшему его мысли.

Небо никак нельзя было назвать голубым, — казалось, оно состоит из обыкновенной пыли, смешанной с толченым кирпичом. Оно походило на полупрозрачный потолок, раскаленный безжалостными лучами солнца, являвшего собой огненный диск. Невысокие черные холмы, отливающие пурпуром, образовали горизонт, на который словно опирался этот потолок, подобно выпуклому стеклу над циферблатом часов. Таким образом, укрытая, но с хорошим обзором на восток и юг с места наблюдателя, раскинулась долина Эль-Зариба, куда, как к обетованному месту встречи, без устали, «не отрывая глаз», стремилось такое множество паломников, денно и нощно преодолевая все препоны и невзгоды. В их представлении долина была не столько садом или пейзажем, сколько прихожей дома Аллаха. Сейчас они приблизились к ней, находясь в пути с самого рассвета, и их охватило нетерпение; поэтому крик «Здесь, здесь!» подхлестнул беспорядочные колонны, и они отозвались дружным эхом:

— Ты позвал нас — и вот мы здесь, мы здесь!

И они ринулись вперед беспорядочной массой.

Чтобы дать читателю представление о потоке людей, стремящихся захватить места в долине, стоит освежить в памяти некоторые подробности. Следует помнить, что это не просто караван, который покинул Эль-Хатиф на западном берегу Зеленого моря, но два больших каравана, слившиеся в один, — аль-Шеми из Дамаска и Мисри из Каира. Нужно принять во внимание и то, откуда стекались паломники и кто они были. Например, в Каире собирались оба Египта — Верхний и Нижний, а также народы из таинственных пустынь внутренней Африки, из городов и стран, расположенных вдоль южного побережья Средиземного моря до самого Гибралтара; тогда как весь Восток, во всеобъемлющем смысле этого слова, собирал правоверных в Дамаске. Для потока несметного числа правоверных, нахлынувшего на них, арабы являлись перевалочной базой, подобно венецианцам по отношению к рыцарям Западной Европы во времена позднейших Крестовых походов; так что к тысячам правоверных паломников следовало причислить и тысячи тех, кто обслуживал хадж. Вторичным крупным сборным пунктом служила Медина. Едва ли можно было считаться истинно верующим, если ты, совершая паломничество, пренебрег поклонением мощам Пророка; об этом говорится в известном изречении: «В одной молитве в этой мечети более добродетели, чем в тысячах других мест, за исключением мечети Масджид аль-Харам».

Оказавшись в Медине, мог ли паломник пренебречь поклонением, если не слезами в мечети аль-Куба, извечно священного для всякого мусульманина, первого места публичного богослужения в исламе? Наконец, не забудем, что год, о котором мы пишем, относится к периоду, когда людей, чтящих Коран и почитающих Мекку, было много больше, чем теперь. И вот сейчас, взирая на эту процессию, столь многолюдную, пеструю, разнообразную, не всегда управляемую, подле своего шатра на холме сидел индийский князь. Задолго до того, как это зрелище развернулось перед ним, о его приближении возвестил пыльный столб, отчасти подобный тому, что предварял толпу израильтян в дикой пустыне во время Исхода. Вскоре после разговора с эмиром князь, глядя на это пылевое облако, сначала увидел на востоке темную полосу, подобную тонкой нити.

Полоса не дробилась на части; нельзя было различить, двигалась ли она и насколько распространялась в глубину. Звук, долетавший оттуда, напоминал шелест и свист ветра. Поначалу монолитная, полоса вскоре распалась на неравные участки, и стало видно расстояние между ними; одновременно с этим шум превратился в энергичные, но пока нечленораздельные голоса бесчисленного скопления людей. Затем участки разбились на группы, одни больше, другие меньше; потом стало можно различить отдельные фигуры; наконец то, что казалось сплошной полосой, растеклось в поражающую воображение массу — не имеющую ни центра, ни флангов, но только неизмеримую глубину.

Паломники даже не пытались придерживаться дороги; превратив шествие в гонку, они разбегались направо и налево по всей местности; каждый выискивал ближний путь, порой успешно, порой нет; в результате возникла невообразимая мешанина. Сама неровность ландшафта способствовала неразберихе. Какая-нибудь группа на миг возникала на возвышенности — и тут же исчезала в ложбине. Только что на ровной местности были видны тысячи паломников — и внезапно, словно проваливаясь, они спускались все ниже, ниже, и вместо них оставался только столб пыли или путник-одиночка.

Наконец стремительный поток настолько вышел из берегов, что в поле зрения оказались уже отдельные точки, и взгляд наблюдателя вынужденно перемещался от объекта к объекту. Вот тогда стало заметно, что в массу входили животные и люди: тут лошади, там верблюды — с верховыми и без, с поклажей и без; напрягаясь из последних сил, они стремятся вперед, подгоняемые кто криком, кто тыком, — вперед ради жизни, вперед между «двумя утехами»: впереди их манило Блаженство, а позади щетинилось копьями Отчаяние.

Наконец поток достиг восточной границы долины. Тут, казалось бы, пришедшие первыми, счастливые победители, отдохнут или без спешки выберут из множества участки по своему вкусу, но нет — расплатой, сопутствующей триумфу, был страх оказаться затоптанным тысячами спешащих следом. Продолжение пути обеспечивало безопасность — и они двигались дальше.

До сего времени зрелище имело вид общей панорамы, но теперь взгляду стали доступны отдельные подробности, и, сколь ни привычны были для князя пышные зрелища, он воскликнул:

— Это не люди — это демоны спасаются от гнева Божьего! — И он невольно подошел ближе к самому краю обрыва.

Местность, казалось, была до отказа забита верблюдами — не теми терпеливыми животными, которых мы привыкли называть этим именем, для которых приручение означает дурное обхождение и муки, медлительными носильщиками тяжестей, всегда взывающими к нашему сочувствию, всегда по виду усталыми, голодными, сонными, изможденными, ищущими только места, чтобы скинуть свой груз, каков бы он ни был, а потом лечь и умереть; нет, то были верблюды буйные, мятежные, бунтующие в ярости и страхе, издающие неописуемые вопли и бегущие изо всех сил, — армия верблюдов, стремительно несущая громадные тела, словно охваченная слепой паникой. Они двигались поодиночке и вереницами, а то и целым стадом. Более медлительные, и те, что уклонялись вправо и влево от прямого курса, и те, что замедляли бег в нерешительности перед спуском, быстро отставали или терялись из виду, так что состав постоянно менялся. Раскачивание и тряска грузов и свертков на спинах у животных, развевающиеся завесы, шали всех форм и расцветок придавали зрелищу характер забавных и ярких контрастов. Иногда зритель на холме был склонен смеяться, иногда восхищаться, а порой и вздрагивать при виде явной опасности. Снова и снова среди быстрой смены чувств он повторял:

— Это не люди, это демоны, бегущие от гнева Божьего!

Таково было это зрелище, назовем его вторым актом; и вот — начался третий; тогда объяснилось неистовое движение, столь несовместимое с повадками и терпеливой натурой верблюдов. Посреди всей этой неразберихи, наводя порядок, указывая направления, находились всадники — своего рода армия. Некоторые ехали впереди, и, судя по поводьям, которые они тянули совместными усилиями человека и лошади, это были погонщики; прочие являлись их помощниками и были вооружены стрекалами, которыми пользовались безжалостно и с большой сноровкой. Было множество столкновений, беспорядка и суматохи; однако, невзирая на опасность, всадники участвовали в общем возбуждении и изо всех сил способствовали продвижению караванов. Всадники не только использовали завязанные узлами веревки и заостренные палочки, но и вносили свою лепту в невообразимую какофонию звуков, сопровождавшую всю эту толпу, — мешанину молитв, проклятий, бессмысленных воплей, какая порой доносится из современного дома для умалишенных.

В самый разгар этого натиска подошел шейх.

— Сколько еще? — спросил князь. — Во имя Пророка, как долго еще это будет длиться?

— До ночи, о превосходительный хаджи, если караваны будут так медлительны.

— Это обычно так и бывает?

— Так оно повелось с самого начала.

После этого любопытство князя привлекла группа независимых всадников самого благородного вида. Они неслись галопом в своих длиннополых одеяниях, сжимая в руках дротики.

— Это арабы. Узнаю их по лошадям и по посадке, — сказал он с восхищением, — но не скажешь ли ты, какого они племени?

Шейх ответил с гордостью:

— Их лошади серой масти, и по этому признаку ясно, о приверженец Пророка, что они из племени бене-ярб. Каждый второй из них — поэт; перед лицом врага — все они воины.

Лагеря на холме, с желтым флагом, оповещающим о стоянке эмира, привлекли внимание и других, помимо всадников из бени-ярб; все желающие выбраться из мешанины обратились в их сторону, зрелище переместилось чуть ли не к самым ногам Скитальца, отчего он подумал с участившимся биением сердца: «Последователи Пророка приходят показать мне то, что они в этот день собой представляют». Потом он сказал шейху:

— Стань рядом и рассказывай мне, когда я буду тебя спрашивать.

Содержание их беседы вкратце таково.

Поток, который хлынул следом, отчетливо видимый во всех подробностях, являл собою все обычаи и национальности, характерные для паломничества. Местные жители пустыни на неоседланных верблюдах, держась за верблюжий горб одной рукой, другой колотили противника; местным жителям на красавцах-конях не было нужды ни в хлысте, ни в шпорах; у местных жителей на дромедарах — таких стремительных, крепконогих и сильных — не было поводов для страха. Мужчины, а зачастую женщины и дети на потертых чепраках или в изысканных паланкинах, изредка особы, чье богатство и высокое положение в обществе удостоверялось великолепием носилок, в которых они размещались, раскачиваясь между широко шагающими дромедарами из Аль-Шарка.

— Клянусь Аллахом! — воскликнул князь. — Вот оно, воплощение варварства. Посмотрите!

Те, о ком он говорил, приближались беспорядочной массой на спинах дромедаров без всякой сбруи… Во главе ехал всадник под зеленым знаменем, исписанным белыми буквами, и бил в огромный барабан. Они были вооружены длинными копьями из индийского бамбука, украшенными под наконечниками пучками страусовых перьев. Каждый вез за спиной женщину, пренебрегавшую чадрой. Ликующий женский визг вторил воплям мужчин, словно поощряя безрассудство, с которым те рвались вперед. Горе тем встречным, кто плохо держался в седле! В мгновение ока они вываливались из него. Не лучше приходилось и тем, кто управлял верблюдами. Треск сломанных паланкинов, резкие хлопки рвущихся веревок, предупреждающий крик, одобрительные возгласы, драки мужчин, стычки животных — в результате таких столкновений на земле оставались обломки крушения.

— Это ваххабиты, о хаджи, — сказал шейх. — Видишь пучки перьев на их копьях? Это знак геенны.

— А те, что идут сейчас? — спросил князь. — Их вытянутые белые шапки напоминают мне о Персии.

— Это и есть персы, — ответил шейх. Он скривил губы и сверкнул глазами. — Они будут рвать на себе одежды, царапать свои бритые макушки и вопить «Горе мне, о Али!», потом целовать Каабу, касаясь ее грязными бородами. Да пребудет над ними проклятие Аллаха!

Князь понял, что это мнение суннита о шиитах.

Тем временем другие караваны из Багдада двигались вслед за презренными сынами Ирана, а именно: деканийцы, индусы, афганцы, народы с Гималаев и следом за ними из Катая и Сиама — все народы, лучше знакомые князю, чем шейху, который говорил о них так:

— Тебе должно знать твоих собственных людей, о хаджи! Ты для них — отец!

Далее, в беспорядочной мешанине, где соседей не выбирают, вперед вырвались главные караваны — мавры и эфиопы, египтяне, сирийцы, турки, курды, кавказцы, арабы из всевозможных племен, каждое во множестве, и так продолжалось все послеполуденное время.

К заходу солнца спешка и суета заметно ослабли. Впереди, в западном направлении, начали ставить палатки, и горизонт заволокло дымом многочисленных костров. Все выглядело так, будто ночной привал отползает назад, к востоку, откуда началось нашествие.

В тот момент, когда интерес князя к этому зрелищу начал ослабевать и он уже подумывал о возвращении к своему шатру, последние партии пилигримов вступили в долину. Они состояли из пеших и всадников на ослах и значительно уступали в скорости предыдущим группам. Персы в высоких шапках и турки, чьи чалмы усохли до выцветших фесок, шли впереди; за ними вплотную следовала толпа представителей племени такрури — безденежных оборванцев, питающихся мясом отбившихся от стада животных. Последними были больные и умирающие, упорно тащившие по дороге свои немощные тела. Только бы им добраться до Святого города! Если бы они умерли там, то стали бы мучениками, для которых двери в рай всегда открыты. С ними в ожидании легкой добычи, подобно стервятнику, описывающему медленные круги над головой, крались нищие, воры, парии и убийцы; но ночь наступила быстро, обеспечивая им надежное укрытие, потому что зло и ночь были соучастниками испокон веков.

Князь наконец вернулся в свой шатер. Он увидел достаточно. Он увидел закат солнца над долиной Эль-Зариба; он увидел поток караванов. Они расположились здесь, в этой долине. Они нужны ему и для его собственных целей. Мусульманский мир неизменен, он все тот же — по своему составу, обычаям, догматам веры, — только теперь Скиталец достиг более ясного их понимания, чем когда-либо. Магомет, представляя Бога человеку заново, навязал людям свою веру, ее основную идею, ее центральную фигуру — высшей святости и, что самое главное, — единую! Осознанно или нет, он оставил после себя образец религиозного совершенства — себя. И согласно этому образцу, вор, следующий за большими караванами, обирающий умершего, головорез, душащий жертву оттого, что она слишком медленно умирает, были достойны рая и попадали в него, ибо верили в него. Вера в Пророка значила больше, чем вера в Бога; такова была вдохновляющая идея ислама. Упадок духа овладел несчастным Скитальцем. Он ощутил приступ горечи — провозвестницы неудачи в предприятии, которое, в чем бы оно ни заключалось, целиком владело его душой. В таких случаях человек инстинктивно повсюду ищет помощи и в отсутствие ее — покоя и утешения; что остается ему сейчас — обратиться в христианство? Что сказали бы христиане о его идее? Потерялся ли Бог в Христе, как потерялся он здесь, в Магомете?

Глава VI КНЯЗЬ И ЭМИР

В приемной половине княжеского шатра зажжены светильники; один закреплен на центральном столбе, вокруг него еще пять — на воткнутых в землю шестах; все они ярко горят. Ярким светом подчеркивается богатство цветовых оттенков на навесе из шалей. В пространстве, обозначенном пятью светильниками, на пушистом ковре в уюте и прохладе расположились мистик и эмир, оба в одеяниях ихрама, а ночь снаружи все еще сохраняет дневной жар.

Собеседники сидят лицом к лицу, между ними низкий деревянный столик, выскобленный до белизны слоновой кости. Ужин подошел к тому, что мы называем десертом.

На столике расставлены легкие корзинки с виноградом, инжиром и финиками — отборнейшими плодами садов Медины. Банка меда, всевозможные печенья и два кувшина — один с водой, другой с гранатовым соком; чаши для питья завершают убранство стола.

В наше время восточные любители неспешного застолья могут взбодриться кофе и табаком, но в том веке, о котором мы повествуем, ни один из этих наркотиков еще не был известен. Однако не следует думать, что фрукты, мед и напитки не доставили им удовольствия. Позади хозяина стоит негр, которого мы уже знаем под именем Нило. Он чутко ловит малейшее движение господина.

Поскольку гость и хозяин к этому моменту уже преодолели некоторую скованность только что состоявшегося знакомства, их беседа течет непринужденно и свободно; время от времени то один, то другой поворачивает голову так, что отблеск света вспыхивает на свежевыбритой макушке.

Эмир заговорил о чуме.

— В Медине мне сказали, что она отступила, — заметил хозяин.

— Верно, о хаджи, но теперь она вспыхнула с новой силой. Прежде ее жертвами всегда были самые слабые, а теперь она поражает всех без разбора. Вчера моя арьергардная стража наткнулась на высокопоставленного паломника. Его носилки были брошены, и он лежал на них мертвый.

— Может, этого человека убили.

— Нет, — сказал эмир, — при нем нашли золото в большом количестве.

— Но у него, несомненно, была и другая собственность.

— Огромной ценности.

— Как с нею поступили?

— Ее доставили ко мне, и сейчас она вместе с другими вещами, которые хранятся в моем шатре; закон древнего установления наделяет правами на нее эмира аль-Хаджа.

Выражение лица еврея сделалось серьезным.

— Я имею в виду не владение собственностью этого человека, — сказал он, махнув рукой. — Я знаю закон, но у чумы, этого бедствия, ниспосланного Аллахом, свои законы, и согласно одному из них, нам предписывается сжечь или зарыть в землю то, что было найдено вместе с телом.

Эмир, видя доброжелательную озабоченность своего гостя, ответил с улыбкой:

— Но есть высший закон, о хаджи.

— Не думаю, что какая-либо опасность могла бы поколебать тебя.

Хозяин подвинул вперед корзинку с финиками, и эмир, полагая, что не фрукты были на уме у хозяина, стал ждать продолжения его речи.

— Это напомнило мне о другом предмете, о отважный эмир, но, поскольку это тоже нечто личное, я колеблюсь. Разумеется, я не стану говорить об этом, кроме как с разрешения.

— Как пожелаешь, — сказал собеседник. — Я буду отвечать — и да поможет мне Пророк!

— Будь благословен Пророк! — с благоговением произнес князь. — Твое доверие делает мне честь, и я благодарю тебя; в то же время я не стал бы слишком полагаться на это, если бы твой язык менее напоминал о земле, чье имя — сама музыка — Италия. Мне известно, о эмир, что султан, твой хозяин — да хранит его Аллах, — имеет у себя на службе много отличных воинов из иных стран, в том числе христианских, но при этом правоверных. Не расскажешь ли о себе?

Вопрос не смутил эмира.

— Отвечу кратко, — сказал он без колебания, — потому что и сказать-то нечего. Я не знаю своей родной страны. Иноземный акцент, который ты заметил, был замечен и другими, а поскольку они, подобно тебе, признали его итальянским, я не прочь считать себя итальянцем. Обрывочные сведения, которые с течением времени дошли до меня, подтвердили это, я воспользовался благоприятной возможностью научиться языку. В нашем дальнейшем разговоре, о хаджи, если хочешь, ты можешь пользоваться им.

— Ради твоего удовольствия, — ответил хозяин, — хотя опасности быть подслушанными нет. Нило, раб, стоящий за мной, нем от рождения.

Затем без малейшей заминки эмир перешел с греческого языка на итальянский:

— Мое самое раннее воспоминание — о том, как меня несет на руках женщина под голубым небом, по краю белой песчаной косы, с садом по одну сторону и морем — по другую. Звук морских волн, разбивающихся о берег, отчетливо живет в моей памяти, как и цвет деревьев в саду, зелень оливковых деревьев, какую я видел позднее. Столь же отчетливо я помню, как по возвращении меня внесли в каменный дом — огромный, скорее даже замок. Я говорю о саде, о море, о грохоте прибоя, больше полагаясь на то, что увидел впоследствии, чем на собственную память.

Тут хозяин перебил его замечанием:

— Хотя я родом с Востока, но много путешествовал на Западе, и это описание напоминает мне восточный берег Италии в районе Бриндизи.

— Мое следующее воспоминание, — продолжал эмир, — детский страх, вызванный ревущим пламенем и густым дымом, а также грохотом битвы, который сейчас я уже не перепутаю ни с чем. Потом было путешествие по морю, во время которого я не видел никого, кроме бородатых мужчин. Воспоминания о событиях моей жизни становятся более связными, когда я оказался объектом любви и заботы жены знаменитого паши, правителя Бруссы. Она называла меня Мирзой. Мое детство прошло в гареме, и оттуда я перешел в школу, где меня готовили к военной службе. Потом я стал янычаром. Однажды представилась возможность, и я отличился. Мой господин, султан, наградил меня повышением и перевел в силихдары, старейший и привилегированный корпус имперской армии, откуда набирают телохранителей падишаха и дворцовый гарнизон. Желтый флаг, который носит мой заместитель, принадлежит этому корпусу. В знак особого доверия султан назначил меня эмиром хаджа. Вот вкратце моя история, о хаджи.

На слушателя произвел впечатление безыскусный рассказ, лишенный и намека на сожаление, печаль или иного рода горькие чувства.

— Это печальная история, о эмир, — сказал он сочувственно, — и я не склонен думать, что она окончена. Известно ли тебе больше?

— Ничего существенного, — был ответ. — По-видимому, замок был атакован ночью турками, высадившимися со своих галер.

— А твои отец и мать?

— Я никогда их не знал.

— Возможно и еще одно предположение, — произнес князь. — Они были христиане.

— Да, и они были неверные.

Подавление естественной привязанности, которую выдало это замечание, еще более изумило хозяина.

— Но они верили в Бога, — сказал он.

— Им следовало бы верить, что Магомет — Пророк его.

— Боюсь, я причиняю тебе боль, о эмир.

— Не беспокойся обо мне, о хаджи.

Вместо ответа еврей потянулся за самым лучшим фиником в корзинке. Безразличие гостя мгновенно разожгло в нем пожар дурных предчувствий. Чтобы стать арбитром в религиозном диспуте, составлявшем высшую цель его замысла, ему требовалось место и внимание. Но если все магометане, на которых он более всего надеялся, таковы, как этот, рожденный от христиан, эти два условия невыполнимы. Судя по словам эмира, вера не передается по наследству; еврея резанула мысль, что разжиганием страстей, которые из века в век правили крестоносцами, он сам внес лепту в поражение, теперь угрожавшее его собственным честолюбивым помыслам. Сердце у него защемило, но силою воли он подавил тревогу и сказал:

— На все воля Аллаха. Возрадуемся же тому, что он хранит нас. Предопределение нашей судьбы, то есть то, что случится с нами, чем мы будем, когда и где конец застанет нас, для него не более чем выбор оттенка розы, прежде чем созреет бутон. О эмир, я преклоняюсь перед смирением, с которым ты принял его выбор. И поздравляю тебя с веком, на который пришлась твоя жизнь. Тому, кто в момент нерешительности задумается о своем будущем, не нужно принимать в расчет свои намерения и надежды; постигая свое нынешнее состояние, он найдет оракула в себе самом. Ему следует направить усилия разума на вопрос: «Сейчас я в пути; если я пойду по нему, куда я приду?» И мудрость даст ответ: «Каковы твои желания? К какому делу ты способен? Каковы благоприятные возможности времени?» Лучше всего, о эмир, если есть соответствие между желанием, готовностью и счастливым случаем!

Эмир не понял его, и, заметив это, хозяин добавил с прямотой, близкой к резкости:

— Я могу пояснить свои слова, но прежде ты должен дать согласие на то, чтобы я наложил печать на твои уста. Что ты на это скажешь?

— Если я обязуюсь молчать, о хаджи, это потому, что ты хороший человек и я тебе доверяю.

Достоинство, с которым ответил эмир, не вполне скрыло впечатление, которое произвели на него речи князя.

— Так знай тогда… — продолжал тот, устремив на эмира твердый, проницательный взгляд, — знай тогда, у меня есть знакомый брамин, и он из магов. Я использую это слово, чтобы отличать его от некромантов, на которых Коран наложил вечный запрет. Он держит школу в часовне, спрятанной в сердце джунглей, покрывающих берег Брахмапутры, неподалеку от горных ворот реки. У него много учеников, и его разум овладел всеми знаниями. Он знаком со сверхъестественным, как с естественным. По пути я навестил его… Знай следующее, о эмир, у меня тоже был случай задать вопрос о будущем. Человек простой назвал бы меня звездочетом — не ремесленником, практикующим ради выгоды, а алхимиком, взыскующим знания, потому что это поднимает меня так высоко, так близко к Аллаху и его величайшим таинствам. Совсем недавно я нашел небесный гороскоп, объявляющий об изменении статуса мира. Могучие волны, как тебе, быть может, известно, много веков шли с Запада, но теперь силы и энергия Древнего Рима иссякли; начинается отлив, и Восток, в свою очередь, поворачивает мощный поток на Запад. Определяющие звезды утратили свое влияние. Они меняют положение. Константинополь обречен!

Гость быстро перевел дыхание. Понимание осенило его.

— А теперь, о эмир, скажи, если бы грядущие перемены коснулись лишь… низвержения столицы христианского мира — остался бы ты удовлетворен этим?

— Нет, клянусь Аллахом, нет!

— И далее, эмир. Если бы обращение к звездам было все еще доступно, о чем бы ты вопросил их?

— Я не ведал бы покоя до тех пор, пока не узнал у них имени того, кто должен быть во главе этого движения.

Мистик улыбнулся пылу молодого человека.

— Ты избавил меня от рассказа о том, что я делал, и подтвердил логику человеческой натуры, — сказал он. — Твой господин стар и изрядно утомлен войнами и заботами о правлении — не так ли?

— Стар в величии, — ответил эмир дипломатично.

— Разве у него нет сына?

— Сын со всеми царственными качествами отца.

— Но он молод — ему не больше восемнадцати.

— Не больше.

— И назван он именем Пророка?

— Именно так.

Хозяин отвел взгляд от взволнованного лица эмира, отыскивая в корзинке финик.

— Другой гороскоп, второй, — сказал он спокойно, — поведал обо всем, кроме имени героя. Он должен иметь царское происхождение и быть турком. Он еще мальчик, но уже привычен к оружию и доспехам.

— О! Во имя Аллаха, хаджи, — вскричал гость, лицо его пылало, речь стала быстрой, голос — не допускающим возражений. — Освободи меня от обета молчания. Скажи мне, кто ты, чтобы я мог сообщить о тебе и о том, что ты мне поведал? Никогда не было таких новостей, греющих воинственное сердце.

Князь продолжил свои объяснения, не замечая, по всей видимости, когда его прерывают:

— Чтобы утвердиться в доверии к звездам, я отыскал мага в его часовне у истоков священной реки. Вместе мы обратились с ним за советом к небу и сделали расчеты. Он обнял меня, и между нами было решено, что абсолютная истина найденного может быть подтверждена только перепроверкой гороскопов в Константинополе. Ты должен знать, о эмир, что существует звездный алфавит, имеющий свой источник во взаимоотношении небесных тел, представленных линиями, неуловимыми для простого глаза; знай также, что самый почитаемый мудрец не может прочесть мистические буквы с уверенностью, согласующейся с истиной, разве только он присутствовал на месте предопределенного события или переворота. Воспользовавшись удачным стечением обстоятельств, я вскоре отправлюсь с долгим визитом в эту древнюю столицу. Проще говоря, я уже на пути туда.

Вместо того чтобы умерить пыл эмира, слова эти еще более возбудили его.

— Освободи меня от моего обета, — умоляюще повторил он, — и скажи мне, кто ты. Магомет — мой ученик; он скачет верхом, держит щит, наносит удары копьем, пускает стрелы, владеет мечом и топором, как я обучил его. Невозможно назвать качеств, присущих героям, которыми бы он не обладал. Если позволит мне Аллах благополучно вернуться из хаджа — он первым встретит меня у отцовских ворот. Подумай, каково было бы мое счастье обратиться к нему со словами: «Привет тебе, Магомет, покоритель Константинополя!»

Еврей ответил:

— Я бы с радостью помог тебе, о эмир, в счастье и в повышении, которые последуют за таким приветствием, обращенным к твоему ученику, если к нему прибавить достаточное разъяснение; и хотя его интересы первостепенны, мне все же подобает хранить верность звездам. Какое соперничество все это может пробудить! В истории, да будет тебе известно, нередко сыновья, подающие надежды, вызывали подозрение у завистливых отцов. Я не обвиняю великого Мурада, тем не менее предосторожность никогда не мешает.

Речь говорящего зазвучала драматично:

— Нет, отважный эмир, желание помочь тебе уже подкреплено делом. Я только что говорил о линиях соответствия между сияющими светилами, которые составляют жизнь ночного неба. Позволь мне пояснить, что я имею в виду. Взгляни на светильники вокруг нас. Пять на стойках. Между ними переплетаются две звезды. Используй светильники в качестве определяющих точек и представь себе, как эти звезды вписываются в это пространство.

Эмир повернулся к светильникам, и понятливый хозяин дал ему время воспользоваться воображением, а затем продолжил:

— Так небесные просторы между звездами, где человек ограниченный видит лишь мрак, полны неизмеримого множества отдельных форм, которые подобны буквам в алфавите. Это шифры, которыми Аллах пишет свои расчеты для каждого создания. В этих письменах пересчитаны песчинки и растения, деревья и листья на этих деревьях, птицы и все живое, в них твоя история и моя и все то малое и великое, хорошее и дурное, что приключается с нами в этой жизни. Смерть не вычеркивает записей. Они пишутся вечно и будут вечно читаться — одни со стыдом, другие с восторгом.

— Аллах милостив, — сказал эмир, склонив голову.

— И вот, — продолжал мистик, — ты ел и пил со мною в пентаграмме волхвов. Таков астральный узор между пятью лампадами. Впредь в столкновениях интересов и судеб будут приходить тебе на помощь силы непостижимые. Вот что я уже сделал для тебя.

Эмир поклонился ниже прежнего.

— И не только это, — продолжал еврей. — Отныне наши жизни будут идти вместе по предначертанным линиям, никогда не расходясь, никогда не пересекаясь. Не изумляйся, если в пределах недели я представлю, к твоему полному удовлетворению, доказательство того, о чем говорю.

— Раз такому суждено случиться, — с чувством сказал эмир, — подумай, как я буду страдать, не зная ни названия страны, ни имени моего благодетеля.

Хозяин ответил просто, хотя и уклончиво:

— Интересы государства, о эмир, требуют от меня совершения этого паломничества, оставаясь никому не известным.

Эмир извинился.

— Довольно того, — добавил хозяин, — что ты запомнишь меня как индийского князя, чье величайшее счастье — вера в Аллаха и Магомета, Пророка его, однако я допускаю, что нам нужен способ узнать друг друга, если впоследствии возникнет необходимость в общении.

Он сделал знак правой рукой, и прислуживавший им негр вышел из-за его спины и встал перед ним.

— Нило, — сказал хозяин по-гречески, — принеси мне два малахитовых перстня — те, что с глазками бирюзы.

Слуга исчез.

— Прошу также простить меня, о эмир, но я не могу освободить тебя от обещания молчания. Проверка истинности случится в Константинополе, и это убедит тебя, что не пришла еще пора объявить миру о грядущем величайшем событии. Сына можно извинить за то, что он навлек позор на своих родителей, но волхва, который преждевременным оглашением подвергнет божественную науку опасности осмеяния или презрения, простить нельзя, ибо он предает самого Аллаха.

Эмир поклонился, но с подавленным недовольством. Наконец слуга вернулся с перстнями.

— Посмотри, о эмир, — сказал еврей, передавая оба перстня своему гостю, — они уникальны, и один является точной копией другого.

Перстни были из золота; в высокую оправу были вставлены камни густого зеленого цвета, ограненные так, что на поверхности каждого лежала капля чистой бирюзы, напоминая птичий глаз.

— Они совершенно одинаковые, о князь, — сказал эмир, осторожно возвращая их на место.

Еврей махнул рукой.

— Выбери один из них, — сказал он, — а я сохраню другой. По ним мы всегда опознаем друг друга.

И долго еще они вели за столиком сердечную беседу, отдавая должное корзинке с фруктами и гранатовому соку.

Уже за полночь эмир отправился к себе. После его ухода хозяин долгое время расхаживал взад и вперед; раз он остановился и воскликнул:

— Я так и слышу его возглас: «Приветствую тебя, Магомет, покоритель Константинополя!» Всегда неплохо иметь запасную тетиву для своего лука.

И он от души рассмеялся.

На восходе следующего дня огромный караван был уже на ногах; каждый мужчина, каждая женщина и ребенок были облачены в одежды ихрама, белизна которых выделялась на бледно-зеленом фоне долины.

Глава VII ВОЗЛЕ КААБЫ

День перед паломничеством.

Облако нависло над долиной, где на склонах извилистого ущелья расположилась Мекка. Однако вместо дождя налетел самум, настолько удушливый, что вверг все живое в борьбу за глоток воздуха. Собаки укрывались в тени старых стен; птицы летали с раскрытыми клювами; растения поникли, а листва повисла и свернулась, как корица на просушке. Если обитатели города не находили покоя в своих домах из камня и глины — каковы же были страдания для тех, кто еще не обрел надежного пристанища на знойной равнине Арафата?

Усердный паломник, послушный закону, всегда торопится по прибытии в Священный город первым делом посетить аль-Харам. Если ему случится увидеть святилище впервые, его любопытство, само по себе простительное, сочетается с должным благочестием. Индийский князь лишь подтвердил это правило. Он поставил свои палатки вблизи палаток эмира аль-Хаджа и шарифа Мекки под горой Милосердия, как название Арафат переводилось правоверными. Обеспечив таким образом сохранность своего имущества, он, ради удобства и большего личного комфорта, нанял дом с окнами, обращенными на мечеть. Этим он поддерживал свое достоинство как индийского князя. Нищие столпились у его дверей, являя живое воплощение ожиданий, уже вызванных его титулом и величием.

С проводником, свитой и Нило, держащим над его головой зонт из легкой зеленой бумаги, князь появился перед главным входом на священную площадь с северной стороны.

Они шли, обнажив головы и приняв подобающее торжественное выражение лиц, в своих свежих и безукоризненно белых одеяниях. Медленно шествуя вперед, пройдя под рядом наружных арок, они спустились по лестнице в зал, где оставили зонт и обувь.

Далее знатный паломник оказался в крытой аркаде святилища, полностью ограждавшей территорию вокруг Каабы. Здесь тянулась мостовая из нешлифованных камней, а справа и слева — беспорядочное множество высоких колонн, скрепленных арками, которые, в свою очередь, поддерживали купола. Тут собралось много паломников с непокрытыми головами и босыми ногами; людей загнала сюда нестерпимая жара: одни, сидя на камнях, перебирали четки, другие медленно прохаживались вокруг. Никто ни с кем не разговаривал. Молчание было данью несказанной святости места. Освежающая тень, торжественная тишина, белизна одежд соответствовали гробницам и их призрачным обитателям.

На площади, куда князь вышел, первым предметом, завладевшим его вниманием, была сама Кааба. При виде ее он невольно остановился.

Галереи, если смотреть с площади, представляли собой сквозные колоннады. Семь минаретов, опоясанные красным, голубым и желтым, возвышались колоннообразным рельефом на фоне неба и гор по южной стороне. Галереи окружало покрытое гравием пространство; затем в сторону центра вела узкая мостовая из грубых камней, низкая ступенька выводила к следующему покрытому гравием участку; затем следовала другая мостовая — шире предыдущей и заканчивающаяся такой же ступенькой, которая вела на третий участок, посыпанный песком; от него шла третья мостовая, окаймленная позолоченными столбами и длинным рядом светильников, которые зажгут с заходом солнца.

Последняя мостовая была из серого гранита, отполированная до зеркального блеска миллионами прошедших по ней босых ног, и на ней, подобно пьедесталу монумента на плите, покоилось основание Священного дома из прозрачно-белого мрамора высотой примерно в два фута и плоским, скошенным по сторонам верхом. Все сооружение было украшено массивными медными полосами. На этой основе возвышалась Кааба, продолговатый куб, сорока футов в высоту, четырнадцати футов в ширину и восемнадцати шагов в длину, полностью покрытый черным шелком, не украшенным ничем, кроме единственной широкой каймы с вышитыми золотом изречениями из Корана. Свежесть этого просторного, мрачного покрова свидетельствовала о том, как быстро обрел надлежащее место дар султана, и о том, что молодой эмир — что бы с ним больше ни приключилось — был уже благополучно избавлен от бремени.

Из всего многообразия подробностей еврей удостоил размышлением только саму Каабу. Сотни миллионов человек во всем мусульманском мире молятся по пять раз в день, обращая лица к этому траурному сооружению! Эта мысль, при всей ее банальности, пробудила другую, готовую к его услугам. Времени для выбора формулировок не оставалось, но он почувствовал, что его мечты о том, чтобы стать арбитром, развеялись напрочь. Замысел основоположника ислама был слишком надежно исполнен и сейчас слишком упрочился, чтобы его поколебать, разве что по воле Божьей. Была ли она с ним, эта всевышняя воля? Невыносимая душевная мука, сопровождаемая ослепительным блеском, подобным молнии, и непроглядным мраком вслед за ней, исказила его черты, и он инстинктивно закрыл лицо руками. Его спутник заметил это движение, но превратно истолковал его.

— Не будем торопиться, — сказал он. — Многие до вас с первого взгляда сочли Дом ослепительным. Хвала Аллаху!

Выражение сочувствия странно подействовало на князя. Темнота под прижатыми к векам руками уступила место розовому свету, в полноте которого он увидел Дом Бога, созданный некогда Соломоном, а впоследствии заново выстроенный Иродом. Видение показалось реальным, а сравнение — неизбежным. Кто-то смог предположить, что он, знакомый с великолепием творения сынов Израиля, ослеплен этим плодом арабского зодчества, лишенным грации очертаний, столь примитивным и невыразительным, не вдохновленным ни вкусом, ни гением, ни божеством, которому он посвящен! Отрезвление наступило мгновенно. Уронив руки, он еще раз оглядел укрытую черным саваном святыню и всю площадь.

Он увидел толпу верующих у северо-восточного угла Дома и, поверх их голов, два небольших открытых строения, которые, по многочисленным описаниям, он опознал как места, отведенные для молитвы. Поток верующих обходил вокруг мраморного основания святыни; одни шли, другие бежали трусцой; те, что появлялись у северо-восточного угла, останавливались — вот она, Кааба! Непрерывный гомон в ограждении не давал эху умолкнуть. Осмотревшись вокруг, еврей спокойно сказал:

— Хвала Аллаху! Я пойду вперед.

Сердцем он уже жаждал очутиться в Константинополе — ислам, это было ясно, к нему бы не прислушался; христианство могло оказаться сговорчивее.

Вместе с толпой он прошел через ворота Сыновей Старой Женщины, оттуда — к пространству перед источником Замзам; не забывал он ни о молитвах, предписанных во всех этих местах, ни о бессловесных слугах, которые сопровождали его. Знаменитый колодец был плотно окружен непроходимой толпой.

— Место для высокородного хаджи — для индийского князя! — выкрикнул проводник. — Где он, там нет бедных, — дорогу!

Тысячи глаз обратились в сторону знатного паломника, и, когда ему освободили путь, множество служителей у источника наполнили кувшины святой водой: не каждый день появлялся здесь индийский князь.

Он глотнул из кувшина, из которого пила его свита; когда они двинулись прочь, все кувшины были оплачены, чтобы помочь вернуть зрение всем слепым в караване.

— Нет Бога, кроме Аллаха! — одобрительно гудела толпа.

Давка паломников вокруг северо-западного угла Каабы, к которому проводник подвел князя, была еще больше, чем у колодца. Каждый ждал своей очереди прикоснуться к Черному камню, прежде чем семь раз обойти вокруг Священного дома.

Никогда Скитальцу не доводилось видеть толпу, исполненную такого фанатизма, никогда не доводилось встречать людей столь странного вида. Все оттенки кожи, даже у выходцев из внутренних областей Африки, отличались красноватым загаром — печатью пустыни. Глаза, неистово сверкающие, казались неестественно выпуклыми от колирия, которым их обильно промывали. Отличия, которые вроде бы сглаживались покаянными одеждами, на самом деле становились еще заметнее, едва человек открывал рот. Многие кричали нараспев, не соблюдая ни ритма, ни мелодии, то есть попросту орали во всю глотку на пути к святыне. По большей части все голосовые усилия сводились к протяжному воплю, буквально означавшему «Ты позвал меня — и вот я здесь! Я здесь!». Это выражалось на родном наречии паломника, тихо или громко, пронзительно или хрипло — сообразно силе страсти, им владевшей.

Чтобы вообразить всю эту какофонию, читатель должен вспомнить о множестве племен и национальностей, представленных в хадже, нарисовать в уме своем возбужденное состояние людей, покачивание облаченных в белое тел, вскидывание обнаженных рук и протянутых ладоней, мимику заплаканных лиц, обращенных к окутанному черным покровом кубу; невзирая на палящее солнце, кто-то падал на колени, кто-то лежал, простершись на мостовой, а кто-то просто бил себя в грудь, пока звук не начинал отдаваться, словно из пустой бочки, — такое столпотворение преграждало путь еврею.

Затем проводник, поманив его за собой, начал пробиваться через толпу.

— Индийский князь! — кричал он во весь голос. — Дорогу тому, кого возлюбил Пророк! Не стойте на его пути! Дорогу! Дорогу!

Упорными усилиями цель наконец была достигнута. Паломник, последний перед князем, раскинув руки по сторонам угла, где покров был закреплен петлей, казалось, силился обнять Священный дом; внезапно он, словно в отчаянии, стал неистово биться головой об острый угол — один удар, второй, более отчаянный, чем первый, затем — стон, и человек без сознания рухнул на мостовую. Обрадованный проводник поспешил подтолкнуть князя к освободившемуся месту.

Без энтузиазма путешественника, но со спокойствием философа уже пришедший в себя еврей смотрел на Каабу, которая настоятельнее, чем любой другой материальный предмет, требовала идолопоклонства и преклонения. Скиталец был лично знаком с множеством великих людей этого мира: с его поэтами, законодателями, аскетами, царями — даже с самим Пророком. И вот они приходили один за другим, как один за другим они приходили в свое время, и целовали бесчувственный камень, и время между их приходом и уходом было едва различимо. Разум обладает особым свойством — мощным усилием сжимать события жизни, даже целые столетия в один ослепительный миг.

До настоящего момента еврей неукоснительно следовал за своим гидом, вторя ему во всем, особенно в произнесении предписанных молитв; он был готов проделать это и сейчас и уже воздел руки.

— Великий Боже! О мой Бог! Я верую в тебя, я верую в твою Книгу! Я верую в твое Слово. Я верую в твое Обещание, — промолвил его усердный суфлер и стал ждать.

Впервые приверженец веры помедлил с ответом. Как мог он при таких обстоятельствах не подумать о тех бесчисленных тенях, что тщетно пытались повиноваться закону, который требовал от них прийти и представить доказательства веры перед этим кубом, — и проигрывали сражение. Бесчисленное множество их пропали в море, погибли в пустыне и так утратили не только тело, но и душу, в чем, умирая, они были уверены. Символика! Потребность в черной магии — людское изобретение! У Бога есть свои жрецы и священники, живые посредники его воли, но символов — нет!

— Великий Бог! О мой Бог! — снова начал проводник.

Пароксизм отвращения охватил князя. Силясь взять себя в руки, он услышал стон и, посмотрев вниз, увидел у ног своих безумного фанатика. Соскользнув с уступов к подножию святилища, человек перевернулся на спину, так что теперь лежал лицом вверх. На лбу у него были две жуткие раны, и кровь все еще текла, частично залив впадины глаз и сделав лицо неузнаваемым.

— Бедняга умирает! — воскликнул князь.

— Аллах милостив — вернемся к молитвам. — Проводник отвернулся, занятый делом.

— Но он умрет, если ему не помочь.

— Когда мы закончим, носильщики придут за ним.

Страдалец пошевелился, потом поднял руку.

— О хаджи… о индийский князь! — произнес он слабым голосом по-итальянски.

Скиталец склонился ниже, чтобы лучше разглядеть его.

— Это — Желтое поветрие… Спаси меня.

Эти слова, которые едва можно было разобрать, для слушающего были исполнены света.

— Велика сила пентаграммы, — сказал он с полным самообладанием. — Недели не прошло, и вот я спасаю его.

Поднявшись в полный рост, он огляделся по сторонам, словно призывая к вниманию, и провозгласил:

— Милость самого Милосердного! Это — эмир аль-Хадж.

Соскользнув с уступов к подножию святилища, человек перевернулся на спину, так что теперь лежал лицом вверх.

Наступила тишина. Каждому мужчине доводилось видеть воинственную фигуру молодого предводителя при оружии и в доспехах, верхом. Многим из них случалось и беседовать с ним.

— Эмир аль-Хадж при смерти, — быстро передавалось из уст в уста.

— О Аллах! — взорвался общий хор, после чего последовали восклицания из молитв:

— О Аллах! Дорогу тому, кто летит к тебе из огня! Осени его, Аллах, своей тенью! Дай ему испить из чаши твоего Пророка!

Бедуин, высокий, почти черный, с непомерно огромным ртом, раскрытым так широко, что от белых зубов до самой гортани простиралась красная пещера, пронзительно выкрикивал слова, высеченные на мраморе могилы Пророка: «Во имя Аллаха! Аллах, даруй ему милосердие!» И вся толпа вторила ему, но ни один не протянул руку помощи.

Князь ждал — лишь многократные «Аминь» и молитвенные восклицания. И тут его осенило. Все до единого паломники завидовали эмиру: то, что он умрет таким молодым, было жаль, а вот то, что умрет возле святилища, в кульминационный момент хаджа, было Божьей благодатью. Каждый чувствовал, что рай готов принять мученика и близится его блаженство. Люди трепетали в экстазе, слыша, как открываются райские врата на своих хрустальных петлях, и видя свет, словно от плаща Пророка, мерцающий сквозь них. О счастливец эмир!

Еврей сдался. Бороться с таким фанатизмом было невозможно. Затем с сокрушительной определенностью он осознал то, что прежде не приходило ему в голову. По логике магометанского мира, роль арбитра была уже занята; тот, кем он намеревался стать, был сам Магомет. Слишком поздно, слишком поздно! В душевной горечи, широко раскинув руки, он вскричал:

— Эмир умирает от чумы!

Он нашел бы удовлетворение, видя, как крикливая толпа бросится бежать и поспешит прочь — по галереям и за ворота во внешний мир, но никто не двинулся с места.

— Клянусь Аллахом! — вскричал он еще неистовее, чем прежде. — Желтое поветрие настигло эмира — оно дует на вас! Бегите!

— Аминь! Аминь! Мир тебе, о князь мучеников! О князь счастливых! — послышалось в ответ.

Гул толпы превратился в рев. Несомненно, это было нечто большее, чем фанатизм. И ему стало ясно: то, что он видел, было Верой, торжествующей над ужасами болезни, над страхом смерти, — Верой, приветствующей саму Смерть! У князя опустились руки. Толпа, святилище, надежды, которые он возлагал на ислам, более не существовали для него. Он подал знак трем своим помощникам, они приблизились и подняли эмира с мостовой.

— Завтра я вернусь и завершу свои обеты, — сказал князь своему проводнику. — А сейчас отведи меня к моему дому.

Уход не встретил сопротивления. На другой день эмиру, благодаря врачеваниям князя, хватило сил рассказать свою историю. Чума сразила его около полудня в тот день, который последовал за их беседой в шатре в Эль-Зариба. Твердо решив доставить по назначению порученные его попечению дары, во исполнение воли своего монарха, он упорно сражался с недугом. Призвав на помощь шарифа Мекки, эмир продержался еще достаточно долго, управляя устройством лагеря. Убежденный, что смерть неотвратима, он был доставлен в свою палатку, где отдал окончательные распоряжения и простился с присутствующими. Утром, невзирая на слабость, в полубреду, опираясь только на свою веру, он потребовал коня и отправился в город, убежденный, что смерть под сенью святилища — благословение Аллаха.

Князь, слушая эти объяснения, окончательно убедился в тщетности попыток прийти к согласию с людьми, столь преданными своей религии. Ему ничего более не оставалось, кроме как поспешить в Константинополь, центр христианского движения. Возможно, там он получит одобрение и достигнет успеха.

На следующей неделе, совершив два паломнических обряда и проведав выздоравливающего эмира, он снова отправился в путь и своевременно добрался до Джидды, где нашел свое судно, ожидавшее его, дабы перевезти через Красное море к африканскому берегу. Посадка обошлась без каких-либо происшествий, и он благополучно отплыл, оставив по себе репутацию едва ли не святого и бесчисленных свидетелей, готовых поведать об этом всему мусульманскому миру.

Глава VIII ПРИБЫТИЕ В КОНСТАНТИНОПОЛЬ

Уэль, сын Яхдая, привык носить в нагрудном кармане письмо, полученное от таинственного незнакомца. Трудно сказать, сколько раз на дню он вынимал это письмо, чтобы сызнова рассмотреть. Глядя, как множатся следы пальцев на письме, он в конце концов поместил его в конверт из желтого шелка. Не будь оно столь высоко ценимо, он довольствовался бы простым полотном.

Некоторые подробности в послании особенно интересовали его. Например, место, откуда оно было послано, представляло непреходящую загадку; подолгу размышлял он и над предложением, в котором содержался тонкий намек на родство по отцовской линии. Более пристального внимания требовали и части письма, связанные со сроками возможного появления этого человека. Согласно указанию, он отметил дату доставки письма и был крайне удивлен, обнаружив, что посыльный прибыл в последний день отведенного ему срока. Возможно, в пунктуальности слуги проявилось подражание добродетели, присущей его хозяину. Если так, то в самом крайнем случае прибытия незнакомца следовало ожидать через шесть месяцев после получения письма. Хотя мог он появиться и раньше. Подобные путешествия были связаны с огромными расстояниями, путь пролегал по диким и опасным странам, да еще и по морю. Только бывалый путешественник способен был выдержать все это; осуществить же такое за столь короткий срок представлялось чем-то сверхчеловеческим.

Поэтому сын Яхдая поначалу был мало озабочен. Месяцы — три, четыре, пять — пролетели незаметно, шестой был на подходе; и тут уже его интерес возрастал с каждым днем. Он ловил себя на том, что ждет появления незнакомца каждое утро, а днем предвидит это событие к вечеру.

Шестым и последним месяцем из назначенных был ноябрь. Прошел первый день месяца, а незнакомец не появился. Уэль начал тревожиться. На пятнадцатый день он передал заботу о своей лавке другу. Зная, что путь из Александрии пролегает по морю, он отправился с Сиамой к бухте Золотого Рога, где располагалась гавань, известная как ворота Святого Петра и в то время часто посещаемая египетскими мореходами. Там он и ожидал, глядя, как солнце восходит над холмами Скутари, и это было утро самого последнего дня. Сиама все предыдущие дни занимался последними приготовлениями в доме, приобретенном для господина. В отличие от Уэля, он ничуть не волновался, поскольку не сомневался в приезде хозяина в установленный срок.

Не имело большого значения то, что он никогда не видел этого человека. Он так много думал о нем, когда бодрствовал, и так часто видел его во сне, что не сомневался — он узнает его в лицо. Воображая наружность незнакомца, мы чаще всего переносим на нее наше уважение к нему, при этом мы по большей части совершаем самые нелепые ошибки.

Никто, похожий на воображаемый портрет, так и не появился. Наступил полдень — и все еще никого; повергнутый в уныние и разочарование, Уэль отправился домой, немного поел, пообщался, как заведено, со своей маленькой дочкой, а после полудня перешел через дорогу к новой резиденции. Велико же было его изумление при виде горки раскаленных углей в серебряной жаровне, уже изгнавшей холод из гостиной! Здесь и там, наверху и внизу — повсюду были признаки обитаемого дома. На мгновение он подумал, что хозяин как-то прошел мимо него или высадился в какой-нибудь другой городской гавани.

— Он здесь? Приехал? — возбужденно спросил он, но Сиама в ответ покачал головой. — Тогда зачем топить?

Сиама, быстро взмахнув рукой, словно изображая великое Мраморное море, прижал кончики пальцев к ладони другой руки, высказав таким образом просто и выразительно: «Он в пути — он скоро будет здесь».

Уэль улыбнулся: веру лучше не выразишь — и какой контраст она составляла с его собственной недоверчивостью!

Он помедлил некоторое время. Беспокойство одержало верх, и он вернулся домой, размышляя о собственном безрассудстве: как можно было полагаться столь безоговорочно на определение дня прибытия для такого непомерно длинного путешествия! Скорее всего, подумал он, кости путешественника белеют где-нибудь в песках пустыни или его съели дикари Каш-Куша. По слухам, они были каннибалами.

Недостаток уверенности, однако, не помешал лавочнику отправиться после ужина в дом таинственного незнакомца. Наступила ночь, и на улице промозглая тьма и порывы сырого зимнего ветра, дующего с Черного моря, пронизывали насквозь. Раньше жаровня с ее грудой жарких углей изумила его; сейчас весь дом был залит светом! Он поспешил наверх. В гостиной горели лампы, иллюминация была ослепительной. Сиама встретил его — спокойный и улыбающийся, как всегда.

— Как, он уже здесь? — сказал Уэль, глядя то на одну, то на другую дверь.

Слуга покачал головой и сделал отрицательный знак рукой, словно говоря: «Еще нет — потерпи, бери пример с меня».

Изнывая от любопытства, Уэль сел. Немного погодя он попытался получить от Сиамы объяснение его поразительной убежденности, но ограниченная и неопределенная «речь» немого слуги не принесла удовлетворения.

Около десяти часов Сиама спустился вниз и вскоре вернулся с едой и питьем на большом подносе.

— О боже! — подумал Уэль. — Он даже приготовил поесть. Что за слуга! Что за хозяин!

Он отдал должное приготовленной еде, которая состояла из пшеничных лепешек, холодной курицы, фруктового варенья и вина в глиняной бутыли. Все это Сиама расставил на круглом низком столике перед диваном. Белая салфетка и чаша для ополаскивания пальцев завершали сервировку, как полагал Уэль. Не тут-то было. Сиама вновь спустился вниз и вернулся с металлическим сосудом и небольшой деревянной коробочкой. Сосуд он поместил на углях в жаровне, и вскоре над ним поднялась тонкая струйка пара; бережно обходясь с коробочкой, как если бы в ней содержалась несказанная драгоценность, он поставил ее закрытой рядом с салфеткой и чашей. Затем, с выражением удовлетворения на лице, он тоже сел и отдался ожиданию. Единственным звуком в комнате был свист пара, вырывающегося из сосуда.

Уверенность слуги оказалась заразительной. Уэль начинал верить, что хозяин действительно появится. Он поздравлял себя с тем, что предусмотрительно оставил человека в порту, чтобы сопроводить путешественника должным образом, и тут услышал внизу шаги. Он прислушался в возбуждении. Там явно двигались несколько человек. Пол вздрагивал от шагов. Уэль с Сиамой встали. Лицо последнего вспыхнуло от удовольствия; бросив на лавочника торжествующий взгляд, словно спрашивая: «Ну не говорил ли я тебе?» — он поспешил вперед и оказался на верхней площадке лестницы как раз в тот момент, когда незнакомец поднялся. Мгновенно Сиама опустился на колени, целуя протянутую ему руку. Уэль не нуждался в подсказке — прибыл хозяин!

Приятно было смотреть на взаимное расположение, выказанное этими двумя людьми. Но лавочник оказался плохим зрителем, настолько его поразила наружность хозяина. Он воображал его, в соответствии с распространенными представлениями о князьях и воинах, высоким, величественным, внушающим трепет. Вместо этого он увидел человека несколько приземистого, сутуловатого, худого (по крайней мере, так тогда ему показалось), как будто потерявшегося под просторным темно-коричневым бурнусом, какой носят арабы. Голову незнакомца покрывал красноватый шерстяной платок, скрепленный алым шнуром. Край платка свисал на лоб, прикрывая лицо и оставляя на виду только пышную седую бороду.

В завершение приветствия на лестничной площадке хозяин ласково помог Сиаме подняться на ноги. Затем он подвергнул комнату быстрому осмотру и в доказательство своего удовлетворения похлопал счастливого слугу по плечу. Потянувшись к источнику огня и тепла, он приблизился к жаровне и, протягивая над ней руки, посмотрел на Уэля. Не выказав удивления, он направился прямо к нему.

— Сын Яхдая! — сказал он, протягивая руку.

Голос выражал безмерную доброту. Это свидетельство мирного настроя и благожелательности подкреплялось выражением больших глаз, глубокая чернота которых смягчалась теплым блеском удовольствия. На мгновение Уэль был покорен им. Однако тут же вспомнил он о странности нового знакомца, о том, что смерть не властна над ним, и уже не мог избавиться от мыслей об этом, как бы того ни желал. Он также почувствовал, что эти глаза обладают силой внушения. Без отчетливой мысли и, конечно, без всякого угодливого намерения, он, повинуясь мгновенному порыву, прикоснулся губами к протянутой ему руке. Выпрямляясь, он услышал слова хозяина:

— Я вижу, что оказался прав в своем суждении. Семья моих старинных друзей шла путями праведности по заповедям Господа нашего, пока не превратилась в нечто особенное. Я вижу также, что мое доверие оправдалось. О сын Яхдая, ты воистину помог моему слуге, как я о том просил; я, несомненно, обязан твоей доброте за этот дом, исполненный покоя, что так радостно после долгого пребывания среди чужих. Считаю себя твоим должником.

Так он высказался, чтобы облегчить смущение Уэля.

— Не надо благодарить меня, — отвечал тот. — Дело было несложное и для Сиамы вполне посильное. Этот добрый человек смог бы осуществить его и без моей помощи.

Хозяин, человек с богатым жизненным опытом, отметил почтительную манеру ответа и, со своей стороны, был приятно обнадежен этим.

— Очень хорошо. Не будет никакого вреда, если я воздержусь от ответа, — сказал он. — Добрый человек, как ты его называешь, готовит напиток своей родины, который он приберег для меня и который ты должен с нами разделить, поскольку этот напиток неизвестен на Западе.

— Позволь мне первым делом приветствовать тебя здесь, — ответил Уэль.

— О, я прочел приветствие по твоему лицу. Но давай подвинемся ближе к огню. Ночь холодна. Будь я владельцем сада под любым холмом вдоль Босфора, право, я опасался бы за свои розы.

Так быстро и с такой легкостью мудрый мистик вполне успокоил лавочника.

У жаровни они наблюдали Сиаму за церемонией, ставшей с тех пор повсеместно известной как «заваривание чая». Благоухание вскоре заполнило комнату, заглушив запах благовоний, и они пили, ели и держались дружески. Хозяин в общих чертах описал свои странствия. Уэль в ответ представил ему сведения о городе. Уходил лавочник с легким сердцем и упругой походкой; седая борода и патриархальные манеры этого человека развеяли его опасения, и будущее представлялось ему безоблачным.

Вскоре хозяин выразил желание прилечь отдохнуть, и его слуги подошли, чтобы, как у них было заведено, пожелать ему спокойной ночи. Двое из них были светлокожие. При виде Сиамы они бросились обнимать его, как подобало товарищам по долгой совместной службе. Третий остался у двери. Сиама поглядел на него, потом на хозяина — человек был ему незнаком. Тогда еврей, быстро сообразив, что делать, подошел, взял его за руку и подвел к остальным. Обращаясь к Сиаме, он торжественно провозгласил:

— Это Нило, внук того Нило, которого ты когда-то знал. Люби внука, как ты любил деда.

Этот человек был молодым чернокожим, настоящим великаном. Сиама обнял его, как и всех остальных слуг.

И не было в великом городе домочадцев более дружных, чем слуги Скитальца.

Глава IX КНЯЗЬ У СЕБЯ ДОМА

Мудрый человек, которому есть нужда получше узнать другого, ищет случая застать его за беседой. Возможно, и читатель знаком с этим принципом и придерживается его, а потому, дабы удовлетворить его любопытство, мы передадим здесь без изъятий и домыслов часть беседы князя с Уэлем за чайным столом в ночь прибытия Скитальца в Константинополь. Это будет полезно как для нашего сюжета, так и для раскрытия характера главного героя.

— Как ты, возможно, помнишь, о сын Яхдая, я писал в своем письме, — голос говорившего звучал тихо, но серьезно, в точности отражая его чувства, — что надеюсь, ты позволишь мне относиться к тебе по-отечески, как к сыну. Полагаю, ты этого не забыл.

— Я помню это отчетливо, — почтительно подтвердил Уэль.

— Полагаю, с той же ясностью ты помнишь и те слова, которые я присовокупил: «Я буду тебе только подспорьем и никогда — бременем».

Уэль согласно кивнул.

— Для меня они имеют особое значение, — продолжал князь, — мне будет отрадно, если с первых шагов я смогу внушить тебе мысль, что прибыл сюда не для того, чтобы обременить тебя и в праздности вкушать плоды трудов твоих. Еще важнее, чтобы ты осознал с самого начала, с первых же минут нашего общения, что имеющихся у меня богатств и сокровищ довольно для того, чтобы вести любой образ жизни, какой мне заблагорассудится. А потому не испытывай особого удивления, если пышностью своего домашнего уклада я сравняюсь с нотаблями, живущими во дворцах твоего кесаря. В стенах своего дома я буду таким, каким ты видишь меня сейчас: приверженцем самых скромных привычек, ибо именно к ним склонен я по природе; однако, когда я стану выходить на люди, служители церкви и государства, которые встретятся мне на пути, увидят, что облик мой отличается от их только в лучшую сторону, а это подвигнет их на то, чтобы поразузнать, кто я такой. Через некоторое время, когда по всему городу распространится молва, что нас с тобой связывает тесная дружба, спрос на твой товар возрастет; возможно, тебе даже станет непросто его удовлетворять. Говоря это, я доверяюсь твоей природной проницательности, обострившейся, безусловно, за счет занятий коммерцией.

Он сделал паузу и передал свою чашку Сиаме, чтобы тот наполнил ее заново. Уэль же произнес:

— Я с интересом слежу за ходом твоей мысли и надеюсь, что ничего не упустил; однако в нашем положении есть определенное неравенство. Мне неведомо твое имя, равно как и то, есть ли у тебя титул.

— Да, и это, полагаю, лишь первое из многочисленных упущений, — с любезным видом начал Скиталец, но оборвал свою речь, дабы принять от слуги исходящую горячим паром чашку и сказать: — Спасибо, Сиама. Вижу, что рука твоя не утратила ловкости, да и зеленый лист не сделался хуже от долгого пути по морю.

Уэль обратил внимание на то, как пристально Сиама следит за движениями губ своего хозяина, а также на то, какой радостью озарилось его лицо в ответ на похвалу; Уэль подумал: «Воистину добрым должен быть этот человек, если он пользуется такой любовью своих слуг».

— Я говорил, о сын Яхдая, что ты наверняка можешь перечислить и другие упущенные сведения, необходимые для продолжения нашего разговора: откуда я прибыл? И почему? Я не оставлю тебя в этом отношении в потемках. Лишь позволь тебя предупредить: нет никакой необходимости посвящать других в наши секреты. Мне доводилось видеть цветки изумительной красоты, но при этом ядовитые — аромат же их неудержимо притягивал насекомых. Подобный цветок есть символ нашего мира, и жертвами его прежде всего становятся те безумцы, что слишком легковерно устремляются к соблазнам. Нет, сын мой, — отметь, как я к тебе обращаюсь и тем самым закладываю основы отношений, к которым стремлюсь, — отметь также, что я начинаю наше дружество с признаний, делать каковые было бы неразумно, не предупредив, что хранить их следует в укромных тайниках души. Скажи, понял ли ты мою мысль?

Вопрос этот сопровождался взглядом столь магнетическим, что в теле Уэля завибрировал каждый нерв.

— Полагаю, что понял, — отвечал он.

После этого князь, видимо уверившись в том, что произвел нужное впечатление и обезопасил себя от угрозы разоблачения, вернулся к прежнему своему непринужденному тону.

— При этом, сын мой, ты увидишь, что в этих признаниях нет ничего зазорного… Но чашка твоя опустела, Сиама ждет, чтобы наполнить ее заново.

— Этот напиток для меня непривычен, — заметил Уэль, уступая настойчивому предложению.

— Непривычен? Но согласен ли ты, что он лучше вина? В мире, о котором мы ведем речь, когда-нибудь его будут употреблять повсеместно — ко всеобщей радости.

После этого князь обратился к серьезным вопросам.

— В скором времени, — сказал он, — тебя станут осаждать любознательные, желающие выяснить, кто я такой, и отвечать тебе следует чистую правду: он — индийский князь. Низкорожденным этого ответа хватит. Другие станут вдаваться в расспросы. Отсылай их ко мне. А сам, о сын Яхдая, называй меня именно так, как я прошу называть меня в разговорах с другими, а именно — князем. В то же время я имею сообщить тебе, что на восьмой день после рождения я был отнесен во храм и был поименован сыном сына Иерусалима. Титул, с которым я прошу тебя ко мне обращаться, не кажется мне благородным. Стать по праву рождения обрезанным наследником закона Израиля для человеческого достоинства куда важнее, чем любые иные почести.

— Иными словами, князь, ты… — Уэль заколебался.

— Иудей! — тут же возгласил его собеседник. — Иудей, подобно твоему отцу и тебе самому.

Князь без труда истолковал выражение удовольствия, появившееся на лице лавочника: князю поистине удалось связать себя с собеседником кровными узами.

— С этим порешили, — продолжал князь с явственным удовлетворением, а потом, осушив чашку и вернув ее Сиаме за новой порцией, добавил: — Возможно, ты помнишь также: я говорил, что на моем пути в Каш-Куш должен добраться из Индии до Мекки и что, несмотря на все задержки, я надеюсь лично приветствовать тебя через полгода после появления Сиамы. Уложился ли я в срок?

— Полгода истекают именно сегодня, — отвечал Уэль.

— Да, не было еще человека… — Князь осекся, будто мысль эта навеяла какие-то болезненные воспоминания. — Не было еще человека, — продолжал он, — который бы пристальнее моего следил за временем.

Мимолетную печаль он разогнал добрым глотком чая.

— Письмо тебе я написал, еще находясь в Чипанго, на острове посреди великого восточного моря. Через тридцать лет после того, как я впервые ступил на его берег — а до меня там еще не бывал ни один белый человек, — ко мне присоединился наш соплеменник, родом из этого города, единственный, кто выжил в кораблекрушении. От него я узнал о кончине твоего отца. Он же сообщил мне твое имя… Жизнь моя на острове протекала относительно мирно. Полагаю, сын мой, чтобы взаимопонимание у нас было полным, мне лучше объясниться прямо сейчас: тогда тебе внятны будут многие особенности моего поведения как впоследствии, так и ранее, — те особенности, которые в противном случае стали бы вгонять тебя в тягостное недоумение. Религия — интереснейший предмет для изучения. Я странствовал по всему миру — я имею в виду его обитаемые части — и нигде не нашел ни одного народа, который бы чему-то не поклонялся. Отсюда — мое утверждение, что религия представляет собой предмет животрепещущего интереса, превыше искусства, превыше науки, превыше коммерции, превыше всех прочих человеческих устремлений. Лишь она одна дарована Небесами. Ее изучение само по себе есть отправление обряда. Познав ее, можно познать Бога. Можно ли сказать то же самое о каком-то ином предмете?

Уэль не ответил; он напряженно вслушивался в слова собеседника, и, заметив это, князь сделал еще один глоток и продолжил:

— Эти исследования божественного и привели меня в Чипанго. Ты, возможно, скажешь себе, что пятьдесят лет в таком краю — долгий срок. Отнюдь, сын мой. Я обнаружил, что там существует два культа: син-сиу, каковой я отверг, как мифологию, лишенную греческой и римской поэтичности, другой же — да, жизнь, прожитая по учению Будды, прожита не зря. Говоря по правде, сходство между ним и учением того, кого у нас принято именовать сыном плотника, таково, что, не знай я в точности обратного, я мог бы предположить, что годы своего отсутствия последний провел в каком-нибудь буддистском храме… Но оставим подробности до другого раза: те же изыскания привели меня в Мекку. Считается, что самыми важными, а значит, самыми заметными историческими событиями являются те, в итоге которых людей порабощают, надевают ярмо им на шею, втаптывают их в грязь; однако события эти — ничто в сравнении с возможностью заставить других уверовать в такие вещи, которые не поддаются проверке обычными способами. Происходящие при этом процессы столь загадочны, достижения столь необъяснимы, что за действиями того, кому удалось добиться в этом успеха, усматривают волю Бога. Были времена, когда магометанская религия вызывала разве что презрительный смех; теперь число принявших эту веру превосходит число приверженцев любой другой. Разве не достойно это пристального изучения? А кроме того, сын мой, люди, погрязшие в своих заблуждениях, время от времени начинают творить собственных богов, видоизменять их и отвергать. Случалось, что божества превозносились и ниспровергались по ходу одного лунного цикла. Я хотел выяснить, не постигла ли та же участь Аллаха, провозглашенного Магометом… Моя поездка в Каш-Куш носила, как ты бы это назвал, деловой характер, о ней я тебе тоже расскажу. В Джидде, куда я возвратился, совершив паломничество в Мекку, я вновь взошел на борт своего судна, спустился по Красному морю и высадился в деревушке на оконечности залива Таджура, за Баб-эль-Мандэбским проливом. Так я прибыл в Каш-Куш. Из прибрежной деревни я двинулся вглубь, передвигаясь в паланкине на плечах у местных носильщиков, и через много дней добрался до цели: горстки хижин, стоявших на берегу притока Голубого Нила, называемого Дедезой. Странствие оказалось бы трудным и докучным, если бы среди моих сопровождающих не было одного негра, короля искомого мною племени. Звался он Нило, а племя его главенствовало над всеми в не затронутых цивилизацией частях Каш-Куша. Пятьюдесятью с лишним годами ранее — еще до отъезда в Чипанго — я совершил то же путешествие и тогда-то и отыскал этого короля. Принял он меня приветливо и настолько пришелся мне по душе, что я предложил ему разделить мои странствия. Он принял предложение, оговорив, однако, что в старости ему будет позволено вернуться домой, а его место займет один из его более молодых родичей. Я согласился — при условии, что найдется таковой родич, который, помимо обладания необходимым телесным складом и нужными мне добродетелями — умом и мужеством, будет, подобно ему, глухонемым. В такой форме мы и составили наш договор. Я называю это договором, а не сделкой, ибо Нило я считал другом и помощником, если угодно, союзником, он никогда не был моим рабом. В нашу честь было устроено пиршество, которое по роскоши и веселью не имело себе равных во всей истории этого племени. На троне моего друга уже сидел его внук, однако беспрекословно возвратил его деду и добровольно поступил ко мне на службу. Ты его сегодня увидишь. Я зову его Нило и посвящаю утренние часы тому, что обучаю его говорить; время от времени он напоминает мне греческого полубога — столь же могучий, рослый и отважный, — но он лишен слуха и речи, а потому нуждается в обучении, как и Сиама. Когда тебе придется иметь с ним дело, будь приветлив и вежлив. Не забывай, что он — мой друг и союзник, связанный со мною тем же договором, что и его дед… Из моего письма к тебе я выпустил описание лишь одного этапа моего странствия — спуска по Нилу. Поскольку я совершал его и раньше, любопытство мое было удовлетворено, и я позволил своему воображению умчаться, опередив меня, сюда, в твой город. Я вернулся в деревню на берегу Таджуры, где, в предвидении подобной перемены планов, дожидалось мое судно. Оттуда я двинулся по морю, а потом через перешеек в Александрию, сегодня же, к собственной радости, оказался дома, в надежде дать отдохновение телу и обновление — духу.

На этом разъяснения, судя по всему, завершились; князь подал Сиаме знак, что больше не хочет чая, и погрузился в задумчивое молчание. Через некоторое время Уэль поднялся и произнес:

— Полагаю, ты утомился. Я, с твоего позволения, откланяюсь. Не стану отрицать, ты дал мне немало пищи для размышлений и душевно порадовал своим безусловным доверием. Если не возражаешь, я вернусь завтра в полдень.

Князь дошел с ним до верхней площадки лестницы и там распрощался с пожеланием спокойной ночи.

Глава X РОЗА ВЕСНЫ

Князь — ибо еврей предпочитал именоваться именно так — месяц с лишним почти не выходил из дому, позволив себе отдых, но не спячку. Он ежедневно совершал моцион по плоской крыше; прогуливаясь по ней взад-вперед, он заприметил три достопримечательности: холм к юго-западу, на котором высился храм, Влахернский дворец еще дальше на западе и Галатскую башню. Последняя дерзновенно возвышалась за Золотым Рогом к северу, будто маяк на утесе, однако по некой причине — возможно, потому, что именно там находилось средоточие всех его размышлений, — чаще всего взгляд князя обращался к дворцу.

В один из дней он сидел, глубоко задумавшись, в своем кабинете. Солнце приближалось к зениту, и его яркие лучи через южное окно освещали стол, за которым работал князь. Дабы читатель примерно представил себе, какими путями чаще всего текли мысли этого мистика, воспользуемся одной из привилегий летописца.

Книга, раскрытая перед ним на столе, в деревянном переплете из оливы, по углам укрепленного серебром, длиной была почти в два фута, а шириной — полтора; если ее закрыть, толщина ее оказалась бы около фута. Князь владел множеством изумительных и дорогих диковин, однако подлинной зеницей его ока была именно эта — одна из пятидесяти Библий в греческом переводе, заказанных Константином Великим.

По правую его руку, удерживаемый грузами в развернутом состоянии, лежал свиток «Священных книг» Китая на широкой полосе веленевой бумаги.

Слева находился свиток похожей формы, тоже развернутый, — «Ригведа» арийцев на санскрите.

Четвертой книгой была «Авеста» зороастрийцев — сборник сшитых вместе манускриптов, в переводе на язык зенд.

Пятой книгой был Коран.

Расположение этих произведений вокруг иудейской Библии молчаливо подтверждало, к чему именно наш ученый относится с особым почтением; время от времени, прочитав абзац в одном из них, он возвращался к возлежавшему посредине сокровищу — было ясно, что он внимательно сравнивает толкование некой темы в разных текстах, используя Писание в качестве эталона. Указательный палец его левой руки почти неизменно покоился на том, что ныне известно как четырнадцатый стих третьей главы Исхода: «Бог сказал Моисею: Я есмь Сущий. И сказал: так скажи сынам Израилевым: Сущий послал меня к вам». Если, как ранее объявил сам князь, религия действительно является самым животрепещущим предметом для научных исследований, то в том, что он сравнивал между собой определения Бога в библиях разных теистических народов, выглядит совершенно логичным. Занимался он этим с самого утра. Проницательный читатель без труда угадает, какой теме были посвящены его сравнительные исследования.

Наконец, утомившись от необходимости постоянно склоняться над книгами и от напряжения ума, необходимого для того, чтобы отслеживать тончайшие оттенки смыслов сразу на нескольких языках, князь вскинул руки, сопровождая этим зевок, и полуобернулся, причем движение глаз опередило движение тела. Его взор, наполовину устремленный в себя, сверкнул ярче и замер, руки опустились. На то, что ему предстало, он не мог взирать иначе, чем как на диво: на него в смущенном удивлении смотрели два глаза, почти столь же черных и больших, как и его собственные. Князь не видел ничего, кроме этих глаз, и его захлестнуло невообразимое чувство, которое посещает нас, когда нам кажется, что нас посетил некто из мира мертвых; потом он разглядел низкий округлый белый лоб, наполовину скрытый прядями темных волос, а после этого — лицо, цветом кожи и правильностью черт подобное лику херувима, — глаза придавали ему неописуемую невинность выражения.

Князь не видел ничего, кроме этих глаз, и его захлестнуло невообразимое чувство…

Всем известно, как порою пустяк способен разбередить память. Слово или строка, запах цветка, прядь волос, музыкальная фраза в состоянии не просто воскресить прошлое, но и создать ощущение, что оно вот-вот повторится. Взгляд князя застыл. Он вытянул вперед руку, будто из страха, что видение исчезнет. Жест этот был одновременно и порывистым, и красноречивым. В давние времена — традиция утверждает, что в тот год, когда он навлек на себя проклятие, — были у него жена и дочь. Глаза, которые сейчас глядели на него, могли принадлежать кому-то из них, а возможно, что и обеим. Сходство оказалось обезоруживающим. Протянутая рука нежно легла на голову незваной гостьи.

— Что ты есть? — спросил он.

Невнятность этого вопроса красноречиво свидетельствует о смятении князя; что до вошедшего ребенка, вопрос поверг ее в сомнения. Прозвучал ответ:

— Я — девочка.

За безыскусностью этих слов скрывалась невинность, отрицавшая всякую способность наводить страх, а потому он заключил вошедшую в объятия и усадил к себе на колени.

— Я не имел в виду, что ты есть, я хотел спросить, кто ты такая, — поправился он.

— Уэль — мой отец.

— Уэль? Понятно, а мне он друг, и я ему тоже; а это значит, что и мы с тобой должны подружиться. Как тебя зовут?

— Отец называет меня Гюль-Бахар.

— А! Имя турецкое, и означает оно Роза Весны. Почему тебе его дали?

— Мать моя была родом из Иконии.

— Понятно — из города, где раньше жили султаны.

— И она умела говорить по-турецки.

— Ясно! Значит, Гюль-Бахар — ласковое прозвище, не настоящее имя.

— Настоящее мое имя Лаэль.

Князь побледнел ото лба до подбородка, губы его задрожали, обнимавшая девочку рука затрепетала; заглянув ему в глаза, она увидела в их глубине слезы. Глубоко вздохнув, он произнес с невыразимой нежностью — и будто бы обращаясь к кому-то прямо у нее за спиной:

— Лаэль!

Слезы хлынули, он прижался лбом к ее плечу, так что его седые волосы смешались с ее каштановыми локонами, и, стоя недвижно, в тихом удивлении, она слышала, как он всхлипывает снова и снова, будто бы тоже став ребенком. Прошло несколько минут, потом, подняв лицо и увидев отзывчивое сочувствие на ее лице, он понял, что должен объясниться.

— Прости меня, — произнес он, целуя девочку, — и не удивляйся. Я стар, очень стар — старше твоего отца, и многое из того, что повергает меня в печаль, другим неведомо и никогда не будет. У меня когда-то…

Он осекся, вновь глубоко вздохнул, устремил взгляд на что-то далекое:

— У меня когда-то тоже была девочка.

Умолкнув, он взглянул ей в глаза:

— Сколько тебе лет?

— Следующей весной исполнится четырнадцать, — отвечала она.

— И возрастом она была как ты, и в остальном так похожа — такая же крошечная, с такими же волосами, глазами, лицом; и ее тоже звали Лаэль. Я хотел дать ей имя Рима, ибо мне она казалась песней, но мать ее воспротивилась: поскольку дочь наша — дар Господа, моя жена хотела в должный день и час вернуть ее ему обратно, и, чтобы желание это стало зароком, она назвала дочь именем Лаэль, что на древнееврейском — языке моем и твоего отца — означает «для Бога».

— Я вижу, что ты любил ее, — произнесла девочка.

— Очень любил — беззаветно!

— А где она теперь?

— Есть в Иерусалиме ворота, называемые Золотыми. Они выходят к востоку. Солнце, встающее над Масличной горой, падает на таблички из золота и коринфской бронзы, что даже ценнее золота, — и они вспыхивают розовым сиянием. И пыль у их каменистого основания, и почва рядом священны. Там, глубоко под землею, спит моя Лаэль. Над нею лежит камень — чтобы доставить его туда, потребовалось много быков; однако, когда придет последний день, она восстанет одной из первых — ибо она из избранных, что упокоились у Золотых ворот!

— Ах! Она умерла! — воскликнуло дитя.

— Умерла. — Увидев, как ее это поразило, он поспешил добавить: — Много я пролил слез, думая о ней. Какой она была нежной и правдивой! Какой красавицей! Мне ее не забыть. Да если бы и мог, все равно не забыл бы, но ты похожа на нее несказанно и теперь займешь в моем сердце ее место — и станешь меня любить, как она; я же буду любить тебя не меньше, чем любил ее. Ты войдешь в мою жизнь так, как будто ко мне вернулась она. Каждое утро я стану начинать с вопроса: где моя Лаэль? В полдень я буду спрашивать, добрый ли у нее выдался день, а вечером не предамся отдохновению, пока не узнаю, что сон принял ее под свое мягкое крыло. Станешь ли ты моею Лаэль?

Вопрос озадачил девочку, она молчала.

Он повторил:

— Станешь ли ты моею Лаэль?

Истовость, с которой он был задан, свидетельствовала о том, что князь алкал не столько любви, сколько предмета любви. Последний редко влечет за собой разжигание страсти, однако создает устремления не менее необоримые, чем те, что создает страсть. Одним из следствий наложенного на него проклятия было то, что он знал: рано или поздно неизбежно настанет день, когда ему придется скорбеть на похоронах всякого, кого он впустил в свое сердце, — и это отравляло ту радость, которую даровало ему потворство своим чувствам. Однако стремление любить не иссякало, порой становясь нестерпимым. Иными словами, он сохранил человеческую природу. Безыскусность и миловидность девочки разом завоевали его сердце, но когда она еще и напомнила ему о другой, упокоившейся навеки под тяжелым камнем перед воротами Священного города, когда неожиданно прозвучало имя той, утраченной, ему показалось, что он стал свидетелем воскресения, которое позволит ему вновь зажить той жизнью, к которой он привык в своем первом доме. И он повторил в третий раз:

— Станешь ли ты моею Лаэль?

— А может у меня быть два отца? — откликнулась она.

— Разумеется! — поспешно подтвердил он. — Один — родной, другой — нареченный; оба будут любить тебя одинаково.

Тут же на лице ее отразилась безграничная детская доверчивость.

— Тогда я могу быть и твоею Лаэль.

Он крепко прижал ее к груди и, покрывая поцелуями, воскликнул:

— Моя Лаэль вернулась ко мне! Бог моих отцов, благодарю тебя!

Она позволила ему изливать свои чувства, но некоторое время спустя произнесла, опустив руку ему на плечо:

— Вы с моим отцом друзья, я думала, что он здесь, вот и пришла тоже.

— А он дома?

— Думаю, да.

— Тогда пойдем к нему. Ты не можешь стать моею Лаэль без его согласия.

И рука об руку они спустились по лестнице, пересекли улицу и вошли в дом купца.

Он был обставлен просто, но удобно, в соответствии с достатком и родом занятий владельца. Надо сказать, что более близкое знакомство с князем успело развеять подспудные опасения, которые поначалу вызывала у Уэля возможность тесного общения последнего с его дочерью. Увидев, что незнакомец стар, богат, погружен в ученые занятия и несколько рассеян в житейских делах, отец начал тешиться мыслью, что знакомство с ним, возможно, окажется благотворным для его дочери — если она вызовет его интерес. А потому, когда они вошли вместе, он встретил их улыбкой.

С лица князя еще не полностью стерлись следы пережитых им чувств, и, когда он заговорил, голос его пресекался.

— Сын Яхдая, — произнес он, не садясь, — в былые времена у меня были жена и дочь. Обе скончались — как именно и когда, я говорить не в силах. Я свято храню верность их памяти. С того дня, как я их лишился, я успел обойти весь мир в поисках всевозможных вещей, которые, как я надеялся, вернут мне былое счастье. Я никогда не скупился на благодарность, восхищение, дружбу и благоволение, расточал их по отдельности и совокупно, расточал в изобилии, но меня никогда не покидало чувство, будто с меня причитается и что-то еще. Быть получателем счастья — не главное. Я многое пережил, прежде чем осознал, что сокровища добрых чувств существуют не для того, чтобы хранить их в закромах, что человек не может быть счастлив, не имея предмета, на который он их может излить. Вот, — он опустил руку девочке на голову, — я наконец-то нашел этот предмет.

— Лаэль — хорошая девочка, — с гордостью отвечал Уэль.

— Да, а потому позволь мне любить ее так же, как любишь сам, — попросил князь. Заметив, что лицо Лаэль стало серьезным, он добавил: — Дабы ты понял истинный смысл моих слов, скажу, что мою дочь тоже звали Лаэль и была она точной копией твоей, а поскольку смерть забрала ее в четырнадцать лет, то есть в нынешнем возрасте твоей Лаэль, я чувствую себя так, будто бы могила внезапно вернула мне то, что забрала.

— Князь, — сказал Уэль, — я достаточно ее ценю, а потому мог предвидеть, что она тебе понравится.

— Важно, чтобы ты понял, сын Яхдая, — не отступался князь, — что я прошу не только твоего дозволения любить ее, но и большего. Я хочу устроить ее жизнь так, как если бы она была моей родной дочерью.

— Но ты не отберешь ее у меня?

— Нет. В таком случае утрата твоя была бы сравнима с моей. Ты, как и я, отправился бы искать того, кто смог бы занять в твоем сердце ее место. Оставайся, как прежде, ее отцом, но позволь мне принять участие в сотворении ее судьбы.

— Происхождение ее скромно, — неуверенно отвечал купец, и хотя в глубине души он чувствовал себя польщенным, в отцовское сердце все же закралось сомнение, почти неотличимое от страха.

В глазах старого еврея засиял яркий свет, он вскинул голову.

— Скромно? — повторил он. — Она — дочь Израиля и наследница даров Господа нашего, а ему подвластно все. Судьбы людей — в его деснице. Он, а не ты и не я ведает, что ожидает это дитя. Поскольку мы оба ее любим, будем надеяться на все самое лучшее и высокое, а пока приуготовим ее к этому. Ради этого было бы хорошо, если бы ты позволил ей приходить ко мне, как ко второму отцу. Я, обучивший глухонемых Сиаму и Нило-старшего говорить, дам ей образование, какого не получишь даже в дворцовых чертогах. Перед нею раскроются все тайны Индии. Математика опустит небо к ее ногам. А самое главное — я просвещу ее в божественной мудрости. Одновременно, дабы избежать того, чтобы избыточная ученость сделала ее неприспособленной к современной жизни и лишила женственности, ты найдешь женщину, знакомую с нравами общества, и поселишь в своем доме в качестве воспитательницы и примера для подражания. Если женщина эта будет тоже из колена Израилева, тем лучше, ибо тогда от нее можно будет ждать преданности без зависти. Кроме того, сын Яхдая, не проявляй скупости ни в чем, что касается Лаэль. Одевай ее, как царскую дочь. Выходя из дому — а я буду устраивать ей прогулки по земле и по водам, — она будет сверкать драгоценностями, затмевая всех, даже самого императора. Не спрашивай в смущении: «Где взять на это деньги?» Деньги я найду. Что скажешь?

Уэль не медлил с ответом:

— Князь, если ты готов все это сделать для нее — а это много больше того, о чем я мог хотя бы мечтать, — тогда она твоя дочь в той же степени, что и моя.

Просияв лицом, старик поднял девочку на руки и поцеловал в лоб:

— Отныне ты — моя дочь.

Она обвила руками его шею, а потом протянула их к Уэлю, который принял ее, поцеловал и воскликнул:

— О моя Гюль-Бахар!

— Отлично! — вскричал князь. — Я принимаю это имя. Дабы отличать живую от мертвой, я тоже стану называть ее Гюль-Бахар.

После чего, сев за стол, двое мужчин обсудили новое положение дел, не упуская даже того, что может возникнуть в будущем.

На следующий день дом князя широко распахнул свои двери для девочки. Через некоторое время подыскали женщину, искушенную в делах света, которая поселилась в доме Уэля в качестве воспитательницы. Для нашего мистика настал жизненный этап, когда он забыл о тяготевшем над ним проклятии, да и обо всем ином, помимо Гюль-Бахар и плана, привезенного им из Чипанго. Он временно стал таким же, как все. Храня верность своему долгу, к исполнению которого шел столько веков, он не забывал и о своем долге наставника — и был вознагражден сполна успехами своей ученицы.

Книга III КНЯЖНА ИРИНА

Глава I УТРО НА БОСФОРЕ

Свое повествование мы продолжим через три года после того, как Лаэль, дочь сына Яхдая, вошла в жизнь индийского князя, — и подхватим его в благодатный и свежий июньский день.

Угнездившись на невысокой жердочке над горою за Бекосом, солнце вызволяет противоположный европейский берег Босфора из плена ночных теней. Стоящие на якоре суда лениво покачиваются на груди знаменитого пролива. На мачте у каждого — флаг, гласящий о национальности владельца: тут — венецианец, там — генуэзец, дальше — византиец. Робкие клочья тумана, окружающие темные корпуса судов, путаются в такелаже и, не имея иной возможности вырваться, тают в воздухе. Рыбацкие лодки стремятся после ночи трудов вместе со своими хозяевами к берегу. Стаи чаек и бакланов мечутся туда-сюда, разворачиваясь и сбиваясь в кучу, когда стаи мелкой рыбешки, на которую они охотятся, разворачиваются и сбиваются в кучу в сине-зеленых глубинах родных своих теплых вод. Стремительное и непредсказуемое движение множества крыл оживляет вид на залитые пурпуром дали.

Залив Терапия, расположенный на европейском берегу напротив Бекоса, тоже удостоился внимания солнца. В то утро число судов, покоившихся на его глади, даже превосходило число заночевавших в проливе, причем суда были самые разные, от торговых морских галер до прогулочных лодочек, — да, современные каики, безусловно, лучше, но именно от тех лодок унаследовали они легкость и изящество.

Что касается города, одного взгляда достаточно, чтобы понять, что в последнее время он не переменился, что во дни Константина Драгаша он являлся тем же летним курортом, что и во дни колдуньи Медеи, — и таким же он остается при правлении достославного Абдул-Хамида.

Вытянувшись, подобно пальцу, в воды пролива, с севера и до мыса на юге изящной дугой простирался пляж. Как и сегодня, дети забавлялись тогда тем, что собирали на песке белые и черные голыши, так же резвились на пенистых гребнях ласковых волн. Как и сегодня, казалось, что дома крепятся к склону горы друг над другом в полнейшем беспорядке, — а чужеземец, взиравший на них со своего судна внизу, содрогался, думая о том, какая разразится катастрофа, если даже легчайшее колебание земной коры сотрясет эту гору.

Тогда, как и сегодня, южный мыс частично перекрывал вход в залив. Как и сегодня, он представлял собой всхолмие, покрытое густой зеленью, — повсюду, кроме дороги, проложенной у самого основания. Как и тогда, террасы, поросшие горной сосной с широкими зонтичными кронами, спускались по пологому склону, обращенному в сторону города. В какой-то момент, уже после Медеи, некий остроглазый грек заметил, сколь привлекательно это место с эстетической точки зрения, и воспользовался этим; на момент, когда разворачивается наше повествование, вершина всхолмия была изысканно украшена бассейнами и павильонами с белыми кровлями, а дорожки были выложены шахматной римской плиткой. Как прискорбно, что творения рук человеческих недолговечны! Дважды прискорбно, что первыми гибнут самые прекрасные из них!

Итак, мы обрисовали вам Босфор, залив, городок Терапия и гористый мыс — все это лишь предисловие к рассказу об участке земли, расположенном под мысом и связанном с ним спускающейся вниз террасой. Трудно подобрать слова для достойного описания этого места. Овраг предполагает узость, провал говорит о глубине, долина обозначает ширь, лощина звучит несерьезно. Трудно представить себе более прелестную летнюю резиденцию. Солнце заглядывает сюда разве что в полдень. На многие сотни ярдов тянется от залива к возвышенности, что лежит к западу от города, великолепный сад, увитый розами и цветущей лозой, усаженный кустарниками, с самшитовыми и акациевыми аллеями, которые ведут к вместительным резервуарам, сокрытым в буковой роще. Вытекающая оттуда вода либо образует ручьи, либо, отведенная по трубам, питает фонтаны. Отдельная труба доставляет ее в изобилии на вершину мыса. В этом тенистом Эдеме круглый год обитают пернатые. Перелетный соловей появляется здесь раньше других и задерживается дольше, а песни свои поет и днем и ночью. Путника встречает аромат роз, который смешивается с благоуханием жасмина. Цветки граната красными звездами вспыхивают в ровных рядах посадок, сочные фиги зреют в своих «нищенских рубахах» — и так и просятся в рот; ухо здесь постоянно услаждается журчанием ручьев.

Вдоль всего этого сада, воплощенной мечты поэта, тянется причал, защищенный от постоянно набегающих волн каменной преградой. Дальше причал вымощен гладкими плитами, выше тянется стена темной бутовой кладки, укрепленная тесаным камнем. Открытый павильон из выкрашенного в красный цвет дерева, с колоколообразной кровлей, покоящейся на тонких столбах, служит входом в сад. Дальше путника, конного или пешего, встречает дорожка, посыпанная серой галькой и розоватыми ракушками, и ведет через купы акаций, под которыми растут ухоженные кусты роз, ко дворцу, каковой в этом саду подобен главному драгоценному камню в обрамлении мелких на дамском кольце.

Дворец, стоящий на круглом холме на некотором удалении от основания мыса, полностью открывается взору путешествующих по заливу: это четырехугольная одноэтажная постройка из полированного мрамора, с фасадом, украшенным многоколонным портиком классического коринфского ордера. Стоит путнику бросить один взгляд на этот дворец — сверкающий в лучах солнца или кремово-белый в тени, — и ему станет ясно, что здесь безусловно живет особа высокого ранга, возможно, из нотаблей, а возможно, и сам император.

Перед нами загородный дворец княжны Ирины, о которой далее и пойдет речь.

Глава II КНЯЖНА ИРИНА

В дни правления последнего Мануила — один хронист относит эти события к 1412 году, то есть произошли они примерно за тридцать девять лет до занимающего нас периода, — возле Плати, одного из Принцевых островов, произошло морское сражение между турками и христианами. Оно вызвало особый интерес у тех, кто занимался коммерцией в этом регионе: у венецианцев и генуэзцев, а также у византийцев. Для последних исход его был особенно важен, поскольку в случае поражения нарушалось их сообщение с островами, которые по-прежнему принадлежали императору, и, соответственно, со странами Запада, от которых византийцы год от года зависели все сильнее по мере того, как ослабевала их собственная способность к самозащите.

Турецкие корабли стояли на рейде в течение нескольких дней. В конце концов император отдал своим морякам приказ выдвинуться и атаковать их. Медлительность его объяснялась тем, что он никак не мог выбрать командующего. Действующий адмирал был стар и малоопытен, а его воинственные устремления, даже если они у него когда-то и имелись, давно расточились в неге придворной жизни. Он был пригоден разве что к участию в церемониях. А ситуация требовала участия настоящего моряка, способного руководить маневрами эскадры. В этой связи голос и моряков, и горожан был един:

— Мануил! Мануила в командующие!

Это требование, перелетев с судов на городские площади, билось о стены дворца.

Необходимо пояснить читателю, что речь шла не об императоре Мануиле, а об одном из его братьев, который, однако, не мог похвастаться безупречной родословной. Мать его не состояла в законном супружестве, однако этот Мануил, чье имя было теперь у всех на устах, стал настоящим героем. Силу характера и воинский талант он проявил во множестве морских сражений и в итоге превратился в кумира всего народа, причем в такой степени, что ревность императора опустилась на него тяжкой тучей, сокрыв его от глаз. Его поклонники даже не ведали, жив ли он: у него были дворец и семья, и ни один монастырь ни в городе, ни на Принцевых островах не принимал его в свои стены.

Именно на основании этих сведений, скудных и отрывочных, все полагали, что Мануил еще жив. Отсюда и взялся призыв, и, по счастью, его хватило, чтобы Мануила вернули, — по крайней мере, именно так думали простолюдины, хотя, если осмыслить случившееся, причину придется усмотреть скорее в том безвыходном положении, в котором оказалась империя.

Возвращенный на действующую службу, Мануил-моряк удостоился приема на Ипподроме; потом, после недолгой счастливой встречи с семьей, а также другой встречи, по ходу которой ему поведали о возникшей опасности и предстоявшем ему испытании, он немедленно занял пост командующего.

На следующее утро, после восхода солнца, эскадра на веслах и под парусами отважно вышла со своей стоянки в Золотом Роге и бросила боевой вызов дерзкому противнику, стоявшему у Плати. Битва была долгой и кровопролитной. За ходом ее можно было наблюдать, пусть и издалека, с прибрежной стены в районе Семи Башен. И вот наконец возбужденная толпа издала крик, мощью своей способный поколебать могучие основания башен: «Кирие элейсон! Кирие элейсон!» Христос даровал им победу! Крест торжествует! Турки, как могли, покидали поле боя и спешили отогнать оставшиеся у них галеры к азиатскому берегу за чередой низких островов.

Мануил-моряк сделался не просто героем; среди простолюдинов он слыл спасителем. Весь Византий и вся Галата собрались на стенах и водах прославленной гавани, дабы поприветствовать его, когда со множеством трофеев и толпой пленных он вошел в ее воды под лучами солнца, вставшего над спасенным Пропонтом. Когда Мануил сошел на берег, трубы зашлись в медной перекличке. Целая процессия, напоминавшая о победах давних, лучших времен империи, сопровождала его до Ипподрома. На верхнюю галерею, предназначенную для императора, набились вельможи и царедворцы; явились противостоящие церковные фракции со своими синими и зелеными знаменами; все блистало великолепием, однако вотще собравшиеся искали глазами Мануила-императора: он один отсутствовал, и, когда действо закончилось, византийцы отправились по домам, качая головами и бормоча, что кумира их ждут злоключения похуже прежних. А потому никто особо не удивился, когда несчастный вновь исчез из виду, но на сей раз — вместе с семьей. Победа, последовавший за нею триумф и преклонение простонародья — всего этого завистливый император снести не смог.

Прошли долгие годы. Иоанн Палеолог сменил Мануила на троне, а его место в свою очередь занял Константин, последний из византийских монархов.

Свое восшествие на трон, торжество, которое греки отмечали в 1448 году, Константин ознаменовал многими проявлениями милосердия: он был человеком справедливым. Он отворил многие двери темниц, до того замкнутые безысходно. Он раздавал почести и награды тем, чьи имена были безжалостно стерты из анналов. Он прощал преступления против своих предшественников, благожелательно полагая, что совершившие их не станут злоумышлять против него. Таким образом, Мануил, герой морского сражения при Плати, дождался второго освобождения или, говоря точнее, второго воскрешения. Все эти годы он был, по сути, погребен в келье монастыря Святой Ирины на острове Принкипо — и вот теперь вышел на свободу старцем, ослепшим и едва передвигающим ноги. Ему даровали частную аудиенцию, и Константин глянул на него с ласковым состраданием:

— Ты и есть тот Мануил, что героически сражался при Плати?

— Точнее было бы сказать, что я был тем Мануилом, — отвечал старец. — Смерть отказывается прибрать меня лишь потому, что кончину мою не сможет назвать победой!

Его собеседник, явно тронутый этими словами, продолжил с некоторой неуверенностью:

— Правдивы ли доходившие до меня слухи, что в монастырь ты отправился вместе со своей семьей?

Глаза несчастного еще способны были источать слезы; они покатились по щекам, а некоторые попали в горло.

— У меня была жена и трое детей. То, что они согласились разделить мою участь, подтверждает неподкупность чувства, именуемого любовью. В живых лишь одна, и… — он запнулся, видимо осознав некоторую непоследовательность, — она родилась в неволе.

— Родилась в неволе! — вскричал Константин. — Где же она сейчас?

— Должна быть здесь.

Старец обернулся и встревоженным голосом позвал:

— Ирина! Ирина, где ты, дитя мое?

Слуга, тронутый не менее своего повелителя, пояснил:

— Ваше величество, дочь его дожидается в прихожей.

— Приведите ее сюда.

В ожидании зал заполнило тягостное молчание. Когда девушка вошла, все взоры устремились на нее — кроме взора ее отца, однако и он отчетливо ощутил ее присутствие, ибо развил в себе чуткость, которая появляется у людей, долго погруженных в слепоту.

— Где ты была? — спросил он с оттенком раздражения.

— Успокойся, отец. Я здесь.

Она увещевающе взяла его руку, а потом встретилась глазами с императором; его взгляд выражал неприкрытое изумление, ее — полное самообладание.

Впоследствии царедворцы, присутствовавшие при этой встрече, припомнили ей два упущения: во-первых, вопреки византийскому обычаю, она явилась без покрывала на лице; во-вторых, она не поприветствовала императора должным образом. Вместо того чтобы простереться ниц, как требовал стародавний этикет, она даже не преклонила колен и не поклонилась. Впрочем, они сочли это извинительным, ведь всю свою жизнь девушка провела в монастыре и не имела возможности освоить придворные манеры. Более того, в первый момент никто даже не заметил ее промашек. Она была столь хороша собой и красота ее столь естественно объединяла в себе грацию, скромность, ум и чистоту, что они просто не видели ничего другого.

Константин опомнился и, встав с трона, подошел к краю возвышения: на таких аудиенциях, достаточно неформальных, это возвышение лишь слегка приподнимало его над гостями и свитой. Он заговорил, обращаясь к отцу:

— Мне известна история твоей жизни, о благородный грек, — благородный по рождению, по верности своей стране по праву того, что ты совершил для империи: позволь мне почтить тебя. Я сожалею о выпавших на твою долю страданиях и мечтаю о том, чтобы вокруг меня было как можно больше людей, подобных тебе по духу, ибо тогда я с большим спокойствием, если не с большей надеждой, смотрел бы со своего высокого трона в будущее. Возможно, ты слышал о том, как сильно умалилось мое наследство усилиями внешних и внутренних врагов; как, будто ветви, отсеченные от могучего дерева, самые богатые провинции оказались отсечены от тела нашего государства — ныне от него осталась почти что одна столица. Эти слова я говорю, дабы извиниться и оправдаться за скромность того вознаграждения, которое способен даровать тебе за преданную службу. Будь ты в расцвете сил, я ввел бы тебя к себе во дворец. Но поскольку это невозможно, я ограничусь тем, что по мере сил верну тебе отобранное. И прежде всего — свободу.

Моряк опустился на колени, а потом положил на пол ладони и коснулся его лбом. Оставаясь в этой позе, он ждал продолжения речи. Именно в такой позе принято было у греков официально приветствовать своих базилевсов.

Константин продолжил:

— Кроме того, прими от меня дом в городе, который принадлежал тебе до вынесения неправого приговора. Он с тех пор пустовал и, возможно, потребует починки; в таком случае сообщи, с какими это будет связано затратами, я покрою их из собственного содержания.

Затем, переведя взгляд на дочь, он добавил:

— На нашем румелийском берегу, рядом с Терапией, стоит летний дворец, который некогда принадлежал ученому греку, счастливому обладателю поэм Гомера, искусно написанных на чистом пергаменте. Он, помнится, говорил, что открывать эту книгу можно лишь в том случае, если для нее специально будет выстроен дворец, и, будучи человеком состоятельным, претворил в жизнь собственную фантазию. Мрамор был доставлен из каменоломен Пенделикона — более низменный камень при строительстве не использовался. В тени многоколонного портика коринфского ордера грек этот проводил все свои дни, читая поэмы избранным друзьям и ведя такую жизнь, какую афиняне склонны были вести во дни Перикла. В юности я часто гостил у него, и он возлюбил меня настолько, что по смерти завещал мне дом, сад и окружающие его угодья. Теперь с их помощью я смогу частично исправить былую несправедливость, ибо разве может когда-то появиться лучший претендент на эти владения, чем дочь этого храбреца? Правильно ли я помню, что он только что назвал тебя Ириной?

По ее лицу и шее разлилась краска, однако голосом она не выдала никаких чувств:

— Да, Ириной.

— Этот дом — его вполне можно назвать дворцом — и все, что к нему относится, теперь твое, — продолжил Константин. — Ступай туда, как только пожелаешь, и начни новую жизнь.

Она сделала шаг вперед, но внезапно остановилась, то краснея, то бледнея. Никогда еще не доводилось Константину видеть жену или девицу столь же прекрасную. Он даже испугался, что, заговорив, она случайно разрушит чары, которыми его опутала. Ирина стремительно подошла к трону и, схватив руку императора, запечатлела на ней горячий поцелуй, произнеся:

— Я почти уверовала в то, что нами правит император-христианин.

Она умолкла, не выпуская его руки и глядя ему в лицо.

Зрители, большинство из которых составляли царедворцы высокого ранга, были изумлены. Некоторые даже потрясены — нельзя забывать, что при дворе императора церемонии соблюдались как нигде в мире. Все здесь строилось на представлении о том, что базилевс, или император, является живым воплощением власти и величия. Даже когда он обращался к самому горделивому из царедворцев, тот неизменно опускал глаза на носки своих вышитых туфель; если требовалось что-то ему сказать, царедворцы падали на колени и оставались в этом положении, пока он не соблаговолит дать им разрешение подняться. Ни один из них ни разу не дотрагивался до его перстов — за исключением тех случаев, когда он сам протягивал их для смиренного прикосновения. В этих манерах отражалось не одно только подобострастие; по крайней мере внешне они выглядели преклонением. Эти пояснения помогут читателю осознать, с каким чувством царедворцы смотрели на молодую женщину, захватившую царственную длань в свои руки. Некоторые содрогнулись и отворотили лица, дабы не лицезреть фамильярности, граничившей с кощунством.

Сам же Константин взглянул в глаза своей прекрасной родственницы — он понял, что она еще не договорила. Легчайшим наклоном корпуса в ее сторону он дал позволение продолжать. Более того, он даже не скрывал своего интереса.

— Возможно, империя и умалилась, как ты говоришь, — продолжала она, слегка возвысив голос, — но разве сей город наших отцов не продолжает служить, по причине своего расположения и иных преимуществ, столицей всего мира? Он был основан императором-христианином, имя ему было Константин; разве исключено, что полное его возрождение выпадет другому Константину, тоже христианскому императору? Загляни к себе в душу, о повелитель! Мне ведомо, что добрые побуждения иногда являются пророками, пусть и безгласными.

Константин был поражен. Не ждал он таких речей от юной девушки, выросшей, по сути, в темнице. Его порадовало то, какое мнение о нем у нее, судя по всему, складывалось, порадовало, с какой надеждой она смотрела в будущее империи; порадовала сила ее христианской веры, искушенность ума и твердость характера. Ее верность старому греческому обиходу представлялась неколебимой. Придворные подумали, что она могла бы, по крайней мере, как-то откликнуться на его царственную доброту, но если он сам и заметил это формальное упущение, заострять на нем внимание не стал; ему было довольно ее миловидности и воодушевления. На миг он заколебался, а потом, шагнув вниз с возвышения, галантно, церемонно и почтительно поцеловал ей руку, сопроводив это простыми словами:

— Да станут твои надежды волей Господа.

Отвернувшись от Ирины, он поднял слепца на ноги и объявил, что аудиенция закончена.

Оставшись наедине со своим секретарем, великим логофетом, Константин довольно долго просидел в задумчивости.

— Внемли, — произнес он наконец. — И составь соответствующий указ. Пятьдесят золотых монет ежегодно на содержание Мануила и Ирины, его дочери.

При первом же слове секретарь обратился к изучению носков пурпурных туфель своего повелителя, а потом, дослушав, опустился на колени.

— Говори, — разрешил Константин.

— Ваше величество, — отвечал секретарь, — в казне у нас и так менее тысячи золотых монет.

— Мы действительно столь бедны?

Император вздохнул, но, не позволив себе пасть духом, решительно продолжил:

— Возможно, Господь послал меня восстановить не только этот город, но и всю империю. Я попробую заслужить эту славу. Не исключено, что добрые побуждения и есть безгласные пророки. Оставляю указ в силе. Если будет на то воля Божья, мы найдем средства его исполнить.

Глава III ДВОРЕЦ ГОМЕРА

Теперь читателю известна история княжны Ирины — на последующих страницах она станет одним из самых заметных персонажей. Ему также ведомо, как она получила в свое распоряжение столь подробно нами описанный дворец, а потому читатель готов к встрече с нею в ее собственных покоях.

Ночь покинула европейский берег Босфора, хотя утро еще совсем юно. Солнце, застывшее в безоблачном небе над Бекосом — кажется, оно решило передохнуть после утомительного восхождения на горный склон, — постепенно поднимает Терапию из сверкающих вод. В заливе моряки перекликаются друг с другом, поскрипывают снасти, постукивают весла, свободно подвешенные в кожаных уключинах. Чтобы сделать сцену полностью реалистической, добавим запах утренней стряпни, который щекочет ноздри тем, кто пока еще не успел утолить голод. Впрочем, эти виды, звуки и запахи не достигают дворца, скрытого за мысом напротив городка. Там птицы распевают утренние песни, цветы наполняют воздух ароматом, а лозы и деревья впитывают влагу, которую ветер доставил с не знающего покоя моря, расположенного к северу.

В мраморном портике сидит хозяйка дворца — надо думать, на том самом месте, которое старый грек некогда облюбовал для чтения Гомера из своего знаменитого списка. Между колоннами открывается вид на Босфор и лежащий за ним лесистый азиатский берег. Внизу видна часть сада, по которой проложена аллея, — она изящным изгибом устремляется к красному павильону у ворот. Прямо за ним находится причал. Хозяйка окружена пальмами и розовыми кустами в расписных горшках, и среди них, в высокой вазе, украшенной резными фигурами мифологических персонажей, стоит ветка жасмина, ни с чем не сравнимая по красе и изяществу. По правую руку от хозяйки на столике из слоновой кости с тонкими ножками, инкрустированными полосками серебра, стоят медные блюда. На одном из блюд — горка белых сухариков, мы в наши дни называем их «крекерами»; на других высятся кувшины и чаши для питья, все из серебра.

Хозяйка сидела в кресле, поверхность которого была чрезвычайно гладкой, несмотря на покрывавшую его резьбу, кресле столь просторном, что она могла без труда устроиться в нем полулежа. Скамеечка, обтянутая темной тисненой кожей, ждала возможности посодействовать грации и удобству ее позы.

Возьмем на себя смелость представить княжну Ирину читателю, хотя, поскольку представление вынужденным образом примет вид описания, мы заранее признаемся в своей неспособности до конца справиться с поставленной задачей.

В тот миг, когда мы видим ее впервые, она сидит прямо, слегка склонив голову к левому плечу, а обе ее ладони лежат на собачьей голове, украшающей правую ручку кресла. Ее рассеянный взгляд устремлен к причалу, — похоже, она ждет припозднившегося посетителя. Лицо открыто, и нужно сразу отметить, что, презирая обычай, который вынуждал ее сестер-византиек носить покрывала повсюду, кроме собственных покоев, Ирина постоянно подчеркивала его презренность, отметая его полностью. Она не боялась, что солнце испортит ей цвет лица, и владела искусством скромно и сдержанно двигаться среди мужчин, которые, со своей стороны, привыкли скрывать изумление и восхищение под маской уважительной невозмутимости.

Фигура княжны, высокая, стройная, с совершенными округлостями, скрыта под облачением строго классического толка. Внешняя его часть состоит из двух частей — платья из тонкой белой шерсти, а поверх него — накидки из той же ткани того же цвета, прикрепленной к облегающей кокетке из телесного шелка, богато расшитой пурпурной нитью. Красный шнур свободного плетения обвивает ее тело под самой грудью, и оттуда ее одеяние, если она встает, ниспадает до самой земли, а сзади образуется шлейф. Накидка начинается у самого плеча, спадая вдоль рук и по бокам, наподобие длинного нестачного рукава, — длиной она примерно до середины тела. С помощью кокетки создатель этого наряда сумел, присборив ткань, обозначить на ней нужные складки — их мало, но выражены они очень четко. При движении шлейф придает той части платья, что расположена ниже пояса, нужные очертания.

Волосы княжны, оттенком напоминающие золото, собраны в греческую прическу: благодаря их густоте узел кажется необычайно крупным, потребовалось две ленты розового шелка, чтобы удерживать его на месте.

Теперь мы добрались до самой сложной части описания. Читателю, наделенному острым воображением, достаточно будет сказать, что лицо княжны Ирины, каким оно предстало ему в то утро, отличалось правильностью черт, брови — две тонких дуги, нос мягко очерченный, глаза — фиалковые, почти черные, рот маленький, с глубоко посаженными уголками и алыми губами, щеки и лоб — именно таковы, какими должны быть по законам красоты. Из этого возникает образ несказанной миловидности, и, возможно, на этом нам следовало бы остановиться и предоставить фантазии дописывать картину. Однако здесь следует проявить терпение, ибо нам недостаточно изобразить лицо недюжинной красоты, нам нужно нарисовать портрет женщины, которая и поныне живет в истории как образец ума, одухотворенности и обаяния, таких, что мужчины — правители и завоеватели, — увидев ее, падали ниц. А значит, нам придется продолжить рассказ, но какими словами описать цвет ее лица — столь естественное ее свойство, что жилки на висках выглядят прозрачными тенями на снегу, а румянец на ланитах подобен розам в росе? Что можем мы сделать, кроме как отметить, что глаза ее полны свежести и здоровья, как у выросшего в холе и неге ребенка; зубы отличаются безупречной правильностью, белизной молока и блеском жемчуга; уши — маленькие, изящной формы, розово-белые, вроде раковин, которые лишь вчера вымыло волной на берег? Что добавить? Ах да! Руки ее обнажены от самого плеча, они длинны и округлы, как подобает женским рукам, запястья гибки, а ладони вылеплены столь изящно, что нас пугает сама мысль о том, что им придется выполнять какую-либо иную работу, кроме плетения цветочных венков и игры на арфе. Посадка головы свидетельствует о благородстве происхождения и утонченности мыслей и чувств, о гордости и смелости — такой посадки не достичь искусственными усилиями, она доступна только тем, кому, помимо головы, самой по себе безупречной, дарована еще и длинная стройная шея, при этом округлая, гибкая, грациозная, а также плечи, изобразить которые отчается любой, кроме мастера, который нашел совершенство формы и цвета в лилеях Богоматери. Помимо этого, мы видим, как в движении, так и в покое, полную гармонию корпуса, членов, головы и лица — она всегда присутствует в позе и манерах прекрасных женщин, наделенных богатством души.

Княжна все еще не отводила глаз от простиравшегося перед ней водного пространства и от стремительной игры света на его поверхности, когда к причалу подошла лодка с единственным гребцом и высадила пассажира. Сразу же стало ясно: это не тот, кого ждала княжна. Она бросила на новоприбывшего быстрый взгляд и, убедившись в том, что это незнакомец, решительно ей неинтересный, вновь обратила свой взор на гладь залива. Он же, опустив что-то в руку гребца, повернулся и зашагал к воротам, а оттуда и ко дворцу.

Через некоторое время слуга, чей почтенный вид плохо сочетался с копьем со стальным наконечником, которое он держал в руке, медленно проковылял по плитам портика, ведя за собой посетителя. Ирина прикоснулась к узлу золотистых волос на затылке, проверяя, не выбились ли из него пряди, встала, разгладила складки на платье и накидке и приготовилась к встрече.

Костюм незнакомца оказался для княжны в диковинку. Ряса из шерсти, спряденной переплетением белых и коричневых нитей на примитивном станке, никак не обработанной, кроме как вымытой, покрывала его от шеи и до пят. Мало того что она отличалась грубостью нитей и прядения, но еще и облегала тело так плотно, что, если бы не боковые разрезы в нижней части, ходить в ней было бы крайне затруднительно. Длинные рукава висели свободно и полностью скрывали ладони. С пояса из сыромятной кожи свисала до самых колен двойная низка черных роговых четок, каждая размером с грецкий орех. Пряжка на поясе, сделанная, по всей видимости, из сильно окислившегося серебра, была очень крупной и крайне грубо сработанной. Однако самой, пожалуй, диковинной частью этого облачения оказался куколь — если только так его можно назвать. Он так низко нависал над лицом, что скрывал черты в своей тени, а по бокам топорщился крупными складками, отчасти напоминавшими слоновьи уши. Головной убор этот выглядел чрезвычайно уродливо, однако находившемуся внутри человеку придавал гигантские размеры.

Княжна смотрела на посетителя с едва скрываемым изумлением. Из какой части света могло явиться столь варварское существо? Что ему от нее понадобилось? Молод он или стар? Она дважды оглядела пришедшего с головы до ног. То был монах — это следовало из его облачения, а когда он остановился перед ней, выставив из-под полы рясы одну ступню, свободно обмотанную ремнями очень старомодной сандалии, она увидела, что ступня бела, с голубыми прожилками и розовой пяткой, как у ребенка, и сказала себе: «Да он молод — юный послушник».

Незнакомец достал из-за пазухи аккуратно завернутый в льняную тряпицу сверток, почтительно поцеловал и произнес:

— Угодно ли будет княжне Ирине, чтобы я вручил ей это послание?

Голос звучал мужественно, но почтительно.

— Это письмо? — осведомилась она.

— Письмо от святого отца, настоятеля величайшей северной лавры.

— Как она называется?

— Белозерской.

— Белозерская лавра? Где она находится?

— В землях великого князя.

— Я и не знала, что у меня есть друзья в столь отдаленных местах, как север Руси. Да, вскрой письмо.

Не смутившись безразличным тоном княжны, послушник размотал тряпицу и повесил ее себе на руку. Поверх нее на ладони остался лежать лист пергамента.

— Святой отец просил меня при доставке сего послания передать, о княжна, и его благословение, каковое — это мои слова, не его — полезнее для нужд души, чем сундук золота для нужд тела.

Это благочестивое замечание произвело на нее сильное впечатление; не сказав, впрочем, ни слова, она взяла пергамент и, снова сев, начала читать. Первым делом взгляд ее упал на подпись. На лице отразилось изумление, потом — сомнение, а потом княжна воскликнула:

— Илларион! Неужели это от моего отца Иллариона? А для меня он — святое воспоминание! Он ушел от нас и скончался — и тем не менее это его рука. Я знаю ее не хуже собственной.

Послушник попытался развеять ее сомнения.

— Прошу прощения, — начал он, — ведь здесь неподалеку есть остров, название которого Принкипо?

Она тут же обратила на него свой взор.

— А в прибрежной части этого острова, с азиатской стороны, у подножия горы Камарес нет ли монастыря, построенного много веков назад одной из императриц?

— Ириной, — вставила она.

— Да, Ириной; и не был ли отец Илларион долгие годы настоятелем этой обители? А потом, поскольку он прославился своей ученостью и благочестием, не призвал ли его к себе патриарх в качестве знатока Евангелий? А впоследствии не был ли он призван служить императору в качестве хранителя пурпурных чернил?

— Кто сообщил тебе все эти сведения? — осведомилась Ирина.

— Достопочтенная княжна, кто мог мне их сообщить, кроме самого святого отца?

— Так ты — его посланник?

— С моей стороны учтивее будет дождаться, когда ты прочитаешь послание.

С этими словами послушник сделал шаг назад и замер в сторонке в почтительной позе. Ирина взяла в руку письмо и несколько раз поцеловала подпись, восклицая:

— Господь хранит своих избранников!

А потом обратилась к послушнику:

— Воистину добрые вести ты мне принес.

Он, вняв ее словам приветствия, обнажил голову, откинув уродливый куколь, — тот повис за плечами. Фиалковые глаза княжны раскрылись еще шире и засияли внезапно вспыхнувшим светом. Она не видела еще головы более прекрасной и лица более совершенного в своей мужественной красоте — и в то же время столь нежного и утонченного.

При этом послушник был молод — годами даже моложе ее, вряд ли ему сравнялось двадцать. Таково было ее первое общее впечатление. Несмотря на то каким приятным оказался сюрприз, она не подала виду и лишь произнесла:

— Полагаю, что в письме святой отец сообщит мне твое имя, но, поскольку я хотела бы повременить с его чтением, надеюсь, тебе не в обиду будет ответить мне на прямой вопрос.

— Мать моя нарекла меня Андреем, но, когда я стал диаконом в нашей Белозерской обители, отец Илларион, который возвел меня в этот сан, спросил, как я хотел бы именоваться во священстве, и я ответил: Сергием. Андрей — хорошее имя, оно неизменно напоминает мне о моей милой матушке, но имя Сергий лучше, поскольку, услышав его, я всякий раз вспоминаю, что в силу обета и обряда посвящения являюсь слугой Господа.

— Попытаюсь запомнить твои предпочтения, — отвечала княжна. — Теперь же, добрый мой Сергий, задам второй по важности вопрос: завтракал ли ты сегодня?

Улыбка сделала его лицо еще более миловидным.

— Нет, — ответил он, — но я привык поститься, а до большого города не более двух часов пути.

На лице ее отразилась озабоченность.

— Твой святой покровитель тебя не оставил. Смотри, стол уже накрыт. Тот, кого я ожидала, задерживается в пути, а потому я отдам тебе его место с неменьшим гостеприимством. — Потом она обратилась к старому слуге: — Перед нами гость, а не враг, Лизандр. Опусти копье и принеси ему стул, а потом встань у него за спиной, на случай если чашу его придется наполнить повторно.

И вот они сели за стол друг напротив друга.

Глава IV РУССКИЙ ПОСЛУШНИК

Сергий принял из руки старого служителя бокал красного вина и проговорил:

— С твоего позволения, княжна, сделаю одно признание.

Манеры его свидетельствовали о непривычке к обществу женщин. Он понимал, что княжна его рассматривает, и заговорил только ради того, чтобы ее отвлечь. Поскольку она медлила с ответом, он добавил:

— Дабы ты не подумала, что я намерен злоупотребить великой честью знакомства с тобой, тем более что ты пока еще не прочла письма доброго отца Иллариона, которое лишь и способно возвысить меня в твоем мнении, я прошу об этом дозволении только ради того, чтобы измерить глубину твоего ко мне расположения. Кроме того, тебе, возможно, интересно будет получить подтверждение собственной искушенности, которой ты, сама того не зная, делишься с человеком, малосведущим в делах света.

Она разглядывала его, и ее первое впечатление полностью подтвердилось. Формой и посадкой голова его была головой поэта; длинные волнистые льняные волосы, расчесанные на прямой пробор, почти полностью скрывали лоб, хотя и было видно, что он широк и бел, с высокими, четко прорисованными бровями. Глаза были серыми. В момент задумчивости в них появлялось мечтательное, устремленное в себя выражение. Усы и борода — первая поросль юности, проведенной в четырех стенах, — были пока еще слишком жидкими, чтобы полностью скрыть очертания лица. Нос был недостаточно вздернут, чтобы заслужить название неправильного. Иными словами, послушник был видом именно таков, каким мы в наши дни представляем себе русского человека. Если не считать высокого роста и мощной мускулатуры, он почти полностью соответствовал византийскому идеалу Христа, которого можно видеть на фресках, прекрасно сохранившихся в одной из стамбульских мечетей неподалеку от ворот, ранее носивших имя Святого Романа, а теперь — Топ-Капы.

Внешность юного послушника, которая вызывала в мыслях княжны представления о безусловной святости, в тот момент занимала ее меньше, чем одна подмеченная ею у него привычка. Взгляд его блистал осмысленностью, пока он претворял свою мысль в слова, но стоило ему закончить высказывание, он как бы обмякал — за неимением лучших слов назовем это затмением глаз, широко при этом открытых, — юноша устремлял их не на собеседника, а на нечто совсем иное; это свидетельствовало о том, что в душе происходила некая тайная работа, отдельная от работы ума. В результате перед Ириной как бы находилось два совершенно разных человека, которые воплощались при этом в одном теле. Безусловно, в людях, пусть и нечасто, присутствует двойственность природы, благодаря которой — если говорить в широком смысле — ни на что не пригодный может оказаться способным на все, внешняя мягкость может служить прикрытием нероновской жестокости, а недалекость ума — лишь облаком, в котором таится молния гениальности. Что делать с человеком такой природы? Можно ли на нее положится? Проведает ли о ней хоть кто-то?

Занятая этими мыслями, княжна услышала лишь последнюю часть неловких извинений послушника и ответила:

— Вряд ли ты собираешься признаваться мне в тяжком грехе. Я выслушаю.

— В грехе! — вскричал он, зардевшись. — Прости меня, княжна. Речь о пустяке, который я представил слишком серьезным. Обещаю, что, даже в худшем случае, ты лишь посмеешься над моим простодушием. Взгляни сюда.

Он бросил на нее взгляд, полный мальчишеского задора, и достал из-за пазухи мешочек из грубого желтого шелка; сунув туда руку, он вытащил несколько квадратных кусочков кожи, на которой были вытиснены какие-то буквы, и положил их перед нею на стол.

— Ты, видимо, знаешь, что это — наши деньги.

Княжна, осмотрев их, заметила:

— Сомневаюсь, что наши торговцы согласятся их принять.

— Не согласятся. Могу подтвердить по собственному опыту. Однако этих денег довольно, чтобы путник мог пересечь земли нашего великого князя из конца в конец. Когда я покидал лавру, чтобы двинуться в путь, отец Илларион вручил мне этот мешочек и, вкладывая его мне в руку, сказал: «Добравшись до порта, где тебя будет ожидать корабль, не забудь там обменять эти деньги у купцов на византийское золото; в противном случае, если только Господь не придет тебе на помощь, придется тебе нищенствовать». Именно так я и собирался поступить, но, добравшись до порта, обнаружил, что он окружен большим городом, где все люди и зрелища мне в новинку, их хочется посмотреть. Я не выполнил его распоряжение. Собственно, я и вспомнил-то о нем только сегодня утром.

Тут он рассмеялся собственному недомыслию, что свидетельствовало о том, что он пока не осознает последствий своего поступка. Потом он продолжил:

— На берег я сошел только вчера вечером и, устав от волнения моря, остановился в трактире там, в городке. Заказал завтрак и, по обычаю моей страны, предложил заплатить за него вперед. Владелец заведения взглянул на мои деньги и потребовал, чтобы я показал ему золотую монету; нет золотой — медную, или бронзовую, или даже железную, но чтобы на ней было вычеканено имя императора. Узнав, что других денег у меня нет, он предложил мне поискать завтрак в другом месте. Прежде чем посетить тебя, я собирался отправиться в великий город, дабы приложиться к руке патриарха, о котором мне всегда говорили как о мудрейшем из всех людей, однако оказался в таком вот нелепом положении. Да и чего ждать от трактирщиков? У меня имелась золотая пуговица — памятка о моем вступлении в лавру. В тот день отец Илларион благословил ее трижды, на ней вычеканен крест, — я решил, что она сослужит мне службу, пусть на ней и нет имени Константина. Лодочник согласился принять ее в оплату за переправу. Ну вот, ты услышала мое признание!

До этого момента послушник изъяснялся на греческом, исключительно чисто и бегло; тут же он умолк, глаза его распахнулись шире прежнего и затмились — можно подумать, что из глубин мозга, расположенного позади них, надвинулась тень. После этого он заговорил на своем родном языке.

Княжна смотрела на своего гостя со все возрастающим интересом; она не привыкла к подобной безыскусности. Как мог отец Илларион поручить столь важную миссию столь несведущему в мирских делах посланцу? Его признание, как он его поименовал, по сути, сводилось к тому, что денег той страны, в которой он оказался, у него нет. Кроме того, чем объяснить эту привычку погружаться в собственные мысли, а точнее — внезапно отрешаться от действительности, если не сосредоточенностью на чем-то, что захватывает все его существо? В этом, чутьем поняла княжна, и лежит ключ к разгадке его истинной сути; она решила этот ключ повернуть.

— Твой греческий, Сергий, безупречен, однако последних твоих слов я разобрать не смогла.

— Прошу прощения, — отвечал он, и выражение его лица переменилось. — Я произнес на своем родном языке слова псалмопевца, которые сейчас повторю и тебе, ибо сколько мне дней от роду, столько раз повторял мне их отец Илларион. — Голосом тихим и мягким, какой уместен для подобного содержания, он произнес: — «Господь — пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться». Вот эти слова, княжна, и кто осмелится сказать, что они не вобрали в себя всю суть религии?

Ответ оказался неожиданным, манера — притягательной. Никогда еще княжна не слышала столь истового утверждения веры. Этот юноша — не простой монах, он еще и проповедник! А отец Илларион с годами сделался только мудрее! Возможно, из своего далекого далека он смог предощутить, что в нынешний час Константинополю нужен не новый нотабль — епископ или легат, а голос, обладающий силой убеждения, способный умерить противоречия, бушующие на семи холмах древнего города. Эта мысль, будучи всего лишь догадкой, все же пробудила в Ирине сильнейшее желание прочитать письмо святого старца. Она даже упрекнула себя за то, что до сих пор этого не сделала.

— Почтенный священник и мне приводил те же слова в той же форме, — проговорила она, вставая, — и от повторения они не утрачивают ни крупицы смысла. О них поговорим позднее. А пока было бы жестоко отрывать тебя от завтрака. Я пойду и наедине со своей совестью прочитаю послание, которое ты принес мне от святого отца. Угощайся от души, чувствуй себя желаннейшим из гостей, говоря точнее, — она сделала паузу, чтобы подчеркнуть смысл своих слов, — считай, что я была приуготовлена к твоему приходу. Если чего-то не окажется в достатке, спрашивай без всякого стеснения. Лизандр в твоем распоряжении. А я скоро вернусь.

Послушник почтительно поднялся и оставался стоять, пока она не исчезла между вазами и цветами, оставив в его памяти смутное воспоминание о грации и красоте, что, впрочем, не помешало ему, голодному страннику, тут же обратиться к насыщению плоти.

Глава V ГЛАС ИЗ ОБИТЕЛИ

Пересекая портик, княжна Ирина повторяла все те же слова: «Господь — пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться»; она ведь сама видела, как беспечный безденежный монах, которого выставили из трактира, нашел себе поддержку в минуту нужды, причем дающей рукой была выбрана именно ее рука. Выбрана кем? Ведь юноша собирался первым делом отправиться к патриарху — кто привел его к ней? Завтрак дожидался приглашенного гостя — что его задержало, как не та же самая сила, что доставила этого незнакомца к ее порогу?

Сообщая читателю, что одним из следствий религиозного рвения, характерного для тогдашнего Востока, рвения столь неуемного, что оно заставляло все умы, включая наиболее светлые, веровать в присутствие Бога, Сына и даже Пресвятой Богородицы во всех, пусть и самых незначительных делах, — мы стремимся тем самым оградить княжну от незаслуженного осуждения. Да, обладая на удивление независимым и бестрепетным духом, она тем не менее время от времени склонна была объяснять естественное сверхъестественным, но не следует судить ее слишком строго, поскольку нет в этом мире представлений более навязчивых, чем самые обиходные.

Сквозь резной каменный портал она вступила в просторную залу, лишенную мебели, но богато украшенную фресками, а оттуда — в простой открытый двор, прохладный и затененный: посредине его била струя воды, падая в чашу из алебастра. Вода, переливавшаяся через край чаши, скапливалась в круглом бассейне с резным узором по краю и снаружи — в нем вольготно резвились золотые рыбки.

Во дворе находилось множество женщин, по большей части — молодых гречанок, они шили, вязали и вышивали. Завидев княжну, все поднялись, уронив рукоделье на безупречно чистый мраморный пол, и поприветствовали ее почтительным молчанием. Знаком предложив им продолжать работу, княжна села на стул, поставленный для нее рядом с фонтаном. Письмо она держала в руке, однако чтению предшествовали размышления.

Признавая, что Господь велит ей выполнить то, о чем говорится в процитированном изречении, она размышляла: идет ли речь об однократном действии? Когда послушник вернется в город, закончится ли на том ее предназначение? Или тем самым она бросит начатое, не закончив? Но какая степень участия от нее требуется? Неуверенность повергла ее в легкое смятение, однако княжна укротила его, обратившись к чтению письма. Перекрестившись и вновь запечатлев поцелуй на подписи, она начала читать — рука была ей знакома, а составлено письмо было на безупречнейшем греческом языке того периода; оно не оставляло места сомнениям.

Белозерский монастырь, 20 апреля 1451 г.

От игумена Иллариона возлюбленной дочери его Ирине

Долгое время считала ты меня почившим вечным сном — вкушающим отдых рядом с Искупителем. Но если молчание есть почти полный двойник смерти, то из радостей слаще всех — нежданная. Именно в таком смысле воскресение было безупречным дополнением к распятию. Будучи превыше всего прочего — превыше Нагорной проповеди, превыше Его чудес, превыше Его праведной жизни, — именно оно подняло Господа нашего над уровнем обычного философа, вроде Сократа. Великие Его страдания исторгают у нас слезы, однако мы поем, как пела Мириам, при мысли о Его торжестве над смертью. Не смею сравнивать себя с Ним, однако мне отрадно думать, что эти строки, столь нежданные, вызовут у тебя чувства, схожие с чувствами обеих Марий, пришедших с ароматами ко гробу и обнаруживших там только ангелов.

Дозволь прежде всего поведать о моем исчезновении из Константинополя. В тягость мне было то, что патриарх истребовал меня из старого монастыря, — отчасти потому, что нас с тобой разлучили как раз тогда, когда разум твой открылся приятию и пониманию истины. Однако зов этот я счел зовом Господа и ослушаться не посмел.

Засим последовал вызов к императору. Ему ведомо было о моей жизни, и он хотел, чтобы я послужил примером для его закосневших в пороках царедворцев. Я отказался. Патриарх, однако, настоял, и я против собственной воли назначен был каниклием, хранителем пурпурных чернил. Несчастная то оказалась доля. Что такому, как я, близость к трону? К чему мне власть, если не может она послужить делу сострадания, справедливости и милосердия? Что есть легкая жизнь, как не постоянная опасность обрести привычки, пагубные для будущего спасения? Скольких страдальцев пришлось мне перевидать! Сколь мучительно было смотреть на них, зная, что помочь им выше моих сил! Видел я и злокозненность, царившую при дворе. Но стоило мне возвысить голос, в ответ раздавались одни лишь насмешки. Когда доводилось мне посещать торжества в том или ином храме, видел я одно лишь криводушие в рясах. Как часто, зная, что руки тех, что служат у алтаря Святой Софии — прибежища святости, сравнимого с одним лишь храмом Соломона, — запятнаны грехом, — как часто, видя, как руки эти воздевают перед алтарем чашу с кровью Христовой, я содрогался и обращал взгляд свой к куполу, ожидая, что оттуда обрушится на нас карающая длань, равно и на грешных, и безгрешных.

Кончилось тем, что страх заполонил все мои чувства, лишив сна и покоя. Я понял, что должен покинуть столицу, причем неотложно, — в противном случае я нарушу все, что было заповедано Им, верховным Судией, тем, кто способен даровать покой, непостижимый для нашего ума. Я будто был одержим неким духом, который являлся мне в жалобах и рыданиях и жалил меня укорами совести.

Ждать, что меня отпустят по доброй воле, не приходилось; великие мира сего не любят, когда их милостями пренебрегают. Знал я и о том, что официальный отказ от чести, которой, по всеобщему мнению, я должен был радоваться, послужит лишь к выгоде придворных, которые были не столько моими личными врагами, сколько врагами веры, презиравшими все священные обряды. А их было так много! Пощады ждать не приходилось! Оставалось одно — побег.

Но куда бежать? Первым делом я подумал об Иерусалиме, но как сохранить чистоту духа среди неверных? Агион-Орас, или Священная гора, также пришел мне в голову, но против этого восставал тот же довод, что и против возвращения в монастырь Святой Ирины: я останусь в пределах досягаемости императорского неудовольствия. Оставалось лишь заглянуть в собственную душу. Открыв ее собственному взору и осмыслив ее устремления, и святые и светские, я обнаружил среди них тягу к отшельничеству. Сколь дивным представляется нам уединение! В каком положении человеку, стремящемуся менять свою природу к лучшему, сподручнее ждать конца, как не в отсутствие иных собеседников, кроме вездесущего Бога? Вскармливать молитву надлежит бережно, а где найти для нее более достойную пищу, чем в тех местах, где полуденное молчание столь же нерушимо, как и полуночное?

Предаваясь таким мыслям, вспомнил я историю русского святого Сергия. Рожден он был в Ростове. Исполненный духовных чаяний, а не недовольства миром, о котором почти не ведал, он, вместе с братом, в юном возрасте оставил отеческий дом и отправился в глухие леса Радонежа; там жил он среди диких зверей и людей-дикарей, в посте и молитве, как Илия в древние времена. Пошла слава о его жизни. К нему потянулись другие. Собственными руками построил он для учеников деревянную церковь, освятив ее в честь Святой Троицы. Туда и устремились мои мысли. Возможно, там и лежит мое призвание, отдохновение от чванства, зависти, скудоумия, алчности, от выморочной бездуховности, которой дано искусственное имя — светское общество.

Влахерн я покинул ночью и, отправившись морем к северу — неудивительно, что его вероломные воды внушают такой ужас несчастным мореходам, вынужденным добывать в них свой хлеб насущный, — неустанно продвигался вперед, пока не оказался в храме Святой Троицы и не преклонил колена перед останками всепочитаемого русского отшельника, возблагодарив Господа за избавление и свободу.

Троицкая обитель — давно уже не простая деревянная церковь, выстроенная ее основателем. Я обнаружил там сразу несколько монастырей. Стало понятно, что уединения нужно искать дальше к северу. Несколькими годами ранее один из учеников Сергия, именем Кирилл, с тех пор канонизированный, отправился, невзирая на зимы, что длятся три четверти года, в безлюдный край на берегах Белого озера и прожил там до старости — к этому времени потребовалось построить святую обитель для его последователей. Он дал ей название Белозерской. Там я и поселился, обогретый радушным приемом.

Покидая Влахерн, я забрал с собой, помимо надетой на себя рясы, всего два предмета: список Правила Студийского монастыря и панагию, подаренную патриархом, — медальон с изображением Пресвятой Богородицы, матери Спасителя нашего, обрамленный золотом и украшенный бриллиантами. Ее я носил на шее. Даже во сне она всегда была рядом с моим сердцем. Недалек тот день, когда нужда моя в ней иссякнет, и тогда я отправлю ее тебе в знак того, что наконец-то обрел покой и что, умирая, хотел вручить тебе ее как оберег от душевных смут и страха смерти.

Правила пришлись братии по душе. Они приняли их, и, когда возобладали его дух и буква, обитель заблагоухала святостью. В итоге, во многом вопреки моей воле, сделали они меня своим игуменом. На том и заканчивается моя история. Надеюсь, что ты прочтешь ее в том же состоянии душевного спокойствия, в каком я пребываю беспеременно с тех пор, как начал новую жизнь в этой юдоли, где дни посвящены молитвам, а ночи озарены видениями Рая и Небес.

Далее хочу попросить тебя окружить дружеской заботой юного брата, который доставит тебе это послание. Я лично возвел его в сан диакона нашего монастыря. Имя его во священстве — Сергий. Когда я сюда приехал, он только-только достиг отрочества, и в самом скором времени я открыл в нем те же свойства, которые привлекли меня к тебе во дни твоего заточения в старом монастыре Святой Ирины: живость ума и прирожденная любовь к Богу. Я облегчил его путь, стал его наставником, как ранее был твоим, взращивая в нем не только умственные дарования, но и чистоту души и помыслов. Нужно ли говорить, сколь естественно для меня было его полюбить? Я ведь только-только разлучился с тобою!

Здешние братья — люди славные, хотя и неискушенные; Слово они по большей части воспринимают из чужих уст. Заполнять разум этого отрока было все равно что заполнять маслом лампаду. Какой дивный свет она рано или поздно изольет! И сколь велика тьма, которую предстоит рассеять! А в этой тьме — спаси нас, Господи, и благослови! — сколь многие живут в смертном страхе!

Никогда я столь безусловно не ощущал себя служителем Господа, как в те времена, когда Сергий находился у меня в учении. Ты — увы! — будучи женщиной, была птицей с сильными крылами, обреченной в лучшем случае на жизнь в тесной клетке. Перед ним же открывался весь мир.

Из всех замечаний, которые вынужден был я сделать по поводу насущных нужд религии в наше время, ни одно не казалось мне столь удивительным, как недостаток проповедников. У нас есть священники и монахи. Имя им легион. Но про многих ли из них можно сказать, что их коснулась та искра, которая воспламенила самых непреклонных из первых двенадцати? Где среди них Афанасий? Или Златоуст? Или Августин? По мере взросления этого отрока чаяния мои множились. Он проявлял сметку и удивительную отвагу. Никакая работа его не пугала. Он изучал языки народов, проживавших в тех краях, так, будто они были для него родными. Он выучил наизусть Евангелия, псалмы и библейские книги пророков. На мою речь он отвечал на греческом языке, неотличимом от моего. Я уже возмечтал, что из него вырастет проповедник, равный святому Павлу. Я слышал, как он читает проповедь в каменной часовне — разбушевавшаяся вьюга заполнила ее пронизывающей стужей — и как братия поднимается с колен, вскрикивает, скандирует, безумствует. И заслугой тому не слова, не мысли и не красноречие, но все они в совокупности, и более того, воодушевившись, он способен изливать собственную душу, полностью захватывать внимание слушателя, как бы зачаровывая его, усмиряя буйных и вдохновляя пассивных. Сочувствующие слушают его из одного лишь восторга, не сочувствующие и супротивники — потому, что он их покоряет.

Мне представляется, что перл этот имеет огромную ценность. Я пытался сделать так, чтобы на нем не осела пыль мира. Используя все свое мастерство, я освобождал его от пятен и шероховатостей и совершенствовал его блеск. И вот я выпустил его из рук.

Не думай, что, бежав сюда, на край света, я утратил любовь к Константинополю, напротив, разлука лишь обострила мое врожденное преклонение перед ним. Разве не остается он столицей нашей священной веры? Время от времени к нам сюда забредают путники и приносят новости о творящихся там переменах. Один из них сообщил нам о кончине императора Иоанна и восшествии на престол Константина; другой — о том, что твой героический отец наконец-то дождался правосудия, а ты — благополучия; совсем недавно к нашему братству присоединился один странствующий монах, ищущий спасения души в уединении, и от него я проведал, что распри с латинянами бушуют снова, причем с большим жаром, чем раньше, что новый император — из азимитов и поддерживает союз Западной и Восточной церквей, заключенный его предшественником с папой римским и оставивший в сердцах кровоточащие раны, подобные тем, что в свое время разделили иудеев. Я опасаюсь, что сходство может оказаться полным. И полнота эта, безусловно, проявится, когда перед воротами нашего Священного города появятся турки, подобно Титу перед воротами Иерусалима.

Эти новости заставили меня наконец-то внять просьбам Сергия отпустить его в Константинополь, дабы завершить начатое здесь образование. Воистину, тот, кому предначертано изменить мир, должен уйти в мир; но я не могу не сознаться, что дать согласие на его отъезд меня прежде всего заставило горячее желание получать из первых рук сведения о противостоянии церквей. Я дал ему соответствующие наставления, он станет их выполнять. Тебя же я прошу принять его с добротой — ради него самого, ради меня и ради тех добрых дел, что предстоит ему совершить во имя Господа нашего Иисуса.

В заключение позволь, дочь моя — ибо дочерью называли тебя твой отец, твоя мать и я, — вернуться к обстоятельствам, каковые, по здравом осмыслении, я признаю самыми знаменательными, сладостными и драгоценными в моей жизни.

Обитель под горою Камар на Принкипо служила пристанищем не столько мужчинам, сколько женщинам, однако меня послали туда, когда отец твой был в нее заточен после победы над турками. Был я тогда еще относительно молод и тем не менее отчетливо помню тот день, когда он вошел в ворота обители вместе со своей семьей. С тех пор и до того дня, когда патриарх отозвал меня из обители, я оставался его духовником.

Смерть всегда ввергает в отчаяние. Я помню ее посещения монастыря, когда я еще был в числе братии, но, когда она явилась за твоими сестрами, мы горевали вдвойне. Будто бы мало было жестокости неблагодарного императора — Небеса, похоже, решили ему споспешествовать. Облако этой утраты долго висело над обителью, но в конце концов выглянуло солнце. В келью мою принесли весть: «Иди и возрадуйся с нами — в обители родилось дитя». Младенцем этим была ты, и твое появление на свет стало первой из многих радостей, о которых я говорил выше.

Столь же отчетливо встает в моей памяти и тот день, когда мы собрались в часовне на твое крещение. Отправлял обряд епископ, но даже великолепие его одеяний — ризы, обшитые по краям колокольчиками, омофор, панагия, крест, посох — не могло отвлечь моих глаз от розового личика в ямочках, утонувшего в пуховой подушке, на которой тебя несли. И когда епископ обмакнул пальцы в святую воду — «Каким именем нарекается дщерь сия?» — я ответил: «Ириной». Родители твои никак не могли выбрать имени. «Почему не наречь ее в честь монастыря?» — предложил я. Они послушались моего совета, и, когда я произнес твое имя в тот торжественный день — в монастыре был праздник, — мне показалось, что в сердце моем сама собою отворилась доселе неведомая дверца, через которую ты вошла в убранную любовью комнату, дабы навеки сделаться ее милой хозяюшкой. То было второе из самых счастливых моих переживаний.

А потом отец твой отдал тебя мне в учение. Я сделал для тебя первую твою азбуку, собственными руками раскрасив каждую букву. Помнишь ли ты, каким было первое предложение, которое ты мне прочитала? Если ты и поныне иногда вспоминаешь эти слова, не забывай, что то был первый твой урок грамоты и первый урок веры: «Господь — пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться». Сколь сладостно было помогать тебе ежедневно продвигаться по пути познания, пока мы не добрались до точки, после которой ты могла мыслить самостоятельно.

Было то в Святой Софии — и мне кажется, что было только вчера. Мы с тобой приплыли с острова и вошли в храм, где отстояли службу, на которой присутствовал император как базилевс, служил же патриарх. Золото рясы и омофора заливало алтарь светом, подобным солнечному. И ты спросила меня: «А Христос с учениками тоже молились в таком месте? У них тоже были такие одежды?» Опасаясь стоявших поблизости, я велел тебе смотреть и слушать — время для вопросов и ответов настанет, когда мы благополучно вернемся к себе в монастырь.

Когда мы вернулись, ты повторила свой вопрос, и я не скрыл от тебя истину. Я рассказал тебе о скромности и простоте Иисуса: как Он одевался, как молился под открытым небом. Я рассказал тебе, как Он проповедовал на берегу Галилейского моря, как молился в Гефсиманском саду, рассказал о попытках сделать Его царем помимо Его воли, о том, как Он бежал от людей, о том, что Ему безразличны были деньги и имение, титулы и земные почести.

И тогда ты спросила: «Кто же сделал служение столь помпезным?» — и я вновь ответил, не кривя душой: Церковь возникла только после смерти Господа нашего и на протяжении двухсот лет цари, правители, нотабли и вершители судеб мира перешли в Его веру и взяли ее под свое покровительство, а потом, потакая собственным вкусам и привычкам, они позаимствовали у язычников алтари и обрядили служение в золото и пурпур — так, что апостолы Его бы и не узнали. А потом я начал вкратце рассказывать тебе о Первозданной церкви Христа, ныне порушенной — забытой и утраченной в мирской суете христианской гордыни.

Сколь благостным и благодатным был труд твоего учения! Мне казалось, что с каждым уроком я подвожу тебя ближе к возлюбленному Христу, от которого мир с каждым годом удаляется все больше, — к возлюбленному Христу, поискам которого я предаюсь в здешнем уединении.

А как живется тебе, дочь моя? Осталась ли ты привержена Первозданной церкви? Не бойся открыть душу Сергию. Он тоже посвящен в тайну нашей веры и убежден в том, что любить Господа нужно именно так, как Он заповедал.

Заканчиваю послание. Отправь мне ответ через Сергия, который, повидав Константинополь, вернется ко мне, если только Тот, кто держит в руках судьбы всех людей, не направит его на иное поприще.

Не забывай меня в своих молитвах.

Прими мое благословение,

Илларион

Княжна прочитала письмо дважды. Когда она дошла до рассуждений о Первозданной церкви, то уронила руки на колени и подумала:

«Семена, посеянные святым отцом, дали добрые всходы — куда богаче, чем он мог думать; он бы и сам это сказал, если бы знал, чем я теперь занимаюсь».

Из глаз ее заструился свет, в котором можно было распознать и серьезный, и насмешливый вызов, мысли же текли далее:

«Дражайший наставник! Знал бы он, что за приверженность Первозданной церкви меня объявили еретичкой и греки, и латиняне; что от пасти льва из Синегиона меня спасает лишь то, что я женщина: женщина, оскорбляющая других тем, что ходит, где хочет и когда хочет, с непокрытым лицом, а потому не способная нанести вред никому, кроме самой себя. Знай он это, послал бы он мне свое благословение? Вряд ли он — державший свои убеждения при себе, зная, что из обнародования их не выйдет ничего хорошего, — мог предвидеть, что я, выросшая в узилище, дорогая его сердцу девочка, которую он научил быть твердой в бесстрашии и убеждениях, в один прекрасный день забуду про свой пол и положение в обществе и с подлинно мужским пылом выступлю против религиозного безумия, в которое погружается христианский мир? Ах, почему я не мужчина!»

Торопливо сложив письмо, она встала, дабы вернуться к своему гостю. На лице ее читалась решимость.

— Ах, почему я не мужчина! — повторила она, проходя через украшенную фресками залу.

В портике ее благородную фигуру объяла сияющая белизна мрамора, а послушник — рослый, сильный, благородного вида, несмотря на нелепое облачение, — как раз начал подниматься из-за стола; княжна остановилась и сжала руки.

«Меня услышали! — думала она, трепеща. — Небеса послали мне то, в чем отказали мне самой. Вот он, мужчина! И мне ведомо, что он одной со мной веры, он наделен голосом, знаниями, рвением, мужеством и тягой к истине, необходимыми, чтобы переубеждать других. Добро пожаловать, Сергий! Ты пришел ко мне в час своей нужды и меня нашел в нужде. Господь стал пастырем для нас обоих».

Она уверенным шагом подошла к послушнику и протянула ему руку. Противостоять ее очарованию было невозможно — он покорился.

— Ты мне не чужой, ты — Сергий, брат мой. Отец Илларион все объяснил.

Поцеловав ее руку, он ответил:

— Я вел себя слишком дерзко, княжна, однако знал, что святой отец выскажется про меня благожелательно; кроме того, я проголодался.

— Отныне я стану следить за тем, чтобы эта неприятность не повторилась. Об этом пастырь уже позаботился. Вот только скажу тебе по-сестрински, Сергий: одеяние твое выглядит странно. Я уверена, что оно более чем уместно в Белозерской обители, где Правила Стадия служат замещением моды, но здесь приходится либо следовать обычаям, либо терпеть насмешки — а это губительно для той роли, которая мною тебе приуготовлена. — Улыбнувшись, она добавила: — Отметь, что я уже позволяю себе тобою распоряжаться.

В ответ он рассмеялся с довольным видом, после чего Ирина продолжила более серьезным тоном:

— Нам очень многое нужно обсудить, но для начала Лизандр отведет тебя в твою комнату, и ты отдохнешь до полудня, когда к причалу подадут мою лодку: она доставит нас в город. Куколь мы заменим на клобук с наметом, сандалии — на башмаки, пестрядинную рясу — на черную; если хватит времени, я сопровожу тебя к патриарху.

Сергий с детской покорностью пошел следом за Лизандром.

Глава VI ЧТО ГОВОРЯТ ЗВЕЗДЫ?

Солнце, освободив от оков ночной тьмы залив Терапия, оказало ту же услугу и Золотому Рогу; только голос его во втором случае звучал более зычно, — казалось, оно взывает к городам, являвшимся гордостью залива: «Пробуждайтесь! Вставайте!» И вот в домах и на улицах началась дневная суета.

Из всех людей, которые, вслушавшись в призыв утра, высыпали на улицы и теперь проходили мимо южного окна кабинета индийского князя, кто в одну сторону, кто в другую, каждый по своему особому делу, ни один не обратился мыслями к самому князю и даже не задумался, спит он или нет. Это всеобщее безразличие было ему на руку; оно давало ему полную волю предаваться собственным занятиям. Однако, поскольку мы, писатель и читатель, не принадлежим к упомянутому большинству и испытываем к этому человеку особый интерес, ибо знаем про него больше других, нам простится то, что в ином случае назвали бы назойливым любопытством.

Ровно в полночь князь, разбуженный Сиамой, поднялся на крышу, где у него стоял стол, а на нем находились лампа, которую при необходимости можно было накрывать колпаком, песочные часы и письменные принадлежности. Тут же имелось покойное кресло.

Вид на город, обычно открывавшийся отсюда взору князя, был скраден ночной тьмой. Знаменитые дворцы, которые можно было увидеть днем, будто бы разобрали и сложили в шкаф: ни от одного из них не исходило ни лучика света. Довольный этим и добавив про себя, что во сне даже закоренелые злодеи делаются добрыми людьми, князь обвел небеса взглядом столь долгим и проницательным, что не осталось никаких сомнений в том, что именно его сюда привело.

Далее, как это принято у астрологов, он разделил небесную твердь на углы и дома и, присев к столу, половчее поставил лампу и перевернул песочные часы, после чего нарисовал диаграмму, которая знакома всякому адепту этой гадательной науки, — диаграмму небес, где дома пронумерованы от одного до двенадцати включительно.

После этого он поместил в дома мистические символы доступных взору планет в том положении, в каком они находились, приняв в расчет не только параллели, но и углы. Проверив правильность диаграммы вторым обзором небесной юдоли, более тщательным, чем первый, он откинулся на спинку кресла и самодовольно произнес:

— Итак, о Сатурн, самый хладный и высокий из всех! Твои дома готовы — явись и, по крайней мере, взгляни на них. Я жду конфигурации.

После этого, с видом совершенно беззаботным, он принялся наблюдать за небесными жителями, которые в такт собственной музыке шествовали мимо тронов высочайших планет, и никто не дивился им, кроме князя.

Время от времени он переворачивал песочные часы, хотя чаще занимался тем, что составлял новые диаграммы, учитывая изменения в положении нескольких значимых небесных тел относительно друг друга, а также благоприятные или зловещие знаки, от которых в большой степени зависел конечный результат; глаза его не знали устали, усердие не убывало.

Наконец, когда солнце, еще не выглянув из-за горизонта над холмами Скутари, начало заливать небо светом, превосходившим сияние даже самых дерзких звезд, князь собрал рисунки, потушил лампу и спустился в кабинет, впрочем не затем, чтобы отдыхать.

…Князь обвел небеса взглядом…

Как только свет дня сделался достаточно ярок, он обратился к математическим вычислениям, в которых, судя по всему, неукоснительно следовал всем правилам и законам этой науки. Часы летели, а он все трудился. Он услышал, как Сиама зовет к завтраку; после трапезы, которая у него всегда была самой простой за весь день, князь вернулся к вычислениям. То ли он всецело сосредоточился на некой важной задаче, то ли стремился полностью занять голову, чтобы забыться.

Около полудня его прервали.

— Отец.

Узнав голос, он оттолкнул плоды своих трудов едва ли не на противоположный конец стола, повернулся на стуле и отозвался, причем лицо его так и светилось от удовольствия:

— О ты, враг всякого труда! Неужели никто не говорил тебе, чем именно я занят и как важно мне закончить работу к сроку, чтобы днем покататься с тобой по морю? Отвечай, о моя Гюль-Бахар, чья красота приумножается с каждым прошедшим днем!

Лаэль, внучка Яхдая, Гюль-Бахар загадочного князя, сильно выросла и переменилась с тех пор, как мы видели ее в последний раз. Каждый протекший с тех пор год оставил на ней свое благословение. Ей уже почти сравнялось шестнадцать лет, была она хрупкой, а глаза, волосы и цвет лица свидетельствовали о еврейской крови. Румянец играл на оливковых щеках, свежесть губ возвещала об отменном здоровье; улыбка, почти неизменно озарявшая ее овальное личико, неустанно рассказывала одну и ту же историю души доверчивой, беззаботной, довольной своим положением, питающей большие надежды на будущее и еще не познавшей на собственном опыте того, что в жизни случаются печальные перемены. Ее красота была отмечена печатью ума, манеры были недостаточно сдержанными, чтобы их можно было назвать церемонными, однако отличались непосредственностью и несли в себе признаки хорошего воспитания; впрочем, в них было слишком много естественной доброты, чтобы применять к ним слово «сдержанные». Слушая ее и следя за переменами в ее настроении, которое могло мгновенно превращаться из веселого в серьезное, никогда и ни в чем не доходя до крайности, всякий наблюдатель объявил бы, что она слишком застенчива для того, чтобы чего-то достичь за пределами собственного дома; в то же время он отметил бы, что она будто создана, чтобы быть любимой, и сама способна любить с неменьшей силой.

Одета она была по византийской моде. Пересекая улицу, чтобы попасть сюда из дома своего отца, она накинула на голову покрывало, но сейчас оно беспечно лежало вокруг шеи. Деревянные сандалии на высокой платформе — в странах Леванта женщины носят такие и по сей день, чтобы не запачкать ноги грязью и пылью, — она легким движением стряхнула с ног на верхней ступеньке лестницы. Чувствуя себя как дома, она подошла к столу и обвила обнаженной рукой шею старца, не обращая внимания на то, что сминает его седые кудри, а потом ответила:

— О льстец! Или мне не ведомо, что красота — в глазах смотрящего, а все люди смотрят по-разному? Но ответь мне, почему, зная, какая тебе предстоит работа, ты не послал за мной, не позвал на помощь? Разве не ты обучал меня обращению с числами, так что теперь — тут я повторяю твои слова — я способна преподавать математику даже в лучших школах Александрии? Не качай головой, не то…

Но тут лицо ее озарила новая мысль, она обежала вокруг стола и схватила одну из диаграмм:

— О отец, я так и думала! Это занятие я люблю больше всех остальных, и оно лучше всех мне удается! Чей это гороскоп? Не мой, я знаю, ибо я родилась в счастливое время, когда годом правила Венера. Анаэль, ее ангел, распростер надо мной свои крылья, заслоняя от угрюмого, холодного, как снег, Сатурна, который я очень рада видеть в седьмом доме, ибо это есть дом печали. Так чей же это гороскоп?

— Ах, дитя, дитя прелестное и своевольное, ты обладаешь даром выманивать у меня мои тайны. В твоих руках я превращаюсь в никчемный кусок кружева, которое ты только что выстирала и теперь выжимаешь, прежде чем повесить сушиться у своего окна. Но должен сказать, существуют некоторые вещи, тебе недоступные — по крайней мере, пока.

— Ты хочешь сказать, что все мне откроешь?

— Да, когда придет срок.

— Тогда я запасусь терпением.

Увидев, что князь задумался и рассеянно смотрит в окно, Лаэль положила диаграмму на место, снова обогнула стол и обвила рукой его шею.

— Я не хотела тебе мешать, отец, я пришла осведомиться про две вещи и больше тебе не докучать.

— Ты начинаешь прямо как ритор. На какие подкатегории делятся две эти вещи? Говори!

— Спасибо, — тут же ответила она. — Во-первых, Сиама сказал мне, что ты занят каким-то важным делом, и я хотела узнать, не смогу ли тебе помочь.

— Доброе сердечко! — произнес он с нежностью.

— А во-вторых — и на этом все, — я не хочу, чтобы ты забыл, что днем мы собирались на прогулку по Босфору, до Терапии, а может, и до самого моря.

— Тебе хочется ехать? — уточнил он.

— Эта прогулка снилась мне всю ночь.

— Тогда поедем, а в доказательство того, что не забыл, скажу, что лодочники уже получили распоряжения. Сразу после полудня мы отправимся на причал.

— Только не слишком скоро, — отвечала она со смехом. — Мне нужно сменить платье, я хочу нарядиться, точно императрица. День светлый, погожий, гуляющих будет много, а ведь в тех кругах, как и в городе, меня уже хорошо знают как дочь индийского князя.

Он отвечал с немалой гордостью:

— Ты достойна самого императора.

— Тогда я пойду и подготовлюсь.

Она отняла руку, поцеловала его и зашагала к дверям, но потом вернулась — на лице ее читалась тревога.

— Еще одно, отец.

Он собирался вновь погрузиться в работу, однако отвлекся и прислушался к ней:

— Что такое?

— Ты говорил, мой добрый отец, что я слишком много сижу дома и занимаюсь, мне полезно будет ежедневно совершать прогулки в паланкине и дышать воздухом. После этого, иногда в сопровождении Сиамы, иногда — Нило, я время от времени отправлялась на стену перед Буколеоном — меня относили туда носильщики. Вид на море в сторону горы Ида дивно хорош, а если повернуться в сторону суши, прямо у моих ног расстилаются террасами дворцовые сады. Нигде ветры не веют столь сладостно, как там. Чтобы насладиться ими сполна, я иногда выходила из паланкина и шла пешком, неизменно избегая при этом как старых, так и новых знакомых. Похоже, что окружающие относились к моему выбору с пониманием и почтением. Однако в последнее время один человек — еще даже и не мужчина — ходит за мной следом и, если я останавливаюсь, останавливается рядом; он даже настойчиво пытался со мной заговорить. Чтобы этого избежать, я вчера отправилась на Ипподром, села перед малыми обелисками и стала смотреть на дивный парад всадников. В самый разгар зрелища, в самый интересный момент ко мне приблизился тот самый человек и сел со мной на одну скамейку. Я тут же встала. Это крайне неприятно, отец. Как мне поступить?

Князь ответил не сразу, а когда ответил, то начал с наводящего вопроса:

— Говоришь, он молод?

— Да.

— А как одет?

— Мне показалось, он любит яркие цвета.

— Ты никому не задавала про него вопросов?

— Нет. А кому можно их задать?

Князь задумался снова. С виду он оставался невозмутим, однако кровь в жилах ускорила свой ток — так давала о себе знать гордость, которую, как известно, легко разбередить и распалить докрасна. Он не хотел, чтобы Лаэль придавала слишком большое значение этой истории, этим объяснялось его внешнее равнодушие, однако мысли его потекли по новому руслу.

Если кто-то вознамерился оскорбить эту вторую столь ему дорогую Лаэль, как можно этому помешать? Мысль о том, чтобы обратиться к городским властям, была ему несносна. Если он сочтет нужным наказать нечестивца, от кого ждать справедливости и сочувствия — ему, чужеземцу, ведущему загадочный образ жизни?

Он быстро перебрал в уме все возможности, открывавшиеся с первого взгляда. Один инструмент у него под рукой имелся — Нило. Достаточно одного слова, чтобы воспламенить ярую ненависть в этой преданной, но дикарской душе, причем ненависть эта совокупится с хитроумием неусыпным, неустанным и неспешным — с хладнокровным хитроумием, присущем фидави, ученикам Горного Старца.

Кто-то может подумать, что у князя просто разыгралось воображение, однако уверенность в том, что любая его привязанность неизменно принесет ему тяжкое горе, всегда маячила мрачной тенью за любым, даже самым пустяковым обстоятельством и заставляла его изобретать в уме всевозможные бедствия. То, что первым его помыслом в такие минуты становилась месть, вполне объяснимо: древний закон, око за око, был частью его веры и дополнялся его личной гордостью, которую одна-единственная мысль способна была раскалить добела; совершенно естественно, что, перебирая все эти предчувствия, он думал и о том, чтобы сделать месть достопамятной!

Ощутив себя далеко не беспомощным перед лицом этой напасти, он счел разумным проявить терпение и сперва выяснить, кто этот невежа; приняв такое решение, он принял и другое — послать Уэля с девушкой в следующий раз, когда она отправится на прогулку.

— Молодым людям этого города неведома сдерживающая сила уважения и почитания, — произнес он негромко. — В результате они порой совершают нелепые поступки. Да и чего можно ждать от поколения, главное устремление которого — нарядиться поярче. Впрочем, возможно, о моя Гюль-Бахар, — произнося эти ласковые слова, он поцеловал ее, — возможно, что тот, на кого ты сетуешь, просто не знает, кто ты такая. Не исключено, что одно-единственное слово способно излечить его от дурных манер. Не подавай виду, что замечаешь его. Смотри куда угодно, только не на него — такова лучшая защита добродетельной женщины от пошлости и оскорбления в любых обстоятельствах. Ступай и приготовься к прогулке. Надень самые изысканные одежды, не забудь ожерелье, которое я тебе недавно подарил, и браслеты, и пояс с рубинами. Ни одной капли с весел не упадет на мое дитя. Ну, ступай, — разумеется, на пристань нас доставят в паланкинах.

Когда она спустилась по лестнице, он вернулся к работе.

Глава VII ВСТРЕЧА ИНДИЙСКОГО КНЯЗЯ С КОНСТАНТИНОМ

Необходимо напомнить, ибо это имеет непосредственное касательство к нашей истории, что в те дни, когда индийский князь вознамерился совершить прогулку по Босфору в обществе Лаэль, эта примечательная водная преграда разделяла владения греческого императора и турецкого султана.

В 1355 году крупнейшим из некогда обширных римских владений оставался «угол Фракии между Пропонтом (Мраморным морем) и Черным морем, около пятидесяти миль в длину и тридцати в ширину».

К тому моменту, когда Константин Драгаш, герой нашего повествования, взошел на трон, владения его умалились еще сильнее.

Галата, лежащая на другом берегу Золотого Рога, стала оплотом генуэзцев.

Скутари, на азиатском берегу, почти напротив Константинополя, находилась в руках турецкого гарнизона.

Султану не составило бы труда обратить в свою веру жалкий участок между Галатой и Симплегадами на берегу Черного моря.

Один раз он уже осаждал Константинополь, но атака была отбита — как говорят, с помощью Богоматери, явившейся на городских стенах и лично вступившей в битву. После этого султан довольствовался данью от императоров Мануила и Иоанна Палеологов.

Поскольку отношения между христианским и мусульманским властителем сложились дружественные, становится понятно, почему княжна Ирина могла позволить себе держать дворец в Терапии, а индийский князь планировал увеселительную прогулку по Босфору.

При этом нужно держать в уме одну вещь. Суда под христианскими флагами редко причаливали у азиатского берега. Их капитаны предпочитали бросить якорь в бухтах, поближе к поросшим плющом горам Европы. Дело было не в отвращении или веронетерпимости; в основе лежали сомнения в честности до зубов вооруженных турок, сомнения, граничившие со страхом. В воздухе витали слухи об их коварстве. Рыбаки на рынках щекотали нервы своим покупателям рассказами о засадах, пленениях и похищениях. Время от времени в ворота Константинополя влетали гонцы с докладами о перемещении красных знамен, о вое труб и рокоте барабанов — это свидетельствовало о том, что мусульманское войско по таинственным причинам собирается вместе.

Впрочем, справедливости ради нужно отметить, что мусульмане, со своей стороны, с той же подозрительностью относились к христианам — и ответы на обвинения всегда были у них наготове. Засады, пленения и похищения были злодеяниями разбойников, среди которых все до единого были греками; что же до музыки и знамен, то были сборы нерегулярных частей.

В шести или семи милях за Скутари небольшая речка, берущая свой исток на ближайшей вершине, весело сбегает вниз, чтобы соединиться и смешаться с не знающим приливов Босфором. Вода ее свежа и прозрачна, отсюда и название — Сладкие Воды Азии. Вдоль южного ее берега тянется луговина — узкая, но зеленая, с рассыпанными тут и там рощами старых корявых платанов: по мусульманским воскресеньям тут часто можно увидеть дам из гарема, чьи наряды придают луговине нарядный вид. Вне всякого сомнения, скромный поток, трава и могучие деревья выглядели не менее привлекательно и за много лет до того, как первый Мурад, за которым следовала по пятам его армия, остановился здесь на ночлег. С тех пор, однако, греки наложили запрет на вход сюда, и небезосновательно.

На северном берегу той же речки стоит крепость, известная как Белый замок. Это беспорядочная угловатая груда дикого камня с высокими зубцами наверху, а самой примечательной его приметой является высокий донжон, грязновато-белую поверхность которого видно издалека, хотя она вся покрыта пятнами больших и малых амбразур. Сознавая военное значение крепости, султан разместил в ней гарнизон. Кроме того, ему заблагорассудилось изменить ее название на Анадолухисары.

Кроваво-красный флаг, развевавшийся на донжоне замка в интересующий нас период, сильно пугал греков — до такой степени, что, проходя мимо Сладких Вод Азии, они жались к противоположному берегу Босфора, осеняя себя крестом и бормоча молитвы, зачастую совсем не благочестивого содержания. Сейчас на донжоне свил свое гнездо аист. Видом своим он отнюдь не так красноречив, как страж в чалме, который когда-то занимал его место.

Народное воображение помещало под старым замком темницы — говорилось, что в них томится множество христиан и христианок и никто еще не выходил оттуда живым.

Впрочем, индийскому князю не было никакого дела до этих рассказов и россказней. Турок он не боялся. Если бы весь азиатский берег, от Города мертвых у Принцевых островов до последней серой крепости, взиравшей на Симплегады, оказался расцвечен красными знаменами, он бы не изменил свой план ни на йоту. Ему довольно было того, что Лаэль предвкушала прогулку по славному Босфору и нуждалась в ней.

Соответственно, вскоре после полудня к его дому доставили два паланкина. Они представляли собой два высоких короба, закрепленных между шестами, и ничем не отличались от тех паланкинов, в которых сегодня передвигаются по городу константинопольские дамы, вот разве что украшены были побогаче. Внутри все было в шелке, кружевах и подушках, снаружи инкрустации из перламутра и дерева всевозможных оттенков напоминали современное папье-маше. Внутрь попадали через расположенную спереди дверцу. В дверце имелось окошко, еще два, поменьше, — по бокам, они позволяли сидевшим внутри дышать свежим воздухом и общаться друг с другом. Если дама не желала, чтобы ее видели, ей достаточно было задернуть занавески. Современный вкус счел бы убранство этих паланкинов излишне вычурным.

Вскоре паланкины уже стояли в доме, князь и Лаэль спустились по лестнице. На девушке был полугреческий наряд, очень пышный и весьма ей к лицу; золотую вышивку она дополнила браслетами и ожерельем из крупных жемчужин, чередовавшихся со столь же крупными золотыми бусинами. Голову ее украшала диадема, столь щедро усыпанная самоцветами, что в ярком свете казалось, будто кто-то непрерывно осыпает ее ливнем искр.

Они уселись в паланкины. Носильщики, по два на каждый, — крепкие мужчины, одетые в одинаковые просторные белые одежды, — подняли шесты на плечи. Сиама распахнул входную дверь, и по знаку князя процессия двинулась с места. Толпа, дожидавшаяся снаружи, встретила ее изумленным молчанием.

Чтобы не погрешить против истины, мы должны отметить, что внешность Нило притягивала взгляды простолюдинов ничуть не меньше, чем редкостные узоры на переносных экипажах. Он шествовал в десяти-двенадцати футах перед паланкином Лаэль — занимая почетное место, она в то же время постоянно находилась в поле зрения князя. На негре было полное облачение короля Каш-Куша. Волосы стояли торчком, разобранные на жесткие остроконечные пряди, их удерживал обруч из серебряных медалей; огромное серебряное кольцо свисало из носовой перегородки. Шею защищал кожаный воротник, щетинившийся рядами тигриных когтей и клыков. Алая накидка, достаточно просторная, чтобы объять королевское тело, была отброшена за могучие плечи. Торс, подобный отполированному черному дереву, был по пояс обнажен, а далее до колен ниспадала белая юбка. Голени и запястья украшали браслеты из слоновой кожи, а ремни тяжелых сандалий были расшиты раковинами улиток. В левой руке король держал круглый щит, обтянутый шкурой носорога с медными накладками, в правой — копье со снятым острием. Возвышаясь над толпой, которая безропотно перед ним расступалась, друг и союзник князя принимал заслуженное восхищение как должное.

— Охотник на тигров! — обратился один из горожан к соседу.

— Я бы назвал его королем охотников на тигров! — отозвался его друг.

— Только у индийского князя в свите может быть такой богатырь! — заметил кто-то еще.

— Какой богатырь! — с некоторым испугом ахнула женщина.

— Наверняка неверный, — ответили ей.

— Понимаю, что это не по-христиански, — добавил первый, — но хотел бы я посмотреть, как он выйдет против льва в Синегионе.

— Да, против того, по кличке Тамерлан, — у него двух пальцев не хватает.

Князь, бросив на толпу взгляд, полный плохо скрытого презрения, вздохнул и пробормотал:

— Если бы мне довелось сегодня встретиться с императором!

Эти слова вырвались у него из самого сердца.

Нам уже известно, какая мечта заманила его в Мекку, а потом привела в Константинополь. Все пролетевшие с тех пор годы она оставалась на втором плане, ибо на первом была его любовь к Лаэль. Но в последнее время мечта возродилась во всей своей прежней силе, и князь впервые начал всерьез задумываться об аудиенции у императора. Скорее всего, его бы удостоили этой чести в ответ на официальный запрос, однако он считал, что лучше пусть попросят тебя, чем попросишь ты, а при несметных своих богатствах он мог позволить себе заплатить за успех сколь угодно длинным отрезком времени. Оставшись один в кабинете, он непрерывно повторял:

— Не может быть, чтобы никто не обратил внимания на мои дорогостоящие причуды. Он услышит про меня, или мы где-то встретимся — и воспоследует приглашение! Вот тогда я предложу ему братство, и да поможет мне Бог! Но приглашение должно исходить от него. Терпение, о моя душа!

Причуды!

Это восклицание помогает понять, почему он так стремился произвести умопомрачительное впечатление, — к тому предназначались вышивка серебром на черной бархатной накидке, играющие на свету самоцветы в диадеме Лаэль, роскошная отделка паланкинов, варварское облачение Нило. Все они не были приметами его личного вкуса. В самоцветах он любил разве что ценность. А что касается Лаэль, ее он любил бы за одно только имя, а еще за ее честную, чистую еврейскую кровь. Станем же верить в это, пока не доказано обратное.

Нило, который к этому времени успел досконально изучить все городские кварталы, знал, что судно дожидается их у пристани рядом с Главными воротами Влахерна; чтобы туда добраться — а пристань находилась на северо-западной оконечности Золотого Рога, — нужно было обойти холм за резиденцией князя и двигаться по одной из улиц, расположенной параллельно стене. Туда негр и направил свои стопы, а за ним следовали носильщики с паланкинами и все растущая, но почтительная толпа любопытствующих горожан.

Вскоре после того, как они двинулись в путь, князь, наблюдавший сквозь переднее оконце, заметил, как некий мужчина подошел сбоку к паланкину Лаэль и начал заглядывать внутрь. Мысль оформилась у князя мгновенно.

— Он, этот негодник! Нагоняйте! — крикнул он своим носильщикам.

При звуке его голоса настырный незнакомец бросил на него быстрый взгляд и растворился в толпе. Был он молод, хорош собой, нарядно одет — вне всякого сомнения, тот самый, на которого уже жаловалась Лаэль. Возмущенный такой наглостью, равно как и внезапно зародившимся подозрением, что за домом его следят, князь не мог не признать, что незнакомец — явно из знати, а дерзость его, по всей видимости, объясняется влиятельностью семьи. В первый момент в остром уме князя зароились планы, как проще опознать грубияна, дело вдруг предстало в ином свете, и он рассмеялся собственному недомыслию.

«Все это пустое, — рассудил он, — пустое! Юноша просто влюбился и, пылая страстью, выставляет себя дураком. Нужно лишь проследить за тем, чтобы моя дивная Гюль-Бахар не впала в то же безумие».

Решив с помощью расспросов выяснить впоследствии, кто этот юный воздыхатель, князь выкинул его из головы.

Нило свернул на улицу, выделявшуюся несколько большей шириной из общего числа городских улиц. По левую руку тянулись лавки и богатые дома, по правую возвышалась стена гавани. Толпа, сопровождавшая процессию, отнюдь не рассеялась, а даже умножилась, однако настроены все были благожелательно, и князя их присутствие не тревожило. Замечания, которыми обменивались зеваки, делились почти пополам между Лаэль и Нило.

— Дивная, дивная! — проговорил кто-то, заметив девушку в окне паланкина.

— А кто она?

— Дочь индийского князя.

— А сам князь — он кто?

— Спроси того, кто это знает. Вон он, во втором паланкине.

Одна женщина приблизилась к паланкину Лаэль, бросила взгляд внутрь, отшатнулась, сложив ладони, и воскликнула:

— Да это сама Пресвятая Дева!

Процессия без единого происшествия миновала ворота Святого Петра и приближалась к воротам Влахерна; тут запели фанфары, возвестив, что им навстречу движется в противоположном направлении еще одна группа. Стоявший рядом мужчина воскликнул:

— Император! Император!

Сосед поддержал его:

— Да здравствует добрый наш Константин!

Едва прозвучали эти слова, как на них раздался ответ:

— Азимит! Азимит! Долой изменника Христу!

Через минуту паланкин князя оказался между двумя завывающими толпами. Пытаясь понять, стоит ли переправить Лаэль в один из домов, князь попробовал подать знак Нило, однако внук короля, не ведая о разразившейся у него за спиной буре, шествовал далее в неизменном величии, пока не оказался лицом к лицу с группой трубачей в великолепных одеяниях.

Удивление оказалось взаимным. Нило остановился, опустив в целях самозащиты лишенное наконечника копье; трубачи перестали трубить и, сбив строй, торопливо просочились мимо Нило, причем на лицах у них явственно отпечатались слова, которые они произнесли вслух:

— Сатанинское отродье! Берегитесь!

Носильщики тоже остановились.

Что же до зевак — теперь они представляли собой толпу, готовую растерзать друг друга в мелкие клочья, — то они отказывались пропускать трубачей. Нило, наконец-то сообразив, что происходит, отошел назад, к Лаэль, и в тот же момент к ней приблизился, выйдя из паланкина, и князь. Девушка была бледна и дрожала от страха.

Противостояние музыкантов и зевак завершилось появлением отряда императорской гвардии. Подъехал верхом офицер с коротким копьем в руке и крикнул:

— Император! Дорогу императору!

Пока он говорил, следовавшие за ним всадники медленно продвигались вперед. Блеск их мечей убеждал лучше всяких слов, а кроме того, всем было известно, что под стальными доспехами скрываются наемники-чужеземцы, которых хлебом не корми, только дай потоптать греков. Один голос — пронзительнее и презрительнее других — выкрикнул:

— Азимит, азимит!

После чего зеваки рассыпались и обратились в бегство. По знаку офицера стражники двинулись вперед, обогнув паланкины слева и справа и будто бы даже их не заметив.

Князь произнес несколько слов, которые тут же рассеяли страхи Лаэль.

— Вполне обыденное происшествие, — объявил он беспечно. — Народ забавляется, сторонники римского отступничества против греков. Членовредительства в таких случаях не бывает, разве что кто вывихнет челюсть, пытаясь орать погромче.

Установился порядок и, скрывая раздражение, которое на деле испытывал, князь собирался поблагодарить офицера за своевременное вмешательство, но тут внимание его отвлекло появление еще одного лица. Более того, сердце его забилось необычайно быстро, на щеках, вопреки воле, выступил румянец: он понял, что его мечта встретиться с Константином осуществилась!

Последний император византийцев сидел в открытом паланкине, покоившемся на плечах восьми носильщиков в великолепных одеяниях: видный мужчина сорока пяти лет от роду, хотя на вид ему нельзя было дать больше тридцати восьми — сорока. Одет он был как подобает базилевсу, помазаннику Божьему.

Голову его покрывала красная бархатная шапочка, украшенная на затылке узлом из красного шелка, три конца которого торчали наружу; гибкий обруч из золотых пластин удерживал шапочку на месте, оставляя открытым лоб. На каждой пластине одиноко сиял крупный рубин. Кроме того, к обручу было прикреплено четыре нитки жемчуга, по две у каждого уха, — они свисали до плеч и еще ниже. Просторная бледно-серая туника или накидка свободного кроя, собранная у пояса, скрывала шею, руки, туловище и ноги, создавая прекрасный фон для плаща того же цвета, что и шапочка, разделенного спереди и сзади на расшитые квадраты, обрамленные жемчугом. Алые кожаные сапоги, тоже расшитые, довершали костюм. Вместо меча или булавы в руке у императора было простое распятие из слоновой кости. Жители, таращившиеся на него из дверей и окон, поняли, что он направляется в Святую Софию для участия в каком-то религиозном обряде.

Пока императора несли в направлении князя, его темные глаза скользнули исполненным доброты взглядом от Нило к Лаэль, а потом остановились на лице главы процессии. Офицер вернулся к своему повелителю. В нескольких шагах от паланкина императорское кресло остановилось, и завязалась беседа, по ходу которой множество высоких сановников, сопровождавших суверена пешком, подошли ближе, чтобы отделить повелителя от конного арьергарда.

Индийский князь в совершенстве владел собой. Обменявшись взглядом с императором, он понял, что произвел впечатление достаточно сильное, чтобы вызвать любопытство и одновременно обеспечить себе место в монаршей памяти. Повинуясь отточенному чувству приличий, он прежде всего передвинул свои паланкины влево, чтобы после того, как император закончит беседовать с офицерами, ему был обеспечен беспрепятственный проход дальше.

Некоторое время спустя аколуф — а именно им и оказался офицер — подъехал к князю.

— Его императорское величество, — начал он учтиво, — желал бы выяснить имя и звание незнакомца, путь которого он, к своему глубочайшему сожалению, прервал.

Князь отвечал полным достоинства голосом:

— Благодарю вас, благородный господин, за вежество, с которым вы задали этот вопрос, а тем паче — за спасение меня и моей дочери от бесчинств толпы.

Аколуф поклонился.

— Не хочу задерживать его императорское величество, — продолжал князь, — а потому передайте ему почтительнейшие приветствия от индийского князя, ныне проживающего в сей великолепной и древней столице. Скажите также, что для меня будет счастьем, которое невозможно выразить ни в каких словах, если я получу дозволение приветствовать его лично и выразить то почтение и преклонение, право на которые дают ему его личные свойства, равно как и место, которое он занимает в ряду других земных владык.

Завершив это витиеватое, но в высшей степени любезное приветствие, князь сделал два шага вперед, посмотрел на императора, потом коснулся ладонями земли и, поднявшись, поднес их ко лбу.

Слова его были переданы императору, который ответил на приветствие поклоном и встречным посланием.

— Его императорское величество рад знакомству с индийским князем, — передал аколуф. — Он не был осведомлен о том, что в его столице находится столь почтенный гость. Он желает знать, где проживает его благородный друг, дабы вступить с ним в общение и загладить неудобство, причиненное сегодняшним происшествием.

Князь сообщил свой адрес, и на этом разговор завершился.

Разумеется, читатель волен давать собственную оценку подробностям этого инцидента; как минимум один из участников испытал величайшее удовлетворение — он был уверен, что вскоре последует приглашение во дворец.

Пока носилки влекли императора мимо, взгляд его упал и на Лаэль, и на нее он посмотрел куда пристальнее, чем на ее опекуна; оказавшись вне пределов слышимости, император подозвал аколуфа.

— Заметил ли ты внутри эту юную особу? — осведомился он.

— Судя по диадеме у нее на голове, индийский князь несметно богат, — отвечал офицер.

— Да, индийские князья, если верить общеизвестным сведениям, все богаты, а потому думал я не про это, а про красоту его дочери. Она напомнила мне Богоматерь на панагии в центральном нефе нашей Влахернской церкви.

Глава VIII НАПЕРЕГОНКИ С БУРЕЙ

Тому, кому доводилось видеть лодочки, на которых рыбаки и сегодня бороздят водовороты и спокойную гладь Босфора, не потребуется описание судна, на борт которого взошли князь и Лаэль, прибыв к Главным воротам Влахерна. Ему лишь необходимо знать, что и снаружи, и изнутри судно их было не угольно-черным, а белым, за исключением планшира, только что вызолоченного. Что же до читателей, которым путешествовать не довелось, им нужно вообразить себе длинный узкий корпус, загибающийся вверх с обоих концов, с изяществом в каждом обводе, выстроенный в видах скорости и красоты. Ближе к корме находилось возвышение без крыши, умягченное роскошными подушками, выстланное шоколадного цвета бархатом и достаточно широкое, чтобы там могли с удобством разместиться двое; сзади было оставлено место для слуги, лоцмана или охранника. Передняя часть судна предназначалась для гребцов, каждый из которых держал по два весла.

Десять гребцов, крепких, вышколенных, с белыми повязками на голове, в рубахах и штанах того же цвета, а поверх — в ярко-алых греческих жилетах, богато расшитых желтой тесьмой, неподвижно сидели на своих местах, сжимая рукояти и опустив лопасти в воду; вот пассажиры заняли свои места — князь и Лаэль на возвышении, а Нило за ними, для охраны. Суденышко было недостаточно вместительным, чтобы принимать пышную свиту.

У них перед глазами, на северном берегу знаменитой гавани, лежали высоты Перы. Ущелья и зеленые террасы, на которые они делились и между которыми тут и там виднелись хижины садовников, скрытые лещиной, — ибо в те времена, в отличие от нынешних, Пера еще не была городом — не представляли для князя никакого интереса; опустив глаза к воде, он то наблюдал за портовой суетою, то невольно обращал их к холодной серой стене, от которой им предстояло отчалить. Перед его мысленным взором все еще стояло благожелательное лицо Константина, склонившееся к нему с переносного трона, но думал он при этом о гороскопе, который всю ночь составлял и весь день просчитывал. Нахмурив брови, он дал команду, лодка отчалила и двинулась к просторам Босфора.

День выдался дивный. Легкий ветерок весело веял над водной гладью. Пухлые белые летние облака сонно висели на юго-западе — казалось, что в полной неподвижности. Глядя, как румянец на щеках Лаэль разгорается все ярче, и слушая ее вопросы, князь отдался всевозможным удовольствиям поездки, не меньшим из которых было восхищение, которое вызывала его дочь.

Они проносились мимо стоявших на якоре кораблей и мелких суденышек, откуда то и дело доносились восклицания:

— Кто она? Кто это может быть?

Под аккомпанемент этих вопросов они прошли мимо ворот Святого Петра, обогнули Галатский мыс и оставили позади гавань Рыбного рынка; двигаясь параллельно северному берегу, лодка скользнула мимо мощной круглой башни, настолько высокой, что она казалась частью неба. За кварталом Топхане они оказались на Босфоре, справа находился Скутари, сзади — мыс Сераль.

Если смотреть с моря, из гавани, древний исторический мыс оставляет у людей сведущих впечатление, что в давно минувшие дни, в порыве стремления к справедливости, Азия будто бы бросила его в волны. Он обольстителен, подобно Цирцее. Почти с самого первого дня был он выбран тем местом, где люди попеременно предавались делам веселым и серьезным, добродетели и распутству, глупостям и размышлениям, отваге и трусости, где любовь, ненависть, ревность, алчность, тщеславие и зависть возжигали свои огни пред Небесами, где, возможно, за одним-единственным исключением, Провидение чаще готово было приподнять свое покрывало, чем в любой другой точке мира.

Раз за разом князь, которому жалко было терять из виду это зрелище, оборачивался и вновь наполнял взор свой созерцанием Святой Софии — с этой точки, от края пролива, меньшие храмы, Богоматери Одигитрии и Святой Ирины, равно как и самые высокие постройки, превосходившие дворцы Буколеона, казались разве что его основаниями. Здание, в тогдашнем его виде, само создавало собственный эффект, ибо турки не успели еще, в знак обращения в исламское святилище, испортить силуэт его дивного купола минаретами. Через некоторое время князь стал рассказывать истории, связанные с этим мысом.

Когда они миновали место, где теперь стоит дворец Долмабахче, князь завел речь про Ефросинью, дочь императрицы Ирины; увидев, какое сочувствие вызвала у Лаэль горькая участь прелестного ребенка, он так увлекся собственным рассказом, что не заметил, что в воздухе у дворца Чыраган чувствуется необычайное тепло. Не заметил он и того, что небо на севере, до того безупречно-синее, подернулось белой дымкой.

Чтобы не попасть в полосу быстрого течения возле Арнавуткёя, гребцы, поравнявшись с мысом Кандиль, отошли к азиатскому берегу.

На прелестном пространстве теснились другие суда, по большей части куда более скромные, с одним гребцом, а потому судно князя с десятью разряженными гребцами привлекало всеобщее внимание. Некоторые встречные подходили ближе, дабы удовлетворить свое любопытство, но всякий раз следя за тем, чтобы не помешать; зная, что они воздают должное Лаэль, князь только радовался столь учтивому проявлению почтения.

Они уверенно продвигались вперед, пока не обогнули Кандиль. Тут навстречу им попалась целая стайка лодчонок, двигавшихся без всякого порядка; гребцы изо всех сил налегали на весла, пассажиры были в панике.

Причину их испуга распознали и на более крупных кораблях и судах, шедших по проливу. Они бросали якоря, спускали паруса, сушили весла. Кроме прочего, над ними, поднявшись куда выше обычного, кружили на стремительных крыльях стаи чаек, издавая возбужденные крики.

Князь дошел до самого интересного места в своем рассказе — о том, как жестокий и бессердечный император Михаил решил взять в жены невинную и беззащитную Ефросинью, беспардонно обманул Церковь и улестил сенат… Но тут Нило коснулся его плеча, привлекая внимание к сложившемуся положению. Быстрый взгляд на воду, еще один — на небо, и князь понял, что их ждет неизбежная, хотя пока еще и неявная опасность. В тот же миг Лаэль начала дрожать и жаловаться на холод. В воздухе действительно произошла внезапная перемена. Тут же на плечи ей лег алый плащ Нило.

Теперь с борта видно было весь горизонт, и князь обратился к гребцам:

— Грядет буря.

Они опустили весла и обернулись через плечо, каждый самостоятельно оценивая ситуацию.

— Она придет с моря, причем уже скоро. Пусть господин решает, как нам поступить, — ответил один из них.

Князь почувствовал тревогу за Лаэль. Действовать нужно в ее интересах, думать о других он не намерен.

В северо-восточной части неба показалась туча, черная у горизонта, а над головами — пространно-серая, в сердце своем — оттенка меди; она клубилась, меняла форму — то напруженный парус, то парус лопнувший; было слышно, как ветер взбивает клочья туч в руно, как порождает в них смятение и дымчатые отроги. Вода, все еще гладкая, окрасилась в тот же цвет. Царившее над ней спокойствие напоминало недвижность жертвы, задержавшей дыхание перед первым поворотом пыточного колеса.

Глазам князя открывалась длинная полоса азиатского берега, и он проследил ее, пока взгляд его не остановился на донжоне Белого замка, внушавшего ужас всем христианам. Постройки имелись и ближе, некоторые, по сути, нависали над водой, однако донжон выглядел особенно привлекательно; в любом случае, хладнокровно размышлял князь, если комендант замка откажется дать им пристанище, они найдут таковое в речке неподалеку, известной как Сладкие Воды Азии, — укрывшись под ее берегом, их судно сумеет избежать ярости ветра и волн. Князь решительно воскликнул:

— К Белому замку! Успейте до того, как обрушится ураган, молодцы, и я удвою вашу плату!

— Успеть-то мы, может, и успеем, — отвечал, нахмурившись, гребец, — но…

— Что? — прервал его князь.

— Это же логово дьявола. Многие входили в эти проклятые ворота как посланцы мира, и больше о них никогда не слышали.

Князь рассмеялся:

— Мы попусту тратим время. Вперед! Если в этом замке и живет какое страшилище, уверяю, оно дожидается не нас.

Двадцать весел опустились в воду, как одно, и судно встрепенулось, будто горячий скакун, почуявший шпоры.

И вот суденышко отважно ринулось тягаться с бурей. Благоразумие того, кто затеял это состязание — а это, безусловно, был князь, — вызывает определенные сомнения. Целью было устье реки. Можно ли достичь его до того, как ветер разбушуется с опасной силой? В этом и состояла суть состязания.

Что касается шансов на победу, нужно учесть, что их в данном случае невозможно было предсказать в точности; да и приблизительные расчеты представляли определенную трудность. Расстояние было немного меньше трех четвертей мили; при этом второй участник состязания, туча, уже вступил в схватку с вершиной горы Алем-Даги примерно в четырех милях дальше. Мертвый штиль давал преимущество, которое, увы, полностью нивелировала сила течения: хотя у литорали Кандиля оно и не было так сильно, как на противоположной стороне, рядом с Румелихисаром, однако представляло собой серьезного соперника. Гребцы знали свое дело — можно было не сомневаться, что они приложат все силы, ибо, помимо награды, которую им назначили за победу, в случае поражения и их ждала нешуточная опасность. Если исходить из того, что этот бросок представлял собой состязание, в котором буря и судно борются за победу, у князя имелись в нем определенные шансы на успех.

И все же, чем бы ни завершилась эта гонка, Лаэль придется испытать определенные неудобства. Забота князя о ней всегда сочеталась с ласковой предусмотрительностью — и потому нынешнее его поведение казалось непонятным.

Возможно, он рассудил, что положение более опасно, чем представлялось на первый взгляд. Борта у судна были низкими, однако этот недочет способно было сгладить мастерство гребцов; с другой стороны, Алем-Даги представляла собой нешуточное препятствие на пути шторма. Было ясно, что она несколько задержит тучу, а потом ветру понадобится некоторое время, чтобы покрыть расстояние до замка.

Безусловно, было бы благоразумнее повернуть к берегу и укрыться в одном из стоявших там домов. Однако в те времена, как и в нынешние, евреи отличались презрительным высокомерием, заставлявшим их отвергать всякую помощь; а до какой степени этим сыном Израиля двигала извечная обида на других — можно себе представить, если вспомнить, как долго прожил он на этой земле.

В ответ на первый же мощный взмах весел Лаэль набросила на лицо красный плащ и опустила голову на грудь князю. Он обнял ее одной рукой, и она, ничего не слыша и не говоря, полностью доверилась ему.

Гребцы, не жалевшие сил с самого начала, постепенно ускорили ритм и теперь действовали с отменной слаженностью. Каждый раз, когда весло скрывалось в волнах, раздавался легкий шелест, выдох, похожий на звук, с которым дровосек ударяет своим топором, — звук свидетельствовал о том, что движение завершено. Жилы на мощных шеях пустились в стремительную пляску, пот тек по лицам, как дождевые капли по стеклу. Зубы скрипели. Они не поворачивали голов ни вправо, ни влево, взгляд их был сосредоточен на том, по чьему лицу они судили и о собственных успехах, и о продвижении своего соперника.

Убедившись, что судно идет прямиком к замку, князь устремил глаза на тучу. Время от времени он похваливал гребцов:

— Хорошо, молодцы! Так держать, и мы выберемся!

Лишь необычный блеск его глаз выдавал внутреннее волнение. Он бросил один взгляд на все еще гладкий водный простор впереди. Их судно оказалось на нем единственным. Даже большие корабли ушли в гавань. Впрочем, нет, еще одно суденышко размерами не больше его собственного двигалось вдоль азиатского берега, судя по всему им навстречу. Находилось оно примерно на таком же расстоянии выше устья реки, насколько они находились ниже; судя по всему, трое или пятеро его гребцов старались изо всех сил.

С мрачным удовлетворением князь назначил незнакомца еще одним участником состязания.

Приветливое взгорье Алем, если посмотреть с Босфора, представляет собой сплошной лес, неизменно прекрасный и зеленый. Но пока князь глядел в ту сторону, зелень вдруг выцвела, как будто некая рука, спустившись из облака, набросила на нее белое газовое покрывало. Князь обернулся на пройденный путь, посмотрел вперед. Южная стена донжона была усеяна амбразурами. Судно их шло с отличной скоростью, однако требовалось больше. Оставалось покрыть еще половину расстояния — а враг уже находился меньше чем в четырех милях.

— Живее, молодцы! — крикнул князь. — С гор налетает ветер. Я уже слышу его рев.

Гребцы невольно обернулись и смерили взглядом оставшееся расстояние, расстояние до соперника, оценили свою скорость. Одновременно они оценили и опасность. Они тоже слышали предупреждение — глухой рев, будто туча выхватывала из земли скалы и деревья и перетирала их в пыль в своем глубоком чреве.

— Будет не один порыв, — торопливо отметил один из гребцов. — Будет…

— Шторм.

Это слово произнес князь.

— Да, господин.

И тут вода вокруг их судна пошла рябью от первого порыва — робкого, беззлобного и леденящего.

Этот порыв подействовал на гребцов сильнее, чем любое слово, какое мог произнести их наниматель. Длинный гребок они завершили особенно дружно, а перекидывая весла вперед для следующего, встали на ноги, задержались на миг, погрузили лопасти глубже прежнего, а потом издали крик столь протяженный, что он показался воплем, и одновременно снова опустились на скамьи, вытянув при этом весла на себя. В этот гребок они вложили всю свою силу. Из-под острого носа лодки вылетела струя воды, пузыри и водовороты от весел, сливаясь, полетели назад.

— Отлично! — похвалил князь; глаза его сверкали.

После этого гребцы поднимались в конце каждого гребка и опускались на место в начале следующего. Действовали они споро, слаженно, подобно машине, воду загребали глубоко, не проскальзывая. С восторгом орла, снявшегося наконец-то со своего гнездовья, князь презрительно глядел на тучу, как глядит достойный соперник. С каждым мигом донжон вырисовывался все отчетливее. Теперь князю видны были не только окна и амбразуры, но и каменная кладка. И тут он заметил еще одну удивительную вещь: большой конный отряд, который мчался галопом вдоль берега реки по направлению к замку.

«Живее, молодцы! — крикнул князь. — С гор налетает ветер».

Хвост колонны еще скрывался в лесу. Впереди бок о бок скакали два всадника и несли знамена, красное и зеленое. Их окружала группа воинов в блестящих доспехах. У князя не было нужды задавать вопрос, кто это такие. Знамена напомнили ему о Мекке и Магомете: на красном он отчетливо видел древние османские символы — поэтической глубиной смыслов и прекрасной простотой они как нельзя лучше подходили воину. Всадники были турками. Но откуда зеленое знамя? Оно говорило о том, что во главе отряда стоит кто-то более знатный, чем просто глава санджака, или комендант замка, или даже губернатор провинции.

Не менее загадочной представлялась и многочисленность отряда, тянувшегося за знаменем. Для гарнизона он был слишком велик, а кроме того, стены замка и так были усыпаны вооруженными людьми. Не дерзая заговорить об этом новом зрелище, дабы не отвлечь гребцов, князь улыбнулся, подумав, что в состязании появился еще один участник — четвертый.

После этого он отыскал глазами судно-соперник. Оно двигалось быстро. На веслах сидели пятеро, и, как и его собственные гребцы, они вставали и садились при каждом гребке. На пассажирских местах он различил две фигуры, судя по всему — женские.

Раскат грома заставил его гребцов вздрогнуть. Чистый, грозный и величественный, он заполнил широкое ущелье Босфора. Казалось, вода от этого звука прянула прочь. Лаэль выглянула из своего укрытия, но тут же вновь спрятала лицо, теснее прижавшись к князю. Чтобы успокоить ее, он беспечным голосом произнес:

— Ничего не бойся, о моя Гюль-Бахар! Мы всего лишь состязаемся в скорости вон с той тучей; мы побеждаем, вот она и обиделась. Опасности нет.

В ответ она еще плотнее обернула голову складками ткани.

Ловко, размеренно, не допуская ни единой ошибки, гребцы вели судно по волнам — размеренно, дружно звучал при каждом гребке их крик. Они старались на совесть, у их господина были все основания сказать: «Молодцы, молодцы». Однако ураган все стремительнее мчался по небу в своей облачной колеснице, и грохот ее колес с каждой секундой звучал все ближе. Деревья на холмах за замком гнулись до самой земли, и не только вокруг суденышка князя, но и повсюду, куда достигал глаз, поверхность древнего пролива бурлила и волновалась под порывами ветра.

И вот глазам их предстало устье Сладких Вод, здесь у широкого, заросшего ивами берега начиналась отмель; замок было теперь видно от основания до самого высокого мерлона, а донжон, четко вырисовывавшийся на фоне потемневшего неба, казался более зловещим, чем обычно. Знаменосцы и остальные всадники были уже совсем близко. А с другой стороны с прежним задором двигалось судно-соперник.

Морские птицы сбивались над Румелихисаром в шумные стаи — их встревожила длинная полоса пены, взбитая ветром ниже по течению. А за этой полосой мир таял в облаке брызг.

Тут суда заметили из замка, оттуда выбежала и поспешила к берегу группа воинов. Звук, напоминавший шум падающей воды, раздавался прямо над головой. Ветер налетел на замок, окутал его облаком дымки и сорванных листьев, донжон скрылся из глаз.

— Наша взяла, молодцы, наша взяла! — выкрикнул князь. — Мужество, боевой дух, славная работа — тройная оплата! А завтра — вино и пирушка!

С последним его словом лодка влетела в устье речки и встала у замкового причала, и в тот же миг озадаченный ветер хлестнул по их укрытию. В следующую секунду авангард воинского отряда галопом ворвался в ворота, а судно-соперник тоже достигло цели.

Глава IX В БЕЛОМ ЗАМКЕ

На причале хозяйничали смуглолицые длиннобородые мужчины, в белых тюрбанах, просторных шароварах — серых, присобранных на лодыжке, вооруженные всевозможным оружием: луками, копьями, ятаганами.

Шагнув на твердую землю, князь опознал в них турецких солдат. Но рассмотреть их даже совсем поверхностно не успел — к нему подошел офицер, о звании которого свидетельствовала чалма, формой похожая на чайник и прихотливо скрученная.

— Вы проследуете за мной в замок, — заявил он.

И тон, и манеры его выглядели повелительными. Подавив недовольство, князь с достоинством ответил:

— Комендант крайне любезен. Передай ему мою благодарность и скажи, что, решив двинуться сюда наперегонки с налетевшим штормом, я был совершенно уверен в том, что он предоставит мне укрытие до того момента, когда я смогу, не подвергаясь опасности, продолжить свой путь. Боюсь, однако, что замок и так переполнен, а поскольку река защищена от ветра, будет, пожалуй, целесообразнее, если он позволит мне остаться здесь.

Ответ прозвучал с прежней бесцеремонностью:

— У меня приказ доставить вас в замок.

При этих словах некоторые из гребцов возвели глаза и воздели руки к небу, другие же перекрестились и, будто утратив последнюю надежду, воскликнули:

— Пресвятая Богородица!

Князь, впрочем, сдержался. Он понимал, что перечить бессмысленно, и, дабы успокоить гребцов, сказал:

— Я пойду с вами. Комендант наверняка проявит благоразумие. Мы — несчастливцы, брошенные ему в руки непогодой, превратить нас при таких обстоятельствах в узников — значит нарушить первую и самую священную заповедь Пророка. Приказ не распространяется на моих слуг; они останутся здесь.

Лаэль слушала, побелев от страха.

Разговор велся по-гречески. При упоминании заповеди турок бросил на князя презрительный взгляд, будто желая сказать: пес неверный, как смеешь ты упоминать слова Пророка? Но потом, опустив глаза на Лаэль и гребцов, он ответил, пресекая любые возражения или вопросы:

— Ты — они — пойдете все.

С этими словами он повернулся к сидевшим во второй лодке и, возвысив голос, чтобы его было слышно сквозь завывания ветра, крикнул:

— Выходите.

В лодке находилась женщина в богатых одеждах, скрытая плотным покрывалом, а также ее спутник, на которого князь воззрился с изумлением. Одеяние этого спутника его озадачило: только после того, как он, повинуясь приказу, шагнул на причал и встал во весь рост, князь понял, что это мужчина, послушник Сергий.

Чтобы объяснить их присутствие в замке, достаточно вспомнить разговор, состоявшийся между ними во дворце Гомера. Они двинулись из Терапии в полдень и, как это принято у лодочников, которым нужно пройти из верхней части Босфора, по наклонной линии пересекли пролив до азиатского берега, где, как считается, течения более предсказуемы и двигаться вниз проще. Когда над Алем-Даги начали сгущаться тучи, они следовали обычным маршрутом, и тут княжне Ирине был задан тот же вопрос, что и индийскому князю. Что она предпочтет — высадиться в Азии или вернуться в Европу?

Княжна разделяла общее для всех греков недоверие к туркам. Ее с детских лет пугали историями про женщин, попавших к ним в плен. Она предпочла бы направиться к Румелихисару, однако гребцы заявили, что уже слишком поздно, а потом добавили, что устье речушки рядом с Белым замком свободно, туда можно добраться до того, как налетит буря; доверившись их суждению, княжна согласилась.

Оказавшись на причале, Сергий откинул куколь и собирался было заговорить, однако тут ветер подхватил его волосы, швырнув в лицо длинные пряди. Увидев, что он временно ослеплен, княжна сама взяла слово. Откинув покрывало, она обратилась к офицеру:

— Вы — комендант замка?

— Нет.

— Кто мы — гости или пленники?

— Не мне это решать.

— Тогда передай коменданту следующие слова. Скажи, что я — княжна Ирина, по праву рождения — кровная родственница Константина, императора греков и римлян; что я признаю эту землю законной собственностью твоего повелителя султана, я сюда не вторгалась, а лишь ищу временного убежища. Передай, что если я окажусь в замке в качестве пленницы, ему придется ответить за это перед моим венценосным родичем, который, безусловно, потребует возмещения; с другой стороны, если я войду туда в качестве гостьи, то лишь на том условии, что мне будет позволено столь же беспрепятственно его покинуть вместе с моим другом и слугами сразу же после того, как утихнут ветер и волны. Да, и еще одно условие: обращаться со мной следует так, как это приличествует моему положению, комендант должен лично предложить мне лучшее, чем замок располагает для приема гостей. Я дождусь его ответа здесь.

Офицер, при всей своей неотесанности, слушал с изумлением, которое даже не пытался скрывать; впечатление на него произвела не только сама речь и даже не сила духа говорившей; его зачаровало ее непокрытое лицо. Ни в одном, даже самом прекрасном, сне об идеальном мусульманском рае не видел он подобной прелести. Он застыл, глядя на собеседницу.

— Ступай, — повторила она. — Скоро пойдет дождь.

— Как мне тебя представить? — осведомился он.

— Княжна Ирина, родственница императора Константина.

Офицер склонился в низком поклоне и поспешно зашагал в сторону замка.

Его подчиненные остались стоять на почтительном расстоянии от пленников — именно таковыми являлись сейчас искавшие убежища, — позволив им всем сойтись вместе: князь и послушник стояли на причале, а княжна и Лаэль сидели каждая в своей лодке.

Несчастье — бесцеремонный распорядитель празднества; оно не берет своих жертв за руку, не называет по имени, оно вынуждает их обратиться друг к другу за помощью. Именно так и поступили теперь пассажиры двух лодок.

Неискушенный и несведущий в силу неопытности, Сергий тем не менее сознавал, в каком двусмысленном положении оказалась княжна. Кроме того, он, как всякий мужчина, чутьем понимал, что сопротивляться бесполезно, можно лишь протестовать. Дабы оценить возможное влияние незнакомца на турок, он первым делом взглянул на него, и, надо сказать, взгляд не приободрил его и не внушил новых надежд. Худосочный сутулый старик с длинной белоснежной бородой, в черной бархатной шляпе и накидке, выглядел достойным и состоятельным; глаза его ярко блестели, щеки пошли пятнами от досады и неприятия того, что с ним происходило; ждать от него помощи в сложившейся ситуации представлялось абсурдным.

Вырвав свои локоны из рук ветра и спрятав их под куколь, Сергий бросил взгляд на Лаэль. Первое, что он подумал, — насколько мало ее наряд подходит для морских прогулок, даже при самой ясной погоде. Впрочем, взглянув на княжну, он тут же воздержался от упреков: пусть и не столь разукрашенный драгоценностями, наряд ее был столь же изысканным и легким. И ему пришло в голову, что у гречанок, видимо, принято одеваться так для путешествий по морю. Тут Лаэль подняла на него глаза, и он увидел, насколько детское у нее лицо, насколько прелестное, несмотря на омрачавшие его страх и тревогу. Она сразу же вызвала у него интерес.

О худосочном старике послушник судил превратно. Этот мастер интриги уже просчитал дальнейшее развитие ситуации и уже думал о его последствиях.

Когда княжна подняла покрывало, он был поражен не менее турка. А потом, услышав, какие слова она велела передать коменданту, да еще и с такой сдержанностью, самообладанием, отвагой, достоинством и без всякого вызова, он решил доверить Лаэль ее попечительству.

— Княжна, — начал он, снимая, несмотря на порывы ветра, шляпу и подходя к борту ее лодки, — мне совершенно необходимо с вами переговорить, а дабы оправдаться за свою бесцеремонность, я хочу отметить, что мы с вами — товарищи по несчастью и мне необходимо, по мере возможности, обеспечить безопасность своей дочери.

Ирина смерила его долгим взглядом, а потом перевела глаза на Лаэль — и при виде девушки те сомнения, которые в первый момент заставили ее заколебаться, тут же рассеялись.

— Я признаю, что сложившееся положение накладывает на нас определенные обязательства, — отвечала она, — и поскольку я женщина и христианка, я понимаю, что нет ни единой причины, которую сочли бы достаточно веской на Небесах, отказать вам в вашей просьбе. Но прежде, добрый господин, назовите мне свое имя и происхождение.

— Я — индийский князь и пользуюсь правом путешественника прожить определенный срок в столице империи.

— Ответ достойный; прошу вас, князь, чтобы впоследствии, пересматривая в мыслях этот разговор, вы не отнесли мой вопрос на счет праздного любопытства.

— Можете этого не бояться, — отвечал князь, — ибо я давно уже узнал, что, согласно кодексу достойного поведения, осмотрительность является одной из основных добродетелей, а прилагая это правило к нашей нынешней ситуации, предлагаю, если будет на то ваша воля, продолжать беседу, которая в силу обстоятельств, видимо, окажется весьма непродолжительной, на каком-то ином языке, кроме греческого.

— Тогда на латыни, — произнесла княжна, бросив быстрый взгляд на воинов, а когда князь кивнул в знак согласия, продолжила: — Ваша почтенная борода, о князь, как и внушающая уважение внешность свидетельствуют о мудрости, равной которой мне не достичь никогда, а потому прошу, скажите, как я, слабая женщина, которая, возможно, не сумеет спастись от этих разбойников, безжалостных в силу своих религиозных предрассудков, могу помочь вашей дочери, отныне — моей младшей сестре по несчастью?

Эти слова она сопроводила таким нежным и приветливым взглядом в сторону Лаэль, что истолковать его превратно было невозможно.

— Прекрасная и добрая княжна, тогда я перейду прямо к делу. Еще на воде, на полпути между этой точкой и вон той, когда поздно уже было менять направление или давать гребцам знак остановиться, я увидел группу всадников, судя по всему воинов, — они поспешно двигались вдоль берега реки в сторону замка. Во главе ехали знаменосцы в разукрашенных одеждах, они несли два знамени, одно — зеленое, другое — красное. Первое, как вам известно, имеет религиозный смысл, его редко увидишь в походе, за исключением тех случаев, когда присутствует особа очень высокого ранга. Из всего этого я заключаю, что наш арест как-то связан с прибытием этой особы. Музыка, которую, как вы слышите, до сих пор играют в ее честь, служит подтверждением моих слов.

— Я слышу трубы и барабаны, — согласилась княжна, — и готова признать, что сказанное вами исчерпывающим образом объясняет то, чему в противном случае объяснения найти невозможно.

— Отнюдь, княжна; по крайней мере в отношении к вам случившееся остается недопустимым, в высшей степени вызывающим поступком.

— Судя по вашим речам, князь, вы знакомы с обычаями этих варваров-безбожников. Может быть, воспользовавшись вашими познаниями, вы назовете мне имя этой важной особы?

— Да, я некоторым образом связан с турками, однако не решусь высказывать предположения касательно имени, звания и цели визита новоприбывшего. Однако, продолжая ту же цепь рассуждений, скажу, что если умозаключения мои верны, тогда послание, которое вы приказали передать коменданту, при всей его убедительности, при всем безупречном соответствии вашему высокому положению, не повлечет за собой вашего освобождения, поскольку то, что стало причиной вашего пленения, может превратиться в причину удерживать вас. Говоря коротко, я не исключаю, что вам дадут отказ.

— Вы полагаете, они посмеют держать меня в плену?

— Эти люди коварны.

— Они не посмеют! — Щеки княжны зарделись от возмущения. — Родственник мой не бессилен, и даже великий Мурад…

— Я прошу простить меня, однако ни под одной мантией не скрыто столько преступлений, сколько под надуманными предлогами, которые у властителей принято именовать «интересами государства».

Она рассеянно посмотрела на реку — буря пустила по ней крупную неровную рябь. Потом, взяв себя в руки, произнесла:

— Я прошу прощения, князь. Я вас задерживаю.

— Вовсе нет, — отозвался он. — Должен еще отметить, что если умозаключения мои верны, то даме высокого положения будет в высшей степени неуютно и одиноко в крепости, каковую представляет собой этот замок: насколько я слышал, в настоящее время его используют скорее как военное укрепление, чем как жилище или место для увеселений.

Воображение княжны тут же подхватило эту идею и, разыгравшись, создало образ мусульманского логова, где нет ни женщин, ни подходящих для них помещений. Ее обуяла тревога.

— Ах, если бы я могла вернуть посланца! — воскликнула она. — Зря я искушаю коменданта, предлагая ему стать его гостьей на любых условиях.

— Не корите себя. То было отважное и во всех отношениях правильное решение, — проговорил князь, облекая в эти любезные слова собственные интересы. — Вы сами видите, шторм разыгрался еще больше. Вон оттуда, — он показал в направлении Алем-Даги, — идет дождь. Не по собственному выбору вы здесь, о княжна, а по воле Господа!

Эти слова он произнес с особой внушительностью, она же склонила голову и дважды осенила себя крестом.

— Положение наше тяжко, — продолжал он, — но, по счастью, его можно облегчить, хотя бы отчасти. Это моя дочь, имя ей — Лаэль. По годам она едва-едва вышла из детства. Она уязвима даже более вашего — у нее нет титула, чтобы остудить пыл насильника, нет венценосного родича, который отмстит за нанесенные ей обиды; ей грозит все то же, что и вам, — темница в этом оплоте неверных, злодеи вместо слуг, неудобства, которые ввергнут ее в лихорадку, разлука со мной, дабы сломить ее дух. Позвольте же ей пойти с вами. Она может выполнять роль спутницы или компаньонки. Даже самые безрассудные злодеи порой отступают, если перед ними не один соперник, а два.

Эта речь произвела должное впечатление.

— О князь, я не знаю, как выразить свою признательность. Я у вас в неоплатном долгу. Да, Небеса ввергли меня в это несчастье, но не оставили меня совсем — и как кстати! Но смотрите, вот мой посланец, и не один! Пусть ваша дочь подойдет и сядет со мной рядом, вы же стойте поблизости, дабы в случае нужды я могла черпать из сокровищницы вашей мудрости. Живее! Князь, Сергий молод и силен. Позвольте ему привести ко мне ваше дитя.

Послушник не замедлил с действием. Подтянув лодку к берегу, он протянул Лаэль сильную руку. В следующий миг ее уже переправили к княжне, и она села рядом.

— Теперь пусть приходят!

Тем самым княжна как бы дала понять, что в общности — сила. Это слышно было даже в ее голосе: в него вернулась ясность, а лицо ее так и светилось отвагой и силой воли.

Сгрудившись вместе, беженцы дожидались прихода офицера.

— Комендант сейчас будет! — доложил он, поклонившись княжне.

Посмотрев в сторону замка, они увидели около дюжины мужчин — они вышли пешими из ворот. Все они были в доспехах, у каждого на предплечье крепилось копье, на котором, вытянувшись в прямую линию, развевался вымпел. Один из воинов шел впереди, князь и княжна сразу же поняли, что это и есть комендант, и смотрели на него с волнением и любопытством.

Тут на землю упали крупные капли дождя. Комендант, видимо, заметил эту очередную невзгоду, взглянул на гневное небо, остановился и поманил своих спутников; несколько человек подбежали к нему и, получив приказ, поспешно вернулись в замок. Он же пошел дальше, заметно ускорив шаги.

Тут князь, обладавший большим опытом, чем его спутники, приметил одну ускользнувшую от них подробность, а именно что незнакомцу оказывали исключительные почести.

Когда он ступил на причал, офицер и солдаты простерлись было перед ним, однако он остановил их повелительным жестом.

Как нетрудно догадаться, беглецы уже издалека следили за ним с особенным интересом; когда он приблизился, они начали вглядываться в него, как подсудимые вглядываются в судью, чтобы по внешности распознать, в каком он пребывает расположении духа. Ростом незнакомец был выше среднего, строен и облачен в доспехи — доспехи восточного толка, полностью приспособленные к жаркому климату, облегченные. Капюшон из искусно переплетенной стальной проволоки, достаточно плотный, чтобы не пропустить ни стрелу, ни острие кинжала, защищал его голову, горло, шею и плечи, оставляя открытым лицо; кольчуга того же прихотливого плетения начиналась у капюшона и, следуя контурам тела, юбкой спускалась до колен. Английский или тевтонский рыцарь не стал бы, в силу сравнительной легкости, называть ее старомодным хаубергом и применил бы к ней слово «хаубергеон». Бархатный дублет без рукавов, простого зеленого цвета, сидел поверх кольчуги без единой складки или морщины, не считая подола юбки. Шоссы, или чулки, тоже из стали, скрывали нижнюю часть ноги, завершаясь башмаками из тонких пластин, очень остроносыми. Небольшая выпуклость на капюшоне, равно как и яркий золоченый обруч, к которому капюшон крепился, придавали головному убору сходство с короной.

По своему типу доспехи были вполне заурядными. Помимо прочего, восточные всадники отдавали им предпочтение потому, что хотя они и требовали от мастера-оружейника долгих лет кропотливого труда, но потом обеспечивали владельцу грацию и свободу движений. К незнакомцу это, безусловно, было применимо.

Прочие его атрибуты представить себе несложно. Стальные перчатки, отделяющие все пальцы один от другого, широкая гибкая перевязь из отполированных золотых пластин, на которую подвешивают ятаган, спадала по диагонали от пояса до левого бедра; к каблукам крепились легкие шпоры; кинжал, усыпанный самоцветами, был его единственным оружием и служил прежде всего тому, чтобы продемонстрировать миролюбивый характер этой вылазки. Поскольку ничто на незнакомце не звенело и не бряцало, поступь его была бесшумной, движения — легкими и ловкими.

Индийского князя, разумеется, прежде всего занимали эти воинские атрибуты — благодаря личному знакомству с героями и знаменитыми воинами сравнение вошло у него в привычку. Что же касается княжны, для которой облачение и повадка были лишь дополнениями, приятными или наоборот, но не первой важности, то она обратила свой взор к лицу незнакомца. Ей предстали карие глаза, не слишком большие, но на удивление яркие, быстрые, острые — они перелетали с предмета на предмет с вопрошающей дерзновенностью и столь же стремительно их покидали; круглый лоб с высокими дугами бровей, нос с римской горбинкой, рот с глубокими складками, полными губами и не слишком густыми усами и бородой; чистая, хотя и опаленная солнцем кожа — говоря короче, то было лицо высокомерное, красивое, утонченное, властное, каждой своей черточкой свидетельствовавшее о высоком рождении, царственных привычках, честолюбии, мужестве, страстности и самоуверенности. Однако удивительнее всего было то, что незнакомец, судя по всему, был совсем юным. Удивленная, не знающая, радоваться ей или тревожиться, княжна не сводила глаз с лица, которое будто притягивало ее к себе.

Остановившись в нескольких шагах от наших друзей, незнакомец взглянул на них, словно определяя, кто здесь главный.

— Остерегайся, княжна! Это не комендант, но тот, о ком я тебе говорил, — особа высокого ранга.

Это предупреждение индийский князь произнес на латыни. Как будто с целью вознаградить его за оказанную услугу — за то, что он помог ему определиться, — предмет этого предупреждения отвесил легкий поклон, а потом перевел взгляд на княжну. Выражение его лица сменилось стремительнее, чем угасает пламя свечи под дуновением ветра. Изумление, недоверие, потрясение, восхищение пронеслись по нему чередой. То, безусловно, были сильные чувства, каждое проявилось с полной отчетливостью, и последнее оказалось и самым сильным, и самым стойким. После этого он встретил ее взгляд, и его собственный оказался столь пылким, пристальным и долгим, что она залилась краской до самого лба и опустила покрывало — впрочем, нужно уточнить, без всякой обиды.

Когда лик ее скрылся, что было подобно внезапному закату светила, комендант встрепенулся. Сделав шаг вперед, он обратился к Ирине, склонив голову, в явственном смущении:

— Я пришел предложить свое гостеприимство родственнице императора Константина. Шторм, похоже, стихнет не скоро, и до тех пор мой замок — в полном ее распоряжении. Притом что он не может сравниться роскошью с ее собственным дворцом, в нем, по счастью, имеются удобные покои, где княжна может вкусить спокойный и безопасный отдых. Приглашение это я передаю вам от лица моего высокого повелителя султана Мурада, который всей душою рад дружбе, существующей между ним и властителем Византия. Дабы развеять все страхи и унять сомнения, я, опять же от его имени и вкупе с той крепостью слова, каковая проистекает из веры в наисвятейшего Пророка, клянусь княжне Ирине, что никто не посмеет потревожить ее во время пребывания в замке и она вольна будет покинуть его по первому своему слову. Буде на то ее желание, это проявление гостеприимства можно по взаимному согласию, в присутствии этих свидетелей, скрепить государственным договором. Я жду ее ответа.

Индийский князь слушал эту речь, поражаясь не столько весьма незамысловатой латыни, на которой она прозвучала, сколько вежеству манер и изысканности тона, — вопреки собственному желанию он вынужден был признать, что оба этих свойства присутствовали в высшей мере. Кроме того, ему внятен стал смысл того взгляда, который обратил на него незнакомец после его предупреждения в адрес княжны, и, дабы скрыть замешательство, он повернулся к ней.

В этот момент рядом опустили двое крытых носилок, доставленных из замка, дождь же припустил пуще прежнего.

— Это, — продолжал комендант, — доказательство того, как я пекусь об удобстве родственницы благороднейшего императора Константина. Я опасался, что дождь хлынет еще до того, как я ей представлюсь; да и не только в этом дело, о прекрасная княжна, — с помощью этих носилок я обороняю себя от страшного обвинения, которое мне могут предъявить в Константинополе: ибо нельзя очернить человека хуже, чем сказав, что он, будучи правоверным мусульманином, которому вера его повелевает соблюдать законы гостеприимства, отказался открыть попавшим в беду женщинам ворота лишь потому, что они — христианки. О благородная и прекрасная госпожа, ты видишь, сколь для меня важно, чтобы вы приняли мое приглашение!

Ирина посмотрела на индийского князя и, прочитав согласие на его лице, ответила:

— Я прошу позволения доложить впоследствии об этой любезности как о государственном деле, дабы мой венценосный родственник по достоинству оценил вашу доброту.

Комендант склонился до земли и ответил:

— Я бы и сам мог высказать то же предложение.

— Кроме того, пусть и моих друзей, — она указала на индийского князя и послушника, — равно как и гребцов, включат в условия нашего договора.

И на это воспоследовало согласие; засим княжна поднялась и протянула Сергию руку, чтобы он помог ей сойти на берег. Вслед за нею сошла и Лаэль. А затем, усевшись на носилки, обе последовали в замок — за ними пешком шли послушник и князь.

Глава X АРАБСКИЙ СКАЗИТЕЛЬ

Читатель, скорее всего, отнесет это обстоятельство на счет традиции правоверных, которая запрещает мужчинам лишний раз смотреть на женщин, однако, когда процессия приблизилась к замку, сразу стало понятно, с какой предусмотрительностью комендант отнесся к приему своих гостий. Им не встретилось ни единого мужчины, за исключением часового на стене у ворот — да и тот стоял, отвернувшись, дабы не видеть их на подходе.

— А где всадники, о которых вы говорили? Где гарнизон? — обратился Сергий к князю.

Тот пожал плечами и ответил:

— Скоро вернутся.

Новое доказательство предусмотрительности предстало им, когда носилки опустили на пол в широком, вымощенном камнем коридоре, непосредственно за входной дверью. Там их ждал один-единственный мужчина — столь же высокий ростом, как и послушник, но неестественно тонкий станом; ноги его своей худобой напоминали ноги тряпичной куклы, а тело, хоть и облаченное в бурнус с великолепной вышивкой, в наши дни навело бы на мысль о тех скелетах, которые хирурги держат у себя в кабинетах в качестве мебели. Был он черен, точно неосвещенный угол подвала, и безбород. Индийский князь тут же признал в нем человека, непременного в любом восточном гареме, и приготовился повиноваться ему беспрекословно: изобилие узоров на его бурнусе подтверждало, что вновь прибывший вельможа званием превосходит коменданта.

«Это кисляр-ага важной особы», — подумал он про себя.

Евнух, явно привычный к исполнению таких обязанностей, проследил, чтобы носилки поставили, как должно, а потом, опустив острие ярко блестевшего кривого меча на пол, произнес голосом даже более тонким, чем обычный женский тембр:

— Я провожу женщин и обеспечу им охрану. Никто не посмеет следовать за ними.

На это князь ответил:

— Благодарствую; им утешительно будет, если их не будут разлучать.

Голос его звучал почтительно. Негр откликнулся:

— Это крепость, не дворец. Для них обеих имеется лишь одна комната.

— А если я пожелаю переговорить с ними или они — со мной?

— Бисмилла! — отвечал евнух. — Они не пленницы. Я передам им любые твои слова, а тебе — их.

После этого княжна и Лаэль сошли с носилок и последовали за провожатым. Сразу после этого в замке явно прозвучал приказ, с лязгом и грохотом начали отворяться двери, оттуда большими группами выскакивали воины. Князь вновь отметил про себя: «Такая дисциплина говорит о присутствии человека очень высокого ранга».

Надо сказать, что должность евнуха существовала отнюдь не у одних только язычников; с незапамятных времен имелись евнухи и при византийском дворе; Константин Драгаш, последний и, возможно, самый богобоязненный из всех греческих императоров, не только дозволял это, но и почитал. Имея это в виду, читатель не станет удивляться тому, что княжна Ирина согласилась на подобное сопровождение без трепета и даже без колебания. У нее наверняка не впервые был такой провожатый.

Миновав множество лестничных пролетов, евнух привел дам в ту часть замка, где имелись некоторые признаки обустройства: полы были подметены, двери завешены коврами, в воздухе витал легкий аромат благовоний, а для спасения обитателей, кем бы они ни были, от темноты с потолка и со стен свисали зажженные светильники. Остановившись перед портьерой, евнух отвел ее в сторону и произнес:

— Входите и чувствуйте себя как дома. На столе стоит колокольчик; на его звон я отзовусь.

Увидев, что Лаэль испуганно жмется к княжне, он добавил:

— Бояться не надо. Да будет вам ведомо, что мой повелитель еще в детстве услышал историю Хатима, арабского поэта и воина, и с тех пор твердо убежден, что гостеприимство — это добродетель, без которой благодати не достичь. Не забудьте про колокольчик.

Они шагнули внутрь и остались одни.

К их изумлению, выяснилось, что комната обставлена с немалым удобством. Нечто вроде люстры свешивалось с потолка, с многочисленными светильниками, которые можно было зажечь; под ней стоял круглый диван, вдоль стен тянулся другой, на каждом его углу горкой лежали подушки. Пол был устлан циновками, тут и там лежали цветистые ковры, обеспечивая тепло и радуя глаз. В глубоких оконных проемах стояли большие плоские сосуды, и хотя запах мускуса заглушал сладостный аромат цветущих в них роз, их лепестки придавали розовый оттенок довольно скудному дневному свету. Холодные шершавые стены были предусмотрительно завешаны шерстяными коврами, похожими на шпалеры.

Прежде всего они подошли к одному из окон и выглянули наружу. Мир внизу растворялся в струях отчаянно хлещущего дождя. По Босфору гуляли волны, увенчанные гребнями белой пены. Европейский берег полностью скрылся из виду. Порывы ветра со свистом и стоном обрушивались на замок; поняв, какой опасности избежала, княжна вспомнила слова индийского князя и, проникнувшись до глубины души благодарностью, повторила: «Вы здесь по воле Господа».

Эта мысль примирила ее с ситуацией, и вскорости лицо и воинственная фигура коменданта вновь явились ее воображению. Как он был хорош собой, как галантен, как молод! Вряд ли намного старше ее самой! С какой готовностью приняла она его приглашение! Эта мысль заставила ее зардеться.

От грезы, не лишенной очарования, — а значит, ей суждено вернуться вновь — княжну оторвала Лаэль: она принесла детский башмачок, который отыскала рядом с центральным диваном; разглядывая украшавший эту вещицу узор из цветного бисера, княжна догадалась, куда они попали.

Пусть замок этот и находился на самом дальнем рубеже исламского мира, пусть он был до отказа набит мужчинами и оружием, но коменданту дозволялось иметь собственный гарем, и сейчас они находились в своего рода общей женской комнате. Здесь в обычное время встречались жены коменданта — неведомо, насколько многочисленные, — которых пока изгнали в какое-то другое помещение, здесь они предавались тем немногим радостям, какие позволяла их участь.

Княжну вновь прервали. Шпалеру на одной из стен откинули в сторону, и две женщины внесли яства. Следом шла третья с небольшим столиком, украшенным турецкими узорами; его она поставила на пол. На столике расставили блюда, очень легкие и простые; затем вошла третья женщина с охапкой шарфов и шалей. Последняя оказалась гречанкой, и она пояснила, что ее повелитель, владелец замка, рад предоставить гостьям все возможные удобства. Позднее, вечером, их ждет более обстоятельная трапеза. Пока же ей поручено им прислуживать.

Гостьи, приободренные присутствием в замке других женщин, немного перекусили; после этого столик унесли, а прислужниц временно отослали. Завернувшись в шали, ибо они успели промокнуть под дождем, а в комнату сквозь незастекленные окна заползала сырость, дамы уселись на диван, огородившись для пущей надежности подушками.

И вот теперь, когда им стало тепло, уютно, а в душах воцарился покой, хотя их и будоражила мысль, что они втянуты в вихрь незаурядного приключения, княжна сумела убедить Лаэль рассказать ей о себе; бесхитростность девушки показалась ей очаровательной, тем более что дополнялась исключительной остротой ума. Так оно часто бывает, когда основательное образование совсем не подкреплено жизненным опытом. Для спрашивающей любопытнее всего оказалось то, что она за один день открыла для себя двух таких замечательных людей и с обоими оказалась в очень необычных отношениях. А поскольку женщинам свойственно отыскивать сходство между заинтересовавшими их людьми, княжна была поражена тем, сколько общего оказалось у Сергия и Лаэль. Оба были молоды, хороши собой, обладали обширными познаниями — и при этом выказывали редкостную неискушенность. Выражаясь на языческий манер, что имела в виду, сведя их вместе, судьба? Княжна решила для себя, что станет наблюдать за развитием событий.

Когда по ходу повествования Лаэль заговорила об индийском князе, Ирину глубоко поразила окружавшая его тайна. Повествовательница и сама знала далеко не все, а потому рассказ ее мог разве что раздразнить любопытство. Кто он такой? Где находится Чипанго? Он богат, образован, сведущ во всех науках, говорит на всех языках — он посещал самые разные земли, даже необитаемые острова. Да, внешность его казалась весьма заурядной: увидев его впервые, Ирина почти не обратила на него внимания; запомнились ей разве что глаза да бархатная накидка. Она мысленно дала себе слово изучить князя повнимательнее, но тут из-за портьеры появился евнух, шагнул вперед и, отвесив княжне полупоклон, произнес:

— Мой повелитель не хочет, чтобы гостьи ощущали себя брошенными. Он помнит о том, что родственнице августейшего императора Константина нечем скрасить течение времени и это, вероятно, ее гнетет. Он смиренно просит ее принять его сочувствие, меня же он прислал сообщить, что сегодня днем в замок прибыл знаменитый сказитель, направляющийся ко двору султана в Адрианополе. Доставит ли княжне удовольствие послушать его?

— Какими языками он владеет? — осведомилась княжна.

— Арабским, турецким, греческим, еврейским и латынью, — прозвучал ответ.

— Какой мудрый человек!

Ирина посоветовалась с Лаэль и, решив развлечь девушку, приняла предложение, заодно попросив передать коменданту их благодарность.

— Приготовьте чадры, — напомнил евнух, пятясь к двери. — Сказитель — мужчина, и он явится прямо сейчас.

Ввели сказителя. Он медленным шагом приблизился к дивану, на котором сидели его слушательницы, — он знал, что за ним пристально наблюдают.

Караваны приходили в Константинополь едва ли не каждый день. Колокольчик на шее у осла, который вел длинную вереницу груженых верблюдов по узким улицам, можно было услышать всякий час, а шейх, возглавлявший такой караван, как правило, был арабом. Соответственно, княжна видела многих сынов пустыни и успела изучить особенности их облика, однако ни разу еще ей не доводилось видеть столь благородного представителя этой расы. Он подходил тем шагом, каким нынче ходят по сцене актеры, она видела его красные туфли, белую рубаху, спадавшую до лодыжек и перетянутую поясом, так что на груди образовался просторный карман, за плечами — плащ в красно-белую полоску. Княжна обратила внимание и на добротность тканей: рубаха была из тончайшей ангорской шерсти, плащ — из верблюжьего волоса, переливчатый и мягкий, как бархат. У пояса она заметила пустые ножны для ятагана, богато инкрустированные бриллиантами. Голову сказителя покрывал платок из шелково-хлопковой ткани, с кистями, в мелкую красную и желтую полоску, его удерживал обычный шнур; впрочем, все это княжна заметила лишь между делом, ибо сам вошедший приковал все ее внимание — рослый, величавый, царственный; она вглядывалась ему в лицо, не сознавая, что собственное ее лицо не прикрыто.

Черты его были правильными, кожа — обветренной до цвета красноватой бронзы, борода негустой, нос острым, щеки впалыми, глаза, хотя затененные бровями и платком, блестели, точно бусины из отполированного черного янтаря. Руки он сложил на груди, как это принято у восточных слуг в присутствии особ много выше их по рангу; приветствие его было исполнено безусловной почтительности, однако, когда он поднялся и встретился взглядом с княжной, глаза его задержались на ней, засветились — и он в тот же миг отбросил или позабыл свою смиренность, став даже величественнее эмира, владеющего тысячей шатров по десяти копий в каждом и по десятку верблюдов на каждое копье. Некоторое время княжна выдерживала его взгляд — ей померещилось, что она уже видела это лицо, но где, вспомнить не удавалось; когда же она поняла, что блеск глаз делается все острее, то испытала то же, что испытала под взглядом коменданта. Неужели это он? Нет, сейчас перед ней стоял человек зрелого возраста. Да и зачем коменданту такой маскарад? Впрочем, итог был тем же, что и на причале: княжна опустила покрывало на лицо. Тогда к сказителю вновь вернулось смирение, и он заговорил, потупив глаза и не разжимая рук.

— Сей преданный слуга, — он указал на евнуха, — мой друг… — евнух скрестил руки и принял позу благодарного слушателя, — поведал мне от лица своего повелителя — да ниспошлет Всеблагой и Всемилостивый опору этому благородному человеку здесь и его душе в лучшем мире! — что родственница императора, чья столица — это звезда мира, а сам он — несравненное светило, укрылась в его замке от бури и теперь, будучи его гостьей, тоскует от недостатка развлечений. Не расскажу ли я ей историю? Я знаю множество притч, историй и легенд, созданных самыми разными народами, но — увы, о княжна! — все они незамысловаты и могут позабавить бедуинов и бедуинок, заточенных у себя в пустыне, ибо воображение их по-детски податливо. Я опасаюсь, что у тебя они вызовут смех. Однако я явился, и как ночная птица поет после восхода луны, лишь потому, что луна прекрасна и ее должно приветствовать, так и я полностью тебе покорен. Отдавай распоряжения.

Он говорил по-гречески, в выговоре чувствовался едва различимый акцент; когда он умолк, княжна продолжала хранить молчание.

— Знаком ли тебе… — проговорила она наконец, — знаком ли тебе некий Хатим, прославленный среди арабов как воин и поэт?

Некоторое время княжна выдерживала его взгляд — ей померещилось, что она уже видела это лицо…

Евнух понял ее намерение и улыбнулся. Вопрос о Хатиме был лишь вежливым способом получить сведения о его повелителе; она не только неуклонно обращала к нему мысли, но и желала узнать о нем побольше. Сказитель изменил свою смиренную позу и спросил с живостью человека, которому предлагают поговорить на любимую тему:

— Благородная госпожа, ведомо ли тебе, что такое пустыня?

— Я там никогда не бывала, — отвечала княжна.

— В ней нет красоты, но она хранит многие тайны, — продолжал он, воодушевляясь. — Когда тот, кому ты поклоняешься едино и как Богу, и как Сыну Божьему — противопоставление, слишком сложное для нашей простой веры, — приуготовлялся к тому, чтобы явить себя людям, он на некоторое время удалился в пустыню. Так же и наш Пророк на самой заре своих дней направил стопы свои к Хиве, голой, мрачной, безводной скале. Зачем, о княжна, если не для того, чтобы очиститься, и не потому ли, что именно там повелел поселиться ему Бог — в безжизненном месте, где он мог в нерушимом одиночестве взлелеять в себе все самые лучшие помыслы? Учитывая это, сможешь ли ты принять мои слова о том, что сыны пустыни — благороднейшие из всех людей?

— И Хатим был одним из них!

— В Хиджазе и Неджде о нем рассказывают следующее: в те дни, когда Всемилостивый приступил к Сотворению мира — а для него это было лишь малое развлечение, занятие куда проще, чем для голубки строить гнездо, — решил он дать себе отдых. Горы, реки и моря уже пребывали на своих местах, и земля приобрела радующее его разнообразие — тут лес, там травянистая равнина; все было закончено, оставались лишь океаны песка, да и те нуждались лишь в одном — в воде. Он дал себе отдых.

Так вот, если пустыни с их небесами, где днем резвится солнце, а ночью выстраиваются парадом звезды, с их ветрами, пролетающими от моря до моря, не собрав ни единой пылинки, — если пустыни безлесны, если неведомы им красоты садов и разливы трав, то причиной тому не случайность и не забывчивость; ибо у него, у Милостивого и Милосердного, не бывает ни случайностей, ни упущений. Он неизменно бдителен, он присутствует во всем. Ибо как сказано в аяте Престола: «Им не овладевают ни дремота, ни сон… Его Престол объемлет небеса и землю, и не тяготит Его оберегание их».

Откуда же тогда желтизна и зной, одинаковость и безлюдность, земля, которая не ведает дождей и журчащих потоков, не знает ни дорог, ни тропинок, — откуда она, если то не случайность и не забывчивость?

Он велик и славен! Негоже Его обвинять!

В тот час отдохновения, не от усталости или тяжких трудов, но лишь потому, что задуманное было завершено и нужно было выразить это в словах, Он произнес, обращаясь к собственному всемогуществу как к близкому другу: «Какое есть, таким оно и останется. Придет время, когда среди людей меня, и само имя мое, забудут, как забывают цвет прошлогоднего листа. Тот, кто гуляет по саду, лишь о саде и думает, но тот, кто живет в пустыне и хочет постичь ее красоту, должен смотреть в небо, а глядя туда, он станет вспоминать обо мне и произносить вслух, точно влюбленный: „Нет Бога, кроме него, Милостивого и Милосердного… Он недоступен взору, но взор доступен ему; он — Благой и Всеведущий“… Итак, придет день, когда вера иссякнет, умрет, а на место ее придет суета идолопоклонства, когда человек станет взывать: „Бог! О Бог!“ — к камням и статуям, станет петь, чтобы услышать их пение и сопровождающую его громкую музыку. Раньше всего время это настанет в землях плодородия и свежести, в городах, наполненных роскошью и удобством, как соты наполнены медом после цветения пальм. Вот почему столь необходимы пустыни. Там обо мне никогда не забудут. И именно из пустыни, из ее безжалостного жара, из желтых просторов, объятых засухой, вера возродится вновь и, очищенная, покорит весь мир; ибо там я пребуду вечно, даруя жизнь. И в эти темные времена я сохраню людей там, лучших из них, и самые лучшие свойства их не иссякнут; они будут наделены мужеством, ибо мне могут понадобиться мечи; они будут верны своему слову, ибо я есть Истина, ею должны быть и мои избранные; они будут охотно делиться тем, что имеют, ибо в таких местах поделиться — значит выжить, делиться нужно дружбой, любовью друг к другу, любовью дарить подарки и проявлять гостеприимство, все это ключ к богатству и процветанию. Поклоняться они будут прежде всего мне, а потом — своей чести. Истина есть душа этого мира, ибо она — лишь одно из имен моих, и ради ее спасения будут они произносить пламенные речи, и каждый будет либо оратором, либо поэтом; живя в самом сердце смерти, они не станут страшиться меня, но станут страшиться бесчестия. Сыновья пустыни, Хранители Слова, Непобедимые и Непобежденные — они и мои сыновья! Именем своим назначаю их себе в Сыновья, а я есть Высший и Великий… И будут среди них появляться те, в ком во всей полноте своей воплотится одна-единственная добродетель, но время от времени, один раз за много веков, будут рождаться образцы для всеобщего подражания, те, в ком все достоинства будут слиты в неразрывное целое».

Так вот и явился Хатим из народа бене-тайи, лучезарный, как луна в Рамадан, увиденная страждущим взором с горных пиков, и превосходящий во всем остальных людей, ибо все добродетели целокупно лучше любой из них в отдельности, за исключением щедролюбия и любви к Богу.

Мать Хатима была вдовой — бедной, безродной, однако Милосердный возлюбил ее и пекся о ней, ибо была она мудрее всех мужчин того времени, придерживалась всех известных заповедей и тому же учила сына. В один прекрасный день по всему городу поднялся громкий вопль. Все бросились узнавать причину и сами не сдержали криков.

На севере возникло видение, подобного которому не видел еще никто, равно как никто не мог объяснить, на что оно похоже. Некоторые, презрительно отмахнувшись, объявили:

— Да это обыкновенное облако!

Другие, заметив стремительность его приближения — а оно напоминало птицу, парящую на неподвижных распростертых крылах, — вскричали:

— То птица Рух!

Когда неведомый предмет приблизился, некоторые из селян бросились в тревоге в свои дома, голося при этом:

— Исрафил! Исрафил! Настал конец света!

Вскоре видение оказалось почти у них над головами, потом оно понеслось прочь, краем скользнув прямо над ними, далее потянувшись к востоку. В ширину и длину было оно как пастбище для десяти тысяч верблюдов и десяти тысяч лошадей. Ничему из земных предметов не было оно подобно, кроме ковра из зеленого шелка; и никто из стоявших внизу не мог ответить на вопрос, что заставляет его двигаться. До них вроде бы долетел шум сильного ветра, однако, поскольку воздух на сколько хватало глаз заполнили большие и малые птицы, как наземные, так и водоплавающие, и все они летели вровень с ковром, создавая из своих крыльев плат, цветом темнее облака, смотревшим было невдомек, кто движет видение, ветер или птицы. Пролетая мимо, ковер слегка накренился, дав им узреть то, что находилось на нем, а именно — трон из жемчугов и радуги, на котором величаво восседал царь в своем венце; по левую его руку мчался сонм духов, по правую — войско людей в боевых доспехах.

Когда диво это оказалось рядом, все свидетели застыли; ни одному из них не хватило смелости выговорить даже слово, хотя почти все пожирали глазами и царя, и трон, и птиц, и воинов, и духов; впрочем, впоследствии они спрашивали друг у друга:

— А птиц ты видел?

— Нет.

— А духов?

— Нет.

— А воинов?

— Я видел лишь Царя на троне.

Когда ковер пролетал мимо, на краю его явился муж в великолепных одеждах и возгласил:

— Велик Бог! Свидетельствую: нет Бога, кроме Бога!

В тот же миг из длани его выпало что-то. А когда чудо скрылось из виду, умчавшись к югу, те, кто опамятовался, отправились искать, что он обронил. Вернулись они смеясь:

— То всего лишь бутыль из тыквы, а поскольку она даже хуже тех, что мы приторочиваем к седлам верблюдов, мы ее выбросили.

Услышала эти слова и мать Хатима, и ее они не удовлетворили. В детстве своем слышала она старинное предание о том, как царь Соломон, завершив в Иерусалиме строительство храма, отправился в Мекку на зеленом ковре, влекомом ветром, в сопровождении воинов, духов и птиц. А потому, сказав про себя: «То Соломон направлялся в Мекку. И недаром бросил он здесь эту бутыль», она отправилась на поиски, принесла ее домой, вскрыла и обнаружила внутри три семечка, одно — красное, точно рубин, другое — синее, будто сапфир, а третье — зеленое, как изумруд.

Женщина могла бы продать эти семечки, ибо они были прекрасны, как самоцветы, ограненные для венца, продать и обогатиться, но не было для нее во всем мире ничего более ценного, чем Хатим. Они предназначены ему, сказала она и, взяв бурый орех, из тех, что иногда море выбрасывает на берег, разрезала его, спрятала сокровища внутри, запечатала и повесила орех мальчику на шею.

— Благодарствуй, о Соломон, — произнесла она. — Нет Бога, кроме Бога, и этот урок я стану преподавать своему Хатиму утром, когда удоды слетаются на водопой, в полдень, когда они насвистывают в тени свои песни, и вечером, когда они накрываются крылом, дабы темнота стала темнее, и засыпают.

И вот с того самого дня Хатим постоянно носил на шее бурый орех с тремя семечками внутри; ни до, ни после не было ни у кого подобного амулета, ибо Хатим не только находился под защитой гениев — слуг Соломона, но и вырос в одного из тех образцовых людей, в которых, как было предречено Богом, сосредоточены все добродетели. Не было человека храбрее, щедролюбивее, великодушнее и милосерднее; не было человека сладкоречивее, ни с чьих губ поэзия не текла таким медом, возвышая души; а самое главное — никто не умел, как он, держать слово и выполнять обещания.

Судить об этом ты можешь по некоторым из тех многих историй, которые о нем рассказывают.

Пришел голод. Хатим к тому времени уже стал шейхом своего племени. Погибали женщины и дети, а мужчинам оставалось лишь смотреть на их страдания. Они не знали, кого винить, не знали, к кому обращаться с молитвой. Предначертанный час настал — имя Бога оказалось забыто, как забывают цвет прошлогоднего листа. Даже в шатре шейха, как и в шатре последнего бедняка, голод утолить было нечем — пищи не осталось. Зарезали последнего верблюда, остался всего один конь. Не раз и не два добрый шейх выходил, чтобы лишить его жизни, но конь был так прекрасен, так ласков, так проворен! Всей пустыни было недостаточно, чтобы вместить его славу! Насколько проще было повторять: «Пусть еще один день минует, — может, завтра пойдет дождь».

Шейх сидел в шатре, рассказывая жене и детям разные истории, ибо он был не только лучшим воителем своего времени, но еще и прославленным поэтом и сказителем. Перед тем как отправиться на битву, его бойцы говорили: «Спой нам, о Хатим, — спой, и мы станем биться». И вот теперь близкие, слушая его речи, почти забыли про свои горести — но тут покрывало на входе в ковер откинули в сторону.

— Кто там? — осведомился шейх.

— Твои соседи, — отвечал ему женский голос. — Дети мои плачут от голода, а мне нечего им дать. Помоги мне, о шейх, — помоги, или они умрут.

— Приведи их сюда, — произнес он, вставая.

— Ей ничем не хуже, чем нам, — возразила его жена, — и дети наши ничуть не менее голодны, чем ее. Что ты можешь сделать?

— Но она пришла ко мне, — отвечал шейх.

И, выйдя из шатра, он зарезал коня и развел огонь, а потом, когда незнакомка и ее дети разделили трапезу с его собственными детьми, он проговорил:

— Нет, так нельзя! Несправедливо, что едите вы одни.

И, пройдя по становищу, созвал он всех соседей и только сам остался голодным. Ему мяса совсем не осталось.

Был ли на свете человек великодушнее Хатима? В бою он часто даровал жизнь и не отнимал никогда. Однажды соперник, которого он попирал ногою, воззвал к нему:

— Дай мне, Хатим, свое копье!

И он отдал копье.

— Глупец! — воскликнули его собратья.

— А что мне оставалось? — отвечал он. — Разве этот несчастный не попросил у меня его в дар?

Ни один узник не взывал втуне к его милосердию. Однажды, во время путешествия, некий пленник попросил Хатима выкупить его, однако у Хатима не было нужной суммы, и он расстроился до глубины души. Жестокосердые незнакомцы не вняли его мольбам, после чего он сказал:

— А чем я, Хатим, хуже его? Отпустите его и возьмите меня.

И, сбив с несчастного цепи, он надел их на себя и носил до тех пор, пока не подоспел выкуп.

В его глазах поэт стоял выше царя, а лучше, чем спеть песню, для него было лишь одно: стать героем этой песни. Прославление через надгробие виделось ему пошлостью, а славу, не воспетую в стихе, считал он достойной забвения. Неудивительно, что он всегда щедро жертвовал сказителям, зачастую не смущаясь тем, что отдает им чужое.

Будучи еще юным, — услышав эту историю, княжна, бронзоволицые сыны пустыни, молодые и старые, смеются и хлопают в ладоши, — он так щедро раздавал имение своего деда, что рачительный старец, дабы излечить внука от подобных излишеств, отправил его в деревню пасти стада. Увы!

В один прекрасный день Хатим увидел на другом конце долины караван и, выяснив, что тот сопровождает трех поэтов ко двору правителя Аль-Харры, пригласил путников остановиться на отдых, и, пока он резал для каждого из них по верблюду, они пели благодарственные песни ему и его соплеменникам. Когда же они собирались вновь тронуться в дорогу, он остановил их.

— Нет дара более ценного, чем песня, — произнес он. — Мне вы нужнее, чем правителю, ко двору которого направляетесь. Останьтесь здесь, и за каждую написанную вами строфу я буду давать вам по верблюду. Взгляните на это стадо!

Уходя, каждый из них имел при себе по сотне верблюдов, ему же осталось три сотни строф.

— Где стадо? — спросил его дед, придя на пастбище.

— Взгляни сюда. Вот песни, прославляющие наш дом, — гордо отвечал Хатим, — песни, сочиненные величайшими поэтами, и петь их будут до тех пор, пока слава наша не распространится по всей Аравии.

— Горе мне! Ты меня разорил! — вскричал старик, бия себя в грудь.

— Как? — возмущенно ответствовал Хатим. — Неужели грязные твари тебе дороже венца чести, который я за них приобрел?


Араб умолк. Надо отметить, что рассказ он не сопровождал никакими жестами или гримасами — он был ничем не приукрашен, — теперь же рассказчик погрузился в величественное молчание. Возможно, это его глаза, ярко блестевшие из-под куфии, породили те чары, которые сковали княжну, а может, дело было и в глазах, и в голосе; впрочем, не исключено и то, что образ Хатима задел в душе Ирины какую-то чуткую струну.

— Благодарю тебя, — произнесла она, а потом добавила: — Говоря, что рассказ завершился слишком рано, я тем самым даю оценку сказителю. Уверена, что сам Хатим не смог бы с тобой тягаться.

На этот комплимент араб ответил едва заметным кивком, не вымолвив, впрочем, ни слова. После этого Ирина подняла покрывало и заговорила вновь:

— Твой Хатим, о сладкозвучный араб, был воином и поэтом, а кроме того, как ты сумел мне показать, еще и философом. В какие времена он жил?

— Он был светочем во тьме, царившей до пришествия Пророка. Для нас те времена не имеют дат.

— Это не имеет значения, — продолжала она, — ибо, если бы он жил в наши дни, он был бы не только поэтом, воином и философом — но еще и христианином. Его милосердие и любовь к ближнему, его самоотречение — все это придает ему сходство с Христом. Вне всякого сомнения, он без колебаний отдал бы жизнь во имя других. Знаешь ли ты о нем еще что-то? Я уверена, что он прожил долгую и счастливую жизнь.

— Воистину, — подтвердил араб, обозначив блеском глаз, что очень рад этому обстоятельству. — Его жена — прошу тебя отметить, что я излагаю то, что гласит легенда, — жена его обладала даром, столь страшным для всех мужей, вызывать по своей воле Иблиса. Ей нравилось избивать его и изгонять из шатра; кончилось тем, что она его бросила.

— Ах! — вскричала княжна. — Выходит, у нее его щедролюбие не вызывало восхищения?

— Полагаю, княжна, что верное объяснение лежит в поговорке, которая бытует у нас в пустыне: «Высокий мужчина может вступить в брак с малорослой женщиной, но великой душе не сочетаться узами с низменной».

Вновь повисло молчание, и, заметив, что взгляд сказителя вновь обратился к прелестям ее лица, Ирина скрыла его под покрывалом, после чего произнесла:

— С твоего позволения, историю Хатима я стану отныне считать своей собственностью. Но здесь находится и моя подруга — есть ли у тебя что-то для нее?

Сказитель повернулся к Лаэль.

— Мне в радость будет ее потешить, — произнес он.

— Мне бы что-нибудь про Индию, — робко отозвалась девушка, ибо и ее сковывал его взгляд.

— Увы! Индия не знает историй любви. Поэзия ее посвящена богам и абстрактным верованиям. А потому, если мне будет позволено сделать выбор, я расскажу вам персидскую историю. Жил в этой стране стихотворец по имени Фирдоуси, он создал великую поэму «Шахнаме», героем которой сделал воина. В ней Рустам вышел один на один против Сухраба и убил его — и, только свершив это страшное дело, узнал, что юноша приходится ему сыном.

История была захватывающей и печальной, а рассказывал он с неслыханным изяществом; повествование длилось, пока не пала ночь; после этого вошли слуги, дабы зажечь светильники. Закончив рассказ, араб галантно извинился за то, что отнял у слушательниц столько времени.

— Применительно к нам, о княжна, — произнес он, — терпеливость столь же прекрасна, сколь и щедролюбие.

Вновь откинув покрывало, она протянула ему руку и вымолвила:

— Это мы пред тобой в долгу. Благодарю за то, что ты скрасил и осветил нам день, который в противном случае тянулся бы очень тоскливо.

Он поцеловал ей руку и вслед за евнухом направился к двери. После этого их позвали ужинать.

Глава XI ПЕРСТЕНЬ С БИРЮЗОЙ

Индийский князь, которого мы оставили вместе с Сергием в коридоре замка, был вполне удовлетворен тем, какой оборот принимает их приключение. Самое главное, что его отпустила тревога за Лаэль, — возможно, ей не слишком удобно в покоях, куда ее поместили, но не более того, а ведь это ненадолго. Присутствие евнуха являлось в его глазах гарантией ее личной безопасности. Кроме того, знакомство с княжной могло в будущем сослужить им важную службу. Он полагал, что Лаэль достойна самой высокой доли; познания ее многократно превосходили все требования, предъявлявшиеся в ту эпоху к женщинам, красота являлась бесспорной, — соответственно, место ее ему виделось при дворе; так что теперь его грела мысль о том, что прекрасная княжна, возможно, держит в своих руках ключи и от внешних, и от внутренних дверей царского дворца.

Если обобщить, то происшествие, так напугавшее Лаэль, у князя вызвало лишь сосредоточенный интерес; впрочем, в данный момент мысли его невольно обратились к более важной теме.

Впечатление, которое произвел на него при встрече на причале юный комендант, раздразнило его любопытство. Его внешность, манеры, речь и всеобщее почтение свидетельствовали о высоком положении, а уверенность, с которой он рассуждал о султане Мураде, представлялась примечательной. То, что он принял условия, выдвинутые княжной Ириной, было почти равнозначно заключению официального договора — а какой рядовой чиновник позволил бы себе подобную вольность? В итоге князь пришел к выводу, что, если в замке и присутствует подлинный комендант, он без лишних слов уступил другому на время свои полномочия и титул.

В этом случае все указывало на принца Магомета. Соответствие по возрасту было безупречным, войско, которое на глазах у князя следовало верхами вдоль берега, представляло собой подходящий эскорт для прямого наследника одряхлевшего султана; кроме того, лишь Магомет имел непререкаемое право выступать в делах государственной важности от имени своего отца.

«Вряд ли я сильно ошибаюсь, — рассуждал князь про себя, осмыслив все эти факты. — Буду исходить из того, что этот юноша — действительно принц Магомет».

Едва он осознал это, как его проворные мысли понеслись вскачь. Время и место — полночь в уединенном древнем замке — представлялись благоприятными, он же был готов к действию.

Речь, на самом деле, шла про тот самый умысел, который он пытался осуществить в ночь пиршества в его шатре в Эль-Зариба, где он из загадочных соображений поделился с эмиром Мирзой своими открытиями, касавшимися будущего Константинополя.

Князь вновь окинул мысленным взором план, ради осуществления которого покинул Чипанго. Если не удастся осуществить его руками магометан, возможно, христиане окажутся сговорчивее. Обращаться к мусульманскому миру надлежит через калифа, который, скорее всего, находится в Египте; именно поэтому князь в свое время и предпринял странствие вниз по Нилу из Каш-Куша. Если же придется прибегнуть к помощи христиан, в союзники он возьмет Константина. Таков, в самом общем смысле, был замысел, осуществлением которого он занимался.

Впрочем, ко всем этим возможностям добавилась еще одна, о которой сейчас самое время поговорить.

Читатель уже достаточно осведомлен о том, каким именно занятиям князь предавался охотнее всего. Речь шла о международной политике и связанных с нею войнах. И пусть даже последние и не составляли его осознанной цели, но именно к ним по большей части и приводили его действия. Ради одного лишь удовольствия — посмотреть, как воины встают лицом к лицу со смертью, которая непостижимым образом обходит его самого стороной, — он не вступал в сражение до момента перелома, а после этого кидался в самую гущу схватки.

Кроме того, у него был свой особый способ развязывать войны. Он заключался в том, чтобы наказывать других за провал собственных начинаний. За его неудачи кому-то всегда приходилось расплачиваться. Тем самым он утешал свою уязвленную гордыню.

Изобретая способы осуществления своих замыслов и заводя необходимые для этого знакомства, он всегда заранее выбирал инструменты подобного наказания.

В качестве наглядного примера его образа действий приведем тот замысел, осуществлением которого князь занимался в данный момент. Если не удастся подвигнуть калифа на то, чтобы он встал во главе реформ, князь обратится к Константину; если и император ответит отказом, он заставит того поплатиться, причем князь уже знал, как именно. Едва после прибытия из Чипанго он разобрался в политических хитросплетениях мира, в который вернулся, ему стало ясно: отмщение отказавшему ему греку он осуществит руками Магомета.

Встреча с мирзой в Эль-Зариба дала ему благоприятную возможность подступиться к молодому турку. История, которую эмир выслушал в ту ночь на условиях строгой секретности, на деле предназначалась для ушей его повелителя. А насколько точно этот замысел соответствовал своему назначению, читатель узнает из нижеизложенного.

Итак, индийский князь твердо решил искать встречи с Магометом, и сейчас нам интереснее всего проследить за тем, как именно он добился своего. Действовал он с присущей ему решимостью.

Сразу после того, как сопровождаемые евнухом дамы скрылись из виду, из всех потайных помещений замка высыпали воины; увидев одного, судя по виду — офицера, князь обратился к нему по-турецки:

— Послушай-ка, друг!

Воин повиновался.

— Передай коменданту замка мое приветствие и сообщи, что индийский князь желает с ним переговорить.

Воин заколебался.

— Разумеется, — торопливо продолжил князь, — послание мое предназначено не могущественному властелину, который встретил меня на пристани, а подлинному коменданту. Приведи его сюда.

Его уверенный тон возымел свое действие.

Недолгое время спустя посланец вернулся в сопровождении приземистого человека средних лет. Круглое лицо под зеленым тюрбаном, большие черные глаза, укрытые мясистыми веками, бескровные щеки, утонувшие в густой бороде, поношенный халат с оторочкой из рыжего меха, обнаженный ятаган на шитом шелковом поясе — все выдавало в нем турка; однако как мало было в нем сходства с прекрасным баловнем судьбы, представшим там, у реки, под чужой личиной!

— Индийский князь имеет честь говорить с комендантом замка?

— Велик Аллах, — отвечал комендант. — Я сам искал встречи с вашим сиятельством. Помимо желания присоединиться к благодарностям за ваше счастливое спасение во время шторма, я намеревался исполнить свой долг мусульманского гостеприимства и препроводить вас туда, где ваш ждут отдых и пища. Прошу за мной.

Сделав лишь несколько шагов, комендант остановился:

— А разве с вами не было спутника — помоложе, дервиша?

— Монаха, — поправил князь, — и, кстати, этот вопрос напомнил мне и о моем слуге-негре. Пошлите за ним, а лучше того — приведите обоих сюда. Мне угодно, чтобы их поместили со мной вместе.

Через некоторое время все трое вступили в свои покои, если крошечная комнатушка достойна такого названия. Стены в ней были из холодного серого камня, сквозь узкую продолговатую бойницу проникал скудный свет; жесткая скамья, огромный турецкий барабан, по форме похожий на половинку яичной скорлупы, а также несколько связок соломы с брошенной поверх сложенной овечьей шкурой составляли всю обстановку.

Сергий не выказал ни удивления, ни разочарования. Возможно, эта комнатка и ее содержимое напоминали его келью в Белозерском монастыре. Нило углубился в изучение барабана — он, видимо, привел ему на ум схожие боевые приспособления из Каш-Куша. Лишь один князь остался недоволен. Встав между комендантом и дверью, он произнес:

— Один вопрос, прежде чем ты выйдешь отсюда.

Турок устремил на него молчаливый взгляд.

— В какие покои поместили княжну Ирину и ее спутницу? Они столь же убоги, как и эти?

— Приемная моего гарема — самая удобная из всех имеющихся в замке комнат, — отвечал комендант.

— И что?

— Именно туда их и поместили.

— Не твоими заботами. Тот, кто позорит гостеприимство принца Магомета, обращаясь дурно с его гостями… — Князь смолк и обвел комнату хмурым взглядом. — Подобный слуга обойдется столь же недостойно и с другим гостем, и если этот другой — не гость, а гостья, даже это не тронет его очерствевшую душу.

— Принц Магомет! — вскричал комендант.

— Вот именно. Не важно, что привело его сюда, а то, что он желает оставить римлян в неведении относительно своего присутствия, я знаю не хуже тебя; тем не менее мы получили его царское обещание. Что до тебя — да пусть даже ты держал руку на бороде Пророка, когда обещал нам защиту и гостеприимство, и в этом случае я скорее предложил бы княжне отдаться на волю волн.

Сергий подошел и встал рядом, однако, поскольку разговор велся на турецком, он слушал, но не понимал.

— Глупец! — продолжал князь. — Тебе даже не ведомо, что родственница римского императора находится под этой крышей по договору с могущественным Мурадом, заключенному при посредничестве его сына, и она — наша хранительница! Когда шторм утихнет и волны улягутся, она продолжит свой путь. И тогда — а возможно, это случится уже утром — она спросит про нас, и повелитель твой осведомится, как мы провели ночь. А, похоже, ты начинаешь понимать!

Голова коменданта поникла, взгляд остановился на собственном животе; когда же он поднял глаза, они были полны самоуничижения и мольбы.

— Ваше сиятельство, высокородный господин, соблаговолите выслушать меня.

— Говори. Уши мои открыты для той лжи, которую ты измыслил, дабы скрыть свое небрежение к нам и измену ему, щедрейшему из повелителей, благороднейшему из рыцарей.

— Ваше сиятельство изволят судить обо мне превратно. Во-первых, вы забываете о том, что замок переполнен. Все помещения и даже проходы заняты свитой и сопровождающими…

Он осекся и побледнел, будто человек, внезапно оказавшийся в великой опасности. Однако его проницательный гость тут же подхватил незавершенную фразу и закончил ее:

— Принца Магомета!

— Свитой и сопровождающими, — повторил комендант. — Во-вторых, у меня не было намерения оставить вас без всяческих удобств. Отдан приказ доставить из моих личных покоев светильники, постели и стулья, а также яства и воду, чтобы вы могли умыться и утолить жажду. Распоряжение это уже выполняют. Право же, ваше сиятельство, готов поклясться первой главой Корана…

— Поклянись чем-то не столь святым! — вскричал князь.

— Тогда — клянусь костями Праведного, что собирался обеспечить вам всяческие удобства, даже поступившись ими сам.

— По просьбе твоего господина?

Комендант склонился до самой земли.

— Что же, — проговорил князь, смягчаясь, — понять это превратно было немудрено.

— Да, воистину.

— Тебе осталось лишь доказать истинность своих намерений, осуществив их.

— Доверьтесь мне, ваше сиятельство.

— Довериться тебе? Только когда получу доказательства. Есть у меня одно поручение…

Князь снял с пальца перстень.

— Возьми, — сказал он, — и отнеси эмиру Мирзе.

Он говорил с уверенностью, противостоять которой было невозможно, а потому турок тут же протянул руку, чтобы принять в нее талисман.

— А также передай эмиру, что я прошу его поблагодарить Всеблагого и Всемилостивого за то избавление, свидетелями которого мы оба стали у юго-западного угла Каабы.

— Как? — вскричал комендант. — Ты — мусульманин?

— Я не христианин.

Приняв перстень, комендант поцеловал вручившую его руку и удалился, пятясь задом и опустив глаза долу, — все это свидетельствовало о высочайшем смирении.

Едва дверь за ним затворилась, как князя одолел тихий смех, именно тихий, ибо он испытывал не веселье, а самодовольство, и еще он принялся потирать руки.

Это был хитрый ход — усомниться в личности того, кто встретил беглецов на причале; еще более хитрый ход — догадаться, что принц Магомет решил сыграть роль коменданта; но вся игра, при помощи которой это вышло на свет, — можно ли ее описать иначе, чем гениальную выдумку? Посмеиваясь, индийский князь думал про себя: «Мурад скоро отправится к праотцам, и тогда — Магомет».

Тут он остановился на полушаге, устремив глаза в пол и сжав руки за спиной. Стоял он столь неподвижно, что можно было, не погрешив против истины, заявить: живой в нем осталась одна только мысль. Да, он, безусловно, верил в астрологию. Воистину, жизнями людей всегда правило то, что сами они принимали за небесные знаки. Как отчетливо помнил он времена оракулов и авгуров! После их исчезновения он уверовал в пророческую силу звезд, а потом стал адептом их науки; через некоторое время он достиг состояния, в котором раз за разом принимал самые заурядные и естественные результаты и даже совпадения за подтверждение звездных предсказаний. Сейчас же он замер, затаив дыхание, поскольку вспомнил, что гороскоп, оставшийся лежать на его столе в Константинополе, имеет отношение к Магомету и к его будущему Завоевателя. И разве не чудом является то, что сразу после встречи с Константином на городской улице его отнесло бурей на встречу с Магометом в Белом замке?

Эти обстоятельства, сколь бы незначительными они ни представлялись читателю, имели для индийского князя колоссальное значение. И вот он стоит, застыв, точно фигура, превращенная в движении в мрамор, и говорит про себя: «Аудиенция состоится — на то есть воля Небес. Знать бы только, что представляет собой Магомет!»

Да, он уже видел красивого юношу, с грациозной осанкой, плавной и учтивой речью, хорошо воспитанного и явно привыкшего повелевать. Прекрасно, но сколь полезно было бы заранее прояснить себе склонности и причуды царственного отрока.

И тут в игру вступило его хитроумие. Принц ребячится — ходит в боевых доспехах, когда хватило бы легкого вооружения, а это — признак честолюбия, мечты о завоеваниях, о воинской славе. Вот и прекрасно! А как он повел себя под взглядом юной годами княжны — как стремительно его покорила ее благородная краса! Такого не случилось бы, не будь он по натуре романтиком, поэтом, мечтателем, странствующим рыцарем.

Князь хлопнул в ладоши. Он знал, как воздействовать на такие натуры. Осталось лишь добиться аудиенции. Да, но…

Он вновь погрузился в размышления. Юноши вроде Магомета склонны к своеволию. Как овладеть его разумом? Князь разворачивал в мыслях один план за другим, стремительно отвергая их все. Наконец нашелся подходящий! Как и все его предки, начиная с Эртогрула, юный турок верил в указания звезд. Не исключено, что и в замке он находился с благословения своего астролога. Более того, если Мирза пересказал ему слова и предсказания, прозвучавшие в Эль-Зариба, индийского князя наверняка ждали здесь с нетерпением, какого заслуживает мастер гадания по звездам. Скиталец воскликнул вновь:

— Да выпадет мне эта встреча!

И им овладели покой и уверенность к себе, но тут в комнате раздался громкий удар, а потом она заполнилась долгим гулом — твердый пол задрожал, откликаясь. Князь оглянулся и успел заметить, как дрожит большой барабан, по которому ударил Нило.

От негра взгляд его переметнулся к Сергию — тот стоял у единственной бойницы, сквозь которую в неуютную комнату поступали свет и воздух; вспомнив, что послушник был единственным сопровождающим княжны Ирины, князь почел нужным заговорить с ним.

Приблизившись, он заметил, что куколь Сергия откинут, лицо воздето, глаза закрыты, ладони сомкнуты у груди. Князь невольно остановился, причем не потому, что считал, что всякая молитва предполагает святое присутствие, — нет, он остановился, гадая, где уже видел это лицо. Тонкие черты, бледные щеки, юношеская борода, светлые волосы, разделенные пробором и густой волной падавшие на плечи, — внешность одновременно и мужественная и женственная в своей утонченности показалась ему на удивление знакомой. Лицо послушника предстало ему впервые. Где же он его видел? Мысли устремились вспять, в далекие дали прошлого. В сердце проник холодок. Эти черты, облик, внешность, выражение лица — определить которое можно было только через свет струившейся из него духовности — он видел у того, кого когда-то помог распять у Дамасских ворот Священного города, у того, выбросить которого из мыслей не мог, как не мог выбросить костей из собственного тела. Ноги его, казалось, приросли к каменным плитам. Он услышал обращенный к нему голос центуриона: «Эй, ты! Если знаешь путь на Голгофу, покажи нам его». Он почувствовал на себе скорбный взгляд приговоренного. Он нанес удар по окровавленной щеке и прикрикнул, будто бы на скотину: «Иди быстрее, Иисус!» А потом прозвучали слова, свидетельствовавшие о том, что безграничное терпение все-таки лопнуло:

— Я пойду, но МЕДЛИТЬ ТЕБЕ, ОЖИДАЯ МОЕГО ПРИХОДА.

Ища облегчения, он заговорил:

— Чем ты занят, друг мой?

Сергий открыл глаза и безыскусно откликнулся:

— Молюсь.

— Кому?

— Богу.

— Ты — христианин?

— Да.

— Бог — он только у евреев и магометан.

— О нет, — возразил Сергий, глядя на князя и не разжимая ладоней, — все, кто верует в Бога, находят в нем утешение и спасение — христиане в той же мере, что и евреи, и мусульмане.

Вопрос был задан отрывисто, резко; теперь же вопрошающий с удивлением отшатнулся. Он услышал тот самый постулат, на котором строился весь его план, — и услышал его от отрока, столько похожего на того самого Христа, которого он, князь, стремился лишить преклонения; отрок казался восставшим Христом!

Изумление князя проходило медленно, но, когда оно ушло, к нему вернулись и привычная проницательность, и способность ставить себе на службу самые на первый взгляд противодействующие обстоятельства. Юноша явно был умен, чуток, красноречив, одухотворен. Но каков при этом его дух, его мужество, его преданность вере?

— Откуда узнал ты такую доктрину?

Слова князя прозвучали почтительно.

— От доброго отца Иллариона.

— Кто это такой?

— Настоятель Белозерской обители.

— Монастыря?

— Да.

— А он от кого ее воспринял?

— От Духа Господня, даровавшего мудрость Христу, каковой, в свою очередь, даровал всем людям благодать, в силу которой они, подобно ему, сделались сыновьями Бога.

— Как звать тебя?

— Сергием.

— Сергием. — Князь успел оправиться и собрать всю свою волю. — Сергий, ты — еретик.

Услышав это обвинение, столь страшное в те времена, послушник приподнял четки из крупных бусин, подвешенные к кушаку, поцеловал крест и застыл, с жалостью глядя на своего обвинителя.

— Я имею в виду следующее, — с крайней суровостью продолжал князь. — Если ты скажешь нечто подобное тамошнему патриарху, — он махнул рукой в сторону Константинополя, — если ты осмелишься повторить те же слова перед судом, собравшимся судить тебя за ересь, тебе и самому придется претерпеть муки распятия или же тебя бросят на съедение львам.

Послушник выпрямился во весь свой немалый рост и с жаром ответил:

— Ведомо ли тебе, когда смерть обретает сладость сна? Я отвечу. — Лицо его озарил явственно видимый свет, причем проникал он не сквозь узкую бойницу. — Это происходит тогда, когда мученик принимает ее, зная, что подушкою под его головой служат обе длани Господа.

Князь опустил глаза, ибо спрашивал себя: будет ли и ему дарован столь сладкий сон? После, вернувшись к своей обычной манере, он произнес:

— Я тебя понял, Сергий. Вряд ли кто еще в этом мире, хоть в западном его пределе, хоть в восточном, сможет понять тебя лучше. Длани Господа у меня под головой, приди, о смерть! Будем друзьями.

Сергий пожал протянутую руку.

В этот момент под дверью послышался какой-то шум, в нее чередою вступили слуги с зажженными светильниками, коврами, столом, табуретами, кроватями и постелями — за очень короткий срок комната приобрела вполне жилой вид. Князь, теперь удовлетворенный почти всем, дожидался лишь ответа от Мирзы, и, когда его беспокойство по поводу молчания последнего достигло предела, явился паж в сверкающем облачении и возгласил:

— Эмир Мирза!

Глава XII ВОЗВРАЩЕНИЕ ПЕРСТНЯ

Услышав весть о приходе Мирзы, князь занял позицию в центре комнаты, где свет был ярче всего. Черная бархатная накидка ярко контрастировала с белыми волосами и бородой, он имел вид загадочного индийского вельможи, для которого оккультные силы природы — знакомцы, а звезды — провозвестники и друзья.

Щеки Мирзы оказались не столь загорелыми и обветренными, как в день нашей первой с ним встречи, когда он вел караван в Мекку; в прочем же он не изменился. Подобно своему повелителю Магомету во время встречи на причале, он был облачен в легкую гибкую кольчугу. У пояса висел кинжал, а в знак особого доверия к князю плоский стальной шлем, его головной убор, свободно свисал с левой руки, — возможно, впрочем, голову он обнажил для того, чтобы помочь старому другу себя опознать. Пристальный взгляд князя он выдержал с неподдельным удовольствием, взял приветственно протянутую руку и почтительно ее поцеловал.

— Прости, о князь, если первое же мое приветствие примет форму упрека, — проговорил Мирза, отпуская руку. — Почему ты заставил нас ждать так долго?

Лицо князя приобрело строгое выражение.

— Эмир, доверяясь тебе, я запечатал твои уста.

Эмир густо покраснел.

— Достойно ли рыцаря выдавать тайну? Кому ты ее раскрыл? Многие ли дожидались моего прихода?

— Умоляю, будь милосерден.

— Звезды не позволяют. Из-за тебя я выгляжу кознодеем в их глазах. Я бы простил тебя, когда бы ты мог заверить меня в их прощении!

Эмир поднял голову и, жестом выразив несогласие, собирался ответить, однако князь продолжал:

— Чекань мысли свои монетой италийских слов, ибо, если нас подслушают, я нарушу закон так же, как и ты.

Мирза бросил торопливый взгляд на Сергия — тот все молился у бойницы, а также на Нило; после этого он обвел комнату критическим взглядом и произнес по-итальянски:

— Мы находимся в замковой тюрьме — возможно ли, чтобы ты был пленником?

Князь улыбнулся:

— Комендант отвел сюда и меня, и моих друзей; все эти удобства были присланы задним числом — со словами, что лучшие комнаты заняты воинами.

— Он еще пожалеет об этом. Мой повелитель скор на расправу, а уж я, о князь, ему об этом доложу, будь уверен. Впрочем, вернемся к нашему разговору. — Мирза умолк и пристально глянул князю в глаза. — Справедливо ли твое обвинение? Выслушай меня и суди, исходя из моих побуждений. Вернувшись из паломничества, я предстал перед своим повелителем, принцем Магометом, я увидел, что он стал если не выше ростом, то величественнее статью, и я поцеловал ему руку, гадая, не явился ли какой слуга Всеблагого, ангел или странствующий джинн, раньше меня и не шепнул ли ему то, что поведал мне ты, говоря от имени звезд. Когда мы оставались наедине, он требовал от меня рассказов о странах, которые мы видели в пути, о встретившихся нам людях, о Медине и Мекке и прочих святых местах; он говорил, что не успокоится, пока я не передам ему все слова, услышанные в пути, все, от призывов к молитве до проповеди хатыба. Когда я ответил, что не слышал проповеди, не видел ни проповедника, ни его верблюда, он спросил почему, и — что мне еще оставалось, князь? — я рассказал, как безжалостное Желтое поветрие гналось за нами по пятам, как оно настигло меня, как я свалился замертво у края Каабы и кто спас меня в тот момент, когда душа моя отлетала. Последние слова направили его внимание к тебе. Мои попытки обойти эту тему лишь раздразнили его любопытство. Отвлечь его или ответить отказом было немыслимо. Он настаивал, понуждал, угрожал. В итоге я рассказал ему все — о том, как ты присоединился к хаджу в Эль-Хатифе, о твоем титуле и свите, о том, что ты следовал сзади, о сотнях несчастных, спасенных тобой от чумы, о нашей встрече в Эль-Зариба, твоем гостеприимстве, твоей осведомленности во всем, что касается великого Пророка, о твоей мудрости, превосходящей мудрость всех прочих. Чем больше я говорил, тем сильнее он тобой восхищался. «Воистину добродетельный муж!» «Какая отвага!» «Какое щедролюбие!» «Сам Пророк!» «Быть бы мне на твоем месте!» «О глупый Мирза, как ты мог отпустить такого человека!» Он то и дело прерывал мой рассказ подобными восклицаниями. Через недолгое время речь зашла и о нашей встрече в шатре. Он потребовал пересказать, о чем мы с тобой говорили, — что именно ты произнес, слово в слово. О князь, если бы ты только знал его! Если бы ты знал, какая душа у него в груди, каких вершин знания ему удалось достичь, каким он наделен благоразумием, ловкостью, волей, как дневные грезы преследуют его и во сне, к каким он готовится подвигам, сколь сильны и глубоки его страсти, его восхищение героями, его решимость сделать так, чтобы имя его прогремело на весь мир, — о, если бы ты знал его, как знаю я, любил его столь же сильно, учил верховой езде и владению мечом и копьем, получил от него обещание разделить с тобой грядущую славу, сделай ты его чаяния такой же частью себя, как и его, — смог бы ты, о князь, сохранить тайну? Ведь это подлинное откровение! Древний Восток пробудится и пойдет войной против Запада! Константинополь обречен! А он — тот вождь, которого судьба только и дожидается! И ты еще называешь мою слабость предательством! Возьми свои слова обратно, о князь!

Лицо слушателя, внимавшего словам, которые Мирза говорил в свою защиту, достойно пристального изучения. Он понимал, что его наигранная суровость достигла цели: из уст человека, близкого к Магомету, он получал крайне необходимые ему сведения; после такой подготовки предстоявший разговор несложно было продумать заранее. Однако, дабы Мирза не подумал, что его так уж просто разжалобить, князь мрачно произнес:

— Вижу, мой доблестный друг, что тебе пришлось нелегко. Вижу и то, что твоя привязанность к благороднейшему ученику идет от самого сердца. Можно поздравить его с тем, что у него есть слуга, способный так глубоко ценить его и уважать. Однако напоминаю тебе свой вопрос: многие ли дожидались моего прихода?

— Твоими откровениями, о князь, я поделился с одним лишь своим повелителем; а в том, что они схоронены у него в груди, ты можешь быть уверен, как в самом себе. Кому, как не ему, понимать, насколько важно держать их там под тройным замком? Поражения, причем неоднократные, — надеюсь, он не посетует на меня за это признание — научили его тому, что в сохранности тайны — ключ к любому успеху.

— Вот как, эмир? Я ощущаю, что во мне вновь затеплилась надежда. Более того, слушая тебя, я, по причине неверия в случайных героев, пришел к выводу, что, возможно, все это даже и к лучшему. Годы, прошедшие с того дня, когда ты уступил его увещеваниям, были потрачены мудро и, безусловно, приблизили его к исполнению предначертанного.

Князь вновь протянул руку — она была принята с пылом, а потом Мирза, со своей стороны более чем довольный, произнес:

— Я принес тебе послание от моего повелителя принца Магомета. Я был с ним рядом, когда вошел комендант и передал мне твой перстень, — кстати, князь, пока я об этом не забыл, вот он, возьми, — возможно, в какой-то иной день он еще раз сослужит свою службу!

— Да, это предусмотрительный поступок! — воскликнул еврей, надевая печатку на палец; тут же, все еще глядя на бирюзовую вставку, он перешел на торжественный тон: — Воистину долгосрочно действие пентаграммы, оно подобно Божественному завету!

Его слова и тон произвели на Мирзу сильное впечатление.

— Господин мой Магомет, — проговорил он, — видел, как комендант доставил мне перстень, и, когда мы остались наедине, а я поведал ему историю этого украшения, повелитель вскричал, взволнованный не менее, чем я сам: «Как! Этот замечательный человек находится здесь? Здесь, в замке! Он от меня не уйдет. Пошли за ним тотчас же. Я не допущу ни малейшего промедления. — Тут он топнул ногой. — Чтобы он не умчался на крыльях бури — ступай!» Когда я уже подошел к двери, он вернул меня. «Пожилой человек с белой бородой и черными глазами, говоришь? Мне следовало бы сперва озаботиться его удобствами. Возможно, он устал и нуждается в отдыхе; возможно, о нем недостаточно пекутся, а значит, нам прежде всего надлежит выяснить, как он устроен и чего желает». Я собрался уходить, но он вновь остановил меня. «Погоди минуту! — вымолвил он. — По здравом размышлении обстоятельства выглядят серьезнее. Тебе известно, Мирза, что я прибыл сюда без конкретной цели; нечто влекло меня, теперь я знаю что: встреча с ним. В этом читается воля звезд. Я услышу их голос!» О князь! — Глаза Мирзы сверкнули, и он воздел обе руки. — Никто из людей еще не верил в правоту своих слов так, как мой повелитель.

— Твой повелитель воистину мудр, — произнес еврей, пытаясь скрыть волнение. — Что он сказал далее?

— «И отдавая честь их посланнику, — так продолжил мой повелитель, — почему не отдать честь и звездам? Их час — полночь, именно тогда они появляются в небе, от горизонта до горизонта, перекликаются, объединяя свое влияние в гармонию, которую проповедники называют волей Всеблагого. Нет лучшего часа для встречи. Запомни, Мирза: в полночь, в этом покое. Ступай». Так и было решено.

— Прекрасное решение, эмир.

— Я могу об этом доложить?

— Присовокупив мои наипочтительнейшие пожелания.

— Тогда ожидай меня в полночь.

— Я буду бодрствовать, в полной готовности.

— Я же, князь, тем временем подыщу покой, более подходящий по рангу самому почитаемому гостю моего повелителя.

— О нет, мой добрый Мирза, позволь мне сказать свое слово. То, что я оказался в этом помещении, было ошибкой коменданта. Он не смог сообразить, какой вес я имею в глазах твоего повелителя. Он принял меня за христианина. Я прощаю его и прошу, чтобы его не наказывали. Возможно, он окажется мне полезен. При определенных прискорбных обстоятельствах — а одну такую возможность я вижу мысленным взором — мне, возможно, придется вернуться в замок. В таком случае я предпочту видеть в нем слугу, а не врага.

— О князь!

— Право же, эмир, мысль эта была мне подана одним из пророков, которых Аллах ставит на каждом повороте в судьбе каждого человека.

— Но не каждому дано видеть пророков.

Еврей настоятельно закончил:

— Чем еще сильнее расстраивать коменданта, утешь его от моего имени, а когда принц Магомет двинется дальше, проследи, чтобы здесь остались распоряжения, отдающие замок и его начальника в мои руки. А кроме того, Мирза, будучи другом, исполненным признательности, окажи мне еще одну услугу: загляни в котлы, из которых мы будем нынче вкушать, и распорядись для меня, как для самого себя. У меня разыгрался аппетит.

Эмир вышел, согнувшись у самых дверей в низком поклоне.

Если читателю представляется, что князь теперь полностью удовлетворен, это не ошибка. Да, он довольно долго и стремительно мерил комнату шагами, однако, чувствуя, что решительный поворот в его судьбе близок, он как можно тщательнее подготовился к нему, посоветовавшись с Пророком.

А поскольку принц Магомет, усевшись за ужин, не забыл и про них, трое гостей угостились в тюремной камере на славу, и не смущали их ни вой ветра, ни стук и шелест дождя за стенами, где все бушевала непогода.

Глава XIII МАГОМЕТ СЛЫШИТ ВОЛЮ ЗВЕЗД

То, что эмира Мирзу, уходившего на встречу с индийским князем, окликнули не один раз, а два, весьма примечательно, если учитывать, что Магомет был скор в решениях и последователен в действиях; имеет смысл рассказать об этом подробнее.

Юный турок был всецело поглощен изучением наук и военной службой, а потому не было у него досуга для любви; помимо того, он то ли презирал эту страсть, то ли пока не встретил женщину, способную всерьез разбередить его душу.

Мы видели, как перед началом бури он стремительным маршем достиг Белого замка. Он находился у ворот и принимал приветствия, когда ему поступил доклад, что к речному причалу стремительно приближаются две лодки; не желая, чтобы о присутствии его в Белом замке проведали в Константинополе, принц отправил младшего офицера перехватить путников и задержать их до того момента, когда он пересечет Босфор, направляясь в Адрианополь. Однако, едва офицер передал коменданту замка прочувствованное сообщение от княжны Ирины, мысли князя приняли иной оборот.

— Ты действительно утверждаешь, что эта женщина приходится родственницей императору Константину? — спросил он.

— Таковы были ее слова, повелитель, да и по виду похоже.

— Она в летах?

— Молода, повелитель, не старше двадцати.

Магомет обратился к коменданту:

— Оставайся здесь. Я возьму на себя твои обязанности и позабочусь о княжне.

Спешившись и приняв обличье коменданта замка, он поспешил к причалу, испытывая одновременно и любопытство, и желание предоставить убежище благородной даме.

Он увидел ее издалека и был поражен ее самообладанием. Пока они обсуждали условия его гостеприимства, лицо ее было на виду и произвело на него неотразимое впечатление. Когда она наконец сошла на берег, ее фигура, вырисовывающаяся под богатым и изящным облачением и столь дивно гармонировавшая с лицом, очаровала его еще сильнее.

Еще до того, как носилки двинулись в путь, Магомет отправил в замок гонца с распоряжением всем убраться с дороги, а своему кисляр-аге, или евнуху, — занять место у входа, дабы встретить родственницу императора со спутницей и всячески им служить. Еще одним приказом настоящему коменданту велено было освободить для них свой гарем.

В замке, после того как княжну отправили в ее покои, произведенное на него впечатление лишь усилилось.

«Сколь она высокородна! Сколь хороша собой! Какой ум и присутствие духа! Какое спокойствие в минуту невзгод, какая отвага и благородство! Какая привычка к придворной жизни!»

Эти восклицания свидетельствовали о том, что мозг его кипит в лихорадке. Но постепенно, как отдельные краски сливаются в один цвет под кистью умелого живописца, его сумбурные мысли обрели форму.

«О Аллах! Какой бы она стала женой для героя-султана!»

Повторенная много раз, фраза эта превратилась в своего рода припев из любовной песни — первой, какая когда-либо звучала в его душе.

В таком состоянии пребывал Магомет, когда Мирзе передали перстень с бирюзой, и тот, доложив о появлении индийского князя, запросил дальнейших указаний. Странно ли, что Магомет изменил свои планы? Да, в тот момент он был готов на все, чтобы вновь увидеться с женщиной, которая взошла на его небосклоне, точно луна над озером; соответственно, он отправил эмира к индийскому князю — назначить встречу в полночь, отправил за шейхом-арабом из своей свиты, переоделся в его лучшие одежды, зачернил руки, шею и лицо — одним словом, превратился в того самого сказителя, которого, как нам уже известно, прислали развлечь княжну Ирину.

Ровно в полночь — насколько это возможно было определить с помощью неточных приборов, имевшихся у обитателей замка, — Мирза явился под двери своего господина вместе с загадочным индусом и, миновав стражу, постучал, как стучит человек, знающий, что его ожидают с нетерпением. В ответ раздалось приглашение войти.

Когда они вошли, юный турок поднялся с умягченной многими подушками кушетки, которую для него поставили под балдахином в центре зала.

— Се, повелитель, индийский князь, — доложил Мирза, а потом, почти без паузы, повернулся к подложному индусу и добавил куда церемоннее: — Возрадуйся, князь! Восток еще не рождал сына, столь же достойного сорвать цветок с могилы Саладина и носить его, сколь достоин этого мой повелитель, принц Магомет!

Исполнив свой долг, эмир удалился.

Магомет был облачен в одежды, которые его соплеменники носят дома с незапамятных времен: остроносые шлепанцы, просторные шаровары, присборенные у лодыжек, желтый стеганый халат, спадающий ниже колен, и шарообразную чалму, скрепленную эгретом из золота и бриллиантов. Волосы его были обриты до самого края чалмы, и в свете множества подвешенных к потолку ламп черты его были отчетливо видны. Заглянув в черные глаза, едва затененные высокими дугами бровей, индийский князь увидел в них блеск радости и гостеприимства и ощутил удовлетворение.

Он подошел ближе и поприветствовал принца, опустившись на колени и поцеловав тыльную сторону ладони, опущенной на пол. Магомет поднял его.

— Встань, о князь! — велел он. — Встань и займи место со мной рядом.

Турок выдвинул из-за кушетки просторное кресло с подушкой из верблюжьего волоса — такие используют наставники в мечетях, когда читают лекции ученикам. Магомет поставил его так, чтобы, сидя на кушетке, оказаться прямо перед посетителем, на очень небольшом расстоянии. Вскоре оба уже сидели, скрестив ноги, лицом к лицу.

Он подошел ближе и поприветствовал принца, опустившись на колени…

— Человек такого благочестия, каким, по моим сведениям, обладает индийский князь, — начал Магомет голосом, идеально подходящим к уважительному взгляду, устремленному на собеседника, — должен принадлежать к числу праведных, верующих в Бога и Судный день, соблюдающих часы молитвы, подающих милостыню и не страшащихся никого, кроме Бога, а значит, имеющих полное право входить в храмы.

— Твои слова, повелитель, это истинные слова посланника самых высоких Небес, — отвечал Скиталец, подавшись вперед и будто бы собираясь пасть ниц. — Я узнаю их, и мне кажется, что я оказался в саду вечного блаженства, омываемом водами реки.

Магомет, узнав скрытую цитату из Корана, тоже склонил голову и ответил:

— Мне отрадно тебя слышать, ибо, внимая, я говорю себе: «Вот один из слуг Всеблагого, которые неслышной поступью ходят по земле». Прими мои заверения мира и гостеприимства.

Немного помолчав, он продолжил:

— Поскольку ты, о князь, часто посещаешь мечети, ты поймешь, что я посадил тебя на место учителя. Я же — ученик. Тебе открывать книгу и читать из нее, мне — ловить перлы твоих изречений, дабы они не упали в пыль и не потерялись.

— Боюсь, повелитель оказывает мне слишком великую честь, однако есть своя красота в устремлении, даже если способностей и недостаточно. О чем я должен говорить?

Нахмурив брови, Магомет царственным голосом изрек:

— Кто ты такой? Первым делом скажи мне про это.

Князь, на свое счастье, предвидел этот вопрос и, будучи человеком предусмотрительным, подготовился, а потому отвечал без запинки:

— Эмир представил меня верно. Я — индийский князь.

— Тогда поведай о своей жизни.

— Просьба повелителя слишком обща, — возможно, это входит в его намерения. Действуя по собственному разумению, я буду краток и выберу из многих событий нужные.

Ни на лице, ни в голосе говорившего не промелькнуло ни тени волнения; вид же он имел более чем учтивый, — казалось, он отвечает на комплимент.

— В начале своего поприща я был жрецом, учеником Сиддхартхи — повелитель, при его глубоких познаниях, разумеется, вспомнит, что тот был уроженцем Центральной Индии. В юные годы, будучи искусным переводчиком, я был призван в Китай, где занялся переложением тридцати пяти речений отца Бодхисаттвы на китайское и тибетское наречия. Кроме того, я опубликовал переводы «Сутры белого лотоса высшего учения» и «Нирваны». Они принесли мне великую славу. Одному из моих предков, Махакашьяпе, Будда доверил сокровеннейшие свои тайны, а именно он сделал его Хранителем Чистой Тайны Ока Верного Учения. Взгляни на символ этого учения.

Князь достал из кармана под накидкой пластину из слоновой кости, потертую и пожелтевшую, и передал ее Магомету со словами:

— Изволит ли повелитель взглянуть?

Магомет принял пластину и увидел на ней знак в виде погруженных в кость серебряных полосок:

— Вижу, — произнес он серьезно. — Раскрой мне его смысл.

— Не могу, о повелитель, ибо я, как потомок Махакашьяпы, пусть и очень дальний, тоже являюсь Хранителем — а в буддизме это высочайшая честь — и потому не должен раскрывать тайну. Символ этот наделен великой святостью. На любом подлинном изображении Будды он находится у него над сердцем. Это — монограмма Вишну и Шивы, что же до его смысла, могу лишь сказать, что все мудрые брахманы относятся к нему с особым благоговением, зная, что в него заключен весь разум Будды.

Магомет проявил уважительность к сдержанности повествователя и, вернув ему пластину, произнес без затей:

— Я слышал о подобных вещах.

— Продолжаю, — заговорил князь, уверившись, что произвел должное впечатление. — В конце концов я, обретя несметные богатства, вернулся к себе на родину. Мною овладела охота к путешествиям. И вот настал день, когда в пустыне Баальбек некий бедуин пленил меня, отвез в Мекку и там продал земскому управителю — доброму человеку, который из уважения к моим бедам и учености — да не обнесут его в раю юноши чашей струящегося вина! — стал изучать со мной Книгу единого Бога и наставлял меня до тех пор, пока я не уверовал, как и он. Когда я сменил надежду на нирвану, на лучшую и более возвышенную надежду ислама, он даровал мне свободу… Вновь оказавшись на родине, я посвятил себя изучению астрологии, к чему был подготовлен долгими годами осмысления темных мест в писаниях Сиддхартхи. Я сделался адептом — а это, как ведомо повелителю, доступно не всякому, и точно не тем, кто ничего не ведает про небеса и землю, про высшие силы — и в горнем мире, и в иной юдоли, я имею в виду царей, императоров и султанов.

— Как! — воскликнул Магомет. — Неужто не все астрологи — адепты?

Князь отвечал тихим голосом, поняв, что речь идет о наставнике, находившемся на службе у молодого турка.

— Всегда есть кто-то лучше нас, пока мы не станем лучшими. Даже звезды различаются между собой по уровню.

— Но как может человек познать высшие силы?

— Корпус наблюдений, которые мудрецы вели и записывали на протяжении долгих лет, — это наследие, открытое лишь немногим избранным. Будь у повелителя к тому пристрастие и не имей он иного предназначения, я отвел бы его в учебное заведение, где то, что кажется ему столь любопытным, объяснят в простых словах.

Суровое, недоверчивое лицо Магомета начало смягчаться, однако он не отступался:

— Если нам подвластны высшие силы, для чего же нам еще и низшие?

— Повелитель коснулся запретной темы, однако его проницательность заслуживает того, чтобы я дал ответ. Звезды никогда не говорят с человеком внятной речью — их слова подобны словам Бога. Они — слуги, но и у них есть свои слуги. Более того, в том, что они нам сообщают, всегда заключен ответ. Они любят, когда кто-то кропотливо разгадывает их послания. Некоторое время назад один адепт, пытавшийся вызнать нечто при помощи их сопоставления, вскричал: «О племя несчастных скитальцев Востока! Вглядитесь в него, ибо они установят свою власть во дворцах, кои сейчас составляют славу Запада, они выкопают яму, дабы повергнуть в нее гордых». О каком племени идет речь? О том или об этом? Тот искатель так этого и не открыл. Дети Эртогрула тогда еще пасли свои стада на пастбищах, которые получили от Аладдина из Иконии. Не зная их имен, как он мог спросить про них у вершителей судеб?

Мистик заметил, как кровь прилила к открытому лицу Магомета, как засверкали его глаза; он понял, что с этого момента может обращаться к его гордости, а значит, речь не пропала втуне.

— Это предсказание звезд, — продолжал он, — было сообщено и последующим адептам. Время было на их стороне. Когда наконец предки твои воцарились в Бруссе, тайна была отчасти разгадана. Всякий, даже самый безродный пастух, дрожащий под ветром, что налетал с Троянских высот, мог теперь назвать это удачливое племя. Однако откровение оставалось неполным; необходимо было прояснить его вторую часть. Итак, нам стали ведомы копатели ямы, однако кому предстоит в нее свалиться? Этому вопросу я себя и посвятил. А теперь слушай внимательно, о повелитель: не единожды, а многократно я пересек землю — столько раз, что не осталось ни одного народа, мне неведомого, ни одной страны, в которой я не побывал, — даже ни единого острова. И как внук Абд аль-Мутталиба был посланником Бога, так и я — посланник звезд-предсказателей, хотя и не пророк их, а лишь толкователь и посланник. Дела звезд — это и мои дела.

Губы Магомета дрогнули, как будто он с усилием удержал готовые сорваться с них слова.

Князь продолжал, будто и не замечая интереса, который вызвал:

— Где бы я ни странствовал, я повсюду продолжал общаться с планетами, и, хотя мне приходилось расшифровывать многие их предначертания, чаще всего я обращался мыслями к тому, гордому и безвестному, кому предстоит выкопать означенную яму. Я рассматривал бесчисленные имена — имена высокородных и простецов, а дабы не проглядеть цели, вел списки членов царских и благородных фамилий. Когда в одной из них рождался ребенок мужского пола, я записывал час и минуту его рождения, а также данное ему имя. Посещая всевозможные страны, я собирал сведения об их положении и отношениях друг с другом; ибо как состояние почвы благоприятствует или препятствует росту растительности, так и состояние народа свидетельствует о приближении перемен и споспешествует тем, кто должен положить этим переменам начало. Повторяю, о повелитель: как звезды есть служители Бога, так и у них есть свои слуги, о существовании которых никогда не узнаешь, если не прочтешь знаки, которые они подают нам в своем движении. Более того, среди слуг этих есть и священнослужители, и воины, и короли; есть среди них женщины и мужчины незнатного происхождения; ибо зерно гениальности падает прямо из руки Бога, и Он выбирает время и поле для сева; однако, кем бы ни был избранный — высокородным или простолюдином, белым или черным, добрым или дурным, — как Посланнику истинно истолковать волю звезд, кроме как явившись перед ним напрямую, представившись и расчистив для него путь? Разве не следует ему узнать поближе этого избранного?

Тут Магомет не сдержал своего порыва. Вернувшись мыслями к тому, что слышал от Мирзы, — к откровению, мимоходом брошенному случайным путником, встреченным во время паломничества, — он понял, что его сейчас объявят избранным, и, не в силах сдержать нетерпения, спросил:

— Так ты узнал меня ближе, князь?

Манера мистика мгновенно переменилась. До того он был почтителен и даже кроток; редко встретишь столь мягкого, нетребовательного учителя; теперь же он собрал воедино всю силу своего духа, и его огромные глаза засверкали.

— Узнал ли я тебя, принц Магомет? — отвечал он тихим, однако внятным и проникновенным голосом — самым подходящим для раздувания уже пробужденного им конфликта, конфликта духа и духа. — Ты и сам не знаешь себя так, как знаю я.

Магомет невольно отшатнулся — он был поражен.

— Я не имею в виду сведений о твоем отце, о княжне-христианке — твоей матери, о твоей биографии послушного сына и храброго воина, о твоем образовании, необычайном для тех, кто рожден унаследовать высшую власть, — я не об этом, эти сведения у всех на устах, даже у нищих, что растравляют свои язвы у обочин дорог… Однажды ночью во дворце твоего отца поднялся переполох — близился час твоего рождения. В родильном покое стояли часы с золотым циферблатом, дар германского короля, а у дверей несли вахту евнухи. В тот самый миг, когда пробило полночь, из уст в уста к человеку, сидевшему на крыше, полетела весть: «Принц родился! Принц родился! Слава Аллаху!» Человек, сидевший на крыше, изучал бумагу со знаками зодиака, отображавшими гороскоп новорожденного. Заслышав крик, он поднялся и вгляделся в небесный свод, а потом вскричал: «Нет Бога, кроме Бога! Приветствую тебя, Марс, повелитель восходящих звезд, — тебя, Марс, и твоих спутников, Сатурна, Венеру и Юпитера, в счастливом соположении, при невидимости луны. Слава принцу!» И пока ответ его передавали вниз, сидевший на крыше разметил положение звезд в их Домах точно так, как они располагались в ту полночь, в ночь с понедельника на вторник в тысяча четыреста тридцатом году. Не допустил ли я ошибок, повелитель?

— Ни единой, князь.

— Тогда продолжу… Тот гороскоп попал ко мне, я составлял его снова и снова, исчисляя подробности, сходства, параллели и утроения часа, — всякий раз с одним и тем же результатом. Я нашел светила, углы, свойства указующих знаков, те, что благоприятствуют поприщу, которое, будучи претворенным в жизнь, заставит Восток воссиять славой незаходящего солнца!

Еврей осекся и отвесил поклон:

— Убедился ли повелитель, что я знаю его лучше всех?

Глава XIV ГРЕЗЫ И ВИДЕНИЯ

Некоторое время Магомет просидел в глубокой задумчивости — лицо его пылало, ладони нервно сжимались и разжимались. Размышления доставляли ему глубочайшее удовольствие. Да и могло ли быть иначе?

Князь почтительно дожидался, но при этом не терял бдительности. Он был уверен, что произвел нужное впечатление, ему даже казалось, что он следит за мыслями юного турка, не отставая ни на шаг; однако он счел за лучшее оставить того в покое, ибо трезвое осмысление неизбежно охладит его пыл, а после этого будет даже лучше, если он сочтет, что принял окончательное решение самостоятельно.

— Я выслушал тебя, князь, — в конце концов произнес Магомет, изо всех сил пытаясь подавить все признаки волнения. — Мне известно про тебя от эмира Мирзы, и истина, которую обоим нам следует усвоить, состоит в следующем: я не вижу никаких противоречий между тем, что мне поведал он, и тем, что сейчас поведал мне ты. Представления, которые у меня о тебе сложились, получили подтверждение: ты отличаешься ученостью и многоопытностью, ты — человек добрый, щедрый, как и велит Пророк, к тем, кто нуждается, ты веришь в Бога. Если обратиться к словам писателей, нам откроется, что в истории мира было немало случаев, когда великие люди заранее получали предсказания своего величия; и если я причисляю себя в мыслях к списку этих счастливцев, то лишь потому, что испытываю к тебе доверие, как к дружественному Пророку.

При этих словах князь всплеснул руками.

— Я, безусловно, тебе друг, о повелитель, даже более чем друг, но я — не Пророк. Я всего лишь посланник, толкователь воли Высших Сил.

Он очень боялся, что, если он не развеет впечатление, что он — Пророк, от него потребуют слишком многого; будучи астрологом, он умел в нужный момент поставить звезды между собой и любым неразумием. Его правота тут же нашла себе подтверждение.

— Как тебе будет угодно, князь, — проговорил Магомет. — Посланник, толкователь, пророк — называйся как пожелаешь, главное — то, что ты мне сегодня сообщил. Принимая гонца, мы просим его подтвердить свои полномочия, и, если подтверждения удовлетворительны, он занимает в наших мыслях второстепенное место, после принесенной им вести. Разве не так?

— Справедливо сказано, о повелитель.

— Если же говорить о вести, которую сегодня принес мне ты, — Магомет опустил ладонь на горло, будто бы тем самым помогая себе сдерживаться и сохранять достоинство, — не стану отрицать ее важность; ибо разве можно представить себе, что молодой человек с пылким воображением, который позволил честолюбию и стремлению к славе выстроить в своем сердце золотые замки, недрогнувшей рукой заткнет себе уши и не станет внимать обещаниям, якобы исходящим от Небес? О князь, если ты действительно мне друг, ты не станешь, оставшись наедине, смеяться надо мной!.. Но, кроме того, я не хочу, чтобы ты подумал, что принесенная тобой весть была выслушана с небрежением или сладкой крошкой упала мне на язык; но как вино горячит кровь, что устремляется в мозг, так и она пробудила во мне вопросы и сомнения, разрешить которые способен лишь ты один. Прежде всего, поведай мне о великой славе, которая мощной струею наполнит Восток, будто лучи незаходящего солнца, ибо, как нам всем ведомо, слава бывает разной: есть слава, которой осеняют поэтов, ораторов и ученых, искушенных в своих науках, есть слава, что мила тем, кому любы мечи, и крепкие щиты, и начищенные доспехи, и кони, кто умеет испытывать восторг битвы, вести в поход армию, передвигать границы, отдыхать и давать передышку воинам в цитаделях после успешного штурма. Поскольку понятие славы многозначно, поведай, какая именно ждет меня.

— Звезды, о повелитель, говорят непреложно. Когда Марс восходит в одном из своих Домов, все рожденные в этот миг рождаются для войны и, если жизнь их идет должным чередом, превращаются в воинов; даже не просто в воинов, но, если условия сложатся благоприятно, в завоевателей, в солдат удачи — и ангел Марса Самаэль становится их ангелом. Видел ли повелитель когда-либо свой гороскоп?

— Да.

— Тогда ему ведомо, о чем я веду речь.

Магомет утвердительно кивнул и добавил:

— Да, безусловно, человеческое признание мне по вкусу, однако, князь, если взвесить твои слова, получается, что слава моя будет беспрецедентной. Я происхожу из рода героев. Осман, его основатель, Орхан, отец янычар, Сулейман, который принял полумесяц, увиденный им во сне на морском берегу в Кизике, когда Аллах повелел ему пересечь Геллеспонт и напасть на Цимпу; Мурад Первый, покоритель Адрианополя, Баязет, который положил конец Крестовым походам христиан на поле под Никополем, — все они наполнили Восток каждый своими свершениями; а отец мой Мурад Второй — разве он не одолел войско Хуньяди? Но ты, князь, говоришь, что моя слава превзойдет их. И поскольку я готов тебе поверить, открой, придет ли она ко мне внезапно, или речь идет о постепенном приближении? Полученная в юности весть о будущем бессмертии не может не радовать.

— Я не могу ответить, повелитель.

— Не можешь?

Нетерпение Магомета едва не взяло верх над его самообладанием.

— Звезды не дали мне никаких указаний, а отвечать от себя я не решаюсь.

В глазах Магомета вспыхнул суровый блеск, а костяшки пальцев забелели сквозь кожу, так крепко он стиснул руки.

— Сколько же мне ждать, прежде чем обещанная тобой слава созреет и я смогу собрать урожай? Если для этого нужны длительные походы, пора ли мне собирать свое войско?

Несмотря на всю уравновешенность князя, тон и настойчивость голоса Магомета заставили его вздрогнуть. Обратив взор на лицо принца — уже разгладившееся и сосредоточенное, — он еще до того, как отзвучало последнее слово, понял, каким именно мыслям ему надлежит потворствовать, понял, что именно к этой точке собеседник и подводил его с самого начала разговора. Чтобы выиграть время, он сделал вид, что не до конца уяснил смысл слов собеседника, а потом, когда принц повторил свои слова, с многозначительным взглядом ответил вопросом на вопрос:

— Правда ли, принц, что отцу твоему пошел восемьдесят пятый год?

Магомет еще больше подался вперед.

— А с того момента, как он начал свое мудрое и славное царствование, прошло двадцать восемь лет?

Магомет кивнул утвердительно.

— Тогда позволь мне тебе ответить. Если оставить в стороне возраст, отец твой никогда не позволял величию и власти заслонить любовь, которую он испытывал к тебе с того самого момента, когда впервые взял тебя на руки. Природа протестует против его ухода, и в данном случае, о принц, голос природы — это голос Аллаха. Считай, что я высказал свое мнение.

Лицо Магомета смягчилось, он расслабился, задышал спокойнее и ответил:

— Но я не знаю, чего от меня хотят светила.

— Если речь идет о звездах, повелитель, — подхватил его собеседник, — выслушай, что я тебе скажу. Пока они передали мне лишь одно предсказание, и им я с тобой уже поделился. Иными словами, гороскоп, составленный исходя из даты твоего рождения, безусловным образом предрекает тебе величие. Законы астрологической науки позволяют нам приходить к подобным общим выводам. Однако ты спрашиваешь меня о более конкретных обстоятельствах, и здесь речь идет о силах, которые пока еще не в твоих руках. А потому — слушай внимательно, о повелитель, — я предлагаю тебе точно заметить минуту и час дня, когда ты препояшешься мечом полной власти, которая на данный момент по воле Небес принадлежит твоему отцу; после этого я составлю гороскоп султана Магомета, а не просто Магомета, сына Мурада, — тогда, в силу своего положения толкователя звезд, я возьму в руки нужные писания и сообщу тебе то, о чем ты сейчас пытаешься дознаться, равно как и все прочее, связанное с твоим правлением, что мне доверено будет сообщить. Я поведаю тебе, когда для тебя откроется путь к славе, когда нужно будет выступить в поход, дабы эту славу приобрести, — и даже сколько времени потребуется на предшествующую этому выступлению подготовку. Ясно ли я высказался? Готов ли повелитель подтвердить, что он меня понял?

Здесь нелишне будет сделать одно наблюдение. Читатель, разумеется, заметил, как ловко были вплетены звезды в эту речь, однако главное хитроумие заключалось в том, что подлинный ее смысл оставался сокрытым. Если бы князь сразу назвал точную дату, которая устроила бы Магомета, он тем самым отдал бы другому мякоть яблока, оставив себе только корку. Мудрецы, которые стремятся стать для кого-то незаменимыми, тщательно пестуют собственную состоятельность. Более того, на этом этапе нашей истории важно помнить, что все планы индийского князя были подчинены одному — провозгласить единого Бога. А для этого мало было стать для Магомета незаменимым, нужно было заставить юного владыку дождаться его, князя, сигнала выступить в поход на Константинополь, ибо таков, если отбросить все ухищрения, был замысел, сокрытый под девизом «Восток против Запада». Кроме того, князь не мог предпринимать никаких решительных шагов, не узнав, как Константин отнесется к его дерзновенной затее. Что, если, например, император окажется ему другом? Во время соколиной охоты сокола выносят в поле в клобучке и выпускают только после того, как дичь вспугнута. Именно такие мысли пронеслись в голове у индийского князя, когда он завершил свою речь и глянул на красивое лицо принца Магомета.

Последний был явно разочарован и не скрывал этого. Он отвел глаза, нахмурил брови и поразмыслил, прежде чем дать ответ; потом скрытое пламя вырвалось наружу.

— Князь, при всей твоей мудрости ты не в состоянии понять, сколь тягостно будет ожидание. Нет в природе ничего слаще, чем слава, а с другой стороны — ничего горше, чем бесплодное ожидание ее, когда до нее рукой подать. Какая это насмешка Провидения — пожинать величие только во дни заката! Я жажду познать его еще в юности, ибо именно тогда оно особенно желанно. Был один грек — не византийской породы, не с той императорской псарни, — он подчеркнул свою неприязнь презрительным взглядом в сторону Константинополя, — нет, то был грек древних времен, из истинных героев, тот, что и по сей день слывет в мире величайшим завоевателем. Ты думаешь, он был счастлив тем, что владеет всем миром? Радоваться земным благам — коню, дворцу, кораблю, королевству — пошло; обладать собственностью может любой человек; нищий полирует свой посох с той же целью, с которой царь золотит свой трон, — потому что он ему принадлежит. Обладание ведет к пресыщению. Однако, если ты достиг бессмертия, едва став взрослым мужем, оно останется при тебе, как кольцо при невесте, а невеста — при женихе. Пусть будет так, как ты говоришь. Я склоняюсь перед звездами. Между мною и троном стоит мой отец, добрый человек, на любовь которого я отвечаю любовью; ни я, ни кто-либо из моих соратников не посягнет на него. В этой части я приму твой совет, приму и в другой: будет человек, который точно заметит минуту часа, когда власть перейдет ко мне. Но что, если ты тогда будешь в отсутствии?

— Одно слово повелителя доставит меня к нему, а поскольку владыка может отправиться к праотцам в любой момент…

— Увы! — вставил Магомет с совершенно искренним сожалением. — Владыка может содержать свои границы в безопасности и даже расширять их все дальше, наводя страх на всех людей, однако рано или поздно смерть явится и к нему. На все воля Бога.

Князь с подобающей учтивостью продемонстрировал уважение к проявленным чувствам.

— Впрочем, я тебя перебил, — добавил Магомет. — Прошу за это прощения.

— Я собирался сказать, повелитель, что, если меня не будет с тобой рядом в тот момент, когда великий владыка, твой отец, испустит последний вздох — и, безусловно, вознесется на самые высокие горы рая! — отправь за мной гонца в Константинополь; может оказаться полезным, если комендант этого замка получит распоряжение постоянно держать для меня ворота открытыми и исполнять все мои указания.

— Дельное предложение! Я это обеспечу. Но…

Он вновь погрузился в задумчивость, князь же выжидал, наблюдая.

— Князь, — наконец произнес Магомет, — мне редко случается просить кого-либо об одолжении, ибо свобода делать что вздумается правителю так же мила, как простому человеку — свобода перемещаться, куда он захочет; однако в данном случае я нарушу свои же правила — как принято говорить у мусульман, отправляясь в плавание, «да прокладывать мне курс и бросать якорь с именем Бога». Услышав это, внемли дальше. Далеко не все из того, что ты мне сказал, мне до конца внятно. Насколько я понял, мне предстоит обрести несказанную славу на поле битвы. Поведай, далеко это поле отсюда или близко? Где именно? Кому предстоит мне бросить вызов? Место и возможность для битвы я найду везде, а если рядом их не окажется, мои спаги отыщут его за день пути. Воистину удивительно, сколь незначительный нужен предлог, чтобы один человек встал против другого не на жизнь, а на смерть. Однако — здесь-то и заключается главная трудность, — оглядываясь вокруг, я не вижу возможности начать совсем уж новую войну, с новыми соперниками, целями и притязаниями, итогом которой могло бы стать обретение великой славы. Полагаю, ты ощущаешь, что я блуждаю в потемках. Света, о князь, — даруй мне свет!

В первый момент мозг еврея, в котором хитроумие было рассыпано повсеместно, как добрая руда в шахте, встрепенулся от восхищения теми качествами, которые очевидным образом проявили себя в этом требовании, однако потом он взял себя в руки и спокойно отвечал — ибо предвидел этот вопрос:

— Моему повелителю некоторое время тому назад угодно было сказать, что, воротясь из хаджа, эмир Мирза поведал ему обо мне. Упомянул ли Мирза о моем запрете делиться теми предсказаниями, которые я ему доверил?

— Да, — отвечал, улыбаясь, Магомет, — и за его непослушание я полюбил его пуще прежнего. Он продемонстрировал мне, перед кем числит себя в особом долгу.

— Ладно, ведь если из этого открытия воспоследует какое-либо зло, винить в нем по справедливости нужно будет мою опрометчивость. Оставим это — однако скажи мне, принц Магомет: рассказывая обо мне, не упомянул ли Мирза о том, что наложенный мною запрет проистекал из осмотрительности и заботы о твоих интересах?

— Упомянул.

— И говоря о перемене в судьбах мира, о которой я тогда возвестил, о том, какой волной Восток нахлынет на Запад…

— И о падении Константинополя! — вскричал Магомет во внезапном пароксизме страсти.

— Воистину, а также о том, что тебе предстоит стать героем, повелитель! Не упомянул ли он еще об одном предупреждении, которое я ему сделал: для окончательной проверки гороскоп надлежит составить снова, прямо в том самом городе! О том, что в тот момент я находился на пути туда?

— О да, князь. Мирза — истинное сокровище.

— Благодарствую, повелитель. Твои слова дают мне возможность удовлетворить твою последнюю просьбу.

После этого, понизив голос, князь вернулся к своей обычной манере:

— Слава, которая тебе суждена, не связана с такими вещами, как участие в войне, ее непосредственный исход или место, где она состоится.

Магомет слушал, раскрыв рот.

— Повелителю ведомо о затянувшейся распре между папой римским и константинопольским патриархом; один объявил себя главою Церкви Христовой, другой настаивает на своем равенстве первому. Распря эта, как тоже ведомо повелителю, переносится с Востока на Запад, туда и обратно: один прелат отвечает другому, и в итоге вся Церковь разваливается на куски, и на каждом христианском языке понятия «Восточная церковь» и «Западная церковь» становятся столь же расхожими, как утренние приветствия.

Магомет кивнул.

— Так вот, повелитель, — продолжал князь, и в его магнетических глазах горел яркий свет, — нам с тобой ведомо, что столица христианства находится вон там, — он указал на Константинополь, — и что, завоевав этот город, ты отберешь его у Христа и передашь Магомету. Какое еще определение славы тебе надобно? Я прямо сейчас готов поименовать тебя Мечом Господним.

Магомет вскочил с кушетки и заходил взад-вперед, то и дело хлопая в ладоши. Когда экстаз прошел, он остановился перед князем:

— Теперь я вижу: бранный подвиг, который не удалось совершить моему отцу, предстоит совершить мне.

Он зашагал снова, продолжая хлопать в ладоши.

— Прошу прощения, — произнес он, опамятовавшись. — В великой своей радости я прервал твою речь.

— Сожалею, что вынужден и далее испытывать терпение повелителя, — с безупречной дипломатичностью отвечал князь. — Однако будет небесполезно дать еще одно пояснение. Через несколько месяцев после того, как мы расстались с Мирзой в Мекке, я прибыл в Константинополь и с тех пор каждую ночь, когда небо ясно, от зари до зари вопрошал звезды. Я не могу повторить повелителю все поставленные перед ними вопросы, ибо они были многочисленны и разнообразны, не стану описывать способы, с помощью которых я составлял гороскопы, однако все они, как я и надеялся, были связаны с датой основания города. Какие я делал вычисления — таблицы цифр, покрывших небо ковром алгебраических и геометрических символов! Методы астрологии хорошо изучены — я имею в виду законные методы, — однако, взыскуя истины, я обращался и к магическим арканам, запретным для правоверных. Семь ангелов добра, равно как и семь ангелов зла, начиная с Джубанладаса, первого среди добрых, небесного посланника, облаченного в шлем и с пламенным мечом в руке, прекрасного видом, и заканчивая Барманом, злейшим из злых, спутником и союзником ведьм, — я призывал их всех, дабы они сообщили мне, что знают. Когда настанет срок низвержения города: завтра, на следующей неделе, когда? Таково было бремя моих вопросов. Но, повелитель, ответа на них я не получил. Мне лишь наказали следить за церковным расколом. Финал, на который мы уповаем, так или иначе связан с этой междоусобицей — а возможно, именно в ней и спрятан искомый результат. Четко понимая, куда клонится дело, римский понтифик пытается достичь примирения, однако призывы его обращены к набегающему приливу. Ускорить ход событий не в наших силах, но и не в его силах его замедлить. Наш удел терпение — терпение. В конце концов Европа отпадет и оставит греков наедине с их судьбой; этот день, повелитель, мы должны встретить в полной готовности. Начало конца положено уже сейчас.

— И все же ты оставил меня в потемках! — вскричал, нахмурившись, Магомет.

— Однако же, повелитель, есть возможность заставить звезды заговорить.

Искуситель, похоже, заколебался.

— Есть такая возможность? — встрепенулся Магомет.

— С ней сопряжено одно условие, повелитель.

— Какое именно?

— Благополучие твоего отца-султана.

— Не говори загадками, князь.

— После его кончины ты возьмешь в руки бразды правления.

— Смысл все равно мне неясен.

— Держа гороскоп султана Магомета в руках, я смогу быть уверен: с первого же утра звезды, совершая назначенный им путь, дадут мне верный ответ; если выяснится, что Марс находится на подъеме, как по точному расчету, так и по приблизительному, я смогу вывести повелителя из потемок.

— И что тогда, князь?

— Скорее всего, он увидит, что христианская столица отдана на его милость.

— А если Марс не окажется на подъеме?

— Повелителю придется ждать.

Магомет вскочил на ноги, скрипнув зубами.

— Повелитель, — невозмутимо продолжал князь, — не бывает такого, чтобы судьбу человека невозможно было изменить: она подобна наполненному вином кубку, который подносят к губам: он может разбиться по ходу дела, и тогда содержимое расточится. Чаще всего подобное происходит из-за нетерпения и гордыни. Мудр тот, кто рассудительно дожидается своего часа.

Невозмутимость изложения подкрепила глубину мысли. Магомет снова сел и заметил:

— Твои слова, князь, напомнили мне про изречение из Корана: «Все хорошее, что случается с тобой, — от Аллаха. А все плохое, что случается с тобой, — от тебя самого». Я удовлетворен. Однако…

Князь снова напряг все свои способности.

— Однако я вижу перед собой два периода ожидания: один — с настоящего момента и до того, когда я взойду на трон; второй — с момента восшествия и до того, когда ты доставишь мне веление звезд. Второй период меня не страшит, ибо, как ты сказал, я смогу посвятить его подготовке к действию, но вот первый, промежуточный… о князь, скажи о нем подробнее. Поведай, как умерить лихорадку, снедающую мой дух.

Лукавый еврей понял, что не ошибся в расчетах. Сердце его заколотилось. Он — хозяин положения! Вновь ему представилась возможность изменить судьбы мира. Довольно сказать одно слово — «сейчас», — и он сможет двинуть силы Востока, столь ему любезного, против Запада, столь ему ненавистного. Если Константинополь откажет ему в содействии, христианству придется уступить свой трон исламу. Все это мелькнуло молнией перед его мысленным взором, и тем не менее за всю эту беседу лицо его еще ни разу не выглядело столь безмятежным. «Промежуточный» этап был в его руках, а не Магомета, в его власти было сократить его или удлинить, использовать для подготовки. Он мог позволить себе безмятежность.

— Повелителю еще многое предстоит сделать, — произнес он.

— Когда, о князь? Сейчас?

— Ему надлежит думать и действовать так, будто Константинополь является его столицей, временно оказавшейся в чужих руках.

Слова эти явно привлекли внимание; трудно было сказать, какие именно чувства отразились на лице у Магомета. Пусть читатель вообразит себе слушателя, который только что воспринял нечто новое, бесконечно для него важное.

— Ему надлежит до тонкостей изучить этот город, — продолжал еврей, — его улицы и здания, чертоги и укрепления, сильные и слабые места; его жителей, торговлю, международные отношения; характер его правителя, ресурсы и политические предпочтения последнего; его повседневную жизнь; его клики и кланы, его религиозные партии, а главное — ему надлежит взращивать разногласия между латинянами и греками.

Вряд ли хоть что-то из предыдущего произвело на Магомета столь же сильное впечатление. Мало того что в нем угасли последние сомнения касательно мудрости говорившего, в нем одновременно вспыхнуло бесконечное им восхищение, а ведь даже самому неискушенному начинающему исследователю человеческой природы известно, что к тому, кто нас восхищает, мы почти неизменно испытываем доверие.

— О! — вскричал Магомет. — Сколько бы я совершил, сам находясь там!

— Воистину, повелитель, — подтвердил с улыбкой его коварный советчик. — Но как властителям удается оказываться во всех местах одновременно?

— У них есть посланники. Но я пока не властитель.

— Пока не властитель. — Говоривший подчеркнул первое слово. — Тем не менее официальный представитель — это одно, а тайный соглядатай — другое.

Голос Магомета понизился почти до шепота:

— И ты готов стать таким соглядатаем?

— Мое дело — смотреть по ночам на небесный свод, а вычисления займут все дневные часы. Надеюсь, что повелитель в мудрости своей не сочтет мой отказ за дерзость.

— Но кто же подходит на эту роль? Назови мне его имя, князь, и чтобы он был не хуже тебя.

— Есть даже лучше. Прими во внимание, повелитель, что задача эта долговременная и может растянуться на годы.

При этом напоминании лоб Магомета перерезали морщины.

— Человек, на которого она будет возложена, должен проникнуть в Константинополь и поселиться там так, чтобы на него не пало и тени подозрения. Он должен быть хитроумен, рассудителен, искушен в светских манерах и в воинском искусстве, высокороден и способен к проявлению отваги, ибо ему придется не только покрасоваться на Ипподроме, но и стать завсегдатаем во дворце. Помимо прочих свойств, он должен найти способ служить императору и в опочивальне, и в зале совета — словом, стать его правой рукой. Крайне важно, чтобы между ним и моим повелителем не было никаких тайн. Понятно ли я выражаюсь?

— Имя, князь, назови его имя!

— Повелитель его уже назвал.

— Я?

— Не далее как сегодня повелитель говорил о нем как об истинном сокровище.

— Мирза! — воскликнул Магомет, хлопнув в ладоши.

— Мирза, — подтвердил князь и без паузы продолжал: — Отправь его в Италию, а потом пусть явится в Константинополь, сойдет с галеры, облаченный в римские одежды и увенчанный подходящим итальянским титулом. Итальянский он уже знает, в вере тверд, воинской славой отмечен. Никакие дары деспота, никакие искусы света не смогут поколебать его верности — повелителя он боготворит.

— Мой слуга произвел на тебя столь сильное впечатление, князь?

Князь, приняв это утверждение за вопрос, ответил:

— Или не провел я с ним целую ночь в Эль-Зариба? Или не видел, какому испытанию подверглась его вера у священного камня? Или не слышал из уст самого повелителя, что, памятуя о своем наипервейшем долге, он проигнорировал мой запрет, касающийся звезд?

Магомет встал и вновь заходил по комнате.

— Есть в этом предложении уязвимое место, князь, — произнес он, внезапно остановившись. — Мирза давно стал частью меня: без него я чувствую себя другим человеком.

Еще один проход — и Магомет, похоже, смирился с неизбежным.

— Давай на сегодня закончим, — предложил он. — Вступать в игру необходимо, но прежде надлежит обсудить все ее условия. Останься со мной до завтра, князь.

Князь вспомнил про императора. Вполне вероятно, дома его ждало послание от этой венценосной особы, доставленное по ходу дня.

— Верно, совершенно верно, и такое приглашение для меня — великая честь, — отозвался он с поклоном. — Однако я не должен забывать о том, как быстро сплетни распространяются по Константинополю: уже завтра повсюду, от королевского двора до базара, разлетится весть о том, что княжна Ирина и индийский князь вынуждены были искать спасения от бури в Белом замке. И если станет известно, что Магомет, сын великого Мурада, в то же время находился в замке, можно сказать заранее: в городе возникнут самые нелепые подозрения. Нет, повелитель, полагаю, нам с княжной следует отбыть обратно, как только стихнут волны.

— Да будет так, — добродушно отозвался Магомет. — Мы с тобой поняли друг друга. Мое дело — ждать, твое — поддерживать со мной связь; что ж, до утра уже недалеко, спокойной ночи.

Он протянул еврею руку, тот встал на колени и поцеловал ее, а потом, задержав в своих, добавил:

— Если я правильно понимаю натуру повелителя, спать он нынче не будет; мысли — враги сна, а кроме того, предначертанная ему судьба явно его вдохновляет: его ждут многие свершения. Я, однако, хочу напоследок поднять еще одну тему, уточнив, что она настолько важнее всякой другой, насколько небеса выше земли.

— Встань, князь, — отозвался Магомет, поднимая его с колен. — Можешь отныне не прибегать к подобным церемониям, как при встрече, так и при расставании; ты — не чужой человек, ты — мой гость. С этого часа я числю тебя добрым другом, о котором все должны печься, даже я сам. Говори же об этом, как ты выразился, великом замысле. Мне крайне любопытно.

Повисло молчание — на протяжении его можно было бы медленно сосчитать до десяти. Еврей употребил это время на то, чтобы призвать на помощь все те загадочные силы, которыми он обладал в такой полноте: они наполнили светом его глаза, сообщили особый тон его голосу, а несокрушимая ВОЛЯ могучим потоком устремилась наружу.

— Принц Магомет, — произнес он, — мне ведомо, что ты веруешь в Бога.

Молодой турок почувствовал, как странный трепет сотряс одновременно его мозг и тело.

— По своей природе, по всем своим свойствам Бог евреев, христиан и мусульман — одно. Возьмем их собственные высказывания. Христос и Магомет были посланы свидетельствовать о Нем, величайшем и единственном, о Нем, нашем всеобщем Отце. Однако сколь извращен человек. Бога низвергли, и на много веков верующие оказались разобщены; отсюда — непрестанная ненависть, ревность, войны, битвы, кровопролития. Но теперь Он готов вернуться на свой престол. Внемли, принц Магомет, внемли и душой, и смертным слухом!

Слова, равно как и манера, в которой они были произнесены, проникли Магомету в душу. Как архангел Михаил, взмахнув крылами, взмывает из самой бездны, так и сына Мурада внезапный порыв вознес в горние, более чистые выси. Он невольно вслушался.

— Если истинно то, что Бог делает свое участие в делах человека заметным только тогда, когда умысел Его достаточно важен, чтобы оправдать Его участие, не будет ли великой дерзостью предположить, что падение столицы христианского мира произойдет без Его дозволения, — а раз так, почему именно ты избран свершить это? Ради того, чтобы ты, повелитель, покрыл себя личной славой? Нет, взгляни выше. Узри в себе Его избранное орудие! Ему угодно, чтобы, воссев на трон кесарей, тобой завоеванный, ты объединил всех людей Его именем. Пусть наименования сохранятся — еврей, магометанин, христианин, буддист, — однако религиозным войнам придет конец, все люди станут братьями в Боге. Вот предначертанное тебе свершение, повелитель, — объединить всех в Боге, а из этого проистечет великое чудо, приближение которого будет медленным, но верным: мир и добрососедство между людьми будут неуклонно крепнуть. Оставляю тебя обдумать эту мысль. Доброй ночи!

Магомет был настолько ошеломлен и ошарашен, что собеседнику его было позволено выйти, будто бы из пустой комнаты. За дверью его ждал Мирза.

Глава XV ОТБЫТИЕ ИЗ БЕЛОГО ЗАМКА

Буря продолжала яриться почти до рассвета. С зарей ветер стих, вскоре наступил полный штиль; примерно в то же время рассеялись последние облака, оставив небо купаться в чудесной лазури, а ближние и дальние берега Босфора — в чистоте и свежести.

После завтрака Мирза отвел индийского князя еще на одну личную беседу с Магометом. Речь шла о тех же предметах, которые обсуждались ночью, так что ее подробности можно опустить, ограничившись заключениями.

Магомет признал, что не смог заснуть; впрочем, он добродушно заявил, что если князь и повинен в его бессоннице, то его можно за это простить: он ведь честно это предсказал и, как все пророки, не подлежит наказанию. Князь получил повторное приглашение остаться в замке и вновь его отклонил.

Далее Магомет признал необходимость дождаться того момента, когда звезды снова выскажутся по поводу ждущих его великих дел, и добровольно дал согласие терпеливо ждать и хранить молчание; он, впрочем, настоял на следующем: дабы хоть как-то смирять нетерпение, которым он, безусловно, будет терзаться, из Белого замка в его текущую резиденцию, где бы она ни оказалась, будут регулярно высылаться гонцы. Тем самым можно будет безопасно передавать ему из Константинополя любые сведения. С этой целью коменданту замка будет дано распоряжение выполнять любые распоряжения индийского князя.

Кроме того, Магомет признал необходимым отправить в Константинополь своего соглядатая. Учитывая крайне деликатный характер этого поручения, он пришел к выводу, что среди всех его подданных никто не подходит для его выполнения лучше, чем Мирза. Да, выбор эмира имел свою оборотную сторону, ведь он являлся фаворитом султана; если начнут задавать вопросы по поводу его длительного отсутствия, возникнет опасность неприятного разоблачения; тем не менее предпринять такую попытку все же следовало, а поскольку время было дорого, эмира надлежало отправить на выполнение задания немедленно, в соответствии с советами князя. Говоря точнее, ему надлежало незамедлительно переправиться в Италию, а уже оттуда — в греческую столицу, в обличье дворянина, имеющего достаточные средства для того, чтобы жить в приличествующих его высокому рангу условиях. Первым, что ему предстоит сделать, оказавшись в городе, — это наладить сообщение с Белым замком, откуда упомянутые выше гонцы станут доставлять по назначению его доклады, равно как и те сведения, которыми князь сочтет нужным время от времени делиться.

Разумеется, план этот предполагал полное взаимное доверие и согласие между эмиром и князем. В знак своей особой уверенности в последнем Магомет назначил его голос решающим в случаях, если между ними возникнут разногласия, — притом что, учитывая романтическую привязанность к нему Мирзы со времен событий в Мекке и на пути туда, вероятность таких разногласий представлялась минимальной.

Оба, Магомет и князь, остались довольны тем, на чем порешили, и их расставание в конце аудиенции было отмечено взаимной приязнью, близко напоминавшей отношения отца и сына.

После полудня князь с Сергием вышли из замка, чтобы взглянуть на воды пролива, и, выяснив, что воды спокойны, приняли решение двинуться в путь.

Все принятые в замке формальности были столь же тщательно соблюдены и при отбытии. Княжна и Лаэль, в сопровождении евнуха, спустились в вестибюль, где их ожидал мнимый комендант — его доспехи были отчищены от пыли и тщательно отполированы. Вел он себя даже с большей галантностью и достоинством. Он предложил княжне руку, чтобы помочь ей сесть на носилки, и, принимая его помощь, она украдкой взглянула ему в лицо — но в потемках не смогла ничего рассмотреть.

Ни в замке, ни снаружи не было ни единого зрителя.

Уже у ворот княжна вспомнила про сказителя и, в меру возможности, принялась высматривать его в узких окнах. На причале, когда комендант молча, хотя и с непринужденной ловкостью, помог ей покинуть носилки, а носильщики удалились, она не уклонилась от необходимых любезностей.

— Мне очень жаль, — произнесла она из-под покрывала, — что я вынуждена покинуть замок, не узнав ни имени, ни звания того, кто меня здесь принимал.

— Будь я званием выше, о княжна, — с серьезным видом отвечал ее собеседник, — я с удовольствием представился бы вам, ибо тогда у меня была бы надежда, что развлечения, которые ожидают вас в городе, не сотрут из вашей памяти мое имя, сопровождаемое благородным титулом. Однако командовать Белым замком можно и имея скромное звание, а обращение «комендант» — ибо я отвечаю за содержание этой крепости — на данный момент вполне удовлетворит мою гордость. Более того, вам удобно будет воспользоваться этим титулом в том случае, если вы когда-нибудь сочтете возможным почтить меня словом или мыслью.

— Я подчиняюсь вашему желанию, — проговорила она. — Однако, господин комендант, знай я ваше имя, мне было бы что ответить на удивление моего родича, равно как и на его прямые вопросы, когда я, как и должно, поведаю ему о том, как любезно и гостеприимно вы обошлись со мной и моими друзьями во время нашего вынужденного пребывания в стенах вашего замка. Ему ведомо, что получатель благодеяний всегда стремится узнать имя их подателя, и не только имя, но и его историю; полагаю, он выскажет удивление и неудовольствие, когда я ограничусь лишь тем, что опишу, как меня здесь развлекали. Более того, он либо сочтет меня повинной в преувеличениях, либо станет корить за неблагодарность.

Она заметила, как кровь прилила к лицу коменданта, и обратила внимание на искренность, с которой он отвечал:

— Княжна, если отплата за то, что было получено из моих рук, достойна занимать ваши мысли, посмею сказать — и это верно не только сейчас, но останется верным до конца моих дней, — что столь любезные слова, прозвучавшие из ваших уст, уже служат стократным мне вознаграждением.

Покрывало спрятало ответный румянец, вспыхнувший на ее щеках, ибо было в его голосе и манере нечто — возможно, их истовость, — что подняло их над уровнем обыденного и официального. Она не могла не заметить, что невысказанного в них больше, чем прозвучавшего. Чтобы не усугублять смущение, она обратилась к другому предмету.

— Если мне будет позволено, господин комендант, особо отметить одну вашу любезность, то я хотела бы выразить то удовольствие, которое доставило мне представление арабского сказителя. Я не стану спрашивать его имя, однако, полагаю, это великое счастье — странствовать по миру, где тебе повсюду рады, где тебя повсюду сопровождает человек, в чьем вдохновенном мозгу хранятся рассказы и легенды столь прекрасные, как история аль-Хатима.

В глазах коменданта вспыхнул особенно яркий свет — ему явно пришла в голову удачная мысль, и он с несвойственной ему доселе торопливостью произнес:

— О княжна, имя этого араба — Абу-Обейда; в пустыне он известен под именем Поющего шейха; все мусульмане — и выросшие в городах, и рожденные в шатрах — одинаково любят его и им гордятся. Слава его столь велика, что перед ним открывается всякая дверь, в которую он постучит, даже ревниво охраняемые двери гаремов. Когда он прибудет в Адрианополь, в первый же день его отведут к султан-ханум, и по ее знаку в покой ее соберутся все придворные дамы, чтобы его послушать. Если вам это доставит удовольствие, я могу уговорить его повременить с отъездом и навестить вас в вашем дворце.

— Возможно, ему это будет неудобно, — возразила она.

— Не говорите так. В данном случае я готов отвечать за его решение. Лишь сообщите, куда ему следует прибыть по вашему желанию, назначьте время, о княжна, и он явится — с той же неукоснительностью, с какой звезды являются на небе.

— Тогда я обещаю ему самый радушный прием, — обрадованно произнесла княжна. — Выполните роль моего посланца, господин комендант, и передайте ему: утром послезавтра в моем дворце в Терапии. А теперь — еще раз благодарствуйте и прощайте.

С этими словами она протянула ему руку, он ее поцеловал и помог ей войти в лодку.

Прощание с остальными — индийским князем, Сергием и Лаэль — оказалось короче. Комендант был с ними вежлив, однако оказался не в силах помешать своему взгляду возвращаться туда, где сидела княжна — подняв покрывало и все еще глядя на него.

В устье реки лодки встали борт к борту, и у княжны появилась возможность выразить удовольствие, которое доставила ей встреча с князем; она не сомневалась в том, что именно благодаря его присутствию дело, поначалу казавшееся безнадежным, завершилось столь благоприятным образом.

— А кроме того, я не в состоянии выразить, каким ободряющим и утешительным оказалось для меня общество вашей дочери, — добавила она, обращаясь к князю, но глядя на Лаэль. — Она вела себя отважно и рассудительно, и я не успокоюсь, пока не увижу ее среди своих гостей в Терапии.

— Мне это будет чрезвычайно приятно, — скромно отвечала Лаэль.

— Соблаговолит ли княжна назначить определенное время? — осведомился Скиталец.

— Завтра или на следующей неделе — как вам будет удобно. В теплые месяцы года за городом, у воды так приятно. Жду вас в Терапии, князь, — вас и ваших близких. Да пребудет с вами благословение всех святых! Прощайте.

Далее обе лодки двигались в направлении Константинополя, однако уже раздельно; через небольшое время индийский князь и Лаэль вернулись домой, княжна же увезла Сергия в свой городской дворец. На следующий день, снабдив послушника облачением, какое было в ходу у городских греческих священнослужителей, она отвела его в резиденцию патриарха, представила его, обозначив свое покровительство, и оставила в святой обители.

Сергия приняли как неофита — византийские клирики, в своем тщеславии, не могли смириться с блистательной образованностью русского провинциала. Впрочем, он вступил в новую жизнь ревностно и смиренно, и путеводной звездой ему служили дружеские наставления княжны.

— Помни… — сказала она ему, когда они дожидались на патриаршем крыльце дозволения войти, — помни, что к отцу Иллариону здесь относятся как к еретику. Того, кто открыто признает себя его последователем, ждут костер, пожизненное заключение во тьме, львы в Синегионе или иное дозволенное, но крайне суровое наказание. Яви терпение, а если тебя доведут до крайности и ты почувствуешь, что скоро сломаешься, отправляйся ко мне в Терапию. Но при этом неуклонно приуготовляй себя, чтением и размышлениями, к тому, чтобы провозгласить нашу христианскую веру, не замутненную человеческими выдумками; я подам тебе знак.

Сергий так строго соблюдал все обеты и был так скромен, что перед ним открылась дорога к величайшим почестям.

Глава XVI ПОСОЛЬСТВО К КНЯЖНЕ ИРИНЕ

На следующий день, вернувшись в Терапию, княжна Ирина обнаружила, что ее дожидается церемониймейстер двора, крайне важный сановник, которому доверяли решение вопросов самого высокого толка. Великолепная ладья с пятнадцатью веслами, на которой он прибыл, стояла у мраморного причала перед ее дворцом: богато изукрашенное судно, которое, даже не будь на нем гребцов в пышных одеждах, и само по себе привлекло бы к себе многочисленные группы любопытных зевак. Заметив его, княжна поняла, что ей доставили послание от императора. Не теряя времени, она оповестила церемониймейстера о своей готовности его принять. Разговор их состоялся в приемной.

Церемониймейстер был человеком почтенным; он достойно служил предыдущему императору, был чрезвычайно деликатен и крайне сведущ в вопросах придворных условностей и этикета; сказав это, мы опустим подробное описание его речей и манер и по возможности кратко передадим суть послания, которое он привез княжне.

Он выразил уверенность, что она помнит все обстоятельства коронации его величества императора, равно как и въезда его величества в Константинополь; однако она, возможно, не столь осведомлена об определенных обстоятельствах, связанных скорее с его личной, нежели официальной жизнью. Возможно, кое-что ей известно, но из недостаточно надежных источников. А посему вряд ли она слышала из первых рук, что сразу же после восшествия на престол его величество объявил, что считает делом первоочередной важности выбрать себе супругу.

После этого церемониймейстер завел пространную речь о том, как непросто отыскать в целом мире женщину, достойную столь несравненной чести. Ведь необходимо учитывать столько обстоятельств: возраст, внешность, происхождение, образование, веру, приданое, политические соображения, — о каждом из них он рассуждал с серьезностью философа, самоуверенностью фаворита и велеречивостью человека преклонных лет. Изложив наконец суть проблемы, а кроме того, как ему представлялось, достаточно впечатлив княжну всей сложностью сопряженных с нею хитросплетений и невзгод, он поведал также, какие уже предприняты шаги и предложены варианты.

Все королевские дома Запада были обследованы на предмет девиц брачного возраста. В какой-то момент выбор едва не пал на дочь венецианского дожа. К сожалению, некоторые влиятельные греки, гордыня которых оказалась сильнее здравомыслия, высказались против дожа. Он ведь всего лишь избранный правитель. Он может умереть сразу же после бракосочетания, и что тогда — ведь даже его герцогская мантия не передается по наследству. Нет, цветок, который украсит трон Византия, искать следует не на Западе.

Тогда они обратили взоры к Востоку. Какое-то время негласными соперницами оставались принцесса Трапезунда и грузинская княжна. Как это водится в таких случаях, мнения при дворе разделились, и тогда, дабы утихомирить спорщиков, его величество повелел главному шамбеляну Франзе, отличающемуся обширными познаниями и опытом в дипломатии и пользующемуся доверием императора в большей степени, чем кто-либо из придворных, за исключением разве что самого церемониймейстера, лично повидаться с обеими претендентками и представить свои соображения. Посольство затянулось на два года. Из Грузии Франза отправился в Трапезунд, но к окончательному выводу так и не пришел. Поскольку посольство было снаряжено с подобающей пышностью, дабы произвести должное впечатление на полуварваров, расходы на него являлись в высшей степени значительными. Его величество, с присущей ему мудростью, решил взять дело в свои руки. В Константинополе достаточно благородных семейств. Почему бы не поискать себе спутницу там?

У этого плана были свои преимущества, в частности, если удастся найти подходящую жительницу Константинополя, императору выпадет счастье самостоятельно сделать это открытие, провести все переговоры на родном языке и лично осуществлять ухаживания. Возможно, и существуют люди, напыщенно добавил церемониймейстер, которые предпочли бы передоверить важнейшее дело поиска супруги послам, но лично он, однако, никогда еще таких не видел.

Пространные рассуждения старца представлены здесь в крайне сжатом виде, хотя и это наверняка покажется читателю излишним. На деле, когда он подвел их к завершению, солнце уже стремительно спускалось на лоно ночи. Княжна слушала в молчании, и терпеливость ее подпитывало стремление понять, что бы это могло значить. Наконец ее просветили.

— А теперь, дражайшая княжна, — произнес старец, понизив голос, — тебе надлежит узнать… — Он встал и, как и положено человеку, привыкшему ко дворцовой жизни, опасливо огляделся по сторонам.

— Присядьте, о достойный господин, — попросила его княжна. — У моих дверей нет глаз, а у стен — ушей.

— Но речь идет о чрезвычайно важном деле — о государственной тайне!

И он придвинул свой стул к ней поближе.

— Да будет вам известно, княжна, что главный шамбелян бессмысленно потратил выделенное ему время, не говоря уж о расточении средств, в которых мы так нуждаемся здесь, дома. Адмирал Нотарас и великий воевода постоянно терзают его величество требованиями обеспечить им средства и припасы; хуже того, патриарх при каждой возможности заводит речь о том, в какую ветхость пришло церковное убранство. А поскольку император всей душой болеет за то, что связано с Богом и с поклонением ему, времени для спокойных молитв у него не остается. Посему среди нас есть такие, кто считает, что из преданности государю мы должны найти ему невесту на родине и тем самым положить конец затратным и бессмысленным странствиям Франзы.

Церемониймейстер еще теснее придвинулся к княжне и понизил голос едва ли не до шепота:

— Кроме того, вам следует знать, что именно я произвел на свет и подсказал мысль выбрать супругу для его величества из многочисленных благородных и прекрасных дам и девиц, проживающих в древнем Византии, ибо они во всех отношениях являются равными, а во многих и превосходят самых лучших иностранок, которых мы в состоянии отыскать.

Церемониймейстер поджал скрытые белой бородой губы и гордо выпрямился, но, поскольку собеседница его продолжала хранить молчание, он еще сильнее подался вперед и прошептал:

— Драгоценная княжна, я сделал и того более. Я упомянул при государе ваше имя…

Княжна невольно вскочила на ноги, побледнев так, что лицо ее сделалось белее пенделиконского мрамора на стенах зала; однако почтенный интриган совершенно неверно истолковал ее чувства и, не запнувшись, продолжил:

— Да, я упомянул при государе ваше имя, и завтра, княжна, уже завтра он лично приедет сюда повидаться с вами и изложить свое предложение.

Он упал на колени и, поймав ее руку, поднес к губам:

— О прекраснейшая и достойнейшая княжна, позвольте мне первым из всех придворных поздравить вас с той несказанной честью, которой вы удостоились. И когда вы займете высокое положение, надеюсь, вы не забудете…

Закончить эту пылкую речь ему не довелось. Решительно отняв руку, княжна приказала ему молчать и отвечать только на ее вопросы. Он так изумился, что действительно замолчал.

Она же тем самым выиграла время для размышлений. С ее точки зрения, она попала в неприятную, чреватую всевозможными напастями ситуацию. Ей хотели оказать честь, даровать ей величайшее благо в империи — делая такие предложения, никто не сомневается в моментальном и благодарном согласии. Она вспомнила, чем обязана императору, и глаза ее наполнились слезами. Она его уважала и почитала, но стать его императрицей не могла. Высочайший титул не содержал для нее соблазна. Но в какие слова облечь свой отказ? Она воззвала о помощи к Богородице. И путь представился ей тут же. Во-первых, нужно избавить своего благодетеля от отказа; во-вторых, ни церемониймейстер, ни придворные не должны узнать, как пойдет дело и чем закончится.

— Встань, о высокородный, — проговорила она ласково, но твердо. — Я, получившая великую весть, благодарю тебя и обещаю, что если когда вступлю на престол, то обязательно про тебя вспомню. Однако я так ошеломлена услышанным, что сейчас сама не своя. А потому, о высокородный, могу ли я попросить тебя еще об одном, высочайшем одолжении? Запомни произнесенные мною только что слова, а потом оставь меня — оставь готовиться к тому, что будет завтра. Одному только Господу, Сыну его и ангелам ведомо, как отчаянно я сейчас нуждаюсь в водительстве и здравом совете.

Ему хватило ума заметить ее волнение, а также то, что лучше всего ему будет уйти.

— Я покину тебя, княжна, — произнес он, — и да ниспошлет тебе Пресвятая Дева частицу своей мудрости.

Когда он подошел к двери, она задержала его вопросом:

— Скажи мне, высокородный, его величество сам прислал тебя с этим посланием?

— Его величество доверил мне эту честь.

— В котором часу мне его ждать?

— После полудня.

— Тогда доложи, что дом мой будет в его распоряжении.

Глава XVII СВАТОВСТВО ИМПЕРАТОРА

Около десяти часов дня, последовавшего за тем, когда княжна Ирина получила это неожиданное послание, галера с тремя рядами весел, так называемая трирема, обогнула со стороны моря мыс, примыкавший к владениям княжны Ирины в Терапии.

Нос галеры был богато украшен резьбой и позолотой. Ростром служила фигура Богоматери панагии, или Знамения Константинопольского. Широкий квадратный парус был вишнево-красным, а весла, по шестьдесят на каждом борту, были выкрашены ему в тон в ослепительно-алый цвет. Когда парус наполнялся ветром, на нем прочитывался шитый золотом греческий крест. Ближе к корме над палубой был поставлен пурпурный навес, в тени которого вокруг трона сидели с чинным и серьезным видом царедворцы в изумительных одеждах; меж ними сновали отроки в белых рубахах, с непокрытыми головами — они окуривали высоких особ благовониями из покачивающихся кадильниц. Ближе к носу вольно стояли телохранители из личного отряда императора, в полном вооружении, — вместе с отрядом трубачей и герольдов, сиявших таким великолепием позолоченных труб и табардов, что все судно так и сверкало роскошью; они заполняли пространство от левого борта до правого. Император восседал на троне.

Галера, которой слаженные взмахи весел придавали вид живого существа, издалека напоминала огромную птицу с фантастическим оперением, и едва горожане заметили ее мерное плавное скольжение, как ими овладела страшная суматоха. Целая флотилия мелких суденышек, поспешно спущенных на воду, пустилась наперегонки, чтобы встретить галеру и сопроводить ее в бухту, — и еще до того, как она встала на якорь, весь берег уже кипел жизнью и разговорами.

Первым делом на пристань у ворот дворца княжны высадился отряд стражников. Поняв смысл этого действия, туда же бросились и горожане: дело в том, что после того, как азиатский берег Босфора был занят турками, император почти не показывался в Терапии. Потом на берег спустилась свита — ее члены прошествовали по накрытым коврами трапам, а за ними под громкое и дружное гудение труб сошел и сам Константин.

Переместившись в легкую лодку, император остался стоять на всем пути к берегу, чтобы подданные могли им полюбоваться; тот вид, в котором он предстал, — шлем, облегающая кираса, красные шелковые рукава-буфы, ноги ниже узкой юбки с богатой вышивкой покрыты кольчужными чулками сложного плетения, туфли на стальной подошве, пурпурный плащ, ниспадающий от плеч до самой земли, шпоры, великолепный меч — все это блистает золотом и самоцветами, — безусловно, соответствовал его высокому званию.

Увидев благородное лицо под поднятым забралом, зеваки возвысили голоса в приветственном крике:

— Бог и Константин! Да здравствует император!

Похоже, смертельные распри, раздиравшие столицу, Терапии не достигли. Вскинутой головой, блеском глаз, любезными и при этом величественными поклонами, раздаваемыми направо и налево, Константин продемонстрировал, какое удовольствие доставил ему такой прием.

Под долгий трубный аккомпанемент он прошел через надвратный павильон и по вьющейся, усыпанной ракушками дорожке к широким ступеням, которые вели к портику дворца; он поднялся по ним первым; там его ждала княжна.

Она стояла посреди группы своих дам — юных, прекрасных, высокородных; одетая с еще большим вкусом, чем обычно, она поражала грацией и самообладанием, поражала красотой — такою она не отличалась даже в детстве, в летучий миг девственного цветения; хотя портик был украшен подобно настоящему саду — лозы, розы, цветущий кустарник, — глаза суверена были устремлены лишь на нее.

Он остановился у самого ряда колонн с канелюрами и выпрямился, улыбаясь, как подобает поклоннику, и сохраняя величие, как подобает монарху. Она сделала шаг вперед, преклонила колени и поцеловала его руку, а когда он помог ей подняться — румянец еще не исчез с ее лба, — она произнесла:

— Ты есть мой владыка и благодетель; памятуя это, а главное — все те благодеяния, которыми ты неустанно осыпаешь твой народ, приветствую тебя, о повелитель, в доме, который является твоим даром.

— Не говори так, — отвечал он. — А уж если тебе хочется за что-то меня похвалить, хвали за то, что потребовало от меня усилий, а не за то, что само по себе служило наградой.

— Наградой!

— Безусловно, чем еще можно назвать удовольствие и душевный покой?

После этого она одно за другим перечислила имена своих спутниц — они приближались, опускались на колени и целовали пол у ног императора, и для каждой у него находилось любезное слово, ибо он никому не позволял превзойти себя в галантности по отношению к достойным женщинам.

В ответ он перечислил звания сопровождавших его царедворцев: его брат — впоследствии ему выпала честь умереть рядом с владыкой; великий воевода, генерал армии; великий дука Нотарас, адмирал флота; старший конюший (протостратор); верховный казначей империи (логофет); смотритель за финансами; командующий дворцовой стражей (куропалат); хранитель пурпурных чернил; хранитель тайной печати; старший дворецкий; начальник ночной стражи; старший егерь (протосинег); начальник иноземной стражи (аколуф); профессор философии; профессор красноречия и риторики; старший стряпчий (норнофилекс); старший сокольничий (протоиракер) и другие — он называл их одного за другим и официально представлял княжне, не смущаясь тем, что со многими из них она уже была знакома.

То были по большей части мужи преклонных лет, искушенные царедворцы. Подчеркнутая церемонность, с которой они приветствовали княжну, всколыхнула ее женские инстинкты: в силу чуткости и сообразительности она без всяких слов поняла, что каждый из них, прикасаясь к ее руке, полагал, что держит руку будущей императрицы. Последним ей был представлен церемониймейстер. Он вел себя особенно официально и отстраненно; этот хитроумный дипломат не только помнил, что хозяин не спускает с него глаз, но и сомневался в исходе предприятия куда сильнее, чем большинство его коллег.

— А теперь, — проговорила княжна, когда представления были закончены, — позволит ли благородный повелитель проводить его в приемную залу?

Император встал с ней рядом и предложил свою руку.

— Я прошу прощения у вашего величества, — добавила она, принимая ее, — дозволено ли мне будет переговорить с церемониймейстером?

Когда сей почтенный царедворец приблизился, княжна сказала:

— Вон там, под портиком, приготовлено угощение для свиты его величества. Окажите мне услугу, отведите туда своих коллег и будьте моим представителем за столом. Слугам можете отдавать любые указания.

Читатель ошибется, полагая, что из последующих описаний узнает о том, как выглядели самые модные церемонии того времени при греческом дворе. Если бы речь шла об официальном приеме, его бы заранее обсудили во всех подробностях на встрече представителей сторон в императорской резиденции и досконально продумали бы все до мельчайшей мелочи; после этого, если бы потребовалось, ускорили вращение земли и поторопили приход ночи — но ни на шаг не отступили бы от изначальной программы.

Приняв решение нанести княжне визит, Константин, со свойственной ему предусмотрительностью, подумал о том, как княжна ненавидит любые формальности и, дабы не застать ее врасплох, отправил церемониймейстера предупредить, какая честь ей будет оказана. После этого она могла планировать церемонию на свой вкус, то есть чувствовать себя хозяйкой положения. Отсюда — столы под сводами портика для пиршества высокородных мужей, которые потом могли прогуляться по саду. Именно такое устройство, нельзя не отметить, и позволило княжне остаться с Константином с глазу на глаз.

Итак, гости последовали за церемониймейстером, княжна же провела императора в приемный зал, где не было цветов, стоял лишь единственный стул без подлокотников. Когда Константин сел — они были вдвоем, — княжна встала перед ним на колени и, не дав ему возможности заговорить, произнесла, скрестив руки на груди:

— Благодарю тебя, повелитель, за заблаговременное предупреждение о твоем визите, а также за намерение предложить мне разделить с тобой трон. Я всю ночь думала о той чести, которая мне была оказана, в надежде, что Пресвятая Дева услышит мои молитвы о ниспослании мудрости и наставления; полагаю, что покой и уверенность, которые я ощущаю здесь, у ног повелителя, происходят от нее… Ах, повелитель, мучительным был не вопрос, как распорядиться этой честью, но о том, как защитить тебя от унижения в глазах царедворцев. Мне очень хотелось вести себя и как подобает женщине, и как подобает верноподданной. Сколь заботливо и милосердно ты со мной обошелся! Какое божеское великодушие проявил к моему несчастному отцу! Если я заблуждаюсь, да простят меня Небеса, однако я привела тебя сюда, дабы сказать, не дожидаясь формального предложения, что, хотя я и люблю тебя любовью родственницы и подданной, я не могу подарить тебе ту любовь, какой ожидают от жены.

Константин был изумлен.

— Как? — произнес он.

Она не дала ему договорить и продолжала, еще ниже склонившись к его ногам:

— Что до меня, повелитель, — если ты сочтешь меня дерзкой и непочтительной, недостойной твоей законной гордости, чем я могу оправдаться, кроме как еще большей любовью к тебе как к благодетелю и властелину?.. Может, нескромно так вот предвосхищать достойнейшие намерения повелителя и давать ему отказ еще до того, как он предложил взять меня в жены, однако спешу заверить, что, получив от меня это признание, он волен выйти к своим царедворцам и объявить — и, видит Бог, то будут слова правды, — что изменил свое решение и не предлагал мне своей руки: в результате не пострадает никто, кроме меня… Да, злые языки будут разносить сплетни, утверждая, что я наказана за свое высокомерие. Но защитой от них мне послужит моя чистая совесть и понимание того, что я спасла повелителя от спутницы на престоле, которая не любит его с тем самоотречением, с которым подобает любить жене.

Сделав паузу, княжна глянула императору в лицо, не поднимая своего. Он повесил голову, а высокий блестящий шлем, кираса и изысканная кольчуга, чей блеск усиливали сияние золотых шпор и самоцветов на рукояти и ножнах меча, лишь усугубляли то выражение боли, которое читалось на его лице.

— Я услышал твои слова, — проговорил он обескураженно. — Даже последний батрак волен выбирать себе подругу, те же привилегии дарованы и дикому волку, и птице. Глаз веры видит в сходящихся водах и в смыкающихся облаках образы браков по любви. Лишь венценосцам отказано в праве выбирать себе спутниц по сердцу. Я, в чьей власти даровать жизнь или смерть, не могу посвататься, как обычный человек.

Княжна придвинулась ближе.

— Повелитель, — произнесла она серьезным голосом, — не легче ли отказаться от выбора, чем получить отказ, когда выбор уже сделан?

— Ты говоришь, руководствуясь собственным опытом? — поинтересовался он.

— Нет, — отвечала она. — Я никогда не знала любви иной, чем равная любовь ко всем Божьим творениям.

— Откуда же такая мудрость?

— Возможно, она нашептана гордыней.

— Возможно, возможно! Мне ведомо одно: боль, которую она должна была умерить, не утихает. — После этого, бросив на нее унылый взгляд — впрочем, лишенный злобы и даже раздражения, — он продолжил: — Не знай я, княжна, что ты столь же добропорядочна, сколь и прекрасна, и столь же добра и искренна, сколь и отважна, у меня зародились бы подозрения.

— Какие, повелитель?

— Что ты намеренно ввергла меня в несчастье. Ты наложила печать на мои уста. Да, я так и не изложил причины своего визита — я, заинтересованный в этом более, чем кто бы то ни было, — и теперь у меня есть все основания сказать: «Обдумав все еще раз, я ей так и не открылся». Однако я прибыл сюда с честными намерениями, взращенными светлыми мечтами и теми надеждами, которые служат пищей человеческой душе, укрепляя ее для жизненных испытаний; теперь же мне придется нести этот груз обратно, причем не для того, чтобы похоронить его в собственной груди: его станут рвать на куски сплетники, подвергнут насмешкам, он послужит забавам и развлечению жестокосердых горожан. Сколько всевозможных наказаний приберегает Господь для того, чтобы отрезвить умы тех, кто его любит!

— Может, выражать мое сочувствие неуместно…

— Нет, подожди! — вскричал он пылко. — Меня посетило озарение. Да, я не стану предлагать тебе место на троне, протягивать руку, чтобы тебя туда возвести; я сейчас не стану даже признаваться тебе в любви, однако не будет большого вреда в том, что я открою тебе всю правду. Мою любовь ты обрела при первой же нашей встрече. Я полюбил тебя прямо тогда. Полюбил как мужчина, и любовь императора проистекала из мужской любви. Красота твоя подобна красоте ангелов. Я видел тебя не в земном свете, ты казалась мне прозрачной, как свет. Я спустился к тебе с трона, полагая, что ты вобрала в себя все сияние солнца, расточенное в пустоте меж звезд, и превратила его в свои одежды.

— Ах, повелитель…

— Подожди, подожди.

— Богохульство и безумие!

— Пусть будет так! — произнес он с напором. — Хотя бы раз я могу говорить как влюбленный, который… влюбленный, который в последний раз бередит воспоминания о священной страсти, что отныне мертва. Мертва? Да! Для меня — мертва!

Она робко взяла руку, которую он уронил на колено, завершив длинный вздох.

— Я прошу повелителя выслушать меня, — проговорила она со слезами в голосе. — Я никогда не сомневалась в его способности быть императором — если у меня и были сомнения, они давно исчезли. Он одержал над собой победу! Воистину, воистину сладко слышать мне его признание в любви, ибо я — женщина, и если я не в состоянии воздать мерой за меру, я тем не менее скажу ему следующее: никогда я не любила мужчину и если в будущем мне суждено испытать это чувство, я всегда буду думать о моем повелителе, о его силе и славе, и в пределах своей более скромной доли поступлю так же благородно, как и он. У него на руках — вся империя, каждый час его отдан тяжким трудам; у меня есть мой Бог, которому я должна служить и повиноваться. Из узилища, где скончалась моя матушка, где отец мой состарился, ведя счет медленно текущим годам, вышла тень, она всегда рядом, она вопрошает меня: «Кто ты такая? Какое ты имеешь право на счастье?» И если иногда я и предаюсь мыслям, которые столь любезны женщинам, — что я могу любить и быть любимой, вступить в брак, — тень вмешивается и не отстает от меня, пока я вновь не сознаю, что велением моей религии я призвана служить своим ближним — больным, страждущим, бедствующим.

Тут в нежной душе императора пробудилась жалость, и он, забыв о себе, желая лишь облегчить ее участь, спросил:

— Так ты никогда не выйдешь замуж?

— Я не стану говорить «нет», повелитель, — отвечала она. — Кто в состоянии предугадать свою судьбу? Ответ мой будет таков: я никогда не свяжу себя узами брака в силу одной лишь любви. Однако если возникнет более острая нужда, если, принеся такую жертву, я смогу послужить своей стране или своим соотечественникам, спасти нашу веру от крушения или невзгод, тогда, понимая, что тем я сослужу непосредственную службу Господу, я свяжу себя такими узами, как то и подобает.

— Без любви? — уточнил он.

— Да, не любя и не будучи любимой. Тело это принадлежит не мне, а Господу, он вправе потребовать, чтобы я пожертвовала им во благо своих соплеменников; если тем я никак не запятнаю свою душу, повелитель, зачем тревожиться об оболочке, в которую она заключена?

Она говорила с воодушевлением. Усомниться в ее искренности было бы кощунством. И ее, столь светлую, чистую, героическую, ждет подобная судьба! Никогда — пока он еще у власти! В тот же миг он дал себе мысленную клятву печься о ней всегда, и решение это было нерушимо. Памятуя о том, сколь неопределенным представлялось его собственное будущее, он подумал: да, лучше ей связать себя узами с Небом, чем с ним; после этого он поднялся и, встав с ней рядом, легко опустил руку ей на голову и торжественно произнес:

— Ты приняла мудрое решение. Да будут Пресвятая Богоматерь и все ангелы в своем священном сонме печься о том, чтобы не настигли тебя печаль, горести и разочарования. Что же до меня, о Ирина, — голос его пресекся от волнения, — мне довольно будет и того, что ты примешь меня в отцы.

Она подняла глаза к его лицу, будто к небу, и с улыбкой произнесла:

— Господи Всемогущий! Сколь велики твои милости, сколь щедро ты их проявляешь!

Император нагнулся и поцеловал ее в лоб:

— Аминь, дочь моя милая!

А потом помог ей подняться.

— Пока ты говорила, Ирина, я понял, что обручение, которое я задумал, было преступным не только потому, что отняло бы у тебя возможность посвятить себя тому служению, которое ты выбрала. Франза — добрый и преданный слуга. Откуда мне знать, может, он, со всем своим искусством и полномочиями, уже связал меня узами договора с грузинами? Ты спасла и меня, и моего почтенного слугу. А эти, сидящие в портике, — заговорщики. Идем, однако, присоединимся к ним.

Император нагнулся и поцеловал ее в лоб…

Глава XVIII ПОЮЩИЙ ШЕЙХ

Было около десяти часов, когда император и княжна появились в портике и, направляясь к северной его стороне, неспешно побрели по лабиринту из цветов, пальм и кустарников. При их приближении придворные и вельможи, стоявшие отдельными группами у разных столов, почтительно умолкали.

На открытом месте поставили кресло с высокой спинкой, напоминающее седилий. Перед креслом стоял стол, по сторонам его обрамляли две пальмы с раскидистыми кронами. Туда княжна и провела монарха; когда он уселся, подошли по ее знаку доверенные слуги — они принесли закуски, сладости, хлеб, фрукты и вина в хрустальных графинах, поставили их на стол и отошли в сторонку, выжидая, пока их хозяйка, сев на стул слева от стола, обслужит своего гостя.

Введение во дворец царицы влечет за собой, как правило, смену существующего уклада. Старые фавориты уходят, их место занимают новые; случается, что эта революция докатывается до высших правительственных кругов. Свитские ветераны, для которых это знание было суровой правдой, настороженно наблюдали за общением двух своих патронов. Поставил ли его величество княжну в известность о своих намерениях? Сделал ли предложение? Приняла ли она его? Зоркость глаз, мимо которых пара должна была проследовать к своему столу, в результате утроилась.

Выше был упомянут шамбелян Франза, в настоящий момент находившийся в дипломатической поездке и в поисках спутницы императора. Из всех придворных он пользовался высочайшим доверием повелителя, причем нельзя не упомянуть, что это отличие проистекало исключительно из его нравственных и деловых качеств. Термин «фаворит», которым определяют отношения между повелителем и подданным, исторически туманен, а потому в данном случае не представляется уместным. Точнее было бы назвать Франзу доверенным лицом или конфидентом. В любом случае полного взаимопонимания между императором и его шамбеляном было достаточно, чтобы вызвать ревность у большинства царедворцев, причем главой фракции завистников был дука Нотарас, адмирал флота и наиболее влиятельный вельможа в империи. План возвести княжну на трон был придуман им и злокозненно направлен против Франзы, к которому дука испытывал зависть, равно как и против Константина, которого он ненавидел на религиозной почве. Интерес к тому, чем разрешатся события, и привел дуку в Терапию, однако он держался особняком, предпочитая позу холодновато-вежливого зрителя роли активного участника событий. Он отказался сесть за стол и вместо этого встал между двумя колоннами, откуда открывался самый лучший вид на бухту. Впрочем, некоторые члены свиты неверно истолковали, почему он выбрал именно это место.

— Погляди на Нотараса, — прошептал один из них друзьям, пившим вино неподалеку, — вид перед ним открывается очаровательный, но так ли он им очарован, как пытается показать?

— В древности существовал полубог с глазом посреди лба. А главный зрачок Нотараса сейчас располагается на затылке. Может, он и смотрит на бухту, но наблюдает-то за портиком, — прозвучал ответ.

— Да ладно! Мы для него — ничто.

— Совершенно верно. Мы же не император.

— Господину дуке нынче что-то невесело, — заметили в другой компании.

— Не спеши с выводами, милый друг. День-то еще в самом начале.

— Если обручение все-таки состоится…

— Он об этом узнает первым.

— Да, ни один жест влюбленных — ни улыбка, ни вздох — от него не укроется.

Профессор философии и его брат, профессор риторики, ели и пили вместе, демонстрируя единение в знании.

— Наш Франза в опасности, — нервически произнес второй. — А поскольку ты веруешь в правоту «Федона», хотелось бы мне, чтобы души наши могли покинуть тело хотя бы на час.

— Странное пожелание! И что бы ты предпринял?

— Вслух не скажу, но… — Голос профессора понизился почти до шепота: — Я бы отправил свою душу на поиски шамбеляна, дабы предупредить его о том, что здесь творится.

— Ах, братец, ты делаешь мне честь тем, что прочитал и высоко оценил мой трактат о философии заговора. Помнишь ли ты перечисленные там элементы, способные завести дело в тупик?

— Да, один из них — Добро.

— При определенных условиях, а именно когда результат зависит от действий некоего лица добродетельного склада.

— Теперь я вспомнил.

— Так вот, условие перед нами.

— Княжна!

— А это значит, что опасность грозит не нашему Франзе, а дуке. Она разрушит его козни.

— Да распорядятся так Небеса! — После чего ритор почти сразу добавил: — Погляди-ка, Нотарас расположился так, чтобы без труда слышать речь их обоих. Собственно, он вторгся в отведенное им пространство.

— И тем самым подтвердил мою догадку!

Тут философ поднял свою чашу:

— За Франзу!

— За Франзу! — откликнулся ритор.

Едва завершилась эта сценка, как брат императора торопливо подошел к дуке и, глядя на императора и княжну, с воодушевлением воскликнул:

— Чем бы все ни кончилось, но девушка очень хороша собой, я не побоюсь сравнить ее с первыми красавицами Трапезунда и Грузии!

Дука не ответил. Собственно, всех вельмож занимал один общий вопрос. Было ли сделано предложение, получено ли согласие — или предложение повлекло за собой отказ? В любом случае они полагали, что участники событий не смогут скрыть от них результат: взгляд, жест, нечто в поведении одного из них или обоих расскажут столь искушенным в дворцовых интригах взглядам всю правду. Для большинства эта новость станет не более чем предметом для обсуждения, для некоторых от нее зависят определенные надежды или тревоги; никто не вовлечен в ситуацию до столь опасного предела, как Нотарас: по его мнению, неудача может способствовать возвышению Франзы, а также повлечь за собой иные последствия, в том числе для него лично — потерю фавора и престижа, что совершенно нестерпимо.

Константин, со своей стороны, старательно поддерживал заблуждение своей свиты. В нужный момент он поведает им, что в последний момент изменил решение; он счел благоразумным, прежде чем обручаться с княжной, дождаться вестей от Франзы. Соответственно, проходя под сводами портика, он старался выглядеть и вести себя как гость, говорил самым обыкновенным тоном, позволил хозяйке дома идти впереди себя, а потом по ее указанию занял царское место, не дав истово наблюдавшим никаких поводов для надежд или разочарований. За столом он, судя по всему, был всецело занят утолением необыкновенного голода, который можно было приписать свежему утреннему воздуху на Босфоре.

Нотарас, от внимания которого не укрылись ни одно происшествие, движение или реплика, довольно быстро заподозрил неладное. Обратив внимание на завидный аппетит своего повелителя, столь нехарактерный для влюбленных, он угрюмо заметил:

— Да уж, то ли ему не хватило смелости и он так и не сделал предложения, то ли она его отвергла.

— Господин дука, — отвечал брат императора, несколько задетый, — вы полагаете, что хоть одна женщина в силах отказаться от подобной чести?

— Ваше высочество, — возразил дука, — о женщинах, которые ходят с непокрытой головой, ничего нельзя сказать заранее.

Княжна, занявшая свое место за столом, начала рассказ о своих приключениях в Белом замке, однако, когда стало ясно, к чему клонится ее повествование, император прервал его.

— Погоди, дочь моя, — произнес он мягко. — Может оказаться, что происшествие это имеет определенное значение для международной политики. Если ты не возражаешь, я хотел бы, чтобы твой рассказ услышали и некоторые мои друзья. — Возвысив голос, он позвал: — Нотарас и ты, брат мой, подойдите поближе. С нашей дивной хозяйкой приключилась вчера удивительная история, в которой замешаны турки с другого берега, и я уговорил ее поведать нам подробности.

Оба ответили на приглашение, встав по правую руку от повелителя.

— Продолжай, дочь моя, — произнес император.

«Вот как, дочь! Дочь!» — повторил про себя дука, причем с такой горечью, что вряд ли даже все дипломатические ухищрения повелителя смогли бы его утешить. Отеческая нотка в этом обращении однозначно свидетельствовала о том, что Франза одержал победу.

Поборов смущение, княжна начала в простых, но внятных словах рассказывать о том, как попала в замок и что с ней там произошло. Когда она закончила, вокруг стола стояли, слушая, все вельможи из свиты.

Император прервал ее дважды.

— Один момент! — произнес он, когда она начала рассказывать про турецкий отряд, прибывший в древнюю крепость почти одновременно с нею. Император обратился к воеводе и адмиралу: — Господа, вы помните, что, когда по пути сюда мы проходили мимо замка, я попросил лоцмана подвести судно поближе к берегу. Мне показалось, что гарнизон там больше обычного, да и флаги на донжоне развевались странные, а шатры и кони у стен свидетельствовали о присутствии воинского отряда. Помните вы это?

— Мы только что получили подтверждение твоей несказанной мудрости, о повелитель, — произнес воевода, выпрямляясь после низкого поклона.

— Я обратил ваше внимание на это обстоятельство, господа, чтобы вы не забыли о нем по ходу следующего совета, — прошу прощения, дочь моя, что прервал нить твоего крайне занимательного и значимого повествования. Я готов слушать дальше.

Когда она описала внешность коменданта и то, какой прием он оказал им на причале, его величество, снова рассыпавшись в извинениях, попросил дозволения уточнить еще одну подробность:

— Должен сказать, дочь моя, что внешность человека, которого ты описала нам под именем коменданта, не имеет ничего общего с тем, кто доселе представлялся нам под этим званием. Я неоднократно отправлял гонцов к коменданту, и они по возвращении докладывали о нем как о грубом, неотесанном, неприглядном человеке средних лет и низкого рода; меня удивляет та свобода, с которой этот персонаж делал заявления от лица моего августейшего друга и союзника султана Мурада. Господа, эта подробность также требует дополнительного осмысления. Замок, разумеется, имеет военное значение, а потому для того, чтобы он отвечал своему назначению — поддерживать мир и взаимопонимание между двумя силами на двух берегах Босфора, нужен опытный, умудренный годами воин. Огонь в молодой крови неизменно вызывает у нас опасения.

— Прошу прощения, ваше величество, — вставил воевода, — но я хотел бы, с должным смирением, спросить у княжны, красоту которой едва ли не затмевают ее отвага и благоразумие, чем она может подтвердить свое мнение о том, что упомянутый ею юноша действительно является комендантом.

Княжна собиралась ответить, но тут ее старый слуга Лизандр протолкался через разряженную толпу и с грохотом опустил свое копье на землю рядом с ее стулом.

— Явился какой-то незнакомец, называет себя арабом, — сообщил он, изобразив подобие поклона.

Простодушие старика, ревностность, с которой он служил своей госпоже, полное невнимание к августейшему присутствию немного позабавили царедворцев.

— Араб! — в мимолетном недоумении воскликнула княжна. — Каков этот человек с виду?

Лизандр в свою очередь впал в недоумение, но после короткой паузы все-таки ответил:

— Лицо у него темное, почти черное; голова покрыта большим шелковым платком с золотом; от плеч до пяток его скрывает халат, а на поясе висит кинжал. Вид у него величественный, он, похоже, ничего не боится. Говоря коротко, госпожа, можно подумать, что он — царь всех погонщиков верблюдов на свете!

Портрет получился неожиданно выразительным; даже император улыбнулся, а многие царедворцы, сочтя его улыбку за приглашение, рассмеялись вслух. Посреди этого веселья княжна спокойно, почти не изменившимся тоном пояснила:

— Ваше величество, мне напомнили о приглашении, переданном через того самого человека, речь о котором шла как раз перед этим объявлением. Днем, во время моего пребывания в Белом замке, мне был представлен арабский сказитель — его порекомендовал наш любезный хозяин. Судя по всему, на Востоке его считают очень искушенным в своем ремесле, это шейх, который направляется в Адрианополь, чтобы развлечь там султан-ханум. В пустыне его любовно называют Поющим шейхом. Я рада была возможности как-то скоротать время, и он меня не разочаровал. Более того, мне так понравились и его истории, и манера, в которой он их рассказывал, что, покидая замок, пребывание в котором оказалось столь приятным, я, дабы воздать должное гостеприимству хозяина, упомянула про этого певца и попросила коменданта уговорить его свернуть с пути и заехать сюда, чтобы дать мне еще одну возможность его послушать. Знай я в тот момент, что у повелителя возникнет намерение посетить меня в обществе столь высокородных господ, — получи я хотя бы намек, что меня ждет подобная честь, я бы не назначила на сегодняшний день этой встречи. Однако сказитель явился, и теперь, когда вашему величеству известны все обстоятельства, я прошу вас принять решение, можно ли его впускать или нет. Возможно… — она осеклась, заметив по взглядам, которыми император обменялся со своими вельможами, что мнения их разделились примерно поровну, — возможно, гостям моим это утро показалось скучным; если так, я буду крайне признательна Поющему шейху, который поможет мне их развлечь.

Если кто из свиты и считал, что араб не достоин подобной чести, он тут же отказался от этого мнения, одновременно подивившись простоте и грации обращения княжны. Император, безусловно, разделял с придворными их восхищение, но счел нужным его скрыть и произнес с некоторой неуверенностью:

— Ты, похоже, рекомендуешь его от всей души, дочь моя, и если я останусь здесь, то, боюсь, ожидания мои окажутся до опасного высоки; однако мне неоднократно доводилось слышать о талантах бродячих поэтов — а этот, судя по всему, является великолепным их образцом, — сознаюсь: мне доставит удовольствие, если ты его впустишь.

Что до адмирала, он произнес:

— Мы ведь собирались отправиться в обратный путь около полудня, не так ли?

— Ну, до полудня еще далеко. Пусть этого человека впустят, дочь моя, однако во имя любви к нам попроси его исполнить вещи не слишком длинные: тем самым он не задержит нас помимо своей воли, однако позволит составить представление о его таланте и стиле. Готовься к тому, что в определенный момент мы объявим о своем отбытии, и, когда это произойдет, не сочти это за недовольство тобой. Впустите араба.

Глава XIX ТУРЕЦКИЕ ЛЕГЕНДЫ

Ситуация, представившаяся глазам читателя, стоит того, чтобы немного помедлить, — хотя бы даже ради того, чтобы запечатлеть ее в памяти.

Константин и Магомет, которым вскоре предстояло сойтись на поле битвы, оказались лицом к лицу, оба влюблены в одну и ту же женщину. Положение безусловно романтическое, но есть в нем и дополнительное обстоятельство. Одному из них грозит опасность.

Нам, разумеется, известно, что Абу-Обейда, Поющий шейх, — это принц Магомет под чужой личиной; мы также знаем, что принц — наследник султана Мурада, человека весьма пожилого, который в любой момент может покинуть как свой трон, так и этот мир. Вообразите, что будет, если этого безрассудного любителя приключений — а такое определение подходит нашему юноше, вне зависимости от его ранга, — выведут на чистую воду и раскроют его тайну императору. О последствиях разоблачения можно только догадываться.

Во-первых, принцу придется приложить немало усилий, чтобы объяснить свое присутствие в Терапии. Да, он может сослаться на приглашение княжны Ирины. Однако судьей его будет его соперник, а такой судья, вполне возможно, лишь посмеется над истиной и, принимая решение, свяжет лицедейство пленника со своим собственным присутствием — двух этих фактов достаточно, чтобы вынести самый суровый приговор.

Добавим, что Константин был благородным государем, который прожил свою жизнь достойно, а смерть принял так же, как и жил; однако, если подумать о том, что он мог бы сотворить с Магометом, попавшим в его руки при столь необычных обстоятельствах, нельзя не вспомнить, что всякий кесарь — раб политики. Мы видели во время его беседы с мореплавателем Мануилом, какую боль доставляло ему сокращение территории его империи. Да, с того дня ему удавалось сохранять свои владения в том же виде, в каком они перешли к нему в руки, однако он, разумеется, считал турка, которому достались похищенные у него провинции, своим врагом, а также понимал, что мирный договор или перемирие, с ним заключенное, не способно ослабить постепенно нарастающее давление на столицу. Днем и ночью злосчастный император снова и снова возвращался мыслями к истории дочери Тантала и часто, вздрогнув, пробуждался от сна, в котором османская сила представала в виде змия, медленно подползавшего к своей жертве, и тогда он в ужасе восклицал:

— О Константинополь — Ниобея! Кто, кроме Господа, способен тебя спасти? А если Он не спасет — увы тебе, увы!

Такие чувства отнюдь не способствуют душевной щедрости. Если бы Магомет попал ему в руки, Константин наверняка поступился бы многим: истиной, честью, славой — чем угодно, ради тех выгод, которые получил бы, взяв такого заложника.

Приглашение мнимого шейха стало последним благодеянием Ирины, которая собиралась отбыть в город. Принимая его, Магомет знал с чужих слов, что Терапия — это деревушка с очень древней историей, постепенно умирающая, превратившаяся в летний курорт и склад рыбацких припасов. То, что ее общеизвестный покой будет нарушен, а сонная кровь жителей взбудоражена прибытием в бухту царской галеры, с которой сойдут высшие сановники империи, — всего этого он, разумеется, предвидеть не мог. А потому, когда он ступил в лодку, в облике почтенного Абу-Обейды, и приказал доставить себя, без сопровождающего, к Румелихисару; когда там он пересел в скромную двухвесельную лодку и дал двум гребцам-грекам в простых одеждах распоряжение доставить его в Терапию, он проделывал это ради того, чтобы еще раз увидеть женщину, занимавшую его мысли, а отнюдь не Константина и весь его двор в пышности и блеске. Иными словами, отправляясь в это путешествие, Магомет не предвидел никаких опасностей. Единственным вдохновением для него служила любовь или нечто очень на нее похожее.

Про трирему с белым крестом на красном парусе, с парадом воинов и царедворцев на палубе, со ста двадцатью алыми веслами, слаженность движения которых удивляла всех, ему доложили, когда она проходила мимо древнего замка; он специально вышел к берегу, чтобы на нее посмотреть. Куда они направляются? — спрашивал он находившихся рядом, и они, знакомые с укладом жизни на Босфоре, его судоходством и навигацией, дружно отвечали: к Черному морю, чтобы гребцы поупражнялись; мысли Магомета обратились к тамошним бескрайним лазурным далям, ответ показался внятным, и он выбросил трирему из головы.

Гребцы, забравшие его из Румелихисара, держались близко к европейскому берегу, у него появилась возможность его рассмотреть. Тогда, как и сейчас, он был населен гуще, чем противоположный, азиатский. Ветры с моря, дующие к югу, разогнали туман, открыв взору заросли плюща и мирта. Солнечный свет, который больше благоволит его поросшим соснами всхолмьям, ласкал прибрежные жилища: тут — дворец, там, под нависающим утесом, — деревушку, дальше — большое, вытянутое вдоль берега поселение, приноровившееся ко всем изгибам узкой прибрежной полосы, где можно что-то построить. Во всех местах, и у берега, и на холмах, где можно было вспахать поле, это было сделано. Перед принцем предстало зрелище, красноречивее иных свидетельствующее о том, что в стране царит мир: земледельцы вспахивали почву. Прозрачное небо над головой полнилось летом, вода под лодкой и вокруг нее струилась, точно жидкий воздух, ломаная линия утесов делалась все живописнее, жилища были совсем рядом, над головой находились плодовые сады, грядки с дынями и земляникой — все они свидетельствовали о благорасположенности, братстве и счастье, царивших в среде людей бедного, скромного звания, — и вот принц обозревал их под ритмичные взмахи весел, успокоительно влиявшие на его дух, даже в юности отличавшийся буйностью и упрямством, а мысли его перебегали от видов, роскошью своею подобных самым изысканным снам, к гречанке, с которой они, при всей своей прелести, сравняться были не в состоянии. Они миновали множество ручьев в ущелье, где лежит деревня Балта-Лиман, потом — Эмиргиан, бухта в Стении и вытянувшийся вдоль берега городок Еникёй; потом наполовину обогнули мыс — и им предстала Терапия, сползавшая к воде по крутому каменистому берегу. И там, в мягких объятиях бухты, спала на воде птица со сложенными крыльями — трирема!

Принц почувствовал сильную тревогу. Он заговорил с гребцами; они, прекратив борьбу с течением, обернулись через плечо и взглянули туда, куда он указывал. Принц осмотрел все пространство между судном и берегом, а потом заметил в дальнем конце бухты впадину, в которой находился мост; там, в западной части, между причалом и красным павильоном с остроконечной деревянной крышей, тесной группой стояли люди.

— Здесь неподалеку живет одна княжна, — обратился он к одному из гребцов, слегка отведя носовой платок от лица. — Знаете, где ее дворец?

— Вон в том саду. Ворота видно над головами всех этих господ.

— А как ее зовут?

— Княжна Ирина. Мы на этом берегу называем ее Доброй княжной.

— Ирина, как сладостно звучит это имя, — пробормотал Магомет. — А почему ее называют доброй?

— Она — ангел-хранитель всех бедняков.

— Для людей знатных и богатых это необычно, — отметил он, не устояв перед возможностью воздать ей хвалу.

— Да, — подтвердил лодочник, — она действительно знатна, приходится родней императору, да и богата, хотя…

Он прервал свою речь, чтобы помочь вывести лодку на нужный курс: течение здесь было бурным и стремительным.

— Ты говорил, что княжна богата, — подначил его Магомет, когда гребцы снова сложили весла.

— Это да! Однако я не сумею сказать тебе, друг, на сколько частей поделено это богатство. Каждая вдова или сирота, которой удается попасть к княжне, выходит от нее со своей долей. Не так ли?

Его напарник утвердительно хмыкнул и добавил:

— Вон там, в келье с аркой, открывающейся к воде, живет один горбун. Возможно, незнакомец ее заметил, когда мы проходили мимо.

— Да, — подтвердил Магомет.

— Так вот, в задней части кельи у него стоит алтарь с распятием и образом Богоматери, и он днем и ночью поддерживает перед ним горящую свечу — вряд ли бы он сам справился, но мы ему помогаем, ведь свечи-то дороги. Этому алтарю он дал имя княжны — алтарь Святой Ирины. Мы часто там останавливаемся и заходим к нему помолиться — и я слышал, что благословений в свете этой свечи можно получить не меньше, чем купить за деньги у патриарха в Святой Софии.

Эти похвалы тронули Магомета; он, несмотря на свое высокое положение, прекрасно знал, что беднякам свойственно осуждать богатых и брюзжать по поводу высокородных, — таковы уж принятые у них обычаи со времен Сотворения мира. Лодка опять соскользнула в течение; когда ее вернули на место, Магомет спросил:

— А когда пришло вон то судно?

— Нынче утром.

— Понятно! Я его видел, но думал, что команду послали к морю для упражнений.

— Нет, — ответил лодочник. — Это парадная галера государя императора. Ты его разве не видел? Он сидел там на троне в окружении всех вельмож и придворных.

Магомет вздрогнул.

— А где император сейчас? — поинтересовался он.

— Ну, судя по этой толпе, государь во дворце у княжны.

— Да, — подтвердил второй гребец. — А они дожидаются его выхода.

— Гребите в бухту. Мне хочется взглянуть оттуда.

Пока гребцы огибали бухту, Магомет размышлял. Да, он помнил, что он — сын Мурада, а исходя из этого легко было представить, чем может ему грозить разоблачение, если он не откажется от своей авантюры. Он отчетливо понимал, что его поимка приведет к долгим и сложным переговорам с его отцом, и, если непреклонный старый воин решит, что месть предпочтительнее выплаты грабительского выкупа, трон может перейти к другому, он же останется в плену до конца своих дней.

Впрочем, было у него и еще одно соображение, которое читатель, возможно, сочтет достойным отдельного абзаца. Мы давно дожидались возможности о нем упомянуть. Принц направлялся из Магнезии (там находился его двор) в Адрианополь, будучи призван туда отцом Магомета: султан выбрал для сына невесту, дочь одного прославленного эмира. Магомет не раз пересекал Геллеспонт из Галлиполи, но на сей раз прихоть привела его в Белый замок — прихоть или перст судьбы, одно, собственно, стоило другого в его глазах. Молча размышляя о том, не стоит ли ему вернуться обратно, он думал, наряду с мыслями о княжне Ирине, о грядущих свадебных торжествах, о своей будущей невесте; любой христианин, осознав суть этих размышлений, неизбежно обвинил бы принца в непоследовательности.

В странах, где многоженство не запрещено, от мужа не требуется любить всех своих жен. Случается, что только четвертой супруге удастся его поработить, только ее глаза возьмут его в рабство, а голос очарует, мудро и навсегда. Магомет действительно думал сейчас о дочери эмира, однако без всяких угрызений совести и, уж конечно, не проводя сравнений. Он ни разу еще не видел ее лица — и не увидит до окончания свадебных торжеств. Думал он о ней лишь ради того, чтобы изгнать из своих мыслей; не может она оказаться такой же, как эта христианка, столь же безупречной и утонченной; помимо этого, он только начинал осознавать, что внешняя прелесть может дополняться прелестью разума и души, а совершенство есть равновесное сочетание всех этих прелестей. Отблески этого совершенства достигли его, когда он смотрел в прекрасное лицо родственницы императора, и в тот заветный час мечты его улетели к ней и вернулись, оживленные теплом и озаренные славой. Одна страсть рождается в уме, другая — в крови, и хотя один плюс один и составляет два, два остается кратным одному.

Разглядывая галеру, Магомет вспоминал истории, которые на Востоке распространены не менее, чем на Западе, он же в них верил свято, в силу рыцарственности своей натуры: истории о прекрасных дамах, запертых в пещерах или неприступных замках, у ворот которых лежат сторожевые львы, о героях с острыми мечами, которые дерзновенно подходят к зверям, убивают их и спасают пленниц, получая за это достойное вознаграждение. Разумеется, если продолжить такое сравнение, то княжна представала пленницей, галера — львом, а он сам — что ж, не имея при себе меча, он опустил руку на рукоять кинжала точно тем же жестом, который бы сделал рыцарь-спаситель, его идеал.

И это еще было не все. В памяти его все еще были свежи откровения индийского князя. Он желал лично увидеть своего соперника. Как тот выглядит? Достанет ли у него мужества выйти на битву? Магомет улыбнулся, предвкушая удовольствие от того, как он будет исподтишка одновременно рассматривать и княжну, и императора. Он опустил платок, посмотрел на свои покрытые бурой краской ладони, расправил складки бурнуса. Личина его была безупречной.

— Доставьте меня к причалу — вон к тому, перед воротами Доброй княжны, — распорядился он, не выходя из образа мирного путника.

Решение было принято. Он пойдет на несказанный риск, примет приглашение княжны. Наш любитель приключений так решительно и бесповоротно откинул все колебания, что на берег, где собралось немало народу, ступил не Магомет, но Абу-Обейда, Поющий шейх — так мы его и станем называть в дальнейшем.

Страж ворот бросил на него косой взгляд и задержал, пока о нем не доложат.

Надо полагать, что в воображении читателя уже сложилась картина: шейх стоит у подножия портика, однако кинуть на эту картину еще один взгляд будет извинительно. В первый момент он как бы внезапно оказался в экзотическом саду. Здесь были лозы, цветущий кустарник, плодовые деревья, раскидистые пальмы; под сенью колонн возникало ощущение простора, в пространства между ними лился солнечный свет. Стояли столы — явно намечалось пиршество. Над головой мягко-кремовым цветом отливал чистый мрамор — он неплохо сохранился, лишь слегка тронутый ласковой рукой времени. Вдалеке, сквозь переплетение зеленых ветвей, неясно различались человеческие фигуры. Оттуда долетали голоса, мелькали яркие одежды; чтобы присоединиться к ним, нужно было пройти через буйство растений, усыпанных цветами, источавшими сладкие ароматы. Утратив мужественность своей расы, греки все больше посвящали себя утонченной изнеженности.

Шейх медленно продвигался вперед под водительством Лизандра — удары его посоха по мраморным плитам придавали ритм шарканью его сандалий, — и наконец все собрание предстало ему полностью.

Он остановился, отчасти подчиняясь воспитанному в нем представлению о приличиях, гласивших, что он должен прежде всего думать об удобствах хозяйки дома, отчасти — чтобы вычленить своего царственного соперника, с которым, как он полагал, судьба скоро сведет его в открытом противостоянии.

Константин сидел в непринужденной позе, опершись левым локтем на подлокотник кресла, подперев щеку указательным пальцем, прикрыв колени плащом. Поза его выдавала задумчивость; лицо под поднятым забралом шлема выглядело спокойным и благожелательным; ничто не выдавало мучительных мыслей, на нем не лежала тень неуверенности — во всем прочем он очень напоминал знаменитого «Il penseroso», которого все любители искусства могут видеть во Флоренции в часовне Медичи. Глаза соперников встретились. На грека это не произвело впечатления. Что он почувствовал бы, если бы оказался в состоянии увидеть за личиной шейха его истинное лицо, мы сказать не можем. Шейх, со своей стороны, вскинул голову и, как показалось, даже стал выше ростом. Ткань головного платка свисала ему на лицо, открывая взору лишь обветренные щеки, негустую бороду и глаза — черные, блестящие. Он чувствовал, что его разглядывают, но его это не смутило; гордость его от этого лишь вспыхнула еще более ярким пламенем.

— Клянусь Пресвятой Девой! — обратился один из придворных к другому, причем громче, чем того требовали обстоятельства. — Нам воистину есть с чем себя поздравить — мы видели царя погонщиков верблюдов.

Самые легкомысленные среди гостей не удержались от смеха, однако княжна Ирина пресекла его, поднявшись.

— Попроси шейха приблизиться ко мне, — попросила она старого слугу; по ее знаку ее дамы теснее прежнего сгрудились вокруг ее кресла.

Фигура княжны в белом платье, с простым золотым браслетом на левом запястье, ленты в волосах — одна красная, другая синяя, двойная нить жемчуга на шее — эта фигура с небольшой головой, безупречно посаженной на покатые плечи, влажные глаза, испускающие фиалковое сияние, щеки, зарумянившиеся от волнения, — эта фигура, столь ярко выделявшаяся среди своего окружения, притягивала к себе всю полноту и внимания, и восхищения; придворные, как молодые, так и старые, отвернулись от шейха, а шейх — от императора. Одним словом, все взоры обратились к княжне, все разговоры смолкли — присутствовавшие ловили каждое ее слово.

Согласно этикету, шейха сначала должны были представить императору, однако, увидев, что княжна собирается выполнить эту условность, он простерся у ее ног. А когда он встал, она сказала:

— Когда, о шейх, я пригласила тебя прийти сюда и дать мне еще одну возможность насладиться твоим дарованием, я не ведала, что мой любезный родич, подданными которого с гордостью и радостью называют себя все греки, удостоит меня сегодня своим визитом. Прошу тебя не смущаться его присутствием, а видеть в нем лишь венценосного слушателя, который любит и хорошо рассказанные истории, и стихотворные строки, если они сочетают в себе глубину содержания и лад. Его величество император!

— Каково! Слышал? — прошептал профессор философии на ухо профессору риторики. — Тебе и самому так не сказать!

— Воистину, — отозвался тот. — За вычетом легкой сдержанности, речь достойна самого Лонгина!

Договорив, княжна сделала шаг в сторону, оставив Магомета и Константина лицом к лицу.

Если бы шейх решил соблюсти положенные церемонии, он тут же пал бы ниц перед монархом, однако момент, предназначенный для приветствия, миновал, а он все еще стоял, глядя в глаза императора с той же невозмутимостью, с которой император глядел в его. Читателю и писателю ведомо, какие у него на то были причины; свита же ничего этого не знала, по ней прошел ропот. Похоже, и сама княжна тоже смутилась.

— Владыка Константинополя, — произнес шейх, поняв, что от него ожидают каких-то слов, — будь я греком, римлянином или османом, я поспешил бы облобызать пол у твоих ног и был бы счастлив такой милости, ибо, прошу обратить на это внимание, — он обвел присутствовавших почтительным взглядом, — слава, которая ходит о тебе по миру, способна склонить к тебе любого. Через несколько дней я, если на то будет воля Аллаха, предстану перед лицом султана Мурада. Хотя я испытываю к нему не меньшее почтение, чем любой из его друзей, он позволит мне не падать перед ним ниц, ибо ему ведомо то, чего не может знать ваше величество. В нашей стране мы метем землю бородами пред одним лишь Богом. Это не значит, что мы отказываемся следовать правилам тех дворов, при которых оказываемся, но у нас есть свой закон: поцеловать руку человека — значит признать его своим хозяином, пасть перед ним ниц, не получив того же взамен, значит сделаться его подданным. А я — араб!

Шейх говорил без всякого смущения, напротив, его речь отличали прямота, простота, искренность, каких можно ждать от человека, которому совесть не позволяет исполнить некий ритуал, хотя сам он и признает его правомерность. Лишь в последнем восклицании ощущался определенный напор, дополнительно подчеркнутый кивком и блеском глаз.

— Я вижу, ваше величество меня поняли, — продолжал он, — однако, дабы убедить в том же и ваших царедворцев, а в особенности прекрасную и высокородную даму, чьим гостем я, недостойный, являюсь, я хочу добавить, дабы их не посетила мысль, что мною движет неуважение к их повелителю, что, простершись ниц, я превратился бы в римлянина и тем самым возложил бы определенные обязательства на целое племя, которое законным образом выбрало меня своим шейхом. А позволь я себе это, о повелитель, чьи милости орошают его земли, подобно дождю, тогда рука моя, будь она даже бела, как рука первого Пророка, когда он, дабы успокоить египтянина, отнял ее от груди, почернела бы, подобно сгоревшей иве, и тогда, о ты, что прекраснее той царицы, о явлении которой чибис возгласил Соломону! — даже будь мое дыхание благоуханнее мускуса, оно сделалось бы ядовитым, будто смрад из могилы прокаженного, и тогда, о благородные мужи, подобно злокозненному Каруну, я услышал бы, как Аллах говорит про меня: «Земля, поглоти его!» Преступления существуют всякие, однако вождь, предавший своих братьев, которые рождены свободными, будет блуждать меж шатров дней своих, возглашая: «Увы мне, увы! Кто теперь защитит меня от Бога?»

Шейх умолк, будто дожидаясь осуждения, однако он не только сумел избегнуть новых упреков, но теперь даже самые хмурые ворчуны с нетерпением ждали продолжения его речи.

— Какой изумительный персонаж! — прошептал философ ритору. — Начинаю думать, что слова о том, что на Востоке имеется собственный стиль, все-таки правдивы.

— Похвальна твоя проницательность, брат, — ответствовал его собеседник. — Его речи построены на цитатах из Корана — и все же какой великолепный оратор!

Взоры всех присутствовавших обратились к императору — теперь ему предстояло решить, отправить ли шейха восвояси, или позволить ему развлечь собравшихся.

— Дочь моя, — обратился Константин к княжне, — я недостаточно осведомлен в тонкостях племенных обычаев твоего гостя, чтобы высказывать суждения о том, как отразится на нем и его соплеменниках соблюдение нашей древней церемонии; соответственно, нам остается лишь принять его слова на веру. Более того, приобретение подданных и владений, пусть даже и самых желанных, путем, который сопряжен с предательством и принуждением, представляется нам несовместимым с нашим достоинством. Помимо того — и в нынешнем положении это не менее важно, — я не имею права посрамить твое гостеприимство.

Здесь шейх, слушавший слова императора и внимательно за ним наблюдавший, трижды негромко хлопнул в ладоши.

— Соответственно, в сложившейся ситуации нам не остается ничего, кроме как отказаться от приветствия.

По свите пробежал одобрительный ропот.

— А теперь, дочь моя, — продолжал Константин, — поскольку гость твой явился ради того, чтобы потешить тебя своим искусством, остается спросить, не согласится ли он потешить и нас. Мы наслышаны о подобных зрелищах и помним, какой популярностью они пользовались в годы нашего детства, а потому сочтем великой удачей присутствовать при выступлении столь прославленного представителя этой гильдии.

Глаза шейха сверкнули ярче прежнего, и он ответил:

— В нашей священной книге записаны следующие слова Всеблагого: «Когда вас приветствуют, отвечайте еще лучшим приветствием или тем же самым». Воистину повелитель раздает почести с таким великодушием, что кажется, он сам этого не замечает. Когда братья мои в своих черных шатрах узнают, что к моим словам склонили свой слух два повелителя — Византия и Адрианополя, они сочтут, что мне было даровано счастье восхищаться светом сразу двух солнц, сияющих одновременно.

Сказав это, он отвесил низкий поклон:

— Единственное, чего мне теперь не хватает для счастья, — это знания того, что предпочтет повелитель, ибо как русло реки блуждает туда-сюда, следуя, однако, одному общему курсу, в сторону моря, так обстоит дело и со вкусом: одаривая певца то кивком, то улыбкой, он, однако, ждет от него вещей более глубоких. Я знаю песни веселые и серьезные — об истории, о традициях, о героях и героических народах, о биении их сердец — и в стихах, и в прозе, и все это я готов представить повелителю Константинополя и его родственнице, удостоившей меня своего гостеприимства, — да продлится жизнь ее столько же, сколько будет слышна на земле песнь голубки!

— Что скажете, друзья мои? — любезно осведомился Константин, обведя глазами царедворцев.

Они же посмотрели сперва на него, потом на княжну и, все еще имея в мыслях помолвку, отвечали:

— О любви — что-нибудь о любви!

— Нет, — решительно возразил император. — Мы уже не юноши. Есть польза в знании традиций других народов. Наши соседи — турки, можешь ли ты что-то рассказать о них, шейх?

— Слышал? — обратился Нотарас к своему соседу. — Он передумал: не гречанка станет императрицей.

Ответа не последовало, ибо шейх обнажил голову, повесил головной платок и шнур от него на локоть — после этих приготовлений лицо его оказалось на виду: смуглое, обрамленное копной черных волос, коротко постриженных на висках; черты были тонкими, но мужественными; впрочем, их зрители в подробностях не разглядели, ибо их больше привлек огонь, рвавшийся из его глаз, и общий вид — величественный, сдержанно-благородный.

Взглянув шейху в лицо, княжна почувствовала смущение. Она уже видела его раньше, но где и когда? Начав свой рассказ, он взглянул на нее, и этот обмен взглядами напомнил ей коменданта в тот миг, когда они прощались на берегу Сладких Вод. Впрочем, комендант был молод, а этот человек — ведь, скорее всего, он уже стар? Она испытала то же самое чувство, что и в замке, когда увидела сказителя в первый раз.

— Я поведаю вам о том, как турки стали единым народом.

После чего на греческом языке, пусть и не до конца безупречном, шейх начал свой рассказ.

АЛАДДИН И ЭРТОГРУЛ

I
Рассказ про Эртогрула! Как-то днем
Пас вождь табун похищенных коней,
Тут загремел с востока барабан,
Вождь встал и встрепенулся, и тогда
Ответил тем же запад, пусть слабее,
Как будто эхом; два явились войска
Из всадников, закованных в броню,
И, быстро перестроив свой порядок,
Колонну — в ряд и обнажив клинки,
Взметнув знамена, ринулись вперед,
Исчезли в клубах пыли, их пронзая
Клинков блистаньем, кличем боевым
И воплями победными, что были
Подобны грома рокоту в горах.
Сраженье длилось долго, наконец
Те, что слабее, стали отступать,
Гонимы с фронта и теснимы с флангов;
Конец настал — и жалостен был вид,
Особо жалостен для храбрецов, что знают
Из жизненных уроков: не спасет
Отчаянье там, где бессильна доблесть.
Но Эртогрул воззвал к сердцам их пылко:
«В седло, сыны, и наголо клинки!
Не знаю, кто ваш враг, откуда взялся;
Не важно это. Их привел Аллах,
Его мы славим, как и подобает.
Пусть слабый не всегда бывает прав,
Но наше право — помогать слабейшим.
Так — ноги в стремя и вперед, за мной,
Велик Аллах!» Так Эртогрул воскликнул.
Его услышав, бросились на бой
Все соплеменники его — четыре сотни.
На войско победителей он прянул.
II
Стоял спасенный воин посреди
Захваченных знамен и груд добычи,
Он царствен был лицом, и вот к нему
Подходит друг нежданный. «Кто ты есть?» —
Спросил спасенный. «Я — шейх Эртогрул». —
«А табуны кому принадлежат?»
Со смехом Эртогрул достал клинок:
«Покорен длани меч и воле — длань,
Так разве будет бедным человек,
Имеющий и меч, и длань, и волю?»
«А чья равнина?» — «Если вдруг сюда
Придет мой друг, разуется у входа —
Его и будет». — «А вон те холмы,
Что на нее взирают?» — «Там, на них,
Пасется скот мой — дал мне это право
Аллах». — «Нет, — незнакомец отвечал. —
Аллах их отдал мне». Нахмурил брови,
Смутился Эртогрул, но незнакомец
Любезным жестом отстегнул свой меч,
Чья рукоять — один смарагд с резьбою,
Чей письменами весь клинок покрыт
И из Корана, и из Соломона,
Восточный ловкий мастер их вписал
В синь стали; незнакомец взял свой меч
И подал вместе с ножнами в подарок.
«Табун, холмы, равнина раньше мне
Принадлежали, но теперь тебе
Их отдаю, а с ними — знак величия».
От изумления поднявши брови,
«А кто есть ты?» — воскликнул Эртогрул.
«Я — Аладдин, я — Аладдин Великий».
«Твой дар — стада, холмы, равнина — принят, —
Ответил Эртогрул, — и принят меч;
Но будет в нем тебе нужда — верну.
Для всех иных ты — Аладдин Великий,
А для меня — Великий и Благой».
И с тем поцеловал царю он руку.
Возвеселившись, к шейховым шатрам
Поехали. Ничто створилось малым;
И ныне одинокая долина,
Что приникала ко стопам горы,
Зарю лелеет на ее вершине.
Машалла!

Тишина, объявшая слушателей, пока звучала песня, не прерывалась еще некоторое время и — если позволительно такое выражение — сама по себе стала оценкой сказителю.

— Где наш почтенный профессор риторики? — осведомился Константин.

— Я здесь, ваше величество, — откликнулся, вставая, сей ученый муж.

— Можешь ли ты предоставить нам толкование истории, которой почтил нас твой арабский собрат?

— Нет, повелитель, ибо, чтобы оказаться справедливой, критика должна дождаться того момента, когда остынет кровь. Если шейх окажет мне любезность и снабдит меня копией этих строк, я просмотрю их и расчислю согласно законам, унаследованным нами от Гомера и его аттических последователей.

После этого взгляд императора остановился на угрюмом и недовольном лице дуки Нотараса.

— Господин адмирал, а что вы думаете об этом сказании?

— О сказании — ничего, а вот что касается сказителя, мне он представляется отменным нахалом, и, будь у меня, ваше величество, развязаны руки, я бросил бы его в Босфор.

Дука исходил из того, что шейх не владеет латынью, а потому употребил именно такие выражения; однако сказитель поднял голову и взглянул на говорившего, причем в глазах его лучилось понимание — настанет день, и довольно скоро, когда за эти слова воспоследует безжалостное наказание.

— Я с вами не согласен, адмирал, — грустным тоном произнес Константин. — Наши отцы, хоть с римской, хоть с греческой стороны, возможно, тоже сыграли роль Эртогрула. Он был по духу завоевателем. Ах, если бы и в нас дух этот был достаточно силен для того, чтобы вернуть утраченное!.. Шейх, — продолжал он, — знаешь ли ты иные песни подобного рода? У меня есть еще немного времени, хотя, разумеется, все будет по слову нашей хозяйки.

— О нет, — возразила она почтительно, — решения здесь принимает лишь один.

С ее согласия шейх начал новый рассказ.

ЭЛЬ-ДЖАН И ЕГО ПРИТЧА

Бисмилла! За волком гнался Эртогрул,
Его убил на остром горном пике,
На высоте такой, где нет ни трав,
Ни мхов. Потом присел он отдохнуть,
И вот тогда откуда-то с небес,
Из их холодной чистой синевы,
А может, из глубоких недр земли,
Где держит издревле царь Соломон
Чудовищ-джиннов, верных слуг своих,
Эль-Джан, подобный необъятной туче,
Восстал, с вопросом: «Ты — шейх Эртогрул?»
Тот, не смутившись, отвечал: «Допустим». —
«Хочу прийти и посидеть с тобой». —
«Ты видишь, нам двоим тут места нет». —
«Так встань и на три четверти спустись
Со склона». — «Было б проще, — отвечал
Со смехом Эртогрул, — когда б ты стал,
Как я, и мал, и худ». Негромкий шелест
Прошел по склону, будто трепет крыльев
Средь спутанных ветвей в густом лесу.
Всего лишь миг — опавший лист бы мог
За этот срок на землю опуститься, —
И вот напротив Эртогрула сел
Какой-то муж. «Здесь царствие снегов, —
Он рек с улыбкой, — а не мир людей,
Одни орлы летят сюда гнездиться
И выводят птенцов». Ответил шейх:
«Я гнал сюда прожорливого волка,
Что уж давно губил моих овец.
Его убил я». — «На твоем копье
Не вижу крови — да и трупа зверя
Не вижу тоже». Глянул Эртогрул —
Да, трупа нет, на острие копья —
Ни капли крови. Гнев взыграл в груди
Волною. «Подвело меня копье —
Возьму кинжал». Огнем блеснул клинок,
Бегучей искрою во мраке ночи —
И опустился Аладдинов дар
Неведомому путнику на череп.
Вонзился меж глазами, а потом
Напополам рассек улыбку; дале,
Скользнув сквозь подбородок и хребет,
Прошел до камня, что служил сиденьем,
И там лишь замер с колокольным звоном
О стали сталь. «Вот так! Вот так! Вот так!»
Но стихнул клич, поскольку на клинке —
Ни капли крови; муж сидит недвижно,
С улыбкой на лице. «Я волком был,
Которого сюда ты гнал по склону,
Меня копье пронзило, как и меч.
Теперь узнай же, шейх: не волк, не муж
Перед тобою и никто из смертных.
Я — мысль Аллаха. Можно ли убить
Святую мысль? То мог лишь Соломон,
И только мыслью более святою.
Смири свой гнев, отныне про меня
Коль будешь думать — думай как про друга,
Что притчу подарил тебе, открыв
В ней смысл исконный: „Так велит Аллах“».
С тем обронил он малое зерно
На холмик глины и песка, который
Их разделял. «Да, так велит Аллах».
И тут же прах зашевелился жизнью.
Эль-Джан — опять: «Вот что велит Аллах!»
Проклюнулся росток; белесый кончик
Как будто бы укутан слоем воска —
Могло то быть рождение лозы,
Или лилеи, что звезде подобна,
Или куста, заслона от ветров.
Вновь заклинанье: «Так велит Аллах!»
Росток зазеленел, и разветвился,
И светом яркой зелени облил
Суровый мир. Он продолжал расти,
Дойдя до основания земли,
До ближнего и дальнего предела,
Под ним, как братья в кочевом шатре,
Народы поселились в вечном мире.
«Да, так велит…» И Эртогрул проснулся.
Машалла!

Второй рассказ слушали даже с большим вниманием, чем первый. Каждому слушателю было понятно, что эта притча, подобно всякой притче, приложима к самым разным ситуациям и до определенной степени к его собственной.

Во взглядах, обращенных на шейха, не читалось особой любви. Очарование приобрело неприятный оттенок. Тогда встал император, а за ним и княжна, которой, как хозяйке дома, было до того дано особое разрешение слушать сидя.

— Время для забав истекло, боюсь, мы его даже превысили, — проговорил Константин, взглянув на церемониймейстера.

Тот в ответ поклонился настолько низко, насколько позволяло имевшееся в его распоряжении место, после чего император подошел к княжне и произнес:

— Нам пора в путь, дочь моя, от своего имени и от имени своих царедворцев благодарю тебя за приятнейший визит и гостеприимство.

Она почтительно приняла протянутую ей руку.

— Ворота и двери Влахерна всегда для тебя открыты.

Придворные обратили особое внимание на это прощание и впоследствии определили его как достойное суверена, сердечное и приличествующее родичу, но отнюдь не влюбленному. Оно сыграло немаловажную роль в выводе, к которому впоследствии пришли единодушно, согласно которому его величество отказался от мысли делать предложение княжне Ирине.

Она же приняла предложенную руку и сопроводила императора вниз по ступеням портика, а там, когда он сошел вниз, все члены свиты запечатлели поцелуи у нее на руке.

Следует особо отметить и запечатлеть в памяти вот что: проходя мимо шейха, Константин приостановился, чтобы сказать со свойственной ему царственной благосклонностью:

— Дерево, увиденное шейхом Эртогрулом во сне, разрослось и продолжает разрастаться, однако тень его пока еще легла не на все народы — и, пока Господь хранит мне жизнь, не ляжет. Если бы я сам не попросил рассказать эту притчу, я мог бы счесть ее оскорбительной. Прими в отплату за просвещение и удовольствие — и ступай с миром!

Шейх принял предложенное кольцо и проводил венценосного дарителя взглядом, исполненным и уважения, и жалости.

Глава XX МЕЧТЫ МАГОМЕТА

Полдень только что миновал. Трирема исчезла, а с ней — и толпа любопытствующих зевак, у бухты и на берегу воцарилась обычная тишина. Впрочем, дворец, приютившийся в гуще сада под защитой мыса, пока еще достоин нашего внимания.

Абу-Обейда вкусил еды и питья — закон позволяет винопитие во время странствий; теперь он сидел с княжной наедине в дальнем конце портика, который ранее занимал император со своей свитой. Несколько приближенных дам забавлялись неподалеку — они не слышали разговора, но могли при необходимости откликнуться на зов. Ирина опустилась в кресло, сказитель занял стул за столом рядом с ней. Если не считать тонкого белого покрывала на предплечьях и веера, которым она почти не пользовалась, Ирина выглядела так же, как и утром.

Нужно признать, что общество шейха доставляло княжне удовольствие. Но если она и осознавала это, что весьма сомнительно, то еще сомнительнее то, что она могла найти этому объяснение. Принято считать, что тайна, окружающая того или иного человека, связана с обстоятельствами не менее, чем с самим человеком. Шейх был галантен, речист и хорош собой; если цвет его лица и вызывал неприятие, что не факт, его несравненное красноречие безусловно затмевало это неприятие; кроме того, в его поведении было нечто трудноуловимое — некая непонятная личина, некие намеки на иные обстоятельства, нечто многообещающее и волнительное.

Поначалу княжна считала, что перед ней именно бедуин, но его речь заставила ее переменить мнение; она начала было узнавать в чертах его лица черты коменданта замка, и тут же случайные слова дали понять, что он стоит куда выше упомянутого персонажа; однако самой неразрешимой загадкой был для нее его острый ум. Неужели подобную мудрость можно обрести вне стен монастырей и академий, без помощи учителей с классическим вкусом — среди погонщиков верблюдов и пустынных шатров, овеваемых ветром и занесенных песками?

Загадка, равно как и попытки ее разрешить, превратила княжну в невероятно прилежную слушательницу. Тон разговору, вне всякого сомнения, задавал шейх, и он, пользуясь своим преимуществом, выбирал темы.

— Слышала ли ты, княжна, о священном фиговом дереве индусов?

— Нет.

— В одной из их поэм — кажется, она называется Бхагавад-гита — написано, что оно растет корнями вверх и кроной вниз, то есть получает жизненные соки от неба, а плоды свои дарует земле; для меня оно является символом доброго и справедливого правителя. Мне этот образ пришел на ум, когда твой родич — да будет Аллах к нему трехкратно милосерд! — проходя, даровал мне слова своего прощения и вот это. — Он поднял руку и посмотрел на кольцо на пальце. — Хотя на деле я заслуживал погребения в Босфоре, как предложил этот хмуроликий адмирал.

И он наморщил свой гладкий лоб, воспроизводя выражение лица адмирала.

— Почему? — осведомилась она.

— Те притчи, которые я рассказывал, грекам лучше не слушать, даже тому из них, чьи стопы прикрыты расшитой императорской мантией.

— О нет, шейх, его они не смутили. Признаю, что в устах турка эти предания показались бы похвальбой, но ты ведь не турок.

«Слышала ли ты, княжна, о священном фиговом дереве индусов?»

Последняя фраза вроде бы содержала в себе вопрос; уловив это, он ответил:

— Любой османец увидел бы во мне араба, не связанного с ним ни малейшим родством, кроме общей религии. Не будем к этому возвращаться, княжна, главное, что он меня простил. Истинному величию присуще великодушие. Взяв его кольцо, я подумал: интересно, а юный Магомет простил бы с той же легкостью подобный вызов?

— Магомет! — повторила она.

— Я не о пророке, — пояснил он, — а о сыне Мурада.

— А, так ты с ним знаком?

— Я его видел, о княжна, и часто делил с ним за столом хлеб и мясо. Я был его виночерпием и пробовщиком, мы часто упражнялись вместе на свежем воздухе — то в соколиной охоте, то в песьей. Ах, то стоило целого года бессобытийных дней — мчаться верхом от него по правую руку, радоваться с ним вместе, когда сокол, зависнув прямо под солнцем, стрелою прядает вниз на врага! Кроме того, мне доводилось беседовать с ним и о мирском, и о духовном, обмениваться взглядами, рассказывать ему истории в стихах и в прозе — за этим занятием день уходил и приходил снова. Мы вместе совершенствовались в рыцарском искусстве, не раз и не два я скакал с ним бок о бок в битву, мы одновременно отпускали поводья и испускали боевой клич. Его благородная мать знает его очень хорошо, но, клянусь львами и орлами, служившими Соломону, мои знания о нем начинаются там, где заканчиваются ее, — то есть там, откуда простирается горизонт мужской зрелости, объемля собою просторы души.

Шейх заметил, что смог воспламенить любопытство своей слушательницы.

— Ты удивлена тем, что кто-то может хорошо отзываться о сыне Мурада, — заметил он.

Щеки ее слегка зарделись.

— Я, шейх, не тот человек, мнение которого может повредить миру между государствами и от которого требуется дипломатическое искусство, однако я не хотела бы ненароком обидеть тебя или твоего друга принца Магомета. И если я высказываю желание узнать побольше о человеке, которому в скором времени предстоит унаследовать одну из самых могучих держав Востока, это обстоятельство не следует приписывать одной лишь суровости суждений.

— Княжна, — отвечал шейх, — ничто так не красит женщину, как сдержанность в словах тогда, когда они могут нанести урон. Подобно цветку в саду, женщину такую следует признать прекраснейшей из роз; среди птиц она — соловей, самый сладкоголосый певец, а по красоте равна цапле с ее белоснежной шеей и розовато-пурпурными крыльями; среди звезд она — та, что вечером первой выходит на небосклон и последней бледнеет на утренней заре, более того, она подобна вечному утру. Но какая участь более достойна укоров Аллаха, чем участь того, чье имя и слава отданы на милость соперника и врага? Да, я действительно друг Магомета, я с ним знаком, я стану защищать его во всем, где священная правда того позволит. А потом… — Он потупился и умолк.

— И что потом? — спросила она.

Бросив на нее благодарный взгляд, он ответил:

— Я направляюсь в Адрианополь. Принц будет там, я могу рассказать ему о нашей встрече, поведать, что княжна Ирина сожалеет о том, какие низменные слухи ходят о нем в Константинополе, что она не находится в стане его врагов, — и он тут же сочтет себя одним из тех благословенных счастливцев, которым книги их будут вложены в правую руку.

Княжна посмотрела на сказителя — на челе ее не было ни облачка, оно оставалось чистым, как у ребенка, и произнесла:

— Среди всех живущих у меня нет ни одного врага. Доложи ему обо мне. Владыка, которому я подчиняюсь, даровал нам закон, согласно которому все мужчины и женщины — братья, и мой долг — любить их и молиться за них так же, как я молюсь за саму себя. Передай ему эти слова в точности, о шейх, и я уверена, что он истолкует их верно.

Немного помолчав, княжна попросила:

— Расскажи мне о нем еще. Мир немало из-за него встревожен.

— Княжна, — начал шейх, — Ибн Ханиф был старейшим из дервишей, и он говорил: «Растение можно узнать по его цветку, лозу — по ее плодам, а человека — по его делам; дела человека — то же, что цветок для растения и плод для лозы, о том же, кто не делает ничего, судить можно лишь по вкусам и предпочтениям — из них станет ясно, как он поступит, будучи предоставлен собственной воле». Попробуем судить о принце Магомете исходя из этого… Ничто не пленяет человека сильнее власти — ничто другое не уходит с нами в могилу, ибо ведь ведомо, что оно есть часть обещанного воскрешения. Если это так, о княжна, найдется ли достойная похвала для того, кто, будучи в юные годы возведен собственным отцом на трон, способен покинуть его по отцовскому слову?

— А Магомет это совершил?

— Да, о княжна, причем не единожды, а дважды.

— Похоже, хотя бы в этом он способен проявлять благородство.

— Кому уготована сладкая жизнь в плодоносном саду, где виноградные грозди всегда под рукой, как не тому, кто лучше других способен судить о своих ближних?

И шейх дважды отдал ей честь, поднеся правую ладонь сперва к бороде, а потом ко лбу.

— Слушай далее, о княжна, — продолжал он, и голос его сделался теплее. — Магомет предан наукам. Во время походов, по ночам, после того как выставлены караулы, он приглашает в свой шатер сказителей, поэтов, философов, законников, проповедников, знатоков иноземных наречий, а в особенности изобретателей разных машин, людей особого рода, для которых, как считается, мечты — такая же повседневная пища, как для других — хлеб; все они находят у него теплый прием. Его городской дворец — место просвещения, там читают книги и лекции, ведут ученые разговоры. Причина, по которой отец попросил его освободить трон, в том и заключалась, что он все еще не завершил курс наук. Поскольку предки его были стихотворцами, поэзия — предмет его особой любви, и, если он не способен соперничать с ними в этом изысканном искусстве, он превосходит их общим числом своих достижений. Арабы, иудеи, греки и латиняне, обратившись к нему, получают ответ на своих родных языках. Известен ли тебе, о княжна, хоть один ученый муж, на которого размышления и науки не оказали размягчающего влияния? Смирить варвара способно не столько само знание, сколько отвлечение мыслей от варварского образа жизни, которое неизбежно случится, если он займется науками.

Она прервала его, вежливо уточнив:

— Я понимаю, шейх, что если быть отданным на милость врага — горе, то оказаться другом художника — большая удача. А где принц принимает своих учителей?

Улыбка все еще не покинула глаз шейха, когда он ответил:

— Пески моей страны досуха выпивают влагу из облаков, почти не оставляя нам источников, кроме источников знаний. Ученые арабы из Кордовы, почитание которых мавританские калифы считали для себя честью, не вызывают презрения и у римских епископов. Подбирая педагогов для Магомета, Мурад пригласил лучших из них ко своему двору. Ах, если бы и мне выпала та же участь!

Заметив, что сожаление его достигло цели, он продолжил:

— Расскажу про некоторые из книг, которые мне довелось видеть у принца на столе, ибо, как доверенный друг, я бывал в его кабинете. Собственно, если бы не боязнь выказать себя хвастуном, о княжна, я бы еще раньше открыл тебе, что он оказал мне честь сделать меня одним из своих учителей.

— В поэзии и искусстве рассказчика, полагаю.

— А почему нет? — спросил сказитель. — Именно в таких формах сохраняется и изучается наша история. Если кто-то из наших героев сам не наделен поэтическим даром, он приглашает к себе поэта. У принца на столе, на самом видном месте, лежат особо дорогие ему предметы, источники, к которым он обращается особенно часто, когда ему нужно подобрать слова и удачные обороты речи, а также пышные сравнения для использования как устно, так и на письме, — зеркала Всемилостивейшего, гулкие галереи, в которых глас Благословенного не смолкает никогда: это Коран с выполненными золотом рисунками и Библия, частично скопированная со свитков Торы, каковые ежедневно используются в синагогах.

— Библия на еврейском языке! И он ее читает?

— Не хуже еврейского мудреца.

— А Евангелия?

На лице шейха отразился укор.

— Неужели и ты — даже ты, о княжна, — принадлежишь к тем, кто верит, что любой мусульманин считает своей обязанностью отрицать Христа потому, что следом за ним пришел со своим учением Пророк ислама?

Он продолжал с умноженным пылом:

— Коран не отрицает Христа и его Евангелий. Послушай, что в нем сказано: «Этот Коран не может быть сочинением кого-либо, кроме Аллаха. Он является подтверждением того, что было до него, и разъяснением Писания от Господа миров, в котором нет сомнения». Этот стих, о княжна, переписанный лично принцем Магометом от руки, лежит между Библией и Кораном, а они, как я уже сказал, постоянно присутствуют на его столе.

— Какова же его вера? — спросила княжна с нескрываемым интересом.

— Будь он здесь самолично, он бы ее провозгласил.

Слова прозвучали безутешно, после чего шейх горячо продолжал:

— Я скажу всю правду о сыне Мурада! Слушай! Он верует в Бога. Он верует в Писание и в Коран, считая их двумя отдельными крылами Божественной Истины, с помощью которой мир может достичь праведности. Он верует в существование трех пророков, получивших от Бога особое откровение: Моисея, первого среди них, Иисуса, который величием превзошел Моисея, и Магомета, величайшего их всех, не только потому, что он красноречивее прочих возглашал духовные истины, но и потому, что стал последним в их ряду. А превыше всего, о княжна, он верует в то, что нам надлежит молиться Всевышнему, а потому произносит молитву ислама: Аллах есть Бог наш, а Магомет — пророк его, — имея при этом в виду, что не должно смешивать Пророка и Бога.

Шейх поднял свои темные глаза, но, встретившись взглядом с княжной, перевел их на воды бухты. Единственное, что он смог прочитать у нее на лице, — что пока не вызвал у нее неудовольствия; сияние ее молодых глаз слегка затмилось сосредоточенностью мысли. Он дождался, когда она сама заговорит.

— А лежат ли на столе у принца другие книги? — осведомилась она.

— Лежат и другие, княжна.

— Можешь перечислить некоторые из них?

Шейх отвесил низкий поклон:

— Я вижу, что перлы высказывания Ибн Ханифа не рассыпались попусту. Магомета станут судить по его вкусам и предпочтениям. Да будет так. Помимо словарей греческого, латинского и еврейского языков, я видел там Энциклопедию наук, редкостный и великолепный том, написанный мавром из Гранады Ибн Абдуллахом. Я видел «Астрономию» и астрономические таблицы Ибн Юнуса, а рядом с ними — серебряный глобус с поправками, внесенными согласно исчислениям калифа аль-Мамуна: глобус этот основан на географическом принципе, который пока еще не принят в Риме, а именно что Земля имеет форму шара. Я видел там «Книгу о весах мудрости» аль-Хайсама, который так глубоко погрузился в законы природы, что не оставил ничего непонятного. Я видел «Философию» араба аль-Газали, которому многим обязаны и христиане, и мусульмане, ибо он нашел для философии ее подлинное место, превратив ее в прислужницу религии. Я видел на этом столе книги, посвященные торговле и коммерции, оружию и доспехам, машинам для осады и защиты крепостей, военному строительству и командованию армиями по ходу больших кампаний, равно как и инженерному делу, не связанному с войной, — составлению планов местности и строительству дорог, акведуков и мостов, закладке городов. Кроме того, поскольку душе любого, кто учится, необходимы отдых и развлечения, я видел книги со стихами и нотами, которые любимы влюбленными всех земель, а также изображения мечетей, церквей и дворцов, шедевры индийских и сарацинских гениев; были там и сады Захра, созданные султаном Абд ар-Рахманом для любимой супруги. Что касается поэзии, о княжна, там было множество книг, но царил надо всеми том Гомера в арабском переводе, заказанном Гаруном аль-Рашидом, написанный на слоновой кости.

Пока шейх говорил, княжна сидела почти недвижно. Магомет предстал ей в совершенно новом свете, а шейх, довольный заложенными основами, перешел к заключению:

— Мой повелитель любит предаваться мечтам и не отрицает этого, поскольку верит в мечты. Во дни учения он называл это занятие своим отдохновением. Когда мозг перегружен, говорил он, мечты превращаются в подушки, набитые пером и лавандой; что в минуты отчаяния мечты берут дух в свои руки, которые мягче воздуха, и, подобно доброй няньке, нашептывают сказки и поют песни — и он вновь обретает силы. Не так давно он проснулся и обнаружил, что в глубоком сне ему явился некий проповедник, который отворил двери его сердца и выпустил оттуда целую отару мальчишеских фантазий. С тех пор ему ведомы лишь три видения. Интересно ли будет тебе, княжна, услышать, каковы они? Возможно, они окажутся ценными нитями, на которые можно нанизать перлы высказывания отца всех дервишей.

Она уселась поудобнее, по-новому подперев щеку ладонью и поудобнее поставив локоть на ручку кресла, и ответила:

— Я выслушаю.

— Видения эти связаны с тем, что в скором времени ему предстоит воссесть на трон, — в противном случае они выглядели бы бряцанием трещотки шута.

Первое видение… Он станет героем. Если душа его отвратится от войны, он перестанет быть сыном своего отца. Однако, в отличие от своего родителя, войну он считает прислужницей мира, а мир — обязательным условием осуществления других своих мечтаний.

Второе видение… Он верует, что сыны его народа наделены гением мавров, и предполагает развивать этот гений, дабы взрастить достойных соперников этой великолепной расы.

— Мавров, шейх? — перебила его княжна. — Мавров? Но я всегда считала их разрушителями священных городов, отступниками, погрязшими в невежестве и похитившими имя Господа, дабы оправдать нашествия и пролитие целых рек крови.

Шейх надменно вскинул голову:

— Я — араб, а мавры — арабы, переиначенные с восточного лада на западный.

— Нижайше прошу прощения, — тихо обронила княжна.

Успокоившись, шейх продолжил:

— Если я утомил тебя, о княжна, мы можем обратиться к другим темам. Память моя подобна шкатулке из сандалового дерева, в которой благородная дама держит свои украшения. Я могу открывать ее по собственной прихоти, и там непременно найдется что-то милое сердцу — особенно милое потому, что подарено мне кем-то другим.

— Не утомил, — отвечала она безыскусно, — ибо слушать про живого героя занятнее, чем про любые вымыслы, а кроме того, шейх, ты упомянул про третье видение твоего друга принца Магомета.

Он опустил глаза, чтобы скрыть от нее наполнивший их блеск:

— Война, говорит мой повелитель, — это повинность, которой ему, как султану, не избежать. Если бы ему довольно было империи в тех границах, которые перейдут ему от его великого отца, завистливые соседи все равно вызвали бы его на битву. Ему придется доказать свою способность защищаться. А после этого он полагает двинуться по пути, проложенному и наглаженному Абд ар-Рахманом, величайшим и доблестнейшим из калифов Запада. Начнет он с переноса столицы куда-нибудь на берега Босфора. Таково, о княжна, третье видение моего повелителя Магомета.

— Смею поправить, шейх: на Мраморное море, например в Бруссу.

— Я передаю видение точно в том виде, в каком мне передал его принц, о княжна. А сам он вопросил: есть ли другое место, где земной простор так же изобиловал бы божественными чертами, как на Босфоре? Где небеса мягче склоняются над дружественным проливом, сотворенным Природой для благороднейших целей? Где моря проявляют такую покорность и послушание? Иль не цветет здесь роза круглый год? Там — Восток, здесь — Запад, — неужто им навеки суждено оставаться враждующими чужаками? Он заявляет, что столица его будет местом дружеских встреч старшего брата с младшим. В ее стенах — а он повелит отстроить их крепкими, точно подножие горы, с неприступными медными воротами и башнями, что заслонят тучи у горизонта, — он без всяческой корысти соберет вместе все доброе и прекрасное, памятуя, что лучший слуга Аллаха — тот, кто служит другим людям.

— Всем людям, шейх?

— Всем без исключения.

Она бросила взгляд на простор бухты и очень тихо произнесла:

— Это радует, ибо «И если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете?».

Шейх с улыбкой отвечал:

— А вот что сказал последний из пророков, о княжна: «Отвергни зло ради того, что лучше, и тогда тот, с кем ты враждуешь, станет для тебя словно близкий любящий родственник».

Она отвечала:

— Достойный отклик.

— Могу я продолжить?

— Да.

— Я говорил про третье видение… Дабы столица его стала центром всего мира, принц намерен создать там гавань, куда смогут входить и вставать на якорь, засушив весла и свернув паруса, суда всех стран одновременно; рядом с ней будет возведен для торговли базар с мраморными рядами и стеклянной кровлей, достаточно просторный, чтобы и самому именоваться городом; в центре его будет построен духан, пристанище для купцов и путников, у которых нет иного жилья. Подобно Абд ар-Рахману, он отведет обширный участок земли для строительства университета: будут там и храмы, и рощи, и для каждой науки будет свой преподаватель, причем из самых знаменитых; там станут жить в священном союзе, подобном воинскому, корифеи Музыки и Поэзии, Философии, Естественных Наук и Искусств, а также сторукой Механики. А если войдет в этот город человек верующий, задан ему будет единственный вопрос: веруешь ли ты в Бога? Если он ответит да, примут его с великим радушием. Ибо не все ли равно, спрашивает мой повелитель, каким именем называть Бога? В какой форме ему поклоняться? Стоя или преклонив колени? Важно ли, как скликать на молитву, голосом или звоном колокола? Разве Вера не есть всё?

Эта картина воодушевила княжну. Лицо ее сияло, и она произнесла — почти про себя, но так, что шейх услышал:

— Какое прекрасное видение.

Тогда шейх понизил голос:

— Если среди подобных планов, в которых нет места расам и религиям, — вслушайся вновь, о княжна! — если среди подобных планов повелитель мой Магомет позволит себе одну своекорыстную мечту, станешь ли ты порицать его за это?

— Какова его своекорыстная мечта? — поинтересовалась княжна.

— Он любит повторять, княжна: «Свет дарует жизнь миру, любовь же дарует свет жизни». Сл